Избранное. Компиляция. Книги 1-17 [Вильям Федорович Козлов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вильям Козлов Андреевский кавалер

Часть первая Куда дует ветер

Глава первая

1

Макая кисть в жидко разведенный клейстер, Андрей Иванович старательно наклеивал на обшарпанные обои царские кредитки. Пришлепнув радужную ассигнацию на стену, он бережно разглаживал ее большими ладонями, прищурив небольшие темно-серые глаза, остро вглядывался в нее, удовлетворенно хмыкал и брал с кровати следующую кредитку. На сером, с продольными полосами шерстяном одеяле их лежало много. Были тут синенькие, красненькие, зеленые, оранжевые бумажки с царями и царицами при коронах, держащими в руках скипетры, — эти, как правило, крупного достоинства, на пятирублевках, трешках, рублях — водянистые казначейские знаки и крупные цифры.

— Андрей, щи на столе, — заглянула в комнату черноволосая, белолицая Ефимья Андреевна.

На лице ее никакого удивления. Жену Андрея Ивановича трудно чем-либо удивить, такой уж спокойной и невозмутимой она родилась. Редко кто от нее услышит резкое слово. Про таких в народе говорят: нашел — молчит, потерял — молчит. Языком попусту молоть Ефимья Андреевна не любила. К мужу относилась ровно, с уважением, а вот любит ли Ефимья его, Андрей Иванович, не знал. Сосватали их родители, до свадьбы и не встречались друг с другом: Андрей жил в Леонтьеве, а Ефимья — в Гридине, это в пятнадцати верстах.

— Щи-то небось с солонинкой? — не повернув головы, пробурчал в бороду Андрей Иванович. Поесть он любил, да и от хорошей выпивки не отказывался, хотя пьяным редко напивался: хмелю свалить его было не так-то просто.

— Кажись, мороз отпустил, — сказала жена. — Ягнят надоть вынести в хлев к овцам.

— Вона на что сгодилось наше бумажное богатство, — с горечью кивнул на залепленную деньгами стену Андрей Иванович. — Тыщи… И все пошло прахом! Коту под хвост, грёб твою шлёп!

— Нонешние-то деньги поменьше, ими стены не оклеишь, — невозмутимо заметила Ефимья Андреевна и так же бесшумно, как и вошла, вышла из комнаты, пропахшей мучным клейстером.

— Наживали, наживали, спину в лесу гнули, лишнюю копейку поскорее клали в кубышку, а власть переменилась — и все там-тарарам! — не заметив, что жена ушла, говорил Андрей Иванович. — Кто же мог знать, что дом Романовых, простоявший триста лет, вдруг в одночасье рассыплется на мелкие гнилушки? Разные господа — помещики да фабриканты — куда поболее моего потеряли… Коли их деньги сверху сбросить, почитай, весь город Питер засыпали бы до крыш…

Увидев, что жены нет, почесал большой прямой нос, обнажил в улыбке крупные белые зубы: «Чисто мышь шуршит по дому!..»

Он приклеил еще пару «катеринок», мутная капля клейстера упала на штаны, но он не заметил. Повернув массивную лохматую голову в сторону двери, принюхался: из кухни плыл аппетитный запах наваристых серых щей из крошева. По привычке вытащил из брючного кармана за цепочку большие серебряные часы, скользнул рассеянным взглядом по черным римским цифрам: половина второго.

За большим дубовым столом уже чинно сидели три дочери, Ефимья Андреевна двигала ухватом чугуны в русской печи. Она всегда садилась за стол последней. Андрей Иванович из-под густых бровей суровым взглядом окинул свое семейство, нахмурился. Девчонки, как по команде, уткнулись глазами в тарелки.

— Где Дмитрий шляется, грёб его шлёп? — не обращаясь ни к кому, проговорил он, шумно усаживаясь во главе стола.

Дмитрий — старший сын. Ему пошел девятнадцатый год, и он мог себе позволить опаздывать — как-никак работал секретарем поселкового Совета и возглавлял комсомольскую ячейку. Было время, он боялся отца, а теперь сам взрослый, ростом вымахал почти с Андрея Ивановича, а лицом в мать, такой же темноглазый и белолицый.

Ефимья Андреевна поставила перед мужем фаянсовую миску, налитую до краев. Увидев в зеленоватой массе крошева красноватый кусок мяса, Андрей Иванович подобрел и уже не так сурово посмотрел на дочерей.

— С богом, — глянув на икону божьей матери с хрустальной лампадкой, сказал он и обмакнул большую деревянную ложку в миску.

Тотчас дробно застучали ложками дочери. До того как отец не начнет, никто из них не посмеет прикоснуться к тарелке — можно жирной отцовской ложкой и по лбу схлопотать.

— Какое-то начальство из Климова приехало, — сказала Ефимья Андреевна. — Ну и Дмитрий с ними.

— Послал бы их к едреной матери! — проворчал Андрей Иванович.

— Начальство-то? — сказала Ефимья Андреевна. Дочери переглянулись и прыснули.

— Я вот похихикаю за столом! — грозно зыркнул на них отец.

Он взял из берестяного лукошка головку чеснока и, не чистя, откусил. Десятилетняя Алена опустила голову к самой тарелке, сдерживая смех. Она, самая смешливая в семье Абросимовых, по младости лет нет-нет да и нарушала установленный обычай — отцовская ложка тут же с костяным стуком опускалась на ее лоб. Старшие были поумнее, помалкивали. А Алене смешно смотреть на отца: от крепкого чеснока у него заслезился глаз, на бороде перышком белела шелушинка. Ложка в его огромной руке кажется крохотной, хотя на самом деле она чуть поменьше поварешки. Девочка тоже протягивает тонкую руку за чесноком, старательно натирает долькой черную корку, посыпает крупной серой солью.

На второе Ефимья Андреевна подала тушеную картошку с бараньими ребрами. И опять отцу наложила миску с верхом. На третье — топленое молоко в глиняных кружках. Алена поддевает коркой толстую желтую пленку и даже прижмуривает глаза от удовольствия.

Большая серая кошка, мурлыча, трется головой о ее ноги. Незаметно от взрослых девочка сует под стол кусок жирной баранины.

Слышно, как в закутке у русской печи топочут тоненькими ножками два ягненка. Глупые, недавно появившиеся на свет, они тычутся черными носами в загородку, мурлычут вроде кошки и теряют на солому черные горошины. Зимой обязательно кто-нибудь живет в закутке: поросята, теленок, ягненок, куры. Правда, недолго они задерживаются в избе — неделя-полторы, и их выставляют в хлев, что примыкает к сеням. Когда в закутке покачивался на негнущихся ногах-ходулях изумленный взъерошенный теленок, корова Машка жалобно мычала в хлеву и бухала копытом в дощатую перегородку. Сердобольная Алена приходила к ней, гладила по печальной морде и говорила, что теленок греется у печки. Корова кивала большой головой и пускала пузыри.

— Мам, можно я на горку? — пообедав, попросилась Алена.

— Отец, подшил бы девчонке валенцы? — сказала Ефимья Андреевна. — Вон пальцы из дырок торчат.

— Я туда шерстяной носок затолкаю, — затараторила Алена, испугавшись, что придется дома сидеть, пока отец будет валенки чинить.

Но у Андрея Ивановича было дело: он еще не закончил обклеивать стену ассигнациями. Свернув цигарку, подошел к печке, кочергой выкатил розовый уголек, прикурил от него и затопал в комнату. Варвара и Алена стали собираться на улицу.

Варваре в январе исполнилось семнадцать, а Тоне в марте будет четырнадцать. На старшую уже заглядывались местные парни. Рослая, темноглазая, с высокой грудью, Варя заигрывала с ними, разрешала с вечеринки провожать себя до дому, но когда лапали и лезли целоваться, сердито вырывалась и убегала. В клубе ее брат организовал самодеятельность, Варя каждый вечер ходила туда на репетиции. Она плясала, пела в хоре и читала со сцены стихи Пушкина и Маяковского.

Тоня больше других сестер походила на мать. В отличие от них охотно сидела дома, помогала по хозяйству. Ей доставляло удовольствие возиться со скотиной.

Всякий раз, когда хлопала тяжелая дверь и с улицы врывался в избу холодный пар, ягнята шарахались, мекали. Тоня, наклонив темноволосую голову, задумчиво смотрела на них. Так она могла простоять долго. Будто очнувшись, подходила к кухонному столу, брала рушник и начинала вытирать вымытые ложки, тарелки, смахивала крошки и кости в погнувшуюся сбоку миску Бурана.

Особенно нравилось девочке шить. В доме была швейная машина «Зингер», и Тоня уже шила сестрам юбки и кофточки, вот только кроить пока не научилась.

Закончив помогать матери, Тоня подошла к двери в комнату, заглянула в щель: отец, загородив широкой спиной окно, наклеивал на стену красивые бумажки, которые раньше были деньгами. Зачем он это делает? Лучше бы ей отдал. Тоня аккуратно бы положила их в толстую книжку с крестом — Библию, пусть бы там лежали, распрямлялись. Иногда бы вытаскивала их и рассматривала царей и цариц. Войти и попросить она не смела: отец у них строгий, хотя дочерей не порол, но Дмитрия раньше, случалось, драл вожжами. Отца все в доме побаивались. Стоило ему нахмурить черные брови и глянуть своими пронзительными темно-серыми глазами, как душа уходила в пятки.

Девочка вздохнула, отошла от двери и снова нагнулась к ягнятам. Потешные они, курчавые, тычутся теплыми носиками в ладонь, щекотят. Тоня по одному на руках отнесла их в хлев. Почуяв мать, малыши засуетились, стали искать в густой свалявшейся шерсти вымя.

2

Андрей Иванович клеил царские кредитки и думал. И думы его были невеселые. Как так он, умный человек, опростоволосился? Вместо червонного золота, которое уже держал вот в этих самых руках, оказался с ворохом никому теперь не нужных бумаг?..

Всю свою жизнь Андрей Иванович Абросимов знал, что ему нужно делать. Отец его и дед родились и до самой смерти жили в глухой деревне Леонтьеве. Были крепостными, потом получили земельный надел и вели свое крестьянское хозяйство. Жили не богато и не бедно. Земля родила сносно, кругом были дремучие сосновые леса. Грибы росли прямо у дороги, в озерах водилась рыба. В голодные годы промышляли охотой, — лоси и кабаны не переводились в леонтьевских лесах. Наверное, так бы после женитьбы и жил себе в родной деревне Андрей Иванович, но прошел слух, что неподалеку пройдет железная дорога. Местный почтарь обучил в свое время Абросимова грамоте, и как-то в «Губернских ведомостях» вычитал Андрей Иванович про железную дорогу. Даже была нарисована карта, где обозначен путь. Эта пожелтевшая газета с картой до сих пор хранится вместе с другими важными документами в красном, обитом медными полосами сундучке Андрея Ивановича.

Старики не верили, что с помощью пара железное чудовище потащит за собой вагоны с людьми, плевались и говорили, что все это происки антихриста… Слава богу, лошадей в России хватает, зачем понадобились какие-то чугунки?..

Абросимов был человек решительный и недолго раздумывал, как ему поступить. Железная дорога сулила большие перемены в жизни близприлегавших деревень. Андрею Ивановичу не раз доводилось с отцом на лошадях ездить в Питер. Они возили на продажу клюкву. Сравнивая деревенскую жизнь с городской, он понимал, что возможностей разбогатеть в городе куда больше, чем в захудалой деревне. А где пройдет железная дорога, там, писали в газетах, вырастут промышленные поселки. Одно дело — лес вывозить на лошадях, другое — по железной дороге.

Вместе с братьями Андрей Иванович срубил первый дом на опушке бора. Посмеивались над ним деревенские: мол, тронулся умом Абросимов, в лесу решил поселиться среди дикого зверья. Потомственным крестьянам трудно было взять в толк, как можно жить без земли. Но Андрей Иванович все рассчитал точно: «железка» — так здесь называли железную дорогу — неуклонно прорубалась сквозь леса и болота к тому самому месту, где на опушке соснового бора одиноко стояла его новая ядреная изба, крытая свежей дранкой. Сунув хорошую взятку губернскому чиновнику, Абросимов приобрел почти задаром большой участок для вырубки. Лес был под рукой, силы Андрею Ивановичу не занимать, и, пока полуголодные рабочие «железки», выбиваясь из последних сил, прорубали в лесах широкую просеку, гатили болота, возводили высокую насыпь, Андрей Иванович с братьями и родственниками срубил еще три просторные избы, выкорчевал вокруг пни, сжег их, распахал высвобожденную землю под огороды. О большой пашне он не мечтал, а вот землю под картошку, рожь, овощи отвоевал у леса. В сосновом бору выросли как грибы четыре крепкие избы, и само собой получилось, что новое поселение стали называть Андреевкой.

Однажды, выйдя на крыльцо своего дома, Андрей Иванович услыхал глухой гул в лесу, разглядел над вершинами сосен рассеянный ветром дымок — к Андреевке приближалась «железка»…

Далеко смотрел Абросимов вперед, когда в этой дикой местности повалил первую огромную сосну: железная дорога перевернула всю жизнь и навсегда связала его с собой. В каких-то двухстах метрах от избы Андрея Ивановича заложили вокзал, еще ближе — кирпичную водонапорную башню, станционные постройки, багажный склад. К тому времени на огородах поспели овощи, картошки Абросимов заготовил еще с прошлого урожая, деятельно пошла торговля. За каких-то два-три года Абросимов полностью оправдал все свои затраты на постройку домов. Инженеры-путейцы поселились в его избах, получил при станции должность путевого обходчика и Андрей Иванович. С начальством он умел ладить, никакой работы не боялся, в общем, дела пошли на лад.

Не говорил землякам Абросимов: дескать, смеется тот, кто смеется последним. Что возьмешь с безграмотных мужиков? Не смеялся он над ними и тогда, когда то один, то другой леонтьевский житель перебирался из деревни в Андреевку. Строились тут и заезжие из других дальних деревень, навсегда расставаясь с исконным крестьянским трудом. Станции нужны были рабочие-путейцы. Однако и здесь корчевали пни, распахивали огороды, заводили скотину. Без хозяйства не проживешь.

Вот одно выгодное дело Андрей Иванович проморгал: не открыл лавку на станции. Опередил его проныра Супронович и вскорости распахнул для всех двери своего питейного заведения с буфетом и бильярдной. Открыл и лавку скобяных товаров. И потекли денежки в широкий карман Якова Супроновича. И откуда он взялся? Неприметный такой, тихий объявился в Андреевке, издали кланялся, раза два угостил знатно…

Нередко теперь и Андрей Иванович вечерком заглядывал к Супроновичу на второй этаж, где буфет и бильярдная. Ему льстило, что кабатчик, бросив все дела, спешил его встретить, усадить за стол, лично подать штоф и отменную закуску. Да и не только Супронович, все в поселке относились к Абросимову с уважением. Как-никак он тут всего зачинатель, да и нрав у него крутой — лучше жить с ним в мире и добром согласии. «Железка» ушла, прорубалась дальше на запад. Путейское начальство не стало ломать голову над названием новой станции.

Так, не думая, не гадая, увековечил свое имя Абросимов.

Все его родичи служили при станции — кто стрелочником, кто сцепщиком, сам он сменил немало путейских профессий, одно время был даже дежурным по станции, но больше всего ему по душе пришлась должность путевого обходчика. В брезентовом плаще, смазных сапогах, с зеленой сумкой через плечо и металлическим, на длинной рукоятке молотком в руках каждый божий день обходил он свой участок пути, содержал его в образцовом порядке. Нравилось ему неспешно брести по шпалам, слушать голоса птиц, с высоты свежей насыпи оглядывать туманные дали, постукивать молоточком по звонким рельсам — нет ли трещины? — и думать свои неторопливые думы.

А подумать было о чем. Неспокойно становилось в России, из Петрограда приходили вести о волнении рабочих, стачках, много толковали о проходимце Гришке Распутине, который, мол, вертит царем и царицей как хочет, назначает и снимает министров. Против царя и буржуев выступают большевики.

Андреевка притихла в ожидании перемен, о которых говорили заезжие люди, а жизнь текла своим чередом: проходили пассажирские, изредка без остановки грохотали товарные составы, чаще всего в теплушках везли солдат в серых шинелях и папахах, — война еще не закончилась. Абросимов всего полгода воевал с германцами, получил за храбрость Георгиевский крест, а после контузии его подчистую демобилизовали. Посмотрел он костлявой в пустые очи — с него достаточно. Одним ухом он до сих пор плохо слышал — вошло в привычку при разговоре прикладывать руку к уху.

С войны он вернулся одновременно с Тимофеем Ивановичем Тимашевым, которого в поселке и стар и млад звали Тимашем. Любитель выпить и поточить с односельчанами лясы, Тимаш, издали кланяясь, почему-то величал Абросимова «андреевским кавалером». С его легкой руки и другие при случае называли Андрея Ивановича «андреевским кавалером», хотя он заслужил Георгия. Впрочем, Абросимов не возражал: андреевский кавалер так андреевский… Все равно, кроме него, в Андреевке не было награжденных царем. Тимаш, хоть и два года кормил вшей в окопах, вернулся домой без пустяковой медали.

Вот так, совершая очередной обход своего участка, Андрей Иванович и принял решение в это тревожное время продать свои три дома. Сделка получилась выгодной, с покупателей получил золотом. Тут-то и началась морока. Поселок небольшой, всего три десятка дворов, от людей ничего не скроешь. Ну своих-то Андрей Иванович не опасался, но по «железке» наезжали всякие подозрительные личности, сутками напролет пьянствовали у Супроновича, играли в карты, бильярд, иногда проигрывались до последних порток — от таких-то можно было всякого лиха ожидать. Не раз по ночам Ефимья будила мужа: то, казалось ей, кто-то скребется в окно, то скотина в хлеву мечется или Буран рвется, брешет на цепи. Андрей Иванович в кальсонах с колом выскакивал в сени, щупал засовы, выходил во двор, успокаивал собаку. Стекло из рамы, точно, ночные гости пытались вынуть, даже замазку выковыряли в одном месте.

Абросимов ни черта, ни бога не боялся. Высокий, могучего сложения, он обладал неимоверной силищей. Да и облика Андрей Иванович был сурового: глаза острые, пронизывающие, черная борода лопатой, а усы — с рыжинкой. Скоро пятьдесят ему, а седины в густых черных волосах и бороде еще мало.

Когда строился, бывало, запросто взваливал на плечо бревно, которое и троим не под силу. Как-то в пьяной драке схватился с пятерыми мужиками — троих пришлось на подводе домой везти. С того случая в поселке даже самые задиристые опасались с ним связываться.

Все в поселке обходили стороной быка по кличке Камлат, один Абросимов не боялся, спокойно шел навстречу, смотрел пристально быку в глаза, и тот, будто признавая его силу, нагибал к земле тяжелую голову с бешеными глазами и на всю округу громко ревел, но ни разу не бросился на смельчака.

Не страшился и воров Андрей Иванович, но видел: жена совсем извелась, не спит по ночам, все прислушивается. Лихих людей в ту пору было немало — за деньги любому готовы горло перерезать, не пощадят и детей. Ничего не говорила Ефимья, только перед сном дольше обычного молилась и клала земные поклоны.

Пожалел жену Андрей Иванович, достал из тайника мешочек полотняный с золотыми пятирублевками и, не таясь перед соседями, поехал в уездный город Климов за двадцать верст, где и положил в банк, а ассигнации оставил… Вот ими Абросимов нынче и оклеивал стены своей продолговатой комнаты с одним окном. Он даже испытывал некое удовлетворение: пусть эти стены всегда напоминают, что некогда он свалял в своей жизни большого дурака! Золото во все времена и при любой власти будет в цене. Не чета этим дурацким бумажкам, которые не годятся даже на самое последнее дело… Семь лет после революции лежали они, завернутые в «Губернские ведомости», под застрехой на чердаке. Бумажная рухлядь никуда не принималась, а золотые монеты можно было сдать в торгсин, да и так они были в ходу, за них охотно платили новыми, советскими деньгами…

Если первое время места себе не находил от потери потом и трудом заработанных денег, то постепенно успокоился: жизнь продолжалась, Андреевка стояла на своем месте, поезда ходили по рельсам, должность путевого обходчика сохранилась за ним. Новый мир, который успешно строили на обломках прошлого, не казался ему таким уж безнадежным, как некоторым знакомым богатеям. Правда, их в уезде мало осталось. Абросимов до богатея при царе не дорос, хотя и бедняком никогда не был. Поразмыслив, он решил, что и при Советской власти можно неплохо жить. Силы в руках хоть отбавляй, смекалки тоже у других не занимать. А трудности, они всегда были и будут, главное — уметь к ним вовремя подготовиться. Да и мало что изменилось после революции в Андреевке. Правда, исчез из уездного города Климова знакомый чиновник — канцелярская душа, которому можно было в загребущую лапу сунуть, и он любую бумагу составит и подмахнет у начальства. Теперь в каменном особняке разместился Совет рабочих и крестьянских депутатов. Сунулся было туда Андрей Иванович: мол, так и так, жестоко пострадал от старого режима, сдал в банк золото. Показывал начальству банковские ценные бумаги, но его только на смех подняли. Сказали, что старый режим надул его, банк то был частнокапиталистический, и, когда совершилась революция, владельцы сбежали из города, уничтожив документы и захватив с собой золото…

Много за эти годы проехало разных людей через Андреевку. По железной дороге бежали из Петрограда члены Временного правительства во главе с самим Керенским, продвигались в пассажирских вагонах корниловцы на штурм столицы, а уж откатывались назад пешью… Ехали купцы, банкиры, фабриканты. Иногда бандиты разбирали пути и грабили толстосумов.

Андрей Иванович вместе с бригадой выезжал на качалках на место происшествия и ремонтировал путь. Убитых закапывали неподалеку от насыпи. И даже крестов не ставили, потому как не знали их имени-отчества. Иные валялись под откосом в чем мать родила. Страшное было то время, но Советская власть мало-помалу стала наводить порядок: снова пошли поезда по расписанию, чекисты обложили бандитов в местных лесах и помаленьку всех вывели. Приехал из Климова новый начальник станции, начал было делать какие-то перестановки, но потом все оставил как было. Не так уж и много железнодорожников в Андреевке…

Давно уже Андрей Иванович приклеил последнюю ассигнацию — две стены почти полностью обклеил. В окно виден ему соседский двор, окна избы заиндевели. У березки каждая веточка искрится на морозе, сизоватый дым из трубы путается в верхних прутьях. Белые сугробы подступили к самым окнам. Как там сосед Степан Широков? Небось все кашляет… Хватанул в мировую войну в окопе германских газов и с тех пор легкими мается. После гражданской женился на Марии Широковой, поговаривали, что она бездетная, а совсем недавно один за другим родились у них двое — мальчик и девочка. Когда-то Андрей Иванович на пару с соседом хаживал на сохатого и на медведя, неутомимый был Степан охотник. Да и сейчас по весне ходит с гончей за займами, постреливает тетеревов да рябчиков. Но нет теперь былой дружбы между ними. Широков подолгу лежал в уездной больнице, ну Абросимов и не устоял перед черноглазой соседкой Маней… То ли она поведала о своем грехе мужу, то ли сам догадался, только стал тот сторониться. А Маня-то сама на шею вешалась — какой мужик устоит?

— Андрей, — вывел его из задумчивости негромкий голос жены, — молишься ты тут, что ли, на свои картинки? Достал бы из погреба картошки да бураков для скотины.

Андрей Иванович исподволь окинул взглядом жену. Маленькая, ладная, едва достает ему до плеча, длинные черные волосы закручены кренделем на затылке, голос негромкий, спокойный. Главная хозяйка, а ее и не слышно в доме. Знает ли она про его грех с Маней? Да и только ли с Маней?.. Еще в армии на бравого богатыря заглядывались молодые бабенки, когда полк располагался в городке или поселке на постой. Как начнет клокотать в его жилах горячая кровь, иную в дрожь бросало…

— Говоришь, полегчал мороз? — сказал он, отводя глаза от жены.

Мало кто мог выдержать взгляд Андрея Ивановича, а вот он всегда первым отводил глаза от Ефимьи. Наверное, из всех людей только она одна доподлинно знала, что на душе у мужа. Знала и молчала. И он чувствовал силу своей жены. В карих глазах ее было нечто такое, что заставляло Андрея Ивановича сдерживаться даже в припадке гнева. Он редко поднимал голос на жену и уж никогда не обзывал ее нехорошими словами. Правда, и не за что было. Хозяйкой она была рачительной, в трудные минуты Андрей Иванович только к ней обращался за советом, больше ни к кому. Он гордился своим умом, но иногда задумывался: не умнее ли его молчаливая Ефимья? Не она ли на самом деле всему голова?

— Жалко, что картинок у тебя маловато, — невозмутимо заметила жена. — На две стены только и хватило.

И в темных, с вишневым блеском глазах ничего не прочтешь — уж не смеется ли она над ним?

— При этой власти что-то деньги не липнут к рукам, — проворчал он. — Вылетают как в трубу, а ведь скоро Варвару замуж выдавать. И приданого-то толком не справим.

— Варвара дороже любого приданого, — сказала Ефимья Андреевна. — Тот, кому она достанется, пусть бога славит, за ней вовек не пропадет.

— Если б все женихи так думали… — вздохнул он.

Андрею Ивановичу понравились слова жены. Он любил старшую дочь, но и прижимист был. Про себя подумал, что Советская власть мудро поступила, отменив старинные обряды с венчанием и приданым. У него вон три дочери и один сын! Отвали за каждую приданое — сам на бобах останешься.

— Димитрий приходил? — ворчливо спросил он.

— Стала бы я тогда тебя просить лезть в подпол?

— Слыхал я, он со своими дружками-комсомолятами собирается Супроновича окоротить.

— Я в евонные дела не встреваю.

— Не стоило бы ему связываться с Яковом Ильичом, — задумчиво проговорил Андрей Иванович. — И сыны у него как на подбор, один к одному, да и другие защитники найдутся.

— Слава богу, Дмитрий в тебя уродился, не слабенький. — Живые, с блеском глаза Ефимьи Андреевны стали мягче. — Не даст себя в обиду, да и приятелей у него поболе, чем у Супроновичей.

— Лучше бы ты, мать, трех сыновей родила, — вдруг с затаенной горечью вырвалось у Андрея Ивановича. — От них больше проку.

— Мои дочки любого парня стоят, — сурово заметила Ефимья Андреевна. — Много ли от вас, мужиков, подмоги вижу? А девчонки все хозяйство ведут. Вон Тонька от горшка два вершка, а уж на машинке строчит…

— Дак в мать, — усмехнулся в бороду Андрей Иванович. — Кто всему дому голова?..

— Чем тебе Дмитрий-то не угодил? — проницательно глянула на него жена.

— Говоришь, в меня он… Может, и так…

— Договаривай! — С виду он крепкий, мать, — нехотя проговорил Андрей Иванович. — А случись какая беда — боюсь, дрогнет он, согнется.

— Силы и у быка хватает, а у него голова умная, — заметила Ефимья Андреевна.

— Значит, я дурак? — свирепо глянул на нее муж.

— Чё Степана-то на дворе не видать? — сразу умерила мужнин гнев Ефимья Андреевна, — Небось опять хворает? Проведал бы. Да и суседка не заходит…

— Он от меня морду воротит, а я к нему в дом? — остыв, хмыкнул Абросимов.

— Водой мельница стоит, да от воды же и погибает, — усмехнувшись, мудрено ответила жена.

«Знает про Маньку! — ахнул про себя Андрей Иванович. — Али просто туману напускает?»

Ефимья Андреевна знала уйму старинных поговорок и присказок, и не всегда Андрей Иванович сразу докапывался до смысла сказанного. Но и просто отмахнуться от ее слов не мог: Ефимья попусту не скажет.

— Скажи Димитрию аль Варьке, пущай в баню воды натаскают, — сказал Андрей Иванович. — Я потом затоплю. Может, вдвоем, мать, попаримся?

— Ишь, взыграл конь ретивой! — засмеялась Ефимья Андреевна. — У тебя взрослые дочки — что они подумают?

Ефимья Андреевна не любила мужниных вольностей.

Глава вторая

1

— До каких же пор ты будешь испытывать наше терпение, Катилина? — торжественно провозгласил Дмитрий Абросимов, впрочем обращаясь к плакату, на котором был изображен барон Врангель, корчащийся на штыках суровых красноармейцев в буденовках. Комсомольцы недоуменно уставились на него.

— Ты это про кого? — поинтересовался Николай Михалев. В комсомол его еще не приняли, и он ходил в сочувствующих.

— Так римский сенатор Цицерон начал свое выступление на форуме еще до нашей эры, — улыбнулся Дмитрий. — Это я к тому, что пора нам всерьез взяться за Супроновича и его толстомясых сынков. — Он обвел взглядом присутствующих: — Сколько нас собралось тут? Раз-два и обчелся! А где вечера свои убивает поселковая молодежь? У мироеда Супроновича…

— Там можно граммофон послушать, в картишки сыграть, — заметил Алексей Офицеров. — А мы тут всё заседаем, штаны до дыр просиживаем да глотки дерем без толку…

— Что же ты, Лешка, предлагаешь? — уничтожающе воззрился на него Дмитрий. — Организовать в клубе игру в очко?

— Хорошо бы! — ухмыльнулся Алексей. — И еще трубу послушать. Самого бы знаменитого Шаляпина. Мироед знает, чем нашего брата за душу взять!

— Точнее, за карман, — заметил Дмитрий.

— Хорошим людям Яков Ильич в долг выпивку отпускает, — вставил Михалев.

Секретарь комсомольской ячейки Дмитрий Абросимов хотел было дать суровую отповедь Михалеву, но раздумал: действительно, скучно организовали свой досуг комсомольцы. Самодеятельность первое время собирала в клубе молодежь. Особенно нравились «живые картинки». Но как только драмкружковцы изобразили бильярдную Супроновича с завсегдатаями, так в ту же ночь у троих «артистов» оказались выбитыми оконные стекла, а Лешке Офицерову кто-то из рогатки свинцовой картечиной ухо раскровянил. Он изображал самого Якова Ильича.

Знал Дмитрий, чья это работа, но не пойман — не вор. А ребята наотрез отказались участвовать в «живых картинках».

Конечно, у Супроновича весело: до поздней ночи заливается граммофон, выпивка в буфете с хорошей закуской, бильярд, карты… Никакой политической линии он не придерживается, так что к нему ни с какой стороны не подступишься. У него законный патент на торговлю в своем кабаке. Чего далеко ходить — отец Дмитрия частый гость Супроновича. Не секрет, что кабатчик отпускает выпивку в кредит, у него специально заведена толстая тетрадь в клетку, там значится фамилия и сочувствующего Михалева…

Бельмом на глазу для Дмитрия был кабак Супроновича — называлось его заведение «Милости просим», — все беды и неприятности шля оттуда: пьянство, азартные игры, драки с поножовщиной. А что он мог противопоставить Супроновичу? Собрания ячейки, беседы на политические темы, два раза в неделю концерты самодеятельности в клубе да танцы? На танцы молодежь приходила… от Супроновича. Подогретые выпивкой парни цеплялись к девушкам, задирали комсомольцев — сколько уже было драк! Особенно отличались рослые сынки Супроновича — Семен и Леня. Здоровенные бугаи под притолоку, на папашиных-то деликатесах раздобрели, чуть что — и кулаки в ход, как-то все получается так, что они всегда правы. Поселковый милиционер Прокофьев только руками разводил: избитые ими парни на другой день, протрезвев, заявляли, что сами зацепили братанов.

Семену было восемнадцать, а Лёне — шестнадцать. Оба тонкогубые, кудрявые, с белыми ресницами и наглыми светлыми глазами, они всегда в клубе появлялись на пару. Семен заигрывал с девчонками, чуть ли ручки не целовал — корчил из себя интеллигента. И одевался по последней моде: узкие брюки в клеточку, на шее — бабочка, Ленька в одежде не отставал от брата, но держался нагло. Где драка, там и он. За два года, как Дмитрий стал секретарем ячейки, приняли в комсомол всего пять человек: трех парней и двух девушек. Варька вот пришла. Тоня тоже бы не прочь, но ей еще лет маловато. И десятка не наберется комсомольцев в поселке, где человек пятьдесят парней и девушек. Ну еще сочувствующих пять-шесть. Это очень мало. В уездном РЛКСМ ему не раз пеняли на то, что в Андреевке столь малочисленная комсомольская ячейка. Но не силком же тащить несознательную молодежь в ячейку?

— А если мы их накроем с поличным? — предложил Дмитрий. — Придем вместе с милиционером Прокофьевым и застукаем за картами?

— Напугал! — хмыкнул Офицеров. — Уже раз попробовали… Деньги людишки сховали и сказали, что в подкидного дурачка играют. Забыл, что ли?

Да, было такое: нагрянули к Супроновичу, тот заслонил собой дверь и заорал во все горло:

— Гости дорогие, комсомолята-а! Чем вас, родимые, попотчевать? Красной рыбкой лососем или икоркой зернистой?

Подкидным-то дурачком в тот раз оказался Дмитрий Абросимов. Братья Супроновичи, глядя на него, скалили зубы, отпускали ядовитые шуточки, а папаша, наоборот, суетился, широким жестом указывал на тяжелый деревянный стол, предлагал отменным ужином угостить… Наемную силу Супронович не держал, жена со свояченицей заправляли на кухне, сыны были заместо официантов. Обычно наглые, самоуверенные, они коромыслом изгибались с полотенцем через плечо, с подносом в руках, обслуживая денежного клиента.

— И девку раздетую с мужиком застукали в номере, — вспомнил Коля Михалев. — Она еще нас, стерва, обложила последними словами…

— И тут Супронович вывернулся, — сказал Алексей. — Сказали, мол, муж и жена, а я не милиционер, паспорта не проверяю.

— Мужик-то, видно, испугался, больше помалкивал, а рыжая ну и крыла нас! — с удовольствием стал развивать эту тему Михалев.

— Расскажи лучше, как тебя Любка Добычина в пасху с крыльца спустила… — хохотнул Офицеров.

— Не было такого, — насупился Николай.

— Товарищи, мы отвлеклись от темы, — постучал костяшками пальцев по столу Дмитрий.

— Братику, а почему Советская власть разрешает таким, как Супронович, наживаться за счет трудящегося класса? — задала вопрос Варвара.

Дмитрий поморщился: сколько раз просил, чтобы в присутствии других не называла его «братику», а ей хоть кол на голове теши!

— Я уже тебе объяснял: после «военного коммунизма» по предложению Владимира Ильича Ленина на Десятом съезде партии в двадцать первом году была принята новая экономическая политика, короче — нэп.

— Чтобы богатеям жилось лучше? — спросил Михалев. — Сначала им надавали по шапке, а теперь опять им воля вольная?

— Я повторяю: вся частнособственническая деятельность должна находиться под строгим контролем социалистического государства, — заявил Дмитрий. — Мы не позволим никаким супроновичам вставлять новому строю палки в колеса…

— Так кто он, Супронович, враг социализма или друг? — задал каверзный вопрос Алексей.

— Врагом его назвать нельзя, раз государство дало ему лицензию и разрешило торговать…

— Жиреть за счет народа, — ввернул Офицеров.

— Но не друг он нам, раз обирает в своем питейном заведении несознательных пролетариев.

— Так кто же он? — взглянула на брата крупными карими, как у матери, глазами Варя. — Не враг и не друг…

— А что ты так волнуешься-то? — ядовито поинтересовался Алексей.

Ни для кого в поселке не было секретом, что старший Супронович ухаживает за Варей. На танцах летом цветочки преподносил, видели даже, как он перед ней на коленях стоял, наклонив кудрявую голову.

Девушка густо покраснела, яркие губы ее обидчиво вспухли, она метнула на Офицерова сердитый взгляд, хотела что-то сказать, но брат опередил:

— Пока Супроновичи — попутчики Советской власти. И наша задача — их перевоспитать и сделать друзьями.

— Я чуть уха не лишился из-за этих друзей, — сказал Алексей.

— Ленька еще тот гусь, а Семен — парень с головой, — перебил Дмитрий.

При этих словах Алексей нахмурился, — ему тоже Варя нравилась, только свое отношение к ней он проявлял совсем по-мальчишески: подсмеивался, держался с девушкой подчеркнуто грубовато.

— Может, дашь мне комсомольское поручение с ним целоваться? — насмешливо блеснула на брата глазами Варя.

— Почему бы тебе не пригласить братьев в драмкружок? — развивал свою мысль Дмитрий. — Семен на гитаре и баяне играет, а Ленька вон как здорово умеет передразнивать. Скорчит рожу, согнется, залопочет — Тимаш и Тимаш!

— Он и тебя здорово передразнивает, — ввернул Офицеров. — Как ты с трибуны про Сократа рассказываешь…

— Я и говорю, способные ребята, — усмехнулся Дмитрий. Про Ленькины шуточки он все знал.

— Будут молодые Супроновичи у нас в клубе лакеев с подносами изображать, — ухмыльнулся Офицеров. — Или вышибал!

— Хорошо, речами несознательную молодежь не проймешь, — продолжал Дмитрий. — Давайте другие пути искать… — Он снова повернулся к сестре: — Если ты Семена перевоспитаешь и мы его примем в комсомол, все наши враги притихнут.

— Он ее скорее… перевоспитает, — мрачно заметил Алексей.

— Ты что имеешь в виду? — сердито взглянула на него Варя.

— Давай-давай нянчись с ним… Посмотрим, что из этого получится, — пробурчал Офицеров и отвернулся к окну.

У круглой печки в белых валенках сидела еще одна девушка — Шура. За все время она не проронила ни слова, лишь прищуренные глаза ее настороженно следили за говорившими, чаще всего они останавливались на крупном, с правильными чертами лице Дмитрия. Он тоже нет-нет да и бросал на молчаливую девушку быстрые взгляды. Была она широкой в кости, светловолосая. В ее некрасивом, диковатом лице было что-то привлекательное. Большая грудь распирала цветастую кофточку, на округлых плечах — пушистый оренбургский платок. Шерстяная юбка обтягивала широкие бедра. Она ни разу не улыбнулась, лишь иногда осторожно переставляла ноги в валенках и трогала крупными руками теплую печку. Поймав ее пристальный взгляд, Дмитрий вздохнул и сказал:

— У нас вроде бы тихо, а в Кленове сотрудники ЧК задержали двух бывших белогвардейцев со взрывчаткой… В Леонтьеве недобитые враги сожгли избу председателя сельсовета. Самого ранили из обреза, а его сынишку убили.

— Опять объявились бандиты? — подал голос Николай Михалев. — Вроде давно не было слышно.

— Оружие получим у милиционера Прокофьева, — продолжал Дмитрий. — Завтра в семь утра сбор здесь.

— Завтра утром я собрался маманю отвезти в Климово, — вставил Михалев. — У нее живот схватило…

— У мамани? — засмеялся Офицеров. — Это у тебя брюхо схватило, как услышал про бандитов. Всякий раз у тебя чего-нибудь приключается!

— Чтобы в семь утра был тут как штык! — строго посмотрел на Николая Дмитрий.

— А мне можно с вами? — просительно посмотрела на брата Варя. — Я умею раны перевязывать.

— Ты думаешь, дело до стрельбы дойдет? — бросила тревожный взгляд на Дмитрия Шура.

— Мы оружие берем для блезиру, — ухмыльнулся Алексей. — Ворон пугать.

— На сегодня все, — сказал Дмитрий.

— Так возьмете меня или нет? — спросила Варя.

— Возьмем, — сказал брат. — За медикаментами к Комаринскому зайди.

Выходя последним, Офицеров многозначительно посмотрел на Дмитрия, перебиравшего бумаги на столе.

— Вот чего я предлагаю… Ежели Варвара возьмется перевоспитывать Семена, пусть твоя Шуреха приголубит и другого братца — Леньку… Может, в комсомольцы обратит!

Девушка у печки встрепенулась, уставилась на Алексея широко раскрытыми прозрачно-голубыми глазами — будто льдинки изнутри. На какое-то время в комнате повисла томительная тишина. Дмитрий пощипывал темный пушок на верхней губе, сдерживаясь чтобы не рассмеяться.

— Ты чего это боронишь, недотепа? Я тебе могу и по уху треснуть… — низко, глуховато нарушила молчание Шура Волокова.

— Вон какая!.. боевая! — засмеялся Алексей… — Нехай из мазурика Леньки Супроновича сделает полезного строителя социалистического общества.

На крашеном полу остались мокрые пятна от валенок. Дмитрий полез в карман за табаком, свернул самокрутку и, выпустив комок густого дыма, взглянул на девушку.

— Митенька, ты поосторожнее там, в Леонтьеве, — просительно заговорила она. — Люди говорят, мол, там орудуют двое сбежавших из тюрьмы. Им терять нечего — пырнут ножом или стрельнут из обреза. Когда вы облаву делали на бандитов, знаешь как я переживала?

— Лешка Офицеров тогда одного бандюгу в овраге скрутил, — заметил Дмитрий. — Отчаянный парень, не чета Коле Михалеву. Чего ты напустилась-то на него?

— В другой раз будет знать, как меня чеплять. Так и подглядывает за нами, а сам, за версту видно, в Варюху втюрился.

— Словечки у тебя, — поморщился Дмитрий. — «Втюрился», «чеплять»…

— Митенька, родненький, — вдруг горячо зашептала она. — Запри дверь на крючок. Сижу у печки и думаю: поскорее бы они все ушли… — Она вскочила с табуретки, прижалась к нему крупным телом.

Дмитрий поспешно задул лампу, отстранив девушку, на цыпочках подошел к двери, накинул крючок…

Потом, уже одетая, с собранными на затылке в пук русыми волосами, она сидела на полушубке и, раскачиваясь, причитала:

— До какой же поры мы будем как неприкаянные? Одним глазом смотришь на меня, а другим — на дверь… Не могу я так, надоело-о… Кобель ты, Митя, ненави-жу-у!..

Сунув цигарку в укороченную гильзу от снаряда, Дмитрий бросился к ней, обнял за плечи, стал отводить руки от мокрого лица.

— Ну что ты, Шура… Шурочка? — ласково спрашивал он и гладил вздрагивающую голову большой ладонью. — Да тише ты! Уборщица тетя Паня услышит…

— И всех-то мы боимся, от всех прячемся… Когда же этому конец-то, Митенька?

— Мне учиться надо, — проговорил он. — Вот поступлю…

— Нужна я буду тебе ученому-то, образованному?.. Городскую заведешь, стриженую.

— Рано мне жениться, понимаешь, рано! — с отчаянием в голосе твердил он. — Тогда к черту рабфак, книги… В гимназии говорили — у меня способность к учению. Может, выучусь на учителя. Приеду и буду твоих детишек уму-разуму учить…

— Наших детишек, Митя, наших! — сквозь слезы улыбнулась Шура. — Беременная я-я… Доигрались мы с тобой, ясноглазенький.

— Что же делать? — растерянно вырвалось у него.

— Мать узнает — босую выгонит из дому, — всхлипнула она. — Ты же знаешь, Митя, какая она строгая.

— Ох Шура-Шуреха! Я понимаю: любишь кататься… Как это не ко времени!

— По заказу-то такие дела не делаются.

Трудно было Дмитрию сейчас разобраться в своих чувствах. Жалость вытеснила мимолетную неприязнь: уж не нарочно ли она все это подстроила? Заарканила вольного казака… Но ведь знал, чем его тайная любовь с Шурой Волоковой может кончиться. Знал, но, как говорится, в голову не брал, авось обойдется! Вот и обошлось… Неужели конец всем его мечтам об учебе в большом городе?

— Коли не любишь, не женись, — прошептала она, ее горячая слеза обожгла ему руку. — Ты не думай, что я… Сам знаешь, ты у меня первый. И не думай, что я нарочно. Я уже бегала к бабке Сове…

— И что она? —встрепенулся Дмитрий и тут же устыдился самого себя: обрадовался, что Шура бегала к местной знахарке.

— Поздно, говорит, все сроки пропустила-а… — снова зашлась в плаче Шура. — Ой, не любишь ты меня! Чего тогда глаза прячешь? Не маленький, мог бы и обо мне подумать.

— Ну ладно, — отмахнулся он. — Любишь — не любишь. Почему не люблю? С чего ты взяла? Кроме тебя, у меня никого нету! — Он старался говорить бодро и не мог. — Да что толковать?.. Раз такое дело, женюсь. А что? Мне уже девятнадцать скоро. Надо же все равно когда-нибудь жениться?..

Неожиданно резким движением рук Шура оттолкнула его, глаза заледенели.

— Не пойду за тебя! — крикнула она. — Лучше в прорубь! — И, отбросив крючок, выбежала за дверь.

Он было, рванулся вслед, но на пороге остановился. Вернулся к письменному столу, поднял с полу скомканный носовой платок и невидяще уставился в окно, где прочно высился их, абросимовский дом — пять изукрашенных морозом окон. На коньке дома метель намела сугроб, напоминающий петушиный гребень. По наезженной дороге проехали на санях, слышался тягучий скрип полозьев. Закутанный в тулуп возница полулежал в санях, вожжи были переброшены через руку. Унылый скрип полозьев скоро затих. Другой звук проник в комнату: далекий сиплый гудок, будто у паровоза заморозило глотку, легкое металлическое постукивание колес, чуть ощутимое колебание пола под ногами. На станцию прибывал состав.

Дмитрий встал, надел полушубок, висевший за шкафом в углу, нахлобучил овчинную шапку и вышел в сени. От распахнутой двери задом к нему с мокрой тряпкой в руках пятилась уборщица тетя Паня.

— Запирать двери-то, Митя? — с оханьем разогнув затекшую спину, спросила она. В полупустых невыразительных глазах вроде усмешка — наверное, видела, как Шура выбежала.

Шагая в валенках по мокрому полу, Дмитрий бросил на ходу:

— Погоди дежурного.

Морозный воздух защекотал ноздри, где-то близко залаяла собака. Под валенками яростно, будто не желая отпускать, заскрипел снег. Открывая изнутри калитку, Дмитрий невесело подумал: «Вот и отгулял на воле, друг… Никуда не денешься — суй свою буйную голову в хомут!..»

Глава третья

1

Шел 1925 год. Залютели февральские морозы в Андреевке. Во второй половине короткого зимнего дня все пронзительнее визжал снег под ногами, резко пощипывало уши, рано на чистом, будто стеклянном, небе высыпали звезды. Ребятишки с ледяными досками возвращались с горки домой, их тонкие, веселые голоса, смех долго еще разносились по поселку. К ночи мороз заплетал мудреными узорами окна домов, будто вставшей дыбом белой шерстью окутывал каждую голую ветку, иголки на соснах и елях посверкивали тусклым серебром. Нет-нет в ночи раздавался протяжный мелодичный звук, словно кто-то невидимый щипнул струну балалайки — это внутри ядреных избяных бревен лопалась омертвевшая жила.

Милиционер Егор Евдокимович Прокофьев без пяти минут двенадцать вышел из пропахшего карболкой здания вокзала, за ним потянулись с узлами и баулами на стылый перрон редкие в эту пору пассажиры. С визгом захлопали высокие двери. Прибывал пассажирский. Позже всех появился на перроне дежурный. На согнутой кренделем руке покачивался металлический жезл. Дежурный ежился в форменной шинели, отворачивал от ветра лицо, переступал с ноги на ногу.

Пассажирский грохотал колесами, тяжело отдуваясь, пускал пары. Дежурный ловко поймал протянутый машинистом жезл. В окнах вагонов были видны свечные фонари, желтый рассеянный свет освещал на полках смутные фигуры пассажиров, завернувшихся в одинаковые полосатые одеяла. Проводники с фонарями у ног стояли в тамбурах.

Прокофьев прошелся вдоль вагонов, местные, предъявив билеты, поднимались в тамбур. Сошли всего три пассажира. Двоих Егор Евдокимович хорошо знал. Петр Корнилов ездил погостить к старшему сыну в Ленинград, а старик Топтыгин был в Климове, продавал на базаре свинину — он на рождество здоровенного борова заколол. Мог бы продать и Якову, но, видно, захотелось заработать побольше: Супронович односельчанам лишнего не переплатит.

Третий пассажир явно был нездешний. В добротном темном пальто, подбитом овчиной, справной меховой шапке и белых бурках, он небрежно покачивал деревянным чемоданом с поблескивающими медными уголками. На вид лет тридцать пять — сорок. Может, какой уездный начальник? Незнакомец подошел к дверям вокзала, поставил чемодан на снег, полез в карман за папиросами. Огонек от спички выхватил светлую бровь, выпуклый, чуть прищуренный глаз.

«К кому бы он пожаловал? — раздумывал Прокофьев, — Представительный из себя мужчина. Может, командировочный из Питера?» Подходить и интересоваться у приезжего, кто он и зачем приехал в Андреевку, было неудобно, хотя Егор Евдокимович и имел такие полномочия. Время беспокойное, еще совсем недавно пошаливали в окрестных лесах банды Васьки Пупыря. И Прокофьев тоже участвовал в операциях по обезвреживанию бандитов. Жаль, не всех выловили, ушли с Пупырем из этих мест, вот уже с год как ни слуху ни духу. Леса вокруг на двести верст тянутся — поди сыщи лихих людишек!

Затоптав окурок, приезжий обвел глазами здание вокзала, перрон и увидел Прокофьева, стоявшего под резным деревянным навесом, где висел позеленевший станционный колокол. На дежурство Егор Евдокимович всегда заявлялся в форме и при нагане. В морозные дни позволял себе надевать желтый, с прошитой полой полушубок, а поверх него обязательно была портупея с наганом в старенькой кобуре из твердой кожи. Так что любому было ясно, что он милиционер и при исполнении служебных обязанностей.

— Уважаемый, — обратился к нему приезжий, — где тут живет Яков Ильич Супронович?

— Лавочник? — соображая, что ему ответить, сказал Прокофьев. — А вы будете сродственник ему?

Приезжий окинул взглядом невзрачную худощавую фигуру милиционера, заметил портупею с наганом, чуть приметно усмехнулся.

— Д-а, местная власть… — приветливо проговорил он. — Ну, будем знакомы: Шмелев Григорий Борисович. — Широко улыбнулся, достал из кармана коробку с папиросами, протянул: — Курите!

Прокофьев снял рукавицу, осторожно извлек длинную белую папиросину, прикурил от услужливо зажженной спички. Давно не курил он таких ароматных папирос, больше привык к самосаду, который в изобилии произрастал в Андреевке на каждом огороде.

— Благодарствую, — солидно кивнул Егор Евдокимович. — Не местный, гляжу… Надолго к нам?

— Документы предъявить? — Приезжий сделал неуловимое движение рукой, но в карман не полез.

«Коли уж приехал в Андреевку, документы никогда не поздно посмотреть. А во тьме чего увидишь?» — рассуждал про себя Прокофьев.

— Видите, во втором этаже окна светятся? — показал он в темень. — Это и есть хоромы Супроновича. Там и закусить, и выпить найдется, были бы деньги… А коли сродственник, так Яков Ильич в лепешку разобьется… — опять закинул крючок милиционер.

— Земляки мы с Яковом Ильичом, — сказал Шмелев — Из Твери.

Видно, правду сказал приезжий: по паспорту Супронович родом тверской.

— Ну, бывайте — Шмелев, легко подхватив свой чемодан, уверенно зашагал к двухэтажному дому земляка. Походка у него была твердая, спину держал прямо — так ходят военные. Впрочем, на войне теперь почти все здоровые мужчины побывали.

Прокофьев до мундштука докурил папиросу, с сожалением бросил окурок в красную пожарную бочку, что стояла в углу у водостока, поправил на боку истертую кобуру и зашагал к своему дому. Кое у кого топились печи, и белесый дым поднимался к далеким звездам. У Корниловых скулил на цепи охотничий пес. Чуть слышно доносилась музыка из дома Супроновича: граммофон играет. Мелькнула было мысль завернуть туда: земляк ли приехал? Земляки тоже бывают разные… Хотя за порядок в заведении «Милости просим» Егор Евдокимович был спокоен.

2

Если бы милиционер Прокофьев ненароком услышал, о чем в эту морозную февральскую ночь толковали за бутылкой коньяка Супронович и Шмелев, вряд ли он спокойно заснул…

Яков Ильич и ночной гость сидели за круглым столом в маленькой комнатушке, примыкавшей к бильярдной. Шары нынче никто не гонял, да и картежники разошлись по домам. Сыновья убирали в зале, жена со свояченицей звякала в мойке посудой. У Супроновича так было заведено: после закрытия заведения все убрать, подмести, посуду помыть. Он следовал золотому правилу: что можно сделать сегодня, не следует оставлять на завтра. Согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, заглянул Семен. С любопытством посмотрев на гостя, лениво сообщил:

— Тимаш опять сунулся рылом в тарелку и храпит.

— Припиши в тетрадку лишнюю бутылку водки и выкини пьянчугу на улицу, — распорядился отец.

— Чего доброго, окочурится на морозе, — с сомнением проговорил Семен.

— Запиши две бутылки и сунь его в чулан, а утром, кровь из носу, получи с него наличными.

— Как же! С него получишь… — скривил тонкие губы в усмешке сын. — Все пропил… Может, дать утречком опивок похмелиться и пусть на веранде полы стелит?

— Дай ты мне с человеком поговорить! — с неудовольствием поглядел на сына Яков Ильич.

Семен пожал широкими плечами и, пригладив пятерней льняные вьющиеся кудри, вышел из комнатушки.

— Чулан-то запри! — крикнул вслед отец. — Сбежит ведь, каналья!

— Да наш кабак для него дом родной, — хмыкнул сын, закрывая за собой дверь.

— Хозяйственный ты человек, Яков Ильич, — заметил гость и, смакуя, чуть отпил из граненой высокой рюмки. — И коньячок у тебя первый сорт.

— Из старых запасов, — самодовольно ответил хозяин. — Раньше на хозяина работали, старались, а теперь на государство… А оно рабочего человека не обижает.

— И тебя, Яков Ильич, любит? — спросил гость.

— Я с новой властью не конфликтую, — ответил хозяин.

— А есть в вашей деревне такие, кто конфликтует?

— Теперь все хитрые — бога ругают, а власти кланяются… А что про себя думают, то мне неизвестно.

На тарелке перед ними сочная розоватая семга, копченая колбаса, бутылка сельтерской и коньяк. Гость уже опорожнил три рюмки, а Яков Ильич не допил и первой.

Хоть и выставил для гостя Яков Ильич лучшую закуску и коньяк, на душе у него было смутно, неспокойно. Не чаял он после долгого перерыва встретить на маленькой станции, затерянной в сосновых лесах, своего старого знакомца из Тверского полицейского управления Карнакова Ростислава Евгеньевича, с которым его в свое время свела судьба-злодейка при весьма печальных обстоятельствах.

3

Яков Ильич служил в приказчиках у тверского купца Мирона Савватеевича Белозерского. Был он молод, видный собой, густые русые кудри ни один гребень не брал. Эти-то льняные кудри и вывернули его жизнь наизнанку. У купца Белозерского на крупной лобастой голове не было ни единого волоска, а женился он на молоденькой красавице Дашеньке. Мирон Савватеевич известен был своим богатством на всю Волгу. Взяв жену из бедной семьи, надеялся купец, что девушка всю жизнь будет ему благодарна, коли вытащил ее из нищеты, однако красотка Дашенька оказалась непамятливой и капризной. Разодетую в соболя и шелка, возил он ее в театральный сезон в Москву, катал на собственном пароходе по Волге-матушке, но чем больше баловал да любил, тем постылее становился ей. Похожая на цыганку, стройная, черноокая купчиха высмотрела молодого кудрявого приказчика с живыми глазами. Понятно, Яков оказывал свое нижайшее почтение Белозерской, но и в помыслах не держал наставить рога своему благодетелю, слишком дорожил его доверием и боялся купеческого гнева. Ведь будущее Супроновича целиком зависело от богатого купца, а он явно выделял расторопного, услужливого приказчика из всех других служащих.

Как-то под вечер зашла в конторку благоухающая духами, скучающая Дашенька, завела пустяковый разговор об индийских шелках, подошла совсем близко и неожиданно для Якова запустила обе тоненькие смуглые ручки в кольцах с бриллиантами в его густые, с рыжинкой кудри…

— Яшенька, родненький, — блестя черными, как ночь, глазами, шептала она. — Какие у тебя густые да мягкие волосы! Уж ты-то, добрый молодец, пожалеешь меня!..

Ошеломленный приказчик не растерялся, кинулся к прилавку, схватил ножницы и смиренно подал барыне:

— Стригите, Дарья Анисимовна, мои кудри! — И голову склонил.

Понравилась Дашеньке его покорность, тихонько засмеялась и, отшвырнув ножницы на штуки сукна, сказала:

— Зачем ты мне стриженный? А твои кудри все равно не приставишь к лысой голове моего муженька… Ему больше пойдут рога… — Сунула ему в руку мудреный флакон с каким-то пахучим снадобьем, наказала, чтобы нынче же помыл свои волосы, накапав в посудину с горячей водой тридцать капель из флакона, и пришел после вечерни — дело было в канун пасхи — в купеческий дом. Слуг она отошлет куда-нибудь, а старик по своим торговым делам намедни уехал на «чугунке» в Москву.

Наверное, это был самый трудный день в жизни Якова Ильича. Будь ему побольше годков, он никогда не пошел бы на это, но молодая кровь ударила в голову… И потом он знал, что ласковая, нежная Дашенька, когда что-либо ей не по нраву, превращалась в злую волчицу, которая больно кусалась. Поговаривали, что своего мужа она в гневе огрела по лысине подвернувшейся под руку резной шкатулкой. Угрюмый купец несколько дней ходил с повязкой на голове.

Осторожным был человеком Супронович, прикидывал так и этак. Не пойдет к Дашеньке, расскажет все купцу — кто знает, как все это может обернуться? Купец под каблучком у молодой жены, скорее, ей поверит, а не ему, а уж Дашенька позаботится, чтобы его вышвырнули из конторы. Да и что говорить, купчиха-то как хороша собой! И разве не лестно ему, простому приказчику, сойтись с наследницей всех богатств бездетного Белозерского?

Помыл, как было велено, в деревянной шайке голову Яков, и такой приторный запах пошел от его красивых заблестевших волос, что он нахлобучил картуз по самые уши и с замирающим сердцем отправился в назначенный час к купчихе…

Столько лет прошло, а и сейчас, как вспомнишь красавицу Дашеньку, защемит в груди! Сколько в ней было огня, выдумки! Таких ночей больше никогда не было в жизни Якова. Понял он, отчего умный и прижимистый Мирон Савватеевич ничего не жалел для Дашеньки. Встречаются на свете женщины, которые из самых сильных мужчин, как из воска, лепят что пожелают. Думал ли он тогда, что от тайной этой любви до преступления всего один шаг? Наверное, сам сатана нашептал Дашеньке на ухо, что надо избавиться от постылого мужа и завладеть всеми его богатствами. Надоело ей прятаться с кудрявым приказчиком по темным углам, дожидаться мужниных отлучек, подкупать челядь, чтобы, упаси бог, не выдала ее ревнивому купцу. Стала Дашенька подбивать своего любовника, чтобы извести Мирона Савватеевича. Все восстало в Супроновиче против этого, но слишком уж далеко зашли они, чтобы порвать. Дашенька христом-богом клялась, что, выждав вдовий срок, выйдет замуж за своего милого, кудрявого Яшеньку… А какая жизнь у них начнется! Яшенька будет заправлять всем большим хозяйством, поедут они за границу — поглядят на все заморские диковины, все пощупают своими руками, послушают на концертах мировых знаменитостей… От ее сладких речей голова пошла кругом у Якова…

Много возможностей обсудили они, предаваясь любви в летнем домике купца. Легче всего отравить, но могут дознаться при вскрытии тела; ударить топором из-за угла — опять же полицейские ищейки вдруг нападут на след…

Случай подвернулся нежданно-негаданно: после выгодной сделки — Мирон Савватеевич купил по дешевке у разорившегося на рыбе астраханского торговца еще один пароход — купец устроил на загородной даче знатную выпивку. Гуляли-пили по-купечески — с икрой и шампанским. Приглашены были приятели-купцы, городская знать. Из окон дачи видны были синее озеро, беседки на берегу, баня. Вот тут-то в Дашенькиной головке и созрел дьявольский план.

— Хочу на лодке кататься! — во всеуслышание капризно заявила она.

— По уткам шампанским палить! — сразу согласился захмелевший Мирон Савватеевич.

Захватив бутылки, снедь в корзинках, все гурьбой направились к озеру. У причала стояла лишь одна лодка, вторая с течью в днище была полузатоплена. Яков принес из сарая весла. Купец, Дашенька, Яков и один из приглашенных забрались в лодку. Остальные разбрелись по берегу. Отплыли на середину, побледневшая черноглазая Дашенька доставала из плетеной корзинки бутылки с шампанским, а Мирон Савватеевич палил пробками по камышам, вспугивая диких уток. Пили прямо из бутылок. Яков, сидя на веслах, то и дело ловил на себе пронзительный взгляд Дашеньки. Вот она положила ручки на борта перегруженной лодки и чуть заметно покачала ее. Яков знал, что купец не умел плавать: когда все купались, он скучал на берегу.

Белозерский уже скуксился, покрасневшие глаза его часто моргали, он широко зевал и бормотал, что, дескать, надо грести к берегу.

Яков будто случайно выпустил весло из руки, охнул и, сильно накренив лодку, через борт потянулся за ним. Краем глаза он видел, как Дашенька проворно пересела на опустившийся борт. Купец с ужасом смотрел на хлынувшую под ноги воду…

Яков и сам уже не помнил, как опрокинулась лодка и все очутились в воде… Мирон Савватеевич, вытаращив глаза, суматошно махал руками и разевал бородатый рот, Дашенька истошно кричала — Яков-то знал, что плавает она отлично, тем не менее поплыл, обходя пускающего пузыри Белозерского, к ней…

Отбуксировав купчиху к берегу, приказчик саженками поплыл к державшейся на плаву днищем кверху лодке, долго крутился вокруг, на виду столпившихся на берегу людей, даже нырял, но спасать уже было некого: на успокоившейся поверхности озера лишь плавали канотье Белозерского да пустые бутылки из-под шампанского.

Утонул не только купец, но и приглашенный подрядчик, на свою беду оказавшийся в роковой лодке. Полузахлебнувшийся купец каким-то образом дотянулся до него и вцепился мертвой хваткой. Так их к вечеру и вытащили рыбаки — сцепившихся в смертельном объятии.

А через несколько дней Яков Ильич в сыскной полиции и познакомился с Карнаковым. Офицер ни разу не повысил на него голос, однако каждый, даже на первый взгляд невинный, вопрос его таил подвох. На берегу-то были люди и все видели, большинство говорили — мол, несчастный случай, а некоторые прямо указывали на Супроновича — дескать, тот нарочно опрокинул лодку. Кто-то из служащих утверждал, что сделал он это для того, чтобы завладеть богатством купца, женившись на безутешной вдове. Против Дашеньки никто не показывал. Она так натурально кричала на крик, так рвала свои черные волосы, что можно было подумать, рассудка лишилась от горя.

Яков яростно отрицал свою связь с купчихой, божился, что был пьян, весло само выскользнуло из рук и он хотел достать его, а в это время лодка опрокинулась.

Из полицейского управления он больше не вернулся домой, ни разу больше не увидел и свою ненаглядную Дашеньку. Опытный сыщик Карнаков на первом же допросе понял, что запутавшийся приказчик всего-навсего был орудием в руках Дарьи Анисимовны Белозерской, которую он тоже, разумеется, допросил. Как юрист, он понимал, что дело можно повернуть так и этак: прямых улик против преступников не было. Он очень рассчитывал на очную ставку Супроновича и Дарьи Анисимовны, но… очная ставка так и не состоялась: штабс-капитан был сам приглашен в каменные хоромы богатой красавицы купчихи.

Надо сказать, что Ростислав Евгеньевич был высок ростом, темноволос, носил усы и бородку клином, полицейские в управлении говорили, что он похож на царя Николая II, только представительнее и ростом повыше. Окончив юридический факультет Петербургского университета, он готовил себя в столице к блестящей карьере адвоката, но глупая интрижка с дурочкой дочерью сановного генерала чуть было не погубила его только что начатую карьеру. Дочь все рассказала отцу, она не прочь была выйти замуж за красивого, с приятными манерами юриста, но генерал и слышать не хотел о ее замужестве… Он рассчитывал на более выгодную партию. Карнакова он тоже выслушать не захотел. Генералу мало было, что он запретил дочери и думать о Карнакове, он постарался сделать так, чтобы того выслали из Петербурга.

Так Ростислав Евгеньевич попал в Тверь, где уже прозябал не один год. Его намеревались направить в Пермь, но нашлись друзья-товарищи, которые помогли и выхлопотали назначение в Тверь, — как-никак близко от Москвы. На полицейско-сыскном поприще он дорос до офицерского чина, но глубокого чувства удовлетворения не испытывал: некоторые его однокурсники по университету сделали в Петербурге головокружительную карьеру. Зато здесь ценили его университетское образование, юридическую подготовку. И сам полицмейстер был им доволен. Так что грех было жаловаться на судьбу, в Твери он женился на дочери обрусевшего немецкого барона фон Бохова. Белокурая Эльза получила в приданое каменный дом.

Не будь Дашенька так соблазнительно хороша собой, возможно, в Твери и состоялся бы громкий процесс о вероломном убийстве купца Белозерского красавицей женой и любовником-приказчиком… Не сразу решился Карнаков похоронить в архивах блестяще раскрытое им преступление, которое всколыхнуло бы провинциальный город, — на этом деле можно было сделать карьеру. Глядишь, снова бы вернулся в Петербург или на худой конец взяли бы в Москву…

Но встреча с Дашенькой решила все. Холодная чопорная Эльза порядком надоела ему, а молодая красивая купчиха прямо-таки обжигала огнем. А тут еще проклятая страстишка к картам сыграла свою роль: Ростислав Евгеньевич проиграл солидную сумму подполковнику Вихрову…

Стройный, с холеной бородкой Карнаков быстро вытеснил из Дашенькиного сердца кудрявого бедолагу приказчика. Пока тот томился, мучимый неизвестностью, в затхлой кутузке, Дашенька темными ночами принимала в летнем домике Карнакова, а утром снова появлялась на людях печальная, в траурном облачении. В летнем домике, на той самой постели, на которой в дни отлучек Мирона Савватеевича Яков Ильич обнимал-миловал пылкую Дашеньку, и решилась его дальнейшая судьба.

Когда его, обросшего жиденькой бородкой, поникшего, привели к Карнакову, тот разговаривал с ним не более пяти минут. Он сказал, что Яков Ильич ему весьма симпатичен и он не желает ему позорной смерти через повешение или вечной каторги в остроге, а потому постарается вызволить его и отпустить на волю, но… Супронович должен навсегда покинуть Тверь. В его документах не будет указано, что он подозревается в предумышленном убийстве купца Белозерского… Радостно забилось сердце у Якова Ильича: он не сомневался, что бесценная Дашенька похлопотала перед Карнаковым за него, а может, перед кем и повыше, и уж в который раз похвалил себя за то, что не продал ее следователю, скрыл истинную правду.

Крестьянский сын, пришедший в лаптях из деревни Кулево в Тверь десять лет назад, он не имел никого в этом городе. Был подмастерьем у краснодеревщика, потом посыльным в лавке Белозерского и вот дорос до старшего приказчика. Купцу приглянулся ловкий, уважительный мальчишка с вьющимися льняными волосами и простодушным взглядом, он его и продвигал в конторе на свою погибель…

Первым делом Яков Ильич помылся в своей маленькой комнатке при лавке скобяных товаров, накипал в жестяной таз пахучей жидкости, подаренной ему Дашенькой. Она так любила этот запах, зарывалась лицом в его волосы, сложив губки в трубочку, дула на темя. Как на крыльях летел он к милой Дашеньке, так соскучился в проклятой камере по ней, ненаглядной цыганочке… Будто из холодного ушата плеснули на него, когда горничная Марья равнодушно сообщила, что барыни нету дома, она намедни уехала на «чугунке» в Москву по делам наследства и не обещала скоро быть… Столбом стоял перед дурой бабой Яков Ильич. «Предала, стерва, предала!» — обухом стучало в голове. Он уже повернулся, чтобы уйти в собрать свои пожитки, как Марья велела погодить в, скрывшись в доме, скоро вынесла ему кожаный саквояж, с которым покойный Мирон Савватеевич ездил в столицу по делам. Молча взял саквояжик Яков Ильич и, повесив голову, побрел к лавке.

Только там он раскрыл саквояжик. В нем лежала новая пиджачная тройка из хорошего сукна, несколько рубашек, галстук, а на самом дне — толстый сверток. Быстро развернул, отбросил вместе с бумагой записку и, слюнявя пальцы, ловко пересчитал ассигнация. Таких больших денег у него никогда не было. Случалось, держал в руках хозяйские купюры, но то другое дело… Поднял с пола записку — Дашенька писала, что все устроила, но челядь да и горожане сильно грешат на него, ее дорогого Яшеньку, потому лучше ему поскорее уехать отсюда… Она, Даша, закончит дела по наследству и переедет жить в Москву — там у Белозерского свой дом на Мещанской. Вот тогда-то она и встретится со своим златокудрым Яшенькой! А когда именно — ни слова…

Холодом повеяло на Супроновича от записки, глаза его снова наткнулись на пачку денег, и боль постепенно отпустила. Чего он вскинулся? Права Даша, нельзя сейчас им быть вместе. Дознаются — вечная каторга обеспечена. Офицер говорил, и повесить могут. А на эти деньги в любом месте можно новую жизнь начать, пусть даже и без Даши.

Вот тогда-то и появился в Андреевне Яков Ильич Супронович. Купил просторный дом, сразу же начал строить другой, в котором намеревался открыть скобяную лавку. Дашеньке он отписал три письма в Тверь, но ни на одно из них не получил ответа. Съездил он в Москву, отыскал на Второй Мещанской доходный дом Белозерского, но вдовая купчиха в нем не проживала: дом был продан статскому советнику Михайловскому.

Еще долго при воспоминании о цыганистой, черноглазой Дашеньке саднило сердце Якова Ильича. В Тверь он ни разу не наведался, помнил строгий наказ Карнакова. Говорят, преступника тянет на то место, где он совершил преступление, — Супроновича не тянуло.

Когда он понял, что навеки потерял Дашеньку, то решил жениться. И невеста подвернулась: местная жительница — Александра Евсеевна Буракова. Взял за ней в приданое самый большой в поселке деревянный двухэтажный дом, где и открыл питейное заведение, а верхний этаж переоборудовал под бильярдную и отдельные номера для гостей. С женой прижил двух сыновей, две дочери умерли в младенческом возрасте. Своей хозяйкой был доволен: хоть и невидная из себя, зато работящая, бережет копейку, дом содержит в чистоте и порядке, мужу старается не перечить. До революции начал было расширяться, хотел еще в соседней деревне открыть лавку, нанял четырех работников, а после революции вел хозяйство и торговал в лавке с помощью жены и подросших сыновей. Жена вызвала на подмогу из деревни свояченицу, так что рабочих рук в доме хватало.

Сыновья пошли по отцовским стопам, еще с малолетства не чурались прислуживать гостям в зале. Младший, Леня, возил в гимназию булочки с маком и там продавал их одноклассникам, а Семен каждое лето с коробом на спине ходил по деревням и торговал глиняными свистульками, которые Яков Ильич оптом по дешевке покупал у климовского умельца.

Все это живо прошло перед глазами Якова Ильича, пока они сидели за круглым столом с Ростиславом Евгеньевичем. Как он его тут отыскал через столько лет? Он-то, наверное, все знает про Дарью Анисимовну. Интересно было Супроновичу услышать про нее, но пока напрямик спросить Карнакова почему-то не решался.

— Много у вас милиции в поселке? — вдруг спросил Ростислав Евгеньевич.

— Один Прокофьев, тут у нас тихо.

— В тихом омуте черти водятся, — глядя мимо него, проговорил Карнаков.

— От царского режима тут неподалеку, в Кленове, осталась база…

— Знаю, — уронил Ростислав Евгеньевич. — Много военных?

— Рота, может, поболее, в основном на базе работают вольнонаемные.

— Значит, и гэпэушники есть, — проговорил Карнаков.

— Один молоденький, Иван Кузнецов, ко мне иногда заглядывает, — ответил Яков Ильич. — Лучший бильярдист в поселке.

— Это хорошо, — рассеянно заметил гость, а что тут хорошего — пояснять не стал.

Надо сказать, Карнаков сильно изменился. Яков Ильич даже не сразу его узнал, когда дверь открыл. Видно, жизнь потрепала полицейского офицера. Углубились складки на высоком лбу, у носа. Было время, он, Яков Лукич, бежал из Твери, теперь же сюда заявился с попутным ветром его гонитель… Не от хорошей жизни подался в глушь Ростислав Евгеньевич!

Будто угадав его мысли, Ростислав Евгеньевич остро взглянул ему в глаза и сказал:

— Давай, Яков Ильич, напрямик. В свое время я очень помог тебе избежать веревки…

— Вы думаете, что я… купчишку? — перебил Супронович.

— Я не думаю, а знаю, — спокойно продолжал Карнаков. — И тогда, когда тебя выставил из города, к твоей же пользе… с кругленькой суммой в кожаном саквояжике безвинно погибшего купца Белозерского, я доподлинно знал, что ты и твоя возлюбленная Дарья Анисимовна — убийцы.

— Знали и отпустили, — усмехнулся Супронович. — За красивые глаза? — сказал и вдруг осенило: так, наверное, и было, именно за красивые черные глазки Дашеньки! Да, наверное, и перепало ему из купеческих богатств немало…

— Чтоб у тебя не было напрасных иллюзий, знай же, Яков Ильич, что и по новым законам Совдепии убийство карается высшей мерой наказания и давность лет никакой роли не играет, — четко выговорил Карнаков. — Показания Дарьи Анисимовны против тебя я сохранил в надежном месте на всякий случай. Такие документы порой дороже любых денег…

Яков Ильич не знал, правду ли он говорит, но внутри у него похолодело: в недобрый час нечистый принес ему позднего гостя!

— Что Советской власти до какого-то купца? — помолчав, выдавил из себя Яков Ильич. Про себя он решил, что гость сейчас попросит денег. Так и быть, кое-что он наскребет…

— Я, пожалуй, на какое-то время останусь здесь, — сказал Ростислав Евгеньевич и в ответ на удивленный взгляд собеседника улыбнулся: — Не у тебя… — Он обвел комнату глазами. — В этой тихой местности. И ты помоги мне зацепиться… Ну, работу подыщи, что ли, какую.

— Это можно. — У Супроновича отлегло от сердца: с деньгами ему становилось все труднее расставаться.

— Обо всем мы подробно завтра потолкуем, — улыбнулся Ростислав Евгеньевич, — я чертовски устал. Собачий холод, вагон скрипит, воняет карболкой!

Он налил еще коньяку, не чокаясь залпом выпил. Повертел рюмку в пальцах, осторожно поставил на стол, снова похвалил коньяк.

— Ростислав Евгеньевич… — начал было Супронович, но гость в упор посмотрел на него холодными светлыми глазами и отчетливо проговорил:

— Карнакова нет, он бежал за границу с армией генерала Кутепова. Навсегда забудь, что меня так звали. Я — Шмелев Григорий Борисович. Запомнил?

— Что с Дашенькой… с Дарьей Анисимовной? — проглотив ком в горле, спросил Яков Ильич.

— Ее убили в девятнадцатом.

— Царствие небесное рабе божьей Дарье… — перекрестился на угол Яков Ильич. — Большевики?

— Да нет, свои, — усмехнулся Шмелев.

— Господи, да как же это?!

— Хочешь подробности? — холодно усмехнулся гость. — Торговала собой, пила… Убили на пустыре. И смерть ее была ужасной… Дальше рассказывать?

— Не надо, — понурил голову Яков Ильич. Он вспомнил, как она расписывала ему прелести заграничной жизни: музеи, театры, курорты… Вот тебе и любовь до гроба, как жаркими ночами в летнем домике говорила Дашенька.

— Много она вам… заплатила? — чувствуя внутри полную опустошенность, вяло спросил он.

Гость пристально посмотрел ему в глаза, и хозяин невольно опустил голову. Глаза Шмелева могли почти мгновенно из мягких, добродушных превратиться в жесткие, пронзительные.

— Я ничего не слышал, а ты ничего не говорил, — холодно произнес он. — За такие вещи бьют по морде!

— Вы же дворянин… А я что? Деревенский мужик…

— Не так ты прост, Яков Лукич, как хочешь казаться.

— Не за так же вы меня турнули из Твери?

— Хватит об этом, — резко сказал Карнаков.

— Такая была женщина… — после гирей повисшей паузы проговорил Яков Ильич.

— Да ты романтик! — с любопытством посмотрел на него Шмелев. — Этакий Байрон: «Раны от любви если не всегда убивают, то никогда не заживают».

— Я скажу, чтобы вам постелили в этой комнате, — поднялся со стула Супронович.

— И скажи, чтобы не убирали этот замечательный коньяк, — попросил гость. — И еще одно: называй меня на «ты», — пожалуй, так будет естественнее.

Яков Ильич вышел из комнаты. Ручаться он не стал бы, но ему послышалось, будто Ростислав Евгеньевич негромко рассмеялся вслед.

Глава четвертая

1

К 1925 году в Андреевке насчитывалось около ста дворов. В трех верстах, в Кленове, еще при царе была построена артиллерийская база. Строительство начали почти одновременно с железной дорогой. Для солдат и офицеров из красного кирпича возвели добротные двухэтажные казармы, заложили несколько каменных приземистых зданий для складов. Укрепившись, новая власть довела строительство базы до конца, — понятно, потребовались рабочие. В Андреевку потянулись приезжие, поселок стал разрастаться.

Людям требовался лес для строительства, земли под огороды. В верховье неглубокой речки, протекавшей в двух верстах от станции, еще когда тянули железнодорожную ветку, построили каменную водокачку, а на пригорке, неподалеку от деревянного вокзала с оцинкованной крышей, высокую круглую водонапорную башню, под куполом которой поселились стрижи.

Если глянуть окрест с башни, то увидишь, как вокруг поселка простираются сосновые леса, лишь вдоль речки белеют разреженные вековыми елями березовые рощи. Через Лысуху перекинулся громоздкий бурый железнодорожный мост, чуть в стороне внизу — второй, вечно расшатанный, деревянный, по которому ездили на подводах и двуколках. Машины тогда были большой редкостью, и ребятишки всякий раз с улюлюканьем бежали за кряхтевшим на колдобинах автомобилем до самой станции.

Население поселка делилось в основном на путейцев, обслуживающих станцию, и вольнонаемных, работающих на военной базе. И те и другие, осев здесь, обзаводились коровами, боровами, мелкой живностью. Вольнонаемных было больше. Человек тридцать работали на лесопильном заводишке, столько же числилось за леспромхозом. Был свой сапожник, шорник, парикмахер. На воинской базе были и военнослужащие.

Огороженная колючей проволокой база укрылась в бору. К ней от станции вела вымощенная булыжником дорога, она упиралась в белую проходную с железными воротами, на которых алели звезды из жести. При базе находились также сотрудник ГПУ и проводники со служебными собаками. Когда на станцию прибывал воинский эшелон, его встречали Прокофьев и молоденький сотрудник ГПУ Иван Васильевич Кузнецов. Он приехал сюда совсем недавно. Иногда его видели с огромной черной овчаркой по кличке Юсуп. Отлично выдрессированная собака по его команде молнией бросалась на любого, умела ползать по-пластунски, вести по следу, однако на людях Ваня редко демонстрировал таланты Юсупа.

В этот поздний час, когда в клубе кончились танцы и молодежь разошлась, Иван Кузнецов стоял у поселкового Совета и смотрел на дом Абросимовых. Он был в теплом полушубке и хромовых, с блеском сапогах. Немного вьюжило, по дороге змеилась поземка, с сосен, что росли на лужайке перед окнами абросимовского дома, с тихим шуршанием сыпалась снежная крупа.

Иван курил и не отводил взгляда от единственного освещенного окна. Стекло разукрасил мороз, лишь у самой форточки оттаяло. И в этом овальном пятне нет-нет и мелькало девичье лицо.

Холод начинал пощипывать кончик большого пальца в сапоге, но Кузнецов дал себе слово, что уйдет в Кленово, где в командирском доме была его комната, после того, как погаснет в окне свет. Он понимал, что это мальчишество, но такой уж у него был характер: приказал себе стоять — значит, будет стоять хоть до утра… Дело в том, что Ивану нравилась Варя Абросимова. Он приказал себе станцевать с ней — и станцевал, а вот проводил ее домой — тут и ходьбы-то пять минут! — Семен Супронович. Иван злился на себя: почему сам не вызвался в провожатые?.. Злился он на себя еще и потому, что робел перед девушкой, а это чувство вообще-то было ему несвойственно. В свои двадцать лет Ивану казалось, что он ничего и никого не боится. Этому его в школе учили, это он и сам воспитывал в себе.

Свет в окне погас, дом будто сразу отодвинулся назад. Кузнецов сунул окурок в сугроб, пошевелил в сапоге замерзшим пальцем, надвинул буденовку поглубже и, не оглядываясь, пружинисто зашагал в Кленово. Холодный вьюжный ветер захлопал полами полушубка, уколол лицо.

2

В это утро отдежуривший свою смену Абросимов вдруг почувствовал неодолимое желание взять ружье и уйти в лес. Когда-то он любил охоту. С соседом Степаном Широковым вдоль и поперек исходили все окрестные леса, случалось, сутками шлындали по бору, ночевали у костра, а в последние годы что-то охладел, да и дичи стало меньше, — многие теперь балуются с ружьишком. И не только прихоти ради, но и для пропитания. У кого собственное хозяйство захудалое, без охоты не проживешь. А зверь, он тоже не дурак: раз в него стреляют, пугают, он уходит подальше в глушь от обжитых людьми мест. Потеснила зверье и «железка». Люди и то первое время шарахались от «чугунки», осеняли себя крестным знамением.

Набив в патроны пороху, дроби, законопатив пыжами, Андрей Иванович рассовал их в патронташ, снял со стены двустволку, подумал и взял охотничью сумку, хотя особенно на удачу и не рассчитывал. Увидев хозяина в охотничьем снаряжении, на цепи заметался, заскулил Буран. Какой он породы, никто не знал, но злости в нем было достаточно. Несколько раз Абросимов брал его на охоту — пернатую дичь пес не признавал, а за лисами и зайцами гонялся. Как-то прошлым летом в малиннике чуть ли не до смерти напугал молодого медведя. Тот опрометью кинулся в чащу, только его и видели. Андрей Иванович с трудом удержал собаку, рвавшуюся преследовать мишку.

За свою жизнь Абросимов уложил четырех медведей, шкура самого матерого до сих пор пылится на полу в его комнате. Когда он начал строиться, медведи без страха подходили к срубу и молча смотрели, будто вопрошая, что несут им эти невесть откуда взявшиеся двуногие существа, наполнившие тихий, задумчивый бор стуком топоров, шумом падающих сосен, едким дымом высоких костров, на которых корчились в огне зеленые ветви и корявые пни. Какое-то время люди и медведи поддерживали нейтралитет, но после того как, польстившись на легкою добычу, матерый медведище заломал годовалого жеребенка, Андрей Иванович объявил им войну. Наповал уложил разбойника, убившего жеребенка, потом еще трех, после этого медведи отступили. Больше их возле дома никто не видел, лишь женщины, ходившие в лес по ягоды, нет-нет и натыкались на медведей, но те поспешно уходили в глубь чащи.

Было в медведях нечто такое, что внушало Андрею Ивановичу уважение к ним. То ли своей невозмутимостью и умом они чем-то напоминали людей, то ли в их мощи, достоинстве было что-то родственное самому Абросимову, и теперь еще не знавшему себе равных по силе в поселке.

Ходили в сезон на птицу и зверя многие, но настоящими охотниками были лишь двое — Петр Васильевич Корнилов и Анисим Дмитриевич Петухов. Эти круглый год охотились с породистыми гончими и приносили домой добычу. Научились сами выделывать шкуры, шили шапки, рукавицы. Супронович все оптом скупал у них для своей лавки. Охотно брал он для закусочной кабанину, лосятину, куропаток и рябчиков.

С короткими, широкими лыжами под мышкой, ружьем за плечами, подпоясанный поверх телогрейки патронташем, степенно шел Андрей Иванович по улице к лесу, который начинался сразу за железнодорожным переездом. Встречных не попадалось. Буран сворачивал с дороги к калиткам домов, обнюхивал телеграфные столбы, то и дело поднимал заднюю ногу. Мороз немного отпустил, дышалось легко и вольно. Лес манил, и, сам того не замечая, Андрей Иванович прибавлял и прибавлял шагу.

Абросимов уже намеревался надеть лыжи, как заметил на лесной дороге, ведущей в Кленово, Марью Широкову. Она тоже увидела его и, приветливо улыбаясь, издали помахала рукой. После того как вернулся с войны отравленный газами Степан, Андрей Иванович перестал встречаться с соседкой, хотя охочая на любовь Маня нравилась ему. Бывало раньше, ночью крадучись он выбирался из дома, перелезал через забор и тихонько стучал костяшками пальцев в темное окошко соседки. И Маня всегда открывала, в сенях, в одной длинной рубахе, жадно приникала к нему, обвивала шею тонкими руками, шептала ласковые слова. Он брал ее, как пушинку, на руки и уносил в маленькую, с горящей лампадкой перед иконой богородицы спаленку. Маня никогда не забывала несколько раз быстро перекреститься и лампадку задуть…

— Глазам своим не верю: Андрей Иванович! — обрадованно затараторила Маня. — Живем бок о бок, а уж сколько дён тебя не видела. Гляжу, на охоту собрался?

— Какая теперь охота — одно баловство.

— Весной пахнет, Андрей, — вздохнула соседка. — Всякая живая тварь радуется тому…

— А ты не радуешься?

— Будто ты, Андрей, не знаешь? — блеснула на него живыми темными глазами Маня. — Забыл ты тропинку к моему дому.

— Как Степан-то? — спросил Абросимов, закуривая. Он отводил глаза от соседки.

— Сохнет мой бедолага Степа, — опечалилась Маня. — Духает и духает, во ночам спать не дает. Надрывный такой кашель. Хотя и не спим вместях, а слыхать.

— Чего ко мне-то не заходит? — Андрей Иванович испытующе взглянул на соседку: не рассказала ли мужу лишнего чего.

— Он со мной-то, Андрей Иванович, за день, бывает, двумя словечками не обмолвится, — вздохнула Маня. — Угрюмый стал, людей сторонится, ребятишкам своим не рад. Малые, что с них возьмешь, заиграются, а он орет на них, аж весь трясется от злости. — Маня концом платка вытерла повлажневшие глаза. — И со мной неласковый, что есть мужик в доме, что его нету… Всю силушку свою оставил на проклятой войне!

Андрей Иванович крякнул, кинул окурок в снег, стал лыжи надевать. В черных глазах соседки полыхнул прежний горячий огонь, молодая еще бабенка — чуть больше тридцати. И полушубок-то на ней ладно сидит, и черная прядь волос так знакомо вымахнула из-под белого шерстяного платка.

— Куда это Буран запропастился? —пробормотал Абросимов.

Весной и летом в те далекие годы они с Маней миловались в лесу, на сенокосе. Приходила она ночью к Андрею Ивановичу в будку обходчика, а чуть свет сосновым бором убегала домой. Две версты лесом, а ей все нипочем! Ведь верующая, а грешить не боялась… Засмеется, скажет, мол, в церковь схожу и все свои грехи отмолю…

— Андрей, может, с охоты-то, когда стемнеет, заглянешь ко мне на часок? — неуверенно обронила Майя. — Степа-то утречком уехал в Климово, в больницу, ежели вернется, так только ночным, а ребятишек я пораньше уложу… Я уж тебя вишневой наливочкой попотчую да рыбки копченой вот нынче купила в потребиловке. Придешь, Андрюшенька?

Думал Андрей Иванович, что все умерло, ан нет! Неожиданно вспомнилась теплая июньская ночь, свежая копна сена, лежащая навзничь Маша с запрокинутыми за голову белыми руками…

Над головой, треща на весь лес, пролетела сорока; Абросимов проводил ее взглядом, поправил за спиной ружье, сделал было движение привлечь к себе молодицу — та подалась к нему, глядя снизу вверх бархатистыми глазами, — но он отвернулся и двинулся по снежной целине, припущенной золотистой сосновой пыльцой, в глубь бора.

— Может, зайца на ужин подстрелю, — не оборачиваясь, пробормотал он.

Молодая женщина в полушубке, белом вязаном платке с длинными концами в кошелкой в руке неотрывно смотрела ему в широкую спину. И в черных глазах ее плескались одновременно и радость и грусть…

— Люб ты мне, Андрей, — шептала она. — Ой как люб! Господи, прости меня и помилуй…

Уж дня три, как установилась ровная погода: туманное утро выбеливало иголки на соснах и елях, днем выкатывалось из-за деревьев солнце, колючие ветви зеленели, освобождаясь от испарины, на крышах нарастали большие рубчатые сосульки, а к вечеру снова подмораживало. Февраль на исходе, и крепких морозов уже не будет. Но в лесу еще стояла глухая зима. Маленькие елки все еще прятались в пышных сугробах, кое-где во всю длину толстых красноватых ветвей намело высокие белые дорожки, в кронах огромных елей, грозя обрушиться на голову, повисли белые глыбы. То и дело виднелись вокруг стволов распотрошенные белками коричневые холмики шишек.

Андрей Иванович миновал просеку, спустился в низину с редкими голыми кустами — здесь под снегом прячется клюквенное болото. Теперь он внимательно смотрел по сторонам: меж елок стали попадаться заячьи и лисьи следы, а вот в осиннике стояли лоси, обгрызаны тонкие ветки, зеленоватая кора выделяется на снегу. Понемногу Абросимовым овладел знакомый охотничий азарт, он прислушивался, вертел головой, останавливался и подолгу изучал путаные заячьи следы. Белый, с сумрачными тенями меж стволов лес настороженно молчал. Один высокий сугроб, облепивший косо поваленную сосну, походил на берлогу, меж сучьев чернела дыра. Андрей Иванович далеко обошел подозрительное место: встреча с чутким в эту пору зимующим медведем не входила в его планы. Удивительно, что лоси тут снова появились: в голодные годы Петухов и Корнилов почти всех сохатых извели. Супронович только и торговал в своей лавке лосятиной.

Буран остановился, стал принюхиваться, затем, проваливаясь в снег по брюхо, тяжелыми скачками с лаем кинулся к кустам бузины. Лай становился громче, переходил в рычание. Перед самым носом собаки выскочил из сугроба русак, метнулся в сторону…

Ружье само собой взлетело к плечу, со шрапнельным шуршанием раскатисто грохнул выстрел, и зверек, пронзительно заверещав, подпрыгнул вверх и задергался в снегу, обагряя его кровью. Буран, тяжело дыша и вывалив красный язык, пробирался к нему. Абросимов отозвал собаку, пришлось дважды строго прикрикнуть, прежде чем она остановилась, облизываясь, не спуская с зайца глаз.

Подняв тяжелого русака за длинные задние ноги, Андрей Иванович со странным чувством наблюдал за тем, как мутнеют и стекленеют большие, опушенные седыми ресницами, выразительные глаза зверька. Возбуждение, азарт, радость от удачного выстрела — все это угасало в нем одновременно с тем, как на глазах угасала жизнь в трепетавшем в руке зайце. «Наверное, старею, — подумал Андрей Иванович. — С чего бы это мне стало жалко дикую лесную тварь?»

Ответить себе на этот вопрос он не смог, но желание охотиться пропало, и, когда Буран спугнул еще одного русака, он по привычке вскинул двустволку, но не спустил курок. Ему приятно было видеть, как заяц прыгал между стволов, дразня его круглой белой пуховкой хвоста.

Буран, пробежав немного по глубокому снегу, остановился и, обернув к хозяину острую морду, недоумевающе уставился на него: умный собачий взгляд как бы спрашивал: «Ну что же ты? Стреляй!»

— Пущай живет, — улыбнулся в бороду охотник. — Живой-то он красивше мертвого.

Пес обиженно тявкнул, явно не соглашаясь с хозяином. Абросимов усмехнулся и повернул назад — скажи кому, что держал на мушке зайца и не выстрелил, не поверят. Не дрожала ведь рука, когда валил медведя? Резал он и коров, телят, свиней, не говоря уж о мелкой живности, а тут на днях жена попросила курицу зарезать — и рука у него дрогнула. Никогда он не задумывался над такими вещами: что такое жизнь? А тут задумался, вот живет он на свете, а зачем? Сколько помнит себя — все время работал. Крошечным пацаном ходил с отцом в поле, пас скот, полол грядки на огороде. Появилась силенка в руках — встал сначала за борону, потом за соху. Женился, захотелось по-другому жить, ушел из родной деревни, вот срубил добрый дом, когда еще и станции не было, построил еще несколько домов, а зачем, спрашивается? Зачем пуп надрывал всю жизнь, деньги копил, добро наживал? Дома за красивые бумажки пропали, золото утекло между пальцами.

Из одиннадцати детей в живых только четверо остались. Его надежда — сын Митя заявил, что ему ничего не надо. Отец возится на дворе, а он сидит у окна с книжкой… Не останется он в Андреевке, все его мысли о городе, учении. Укатит в Ленинград, а зачем ему потом возвращаться сюда? Тут и грамотеев-то — два учителя да начальник почты. Как ни крути, а сын — отрезанный ломоть. А ведь корень рода — мужчина. Неужто вся жизнь Андрея Ивановича самообман? Дом с комнатой, обклеенной никому не нужными царскими ассигнациями.

Дед и отец Абросимова были потомственными крестьянами, всю жизнь до глубокой старости жили своим земельным наделом. Концы с концами сводили, но лишней лошади для облегчения труда так и не прикупили. Не оставили после себя ни полных закромов, ни кубышки с золотыми. Он, Андрей Иванович, научился грамоте, захотел по-другому зажить, оторвался от крепкого абросимовского корня, глубоко вросшего в землю. И жаловаться на свою судьбу вроде грех: прожил большую часть жизни в достатке. Да и теперь не бедствует. Вон ребятишки в школу бегают. И учат там их бесплатно. Что и говорить, Советская власть принесла большое облегчение народу. Думал ли он, Андрей Иванович, что его сын Митя в науку ударится? Иной раз до рассвета читает книжки, да все больше исторические, непонятные… Разве раньше мог мечтать деревенский житель, что его сын станет учителем или доктором? Закрыты были все пути-дороги беднякам в науку и высокие чины. А теперь крестьянские и рабочие сыны всей страной управляют… Жаль лишь, что снова от абросимовского корня отрывается главный кусок, — чувствует сердцем Андрей Иванович: не вернется сын сюда. В другом месте пустит свой корень… Может, в этом и есть смысл жизни: корень дает ростки, отростки, разветвления? Не хотят дети идти по отцовскому пути.

Разве может он, Андрей Иванович, сказать, что дед его или отец были неумными, недалекими людьми? Не может так сказать. А ведь и они были против того, чтобы он ушел из деревни. В Леонтьеве и дед и отец пользовались большим уважением, а с дедом по посевным делам советовался сам барии, даже однажды пожаловал ему породистого гончака. И он, Андрей Иванович, не может пожаловаться: от всех ему здесь почет и уважение, вон даже поселок назван его именем. Что ж, он свой корень намертво пустил в эту землю и уже ничего нельзя изменить, да и нужно ли?

Андрей Иванович порой заглядывает в Митины книжки… Умнейшие люди ломают головы над смыслом жизни, ищут какие-то мудреные законы, непохожие на законы природы. А ведь каждая букашка, едва вылупившись, и та, верно, знает, для чего появилась на свет, и выполняет свое предназначение в короткой жизни. А человек? Почему он с легким сердцем разрушает то, что создали отцы и деды? Чего он мечется по земле, чего ищет? И что в конце концов обретает? Ту же землю, которую топтал, взрывал, проклинал и за которую дрался… Да, звери так не грызутся, как люди. Видел Андрей Иванович, как во время гона дрались лоси, волки, лисы. Слабый всегда склонял голову или подставлял шею сильному сопернику — на том и заканчивался спор за участок леса или за самку. У людей же все по-иному… Свирепого человека иногда сравнивают со зверем — пустое это. Ни один самый хищный зверь не сравняется в жестокости с человеком.

Сколько крови было в войну пролито! За что и за кого? За царя, которого вскорости турнули с престола? А германцы за кого? За кайзера? А ведь ни того, ни другого и в глаза никогда не видели… Неразумный муравей и тот не нападает без видимой причины. Пчела не ужалит, если ее не разозлишь, а человек? Дают ему ружье, заставляют рыть окоп и стрелять в другого человека. Что стрелять! Колоть штыком, резать ножом, рвать горло зубами… «За отечество, за царя-я-батюшку!» Бежит, падает, сраженный пулей или шрапнелью, и умирает, так и не вникнув в смысл этих слов…

За отечество живота не жаль. Вон у Митьки в книжках про монгольское иго написано. Какая русская душа этакое стерпит? А война 1812 года? Об ней еще дед рассказывал. Вилами мужики и бабы гнали французишек. Так-то… А он-то, Абросимов, почто штык всадил в того рыжего германца?..

Пока не читал Андрей Иванович книг, не думал обо всем этом. А может, дело в возрасте? Пришла пора и подумать, как ты жил и зачем на белом свете…

Неожиданно яркий луч прорвался сквозь густой лапник, и мириады сверкающих блесток заплясали перед глазами. Абросимов замер на месте: казалось, стоит пошевелиться — и праздничное сверкание тут же погаснет. И сразу многоголосо затенькали синицы, раскатилась барабанная дробь дятла, ему тут же ответил другой.

А он ломает голову, зачем жить. Вот затем, чтобы видеть эту редкую красоту, слышать птиц, внимать шуму деревьев, любоваться бездонным небом… И когда смягчившийся взгляд его наткнулся на безжизненно вытянувшегося в руке зайца, он поспешно засунул его в сумку…

Лишь спряталось за облако солнце, сразу прекратилось в лесу радужное искрение, еще какое-то время щеки покалывали невидимые иголки. Почувствовав, что стал мерзнуть, Абросимов закинул за спину ружье и двинулся дальше. Широкие лыжи запели не так, как раньше, к глухому ширканью прибавилось негромкое посвистывание, значит, с неба и впрямь просыпался невидимый снежный дождь. В стороне с пушечным шумом сорвался с рябины тетерев, но Андрей Иванович лишь проводил крупную птицу взглядом и пошел дальше. Рябиновая ветвь раскачивалась, и горсть мерзлых красных ягод, казалось, сухо гремела. Цепочки следов разбегались, перекрещивались и исчезали в кустах.

В лесу стало сумрачно, Абросимов пересек лыжные следы — верно, какой-нибудь охотник бродил тут, скорее всего с кленовской базы. Андрей Иванович наверняка прошел бы мимо разбросанных у оврага тонких лесин, если бы не Буран. Взъерошив шерсть на загривке, пес не бросился вперед, как в тот раз, когда поднял зайца, а, приглушенно рыча, почти на брюхе пополз по снегу. Необычное поведение собаки удивило Андрея Ивановича. Он быстро зарядил ружье патронами с крупным зарядом — не медведь ли? Ему совсем не хотелось поднимать хозяина леса, но криком отзывать собаку тоже было опасно: зверь услышит и выскочит из берлоги. Однако, присмотревшись, он понял, что это волчья яма с раскиданными во все стороны лесинами, прикрывавшими ее. К краю ямы вели чьи-то глубокие рыхлые следы, рядом с ними отпечатались человеческие. У толстой сосны Андрей Иванович увидел брошенные лыжи и зеленый вещевой мешок. Еще дальше, у болотины, наст был взрыт до земли, ветки ивовых кустов сломаны — тут явно хозяйничали кабаны. Буран уже был у ямы и яростно лаял, из-под его задних ног летели комки снега. Заглянув в глубокую яму, Абросимов увидел лежащих в обнимку клыкастого кабана и человека. Прикрикнув на Бурана, он не раздумывая спустился в яму: человек едва дышал, пола зеленой куртки потемнела от крови.

Надо было обладать силой Абросимова, чтобы в одиночку по скользким лесинам вытащить из ямы раненого. Наверху Андрей Иванович шапкой вытер мокрый лоб, попробовал снегом отчистить ватник от крови, но скоро бросил это пустое занятие: кровь загустела, смерзлась. Буран обнюхивал кровавые комки, лизнул распростертого на снегу человека в бледное лицо и снова забегал вокруг ямы, жалобно повизгивая.

Абросимов узнал раненого: это был земляк Супроновича, который квартировал у Совы — так прозвали одинокую старуху за то, что в отличие от всех она топила русскую печь ночью, пекла хлебы и варила разные снадобья. Бабку много лет мучила бессонница, потому она и не теряла времени даром. Поговаривали, что Сова знается с нечистой силой.

Однако угораздило этого — глаза закрыты, бритые щеки запали, дышит с хрипом. Кабан поранил его в нескольких местах, но самая опасная рана, по-видимому, в левом боку. Андрей Иванович, как смог, перевязал пострадавшего полой его порванной исподней рубахи. Согревая дыханием озябшие пальцы, раздумывал, как его дотащить до поселка. До железнодорожной насыпи можно довезти на связанных вместе лыжах, а там наезженная дорога; если не встретятся розвальни, то и на закорках допрет до больницы.

Не мешкая Андрей Иванович соорудил из пары лыж и елочных ветвей волокушу, уложил на нее раненого, в ноги приткнул легкий вещевой мешок, второе ружье тоже забросил себе за спину. Буран бегал вокруг ямы и скулил. Он догнал хозяина с волокушей, когда тот, обливаясь потом, выбрался на просеку. Здесь наст был потверже, и ноги не так глубоко проваливались. Волоча на веревке раненого, Андрей Иванович размышлял, каким образом угодил к кабану в яму охотник. Повезло, что кабанчик не слишком большой, секач бы в живых не оставил. И все-таки молодчина этот! Без ружья, с одним ножом справиться со свирепой зверюгой!..

Андрей Иванович нагнулся над раненым и жесткой рукавицей стал растирать ему уши, щеки. Тот застонал и открыл помутневшие, отсутствующие глаза. Лицо его было жестким, губы кривились, крылья носа подрагивали. Он долго вглядывался в Абросимова и, облизав запекшиеся губы, отчетливо произнес:

— Не дал бог сгинуть в яме… с вонючей свиньей…

— Поставь Николе-чудотворцу толстую свечку, — усмехнулся Андрей Иванович, доставая табак. — Коли не кабаненок, давно бы ты замерз. Леший тебя в яму-то толкнул?

— Сам прыгнул. — Морщась от боли, Шмелев согнул и разогнул правую руку. — Я думал, сломана…

По тому, как раненый смотрел на него, Андрей Иванович понял, что тот тоже хочет закурить. Свернул и ему самокрутку, сунул в рот, с любопытством взглянул на него.

— У нас был в поселке Сема-дурачок, так он взобрался на крышу водонапорной башни и заорал во всю глотку: «Глядите, люди добрые, как я птицей-лебедём в Африку полечу-у!» Раскинул руки — и шасть с крыши… Не знаю как до Африки, а вот в рай, душа безгрешная, угодил в аккурат… — Андрей Иванович коротко хохотнул.

— А что мне было делать? — жадно затянувшись, слабым голосом проговорил раненый. — Только подошел к этой проклятой яме, слышу сзади топот — оборачиваюсь: огромный вепрь летит. Пена из пасти. Не помню, как и в яме очутился. А там тоже подарочек! Копытами бил, кусался, дьявол, как крокодил! А разит же от него! — Раненого даже передернуло.

Абросимов видел, как он потихоньку ощупывает себя, сгибает то одну ногу, то другую. Дотронувшись до обмотанного рубахой бока, скривился.

— Много я слыхал охотничьих баек, а такое… — покачал головой Андрей Иванович. — Сам не увидел бы, в жисть не поверил!

Раненый закрыл глаза, то ли снова впал в беспамятство, то ли сильно ослабел, только до самого переезда молчал. Засунув в сугроб ружья, лыжи и вещевой мешок, Абросимов осторожно с холмика взвалил его на спину, подхватил сзади за ноги в новых валенках и понес в поселок. Буран бежал впереди, оглядываясь на хозяина. Впрячь бы собаку в волокушу, пусть бы тащила ружья и мешок… Представив себе эту картину, невольно рассмеялся. Шмелев, обхвативший его обеими руками за шею, проговорил:

— Ну и здоровы же вы, Андрей Иванович!

«Ишь ты, знает меня! — подумал Абросимов. — А ведь всего раз в лавке Супроновича и виделись-то». Теперь только старожилы знали, что станция названа по имени Андрея Ивановича, новые поселенцы не связывали его имя с названием поселка. Да и часто ли люди задумываются, почему так или иначе названы деревня, поселок, город? Бывает, всю жизнь проживут, а так и не поинтересуются историей земли, на которой родились. А тут все получилось неожиданно для самого Андрея Ивановича. У него квартировался сам начальник строительства железнодорожной станции — веселый человек, любитель попариться в русской бане и выпить. Когда заложили фундамент вокзала, он долго разглядывал карту, расспрашивал Абросимова о близлежащих деревнях, узнав, что тот из Леонтьева, наморщил лоб и покачал головой: «Леонтьево… гм, не звучит. Андреевка — звучит! Не возражаешь, Абросимов, если станция будет называться твоим именем — Андреевкой?..»

Андрей Иванович не возражал.

3

Доставив в поселковую больницу пострадавшего, Абросимов запряг коня в розвальни и, захватив с собой фонарь, топор и крепкую пеньковую веревку, отправился к яме. Пока запрягал коня, жена доила в хлеве корову. Он слышал, как тугие струи со звоном били в дно жестяного подойника. Думал, спросит, куда это на ночь глядя собрался, однако не спросила.

Вернулся он из бора поздно: пришлось изрядно попотеть, прежде чем выволок четырехпудового кабана из глубокой ямы. В поселке желто светились оттаявшие окна, тени людей при свете керосиновых ламп вытягивались до потолков, из труб в звездное небо тянулись столбы дыма.

Абросимов распряг коня, поставил его в конюшню, насыпал в кормушку овса. Ефимья Андреевна спросила, будет ли вечерять, самовар на столе.

— Позови Митю, — сказал Андрей Иванович.

Вместе с сыном подвесили тушу к потолку в сарае.

Наточив на бруске длинный нож, Андрей Иванович принялся снимать шкуру. Кабан изнутри был еще теплым, однако твердая щетинистая шкура сдиралась с трудом. В загородке забеспокоился боров: вставал на дыбки, задирал вверх рыло с розовым пятаком. На насесте под крышей ворочались куры. Абросимов рассказал сыну, при каких обстоятельствах достался ему кабан.

— В кооператив сдашь? — пряча улыбку, спросил Митя.

Андрей Иванович воткнул нож в розовую тушу, с удовольствием показал кровавый кукиш сыну:

— За копейки-то? Во-о, видел? Самим жрать нечего, потом нужно и с этим, со Шмелевым, поделиться.

— Грамотный человек, городской, а работать устроился приемщиком на молокозавод, — сказал Митя. — Ему предложили место дежурного по станции. Отказался, говорит, с легкими у него неладно, паровозная гарь ему ни к чему. В Твери дыму-то наглотался. Здесь, мол, кругом сосновые леса, как раз для него… Врачи посоветовали. И молоко ему очень полезно.

— Не отдал бы богу душу, — вздохнул Андрей Иванович, снова принимаясь за работу. — Крепенько его кабан помял!

— Вот тебе и приехал подлечиться, — заметил сын. — В сосновые леса…

— Никто своей судьбы не знает.

— Батя, я на Шуре Волоковой женюсь, — помолчав, сказал сын.

— Во-о какие нынче времена! — покачал головой отец. — Мне тятенька, царствие ему небесное, так сказал: «На пасху женишься, сын, на Ефимьи Степановой из Гридина». А я ее и в глаза-то не видел!

Митя с треском потянул на себя шкуру, отец ловко подрезал мездру длинным лезвием.

— Девка ладная, из себя видная, — подумав, сказал Андрей Иванович. — И видать, с характером! Такая скоро тебя возьмет в оборот.

— У нас теперь равноправие, — ввернул сын.

— Баба должна свое место в доме знать, — твердо сказал отец. — А коли будет во всем перечить мужу, толку не жди. — Он остро взглянул на Дмитрия: — Ты на ней хочешь жениться али она за тебя замуж выйти?

Сын вздохнул и нехотя обронил:

— Жениться-то все равно надо…

Отец бросил на него косой взгляд, усмехнулся в бороду:

— Обрюхатил девку? Вот те и комсомольский секретарь! Законник! Батька — сдавай кабана в кооператив, а сам блудит по углам с девками?

— Я в монахи не записывался, — смущенно пробурчал сын. — И потом я ведь честь по чести женюсь!

— Куды же теперя денешься! — коротко хохотнул Андрей Иванович. — Тащи поскорее под венец, не то дите на позор матери раньше срока появится.

— Какой еще венец? — нахмурился Митя. — В нашем поселковом и запишемся.

— И сватов не надоть посылать? — подначивал отец. — И приданого не возьмешь в дом? Может, и свадьбы не будет? У вас теперича все по-другому. Тыщи лет добрые люди соблюдали старинные обряды, а вы их побоку? А чего взамен придумали? Да ничего путного! И не придумаете, потому как ваши деды и отцы, наверное, не глупее вас были.

Андрей Иванович отхватил ножом от задней части солидный кусок красной мякоти, протянул сыну:

— Пущай мать с луком изжарит на ужин… Меня не ждите, тут еще делов по горло.

Почуяв свежее мясо, со двора сунулся в сарай Буран, откуда-то заявилась и белая кошка. В загородке визжал, топал копытцами боров. Андрей Иванович часть дымящихся кишок бросил собаке.

Полностью разделав тушу, сложил присоленные куски мяса в бочку и закрыл ее донышком, которое придавил камнем, потом подвесил повыше обе задние ноги. Будет потеплее — закоптит окорока. Послышался далекий гудок пассажирского, Андрей Иванович вышел наружу и стал всматриваться в темноту. Он видел, как остановился поезд, слышал голоса грузчиков, таскающих в багажный вагон ящики, окна вагонов тускло светились, паровоз выпускал пары. Вот он со скрежетом пробуксовал колесами, в металлический шум врезался длинный свисток кондуктора, лязгнули буфера, и пассажирский тронулся. От станции к поселку потянулись редкие пассажиры.

Андрей Иванович еще некоторое время прислушивался, над головой поблескивали звезды, где-то у поленницы дров чавкал Буран, тяжко вздохнула в хлеву корова. Степан Широков не приехал из Климова, видно, опять положили в больницу. Вытащив из сумки окоченевшего зайца, Андрей Иванович засунул его под мышку и, стараясь потише ступать, направился к калитке.

Ему не пришлось даже стучать — лишь поднялся на крыльцо, как дверь распахнулась и на пороге показалась Маня с распущенными волосами, в наброшенной на ночную рубаху кацавейке.

— Пришел-таки, Андрюшенька… — радостно зашептала она, пропуская его и закрывая дверь. — Заждалась я тебя, золотко ты мое ненаглядное!..

— Вот зайца застрелил. — Он с деревянным стуком положил зайца впотьмах на лавку.

Глава пятая

1

В погожие дни поселок наполнялся серебряным звоном: капель до земли выклевывала вдоль крыш слежавшийся наст. Ребятишки по утрам еще катались на досках с ледяной горки, к полудню же у подножия тающей горы разливалась огромная сверкающая лужа. Заботливые хозяева лопатами сбрасывали снег с крыш, сколачивали к скорому прилету скворцов новые домики. Сыновья Супроновича топорами рубили на Лысухе лед и возили его на санях в земляной ледник, в котором летом хранились продукты.

Карнаков Ростислав Евгеньевич, а отныне — Шмелев Григорий Борисович, возвратился из районной больницы в середине марта.

Хирург, зашивший рваную рану в боку, сказал, что кабаний клык самую малость не достал до селезенки. Сломанные ребра быстро срослись, а левый бок до сих пор давал о себе знать, особенно по утрам, когда Григорий Борисович просыпался. От ноющей до тошноты боли портилось настроение, вставать не хотелось. Человек отменного здоровья, Григорий Борисович не привык болеть, и на больничной койке он впервые задумался о смерти: стоило ли жить, чтобы умереть в безвестности под чужой фамилией в забытом богом, глухом углу России?

Он клял себя, что не уехал в семнадцатом вместе с женой в Германию. У Эльзы в Гамбурге богатые родственники, к ним она с двумя детьми и подалась. Но разве мог он подумать, что треклятая большевистская власть так долго продержится? Он был уверен, что через какие-то год-два чернь будет разгромлена, снова все войдет в свое русло. И к чести ли дворянина было находиться в чужой стороне в столь тяжкую для России годину? Не верил он в победу большевиков и тогда, когда вместе с разгромленной армией барона Врангеля отступал в Крым. Так уж случилось, что он не смог попасть на последний пароход, отплывающий из Севастополя. Об этом не хотелось вспоминать… Черт его понес с Полонской в Феодосию! Взбалмошной певичке взбрело в голову посетить знаменитую галерею Айвазовского. Набив генеральский автомобиль ящиками с шампанским, они веселой компанией отправились туда…

Удирали без автомобиля и переодетыми: части Красной Армии подошли к Феодосии… И счастье, что опытный полицейский Карнаков позаботился, покидая Тверь, о том, чтобы иметь при себе документы на другую фамилию. Как они ему теперь пригодились! Не будь их, давно бы лопался в лапы чекистам. Одно время, с отчаяния, ему пришла в голову мысль примкнуть к орудующей в лесах банде, но хватило ума сообразить, что дело это бесперспективное. Так оно я оказалось: банду скоро разгромили, атамана расстреляли.

Документы на имя Шмелева были чистые, как говорится, комар носа не подточит: Шмелев Григорий Борисович был техником Тверского вагоностроительного завода, он приехал в Тверь в 1914 году и был арестован охранкой за революционную деятельность через месяц, так что на заводе его мало кто знал. За Шмелевым след тянулся из Москвы, потому он и был сразу взят под негласное наблюдение. Еще до суда он повесился в тюремном лазарете, где находился по поводу открывшегося легочного кровотечения. Так как родных и близких у него не оказалось, некого было и извещать о его смерти.

За документы Ростислав Евгеньевич не беспокоился, но в Твери, конечно, делать ему было нечего, там могли узнать его. Приезд в Андреевку местным властям было объяснить нетрудно: слабые легкие, жить в городе врачи запретили. В документах Шмелева, естественно, осталась медицинская справка о болезни.

Не это сейчас занимало Карнакова. Он раздумывал над тем, как жить дальше и ради чего. Судя по всему, возврата к старому не будет. После революции оставшиеся в стране специалисты, интеллигенция, даже некоторые кадровые военные переходили на службу новой власти. Может, и ему предложить свои услуги? Мол, раньше искоренял бунтовщиков и революционеров, а теперь буду преследовать затаившихся врагов Советской власти… Нет, он слишком много причинил этой власти разных неприятностей… такое не прощается.

Отправляя жену с сыновьями в Гамбург, Ростислав Евгеньевич договорился, что она будет писать своей горничной. Дважды до приезда в Андреевку побывал у Марфиньки Ростислав Евгеньевич. От жены за пять лет пришло два письма. Умная Лиза знала, что письма могут прочесть, и между строк сообщала мужу нужные сведения: она хорошо устроена — после смерти дяди барона получила наследство, сыновья учатся в привилегированном пансионе, однако оба мечтают стать военными, отца своего помнят и чтут…

Карнаков помог Марфиньке составить ответ, из которого ясно было бы, что он жив-здоров и надеется еще встретиться со своей семьей…

Последнее время его так и подмывало съездить в Тверь — может, есть какие вести от жены? Да и Марфиньку повидать было бы приятно. Она жила в двух комнатах бывшего господского дома и всегда была рада ему. Приходила в голову мысль взять ее сюда, пока еще не вышла замуж, но тогда оборвется единственная связь с женой. Впрочем, глубоких привязанностей он не испытывал ни к кому, даже к жене. Встреча с Дашенькой несколько всколыхнула его, но красавица купчиха скоро уехала в Москву, потом в Париж — проматывать нечистое наследство, а когда вернулась в Тверь перед самой революцией, то бурная жизнь оставила заметные следы на ее хорошеньком личике. Конец ее был ужасен… Карнаков тогда сказал правду Супроновичу.

Пропала в банке и та крупная сумма, которую преступница купчиха отвалила своему спасителю. Все прахом пошло, что годами копилось: ценные бумаги, поместье жены, двухэтажный каменный дом…

2

— Гляжу, оклемался, Григорий Борисыч? — Поставив мешок у перил, Абросимов уселся рядом на скрипнувшую ступеньку. — А я тебе кабаний окорок для полной поправки приволок, сам закоптил.

— Я ваш вечный должник, Андрей Иванович, — сказал Шмелев.

— Брось ты, мил человек! — отмахнулся Абросимов. — Разве другой кто прошел бы мимо?

«Я бы прошел», — усмехнулся про себя Шмелев, а вслух сказал:

— Как с того света вернулся.

— Не узнав горя, не узнаешь и радости, — заметил Андрей Иванович.

— Может, к Якову Ильичу заглянем? — предложил Шмелев. — Хвастался, бочку семги пряного посола в Питере раздобыл…

— В другой раз, — поколебавшись, отказался Абросимов. — Скоро на дежурство. А энтот своей выгоды не упустит, Супронович-то, грёб его шлёп! Не Советская власть, давно бы весь поселок к своим рукам прибрал.

— Не будь заведения Супроновича, где бы я, холостой мужчина, пообедал? — улыбнулся Григорий Борисович. — Да к нему и красные командиры с базы наведываются, и все приезжие столуются у него.

— Я и говорю, Яков Ильич — хват… Глаза завидущие, руки загребущие!

— Гляжу, не любите его?

— Удивляюсь ему: при любой власти свою выгоду блюдет. Это же надо!

Из дома донесся заливистый храп, он все усиливался, рос и вдруг внезапно на высокой ноте оборвался. В ответ на недоуменный взгляд Абросимова Григорий Борисович заметил:

— Моя хозяйка…

— Ну и Сова, грёб твою шлёп! — заулыбался Андрей Иванович. — А толкует, мол, никогда не спит.

— Я уже привык, шуршит по ночам, что-то все делает, копошится…

— Ведьма она, — убежденно сказал Абросимов. — С нечистой силой якшается… Наши девки до сих пор бегают к ей за приворотным зельем. Скотину может лечить. В прошлом году летом у коровы вымя с кадушку раздуло, хотел уже резать, ну Ефимья моя к Сове, та покрошила в пойло сухие корешки, на ночь обвязала вымя полотняной тряпицей, пошептала что-то, через два дня корова поднялась.

— Чудеса, говорите, творит, а от тараканов в избе не может избавиться, — заметил Шмелев.

— А ты скажи, — посоветовал Андрей Иванович, — ей это раз плюнуть.

— Говорят, вы, Андрей Иванович, от Советской власти ощутимо пострадали? — решил прощупать своего спасителя Шмелев.

— Твой знакомец Яков Ильич поболе моего потерял, — нахмурился Абросимов. Не любил он вспоминать про свои беды-горести.

— Ему и сейчас хорошо живется, — сказал Григорий Борисович. — Лавка процветает, новая власть его не ущемляет.

— Тебя-то тоже небось коснулось? — испытующе посмотрел на него Абросимов.

— Богатство — категория относительная… Здоров человек — он и думает, что весь мир у его ног, нагибайся и черпай обеими руками… А заболел — ничего тебе не надо. — Шмелев посмотрел на улицу, по которой прогрохотала подвода. — Я потерял главное, Андрей Иванович, — здоровье, а его ни за какие деньги не купишь.

— Я на жизнь не жалуюсь, — сказал Абросимов. — Живу в достатке, девки в школу бегают, сын в этом году едет в Питер на учителя учиться… Ну а коли не вернется, корень мой все одно тут останется: дочки замуж выйдут, внуки пойдут…

— Рано или поздно все равно вернется, — сказал Шмелев. — Таков закон жизни.

— На родительские могилы взглянуть? — помрачнел Абросимов. — Он тут сейчас нужен! Вон надумал жениться… Вся надежда на женку — может, она его удержит? Девка с норовом и за дом будет держаться.

— Сын ваш тоже с характером, — осторожно заметил Шмелев, вспомнив, как при оформлении документов на прописку Дмитрий интересовался личностью Григория Борисовича: почему уехал из города, где жена, есть ли дети?..

— Было время — слово отца для сына закон, а теперь… — Андрей Иванович махнул рукой и отвернулся.

— А мне здесь нравится, — помолчав, сказал Шмелев.

Он вдруг подумал: смог бы сам жить на чужбине? В Германии? Два раза до революции был он в Гамбурге с женой: чужое все там, незнакомое, и образ жизни совсем не такой, как в России. Эльза там чувствовала себя дома, а он — гостем. Конечно, будь он в Германии, для него нашлось бы дело.

— Поправляйся, мил человек, — поднялся Абросимов. — Вон какие сосновые боры кругом! И нет им конца-краю. Пройдет тут твоя хворь…

Он вытряхнул прямо на крыльцо кабаний окорок, свернул холщовый мешок, запихнул в карман полушубка.

— Андрей Иванович, за мной магарыч, — поднялся и Шмелев. Он был на полголовы ниже Абросимова. После болезни бритые щеки ввалились и пожелтели, нос заострился, но плечи были такими же широкими, стоял он прямо, чуть выпятив грудь.

— Я гляжу, ты за все привык платить? — с любопытством посмотрел на него Андрей Иванович.

— Не люблю быть должником, — усмехнулся Шмелев.

— Мне ничего ты не должон… — И уже от калитки: — А Сову-то попроси извести тараканов… Ей-богу, смогет, вот увидишь! — И раскатисто рассмеялся, всполошив кур.

3

Бабка Сова не сразу вняла уговорам избавиться от тараканов.

— Таракан живет под печкой, людям не мешает, — бубнила она. — Чё его тревожить?

— Значит, не можешь вывести? — схитрил Григорий Борисович. — А говорили, что ты кудесница, все умеешь: людей лечить, скотину ставить на ноги и всякую нечисть выводить.

— А чё тут уметь, — усмехнулась беззубым ртом Сова. — Чего люди не разумеют, то и кажется им диковинкой. Вот разгадай девичий сон: на печи котище, на полу гусыня, по лавочкам лебедки, по окошечкам голубки, за столом ясный сокол?

— Невдомек мне, — улыбнулся Шмелев.

— Девка жениха дождалась… О чем у девки голова болит? О женихе, ясном соколе, понятно?

— Говорят, ты привораживать можешь?

— Ай облюбовал кого в поселке? — глянула на него ясными глазами Сова. — И то, сколь одному можно жить-то? Мужик ты, Борисыч, справный, видный. Любую окрутишь. У нас тут молодок пруд пруди!

— Значит, будет нужда — поможешь? — не то в шутку, не то всерьез спросил квартирант.

— И без моей ворожбы обойдешься.

— А тараканов надо-таки выводить. Пойду-ка я к Супроновичу, — гнул свое Шмелев. — У него есть какое-то сильное средство от паразитов.

— Во заладил, — наконец сдалась бабка. — Ну коли хочешь, будь по-твоему — выселю их из избы.

А дальше началось непостижимое: Сова поймала под печкой большого черного таракана, обвязала его длинной серой ниткой, перекинула ее через плечо и прямо от печки поволокла за собой через порог будто бы упирающегося таракана. Шмелев с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться: бабка тащила с таким видом, словно это не таракан, а упрямый осел. Медленно продвигаясь к выходу, она что-то нашептывала. Таракан крутился, старался высвободиться, метался из стороны в сторону, шевеля усами и поблескивая черной спиной, но нитка неумолимо тянула его вон из избы. Бабка вышла во двор, по тропинке дошла до калитки, шугнула куриц, которые кинулись было на неожиданную наживу. Выйдя на дорогу, протащила таракана по обнажившейся от снега земле до околицы, за которой начинался молодой сосняк, там отпустила его и не оглядываясь, с сосредоточенным видом, вернулась назад. Морщинистое, с толстым носом лицо старухи было задумчиво-отрешенным, острые глаза под надвинутым домиком платком были устремлены на огромную березу, что возвышалась у самой изгороди. На низком крыльце она остановилась, сплюнула на три стороны света и вошла в избу.

— И все? — подивился наблюдавший за ней Григорий Борисович, когда бабка как ни в чем не бывало стала возиться у русской печи, двигая ухватом черные чугуны.

— Без тараканов-то будет скучно, — сожалеючи вздохнула Сова.

— Их ведь тут тысячи! — воскликнул квартирант. — С потолка в тарелку падают!

— Не считала, — буркнула бабка и отвернулась, помешивая деревянной, с обломанным краем ложкой варево.

Ночью тараканы исчезли: не ползали по стенам, потолку, не брызгали красноватой шрапнелью из-под веника в углу под умывальником, не грелись на кирпичах лежанки. Григорий Борисович заглядывал под печку, под свою кровать, шарил по темным углам — черных пузатых тараканов и тощих красноватых прусаков и след простыл. Не верил он в наговоры и колдовство, но факт есть факт: после бабкиных странных манипуляций с ниткой паразиты покинули дом.

— Как же ты их пугнула-то, бабушка? — с уважением глядя на нее, поинтересовался квартирант.

— Про что ты, родимый? — прихлебывая из блюдца чай, спросила старуха.

— Заколдовала ты их, что ли? Как тот крысолов, что заиграл на флейте и увел за собою всех крыс из города.

— Не слыхала про такого, — заметила Сова. — А крыс, слава богу, в избе не видать.

— Вот и не верь после этого в чудеса, — удивлялся Шмелев.

— Эки чудеса: передок везу, задок сам катится, — усмехнулась бабка.

Когда он рассказал об этом Супроновичу, тот покачал головой:

— Тараканы — это ерунда! Сова может и почище чего сделать, Ростислав…

— Григорий Борисович, — отчеканил Шмелев, глядя в глаза Якову Ильичу. — Я не хотел бы тебе больше повторять, что Карнакова Ростислава Евгеньевича нет. Умер он, исчез в прахе, растворился в бесконечности.

Супронович отвел глаза: на него сейчас сурово смотрел офицер губернского полицейского управления. Взгляд его не предвещал ничего хорошего. И Яков Ильич — он только что хотел сказать, что не обучался в полицейской школе и правил конспирации не изучал, — покорно ответил:

— Ладно, учту…

— Заруби себе на носу, — жестко продолжал Шмелев. — Ночью разбудят, спросят про меня, и ты скажешь: Шмелев Григорий Борисович, бывший техник Тверского вагоностроительного завода, с которым ты познакомился в скобяной лавке, когда служил там приказчиком… Я покупал у тебя гвозди для сапог и обои.

— Обоями мы не торговали, — пробормотал Яков Ильич.

— Ну замок для двери… Замки-то, надеюсь, были в вашей лавчонке?

— Были, — сказал Супронович.

Шмелев, желая как-то сгладить резкость своих слов, напомнил:

— Так о чем же мне попросить Сову?

— Жена тебе нужна, Григорий Борисович, — сказал Яков Ильич. — Одному-то небось несладко?

— Предлагаешь мне на Сове жениться? — усмехнулся Шмелев.

— Найдет она тебе в два счета молодуху, — говорил Супронович. — Она мастак и на эти дела. Не бабка, а клад.

Они сидели в буфете на втором этаже. Сыновья Супроновича играли в бильярд в соседней комнате, иногда они спорили, тогда голоса становились слышными. Один упрекал другого, что тот шары кладет не на ту полку, второй возражал: мол, надо лучше считать, а не целиться по полчаса в каждый шар…

— В комсомол тянут их, а я не велю, — сказал Яков Ильич, заметив, что Шмелев внимательно прислушивается к спору за стеной.

— Ты не прав, Яков Ильич, — заметил Шмелев. — Пусть вступают, зачем же им отставать от других?

— Чтобы мои сыны вступили в ячейку? — возмутился Супронович. — Да они, эти проклятые комсомольцы, мне жить не дают! Суют нос в мои дела, пугают картежников, а мне ведь от них хороший доход: пьют, закусывают.

— А будут парни в комсомоле, никто и лезть в твое заведение не станет.

— Мои мальцы и ногой туда не посмеют, — насупился Яков Ильич. — Чего доброго, настроят их против батьки. Я ведь у них тут как бельмо на глазу, так и норовят укусить, сволочи! А закрой я заведение, — пожрать ведь людям негде будет. Я уж не говорю о развлечениях… Не видят, молокососы, дальше своего носа! Молодежь вечером валом валит ко мне. Я попотчую выпивкой-закуской, бильярд, карты, граммофон. А у самих-то что? Глотки дерут на собраниях да в клубе митингуют…

— И все-таки, Яков Ильич, не препятствуй сынам вступать в комсомол, — посоветовал Шмелев.

— Да они и сами не хотят! — заявил Супронович и повернул голову к двери: — Семен! Ленька!

В комнату вошли двое рослых парней.

— Чего бы вам, мальцы, не записаться в этот… комсомол? — сказал Супронович.

— Ты что, батя? — вытаращился на него Семен. — Мы еще не сбрендили…

Яков Ильич бросил взгляд на гостя: мол, что я говорил?

— А зовут вас в комсомол? — поинтересовался Григорий Борисович.

— Они нас ненавидят, — выдавил из себя младший, Леня.

— Митька Абросимов в клубе что-то толковал мне насчет комсомола, — припомнил Семен. — Только я его подальше послал…

— Не любите, значит, комсомол? — насмешливо посмотрел на них Шмелев.

— У них там на собраниях скукота, — почти повторил слова отца Семен. — Болтают о мировой революции, попа ругают, на нас зуб точат.

— А мы кое-кому из них холку намыливаем, — ввернул Леня.

— Зря враждуете с комсомолом, — спокойно заметил Григорий Борисович. — Против силы не попрешь. Сомнут вас… — Он с удовольствием оглядел высоких плечистых парней. — Хотя вы и не из слабаков.

— Это мы еще посмотрим, — проговорил Семен.

— Двоих мы разок спустили отсюда с лестницы, — ухмыльнулся Леня. — Так и закувыркались!

— А если придут пятеро? — спросил Шмелев.

— Справимся, — шевельнул плечом Семен.

— Десять? Двадцать?

— У нас столько и нету, — сказал Леня.

— Будет, — продолжал Григорий Борисович. — И воевать в открытую с ними — бессмысленная трата времени. У вас водка и крепкие кулаки, а у них — идея, одержимость… Вон что в газетах пишут: комсомольцы строят города, восстанавливают шахты, домны возводят. Батька враг — сын на него в ГПУ заявляет. Они и есть одержимые! А почему бы вам не вступить в ячейку, или — как она теперь называется — организацию, и не строить вместе со всеми социализм? Говорите, двоих спустили с лестницы? А зачем? Надо было их, наоборот, приголубить, угостить, как дорогих гостей.

— Еще чего! — не выдержал Леня и недоумевающе посмотрел на гостя. — Да у меня руки отсохнут им подавать!

— Советую вам подружиться с ними, пригласить в кабак, а придут целой компанией — вы всех хорошо встретьте.

— Этак я вылечу в трубу, — угрюмо заметил Яков Ильич. — Надармовщинку-то выпить-закусить много желающих найдется!

— Если комсомольцы и партийцы будут у вас в заведении чувствовать себя как дома, вам же лучше. А даром им подавать никто вас не заставляет. Пусть пьют-гуляют, песни поют.

— Учинят тут драку, всю посуду перебьют, — ввернул Супронович.

— Это лишнее, — заметил Шмелев. — Большие скандалы вам ни к чему, а то быстро заведение прикроют. Но держать их в узде можно! У вас ведь, Яков Ильич, есть гроссбух? Все, что напьют-нагуляют, туда записывайте. Порядок, он прежде всего. Как это говорят? Деньги счет любят!

Заартачившиеся поначалу молодые Супроновичи теперь слушали Шмелева внимательно.

— Кстати, с комсомольским билетом в кармане вы будете себя чувствовать здесь хозяевами. А то придумали: с лестницы спустим! Власть нужно уважать, ломать перед ней шапку. Да если лишний раз и в ножки поклонитесь — спина не сломается.

— Не примут они нас, — засомневался Семен. — Митька, может, для количества и записал бы в ячейку, а другие будут против.

— Нечего нам с ними заигрывать, — упрямо говорил Леонид.

— А вы не навязывайтесь, но в не задирайтесь с ними, — посоветовал Григорий Борисович. — А там видно будет. Нэп не вечен. Отменят частную собственность, закроют ваше заведение и… «Милости просим»?

— Нельзя нам туда вступать, — упрямился Леонид. — Это будет предательством по отношению к своим… не комсомольцам.

— Дайте срок — вся молодежь в комсомол вступит, — сказал Шмелев. — Куда ей еще деваться? Комсомол — первый помощник партии. С кем чаще всего советуется председатель поселкового Совета? С ним, Дмитрием Абросимовым.

— Мы вступим — глядя на нас, и другие потянутся, — сказал Семен.

— Они и без вас потянутся, — усмехнулся Григорий Борисович. — Не в лес же им идти к бандитам? Да и бандитов-то почти всех повыловили. Сколько сдались властям в Леонтьеве? Пятеро? Думаю, что это были последние.

— Помогите бабам убраться на кухне, — распорядился Яков Ильич, а когда сыновья ушли, посмотрел на гостя: — Зря ты их агитируешь, Борисыч. Не умеют они притворяться.

— Всем нам приходится притворяться, дорогой земляк, иначе не выжить, — сказал Шмелев. — И твоим сыновьям придется постичь эту хитроумную науку. А то всем нам крышка, Яков Ильич!

— Думаете, что-нибудь изменится?

— Если ничего не изменится, зачем нам жить на белом свете? — сказал Шмелев. — Тогда уж лучше пулю в лоб.

— Дай-то бог, — вздохнул Супронович и перекрестился на угол. — Наживаешь, стараешься, из кожи лезешь, а тут придут проклятые голодранцы и все захапают! Уж лучше для них припасти эту пулю-то…

— Золотые слова, Яков Ильич, — усмехнулся Шмелев.

Не мог он сказать кабатчику, что нынешней ночью пришел к нему старый знакомец по Тверскому полицейскому управлению и они проговорили до самого рассвета, а с утренним поездом тот уехал. Человек это был надежный, и известия он привез для Карнакова самые что ни на есть благоприятные: оказывается, готовится государственный переворот. Патриоты России пробрались на ответственные посты и там делают свое дело, так что не все еще потеряно, есть надежда на возврат к старому… Ростиславу Евгеньевичу велено было затаиться, войти в доверие к поселковому начальству, сделать вид, что он верно и преданно служит новому строю, а самому все время быть начеку и ждать от руководства дальнейших распоряжений. Очень удачно получилось, что Карнаков обосновался именно здесь, в Андреевке, где находится военная база… Нужно поточнее узнать, куда отправляют эшелоны и с чем. Сколько военных здесь? Хорошо бы познакомиться и привлечь на свою сторону вольнонаемных рабочих…

Человек дал Карнакову пароль, предупредил, что к нему изредка будут наведываться люди и он, Карнаков, обязан будет им передавать всю собранную информацию…

Жизнь сразу приобрела для Ростислава Евгеньевича смысл, настроение поднялось. Это прекрасно — знать, что в России есть люди, целая организация, которая исподволь готовит плаху коммунистам. Но человек предупредил, что все может совершиться не так-то скоро, как бы им хотелось. Чекисты тоже не дремлют, поэтому нужно быть очень осторожным, главное — не терять надежду и верить в святое дело освобождения России от большевиков…

Чего-чего, а ждать Ростислав Евгеньевич научился! А теперь вот прибавилась и надежда! Дай-то бог, чтобы все свершилось, как задумано… Ради этого стоит сидеть в норе и ждать. Ждать столько, сколько потребуется.

Глава шестая

1

Скворец сидел на голой ветке березы и чирикал воробьем — передразнивал. Черное, с нефтяным блеском его оперение переливалось на солнце, маленькое горло чуть заметно набухало и вибрировало. Варя, подивившись на чужую песенку скворца, подцепила на крючки коромысла две плетеные корзины с выстиранным бельем и отправилась на речку полоскать.

— Я подсоблю! — выскочила на крыльцо Тоня.

Она была в резиновых ботах на босу ногу и старой шерстяной кофте, надетой поверх ситцевого платьишка. В свое время Варя его носила. Потом это платье Алене перейдет. Так уж было заведено у Абросимовых: верхняя одежда переходила от старшей сестры к младшей. Самой маленькой, Алене, приходилось донашивать уже заштопанную одежду. Росли девчонки как на дрожжах. Варя, как говорится, девица на выданье, ее догоняет Тоня, голенастая, ростом почти со старшую сестру, грудь уже заметна. Раньше длинные темные волосы заплетала в косички, а теперь коротко, по моде, подстригла, в ушах посверкивают две жемчужные сережки. А недавно мать проколола иголкой уши Алене и вдела в мочки суровые нитки, чтобы не заросли. Бегает девчонка с распухшими, покрасневшими ушами, а в них ниточки дрожат.

Варя идет впереди, на коромысле покачиваясь, поскрипывают тяжелые корзины. Походка у нее красивая, плавная, белая косынка на русой голове сбилась на затылок. Полные икры распирают высокие сапожки. Тоня идет сзади и любуется сестрой, ей хочется походить на нее. Она тоже выпрямляет тоненький стан, откидывает назад голову и старается ступать точно так же, но у нее не получается.

Речка сразу за молодым сосновым перелеском, можно к ней выйти прямо вдоль железнодорожного полотна, а можно и по трубе — так называют в поселке узкую желтую просеку в бору, она начинается от водокачки и, никуда не сворачивая, через поселок, упирается в водонапорную башню. Под землей проложена чугунная труба, по которой подается с водокачки на водонапорную башню вода. На путях стоит носатый водолей. Подойдет паровоз к нему, кочегар развернет коромысло водолея, вставит хобот в тендер, и хлынет в черную утробу чистая речная вода. Иногда машинист башни надолго открывал кран, вода набиралась в большую лужу, по зеленому лугу пробивала себе дорожку до привокзального сквера, а здесь уж разливалась во всю ширь, чуть ли не до трактира Супроновича. Весной ласточки низко летали над лужей у сквера, садились в черную грязь, брали ее в клюв и улетали строить гнезда под застрехами домов.

Варя пошла по трубе. Сосны тянулись по обеим сторонам невысокой насыпи. В желтый песок зарылись бурые шишки. В поселке уже снега не было, а тут меж стволов еще белели редкие островки. Тоня свернула в лес, быстро нарвала небольшой букетик подснежников, синими огоньками посверкивающих на полянках, и догнала сестру.

— Варь, вчера вечером мальцы опять у нашего дома песни орали, — сказала Тоня.

— А мне-то что! — не поворачивая головы, равнодушно уронила Варя.

— Леха Офицеров ругался с Семеном Супроновичем… Чуть не подрались. Семен-то здоровее, он бы ему наподдавал.

— Ты-то откуда все знаешь?

— А в сенях подслушивала. Тебя на улицу вызывали.

— Я не слышала, — сказала Варя.

— Варь, а кто тебе больше люб — Леха или Семен?

— На которого покажешь, за того и пойду, — без улыбки сказала Варя.

— Семен высокий, видный из себя, кудри колечками, а как лихо чечетку и «яблочко» пляшет под гармонь, — рассуждала Тоня. — Вежливый такой, не то что Ленька. Девушек на танцах семечками и монпасье угощает…

— А что же Офицеров? — поинтересовалась Варя. — Не глянулся тебе?

— Леха-то? Он тоже ничего, только вот подсмеивается над всеми. Что за привычка? И волосы у него соломой торчат в разные стороны, и один глаз, кажись, косит…

— Неужто у него ничего хорошего нет?

— Добрый он, — сказала Тоня. — Ленька Супронович ударил по горбине палкой приблудную собаку, а Леша привел ее к себе, накормил, она и сейчас у них. А грача? Он третий год у них живет. Подобрал подбитого птенца под березой и выходил. Научил его двум словам, правда матерным…

— Выходит, сестричка, оба ухажера моих с изъянами? — рассмеялась Варя. — А где других-то взять?

— Есть и другие, — многозначительно заметила девочка.

— Это кто же? — подзадорила сестра.

— Ваня Кузнецов, высокий, красивый, а какая у него собака! — с воодушевлением сказала Тоня. — Умная-умная! Может хоть через наш забор перепрыгнуть.

— Так тебе собака нравится или хозяин?

— И зубы у него белые, как засмеется…

— Кто? Пес?

— Я бы за него не раздумывая замуж вышла, — сказала девочка.

— Было у тещи-и семеро-о зятьев… Ванюшенька-а, душенька-а, любимый мой зяте-ек! — звучным голосом пропела Варя.

Она опустила на песчаный берег корзины, положила коромысло и потянулась, распрямляя затекшие плечи. Косынка соскользнула на шею, густые русые волосы упали на спину.

— Красивая ты, Варя, — вздохнула Тоня. — За тобой мальцы бегают, в мою сторону никто и не глядит.

— Погоди, сестричка, отбоя не будет… Говоришь, я красивая, а ты будешь красивее. Глаза у тебя большие, волосы черные, статью бог не обидел… Первой девицей будешь на селе.

— Коленки костлявые, — возразила Тоня, потрогала маленькую выпуклость под платьем. — И грудь не растет. И Митя говорит, что я нескладная.

— Что он понимает в женщинах? — сказала Варя. — Женился на этой корове, на Александре. Ходит как гусыня, смотрит волком… Братику наш еще хватит с ней лиха!

— Зато работящая, — явно повторяя чьи-то слова, проговорила Тоня. — У ней в избе все блестит и сверкает. Зайдешь к ним — велит, чтобы обувку скидывала, в валенках не даст на половик ступить.

— Женила она на себе Митю. — Варя вывалила на дощатые клади белье, закатала рукава кофты и принялась полоскать. Руки от холодной воды покраснели. — Родится у них ребенок — разве отпустит Митю в Питер на учебу? Привяжет к своему подолу, и куковать ему с нами до скончания века… А он-то мечтал университет закончить, стать учителем. По ночам со свечкой на кухне книжки читал, готовился…

— Я буду нянчиться с маленьким, пусть Митя едет, — сказала Тоня.

— Добрая ты, сестричка, — улыбнулась Варя.

Тоня помогала ей выжимать холщовые простыни, мужское белье. Холодные брызги попадали на ноги, у моста через Лысуху бурлила вода, на поверхность выскакивала плотва. Рыба нерестилась. От железной громады железнодорожного моста на неширокую речушку падала густая решетчатая тень. Ветер шумел в кронах сосен, посвистывал в клепаных фермах моста. Сестры не видели, как с насыпи спустилась черная овчарка, нырнула в кусты. Первой ее увидела Тоня.

— Ой, это же Юсуп!

Молоденький командир неспешно направлялся к ним из-за железнодорожного моста. На щегольских хромовых сапогах поблескивали два зайчика, на боку желтая кобура. Из-под глянцевого козырька заломленной набок зеленой фуражки буйно выбивались светлые волосы. Командир смотрел на них и широко улыбался.

— Я на реченьке стирала, потеряла гребешок… — пропел он. — Здравствуйте, девицы красные!

— Господи, тятенькина рубашка уплыла! — ахнула Тоня, показывая сестре на рубашку, отнесенную от кладей почти на середину реки.

— Ая-яй, какая беда! — сочувственно покачал головой командир. — Что же делать будем, красавицы? Нырнуть, что ли, за ней? — Он снял фуражку, положил на землю, нагнулся и стал стаскивать сапог.

— Подальше к берегу прибьет, — сказала Варя. — Достанем.

Сапог почему-то не хотел сниматься. Командир, вцепившийся в него обеими руками, приплясывал на берегу, а сам поглядывал на девушек хитрыми веселыми глазами. Овчарка, припав на передние лапы, громко лаяла на него, приглашая поиграть с ней.

— Юсуп не велит лезть в воду, — развел руками Иван. — Говорит, простудишься, заболеешь… Попросим лучше его — пусть сплавает за рубашкой. — Он смеющимися серыми глазами посмотрел на девушек.

— А он не простудится? — спросила Тоня. Покрасневшие от холода руки она засунула под кофту, голову наклонила чуть набок, ветерок легонько трепал ее черные короткие волосы, большие глаза с интересом смотрели на командира.

— Юсуп! — показал на уплывающую по течению уже до половины притопленную рубашку командир. — Апорт! Достань!

Черная овчарка не раздумывая сиганула с берега в воду, так что только брызги полетели во все стороны. Ухватив рубашку за рукав, Юсуп повернул к берегу. Уши были прижаты к голове, пушистый хвост вытянут. Выбравшись из воды и проволочив рубашку по песку, Юсуп подбежал к хозяину, положил у ног и только после этого отряхнулся, обдав того мелкими брызгами.

— Молодец, Юсуп! — потрепал его по мокрой холке Иван. — Вот только измазал…

— Ничего, я выполоскаю — подбежала Тоня, нагнулась за рубашкой, но овчарка легла на нее и, уставясь на девочку, негромко зарычала.

— Нехорошо, Юсуп! — ласково пожурил друга командир. — Скалишь зубы на маленькую девочку?

— Маленькую? — фыркнула Тоня, выпрямилась. — Мне скоро пятнадцать.

Но командир смотрел на сестру.

— Юсуп, отнеси трофей самой красивой девушке… — сказал он.

Тоня прикусила полную губу и отвернулась, сейчас она почти ненавидела Ивана Кузнецова.

Юсуп подхватил рубашку и послушно положил у ног Вари.

— Лови, Юсуп! — Иван достал из кармана синих галифе кусочек сахара и кинул собаке.

Если Тоня на командира и рассердилась, то овчарка снова вернула ей хорошее настроение.

— Какой умный! — сказала Тоня, не сводя восхищенного взгляда с Юсупа. — Можно я его поглажу?

— Не стоит его баловать, — проговорил Кузнецов, глядя мимо девочки на ее сестру, нагнувшуюся к воде с бельем в руках.

— А что он еще умеет? — спросила Тоня.

— До чего же ты любопытная! Говоришь, уже большая? Танцевать умеешь? — Он весело посмотрел на нее. — А то давай станцуем прямо здесь на лужке? А Юсуп нам подпоет. Вернее, подвоет.

— Не хочу я с вами танцевать.

— Не нравлюсь? — балагурил Иван. — Или думаешь, я плохой танцор? Спроси сестру, я первый парень на деревне!

— Первый хвастун, — не разгибая спину, заметила Варя.

— Я и петь умею… — шутливо продолжал он. — Могу с неба луну достать. Эх, жалко не ночь, ей богу, достал бы! И подарил… — он перевел взгляд с Варвары на девочку, — тебе, Тоня.

Та даже покраснела от удовольствия, обида на Кузнецова тут же улетучилась.

— Если человек будет тонуть, он вытащит из воды? Спасет?

— Тебя — да, а насчет Варвары еще подумает, — заметил Иван. — Юсуп сердитых не любит.

— Наш Буран тоже умный, он зимой человека в лесу спас… Тот в глубокую яму провалился, где был кабан, а Буран учуял и тятю позвал.

— Юсуп, гуляй, гуляй! — взглянул на овчарку Иван. — Еще и вправду простудится… Вода-то, наверное, лед? — Он перевел взгляд на озябшие руки девочки. Неожиданно схватил их в свои, большие, теплые и стал растирать. Тоня сначала рванулась было, потом уступила и молча смотрела на Кузнецова.

Юсуп с лаем носился по берегу, преследуя ворон, которые удирали от него на тонких ногах. И только когда собачья морда была совсем рядом, шумно взлетали и с негодующим карканьем перелетали через речку.

— Ну вот, согрелась, — ослепительно улыбнулся Иван. — Хорошо у меня получается?

Тоня кивнула: рукам и впрямь стало тепло. От Кузнецова пахло папиросами и крепким одеколоном. Этот мужской запах ей нравился. Густая белая прядь свесилась ему на лоб, он то и дело откидывал ее с глаз.

— Ты не знаешь, чего это твоя сестра на меня совсем не смотрит?

— Она белье полощет, — резонно ответила девочка.

— Ладно здесь, она и в клубе на меня ноль внимания… Хотел с ней станцевать, да ведь не пробиться: Варенька нарасхват! — намеренно громко, чтобы Варя услышала, говорил Кузнецов.

— Летом и я пойду на танцы, — сказала Тоня.

— Приглашаю тебя на первый танец, — улыбнулся Иван. — Пойдешь со мной?

— Ага, только я плохо танцую.

— К лету научишься… — Он снова бросил взгляд в сторону Вари. — Сестренка твоя здорово танцует — попроси, и тебя научит.

— Я танго умею, — сказала Тоня. — И фокстрот.

— Гордая у тебя сестра…

— А брат Митя обещал мне к маю туфли на каблуке подарить, — похвастала девочка.

— Тоня! — позвала сестра. — Помоги корзинки поднять!

Кузнецов бегом бросился к Варе, подхватил за ручки прутяные корзины с бельем. Та стояла с коромыслом и смотрела на него.

— До околицы донесу, — сказал он.

— Зачем самому-то? — улыбнулась девушка. — Пусть уж лучше тащит Юсуп.

— Ко мне! — позвал овчарку Иван, а когда та прибежала, поставил корзины на землю, отобрал у Вари коромысло и отдал собаке. — Нести!

— Ему не тяжело будет? — подбежала к ним Тоня. — Я лучше сама понесу!

— А сестре твоей совсем не жалко мою собачку, — засмеялся Кузнецов. — Видно, жестокое у нее сердце.

— Я и вас не просила мне помогать, — сказала Варя. — А про сердце мое вам ничего неизвестно.

— Про ваше — да, — улыбнулся он. — Вы для меня загадка…

— Что же такого во мне загадочного?

— У вас глаза лукавые.

— Какие уж есть, — поджала губы девушка.

Он шел опереди с двумя корзинами в руках, тоненькие струйки воды, сочившиеся из-под белья, брызгали на начищенные сапоги. Юсуп с коромыслом в зубах важно ступал рядом, сестры немного отстали. Когда показались первые дома, Кузнецов остановился, опустил на обочину корзины, Юсуп положил коромысло.

— Сегодня, кажется, вечеринка в клубе? — Иван посмотрел на Варю. Когда он улыбался, то мальчишка и мальчишка.

— Вы хотите выступить у нас с Юсупом на сцене? — спросила она.

— Представление с Юсупом мы как-нибудь покажем вам отдельно, — нашелся он. — Значит, не приглашаете на вечер?

Тоня с удивлением смотрела на сестру, она не понимала, чего та задирается с таким веселым, симпатичным командиром, который разговаривает вежливо, поднес тяжелые корзины. И лицо у Варвары неприступное, холодное, неужели он ей не нравится?

— Захотите — сами придете, — ответила Варя. — У нас вход бесплатный.

— За что меня, Тоня, так не любит твоя сестра? — пожаловался он — И Юсупа не любит.

— Я люблю! — воскликнула Тоня — Мне до смерти хочется его погладить. Можно?

— Погладь, — сказал Иван.

Тоня подбежала к овчарке, стоявшей возле хозяина, протянула руку, однако та отпрянула и показала клыки.

— Юсуп, свои, — негромко сказал хозяин.

Овчарка сама подошла к девочке, посмотрела ей в глаза и лизнула руку. Тоня опустилась на колени, прижалась лицом к мокрой собачьей шерсти, стала гладить, нашептывать ласковые слова: «Моя хорошая собачка! Юсуп, умный, сильный, большой». Собака молча принимала ласки, изредка взглядывая на хозяина.

— Тоня, пошли, — сказала Варя, поддев коромыслом корзины.

— До вечера, Варя, — улыбнулся Иван.

— Прощайте, — не оглядываясь, ответила девушка. Она и так знала, что молоденький командир смотрит ей вслед, и невольно распрямила стан.

— Юсуп, голос! — тихо сказал Иван. Овчарка громко, с жалобными нотками залаяла.

— До свидания, Юсуп! — обернулась и звонко крикнула Тоня.

Иван еще некоторое время смотрел вслед сестрам, потом поправил на голове фуражку, улыбнулся и зашагал по трубе в обратную сторону. От высоких сосен косой изгородью упали на песок тени. Казалось, он идет по шпалам. Юсуп обогнал его и побежал впереди, немного приподняв черный, с серой опушкой хвост.

2

Иван Васильевич Кузнецов велел Юсупу подождать у крыльца, а сам прошел в комнату председателя поселкового Совета Леонтия Сидоровича Никифорова. Поселковый Совет занимал небольшой дом с верхней пристройкой. Несколько чудом сохранившихся корявых сосен примыкали с одного бока, поэтому замшелая с северной стороны крыша всегда усеяна желтыми иголками. Кроме кабинета председателя была еще небольшая комната, где находились секретарь и бухгалтер, который одновременно исполнял и должность кассира.

Никифоров — невысокий, худощавый человек лет сорока — поднялся навстречу сотруднику ГПУ, пожал руку. На столе у него сразу бросалась в глаза гипсовая пепельница в виде зеленого дракона с закрученным, как у улитки, хвостом и красной разинутой пастью, в которую и пихали окурки. На стене висел большой деревянный телефон с двумя блестящими звонками и черной ручкой. По тому, как председатель неприязненно поглядывал на изредка звякающий телефон — параллельно тот был соединен с почтой, — видно было, что Никифоров не очень-то уважает эту беспокойную штуковину, барыней расположившуюся на голой стене.

Если с девушками на речке Иван Васильевич был разговорчив и весел, шутил, обменивался незначащими фразами, то здесь он сразу заговорил о деле: его интересовали прибывшие из других мест новоселы, главным образом те, кто подал заявление с просьбой принять на работу в воинскую часть. Никифоров постучал в стену, скоро пришел бухгалтер Иван Иванович Добрынин.

— Где Абросимов? — спросил председатель.

— У них в клубе репетиция…

— Вечером надо репетировать, — проворчал председатель и велел принести документы из ящика.

Пока Иван Васильевич листал папки и толстую книгу учета и прописки населения, Никифоров, нацепив на нос очки в металлической оправе, развернул свежую «Правду». Пегие, с заметной сединой волосы у него были зачесаны набок, продолговатое лицо с глубокими морщинами у крыльев носа стало серьезным и сосредоточенным, иногда он шевелил обветренными губами, повторяя про себя прочитанное. Слышно было, как за стенкой щелкали счеты бухгалтера. В окне билась, противно жужжала большая синяя муха.

— Скажи, Иван Васильевич, ты грамотный человек, — оторвался от газеты председатель. — Что у нас сейчас — капитализм или социализм?

— А ты сомневаешься? — бросил тот на него острый взгляд.

— Вот пишут… — Никифоров потыкал прокуренным пальцем в газету. — «Наш строй в данный момент можно назвать переходным от капитализма к социализму. Переходным его следует признать потому, что в стране еще преобладает по объему продукции частновладельческое крестьянское производство. В то же время непрерывно растет удельный вес продукции социалистической промышленности». — Он поднял глаза на уполномоченного: — До каких же пор мы будем жить в переходном периоде? А ежели эта… частнособственническая форма перетянет? Что ж тогда — да здравствует капитализм? Меня по шапке, а Якова Супроновича — председателем?

— Леонтий Сидорович, а ты ведь в политграмоте ни бум-бум, — сказал Иван Васильевич. — Что же тебя Митя-то Абросимов не просветил? К капитализму никогда возврата не будет, запомни это раз и навсегда. И с частной собственностью скоро будет покончено. Нельзя же сразу ломать. Еще слишком велики пережитки прошлого в сознании людей… Вон и ты сам не веришь в победу социализма!

— Чего это я не верю? — возразил Никифоров. — Я-то верю, но вон какие люди сомневаются! — Он снова потыкал пальцем в газету. — Уж, наверное, поумнее нас с тобой.

— Когда Владимир Ильич Ленин показал английскому писателю Герберту Уэллсу план ГОЭЛРО, тот заявил, что это фантастика! Мол, он и сам до такого бы не додумался, а Уэллс — знаменитый фантаст, известный во всем мире. И знаешь, что ему сказал Ленин? Приезжайте, дескать, к нам в Россию этак лет через десять и посмотрите, какая она тогда будет, — вот что сказал заграничному писателю Владимир Ильич!

— Ну и приехал?

— Так еще десяти лет не прошло, а уже сделано столько, что капиталисты только за голову хватаются: дескать, как же мы это без них обходимся? И восстанавливаем, и строим, вон пустили Волховскую ГЭС, Каширскую…

— А мы пока только читаем про лампочки Ильича, когда же у нас они загорятся?

— На базу уже тянут электрические провода, думаю, не обойдут и поселок, — сказал Кузнецов.

— Не пойму я, Ваня, — продолжал Леонтий Сидорович, — кто же мы тут такие — не крестьяне и не пролетарии? С одной стороны, все держатся за свои приусадебные участки… Первым делом, кто приезжает сюда, требует землю под огород, покупают корову, лошадь, заводят всякую живность. Выходит, по образу жизни — крестьяне? А работают на воинской базе и на железной дороге — с этой стороны получается, что пролетарии…

— Скажи-ка мне лучше, Леонтий Сидорович, что это тут у нас объявился за пролетарий такой — Шмелев? — кивнул на книгу с пропиской уполномоченный. — По образованию техник, а работает приемщиком на молокозаводе?

— Бедняга в феврале чуть богу душу не отдал, спасибо, Абросимов подвернулся — вытащил чуть живого из волчьей ямы… И надо же такое: прямо к кабану на клык угодил!

— Слышал я про эту историю…

— Грудь у него слабая, кашляет, потому к нам из Твери приехал, — продолжал председатель. — Вишь, тут сосновые боры кругом, вроде хвойный дух помогает для поправки здоровья.

— Видел я его, — заметил Кузнецов. — Не очень-то похож на инвалида… На базу не просился?

— Шмелев-то? Он хотел в лесничество податься, говорит, буду жить в лесу, пчел разведу… Я его отговорил: нужен был позарез приемщик. С легкими у него сейчас в порядке, не заразный. Вроде прижился на молокозаводе, толковый, говорят люди, дело ведет грамотно.

— Частенько его видели возле базы.

— Там прямо у проволоки сморчки растут, — сказал председатель. — Мой сынишка только туда с корзинкой и шастает.

— А он что, грибник?

— Мой Васька-то?

— Я про Шмелева.

— Я же говорю, ему врачи прописали в лес ходить.

— Только снег сошел, а люди уже грибы собирают — сказал Иван Васильевич.

— Сморчки да строчки — самые первые весенние грибы, — заметил Никифоров. — Только их надо с умом готовить, не то можно и отравиться.

Кузнецов спросил еще про некоторых приезжих, переписал их фамилии и данные в свой блокнот и поднялся.

— Если Митя Абросимов уедет в Ленинград, кого вместо него секретарем возьмешь? — поинтересовался Кузнецов.

— Вряд ли отпустит его от себя Александра, — заулыбался председатель. — Забыть ему придется про учебу.

— У Дмитрия тоже есть характер, — возразил Кузнецов. — Абросимовы — народ упрямый…

— Свято место пусто не бывает, — сказал Никифоров.

— По-моему, Варя Абросимова толковая девушка, — заметил Иван Васильевич. — Чего это у тебя одни мужчины в поселковом? Пусть хоть одна будет женщина.

Никифоров взглянул на сотрудника:

— Думаешь, все-таки уедет Митька?

— Парень учиться хочет, понимать надо.

— Я без него здесь зашьюсь, — признался председатель.

— Насчет Варвары подумай, — сказал Кузнецов.

Задребезжал телефон. Никифоров с ненавистью взглянул на него, снял трубку:

— Алё, алё, Никифоров у… аппарата! Сводку по молоку? Да я же вам, мать честная, намедни посылал!..

Кузнецов вышел из кабинета. У крыльца стояли две женщины и как зачарованные смотрели на Юсупа.

— Кого он тут караулит? — взглянула на Кузнецова женщина в валенках с галошами.

— Меня, мамаша, — улыбнулся Иван Васильевич и, кивнув Юсупу, обычной своей неторопливой походкой зашагал по улице в сторону воинской базы.

Глава седьмая

1

Сидя у окна с шитьем, Александра искоса наблюдала, как муж у зеркала пристегивает длинный, с поперечными полосками галстук. Черные, не очень густые волосы крылом стрижа спадают на ухо. Абросимовы все черноволосые и сероглазые, только Варя уродилась светленькой, с карими глазами. Дмитрий похож на отца, такой же рослый, широкоплечий и сильный. Характером разве помягче, голос редко повышает, все делает обстоятельно, не спеша. И походка у него медлительная, а речь неторопливая: заговорит — не переслушаешь! С детства этакую уйму прочитать! Вон этих книг сколько! Особенно исторических. Андрей Иванович и тот его балует книгами. Вот Дмитрий и рвется на учебу! Другой мужик бы чего сделал по хозяйству, а этот придет из поселкового Совета и сразу за книжки да тетрадки. И ведь порой до ночи торчит за столом, изводит керосин…

— Собираешься, будто на свадьбу, — недовольным голосом заметила Александра.

— Пойдем со мной, — спокойно заметил Дмитрий, расчесывая гребнем волосы.

— С пузом-то? — с горечью сказала жена. — Кому я там нужна? Рябая да лохматая. Буду сидеть на заднем ряду, как попка, и глядеть на тебя, краснобая.

— Материнство не уродует женщину, — ответил он.

— Когда придешь-то?

— Ты меня, Шура, не дожидайся, ложись, — мягко сказал он.

— Он начипурился в клуб, а я — ложись! — взорвалась жена. — Думаешь, радостно мне сидеть одной-одинешенькой за машинкой и дожидаться тебя? Я тут распашонки-пеленки шью, а он на танцах будет выкобениваться!

— У меня доклад: «Советская власть плюс электрификация», — возразил он. — Знаешь, от большака монтеры ставят столбы, натягивают проволоку. К зиме с электричеством будем.

— Значит, не поедешь в Питер? — несколько сбавила она тон.

Дмитрий, сообразив, что попал впросак, поправился:

— Экзамены все равно поеду сдавать, а там, может, попрошусь на заочное отделение…

— Люди добрые, столь годов учиться, это только подумать! — запричитала Александра. — Да ты там как пить дать спутаешься с другой! И куда я тебе, ученому, деревенская баба? Бросишь тут одну с ребенком…

— Что ты, Шура! — подошел он к ней. Хотел погладить, но она резко отдернула голову. — Поедем вместе…

— Рожать тут буду, — все громче говорила она. Глаза посветлели, стали злыми. — И где жить будем? Да и без коровы-то как?

— Живут люди в городе…

— Ну и пусть себе живут, а мы — деревенские! Неча нам туда и нос свой совать! Знай сверчок свой шесток!

— Ты рассуждаешь, как отсталый элемент, — возмутился Дмитрий. — Способные, талантливые люди исстари ехали из деревни в город и получали там образование… Возьми Ломоносова. Холмогорский мужик стал величайшим ученым земли русской.

— Ты что, тоже захотел заделаться ученым? — насмешливо посмотрела она на него.

— Выучусь и приеду сюда, — горячо заговорил он. — Буду учить таких, как он… — Дмитрий невольно взглянул на округлившийся живот жены. — Или она… В общем, их. Новое социалистическое общество должны строить грамотные люди, а своей серостью и отсталостью кичатся только дураки…

— Чего же на дуре женился? — гневно взглянула на мужа Шура.

— Ты не дура, — сказал он. — Обидно, что не хочешь понять меня: социализму необходимы грамотные, образованные люди. На смену старой аристократии и интеллигенции придет новое, передовое поколение строителей коммунизма…

— Ты не в клубе, — устало отмахнулась Александра. — Он — она… Вот рожу тебе двойню!

— Напугала! — Он нагнулся и поцеловал в щеку. — Хоть тройню…

— Да ну тебя, — оттолкнула жена. — Иди, балаболка, чеши с трибуны своим длинным языком.

— Наверное, плохой я агитатор, — вздохнул Дмитрий. — Собственную жену никак не могу переубедить…

— Ребенка-то сумел заделать, — усмехнулась Александра.

— Зачем ты так грубо? — поморщился он.

— Ну и женился бы на умной да образованной! А с меня что взять? Деревня и деревня…

Она долго сидела у окна с опущеными руками, шитье соскользнуло с колен на пол, она не заметила. Александра понимала, что разговаривает с мужем грубо, срывает на нем свою злость. Она вспомнила слова матери: «Ой, Александра, тяжко придется тому мужику, которому ты достанешься в жены!» Кажется, все у них хорошо устроилось: Андрей Иванович еще до революции срубил дом для старшего сына; пока тот рос, сдавал избу дальним родичам из Гридина, а как свадьбу справили, так и переехали — Абросимов позаботился, чтобы родичи его сразу же освободили. Дом обжитой, теплый, с хлевом и сараем, родители Дмитрия и Александры в складчину купили им добрую корову, принесли кур, уток, поросенок набирает вес в хлеву, жить бы да жить, а он вбил себе в голову, что надо учиться. Александра без злости не могла думать об этом.

— Зачем учиться ему? И так грамотный, работает секретарем в поселковом Совете и возглавляет комсомольскую ячейку, почет и уважение от односельчан, ну куда его еще тянет? В Ленинград! А там молоденькие студенточки враз мужика окрутят, не посмотрят, что и женатый… Еще бы, мужчина из себя видный, красивый, заговорит — заслушаешься. Вон как про политику шпарит! Тимаш как-то сказал: мол, помрет Дмитрий, а язык его в гробу еще три дня будет шевелиться… Да разве будет Дмитрий там, в большом городе, думать об ней, Александре? Чует ее сердце: если уедет Митя, потеряет она его, ох потеряет навсегда! Когда он вечером уходит в клуб, и то она места не находит, а что будет когда одна останется с грудным ребенком на руках? А когда вся изведется черной ревностью… А уж коли заведет там другую — уж и сама не знает, что сделает… Измены она не простит ему никогда — это Александра твердо знала.

Знала и то, что если хочет удержать мужа дома, то нужно быть с ним поласковее: Митя-то добрый, покладистый и очень на женские слезы чувствительный… А она по пустякам кричит на него, подсмеивается над его желанием учиться, ни во что не ставит его комсомольскую работу. Раз или два он, усадив ее напротив, попытался прочесть подготовленный доклад, так она на третьей или четвертой странице заснула… Теперь по ночам сидит, пишет, а ей ничего не показывает… И вот ведь какая штука! И к книжкам-докладам она его ревнует! Вот когда возится на дворе — дрова колет, изгородь чинит, мастерит что-нибудь, у нее на душе покойно, а сядет за стол, обложится книжками, начнет черкать что-то в тетрадку — ей неприятно это. Все начинает раздражать, даже как он лоб хмурит или губами шевелит, так и хочется вырвать книжку из рук и швырнуть в пылающую печку…

Нехорошо это, понимала Александра, но поделать о собой ничего не могла. И чем она больше пилила мужа, наседала на него, тем молчаливее становился он, замыкался в себя. Как-то раз вырвалось у него с надеждой: родишь, мол, успокоишься, все и наладится. Но Александра знала, что ничего не наладится: к дому ей мужа все равно не привязать, хозяйство, корова, поросенок — все это для него не главное.

И мать и отец Александры Волоковой были крестьянами. Ее родители перебрались из деревни в Андреевку, когда ей было одиннадцать лет. Здесь она в школу пошла, закончила четыре класса. Ездить в Климово, где семилетка, не стала, взялась помогать матери по хозяйству: мыла полы, стирала, ухаживала за скотиной. Деревню любила, скучала по ней. Летом частенько бегала к бабушке в Синево, это от станции верст семь. Иногда жила у нее неделями, собирала грибы-ягоды, заготавливала березовые веники. Разве не видит она, как все городское Митю притягивает? Где-то достал испорченный приемник, неделю чинил, вроде стало что-то пищать, иногда прорывается голос или музыка. Придет из поселкового, сядет на табуретку и крутит ручки, прислушивается. А тут подрядился на базу, в контору, какие-то бумаги приводить в порядок, вечерами там пропадал, сказал, что на велосипед сверхурочно зарабатывает. И правда, купил в Климове велосипед, теперь разъезжает на нем по поселку, катает на раме ребятишек.

Александра больше так и не притронулась к шитью, сходила в хлев, отнесла теплое пойло из отрубей поросенку, куры уже забрались на насест, а утки все еще щипали молодую травку, проклюнувшуюся вдоль забора. Напоила корову, подбросила ей сена. Вернувшись в избу, подошла к высокому зеркалу и долго вглядывалась в себя: коричневые крапинки испещрили щеки поближе к вздернутому носу, лоб и виски желтоватого цвета, губы поблекли, голубые глаза потускнели. Беременность переносила она тяжело: по утрам подташнивало, ломило поясницу, грудь расперло до неприличия, живот как квашня… Разве пойдет она в клуб? В таком виде?..

2

Ближе к десяти вечера она накинула на себя бархатную кацавейку, повязала платок и, повесив замок на дверь, отправилась в клуб. Срубленный из ядреных сосновых бревен дом молодых Абросимовых находился на Кооперативной улице. Сразу за огородом начиналось болото, поросшее молодыми елками, осенью ребятишки собирали тут клюкву. Хотя поселок и разрастался, пока в нем было всего две улицы: Советская — главная, где стояли дом Андрея Ивановича, поселковый Совет, заведение Супроновича, молокозавод, и Кооперативная, отвоевывающая у леса все новые и новые участки.

Вечер был теплый, на небе высыпали звезды, ущербный месяц опрокинулся над бором. Паровозный гудок прорезал тишину, все слышнее металлический перестук колес, тяжелое пыхтение, над деревьями зароились красные светлячки, паровозный фонарь стегнул коротким лучом по кустам, высеребрил перед собой две узкие полоски рельсов. Длинный товарный состав прошел без остановки. Еще какое-то время помаячил в ночи красный, высоко подвешенный фонарь на последнем вагоне и, злорадно подмигнув напоследок, исчез. Затих и шум прошедшего поезда, будто дождавшись тишины, громко и отчетливо несколько раз спросила ночная птица: «Тыт куд-да? Тыт куд-да?»

В клубе уже начались танцы. Александра встала в уголке под плакатом, на котором местный художник Костя Добрынин изобразил толстопузого капиталиста в котелке, сидящего на мешке с золотом: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!» Толстомордый капиталист немного смахивал на Якова Супроновича. Баянист Петя Петухов сидел в углу на невысокой сцене и, свесив вихор на глаза, наяривал «барыню». В небольшом помещении с лозунгами и плакатами на стенах было накурено, душно. Парни и девушки топали так, что половицы сотрясались. Дмитрия среди танцующих не было, на Александру никто не обращал внимания. Среди девушек выделялась ее свояченица, Варвара Абросимова. Она танцевала с Семеном Супроновичем. Ничего не скажешь, видная пара! Высокий, плечистый Семен нагибал кудрявую голову к девушке и что-то говорил ей, Варя улыбалась. Неподалеку от Александры у стены стоял Леша Офицеров и мрачно следил блестящими глазами за ними. «Куда тебе, малохольный, супротив Семена! — подумала Александра. — Искал бы какую-нибудь девку пожиже, а туда же — на красавиц таращится!» Александре Семен очень нравился, если бы он пораньше посватался — не отказала бы ему. Помнится, Семен как-то на танцах с усмешкой сказал:

— На кого же ты променяла меня, Шура? На агитатора! Он же замучает тебя древней историей да книгами. Цезари, императоры, патриции, плебеи… Языком-то трепать он мастер!

— Зато твой язык, Сенечка, будто отсох, — шутливо ответила ему Александра. — Не повернулся он сделать мне предложение.

— Или Митька от тебя уйдет, или сама от него сбежишь… — предрек ей Семен.

— Типун тебе на язык! — обрезала она тогда его.

Семен и сейчас нравился Александре, она с завистью смотрела на Варвару: эта не торопится замуж, хотя набухла, как налитая весенняя почка, — дотронься и вся раскроется. Ишь как топочет туфлями по деревянным половицам, прямо-таки молодая, необъезженная кобылка. Погоди, и на тебя, красавица, накинут крепкую узду! На девушку смотрел и сотрудник ГПУ Иван Кузнецов — его в Андреевке называли уполномоченным, — он танцевал с Нинкой Корниловой, а глаз не спускал с Варвары. В белой кофте и длинной юбке, Варя выделялась из всех, ей и губы не надо было красить — пунцовые, как свежая ягода-малина.

В соседней комнате, где обычно репетировали драмкружковцы, зашумели: среди мужских голосов Александра сразу узнала спокойный, густой голос мужа. Она поближе пододвинулась к двери, но подслушивать на глазах всех показалось неудобным, и тогда она выскользнула из клуба, обошла длинное здание кругом и приблизилась к освещенному окну.

Кроме Мити в репетиционной были Ленька Супронович, Коля Михалев, Мишка Корнилов и художник Костя Добрынин — сын бухгалтера, известный задира в поселке. Говорили, что он однажды пьяный поколотил своего отца. Да и сейчас Костя был нетрезвый: неестественно блестящие глаза злые, большой рот кривился в презрительной усмешке, на верхней губе отчетливо белел шрам.

Это он вымазал дегтем ворота Нинке Корниловой, за что ее братья Мишка и Тараска сильно избили его и губу поранили. Впрочем, тощую, глазастую Нинку это событие не очень обескуражило, она по прежнему бегала на танцульки, напропалую заигрывала с парнями и позволяла себя тискать в темных углах. Ровесница Варе, а рядом с ней выглядит девчонкой-переростком: грудь плоская, ноги костлявые, зато большие бархатные глаза красивые, обещающие. Братья Супроновичи рассказывали приятелям, что Нинка другим берет: огня в ней на десятерых хватит…

А за окном в комнате явно что-то происходило. Костя Добрынин кинулся было на Дмитрия, но его перехватил Мишка Корнилов и завел поднятую руку за спину. Ленька Супронович, видно, хотел вступиться за дружка, но перед ним встал Дмитрий. Они были одинакового роста, только Абросимов покрепче в плечах и грудь у него пошире. Митя подошел к Косте, вытащил у него из кармана пиджака начатую бутылку самогона и вылил прямо на пол. Костя скривился, стал материться и рваться из рук Мишки Корнилова, но тот, улыбаясь, встряхивал его, как мешок с картошкой, и не отпускал.

«Не лень ему всем этим заниматься? — с раздражением размышляла Александра, отходя от окна и направляясь темной улицей домой. — Есть милиционер Прокофьев, в клубе танцует с наганом на боку Кузнецов — пусть бы они и перевоспитывали бузотеров… Так нет же, в каждую дырку ему нужно сунуть свой нос!..»

Знала бы Александра, чем кончится нынешний вечер, она бы ни за что не ушла домой…

3

Дмитрий расстался с Мишкой Корниловым и Лешкой Офицеровым у магазина, дальше они продолжали путь вдвоем с Колей Михалевым. Настроение у Дмитрия было хорошее: речь его была выслушана со вниманием, правда, когда он стал приводить примеры из жизни молодежи поселка и резко проехался по Косте Добрынину, тот стал выкрикивать из зала угрозы и ругательства, пришлось его вывести. А потом он снова объявился натанцах уже изрядно хватившим, вот тогда-то комсомольские активисты и пригласили его побеседовать.

— Мить, вот ты давеча с трибуны говорил: мол, при социализме все люди будут равны, а при коммунизме каждый получит, чего пожелает… — начал Коля Михалев, но Дмитрий перебил:

— Я говорил: от каждого по способности, и каждому по потребностям. А тот, кто не работает, тот и не ест.

— Ты сам-то веришь в это? — Коля произносил слова медлительно, ровным голосом. Он был на редкость спокойным парнем, никогда ни с кем не спорил, перед девушками робел, даже потанцевать стеснялся пригласить, лишь улыбался, щуря светлые глаза и моргая. Невысокого роста, коренастый, на вид он вроде бы и крепыш, но Дмитрий не помнит, чтобы Николай хоть бы раз с кем-нибудь подрался. Если даже к нему цеплялись подвыпившие ребята, он отмалчивался, уходил в сторону. Нельзя было и в серьезных делах на него целиком положиться. Тогда в Леонтьеве от страха перед бандитами винтовку в лесу, потерял. Потом искали всем отрядом.

— Зачем, же мы революцию делали? — даже остановился Дмитрий. — Жизнью рисковали. Сколько раз бандитские пули у самого уха пролетали… Да я за новую власть костьми лягу! Кем бы я был? Темным, серым неучем! Я и не припомню, кто из андреевских жителей дальше начально-приходской школы пошел. Пожалуй, никто. Гнул бы спину на буржуев, или семь потов гнал бы из меня помещик. А я вот поеду учиться в Ленинград. И, как задумал, буду учителем.

— Куда ж ты поедешь? — осадил его приятель. — Рази Лександра тебя пустит?

— При чем тут Александра! — с досадой отмахнулся Дмитрий. — Я буду решать. Неужели жена сможет меня удержать? Да я за свою мечту… Эх, да что говорить! Ты только подумай, Колька! Я, сын крестьянина, стану учителем. Буду уму-разуму учить ребятишек. И потом, у меня мечта изучить все философские школы. Ты слышал про Фому Аквинского? А про Сократа, Платона, Гегеля, Фейербаха?

— А по мне, хоть бы их никогда и не было, — хмыкнул Николай.

— Во-о! Это в тебе наша вековая серость сидит! А чем невежественнее человек, тем легче его за нос водить.

В этот момент четверо парней вышли из-за дощатого ларька, в котором два раза в неделю продавали керосин. На фанерных ставнях огромной черной бородавкой вспучился ржавый замок. У забора темнели пустые железные бочки, сваленные кое-как.

— Добрыня с мальцами… — упавшим голосом сказал Николай, хватая приятеля за рукав. — И бежать некуда.

— Еще чего, бежать! — вырвав руку, проговорил Дмитрий. — Двое против четверых. Не дрейфь, Коля!

Но Михалев отступил, спрятался за широкую спину, он будто ростом ниже стал.

— Мальцы, ну чего вы? — испуганно бормотал он, в ужасе глядя на молча приближающихся парней. — Мы ничего, тихонько домой себе идем. Про этого… Платона толкуем…

— Ты, Коля, лучше бы про Буденного вспомнил или Ворошилова, — насмешливо сказал Дмитрий, — Платон тебе, брат, не поможет.

Он понял, что драться придется одному: на перетрусившего Николая плохая надежда. Костя уже стоял перед ним, рядом Леня Супронович, зло прищуренные глаза его сверлили Дмитрия, кудрявый чуб свешивался из-под лакированного козырька картуза. Узнал Абросимов и остальных — это были Афанасий Копченый и Матвей Лисицын. До революции их отцы были зажиточными хозяевами в поселке, держали батраков и рабочих. Шестнадцатилетний комсомолец Дмитрий вместе с Никифоровым, милиционером Прокофьевым и председателем из уезда участвовал в их раскулачивании. Потом старший Лисицын поджег поселковый Совет и ушел к атаману Ваське Пупырю, да там и сгинул. Коровин тоже был в банде, но потом добровольно сдался властям. Сынки ненавидели Дмитрия и не раз грозили свести с ним счеты. Он слышал об этом, но только посмеивался.

И вот они стояли перед ним и молчали. А это хуже всего: если бы горланили, грозили, может, и обошлось бы, видно, знали, что Дмитрия на испуг не возьмешь — ему уже приходилось схватываться с местными подкулачниками, но чтобы одному против четверых — Николай не в счет! — такого еще не было. И все равно Дмитрий не испытывал страха. Поэтому, когда Костя Добрынин, сверля его злыми глазами, не выдержал и буркнул: «Что, секретарь, поджилки трясутся?» — Дмитрий, не раздумывая, махнул рукой, и Добрыня вмиг оказался на земле. Видно, удар все-таки пришелся вскользь, иначе он не вскочил бы так быстро на ноги и с воплем: «Чего же вы, сволочи?!» — снова не кинулся на него.

Дмитрий опасался, что у Добрынина нож, поэтому отступал, нанося тяжелые удары направо и налево. Где-то за спиной тоненько скулил Николай, — ему Копченый врезал в ухо, и он теперь сидел у забора и держался обеими руками за голову. Парни тяжело дышали и гвоздили кулаками по чему попало, кто-то угодил в бровь, и из глаз брызнули фиолетовые искры. Драться стало тяжело, не было возможности размахнуться, перед глазами мельтешили оскаленные рожи, в лицо ему дышали табаком и водочным перегаром. Был момент, когда Дмитрий свалил двоих, и если бы Михалев помог, то, может, победа и осталась бы за ними. Но Николая уже не было. Воспользовавшись суматохой, он на карачках отполз от спасительного забора, поднял с земли первый попавшийся картуз и припустил что было духу домой, быстро скинул с себя сапоги и прямо в одежде забился под сшитое из лоскутов стеганое одеяло.

— Кончайте гада! — услышал Дмитрий сиплый голос Копченого. — Добрыня, бей! Чего глазелки вытаращил?!

В следующее мгновение что-то небольно кольнуло в бок, потом в плечо, Дмитрий в последний раз взмахнул рукой, но она, к его удивлению, вместо того, чтобы нанести удар в мельтешащую красную харю, безвольно опустилась.

Он не помнил, как очутился на земле, большая фиолетовая звезда, то сжимаясь, то расширяясь, пульсировала на красном небе. Он еще чувствовал колющие удары, но уже было не больно. И последнее, что врезалось в угасающую память, это громовой раскат над головой и далекий-далекий знакомый голос: «Стой! Стрелять буду!»

«Бу-ду, бу-ду, бу-ду… Бу-ду…»

Он долго-долго проваливался в какую-то глубокую черную яму, тело его стало легким, почти невесомым, фиолетовая звезда оторвалась от красного небосвода и падала вместе с ним…

Глава восьмая

1

Если поначалу Александра места себе не находила, когда мужа увезли в районную больницу, то потом стала себя утешать тем, что уж теперь-то он, хворый, не поедет в Ленинград. Наверное, Копченый и его компания прикончили бы Дмитрия, если бы не появился Иван Васильевич Кузнецов, — он вместе с Семеном Супроновичем увязался после танцев провожать Варю Абросимову. Девушке было смешно, что они в клубе наперебой приглашали ее танцевать, а потом пошли провожать. Ни Кузнецов, ни Семен не хотели уступать один другому. После танцев Леня подошел к брату и стал что-то тихо говорить на ухо, но Семен лишь досадливо отмахнулся. Это не укрылось от бдительного ока уполномоченного.

У калитки Вариного дома они простояли с полчаса, соревнуясь в остроумии. Наверное, это им удавалось, потому что Варя громко смеялась и совсем не торопилась домой. Она бы и еще постояла, но на крыльце появился Андрей Иванович в нижнем белье.

— Шла бы ты домой, гулена, — недовольно проворчал он и скрылся в сенях, не закрыв дверь.

После этого скоро Варя ушла. Иван Васильевич и Семен церемонно раскланялись и разошлись в разные стороны, а немного погодя сотрудник ГПУ и наткнулся на бандитов, избивающих лежащего на тропке Дмитрия. После предупредительного выстрела все бросились врассыпную, однако Кузнецов одного догнал и свалил на землю, остальные убежали. Задержанным оказался Леня Супронович.

Протрезвевшего и павшего духом младшего Супроновича Иван Васильевич привел в поселковый Совет, там обстоятельно допросил и составил протокол. Леня сначала поупирался, повилял, затем все рассказал и назвал сообщников. Заводилой всего оказался Афанасий Копченый.

* * *
Больше месяца провалялся Дмитрий на больничной койке. Хулиганы нанесли ему пять ножевых ран, он потерял много крови, но сильный организм выдержал и после операции — была задета селезенка — быстро пошел на поправку.

В поселке состоялся открытый суд. В зале не было ни одного свободного места. Когда судья зачитывал приговор, стояла гробовая тишина. Расходясь по домам, односельчане толковали, что бандюги отделались еще малыми сроками: Афоньке Копченому и Косте Добрынину — они пустили в ход ножи — дали по семь лет, а Матвею Лисицыну и Леониду Супроновичу — по три года тюрьмы. Дали бы и больше, но суд расценил нападение на Абросимова не как политический акт, а как уголовный, хотя сотрудник ГПУ Иван Кузнецов был другого мнения на этот счет.

2

Весна в этом году пришла рано. Дни стояли теплые, солнечные, в огородах уже поползли из разрыхленной земли острые стрелки лука, нежной кружевной зеленью оделись палисадники. В середине мая все вдруг густо зазеленело, и ребятишки уже сбегались к Лысухе — купаться. Ранним утром выходил на улицу пастух с длинным кнутом, волочащимся по пыли, зычно созывал стадо. Хозяйки распахивали ворота и выгоняли коров, коз, овец. Впереди стада шествовал молодой, с курчавым широким лбом бычок.

— Ого-го-о, народ! — кричал пастух, хлопая кнутом. — Вы-ыгоняй скотину-у!

Голос его эхом отдавался в ближайшем перелеске, заставлял еще не выпущенных коров протяжно мычать, торопя хозяек с блестящими подойниками в руках. Торопили их и петухи, возвещая из конца в конец поселка о наступлении нового светлого дня.

Пастух будил Дмитрия, он слышал, как жена доила корову, потом открывала скрипучие ворота, возвращалась и затапливала печку. Привычные домашние звуки снова усыпляюще действовали на него, и он засыпал до семи утра, — обычно в это время сестра в больнице совала ему под мышку градусник и заставляла выпить порошок.

Даже в больнице, хотя после операции кружилась голова, он понемногу читал, готовился к экзаменам. Книги ему привозила Варвара, жена больше потчевала творожными ватрушками, салом, сметаной. Не знала она, что муж окончательно тут, в больнице, решил ехать в Ленинград. Не знала и того, что Варя по его просьбе отправила давно заготовленные документы в университет. Александра была уже на шестом месяце, и Дмитрий не хотел ее расстраивать, тем более что жена вроде бы после этого случая стала с ним поласковее. Варя рассказывала, как свояченица прямо на улице перед всеми осрамила трусоватого Кольку Михалева — тот чуть ли не бегом шарахнулся от нее.

— А ты уговаривал вступить его в комсомол, — упрекнула сестра. — Трус хуже предателя!

— Робкий он, — вяло защищал Дмитрий. У него не было зла на Михалева: если не дано отроду отваги, где ж ее взять?

Тимаш и тот ему на людях у сельпо сказал: мол, воевать тебе, Николаша, на печке с тараканами! А тихонький-то ему в ответ: «Без головы — не ратник, а побежал, так и воротиться можно!»

— Ты скажи ему, мол, я сердца на него не держу, — попросил Дмитрий.

— Не скажу! — вспыхнула сестра. — Трусов ненавижу!

К Дмитрию домой приходили комсомольцы, а потом и Леонтий Сидорович Никифоров стал наведываться с разными бумагами, которые оставлял просмотреть. Лишь Николай ни разу не заглянул к больному приятелю. Стыдно было ему на глаза показываться. Прислал только с младшим братишкой лукошко свежей земляники, которую на откосе собрал для Дмитрия.

Как-то зашел отец. В черной, пугачевской бороде засеребрились седые нити, а серые глаза живые, молодые. Он тут же достал кожаный кисет на шнурке, аккуратную пачку нарезанной газетной бумаги, спички.

— Оказывается, слабак ты, Митька, — усмехнулся он в густые, с рыжинкой усы. — С такими мозгляками вдвоем не справились!

— Если бы вдвоем, — вздохнул сын. — Ты что, Кольку не знаешь? Наложил полные штаны — и деру!

— Хорошие же у тебя дружки-приятели, грёб твою шлёп! — выпустив клубок вонючего дыма, упрекнул Андрей Иванович.

— Одними кулаками против ножиков не намахаешься, — оправдывался Дмитрий: его задело несправедливое замечание отца. Мозгляком можно было еще назвать Костю Добрынина или Матвея Лисицына, но таких рослых и крепких парней, как Леньку Супроновича или Афоньку Копченого, уж никак слабаками не назовешь.

— Я же тебя еще мальчонкой учил, как надо бить супротивника кулаком, — продолжал отец. — Руку от плеча, податься назад и с оттяжкой приложить, как сваю молотом! Так, чтобы уж скоро не встал, сердешный. Одного-двух уложишь на мать сыру землю рядком, остальные сами посыплются, кто куда, не хуже твоего Кольки Михалева… А ты, как боров приговоренный, подставил себя под ножики. Разве можно вплотную подпускать супротивника? На что тебе руки даны? Ближе, чем на вытянутую десницу, нельзя подпускать…

— Что теперь толковать, батя, — поморщился Дмитрий, ему не хотелось на эту тему говорить. — Что было, то было, заново не переиграешь. Есть такая пословица: знал бы где упасть, соломки постелил…

— Кабы не Кузнецов, зарезали бы они тебя, как барана, — покачал головой Андрей Иванович.

Он привык, не считаясь с желаниями других, говорить, что думает. Пусть сын морду кривит, может, впрок пойдет ему эта наука. Абросимов не сомневался, что себя бы он в обиду не дал и пятерым. Обидно было за сына, надеялся, что такой, как и он сам, крепкий вырос. И был бы дубком, ежели в побольше занимался физическим трудом, а то все больше с книжками валяется на кровати, да и в конторе уж какой год перебирает бумажки… Где же тут силу и ловкость сохранить? Раньше-то, когда дома строили, Дмитрий наравне со взрослыми мужиками таскал на плечах бревна, ворочал лопатой, махал плотницким топором…

— Батя, решил я ехать в Питер, — понизив голос, чтобы не услышала из кухни жена, сообщил Дмитрий.

— Перечить не стану, — помолчав, сказал отец. — Меня сельский почтарь при лучине грамоте учил, царствие ему небесное, хороший был человек… Бывало, говорил, мне, мальчонке: «Андрюха, хочешь из омута невежества на свет божий вылезти, учись грамоте, хоть по псалтырю у батюшки, хоть по рваной газетке. Грамота, она тебе глаза на мир откроет!» Я и учился как мог… Днем почтарю дрова пилил, курятник строил, а вечером он меня носом в букварь тыкал… — На кухне что-то грохнуло и со звоном покатилось по полу. Андрей Иванович усмехнулся и, понизив голос, продолжал: — Как же ты, грёб твою шлёп, бабу-то пузатую одну тута оставишь?

Дмитрий взял с блюдечка отцовскую дымящуюся самокрутку, затянулся, так что синеватые бритые щеки втянулись, и, выпустив дым, сказал:

— В Питере не будут ждать, когда моя жена разродится… Приемные экзамены на носу… — Он достал из-под подушки коричневый конверт с большой маркой — нынче утром Варя принесла, — извлек оттуда четвертушку листа с треугольной печатью, протянул отцу.

Тот похлопал себя по карманам:

— Очки дома забыл…

— Надо ехать, — сказал сын, снова пряча конверт под подушку.

— Не знает? — кивнул на кухню отец.

— Чего надо помочь, вы тут рядом, да и теща одну не оставит, — сказал Дмитрий.

— Не хватало, чтобы баба решала, как быть, грёб твою шлёп! — вдруг рассердился Андрей Иванович. — Ребятишек ты еще, коли надо, с десяток наковыряешь, а сейчас не поедешь учиться, потом и подавно не вырвешься. Бабе только раз уступи — потом веревки из тебя вить будет!

В полуоткрытую дверь заглянула Александра, веснушчатое лицо бледное, губы поджаты, в руках чугунок, через плечо кухонное полотенце с пятном сажи.

— Куды он, покалеченный, поедет? Кто там за ним приглядит? — сердито заговорила она. Александра, пожалуй, была единственной женщиной, не считая, конечно, Ефимью Андреевну, из абросимовского клана, которая не боялась сурового и скорого на расправу Андрея Ивановича. — Без палки ходить-то еще не может, а уже навострился из дому… И что за наказание с таким мужем? Другие толкутся возле дома, а этот уткнет свои толстый нос в книжку и сопит…

— Глупая баба, грёб твою шлёп! — сердито оборвал Абросимов. — Ученый человек один десяти неучей стоит. Вон школу новую собираются строить, возвернется Митя — твоих же ребятишек учить уму-разуму будет.

— Лучше бы я за Семена Супроновича вышла замуж, — со зла брякнула взбешенная Александра и так хлопнула дверью, что в окне стекла задребезжали.

— Ты поучил бы ее маленько, — взглянул из-под кустистых насупленных бровей Андрей Иванович. — Ишь, язык-то дрянной распустила!

— Палкой? — усмешливо сказал Дмитрий. — Вроде бы мать и пальцем никогда не трогал, а меня чему учишь?

— Твоя мать — умная женщина, она такого не ляпнет, — заметил Андрей Иванович, потеребив черную бороду, и вдруг круто переменил тему: — Вот ты умные книжки читаешь, скажи мне тогда, почему пальцы на руке загибаются только в одну сторону, а в другую… — он растопырил ладонь и рукой попробовал отогнуть пальцы, — не хотят, так их разэтак! Все к себе загибаются. А вы хотите, чтобы мужик не к себе греб, а от себя. Это ведь супротив самой природы! Так уж устроен раб божий, что все в дом тащит, а из дома волокет только горький пьяница! А вы хотите, чтобы людишки все проносили мимо рта своего — государству! А зачем ему столько? Сам в клубе рассказывал, что Ленин жил, как бедняк, спал на жестком и ел то же, что и мы. Зачем же государству наше добро, наш труд, наше богатство?

— Для нас же с тобой, — терпеливо заговорил сын. Не первый раз вели они с отцом такие разговоры. — Государству нужны средства, чтобы поднять промышленность, сельское хозяйство. Гражданская война все разрушила, в городах рабочим жрать нечего, потому что кулаки припрятывают зерно, сельхозпродукты. Скорее сгноят в ямах, чем отдадут государству. Но все эти трудности временные, батя, вот заработают на полную мощность фабрики, заводы, станут выпускать продукцию — и люди вздохнут. Появятся товары, вон пишут в газетах, что заложили автомобильный и тракторный заводы. Ну сам посуди, много ли одной сохой напашешь? А трактор за милую душу поднимет любое поле. И одно дело — вспахивать клочки, а другое — общественные поля без границ и перегородок.

— Мужик с сохой-то всю Россею-матушку кормил, и Европе еще оставалось, — вставил Андрей Иванович. — Соха-то, она надежнее, испытаннее. А трактор твой я и в глаза-то не видел.

— Батя, неужели все жалеешь о былом? — испытующе посмотрел на него сын. — Новый мир не построишь без ломки старого! А когда идет такая…

— Пьянка — режь последний огурец! — насмешливо ввернул Андрей Иванович. — Лес рубят — щепки летят.

— Мировая революция победит, — твердо сказал Дмитрий. — На нас, батя, сейчас с великой надеждой смотрят все угнетенные народы. Читаешь газеты — то в одной стране вспыхивают волнения, то в другой… Вот только нет у них такого замечательного вождя, каким был у нас Ленин. Вспомни, как жили твой отец, дед? Отец на кляче оброк возил в Питер князю? Ты сам рассказывал, как приказчик прямо на Садовой отхлестал его по физиономии шматом пересоленного сала…

— Может, революция и победит, а человека — тварь земную — не переделаешь, и ладошка всегда будет загибаться к себе, а не наоборот. Сам господь бог за тыщи лет не вытравил в людишках жадность, зависть, жестокость, а вы — ишь, наполеоны! — хотите все враз переиначить… Попомни мое слово, народятся твои дети, внуки, правнуки и все одно тянуть будут к себе и радеть за свое добро, а не за чужое.

— За государственное, — заметил Дмитрий.

— Все, что не в свой карман, значит, в чужой, — сказал Абросимов — А называй это как хошь. Что помещику давали оброк, что государству теперя. Суть-то одна, а названия разные.

— Государство — это мы, батя!

— Какое ты государство? — усмехнулся Андрей Иванович. — Видимость одна. Дунь — тебя и не станет. Корней-то у вас, голоштанных, пока нету… А чтобы удержаться на этой грешной земле, охо-хо какие глубокие корни надоть пустить в нее!

— Пустим, батя, да уже пустили! — твердо заявил Дмитрий. — И никому нас теперь не выдернуть из своей-то родной земли.

— Ладно, поживем — увидим, — поднялся с табуретки Андрей Иванович, и сразу в маленькой комнате стало тесно. — Я на власть особливо не обижаюсь… Это пусть Супронович опасается. Мои богатства теперь рази что для выставки… — Он хитро посмотрел на сына: — А что, ежели школьников водить в мой дом и показывать царские кредитки? И за вход по пятачку взимать?

— Силен же у тебя частнособственнический инстинкт, — усмехнулся Дмитрий.

3

В клубе показывали кино «Барышня и хулиган». Приехавший из Климова с ручной передвижкой киномеханик установил посередине зала на поставленных друг на друга ящиках кинопроектор, обложился круглыми жестяными коробками с лентами, на сцене натянули белое полотнище. Кино в поселке показывали редко, и поэтому в маленький зал народу набилось полно. Притащились даже глубокие старики и старушки, ребятишки же облепили стены, сидели впереди и в проходе прямо на полу. Дмитрий с Александрой втиснулись на деревянную скамью, завклубом вынес им два стула, но Абросимов посадил на них мать и отца, Тоня и Алена устроились рядом. Варя сидела на первом ряду, ей заранее занял место Семен Супронович, согнав ребятишек. В зале хихикали девчонки, махорочный дым плыл под потолком. Механик священнодействовал у аппарата, шелестела лента, щелкали выключатели. Но вот погасла толстая свеча, все разом угомонились, и, выстлав поверх голов зрителей голубой луч, торопливо затрещал кинопроектор.

— Этот, в кепке и с папироской, Маяковский, — негромко сказал жене Дмитрий.

— А в белой тужурке с цепочкой через все брюхо — кто такой? — спросила та.

Дмитрий промолчал. Аппарат жужжал то громче, то тише; когда жужжание набирало силу, по экрану начинали метаться люди, махать руками, быстро-быстро двигаться в разных направлениях, а стоило жужжанию ослабнуть, все на морщинистом полотнище успокаивалось, движения артистов становились неторопливыми, медлительными. Кино было немое, без сопровождения музыки, но завороженные невиданным зрелищем люди не могли подавить в себе восхищенные возгласы, то и дело раздавались реплики, общий смех. Ребятишки приподнимались с мест, и тогда на экране отчетливо возникали двигающиеся черные тени. На безобразников шикали, грозили выставить за дверь, вдруг появлялась увеличенная в несколько раз рука с растопыренными пальцами. В зале смеялись.

— Сейчас дождетесь, — пригрозил завклубом. — Остановлю кино — и за шиворот…

Когда первая часть кончилась и затеплилась яркая после голубого сумрака свеча, Семен Супронович, к своему великому неудовольствию, увидел справа рядом с Варей Кузнецова, тот приветливо кивнул ему. Семен, помедлив, сквозь зубы поздоровался.

— Вы, Иван Васильевич, будто с простыни к нам сошли, — хихикнула Варвара.

— Вам не загораживают? — поинтересовался Кузнецов. — А то садитесь, Варвара Андреевна, на мое место, отсюда очень хорошо видно.

Супронович аж крякнул от такого нахальства и зашуршал зажатыми в кулаке билетами, но уполномоченный не обращал на него внимания. Он с улыбкой смотрел на свою соседку.

— Мне и тут не дует, — сказала Варя, и Семен метнул на Кузнецова насмешливый взгляд: мол, что, съел?

На Ивана Васильевича ревнивые взгляды соперника не оказывали никакого воздействия.

— Какого голосистого соловья я намедни слышал у железнодорожного моста, — со значением произнес он. — Не соловей, а симфония. Знаменитого курского заткнет за пояс.

Семен заерзал на скамье, пятерней пригладил свои вьющиеся кудри и небрежно уронил:

— Варь, не забыла — нынче у Любки Добычиной вечеринка…

— Спасибо, что напомнил, — невозмутимо заметил Кузнецов. — Она меня тоже приглашала.

— У Любки изба большая, всем места хватит, — дипломатично заметила Варя.

Кино продолжалось почти два часа: после каждой части механик снимал бобину с пленкой, вкладывал в коробку, а на ее место вставлял новую ленту. Иногда лента рвалась, механик суетливо сращивал пленку, зрители, не проявляя и малейшего нетерпения, негромко вели разговоры. Молодежь больше пересмеивалась, пожилые женщины делились своими хозяйственными заботами, мужчины, попыхивая самокрутками, толковали об охоте на лисиц, о рыбалке, о строительстве нефтепровода…

Из разных углов зала до Дмитрия доносилось:

— …Не встает наша Буренка, лежит на подстилке, и глаза жалостливые такие…

— А что ветеринар?

— Щупал-щупал ейное брюхо, дал лекарства черного, как деготь, а Буренка на другой день уж и головы не подымает. Позвала я тут бабку Сову, та травяного настоя в пойло подлила, через пару дён моя Буренка поднялась, а вчерась уже и в поле выгнала.

— …Петух, прими руку! — вплелся девичий голос — Гляди, злыдень, заработаешь сейчас оплеуху!

— …Мой Гриня-то пишет из Грозного… — бубнил густой мужской голос. — Что кормят их горцы шашлыками и шурпой. Поешь, грит, а в брюхе потом, как в печке-буржуйке, огнем все горит!

— У азиатов даже ребятишки жруть красный перец прямо с грядки, а бабай — старики, значит, пьють зеленый чай, на самом пекле сидять в ватных полосатых халатах и дуют из этих… пиал, что ли, по-ихнему?

— А еще Гриня пишет, что нефтепровод Грозный — Туапсе пустят к десятой годовщине Советской власти. Подумать только, прорыть лопатами канаву длиной больше полтыщи верст!..

После кино Дмитрий хотел зайти к родителям, но Александра потянула домой. Палку он недавно выбросил, но еще прихрамывал. Ему вдруг захотелось соловья послушать. Вечер был теплый, на лужайке перед отцовским домом пахло смолой, к этому нежному и горьковатому запаху примешалась паровозная гарь.

— Не хочешь соловья послушать? — предложил жене Дмитрий. — Он каждый вечер дает бесплатный концерт у железнодорожного моста.

— Чиво? — удивилась Александра. — Поросенок еще не кормлен…

— Шур, как пахнет-то, а? — не слушая ее, продолжал Дмитрий.

Он вдохнул в себя всей грудью свежий вечерний воздух. Серые глаза слегка затуманились, на губах появилась улыбка. Наверное, сегодня впервые после больницы Дмитрий почувствовал себя здоровым.

— У меня на ужин оладьи со сметаной, — сказала Александра.

Ей надоело стоять посередине улицы. Уже все прошли мимо, а ему, видишь ли, соловей понадобился!.. Взрослый мужик, а ведет себя как дите неразумное! Может, ему шпана проклятая и голову повредила?..

— Ты иди, Александра, — почувствовав ее раздражение, сказал Дмитрий. — Мне надо малость размяться…

— Сколь молочая на лужайке, — зевнула она. — Нарвал бы травы кролям.

— Я тебе ромашек принесу, — сказал он, глядя поверх ее головы на багрово сияющую оцинкованную башенку вокзала. Будто паутинка, расползалось над ней дымчатое облачко.

— Делать тебе нечего, — отвернулась Александра и, не оглядываясь, пошла к дому.

Из-за выпирающего вперед живота походка ее изменилась. Скрученные кренделем светлые волосы местами топорщились. Забеременев, Александра стала меньше следить за собой, одевалась кое-как, причесывалась небрежно, у губ появилась глубокая складка.

Проходя мимо дома отца, Дмитрий увидел у ворот Варю с ее ухажерами — Супроновичем и Кузнецовым. Девушка весело смеялась, ей вторил Иван Васильевич, а Семен дымил папиросой, угрюмо глядя в сторону. В поселке уже все знали, что за Варварой приударяют сразу двое. И гадали: чья возьмет? Трудно будет озорной девке выбрать из них суженого… Алексей Офицеров, встретив Варю на улице, отворачивался — сообразил, что его карта бита. Кудрявый Семен в присутствии Кузнецова становился мрачным и молчаливым, а тот, наоборот, много шутил, рассказывал разные веселые истории, до слез смешил девушку.

Сестра окликнула Дмитрия, тот остановился возле них. Супронович кивнул и отвернулся. Кузнецов рассказывал:

— В нашем городе один семинарист зарабатывал на жизнь тем, что читал перед гробом усопших псалтырь. Ну, как-то приятели решили подшутить над ним: взяли у гробовщика крашеный гроб, поставили в церкви, туда лег один шутник, ручки сложил на груди, притворился покойником… Как стемнело, пришел семинарист, открыл свой псалтырь и давай читать. Ровно в полночь шутник заворочался, глаза открыл и стал подниматься из гроба, семинарист закрыл псалтырь и изо всей силы шарахнул воскресшего по голове. «Раз помер, так лежи смирно!» — сказал рассерженно и, закрыв пальцами ему глаза, стал дальше читать…

— А этот… чудак? — давясь смехом, спросила девушка.

— Навеки, сердечный, успокоился, — сказал Иван Васильевич. — Черепушка треснула. Псалтырь-то был тяжеленный, с бронзовыми накладками…

— В Гридине в позапрошлом году похоронили бабу, а ночью люди слышали стоны на кладбище, — заговорил Семен.

— Да ну вас! — рассердилась Варя. — Заладили про покойников! Теперь всю ночь будут сниться. — Повернулась и побежала к крыльцу.

Ухажеры проводили ее взглядом, Семен достал коробку с папиросами, Кузнецов взял одну. Закурили. Помолчали. Слышно было, как дробно простучали Варины каблуки по ступенькам, скрипнула дверь, потом хлопнула вторая.

— Пиво у вас свежее? — спросил Семена Иван Васильевич.

— Пиво — как сметана, хоть блины макай, — бойко ответил тот.

— Митя, зайдем? — предложил Кузнецов. — Сметаны по кружке — и в бильярд сразимся?

Дмитрий отказался, и соперники дружно отправились в заведение с заманчивым названием «Милости просим». Кто-то из озорства зачеркнул последние две буквы и подписал другую, получилось: «Милости просю». В окнах горел свет, играл граммофон.

У переезда Дмитрия догнала Тоня.

— Братику, можно я с тобой? — попросилась она.

— В школу ходишь, а тоже говоришь «братику»! — поморщился Дмитрий…

— Красивый… Кузнецов, — заговорила девочка. — И чиво наша Варька нос воротит? Семен тоже видный из себя, только Ваня лучше. У него собака Юсуп. Он давеча сказал, что даст Варе в лесу из нагана пальнуть! А Варька только смеется…

— Чего мать на ужин сготовила? — спросил Дмитрий, ему вдруг захотелось есть.

— Картошку тушеную с грибной подливкой, я ее не могу ись.

— Теперь «ись»! — передразнил брат. — Ну чего ты слова коверкаешь? Прочитала книжки, что я тебе дал?

— У меня дел по дому невпроворот, — с важностью ответила сестра. — Верчусь как белка в колесе. Не до книжек, братику.

— Еще раз скажешь «братику», подзатыльника заработаешь! — пригрозил Дмитрий.

— И чего ты все ко мне цепляешься?

— Где ты такие слова откапываешь? — удивился Дмитрий. — У моей Александры, что ли?

— Все так говорят, — заявила сестренка.

— Читай книжки, Тоня, — сказал Дмитрий. — Темная ты еще, как чугунок.

— Вон чего выдумал! — обиделась Тоня. — Какой еще чугунок?

Они шли по железнодорожной насыпи вдоль путей. Накатанные рельсы поблескивали. Внизу, в ложбине, пышно зеленели кусты. За ними топорщились липовыми маковками молодые елки, а дальше, до самого горизонта, простирался сосновый бор. Несколько дней назад над поселком прогремел первый весенний гром, но дождя не было. На откосе стоял семафор, от него к станции убегали витые стальные тросы. Они крепились на невысоких чугунных столбиках с роликами. Дежурный повернет на станции рычаг, и семафор косо выкинет вверх красную руку; если захочет, может повернуть и второй рычаг, тогда на семафоре поднимется еще рука. И тогда издали кажется, будто семафор грозит небу двумя поднятыми руками со сжатыми кулаками.

Впереди них по бровке шагал стрелочник, на коромысле покачивались два зажженных фонаря: зеленый и красный. Желтый он держал в руке. Дойдя до семафора, стрелочник поставил фонари на землю, а с одним полез вверх по узкой металлической лесенке.

Поравнявшись с семафором, Дмитрий остановился и один за другим подал фонари стрелочнику.

— Хорошее нынче кино показывали? — спросил стрелочник. Он был в телогрейке и ушанке, хотя стояла теплынь. — Вот беда, как кино привезут — у меня дежурство!

— Дяденька, зеленый погас! — сказала Тоня.

— Сейчас мы его запалим, — улыбнулся стрелочник и полез за спичками.

— Небось батьке-то своему, Андрею Ивановичу, помогаешь?

— Я умею семафор открывать, — похвасталась Тоня.

Они пошли дальше к мосту. Дмитрий присел на насыпь, а Тоня побежала через мост на другую сторону. Серые доски подрагивали, а железные перекрытия внизу гулко гудели. Девочка нырнула под мост, а немного погодя с речки послышалось: «Митя-я! Иди сюда-а!» Мост глухо откликнулся, бор подхватил, и пошло гулять эхо.

С непривычки ломили ноги, немного отдавало болью в сломанные ребра, слабость разлилась по телу. Дмитрий курил папиросу и смотрел на луг. Наверное, когда-то Лысуха заливала его не только в половодье, а теперь тут вымахали сосны и ели. С ветвей свешивались просвечивающие насквозь бороды длинного мха. Вода кое-где уже отступила с луга, оставив зеркально поблескивающие окна. Кучевые облака медленно надвигались, меняя очертания. На противоположном берегу в зеленой кружевной дымке белели высокие березы. В постепенно сгущавшемся зеленоватом сумраке то и дело возникали летучие мыши и пропадали, будто проваливались в преисподнюю. Но соловей пока молчал. Может, Кузнецов пошутил?

Все равно Дмитрий был рад, что пришел сюда. Там, за лугом в песчаном карьере, он еще мальчишкой с приятелями ковырялся в земле и выкапывал оттуда полусгнившие ящики с «пукалками» — так назывались устаревшие механические зарядные устройства к гранатам. Сразу после русско-японской войны их вывезли с базы и зарыли здесь. В «пукалку» можно было налить воды, оттянуть пружину и, нажав на кнопку, выстрелить струей кому-нибудь в лицо. Он, Дмитрий, был мастак на такие штуки…

Жизнь идет, он вырос, у него другие заботы, а новые поколения мальчишек роются в карьере и разыскивают пролежавшие в земле не один десяток лет «пукалки». Кстати, нынче во время сеанса он слышал, как в зале негромко щелкали из них мальчишки, целясь в светящихся на экране артистов. Помнится, он как-то подкараулил бабку Сову — мальчишки не любили ее за сварливый характер — и стрельнул водой из пукалки. Сова даже вида не подала, что заметила. Тогда он подобрался поближе, оттянул пружину, и в этот момент бабка проворно повернулась и схватила за ухо… Она крутила, щипала ухо, а он молчал и смотрел на нее злыми глазами. Бабка отобрала «пукалку» и забросила ее в чей-то огород. Когда она его отпустила с распухшим ухом, он перемахнул через изгородь и отыскал свое «оружие», а темным вечером камнем разбил окно в бабкиной избе. Причем целил в керосиновую лампу на столе, да не попал…

Первую звонкую трель соловей пустил откуда-то издали, потом подлетел поближе и, обосновавшись в гуще березняка, защелкал, засвистел. Когда Тонька снова стала ухать под мостом, он схватил палку и стукнул по перилам.

— Ты чего, Мить? — удивилась сестра.

— Слушай, Тонька, — понизив голос, сказал он. — Поет!

— Кто? — завертела галочьей головой с двумя косичками девочка.

— Соловей!

— А-а, соловей, — разочарованно протянула она.

Кузнецов не обманул, соловей был на редкость голосистый. Его трели заставили все умолкнуть вокруг, даже Лысуха затихла. Длинные переливчатые звуки очередями неслись из рощи. Дмитрий вдруг подумал, что ему очень будет недоставать там, в Ленинграде, этого железнодорожного моста, буро впечатавшегося в синее небо семафора с тусклыми разноцветными огнями, разлившейся речки Лысухи и соловья…

— И правда красиво! — прошептала Тоня, глядя широко раскрытыми глазами на медлительные облака. — Я никогда соловья не видела.

— Чуть побольше воробья, невидный такой, серенький, — сказал Дмитрий. — Видно, знает, что неказистый с виду, потому на глаза людям не любит показываться.

— Ой, что я видела-то вчерась вечор, Митенька! — затараторила Тоня. — Суседка, тетя Маня, на огород пришла, все болтала-болтала, а потом тятеньку за шею обхватила и давай целовать…

Дмитрий молча закурил. «Силен батя! — про себя усмехнулся он. — Все еще путается с Широковой… В такие-то годы…»

— Я маменьке сказала, а она меня кухонным полотенцем по лицу, — не унималась Тоня. — Помстилось, говорит, тебе, дурочка! И еще пригрозила: мол, брякнешь, так веревкой… Я-то не слепая, слава богу. Целовалась она с тятенькой, вот тебе истинный крест!

«Удивительная женщина мать, — размышлял Дмитрий. — Виду не подаст, не упрекнет отца словом, а что у нее на сердце, один бог знает… А моя дуреха такого нагородит — уши вянут! У нее ничего на языке не задержится…»

— Какие колена разбойник выворачивает! — Он дотронулся до гладких черных волос сестренки. — Артист! Ты слушай, Тоня, слушай!

— А Саша толкует, мол, ты никудашеньки не поедешь, — заметила сестра. — Говорит, родит тебе двойню, вон у нее какой живот большой!

— Как ты считаешь: ехать мне или остаться? — перевел он на нее погрустневшие глаза.

— Я? — Вопрос брата застал Тоню врасплох. Глаза сосредоточенно смотрели будто бы внутрь себя, губы чуть приметно шевелились. То Варя спрашивала: за кого ей замуж идти? Теперь брат пытает: ехать — не ехать! Разыгрывают они ее, что ли?.. — Она, конечно, хорошая, Саша-то, хозяйственная… И потом ты едешь учиться. Вернешься ведь?

Дмитрий кивнул. Ему было интересно, что еще скажет сестра, вон какой стала рассудительной!

— Ты не такой, как наш тятенька, не будешь чужих жен тискать.

— Так ехать мне или нет?

— Ехай, — выпалила она и перевела дыхание.

— «Поезжай» надо говорить, — поправил он. — Такого и слова-то нет — «ехай».

— А я Саше подсоблю, Митя, ты не сумлевайся, — снова оживилась Тоня. — Не гляди, что я худенькая, по хозяйству все могу, коли надо, даже блины испеку.

— Соловей-то замолчал, — сказал Дмитрий.

— Завтра пойдем слушать?

— Кого?

— Золотого соловья. Я не верю, что он серенький, — золотой, и на голове у него корона.

— Вот ведь умеешь красиво говорить, — потрепал он сестренку по костлявому плечу. — Поёшь не хуже того соловья!

Глава девятая

1

И потом, много лет спустя, Варвара Абросимова не могла понять, как все это могло случиться. Нет, она никогда не пожалела об этом, просто удивлялась себе: оказывается, человек и сам-то себя толком не знает, если способен совершить то, о чем никогда и помыслить не мог… Верь бы она в черта или в нечистую силу, можно было бы происшедшее с ней приписать проискам дьявола. До сей поры Варя смеялась над глупыми россказнями подружек о том, что парня или девушку можно сглазить, присушить к кому-либо или разлучить против их воли. Она знала, что подружки обращаются к Сове за приворотным зельем.

Варя читала книги, о непонятном расспрашивала старшего брата — Митя был для нее непререкаемым авторитетом, — считала себя грамотной, передовой девушкой, активной комсомолкой. Несмотря на веселый нрав и свойственное ее возрасту некоторое кокетство, она была целомудренной и знала, что выйдет замуж только по любви и за достойного человека, а так как ее сказочный принц не появился из туманной дали, она пока принимала ухаживания Семена Супроновича и Ивана Кузнецова, никому, впрочем, из них не отдавая явного предпочтения. Знала, что нравится и Алексею Офицерову, но тот свои симпатии к ней проявлял довольно странно: делал вид, что равнодушен, при случае отпускал грубоватые шуточки, задевающие ее самолюбие, ехидничал насчет обоих кавалеров, домогающихся ее благосклонности. И лишь глубоко в глазах у него затаилась грусть. Не самый лучший путь избрал Алексей к ее сердцу — он вызывал у Вари раздражение и досаду.

Сон у Варвары всегда был крепкий, спокойный, а тут стала просыпаться задолго до рассвета и, таращась в потолок, прислушиваться к тишине. Не ощущая прохлады, откинув одеяло, лежала в одной сорочке, следила за неслышно трепетавшими на стенах тенями, за окном срывались со сверкающих сосновых иголок крошечные золотые стрелы и мельтешили перед ее широко раскрытыми глазами. Почему-то возникало улыбающееся лицо кудрявого Семена Супроновича, она вспоминала его сильные и вместе с тем ласковые руки, светлые, как талая вода, глаза его жестковато смотрели на нее. И ей это нравилось. Иногда он, чтобы не смущать ее, отводил взгляд в сторону и вздыхал… А ей было весело! Вздохи его только прибавляли ей кокетства, будто невзначай, она прижималась к нему. Становилось жутко и вместе с тем хотелось, чтобы он обнял ее, поцеловал, но при первом же его движении Варя отодвигалась, напускала на себя неприступный вид, а он закуривал и начинал издеваться над Иваном Кузнецовым.

Эго была его излюбленная тема. Семен удивительно точно умел подметить все промахи и недостатки соперника. Варя бы и внимания не обратила на такую мелочь: Кузнецов, когда о чем-либо задумывался, машинально двумя пальцами начинал поглаживать выступающий на шее кадык. Теперь, когда он дотрагивался до шеи, ее разбирал смех. Или еще одна привычка: нет-нет да Иван Васильевич незаметно дотрагивался до своего пистолета. Варя этого не замечала, а после того, как сказал Семен, всякий раз прыскала в руку, видя, как Кузнецов щупает кобуру.

Не пощадил Семен и внешности соперника. В раскосых глазах и немного выступающих скулах Ивана узрел что-то татарское и называл его Хамзой.

Иван Васильевич ей нравился ничуть не меньше Семена, но рук его, губ она не помнила, — не лез к ней сотрудник ГПУ целоваться. Вот разные смешные истории, которые он рассказывал, приходили на ум.

Варя знала, утром рано поднимет мать, прилагала все усилия, чтобы заснуть, но сон не приходил…

Мать за завтраком внимательно посмотрела на нее, видно, усмехнулась про себя, а когда отец встал из-за стола и ушел по делам, как всегда немногословно уронила:

— Рано ягодка поспела. К милому Сереженьке сами бегут ноженьки?

— Какому Сереженьке? — смутилась Варя. Она отлично поняла, что та имела в виду.

— Кто больше люб-то? Семен аль этот… с наганом?

— Ну их! — отмахнулась Варя. Она сидела за дубовым столом, покрытым старой, изрезанной ножом клеенкой, и крошила корку хлеба.

— Оба парня видные, чего гордишься? Девичья краса — до возраста, а молодецкая — до веку. Это сейчас ты первая невеста на деревне, а пройдет пяток годков, глядишь, другие подымутся, как белые березки. В нашем бабьем деле главное — своего часа не упустить.

— Мой час еще не пробил… — пропела Варя.

— Семен-то малец уважительный, завсегда первый поклонится. И в батьку пошел, хозяйственный.

— А Ленька нашего Митю…

— За то и в тюрьме сидит, брат за брата не ответчик.

— Ты мнеСемена в мужья прочишь? — взглянула на мать Варя.

— Иван тебе не пара, девонька. Приезжий он, не нашенский. Лицом белый, красивый… Намучаешься ты с ним, дочка.

— Да ну их! — беспечно рассмеялась дочь.

Мать чуть приподняла черную бровь.

— Не принеси в подоле, девка, — строго сказала она. — Батька из дому выгонит, слава богу, ты его знаешь.

2

Поселковую художественную самодеятельность организовал Дмитрий Абросимов, он и руководил ею первое время. Потом незаметно все легло на плечи Варвары: она вела спевки хора, ставила «живые картинки», даже было замахнулась на «Клопа» Маяковского, но силенок поставить спектакль не хватило. Заправлять самодеятельностью ей нравилось, она сама хорошо пела, танцевала, хватало у нее выдумки.

Как всегда, перед концертом начались для Варвары хлопотливые дни. Раньше ей охотно помогал Алексей Офицеров. В хоре его ставили позади всех, строго-настрого наказав, чтобы не пел, а только рот разевал, потому что у Алексея совершенно не было слуха. Зато в пьесах он был незаменим: его под кого угодно можно было загримировать, да и голос у него густой, басистый. В драмкружке Офицеров считался первым артистом. Некрасивый, толстогубый, а как появится на сцене и заговорит — в зале хохот.

И в этот раз Варвара очень рассчитывала на помощь Офицерова, однако сразу наткнулась на решительный отпор. Она поймала Алексея у сельмага, отвела в сторонку от парней и ласково обратилась к нему:

— Лешенька, я без тебя как без рук… Я подумала, что никто лучше тебя не справится с ролью ведущего… — И, не давая ему опомниться, прибавила: — Митя сделал инсценировку по рассказу Всеволода Вишневского, так ты сыграешь главную роль.

На мгновение Лешка дрогнул.

— Кого это? — спросил он, оглядываясь на приятелей, щелкающих тыквенные семечки на лугу у магазина.

— Бравого балтийского моряка, — сказала Варя. — Героя.

Алексей с неприязнью смотрел на девушку. И та знала почему: с тех пор как она стала подолгу простаивать у своей калитки с Семеном Супроновичем и Иваном Кузнецовым, Алексей Офицеров перестал замечать ее. Но должен же он сам-то видеть разницу между ней, Варей, и самим собой? Разве пара они? Еще и прозвище придумал ей: «Барбариса», ерунда какая-то…

Глядя в его невыразительные глаза, Варя поняла, что никаким ведущим на концерте Офицеров не будет и не появится на сцене в роли героического балтийского моряка.

— Дело, конечно, твое, — заговорил совсем о другом Алексей, — но с Семеном не следовало бы тебе якшаться.

— Это почему? — чувствуя, как загорелись щеки, спросила Варя. Такой смелости она не ожидала от Офицерова.

— Враг он, — отрезал тот. — Моя бы воля… Туда бы его, куда загремел бандюга Ленька.

— Ревнуешь, Лешенька? — насмешливо сказала она, стараясь поглубже уязвить.

Неожиданно глаза у Алексея стали чистыми, резкие складки на лице разгладились, он даже стал симпатичным.

— Будет худо — позови, — сказал он. — Только свистни — с края земли прибегу. — Повернулся и пошел к магазину.

— А… балтийский моряк? — ошеломленно смотрела ему вслед Варя.

— Предложи Семену! — обернулся он. — И рост, и вид, и кудри… Ему только и играть на сцене героических защитников революции… А с моим мурлом — купцов из пьес этого… Островского!

Офицеров как в воду глядел: пришлось Варе идти на поклон к Семену Супроновичу. Клубного баяниста Петю Петухова угораздило на лесоповале сломать руку, а без него весь концерт мог бы сорваться. И тут Варя вспомнила, что Семен тоже играет на гитаре и на гармошке. Вечером, недолго думая, она побежала в заведение Супроновича. В комнатах и зале на золоченых цепях красовались керосиновые лампы под матовыми абажурами. Семен в черной паре с застывшей любезной улыбкой на лице проворно двигался меж столов, за которыми пировали посетители. Теперь ему приходилось управляться за двоих.

Надо было видеть его изумление, когда он заметил Варю: металлический поднос подскочил в его руках, бутылка с шампанским чуть не упала, светлые глаза округлились. Не обращая внимания на клиентов, он поставил поднос на стол и бросился к ней.

— Провалилась под землю водонапорная башня, — затараторил он, скрывая волнение, — на станции произошло крушение поездов и вообще мир перевернулся, раз ты здесь!

— Крушение, Семен, крушение, — невесело улыбнулась Варя. — Петухов сломал руку…

Семен был сообразительным парнем. Пригладив ладонью золотистые вьющиеся волосы, он обвел взглядом переполненный зал, нахмурился, потом сказал:

— Попробую через час-два вырваться… Эх, черт, жалко, Леньки нет… — Он бросил быстрый взгляд на девушку, улыбнулся: — Папаша меня заменит.

— Мы будем в клубе репетировать, — сказала Варя.

— Рад, что наконец тебе пригодился, — рассмеялся Семен. — Не переживай, сыграю не хуже вашего Петрухи! У меня репертуар богаче…

Варя понимала, что нужно уходить, — в зале не было ни одной женщины, но что-то удерживало ее здесь. Может, за всю свою жизнь она переступала порог этого дома раз или два. Помнится, года четыре назад вместе с матерью и Митей вытаскивали отсюда захмелевшего отца… В зале было до синевы накурено, дым почему-то не уходил в распахнутые окна, голоса сливались в один сплошной гул, в который врывалось звяканье вилок-ножей, звон рюмок. На стойке, разинув жестяной рот, завывал граммофон, но его никто не слушал.

— Как ты можешь тут? — поморщилась Варя.

— Жить-то надо, — бойко ответил Семен.

— Разве это жизнь? — пожала плечами девушка.

— Может, плюнуть на все и убежать? — Семен по-мальчишески заглянул ей в глаза. — Куда-нибудь подальше. Ух и надоели мне эти пьянчужки!

Семен проводил ее до дверей, неуловимым движением фокусника всунул в карман плитку шоколада «Золотой якорь».

— Иди, зовут, — сказала Варя.

Возвращаясь в клуб, она вдруг подумала, что Алексей Офицеров не прав: никакой не враг Семен Супронович, обыкновенный парень, он же не виноват, что у него такая работа. Не каждый выдержит беготню в дыме и духоте в течение всего дня. Сам бы Лешка наверняка через час или два надрался бы вдрызг, а Семен на работе и капли в рот не берет. После ареста младшего брата он сильно изменился, стал чаще приходить в клуб и расспрашивать про дела комсомольские. Еще зимой Митя толковал о том, что хорошо бы приобщить братьев к комсомолу… Вот Варя и приобщает.

3

Варя ловила завистливые взгляды подружек, когда Иван и Семен провожали ее из клуба. Она с удовольствием слушала их язвительные замечания в адрес друг друга. Конечно, Иван был остроумнее, да и рассказывал интереснее. Семен, оставшись с ней наедине, норовил притиснуть к забору и поцеловать. Иван Васильевич этого не позволял себе, никогда не давал рукам волю. И вообще всегда был приветливым, улыбчивым, но она ведь знала, что у него серьезная работа, о которой он никогда не говорил с ней. Пожелав спокойной ночи, неслышно исчезал вместе со своей собакой в ночном сумраке. И, расставшись с ним, девушка чувствовала себя разочарованной: ну почему он ни разу не поцеловал ее?..

— Не пугайтесь, Варя, это Юсуп, — послышался за спиной негромкий голос Кузнецова.

Огромная черная овчарка возникла из мрака и коснулась прохладной мордой ее руки. Это было самое сильное проявление собачьей вежливости к чужому. Впрочем, Юсуп для Вари, а особенно для Тони давно стал своим. Лишь тоскующий на цепи Буран, издали учуяв чужака, рычал и лаял, на что Юсуп не обращал никакого внимания. Он никогда не приближался к деревенским собакам, а те, завидев его, обходили стороной.

— Ну как вам Лещенко? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Какой Лещенко? — удивилась Варя.

— Не рюмку же выпить вы заходили к Супроновичу? — улыбнулся Кузнецов. — Там с утра до вечера гоняют Лещенко.

— Вы за мной шпионите? — резко повернулась к нему Варя.

— Мне Лещенко нравится, — оставив ее вопрос без ответа, продолжал Кузнецов. — За душу берет. Не находите, Варвара Андреевна?

— А мне не нравится, — отрезала она. — Митя говорил, что Лещенко — певец умирающего буржуазного класса. Под его упаднические песни кончали жизнь самоубийством белогвардейцы.

— Ну вот видите, — рассмеялся Иван Васильевич. — Выходит, Лещенко невольно оказывал услугу революционному делу.

Было тихо и тепло. Из леса доносились приглушенные крики ночных птиц, где-то на краю поселка тоненько тренькала балалайка. Варя заметила, как Кузнецов машинально дотронулся до кобуры нагана. Как она ни старалась, но не смогла сдержать короткий смешок. Иван удивленно покосился на нее.

— Вы боитесь потерять… оружие?

— Дурная привычка, — сразу понял он, о чем речь. — На границе со мной произошел случай. В какой-то праздник я с товарищем пошел в латышский поселок на танцы. Время было тревожное, и нам разрешили носить с собой оружие. Был такой же вечер, танцевали прямо на лужайке под луной. У латышей есть такой танец… забыл, как называется. В общем, становятся в круг, все обхватывают друг друга за плечи и то в одну сторону, то в другую… Во время этого танца у меня вытащили револьвер. К счастью, я хватился почти сразу… И знаете, кто это сделал?

— Красивая белокурая латышка?

— Пацаненок лет двенадцати, он прикидывался дурачком, все время вертелся под ногами. Конечно, его подучили. Потом мы за ниточку вытащили карася покрупнее.

У освещенного клуба они остановились. Из комнаты доносились девичьи голоса, топот ног, смех, иногда лампу загораживала чья-то голова. В сумраке лицо Кузнецова казалось грустным, из-под лакированного козырька военной фуражки выбились пряди густых волос, Юсуп черной тенью возник в освещенном квадрате, блеснул на них зелеными фонарями и снова растворился в ночи.

— Жалко, что вы не умеете на гармошке играть, — вдруг сказала Варя.

Он пристально посмотрел ей в глаза. Варя, подумала, что, если он сейчас ее поцелует, она не оттолкнет… Но он лишь глубоко вздохнул, отвел взгляд.

— Варя, я еще никому не говорил таких слов, — начал было он, и в этот момент, чуть не сбив его с ног, между ними вслед за кошкой черным снарядом пролетел Юсуп.

Кошка с противным мяуканьем вскарабкалась на сосну, а Юсуп, упершись лапами в толстый ствол, яростно залаял. Сверху, розово посверкивая в свете лампы из окна, планировали на землю лепестки коры. Затаившись в ветвях, кошка возмущенно фыркала.

— Я побежала, — спохватилась Варя. — У нас же репетиция.

— Я вас подожду, — сказал он.

— Не надо! — вырвалось у нее. И, желая, смягчить свою резкость, прибавила: — Завтра. После концерта.

— Может, мне и вправду научиться на гармошке играть? — негромко произнес он, глядя на ее статную фигуру, на мгновение замершую в освещенном прямоугольнике двери.

— Лучше на трубе…

Она рассмеялась и исчезла. Исчезла для него навсегда. И может быть, жизнь Кузнецова сложилась бы совсем по-другому, если бы он пришел на концерт и дождался ее в клубе. Но как раз в праздники-то у Кузнецова было работы больше всего.

4

Семен не обманул надежд Варвары, почти без репетиций он сыграл все, что было нужно, ничуть не хуже Петухова, который сидел не на сцене, как обычно, а в зале с рукой на перевязи и в гипсе. А на его месте молодцевато восседал Семен и лихо рассыпал звучные аккорды. Под его сопровождение хор исполнил песни, плясуны в красных рубахах навыпуск, в хромовых сапогах сотрясали деревянный пол, заставляя громко чихать от пыли первые ряды. И лично от себя, чтобы доставить Варе удовольствие, Семен под собственный аккомпанемент спел популярную революционную песню «Мой паровоз вперед лети — в коммуне остановка…»

Со сцены Варя искала глазами Кузнецова, но того в зале не было. Не пришел он и на танцы. В сердце девушки шевельнулась обида: давеча чуть ли не в любви признался, а сам даже в клубе не появился… Ну и пусть!

Все равно настроение у девушки было приподнятое; вечер молодежи удался на славу, много хлопали, вызывали на «бис». Митя — он участвовал в хоре — улыбался и показывал большой палец: мол, все чудесно!

Сюрпризом для нее была загодя поданная Семеном к клубу легкая бричка. Нарядный, в узких брюках в клетку, желтых штиблетах и при галстуке, Семен широким радушным жестом пригласил ее в «экипаж», как он назвал свою бричку. На какое-то мгновение Варя заколебалась, еще раз поискала глазами среди выходящих из клуба односельчан зеленую фуражку Кузнецова, потом, поддержанная сильной рукой Семена, вскочила в легкую на рессорах повозку. Рядом устроились Люба Добычина, Мишка Корнилов, полезли и другие, но Семен, вскочив на облучок, хлестнул серого в яблоках коня, и бричка рванулась с места, заставив остальных отскочить в стороны. Кто-то засвистел вслед, раздался громкий хохот, вроде бы послышался голос брата, а может, показалось. Бричка мягко покачивалась, Люба, не стесняясь, целовалась с Мишкой, а Семен, возвышаясь впереди, оглядывался на нее, и его белые зубы сверкали в улыбке. Он взмахивал вожжами, зычно покрикивал на коня, и без того быстро бежавшего по слабо освещенной окнами домов улице.

— Ямщик, не гони-и лошадей, мне некуда-а больше спешить… — затянул Корнилов, обнимая Любу.

— Куда мы едем? — спросила Варя.

— К цыганам! — сверкнул улыбкой Семен.

— Хоть к черту на кулички! — крикнул Мишка и расхохотался.

Вот прогрохотал под колесами железнодорожный переезд, последний раз озорно подмигнул красным глазом семафор и исчез за пышными ольховыми кустами. Бричка мягко покатила по узкой лесной дороге в сторону Лысухи. На Варю нашло какое-то блаженное спокойствие, ей стало безразлично, куда и зачем они едут по темной лесной дороге. У самого лица порхали невидимые ночные бабочки, смолистый лесной дух кружил голову. Любка рядом смеялась, отталкивая подвыпившего Мишку, глаза ее блестели. Скоро кусты остались позади, а перед ними раскрылся широкий зеленый луг перед речкой. Конь сбавил ход, метелки высокой тимофеевки и конского щавеля шелестели по днищу брички. С речки слышались негромкие всплески.

Конь остановился и, зазвенев металлическими бляхами на уздечке, стал щипать росистую траву.

— Ночь-то какая, братцы! — спрыгнув с брички и глядя в небо, сказал Семен. — В такую ночь ведьмы слетаются на шабаш… Поглядите-ка, бабка Сова летит на помеле! — И громко рассмеялся.

К радости и так хмельного Мишки Корнилова Семен достал из-за сиденья корзину с шампанским, водкой и заранее приготовленными закусками. Расстелил на траве льняную скатерть, аккуратно все расставил на ней. В его движениях чувствовалась сноровка официанта. Не забыл прихватить сельтерской и шоколадных конфет. В довершение всего извлек фонарь и запалил его. Все уселись на одеяло, брошенное на траву, фонарь освещал разнокалиберные бутылки, граненые стаканы, бутерброды с семгой, ветчиной, копченым балыком из медвежатины, как сообщил Семен. Варя вдруг почувствовала, что очень голодна, но Супронович не разрешил ничего брать, пока не разольет шампанское. Мишка от шампанского отказался и налил себе водки. Шампанского Варя не пробовала. Мать была строга и в доме никогда не держала спиртного. Сама она в рот не брала, даже в пасху, а Андрей Иванович, когда ему хотелось выпить, сам ходил в магазин или к Супроновичу.

Варя попробовала было отказаться от шампанского, но тут все принялись ее уговаривать: мол, такой вечер, концерт удался, теперь не грех и отметить. Она не заметила, как Семен ухитрился добавить в ее шампанское водки из своего стакана.

— Господи, как хорошо-то! — привалившись плечом к Мишке, тихо произнесла Люба.

— Ночь, звезды и мы, — в тон ей прибавил Семен, подняв стакан. — Жизнь прекрасна!

— У тебя вся жизнь — праздник, — ввернул Мишка Корнилов.

— А ты побегай весь день с подносом, — добродушно усмехнулся Семен.

— Я — путеец, — гордо произнес Мишка. — С одного раза костыль забиваю в шпалу.

— Я поднимаю этот бокал за наших прекрасных девушек, — галантно заявил Семен.

— Красиво говоришь! — засмеялся Мишка.

Шампанское обожгло Варе горло, даже дух захватило. Семен, не спускающий с нее глаз, велел выпить до дна, потом придвинул ей бутерброды. Люба махом выпила из своего стакана, причмокнула от удовольствия и закусила балыком. Волосы у нее, уложенные на затылке в тяжелый пук, растрепались, верхняя пуговица блузки расстегнулась, и открытая шея молочно белела.

Люба жила вдвоем с матерью, отец погиб в гражданскую. В небольшом домике Добычиных — он стоял у леса на отшибе — частенько устраивались гулянки с выпивками, вечерами на крыльце собиралась молодежь, приходили сюда и братья Корниловы. Разбитная, острая на язык Люба вроде бы сначала крутила любовь с Ленькой Супроновичем, а теперь вот с Мишкой.

Мать ее — Дарья Петровна — была тихой худощавой женщиной с маленьким личиком. Она ни в чем не стесняла свою единственную любимую дочь. Когда собиралась молодежь, Дарья Петровна уходила к соседям. В поселке поговаривали, что она любит выпить, но пьяной ее никто не видал, а вот то, что она набожна, все знали. Добычина убирала церковь, помогала мыть и обряжать покойников, плакала в голос. Ее приглашали га похороны и поминки. Дочь уродилась не в нее.

Семен и Мишка встали и, отойдя в сторонку, крепко обхватили друг друга. Какое-то время они шутливо топтались на одном месте, кряхтели, пытались резкими рывками один другого повалить на траву. Варя и Люба, сидя на одеяле, смотрели на них. Люба налила в стакан шампанского, в свете месяца засверкали маленькие пузырьки.

— Семен нынче расщедрился, — сказала Люба. — Пей, подружка! — И наполнила Варин стакан.

— Опьянею я, — слабо возразила та.

— С шампанского-то? — усмехнулась Люба. — Да оно как лимонад: в голову и нос шибает, и больше ничего.

Они выпили. Варя с удовольствием набросилась на вкусные бутерброды. От кого-то она слышала, что если хорошо закусывать, то сильно не опьянеешь. Впрочем, ей было приятно. Все теперь казалось призрачно-волшебным: звездное небо, опрокинувшийся в речку месяц, две темные фигуры, топчущие траву. Ей захотелось, чтобы одолел Семен. И, будто услышав ее, он весело вскрикнул, и в следующий момент Мишка оказался на земле.

— Семен победил! — радостно закричала Варя и даже в ладошки захлопала.

— Нравишься ты ему, — с ноткой зависти сказала Люба. — Говорит, в комсомол готов вступить из-за тебя. Сама слышала.

— И вступлю! — откликнулся Супронович. — Примете, Варя?

— Ты мне подножку подставил, — поднимаясь с травы, пробурчал Мишка. — Давай еще раз?

Они снова схватились, и Корнилов скоро грохнулся в мокрую траву.

— Куда ему с Семеном тягаться, — заметила Люба. — Слабак супротив него.

Семен, возбужденный, с растрепанными кудрями, тяжело дыша, плюхнулся рядом с Варей. От него остро пахло потом, но Варе не было неприятно. Галстук Семен снял, и теперь он змеей выползал из кармана пиджака. Ей вдруг захотелось пригладить его золотистые волосы, вытереть пот с лица. Усилием воли она удержалась, мельком подумала: «Что это со мной? Почему мне хочется, чтобы он обнял меня и поцеловал?» И когда Семен снова налил девушкам шампанское, а себе и Мишке водки, ее даже упрашивать не пришлось. Она охотно со всеми выпила. Потом стали петь песни. Конь с бричкой незаметно отошел к самой речке, и теперь его темный силуэт отчетливо отражался в серебряном зеркале воды. Когда конь встряхивал головой, слышалось мелодичное позвякивание. Какая-то пичуга тоненько выводила: «Любить, любить, любить…»

Все, что произошло потом, она помнит смутно. Кажется, открыли еще бутылку шампанского. Люба вскочила с одеяла и стала плясать. Опьяневший Мишка повис на ней, но Люба оттолкнула его и, сбросив туфли, побежала по мокрой траве к речке. Мишка бросился следом.

Влажные губы Семена целовали ее в лицо, шею, она ладонью слабо отталкивала его горячее лицо, неестественно громко смеялась. Голова кружилась, ей вдруг показалось, что она в люльке и мать укачивает ее, что-то напевая. Семен, широко шагая, куда-то нес ее на руках, шептал какие-то ласковые слова, клялся, что жить без нее не может…

Потом она долго плескалась на мелководье. Семен все сложил в корзину, свернул одеяло, сунул под ноги в бричку погасший фонарь. Люба и Мишка куда-то исчезли, впрочем, о них и не вспомнили. Туман над речкой стал гуще, будто тесто из квашни выпирал на берег, расползался по траве, цепляясь за метелки. В глубине бора сонно вскрикивали птицы. Зеркало Лысухи будто треснуло — во все стороны разбежались тонкие морщинки.

— Утром я пришлю к вам сватов, — глухо сказал Семен. Глаза у него припухли, под ними залегли тени, в кудрявых волосах поблескивали сухие травинки.

— Не надо, — сказала Варя, усаживаясь рядом с ним в бричку.

— Ты что же думаешь, я поиграл с тобой и все? — удивленно покосился он на девушку.

— Да нет, — улыбнулась она, — ты меня любишь…

— За чем же дело?

— Я еще не знаю, Сеня, люблю ли тебя, — открыто взглянула на него девушка. Она выглядела свежей, будто только что встала и умылась росой.

— Любишь, — самодовольно сказал Семен.

— Вот, значит, как все это бывает, — глядя на холку медленно идущего коня, произнесла она. — Признавайся, брал у Совы приворотное зелье? — И не понятно было — всерьез это или в шутку.

— Я знал, что ты будешь моя. И я всех твоих ухажеров приглашу на нашу свадьбу! — счастливо рассмеялся Семен. — А Кузнецова — шафером.

— Я еще не дала своего согласия.

— Ты навек теперь моя, Варька! — Он крепко обнял ее.

— Была мамина-папина, а теперь твоя? — невесело заметила девушка.

— Другая бы радовалась, что за такого парня замуж выходит! Чем я тебе не пара?

— Комсомолка-активистка выходит замуж за мелкобуржуазного собственника, — поддразнила Варя. — Что брат Митя скажет, подружки?

— Хочешь, уйду из кабака? — помолчав, серьезно сказал Семен. — Поступлю на железную дорогу. В комсомол-то примете меня?

— Вот тогда я за тебя с радостью выйду. — Варя прижалась к его крепкому плечу.

— А так бы не вышла?

— Ты прав, Семен, я теперь твоя, — прошептала она.

Глава десятая

1

— Прокляну сукина сына! Выгоню из дома, лишу наследства! — гремел Яков Ильич, расхаживая по большой комнате, заставленной столами.

Григорий Борисович Шмелев сидел у окна и маленькими глотками отпивал светлое вино из высокой хрустальной рюмки. В комнату впорхнула крапивница, облетела подвешенную к потолку керосиновую лампу и приземлилась на белый подоконник. В солнечном свете крылья бабочки бархатисто заблестели; несколько раз сложив и развернув их, она неподвижно замерла, наслаждаясь теплом.

Невысокого роста, огрузневший, с заметной розовой плешью, Яков Ильич потел, на виске его вздулась голубоватая жилка, деревянный пол скрипел под тяжелыми шагами.

«Чего доброго, хватит кондрашка, — равнодушно подумал Шмелев. Ему не было жалко Супроновича. — Скотина, вино подает в графине! Кто знает, может, слил сюда остатки со столов…» От этой мысли его передернуло, но Яков Ильич ничего не заметил — он все мерил комнату шагами, ловко огибая столы.

— Как у вас с сердцем, Яков Ильич? — спросил Шмелев.

— Я в них всю душу вложил! — остановился перед ним кабатчик. — Как сыр в масле катались! Не знали голода-нужды. И вот, пожалуйста, один за поножовщину в тюрьму угодил, а второй из-за какой-то паршивой девки отца родного бросил…

— Вы несправедливы, Яков Ильич, — мягко заметил Григорий Борисович. — Варя Абросимова — первая красавица в поселке.

— В поселке! — крикнул Супронович. — Именно в поселке! А в любом городишке такими красавицами пруд пруди.

— Невеста не коза, на базаре не купишь, — усмехнулся Шмелев.

— Сколько девок кругом, а он выбрал… комсомолку! Я-то думал, женится, приведет в дом работницу. А эта разве станет за прилавок? Или выйдет с подносом к гостям?

— А любовь, Яков Ильич? Вспомните, сколько вы глупостей наделали в Твери из-за страстной любви к Дарье Анисимовне? — поддел его Шмелев.

— Так там миллионы! — сгоряча вырвалось у Супроновича. — А с этой семейки Сенька даже приданого не сорвет! Мало, работницу в дом не привел, так и сам ушел!

— Вы его прогнали, — заметил Григорий Борисович.

— А что я должен был ему в ножки поклониться, мол, спасибо, сынок, за подарочек? Без ножа зарезал меня сынок Сенечка! — снова заметался по комнате Яков Ильич. — Жена и свояченица еле-еле на кухне и мойке справляются, на мне лавка и буфет. Да и не в тех годах я, чтобы с подносом меж столов шнырять! Хоть закрывай заведение!

— Да перестаньте вы мельтешить! — прикрикнул Шмелев. — Идите сюда, садитесь и слушайте, что я вам скажу…

Несколько ошарашенный Супронович, — он давно не слышал, чтобы Шмелев таким голосом разговаривал, — послушно сел напротив, машинально налил из графинчика и залпом выпил.

«Опивки не стал бы сам пить, — усмехнулся про себя Шмелев. — И все-таки зачем он в графин наливает?»

— Вы к правильному выводу пришли, Яков Ильич, — спокойно продолжал он. — Закрывайте свое заведение. Поставьте на нем крест, пока государство не наложило на него лапу. А это, уж поверьте мне, очень скоро произойдет.

— Закрыть мое заведение? — вытаращил на него покрасневшие глаза Супронович. — А что же я буду делать, мил человек? Зубы на полку? Всю жизнь торговал! Да я ничего больше и делать-то не умею. Да и кто купит мое заведение, ежели, говорите, все одно государство рано или поздно все себе захапает? Где я такого дурака найду?

— Зачем продавать? — улыбнулся Шмелев. — Даром отдайте государству.

— Даром?! — вскочил, опрокинув стул, Супронович. — Вы что, насмешки строите надо мной, Григорий Борисович?

Шмелев спокойно нагнулся, поднял стул.

— Садитесь… И пожалуйста, при вашей комплекции и экзальтации, ей-богу, может удар случиться. — Он придал своему голосу теплоту. — Берегите себя, дорогой Яков Ильич, жизнь еще не кончилась. Кто знает, может, еще доведется нам с вами всю эту голытьбу вот так взять за горло… — Он несколько раз сжал в кулак и разжал длинные, с аккуратно подстриженными ногтями пальцы.

— Сожгу! — понизив голос, проговорил Супронович. — Сожгу и пепел развею по белу свету! Чтобы я кровью и потом нажитое добро отдал государству?

— Кровью, вы это верно заметили, — не удержался и съязвил Шмелев.

Его начал раздражать этот не умеющий сдерживать своих чувств человек. Разве можно сопоставить то, что потерял он, Карнаков, и этот жалкий лизоблюд-приказчик? При одном только упоминании, что ему придется расстаться со своим добром, весь ум у бедняги отшибло! Лучшие сыны России, к коим Карнаков, естественно, причислял и себя, потеряли дворцы, миллионы рублей, тысячи десятин плодородной земли… А он готов удавиться за свою жалкую лавчонку!

— А Семена по миру пущу! — снова переключил свою злость на сына Яков Ильич. — Пусть примаком живет у Абросимовых, если те его к себе пустят…

— Умный бы человек стал думать о том, как из всего случившегося извлечь максимальную пользу, — продолжал Шмелев. — Но для этого нужно иметь светлую голову. Гнев — плохой помощник.

— Так все рушится, пропадает пропадом! — сверкнул на него злым взглядом Супронович.

— Рабочую силу вы не можете нанять в свое заведение, не вступив в конфликт с государством? — говорил Григорий Борисович. — Своими силами вам не управиться в лавке и питейном заведении… Что же остается делать? Сжечь, говорите? Это глупо. Остается одно: передать в собственность государства вашу лавку. Вы грамотный и в газетах читали: тот или иной бывший несознательный элемент, перевоспитанный Советской властью, прозрел и добровольно передал государству свой кожевенный или колбасный заводишко, я уж не говорю о мелких частнособственнических предприятиях, вроде вашей мизерной лавчонки… Государство по достоинству оценивает добрую волю бывших владельцев и поощряет их денежным вознаграждением, постами управляющих или даже директоров этих предприятий… Теперь вдумайтесь, что получается? Ваше заведение, став государственной собственностью, будет процветать, вы, как управляющий или директор, станете получать зарплату и ни за что не отвечать: все ваши хлопоты по обеспечению лавки и буфета продуктами берет на себя государство…

— А доход? — ввернул несколько успокоившийся Яков Ильич. — Доход тоже пойдет государству?

— Это уж будет от вас зависеть, дорогой Яков Ильич! Умный, толковый руководитель не пронесет ложку мимо своего рта. Если у вас в лавке нет товаров, кого покупатели ругают? Вас, верно? А отныне они станут ругать государство, хотя по-прежнему все будет зависеть от вас: появятся в лавке необходимые товары и продукты или нет… Вот и посудите: легче вам будет жить или нет? Тут вы крутитесь без выходных и праздников, а когда государство возьмет все заботы о лавке на себя, вы сможете передохнуть да и вообще больше не надрываться. К чему вам лезть из кожи?

Супронович разлил в рюмки вино, стер тыльной стороной ладони пот со лба, долгим пристальным взглядом посмотрел в непроницаемые глаза Шмелева.

— А ведь это, пожалуй, единственный выход для меня, — уже спокойнее сказал он. — Ну что ж, выпьем за большие перемены в моей жизни! — Поставив порожнюю рюмку, снова помрачнел. — А Семену такого самовольства все одно не прощу!

— Не на сына надо сердиться, а на власть, которая всю нашу жизнь переиначила, — заметил Шмелев. — Семена и его молодую жену надо приветить. Лавку-то с кабаком сдадите, получите средства на постройку нового дома, а пока все вместе живите здесь, не стоит Семена отталкивать. Да и строиться вам поможет. А то что же получается: один сын в тюрьме, второй у чужих? Помнишь, я как-то толковал им, что надо в комсомол вступать, уважать начальство… Не послушался доброго совета Леонид, и что получилось?

— Больно они и меня слушались… — Яков Ильич глянул в окно и горько усмехнулся: — Вон и новоиспеченный сват спешит на дармовщинку выпить…

— Чего заноситесь-то? — упрекнул Григорий Борисович. — По всем меркам сват вам достался что надо. Вы да он в былое время заправляли Андреевкой.

— Мужик он, конечно, серьезный и хозяин хороший, — сказал Яков Ильич. — Но прижимист, черт. Приданого за своей Варькой ни копейки ни даст…

— Забудьте вы про приданое, — с досадой оборвал Шмелев. — В какое время живете? Думайте лучше о том, как со сватом добрые отношения наладить. Он в почете у властей, считайте, вам повезло, что породнились с Абросимовыми. Под их крылышком и вы трудное время пересидите.

— А будет ли другое время-то? — уныло взглянул на Шмелева Супронович.

— Неужели вы думаете, безграмотная голытьба сможет управлять такой великой державой, как Россия? Я уповаю, что нам помогут цивилизованные страны. И потом… Большевики замахнулись на самое святое в жизни простого человека — на религию и частную собственность. Народ не может жить без бога и всегда будет цепляться за свое добро… Вон как вы тяжело расстаетесь со своей лавкой, а другим, думаете, легче?

— Скорее бы сковырнули большевиков, — вздохнул Яков Ильич.

— На других рассчитываете? — остро глянул на него Шмелев. — Напрасно. Необходимо и нам с вами руку приложить к этому святому делу. И детям нашим… Потому и нет надобности ссориться вам с сыном. Кстати, лучше Варвары Семен вряд ли сыскал бы девушку. Я удивляюсь другому: почему она за него пошла?

— Чем же мой Сенька нехорош для нее? — оскорбился Супронович. — И ростом бог не обидел, лицом пригожий, и ума ему у других не занимать.

— Ну вот, а вы его только что ругали, — засмеялся Шмелев.

Наверх, заставляя протяжно стонать деревянные ступеньки, тяжело поднимался Андрей Иванович. Когда его высокая, плечистая фигура загородила дверной проем, Яков Ильич вскочил со стула и, улыбаясь от уха до уха, поспешил к гостю.

— Безмерно рад, Андрей Иванович! — приветливо заговорил он. — Негаданно-нежданно стали родственниками, а и на свадьбе вместе не погуляли!

— Потому и не погуляли, что ты есть полный дурак, грёб твою шлёп! — сердито осадил его Абросимов. На свата он и не посмотрел, а Шмелеву уважительно пожал руку.

— Батька я ему аль нет? — помрачнел Яков Ильич. — Привел в дом девку и говорит: вот, мол, моя жена… Ну я и огрел его тем, что под руку подвернулось…

— Стулом, — басисто гудел Андрей Иванович. — Так огрел, что у парня рог на лбу образовался… Правильно и сделал, что ушел от тебя, дурака старорежимного.

— А ты, умный, выходит, все знал и молчал? — поддел его Супронович.

— Знал бы, ни за что не допустил, чтобы моя Варька за твоего сынка-лакея замуж выскочила!

— Тебя тоже не спросила?

Григорий Борисович перевел взгляд на опустевший графинчик и незаметно подмигнул Супроновичу: выставляй выпивку, дело лучше пойдет…

— Чего желаете, Андрей Иванович: водочки или коньячку? — согнулся в привычном полупоклоне Яков Ильич.

— Эх, как-то все не по-людски получилось, грёб твою шлёп! — сокрушался Абросимов. Стул, на который он плюхнулся, подозрительно охнул. — Дети отцов-матерей не спрашивают, в церкви не венчаются, расписались в поселковом и — муж-жена. Разве будут они блюсти старинную заповедь, что муж и жена — одна сатана? — И громко рассмеялся.

— Где они? У вас? — обернулся с порога Супронович.

— В Питер вчерась укатили. Кстати, я дал Семену сто рублей…

— Половина с меня, — быстро ввернул Яков Ильич и скрылся за дверью.

— Как здоровьишко? — поинтересовался Андрей Иванович. Он в серой, навыпуск косоворотке, открывающей мощную кирпичную шею. В широкой черной бороде посверкивают серебряные нити.

— Моя болезнь как мышь под печкой, — улыбнулся Григорий Борисович. — То тихо сидит, то вдруг заскребется.

— На охоту ходишь?

— Ради удовольствия. Дичи что-то мало стало.

— Петуховы да Корниловы всю живность в окрестных лесах повывели, — заметил Абросимов. — Эти кажинное воскресенье с ружьишком да собаками в бор.

— Легко здесь дышится, — осторожно кашлянув, обронил Шмелев.

— Якову Ильичу не мешало бы охотой заняться, — продолжал Андрей Иванович. — Вишь, какое брюхо отрастил! Побегал бы с ружьишком — быстро растряс. — Он усмехнулся: — Половина с него… Ну куды ему, буржую, деньги девать? Ведь лопатой тут гребет, а все жмется… В гроб с собой все одно не возьмешь.

— Для родного сына-то, я думаю, не пожалеет, — сказал Григорий Борисович.

— Дом им надобен, — продолжал Абросимов, вертя в толстых волосатых пальцах мельхиоровую вилку. — Молодые-то не хотят со стариками жить, все норовят отдельно. Митрию я в свое время дом построил, а он вон в Питер учиться уехал, и неизвестно теперя, возвернется ли домой-то?

— Породнились два таких крепких хозяина — вы и Яков Ильич, — проговорил Шмелев. — Вам и карты в руки.

— Может, раньше мы бы с ним и делали тута большие дела, а сейчас зажиточные хозяева не в почете. Да и его кабак на ладан дышит. Митрий-то говорит, что скоро прикроют все эти частные лавочки. И в газетах про то пишут.

— Умный человек нигде не пропадает. Я слышал, Яков Ильич хочет заведение свое государству передать, — сказал Григорий Борисович.

— За здорово живешь? — вытаращился на него Андрей Иванович.

— Государство у нас богатое, не оставит его своими милостями… — усмехнулся Шмелев.

— Я-то думал, хоть выпивка теперь будет даровая… — расхохотался Андрей Иванович. — А он и тут меня обштопал! Ну хитрюга! Ну прохиндей!

— Ты про кого это, Андрей Иванович? — Супронович появился с подносом, уставленным бутылками и отменной закусью.

— Про тебя, грёб твою шлёп! — загремел Абросимов. — Рази есть в поселке еще человек хитрее тебя?

— Есть, Андрей Иванович, есть, — смиренно заметил Супронович, выставляя на стол выпивку и закуску. — Вы-с, собственной персоной.

Абросимов, ухмыляясь в бороду, отодвинул рюмки, налил водку в граненый стакан, поднял его:

— Дети нас с тобой, Яков Ильич, не спросясь, поженились… Митька мой, сукин сын, собственноручно брак их в поселковом зарегистрировал, ну а мы стали сватами… Выпьем за то, чтобы они жили счастливо, чертовы дети! И за наше с тобой сватовство, грёб твою шлёп! — Не чокаясь, он выпил залпом.

2

Кузнецов медленно выбрался из речушки на берег. Русые волосы облепили лоб, лезли в глаза, с длинных синих трусов стекала вода. Юсуп выскочил вслед за ним к сидевшей на траве Тоне, отряхнулся, обдав ее брызгами.

— Юсуп, Юсупушка, хороший, — гладила тоненькой рукой девочка овчарку.

— А ты что не купаешься? — вытираясь белой майкой, повернул к ней взлохмаченную голову Иван Васильевич.

— Неохота, — ответила та. На самом деле ей очень хотелось выкупаться, но как-то неловко было на глазах Кузнецова раздеваться.

— Я отвернусь, — улыбнулся он. Прыгая на одной ноге, другой он пытался попасть в узкую брючину галифе, рядом, привалившись друг к другу, стояли хромовые сапоги.

— Гляди, будешь подглядывать, рассердюсь, — сказала Тоня и, быстро сбросив ситцевое платье, в нижней сорочке побежала к воде.

С шумом и брызгами плюхнулась и, смешно колотя ногами, поплыла к другому берегу. В этом месте Лысуха разливалась, на самой середине было довольно глубоко, по крайней мере, мальчишки вниз головой ныряли с деревянного моста и не доставали до дна.

Солнцу пекло нещадно, на чистом глубоком небе не было ни облачка, лишь на горизонте, где кромка леса сливалась в сплошную зеленую линию, снежно белели округлые шапки, пронизанные солнцем. В камышах поодаль торчала выгоревшая соломенная шляпа, рыболов изредка взмахивал удочкой. В молодом сосняке заливались птицы, изредка сам по себе издавал протяжный мелодичный звук рельс.

Иван Васильевич не стал надевать гимнастерку, присев на траву, подставил солнцу спину. Юсуп, повалявшись на песке, побежал в сосняк. Мокрая шерсть его с налипшими песчинками топорщилась и лоснилась. Несмотря на погожий день, Кузнецов был сумрачен.

Он слышал, как плещется в речке девочка, на кого-то сварливо покрикивает в лесу сойка. У самого лица махала бархатными, с желтой окаемкой крыльями бабочка, кажется траурница… На душе у Ивана Васильевича и был траур. Женитьба Семена и Вари потрясла его, только сейчас он понял, как была дорога ему эта девушка. Потерял он Варю. Он вспоминал до боли дорогое глазастое лицо, полные яркие губы, плавную походку…

— Не убивайся ты, дядя Ваня. Она никого не любила, уж я-то знаю. Назло всем вышла замуж за Семена. — Девочка уже стояла на берегу. — Могла бы и за тебя. Или за Лешку Офицерова.

— Что ты говоришь-то? — покосился он на нее.

— Не любила она никого, — упрямо повторила Тоня. — Она и сама не знала, что выйдет замуж за Семена.

— Вот вышла, — с горечью вырвалось у него.

— И Лешка Офицеров по ней сохнет, — раздумчиво проговорила Тоня. — Придет с лесопилки, ляжет на лужайке и в небо глядит, потом вскочит как полоумный и начинает кусок рельса выжимать, а сам зубами скрежещет. Пот градом, а он выжимает и выжимает…

— Лекарство от любви, — усмехнулся Кузнецов.

— И чиво в ней особенного-то? — подперла щеку Тоня. Черные слипшиеся волосы рассыпались по худым плечикам. — Ну веселая, поет, пляшет. Дык и другие умеют. А парни по ней ошалевают. Чудеса в решете!

— Как это говорится? — не глядя на девочку, сказал Кузнецов. — Не по себе, Ваня, дерева не руби… Всякая невеста для своего жениха родится.

Девочка жалостливо посмотрела на него, тяжело вздохнула и склонила на плечо галочью голову. Тонкая холщовая рубашка облепила ее худое тело. От долгого купания губы посинели, на костлявых плечах высыпали мурашки.

— Ну и чего терзаться-то? — торопливо заговорила она. — Вышла за другого, значит, тебя не любила. А какая жизнь-то без любви? Несчастливая она, Варька… А ты красивый, еще встретишь… Дура она, дура! Я бы за тебя не раздумывая замуж пошла!

Иван Васильевич с изумлением уставился на нее.

— Вот уж воистину, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… — пробормотал он.

— Варька говорила, что я буду красивая, еще лучше, чем она…

— Ладно, — улыбнулся он, — так и быть, я подожду.

— Правда? — обрадовалась она. — Ты знаешь, как я тебя буду любить?

— Как?

— Я тебе буду на завтрак оладьи со сметаной подавать, — тараторила девочка. — А на обед — серые щи с ребрышками.

— С ребрышками?

— Я тебе буду пуговицы пришивать к рубашкам и это… — она легонько дотронулась до его спутавшихся густых волос, — волосы ножницами постригать.

— С тобой не пропадешь, — немного развеселился он, и легонько шлепнул ее. — Беги в кусты, выжми рубашку, невеста!

— Ты не смейся, — рассердилась она и маленькой ногой притопнула по траве. — Вырасту и буду красивая! Вот увидишь!

— Будешь, будешь, — сказал он.

Девочка с горящими щеками метнулась к своей одежде, схватила в охапку и, сверкая пятками, убежала в сосняк. Юсуп ткнул холодным носом хозяина в лопатку. Длинный красный язык его свешивался чуть ли не до земли. Кузнецов потрепал овчарку за холку, посмотрел в умные желтые глаза.

— Упустили, Юсуп, мы свое счастье? А?

Юсуп глубоко вздохнул и, положил морду на плечо хозяину.

— Не любила… — глядя прямо перед собой, проговорил Иван Васильевич. — А кому нужна эта проклятая любовь?! — Последние слова он почти выкрикнул.

3

Григорий Борисович, присев на корточки, разглядывал распустившуюся бледно-красную розу. Он давно ждал этого часа. Весной он посадил в огороде Совы с десяток саженцев, которые дал ему бабкин сосед — Петр Васильевич Корнилов. Три куста не прижились, а остальные пошли в рост. И вот робко распустилась первая нежная роза. На каждом глянцевитом твердом листке — по маленькому солнечному блику, на острых шипах — коричневый пушок. Ничуть не боясь человека, на раскрывшийся бутон бесцеремонно опустился мохнатый шмель, шевеля черными лапками, деловито обследовал розу и спокойно полетел дальше. Шмелев еще ниже нагнулся к цветку, с наслаждением вдохнул тонкий запах розы, да так и замер с полузакрытыми глазами: вспомнился загородный дом с верандой на живописном берегу Волги, ухоженный сад, розарии под навесом, зеленая беседка, спрятавшаяся за кустами смородины. На веранде голоса, смех, звон хрустальных бокалов, и он, молодой, и белокурая дама в серебристых туфельках…Услышав негромкое покашливание, он вздрогнул. За спиной стоял Маслов, невысокий, плотный, с большим бугристым носом. Кузьма Терентьевич Маслов работал на воинской базе за второй проходной. На базе были две проходные: через одну, предъявив вахтеру пропуск, проходили на территорию, а на второй проходной дежурили военные, они пропускали вольнонаемных в эту зону, где находились склады. Пропуск сюда был другой. Кузьма Маслов работал за второй проходной. Он был охотником, и как-то в районном городе Климове они нос к носу столкнулись в охотничьем магазине, где покупали порох, дробь, пистоны. Кстати, настоящее знакомство состоялось в поезде, на котором возвращались в Андреевку. Поговорили об охоте, Григорий Борисович рассказал о своей хворобе, мол, исходил все леса в округе, но ни разу не встретил енота или барсука, а, как известно, при легочных заболеваниях барсучий жир очень помогает. Кузьма, видно, запомнил этот разговор и месяца два спустя заявился к нему домой и принес в пол-литровой бутылке пахучий барсучий жир. Шмелев горячо его поблагодарил, стал совать деньги, но Маслов отказался, пришлось бежать к Супроновичу — дело было вечером — за водкой. Жир он потом с отвращением вылил в отхожее место. Кузьма Терентьевич водки выпил ровно полтора стакана, сказал, что это его норма. Больше не притронулся. О работе своей не распространялся, но, как понял Григорий Борисович, имел дело со взрывчаткой, снарядами. Сам Шмелев, упаси бог, и не пытался расспрашивать о базе. Зато об охоте Маслов говорил много и с удовольствием. Сам он не местный, из-за Урала, служил тут, познакомился с одной чернявенькой, ну женился и остался… Конечно, его родные места в смысле охоты побогаче, но привык, теперь тут нравится. Еще сохранились леса, где можно крупного зверя поднять.

— Дожжа бы надоть, — обронил Кузьма. — Буде так и дальше — все сгорит на полях.

— Сову попросите, она и дождь наколдует, — улыбнулся Шмелев.

— И картошка в огороде какая-то квелая — зацвела было и сникла.

Они присели на низкую скамейку под яблоней, закурили. В лавочке Супроновича кончились папиросы, и Григорий Борисович курил крепкий самосад, от которого в горле саднило и пальцы начали желтеть. Бабка, согнувшись в три погибели, полола грядки. И в этакую жару она была в платке и вязаной кофте. Когда хлопотавшие неподалеку курицы вспрыгивали на грядку, бабка хватала с земли комок и кидала в них. Куры, суматошно махая крыльями, отбегали, а немного погодя снова окружали Сову.

— И зверь в такую погоду вялый, в норах сидит, — вздохнул Кузьма.

Шмелев не мог взять в толк: зачем он к нему пожаловал? Может, опять барсучьего жира принес? Вроде бы сумка пустая… Только выкурив вторую цигарку, Маслов наконец заговорил о деле:

— Брательник с женкой из Кунгура приехал, понятно, надоть хорошо встретить, сколько лет не видались! А тут как на грех Лизка пальто себе зимнее в военторге купила… В общем, выручай, Борисыч, деньги надоть…

— О чем речь? — тут же поднялся с места Шмелев. — Я человек непьющий… — Он усмехнулся: — Вот перешел на местный табачок, так что сбережения имеются.

— Красненькой должно хватить, — подумав, сказал Маслов. — А-а, где наша не пропадала, давай полста!

Григорий Борисович принес из своей комнаты деньги, отдал Маслову.

— Ты уж извини, Борисыч, — сразу заторопился Кузьма. — Ужо к осени возверну, когда получу отпускные.

— Когда на охоту? — просто так спросил Шмелев.

— Брательника провожу, и на лисицу сходим, — пообещал Маслов. — Знаю я тут одну нору в Заболоцком лесу. Будет тебе к зиме лисья шапка.

Шмелев проводил Маслова до калитки, полюбовался на закатное небо. Тихо в поселке в этот предвечерний час. Огромное багровое солнце — на него сейчас можно было смотреть без темных очков — величаво опускалось за лесом. Отдав жар этой половине земного шара, оно будто иссякло, притомилось, отдыхало, погружаясь в утреннюю прохладу второй половины планеты. Вроде бы и не торопилось солнце, однако на глазах становилось его все меньше и меньше, и скоро осталась лишь широкая огненная полоса над лесом. Небо стало бледнеть, смешивать яркие краски, растворяя их в густой синьке. Туман над невидимой из-за сосняка речкой загустел, приобрел розоватый оттенок. И вдруг раздалось громкое безобразное карканье: над домом, лениво махая крыльями, пролетела ворона.

— Черт бы тебя побрал, — проворчал Григорий Борисович.

К их дому приближалась женщина в свободной кофте и широкой юбке, не скрывавшей большого живота. Он сразу узнал ее: Александра Абросимова. Замешкавшись у калитки и даже не поздоровавшись, она глуховатым голосом спросила:

— Бабушка дома?

Григорий Борисович кивнул на огород, пристально рассматривая женщину. Правая рука ее была сжата в кулак — наверное, там деньги. Интересно, сколько Сова берет за сеанс? Частенько к ней вечерком прибегают девушки, молодые женщины. Вот и Александра пришла поворожить насчет мужа: как он там, в Ленинграде, не завел себе другую?

— Хотите, я вам погадаю? — неожиданно сказал он. — Скажу все, что вас ожидает в будущем.

Она диковато глянула на него и, чуть не зацепив огромной, набухшей грудью, прошла мимо. Запах здорового женского тела с примесью парного молока обдал его. Он смотрел, как она, легко и естественно неся свою тяжесть, ступала по тропинке. Иные беременные женщины ходят тяжело, переваливаясь, как утки, на их лице написано, как тяжело нести свой крест, Александра же, казалось, не замечает своей беременности. Полные белые икры ее мелькали перед его глазами.

Он вспомнил, как, презирая себя, ночью тайком отправлялся к Паше Луневой — уборщице молокозавода. В поселке звали ее вдовушкой Паней, хотя никто не знал, был ли у нее когда-нибудь муж. Громоздкая, с невзрачным лицом, сорокапятилетняя вдовушка Паня, казалось, не ходила, а скользила на лыжах — такая была у нее нескладная походка. Вдовушка Паня любила выпить, поэтому к ней нужно было идти с бутылкой. На стене у нее висел коврик с вышитыми лебедями, переплетшими свои длинные шеи. Почему-то, возвращаясь домой, Григорий Борисович, как от наваждения, долго не мог избавиться от этих проклятых лебедей, что маячили перед глазами. Паня не обижалась, если гость в самый последний момент раздумывал и уходил. И еще он вспомнил, как с первого взгляда поразила его Александра Волокова. Поразила своим сильным женским началом, мощью сбитого тела. После даже мимолетной встречи с молодой женщиной он не находил себе места. Брал бутылку и шел к Пане, а распив ее, вставал из-за стола и, даже не попрощавшись, уходил из душной комнаты, долго бродил по ночному поселку, кружил возле дома Александры, надеясь на какое-нибудь чудо.

Он не расслышал, о чем говорили Сова и Александра, не видел, как они пошли в дом. Подождав немного, он крадучись пробрался в свою комнату и, прижав ухо к перегородке, стал прислушиваться: так и есть, бабка ворожила на Дмитрия Абросимова. Он слышал ее шепот, звяканье посуды, наверное, Сова варит на плите какое-нибудь зелье. Монотонный голос бабки перешел в бормотание, Александра вообще молчала. Скоро она ушла, зажав в руке небольшой зеленый пузырек. «Удивительно, как это колдунья не отравила еще никого! — подумал он и улыбнулся про себя: — Может, попросить Сову, чтобы присушила ко мне Александру?»

В эту ночь ему так и не удалось заснуть: все не шла из головы Волокова, потом вспомнился Кузьма Терентьевич Маслов.

Шмелев был рад этому знакомству: воинская база давно не давала ему покоя. Он уже знал, что туда ведет особая железнодорожная ветка, которая сворачивает с главного пути прямо в лес. Ночью на территорию прибывают вагоны с охранниками на подножках, ночью же оттуда отправляют на станцию опломбированные пульмановские вагоны.

Григорий Борисович помнил наказ побывавшего у него коллеги по Тверскому полицейскому управлению. Пожалуй, Маслов — самая подходящая фигура. Надо будет его как следует прощупать. На базе не только хранят взрывчатку, но и потрошат устаревшее вооружение, а вот собирают ли тут снаряды, Шмелев не знал. Но что-то ведь отправляют с базы? Все это требовало тщательной проверки, но как проверить? Не спросишь ведь у вольнонаемных, чем они там занимаются?

Он читал в газетах про разоблачения врагов Советской власти, его удивляло: как могли себя на суде так по-слюнтяйски вести арестанты? Они топили друг друга, все признавали, каялись… Нет, с такими «борцами» за Россию ему не по пути! И надо думать не о таких «патриотах», разглагольствовал старый знакомец. Кстати, пока так от него никто и не прибыл в Андреевку с паролем.

Затаившийся в глухой Андреевке Шмелев-Карнаков терпеливо ждал своего часа, а то, что он рано или поздно придет, Григорий Борисович не сомневался. Поражало его другое: в стране нищета, люди бедно одеты, работают до седьмого пота на заводах, на колоссальных стройках, пашут-сеют — все это не для себя, а жизнью довольны. Они и впрямь считают себя хозяевами этой новой жизни!

Сон не шел, а тут еще завел свою песню сверчок на кухне. Сколько раз просил он Сову вывести его, но та отмахивалась, мол, сверчок — безобидная тварь. Перед глазами снова всплыло курносое, веснушчатое лицо Александры. Как она глянула на него, когда предложил погадать! Услышав за перегородкой густой храп Совы, Григорий Борисович решительно поднялся с кровати, быстро оделся и, впотьмах достав из шкафа бутылку, тихонько выбрался из дома. В огороде разноголосо звенели кузнечики, у Корниловых в хлеву сонно бубнил индюк, потом где-то мяукнула кошка, нежно прошелестели мехи гармошки, девичий голос было взметнулся ввысь и резко оборвался.

Бутылка оттягивала карман; держась в тени палисадников, Григорий Борисович направился к избе вдовушки Пани.

Дверь была не заперта.

— Кто это? — хриплым со сна голосом спросила она.

— Я, я… — шепотом ответил Шмелев.

— Сичас свет зажгу, — заворочалась на кровати Паня. — Который час-то?

— Пожалуй, выпьем, — сказал он, доставая из кармана пиджака бутылку. Он понял, что на трезвую голову не заставит себя лечь на это сшитое из разноцветных лоскутков вдовье одеяло.

4

Иван Васильевич осторожно постучал в окно. Лунный свет высеребрил стекло, слышен был шум высоких сосен, подступивших к самой казарме, в будке ворчал пес, но не лаял: он знал ночного гостя. Немного погодя послышался скрип открываемой двери, и на крыльцо вышел высокий человек в накинутой на плечи суконной куртке. Он кивнул, дескать, зайдем в дом, но Кузнецов предложил потолковать здесь. Было поздно, и вряд ли кто пройдет мимо по лесной дороге, да оттуда и не увидишь сидящих на крыльце.

— Я его видел уже три раза, — рассказывал человек в куртке. — В зеленом плаще и болотных сапогах, на плече двустволка. Каждый раз направлялся в сторону базы. Раз видел, как подошел к рабочим, возвращающимся после смены в поселок, видно, попросил прикурить, потом минут пять о чем-то толковал, рукой показывал на лес.

— Может, лесник? — спросил Иван Васильевич.

— Лесника я знаю, а этот не наш. По крайней мере, я его тут никогда раньше не видел.

— У Супроновича он не остановился, — задумчиво произнес Иван Васильевич. — Где же он живет?

Человек в куртке пожал плечами и закурил. Огонек папиросы освещал его худощавое серьезное лицо с пушистой светлой бровью. Острые колени его — они с Кузнецовым сидели на верхней ступеньке крыльца — торчали у самого подбородка. Иван Васильевич был в гражданском, но на ногах сапоги.

— Когда он появляется? — спросил Иван Васильевич.

— Первый раз я увидел его утром. Вышел прямо от железнодорожной будки через болотину и пошел по тропинке к базе, а два раза крутился как раз напротив клуба, будто кого-то поджидал. Вот тогда он и подошел к рабочим. Примерно в половине шестого я его видел из окна.

— Какой из себя-то?

— Высокий, плечистый, волосы темные, ружье носит стволом вниз. Да, еще обратил внимание, что часто сморкается, будто простыл.

— А на голове что у него?

— На голове? — задумался человек. — Ничего. У него волосы, видно, густые, как шапка. А плащ с капюшоном. И такие большие накладные карманы.

— Ну и глаз у тебя! — улыбнулся Кузнецов. — Все примечаешь.

Человек в куртке посмотрел на звездное небо, полную луну, плывущую над вершинами сосен и елей, притушил о перила окурок и вздохнул.

— Я тебя разбудил? — покосился на него Кузнецов.

— Я поздно засыпаю, бессонница… А где Юсуп? — негромко спросил с крыльца человек.

— Обиделся на меня, что я его не взял, — ответил Кузнецов. — А взял бы, так он с твоим Тобиком тут лай поднял бы.

— Стар мой Тобик, уже и лаять-то ленится.

— Послушай, я тебе щенка от Юсупа принесу, — предложил Иван Васильевич. — Самого лучшего выберу!

5

Человек в плаще с капюшоном лежал за пышным кустом вереска и смотрел в бинокль на огороженную колючей проволокой территорию базы. Рядом лежало ружье. С этого места он видел проходную, административное двухэтажное здание из красного кирпича, клумбу перед ним, ровно постриженный кустарник, вдоль которого тянулись чистые желтые дорожки. В здание входили и выходили люди в военной форме и гражданские, по-видимому вольнонаемные. На металлических воротах сияли в солнечном свете две вырезанные из жести красные звезды. Аллея из молодых берез тянулась вдаль, туда, где была вторая проходная. А что за ней, невозможно разглядеть из-за приземистых каменных зданий, в которых, очевидно, размещались мастерские. Двое рабочих затаскивали в широко распахнутые двери большой белый ящик, обитый жестяными подосками.

Человек ощутил какое-то смутное беспокойство — отнял бинокль от глаз, машинально протянул руку к ружью и вдруг услышал негромкий голос:

— Спокойно, гражданин, не советую делать резких движений, со мной собака.

— А, собственно, в чем дело? — Человек повернул голову и увидел за своей спиной рослого мужчину в форме с наганом в руке. Рядом с ним, высунув красный язык, сидела большая черная овчарка, глаза ее неотрывно смотрели на человека в плаще.

— Встаньте и прислонитесь спиной к дереву, которое рядом, — все так же негромко скомандовал военный.

Бросив взгляд на ружье, человек тяжело поднялся, отряхнул с плаща сучки и иголки, прислонился спиной к сосне.

— Юсуп, принеси! — кивнул на ружье военный.

Черный пес метнулся к ружью, взял в зубы кожаный ремень и поволок по мху. Не спуская взгляда с задержанного, Иван Васильевич взял двустволку, повесил себе на плечо.

— Руки за спину, — приказал он.

Ощупал карманы задержанного, но оружия там не обнаружил. Мужчина в плаще пошевелился, переступил с ноги на ногу. Болотные сапоги были подвернуты, зеленый плащ сбоку задрался.

— Я из лесничества, — сказал он. — Показать документы?

— Вы пойдете впереди, куда я скажу, — произнес Кузнецов. — Вас заинтересовала база? Вот мы туда и отправимся.

— При чем тут база? — пожал широкими плечами человек. — Я смотрел на большого пестрого дятла, как он кормит своих птенцов. Посмотрите, вон на той сосне черная дырка. Там гнездо этой замечательной птицы. А я увлекаюсь, знаете ли… — Человек улыбнулся.

Голос незнакомца звучал спокойно, может, и впрямь приезжий из лесничества?

— Где, вы говорите, гнездо?

— Вот сосна с расщепленным суком, — показал человек. — Видите черное отверстие?

Иван Васильевич мельком взглянул на сосну, потом на незнакомца. Тот добродушно улыбался, давая понять, что он не в обиде на военного, понимает, что необходима бдительность и все такое… Но Кузнецов прекрасно видел, что тот смотрел вовсе не на гнездо дятла.

— Пожалуйста, вот мое удостоверение…

Человек сделал движение, будто хотел достать из внутреннего кармана документ, но на полпути к отвороту плаща вдруг в руке его появился длинный нож. Иван Васильевич стремительно присел, и нож со свистом вонзился в сосну прямо над его головой. В следующее мгновение Кузнецов головой изо всей силы ударил человека в живот. Одновременно Юсуп вцепился тому в правую руку, из которой только что вылетел нож. Он еще тоненько звенел, покачиваясь. Его рукоятка была обмотана изоляционной лентой. Человек держал его в рукаве…

— Уберите собаку… — прошептал тот.

Вместо добродушной улыбки на лице его отразился испуг. А Юсуп, сжимая челюсти, исподлобья смотрел на человека свирепыми карими глазами. Кузнецов приказал собаке отпустить задержанного. Потрепал ее по холке. Еще раз тщательно обыскал незнакомца, но, кроме охотничьих патронов в карманах, ничего не обнаружил. Юсуп не сводил настороженных глаз с человека, шерсть на его спине все еще топорщилась.

— Между прочим, это — заброшенное гнездо, — сказал Иван Васильевич. — Там дятел не живет.

Часть вторая Волки охотятся ночью

Сквозь вечерний туман мне под небом стемневшим

Слышен крик журавлей все ясней и ясней…

Из какого же вы неприветного края

Прилетели сюда на ночлег, журавли?..

Алексей Жемчужников

Глава одиннадцатая

1

Прислонившись к сосновому стволу, стоял высокий седовласый человек с ружьем за спиной и смотрел на большой муравейник. Проникающие сквозь ветви солнечные пятна выхватывали золотистые островки сосновых иголок, сухих черных сучков, мха и другого строительного материала, из которого великие труженики муравьи строили свой многоэтажный дом. К нему со всех четырех сторон света вели узкие дорожки. Встречаясь, насекомые ощупывали друг друга усиками, будто здоровались, и каждый спешил дальше. Чего только не тащили они в свой дом: мертвых и живых букашек, и травинки, и сухие иголки, и опавшие лепестки. И в самом муравейнике жизнь кипела: солдаты охраняли входы в склады, рабочие продолжали строить, проветривали внутренние помещения, выносили из них мусор. В солнечном пятне с небольшое блюдце скопились самые крупные, с поблескивающими туловищами муравьи. В отличие от остальных они не суетились, не перетаскивали с места на место строительный хлам, а медленно двигались по кругу, будто беседуя друг с другом. На них снизу почтительно смотрели муравьи помельче, даже на лапки приподнимались, но близко не подходили. Может, это охрана?..

Глядя на лениво шевелящийся муравейник, человек думал о жизни человеческой. Разве не так же весь свой отпущенный природой срок человек куда-то торопится по тропинкам-дорогам, строит свой дом, тащит в него всякую всячину, любит, размножается, ест-пьет… И воюет, пожалуй, больше и яростнее самых воинственных животных или насекомых. И в конце концов умирает. Думал ли он, Карнаков-Шмелев, что застрянет в этой глуши на долгие годы? Советская власть набирала силу, распрямляла могучие плечи. С каждым годом возрастала мощь Днепропетровского, Магнитогорского металлургических заводов. Прямо с конвейеров выходили на колхозные поля первые отечественные тракторы. Выпускал автомобили Московский автозавод. Как он, Шмелев, надеялся, что в годы «военного коммунизма», в годы продразверстки крестьяне взбунтуются, поднимут восстание, но этого не случилось.

Когда начали организовывать первые колхозы, Григорий Борисович снова воспрянул духом: до него доходили слухи, да об этом и в газетах писали, что зажиточные крестьяне стихийно поднялись против Советской власти, убивали большевиков, комбедчиков, поджигали сельсоветы, гноили собственное зерно, лишь бы не отдавать его государству.

Ох как должен быть ему, Шмелеву, благодарен Супронович! Вовремя передал государству за соответствующее вознаграждение свой кабак, лавку. Дом себе новый построил, а сам заведует столовой, как теперь называется его кабак «Милости просим». Как сыр в масле катается Яков Ильич. И уже меньше ругает новую власть.

Кое-что изменилось и в его, Шмелева, жизни: теперь он заведующий молокозаводом. Председатель поселкового Никифоров уговаривал его подать заявление в партию, но Григорий Борисович не решился на столь отчаянный шаг: хоть и надежные у него документы, а как вдруг начнут проверять… Прикинулся сочувствующим.

Отозвали в Ленинград на учебу Кузнецова, а приехавший вместо него больше занимался военной базой и, в отличие от Кузнецова, не совал нос в поселковые дела. Кузнецова Шмелев сильно опасался, хотя внешне тот и относился к нему доброжелательно, но нутром чувствовал Григорий Борисович, что сотрудник ГПУ ему не доверяет. Зато Никифоров в нем души не чаял. Давал поручения, которые Шмелев добросовестно выполнял, — так, он помог председателю составить для райисполкома годовой отчет, в другой раз выступил в клубе по текущему положению в стране.

Во всех газетах писали об успешном завершении первой пятилетки, заложившей прочный экономический фундамент социалистического общества в городе и деревне. Во второй пятилетке предполагалось завершить в стране построение социализма. Рассказывая односельчанам об успехах Советской власти, Шмелев удивлялся самому себе: как он может вслух, даже с неким пафосом, произносить противные всей его сущности слова? Вот она, полицейская школа!

А наедине с собой он смаковал другие известия: о расправе кулаков Поволжья над работником райкома партии Цветковым, об убийстве «двадцатипятитысячников», командированных партией в деревню, о диверсиях на фабриках и заводах.

А он сидит тут в Андреевке и наблюдает. Иногда подмывало достать взрывчатки, пробраться на воинскую базу — надо надеяться, поможет Маслов — и к черту взорвать склады! Но пока Шмелев не завербовал ни одного рабочего с базы. Да и куда он должен их завербовать? Он и сам не состоит ни в какой организации. В поселке есть недовольные Советской властью — тот же Супронович, Петухов, — но даже им не решился бы он полностью довериться. Самым ценным приобретением своим он считал, конечно, Маслова.

Мало-помалу Кузьма Терентьевич, незаметно для себя самого, приоткрывал ему, чем занимаются вольнонаемные за второй проходной. Осторожный Шмелев делал вид, что совершенно не интересуется базой. Маслов брал у него в долг, но обычно отдавал в назначенный срок, на охоте они еще больше сблизились, случалось, приходилось коротать ночь у костра в лесу. Григорий Борисович заводил разговоры о том, что жизнь человеческая коротка, а нас, мол, все время призывают бороться и преодолевать трудности. А человеку хочется пожить и для себя: хорошо одеться, вкусно поесть, повеселиться… Вот раньше можно было разгуляться во всю широту русской натуры! Рассказывал о питерских ресторанах, магазинах, ярмарках. Вспомнил, как присутствовал в Петербурге на крещенском водосвятии и как государь в окружении гвардейских офицеров по красному ковру спускался к иордани. Гремели колокола Петропавловского собора, музыканты играли «Коль славен», был салют… А вечером пировали на Английской набережной у «Донона», петербургские «ваньки» запоздно развозили гостей по белому сонному Петербургу. И это было в 1914 году. Тогда еще Ростислав Евгеньевич Карнаков часто приезжал из Твери развлечься в царскую столицу…

Маслов внимательно слушал, кивал, вроде бы соглашался, но что у него на уме, Шмелев не знал и потому скоро переводил разговор на другие темы.

С соседней березы неслышно спланировал желтый лист и опустился ему на плечо, он снял его, помял в пальцах и бросил на муравейник. Юркие насекомые тотчас облепили лист, сообща передвинули на другое место и оставили там, потеряв к нему интерес. Конец августа… Отсюда, из гущи леса, небо кажется особенно глубоким и синим. У птиц теперь забота: собраться в стаю и улететь в теплые края. Подался бы и Григорий Борисович куда-нибудь, но где теперь его гнездо? Если раньше и была смутная надежда тайком перейти границу и встретиться с семьей, то после недавней поездки в Тверь и она окончательно рухнула: Марфинька показала ему коротенькое, и, надо полагать, последнее, письмо от Эльзы, в котором та сообщала, что вышла замуж за владельца пивной, который ради баронского титула взял ее с двумя детьми. Живет сейчас в Мюнхене, очень счастлива, сыновья продолжают учебу… Что ж, Эльзу осуждать не следует, что ей ждать у моря погоды? Где-то в глубине души, конечно, его уязвила измена жены, но это так, чисто мужское чувство. Эльза долго ждала его. Впрочем, ждала ли? Он для нее давно уже мертвый, как и она для него. Вот и последняя ниточка, связывавшая его с другим миром, оборвалась. Сыновья… Да помнят ли они его?

Сгоряча он предложил Марфиньке поехать с ним в Андреевку. Та вроде бы сначала обрадовалась, а потом, краснея и запинаясь, призналась, что ей недавно сделал предложение один служащий из Госстраха, вдовец, хороший человек, правда уже в годах. При прощании она сунула ему в руку две царские золотые пятирублевки.

— Это твои, — с грустью произнесла она. — Ну, помнишь, я еще была девчонкой, убирала твой кабинет, а ты закрыл дверь на ключ. Как сейчас помню твои глаза!..

Облако проплыло над вершинами сосен, и снова солнечные блики рассыпались по лесу, замельтешили на муравейнике. Через просеку, тяжело махая крыльями, летел большой одинокий ворон.

«Падаль ищет, — подумал Шмелев, — вот и я ищу… свою падаль». Обломав над головой сосновый сук, он со злостью воткнул его в муравейник и зашагал в сторону Андреевки.

2

Андрей Иванович Абросимов сколачивал во дворе клетку для кроликов, во рту у него поблескивали гвозди, летающий в крепкой руке молоток без промаха загонял их в податливую древесину. На лужайке у крыльца сновали скворцы, за ними, устроившись на поленнице дров, внимательно наблюдала серая, с белой мордой и рваным ухом кошка. В дальнем конце огорода Ефимья Андреевна лущила в лукошко горох. На голове ее белел ситцевый, в цветочек платок. Дробный стук крупных горошин заставлял настораживаться скворцов.

Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… — мелькнула мысль у Абросимова. — Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.

— Такой грех на душу взять? — проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. — На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!

— На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, — разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.

— Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? — усмехнулся Абросимов.

— Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, — сказал Степан.

— Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, — бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.

— Я ее, суку, убью.

— Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.

— Перестань к Маньке шастать, — слабым голосом пригрозил сосед. — Дом спалю… — Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!

— Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, — просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.

— Возьми, Степа, свой топорик, — догнал его Абросимов. — И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?

— Прибил бы ее, да ребятишек жалко, — с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. — Кому они нужны-то будут, сироты?

«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! — подумал Андрей Иванович. — А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…

Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.

Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.

— А-а, пропади все пропадом! — вырвалось у него. — Лучше уж в омут головой, чем так жить…

Жалость к больному пересилила злость.

— Будь по-твоему, — сказал Андрей Иванович, — больше ни ногой! Сказал — отрезал! Ты меня знаешь!

Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, — снова подумал он. — Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая — человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»

— Андрей, — вывел его из задумчивости голос жены, — чё это Степан-то приходил? — С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.

— Степан? — быстро нашелся Андрей Иванович. — Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.

— Петуху? — без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.

— Кому же еще? — буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.

— Не видела я, чтобы ты топор точил…

«Чертова баба! — подумал Абросимов. — На спине у нее глаза, что ли?»

— Я ему свой дал, — сказал он.

Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:

— Ты уж не обижай Степана…

Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!

— Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! — завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.

3

Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.

Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке — плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?

Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…

— Да не слушай мово Степку, — затараторила она, — ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал — сам-то уж не подымается с кровати, — стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!

— Вот чё я тебе скажу, Маня… — начал было Андрей Иванович, но она перебила:

— Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол — слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?

— Пока Степан жив, я к тебе — ни ногой, — сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.

На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.

Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:

— Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.

Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:

— Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?

— Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить — волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? — заглядывала она ему в глаза.

— Разве я когда говорил, что люблю тебя? — усмехнулся он. — Я и себя-то, Маня, не люблю.

— Какой есть, а ты мой! — выкрикнула она. — И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я — баба, сердцем чувствую.

— Я Степану обещал, — сказал Андрей Иванович.

— Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…

— Окстись, баба! — прикрикнул Абросимов.

Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.

— Прости меня, господи, грешницу, — негромко произнесла Маня и взглянула Абросимову в глаза. — А у тебя, Андрей Иванович, жестокое сердце! Ой как ты больно умеешь ранить! — И добавила с явной издевкой: — А неженатого Шмелева напрасно мне навязываешь. Он давно уже завел шашни с невесткой твоей, Александрой.

— Брешешь, стервь! — нахмурился Абросимов. — Язык-то у тебя — помело!

— А что ж? Твой Митенька городскую зазнобу завел в Питере, а Лександре дурой надоть быть, чтобы тут теряться! Девка-то в соку…

Это правда, Дмитрий еще в прошлом году на сенокосе признался отцу. Что мог ему на это сказать Андрей Иванович? Мол, бросай к черту Раю и живи с женой? По понятиям старшего Абросимова, венчанная жена дана богом человеку навек, но ведь и сам не без греха… Раньше-то, когда был молодым, как-то не задумывался над этим, а вот сейчас, будто ржа, разъедают его мысли о своем житье. Бывало, любая победа над женским сердцем вызывала в нем радость и чувство самоудовлетворения — вот, мол, какой я молодец! А теперь все это кажется суетным и мелким. Наверное, вечным укором будет стоять перед его глазами желтое, худое лицо соседа Степана Широкова… Ведь были друзья, да еще какие! А теперь — враги, при встрече глаза отводят друг от друга… Конечно, он, Абросимов, виноват перед Степаном, но и Маня хороша!..

Пытался втолковать сыну: мол, семью надо беречь, а всякие там Раи — сбоку припека, баловство одно… Но Дмитрий, видно, не в него уродился. Стал толковать, что с Раей у них все общее: учеба, интересы, а Шура совсем чужая стала. С ней и поговорить-то не о чем… «А сын? — спрашивал Андрей Иванович. — При живом-то батьке сиротой будет расти?..»

Дмитрий пообещал наладить с Шурой отношения. Приехал на каникулы, возился с сыном, починил сарай, поставил новую изгородь. Приходил к родителям с женой на вечернее чаепитие — одно удовольствие было на них смотреть. А потом вдруг что-то у них произошло — Дмитрий на месяц раньше уехал из дома. Только Тоньке и сказал, что до начала занятий будет в Туле, откуда родом Рая. Дочь и рассказала, что у Дмитрия все лицо было расцарапано, у пиджака рукав оторван, она, Тоня, и починила ему одежду.

Позже сын написал, что жить с Шурой не может: ее бешеная ревность вызывает в нем отвращение. И снова Андрей Иванович в ответном письме уговаривал сына не разбивать семью, дескать, Шура его любит, потому и ревнует, а главное — надо помнить, что у него сын…

Закончив учебу, Дмитрий приехал в Андреевку, но дома пожил лишь неделю. Андрей Иванович знал, что он приехал-то только ради сына, но сноха отправила Павла в деревню к родственникам…

С Александрой у Андрея Ивановича как-то сразу не сложились добрые отношения. Он привык к женской покорности, покладистости, а эта была резкой, за словом в карман не лезла. Дерзила тестю. С Варей она ладила, но старшая дочь укатила с мужем в Хабаровский край на большую стройку. В газетах пишут, что в глухой тайге строится новый город — Комсомольск-на-Амуре В доме, который сами возвели, получили квартиру, а до этого жили в палатках, даже землянках. У них уже двое ребятишек — мальчик и девочка. Дед с бабкой своих внуков еще не видели. Варя сообщает, что Семен работает в порту, а она заведует клубом. Каждый год обещают приехать, но, видно, из такой дали — только на поезде суток десять трястись — не так-то просто выбраться.

Слова Мани почему-то болью задели Андрея Ивановича. Одно дело — когда сын изменяет жене, а другое — когда сноха сыну. Тут заговорило в нем вековое, домостроевское.

— Ну и правильно Митька сделал, что ее, потаскуху, бросил, — заметил он, шаря по карманам кисет. — Еще не разведены, а уже туда же…

— А что ей? Шмелев ишо мужик хоть куда, — ввернула Маня.

— Поди, и тебя не обошел? — буркнул Абросимов.

— Тебя, черта косматого, люблю, — просто ответила Маня и, взмахнув корзинкой, засеменила по шпалам.

Глядя ей вслед, Андрей Иванович подумал: может, окликнуть? Там, за ручьем, в молодом ельнике, не раз они с Маней миловались… Оглянись она, может, и дрогнул бы Абросимов, но Маня, освещенная вечерним солнцем, так и не оглянулась. Ее каблуки глухо постукивали, длинная юбка стегала по голенищам. «Я же Степану обещал…» — подумал Андрей Иванович и отвернулся. Из сизой дали, где блестящие рельсы сбегались в одну точку, послышался далекий гудок паровоза.

Андрей Иванович поправил на боку кожаный чехол с флажками, не рассчитав силы, стукнул молоточком по гулкому рельсу и сломал ручку. В сердцах швырнул под откос, но, пройдя немного, вернулся, отыскал в высокой траве блестящий молоток с обломком ручки и засунул его за широкий кожаный ремень. Погруженный в невеселые думы, он не сразу заметил, как из-за поворота выскочил на прямую товарняк. Продолжительный паровозный гудок снова расколол лесную тишину. Абросимов сошел с путей, вытащил из чехла зеленый флажок и выставил перед собой. Помощник машиниста в смятой замасленной фуражке, блестя белыми зубами, что-то весело крикнул, но Андрей Иванович в налетевшем ураганном грохоте, стуке и свисте пара ничего не расслышал. В промежутках между вагонами мелькали стволы деревьев, посверкивали телеграфные провода. И внезапно все оборвалось — стало тихо, знакомый лес расстилался перед уставшими от мелькания глазами. Глядя на него, Андрей Иванович вдруг отчетливо представил себе, что пройдут века и на земле будет такой же теплый осенний вечер, облака над лесом, коршун в небе… А его не будет. В рай и ад на том свете Абросимов не верил: побывав на войне, он понял, что, будь на свете бог, он никогда бы не допустил, чтобы люди, якобы сотворенные по его образу и подобию, кромсали на куски друг друга снарядами, рвали гранатами, кололи штыками, травили газами. Кто побывал на войне и выжил, тому не страшен ад, потому что страшнее войны уже ничего не бывает.

«Раз того света нет, — подумал про себя Абросимов, — выходит, и греха нечего бояться?..» И усмехнулся, вспомнив Маню Широкову.

4

Сколько лет с той памятной встречи у калитки не шла у Шмелева из головы Александра Волокова. Какое-то время после вторых родов бледная, похудевшая, с измученными глазами, она вдруг налилась, как осеннее яблоко, лицом посвежела, статная фигура распрямилась — материнство явно пошло ей на пользу. Как-то летом он увидел ее на речке. Столько было женской силы в этом ладном, упругом теле, что Григорий Борисович с трудом заставил себя уйти из мелкого ольшаника на берегу, который укрывал его. Маясь бессонной ночью в душной комнате и слыша, как на кухне шуршит Сова, он в отчаянии встал с постели. Сова, засучив рукава старенькой кофты, месила тесто в квашне. Изрезанное мелкими и глубокими морщинами ее лицо с живыми темными глазами и толстым, в дырочках носом было невозмутимым: за свою долгую жизнь она всего наслышалась от тех, кто обращался к ней за помощью в любовных делах. Серое тесто пузырилось под ее ловкими пальцами, налипало на костлявые руки, иногда издавало чмокающий звук. Большая бабкина тень неторопливо двигалась по стене. За окном была безлунная ночь, лаяли где-то собаки, в окно чуть слышно торкалась мокрая яблоневая ветка.

— Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, — сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах — паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз людиприходили к ней, значит, кому-то помогало.

— Не могу я больше без нее, — сказал Шмелев. — А как подступиться, не знаю.

— Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.

— Ты и впрямь колдунья! — удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. — Все тебе, гляжу, известно.

— А как же, милой? — сложила блеклые губы в улыбку Сова. — Я тута, слава богу, не один десяток лет. Сколько робят на руки приняла — не сосчитать. И энту Лександру я принимала в поле… Она и родилась круглой, белой, как репка.

— Колдуй или вари это… приворотное зелье, только сведи меня с ней, бабка.

— Жениться али так побаловаться надумал? — испытующе глянула на него Сова.

— Разве похож я на ловеласа? Ты лучше скажи: чего не вернешь ей мужа-то? Или твои чары на расстоянии не действуют? — поддразнил он.

— Не пойму я тебя, милок, — покачала растрепанной головой старуха, — тебе же на руку, ежели она с Дмитрием расплюется. Разбитый горшок не склеишь. Муж с женой — что лошадь с телегой: везут, когда справны. А Дмитрий и Александра давно уже тянут в разные стороны.

— Пятьдесят, нет, сто рублей дам, если сведешь меня с Александрой, — посулил Шмелев.

— Сведу, — усмехнулась Сова. — Мне, родимый, за глаза и тридцатки.

Как там повела свое дело Сова, он не знал, но только Александра, приходя к ним, все чаще бросала на него внимательный, изучающий взгляд. Бабка всякий раз теперь, когда появлялась Александра, звала его чай пить на кухню. Медный самовар на подносе пускал пары, в сахарнице на высокой ножке белел горкой наколотый щипцами сахар, на тарелке аппетитно розовели лепешки, испеченные Совой. Как-то раз, ощутив горьковатость во рту, Григорий Борисович подумал: уж не в лепешки ли она добавляет свои приворотные травы?..

Разговор за столом велся пустяковый. Александра больше помалкивала, чай пила из блюдца, держа его наотлет в растопыренных пальцах, сахар с хрустом откусывала крепкими белыми зубами, с удовольствием ела лепешку. Бабка, прихлебывая чай, рассказывала разные поселковые новости: у Корниловых корова неожиданно отелилась тремя белолобыми телятами — знать, не к добру; Степан давеча зашелся кашлем во дворе и чуть в одночасье не отдал богу душу. Она, Сова, с трудом остановила кровотечение, «фельшар» — так она называла местного эскулапа Комаринского — ничего не смог поделать. А вообще-то Степан дышит на ладан, скоро помрет…

Как-то бабка оставила их вдвоем. От чая Александра раскраснелась, верхняя пуговица тесной в груди кофты расстегнулась. Григорий Борисович не удержался и легонько прикоснулся к ее белой округлой руке, обнаженной до плеча. Она отпрянула, обожгла его прозрачными, с холодинкой, широко расставленными глазами — в них были и смех, и любопытство.

— Бабка уж больно расписывает вас, говорит, вы тут самый завидный жених! Чего же вы не оженитесь, Григорий Борисович? Толкуют ведь в народе: не откладывай работу на завтра, а женитьбу под старость.

— Говорят в народе и другое: женился скоро, да на долгое горе.

— Вы что же, так весь век бобылем?

— Что было, то сплыло, — тяжело глядя на нее, ответил он. — Один я, Саша.

— Что вы на меня смотрите, будто съесть хотите? — улыбнулась она и, пошарив грубоватыми от домашней работы пальцами, застегнула на груди кофту.

— Александра Сидоровна… Саша, — лепетал он. — Только о вас и думаю — днем и ночью.

«Боже мой! — думал он. — Ну и смешно же я, наверное, выгляжу со стороны — прямо-таки старорежимный гимназист перед барышней! Может, еще плюхнуться на колени?»

— У меня муж, дите малое… — раздумчиво продолжала она, глядя на раскрытую дверь, в черном проеме которой красовался огненно-рыжий петух.

— Какой муж? — вырвалось у него.

Он придвинулся совсем близко к ней и, обхватив руками за шею, стал неистово целовать, каждую секунду ожидая, что она вырвется, засмеется ему в лицо, скажет какую-нибудь грубость. И вдруг почувствовал, как ее рука легонько дотронулась до его склоненной головы. И он властно, по-мужски, прижался губами к ее губам. Прозрачные глаза ее не закрылись, она с любопытством и ожиданием смотрела на него, на белой шее чуть заметно обозначилась голубоватая жилка.

«Я, наверное, сплю… — думал он, не веря своему счастью. — Мне все это снится…»

Вдруг она отстранилась от него, торопливо поправила складки на кофте.

— Вот что я скажу тебе, Григорий Борисович, — хрипловатым голосом произнесла она. — Пока своими глазами не увижу, что Митрий с другой якшается, покудова не погляжу в ее бесстыжую рожу, ничего промеж нас такого не будет.

Он смотрел на нее и изумлялся: только что она была податливой, такой близкой, и вот… Даже не верилось, что он целовал эту женщину.

— Любите вы его, Александра Сидоровна, — кисло улыбнулся он.

— Моя любовь хуже ненависти! — леденисто сверкнули ее глаза. — Увижу его с ней — тогда крест!..

— Увидите, — улыбнулся он.

Статная, широкобедрая, она поднялась со скамейки, отряхнула юбку и, закинув полные белые руки, поправила прическу.

— Не провожай, — сказала, — увидят — сплетен не сберешься. Свекр и так глядит на меня волком. Вот уж вправду говорят: в чужую жену черт ложку меда кладет!

— Женюсь на тебе, Саша, — с трудом выговорил он. — И сына твоего усыновлю.

— Сладко поешь, мой хороший… — рассмеялась она и, обдав жарким взглядом, ушла.

Три ночи без сна промаялся Григорий Борисович, а потом в сумерках отправился к Волоковой, постучав в окошко, вызвал ее из дома и предложил поехать в Ленинград: пусть воочию убедится, что ее муж нашел другую. У Александры в глазах загорелся мстительный огонек.

— Я и сама собиралась, — сказала она. — Да грудной Павлуша меня по рукам-ногам связал… А теперь можно его к матери определить. — Она остро взглянула на него: — Отсюда я поеду одна, знаешь, какой у нас народ… Встретишь меня на вокзале в Ленинграде.

Дальше события разыгрались как по нотам: он привел Сашу на Университетскую набережную за полчаса до окончания занятий. Когда хлынул поток студентов из здания исторического факультета, они увидели Дмитрия Абросимова и Раю — невысокую широколицую девушку с пышным русым узлом волос на затылке. Была она в узкой юбке, плоскогрудая. Красавицей ее уж никак нельзя было назвать! Шмелев только диву давался: как мог Дмитрий променять статную белолицую Сашу на эту невзрачную, с плоским лицом девчушку?

Разъяренная, побледневшая Саша, подбежав к ним, надавала пощечин ошеломленной сопернице, она бы и мужа не пощадила, но подоспевший Шмелев силой оттащил ее. Вокруг уже начала было собираться толпа любопытных. Александра выкрикивала гневные слова, вырываясь из объятий Григория Борисовича.

Надо было видеть полное, в багровых пятнах лицо Дмитрия. Он то бросался вслед за Александрой, то кидался успокаивать плачущую у парапета Раю. Не хотелось Шмелеву встречаться с молодым Абросимовым, но кто мог предвидеть, что Саша выкинет такую штуку? Впрочем, Дмитрию, кажется, было не до него…

Потом, в номере гостиницы, после обильного ужина с вином, Александра, стоя к нему спиной перед высоким венецианским зеркалом и расчесывая на ночь распущенные волосы, небрежно заметила:

— Обидишь мово ребенка — со двора прогоню, так и знай.

Этому Шмелев мог поверить, но о ребенке он сейчас не думал и, ошалев от счастья, пробормотал:

— Сашенька, не Сова нас свела, а сам бог!

— Перебирайся ко мне в дом, неча тебе больше у Совы околачиваться, — думая о своем, проговорила она.

— Да я тебя буду на руках носить!

— Не подымешь! — подзадорила она…

Назад в Андреевку они возвращались в купейном вагоне, где, кроме них, никого не было. Александра, оторвавшись от окна, за которым мелькали пригородные дачи, сладко потянулась и, глядя на него затуманившимся взглядом, сказала:

— Больше не говори, что я похожа на этих толстых баб, что ты мне в музее показывал. Может, твой Рубенс и хороший художник, но женщины у него уродки.

— А мне нравятся рубенсовские женщины, — улыбнулся Шмелев.

Он, желая как-то развеять расстроенную Сашу, сводил ее в Эрмитаж, однако полотна великих голландских мастеров не произвели на нее впечатления. Один раз у нее даже вырвалось: мол, как можно такие бесстыдные картины людям показывать?

Вагон раскачивался, скрипел, на верхней полке желтел новенький фибровый чемодан с покупками для ненаглядной Сашеньки.

— Завтра же подам заявление в загс, — сказала она. — Как ты думаешь, нужно ему приезжать или так разведут?

Этого он не знал.

— И алиментов мне от него не надо, — продолжала Александра. — Проживем и без них.

— К черту его, их всех, — говорил он, глядя в ее прозрачные глаза.

— Ты бы мог убить их? — спросила она, подавшись к нему.

— Кого? — опешил он.

— Чтобы их духу не было в Андреевке, — со злобой проговорила она. — А Павлика ты люби. Он мой сын, и отцом его будешь ты. — Порывисто встала и обвила его шею руками. — Теперь я спокойна, — прошептала она, откидывая назад голову. — На мой бабий век тебя, хороший мой, хватит!

Глава двенадцатая

1

— У-у-у! — доносилось издалека. — То-о-ня-я!

«Я-я-я!» — раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.

Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.

Мать ране утром, поднимая ее на работу — Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, — ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище — решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.

В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала — мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.

— Юсуп! — перевела она дух. — Как ты меня напугал!

Овчарка с ходу лизнула ее в щеку, сунулась носом в колени и, присев на задние лапы, уставилась, будто хотела сообщить что-то важное. Черная шерсть лоснилась, нижняя челюсть поседела, в густой холке тоже посверкивала седина.

— Ну что ты, Юсупушка? — осторожно погладила собаку Тоня. Та прижала стоячие уши, но от ласки не уклонилась. — Нет у меня ничего вкусненького…

— А я-то не пойму, куда он меня волоком тащит! — послышался веселый голос Ивана Васильевича Кузнецова.

Он раздвинул молодые елки и вышел на лесную полянку. В его густых русых волосах светилась растопыренная сосновая иголка, в руке фуражка, наполненная крепкими боровиками. Кузнецов вернулся в поселок на прежнюю должность. Несколько раз Тоня видела его в клубе, один раз он пригласил ее на танец, но баянист Петухов, заметив это, сдвинул мехи, поставил сверкающий перламутровыми кнопками инструмент на табуретку и пошел на волю с приятелями покурить.

— Можно я в твою корзинку высыплю? — приблизился он к девушке и, не дожидаясь ответа, вытряхнул из фуражки боровики.

— А вам?

— Называй меня на «ты», — улыбнулся он. — Все-таки мы старые знакомые…

— Тогда приходи к нам на жареные грибы, — вдруг, удивляясь себе, пригласила Тоня. — Я сама их приготовлю.

— А ты смелая, — глядя ей в глаза, произнес он. — Одна в глухом лесу.

— Там девочки! — кивнула она в сторону, откуда доносилось чуть слышное ауканье. — И потом, я хорошо оринтируюсь…

— Ориентируюсь, — поправил он. — А медведя не боишься?

— Я их никогда вблизи не видела.

— Вдруг недобрый человек на пути встретится?

— Что он мне сделает?

— Все-таки держись ближе к подружкам, — сказал он.

Тоня нагнулась, аккуратно срезала гриб-крепыш ножом. Если она поначалу и оробела, увидев в лесу Кузнецова, то сейчас почувствовала себя уверенно. Может, Иван Васильевич не случайно наткнулся в лесу на нее? Искал встречи? От этой мысли ей стало весело, захотелось смеяться, дурачиться. Она обхватила собаку, прижалась к морде щекой.

— Только тебе позволяет Юсуп такие вольности, — подивился Кузнецов.

— Он знает, что я его люблю, — стрельнула зеленоватыми глазами на командира девушка.

Иван Васильевич вдруг задумался, нахмурил лоб, что-то припоминая. Тоня наконец не выдержала и, бросив на него насмешливый взгляд, сказала:

— Как бабка Сова! Что-то колдуешь про себя?

— Вспоминаю стихи, — улыбнулся он. — Знаешь, я сам попробовал стихи сочинять.

Тоня в школе легко заучивала наизусть заданные учительницей на дом стихотворения. Алена не раз уговаривала ее прочесть что-нибудь в клубе со сцены, но Тоня не соглашалась.

Обеих вас я видел вместе —
И всю тебя узнал я в ней…
Та ж взоров тихость, нежность глаза,
Та ж прелесть утреннего часа.
Что веяла с главы твоей!
И все, как в зеркале волшебном,
Все обозначилося вновь:
Минувших дней печаль и радость,
Твоя утраченная младость,
Моя погибшая любовь!
Тоня долго молчала, осмысливая услышанное, стихи ей понравились.

— Это ты сочинил про Варю и… меня? — не подымая глаз от земли, спросила она.

— Если бы я! — усмехнулся он, — Это стихи Федора Ивановича Тютчева.

— Ты все еще любишь ее? — помолчав, спросила она. И вдруг почувствовала, как сильные руки взяли ее за плечи, властно повернули — она совсем близко увидела крупные светлые глаза.

— Я другую люблю, Тоня! Глазастую, добрую, нежную…

— Кого же? — пролепетала она, чувствуя непривычную слабость в коленях.

— А ты подумай, Тоня, — мягко говорил он. — Помнишь осень, речку, мокрое белье?.. Ты сказала, что любишь…

— Я сказала, что люблю Юсупа, — прошептала она.

— У тебя были удивительные зеленые глаза. Ты знаешь, что у тебя очень красивые глаза?

У нее бешено заколотилось сердце, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами: он ее поцеловал. Она не помнила, сам он ее отпустил или она вырвалась. Юсуп громко лаял, стараясь лизнуть в лицо.

— А кто обещал за меня замуж выйти и любить до гробовой доски? — как сквозь сон доносился его глуховатый голос. — Кто обещал кормить оладьями со сметаной и пришивать пуговицы к гимнастерке?

— Еще вспомни про серые щи… с ребрышками, — смущенно улыбнулась она. Конечно, она все помнила, удивлялась другому — как он все запомнил? Ведь столько лет с тех пор прошло!

— Помнишь, ты обещала стать красивой? Ты самая красивая на свете, Тоня!

2

— Юсуп, милый, ты очень любишь своего хозяина? — заглядывая собаке в глаза, спрашивала Тоня.

Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая — вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и стук — это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.

— Хороший он, Юсупушка? — допытывалась девушка. — Добрый? Ласковый?

Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель — красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин — разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее — Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, — Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:

— Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…

Мать не разделяла оптимизма мужа. После обеда собирали яблоки в саду. Алена залезала на деревья и трясла ветви, крупные яблоки падали на землю, раскатывались во все стороны. Те, что было не достать, Тоня сбивала жердью.

— Гляди, девка, тебе жить, — сказала мать. — Спору нет, мужчина видный из себя, красивый, а глаз у него, хоть и светлый — суровый. Я вот гляжу на вас и все вижу, что у вас на душе, а Иван будто и открытый, а в душу к нему не заглянешь. И глаз у него, говорю, острый, в других все замечает, а себя не открывает.

— Душа у него нежная, мама, — задумчиво произнесла Тоня. — Он даже стихи… про любовь сочиняет.

— Я ведь знаю тебя, девонька, — продолжала мать. — Тебе нужно все отдать без остатка, потом ты ревнивая, а Иван со всеми бывает, часто уезжает… Изведешься ты с ним! Наплачешься!

— Серые у него глаза, — тихо произнесла Тоня. — Не замечала в них суровости, а когда стихи читает, мне плакать хочется.

— Я и говорю, еще наплачешься, — вставила мать.

— Ты и Варе все это говорила, — упрекнула Тоня. Ей неприятно было такое слышать.

— Дай бог, чтоб все было наоборот, — сказала мать.

— Счастливая ты, сестрица, — притворно вздохнула Алена. — Замуж выходишь, а я еще в девках кукую…

— Недолго и тебе осталось, — усмехнулась Ефимья Андреевна. — Девка в поре — и женихи на дворе…

— А этот… что с Ваней прискакал, ничего-о-о… — протянула Алена. — Синеглазый, кудрявенький, вот только ноги чуть кривоваты.

— Лучше бы этот за тебя посватался, — сказала мать Тоне. — Дружок-то его сурьезный. Погляди, как у него седло прилажено. Каждая железка блестит, грива у коня расчесана, шерсть лоснится… А Иванова коня неделю не скребли, и стремена ржавые.

— Тонькин жених больше в собаках разбирается, чем в лошадях, — хихикнула сестра.

— При чем тут лошади? — вздохнула Тоня.

Ну как мать не понимает, что Иван ей нравится? От военных она слышала, что Кузнецов скоро заканчивает свою учебу и возвращается в Андреевку. Она и сама себе не признавалась, что ждала Ивана, надеялась, что он обязательно вернется… Вот почему местные парни получали от ворот поворот.

Какое счастье, что теперь другие времена! А то выдали бы ее за нелюбимого — и век живи… Тоне даже страшно подумать об этом. Если бы родители отказали Кузнецову, она не задумываясь ушла бы к нему вопреки их воле.

— Мам, отдали бы вы меня за этого кудрявенького? — спросила Алена.

— Хоть за лешего, прости меня, господи, выходите! — нахмурилась мать. — Больно вы теперь слушаете родителей-то…

Тоня гладила Юсупа. Положив узкую морду ей на колени, он смотрел в глаза, будто обдумывал что-то. Тоне казалось, что Юсуп вот-вот заговорит. Буран теперь не лаял на него — забирался в конуру и, выставив оттуда черный нос, посверкивал злыми глазами. Юсуп никогда близко к нему не подходил, не задирался. И лишь когда во дворе появлялся Андрей Иванович, Буран, волоча за собой цепь, выбирался из будки и грозно рычал на Юсупа.

А потом ее привел со двора в дом сам Иван Васильевич, посадил рядом, налил красного вина. Отец дымил папиросой, мать жарила солонину на примусе. Поверх платья она надела фартук. Из черной тарелки репродуктора на стене доносилась хриплая музыка.

— Всем ты хорош, друг Ваня, — хлопал огромной ручищей будущего зятя по плечу Абросимов. — Но и ты порушаешь мой корень… Ты — человек военный, прикажут — и укатишь с Тонькой на край света! Вон Митька, кончил университет — и поминай как звали! В самоварной Туле теперь наш Митька. И эта его новая фря там. А Лександра с Павлушкой тут… Прямо по пословице: в Тулу со своим самоваром не ездят! Корень-то вырвали, а корешок остался…

Посадил за стол и Алену. Она посверкивала карими глазами, все хотела что-то сказать, но когда отец разойдется, другим слово вставить не дает. На Алену во все глаза смотрел молчаливый Дерюгин. Его гладкие щеки порозовели, в отличие от Ивана он даже не расстегнул воротник гимнастерки, сидел прямо, положив белые руки на край столешницы.

Говорил он мало, и речь его была медлительной, часто растягивал слова, а когда чему-нибудь удивлялся, неожиданно звонко восклицал: «Ой-я-я!» На губах появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Если он начинал что-либо рассказывать, его тут же перебивали. Он не обижался и умолкал. На Ивана поглядывал с нескрываемым уважением, к которому примешивалось восхищение. Кузнецов заливался соловьем — на это он был мастак, смешил всех, даже пару раз прыснула у примуса Ефимья Андреевна, а хохотушка Алена смеялась до слез. Улыбалась и Тоня, но она почему-то чувствовала себя неловко.

— У нас на курсах, в общежитии, — рассказывал Иван Васильевич, — один курсант на спор полез в свою комнату через третий этаж по водосточной трубе. Парень спортивный, раз-два и вот уже карниз, протянул руку, а тут труба разъединилась, колено полетело вниз, а он бедняга зацепился штанами за крюк и повис… Ну что делать?

— Часом не с тобой эта история приключилась? — посмеявшись, спросил Андрей Иванович.

— Я там ходил в отличниках, — похвастался Иван Васильевич.

— А что же дальше? — не спускала с него блестящих глаз Алена.

— Мы ему веревку сверху спустили, — закончил Кузнецов. — А галифе его на крюке остались… Он их багром из окна доставал.

— Ой-я-я! — смеялся Дерюгин. — Придумал все! Как же он, курсант, галифе снял, если на нем были еще и сапоги? Вот у нас в артиллерийском училище…

— Ефимья, где же горячая закуска? — перебил Абросимов. Григорий Елисеевич тут же замолчал.

— Что же у вас в артиллерийском? — позже спросила его Алена.

— У нас через окно не лазили, — степенно заметил Дерюгин.

Когда гости ускакали в военный городок, Ефимья Андреевна, убирая со стола, заметила:

— Один мой назюзюкался, а энтим хоть бы что!

С кровати доносился басистый, с переливами храп Андрея Ивановича.

— Дело слажено, отгуляем свадьбу — и живи, дочка, счастливо, — сказала Ефимья Андреевна.

— Он тебе не понравился?

Ефимья Андреевна мыла в алюминиевой миске ложки-вилки, а Тоня стояла рядом с полотенцем через плечо. Мать знала, что средняя дочь у нее самая тихая, послушная. Но до поры до времени: ненароком задень ее сокровенные струнки — и взорвется, как это случается часто с отцом. От всего сердца желала дочери семейного счастья Ефимья Андреевна, но что-то не верилось ей в это. За Варю с Семеном была спокойна: старшая дочь будет держать мужа в руках… Правда, нужно ли это? И в этом ли сила женщины? Ни в чем не перечит она, Ефимья Андреевна, мужу, а в доме все делается так, как хочет она. И грозный, вспыльчивый Андрей Иванович даже этого не замечает. Сумеет ли Тоня так же укоротать своего будущего красавца мужа?..

Многое могла бы сказать дочери Ефимья Андреевна, но рано, да и стоит ли? Каждый человек строит свою жизнь по-своему, добрые советы быстро забываются, а как не получилось в семье — начинают винить советчиков да родителей, ежели они вмешиваются в жизнь молодых. Каждый норовит поскорее свое горе спихнуть на плечи близким. Других-то всегда легче обвинить в своих грехах, чем самого себя…

— Кажись, любит тебя, — сказала мать. — Главное, чтобы не обижал… А ты помни, дочка: не та хозяйка, что много говорит, а та что щи варит. Жена за три угла избу держит, а муж — за один. Люб тебе — выходи с радостью, народи детишек, привяжи мужика к дому. Да что я тебя учу? Ты у меня хоть и тихоня, а самая умная…

— Военный он, — высказывала вслух свои мысли Тоня. — А военные долго на одном месте не живут.

— А ты не слухай батьку! — нахмурилась Ефимья Андреевна. — Это он думает, что на Андреевке свет клином сошелся, а земля, она большая, и городов-поселков на ней не счесть… Поезди с ним, погляди на людей, себя покажи. А чё тут, на одном месте-то, куковать? Покудова молодая, езди себе на здоровье, состаришься — сама сюда вернешься, родная-то земля все одно позовет…

— И все-то у меня внутри замирает, — вздохнула Тоня. — И радостно, и страшно.

— Не ты первая, не ты последняя, — улыбнулась Ефимья Андреевна и сразу на десять лет помолодела.

Вытирая посуду, Тоня подумала, что зря мать так редко улыбается: улыбка ее красит, делает моложе. Говорит, хорошо с отцом жизнь прожила, а вот улыбаться разучилась.

3

Осень выдалась на редкость погожей: над поселком в голубом небе плыли облака, притихший бор млел в лучах нежаркого солнца, в зеленой хвойной стене бора огненными вспышками выделялись осины и березы, принесенные ветром опавшие листья шелестели на песчаной дороге, посверкивали на крытых дранкой крышах изб. Прохладными ночами в небе слышался гусиный крик — косяки перелетных птиц летели на юг. В лесу стало тихо, лишь синичье треньканье да сорочье стрекотание по утрам нарушали эту прозрачную тишину. Иногда раздавался далекий выстрел — местные охотники били рябчиков, тетеревов.

В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб — были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке — Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.

Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.

На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.

У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.

— Когда заглянешь-то ко мне, Андрюшенька? — улучив момент, шепнула Маня.

— Побойся бога, Маня! — оторопел видавший всякое Андрей Иванович.

— Степушка-а, родны-ый, на кого же ты нас, сирот, покинул-то… — заметившая косые взгляды старушек слезливо заголосила вдова. — Как же жить-то нам в опустевшем доме-е без хозяина…

— Возьми меня в примаки, Маня! — заявил опять каким-то образом оказавшийся за столом Тимаш. — Не гляди, что борода у меня сивая, я ишо ничаво-о! А то покличь суседа. — Он бросил хитрый взгляд на поднявшегося из-за стола Абросимова. — Он тебя завсегда ублажит.

Андрей Иванович в сердцах плюнул на порог и ушел, треснув дверью.

— Грех такое говорить на поминках, грех! — истово закрестились старухи, головы их в черных платках укоризненно задвигались.

— Сам черт не разберет, где тут поминки, а где свадьба, — икнув, проговорил Тимаш.

— Неужто мне теперича одной век свой вековать, на могилку твою хаживать, горькие слезы проливать… — раскачиваясь, выводила вдова.

Глава тринадцатая

1

На пустынном перроне ветер с шелестом гонял ржавые листья. Красный фонарь на последнем вагоне пассажирского еще какое-то время помигал, затем исчез, заглох вдали и железный гул уходящего в темную осеннюю ночь поезда. Задувая в медный колокол, ветер извлекал из него мелодичный вздох, на крыше вокзала со скрипом крутился жестяной флюгер.

Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок — собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.

Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.

Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги потом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…

Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться — ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, — но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.

Легко подхватив чемодан, Леонид зашагал не к отцовскому дому, а совсем в другую сторону. Никто ему не встретился: пожалуй, кроме Абросимовых, ни у кого и окна не светились. Листва шуршала под башмаками, из-под подошв выскакивали мелкие камешки. Изредка за палисадниками взбрехивали собаки. Он миновал главную улицу, у сельпо свернул налево и наконец остановился у калитки невысокого дома с дощатым забором. Помедлив, просунул пальцы в щель и откинул крючок, поднявшись на крыльцо, потянул за ручку — дверь закрыта. Вроде бы раньше не закрывали… Спустился с крыльца, подкрался к темному окну и осторожно постучал, немного погодя еще раз, настойчивее. Где-то неподалеку коротко вскрикнула птица. Редкие звезды то показывались, то исчезали среди черных облаков. Вот шевельнулась белая занавеска, бледным пятном замаячило чье-то лицо. Его чуткое ухо слышало, как по полу прошлепали босые ноги, скрипнула дверь, шлепающие шаги все ближе, застонал дубовый засов, вытаскиваемый из железных скоб, дверь приоткрылась и он увидел заспанное женское лицо с копной темных волос.

— Ты же говорил, вернешься в субботу, — зевнув, сказала женщина и испуганно ойкнула, очутившись в могучих мужских объятиях. — Господи, кто это?!

— Не ждала, Любаша? — хрипло сказал Леонид и стал жадно целовать.

— Я и не сулилась тебя ждать, — пыталась освободиться из его медвежьих лап Люба. — Я ведь замужем, Леня! А коли муж был бы дома? Сдурел, ночью прется прямо в дом!

— Ты мне ночами там снилась, Любаша! — бормотал он, тиская ее.

— Ты что ж там и бабы живой не видел? — наконец выговорила она.

— Эх, Люба! И надо было тебе замуж выходить!

— Неужто ждать тебя, непутевого? Кто пошел гулять по тюрьмам, тот к семейной жизни не сгодится.

— Ты меня еще не знаешь…

— Была Маша, да теперь не ваша… Пусти! От тебя пахнет тюрьмой!

— Вот и ты, Люба, уже попрекнула, — сдерживая гнев, пробормотал он. — От тюрьмы и сумы не отказывайся… Любой может туда загреметь! Не поверишь, каких я там людей видел!

Он сгреб ее в охапку, поднял на руки и шагнул в глухую черноту сеней.

— Да пусти же, — попросила она, — Дверей-то впотьмах не найдешь.

Закрыла дверь на засов, нащупала его руку, повела за собой. Он, видно, задел локтем умывальник, и по полу покатилась металлическая крышка.

— Октябрину разбудишь! — шикнула на него Люба.

— Кого? — удивился он.

— Колька мой так по-новому назвал нашу дочку — пояснила она. — Мать моя зовет ее Катей.

— Много, гляжу, тут у вас перемен!

— Сыми башмаки-то, торопыга… И эту вонючую фуфайку! Может, молочка попьешь?

— Ты сама сметана! — бормотал он, путаясь со шнурками. Быстрым движением выхватил финку и перерезал узел. Отброшенный башмак глухо стукнулся о табуретку.

— Леня, — зашептала она, — не лезь на рожон, не поруши мне семью! Колька хоть и тюфяк, а за ним как за каменной стеной, да и дочка у нас…

— Разве он, фраер, так тебя будет любить?

Закрывая на рассвете за ним дверь, Люба Добычина сказала:

— Выпарь из себя в бане тюремный запах.

— Тюрьма, она ведь, Любаша, и в душу въелась, — вздохнул он. — А ты, Маруся, упавшего не считай за пропавшего. Из тюрьмы-то я давно уже вышел.

— Какая же я Маруся?

— В колонии у нас любимых женщин Марухами называют, — криво усмехнулся он.

— Ты вот ночью пришел, а утром возьми да как следует оглядись, Леня, — чего доброго и найдешь свою суженую, — сказала она. — Колька-то мой со дня на день с лесозаготовок вернется.

— А ты все ж дверь на ночь не запирай. — Он чмокнул ее в губы и, не оглядываясь, зашагал по темной улице вдоль ряда слепых домов.

2

Багроволицый, разомлевший Андрей Иванович сидит во главе стола, через плечо перекинуто льняное полотенце с красными петухами по концам. Ведерный медный самовар тоненько сипит, в окошечках поддувала алеют угольки, фарфоровый чайник красуется на конфорке, в потемневшей хрустальной сахарнице — наколотый сахар, в вазе — брусничное варенье. В окно видны на лужайке с пожухлой травой четыре красавицы сосны, под ними желтеют шишки, сухие иголки. Ветер раскачивает пышные кроны, слышен тягучий скрип. Андрей Иванович любит, сидя за самоваром у окна, глядеть на сосны и мелькающие меж ними вагоны проходящих без остановки товарняков. Когда проходит поезд, конфорка на пузатом, с медалями самоваре мелодично позвякивает, из подвала доносится тяжелый приглушенный гул, крашеные половицы под ногами чуть подрагивают.

Хозяин только что вернулся из бани и теперь гоняет чаи. Выпил он и традиционную стопку, и проворная Ефимья Андреевна тут же убрала в буфет бутылку: в стопку Андрея Ивановича вмещался почти стакан. Абросимов то и дело концом полотенца стирает пот с лица. После бани он может запросто выпить десять вместительных кружек чая.

За столом сидят Тоня и Алена. Ефимье Андреевне долго не сидится на месте, она встает с табуретки и спешит к плите, на которой варится в чугуне картошка, шипит на сковороде сало. Не забывает она поменять мужу полотенце, подать круглое домашнее печенье в деревянной чашке, вытереть стол, убрать тарелки. Чай в ее чашке давно остыл. Сестры сидят рядом. Смешливая Алена пытается расшевелить задумчивую Тоню, рассказывает, как у них в педучилище один студент заснул на занятиях, а когда его преподаватель разбудил, вскочил с места и залпом прочел басню Крылова «Волк и ягненок»: «У сильного всегда бессильный виноват…» С тех пор студента и прозвали ягненком.

Тоня слушает сестру, отхлебывает чай из блюдца, улыбается, а глаза у нее грустные. На голове косынка в синий горошек. Всякий раз, когда что-либо стукнет во дворе или сенях, она вздрагивает и смотрит на дверь.

— Еще кружечку, — пыхтит Андрей Иванович, вытирая промокшим полотенцем пот с красного лица. — Мать, вроде заварка стала жидкой!

Ефимья Андреевна молча забирает чайник и выплескивает остатки в помойное ведро. Большой рукой Абросимов поглаживает начавшую заметно седеть широкую бороду, зорко взглядывает на Тоню, усмехается в усы:

— Где ж твой бравый командир? Обещал прийти в баню попариться, а что-то не видно. Небось уж и каменка остыла.

— На работе задержался, — неуверенно отвечает дочь.

— Ты вон по лицу-то пятнами пошла, да и кислая какая-то, а девок вокруг много развелось…

— Ну что ты такое говоришь? — сердито смотрит на него Алена, — Ваню, бывает, и ночью с постели поднимают.

— Я уж привыкла, — говорит Тоня.

— Тебе Иван не говорил, что в него стреляли? — спросил Андрей Иванович.

— Господи! — воскликнула Тоня. — Когда это?

— Я дежурил в тот вечер, иду по путям — уже звезды на небе высыпали, — гляжу, от базы напрямки через болотину ломится к железнодорожному мосту человек. Бежит, а сам все время оглядывается. Только выскочил к откосу, Ваня кричит ему: «Стой, стрелять буду!» А тот оборачивается и два раза пальнул в Ивана. Ну, думаю, крышка моему зятю. На всякий случай приготовился я — ну ежели тот на меня выскочит… А у меня путейский молоточек с топориком — все мое оружие. Человек то в плаще не полез на пути, а побежал вдоль откоса. И только поравнялся с мостом, тут из-за копенки, что у дороги, Иван с наганом. Взмахнул рукой, и тот прямо в лужу носом и сунулся. Ваня ему руки за спину, револьвер его в карман, а мне кивает головой: мол, иди себе своей дорогой… Тут скоро двое военных на конях подскакали. И увели с собой этого…

— Он мне про свою работу ничего не рассказывает, — вздохнула Тоня.

— Иван Васильевич шпиона поймал, а ты вздыхаешь, — взглянула на нее Алена.

— Помолчи, балаболка, — осаживает младшую дочь Ефимья Андреевна. Она наливает в чайник из самовара кипяток, ставит его на конфорку и бросает взгляд на мужа. — Тебе еще, старому, не хватало в драку влезать. Они из оружья палят, и ты туда же со своим молоточком?

— У меня руки, мать, есть, — усмехнулся Андрей Иванович. — А в них силенки еще достаточно, грёб твою шлёп!

— Он ведь тогда и ночевать не пришел, — вспомнила Тоня. — Я думала, может, загулял…

— Все вы, бабы, одинаковые, — сказал Андрей Иванович. — Будто у мужиков больше никаких и дел нет, только гулять…

— Даже не сказал мне, что с Юсупом, — сказала Тоня. — Гляжу, собака хромает. Спрашиваю, мол, что с ним? Говорит, лошадь копытом лягнула… А собака ведь не расскажет, в каких они переделках бывают.

— Юсуп уже не хромает, — вставила Алена.

— Ты, Тонька, на мужика своего не ропщи, — сказал Андрей Иванович. — Раз ничего не рассказывает, значит, не положено тебе знать про его дела. Не ляпниему, что я тут проговорился про стрельбу-то, а то на меня осерчает. Просил ведь помалкивать.

Настроение после бани у Андрея Ивановича хорошее, он отпустил ремень на брюках, рубаха на груди промокла, полотенце можно было снова менять, а он все наливал и наливал в большую кружку. Пил вприкуску из блюдца с золотистой окаемкой, вытянув трубочкой красные губы, старательно дул на кипяток, а потом звучно отхлебывал.

Молодожены после свадьбы с месяц пожили у родителей, потом Кузнецов получил отдельную квартиру в кирпичном двухэтажном доме в военном городке. Первенца назвали Вадимом. Это настоял Иван Васильевич, Тоня хотела наречь Андреем, в честь деда. Мальчишка шустрый, глазастый, больше похож на мать. Уже по складам читает. Наверное, и сейчас уснул в маленькой комнате с цветной книжкой. Интересно, кого теперь Тоня родит? Иван толкует, что будет девочка, у него все получается, что задумает… Последнее время Тоня зачастила к родителям, приходила прямо с работы, живот у нее уже заметно выпирал из-под платья; несмотря на зиму, на лице проступили веснушки. Иван поздно вечером заходил за ней. Иногда они ночевали в маленькой комнате, оклеенной царскими кредитками, а чаще уходили домой.

Андрей Иванович за столом подолгу вел разговоры с зятем о международном положении. Как-то они вышли на лужок побороться, кажется, это была идея Ивана Васильевича. Когда Абросимов без особых усилий несколько раз кряду положил его на обе лопатки, Кузнецов долго не мог прийти в себя от изумления. Оказывается, он был обучен разным силовым приемам, но они оказались бесполезными против Андрея Ивановича. Тот запросто сграбастывал трепыхающегося зятя, подымал в воздух и бросал наземь. Сильно после этого зауважал своего тестя Кузнецов, говорил, что никто в воинской части не смог устоять против него, а вот Андрей Иванович удивил!..

Абросимов понимал, что беременная жена всегда на какое-то время отталкивает от себя мужа, но потом снова все станет на свои места. Видя, что дочь погрустнела, осунулась, все чаще ночует у родителей, а не в городке, он не придавал этому значения, а вот Ефимья Андреевна последнее время посматривала на зятя с подозрением. Дочь многого не рассказывала, — Абросимовы были сдержанны и не любили жаловаться, однако мать замечала, что той приходится нелегко.

Если Иван и охладел к жене, то Тоня, наоборот, души в нем не чаяла. Она вся светилась, когда он шумно заявлялся домой, балагурил, обнимал жену и говорил, что задержался на службе.

Тоня видела, что нет у Ивана хозяйской жилки, не удосужился даже на зиму дров заготовить. Пришлось Андрею Ивановичу привезти из лесу несколько возов березовых чурбаков. Тоня было заикнулась, что неплохо бы с весны запустить поросенка, так Иван на смех поднял, мол, тогда надо корову, лошадь, кур-гусей… Пусть себе бродят по военному городку, глядишь, и маршировать — ать-два! — научатся…

Придя с работы, он, вместо того чтобы помочь по хозяйству, поиграть с сынишкой, уходил в другую комнату, садился на широкий подоконник и, глядя на высокие сосны у окна, подолгу оставался в таком положении. О чем он думал или мечтал, Тоня даже не догадывалась. Правда, иногда брал с письменного стола толстую клеенчатую тетрадь и записывал туда неровные строчки. Почерк у него был стремительный, размашистый, и Тоня с трудом разбирала его. Но видела, что это стихи.

Случалось, среди ночи звонил телефон, и муж, немного поговорив с кем-то, до утра уходил из дома. Он мог всю ночь провести без сна, а днем был такой же бодрый и веселый, как всегда. Про тот случай с задержанием подозрительного человека она слышала от других, но как-то не связала это событие, о котором, кстати, точно никто ничего не знал, с работой мужа. Как-то ей пришла в голову мысль вечером зайти к Супроновичу и посмотреть, нет ли там мужа. После этого состоялся неприятный разговор. Иван оказался там. Он мастерски загонял с первого удара костяные шары в лузы. Играл он с командирами и гражданскими и редко когда проигрывал. Во время игры партнеры обменивались, как показалось Тоне, пустыми репликами, шутили, рассказывали какие-то неинтересные истории.

Дома Тоня и высказала все мужу. Иван стал, как обычно, отшучиваться, но Тоню это взорвало.

— Торчать по два часа и больше у Супроновича, катать шары — это твоя работа?

— И это тоже моя работа, — вдруг, посерьезнев, сказал он. — Мы живем, дорогая женушка, в таком месте, которое, как пчелу цветок, притягивает к себе наших врагов. Им очень уж интересно узнать, что происходит на воинской базе. А на лице у такого типа не написано, что он враг, да и документы чаще всего в полном порядке. Но я должен, Тоня, знать, кто приезжает к нам сюда, зачем, что им нужно.

— Ну почему ты не такой, как все? — вырвалось у нее. — Пришел с работы — и больше не думай ни о чем. У тебя жена, сын… Вон в комнате обои отклеились! А тебе в любой час дня и ночи брякнут по телефону — и ты бегом из дома.

— Давай, Тоня, сразу договоримся: никогда больше не спрашивай меня о работе, ладно? Во-первых, я тебе все равно правды не скажу, во-вторых, мне это неприятно. И если бы мне пришлось выбирать между тобой и работой, я бы выбрал свою работу. Потому что ее люблю и не мыслю свою жизнь без нее. Такие вот дела-делишки, Тонечка.

— Легко тебе выбирать, — вздохнула она, взглянув на оттопыривший платье живот. — Ну и я выбрала навек.

— Тогда не задавай мне таких вопросов, поверь, что я делаю важное дело, а кроме тебя у меня никого не было и нет.

На нее сейчас смотрел совсем другой человек — с ледянистыми, сузившимися глазами, белая кожа обтянула выпуклые скулы, всегда такие добродушные мягкие губы стали жесткими, твердыми, крепкий подбородок заострился.

Это продолжалось несколько мгновений; будто ветром сдуло с его лица незнакомое чужое выражение суровости и непреклонности — перед ней снова был улыбчивый, голубоглазый ее Ваня с большими сильными руками и копной густых русых волос, придававших ему вид простецкого, свойского парня, которого любили многочисленные друзья-приятели…

Да, он очень разный бывает, ее Ваня. Выпивает, балагурит в праздничной компании, кажется, уже хорош, а лишь проводит до дверей гостей, обернется, и весь хмель с него как с гуся вода — стоит прямо, глаза смотрят трезво, лицо озабоченное. Ходит по комнате, заложив руки за спину, и думает о чем-то своем. И лучше не спрашивай, все равно ничего не скажет. Утром выпьет два стакана крепкого чая — и снова свежий, как огурчик, веселый, быстрый.

— Бросит он тебя, — вдруг жестко сказала мать задумавшейся Тоне. — Чует мое сердце — бросит! Такого и дети не удержат. Разные вы, Тоня. Говорит одно, а на уме совсем другое.

— Ладно, мать, — нахмурился Андрей Иванович. — Еще накаркаешь. Не мы с тобой ей мужа выбирали, не нам и судить-рядить их.

— Коли мужика домой не тянет, считай, этот дом для него чужой. Возьми хоть нашего Митю.

— От вас на край света сбежишь, — проворчал Андрей Иванович. — Как заведете свою волынку. Подумаешь, играет в бильярд! Я бы тоже играл, да вот времени нету.

— Не хозяин он, — гнула свое Ефимья Андреевна. — И сурьезности в ём мало.

— Хороший он! — воскликнула Алена. Карие глаза ее засверкали от гнева. — Никому худого слова не скажет, на Тоню ни разу голоса не повысил… Всегда веселый, а какая улыбка у него красивая… Верно, Тоня?

Та промолчала.

— Мягко стелет, да жестко спать, — изрекла Ефимья Андреевна и, забрав со стола свою чашку, ушла к плите.

Тоня с удивлением смотрела на сестру. То, что Иван нравится девушкам, она давно знала — видела, какими глазами смотрели на него даже подружки. Неужели и Алена в него влюблена? Когда Иван приходит, она с удовольствием накрывает на стол, раскрыв рот слушает его истории, которые он выдумывает на ходу, громче всех хохочет. И о стихах могут часами говорить, читают их друг другу вслух. Бывает, увлекутся и остальных не замечают…

«Что это я? — ужаснулась про себя Тоня. — К родной сестре ревную?»

— Митьке-то тоже попалась хорошая фрукта, — проворчал Андрей Иванович. — То цеплялась за него, как репейник, а не успел уехать — спуталась с молочником…

— Кобель наш Митька, — возразила Ефимья Андреевна. — Нашел в Питере другую, а Лександра тут жди его? Али одним мужикам только дозволяется?

Андрей Иванович покосился на жену, но промолчал. Во дворе глухо ухнул Буран, в сенях послышались быстрые знакомые шаги, распахнулась дверь.

— Не остыла еще баня? — весело спросил с порога Иван Васильевич. — Жуть как хочется веничком попариться!

Он снял мокрую фуражку, положил на скамейку. Плащ снимать не стал. От его сапог на полу оставались влажнее следы. Юсуп смирно присел возле умывальника, на его морде блестели капли.

— Я тебя пораньше ждал, — сказал Андрей Иванович. — Знатный парок был! А теперь, поди, баня-то выстыла.

— Юсуп виноват, — улыбнулся жене Кузнецов. — Приходит ко мне давеча в кабинет и говорит, мол, пойдем в лес прогуляемся. Я там одного зверя унюхал… Зверя не нашли, а вот насквозь промокли.

Алена с торжествующим видом взглянула на мать, потом перевела сияющий взгляд на Тоню, дескать, что я говорила: человек задержался на работе, а вы тут его ругали…

Он сунул под мышку пакет с бельем, от порога хитро прищурился на Тоню:

— Все умеет Юсуп, а вот спину тереть не научился! — Засмеялся и вышел.

Тоня для приличия еще немного посидела за столом, потом встала, накинула на плечи отцовский брезентовый плащ и вразвалку направилась к выходу. Уже на крыльце ее догнала Алена, сунула в руку брусок мыла.

— Из Климова привезла, — сказала она. — Пахнет ландышами.

— Может, и спину ему потрешь? — неожиданно для себя сказала Тоня.

— Ну и шутки у тебя! — неловко засмеялась сестренка.

Тоня могла бы побиться об заклад, что она покраснела.

3

В поселковом Совете было многолюдно и накурено. Крепкий махорочный дым рыжим лисьим хвостом тянулся к открытой форточке. Растопыренной ладонью к мокрому стеклу прилепился красный кленовый лист. На редкость затянулась в том году осень. Начало декабря, а снег еще ни разу не выпал. В прошлом году в эту пору ребятишки на лыжах катались, а сугробы подпирали заборы. А нынче что? У утреннего мороза не хватает силы лужи льдом сковать, утки еще с озер не улетели. Третий день моросит в Андреевке мелкий дождик, на дороге образовались мутные лужи. Иногда резкие порывы холодного ветра налетали на сосны, и тогда в крышу поселкового Совета дробно ударялись крупные капли, а форточка захлопывалась. Председатель Леонтий Сидорович Никифоров привставал со своего стула и снова распахивал форточку. Он еще днем оповестил актив, что вечером включат электрический свет, вот мужчины и собрались у него. Пока суд да дело, обсудили кое-какие поселковые проблемы: строительство нового детсада, ремонт клуба. Тимашеву поручили перестелить пол в зале — щели такие, что девчонки каблуки обламывают.

Люди курили, негромко разговаривали и время от времени поглядывали на электрическую лампочку, спускавшуюся с потолка на белом витом проводе.

— Снурок-то матерчатый, — пощупав провод, заметил Тимаш. — Побежит по нему электричество, и, чего доброго, сгорит… Не было бы, господа хорошие, пожара?

— Чиркни спичкой — самогон и запылает, а ты литруху облагородишь — и тебе хошь бы что, — сказал осанистый, с бородой, Анисим Дмитриевич Петухов, сидевший в углу на перевязанной шпагатом кипе старых бумаг.

— Как что? — ухмыльнулся его дружок, охотник Петр Васильевич Корнилов. — Не скажи… Нос-то у Тимаша после литрухи красным огнем горит!

— Зато без лектричества завсегда дорогу домой найду, — не остался в долгу Тимаш. — А тебя, Петруня, кажинный раз после сильной пьянки женка с карасиновым фонарем в огороде у вдовушки Пани разыскивает…

В комнате грохнул дружный смех. С Тимашевым лучше не связываться — тут же отбреет.

— Когда же лампочка-то загорится? — попытался перевести разговор на другое Петухов, предчувствуя, что сейчас настанет его черед. И не ошибся.

— Хорошо бы в лесу еще энти пузырьки развесить на деревьях, — продолжал Тимаш. — Наши охотнички Анисим и Петруня тогда бы глухарей и тетеревов и ночью стреляли.

Пока дружки-охотники соображали, как бы получше ответить плотнику, дверь распахнулась и в комнату, пригнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, вошел Андрей Иванович Абросимов. Он был в брезентовом плаще, забрызганных грязью яловых сапогах, стряхнул с железнодорожной фуражки капли на порог и повесил ее на штырь деревянной вешалки. В бороде и усах поблескивали капельки, серые глаза смотрели весело.

— На станцию дали свет, — громогласно сообщил он. — Дежурный на радостях аж хряпнул, грёб его шлёп, керосиновую лампу о землю.

— А мы тут покедова вонючими цигарками освещаемся, — ввернул Тимаш.

Месяц назад монтеры закончили в домах электропроводку, а столбы в поселке врыли и натянули провода и того раньше. На воинской базе уже давно светились в кирпичных казармах «лампочки Ильича», как их все называли.

К вечеру, несмотря на дождь, мужчины потянулись в поселковый, женщины вздували самовары, готовили ужин и с любопытством поглядывали на лампочки. Как-то не верилось, что осветится вся изба, не будет больше чада, копоти, керосинового запаха. Все в поселке провели в дома электричество, кроме Совы, та наотрез отказалась. Почему бабка не захотела проводить электричество, она не объясняла, но поселковые кумушки поговаривали, что, дескать, ей будет не с руки вести свои темные колдовские дела, мол, сатана, с которым якобы якшается Сова, яркого света не выносит.

Леонтий Сидорович Никифоров с развернутой газетой в руках сидел у самого окна. Осенние сумерки сгущались быстро, дождевые капли прочертили на стекле извилистые дорожки, председатель щурился, просматривая газету.

— О чем пишут умные люди, Сидорыч? — поинтересовался Тимаш. — Какая-то фашизма в Германии объявилась? Что энта за хреновина такая?

По случаю включения в поселке света Никифоров даже галстук нацепил на шею, толстый узел сбился набок, тесный воротник врезался в шею. Время от времени председатель просовывал палец между воротником и шеей и крутил головой. Он снял очки, оглядел прищуренными глазами присутствующих.

— Не только в Германии, — сказал председатель, — фашизм угнездился и в других странах. Гитлер захватил власть и сулит каждому рабочему хороший заработок и собственный автомобиль, фашисты преследуют ученых, книги жгут, грозят всем войной… Паршивая и опасная штука этот фашизм, товарищ Тимашев.

— Я воевал с германцем в мировую, — сказал Тимаш. — Солдат он справный и воюет сурьёзно. А все ж таки сапогами я в германскую у них разжился — уж до чего и крепкие попались! Недавно окончательно расползлись, а сколько годов я их носил!

— Небось снял с убитого? — поддел Корнилов.

— С живого, — ответил Тимаш. — Взял в плен и разул супостата… Царь-батюшка Николашка чегой-то худо заботился о российском солдате… Сапог не хватало и винтовок.

— А еще чё пишут? — поинтересовался Анисим Петухов.

Леонтий Сидорович нацепил очки и заглянул в газету.

— Вон какие плакаты несли рабочие на первомайской демонстрации в Берлине: «Германский революционный пролетариат приветствует героический пролетариат СССР!»

— Нас приветствуют, а сами живут по старинке, — заметил Андрей Иванович. — Чего же они революцию, грёб их шлёп, у себя не делают? И вождь у них есть, как это?..

— Эрнст Тельман, — подсказал Никифоров.

— Взяли бы и сковырнули Гитлера, как мы царя-батюшку!

— Как ты его ласково: царь-батюшка! — усмехнулся Петухов. — При государе-то, Андрей Иваныч, ты бы небось сейчас всей Андреевкой ворочал?

— Мне и при Советской власти живется хорошо, — сердито глянул на него Абросимов. — А вас, охотничков, давно пора прижать: всю крупную дичь в лесах повывели с Корниловым!

— Быдто ты дичинку по праздникам не ешь? — встрепенулся Петр Васильевич Корнилов.

— Я — по праздникам, а ты с Анисимовым — каждый день, — отрезал Андрей Иванович. — Сколько у тебя копченых кабаньих окороков в подполе на крюках висит?

— Какая теперича охота, — притворно вздохнул Петухов. — Одно баловство.

— Лосятину стало некому сбывать? — напирал задетый за живое Абросимов. — Супронович-то теперь много не дает? По государственной цене, видно, не выгодно?

— Сказанул: лосятину! — поддержал приятеля Корнилов. — Мы лосей уж который год в наших лесах не встречали.

— Выбили всех подчистую, грёб вашу шлёп, вот и не стало! — отвернулся от них Абросимов. Широкая борода его опускалась на грудь, глаза сузились. Андрея Ивановича было нетрудно вывести из себя.

— Советская власть еще не запретила охоту, — сказал Петухов, желавший, чтобы последнее слово стало за ним.

Абросимов было повернулся к нему, но в этот момент в комнате вспыхнула лампочка. Раздался всеобщий вздох, правда, он тут же оборвался, потому что лапочка мигнула и погасла, отчего сумрак показался еще гуще.

— Кроха, а как сверкнула! — заметил кто-то.

Лампочка еще несколько раз то накалялась, то гасла. Красные паутинки внутри нее еще какое-то время мерцали, будто кто-то невидимый раздувал их. Наконец мигание прекратилось, и лампочка засияла мощно и ровно. Большая тень председателя поселкового задвигалась на стене, от телефона тоже протянулась длинная неровная тень с кривой ручкой. Все заговорили разом. Тимашев подошел к свисающему шнуру, сначала ощупал его, потом лампочку.

— Кусается! — отдернул он руку и с улыбкой оглядел всех — Гляди ж ты, господа хорошие, махонькая, а бьет в глаза, как солнышко в пасху!

— Эка невидаль — электричество! — хмыкнул Абросимов — Будто в городе не видели, да и на базу давно провели.

— То на базе, — весомо уронил Петухов. — А для нас — праздник!

— Лиха беда начало, скоро, куды не сунься, все будет делать электричество, — ввернул Корнилов.

— Хорошо бы подключить проводок к самогонному аппарату, — хихикнул Тимаш. — Только рот подставляй — само туды потекет…

— У голодной куме одно на уме, — проворчал Абросимов.

Он подошел к окну, увидел яркий свет во всех четырех по фасаду окнах своего дома. От уличного фонаря, установленного перед поселковым, на крытую почерневшую дранку его дома тоже падал свет, щепа мокро светилась, из трубы стелился в сторону Широковых извилистый дымок.

Затрещал на стене телефон, Тимашев — ближе всех находился от деревянного ящика — снял трубку и приставил к волосатому уху.

— Алё, слухаю! — сипло прокричал он. — Бреши громче, трещит чевой-то… Алё, алё! Понятно, поселковый, а председатель тута, где ж ему быть?

Леонтий Сидорович недовольно поднялся из-за стола: не любил председатель разговаривать по телефону.

— Мать честная! — обвел всех растерянным взглядом Тимаш. — Бают в трубку, дескать, Кирова вражьи дети убили…

Никифоров рванулся к телефону, стол сдвинулся, и на пол покатилась зеленая пепельница с окурками. Вырвав у старика трубку, он заорал:

— Алё, кто говорит? — Перевел ошарашенный взгляд на Тимашева: — Повесили трубку… Откуда звонили?

— Можа, с тово свету? — пробурчал тот. — Откуда я знаю? Сергея Мироновича Кирова в Питере порешили, сказали, а потом затрещало, аж в ухе засвербило.

— Да что же это, братцы, деется на белом свете? — подал голос Петр Корнилов. — Такого человека убили!

— А этого гада, кто стрелял, пымали? — спросил Анисим Петухов.

— Про энто ничего не сказали, — ответил Тимаш.

— Тише, товарищи! — повысил голос Никифоров — Может, ложная паника. Тимофей Иванович чего перепутал…

— За что купил, за то и продаю, — огрызнулся Тимаш. Лицо у него было расстроенное, глаза помаргивали. — Жалко мне, люди добрые, товарища Кирова. Я ить его видел в Питере, на Марсовом поле, он там речь говорил…

Председатель крутил ручку телефона и бубнил в трубку: «Алё, алё, коммутатор? Мне райисполком, товарища Петрова…»

Праздничнее настроение, вызванное подключением к электростанции поселка, сменилось тревогой, негодованием. Все разом заговорили, перебивая друг друга.

— Думал на радостях выпить бутылку, а теперя придется справлять поминки, — сунулся было к Абросимову Тимаш, но тот, отодвинув его с дороги, темнее тучи вышел из комнаты. Перешагивая через лужи, встревоженно подумал, что зять Иван Кузнецов прав: враги не дремлют, где только возможно пакостят. Видно, длинные у них лапы, если такого большого человека погубили.

Придя домой, Андрей Иванович достал с чердака красный флаг, отыскал в комоде широкую черную ленту, закрепил у древка и, выйдя на крыльцо, вставил в железный держатель, который еще Дмитрий прибил в канун десятой годовщины Советской власти.

— Ты чего, Андрей? — встревоженно посмотрела на мужа Ефимья Андреевна, когда он вернулся в избу. — На тебе лица нет!

— Хорошего человека, мать, убили сволочи, — сказал он.

4

Алена в сиреневой шелковой кофточке и плиссированной юбке, которая во время вальса раскрывалась вокруг ног парашютом, с упоением танцевала. Ей было все равно с кем танцевать: веселая, смешливая, она шутила с парнями, заразительно смеялась, сверкая ровными белыми зубами, черные волосы ее разлетались, вбирая в себя теплый свет большой электрической лампочки под низким потолком. Ей было приятно, что ее наперебой приглашали. Не раз она ловила на себе взгляд Григория Дерюгина — он не приглашал, а только смотрел. Не танцевал командир Дерюгин и с другими девушками, хотя когда-то, еще на свадьбе сестры, приглашал Алену. Танцевал он довольно сносно, хотя и держался напряженно. Казалось, спина у него не гнется, и вообще вид у него был очень сосредоточенный, будто не танцует, а марширует на строевом плацу.

А счастлива в тот холодный осенний вечер Алена была потому, что в субботу в Климове проводил ее до поезда Лев Михайлович Рыбин, преподаватель педучилища…

Каждый день Алена ездила на поезде в Климово, а вечером возвращалась обратно. Да и не одна она — в районный центр ездили в среднюю школу старшеклассники, учащиеся педучилища. Ехать было весело и не так уж долго — всего час. Случалось Алене и ночевать в общежитии у подружек — это когда готовили художественную самодеятельность к какому-нибудь большому празднику. Мать возражала, чтобы она оставалась в Климове, поэтому Алена уже загодя готовила ее. И все равно упреков было не обобраться.

— Как это можно у чужих людей ночевать? — ворчала мать. — В общежитии небось и парни живут?

— Я не маленькая, — отмахивалась Алена.

— Гляди, девка, доиграешься, — вздыхала мать.

В этот день Алене хотелось сразу после танцев прийти домой и как следует выспаться, но тут подошел Григорий Дерюгин и посмотрел на нее такими глазами, что она сама предложила прогуляться по сосновой аллее до водокачки. Дождь кончился, ночь была лунная, и умытые звезды весело перемигивались. Стоило подуть ветру, и с шелестом летели с ветвей крупные капли, звучно щелкали Дерюгина по лакированному козырьку фуражки, клевали Алену в простоволосую голову.

— Что же вы меня не пригласили на танец? — чтобы разрядить затянувшуюся паузу, спросила девушка.

— Вы нарасхват, — ответил он.

Алена вдруг прыснула. С ней это часто случалось. Он покосился на нее, но ничего не сказал.

— Я хочу вам сказать, Алена… — начал было он.

— Ничего не говорите, Гриша! — перебила она и отвернулась, покусывая губы, чтобы опять не рассмеяться.

— Я вам совсем не нравлюсь?

— Вы, Гриша, очень моей матери нравитесь, — улыбнулась Алена.

— Я уважаю всю вашу семью, — степенно заметил он.

— Вам нужно было жениться на Тоне, — она красивая и умная…

— Самая красивая вы, Алена, — сказал он.

— И Ваня красивый и умный, а вот почему-то не поселилось счастье в их доме, — думая о своем продолжала она. — Кажется, любят друг друга, а Тоня совсем разучилась улыбаться… Почему такое бывает?

— Я буду любить вас, Алена, всю жизнь, — очень серьезно сказал Дерюгин. — У нас в роду однолюбы.

— А у нас многолюбы, — засмеялась она, но он шутку не принял…

— Вы не такая, Алена, — горячо сказал он.

— Откуда вам знать, какая я? — поддразнила девушка.

— Вы моя судьба, — вздохнул он. — Я это знаю.

Со стороны поселка послышались переборы гармошки, голос пропел забористую частушку. «Родька Петухов заворачивает! — подумала Алена. — Этот не говорил, что будет любить всю жизнь, а сразу целоваться полез…»

Рядом с ней шагал Дерюгин, иногда их плечи соприкасались. Наверное, он действительно любит ее, но почему не замирает сердце, не бросает в жар и холод, как это случалось при случайных встречах с преподавателем Львом Михайловичем Рыбиным? Молодой, черноволосый, в длинной бархатной куртке, в узких брюках, он с первого взгляда понравился Алене, да и не только ей. Подружка нарочно села на первую парту и откровенно строила глазки молодому преподавателю.

Не раз видела его Алена в спортивном зале — Рыбин тренировался с волейболистами, говорили, что он «режет» мертвые мячи. Из нее почему-то спортсменки не получилось, зато она не пропускала ни одной игры, где участвовал Рыбин. И разумеется, болела за его команду.

Как-то в коридоре он остановился и перекинулся с ней несколькими словами о новом кинофильме, а вчера сам подошел на улице и проводил до вокзала; правда, увидев там других студентов, тут же вежливо попрощался и ушел. Но Алена была на седьмом небе от счастья.

Водокачка средь мохнатых сосен и елей выглядела избушкой на курьих ножках, крыша тускло светилась под луной каким-то мерцающим светом, слепые окна мокро поблескивали, с речки доносились приглушенные шлепки, будто кто-то огромный бил мощным хвостом по тихой воде. Заморосил мелкий дождик. Странно было видеть при полной луне и сверкающих звездах тонкие серебристые нити дождя.

— Я знаю, вы любите веселых, остроумных, — вдруг заговорил Дерюгин. — А со мной вам скучно.

— Да нет, — улыбнулась Алена. — Вы не скучный…

— Какой же я?

— Если бы мне было плохо и нужно было бы к кому-нибудь обратиться… я выбрала бы вас, — задумчиво произнесла она.

Он благодарно пожал ей руку выше локтя и произнес:

— Вы сказали, Алена, замечательные слова, спасибо вам.

— За что? — удивилась она.

— Только не смейтесь, моя мать и вы — самое дорогое, что есть у меня на свете… Ну и еще моя служба.

До самого дома он рассказывал, как с детства мечтал стать военным, собирал портреты великих полководцев, помнил наизусть многие изречения Суворова:

«Срубишь дерево — упадут и ветви; уничтожишь армию — сдадутся и крепости»; «Солдату надлежит быть здорову, храбру, тверду, решиму, правдиву…». Он, Дерюгин, следует этому золотому наказу. Отец хотел отдать его на выучку столяру-краснодеревщику, тогда он убежал из дома — родом он из Витебска, — год работал в Питере на Путиловском и учился на рабфаке, потом поступил в школу красных командиров. Теперь готовится поступать в академию. Пусть не сейчас, а через год-два-три, но поступит.

— Я всегда добивался того, чего хотел, — глядя в глаза девушке, сказал он.

Они уже стояли у калитки, почуявший их Буран гремел цепью и повизгивал. Старый стал Буран. Как отец перестал ходить на охоту, так и пес заскучал, глаза слезятся, целыми днями дремлет во дворе у поленницы, и только дождь загоняет его в конуру.

— Только бы не было войны, — сказала Алена и поежилась в своей плюшевой жакетке.

— Вокруг нас столько врагов, — покачал он головой. — Кирова вот убили… Я Кирова слышал на выпускном вечере в нашем училище.

— У него лицо хорошее, — сказала Алена. — Доброе. Я Кирова видела только на портретах. Скажи, а Ваня много врагов поймал?

— Ты его сама спроси, — усмехнулся Григорий Елисеевич — Только я тебе не советую этого делать.

«Поцелует или нет? — вдруг подумала Алена, держась одной рукой за калитку. — Если поцелует, больше встречаться с ним не буду.»

Он не поцеловал, лишь почтительно пожал ей маленькую руку.

— Я завтра на машине еду в Климово, могу заехать за вами в педучилище.

— У нас завтра репетиция, — быстро произнесла она — Наверное, останусь в общежитии ночевать.

Он еще раз нежно пожал ей руку и, выбирая сухую дорогу, зашагал в военный городок. Укладываясь слать, Алена думала: почему она наврала ему, что завтра репетиция? На машине-то приятнее было бы ехать, чем в переполненном поезде…

Глава четырнадцатая

1

13 мая 1938 года Григорий Борисович Шмелев проснулся от осторожного стука в окно. Поначалу ему показалось, что стук в стекло — это продолжение сна. А снился ему глубокий ров, внизу которого звенел ручей, сам он стоял на шаткой балке, перекинутой через ров, и протягивал руку бородатому Андрею Ивановичу Абросимову, но тот отталкивал руку и, разевая рот, кричал: «Пропадай ты пропадом, сукин сын, грёб твою шлёп!» И туг в этот странный сон ворвался тихий стук… Даже через двойные рамы было слышно, как заливаются в саду скворцы. Солнце еще не взошло, но на зеленоватых обоях поигрывал багровый отсвет занимавшейся зари. Еще какое-то время Шмелев неподвижно лежал на широкой деревянной кровати рядом с женой. Белая полная рука ее была подложена под голову, размякшие губы приоткрылись.

«Вот и пришел конец моей спокойной жизни, — подумал он. — Это оттуда, из прошлого…»

Снова настойчиво постучали костяшками пальцев по стеклу. Григорий Борисович спустил ноги на пол, застеленный домотканым полосатым половиком, быстро натянул брюки, босиком подошел к окну и встретился с пристальным взглядом незнакомого человека в железнодорожной форме.

— Кого еще принесло в такую рань? — заворчала на кровати Александра.

— Спи, я сейчас, — пробормотал Шмелев и зашлепал к двери.

— Выпусти во двор кур, — зевая, вдогонку произнесла Александра.

— Вам привет от полковника Вениамина Юрьевича Никольского, — тихо сказал ранний гость. И назвал пароль.

Григорий Борисович мучительно вспоминал: кто же это такой? Память не подвела — перед его мысленным взором возникло красивое лицо петербургского офицера, бриллиантовый перстень на пальце. Он приезжал в Тверь, когда в их сети попадала особенно важная политическая птичка. Сам допрашивал.

— Он за границей? — спросил Шмелев. Незнакомец на это ничего не ответил. Назвавшись Лепковым, он на словах передал, что оба сына Шмелева живы-здоровы, старший, Бруно, служит в военной разведке, младший, Гельмут, летчик. О бывшей жене ни слова. Сыновья взяли фамилию своего деда — барона фон Бохова. Что ж, внуки барона устроились неплохо.

— Говорите… Борис, то есть Бруно, служит, в военной разведке? — улыбнулся Шмелев. — А как же чистота арийской расы? Я ведь чистокровный русский.

— Меня просили передать, что очень надеются на вашу помощь, когда придет час освобождать от большевиков Россию.

— Долго я ждал этого часа, — вздохнул Шмелев. — Так что же я должен делать?

— Ничего, — ответил Лепков. — Ровным счетом ничего. Спокойно живите, дышите прекрасным хвойным воздухом.

— И вы специально приехали сюда, чтобы мне это сказать? — холодно спросил уязвленный Шмелев.

— Рядом с вами воинская база. Зачем рисковать? Когда нужно будет действовать, вам скажут, — жестко бросил Лепков.

— Кто?

— Вот новый пароль: «Сойка прилетит в полдень». Вы должны ответить: «Лучше в полночь». Человек, который придет с этим паролем, все вам объяснит. Вы должны выполнять его указания.

— Пока я никому ничего не должен, — заметил Шмелев. — Я хочу знать: кому все это нужно? Вы уже второй приходите ко мне и ничего толком не объясняете. «Ждите, скажут…» А время, дорогой господин, идет. И у меня не две жизни.

— Неужели вы не чувствуете запаха пороха? — улыбнулся Лепков. — Теперь недолго ждать.

— А тот человек, который ко мне приходил, где он?

— Вы ведь работали в полицейском управлении, а такие наивные вопросы задаете.

— Когда это было, — вздохнул Григорий Борисович. — И потом, старые навыки вряд ли теперь понадобятся.

— Не прибедняйтесь, — снова улыбнулся Лепков.

— Существует ли какой-нибудь центр? — нажимал Шмелев. — По-русски: кто наш хозяин? Кому мы будем служить? И какой прок от всего этого?

— Вы опять за свое? — мягко упрекнул гость. — Я сообщил вам лишь то, что мне поручили.

— Вы сказали, пахнет порохом… Выходит, немцы освободят Россию от большевиков? — задумчиво продолжал Григорий Борисович. — Думаете, хватит у них силы? Это же Россия, а не какая-нибудь Бельгия или Норвегия.

— Гитлер назвал Россию колоссом на глиняных ногах, — нарушил молчание Лепков.

— Не верю я немцам, — сказал Шмелев. — Допустим, они свернут шею Советам, а посчитаются ли с нами? Ведь интересы у нас с немцами разные.

— Не будем заглядывать так далеко, — проговорил Лепков. — Если Германия нападет на СССР, мы с вами в любом случае будем в выигрыше. И вы это отлично понимаете, так что прекратим беспредметный разговор.

— Как я понял, вас — или кого там — интересует воинская база?

— Вы правильно поняли. С сегодняшнего дня считайте себя на службе. Деньги и все прочее скоро получите. А для нас подготовьте подробную информацию об этой базе. До скорой встречи!

Он ушел по направлению к вокзалу, где глухо попыхивал паровоз. Шмелев присел на ступеньку, закурил и, глядя, как за кромкой бора, расплавляя в огне кроны сосен, встает солнце, задумался.

Неужели и впрямь свершится то, чего он ждал столько лет? Не напрасно ездил в Тверь к Марфиньке, составлял хитроумные письма к жене, надеялся, что к ней придут нужные люди, прочтут их… Что ж, отныне жизнь его наполняется иным смыслом! Кто долго ждет, тот больно бьет! Прав этот… Лепков, что сейчас только Германия может освободить Россию от большевистской заразы. Конечно, у Гитлера я свои цели, но хуже, чем сейчас, никогда не будет. И немцы способны будут оценить усилия русских патриотов…

Из газет Григорий Борисович знал, что назревают большие события в мире, с неослабевающим интересом следил он за действиями Гитлера. Разгромленная в первую мировую войну Германия под пятой «железного» фюрера набирала силу. Гитлер открыто вооружал армию, строил эсминцы, запускал в серию «мессершмитты», «юнкерсы», «фокке-вульфы», на плацах под звуки оркестров маршировали солдаты, штурмовики, гитлерюгенд. И от парадного шествия вермахта уже содрогалась старая Европа. Оттуда, из возрождавшейся милитаристской Германии, можно ждать великих перемен. Шмелева не обманывали демагогические заверения фашистских руководителей о желании жить с Советским Союзом в дружбе и мире. Германия и СССР рано или поздно обязательно столкнутся в смертельной схватке… В это Шмелев верил, этого с нетерпением ждал…

В мельчайших подробностях анализируя свой разговор с Лепковым, Григорий Борисович упрекнул себя в том, что годы, прошедшие в бездействии, притупили его полицейский нюх, иначе он не задавал бы разведчику столь наивные вопросы.

Что ж, Григорий Борисович рад, что снова о нем вспомнили!..

Услышав паровозный гудок, он не поленился, вышел посмотреть на двинувшийся состав. Это был необычный поезд, он состоял всего из трех спальных вагонов и нескольких платформ с механизмами — на таких спецпоездах разъезжают инженеры-путейцы, проверяющие состояние железной дороги. Вот, значит, с кем приехал в Андреевку Лепков!

В Андреевке недавно арестовали дежурного по станции Курицына. Он не раз резко критиковал Шмелева, упрекая его в том, что бидоны с молоком для детских садов доставляются на станцию несвоевременно, а поезд, как известно, стоит в Андреевке всего три минуты. Несколько раз грузчики не успевали погрузить в багажный молоко, и оно скисало, о чем не раз звонили на станцию из Климова. А однажды на правах партийного контроля нагрянул к Супроновичу в столовую и обнаружил в леднике изрядный запас незаприходованного масла, которое Григорий Борисович в обмен на первосортный коньячок передал старому приятелю… В общем, Шмелев посоветовал Якову Ильичу написать донос на настырного дежурного по станции, который сует нос в каждую дырку. Через полмесяца приехали из области и увезли с собой Курицына. В доносе было сказано, что дежурный по станции сознательно хотел устроить крушение поездов и только благодаря юным пионерам, обнаружившим лопнувший рельс, катастрофа была предотвращена…

Сотрудник НКВД в Андреевке Иван Васильевич Кузнецов стал было защищать Курицына, но представитель из области сделал ему устный выговор за утрату бдительности. Георгию Борисовичу не нравился веселый светлоглазый энкавэдэшник, хотя они всегда вежливо раскланиваюсь друг с другом; он думал, что и того отзовут из Андреевки, но ничего подобного не случилось — старший лейтенант Кузнецов по-прежнему появлялся в поселке. Только теперь у него была другая черная овчарка, которую тоже звали Юсупом.

Совсем недавно исчез из Андреевки Николай Михалев. Этот тихий, незаметный человек встал поперек дороги сразу двоим — Шмелеву и Леониду Супроновичу. Пока он работал трактористом в леспромхозе, никому не мешал. Леонид похаживал по ночам к его жене Любе, а Григорий Борисович и думать не думал о Михалеве. Года два назад Николай перешел из леспромхоза на базу, возил к железнодорожной ветке ящики со взрывчаткой и разным оборудованием для базы. Обо всем этом сообщил Шмелеву Кузьма Терентьевич Маслов, который давно ничего не скрывал от своего благодетеля, — Григорий Борисович уже столько передавал ему денег, что Маслову и в десять лет теперь не рассчитаться. Долг, разумеется, Шмелев с него и не требовал, наоборот, когда Кузьма заикался насчет того, чтобы хотя бы часть отдать, махал руками и переводил разговор на базовские дела. Маслов и сам охотно стал все рассказывать. Или он полностью доверял Григорию Борисовичу, или смекнул, что тот неспроста интересуется складами, но зачем он это делает, выяснять не стал. И получилось, что Кузьма Терентьевич вот уже несколько лет снабжает ценнейшей информацией Григория Борисовича, даже когда тот и не спрашивает его ни о чем. Шмелев не сомневался, что Маслова завербовать пара пустяков, но не делал этого. Не было нужды. Он платил за сведения из своего кармана. Теперь будет платить немецкая разведка…

Может, и пришла пора открыть глаза Маслову на то, кто он такой, Шмелев? Но по зрелому размышлению Григорий Борисович решил, что торопить события не стоит: Кузьма Терентьевич и так полностью в его руках.

Как-то Григорий Борисович попросил Маслова привести к нему Михалева. Были распиты три бутылки водки, хмель развязал языки. Будто ловя мысли Шмелева на лету, Маслов заговорил о базе, потом об опасном грузе, который возит Михалев на своем автомобиле. Григорий Борисович подхватил эту тему, начал развивать: мол, за такой опасный труд, наверное, и платят больше? Тихий с осоловевшими глазами, Николай жевал хлеб с салом и бубнил, что никто ему ничего лишнего за вредность не платит, а потом вдруг вытаращил бесцветные глаза на Шмелева и стал допытываться, откуда тот знает, что он, Михалев, возит взрывчатку в снаряды. Об этом никто не должен знать…

Все бы ничего, Шмелеву и Маслову удалось отвлечь его новой бутылкой и разговором о рыбалке, но Григорий Борисович возьми и скажи: неплохо бы, дескать, раздобыть хоть немного толовых шашек с детонаторами, чтобы рыбу поглушить на дальнем озере… Михалев вздыбился, стал орать, что за водку его не купишь, как некоторых, очевидно, он имел в виду Маслова, а за кражу взрывчатки недолго угодить и за решетку… И вообще надо, пожалуй, обо всем рассказать Кузнецову…

Пришлось напоить шофера до полного отключения, и потом еще с неделю Григорий Борисович вздрагивал каждою ночь от малейшего шороха: не за ним ли пришли? Маслов успокоил, сказал, что Михалев ничего не помнит и говорит, что никогда так скотски не напивался.

Шмелев несколько успокоился, но решил отныне быть более осторожным в разговорах с односельчанами, особенно с теми, кто работает в арсенале.

Леонид Супронович после возвращения из далеких краев поработал на лесопилке, потом устроился в ремонтно-путевую бригаду. Работал на совесть, силенки у него хватало и через пару лет стал бригадиром. Рослый, кудрявый, загорелый до черноты, он частенько заходил к Шмелеву. По поселку шел слух, что младший Супронович охоч до чужих баб, хотя и был давно женат на односельчанке Рите Даниловой, высокой, стройной и худенькой женщине, родившей Леониду двоих детишек. В маленьком поселке все всё знают друг о друге, знали люди и о том, как Леонид темными ночами крался к дому Михалевых. И как часто бывает, то, что знали все, не знал лишь сам Михалев.

Однажды осенней ночью в поселке раздался выстрел: Михалев, неожиданно вернувшийся домой с ночной смены на своем грузовике, застал с Любкой Леонида Супроновича. Тихий Коля в бешенстве сорвал со стены заряженное ружье, и… не будь у Леонида мгновенной реакции, наверное, уже гнили бы его кости на кладбище, — в самый последний момент успел он отвести от себя дуло шомпольной одностволки, заряженной крупной дробью.

Что там дальше произошло, никто не знает, только Леонид вышел из дома Михалевых при полном облачении, и дверь за ним смиренно закрыл сам Николай. Недели две он прихрамывал, а под глазами носил ядреные синяки. У Леонида Супроновича была тяжелая рука.

На Михалева не пришлось и заявление в органы писать, Николай сам ухитрился серьезно проштрафиться: на погрузке вылез из кабины, когда ему положено было сидеть там до конца, а в это время в кузов опустили тяжелый ящик со взрывоопасной начинкой. Грузовик охнул, плохо закрепленный тормоз сорвался, машина задом покатилась с разгрузочной площадки и врезалась бортом в другой грузовик, нагруженный такими же ящиками. Чудом не произошел взрыв, который мог бы причинить большую беду…

До Климова Михалева с ночным поездом лично сопровождал Кузнецов. Спокойнее стало на душе у Григория Борисовича, рад был такому исходу и Леонид Супронович, который не на шутку привязался к Любаше…

— Кто приходил-то? — прервала нить размышлений Александра, появившаяся на крыльце. Шмелев с удовольствием смотрел на нее: вторую молодость вдохнула в него эта сильная и щедрая на ласки женщина. После рождения второго сына — его Игорька — Александра не утратила свою былую осанистость. Приятно было видеть, как она идет по поселку с гордо поднятой головой, рослая,широкая в кости, неулыбчивая и суровая на вид для других… Близка ему Александра, но и ей не мог открыться Шмелев.

— Чудак какой-то проездом с поезда, — равнодушно ответил Григорий Борисович. — Интересовался насчет комнаты на лето…

— Небось, хворый… Чего тебе на завтрак-то? Яиц всмятку или горячих блинов со сметаной?

— Раскормила ты меня, Александра, — улыбнулся Шмелев и потрогал чуть выступающий под узким брючным ремнем живот. — Надо будет снова охотой заняться: побродишь денек по лесам-болотам — глядишь, и весь жирок сойдет.

— Ты у меня еще и молодого за пояс заткнешь, — сказала жена.

Шмелеву грех было жаловаться, он еще сохранил свою былую военную выправку, ходил прямо, широко развернув плечи, вот только седины прибавилось и волосах.

Александра выгнала из хлева на лужок бурую, с белыми пятнами корову. Молодая трава зеленела кругом, особенно густой и высокой была у забора. С грядок нацелились в небо сочные стрелки лука. Скоро сенокос, возни с этой коровой не оберешься.

— Давай продадим, а? — уж в который раз заводил разговор Григорий Борисович. — У меня на заводе молока хоть залейся!

Но жена была непреклонна. Она и не мыслила жизни без коровы. В крови у ней это… Корова для нее все: еда, урожай на огороде, деньги.

— Ты что, ее доишь, поишь-кормишь? — уперев руки в крутые бока, снисходительно посмотрела на него жена. — Раз в году выберешься на сенокос, и все? Так что для тебя одно удовольствие… Не хочу я чужого синюшного молока, оно мне даром не надо…

— Бери у меня сливки хоть ведрами.

— Наше молоко все дачники хвалят, а ребятишки? Да они твои сливки и в рот не возьмут!

Григорий Борисович уже пожалел, что затронул эту тему, и, вздохнув, поднялся на крыльцо. Прижался к Александре, поцеловал в шею.

— Какой завтрак? Еще только солнце встало…

Губы ее тронула легкая усмешка.

— Иди, я сейчас… — грудным голосом сказала она.

2

Майор Дерюгин возвращался пешком из Андреевки в военный городок. Высокие красноватые сосны негромко шумели, под крепкими хромовыми сапогами похрустывали сухие шишки, нет-нет он шлепком ладони убивал на щеке или шее комара. Григорий Елисеевич шагал по узкой тропинке, рядом в лунном свете серебряно поблескивала булыжная дорога, рассекающая сосновый бор до самой проходной военного городка. Алена с дочерьми остались ночевать у родителей, а у него рано утром стрельбы на полигоне, иначе он бы тоже заночевал у Абросимовых. Не любил Дерюгин быть один в пустой квартире без жены и детей. Он готов был по очереди нести на руках пятилетнюю Надю и шестилетнюю Нину до самого городка, но старшая что-то раскапризничалась, жар у нее, — весь день девочки провели на реке, видно, перекупались.

Теперь в доме Абросимовых стало шумно: соберутся сразу четверо ребятишек — двое Дерюгиных и двое Кузнецовых, шум, гам, как только все это терпит Ефимья Андреевна? Верховодит девчонками Вадим Кузнецов, он самый старший в, этой компании, ему семь лет. Непоседливый, живой, он никому не давал покоя, все ему надо было знать, потрогать руками, а уж начнет рассказывать небылицы — так Григорий и Алена диву даются: откуда он все это взял? «…И вот сели мы с дедом Тимашем на облако и полетели через море-океан в Африку. С облака можно паутиной рыбу ловить. Вот мы вялили ее на солнце и ели. А от облака отломишь кусочек, положишь в рот — сладко тает во рту, как мороженое… Мы одного змея морским узлом завязали и в Андреевку привезли. Жаль, он ночью уполз в подвал. Он и теперь там шуршит, мышей ловит…» В тот вечер Дерюгин попросил Нину в подпол слазить, а та в рев: не пойду, и все, мол, там поселилась огромная змея, которая маленьких детей живьем глотает…

Пробовал Григорий Елисеевич поговорить с Вадимом, но тот лишь округлял свои зеленоватые глазищи и от всего отпирался. Рано научился читать и, забравшись на чердак, часами торчит там, листает старые, пожелтевшие журналы, книжки. Или пускает с крыши мыльные радужные пузыри, а девчонки ему наверх мыло и воду таскают.

Впереди тропинку пересек какой-то небольшой зверек, сверкнул горящими глазами в сторону человека и исчез среди черных пней. Ласка, наверное, или куница, Неподалеку треснул сучок, немного погодя позади будто бы кто-то приглушенно вздохнул. Иголки на соснах матово светились; чем ближе к деревянному мосту через Тихий ручей, тем громче лягушиное кваканье. Со стороны Андреевки послышался протяжный паровозный гудок; если состав пройдет без остановки, то и сюда докатится глухой железный шум.

Неожиданно что-то тяжело сзади навалилось на Дерюгина, повалило на усыпанную иголками землю, по-звериному зарычало в ухо:

— Молись богу, Гриша, смерть твоя пришла-а!

Перепугавшийся Дерюгин шарил рукой по гимнастерке, пытаясь добраться до кобуры, потом попробовал сбросить с себя человека, но тот крепко прижимал его к земле.

— Ну и шутки у тебя, Иван! — проворчал Дерюгин, когда Кузнецов наконец отпустил его. — Я мог бы и выстрелить.

— Из чего, Гриша? Из соленого огурца?

Глядя, как Григорий Елисеевич ползает на коленках, отыскивая фуражку, потом отряхивает с галифе пыль, Иван Васильевич громко смеялся. Он тоже был без фуражки, и волосы его спускались на лоб.

— Я минут десять иду за тобой, наступаю на пятки, а ты и не почешешься! — перестав смеяться, заговорил он. — Да тебя, Гриша, любой враг в два счета разоружит и на тот свет отправит… Тебе и оружие-то доверять опасно.

Дерюгин схватился левой рукой за расстегнутую пустую кобуру, ошеломленно глядя на Кузнецова, пробормотал:

— Когда ты успел?!

— Красный командир! — вдруг жестко произнес Иван Васильевич. — Бери тебя голыми руками — ты и не пикнешь! Зачем носишь боевое оружие, если у тебя его ничего не стоит отобрать? Чему тебя обучали в училище? Ртом ворон ловить?

— Так домой иду, не в разведку, — оправдывался Дерюгин.

— Ты думал, враг тебе клич бросит: «Иду на вы!» Враг теперь стал хитрый, коварный — таких лопухов, как ты, подкарауливает и в плен берет… Или финку под лопатку — и дело с концом.

— О каких врагах ты толкуешь? — уныло смотрел на него Дерюгин. — Военные игры, что ли, предвидятся?

— Моли бога, что ты мой родственник. — Иван Васильевич вытащил из кармана брюк пистолет, протянул Дерюгину.

— Ну и ловкач! — подивился тот. — Как говорит Ефимия Андреевна, из глаз нос утащишь.

— Знаю, о чем ты шел и думал. — Кузнецов усмехнулся. — Как же это твоя ненаглядная Аленушка с детишками осталась у стариков. Ты что, без них и дня прожить не можешь?

— А тебе что, завидно? — поддел Дерюгин.

— У меня работа на первом месте, Гриша, — усмехнулся Иван Васильевич. — И наверное, так всегда будет… А вас, артиллеристов, придется поучить самообороне. Разразись война, вас вражеские разведчики, как куропаток, голыми руками переловят.

— Чего ты заладил: война, война!

— И это я слышу от кадрового военного! — покачал головой Кузнецов. — Тебе надо было выбрать профессию портного или сапожника.

— Придется, так не хуже других буду воевать, — нахмурился Григорий Елисеевич.

— Воевать нам всем придется, Гриша, — отвернувшись от него, негромко уронил Кузнецов. — Одним раньше, другим позже…

Не первый год, кажется, знал Кузнецова Григорий Елисеевич, считал его своим другом, вон даже породнились — женаты на родных сестрах. Но это ему только казалось, что он знает Ивана Васильевича, — то и дело тот удивлял его, озадачивал. Ну чего ему взбрело в голову ночью медведем навалиться? А если бы он, Дерюгин, успел выхватить пистолет?.. Отчаянный человек Иван Васильевич! Про таких говорят: не боится ни бога, ни черта. На базе он после командира части второй человек. Его уважают и побаиваются, хотя строгости в нем решительно нет никакой.

Последнее время Кузнецов все больше появлялся в гражданском костюме, а сегодня вот в форме. Наверное, приехал из Климова, а может, из Ленинграда. Никому он здесь не подотчетный. Даже его жена не знает, где бывает и куда ездит Иван Васильевич. Кажется, с Тоней у них опять пошли нелады… Приехал, а к Абросимовым, по-видимому, не зашел, хотя Тоня и дети там.

Когда арестовали заместителя командира части Корина, Дерюгин поинтересовался у Ивана, что тот натворил. Кузнецов удивленно посмотрел на него и сказал, что такого не знает.

— Что дурака-то валяешь? — обиделся Григорий Елисеевич.

С Ивана Васильевича слетела вся его веселость и беззаботность, обычно улыбчивые глаза стали жесткими, возле крыльев носа резко обозначились морщины.

— Советую тебе, Гриша, забыть про него… Усек, майор от артиллерии?

— Мог бы и сказать по-родственному, — заметил Дерюгин. — Я умею язык держать за зубами.

— А Корин не умел… — помягче сказал Иван Васильевич.

И снова как ни в чем не бывало засветилась на его губах веселая улыбка, а в глазах растаял ледок отчуждения.

Немного не доходя до проходной, Кузнецов остановился, облюбовав близ лесной тропинки полянку с двумя ноздреватыми пнями, присел, закурил. Дерюгин смахнул с пня иголки и тоже сел. Ущербная луна спряталась в кронах сосен, рассеянный серебристый свет падал на молодые елки, кусты вереска. Со стороны ручья волнами плыл запах влажных трав. Голубоватые далекие звезды яркой россыпью мерцали над широкой просекой. Изредка эту нежно-синюю небесную дорогу перечеркивала падающая звезда.

— Гляжу я на твою Нинку… Сколько ей уже? — начал Иван Васильевич. — Ничуть она на тебя не похожа… Да и вообще девчонка не в абросимовскую породу…

У Григория Елисеевича тоскливо заныло под ложечкой. Он знал, что лицо его побледнело, хорошо еще, что в ночном сумраке не видно. Когда ему становилось не по себе, появлялась эта ноющая боль вверху живота, и всегда в одном и том же месте. Врачу показаться, что ли? Боль быстро проходила, и он о ней забывал, даже Алене не сказал про это. Каблуком сапога он выдолбил в земле глубокую ямку, пальцы теребили твердый ремень портупеи, глаза неотрывно смотрели на легкую дрожащую тень от куста вереска.

…Он думал, об этом никогда никто не узнает, ведь это их с Аленой тайна. Они договорились не говорить об этом, даже не думать… Когда Алена вдруг стала его избегать, перестала появляться на танцах, он не находил себе места. Он встречал ее с почтовым, когда она возвращалась из Климова домой, молча шел за ней сзади до калитки дома. Она нервно оглядывалась, убыстряла шаг, а однажды, засверкав карими глазами, зло сказала, чтобы он больше не смел за ней ходить, потому что она его… ненавидит! Сказала и тут же расплакалась, стала просить прощения, мол, он тут ни при чем. Однако ничего не объяснила и убежала домой. На следующий день, отпросившись у начальства, он поехал в Климово, там дождался ее у парадной педагогического училища и, властно, взяв под руку, увел на пустынный берег большого Климовского озера. Там в беседке у самой воды, откуда открывался холмистый берег с березовой рощей, обливаясь слезами, Алена поведала ему свою печальную историю. Обманул ее Лев Михайлович Рыбин. Она в положении, а у него в Ленинграде жена и сын, и жениться он на Алене никак не может. А тут еще экзамены. В общем, время упущено, и она, Алена, ждет ребенка…

Ее слова падали тяжелыми камнями. Было мгновение, когда он хотел встать и уйти… Уйти навсегда. Он посмотрел на тоненькую, растерявшуюся от беды девушку и понял, что ему не уйти. Он будет неотступно думать о ней, страдать и мучиться… В этот день па берегу Климовского озера Дерюгин окончательно убедился, что он однолюб. Если уж полюбил однажды, так на всю жизнь. И что делать, если его любовь не такая безмятежная, как у других? Здесь же, в беседке, он поклялся себе, что никогда не упрекнет эту дорогую ему девушку, теперь уже женщину, в том, что с ней произошло, иначе не будет жизни ни ей, ни ему. Ее ребенок теперь будет и его ребенком.

Дальше события развивались стремительно. Он разыскал Рыбина, разговор с ним занял менее десяти минут. А вскоре смазливый преподаватель подал директору заявление об увольнении — как раз перед летними каникулами — и навсегда, как думал Дерюгин, исчез из их с Аленой жизни. А еще через неделю, в троицу, была сыграна пышная свадьба. И уже мало кому пришло на ум, что молодая жена родила девочку не через положенные девять месяцев после свадьбы, а намного раньше. Случалось такое в Андреевке и прежде. А через год Алена родила вторую дочь — Надю.

Дерюгины жили очень дружно, Григорий Елисеевич не чаял души в своей Аленушке, не мог нарадоваться на дочерей. Пожалуй, никто из Абросимовых и не подозревал, что у Нины и Нади разные отцы. Разве что тихая и мудрая Ефимья Андреевна, которая все видела, но умела молчать. И вот теперь Кузнецов…

— Ты и это знаешь? — после продолжительной паузы с трудом выдавил из себя Дерюгин.

— Морду-то хоть набил этому… патлатому? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Он не знает про… Нину, — проговорил Григорий Елисеевич, — Нина и Надя — мои дочери.

— Вот ты упрекнул меня, что я плохой родственник, — сказал Иван Васильевич. — Ты думаешь, поговорил с Рыбиным, и он послушался тебя и уехал из Климова? Мол, живи спокойно, майор, и любуйся на свою милую женушку?

— Ты ему… посоветовал? — бросил на него быстрый взгляд Григорий Елисеевич.

— Дрянной он человечишко, — сказал Иван Васильевич. — Об него и руки-то марать противно.

— Ну его к черту, — помрачнел Дерюгин. — Нина тоже никогда не узнает про него. У нее один отец — это я.

— В жизни всякое бывает… — туманно заметил Кузнецов, стряхивая пепел с папиросы.

— Дай и мне? — протянул руку Григорий Елисеевич. Неумело затянулся, поперхнулся и закашлялся.

— Ты уж лучше не кури, — усмехнулся Кузнецов.

Меж стволов зашарил желтоватый луч, заблестели в лучах фар булыжники, послышался шум мотора. Ослепив их, мимо тяжело прогрохотал грузовик. Они слышали, как он подкатил к железным воротам проходной, посигналил, высокие, сваренные из металлических труб двустворчатые ворота со звездами посередине распахнулись.

— Я думал, про это никто не знает, — сказал Григорий Елисеевич, затаптывая окурок. Чувствуя во рту горечь, он удивлялся себе: какого черта взял в рот вонючую папиросу? Никогда ведь не курил.

— Мы с Тоней поругались, — сказал Иван Васильевич. — Я ей сказал, что надолго уезжаю в служебную командировку…

— Туда? — подавшись вперед, спросил Григорий Елисеевич и даже неопределенно мотнул головой в сторону леса.

— Говорит, нашел другую, к ней и уезжаешь, — будто не слыша его, продолжал Кузнецов. — Я не могу ведь сказать ей всю правду.

— Я тебе завидую, — вздохнул Григорий Елисеевич. — Я ведь тоже подавал по начальству рапорт.

— Не завидуй, Гриша, там ведь можно и голову сложить. А у тебя любимая жена, две прелестные дочки.

— Можно подумать, что ты свободен!

— Разные мы с тобой, Гриша… Знаешь, о чем я сейчас думаю? Гитлер вот-вот сожрет всю Европу. И что тогда? Мы единственные, кто встанет на его пути к мировому господству! А он ведь спит и видит себя властелином мира. Нападет на нас или нет? Быть войне или миру? Я не верю в мир с фашистами.

— Мы с тобой солдаты, — заметил Дерюгин. — Отдадут приказ — и в бой.

— Счастливый ты человек, Гриша! — улыбнулся Кузнецов. — У тебя нет никаких сомнений, тебе всегда все ясно.

— Когда едешь?

— Завтра в полдень улетаю с военного аэродрома.

— Ты ведь Тоню и детей не увидишь? — воскликнул Дерюгин. — Возвращайся сейчас же в Андреевку!

— Мы уже попрощались… — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты же знаешь Тоню: если что вобьет себе а голову — не переубедишь!

— Какие тут могут быть обиды? — горячо возразил Григорий Елисеевич. — Тебя ведь могут…

— Я вернусь, Гриша, — беспечно заметил Кузнецов. — Мне цыганка нагадала до семидесяти пяти лет жить, иметь три жены и шесть детишек! Тоня тебя очень уважает, говорит, мол, младшей сестренке здорово повезло!

— Ты ведь знаешь, как Тоня тебя любит.

— Любит… — Он вдруг резко повернулся к Дерюгину. — Только меня эта любовь давит, мучает! Не верит она мне, Гриша! Ни в большом, ни в малом. А если нет веры, то какой смысл в ее любви?.. Не могу я всем правду говорить! Не имею права! Уж жена-то это могла бы понять.

— Ты там поосторожнее, Ваня, — сказал Дерюгин. — Не лезь на рожон.

— Даже не верится, что завтра надо мной будет другое небо, — поднялся с пня Кузнецов. — Наверное, там и созвездия иные…

— А что ты, собственно, там будешь…

— Гляди, звезда упала! — глядя на небо, сказал Иван Васильевич. — Что-то нынче много падает метеоритов.

— Я ни одного не заметил.

— А ты, Гриша, почаще на небо смотри, — насмешливо посоветовал Кузнецов. — И еще по сторонам, когда один идешь по лесу.

Они пошли по тропинке к проходной. На придорожных кустах ртутно поблескивали капельки росы. На черном пне сиротливо белела забытая пачка «Беломорканала».

3

Андрей Иванович сидел на низенькой скамейке у будки путевого обходчика и наблюдал, как навозный жук катит впереди себя крупный коричневый шарик. Крепенький, отливающий вороненым металлом жук вставал на передние ножки, упираясь задними в комок, который был в несколько раз больше самого жука, и смешно подталкивал его к вырытой неподалеку норке. Почва в этом месте немного вздымалась, и жуку приходилось туго: шар то и дело норовил скатиться вниз. Раза два-три он и скатывался. Это ничуть не обескураживало жука, он снова с удивительным упорством толкал его вверх к ямке. От беспрерывной возни на тропинке обозначилась узкая дорожка. Минут пятнадцать старался жук, а навозный комок все-таки столкнул в предусмотрительно вырытую ямку.

«Вот так и человек всю жизнь суетится, потеет, мозоли на ладонях наживает… — думал Абросимов. — А толку-то? Закопать навоз в землю? Все в этом мире шевелится, копошится, старается… Жук отложит яйца, и из них выведутся другие жучки, человек оставит после себя детей, внуков и правнуков. И у них впереди все то же, что было и у нас: надежды, страсти, страдания, работа, а в общем то все суета сует. Таков видно, круговорот всей нашей жизни…»

С годами пристальней вглядываясь в окружающий мир, он все увиденное примечал и прикидывал к себе, точнее, к своей жизни. Разве раньше он обращал внимание на всяких там жуков-букашек? Иногда времена года-то замечал лишь по своему огороду: взошла картошка — надо ее окучивать, поднялась высокая трава — косу отбивай, замельтешили в воздухе с яблонь желтые листья — пора грибы-ягоды заготовлять, а припорошил грядки с капустными кочерыжками первый снежок — набивай в гильзы порох да дробь, пришло время идти на охоту.

Все время в делах-заботах — так длинные годы пролетели, да и были ли они длинными? Сейчас, когда он вспоминал свою жизнь, не дни, а годы смешались, стерлись, мало чем отличаясь один от другого. Вехами остались в памяти годы смерти и рождения близких людей да, пожалуй, еще народные бедствия, как неурожай и голод, война и болезни… Копошатся людишки, толкуют про какое-то счастье, а было ли оно у Андрея Ивановича?

Наверное, было, но счастье, как и болезнь, проходит, не оставляя заметного следа. Если бы можно было его складывать в сундук и потом под настроение вынимать оттуда, разглядывать, перебирать… И потом оно, счастье-то, у каждого свое: у Ефимьи — нянчить внуков, Мани Широковой счастье хоронится в постели, у Тимаша счастье сидит в зеленой бутылке, а у него, Абросимова, где это счастье зарыто? Или вместе с поездом бежит вдаль по блестящим рельсам? Подержать бы его, счастье, в руках, пощупать, повертеть…

Может, и сейчас он, Абросимов, счастлив? Сидят в тиши у своей будки и смотрит на забавного жука. Над головой синее небо с медленно текущими в никуда белыми облаками, летнее солнце позолотило стальные рельсы, из разомлевшего бора легкий ветерок приносит терпкий залах смолистой хвои и хмельного багульника. Работа путевого обходчика Андрею Ивановичу нравится. На людях не поразмышляешь о смысле жизни. А тут вокруг лесной будки целый мир! У болота гнездятся утки, на опушке бора живет хорек, под елью — большой муравейник. К вечеру прилетят коричневые и сиреневые стрекозы охотиться за комарами и мошкой. Под серым камнем обитает серебристая ящерица. Она не боится Андрея Ивановича, вот греется себе на солнышке. Часами может неподвижно лежать, будто впаянная в серую шероховатость гранита. Позади будки, под пнем, поселилась змея. Не тронь ее — никогда на тебя не нападет. Всякая тварь сама по себе красива, пусть даже красотою уродливой, как земляная жаба или червяк. Рот Андрея Ивановича раздвинулся в улыбке: вон и обед внучонок несет, в руке покачиваются алюминиевые судки, заботливо обвязанные льняным полотенцем. Вадим не видит, что дед наблюдает за ним. Глядя под ноги, он о чем-то сосредоточенно думает, иногда на лице появляется улыбка. Идет и что-то сочиняет на ходу. И что это у него за причуда такая? То молчит часами, хмуря лоб, в такие моменты окликнешь — и не отзовется, то трещит и трещит без умолку, не остановишь. А послушать его интересно! И откуда такой еще несмышленыш берет все эти истории?

— Дедушка! — издали кричит Вадим. — Погляди, какой у меня замечательный кинжал!

Вытаскивает из кармана большой ржавый костыль, свирепо замахивается им на воображаемого врага.

— Теперя поезд сойдет с рельсов, — пряча усмешку, сокрушенно говорит Андрей Иванович.

— Я его на откосе нашел, — замедляет шаги внук. — Наверное, состав очень быстро шел… Болт сам выскочил из шпалы.

— Один костыль выскочит, другой, глядишь, рельс ослабнет, и произойдет крушение, — говорит Андрей Иванович.

— У тебя есть кувалда? — ставя на землю судки, озабоченно спрашивает Вадим. — Надо поскорее забить костыль в шпалу, да и другие надо подколотить… — Он нагибается и ощупывает палец босой ноги. — Торчат, понимаешь…

— Ты пальцем вывернул костыль из шпалы? — усмехается дед.

— Ну, он торчал, я потащил за головку — он и вытащился, — нехотя признается внук.

— Выходит, ты вредитель? — сдвигает вместе густые брови дед, а глаза смеются.

— Что ты! — пугается Вадим. — Я шпионов ненавижу. Вырасту большой, как папка, буду их ловить.

— Далеко теперь твой батька, — вздыхает дед.

— А скоро он приедет?

— Один бог про это знает…

Мальчик с минуту пристально смотрит вдаль, где пути сужаются в одну сверкающую полоску, потом произносит:

— Лучше я стану машинистом: ду-ду — и поехал!

— А кто в топку уголь кидать будет? — спрашивает дед.

— Накидаю угля и буду в окошко глядеть, — не задумываясь, отвечает внук.

Андрей Иванович развязывает полотенце, ставит судок с наваристыми щами на колени, пробует большой деревянной ложкой, удовлетворенно кивает:

— Еще теплые.

— Путевым обходчиком тоже хорошо, — задумчиво говорит Вадим.

— Мир велик, внучок, — хлебая щи, усмехается Андрей Иванович. — И дел в нем невпроворот.

— А откуда он начинается?

— Кто? — удивленно смотрит на внука дед.

— Когда я буду машинистом, то поеду на поезде от самого начала мира до его конца.

— Наш с тобой мир, Вадик, начинается отсюда, от Андреевки, — говорит Андрей Иванович, — А где он кончается, один бог знает.

— Чудно, — задумчиво смотрит на деда зеленоватыми глазами внук.

— Что ж тут чудного?

— Бабушка каждый день богу молится, в церковь ходит, а папа говорит — бога нет, — произносит Вадим.

На эту тему Андрею Ивановичу не хочется распространяться. Не верит он в бога… До революции еще в церковь по воскресеньям ходил. Иван Кузнецов и Григорий Дерюгин сколько раз просили Ефимью Андреевну, чтобы сняла иконы и лампадку, но та и слушать не хотела. Обычно молчаливая и покладистая, она наотрез заявила, что Иван и Григорий в ее доме не указ. Она тут хозяйка. В свое время Дмитрий сунулся было в красный угол снять иконы, так мать огрела его по хребтине ухватом.

Андрей Иванович в эти дела никогда не вмешивался, пусть ее… Богу молились ее деды и прадеды, а они были ничуть не глупее нынешних людишек. Кому она, икона, в углу мешает?.. А теперь к старости — вон уже внуки пошли — в мыслях своих Абросимов все чаще обращался к богу. Правда, бог его не имел определенного облика, и Андрей Иванович, шагая по шпалам с путейским молоточком, иногда вел с ним долгие беседы. Бог был покладистым, возражал и спорил редко, гораздо чаще во всем с Андреем Ивановичем соглашался, что тому было по сердцу.

— Бабушка меня маленького в квашне окрестила, — вдруг заявил Вадим.

— С чего ты взял? — удивился Андрей Иванович. Он об этом ничего не слышал. Иван Васильевич категорически запретил жене и теще крестить своего первенца.

— Когда я болел корью и лежал на печке, моя бабушка рассказывала другой бабушке — Ирише Федулаевой, как она меня потихоньку окрестила, — охотно ответил внук.

— Ты уж помалкивай, — сказал Андрей Иванович. — Может, тебе приснилось? А котлеты нынче сочные, съешь, сынок?

Вадим взял котлету, положил на кусок хлеба, присыпал ее, как это делал дед, крупной серой солью и с трудом откусил большой кусок. На какое-то время он выключился из разговора и сосредоточенно жевал, тараща большие глаза на телеграфные провода, которые облепили ласточки.

— Деда, верно, что папа бросил нас?

— Плюнь в рожу, кто это сказал, — сердито ответил Андрей Иванович.

— Я бы плюнул, да вы меня потом будете ругать, — хитро прищурился внук. — Это тетя Маня сказала.

— Больше слушай разных глупых баб, — проворчал Андрей Иванович.

— Где же он? Когда еще уехал, а ни одного письма не прислал. Нынче ночью мама опять плакала…

— Такая у него работа, — сказал дед. — Секретная.

— Он много шпионов поймал?

— Какие у нас шпионы? — заметил дед. — Нету тут шпионов.

— Есть, — возразил внук. — Они в лесу прячутся, а папа с Юсупом их выслеживают.

— Сам придумал?

— Ванька Широков говорил плохо про папку, — сказал Вадим. — Я в него из рогатки картечиной, а попал в окно…

— Ходишь на полигон? — строго посмотрел на внука дед.

— Все ходят, и я хожу, — признался Вадим. — Я двадцать картечин свинцовых там набрал. Только все из рогатки расстрелял.

— В кого же ты пулял?

— В ворон, воробьев.

— И не жалко тебе божьих тварей?

— А я не попал, — сказал Вадим.

— Ладно, ступай домой, я пойду обход делать, — поднялся со скамейки Андрей Иванович.

— Можно я с тобой? — попросился Вадим.

Разве мог Андрей Иванович отказать любимому внуку?

— А будешь ходить на полигон? — спросил он.

Вадим опустил глаза, поковырял пальцем ноги песок на тропинке, потом поднял на деда чистые глаза с зеленоватым сузившимся ободком и вздохнул:

— Буду.

— Зачем вам этот дурацкий порох?

— Положишь макаронинку на камень и молотком раз! Как треснет! — с воодушевлением рассказывал Вадим.

— Тогда уж подавайся, как твой батька, в военные, а не в машинисты, — усмехнулся Андрей Иванович.

Когда они вернулись, из будки послышался звонок селектора: дежурный по станции сообщил, что без остановки проследует товарняк. Состав Андрей Иванович встречал стоя у будки с флажком в руке. Внук пристроился рядом. Новенький паровоз серии «СО» тащил длинную цепочку бурых товарных вагонов и платформ. Вадим даже прижмурился, когда мимо с шумом, свистом, грохотом, обдав их горячим паром, пронесся локомотив. От ветра на голове внука встопорщились темные волосы да и широкая борода путевого обходчика зашевелилась. На платформах стояли свежевыкрашенные тракторы, грузовики, громоздкие станки.

Давно автомобили и тракторы перестали быть диковиной. На базе тоже их хватало, а вот дорогу от станции до Кленова все еще не сделали. Как была при царе Горохе вымощена булыжником, так и осталась. Грузовики с ящиками охали и стонали, подпрыгивая на вспучившейся мостовой.

Над головой высоко пролетел серебристый самолет. Пока Абросимов сворачивал флажок и запихивал его в кожаный футляр, Вадим из-под ладони наблюдал за аэропланом.

— На таком Чкалов летал в Америку, — сказал внук.

— Надо же, разглядел, — улыбнулся дед.

— Жалко Чкалова, — вздохнул Вадим. — Я читал в книжке, что он под мостом в Ленинграде пролетел, а потом разбился.

Андрею Ивановичу тоже нравился отважный летчик, погибший в прошлом году. В его красном сундучке лежал в папке портрет пилота, совершившего знаменитый беспосадочный перелет из Москвы в США через Северный полюс. И вот в прошлом году Валерий Чкалов разбился на истребителе, который испытывал.

— Машинист, он едет по рельсам — и все, а летчик сверху всю землю видит, — мечтательно проговорил Вадик. — Наверное, я летчиком стану.

— Счастливый ты, внучок, — сказал Андрей Иванович. — Вон какой у тебя богатый выбор!..

Глава пятнадцатая

1

Попутная машина из Климова доставила Тоню Кузнецову до повертки на Андреевку. Гравийный большак карабкался на пригорок, откуда плавно спускался в лощину с ручьем и вновь неторопливо вздымался до околицы деревни Хотьково. В солнечных лучах ослепительно белела церковь с двумя куполами, выкрашенными в зеленый цвет. По обеим сторонам большака вперемежку с березами и осинами гордо высились сосны, ели. Отсюда до Андреевки три километра. Можно идти вдоль путей по насыпи или по колдобистому, с ухабами, проселку. По нему ездили на станцию в военный городок грузовики.

Где-то ее Иван? Вот уже полгода нет от него весточки. Другую нашел? И такое возможно. Все говорят, что глаз у него озорной… Разве не всю себя она ему отдала? Так нет, мало…

Последние годы все ожесточеннее у них ссоры с Ваней. Какой-то он все-таки отстраненный от семьи, вроде бы и хорошо относится к Вадиму и Гале, бывало, часами возится с ними, рассказывает что то, а потом вдруг будто найдет на него — не замечает ни ее, Тоню, ни детей. Его упорное молчание еще больше раздражает Тоню. Уж лучше бы накричал, нагрубил, а то живет в доме будто чужой. Неужели и ночью он думает о своей работе? Когда поругаются, Тоня уходит спать в другую комнату, чтобы не слышать этот проклятый телефон, трезвонящий и по ночам…

Григорий Елисеевич — вот уж кому повезло с мужем, так сестре Алене! — намекнул Тоне, что Иван Васильевич уехал очень далеко, может даже за пределы страны, и жизнь его там сурова и опасна… Тоня и без него догадалась, что мужа направили в Испанию. Как она упрекала себя, что в последний вечер перед его отъездом не сдержалась и сгоряча наговорила лишнего… Но она ведь не знала тогда, что он так надолго. Уж родной жене-то мог сказать, куда едет…

Желтая бабочка доверчиво уселась Тоне на руку, расправила на солнце крылья, пошевелила длинными усиками и замерла. Пожилые женщины толкуют, что любовь с годами проходит, остается привычка. Такое, наверное, у матери с отцом. А она, Тоня, по-прежнему любит мужа, может быть даже сильнее, чем прежде. И чем сильнее ее любовь, тем требовательнее она к мужу, нетерпимее. Чувствует, что это становится в тягость ему, но ничего с собой поделать не может: ревнует, мучается, изводит его, иногда и детям достается под горячую руку. Говорят, любовь — это счастье. Почему же ее любовь обернулась несчастьем? Разве она не видит, что Иван все больше и больше отдаляется от нее?..

— Антонина Андреевна! Карета подана! — услышала она веселый голос.

По травянистой тропинке от моста поднимался наверх путейский мастер — Казаков Федор Федорович. Выгоревшая железнодорожная фуражка была сбита на затылок, на загорелом лице выделялся крупный, чуть заостренный нос. Когда он приблизился, Тоне пришлось запрокинуть голову, чтобы посмотреть ему в лицо: Казаков был самый высокий человек в Андреевке. Ее отец, признанный силач, как-то признался, что только один человек в поселке выстоит против него — это Федор Федорович. Хотя, глядя на его высокую, худощавую фигуру, и не скажешь, что он богатырь. Руки большие, мозолистые, ключицы выпирают на впалой груди, Тоня слышала, что его называют Костылем.

Он и вправду немного напоминал костыль с маленькой шляпкой. Тот самый костыль, который Казаков, по словам отца, одним ударом молота забивал в шпалу. Красавцем его нельзя было назвать, но в его небольших голубых глазах, улыбчивом лице было что-то привлекательное. Федор Федорович в клубе обычно стоял в углу и с детской улыбкой наблюдал за танцующими, сам он танцевал редко, наверное, потому, что партнерши подходящей не было: самые высокие поселковые девушки были ему по грудь.

Впервые в дом привел его Андрей Иванович год назад. Федор Федорович был его начальством. Отец выставил на стол водку, соленые грузди с горячей картошкой. Федор Федорович тогда все поглядывал на Тоню, и в робком взгляде сквозили уважение к ней и еще что-то. Странно и вместе с тем приятно было видеть ей со стороны такого высокого и сильного человека почти детское преклонение перед ней. И помнится, особенно поразило ее, что, прощаясь, Федор Федорович неожиданно сложился почти пополам и почтительно поцеловал руку…

— Как вы меня увидели? — улыбнулась Тоня.

— Я долго смотрел на вас, — сказал он.

— Где же ваша карета?

Казаков кивнул на железнодорожное полотно, там на обочине стояла снятая с рельсов качалка. Действительно, нужно быть очень сильным, чтобы вот так запросто, в одиночку, снять с рельсов тяжелую качалку.

— Меня, маленькую, отец возил на качалке, — вспомнила Тоня.

— А бабочки только хорошим людям садятся на руки, — заметил он бабочку на ее руке.

— Я нехорошая, — сказала Тоня. Дунула на бабочку, и та улетела.

— Не наговаривайте на себя, — сказал он. — Вы не можете быть нехорошей.

— Спросите у моего мужа, — вырвалось со смехом у нее, но она тут же прикусила язык: Иван где то за тридевятью земель-морей, может, вот сейчас лежит раненый, а она так легко и бездумно говорит о нем… После разговора с Дерюгиным Тоня отыскала на чердаке учебник по географии и на физической карте с трудом нашла Испанию. Неужели ее Иван где-то и вправду там находится? О кровопролитных сражениях в Испании пишут в газетах, передают по радио. Тысячи добровольцев из многих стран воюют там с фашистами. Интернациональными бригадами командуют известные генералы… От берегов Испании отчаливают большие пароходы с беженцами, оставшимися сиротами детьми…

— Вашего мужа… я уже давно не встречал, — тихо проговорил Казаков. Он, видно, хотел что-то спросить, но, взглянув на нее, промолчал.

— Не бросил он меня, — с ноткой горечи сказала Тоня. — Там он… Далеко отсюда, — неопределенно кивнула головой в сторону железнодорожного моста, — в какой стороне Испания, она и представления не имела.

— Таких, как вы, Антонина Андреевна, не бросают… — помолчав, уронил он. — Счастливый тот мужчина, которого вы полюбите.

— Я этого не почувствовала, — вырвалось у нее.

По большаку проплыл синий автобус. К задней подножке кленовым осенним листом прилепился белобрысый мальчишка с обгоревшим на солнце носом. Ситцевая рубашка вздулась на спине горбом. Взглянув на них, мальчишка сверкнул в улыбке белыми зубами.

Казаков легко подхватил тяжелую сумку — Тоня купила в Климове отрез сукна и кое-что из продуктов — и стал спускаться по неровной тропке к насыпи. Свободную руку протянул Тоне, но та сама по высокой траве почти сбежала вниз. Хотела помочь ему поставить на рельсы качалку, однако Казаков отстранил ее и, поднатужившись, привычным движением припечатал деревянную качалку сразу на все четыре колеса. Он поправил выгоревшую до белизны фуражку и улыбнулся:

— Люблю ездить на качалке… Тихо, кругом небо и лес, птицы верещат. Под стук колес хорошо думается.

— О чем же вы думаете?

Он пристально посмотрел ей в глаза и взялся за высокую ручку качалки. Несколько сильных махов — и он разогнал скрипучую тележку, выпрямил длинную согнутую спину и ответил:

— О чем думает человек, когда он один?

Странно, что он до сих пор не женился. Спокойный, не скажешь, что пьет, говорят, любит поохотиться. На тетеревов, рябчиков и глухарей — другую дичь не признает. На охоту ходит на пару со своим соседом по казарме — дежурным по станции Моргулевичем. Смешно они смотрятся рядом: высоченный Казаков и коротышка Моргулевич!

Качалка резво бежала по блестящим рельсам, колеса ритмично постукивали, висячий железнодорожный мост за спиной уменьшался, над ним стояла разреженная желтоватая пыль, поднятая автомашинами. Лицо у Казакова было задумчивое, в уголках тонкогубого рта обозначились резкие складки. На какой-то миг она представила, как эти длинные сильные руки обручем схватят ее и сожмут, а обветренные губы прижмутся к ее губам… и с негодованием отогнала эти постыдные мысли. Прогрохотал громоздкий мост через Лысуху, впереди уже желтело приземистое здание станции. Оцинкованная крыша багрово светилась. Металлический флюгер неподвижно замер на башенке.

Колеса постукивали на стыках все реже, спокойнее. Федор Федорович отпустил рогатую рукоятку, и качалка, сбавляя ход, покатилась сама по себе. Белоголовые стрелки масляно блестели, пахло мазутом. Тоня заметила, что на его серой рубашке оторвана одна пуговица.

— Что же вы не женитесь? — спросила она.

— Моя невеста замужем, — глядя на нее, не сразу ответил он.

— Так не бывает, — рассмеялась Тоня.

— Бывает… — глухо уронил он.

И тут ее осенило: не ее ли, Тоню, он имеет в виду. Она едва сдержалась, чтобы не рассмеяться: надо же, что Костыль выдумал! Своей невестой ее считал…

— Так вы, Федя, чего доброго, бобылем останетесь, — сказала она.

Казаков снял качалку с рельсов напротив дощатого сарая, где хранился путейский инвентарь и инструменты, по деревянным жердинам отогнал ее под навес. К стене были прислонены полосатые шесты с острыми железными наконечниками — путевые сигналы, которые втыкают в насыпь железнодорожники, ремонтирующие путь. Тоня видела, как такую полосатую «пику» мальчишки на лугу перед станцией метали в кусок фанеры. Тоня поблагодарила, хотела взять сумку, но он опередил ее. Проводил до самого дома, осторожно пожал руку и ушел. Шагал он широко, расставляя длинные ноги циркулем.

— Ишь ты, грёб твою шлёп! — услышала она голос отца. — Сам Федор Федорович провожает нашу цацу до дома! Пригласила бы хоть на чашку чая.

— Он ведь твой начальник, а не мой, — улыбнулась Тоня.

— Федор Федорович — голова! — уважительно произнес Андрей Иванович. — Это он наш участок вывел в передовые. Путейцы его уважают. Мастер, а ворочает шпалы и рельсы наравне со всеми.

— Письма не было? — спросила Тоня Спросила просто так, она знала: оттуда, где сейчас Иван, писем не пишут.

— Было, — ответил отец. — Сразу два — от Вари и от Дмитрия.

Откуда-то прибежал Вадим, взлохмаченный, с царапиной на щеке, видно, успел с кем-то поцапаться.

— Купила букварь? — засыпал вопросами. — А задачник? Пенал? Я тебя просил круглый!

Все, что надо, купила сыну Тоня, — он первого сентября пойдет в школу. Надо успеть сшить ему нарядный костюмчик. Лучше ее никто теперь в Андреевке не шил.

— Подрался? — напустив на себя строгость, спросила Тоня.

— За грибами ходил за клуб, ну и об сучок поцарапался…

— Врет, — уличила брата появившаяся на крыльце Галя. — С тети Сашиным Игорьком давеча подрался из-за папы.

— Из-за кого? — удивилась Тоня.

— Игорек сказал, что папа от нас убежал, а Вадька ка-ак даст ему в нос… до крови разбил, — охотно рассказывала Галя, делая вид, что не замечает гневных взглядов брата.

— Значит, ты победил? — улыбнулся в бороду Андрей Иванович. — Молодец, внучек! Никогда никому не давай спуску! А самого побьют — не хнычь и не ябедничай. Злее будешь.

— Чему ты учишь мальчишку? — возмутилась Тоня.

— Он мужчина или девчонка сопливая? — блеснул на дочь глазами Абросимов. — В нашем роду трусов и слабаков не было, грёб твою шлёп!

— Погоди… — показал сестренке кулак Вадим.

— А вот с девчонками связываться не стоит, — сказал Андрей Иванович. — От них лучше держаться подальше.

— Она же прицепится, как репейник, — вырвалось у Вадима. — Куда мы — туда и она.

— Он меня два раза ударил прутом, — пожаловалась Галя.

— Раз! — с ненавистью посмотрел на нее брат. — И то за дело. Наябедничала бабушке, что я Юсупу кость из щей достал.

— Небось грязными руками вобрался в чугун? — покосился на него дед.

— Поварешкой, — улыбнулся Вадим.

— Это ты брось, парнишка, в чугуны лазить, — нахмурился Андрей Иванович. — За такие штуки, гляди у меня, схлопочешь ложкой по лбу!

— Он большой кусок сала отрезал Юсупу, — ввернула Галя. — Все таскает ему!

Из будки давно околевшего Бурана выбрался Юсуп и на всякий случай хрипло гавкнул. Короток собачий век. Пока человек проживет одну жизнь, у собаки четыре поколения сменится. Стар стал и Юсуп Второй, как его прозвал Кузнецов, все больше лежит возле конуры, не сразу отзывается. Еще два-три года назад охотно бегал с ребятами на речку и в лес, а теперь лишь проводит до калитки и вернется к конуре. Особенно загрустил Юсуп Второй после отъезда Ивана Васильевича, первое время при каждом стуке калитки вскакивал и трусил по тропинке, теперь и не смотрит в ту сторону, словно чувствует, что больше уже не увидит своего любимого хозяина.

— Вот что, ребятишки, — заявил Андрей Иванович. — Завтра чуть свет подыму: пойдем на восемнадцатый километр за груздями. Готовьте обувку полегче да корзинки побольше.

2

Вдоль высокого дощатого забора, по верху опутанного ржавой колючей проволокой, неспешно шагал рослый пожилой мужчина в старом, чуть узковатом в плечах пиджаке, в болотных сапогах, с корзинкой в руке. Высокие сосны и ели загораживали небо, на молодых елках пауки растянули сверкающую паутину, под ногами поскрипывали, вдавливаясь в жесткий седой мох, шишки. Человек нагибался и аккуратно срезал под самый корешок грибы. Примерно на расстоянии ста метров друг от друга вплотную к забору прижимались сторожевые вышки. Под навесом на помосте топтались часовые с винтовками. Забор тянулся прямо по лесу, огибал овраг и исчезал вдали, полукругом охватывая территорию воинской базы. Увлекшись грибами, человек почти вплотную приблизился к вышке. Присев на корточки, выковыривал руками из мха семейку молоденьких боровиков. Постовой, сидя на перекладине, равнодушно наблюдал за ним.

— Небось у вас на территории белых грибов прорва, — выпрямившись, заметил человек впиджаке.

— Проходи, гражданин, — неприветливо отозвался охранник. — Леса тебе мало? Лезешь на самую проволоку.

— Какие строгости, — ничуть не обидевшись, улыбнулся грибник и отвернул от зеленого забора в сторону. Скоро его клетчатый пиджак слился со стволами молодых сосен.

— Ходют тут всякие, — сплюнул вниз часовой в синей форме. И глянул вдаль, где виднелись дощатые постройки, откуда должна была прийти смена.

Григорий Борисович договорился с Леней Супроновичем, что они нынче обойдут всю огороженную забором территорию базы. По подсчетам Шмелева, они уже должны были бы встретиться. Через забор не видно никаких строений, все те же сосны и ели за проволокой, лишь вдоль ограды с той стороны тянется наезженная автомашинами дорога. Маслов говорил, что на базе есть подземные цеха и склады, но где именно — точно сказать не мог.

С Леней они встретились через полчаса неподалеку от Тихого ручья, тот тоже был с корзинкой. Григорий Борисович ревниво заглянул в нее: Супронович явно обскакал его! Они присели на бугорке под разлапистой сосной, далеко выбросившей боковые ветви. Шмелев достал из-под грибов бутылку водки, закуску в белой тряпице, там оказался и маленький зеленый стаканчик. На мох упал зубец чеснока.

День выдался пасмурный, но теплый. Над вершинами плыли пышные облака, ровный гул леса навевал дремоту. На ветвях мерцала паутина. В Ленькиных кудрях тоже поблескивают голубоватые паутинные нити. Впереди них, перелетая с ветки на ветку, порхала любопытная синица. Вокруг бугра пламенели желтые и красные листья. Будто огнем объятая, вдруг открывалась взгляду осина или рябина, а молодые дубки оставались наполовину зеленые, и листья на них держались еще крепко.

— Только напротив станции есть строения, кирпичные склады, а в лесу я ничего такого не заметил, — глядя, как Шмелев раскладывает закуску на тряпке и наливает в стаканчик водку, произнес молодой Супронович. — И чего они столько вышек наторкали? Да, видел, как охранник вел на длинном поводке овчарку.

— Узнать бы, где у них подземные склады, — сказал Шмелев.

— А что толку? — усмехнулся Леня. — Туда все равно не попадешь. Вон как огородились!

— Надо узнать, — сказал Григорий Борисович. — И набросать на бумаге.

— За такой планчик небось хороший куш отвалят? — взглянул на Шмелева Леня.

— В накладе не останешься, — улыбнулся тот.

— Интересно, кто у нас главный хозяин?

— Я твой хозяин, — весомо уронил Шмелев. — А много знать тебе, Леня, пока ни к чему.

— Я бы за милую душу всю эту мерзкую шаражку взорвал, — заметил тот. — Рванет — чертям тошно на том свете станет. Была Андреевка, и нет Андреевки!

— Нам с тобой, Леня, концы тут отдавать нет никакого резона, — заметил Григорий Борисович.

— Кто-то за веревочку ведь должен дернуть?

— Надо будет — дернут, — усмехнулся Шмелев. — А пока давай мы с тобой дернем по маленькой!

Закусили соленым огурцом. Леня истово жевал, так что скулы играли на щеках, а светлые глаза довольно щурились. Мощная загорелая шея виднелась в расстегнутом вороте синей рубахи, резиновый сапог порвался у носка, и в прореху выглядывал кончик серой, солдатского сукна портянки.

Полгода назад Григорий Борисович открылся перед Леней Супроновичем. Собственно, того не нужно было агитировать, он охотно согласился во всем помогать Шмелеву. Он издавна уважал его, чувствовал в нем силу. А что такое сила, Леонид по-настоящему оценил лишь в колонии: там в бараках властвовали кулак и нож. Первое время ему много пришлось вынести унижений от уголовников, а потом его самого стали побаиваться в камере. Рука у него была тяжелой, и пощады к слабым он не знал, но и не связал свою судьбу с ворами и бандитами. За годы, проведенные за решеткой, он уяснил себе, что блатные рано или поздно снова возвращаются в колонию. Такой судьбы себе Леонид Супронович не мог пожелать…

Времени понять друг друга со Шмелевым у них было достаточно: после освобождения молодой Супронович частенько заглядывал на молокозавод. Вместе даже на охоту стали ходить и вот по грибы… Обида, которую Леня затаил против Советской власти в колонии, искусно подогревалась Григорием Борисовичем. После вторичной встречи с Лепковым, снабдившим его оружием и деньгами, Шмелев безотлагательно решил переговорить с Леней. Он хотел привлечь и Маслова, но что-то в самый последний момент его снова остановило: за Кузьму Терентьевича он был спокоен — этот уже крепко взят за жабры, опасался его жены — Лизы. Настырная бабенка, с хитринкой в глазах и явно умнее своего недотепы мужа. С первой же встречи с ней Григорий Борисович понял, что бойкая, с маленькими острыми глазками Лиза вертит Кузьмой Терентьевичем как хочет. Ей тоже нужно угождать, не то быстро настроит муженька против Шмелева.

Лепков снова предупредил, что никаких крупных акций пока не нужно предпринимать, а вот надежных людей в поселке следует завербовать и денег на это жалеть не надо. Предстояло уточнить план расположения базы, пометить охранные вышки, подсобные цеха, склады, полигон. О том, что там, за колючей проволокой, расскажет Маслов, а начертить план месторасположения базы они смогут с Леонидом. Одно его поручение молодой Супронович уже выполнил…

Решив, что ему не помешают несколько бланков со штемпелем и гербовыми печатями поселкового Совета, Григорий Борисович поручил провернуть это дело молодому Супроновичу. Тот молча выслушал, усмехнулся и ушел. А через два дня положил на стол Шмелеву десятка два чистых бланков со штемпелями и круглыми печатями. Вдаваться в подробности, как он ими разжился, Леня не стал, лишь заметил, что если еще понадобится этого добра, он всегда достанет.

Тогда Григорий Борисович поручил ему добыть у милиционера Прокофьева наган. Ему хотелось увидеть Леню в настоящем деле. Понадобилась неделя, чтобы разоружить участкового.

Егор Евдокимович Прокофьев по заведенному порядку каждый раз приходил на вокзал встречать ночной пассажирский из Ленинграда. Так случилось и в ту темную весеннюю ночь. Услышав в тамбуре крики о помощи, он не раздумывая вскочил на подножку, распахнул железную дверь, и тут его в потемках схватили за горло и ударили чем-то тяжелым по голове… Очнулся он на песчаной насыпи за железнодорожным переездом, в голове гудело, рука оказалась сломанной. Там и обнаружил его Абросимов, совершавший ночной обход своего участка.

Наган Леня оставил себе, а Прокофьев вернулся к исполнению своих обязанностей лишь через два месяца. В поселке поговаривали, что его уволят за ротозейство, но начальство решило иначе: милиционер повел себя геройски, и не его вина, что напоролся на опытных и ловких поездных бандитов, которых теперь разыскивали…

Как ни в чем не бывало худощавый и хмурый Прокофьев снова появился на перроне вокзала к приходу пассажирского. На широком ремне желтела новенькая кобура с пистолетом. Ночное приключение не прошло для него даром: взгляд у Прокофьева стал подозрительным, с собой он теперь брал на станцию кого-нибудь из комсомольского актива.

…Водка была допита, закуска съедена. Они полулежали на мягком седоватом мху. По белой тряпице бродили красные муравьи, двигая усиками, облепили горлышко валявшейся у пня зеленой бутылки, будто тоже норовили отведать хмельного.

— А не кокнут нас с вами, Григорий Борисович? — вдруг спросил Леня. Голос вроде бы безразличный, но рука с тоненьким сучком замерла у губ. И глаза смотрели трезво и настороженно.

— Я не собираюсь попадаться им в лапы, — помолчав, ответил Шмелев.

— Случись что, нам — вышка, — продолжал Леонид. — Врагов народа не щадят.

— Слава богу, нету Кузнецова, — сказал Шмелев. — При нем я плохо спал по ночам…

— Если бы не он, мы тогда Дмитрия Абросимова прикончили бы, — заметил Леонид.

— Теперь недолго ждать осталось!..

— Чего ждать-то?

— Освобождения, Леня, освобождения России от большевизма.

— Ну и что дальше?

— Что дальше? — удивленно взглянул на него Шмелев. — Дальше заживем, как раньше…

— При царе, что ли?

— А что, плохо жил твой папаша при монархическом строе?

— Смешно как-то снова представить себе на троне царя, — усмехнулся Леонид.

— Царь будет на троне или буржуазная республика — это не суть важно, лишь бы не было коммунистов. Исстари Россией правили светлые умы, а теперь? Кто нами правит? Сыновья крестьян и рабочих?

— А где они, эти светлые умы?

— Россия велика, дружище, — внушительно заговорил Григорий Борисович. — По темным, медвежьим углам скрываются от власти истинные патриоты. Ждут своего часа! А сколько их за границей? И знаешь, чего они сейчас ждут?

— Своего часа, — насмешливо заметил Леонид.

— Войны, дружище, беспощадной жестокой войны против социалистического строя. Весь мир ненавидит Советы! И если немцы ударят по СССР, то наш святой долг — помогать им, вот для чего мы тут торчим, жрем, как ты говоришь, овсянку… На немцев сейчас вся надежда.

— А не получится так: фашисты захватят Россию, уничтожат коммунистов, а нас всех загонят в стойла? Для них все русские — быдло.

— Немцев не так уж много, — недовольно заметил Григорий Борисович. — Не хватит у них силенок всех под себя подогнуть и всеми побежденными странами управлять… Без нас им не обойтись. Немцы нужны нам на первом этапе борьбы, а потом управимся и без них.

— Значит, пока наши хозяева — немцы, — подытожил Леня.

— Выбирать, голубчик, не приходится, — усмехнулся Григорий Борисович. — Как говорится, не до жиру, быть бы живу! — Он взглянул на собеседника, прищурился: пробившийся сквозь ветви луч солнца ударил в глаза. — А чем тебе немцы не по нраву?

— Немцы — так немцы, — вытряхнул себе остатки из бутылки в рот Леонид. — Раз у самих силенок не хватает… А я бы первым делом лавку открыл и роскошный кабак, — мечтательно откинулся он на спину и уставился в голубой просвет неба. — Отгрохал бы каменный домище в два этажа с погребом, кладовыми, коптильнями.

— Отгрохаешь… — пряча усмешку, подзадорил Григорий Борисович. — Немцы поощряют крепких хозяйчиков и торговлю.

Вот, значит, какая у Лени Супроновича мечта: стать лавочником и кабатчиком! Это хорошо, у любого человека должна быть своя заветная мечта… Каждый борется за свою мечту, этот — за свою лавку, за деньги…

— А что вы будете делать? — спросил Леня, глядя в небо, белесые ресницы его чуть подрагивали.

— Я? — переспросил Шмелев.

Вопрос Лени застал его врасплох. В двух словах не объяснишь этому парню, что он будет делать, если Советы рухнут. Деньги, богатство — не главное для Шмелева. Ему необходима власть! И эту власть в обмен на то, что он намеревается сделать, дадут ему немцы… Он мечтает распрямить согнутые в покорности плечи, подняться во весь рост… И согнуть в бараний рог всех тех, кто сейчас выше его, насладиться их унижением, снова вернуться в большой город, может, в столицу… И придется тем, кто рассчитывает править страной, малость потесниться, дать место и ему, дворянину Карнакову Ростиславу Евгеньевичу…

Подавив в себе честолюбивые мечты, спокойно ответил:

— Что я буду делать? Уж, наверное, не масло сбивать на этом паршивом заводишке! Когда все начнется, дел будет невпроворот. Но всегда надо помнить, что даром никто тебе, Леня, не преподнесет на блюдечке лавку и кабак. За это придется, дорогой, повоевать.

— С немцами на пару?

— Сами будем, засучив рукава, наводить порядок в своем доме. Уже больше двадцати лет большевики вбивают в головы людям, что хозяева государства — они сами, что все твое принадлежит государству, а государство принадлежит тебе. Все перемешалось — общественное и личное. Только это абсурд! Своя рубашка всегда ближе к телу — так было, так есть и будет.

Леня неожиданно рывком сел, стащил с ноги резиновый сапог и с силой швырнул вверх, тотчас раздался тоненький крик, и к их ногам упала рыжая белка. Она еще быстро-быстро дрыгала лапками, удивленные глаза ее замутились белесой смертной пленкой. Леня взял зверька за задние лапы, резко встряхнул, маленькая головка безвольно мотнулась.

— Ну у тебя и хватка! — изумился Шмелев.

— Линяет, — сказал Леня и равнодушно отбросил мертвую белку в мох.

— Ты и человека мог бы так же запросто? — спросил Григорий Борисович.

— Был грех… — зевнув, ответил Леня. — На лесозаготовках пришил одного суку, а второго — Пахан попросил, и я уважил…

— И обошлось?

— Там человеческая жизнь — копейка, тьфу! — сплюнул Леня. — Закон — тайга.

— Прокофьева-то пожалел? — вспомнил про милиционера Шмелев.

— Уговора не было его кончать, — лениво процедил Леня. — Да, патронов бы к нагану достать…

— Получишь парабеллум, — пообещал Григорий Борисович. — Не чета твоему нагану.

— Когда? — В светлых глазах парня плеснулся интерес. — Я парабеллум и в глаза не видел.

— Лучше браунинга, — сказал Григорий Борисович, раздумывая: не отдать ли свой парабеллум, полученный от Лепкова, Супроновичу? Браунинг сохранился у него еще от прежних времен, он меньше и легче, а в надежности его Шмелев не сомневался. В свое время на деле не раз испытан…

— Есть один человек, которого я бы приговорил… — задумчиво произнес Леня. — Только он далече отсюда.

— Дмитрия Абросимова? — сразу смекнул, о ком речь, Григорий Борисович.

— В прошлом году всего на неделю приезжал, — продолжал Леня. — И эту свою бабенку с двумя девчонками привез… Куда ей до вашей Александры!

Шмелеву этот разговор был неприятен. С Дмитрием он уже не раз встречался, тот всякий раз заходил к ним, приносил Павлу подарки. Мальчишка дичился Дмитрия, смотрел исподлобья. Александра почти не разговаривала с бывшим мужем, только лицом темнела и кусала полные губы. Видно, все еще не затянулась рана от первой девичьей любви…

— Парабеллум получишь, когда придет пора действовать, — сухо сказал Григорий Борисович. — Сам понимаешь, тут стрелять даже в лесу опасно. Зачем рисковать?

Он не сомневался, что оружие скоро пригодится. Надо сказать Леониду, чтобы прощупал еще кое-кого из своих приятелей. Верные люди ох как будут нужны, когда грянет гром…

Супронович поднялся с кочки, смахнул желтые иголки со штанов, пригладил вьющиеся волосы на затылке, поглядел на свою корзинку:

— На хорошую жаренку и то не набрал! Моя Ритка на смех поднимет, скажет: полдня в лесу проболтался, а принес шиш!

— Вон где наши грибы прячутся! — показал глазами в сторону базы Шмелев.

— Мариновать их будем или солить? — поддержал шутку Леня.

— Я подошел к самой вышке, — сказал Григорий Борисович. — Так охранник на меня окрысился, мол, не положено…

— А я видел, как попугай слез с жердочки и сам собирал грибы в фуражку, — вставил Леня.

— Попугай?

— У нас в колонии так караульных называли, — ухмыльнулся Леонид. — Нужда припрет — можно будет попробовать с охранником сладить.

— Скоро нам понадобятся люди, — продолжал Шмелев. — Ты потихоньку прощупай своих путейцев — парочку бы парней завербовать…

— Опасно, — ответил Леонид. — Костыль каждое утро политинформацию проводит — на мозги капает. Уже трое заявления в партию подали.

— Подавай и ты.

— Мне не предлагают, — ухмыльнулся Супронович. — Больно рожа у меня для партии неподходящая!

— Прошлое, Леня, прошлое, — рассмеялся Григорий Борисович. — Как говорят, рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Мне этот рай как-то ни к чему, — пробурчал Леонид.

— Будет и на нашей улице праздник, — похлопал его но крепкому плечу Шмелев.

— Скорее бы, — сказал Леонид. — Дай срок, со всеми посчитаемся!

3

Иван Васильевич Кузнецов объявился в Андреевке поздней осенью 1939 года. Пожил с семьей с неделю и вдруг за вечерним чаем в доме Абросимова заявил, что нынче с вечерним уезжает в Ленинград. Он получил новое назначение — будет работать там. Не говорил об этом до последней минуты, потому что не хотел портить Тоне настроение…

— И все-таки испортил, — чувствуя, как закапали слезы, проговорила Тоня и сама не узнала своего голоса.

— Не реви, глупая, — заметил Андрей Иванович. — Радоваться надо: будешь жить в Питере.

— Да нет, пока Тоня поживет с вами, — сказал Иван Васильевич.

— Не по-людски вы живете, — вступила в разговор Ефимья Андреевна. — Ты — там, она — здесь. Горе тому, кто плачет в дому, а вдвое тому, кто плачет без дому.

— Зачем же я замуж выходила? — сдерживая слезы, сказала Тоня. — Нянчить детей и глядеть в окошко, когда милый объявится?

— Устроится в Ленинграде, — приедет за тобой, — недовольно поглядел на дочь Андрей Иванович. — Чуть что — слезы, грёб твою шлёп!

Ефимья Андреевна смотрела на зятя глубокими глазами. Фарфоровая чашка с чаем в ее руке чуть слышно брякнула о блюдце. Подавив тяжелый вздох, она взяла из сахарницы кусочек мелко колотого сахара, положила в рот и отхлебнула. Пока за столом продолжался разговор о новой перемене в судьбе Ивана и Тони, Ефимья Андреевна помалкивала, слушая их в пол-уха. Она совсем не разделяла оптимизма мужа: не жить их дочери в Питере, потому как Иван никогда ее туда не возьмет. Чувствует ли дочь, что пришел конец ее семейному счастью?.. Да и можно ли назвать ее жизнь с Иваном счастливой? Часто ли в доме слышен ее звонкий смех? И не поет совсем, а голос у нее чистый, душевный, в самодеятельности участвовала… Нервной стала Тоня, на детей кричит, особенно Вадьке достается, встает с красными глазами и с утра до вечера строчит и строчит на швейной машинке… Родив Галю, бросила работу. Теперь ее работа — ждать мужа. И вот дождалась…

С самого начала Ефимья Андреевна предчувствовала, что рано или поздно все так и случится. И почему такой дар дан ей, матери, а не детям? Лучше бы они умели предчувствовать и, может быть, тогда бы по-умному распорядились своими жизнями? Знала она и то, что Митя не будет жить с Александрой Волоковой… А вот в Алене и Дерюгине уверена, как в самой себе. Эти всю жизнь проживут душа в душу. А ведь взял-то ее Григорий Елисеевич оё-ёй с каким изъяном! Ниночка-то совсем на него не похожа…

Не жалко Ефимье Андреевне, что уезжает из Андреевки Иван, жалко Тоню. Каково ей с двумя детьми жизнь заново строить? Да и любит она его. Ох как еще будет мучиться, убиваться по нему! Все глаза-то свои выплачет… А горе молодую женщину не красит. Не успеет оглянуться — и морщины по белу лицу пойдут. Бабий век недолог. Что ж, жизнь прожить — не поленницу дров сложить. Не она ли молила святую богородицу за Тоню? А может, услышала молитвы и вняла им? Может, все еще повернется к лучшему?..

— …Фашист полз к нашим окопам за «языком», и у меня была точно такая же задача, — рассказывал Кузнецов. — Я его немного раньше заметил, хотя была ночь. Сижу в воронке и гадаю: сюда он скатится или к кустам прижмется? Дело в том, что с обеих позиций ракеты пускали. Гляжу, ползет к воронке — тут я его и сграбастал! Надо сказать, здоровенный попался детина. Молча возимся на дне, а над нами зеленые ракеты, как цветы, распускаются… И надо же такому случиться: я у него парабеллум выбил из рук, а он мой пистолет вырвал. Стрелять ни я, ни он не хотели. Мне он нужен был живым, и, как оказалось, я ему тоже. Он бормочет по-немецки, что, как куренка под мышкой, унесет меня к своим, а я ему тоже, мол наши окопы ближе… Он — за нож, я его вырвал и перебросил через край воронки, а свою финку не достаю да и достать ее мудрено: лежим вплотную друг к другу… Я задыхаюсь: он гад, видно, нажрался чеснока, разит, как от бочки! В общем, получилось у нас, как в басне: «Я медведя поймал!» — «Так тащи!» — «Я бы рад, да он не пускает…»

— Так до утра и просидели в воронке? — спросил Андрей Иванович. — Так кто же кого поймал, грёб твою шлёп?

— Раз я сижу с вами, пью чай… — улыбался Кузнецов. — Часы разбил об его башку! Оглушил и на себе доволок до своих. Очень интересный тип оказался. Осведомленный и, кроме всего прочего, был чемпионом по французской борьбе. Силен, черт! Мне ключицу сломал и палец чуть не отвернул…

Галю и упирающегося Вадима отправили спать. Тоня отдала им коробку с шоколадными конфетами — гостинец отца.

— Может, завтра поедешь? — с надеждой посмотрела она на мужа. — Я еще не все постирала.

— До поезда два часа, — беспечно заметил Иван. Тоня прикусила нижнюю губу и отвернулась, Пальцы ее крошили на столе печенье.

На гимнастерке мужа поблескивал новенький орден Красного Знамени. Конечно, ему там досталось, наверное, не раз жизнью рисковал. Послушаешь его, так все было легко и просто: нашел, оглушил, приволок… Ключица заметно выпирает у шеи, а мизинец на левой руке не до конца разгибается.

Вадим не отходил от отца, щупал орден, задавал бесконечные вопросы, потом заявил, что, когда вырастет большой, станет военным, как папа.

Семь лет замужем Тоня, но так до конца и не узнала мужа.

Смутные предчувствия терзали ее душу, но то, что Иван вдруг так неожиданно уедет, ей и в голову не приходило. За прошедшую неделю он и словом не обмолвился о крутой перемене в их судьбе, И оттого, что он скрыл от нее свое назначение в Ленинград, Тоня наконец поняла, что брать ее с детьми туда он не собирается, иначе с какой стати молчал бы?..

Она поймала сочувствующий взгляд матери и, не в силах сдержать рыдания, вышла в другую комнату. Усевшись на узкую железную кровать и не включая свет, она дала волю слезам.

В переднике с полотенцем через плечо заглянула мать. Стоя на пороге, скорбно поджала губы, покачала головой.

— Плачь не плачь, а улетел твой ясный сокол, — произнесла она.

— Мог бы сказать-то? — подняла на нее заплаканные глаза Тоня. — Чемодан сюда принес, а мне ни слова.

— Ежели чего такого задумал, сама знаешь, его не своротить в сторону, — продолжала Ефимья Андреевна. — Мужик упрямый, норовистый.

— Чего задумал?

— Про то мы с тобой не знаем.

— Какой-то чужой он приехал оттуда, — пожаловалась Тоня. — Думаю, нагляделся там разных ужасов, он ведь отчаянный — в самое пекло полезет, видишь, орден заслужил…

— Отчаянный, — согласилась мать, — такого и дети не удержат.

Тоня сидела боком к матери, глядя в прямоугольник окна. В сумраке смутно вырисовывались замшелая крыша дома Широковых и огромный купол старой березы, правее ее ярко светилась голубым светом большая звезда.

— Думаешь… он уйдет? — У нее не повернулся язык сказать «бросит».

— Языком мелет напропалую, зубы скалит, а думает, дочка, о другом, — ответила мать. — И думы евонные — далекие от тебя и дома нашего.

— Мама, ты цыганка, — всхлипнула Тоня. — Или колдунья.

— Не хочу отбивать хлеб у Совы, — ответила Ефимья Андреевна.

— Я не стану его держать, мама, — не поворачивая головы, сказала Тоня.

— Я знаю, ты гордая, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Но как одной-то с двумя ребятишками?

— Я помню, ты предупреждала меня… — продолжала Тоня. — И почему я тебя тогда не послушалась? Почему?

— Если бы я могла твою беду руками отвести…

— И почему я такая несчастливая? У Варвары все хорошо, Алена живет и радуется, а у меня все шиворот-навыворот! Все жду его, жду и вот дождалась…

— Зато видного да красивого выбрала, — уколола Ефимья Андреевна. — Мало парней за тобой ухлестывало?

— Сердцу не прикажешь, — вздохнула Тоня. — Люблю я его.

— Иди к столу, — сказала мать. — И вида не подавай, может, все ишо и не так худо.

— Не жить нам с ним! — Слезы высохли на ее глазах, губы поджались, отчего лицо стало некрасивым и злым. — И вправду, смеется, шутит, гладит ребят по голове, а сам где-то далеко… И ко мне изменился, стал другой… Помнишь, ты говорила, у него в глазах мутинка? Не мутинка, мама, омут!

— Слышишь, зовет, — сказала Ефимья Андреевна. — Проводи толком и не реви как белуга. Наревешься без него.

— Не увидит он моих слез, — поднялась с кровати Тоня. — А те, что и пролила, еще как ему отольются!

— Не пойму, любишь ты его али ненавидишь? — покачала головой мать.

— С глаз долой — из сердца вон! — одними губами улыбнулась Тоня.

Вадик и Галя уже спали в большой комнате, когда Тоня пошла провожать мужа.

Холодный ветер гонял по перрону желтые листья, шумел в сквере ветвями больших темных деревьев. Народу было мало, и к ним никто не подходил. Иван курил и хмуро смотрел в ту сторону, откуда должен был показаться пассажирский. Зеленый фонарь семафора ровно светил вдалеке. Слышно было, как за забором военного городка — он сразу начинался за путями — играли на гармошке.

Тоня пристально смотрела на такое родное и вместе с тем чужое лицо. Неладное она бабьим сердцем почувствовала чуть ли не в первую ночь, когда он приехал, — не тот был Иван, его руки и не его, его губы и не его… Тогда она ничего не сказала, лишь затаила тревогу в душе. Иван умел владеть собой, мог быть внимательным, ласковым, даже нежным…

— Кто она? — глухо спросила Тоня. Руки ее бессильно висели вдоль тела.

Иван вытащил изо рта папиросу, стряхнул пепел, чуть приметно усмехнулся:

— Почему обязательно она, Тоня?

— Я хочу знать, на кого ты меня променял…

— Ты думаешь хоть, что говоришь? — сердито оборвал он.

Она прикусила нижнюю губу, сдерживая слезы. Ей бы смирить себя, сказать что-нибудь ласковое, но она уже не могла сдержать себя. Будто кто-то другой вселился в нее и бросал ему в лицо обидные слова.

— Думаешь, двое ребятишек, так никто на меня и не посмотрит? Смотрят! И еще как! Да захочу, в два счета выскочу замуж! Да и какая я тебе жена? Ты — там… — она махнула рукой, — а я — здесь! Дети от тебя отвыкли, да и я… Чужой ты, Иван! Чужой… Варя, видно, умнее меня, она за тебя замуж не пошла.

— Ты несчастлива со мной?

— Да! Да! — кричала она. — Я не могу вечно ждать! Думать, переживать, а ты даже не сказал мне, куда отправился… Ну какой же ты после этого муж?

— Какой есть, — вздохнул он. — Другим быть не могу.

— Можешь, — жестко сказала она. — Ты можешь быть любым. Уж я-то знаю.

Раздался сиплый гудок, за переездом желто засиял паровозный фонарь. Пассажирский вышел на прямую и приближался, гоня впереди себя нарастающий шум, тонкий свист пара и еще какие-то странные звуки, напоминающие детские голоса на летней площадке.

— Теперь я окончательно убедился, что ты меня не любишь, — сказал он. — А если это любовь, то она хуже ненависти! Опомнись, что ты говоришь?!

— Что, правда глаза колет? Столько не виделись, а ты уже уезжаешь… Ты просто решил. Ваня, не брать меня в Ленинград. Зачем тебе, орденоносцу, там я? Простая баба, да еще с двумя ребятишками…

— Как ты так можешь? Это и мои дети.

Зябко передернув плечами, Тоня долгим взглядом посмотрела мужу в глаза и раздельно произнесла:

— Больше не приезжай, Ваня. Не надо. Развод я тебе дам, детей сама воспитаю, обойдусь без твоих алиментов. Прощай, Кузнецов!

Повернулась и быстро зашагала вдоль низкой ограды из штакетника, а пассажирский уже надвигался, заливая рассеянным светом сквер, малолюдный перрон и дежурного в красной фуражке с жезлом в руке.

Иван Васильевич в несколько прыжков догнал жену, схватил за плечи, повернул к себе:

— Тоня, мы оба много чего наговорили, — быстро заговорил он. — Все еще может наладиться…

— Я решила, — ответила она.

— Отдай мне Вадика! — вырвалось у него.

— Об этом и не думай, — отрезала она. — Нет у тебя детей. Ты сам от них отказался.

— Что ты говоришь! — выкрикнул он. — Тебе — Галя, а мне — Вадик!

— Уже разделил? — усмехнулась она. — Многое ты можешь, а тут вышла осечка. Дети останутся со мной. Навсегда.

Слышно было, как грузчики швыряли в багажный вагон тяжелые ящики, дежурный о чем-то говорил с кондуктором. В освещенных керосиновым фонарем дверях багажного двигала руками согнувшаяся человеческая фигура.

— Вон ты оказывается какая!

— Какая?

— Жестокая!

— Это ты меня сделал такой, — сказала она. — Иди, отстанешь от поезда.

— Ты так легко от меня отказываешься? — уязвленный ее тоном, заговорил он. — Ты же любила меня, Тоня!

— Любила, — сказала она. — А теперь ненавижу! И буду ненавидеть всю жизнь!

Тоненькой трелью раскатился свисток, со скрежетом прокатилась на роликах дверь багажного вагона и глухо стукнулась, лязгнул железный запор.

— Я постараюсь забыть все, что ты мне тут наговорила, — торопливо заговорил Иван. — Выбрось из головы, что у меня кто-то есть… Я — один!

— Ты и всегда был один, — устало ответила она. — А я — сбоку припека. И дети тебе не нужны… Беги, поезд уйдет…

Медленно двинулись вагоны. На подножках застыли с флажками проводники. Иван хотел еще что то сказать, потом нагнулся к ней, порывисто поцеловал в губы и, махнув рукой, побежал по перрону. Вот он подхватил чемодан, легко втолкнул его в проплывающий мимо вагон и, отстранив проводницу, вскочил на подножку. Фуражка с зеленым околышем сдвинулась на затылок, волосы волной выплеснулись на лоб. Не слушая выговаривающую ему проводницу, он выискивал глазами скрывшуюся в тени фигуру.

— Я приеду-у, Тоня-я!..

Она прислонилась плечом к толстой липе, прикусила нижнюю губу, горячие слезы текли по ее исказившемуся лицу.

И тут появился Юсуп, он ткнулся носом в руки женщины, метнулся вслед за уходящим поездом.

Дежурный испуганно отшатнулся и погрозил футляром с флажком.

Юсуп был стар, где ему догнать набиравший скорость поезд! У переезда, почти не различимый в ночи, пес сел на задние лапы и, задрав к звездам седую острую морду, жалобно завыл. Этот протяжный, басистый вой расколол ночную тишину, заставил поселковых собак тревожно залаять.

Юсуп неподвижно сидел на насыпи и, пристально глядя розово светящимися глазами в небо, тянул и тянул свою жуткую прощальную песню.

Глава шестнадцатая

1

Андрей Иванович с размаху всаживал длинный лом в мерзлую землю. Нужно было пробить заледенелую корку, а дальше дело пойдет легче. Он сбросил с себя черный полушубок, потом положил на него и зимнюю шапку. Жесткие, с проседью волосы спустились на влажный, с глубокими морщинами лоб. Твердые желтоватые комки разлетались вокруг. Поднимая и с силой опуская тяжелый лом, Абросимов издавал хриплый звук: «Ухма-а!» Конечно, летом копать землю сподручнее, но смерть не выбирает время — пришла, взмахнула косой, срезав под корень кряжистый ствол или тонкую былинку жизни, и полетела себе дальше…

…Андрей Иванович рыл могилу своему старинному приятелю — первому парильщику в Андреевке и большому знатоку законов Спиридону Никитичу Топтыгину. Париться Спиридон всегда приходил к Андрею Ивановичу. На что крепкий мужик Абросимов, но и то чертом соскакивал с полка, когда, наподдав на каменку из ковшика, забирался туда Топтыгин. Два березовых веника выхлестывал до голых прутьев Спиридон Никитич. И только в последний год стал сдавать — неизлечимая болезнь уже точила его изнутри, — парился недолго, а потом пластом лежал на низкой деревянной лавке, не в силах подняться. И седая борода его растрепанным веником свисала почти до самого пола.

За неделю до смерти Топтыгин попросил Абросимова истопить баню и попарить его, сам он уже не мог поднять веник. Андрей Иванович выполнил его последнюю просьбу: укутанного в тулуп на санках привез в баню, помог взобраться на полок, осторожно попарил исхудавшее, желтое, как воск, костлявое тело. Старик щурил в закоптелый потолок помутневшие глаза, охал, блаженно стонал и даже, перекрестившись, попросил бога послать ему легкую смерть прямо тут, на полке. Но бог не внял. Умер Топтыгин дома, на печке. Умер тихо, не сразу и заметили.

И вот Андрей Иванович роет ему могилу. Не на кладбище, что напротив Хотькова, а на вырубке, за клубом. На хотьковском кладбище места не оказалось для старика Топтыгина. Он первый в Андреевке, кто будет похоронен на новом кладбище. Махая ломом, Абросимов подумал: странная у него судьба — первый дом построил в Андреевке и первую могилу роет на свежей вырубке. Место тут хорошее, кругом сосновый бор, почва песчаная. Летом будет много птиц: птицы любят селиться на кладбищах. Живые, поминая мертвых, рассыпают на шатких столиках меж могил крупу и крошки… Люди нарождаются и умирают. Год-два — и новое кладбище заселится. Андрей Иванович заметил, что люди и тут проявляют жадность: хоронят одного, а ограду ставят с расчетом на пополнение.

Отбросив лом, Андрей Иванович взялся за лопату: мерзлота кончилась, пошел рыхлый, зернистый песок, иногда попадались коричневые корни — он их с маху перерубал острым ребром. Непривычно было видеть на белом снегу желтую землю. Рубаха взмокла на спине, стало жарко. Абросимов воткнул лопату в землю, сгреб ладонями с пня снег и растер им побагровевшее лицо.

Тихо вокруг. Кажется, мороз спадает, или, разогревшийся от работы, он его не чувствует?

Смерть одного за другим уложила в могилы его сверстников. После троицы похоронили плотника Потапова, который помогал ему строить дом для старшего сына Дмитрия, в бабье лето сковырнулся Ширяев, по первому снегу отвезли на хотьковское кладбище Ильина… После него и закрыли старое кладбище.

Хоть Спиридон Никитич и считался приятелем Андрея Ивановича, а всю жизнь завидовал ему. Как-то давно еще, выпив после бани, признался, что ох как люба была ему Ефимья Андреевна! Грешным делом, в отсутствие Андрея Ивановича сунулся как-то к ней, но получил поленом по горбине — до сих пор спина то место помнит… В другой раз сказал, что завидует редкостной удачливости Абросимова: всех девок выдал замуж, и зятья как на подбор, дом у него — полная чаша, да и работа на переезде у Андрея Ивановича не бей лежачего!..

Почему он, Абросимов, никому не завидует? Или зависть — это удел слабых людишек? Ну что за жизнь прожил Топтыга? Двое сыновей, как ушли в армию, так и не вернулись домой; жаловался Спиридон, что письма и те редко пишут. Хорошо хоть на похороны приехали… Пьют второй день и даже не пошли могилу копать. Жена Топтыгина рано умерла, во второй раз так и не женился, бобылем свой век доживал. Одна и радость была — попариться в баньке да хорошо выпить.

И хозяин покойник, царствие ему небесное, был никакой: картошка у него в огороде самая захудалая в поселке, источенная червяком-проволочником. Из-за сорняков ее и не видно, а ухаживать за ней Топтыга ленился, даже не окучивал. Из живности держал только тощую белую козу и куриц. Промышлял в лесу с ружьишком, так и тут не повезло: бабахнул из обоих стволов в кабана — и в руках лишь приклад остался, разнесло ружьишко вдребезги, а ему два пальца на правой руке оторвало и глаз повредило… И тонул он на рыбалке, и горел в собственном доме.

И почему на долю одного человека выпадает столько напастей, а другой век проживет и горя не знает? К примеру, Петр Корнилов и его дружок Анисим Петухов. Оба работают на пилораме, в свободное время охотятся, домашним хозяйством у них занимаются бабы, а они скорняжничают: что ни шапка — хорошая деньга! А сколько они этих «шапок» за зиму настреляют! Живут и лиха не знают.

— Ну и здоров ты, Андрей! — услышал он голос Тимаша. — Гляди, уже по пуп стоишь в могиле!

Этот ни одни похороны не пропустит. Как же, предстоят поминки, дармовая выпивка! Вызвался вместе с Андреем Ивановичем копать могилу, а сам до лопаты и не дотронулся, так и стоит прислоненная к сосне.

— Покопай, я уже упарился, — вылезая из ямы, сказал Андрей Иванович.

Тимаш в драном коричневом полушубке безропотно ступил в яму, потертая суконная шапка с мехом сдвинулась на затылок, красный нос морковкой торчал из седых зарослей. Покидав минут пять землю, Тимаш бесом-соблазнителем хитро прищурился на Абросимова:

— Может, по маленькой, Андрей, а? Я и закусочки, как ты велел, купил в сельпо. Кулечек килек и хлебца.

Когда шли на кладбище, Андрей Иванович нарочно послал его в магазин за бутылкой, чтобы поразмыслить одному тут, на зимнем просторе, — все одно от Тимаша никакой пользы. Тот с радостью потрусил в своих подшитых серых валенках в магазин.

— Я из горлышка не привык, — колеблясь, ответил Андрей Иванович.

На холодном ветру он быстро замерз, даже полушубок накинул на плечи и шапку нахлобучил на брови. Оказывается, тепло было, пока ломом-лопатой махал, а вылез из ямы, и морозец стал ощутимо прихватывать.

Тимаш, ухмыляясь в бороду, похлопал себя по карману:

— У меня завсегда с собой стакашек… С кем только я не пивал! И с покойничком, земля ему пухом, и с зятьком твоим Семеном Супроновичем разок распил бутылочку. Даже с мастером Костылем дерболызнули. «А ну доставай, Тимофей Иванович, свое нержавеющее оружие, ударим залпом по нашему общему врагу — зеленому змию!» Только какой он враг, змий-то? А Федор Федорович, когда дерябнул, такое заворачивал, что животик надорвешь, и все у него складно, каждое лыко в строку…

— Не бреши ты! — возмутился Абросимов. — Казаков и в рот-то не берет.

— Энто он был в расстроенных чувствах, сохнет по твоей Тоньке, а она от него нос воротит… Где Иван Васильевич-то? Нету его, а Тонька — баба кровь с молоком.

Андрею Ивановичу не хотелось на эту тему говорить. Бросив в снег окурок, он проворчал:

— Килька, чего доброго, смерзнется в кульке, давай, стал быть, по стакашке примем.

Тимаш проворно выбрался из ямы разровнял навороченную у края сырую землю, достал из кармана зеленую поллитровку, подмокший кулек с кильками, широким жестом радушно пригласил Абросимова:

— Помянем раба божьего Спиридона Никитича Топтыгина, пусть сыра земля ему будет пухом… Какой парильщик-то был!

— На том свете не попаришься, — вздохнул Абросимов. — Там, говорят, черти на сковородках грешников поджаривают.

— Убивцев и безбожников, ну еще баб-прелюбодеек, — охотно подхватил эту тему Тимаш. — А мы с тобой, Андрей Иванович, попадем в чистилище.

Первому он налил в граненый стакан Абросимову, протянул кусок хлеба с белесой килькой, потом привычно опрокинул в бородатый рот свою порцию.

— Думаешь, в чистилище лучше, чем в аду? — спросил Андрей Иванович.

— Все там будем, — философски заметил Тимаш, кивнув на яму. — Жаль только, когда помру, нельзя будет выпить на собственных поминках… Я ж в гробу перевернусь! — хихикнул Тимаш и, вдруг посерьезнев, повернул голову к Абросимову: — Вот че тебя попрошу, Андрей Иваныч, пусть отпоют меня в церкви и поп кадилом окурит… Может, алькогольный дух отшибет. Как я заявлюсь к святым вратам Петра-ключника, коли от меня водкой будет разить?..

— Ты что же, грёб твою шлёп, все же думаешь в рай податься? — удивился Андрей Иванович. — Да тебя и на порог-то, старого грешника, ангелы не пустят!

— Мало ли чего тут темные старухи болтают… Может, что на этом свете почитается за грех, на том зачтется добродетелью? Нигде в священном писании не сказано, что выпивать грех. Вот помер Спиридон, похороним его, а поминать не будем… Грех ведь? А на поминках пьют не святую воду, а все ж сорокаградусную, беленькую.

— Эк какую ты к своей слабости хитрую философию подвел! — подивился Абросимов. — Послушаешь тебя, так хоть в святые записывай!

— На земле один счет человекам, а там… — Тимаш задрал заиндевелую бороденку вверх. — У господа бога своя бухгалтерия. Не ведомая никому.

— Думаешь, все-таки есть бог?

— Сделает человек большую подлость, утешается, что, мол, бога нет, а воздаст добром ближнему — в красный угол на иконы таращится, дескать, запиши, господи, содеянное мною добро… Нет, нельзя человеку без бога! Много подлецов на свете разведется. Бог ведь это и страх, и раскаяние, и совесть.

Андрей Иванович с удивлением смотрел на Тимаша: вот человек! Выпьет — так и прет из него разное… Любят мужики подносить ему. По крайней мере, где Тимаш в компании, там со скуки не помрешь! Все про всех знает, не хуже бабки Совы, но никого никогда худым словом не обидит. И потом его всегда посылают в магазин за подкреплением, и дед, упаси бог, никогда не обманет, из-под земли, но достанет бутылку. Ему и в долг продавщицы отпускают. Не деньгами отдаст, так с плотницким топором отработает: забор подправит, крышу залатает, корыто выдолбит.

— А меня в рай пустят? — помолчав, полюбопытствовал Абросимов.

— Степка Широков не допустит тебе тама обосноваться, — ответил Тимаш. — Уж ён-то точно в раю, столь на земле, бедолага, претерпел, что его без проволочки анделы в райские кущи проводят.

— Ишь, старый хрен, куды подвел свою теорию, грёб тебя шлёп! — усмехнулся Андрей Иванович. — Сам говоришь, у бога другие мерки на человеческую суть… Можа, Степка в ножки мне тама поклонится, што евонную женку ублаготворял я тута.

— Не-е, — засмеялся дед. — Степа, царствие ему небесное, и на том свете не простит свою женку!

Тимаш нацелился было и оставшуюся водку распить, но Абросимов решительно отобрал у него бутылку, заткнул промасленным комком бумаги из-под кильки и поставил в сторонку, на снег.

— Выроем могилу, тогда докончим, — сказал он.

— Пихни в карман, — озабоченно заметил Тимаш. — Ледяная в горло не полезет.

Хоть Тимаш несколько и развеселил Абросимова, мысли теснились в голове тяжелые. Смерть Топтыгина заставила задуматься и о своем существовании на этом свете. Больше всего уповают на тот свет те, кто на этом ничего не сделал…

— Вот зачем ты живешь, Тимофей? — опершись на отполированную рукоять лопаты, в упор посмотрел на напарника Андрей Иванович. — И вообще, зачем ты родился на белый свет? Какая миру от тебя польза? Не было бы тебя, никто и за ухом не почесал.

— Коли бы нарождались одни богатыри, как ты, — ничуть не обидевшись, ответил старик, — жизнь была бы скучной, вязкой, как тесто в квашне. Ты спроси: зачем летают птицы, ползают гады по земле, бродят звери в лесу? За каким лешим комар или мошка зудит? Раз все это существует, значит, так и надо.

— А ты-то зачем землю топчешь?

— Не будь меня, кто бы гроб Топтыге сколотил? Да мало ли я закопал покойников в землю. Есть у меня в этой жизни свое предначертание, Андрей Иванович! Тебе — глыбы ворочать, людями командовать, а мне — доски строгать да в сельпо бегать, недаром говорят: «Старик скор на ногу!» Кажинному свое, об чем я тебе и толкую… Я не просился на этот свет народиться, а появился — живи и шевелись, а ежели думать, зачем все это, то голова треснет! Пусть энти, философы думают…

— Никто, Тимофей Иванович, не знает истины, — снова взялся за лопату Абросимов. — Потому как истина спрятана от нас за семи замками. И одной жизни не хватит, чтобы ее познать.

— Говоришь, каксынок твой Митька!

— И Митька ни черта не знает… — Андрей Иванович потыкал лопатой в землю. — Может, тот, кто сюда ляжет, узнает истину?..

Вдвоем в желтой яме было тесно, высоченный и широкий Абросимов то и дело локтем задевал щуплого Тимаша, но тот не обижался. Андрей Иванович лопаты три выбросит наружу земли, а дед — одну. Тем не менее через час они закончили работу. Стоя у кучи земли, допили водку и, прислонив лопаты к ближайшей сосне, по снежной тропе отправились в поселок. Андрей Иванович в распахнутом полушубке — ему все еще было жарко — шагал впереди, за ним, проваливаясь в глубоких следах, зайцем прыгал Тимаш. С высокой сосны бесшумно сорвалась ворона, уселась на высокий холм накиданной земли и стала склевывать крошки.

2

Зима наступившего 1941 года выдалась суровой, с крепкими морозами, метелями. Слышно было, как стонали в бору деревья, громкие хлопки лопающейся древесины напоминали ружейные выстрелы. Небо застекленело над Андреевкой. В конце января три дня ребятишки не ходили в школу: мороз подскочил до сорока градусов. Воробьи и синицы совались в замороженные окна, просились в тепло. Небо над поселком расчистилось, и дымки из труб торчком втыкались в него. Изредка трусила мимо окон заиндевелая лошадка да тягуче, пронзительно поскрипывали полозья. Редкие прохожие торопливо спешили в магазин или в столовую к Супроновичу. В сильные морозы еще и человека-то не видно за поворотом, а скрип его валенок уже слышен.

Этой зимой околел Юсуп. Вадим, сильно привязавшийся к овчарке, несмотря на ворчание Ефимьи Андреевны, привел собаку в избу. Понимая, что он тут нежеланный гость — в закутке приплясывала на негнущихся ногах недавно родившаяся телочка, — Юсуп не раз пытался уйти, но мальчишка снова приводил его в дом. Умные, некогда выразительные глаза овчарки потускнели, в уголках скапливался гной, Юсуп тихо лежал в углу за шкафом, где была свалена старая обувь, и вставал только попить.

После отъезда из Андреевки Ивана Васильевича Юсуп совсем заскучал, стал безразличным ко всему. Немного оживлялся, лишь когда возвращался из школы Вадим. А когда морозы немного отпустили и заскучавшие дома ребята побежали в школу, Юсуп исчез. Расстроенный Вадим, вернувшись после уроков, обегал весь поселок, разыскивая своего друга. Встретившийся ему на улице охотник Петр Васильевич Корнилов сказал, что видел овчарку за железнодорожным переездом, Юсуп тяжело трусил в сторону леса. Вадим зашел в будку к дежурившему дедушке.

— Настоящая собака, почуяв смерть, завсегда уходит подальше от людей, — сказал Андрей Иванович.

— Я бы его похоронил и на могилу березу посадил, — тихо проговорил мальчик.

Глаза у него сухие — уж этот не уронит ни одной слезинки. Даже когда ремнем наказывают его, прикусит, как мать в гневе, нижнюю губу и молчит, только маленькие желваки на щеках ходят да серые с зеленью глаза сужаются. Упрямый мальчишка, такой пощады не запросит, не будет, как его сестренка Галя, орать: «Мамочка, миленькая, прости, никогда больше не буду-у!» А и достается ему! Тоня после разрыва с мужем стала вспыльчивой, нервной, скорой на расправу с детьми.

— Не убивайся, — погладил дед большой рукой мягкие черные волосы внука. — Заведем другую собаку. Хочешь, щенка от лягавой возьмем у Анисима Петухова?

— Не надо мне другую, — выдавил из себя мальчик. Нахлобучив на голову потерявшую форму кроличью шапку, он понуро вышел из будки.

«По собаке больше переживает, чем по батьке…» — с грустью подумал Андрей Иванович.

Он пытался втолковать дочери, что в размолвке с мужем виновата она сама: изводит его ревностью, попрекает невниманием к детям, даже его отлучки по работе ставит ему в вину. Ну сколько может мужчина терпеть такое? С женщинами Иван мог пошутить, посмеяться, но чтобы всерьез приударить за кем-нибудь, такого за ним не водилось, но поди втолкуй это Тоньке! Тяжелый все-таки у нее характер, давит она на Ивана, а того не понимает, дурочка, что Кузнецов не такой человек, которым можно вертеть, как вертит своим муженьком младшая Алена. Эта добивается от Дерюгина всего лаской, вниманием, есть у нее подход, а Тоня скандалит, оскорбляет мужа, ну кто долго такое выдержит? И попреки-то ее чаще всего несправедливы. Потом сама раскаивается, мучается, но чтобы перед Иваном признать свою вину — такого никогда!..

Вот и потеряла из-за своего бабьего упрямства да глупого норова такого мужика! Абросимов чувствовал, как уважение односельчан к Кузнецову распространялось и на него. На Григория Елисеевича тоже грех жаловаться: мужик самостоятельный, хозяйственный, Алена за ним как за каменной стеной. Вот и котиковую шубу привез жене из Ленинграда, и дочки нарядные бегают… Хорош Григорий Елисеевич, но почему-то ближе был Абросимову Иван Васильевич. Сам сильный, Андрей Иванович ценил силу и характер и в других. А Иван — сильный человек. И характер у него цельный.

Два раза приезжал в Андреевку Кузнецов, подолгу толковал с Тоней, но, видно, так ни до чего и не договорились: один Иван уехал в Ленинград. Упрямая, в него, Андрея Ивановича, Тоня заявила, что больше жить с мужем не будет, все между ними кончено, зачем, спрашивается, ездить, детей без нужды беспокоить?

— Я бы и помыслить такого не смогла супротив моего Андрея, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Бог нас в церкви соединил, смерть лишь теперь разлучит… Думаешь, мне не было лиха с Андреем? Мужик крутой, с ндравом, скольких он тут в поселке в молодые годы кулаками поучил, а на меня ни разу руки не поднял.

— Мама, отец, какой бы он ни был, весь на виду, я даже не помню, чтобы он куда-нибудь надолго уезжал из дома. А Иван? Сколько я прожила с ним, а кажется, совсем его не знаю… Вон стреляют в него, ножами замахиваются, а я узнаю об этом от других через полгода… Не могу я так больше, мам! Лучше бы он был путевым мастером, как Федя Костыль…

— Федор Федорович? — Мать пристально посмотрела на дочь. — Что-то часто ты его поминаешь, Тонюшка.

— Вот он меня любит, мама! — горячо отозвалась дочь. — Это я за версту чувствую… А любит ли меня Иван, я не знаю. У меня такое ощущение, что он и себя-то не любит…

После отъезда отца Вадим под кроватью наткнулся на плоский ящик с ирисками, наверное килограммов на пять, а у Гали под подушкой лежала большая дорогая кукла с закрывающимися глазами. Зная, что Тоня от него денег не возьмет, Иван Васильевич сунул деньги Абросимову…

Услышав скрип шагов, Андрей Иванович подышал на замороженное оконце будки и в ледянистый кругляшок чуть побольше пятака увидел шагающего по заснеженным шпалам Казакова. Был он в длинной железнодорожной шинели, черной суконной шапке с мехом и белых валенках, изо рта вырывались клубки пара. Брови и ресницы у мастера заиндевели; как всегда, он был чисто выбрит. Андрей Иванович поправил на боку кожаный ремень с флажками и сумкой для петард, смахнул со стола хлебные крошки — он только что пообедал, — расчесал редким гребнем свою пышную седую бороду и прокуренные до желтизны усы.

Федор Федорович сразу занял полбудки. Они были под стать друг другу — два великана. Стряхнув с шапки снег, Казаков положил ее на стол, протянул большие красные руки со светлыми редкими волосками к раскаленной железной печке, на которой пофыркивал медный чайник с прикрученной проволокой ручкой.

— Горячего чайку? — предложил Андрей Иванович. — С мороза-то хорошо нутро обогревает.

— Вроде стужа отступает, — сказал Федор Федорович. — На пятидесятом километре в сорокаградусный мороз рельс лопнул. Не миновать бы крушения, если бы не подъем. Скорость не ахти какая, ну сошла с рельсов только передняя тележка паровоза…

— Слава богу, что не на нашем участке, — заметил Абросимов, наливая в эмалированные кружки крепко заваренный чай. В жестяной коробке из-под монпансье белели неровные куски крупно наколотого сахара.

От новых валенок Казакова — он придвинул ноги к печке — пошел пар. Светло-голубые глаза мастера глядели невесело.

— Что новенького, Андрей Иванович? — прихлебывая из кружки, поинтересовался Казаков.

Абросимов знает, что интересует мастера, но не спешит делиться.

— Юсуп пропал, — сказал он.

— А-а, эта страшенная овчарка, — равнодушно заметил Федор Федорович.

— Вадик сильно расстроился, — прибавил Андрей Иванович. — Мальчишка душевный, тянется к любой животине.

Это уже ближе к тому, чем интересуется Казаков. А интересуется он главным образом Тоней. Несколько раз набивался в гости. Андрей Иванович, понятно, с радостью приглашал его, но Тоня на мастера почти не смотрела. Казаков изо всех сил старался ее развеселить, рассказывал про охоту на зайцев, — зимой он на них хаживал, — мол, стоит ему повстречаться на пути в лес с дежурным по станции носатым Моргулевичем, знай, никого не подстрелишь, видно, глаз у того нехороший… Андрей Иванович смеялся: Самсон Моргулевич действительно был в поселке примечательной личностью — невысокого роста, лысый, с огромным носом, про который говорят, дескать, рос на семерых, да одному достался. Казаков с матерью и сестрой-горбуньей и носатый Моргулевич с женой и тремя детишками жили за станцией, на бугре, в одной казарме, дверь в дверь.

Рассказывал Казаков и такую историю: как-то пригласил он Моргулевича в гости и попросил мать сделать жаркое из конины, которую сосед не мог терпеть. Ну а когда пообедали и Самсон Моргулевич стал благодарить соседку за отлично изжаренную говядину, Федор Федорович и скажи ему, что это была конина. Моргулевич пулей выскочил из-за стола, зажав рот ладонью.

Тоню не смешили истории гостя, хотя он и рассказывал с юмором. Видя это, Казаков становился грустным.

Как-то Андрей Иванович сказал дочери, что Казаков был бы неплохим для нее мужем и отцом ее детей, вон какой внимательный и заботливый: что не придет в дом — обязательно гостинцев принесет и Вадиму, и Гале.

— Ты никак хочешь замуж меня выдать за… Костыля? — удивилась Тоня.

— Костыля-я… — передразнил ее отец. — Лучший мастер на всю округу, ты погляди, сколько ему грамот надавали! Осенью вон единогласно избрали на станции секретарем партийной организации. Казаков — это голова! За такого надо обеими руками схватиться! А она еще нос воротит, грёб твою шлёп! Кому ты нужна с двумя ребятишками?

Откуда было Андрею Ивановичу знать, что за Тоней ухаживали и начальник военторга, и до сего времени не женившийся Алексей Офицеров, которого год назад выбрали председателем поселкового Совета вместо сильно захворавшего Леонтия Сидоровича Никифорова. Алексею нравились все сестры Абросимовы: сначала вздыхал по Варваре, потом по Алене, а теперь вот на Тоню с интересом поглядывает. Да и не только поглядывает, как-то встретив ее на улице, завел разговор, что вот он, одинокий, мается и она теперь одна… Тоня тогда отделалась шуткой. Человек он хороший, хотя на вид суровый и грубоватый. А вот выбрали председателем единогласно. И дело ведет толково, люди уходят от него довольные, когда может, всегда окажет помощь. Но не люб он Тоне, как не был люб Варваре и Алене. Да что у него свет клином сошелся на сестрах Абросимовых?..

Тоня ответила отцу, что ни за кого замуж не собирается, слава богу, узнала, что это за счастье! Проживет одна и детей поставит на ноги…

— Дура ты, дура! — качал головой Андрей Иванович. — Слыхано ли дело — поднять одной на ноги двоих? А тут такой человек сохнет по ней!

— Не выгонишь ведь ты меня из дома?

— Выгоню! — пригрозил отец. — Попробуй только отказать Казакову, ежели посватается. В три шеи выгоню, грёб твою шлёп!

Конечно, все это он говорил несерьезно, но упрямство дочери сердило его: подвернулся подходящий жених, а в том, что у Казакова самые серьезные намерения, Абросимов не сомневался, — ну и, как говорится, лови, баба, свое счастье! Такими женихами нерожалые девки не кидаются, вон пожила с красивым да веселым… Да еще от алиментов наотрез отказывается. Будто много зарабатывает на своем коммутаторе. Конечно, отец, мать не дадут пропасть, Ефимья Андреевна и покормит вовремя, и постирает. Галя все больше при доме, уже помогает по хозяйству, а Вадик так и норовит из дома, без отца все больше волю берет. В школе на него учителя жалуются, учится, говорят, хорошо, но с дисциплиной никуда не годится, два раза выгоняли из класса… Понимала бы, дуреха, что мальчишке в этом возрасте крепкая мужская рука нужна!

Про себя Андрей Иванович решил, что это, пожалуй, самый чувствительный пункт, надо будет почаще Тоне на это кивать…

Они пили чай вприкуску, Федор Федорович сосредоточенно смотрел в свою кружку, светлые брови его двигались, двигался и кадык на худой длинной шее. Абросимов понимал, что должен состояться серьезный разговор, не чай же пить сюда пришел мастер?

Круглое пятнышко, которое он выдул на стекле своим дыханием, снова затянула изморозь, за дверью негромко завывала вьюга. Как бы не намело сугробы на пути, тогда надо пускать на линию снегоочиститель.

— Вот какое дело, Андрей Иванович, — трудно начал Казаков внезапно осевшим голосом. — Я хочу сделать Тоне предложение.

— Значит, надумал? — сказал Андрей Иванович, в душе обрадованный таким оборотом дела. — Бобылем-то оно, конечно, тоже не сладко.

— Я знаю, она любит Кузнецова, — хмуро продолжал Казаков. — Но это пройдет.

— Любит! — хмыкнул Абросимов. — Намедни приезжал, так забрала ребятишек и из дома ушла… — Он решил набить дочери цену и прибавил: — Он, Ванька-то, ее без памяти любит. Сам мне толковал про это.

— Вот это меня больше всего и беспокоит, — сказал Федор Федорович. — Он ведь не угомонится, будет ездить, Тоню волновать и ребят…

— А ты, Федя, хорошо подумал? — впервые назвал мастера по имени Андрей Иванович. — Все-таки двое ребят!

— Я их усыновлю, — как уже о решенном для себя, заметил Казаков.

— Я разве против? — развел руками Абросимов. — И старуха моя будет рада… — Он хитро усмехнулся: — Скажу тебе, Федя, по секрету: моя Ефимья никогда не любила Ивана.

— Но, если Тоня мне откажет… — Казаков еще больше помрачнел, — я переведусь отсюда в другое место. Не будет мне здесь житья.

— Как это откажет? — встрепенулся Андрей Иванович, сердито сдвинул косматые брови и стукнул кулаком по столу: — Батька я ей аль нет, грёб твою шлёп?! Да я ее, дуреху, самолично за руку поволоку под венец. — Он запнулся. — Ты ведь партейный, небось в церкви венчаться не станешь?

— Не стану, — улыбнулся Казаков.

— Не посмеет мне перечить, — уже спокойно заметил Андрей Иванович. — Лучшего мужа я своей Тоньке и не мыслю… А с ей-то ты говорил?

— Я решил сначала с вами.

— Пойдет она за тебя, никуда не денется, — сказал Андрей Иванович и, пытливо заглянув Казакову в голубые глаза, полюбопытствовал: — А скажи, Федя, по совести, чего это ты на Тоньке остановился? Кругом столько молоденьких девок, и без приплоду к тому ж.

— Люблю я ее. — Федор Федорович не отвел глаза. — И для ее детей отцом стану.

— Будут у вас еще и свои дети, — сказал Андрей Иванович.

— Я сегодня же с ней поговорю, — поднялся с табуретки Казаков и головой почти уперся в потолок. — Сейчас же.

— Она на работе.

— Я ее встречу, — сказал он и, крепко пожав будущему тестю руку, поспешно вышел из будки.

Андрей Иванович убрал в тумбочку у окна кружки, сахар, подкинул в печку дров и, присев на корточки, уставился в огонь. Березовые чурки сразу занялись на красных углях, отслаиваясь, затрещала белая в черных крапинках кора. Пузырчатая капля выступила на полене, зашипела и испарилась.

Давно ждал он этого разговора… Казаков со всех сторон был положительным человеком: не пил, честность его была всем известна, ни на какие приписки на ремонтно-путевых работах он не шел, у начальства тоже был на самом лучшем счету — без всякого сомнения Федор Федорович будет и впредь продвигаться по службе. Единственный у него свет в окошке — это Тоня. В поселке уже давно поговаривают, что быть новой свадьбе у Абросимовых. Костыль-то так и крутится возле их дома! Сколько конфет для Тониных ребятишек в сельпо перебрал… И вот все к этому идет. Если с Тонькой сговорятся, то нужно будет в конце апреля и свадьбу сыграть. Расходов больших не предвидится: вторая свадьба, понятно, должна быть скромнее. Слышал Андрей Иванович, что мать Казакова Прасковья не одобряет выбор сына, но тут уж ничего не поделаешь.

Сообразив, что Тоня может все испортить, — характер у нее оё-ёй! — Андрей Иванович решил соединиться по селектору с дежурным по станции, попросить на полчаса подмену и потолковать с дочерью. Он уже прикидывал, какие выгоды сулит ему родство с Казаковым…

Впрочем, поразмыслив, со вздохом решил, что от милейшего зятька Феди вряд ли стоит ожидать поблажки: слишком он правильный и принципиальный. Виноват — отвечай, а сват ты ему или брат — это не имеет значения. В этом смысле ему с зятьями не везло: никакого проку не было от Ивана Кузнецова, хотя куда тебе начальник! Правда, Дерюгин нет-нет и постарается для тестя: по весне всякий раз распорядится, чтобы с конюшен лошадиного навоза для огорода подвезли, в прошлом году по просьбе Андрея Ивановича подкинул с базы пустых цинковых коробок из-под патронов. Полный грузовик. И еще обещал. Расплющенными по наварным швам коробками можно крышу дома крыть. Дранка-то прохудилась местами. Один скат Андрей Иванович уже покрыл.

Летом приедут в отпуск Семен с Варварой и детишками, так они с Семеном потихоньку и всю крышу покроют. Семен работы не чурается, видно, приучили там, на комсомольских стройках. Как жизнь все перевернула! Раньше, бывало, бегал на полусогнутых с подносом: «Пожалте откушать! Что пить будете — коньячок или водочку-с из погреба?» Теперь прораб крупного строительства. Портрет — на городской Доске почета. Вот тебе и Сенька-половой!

Андрей Иванович подбросил в печурку поленьев, подышал на окошко и увидел над бором расползающееся белое облачко: со стороны Шлемова прибывал поезд. Взяв с полки флажки, вышел встречать. Глянул на переезд и не поверил глазам: на рельсах стояла моторная дрезина «Пионер», на ней — связанные ржавой проволокой стальные накладки для соединения рельсов, ящик с костылями, а Леонид Супронович, приехавший на дрезине, стоял на обледенелой дороге и точил лясы с Любой Добычиной.

— Грёб твою шлёп! — заорал Абросимов. — Убирай дрезину! Не видишь — проходной чешет?!

Ленька обернулся, хлопнул себя по ляжкам и кинулся было к переезду, но, поскользнувшись, растянулся на дороге. Вставать он не торопился, гладил рукой в рукавице колено и морщился.

Товарняк, попыхивая, с грохотом приближался к переезду. Выругавшись, Андрей Иванович бросился к дрезине, схватил сразу за оба колеса и опрокинул под откос. Накладки заскользили вниз, ящик с костылями упал у самого рельса. Не успел путевой обходчик отскочить и выпрямиться, как мимо проскочила черная лоснящаяся махина локомотива.

Вытирая пот со лба, Андрей Иванович смотрел на мелькающие вагоны. Его флажок валялся на тропинке. Каким-то чудом предотвратил он крушение! Может, ничего страшного и не произошло бы, но поезд уж точно сошел бы с рельсов. Позже Андрей Иванович и сам не мог поверить, что у него хватило силы сбросить с путей тяжело нагруженную дрезину.

Хромая, подошел Супронович, на губах заискивающая улыбка. Любка, оглядываясь, уходила к поселку.

— Ты что же, чертов сын, наделал? — устало, без злости спросил Абросимов. — Еще бы чуть-чуть — и крушение!

Ленька топтался перед ним, держа шапку в руке, кудрявый чуб закрыл правый глаз.

— Любашку увидел… — выдавил он из себя. — Заболтался… Не говори мастеру, Андрей Иванович. Выгонит…

— Черт с тобой, — угрюмо сказал Абросимов. — Зови людей, да дрезину поставьте на рельсы… — Он задумчиво посмотрел на него: — Небось и впятером не подымете?

Себя ли оберегал? Случись крушение, и ему досталось бы на орехи. Якова Ильича ли пожалел? Все-таки не чужие, сваты…

3

Ломким хрусталем отзвенели крещенские морозы, в феврале нежданная оттепель круто осадила высокие, причесанные метелями сугробы, до блеска выледила большак и тропинки — теперь ребятишки, разбежавшись, долго скользили по темному блестящему льду, им все нипочем, а вот пожилым людям и старикам стало опасно ходить по дороге: бухгалтер Иван Иванович Добрынин грохнулся у поселкового Совета и сломал ногу, уже вторую неделю лежит в климовской больнице, Тимаш тоже не раз распластывался на припорошенном снежком льду, но недаром говорят — пьяного бог бережет, отделывался лишь легкими ушибами. Рассказывали, что он всю ночь проспал на крыльце заведения Супроновича и хоть бы чихнул!

В первых числах марта вдруг повалил густой рыхлый снег, потом опять ударили крепкие морозы, и в довершение всего сильно заметелило. Захваченные врасплох после оттепели молодые деревья отяжелели от налипшего на них мокрого снега и от резких порывов ветра ломались, как спички. У столетних сосен с оглушительным треском отваливались нижние ветви. Петр Васильевич Корнилов, застигнутый метелью в лесу на охоте, двое суток провел с собакой в шалаше, который соорудил из лапника. У него одна лыжа сломалась. Убитого русака зажарил на костре и съел без соли.

Метель гуляла по Андреевке как хотела. За одну ночь вровень с заборами выросли сугробы, кое у кого наметенный на крыльцо снег плотно подпер двери. У водонапорной башни намело высокую горку, которую ребятишки полили водой и теперь катались на ледяных досках, съезжая прямо к вокзальному скверу. Огромные сосны на пустыре, что видны из окон дома Абросимовых, стоически перенесли морозы и метели, вокруг них темнели большие и маленькие кратеры от сброшенных с ветвей комков снега.

Григорий Борисович уже собирался уйти из своей маленькой конторки на втором этаже молокозавода, когда пришел Яков Ильич Супронович. Кряхтя, снял добротный овчинный полушубок, постукал носками валенок о порог, размотал с толстой шеи длинный шерстяной шарф домашней вязки.

— Завидую я тебе, Григорий Борисович, включил сепаратор, маслобойку — и покуривай себе, — начал он. — А я кручусь в столовке как белка в колесе, минутки свободной нету. Вот уж о тебе воистину сказано: катаешься тут как сыр в масле.

— Зато каждая твоя минутка — целковый, — поддел Шмелев.

Сдал за последние годы Яков Ильич. Куда подевались его роскошные русые кудри, которые вскружили легкомысленную головку купчихи Дашеньки Белозерской? Нет кудрей, одна розовая плешь в венчике жиденьких волос. Лицо стало широким, рыхлым, большая голова осела на жирных плечах, солидный живот распирает бумажный пиджак в елочку. Вроде и ростом меньше стал Супронович. «Что делает с человеком пищеблок, — хихикал он. — Хочешь не хочешь, а ложку с чем-нибудь вкусным мимо рта не пронесешь».

Они расположились за письменным столом, бумаги Григорий Борисович сдвинул в сторону.

— Гляжу я на тебя, Григорий Борисович, вроде мы и ровесники, а ты еще хоть куда, — с завистью заметил Супронович. — И чего так жизнь распоряжается: одному — здоровье, силу, бабу молодую, а другому — хлопоты, пузо да болезни.

— Зарядку делаешь по утрам? С ружьишком ходишь в бор? В еде себя ограничиваешь? — засмеялся Шмелев, ему было приятно, что Яков Ильич позавидовал ему. — Нельзя мне, брат, распускаться да брюхо отращивать — молодая жена из дома прогонит.

— Может, и мне бросить свою старуху и жениться на молоденькой? — усмехнулся Супронович.

— Это ведь кому как, Яков Ильич, — сказал Шмелев. — Одному — на пользу, а другому — на вред. Сколько их, пожилых людей, молодухи на тот свет раньше срока отправили.

— Тебе на пользу, — заметил Супронович. — Может, у бабки Совы зелье какое берешь? Для сохранения мужской силы и здоровья.

— Тьфу-тьфу! — сплюнул на пол Григорий Борисович. — Пока бог миловал.

— Нынче обедали у меня летчики, — вытерев жирные губы обрывком газеты, заговорил Супронович. — За Хотьковом заканчивают строить аэродром, говорят, весной пригонят туда тяжелые бомбардировщики… Какие-то «тубы», что ли?..

Про аэродром Шмелев давно уже слышал, как-то по осени с Леней Супроновичем специально ходили в ту сторону на охоту. Издали видели, как за колючей проволокой рычали тяжелые тракторы, бульдозеры, сновали грузовики. Площадка в березняке была вырублена большая, тракторы металлическими тросами выворачивали из земли корявые пни, отволакивали в сторону, катки разравнивали, утрамбовывали землю. К опушке рощи прижались временные дощатые постройки, где, очевидно, жили строители. Теперь же каменщики возводили приземистое кирпичное здание. По всему было видно, что аэродром военный и тут будет соблюдаться маскировка. За пределами летного поля березняк не трогали. А вот чтобы строили ангары, они не заметили.

— А что под Леонтьевом? — спросил Григорий Борисович.

У него были сведения, что там, в пятнадцати километрах от Андреевки, строится еще один аэродром. Зашевелились! С западных границ все больше и больше поступает тревожных известий. Немцы проявляют активность у советской границы, в газетах писали, что их «мессершмитты» и «фокке-вульфы» не раз нарушали воздушную границу. Слышал он от военных и о том, что вместо единого Наркомата оборонной промышленности созданы четыре наркомата: авиационной промышленности, судостроительной промышленности, боеприпасов и вооружения. База в Андреевке тоже расширялась, строились новые склады, все чаще по ночам на лесную ветку, ведущую на базу, подавались тяжелые составы. Об этом, как путеец, знал Леонид Супронович. Его бригада даже как-то ремонтировала железнодорожный путь на территории базы. Правда, им строго-настрого было запрещено куда-либо отлучаться дальше железнодорожного полотна, где они заменяли сгнившие шпалы.

— Строят и там, — вздохнул Яков Ильич. — К чему бы это?

Григорий Борисович не стал отвечать: Супронович не хуже его знал, зачем строятся аэродромы. Ближе к Климову тоже что-то сооружали в лесу. Наверняка еще один аэродром. Оно и понятно, если напрямки, то от Андреевки не так уж далеко до западной границы. На поезде всего одну ночь ехать.

— Ты что, боишься войны? — поглядел на него Шмелев.

— Эх, годков бы десять-пятнадцать назад я сам бы пошел воевать против… — Супронович понизил голос, — большевиков-коммунистов! Ты же сам говорил, мол, долго не продержатся… А они вон уже сколько верховодят! Двадцать три годика! И не рассыпаются в прах, как ты толковал… Япошки было сунулись — получили по мозгам. Считай, лучшие годы ушли у нас с тобой, Григорий Борисович, на ожидание… Ждем у моря погоды, а не видно, чтобы разъяснялось…

— Может, не надо было ждать, а самим поактивнее действовать? — усмехнулся Шмелев.

— Сколько нас тут, недовольных, в Андреевке? — возразил Супронович. — Раз-два и обчелся, а они — вся страна! Как говорится, против ветра… все тебе же в морду!

— Потому и ждали, — весомо заметил Шмелев. — И теперь, дорогой Яков Ильич, совсем недолго осталось ждать! Недаром большевички зашевелились, да только не выстоять им против Германии.

— Ладно, мы-то надеемся на Гитлера, а нужны ли мы ему?

— Конечно, тому, кто тише мыши сидит в норке и рассчитывает на готовенькое, надеяться на хорошее отношение немцев не стоит… Нужно действовать, Яков Ильич.

— Что же мне, прикажешь стрихнину врагам подсыпать в тарелки? — усмехнулся тот.

— Это ты хорошо сказал: врагам… — заметил Шмелев. — А что? Может, и такое случиться. На войне все методы хороши.

— То на войне, — вздохнул Супронович. — Жди их, а вон Риббентроп ездит в Москву к Молотову, наши деятели — в Германию. Видал снимок в газете — ручки жмут и обнимаются?

— Это дипломатия, — сказал Шмелев. — Война будет, и скоро.

— Я вот что думаю, Григорий Борисович, ведь и при Советской власти жить можно, ежели ты с головой. Как-то притерлись, приспособились. А придет немец? Каково оно все повернется? Чужеземец, он и есть чужеземец, ему на наши интересы — тьфу! У него свой интерес: как бы побольше себе нахапать!

— Не беспокойся, и нам останется. — Григорий Борисович задумался. — Говоришь, жизнь прожита? Пока жив человек, он всегда надеется на лучшее… — Глядя на Супроновича, про себя подумал, что тому, пожалуй, действительно нечего надеяться на лучшее — сколько еще протянет? Огрузнел, одышка появилась, на сердце жалуется…

— Большие килограммы на себе таскаю! — перехватив его взгляд, вздохнул Супронович. — Наверное, уж кому что на роду написано: один — стройный и поджарый до старости, другой — брюхатый и лысый… И ни за какие деньги былую красоту не купишь! Так стоит ли их копить, деньги то? Теперь люди не то что раньше. Бывало, за копейку удавятся, а нынче нет того. Оно и понятно: зачем копить, если нельзя пустить в оборот? На сберкнижку класть аль в чулок? Чтоб потом, как Абросимов, комнату ими оклеить…

— Отдай взаймы государству, сейчас это модно, — подначил Шмелев.

— Да нет, я уж пока подожду, — отмахнулся Супронович.

Он стал жаловаться, что сыновья его не уважают: Семен если и приедет, то большую часть времени проводит у Абросимовых, а не с родителями, Ленька тоже отрезанный ломоть, считает, что у батьки нужно только брать — то женку за колбасой пришлет, то сам хмельной завалится, бутылку требует…

Яков Ильич не стал говорить, как однажды застукал сына в дровяном сарае: Ленька разворошил всю поленницу, искал запрятанные отцом «рыжики», как он называл золотые царские пятирублевки. Запомнил ведь, стервятник, что у отца было в свое время прикоплено золотишко! Только пусть весь дом переворошит, все одно цинковую коробку с монетами ему не найти. Уж о том, как ее спрятать понадежнее, Яков Ильич позаботился. Однако во время сердечного приступа, когда кажется, вот-вот в ящик сыграешь, он с тоской думал, что ведь никто и не узнает про тайник с золотом! Нет сейчас на свете такого близкого человека у Якова Ильича, которому бы он мог завещать свое богатство. С женой они чужие, живут бок о бок, а иногда в день и десятком слов не перебросятся. Глядя на нее, Якова Ильича зависть и злость берут: его знай разносит, а Александра, наоборот, высохла, как дубовая ветка, лицо будто из темного камня высечено, и не жалуется на хвори, все по дому сама делает, в огороде копается, с внуками в лес по грибы-ягоды шлындает.

Выпроводив гостя, Григорий Борисович, взглянул на часы, заспешил.

В полдень раздался звонок междугородной — уже с год, как в его кабинете поставили аппарат, — и незнакомый женский голос, обращаясь к нему на «ты», передал привет от Лепкова, попросил вечером подойти к пассажирскому, к последнему вагону, чтобы повидаться с братом Васей Желудевым, он проездом из Ленинграда через Андреевку и везет гостинцы Шмелеву… Григорий Борисович хотел было поинтересоваться, как выглядит его «дорогой братец», но на том конце трубку уже повесили. Шагая по заснеженной дороге, он в который раз упрекнул себя за потерю бдительности: хорош был бы он, если бы стал выяснять, как выглядит «брат»! И чего выяснять? Не так уж много людей приезжают с вечерним в Андреевку. Кого же, интересно, к нему прислали?..

4

По перрону шныряла поземка, она вилась меж деревянных скамеек, торкалась в закрытую дверь вокзала, негромко стучалась в заледенелые окна дежурки. Шмелеву не хотелось привлекать к себе внимания, он пришел перед прибытием пассажирского и, к своей досаде, сразу увидел милиционера Прокофьева и нового сотрудника НКВД Приходько. Они стояли неподалеку от вокзальных дверей и курили, негромко перебрасываясь словами. Приходько был в пальто с меховым воротником и зимней шапке со звездочкой. Прокофьев — в полушубке и при нагане. Пять или шесть пассажиров топтались на перроне, поглядывая на перемещающийся свет паровозной фары, — пассажирский приближался к станции. По блестящим рельсам запрыгали желтые мячики света.

Шмелев, придав своему лицу приветливое выражение, направился прямо к представителям власти, но поезд уже с шумом и грохотом поравнялся с вокзалом. Приходько поспешил к третьему вагону, а Прокофьев подхватил деревянный чемодан и вместе с закутанной в пуховый платок женщиной пошел вдоль состава. Григорий Борисович, чувствуя, как предательски бьется сердце, зашагал в конец поезда. Из последнего вагона при виде его выскочил на снег невысокий человек крепкого сложения с простым, открытым лицом. Он улыбался и смотрел на Шмелева. Волосы его трепал ветер. Проводница стояла на подножке и смотрела на них. Желудев первым распахнул объятия и, тернув щеку Шмелева жесткой щетиной, стал хлопать по спине, говорить про ленинградские морозы, хвастать игрушечным пугачом, который привез своему племяннику Игорьку.

— А вы боялись, что он не получил телеграмму, — с улыбкой заметила проводница.

— А ты, браток, все такой же крепыш, не стареешь! — с подъемом говорил пассажир, одновременно улыбаясь пожилой проводнице.

Шмелев тоже бормотал какие-то слова, строил приветливую улыбку, но и сам чувствовал, что у него все это не очень убедительно получается. Что ни говори, а без практики в их деле тоже нельзя… Скоро раздался гудок, и пассажирский тронулся.

— Гриша, родной! — воскликнул «брат». — Сколько лет не виделись! Может, прокатишься со мной одну остановку?

— У меня билета нет, — возразил Шмелев, ему совсем не хотелось потом в Шлемове три часа дожидаться обратного.

— Вы не против? — с ясной улыбкой повернулся «брат» к проводнице.

Поезд уже тронулся — «брат» первым вспрыгнул на подножку и, потеснив проводницу в тамбур, протянул руку Шмелеву. Тот, встретившись с холодным взглядом «брата», все понял и тоже взобрался на подножку.

— Раз давно не виделись… — ошеломленно произнесла проводница.

— Я вас конфетами угощу, — сказал «брат», мигая: мол, пошли в купе.

Но Григорий Борисович напряженно выглядывал из-за плеча проводницы. Приходько встретил, видно, какое то начальство. Высокий человек с портфелем тоже был в гражданской одежде, но по тому, как держался сотрудник, можно было понять, что приезжий — шишка. Прокофьев равнодушно смотрел на проплывающие мимо вагоны. Прежде чем последний поравнялся с ним, Шмелев отступил в глубь темного тамбура. Поземка змеилась на опустевшем перроне, в снежной круговерти тускло блеснул колокол. И последнее, что увидел Шмелев, — как Приходько и высокий в пальто вдоль путей шагали в сторону проходной военного городка.

— Засекли нас с вами, — угрюмо пробурчал Шмелев, когда они вошли в пустое купе.

— Во-первых, сойка прилетит в полдень…

— Да-да, — рассеянно кивнул Григорий Борисович, думая о Прокофьеве и Приходько: заметили они, что он вскочил в поезд?..

— Я не слышу ответа, — сухо заметил пассажир.

— Лучше в полночь…

— Другое дело, — улыбнулся тот. — Во-вторых, здравствуйте, Григорий Борисович!

Они церемонно пожали друг другу руки. В купе пахло дезинфекцией, неяркий керосиновый фонарь освещал глянцевато поблескивающие бурой краской полки.

— Я — Желудев Василий Федорович, — негромко говорил гость. — Вы, кажется, кого-то опасаетесь, и я не решился там передать вам «посылку».

— Я никому не говорил в поселке, что у меня есть… родственники, — усмехнулся Шмелев.

— Вот один взял да и объявился!

«Брат» достал из портфеля бутылку водки, бутерброды с колбасой и даже пару соленых огурцов. Все по-хозяйски разложил на маленьком столике, разлил водку в стаканы, поднял свой. Стакан, предназначенный Шмелеву, предательски подползал к краю столика. Григорий Борисович раздумывал: поднять стакан или отказаться?

— За встречу… браток! — громко провозгласил Желудев и, не дождавшись Шмелева, выпил. Огурец аппетитно захрустел в его крепких зубах.

— Будьте здоровы… коллега, — негромко проговорил Григорий Борисович и, морщась, выпил холодную водку.

— Проводница не поверит, что мы братья, если бутылки не будет на столе, — улыбнулся Желудев.

— Я предпочитаю коньяк, — заметил Шмелев, предупреждая попытку «брата» еще налить в его стакан.

— Еще не изучил все ваши вкусы, — рассмеялся Василий Федорович. — На будущее учту.

Плеснул себе самую малость и закрыл бутылку пробкой.

Колеса все громче стучали под полом, обшивка поскрипывала, мимо окна пролетали деревья, облепленные снегом.

— Ничего страшного не произошло, — улыбнулся Желудев. — Встретились с родственником, ну проехали с ним одну остановку, велика беда!

— А что я жене скажу? — впервые улыбнулся Григорий Борисович, подумав, что ему и вправду нечего бояться.

— Давайте о деле, — отчеканил Желудев. — Надеюсь, вас поставили в известность, что вы обязаны выполнять все мои указания?

Шмелеву не понравился его тон: как-никак он все-таки бывший офицер, а Желудев лет на пятнадцать моложе, и неизвестно еще, какое у него звание…

— Итак, я передаю вам, — Желудев кивнул на солидный чемодан, стоявший на нижнем сиденье, — рацию, оружие, патроны, деньги… Никаких расписок не надо — видите, как мы вам доверяем… Возможно, весной к вам придет человек, его нужно будет устроить на работу. Это радист.

— Боюсь, на работу здесь трудно будет устроиться, — с сомнением заметил Шмелев.

— Вы знаете, какая бы работа ему подошла?.. — задумчиво продолжал Желудев. — Возчиком молока, чтобы он на лошади ездил по окрестным деревням и собирал бидоны с молоком.

— Обычно мне на завод молоко привозят колхозники.

— А вы проявите инициативу, Григорий Борисович, наймите человека на работу — зарплата его любая устроит, — обеспечьте лошадкой, и наш друг будет скупать молоко у населения. И нам с вами хорошо, и государству прибыль.

«А этот Желудев не дурак! — подумал Григорий Борисович. — У возчика такие возможности… И никто его не заподозрит… Как же я раньше об этом не подумал?»

— Можно будет попробовать, — сказал он.

— Чудненько! — рассмеялся Желудев. — Вы знаете, у меня тоже с детства тяга к лошадям… Мой дед на Брянщине владел конным заводом. Вывел несколько пород тяжеловесов. Продавал на валюту за границей.

— В Германии?

— И в Германии тоже, — бросив на него быстрый взгляд, спокойно ответил Желудев.

— Я ничего против Германии не имею, — усмехнулся Шмелев.

— Почему я придрался к паролю, — помолчав, сказал Желудев. — Известная нам организация несколько раз посылала в Андреевку своих людей… Двое с треском провалились. Вы ничего об этом не слышали?

— Слышал… Им была известна явка? — нахмурясь, спросил Григорий Борисович.

— Нет, они действовали самостоятельно. Впрочем, эта организация приказала долго жить: чекисты накрыли всех. Полный разгром!

Заметив, что Шмелев поежился, Желудев улыбнулся:

— В этом смысле наша организация очень осторожна и прекрасно законспирирована. Вы можете спать спокойно, Григорий Борисович…

— Я не трус, но не хотелось бы из-за глупости других погореть, — счел нужным сказать Григорий Борисович.

Шлемово было первой остановкой после Андреевки, под ними прогрохотал железнодорожный мост через речку Шлемовку, лес отступил, и глазам открылись штабеля бревен и теса, заваленные снегом. Здесь крупный леспромхоз, Леня Супронович год тут валил сосны и ели, хвастал, что заработал большие деньги. Он и впрямь, уволившись из Шлемовского леспромхоза, приоделся, купил жене швейную машинку, а себе велосипед и луженый котел для бани.

Поезд стал замедлять ход, остался позади лесопильный завод, окруженный высокими штабелями свеженапиленных досок. Одинокая сосна сиротливо торчала на снежном пригорке.

— Мы теперь регулярно будем встречаться, — сказал Василий Федорович. — Может, как-нибудь загляну к вам в марте.

— У нас за приезжими присматривают, — предупредил Григорий Борисович. — Вон каждый поезд встречают и провожают. Милиционера я маленько поучил — с месяц в госпитале отвалялся.

— Я по долгу службы, — усмехнулся Желудев.

— В нашей системе? — обрадовался Шмелев. Свою руку иметь в областном центре было бы не худо.

— Да нет, я кем-то вроде гоголевского ревизора, — туманно пояснил Желудев и испытующе взглянул на собеседника. — А что, у вас нелады на работе? Недостача или что-нибудь другое?

— Масло я не ворую, — оскорбленно усмехнулся Шмелев.

— Ни одного пятнышка не должно быть на вашей служебной репутации, — строго заговорил Желудев. — Денег мы вам достаточно даем. Кстати, ведите какую-нибудь хитрую отчетность, — наши хозяева любят порядок, — но и не скупитесь на подкуп, вербовку агентов.

— А зачем мне радист? — спросил Григорий Борисович.

— Понадобится, — уклонился от прямого ответа Желудев. — Вот первое мое задание: вербуйте агентов, разумеется, до конца не открывайтесь им. Хорошо хотя бы одного привлечь из тех, кто работает на военной базе. Или на аэродроме.

Шмелев чуть было не брякнул, что у него есть такой человек — он имел в виду Маслова, — но вовремя сдержался, подумав, что об этом не поздно будет и потом сказать… Вот и вернулись с лихвой все его затраты на Кузьму Терентьевича!

— Взрывчатка есть у вас? — вдруг спросил Желудев, когда уже поезд останавливался у вокзала.

— Взрывчатки хватит, чтобы всю Андреевку взорвать вместе с арсеналом, но вот как ее оттуда вынести? — ответил Григорий Борисович.

— А это уж ваша забота, — сказал Желудев.

В купе заглянула проводница.

— Наговорились, мужчины? Или еще одну остановку проедете? Мне не жалко, ревизор ежели и появится, то лишь после Озерска.

— Спасибо, — поблагодарив проводницу, поднялся Шмелев, надел на голову шапку.

Желудев протянул женщине плитку шоколада.

— Балуете вы меня, — засмущалась та, но плитку взяла.

Краем глаза Григорий Борисович следил за перроном. Там в тусклом свете фонаря алела фуражка дежурного, суетились две женщины с узлами, одна из них держала за руку закутанного до самых глаз мальчика лет пяти. Милиционера на перроне не было.

Они снова по-родственному обнялись, расцеловались, Желудев просил передать приветы жене и сыну, обещал на обратном пути обязательно заехать, и уж тогда они наговорятся всласть.

Пассажирский ушел. Шмелев постоял на перроне, поеживаясь под порывами холодного ветра, лицо покалывали острые крупинки. Интереса к нему никто не проявил: ни дежурный, который скоро ушел на свой пост, ни кладовщица, занесшая в багажное отделение несколько фанерных ящиков, очевидно посылок.

В просторном помещении вокзала никого не было, хлопнуло, закрываясь, окошечко кассира.Засиженная мухами электрическая лампочка на потолке освещала оштукатуренные и покрашенные бурой масляной краской обшарпанные стены с плакатами. На стене у окна в деревянной витрине без стекла висела газета «Гудок». Громоздкие дубовые скамьи с надписями на спинках «НКПС» занимали всю середину помещения. Под потолком летала потревоженная синица, впрочем, она быстро успокоилась, присела на круглую железную печку и оттуда бесшабашно посверкивала бусинками глаз на единственного пассажира.

От нечего делать Григорий Борисович, надев очки в металлической оправе, принялся читать «Гудок».

Корреспонденты писали о Туркестано-Сибирской железной дороге, которая связала поставщика «белого золота» Среднюю Азию с промышленной Сибирью, о выпуске новой серии мощных паровозов «СО» с безвакуумной конденсацией пара, о строительстве алюминиевого завода, приводились цифры роста валовой продукции…

Одна заметка привлекла особое внимание Шмелева: корреспондент рассказывал о знаменитом сталеваре Макаре Мазае, приводились его слова, сказанные на Восьмом Чрезвычайном съезде Советов СССР, — от имени всех металлургов Украины он заявил: «Если фашисты нападут, то металлурги зальют им глотки кипящей сталью…»

Григорий Борисович сел на высокую деревянную скамью и задумался. Синица, казалось, тоже задремала на печке. Сомнений в том, что Гитлер пойдет на Страну Советов, у него давно не было, вот только когда? Желудев говорил, что скоро, очень скоро, может быть, даже этим летом. Неспроста поинтересовался Желудев насчет взрывчатки. Его можно было понять и так: дескать, если сами не сможете достать, хотя вы и сидите на взрывчатке, мы вам подбросим… Но что он может тут взорвать? Базу? Там охрана такая, что за проволоку и кошка не проникнет…

Услышав шум приближающегося поезда, Григорий Борисович подхватил довольно тяжелый чемодан и вышел на пустынный перрон. В метельной мгле едва маячил паровозный фонарь. Рельсы вдруг засветились, будто раскаленные докрасна. Вышедшему дежурному Шмелев посетовал: мол, ехать всего ничего, а пассажирского ждать еще два часа. Дежурный хмуро глянул на него и нехотя ответил, что товарняк тут сделает остановку, а как дальше пойдет, он не в курсе. Может, до самого Климова нигде не остановится.

Григорий Борисович решил рискнуть и забрался в холодный тамбур пульмана, поезд шел порожняком. Ему не повезло: товарняк нацелился с ходу проскочить Андреевку. Не доезжая переезда, поезд чуть снизил скорость, Шмелев, перегнувшись, осторожно опустил в сугроб чемодан и, пробормотав: «Помоги, господи», спрыгнул с подножки. По рыхлому откосу проехал вниз, набрав под полушубок снегу, — кажется, обошлось без ушибов. Не дожидаясь, пока прогрохочет длиннющий состав, подобрал чемодан — хорошо, что Желудев накрепко обвязал его поперек веревкой, — и зашагал по твердому насту в сторону от путей. Было темно, ветер завывал, мела поземка, шумели за спиной деревья. Лишь в клубе светилось окно, там комната заведующего Архипа Алексеевича Блинова. В такую пору никто не встретился Шмелеву до самого дома. На сеновале он развязал веревку, достал из чемодана пакет с гостинцами — жене он еще днем сказал, что должен знакомого из Калинина встретить, вот и подарочек будет кстати, — вытащил тяжелую рацию, опустил в чемодан, закрыл его на блестящие замки и подальше запихнул в сено. Туда же сунул и пистолет.

Глядя на дверь, сквозь щели которой пробивался в сарай тусклый свет, Григорий Борисович подумал, что ему здорово повезло. Какое счастье, что те двое ничего не знали о нем! Иначе бы ему крышка. Уж Кузнецов дознался бы, в этом Григорий Борисович не сомневался.

Раздался продолжительный противный вой, оборвавшийся на высокой ноте, — кошки бесятся. Им и мороз нипочем! Ледяной ветер со скрипом приоткрыл, затем с силой захлопнул дверь.

«Вот так когда-нибудь и попадешься в мышеловку!» — мрачно подумал Шмелев, спускаясь по лестнице вниз.

Глава семнадцатая

1

Ранней весной в будку к Андрею Ивановичу пожаловал собственной персоной Иван Васильевич Кузнецов. Был он в подбитой светлым мехом бекеше и меховой высокой шапке. А когда разделся в жарко натопленной будке, то на гимнастерке рядом с орденом Красного Знамени сверкнула медаль. Кузнецов поморщился, правой рукой помассировал предплечье левой, очевидно раненной, однако распространяться об этом не стал, а Андрей Иванович, хотя у него и вертелся на языке вопрос, тоже промолчал: надо — сам расскажет про ранение. Они по родственному расцеловались. От бывшего зятя пахло хорошим одеколоном, он был по-прежнему моложав и красив. В его русых волосах седина была заметна лишь на висках.

— Ох женщины! — с горечью пожаловался Иван Васильевич. — Измучила меня ревностью, клятвами в вечной любви, а сама через год и замуж выскочила!

— Это ты про кого? — прикинулся простачком Абросимов.

— Как хотите, а Вадьку я заберу, — сказал Кузнецов. Он достал из кожаного портфеля свертки, плитку шоколада.

— Опять воевал? — уважительно взглянул на его грудь Андрей Иванович.

Кузнецов снова помассировал предплечье, улыбнулся.

— Больно горяч ты, Иван, — покачал головой Андрей Иванович. — Небось лезешь в самое пекло? Не молодой уже, вон седой волос на висках пробивается.

— Не от возраста это… — Он перевел разговор на другое: — Как Тоня-то?

— А что Тонька? Думал, до старости будет куковать с двумя ребятишками, лить по тебе, красавцу, горючие слезы? — вдруг взорвался Абросимов. — Родит вон скоро, грёб твою шлёп!

— А я вот все один… — сказал Иван Васильевич. Неприятно было все это слышать ему. — Кукую вот…

— Неужто не завел в Питере кралю? — удивился Андрей Иванович.

— Нет, не завел, — с горечью ответил Иван Васильевич. — Боюсь я второй раз жениться… Счастлива хоть она?

— Не знаю, — отвернулся к окну Абросимов. — Федор в ней души не чает, готов на руках носить, а что у дочки на душе, про то мне неведомо. Ты знаешь Тоньку, от нее лишнего слова не добьешься.

— Ну что ж, я рад, если у нее все хорошо, — улыбнулся Иван Васильевич. Улыбка заметно молодила его.

— Чего же теперя толковать: дело сделано, была Маша, да теперь не ваша… Не тронь ты ее, Ваня, пущай живет, как ей хотелось. Федора она уважает, но не скажу, чтобы очень-то уж ласкова.

— У Тони характер… абросимовский.

— Не скажи, — усмехнулся в бороду Андрей Иванович. — Она и меня удивила, грёб твою шлёп! Променять такого орла на Костыля!

— Спасибо, Андрей Иванович…

Кузнецов достал из кармана гимнастерки тоненькую записную книжку, вырвал листок и что-то быстро набросал.

— Приезжай в Ленинград, Андрей Иванович. — Он протянул листок. — У меня большая комната, места хватит.

— На Лиговке, — надев очки, взглянул на листок Абросимов. — Может, и выберусь. Щелкает в ухе-то, да и слышу все хуже. А у нас тут и дохтора по этим болезням нету.

— Когда ребята из школы приходят? — спросил Кузнецов, взглянув на часы.

— В полдень прибегут… Так где ж тебя зацепило-то?

— На границе побывал.

— Что, неспокойно там?

— Во всем мире сейчас тревожно, Андрей Иванович. Ты газеты-то читаешь?

— Ох люди-людишки! — вздохнул Андрей Иванович. — Вон сколько муравьев в куче, а и то живут себе тихо-мирно, или пчелы в улье? А человеки завсегда готовы друг дружке глотки перегрызть! Почему так, Ваня?

— Мы не хотим воевать, да, верно, придется. Гитлер почти всей Европой владеет. Вон что делается во Франции? И месяца не продержались! Вот тебе и потомки Наполеона!

— Супротив немца тяжело и нашему брату будет воевать, — сказал Андрей Иванович. — Сурьезный солдат, робости в нем мало, приходилось схватываться и врукопашную! Тут против наших он слабоват, а в атаку идет дружно, зараза. — Он поглядел на орден Кузнецова и прибавил: — Я за германскую тоже имею Георгия… Как-то в праздник надел, так Дмитрий аж руками замахал: мол, сыми, батя, царские кресты! Не позорь Советскую власть! По-моему, неправильно это, Иван. Боевые награды и тогда давали за храбрость, и никогда их не зазорно на груди носить.

— Носи, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов. Он все чаще поглядывал на часы. — Ты, Андрей Иванович, никому не обмолвься про наш разговор. Я тебе по-родственному.

— А чего ты такого секретного сказал-то? — удивился тот. — Об том и у нас мужики вечерком на завалинке толкуют… Тимаш вон грозится записаться в солдаты добровольцем, коли что…

— Боевой дед! — усмехнулся Иван Васильевич.

— Я думаю, он в одна тысяча четырнадцатом из окопа-то и носа не высовывал, солдат кайзеровских в глаза не видал…

— И все же лучше помалкивай, — посоветовал Иван Васильевич.

Опустив голову, надолго задумался. Андрей Иванович не мешал ему, свернул цигарку, закурил. От его дыхания замороженное окно сверху оттаяло, открылись сверкающие изморозью рельсы, убегающие к станции.

— Приду вечером домой, а там пусто, — будто очнувшись, заговорил Кузнецов. — У меня хорошая соседка, так она убирает в квартире, иногда обед сварит… — Он в упор посмотрел в глаза Абросимову: — Хочу взять к себе Вадима…

— Тонька в жизнь не отдаст, — помотал головой Андрей Иванович.

— Я поговорю с мальчишкой, — продолжал Кузнецов. — Если он согласится, помоги, Андрей Иванович, Тоню уговорить. Скучаю я по нему, чертенку!

— Тоньке про это лучше и не заикаться, — подумав, проговорил Абросимов. — Вцепится в Вадьку — не оторвешь! Знаешь, что мы сделаем? Когда твой поезд? Да что я говорю… сам его встречаю и провожаю… В общем, бери Вадьку и иди на вокзал. Конечно, ежели он захочет поехать, а Ефимье и Тоньке пока ни слова! Уедете — я им скажу, что отдал тебе Вадьку.

— Ты не сомневайся, Андрей Иванович, — обрадованно сказал Иван Васильевич, — ему будет у меня хорошо. Если и пошлют в командировку, так за ним соседка присмотрит. Кстати, у ней мальчик одних лет с Вадимом, глядишь, подружатся.

— Не люблю я бабьи слезы, но… — Абросимов рубанул воздух рукой: — Переживем как-нибудь, грёб твою шлёп! А кинется в Питер за мальчишкой — я ее не пущу!

— Хороший ты человек, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов и быстро вышел из будки.

Поздно вечером вся в слезах прибежала Тоня и сообщила, что Кузнецов забрал с собой Вадика в Ленинград. Накупил мальчишке всякой всячины, подарил игрушечный пистолет, и тот, дурачок, согласился с ним поехать… Нужно немедленно вернуть Вадика! Пусть завтра же Андрей Иванович едет в Ленинград.

— Он все-таки мальцу родной отец, — урезонил плачущую дочь Андрей Иванович, но чувствовал себя виноватым: может, зря они с Кузнецовым затеяли все это? Тот еще сунул ему пачку денег, а как теперь дочери передать? В рожу кинет, ишь как взвилась…

— У Вадика один теперь отец — Федя Казаков! — в гневе кричала дочь. — И фамилия у него не Кузнецов, а Ка-за-ков!

Ефимья Андреевна, бросив на мужа сердитый взгляд, — она-то знала, что Кузнецов был у него в будке, — увела рыдающую дочь в другую комнату.

Ночью пришел за женой хмурый Федор Федорович и пообещал, что сам поедет в Ленинград и привезет Вадика, вот только как адрес узнать?.. Андрей Иванович не сказал ему, где теперь живет Кузнецов. А почему скрыл, и сам себе не смог бы объяснить.

Ворочаясь один в маленькой комнате на жесткой постели — Ефимья спала на печке, — он вздыхал: эх Тонька, Тонька! Будь бы у нее характер поуступчивее, жила бы в Ленинграде! Нет слов, хорош Федя, но до Ивана ему ой как далеко. Федя Костыль никогда не будет орлом…

2

Окно в кабинете председателя поселкового Совета было распахнуто, с улицы волнами плыл запах свежевспаханной земли, слышалось мерное пыхтенье маневрового на станции. Сонно журчала вода: машинист водокачки открыл кран, и из чугунной трубы лилась широкая струя. У привокзального сквера уже поблескивала на солнце большая лужа. За столом сидели Алексей Евдокимович Офицеров и Осип Никитич Приходько. Приходько вертел в руках потрепанный паспорт и вопросительно смотрел на председателя.

— Документы у него в порядке, и фамилия такая же, как у жены покойного Спиридона Никитича Топтыгина, — говорил Приходько. — Претендует на часть дома, а дом-то наследники покойного давно продали.

— Выходит, парень опоздал, — усмехнулся Алексей Евдокимович. — Был он у меня вчера, грозил в суд подать и все такое… Только кто теперь будет этим заниматься? И концов не найдешь, к тому ж он не прямой наследник.

— А что говорят Корниловы, ну, что дом купили?

— Мишка с братом вывели под ручки за ворота, дали пинка в зад и сказали, чтобы больше и духу его не было тут… Он, понимаешь, заявился к ним выпивши и стал бумажонками трясти, мол, выкатывайтесь из моего дома, ну они его самого и выкатили…

Приходько положил паспорт на краешек стола, полез в карман за папиросами. Был он невысокого роста, широколиц, с короткими черными волосами и маленькими, глубоко посаженными карими глазами. Щеки крепкие, зимой и летом кирпичного цвета. Под гимнастеркой угадывались хорошо натренированные мышцы. По утрам Осип Никитич бегал вокруг территории базы, тренировался в спортивном зале при клубе. В общем, держал себя в форме. У него была привычка: дымя папиросой, то и дело поворачивать ее к себе тлеющим концом и пристально вглядываться в столбик пепла, который он время от времени аккуратно стряхивал в бумажные кулечки.

— Где остановился-то? — поинтересовался Приходько, изучая кончик папиросы. — Два дня спал на вокзале, сунулся к Супроновичу, но Яков Лукич не пустил.

— Пока у бабки Совы, но грозится отсудить часть дома… Да, тут ко мне приходил Григорий Борисович, просил подыскать ему человека, который бы взялся возить на молокозавод бидоны с молоком из окрестных деревень. Он выхлопотал в районе ставку, дали ему и лошадь… Я подослал к нему этого… — Офицеров небрежно раскрыл паспорт, — Чибисова Константина Петровича, так он звонил, мол, сильно сомневается, дескать, не пропойца ли какой?

— Будет пьянствовать — не прописывай, — посоветовал Приходько. — У нас тут своих выпивох хватает. Да и вообще к нему приглядеться стоит.

— Николай Михалев на днях из заключения возвращается… Женка телеграмму получила.

— Про такого не слышал, — заметил Приходько. Офицеров коротко рассказал историю незадачливого шофера, который чуть было машину со взрывчаткой не угробил… И высказал свое мнение, что произошло все это без злого умысла: Михалев мужик тихий, безобидный, когда-то активистом при комсомольской организации был.

— К базе его и близко подпускать не надо, — заявил Приходько.

— Да пойдет шоферить в Шлемовский леспромхоз, — сказал председатель. — Там деньги хорошие на лесоповале зашибают.

— Чибисов, Чибисов, — задумчиво проговорил Приходько, стряхивая пепел в кулек, — И чего эта птичка сюда прилетела? Неужто не понимает, что дом ему вовеки не отсудить, а нам тут с ним, гляжу, хлопот не оберешься…

— Учинит скандал — в двадцать четыре часа выселим, я участкового Прокофьева предупредил, чтобы за ним поглядывал, — сказал Алексей Евдокимович. — Только куда выселять-то? Женка от него к другому ушла, сам Тимашу за рюмкой рассказывал.

В дверь без стука вошел бухгалтер Иван Иванович Добрынин. На носу очки, волосы на затылке взъерошены, брюки на коленях оттопыриваются пузырями.

— Блинов просит двадцать метров кумача, — сказал бухгалтер. — Май на носу, наглядную агитацию наводить требуется.

— Разорит нас завклубом, — поморщился Офицеров, но бумаги подписал.

— Он сам транспаранты малюет? — поинтересовался Осип Никитич.

— Есть у него помощники, — ответил председатель. — Вон Костька Добрынин, — он поднял глаза на бухгалтера, — не только буквы выводит, а и рисует.

— Его в ведомости на оплату нет, — пробурчал Иван Иванович.

— Не повесьте, как прошлый раз, транспарант с призывами на фасаде забегаловки Супроновича, — предупредил Приходько. — Надо же додуматься!

— Плакат мой Костя нарисовал, — с гордостью заметил Добрынин. — Сколько раз проходил мимо, и мне невдомек, что тут что-то неладно.

— А вот Тимаш даже с пьяных глаз заметил, — проговорил Приходько. — И народ потешал, пока я не велел транспарант снять. Что, у нас нет других общественных помещений?

— Пригляжу я за этим делом, — пообещал Офицеров.

Приходько поднялся со стула, пожал руку председателю, и в этот момент зазвонил телефон на стене. Председатель, кивнув бухгалтеру на освободившийся стул, снял трубку, а глазами попросил Приходько задержаться.

— Гляди сам, Григорий Борисович. Показал-то он себя тут не с самой лучшей стороны… — проговорил он в трубку. — От молока, говоришь, пьян не будет?

Посмеявшись, Офицеров повесил трубку на никелированный крючок и, обращаясь к Приходько, сказал:

— Берет его Шмелев… с испытательным сроком. Говорит, Чибисов христом-богом клялся, что на работе он ни-ни.

Осип Никитич кивнул и вышел из кабинета.

3

Глухое озеро Щучье очистилось ото льда, начался нерест щуки, плотвы. Григорий Борисович попросил Маслова стрельнуть на базе толовых шашек и детонаторов с бикфордовым шнуром — мол, на рыбалке пригодится… Тот сначала наотрез отказался, потом, поразмыслив, прикинул, что через двое суток на третьи на второй проходной дежурит свояк жены Ильин и можно будет пронести тол, только придется ему поставить… Шмелев щедро отвалил Маслову две тридцатки.

Встретиться договорились субботним вечером прямо на Щучьем, там у костра переночуют, а утром на рыбалку.

Был конец апреля, по утрам легкий морозец, случалось, прихватывал молодую траву кудрявым инеем. На лиственных деревьях набухли почки, верба над водой вовсю цвела, и пыльца собиралась островками у голых берегов. Серый прошлогодний камыш, изломанный зимними ветрами и метелями, топорщился на отмелях. Перед закатом туда опустились несколько уток. Под одинокой сосной, близко шагнувшей к берегу, скопилась куча шелухи. Это белка поработала над шишками.

Маслов приехал на велосипеде пораньше, запалил костер, приволок к нему несколько сухих лесин, наломал елового лапника. На рогульки повесил закопченный котелок с водой, разложил на брезенте деревянные ложки, соль, сахар, приправу для ухи. На белой тряпице зарозовел аппетитный брусок сала. Все он делал не спеша, основательно: то сушняка подкинет в костер, то щепкой смахнет с дымящейся в котелке воды попавшую туда сухую сосновую иголку. И опять принимался острым ножом вырезать из липового обрубка ложку. Ложки выходили отменные. Он их не красил, лишь вываривал в подсолнечном масле, отчего ложки приобретали золотистый оттенок. И охотники, и рыбаки хвалили их наперебой. Говорить Маслов был не мастак, больше слушал, изредка вскидывая на говорившего маленькие невыразительные глаза. И что он думал при этом, невозможно было угадать. Глубокие складки у носа придавали его лицу жесткое выражение.

Когда Григорий Борисович, примостившись у костра, завел разговор о могуществе фашистской Германии, о предстоящей жестокой войне, которая многое изменит в жизни русского народа, Кузьма Терентьевич оторвался от работы — он резал сапожным ножом ложку — и внимательно посмотрел в глаза Шмелеву.

— Всяк кулик свое болото хвалит, — изрек Маслов.

Григорий Борисович несколько опешил: он не мог взять в толк, что тот хотел этим сказать.

— Одну державу за другой Гитлер ставит на колени, — после короткой паузы продолжал он.

— Россию не поставит, — уронил Кузьма Терентьевич, снова принимаясь за ложку. — В газетах пишут…

— А когда там правду-то писали? — закинул крючок Шмелев. — Ежели верить газетам, так в России давно уже текут молочные реки в кисельных берегах.

— У Красной Армии тоже кое-что припасено на случай войны, — сказал Маслов. — И пушечки есть, и танки…

— А ты видел их? — подзадорил Григорий Борисович.

— Щупал вон энтими руками! — похвастался Маслов. — В зоне каждый месяц чего-нибудь испытывают.

Его слова прямо-таки поразили Шмелева: про испытания новой техники Кузьма никогда не рассказывал. Ох и хитрый оказывается мужик! Хоть бы намекнул — разве он, Шмелев, поскупился бы на деньги?

— У Гитлера лучшие танки в мире, — ввернул он. — А пушки? Лучше Круппа никто их не делает.

— Один средний танк сейчас испытывают, — продолжал Маслов. — Крепкий орешек! Вряд ли уступит немецким. По нему в лоб крупными бронебойными — и выдерживает, зараза! А какой юркий! Вертится вьюном, и скорость дай бог!

— Как называется-то?

— А никак… Какие-то номера на башне накарябаны, — ответил Маслов. — У него еще, видать, и названия нет.

— Эх, сфотографировать бы его, — будто случайно, вырвалось у Шмелева, глаза его зорко следили за лицом Кузьмы Терентьевича.

— Таких умельцев тама не видел, — усмехнулся тот. — Кто же с аппаратом пустит на полигон?

— Сколько толовых шашек принес? — перевел разговор на другое Григорий Борисович. Он был доволен тем, как отреагировал на его реплику Маслов.

— Теперя взрывчатки нам с тобой, Григорий Борисович, на все лето хватит, — ухмыльнулся тот.

— Как же тебе удалось? — обрадовался Шмелев.

— Я намедни говорил про Ильина, так это он… Ну, конечно, пришлось его угостить, не без этого. Машины-то день-деньской снуют по территории — ну я попросил знакомого шофера мне пакет забросить. Ну а Ильин на проходной не стал в кузове смотреть. Хозяин барин: хочет — карманы заставит вывернуть, хочет — голову в твою сторону не повернет.

— А если шофер сболтнет?

— Все шито-крыто, — сказал Кузьма. — Шоферу я щук пообещал. Думаешь, мы одни будем глушить? Наши мужички этим балуются на лесных озерах. У них я и расстарался детонаторами и шнуром.

— Я гляжу, у вас можно пушку с базы уволочь, — подзадорил Шмелев.

Он примечал на дворах жителей Андреевки разный хлам, вывезенный с базы: вместительные цинковые баки из-под пушечного пороха, обитые сталью крепкие колеса от передков, у одного во дворе даже стоял котел от походной кухни, а крыши у многих были покрыты цинковыми расплющенными коробками из-под патронов.

— Не скажи, — ухмыльнулся Маслов. — Проверяют всех будь здоров! А ненужный хлам те, кто работает на базе, берут только с разрешения начальства. Через проходную ничего не пронесешь… Это у меня так получилось, что родич дежурит в проходной. Не станет же он меня обыскивать! А попадешься — пиши пропало, — стал набивать себе цену Кузьма. — С этим у нас строго. Мало что охранники в четыре глаза смотрят, так уполномоченный НКВД по всем цехам шастает и на проходной часто бывает.

Вода в котелке забурлила, Кузьма достал из брезентового мешочка стеклянную банку с чаем, щедро сыпанул в крутой кипяток и обугленной палкой отодвинул котелок от огня. Затем разлил водку по стаканам, поднял было свой, чтобы чокнуться, но Шмелев и не притронулся.

— Погоди, Кузьма Терентьевич, — со значением сказал он. — Нам нужно потолковать с тобой на трезвую голову.

Кузьма с сожалением поставил стакан на чурбачок, подкинул сучьев в костер, поудобнее устроился на ветвях и выжидательно уставился на собеседника. Шмелев долго думал, как начать этот разговор, да вдруг напрямик сказал, что служит немцам и очень заинтересован в согласии Маслова работать вместе. Вопрос сейчас стоит так: «за» или «против», середины не будет. А СССР немцы захватят… И тех, кто не сидел в тылу сложа руки, щедро наградят…

— Ты навроде сам большевик? Должен несознательных агитировать за Советскую власть, а ты вон чего заворачиваешь. Али пытаешь меня? — заговорил Маслов, глядя на огонь.

В его спокойном лице ничего не дрогнуло, будто они толковали об охоте или рыбалке. Длинные руки перестали двигаться, в одной белела наполовину вырезанная ложка, в другой был зажат острый сапожный нож.

— А ты считаешь, я должен ходить в офицерских погонах царского режима? — усмехнулся Шмелев. — Или в мундире вермахта?

— А ежели я заявлю, Борисыч, и возьмут тебя за шкирку, а? — невозмутимо сказал Кузьма.

— Так и тебя, такого шустрилу, поставят рядом…

— Не-е, — возразил Маслов. — Мои грехи по сравнению с твоими — что плотвичка рядом с зубастой щукой!

— Не заявишь ты никуда, Кузьма, — так же спокойно сказал Григорий Борисович. — Ты человек умный и хочешь пожить широко, красиво… Хозяином на своей земле.

— С моим-то рылом да в калашный ряд? — усмехнулся Маслов.

— Что тебе дала Советская власть? — прямо посмотрел ему в глаза Шмелев. — Хоромы нажил, женка в мехах-шелках ходит? Из долгов не вылезаешь, щи хлебаешь деревянными ложками собственного изготовления…

— И все же, отчего ты меня, Борисыч, не опасаешься? — спросил Маслов. — Дело-то оё-ёй какое сурьезное! Сурьезней уж и некуда!

— Так мы с тобой, Кузьма Терентьевич, одной веревочкой повязаны. Да и наблюдаю я за тобой не один день, даже год!

— Сейчас я при тебе шестеркой кручусь, придут немцы — и при них буду на подхвате? — продолжал Кузьма.

— Ошибаешься, Кузьма Терентьевич, — улыбнулся Шмелев. — На таких, как ты, будет держаться новый порядок в России.

— А я ведь давно смекнул, что ты враг Советской власти, — невозмутимо продолжал Маслов. — Когда ты о подземных складах заговорил… Тогда была мысля пойти к Кузнецову да заявить на тебя. И долги бы ты с меня не потребовал. Не до долгов тебе было бы, Борисыч. Да ты, наверное, никакой и не Борисыч, чай, из благородных?

— Что же не заявил? — поинтересовался Шмелев, нагибаясь к костру: ему сейчас не хотелось смотреть на Кузьму. Неужели он и впрямь так рисковал? От этой мысли даже озноб пробежал по спине. Вот такие тихие, спокойные и есть самые опасные!

— Тятенька уберег, царствие ему небесное, — сказал Маслов. Взял стакан и, не чокаясь, наполовину отпил. — Тятенька мой Терентий Егорыч был зажиточным мельником на Тамбовщине. В первую мировую дослужился до унтера, Георгия имел. Когда у него ни за здорово живешь отобрали мельницу, он подался к белякам… Сражался в армии Мамонтова, потом был у Петряя, ну, шалил в наших местах такой отчаянный атаман. В общем, ликвидировали мово тятеньку, как бандита, в двадцать первом. А какой же он бандит? За свое кровное бился… Да, неладно все повернулось… А фамилию я другую взял да сюда, в Андреевку, подался. У женки тут родственники оказались.

— Что же раньше-то не рассказал?

— Я тебе, Борисыч, первому рассказываю. Женка и та про мое прошлое не знает. Я ведь года три парнишечкой-то по стране скитался. Беспризорник и беспризорник… Мало нас тогда, беспорточных, чумазых, по России бродило? А тятеньку не забыл я. И никогда не забуду.

Григорий Борисович тоже выпил, закусил салом, пожевал дольку чеснока. Слава богу, тут-то хоть нюх его не подвел: учуял своего в Маслове! Свой-свой, а вот хотел ведь донести! Неужели чтобы выслужиться перед Советской властью? Или просто разыгрывает?

— Тятенька приснился мне на мельнице, — продолжал Кузьма. — Усы белые от мучной пыли. И толкует: дескать, береги, Кузька, жернова… Покамест быстра речка течет да каменные жернова крутятся, зерно будет молоться. Ты, мол, сынок только мешки подставляй под теплую мучку… А у самого петля на шее болтается. К чему бы это?

— Давай помянем, — торжественно поднял стакан Шмелев. И брови сурово сдвинул. — Мудрый был человек. И тебя воспитал как надо.

— Он мне часто снится, — вздохнул Кузьма. — Раз весь простреленный явился и протягивает свой серебряный Георгий… Подмывает меня махнуть на Тамбовщину, да хоть бы одного-двух, что у нас мельницу отымали, отправить на тот свет.

— Скоро мы, Кузьма Терентьевич, за все отомстим, — сказал Шмелев. — А пока давай думать о том, как нам побольше взрывчатки запасти…

Две утки, суматошно махая крыльями, пролетели над ними. Над кромкой бора зажглись первые звезды, небо над озером густо позеленело, легкий ветерок рябил на плесе свинцовую воду, шуршал в камышах. Дым от костра путался в ветвях березы, стоявшей у самой воды, невидимый, без огней, пророкотал над головами самолет. Лишь заглох вдали раскатистый густой гул, как совсем близко у берега ударила щука.

— С десяток жерлиц у островка поставил, — всматриваясь в сгущающиеся над озером сумерки, проговорил Кузьма. — Тута щук была прорва, только наши рыбачки с базы повывели их. Теперь крупных нету.

— Мало нас, Кузьма Терентьевич, — думая о своем, сказал Шмелев. — Один боится, другие давно уже потеряли веру в возврат к добрым старым временам, а есть и такие, которые уверовали в незыблемость нового строя.

— Кому охота за голую идею головой рисковать? — резонно заметил Маслов. — Жить можно при любой власти.

— А ты, Кузьма, философ! — рассмеялся Григорий Борисович.

— Зимой ночи длинные, о чем только на лежанке не передумаешь, — сказал Кузьма. — Правда, все больше с покойным тятенькой веду во сне длинные беседы. Терентий Егорыч-то был в нашем селе грамотным человеком. К нему сам урядник хаживал в гости на пасху.

— Рождество, пасха, троица… Какие раньше праздники были! — подхватил Шмелев. — Все большевики отняли! Отечество, веру, царя и бога… Ну что ж, на бога надейся, а сам не плошай. — Григорий Борисович поднялся, подошел к кромке воды, повернул крупную голову к сидевшему у костра Маслову. — Мы с тобой, Кузьма Терентьевич, в этой местности устроим настоящий ад для большевичков! За все с них спросим! И за твоего отца — георгиевского кавалера.

— Опять ударила… — наклонив голову, прислушался тот. — Будем завтра с рыбой! Не надо и тол в озеро бросать. Сдается мне, что на каждой жерлице сядет по щуке.

— Тол нам, Кузьма Терентьевич, и для других дел пригодится, — заметил Шмелев.

4

Андрей Иванович вернулся из Ленинграда через неделю и без Вадика. Расстроенная Тоня даже не поздоровалась с отцом, закрыв подурневшее лицо руками, она навзрыд заплакала. Абросимов поставил деревянный чемодан на зеленую скамью, подошел к ней и грубовато сказал:

— Ну чё ревешь, грёб твою шлёп, дура? Не хочет Вадька в нашу Андреевку. Он в школу ходит, суседка его не обижает. Наоборот, цацкается с ним. Там и кино, и цирк с разными учеными зверями, а у нас тута ни шиша. Он на трамваях-автобусах разъезжает, как барин. И мороженое лопает кажинный день.

— Не верю, что мой сынок домой не хочет! Не верю! — не унималась Тоня. — Не пускает Ванька его ко мне-е…

— Пойдем, люди глядят, — сказал Андрей Иванович.

Дома он подробно рассказал о своей поездке к бывшему зятю, мол, живет в хорошей квартире, даже ванна есть, мебель красивая, приемник на тумбочке. Иван задарил мальчишку игрушками…

— На подарки да на мороженое меня променял, — всхлипнула Тоня.

— Был в ихней поликлинике, ковырялась молодая врачиха в моем ухе, — продолжал Андрей Иванович. — Соображает, грёб ее шлёп! Толкует, что операцию пока не надо делать, надавала уйму разных лекарств. Велела осенью еще раз приехать. Посулила полностью вернуть слух. Обходительная такая, видная из себя…

— Вадька, он такой, — заметила Ефимья Андреевна. — Не понравилось бы у них — убег. Значит, прижился у батьки, и слава богу. — Она бросила взгляд на притихшую дочь. — У тебя скоро еще ребенок народится, че слёзы-то попусту лить? Чай, не у чужих людей мыкается?

— Ивана, наверное, повысили, — проговорил Андрей Иванович. — Меня по городу на служебной «эмке» туды-сюды прокатил, мосты, дворцы показал. Были в Александро-Невской лавре, там Суворов похоронен.

— Как он одет-то? — подала голос Тоня.

— Иван-то? В форме…

— Я про Вадика! — в сердцах перебила Тоня.

— В матросском костюмчике, бескозырка с ленточками, веселый такой… Показал мне свои игрушки-книжки — их много у него, так и шпарит стихи наизусть.

— Про меня-то хоть спрашивал? — посмотрела на отца Тоня. Серые глаза ее припухли от слез.

— А то нет, — сказал Андрей Иванович. — И про тебя, и про бабку… Гальке кулек конфет прислал. «Барбарис». Когда по городу-то ездили, все рассказывал мне про царей и графьев разных, памятники показывал, там все больше на конях сидят.

— Отпустит он его сюда на каникулы? — перебила Тоня.

— Иван посулил, мол, самолично привезет.

— Его еще тут не хватало, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Глаза мои бы его не видели! Пусть командует военными, а для нас он отрезанный ломоть.

— Не ведаю, что там у них с Тонькой получилось, а мне Иван не враг, — твердо сказал Андрей Иванович. — Он меня как человек встретил и проводил, а то, что Вадьку не привез, так из-за вашей бабьей дури неча мальчонку из школы срывать. Сказано, на каникулы как миленький заявится, и хватит воду в ступе толочь, грёб вашу шлёп!

Тоня молча поднялась из-за стола, подошла к дверям.

— Гостинцы-то забери! — обронил ей в спину отец.

Она даже не оглянулась.

Глядя на него глубокими карими глазами, Ефимья Андреевна произнесла:

— Гляжу, свово ненаглядного Ванечку ты больше родной дочери любишь.

— Свою бабью гордость не выставляла бы — в Питере жила и на автомобиле раскатывала.

— Бог не оставил ее, — сказала Ефимья Андреевна. — Что Федор плохой для нее муж?

— Я супротив Федора ничего не имею, — прихлебывая из большой фарфоровой чашки, проговорил Андрей Иванович. — Даже очень сильно уважаю его.

— Алена с мужем в Риге, — пригорюнившись, заметила Ефимья Андреевна. — Теперича Федор с Тоней собираются в город Великополь. Разлетелись из гнезда все наши птенцы.

— Радоваться надо, старуха, — пробурчал Андрей Иванович. — Дерюгина перевели в Ригу с повышением, Федора назначили начальником дистанции пути. В гору идут наши зятья… — Он задумчиво посмотрел на самоварную конфорку, что звонко подрагивала от гудящего внутри самовара пара. — А Иван-то, грёб его шлёп, всех их обскакал: орден на груди, и у начальства в чести, коли машину дают, как большому начальнику.

— Чего языком-то попусту мелешь? — возмутилась Ефимья Андреевна. — Бога-то не гневи: Федор нашу Тоньку с двумя ребятишками взял. Я лоб о половицы разбила, молясь еженощно и отвешивая поклоны.

Андрей Иванович снял синий суконный пиджак, расстегнул ворот серой косоворотки, морщинистый лоб его слегка вспотел. Долго он смотрел на выпуклый бок самовара, будто считал выбитые на нем медали, потом глухо уронил:

— Послушай, бабка, что мне Иван-то рассказал… Был он на западной границе, так там неспокойно… И немцы ведут себя нахально, задираются… Много-то он, сама понимаешь, не расскажет, а все тревожно мне на душе.

— Про то и в священном писании говорится: «И прилетят с неба большие птицы с железными клювами, и содрогнется земля под ногами людей, и пожрет все окрест геенна огненная, и наступит конец белого света…»

— Две войны я пережил, старуха, — мрачно сказал Андрей Иванович. — Неужто будет и третья?

— Чему быть, того не миновать, — задумчиво проговорила Ефимья Андреевна. — Много люди грешили — вот и грядет расплата. Бог, он все видит, долго ждет да больно бьет.

— Страдать-то будем не только мы, грешники, — усмехнулся Андрей Иванович. — И вы, праведники!

— Не богохульствуй, Андрей! — строго взглянула на мужа Ефимья Андреевна. — Раз человек родился, значит, нести ему свой тяжкий крест до могилы. А то, что предназначено богом и судьбой, никому из смертных не дано изменить.

— Ну молись, старуха, молись, коли есть охота, — вздохнул Андрей Иванович. — Только сдается мне, что бог давно уже отвернулся от людишек и уши пробками заткнул, чтобы не слышать их жалоб…

— Бог, он все видит, — вздохнула жена. — Беда не на горы падает, а на человека.

— Гляди-ко, чё мне Иван подарил, — вынув из брючного кармана часы с крышками, похвастался он. — Серебряные.

— За то и любишь Ивана, что во всем тебе потакает, — заметила жена. — Деньги совал?

— Чего же мне-то на эту гордую дуреху равняться? — кивнул на дверь, за которой скрылась дочь, Андрей Иванович. — Я ведь такой: бьют — беги, дают — бери! Сами купим ребятишкам, чё надоть. Скажи ты мне, мать, чего это она такая злая на Ивана?

— Любила, — ответила Ефимья Андреевна. — А у любви два конца, так один из них — ненависть.

— Интересно, какой конец ты для меня припасла?

— Почитай, жизнь вместях прожили, чего уж нам считаться, — сказала жена.

Андрей Иванович легко подхватил ведерный самовар за черные ручки и поставил у русской печки на чурбак. Поглядел на согнувшуюся над посудой жену и ушел в свою комнату. Слышно было, как стукнул об пол сначала один тяжелый ботинок, потом второй. А немного погодя донесся могучий, переливистый храп.

Моя мочалкой посуду в большом эмалированном тазу, Ефимья Андреевна подумала, что надо разобрать чемодан с гостинцами и кое-что отнести Тоне. С деньгами лучше не соваться, все равно не возьмет. И Федор ей ни в чем не перечит… Андрей-то Иванович, видно, сильно устал, даже чемодан не распаковал… Бывало, первым делом, переступив порог, доставал для всех питерские гостинцы. Да теперь и угощать-то почти некого. Пустеет их дом. Скоро вдвоем и останутся. А это непривычно: всю жизнь в доме шумно было от детей, внуков, племянников. Не забыли бы дорогу сюда, птица и то с теплых краев возвращается, где вылупилась из яйца. Тоня говорила, что Федор через месяц приедет из города за ней, велел вещи увязывать.

Несколько раз встречались Ефимья Андреевна и мать Федора Прасковья, но теплых, родственных отношений так и не получилось. Тоня хотя и не жаловалась на свекровь, но все время чувствовала, что та недовольна женитьбой сына на ней. И призналась матери, что рада переводу мужа: теперь они будут жить одни. В городе Тоня уже побывала, он ей понравился. Небольшой, весь в зелени, посередине протекает чистая широкая речка. И название города красивое — Великополь. Всего одну ночь ехать от Андреевки.

Закончив мыть посуду, Ефимья Андреевна раскрыла чемодан и сверху увидела большую зеленую с темными разводами шаль. Благодарная улыбка чуть тронула ее поблекшие губы: это Андрей купил ей. Что-что, а никогда не вернется домой без подарка жене. И тут же улыбка исчезла с ее лица: на коробке с конфетами лежала фотография — Иван и Тоня. Головы близко друг к другу. Он — светлоглазый, скуластый, а она — с короткой стрижкой, невеселая, будто тогда еще предчувствовала, что замужество не принесет ей счастья…

Ефимья Андреевна перевернула фотографию — что-то написано на обороте, но она и так помнит, что они сфотографировались сразу после свадьбы. Зачем Андрей привез эту фотографию? Иван отдал или сам из альбома забрал? Со вздохом спрятала ее в ящик буфета под коробку с нитками и пуговицами.

Глава восемнадцатая

1

Летним утром на одном поезде из Климова приехали в утопающую в свежей зелени Андреевку Дмитрий Андреевич и его сестра Варвара с мужем и детьми, направились со станции к дому. Ни одни, ни другие не дали телеграммы, потому их никто и не встретил. Старшие Абросимовы телеграмму всегда почему-то связывали с неприятным известием, начинали волноваться, потому близкие всегда приезжали без уведомлений. Встречи были неожиданными и оттого еще более радостными.

Дмитрий Андреевич приехал один, жена с детьми осталась в Туле у матери. Раиса Михайловна не любила наведываться в Андреевку, может, потому, что здесь жила бывшая жена Дмитрия с его первенцем Павлом. Супроновичи приехали в отпуск на целых три месяца. В прошлом году Семен заканчивал строительство важного объекта в Комсомольске-на-Амуре и ради этого даже пожертвовал своим отпуском. Он был все такой же кудрявый, белозубый, правда, немного сутулился. Варвара заметно располнела, но ничуть не утратила стати. Была все такой же смешливой. Сын Миша шумно радовался, а дочь Оля, тихая, застенчивая, с любопытством смотрела на всех большими светлыми, как у отца, глазами и больше помалкивала.

— Сеня, ты иди сначала к своим, — великодушно разрешила Варя. — А попозже придешь к нам.

— Успею, — улыбнулся Семен. — Давай к твоим?

— Посмотрите, одной сосны не стало! — остановился на лужайке напротив отчего дома Дмитрий.

— Тоня писала, что в нее прошлым летом молния ударила, — вспомнила Варя. — Пополам расщепило.

— И хата наша вроде бы меньше стала, — заметил Дмитрий, разглядывая через изгородь дом, в котором родился.

— Мама-а! Мамочка-а! — увидев на крыльце знакомую худощавую фигуру в длинной до пят юбке, звонко закричала Варя.

Ефимья Андреевна замерла на месте, потом схватилась за грудь и, не отнимая руки от сердца, поспешно стала спускаться по ступенькам. Мягкий тапок соскользнул с ее ноги, но она не остановилась, мелкими шажками семенила к калитке. Маленькая, с выбившейся черной прядью из-под сиреневой косынки, она прижалась к высокой груди старшей дочери. Дмитрий большой ладонью гладил мать по плечу.

— Мама, или ты меньше ростом стала, или я еще вырос, — улыбнулся он.

— Услышал бог мои молитвы, — сквозь слезы говорила Ефимья Андреевна. — Дождалась наконец-то! Господи, ребятишки-то какие выросли!

— Поцелуйте бабушку, — подтолкнула детей к матери Варя.

— Варя, дай же мне обнять дорогую мамашу! — возвышаясь над плачущими женщинами, пробасил Дмитрий.

Ему пришлось нагнуться, чтобы ее поцеловать.

— Вылитый батька стал, — сказала Ефимья Андреевна. — Только он в твои годы не был таким толстым.

— Это для солидности, мама, — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Я ведь теперь директор средней школы.

Он и впрямь сильно походил на Андрея Ивановича. Новый костюм в мелкую клетку распирала широкая грудь, полное белое лицо с выбритыми до синевы крепкими щеками было добродушным, черные волосы немного отступили со лба, образовав две неглубокие залысины, отцовские серые глаза смотрели на мать растроганно, с любовью.

— Чего же женку-то с ребятишками не привез, Митенька? — спросила Ефимья Андреевна.

— В Туле она, — коротко ответил сын. И на лицо его набежала легкая тень.

— Не хочет твоя Рая к нам, — вздохнула мать, — Сторонится.

— Дома отец-то? — перевел разговор на другое Дмитрий.

— Отсыпается после дежурства, — ответила мать.

Семен Супронович сначала пожал руку, потом нагнулся и поцеловал тещу.

— Вот твои-то, поди, обрадуются, — кивнула Ефимья Андреевна на дом Супроновича.

Они еще не дошли до калитки, как на крыльце в выпущенной поверх мятых брюк серой рубахе показался Андрей Иванович. Седые волосы растрепались на затылке.Моргая на солнце заспанными глазами и почесывая широченную грудь, он громогласно заявил:

— А мне сон такой чудной снится, будто я встречаю на путях почтовый, а он сошел с рельсов и прет прямо, грёб твою шлёп, на мою будку… А заместо машиниста там сидишь ты, Митя! Глядишь на меня, чумазый, веселый, и говоришь: «Теперя поезда, батя, могут ходить по земле, по воде и аж летать по воздуху!..»

Легко спустившись с крыльца, Андрей Иванович со всеми троекратно облобызался, внука подхватил на руки и подбросил вверх.

— В нашу, абросимовскую, породу!

Оля радостно засмеялась, а Михаил, бросив на деда исподлобья недовольный взгляд, отошел в сторону.

— Чё набычился? — хохотнул Андрей Иванович. — Хошь, закину на водонапорную башню, и будешь там сидеть до морковкиного заговенья.

— Не докинете, — проговорил тот.

— Дедушка, оттуда все-все видно? — задрала глазенки на башню Оля.

— Край света увидишь, — сказал Андрей Иванович и, пригладив большой ладонью поредевшие волосы, повел дорогих гостей в дом.

— Дядя Митя, а дедушка не показался вам маленьким? — ехидно поинтересовался Миша, шагавший рядом с Дмитрием.

— Твой дедушка самый высокий и сильный человек в поселке, — серьезно ответил тот.

— Сильнее папы? — усомнился мальчик.

— Сильнее, сильнее, — улыбнулся Семен Супронович.

— Я хочу на край света посмотреть, — озираясь на башню, произнесла Оля.

— Все говорят, что мы живем на краю света, — улыбнулся брат. — А вообще-то никакого края света не бывает, потому как земля круглая.

— У тебя, наверное, по географии «отлично»? — улыбнулся Дмитрий, слышавший этот разговор.

— «Посредственно», — пробурчал Миша.

— Врет! — воскликнула Оля. — Он круглый отличник.

— Нравится тебе Андреевка? — спросил мальчика Дмитрий.

— Мне Комсомольск-на-Амуре нравится, — ответил тот. — У нас там даже тигры в тайге встречаются.

— Мишатка! — зычно скомандовал Андрей Иванович с крыльца. — Возьми ноги в руки и пулей к Якову Ильичу! Зови его в гости!

— Это он мне? — взглянул на отца мальчик.

— Пошли вместе, — сказал тот.

Отец и сын зашагали к калитке. Рослый кудрявый Семен и длинный нескладный мальчишка даже со спины походили друг на друга: прямые, с горделивой посадкой головы, широкие в плечах и тонкие в талии.

Варвара проводила их долгим взглядом.

— Мишенька-то тоже хочет стать строителем.

— А я артисткой, — похвасталась глазастая Оля.

2

По лесному проселку неспешно шагала гнедая лошадка, запряженная в телегу с четырьмя близко поставленными друг к другу молочными бидонами. На краю, ближе к переднему колесу, сидел возница в коротких бумажных брюках, из-под которых высовывались волосатые ноги с черными пятками. На голове у мужчины выгоревшая кепчонка, в зубах зажата папироса. Одна нога его в такт ходу телеги покачивалась, второй он упирался в выступ передка. Хорошо смазанные оси не скрипели, подкованные копыта лошади вдавливались в серый песок.

Солнце, прорываясь сквозь ветви близко подступивших к проселку сосен, выстлало дорогу яркими полосами. День был жаркий, но здесь, в лесу, прохладно, белые облака иногда набегали на солнце, и тогда яркие полосы медленно втягивались в придорожный кустарник. Трясогузки низко перелетали через дорогу.

Лошадь с опаской ступила на растрескавшееся дно высохшей лужи, в днище телеги дробно застучали комки черной грязи. Сразу за плавным поворотом открывалось широкое зеленое поле. Со стороны дороги оно было огорожено колючей проволокой. В противоположной стороне чернели деревенские избы, баньки, вспаханные огороды сбегали к неширокой извилистой речушке, почти спрятавшейся в ивняке.

Человек на телеге даже не пошевелился, но острые глаза его зорко ощупывали зеленое поле. В самом конце его, где начинался густой сосновый бор, почти сливаясь с ним, виднелись тупорылые, с красными звездами на крыльях самолеты. Под сенью сосен стояли два свежесрубленных деревянных дома, рядом с ними выстроились четыре специальные крытые машины с антеннами на железных крышах. Послышался гул мотора, из-за леса вымахнул зеленый истребитель и сразу пошел на посадку. Какое-то время, казалось, он, растопырив шасси, наподобие жаворонка, неподвижно завис над травянистым полем, затем медленно опустился в зеленое колышащееся море и исчез из глаз. Скоро он вынырнул из-за травяной стены почти рядом с самолетами, развернулся, последний раз надсадно взревел и умолк. Блеснул плексигласовый козырек, и на крыло вылез летчик в кожаной куртке и шлеме. К самолету подошли двое в черных комбинезонах.

Возница свернул с дороги поближе к полю, остановил лошадь, сразу потянувшуюся к траве, выдернул чеку у оси, толчком босой ноги сбросил на землю серое от засохшей грязи колесо. Телега чуть покосилась на сторону. Нагнувшись, возница немного покопался с колесом, затем выпрямился, достал из кармана портсигар, поднес его к самым глазам и несколько раз щелкнул блестящей кнопкой. Крошечный объектив предательски блеснул на солнце. Возница тут же сунул потертый портсигар в карман штанов и снова нагнулся над колесом.

Эту операцию он повторил еще один раз, когда поднялся на холм и зеленое поле открылось перед ним все целиком. Заодно и закурил. Возле домиков и машин с антеннами передвигались люди в зеленой военной форме. На возчика молока никто не обращал внимания, впрочем, он и не подъезжал к аэродрому особенно близко.

Примерно часа два спустя возчик остановил лошадку напротив входа в молокозавод, разнуздал, бросил перед ней охапку нарванной по дороге зеленой тимофеевки и зычно позвал Шмелева. На крыльцо не спеша вышел Григорий Борисович в длинном белом халате, принял поданные возчиком бумаги, надев очки, внимательно изучил их, потом расписался. Двое мужчин, тоже в халатах, привычно подхватили за ручки тяжелый бидон и унесли в помещение.

— Подымемся в контору, я оформлю документы, — сказал Григорий Борисович и первым стал подниматься по деревянной лестнице на второй этаж. Каблуки на его ботинках стерлись вовнутрь. На поле халата ржавело пятно.

В конторке, где, кроме них, никого не было, возница свободно развалился на стуле, закурил.

— С двух ракурсов шлепнул аэродром, — негромко сказал он, поигрывая портсигаром.

Шмелев машинально взглянул на дверь, встал, плотнее затворил ее и снова уселся в свое кресло за небольшим письменным столом.

— Рискуете, Чибисов, — недовольно сказал он.

— Я не заметил никакой охраны, — сказал тот.

— Что же они военный аэродром не охраняют? — удивился Шмелев.

— Может, ночью и есть охрана, а днем не видно.

— А к базе подобрались? — поинтересовался Григорий Борисович. Когда они оставались наедине, он всегда обращался к Чибисову на «вы».

— Глухо, — уронил Чибисов. — Базу охраняют вкруговую. Не подступиться.

— А подступиться надо, — вздохнул Григорий Борисович. — Оттуда… — он неопределенно кивнул на окно, — больше всего интересуются складами, а испытательный полигон постольку-поскольку…

— А что же Маслов? — спросил Чибисов.

— Он пропуска к подобному производству не имеет, — сказал Шмелев. Про Кузьму он не хотел распространяться, — Маслов его личное приобретение, и он будет сам с ним работать.

Чибисов чуть насмешливо посмотрел на Григория Борисовича. Может, до революции бывший полицейский офицер и был мастером своего дела, а сейчас другие времена, иные задачи перед разведчиками. Сколько уж лет сидит тут пнем Шмелев, а ведь ничего толком не совершил! Подумаешь, уголовника Леонида Супроновича завербовал и Кузьму Маслова… Но начальство в Берлине почему-то ценит Шмелева, Чибисова предупредили, чтобы он считался с ним, советовался. Он, Чибисов, человек дисциплинированный, готов даже подчиняться Шмелеву, лишь бы деньги в твердой валюте переводили на его счет в Мюнхене, хотя ему, кадровому разведчику, окончившему специальную школу, обидно было это. Шмелев даже рацию включить не умеет.

За простоватой внешностью Чибисова скрывался хладнокровный враг. Вместе с отцом он бежал после революции за границу, был в Турции, Париже, Лондоне и окончательно обосновался в фашистской Германии, где его скоро пригрел абвер.

Не промотай отец все захваченные с собой богатства, — он женился на молодой француженке, которая помогла ему быстро спустить состояние, — Чибисов Константин Петрович (настоящая его фамилия была Бешмелев Николай Никандрович), возможно, и не связался бы с военной разведкой, стал бы, как и отец, промышленником. У отца в царской России был завод по производству безменов и тяжелых весов. Отец с малолетства натаскивал сына в своем деле: поставил его к верстаку, потом посадил счетоводом в контору, а перед революцией наследник уже ходил в мастерах.

Начинать в чужой стране с нуля было трудно, пожалуй, даже невозможно: своих дельцов хватало. Да и французский язык не сразу дался. Куда уж ему, сынку мелкого заводчика, было соваться, — вон дворяне, белая косточка, работали таксистами и официантами в парижских ресторанах…

От отца он сохранил лишь лютую ненависть к Советской власти, пустившей их голыми по миру… Эта ненависть только укрепилась за два года, проведенные под чужим именем в Советской стране. В родной Торжок он и носа не показал, опасаясь, что кто-нибудь узнает его. Работал шофером, научился плотницкому делу. Главным же его занятием было собирать сведения о военных аэродромах, базах, складах, воинских подразделениях. Раз в месяц он встречался с Желудевым, которому и передавал собранные сведения. Желудев и приказал ему обосноваться в Андреевке и непосредственно поддерживать связь со Шмелевым. Раз в неделю Чибисов передавал за границу шифрованные радиограммы. А днем колесил на телеге по окрестным селам с молочными бидонами.

Жил Константин Петрович по-прежнему у бабки Совы. В субботние дни, когда в буфете общественной бани собирались любители пива, Чибисов присоединялся к шумной компании, сетовал на то, что его объегорили родственнички Топтыгины — ничего не оставили из наследства. А между тем прислушивался к разговорам рабочих с воинской базы и, как говорится, мотал на ус.

Как-то к Шмелеву заглянул председатель поселкового Совета и поинтересовался насчет Чибисова. Григорий Борисович уверил его, что возчик в рабочее время не пьет, с делом справляется и попросил прописать…

— Ладно, что больше не суется к Корниловым, — заметил Алексей Евдокимович. — Ребята хваткие — отметелят за милую душу.

— Я ведь его предупредил: чуть что — уволю, — сказал Шмелев.

И вот они сидели в маленькой конторке, два человека с чужими фамилиями, в чем-то сходной судьбой, а симпатии друг к другу не испытывали. Большие мастера прикидываться и притворяться перед другими — это стало их главной профессией, — они в своей неприязни были откровенны. Чибисов не мог простить Шмелеву, что такие, как он, допустили переворот в России, он знал, что тот служил в сыскной полиции, а Григорий Борисович внутренне презирал невзрачного низкорослого Чибисова, — он ничего не знал о его прошлом, считал, что этот плебей куплен за деньги и готов служить хоть сатане. Для него священная идея спасения России — пустой звук. Насмотрелся он на таких беспринципных и продажных людишек за время своей работы в полицейском управлении.

Шмелев ошибался: Чибисов служил фашистам не только за деньги, он не меньше его ненавидел Советскую власть и верил, что, когда пойдут в наступление гитлеровские полчища, эта власть не устоит, рухнет. Он видел в Германии боевую технику, бывал на военных заводах. Немцы обстоятельно готовились к войне. И солдаты рейха фанатично преданы своему фюреру.

— Константин Петрович, а вас тараканы не беспокоят? — вдруг вспомнил Шмелев.

— Тараканов не видел, а вот сверчок до чертиков надоел, — сказал Чибисов. — Как заведет свою волынку, хоть из дома беги.

Шмелев рассказал, как Сова «приворожила» к нему Александру Волокову. Он дал ей за это пятьдесят рублей и брусок масла, — может, еще когда бабка со своим колдовским искусством понадобится… Кстати, это по его просьбе она пустила на постой Чибисова.

— Вы мне подали мысль, — сказал Константин Петрович. — Попрошу Сову, чтобы она и мне пригожую невесту подобрала…

Шмелев взглянув на него, подумал, что это будет не так-то просто даже при бабкиных талантах — внешность у радиста уж больно неказистая: лицо широкое, нос картошкой, большие зубы выпирают вперед, а острые глазки прячутся в глубоких провалах глазниц. И возраст неопределенный — можно дать и тридцать, и все сорок.

— Знаю, что не красавец, — усмехнулся Чибисов. — Потому и потребность в ворожее… — Он весело взглянул на Шмелева. — А в Париже или даже в Мюнхене за эти самые… — он сделал пальцами красноречивый жест, — любая красотка двери перед тобой распахнет. А если б я здесь смазливой девке красненькую сунул, вот удивилась бы! — Чибисов расхохотался.

— Вы уж лучше обратитесь к Сове, — посоветовал Шмелев. — Бабка ушлая, все устроится в лучшем виде и обойдется дешевле.

В дверь заглянул рабочий. Чибисов поднялся со стула, нахлобучил на лобастую голову с темными жесткими волосами кепку.

— Коня надо на заднюю ногу подковать, — ухмыляясь, сказал он. — Два дня вожу подкову в телеге.

— Ты, Чибисов, будто младенец! — недовольно проговорил Григорий Борисович. — Дорогу к кузнецу не знаешь?

— Дорогу-то знаю, а кто мне даст тити-мити?

— Хватит пятерки? — Шмелев достал из бумажника ассигнацию и протянул вознице.

Чибисов ловко сграбастал ее, засунул под кепку.

— Благодарствую, начальник, — еще шире ухмыльнулся, отчего плоское лицо его стало совсем придурковатым и, шлепая босыми ногами по половицам, вышел.

— Пропьет ведь! — проводив его взглядом, обратился Шмелев к рабочему с квитанциями в руке.

— Не должен, Григорий Борисович, — солидно заметил тот. — Одра своего он блюдет. Смехота, спит в конюшне прямо в ногах у своего лошака!..

На следующий день Чибисов снова заглянул в конторку.

— С вас выпивка, Григорий Борисович, — блестя острыми глазами, заявил он. — Хорошие новости… Только что радиограмму оттуда принял.

— Война? — ахнул Шмелев, вскакивая из-за стола.

— Начальство нами довольно, представило к награде, — продолжал Чибисов. — Желудев на днях доставит нам ракеты и ракетницу… В общем, объявляется боевая готовность номер один.

— Дождались все-таки… — прошептал Григорий Борисович. — Неужто пришел и наш час?!

— Может, устроим им тут веселенький салют? — предложил Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — решительно отмахнулся Шмелев. — Столько лет просидеть в норе и попасться на дешевой диверсии? Увольте!

3

За клубом в сосновом перелеске ребятишки играли в войну. От разомлевших деревьев пахло смолой и хвоей, крапивницы порхали на зеленых полянках, где высокая трава тянулась к солнцу, лениво посвистывали птицы. Будто включившись в ребячью игру, то и дело пускали пулеметные трели дятлы. Командиром у «красных» был Вадим Казаков, у «белых» — Павел Абросимов. Между ними чуть было не вспыхнула драка за право быть «красным», но братишка Павла, Игорек Шмелев, предложил тащить жребий. Павел вытащил короткий сучок и стал атаманом «белых». Играли пятеро против пятерых; в каждом отряде было по девочке — «медсестре». У «белых» — Галя Казакова, сестра Вадима, у красных — Оля Супронович.

Мальчишки, укрывшись среди молодых елок, совещались, как лучше захватить врасплох противника и разгромить. Увлекшийся Вадим развивал перед ребятами план «операции». Миша Супронович слушал-слушал, а потом сказал:

— Пока тут болтаешь, Пашка-атаман нас окружит и всех в плен возьмет!

— Красная Армия непобедимая, — с гордостью ответил Вадим. — А в плен красноармейцы не сдаются: лучше смерть, чем неволя!

— Если все умрут, кого же я лечить буду? — вставила Оля, покосившись на тоненькую руку с белой повязкой.

— Никто не собирается дуриком лезть под вражеские пули, — сказал Вадим. — Будем храбро сражаться — победим!

— Как? — спросил Миша.

— Что как?

— Как будем побеждать? В атаку пойдем или… окопы будем рыть?

— Пуля — дура, а штык — молодец! — вспомнил суворовскую поговорку Вадим. — Мы их сами окружим… — Прищурившись, он задрал темноволосую голову: — Красноармеец Шмелев, далеко ли противник?

— Не видать, — отозвался Игорек. Он пригнул сосновую ветку, и на мох посыпались мелкие сучки.

— Слезай! — скомандовал Вадим. — Пойдем в атаку.

Они двинулись вперед. Вот уже полянка, где они обсуждали условия войны, а «белых» не видно.

— Ну что, Суворов? — насмешливо спросил Миша. — Кто кого окружает: мы «белых» или они нас?

— Трусы они, вот кто! — озираясь, растерянно отозвался Вадим.

— Бегают от нас, как зайцы…

И в этот момент на них сверху, с ветвей сосен, с громкими воплями посыпались «белые»… Дольше всех врукопашную дрались командиры — Пашка и Вадим. Причем не понарошку, как договорились, а взаправду. Вокруг них суетились две «медсестры», а рассвирепевшие мальчишки не обращали на них внимания. «Белые» и «красные», перемешавшись, тоже наблюдали за дерущимися. В конце концов их разнял Мишка Супронович.

— Ничья! — дипломатично провозгласил он.

У Павла набухал синяк под глазом, у Вадика кровоточил нос, рукав рубашки был испачкан кровью. К нему с куском ваты подступала Оля, но он отворачивался и, сверкая зеленоватыми глазами на Павла, кричал, что это не по правилам: настоящие солдаты на деревья не забираются, так поступают лишь разбойники…

— Мы же «белые», — щупая синяк и криво улыбаясь, говорил Павел. — Для нас законы не писаны!

— Красные же на самом деле-то победили белых? — не мог успокоиться Вадим. — И Ворошилов и Буденный гнали их почем зря. До самого Черного моря.

— Значит, ты никудышный командир, — ввернул Павел.

— У меня отец военный, — буркнул Вадим.

Когда все отправились по домам, он отстал от ребят: после поражения настроение у него упало, захотелось побыть одному. Облюбовав на опушке подходящее местечко, он сел на поросший зеленым мхом бугорок, прислонился к шершавому сосновому стволу и задумался…

У отца в Ленинграде был маленький, почти игрушечный браунинг, он лежал в нижнем ящике письменного стола под папками. Однажды Вадим достал его оттуда и стал целиться в старинную люстру, в фарфоровую мордастую собачку на комоде, потом прицелился в свое отражение в стоячем зеркале в углу и нажал на курок. Сильно бабахнуло, от зеркала отскочил большой кусок и разбился на мелкие осколки, в комнате ядовито запахло порохом. В зеркальной раме уродливо краснела фанера, кто ни зайдет в комнату — сразу увидит. Спрятав браунинг в ящик, Вадим собрал в ведро осколки и, чувствуя себя преступником, стал дожидаться прихода отца. Соседку он не боялся, да она бы ничего и не сказала ему.

Оказалось, самое ужасное в жизни — это ждать. В голову лезли всякие нехорошие мысли, в разбитом зеркале отражалась его тоскливая физиономия с хохлом на затылке, запах пороха еще витал в комнате. Не выдержав этого томительного ожидания, — а минутная стрелка словно прилипла к циферблату круглых деревянных часов, — Вадим быстро собрал в узелок свои немудреные вещички и выскочил из квартиры. Ключи он оставил в прихожей, а дверь захлопнул на французский замок.

Ранним летним утром он в новом костюмчике соскочил с подножки пассажирского вагона на своей родной станции Андреевка. Дома он застал лишь бабку Прасковью, которую не очень-то любил. Родители переехали в город Великополь. Он хотел было сразу отправиться в город, но бабка сказала, что скоро все приедут на лето в Андреевку, на днях письмо пришло.

Вскоре от отца из Ленинграда к ним заехал военный и привез чемодан с одеждой, книгами и гостинцами. В чемодане было письмо, отец писал, что ничуть на Вадима не сердится, в раму уже вставили новое зеркало, а вообще-то с такими «игрушками» шутить не следует… Пусть Вадим на все каникулы остается в Андреевке, а к началу занятий вернется в Ленинград. Будет возможность — он заскочит проведать.

А хорошо летом в Андреевке. В городе жарко и душно, днем и ночью за окном грохот и визг тормозящего трамвая, фырканье автомобильных моторов, шарканье ранним утром метлы дворника, урчание и всхлипывание водопроводного крана. Но в городе и развлечений много: цирк, театр, кино, тир, зоопарк. С ребятами из дома он играл во дворе в лапту, а за дровяными сараями — в орлянку. С Веней Морозовым, живущим напротив, Вадим подружился: они ровесники и учились в одной школе на Лиговке. Веня на лето собирался поехать в Осташков, там у него родственники, рассказывал про замечательное озеро Селигер, хвастался, что в прошлом году спас там утопающего…

Две трясогузки опустились на полянку и, смешно крутя длинными хвостами, проворно засновали среди высокой травы. Солнечные блики серебряными монетами вспыхивали на их сизом с голубым оперении, круглые глазки весело поблескивали. Птицы совсем не боялись его, маленькими клювами ловко склевывали с былинок невидимых букашек, иногда звонко перекликались, церемонно отвешивая низкие поклоны друг другу, при этом длинные хвосты их смешно задирались вверх.

— Вадик, ты, пожалуйста, не расстраивайся, — услышал он голос Оли Супронович — она вышла на полянку и остановилась напротив. — Сегодня они победили, а завтра мы победим. Я тоже раздобуду, как у Гали, сумку и медикаменты.

— Я стрелял из настоящего браунинга, — сказал Вадим, глядя прямо перед собой.

Девочка подошла поближе, он увидел на ее белой коленке царапину. Смешная девчонка! Все совала ему ватку в нос…

— В кого? — округлила глаза Оля.

— Это была жуткая история! — оживился Вадим. И, на ходу придумывая, стал рассказывать, как они вечером с Венькой Морозовым задержали на Московском вокзале немецкого шпиона… Видят, на путях склонился над стрелкой человек в плаще и воровато оглядывается. Ну он, Вадим, велел Веньке Морозову бежать за милиционером, а сам потихоньку, подкрался поближе — человек засовывал в шлак адскую машинку с часовым механизмом…

— Зачем? — шепотом спросила Оля.

— Ночью должен был прибыть из Москвы специальный поезд, — продолжал он. — А шпион хотел взорвать его… Отец мне подарил маленький браунинг, я его выхватываю из кармана, наставляю на шпиона и кричу: «Руки вверх!»

— А он? — выдохнула девочка. В глазах ее тревога и восхищение.

Вадиму вдруг стало неловко морочить Олю, он взъерошил пятерней черные волосы и уже без всякого подъема закончил:

— Сдал я его подбежавшим милиционерам… Оказался немецким шпионом, у него все карманы были набиты оружием и адскими машинками.

— Тебе медаль за храбрость дали?

— Дали бы обязательно, да я убежал…

— Чтобы в газетах про тебя не написали?

— Браунинг отобрали бы, — сказал он. — Вот я и дал деру.

— Покажи? — попросила она.

— Чего?

— Браунинг.

— Я его в Ленинграде забыл, — равнодушно ответил он.

— А мой папа зимой медведя застрелил, — похвасталась Оля. — И шкура у нас на полу, больша-ая!

— Послушай, кем ты мне приходишься? — спросил Вадим.

— Здрасьте! — обиделась Оля. — Двоюродной сестрой.

— А Пашка?

— Наш двоюродный брат.

— А Игорь Шмелев?

— Не знаю, — подумав, ответила девочка. — Наверное, тоже какой-нибудь юродный брат.

— Кругом тут, смотрю, одни родственники! — покачал головой Вадим.

— Это же хорошо! — воскликнула девочка.

Услышав тележный скрип и пофыркивание лошади, Вадим насторожился, пружинисто вскочил на ноги и спрятался за толстый ствол. Оля встала за его спиной. По чуть приметной лесной дороге ехал молочник с бидонами. Выгоревшая кепка была надвинута на глаза, во рту дымилась папироса. Над лоснящимся крупом гнедой лошади вились слепни, лошадиный хвост со свистом резал воздух. Под колесами потрескивали сучки, колючие лапы молодых елок хлестали по ступицам, задевали за оглобли. Когда лошадь поравнялась с ними, возница внезапно вскинул лобастую голову, придержал вожжами лошадь. Глаза его из-под мятого козырька кепки внимательно смотрели на них.

— Вы чего это тут делаете?

— Муравьев считаем, — ответил Вадим, глядя на грязные босые ноги молочника.

— Еще молоко на губах не обсохло, а туда же… — ухмыльнулся тот.

— Езжай, дядя, а то у самого в бидонах молоко скиснет, — посоветовал Вадим. Ему не понравились ухмылка и тон молочника.

— Ты гляди, какой шустрый! Лень мне, а то встал бы да уздечкой протянул тебя, сопляка, через спину. — Он дернул за вожжи и поехал дальше. Лошадь закивала головой, а хвост ее будто сам по себе загулял по потным бокам.

— Какие глаза у него нехорошие, — сказала Оля, когда скрип телеги заглох вдали.

Глава девятнадцатая

1

Нынешнее лето выдалось жарким. В конце апреля кое-кто уже посадил картошку, а в мае ребятишки вовсю купались в Лысухе. Ранее обычного отцвели яблони, заполонив белым цветом дороги и тропинки. И самое удивительное — вдруг пошли белые грибы. Взрослые и ребятишки ухитрялись за несколько часов набирать полные корзинки небольших крепеньких коричневоголовых боровичков. Грибы росли в сосновом бору, на лесных тропинках, можно было наткнуться на них сразу за клубом, где они выворачивались прямо из-под песка. За день грибники соберут обильный урожай сразу за поселком, а утром на том же месте вылупляются новые. Причем целыми семьями. Найдешь один гриб, стой на месте и внимательно осматривайся — обязательно вскоре заметишь другой, третий, и так иногда до десятка. Кажется, все обобрал, ступишь шаг — и снова увидишь боровичок, притаившийся в седом мху.

Охота за грибами стала главной страстью ребятишек, не отставали от них и взрослые, особенно отпускники. К Абросимовым приехали из Риги Дерюгины, в конце июня ждали Тоню с мужем и детьми. В большом доме стало многолюдно и шумно. Одних ребятишек собралось шесть душ. Андрей Иванович, уступив гостям свою комнату, уходил спать на сеновал. Там же обосновался и Дмитрий Андреевич.

В доме пахло сушеными грибами, нанизанными на тонкие лучинки: они солнечными днями сохли во дворе, а вечером — на протопленной плите и в русской печи. Варя и Алена солили боровички в эмалированных ведрах, мариновали в стеклянных банках. Перед обедом, когда из леса возвращались ребятишки, слышались громкие споры — это Вадим Казаков и Миша Супронович считали и пересчитывали принесенные из лесу грибы. Чаще всего побеждал Вадим. У него был какой-то особый нюх на грибы, он находил даже там, где несколько раз прошли грибники. Его рекорд — сто шестьдесят один к одному боровичков за один заход — никто в поселке не смог перекрыть. И мальчишка был горд.

— Бабушка, погляди, какие у меня красавцы! — кричал он. Хотелось, чтобы все знали про его триумф.

Ефимья Андреевна смотрела на разложенные на траве небольшие ровные боровички: корешки отрезаны как надо, непомятые, ни единой червоточины.

— Глазастый ты, Вадим, проворный, — похвалила она внука. — Экую прорву приволок!

— А у меня братья-близнецы! — хвасталась Оля, показывая три сросшихся вместе гриба.

— Если взвесить, то мои потянут больше, — вступал в разговор и Миша.

— Маленькие-то в сто раз труднее искать, — заявлял Вадим.

— Всякий считает своих гусей лебедями, — улыбалась Ефимья Андреевна, приносила из сарая низенькую скамейку, на которой корову доила, и принималась чистить и сортировать грибы. Девочки ей помогали, а мальчишки у колодца обливались из бочки водой. После обеда все вместе уходили на речку.

Как-то вечером за самоваром зашел разговор о войне. Андрей Иванович сидел в расстегнутой до пупа рубахе во главе стола, через плечо льняное полотенце с красными петухами. Вытирая мокрым концом лоб, он говорил:

— Чего ж это, и силы нету в мире, чтобы Гитлера остановить? Страну за страной щелкает, стервец, как орехи. Данию взял за один день, потом Норвегию, шутя слопал Голландию и Бельгию, расколошматил Францию… Теперя, выходит, на очереди мы?

— Подавится, — заметил Дмитрий Андреевич.

— У нас же договор о ненападении, — ввернул Дерюгин. Он тоже вспотел, но воротник гимнастерки не расстегнул. Сидел прямо, густые вьющиеся волосы чуть слиплись на лбу, чисто выбритые щеки отливали стальной синевой. От всей его крепкой фигуры веяло спокойствием и невозмутимостью. Медлительный, неторопливый в движениях Дерюгин производил впечатление человека, знавшего гораздо больше, чем говорит. Впрочем, так оно и было: часть подполковника Дерюгина находилась неподалеку от границы. Но Григорий Елисеевич привык беспрекословно подчиняться вышестоящему начальству и свято выполнять все его директивы. А директивы были таковы: немцы — наши союзники, упаси бог, ни в какие конфликты на границе не вступать, сохранять полное спокойствие. Интуиция кадрового военного подсказывала ему, что в воздухе пахнет порохом, но он справедливо полагал, что это известно и штабу армии, который издает директивы и приказы. Дерюгин принадлежал к типу военных, которые во всем полагались на вышестоящее начальство. Это удобнее — не надо самому принимать ответственные решения — и начальству нравилось. Комдив неоднократно ставил исполнительность Дерюгина в пример другим.

— Я верю, что Красная Армия выдержит любые испытания, — сказал Дерюгин. — Наши бойцы знают свое дело, и техника у нас на уровне. Думаю, не уступит немецкой.

— Думаешь или знаешь? — поставил вопрос прямо Дмитрий Андреевич.

Дерюгин промолчал, мол, может, и знаю, да говорить не имею права.

— В газетах кажинный день пишут, что Красная Армия непобедима, — сказал Андрей Иванович. — И нет такой силы, которая бы против нее устояла. — Ты вот артиллерист… Пушки-то наши хоть стоящие?

— Пушки хорошие, — заявил Григорий Елисеевич. — Только вот механической тяги маловато. Но армия технически перевооружается: старые истребители снимаются с производства, и в серию запускаются новые.

— А много их? — поинтересовался Дмитрий Андреевич.

— Этого я не знаю, — усмехнулся Григорий Елисеевич. — А и знал бы, не сказал.

— Мы тут вон на пороховой бочке живем: кинет германец бомбу — и все на тот свет загремим без пересадки, — пробасил в бороду Андрей Иванович.

Дерюгин промолчал, а про себя подумал, что если и впрямь грянет война, то тут будет не менее опасно, чем на фронте. Может, зря он привез сюда семью? Ведь у него есть дальние родственники в Куйбышеве? Да разве Алена согласилась бы сейчас туда поехать с детьми?..

— Что это вы такие страсти на ночь рассказываете? — подала голос от плиты Ефимья Андреевна.

Она принесла со двора противень с нанизанными на тонкие палочки грибами, по комнате распространился густой грибной запах. За стеной слышались смех, ребячьи голоса — дети укладывались спать. В дверь просунулась голова Вадима, он был в одних трусах.

— Баушка, разбуди меня завтра пораньше, — попросил он. — Я пойду в Мамаевский бор, за дальнюю будку.

— Ох, не к добру нынче столько грибов высыпало, — когда закрылась за ним белая дверь, сказала Ефимья Андреевна. — Быть большой беде народу.

— Мать, ты спроси у бога: будет ли война али нет? — ухмыльнулся Андрей Иванович.

— Чему быть, того не миновать, а на лучшее всегда надо надеяться… Говорят же, что добрая надежда лучше худого поросенка.

— А я слыхал другое: с одной надежды не сшить одежды, — возразил Андрей Иванович.

— Григорий, может, и мы завтра за грибами? — взглянул на шурина Дмитрий Андреевич.

— Выеду я, пожалуй, в пятницу… — думая о своем, сказал Григорий Елисеевич.

2

В кабинете председателя поселкового Совета смирно сидели на скамейке у стены с пришпиленным кнопками планом благоустройства Андреевки на 1941 год Вадик Казаков, Павлик Абросимов и Ваня Широков. Офицеров постукивал корявыми пальцами по коричневой папке с бумагами. Сотрудник НКВД Осип Никитич Приходько устроился на подоконнике и с равнодушным видом смотрел в распахнутое окно. Он перевел взгляд на дымящуюся в пальцах папиросу, стряхнул пепел в бумажный кулек, что лежал на подоконнике рядом с пепельницей.

— …Стал я мох-то разгребать, думаю, там еще парочка боровичков должна быть, — взволнованно рассказывал Павел. — Гляжу, под рукой-то будто мягко…

— Яма, что ли? — подбодрил его Алексей Евдокимович Офицеров.

— Думаю, лисья нора, — продолжал Павел. — Пнул ногой, а мох-то, как одеяло, сползает, и земля под ним нарыта свежая. Ну, мы прямо руками и стали копать, а там неглубоко деревянный ящик с веревочными ручками.

— Не с базы же мы притащили его? — подал голос Вадим.

— Где же эта яма? — спросил Приходько.

— Путают они что-то, — вмешался Алексей Евдокимович. — Водили меня по лесу целый час, а ямы так и не нашли.

— Мы ее мхом, как раньше, закидали — вот и не видно, а лес везде одинаковый, — вставил Иван Широков, он был тут самый старший из ребят.

— Только ящик или там еще что было? — поинтересовался Осип Никитич.

— Все обшарили — пусто, — уверенно заявил Вадик.

— А детонаторы, бикфордов шнур? — допытывался тот.

— Коли были бы, мы хоть одну шашку в озеро кинули бы для пробы, — сказал Павлик.

— Не жалко вам рыбу губить? — покачал головой Офицеров.

— Другие-то кидают, — возразил Иван.

— Кто ж это — другие? — спросил Осип Никитич. — Назови хоть одного.

— Рыбачки разные, — туманно ответил Иван. — Я же не видел.

— Когда за грибами ходили, сколько раз слышали взрывы на Утином озере, — ввернул Вадим.

— А почему сразу про ящик не сообщили нам? — неодобрительно посмотрел на него Алексей Евдокимович.

— Так отобрали бы, — видя, что друг замешкался, сказал Вадик.

— Ты не лезь наперед батьки в пекло, — одернул председатель. — Может, враг спрятал. Готовился совершить диверсию, а вы нашли ящик с толом и помалкиваете.

— С базы пропал ящик с толом, — вмешался Приходько. — Это же ЧП. Те, кто рыбу глушит, ну возьмут пяток шашек, а тут — ящик! Так что не скрывайте ничего.

Глядя на новенький пистолет «ТТ» в желтой кобуре на боку сотрудника, Вадим горячо произнес:

— Ну разве мы не понимаем? Да мы сами бы… этого, кто ящик украл, выследили и поймали.

— Да рыбачки заховали, — убежденно заявил Иван Широков. — Много ли на удочку поймаешь? А шашку бросил — рыба кверху пузом пошла со дна!

— Не врут они, — взглянул на Приходько председатель.

— Неужели мы этого ворюгу пожалели бы? — вставил Павел.

— Пойдете за грибами — получше поищите то место, — сказал Приходько. — Обнаружите — запомните его как следует, ну там сук воткните рядом — и бегом сюда.

— Думаете, шпион спрятал? — с загоревшимися глазами посмотрел на него Вадим.

— Говорю, рыбачки сховали, — сказал Иван. — В той стороне Щучье озеро, там и глушат.

— И еще одно, ребята, — внимательно посмотрев каждому в глаза, предупредил Приходько. — Не болтайте никому про ящик и про наш с вами разговор. Даже родителям. Понятно?

— Не маленькие, — пробурчал Павел.

— Ни разу живого шпиона не видел, — вздохнул Вадим.

— У нас в Андреевке нет шпиёнов, — проговорил Иван Широков. — Мы тут все друг дружку знаем.

Ребята гуськом двинулись к двери. Вадим задержался на пороге, видно, ему хотелось еще что-то спросить, но Иван подтолкнул его в спину:

— Айда в лес! Должны же мы найти эту чертову яму?..

А в кабинете в это время происходил следующий разговор.

— Дело-то серьезное, Алексей Евдокимович, — сказал Приходько.

— Я все же полагаю, что это рыбаки базовские…

— Я так не полагаю, — нахмурившись, перебил Приходько. — Целый ящик! Как его вынесешь с территории? Только на машине. Да еще и в глухом бору спрятали. И ни одной шашки не взяли. Подозрительно все это.

— Я удивляюсь, как ребятишки его до клуба доволокли, — проговорил председатель.

— Лучше бы не трогали.

— На машине по бору не проедешь, — заметил Офицеров, — кто-то вывез с территории, кто-то спрятал… Выходит, не одни тут у нас действует?

— Два дня мы ничего не знали про ящик… — задумчиво произнес сотрудник. — Могли уже хватиться, что тайник обнаружен, теперь затаятся, как мыши в норе.

— Спасибо молочнику Чибисову, — сказал Алексей Евдокимович. — Это он первым заметил, что ребятишки за клубом в лесу тол делят… Он и ящик в поселковый привез.

— Не жалуется на него Шмелев? — щелкнул себя по горлу Осип Никитич.

— Смирно себя ведет, ни с кем не задирается. — Алексей Евдокимович усмехнулся: — Видно, бабка Сова при помощи колдовской силы положительно на него повлияла.

— Не рыбачит?

— Ни с удочкой, ни с ружьем никто его не видел.

— Прямо ангел…

— С его рожей в ангелы не принимают, — рассмеялся Офицеров. — Говорят, даже вдовушка Паня ночью ему двери не отпирает.

— Это ты для красного словца, Алексей Евдокимович, — улыбнулся Приходько. — Вдовушка Паня двери не запирает…

— Откуда мне знать? — смутился Офицеров. — Я к ней не хожу.

— Когда женишься-то, Алексей?

— Мои невесты давно замуж повыходили…

— Не на одних же Абросимовых свет клином сошелся? — невинно заметил Приходько.

— Все-то ты знаешь, Осип Никитич, а вот кто ящик с толом с базы украл — не ведаешь! — поддел председатель.

— Узнаю, Алексей Евдокимович, — посерьезнев, сказал Приходько. — Обязательно узнаю.

3

Жарким июньским полднем Вадим, Миша и Оля через разбитое окошко пролезли в водонапорную башню и по узкой винтовой лестнице поднялись на самый верх. Вспугнутые с гнезд стрижи брызнули во все стороны. В круглые окошки открывался вид на зеленые, в сизой дымке, сосновые боры. Железнодорожная ветка убегала вдаль, сливаясь на горизонте в единую блестящую нить, семафор казался цаплей, поджавшей одну ногу, на золотистой насыпи. Провода на телеграфных столбах мерцали серебристой паутиной, поднимающейся к низким белым облакам.

— Я вижу край света! — счастливо засмеялась Оля. — Он зеленый и весь сверкает!

— Глядите, стрижи рассердились, — заметил Вадим. — Того и смотри, крылом по носу заденут!

Черные стремительные птицы проносились у самого лица, тревожные звонкие трели оглушали. Десятилетиями селились они в башне, и никто их не беспокоил.

— Какая Андреевка маленькая, — протянул Вадим. — И речка Лысуха совсем рядом!

— А с самолета она была бы еще меньше, — сказал Миша.

— А с Луны нашу Андреевку вообще не увидишь, — в тон ему ответил Вадим.

— Ой, никак наш папка идет! — отпрянула от окна Оля. Тонкий дощатый пол под ней заколебался.

— Не увидит, — усмехнулся Миша. — Взрослые вверх не смотрят, больше — под ноги.

— Смотрите, сейчас из дыма возникнет джинн! — показал на лес Вадим. — У кого есть волшебная лампа Аладдина?

Далеко за станцией поднимался в прозрачное солнечное небо невысокий столб дыма, он рос, ширился, окутывая кроны сосен.

— Может, паровоз идет? — сказал Миша.

— Прямо по лесу? — насмешливо покосился на него Вадим. — Таких еще и в сказках не придумали.

— Тогда ковер-самолет, — хмыкнул Миша.

— Вон красная ниточка! Еще одна! — радостно возвестила Оля, глядя в ту же сторону.

— А ведь это пожар в лесу! — сообразил Вадим. — И огонь идет прямо на военный городок.

Дым становился гуще, в нем появились прожилки красных нитей, которые вытягивались снизу вверх. Беспорядочно летели к станции птицы.

— Это почище твоего джинна, — растерянно завертел головой Миша. — И никто в поселке даже не чешется.

— А мы не сгорим? — спросила Оля.

— Вниз! — скомандовал Вадим и первым бросился к железной лестнице. Вслед за ним кинулся и Миша.

— Я здесь подожду-у! — крикнула Оля им. И гулкое эхо разнеслось по всей окружности кирпичной башни с железными механизмами внизу.

Мальчишки тут же забыли про нее. Вадим выпрыгнул из окна и ушиб палец ноги о камень. Не обращая внимания на боль, помчался на станцию. На лужайке остановился и крикнул осторожно спустившемуся по шершавому гранитному боку башни Михаилу:

— Беги в поселковый! Что они, все заснули?

Немного погодя по поселку разнесся беспорядочный гул станционного колокола. Выскочивший из помещения дежурный схватил мальчишку за руку и оттащил от колокола.

— Сдурел! — дав подзатыльник, напустился он на Вадима. — Чего народ полошишь?

— Дяденька, пожар! — ничуть не обидевшись, крикнул возбужденный Вадим.

— Ты чего мелешь?

— Там пожар! — показал рукой за станционные пути мальчишка. Отсюда еще не было видно клубов дыма. — Мы с башни увидели. Дым, огонь и птицы кричат…

— С башни? — оторопело смотрел на него дежурный. — Она на замке!

— Мы через разбитое окно… — Вадим показал длинную царапину на предплечье.

— Драть вас некому! — ругнулся дежурный.

— Тогда бы мы пожар не увидели, — сказал Вадим.

Дежурный какое-то время смотрел через пути на лес, потом кинулся на станцию. Немного погодя со связкой ключей в руке он потрусил к башне. Вадим посмотрел ему вслед, подошел к колоколу и с удовольствием дернул за веревку. Гулкий звон разнесся по перрону. С путей покосился на него высокий ремонтник, тащивший на плече инструменты на длинных ручках, и сказал:

— По шее захотел, озорник?

— Разве это колокол? — задумчиво посмотрел на него Вадим. — Вот ударить бы в царь-колокол, тогда бы все услышали!

4

Пожар потушили лишь к вечеру. Были подняты на ноги военные, железнодорожники, жители поселка. Несколько пожарных машин заполошно носились от речки к лесу и обратно. Грохотали телеги с огромными бочками. Каких-то ста метров огонь не дошел до территории воинской базы. Деревья пилили, валили на просеку тракторами, краснозвездный новенький танк ползал вдоль пожарища, подминая под сверкающие гусеницы дымящиеся кусты. Растянувшиеся длинной цепочкой люди рыли канавы, пожарники из брандспойтов поливали вспыхивающие огромными факелами сосны и ели. Сверкали надраенные медные наконечники. Струи воды изгибались дугой, и над ними то и дело возникала радуга. Стояла жара, и небольшой ветерок, как назло, гнал пламя на базу. Докатившись до очередного дерева, огонь некоторое время стлался у ствола, будто не могс разгону вскарабкаться по нему наверх, затем слышался жалобный шепот ветвей, раздавался негромкий стон, и ярко вспыхивало сразу все дерево. От огненного факела отлетали ошметки огня и зажигали другие деревья, кусты, мох. Почерневшая и подернутая серым пеплом земля дымилась, шипела, потрескивала. Иногда мимо людей с огненным блеском в широко раскрытых глазах проносились животные: зайцы, лисицы, косули. Птицы жутко кричали где-то вверху, но из-за удушающего дыма их было невозможно рассмотреть. Люди работали молча, лишь изредка слышались команды военных. Бойцы в железных касках, с засученными рукавами орудовали лопатами, ломами, кирками…

Вечером Абросимовы пили чай на веранде. У Андрея Ивановича до половины обгорели усы, Дмитрий Андреевич был с забинтованной головой — его зацепило упавшим сверху горящим суком. Вместе со взрослыми сидел за столом и Вадим, остальных ребят давно отправили спать. Вадим — герой дня, он первым заметил пожар и поднял на ноги весь поселок. Сам Алексей Евдокимович Офицеров при всех пожал ему руку. И на тушении пожара мальчишка не отставал от взрослых: таскал воду в ведрах из ручья, рубил топором кусты, рыл канаву. Поработали и Павел, и Игорь Шмелев, и Михаил Супронович, да и остальные поселковые ребята тушили пожар, но так уж получилось, что в героях ходил один Вадим.

— Такая сушь стоит, как еще на поселок красный петух не перекинулся, — говорил Андрей Иванович, прихлебывая чай из своей большой кружки. — По радио передавали, что и в других местах леса горят. Грибнички, грёб твою шлёп, окурки бросают куда попало! Лес сейчас как порох. Одной искры достаточно. Ох как нужен дождь!

В розовой рубахе горошком, с обгорелыми усами и осоловелыми от дыма глазами, глава дома нынче не выглядел богатырем. Вадим, бросая на деда быстрые взгляды, поскорее отворачивался, чтобы не рассмеяться. Ефимья Андреевна да и обе тетки поглядывали на него с неодобрением, но сам Андрей Иванович позволил отличившемуся на пожаре внуку присутствовать на вечернем чаепитии.

На небе уже высыпали яркие звезды, на электрический свет летели ночные бабочки, тоненько тянули свою волынку комары. В этом году впервые пили чай на открытой веранде. В доме было душно. Пришлось вытащить из большой комнаты стол, стулья. Отсюда виден был вокзал с башенкой, сквер, а за путями приземистые кирпичные склады, построенные еще до революции. С пожарища медленно тянуло гарью, поднимался молочный дым. Он стелился за кустами, однако пропаханная трактором и прорытая лопатами широкая канава преградила путь пожару. Встревоженные галки, устраиваясь на ночь, с резкими криками летали над привокзальным сквером.

— Одного я не пойму, — сказал Семен Супронович. Он один из сидевших за столом взрослых мужчин не пострадал на пожаре, хотя побывал в самом пекле. — Такая сушь, а белые грибы прут из земли напропалую. Я не помню, чтобы каждый день по столько таскали из леса.

— Не к добру это, ох не к добру! — завздыхала Ефимья Андреевна. Она сидела за столом по правую руку от Андрея Ивановича. Чай пила из блюдечка с сахаром вприкуску.

— Перед первой мировой, кажись, тоже был летом небывалый урожай на белые грибы? — сказал Андрей Иванович.

— Беда не по лесу ходит, а по людям, — заметила Ефимья Андреевна.

— Это пожар на тебя, мама, страху нагнал, — улыбнулась Варвара. — Какая беда? Только люди хорошо зажили, всего у нас вдоволь, вон детишки подрастают, а вы тут всякие ужасы пророчите!

— А ведь точно, я вспомнил, — разглаживая морщены на лбу, сказал Андрей Иванович. — Летом четырнадцатого я собирал белые прямо у крыльца своей будки… — Он взглянул на жену. — Мы тогда с тобой, мать, целый мешок насушили. А Яков, твой батька, — глянул Андрей Иванович на зятя, — большую деньгу в тот год на продаже сухих грибов зашибил. Со всего поселка тащили ему грибы, а он их кулями в Питер сплавлял.

— Меня тогда еще на свете не было, — вставила Алена.

— В восемнадцатом ты махонькая чуть в Лысухе не утонула, — вспомнила Ефимья Андреевна. — Тонька тебя уже синюю за волосенки из воды вытащила.

— Когда же Тоня-то приедет? — перевела разговор Варвара. — В кои веки все вместе собрались…

— Видно, Федора с работы не отпущают, — сказал Андрей Иванович. — Оно и понятно: только что устроился на новом месте, пока то да се… Квартиру надо было обставить… Как-никак начальник дистанции пути.

— Со дня на день жду, — вздохнула Ефимья Андреевна и взглянула на держащего обеими рукам фарфоровую кружку Вадима. — И внучка маленького до смерти хочется поглядеть.

— Я новую сестричку свою еще не видел, — вмешался в разговор Вадим.

— Братик у тебя, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Геной назвали.

— А где Олька? — взглянула на Вадима Варвара. — Вроде она с вами и не ужинала? Господи, с этим проклятым пожаром я и про ребятишек совсем забыла! — вскочила она со стула.

— Куда она денется? — подал голос Семен. — Спит, поди, у наших.

— Пошли, — скомандовала Варвара. Слова мужа ее не успокоили.

Не прошло и десяти минут, как они снова заявились, — на Варваре лица не было.

— Чуяло мое сердце… — с порога запричитала она. — Нету Ольки. Как утром позавтракала, так больше и не видели ее.

— Может, у Шмелевых? — предположил Дмитрий Андреевич. — Я ее часто с Игорем вижу. Заигрались, и осталась у них. Нас-то все равно никого дома не было.

Варвара бросилась в комнату к детям. Тараща на нее моргающие глаза, девочки спросонья туго соображали, скоро выяснилось, что с утра никто из них Олю не видел.

Варвара уже плакала навзрыд, Семен держал ее за руку, успокаивал, но и у самого лицо было бледное. Все поднялись из-за стола. Вадим, воспользовавшись суматохой, прихватил из сахарницы пригоршню конфет «Раковая шейка».

— Не реви, — строго сказала дочери Ефимья Андреевна. — Лучше пораскинь головой, где она может в такое время быть.

— Ума не приложу…

Ефимья Андреевна ни при каких обстоятельствах не впадала в панику, не теряла головы. Даже когда по поселку пошел слух, что пожар вот-вот перекинется на крайние к лесу избы, и кое-кто уже стал выносить из домов вещи, она спокойно занималась своими делами. Глядя на нее, перестала швырять из окна узлы и Мария Широкова.

Никто не заметил, как исчез Вадим. Пока взрослые сокрушались и раздумывали, где искать Олю, он выскочил из дома, добежал до башни, хотел влезть в окно, но увидел, что дверь приоткрыта. Сюда весь день подъезжали заправляться пожарные машины, в глубоких колеях поблескивала вода, вся трава вокруг башни была примята.

Взобравшись по винтовой лестнице наверх, Вадим сразу увидел на полу свернувшуюся калачиком на стружках Олю. На ноги у нее была накинута какая-то мешковина. Видно, услышав его, завозились в гнездах стрижи. Голубоватый свет далеких звезд чуть заметно посеребрил густые волосы девочки. Длинные ресницы заметно трепетали, на губах безмятежная улыбка. Вадим секунду смотрел на нее, потом легонько потрепал рукой за плечо. Оля сразу проснулась, поморгала большими глазами и, ничуть не удивившись, сказала:

— Какой я красивый сон видела…

— Потом расскажешь про сон, — перебил Вадим. — Почему ты вслед за нами не слезла?

— Я крикнула, но вы даже не оглянулись…

— Ты что, обиделась?

— Я смотрела, как тушили пожар, а потом любовалась на небо, — сказала она. — Какое оно огромное и красивое! Видела, как звезды падали.

— А мать там с ума сходит!.. И не страшно тебе тут одной? — полюбопытствовал Вадим.

— Я ведь не одна: на ночь все стрижи прилетели в свои гнезда. И потом я слышала, как поселок дышит.

— Дышит? — удивился Вадим.

— Ну да, вздыхает, ворочается, кряхтит и даже чихает.

— Выдумщица ты!

— А вообще-то страшно, — призналась девочка. — Я поплакала и уснула. Как хорошо, что ты пришел.

— Держись за мое плечо, — сказал Вадим, осторожно спускаясь по лестнице. В башне было тепло, нагревшиеся за день камни не успели остыть. Зато железные поручни приятно холодили пальцы.

— Я тебя видела на пожаре, — говорила Оля, спускаясь вслед за ним. — И папу видела, и дядю Митю.

— Влетит тебе от мамки, — сказал Вадим. Ее босая нога мазнула его по щеке, а подол синего сарафана накрыл голову.

— Если бы ты знал, как мне есть хочется! — протянула Оля.

— Сейчас тебя накормят…

— Запомни, меня никогда не бьют, — сказала она.

— Везет же людям, — рассмеялся он.

Глава двадцатая

1

Давно замечено, что насекомые, птица, животные, даже рыбы заблаговременно чувствуют перемену погоды, не говоря уже о землетрясении или разрушительном урагане. Чувствуют и предусмотрительно укрываются в безопасном месте. Человек лишен дара чувствовать смертельную опасность. Гитлеровцы заканчивали последние приготовления для вероломного нападения на нашу страну, а люди работали, ходили за грибами, ездили на велосипедах на рыбалку, слушали кукушку, любили, ссорились, воспитывали детей.

После пожара над Андреевкой прошла гроза с зелеными молниями и раскатистым громом. Сразу посвежело, с сенокосов хлынули в поселок пряные запахи скошенных трав, перед закатом над дорогами и лугами низко носились ласточки, заливались у своих скворечников скворцы, в роще, у Лысухи, можно было услышать песню соловья. Все добрее становились кукушки, всем отсчитывая по сотне лет. Сумерки опускались на поселок в двенадцатом часу ночи, а со всех концов доносились молодые голоса, переборы гармошки, треньканье балалайки. Бесшумные ночные птицы тенями проносились над головами, звезды ярко блистали на сиреневом небе.

Погасли огни в доме Абросимовых, ушел спать Яков Ильич Супронович, а братья Семен и Леонид все еще сидели в саду. Дым от папирос цеплялся за нижние ветки яблони, рядом в высокой картофельной ботве стрекотали кузнечики, слышно было, как на станции шумно отдувался маневровый.

— Ни Лехе Офицерову, ни твоему шурину Митрию я не прощу тюряги, — негромко говорил Леонид.

— Можно подумать, что они на тебя с ножом напали, — усмехнулся Семен.

— Да и не только в них дело… Не нравится мне эта нищенская жизнь, Сеня. Уж на что в фильмах стараются все показать красиво, к примеру «Волга-Волга», «Трактористы», «Светлый путь», а что красивого? Копошатся что-то, борются за какие-то светлые идеалы, а где они? В чем выражаются?

— Гляжу, ты стал большой любитель кино…

— А что? Кино, если его с толком смотреть, на многое глаза открывает. Возьмем, к примеру, заграничные фильмы… Мэри Пикфорд, Дуглас Фербенкс. Какая там жизнь, а? Купаются в роскоши, все у них есть. Даже чаплинские придурки живут себе и радуются: нынче бедняк — завтра миллионщик! Была бы голова на плечах. Умеют деньги делать, умеют их и проживать… Разъезжают на автомобилях, живут в хоромах, жрут в ресторанах…

— Жрут-то и в золоте купаются миллионеры, — вставил Семен. — А бедняки зубами щелкают да на бирже труда околачиваются.

— Кто с головой, тот не пропадет…

— Мне наша жизнь нравится, — сказал Семен. — Дома все есть, ребятишки растут, люди уважают, начальство ценит.

— И все? — насмешливо посмотрел на него Леонид.

— Разве этого мало?

— Мне мало, — жестко сказал Леонид.

— Тогда вспомни, как мы с тобой с подносами наперегонки бегали, обслуживали пьянчуг, а сейчас ты — бригадир!

— Туфта все это!

— Туфта?

— Гляжу, тебя там, в Комсомольске-на-Амуре крепко обработали! — Леонид насмешливо посмотрел на брата. — В партию еще не вступил?

— Может, вступлю.

— Видно, нам теперь не понять друг друга, — заметил Леонид.

— Нет у меня злости на Советскую власть, — сказал Семен. — Что она у нас отобрала? Трактир «Милости просю»? А что дала? Да все, Леня! Я чувствую, что занимаюсь своим, понимаешь, своим делом: строю заводы, дома, жизнь строю. Дай мне сейчас десять трактиров и всю эту «красивую жизнь», которую ты увидел в кино, — мне все это даром не надо.

— Как сказать, — многозначительно заметил Леонид, но Семен не обратил внимания на его тон.

— Старое не вернется, Леня…

— Ну и живи, как крот в норе, ничего ты вокруг не видишь, потому что на глазах у тебя шоры. А я то думал, мы с тобой, как прежде…

— Что прежде-то? — вскинулся брат. — Беготня с подносами: «Пожалте!», «Мерси!», «Чего желаете?» Споры с пьяными, танцульки в клубе? Ну еще драки?

— Я о другом…

— Выбрось ты свою обиду, — посоветовал Семен. — Не доведет это до добра.

— Не ты ли уж меня продашь, браток?

— Дурак ты, Леня, — в сердцах сказал Семен.

Летучая мышь прошмыгнула над самой головой. Маневровый на станции тоненько свистнул, скрежетнул колесами и куда-то в ночь покатил. Красные искры заискрились над крышей вокзала. Невидимый дым из паровозной трубы заслонил звезды. Кузнечики умолкли на миг, затем с новой силой застрекотали. Неожиданно совсем близко, за изгородью, послышалось:

Собираю, собираю
Васильковые цветы.
Я тебя не забываю,
Не забудь меня и ты.
Чистый девичий голос оборвался, всхлипнула гармошка, ломкий юношеский басок затянул:

Крутится, вертится шар голубой.
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть…
Леонид встал, головой зацепил за ветку яблони, в сердцах хрипло выкрикнул:

— Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил… Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…

— Вы что это, братки, загуляли? — Голос Варвары донесся из темноты. — Мы же рано утром за грибами собирались, Сеня! А ну-ка быстренько спать!

— Ишь, командир в юбке!.. — усмехнулся Леонид.

— Что было, то быльем поросло, — сказал Семен, зевая. — Ворчишь, ворчишь, как старый дед…

— Оторвался ты от нас, браток! Вон куда тебя нелегкая занесла, еще подальше, чем меня твой родственничек Митя упрятал!

— И чего ты такой злой? — вздохнул Семен.

— Зато ты очень уж стал добрый… Я тоже в дальних краях… пожил и людей разных повидал.

— Преступников, Леня, — перебил брат.

— А уж об этом ты лучше помалкивай, — зло уронил Леонид. — Ты этого народа не знаешь.

— Знаю, браток, — усмехнулся Семен. — Видал и этих… Есть такие, которые думают, как ты, а много и других, порвавших с прежним навсегда.

— Может случиться так, что ты еще попросишь защиты у меня…

— Ты это о чем? — насторожился Семен.

— Жизня, она такая непонятная штука, — туманно обронил Леонид. — Один бог знает, каким она к людям боком повернется…

— Что-то я не понимаю тебя.

— Жаль, что пути у нас наметились разные… — сказал Леонид и, повернувшись к брату спиной, затянул: — Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…

Он вышел за калитку, притворил ее и зашагал по дороге. Семен проводил брата задумчивым взглядом, собрал посуду на деревянный поднос. Улыбнувшись, ловко заскользил меж грядок, держа поднос на вытянутых руках, но у самого крыльца зацепился за куст крыжовника и все вывернул на траву.

В черном проеме двери появилась Варвара в длинной ночной рубашке.

— Не получится уже… — рассмеялся Семен. — Отвыкли руки-то держать поднос.

— О чем вы с Леней-то толковали?

— Помнишь, в гражданскую? — посерьезнев, сказал Семен. — Сын на отца, брат на брата…

— И охота ему из пустого в порожнее переливать, — зевнула Варя.

У перекрестка Леонид свернул на соседнюю улицу. Длинные изломанные тени от телеграфных столбов косо перечеркнули тропинку. Не разжимая губ, он глухо напевал себе под нос: «Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…» Поравнявшись со знакомым домом, воровато оглянулся и привычным движением изнутри отодвинул железную задвижку. Только поднял руку к окну, чтобы постучать, как с крыльца послышался спокойный голос Николая Михалева:

— Ежели за яблоками, так они еще не поспели…

— Караулишь? — вышел из тени Леонид.

— С волками жить — по-волчьи выть, — уронил Николай.

На перилах крыльца тускло блеснули стволы ружья. Смутная неподвижная фигура Михалева вырисовывалась на фоне светлой двери. В руке чуть заметно тлела цигарка.

— Неужто из-за бабы в человека из обоих стволов шарахнешь? — усмехнулся Леонид.

— Иной человек хуже зверя лютого, — сказал Михалев. Он по-прежнему был неподвижен, только рука с розовым огоньком описывала полукружья, замирая у рта.

— Когда же ты спишь, Николай?

— А это уж не твоя забота, — буркнул тот.

— Слышал такую песенку: «Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…»?

— Я воровские песни не запоминал, — глухо перебил Михалев. — Послушай, Жиган, ты лучше забудь сюда дорогу, чесану волчьей дробью — кишок не соберешь.

— Не будь фраером, Коля, нет такой бабы на свете, из-за которой стоило бы жизнью рисковать.

— Ты запомни, что я сказал.

— Послушай ты, чучело, давай бабами махнемся, а? — со смехом предложил Леонид. — Неужто тебе Любка не надоела? Бери мою Ритку, а я…

— Давай-давай, вали отсюда, уголовник! — Темная фигура на крыльце пошевелилась, придвинула ружье к себе.

— Бывай, Коля, — ласково, однако с угрозой в голосе сказал Леонид. Он вышел за калитку, повернул злое лицо к хозяину дома: — Скучно что-то, Михалев! Пальнул бы из своего дрянного штуцера хоть в небо?..

Громко рассмеялся и провалился в тень от забора со свешивающимися через жердины яблоневыми ветками.

2

В субботу вечером после бани повесился в сарае начальник станции Сидор Савельевич Веревкин. За день до этого он сильно поссорился с женой; вернувшись из бани, выпил один поллитровку «Московской» и, захватив пеньковую веревку и кусок мыла, отправился в дровяной сарай. И надо же такому случиться: как раз в это время Ваня Широков копал в огороде начальника станции червей для рыбалки. Услышав мычание и хрип, парнишка заглянул в пыльное, треснутое посередине окно, не раздумывая вышиб ногой раму — дверь в сарай начальник станции предусмотрительно запер изнутри — и, вскочив на поленницу, перерезал перочинным ножом туго натянутую веревку. Удавленник с выпученными, побелевшими глазами мешком шмякнулся на опилки. Мальчик ослабил на побагровевшей шее веревку и кинулся вон из сарая.

Скоро вокруг Веревкина собрались люди. Статная русоволосая Евдокия с суровым лицом не уронила на одной слезинки, в ее взглядах, которые она бросала на распростертого на лужайке перед сараем мужа, проскальзывало отвращение. Над Веревкиным склонился фельдшер Василий Николаевич Комаринский. Тут же стоял в гражданской одежде милиционер Прокофьев, он прибежал прямо из бани, и под мышкой торчало завернутое в промокшую газету белье. По розовому, распаренному лицу Егора Евдокимовича стекали тоненькие струйки пота. Серая рубашка меж лопаток взмокла.

— Никак преставился, сердешный? — перекрестился Тимаш, увидев, как Комаринский приложился губами к посинелым губам Веревкина. — Мы с Василием Николаевичем четвертинку и по три кружки… «жигулевского» после баньки приговорили. Вона как вдувает спиртные пары в рот покойничку… Если хоть искра в ём есть — оклемается! Водочный дух и с того света возвернет, сила в ём такая…

— Помолчи, дед, — отдышавшись, заметил фельдшер.

— Такой видный мужчина, — сказала Маня Широкова. — Ему бы жить и жить, вон какой белый да здоровый… был.

— Да рази стал бы я из-за бабы жизни себя лишать? — толковал Тимаш, с пренебрежением поглядывая на Евдокию. — Жизня-то, она одна, а баб на белом свете не сосчитать.

— Уже второй раз бедолага суется в петлю, — заметил Петр Васильевич Корнилов, он один из первых прибежал сюда. — В запрошлом-то годе Моргулевич из петли его вынул.

— Дышит, — поднялся с колен Комаринский. На светлых брюках остались зеленые пятна от травы.

— Видно, на роду ему написано другую смерть принять, — снова встрял Тимаш. — Кому суждено утонуть, тот не повесится.

— И так мужиков в поселке немного, так ишо и в петлю лезут, — вторила ему Широкова.

— Говорю, не желает его господь бог к себе на суд через веревку призывать, — сказал Тимаш. — А может, и фамилия Веревкин ему в этом деле помеха?

— Гляди-ка, глазами заворочал! — обрадованно воскликнула Маня Широкова.

— Вы что же это торопитесь на тот свет, Сидор Савельевич? — нагнулся над ним фельдшер. — Еще успеете.

— У-у, люди-и! — с ненавистью заворочал в орбитах тяжелыми глазами Веревкин. — Сдохнуть и то не дадут!

— Евдокимыч, ты его оштрафуй по крупной, чтобы народ зазря не баламутил, — сказал Тимаш. — А ты, Сидор Савельевич, не так судьбу пытаешь. Попробуй лучше головой в омут.

— Я тебя сейчас оштрафую, — пригрозил Прокофьев.

— Не имеешь такого права, Егор Евдокимович, — нашелся дед Тимаш. — Потому как ты из бани и выпимши, я сам видел, как ты две кружки шарахнул.

— Вот ведь трепло, — проворчал Прокофьев.

Комаринский помог Веревкину подняться, хотел проводить домой, но тот отвел его руку, прислонился спиной к сараю и обвел присутствующих тяжелым мутным взглядом.

— Чего слетелись, как воронье? — с трудом ворочая языком, хрипло произнес он. — Падалью запахло?

— Представление окончилось, господа хорошие, — отвесил всем шутливый поклон. Тимаш.

Народ стал расходиться, остались лишь фельдшер, милиционер и Тимаш.

— Придется акт составить, — глядя на Комаринского, нерешительно проговорил Прокофьев.

— Веревка, что ли, оборвалась? — уже более осмысленно взглянул на милиционера начальник станции.

— Скажи спасибо Ванятке Широкову, — ответил Егор Евдокимович. — Это он тебя из петли вынул.

— В окошко увидел, как ты ногами дрыгаешь, — ввернул дед Тимаш.

— Живой я, — проговорил Веревкин. — Зачем акт?

— На евонную женку и составляй, — сказал Тимаш. — Энто она, стерьва, его до такой жизни довела.

Евдокия стояла в стороне от всех и покусывала ровными белыми зубами зеленый стебелек тимофеевки.

— Чего это я? — будто очнувшись, сказал Веревкин и перевел взгляд на стоявшую на прежнем месте жену. — Глупость все это, абсурд. Затмение… — Он взглянул на Прокофьева: — Можешь так и записать в своем акте о несостоявшемся самоубийстве.

— Сидор Савельевич, ведь ты, коза тебя дери, считай, побывал на том свете… — подошел к нему поближе неугомонный Тимаш. — Скажи, христа ради, как оно там? Открылось что такое тебе? Было какое видение? Может, Петра-ключника у врат рая видел? Али этих тварей хвостатых — упырей, сарданапалов, чертей? Какие они хучь из себя-то?

— На тебя, старого дурака, смахивают, — криво усмехнувшись, сказал Веревкин и, волоча непослушные ноги; пошел к дому. Евдокия двинулась следом.

— Чё это он на меня вскинулся? — удивленно взглянул на Комаринского и Прокофьева Тимаш. — Богомаз Прошка из Климова толковал, что я смахиваю на самого спасителя, Андрей Иванович Абросимов свидетель, предлагал с меня на рождество икону для хотьковской церкви писать… Да я отказался.

— Что же так? — поинтересовался Комаринский.

— Хучь я и не считаю себя великим грешником, но и праведником никогда не был, — солидно заметил Тимаш.

— Из-за Евдокии небось? — ни к кому не обращаясь, произнес Прокофьев.

— Дунька-то с капитаном Кашкелем с воинской базы водит шуры-муры, — хихикнул Тимаш.

— Ты видел? — строго поглядел на него милиционер.

— Люди говорят, — уклончиво ответил дед.

— Мне такой факт неизвестен, — сказал Егор Евдокимович.

— Скажи, Егор, наказуемо по советскому закону, ежели женка мужу изменяет? — спросил Тимаш.

— А если муж жене? — усмехнулся Комаринский.

— Мужика это не касаемо, — заметил Тимаш. — У мужчины другая конституция, он детей не рожает.

— Не знаю я такого закона, — подумав, сказал Прокофьев.

— Что же получается? Раньше за прелюбодейство церковь накладывала епитимью на блудниц, а теперича что? Нет на них никакой управы? Вот ревнивые мужики и лезуть в петлю.

— Уже вечер, а парит… — вытирая пот с лица, сказал Прокофьев.

— Холодненького пивка бы, — вздохнул Комаринский.

— Надоть идти на поклон к Якову Ильичу, — оживился дед Тимаш. — У него в подвале со льдом завсегда для начальства припасено несколько ящиков.

— Чай тоже хорошо, — нерешительно ввернул Прокофьев.

— Сравнил! — возразил Тимаш. — Чай или холодное пиво? После бани-то?

— Оно, конечно, пива холодненького бы неплохо… — сдался Прокофьев.

— А на поминках Веревкина я еще погуляю, — болтал Тимаш, поспешая за ними. — Кто два раза в петлю совался, тот уже не жилец на белом свете. Попомните мое слово, не в этом, так в будущем году отдаст он богу душу. Только не через веревку. Тута ему путь на тот свет заказан.

— Должен знать, дед, бог душу самоубийц в райские кущи не принимает, — сказал Комаринский. — И хоронят их, как известно, за оградой кладбища.

— Говоришь, ящики с пивом он льдом обкладывает? — спросил Прокофьев. Ему про убийц и самоубийц было совсем неинтересно разговаривать.

— Я сам ему на лошади лед по весне с Лысухи возил, — сказал Тимаш.

— А у меня и порошок для Супроновича есть от печени. — Фельдшер достал из кармана белый конвертик и, приблизив к близоруким глазам — очков он не носил, — прочитал: «Пирамидон».

— Это же от головной боли, — заметил Тимаш.

— Хорошее лекарство от всех болезней помогает, — весомо ответил Комаринский и бережно положил конвертик в карман.

3

Бор был разреженный, солнечные лучи били из гущи ветвей в глаза, желтые полосы ложились под ноги, заставляя мох изумрудно сиять, а прошлогодние листья золотисто вспыхивать. Над вершинами сосен плыли не загораживающие солнце легкие облака, серебристо поблескивали на нижних ветвях тонкие колеблющиеся паутинки. Разомлевшие от зноя птицы примолкли.

— Два! — весело выкрикивал Павел, то и дело нагибаясь за грибами. — Один! Ой, сразу четыре!

Дмитрий Андреевич невольно изменял маршрут, чтобы быть ближе к сыну.

На дне корзинки перекатывалось с десяток белых грибов.

— Ты что, их сквозь землю видишь? — с ноткой зависти сказал он, поравнявшись с сыном и заглядывая в корзинку. — Ишь сколько наковырял!

— На гриб наступишь! — предупредил Павел и, нагнувшись, ловко срезал перочинным ножом крепенький боровичок. Стрельнул серыми глазами туда-сюда и срезал еще два крошечных гриба под ногами отца.

— Когда-то я больше всех в Андреевке приносил грибов, — вздохнул Дмитрий Андреевич.

— У нас тут Вадька в чемпионах ходит, — сказал Павел. — Он по сто шестьдесят приносил.

— Только подумать, сколько нынче грибов высыпало! — подивился Дмитрий Андреевич.

— Бабушка Ефимья говорит — к войне, — заметил Павел. — И Шмелев говорит, что скоро быть войне с немцами.

— Разве ты его не отцом называешь?

— Какой он мне отец? — помолчав, уронил Павел.

— Вадик называет ведь Федора Казакова отцом.

— Ты — мой батька… — Павел ковырнул ногой шапку мха и срезал чуть тронутый коричневый гриб. — Хватит с меня одного отца.

— Может, со мной в Тулу поедешь? — предложил Дмитрий Андреевич. — У тебя там две сестренки.

— Мамку жалко, — подумав, сказал Павел. — А правда, что в Туле делают самовары?

— Там не только самовары делают… А понравились тебе тульские пряники?

— Сладкие.

— Я рад, что ты наш дом не забываешь.

— Я бабушку Ефимью люблю, — серьезно сказал Павел. — Она про все на свете знает. На небе солнце, не видно ни облачка, а она скажет: к вечеру будет дождь, и точно — гроза и дождь!

— Как мать-то?

— А чего ей? Все по хозяйству. Вторую корову хочет завести и борова.

— А со Шмелевым-то ладишь?

— Мамка в доме хозяйка, Шмелев ей ни в чем не перечит… Меня не обижает.

— Абросимовы себя никому в обиду не давали, — с достоинством заметил отец.

— А ты сильный? — с любопытством посмотрел на него Павел.

— Еще какой сильный! — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Триста орлов у меня в школе… — Он сжал большую ладонь в кулак. — И я всех их вот так держу.

— Шмелев тоже сильный, — помолчав, сказал Павел. — Мамку на покосе взял на руки и на стог закинул.

Дмитрий Андреевич облюбовал поросший седым мхом холмик между двух сосен и с удовольствием опустился на него. Корзинку поставил у ног, снял шляпу, отер ладонью вспотевший лоб.

Странно, у него давно другая семья, дочери растут, а сказал Павел, что Шмелев Сашу на стог закинул, и неприятно стало. В этот приезд они с Александрой и десятком слов не перекинулись. Дмитрий редко к ним заходит, а Саша — ни ногой к Абросимовым.

Отец и сын разве что невозмутимостью и некоторой медлительностью сходны. Внешне Павел больше походил на мать: крупный в кости, светлорусый, губастый. Абросимовскую породу выдавали в нем спокойные серые глаза. И пожалуй, скрытая сила. Когда он задумывался, то сдвигал вместе густые брови и на лбу обозначалась тоненькая морщинка. В отличие от смешливого, живого Вадима Павел улыбался редко, и рассмешить его было не так-то просто. Задиристым он не был, но за себя мог постоять, наверное, потому и не задевали его сверстники в поселке.

На лицо мальчика легла тень, глаза потемнели, когда он задал отцу вопрос:

— Батя, а чего ты от нас ушел?

Дмитрий Андреевич провел ладонью по тронутым сединой волосам, невидяще уставился на синицу, прыгавшую по ветке. Как объяснить мальчишке, что произошло? Порой самому себе объяснить это трудно… Жалеет ли он, что ушел от Александры? Счастлив ли с Раей?.. Когда человек уже не может ничего изменить, он цепляется за самое удобное объяснение. Да, Александру он не любил, встретил в Ленинграде в университетских коридорах Раю и полюбил — так ему тогда казалось… У него теперь новая семья, а вот любовь опять куда-то исчезла. Существует ли она вообще? У него две дочери от второй жены, а отношения с Раей год от году все хуже и хуже. Дети не связывают, если нет понимания… Куда же оно подевалось, это понимание? Как он просил Раю приехать сюда, в Андреевку, — отказалась наотрез. И дочерей не пустила. А тут так было бы им весело среди ровесников. Мать и отец ничего не говорят, но обидно им, что сын приехал один… Видел он на днях издали Александру… Статная, с гордо поднятой головой, прошла мимо и даже не посмотрела в его сторону. А у него заныло сердце, будто что-то дорогое утратил. Мать говорит, что Александра со Шмелевым живут душа в душу. И материнские слова, как и сейчас слова сына, больно ударили по сердцу. Неужто ему хочется, чтобы она и теперь страдала по нему? Чтобы он был уверен, что можно вернуться к старому…

— На этот вопрос я тебе отвечу позже, ладно? — после продолжительного молчания сказал Дмитрий Андреевич.

— Я знаю, у мамки тяжелый характер, — проговорил Павел.

— Наверное, и у меня не легче, — признался отец.

— Бабушка Ефимья говорит: тут некого винить, мол, нашла коса на камень.

— Твоя бабушка умная, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Может быть, умнее всех нас.

В голубом просвете между деревьями вдруг возник золотистый комок, стремительно падающий вниз. Над самыми верхушками комок замедлил падение, расправил крылья и превратился в рябого сокола. На полянку неподалеку от них медленно опустилось маленькое радужное перышко.

— Говоришь, мать даже не вспоминает про меня? — помолчав, спросил Дмитрий Андреевич.

— Счастье, говорит, что я мало на тебя похож, а то бы и меня возненавидела, — с неосознанной жестокостью ответил сын.

— Ты — Абросимов, — поднялся отец. — И держись, сын, своего корня.

Хотя на душе у него было тяжело, он улыбнулся, вспомнив, что эти же самые слова когда-то говорил ему Андрей Иванович.

— За Утиным озером хорошая делянка, — сказал сын. — Только там, наверное, уже Вадим побывал.

— Бог с ними, с грибами, — сказал Дмитрий Андреевич. — Пойдем выкупаемся.

4

Шмелев с нетерпением ждал начала войны. Наконец-то он поверил, что она вот-вот грянет… Он торопил Чибисова, готов был сам возглавить диверсионную группу. Почему бы не устроить на железной дороге крушение поездов? Или не рвануть толом какой-нибудь цех на базе? Чем решительнее становился Григорий Борисович, тем большую осторожность проявлял Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — осаживал он Шмелева. — Не хватало еще нам перед самой войной попасться. И наши шефы велят пока затаиться.

— Руки чешутся! — вздыхал Шмелев. — Застоялся как конь в конюшне…

— Скоро дел будет невпроворот, — ухмылялся Чибисов. — Не торопитесь наперед батьки в пекло.

Сам он на время затих, спрятал от греха подальше портсигар с фотоаппаратом, тем более что снял все, что можно было снять, и через Лепкова переправил в Германию. Оттуда радировали удовлетворение чистой работой Чибисова и Шмелева, снова предупреждали об осторожности и готовности к боевым действиям.

Сегодня была назначена радиосвязь. Рация установлена в сарае, который Чибисов переоборудовал под конюшню. Сарай стоял на отшибе, когда-то Сова там держала борова, но вот уже несколько лет нового не заводила. В углу были навалены связки дранки. Там Константин Петрович и прятал рацию. Других построек вблизи не было. Чибисов привез туда воз сена, бабке сказал, что в избе, мол, душно, будет спать в сарае.

На дверях красовался замок, и Шмелев сразу направился к сараю. Он еще не успел поднять руку, чтобы постучать в дверь, как она немного приоткрылась и Константин Петрович, не скрывая раздражения, спросил:

— Зачем вы пришли?

Однако посторонился, пропуская в полутемное просторное помещение, где пахло конским навозом. Рацию он, по-видимому, успел спрятать. На сене валялось скомканное ватное, из разноцветных лоскутьев одеяло.

— Ты никак спал? — огляделся Шмелев, привыкая к темноте.

— Вам не следует сюда приходить, — заметил Чибисов, все еще неприязненно глядя на Григория Борисовича. Карман его штанов оттопыривал пистолет.

— Не сидится мне, Константин Петрович, на месте, — улыбнулся Шмелев. — Что нового? Да не гляди ты на меня волком! Никто не видел, как я сюда пошел…

— Новостей уйма, — присаживаясь на пачку дранки, сказал Чибисов. — Двадцать первого состоится большой парад. Действуйте согласно последней инструкции…

— Слава богу, — перекрестился Григорий Борисович. Он тоже уселся. — Сегодня у нас девятнадцатое… Послезавтра!

— В ночь на двадцать второе. Две зеленые и одна красная ракеты для «юнкерсов»… Кто даст сигнал?

Чибисов сказал это спокойным голосом, но Григорий Борисович отлично понимал: вот он, тот самый момент, когда Шмелев должен решить судьбу одного из них… Он не знал, сколько на складах взрывчатки, авиабомб, снарядов. Но можно было предположить, что если бомба угодит в главный склад, то от самой базы и Андреевки ничего не останется, чего уж тут говорить о человеке, который подаст сигнал самолетам… Это верный покойник…

— Двадцать второго июня вы поедете в самый дальний наш пункт за молоком, — ровным голосом заговорил Григорий Борисович. — Советую вам заночевать в Леонтьеве. А можете бросить лошадь и уехать еще дальше.

— Спасибо, — улыбнулся Чибисов и с немым вопросом уставился на шефа: кто же пойдет с ракетницей в бор?

— Сигнал подаст Маслов, — сказал Шмелев и заметил, как в глазах Чибисова мелькнула усмешка.

— Может, вы считаете, что такое ответственное задание должен выполнить кто-либо из нас? — испытующе посмотрел на него Шмелев.

— Мы с вами, Григорий Борисович, стоим подороже рядового диверсанта, — невозмутимо ответил Константин Петрович. — И рисковать жизнью из-за одной, пусть даже серьезной акции было бы донкихотством.

— Я тоже так думаю, — удовлетворенно кивнул Шмелев. О скрытой усмешке коллеги он постарался тут же забыть.

— Считаю, что и вы должны выехать в районный центр или даже в область по делам службы, — продолжал Чибисов. — Пусть здесь все произойдет в наше отсутствие. Это ведь только начало, а нам с вами работать и работать!..

— Ладно, — сказал Григорий Борисович, а про себя еще раз подумал, что радист далеко не так прост, как хочет казаться. Не только в своем ремесле, но и в дипломатии великолепно разбирается…

И лишь вернувшись на молокозавод и очутившись в своем кабинете на втором этаже, Григорий Борисович вспомнил про жену и сына. Куда их деть из этого пекла? Супроновичи… Черт возьми, все оказывается не так просто. Это Чибисову хорошо, сел на телегу с пустыми бидонами и погнал своего одра подальше…

И потом, если все они сразу покинут Андреевку, то не будет ли это подозрительным?.. После долгих размышлений Григорий Борисович решил предупредить лишь Леонида Супроновича — этот еще может пригодиться в новой жизни, а старик Яков Ильич… он теперь больше думает о своих болезнях, чем о больших переменах… В область он, Шмелев, — не поедет, а вот в отпуск можно оформиться хоть завтра. Вместе с женой и сыном выедут в Ленинград… Ну а начнется война, вернется в Андреевку — полюбоваться на руины.

Так решив, Шмелев стал немедленно действовать: позвонил насчет отпуска своему непосредственному начальству — никаких возражений не было. Вечером объявил жене, что завтра ночным выезжают в Ленинград. Александра, конечно, всполошилась, мол, покос в самом разгаре, как она бросит хозяйство… Григорий Борисович проявил железную твердость, и Александра побежала к матери договариваться, чтобы та, пока они будут в Питере, присмотрела за хозяйством. Ночью без особого нажима, тактично Григорий Борисович убедил ее, что Павла с собой брать не следует: он дни напролет проводит у Абросимовых, как-никак приехал родной отец…

— Ты ему отец! — взорвалась было Александра, но он тут же охладил ее, заметив, что не их вина, что Павел все помнит. Хотя Шмелев и усыновил его, а в школе он записался Абросимовым, да и в поселке все называют его Павлом Абросимовым…

Жена замолчала, и Григорий Борисович с легким сердцем уснул, как человек, который сделал все возможное в этой исключительно редкостной ситуации. И как ни распирало его желание сообщить жене, что через два дня начнется война, он сдержал себя, но уже одно то, что он знает такое, чего не знает никто в Андреевке, да, пожалуй, не в одной Андреевке… наполняло его чувством превосходства над всеми. Наверное, со времени службы в Тверском жандармском управлении он еще никогда так остро не чувствовал свою значимость и силу. Его ничуть не волновала судьба обреченных односельчан, с которыми почти два десятка лет он прожил бок о бок. Нет, никогда он не вспомнит о них, так же как и о чужом настороженном мальчишке, который жил с ним в одном доме.

Пусть этот мир ко всем чертям рушится! Очень даже здорово, что все для него начнется с Андреевки. Он, Карнаков Ростислав Евгеньевич, будет отныне жить в другом мире, который создаст своими руками. Ради этого он жил, терпел лишения, унижался, притворился. Есть на свете бог, если всему этому двадцать первого июня придет конец!..

5

На корявом пне неподвижно сидел человек и настороженно вглядывался в вязкую ночную тьму. Ему до смерти хотелось курить, но он сдерживал себя. На затянутом разряженной дымкой небе мигали редкие звезды. Лохматые вершины сосен не шевелились. Постепенно со всех сторон человека обступили тревожные шумы: где-то треснул сучок, зашуршали над головой ветви, тоненько пискнула в гнезде сонная птица.

Человек достал папиросы, вытащил одну, с наслаждением понюхал и, не зажигая, сунул в рот. За кустами, скрывавшими его, тускло поблескивал булыжник. Глаза давно привыкли к темноте, и он явственно различал на дороге кустики травы, пробившиеся между гладкими камнями. Пожевывая мундштук папиросы, он замер: со стороны Андреевки послышались голоса, смех, топот.

Мимо прошли трое военных. Едва их шаги затихли вдали, неспешно прошла парочка — высокий парень в белой рубахе и девушка. На ее плечи был наброшен пиджак. Остановившись, они стали целоваться. Высвободившись из объятий, девушка негромко произнесла:

— Вот дурной! Ты мне губу прикусил…

Прошел еще долгий час. И вот по булыжнику снова застучали подошвы сапог. Человек поднялся с пня и спрятался за ближайшей к тропинке сосной. Во рту его все еще торчала изжеванная папироса. Он выплюнул ее, достал из кармана пистолет и, стараясь бесшумно ступать по усыпанной хвоей земле, двинулся к дороге. Впереди смутно обозначились кривые перила моста. Отсюда до кленовской базы меньше полукилометра. Если подняться вверх по дороге, то скоро можно увидеть огонек в окне проходной. Там круглые сутки дежурят охранники. Внезапно с дороги сорвалась крупная птица и полетела над болотиной к железнодорожной насыпи.

Военный остановился и, повернув голову, стал всматриваться в тьму, поглотившую птицу. В этот момент кто-то, бесшумно подкравшись к нему сзади, нанес рукояткой пистолета сильный удар по виску. Военный даже не вскрикнул. Мотнув простоволосой головой — фуражка слетела на обочину, — он стал валиться набок. Человек, проворно сунув пистолет в карман, подхватил обмякшее тело под мышки и потащил с дороги. Каблуки сапог военного царапали по булыжнику. У тропинки человек остановился, взвалил тело на спину и поспешно зашагал в глубь леса. Без передышки дошел до оврага, сбросил военного на мох и, встав на колени, приник ухом к его груди. Затем достал пистолет и еще несколько раз с оттяжкой ударил того по голове.

Услышав шум, человек — он стаскивал с убитого сапоги — застыл в напряженной позе. Его лицо смутно белело на фоне молодого ельника. Сообразив, что это приближается со стороны Андреевки поезд, успокоился и, сняв верхнюю одежду, столкнул тело в овраг. Послышался треск кустов, шум крыльев спугнутой птицы и мягкий удар о землю. Оглядевшись, человек спустился в неглубокий овраг, закидал тело ветками, привалил сухой елкой, потом подобрал фуражку военного и, ползая на коленях, внимательно обследовал камни — не осталось ли на них капель крови. Наконец, засунул одежду убитого в мешок и торопливо зашагал к Андреевке.

Выйдя из леса, он остановился возле длинного, похожего на казарму здания клуба и с наслаждением закурил. Холщовый мешок пузырем белел под мышкой. Выпуская дым из ноздрей, человек с усмешкой оглянулся назад. Он не видел, что за ним наблюдают. Длинная сосновая ветка бросала густую тень на крыльцо, где притаился другой человек…

После отъездаКарнакова-Шмелева Чибисов получил указание немедленно запастись документами и формой советского военнослужащего.

От связного Лепкова Чибисов получил пакет с ядом и инструкцией, как им пользоваться. Яд он станет подсыпать в молоко, масло, сметану… Нужно будет привлечь кого-нибудь из населения, кто станет раздавать молочные продукты бойцам… Немецкие солдаты войдут в Андреевку не позднее двух недель с начала войны. База должна быть уничтожена в первые дни.

Ни одно окно не светилось в Андреевке, лишь ярко горела электрическая лампочка у дежурного по станции.

Затоптав окурок, Чибисов двинулся в поселок, за ним крадучись следовал завклубом Архип Алексеевич Блинов. Это он прятался в тени крыльца. Что-то не понравилось Блинову в поведении человека, вышедшего так поздно из леса с мешком под мышкой. Он видел, как Чибисов бесшумно открыл изнутри калитку дома Совы.

Архип Алексеевич подошел было к калитке, но проклятая собачонка визгливо залаяла, Чибисов оглянулся, пристально вглядываясь в темноту.

Притворившись пьяным и что-то бормоча под нос, Блинов неровно зашагал по дороге вдоль притихших сонных домов.

Часть третья Мертвая петля

Глава двадцать первая

1

— Матка боска, как красиво! — тихо произнесла девушка. — Гельмут, посмотри, какая большая звезда упала с неба!

В дрожащем свете каждый березовый лист серебристо засиял, опрокинувшаяся на луг тень от березы сначала вытянулась, затем быстро съежилась и уползла в черную нору у куста. Чудачка Крыся! Не смогла отличить зеленую, уже начавшуюся рассыпаться ракету от падающей звезды.

Сидя в кабине «юнкерса», Гельмут вспоминал эту недавнюю ночь.

Крыся, наверное, очень удивилась, что он не попрощался с ней.

Последние дни авиационный полк часто поднимали по тревоге. Но это уже не тревога. Летчики эскадрильи торопливо занимали свои места возле темно-серых «юнкерсов», техники в черных комбинезонах вскарабкивались на плоскости, открывали плексигласовые фонари. В планшетах у штурманов лежали помеченные красными карандашами карты, кассеты осколочных бомб уложены в бомболюки, крупные фугаски подвешены под крылья. Взлетевшие самолеты уже не смогут сесть на свой аэродром, не избавившись от смертоносного груза.

Война с Россией! О ней давно говорили в авиационном полку, ее ждали, к ней готовились. Три дня назад полк прилетел из Норвегии на пограничный аэродром. Раньше это была польская территория, а теперь все принадлежит рейху.

Слушая ровный гул моторов, Гельмут снова вспомнил Крысю… Какие у нее горячие губы, яркие глаза, белая грудь! Сегодня вечером девушка, наверное, ждала его на лужайке, но Гельмут не мог и на минуту отлучиться с аэродрома: поступил приказ от командира всем быть у самолетов.

Разворачиваясь над летной полосой, обозначенной чуть заметными огоньками, Гельмут бросил взгляд на одинокую березу внизу. Но скоро и береза, и летная полоса, и небольшой поселок Брозы остались позади.

Не все девушки были приветливы с немецкими летчиками, но победители особенно с ними не церемонились А вот кареглазая, пышная Крыся как-то сразу потянулась к высокому, белокурому Гельмуту. Она немного знала немецкий язык, а Гельмут чисто говорил по-русски. Все славянские языки похожи, можно всегда понять поляка, чеха или болгарина.

Еще на земле предутренний сумрак, а отсюда, с высоты, уже виден край восходящего солнца. Оно всходит в той стороне, куда они летят, а за ними — еще ночь. Эскадрильи идут развернутым фронтом, крылом к крылу, обтекаемые силуэты «юнкерсов» кажутся неподвижными, в прозрачных фонарях видны головы знакомых пилотов, на серебристых, с черными крестами крыльях поблескивают крупные капли росы. Грозная армада неторопливо движется по темному небу с бледными звездами, иногда загораживает их, и тогда багровый край неба и черная земля сливаются воедино. Самолет чуть содрогается, вибрирует, попадая в мелкие воздушные ямы, в наушниках потрескивает, попискивает. Изредка врывается отрывистый голос командира полка.

Не первый раз Гельмут Бохов летит бомбить чужие города и поселки. Но почему-то сейчас неуютно ему. Нет, серая, с ртутными всплесками рек и озер земля не страшит его, весь свой бомбовый груз он без сожаления рассыплет над железнодорожной станцией, уложит фугаски в обозначенные на карте штурмана цели. Он старался не думать о людях, которые в последний раз в своей неожиданно оборвавшейся жизни услышат пронзительный визг осколочной бомбы. Его учили не думать об этом в летной школе, потом он сам учил этому молодых летчиков своей эскадрильи уже на полях сражений в Польше, Франции, Югославии. Сверху людей почти не видно, а те крошечные фигурки, разбегающиеся во все стороны, скорее напоминали потревоженных муравьев, чем людей. Крупные здания казались игрушечными кубиками, положенными друг на друга, а длинные эшелоны — членистыми гусеницами. Даже огненные вспышки и черные султаны, вздымающиеся над поверхностью земли, при избытке воображения можно было сравнить с дождевыми пузырями, появляющимися на озере во время дождя… До такого сравнения додумался Алекс Бремен, штурман из третьей эскадрильи, — он пописывал стишки.

Гельмут летит бомбить ту землю, на которой родился, где до сих пор живет его родной отец… Он помнит Тверь, свой большой каменный дом на тихой, тенистой от лип улице, дачу на берегу Волги, запах горячих пшеничных блинов, которые румяная служанка подавала в масленицу на стол, застеленный накрахмаленной белой скатертью… Мать после вторичного замужества постаралась вытравить из их сознания воспоминания о России: в доме не было ни одной фотографии отца, не разговаривали по-русски, но мальчики, оставшись наедине, вспоминали Тверь, Волгу, снежные русские зимы и почему-то праздничную, с тройками, масленицу. Его брат Бруно закончил Берлинский университет, с год поработал в фирме «Гуго Шнейдер АГ», потом был приглашен в абвер, в восточный отдел, как отлично знающий русский язык. Еще студентом Бруно заинтересовался русской национальной культурой, историей. Давал книги и Гельмуту. По-прежнему они разговаривали друг с другом только на русском языке, читать и писать по-русски они научились еще в Твери. В жилах Гельмута и Бруно течет и славянская кровь…

Бруно имеет звание капитана, а Гельмут — обер-лейтенант, командир эскадрильи тяжелых бомбардировщиков дальнего действия. На всех медицинских комиссиях и антропологических обследованиях они оба признаны чистокровными арийцами — наверное, об этом тоже позаботилась мать… Как-то месяц назад Бруно сказал брату, что мать написала в документах, что их настоящий отец вовсе не Карнаков, а чистокровный немецкий барон Людвиг Зеер, с которым она неоднократно встречалась в России и Германии. Барон не мог опровергнуть ее признания, потому что уже двенадцать лет, как похоронен на мюнхенском кладбище. И соседи могут подтвердить, что баронесса Бохова каждое воскресенье зимой и летом кладет у надгробия Зеера оранжерейные цветы.

В эту последнюю встречу перед перебазировкой в Норвегию они с братом встретились в Берлине. Обычно Бруно приглашал его домой на Вильгельмштрассе, но в этот раз повел в тихую пивную, что находилась в подвальном помещении красивого белокаменного пятиэтажного дома с красной черепичной крышей. В отделанном коричневыми панелями небольшом зале было мало народу. Над пивной стойкой красовались ветвистые оленьи рога. Они уселись за маленький круглый столик у широкого окна, забранного гнутыми чугунными решетками. Кельнер принес две высокие кружки баварского пива с пенными шапками и полагающиеся к ним горячие сосиски с картофельным пюре. В зале витал запах сигарет и пивных дрожжей.

Бруно был в гражданском костюме с нацистским значком, Гельмут — в авиационной форме. Братья не очень походили друг на друга: Бруно худощавый, узколицый, темно-русые волосы зачесаны назад, движения резкие, взгляд серых глаз умный, пристальный; Гельмут выше брата, шире в плечах, белокурые волосы чуть заметно вьются, зачесывает он их набок; когда улыбается, в голубых глазах появляется детское выражение. Его улыбка очень нравилась женщинам. Гельмут по всем стандартам подходил под категорию арийца — человека высшей расы. Синяя летная форма ладно сидела на нем, мощная шея и твердый подбородок свидетельствовали о физической силе. Гельмут с детских лет занимался спортом, а в авиационной школе даже какое-то время был чемпионом по метанию диска.

— Здесь нас никто подслушивать не будет, — сказал Бруно, отхлебывая из кружки.

— Ты хочешь сообщить мне военную тайну? — усмехнулся Гельмут.

— Представь себе, да… — не принял шутки брат. — И очень важную. Думаю, что ты долго в Норвегии не задержишься, готовься к переброске на восточную границу.

— Война с Россией? — сразу посерьезнев, спросил Гельмут.

— Фюрер и не скрывает этого. Но мало кто знает, когда именно это случится… — Он нагнулся к уху Гельмута и шепотом назвал день и час.

— Так скоро? — вырвалось у летчика.

— В России у нас отец, — напомнил Бруно.

— Отец? — насмешливо сдвинул брови Гельмут.

— А ты считаешь покойного барона Зеера своим папашей? Ведь он познакомился с матерью уже после нашего рождения. До этого они не были даже знакомы.

— А если в гестапо узнают, что отец наш русский?

— В гестапо, да и еще повыше, об этом давно знают и очень довольны сим счастливым обстоятельством. Наш отец верой и правдой давно уже служит великой Германии. И когда мы освободим Россию от коммунистов, еще будем гордиться нашим отцом, Гельмут!

— Я его очень смутно помню… Впрочем, ты разведчик, вот возьми и предупреди… нашего далекого папочку, — усмехнулся Гельмут. — А мои бомбы не разбирают, кого разят…

— Скоро ты увидишь Россию. Для меня эта страна — загадка, — продолжал Бруно. — Когда мы приехали в Мюнхен, мать внушала нам, что скоро, очень скоро красных разгромят и мы вернемся в Тверь, увидим отца…

— Мне и в Германии неплохо, — заметил Гельмут. — Что-то в Тверь совсем не тянет.

— Ты первый увидишь Россию, и я тебе завидую, — проговорил Бруно.

— Для разведчика ты слишком сентиментален, — усмехнулся Гельмут.

— Это у меня от матери, — улыбнулся брат. — Посмотрел бы ты, чем я с утра до позднего вечера в абвере занимаюсь, не говорил бы так… Ты хороший офицер, Гельмут! Пожалуй, я тебе доверюсь… — Он задумчиво поглядел в окно, за которым в этот момент прошелестели шины черного «мерседеса». — Не стоило бы нам нападать на Россию. Конечно, фюрер — гениальный человек, наша армия сильнее… Но если бы я был на месте фюрера, я не начинал бы этой войны. И это не только мое мнение.

— К счастью, ты не фюрер, — заметил Гельмут. — А мне хочется воевать.

— Очень хорошо, — улыбнулся Бруно, и больше на эту тему они не говорили.

Все случилось, как предсказал брат: из Норвегии полк перебросили на восточную границу, и вот уже сорок пять минут летят они над городами, селами, хуторами России. Люди мирно спят — даже с высоты взгляд поражает безлюдность равнин, городов, населенных пунктов. Еще ни одна зенитка не расцветила белой лилией дрожащее от гула моторов небо, ни один истребитель не поднялся с аэродрома им навстречу. Неужели там, внизу, все еще не знают, что началась война?..

Там, внизу, действительно этого не знали. Лишь ночные сторожа подолгу вслушивались в ночное небо, где среди тускнеющих звезд пролегал путь летящей армады. Это потом, позже, гул самолетного мотора будет заставлять и взрослых и детей тотчас настораживаться, выскакивать из дома и напряженно вглядываться в грозное небо…

В розовом зареве купался красный диск солнца, от строений и телеграфных столбов вытянулись тонкие спичечные тени, а звезды совсем исчезли с неба, кроме яркой Венеры. Командир полка приказал эскадрилье выходить на пикирование открывшегося внизу огромного города. Первой сбросила бомбовый груз эскадрилья Гельмута Бохова. Наверное, с земли бомбардировщики напоминали огромную карусель, медленно и неотвратимо вращающуюся над центром города. Пока один «юнкерс» срывался в пике, на рассчитанную штурманами невидимую линию бомбометания выходил второй, третий, четвертый самолет. А карусель смерти, с грохотом взрывов, ревом моторов, визгом бомб, свистом осколков, крутилась и крутилась.

Белый город очнулся, заметался, озаряемый зловещими всплесками не слышных отсюда взрывов, по улицам забегали крошечные фигурки, сметаемые воздушной волной и осколками. Совсем как в детской игре на песке, медленно рушились стены зданий, открывая цветные клетушки комнат, бетонные перекрытия лестничных пролетов. Небольшие строения разламывались и оседали в клубах серой слоистой пыли. Одна фугаска угодила в нефтехранилище — огненное облако высоко поднялось над окраиной города, клубки пламени растекались по земле, будто вулканическая лава. «Юнкерсы» пикировали на водонапорную башню станции, но всякий раз, какое-то время скрывшись в клубах огня и пыли, она вновь горделиво возникала в поле зрения. На путях валялись горящие опрокинутые вагоны, с вокзала сорвало крышу, изогнутыми щупальцами скрутились на насыпи рельсы, а проклятая башня все стояла себе и стояла посередине всего этого огненного хаоса.

Когда Гельмут пошел в пике на башню, штурман удивленно посмотрел на него и нажал на красный рычаг, выпуская на волю последнюю трехсоткилограммовую фугаску. Гельмут удовлетворенно улыбнулся, сверкнув белыми зубами, — он видел, как скрылась в зоне взрыва башня, ему даже показалось, что она круто накренилась, падая на приземистую коричневую казарму с багрово полыхающей крышей. Но когда рассеялся дым, башня с черными провалами окон как ни в чем не бывало стояла на своем месте. Казалось бы, пустяк, но настроение у обер-лейтенанта упало. Город, серый, с черными и коричневыми провалами, с безобразными кучами рухнувших зданий, всплесками пожарищ, жирной черной окаемкой горящей нефти на окраине, тонул в ядовито-желтоватой мгле.

На обратном пути по ним палили зенитки, командир приказал подняться выше, но тут из-за облаков неожиданно появились краснозвездные истребители. «Мессершмитты» сопровождения вступили с ними в бой.

2

Иван Васильевич Кузнецов, выезжая в командировку из Ленинграда в пограничный городок, знал, что положение на западной границе тревожное: немцы часто нарушают границу, несколько раз завязывались перестрелки, но поступал приказ от командования не поддаваться на провокации.

Собственно, и приехал сюда Кузнецов, чтобы разобраться в обстановке. Разведчики доложили, что немцы сосредоточили крупные соединения войск у самой границы, часто их самолеты залетали на нашу сторону.

А может, это маневры? Или просто хотят взять пограничников на испуг? Окончательно понял он, что на пороге война, когда в соседнем городке на железнодорожной станции прогремел сильный взрыв, а 20 июня неожиданно вышла из строя электростанция.

21 июня полностью прервалась связь между пограничными частями и городом. Посланные для устранения неисправности связисты не вернулись.

Кузнецов сам с разведчиками отправился в селение Конево, где предполагался разрыв телефонного кабеля. Прибыли в деревню поздно вечером, гуськом пошли по травянистому полю, только приблизились к опушке леса, как их обстреляли из автоматов. Трое бойцов были убиты, один тяжело ранен. Напавшие скрылись в лесу. Ни одного не удалось захватить.

Кабель срастили, однако, когда вернулись в город, связи снова не было. Пока они возвращались, кабель снова повредили.

Иван Васильевич предполагал выехать с донесением в Ленинград 22 июня в десять утра. В эту ночь он и прилег-то на минуту. Очнувшись на полу, усыпанном битым стеклом, Иван Васильевич понял, что все это с ним происходит не во сне.

А снился ему спокойный сон, будто он со своим приятелем Петром Ивановичем Шороховым сидит на берегу озера у потрескивающего костра, на рогульках в котелке булькает окуневая уха, редкие звезды отражаются в тихой воде. Шорохов деревянной ложкой помешивает в закопченном котелке, бока которого облизывают языки пламени… И вдруг котелок срывается с рогулек, бурлящая зеленоватая юшка заливает огонь, босые ноги Шорохова, а дерево, под которым они сидят, надвое разламывается от неожиданного сильного удара молнии.

Вскочив с покачивающегося, как при землетрясении, пола, он схватил со спинки стула галифе и гимнастерку. Сумрачный рассвет за окном озарился неяркой багровой вспышкой, сильно громыхнуло, и остатки стекол из рамы брызнули на тумбочку с узкой цветочной вазой и на пол.

Сквозь затихающий грохот он отчетливо услышал монотонный гул «юнкерсов» — этот специфический звук он хорошо запомнил еще в Испании, — в гул вплелся пронзительный визг, и снова вспышка, тяжелый удар, дрожание пола под ногами. И еще тяжкий вздох всего содрогнувшегося здания. Теперь вспышки и взрывы следовали один за другим, уже не пол, а сами стены гостиничного здания колебались. Неслышно сорвалась со стены картина в тяжелой раме, белая дверь сама перед ним распахнулась, швырнув задвижку с шурупами под ноги; выхватив из-под подушки портупею с пистолетом, он быстро застегнул ремень. Протолкавшись через столпившихся в вестибюле полураздетых людей к двери, хотел уже выйти, но тут новый взрыв потряс здание до самого основания.

— Все на выход! — хрипло крикнул он и, ногой распахнув тяжелую входную дверь, выскочил наружу.

Еще вчера тихий, в зелени, пограничный городок сотрясался от взрывов, то тут, то там возникали огненные вспышки, обваливались кирпичные стены зданий, на миг возникали жуткие картины: обнаженная, без передней стены, комната с исковерканной мебелью и дырой в потолке, мечущиеся фигурки полуодетых людей, и тут же все это исчезало в грохоте рушащихся вниз кирпичей, балок, штукатурки. Порванные провода, столб с разбитыми фарфоровыми чашечками, поредевший палисадник, огромная воронка посередине центральной улицы. Из дымящейся черной дыры выползал желтоватый дымок, остро пахнущий взрывчаткой.

Здание городской гостиницы рухнуло за его спиной. Он оглянулся и тут же упал плашмя на тротуар: ревущий в крутом пике «юнкерс», казалось, нацелился решетчатым плексигласовым носом прямо на него. Как в кинокадрах, промелькнули перед глазами старуха с распущенными по ночной сорочке волосами, мальчик с проволочной клеткой, в которой металась канарейка, молодая женщина на булыжнике посредине мостовой с расширенными от боли глазами.

Кузнецов метнулся к женщине, напрягая все силы, перевернул тяжелую, с коваными колесами повозку, высвободив налившуюся синевой до колена ногу, схватив под мышки женщину, оттащил ее к расщепленному осколками забору. Стая ощетинившихся собак перебежала ему дорогу…

Коменданта на месте не было, молоденький лейтенант, увидев Кузнецова, вытянулся, хотел вскинуть в приветствии руку к голове, но, видно, вспомнив, что пилотки нет, неподвижно замер. На верхней губе заметно пробивались темно-русые усики.

— Дежурный по комендатуре лейтенант Лопухов, — отрапортовал он.

— Где комендант?

— Связь оборвана… — Лейтенант поднял на Кузнецова по-детски округлившиеся глаза: — Товарищ капитан, это… — Он кивнул на дымящиеся напротив дома.

— Война, браток, — сказал Иван Васильевич. — Война, лейтенант. Самая настоящая, более настоящей не бывает.

— Я весь командный состав оповестил, — спохватился лейтенант. — Послал за командирами.

— Немцы уже и так всех оповестили… — заметил Кузнецов. — Дом начсостава ведь напротив музея?

— Так точно.

— Туда фугаска угодила, лейтенант…

Молоденький лейтенант побелел, нижняя губа у него запрыгала.

— Что с тобой? — покосился на него Иван Васильевич.

— Там моя жена с… дочкой, — еле слышно ответил тот.

Казалось, настоящий рассвет никогда не наступит: пыль, копоть, едкая гарь скопились над разрушенным городом. Сквозь эту хмарь иногда ярко бил в глаза косой луч утреннего солнца, в голубом разрыве, весь устремленный вниз, возникал «юнкерс» с подбагренными солнцем крыльями, на которых ядовито светились черно-белые кресты. Свист осколков сливался с ревом выходящего из пикирования бомбардировщика. Толстая ветка клена, чисто срезанная осколком, мягко упала к ногам Кузнецова.

К комендатуре бежал майор с одной намыленной щекой, в расстегнутой гимнастерке без ремня. Из голенища хромового сапога торчал треугольник портянки. Вдруг он, споткнувшись, остановился и задрал вверх взлохмаченную голову. Послышался противный свист, и двухэтажный кирпичный дом за спиной майора провалился посередине, оглушительный взрыв заставил Кузнецова броситься на землю. Кирпичи, штукатурка, расщепленные деревяшки падали сверху на дорогу.

— На станции эшелон с орудиями и боеприпасами! — прокричал майор.

— Надо немедленно его отогнать, бегом на станцию! — Иван Васильевич по привычке бросил взгляд на запястье и с досадой вспомнил, что часы остались в гостинице. Остались навсегда в этом городе, потому что гостиницы больше не существует. И на его часах остановилось мирное время.

Начался совсем другой отсчет — время войны. Жестокое время, когда человеческая жизнь измеряется не годами и десятилетиями, а часами, минутами, секундами.

3

Артиллерийский полк Григория Елисеевича Дерюгина базировался в летнем лагере у Даугавы. Зенитные батареи полукольцом охватывали дальние подступы к городу. Со свойственной ему хозяйственностью Дерюгин тщательно замаскировал орудия в перелесках, заставил зенитчиков вырыть траншеи. В ночь на 22 июня Григорий Елисеевич собрался поехать в Ригу, но потом раздумал: Алена с детьми в Андреевке, чего ему делать в пустой, неприветливой квартире? И остался на хуторе, где был оборудован его командный пункт. Ночь была теплой, в деревушке на берегу реки слышались молодые голоса, переборы гармошки. Дул с Даугавы ветерок, и кряканье уток раздавалось с излучины. Григорий Елисеевич решил написать жене письмо. Керосиновая лампа освещала грубый деревянный стол без скатерти, кожаный планшет с картами и карандашами в специальных гнездах, чистый лист бумаги. Дерюгин скучал без жены. Две путевки в санаторий Наркомата обороны в Сочи уже лежали дома под зеленым стеклом письменного стола. Алена еще ни разу не была на Кавказе, и он взял путевки именно туда. Дети, конечно, останутся в Андреевке.

В полураскрытое окно ударилась мохнатая бабочка, вторая стукнулась о пузатое стекло лампы и отлетела в сторону. Раздался тяжелый всплеск — наверное, кто-то с берега бухнулся в воду. Звезды помигивали над сосновым перелеском, совсем близко подступавшим к хутору. Отсюда, из окна, ртутно блестела Даугава в густой тени склонившихся ив. Громкий смех на миг заглушил гармошку. Удивительно, как быстро молодежь находит общий язык!

Подперев скуластую щеку рукой, Григорий Елисеевич задумался: дважды за последнюю неделю над расположением полка пролетали чужие самолеты без опознавательных знаков. Первый раз прошли на большой высоте, а вчера — в пределах досягаемости зенитных орудий. Полк был приведен в боевую готовность, Дерюгин попросил разрешения у комдива обстрелять разведчиков. А в том, что это были немецкие разведчики, он не сомневался. В штабе полка висели силуэты «юнкерсов», «мессершмиттов», «хейнкелей» и «фокке-вульфов». Над хутором пролетели два «фокке-вульфа». Комдив отдал приказ не стрелять в самолеты. Почему? Этот вопрос вертелся на языке у Григория Елисеевича, но он молча повесил трубку полевого телефона.

Почувствовав безнаказанность, немцы наглели, ночами без огней со стороны границы пролетали в глубь нашей территории самолеты. Зенитчики ловили их в прицелы, провожали длинными хоботами орудий и… не стреляли. Был строгий приказ комдива не обнаруживать себя огнем зениток. Немцы просто-напросто провоцируют, чтобы запеленговать по вспышкам орудия. Союзнички… Гитлер только и ждет, чтобы мы нарушили хотя бы одну статью соглашения… И не надо быть большим стратегом, чтобы не понять того, что повод для конфликта на границе рано или поздно найдется.

Гул мотора сначала походил на жужжание майского жука, затем стал гуще, басистее и скоро вытеснил все остальные звуки, даже гармошку у реки. Григорий Елисеевич встал из-за стола и вышел во двор. Окна в хозяйском доме слепо поблескивали отражением далеких звезд, луна косо перечеркнула желтой полоской тихую воду, листья ив поблескивали серебром.

Самолет шел без огней на большой высоте прямо над хутором. Дерюгин пристально вглядывался в небо. Один раз ему показалось, что он увидел огненный выхлоп мотора. «Прожектором бы его…» — подумал он, и в следующее мгновение яркий голубоватый луч торопливо зашарил по небу. В изумлении смотрел Дерюгин, как прожектор быстро нащупал серебристый самолет, тут же гулко захлопали зенитки, клубки багровых разрывов один за другим стали возникать вокруг самолета. И тот, круто наклонив крыло, стал разворачиваться в обратную сторону.

Чуть не растянувшись на пороге, Григорий Елисеевич бросился к телефону и вызвал комбата, но телефонист сообщил, что того нет на месте.

— Мне звонили? — рявкнул в трубку Дерюгин.

— Вас тоже пять минут назад не было, — спокойно сказал телефонист.

Схватив фуражку, Григорий Елисеевич выскочил из комнаты и побежал в сторону батареи, обстрелявшей самолет. В этот момент он не мог разобраться в своих чувствах — в нем перемешались удовлетворение и досада на зенитчиков: самолет не сбили, а приказ комдива нарушили. Когда он прибежал на батарею, комбат Петров был там. Он сидел без фуражки на раскрытом ящике с поблескивающими длинными снарядами и смотрел на комполка, рядом у орудия стояли бойцы.

— Смир-рно! — встав, скомандовал Петров, но Дерюгин махнул рукой: мол, вольно. У него хватило выдержки не накричать на капитана при подчиненных, он лишь спросил своим обычным ровным голосом:

— Кто дал команду обстрелять самолет?

— Я, — коротко ответил капитан.

Зенитчики молча смотрели на них. Это были совсем молодые ребята в зеленых гимнастерках и галифе. У одного была надета пилотка задом наперед. Григорий Елисеевич хотел было сделать замечание, но сдержался.

— Плохо стреляете, бойцы, — глухо уронил он.

— Товарищ подполковник, мы только попугали его… — заметил один из зенитчиков. — Как повернул назад, сразу вырубили прожектор.

— Сколько можно нарушать? — подал голос тот, у которого звездочка на пилотке оказалась на затылке.

— Испугался, гад! — весело добавил третий.

Дерюгин кивнул Петрову, и они пошли по травянистой тропинке к хутору. Позади них оживленно заговорили зенитчики.

— Своей властью я вас сажаю под домашний арест, — сказал Дерюгин. — А дальше вашу судьбу будет решать комдив.

— Есть, — негромко и, как показалось Дерюгину, с вызывающей ноткой в голосе ответил Петров.

У Григория Елисеевича были ровные отношения со всеми командирами. Он давно усвоил, что выделять кого-либо или приближать к себе не следует. Если хочешь быть справедливым, объективным, ко всем относись одинаково. Так-то оно так, а вот комдив, видно, не обладает этими качествами: к Дерюгину он относится более чем прохладно, а вот к соседу по позиции полковнику Соловьеву иначе. Только этого ему и не хватало! Петров, конечно, опытный командир, но в нем сверх меры развито чувство самостоятельности. Помнится, в прошлом году на маневрах он по-своему замаскировал зенитки не на хуторе, а на безымянной высотке, чем поставил в неловкое положение Дерюгина, который на совещании предложил иной план расстановки батарей. В общем-то все обошлось благополучно, и генерал даже похвалил действия Петрова, однако Григорий Елисеевич позже отчитал строптивого комбата за самоуправство… И вот опять… На этот раз не только Петрова, но и самого Дерюгина ожидают крупные неприятности: нарушен приказ командующего округом. Не пошел бы под трибунал этот умник. Вот-вот ему исполнится тридцать, и в канцелярии уже готовятся бумаги для представления к очередному воинскому званию. Хорошо, что писарь не успел еще их отправить в округ…

— Зачем вы это сделали, Егор Саввич? — спросил Дерюгин.

— Сколько же можно летать над нашими головами? — горячо заговорил тот. — В ясную ночь жди незваных гостей… Для чего меня обучили стрелять из зениток? Для того, чтобы я разинув рот считал, сколько вражеских самолетов нарушили нашу границу?

— Есть приказ… И самолет вы не сбили, и сами пойдете под трибунал, — подытожил Дерюгин.

— Потому и не сбили, что запрещают сбивать, — зло ответил Петров. — Кстати, я вам позвонил…

— Вряд ли это послужит для вас смягчающим обстоятельством.

Петров искоса взглянул на идущего чуть впереди комполка, усмехнулся:

— Я и не надеюсь ни на какие смягчающие обстоятельства.

У хутора они остановились — отсюда Петрову нужно было идти вверх по тропинке к большому дому, где расположились командиры.

— Вы же поймали его в луч и какое-то время вели… — сказал Григорий Елисеевич.

— Я не хотел его сбивать, — негромко уронил комбат. — Война еще не объявлена и…

— Ну, спасибо, Егор Саввич, — усмехнулся Дерюгин. — А то никому бы из нас не сносить головы…

— Я никогда еще не находился под домашним арестом, — сказал Петров. — Условия-то у нас тут не домашние…

— Спокойной ночи, капитан, — сказал Григорий Елисеевич и направился к дому.

В четвертом часу ночи поднятые по тревоге зенитчики открыли огонь по армаде немецких бомбардировщиков, идущих на небольшой высоте в сторону Риги. Предрассветное небо, рассеченное голубыми мечами прожекторов, грохотало, ревело, содрогалось. Огненные разрывы зениток выхватывали из серой мглы черные силуэты «юнкерсов». Не снижаясь и не пикируя, несколько бомбардировщиков сбросили в расположение полка около десятка осколочных бомб. «Мессершмитты» пикировали на батареи, стреляя из пулеметов и автоматических пушек.

Подполковник Дерюгин, разбуженный среди ночи, попробовал связаться с дежурным по дивизии, потом со штабом округа, велел соединить его с квартирой комдива, но со связью что-то случилось: никто не отвечал. И тогда он отдал приказ объявить боевую тревогу и открыть огонь по самолетам.

Своего вестового послал к капитану Петрову с приказом немедленно взять командование над батареей. Больше ни о каких провокациях он не думал: это была война.

С командной высотки, что находилась неподалеку от хутора, Дерюгин следил за обстрелом. Рядом на зарядном ящике сидел телефонист с зеленым полевым аппаратом на коленях. Он безуспешно крутил рукоятку и осипшим голосом повторял: ««Звезда»! «Звезда»! Я — «Венера», слышите меня? «Звезда», «Звезда»…» Багровые вспышки освещали напряженное лицо комполка и белый мальчишеский вихор телефониста. Иногда Дерюгин бросал взгляд на юношу, но тот отрицательно качал своим вихром: штаб дивизии не отвечал. Молчал штаб армии, не отзывалась квартира комдива. Григорий Елисеевич давно послал связиста проверить кабель, но тот еще не вернулся. Два бойца из батареи старшего лейтенанта Кривоноса не явились к орудию по боевой тревоге. Столько нарушений, и всего за одну ночь! Такого еще не бывало на веку подполковника Дерюгина… Он еще не знал, что оба бойца зарезаны за хутором диверсантами. Форму и документы они забрали, а тела парней сбросили в Даугаву. Не знал Григорий Елисеевич и того, что эти же диверсанты в нескольких местах перерезали телефонный кабель, а другие на Рижском взморье обстреляли из автоматов «эмку» комдива и тяжело его ранили. Многого еще не знал Дерюгин, принявший на свой страх и риск решение без приказа открыть огонь по вторгшимся в наше воздушное пространство бомбардировщикам, не знал и того, что фашисты перешли границу всего в каких-то пятидесяти километрах от расположения его полка противовоздушной обороны. Батарея капитана Петрова сбила два «юнкерса». Уже позже Григорий Елисеевич узнал, что комбат по собственной инициативе обучал свои зенитные расчеты ведению ночного боя с вражескими самолетами.

4

Ефимья Андреевна бухнулась на колени перед иконой божьей матери и, шепча молитву и осеняя себя крестом, низко кланялась до самого пола.

Алена и Варя накрыли стол для завтрака, у русской печи на чурбаке шумел самовар.

— Мать, лоб разобьешь, — вошел в избу Дмитрий. — Мне надо в Тулу. А тут Офицеров просит помочь: в Андреевке черт знает что теперь начнется. Только что получено сообщение об эвакуации воинской базы. Народу мало, надо привлечь железнодорожников, леспромхозовских рабочих, возможно школьников…

Про себя Дмитрий Андреевич недоумевал: к чему такая спешка? Бои идут на западной границе, возможно, фашисты вот-вот будут отброшены… Вспомнилась финская кампания, когда события, не успев начаться, быстро закончились. Дмитрий Андреевич был сугубо штатским человеком, тем более что после ножевых ранений был освобожден от воинской службы.

В то утро Андрей Иванович ушел дежурить и еще не знал, что началась война. Ему сообщил Вадим, принесший завтрак.

— А ты чего радуешься? — хмуро посмотрел на улыбающегося внука Андрей Иванович.

— Дядя Дмитрий рубашку надел шиворот-навыворот и не заметил, — ответил тот. — А бабушка набила шишку на лбу, молясь богу…

— Молитвами германца не остановишь, грёб твою шлёп, — пробурчал Андрей Иванович.

Крупное бородатое лицо его будто осунулось, серые глаза смотрели строго. Он посыпал яйцо крупной солью и сразу откусил половину. Зубы у него редкие, желтоватые от табака. На щетинистых щеках заходили желваки, борода задвигалась.

— Деда, а ты ел гусиные яйца? — спросил с любопытством наблюдавший за ним Вадим.

— Ты хоть, глупыш, понимаешь, что такое война? — перестав есть, уставился на него дед.

— Нам, деда, не привыкать воевать-то, — явно повторяя чьи-то слова, ответил Вадим.

— Нам? — покачал головой Андрей Иванович. — А что, может, и тебе доведется понюхать пороха…

Над будкой пролетели два «ястребка», третий несся им наперерез. Развернувшись над бором, истребители круто взмыли вверх. Сосновый бор наполнился звонким эхом от рева моторов.

— «Як-1», — определил Вадим, наблюдавший за самолетами.

— Да ты, гляжу, специалист! — подивился Андрей Иванович. Для него самолеты в небе были одинаковыми, да и глаза не те уже.

Глядя поверх головы внука на розовое облако, нависшее над кирпичным зданием недостроенной средней школы, он задумался. Горбушка с ломтем сала и второе необлупленное яйцо лежали нетронутыми.

— Ты погляди, деда, на карту мира, — весело болтал внук. — Какая огромная наша страна и какая маленькая Германия!

— Теперь чего на карту глядеть… Гляди лучше на небо, не показалось бы тебе оно с овчинку!

Андрей Иванович поднялся со скамьи, под его сапогами заскрипел пропитанный мазутом песок. Кожаный футляр с флажками и сумка с петардами оттопырились на его животе. Стряхнув скорлупу и крошки с газеты в канаву, Абросимов проводил взглядом истребители, провел широкой ладонью по бороде.

— Беда-то какая! — вырвалось у него, — Как там дома-то?

— Бабушка плачет и богу молится, тетки тоже у поселкового воют, объявили эту… мобилизацию! Дядя Дима то вещи собирает в чемодан, то бежит к Офицерову.

— Скоро останутся в поселке стар да млад, — вздохнул Абросимов.

— А ты пойдешь на войну, дедушка?

— Я с немцами повоевал… будь они неладны!

— Жалко, что война скоро кончится, я бы тоже с фашистами повоевал! Выучился бы на летчика…

— Скоро, говоришь? — сказал дед. — Этого, Вадя, никто не знает…

— А тетя Маня Широкова, как услышала по радио про войну, схватила кошелку и побежала в магазин, — засмеялся Вадим. — Купила сто коробков спичек! Зачем ей столько, дедушка?

— А ты чего тут сидишь? — вдруг напустился на него дед. — Лети в магазин и покупай спички, мыло, махорку!

— Махорку мне не дадут, дедушка.

— Хрен с ней, махоркой! — отмахнулся Андрей Иванович. — Иди на станцию, скажи Моргулевичу, чтобы меня подменили… Чего я тут сижу, как курица на яйцах, грёб твою шлёп!..

5

Кузьма Маслов сидел на поваленной сосне и, слушая усыпляющий шум бора, нервно отгонял ольховой веткой комаров. Подлые насекомые норовили сзади пристроиться на просвечивающую макушку, то и дело приходилось их прихлопывать ладонью. Небо над бором из светло-зеленого превратилось в густо-синее, ярко заблистала первая звезда. Казалось, ее нанизали на высокую сосну, другие звезды слабо проглядывали сквозь тонкую предвечернюю дымку. Куковала кукушка. Маслову очень хотелось загадать, сколько лет ему осталось жить. Но он гнал эту мысль прочь, — кукукнет проклятая пару раз или вообще умолкнет. Сколько лет осталось жить? Лет… Может быть, дней? Или часов? Черт с ней, с кукушкой! Он пощупал за пазухой согревшийся толстый ствол ракетницы. Про себя Маслов решил выпустить ракету в сторону полигона: там много сейчас разной техники испытывается. Полигон хотя и на территории базы, но далеко от складов. А наводить бомбардировщики на склады — это самоубийство! Не зря же Шмелев уехал с семьей. Он посоветовал и ему, Маслову, жену и детей отправить подальше… Обещал большие деньги и прочие блага за эту операцию, уверил, что скоро придут немецкие войска. Чего сам-то уехал? Ему бы и встречать долгожданных освободителей хлебом-солью. Нет, Шмелев, жизнь отдавать даже за большие деньги он не собирается! Мертвому деньги не нужны. А от затеи с бомбардировкой складов попахивает могилой. Никто не знает, сколько там взрывчатки, снарядов, пороха, но надо думать, что всего этого вполне достаточно, чтобы превратить в пыль не только базу, но и Андреевку.

Чем больше он раздумывал, тем очевиднее становилось, что хитрый Шмелев послал его на смерть. Что Шмелеву его жизнь? Хоть и деньги давал, на рыбалку вместе ездили, охотились, но никогда не быть им на равной ноге. Шмелев — барин, пойманную рыбку и ту не почистит, котелок не помоет, палатку не поставит. Разве что сам бутылку откупорит, в стаканы нальет. Сидит у костра, покуривает и философствует, а работай за него Кузьма. Один раз даже попросил сапоги стянуть, дескать, туго портянки намотал, так самому несподручно…

Послышался далекий гул, Кузьма Терентьевич встрепенулся, вглядываясь в потемневшее небо. Самолет прошел на большой высоте, развернулся и еще раз пролетел над головой, чуть снизившись.

Маслов достал ракетницу, он должен выпустить две: красную и зеленую. И точно указать направление складов. Кузьма взвел тугой курок, загадал, что выстрелит, когда самолет пройдет над ним в третий раз, но тот стал удаляться, и скоро звук его моторов заглох.

Бомбардировщики прилетели около одиннадцати вечера, как и говорил Шмелев. Когда небо над головой задрожало от железного гула, Маслов понял, что пришла пора действовать. Одну за другой он выпустил в сторону полигона красную и зеленую ракеты. Поглядел, как они, причудливо распустив огненные хвосты, тают в сразу сгустившейся черноте неба, и зашагал прочь. В сторону складов пусть ракеты пускает кто-нибудь другой, кто поглупее его, Маслова.

Неожиданно все окрест осветилось мертвенным зеленоватым светом, засияли иголки на соснах, забагрянилась нежная кора на молодых деревцах, звезды на небе пропали. Можно было подумать, что снова наступил день, если бы свет этот не был таким чуждым и неестественным. Тени от деревьев растягивались, сужались, ползали перед глазами, как живые. «Юнкерсы» спустили на парашютах осветительные ракеты. Первая бомба громыхнула совсем не так страшно, как ожидал Маслов. А потом началось… Грохотало все кругом, вой пикирующих бомбардировщиков смешался с визгом бомб, раскатистыми громовыми разрывами, свистом осколков. Ощутимо вздрагивала земля, горячими подушками тыкался в лицо воздух. Один взрыв был особенно сильным, даже в ушах засвербило, — как потом выяснилось, фугаска угодила в вагон со взрывчаткой. Позже Кузьма Терентьевич сообразит и это записать на свой счет…

Домой он добрался в третьем часу ночи. В рабочем поселке на территории базы никто не спал.

— …Три эшелона уже отправили, — услышал он чей-то взволнованный голос — лицо в темноте было не разглядеть. — Ежели бы хоть в один угодил, что бы, братцы, было!

— Откуда ты знаешь, что три? — перебил говорившего другой голос.

— Здрасьте-пожалте, я же сам грузил ящики с толом и снарядами!

— Придержал бы ты, Ломакин, язык за зубами, — с угрозой сказал тот же голос.

Подойдя ближе, Маслов увидел рабочих и Приходько. Виктор Ломакин удивленно уставился на Осипа Никитича.

— Тут же все свои, — заметил он.

— А ракеты в лесу пускали тоже свои? — Сузившиеся глаза Приходько поочередно ощупывали лица людей. Маслов уже пожалел, что подошел. Задержавшись взглядом на нем, Приходько спросил:

— Кузьма Терентьевич, ты видел, откуда пустили ракеты?

— Кажись, оттуля? — неопределенно махнул рукой тот, внутренне обмерев от страха.

— Не видел, так и скажи, — поморщился Осип Никитич Приходько. — Зачем наводишь путаницу? — Он обвел глазами присутствующих: — Товарищи, нужно быть бдительными, я не допускаю мысли, что среди нас есть враги, но они действуют, и сегодня мы убедились в этом. Ракеты не сами по себе вылетели из леса.

— Говорят, они диверсантов с самолета сбрасывают, — заметил кто-то.

— Говорить нужно поменьше, — сурово сказал Приходько. — Особенно про наши базовские дела. Пора запомнить: болтун — находка для врага!

— Мы тут, выходит, теперя как на горячей сковородке, — вздохнула женщина в белой косынке, из под которой выбивались на плечи длинные черные волосы.

— Ломакин, Маслов, Ильин, пойдете со мной. Прочешем лес! — скомандовал оперуполномоченный. — Одну группу я уже отправил.

— Ночью-то? — возразил Ломакин. — Что мы увидим?

— В проходной получите оружие, аккумуляторные фонари, — не удостоив его взглядом, продолжал Приходько. — Ракеты выпустили из Хотьковского бора. Туда и пойдем.

— Шпиён сидит там на пенечке и нас дожидается… — хмыкнул Ильин.

— Господи, началось… — заметила женщина. — Уж поскорее бы нас вакуи… — Она запнулась на незнакомом слове.

— Эвакуировали, — подсказал кто-то.

— Об этом тоже не следует распространяться, — отрезал Приходько.

— Мы тут в военную тайну играем, а немец в первый день войныприлетел и стал базу бомбить, — сказал Ломакин. — Получается, он уже знал, где она расположена? И этого шпиёна на парашюте сбросил!

— А ты видел? — спросила женщина.

— Кто же тогда ракеты пущает?

— У меня в распоряжении осталось два пистолета, — сказал Осип Никитич. — Ты же, Маслов, охотник? Бегом за ружьем!

— Вот беда-то! — снова запричитала женщина. — И мой мальчишка увязался с мужиками… А если стрельба подымется? — Она повернулась к Приходько: — Осип Никитич, встренете мово Ваську, скажите, чтобы шел домой… Горе мне с им!

— Товарищи, в лесу лейтенант с людьми — ищут ракетчика, будьте осторожны, не выпалите в своих, — предупредил Приходько.

В рабочем поселке не светился ни один огонек. В Андреевку пришла война.

Глава двадцать вторая

1

Потом это ему часто вспоминалось: танки на проселке, солдаты в мышиного цвета коротких мундирчиках и широких сапогах, автоматная стрельба и мертвая сорока на обочине. Он, Кузнецов, стреляет в фашистов из маузера, видит, как падает фигурка в каске, опрокидывается на спину и ожесточенно скребет сапогом седой мох, потом затихает. Остальные на небольшом расстояния друг от друга неумолимо надвигаются на маленький отряд окруженцев. Пятнистый, будто проржавевший насквозь, танк останавливается, и медленно разворачивает башню, тупой, с набалдашником на конце ствол упирается, как кажется Ивану Васильевичу, прямо ему в лоб. Оглушительно громыхает раз, другой. Огненные вспышки слепят глаза. Неподалеку раздается хрип, из рук капитана вываливается автомат, лицо запрокидывается, и он затихает. Ветерок чуть заметно шевелит на голове русый вихор.

Немецкие автоматчики все ближе, из коротких стволов вырывается пламя, падают на мох тоненькие, чисто срезанные ветки. Маузер в руке становится все тяжелее. Кузнецов нажимает на курок. Он отличный стрелок и видит, как его пули укладывают фашистов. Несколько раз он жмет на податливый курок, прежде чем соображает, что последняя обойма кончилась. Вскакивает на ноги, в несколько прыжков добирается до автомата и только тут замечает возле уха капитана маленькое отверстие, из которого лениво сочится черная кровь. Автомат бешено прыгает в руке, будто хочет вырваться. Немцы залегли в кустах, он видит их серые каски и раскинутые ноги в запыленных сапогах, спины куда-то подевались.

Неожиданно танк круто сворачивает с проселка и прет прямо по лесу на него. Тонкие деревца с треском ложатся перед ним, сопротивление оказывает лишь молодая сосна — она какое-то время дрожит, взмахивает ветвями и падает верхушкой в сторону Кузнецова. Фашисты, прижимая автоматы к животу, бегут вслед за танком, Иван Васильевич слышит голос сержанта Пети, тот зовет его в глубь леса, но он уже понимает, что встать нельзя — сразит пушка или автоматная очередь, — но не погибать же под гусеницами этой пятнистой махины?..

— Товарищ капитан, — сержант дышит прямо в затылок, — там болотинка, можно уйти, эта зараза туда не сунется…

Полоснув из автомата по цепочке, Кузнецов откатывается по мху в сторону, Петя повторяет все его движения. В низинку они кубарем сваливаются вместе, вскакивают на ноги и бегут в глубь березняка. Над их головами надвое переламывается осина, далеко впереди черным фонтаном взметывается земля. Из-за пушечного выстрела не слышны автоматы, но пули не отстают, гудят, срывают листья с берез и осин. Вот уже блестит сквозь кусты полоска воды, а дальше виднеются кочки, поросшие багульником. Мелькает мысль сунуться носом в кочку, как в подушку, и забыться… За болотиной снова начинается густой смешанный лес. Иван Васильевич чувствует, как кто-то небольно кусает в лопатку, невольно хлопает свободной рукой по этому месту и видит на пальцах кровь…

— Тут они не пройдут, товарищ капитан, — возбужденно говорит Петя. — А дальше чащоба — не догонят!

И когда они, проваливаясь по пояс в жирную вонючую воду, выбираются по ту сторону болотины, Кузнецов вдруг видит, как на молодой кудрявой березе, что перед ним, прямо на глазах листья из зеленых начинают превращаться в красные, на белом стройном стволе — яркие красные брызги.

— Клюква на березе… — шепчет он и проваливается в пульсирующую, обволакивающую бархатную тьму…

Чей-то незнакомый голос монотонно рассказывал:

— …Понятно, наши отстреливались, но куды супротив такой силы попрешь? Тьма-тьмущая! Бегуть ваши. Сколь их, сердешных, полегло вокруг! А басурман преть и преть, нет ему никакого удержу… — Голос умолк. — Уже и ихних пушек не слыхать. Давеча бухали. Далеко ушли вперед. Станцию утром заняли, заставили путейцев путь восстановить. И в полдень на наших поездах покатили дальше, к нам в тыл. Су семи удобствами…

— Назад покатятся, папаша, без всяких удобств, — ввернул Петя.

— На границе не смогли удержать, где же теперя остановят? Ни траншей, ни окопов… Рази в большом городе зацепятся да задержат эту саранчу!

— Они же, гады, без объявления войны, — говорил Петя. — Придушим мы фашистскую сволочь на их земле, попомни, папаша мои слова!

— Дай бог нашему теляти волка забодати…

За свою жизнь Иван Васильевич лишь однажды сознание потерял — это было в Испании: неподалеку взорвался снаряд, взрывная волна отбросила его прямо на каменный пьедестал конной статуи. Очнулся он с солоноватым привкусом крови во рту, одна рука его намертво обхватила огромную чугунную ногу коня. И вот второй раз… Он пошевелился — под правой лопаткой остро кольнуло, Иван Васильевич не удержал стон.

— Товарищ капитан! — замаячило в сумерках над ним лицо сержанта. — Чаю хотите?

— Что там у меня? — показал глазами на обмотанное белым плечо Кузнецов.

— Пулевое ранение навылет, — сообщил Петя. — Старик промыл травяным настоем, приложил какие-то листья к ране, говорит, заживет, как на со… — Сержант запнулся и прибавил: — В общем, повезло вам, товарищ капитан.

— Зови меня по имени-отчеству, — сказал Иван Васильевич и, ощущая тянущую боль, приподнялся с войлочной попоны, на которой лежал, — только сейчас он почувствовал запах лошадиного пота.

Над головой медленно плыли клочковатые облака. Солнце пряталось за бором, кроны сосен негромко шумели. Он лежал возле небольшой бревенчатой избушки, дверь которой была распахнута, виднелась грязная марлевая занавеска от комаров. Чуть в стороне мирно потрескивал костер, на таганке булькала в котелке картошка с мясной тушенкой и луком. Однако есть не хотелось, хотя с утра крошки во рту не было. Щуплый старик неподвижно сидел на низенькой скамеечке и, насупив жидкие седые брови, смотрел на огонь. Борода его в свете пламени казалась отлитой из бронзы.

— Егоров Никита Лукьянович, лесник, — сказал Петя, помогая подняться. — Помог дотащить вас до сторожки.

— А немцы? Они же наступали нам на пятки.

— Танк дополз до болотины… — Петя вздохнул, вспоминая. — Думал, конец вам, товарищ… Иван Васильевич… Остановился, бабахнул пару раз по кустам, развернулся и двинулся назад. Немцы было пошли в болото, но тут по ним сыпанул из автомата наш — помните, с забинтованной головой? Они кинулись на землю, потом поползли к нему… Я видел, он наставил автомат на свою грудь, значит, хотел в себя… Но немцы вышибли автомат и поволокли его к танку. Попрыгали на него, нашего тоже забрали с собой.

— Ваших ребят они всех порешили, — вставил старик. — Вывели, которых захватили в лесу, на дорогу и на обочине из автоматов… А того, с забинтованной головой, увезли.

— Майор Водовозов из штаба дивизии, — сказал Кузнецов.

Он прислонился к стволу кряжистой сосны, опустившей одну ветку на крышу избушки, — немного кружилась голова, и сильно ломило в лопатке. Рана была перевязана вафельным полотенцем, разорванным на полосы. Он пошевелил рукой — она действовала, только тупая боль толчками била в плечо. Сторожка стояла в бору, сразу за ней на вырубке виднелись пять ульев, пышно разрослись вокруг смородиновые кусты. Никто не пошевелился, когда не очень высоко прошло десятка два «юнкерсов». На какое-то время мощный гул моторов вытеснил все остальные звуки. Егоров поднял голову, проводил бомбардировщиков хмурым взглядом.

— А наших что-то не видать, — сказал он. — Давеча над Белой Пустошью ихние, как слепни, кинулись на наши самолетики и два сразу зажгли. Один упал в бор, второй сунулся в болото.

— И с парашютом никто не выбросился? — полюбопытствовал Петя.

— Один прыгнул… А немец развернулся и секанул из пулемета. Бедняга камнем вниз… — Никита Лукьянович поднялся, сходил в избу, принес планшет и широкий ремень с пистолетом в кобуре. — Тута его документы… Совсем молоденький. Я сначала-то схоронил в овражке от немцев, думал, будут искать, а потом закопал на лесной полянке, царствие ему небесное… Теперь и мать родная не найдет его могилку.

Петя вынул из планшета командирскую книжку — на них смотрел улыбающийся лейтенант лет двадцати. Молча протянул планшет и пистолет Кузнецову. Тот подержал в руках, внимательно рассмотрел фотографию и снова все отдал Егорову.

— Спрячьте подальше, Никита Лукьянович. Вернутся наши — передадите документы властям, а пистолет вам самому пригодится: такое время теперь… горячее!

Лесник молча отнес все в сторожку.

Петя пристроил у ног котелок, достал из-за голенища алюминиевую ложку, вытер о галифе и протянул командиру:

— Подкрепитесь, Иван Васильевич.

— Пожалуй, чаю выпью, — сказал Кузнецов.

— Никита Лукьянович, несите кружки, — крикнул Петя и повернулся к Кузнецову: — Чай будем пить с сотовым медком. А может, — он поглядел на Кузнецова, — попробуем немецкого шнапса? Я прихватил на краю болотины целый ранец со жратвой.

— А это тоже нашел на краю болотины? — усмехнулся Кузнецов, указывая на желтую рукоятку парабеллума за ремнем.

— Военный трофей, — с гордостью сказал сержант. — Во время боя снял с ихнего унтера.

Этот невысокий, коренастый сержант нравился Кузнецову. Встретились они в лесу. Вместе с сержантом были еще пятеро бойцов. Увидев его, сержант подтянулся, застегнул воротничок и отрапортовал, что отряд из шести человек пробирается к своим. Подтянулись и остальные бойцы, правда, в глазах их таилось недоверие. Будто они считали, что во всем случившемся виноваты командиры и он, Кузнецов.

Пехотный полк, в котором служил Орехов Петр Силыч, на рассвете принял бой, но был скоро опрокинут, смят намного превосходящими силами противника. Рота, в которой находился Орехов, сражалась до конца. Сам он и пятеро бойцов спаслись чудом: немцы слишком спешили продвинуться вперед и не очень уж тщательно прочесывали разрушенные дома, подвалы, чердаки. Орехов был убежден, что в захваченном городке осталось еще много спрятавшихся при приближении танков бойцов.

У Петра открытое улыбчивое лицо, голубые глаза, нос короткий, чуть расплющенный книзу. Несмотря на то, что происходило вокруг, Орехов не терял бодрости духа, даже шутил. Остальные бойцы, как и он, побывавшие в крупных переделках, в течение одного дня испытав на собственной шкуре, что такое артобстрел, бомбежка, танковая атака и сплошной автоматный огонь, приуныли, оказавшись в тылу врага. Никто не знал, где искать своих.

Не знал этого и Кузнецов. Прибежав на станцию с майором, — наверное, такое бывает только на войне: он так и не узнал его фамилии! — Иван Васильевич нашел начальника станции и приказал ему немедленно отправлять в тыл эшелон с пушками и снарядами. Ни одна немецкая бомба не угодила в вагоны, хотя некоторые были насквозь пробиты осколками. Наверное, с полчаса искали укрывшегося от бомбежки машиниста, а вот помощника и кочегара так и не нашли. Сопровождавший эшелон старший лейтенант был ранен, он лежал в зале ожидания с забинтованной головой. От него Иван Васильевич и узнал, что на трех платформах, укрытые брезентом, стоят пушки новейшей конструкции; если они попадут к фашистам… Кузнецов уже сам был готов ехать на паровозе помощником машиниста и кочегаром, но вызвался майор.

Эшелон ушел, а через несколько часов город заняли немцы. Иван Васильевич вместе с пограничниками отбил три атаки, а потом пришлось переулками отступать.

К счастью, он знал, как ближе всего добраться до спасительного леса. По дорогам уже катились немецкие части…

Вместе с ним к вечеру этого сумасшедшего дня остались шесть человек. Первый привал они сделали в лесу, где когда-то поработали леспромхозовцы, — то и дело попадались делянки с невывезенной древесиной. Двое бойцов отправились с флягами за водой, но так и не вернулись. Даже здесь, в глуши, был слышен тяжелый грохот моторизованных частей.

А через два дня они встретились с группой капитана, который погиб на его глазах. По пути к ним то и дело присоединялись бойцы и командиры, попавшие в окружение.

Отряд Кузнецова насчитывал уже около тридцати человек, когда завязался бой на опушке леса, неподалеку от грунтовой дороги. Сейчас даже трудно вспомнить, как все это началось: то ли немцы с дороги заметили красноармейцев и открыли огонь из автоматов, то ли, нарушив его приказ, кто-то из окруженцев не выдержал и обстрелял колонну, за которой следом ползли тяжелые танки. Так или иначе, а в живых они остались вдвоем с Петей Ореховым.

Запах тушенки все-таки вызвал аппетит — Кузнецов начал черпать из котелка варево. Выпил немного шнапса, услужливо налитого Петей в кружку. Вроде боль приутихла, даже шею можно было поворачивать. Над сотовым медом в деревянном блюде вились пчелы, одна из них торкнулась в волосы и пронзительно зажужжала.

— Не дергайся, — сказал старик. — Выпутается и улетит, а будешь махать рукой — ужалит.

Пчела скоро улетела. Чуть дымящийся костер, чан с медом, мерный шум сосен и негромкий разговор — все это было таким мирным, даже не верилось, что совсем недавно неподалеку над головой звенели не пчелы, а пули, разрывы снарядов кромсали лесные поляны, осколки косили молодые деревья, срезали ветви с вековых сосен…

— Завтра в путь, — сказал Иван Васильевич, вдруг ощутив острую тоску.

— Коли себя не жалко, командир, иди, — взглянул на него Егоров. — Полежать тебе, родимый, надо. Хотя бы недельку.

— Иван Васильевич, у Никиты Лукьяновича целебные травы, он вас за три дня на ноги подымет, — поддержал лесника Орехов…

— Я уже стою, — улыбнулся Кузнецов и даже попытался сделать шаг, но перед глазами замелькали огненные пятна, и он судорожно ухватился за шершавый ствол.

— Куды ты пойдешь, Васильич? — сказал старик. — Не дай бог, загноится рана — и верный конец тебе. Где ты тут лекаря сыщешь? В лесу? И в город не сунешься — там немцы.

Иван Васильевич понимал, что трогаться в путь рано. Но и торчать в лесу без дела было невыносимо, когда кругом такое творилось!

— Раньше надо было торопиться, глядишь, басурманов бы не допустили на нашу землю, а теперя зачем горячку пороть? Сгинуть завсегда, мил человек, успеешь… — Старик поставил отвар на огонь. — Чего там, в Москве-то? Думают, как спасать от нечисти Расею-матушку?

— Думают, дед, думают, — сказал Кузнецов.

2

Связь с дивизией и городом так и не восстановили. Начальник связи полка доложил, что уже потерял половину взвода, а линия молчит. Подполковник Дерюгин решил действовать сообразно обстановке, которая немного прояснилась, когда в расположении зенитчиков появились первые группы отступающих красноармейцев. Они рассказали, что ночью немцы с той стороны границы ураганным огнем артиллерии разнесли в щепы пограничные заставы, «юнкерсы» на аэродромах разбомбили так и не сумевшие подняться в воздух наши самолеты. В пограничных городках и поселках были взорваны и подожжены военные объекты, разрушен железнодорожный путь. Подразделения пограничников отчаянно сопротивлялись, многие, так и не отступив ни на шаг, погибали под гусеницами танков…

Пожилой небритый майор с рукой на грязной перевязи посоветовал:

— Сматывайте поскорее удочки, подполковник, если не хотите подарить немцам зенитки!

— Без приказа не могу, — вырвалось у Дерюгина.

— Ну ждите… — мрачно усмехнулся майор. — А мне еще хочется с ними, гадами, рассчитаться! Я проверял караулы, когда они налетели… В общем, жену мою и двоих детишек и хоронить не пришлось… — Лицо его исказилось, он скрипнул зубами: — Дом и стал их могилой, даже не проснулись.

Григорий Елисеевич колебался: стоять на месте или отступать? Что толку ловить в прицел вражеские самолеты, если они теперь обходят его батареи? Из Риги нет никаких известий… Ясно, что немцы повредили телефонный кабель, а связистов убили или захватили в плен. Начальник штаба и замполит тоже не знали, что делать, но решать-то ему одному. Он командир полка — с него и спрос…

Когда разведчики донесли, что в пятнадцати километрах от хутора замечены немецкие танки и пехота, Дерюгин отдал приказ приготовиться к бою.

— Правильное решение, товарищ подполковник! — сказал ему Петров. — Разрешите моей батарее бить прямой наводкой по вражеским танкам?

«Странный этот Петров, — кивнув ему, подумал Григорий Елисеевич, — у всех похоронные лица, а он молодцом!»

Орудия Петрова остановили танки, два из них были подбиты. Со своего КП Дерюгин видел, как из них выскакивали черные фигурки танкистов. Немецкая пехота залегла за танками. Несколько машин, обогнув хутор, устремились вперед, да и пехотные части стали обходить артиллеристов. На батареи пикировали «юнкерсы». И каково же было ликование зенитчиков, когда ревущий бомбардировщик, так и не выйдя из пике, грохнулся прямо на большак, по которому двигались немецкие грузовики. Мощным взрывом две машины разнесло на куски.

Посоветовавшись с начальником штаба, командир полка отдал приказ отступать, пока танки не прорвались вперед и не перекрыли дорогу…

Когда отошли на порядочное расстояние от хутора, громыхнуло так, что даже привычные к артобстрелу лошади чуть не опрокинули орудие. Хутор заволокло пылью и дымом. Хозяин с дочками после первой же бомбежки погрузили на телегу кое-какие пожитки, выгнали из хлева скотину и ушли в лес. Тяжелораненых пришлось положить прямо на ящики со снарядами. Впереди колонны громыхала полковая кухня. Большой котел был набит буханками хлеба и банками с тушенкой. Григорий Елисеевич постарался ничего не забыть.

В общем, полк в относительном порядке отступал в тыл. Надо было спешить, потому что отступавшие от границы разрозненные группы бойцов, обгоняя их, сообщали тревожные вести: мол, немцы наступают на пятки. А тут еще снова налетели бомбардировщики. Дерюгин отдал приказ свернуть с шоссе в лес, но «юнкерсы» уже зашли на бомбежку, и вскоре завизжали осколочные и фугасные бомбы. Еще два орудия были разбиты, ржали раненые лошади, санитары лихорадочно перевязывали бойцов.

Замполита ранило осколком в плечо, старшину прошила пулеметная очередь. Уже мертвый, он еще постоял секунду на ногах и рухнул под колеса орудия. Дерюгин и начальник штаба Соколов ехали позади растянувшейся колонны на черной «эмке». На правом крыле зияли три рваные пробоины от разрывов пуль. Прямо на их глазах врезался в деревянную часовню близлежащей деревни подстреленный из винтовки бойцом-коневодом «мессершмитт». После этого при налете все хватали винтовки и палили в пролетающие фашистские самолеты.

Неподалеку от деревянного моста через неширокую речку с удивительно черной водой колонну обогнали кавалеристы. Некоторые вели на поводу по две-три лошади без всадников. Дерюгин выскочил из «эмки» и задержал конников. Командир кавалерийского полка погиб, десятком оставшихся конников командовал молодой, с черным чубом комэск в звании старшего лейтенанта.

— Лишних коней приказываю передать мне, — распорядился подполковник.

— Я не знаю, — растерялся старший лейтенант. — Правда, полка больше не существует…

— Куда вы направляетесь? — наступал Дерюгин. — У вас приказ есть? Нет? Вот что, старший лейтенант, примыкайте к нам… Я думаю, в данной ситуации, когда враг нас преследует на танках, автомашинах и мотоциклах, в кавалерии нет особой надобности… А у меня лошадей не осталось. Так что спешивайтесь, ребята! Были кавалеристами, станете артиллеристами…

Порядок, в котором двигалась колонна, уверенный тон подполковника произвели на старшего лейтенанта должное впечатление.

— Есть, товарищ подполковник! — сказал он и, повернувшись к кавалеристам, распорядился спешиться.

До сумерек несколько раз пришлось сворачивать с грунтовой дороги, углубляться в придорожный лес и там пережидать налет. Им еще повезло: только миновали мост через речку, как налетели «юнкерсы», и вскоре серые, расщепленные осколками бревна, поплыли вниз по течению. На оставленном берегу суетились красноармейцы, подошли, несколько грузовиков. Вынырнувший из-за небольшого облака «юнкерс» спикировал на них. В следующее мгновение зловещая огненная вспышка заставила побледнеть солнце, раздался оглушительный взрыв. Когда черное, с дымной окаемкой облако рассеялось, ни машин, ни людей на берегу не оказалось. Только в речку с бульканьем падали комья земли.

На ночь расположились в березняке, близ небольшого лесного озера. Усталые бойцы полезли в воду, кавалеристы напоили и почистили лошадей, в перелеске задымила полевая кухня. Повар в пилотке и белом халате возвышался над котлом.

Как вскоре выяснилось, на другой стороне озера расположился на ночлег интендантский обоз. После недолгих переговоров хозяйственников зенитчикам доставили три ящика консервов. Назначенный старшиной сержант Павлов принес в шалаш комполка канистру спирта.

— Может, ребятам с устатку по сто граммов? — заикнулся было он, но, наткнувшись на жесткий взгляд Дерюгина, попятился к выходу.

Подполковник приказал поднять полк в четыре утра, — не будь так измотаны бойцы, он шел бы и ночью.

Когда багровая полоска на месте исчезнувшего солнца стала совсем узкой, а на небе высыпали звезды, послышался гул бомбардировщиков. Они прошли стороной, но вскоре вернулись снова. И тут из-за леса за озером взлетела зеленая ракета. Опять началась бомбежка. Багровые вспышки озарили напряженные лица людей, прикорнувших прямо на земле. Кое-кто вскочил и испуганно озирался. Вторая ракета указала на берег, где расположились зенитчики. Несколько бомб взметнули в озере высокие красноватые столбы воды, засвистели, с урчанием вгрызаясь в стволы деревьев, осколки. Бомбы легли в стороне. После третьего захода «юнкерсы» улетели, а через полчаса капитан Петров и боец с автоматом привели в шалаш Дерюгина молодого красноармейца со вспухшей и кровоточащей скулой, руки за спиной были связаны тонким сыромятным ремнем, гимнастерка у ворота разорвана почти до пояса.

— Гнида тифозная, пускал ракеты, — сказал капитан и выложил на зеленый сундук с полковыми документами и казной ракетницу и штук пять ракет.

У комбата тоже густел синяк под глазом. Коренастый, с широкой грудью, он обладал завидной физической силой. Узкие татарские глаза на скуластом лице улыбались редко.

«К ордену представлю, — подумал подполковник. — Скажу Соколову, чтобы в походе документы заготовил…»

— Наверняка с нами шел, — говорил Петров. — Может, рацию в лесу спрятал, больно уж часто на нас «юнкерсы» бомбы сбрасывали.

— Русский? — спросил Григорий Елисеевич, с откровенным любопытством разглядывая диверсанта.

— Двоих ранил из пистолета, прежде чем его скрутили, — сказал Петров и пощупал скулу. Один глаз его совсем превратился в щелку.

— Кончайте, чего там, — по-русски сказал диверсант.

— Да нет, сначала поговорим… — начал было подполковник.

— Чего говорить-то, командир? — усмехнулся тот. — Скоро всем вам хана! Жаль, конечно, что попался… А говорить нам не о чем. Вы меня кокнете, а немцы все равно раздавят вас, как клопов красных. Может, этой же ночью на том свете свидимся, подполковник.

— Расстрелять, — с отвращением бросил Григорий Елисеевич, а когда Петров подтолкнул того к выходу, прибавил: — Не сейчас — утром, перед строем, чтобы все видели.

— Как бы утром тебя самого не шлепнули, — усмехнулся диверсант и повел головой в ту сторону, откуда явственно доносилась артиллерийская канонада.

— Его не расстрелять надо, а повесить, — пробурчал Петров, подталкивая диверсанта в спину пистолетом.

Оставшись один, Дерюгин прилег на раскладную походную койку и, слушая назойливый гул рыскающих неподалеку бомбардировщиков, задумался: откуда такие выродки берутся? Самоуверен, нагл, делает вид, что смерти не боится, сволочь! Враг, причем враг убежденный. Неужели не понимает, что для немцев все славяне — рабы? Чего же ждал от оккупантов этот предатель Родины?

Он вызвал Петрова и приказал ему допросить диверсанта.

— Попробуем, только я не думаю, что эта гадина что-либо скажет, — сказал комбат. — У него от ненависти к нам даже глаза мутные. Наверняка из этих, бывших…

Мысли Григория Елисеевича перескочили на семью. Как там они — Алена, дочери? Не так уж и далеко теперь до Андреевки, «юнкерсы» рыскают в том районе, ищут базу… Нужно было бы отправить Алену и детей подальше в тыл. Пожалуй, лучше в Сызрань — там живет двоюродная сестра.

Плащ-палатка, прикрывающая вход в шалаш, зашуршала, в проеме снова возникла коренастая фигура Петрова.

— Товарищ подполковник, километрах в пятнадцати отсюда кавалерист-разведчик видел немецкие танки. Штук восемь. Продвигаются в нашу сторону… Будем драться?

Дерюгин сел на койке — он был в форме, но без сапог, — провел ладонью по щетине на щеках.

— Опять побриться не успею, — с досадой пробормотал он.

— А вы обратили внимание: этот гад был чисто выбрит, — сказал комбат.

— Поднимайте людей, — скомандовал подполковник. — И предупредите на том берегу интендантов. Бой так бой!

— А с этим ублюдком как быть? Ничего мы из него не выжали. Редкостная сволочь!

— Расстрелять, — повторил Григорий Елисеевич. Это был первый его приказ о лишении жизни человека… Да и человек ли это? Враг, предатель!

3

На четвертый день войны в Андреевку из Ленинграда вернулся с женой и сыном Григорий Борисович Шмелев. Еще в Климове, где пассажирский стоял почти час, он потолкался среди отъезжающих, надеясь что-либо услышать о событиях в Андреевке, но озабоченные люди говорили про проводы близких в армию, про ночную бомбежку. За путями, где начинался зеленый пустырь, валялись два развороченных товарных вагона. Красная труба водолея была пробита осколками в нескольких местах. Стекла в вокзале вылетели и хрустели под сапогами военных.

— Мое почтение, Борисыч! — услышал знакомый голос Шмелев.

Тимаш с полотняной котомкой через плечо, еще издали протягивая руку, направлялся к нему. Он был в мятой красноармейской форме, вместо пилотки на крупной голове промасленным блином сидела старенькая кепка.

— Никак на войну собрался? — пошутил Шмелев.

— База эва… курируется, — с трудом выговорил незнакомое слово старик. — Всем местным раздавали со склада гимнастерки и галифе… А вот сапог не досталось!

— Дом-то мой цел? — спросил Григорий Борисович. Он обрадовался, увидев болтливого старика: этот сейчас все новости выложит!

— Бонбили станцию, вагон взорвался, у всех в поселке стекла высыпались… «Зажигалка» упала на крышу дома бабки Совы, так старая ведьма, видно, на помеле залетела туда и ухватом сбросила на землю! Обошлось, только собачонке хвост подпалило. А твой дом стоит. Может, какой злодей забрался к тебе и чего утащил из добра… Не надо и дверь ломать, коли окна настежь распахнуты.

Выходит, Кузьма не выполнил задание… Струсил охотничек!

— Форму-то мне выдали не зазря, — словоохотливо рассказывал Тимаш. — Тута у нас шпиёны объявились, пуляют по ночам из ракетниц… Так меня записали в… истребительный отряд. Будем шпиёнов ловить, Гитлер их с самолетов на парашютах сбрасывает. Хотят базу взорвать, а ни хрена у них не выйдет! База-то эва… курируется. Кажинную ночь эшелоны отправляются со станции… Теперя пусть бонбы кидает, там уже пусто на складах-то. С первой проходной охрану сняли, ребятишки таскают с базы цинковые коробки да гильзы от снарядов. Кто на базе-то работал, тех в армию не забрали. Уехали с эшелонами. Не сегодня завтра и остатние отбудут… Немец листовки тут с самолетов сбрасывает, пишет, мол, Питер скоро возьмут и Москву… Брешет небось?

— Отступают наши, — осторожно заметил Григорий Борисович. — Но Москву фашистам не взять, кишка тонка!

— Я вот чего придумал, Борисыч, — гнул свое Тимаш. — Не надо нам шпиёнов покудова ловить… Увидят, что база тю-тю, сообщат куда надо — и станцию бонбить не будут.

— Хитро ты придумал, — усмехнулся Шмелев. Болтливый старик, кажется, выложил все.

— А Приходько обозвал меня ка… капитулянтом, — жаловался Тимаш. — И не велел больше в лес с истребителями ходить, а моя берданка стреляет не хуже ихних винтовок… Помнится, годков восемь назад я из нее белке в глаз попал…

— Скоро отправление, — взглянув на часы, сказал Шмелев.

— Когда станцию-то бонбил вражина, прицепщика накрыло и начальника станции Веревкина… Поди ты, вешался — и жив остался, а тут на второй день войны смертушка сама нашла. Дежурил он заместо Моргулевича. Моргулевич захворал будто…

— Я пошел, — сказал Григорий Борисович, повернулся и зашагал к своему вагону.

— Вот оказия какая! — сокрушался позади Тимаш. — Билетов нету. Это мне-то на старости лет ехать, как мазурику, на подножке!..

Шмелев еще застал в Андреевке Маслова, тот уезжал через два-три дня с последним эшелоном. Разыскал Кузьму Терентьевича Леонид Супронович. Его бригада ремонтировала поврежденный фугаской путь на ветке, которая связывала базу со станцией. Маслов вместе с другими грузил в вагоны квадратные ящики, на платформы подъемным краном затаскивали оборудование. Сразу же, как началась война, пришел приказ эвакуировать в тыл базу. «Юнкерсы» каждый вечер прилетали, но ракеты больше не пускали из леса. Как объяснил Шмелеву Кузьма Терентьевич, не было нужды сигналить бомбардировщикам, потому что больше взрывать на базе нечего. А ракеты, как было велено, он выпустил, и не его вина, что «юнкерсы» не попали в главные склады. Зато на испытательном полигоне повредили несколько танков, самоходных орудий и подожгли большой ангар с грузовиками. По лесу уже с вечера шарят вооруженные добровольцы, особенно пронырливы и настырны подростки.

Григорий Борисович сидел за столом в своей конторке, а Маслов притулился на подоконнике, чтобы было видно, если кто пожалует на молокозавод. Длинные руки Кузьмы Терентьевича с узловатыми пальцами были сложены на коленях, коричневая щетина отросла на кирпичных щеках.

— Чего это ты, Григорий Борисович, перед самой войной укатил из поселка? — с нескрываемой усмешкой посмотрел он на Шмелева. — Вроде бы ты мне ничего не говорил про отпуск.

— Я же вернулся, — буркнул тот.

— Могло бы и такое случиться, что вернулся бы ты, а на месте Андреевки одна черная дыра.

— Не такой ты человек, Кузьма Терентьевич, чтобы о себе не позаботиться, — усмехнулся Шмелев. — Андреевка на месте, и база ощутимо не пострадала…

— Ты бы, конечно, лучше сработал… — продолжал ядовито усмехаться Маслов.

— Я тебя ни в чем не виню, — миролюбиво заговорил Григорий Борисович. — Военные тоже не дураки: позаботились поскорее эвакуировать базу. Даже оборудование вывозят?

— И оборудование.

— Что было возможно, мы сделали, — подытожил Шмелев.

— Мы? — нахально ухмыльнулся Маслов. — Шкурой рисковал я один. Даже Леньку Супроновича, когда все началось, как ветром сдуло.

— Когда уезжаешь? — перевел разговор на другое Григорий Борисович.

— Главные грузы в пути. А может, уже на месте. Не говорят, куда базу перемещают. — Маслов сжал и разжал кулаки на коленях. — Только стоит ли мне уезжать отсюда? Работал, жизнью рисковал… Хочется пожить теперь как следует…

— Надо ехать, Кузьма Терентьевич, надо, — заговорил Григорий Борисович. — Ты там нужнее… Немцев эта база очень интересует…

— И сколько мне там торчать?

— Думаю, что недолго, — убежденно заверил Шмелев. — Возьмут Москву и Ленинград — глядишь, и войне конец.

— По России им топать и топать, — с сомнением покачал головой Маслов. — Да и пустят ли их дальше…

— Как приедешь, жене напиши все в подробности, — сказал Шмелев. — Где база, что будет производить, дни отправки на фронт эшелонов со снарядами, минами…

— Жене это будет очень интересно…

— Намекни ей, что, если зайдет твой дружок, пусть письмо ему покажет.

— Лизку-то не стоило бы в это втягивать…

— Наш человек к тебе скоро придет, — продолжал Григорий Борисович. — Скажет, что от меня, и передаст серебряный полтинник… — Он достал из ящика письменного стола монету и показал: — Вот тут царапина…

Маслов нехотя поднялся, подошел и, взяв полтинник двумя пальцами, внимательно рассмотрел.

— Что этот человек скажет, то и будешь делать, — внушительно сказал Шмелев.

— А ежели он скажет — надо базу взорвать? — хмыкнул Кузьма Терентьевич.

— Взорвешь, — спокойно ответил Шмелев.

— Вместе с собой?

— Никто тебе, Кузьма Терентьевич, смерти не желает, — проговорил Шмелев. — Вся наша работа — это игра со смертью, а ты нужен нам живой.

— Как же… — усмехнулся Маслов.

— Получи, как было обещано, — сказал Шмелев и достал из ящика толстую пачку крупных ассигнаций.

Маслов взвесил ее в руке, на губах его появилась довольная улыбка: он не ожидал такой щедрой награды, потому как считал, что с заданием плохо справился. Знал это и Григорий Борисович, который тем не менее передал через Чибисова немцам, что самолеты бомбили базу, нанесли ей серьезные повреждения, все, что уцелело, там в спешном порядке вывозится в тыл… Передал и то, что завербованный им человек отбывает на новое месторасположение базы.

Чибисов выполнил свое задание куда успешнее, чем Маслов, он дал точные координаты двух окрестных военных аэродромов. «Юнкерсы» в первые же дни войны разбомбили их, большая часть советских тяжелых бомбардировщиков и истребителей была уничтожена.

Как только заглохли на лестнице шаги Маслова, из-за перегородки, где помещался темный чулан, вышел Чибисов.

— Вы уж очень мягко с ним, — заметил он, усаживаясь на шаткий стул.

— Откровенно говоря, я думал, что он вообще не будет со мной разговаривать, — сказал Григорий Борисович. — Сообразил, на что я его толкнул… Не так уж он прост, как кажется. Да и черт их знает, где у них были спрятаны эти склады со взрывчаткой. Маслов утверждает, дескать, глубоко под землей, — так их и самая тяжелая фугаска не достала бы.

— Что теперь говорить, — заметил Чибисов. — База — фью! — Он взглянул на Шмелева: — Вы думаете достать Маслова в тылу?

— Достанем, — уверенно сказал Григорий Борисович. — Координаты базы, маршруты следования, время отправления на фронт эшелонов со снарядами — разве это мало? Да Маслов для нас сейчас вдвойне ценный человек!

— Деваться ему некуда, — согласился Чибисов.

— Жену его я беру на себя, — сказал Шмелев. — Бабенка жадная до денег… И потом ее припугнуть можно — не пойдет же она против мужа?

— Сейчас идут бои на подступах к Владимиру-Волынску, Дубно, Ровно, Луцку, — заговорил Чибисов. — Если и дальше все пойдет так же хорошо, то дней через десять-пятнадцать наш с вами долг — встретить дорогих освободителей хлебом-солью…

— Для этой роли подойдут Андрей Иванович и, пожалуй, Тимаш… — улыбнулся Шмелев. — Бороды у них представительные. А хлеб испечет бабка Сова.

— Люди говорят, у нее глаз дурной, — усмехнулся Чибисов.

Они посмеялись, — как только началась война, отношения их улучшились. Чибисов даже сделал вид, что лично проведенная Шмелевым операция по уничтожению базы вовсе и не сорвалась… Настроение у обоих было приподнятое и вместе с тем тревожное: обидно было бы оплошать перед самым приходом немцев… А с той стороны настойчиво требовали сведений о продвижении эшелонов с боевой техникой и войсками через станцию, о наличии полевых аэродромов. После того, как Чибисов передал, что база эвакуируется, «юнкерсы» стали прилетать в Андреевку каждую ночь — вешали осветительные ракеты, бросали фугаски в прилегающий к базе лес. Как только самолеты улетали, путевая ремонтная бригада выезжала на моторной дрезине с пятью платформами, груженными рельсами и шпалами, на место повреждения и восстанавливала путь. Несколько раз «юнкерсы» бросали тяжелые фугаски на железнодорожный мост через Лысуху, но ни разу не попали. В глубоких воронках вдоль насыпи выступила желтоватая вода, деревья вокруг были иссечены осколками и повалены. В коричневых узловатых корнях ссыхались комья черной болотной земли.

Леонид Супронович ночью наводил «юнкерсы» на станцию, где останавливались воинские эшелоны. Он выпускал по две ракеты, прятал ракетницу в дупло старой осины и только ему известными тропками возвращался домой. Вчера ночью Леонид, дождавшись в Хотьковском бору бомбардировщиков, посигналил им ракетами. «Юнкерсы», повесив осветительную ракету, принялись гвоздить станцию, где стоял эшелон с эвакуированными женщинами, стариками, детьми. В общей могиле похоронили тридцать человек.

Комсомольский отряд сбился с ног, разыскивая диверсанта, но Леонид был неуловим. И потом, кто бы на него подумал, даже встретив в лесу? Путевой бригадир был на хорошем счету у начальства. Будь бы в Андреевке Приходько, Леонид так нахально не вел бы себя, но комсомольский истребительный отряд он не принимал всерьез. Кто там был записан? Мальчишки да девчонки! Взрослых парней призвали в армию. Приходько отбыл с эшелоном в тыл.

Чибисов передавал радиограммы с сообщениями об успешных бомбежках, но с той стороны настойчиво требовали активности, диверсий. В последней радиограмме запросили сведения об узловой станции Климово. Проинформировали, что дежурный по станции Симонов уже сотрудничает с немецкой разведкой, но, очевидно, по неопытности передает малосущественные данные. Предлагалось лично Шмелеву выехать в Климово и наладить оттуда бесперебойную информацию. Желательно организовать несколько диверсий в городе и на станции, информировать население о скором приходе освободительной немецкой армии; выявлять и заносить в списки коммунистов и активистов.

— В Климово я завтра же поеду, — сказал Григорий Борисович. — Потолкую с этим Симоновым…

— Желудеву из Калинина труднее связаться с ними, — сказал Чибисов. — И потом там тоже дел хватает. Думаю, через месяц Калинину крышка.

— Как вы считаете, Константин Петрович, когда придут немцы, дадут они нам с вами отпуск? — неожиданно спросил Шмелев.

— Вряд ли, — усмехнулся тот. — С приходом немцев только и начнется настоящая работа.

— Что-то тревожно на душе, — признался Григорий Борисович. — Хотя — тьфу-тьфу! — дела наши идут лучше некуда.

— Что же вас тревожит?

— У меня в Германии два сына, как вы знаете, встречусь ли я с ними? А если и увидимся, что скажем друг другу? Чужие ведь! Я их помню совсем маленькими мальчишками…

— Тревожиться, дорогой коллега, нам стоит лишь по одному доводу, — сказал Чибисов. — Как бы не погореть перед самым приходом наших друзей! Вот было бы обидно!

— Да и помнят ли они меня? — думая о своем, сказал Шмелев.

— Помнят, помнят, коллега! — засмеялся Константин Петрович. — Хотел приберечь это сообщение на вечер, но так уж и быть… За большие заслуги вы награждены Железным крестом! А это немалая награда в Германии. Так что вас не только помнят, но и считают своим.

— Вас, надеюсь, тоже не забыли? — сразу повеселел Шмелев. Известие о награде обрадовало его.

— Мои заслуги не столь велики, как ваши, — скромно заметил Чибисов.

— К черту, Константин Петрович, работу! — поднялся из-за стола Шмелев. — К Супроновичу! Мы должны отметить такое событие!

— И я с вами? — иронически взглянул на него Чибисов. — Заведующий с возчиком молока за одним столом?

— В этой стране все возможно! Пишут же в газетах, что государством управляют кухарки, шахтеры и колхозники…

— Я лучше вечером к вам зайду, — уклонился радист.

4

Последний эшелон с оборудованием и людьми ушел из Андреевки. База опустела. Ребятишки беспрепятственно разгуливали в пустых кирпичных цехах, копались в кучах железного хлама. Дома базовских рабочих были закрыты навесными замками, окна заколочены досками. В казармах на цементном полу валялись обрывки бумаги, гильзы, тронутые ржавчиной лезвия безопасных бритв. Под сводами порхали синицы и воробьи, даже осторожный, не любящий суеты ворон изредка пролетал над территорией базы. На помойках рылись в отбросах тощие кошки. Через Андреевку нескончаемым потоком проходили в сторону фронта воинские части, иногда на день-два оседали тут. В поселке осталось мало людей. Некоторые семьи уехали с эшелонами, местные жители после варварских бомбежек перебрались к родственникам в ближайшие деревни. Все больше появлялось в поселке домов с заколоченными дверями и окнами. С разрешения Ивана Ивановича Добрынина бойцы занимали пустующие дома. Бухгалтер теперь исполнял обязанности и председателя поселкового Совета, — Офицерова призвали в армию.

Пусто стало в доме Абросимовых: Дерюгин таки заскочил к ним и отправил свою семью в Сызрань, Дмитрий Андреевич уехал к семье в Тулу, собирался подать заявление в военкомат, Варвара очень редко бывала у родителей, — Семена положили в районную больницу с аппендицитом, а она со свекровью и детьми перебралась на хутор Березовый к мельнику Блохину, давнишнему приятелю Супроновича. Ефимья Андреевна наотрез отказалась покидать свой дом, Андрей Иванович наказал ей во время бомбежек прятаться в щель, которую вырыл в огороде за сеновалом еще Дмитрий, но она ни разу туда не спускалась. В отличие от других, Ефимья Андреевна не очень страшилась бомбежек. Вадим панически боялся налетов. При первом же далеком взрыве он вскакивал с места и мчался в лес, только там он чувствовал себя более-менее в безопасности. Первое время Андрей Иванович доставал с чердака стекла, алмазом нарезал в рамы вместо выбитых. Вадим старательно наклеивал на них узкие газетные полоски. Потом окна забили фанерой. В доме сразу стало сумрачно и неуютно.

Ефимья Андреевна пекла на плите блины. Онашлепала деревянной ложкой жидкое тесто на горячую сковородку, Вадим сидел на табуретке у окна и чистил зубным порошком пряжку со звездой на командирском ремне, найденном в казарме. Темная прядь свесилась на глаза, толстые губы сложились от усердия в трубочку. Он намеревался за этот ремень выменять у Павла Абросимова ржавый тесак в металлических ножнах, найденный на полигоне. Если заартачится, можно еще дать в придачу зеленую алюминиевую фляжку и две обоймы винтовочных патронов.

— Варвара давеча говорила, немцы заняли Великополь, — произнесла бабушка. — Куда делась Тоня с ребятишками? Теперь такая творится неразбериха на железной дороге, куда их сердечных завезли? И хотя бы какую весточку послала…

— Эвакуировались, — сказал Вадим. — Чего им сюда ехать, когда тут тоже бомбят?

— Лихо никто не кличет, оно само явится, — вздыхала бабушка. — Сколько безвинных душ погублено. Селивановых всех под рухнувшим домом похоронило, суседку нашу вытащили из щели целехонькую, а она уже не дышит. Фершал говорит, со страху Ириша померла.

— Бабушка, уедем в Леонтьево? — посмотрел на нее Вадим. — У нас же там родственники.

— Не люблю у чужих людей, — сказала Ефимья Андреевна, — да одного тут оставлять жалко. Кто ему обед сварит, бельишко постирает?

— Неподалеку от будки бомба жахнула, — вспомнил Вадим. — Хорошо, что воздушная волна пошла в другую сторону, а то бы и нашего дедушку…

— Никто не знает, что ему судьба уготовила… Вон Митя вырыл щель-то Ирише, как она его просила! Видать, так и было у Ириши на роду написано. А возьми Тимаша? Бомба крышу дома, потолок, пол пробила, в подполе в кадке с квашеной капустой очутилась и не взорвалась.

— Может, он колдун?

— Помело, — отмахнулась Ефимья Андреевна. — На словах-то он и карася превратит в порося. А в огороде, окромя картошки, ничего у него не родится, да и картошку-то не окучивает. Ее и не видно из-за сорняка. Легко живет, видно, легко и помрет.

— Дед Тимаш всем рассказывает, что всю ночь спал на своей смерти, — сказал Вадим. — Утром военные вывинтили из бомбы взрыватель и отвезли ее на старый полигон.

— Чё только враги на нашу голову не придумают! — покачала головой Ефимья Андреевна.

Вадим отложил ремень с надраенной пряжкой, задумчиво уставился в угол, где тускло поблескивали серебром и позолотой несколько икон. Большие продолговатые глаза мальчишки стали грустными, черные волосы прикрыли уши, косицами налезают на воротник синей рубашки с залатанными локтями.

Ефимья Андреевна, вздыхая у плиты, нет-нет и взглядывала на примолкшего внука — небось о матери вспомнил? В абросимовскую породу, страдает молча, про себя… А смерть рядом гуляет. Чего только не нагляделись ребятишки за эти-то дни! После каждой бомбежки к поселковой амбулатории приносили на носилках раненых и убитых. Фельдшер Комаринский в окровавленном халате перевязывать не успевал, а мертвых родственники забирали домой. Убитых с эшелонов хоронили в общих могилах. С запада шли и шли составы с беженцами, фашисты бомбили их, не обращая внимания на красные кресты на крышах санитарных поездов.

Ребята находили у насыпи железной дороги в близлежащих кустах изуродованные осколками тела. Каждый вечер «юнкерсы», как по расписанию, прилетали на бомбежку. В сумерках оставшиеся в поселке люди с одеялами и узлами тянулись к лесу, где были вырыты стоявшими здесь в мае лагерем красноармейцами окопы и землянки. Костров не разводили, ветками отгоняли комаров, смотрели на звездное небо, прислушивались — теперь и мал и стар сразу узнавали прерывистый гул тяжело нагруженных бомбами «юнкерсов». Их не спутаешь с рокотом наших самолетов.

За окном раздался свист. Вадим встрепенулся, пригладил ладонью на голове волосы, стрельнул глазами на бабку.

— Куды тебя, наворотника, носит? — покачала головой Ефимья Андреевна. — Раньше хоть читал на чердаке, а нынче и про книжки забыл.

Вадим взял с тарелки несколько теплых блинов, свернул в трубку и, на ходу жуя, пошел к двери.

У калитки его ждали Иван Широков, Миша и Оля Супроновичи.

— Наши летят, — кивнул на небо Миша.

— Как их много! — сказала Оля.

Низко над бором шли на запад тяжелые четырехмоторные бомбардировщики с тупо обрезанными крыльями. Летели медленно, эскадрилья за эскадрильей. Случалось, над поселком завязывались воздушные бои: наши «ястребки» сражались с «мессершмиттами».

Вадим вспомнил, как серебристый «ястребок» упал сразу за клубом. Летчик не выпрыгнул с парашютом, очевидно, был убит в воздухе. Прибежавшие позже других ребята молча смотрели, как пламя пожирало клеенчатую обшивку крыльев и фюзеляжа, негромко потрескивали взрывавшиеся патроны, они отскакивали в сторону и, упав на землю, шипели. Остро пахло обшивкой и еще чем-то незнакомым.

— Из чего ж это мастерят наши самолеты-то? — удивлялся Тимаш, стоявший без кепки у кривобокой сосны. — Клеенка и фанера… Железа у нас мало, что ли?

Когда взрывался крупнокалиберный патрон, от самолета отскакивал голубоватый огненный клубок, стоявшие близко люди немного отодвигались назад. Одно краснозвездное крыло горело чуть в стороне, от шипящей резины шел удушливый запах, на какое-то время приглушивший все остальные запахи.

— Самолеты делают из легкого и крепкого алюминия, — заметил Иван Широков, не спускавший напряженного взгляда с горящего истребителя.

— Дюралюминия, — вставил стоявший рядом Вадим.

— Не знаю, из чего их делают, а горят хорошо, — сказал Тимаш. — А ихние птички чтой-то негусто падают с небушка!

— За Хотьковским бором упал «юнкерс», — возразил Вадим. — Мы бегали туда, да не нашли… Там дальше болото.

— То-то и оно, что не нашли, — хмыкнул Тимаш.

— Я слышала по радио, наши зенитчики под Москвой сбили четырнадцать «юнкерсов», — сказала Оля Супронович. Глаза у нее заплаканные, на щеках белесые полоски. Девочке жалко летчика.

К самолету приблизился с багром в руках милиционер Прокофьев.

— Сгорит бедняга, и, как звали, не узнаем, — сказал он, с опаской приближаясь к охваченной огнем кабине.

Зацепил багром за кожаную куртку обгоревшего летчика и после нескольких безуспешных попыток наконец выволок тела наружу. Планшет с выжженной серединой оторвался от ремня и скрылся в огне. Оля отвернулась и громко заплакала, брат Миша взял ее за руку и отвел к дороге, там стояла привязанная к тонкой сосенке лошадь возчика молока Чибисова. Сам он вместе со всеми был у самолета. На телеге — два бидона с молоком и зеленый вещевой мешок.

— Никто тебя сюда, плаксу, не звал, — выговаривал брат. — Сидела бы себе на хуторе.

— Он ведь только недавно был живой… — всхлипывала девочка, маленький нос ее покраснел и распух, в кулаке она зажала мокрый скомканный платочек с вышивкой. Увидев, как Прокофьев и Чибисов несут к телеге на двух скрещенных палках то, что осталось от обгоревшего летчика, Оля, закрыв лицо ладонями, кинулась прочь.

Домой возвращались втроем: Вадим, Иван Широков и бледный Миша Супронович. За клубом подымался в ясное небо тощий синеватый дымок, звучно похлопывали взрывающиеся патроны.

— Прокофьев вытащил документы из кармана куртки, — сказал Иван. — Комсомольский билет обгорел — фамилию не разобрать.

— Я видел, они трое налетели на одного, — сказал Миша, — А он не отступил, принял бой.

— У-у, гады! — погрозил небу кулаком Вадим. Высоко, появляясь и исчезая в легких перистых облаках, над ними прошли «юнкерсы».

— Опять полетели Климово бомбить, — сказал Иван. — Дед говорил, что фугаска попала в кино, почти всех там поубивало, а кино знай себе крутится…

— В немецких самолетах часы вставлены со светящимся циферблатом, — вспомнил Миша. — Вот бы такие раздобыть!

— В Климове их наши зенитки сбивают, — заметил Вадим. — Говорят, за хутором Березовым подбитый «юнкерс» упал… Чего же ты часы не снял?

— Я не видел, — сказал Миша. — Мы ж утром к вам с мамкой уехали. Теперь зерно мелют в Березовом для пекарни, каждый день к нам машины ездят.

— А у нас тут «юнкерсы» редкую ночь не тревожат, — сказал Иван. — Мало кто теперь дома ночует — все больше в лесу, в землянках.

— Поймали хоть одного шпиона? — спросил Миша.

— Приходько с последним вазовским эшелоном уехал, — ответил Вадим. — Вчера ночью стреляли на двадцать шестом километре. Диверсант ракеты пускал. Военные, что ночевали в нашем доме, схватили автоматы — и в лес. Только никого не нашли.

— Немец три бомбы на станцию сбросил, но в воинский состав так и не попал, — сказал Иван. — Потом, правда, еще прилетели, но эшелон уже ушел.

— Кто же это ракеты пускает? — задумчиво сказал Вадим. — Очень уж хорошо наши места знает: на базу сигналил, на аэродром, на станцию… И умеет, сволочь, прятаться!

— Может, тут их много окопалось? — предположил Миша. — Фронт близко, их с парашютов ночью сбрасывают…

— Я думаю, кто-то местный, — сказал Вадим. — Днем ходит, вынюхивает, а ночью из ракетницы палит.

— Дед Тимаш? — будто бы про себя негромко произнес Миша.

— Скажи еще — бабка Сова! — усмехнулся Иван. — Тимаша самого чуть бомбой не разорвало. Что же он, для себя фашистам сигналил?

— Я слышал от одного бойца, он их фрицами и Гансами называет, — сказал Миша. — А они нас всех — Иванами.

— На Ивановых да Иванах вся Россия держится, — солидно заметил Иван Широков. — Твой родной батька так говорил, — он взглянул на Вадима, — Иван Васильевич Кузнецов. Где он сейчас?

— Не знаю, — насупился Вадим.

— Воюют, — подал голос Миша. — И батька, и отчим. Теперь все воюют. Мой батя поправится — и тоже на фронт.

— Раздобыть бы где-нибудь пистолет, — вздохнул Вадим. — Мы бы тогда выследили диверсанта. «Юнкерсы» прилетают в одиннадцать утра, а вечером после девяти. Нет эшелонов на станции, они летят на Климово, там всегда стоят составы. Я же говорю — местный им сигналит! Вот бы его выследить!

— Выследим, а дальше? — усмехнулся Иван. — Дяденька, сдавайся в плен, а то мы в тебя из пальца пук-пук!

— Взять разве ружье у деда? — обвел взглядом ребят Вадим. — Прибьет. У него рука тяжелая…

— В школе есть две винтовки! — вспомнил Иван. — Мы на военном деле стреляли из них. Они в учительской, в шкафу.

— Поищем пистолет, а не найдем — забираем обе винтовки… — Вадим посмотрел на приятеля. — Из них, правда, наверное, мой прапрадедушка еще в турок стрелял.

— Кругом война, с неба самолеты вон падают, а мы до сих пор оружия не раздобыли, — с досадой вырвалось у Миши.

— Бомбы с неба падают, это верно, — усмехнулся Вадим. — А чтобы пистолеты и автоматы — я этого не видел. Лопухи — вот кто мы. Захотели бы, давно раздобыли.

— Как? — вставил Иван.

— А ты пошевели мозгами, — ответил Вадим.

— Я ушами умею, — буркнул тот.

— Сбор вечером в девять у водонапорной башни, — скомандовал Вадим. Опять так получилось, что старшинство само собой перешло к нему. — Ты, Ваня, возьми винтовку, патроны и спрячь в лесу за клубом.

— Мамка велела после пяти быть дома, — вспомнил Миша. — Мы пойдем на хутор.

— Вали! — презрительно отмахнулся от него Вадим. — Никто тебя, маменькиного сынка, не держит.

— Тебе хорошо — ты один, — сказал Миша.

— Война идет, — блеснул на него сердитыми глазами Вадим. — Ты вдумайся в это слово: вой-на. При чем тут мамка, хутор? Если мы задержим диверсанта, тебе могут медаль за отвагу дать!

— Держи карман шире! — заметил Иван. — За медаль надо оё-ёй как потрудиться.

— Надо следить за небом, — предложил Миша. — Упадет «юнкерс» — бегом туда…

— Соображаешь, — сказал Вадим.

— И у диверсантов есть пистолеты… — заметил Иван.

— Поймаем гада! — сказал Вадим. — И пусть его, фашиста проклятого, расстреляют у амбулатории, куда после бомбежки убитых и раненых приносят!

— Ты бы мог? — покосился на него Миша.

— Рука бы не дрогнула, — твердо ответил Вадим.

Глава двадцать третья

1

Стоит ли рисковать, Иван Васильевич? — выслушав Кузнецова, возразил примкнувший к отряду старший лейтенант Чернышев, — До наших рукой подать, обидно будет, если попадемся в лапы врага.

Кузнецов обвел взглядом лица бойцов. Лишь тринадцать человек вместе с ним вышли к линии фронта. Чертова дюжина. Все были в красноармейской форме. Шесть командиров, один сержант и шесть рядовых. После него, Кузнецова, самый старший — Чернышев, ему тридцать пять. Каждое утро он доставал опасную бритву, правил ее на ремне и без мыла и горячей воды со скрежетом сдирал со щек и подбородка жесткую щетину. На такое больше никто не отваживался, даже Иван Васильевич. Потому все остальные заросли многодневной щетиной.

— Сержант Орехов, доложите обстановку, — приказал Кузнецов.

Петя рассказал, что в деревушке, которая от их лагеря в шести километрах, остановился на ночлег небольшой немецкий отряд, — он сам видел, как высокий офицер с денщиком облюбовали дом с верандой, обвитой плющом. Солдаты затащили туда из легковой машины вещи, картонные коробки. Крытые брезентом три грузовика расположились неподалеку под огромными липами. Солдаты открыли стрельбу из автоматов по курам и уткам. Ни орудий, ни танков он не заметил. У дома, где расположился офицер — звание Пете неизвестно, — встала, очевидно, радиостанция. На крыше зеленого фургона — антенны. Всего в деревне остановилось самое большее пятьдесят солдат. Кроме автоматов он заметил несколько мотоциклов и один броневик.

— К своим лучше всего прийти отсюда с подарком, — сказал Иван Васильевич. — Судя по всему офицер — штабная птица! Хорошо бы его взять живым с документами.

— Местных мало осталось в деревне, — продолжал Орехов. — От силы человек двадцать. Несколько домов разрушено, по-видимому, тут недавно шел бой, вот многие жители и ушли из деревни.

Бойцы и командиры расселись вокруг Кузнецова — кто на чем. Совещание происходило в неглубоком, поросшем орешником овраге, за которым простиралось зеленое овсяное поле. Дико выглядели на нем рваные черные воронки от снарядов. Там, где прошли машины, остались неровные мятые полосы. Кое-где овес поднялся, распрямился; несмотря на близость фронта, над полем звенели в лучах заходящего солнца жаворонки. На горизонте смутно клубились облака — предвестники грозы. Лес узким клином врезался в овраг. Это не был чистый бор — березы, осины, ольха перемежались с редкими соснами и елями. Снаряды оставили свои следы и здесь: неглубокие воронки, расщепленные стволы, шапки заброшенного взрывной волной мха на ветвях. Чернышев свернул козью ножку и пустил по кругу — бойцы жадно и глубоко затягивались раз-другой и передавали цигарку дальше. Последнюю пачку махорки запасливый старший лейтенант растянул на три дня.

— Задача трудная, но выполнимая: захватить документы и, если удастся, офицера, — подытожил Иван Васильевич. — И вместе с трофеями этой же ночью перейти линию фронта. Хорошо бы предупредить своих, но вряд ли что из этого получится. Во-первых, одному труднее будет пробиться, во-вторых, для нашей ночной вылазки каждый человек дорог… — Он взглянул на часы. — Сейчас двадцать часов пятнадцать минут. В путь двинемся ровно в двадцать три. Сержант Орехов, возьмите двух бойцов и понаблюдайте за деревней. Встретите нас на дороге, где околица, около двенадцати часов. Никаких действий не предпринимать, — предупредил Петю Кузнецов. — Глядите в оба, и все. И ради бога, не напоритесь на охрану.

Иван Васильевич отошел с Петей в сторону, бойцы молча сгрудились на мшистой полянке с черными пнями. Солнечные лучи в овраг не заглядывали, становилось сумрачно и прохладно. В гуще высокого папоротника скапливался туман. Равномерные глухие удары на востоке стали привычными, на это уже никто не обращал внимания, как на стук дятла. Клубящиеся облака на горизонте, нежно подкрашенные розовым, сгруппировались в небольшую тучу, которая, распухая и наливаясь синевой, медленно надвигалась из-за леса.

Петя вытащил из карманов галифе две «лимонки».

— Вот раздобыл на поле, Иван Васильевич, — сказал он. — Возьмите одну?

— Офицера бы заарканить, — сказал Кузнецов, пряча в карман брюк гранату. — Ты умеешь машину водить?

— Паровоз — пожалуйста! — весело ответил Орехов. — До призыва в Красную Армию ездил на перегоне Бологое — Осташков помощником машиниста.

— Если немцы вас засекут, считай, операция провалилась, — еще раз напомнил Иван Васильевич. — Постарайся до нашего прихода выяснить, сколько человек охраняют офицера. И где на ночь остановились шоферы. Вряд ли они будут спать в душных фургонах.

— Есть, товарищ капитан! — вытянулся сержант.

2

Часовой сидел натесаных бревнах у забора и вертел в руках губную гармошку, автомат висел у него на шее; вот он отложил блестящую игрушку в сторону, запустил руку в зеленую пилотку, извлек оттуда горсть гороховых стручков и принялся вышелушивать их. Часовой был уверен, что в этой тихой, полуразрушенной деревушке ничего опасного для него нет. Из соседнего дома, где разместились радисты, доносилась знакомая песня, часовой старался подобрать на гармонике мотив. Он сыто рыгнул, с удовольствием подумал, что курица была изжарена на славу, да и зеленые огурчики с огорода пришлись по душе, жаль, холодного пива в этой стране на найдешь… У отца на ферме всегда в каменном подвале стоят небольшие дубовые бочонки с отменным пивом, а какие аппетитные жареные колбаски подает к пиву матушка… Когда сильная рука сзади обхватила его шею, он без всякого страха подумал, что это неумная шутка фельдфебеля Курта… В следующее мгновение рука зажала рот, а губная гармошка серебристой плотвицей скользнула в репейник.

Иван Васильевич спрятал финку, обмякшее тело часового опустил на бревна, — снял с его шеи автомат. Неожиданно распахнулась дверь в доме, неясно мелькнул свет, на крыльцо вышла пожилая женщина в светлой кофте и длинной черной юбке, она не спеша спустилась по ступенькам и направилась к черневшему за домом сараю.

— Хозяйка, — прошептал за спиной Кузнецова подошедший Петя. — В доме тот высокий и еще двое, наверное тоже офицеры, только чином пониже. А в окно ничего не видать: одеялом завесили…

Когда женщина с лукошком яиц появилась у крыльца, Иван Васильевич негромко проговорил:

— Не пугайтесь, мы свои…

— Господи Исусе, — прошептала женщина, прислоняясь плечом к воротам. Пугливо повернула голову и встретилась взглядом с Кузнецовым. — Родненькие, их же тут тьма! Схватют вас…

— Сколько их там? — кивнул на дверь Иван Васильевич.

— Трое, нет, четверо, один на кухне письмо, видно, пишет. На побегушках у главного: позовет — бегом к нему и все время козыряет, а чего лопочет по-ихнему, я не понимаю… А эти трое пьют, меня за яйцами послали.

Уточнив у хозяйки расположение комнат и кухни, Иван Васильевич сказал:

— Вы лучше не ходите туда, спрячьтесь где-нибудь.

— Родненькие, только дом не спалите… — тихо запричитала женщина. — Куда же тогда нам?

— Идите, мамаша!

Женщина закивала и пошла по тропинке к калитке. Он напряженно смотрел ей в спину, неожиданно догнал и тронул за плечо:

— Лучше в сарае посидите.

Женщина, по-прежнему прижимая к груди лукошко с яйцами, покорно повернула назад и скрылась в сарае. Чуть слышно звякнула щеколда. Иван Васильевич кивнул Пете, тот длинной тенью на миг возник на бревнах, возле неподвижного тела, и исчез. Немного погодя через невысокий забор одна за другой перебрались пять крадущихся фигур. Шепотом посовещавшись с ними, Кузнецов бесшумно поднялся на крыльцо, за ним Петя и еще двое. В сенях они замешкались: пришлось чиркнуть спичкой, чтобы найти ручку двери. Рывком отворив ее, Иван Васильевич с автоматом наизготовку шагнул в слабо освещенную комнату с низким некрашеным потолком. При виде его три офицера в расстегнутых мундирах, роняя стулья, вскочили на ноги, зазвенела разбитая рюмка. Керосиновая лампа, стоявшая на вишневого цвета комоде, освещала изумленные, побледневшие лица, выпученные глаза.

— Не шевелитесь, иначе буду стрелять, — по-немецки сказал Кузнецов.

Он слышал, как за перегородкой возникла возня, гортанно вскрикнул денщик, что-то покатилось по полу, Петя Орехов спокойно известил:

— Все в порядке… успокоился!

Из-за спины Ивана Васильевича вышли на освещенное пространство трое бойцов.

— Взять оружие, связать…

Он не успел закончить: стоявший, ближе всех к окну офицер в сером мундире выхватил парабеллум и выстрелил. Один боец негромко ахнул и схватился обеими руками за грудь. На пол с грохотом упал автомат. Делать было нечего, Иван Васильевич полоснул длинной очередью по офицерам, лихорадочно достававшим оружие, метнулся к широкой кровати, на которой возвышались мал мала меньше четыре пуховые подушки. Высокий офицер в чине майора еще хлопал белесыми ресницами, пока Кузнецов торопливо его обыскивал. Глаза заволакивала пелена. Ключ от сейфа был на одном кольце с ключами от машины. Открыв сейф, Иван Васильевич достал оттуда металлический сундучок, папку со свастикой.

Автоматная очередь за окном разорвала наступившую тишину. Бойцы схватились с подбегающими гитлеровцами. Кузнецов запихал папку за пазуху.

— К машинам! — скомандовал Иван Васильевич. Он взял из нагрудного кармана майора документы в целлофановой обертке, сунул валявшийся рядом «вальтер» в карман и, вышибив ногой оконную раму, вывалился наружу в темень вместе с зазвеневшими стеклами. За ним — Петя и боец.

— Быстрее! — крикнул поджидавший их Чернышев. — Они окружают дом!

— Все в машину! — крикнул Кузнецов, распахивая дверь в кабину.

Оттуда выпал огромный фашист с окровавленным лицом. И в ту же секунду повыше головы стеганула автоматная очередь. Вся деревня уже была поднята на ноги, немцы охватывали усадьбу кольцом. Совсем близко разорвалась граната, осколки застучали по металлической обшивке фургона. Орехов последним вскочил в машину, отстреливаясь через приоткрытую дверь радиостанции.

— Кажется, отсюда вырвались, — спокойно заметил Чернышев, когда машина, набирая скорость, запрыгала по неровной дороге.

Затемненные фары выхватывали из густой тьмы всего каких-то пять-шесть метров дороги. Вдогонку им из деревни неслись трассирующие пули, послышался рев мотоциклов.

— Выбора у нас нет, — сказал Иван Васильевич. — Да и другой дороги тоже. Поедем, пока хватит бензина или… не упремся в немецкий заслон. Ориентир у нас заметный… — кивнул он в сторону далекого багрового зарева.

Он молча вел машину. В фургоне радиостанции сгрудились восемь человек, В ночной схватке с гитлеровцами погибли трое. А сколько они положили фрицев, трудно сказать. Не до подсчета было. Тяжелый фургон большую скорость не разовьет, минут через пять-шесть догонят мотоциклисты. Сколько их? Фары включены лишь у переднего. Хочешь не хочешь, бой принимать надо! Он покосился на Чернышева, тот невозмутимо смотрел прямо перед собой, стрелка спидометра дрожала у цифры «80». Фургон частенько подкидывало на выбоинах, красноармейцы помалкивали, держась за аппаратуру, которой битком набита радиостанция на колесах.

— Документы из сейфа я спрятал под гимнастеркой, — на всякий случай сказал Кузнецов.

— Направо можно свернуть, — пошевелился рядом Чернышев. Он внимательно смотрел на дорогу.

По железной обшивке фургона зацокали пули, значит, автоматчики сидят на хвосте. Иван Васильевич чуть сбавил скорость, круто свернул с проселка, сразу бешено закидало на ухабах, Чернышев чуть не врезался головой в лобовое стекло. Заглушив мотор, Кузнецов выскочил из кабины и распахнул железную дверь.

— Лихо вы ездите, товарищ капитан, — прозвучал из темноты чей-то голос.

— Прибыли прямо в преисподнюю, — отозвался Орехов, первым спрыгивая на землю.

— Бегом в сторону леса! — скомандовал Иван Васильевич. — Мотоциклы по полю не пройдут. Все в лес!

Из фургона один за другим посыпались бойцы. Чернышев, нагнувшись у крыла, орудовал пассатижами, в нос ударил запах бензина.

— Я догоню! — крикнул он удаляющимся от машины красноармейцам.

Гулко стреканула автоматная очередь, проскочившие мимо мотоциклисты стали разворачиваться на дороге. Яркое пламя высоко взметнулось ввысь, озарив зеленый покосившийся фургон радиостанции, спрыгивающих с мотоциклов немцев и розоватое поле гречихи, по которому бежали бойцы. Там, где оно кончалось, начинался редкий молодой сосняк, постепенно переходивший в бор. У фургона завязалась перестрелка: Чернышев с двумя бойцами прикрывал их отход.

На опушке Кузнецов остановился, бойцы, тяжело дыша, сгрудились рядом. Ярко горела радиостанция, стрельба постепенно умолкла. Фашисты их не преследовали. В отблеске пожара поле гречихи тоже казалось объятым пламенем. Кто-то из красноармейцев, заметив движение ветвей в кустах, вскинул было автомат, но Петя Орехов молча пригнул дуло к земле, показал кулак.

— Нервишки шалят? — прошептал он. — Ты что же, сукин сын, хочешь всех нас выдать?..

Когда Иван Васильевич начал уже сомневаться в возвращении Чернышева, тот вынырнул на опушке, без пилотки, в мокрых от ночной росы галифе. Немного погодя появились два бойца, у одного в руке — пухлый ранец с меховой оторочкой.

— Я запомнил одно немецкое выражение, — повернул Чернышев лобастую голову к Кузнецову. — Доннер веттер! Что это такое?

— Черт возьми! — рассмеялся Иван Васильевич. Он был рад, что снова видит этого невозмутимого и храброго человека, а ведь сначала у него сложилось совершенно противоположное мнение о нем, особенно когда Чернышев усомнился в целесообразности ночной вылазки. Кузнецов даже подумал, что старший лейтенант трусоват.

— Одни бросились преследовать нас, — продолжал Чернышев, — другие тушат пожар на радиостанции, которую я поджег, руками насыпают в пилотки землю и кидают в огонь…

— Еще бы, — вмешался в разговор боец. — Там столько разной аппаратуры напичкано! Я вообще-то танкист, имел дело с полевой рацией, а тут ничего похожего.

— Гори она ясным огнем, — махнул рукой Чернышев.

— Если меня ранят или убьют, — обратился к бойцам Кузнецов, — возьмите отсюда… — он дотронулся до груди, — папку с документами и передайте в штаб. Я мельком заглянул в нее — сдается мне, что не напрасно мы нынче рисковали своими жизнями.

— Жаль ребят, — вздохнул Петя Орехов…

— На каждого нашего вышло не меньше чем пяток фрицев, — сказал боец.

— Кто за правду дерется, тому и сила двойная дается, — прибавил Чернышев. — Мы еще, Иван Васильевич, повоюем!

3

Геринг в маршальской форме со множеством орденов на белоснежном кителе в сопровождении адъютанта и командира полка довольно легко для своей тяжеловесной фигуры шагал вдоль ровного строя летчиков. Над высокой фуражкой маршала беспечно порхала большая, черная, с желтыми пятнами бабочка. Адъютант косился на нее, но отогнать не решался. Геринг остановился как раз посередине поля, перед квадратным столом. Бабочка тут же уселась на фуражку. Адъютант положил на стол кожаный чемоданчик с никелированными замками. Маршал оперся пухлой рукой о стол и произнес длинную цветистую речь, в которой воздавал славу своим властителям неба, непревзойденным асам люфтваффе могучего третьего рейха.

Высокий Гельмут — он стоял правофланговым — испытывал законную гордость: видно, и впрямь их полк отличился, если сам маршал авиации прилетел на полевой аэродром вручать награды пилотам. На небе не видно ни облачка, три звена «мессершмиттов» патрулируют над аэродромом, хотя сомнительно, чтобы сюда налетели советские бомбардировщики: говорит же Герман Геринг, что русская тяжелая авиация почти полностью уничтожена в первые дни войны — большая часть прямо на аэродромах, а идущих на бомбежку десятками сбивают непобедимые «мессершмитты» — самые быстроходные истребители в мире! Очевидно, чтобы не заглушать моторами слова маршала, «мессершмитты» держатся в стороне. Уже несколько аэродромов сменил полк, доблестные германские войска столь стремительно продвигаются в глубь советской территории, что авиация не успевает перебазироваться на новые аэродромы, чтобы быть поближе к фронту.

Месяц назад командир дивизии вручил Гельмуту Бохову Железный крест. Сердце сжимает сладостное предчувствие, что и на этот раз его не обойдут. Получить награду из рук самого Геринга — какой летчик об этом не мечтает?..

Маршал назвал его фамилию третьей. Гельмут, высоко выбрасывая ноги, парадным шагом направился к столу, по всем правилам щелкнув каблуками, остановился перед маршалом, преданно поедая его глазами. Адъютант достал из обитого внутри зеленым бархатом чемоданчика заветную коробочку… Когда улыбающийся Геринг прикреплял орден к парадному кителю летчика, тот уловил легкий запах хорошего одеколона. Что ж, Геринг любит красивую жизнь… Говорят, что у него во дворце установлена золотая ванна… А роскошную блондинку с фигурой Афродиты, прилетевшую из Берлина вместе с маршалом, Гельмут и сам видел. Утром Геринг поднимался в воздух на «мессершмитте», а блондинка в окружении офицеров в бинокль наблюдала, как он крутил фигуры высшего пилотажа. За такую красотку можно все на свете отдать…

Впрочем, летчики слегка подтрунивали над причудами маршала без тени злорадства: лучший французский шоколад, вина, голландский сыр, сардины из Норвегии, датская тушенка — все это в первую очередь поступало в люфтваффе. Маршал заботился о своих летчиках.

В ответ на уставную благодарность за награду Геринг потрепал Гельмута по плечу, широко улыбнулся и, повернув массивную голову к командиру полка, заметил:

— Эти смелые юноши завоюют мир.

Сразу после церемонии награждения полк почти в полном составе отправился выполнять очередное боевое задание. Полевой аэродром был расположен по прямой в каких-то пятидесяти километрах от фронта. Не успеешь взлететь, набрать высоту — нужно снижаться.

Сегодня полк получил задание нанести мощный бомбовый удар по узловой станции Климово, где скопились эшелоны. Гельмут видел из кабины желто-зеленые квадраты полей, густые массивы лесов с яркими синими окнами больших и малых озер, деревушки с двумя-тремя десятками черных домишек, небольшие станции с водонапорными башнями, в которые невозможно попасть. Если раньше по грунтовым дорогам тянулись бесчисленные обозы беженцев и «юнкерсы», не снижаясь, сбрасывали одну-две бомбы на них, то теперь днем беженцев не было видно, да и идущие на фронт колонны воинских подразделений предпочитали продвигаться в сумерках и ночью. «Юнкерсы» одиночные цели не преследовали, лишь «мессершмитты», ради развлечения, иногда гонялись за обезумевшими от страха людьми и скотом, поливая их из пулеметов.

Если в первые дни войны немецкие летчики почти не обращали внимания на беспорядочный огонь русских зениток, то теперь уже четыре заплатки поставили техники на крыльях и фюзеляже самолета Гельмута, шесть «юнкерсов» потерял полк за последние две недели. Вместо уязвимых «чаек» скоро появились на небе быстроходные истребители, которые, как говорили, не уступали «мессершмиттам».

Хотя Геббельс и в газетах, и в своих выступлениях по радио утверждал, что советской авиации больше не существует и люфтваффе — истинный хозяин русского неба, краснозвездные истребители все чаше схватывались с «мессершмиттами», нападали на «юнкерсы». Стали известны имена русских асов, с которыми лучше в небе не встречаться. Командиры бомбардировочных полков просили высшее командование усилить охрану «юнкерсов», вылетающих с полевых аэродромов на бомбежку дальних объектов русских.

Гельмут покосился на штурмана Людвига Шервуда, тот наклонился над зеленой картой, в руках красный карандаш и транспортир. Со штурманом ему повезло — опытный авиатор, знает свое дело до тонкостей. Он тоже нынче получил орден из рук Германа Геринга… Мысли Гельмута потекли по еще более приятному руслу: вечером в офицерской столовой состоится вечер в честь награжденных. Вильгельм Нейгаузен сказал, что из города привезут на автобусе девочек, обслуживающих казино. С транспортного самолета, прибывшего вслед за Герингом, выгружали ящики с винами.

— Надеремся сегодня, Людвиг? — улыбнулся Гельмут. — Маршал угощает нас настоящим французским шампанским и средиземноморскими омарами!

— Надо еще вернуться на аэродром, — не очень-то жизнерадостно ответил Шервуд и показал глазами на белые облачка, бесшумно вспыхивающие то внизу, сбоку, то над головой.

Густо стреляли русские зенитки. Гельмут у виде как на фюзеляже у самого стабилизатора идущего в строю «юнкерса» будто само собой возникло черное отверстие. Но облачка с огненной окаемкой возникали всё реже, скоро их совсем не стало, бомбардировщики вышли из зоны обстрела. Кажется, никто серьезно не пострадал.

— Ты заметил на фуражке маршала бабочку? — спросил Гельмут.

— Траурницу? — хмыкнул штурман.

— Я хотел ее согнать, да подумал, как бы телохранитель сдуру не влепил мне пулю в лоб, — улыбнулся Гельмут.

— Плохая примета, — сказал Людвиг.

— Плохая?

— Траурница на парадной фуражке маршала, — продолжал штурман. — К чему бы это?

— Ну тебя к черту! — отмахнулся Гельмут и подумал, что Людвиг, наверное, отключился от связи с флагманом, иначе не говорил бы такие вещи. В конце концов, идет война, и все рискуют жизнью, особенно летчики. Опасность подстерегает их со всех сторон: неисправный мотор, зенитный снаряд, вражеский истребители, даже попадание пули из винтовки в бензобак…

— Геринг — ас, он любого русского летчика в воздухе распатронит, — сказал штурман громко. — Да что летчика! Наш маршал один с целой эскадрильей справится!

И Гельмут понял, что он включил связь.

Проходя над целью, он без всякого волнения смотрел, как на рельсах корчатся в огне опрокинутые вагоны, жирно горят цистерны с горючим, разбегаются во все стороны крошечные букашки — люди. Зенитный огонь был частым, но не очень точным, когда же один «юнкерс», густо задымив, отвалил, в сторону, двум бомбардировщикам из эскадрильи Вильгельма Нейгаузена было приказано подавить зенитные батареи, такой же приказ получили «мессершмитты» сопровождения, в небе еще было светло, солнечно, и Гельмут представил, как сейчас выглядят «юнкерсы» с развороченной земли: грозные, с позолоченными крыльями, с ревом идущие на цель.

От нескольких эшелонов — сверху невозможно было определить, воинские они или с беженцами — не осталось ничего, кроме искореженных, дымящихся вагонов па путях, паровоз с развороченным тендером стоял поперек рельсов, коптили небо несколько горящих цистерн.

Возвращаясь на аэродром, Гельмут подумал, что военная разведка работает на совесть: на станции действительно скопилось несколько эшелонов, недаром на бомбежку был кинут почти весь полк. В голову закралась тревожная мысль: кого же подбили русские зенитки? В этой бомбовой круговерти он толком не рассмотрел номер задымившегося «юнкерса».

— Мы потеряли два самолета, — спокойно сообщил штурман.

— Может, дотянут до аэродрома? — больше для себя проговорил Гельмут.

— Дай бог, — буркнул Людвиг.

Рихард Бломберг совсем недавно стоял рядом с ним в строю. А угрюмый большеголовый Кронк вообще сегодня не должен был лететь, но в последний момент получил приказ: в свиту маршала взяли самого остроумного летчика Отто Бауэра, а вместо него отправился на бомбежку Кронк. Впрочем, об этом лучше не думать, смерть каждого подстерегает… И, будто подтверждая его мысль, стрелок-радист бешено завертелся в своей плексигласовой башенке, сжимая обеими руками турель пулемета. Совсем близко промелькнул советский, с вытянутым носом, в котором вмонтирована автоматическая пушка, истребитель. Прямо перед ним, Гельмутом, в фонаре образовалась небольшая аккуратная дыра, в которую с разбойничьим свистом ворвался холодный воздух. Он покосился на штурмана, но тот был спокоен.

В столовой к Гельмуту Бохову подсел за стол, заставленный бутылками, прилетевший вместе с маршалом артиллерийский капитан с железным крестом на зеленом мундире.

— Капитан Гюнтер Троттер, рад с вами познакомиться.

Гельмут без особого воодушевления пожал крепкую ладонь капитана.

— Вам привет от Бруно, — улыбнулся тот, наливая в фужеры вино. — За ваши заслуги перед великой Германией, Гельмут! — И, чокнувшись, выпил до дна.

Напрягаясь, чтобы быть трезвым, Гельмут встревоженно посмотрел на него:

— Вы знаете моего брата?

— Мы коллеги, — улыбнулся капитан. — С Бруно все в порядке. Кстати, он не так уж далеко отсюда. — Внезапно улыбчивое лицо капитана стало серьезным. — Пока танец не кончился и не возвратились за стол ваши друзья… между нами, брюнетка с косами великолепна! Я хочу сообщить вам, Гельмут, что успехом сегодняшней операции полк целиком обязан вашему отцу Ростиславу Евгеньевичу Карнакову.

— Он в этом… — Гельмут не смог вспомнить название станции, которую только что бомбил.

— Вы можете гордиться своим отцом, — сказал капитан.

— А не случится так, что я сброшу фугаску на голову своему папаше? — повеселев, сказал Гельмут.

Как большинство офицеров действующей армии, он относился с некоторым предубеждением к людям, служащим в разведке, гестапо, СС. Противно, когда о тебе, знают все. Правда, Бруно — его брат, Гельмут еще с детства признавал его превосходство, уважал, безоговорочно верил ему. И все же самая грязная работа на оккупированной территории достанется им.

— Может случиться, что вы скоро встретитесь со своим отцом, — поднимаясь со стула, сказал Троттер. — Однако распространяться о нашем с вами разговоре не следует.

Он еще раз крепко пожал руку Гельмуту и, пропустив возвращающихся после танца на свои места офицеров и их дам, пошел к столу командира полка.

4

Подполковник, Дерюгин из траншеи видел, как подбитый «юнкерс» стал заваливаться набок, из мотора повалил густой черный дым, летчик выпрямил машину, круто пошел вверх, пытаясь сбить пламя, но самолет вдруг клюнул раз-другой и с нарастающим ревом вошел в свое последнее пике. Один за другим раскрылись три белых парашюта. Григорий Елисеевич велел телефонисту соединить его с гарнизоном, дежурный ответил, что машина с бойцами уже выехала к месту приземления парашютистов.

Второй бомбардировщик, волоча за собой редкую струйку дыма, уверенно набирал высоту, отвернув от станции. Дерюгин приказал по телефону батарее, установленной на окраине городка, сосредоточить огонь на подбитом фашисте, а остальным продолжать бить по пикирующим на станцию бомбардировщикам. От разрыва тяжелых бомб заложило уши, телефонист сидел в траншее на зеленом ящике с аппаратом на коленях, он что-то говорил, но из-за грохота ничего не было слышно. Где-то выла сирена, рвались на путях ящики со снарядами.

Наконец «юнкерсы» улетели. Дерюгин мог себя поздравить: сбит один самолет противника и основательно поврежден второй. Он приказал телефонисту связаться с системой ВНОС, чтобы они проследили путь подбитого бомбардировщика, надеясь, что тот не дотянет до линии фронта. Тогда на счету его батарей будут два сбитых «юнкерса». Артиллеристы молодцы! Да и практика у них богатая.

Вернувшись на командный пункт, Григорий Елисеевич присел к столу и взялся за недописанное письмо Алене. Высокие сосны шумели за окном небольшой бревенчатой избушки, небо над бором затягивалось серой пеленой — может, к ночи начнется дождь, а в дождь фашисты предпочитали не летать. Лишь невидимые глазу разведчики изредка пролетали в серой мгле. В ясную погоду они забирались так высоко, что стрелять по ним было бесполезно.

Отложив автоматическую ручку, Дерюгин задумался: что ж, он мог быть доволен собой, от самой границы вывел с боями свой полк, и без больших потерь. У командующего армией находятся документы о присвоении ему звания полковника. Не исключено, что скоро получит дивизию… И надо бы Алене послать кое-что из продуктов: она пишет, что девочки похудели…

Бор, в котором расположились зенитчики, находился от Климова в восьми километрах. В распоряжении Дерюгина была черная «эмка», на которой он проехал самые страшные километры от Риги. Полку выделили несколько грузовиков, однако лошади тоже остались.

Григорий Елисеевич по договоренности с начальством армии оставил в своем полку старшину Солдатенкова и еще троих кавалеристов. Поврежденные грузовики пришлось бросить по дороге, а лошади не подвели — ни одно целое орудие не было оставлено врагу.

Фронт приближался к Андреевке. Полк Дерюгина получил приказ охранять станцию Климово. Небольшая узловая станция неожиданно приобрела важное стратегическое значение: здесь сосредоточились воинские эшелоны, составы с эвакуированными заводами, беженцами. Немцы систематически бомбили Климово, иногда в погожий день совершая по три налета.

В более-менее спокойные дни, а они наступали, когда небо затягивали тучи и лил дождь, Григорий Елисеевич наведывался на «эмке» в Андреевку. Сегодня он был уверен, что налетов больше не будет: немцы то ли от наглости и самоуверенности, то ли от врожденной пунктуальности прилетали бомбить в одно и то же время. Дерюгин позвонил начальнику штаба Виктору Саввичу Соколову и сказал, что едет в Андреевку. Его новый шофер Савелий Ломакин сбегал на продпункт и прихватил оттуда две банки тушенки, несколько кусков сахару и буханку черствого хлеба.

Через час «эмка» затормозила у дома Абросимова. Савелий на всякий случай загнал машину в полуразрушенный дровяной сарай амбулатории: случалось, что немецкие самолеты пикировали на одиночную машину и зажигали ее. Поселок изрядно пострадал от бомбежек: несколько домов сгорели, железнодорожная казарма, что неподалеку от водонапорной башни, провалилась посередине от прямого попадания фугаски, а в крайних комнатах продолжали жить две семьи путейцев.

Редкую ночь у Абросимовых не останавливались на постой красноармейцы. Через Андреевку прямо на фронт проходила грунтовая дорога. По ней тянулись машины, повозки, шли пешие бойцы. Жители привыкли к постоянному гулу канонады. В погожие вечера на небе появлялась широкая багровая полоса. «Юнкерсы» пролетали над станцией, возвращаясь со стороны Климова, и, даже не снижаясь, сбрасывали одну-две бомбы. Это и было самым страшным: никтоникогда не знал, куда они угораздят.

Андрей Иванович еще больше поседел. Вадик, вытянувшийся, похудевший, сильно оброс, зеленоватые глаза смотрели настороженно. От Казаковых все еще не было никаких известий, — город Великополь был захвачен немцами. Федора Федоровича вряд ли призвали в армию: он железнодорожник. Да и какая разница теперь — железнодорожник тот же боец. Под бомбежками, артобстрелом путейцы восстанавливали железную дорогу, водили тяжелые составы, рискуя жизнью каждый день, как и военные.

— Охо-хо, вот зарос мальчишка! На девку стал похож, — поглядела на внука Ефимья Андреевна, когда все уселись за стол. — Волосья хоть в косицы заплетай, небось вши завелись? Хотела вчерась ножницами постричь, так не дался, наворотник!

— Ты же не парикмахерша, — пробурчал мальчишка, намазывая на тонкий ломоть хлеба свиную тушенку, привезенную Дерюгиным.

Григорий Елисеевич вспомнил, что в шкафу на полке должна быть машинка, он сам иногда стриг своих девочек.

— Это дело поправимое, — проговорил он.

Вадим стрельнул на него глазами, но ничего не сказал. Он был весь поглощен едой. В поселке толковали, что в Москве и Ленинграде ввели карточки на продукты и промтовары. В сельпо хлеб расхватывали с утра, опустели магазинные полки, закрылся промтоварный отдел. На дверях столовой Супроновича висел большой амбарный замок, сам Яков Ильич теперь заведовал хлебопекарней. Молокозавод работал с перебоями, Чибисов иной раз возвращался с пустыми бидонами: жалостливые хозяйки отдавали молоко красноармейцам, идущим на фронт. Андрей Иванович каждый день ходил с косой за железнодорожный мост через Лысуху, косил траву на откосах и приносил в мешке. Коров в поле не гоняли, да и мало их осталось в поселке: кто покинул Андреевку, тот или увел с собой, или продал на мясо. Порезали раненных осколками животных, кур и тех почти не слышно на дворах. Исчезли мыло, керосин, спички. У курильщиков появились кремни с нитяными фитилями и бензиновые зажигалки, сделанные из патронных гильз. Электростанция не действовала, в домах вновь, как в старину, зачадили керосиновые лампы, стекла к которым невозможно было достать. Оголодавшие мальчишки подкапывали в огородах картошку, шарили в шершавой огуречной ботве, таскали молодую морковку. Останавливаясь на ночлег, военные выделяли хозяйкам из своих пайков консервы, хлеб, сухари, комбижир, случалось, и жесткую копченую колбасу, от одного запаха которой у мальчишек слюнки текли.

Приезд Дерюгина был для Вадима радостью: подполковник обязательно прихватывал с собой вещевой мешок с продуктами. Экономная Ефимья Андреевна прятала подальше консервные банки с тушенкой, колбасу, кусковой сахар, старалась, чтобы хватило надолго. Вот и сейчас она с неодобрением смотрела на Вадима, выковыривающего погнутой вилкой из банки куски розовой свинины в белом жиру. Эту банку, раскрытую за столом Дерюгиным, можно было растянуть на неделю: сварить щи, суп, поджарить картошку…

— Чего же ты, Гриша, делал-то до войны? — мрачно уставился на зятя Андрей Иванович.

— Служил.

— Как служил-то? На лошадях гарцевал, из пушек постреливал на учениях? — продолжал Андрей Иванович. — А началась война, рысью припустил от границы, грёб твою шлёп! Не морщинь лоб-то, не ты один… Чего же вы немца-то испугались? Ты мне напрямки скажи, тут что — вредительство или просчет какой получился? Талдычили до радио, писали в газетах, мол, Красная Армия самая сильная в мире, а немец вдарил — и покатились колобком в тыл. До куда же будете катиться? До Урала? Или до самого Байкала?

— Я свой полк вывел, — сказал Дерюгин, — а сколько наших осталось в окружении. Ударил фашист врасплох, знал наши слабые места.

— Врасплох! — хмыкнул Андрей Иванович. — Вспомни, сколько мы за этим самым столом толковали, что будет война. Выходит, все знали и там… — Он поглядел на потолок.

Вадим, стрельнув глазами на бабушку, пододвинул банку и снова запустил туда вилку. Он знал: как только все поднимутся из-за стола, бабка отберет тушенку. Ефимья Андреевна вздохнула и покачала головой; изголодался мальчишка! Растет, аппетит у него за двоих, только давай и давай. Пусть поест, кто знает, может, скоро совсем придется положить зубы на полку… Куда все подевалось? Вот она, проклятая война, ладно взрослые, но за что детишки-то страдают?..

— Гриша, неужто германец и сюда придет? — помолчав, спросил Андрей Иванович. — Пушки у нас слыхать, кажинный вечер зарево полыхает над лесом…

— Лучше бы вам уехать отсюда, — сказал Григорий Елисеевич.

— Никуды я отсюда не крянусь, — решительно заявила Ефимья Андреевна. — Нагляделась я на беженцев: голодные, оборванные, едут и едут, а куды, и сами не знают! А уж коли суждено помереть от басурмана, так пусть в своем доме.

— Значит, наше дело табак, — опустил большую голову Андрей Иванович.

— Мои ребята нынче два «юнкерса» под Климовом сбили, — сообщил Григорий Елисеевич. — Бьем мы их, отец.

— А сколько они наших положили? — отозвался Абросимов.

— Погоним мы их, — мягко заметил Дерюгин. — Вот-вот остановим, и тогда побежит немец обратно.

— В Москве остановите? — пробурчал Андрей Иванович. — Али в Питере?

— Не бывать ему в Москве, — сказал Григорий Елисеевич.

В это он свято верил. Три дня назад, 29 сентября 1941 года, состоялось совещание комсостава у командующего армией. К этому моменту обстановка на фронтах сложилась следующим образом: гитлеровцы во что бы то ни стало решили захватить Москву; Западный, Брянский и Резервный фронты, защищавшие дальние подступы к столице, понесли большие потери. Группа армий «Центр» неумолимо приближалась к Москве.

Другая группа немецких армий, «Юг», 19 сентября заняла Киев, наш Юго-Западный фронт отступал. Катастрофически сложилось положение и с Ленинградом. Третья группа армий, «Север», к 8 сентября блокировала все подступы к городу.

Гитлер и его генералы не сомневались, что против их мощной силы никто в мире не устоит, И они назвали операцию по разгрому советской столицы «Тайфун».

30 сентября великая битва началась…

Армия, в которую входил и артиллерийский полк Дерюгина, тоже участвовала в этом сражении. Это потом в военных академиях начнут изучать переломную во всей Великой Отечественной войне битву под Москвой, а пока советские воины, каждый на своем, месте, выполняли полученный ими приказ. Задачей, зенитчиков было отгонять от узловой станции фашистских стервятников. Из Климова прямым ходом в Москву доставлялись вооружение, боеприпасы, воинские части.

Ощущал ли сейчас все величие происходящего подполковник Дерюгин? И да, и нет. Он знал, что от этой грандиозной битвы очень многое зависит в дальнейшем разгроме фашистских армий, в котором, он никогда не сомневался, но вместе с тем это были его обычные фронтовые будни. Он добросовестно выполнял приказы командования, яростно сражался с эскадрильями «юнкерсов», которые будто остервенели, а в свободные минуты думал о семье, о своих родственниках.

— Не сдадим мы, отец, Москву, — твердо повторил Григорий Елисеевич.

— Сталин там? — спросил Абросимов. — Кое-кто толкует, что правительство эвакуировалось.

— Где же ему быть? — сказал Дерюгин. — А болтунов не слушайте.

— На чужой роток не набросишь платок!

В окно косо ударили мелкие капли. Небо над станцией обложили тяжелые облака, бор потемнел, притих, кое-где среди зеленых сосен желтели березы. Война войной, а природа неторопливо совершает свой извечный круговорот. Скоро зарядят проливные дожди, проселочные дороги набухнут лужами. В пасмурную погоду и «юнкерсы» поменьше будут наведываться в тыл, да и танкам туго придется на раскисших дорогах. Далеко продвинулись в глубь страны фашисты, вокруг крупных городов население роет окопы, сооружает противотанковые надолбы, ежи из рельсов. Женщины, старики и дети с ломами, кирками, лопатами вышли на окраины.

Исчез первый страх, оцепенение, на смену пришла ненависть. Почувствовали это и немцы: все больше в тылу начали досаждать партизаны, да и местное население оказывает сопротивление «новому порядку».

Григорий Елисеевич поделился своими мыслями с тестем, но тот слушал рассеянно, думая о чем-то своем. На станции толкуют, что немцы уже близко от Андреевки, кое-кто уже узлы связал и подался в тыл. Андрей Иванович решал для себя трудную задачу: уезжать из основанной им Андреевки или остаться? Хотя жена и твердит, что умрет в собственном доме, все же поперек его воли не пойдет, но куда уезжать? Родни вроде бы и немало, да где ее теперь сыскать? Федор и Тоня неизвестно где, Дмитрий уехал к своим в Тулу, а оттуда на фронт. Об этом он сообщил в последнем письме. Значит, добился своего! А ведь у него «белый билет».

— Чему быть — того не миновать, — сказал Абросимов. — Велика Россия, а ехать нам со старухой вроде и некуда. Андреевка без базы — пустое место. Чего тут немцам делать?

— Если надумаете, я вас отправлю, — сказал Дерюгин. — Может, в Сызрань, к Алене?

— Беда не по лесу ходит, а по людям, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Как-нибудь выдюжим. И то, мы со стариком век свой почти прожили.

Григорий Елисеевич отыскал в комоде машинку, усадил Вадима на табуретку у окна. Бабка обвязала вокруг шеи чистое полотенце, взъерошила темные волосы.

— Чугун в печку поставлю, потом помоешь голову-то.

— Только не наголо, — предупредил мальчишка. Толстая нижняя губа его недовольно отвисла. Не любил Вадим подстригаться и потом не очень-то доверял Дерюгину — обкорнает на смех всему поселку…

— Под бокс тебя или полубокс? — усмехнулся Григорий Елисеевич и выстриг машинкой дорожку от затылка до лба.

Мягкие черные волосы упали на пол, Вадим еще больше насупился, косил глазами, провожая каждую прядь, падавшую на крашеный пол.

— Я же вас просил… — чуть не плача, проговорил он сквозь стиснутые зубы.

— Не обучался я этому делу, — сказал Дерюгин. — Могу только наголо.

Тишину нарушил негромкий мурлыкающий звук. Вадим, напряженно хмуря лоб, прислушивался. Когда захлопали зенитки, он соскользнул с табуретки и, наступая на разбросанные по полу черные пряди, пошел к двери.

— Я же тебя не достриг, дружочек, — сказал вдогонку Дерюгин. Он стоял с машинкой в руке и недоуменно смотрел на мальчишку.

— Стригите своих зенитчиков-мазил, — обернулся с порога Вадим.

Андрей Иванович, глянув на него, хмыкнул, а Ефимья Андреевна, прижав кончик платка к губам, засмеялась. Одна половина головы мальчишки была голая, синеватая, а вторая лохматая, черноволосая.

— Куда ты, Вадик? — сказала она. — Срам на люди-то такому показываться!

— Не надо мне вашей тушенки! — сказал Вадим и с силой захлопнул дверь.

— Всегда так, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Услышит самолет — и в лес!

— Зря ты его наголо, — сказал Андрей Иванович. — Обиделся.

— До зимы отрастут, — ответил Григорий Елисеевич и отряхнул с гимнастерки и брюк волосы. — Придет, вы его достригите. — Он пощелкал машинкой. — Хорошо стрижет!

— Ни от Тони, ни от Федора ничего не слыхать, — пригорюнилась Ефимья Андреевна. — Живы ли, родимые?

— Не каркай, мать, — сурово оборвал Андрей Иванович. — Федор двужильный, его не сломаешь. И о женке с детьми позаботится.

— Господи, спаси и помилуй, — повернувшись к иконам, перекрестилась Ефимья Андреевна.

5

Через Андреевку отходили побывавшие в боях воинские части Красной Армии. Первыми пропылили санитарные обозы; держась за телеги с лежачими, шагали забинтованные бойцы; на автомобильной и лошадиной тяге прогрохотала артиллерия. Красноармейцы с винтовками и карабинами растянулись на всю улицу. Колонну обгоняли черные «эмки», крытые зеленые грузовики. Одиночные «юнкерсы» пикировали на отступавших, тогда колонна распадалась — бойцы укрывались в огородах, под защитой домов, стоя и с колена палили из винтовок по самолету. Командиры протяжными криками «Рота-а, становись!» снова собирали людей в походную колонну. Хмурые лица, расстегнутые воротники гимнастерок, некоторые шли босиком, сапоги болтались на плече или были привязаны к вещмешку.

Подкреплялись прямо на ходу: восседавший на облучке походной кухни белобрысый старшина доставал из большого деревянного ящика банки с консервами и раздавал бойцам. Когда ящик опоражнивался, он швырял его на обочину и огромным кухонным ножом вскрывал другой. Обгонявшая колонну черная «эмка» притормозила возле кухни, из приоткрытой дверцы высунулась голова в фуражке. Старшина выслушал командира, отдал честь, а когда «эмка» укатила, снова стал раздавать белые жестяные банки бойцам.

— Была стрелковая рота — и нету стрелковой роты, — с горечью говорил он. — А покойникам консервы ни к чему.

— Хлебца бы, — попросил кто-то.

— Была рота… — бормотал старшина.

Оставшийся за председателя поселкового Совета бухгалтер Иван Иванович Добрынин собрал мужчин. Заседали прямо на крыльце, мимо тянулся обоз с ранеными, ощутимо пахло йодом и лекарствами. Серое небо притихло, как перед грозой.

— Дело такое, дорогие товарищи, — говорил Иван Иванович, дымя самокруткой. — Уходят наши…

— Бегуть, — ввернул Тимаш. — Драпают, только пятки сверкают! То ли дело мы в германскую кампанию…

— Помолчи, Тимаш! — повел на него сердитыми глазами Абросимов. — Знаем, какой ты был вояка…

— У меня медаль получена! — заерепенился Тимаш. — Самолично главнокомандующий прицепил к груди.

— Где же медаль-то? — поинтересовался Блинов, — Пропил небось?

— Награды я не пропиваю, — с достоинством ответил Тимаш. — Медальку мою в шестнадцатом разбойнички уволокли.

— Дело такое, односельчане, — продолжал Добрынин, — уходить и нам отсюдова или оставаться? Я толковал давеча с полковником, так он сказал, что Андреевку сдадут без боя, а вот в Климове будет сражение. Туда все части и подтягиваются. Электростанцию будем сами взрывать, чтобы, значит, немцам не досталась… Саперы заминируют, когда уйдет последний эшелон.

— А еще что говорил полковник? — спросил Григорий Борисович.

— Велел уходить в тыл или подаваться в лес, — неторопливо говорил Иван Иванович. — Леса у нас, сами знаете, богатые, там враг не сыщет. Ну и партизанский отряд нужно будет организовать, коли людей подходяще наберется.

— Это чего же? — влез Тимаш. — Будем в лесу, как серые волки, выть на луну?

— С немцами воевать, дед, — сказал Добрынин. — Такая вот штука!

— Я тут первый дом срубил, тут меня и похоронят, грёб твою шлёп! — сказал Андрей Иванович. — И бабка моя никуда ехать не желает.

— Когда должны электростанцию взорвать? — поинтересовался Шмелев.

— Полковник толковал, как немец подойдет к Кленову, тогда и взрывать надо, — сказал Добрынин. — Саперы взрывчатку заложат, а потом дело нехитрое: вертануть ручку машинки — и взлетит на воздух наша электростанция.

— Кто же «вертанет»?

— Семен, может, ты? — посмотрел Иван Иванович на осунувшегося кудрявого Семена, который утром приехал с товарняком из климовской больницы.

— Взрывать я, Иван Иванович, непривычен, — хмуро заметил тот. — Мое дело — строить.

— Что велят, то и надо делать, — сказал Добрынин.

— Не застрять бы мне здесь, — обеспокоенно взглянул в сторону вокзала Блинов. Он до последнего дожидался в Андреевке сестру, которая написала, что выезжает к нему.

Шмелев внимательно посмотрел на заведующего клубом: под пятьдесят мужику, в партию так и не вступил, и не скажешь, что всего себя отдает клубному делу. Говорили, что Блинов увлекается марками, переписывается с другими филателистами, якобы собрал ценную коллекцию. Была мысль у Григория Борисовича как следует прощупать этого нелюдимого человека, но особой пользы от него вряд ли можно было ожидать. Неужели любовь к сестре держит его здесь? А может, хочет немцев дождаться?..

— Я побегу за своими на хутор. — Охнув, Семен поднялся со ступенек. У него только что швы сняли после операции. — Может, еще воткнемся в эшелон? — Он кивнул всем и пошел прочь. Лицо его пожелтело; оттого что сутулился, он казался даже ростом меньше.

— Говорят, наш Семен чуть от брюха не помер, — покачал головой Тимаш. — Пустяк, говорят, операция, а человека вон как скрутило, едрена вошь!

— У меня же три полных бака молока! — вспомнил Шмелев. — Надо отдать красноармейцам!

— Чего же ты не уехал? — спросил его Андрей Иванович. — С немцами шутки плохи!

— Ты, Борисыч, их сметанкой угости — может, и смилуются, — ввернул Тимаш.

— Завод на мне, — даже не взглянув в его сторону, сказал Григорий Борисович. — Не было команды от начальства эвакуироваться… — Он повернулся к Добрынину: — Электростанцию я могу взорвать.

— Без саперов все равно не обойтись, — сказал Иван Иванович. — А ты все-таки будь на месте, Борисыч, мало ли что.

— Люди толкуют, евонная женка вчерась вечером ящик с маслом перла на горбу, — когда ушел Шмелев, сказал Тимаш. — И у Якова Супроновича в подвале добра навалом! Кому берегет?

— А ты сам видел? — строго посмотрел на него Добрынин.

— Эти куркули мимо рта ложку не пронесут, — ухмыльнулся Тимаш. — Супронович при немцах не пропадет.

— Видно, не дождусь я Нину, — с грустью сказал Блинов. — Надо, пожалуй, отсюда подаваться в тыл, пока не поздно.

— Беги, Архип Лексеич, — хмыкнул Тимаш. — Все бегут, и ты беги.

— Куда бежать-то? — печально посмотрел на него завклубом.

— На кудыкину гору, — ухмыльнулся дед.

Задребезжал телефонный аппарат. Добрынин проворно вскочил со ступенек и бросился в дом. Вышел он скоро, на лице широкая улыбка.

— Полковник, позвонил, сказал, наши задержали фашистов в Шлемове, это отсюда километров двадцать будет. Может, мужики, еще все обойдется? Не пустят их в Андреевку?

— Переправятся через Шлемовку и тута будут, — авторитетно заявил Тимаш.

На дороге будто переставили декорации: теперь красноармейцы, машины — все двигались в обратную сторону. Трехтонка с ревом волокла за собой две спаренные пушки, на подножке стоял молоденький лейтенант без фуражки и что-то покрикивал пехотинцам, прижимавшимся к изгороди дома Абросимова. Вслед за грузовиком протарахтели два легких танка. У одного на зеленом боку глубокая вмятина. Внезапно визг мотора заглушил все остальные звуки: «мессершмитт», вырвавшись из низких облаков, первый раз без единого выстрела пролетел над колонной. Развернувшись, снова низко прошел над дорогой, поливая из пулемета. Андрей Иванович видел, как затрепетала дранка на крыше его дома, вниз потекла труха.

— Грёб твою шлёп, дом спалит! — поднялся он во весь свой рост на крыльце и задел за притолоку. Схватившись за макушку и матерясь, он побежал к своему дому.

— Ну ладно, — кряхтя, поднялся Тимаш. — Куды нам, грешным, податься? А коли и придут басурманы, так не сожрут ведь живьем? — Он взглянул на задумчиво сосавшего самокрутку Добрынина. — Русский мужик, он жилистый и костлявый, им, поди, и подавиться можно…

— Вроде бы пушки близко? — прислушался Иван Иванович. — Полковник не велел мне от телефона отлучаться… — Он достал из кармана печать, подышал на нее и с маху пришлепнул на ладонь. — Куда ее девать? И касса осталась…

— А много у тебя, Ваня, денег-то в поселковой кассе? — остановился на тропинке Тимаш.

— Еще когда все деньги и бланки отправил в Климово, — сказал Добрынин. — Так, мелочишка… Шесть рублей семнадцать копеек.

— Эх, пропили бы мы с тобой эти денежки, Ваня, — горестно вздохнул Тимаш. — Да вот беда, водки теперя негде взять.

— Ты бы хоть сейчас-то, Тимофей Иваныч, посерьезнел, — упрекнул Добрынин. — Такое время, а ты все болтаешь!

— Пусть бабы слезы льют, а я непривычный, — вдруг окрысился тот. — Допустили германца до дома, а теперя за голову схватились? Эх, да что говорить, едрена вошь! — замысловато выругался и зашагал к дому.

Еще одна воинская часть прошла в сторону фронта. Белокурый майор с рукой на перевязи шагал впереди красноармейцев. На шее его покачивался карабин. Лица у бойцов были хмурые, среди них виднелись и легкораненые. Повязки почернели. Шли молча. И дробный стук сапог по проселку разносился далеко окрест.

Глава двадцать четвертая

1

Шмелеву хотелось сохранить электростанцию, нельзя было допустить и взрыва железнодорожной станции. В том, что немцы вот-вот придут, он не сомневался, так же как и в том, что база им пригодится. Если раньше он мечтал о том, чтобы Андреевка погибла под развалинами, то теперь заботился об ее сохранении.

Пока Григорий Борисович ломал голову, как все это лучшим образом устроить, Чибисов ехал к хотьковскому аэродрому. В сене была спрятана ракетница. Вечером прилетят «юнкерсы», он должен им дать сигнал. Одно сейчас беспокоило диверсанта: не поднялись бы в воздух самолеты и не покинули аэродром. Сигнал он должен был подать еще вчера, но проклятые жители вместе с полувзводом красноармейцев обложили весь лес, не дали возможности выпустить ни одной ракеты. Бомбардировщики покружились, покружились и улетели бомбить Климов. А Чибисов получил нагоняй от своих хозяев…

Григорий Борисович решил действовать: первым делом нужно найти Леонида Супроновича. Он оседлал велосипед и отправился на станцию, там ему сказали, что бригада ремонтирует поврежденный путь у железнодорожного моста через Лысуху. Прямо вдоль шпал Шмелев поспешил туда. День расстоялся, солнце припекало, и скоро в ватнике стало жарко. Он опустился с полотна на тропинку, что тянулась вдоль зеленого откоса. Над поздними лиловыми цветами гудели пчелы, в перелеске звенели синицы. На станции под парами дожидался, пока отремонтируют путь, санитарный поезд. Из окон пассажирских вагонов выглядывали забинтованные головы, красноармейцы бродили по перрону, курили, поглядывали на небо с пышными белоснежными облаками.

Еще издали заметив Шмелева, Леонид опустил кувалду и пошел навстречу. На пропеченном солнцем лице — улыбка, выгоревшие добела волосы кудрявились на широком лбу. Был он в солдатских галифе и гимнастерке с подвернутыми рукавами, на запястье — большие наручные часы.

— Где саперы? — с ходу спросил Шмелев.

— Орудуют под мостом, — кивнул на громоздящиеся позади фермы Леонид. — Пропустят эшелон с ранеными и, наверное, взорвут.

— Этого нельзя допустить, — сказал Григорий Борисович. — Вот что, Леня, оставайся здесь, а я в военный городок, там хотят взорвать электростанцию.

— Здесь их трое, — сказал Леонид. — С карабинами. Я тут переговорил с Копченым… В общем, на него можно положиться.

— Копченый… — не сразу вспомнил Шмелев. — Это с которым тебя судили?

— Он в моей бригаде, — продолжал Леонид. — И потом, вчера тут появился Лисица… Ну, третий… С которым мы Митьку Абросимова… Лисицын рассказывал, что немцы под самым Питером. Подался сюда, думал, у нас тут потише, а попал в самое пекло!

— Чего уж теперь темнить, — сказал Григорий Борисович — Вербуй, Леня, ребят напрямую.

— Мои кореша — их и вербовать не надо, свои в доску, — ухмыльнулся Леонид. — Мы ведь одной веревочкой повязаны, что скажу, то и сделают.

— Хорошо, если бы вся твоя бригада тут осталась, — сказал Шмелев. — Дрезину выведи из строя или еще чего придумай. Работы на станции будет прорва.

— Отвинчу магнето, — усмехнулся Леонид.

— За мост мне, Леня, головой отвечаешь! — строго предупредил Шмелев и зашагал в обратную сторону.

— Когда гостей-то ждать? — негромко произнес вслед Леонид.

— Хозяев, Леня, а не гостей, — кинул ему Григорий Борисович и прибавил шагу.

По дороге домой он впервые с чуть зародившейся тревогой подумал, что действительно придут сюда не гости, не освободители, а новые хозяева, которые будут решать судьбы людей: захотят — приголубят, захотят — к стенке поставят… Этого ли он, Карнаков, ждал столько лет? Безусловно, его заслуги зачтутся, вон орденом наградили, но опять же не свои, чужие…

Если бы наши отступающие части сумели еще хотя бы на час задержать продвижение немецких войск на реке Шлемовке, то, как говорится, песенка бывшего полицейского Ростислава Евгеньевича Карнакова была спета. Но полковник, давший распоряжение взорвать на базе электростанцию и железнодорожный мост через Лысуху, не смог долго противостоять намного превосходящим силам противника. Жестокий бой в Шлемове дорого обошелся гитлеровцам: они потеряли больше сотни солдат и офицеров, два орудия их были разбиты, один танк, подбитый лично полковником, застрял в реке.

Конечно, это был бой местного значения и не мог оказать решающего значения на исход всего грандиозного сражения за Москву, но на судьбах некоторых людей он ощутимо отразился…

Григорий Борисович был уверен, что передовые части немецкой армии с минуты на минуту появятся в Андреевке, и поэтому спешил поскорее сделать то, что задумал…

Выехав за клубом на мощенную булыжником дорогу, он покатил в военный городок. Карман брюк оттягивал новенький парабеллум, две обоймы позвякивали в кармане пиджака.

Не торопись он так, возможно, и заметил бы спрятавшихся за проходную при его приближении трех мальчишек, но его глаза были прикованы к кирпичному зданию небольшой одноэтажной электростанции. Мальчишки залезли на чердак проходной, Заваленный мотками медной проволоки, приникли к круглому окошку, из которого как на ладони были видны электростанция и два красноармейца, сидящих на скамейке.

— Чего это твой батька сюда причесал? — шепотом спросил Вадим.

— Гляди, он спрятал велосипед в кустах! — заметил Иван Широков.

— Чего-то крадется, — прибавил Павел. — А бойцы ничего не видят.

— Что это у него в руке? — оглянулся на приятелей Вадим.

— Наган, — сказал Иван.

— А зачем он… — начал было Вадим, но рев «мессершмитта», прошедшего на бреющем полете над территорией базы, заставил его замолчать.

Дальнейшее произошло очень быстро: выросший перед бойцами Шмелев стал в упор в них стрелять. Мальчишки видели, как один свалился со скамейки, второй успел вскочить, но, сделав два шага навстречу убийце, грохнулся навзничь прямо на ящик с песком, стоявший неподалеку от скамейки. Первого заведующий молокозаводом ногой перевернул, нагнулся над ним и стал выворачивать карманы. Обыскал и второго. Документы положил во внутренний карман своего пиджака. Вытащил из обоих карабинов затворы и тоже спрятал в карман, а карабины занес на электростанцию.

Мальчишки будто онемели: расширившимися глазами они смотрели на Шмелева, убитых красноармейцев, на валявшуюся у скамейки сумку. Убийца вытряхнул из нее проводки, бикфордов шнур, связки толовых шашек. Долго разглядывал детонаторы в упаковке, затем осторожно убрал их в карман. Сумку он тоже отнес внутрь помещения.

— Вот сволочь! — прошептал побелевшими губами Павел. — Он же наших саперов…

— Надо скорее нашим все рассказать! — сказал Вадим. — Это же шпион! — Он быстро взглянул на Павла: — Твой батька — фашистский шпион!

— Не мой он вовсе! — зло сузил глаза Павел. — Мой отец — Дмитрий Андреевич. И моя фамилия — Абросимов.

— Может, это он и ракеты пускал? — сказал Иван Широков.

— Опять пошел на электростанцию, — прошептал Вадим. — Наверное, разминировать будет… Что же делать?

— Тише вы! — сказал Иван. — Слышите? Пушки совсем близко гукают! Немцы идут… Может, уже в Андреевке!..

— Все ясно, — сказал Вадим. — Твой батька убил саперов, чтобы для немцев сохранить станцию.

— Еще раз скажешь, что он мой батька, морду набью! — сквозь стиснутые зубы выдавил из себя Павел.

Вадим хотел что-то ответить, но тут из здания вышел Шмелев с мотком проволоки в руке. Отшвырнув ее, он запер дверь на большой навесной замок, сунул ключ в расщелину между кирпичей, но затем вытащил и положил в карман брюк. Не глядя на трупы, вывел велосипед на тропинку и покатил к проходной. Переднее колесо было с восьмеркой, и покрышка с шипением задевала за вилку.

— Надо было взять винтовку, — глядя на приближающегося Шмелева, прошептал Иван. — Сейчас бы прямо ему в лоб!

— Мы искали диверсанта в лесу, а он тут рядом жил… — Вадим покосился на Павла: — Жил в одном с тобой доме! Ты что же, не догадывался, что твой батька шпион?

В следующее мгновение от удара в лицо он опрокинулся на проволоку, видно, ногой задел один моток, который с грохотом полетел в чердачное отверстие…

— Говорите, гаденыши, зачем сюда пришли? — спрашивал их Шмелев, подталкивая парабеллумом к электростанции. — Кто вас послал? Какого черта вам здесь понадобилось?

Он был разъярен и не знал, что делать: пристрелить всех тут? Рука не поднималась на малолеток…

— Кончить вас, паршивцев, и дело с концом… — вырвалось у Шмелева.

Мальчишки молчали. Вадим бросал быстрые взгляды вокруг, выбирая момент, чтобы удрать, но от Шмелева это не укрылось.

— Кто побежит, считай, что покойник, — усмехнулся он. — Я не промахиваюсь.

Шмелев перешагнул через труп сапера, отпер дверь электростанции, отступил в сторону:

— Заходите, паскудники!

Запер за ними двери, бросил взгляд на забранное решеткой высокое окно и зашагал к проходной, где валялся в траве его велосипед.

2

Не пришлось Шмелеву и Чибисову хлебом и солью встретить немцев в Андреевке: за несколько часов до их прихода Константин Петрович прибежал на молокозавод с расшифрованной радиограммой. Обычно невозмутимое его лицо было хмурым.

— Приказано эвакуироваться с отступающими, — отрывисто сообщил он. — В Климове нас ждет Желудев, адрес явки имеется.

— А после Климова прикажут в Новосибирск? Или еще дальше? — проворчал Григорий Борисович.

— Андреевка уже не представляет интереса для немецкого командования, — продолжал Чибисов. — Как говорится, пройденный этап.

Шмелев рассказал ему, как прикончил саперов и напоролся на мальчишек.

— Надо было и их в расход, — заметил Чибисов.

— Я их надежно запер, — сказал Григорий Борисович. — Из этого каменного мешка и мышь не выскочит. Я забегу на минутку домой, предупрежу жену, а вы погрузите на телегу — ну хоть несгораемый ящик с квитанциями. — Он направился было к двери, но на пороге задержался. — И еще… захватите из холодильника пару коробок с маслом и скажите Якову Ильичу, чтобы все, что осталось в кладовой, себе забирал…

Шмелев на велосипеде поехал к своему дому. Улица была пустынной. Отступающие больше не тянулись по проселку. От тяжелых ударов канонады справа позвякивали в окнах домов уцелевшие стекла. Фронт уже переместился за Андреевку, пушки грохотали в той стороне, где Климово. В Андреевке боя не будет. Зенитные батареи снялись еще вчера, санитарный эшелон со станции ушел, у стрелки стояла моторная дрезина с двумя платформами, возле них суетились путейцы в железнодорожных фуражках, очевидно грузили инструмент. На пустынном перроне стоял Архип Алексеевич Блинов и смотрел на путейцев, у ног его притулился большой чемодан с блестящими замками. Неожиданно завклубом шагнул к станционному колоколу и резко дернул за веревку — тоскливый протяжный гул разнесся над вокзалом.

Откуда-то вынырнул «юнкерс», и застрекотал пулемет. Григорий Борисович видел, как расщепилась пополам тонкая жердь совсем рядом с ним. Скатившись с велосипеда, он прижался к забору. «Как глупо можно сыграть в ящик», — тоскливо подумал Шмелев, поднимаясь с земли. Он вскочил было на велосипед, но переднее колесо едва проворачивалось в вилке. Отшвырнув его к забору, побежал к своему дому.

Запыхавшийся, с громко стучащим сердцем, он отворил калитку и, прислонившись плечом к изгороди, изумленно уставился на Александру: она сидела посередине двора на низенькой скамеечке и доила корову. Тонкие упругие струйки молока тихо дзинькали в жестяной подойник, бурая корова Машка лениво жевала траву, кося на него большим фиолетовым глазом. Белая косынка жены сбилась на затылок. Полные руки двигались равномерно, косынка покачивалась на голове. У забора в лопухах похрюкивал трехмесячный поросенок, в огороде в картофельной ботве кудахтали куры. Тихий, спокойный, далекий-далекий от войны мир. Мир, в котором и должен жить нормальный человек, а то, что происходило вокруг, — это безумие, какая-то нелепость, нонсенс, как когда-то любил говорить полицейский офицер Вихров…

— Саша, — тихо позвал он. — Я должен…

— Я никуда с тобой не поеду, — не поворачивая головы, сказала жена. У него бы язык не повернулся сообщить ей, что он едет один.

— Я скоро вернусь, — торопливо заговорил он, подходя к ней. Саша сама облегчила ему столь трудную задачу. — Ты ничего не бойся… Тебя не тронут.

— Чем же я лучше других? — удивленно подняла она на него свои светлые, холодные глаза.

— Я сдам документы в Климове и вернусь, — уклонился он от ответа. — А где Игорь?

— Я его утром в деревню отправила, поживет там у родичей день-два. Не езжай ты в Климово, Гриша. Самолеты бомбят станцию, дорогу обстреливают… Что тебе, больше всех надо? Да и бумажкам твоим теперича грош цена. Господи, когда все это кончится?

Белые струйки журчали, вспенивая молоко в подойнике. Он молча смотрел на жену: какие все-таки у нее красивые руки!

— Саша, люди тут станут про меня говорить всякое… Лучше я сам тебе все скажу. Я ненавижу Советскую власть, помогал немцам, потому что только они смогут ее раздавить… Вот такие пироги, дорогая женушка!

Она подняла голову от подойника, пристально посмотрела ему в глаза… и снова стала дергать Машку за соски.

— И ты мне ничего не скажешь? — удивился он.

— Как же ты на такое пошел-то, Гриша?

— Я только и жил этим.

— Такая беда пришла к нам, погляди, что в поселке делается! Бабы плачут, провожая мужиков на фронт, а ты, значит, радуешься?

— Неужели ты не понимаешь, что всему, что было, приходит конец? — погладил он ладонью округлое плечо жены. — И от нас с тобой уже больше ничего не зависит. Да, я рад, что немцы бьют красных. Я помню, как красные били нас… Пойми, Саша, коммунистам не выстоять против Гитлера. Чего же тебе жалеть Советскую власть, если она последние часы в Андреевке доживает! Была — и сплыла! Новая жизнь начинается, Саша!

— Может, для тебя, — опустила она голову. — Для меня вряд ли. Советская власть меня не обижала, а что принесут сюда твои немцы, еще никто не знает…

— Я знаю! — воскликнул он. — Свободу! Наконец-то я снова почувствую себя человеком.

— А я? — подняла она на него потемневшие глаза. — Могу ли я быть счастливой, если кругом все будут несчастные?

— Что переливать из пустого в порожнее, — махнул он рукой. — Слышишь, стреляют? Я могу сделать так, что ни одна бомба не упадет на твой дом… Поздно, Саша, рассуждать, сейчас нужно действовать, понимаешь, действовать!

— Вот, значит, ты какой…

— Какой?

Она не ответила.

Он нагнулся и поцеловал в щеку. От ее волос пахло мятой.

— Для нас с тобой, Саша, теперь только все и начинается, — повторил он. Достал из кармана ключ, протянул ей: — Когда немцы придут в Андреевку, сходи на базу и открой электростанцию.

— Это еще зачем? — возмутилась она. — Ты меня в свои дела не впутывай!

— Я для тебя приготовил сюрприз, — улыбнулся он. — Потом спасибо скажешь, чудачка!

Рассмеялся и быстро зашагал к молокозаводу.

3

Отправив заведующего молокозаводом в Климове, Чибисов дождался, пока ушли рабочие, закрыл изнутри дверь. На цементном полу стояли четыре столитровых бидона. Он достал из-под конторки пакет, развернул его и наугад насыпал в каждую посудину желтоватого порошка. Потом бидоны по одному выкатил на крыльцо. На крайний положил литровую алюминиевую мерку на длинной ручке. Спустился в ледник, в бидон со сметаной тоже щедро сыпанул и размешал деревянной мешалкой.

Если бы он оглянулся, то увидел бы, что за ним в затянутое серой паутиной подвальное окошко наблюдает Архип Алексеевич Блинов. Засунув пакет с отравой в карман, Константин Петрович выскочил из ледника наружу. Дверь на замок он не стал запирать. Наоборот, даже приоткрыл ее. Бойцы обязательно заметят полуоткрытую дверь в ледник. Яркое солнце ударило в глаза, протяжный рев над головой заложил уши: над Андреевкой низко пролетели самолеты. Длинная пулеметная очередь заставила его прижаться спиной к дому. Надо поскорее отсюда смываться, не то угодишь под бомбежку или вот так свои же самолеты продырявят тебя из крупнокалиберного пулемета…

Бабка Сова сгорбатилась над огуречной грядкой, ее костлявые пальцы проворно выдергивали сорняки. Меж бороздами зеленели пучки травы. Ситцевый платок на голове Совы выгорел, длинная юбка волочилась по земле.

— Ишь, чисто воронье разлетались тута с утра, — кивнула бабка на небо. — Гудут-гудут, и конца-края им нету.

— Шла бы ты, бабка, в избу, — посоветовал Чибисов. — Подстрелят тебя на огороде, как глупую курицу.

— Я заговоренная, — ухмыльнулась Сова, показав во рту желтый клык.

В своей комнатушке Константин Петрович быстро сбросил верхнюю одежду, достал из-под матраса военную форму. Сапоги оказались слишком велики, он разорвал пополам газету и, скомкав, затолкал в них. Мимо грохотали повозки с ранеными; надсадно завывая, двигались тупорылые полуторки и трехтонки с прицепными орудиями. Он думал, что уже все прошли, однако нет-нет и дорога снова оживлялась. Желтоватая пыль припорошила окна. Кусты смородины у забора тоже порыжели. Глянув на командирскую книжку, куда он уже заранее приладил свою фотографию, засунул ее в карман гимнастерки, подпоясался широким ремнем. Пригнувшись перед засиженным мухами зеркалом, стоявшим в изголовье кровати на тумбочке, внимательно осмотрел себя: лейтенант как лейтенант. Стоит выйти на дорогу и слиться с последними отступающими, как никто больше и внимания на него не обратит. Главное, на односельчан не напороться…

Очень уж хотелось Чибисову захватить из сарая с собой передатчик, но рисковать не стоило. Он наизусть запомнил адреса явок, там, если это будет необходимо, он получит и передатчик, и рацию… Жаль, конечно, что не придется встретиться с немцами. Неужели он не заслужил хотя бы короткого отпуска? Съездил бы в Берлин, Мюнхен, Дрезден, а возможно, и в Париж… Шеф клятвенно обещал, что, когда захватят Москву и Ленинград, он, Бешмелев-Чибисов, получит заслуженный отпуск. Вот тогда он во всю ширь развернется!.. От этой приятной мысли как-то сразу полегчало на душе. Германия наступает по всем фронтам; если дело пойдет таким макаром и дальше, то скоро и войне с Россией конец!

Сова полола свои грядки, над ней лениво порхали стрекозы. Оглянувшись на хозяйку, Чибисов направился к дровяному сараю, где у него был тайник. Нужно было кое-что с собой захватить… Не успел он прикрыть щелястую дверь, как услышал скрип калитки и увидел на тропинке завклубом Блинова с майором в выгоревшей зеленой пилотке. Небритая щека командира была залеплена грязным пластырем, в руке пистолет. Настороженно озираясь, незваные гости пошли к крыльцу. Константин Петрович замер, инстинктивно прижавшись спиной к поленнице березовых дров. Рука сама по себе расстегнула кобуру, выхватила пистолет. Он мысленно ругнул себя, что не успел запихнуть в карманы пару гранат-лимонок. Что же делать? Незаметно выбраться из сарая не удастся. Возможно, на дороге его поджидают вооруженные красноармейцы. Подумать только, перед самым приходом немцев так глупо вляпаться! Дурак все-таки Карнаков-Шмелев. Ему, Чибисову, никогда не нравился улыбающийся, приветливый завклубом. Несколько раз за последние дни попадался он то тут, то там на глаза… Нужно было догадаться, что это не случайность! А Карнаков-Шмелев еще толковал, что Блинова следовало бы прощупать и, может быть, завербовать… На чем же мог его, опытного разведчика, застукать Блинов?..

Впрочем, заниматься размышлениями не было времени. С треском распахнулись створки окна, и оттуда выглянул майор с пластырем на щеке. Прищурившись от солнца, он внимательно оглядывал огород, его глаза остановились на сарае. А вот и Блинов. Если сейчас ногой распахнуть дверь, то можно их обоих наповал уложить, но выстрелы услышат с дороги… Чибисов стрельнул глазами по дырявой крыше — вот, пожалуй, единственная возможность выбраться отсюда! Он подтянулся на балке, перекинул через нее ногу и стал ощупывать гнилую дранку. Ее ничего не стоит выдавить наружу. И тут он заметил за поленницей дверь. Когда-то в сарае хранилось сено, в эту небольшую чердачную дверь вилами его подавали наверх…

В щель между досками он видел, как майор и Блинов подошли к Сове. Старуха с трудом выпрямилась, сдвинула с глаз ситцевый платок и показала костлявой рукой на дом. Больше не раздумывая, Бешмелев двинул ногой в дверь и прыгнул в соседний огород, где росла картошка. В несколько прыжков достиг сколоченного из серых досок высокого забора, удачно перемахнул через него и оказался носом к носу с тремя мрачными бойцами, державшими карабины на изготовку. Чуть подальше, на обочине, стояла полуторка, набитая легко раненными красноармейцами. Все они смотрели на него.

— Давай-давай сюда, лейтенант, дуру! — приказал небритый сержант с угрюмым лицом. Дуло его карабина почти упиралось Чибисову в грудь.

Тот не был трусом и отчетливо представил себе, что с ним, скорее всего, сейчас разговор будет коротким — все-таки время военное. Держа палец на спусковом крючке, он медленно поднимал пистолет, будто собираясь протянуть его сержанту, но тот оказался сообразительным — прикладом карабина неожиданно ударил Чибисова по руке. Пистолет выстрелил в землю и шлепнулся в пыль.

— Вот так-то лучше, собака! — пробурчал сержант и кивнул красноармейцам. Те подскочили к задержанному, завернули назад руки, стали обшаривать карманы.

Подошли Блинов и майор. Сержант разворачивал бумажный пакет. Облизнул указательный палец, погрузил его в желтый порошок, но лизнуть не успел.

— Это яд! — воскликнул Блинов.

Сержант так и застыл с торчащим вверх пальцем.

— Ваши документы, лейтенант? — потребовал майор, кивнув красноармейцу, чтобы тот отпустил его руки.

Чибисов-Бешмелев метнул на него полный ненависти взгляд, сплюнул сквозь зубы и пробурчал:

— Чего канитель-то разводить? Кончайте, ежели ваша сила.

Архип Алексеевич увидел, что группа усталых бойцов остановилась возле молокозавода и окружила бидоны с молоком. Здоровенный красноармеец с рыжими кудрявымиволосами нагибал бидон, а остальные подставляли под белую струю алюминиевые кружки, котелки, некоторые даже пилотки.

— Стойте! — закричал Блинов и бросился к ним, — Молоко отравлено! Слышите, товарищи, все молоко отравлено!..

Красноармейцы поворачивали к нему изумленные лица, некоторые уже успели опорожнить свои посудины и, еще не успев испугаться, озадаченно нюхали их.

— Твоя работа? — спросил майор, кивнув в ту сторону.

Чибисов равнодушно глянул на примолкших бойцов и отвернулся.

— Ну и сволочь! — не выдержал сержант и наотмашь ударил шпиона по лицу.

4

Андрей Иванович присел на штабель черных, пропитанных креозотом шпал, достал кисет с табаком, пачку бумаги, кремень. Напротив него торчала единственная уцелевшая стена путевой будки. На гвозде висела керосиновая лампа, самое удивительное — на ней сохранилось тонкое ламповое стекло. Не забыть бы взять его. Смятые мазутные ведра, длинноносая лейка, разбитый фонарь, разбросанный инструмент — вот все, что осталось от этой будки, к которой он приходил не один десяток лет, встречал и провожал поезда, обходил свой участок, где знал каждую шпалу, каждый костыль. И как хорошо думалось, когда он в одиночестве шагал по полотну и слушал песни птиц, стук дятла, кукование кукушки. Вечером провожал солнце, а рано утром встречал. Привык к шуму бора, свисту ветра в ветвях, потрескиванию рельсов…

Это было его жизнью, он даже не подозревал, что рухнувшая путевая будка вызовет в нем столько тоски. За жестокие месяцы войны он видел, как на его глазах в мучениях умирали под бомбами женщины и дети, прямо напротив его забора осколок снес полчерепа вдовушке Пане. Потолочной балкой собственного дома придавило и так чуть живого Леонтия Никифорова, сгорела в летней избе вместе с малолетней дочкой Марья Пастухова… А сколько раз смерть глядела прямо ему в глаза, когда он вытаскивал из-под горящих вагонов женщин и детишек! То ли потому, что он тогда работал и недосуг было осмыслить происходящее, то ли постоянное ощущение смертельной опасности притупило сознание, но даже гибель людей не так сильно подействовала на Андрея Ивановича, как вот эта рухнувшая на развороченную землю полувековая будка, обитая коричневой вагонкой. За долгие годы жизни он впервые почувствовал себя никому не нужным.

После того как пришли немцы, в Андреевке стало тихо, постепенно в свои дома возвратились те, кто скрывался от бомбежек в деревнях. Первые дни моторизованные немецкие части почти не задерживались в Андреевке, проходили мимо. Гитлеровцы плотно сидели в длинных остроносых камуфлированных грузовиках, катили на мотоциклах с колясками, упитанных битюгах, запряженных в гробообразные повозки на мягких шинах. Случалось, солдаты в непривычной, мышиного цвета, форме гонялись по дворам с палками за курицами, резали поросят, шарили по подвалам и кладовкам, забирая съестное. Андрей Иванович позаботился и припрятал яйца, сало, масло подальше: щель в огороде была, теперь пригодилась для продовольственного тайника. Не слушая причитаний жены, забил, кроме коровы, всю живность на дворе, даже пятимесячного поросенка. И, как скоро убедился, очень правильно сделал: те, кто не последовал его примеру, скоро остались ни с чем.

Фронт отодвинулся, стало не слыхать канонады, оставшиеся в поселке рады были затишью и тому, что немцы надолго не задерживались тут. Однако как-то ночью с эшелоном прибыла строительная часть, которая расквартировалась в военном городке. Двумя днями позже приехали на машинах десятка два солдат с офицером и переводчиком. Эти поселились в поселке. Судя по тому, как по-хозяйски они располагались, прибыли надолго. Машину и мотоциклы поставили под соснами, напротив дома Абросимова. Утром Копченый и Лисицын собрали у поселкового Совета жителей, офицер с крыльца что-то резко и отрывисто выкрикивал, как потом выразился Тимаш, «гавкал», а переводчик, похоже русский, только в немецкой форме, переводил. Офицер — его звали Рудольф Бергер — сообщил, что с Советской властью раз и навсегда покончено, отныне и вовеки править русским народом будет новая высшая власть, представителями которой они и являются. Помощником коменданта — комендант есть сам Бергер — назначается Леонид Супронович, ему присваивается чин и даются большие полномочия. Все его приказания должны неукоснительно выполняться. Дальше было сказано, что все умеющие держать топор и лопату в руках обязаны завтра в восемь утра прийти с инструментом сюда, к комендатуре.

Рудольф Бергер явственно выговорил фамилию Супроновича, но Леньки в толпе не было. Вскоре его увидели на крыше поселкового Совета, он приколачивал к коньку крыши большой флаг со свастикой. Красный, с серпом и молотом, еще раньше немецкий автоматчик ловко срезал очередью из «шмайсера». Как только часть ушла дальше, Вадим Казаков взял втоптанное в грязь полотнище и спрятал на чердаке дома.

На опушке леса фашисты расстреляли девять пленных красноармейцев. Андрей Иванович, дед Тимаш и фельдшер Комаринский похоронили их на кладбище в братской могиле. Кто-то потом воткнул в нее наспех сколоченный православный крест. Это еще до прихода комендантского взвода.

В доме Абросимовых поселился сам Рудольф Бергер с денщиком, а по соседству, у Марии Широковой, — переводчик, Сергей Георгиевич Михеев. Комендант и сам немного говорил по-русски, смешно коверкая слова. Ефимью Андреевну он называл «маточка», а Андрея Ивановича — «Абосимом», чисто выговаривал лишь: «сало», «масло», «курка» и «Сталин капут!». Каждое утро голубоглазый денщик Ганс выдавал хозяйке продукты. Рослый, медлительней, с длинными, цвета соломы волосами, торчащими из-под пилотки, он часто улыбался и что-то лопотал по-немецки, ничуть не обижаясь, что ему никто не отвечал. Иногда, стоя у плиты за спиной Ефимьи Андреевны, наблюдал, как она готовит, чмокал губами, приговаривая: «Гут, фрау! Кароший суп!» И всякий раз, доставая из кармана полотняный мешочек с молотым красным перцем, добавлял в чугунок.

— Гут-гут пикантин! — И снова причмокивал.

У Ганса красное лицо и белые ресницы, кончик носа сплющен. Форма на нем сидела мешковато, мундир он никогда не застегивал на верхнюю пуговицу. Каждое утро он чистил до блеска хромовые сапоги Бергеру и уходил вместе с гауптштурмфюрером в комендатуру. Комендант занял кабинет председателя поселкового Совета. На стену повесили большой портрет хмурого, с тяжелым взглядом фюрера, неодобрительно взиравшего на входящих, в углу поставили небольшой зеленый сейф. В комендатуре околачивались помощники Леонида Супроновича — Афанасий Копченый, Матвей Лисицын, Костя Добрынин и еще четверо мужчин из окрестных деревень. Им выдали автоматы, Ленька носил на животе парабеллум в бурой брезентовой кобуре. Переводчик называл всю эту компанию полицаями — так впервые в Андреевке услышали незнакомое ранее слово.

Бергер хотел повесить Ивана Ивановича Добрынина как представителя свергнутой власти, но Леонид Супронович отговорил его от этой затеи. Во-первых, инвалид был беспартийным и всего-навсего бухгалтер, во-вторых, его сынок Костя был дезертиром и без возражений вступил в полицаи.

В Андреевке он появился на третий день после того, как пришли немцы, до этого скрывался на хуторе у знакомого пасечника. Костя мнил себя художником, даже пытался писать иконы, но и самые набожные старухи отказывались покупать его мазню.

Абросимов старался пореже встречаться с квартирантами. Рудольф Бергер с удовольствием осмотрел его небольшую комнату, обклеенную царскими кредитками, однако поселился в светлой, большой, где до этого спали Вадим и Павел. За Павлом скоро пришла Александра Шмелева и за руку, как малолетку, увела рослого сына домой. У них постояльцев не было — об этом позаботился Леонид Супронович.

Яков Ильич открыл небольшое казино для немецких солдат. И тут помог младший сын. Семен и Варвара с детьми — им так и не удалось уехать из Андреевки — жили у отца.

Как-то утром Бергер, улыбаясь, сказал Абросимову:

— Ты громогласно хурпишь… Это ошень мешает мне бай-бай.

Тоже улыбающийся, краснолицый Ганс взял свой вещмешок из кухни — он спал у окна на кровати Ефимьи Андреевны — и перенес в комнату Андрея Ивановича, а оттуда с грохотом вышвырнул в прихожую его сапоги и пояс с рожком и флажками.

— Спать надо, папашка, с женой на рюсской печка, — сказал комендант. — Один бай-бай — это совсем не порядок.

Слово «порядок» он тоже выговаривал очень чисто.

— Кидаешь на пол, грёб твою шлёп, мою железнодорожную сбрую, а там петарды, — проворчал Андрей Иванович, нагибаясь за поясом.

— Грёб твою шлёп, — повторил Бергер. — Вас ист дас? Что такое?

— Не понимаю, чего ты там бормочешь, — сказал Андрей Иванович, с трудом скрывая раздражение: видано ли, из собственной комнаты выгнали, как собаку!

В сенях он от души поддал сапогом железный ребристый ящик, в котором Ганс хранил инструменты к батарейки к электрическому фонарю.

Вадим, как только пришли немцы, перебрался на сеновал. Ефимья Андреевна принесла ему овчинный тулуп, пахнущий пылью и мышами. Лежа на сеновале, он думал о Шмелеве: «Ушел, гад, вместе с нашими, наверное, и там, в тылу, будет вредить. Эх, жалко, что сообщить некуда! Хорошо было бы, если бы его там наши схватили и расстреляли».

Александра высвободила их только на следующее утро. Как и все, она после прихода немцев — а они объявились в поселке к вечеру — постаралась не попадаться им на глаза. Всю ночь не спала, все думала, куда же это мог запропаститься Павел. Сходила к Абросимовым, но там тоже Ефимья Андреевна сходила с ума по Вадиму: как утром ушел, кстати с Павлом и Иваном Широковым, так и не появлялся дома. Неужели, ничего не сказав, ушли вместе с военными?..

Вот тогда Александра и вспомнила про слова мужа о каком-то сюрпризе…

Мальчишки вышли наружу мрачные, друг с другом не разговаривали, у Вадима ядреный синяк под глазом, Иван содрал ногти, пытаясь добраться по кирпичной стене до окна. Только что толку-то? Окно забрано решеткой.

Вадим выпалил ей все про Шмелева. Женщина молчала, а когда и Павел стал выговаривать, сердито оборвала:

— Не вашего ума дело, сопляки!

Над трупами саперов густо вились мухи. Павел снял с пожарного щита лопату, глухо уронил:

— Вы идите, я буду могилу рыть. — И когда Вадим и Иван Широков уже пошли, бросил вдогонку: — Скажи бабушке, я у вас теперь буду жить, слышишь, Вадька?

— Господи, ну что мне с ним делать! — сказала Александра. — Свой дом, а он к чужим…

— Вы — чужие, — процедил сын.

Павел лишь на другой день выкопал могилу, но не мог заставить себя дотронуться до мертвых. Вот тогда-то Вадим и привел деда. Андрей Иванович расширил яму, одного за другим положил рядом бойцов и молча забросал землей. Небольшой песчаный холмик обшлепал лопатой и снова вставил ее в зажимы на пожарном щите.

— Безымянные, — сказал он, утирая рукавом обильно выступивший на лбу пот.

— Этот… гад у них документы забрал, — проговорил сумрачный Павел. На его ладонях вздулись белые волдыри.

— Дедушка, а ты его еще из волчьей ямы вытащил, — напомнил Вадим.

— У него ж, грёб твою шлёп, на лбу не было написано, что он шпион, — сказал дед.

Мальчишки приволокли от трансформаторной будки треугольный обломок железобетонной плиты.

— Я зубилом выбью тут, что они пали двадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года от злодейской руки врага народа Шмелева, — глухо уронил Павел.

— Зато наши перед самым приходом немцев Чибисова кокнули, — сказал Вадим. — На пару со Шмелевым работал!

— Знаешь что, Вадька? — сумрачно посмотрел на него Павел. — Оружие нам нужно где-то добывать, гранаты, бомбы!

— Это у своих неудобно было красть, а у фашистов сам бог велел! — повеселел Вадим…

«Вот она какая штука, война-то… — сидя на шпалах, думал Андрей Иванович. — Сын пойдет на отца, брат на брата… Семен Супронович и не смотрит в сторону полицая Леньки, а давеча Пашка поставил своему братцу Игорьку здоровенный фингал под глазом и снова пришел спать на сеновал к Вадьке… И я хорош, какого паразита в свое время выволок из волчьей ямы! Знать бы, кто он такой, прошел бы мимо, и подыхай там, как смердящий пес!..»

И еще думал Андрей Иванович, что все самое худое только начинается: люди с опаской оглядываются, друг дружке не доверяют, сидят по домам. Откуда-то появился уголовник Матвей Лисицын, выполз из лесу дезертир Костя Добрынин, не чище их и Афанасий Копченый. Хорош будет на полоненной Руси порядок, если хулиганье да ворье становятся верными псами германцев. А они все наглее и наглее ведут себя в поселке… За что, спрашивается, выдрали плетьми у поселкового Совета Ивана Ивановича Добрынина? И сынок его Костя — бесстыжие глаза — стоял рядом и зубы скалил. Если уж дезертировал из Красной Армии, какая у него совесть? Нет у этих подонков ни чести, ни совести.

Вчера приходил к Абросимову переводчик Михеев и предложил ему стать мастером на станции. Андрей Иванович уже знал, что отказываться опасно, заявил, что у него для мастера грамотешки маловато. Да и стар он для такой большой должности. Михеев пристально посмотрел ему в глаза, с угрозой заметил, что лучше с новой властью ладить… Но настаивать не стал, сказал: пусть, мол, Андрей Иванович соберет в поселке плотницкую бригаду и побыстрее восстановит путевую будку, в которую угодила бомба. Станция Андреевка будет действовать, пропускать составы на восток и запад.

Делать было нечего, Абросимов договорился с Корниловым, Петуховым, Михалевым, что завтра с утра начнут ставить будку. И быть ему снова путевым сторожем… Бергер и Ганс улыбаются, а случись — рука не дрогнет пулю в лоб пустить. Рассказывали, что в Шлемове двое лесорубов отказались грузить лес для отправки в Германию, так полицаи расстреляли их тут же на месте.

Фашисты что-то делают в военном городке, снова в проходной появились охранники, путейцы восстановили железнодорожную ветку к складам. Работают на базе русские пленные, живут они в полуразрушенном бараке, где раньше был склад. Крыша в одном месте проломлена, ночью звезды видны, дождь в непогоду хлещет. Говорят, оборванные, голодные, подкапывают на заброшенных огородах картошку и едят прямо сырую.

На станции стоят под парами длинные товарные составы. Путейцы грузят на пятнистые грузовики длинные узкие ящики. Тяжело завывая, машины отваливают от пакгауза и, старательно объезжая рытвины, направляются в сторону базы. В кабине каждого грузовика рядом с шофером сидит автоматчик. Они и оружие-то носят странно: автоматы вешают на шею, а парабеллумы болтаются на животе. Солдаты разгуливали по поселку в расстегнутых мундирах, закатывали по локоть рукава, пилотки засовывали за пояс с белой бляхой. И офицеры не делали им замечания.

Многие носят в карманах губные гармоники, на которых охотно играют и сами же приплясывают.

Молодых женщин и девушек в поселке мало, а те, кто остались, стараются не попадаться завоевателям на глаза. Варвара тоже не вылезает из дома, помогает свекрови готовить закуски. Семен прислуживает в отцовском казино, как теперь величают заведение Супроновича, но по всему видно, что это дело ему не по душе… В казино ходят погулять и попьянствовать только немецкие солдаты и полицаи, для офицеров оборудована отдельная комната с бильярдом на втором этаже. Обслуживает их высокая и худощавая Нинка Корнилова — дочь охотника Петра Васильевича. Из деревни вернулась в Андреевку жена покойного Веревкина Евдокия. Все такая же видная, статная, она пока нигде не работала, жила в своей квартире: их казарма почти не пострадала.

Кто-то видел, как к Евдокии поздно вечером направлялся из казино захмелевший Леонид Супронович. Люба Добычина, родив вторую дочь, заметно сдала, как-то вся осела, постарела, и старый ухажер все реже и реже навещал ее.

…На сосну со срезанной осколком вершиной уселась большая ворона. Нахохлившись, неподвижно уставилась на Абросимова. Не любил этих птиц Андрей Иванович, особенно после того, как однажды увидел, как воронье облепило труп под откосом.

Ладно, будку они скоро восстановят, но как вернуть покой душевный? Вроде живешь на своей земле, в своем доме, а все вокруг стало зыбким, чужим, незнакомым. С женой и то нельзя перекинуться словом — тут же появляется из его собственной комнаты краснорожий Ганс или стучит в стену Бергер, он, видишь ли, не выносит шума…

Фашисты хвалятся, что Россия почти завоевана, на днях в Москве на Красной площади состоится парад германских войск, сам фюрер будет на нем присутствовать, а Сталин — капут! Не верил Андрей Иванович переводчику Михееву — это он выкладывал последние новости. Россию фашистам не победить; в нем самом росла ненависть к оккупантам, и он с нетерпением ожидал других известий — об отступлении немцев. А иначе и быть не может. Чужие, непонятные люди, чужие порядки, которые по душе лишь таким паразитам, как Ленька Супронович. Ишь, ходит по поселку гоголем, весь обвешанный оружием, слова поперек не скажи… Как же жить-то? А надо ли вообще жить под фашистским сапогом? Какая это жизнь?

Ворона каркнула и уставилась на кусты вереска. Андрей Иванович невольно посмотрел туда и не поверил себе: раздвинув руками колючие ветви, на него смотрел воспаленными, провалившимися глазами сын Дмитрий.

5

Ганс и Леонид Супронович сидели в казино за столиком у окна и пили «московскую» из старых запасов. Казино уже закрылось, и, кроме них, никого не было. Из кухни пришел Семен, молча поставил на стол сковородку, на которой шипело поджаренное сало с яичницей. Леонид любил есть со сковородки, он и попросил подать горячую сковородку на стол. Придвинув ногой стул, Леонид предложил брату присесть к ним. Семен, похудевший после болезни, в обвислом черном костюме, нехотя согласился. Он не любил верзилу Ганса, один раз видел, как денщик шлепнул по заду Варвару и лишь расхохотался, когда та огрела его мокрой тряпкой. При виде женщины его голубые глазки становились маслеными.

— Мой брат! — Леонид потыкал в грудь пальцем себя, а потом Семена. — Родной брат! Дотюмкал, немчина?

— Тюмкал, тюмкал, — заулыбался Ганс. От выпитой водки лицо его еще больше побагровело, бровей совсем не было видно.

— За новую развеселую жизнь, братишка! — разлив водку в рюмки, провозгласил Леонид.

— Гут-гут, — закивал Ганс, ловко опрокинул рюмку в свой большой рот и, подцепив вилкой со сковороды огромный кусок яичницы, с аппетитом стал жевать.

— Вот жрет! — с восхищением посмотрел на него Леонид. — Запросто может без хрена молочного поросеночка один убрать.

— Швайн гут, гут! — кивал денщик Бергера.

Семен выпил рюмку, взял с тарелки кусок сыра, положил на хлеб, он даже улыбки не смог из себя выдавить.

— Не пойму я, — посмотрел хмельными глазами на брата Леонид. — То ли болезнь тебя так скрутила, то ли жалеешь, что не ушел отсюда? Да и куда идти-то? Москву не сегодня завтра возьмут, Питер окружен… Куда бы ты делся-то? В Хабаровский край? И туда скоро доберутся, если не немцы, так японцы. Они давно точат зубы на Дальний Восток. Капут, братишка, гнилой Советской власти!

— Москау капут! — оживился Ганс и отправил в рот кусок сала.

— Гнилой строй — гнилая армия, — продолжал Леонид. — Теперь надо, Сеня, думать, как по новому жизнь устраивать… Иди ко мне в отряд! Тут такие дела начнутся! Получишь парабеллум…

— Эта работенка не по мне, — сказал Семен.

— Хочешь, поговорю с комендантом, и тебя определят на строительство базы?

— Спина не гнется, — потер поясницу Семен. — Мне и на леса-то теперь не забраться.

— Вот что ты заработал у Советской власти, — рассмеялся Леонид. — А я — тюрягу! А теперь все, братишка, в наших руках… Вот еще приедет Григорий Борисович Шмелев! Мы тут порядочек наведем… Небу станет тошно!

— Я уж как-нибудь перебьюсь, — глухо уронил Семен. — Да и тебе не советую лезть из кожи… А как наши вернутся?

— А вот этого видал? — Леонид сунул под нос брату кукиш. Светлые глаза его побелели от гнева. — Какие наши? Народные комиссары? Энкавэдэшники? Они никогда не были нашими! Мы теперь тут хозяева.

Ганс с улыбкой смотрел на него, кивая головой:

— Гут, Леня, гут!

— Я за свою жизнь и вороны-то не убил, — сказал Семен и налил себе еще рюмку. — И профессия у меня мирная — строитель!

— Я же тебе толкую: на базе немцы начинают большое строительство. Им грамотные люди во-о как нужны!

— Может, тебе самому стоит переменить… профессию? — заикнулся Семен.

— У меня должников накопилось порядком, — не слушая его, говорил Леонид. — И не только в Андреевке… Да вот без Григория Борисовича как-то несподручно начинать их шерстить.

Из-за кухонной занавески выглянула Варвара с розовым от жара плиты лицом.

— Сеня, не пей, — укоризненно сказала она.

Увидев Варвару, Ганс вскочил со стула и широко разводя руки, двинулся к ней:

— Гут фрау! Гут фрау!

— Охолонись, дубина, — потянул его за брюки Леонид. — Она жена брата, понял?

— Ошень кароший жена! — восхищенно воскликнул Ганс, однако послушно сел на место.

Варвара поджала губы и скрылась за занавеской. Ганс проводил ее взглядом, цокнул языком. У Семена скулы заходили на побледневшем лице.

— А чего бы отцу при этой обжираловке не открыть веселенькое заведение, а? — хохотнул Леонид. — Вон какие тут застоявшиеся жеребцы, — кивнул он на Ганса. — Глядишь, еще одна статья дохода! А девок мы найдем… Прокатимся на грузовике по району и накидаем полный кузов того товару…

— Шнапсу! — сказал Ганс, вертя в огромных ручищах пустую бутылку.

— Сеня, притащи еще одну, — распорядился Леонид. — Нет, лучше парочку. У меня тут появилась одна идейка… — Он хитро подмигнул немцу: — Повеселимся, Ганс?

— Гут, гут, — закивал тот. — Карашо гулям!

— А насчет веселого заведения с номерами подскажу папаше, — бросил вдогонку брату Леонид. — Хорошие денежки потекут в его карман!

— Фрау — ошень карашо! — приговаривал Ганс, когда они выходили из казино, но едва миновали дом Абросимовых, он вдруг отобрал у Леньки водку, пакет с закуской и, осклабившись, сказал:

— Лючший фрау, Ганс, ком к лючшей фрау один, понятно?

— Ну и катись к чертовой матери! — пьяно проворчал Леонид и, поправив под пиджаком парабеллум, зашагал к казарме, где жила Евдокия Веревкина.

Света в окнах не было, он подергал за дверь — закрыта, обошел кругом и, встав на клумбу, постучал в окно. Ему показалось, что тюлевая занавеска чуть шевельнулась.

— Открой, Дуня! Я что-то вкусненькое принес… Слышишь, Дуня?

Никто не отозвался. Слышно было, как где-то капает в бочку вода да тоскливо мяукает кошка. Выругавшись, Леонид вышел на проселок и знакомой дорожкой поплелся к дому Михалевых. В кармане позвякивала о запасную обойму бутылка «московской». Дверь открыл Николай, он был в нижнем белье, на начавшей лысеть голове пегие волосы стояли торчком.

— Мы пришли, а вас тут нет, здрасьте — до свидания! — с ухмылкой пропел ему в лицо Леонид и, схватив за ворот белой рубахи, отшвырнул в сторону. Михалев перевалился через перила крыльца и, охнув, упал в лопухи.

— Вали, Коля, в баню и сиди там тихо, как мышь, — сказал Леонид. — Усек, лысая падла?

Михалев ничего не ответил, прихрамывая, он пошел по узкой огородной тропинке к черневшей у забора бане. Замедлив шаги, остановился и, обернувшись, глухо уронил:

— В сенях тулуп висит на гвозде — брось христа ради? До утра в холодной бане околеть можно.

— Околевай, курва! — проворчал Леонид и закрыл за собой дверь на дубовый запор.

Михалев долго стоял под яблоней, белея исподним бельем. Он видел, как в кухне зажгли керосиновую лампу, две большие тени задвигались на занавеске. Скрипнув зубами, Николай отвернулся и, обжигая ноги холодной росой, зашагал к бане.

А верзила Ганс, прижимая к широченной груди пакет с закуской и бутылку, в это самое время настойчиво стучал в дверь Александры Шмелевой. Дородная, с пышными формами женщина приводила его в восхищение. Ганс ничего не знал о заслугах Шмелева-Карнакова перед третьим рейхом, но зато выследил Александру и запомнил дом на окраине поселка.

— Кто это? — спросила Александра, ежась в сенях в длинной белой сорочке с глубоким вырезом.

— Ку-ку! — игриво донеслось из-за двери.

— Ты, что ли, Гриша? — ахнув, сказала она, отодвинула засов и в следующую секунду оказалась в медвежьих объятиях Ганса.

— Господи, кто это? — воскликнула Александра и изо всей силы толкнула незнакомца в черный проем двери, но тот даже не покачнулся.

Смеясь и что-то лопоча, он грудью напирал на женщину, заставляя отступать ее в сени. Схватив подвернувшийся под руку ковш, Александра ударила незнакомца, но тот поймал ее руку и сильно сжал повыше локтя — жестяной ковш со звоном покатился по гулкому полу. Немец смеялся, в потемках прижимая ее к себе, свободной рукой нащупывая ручку двери. Борясь и тяжело дыша, они ввалились в избу.

— Ирод проклятый! — повторяла растерянно Александра, звать на помощь было некого.

А немец гладил ее округлые плечи, жадно тискал грудь, едва прикрытую разорванной сорочкой, губы прижимались к ее лицу. От него пахло водкой и потом.

— Господи, да ты меня задушишь, проклятый ирод! — В отчаянии она молотила кулаками по его широкой груди. — Уйди, дьявол! Ребятишек разбудишь!

И тут в проеме открытой двери появились две мальчишеские фигуры — Игорь и Павел, оба в одинаковых синих майках и длинных, черных трусах. Мальчишки молча смотрели на мать и облапившего ее немца.

— Ком, ком, — сверкнул сердитым взглядом на них Ганс. — Вон пошел.

— Мам, кто это? — испуганно спросил Игорь.

— Не видишь — немец, — сказал Павел.

— Зачем он к нам пришел?

— Да отпусти ты, идол! — плачущим голосом воскликнула Александра и вырвалась от Ганса. — Спроси его, басурмана, зачем он вломился!

— Шнель, шнель! — рявкнул на них Ганс. И, видя, что мальчишки будто прилипли к порогу, с подзатыльниками выгнал их в сени, потом по одному пинками спустил с крыльца. Вглядываясь в лунный сумрак, со смехом проговорил: — Мальшик, гуляй долго-долго!

Они слышали, как он вставил засов в скобы, хлопнула дверь в комнату.

Павел бросился к двери, забарабанил кулаками, затем метнулся к изгороди, вывернул камень. Зажав в руке, пошел вокруг дома.

— Паша, он нас бить будет… — хныкал сзади Игорь.

Размахнувшись, Павел запустил камень в стену — в раме звякнуло стекло. Распахнулась форточка, высунулся огромный кулак, послышался перековерканный русский мат.

— Паша, — тянул брата за майку Игорь. — Холодно! Куда мы теперь?

— Все равно я его, гада, убью… — проговорил Павел.

— Он такой большой, с ним и дедушка Андрей не справится, — заметил дрожащий Игорь.

Павел посмотрел на него, положил руку на худенькое плечо:

— Айда к Вадьке на сеновал!

Глава двадцать пятая

1

Иван Васильевич никак не мог отделаться от ощущения, что в кабине самолета пахнет полевыми ромашками. Этот запах волновал, вызывая далекие воспоминания об Андреевке, где он начинал свою службу, о речке Лысухе, о луге, раскинувшемся за ней. Он любил туда ходить. Под редкими огромными соснами они, молодые командиры, в праздничные дни устраивали веселые вечеринки. Приносили патефон, танцевали, пели. На лугу росли яркие ромашки, иван-чай, лютики. Любопытные сороки выглядывали из ветвей, в безоблачном мирном небе звенели жаворонки. Иван Васильевич на спор просил кого-нибудь из приятелей спрятать подальше в лесу портсигар или перочинный нож, а потом пускал Юсупа. И верный пес никогда не подводил — за несколько минут находил он хитроумно спрятанную вещь и приносил хозяину. Бывал он на этом лугу и с Тоней Абросимовой… Летними вечерами небо над соснами расцвечивалось нежными красками, меж стволов бесшумно порхали летучие мыши, крякали в заболоченной излучине утки. Зеленым глазом щурился на высокой насыпи семафор, и вот на большой висячий мост выскакивал пассажирский. Тоня смотрела на квадраты освещенных окон, в глазах ее отражались желтые огоньки. Пассажирский скрывался, а мост еще долго гудел, покрякивал, издавал звонкие металлические щелчки…

Самолет провалился в воздушную яму, неприятно засосало в животе, руки невольно вцепились в поручни жесткого кресла. Впрочем, сидеть на подушке парашюта было мягко, вот только ноги а кирзовых сапогах немного замерзли. Из далекого прошлого мысли вернулись в настоящее. А настоящее сулило немало серьезных опасностей: Кузнецов должен был скоро выпрыгнуть в районе станции Шлемово, а оттуда пробраться в Андреевку. Наше командование заинтересовала немецкая база, было замечено, что туда подаются тяжелые составы с оборудованием, сырьем, строительными материалами. Немцы затевали там что-то серьезное. Иван Васильевич, который служил до войны в Андреевке, лучше других подходил для роли разведчика: он хорошо знал эти места, у него остался в поселке свой человек…

Все эти доводы Кузнецов привел своему начальству, когда зашел разговор об андреевской базе. Кроме этого, в его задачу входило создание партизанского отряда. Перешедшие линию фронта окруженцы говорили, что в тех лесах еще много скрывается красноармейцев.

Выброситься на парашюте в районе станции Шлемово Иван Васильевич решил потому, что там, по сведениям окруженцев, немцев мало. На повале и погрузке леса работают наши военнопленные, охраняет их рота солдат. Гитлеровцы с первых же дней оккупации наладили систематическую отправку леса в Германию. Лес валили подряд, но отбирали для отправки лишь высококачественную древесину.

Иван Васильевич сам беседовал с сержантом, который работал на делянке, а потом ухитрился сбежать и перейти линию фронта. Так что представление о том, что творится в Климовском районе, он имел.

…С того самого момента, когда Кузнецов вместе со своей группой перешел линию фронта, произошло очень много событий в его жизни. В Наркомате внутренних дел он встретился с полковником Грековым, которого хорошо знал по Испании. Рассказал ему о своих мытарствах, о тоске по настоящему делу.

Наверное, Греков с кем-то переговорил, потому что вскоре Кузнецова вызвали к генералу, который тоже много расспрашивал про базу в Андреевке. После визита к генералу Иван Васильевич поступил в ведение Грекова.

Его разыскал вернувшийся из госпиталя Петя Орехов и стал проситься в разведку. В тылу врага Иван Васильевич воочию убедился, что у Пети явные способности к этому делу. Он попросил Грекова, к которому попал в подчинение, чтобы Орехова направили в разведшколу.

Вылетел Кузнецов 28 октября 1941 года. Несмотря на все старания гитлеровцев, их наступление под Москвой приостановлено. Новым командующим Западным фронтом Ставка назначила Жукова, о нем ужо шла слава как о талантливом военачальнике.

На московское направление перебрасывались части с других фронтов, с Дальнего востока, из Средней Азии. Каждый день шли упорные бои. Кузнецов слышал от товарищей о героических боях, которые вели генералы Панфилов и Доватор, сдерживая под Москвой натиск немецких войск. За три дня до его вылета противник форсировал Рузу и захватил станцию Волоколамск. Иван Васильевич чувствовал, что назревают великие события. Вспомнился последний разговор с полковником на аэродроме.

— Ты, Иван, ни на кого зла не держи, что тебя проверяли и перепроверяли, — сказал Греков. — За все, что произошло в июне сорок первого, и на нас лежит большая вина… Мы — разведчики, а многого ведь не знали. — Помолчав, прибавил: — А если и знали, то не сумели доказать… Плохо работали, плохо, теперь нужно каждому за десятерых! Хитры и коварны немецкие разведчики, а мы должны… обязаны их перехитрить! Это наш, Ваня, святой долг.

Не такое сейчас время было, чтобы на кого-то обижаться! Однако в чем-либо винить себя Иван Васильевич тоже не мог: служил честно, не щадил себя, не раз рисковал жизнью… Папка с документами, которую он вынес с оккупированной территории, оказалась ценной, как сообщили ему.

В Ленинград можно было попасть только на самолете, а Ивану Васильевичу очень хотелось туда! Там в его квартире осталась двоюродная сестра Анджелла… Греков по его просьбе навел справки, но ничего путного первое время не смог сообщить, мол, наши ленинградские товарищи выясняют… Почуяв неладное, Кузнецов насел на полковника и тот вынужден был сказать, что Анджелла погибла.

Смерть двоюродной сестры, приехавшей к нему перед самой войной, лишила Ивана Васильевича последнего близкого человека, хотя он знал о ленинградской блокаде, обстреле дальнобойными орудиями города, о начинающемся голоде и сколько за эти страшные месяцы было смертей, но гибель сестры как-то не укладывалась в сознании. Она хотела уехать в Таганрог к отцу, но он уговорил ее остаться до осени. Анджелле было всего тридцать лет… К тому, что и он в любой момент может погибнуть, Кузнецов давно уже приучил себя. Вернее, вообще не думал о смерти. Этому он научился еще там, в Испании. Да и вся его работа была связана с риском. Разве враги не стреляли в него и в мирное время?..

Мысли с сестры перескочили на Тоню Абросимову. Где теперь она? Жива ли? И что с детьми? Почему-то лицо дочери Гали забылось, а вот Вадим так и стоял перед глазами.

Из кабины управления вышел штурман в кожаной куртке и меховых унтах. В салоне легкого транспортного самолета было довольно прохладно, Кузнецов поежился в стеганой телогрейке, под которой был толстый шерстяной свитер. Он понял, что пора. Улыбающийся штурман похлопал его по плечу, прокричал: «Ни пуха ни пера!»

Иван Васильевич, как водится, послал его к черту и привычно шагнул в ревущую черную тьму. Сильный рывок, затем негромкий хлопок, и он один на один с темнотой. В буквальном смысле между небом и землей!

Покачиваясь на стропах парашюта в чуть разбавленной светом далеких звезд ночи, он еще какое-то время слышал удаляющийся гул двухмоторного самолета, а потом со всех сторон обступила тишина. Скоро глаза привыкли к сумраку, и внизу тускло блеснула неширокая полоска реки — надо полагать, Шлемовка, обозначились мшистыми мягкими холмами лесные массивы. Сверху казалось, приземлишься в них, будто в пух, на самом же деле мало удовольствия угодить на кроны деревьев. Днем, подтягивая стропы, можно было бы выбрать полянку, а сейчас приходилось уповать только на собственное везение. Ни одного огонька внизу, никто не встречает его и не ждет здесь. Иван Васильевич надеялся, что штурман точно рассчитал место приземления. Пойма Шлемовки в десяти километрах от станции. Тут ни одной живой души нет. Обе деревни жмутся к железной дороге. Главное — не спикировать на макушки сосен или в холодную октябрьскую воду.

Ему повезло — он приземлился в болотину с густыми зарослями камыша, ноги увязли в грязи, но воды в сапоги не зачерпнул. Ветра не было, и парашют спокойно погасился рядом. Иван Васильевич выбрался из пружинящей болотины на твердую землю, сложил парашют, связал его стропами и оттащил к видневшемуся неподалеку березняку. Разбросав ногами опавшую листву и податливый мох, он положил в углубление парашют, а сверху накидал ветки и только после этого присел на влажный пень.

Было тихо, звезды над головой испускали голубоватый холодный свет, над луговиной неподалеку стлался густой туман, в котором пряталась речка. Удивительно после всего, что происходило с ним за последнее время, после суеты, разговоров, людей, вдруг оказаться одному в совершенно безмолвном мире. Он никогда не был охотником, но, наверное, то же самое чувствует человек с ружьем, оторвавшийся от шумного города и оказавшийся в глухой чащобе. Но охотник знает, что рано или поздно он, отдохнувший и обновленный, снова вернется домой, а Иван Васильевич и не мечтал об этом, да и дома у него больше не было.

Выглянувшая луна посеребрила листья на березах, будто бы приподняла туман над рекой, засветилась узкая темная полоска воды. Папироса выскользнула из пальцев Кузнецова, он машинально нагнулся за ней, и его рука утонула в пружинящей мякоти высокой кочки. Он нагнулся и долго смотрел на бело-розовые ягоды клюквы. Одну сорвал и положил в рот. От твердой кислой ягоды свело челюсти. Вкус недозрелой клюквы вызвал в памяти мирные дни, семейные походы на болота за клюквой — она созревала с началом заморозков. Больше всех набирала ягод Ефимья Андреевна, не отставала от нее Тоня. Вадим и Галя тоже ходили с ними. Однажды на краю болота, в ельнике, они увидели громадного лося…

Страшно подумать, все эти знакомые, не раз исхоженные места стали чужой, вражеской территорией! И ему, Кузнецову, придется тайком пробираться к дому, где он жил, прятаться от людей, все время быть начеку…

Сняв с предохранителя пистолет, он снова засунул его во внутренний карман ватника, перешагнул через кочку и зашагал по пружинящему болоту к станции Шлемово.

2

Вадим и Павел шагали по лесной дороге. Услышав впереди скрип телеги, они переглянулись, не сговариваясь, метнулись в чащу и укрылись за стволами сосен. На повозке, запряженной белой с серым лошадью, ехал старик в зеленом, порванном на плече ватнике. За его спиной раскорячился железный, с блестящим лемехом плуг. Мальчишки проводили взглядом повозку до повертки. Наверное, лошадь почуяла их, потому что пофыркивала и косила большим глазом в их сторону. Старик, казалось, дремал с вожжами в руке.

— Чего в лес шарахнулся? — покосился Павел на приятеля.

— А вдруг это полицай?

— Полицай с плугом? — усмехнулся Павел. — Я таких не видел.

— Что нам сказал дядя Митя? Быть осторожными… Слушай, а какое сегодня число? — вдруг остановился Вадим.

— Третье ноября… А что?

— Да так, ничего, — ответил Вадим. — Мне сегодня десять лет.

— Хм, это… поздравляю, — промямлил приятель. — Мне весной было десять, а я и не заметил.

— В прошлом году в Великополь третьего ноября пришла посылка из Ленинграда, — вспомнил Вадим. — Отец прислал мне книги и шоколадных конфет… Я всех из нашего дома угостил и еще на завтра осталось.

— А мне ничего не дарили, — уронил Павел.

Они свернули на узкую травяную тропинку, ведшую на Утиное озеро. Стоило подуть даже легкому ветру, как с берез и осин срывались стаи листьев. В солнечном свете они казались выкованными из меди, вот только не звенели. Некоторые были так красивы, что жалко было на них наступать.

Мальчишки не видели, как, переходя от дерева к дереву, за ними крался высокий человек. Когда ребята спрятались за соснами, он тоже укрылся. По лесу человек шагал осторожно, ни один сучок не треснул под его сапогом. Из двух мальчишек тот, что повыше, был явно осторожнее, он чаще оглядывался, один раз человек едва успел спрятаться за осиновый ствол: мальчишка внезапно повернул голову и внимательно посмотрел в его сторону, но ничего подозрительного не заметил. Иногда человек приближался совсем близко к ребятам и тогда слышал их разговор.

— Ходит к вам краснорожий Ганс? — спрашивал Вадим.

— Были бы у меня патроны, я бы его кокнул…

— Стоит ли из-за одного фрица жизнью рисковать? — рассудительно говорил Вадим. — Вот если бы поджечь комендатуру или гранатой взорвать… И полицаев заодно. Вчера Ленька Супронович мне ни за что пендаля врезал, сволочь!

— Копченый и Лисица пришли на двор к Широковым, увели корову, тетя Маня воет, Иван ухватил буренку за хвост, так они его жердью от изгороди избили, чуть живой отлеживается на печи… Матка его бегала к Сове за травами.

Перед ними открывался вид на озеро с небольшим камышовым островком. Павел кепкой зачерпнул прозрачной воды, по очереди попили. Слышно было, как крупные капли падали в воду, щелкали по листьям, скопившимся у берега. Мальчишки, оглядевшись, прислушались, потом пошли вдоль берега в глубь молодого, тонконогого березняка. Человек двинулся за ними. Скоро они приблизились к землянке, замаскированной лапником. Вадим поднял толстый сук и негромко постучал по огромной ели, до половины укрывавшей землянку. Из высокого камыша выбрался с удочкой Дмитрий Андреевич Абросимов, Был он в коротком суконном пальто, высоких болотных сапогах, на голове — выгоревшая кепка. Крепкие щеки заросли черной щетиной. Увидев мальчишек, он приветливо заулыбался, закивал.

— Чего мы тебе, батя, принесли-то! — помягчев лицом, сказал Павел и опрокинул содержимое корзинки на траву — из-за клюквы вывалилась синеватая ощипанная тушка курицы. Высыпал ягоды и Вадим, под ними оказалась картошка.

— Ну, ребята, — сказал Дмитрий Андреевич, — устроим царский пир!

— Надеюсь, и меня примете в свою компанию? — выходя из-за березы, сказал Иван Васильевич.

3

Они вдвоем сидели у небольшого прогоревшего костра, прихлебывая из алюминиевых кружек крепко заваренный чай. Солнце совсем низко склонилось к озеру, отчего спокойная вода полиловела, а небо стало розовым, с зеленой полоской чуть повыше вершин деревьев. Слышно было, как за вытянутым островком полощутся утки, ударяет в осоке щука.

— Нам, Ваня, с сыновьями здорово повезло, — заметил Дмитрий Андреевич. — Не знаю, что бы делал тут без них!

— Так-то оно так, Дмитрий, но конспираторы из них, прямо скажем, хреновые, — заметил Иван Васильевич. — Я ведь шел за ними, почти от самого клуба — твой Павел хоть нет-нет да оглянется, а мой Вадька чешет по лесу, как по Невскому проспекту!

— Научатся! — сказал Дмитрий Андреевич.

— А стоит ли их всем этим премудростям учить? — раздумчиво заметил Кузнецов. — Для них это сейчас вроде игры, а случись что — расплачиваться придется, как взрослым.

Они уже переговорили о многом. Дмитрий рассказал, как он в Туле добился, чтобы его признали годным к военной службе. Военкомат направил его старшим политруком в стрелковую часть. Был под Великополем, потом его рота оказалась в окружении, а затем — плен. Ночью вместе с двумя другими командирами сделали подкоп под ригой, в которой их заперли.

— А ты как сюда попал? — полюбопытствовал Дмитрий Андреевич, — Тоже из окружения?

— К тебе меня мальчишки привели, — улыбнулся Иван Васильевич. — А будь бы на моем месте враг?

— Ты не ответил на мой вопрос. Откуда ты? С неба свалился?

— Слышал что-либо про базу? — спросил Кузнецов.

— Что-то строят там, гонят в военный городок пленных, отец говорил, что на базовскую ветку частенько маневровый толкаетнагруженные чем-то вагоны и платформы. И охрана там сильная. Но что там делают, никто пока не знает.

— Узнаем, — заметил Иван Васильевич.

— Теперь понятно, зачем ты здесь, — сказал Дмитрий Андреевич.

— Ну а раз и ты здесь, то нам, двум бывшим родственникам, сам бог велел объединиться!

— Мне нужно пробираться к фронту, — сказал Дмитрий Андреевич. — Повезет — попаду к своим… Ты ведь понимаешь, если меня схватят здесь, то не пощадят отца и мать. Я и так уже тут задержался. Вот и мальчишки рискуют…

— Бить фашистов, Дмитрий, можно и здесь, — заметил Кузнецов.

— Вдвоем с тобой? — усмехнулся Дмитрий.

— А это уж от нас зависит — быть нам вдвоем или организовать отряд…

— И первым делом сыновей в него запишем.

— Они ничего не должны знать, — сказал Кузнецов. — Еще не хватало ребятишек в войну втягивать.

— Война сама их втянула, — возразил Дмитрий Андреевич. — Не знаю, как Вадик, а Павел — одна ненависть: к фашистам, отчиму и даже к матери…

— Рослый, в вашу, абросимовскую породу.

— Хотел пришить из винтовки Ганса, ну который к Александре ходит, да я запретил, — сказал Дмитрий Андреевич.

— А ведь я не верил Шмелеву, или как там его зовут на самом деле? — сказал Иван Васильевич. — Документы у него, правда, в порядке, но нутром чувствовал, что он не наш, чужой…

— Скоро, наверное, объявится в Андреевке, — проговорил Дмитрий Андреевич. — Ленька Александре от него письмо принес, вещевой мешок с продуктами… Павел рассказал.

— Александра-то какова, а? — посмотрел на Дмитрия Кузнецов. — Может, помогала ему?

— Не думаю, — помрачнев, ответил Дмитрий Андреевич. — Она могла ничего и не знать…

— Ну-ну, защищай… А Ганс этот?

— Ганс силой к ней ворвался… Александра — тяжелый человек, собственница, но не враг, — твердо сказал Дмитрий Андреевич.

— Как воспримет Шмелев известие, что его жена сожительствует с немцем? — сказал Кузнецов.

— Пристрелит Ганса и прибежит к нам в лес, — усмехнулся Абросимов. — Куда ему еще деваться?

— Ладно, хватит темнить, Дмитрий! — сказал Кузнецов. — Ты прав, я здесь не случайно… Мы должны с тобой организовать партизанский отряд, наверняка в наших лесах бродят оказавшиеся в тылу красноармейцы. Многие из окружения в одиночку и группами пробираются к своим. Сколько может нынешняя осень нас баловать? Ноябрь, а еще крепких морозов не было. Высыпет снег — труднее будет собирать людей, да и зимой мало кто в лесу выдержит…

— Отец говорил, что через Андреевку немцы гонят к себе в тыл пленных красноармейцев, часть отправляют прямо со станции, — сообщил Абросимов.

— А ты говоришь, вдвоем будем воевать! — сказал Кузнецов. — Можно напасть и на колонну с военнопленными, можно и путь разобрать перед эшелоном.

— Вряд ли мы вдвоем с тобой что-нибудь сделаем, — возразил Дмитрий Андреевич.

— Но с чего-то, надо начинать? Как говорится, под лежачий камень и вода не течет… Ты хоть в курсе, что там, в Андреевке?

— А что там — старики да женщины с детьми, а молодые, вроде Леньки, Копченого, Лисицына, Кости Добрынина, работают на фрицев.

— А Семен?

— В батькином казино.

— Надо повидаться с ним, он ведь твой шурин. И потом, Семен — не чета Леньке. Надо его, Дмитрий, прощупать… Сначала через Варвару, что ли?

— Да, тут еще Николай Михалев, — вспомнил Дмитрий. — Этот спит и видит Леньку Супроновича в гробу! У того старые шашни тянутся с его женой, Любой… И Архип Блинов здесь.

— Он беспартийный, а немцы таких охотно используют в своих целях… — задумчиво проговорил Кузнецов. — Людей мы наберем. Не сразу, конечно, для этого понадобится время.

Но умолчал о том, что Блинов оставлен в Андреевке по особому распоряжению.

— Как ни крути, а без ребятишек нам не обойтись, — вздохнул Дмитрий. — Соваться в Андреевку не стоит, слишком большой риск. А ты ведь был в поселке, встречался с кем-нибудь?

— Того, с кем я там встречался, никто не должен знать, — ответил Кузнецов. — Даже ты, Дмитрий. Пока это единственная для меня зацепка. А чем Андрей Иванович занимается?

— Все тем же — путевой обходчик, — ответил Дмитрий Андреевич. — Сидит в будке и…

— …эшелоны считает, — подхватил Иван Васильевич. — А ты знаешь, Дмитрий, это великолепно! Неужели он не заметил, что немцы привозят на базу?

— Ты сам с ним поговори…

— Пока никто не должен знать, что я тут, — нахмурился Иван Васильевич. — Даже он. Я ребят предупредил, чтобы молчали.

— Значит, с сегодняшнего дня я поступаю в твое распоряжение? — сказал Дмитрий Андреевич. — Ты, наверное, уже полковник?

— Капитан я, Дмитрий.

— Что же так медленно растешь? — подковырнул Абросимов. — Дерюгин и тот тебя обскакал.

Костер подернулся серой пленкой пепла, крупная рыба всплескивала на воде. На вечернем небе появилась пока единственная яркая звезда.

— Я все же пойду, — поднялся Дмитрий Андреевич. — Нынче в ночь заступает на дежурство отец. Мы договорились повидаться. Может, через него Семена вызову…

— Пойдем вместе, — поднялся Иван Васильевич. — Какой нынче день-то?

— Суббота.

— То-то все тело просится в баню… — улыбнулся Кузнецов. — Помнишь, как мы с тобой когда-то славно парились в баньке Андрея Ивановича? Намахаемся березовым веничком, а в предбаннике жбан с холодным кваском…

— Лучше бы не вспоминал… — проворчал Абросимов. — Я уж и забыл, когда последний раз был в бане… Пожалуй, еще до войны? А так на речке помоешься с мылом или в озере выкупаешься, пока вода была терпимой. А сегодня, поди, Ганс своего хозяина, коменданта Бергера, в нашей бане парит.

— Рискнем, Дмитрий? — На обветренном лице Кузнецова появилась мальчишеская улыбка. — Чистому и помирать-то легче.

— Ты что имеешь в виду? — удивился Абросимов, он не мог всерьез поверить, что Иван Васильевич предлагает ему пойти в баню.

— У твоего дружка Михалева баня у самого леса? — развивал свою мысль Кузнецов. — Он постоит на часах, а мы с тобой попаримся.

— Ты же только что говорил, дескать, никто не должен знать…

— Никто и не узнает, кому не положено нас узнавать… — засмеялся Кузнецов. — Но друзей-то в Андреевке мы должны навестить? Баня баней, а у меня там и еще есть кое-какие дела… Рано или поздно все равно нужно с товарищами встречаться!

Дмитрий Андреевич знал, что его бывший шурин способен на самые отчаянные поступки. Как-то в тридцатых годах Иван, тогда еще сотрудник ГПУ, на полном ходу скорого поезда спрыгнул вслед за бандитом сразу за переездом. С вывихнутым плечевым суставом догнал бандита, разоружил и привел в часть. В другой раз, во время пожара на станции, один ухитрился сдвинуть с места вагон со взрывчаткой и толкать его по запасному пути до самого шлагбаума. Даже Андрей Иванович — известный в поселке силач — не смог бы такое повторить… Местные хулиганы боялись Кузнецова больше, чем милиционера Прокофьева. Еще неизвестно, остался бы жив Дмитрий, — ведь это Иван спас его тогда от ножа…

— Ты — командир, — сказал Абросимов.

— В таком случае: вперед, политрук!

— Старший политрук, — ехидно поправил его Абросимов.

4

Рудольф Бергер с Михеевым отобрали двадцать пленных красноармейцев, которые были покрепче на вид, и Леонид Супронович тут же под конвоем должен был препроводить их на базу. Переводчик для порядка задавал им вопросы о гражданской специальности, но это особенного значения не имело: нужна была грубая рабочая сила. А уж ломом и лопатой всякий может владеть, главное, чтобы силенка была.

— Вы не интересовались, есть ли среди них коммунисты, комиссары? — спросил Бергер своего помощника.

— Я думаю, коммунистов и комсостав вылущили эсэсовцы, — ответил Михеев.

Бергер выдал справку начальнику конвоя о том, что им лично отобраны для строительства военного объекта двадцать пленных, унтер-офицер козырнул и отдал конвою команду поднять и построить остальных пленных. Пока автоматчики покрикивали: «Ком, ком! Шнель, русиш швайн!» — он выяснил у коменданта, в каком населенном пункте по пути следования лучше будет переночевать. У него приказ доставить остальных пленных на перевалочный пункт, до которого еще два дня пути. Бергер посоветовал сделать остановку в Леонтьеве: там есть помещение, где можно запереть пленных на ночь.

Колонна из шестидесяти восьми оставшихся красноармейцев уныло потянулась по проселку в сторону бора. Женщины открывали калитки, выбегали на дорогу и совали бойцам сваренную в мундире картошку, краюхи хлеба, яйца. Конвойные покрикивали на них, замахивались автоматами, но делали это равнодушно, скорее, чтобы угодить рослому, с хмурым лицом начальнику с нашивками унтер-офицера. До перевалочного пункта все равно никто их кормить не будет. Пленные выглядели усталыми, повязки у раненых стали серыми от грязи, большинство было в обмотках. Некоторые шлепали босиком. У одного рука болталась на перевязи из зеленой обмотки. Они хватали подношения женщин, тут же на ходу торопливо жевали, будто боялись, что эту скудную еду могут отобрать.

Бергер и Михеев стояли у крыльца комендатуры и смотрели вслед колонне. Конвоиры с автоматами на шее курили и перебрасывались друг с другом короткими репликами, один из них изловчился и шлепнул по заду молодую женщину, которая совала в руки парням золотистые луковицы. Женщина взвизгнула, немецкие солдаты громко рассмеялись.

— Добрая русская душа, — усмехнулся Бергер. — Самим жрать нечего, а этих голодранцев подкармливают! Кстати, кто эта бабенка? — Бергер кивнул на юркнувшую в калитку стройную женщину в меховой безрукавке.

— Я выясню, господин гауптштурмфюрер, — пряча улыбку, сказал Михеев.

Невысокого роста, худощавый, с рыжеватой негустой шевелюрой и усиками под Гитлера, Рудольф Бергер был до болезненности чистоплотным, он носил в кармане алюминиевую мыльницу с душистым французским мылом. Руки он никому не подавал, а если приходилось здороваться с вышестоящим начальством, старался поскорее найти умывальник и сполоснуть ладони. Ел он всегда один, сам резал хлеб, колбасу, сыр. Садясь за стол, придирчиво рассматривал тарелки, стаканы. Наверное, брезгливость его распространялась и на женщин: два или три раза Леонид Супронович приводил к нему молодых женщин, но, немного побеседовав с ними на ломаном русском языке, Рудольф вскоре отсылал их домой. О своих подчиненных Бергер знал все, а о нем знали только, что он раньше служил в Берлине в гестапо. Была у Рудольфа еще одна странность — он любил оружие и никогда не расставался с ним. Кроме парабеллума при нем всегда был в нагрудном кармане маленький «вальтер». На стене у кровати висел заряженный автомат, который утром Ганс уносил в комендатуру и клал на тумбочку у письменного стола, чтобы был под рукой. Свое оружие Бергер чистил сам, патроны смазывал маслом, чтобы легко и бесшумно подавались из обоймы в ствол. А вот стрелял комендант почему-то редко, хотя Ганс утверждал, что он отличный стрелок и может запросто попасть в монету на расстоянии тридцати шагов.

Сергей Георгиевич Михеев был полной противоположностью своему начальнику — высокий, осанистый, с густым, зычным голосом. Подбородок с ямочкой придавал лицу переводчика добродушное выражение. Он имел офицерское звание, но предпочитал носить гражданский костюм, дескать, это помогает ему быстрее находить общий язык с русскими. Сергей Георгиевич и был чистокровным русским: маленьким мальчонкой родители увезли его во Францию, откуда его отец — кадровый военный — перебрался в Берлин, там Сергей закончил гимназию, служил на железной дороге, за два года до войны его уговорили поступить в разведшколу, а когда Германия напала на Россию, он сразу же попал на Восточный фронт переводчиком в штаб дивизии. С гауптштурмфюрером Бергером они ладили, тот усиленно изучал русский язык, интересовался фольклором, и лучшего наставника, чем Михеев, ему было бы трудно найти.

И Бергер, и Михеев еще до приезда в Андреевку знали, что здесь действовала немецкая агентура. И лишь на месте они поняли, что Андреевка не просто маленький поселок при железнодорожной станции, а наиважнейший объект, за охрану которого они теперь отвечают головой. Им же поручили отбирать для строительства и расширения бывшей советской воинской базы военнопленных. Немного позже пришло еще одно указание: усилить охрану базы. Со дня на день должна прибыть рота эсэсовцев, в распоряжение которых поступали все пленные. По опыту своей работы Рудольф знал, что ни один пленный отныне не уйдет с территории базы живым. Каждый, кто не сможет держать лопату в руках, будет уничтожен. Только таким способом сохраняется военная тайна. И Бергер был рад, что эта грязная работа — уничтожение изнуренных военнопленных — ляжет на плечи эсэсовцев.

В обязанности Бергера входило также подбирать среди русских военнопленных и местного населения людей для разведшколы, которая обосновалась в ста двадцати километрах от Андреевки, в бывшем поселке лесорубов. Раз в две недели он ездил с Михеевым на автомашине в Климово, где находился этапный лагерь военнопленных, и тщательно отбирал кандидатов. Бергер понимал, что почти каждый из них поначалу лелеял в душе мечту, попав в тыл, сдаться советским чекистам, но в школе тоже сидели не олухи. Кандидаты, отобранные Бергером, подвергались интенсивной обработке, их заставляли некоторое время попрактиковаться в тайной полевой полиции, где приходилось участвовать в облавах на партизан, пытках и расстрелах советских граждан. Только после этого тех, кто, как говорится, сжег все мосты за собой, забрасывали со шпионскими и диверсионными заданиями в тыл к коммунистам.

Михеев как-то подсказал, что Леонид Супронович — подходящая кандидатура для разведшколы, но Бергер не пожелал с ним расставаться: его помощник и здесь, в Андреевке, пройдет неплохую практику, а потом такой человек ему и самому необходим.

Пока слишком уж все было тихо в Андреевке, Рудольф Бергер понимал, что начальству в Климове было бы куда приятнее узнать, что комендант и его люди схватили и публично казнили хотя бы парочку злоумышленников. И Бергер уже подумывал, что не худо бы организовать что-либо подобное: не может быть, чтобы в поселке не осталось сочувствующих Советской власти и недовольных новым порядком… Может, пугнуть эту грудастую бабенку? Повод есть: передавала продукты вражеским солдатам прямо на глазах коменданта… Наверное, у нее крепкое белое тело и красивая грудь… А какая походка! Как это русские говорят: ступает, как пава!

— Пока одного-двух не повесим вон на том дереве, — кивнул переводчик на высокие сосны, что напротив дома Абросимова, — уважения к властям не жди.

Он прямо-таки читал мысли Бергера.

— Приведите вечером в комендатуру эту женщину, — сказал Рудольф. — Я сам ее допрошу. Кто ее муж? Коммунист, офицер?

Михеев заулыбался:

— Вы обратили внимание, какая у нее фигура? В ней что-то есть от тициановской Данаи. Не находите?

— Хорошо бы ее сначала помыть как следует в ванне, — рассеянно продолжал Рудольф. — Даная в России? Смешно…

— Я скажу, чтобы старик баню истопил, — сказал Михеев. — Впрочем, пусть она сама затопит. Хорошая русская баня с паром и веником — это прекрасно.

— Бог мой, как я соскучился по кафельной ванне! — мечтательно сказал Бергер. — Вы знаете, Михеев, у этих русских женщин даже нет приличного, тонкого белья. Хоть пиши в Берлин Минне, чтобы свое прислала… — Он коротко хохотнул. — Минна — это моя жена.

— С простонародья что возьмешь? В Андреевке фельдшер без медицинского образования, завклубом ходит в смазных сапогах и говорит: «Наше вам!» Ни одного интеллигентного человека, сплошное хамье! — заметил Михеев. — Удивляюсь, что медведи по улице не ходят!..

Глава двадцать шестая

1

К вечеру занепогодило, белесая пелена облаков заволокла большую часть неба. Ледяной ветер гонял по проселку листья, шуршал в мертвой траве, на огородах высились кучи ржавой картофельной ботвы. На жердине забора покачивался глиняный кувшин. Десятка два изб тоскливо глядели немытыми стеклами на небольшую речку, за которой виднелся порыжевший луг. На пригорке громоздился длинный деревянный скотник, вместо стекол в рамах желтели свежие доски, у обоих выходов возвышались кучи навоза. За скотником сквозил, просвечивая, смешанный лес.

Два конвоира неспешно шагали навстречу друг другу вокруг скотника, крепкие, с короткими голенищами сапоги смачно вязли в навозной жиже. Пленные — шестьдесят восемь человек — лежали вповалку, запах навоза перемешался с запахом пота. Уставшие за длинный переход люди почти не шевелились, многие уже провалились в неспокойный сон, другие негромко переговаривались. Слышно было, как чавкали снаружи сапоги охранников, да протяжный стон колодезного ворота врывался в отрывистую немецкую речь.

Начальник конвоя вместе с солдатами расположился в самом просторном доме, хозяев выгнали вон. Перед тем как лечь спать, он еще раз обошел надежно запертый скотник, потрогал крепко приколоченные по его приказу доски на окнах и, поеживаясь в заблестевшем под дождем плаще, повернул к дому, где готовился ужин. Сегодня посчастливилось разжиться двумя гусями — их прятали в бане, — а бывает, и паршивой курицы не добудешь. Впрочем, картошки сейчас вволю, и соленые грибы к ней всегда найдутся.

Часовые разошлись в разные стороны, чтобы через несколько минут встретиться на этом же самом месте, от дождя навозная жижа запахла еще острее, подошвы сапог отрывались от нее с противным квакающим звуком. Из скотника доносился разноголосый храп, шуршала солома, кто-то жалобно стонал во сне. Услышав негромкий сдавленный вскрик, один из охранников прибавил шагу, завернул за угол, и тут же его обмякшее тело сползло по стене. Высокий мужчина опустил железный шкворень и машинально вытер пот со лба.

— Молодец, Дмитрий! — похвалил его появившийся рядом Кузнецов. — У тебя рука тяжелая, как у отца.

— Их только двое? — спросил Абросимов.

— Один черт знает, когда у них смена караула! — быстро произнес Иван Васильевич. — Надо пошевеливаться.

Дмитрий Андреевич засунул шкворень в скобу, поднатужился, и запор затрещал.

— Тише! — шикнул Кузнецов.

— Шкворень согнулся, — прошептал Дмитрий Андреевич. — Что делать?

— Давай вдвоем!

Они навалились на шкворень — из толстой балки выскочила скоба. Абросимов, не удержавшись, сунулся носом в плечо Кузнецова.

— Давай фонарик! — приказал тот.

Распахнув дверь, он осветил колеблющимся пятном света проснувшихся и сгрудившихся у выхода людей. Они слепо щурились, некоторые прикрывали глаза руками.

— Времени в обрез, — властно заговорил Иван Васильевич. — Охранники убиты, без лишнего шума все за мной.

— Господи, наши! — вырвалось у кого-то.

— Ребята, наши! Партизаны!

— Обо всем поговорим в лесу, а сейчас ни слова! — строго предупредил Кузнецов. — Двое снимут форму с убитых часовых. Командиры есть среди вас?

Одному из троих, выступивших вперед, он протянул трофейный автомат:

— Пользоваться умеете?

— Умею… Чесануть бы по этим гадам, которые нас вели… — сказал тот, бережно принимая оружие.

— Вас и всего-то двое? — удивился кто-то, присмотревшись в сумраке.

— Говорят, один в поле не воин, — усмехнулся Иван Васильевич. — А двое, как видите, уже сила!

Они быстро углубились в лес. Пленные, озираясь и все еще не веря в свое спасение, спешили вслед за Абросимовым. Шествие замыкали Кузнецов и назвавший себя старшим лейтенантом Егоров.

— Вот уж не чаяли быть на свободе! — возбужденно говорил Егоров. — Страшная это штука — плен: кажется, не такая уж и большая охрана, можно бы сговориться и напасть, но люди не верят друг другу, боятся. С двумя хлопцами договорились бежать, когда поведут через лес, но в самый последний момент охранник одного прикладом огрел по спине, так что нога отнялась, — они его пристрелили, а второй испугался…

— У вас еще будет, старший лейтенант, возможность проявить себя, — сказал Кузнецов.

2

В начале декабря 1941 года Яков Ильич Супронович зазвал к себе Абросимова.

— Ты чего же, сват, не заходишь? — упрекнул он Андрея Ивановича. — Иль мы не родственники? Загордился?

— Чем мне гордиться-то? — хмыкнул Абросимов. — Это ты развернул дело, хозяин! А я как был путевым обходчиком, так им и остался, грёб твою шлёп!

— Жить-то надо, Андрей Иванович, — говорил Яков Ильич, пригубливая рюмку со шнапсом. — Мы с тобой немцев не звали сюда, а коли наши смазали пятки салом и побегли аж до самого Черного моря, не вешаться же нам с тобой? Меня не притесняют, да и тебя пока не трогают… Жить и при них можно, вон я какую опять торговлишку развел! И никто мою инициативу не сдерживает, не то что раньше — паршивая столовка для приезжих и никакого дохода ни мне, ни государству. Как ни крути, Андрей Иванович, а частная инициатива — великое дело. Когда все свое и доход твой, работать-то приятнее, хочется все как лучше, и в лепешку расшибешься, чтобы клиенту угодить. А кто в выигрыше? И я, и клиент. Потому как вместо перловки и биточков с макаронами я ему предложу чего-нибудь получше. Торгуй, богатей, наживай капитал. При нонешней-то власти почет тебе и уважение за это, как и должно быть.

— И то гляжу, раньше-то еле поворачивался, да и в столовке тебя было не видать, а теперича забегал, засуетился! — усмехнулся в седую бороду Андрей Иванович. — Самолично коменданту коньячок со шпротами на подносе подаешь.

— Живое доходное дело, оно и сил прибавляет, — сказал Яков Ильич, виду не подав, что слова Абросимова задели его за живое.

Они сидели в верхней маленькой комнате, где обычно обедали старшие чины комендатуры. Супронович выставил бутылку шнапса с хорошей закуской. В небольшое окошко, из которого был виден белый купол вокзала, с порывами ветра ударяли мелкие снежинки. Наконец-то после затяжной осени запахло зимой. Морозы еще не остановили Лысуху, но по утрам у берегов белела ледянистая кромка. А снегу пока мало…

Андрей Иванович перевел тяжелый взгляд на Супроновича. «Крепок еще!» — подумалось тому.

Как-то подвыпивший Ганс на потеху Бергеру подзадорил старика на лужке возле дома:

— Русский Иван ошень слабый против немца! — И подтолкнул его: — Давай бороться, папашка?

Андрей Иванович снял пиджак, неторопливо закатал рукава ситцевой рубахи и по русскому обычаю схватился с беловолосым верзилой крест-накрест. Минуты три они топтались на траве, сапогами взрывая луг до черной земли, — молодой Ганс был силен, ничего не скажешь. Чувствуя, что начинает задыхаться, Абросимов поднатужился, присел и, будто мешок с отрубями, перекинул через себя немца. Ганс с каким-то утробным звуком шмякнулся наземь и не сразу поднялся: от боли и бешенства — он ушиб плечо — у него побелели глаза. Сначала он встал на колени, затем на ноги, секунду пристально смотрел на Абросимова, потом улыбнулся, протянул широкую ладонь и сказал:

— Ты есть тут чемпион… — Не найдя слова, повел рукой вокруг. — Я есть чемпион Шварцвальда! — И потыкал себя пальцем в грудь.

Но Абросимов знал: схватись с ним Ганс еще раз — дыхания не хватило бы сладить, и так в правом боку закололо, а сердце колоколом забухало…

— Мой бог, какой позор, — с презрением сказал денщику по-немецки разочарованный Бергер: он ожидал совсем другого. — Потерпеть поражение от старика! Я не верю, что ты был чемпионом.

— У меня есть диплом, — сконфуженно оправдывался Ганс.

— Пристрели его! — приказал гауптштурмфюрер. — А то ведь растреплет всем, что положил на обе лопатки чемпиона… Русский не может победить немца, Ганс!

Хотя Абросимов и не понимал немецкого языка, он догадывался, о чем они толкуют… Однако на этот раз пронесло. Поразмыслив, Бергер решил, что не стоит так поступать с русским. Это озлобит односельчан, подорвет доверие к освободителям.

— Хорошо, Ганс, — сказал он. — Будем считать, что это произошло случайно, но, если честно говорить, ты меня разочаровал…

— Так сказывай, Яков Ильич, зачем позвал, — сказал Абросимов. — Я тебя, слава богу, знаю: даром не любишь угощать.

— Мы же с тобой как-никак родственники, — заметил Супронович.

— А ты и родственников особо не балуешь… Вон внук твой бегает по поселку в драных портках, а Семен с подносом шастает в казино… тьфу, слово-то какое-то нерусское, грёб твою шлёп!

— Семену я не указ, — помрачнел Яков Ильич. — На базу прорабом не хочет, хоть он и кумекает в строительном деле. Я бы его в долю взял, так тоже выкобенивается… Варвара ему на мозги капает! Ночная кукушка кого хошь перекукует. И чего ей новая власть не по нраву? Сенька на базе большую деньгу заколачивал бы: прорабы и инженеры у них в почете. А Варька все назад оглядывается, думает, снова над поселковым Советом красный флаг заколышется…

— Наполеон Бонапарт Москву взял, а потом все одно из России за милую душу со своим беспортошным воинством драпал!

— То Бонапарт, а эти насовсем пришли, Андрей Иванович, — придал своему голосу убежденность Супронович. — Тебе надо это понять.

— Да когда такое было, грёб твою шлёп, чтобы русский человек под басурманом находился?

— Было, Андрей Иванович, было… — усмехнулся Яков Ильич. — Вспомни татарву. Считай, двести лет татарские кони нашу землю топтали! И в ком из нас теперь нет хоть капли татарской крови? Иногда оно и полезно, застоявшуюся-то кровь иноземной разбавить…

— Во-во! В самую точку! — ухмыльнулся Абросимов. — В тебе-то ее, похоже, хоть отбавляй!

— Ну шути, шути, Андрей Иванович, — жестко сказал Яков Ильич. — Бергер давно бы попер тебя из твоего собственного дома, коли бы я за тебя не поручился…

— А говоришь, новая власть хорошая! Что же ты хочешь от меня, заступник?

— Бросай свою дурацкую будку с переездом и иди ко мне в компаньоны, — сказал Супронович. — В будке посидит кто-нибудь другой, а ты будешь кум королю — на лошадке разъезжать по деревням и заготовлять для моего заведения сельскохозяйственный продукт и прочее.

Андрей Иванович хотел было послать свата ко всем чертям, но вовремя остановился: чем немцам служить на железной дороге, может, и впрямь лучше идти к Супроновичу? Компаньоном…

— А должность-то у меня вроде извозчичья?

— Не скажи, Андрей Иванович, — ласково заговорил Яков Ильич. — Будешь получать хороший процент, возьму тебя в долю… Что ни говори, у нас с тобой внуки общие.

— Чего заготовлять-то? Один петух в поселке остался да вонючий козел… Все освободители, грёб твою шлёп, прибрали к рукам! Погляди, как лес кругом валят? И все в свою Германию. Эшелон за эшелоном! Глаза бы не видели.

— Немцы — народ хозяйственный, — вставил Супронович.

— Грабители они, грёб твою шлёп! — стукнул кулаком по столу Андрей Иванович. — Готовы догола раздеть всю матушку-Россию!

Яков Ильич опасливо поглядел на дверь: чего доброго, на улице услышат…

— А ты подумай, Андрей Иванович, — сказал он. — С Бергером я договорюсь, дадут тебе… аусвайс… то есть документ с печатью, и езди себе с богом. Лошадь в стойле застоялась… Мужик ты оборотистый. Большим хозяйством обзаведешься, ежели не будешь сидеть сложа руки у своей путевой будки. Вспомни, до революции ты был тут самым крепким хозяином.

— После тебя, — заметил Андрей Иванович.

Он еще не задумывался, как и что, но кое-какие мысли забрезжили в его голове… А живуч в человеке червячок стяжателя, накопителя! Дремал себе до поры, до времени, а время пришло — и зашевелился… Вон как Яков Ильич развернулся! Три лошади в конюшне, две коровы, пять боровов жиреют на отходах казино, куры, утки. Да и сынок его, Ленька, все в дом тащит. Бергер даже отдал ему свой помятый в дорожной аварии небольшой автомобиль марки «оппель». А у Бергера теперь пятнистый «мерседес». И три мотоцикла с колясками постоянно дежурят у комендатуры. Чувствуется, прочно они тут обосновались. Обо всем этом подумывал Андрей Иванович, сидя в гостях у свата. Вспомнил, как и сам, проходя, бывало, мимо бывших своих домов, с болью примечал: у одного крыша протекала, у другого крыльцо почти сгнило… Потому что людям даром досталось. А когда своими руками соберешь избу по бревнышку да двадцать раз каждую балку примеришь и половничинку, тогда и смотришь за всем в оба глаза…

— Слышь, сват, хожу мимо бывших домов-то своих — сердце кровью обливается, — начал издалека Абросимов. — Стекла выбиты, ребятишки нагадили на полу, крыша течет…

Яков Ильич с полуслова понял.

— Дома-то твои, — сказал он. — Тем и хороша новая власть, что отобранное коммунистами добро снова хозяевам возвращает. А бумаги тебе в комендатуре Ленька выправит…

— Ему? За какие такие заслуги? — входя в комнату, сказал Леонид. Судя по всему он какое-то время подслушивал за дверью. — Ты верно, батя, сказал: наши освободители возвращают конфискованное Советами добро своим друзьям. А вот друг ли нам Андрей Иванович или нет, мы с тобой покудова не знаем.

— Андрей Иванович — наш родственник, — заметил Яков Ильич.

— С тобой, Ленька, хучь ты и корчишь из себя начальника, я, как говорится, на одном гектаре… — насупив брови, ругнулся Абросимов.

— Слышал, как он со мной? — Леонид повернул чисто выбритое лицо к Абросимову. — А ведь я могу тебя под монастырь подвести. Мне это ничего не стоит. Сын твой Дмитрий — оголтелый коммунист, сколько он тут в семнадцатом напакостил! Зять Дерюгин — подполковник Красной Армии, к тебе на легковушке приезжал. Бывший зять Кузнецов — гэпэушник, Варька и Алена — комсомолки…

— Андрей Иванович зятьев не выбирал, — вступился Яков Ильич.

— А ты, Яков, не встревай, — метнул на него сердитый взгляд Абросимов. — Мне охота послушать твоего сынка.

— Родственнички теперь, папаша, тоже разные бывают, — продолжал Леонид. — Возьми хоть родного братана Сему. Имеет хорошую специальность, а придуривается тут у тебя в казино. Кстати, Бергер обратил внимание, что почтительности для официанта у него маловато. А чего, спрашивается, рыло от новой власти воротит? Все Варвара…

— Сдалась тебе Варвара, — покачал головой Яков Ильич. — Не лезь ты, Леня, в наши дела.

— Дела у нас теперь, папаша, общие: капитал делать и коммунистическую сволочь искоренять!

— Гляди ты, из лагеря вернулся тише воды, ниже травы, а теперя расфуфырился! — усмехнулся Абросимов. — А не думал ты, Ленька, что с тобой будет, ежели наши вернутся?

— Наши! — хмыкнул тот. — Наши уже пришли! И навек.

— Может, скоро нас, русских, заставят кудахтать по-ихнему? — спросил Абросимов.

— Не серди меня, Андрей Иванович, — ласково улыбнулся Леонид. — Вроде умный мужик, а лезешь на рожон!

— Русский я, грёб твою шлёп! — вырвалось у Абросимова. — И никогда под немецкую дудку плясать не стану!

— Вот тебе! — метнул на отца сердитый взгляд Леонид. — Не трожь родственников, не обижай односельчан, а они что говорят? Да за одни эти речи можно к стенке ставить!..

— Не ори, — спокойно одернул сына Яков Ильич. — Всех переколошматишь, дурак, с кем останешься? Немцы-то поумнее тебя, стараются наладить отношения с населением, а ты автоматом трясешь.

— Вот именно, пока трясу, — сбавил тон Леонид и бросил насмешливый взгляд на Абросимова: — Ружье с патронами сегодня же сдай. Или на тебя приказ коменданта не распространяется?

Андрей Иванович секунду смотрел Леониду в глаза, потом небрежно отодвинул его в сторону и вышел из комнаты. Полицай выскочил вслед за ним и с лестницы крикнул:

— Чего там твои внуки у Бергера под ногами путаются? Отправь их в деревню к родичам. А лучше, ежели вы переберетесь в другой дом… Ты же теперь домовладелец!

Ничего не ответил ему Абросимов, а вечером отнес одностволку в комендатуру, двустволку с патронами он еще раньше припрятал в дровяном сарае. Спать на сеновале стало холодно. Уже в сумерках Андрей Иванович вставил стекла в когда-то принадлежавшем ему доме, затопил русскую печку и перетащил туда вместе с Павлом и Вадимом матрасы, одеяла, постельное белье. Ефимья Андреевна в плетеных корзинах на коромысле принесла чугуны, посуду, необходимую кухонную утварь. Ганс, посмеиваясь, наблюдал за ними, однако не воспрепятствовал даже увести со двора корову, лишь приказал, чтобы молоко приносили каждое утро. Бергер по утрам пьет кофе со сливками.

На другой день Абросимов сообщил новому начальнику станции Самсону Моргулевичу, что больше работать на переезде не будет, потому как переходит к Супроновичу на новую должность. Носатый Моргулевич поморгал красноватыми глазами — или с вечера крепко выпил, или всю ночь не спал — и тоскливо проговорил:

— А куда мне податься, Андрей Иванович? Глаза бы не глядели, везут и везут добро наше в проклятую Германию! Да что добро — парней и девчат, будто скотину под запором, отправляют в теплушках. Как ты думаешь, Иванович, — понизив голос и почти касаясь его уха огромным бугристым носом, спросил Моргулевич, — придет такое времечко, когда оттуда повезут награбленное у нас добро обратно?

— Я не господь бог, — проговорил Абросимов. — Откуда мне знать, что будет?

— Это я так, к слову, — вдруг смутился Моргулевич. — Наше дело маленькое: сиди на шестке и не кукарекай.

— Смирному петуху скорее шею свернут, — заметил Андрей Иванович. — Чего тут остался?

— Я должен был уехать на дрезине с путейцами, — понизив голос, заговорил Самсон, — да Ленька, сволочь, все так подстроил, что мы застряли тут…

— Не слыхал я твоих речей, — сказал Андрей Иванович, — что-то туг на ухо стал… — и, позабыв отдать начальнику пояс с флажками и петардами, зашагал к Супроновичу.

3

Рудольф Бергер рвал и метал. Он бросал в лицо вытянувшемуся перед ним офицеру самые обидные слова, но тот с поглупевшим лицом и оловянными глазами тупо молчал. Молчали и остальные охранники. Чтобы сбежала столь многочисленная группа пленных — такого еще не было. Ну один, двое-трое, случалось, решались на побег, так их быстро ловили с собаками. А тут, как назло, не было при конвое ни одной овчарки! Рудольф понимал, что побег совершен на подведомственной ему территории и в какой-то мере отвечать перед высоким начальством придется и ему. Вот и кончилась его спокойная жизнь!

Рудольф приказал согнать к скотнику жителей деревни Леонтьево. Скоро перед ним угрюмо толпились человек сорок стариков, женщин, подростков. Был среди них один молодой мужчина с деревяшкой вместо ноги.

— Ничаво мы не слыхали, — говорил инвалид. — Был дожж, электричества нетути, спать ложимся рано.

Михеев переводил Бергеру ответы. Глядя на серую, безликую толпу, тот понимал, что деревенские вряд ли были помощниками беглецам: тут и раньше останавливались на ночлег колонны с пленными, и никогда ничего подобного не случалось…

— Расстрелять каждого…

Он на секунду задумался: ему не раз приходилось приговаривать к смерти людей вот так, без суда и следствия, и всегда в такие моменты он чувствовал себя маленьким фюрером, властным над жизнью и смертью людей. Это чувство было сродни легкому алкогольному опьянению, когда тебе кажется, что ты могуч и все можешь. Не наделенный большой физической силой, высоким ростом, Рудольф тем не менее умел заставить себя уважать. В своем подразделении он стрелял лучше всех, за что и был на какое-то время зачислен в охрану Гитлера. Это было в годы дипломатических переговоров фюрера с западными лидерами. Рудольф восхищался поведением Гитлера: осенью 1938 года фюрер разговаривал с убеленным сединами британским премьер-министром Чемберленом, как с мальчишкой. Никогда в жизни не летавший на самолетах, старик прилетел в Мюнхен, где его встретил Риббентроп. Бергер был на аэродроме и видел, как вытянулось морщинистое лицо британского премьера, который уже приготовил речь для самого Гитлера. С аэродрома Чемберлена со свитой доставили на поезде в Берхтесгаден, где в уютном доме в синих горах уединился фюрер с Евой Браун. Чопорный англичанин, собаку съевший в дипломатии, был фюрером сразу поставлен на место. Рудольф стоял у самой лестницы в доме, где фюрер назначил встречу Чемберлену. Гитлер спустился всего на несколько ступенек и, стоя наверху, ожидал поднимавшегося к нему старика, с которого слетела вся его британская спесь. Находившийся всего в каких-нибудь двух метрах от фюрера, Рудольф с благоговением смотрел на своего кумира: холодные глаза Гитлера без всякого почтения смотрели на Чемберлена, что-то бормотавшего по-английски… А как фюрер разговаривал с французским лидером Даладье! С делегацией чехов он даже не пожелал встретиться, а ведь в Берхтесгадене шел дележ Чехословакии… Фюрер во всем был примером для Рудольфа, он и усики отпустил, чтобы походить на него. И кто знает, если бы не дикий случай, карьера Рудольфа Бергера сложилась бы совсем по-другому… Его непосредственный начальник в берлинском гестапо Франц Гафт тоже увлекался стрелковым спортом. Уже когда началась война с Россией, состоялись состязания стрелков. В числе первых шли Бергер и Гафт. И что стоило Рудольфу уступить звание чемпиона Францу! Нет, он выложился весь и победил. Его поздравил сам группенфюрер, вручил знак чемпиона, и Бергер был на вершине счастья. А через две недели этот же группенфюрер на большом совещании гестаповцев заявил, что на Восточном фронте совершается история великой Германии и там сейчас место самых достойнейших работников управления… В числе других он назвал и фамилию Рудольфа. По тому, как злорадно улыбнулся Гафт, Рудольф понял, что это его работа…

И вот в затерянной в лесу деревеньке он вершит суд над русскими рабами, иначе он не мог назвать этих плохо одетых людей. Сейчас он произнесет страшные слова, и его помощники выхватят из этой серой толпы пять или десять человек и расстреляют у скотника. Так сколько — пять или десять?

— …Каждого пятого! — закончил он.

Ничто не дрогнуло в лицах равнодушно смотревших на него людей. Они молча стояли и провожали взглядами обреченных, которых выхватывали из толпы полицаи. Среди них были женщины, два подростка. Полицаи поставили восьмерых к бревенчатой стене скотника, местами забрызганной навозной жижей, и тут толпа зашевелилась. К Бергеру, прихрамывая, шел инвалид. Деревянная нога его, поскрипывая, глубоко вдавливалась в мокрую землю. Жестикулируя рукой, он стал что-то быстро говорить Михееву, острый кадык на его заросшей светлым волосом шее двигался.

— Что ему надо? — нетерпеливо спросил Рудольф. Михеев как-то странно посмотрел на него и отвел глаза в сторону.

— Он говорит, что у Феклы — она третья справа — шесть детишек останутся сиротами, так пусть вместо нее его, Егора Антипова, убьют.

Не смог скрыть своего изумления и Рудольф. Мелькнула было мысль поставить и калеку к стенке, но Бергер не любил менять своих решений.

— Кончайте! — махнул он Супроновичу.

Автоматная очередь разорвала зловещую тишину над деревней, с ближайших берез сорвалась стая галок и, громко крича, суматошно полетела прочь. Полицаи, держа автоматы на изготовку, приблизились к упавшим на землю людям и стали пристреливать раненых.

— Так мы будем всегда поступать с теми, кто помогает и укрывает партизан, — глухо уронил Михеев.

Инвалид отвел изменившийся взгляд от убитых односельчан и что-то снова сказал. Поймав вопросительный взгляд Бергера, Михеев перевел:

— Он говорит, никто в деревне и в глаза-то не видел ни одного партизана.

И тут дотоле безмолвная и, казалось, равнодушная толпа вдруг дрогнула, зашевелилась, распалась и разразилась истошными воплями: кричали, выли, заламывали руки женщины. Старики и подростки стояли молча, лица у них окаменели, лишь инвалид угрюмо смотрел прямо в глаза коменданту. И в его взгляде было столько нечеловеческой ненависти, что Бергер помимо своей воли выхватил из кобуры парабеллум и несколькими меткими выстрелами надвое расщепил деревянную ногу калеке.

4

В небольшое окошко бани пробивался голубоватый лунный свет, лица людей, сидящих на низких скамейках, казались мертвенно-бледными, пахло сыростью и прелым березовым листом. На полке белел оцинкованный таз, в углу громоздилась железная бочка, под ногами хрупали сухие листья, слетевшие с веника.

В тесной бане Михалева собрались сам хозяин, бухгалтер Иван Иванович Добрынин, Семен Супронович и Иван Васильевич Кузнецов. Лейтенант Вася Семенюк — из тех военнопленных, которых вызволили в Леонтьеве, — дежурил на улице. Свет не зажигали, не курили. Сосновая ветка царапала дранку крыши.

— …Я вас не неволю, — говорил Кузнецов, досадуя, что из-за темноты не может видеть глаза присутствующих. — Наше дело безусловно опасное, все мы рискуем головой. Можно, конечно, затаиться, как мышь под веником, и переждать все напасти, но такая позиция унизительна для советского человека. Вся страна поднялась на борьбу с фашистами — и млад, и стар. Повсюду в тылу врага создаются партизанские отряды, есть такой отряд ив нашем районе… Но без помощи населения партизанам действовать трудно…

— За эту самую помощь в Леонтьеве расстреляли восемь человек, среди них женщины и ребятишки, — вставил Михалев. — А они и в глаза-то партизан не видели…

— О чем это говорит? — подхватил Кузнецов. — У немцев под расстрел или петлю можно попасть и не помогая партизанам.

— За что меня у поселкового Совета выпороли? — подал голос Добрынин. И повернулся к Семену: — Твой братец!

— Откуда в нем столько злобы? — раздумчиво заметил Семен. — У него рука не дрогнет и меня пристрелить, если что… Требует, чтобы я пошел работать прорабом на базу! Грозился силком туда отвести. Не пойду!

— А вот и зря, — осадил его Иван Васильевич. — Завтра же с братцем иди в комендатуру и предложи свои услуги… — Он обвел взглядом едва проступавшие в сумраке лица. — В том-то и будет состоять ваша помощь нам, партизанам, что вы станете сотрудничать с немцами, войдете к ним в доверие… Нам нужна информация о том, что творится на базе. Что они там строят? Для чего? Что будут хранить на складах? Не исключено, что строят подземный завод. Все это мы должны знать, дорогие товарищи! Это просто замечательно, Семен Яковлевич, что ты там будешь прорабом.

— Ко мне Ленька уже два раза приходил, — вступил в разговор Добрынин. — Выходи, говорит, хромой черт, на работу в контору, а то ещераз шкуру с задницы спущу. Немцы без бухгалтерии тоже, видно, не могут обойтись.

— Работая с немцами в комендатуре, вы, Иван Иванович, многое будете знать, — сказал Кузнецов. — Отчеты, документация… Наверняка будете иметь доступ к бланкам и печатям. Вы даже не представляете себе, как это для нас ценно!

— Для нас… — повторил Николай Михалев. — А много ли вас? Митька Абросимов, ты да этот коротышка, что в огороде стережет?

— С вами вместе и то уже шесть человек! — улыбнулся Иван Васильевич. — А это сила!

— Я еще согласия вступить к вам не давал, — хмуро уронил Михалев.

— Зло держишь за прошлое? — совсем близко придвинулся к нему Иван Васильевич, стараясь поймать его взгляд. — Жизнь — штука жестокая, и не тебя одного бьет по голове. Так что ж теперь, идти к немцам на поклон и стать таким же холуем, как Ленька?

— Этого гада я своими руками… — Михалев сжал и разжал кулаки, — задушу!

— И мой гаденыш связался с ними, — понурив голову, сказал Добрынин. — Батьку розгами секли, а он стоял и ухмылялся…

— Чем ты сейчас занимаешься? — повернулся к Михалеву Иван Васильевич. — Шоферишь? На базе?

— Ленька меня загнал на лесоповал, чтобы с моей Любкой сподручнее было миловаться… — выдавил из себя Николай.

— А как Яков Ильич? — Иван Васильевич повернулся к Семену: — Тоже на службе у немцев?

— Бате лишь бы выгода, он и черту рад услужить, — ответил Семен. — Торгует, заготовляет. Ленька подбивает его публичный дом открыть для господ офицеров.

— С полицаями сотрудничает?

— Этого нет, — сказал Семен. — И Леньку осуждает, мол, не зарывайся, мало ли что может случиться. Потом все аукнется.

— Умный у тебя отец, — усмехнулся Кузнецов.

— Так что с моим иродом-то делать? — спросил Добрынин. — Стыдно людям в глаза смотреть: сын — полицай!

— Придется пока смириться, Иван Иванович, — сказал Кузнецов. — Вам будет больше доверия от немцев. С сыном не ссорьтесь, не злите его. Будьте с ним помягче, глядишь, и он кое-какую информацию полезную для нас сообщит.

— Толковал, что, может, в разведшколу пошлют и офицерское звание присвоят… Только трус он, против немцев не стал воевать и против своих не будет.

— Ну, вы лучше знаете своего сына, — сказал Кузнецов. — Если он трус, тем легче будет с ним сладить…

— Мы тут чего-то замышляем, — заговорил Михалев, — а немцы почти всю Россию захватили!

— Это тебе бабка Сова нашептала? — продолжал Кузнецов. — Вы же умные люди, неужели не понимаете, что фашисты запугивают вас?

— То, что они в Андреевке, это тоже выдумка? — возражал Николай. — Уже и не знаешь, кому верить!

— Я сегодня днем слушал наше радио, — спокойно заговорил Иван Васильевич. — Москва, товарищи, наша! Сопротивление фашистов сломлено, они оставили Крюково! В этом бою наши воины захватили шестьдесят танков противника, больше сотни автомобилей и много другой техники и вооружения… Перешли в наступление и наши части на истринском направлении! — Он обвел присутствующих сияющими глазами. — Я думаю, что это начало великого бегства гитлеровцев от столицы! Теперь правдивую информацию о положении на фронтах вы будете регулярно получать от нас. Население должно знать правду, а не слушать геббельсовскую брехню!

— Вон оно как, оказывается, закрутилось! — покачал головой Добрынин. — А мой-то дурачок решил, что немцы сюда навек заявились.

— А что я могу сделать на лесоповале? — спросил Николай Михалев.

— Отсидеться в тишке в такое время никому не удастся, — продолжал Иван Васильевич. — Ты, Коля, будешь нашим связным. Когда нужно будет, мы тебя найдем… Кстати, узнай, много ли леса идет на базу.

Николай промолчал.

— И еще одно: собрал я вас, потому что доверяю. А кто сомневается или боится, лучше сразу скажите…

— Значит, мне идти в ихнюю комендатуру? — спросил Добрынин.

— Идите, Иван Иванович, и старайтесь, чтобы комендант увидел ваше усердие, — ответил Кузнецов. — А вот когда войдете к ним в доверие, мы и начнем действовать.

— А чего тут нет Андрея Ивановича? — спросил Михалев.

— Тут много кого еще нет, — отрезал Иван Васильевич. — Чем меньше вы будете знать про других, тем лучше… Всякое может случиться. Заподозрят кого-либо из вас — возьмем в отряд, а пока… работайте, завоевывайте доверие — это главное сейчас.

— Тут завклубом звал меня в самодеятельность, — вспомнил Семен. — Готовит для немцев концерт силами местных талантов… Я его подальше послал.

— Что ж, значит, Архип Алексеевич продался немцам, — проговорил Кузнецов. — А ты выступи в концерте, Семен. На пару с братом.

— Шутите?

— Да нет, я серьезно, — сказал Кузнецов.

Один за другим, низко пригибаясь в дверях, уходили из бани. Иван Васильевич задержал Семена.

— Придется учиться науке лицедейства, — сказал он. — Раз Ленька советует идти работать на базу, значит, верит, что ты в душе с ними… Возьми себя, Семен Яковлевич, в руки, не ссорься с братом.

— А чего же я тогда упирался, как бык? — возразил Семен. — Ленька мне и в полицаи предлагал, и начальником станции.

— Скажи, что присматривался, мол, прочно ли немцы осели в России, не побегут ли назад. А теперь наконец понял, что Советской власти капут. Думаю, что будет звучать вполне правдоподобно.

— Есть одно «но»… — замялся Семен. — Жена, Варя. Люто ненавидит их… И вдруг я… Может, сказать ей?

Иван Васильевич крепко взял его за плечо, развернул к себе, будто вонзил в его глаза свои сузившиеся черные зрачки:

— Никогда и ни при каких обстоятельствах никому ни слова: о твоей связи с нами никто не должен знать. Даже Варвара.

— Ох, уйдет от меня жена, — вздохнул Семен.

— Ладно, мы с Дмитрием что-нибудь придумаем, — успокоил его Кузнецов. — А пока — могила. Вот насчет своего хорошего отношения к немцам распространяйся сколько угодно. И помни, сейчас нет для нас человека в Андреевке ценнее, чем ты.

Они крепко пожали друг другу руки, и Семен скоро растворился в темноте. К Кузнецову неслышно подошел лейтенант Василий Семенюк. Он и впрямь был небольшого роста и в белом сумраке походил на подростка.

— Разрешите, товарищ капитан, ликвидировать эту гниду — Бергера? — поеживаясь, сказал Семенюк. — Я ему приготовил гранатку в окно, а?

— В Андреевке пока не должно быть совершено ни одной диверсии, — сухо ответил Кузнецов. — Зарубите это себе на носу, лейтенант!

Уже не первый раз Семенюк вызывался на опасные операции, видно, парень боевой, рвется действовать. Ивану Васильевичу хотелось испытать Василия на деле, но все не было подходящего случая. Пока он назначил его своим помощником по разведке. Партизанский отряд был создан. Начальником штаба стал старший лейтенант Григорий Егоров. Дмитрий Абросимов был заместителем и политруком. Землянки вырыли в глухом Мамаевском бору, который примыкал к топкому болоту. Группы по пять — восемь человек каждый день выходили на разведку в окрестные деревни, иногда углубляясь на двадцать — тридцать километров. Возвращались не с пустыми руками: приносили муку, сало, соленые грибы, лопаты, топоры, керосин в бидонах. Многие сменили рваное обмундирование на тужурки, телогрейки, суконные полупальто — крестьяне, чем могли, делились с партизанами. Всем был отдан строгий приказ командира — Кузнецова: не вступать ни в какие стычки с фашистами. Впрочем, в этой глухой местности их было мало, в основном они держались поближе к большакам и железнодорожным станциям. В дальних деревнях, в которые немцы наезжали изредка, еще можно было разжиться кое-чем из продуктов. На колхозных полях осталось много картошки, и специальный продотряд до снегопада запас картошку на всю зиму. Группа, которой руководил Семенюк, однажды привела в лагерь худую одичавшую корову.

Сначала хотели ее зарезать, потом решили оставить, глядишь, молоко будет, только нужно ее как следует подкормить. Нашлись энтузиасты и накосили на болоте травы, позже обнаружили неподалеку одонок. Сначала буренку привязывали к колу, а потом стали пускать пастись на полянах, где сквозь полегшую траву еще пробивалась зелень.

— Партизанский отряд называется, а на семьдесят человек четыре автомата, — чуть слышно бубнил в спину Семенюк, когда они пробирались огородами к бору. — Шарахнули бы по этому Бергеру. А без оружия мы ничто. Полевая бригада по заготовке картошки. И я никакой не начальник разведки, а обыкновенный бригадир.

— Без картошки тоже в лесу не проживешь… — улыбнулся Кузнецов. — Ладно, есть одна идея, лейтенант, возьми десять человек и отправляйся на отдаленную станцию, ну, скажем, в Семино, это километров шестьдесят отсюда. Там тоже пилят лес для Германии. Постарайся раздобыть оружие и боеприпасы. Четыре автомата и свой личный парабеллум — все отдаю вам.

— Есть, товарищ капитан! — обрадованно рявкнул Семенюк и в то же мгновение кувырком полетел на хрупкий мох.

— Ты что же это орешь, — шепотом обругал его Кузнецов. — А еще разведчик!

— Товарищ капитан, научите меня вашим приемам, — ничуть не обидевшись, прошептал Семенюк.

— Отбери ребят покрепче — завтра займемся, — сказал Иван Васильевич. — Оружие добровольно никто нам не отдаст.

Луна поднялась над бором, колючие ветви посверкивали изморозью, сразу за клубом открылось белое поле с редкими молодыми елками. Белая крыша клуба сияла, от жилой части здания к ним кинулась собачка, но, тявкнув два раза, снова скрылась в тени крыльца.

Приказав Семенюку дежурить у крыльца, Кузнецов подошел к окну и негромко, с расстановкой, несколько раз стукнул в переплет рамы. Чуть погодя без скрипа отворилась дверь, высокая фигура возникла в проеме.

— Прошу, Иван Васильевич, — тихо произнес человек в свитере и, пропустив в коридор Кузнецова, прикрыл дверь.

Глава двадцать седьмая

1

Снежным вечером Ростислав Евгеньевич Карнаков появился в Андреевке. Приехал он на зеленом «оппеле», заднее сиденье было загромождено коробками с иностранными этикетками, зелеными мешками, новеньким детским велосипедом. Он велел шоферу остановиться у казино. Яков Ильич из окна увидел машину и поспешил вниз, чтобы встретить важного гостя. На машинах приезжали только большие чины, а большими чинами для Супроновича были все офицеры. Однако из кабины вылез человек в гражданской одежде: добротном синем пальто на меху с бобровым воротником шалью, в белых бурках и в пыжиковой шапке.

— Господи, Григорий Борисович! — заулыбался Яков Ильич. — Я уж думал, в Берлине, в этом… рейхстаге, заседаете… с важными господами, а про нас, грешных, забыли.

Яков Ильич стоял на пороге в меховой поддевке, которую оттопыривал живот, толстое лицо лоснилось, глаза хитро щурились. Признаться, он ожидал увидеть Шмелева-Карнакова в офицерской форме.

— Хватит болтать! — оборвал его гость. — Где сын?

— Так ведь оба мои сына служат германскому фюреру, — придав голосу гордость, сказал Супронович.

— Мне Леонид нужен.

— Скоро заявится обедать, — сказал Супронович. — Прошу в заведение, для дорогого гостя найдется коньячок…

Было морозно, и тугие щеки кабатчика порозовели, изо рта вырывался пар. Хотя и обидел его резкий тон Карнакова, он продолжал улыбаться посиневшими на холоде губами. Такая уж у него доля: во весь рот улыбаться важным господам офицерам, угождать, подавать с поклонами на стол самое лучшее. Это они любят. Иначе теперь не проживешь, а накопившееся за день зло срывал он на безответной жене. На сыновей голос не подымешь: Семен — прорабом на строительстве базы, Ленька — правая рука коменданта. Внуки и те ни во что не ставят деда, лакейская должность не внушает почтения. Да бог с ними, лишь бы марки шли в карман, а спина у него натренирована гнуться еще смолоду, когда у купца Белозерского в приказчиках бегал. Только невдомек всем этим господам хорошим, что в глубине души Яков Ильич их тоже презирает, повидал и пьяных, и дурных, и обмаравшихся в собственном дерьме…

Как и прежде, они уселись за небольшой стол в маленькой комнате, где Яков Ильич принимал личных гостей. Сам принес бутылку, закуски, минеральную воду. Но Карнаков был мрачен и чем-то сильно озабочен, даже коньяк не похвалил. Догадывался хитрый Супронович, какие мысли терзали его знакомца. Другом Ростислава Евгеньевича Яков Ильич и не пытался называть. Уж он-то знал цену их дружбы… Так ждал Карнаков германцев и не чаял, что проворонит жену. Подливая гостю в хрустальную рюмку и подкладывая закуски, Яков Ильич ждал, когда тот сам разговорится. И действительно, после третьей или четвертой рюмки Ростислав Евгеньевич заговорил:

— Бабка Сова жива?

— А что ей сделается? Эту ведьму ни черт, ни бог к себе не спешит забирать. Нас переживет.

— Полезная бабка, — туманно заметил Карнаков, выпил и, закусив шпротами, небрежно уронил: — Распорядитесь, чтобы немца накормили, моего шофера. Его зовут Вильгельмом. Кстати, пока посели его у себя…

Когда Яков Ильич возвратился в комнатку, бутылка была почти пуста, однако незаметно было, чтобы гость опьянел. Яков Ильич с завистью подумал, что, хотя они и ровесники, Карнаков еще молодец, а он совсем развалина: кроме желудка стала побаливать печень, и самое обидное — он почти в рот не берет, а по утрам в правом боку ноет, тянет. Вот он старается, добро наживает, дело разворачивает, а может быть, жить-то всего с гулькин нос осталось? Сыновья — как чужие. Ленька, тот еще сохранил в себе хозяйственную жилку, а Семену вроде бы ничего и не надо. И с Варварой у них начались ссоры после того, как он пошел работать на базу. До поздней ночи доносятся через перегородку их раздраженные голоса.

— Коньячок у тебя добрый, Яков Ильич, — наконец помягчел гость. — Ты уж его побереги для ценителей, а наши друзья — они привыкли к эрзацам… Не знаешь, что это такое? Разве их шнапс можно сравнить с водкой?

— Офицеры, те еще разбираются, а солдаты пьют, что дашь…

— Водичку-то им в водку не подбавляешь? — усмехнулся Карнаков.

— «Московская» скоро кончится, что на стол подавать? — сокрушенно заметил Супронович.

— А ты наладь самогонный аппарат и гони из картошки и зерна, — посоветовал Ростислав Евгеньевич. — Сам говоришь, в водке они ни уха ни рыла.

Яков Ильич понимал, что не водка и не его дела сейчас волнуют Карнакова, но сам начинать опасный разговор не захотел. В том, что про измену своей жены Карнаков уже знал, Яков Ильич и минуты не сомневался. Как только увидел его лицо — так и понял. Наверное, потому и прикатил в Андреевку. И не домой скорее, а к нему, Супроновичу, первым делом пожаловал.

— Пошли кого-нибудь за Ленькой, — распорядился Ростислав Евгеньевич.

И тогда Яков Ильич смекнул, что Леньке достанется на орехи! Ленька должен был присмотреть за Волоковой-Шмелевой…

— …И коньяка еще бутылку.

Пока Яков Ильич ходил в подвал за коньяком, Ленька сам заявился. Услышав за дверью громкий, гневный голос Карнакова, Супронович поставил бутылку в закуток, а сам спустился вниз, где в казино ужинал шофер. Понемногу здесь собирались солдаты, унтер-офицеры, занимали столики.

Вильгельм ел отбивную из свинины и запивал пивом. Яков Ильич знаками ему показал, что ночевать будет на втором этаже — так, мол, распорядился Карнаков. Немец облизал жирные пальцы, улыбнулся и на ломаном русском языке ответил:

— А там будет фрау? — И руками показал, какую бы он хотел иметь «фрау».

Нинка Корнилова никак не подходила под этот размер. Где он им найдет «фрау»? Пригласить в казино Яков Ильич намеревался не Корнилову, а пышнотелую вдову бывшего начальника станции Евдокию Веревкину, но Леонид отсоветовал: она каждую субботу топит на огороде Абросимова баню самому Бергеру, так что Дуня теперь важная птица…

Когда же Супронович вернулся в маленькую комнату, Леонид и Карнаков мирно чокались рюмками. Яков Ильич поставил на стол сразу запотевшую бутылку.

— Коньяк в холоде держать не следует, — наставительно заметил Ростислав Евгеньевич, разглядывая этикетку. — Это тебе не водка.

— Батя, выдь? — попросил сын.

Яков Ильич потоптался у стола: как-то унизительно было чувствовать себя лишним, но Карнаков тоже не стал его задерживать. Вздохнув, Супронович вышел, однако дверь притворил неплотно. И встал у щели.

— Как же ты, сукин сын, допустил это? — укорил Леньку Карнаков. — Сказал бы Бергеру…

— Чтобы Ганс мне шею свернул? — оправдывался Леонид. — Он два метра ростом, силен, как буйвол…

— Ах, Шурка, Шурка! — скрипнул зубами Карнаков. — А впрочем, все они суки… Под Тверью у меня была одна… Куда Шурке до нее… Что ноги, фигура! Афродита!

— Потому вы и не спешили в Андреевку? — ввернул Леонид.

— Надо было ее тогда взорвать ко всем чертям! — сказал Карнаков.

— Мы пленных отбираем на базу, — заговорил Леонид. — Там они подземные склады строят, чуть выдохнутся — в расход! Этого добра тут навалом.

— Я смотрю, тебе должность по душе?

— Я на жизнь не жалуюсь. А у вас-то какой чин теперь, Григорий Борисович? — полюбопытствовал Леонид.

— Чин-то большой, Леня, — ответил тот. — И денег в банке за границей достаточно… А вот тут… (Яков Ильич не видел, но понял, что Ростислав Евгеньевич постучал себя по груди) неспокойно… Пристрелить ее, суку? Или кнутом у комендатуры отстегать?

— Если разобраться, так она тут ни при чем, — помолчав, заговорил Леонид. — Ганс нахрапом влез к ней в дом. Попробуй с таким верзилой повоюй!

— Ну кто она мне, Шурка-то? — продолжал Карнаков. — В общем-то пройденный этап. И брак наш недействительный… Был Григорий Борисович Шмелев и весь вышел… Не возьму же я Александру Волокову в Париж или Палермо? Смешно…

— Она и не поедет, — ввернул Леонид. — Руками и ногами держится за свой дом, корову… Что ей Европа? Андреевка — вот и вся ее Европа.

— А мы с тобой, думаешь, нужны Европе? Побегут немцы из России, и мы за ними вприпрыжку… — хрипло рассмеялся Карнаков. — А вдруг не возьмут?

— Немцы побегут из России? — удивился Леонид.

— В нашей жизни все, Леня, может быть. Умный человек должен быть готовым к самому худшему.

— К нам-то надолго, Григорий Борисович?

— К черту Шмелева Григория Борисовича! — воскликнул тот. — Зови меня Ростиславом Евгеньевичем Карнаковым, понял? И скажи отцу, чтобы дал мне с собой еще бутылку… И кнут ременный!

Яков Ильич отпрянул от двери и довольно проворно для его комплекции и возраста спустился по лестнице. То, что он услышал, оставило нехороший след в его душе.

2

Красная, с белой звездой на лбу лошадь неспешно шагала по заснеженному проселку. Легкие сани скрипели по мало наезженной колее. Снега в лесу еще немного, больше всего его в низинах, оврагах — там намело высокие сугробы. Андрей Иванович в овчинном полушубке и старой, с вытершимся мехом, шапке, самим им сшитой из заячьей шкурки, сидел на охапке сена и задумчиво смотрел на голый, далеко просвечивающий лес. За спиной — мешок с зимней поношенной одеждой, куль с перловой крупой, немецкие твердые, как камни, галеты — все это выдано ему Супроновичем для обмена на сало, масло, яйца, телятину. Перловка осталась еще с довоенных времен, когда Яков Ильич заправлял столовой, а одежду приносил в мешках Леонид. Как-то спьяну он признался, что заставляет людей перед расстрелом раздеваться, мол, им все одно в яму, а вещи еще могут пригодиться…

Кроме одежды Яков Ильич снабжал Абросимова постельным бельем, ношеной обувью, ситцем, бязью и тюлем. Хотя это и претило Андрею Ивановичу, но с некоторых пор новую должность при кабатчике он ни на какую другую не променял бы…

Верстах в трех от Леонтьева Андрей Иванович заметил человека в зеленом ватнике. Тот стоял на обочине, прислонившись спиной к стволу осины. Серая солдатская шапка была сдвинута на затылок, в зубах свернутая из газеты цигарка, тоненький сизоватый дымок вяло тянулся вверх. Когда сани поравнялись с осиной, откуда-то появился еще один человек с автоматом на шее. Так носили «шмайсеры» немцы. Человек широко заулыбался, приветственно взмахнул рукой.

— Мы тебя второй день встречаем, отец, — сказал Дмитрий.

— Не на государственной службе, — усмехнулся в густую заиндевевшую бороду Андрей Иванович. — Вчера резал и разделывал Якову Ильичу борова — Ленька откуда-то привез в коляске на мотоцикле. — Он отодвинул сено и извлек серый мешок с заледеневшим кровяным подтеком. — Вот тут кое-что для вас… сэкономил.

— Есть что от Семена? — приняв мешок и передав его человеку в ватнике, спросил Дмитрий.

Андрей Иванович достал из-за пазухи скомканную бумажку с наспех набросанным карандашом чертежом.

— А если обыщут? — разглаживая на ладони листок из школьной тетрадки, сказал сын.

— Чего меня обыскивать? — ответил старший Абросимов. — У меня документ с орлом и печатью: езжай, грёб твою шлёп, куда хочешь! Как это? Аусвайс… А эту бумажку я вместе с куревом держу.

— Что бы мы без тебя делали, отец? — улыбнулся Дмитрий.

— Да, бывший директор молокозавода Шмелев к нам заявился, — вспомнил Абросимов. — Ночь пьянствовал у Супроновича, а утром пошел к Шурке. Что там было, никто не знает, а только Шурка теперича щеголяет по поселку в меховой шубе и белом пуховом платке. Правда, синяк под глазом… Видно, Григорий Борисович… Карнаков, кажется, его настоящая фамилия, в большой чести у немцев: этого Ганса — Шуркиного полюбовника — Бергер на следующий же день прямым ходом отправил на фронт. Сдается мне, что Шмелев-Карнаков неспроста к нам пожаловал…

— Ну Шура Волокова… — покачал головой Дмитрий Андреевич.

— Слава богу, Павел не в нее. Не было бы беды с мальчишками, — озабоченно сказал Андрей Иванович. — Уж больно отчаянные они с Вадькой. Давеча полицаи весь поселок обегали, всех на ноги подняли, искали ящик с гранатами… Так я думаю, что это работа наших мальчишек.

— Я с ними потолкую, — пообещал Дмитрий Андреевич.

— Ленька Супронович грозился самолично пристрелить похитителей, — продолжал Абросимов. — Да, ночью устроили налет на квартиру Блинова, все там перерыли, но вроде ничего не нашли.

— Не забрали Архипа Андреевича?

— Тот нажаловался Бергеру, заявил, что никакого концерта для немцев не будет, так комендант заставил Леньку извиниться перед завклубом.

— Чего он к Блинову прицепился?

— Он сейчас ко всем цепляется, тварь, — сплюнул Андрей Иванович.

— Доберемся мы до него, отец…

— Что-то долго вы, братцы, раскачиваетесь, — упрекнул Абросимов. — Пора бы уже наших лиходеев как следует встряхнуть.

— Думаешь, у нас руки не чешутся? — вздохнул Дмитрий. — Пока нет приказа трогать Андреевку.

— За что же нам такая честь? — усмехнулся Абросимов.

— Как мать-то? — перевел разговор на другое Дмитрий.

— Молится за всех вас богу… — Андрей Иванович достал из кармана полушубка завернутую в тряпку ржаную лепешку. — Забыл, грёб твою шлёп. Угощайся.

Выслушав, что нужно передать на словах Семену, молча тронул лошадь, но сын остановил:

— Ты хоть запомнил?

— На память пока не жалуюсь… — Он сердито взглянул на сына: — Не избавите нас от сынка Супроновича, мы сами его как-нибудь пристукнем.

— Не чуди, отец! — крикнул вдогонку Дмитрий Андреевич. — Это уж наша забота, слышишь?

Широкая спина Абросимова загородила круп лошади, немного погодя вместе с клубками пара вверх потянулась струйка дыма — Андрей Иванович свернул самокрутку из крепчайшего самосада.

— Дмитрий Андреевич, может, Супроновича казнить? — подал голос до этого молчавший старший лейтенант Егоров.

— У нас есть строгий приказ командира: никого в Андреевке не трогать, — сказал Дмитрий Андреевич. — Я бы сам, Гриша, этого выродка с удовольствием пустил в расход. У нас с ним еще старые счеты…

Взвалив мешок с мороженым мясом на плечо, он первым направился по целине в лес. Егоров внимательно осмотрелся. Кругом тихо, даже сороки угомонились, давно исчезли за белым холмом сани Абросимова.

Холодный северный ветер приносил с собой мелкие сухие крупинки снега, они покалывали лоб, щеки. Наст под валенками поскрипывал, значит, к вечеру мороз прибавит. Шагая след в след за высоким, грузным Абросимовым, Егоров с неудовольствием подумал: когда выпадет настоящий снегопад, из леса носа не высунешь — не только овчарки, каратели по следам смогут заявиться прямо в лагерь. Неужели всю зиму придется отсиживаться в землянках?

3

Андрей Иванович двуручной пилой пилил на козлах дрова. Желтые опилки брызгали на снег, наточенная пила смачно вгрызалась в ядреную древесину. Сначала он скинул на снег полушубок, затем и шапку. Темные, с сединой волосы спустились на лоб. Одному тягать туда-сюда пилу гораздо тяжелее, чем пилить вдвоем. Вадим, как только увидел, что дед в очках уселся с пилой и напильником у окна, шапку в охапку и бегом из дома: не любит, чертенок, пилить дрова. Впрочем, Абросимов на него не в обиде. Под негромкий визг пилы хорошо думается. А подумать есть над чем. Вчера вечером заявился к нему Ленька, на этот раз не задирался и не хамил, присел на табуретку у затопленной печи, закурил и повел довольно странный разговор о погоде, охоте, мол, по нынешнему снежку хорошо бы на зайцев или кабанов сходить…

— Какая теперь охота, коли по твоему приказу ружье сдал в комендатуру? — упрекнул Андрей Иванович.

— Верным людям можно и вернуть, — заметил Ленька. И как бы ненароком глянул на часы с черным светящимся циферблатом. — За хорошую службу лично получил от Бергера, швейцарского производства. Идут секунда в секунду, можно по кремлевским проверять… — Поняв, что сморозил глупость, он сплюнул с досады и поспешно исправился: — Скоро московские куранты будут нашим освободителям точное время отбивать.

Андрей Иванович понимал, что Леонид пришел к нему не об этом толковать, но тот, видно, никуда не торопился, сидел себе у огня, дымил, щурился, будто сытый кот. Пьянеет он от своей власти, что ли? Впрочем, не только от власти: пили полицаи напропалую, и Бергер как бы не замечал этого. Конечно, при такой работе лучше всего свою нечистую совесть заливать вином…

— Вот ты ездишь по деревням, Андрей Иванович, — наконец подошел к цели своего прихода Леонид, — видишь много людей, слышишь разговоры…

— Я торгуюсь с мужиками да бабами, — ввернул Абросимов. — Блюду выгоду для твоего папаши.

— А не встречались тебе на лесных дорогах незнакомые людишки?

— Может, кого и встретил, так всех не упомнишь, — поняв, куда клонит полицай, ответил Андрей Иванович.

— Слышал, на той неделе партизаны пустили под откос воинский эшелон? Много солдат и офицеров погибло… Под станцией Семеново.

Леонид пристально смотрел прямо в глаза Абросимову. Про партизанскую вылазку Андрей Иванович раньше его узнал от сына. Их работа. Оружия и боеприпасов столько набрали, что еле донесли до своего лагеря.

— Откуда мне слыхать? — выдержал взгляд Андрей Иванович. — Я так далеко не забираюсь… Семеново-то, считай, шестьдесят верст от нас? Это уж твоя забота — за партизанами следить.

— Вздернем мы их, Андрей Иванович, — ухмыльнулся Леонид. — И в самом глухом лесу не спрячутся.

— Мне-то что, ищите, — сказал Абросимов, а про себя подумал, что партизаны тоже не лыком шиты — замаскировались, комар носа не подточит. И охрана у них будь здоров.

— У нас есть строгий приказ: за каждого убитого солдата великого рейха десять душ расстреливать, — продолжал Леонид.

— Ишь как дорого нынче стоит германец! — усмехнулся Андрей Иванович. — В первую мировую таких цен не было.

— А за помощь партизанам, за укрывательство подозрительных лиц мы будем безжалостно расстреливать всех виновных, — говорил Леонид. — Не завидую тому, кто станет якшаться с партизанами.

— Во! Какого они на вас страху нагнали, — сказал Абросимов.

— Дерзок ты, Андрей Иванович, — тяжелым взглядом посмотрел на него Супронович. — Словом, о всех подозрительных людях, которые повстречаются, будешь докладывать лично мне. — Уже на пороге он обернулся и с кривой усмешкой добавил: — Двустволку, которую ты заховал от нас, можешь повесить на стенку, я тебе разрешаю… Выдастся свободный денек, может, вместе на охоту сходим… Ты ведь знаешь, где хищный зверь обитает?..

Хлопнув дверью, он вышел, оставив после себя запах крепкой махорки и водочного перегара.

— Пахнет от него, как от шелудивого пса, — проворчала Ефимья Андреевна и тряпкой протерла пол и табуретку, на которой сидел Супронович.

Вот о чем думал, тягая взад-вперед пилу, Андрей Иванович. Густые брови его сдвинулись, глаза смотрели на березовый чурбак. Широкова в длинной юбке и кацавейке, наброшенной на плечи, выпустила из дома рыжую кошку, постояла на крыльце, дожидаясь, когда он обратит на нее внимание, но Абросимов даже не взглянул в ее сторону. Кончилась их тайная любовь. До того ли теперь…

Прав Ленька: если Бергер пронюхает, где скрываются партизаны, тем несдобровать — нашлет карателей…

— Бог помочь… — услышал он голос Тимаша. Старик поудобнее поставил на попа свежеспиленный чурбак, уселся на него и снизу вверх прямо взглянул на Абросимова. Был он в желтом, с разноцветными заплатками полушубке, солдатской серой шапке со следом пятиконечной звезды, из дырявых валенок торчали куски овчины. С приходом «новой власти» Тимаш совсем обнищал, раза два приходил Христа ради просить. Ефимья Андреевна жалела его, давала, что могла.

— Надумал я иттить, Иваныч, к фрицам на службу, — сообщил Тимаш, — Лучше бы всего, конечно, в полицаи, вон какую ряжку наел Леха Супронович, али Копченого возьми? А тут с голоду дохну. Я бы милостыню просил, так у людей у самих нечего жрать. Как думаешь, возьмут в полицаи?

— Шел бы ты, старый, отседова, — нахмурился Андрей Иванович. — Никак совсем из ума выжил, грёб твою шлёп!

— А что? Сторожем бы или истопником при комендатуре пошел бы…

— Значит, вешать не согласен, а веревку натирать мылом — пожалста! — насмешливо сказал Андрей Иванович.

— Веришь, Иваныч, со вчерашнего дня во рту крошки не было, — пожаловался Тимаш. — И в доме хучь шаром покати.

— Ступай в избу — Ефимья покормит. А что ж покойнички, перевелись нынче?

— Дак землю морозом схватило, — ответил Тимаш, — заступом ее не проковырять. Я теперича складываю приблудных покойничков в заброшенный сарай у кладбища — то-то весной будет работы.

— Кто ж тебе платит-то?

— Не платют, изверги. До первого снега Леха выдавал мне за каждого покойника полбуханки хлеба и консерву, а теперь ничаво не дает: то ли покойников много стало, то ли харча у них мало.

— Хошь, потолкую с Моргулевичем, чтобы взял тебя на мое место переездным сторожем? — предложил Андрей Иванович.

— Будь добр, потолкуй! — обрадовался Тимаш. — Насчет полицая это я так, для красного словца. Это ж ироды, а не люди! — Дед оглянулся и, понизив голос, прибавил: — Хвастались, что Москву еще осенью возьмут, ан кукиш им! Не выгорело, а теперя и подавно не возьмут. Люди брешут, на станции Семеново партизаны цельный эшалон разгрохали, и паровоз кверху брюхом под откосом валяется, а солдат, что ехали на фронт, положили видимо-невидимо.

— Не слыхал я про такое.

— От народа правду не утаишь, — продолжал Тимаш. — Хорошие вести не лежат на месте.

— Иди, Тимаш, иди, Ефимья тебя покормит, — сказал Андрей Иванович.

Он почувствовал гордость за Дмитрия и своего бывшего зятя Ивана. Вот только обидно, что не с кем поделиться…

Услышав скрип снега за спиной, Андрей Иванович не оглянулся, подумав, что неугомонный Тимаш возвращается, все таскал и таскал пилу, разбрызгивая опилки.

— Родственников полное село, а дровишки один пилишь? — раздался знакомый голос.

Абросимов прислонил пилу к козлам, повернулся. Шмелев-Карнаков улыбался, а глаза смотрели жестко, испытующе, только чуть скользнул взглядом по сосновым и березовым чурбакам, но присесть на них не решился. В таком-то богатом пальто. Вроде бы полнее, шире стал Карнаков. Кто же он у немцев? Сам Бергер к нему домой не раз прибегал, вон Ганса на фронт в два счета выпроводили. Вот тебе и заведующий молокозаводом! Знал бы Карнаков, что он партизанам помогает, небось тут же приказал бы вздернуть на сосне напротив дома. Не посчитался бы с тем, что когда-то Абросимов его вытащил из волчьей ямы…

Вспомнились и убитые саперы у электростанции… И такая ненависть накатилась на Абросимова, что он, отшвырнув от себя пилу, нагнулся за тонкой лесиной, но, наткнувшись на холодный взгляд бывшего заведующего молокозаводом, — отвернулся и в сердцах ударил кругляшом по расшатавшемуся на козлах костылю.

— А где же твои внуки? Наверное, подросли? Могли бы и помочь…

«Неужто Вадька с Павликом что-нибудь начудили? — охнул про себя Андрей Иванович. — Так и шныряют возле комендатуры, пока их полицаи не шугнут оттуда…»

— Один справляюсь, — ответил он. — Силенка пока еще есть в руках.

— Слышал, как ты этого Ганса о землю грохнул, — улыбнулся Ростислав Евгеньевич. — Крепок ты, Андрей Иванович, и голова у тебя светлая, а вот несерьезным делом занимаешься.

— Мы с Яковом Ильичом эти… компаньоны.

— А я слышал, ты у него за батрака.

— У кого больше капиталу, тот теперь и хозяин, — сказал Андрей Иванович.

— Ничего не слышал о своем зяте бывшем — Кузнецове? — вдруг спросил Карнаков.

— Как разошелся с Тоней, — махнул рукой Абросимов, — с тех пор ни слыху ни дыху.

— А Дмитрий? Против нас воюет?

— Кто ж его знает, — простовато развел руками Абросимов. — Сюда письма с той стороны не доходят… Может, уже и живого, прости господи, на свете нету.

— И о Дерюгине нет известий? — не отставал Ростислав Евгеньевич. — Он, кажется, был в чине подполковника?

— Я ему звание не присваивал, — пробурчал Андрей Иванович.

— Да, подзамарали твою биографию дочки да зятья, — наступал Карнаков. — В Климове освободилось место бургомистра. Хотел было тебя на этот высокий пост порекомендовать…

Он не сказал, что бургомистра неделю назад обнаружили в кровати убитым и больше охотников на его место не нашлось.

— Какой из меня бургомистр! — отмахнулся Андрей Иванович. — Грамоте учился у почтаря, только и умею, что расписываться.

— Для начальника это главное, — подбодрил Карнаков. — Шлепнул печать, расписался, а думать за тебя помощники будут…

— Что у тебя-то за чин, коли сам бургомистров назначаешь? — спросил Абросимов.

— Чтобы расстрелять на месте любого врага великой Германии, у меня власти достаточно, — сухо сказал Ростислав Евгеньевич.

— Большой человек… — заметил Абросимов и, повернувшись к нему спиной, снова взялся за пилу.

Карнаков смотрел на его широкую спину, могучие лопатки, ворочающиеся под грубым, домашней вязки свитером, на седые волосы. Нет, он не сердился на старика, так как хорошо знал его крутой нрав. Он задумался над тем, кого же сам-то действительно представляет собой? Прибывшее в Климово начальство из абвера обласкало его, поблагодарило за службу, вручило награду, счет в берлинском банке. Любые товары и продукты он мог брать со складов, сам выбирал лучшую квартиру в центре города. На службу в гестапо мог являться, когда ему заблагорассудится, потому как был назначен советником самого шефа гестапо. Принимал участие в нескольких операциях по поимке и расстрелу коммунистов. Правда, на спусковой крючок не нажимал, его и не неволили. Шеф гестапо Алоиз Рединг и сам не любил пачкать руки, для этого у него достаточно было подчиненных. Полковник, с которым долго беседовал Карнаков, сказал, что пока Ростислав Евгеньевич побудет в Климове, поможет местному гестапо очистить район от врагов третьего рейха, а потом, по-видимому, его вызовут для нового назначения в Берлин.

Прошло уже несколько месяцев, а его все не вызывали. И тогда, поставив местного шефа гестапо в известность, Карнаков сел в закрепленную за ним машину и уехал в Андреевку. Аккуратные в делах немцы из гестаповской канцелярии выписали ему командировку на две недели, а Бергеру позвонили, чтобы он по возможности использовал советника. Кстати, уезжая из Климова, Карнаков пообещал Редингу привезти из Андреевки нового бургомистра — надежного человека. И он привезет, конечно, не этого строптивого старика, а Леонида Супроновича. Там дел у него будет побольше. Леонид охотно согласился, даже признался, что в Андреевке тесновато стало для него, негде развернуться… Старшим полицаем вместо себя порекомендовал коменданту Афанасия Коровина по прозвищу Копченый.

После долгих раздумий Ростислав Евгеньевич решил взять с собой Александру. Чувствуя себя виноватой перед мужем, она особенно чиниться не стала, тем более что тот пообещал ей роскошную квартиру и усадьбу за городом, где будут у нее коровы, поросята, куры и все, что пожелает. И батраки будут — сама, отберет в концлагере. Выезд они наметили на ближайшую среду. Правда, повздорили из за Павла. Карнаков не хотел брать его с собой, Александра же уперлась, дескать, без старшего сына никуда не поедет. Вот тогда Ростислав Евгеньевич и вспомнил про Абросимова…

— Андрей Иванович, где Пашка? — спросил он.

— Один черт знает, где их, наворотников, носит, — буркнул тот, не оборачиваясь.

— Хочу взять его в Климово…

Старик перестал пилить и повернул к нему хмурое лицо:

— На кой хрен он тебе сдался?

— Мать есть мать, — вздохнул Карнаков. — А может, он у тебя поживет?

— Места хватит, — делая вид, что раздумывает, обронил Абросимов. — Да вот не прокормить нам будет его со старухой. Заработки у Супроновича не ахти какие…

— Об этом не беспокойся, — сказал Ростислав Евгеньевич. — Продуктами я тебя обеспечу и потом скажу Якову Ильичу, чтобы из казино подкидывал…

— Коли так, я согласен, — кивнул Абросимов, ликуя в душе: Дмитрий извелся бы, если бы Павла увезли.

— Можешь и дом получше взять — никто поперек и слова не скажет, — добавил Карнаков.

— Чужого мне на надоть, — отмахнулся Андрей Иванович. — Да и какая теперь ценность в домах? Людей-то мало осталось тута, вон сколько заколоченных домов стоит. Да и куды мне богатство? В могилу его не заберешь. О боге надо думать.

— Хитрый ты мужик, Андрей Иванович, — усмехнулся Карнаков. — Боишься? Хочешь не хочешь, а придется приспосабливаться. Советская власть приказала долго жить. И не рой сам себе яму: никто не вытащит…

— Я супротив новой власти ничего не имею, — сказал Абросимов.

— Новой власти надо помогать, — сказал Ростислав Евгеньевич, — А она тебя щедро за это отблагодарит.

На этот раз Карнаков снял меховую перчатку, протянул руку и, явно довольный Абросимовым, пошел к калитке.

— Ты говорил, тебе бургомистр в Климове нужен? — не удержался и брякнул вслед Карнакову Андрей Иванович. — Возьми на должность Тимаша, он у нас в безработных ходит.

Карнаков остановился и тяжело посмотрел на Абросимова.

— Ты язык-то попридержи, Андрей Иванович, — сказал он. — Время такое, что твои шуточки могут и боком выйти.

4

Иван Васильевич и младший лейтенант Петя Орехов сидели на поваленной молнией сосне и, внимательно поглядывая на видневшуюся сквозь кусты дорогу, негромко разговаривали. После сильного снегопада наступила оттепель, рыхлый снег осел, подернулся ледяной коркой, а потом снова ударили морозы. Наст крепко схватило, и по лесу можно было ходить, как по шоссе, не оставляя следов.

Два дня назад по радиостанции приказали Кузнецову возвратиться в Москву, но самолет за ним почему-то не прилетел в обусловленное время, следующий рейс ожидали через неделю. Видя, что ребята засиделись в землянках, Иван Васильевич отдал приказ группам отправиться в свободный поиск по тылу противника с целью добычи оружия, боеприпасов, продуктов. Все группы должны были держаться как можно дальше от Андреевки. Одну группу возглавил Дмитрий Андреевич Абросимов, вторую — начальник штаба старший лейтенант Егоров, третью — сам Кузнецов, взяв с собою Петю Орехова и тринадцать партизан из числа бывших военнопленных.

Кузнецов выбрал самую оживленную трассу, которую фашисты старались поддерживать в порядке. После снегопадов здесь проходили трактора с грейдерами, поэтому на обочинах образовались высокие валы из грязного, смерзшегося снега и льда.

Они пропустили две длинные колонны крытых грузовиков с прицепленными к ним орудиями. Эта добыча была отряду не по зубам. Отдельные машины, изредка проезжающие мимо них, не представляли интереса.

Партизаны залегли с автоматами у обочины, отсюда, с поваленного дерева, видны были лишь их серые шапки, сливающиеся с голыми прутьями ольшаника. Мороз щипал уши, небо было серым. Смерзшиеся на колючих лапах сосен и елей комки снега тяжело нависали над головами партизан.

— Вернетесь, Иван Васильевич? — спросил Петя. — Или еще куда-нибудь зашлют?

— Кто знает… — задумчиво сказал Кузнецов.

Он и сам не ведал, зачем его вызывают в Москву. Впрочем, задание выполнено: доподлинно установлено, что бывшую воинскую базу расширяют, строят подземные склады, цеха, подвозят боеприпасы, военную технику, расчищают полигон. Охрана выставлена сильная, вся территория огорожена колючей проволокой, через которую пропущен ток. Военнопленные, работающие на базе, никогда не покидают территорию. Многого не знает даже прораб Семен Супронович. Под землей, где в основном работают военнопленные, руководит строительством немец-инженер. Заболевших и истощенных людей расстреливают.

Иван Васильевич предложил руководству разбомбить базу, но ему сообщили, что это преждевременно. Тогда он стал разрабатывать план взрыва складов, но и этот вариант начальство не одобрило. Кузнецов и сам понимал, что лучше всего взорвать базу, когда на ней скопятся боевая техника, запасы авиационных бомб, снарядов, мин, но ему хотелось действовать, а не сидеть в землянке и сочинять радиограммы, которые бойко отстукивал на ключе Петя Орехов. Геннадий Андреевич Греков оказался человеком слова и прислал в отряд с подрывниками именно Петю, которого запросил Кузнецов. И вот им снова предстоит расстаться, может быть навсегда. Единственному радисту, конечно, не следовало участвовать в вылазке, но Иван Васильевич не смог ему отказать. Безусловно, Петя посерьезнел, стал более подтянутым, но иногда на него находило прежнее удальство и веселье.

Командование отрядом Иван Васильевич передал Дмитрию Абросимову, в Центре одобрили его решение, поблагодарили за смелую операцию по освобождению военнопленных и создание партизанского отряда. Словом, главное сделано: база находится под постоянным наблюдением, там работает надежный человек, партизанский отряд готов к выполнению задания Центра.

Вести оттуда приходили обнадеживающие: в середине января 1942 года было предпринято новое большое наступление советских войск. Западный фронт под командованием Жукова продолжал наступление, отгоняя фашистов все дальше от Москвы.

Сформированные Кузнецовым и Абросимовым небольшие мобильные группы совершали диверсии в основном в шлемовском направлении: под откос летели немецкие эшелоны, обстреливались грузовики с живой силой противника, подрывались мосты, в районе станции Фирсово подожгли склад горючего…

Немецкое командование все больше нервничало, посылало отряды карателей для прочесывания леса, дальних деревень, но партизаны были неуловимы. Как правило, вылазки они совершали в метель и снегопад, в свой лагерь возвращались кружным путем. И потом, фашисты еще не сумели наладить постоянную борьбу против партизан, на стороне которых были внезапность, отличное знание местности, выбор позиции для нападения или засады.

Месяц назад на оборудованной лесной площадке впервые приземлился «кукурузник», доставивший продукты, оружие, боеприпасы, теплую одежду, валенки и, главное, врача.

Кузнецов понимал, что его вызывают для другого задания, может быть еще более сложного и ответственного. Признаться, он и сам уже здесь тяготился: люди подготовлены, Дмитрий Абросимов заменит его, тут и без него будет полный порядок. В перерывах между снегопадами Иван Васильевич усиленно учил партизан приемам рукопашного боя, захвата пленного, владению холодным оружием. Дмитрия Андреевича предупредил, что ослаблять дисциплину в отряде ни в коем случае нельзя: утром — подъем, зарядка, технические занятия, политзанятия. Люди должны чувствовать себя бойцами Красной Армии. И надо сказать, добродушный по натуре Абросимов сразу взял отряд в крепкие руки. Верными помощниками ему стали Егоров, Семенюк и Петя Орехов…

— Живы ли мои старики? — вздохнул Петя. — Я ведь сам из-под Смоленска. Как началась война, так больше и не виделся с ними: сначала попал в окружение, потом они оказались в оккупации.

— У многих теперь такая судьба, — сказал Иван Васильевич.

— А ваши родители живы?

— Я их потерял, когда мне было пятнадцать.

Петя сочувственно глянул на Кузнецова, хотел промолчать, но любопытство пересилило.

— Погибли?

— В восемнадцатом.

— В восемнадцатом… — повторил Петя. — А я помню, когда у нас, в Ельцах, колхоз организовывали, так отец три года не шел туда: мол, как это можно свое, кровное, нажитое потом, отдать во всеобщее пользование? Кто будет так ухаживать за скотиной, как ухаживаешь сам? Кто будет горб гнуть над землей, которая не твоя, а общая? И с кем общая? С соседом, с которым всю жизнь враждовал из-за клочка земли, еще дедами не поделенного!

— Ну и вступил? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Если бы не мы с братаном Василием, не вступил бы, — ответил Петя. — Мы, комсомольцы, пригрозили, что из дома уйдем. Сам отвел корову и двух коней на колхозную конюшню, да так при них и остался. Не смог никому доверить своих лошадок!

Глядя на пустынную дорогу, Иван Васильевич уже в который раз задумался об Анджелле: может, все-таки спаслась? Ведь трупа ее никто не видел. Ее могло не быть в это время в квартире, возможно, спустилась в бомбоубежище? Сколько случаев было: считают человека погибшим, а он выкарабкался… Как только началась война, она перешла работать в госпиталь.

Иван Васильевич просил Грекова поточнее узнать про Анджеллу, поискать ее в больницах, госпиталях… Впрочем, зачем себя обманывать? Греков может иголку отыскать в стоге сена; раз говорит, что она погибла, значит, так и есть… Может, попроситься у начальства в блокадный Ленинград? Только вряд ли что из этого получится, в Ленинграде плохо, очень плохо… Фашисты обстреливают, бомбят город, люди умирают от голода. Об этом рассказал прилетевший с Большой земли летчик.

Вспомнился вечер в мирном Ленинграде незадолго до его отъезда за границу. Они с Анджеллой собирались в Мариинку… Анджелла надела новое нарядное платье, а на шею — дорогое колье, подарок бабушки. И черт дернул его сказать ей, что навешивать на себя драгоценности это мещанство, пережиток прошлого…

Анджелла сорвала колье, зашвырнула его в ящик, стащила платье и надела белый докторский халат с ржавым пятном на груди.

— Я готова, — сказала она. — Твоя сестра не имеет права быть нарядной и красивой. Иначе осудят брата.

Зачем он тогда прицепился к этому колье? И это чувство вины почему-то нет-нет и грызло его…

— Едут, товарищ капитан! — кивнул на дорогу Петя.

Но Иван Васильевич уже и сам услышал шум моторов. Вскоре из-за поворота появился крытый грузовик с эмблемой на радиаторе, за ним легковая и еще грузовик. В легковушке виднелись высокие офицерские фуражки. Иван Васильевич достал из-за пазухи согревшуюся гранату.

— Сейчас Семенюк атакует их, — сказал он. — Готовь пулемет, Петя!

Тяжелый грузовик уже перевалил через условную отметку, которую заранее определил для Семенюка Иван Васильевич, и, погромыхивая, двигался вперед. Из брезентовой щели выглядывал автоматчик в каске. Офицеры в следовавшем за грузовиком зеленом «мерседесе» поглядывали на белую дорогу. Замыкающий грузовик чуть отстал в перелеске. Место было выбрано удачно, как считал Иван Васильевич: колонна попадала в небольшую котловину, замыкающуюся лесом спереди и сзади. С того места, где залегли партизаны, весь отрезок дороги был виден как на ладони.

Когда передние колеса «мерседеса» коснулись этой невидимой отметины, Иван Васильевич приподнялся и швырнул гранату, тут же застрочили из автоматов партизаны, заработал Петин пулемет. Он видел, как шофер сунулся головой в лобовое стекло и машина круто вильнула в сторону, с ходу врезалась в придорожную осину, загородив дорогу. Тяжелый грузовик, следовавший сзади, сильно боднул «мерседес», послышался звон разбитого стекла. И тут вскочившие на ноги бойцы стали поливать из автоматов и ручного пулемета поспешно выпрыгивающих из грузовиков гитлеровцев. Некоторые из них сразу ложились на дорогу и начинали отстреливаться. Подползший к самой обочине Семенюк метнул гранату в «мерседес». Только один офицер выскочил из окутанной дымом машины. Размахивая парабеллумом, он что-то кричал. А из грузовиков все выпрыгивали и выпрыгивали автоматчики.

Иван Васильевич выстрелил в офицера, но промахнулся. Кажется, один из партизан ранен. Иван Васильевич видел, как он, неуклюже зарываясь в снег лицом, отползает за деревья. Значит, их осталось двенадцать. А тех, укрывшихся за грузовиками, раз в пять больше. Надо отходить в лес. Вряд ли гитлеровцы станут их преследовать, у них самих большие потери. Когда схватился за грудь и со стоном повалился в снег еще один партизан, Кузнецов крикнул:

— Все в лес! Мы с Ореховым вас прикроем!

Ни одной целой коробки патронов. Но где же Петя? Пули свистели вокруг, одна звонко цокнула по пустой коробке и с визгом пролетела возле самого уха. Петя-то где? Он вспомнил, что в разгар боя, когда пулемет замолчал, Орехов что-то сказал… И тут один за другим громыхнули разрывы гранат. Фашисты мгновенно перенесли огонь в другую сторону, и Иван Васильевич увидел Петю Орехова — тот, высунувшись из-за толстой сосны, махал рукой: мол, скорее уходите!

Вскинув пулемет на плечо, Кузнецов побежал, пули щелкали по деревьям, сбивали мелкие сучки, длинная очередь срезала верхушку молодой елки. Справа снова громыхнула граната.

В то же мгновение он почувствовал тупой удар в предплечье. Левая рука стала чужой, на кисти быстро набухали синие жилы. Горячая боль обожгла плечо, заныло под шеей. Смерзшийся снег в лесу вдруг засверкал необыкновенно яркими золотистыми искорками. Услышав за спиной хриплый вскрик, Иван Васильевич обернулся.

— Я это! — услышал он Петин голос.

Стрельба все еще продолжалась, но отодвинулась вправо, больше не падали срезанные пулями сучки, не вздрагивали молодые деревья. Гитлеровцы отстали и повернули назад.

— Как горох посыпались из грузовиков, — возбужденно говорил Петя. — Покосили мы их!

— А наших сколько?

— Кажется, двое…

На шее и за спиной у Пети висели два немецких автомата. Ушанка была заломлена на затылок, голубые глаза блестели.

— Хотел офицерскую сумку взять, подполз почти к самой машине — заметили, сволочи… Я их тоже угостил будь здоров.

— Почему ты без приказа ушел? — сурово взглянул на него Кузнецов.

— Так патроны кончились! — заявил Петя. — И потом, я вам сказал, что подберусь к легковушке… Вот пару «шмайсеров» прихватил!

— Ты — радист, — строго заметил Иван Васильевич. — И никогда не лезь под пули. Что будут без тебя делать партизаны? Соображаешь?

— Скорее бы научить морзянке этого парня, что день и ночь торчит возле рации, — сказал Петя. — Будет у нас еще один радист.

— Я не заметил, как ты исчез, — остывая, проговорил Кузнецов.

— Жаль, офицерскую сумку не сумел взять, — вздохнул Орехов.

Они уже не бежали, а шли быстрым шагом, рука у Кузнецова наливалась тяжелой свинцовой болью, в глазах мельтешили золотистые точки, он боялся потерять сознание.

— Иван Васильевич, да на вас лица нет! — воскликнул Орехов. — Вроде фрицы отстали, давайте я вас перевяжу!

Он посадил Кузнецова прямо в снег и стащил полушубок.

На условленное место сбора они пришли последними. Там дожидались их партизаны. Все были возбуждены, делились махоркой, подсчитывали трофеи, захваченные на месте боя. Петя шел рядом с Кузнецовым, у которого левая рука была на перевязи. Кровотечение остановилось, но каждый шаг отдавался болью в плече и лопатке. Младший лейтенант с опаской поглядывал на командира, но тот, поймав его взгляд, сердито сдвинул светлые брови и прибавил шагу.

— Ну и задали мы фрицам жару! — возбужденно заметил Петя. — Кто мог знать, что их столько набилось в машину!

— Сколько еще наших погибло?

— Двоих недосчитались, — помрачнел Петя. — Лешу осколком наповал… А фашистов, я думаю, много положили, не считая офицеров. Удачная вылазка, товарищ капитан!

Иван Васильевич промолчал. Двое погибли… Вот тебе и внезапность, и выбор цели… А с другой стороны, война есть война, и без жертв она не бывает. Но до чего обидно терять на поле боя своих ребят!

5

Рудольф Бергер вразвалку шагал по крашеным скрипучим половицам, его усики подергивались, маленькая рука с белым перстнем на мизинце то и дело касалась парабеллума на поясе. Ночью ударил мороз, и в проталины окон сочился январский дневной свет. В печке потрескивали березовые поленья, но в комендатуре было прохладно.

— Ты с кем здесь воюешь? — гневно бросал гауптштурмфюрер Леониду Супроновичу. — С детишками и бабами? Ты выследил хотя бы одного партизана? Хвастаешься, что окрестные леса знаешь как свои пять пальцев, а сам туда и носа не суешь? А партизаны нападают в лесу на наших офицеров и солдат, взрывают воинские эшелоны!

— У нас тихо, — ввернул Леонид.

Он стоял у печки и хмуро слушал начальника. Развалившийся на диване Михеев переводил гневные тирады Бергера на русский язык. И делал он это с явным удовольствием.

— За что тебе и твоим дармоедам марки платим?! — гремел гауптштурмфюрер. — За то, чтобы вы население грабили, шнапс пили и рожи наедали? А партизаны в это время сидят в засадах и подкарауливают наши машины!..

Бергеру крепко досталось от начальства: партизаны разгромили автоколонну, убили около тридцати солдат и трех офицеров. В том числе подполковника. И хотя все это произошло далеко от поселка, Бергеру поставили налет в вину. Проклятые партизаны все больше и больше досаждали немцам! Начальство приказало найти их лагерь, уничтожить дотла, а всех, кто помогал бандитам, примерно наказать. Необходимо сделать так, чтобы местное население поголовно отвечало за проделки партизан. Бергер расстреливал каждого пятого, но, по-видимому, и этого мало, надо будет полностью сжечь одно-два села вместе с жителями. Может, тогда он отобьет у этих скотов охоту покрывать партизан?..

— Я не верю, что в Андреевке нет ни одного человека, который бы не был связан с партизанами. — Гауптштурмфюрер подошел к печке, погрел растопыренные ладони о теплый бок. — Русские наверняка интересуются нашим арсеналом. И пока вы… — он бросил неприязненный взгляд на своего помощника, — пьянствуете и «воюете» с бабами на печке, они рано или поздно доберутся и до нас…

— Что прикажете делать-то? — пробурчал Леонид. — Ежели партизан нет у нас, где их взять?

— Вот именно — взять! — снова взвился Бергер. — Найти! Привести ко мне…

Леонид бросил тоскливый взгляд на замороженное окно, переступил с ноги на ногу. От его крепких серых валенок натекло на полу. Он уже понял, что придется сейчас же садиться в машину с полицаями и снова колесить по лесным проселкам. Грузовик Леонид хорошо подготовил к встрече с партизанами: установил в фургоне крупнокалиберный пулемет, борта и кабину обшили стальными листами. Пять дальних рейсов совершили по деревням на грузовике, но ни разу не напоролись на партизан. Старший полицай был убежден, что их в окрестностях нет.

— В лес! — скомандовал Бергер. — И привезите мне… этих лесных зверей!

Михеев «лесных зверей» заменил на партизан. Впрочем, Леонид прекрасно и без перевода понимал гауптштурмфюрера…

Крытый брезентом грузовик остановился посередине деревни, как раз напротив заледенелого колодца. Из кабины выбрался Леонид Супронович с советским автоматом через плечо. Он расстегнул верхнюю пуговицу черного полушубка, чтобы была заметна матросская тельняшка, крикнул Матвея Лисицына и Афанасия Копченого. Сугробы блестели так ослепительно, что было больно глазам. Извилистая тропинка тянулась от дороги к речке, где чернела дымящаяся прорубь. Из труб лениво тянулись в чистое морозное небо дымки. На улице не было ни души.

Втроем они ввалились в душную избу. Пахло кислой капустой и дымом. Старуха подкладывала в русскую печку поленья. Жаркий отблеск высветил на ее худом лице морщины. У окна притихли парнишка и белобрысая девчонка лет тринадцати. Старуха даже не повернула головы от печки.

— Повезло нам, ребята, попали как раз к обеду! — поздоровавшись, весело сказал Леонид.

— Откеля вы такие взялись? — с печи свесился бородатый старик в расстегнутой косоворотке.

— Фрицев тут у вас, дедушка, нет? — спросил Матвей Лисицын. Он был в красноармейской шинели, на голове серая ушанка с красной звездой.

— Бог миловал, — ответил старик. — А вы сами-то кто будете?

— Слепой, что ли? — ухмыльнулся Копченый. — Красноармейцы мы. — Он кивнул на Супроновича: — Перед вами балтийский матрос. Слышали, на днях автоколонну в пух и прах распотрошили? Генерала взяли в плен.

— Партизаны мы, дед, — прибавил Лисицын, снимая шапку и поглаживая на ней пальцами рубиновую звездочку.

Старик спустил с печи ноги, обутые в подшитые кожей валенки. К ним пристала розоватая луковая шелуха. Старуха поставила в угол ухват, тоже обернулась к ним, утирая лицо уголком платка.

— А вчера каратели застукали нас в лесном лагере… — продолжал Супронович, — Привел какой то паразит… Уж не из вашей ли деревни? У него двух пальцев на руке не хватает.

— У нас таких нету, — сказал старик, сползая с печи. Вслед за ним спрыгнула на крашеную лавку черная кошка.

— Теперь ищем, куда прибиться, — вставил Копченый. — Считай, мы только одни и спаслись. Если б не машина!..

Все разыгрывалось по выученному наизусть сценарию, но то ли им не везло, то ли люди действительно не знали, где скрываются партизаны, но пока хитроумная уловка не срабатывала. Жители или отмалчивались, или отвечали, что отродясь не слыхивали ни про каких партизан.

— Может, знаете, как нам их найти? — обратился Леонид к старику.

Тот почесал розовую лысину, развел руками:

— Родные, откуля же нам ведомо? Сидим тута, как куры на насесте, и носа из избы не высовываем. Морозы-то какие!

— Неужто из вашей деревни никто не связан с партизанами? — сделал удивленное лицо Супронович.

— А хто ж знает, — ответил старик. — Мне про то, родненькие, неведомо. Да у нас тута одни бабы, ребятишки да старые пни навроде меня.

— У тети Нюши, бают, сын Васька в партизанах, — тоненьким голосом произнесла белобрысая девочка.

Она во все глаза смотрела на незнакомцев. Подросток — он был выше ее на полголовы — подошел к Лисицыну и потрогал пальцем звездочку на шапке.

— Настоящая! — улыбнулся он.

У Леонида Супроновича будто гора свалилась с плеч: наконец-то клюнуло! Он распахнул полушубок, сбросив на пол вякнувшую кошку, уселся на лавку.

— Цыц, лупоглазая! — сердито глянул на девочку старик. — Чаво околесицу-то несешь?

— Я сама слышала, как тетя Нюша говорила у проруби про Ваську… — обиделась девочка. — И вон Митька слышал! — Она глянула на брата: — Скажи ему, Мить?

Мальчишка оказался сообразительнее сестренки. Переводя взгляд с деда на пришельцев, он наморщил лоб и весомо уронил:

— Ничего такого я не слышал.

— Ах ты гаденыш! — Леонид схватил его за ухо и вывернул. — Чего нас дурачишь?

Мальчишка, багровея, мотал вихрастой головой, на его глазах закипели злые слезы.

— Дура! — выкрикнул он в лицо сестренке. — Тетя Нюша говорила, что Васька воюет на фронте…

— Где живет ваша тетя Нюша? — приблизил Супронович свое лицо к лицу мальчика.

— Через два дома от нас, — с трудом сдерживая слезы от невыносимой боли, прошептал тот.

Леонид отшвырнул его и поднялся с лавки.

— Родимые, может, поснедаете чем бог послал? — предложил старик. — Извиняйте, у нас, окромя картохи да кислой капусты, ничего нету…

— Сейчас мы вас всех накормим… — ухмыльнулся Леонид и, кивнув подручным, первым тяжело вышел из избы.

Услышав в деревне выстрелы, скоро подкатил к колодцу и броневик. Из него выбрались замерзшие солдаты с автоматами. Они дышали на руки, притоптывали на снегу. Фельдфебель подошел к низкому длинному амбару с подпертыми толстыми кольями дверями.

— Тащите бензин, — скомандовал Супронович.

Фельдфебель, понимавший по-русски, приказал солдатам принести две канистры. Из амбара слышался женский плач в голос, глухой мерный стук сотрясал двери. У бревенчатой стены на снегу неподвижно распластались мальчик с девочкой. Обагренный яркой кровью снег кое-где подтаял. Большие светлые глаза девочки стеклянно блестели. Мальчик глубоко зарылся лицом в снег, одна рука была неестественно подвернута, острый локоть беззащитно торчал из дырявого рукава.

Долговязый солдат в длинной ядовито-зеленой шинели размашисто брызгал из канистры на стены амбара. Леонид подошел к трупу девочки, рванул подол ее платья, намотал полотно на короткую палку, вытряс остатки бензина и, скаля зубы, чиркнул зажигалкой. Пылающий факел полетел на крышу, вмиг ярко полыхнуло. В амбаре раздался истошный вой. Еще сильнее застучали в дверь. Супронович вскинул автомат и дал по ней очередь. Стук сразу прекратился. Огонь быстро охватил весь амбар. Из низкого квадрата окошка вместе с клубами дыма вывалился закутанный в ватник ребенок. Упав в снег, он громко закричал. Ухмыляющийся фельдфебель вразвалку подошел к нему, вытащил из ватника и снова запихнул ребенка в дыру.

Дикие крики, приглушаемые треском огня, казалось, неслись из амбара прямо в небо. Слов было не разобрать. Неожиданно солома на крыше вспучилась, и в прорехе показалась русоволосая голова парнишки. Он широко раскрывал рот, хватая морозный воздух. Побелевшие пальцы теребили солому. Подросток поднатужился и вывалился на крышу. Штаны были в черных прорехах, от валенок валил дым. Леонид Супронович поднял автомат и дал короткую очередь. Тело мальчика мешком свалилось в подтаявший сугроб рядом с горящим амбаром.

Когда полусгоревшая дверь сорвалась с петель и из пылающего ада стали с воплями выскакивать люди в тлеющих одеждах, каратели, выстроившись в шеренгу, открыли по ним огонь из автоматов. Снег вокруг амбара был испятнан черными хлопьями копоти и кровью. Потекли мутные лужи. Кое-где обнажилась коричневая земля. С треском рушились пылающие балки. Когда провалилась крыша, сноп искр взлетел выше одинокой заиндевелой березы.

— Бензин еще есть? — спросил по-немецки Супронович фельдфебеля. — Всю деревню, к черту, спалим!

— Погоди, Леня, — подал голос Копченый, — сначала пошарим по домам… не спрятался ли кто в подполе.

— Пошарьте, пошарьте, ребятушки, — с ухмылкой разрешил тот. — А если что-нибудь ценное нашарите, не забудьте про меня!

В кузов грузовика уже была погружена зарезанная полицаями корова. Она оказалась единственной на всю деревню. В самом углу фургона на деревянной перекладине, сгорбившись, сидела со связанными ногами женщина в разорванном тулупе. Лицо ее обезобразили синяки и кровоподтеки, в глазах застыла смертная тоска. Это была та самая тетя Нюша…

Над разграбленной деревней, затерявшейся в сосновых лесах и высоких голубых сугробах, плыл черный удушливый дым.

Глава двадцать восьмая

1

Русская зима оказалась на редкость суровой. До февраля 1942 года авиационный полк, в котором служил Гельмут Бохов, застрял на полевом аэродроме близ деревни Гайдыши. В конце января зарядила пурга, на летное поле навалило столько снега, что с расчисткой не справлялись ни машины, ни люди. «Юнкерсы» замело сугробами выше шасси. Летчики скучали без дела, начальство обещало в субботу вывезти всех в небольшой городок, где можно было бы развлечься, но метель сделала дорогу непроходимой. Пилоты целыми днями валялись на кроватях в деревенских избах, слушали завывание метели, сутками резались в карты. А те, кто просадил все марки, ходили злые и раздраженные. Дошло до того, что даже выпивки в офицерской столовой не осталось.

Не томились от скуки лишь Гельмут Бохов и капитан Вильгельм Нейгаузен: они даже в пургу уходили кататься на лыжах. Им нравилось по проложенной колее стремительно спускаться вниз; мелькали тонкие деревца, свистел ветер в ушах, замирало сердце, как в крутом пикировании. Лыжи выносили их на белое поле речки и сами останавливались неподалеку от обледенелой проруби, откуда местные жители брали воду. Спортивная натура Гельмута не выносила безделья, он и предложил приятелю поучиться спускаться с горы на лыжах. Поначалу они наблюдали, как мчатся вниз ребятишки, потом попробовали сами и быстро увлеклись. Не обошлось, конечно, без падений. Вторую неделю Гельмут и Вильгельм каждый день, невзирая на погоду, ходят в близлежащий лес на лыжах. Если в поле метель, а ветер леденит грудь и шею даже под шерстяным свитером, то в бору тихо, только макушки сосен и елей вверху шумно раскачиваются, просыпая на головы снежную крупу. Они проложили лыжню до просеки, что в километре от Гайдышей. Командир полка Вилли Бломберг как-то завел в столовой разговор о партизанах: дескать, когда пехота с ними покончит? Взорвали состав с цистернами, в которых был предназначенный для авиаполка бензин. Сидят, как медведи, в глухомани, и никакая стужа их не берет! Регулярная армия не знает, как с ними бороться, авиацией не достать в лесах, фюреру пришлось отдать приказ войскам СС организовать специальные карательные отряды и в ближайшее время уничтожить эту заразу…

Застопорилось продвижение победоносных германских войск в глубь России, надежда на блицкриг рухнула. Это теперь понимали все.

Вот уже три месяца авиационный полк стоит в Гайдышах. Министр пропаганды, выступая по радио, говорит, что суровая русская зима задержала продвижение доблестных войск великого фюрера на Восток, но весна не за горами, а тогда снова победы, победы, победы!.. О сроках окончательного разгрома России он больше не распространяется. Из Берлина доходили и другие вести: фюрер снял со своих постов более тридцати генералов, участвовавших в битве под Москвой.

Последний раз перед непогодой эскадрилья Гельмута летала бомбить аэродром русских. Их «Ил-2» порядком досаждали немецким позициям: русские штурмовики с бронированными кабинами летают низко, гвоздят пехоту осколочными бомбами. «Мессершмиттам» с ними не сладить, а зенитки не успевают изготовиться к стрельбе.

Аэродром нашли, сбросили бомбы, но почему-то «Ил-2» на поле не заметили. В ответ на налет «юнкерсов» через пару дней прилетели два звена советских штурмовиков и сбросили на аэродром осколочные бомбы, повредили три «юнкерса», убили четырех техников. Они появились над летным полем так неожиданно, будто вывалились из пухлого облака, и аэродромные зенитки дали им вдогонку лишь несколько залпов.

Доктор Геббельс пока молчит про «Ил-2», а солдаты уже прозвали их «черной смертью».

Гельмут скользил по запорошенной снегом колее впереди, за ним Вильгельм. Они в коротких кожаных куртках на меху, шлемах с подшлемниками и толстых перчатках с крагами, позаимствованными у техников. Палки сухо скребли по снежному насту. Каждое утро пурга припорашивает лыжню, иногда полностью заметает след. Хуже всего, когда снег прилипает к лыжам, — приходится часто останавливаться, развязывать ремни и рукавицей счищать, только это ненадолго. И все равно они упрямо идут вперед. Вильгельм оказался таким же азартным, как и Гельмут. Гельмуту первому прокладывать лыжню труднее, но он не ропщет. Хотя капитан Нейгаузен и хороший гимнаст, однако на лыжне выдыхается быстрее. Впрочем, идти первому Гельмуту приятно: ничья спина не маячит перед тобой.

— Гельмут, все наши проклинают русскую зиму, а мне она нравится, — говорит Вильгельм. — У нас в Германии разве зима? Выпадет снег и тут же растает. Наша промышленность даже не выпускает эти… как их? Валенки!

— Да, да, — не оборачиваясь, рассеянно говорит Гельмут.

Он мучительно силится вспомнить стихи на русском языке о зиме, кажется поэта Некрасова, но строчки не идут на ум, и потом вряд ли он смог бы перевести их на немецкий язык Вильгельму. А брат Бруно знает много стихов наизусть. Писал, что скоро будет в этих краях, — ему необходимо повидаться с отцом. Может быть, вместе съездят к нему? Он как будто получил Железный крест, назначен на высокую должность в оккупированном городе, недалеко от Москвы, Гельмут не испытывал к отцу никаких чувств, он едва помнит его. Но съездить хорошо бы… Только кто его отпустит из полка?

— Есенин, — наконец вспоминает Гельмут даже и строки из стихов: «У меня на сердце без тебя метель».

— Кто это такой? — спрашивает Вильгельм.

— Один русский поэт, — отвечает Гельмут. — Он хорошо описывал природу, вот эту русскую зиму… — И читает на русском еще несколько строк из Есенина, но скоро сбивается и умолкает.

Здесь, в Гайдышах, командир полка несколько раз приглашал его в качестве переводчика, когда нужно было о чем-либо переговорить с местными жителями, Гельмут в основном все понимал, что говорят крестьяне, но сам первое время слова коверкал, вставлял в речь немецкие. У сельского учителя он взял грамматику и несколько книжек, среди них и сборник Есенина. Читал он лучше, чем говорил.

— Какие у них лица, — обронил Вильгельм. — Тупые, невыразительные, не поймешь, что у них на уме. Прав наш фюрер: все славяне недочеловеки, в них есть что-то рабское. Они скорее кнут поймут, чем слова.

Гельмуту были неприятны его слова: все же в его жилах течет и славянская кровь. Правда, об этом никто не знает в полку, разве что Вилли Бломберг. И в конце концов его отец — русский дворянин. Кстати, и Бруно никогда неуважительно не говорил о русских, наоборот, восхищался их Пушкиным, Толстым, Достоевским.

— А сколько фюрер уничтожил врагов в самой Германии? — возразил он. — И среди немцев хватало подонков.

— Фюрер поставил своей целью создать высшую расу арийцев, — высокопарно бросил Вильгельм. — Сверхчеловеков! Только фюреру под силу такая гигантская задача. И только мы, арийцы, способны завоевать весь мир!

В общем-то Гельмут соглашался с Нейгаузеном, но в глубине души были и сомнения: все-таки он больше Вильгельма знал Россию, родился там, видел Волгу. И разве мало после революции выехало за границу русских аристократов? Никто их тут не считает недочеловеками. Нельзя всех славян сваливать в одну кучу. В таком случае, выходит, он, полукровка, тоже неполноценный человек? Вот бы удивился Нейгаузен, узнай, что у Гельмута отец русский! Наверное, и дружить бы перестал, да и другие офицеры отвернулись бы от него. И так уже косятся, когда он по-русски разговаривает с деревенскими жителями.

Гельмут остановился, воткнул палки в снег и повернул голову к Нейгаузену. Вильгельм на полголовы ниже Бохова. Уж он-то совсем не является образцом чистокровного арийца. И нос у него длинный, и глаза близко посажены друг к другу, и какого-то неопределенного цвета. Вот разве что подбородок волевой и грудь широкая — в общем, у него фигура спортсмена.

— А что ты будешь делать, когда мы победим? — спросил Гельмут.

— Смешно, а я ведь ничего больше не умею делать, — рассмеялся Вильгельм. — Война — вот моя единственная профессия.

— Не вечно же будет война?

— Пусть работают на нас рабы, — сказал приятель. — А мы будем наслаждаться жизнью в тысячелетнем рейхе!

— Какая чистота и тишина, — после продолжительной паузы произнес Гельмут. — Представляешь, какие черные дыры оставляют наши бомбы на этой белой земле?

— Ты, я гляжу, романтик, — улыбнулся Вильгельм. — Зимой лучше видны наши промахи по цели. И за эшелонами удобнее гоняться: ползет под тобой, как сороконожка! Я уже два состава разбомбил…

— Сколько наших парней сбили русские, — вспомнил Гельмут. — Ты обратил внимание, Вильгельм, зенитки их стали стрелять точнее, а истребителей в небе все больше. В последний вылет русский пошел на меня прямо в лоб, я еле успел отвернуть… Такого не случалось со мной в небе Франции…

— Воевать они стали лучше, — согласился Нейгаузен. — И истребители у них появились быстроходные. Мне один русский тоже залепил. Повредил элерон, я уж думал, шасси сломаю при посадке. Обошлось!

— Заметил, наши «мессершмитты» не очень-то охотно вступают в бой с русскими? — сказал Гельмут. — Отгонят от нас и скорее назад.

— Они же охраняют нас, — возразил Вильгельм. Он палкой сбивает с унт ледяные голышки, шлепает широкой лыжей по снегу, лицо его мрачнеет. Нейгаузен вспомнил про письмо от невесты. Родители позаботились о том, чтобы устроить ему выгодную партию: приглядели девушку с приданым — дочь владельца небольшой автомастерской. Вильгельм летом был представлен ей. Они нашли общий язык и даже успели обручиться. Бравый пилот люфтваффе с наградами на парадном летном кителе безусловно произвел должное впечатление на девушку и ее родителей. Тогда Вильгельм не сомневался, что война скоро кончится и осенью они сыграют свадьбу. А недавно он получил от своей невесты письмо, в котором она сообщала, что в их дом угодила английская бомба, отец погиб, а ей в больнице ампутировали левую руку. Бедная девушка сообщала, что он может считать себя свободным от данного ей слова… В общем, вся его будущая семейная жизнь, о которой он так мечтал, полетела ко всем чертям! И очень было жаль девушку, но и не жениться же на калеке? Да и никто бы ему этого не разрешил… Истинные арийцы должны быть стопроцентно здоровыми, сильными, ловкими!..

У раздвоенной сосны они повернули обратно. Дальше и лыжни нет. Дальше бор гуще, виднеются поваленные деревья, занесенные снегом, они напоминают медвежьи берлоги. Снег исклеван маленькими и большими кратерами — это в пургу попадали с ветвей комки, там и здесь розовеет шелуха от еловых шишек. Иногда они слышат, как над головами шуршат ветки, вниз сыплются сучки, но самих белок ни разу не видели.

Когда они выбрались из бора и, крест-накрест расставляя лыжи, стали подниматься в гору, чтобы с ветерком спуститься к реке, Гельмут заметил у проруби офицера в длинном кожаном пальто с меховым воротником. Приставив руку в перчатке к фуражке, офицер пристально смотрел в их сторону.

Прижав палки к бокам куртки, Гельмут понесся вниз. За ним, втянув голову в плечи и пригнув колени, летел Нейгаузен. Ветер свистел в ушах, колкие снежинки кусали щеки, все ближе ровное белое поле речки. Поравнявшись с офицером, Гельмут повернул к нему прищуренные глаза.

— Привет, Бруно! — выпрямившись, радостно воскликнул он и тут же, потеряв равновесие, шлепнулся, взметнув лыжами снежный фонтан. Не сумевший отвернуть в сторону Вильгельм зацепился за его лыжу и тоже кубарем полетел в снег.

2

То, что произошло с Ростиславом Евгеньевичем Карнаковым в самом начале марта сорок второго, было на грани фантастики: в Тверь к нему приехали сразу два его сына от первой жены Эльзы.

Двадцать пять лет они не виделись, да и часто ли вспоминали друг о друге? Когда вечером в его дом вошли два немецких офицера, — Ростислав Евгеньевич жил в отдельном особняке — он сразу и не признал в них своих сыновей. Не было родственных объятий, поцелуев, тем более слез. Старший Бруно без всякого стеснения смотрел на пожилого человека в отлично сшитом костюме, с седыми волосами и немного усталыми серыми глазами. И хотя Карнаков не был подготовлен к встрече, — наверное, начальство решило преподнести ему сюрприз, — тем не менее он после некоторого замешательства пригласил их в свой кабинет на втором этаже, отдал какие-то распоряжения молоденькой стройной прислуге в белом с кружевной отделкой переднике к заходил по пушистому ковру от двери к окну и обратно. Сыновья провожали его взглядом: отец выглядел внушительным, уверенным в себе, вызывая у них почти забытые дотоле чувства — почтение и ощущение некоей зависимости от этого человека. Отец… вот, значит, какой он, их родной отец. Не чета их пузатому отчиму — владельцу пивной в Мюнхене… Поначалу разговор не клеился, но после того, как был накрыт круглый стол с хорошей закуской и выпивкой, все понемногу освоились.

— Мы рады тебя видеть живым-здоровым, — сказал Бруно. — Почему ты не носишь награду фюрера?

— Не перед кем мне форсить. У меня такое впечатление, что мой шеф вообще хочет, чтобы я из дома не выходил… — улыбнулся Ростислав Евгеньевич. — Двадцать лет я прятался в дыре, а теперь, когда наконец свободно вздохнул, снова надо скрываться.

— Ты ведь разведчик, — напомнил Бруно.

— Моя новая должность — советник, — с долей сарказма заметил Карнаков. — И советуются со мной в основном по телефону.

— А наш дом? — перевел разговор на другое Бруно. — Почему ты не живешь в нашем доме?

Гельмут предпочитал больше помалкивать, он наливал из темной бутылки с золоченой этикеткой ликер в маленькую хрустальную рюмку и с удовольствием пил, изредка бросая на отца и старшего брата любопытные взгляды.

— От нашего дома осталась большая воронка, — ответил Карнаков. — Я уж и не знаю, чья бомба в него угодила — немецкая или русская.

— Я помню нашу дачу на берегу Волги, — вступил в разговор Гельмут. — Там на чердаке я прятался от тебя, Бруно. — Он негромко засмеялся.

— Дача цела, — сказал Карнаков. — Ее оборудовали под детский санаторий. Конечно, ничего из наших вещей не сохранилось.

— Съездим туда? — вдруг загорелся Гельмут. — Я помню, как мы катались по озеру на лодке с гувернанткой и мамой… — Он осекся и даже покраснел.

— Я знаю, что Эльза вышла замуж за… владельца пивной, — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Мы Отто никогда не называли отцом, — нашел нужным вставить Бруно.

— Какое это имеет значение? — сказал Карнаков и полнее рюмку ко рту. — За встречу… — он с запинкой произнес, — сынки… Кстати, я уже давно, наверное, дед?

— У тебя внук и внучка, — сказал Бруно. И пояснил: — Я женат, у меня двое детей, а наш дорогой Гельмут… Где базируется его авиационный полк, там он и находит очередную подружку.

— А ты все про всех знаешь, — хмуро посмотрел на него брат.

— Что поделаешь, — нарочито вздохнул Бруно, — такая у меня работа.

— У нас, наверное, есть еще братья? — спросил Гельмут, в очередной раз проводив взглядом улыбающуюся служанку.

— Игорь… Пацаненок. Он с матерью в деревне, — не стал особенно распространяться Ростислав Евгеньевич. Как-то неудобно было на эту тему говорить со взрослыми сыновьями. По возрасту Игорек вполне мог быть сыном Бруно, а ему — внуком.

— Ты доволен нынешней работой? — поинтересовался Бруно.

— Нет, — откровенна ответил Карнаков. — Не об этом я мечтал…

— О чем же?

— Лучше вы мне скажите, как вам удалось разыскать меня, — уклонился от прямого ответа Ростислав Евгеньевич. — Это ведь не так-то просто в военное время!

— Ты полагаешь, в мирное было бы проще? — рассмеялся Бруно.

— Вилли Бломберг даже не пикнул, когда Бруно сказал ему, что забирает меня с собой, — заметил Гельмут. — Абвер… Наверное, у нашего Бруно большие возможности. — Он покосился на брата: — Может, устроишь поездочку в Париж? Или в Женеву?

— Ладно, попрошу адмирала Канариса, чтобы он зачислил тебя в свой штат личным пилотом… — в тон ему ответил Бруно.

— Я предпочитаю от всех разведок держаться подальше, — опрокинув в себя рюмку, сказал Гельмут.

— И все-таки не только ведь повидать меня вы приехали сюда? — спросил Ростислав Евгеньевич.

— О делах потом! — сказал Бруно, наливая себе вино. В отличие от брата он пил немного. — А сейчас давайте еще раз выпьем за нашу встречу! Только подумайте, после стольких лет разлуки мы снова все вместе, и не где-нибудь, а в городе, в котором родились! Фантастика!

— Я тоже об этом подумал, — улыбнулся Карнаков.

Утром, прихватив с собой закуски и бутылки, поехали на «мерседесе» за город, на дачу.

В одинаково покрашенных зеленоватой краской холодных комнатах стояли маленькие столики и стулья, стены были разрисованы разными зверюшками, и лишь снаружи дом немного напомнил им бывшую дачу. Его со всех сторон обступили фанерные грузовики, обледеневшие детские горки, какие-то деревянные крепости. Голые деревья негромко постукивали мерзлыми ветвями, у раструбов водосточных труб намерзли глыбы желтоватого льда. Далеко за забором чернел на белой дороге «мерседес», — к самой даче было не проехать. Они первыми в этом году проложили, свернув с шоссе, след на снежной целине. Гельмут и Бруно вспоминали детские годы, какие-то маленькие приключения на этой даче, оба старательно не произносили слово «мама», а Ростислав Евгеньевич мучительно думал: отвезти их в Селищево, где живет Александра с Игорем?

В особняке Александра пробыла недели две и упросила Карнакова, чтобы отвез ее в деревню, где он еще осенью присмотрел большую усадьбу с дворовыми постройками. В просторные комнаты бывшего барского дома Ростислав Евгеньевич привез старинную мебель, которую лично подобрал ему в заброшенных домах бывшего областного центра помощник бургомистра.

Ростислав Евгеньевич, поеживаясь в своем теплом пальто, сидел на полосатой зебре-качалке и смотрел на озеро. Купальни давно не было, вместо нее — беседка, а дальше клади, утонувшие в снегу. Тусклый камыш почти сливался с кустами на другом берегу, кое-где посередине ветер вылизал замерзшее озеро до стального блеска. Полузасыпанная снегом голубая лодка лежала на боку, от нее в березовую рощу тянулась цепочка звериных следов. Ближайшие к озеру березы срублены, высоко торчат безобразные пни. Нужно будет весной отрядить сюда рабочих, чтобы разобрали все эти перегородки в доме, очистили участок от детского хлама и привели дачу в порядок. Хорошо бы сюда небольшой катер или, на худой конец, моторку, — озеро простирается в длину на несколько километров, раньше в нем водились лещи, судаки, караси. Помнится, на зорьке Ростислав Евгеньевич с Вихровым становились в камыши, как раз напротив купальни, и вытягивали на удочку килограммовых лещей…

Высоко прошли в небе советские бомбардировщики, немного погодя затявкали зенитки. Мысли Карнакова приняли другое направление: вот он заботится о даче, а фронт снова приблизился к городу! Вон уже советские самолеты летают над самой головой! Он отогнал мрачные мысли: Бруно вчера говорил, что фюрер готовит летом новое сокрушительное наступление, которое окончательно сметет с лица земли Красную Армию. Советские войска сильно ослаблены, у них потерь не счесть. Надо, конечно, признать, что молниеносная война не удалась, но все равно победа останется за фюрером…

Ночью в особняке и Бруно, и Гельмут, придя в сентиментальное настроение, стали называть его отцом. Карнакову было приятно, однако его собственные отцовские чувства дремали. Он по старинке величал их Борисом и Гришей. Они смеялись и с немецким акцентом нараспев повторяли свои русские имена. За год до начала войны Ростислав Евгеньевич всерьез занялся изучением немецкого языка — в этом ему оказал неоценимую помощь Чибисов, точнее, Николай Никандрович Бешмелев, его радист. Уж такой осторожный был и так опростоволосился в Андреевке! И ведь буквально за несколько часов до прихода немцев схватили его отступающие красноармейцы. Нервы не выдержали?

— Было бы дико, отец, если бы ты погиб от моей бомбы, — говорил Гельмут, держа в одной руке бутылку, а в другой бутерброд с колбасой. — Но, как видишь, бог не допустил такой несправедливости.

— Ты становишься нудным, Гельмут, — с неудовольствием посмотрел на брата Бруно. — Я позаботился о том, чтобы отца не было на станции, когда ты со своими асами кидал бомбы на лес. Базу то вы так и не разбомбили.

Карнаков не стал говорить, что Кузьма Маслов в самый последний момент испугался и послал ракету в сторону полигона.

— Базу ухитрились эвакуировать за несколько дней, — примирительно заметил он.

Гельмут приложился к бутылке, выпил остатки и, размахнувшись, швырнул ее в снег.

— У меня есть одно давнишнее желание, — улыбаясь, доверительно заговорил он. — Хочу сделать «мертвую петлю» на «юнкерсе».

— С бомбами? — посмотрел на него Бруно.

— Я поспорил на «американку» с командиром третьей эскадрильи Вильгельмом Нейгаузеном…

— Разве на тяжелом бомбардировщике это возможно? — поинтересовался Карнаков.

— Я хочу утеретьнос Вильгельму — он на такое не способен, — засмеялся Гельмут. — И выиграть пари.

— А кто выигрыш получит? — усмехнулся брат. — Это будет «мертвая петля» и для тебя самого.

— Я сделаю «мертвую петлю», — бахвалился Гельмут. — Конечно, отбомбившись…

— Выбрось ты эту дурь из головы, — посоветовал Бруно. — Пойди лучше прогуляйся вокруг озера.

— У вас и от меня секреты? — кисло улыбнулся Гельмут и, жуя бутерброд, вразвалку зашагал к машине.

— Как надерется, так болтает про эту дурацкую «мертвую петлю»…

— Он сделает ее, вот увидишь, — сказал Карнаков. — И спаси его бог.

— Тебе не хочется побывать в столице третьего рейха? — помолчав, спросил Бруно.

Кожаное пальто было распахнуто, виднелся рыжеватый мех подстежки. Взгляд светлых глаз умный, цепкий. Неужели по наследству передается даже профессия? Думал ли он когда-нибудь, что первенец станет военным? И не просто военным, а разведчиком. И он, и Эльза хотели, чтобы их сыновья были адвокатами или промышленниками, как их родичи по немецкой линии. Отец Эльзы, барон Бохов, владел двумя заводами, было у него большое имение в провинции.

— Ты меня приглашаешь? — с усмешкой посмотрел на сына Карнаков.

— Не совсем… Я говорю с тобой от имени руководства абвера. — Худощавое, узкое лицо Бруно стало серьезным, глаза совершенно трезвые, будто он и не пил. — Мне поручили сообщить тебе, что ты направляешься в разведшколу…

— Не староват ли я, Боря, ходить в школу? — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Ты пройдешь индивидуальное обучение у лучших асов разведки, — продолжал Бруно. — Не мне тебе говорить, что разведка далеко ушла вперед по сравнению о тем временем, когда ты работал в полицейском управлении… Конечно, отец, знание России, местной обстановки, людей не заменит никакая школа. И рано тебе думать об отставке. Тебя ждет интересная работа. Надеюсь, ты понимаешь, что будешь не простым разведчиком?

— Я все понимаю, — устало вздохнул Карнаков. В его возрасте вчерашнее давало о себе знать, ломило в затылке, противно подсасывало в правом боку. — Но как бы то ни было, меня снова забросят в тыл к большевикам. Я не говорю об опасности… Но жить-то когда-нибудь надо! Сколько лет я просуществовал тише воды. А много ли мне осталось-то? Годы идут…

— У тебя молодая жена, — улыбнулся Бруно. — Не стоит, отец, прибедняться.

— А если я откажусь?

— Ты не откажешься. Это невозможно.

— Как ты думаешь, — помолчав, спросил Карнаков, — когда война закончится? Что-то о параде в Москве ваше радио больше не заикается.

— Наше радио, наше… — мягко поправил Бруно. — Теперь у нас все общее — и победы, и поражения.

— Поражения? — внимательно посмотрел на него Карнаков.

— Мы с тобой разведчики и должны все предвидеть, — твердо выдержал его взгляд Бруно. — Разведчик находится как бы вне времени и пространства. Политические катаклизмы мало отражаются на жизни разведчика, заброшенного на чужую территорию. Он делает свое большое дело, даже когда совсем ничего не делает и год, и два, и десять…

— Можно подумать, что разведчику господь бог отвел две жизни, — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Не две, а несколько, иногда разведчики проживают несколько жизней, отец. — Последнее слово Бруно как-то значительно выделил. — И придется признаться, что идея послать тебя в нашу разведшколу принадлежит мне.

Карнаков вскинул глаза на сына.

— Да-да, именно. Рудольф Бергер рекомендовал прикомандировать тебя к ГФП — тайной полевой полиции. Надеюсь, ты знаешь, что это такое? Охрана тыла, борьба с партизанами и советским партийным активом, карательные экспедиции, отбор населения для работы в рейхе… Там бы пригодились твои знания. Разве Бергер не говорил с тобой об этом?

Карнаков припомнил, что такой разговор был незадолго до приезда Бруно.

— Поблагодари абвер, — продолжал Бруно, — что тебя не отдали в РСХА, к Гейдриху. По этому поводу мой шеф хлопотал за тебя лично.

— Как я понял, ты избавил меня от грязной работы? — пытливо взглянул на сына Ростислав Евгеньевич.

— Ты правильно понял, отец, — ответил Бруно. — Я знаю, что это за «работа». А ты ведь дворянин. И потом… — Бруно умолк и стал закуривать.

— Что потом? — спросил Карнаков.

— Ты слышал про концентрационные лагеря? Я побывал в одном… Хождение по кругам ада, созданного гением Данте, это просто увеселительная прогулка по сравнению с тем, что я там увидел… Не каждый человек способен выдержать зрелище, когда на глазах в течение трех-четырех минут в страшных мучениях умирают сотни людей. Впрочем, — он швырнул сигарету пол ноги, резко притоптал ее каблуком, — враги Германии должны быть уничтожены. Но пусть лучше этим занимаются другие…

— Я тебя понял, Бруно, — помолчав, сказал Карнаков. — Спасибо. Когда надо ехать?

— Скоро, — улыбнулся тот. — Кстати, Гельмут доставит нас на самолете в Берлин. Он тоже заслужил небольшой отпуск… На это у меня имеется специальное разрешение.

— Ты действительно всесилен!

— Просто я умею ладить с начальством, — рассмеялся Бруно.

3

Шагая по обледенелой дороге к комендатуре, Андрей Иванович ломал голову, зачем его потребовал к себе Бергер. Абросимов понимал, что разнюхай тот что-либо про его связь с партизанами, и его привели бы к Бергеру под дулом автомата. На всякий случай сказал Вадику, торчащему у окна с книжкой, чтобы сообщил Якову Ильичу: дескать, деда зачем-то к себе комендант затребовал. Внук отложил книжку, взглянул светлыми глазами:

— Дедушка, ты не ходи.

— Тебя послать вместо себя, что ли? — хмыкнул в бороду Андрей Иванович.

— Надень новый пиджак, — посоветовала Ефимья Андреевна.

— В новом ты меня, мать, похоронишь, ежели чего… — пошутил Андрей Иванович, однако жена даже в лице изменилась.

— Ты что, Андрей? — всплеснув руками, ахнула она. — Или в чем замешан?

— Обойдется, — сказал Андрей Иванович, взял с подоконника костяной гребень и стал перед зеркалом расчесывать бороду.

— Господи, вот жизнь наступила! — перекрестилась на иконы Ефимья Андреевна. — Вечером не знаешь, что будет утречком… Вадька, бегом к Якову Ильичу! Все наш родственник, неужто не заступится? А ты, старый, не задирайся перед фрицем-то, коли чего, и шею пригни, не сломается…

— Ты, Ефимья, ребятишек учи уму-разуму, а я, как ни то, сам соображу что к чему.

Уже за калиткой подумал, что, может, стоило бы захватить с собой пистолет, который ему на всякий случай Дмитрий дал, — коли дойдет до предела, то этого Бергера и его молодчиков из него положить… Как говорится, помирать — так с музыкой!

Бергер вышел ему навстречу из-за письменного стола, чуть скривив уголки тонких губ, кивнул, но руки не подал. От него пахло одеколоном. У окна на стуле сидел переводчик Михеев. Лицо опухшее, под глазами мешки — видно, вчера в казино крепко поддал. Со стены надменно смотрел на Андрея Ивановича моложавый Гитлер с портупеей через плечо. Взгляд до того цепкий, что куда ни отводи глаза, а все равно фюрер на тебя смотрит.

— Кароший работа для тебя есть, — без предисловия начал по-русски Бергер. — Лучше, чем глюпый извозчик у Супроновича.

— Господин комендант предлагает тебе вступить в полицаи, — равнодушным голосом произнес Михеев.

— Эти… — Бергер кивнул головой на соседнюю комнату, где слышались голоса Копченого и Лисицына, — ошень мелкий люди… А ты… — он снизу вверх посмотрел на богатырскую фигуру Абросимова, — очень большой, крепкий, как… как? — Комендант перевел взгляд на переводчика.

— Как дуб, — сдерживая усмешку, подсказал тот.

— Плёхо! — поморщился Бергер.

— Как конь…

— Я-я, конь! — радостно закивал комендант. — Я видел, как ты Ганс капут делаль… Будешь делаль капут врагам великой Германии! Яволь?

Андрей Иванович, было обрадовавшийся, что пронесло, потерял дар речи: его хотят зачислить в эту банду негодяев?

Наверное, Михеев прочел его мысли на лице, потому как спокойно сказал:

— Ты будешь не просто рядовым полицаем, а главным, ну этим… старостой.

С тех пор как Карнаков увез с собой Леньку Супроновича, его никем пока не смогли заменить в Андреевке. Он тут был и старшим полицаем, и старостой. Лисицын и Коровин не годились для этой роли: избить, расстрелять безоружных, произвести обыск с конфискацией — они и это делали вечно под мухой и без всякого соображения. Один лишь Ленька Супронович мог легко управлять этим сбродом. Но он стал бургомистром в Климове. Говорят, разъезжает теперь на машине и живет в каменном доме. Жену с ребятишками туда не взял, будто бы у него там завелась новая мамзель. Исчез из Андреевки и Костя Добрынин, говорили, что его, как самого грамотного из полицаев, послали в школу унтер-офицеров.

— Мы слышали, что поселок назван твоим именем, потому как ты его еще при царском режиме основал, — говорил Михеев. — Российское правительство оказало большую честь — тебе, Абросимов, как говорится, и карты в руки: управляй поселком, блюди образцовый порядок и цени доверие новой власти.

— Лучше снова переездным сторожем, грёб твою шлёп! — вырвалось у Андрея Ивановича. Лицо его стало сумрачным, что не укрылось от проницательного взора коменданта.

— Кажется, он не рад? — покосился на переводчика Бергер. — Не понимают эти русские своей выгоды.

— Темный народ, — поддакнул Михеев.

— Будет упираться — мы ему и в самом деле сделаем маленький «грёб-шлёп»! — рассмеялся комендант и дотронулся до кобуры.

— Не советую отказываться, — со значением произнес Михеев. — Не годится, Андрей Иванович, сердить господина гауптштурмфюрера.

Абросимов и сам понимал, что рассердить недолго, да и разговор у них с непокорными короткий. Он вспомнил, что Кузнецов и Дмитрий не раз предупреждали его, чтобы не задирался, сдерживал свой характер, а иначе недолго и голову потерять.

— Староста — это навроде председателя поселкового Совета? — поинтересовался он.

— Можно считать и так, — согласился Михеев. — И все же будет лучше, если ты и слово такое — «советы» — забудешь.

— Советы? — вопросительно взглянул на него гауптштурмфюрер. — Как понять?

— Как неудачное сравнение, — по-немецки ответил Михеев.

— Старостой куда ни шло, — решился Андрей Иванович, — а полицаем, хоть на куски режьте, не буду! У меня тут половина поселка родичей да свояков, неужто я буду из них жилы тянуть?

Михеев о чем-то негромко поговорил с Бергером, и тот, улыбнувшись, закивал головой: мол, он не возражает.

— Кого ты порекомендуешь старшим полицаем? — спросил переводчик.

— Куды их много-то? — спросил Абросимов. — Хватит и этих… — Он кивнул на стену, за которой слышались голоса полицаев. — До вас-то на весь поселок был один милиционер — и управлялся.

— Нужен старший, — настаивал Михеев.

— Николашку Михалева можно, — осенило Андрея Ивановича, — он пострадавший от Советской власти, сидел за решеткой как враг народа… Самый подходящий человек для этого дела.

Абросимов невольно перевел взгляд с лица коменданта на портрет Гитлера и даже хмыкнул от удивления: Бергер явно чем-то походил на фюрера, сурово взирающего со стены. От коменданта это не укрылось. Бергер еще больше выпрямился, машинально пригладил указательным пальцем черные усики.

— Господину коменданту нравится ваша кандидатура, — заявил переводчик. И от себя насмешливо прибавил: — Ну вот, господин староста, вы и произвели свое первое назначение… Скажите Добрынину, чтобы документально оформил все как полагается.

«Колюня скажет мне спасибочко… — размышлял, возвращаясь домой, Абросимов. — Этакую свинью ему подложил! А с другой стороны, лучше пусть старшим полицаем будет тихоня Михалев, чем какой-нибудь бандюга вроде Леньки…»

Называя фамилию Николая Михалева, Андрей Иванович и не подозревал, что тот связан с партизанами, даже и зайти к нему не решился: пусть завтра узнает, когда вызовут в комендатуру.

Андрей Иванович пока еще смутно представлял свои обязанности, ему хотелось посоветоваться с Дмитрием, а теперь на лошадке не выедешь за пределы поселка, не вызвав подозрения у немцев. Придется партизанам другого связного искать… Вот удивится Супронович неожиданной перемене в судьбе свата!

— Беда какая. Андрей? — встретила его у калитки закутанная в черный платок жена. — Я уж хотела бежать в поселковый Совет… тьфу, в энту супостатскую комендатуру…

— И что бы ты там делала? — усмехнулся Андрей Иванович.

— Упала бы в ноги, Христом богом стала упрашивать, чтобы тебя ослобонили…

— Не было печали — черти накачали, — вздохнул Андрей Иванович, облокачиваясь на калитку. — Назначили меня, мать, — держись за жерди — старостой.

— За что же такая напасть, Андрей? — всхлипнула жена. — Небось оружию на шею повесят? В своих заставят, ироды, палить? Господи, конец свету!

— Не причитай, и так тошно, — отмахнулся Андрей Иванович. — С Дмитрием надоть все обговорить… Не мог я отказаться, сама знаешь, как с ними разговаривать. А я, может, на этой должности какую пользу людям принесу, соображать надо… — Он вдруг поперхнулся смехом. — А в помощники я взял себе Коленьку Михалева… И смех и грех! Ну какой из него старший полицай?

— Ой, что теперича будет! — вздохнула Ефимья Андреевна. — Не шути с огнем, Андрей… Думаешь, ты один такой хитрый? Господи, а что люди-то скажут? Истинный бог, перестанут с нами здороваться. Вот антихристы, старикам и то не дают спокойно дожить свой век.

— Ты меня в старики не записывай, — обиделся Андрей Иванович. — Видела, как я этого Ганса мешком на траву кинул? А он у них какой-то чемпион по борьбе.

— А кто тебе всю неделю после этого поясницу горячим утюгом гладил? — осадила жена.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — заметил Абросимов. — Они еще не обрадуются, что выбрали меня.

— И дом наш вернут? — заглянула мужу в глаза Ефимья Андреевна. — Не лежит у меня душа к чужой хоромине.

— Про дом разговору не было, — сказал Андрей Иванович. — Куды Бергер-то денется?

— Пущай в этот переезжает.

«А и верно, надо было про дом сказать, — подумал Андрей Иванович. — Раз старостой сделали, наверное, уж не отказали бы…»

— Бог с ними, — сказала Ефимья Андреевна. — Перебьемся как-нибудь… Не век же им сидеть в нашей Андреевке?

— Дожить бы, когда их погонят из России-матушки! — сказал Андрей Иванович. — Помнишь, все верещали: «Москва капут! Москва капут?» А теперича заткнулись.

— Дай-то бог! — перекрестилась Ефимья Андреевна.

4

Никто в Андреевке не видел, как поздним вечером к комендатуре подкатил потрепанный серый «оппель». Из него выбрался Леонид Супронович в новом драповом пальто с каракулевым воротником. Его ждали Бергер и Михеев. Втроем они долго беседовали в кабинете коменданта. На крыльце с автоматом в руках, прислонившись спиной к двери, дымил папиросой Афанасий Копченый. Он слышал невнятные голоса за дверью, но слов не разбирал. Больше всех говорил Ленька… Шишкой стал в Климове! Прошел мимо, еле кивнул… Был бы настоящим приятелем, забрал бы и своих старых дружков в город. Там есть чем поживиться, не то что здесь…

Бергер и Михеев ушли в казино, а Ленька присел на ступеньки, вытащил серебряный портсигар с папиросами, угостил Афанасия.

— Чего шнапс не пошел с начальством пить к отцу? — кивнул в сторону казино Копченый.

— Выпьем мы с тобой, друг-приятель, потом, а сначала одно важное дельце обтяпаем.

— Что за дело-то? — поинтересовался Копченый. — Жареным пахнет?

— И жареным, и копченым, — хохотнул Супронович. — Чисто сработаем — от меня лично полканистры спирта.

— С тобой в огонь и в воду… господин бургомистр! — расплылся в улыбке Копченый.

* * *
Завклубом Архип Алексеевич Блинов с трехлитровой банкой под мышкой неспешно шагал вдоль путей в сторону Мамаевского бора. На открытых местах снег уже сошел, белел лишь в воронках и оврагах. Лес просвечивал насквозь, на березовых ветвях набухли почки. Конец марта, скоро грачи прилетят.

Свернув под мост на проселок с лужами, окаймленными слюдяной коркой льда, Блинов оглянулся и прибавил шагу. Углубившись в бор, он скоро вышел к замерзшему болоту, на краю которого росли огромные березы. Облюбовал одну, ножом сделал надрез и вставил в него под углом согнутую железку. Древесина покраснела, набухла, и в подставленную банку закапал мутный сок.

Архип Алексеевич выпрямился, полной грудью вдохнул в себя чистый воздух, улыбнулся и посмотрел в глубокий голубой просвет между деревьями в небо.

Здесь должен был встретиться с ним человек из отряда Дмитрия Абросимова, После назначения Андрея Ивановича старостой связь с партизанами стал поддерживать завклубом. Это к нему домой как то темной осенней ночью заглянул с Семенюком Иван Васильевич Кузнецов. Покидая отряд, он дал пароль Дмитрию Андреевичу и сказал, что лишь в случае крайней необходимости следует обратиться к Блинову. И такой крайний случай настал…

Банка уже наполнилась на одну четверть березовым соком, когда появился связной из отряда. Они обменялись рукопожатием и, тихо переговариваясь, пошли вдоль болота. Они не заметили, как из неглубокого оврага осторожно выбрались Леонид Супронович, Афанасий Копченый и два солдата из комендатуры. Знаками показав солдатам, за какими деревьями укрыться, Леонид и Афанасий стали приближаться к Блинову и к парню в зеленом ватнике и мятой зимней шапке, сбитой на затылок.

— Руки вверх! — рявкнул Супронович, выскакивая перед ними из-за толстой сосны.

Справа от него появился Копченый с автоматом. От оврага бежали к ним два солдата. Дотоле тихий, безмолвный лес наполнился треском сучьев, шумным дыханием, бряцаньем железа.

Блинов и парень в ватнике замешкались, затем оба выхватили пистолеты. Один из солдат упал. Леонид, дав очередь, спрятался за сосну. Второй солдат, вжимаясь в усеянный желтыми иголками мох, тоже полоснул из автомата.

— Дубина! — заорал Супронович. — Живьем их надо! Живьем!

Схватившись за живот руками, партизан какое-то мгновение качался на подогнувшихся ногах, затем грузно осел назад. Шапка слетела с его русоволосой головы и откатилась в сторону. Архип Алексеевич, петляя, бросился в лес. Не слушая Супроновича, Копченый и солдат палили вслед из автоматов. Пули вгрызались в стволы, срезали ветви, с шорохом зарывались в седой мох.

Супронович не на шутку испугался, что завклубом может уйти. Присев на корточки, он тщательно прицелился и, увидев черную спину между двумя тоненькими соснами, дал длинную очередь. Блинов будто налетел на невидимую стену: внезапно остановился, медленно повернулся и, подняв негнущуюся руку, несколько раз нажал на курок. У самой головы Супроновича взвизгнула пуля, впиваясь в толстый ствол. Архип Алексеевич навзничь рухнул на землю. Рука его сжимала уткнувшийся дулом в мох пистолет.

Стоя над убитыми, Леонид нервно чиркал никелированной зажигалкой, стараясь прикурить. Зажигалка разбрызгивала голубые искры, но фитилек не воспламенялся. С досадой отбросив зажигалку в сторону, он процедил сквозь зубы:

— Надо было живьем! Я же говорил: не торопитесь!

— Живьем… — пробурчал Копченый. — Если бы они руки вверх подняли, а они стрелять стали… — Он кивнул в сторону убитого солдата — тот лежал в стороне с автоматом на груди: — Генриха-то наповал!

— Два месяцам выслеживал этого артиста. — Леонид толкнул сапогом труп Блинова. — Специально своего человека к нему приставил. И вот результат — два покойничка! Что я скажу своему начальству?

— Три, — вставил Копченый. — А мог быть и четвертый: пуля пролетела возле самого моего уха.

— Скотина… Это он выдал майору Чибисова, — продолжал Супронович. — Больше некому. Люди видели, как он крутился возле молокозавода, когда из Андреевки отступал последний отряд красных… Потом я заметил, как от Блинова ночью уходил в лес какой-то человек. Не брал паразита, думал, что выйду через него на партизан… И вот вышли, мать твою!

— Не убегли ведь, — заметил Копченый. — Рядом, соколики, лежат… — И когда Леонид отвернулся, подобрал со мха зажигалку и засунул в карман.

5

После гибели связного и Блинова Дмитрий Андреевич ожидал карателей. Леонид Супронович не хуже его знал здешние леса и мог привести немцев. Уже несколько раз ранним утром над местом, где базировался отряд, низко пролетал «фокке-вульф», но судя по всему никаких следов не обнаружил. Партизаны умело замаскировали свой лагерь, по команде наблюдающего за небом прятались в землянках, и все-таки надо было быть готовыми ко всяким неожиданностям: сто двенадцать человек, укрывшиеся в каких-либо двадцати километрах от Андреевки, рано или поздно будут обнаружены. И если немцы до сих пор не нашли их, то в этом заслуга Ивана Васильевича Кузнецова. Он посоветовал разбить в глухомани еще два запасных лагеря и время от времени менять место жительства. Так они теперь и поступали: после очередной крупной вылазки возвращались в запасной лагерь.

В одну из вылазок в тыл фашистская пуля пробила зимнюю шапку Дмитрия Андреевича, пройдя у самого виска. Он не стал зашивать дырку, решив оставить на память эту зловещую отметину. И теперь часто вертел меховую ушанку в руках, машинально ощупывая неровную дыру.

Лес наполнился пересвистом синиц, на опушку неожиданно опустилась стая грачей, каждая зеленая иголка блестела, осевшие редкие проплешины снега под вековыми соснами слепили глаза. Один из партизан, высокий блондин с могучим торсом, стащил с себя гимнастерку и, довольно щурясь, подставлял солнцу белую спину. Глядя на него, разделся до пояса и дежурный по кухне. Сидя на чурбаке, он немецким кинжалом ловко чистил картошку, бросая очищенные клубни в цинковое ведро с водой. Примостившийся на плащ-палатке партизан в немецком, мышиного цвета кителе с увлечением читал подобранную где-то книжку — «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле. Иногда он хлопал себя по ляжкам и громко хохотал, пугая прыгавших над головой в ветвях синиц. Растрепанный толстый том ходил по рукам, иногда кто-нибудь читал отрывки вслух. Дмитрий Андреевич тоже с удовольствием во второй раз прочитал знаменитый роман.

Петр Орехов под корявой сосной стучал ключом своей рации, над ним почти пополам согнулся длинный худой парень с пегими лохмами. Вот Орехов кончил сеанс, передал наушники парню. Тот проворно уселся на самодельную табуретку и тоже застучал ключом.

Склонившись над картой, Дмитрий Андреевич подозвал своих помощников. Карта, захваченная во время одной из засад, была подробной, некоторые названия Абросимов нанес по-русски, чтобы легче было ориентироваться в своем районе.

— Давай, разведка, — кивнул он Семенюку.

Тот доложил, что ими обнаружены два немецких аэродрома: на одном базируются «мессершмитты», на другом — «юнкерсы». Там, где истребители, охрана усилена…

— «Юнкерсы» тоже бдительно охраняются, но попытаться взорвать бомбовый склад можно, — продолжал разведчик. — Штабеля с бомбами сложены на опушке, хорошо замаскированы. Подобраться к складу можно только ночью, снять патрульных. Меняются часовые после десяти вечера каждый час.

— Можно рискнуть, Дмитрий Андреевич? — взглянул на командира Егоров.

— Спланируйте всю операцию, потом покажете мне, — распорядился Абросимов. Он снова бросил взгляд на Семенюка. — Меня вот что беспокоит: кто выдал Архипа Алексеевича Блинова? Не случайно же Ленька Супронович, который теперь обитает в Климове, заявился в Андреевку и выследил заведующего клубом? Кто-то ему доложил. А кто? Это нам нужно обязательно выяснить, не то скоро и к нам пожалуют каратели. Супронович что-то почуял…

— Убрать бы его, — заметил Семенюк. — Разрешите, товарищ командир?

Перед отлетом в Москву Иван Васильевич Кузнецов еще раз предупредил, чтобы никаких диверсий в Андреевке! Где он сейчас, капитан Кузнецов? Судя по тому, что в отряде не расставался с немецким словарем, снова к фашистам в тыл отправится. А по-немецки он и так разговаривает свободно.

Иван Васильевич очень ценил Блинова, да он и незаменим был в Андреевке: все видел и знал и был на хорошем счету у коменданта Бергера.

— Так и будет тебя дожидаться Супронович в поселке, — сказал Абросимов. — Он уже давно укатил в Климово. Шутка сказать — бургомистр!

— В Андреевку-то все равно надо, — вздохнул Егоров.

Пожалуй, стоит самому туда наведаться, хотя опасно. Полицаи рыщут по домам, вынюхивают, хотят выслужиться перед новыми хозяевами… Кто же выдал Блинова? После того как они встретились в бане у Михалева с нужными людьми, Дмитрий Андреевич в поселке ни разу не был. И Кузнецов, прощаясь с ним, не советовал туда совать носа: пронюхай немцы, что он, Дмитрий, скрывается в лесу, тут же схватят Андрея Ивановича, мать, ребятишек…

Из центра снова пришел запрос о базе, а с Семеном Супроновичем, который поставляет свежую информацию, связи нет. С ним был в контакте лишь один Архип Алексеевич Блинов. Послать Семенюка в Андреевку? Он осторожный, знает, где живет Семен… Грачиная стая с опушки неожиданно с криком поднялась и, тяжело набирая высоту, полетела дальше.

— Товарищ командир! — подошел к ним партизан. — Паша с Вадимом заявились…

— Кто их привел? — нахмурился Дмитрий Андреевич. — Я ведь приказал…

— Сами пришли, — развел руками низкорослый боец.

Абросимов поднялся и пошел вслед за партизаном.

— Прохоров! — окликнул бойца Семенюк. — Потом ко мне подойди… Как это они сами пришли?

За зиму, что Абросимов не видел сына и племянника, оба заметно вытянулись, лица серьезные, носы красные, а в глазах — радость. Еще бы, видят настоящих живых партизан!

— Кто вас сюда привел? — строго пошевелил густыми, как у отца, черными бровями Дмитрий Андреевич.

— Мы сами пришли, дядя Дима, — бойко ответил Вадим.

— Ври больше! — не поверил Абросимов. — Дедушка прислал?

— Ага! — кивнул Павел.

«Он же не знает, где лагерь, — подумал Дмитрий Андреевич. — Что за чертовщина?»

— Говорите, только правду — как вы нас нашли?

Мальчишки переглянулись и рассказали, что дед Андрей велел им прийти к Утиному озеру, потом повернуть на просеку, идти по ней, пока не увидят огромную, о двух вершинах сосну, там смирно ждать, когда к ним кто-нибудь подойдет… Они ждали-ждали, но дяденька, что спрятался в молодом ельнике, почему-то не подошел к ним. Ну а они тоже не решились… Сделали вид, что уходят, а сами вернулись и подкрались так, чтобы дяденька их не увидел. Часа два сидели в овражке, все ждали, когда дяденька — они догадались, что это партизан, — пойдет в лагерь. Дяденька выкурил, наверное, пачку махорки и только потом зашагал в лес, вот за ним они и пришли сюда…

— Ладно, с дяденькой потом поговорю, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Раз уж пришли, рассказывайте, что там у вас делается.

— Дедушка старостой быть не хочет, — заявил Вадим. — Надо на людей кричать, замахиваться, а он не может…

— Все полицаи в форме ходят, — ввернул Павел, — а дедушка — в гражданском.

— Автомат и пистолет ему все равно выдали, — прибавил Вадим.

— М-да-а, новостей полный короб… — покачал головой Дмитрий Андреевич.

— Дядя Дима, возьмите нас к себе, — умоляюще смотрел ему в глаза племянник. — Мы стрелять умеем. Нам и оружия не надо — мы у немцев украдем!

— Возьми, пап, — глухо уронил немногословный Павел.

У него ломался голос — басовые нотки неожиданно переходили в дискант. Мальчишка смущался, сердито откашливался. «Тощеват… — думал Дмитрий Андреевич, глядя на сына, — но не скажешь, что хиляк: плечи широкие, грудь вперед».

— Мы ведь в школу не ходим, а тут от нас хоть какая-то польза будет, — уговаривал Вадим, — Мы и связными можем, и разведчиками.

Дмитрий Андреевич смотрел на мальчишек и думал, что вот обидятся, но и здесь им делать нечего, суровая партизанская жизнь не для них… А ведь и в поселке опасно. Ребята боевые, задиристые, вон ящик с гранатами у немцев из-под носа уволокли… А если бы попались? Фашисты не посмотрели бы, что дети, — на месте расстреляли бы.

— Вы нам нужнее в Андреевке, — наконец сказал он. — Теперь вместо Андрея Ивановича будете приходить на связь… — Он улыбнулся. — И дяденька от вас не будет прятаться…

— Мы к вам хотим, — обидчиво надул толстые губы Вадим. — Чего нам на станции делать? А не возьмете — мы свой отряд организуем.

— Подожжем комендатуру и окна гранатами закидаем.

— У нас красное знамя на чердаке спрятано, — сказал Павел. — Мы его вывесим на башне, когда наши придут.

— Давайте договоримся так, — заявил Дмитрий Андреевич. — Я вас зачислю в отряд, только повторяю: вы нам сейчас нужнее в Андреевке, понятно?

Мальчишки даже рты раскрыли, они никак не ожидали, что их так просто зачислят в партизанский отряд.

— А раз вы теперь партизаны, то дисциплина для вас — закон, — продолжал Абросимов. — Если я говорю, что вы нужнее там, значит, так оно и есть. Будете раз в неделю приходить к той самой сосне и сообщать нам новости.

Дмитрий Андреевич понимал, что другого выхода в данной ситуации не придумаешь: раз мальчишки попали в отряд, от них так-то просто не отделаешься. Пусть считают себя партизанами — узнал бы об этом Иван Васильевич Кузнецов! — надо поручать им кое-какие задания, пока походят в связных…

Понимал Дмитрий Андреевич, что взваливает на себя непомерную ответственность: а если мальчишки попадутся? Выдержат ли они допрос гауптштурмфюрера Бергера? Немцы всерьез забеспокоились после участившихся диверсий партизан. Прочесали лес у станции Шлемово, — там Семенюк пустил состав под откос, — звено «юнкерсов» разгрузилось от бомб в районе станции Фирсово. Видели разведчики карателей в Леонтьеве, Гайдышах, а это не так уж и далеко от Андреевки! В общем, становится горячо. Меняй не меняй лагеря, а фашисты рано или поздно выйдут на партизан…

— Дядя Дима, вы не думайте, что мы выдадим вас, если немцы нас схватят, — будто читая его мысли, сказал Вадим. — Мы наврем с два короба, а про отряд ни слова.

— Не маленькие, понимаем, — прибавил Павел.

Вадим и впрямь кого хочешь обведет вокруг пальца, он на выдумки горазд, а Павел умрет, но лишнего не выболтает. Ну что ж, не хотел Дмитрий Андреевич привлекать мальчишек к опасному делу, но они сами нашли их… Как говорит мать, от своей судьбы не уйдешь. Вон целая группа, ушедшая в сторону Семенова, так и не вернулась. Разведчики Семенюка узнали, что после взрыва склада боеприпасов их атаковали каратели и всех до одного вместе со взводным уничтожили. Жаль ребят, но война есть война.

— Андрей Иванович не хворает? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Придет из комендатуры и в одиночку дрова пилит, — сказал Вадим. — Бабушка ужинать зовет, а он будто не слышит.

— Скажи ему, пусть не расстраивается, — сказал Абросимов. — И на этой собачьей должности, если действовать с умом, можно людям пользу принести.

— Люди говорят, что дедушка и Яков Супронович теперь весь поселок будут в руках держать и набивать свои амбары добром, — ввернул Павел.

— Это хорошо, что так говорят, — заметил Дмитрий Андреевич.

— Хорошо? — удивленно посмотрел на него сын.

— Думаешь, лучше, чтобы все говорили, мол, наш дедушка нарочно пошел в старосты, чтобы партизанам помогать? — насмешливо взглянул на двоюродного брата Вадим.

— Соображаешь, — улыбнулся Абросимов.

— А что еще дедушке сказать? — спросил Павел.

— Скажите, что разговаривали со мной, но про то, что были в лагере, — ни слова. Встретились, мол, у сосны.

Глава двадцать девятая

1

Командир артиллерийского полка полковник Григорий Елисеевич Дерюгин с адъютантом обходил хорошо замаскированные зенитные расчеты. В негустом березняке чистый воздух звенел от птичьих голосов, солнце разбрызгало по голым ветвям блики, пышные облака медленно проплывали над лощиной, где расположились четыре батареи. Бойцы вытягивались при виде начальства, командиры батарей рапортовали, приложив руку к козырьку. Худощавый подтянутый полковник с выбивающимися из-под фуражки вьющимися колечками темно-русых волос тоже прикладывал руку к виску, выпрямлялся. Даже его наметанный глаз не мог ни к чему придраться: снарядные ящики в укрытии, окопы вырыты, орудия надежно замаскированы, дежурные расчеты на местах. Лишь прожектористов не видно, они после ночного дежурства отдыхают в землянке.

Оттого что в его полку порядок, настроение у Григория Елисеевича стало еще лучше, он скосил глаз на грудь: на гимнастерке недавно полученный орден Красного Знамени. Наступление врага на этом участке фронта приостановлено, зенитчики научились метко стрелять. «Юнкерсы» стараются обходить стороной его батареи. Начальник Дерюгина генерал-лейтенант Балашов, с которым они были знакомы еще по Риге, помнил, что Дерюгин в трудные для армии дни вывел из окружения свой полк, сохранил орудия. Этим далеко не все могли похвастаться. И, уезжая, Балашов крепко пожал руку полковнику и сказал, что за его хозяйство он теперь спокоен.

Командиры батареи наладили с зенитчиками регулярные занятия по теории и практике стрельбы, для чего лейтенант Солдатенков везде развесил схемы вражеских самолетов. Мало того, Дерюгин распорядился, чтобы в расположение полка доставили сбитый его молодцами «юнкерс». Пусть каждый руками пощупает. В овраге, где укрыли самолет, было сыро, однако занятия там проводились регулярно.

— Нынче у нас будет веселый денек, — из-под ладони взглянув на небо, заметил адъютант Константин Белобрысов.

— Теперь все деньки, лейтенант, будут веселые, — усмехнулся Дерюгин.

На совещании у командующего армией говорилось, что гитлеровцы готовятся к новому летнему наступлению. Лишь кончится распутица, подсохнут дороги, и генералы вермахта на главных направлениях снова двинут свои позиции, желая взять реванш за поражение под Москвой.

Подводя итоги наступления Красной Армии в январе-марте 1942 года, командующий армией сообщил, что на протяжении почти двух тысяч километров наши войска остановили противника и нанесли ему ощутимые потери в живой силе и технике.

Фашисты не успевали хоронить убитых — сотни обледенелых трупов валялось на обочинах заснеженных дорог, а сколько их погребено под сугробами!

На этом же совещании генерал армии назвал в числе отличившихся и артполк Дерюгина. И это тоже переполняло гордостью сердце Григория Елисеевича. На днях в торжественной обстановке генерал-лейтенант Балашов вручил артиллеристам награды.

Они шагали по ржавым шуршащим листьям, на болоте меж серыми кочками поблескивала темная вода, на солнечных полянках уже ярко зеленела молодая трава, среди мха и палой листвы голубыми свечками вспыхивали подснежники. Грачи не спеша поковыляли прочь от тропинки, по которой они шли.

— Вороны, — кивнул Григорий Елисеевич. — Вчера еще их не было.

— Грачи, товарищ полковник, — поправил адъютант.

— Какая разница? — сказал Дерюгин. Он плохо различал птиц, особенно крупных. Вороны, галки, грачи, даже сороки — они все для него были воронами.

Враг был отброшен от Москвы, так что было время как следует укрепиться и подготовиться к обороне. Впрочем, поговаривали и о нашем большом контрнаступлении, зима 1942 года вселила в людей уверенность в победе.

Григорий Елисеевич приказал в столовой повесить кумачовый плакат со словами: «Не смеют крылья черные над Родиной витать…» Он посчитал, что эти слова как нельзя лучше подходят к ним, зенитчикам. Только за февраль они сбили тридцать четыре вражеских самолета, не допустили их бомбить Москву.

Услышав гул самолетов, Григорий Елисеевич замедлил шаги, вглядываясь в небо.

— Наши полетели давать дрозда фрицам, — сказал Костя Белобрысов.

Дерюгин ничего не ответил, он сейчас думал о другом: Алена писала из Сызрани, что Надя заболела корью, опасается, как бы болезнь не перекинулась и на Нину. С питанием неважно, девочки похудели, да и ей зеленое платье, которое ему очень нравилось, стало велико в талии. Алена была в этом платье в Доме офицеров в Риге 1 мая 1941 года…

Разбросала война людей по России. Он, Дерюгин, здесь, под Валдаем, друг его по артиллерийскому училищу защищает крымское небо, жена Алена — в Сызрани, тесть и теща — на оккупированной немцами территории, об Иване Васильевиче Кузнецове вообще ничего не известно. Честно говоря, перед самой войной Дерюгин завидовал Ивану: был в Испании, получил орден, потом взяли в Ленинград. Несколько раз Григорий Елисеевич справлялся о Кузнецове, но никто ничего о нем не слышал.

2

Иван Васильевич Кузнецов, лежа на чердаке у круглого пыльного окошка, думал о смерти. И это были мысли не отвлеченные, которые время от времени приходят в голову, а реальные, конкретные: он думал, как ему лучше умереть сейчас. Может, не в данный момент, но через несколько минут или часов, пусть даже дней. В его беспокойной жизни разведчика костлявая часто маячила перед самыми глазами, внутренне он давно смирился с тем, что своей смертью не умрет. Нет, не умрет!..

Внизу слышались гулкие выстрелы, топот тяжелых подкованных сапог на лестничных площадках шестиэтажного дома, окруженного гитлеровцами. Погибли или были схвачены сражавшиеся рядом подпольщики. Вон четверо лежат на спортивной площадке. Для них уже все позади… Возможно, он остался один в живых. Последний, кого Кузнецов видел, был Федор Леонов. Выскочив из подвального помещения, откуда валил дым, Федор что-то хрипло крикнул и метнул гранату — трое фашистов тоже неподвижно лежат у парадной, где глянцевито поблескивает лужица крови. На эту небольшую площадку перед парадной фашисты больше не суют носа. Забросав гранатами подвал, они выбили раму на первом этаже и теперь шарят по квартирам, лестничным площадкам, слышны их резкие голоса, хлопанье дверей, чирканье подошв по бетону. Второй этаж, третий… Скоро они будут здесь, на чердаке. И это неотвратимо. Последний патрон в парабеллуме. Последний патрон… Когда он читал или слышал от друзей о последнем патроне, то снисходительно улыбался: мол, красного словца ради. И вот последний патрон сейчас решит его судьбу… Смерть притаилась в вороненом стволе. Чья смерть? Первого эсэсовца, который сунется сюда, или его, Ивана Кузнецова? Убить еще одного? Позволить взять себя в плен? Кузнецов гнал эту мысль прочь: он-то знал, что ему пощады не будет! Стоит ли продлевать свою жизнь на несколько страшных пыточных дней? Сколько он их сегодня уложил? Уж не меньше десятка. Израсходовал три гранаты, четыре обоймы патронов.

Не думал Иван Васильевич, что придется сложить свою голову в этом городишке. Прибыл он в городок со смешным названием Грачи две недели назад, разыскал своего человека, заброшенного сюда еще раньше, и вместе с ним быстро создал оперативную группу из надежных людей, по заданию горкома партии оставшихся в городе. Надо было торопиться: по поступившим разведданным, в Грачи должны были съехаться на важное совещание старшие офицеры вермахта во главе с командующим армией. Город заполонили гестаповцы и солдаты СС, стали срочно восстанавливать поврежденный снарядами старый особняк на тихой улице, засаженной липами. До войны в нем размещался Дворец пионеров.

Ивану Васильевичу удалось привлечь в группу единственного в городе каминных дел мастера, которому фашисты приказали восстановить старинный камин с дымоходом и решеткой. Каминных дел мастер, — впрочем, он не обижался, когда его называли печником, — сделал подробную схему дымохода. Предстояло хитроумно заложить туда солидную порцию тола. Из-за линии фронта был заброшен специалист-минер, он и печник продумали все до мелочей. Были изготовлены огнеупорные кирпичи с начинкой, которые удалось доставить в особняк вместе с партией обычных кирпичей — отличить их мог лишь печник. Минер придумал, как к взрывному устройству подвести через обычную электрическую сеть контакт. Камин можно было сколько угодно протапливать — без специального включенного на определенное время приспособления взрыва не произойдет. В общем, все складывалось удачно.

До совещания, по-видимому, оставались считанные дни, несколько генералов уже прибыли в город. Черные и зеленые лимузины то и дело останавливались у особняка. На крыше появились антенны. Кузнецов к вечеру собрал оперативную группу в подвале старого дома, чтобы еще раз прорепетировать столь ответственную операцию. Нужно было подумать и о собственном спасении — все понимали, что риск велик.

Не успели они собраться, как к дому один за другим подкатили два крытых грузовика с эсэсовцами. В мгновение ока здание окружили, установили во дворе ручные пулеметы. Иван Васильевич приказал всем покинуть помещение и попытаться прорвать кольцо. Он и еще несколько человек успели выскочить из подвала раньше, чем эсэсовцы швырнули в окно гранаты. Перепуганные жильцы выбегали из своих квартир и прятались за сараями. Гестаповцы методически обшаривали этаж за этажом. С лестничных площадок подпольщики палили из пистолетов в фашистов, но силы были неравными. В первые же минуты нападения погибли трое. До чердака добрался лишь один Кузнецов.

Из круглого окна были видны длинные фургоны без шоферов. Старик в очках с авоськой прижался спиной к дровяному сараю и смотрел, как эсэсовцы вытаскивали на двор раненых, грузили в фургоны. Подпольщиков тащили за ноги и грубо швыряли в открытую машину. Всего в подвале собралось вместе с ним семь человек. Иван Васильевич теперь отлично знал, кто предатель. Тот единственный человек, который не явился сегодня… Никто из присутствующих не знал, почему он не явился. Уже тогда у Ивана Васильевича закралось подозрение…

Проволокли минера, голова его безвольно моталась, за ним тянулся кровавый след. А вот и предатель! Кузнецов увидел его вылезающим из машины, в которую побросали трупы и раненых подпольщиков. Коренастый, без кепки, в расстегнутом пиджаке, он стоял в группе эсэсовцев и что-то толковал, показывая то на машину, то на дом. Ясно, что говорили: мол, руководителя группы нет. Кузнецов подавил острое желание выпустить последнюю пулю в изменника, — надо поберечь для себя… И потом, его загораживает кузов грузовика, вряд ли отсюда попадешь. А как хотелось уложить гада! Ведь он в группе подпольщиков давно, выжидал,сволочь… А он-то, Кузнецов, куда смотрел?.. Нет, никаких подозрений не вызывал у него этот малоразговорчивый человек с шеей борца. Если уж в ком и сомневался, так в печнике.

Увидев, что собравшиеся во дворе эсэсовцы усаживаются в машины, Иван Васильевич даже затаил дыхание: неужели сейчас уедут?

Но уехали только два грузовика. Оставшиеся эсэсовцы, выслушав приказ офицера, снова вернулись к дому. Внизу гулко захлопали двери, где-то зазвенело разбитое стекло, ворвался в уши плач ребенка. Топот сапог по бетону все ближе. Из грузовика еще спрыгнули на землю трое эсэсовцев с автоматами и тоже направились к парадной.

Кузнецов погладил сужающийся к мушке ствол парабеллума, еще раз осмотрелся — на чердаке спрятаться было негде. Разве что забраться внутрь пыльного, с торчащими наружу пружинами дивана… Но и ждать у окошка свою смерть было тоскливо. Услышав тяжелые шаги по лестнице, Иван Васильевич, еще не сознавая, зачем он это делает, метнулся к двери на чердак и затаился. От удара ноги деревянная скрипучая дверь откинулась и ударила по плечу. Высокий эсэсовец в черной форме переступил порожек и на миг остановился: после яркого апрельского дня глаза его привыкали к чердачному полусумраку. Совсем рядом видел Кузнецов его простоволосую голову со светлыми прядями, упавшими на красноватые уши, на прижатом к животу кожухе «шмайсера» будто выступила испарина. Дальше все произошло очень быстро: парабеллум в ладони сам собой поудобнее развернулся, напрягшаяся правая рука взлетела вверх и с сокрушительной силой опустила рукоятку на висок эсэсовца — тот слабо застонал, автомат выскользнул из его рук и остался висеть на шее. Обняв обмякшее, качнувшееся навстречу тело, Иван Васильевич положил его на желтый песок, перемешанный с опилками. Прислушался: не поднимается ли еще кто? Эсэсовцы обычно ходят по двое… Резкая немецкая речь послышалась этажом ниже, потом что-то загрохотало, раздался женский крик, падение тяжелого тела, голос эсэсовца на ломаном русском: «Ты есть партизан? Хенде хох!» Остальные эсэсовцы спешили к нему.

— Я нашел его! Это партизан! Он прятался под кроватью… Эта женщина укрывала его!..

Спустя несколько минут рослый эсэсовец с засученными рукавами поравнялся с открытой дверью, за которой столпились эсэсовцы. В прихожей на полу лежал окровавленный человек в васильковой рубашке с оторванным воротом, лоб его был рассечен, губа вздулась. Солдат пинал его сапогом и по русски спрашивал!

— Ты есть официир? Отвечай!

Человек что-то пробормотал, стоявший лицом к двери фашист нагнулся к нему. Воспользовавшись этим, рослый эсэсовец быстро шагнул мимо двери и стал спускаться вниз. Прежде чем выйти во двор, он с последней площадки посмотрел наружу: шофер курил, лениво облокотившись на радиатор. Он проводил равнодушным взглядом рослого эсэсовца, вышедшего из парадной, и тут же его внимание переключилось на других, тащивших мужчину в разодранной васильковой рубашке.

Рослый эсэсовец обогнул дом, нырнул в первую попавшуюся подворотню, выскочил к дровяным сараям и, отшвырнув сапогом метнувшуюся под ноги дворняжку, вышел на другую улицу. Закинув автомат на плечо, он спокойно зашагал мимо деревянных домов, казалось вросших в асфальтированный тротуар. Только сапожник смог бы по походке определить, что немцу жмут сапоги, а портной наверняка заметил бы, что черный мундир маловат. Из-за дощатых заборов тянулись вверх узловатые, с набухшими почками ветки яблонь, слив, вишен. Редкие прохожие испуганно шарахались в подворотни, прижимались спинами к зданиям.

А над городом не спеша плыли белые клубящиеся глыбы облаков, деревянные заборы отбрасывали на тротуар полосатые тени, иногда луч заходящего солнца ослепительно вспыхивал то в одном, то в другом окне. На черепичной крыше деревянного дома в белой, выпущенной поверх коротких штанов рубахе стоял мальчишка и, задрав голову, смотрел на стаю голубей. Жизнь продолжалась!

3

Андрей Иванович ногой толкнул дверь и, миновав темные сени, вошел в избу. Люба Добычина сидела у окошка и вручную шила детскую распашонку. Блестящая иголка с белой ниткой проворно мелькала в ее пальцах. Она еще из окна увидела старосту, но даже не поднялась с табуретки. Округлое лицо сосредоточенно, волосы забраны под косынку, обнаженные до плеч полные руки загорели, а вот цвет лица нездоровый: на скулах и лбу желтые пятна, губы скорбно поджаты. На столе лежал автомат.

— Ты что же это, Любаша, заместо мужика своего караул у окна несешь? — ухмыльнулся Абросимов. — Лихих партизан боишься?

— Я никого не боюсь, — резко ответила женщина. — Это вам, душегубам, нужно опасаться людского гнева.

— Но-но, баба, придержи свой язык! — прикрикнул староста. Хоть и незаслуженный упрек, а все равно обидно.

— Чего надо-то? — зверем глянула на него Люба.

— Мужика твоего. Или был, да весь вышел?

— Это Николашка-то мужик? — сверкнула на него глазами Любаша. — Мокрая курица он, а не мужик!

— Грёб твою шлёп! — обозлился Андрей Иванович. — Была бы ты моей женкой, я бы тебе, стерве, показал, где раки зимуют! Замордовала бедолагу и еще насмешки над ним строит! Где его прячешь?

— Евонное место известно где, — усмехнулась Люба. — В бане, сердешный, кукует!

— Ох, Любка, вожжами бы тебя по толстой заднице… — покачал головой Абросимов и направился к двери.

Он прошел вдоль ряда яблонь к бане. Она оказалась снаружи на запоре. Откинув щеколду и согнувшись в три погибели, Абросимов вошел в пахнущий горьковатым дымом и березовым листом темный предбанник. Михалев сидел на низкой скамейке, на опрокинутой шайке стояла начатая бутылка с мутным самогоном. Рядом лежали соленый огурец и шмат сала. Ситцевая рубаха была разорвана у ворота, на заросшей щетиной щеке — свежая царапина.

— Ишь, устроился, грёб твою шлёп! — зычно заговорил Андрей Иванович, присаживаясь рядом. — Со всеми удобствами.

Михалев молча снял с гвоздя ковш, которым поддают на каменку, налил в него из высокой захватанной бутылки, протянул Абросимову.

— Салом закусывай. Ленька женке приволок.

— Ну и дела-а! — протянул Абросимов. — Хороший у меня помощничек — баба оружие отняла и в баню закрыла, как какого-нибудь мазурика!

— Давно надо было бы ее, суку, пришить, да вот рука не подымается, — понурил лысую голову Михалев.

— Эва, сказанул! — нахмурился Абросимов. — Руки марать о собственную бабу — тяжкий грех, а вот поучить малость следоват. Хошь ременные вожжи тебе на энто дело пожертвую?

— Ну ее к дьяволу! — отмахнулся Николай. — Чего пришел-то, Андрей Иванович? Опять наших пленных на базу сопровождать? Али парней с девками по домам шукать для отправки в неметчину? Ну и работенку ты мне определил, мать честная!

— В баньке тебе, Николаша, никто в это худое время отсиживаться не позволит, — внушительно заговорил Абросимов. — Раз нас с тобой впрягли в эту телегу, значит, надо шевелиться, коли не хотим, чтобы фрицы нас, как глупых индюков, перещелкали… Слыхал, что Леха сотворил? Живьем деревню спалил! А что с Блиновым сделали? Добро, хоть живым не дался.

— Чего я с Любкой-то нынче поцапался, — думая о своем, заговорил Николай. — Беременная она… Я и брякнул, что от Леньки, мол. А она, гадюка, схватила автомат и в морду мне ткнула, хорошо еще, на спусковой крючок не нажала!

— Ох-хо-хо! — раскатисто рассмеялся Андрей Иванович. — Чтобы моя Ефимья взялась за ружье!.. А ты не бросай оружие где попало. Долго ли до греха?

— Ей-то недолго, стерве, глядишь, и вправду пришьет, — канючил Михалев.

— Ну вот что, Колька, разбирайся сам в своих темных семейных делах, — сказал Абросимов. — А пока залепи рожу хоть бумажкой, бери автомат и валяй в Кленово пленных сопровождать. Их десятка полтора. Мне доподлинно известно, что промеж них есть советский командир. Вроде важная персона. Понятно, фрицы про это ни хрена не знают: документов у них нет, а одеты в форму рядовых бойцов.

— Как ты-то прознал?

— А это тебя, Коля, не касается, — пошевелил густыми бровями Абросимов. — Сорока на хвосте принесла.

— Что я-то должен делать?

— А ничего, все без тебя сделают… Значит, слухай в оба уха! Командир — худущий такой, носатый, с повязкой на шее, — Андрей Иванович в упор глянул на Михалева, — Так вот, на мосту через ручей ты поравняйся с ним. Он выхватит у тебя автомат, а ты не трепыхайся, падай на землю и уши зажимай руками, а дальше все само сделается. Окромя тебя еще два фрица будут сопровождать их до Кленова…

— А ежели и меня ненароком укокошат? — сразу протрезвел Николай.

— Да предупреждены они! — стал терять терпение Андрей Иванович. — Не тронут тебя! Дотумкал? Когда убегут в лес, ты и подымай на всю губернию крик, мол, караул! Вдарили по башке и сбежали, проклятые…

— Свои не тронут, так Бергер семь шкур спустит, — сомневался Михалев.

— А я-то на что, лопух ты непутевый? — взъярился Абросимов. — Неужто в обиду дам? Да мужик ты, в конце концов, али каша гречневая, грёб твою шлёп!

— Как Любка моя, заговорил… — вздохнул Николай. — Не ори ты, Андрей Иванович, и без тебя тошно! Сделаю я, что велишь… Только упреди пленных-то.

Шагая от Михалевых по пыльной дороге, Абросимов мрачно раздумывал: Николашка, конечно, трусливый человечишко, но других-то нет! На кого он еще может тут положиться? А сын, Дмитрий, толковал, что Михалева надо использовать… Вот ведь чудеса! Уродится вроде мужиком, а на поверку — размазня хуже бабы! Это только подумать: женка на глазах грешит с другим, а он, сопля несчастная, в баньке отсиживается да самогон лакает!..

Пообедав, Андрей Иванович мигнул Вадиму: мол, выйдем во двор. Вслед за ними увязался и Павел.

Усевшись на садовую скамейку, Абросимов достал кисет, кремень с фитилем, — хотя в доме и завелись спички, по привычке высекал огонь таким древним испытанным способом, — выпустив густую струю дыма, кивнул на корявые яблони с темно-зелеными желваками яблок:

— Добрый будет нонче урожай на антоновку.

Внуки, сидя у его ног в траве, помалкивали, догадываясь, что серьезный разговор впереди.

По тропинке, смешно горбатясь, ползла большая мохнатая гусеница. Павел раздавил ее ногой. Дед неодобрительно покосился:

— Мешает, что ли?

— Вредитель, — ответил Павел. — Яблоки сожрет.

Андрей Иванович раскатисто откашлялся — зело крепок табачок! — сказал:

— Ну вот что, навострите ушки на макушке и запоминайте: нужно нынче же обойти дома в поселке и предупредить людей, что немцы собираются отправлять на днях в чертов фатерлянд парней и девок… — Он по памяти назвал двенадцать фамилий. — Скажите, мол, слышали, как Бергер полицаев настрополял на это дело. Ясно?

Оставшись один под яблоней, он задумчиво смотрел на длинную узкую тучу, медленно наползающую из-за леса. Ветер принес запах смолы и хвои. К старику подошла кошка и стала ластиться у ног. Он рассеянно гладил ее по пушистой выгнувшейся спине. Негромкое мурлыкание вызвало в памяти предвоенные мирные дни, когда он со своей многочисленной семьей во главе длинного стола сидел в саду своего собственного дома и пил из блюдца чай. Эх, война, разметала всех…

— Отец, — окрикнула с крыльца Ефимья Андреевна, — куды ты внуков послал?

— На кудыкину гору, — буркнул он. — Тебе-то чего?

— Страшно мне чегой-то, Андрей, — глухо произнесла жена. — Чует мое сердце, скоро быть большой беде в нашем доме!

— Ты такая, накаркаешь! — усмехнулся он.

— Лихо никто не кличет, оно само явится, — пригорюнилась Ефимья Андреевна. — Знаю ведь, батька, сам по краю ходишь… Пожалей хоть внуков.

— Жизнь дана, мать, на смелые дела, — задумчиво произнес Андрей Иванович.

К вечеру приплелся Михалев. Один рукав мундира держался на ниточке, под глазом светил здоровенный фингал, нижняя губа отвисла треугольником, как у верблюда.

— Откуда ты взялся, такой красавец? — весело встретил его Абросимов. Он уже знал о том, что произошло у деревянного моста, но попросил полицая все рассказать подробно.

…Пленный командир в побелевшей на лопатках гимнастерке без ремня подмигнул Михалеву и показал на автомат: мол, сними с предохранителя… Хотя и худущий и кадык выпирает на шее, но чувствовалась в нем сила, иначе бы Бергер не отобрал его для земляных работ на базе. И остальные не заморыши. Кроме Михалева пленных сопровождали в Кленово не двое солдат, как говорил Абросимов, а трое — к ним примкнул верзила фельдфебель… Не доходя моста, командир вырвал автомат у Николая и полоснул из него по солдатам. Фельдфебель отскочил в сторону и, пригнувшись, дал очередь из автомата. Кажется, двоих наповал, но тут на него набросились остальные пленные, вырвали оружие и буквально растоптали на булыжной мостовой. Собирались и его, Николая, трахнуть по башке камнем, но командир не дал. Один пленный все же успел от души залепить в глаз. И обозвал последними словами…

— А кто же тебе губу подправил? — спросил Абросимов. Уж очень Михалев был смешной с треугольной губой и подбитым глазом.

— Знамо кто, — пробурчал Николай. — Самолично гауп Бергер… Еще, зараза, кожаную перчатку натянул себе на ручку! А потом только вдарил…

— Он у нас аккуратист, грёб его шлёп! — засмеялся Абросимов. — Не хочет арийские ручки пачкать о наши русские рожи…

— Не расстреляют меня, Андрей Иванович? — униженно заглянул старику в глаза Михалев. — Я Бергеру сказал, что это я одного… нашего застрелил.

— Может, тебе еще и медаль повесит, — хмыкнул Андрей Иванович. — Куда ушли пленные?

— Ты же велел мне лежать носом в землю…

— Что ж ты, мать твою, так и лежал, пока немцы не объявились? — удивился Абросимов.

— Притворился, что без сознания, — впервые улыбнулся Николай, отчего правый глаз совсем закрылся.

— Иди, красавчик, к своей жене, пусть она тебе свинцовую примочку поставит…

Но Михалев не уходил, нерешительно топтался перед высоченным Абросимовым.

— Дай ты мне, Андрей Иваныч, ременные вожжи али уздечку сыромятной кожи, — не поднимая на него глаз, попросил он.

— Гляди ты, грёб твою шлёп, — удивился старик. — Никак и вправду надумал свою толстомясую поучить?..

4

Сидя на корточках и глядя из-за орехового куста на девушку, пригорюнившуюся на камне возле небольшого лесного ручья, Иван Васильевич мучительно вспоминал фамилию художника, написавшего знаменитую картину «Аленушка». Он до войны видел ее в Русском музее. Можно было подумать, что живописец работал здесь — несчастная Аленушка из сказки так навеки и осталась в чащобе у лесного ручья. Прозрачный ручей во мху чуть слышно звенел, белые отмытые камни в нем светились, толстые сосны и ели близко подступили к берегу, изогнувшиеся ивы макали свои ветви в серебристую воду, бесшумно порхали средь кувшинок синие стрекозы. Поза девушки была невообразимо печальной, русоволосая голова склонена набок, голубые глаза бездумно смотрели на воду.

«Васнецов! — вспомнил художника Иван Васильевич. — А был я в музее с Вадиком…»

Они долго стояли перед этой картиной. В «Богатырях» Васнецова сын узнал своего дедушку — Андрея Ивановича Абросимова. Тыкал пальцем в Добрыню Никитича и громко утверждал, что он вылитый дедушка. В другой картине отыскал мужика в лаптях, который напомнил ему Тимаша… Фантазии у мальчика хоть отбавляй!

При воспоминании о сыне тоскливо сжалось сердце: как он там, в оккупированной Андреевке? Только узнай немцы, что дядя его и дед связаны с партизанами, конец мальчишке. Покидая партизан, Иван Васильевич наказывал Дмитрию Андреевичу: чуть что — немедленно взять Павла и Вадима в отряд и при первой возможности переправить в тыл, а там он, Кузнецов, о них позаботится.

Тяжкий вздох донесся до Кузнецова, девушка пошевелилась, еще ниже склонила голову, ресницы задрожали, она всхлипнула и поднесла к глазам подол длинного темного платья, поверх которого была наброшена вязаная жакетка. Ослепительно блестели в солнечном луче крошечные клейкие листья на березах, в том месте, где небыстрая вода пробегала по донным камням, колыхались, сталкивались друг с другом маленькие чайные блюдца — это солнце играло в ручье.

Возможно, Кузнецов так бы и ушел, если бы девушка вдруг не уткнулась в колени лицом и надрывно не зарыдала. И столько было горя в ее согбенной фигуре и вздрагивающих плечах! И еще одно бросилось Кузнецову в глаза: старенькая жакетка была порвана у предплечья, а босые ноги исцарапаны. Он поднялся, подошел к ней и легонько дотронулся рукой до плеча. И тут произошло то, чего уж он совсем не ожидал: девушка мгновенно вскочила с валуна, с криком кинулась в холодный неглубокий ручей и побежала по воде в чащобу. Брызги летели во все стороны, наброшенная на плечи жакетка упала в воду и медленно поплыла навстречу ему.

— Сдурела! — вырвалось у Кузнецова. — Вроде бы купаться еще рановато… Свой я, дурочка, свой!

Девушка остановилась перед поваленной сосной, перегородившей неширокий ручей, и боязливо оглянулась. На Кузнецове были мятые бумажные брюки, серая косоворотка под явно тесным в широких плечах коричневым пиджаком и синие резиновые тапочки на босу ногу. За две недели скитаний Кузнецов успел сменить черную эсэсовскую форму на гражданскую одежду: рубаху, брюки и пиджак дала ему одна женщина, которой он сказал, что скрывается от немцев. Последние дни он носил связанные вместе тесные сапоги на плече. Он пробирался к линии фронта, в основном шел ночью, а днем отсыпался где придется: весна выдалась теплая, на лугах встречались непочатые стога, иной раз спал на груде ветвей под открытым небом в лесу. Сон его был чутким, слух обострился: стоило хрустнуть сучку, как он открывал глаза, пристально всматриваясь в чащобу, парабеллум сам собой оказывался в руке. Никого не было на лесной тропе; зверь издалека чуял человека и обходил стороной, а больше никто не встречался в лесах. Как-то проснувшись утром в стоге сена, Иван Васильевич услышал самый мирный звук на земле: совсем близко от него стояла бурая корова с раздутым выменем и, выдергивая из стога клочки сена, неторопливо жевала. Она не испугалась человека, — наверное, давно уже почувствовала его присутствие. И тогда ему пришла в голову мысль подоить корову. Та доверчиво подпустила человека к себе. Теплое парное молоко брызгало в алюминиевую кружку, а корова спокойно жевала сено. Один раз только рискнул он выйти к людям — это было три дня назад, наверное в пятидесяти километрах отсюда. Деревня была маленькой, там Иван Васильевич наконец-то переоделся. Наверняка фашисты сообщили всем своим постам, что разыскивается человек в эсэсовской форме. Одеждой и скудным запасом продуктов снабдила его пожилая женщина, жившая на окраине деревни, черный мундир и брюки при нем сожгла в русской печи. «Шмайсер» пришлось выбросить, при нем был лишь парабеллум.

Все-таки он родился под счастливой звездой! Сидя у круглого окошка на чердаке окруженного эсэсовцами дома, он уже не чаял быть живым. Кто же был тот мужчина в васильковой рубашке, благодаря которому Иван Васильевич остался жив? Не задержись эсэсовцы в комнате этажом ниже, он не успел бы переодеться в их форму.

Чудом вырвавшись из лап смерти, он выбирал самый глухой путь к своим — не хотелось понапрасну рисковать, потому и продвигался в основном ночью. Гула канонады еще не было слышно, но наши самолеты все чаще пролетали над головой, радостно было видеть их здесь.

— Бежать-то больше некуда… — произнесла девушка, отрешенно глядя на него.

С ее мокрого подола срывались крупные капли, руки бессильно повисли. Он разглядел ее: яркие губы, чуть заметные ямочки на щеках, густые русые волосы, видно, давно не чесаны. И одета, как старуха, не хватало только черного платка.

— Значит, мы друзья по несчастью, — сказал он. Девушка повнимательнее глянула на него, облизала влажные губы, сглотнула слюну и произнесла!

— У вас нет хлеба?

Они уселись на берегу ручья, прямо на мху Кузнецов разложил немудреную еду: полбуханки деревенского черствого хлеба, с десяток сваренных в мундире картофелин, соль в тряпице и две луковицы. Девушка — ее звали Василисой Красавиной — уписывала за обе щеки очищенную картошку, хлеб откусывала от краюшки ровными белыми зубами понемногу, по-старушечьи подставляя горсть ко рту, чтобы не упала ни одна крошка. Щеки ее порозовели, длинные черные ресницы то взлетали вверх, то опускались, отбрасывая легкую тень на щеки. Глядя на нее, никогда не подумал бы, что эта славная девушка с маленькими руками наповал убила фашиста…

Как-то сразу доверившись Кузнецову, Василиса рассказала о себе и о том, что произошло вчерашним утром.

Война застала ее на хуторе Валуны, куда она незадолго приехала из Ленинграда на каникулы к дедушке. Раньше здесь было несколько больших дворов, но постепенно хутор опустел, и последние несколько лет дед жил тут один. Он был еще крепким шестидесятипятилетним стариком, держал корову, сам вел все хозяйство. Василиса любила деревню и деда, каждое лето навещала его, ей нравился тихий хутор, окруженный сосновыми борами и лугами, на которых разлеглись большие и маленькие серые камни-валуны, почему хутор и получил такое название. Валуны встречались и в лесу. Среди сосен и елей вдруг наткнешься на огромный замшелый камень, вросший в землю. В солнечный день казалось, что мох изнутри, светится. Девушке нравилось сидеть на валунах и смотреть на плывущие над бором облака. В то лето Василиса перешла на последний курс Ленинградского университета, ее специальность — филолог. В блокадном Ленинграде у нее остались мать, отец, два брата…

О войне Василиса узнала лишь через неделю: почтальонша два-три раза в месяц наведывалась в Валуны. Дедушка выписывал местную газету и журнал по пчеловодству, у него еще была небольшая пасека. Это на опушке бора у ручья. Первое желание Василисы было немедленно уехать в Ленинград, но тут вдруг занемог дедушка, — он еще с первой империалистической войны носил в груди осколок от снаряда, — поднялась температура, стал кашлять с кровью. В общем, когда дедушка поправился, фашисты уже были близко. Василиса тем не менее собрала узелок и пешком двинулась к станции, которая находилась в двадцати километрах от хутора. Там уже не было ни одного эшелона, а на поврежденные пути с отвратительным визгом ложились снаряды. Вместе с десятком беженцев девушка кинулась вслед за нашими отступающими частями, несколько раз попала под бомбежку, потом, когда уже думали, что спасение рядом, наткнулись на танковую колонну. Танкисты в черных шлемах высовывались из распахнутых люков, скаля зубы, что-то кричали им на чужом языке. В ужасе они бросились бежать в лес, какой-то негодяй полоснул по ним из автомата. Она видела, как молодая женщина, закусив побелевшие губы, ткнулась головой в валежник. До сих пор стоит перед глазами ее окровавленное лицо…

Василиса вернулась на хутор; немцы туда очень редко наведывались, может, за весь год два-три раза… Ей везло: или дедушка, или она издалека слышали шум моторов, и Василиса успевала спрятаться на сеновале, где старик специально для нее оборудовал глубокий лаз, который затыкал охапкой сена. Там ее никогда бы не нашли, разве что все сено переворошили бы, но фашистов сено не интересовало, они требовали «млеко», масло, «янки», «курки» и мед. Приезжали на грузовике или на мотоциклах. Василиса надеялась, что как-нибудь переживет тут войну, она была убеждена, что скоро наши погонят захватчиков с русской земли. Иногда к дедушке заворачивали оказавшиеся в тылу, измученные красноармейцы, они рассказывали о страшных боях, об отступлении наших частей, о зверствах фашистов. Уже этой весной в Валуны нагрянули нелюди в черной форме, они зарезали корову, добили последнюю живность, перевернули половину ульев и укатили на крытом грузовике. Василиса отсиделась в сене, слышала, как они заходили в сарай, нагребли несколько охапок сена — нужно было подложить под окровавленную тушу — и ушли. Без коровы и кур жить стало трудно, хорошо еще, дедушка догадался спрятать в лесу кадушку с медом, — переодевшись в платье из бабушкиного сундука, Василиса ходила с банками меда по окрестным глухим деревням и выменивала на мед муку, хлеб, сало. У дедушки было ружье, которое он надежно прятал в кустарнике неподалеку от бани, а в окрестных лугах водились зайцы, научилась стрелять и Василиса.

А вчера утром случилось ужасное…

Дедушка возился на пасеке с пчелами, менял рамки, Василиса пекла в русской печи хлеб из остатков муки. Кажется, и день был тихий, но то ли ветер дул в другую сторону, то ли они так увлеклись делом, что ничего не услышали. Спохватились, когда зеленый мотоцикл с коляской остановился у самого дома. На лай собаки девушка выглянула в окно и увидела трех гитлеровцев в зеленых мундирах и пилотках. Белели оловянные бляхи на ремнях. К коляске мотоцикла был прикреплен ручной пулемет. Что-то лопоча по-своему, они вошли в избу. Василиса заметалась по комнате и, уже слыша топот в сенях, кинулась к окну, распахнула створки, но выскочить не успела: фашист, вскинув автомат, крикнул: «Хальт!»

По-русски с трудом изъяснялся лишь один из них, он усадил ее за стол, пожирая глазами и хихикая, стал расспрашивать: «Не есть ли она и старик партизан? Кто еще проживайт в домике?» По очереди подходили к печи, заставляли ее вытащить еще не испеченный хлеб, тыкали в него пальцами, смеялись. Все, что было в доме, пришлось выставить на стол, немцы налили из фляги шнапс, стали предлагать и ей. Дедушка пришел в избу, но они его прогнали, тот, который говорил по-русски, крикнул: «Пшел конюшня, свиньям!» Василиса пить не стала — это не понравилось пришельцам, они что-то быстро заговорили между собой, один из них взял из коробка три спички, одну укоротил и зажал в волосатой лапище. Короткая досталась сивому верзиле. В рыжих сапогах, с расстегнутым мундиром, он поднялся из-за стола, взял ее за руку и потащил из дома. Оставшиеся весело подбадривали его, хохотали, говорили: «Шнель, шнель…» Верзила сбил с ног дедушку, который стоял у крыльца, и потащил ее на сеновал. Василиса вырывалась, кричала, один раз укусила верзилу за руку, но он громко ржал как конь и хватал за грудь… Втолкнув ее в сарай, мерзавец без всякого стеснения сбросил с себя мундир, несвежую рубашку — вся его грудь заросла жесткими, как поросячья щетина, волосами, — пояс с кинжалом в металлических ножнах упал рядом с ней. Автомат немец оставил в избе.

Василиса, задыхаясь от отвращения и ужаса, боролась с ним изо всех сил, он содрал с нее платье, глаза его стали безумными, рот оскалился… Она уже плохо помнит, как ее рука наткнулась на кинжал, вытащила его из ножен, — к счастью, он вышел оттуда на удивление легко, — но ей было не ударить: потная горячая туша навалилась на нее, жадные лапы тискали тело.

Иван Васильевич видел, что девушке все это трудно рассказывать, иногда от отвращения ее передергивало, но, будто казня сама себя, она продолжала…

В общем, для себя она решила, что если эта отвратительная горилла сейчас овладеет ею, то она все равно после этого не будет жить… Василиса даже не подозревала, что в ней столько силы. Воспользовавшись тем, что фашист на секунду откинулся назад, она изо всей силы воткнула в него, кинжал. К счастью, он не смог вскричать, лишь хрипел. Вбежавший в сарай дедушка прикладом охотничьего ружья добил окровавленного насильника. До сих пор слышит она этот булькающий хрип…

— Беги через пасеку в бор, внученька, — сказал дедушка и, махнув рукой, кинулся с ружьем к дому. Длинная серая рубаха его была забрызгана кровью.

Поравнявшись с первым ульем, Василиса услышала, как один за другим в доме глухо грохнули два выстрела, со звоном брызнули в сад стекла; плохо соображая, она хотела было вернуться, но услышала с проселка шум моторов: к хутору приближались мотоциклисты. Поднятая ими пыль желтым облаком повисла над дорогой. До бора было рукой подать. Василиса опрометью кинулась в чащу…

Перед заходом солнца она наведалась на хутор. От их старого дома остались лишь дымящееся пепелище, а на липе среди опрокинутых ульев висел дедушка… Он и сейчас там висит, подойти к пожарищу она не решилась. Даже от кромки леса слышно было, как раздраженно гудели на разоренной пасеке пчелы.

Куда ей пойти? Что делать? Утопиться в этом лесном ручье? Об этом она и думала, когда неожиданно появился так напугавший ее Иван Васильевич.

Кузнецов понимал, что ничем не сможет помочь девушке: как только стемнеет, он отправится дальше, не брать же ее с собой? Он спешит, а Василиса свяжет его по рукам и ногам, У нее обуви даже нет, а идти ночью в лесу босиком… Остатки раздобытой в деревне еды они полностью прикончили с Василисой, запив ее холодной водой из ручья. Вряд ли им удастся разжиться еще чем-нибудь: в деревнях — немцы, несколько дней он до оскомины ел одну клюкву.

Обо всем этом он и рассказал девушке. Она молча выслушала его, глаза ее повлажнели, но слезы сдержала. Прикусив губу, долго смотрела на воду. У Кузнецова защемило сердце: проклятая война, жестокое время! Люди голодают на оккупированной территории, запуганы карателями и полицаями — переночевать не пустят, да и кому нужен лишний рот? А если эта девушка попадется в лапы гитлеровцам…

— В деревнях говорили про каких-то партизан, — тихо произнесла девушка. — Я немного смыслю в медицине… В университете у нас была военная кафедра, я закончила курсы медицинских сестер. Могу сделать перевязку, укол…

— Где они, партизаны? — покачал головой Кузнецов.

Или их не было в этих местах, или люди, с которыми он осторожно заговаривал об этом в деревнях, не доверяли чужаку, удивленно пожимали плечами: мол, и слыхом не слышали ни про каких партизан…

Уже солнце клонилось за вершины деревьев, пора было двигаться, а Иван Васильевич не мог себя заставить уйти и оставить тут, у ручья, Василису… Он говорил, что рано или поздно все это кончится, наши прогонят врагов прочь… Говорил и понимал, что его слова звучат неубедительно: что ей сейчас до того, что случится потом?

— Жалко дедушку, — всхлипнула она.

— Мы похороним его, — сказал он. Пожалуй, это единственное, что он мог сделать для нее.

Пожарище еще дымилось, вокруг повешенного жужжали большие синие мухи. Василиса не могла себя заставить подойти к липе, широко раскрыв глаза она смотрела, как Кузнецов кинжалом перерезал веревку, потом выкопал лопатой с короткой ручкой яму и положил туда труп. Встретившись взглядом с Иваном Васильевичем, девушка подошла и бросила горсть земли…

Потом они вернулись на пепелище, Василиса нашла на свалке свои брошенные стоптанные босоножки, которые тут же надела. В кустарнике за пасекой была спрятана замотанная мешковиной кадушка с медом.

— Берите сколько надо, — предложила она.

— Вам самой пригодится, — сказал он.

Девушка деревянной поварешкой переложила мед в берестяные туеса, которые вместе с другим пасечным инвентарем хранились в шалаше.

— Дедушка говорил, что полезнее меда нет ничего на свете, — тихо произнесла она. И вдруг разрыдалась: — Он из-за меня погиб! Из-за меня!

— Теперь не вернешь, — сказал Кузнецов. — Сколько людей погибло… Я понимаю, это слабое утешение…

— Возьмите меня с собой, — вытирая слезы, попросила она. — Я могу быть полезной. Ведь убила же одного… — И она снова заплакала.

— Вам со мной нельзя, — вздохнул он. — Одна вы еще выживете, а если попадемся им в лапы вместе — смерть.

Вершины сосен купались в золотом багрянце, пахло разомлевшей хвоей, от ручья веяло вечерней свежестью; вода тихо звенела в белых камнях. Один улей немцы бросили в воду, и он косо стоял на мели, две юркие трясогузки пританцовывали у кромки, они весело посматривали на людей круглыми бусинками глаз, церемонно кланялись и кланялись без конца.

Никаких вещей не было у Кузнецова, лишь парабеллум чуть заметно оттопыривал карман узкого пиджака. Да еще патроны. Он загорел, оброс и последнее время несколько раз ловил себя на том, что к нему вернулась старая привычка: хвататься за бок, где должна находиться кобура. Помнится, в Андреевке Варвара Абросимова подсмеивалась над этой его привычкой. Перед самой войной он от нее избавился, а вот теперь рука снова сама по себе ищет оружие. Старая досадная привычка может как раз сослужить хорошую службу: и днем и ночью приходится быть начеку.

— Пора! — сказал Кузнецов. — За ночь я пройду километров двадцать.

— Не уходите, — попросила она. В глазах было смятение. — Хотя бы сегодня.

Со стороны низины, где белели большие березы, послышался чистый свист, затем небольшая пауза, и по лесу раскатилась звонкая соловьиная трель. Будто прислушиваясь к эху, соловей на мгновение умолк, затем защелкал, засвистел, песня набирала силу, завораживала. Уже ничто, кроме нее, не нарушало вечернюю тишину леса. Пылали остроконечные вершины сосен и елей, набухало над ручьем розовое облако.

— Соловей, — удивленно произнесла Василиса. — Надо же…

— Соловей… — откликнулся Иван Васильевич. — Я не слышал их целую вечность. — Он прислонился к толстому стволу.

Там, где кончалась пасека, буро лоснился невысокий холм — могила старика. А соловей заливался, пересыпал звучные трели свистом, щелканьем, и не хотелось ни о чем думать, только слушать и слушать его. И когда звуки внезапно оборвались, двое еще какое-то время молча слушали обступившую их тишину.

— А в университете меня считали недотрогой, я целовалась-то всего два раза. Ты не можешь взять меня с собой, я понимаю… — Она впервые назвала его на «ты». — Останься сегодня… — Последние слова прошелестели совсем тихо.

Он с изумлением посмотрел на нее. Она побледнела, губы едва заметно вздрагивали, она боялась взглянуть на него.

— Ты уйдешь, а я останусь, — тихо продолжала она. — И что со мной будет? Я тут для всех чужая, а для них… Это же звери! Боже, почему я не умерла вместе с дедушкой?

— Есть же на свете хорошие люди, приютят, — испытывая щемящую жалость, обронил он.

Она не откликнулась.

— Ну вот что, Василиса Прекрасная, — неожиданно для себя сказал он. — Для нас с тобой ночь то же самое, что для других день. Если идти, так идти, — и грубовато приподнял ее с земли.

Горячие губы на миг неумело прижались к его губам.

— Теперь я знаю, куда нам идти… — скорее для себя сказал Кузнецов, подумав, что ее губы пахнут парным молоком. И еще он подумал, что никогда не простил бы себе, если бы оставил в лесу Василису Прекрасную.

Глава тридцатая

1

Столица третьего рейха скоро наскучила Ростиславу Евгеньевичу Карнакову. Уже неделю он жил в центре Берлина, в фешенебельном номере гостиницы без названия, на фасаде остались лишь две гипсовые готические буквы: «V» и «S». В основном здесь останавливались военные чины, по утрам к парадному входу подкатывали черные «мерседесы», «оппели», «хорьхи», шоферы в форме предупредительно распахивали дверцы и отдавали честь. В машины садились не только офицеры вермахта и полицейские чины, но и люди в гражданском, однако с военной выправкой. В распоряжении Карнакова был зеленый «оппель» Бруно Бохова. Старший сын почти неотлучно всю эту неделю был с ним. Они о многом переговорили, бродя по городу.

Последний раз Ростислав Евгеньевич был в Берлине в 1914 году. Многое тут изменилось с тех пор. Незнакомый, угрюмый город. Они прошли пешком всю длинную Унтер-ден-Линден с конной статуей прусского короля Фридриха II, посмотрели на парад гитлерюгенда на Темпельюфском поле, побродили по Тиргартену, где в Аллее Победы уныло взирали на отдыхающих уродливые позеленевшие скульптуры германских королей. Бруно даже привел его в «Айспаласт» — увеселительное заведение. В этот час в прокуренном зале за крепкими черными столами, с пивными кружками в руках, сидели в основном пожилые люди в черном.

Вечером в театре они слушали оперу Рихарда Вагнера «Лоэнгрин».

Или отвык от оперного искусства Карнаков — последний раз он был в Ленинграде в Мариинке вместе с Александрой Волоковой задолго до войны, — или напыщенная торжественность оперы, ловко приспособленной к прославлению идей национал-социализма, утомила его, только досидеть до конца у него едва хватило терпения.

— Можно подумать, что Вагнер написал этого «Лоэнгрина» специально по заказу доктора Геббельса, — заметил он.

— Кайзер Вильгельм Второй как-то сказал: «Театр — тоже оружие», — покосившись на толстяка, сидевшего слева от них, по-немецки ответил Бруно.

Сын проводил его из театра до гостиницы без названия. Прощальный ужин был устроен вчера, Бруно с женой принимали отца у себя дома. Худенькая большеглазая блондинка Густа приготовила жареную утку с запеченной картошкой, бобовый салат, на столе выстроились бутылки с пивом, шнапс, а вот черного хлеба не было, да и в ресторанах чаще подавали белый. Двое внуков смотрели на деда большими, как у матери, глазами, по-русски ни один из них не знал ни слова. Их познакомили с дедушкой и отправили спать. Линда и Макс вежливо пожелали всем спокойной ночи и ушли.

— Что же их не научили русскому? — спросил Карнаков.

— Русский язык нынче не пользуется популярностью в наших школах, так же как, наверное, в России немецкий, — сказал Бруно.

— Впрочем, зачем? — раздумчиво провожая взглядом аккуратно одетых мальчика и девочку, проговорил Ростислав Евгеньевич. — В них и русского-то с гулькин нос…

Сейчас, шагая по вестибюлю гостиницы, он почему-то вспомнил об этом.

Двое военных, спускаясь по лестнице, внимательно посмотрели на них. Оба высокие, в кителях армейских офицеров с Железными крестами, они шагали в ногу, прямо.

— У вас тут, в Германии, редко смеются, — заметил Карнаков. Это ему сразу по приезде сюда бросилось в глаза. На улицах не услышишь веселого смеха, даже в театре, в фойе, немцы держались степенно, строго, и не слышно было гула голосов, который обычно сопровождает двигающихся по залу людей. — Это что, национальная черта?

— Война, — коротко пояснил Бруно. — Цвет нации сражается на бескрайних полях России, наши солдаты — в городах многих европейских стран. У каждой немецкой семьи кто-нибудь в армии. Здесь чаще встретишь людей Гиммлера, Кальтенбруннера, Шеленберга, чем солдат.

Они поднялись в номер на третьем этаже. Еще раньше Бруно внимательно обследовал его — нет ли где-нибудь замаскированного микрофона или другого подслушивающего устройства. Кажется, ничего подозрительного не обнаружил. Ростислав Евгеньевич подумал тогда, что тайная служба у немцев поставлена на широкую ногу: следят все за всеми, даже разведки соперничают одна с другой, не исключено, что и за ним, Карнаковым, следят.

— Я все же позвоню из автомата на службу, — сказал Бруно и ушел.

На тумбочке у деревянной кровати, закрытой пологом, стоял черный телефонный аппарат…

Присев на край мягкой постели и глядя на затемненное окно — вечером Берлин погружался в темноту, — Ростислав Евгеньевич задумался.

Это его последний вечер в Берлине. Полтора месяца он занимался в разведшколе неподалеку от Штутгарта. Когда-то в бывшей столице Вюртембергского королевства шумели книжные базары, маршировали на плацу у дворца гвардейцы, в ратуше звучали органные произведения Моцарта, Баха, Бетховена, а теперь все работало на войну: на хлопчатобумажной фабрике шили обмундирование для солдат вермахта, в оптических мастерских изготовляли для армии фюрера бинокли и перископы для подводных лодок.

Впрочем, скучать не приходилось, — почти весь день был заполнен до отказа: опытнейшие разведчики учили его радиоделу, стрельбе по движущимся целям, тайнописи и шифровальному искусству, обращению с разнообразным оружием и взрывчаткой, ночным прыжкам с парашютом, ориентации на незнакомой местности, даже вождению разнообразного транспорта — от легкового автомобиля до тягача.

Обучение было индивидуальным, и Карнаков почти не встречался с другими курсантами. Памятной была встреча с высокими чинами из абвера, личной беседой удостоил Ростислава Евгеньевича перед самым его отъездом один из заместителей Канариса. Высокий, энергичный человек в хорошо сшитом костюме задал всего несколько вопросов о положении дел в районе Климова, но проявил при этом завидную осведомленность. Для победы Германии над коммунистической Россией, говорил он, как воздух необходимы люди, подобные Карнакову, мол, как не жаль, но время такое, что держать в тылу специалистов такого масштаба, как Ростислав Евгеньевич, слишком большая роскошь для рейха… Там, в сердце почти поверженной России, сейчас место настоящего разведчика. И чтобы подсластить горькую пилюлю, — умный немец понял, что Карнакова подобная перспектива не обрадовала, — сообщил, что ему присваивается звание майора…

Вспомнил Ростислав Евгеньевич и напутственные слова одного из главных инструкторов: «Мы вас обучили новейшим методам нашего искусства, мы снабдим вас лучшим оружием, будем поддерживать с вами постоянную связь, но мы не можем вам дать необходимого для нашей работы мужества и, наконец, таланта разведчика. Впрочем, весь ваш опыт работы на великую Германию убеждает нас, что вы обладаете и этими столь важными для настоящего разведчика качествами…»

И вот он уже не Карнаков, не Шмелев, а Макар Иванович Семченков, пятидесяти шести лет отроду, эвакуировавшийся из белорусского городка Борисова и потерявший в дороге жену и дочь. Жену он сам похоронил под Оршей, а дочь Настенька без вести пропала во время бомбежки, и вот теперь он разыскивает ее по всей России. Осядет он в Ярославле, а потом, возможно, переберется дальше в тыл, туда, где сосредоточилось большое количество эвакуированных заводов, работающих на военную промышленность. В Ярославле ему поручено укрепить агентурную сеть, а что делать дальше — сообщат. Завтра утром Ростислав Евгеньевич вылетает в оккупированный Борисов, там он познакомится с городком и жителями, посмотрит на свой «дом», в общем, врастет в новую оболочку. Макар Иванович Семченков действительно существовал на белом свете и жил в Борисове, но по доносу провокатора был взят в гестапо, в застенках которого и отдал богу душу. Документы были чистыми, так что в этом отношении Ростислав Евгеньевич мог быть спокоен. Специалисты из отдела документов даже утверждали, что покойный Семченков похож на Карнакова, впрочем, у них была возможность подобрать любые документы: в теперешнее время десятки тысяч людей исчезали бесследно.

Вернулся Бруно, а вслед за ним вошел молодой официант в чернойпаре и белой манишке и поставил на стол поднос с вином и закусками. Сын включил «телефункен», стоявший в углу на подставке, покрутил засветившуюся зеленую шкалу, в комнату ворвалась победная маршевая музыка. Немного убавив громкость, Бруно подождал, пока выйдет официант, — тот сервировал стол, — и, налив в фужеры красного вина, негромко заговорил:

— Скажи мне, отец, откровенно, ты веришь, что можно победить Россию?

— Россию или Советы? — взглянул на него тот.

— Разве Россия и Советы — это не одно и то же?

— Я долгие годы ждал, когда Советы рухнут, — помолчав, продолжал Ростислав Евгеньевич. — Конечно, было бы лучше, если бы это произошло без вашей помощи…

При этих словах сын удивленно поднял брови и машинально прибавил звук в приемнике.

— Мне сдается, что интересы третьего рейха и русских патриотов не совсем совпадают… Оно и понятно, кто воюет, тот и хозяин завоеванной земли. Я мечтал, Бруно, Россию видеть другой…

— О чем ты говоришь? Какая Россия? Сейчас есть лишь германо-советский фронт! Вот победим, тогда и будем, как говорится, делить каштаны…

— Каштаны выхватывают из огня… — усмехнулся Ростислав Евгеньевич, — чужими руками.

— Значит, сомневаешься, — сказал Бруно. — Тебя можно понять… Якобы разгромленная Красная Армия не только сражается, но и наступает, причем в ряде мест довольно успешно. У нас кое-кто с самого начала войны считал эту акцию ошибочной. Но война продолжается, и мы обязаны сделать все для нашей победы. А история покажет, было ли нападение Германии на Россию великой миссией фюрера или… роковой ошибкой.

— История свое слово, конечно, скажет. А вот что будет с нами, если Германия потерпит поражение?

— Мы будем сражаться до конца, — сказал Бруно. — Ты знаешь, народ и армия верят фюреру и не пожалеют своих жизней за него, за Германию!

— Вы уж сами разбирайтесь во всем этом, — устало сказал Ростислав Евгеньевич.

Сначала он решил, что Бруно просто его испытывает, может по заданию своего шефа, но Бруно действительно был сильно чем-то обеспокоен, и это неприятно поразило Карнакова.

— Ты не хотел бы повидать… Эльзу? — спросил Бруно, почему-то назвав мать по имени.

— Думаю, ни ей, ни мне это не доставит радости, — ответил Ростислав Евгеньевич.

— Гельмут пишет, что участвовал в налетах на Москву, — переменил тему Бруно. — Однако бомбы сбросить не удалось, — отогнали истребители. Передает тебе привет. Вспоминает наш полет в Берлин, поездку на дачу…

Карнакову Гельмут не писал. Из Берлина послал Александре письмо, но она почему-то не ответила. Как там они с Игорем, в чужой деревне? Один бог знает, когда они теперь увидятся и сколько будет продолжаться война.

Обо всем этом не хотелось и думать.

2

— Какой ты есть старост, если тебя не слушайт население? — возмущался Рудольф Бергер. — Состав лесом стоит на запасной путь. Два немецки зольдат угодиль в госпиталь. Так карошо их угостил русский женщин! Двенадцать голов молодежь должны уехайт великий фатерланд. Где этот молодежь?

Как ни напрягал свой голос комендант, он звучал негрозно, может, и потому, что безбожно коверкал слова. Последнее время гауптштурмфюрер все чаще обходился без переводчика. Низкорослый Бергер понимал, что кричать на высокого, осанистого Абросимова бесполезно: страха в глазах старосты нет. Сивобородый, в косоворотке, подпоясанной брезентовым ремнем с бляхой, он сидел на стуле напротив коменданта и угрюмо смотрел на него, будто прикидывая: встать и прихлопнуть огромной рукой плюгавого немчишку с парабеллумом на поясе или просто не обращать на него внимания?

— За всем не уследишь, — вяло оправдывался он. — Вокруг поселка весь лес вырубили, приходится возить издалека, а ваши солдаты сами виноватые: зарезали поросенка и в один присест всего сожрали. В Германию ребятишки не хотят ехать, родители прячут их по деревням-селам, поди сыщи!

Бергер смотрел на могучего старика и думал, что зря послушался Карнакова и назначил его старостой. На вид хоть куда — чтобы ему в лицо взглянуть, даже рослому Михееву приходилось голову задирать, а Рудольф Бергер считал для себя унизительным снизу вверх смотреть на Абросимова, может, потому и не замечал насмешливых искорок в серых колючих глазах старосты. Ох как не хватало сейчас жесткой руки Леонида Супроновича! В Климове немецкое начальство весьма им довольно: выловил в районе нескольких коммунистов, население держит в страхе и покорности перед немецкими властями, а Абросимов, хотя на вид и грозный, даже парабеллум, который ему выдал комендант, не носит на поясе, не надел и форму полицая. Может, отобрать оружие, публично выпороть перед комендатурой и прогнать в три шеи?.. Но кого поставишь взамен? И потом все-таки его рекомендовал Карнаков, а этот бывший русский офицер в чести у немецкого командования… Бергер не знал, что Ростислав Евгеньевич и думать забыл об Абросимове, у него сейчас своих забот было по горло…

— У меня отличный идей! — сказал гауптштурмфюрер. — У тебя, староста, много внук. Как верный слуга великий Германия, ты один внук отправишь в Дойчланд вместе с теми, которые бежаль. Надо ездить по деревням и ловить их, как мышонок.

Андрей Иванович заерзал на заскрипевшем стуле, глаза его недобро блеснули.

— Мои внуки еще под стол пешком ходят… Зачем великой Германии молокососы?

— Население будет больше уважайт своего старост, — развивал мысль комендант. — Будет слюшаться тебя. А немецкий командований вынесет благодарность.

— Нужна мне ваша благодарность, как собаке пятая нога… — в бороду пробурчал Абросимов.

— Пятый нога? — не понял смысла Бергер. — Зачем собаке пятый нога?

— Внуков не отдам, — тяжело поднялся Андрей Иванович.

Вовремя предупредил он об отправке молодежи в Германию, парней и девушек быстро спровадили подальше от поселка, не спешил Андрей Иванович отправлять и строевой лес. Сердце кровью обливалось, когда лесорубы валили сосны и ели вокруг поселка… Дмитрий Андреевич упрашивал отца не ерепениться, не испытывать терпение Бергера, дескать, прогонят его, Абросимова, поставят другого, который будет выслуживаться… Но ведь свою натуру тоже не переделаешь! Эти гады тащат и тащат все в свою проклятую Германию! Дорвались до дармового пирога! И он, Абросимов, должен помогать им грабить свою землю!

— В пятница твой внук и остальные здесь, в комендатур, будут ждать отправки Дойчланд, — ледяным тоном произнес комендант. — И не вздумай сделать маленький хитрость! Со мной плохой шутка.

Андрей Иванович сутулясь вышел из комендатуры. Яркое солнце ударило в глаза, но хорошая погода не радовала его. У калитки он столкнулся с Тимашем. Скорее всего, настырный старик поджидал его тут. Недавно начальник станции Моргулевич прогнал его из переездных сторожей: старик заснул на посту и не услышал сигнала селектора, из-за него чуть было не произошло крушение поездов. Не избежать бы Тимашу петли, да Андрей Иванович вступился за него перед Бергером.

— Низкий поклон господину нашему старосте, — громко пропел Тимаш. Правая скула его была залеплена кусочком зеленого подорожника, живые темные глаза довольно поблескивали, видно, Евдокия угостила.

Рослая, статная Евдокия приглянулась привередливому Бергеру. Это она совала русским пленным горбушки хлеба и луковицы — тогда-то он ее и заприметил. После первого же допроса перепуганная Евдокия отправилась топить баню для господина коменданта. Переводчик Михеев ей популярно растолковал, что грозит сердобольным женщинам, помогающим врагам третьего рейха, так что ей, Евдокии, надо бога молить за доброту, которую ей оказал господин комендант…

После горячей парной баньки Бергер отведал самогона ее собственного изготовления и признал, что он, пожалуй, не хуже шнапса. С тех пор Евдокия, не таясь, когда хотела, гнала самогон и торговала им. Кстати, и за Тимаша она тоже замолвила словечко, сказала Бергеру, что без старика — специалиста по самогоноварению — она как без рук.

— Чего надо-то? — спросил Андрей Иванович. Не то у него сейчас было настроение, чтобы с хмельным стариком разводить тары-бары.

— Хучь тебя и поставили на собачью должность, человек ты хороший, Иваныч, — тихо сказал Тимаш. — Об энтом все знают. Дело-то вот какое: не мне от тебя чегой-то надоть, а беда к тебе пришла…

— Беда нагрянула ко всем к нам, грёб твою шлёп! — не сдержался и брякнул Андрей Иванович.

— Леха Супронович ночью опять прикатил из Климова, ну и прямиком к Любке Добычиной, то бишь Михалевой! Кольку-то он и раньше ни во что не ставил. Пошлет в баньку — тот и сидит там как приговоренный… Так вот, у Кольки в энто самое время человек из лесу находился. Стрельнул в Леньку, да не попал, а тот уложил его наповал, сердешного! Колька кинулся было бежать, да Ленька его уже у речки догнал, врезал как следоват, а потом помакал башкой в воду, чтобы, значит, очухался, и запер в евонной же собственной бане… Я там у окошка маленько послухал… Зверь — молодой Супронович! Хуже дьявола. До чего додумался, паразит, оттяпал топором пальцы Кольке Михалеву! Ну тот орать, по полу кататься… В обчем, ляпнул Колька, что человек энтот от партизан, у которых командиром твой Дмитрий.

У Андрея Ивановича все замельтешило, поплыло перед глазами, непривычно остро кольнуло под левой лопаткой.

— Чё с тобой, Иваныч? — забеспокоился Тимаш. — Аль худо стало?

— Погоди, Тимаш, — едва выговорил он, — Ты меня будто оглоблей по башке…

Это полный провал! Почему же Бергер отпустил его из комендатуры? И даже парабеллум не потребовал вернуть? Играют с ним, как кошка с мышью? Лютая ненависть, до сей поры с трудом сдерживаемая, грозила прорваться наружу… Так запросто Андрей Иванович не отдаст им свою жизнь! Кроме парабеллума у него припрятаны отобранные в свое время у Вадика две немецкие гранаты.

— И про Архипа Блинова, которова по весне в лесу застрелили, пытал, — будто издалека доносился до него голос плотника. — С кем, мол, завклубом тута якшался? Кто ему помогал? Грозил всех нынче же у комендатуры перевешать… Вот ведь жизнь! В Климове губит людей и нас, прорва ненасытная, не забывает!

— Где он сейчас-то, сучий сын? — спросил Андрей Иванович.

— Кольку запер в бане, а сам — к Любке евонной… А ты двигай к сыну, Иваныч, покудова не схватили, — посоветовал Тимаш. — Леха-то все пытал у Кольки, где ховаются партизаны. Да тот, видать, не знает.

Куда среди бела дня бежать? И потом, надо Ефимью предупредить, чтобы немедленно уходила подальше, Вадьку и Павла отправить в лес… Знает или еще не знает про Дмитрия комендант?..

Бергер ничего не знал даже про приезд Леонида Супроновича, а тот, напав на след партизан, и не собирался делиться славой с комендантом. Он лишь приказал Любке сбегать в комендатуру и сказать Афанасию Копченому, чтобы тот во что бы то ни стало задержал в комендатуре до его, Ленькиного, прихода Абросимова. Ему хотелось на глазах коменданта изобличить старосту. Не выдержав зверской пытки, полуживой Николай Михалев рассказал все…

Андрей Иванович вспомнил, что Вадик и Пашка собирались на пожню за земляными орехами. Дай бог, чтобы они еще не вернулись домой.

— Тимофей Иванович, родимый, беги на пожню, там мои внуки, — торопливо заговорил Абросимов, может впервые назвав старика по имени-отчеству. — Накажи им ни в коем разе не вертаться в поселок. Чтобы и носа сюда не казали…

— Господину старосте мое почтение! — услышали они хрипловатый голос Леонида Супроновича. — Погодь, дай хоть руку пожму большому человеку и единомышленнику!

Леонид Супронович и Афанасий Копченый приближались к ним. Андрей Иванович даже зубами заскрипел с досады: почему не сунул в карман эту тяжелую немецкую штучку?!

— Недосуг мне, Леня, — отмахнулся он. — У старухи моей заворот кишок случился, а фершала, как назло, нигде не найти… — Он повернулся и бегом побежал к своему дому. Сердце отпустило, и он снова почувствовал былую силу в руках.

Какое-то мгновение Супронович колебался, рука его сама по себе полезла в карман, где лежал парабеллум, но старик ему нужен был живой.

— Может, мы чем поможем? — скаля зубы, крикнул он вслед Абросимову. И, не взглянув на Тимаша, вместе с Копченым, у которого за спиной болтался советский автомат ППШ, вразвалку зашагал к дому Андрея Ивановича.

Тимаш знал, что так просто Андрей Иванович не дастся в руки. «Надоть хоть мальцов перенять». Он торопливо направился в сторону пожни. Из дырявого солдатского башмака торчал грязный палец, одна подметка хлопала на ходу. Когда он ступил под сень молодого сосняка, оставшегося после вырубки больших деревьев, в поселке раздались приглушенные выстрелы, распорола небо автоматная очередь, громыхнули гранаты.

— Господи, упокой душу раба твоего, Андрея Ивановича… — истово перекрестился старик и, больше не оглядываясь, прибавил шагу.

…Вбежав в избу, Андрей Иванович крикнул жене, чтобы пряталась в подпол, сам кинулся к сундуку, лихорадочно схватил парабеллум и засунул его в карман штанов, затем бросился в сени и из мучного ларя извлек гранаты. На всякий случай прихватил тяжелую дубовую перекладину, которую просовывают в железные скобы двери. Немного погодя послышались тяжелые шаги Леонида и Копченого. Абросимов сунул гранаты под одеяло, перекладину прислонил к железной спинке кровати. Под половицами что-то гулко стукнуло — уж не Ефимья ли приложилась в потемках лбом к столбовой опоре? Эта мысль мелькнула и исчезла. Дверь распахнулась, и на пороге появились Супронович и Копченый.

— Где же твоя хворая старуха? — оглядывая комнату, спросил Леонид.

— А ты доктор, что ли? — пробормотал Андрей Иванович и, выхватив из кармана парабеллум, нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Он вспомнил, что сам вынул обойму и спрятал на дне сундука — боялся, как бы Вадик или Павел не нажали на курок.

Не ожидавшие этого Супронович и Копченый шарахнулись в разные стороны. Со скамьи, что у печки, с грохотом покатилось по полу порожнее ведро.

— Не стреляй! — предупредил полицая спрятавшийся за шкаф Леонид. — Живьем возьмем гада!

— Это ты, грёб твою шлёп, гад ползучий! Ублюдок фашистский! — взревел Андрей Иванович и, отшвырнув парабеллум, сгреб перекладину и бросился на них.

Очередь из автомата полоснула у самого уха, за его спиной посыпались на пол стекла, но он уже успел опустить тяжелую колоду на черную голову Копченого. Леонид с перекосившимся лицом и белыми от страха глазами выстрелил. Ударило в плечо, Андрей Иванович, как косой, взмахнул перекладиной — он не успел поднять ее вверх, — и Супронович, охнув, повалился на пол. Как ступой в корыто, Абросимов несколько раз ткнул в него перекладиной и, перешагивая, чуть не упал, поскользнувшись в луже крови, натекшей из разбитой головы Копченого. Он передернул затвор парабеллума, сунул его в карман, выхватил из-под одеяла гранаты. К дому уже бежали полицаи и немецкие солдаты из комендатуры. Позади всех в черном мундире и начищенных хромовых сапогах поспешал Бергер. В руках у него поблескивал браунинг.

— Помирать — так с музыкой, грёб твою шлёп, — пробормотал Андрей Иванович и, ногой распахнув дверь, выскочил в сени.

Рубаха на плече намокла от крови, но боли он не чувствовал. Выглянув в маленькое окошко, затянутое паутиной, он увидел опасливо приближающихся к крыльцу полицаев и немцев. Бергера не было видно. Абросимов из сеней спустился в пустой хлев, тихонько приоткрыл дверь: немцы и полицаи топтались у крыльца, не решаясь войти. Один из них, поправив на голове пилотку и выставив вперед автомат, побежал вокруг дома к окну.

— Получайте мой гостинец, дьявольское отродье! — Пинком отворив створку широких ворот хлева, Андрей Иванович одну за другой швырнул легкие гранаты на длинных деревянных ручках.

Две огненные вспышки, грохот и визг мелких осколков. И тут же вой, стоны, разноязычная ругань разбросанных взрывами по двору людей. С парабеллумом в руке Андрей Иванович выскочил из хлева и увидел у калитки Вадима и Пашку. Мальчишки широко раскрытыми глазами смотрели на происходящее.

— Чтоб и духу вашего тут не было, грёб твою шлёп! — рявкнул Андрей Иванович, метнув на них бешеный взгляд из-под насупленных бровей. — В лес! В лес!

Мальчишки отпрянули от изгороди, и в следующую секунду в глазах Абросимова сверкнула яркая вспышка — так первый солнечный луч из предрассветной мглы с размаху ударяет по глазам, — и сразу все померкло. Вадим и Павел видели, как, высокий, широкоплечий, с седыми растрепанными волосами, дед пошатнулся и, уже падая лицом вперед, провел растопыренными пальцами левой руки по глазам.

Из-за угла дома, поглаживая ствол браунинга, вразвалку вышел Рудольф Бергер. Приблизившись к поверженному старику, ткнул носком начищенного сапога его в бок, равнодушно отвернулся. В лопухах у крыльца корчились и стонали покалеченные взрывами гранат два немца и полицай. Комендант снова перевел взгляд на Абросимова и с досадой подумал, что слишком дорогую цену заплатили они за одного старика… Двое убитых и пятеро раненых. Чего, спрашивается, они толпились там все вместе?

Бергер еще не знал, что в избе лежат мертвый Афанасий Копченый и потерявший сознание бургомистр Леонид Супронович. «Непонятный народ, непонятная страна, — с отвращением думал Бергер. — Ничего себе, подсунул мне Карнаков хорошенького старосту… Что мне здесь надо? Будь проклят тот самый день, когда меня занесло сюда…»

Над высыхающей лужей на дороге низко носились ласточки, вспугнутая выстрелами ворона снова опустилась на сук огромной сосны и принялась долбить клювом зажатую в лапе корку.

Подошла подвода, с нее соскочил хмурый фельдшер Комаринский, опустился на корточки и стал переворачивать тяжелое тело Абросимова.

— Немецкий зольдат перевязывай, сволишь! — взорвался гауптштурмфюрер. — Этот падаль — в помойный яма! Шнель, шнель, идиот!

Он с трудом подавил в себе желание выстрелить в сутулую спину фельдшера, а потом резко повернуться и, как на полигоне, палить и палить в чужие ненавистные лица.

3

— Дедушку убили-и! — выкрикнул Вадим, глядя невидящими, в слезах глазами на Дмитрия Андреевича.

— Может, и не убили, — глухо выдавил из себя Павел. — Фельдшер прикладывал к груди ухо, да Бергер его заставил немцев и полицаев перевязывать…

— Все по порядку, — не сразу выговорил Дмитрий Андреевич.

Он тяжело прислонился спиной к толстой сосне и, пока сын и Вадим, перебивая и поправляя друг друга, рассказывали, что нынче утром произошло в поселке, мучительно соображал: не напасть ли на немецкую комендатуру? Раз они схватили Николая Михалева, отца, узнали про партизанский отряд — чего уж теперь осторожничать? Гарнизон в Андреевке невелик, перебить его, наверное, не составит большого труда, еще можно спасти отца, если он жив, мать…

— …Потом Бергер приказал поджечь дом, но полицай Матвей Лисицын отговорил — его изба ведь рядом с нашей, — сказал, что загорятся на такой теплыни и другие дома, весь поселок сгорит…

— Дедушка их гранатами, — ввернул Павел. — Жалко, что Леньку Супроновича не убил. Но его тоже на носилках унесли, сам идти не мог.

— Прямо озверели, — прибавил Вадим. — Хватают людей на улице, шарят по домам.

— А бабушка? — спросил Дмитрий Андреевич. — Что с ней?

— Не знаем… — Вадик посмотрел на Павла.

— Может, куда ушла или спряталась, — ответил тот. — В доме ее не было, немцы там все вверх дном перевернули.

Дмитрий Андреевич смотрел на понурых ребят и думал: «Что же мне с вами делать, мальчишки? В Андреевку нет хода. Теперь там начнется!»

— За вами никто не увязался? — спросил он на всякий случай.

— Не до нас им было, — ответил сын.

— Я два раза на дерево забирался — кругом ни души, — прибавил Вадим.

— Из лагеря никуда, — строго предупредил Дмитрий Андреевич.

— Мы теперь с вами, да? — оживился Вадим. — Насовсем?

— Ты обещал, батя, — сказал и Павел.

Дмитрий Андреевич только махнул рукой и велел позвать лейтенанта Семенюка.

Мальчишки уселись у края заросшего молодой зеленой травой болота. На кочках покачивалась на ветру трава с сиреневым отливом. Негромко вскрикивала болотная выпь, над лесом лениво кружил ястреб. Запахом хвои, болотных пахучих трав и стоячей воды тянуло на лагерь.

Партизаны обступили командира, оживленно переговаривались. Особенно горячо жестикулировал начальник разведки Семенюк. До прихода ребят партизаны чистили свое оружие. Разложенные на брезенте детали маслянисто поблескивали. Кашевар бросил свой котел и тоже присоединился к остальным. Абросимов поднял руку, и все примолкли. О чем он говорил, мальчишки не слышали, да им было и не до этого: у обоих красные глаза, Вадим кусал нижнюю губу и выдергивал из кочки длинные стебли, Павел, шмыгая носом, яростно затоптал каблуком укусившего его большого черного муравья.

— Дедушку жалко, — глядя на болото, тихо проговорил Вадим. — Кто же его выдал?

— У Леньки Супроновича тут своих полно, — помолчав, заметил Павел. — Как что пронюхают, звонят ему в Климово. Помнишь, как они убили в Мамаевском бору завклубом Блинова и партизана?.. А бабушка ничего не знает, придет домой, а там караулят полицаи, — вспомнил Павел. — Ты не видел ее? И я нет. Может, она в лес ушла?

— Надо идти в поселок, — решился Вадим. — Все разузнать и рассказать дяде Дмитрию.

— Он ведь не велел… — заколебался Павел.

— Я один пойду, — сказал Вадим.

Когда через час Дмитрий Андреевич хватился мальчишек, их и след простыл. Дозорный сообщил, что видел, как два мальчика по кромке болота ушли в сторону поселка, ему и в голову не пришло их окликнуть, решил, что командир, как обычно, отослал домой…

Посовещавшись со взводными, Дмитрий Андреевич отдал команду оставить этот лагерь и перебраться на запасной, что отсюда в пятнадцати километрах. Кроме отца и мальчишек, никто не знает про этот лагерь, а про запасные — вообще ни одна душа. Они уйдут, а как ребята? Вернутся, а в лагере пусто… И как он не уследил за ними! Надо было приставить к ним человека! Но страшная весть о гибели отца вышибла все из головы. Если Вадима и Павла схватят, он никогда себе этого не простит!

Пете Орехову приказал срочно выйти на связь и сообщить о случившемся в центр, запросить разрешение на нападение на комендатуру в Андреевке и базу… Партизаны складывали вещи в мешки, пригнали с луга корову и трех верховых лошадей, отбитых у немцев. Взводные построили своих людей. Семенюк подвел жеребца Абросимову.

— Пора в путь, товарищ командир, — сказал он.

— Надо кого-то здесь оставить до прихода мальчишек, — распорядился Дмитрий Андреевич.

— Я уже сказал Прохорову.

— Что Центр?

— Ответ завтра в это время, — сказал Семенюк.

Конечно, немцы приложат все силы, чтобы схватить родственников командира партизанского отряда. А может, отец лишь ранен? Где мать? Где мальчишки? Вадим сказал, что у них где-то припрятаны гранаты… Ох, не наделали бы глупостей!..

— Товарищ командир, я пойду в Андреевку, — услышал он голос Васи Семенюка. — У меня сегодня как раз встреча с Семеном Супроновичем… Приведу в лагерь мальчишек.

— Если их не схватили… И Семена — тоже.

— Не думаю, ребята хотя и отчаянные, но смышленые. Не полезут на рожон.

— Пойдем вместе, — загорелся Дмитрий Андреевич. — Прямо сейчас!

— Так не годится, товарищ командир, — возразил Семенюк. — Вам нельзя оставлять отряд…

— Знаю, — помолчав, сказал Дмитрий Андреевич. — А здорово было бы, Вася, если бы ударили по комендатуре, а потом вышли на базу, а? Справились бы с охраной?

— Охрана там сильная, — остудил его пыл разведчик. — Без поддержки нашей авиации нечего туда и соваться, товарищ командир. Вот если бы наши с воздуха ударили, а потом мы. И капут немецкому арсеналу!..

Но Центр о своем решении сообщит только завтра, а пока до получения распоряжений никаких действий приказано не предпринимать.

— Придется ждать, — сказал Семенюк. — База для фрицев очень важна, может, она весь фронт на этом участке будет обеспечивать боеприпасами. И наши выжидают, чтобы нанести удар в нужный момент. Представляете, что это значит? Возможно, будет сорвано немецкое наступление.

— Все я, Вася, понимаю, — сказал Дмитрий Андреевич. — Но сил нет ждать, а тут еще такое с отцом…

— Семен ждет, если конечно, успел уйти, — взглянув на наручные часы, сказал лейтенант. — Завтра в восемнадцать ноль-ноль все станет ясно.

— Для меня ясно одно — нам необходимо покончить с базой и гарнизоном, пока еще на нашей стороне внезапность. Не то будет поздно, немцы теперь усилят охрану да и нас начнут искать.

— Не успеют…

— Возьми с собой кого-нибудь, — распорядился Дмитрий Андреевич. — Не хватало мне еще тебя потерять.

4

В июле 1942 года на тенистой улице в старинном городе Ярославле у солдатки Пелагеи Никифоровны Борисовой поселился пожилой эвакуированный— бывают же совпадения! — из города Борисова — Макар Иванович Семченков. Хотя с лица и представительный, одет он был в потрепанный бумажный костюм, на ногах разбитые башмаки, за спиной тощий вещевой мешок со скудными пожитками. Конечно, солдатке было выгоднее пускать на постой бойцов и командиров — ее дом находился не так уж далеко от вокзала, — от них нет-нет да и перепадет что-нибудь из продуктов, но Пелагея Никифоровна пожалела эвакуированного, потерявшего под бомбежкой жену и дочь. Тем более что у него было направление на жительство из эвакуационного пункта. Такие бумажки с красной полоской давали всем, кто обращался в пункт.

Деревянный одноэтажный дом солдатки давно требовал ремонта: дранка на крыше кое-где подгнила и осыпалась, в сенях, когда дождь, с потолка капало, приходилось подставлять ведра и тазы, на крыльце провалились ступеньки, покосился ветхий палисадник. Хозяйка жила одна, — два сына и муж воевали с фашистами, — она отвела постояльцу небольшую, оклеенную сиреневыми обоями комнату с окнами в сад. Прямо в форточку просовывалась зеленая яблоневая ветка. Шкаф, кровать, стол да тумбочка с настольной лампой — вот и все убранство комнаты. Еще домотканый половик на крашеном полу.

На работу Макар Иванович не торопился устраиваться, — видно, бедняга намаялся на военных дорогах, не грех и отдохнуть. Но и без дела не мог сидеть — взял мужнин плотницкий инструмент, гвозди и принялся первым делом за крышу, неумело залатал ее, потом заменил подгнившую доску на крыльце, теперь можно было не опасаться подвернуть в потемках ногу. Подправил и палисадник, а когда закончил эту работу, принялся пилить на зиму дрова.

Пелагея Никифоровна не могла нарадоваться на хорошего квартиранта: не пил, не курил, женщин к себе не приглашал, видно, сильно убивался по своей погибшей жене. В родном-то городе Борисове, оккупированном немцами, Семченков работал по снабжению, принимал от населения шкуры животных и кожи, может, и здесь найдет что-нибудь, пристроится. Заядлый рыболов, он никогда не видел Волгу, но слышал, что здесь даже стерлядь водится… И вообще город ему нравился, он часто бродил один по старинным улицам, а вечером, сидя с хозяйкой за медным самоваром, рассказывал то о церкви Ильи-пророка, то о каком-то каменном доме, в котором прожил в изгнании девятнадцать лет курляндский герцог Бирон — любимый фаворит царицы Анны Иоанновны. Признаться, Пелагея Никифоровна никогда и не слыхала про такого. Да и про царицу тоже.

— Фаворит-то — это святой, что ли?

— Уж скорее дьявол, — со смехом ответил Макар Иванович.

Она посоветовала ему при случае побывать в Коровниках, где стоит храм Иоанна Златоуста, а также в Толчкове — там, мол, тоже церквей много и знаменитый Спасский монастырь. А чем он знаменит, так и не смогла вспомнить.

Лето выдалось жаркое, липы на окраинных улицах источали запах, идущие по дороге грузовики оставляли за собой облако желтой пыли, которое подолгу стояло над избитой колеей. Придорожная зелень побурела. Ранним утром квартирант с удочками отправлялся на Волгу, где с берега ловил рыбу. Чайки провожали катера, потом садились на колышащуюся воду и покачивались, как огромные белые поплавки. Иногда проходил небольшой пароходик с красной трубой. Загорелые мальчишки тоже ловили крупную плотву на удочки, но держались подальше от Макара Ивановича.

Звездной июльской ночью в окно комнаты, где спал Макар Иванович, тихонько постучали. Чутко спавший Семченков тут же вскочил с железной кровати, подошел к окну, щелкнув шпингалетом, приоткрыл одну створку.

— Вам поклон от Архипа, — шепотом сказал ночной гость и умолк, дожидаясь ответа.

— Архипа?.. — Семченков от охватившего его волнения не смог сразу вспомнить пароль. — Да… У Архипа удалены камни из печени?

— Натерпелся я страху с этой штуковиной… — пробормотал гость и поставил на подоконник громоздкую птичью клетку.

— Вы пока сюда больше не приходите, — сказал Макар Иванович. — Где я вас смогу найти?

— На буксире «Веселый», — ответил незнакомец. — Спросите капитана Ложкина.

— Вы капитан? — удивился Макар Иванович. Вид у гостя был довольно помятый, тельняшка порвана на груди.

— Из капитанов меня турнули… — ответил Ложкин. — Из-за аварии… Вообще, моторист я.

— Вы теперь в моем подчинении, — сказал Семченков.

Он повернулся к кровати, приподнял матрас и достал завернутый в газету пакет. Ложкин принял его, взвесил в руке и, удовлетворенно хмыкнув, засунул в карман. Макару Ивановичу показалось, что от ночного гостя пахнуло водочным духом.

— У Пелагеи отменный белый налив, — кивнул Ложкин на яблони. — Еще мальчишкой лазил к ней в сад, — ухмыльнулся и будто растворился среди яблонь в ночном сумраке.

Макар Иванович немного постоял у окна, прислушиваясь к тишине. Ни один сучок не треснул под ногой капитана Ложкина, через тонкую перегородку доносился заливистый храп хозяйки. В яблоневых ветвях сонно пискнула какая-то птица, с Волги донесся басистый гудок парохода. Семченков засунул клетку под кровать с тускло светящимися на спинке никелированными шариками и снова улегся на соломенный матрас, но заснуть так и не смог почти до самого рассвета.

5

Отбомбившийся «юнкерс» Гельмута Бохова со второго захода был подожжен советским истребителем над Торжком. Он попытался сбить пламя, но огонь бушевал, подбирался к плексигласовому фонарю стрелка-радиста. Гельмут приказал ему покинуть бомбардировщик: пока моторы и управление слушались его, он еще на что-то надеялся. Штурман Людвиг Шервуд лихорадочно запихивал в карманы комбинезона аварийное НЗ. Линия фронта давно осталась позади, и они летели над оккупированной территорией. Гельмут видел, как стрелок-радист Франц откинул горящую крышку фонаря и, на миг исчезнув в пламени, камнем полетел вниз. Уже пора было раскрыться парашюту, но черная, с суетливо дергающими руками фигурка стремительно уменьшалась на глазах, а белый спасательный купол все не появлялся.

Чихнул, выбросив клубок огня, правый мотор, и «юнкерс» вздрогнул. Пока он не вошел в «штопор», нужно было прыгать. Внизу промелькнул какой-то населенный пункт, в наушниках раздавался треск, почему-то покалывало щеки, связь с эскадрильей прервалась. Прыгнул наконец и штурман, его планшет мелькнул в воздухе, и парашют Людвига, слава богу, раскрылся. Внизу, сколько охватывал взгляд, расстилалось такое безобидное, почти воздушное зеленое поле. Это был лес, и им предстояло приземлиться в его гуще, а что такое упасть на деревья — Гельмут знал: его однополчанин Дайман, приземлившись в бору, лишился одного глаза.

— Черт побери, эта старая развалина еще меня слушается, — пробормотал он и, стиснув зубы, потянул штурвал на себя, набирая высоту…

Люди внизу видели, как горящий «юнкерс» с трудом полез вверх, будто собирался оседлать большое пышное облако, но вскоре с ревом вывалился из него и, задирая сверкающий нос, стал заваливаться на хвост. Сделав «мертвую петлю», «юнкерс» с отчаянным ревом устремился вниз. Пламя сорвалось с фюзеляжа, но зато брызгало из обоих моторов, задымились крылья.

Черная точка отделилась от падающего бомбардировщика…

Рев мотора, свист ветра, треск горящей обшивки — все это куда-то исчезло, когда парашют раскрылся. Внезапно пришел запоздалый страх, Гельмута даже передернуло, как от озноба. Пожалуй, впервые он так близко соприкоснулся со смертельной опасностью. Перед глазами возникло напряженное лицо советского летчика в шлеме и больших очках. Делая крутой вираж, летчик смотрел на него… Еще мгновение — и он исчез. Вот, значит, как выглядит в небе смерть!.. Но что случилось со стрелком-радистом? Ведь Франц сам собирал свой парашют. Почему он не раскрылся?..

Гельмут Бохов считал себя везунчиком: многие его товарищи погибли с начала войны, он же всегда возвращался на аэродром, но вот пришла и его очередь — он вернется на аэродром вместе со штурманом, но без самолета и стрелка-радиста. Неужели фронтовое везение оставило его?

Он сделал на горящем «юнкерсе» «мертвую петлю», но каким сейчас мелким показалось ему это глупое тщеславие! А ведь при выходе из «мертвой петли» пламя можно сбить, если оно поверхностное… Значит, он все-таки не трус. Когда загорелся «юнкерс», страха не было, и упрекнуть ему себя не в чем: он сделал все возможное, чтобы сбить пламя и спасти машину.

Страх пришел позже. И все равно он об этом никому не расскажет. Так же как и о том, что сделал «мертвую петлю»…

Земля приближалась, сосны и ели ощетинились острыми пиками-вершинами. Гельмут нащупал на поясе парабеллум, но кобуру не расстегнул: это ведь оккупированная территория, наверное, уже солдаты из окрестного гарнизона спешат ему на помощь…

Глава тридцать первая

1

С утра над бором клубились рыхлые облака, заостренным веретеном нацеливалась на Андреевку туча, но к девяти порывистый ветер разогнал преддождевую хмарь, выглянуло яркое, будто умытое серебристой росой, солнце, грозный шум деревьев пошел на убыль, и в вышине весело, со звоном стригли голубую дымку стрижи. На станции пускал белые шапки дыма маневровый, слышался тоненький свист, машинист в железнодорожной фуражке смотрел из окна на Тимаша, который сколачивал на лужайке помост. Острый топор с отполированной рукояткой косо торчал в сосне, в зубах старика поблескивали гвозди. Виселица из столбов с березовой перекладиной уже была готова, Тимаш ладил к дощатому помосту ступеньки. Лицо его было хмуро, сивая бороденка загнулась в одну сторону. Наблюдающий за ним с крыльца комендатуры новый старший полицай Матвей Лисицын, взглянув на наручные часы, сказал:

— Поторапливайся, дед, немцы любят точность. До казни осталось полчаса.

— Куды спешить-то? — пробурчал Тимаш. — На тот свет? Все ишшо туда поспеем.

— Я не тороплюсь, — усмехнулся Лисицын.

— Кто жить не умел, того и помирать не выучишь…

— Колоти крепче; коли что не так, тебя самого вслед за ними спровадим! — пригрозил Матвей. — Кончилась ваша благодать и наше терпение, теперя строптивые головы покатятся.

Увидев, что полицаи начинают сгонять к комендатуре людей, Тимаш проворнее застучал молотком: ему не хотелось, чтобы люди видели его за этой позорной работой. Над бывшим поселковым Советом полоскался на ветру большой флаг со свастикой. На крыльцо вышел переводчик Михеев, глаза покрасневшие, лицо помятое. Забив последний гвоздь, Тимаш торопливо подхватил свой длинный деревянный ящик с инструментом и отошел в сторонку. Про топор он позабыл, тот так и остался торчать в стволе.

Скоро у комендатуры собрались почти все жители Андреевки, мальчишки шныряли в толпе, лезли вперед. Все уже знали, что будут казнить Андрея Ивановича Абросимова, Николая Михалева и бухгалтера Добрынина. Кем-то предупрежденный, успел исчезнуть только Семен Супронович. Говорили, что Ленька с полицаями обшарили всю округу, но ни партизан, ни Семена не нашли.

Без пяти девять солдаты из комендантского взвода привели приговоренных, ровно в девять на крыльце комендатуры появились Рудольф Бергер и Леонид Супронович. В отличие от Михеева комендант был свеж, бодр, чисто выбрит. Леонид — в форме фельдфебеля с медалью на груди.

Вывели Абросимова. Все взоры устремились на него: крупное лицо было в кровоподтеках, одна бровь рассечена, от нее к бороде спускалась засохшая дорожка крови, однако глаза Андрея Ивановича смотрели спокойно и ясно. Николай Михалев глаз от земли не поднимал, рука его с отрубленными пальцами была обмотана белой тряпицей, на которой проступила кровь. Добрынин переводил непонимающий взгляд с толпы односельчан на Бергера, будто вопрошал: за что его хотят казнить? Он был избит меньше всех.

Переводчик Михеев зачитал по бумажке, что немецкое командование приговорило Абросимова, Михалева и Добрынина к смертной казни через повешение за пособничество партизанам, всякий, кто будет оказывать даже пассивное сопротивление «новому порядку», говорилось в приказе, будет безжалостно уничтожен, каждый житель Андреевки обязан немедленно докладывать в комендатуру обо всех подозрительных лицах, появившихся в любое время дня и ночи в поселке.

Первыми казнили Михалева и Добрынина. Николай дал подвести себя к веревке, свисающей с перекладины, надеть ее на шею, лицо его было безучастным и серым, как пыль, казалось, он не соображал, что с ним происходит. Добрынин вцепился рукой во врытый в землю столб и ни за что не хотел подниматься на помост, он что-то шептал побелевшими губами, но никто ничего не расслышал, хотя стояла напряженная тишина. Здоровенный немецкий солдат оторвал его от столба, подтолкнул на помост, где с веревкой поджидал Лисицын. Хромая нога совсем отказала Добрынину. Свободной рукой поддерживая его, Матвей быстро накинул натертую мылом петлю. Солдат сзади пинком сапога вышиб ящик из-под ног.

Толпа ахнула, послышался женский плач, одному из мальчишек, стоявшему у самой виселицы, стало дурно — упав на колени и зажав ладошкой рот, он пополз между ног взрослых. Андрей Иванович и бровью не повел, он молча стоял у столба и смотрел на три сосны, за которыми виднелась оцинкованная крыша с башенкой станции, построенной еще до революции на его глазах. Паровоз по прежнему попыхивал дымком, лицо машиниста белело в окошке будки. Внезапно с неба со звонким тревожным криком стремительно спустились стрижи и пронеслись над головами людей. Фашист подтолкнул локтем Абросимова, показав глазами: мол, забирайся…

На шеях затихших Михалева и Добрынина висели таблички с крупной надписью: «Я был партизан». Такая же табличка болталась и на груди Андрея Ивановича.

— Прощайте, земляки, — уронил Абросимов, ступив на помост.

Лисицын приподнялся на цыпочки, стараясь набросить петлю на высокого старика, но веревка лишь скользнула по волосам.

— Вешать, как конокрада, георгиевского кавалера?! Ну нет, голову в петлю я добровольно совать не стану, грёб твою шлёп! — густым басом взревел Андрей Иванович. — Придется вам, собаки, меня застрелить!

Мощным движением связанных сзади рук он сбил с помоста полицая, потом изо всей силы ударил ногой в низ живота здоровенного фрица, приготовившегося выбить из-под ног опору, и ринулся к крыльцу комендатуры. Мышцы буграми вздулись на завернутых назад руках, но опутавшие запястья веревки невозможно было разорвать. В неистовой ярости, с бешено округлившимися глазами, он оказался перед гауптштурмфюрером. Стоявший неподалеку ефрейтор не успел вскинуть автомат, как отлетел на нижнюю ступеньку, на какое-то мгновение загородив собой Бергера. Второй, худощавый полицай тоже получил сильный удар ногой и закувыркался по земле. Солдаты бросились на старика, они не стреляли, боясь попасть в своих, а он, страшный в своем гневе, шел на коменданта. Побледневший Леонид Супронович никак не мог вытащить из кобуры парабеллум, но в тот момент, когда Андрей Иванович занес ногу над первой ступенькой, раздался выстрел. Абросимов по инерции поднялся еще на одну ступеньку, но прозвучавшие один за другим еще два выстрела заставили его остановиться, пошатнуться, и, высоко откинув голову, он рухнул со ступенек навзничь.

— Такой богатырь одной пулей не уложишь, — сказал гауптштурмфюрер, засовывая браунинг в кобуру.

— Кто бы мог подумать, что так получится, — пробормотал Леонид Супронович, глядя на могучую фигуру старика, вытянувшуюся возле крыльца. На широкой груди расплывались три неровных кровавых пятна, глаза были открыты, но в них уже не было лютой ненависти — смерть вернула им спокойствие и строгость.

В толпе голосили женщины, мужчины сумрачно смотрели на крыльцо. Под виселицей корчился на земле здоровенный фашист, лицо его посерело, он никак не мог подняться на ноги. К нему подошли два солдата, подхватили под руки. Немец, прикусив губу, сдерживал стоны.

— Умер, как солдат, — коротко сказал переводчику гауптштурмфюрер.

— Глядите, красный флаг! — прошелестело над толпой. — Красный флаг!..

Бергеру и Супроновичу пришлось спуститься с крыльца и задрать головы: вместо фашистского флага над комендатурой колыхался на слабом ветру красный флаг с серпом и молотом.

— Майн гот, кругом враги… — скривил губы в усмешке Бергер и, внезапно побагровев, тонким голосом закричал: — Снять! Сжечь! Всех повешу!..

Полицаи с автоматами на изготовку кинулись в толпу, Матвей Лисицын приставлял пожарную лестницу к дому.

А красный флаг радостно полоскался на ветру, обвивал древко и снова распускался, серп и молот сверкали на солнце, а над флагом в прозрачной вышине звенели стрижи.

2

— Надо было швырнуть в них гранату! — сверкая зеленоватыми глазами, гневно бросал в лицо двоюродному брату Вадим. — Ты струсил! Наложил в штаны! Трус!

— Я бросил, — побледнев, тихо ответил Павел. — Когда дедушка упал и полицаи стали хватать людей, я кинул из-за пристройки гранату, но она почему-то не взорвалась…

— Не взорвалась?

— А за то, что обозвал трусом… — Павел резко шагнул к Вадиму и с размаху ударил по щеке.

Мальчишки сцепились, упали на мох и стали кататься по нему, молча нанося друг другу удары. Любопытная сорока, вертя черной головой, наблюдала за ними с березы. Внезапно она резко взлетела и, тревожно застрекотав, полетела прочь.

— Ну, петухи! —раздался над головами дерущихся мальчишек насмешливый голос. — Лежа дерутся! Со всеми удобствами, на мягком мху… Хороши у меня разведчики!

Не глядя друг на друга, Вадим и Павел поднялись, отряхнули со штанов приставший лесной мусор и ошалело уставились на лейтенанта Семенюка. Один из них шмыгал окровавленным носом, другой поминутно облизывал распухшую губу.

Про то, что этим утром произошло в Андреевке, поведал Вадим. Павел, не проронив ни слова, упорно смотрел на невысокую муравьиную кучу, будто никогда такого дива не видел, светлые ресницы его часто-часто вздрагивали, иногда он украдкой смахивал тыльной стороной ладони слезу.

Мысль поднять красный флаг над комендатурой пришла в голову Вадиму, когда немцы привели осужденных. Он пулей слетал на чердак дедушкиного дома, где в опилках был спрятан флаг, и, засунув его за пазуху, прокрался с другой стороны к комендатуре. Никто не обратил внимания на мальчишку, залезшего на сосну, что росла впритык к дому. С дерева Вадим перебрался на крышу. Павлу он наказал, чтобы тот, укрывшись за забором, швырнул гранату в немцев, если они заметят его, Вадима, на крыше. Ему удалось сорвать немецкий флаг и укрепить наш, советский, когда Андрей Иванович, ударив немца, соскочил с помоста и началась суматоха. Флаг заметили, когда Абросимов уже был мертв, Вадим успел укрыться у пакгауза за снегоочистителем, он ожидал взрыва гранаты, которую, как он надеялся, Павел догадается бросить в немцев…

Тот и бросил немецкую гранату по всем правилам, но, ошеломленный и потрясенный смертью деда, не рассчитал броска, и граната, перелетев высокий забор, плюхнулась в люльку мотоцикла, оставленного одним из полицаев у крыльца. В поднявшейся суматохе никто этого не заметил, тем более что взрыватель не сработал.

Потом полицай показал гранату в люльке Лисицыну, а тот велел подвернувшемуся под руку Тимашу отнести ее в ближайший лес. Старик сунул ее в карман пиджака и спокойно отправился домой; гранату по дороге бросил на навозную кучу в огород Якову Супроновичу.

— Вы, конечно, народ отчаянный, — после продолжительной паузы признал Семенюк. — Поднять красный флаг над головами немцев… Молодцы! Но из партизанского отряда вас командир шуганет. Во первых, без спросу ушли в лес, во-вторых, могли оба ни за грош погибнуть… А если бы немцы вас схватили? Они умеют вытягивать из людей правду. И тогда всем нам крышка.

— Мы не выдали бы вас, — сказал Павел.

— Абросимовы — не предатели, — прибавил Вадим.

Лейтенант Семенюк задумчиво посмотрел на них.

Как начальник разведки, он понимал, что такие ребята — находка для отряда, но вот с дисциплиной у них дело обстоит из рук вон плохо.

Три дня назад ушли они из отряда, он, Семенюк, оставил в лагере человека, чтобы их дожидался, но ребята не объявлялись. Дмитрий Андреевич весь извелся, хотя и виду не подавал…

— Где вы прятались все это время? — спросил лейтенант.

— Под носом у коменданта — в водонапорной башне, — хмуро пояснил Павел. — Оттуда все видно.

— Вы нас не прогоните из отряда? — взглянул на лейтенанта Вадим.

— Как командир решит, — развел тот руками. — Я, конечно, замолвлю за вас словечко… — Помолчав, спросил: — Семена Супроновича тоже взяли?

— Мы его подкараулили у базы и сказали, что дядю Колю Михалева пытает Ленька Супронович, — сказал Вадим. — Он сразу же подался в лес. Я думал, к вам.

— А бабушка?.. Где она?

— В Гридино ночью ушла, у нее там родичи, — проговорил Павел.

— Это хорошо, что вы Семена предупредили, может, командир вас и простит, — сказал лейтенант. — А я уже хотел уходить отсюда: думал, вы уже никогда не придете…

— Куда мы теперь без вас? — проговорил Вадим.

— Мы со вчерашнего дня ничего не ели, — прибавил Павел.

3

Командир партизанского отряда Дмитрий Андреевич Абросимов один сидел на брошенном на мох пиджаке и невидящими глазами смотрел на болото. Его обветренное лицо было суровым, на щеках вздулись желваки, только сейчас он отчетливо понял, как горячо любил и уважал своего отца и как тяжела для него потеря. Перед глазами стояло бородатое, с острым взглядом лицо отца, и казалось ему, что взгляд этот в чем-то укорял его, Дмитрия… Ведь это он уже одним своим присутствием здесь поставил под смертельный удар своих родителей. Подумать только, как в Андреевке все завязалось в единый тугой клубок: база, партизанский отряд, назначение отца старостой, Супронович, Михалев… Не нужно было Николая привлекать, но, с другой стороны, он все же помог бежать военнопленным по пути на базу. Человек он, конечно, слабый, и об этом Дмитрий лучше всех знал. Знал и все-таки имел дела с Михалевым… Если бы отряд сразу ударил по комендатуре, еще можно было бы спасти отца. Но Центр не разрешил, заявив, что это может сорвать тщательно задуманную операцию по ликвидации столь важного объекта, как база. Столько времени выжидали, готовились и теперь, мол, все поставить под удар? Тогда командир попросил ускорить операцию: ведь Семен Супронович раскрыт, немцы наверняка забеспокоятся и предпримут какие-то меры. С этим Центр согласился, попросил подготовить план нападения на гарнизон и срочно передать для корректировки. План подготовили и передали. Мучительны дни ожидания. Разведчики сообщили, что отряд карателей прочесывает лес в районе Шлемова, побывали на Утином озере, но до покинутого партизанами лагеря не дошли.

И вот пришел приказ из Центра: операция состоится нынче, в двадцать два часа пятнадцать минут, разрешено нападение на андреевский гарнизон.

Взгляд Дмитрия Андреевича был устремлен на болото, он даже не моргнул, когда багрово вспыхнуло огромным зловещим глазом болотное окно. Плачущим голосом несколько раз прокричала выпь, ей ответил крикливый лягушачий хор. Казалось, все болото запузырилось от этого концерта. Высоко прошел самолет, таща за собой белую полосу. Наверное, наш разведчик.

Дмитрий Андреевич вдруг вспомнил, как еще мальчишкой, до революции, он возвращался с отцом по шпалам из Климова. На поезд они не успели и пошли пешком, чтобы не ночевать на вокзале. Отец продал на базаре телку, с собой были деньги и покупки. Или их еще в Климове выследили бандиты, или подкараулили на дороге, но верстах в четырех от Андреевки встретились на путях четверо. Время было осеннее, моросил мелкий дождь, уже стемнело, далеко впереди смутно маячил железнодорожный мост.

— Ты, сынок, приотстань маленько, — тихо произнес отец. — И, что бы ни было, не подходи близко.

Все, что произошло дальше, навеки врезалось в память. Отец, не сворачивая, с холщовой котомкой через плечо, пошел прямо на встречных. Стоявший на полотне рослый бандит вытащил нож и что-то сказал. Трое остальных загородили дорогу. У одного в руках появился обрез. Отец опустил на бровку котомку с покупками и, неожиданно выпрямившись, бросился на того, что был с обрезом. Он ударил его сапогом в пах, другому, с ножом, огромным кулаком свернул набок челюсть. Видно, не ожидавшие нападения, бандиты бросились с полотна под откос, лишь один остался корчиться между рельсами. Отец поднял его над собой и, как мешок с отрубями, швырнул вниз. Но там уже никого не было видно. Андрей Иванович сунул сверкающую финку за голенище, поднял обрез, передернул затвор, и на рельс со звоном упал патрон. Отец нагнулся, положил его в карман. Поднял обрез вверх, и вечернюю тишину распорол громкий выстрел. Эхо раскатисто аукнулось.

— Тятя, они снова придут? — придя в себя, спросил Дмитрий.

— Силен тот, кто валит, сильнее тот, кто поднимается, — ответил отец. — Эти, сынок, не подымутся…

— Ты никого не боишься, тятя?

— Боюсь, — серьезно ответил он. — Себя боюсь, Митя. Сколько живу на свете, а самого себя не знаю…

По дороге домой отец поучал:

— Хочешь одержать верх — первым, паря, нападай. Замешкаешься, смалодушничаешь — быть тебе биту! Рази думали-гадали они, с финкой-то и обрезом, что я окажу им сопротивление? Ни в жисть! Потому и побросали все, что получили отпор!

— Кто они?

— Известно кто — лихие люди! Не сеют, не пашут, есть-пить сладко хотят… за чужой счет! Вор думает, что все на свете воры. А теперь пусть знают, что красть вольно, да за это, бывает, и бьют больно!

Не изменил отец своему правилу — не ждать, пока его первого ударят, до конца своей жизни не изменил себе: сколько врагов положил, когда его дома брали! И уже на помосте, со связанными руками, ухитрился одного чуть не до смерти зашибить.

Таким отцом можно было гордиться, а вот похож ли на него он, Дмитрий?..

Рядом вдруг раздался знакомый голос:

— Здравствуй, Дмитрий!

Заросший мягкой русой бородкой, загорелый до черноты, перед Абросимовым стоял в порванной рубашке и мятых бумажных брюках Иван Васильевич Кузнецов.

Они обнялись, только сейчас Дмитрий Андреевич почувствовал, что у него глаза мокрые.

— Не разрешили… — с трудом выговорил он. — Я еще мог бы его спасти… Если бы мы ударили по комендатуре!

— Ударим, Дмитрий Андреевич, и еще как ударим! — произнес Кузнецов. — Мне Петя показал радиограмму из Центра.

— И все-таки зря я не попытался. Боюсь, меня теперь это будет мучить всю жизнь… — Абросимов отвернулся, вытер рукавом глаза и, пытаясь придать лицу обычное выражение, спросил: — А как бы ты поступил на моем месте?

— Так же, как и ты, — твердо ответил Кузнецов. — Ничего, мы сегодня устроим поминки… георгиевскому кавалеру!

— Андреевскому, — поправил Дмитрий Андреевич. — В поселке его старики звали «андреевским кавалером».

— Наверное потому, что поселок назван его именем…

Дмитрий Андреевич понимал, что Кузнецов его успокаивает: не тот у него характер, чтобы сидеть в лесу с вооруженными людьми, жаждавшими боя, когда в Андреевке такое происходит! Иван Васильевич нашел бы какой-нибудь выход и вызволил бы отца…

— Не казни себя, — сурово проговорил Кузнецов. — Ты ничего не мог сделать. А нарушить приказ Центра… Мы ведь с тобой командиры. И обязаны выполнять приказы.

— Откуда ты? — спросил наконец Дмитрий Андреевич. — Как снег на голову!

— Долго рассказывать — невесело улыбнулся Кузнецов. — Соскучился по тебе — вот и заявился, да не один…

— С кем же?

— Я привел сюда Василису Прекрасную… Не веришь? Пошли познакомлю.

— Ты с той стороны? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Вернее будет сказать, с того света, — ответил Кузнецов. — Думаю, что и мое начальство давно похоронило меня.

— Принимай, Иван, отряд, — проговорил Абросимов, не глядя на него.

— Ты что же, считаешь себя плохим командиром? — пытливо посмотрел на него Кузнецов. — Не нравится мне твое настроение.

Дмитрий Андреевич поднялся с земли, отряхнул пиджак, надел.

Из болота донесся протяжный вздох и негромкое чавканье, будто огромный зверь высунул из трясины голову и вздохнул.

— А я вспоминал, как перед самой революцией отец с четырьмя бандитами разделался, — сказал Абросимов.

— Андрей Иванович один целого взвода стоил, — сказал Кузнецов.

— Вот не уберегли, — вздохнул Дмитрий Андреевич.

— Пошли людей готовить, — проговорил Иван Васильевич. — Я, как говорится, прямо с корабля на бал!

— Я думал, ты с неба.

— На небо мы еще с тобой всегда успеем попасть, — усмехнулся Кузнецов. — У нас, понимаешь, пока на земле дел много!

— И одно дело мы нынче с тобой должны хорошо сделать!

— Узнаю командира специального партизанского отряда Дмитрия Абросимова! — без улыбки произнес Кузнецов.

4

Самолеты появились со стороны Климова ровно в двадцать два пятнадцать. Солнце давно скрылось, лишь широкая багровая полоса с клочками перистых облаков разлилась над вершинами сосен и елей. Охранявшие базу зенитки молчали — наверное, немцы надеялись, что бомбардировщики пролетят дальше. Однако на этот раз пикирующие бомбардировщики «Пе-2», пройдя над поселком, развернулись, и в сторону базы полетели из леса четыре зеленые ракеты. Завершая круг, бомбардировщики один за другим с интервалом в несколько секунд срывались в пике. И только после того, как громыхнули первые тяжелые фугаски, запоздало ударили зенитки. Из леса продолжали сигнализировать ракетами. И вскоре взрыв чудовищной силы взметнул столб огня. В Андреевке заколебались дома, со звоном посыпались стекла, к комендатуре сбегались немцы и полицаи. Бергер, размахивая браунингом, что-то кричал, но его никто не слышал: обвальный грохот нарастал, багровые всполохи освещали вершины трех сосен, что стояли напротив дома Абросимовых, и казалось, ожили на виселице казненные.

Шофер лихорадочно заводил легковую машину, толчками подавал ее назад. Не заметив, наехал на забор и опрокинул его. В кабину поспешно забрались Бергер, Михеев и Леонид Супронович. Гауптштурмфюрер дал длинную очередь из «шмайсера». «Оппель», чуть не сшибив Матвея Лисицына, резко рванул с места и помчался по проселку. Бежавшие к лесу жители кидались в стороны, пропуская легковушку. А у комендатуры уже вовсю трещали автоматные очереди: подоспевшие партизаны Дмитрия Абросимова яростно схватились с немецким гарнизоном и полицаями, которыми командовал толстый фельдфебель с Железным крестом. Это ему поручил отбить атаку партизан Бергер, заявив, что сам поедет в Климово за подкреплением, потому что телефонная связь прервана. Гауптштурмфюреру показалось, что над Андреевкой высадился воздушный десант…

Что происходило на базе, никто не знал, тяжелые, сотрясающие землю взрывы не прекращались ни на минуту, земля под ногами вздрагивала, как живая. Небо над базой набухло багровым огнем, в Андреевку вползал удушливый запах взрывчатки. Из окна комендатуры выплеснулся тонкий язык огня, потянул дымок. Партизаны перерезали веревки и положили повешенных на лужайке у помоста. Андрея Ивановича принесли вчетвером.

Лейтенант Семенюк вышиб дверь дровяного сарая, приспособленного гауптштурмфюрером для кутузки. Оттуда выбрались задыхающиеся от дыма дети Семена Супроновича — Миша и Оля, жена Михалева — Люба, Варвара Супронович и Ефимья Андреевна. Дмитрий Андреевич подбежал к ним, прижал мать к груди, он что-то говорил, но старуха лишь удивленно смотрела на него и громко повторяла:

— Ничего не слыхать… Видать, уши заложило…

Семен Супронович обнимал плачущую Варвару и детей. Люба в голос выла над трупом мужа, прикрыв косынкой его лицо.

Партизаны добивали засевших в других домах немцев и полицаев. Несколько раз громыхнуло совсем близко — это бомбардировщик сбросил бомбы на немецкий эшелон на станции.

Кузнецов и Семенюк, ползком подкравшись к окну, швырнули в комендатуру две гранаты. От взрыва вышибло раму. Выстрелы прекратились, из помещения повалил черный дым, слышались крики и вопли.

— Заткнулись гады! — крикнул Семенюк. — Гитлер капут!

Из окна вдруг раздалась автоматная очередь, и один из партизан, молодой парень с пушистыми усами, ткнулся лицом в пыль. Кузнецов швырнул в окно лимонку. Скоро на крыльце показались два немца с поднятыми руками, Иван Васильевич подталкивал дулом автомата толстого фельдфебеля с Железным крестом на мундире.

— А Бергера и Супроновича нигде не видно, — сказал Кузнецов Дмитрию Андреевичу. — На этой же виселице сейчас и повесили бы рядышком!

— Комендант и Леха тю-тю, — раздался голос Тимаша, он незаметно подошел со стороны станции к партизанам.

— Неужели удрали? — вырвалось у Дмитрия Андреевича. — Куда ты смотрел, Вася?!

— Мы все обшарили, товарищ командир, их нет в Андреевке.

— Как началась энта заварушка, оны на легковушке почесали на большак, — продолжал Тимаш. — И переводчик Михеев с ними.

— Не брешешь, дед? — взглянул на него Семенюк.

— Стар я без толку брехать, — ничуть не обидевшись, сказал Тимаш. — Как самолетики налетели, ну я и схоронился в башне, думаю, столько лет стоит, родимая, и ничего ей не деется, выстоит и энту кутерьму… Сам видел, как комендант, Ленька Супронович и Михеев в легковушку заскочили, чисто зайцы какие… И запылили что духу в Климово.

— Это ты, дед, виселицу сколачивал, — ввернул подошедший Семен Супронович.

— Попробуй откажись! — сказал Тимаш. — С басурманами рази поспоришь?

— А-андрей, родны-ый! — резанул в уши истошный вопль: Ефимья Андреевна сидела в ногах мужа и раскачивалась из стороны в сторону, — Как же я без тебя-я, Андрей Иваны-ыч?!.

Сухие глаза не отрываясь смотрели в мертвое лицо, маленькая рука гладила растрепанные волосы.

— Командир, надо уходить, — тронул за плечо Абросимова начальник штаба старший лейтенант Григорий Егоров.

Самолеты улетели, все глуше и реже громыхало на базе, лишь багровое свечение разрасталось и разрасталось над бором. В этом жарком отблеске, казалось, расплавился тощий месяц, сгорели редкие облака.

— Мать здесь нельзя оставлять, — разжал губы Дмитрий Андреевич. — Ведь всех разыскали, сволочи!

— Не подоспей вы, и Варвару с детишками, и твою мать, Ефимью, усех бы порешили завтрева, — сказал Тимаш. — Мне велели за клубом яму копать.

— Ты, я гляжу, тут за могильщика… — неприязненно покосился на него Абросимов.

— Возьмем их с собой. С первой же оказией переправим женщин и детей к нашим в тыл, — сказал Иван Васильевич.

— Всем надо уходить из этих мест, — сказал Дмитрий Андреевич. — Теперь каратели вконец озвереют.

— Дмитрий, что я тебе скажу, — понизив голос и осмотревшись кругом, проговорил Тимаш. — Я вот энтим сапожным ножичком хотел перерезать веревку на руках Андрея Ивановича, когда он с помоста шастнул в народ, царствие ему небесное, жил громко и помер звонко… Говаривал покойничек-то: «Бояться смерти — на свете не жить!» Ничего не боялся Андрей Иванович — ни бога, ни дьявола, упокой, господи, его душу! Так вот я и говорю: веревки хотел перерезать и топорик для него в сосне оставил… Дык вот не вышло. Кинулись фрицы на него, как муравьи на жука…

— Врешь ты все, дед! — посмотрел на него командир. — И охота тебе изгороду городить!

— Истинный крест! — закрестился Тимаш. — Чтоб мне в аду гореть на медленном огне! Я ведь знал, что батюшка твой по своему почину голову в петлю не сунет. Я сначала и перекладину к столбам приладил жиденькую, чтобы, значит, она переломилась, да Ленька, собака, заставил приколотить здоровенную.

— Я не тронусь, пока отца не похороните, — подошла к ним Ефимья Андреевна. Черные волосы выбились из-под платка, глаза провалились.

— Мама, они скоро вернутся, — сказал Дмитрий Андреевич. — Пойдешь с Варварой и ребятами в лес, к нам в лагерь.

— А он тута будет на земле валяться? — сердито взглянула на сына мать. — Я сама его похороню…

— Ты не сумлевайся, Ефимья, — торопливо заговорил Тимаш, — схороню по христианскому обычаю геройского человека и мово закадычного друга Андрея Иваныча на полигоне под горбатой сосной и сверху то место пушечным колесом привалю — ни одна живая душа не сообразит, что тута лежит «андреевский кавалер». А придут наши — похороним с почестями, как полагается.

Пустыми окнами смотрел на дорогу дом Абросимовых, на огороде посверкивали выбитые стекла. Тимаш запихал в карман старого пиджака оброненный кем-то парабеллум и зашагал к своему дому, стараясь держаться тени от забора. Когда он поравнялся с домом Супроновича, услышал кашель, потом знакомый голос спросил:

— Лошадь-то мою отдал этим разбойникам?

— Побойся бога, Яков Лукич! — остановился старик. — Они меня и не спросили — погрузили своих раненых и повезли.

— Значит, сынок покойного Андрея Ивановича объявился? — сказал Супронович. Он сидел на пустом ящике из-под вина, рядом с входом в казино. — А мой Ленька с Бергером удрали?

— Как увидели партизан, так и нарезали… То есть отступили, Яков Лукич.

— Возьми лопату в сарае и похорони убиенных…

— Повешенных, Яков Лукич, — со вздохом поправил Тимаш.

— И не бойся, я никому не скажу… Не крещеный я, что ли?

Послышался далекий паровозный гудок, со стороны Шлемова прибывал в Андреевку эшелон. Тимаш прислонился к покосившейся калитке дома Супроновича и стал смотреть на темный бор. Сначала он увидел над деревьями чуть приметные вспышки искр из паровозной трубы, затем в приближающийся железный грохот ворвался не очень громкий взрыв, полыхнуло красное пламя, и на Андреевку обрушился мощный железный гул: паровоз сошел с рельсов. От нового взрыва осветился бор по обе стороны развороченного пути.

Еще через несколько минут новый мощный взрыв потряс землю — на этот раз гул и грохот пришли со стороны базы. В свете полыхнувшего зарева казалось, что водонапорная башня покачнулась. Тимаш невольно зажмурил глаза, дожидаясь, что она рухнет…

Но башня стояла на месте.

5

«Хейнкель» судорожно клюнул носом раз, другой, из правого мотора потянулась тоненькая струйка дыма. Она становилась все плотнее, темнее, в ней возникли огненные змейки. Протяжный, вибрирующий звук нарастал, невооруженным глазом было видно, как сотрясаются крылья, будто от нервной дрожи.

— Чья батарея подбила? — коротко спросил Дерюгин, не отрываясь от цейсовского бинокля.

— Батарея капитана Гвоздикова, товарищ полковник, — возбужденно ответил Костя Белобрысов. Он тоже наблюдал за подбитым бомбардировщиком в бинокль. — Сейчас упадет.

Но самолет не хотел падать. Он упрямо тащил за собой черный хвост. Вокруг белыми шапочками вспыхивали разрывы зенитных снарядов. Остальные «хейнкели», набирая высоту, уходили на запад, где полнеба заняли пышные кучевые облака. Бомбардировщики стремились нырнуть в огромное белое облако, чтобы стать недосягаемыми для зениток.

— Уйдет ведь на одном моторе! — сожалеючи произнес Григорий Елисеевич.

— У него и крыло загорелось, — сказал адъютант. — Не уйти ему, товарищ полковник. Сейчас скопытится!

От «хейнкеля» одна за другой отделились три точки.

— Я говорил! — воскликнул Белобрысов. — И до линии фронта не дотянули.

Яркими одуванчиками расцвели на голубом небе три парашюта. А бомбардировщик, истошно завывая, пошел вниз, брюхом коснулся острых вершин сосен, и через какое-то время там взметнулось невысокое пламя с черной окаемкой. Раздался глухой взрыв.

— Машину! — скомандовал Дерюгин.

В нем вдруг пробудился охотничий азарт, захотелось самому встретить на земле парашютистов. Адъютант помахал рукой шоферу, и из березняка резво, выкатила зеленая, с коричневыми разводами «эмка».

— Вперед! — скомандовал Дерюгин. — Успеть бы их встретить еще в воздухе.

— Эх, нам на «эмку» да еще бы крылья! — пошутил шофер — смешливый ефрейтор с медалью «За отвагу».

— Лесок проскочим, — заметил Белобрысов. — А там начинается пожня. Парашютисты в аккурат туда угодят. Ветру-то нет.

— Через лес напрямик есть дорога, — сказал шофер. — Только берегите головы: ох и покидает на колдобинах! Позавчера наши подбили «юнкерс», он упал на краю болотины, а летчики скрылись.

— Эти не скроются, — сказал Григорий Елисеевич.

— Тут до передовой напрямую семь километров. — Костя Белобрысов передал командиру полка с заднего сиденья автомат. — Диск полный, товарищ полковник… Не следовало бы вам сюда ехать! Мы и без вас их встретили бы. Мало ли что…

— Хорошо бы взять всех живыми, — сказал Дерюгин, пропустив слова Кости мимо ушей.

«Эмка», не сбавляя скорости, свернула с проселка на травянистую лесную дорогу, если можно было назвать дорогой чуть заметную колею от тележных колес. Колючие ветки молодых елок захлестали по дверцам машины, гулко грохнуло в днище, и все высоко подпрыгнули на сиденьях.

— Зараза, камень… — проворчал шофер. — Тут в траве ни хрена не видно.

Григорий Елисеевич даже отшатнулся от полуопущенного окна, когда «эмка» чуть ли не впритирку прошла рядом с толстенным сосновым стволом. Слышно было, как на крышу посыпались иголки и сучки.

— Ты точно знаешь, что мы выедем на пожню? — спросил Григорий Елисеевич.

— Другой дороги нет, товарищ полковник, только в объезд, — ответил шофер. — Но похоже, мы приедем прямехонько к Михаилу Ивановичу Топтыгину в гости.

Дерюгина иногда раздражал не в меру разговорчивый шофер — он всего две недели как сел за руль «эмки», но машину водил лихо. Вот если бы еще побольше жалел ее… Ишь гонит! Как только рессоры выдерживают… Григорий Елисеевич сам бы не смог себе объяснить, чего это он вздумал поехать к самолету. Сколько их уже сбили его зенитчики… Хотя парашютистов взять в плен было бы не худо…

Вот и вчера: генерал-лейтенант Балашов представил зенитчиков полковника Логинова к награде… А ведь тот «юнкерс» подбили зенитчики Дерюгина! Правда, приземлились они в расположении части полковника Логинова. А этот экипаж опускается на его, Дерюгина, территорию. Хотя адъютант и переживает, а риска тут нет никакого: пока парашютисты будут освобождаться от строп, они их и возьмут…

Григорий Елисеевич даже не понял, что произошло: послышался негромкий треск, «эмка» вдруг круто вильнула в сторону и с ходу ткнулась носом в огромную ель. Шофер навалился грудью на черный руль, все в трещинах стекло перед ним окрасилось яркой кровью.

— Засада! — крикнул Белобрысов, распахивая дверь и бесцеремонно выталкивая командира полка на землю.

Шофер неподвижно сидел в кабине, подбородком касаясь приборного щитка, на медаль его капала кровь.

— Не высовывайтесь из-за машины, они там, — Адъютант махнул рукой на молодой ельник.

И действительно, оттуда брызнула длинная автоматная очередь. На дверце, над головой Дерюгина, будто сами по себе возникли несколько круглых отверстий. «Неужели конец? — подумал он, сжимая автомат в руках. — И какого черта понесло меня?!»

Раздвинулись молодые елки, на поляну выскочили несколько человек в красноармейской форме, но с немецкими автоматами в руках.

— Немцы! Вот сволочи, переоделись в нашу форму, — шепнул Белобрысов и выпустил подряд несколько очередей.

Те сразу залегли. Адъютант повернул к полковнику сердитое лицо:

— Почему не стреляете?!

Только сейчас Дерюгин сообразил, что надо стрелять, и тоже дал длинную очередь по ельнику.

— Да не сейчас, а когда рыла свои высунут! — локтем толкнул его Костя.

Григорию Елисеевичу даже не пришло в голову на него обидеться. Так уж само собой получилось, что адъютант взял командование на себя…

За спиной совсем близко послышался треск кустов. Белобрысов обернулся: наставив автомат, на них смотрел человек в красноармейской форме.

— Рус, сдавайся! — крикнул он.

Рядом возник еще один верзила. Будто током ударило Дерюгина — он стремительно, волчком развернулся на месте и почувствовал, как бешено затрясся в его руках автомат. Тот, что кричал им, вдруг навзничь опрокинулся на ольховый куст, второй успел лишь передвинуть автомат на животе и, согнувшись пополам, сунулся лицом в траву.

В самый разгар стрельбы послышался треск моторов, из-за поворота один за другим выскочили несколько мотоциклистов. Увидав «эмку», затормозили. Молодой капитан с двумя орденами Красной Звезды плюхнулся рядом с Дерюгиным и зло бросил:

— Какого дьявола вас-то принесло сюда? — Он глянул на знаки различия и немного сбавил тон. — Зенитчики? Ваши, что ли, подбили бомбардировщик?

— Хотели экипаж взять… и вдруг эти… — кивнул Дерюгин на убитых немцев. — Моего шофера наповал.

— И вас могли бы… в плен взять, — опять сердито заговорил капитан. — Разведчики… Они уже не раз на нашу сторону наведываются! Ваше дело, товарищ полковник, побольше фрицев сбивать, а уж парашютистов ловить мы сами будем.

— Стараемся, — неловко улыбнулся Дерюгин. Адъютант отчитал его, теперь этот…

Прибывшие с капитаном красноармейцы рассыпались по кустам. Немцы поспешно отступали, стрельба все отдалялась. Неподалеку от разбитой «эмки» завалился набок зеленый мотоцикл с коляской. Водитель в танкистском шлеме, подвернув ногу, неподвижно лежал на прелых листьях, пересыпанных сухими сосновыми иголками.

— Спасибо, капитан, — поблагодарил Григорий Елисеевич. — Не вы, нам бы туго тут пришлось…

Капитан пристально всматривался в командира полка.

— Товарищ полковник, да вы ранены!

Дерюгин машинально дотронулся до шеи и взглянул на ладонь. Она вся была в крови. Он повернул голову в одну, потом в другую сторону и почувствовал резкую боль возле уха.

— Надо же, я и не заметил, — растерянно сказал он.

Стрельба прекратилась, и скоро на дороге показались бойцы, вернулся и Костя. Он бросился к полковнику:

— Когда это вас?

Один из бойцов протянул ему пакет с бинтом. Костя дернул за бечевку, сорвал вощеную бумагу.

— Слава богу, рана пустяковая, — бодро говорил он. — Кожу чуть ниже уха содрало. Царапина.

— Лейтенант, захватите с собой немецкий автомат, — распорядился Дерюгин, когда тот перевязал его. — Надо же и нам какой-нибудь трофей привезти.

То, что Белобрысов небрежно назвал его ранение царапиной, Григорию Елисеевичу не понравилось: как-никак ранение получено в открытом бою.

Глава тридцать вторая

1

Маленький городок весь утопал в зелени. Кузнецов в сером пиджаке, перепоясанном ремнем с орластой бляхой, и с повязкой полицая на рукаве шел позади рослого эсэсовца, оставлявшего за собой запах крепкого одеколона. Весело насвистывая популярный мотивчик, тот широко шагал по дощатому подрагивающему тротуару. Под мышкой у него в бумажном пакете, перевязанном шпагатом, угадывались бутылки. Хромовые сапоги блестели, тяжелый пистолет оттягивал желтый кожаный ремень с портупеей, высокая фуражка с серебряной кокардой была лихо сдвинута на затылок.

Был теплый летний вечер. Пахло липами, в садах за оградой млели яблони со спрятавшимися в листве крепкими зелеными плодами. Прохожих было мало. Иногда покажется впереди женщина с ведром, но, заметив эсэсовца, поспешно перейдет на другую сторону, норовя поскорее скрыться в воротах. Один раз проехали на зеленом мотоцикле с коляской полевые жандармы в касках с рожками, металлические ошейники на груди, как у породистых собак. В коляске сидел мужчина с грязным бинтом на голове.

Иван Васильевич проводил мотоцикл взглядом.

Эсэсовец свернул к деревянному дому с резными наличниками и высокой трубой, привычно потянул за веревку, поднимая щеколду калитки. Вот он поднялся на крыльцо, надвинул на лоб фуражку, костяшками пальцев негромко постучал в дверь. На пороге появилась молодая черноволосая женщина в нарядном атласном платье и в лакированных туфлях. Эсэсовец скрылся в коридоре. Звонко щелкнула задвижка.

Иван Васильевич продолжал путь мимо дома дальше, навстречу ему, шлепая босыми ногами по белым вытершимся доскам настила, бежал мальчишка в синей майке поверх коротких, вздутых на коленках штанов. Он хотел было соскочить с тротуара на булыжную мостовую, уступая дорогу, но «полицай» ловко ухватил его за подол майки.

— Пусти, дяденька, я к мамке… — заскулил мальчишка.

— Хочешь галету? — спросил Кузнецов, озираясь по сторонам, но близко никого не было. — Кто в этом доме живет?

— Маруська Бубенцова, — протянул мальчишка, ощупывая глазами его карманы. — Она в этом… казино официанткой работает… Правда, галету дашь?

— Даже две, — пообещал Иван Васильевич. — А кто еще в доме?

— Одна Маруська. Матка ейная ушла жить к знакомым…

— Всех тут знаешь? Как звать-то тебя?

— Вадик…

— Вадик? Надо же… Что ж Маруська Бубенцова так-таки одна живет в таком большом доме?

— Вечером тут патефон играет, тетки с фрицами, то есть с вашими офицерами, танцуют. Вон видите, скворечник на сарае весь в дырках? Дак это офицеры из наганов палили.

— И каждый вечер гуляют?

— Не-е, больше в субботу и воскресенье.

— Ну беги к своей мамке, Вадик. — Иван Васильевич протянул ему две немецкие галеты.

…Дождавшись темноты, Кузнецов легко перемахнул невысокий, забор — он уже знал, что собаки во дворе нет, — обошел дом кругом. По огороду можно было выйти к пожарному депо. Судя по всему там никто не дежурил — дверь на замке. От пожарки мостовая вела на окраину городка, где смутно темнела громада элеватора. Вернувшись к дому, Иван Васильевич тронул ручку двери — как он и ожидал, она была изнутри закрыта. Тусклый свет керосиновой лампы пробирался лишь в одно занавешенное окошко. В узкую щель Кузнецов разглядел большую комнату, оклеенную зелеными обоями, патефон на тумбочке, стол с бутылками и открытыми консервными банками. На спинке стула небрежно был брошен черный мундир с портупеей. Виднелась белая полуоткрытая дверь в другую комнату.

Вскоре свет погас, и весь дом погрузился в тишину. Иван Васильевич, присев на штабель досок, задумался. В дом ему без шума, пожалуй, не пробраться. Все окна на задвижках, даже форточки плотно закрыты. Разве что через печную трубу?..

Еще позавчера он был в партизанском отряде… После ликвидации немецкой базы в Андреевке отряду было приказано немедленно оставить эту местность и идти на соединение с отрядом, действующим в другом районе. Этот переход потребует немало времени, а Кузнецову нужно было срочно возвращаться на Большую землю.

С провалом операции по взрыву особняка явки были утрачены, и он решил действовать самостоятельно.

В районном городке, близ которого базировался полк «юнкерсов», Кузнецов находился всего несколько часов. Семенюк подробно рассказал ему про охрану аэродрома, близ которого находился склад с горючим, который они так и не успели взорвать. И вот Иван Васильевич готовился осуществить свой тщательно продуманный план. Но для этого ему необходимы были эсэсовская форма и надежные документы, с которыми он мог бы проникнуть на аэродром, ну а там как повезет…

Громко топая, он поднялся на крыльцо и решительно забарабанил кулаками в дверь.

— Какого черта? — послышался недовольный голос. Иван Васильевич представил себе, как эсэсовец впотьмах натягивает на себя мундир. Интересно, оружие взял?

— Господин офицер, вас срочно вызывают в комендатуру. Убит бургомистр! — отрывисто пролаял по-немецки Кузнецов и весь сжался в комок, приготовившись к встрече.

— Это ты, Вилли? — Шаги за дверью приблизились. Дверь распахнулась, и в черном проеме показался высокий босой эсэсовец в накинутом наспех мундире.

— Кто убит, Вилли? — Он пристально вглядывался в Кузнецова. — Мой бог, это не Вилли!

— На том свете разберешься, — пробормотал Кузнецов.

Удар отработан, и смерть должна быть мгновенной. Приняв в объятия навалившееся на него тяжелое тело, опустил его на крыльцо, стащил мундир и встретился взглядом с молодой женщиной, стоявшей в длинной ночной сорочке на том самом месте, где только что стоял эсэсовец.

— Ни звука! — шепотом предупредил Иван Васильевич.

Он втащил убитого в коридор.

— Туда ему, мерзавцу, и дорога… — спокойно сказала женщина. В сумраке трудно было разглядеть ее лицо.

— Надо бы и тебя, сучку… — вырвалось у Кузнецова. — Эх ты, Маруся Бубенцова! Да как же ты в глаза-то посмотришь людям, когда этих гадов попрут из России?

— А нечего было их пускать сюда, — не смущаясь ответила та. — Сами ушли, а теперь нас стыдите? А где они, наши парни? Нет их… — Она повернулась и ушла в спальню.

Он сбросил с себя верхнюю одежду и переоделся в черный мундир. Когда послышался за окном шум мотора, а по окнам мазнул свет автомобильных фар, в одном сапоге вскочил со стула и выглянул на улицу. Легковая машина проехала мимо. Задние фонари у нее не горели.

Кузнецов облегченно вздохнул, натянул другой сапог. Вечером, когда он шел вслед за эсэсовцем, то прикидывал, не будут ли жать его сапоги. И вот оказались в самый раз. И форма вроде сидит нормально. Лунный свет высветил на столе хлеб, закуску. Только сейчас Иван Васильевич почувствовал, что зверски хочет есть. Ведь с самого утра крошки во рту не было. Он уселся за стол, пододвинул к себе банку с сардинами, но аппетит вдруг пропал, когда вспомнил, что убитый им фашист, может, тыкал вилкой в эту самую банку.

Он резко встал из-за стола, чуть не опрокинув стул. Хозяйка в темном платье появилась на пороге. Она смотрела на него темными провалами глазниц, правая рука ее теребила ворот, будто ей было душно.

— Бери и меня с собой. Не пропадать же мне тут совсем…

Кузнецов подошел к ней и долгую минуту пристально смотрел на женщину.

На высокой белой шее темнела ямка, как раз на том самом месте, где сходятся ключицы. Обычно в подобной ситуации любая женщина потеряла бы голову, а она — нет. Держится на удивление смело.

— Ты еще можешь изменить свою жизнь, Маруся Бубенцова, — медленно обронил он. — И думаю, многое тебе простится, если ты поможешь нам.

— Кому вам-то? Я даже не знаю, как тебя звать.

— Этого и не надо… А помощь от тебя вот какая может потребоваться: живи, как жила… — Он перешел на немецкий: — Их язык-то знаешь?

— Знаю, — быстро ответила она. — Я до войны училась в институте иностранных языков. Могу и по-английски.

— Хорошо, — кивнул Кузнецов. — Слушай в казино, о чем болтают офицеры, и мотай на… — Он усмехнулся: — Неудачное сравнение… В общем, все важное, что касается их секретов, передвижений, запоминай.

— И кому это нужно?

— Родине, Маруся, Родине, — сказал Иван Васильевич. — Ты ведь не веришь, что они пришли сюда навечно?

— Я их ненавижу, — вырвалось у нее. — Моя подруга попала в дом терпимости. — Она блеснула на него глазами. — Думаешь, это лучше? Ни одной смазливой девушки не пропустят мимо… Я ведь не сразу стала такой: пряталась на хуторах, лицо сажей мазала, да что говорить! Куда от них скроешься? Нашли… Ну а потом было уже на все наплевать. Так и живу: день да ночь — сутки прочь.

— Стыдно, — резко сказал Кузнецов. — Люди гибнут, у вас на площади комсомолку повесили, а ты говоришь «наплевать». Конечно, спать с их офицерами безопаснее!

— Так что, может, лучше повеситься? — с вызовом спросила она.

— Глупости, — оборвал Кузнецов. — Слушай меня внимательно, к тебе придет человек и назовет пароль. — Он дважды тихо повторил пароль. — Ему все и расскажешь, что узнаешь от офицеров. Ну а выдашь…

Она поспешно сделала протестующий жест рукой.

— Выдашь — тогда не взыщи, Маруся Бубенцова, — жестко закончил он. — Не взыщи.

Она проводила его до двери, брезгливо перешагнула через полуголого эсэсовца.

— А этим-то что сказать?

— То и скажи, что было, — ответил он. — Только обрисуй меня по-другому: мол, маленький, чернявый, грозился, мол, и тебя убить, да на тебя… заразу пулю пожалел.

— В комендатуру идти?

— Как рассветет, так и ступай, — сказал он.

— Жаль, поздненько ты явился, — тяжело вздохнула она. — Может, и по-другому все было бы со мной… Ну да узнают они еще, кобели проклятые, Маруську Бубенцову!

Глаза ее лихорадочно блестели в темноте.

2

Не успел экипаж Гельмута занять свои места, как на крыло «юнкерса» взобрался гауптштурмфюрер СС, лицо раздраженное, кобура расстегнута, красноватая рукоятка парабеллума зловеще блестит на солнце. Эсэсовец забарабанил рукой в плексигласовый фонарь. Он изрыгал ругательства, весь кипя от злости.

— Какого черта? — буркнул Гельмут, отбрасывая назад фонарь.

— Партизан ищет, — заметил штурман Шервуд. — От этих эсэсовцев скоро будет некуда деться!

— В чем дело, гауптштурмфюрер? — сдерживая раздражение, осведомился Гельмут.

С эсэсовцами лучше поосторожнее. Неделю назад так же перед самым вылетом запретили подниматься в воздух экипажу майора Хальштейна. Перевернули вверх дном весь самолет, нашли эбонитовую коробку со взрывчаткой. В другой раз заставили техников снять крупные фугасные бомбы — оказалось, что половина была с испорченными взрывателями. Бомбы делали на подземном заводе военнопленные.

— Вы знаете, что ваши бомбы не взорвались?! — орал эсэсовец. — Вы летите в тыл врага, жжете бензин, а ваши бомбы не взрываются!

— Гауптштурмфюрер, мы бомбы не делаем, мы их сбрасываем на стратегические объекты, — счел нужным возразить Гельмут Бохов.

— У нас есть сведения, — заявил эсэсовец, нависнув над штурманом, — что ваш бомбовый груз — это балласт.

— Потолкуем после возвращения, — сказал Гельмут, потянувшись к фонарю, — диспетчер уже показывал флажком, что вылет разрешен, — но эсэсовец перехватил его руку, решительно протиснулся в кабину.

— В таком случае я лечу с вами! — прокричал он в ухо Гельмуту сквозь рев взлетающих один за другим «юнкерсов».

«Черт с тобой, лети!» — подумал летчик, готовясь тронуться с места. — Узнаешь, почем фунт лиха, в парадном своем френче…»

Вырулив на взлетную полосу, Гельмут дал газ, и «юнкерс» послушно побежал по широкой, чуть влажной дорожке. Гауптштурмфюрер устраивался за спиной.

«Скоро, голубчик, тебя дрожь проберет…» — ядовито думал Гельмут, отрывая тяжелую машину от земли.

— Шервуд, запроси по рации о гауптштурмфюрере…

В следующее мгновение послышались хлопки выстрелов, чья-то рука сорвала с него шлем, цветной проводок мазнул по подбородку.

— Спокойно, — услышал он голос и, скосив глаза, увидел направленный на него парабеллум.

Людвиг Шервуд, ткнувшись лицом в рацию, не двигался. По разбитой шкале стекала кровь.

— Сядешь на ближайший советский аэродром, — приказал незнакомец. — И не вздумай валять дурака!

Гельмут ничего не понимал. На него нашло какое-то странное отупение, невольно он посмотрел на рукоятку бомболюка. Гауптштурмфюрер перехватил его взгляд, сбросил штурмана в проход, а сам занял его место и вытащил из кобуры Гельмута браунинг. Все это время пилот совершал бессмысленные, все увеличивающиеся круги.

— Ищите аэродром, — приказал эсэсовец. Гельмуту почудилось, что на его загорелом лице промелькнула усмешка. — Надеюсь, бензина хватит?

Что мог в данной ситуации предпринять пилот? Руки заняты штурвалом, ноги на рычагах управления. Ни в одной инструкции не предусмотрен этот дикий случай. Гельмут вспомнил, что видел незадолго до вылета высокого эсэсовца на аэродроме, тот разговаривал у ангара с механиком. Эсэсовцы не так уж редко заявлялись на полевой аэродром, встречая или провожая берлинское начальство. Неподалеку военнопленные строили какой-то важный военный объект, и высокие чины из столицы третьего рейха часто прилетали сюда. Иные наперсональных самолетах, другие пользовались «юнкерсами» полковника Вилли Бломберга. Экипаж, который доставлял гостей в Берлин, всегда радовался такому случаю. Вместо опасного полета в тыл врага, где стреляют зенитки и шныряют советские истребители, налегке прошвырнуться в столицу! Некоторые влиятельные чины выхлопатывали для счастливчиков краткосрочные отпуска, Гельмут два раза летал по заданию в Берлин, правда, отпуска ему никто не дал, но ящик шнапса на его эскадрилью пожертвовали.

На аэродроме эсэсовцы повсюду совали свой нос: наблюдали за техниками, следили за перекачкой горючего из бензозаправщиков, даже заглядывали в кабины самолетов. Поэтому мало кто обратил внимание на высокого загорелого эсэсовца, о чем-то беседующего с механиком.

Как ни был потрясен всем происшедшим Гельмут, он начал соображать, что пробравшийся на его «юнкерс» вовсе не эсэсовец, скорее всего — русский шпион. Иначе с какой стати он убил бы штурмана? Да и стрелок-радист наверняка застрелен. Это его парашют надел на себя эсэсовец — Гельмут узнал по ранцу с медной пряжкой. У всех членов экипажа были парашюты с алюминиевыми пряжками на белых ремнях, а у нового стрелка-радиста — с медными.

Все это мелькнуло в голове и тут же улетучилось, на смену растерянности пришел гнев: нужно что то срочно предпринять! Как бы ни размахивал перед его носом пистолетом этот «эсэсовец», без пилота он пропал. Погибнет Гельмут — крышка и этому русскому шпиону…

— Я не сяду на ваш аэродром, — сказал Гельмут.

Он пристально вглядывался в расстилающийся внизу пейзаж: пока он летел над своей территорией. Внизу по дороге двигалась к передовой техника, подымались желтые облачка пыли. Внезапно «юнкерс» вздрогнул и даже немного задрал нос: русский освободил бомболюк. Вдоль дороги взметнулись черные кусты разрывов, вверх рванулся длинный огненный язык — видимо, бомба попала в грузовик со взрывчаткой…

Гельмут прикусил губу и покосился на русского. Тот крепко сжал его за плечи, тонкие губы тронула чуть заметная усмешка.

— Ты понял приказ?

— Стреляйте, — сказал Гельмут, чувствуя, как пальцы окаменели на штурвале, а веко самопроизвольно задергалось.

— Подумай, Гельмут Бохов, — прищурился русский… — Самолет я и без тебя посажу…

Гельмут услышал, вернее, ощутил, как забухало сердце. Откуда он знает его?

— У тебя еще минута, — спокойно сказал русский. Краем глаза Гельмут видел, как напрягся его палец на спусковом крючке. Гнев и отчаяние душили его, но русский был непробиваем. Неужели он правда сможет посадить самолет?..

— Двадцать секунд…

И Гельмут, втянув голову в плечи, взял нужный курс.

— Вот ты, Гельмут Бохов, и сделал свой выбор, — заговорил русский.

— Вы знаете меня? Откуда?

— Об этом мы еще потолкуем…

«Наверное, техник назвал мою фамилию, — размышлял Гельмут. — Я этого… первый раз в жизни вижу!»

Русский добродушно похлопал его по плечу:

— Не забивайте себе голову пустяками. Лучше думайте о том, как нам лучше приземлиться. Пожалуй, когда будем над аэродромом, покачайте крыльями.

— Если бы я отказался… — начал было Гельмут.

— Я пристрелил бы тебя, — ответил русский. — А самолет с трудом бы, но сумел посадить… — Он улыбнулся, отчего суровое лицо его сразу помолодело. — Чему только на войне, обер-лейтенант, не научишься!

— Капитан… — сказал Гельмут и про себя горько усмехнулся: даже знаки отличия не успел пришить… Какой он теперь капитан? Самый обыкновенный военнопленный! В газетах писали, что коммунисты без суда расстреливают немецких летчиков, а местное население принимает парашютистов на острые вилы и косы…

Ко всему был готов Гельмут Бохов, даже к смерти, но только не к тому, что произошло. Как-то брат Бруно вроде бы в шутку заметил, что Гельмут тугодум… Постеснялся обозвать его кретином. А он и есть кретин несчастный… Летел как раз над дорогой! Тупое равнодушие овладело Гельмутом — будь, что будет… Он слышал, что военнопленные, работавшие на аэродромах, угоняли немецкие самолеты, но про такое, что случилось с ним, ни от кого не слышал. Да и услышь — не поверил бы!..

Вот и отметил он свое повышение!

В полку всем было известно, что он, Гельмут, на горящем «юнкерсе» совершил «мертвую петлю». Об этом сообщили из командного пункта пехотного полка. Гельмута поздравляли. Он получил звание капитана, новый «юнкерс» и совсем молодого стрелка-радиста взамен погибшего Франца. Вечером договорились в казино отметить его повышение. Обещал сам командир полка Бломберг присутствовать. Впрочем, Гельмут скупердяем никогда не был, да и при их опасной фронтовой жизни беречь деньги глупо. Когда советская зенитка зажгла над русским городом «юнкерс» обер-лейтенанта Красса — он даже не смог выброситься с парашютом, — они нашли под матрасом его койки перевязанный резинкой бумажник с крупной суммой марок. Всем стало как-то неудобно. Деньги переслали его родителям, но каждый в душе осудил бедного Красса за накопительство. Копил, копил, отказывал себе во многих радостях жизни, боялся лишнюю рюмку выпить — и вот печальный конец для летчика люфтваффе. Хотя конец его, Гельмута, может оказаться еще печальней…

Под ними открылось продолговатое зеленое поле. Сверху не было видно самолетов, но русский, внимательно смотревший вниз, велел разворачиваться и садиться. Гельмут несколько раз качнул крыльями. На поле выскочили крошечные фигурки, у самого края поля остановилась легковая машина. Гельмут выпустил шасси и выдвинул подзакрылки, — не оставалось никакого сомнения, что это тщательно замаскированный аэродром. Зенитки так и не выпустили ни одного снаряда по ним. Эскадрилья Гельмута не раз пролетала над этим полем, не подозревая, что здесь военный аэродром.

Самолет, гася скорость, затрясся по летному полю. Русский сорвал с себя фуражку, швырнул под ноги; черты лица его стали мягче, на губах заиграла улыбка.

— Красиво-то как кругом и тихо, капитан, а? — произнес русский.

3

Они прогуливались по узкой тропинке вдоль небольшой речки. За их спинами утопал в зелени поселок. У забора одноэтажного дома чернела «эмка». Был теплый вечер, ядреный месяц медленно выкатывался из-за леса. Иван Васильевич Кузнецов и генерал-майор Геннадий Андреевич Греков, оба в штатском, приближались к кромке леса, где речка делала плавный поворот. Пышные кусты спускались к берегу, посередине вода багрово отсвечивала: наступал закат.

— Отчаянный ты человек, Иван! — говорил Геннадий Андреевич. — Немцы могли схватить тебя на аэродроме, подумаешь, надел форму эсэсовца! У них охрана военных объектов хорошо поставлена, сам знаешь.

— Я ведь сначала разведал, что у них на аэродроме работают советские военнопленные. Сказал охраннику, что двое сбежали из лагеря, мне, мол, необходимо проверить, не спрятался ли кто-нибудь из них в самолете…

— Знаешь, что начальник разведшколы Шилов написал в твоей характеристике? — улыбнулся Греков. — «Храбр, обладает великолепной реакцией, находчив в самых труднейших ситуациях, можно использовать на оперативной работе».

— Умный мужик Шилов, — заметил Иван Васильевич. — Я ему овчарку выдрессировал, хоть в цирке показывай. Где он сейчас?

— Генерал Шилов погиб, — помрачнев, ответил Геннадий Андреевич. Продолговатое лицо его какое-то время было хмурым, глаза отрешенно смотрели мимо собеседника. — У нас перед войной модной стала пословица «Лес рубят — щепки летят». Мне она не нравится… Кто — лес, кто — щепки? Можно этак и весь лес на щепки перевести. Лес — наша гордость, которому цены нет…

— Я не силен в пословицах, — осторожно заметил Иван Васильевич. — Моя бывшая теща знает их тьму!

— Да-а, тебя же, голубчика, тоже помурыжили, когда ты вернулся из окружения… Обжегшись на молоке, дуют на воду!

— Ко мне это не относится.

— Передо мной-то не лукавь… Помнишь, с каким лицом пришел ко мне в кабинет? Пошлите на фронт, хоть к черту на кулички, только перестаньте заставлять меня бумажки в кабинете писать…

— Я вот о чем подумал… — сказал Кузнецов. — Когда ты в тылу врага, многое зависит в твоей жизни от случая… У аэродрома я увидел летчика, похожего на Карнакова. Еще в Москве я все про этого типа выяснил: им наша разведка всерьез занялась! Знал его лично. Сопоставив факты, пришел к выводу, что летчик, возможно, сын Карнакова… Ну а дальше стал тщательно разрабатывать план захвата его самолета. Не какого-нибудь другого, а именно его, Гельмута… Случайная встреча, а во что все это потом вылилось? И еще неизвестно, чем все это кончится…

— О чем это ты? — сбоку посмотрел на него Греков.

— Есть тут у меня одна идейка… — туманно ответил Иван Васильевич.

— Опять что-то задумал… — покачал головой генерал-майор. — Сколько мы уже отчаянных голов потеряли… Случай, конечно, в работе разведчика занимает не последнее место, но все-таки лучше придерживаться разработанного в Центре плана.

Они повернули в пошли обратно к дому, где под яблонями был накрыт стол с самоваром. Усевшись на плетеные стулья, налили в чашки крепкого, душистого чая, взяли по бутерброду с маслом и колбасой. Из самоварной трубы тянул дымок, комары подлетали к ней и, опалив жаром крылья, ошалело шарахались в стороны.

— А вот другой пример из моей практики, — заговорил Кузнецов. — План был тщательно разработан, одобрен Центром, кажется, все было предусмотрено, я говорю о последнем моем задании… И опять в мою жизнь вмешался Господин Случай! В группе подпольщиков оказался предатель! Если бы не он, особняк в Грачах с офицерьем и парочкой гитлеровских генералов взлетел бы на воздух… Кстати, я подпольщиков предупредил, надеюсь, они прикончили гада!

— Говорю же, что тебе везет, — сказал Греков. — Не обнаружь эсэсовцы человека под кроватью, разве ты бы успел переодеться на чердаке? И тем более, выбраться из оцепленного фашистами дома?.. Ладно, ладно, не стриги бровями! Безусловно, ты проявил железное присутствие духа, волю, находчивость… Хотел тебе завтра сообщить, — приказ на подписи у начальника, — тебе присвоено звание майора, и ты представлен к награде. — Геннадий Андреевич поднялся со стула и пожал руку Кузнецову.

— Спасибо… — ошарашенно произнес Иван Васильевич.

— Тебе спасибо, Иван, за работу… Кстати, как ты думаешь, сможем мы привлечь к работе твоего крестника — Гельмута Бохова?

— Вряд ли, — ответил Кузнецов. — Он типичный солдафон, в него с детства вбито преклонение перед фюрером, верность фатерланду, но главное — нет в нем гибкости, артистизма, чтобы стать разведчиком…

— Как заговорил! — рассмеялся генерал-майор. — Разведчик-романтик… Давай не тяни кота за хвост. Что у тебя за идея?

— Тогда все по порядку, — улыбнулся Иван Васильевич. — Про Карнакова — отца Гельмута — я тебе рассказывал. Где он сейчас, Карнаков-Шмелев, летчик не знает, известно лишь то, что Карнаков, естественно под новой фамилией, действует на нашей территории. Птица он важная, ему присвоено офицерское звание, награжден Железным крестом… Гельмут-то не знает, а вот второй его сынок — сотрудник абвера Бруно — все знает. Может, заняться мне этой семейкой, а, Геннадий Андреевич? От младшего брата — к старшему, а от старшего — к отцу? Да что отец! Бруно Бохов был бы для нас в тысячу раз ценнее…

— Красивая получается цепочка! — покачал головой Греков. — Фантазер ты, Иван! — Он погасил улыбку. — Но только все это красиво на словах… Я не вижу, за что тут можно было бы зацепиться. Бруно — разведчик, и вряд ли с ним следует вступать в контакт, хотя это и очень заманчиво…

— Не хитри, Геннадий Андреевич! — рассмеялся Кузнецов. — По глазам вижу: моя идея тебе нравится.

— Черт с ним, с папашей Карнаковым! — сказал Греков. — Его мы будем искать. Если бы действительно прощупать Бруно!.. Но это такой риск, Иван! Вряд ли тут поможет тебе твой хваленый Господин Случай.

4

Из Спасских ворот изредка выезжали черные лимузины, высоко над головами серыми чудовищами застыли в ясном небе аэростаты. На площади не заметно следов бомбежек, а министр пропаганды Геббельс вещал по радио, что тут камня на камне не оставлено…

Гельмут долго смотрел на храм Василия Блаженного.

— Я побывал во многих странах, — сказал он. — Но этот хорош… Когда его построили?

— В середине шестнадцатого века, — ответил Кузнецов. — Вот шутки истории! По престольной Москве в это время шатался юродивый дурачок Василий, после смерти церковники причислили его к лику святых и вот этого красавца… — Иван Васильевич кивнул на многоглавый собор, — стали называть храмом Василия Блаженного!

Гельмут почти не знал истории России, вот Бруно — другое дело. Старший брат интересовался всем, что связано с этой страной. В составе промышленной делегации он незадолго до войны побывал здесь, привез много книг по истории и архитектуре Москвы.

— Я дам почитать вам книжку об истории России, — вдруг сказал Кузнецов.

— Зачем? — пожал плечами Гельмут. — Меня ваша история не интересует. Я историю своей-то страны и то плохо знаю.

— Вашу историю Гитлер с Геббельсом всю переиначили, — заметил Иван Васильевич. — Точнее, фальсифицировали под свою идеологию: «Германия превыше всего…»

Гельмут промолчал. Скоро неделя, как продолжается эта странная жизнь военнопленного летчика в Москве. Советский разведчик расспрашивает его о жизни, родителях, копается в его детских годах… А заканчивается беседа всегда расспросами о Бруно, о его наклонностях, привычках, характере. И делает все это русский без особенного нажима, но не нравятся эти разговоры Гельмуту. Лучше бы отправили в лагерь военнопленных… Зачем разведчик привез его сюда, показывает исторические места, с увлечением рассказывает про памятники старины? Хочет пробудить в нем интерес к позабытой родине? Напрасный труд, Гельмут считает своей родиной Германию. И хотя такая почти свободная жизнь была несравненно лучше, чем в лагере, на душе у Гельмута было тревожно. Он понимал: русскому что-то от него нужно.

В общем-то все, что касалось лично его, Гельмут рассказал. Про военный аэродром, на котором так ловко проник в его «юнкерс» Кузнецов, тот и сам все знал, фамилии командира полка и летчиков Гельмут назвал — в этом он не видел предательства. Больше никаких военных секретов он не знал. Понятно, что русского разведчика интересует его брат — Бруно, да тот и не скрывал этого. Особенно заинтересовался тем обстоятельством, что Бруно любит русскую историю, поэзию, литературу. Наверно, поэтому и его, Гельмута, провез по памятным местам?..

На этот раз Иван Васильевич привез летчика на свою подмосковную квартиру, причем без всякой охраны. В доме, по-видимому, проживали две семьи, входы были отдельные. У Кузнецова — комната и кухня с газовой плитой. Мебель только самая необходимая, на тонконогой этажерке десятка два книг, в основном поэзия. Земля под перекладиной вытоптана — наверное, хозяин каждое утро занимается физкультурой.

В окно заглядывал неяркий солнечный луч, он высветил на обоях незатейливый цветок на тонкой ножке, перебрал корешки книг на фанерной этажерке с узкой высокой вазой, в которой зазолотилась камышовая метелка. Гельмут сидел на стуле в комнате и задумчиво смотрел в окно, выходившее в тенистый сад. Кузнецов что-то готовил на кухне, слышен был треск шипящего сала, от примуса припахивало керосином.

Иван Васильевич готовил яичницу с салом, нарезал черствого ржаного хлеба. И хозяин, и гость были в гражданских костюмах, оба рослые, светловолосые. Разведчик шире в плечах, улыбка часто раздвигала его твердые, резко очерченные губы. Гельмут, напротив, был мрачен, лоб перечеркнула косая складка, губы сжаты.

Русский, наверное, привез его сюда неспроста: пора Гельмуту возвращаться в лагерь. Обижаться на Кузнецова было бы грех: обращался он с пленным хорошо. Опять вспомнились речи доктора Геббельса, немецкие газеты трубили о зверствах варваров русских над военнопленными, но когда Кузнецов привел Гельмута в кинотеатр хроники и пилот люфтваффе своими глазами увидел на экране документальные кадры разрушенных «юнкерсами» мирных городов и сел, горы трупов стариков, женщин и детей, десятки повешенных на площадях, впервые он глубоко усомнился в правдивости фашистской пропаганды.

— Вы знали про зверства эсэсовцев на оккупированных территориях? — спросил его Кузнецов, когда они вышли из кинотеатра.

— Нам показывают совсем другую кинохронику, — ответил Гельмут. — Русские встречают своих освободителей хлебом-солью. Солдаты вермахта держат на руках русских детей, а ваши женщины преподносят им цветы.

— Театр… — поморщился Иван Васильевич. — Советские люди ненавидят фашистов, борются с ними не на жизнь, а на смерть… Считайте, Гельмут, что вам повезло, вы выбыли из этой грязной, человеконенавистнической войны, которую ведут ваши соотечественники.

— Все равно благодарности я к вам не испытываю, — кисло усмехнулся тогда Гельмут.

Сумерки вползли в комнату, за окном галдели галки, почему-то они на ночь прилетали в сад. Кузнецов водрузил на окно светомаскировочный фанерный щит, включил электричество, из-под зеленоватого шелкового абажура заструился мягкий свет, сразу придавший этой в общем-то не обжитой комнате уютный вид.

— Садитесь, Гельмут! — пригласил Иван Васильевич.

— Моей идиллической жизни пришел конец? — усмехнулся тот.

— У нас еще уйма времени, — бросив взгляд на часы, сказал майор, — Всему когда-нибудь в нашем мире приходит конец…

Стоило бы было попытаться вот сейчас напасть на русского разведчика и убежать, но по тому, как тот вел себя, явно ничего не опасаясь, Гельмут сообразил, что, наверное, дом под наблюдением впрочем, и сам русский был не из трусливого десятка. Такой бы не дал застигнуть себя врасплох, хотя кобура у него всегда застегнута. А какой он в деле, Гельмут на своей шкуре убедился…

— Если вы хотите мне предложить работать на вас против Германии, я сразу вам отвечу: этого никогда не будет, — твердо проговорил Гельмут. — Я военный летчик и шпионом становиться не собираюсь.

— Вы недооцениваете профессию разведчика, — усмехнулся Кузнецов. — Думаете, дело только в вашем желании? Дали согласие — и вы разведчик? Я буду откровенен с вами: вы не годитесь для разведки. Ни по характеру, ни по складу ума — в этом я убедился, проведя в вашем обществе неделю. Вы даже не поняли, что фашизм, которому вы верой и правдой служили, — самое отвратительное порождение двадцатого века! Когда-нибудь, Гельмут, вам будет стыдно, что вы верили Гитлеру, этому вселенскому убийце и маньяку! Вы многого еще не знаете, а если я расскажу о зверствах фашистов, вы мне не поверите. Фашистская пропаганда с тысяча девятьсот тридцать третьего года вдалбливала в головы таких, как вы, расистскую ересь об исключительности арийской нации, о праве немцев на мировое господство. Вам будет стыдно, что вы когда-то верили в это… Запомните мои слова, Гельмут.

— Что же вам тогда от меня нужно? Или не от меня? Но Бруно тоже никогда не предаст Германию, — кривя губы в усмешке, сказал Гельмут.

— Речь идет не о предательстве Германии, а наоборот — о ее спасении. Вы же сами мне как-то сказали, что Бруно понимал бесперспективность войны с Россией.

— Я вам ничем не смогу помочь, если бы даже захотел, — помолчав, заговорил Гельмут.

— Вы напишите Бруно письмо обо всем, что произошло с вами… Не сейчас, позже. И дайте мне какую-нибудь вещицу, которую он сразу бы признал вашей.

Гельмут, не глядя на Кузнецова, принялся за яичницу с салом.

— В лагере для военнопленных так кормить не будут, — усмехнулся он.

— Ваши вообще почти не кормят русских военнопленных, — жестко сказал Иван Васильевич. — И обращаются с ними, как с собаками… Пожалуй, хуже!

Это Гельмут знал, — на аэродром для строительства ангаров и расчистки летного поля пригоняли изможденных, оборванных людей в форме советских солдат. Тех, кто не мог работать, охранники на месте пристреливали. Сами же военнопленные зарывали трупы за ангарами в березняке. Гельмут помнит их серые лица с провалившимися глазами. Трое из группы совершили побег, но были схвачены неподалеку от аэродрома. Прибывшие эсэсовцы всю партию увезли на машинах, а потом в лагере расстреляли.

— Мы соблюдаем международные нормы о положении в лагерях военнопленных, — будто прочитав его мысли, сказал разведчик. — И потом, вы владеете русским языком — будете переводчиком.

Странно, но Гельмут не испытывал такой уж лютой ненависти к этому человеку, так неожиданно перевернувшему всю его жизнь. Вот тогда в самолете, когда вместо штурмана увидел его в кабине с парабеллумом в руках, он готов был убить. Но не убил, потому что воля у этого человека оказалась сильнее, чем у него, Гельмута. Понятно, в тесной кабине самолета он бы и не смог оказать ему должного сопротивления, но зато мог не выполнять его приказы, тем не менее он сделал все, что русский потребовал. Даже сбросил бомбы на своих. И потом, помимо своей воли, в беседах с ним — это даже были не допросы, а именно беседы — выложил все, рассказал про отца, брата, мать, отчима… Бруно так же умел его, Гельмута, подчинять своей воле. А то, что старший брат хороший разведчик, он знал: Бруно присваивали звания, награждали…

— Возьмите. — Легко сняв с пальца золотой перстень с монограммой, Гельмут протянул его разведчику. — У Бруно точно такой же. Нам в один день, в сочельник, подарила мать.

Кузнецов повертел в руках перстень, прочел гравировку: «1939 г. Мюнх.», затем надел на палец. Перстень и ему пришелся впору. На губах разведчика появилась улыбка, как всегда придававшая его лицу мальчишеское выражение.

— Я вам, Гельмут, верну перстень, — сказал он. — Перстень вашего брата, Бруно.

Глава тридцать третья

1

Вторую неделю крупный отряд карателей, возглавляемый Рудольфом Бергером, разыскивал партизанский отряд, совершивший нападение на Андреевку. Коменданта гарнизона сопровождали Леонид Супронович и переводчик Михеев. Отряду были приданы два бронетранспортера. Вооруженные пулеметами немецкие солдаты и полицаи ездили на четырех переполненных грузовых машинах, тарахтели мотоциклы. Прочесывали леса, но партизаны как сквозь землю провалились! Один лагерь на краю топкого болота обнаружили, но он был брошен. Бергер диву давался, как близко от Андреевки находились партизаны. Теперь он понял, почему они не трогали поселок: выжидали удобный момент, чтобы уничтожить воинскую базу… И с помощью авиации полностью уничтожили! Не осталось ни одного целого помещения, многие эсэсовцы из охраны погибли, военнопленные, работавшие на строительстве подземных цехов, разбежались: кто-то помог освободиться им перед самым налетом русских, а когда началась бомбежка, было уже не до них.

Бергер хотел расстрелять Леонида Супроновича и его родителей, — это он, климовский бургомистр, рекомендовал на базу прорабом своего брата Семена, оказавшегося связанным с партизанами. Но высшее начальство не разрешило, Леонид был переведен из Климова снова в Андреевку, теперь он возглавлял один из отрядов тайной полевой полиции, которая сокращенно называлась ГФП и непосредственно подчинялась штабу армии. Так что теперь фельдфебель Леонид Супронович стал неуязвим для своего бывшего начальника. Приказы Бергера он обязан был выполнять только до конца карательной экспедиции против партизан.

Впрочем, Леонид и вида не подавал, что обижается на гауптштурмфюрера. Очевидно, чтобы искупить свою вину, он беспощадно расстреливал и вешал всех подозреваемых в связях с партизанами. Он и в Андреевке лично расстрелял Анисима Петухова, отца милиционера Прокофьева и Данилова. Их забрали после нападения партизан на поселок. Под горячую руку чуть было не шлепнули и Тимаша, но старик каким-то образом выкрутился, снова выручила его Евдокия Веревкина. Когда Ленька вытащил парабеллум и навел на Тимаша, тот сказал: мол, убьешь меня, а могилу и выкопать будет некому… Тут и подскочила Веревкина… А Ленька намеревался расстрелять всю мужскую половину населения в Андреевке, но Бергер решил молодых трудоспособных сельчан отправить в Германию.

Новая партия военнопленных раскапывала руины на базе, извлекая на свет божий изуродованные трупы эсэсовцев. Искореженную военную технику прямо с полигона отправили на платформах куда-то в переплавку. Вряд ли станут заново восстанавливать базу, скорее всего, будут искать для нее новое место, совсем в другом районе, а если так, то Андреевка потеряет свое важное стратегическое значение и его, Бергера, переведут из осточертевшего поселка…

Солнце разогрело железо броневика, и Бергер приказал остановиться. Скоро подтянулись остальные машины. Осенний лес терял листья, березы и осины загорались мягким розоватым огнем, меж нижних ветвей посверкивала паутина; иногда лес накрывала тень облака, краски бледнели, стирались, зато каждый отдельный лист на дереве, казалось, вбирал в себя частичку солнечной энергии.

Богатая страна Россия. В Германии таких лесов не встретишь… В окрестностях Андреевки две бригады лесорубов валят русский лес и, распилив на доски, отправляют в фатерланд, особенно интенсивно вырубают бор в районе станции Шлемово, там работают на делянках в три смены. Эшелон за эшелоном с первосортной древесиной идет на запад; жаль, что нельзя быстро весь лес спилить и вывезти из России, тогда бы и партизан тут не было…

Немецкие солдаты в касках, с автоматами расположились по одну сторону дороги, полицаи — по другую. Потянулись вверх дымки от папирос и самокруток. Влево от большака сворачивала заросшая травой лесная дорога. Видно, по ней редко ездили, потому что колея от тележных колес была едва заметна. Леонид Супронович и двое карателей пошли по этой дороге и скоро скрылись из глаз, затерявшись меж стволов.

— Ищи их тут, — присев на бугорок, сказал Михеев и добавил по-немецки: — После того, что они натворили, идиотами надо быть, чтобы здесь остаться. Да и отряд, видно, был небольшой. Выжидали ведь, когда базу построят, привезут взрывчатку, новую технику, а теперь что им тут…

— Эта кучка лесных негодяев здорово нам напакостила, — пробурчал Бергер. — Начальство рвет и мечет! Еще повезло, что не мы непосредственно отвечали за охрану базы. И потом, кто же знал, что прилетят советские бомбардировщики.

— Кому надо, знали, — сказал Михеев. — Ракеты-то из леса пускали.

— Я бы этого Леонида Супроновича с удовольствием расстрелял!

— Из-за Семена?

— Он местный и должен был все разузнать про партизан. К тому же родной брат был с ними.

— Господин гауптштурмфюрер, Леонид вам говорил, что в лесу появились партизаны, — вступился за Супроновича переводчик. — Помните, он специально приезжал из Климова. И он, Леонид, разоблачил завклубом Блинова…

— Никому из этих русских верить нельзя…

Переводчик отвернулся и стал смотреть на дорогу. «Ничего, придется тебе проглотить эту пилюлю! — насмешливо подумал Бергер. — Я и тебе не верю…»

Вскоре Супронович и его каратели привели из леса двух испуганных девушек. Обе в длинных темных юбках, куцых кофточках, в одинаковых голубых косынках. Одна — полногрудая блондинка с яркими губами, вторая — худощавая, темноволосая, немного прихрамывала. Блондинка трясущимися пальцами придерживала порванную на груди кофту. Увидев солдат и полицаев вокруг машины, девушки совсем растерялись, стали жаться друг к другу.

— Партизанки? — насмешливо взглянул на Супроновича гауптштурмфюрер. — Где они прячут оружие? Под юбками?

Михеев не стал переводить слова Бергера. Леонид подтолкнул к ним девушек. Немцы и каратели с интересом посматривали в их сторону, кое-кто подошел поближе.

— Говорят, из Гридина, — сказал Леонид. — А гридинские прятали у себя старуху Абросимову и… — он запнулся, — жену моего брата с детишками.

— Как звать? — взглянув на пленниц, по-русски спросил Бергер.

Те, испуганно озираясь, молчали.

— Кокнуть или дать пинка под задницу? — спросил Леонид, подталкивая носком сапога желтые листья к чьей-то глубокой норе, уходящей под пень.

— Как это по-русски? — проговорил гауптштурмфюрер. — У нас перекур… Эту… — кивнул он на статную блондинку, — солдатам, а хромую можете себе взять.

Михеев по-немецки крикнул автоматчикам, что гауптштурмфюрер жертвует им для забавы девушку.

Поднялся веселый гомон — солдаты принялись прямо у дороги щупать и раздевать блондинку с побелевшими от страха глазами, каратели, посмеиваясь, подталкивали друг к другу хромоножку.

— А что же ты отстаешь от своих, фельдфебель? — усмехнулся Михеев.

— У меня есть кое-что получше, лейтенант, — ответил Леонид. — Кстати, беленькая не чета твоей дохлой Нинке Корниловой! Зря отказываешься… — Он расхохотался и отошел в сторону.

«Жаль, что тебя, хама, не шлепнул Бергер!» — подумал переводчик и даже сплюнул от злости.

Бергер курил и смотрел на осенний лес, Михеев же то и дело посматривал в ту сторону, где гоготали солдаты. Все это уже случалось видеть и раньше переводчику — ни немцы, ни каратели во время своих экспедиций не церемонились с молодыми женщинами. Сам он никогда не принимал в этом участия, но какое-то нездоровое любопытство проявлял, в душе презирая себя за это.

Он даже не обиделся на гауптштурмфюрера, когда тот недвусмысленно заявил, что русским верить нельзя… Таким, как эти животные, что потащили хромоножку, действительно верить нельзя. Но он, Михеев, ненавидит коммунистов, и, что поделаешь, раз ради утоления этой ненависти приходится иметь дело с такими скотами…

— Дмитрий — очень опасный противник, — произнес Бергер, подчищая пилкой с зеленой перламутровой рукояткой холеные ногти. — Эти Абросимовы не боятся смерти. Вспомните, как умирал богатырь старик? Мы за каждого убитого немца уничтожаем пятерых русских, а он один отправил на тот свет пятерых.

— Россия всегда славилась своими богатырями, — хмуро заметил Михеев. — До революции русские борцы гремели на весь мир: Поддубный, Заикин…

— Лучшие в мире спортсмены — это немцы, — перебил Бергер. Лицо его стало злым: этот русский эмигрант много себе позволяет, надо поставить его на место… — А какой солдат сравнится с немецким? Красная Армия не выдержала наш натиск! Я уже не говорю про гнилую Европу…

— Россия — не Европа, — возразил переводчик.

— Россия будет побеждена, — заявил Бергер. — А вслед за ней — весь мир!

— На вас вся надежда, — тихонько сказал Михеев. После разгрома фашистов под Москвой он впервые усомнился в непобедимости гитлеровской армии. Геббельсу уже давно не верил, еще с тех пор, как тот в 1941 году на весь мир гордо заявил, что летом доблестные немецкие воины вступят на Красную площадь и будут маршировать по Невскому проспекту… Сейчас об этом никто и не заикается. Сталин и правительство — в Москве, и блокадный Ленинград не думает сдаваться. По приемнику Михеев регулярно ловил передачи Москвы — слышал про подвиг летчика Гастелло, направившего горящий самолет на танковую колонну, про отважную партизанку Таню, да что далеко ходить: смерть старика Абросимова — это разве не подвиг?.. Русский мужик долго раскачивается, но уж потом сильно бьет, ничем его не остановишь!

Раздался вопль, дикая ругань, автоматная очередь разорвала лесную тишину. У самой дороги, примяв кусты, лежали убитые блондинка и хромоножка. Высокий солдат отшвырнул от себя автомат и обеими руками схватился за левый глаз. Сквозь пальцы алела кровь. Солдат, не отнимая от лица рук, подбежал к мертвым и принялся их пинать сапогами.

— Что случилось? — спросил Бергер.

Солдат, не отвечая, пинал и пинал ногами неподвижные тела. Подошедший унтер-офицер рассказал, что блондинка выхватила из-за пазухи нож и ударила Франца в левый глаз. Он пристрелил обеих. В общем, забава обернулась печально. Перед Бергером положили окровавленный нож.

— Значит, все-таки партизанки? — сказал Бергер.

— С нашими бабами надо ухо востро держать, — хмыкнул Леонид Супронович. — Одной рукой раздевай, а из другой не выпускай оружие.

— Скажите этому идиоту, чтобы он перестал их топтать, — брезгливо поморщился Михеев.

— Отправьте Франца на мотоцикле в санчасть, — распорядился гауптштурмфюрер. — Бросьте трупы этих фанатичек в машину, в Андреевке повесите у комендатуры.

— А нож-то кухонный, — заметил Михеев.

Бергер взглянул на переводчика, но ничего не сказал, пилка с перламутровой рукояткой поблескивала в его руке, лицо было непроницаемым.

К вечеру натянуло тучи, заморосил дождь. Сосны и ели раскачивались на ветру, издавая глухой протяжный шум, шелестел в ветвях дождь. Солдаты ежились в своих мундирах, с завистью поглядывая на тех, кто укрылся с пулеметами в фургонах.

Бергер отдал приказ возвращаться в Андреевку. Все сразу оживились, заулыбались: никого не радовала перспектива провести ночь в темном, мокром лесу.

На следующее утро гауптштурмфюрер по телефону доложил своему непосредственному начальнику, что партизаны ушли из этого района. Его отряд все же выследил и схватил двух партизан (гауптштурмфюрер не счел нужным сообщить, какого они пола), оказавших упорное сопротивление.

Оберштурмбанфюрер СС сообщил, что в Климове убит его заместитель: двое неизвестных бросили в «оппель» самодельную бомбу.

Бергер для приличия скорбно помолчал в трубку, а потом сказал:

— Господин оберштурмбанфюрер, я почел бы за честь стать вашим помощником и отомстить варварам за смерть доблестного Рихарда.

— Я подумаю, — коротко ответил оберштурмбанфюрер и повесил трубку.

«Майн гот! — молитвенно сложил руки на груди гауптштурмфюрер. — Помоги мне живым выбраться отсюда!»

2

Сначала по путям прошла мотодрезина с тяжелой платформой впереди, груженной рельсами и шпалами, сквозь широкие окна были видны лица машиниста и немецких автоматчиков. Перед эшелонами на некоторых участках немцы пускали вперед дрезины или порожняк.

Потом стало тихо, и начальник разведки, оставив наблюдателя, разрешил людям размяться, покурить. Вадим и Павел отошли подальше и присели на поваленную осину, к зеленоватому стволу ее прилепились сухие плоские грибы, напоминающие горбушки ржаного хлеба. С ветвей сосен спускались длинные голубоватые паутины; когда сюда проникал солнечный луч, они становились серебряными, и тогда можно было заметить бегающих по ним крошечных паучков.

— Почему они нам ничего серьезного не поручают? — проговорил Павел. На нем была теплая серая куртка, тесноватая в плечах, широкие галифе, подпоясанные немецким ремнем с оловянной бляхой, на ногах — щегольские лакированные полуботинки, найденные в трофейной офицерской сумке после одного из нападений на немецкий грузовик. — Все ходят на задание, а нас заставляют помогать бабушке еду на всех готовить.

— Семенюк обещал дать из автомата по цели пострелять, — сказал Вадим.

— Они по фашистам, а мы — по цели, — хмыкнул Павел.

— Что мы, на той неделе плохо справились с разведкой? — возмущенно заговорил Вадим. — Были на станции, все высмотрели, засекли, куда фрицы возят снаряды и бомбы, запасные части к самолетам… Дядя Дмитрий объявил благодарность, а сам запретил Семенюку посылать нас с партизанами.

— Вернемся домой — нам достанется на орехи, — сказал Павел.

— А ведь про воинские эшелоны, что сейчас идут по этой ветке, мы с тобой первыми узнали от дежурного по станции, которому помогли перрон подметать… — вспомнил Вадим. — А они нас все за маленьких считают.

— Плохо, когда командир отец, — согласился Павел. — Батя со мной два дня не разговаривал, когда мы удрали на Гнилое болото. — Он задумался. — Помнишь, нас хотели на «кукурузнике» отправить с Василисой в Москву? Твой отец, наверное, сильно расстроился, когда узнал, что ни ты, ни она не прилетели.

— Говорили, летчик без нее не хотел улетать, но Василиса наотрез отказалась, заявила, что в первую очередь нужно эвакуировать в госпиталь тяжелораненых, а она останется воевать в отряде: фашисты убили ее родных… — Вадим задумчиво посмотрел на друга: — Почему ее все зовут Василисой Прекрасной?

— Ты что, слепой? — рассмеялся тот. — Она и есть Василиса Прекрасная.

— Да нет, обыкновенная… — сказал Вадим, отводя от него глаза. — В старушечьем платке, телогрейке, сапогах, и с санитарной сумкой через плечо… Куда ей до Василисы Прекрасной!

— Не век же она будет так ходить, — рассудительно заметил Павел. — Любит она твоего батьку.

— А ну ее! — отмахнулся Вадим.

Ему этот разговор вдруг стал неприятен. У него другой отец — Федор Казаков! Жив ли он? И где теперь мама? Вести в лес приносят только сороки. Как перебазировались, за все время прилетел один «кукурузник».

И все же вспомнился последний разговор с отцом. Перед этим Вадим поссорился с Василисой. Отец был хмур и сердит. Он прислонился к высоченной сосне, подошвы его кирзовых сапог утонули во мху, пиджак распахнулся, воротник рубахи был расстегнут. В этой одежде отец казался деревенским парнем. Когда он появился в отряде, Вадим очень обрадовался. Сначала он и внимания не обратил на высокую девушку, которая не отходила от отца ни на шаг. Вот тогда отец впервые назвал ее Василисой Прекрасной.

— Познакомься, Вадик: Василиса Прекрасная.

Василиса улыбнулась и протянула ему маленькую руку с забинтованным пальцем.

Странные чувства испытывал Вадим, поняв, что отец и Василиса любят друг друга. А это сразу заметили все в отряде. Еще бы! Где отец, там и Василиса Прекрасная! Казалось, что рядом с ней отец даже помолодел.

И все-таки Вадим недолюбливал Василису. Как-то Дмитрий Андреевич после слезных просьб с их стороны разрешил им с Павлом пойти в разведку с Семенюком. И тут вдруг вылезла Василиса, дескать, разве можно жизнь детей подвергать такой опасности? Неужели взрослых мало? Лучше пусть ее возьмут в разведку…

— Не слушай ее, дядя Дима! — до глубины души возмущенный непрошеным вмешательством, заговорил Вадим. — Что она понимает? Пришла тут и распоряжается…

Все слышавший отец ничего тогда не сказал, только осуждающе посмотрел на сына.

В разведку они пошли. Вадим решил, что теперь они с Василисой враги, но когда вернулись, девушка бросилась им навстречу так радостно, что Вадим оттаял.

— Не обижай Василису, — сказал отец перед уходом. — Она очень хороший человек.

Вадим промолчал. Мало ли в отряде хороших людей?

— И я люблю ее, — тихо произнес отец.

И на это Вадим ничего не ответил: он это и так видел, не маленький.

— Ты слышишь, Вадик? — спросил отец.

— Да и любитесь на здоровье, а я тут при чем? — глядя в сторону, выпалил Вадим.

— У бабушки научился так говорить? — чуть заметно нахмурился отец. — Вот что, Вадик, ты еще мал, чтобы кого-либо осуждать. Самому тебе пока не под силу в сложных человеческих отношениях разобраться. Ты послушай меня и запомни. Есть люди, которые с малолетства до старости живут по подсказке, чужим умом. Я таких людей презираю. Человек должен сам строить свою жизнь, больше надеяться на себя, чем на других. Людей много на свете, встретится тебе хороший человек — стоит к нему прислушаться, но и плохие люди любят давать советы, так вот их советы жалят хуже крапивы. И вообще тот, кто живет чужим умом, свой ум постепенно убивает; по подсказке-то жить легче, не надо ломать голову, ни за что не отвечаешь… Живи, Вадим, своим умом. Сейчас жестокая война, нужно выполнять приказы командира, но война не вечна, кончится когда-нибудь, и начнется другая, мирная жизнь. И нелегко вам, мальчишкам, понюхавшим пороху, придется в этой новой жизни… Можешь ты мне сказать, кем ты будешь?

— Военным, — не задумываясь, ответил Вадим.

— Другого ответа я и не ждал от тебя.

— Ты ведь военный? И дядя Митя?

— Кончится эта война, и, может, люди больше никогда не будут воевать, — задумчиво проговорил отец. — Хотелось бы в это верить…

— Я летчиком буду, — упрямо сказал сын.

— Я хотел бы, чтобы ты выбрал мирную профессию… Почему бы тебе не стать историком? Или поэтом? У тебя такое богатое воображение!

— Сочинять стихи? — изумился Вадим.

— Помню, совсем маленьким ты мастак был разные занимательные байки рассказывать!

— Я буду, как ты, военным, — упрямо повторил Вадим.

Ему стало смешно: он толком ни одного стихотворения-то не помнит, вот разве про Луку… Правда, взрослые гонят их с Павлом прочь, когда минер Мишин читает стихи. Только они все равно все слышат.

— Я сегодня ухожу, — перевел отец разговор на другое. — Может, не скоро свидимся, — он помрачнел, — если вообще свидимся… Сам понимаешь, война, а моя работа опасная… Я тебя очень прошу: вместе с бабушкой и Павлом при первой же возможности перебирайтесь к своим, на Большую землю.

— Я не хочу туда, — сказал Вадим. — И бабушка не хочет. Она еду варит, обстирывает и раненых травами лечит. Придут наши, и мы вернемся в Андреевку.

— Я хочу спокойно делать свое дело и не думать, как вы тут.

— Ты не думай, у нас все будет в порядке, — успокоил сын. — А Василиса пусть перебирается…

— Ты ничего не понял, — невесело улыбнулся отец.

— И ты, папа… Я ненавижу фашистов, они убили дедушку и других… Они напали на нас! Мы с Пашкой с таким трудом попали в отряд, и теперь уходить отсюда? Куда? Я не знаю, где мама, Казаков… — Он не назвал Федора Федоровича отцом. — И у кого я жить буду? Здесь все свои: дядя Дмитрий, бабушка, Павел… А там все чужие! Прогоним немцев, и я вернусь в Андреевку — там наш дом.

— Рассуждаешь, как взрослый! — вздохнул Иван Васильевич. — Эх, война, война… Украла она у тебя детство. И теперь ведь никогда не вернешь его.

Отец, как взрослому, подал ему руку, задержал ее в своей, потом притянул к себе и поцеловал в щеку. Больше они не виделись: утром, когда Вадим еще спал, Василиса проводила отца. Он даже ей не сказал, каким образом собирается перейти линию фронта. Об этом знали только командир отряда и лейтенант Семенюк.

Вадим был убежден, что Василиса Прекрасная улетит в Москву, но и она осталась в отряде…

— Никак эшелон? — вывел мальчишку из глубокой задумчивости голос Павла.

— Самолеты это, — прислушиваясь, ответил Вадим.

Высоко прошли на запад девять бомбардировщиков. Их сопровождало звено истребителей.

— Наши, — улыбнулся Павел. — Дадут дрозда фрицам! Я вот о чем думал: если мы с тобой убьем хоть по одному фашисту, никто на нас не будет смотреть, как на малолеток.

— Так ведь оружие не дают, — зло блеснул глазами Вадим.

— Надо самим добыть, — предложил Павел, — завяжется бой, мы подползем к убитым фрицам и заберем. Кто в бою завладел трофейным автоматом или парабеллумом — тот им и владеет. Это закон.

— Скорее бы пришел эшелон, — сказал Вадим, поднимаясь с осины. — Надо вот что сделать…

* * *
После взрыва, разворотившего рельс, вагоны наползали один на другой в центре эшелона, вздыбивались, как норовистые кони, и опрокидывались под откос. Локомотив с оторвавшимися четырьмя вагонами проскочил почти полкилометра вперед, прежде чем остановился. Два танка, сползшие с завалившейся набок платформы, уткнулись длинными стволами в траву, кругом валялись деревянные обломки, разбитые ящики, из пробитой пулями цистерны тоненькими струйками хлестала какая-то розоватая жидкость.

Партизаны стреляли в выскакивающих из теплушек немцев, громыхнуло несколько гранатных разрывов. Когда немцы опомнились, Семенюк отдал приказ отступать, и только тогда хватились мальчишек.

— Кто их видел? — кричал лейтенант, лицо его покрылось красными пятнами.

Партизаны — их было всего восемь человек — пожимали плечами, разводили руками: вроде, когда паровоз зачухал вдалеке, они были на опушке, как и все, а потом было не до них…

Семенюк, назначив Лешу Гулюкина за старшего, велел отходить к Глухому ручью и там дожидаться его. Взяв с собой двоих, он бросился вдоль опушки к железнодорожным путям. Немцы подбирали раненых, некоторые постреливали в сторону леса, но преследовать партизан не решились. Лежа за елью, Семенюк обшаривал глазами просеку перед путями — мальчишек нигде не было видно…

Паровоз, давая длинные гудки, осторожно пятился к разбитому эшелону, на крышах уцелевших вагонов стояли автоматчики и вглядывались в примыкающий к железной дороге лес. Двое залегли за крупнокалиберным пулеметом. Когда паровоз остановился, из будки машиниста выскочил офицер с пистолетом в руке и стал что-то кричать подбегавшим к нему солдатам.

«Будет погоня!» — подумал Семенюк и, чертыхнувшись, сделал знак партизанам: мол, нужно отходить. Мальчишки знают, что место общего сбора — у Глухого ручья, в трех километрах от железной дороги. Уж туда-то фрицы не полезут, а овчарок в воинских эшелонах не догадались возить. Не хотелось думать, что с ребятами что-то случилось. Оба смышленые и попусту под огонь не полезут, да их никто и не видел возле эшелона…

Глухой ручей находился в чащобе. Даже сейчас, когда листва стала облетать, тут было сумрачно и сыро. Ручей журчал среди белых камней в низине, его можно было запросто перешагнуть. На одном берегу тянулись к воде изъеденные по краям ржавчиной кружевные папоротники, на другом — ярко зеленела невысокая осока.

Мальчишки были вместе со всеми у ручья. Скрывая охватившую его радость, Семенюк придал лицу суровое выражение и хотел уже было их как следует отчитать, как Вадим опередил его.

— Василий Алексеевич, правда, что добытое в бою оружие принадлежит тому, кто его взял у врага? — почтительно осведомился он.

Партизаны, посмеиваясь, переводили взгляд с мальчишки на озадаченного вопросом командира.

— Это закон, — ответил лейтенант. — Почти все наше оружие захвачено у врагов.

— Пашка, тащи! — скомандовал Вадим, улыбаясь от уха до уха.

Павел нырнул за наваленный в половину человеческого роста бурелом, гниющий возле ручья, и скоро вышел оттуда с четырьмя «шмайсерами» на плечах и двумя плоскими коробками под мышкой.

— Наши трофеи! — гордо объявил Вадим. — Какие мы партизаны без оружия?

— Я ведь приказал вам держаться в безопасной зоне, — строго выговаривал Семенюк. — В тылу!

— Мы и зашли в тыл противнику, — невинно пояснил Вадим. — Вагоны-то упали не только на эту сторону насыпи, а и на ту. Немцы все бросились туда, где стреляют, а мы подобрались к вагонам… и взяли оружие.

— Нас никто и не увидел, — прибавил Павел.

— Берите. — Он положил к ногам командира два «шмайсера» и одну коробку с патронами. — А два автомата — наши!

— Ладно, оружие вы добыли, ничего не скажешь — молодцы! — похвалил лейтенант. — А за самовольничанье и за то, что без разрешения увязались за нами, обоих на кухню!

— Сидеть в лагере у кухонного котла мы все равно не будем, — сердито заметил Павел. — Все воюют, а мы…

— Уйдем от вас и организуем свой отряд, — прибавил Вадим. — Мы пролезем в любую дырку…

— Это верно, — улыбнулся Семенюк. — И в дырку пролезете и за словом в карман не лазите. Только грош вам цена, если вы не слушаете командиров. На войне приказ командира — закон для подчиненного.

— Мы будем слушаться, — сказал Вадим. — Только не относитесь к нам, как к малолеткам.

— Какие же вы малолетки… с автоматами в руках, — миролюбиво заметил Семенюк. — Вы — партизаны!

3

В час ночи Ростислав Евгеньевич Карнаков, он же Макар Иванович Семченков, сидел в своей комнатке с наушниками на голове и передавал в эфир зашифрованное сообщение. Окно было занавешено плотным одеялом, лежащий перед ним маленький листок с цифрами освещался тусклым светом электрического фонарика, пристроенного на тумбочке. Иногда он прекращал стучать ключом и прислушивался — кругом было тихо, из соседней комнаты доносилось похрапывание хозяйки. С вечера рано затемнело, скоро зарядил мелкий дождик, слышно, как с крыши в бочку бежит звонкая струйка, налетающие порывы ветра заставляют стонать яблони в саду. Завтра под ними будет много паданцев. В этом году у Пелагеи Никифоровны яблок высыпало больше, чем у кого бы то ни было. Несколько раз мальчишки совершали набеги на сад, двоих воришек Макар Иванович самолично поймал…

Несколько раз он уходил с портативной рацией на пустырь, где в брошенном дощатом складском помещении и вел передачу в эфир. Однажды издали он увидел на соседней улице зеленый металлический фургон с антеннами на крыше, который двигался подозрительно медленно. Уж не пеленгатор ли охотится за ним? После этого он пропустил подряд три сеанса связи. Вечерами ходил по улицам и высматривал зеленый фургон — ему хотелось рассмотреть его поближе, — но машина больше не попадалась на глаза. И он постепенно успокоился.

Нынешней дождливой ночью не захотелось идти на пустырь, он решил передать короткую шифровку из дома. Протер концом полотенца очки и снова, нахмурясь, склонился над рацией. Недоволен он своими хозяевами: дважды передал ценную информацию о скопище воинских эшелонов на ярославском вокзале, и оба раза бомбардировщики не прилетели. Какого же черта он здесь торчит? Агентура поставляет ему материал, он проверяет, обрабатывает, передает, а оттуда идут поздравления, советы, указания… и никакого толку! Откуда было знать Карнакову, что почти вся авиация Германии сосредоточена на фронте, где немцы снова предприняли наступление. И потом, в глубокий советский тыл становится летать все труднее и опаснее: слишком большие потери от зениток и истребителей. Уже не раз они отбивали налеты «юнкерсов» на Ярославль. В последний раз атакованные «мигами» бомбардировщики беспорядочно сбросили свой груз и повернули обратно — два самолета были подбиты.

Капитан Ложкин с буксира требовал за информацию денег и водки, но немцы почему-то не торопились обеспечить всем необходимым своего, как они говорят, «ценного» агента, зато на обещания не скупятся…

А тут еще эта нежданная встреча с полковником Дерюгиным! На мгновение, увидев окликнувших его военных в машине, Карнаков решил, что его песенка спета. Ругнул себя за то, что парабеллум оставил дома в тайнике. Какое счастье, что еще не бросился через забор в первый попавшийся огород. Сообразил, что далеко все равно не убежишь. Это было жуткое мгновение в его жизни — можно сказать, сама смерть…

Каких усилий стоило ему взять себя в руки и заговорить с полковником! Кажется, Дерюгин ничего не заметил, а вот второй офицер так и сверлил его подозрительным взглядом.

Вернувшись домой, Ростислав Евгеньевич стал собирать свои вещи: в Ярославле ему оставаться нельзя. Дерюгину стоит лишь поинтересоваться у разведчиков им, Шмелевым Григорием Борисовичем, — и конец. Тут же разыщут — и к стенке…

Обо всем этом, отстукивая ключом, думал темной ночью Карнаков.

— Батюшки, Макар Иваныч, чего это вы такое делаете? — раздался испуганный голос хозяйки за спиной.

Ему показалось, что он подскочил на стуле почти до потолка, на самом деле даже не вздрогнул, только выпрямил голову и сбросил наушники, затем не спеша снял очки, повернулся к Пелагее Никифоровне, белой глыбой застывшей на пороге. Как же это он, опытный разведчик, забыл запереть на задвижку дверь?! Женщина пялила на него моргающие со сна глаза, рот ее был полураскрыт. «Не закричала бы, старая дура!» — со злостью подумал он и приветливо улыбнулся:

— Бессонница замучила, Пелагея Никифоровна, вот и балуюсь…

— Еще как началась война, был приказ все приемники сдать, — говорила хозяйка. — Я у вас никогда не видела этой штуки.

«И не надо было тебе ее видеть, чертова баба!» — подумал он, а вслух сказал:

— Чего вам-то не спится, Пелагея Никифоровна?

— Астма замучила, — пожаловалась она, настороженно глядя на квартиранта, кажется догадываясь, кто он такой. — Как погода меняется, так меня и прихватывает — в груди тяжело, и дышать трудно.

Решение возникло мгновенно. Он поднялся со стула, потянулся и, улыбаясь, сказал:

— Идите, идите к себе, Пелагея Никифоровна, пора и мне на боковую…

Женщина все еще не могла оторвать глаз от рации, черного проводка, убегающего в открытую форточку. Дышала она действительно тяжело, со свистом. На ней была длинная белая рубаха, поверх наброшена кацавейка, на ногах мягкие войлочные шлепанцы, потому он и не расслышал шагов, да и как услышишь, если на голове наушники? Никогда в это время хозяйка не просыпалась, обычно ложилась в десять вечера и вставала в шесть-семь утра. И он просыпался, слыша ее шаркающие шаги в коридоре, у русской печи, которую она недавно стала каждое утро затапливать.

Женщина, пятясь, будто боялась повернуться к нему спиной, вышла из комнаты. Он слышал, как ее шаги прошуршали на кухню, там замерли, и скоро скрипнула половица у двери в сени. Больше не колеблясь, Макар Иванович схватил фонарик, одним прыжком преодолел расстояние от стола до двери, ногой распахнул ее, направил свет и увидел хозяйку в ботах на босу ногу в теплом пальто, стоявшую у двери.

— Куда это вы, Пелагея Никифоровна, на ночь глядя собрались? — спокойным голосом осведомился квартирант.

— Погляжу, не забрался ли кто в сад, — растерянно пролепетала она. Теперь она дышала так, будто в груди ее была запрятана детская губная гармоника, на побелевшем рыхлом лице двумя черными провалами выделялись расширившиеся от страха глаза.

— Я сам погляжу. — Макар Иванович сделал несколько шагов по направлению к ней. Женщина, схватившись за грудь, взвизгнула и попыталась первой выскочить за дверь, но Семченков железной хваткой обхватил ее поперек туловища, свободной рукой зажал рот и волоком потащил в комнату. Стараясь не задевать за мебель, опустил на разобранную кровать, она слабо сопротивлялась, что-то мычала, руки ее шарили по его спине, дергали за одежду. Нащупав большую пуховую подушку, он изловчился и накрыл ее голову, потом всей тяжестью навалился…

Она уже давно затихла, а он все еще прижимал грудью расплющенную подушку и слушал глухой стук собственного сердца. Слабый лучик уроненного на половик фонарика освещал на простеньком бархатном коврике над кроватью какой-то пейзаж с лебедями. Откуда-то пришло негромкое тиканье настенных ходиков.

Он стащил с нее пальто, повесил на вешалку у порога, подсунул под голову подушку, посветил фонариком в лицо. Казалось, задушенная с ужасом смотрела на него. Он брезгливо пальцами закрыл ей глаза, поправил половик, аккуратно поставил шлепанцы под кровать, так, чтобы оттуда торчали задники, накрыл покойницу одеялом.

Вернувшись к себе, набросал на листке ровную колонку цифр, передал в эфир, принял ответ. Рука его с механическим карандашом привычно бегала по блокноту, записывая цифры. Расшифровав принятое сообщение, он долго сидел, задумчиво глядя на бумажку. Потом спрятал рацию, сжег листки в душнике оштукатуренной печки. Этот душник был приспособлен для самоварной трубы.

Первое желание было взять рацию, вещи и бежать из этого дома. Поразмыслив, решил не пороть горячку: как бы не сделать себе хуже — подозрение тогда сразу падет на него. Станут разыскивать, приметы его известны, придется паспорт менять… Хозяйка часто жаловалась на астму, значит, могла умереть и естественной смертью. Так все и подумают. Главное — не паниковать!..

Как ни странно, он довольно быстро заснул и утром, заглянув в комнату хозяйки, к своему удивлению обнаружил, что лицо ее за ночь разгладилось, застывшего ужаса на нем больше не было, как и никаких следов насильственной смерти, покойница как покойница. На всякий случай достал из аптечки пузырьки с лекарствами, порошки и все это расставил на тумбочке у изголовья. Выждав до десяти утра, он поспешил к ближайшей соседке, с которой хозяйка поддерживала хорошие отношения.

Скоро в доме захлопали двери, зашаркали торопливые шаги, вокруг покойницы захлопотали женщины, прибыли врач и молоденький парнишка в гражданской одежде с протезом левой кисти, выяснилось, что он следователь из милиции. Макар Иванович ответил на все его вопросы: да, она уже несколько дней страдала от астмы, особенно к вечеру, дышала с хрипами, жаловалась на боли за грудиной, он хотел вчера сходить за доктором, но больная отговорила, мол, это от перемены погоды, само собой пройдет…

Врач с усталым лицом равнодушно перебрала на тумбочке пузырьки, пакетики с порошками, пожала плечами, но ничего не сказала.

— Я вечером заглянул к ней, — нашел нужным пояснить Макар Иванович. — Поинтересовался, не надо ли чего. Попросила какой-то порошок, я в этом мало смыслю, выложил ей все лекарства, что нашел в шкафчике.

— Борисова на астму давно жаловалась, — сказала врач, усаживаясь за обеденный стол, накрытый Кружевной скатертью, и что-то стала заполнять, очевидно справку о смерти.

— Куда ее? — взглянул следователь на врача. — В морг?

Та, заканчивая писать, пожала плечами:

— Разве у нее нет тут родственников?

— У меня еще ограбление продовольственного склада, — озабоченно взглянул следователь на большие белые часы на запястье.

— Смотрю, хозяйка долго не встает, — ни к кому в частности не обращаясь, со вздохом проговорил Макар Иванович. — Заглянул в комнату, а она уже холодная… Вот как бывает: живет-живет человек — и на тебе!

— Есть у нее близкие родственники? — спросил следователь. Левую руку в новой кожаной перчатке он почему-то держал за спиной.

— Покойница-то со дня на день ждала свояченицу, — сообщила соседка. — Может, нынче к вечеру приедет, она тут недалече, в Монастырском, живет.

Соседку звали Марией, у нее было круглое розовое лицо и живые карие глаза. Не было дня, чтобы она не забегала к Борисовой. Макар Иванович внутренне опасался, как бы она не ляпнула, что Пелагея Никифоровна еще вчера была здорова и ни на что не жаловалась. Круглая, проворная, она то колобком подкатывалась к кровати и, сложив полные руки на животе, скорбно качала головой, ахала, подолгу всматривалась в лицо покойницы, то бросалась к дверям встречать очередного посетителя, то, прислонившись к комоду, концом черного платка — уже успела надеть! — вытирала глаза.

— Ей бы еще жить да жить, — всхлипывала она. — По сыновьям сильно убивалась, вот себя и не сберегла…

— А мне что делать? — обратился к следователю Макар Иванович. — С квартиры съезжать или как?

— Живите, — пошевелил тот рукой с протезом, — пока наследники не найдутся.

— Макар Иванович, вы ведь на все руки мастер, — сказала Мария, — сколотите гроб рабе божьей Пелагее Никифоровне, царствие ей небесное…

— Как получится, — вздохнул Семченков. — Чего-чего, а гробов мне еще не доводилось делать.

— Я к ней вчера утром забегала, — говорила соседка. — Кажись, и не жаловалась на свою хворобу…

— Ей обычно к вечеру становилось трудно дышать, — вставил Семченков.

— Астма — такая зараза, в любой момент может задушить человека, — вступила в разговор другая женщина.

— Тоскливо мне тут будет одному, — сказал Семченков. — Пожалуй, поищу я другую квартиру.

— Дело ваше, — рассеянно ответил следователь, строча протокол. — Только, пожалуйста, дом заприте на замок и отдайте ключи… — Он обвел глазами присутствующих: — Кто тут рядом живет?

— Я за всем пригляжу, — колобком подкатилась к нему Мария. — Может, свояченица тут будет жить. Дом-то справный, дров на зиму запасено. Вообще-то они не ладили, ну а теперь чего уж там…

— А вы кто будете Борисовой? — уже собираясь уходить, обратился к Семченкову следователь.

— Никто, — ответил тот. — Эвакуированный я.

— Батюшка, можно покойницу обмывать и обряжать? — спросила следователя Мария.

— Бога ради, — ответил тот, пряча бумаги в полевую сумку. — Передайте этой… свояченице, чтобы по всем правилам оформила в жилищном управлении свидетельство о смерти. Завещания в ее бумагах я не обнаружил.

Врач и следователь ушли, соседки захлопотали на кухне: затопили русскую печку, принесли из сеней эмалированный таз. Разговаривали шепотом, будто покойница могла их услышать.

Макар Иванович вышел на двор, снял со стены в сарае ножовку, отобрал доски, потемневшие от времени, и принялся мастерить гроб.

Кажется, пронесло… Впрочем, Макар Иванович не оставил никаких следов. Этому его тоже научили в разведшколе…

На фронте погибали тысячи и тысячи людей, смерть пожилой больной женщины в собственном доме вряд ли кого могла навести на мысль, что здесь произошло убийство. Потому и не отправили тело в морг для вскрытия.

В тот вечер, покончив с Борисовой, Семченков обо всем поставил в известность свое начальство. Ответ был краткий и категорический: ему приказывалось немедленно покинуть Ярославль и перебраться в Подмосковье, где была заранее подготовлена явочная квартира. Инструкции он получит позже. Вместо него в Ярославле будет действовать «капитан» Ложкин, ему передать рацию, шифр, оружие и взрывчатку.

Макар Иванович решил покинуть надоевший ему до чертиков Ярославль, как говорится, с музыкой. Встретившись вечером с «капитаном» на условленном месте, Семченков сообщил ему, где спрятана рация и взрывчатка. Хотя Ложкин и сделал вид, что ему жаль расставаться с Семченковым, явно был рад, что остается за главного. Точнее, становится резидентом. За эти полгода с его помощью Макар Иванович завербовал двух человек — речного матроса с грузовой баржи и железнодорожника. Железнодорожник был ценным приобретением, через него Макар Иванович узнавал о проходящих через станцию эшелонах, военных грузах, формировании составов.

— Что за грузы ожидаются в порту? — поинтересовался он.

— Пока не известно, но две баржи с сырьем для шинного завода стоят на разгрузке, — сообщил «капитан».

— Это тысячи колес для автомашин, пушек, самоходок…

— И для тяжелых танков резиновые ролики делают, — вставил Ложкин.

— По-моему, сырая резина великолепно горит, не так ли, капитан?

— Заполыхает — водой не зальешь… — начиная соображать, к чему тот клонит, подтвердил Ложкин.

Они сидели на деревянных кладях на берегу Которосли, прямо перед ними возвышалась полуразрушенная башня монастыря, крикливые галки облепили кирпичные стены. Задувал порывистый холодный ветер, «капитан» ежился в матросском бушлате, из-под которого выглядывала грязная тельняшка. Семченков был в теплом пальто и сапогах, на голове светлая кепка. Он уже побывал на эвакуационном пункте, оформил проездные документы в соседний с нужным ему подмосковный город. На работу он в Ярославле так и не устроился, поэтому ему не нужно было разрешение. Дежурному по эвакуационному пункту объяснил свое решение уехать из Ярославля тем, что подходящей работы здесь для него не нашлось, — он ведь инвалид, — а там, в Подмосковье, у него дальний родственник, который нашел работу и пообещал обеспечить жильем. Заготовленное заранее письмо дежурная читать не стала, как не стала и чинить никаких препятствий для выезда.

— Давай, капитан, действуй, — сказал Макар Иванович. — Так сказать, отметим хорошей диверсией мой отъезд и твое вступление в новую должность!

Но «капитан» не разделял оптимизма Семченкова; устроить в порту диверсию — это дело рискованное, а подвергать себя опасности никому не хотелось.

Почувствовав колебания Ложкина, Макар Иванович строго заметил:

— Это приказ, капитан! Приказ оттуда!

— Ладно, — пообещал Ложкин. — Будет вам фейерверк!

Поезд на Москву отходил в первом часу ночи, а в половине двенадцатого со стороны порта небо озарилось багровым пламенем. По улице пронеслись несколько пожарных машин. Широкая багровая полоса ширилась, колебалась, иногда по краям сгущалась, темнела, ветер принес на станцию вонючий запах резины. Макар Иванович Семченков стоял на перроне и, глядя на багровое зарево, курил. Глаза его довольно поблескивали, у ног стоял обшарпанный чемодан, перевязанный брючным ремнем. Настроение было приподнятое, почему-то вдруг стало жаль покидать этот в общем-то уже знакомый город.

Запах горелой резины становился все сильнее, но он не раздражал Макара Ивановича. Когда с ним поравнялся хромой железнодорожник с масленкой в руке, он приветливо кивнул ему и, показав глазами на зарево, произнес:

— Где это горит, любезный?

— В порту! — угрюмо ответил тот. — Резина горит, вот что! — И пошел дальше с покачивающейся длинноносой масленкой в черной от мазута руке.

Семченков подхватил чемодан и направился в зал ожидания, где в битком набитом огромном зале гудели голоса, витал махорочный дым и все перебивал противный запах дезинфекции. Под высоким сводчатым потолком летали воробьи, равнодушно поглядывая на сидящих, стоящих, лежащих на своих чемоданах, узлах, котомках людей.

Перешагнув порог вокзала, Макар Иванович тут же растворился в безликой, шевелящейся массе людей, ожидающей поезда, который нужно брать, как неприступную крепость, только штурмом.

Заслышав стук колес за высокими окнами вокзала, люди, отталкивая от дверей дежурных в красных фуражках и милиционеров в синей форме, устремлялись на перрон и катились вдоль состава, атакуя каждый вагон. И неважно, что поезд идет в другую сторону, не беда, что придется всю ночь дремать, стоя в проходе, со всех сторон стиснутому горячими телами, главное — ехать! Вся огромная Россия разделилась на две большие станции — станцию Тыл и станцию Война. И в одну и в другую стороны днем и ночью ехали и ехали люди, которых даже железнодорожники не называли пассажирами, это были командированные, военные, беженцы, демобилизованные, эвакуированные, беспризорники…

Война разбросала людей по земле, разлучила семьи: мужа с женой, детей с родителями, но и ни в какое другое время не происходили самые невероятные встречи знакомых и близких на военных дорогах и в лесах, в тылу и на фронте. Люди, похоронившие друг друга, нежданно-негаданно встречались, мать, потерявшая во время бомбежки ребенка, находила его за тысячи километров от дома…

Думал ли Макар Иванович Семченков, стоя холодным осенним вечером на перроне ярославского вокзала и радуясь пожару в порту, что очень скоро предстоит и ему нежданная встреча?..

4

Вадим залез на дерево, обрывал твердые зеленые орехи, которые росли гнездами, швырял вниз Василисе. Напихали орехи в карманы, Василиса сняла санитарную сумку и набила туда. Она ловко лущила их, разгрызая крепкими белыми зубами.

— Ты вспоминаешь отца? — спросила она, когда пошли назад.

— Какого? — уточнил он.

— У тебя есть лишь один отец.

— Я вспоминаю Федора Федоровича Казакова, — сказал Вадим. — И маму.

— Твой отец — замечательный человек, — не слушая его, говорила Василиса. — Ты знаешь, что он спас мне жизнь?

— Ты рассказывала…

— Разве? — улыбнулась она. — Не только спас, а вернул меня к жизни. И это сейчас, когда кругом такое творится!

— Сейчас ты скажешь, что я должен гордиться таким отцом, — насмешливо подхватил Вадим. — Потому, что такой он замечательный, храбрый, умный…

— Все это правда.

— А мой отчим Казаков называет его собачником.

— Собачником? — удивилась девушка.

— У него были две большие черные овчарки: Юсуп Первый и Юсуп Второй, — с улыбкой пояснил Вадим. — Я помню только Юсупа Второго.

— Расскажи мне про отца, — попросила она.

— Про какого? — продолжал дурачиться Вадим. — Про отца первого или про отца второго?

— А ты жестокий, Вадик, — с грустью произнесла Василиса.

— Значит, пошел в отца первого, отец второй, все говорят, добрый… — Вадим понимал, что обижает девушку, но ничего не мог поделать с собой.

— Я люблю твоего отца, Вадик, — сказала Василиса. — А значит, люблю и тебя. И не пытайся меня разочаровывать — ничего не выйдет.

Вадим вспомнил, что и отец ему говорил, что любит Василису Прекрасную. Только в другом лесу, который у Андреевки… Он хотел сказать ей об этом, но почему-то промолчал. Сосны шумели все сильнее, сверху просыпались на них мелкие капли. Раньше слышны были в лесу птицы, а теперь тихо. Птицы улетают в теплые края, им наплевать на войну, на линию фронта, разделившую жизнь людей надвое… Птицы границ не ведают… Он вдруг почувствовал острую тоску по людям, по мирному городу, где двери магазинов открыты и на каждом углу продают белое и розовое вафельное мороженое…

Вчера Дмитрий Андреевич проводил на полянке политинформацию, читал сводки Совинформбюро. Теперь самолеты не садились в лесу, пролетали над лагерем и сбрасывали на парашютах грузы. Никогда не забывали положить в мешки и пачку газет. Здесь лес глухой, непроходимый, есть одна делянка, оставленная еще до войны лесорубами, но на ней не приземлишься: топко. Сбросив груз, «кукурузник» приветливо махал крыльями и улетал.

На политинформации Дмитрий Андреевич рассказывал про Сталинград…

В эту осень 1942 года мало кто еще догадывался, что знаменитая Сталинградская битва станет исторической, как переломный момент во всей Великой Отечественной войне. Со Сталинграда беспристрастные часы истории начнут отбивать время сокрушительного поражения третьего рейха. Но до полной победы в мае 1945 года было еще очень и очень далеко…

— Василиса, почему командир запрещает брать нас на задания? — спросил Вадим.

— Он умный человек и далеко смотрит вперед, дорогой Вадик, — очень серьезно ответила Василиса. — Война кончится, а кто будет восстанавливать все разрушенное? Строить новую счастливую жизнь? Ваше поколение, Вадим… Дмитрий Андреевич бережет вас, мальчишек, для будущего. Одно дело — воюют взрослые люди, это их святой долг, а ты и Павел? Для вас это игра, правда опасная, но все равно игра. Автомат, пистолет, гранаты… Да разве ваше дело этим всем заниматься?..

Послышался шум мотора. Вадим знал, что это «кукурузник». И скоро в просвете деревьев совсем низко, будто порхая с вершины на вершину, над их головами прошелестел зеленый биплан с такими дорогими красными звездами на крыльях.

— Побежали в лагерь, Вадик! — взволнованна воскликнула девушка, поворачивая к нему улыбающееся лицо. — У меня такое предчувствие: я сегодня получу письмо!

— От кого? — невольно убыстряя шаг, просто так спросил он. Злость на нее еще не прошла.

— Ну какой ты глупый! — засмеялась она. — От Вани… От кого же еще?!

Конец первой книги

Вильям Козлов Когда боги глухи

Часть первая Четыре стороны света

Я возвращуся к вам, поля моих отцов.

Дубравы мирные, священный сердцу кров!

Я возвращуся к вам, домашние иконы!

Пускай другие чтут приличия законы,

Пускай другие чтут ревнивый суд невежд;

Свободный наконец от суетных надежд,

От беспокойных снов, от ветреных желаний,

Испив безвременно всю чашу испытаний,

Не призрак счастия, но счастье нужно мне…

Евгений Баратынский

Глава первая

1

Врач прикладывал к груди и спине щекочущую чашечку стетоскопа, заставлял глубоко дышать, задерживать дыхание, приседать, потом приник к левой стороне груди волосатым ухом и надолго замер в неудобной позе. Вадим Казаков, скосив глаза, видел коричневую бородавку на шее врача, на макушке обозначилась розовая плешь, кустики волос у майора медицинской службы Тарасова завивались на шее в маленькие кольца, от него пахло лекарствами и одеколоном «Шипр».

Вадим перевел взгляд на окно, до половины замазанное белой масляной краской. В госпитальном парке возвышались черные деревья, на ветках набухли почки, между голыми вершинами ярко синел кусок неба. На ветке липы трепыхался на ветру изодранный бумажный змей с хвостом из мочала. Внимание Вадима привлекла синица, сидевшая на обломанном суку и раскрывавшая клюв, — песни ее не было слышно, но можно себе представить, как жизнерадостно заливается птица, зазывая к себе подружку…

Вадим вдруг вспомнил Люду Богданову, полную голубоглазую блондинку. Она носила длинную плиссированную юбку, телесного цвета капроновые чулки и блестящие резиновые боты. Люда была на шесть лет старше его, познакомились они в училище на танцах.

Старшина роты, увидев их в городе вместе, потом сказал, что она вовсю крутила любовь с Дьячковым, в прошлом году закончившим училище. В клуб приходили девушки, которые не прочь были выйти замуж за будущих летчиков, каждый выпуск уменьшал количество невест в Харькове, но вот голубоглазой Люде Богдановой пока не везло, старшина говорит, что она в клубе — ветеран, проводила три или четыре выпуска, и разлетелись соколами ее бывшие кавалеры!

— Где же ты, голубчик, подцепил этот чертов ревматизм? — оторвавшись от его груди, ворчливо спросил врач. Лицо его было недовольным, расплющенное ухо порозовело.

— Не помню, — ответил Вадим.

— Позволь тебе, голубчик, не поверить, — хмыкнул Тарасов.

Вадим прекрасно помнил ту страшную осеннюю ночь, когда каратели загнали их в Гнилое болото. Строчили автоматы; тяжко ухали снаряды; разбрызгивая вонючую жижу, визжали осколки мин, злобно лаяли овчарки, но даже они не решались лезть в холодную воду. В довершение всего над партизанским лагерем разгрузились пять немецких бомбардировщиков. Тогда погибло много людей, убило наповал осколком Василия Семенюка — отчаянного командира разведки партизанского отряда Дмитрия Андреевича Абросимова.

Вадим и Павел просидели по горло в ржавой воде не один час, уже не чувствуя холода. Потом три дня искали своих. Случилось это в октябре 1943 года, а в конце ноября в Андреевку вступили передовые отряды Красной Армии.

Невыносимая боль прихватила его на третий день после освобождения. Сначала заныла опухшая голень, потом боль перешла в коленный сустав, поднялась к бедру, температура подскочила до сорока, он искусал губы, чтобы не кричать от боли. Ефимья Андреевна поила его травяными настоями, закутывала в овчину, велела пластом лежать на голых горячих кирпичах жарко натопленной русской печки. И все-таки его положили в военный госпиталь в Климове. После лечения он надолго забыл про свой ревматизм. Медицинская комиссия при поступлении в авиационное училище не обнаружила ничего, и Вадим уже считал себя полностью здоровым человеком. И вот через пять лет, на последнем курсе, проклятая хвороба снова властно напомнила о себе. Ночью курсантов подняли по тревоге, моросил липкий холодный дождь. Одетые по-походному, с полной выкладкой, они сначала бежали вдоль железнодорожных путей, потом по команде ползли к холму. Шинели намокли, в сапогах хлюпало… На следующий день появилась боль в голени, потом в другой, скоро перебралась в коленный сустав…

— Придется тебя комиссовать, голубчик, — садясь за белый стол и открывая историю болезни, произнес врач. — У тебя наверняка был ревматизм, а это штука коварная! Спрячется куда-нибудь подальше и годами ждет своего часа… И обнаружить его очень трудно. Прошел же ты медкомиссию? Где-то сильно простыл — ревматизм и дал себя знать. Полизал суставы, а потом укусил твое сердечко, голубчик. И заработал ты типичный ревмокардит. А знаешь, что это такое?..

Вадим его не слушал: страшное слово «комиссовать» потрясло его, лишило дара речи. Он смотрел в окно и вместо одной синицы видел две, три… Этой осенью ему присвоили бы звание лейтенанта ВВС! Он так мечтал стать летчиком! Закончил седьмой класс, сдал экзамены на «хорошо» и «отлично», спасибо Василисе Прекрасной — это она его подготовила для поступления в училище. И теперь все насмарку из-за какого-то дурацкого ревмокардита?! Да он почти здоров, правда, иногда по вечерам сердце жмет, но это быстро проходит. Перед поступлением в училище строгая медицинская комиссия ничего у него не обнаружила, — разумеется, про перенесенный ревматизм он врачам и не обмолвился.

— Я здоровый, — выдавил он.

— Не всем же быть летчиками? — Не глядя на него, Тарасов что-то быстро писал в историю болезни. — Если будешь следить за своим здоровьем, проживешь сто лет… Никто тебя в инвалиды не записывает, но с летным училищем тебе, голубчик, придется распрощаться. Да ты не паникуй, Вадим, столько прекрасных профессий на свете! Найдешь еще дело себе по душе.

Потом было несколько бессонных ночей на госпитальной койке, он изучил высокий побеленный потолок и, закрыв глаза, помнил, где на нем какая трещинка, полоска, выбоинка… Решение ВКК было категоричным: «В мирное время не годен к военной службе, в военное — ограниченно годен к нестроевой». И вот он с медицинской карточкой, демобилизационными документами, билетом до Андреевки стоит с Людой Богдановой на перроне под большими круглыми часами огромного харьковского вокзала.

Глаза у Люды грустные, ветер колышет ее плиссированную юбку, к резиновому боту прилепился ржавый прошлогодний листок.

— Не получилось из меня графа Монте-Кристо, придется переквалифицироваться в управдомы…

— Зачем в управдомы? — принимает его слова за чистую монету девушка. — Иди лучше в артисты.

— В артисты? — ошарашенно смотрит он на нее.

— Ты хорошо Есенина читаешь, — улыбается она. — У тебя выразительное лицо, приятная улыбка. Вот только нос толстоват. Может, еще открытки с твоим портретом будут в киосках продавать…

Когда-то в партизанском отряде под хоровую песню «Было у тещи семеро зятьев… Ванюшенька-душенька любимый был зятек…» Вадим чертом выскакивал в длинной красной рубахе, подпоясанной веревкой, и начинал лихо отплясывать на полянке. Но когда вечерами запевали у костра в лесу, на него шикали: мол, не вылезай, фальшивишь… А петь ему нравилось. Бывало, Абросимов первым заводил песню, а остальные подхватывали. Где сейчас Павел? В Андреевке или тоже куда-нибудь подался? Он мечтал стать учителем, а Вадим уговаривал его вместе поступать в авиационное училище…

— Вадик, скажи, ты женился бы на мне? — спросила вдруг Люда.

— Нет, — рассеянно ответил тот, думая о своем.

Голубые глаза Богдановой потемнели от обиды, она секунду молчала, потом швырнула ему в лицо:

— Чего же ты тогда ходил ко мне? Слова красивые говорил? Все это вранье?

— Ты мне нравишься…

— Хоть бы из вежливости пригласил поехать с собой, — сказала она. — Конечно, я бы никуда не поехала, но…

— Я и сам, Людочка, не знаю, куда мне ехать, — вырвалось у него. — Или с милым рай и в шалаше?

— Моя подружка вышла замуж за курсанта вашего училища, пишет, что он уже капитан, у них родились двойняшки…

— А почему бы мне действительно на тебе не жениться? — произнес он, задумчиво глядя на нее.

— Женись, — смягчилась она. Видно, это слово магически подействовало на нее.

— Поедешь со мной в Андреевку?

— Куда-куда?

— Есть такой небольшой поселок, со всех сторон окруженный бором, там растут белые грибы, черника, малина… Наймусь в лесничество, будем жить на берегу синего озера, приручим лося, будем зимой на нем кататься…

— Из Харькова в какую-то Андреевку? — нахмурилась Люда. — Ты что, меня за дурочку принимаешь?

— Ты умная, Люда, — усмехнулся Вадим. — Плюнь на меня! Еще найдешь ты своего летчика и улетишь с ним аж на самые Курильские острова!

— Если бы ты был летчик… — мечтательно улыбнулась она. — Другая моя подруга, Варя, тоже вышла замуж за летчика.

— Летчик… воздушный извозчик! Знаешь, кем я буду?

— Знаю. Управдомом, — насмешливо отрезала Люда.

— Милиционером! — вдохновенно заявил он. — Буду дежурить в городских парках и выслеживать парочки, которые грешат на скамейках, буду безжалостно их штрафовать! Молодые люди должны венчаться в церкви, как говорит моя бабушка, и спать в постелях…

— Ты на что намекаешь? — холодно спросила Люда.

— А может, мне пойти в попы? — невинно заглянул ей в глаза Вадим. — Отпущу длинные волосы и бороду, стану венчать молодых, крестить в купели новорожденных, отпевать покойников… А ночью читать у гроба Библию и заучивать псалмы… — Он поднял глаза к небу: — Раба божья Людмила, ты веришь в господа бога?

— И я с этим человеком потеряла целый год! — с сожалением посмотрела на него девушка. — У тебя и на грош нет серьезности.

— Встань на колени, Людмила-аа-а, и я отпущу тебе грехи-и твои-и-и… Аминь!

— Ну и болтун! — Девушка бросила на него презрительный взгляд, потом повнимательнее взглянула на него: — Вадим, ты никак плачешь?

— Я? Плачу?! — неестественно громко рассмеялся он. — Пылинка от паровоза попала в глаз… Чтобы я плакал-рыдал? Такого никогда еще не бывало, женщина! Из меня, как из камня, слезу невозможно выдавить…

Он яростно тер рукавом зеленого кителя глаза, однако закушенная нижняя губа заметно дрожала, а глаза предательски блестели влагой.

— Я ни о чем не жалею, Вадим, — почуяв женским сердцем его дикую неустроенность и тоску, мягко заговорила девушка. — Мне было с тобой очень хорошо, весело… У тебя все еще устроится в жизни. Ты напишешь мне, да? Напишешь?

Высоко в небе прочертил кружевную белую полосу реактивный самолет. Вадим долго смотрел вверх, серебряный крестик исчез, растворился в глубокой синеве, а полоса ширилась, расползалась. Вдоль нее, медленно взмахивая крыльями, летел клин каких-то птиц, то ли гусей, то ли гагар.

— Ты хотела бы быть птицей? — взглянул на девушку Вадим. — Тебе когда-нибудь хотелось улететь далеко-далеко? Улететь и не возвращаться?

— Птицы ведь возвращаются…

— То птицы… — снова громко рассмеялся Вадим. — Птицы подчиняются своему инстинкту, а человек должен уметь подавлять первобытные инстинкты… — Он перевел взгляд на медленно приближающийся по второму пути маневровый. — Как ты думаешь, кто сильнее — я или эта железная громадина?

И прежде чем девушка успела ответить, Вадим спрыгнул на пути, перебежал на второй путь и, широко расставив ноги в кирзовых сапогах, в упор уставился на заслоняющий всю перспективу локомотив.

— Вадим! — вскрикнула Люда, но он даже головы не повернул.

Зашипели тормоза, паровоз раз дернулся, другой и с лязгом остановился. Машинист, до половины высунувшись из будки, грозил кулаком и ругался, белый пар медленно окутывал переднюю часть паровоза, Вадима. Машинист уже спускался с подножки, когда Вадим ловко вспрыгнул на перрон, схватил девушку за руку и бегом увлек за вокзал. Люди оглядывались на них. У Люды было белое лицо, руки безвольно повисли.

— Ты сумасшедший, — придя в себя, сказала она. — Он мог раздавить тебя!

Он смотрел мимо нее и все еще видел приближающуюся лоснящуюся черную громаду паровоза, наклонную красную решетку перед передними колесами, струйки белого пара и блестящую фару у трубы. И еще врезалась в память длинноносая масленка, стоявшая в выемке у правого буфера.

— Страшно было? — заглядывала в глаза девушка.

— Что это на меня нашло? — растерянно проговорил Вадим. — Страшно, говоришь? Не знаю… Глупо это. И машиниста напугал…

— Вадим, а где твой чемодан?

— Чемодан? — непонимающе взглянул он на нее. — А это был не мой чемоданчик…

— Чей же?

— Вспомнил старую песню, — улыбнулся Вадим. — Где же мой чемодан с сухим пайком на три дня?

Они вернулись на перрон, к той самой скамейке, у которой стояли. Чемодана не было.

— Украли! — ахнула Люда. — Вот люди! Надо в милицию заявить.

— А вот и мой поезд, — кивнул на приближающийся пассажирский Вадим.

— Вот, возьми, — торопливо сунула ему в руку потертый кошелек девушка. — Тут немного, но на дорогу-то хватит.

— Если не найдешь своего летчика на земле или в небе, то приезжай ко мне в Андреевку, — сказал Вадим.

Лишь когда пассажирский тронулся, девушка вспомнила, что адрес не взяла. Она было бросилась вслед за уплывающим вагоном, но тут же остановилась, смахнула платком слезу, помахала рукой стоявшему рядом с проводницей Вадиму и прошептала:

— Прощай…

А он еще долго, выгнувшись дугой, свешивался со ступенек и что-то кричал, но ветер относил его голос в сторону, а нарастающий железный грохот все заглушал.

2

Вадим в сиреневой майке и сатиновых спортивных шароварах колол у сарая дрова. Водружал на широкий чурбак сосновую чурку и, размахнувшись колуном, раскалывал ее, как ядреный орех. Когда получалось с первого раза, он улыбался, если же колун увязал в неподатливой древесине, чертыхался и бил кулаком по топорищу, высвобождая его. Черные волосы Вадима спустились на высокий влажный лоб, светло-серые глаза с зеленоватым ободком блестели. Ему нравилось колоть дрова, слушать, как со звоном разлетаются от мощного удара поленья, вдыхать терпкий запах сырой древесины.

Утреннее солнце ярко светило, но было еще прохладно. В двух скворечниках поселились скворцы, они то и дело озабоченно улетали и скоро возвращались, принося в новые домики, прибитые к липам у забора, сухие травинки, перышки. Вадим, как толькоприехал в Андреевку, первым делом сколотил скворечники — об этом он подумывал в военном госпитале, слушая на железной койке скворчиные песни.

Вадим Казаков принадлежал к породе тех счастливых людей, которые не умеют подолгу терзаться и расстраиваться. Не любил он и паниковать. Он мечтал стать летчиком еще там, в партизанском отряде. Для него был праздником каждый прилет самолета с Большой земли. Мальчишка не отходил от пилота, ловил каждое слово. Ему казалось, что это люди особенные.

Живя в землянке, Вадим очень тосковал по свободе, простору. А что может быть свободнее и просторнее чистого неба?..

Потом Харьков, авиационное училище, первые прыжки с парашютом, строевая и караульная службы, краткосрочные увольнительные в город, когда курсанты зубным порошком начищали бляхи ремней и латунные пуговицы. А каким франтом в летной форме приезжал он к родителям в Великополь!..

Еще в госпитале он стал внушать себе, что жизнь не кончается, верно говорит врач, что на свете много разных профессий. Неужели он себя не найдет на «гражданке»? Помогали книги, которые он залпом прочитывал, вспоминался партизанский отряд, где приходилось каждый день рисковать жизнью. Тогда не думалось о смерти, хотелось дождаться победы и увидеть над головой чистое солнечное небо без гула моторов бомбардировщиков, белых вспышек зенитных снарядов, багрового зарева над бором, где грохотала артиллерия. «Гражданка»… Это значит не вскакивать чуть свет по команде дневального, не становиться в строй, не отдавать честь офицерам, не стоять с автоматом в карауле.

Неужели он так испугался «гражданки», что чуть было не попал под паровоз? Что его тогда толкнуло на этот дикий, безумный поступок? Насмешливый тон Люды Богдановой? Или злость на свою болезнь? Случалось, и раньше Вадим совершал необдуманные поступки, рискуя головой. Хотелось приятелям и, главное, самому себе доказать, что он не трус, способен на подвиг. Но какой же это подвиг — лезть под приближающийся паровоз?! Не затормози вовремя машинист — и его, Вадима, уже не было бы на белом свете… И все-таки где-то в глубине души он верил, что в самый последний момент соскочил бы с рельсов. Уж если его пощадила немецкая пуля, то какой смысл погибнуть по собственной воле? Вспоминая порой о пережитом, Вадим ненавидел себя за тот случай на харьковском вокзале. Может, тогда он впервые понял, что жизнь — это слишком драгоценная штука, чтобы вот так ею попусту рисковать…

Боль в суставах давно прошла, но появилось новое, незнакомое ощущение собственного сердца: оно покалывало, громко стучало ни с того ни с сего, а иногда будто останавливалось. Вот и сейчас, намахавшись топором, он чувствовал легкие уколы, будто кончиком иглы прикасаются к сердцу. Это неприятное ощущение вызывало досаду, однако он не бросал колун и, лишь когда в груди застучало так, что он услышал, опустил его и с минуту стоял среди наколотых поленьев, прислушиваясь к себе. Неужели это теперь на всю жизнь? Майор Тарасов сказал, что можно спортом заниматься, лучше всего настольным теннисом, а вот бег на длинные дистанции не рекомендуется. И действительно, после хорошей пробежки он стал задыхаться и неприятная одышка еще долго не отпускала. И все равно он верил, что справится с недомоганием. Ему всего двадцать лет! Два спортивных разряда, полученные в училище. Черт побери, думал ли он когда-нибудь раньше, что в груди есть такой сложный орган, как сердце? Да и кто думает об этом, когда сердце здоровое? Никто его не ощущает, будто его и нет в груди… А он, Вадим, теперь постоянно будет ощущать свое сердце, и как ни обидно, но придется с этим смириться.

Покалывание прекратилось, и он с некоторой осторожностью глубоко вздохнул раз, другой. Эти покалывания не вызывали у него страха, наоборот — досаду, злость на самого себя: почему именно с ним приключилось такое? Тарасов сказал, что не только бегать нельзя, но и курить и выпивать… Вадим не курил, в партизанском отряде начал было баловаться, но, кроме тошноты и головной боли, ничего не испытывал от курения. А Павел Абросимов втянулся и курил наравне со взрослыми, иногда даже сухие осиновые листья. Выпивка тоже не доставляла радости: головная боль по утрам, тошнота до позеленения в глазах, не говоря уж о том, что какая-то подавленность не проходила иногда день-два. Казалось, он совершил нехороший поступок, ему было стыдно смотреть людям в глаза, хотелось забраться куда-нибудь подальше от всех и казнить себя за эту глупость.

На забор взлетел рябой, с золотистым хвостом петух и горласто прокукарекал, на него, щуря узкие глаза, смотрела пригревшаяся на досках серая кошка, со стороны Шлемова нарастал шум прибывающего товарняка. Легкий ветер принес из леса запах смолистой хвои, ржавых листьев и прошедшего дождя. И этот волнующий запах весны вдруг наполнил Вадима чувством необъяснимого счастья, хотя радоваться, казалось бы, совсем нечему. Счастье распирало грудь, хотелось сорваться с места и, не обращая внимания на предостережения майора Тарасова, помчаться по лесной тропинке вдоль дороги в Кленово… Лес еще голый, далеко просвечивает, — наверное, видно будет, как меж сосновых стволов замелькают бурые вагоны товарняка…

— Тебе бы, Вадик, бороду — и был бы ты вылитый дедушка Андрей Иванович, — вывел его из задумчивости ласковый голос соседки Марии Широковой. Она уже давно смотрела из-за ограды на юношу.

— Пишет Иван? — спросил Вадим.

От Ефимьи Андреевны он узнал, что Иван служит на Балтике, а Павел Абросимов в этом году будет поступать в Ленинградский университет. С Павлом они изредка переписывались, но о демобилизации Вадим не написал ему. Он даже родителям ничего не сообщил о неожиданной перемене в своей судьбе. Из Харькова прямым ходом прибыл в Андреевку. Единственный человек, которому ему захотелось рассказать все, была бабушка Ефимья Андреевна. Шлепая деревянной ложкой на черную сковороду жидковатое тесто, она говорила:

— Димитрий мой — военный, батька твой был военным, сам мальчонкой пороху в отряде понюхал, вон боевые медали заслужил… А не судьба, значит, сынок, быть командиром. Да и ладно. Оглянись кругом — сколько эта война зла-то земле принесла? Кто же будет все порушенное подымать? У нас, в Андреевке, и то с утра до вечера топоры стучат, а что во всей Расее-матушке деется? Была бы голова да руки, а дела тебе на нашей земле всегда найдется…

Широкова рассказывала про морскую службу своего Ванюшки, сетовала, что на флоте подолгу служат, а без мужских рук тяжко двум бабам, дочь работает в больнице санитаркой, корову так после войны и не купили, зато держат пару коз, — если Вадим хочет, она, Широкова, принесет вечерком молока…

Вадим отказался: он козье молоко не любил. Болтовня соседки отвлекла его от мрачных мыслей, снова внезапно нахлынувших вместе с гулкими ударами сердца.

Андреевка казалась вымершей. Некогда шумный, всегда наполненный голосами, дом Абросимовых опустел. Маленькую комнату бабушка сдавала квартирантам, сейчас у нее жила молодая акушерка, но Вадим ее еще не видел: уехала на какие-то курсы в Климово.

— На побывку сюда приехал, бабку навестить? — спросила Широкова.

— Скворцов послушать, — улыбнулся Вадим. — Наши скворцы самые голосистые.

— Говорили, ты на летчика пошел учиться? — не отставала дотошная соседка, — Я про то и Ванюшке своему отписала.

— Артист я, — ответил Вадим.

И вдруг подумал: а почему бы ему не стать артистом? Все говорили, что у него к этому способности. В училище он тоже участвовал в художественной самодеятельности, читал со сцены басни Крылова, играл в драматических постановках, даже пел в хоре, правда, недолго: сначала его поставили на задний ряд, а потом вообще попросили со сцены… Драматическому артисту необязательно петь, он произносит монологи, подает реплики, участвует в мизансценах… Все эти слова, которые он произносил про себя, завораживали, волновали. Была не была! Приедет в Великополь, пойдет в театр и попросит главного режиссера, чтобы он его послушал.

— В роду Абросимовых артистов вроде не было…

— Вот и будут, — уже увереннее заявил Вадим. — Может, мои портреты в киосках будут продавать… Хотите, деда Тимаша изображу?

Вадим разлохматил черные волосы, сгорбился, закряхтел, зашлепал губами. Поблескивая на соседку озорными глазами, прошелся до калитки, сделал вид, что пьет из горлышка, вернулся заплетающейся походкой, сипло затянул:

— Хазьбулат удалый, востра сабля-я твоя-я-а… Не болела бы грудь и не ныла душа-а-а…

— И верно, Тимаш! — рассмеялась тетя Маня. Еще нестарое лицо ее оживилось, черные глаза повеселели. — Может, тебя, Вадя, будут в кино снимать?

— Ну, до кино еще далеко, — ответил Вадим. — Наверное, учиться надо…

Учиться на артиста ему не хотелось, — где-то читал, что некоторые нынешние знаменитости пришли на экран прямо с производства. Работали на заводах, фабриках, участвовали в художественной самодеятельности, а потом стали знаменитыми артистами.

— Надо же, артист! — улыбалась соседка. — Андрей Иваныч смолоду, бывало, подвыпивши начнет чудить, так люди со смеху покатывались! Говорю, Вадя, весь ты в деда, царствие небесное, вот был человек!

Вадим от родственников слышал, что соседка — он называл ее тетя Маня — не давала проходу Андрею Ивановичу: бегала к путевой будке, чтобы перехватить его во время обхода участка, поджидала за клубом, когда он возвращался с охоты, не отходила от забора, когда Абросимов работал во дворе. Муж ее, Степан Широков, отравленный газами в первую мировую, рано умер, а Андрей Иванович с девичьих лет ей был по сердцу. Все удивлялись: как такое терпела Ефимья Андреевна? Ни разу не устроила соседке скандал, не обозвала ее нехорошим словом, да и мужа никогда не попрекала. Правда, что у нее было на душе, про то никто не знал.

Мария Широкова и сейчас выглядела не старухой, хотя лет ей и много, наверное, за пятьдесят. Черные хитрые глаза молодо блестят, не огрузла, вот только руки от сельской работы покраснели да потрескались. Из-под ватника выглядывала теплая морская тельняшка, на ногах заляпанные грязью резиновые сапоги.

— Тетя Маня, не продадите мне тельняшку? — попросил Вадим.

— Родный ты мой, — заморгала глазами соседка, — тельняшку? Да я тебе и так дам, Ванечка три штуки прислал…

— Вот спасибо! — обрадовался Вадим, хотя и сам не знал, зачем ему вдруг понадобилась тельняшка, — слава богу, не желторотый юнец, как говорится, без пяти минут был бы офицер… Просто вспоминалась юность — широченные клеши, тельняшки, наколки…

Он машинально бросил взгляд на тыльную сторону ладони, где был выколот аккуратный самолетик. Раньше он гордился наколкой, выставлял ее напоказ, а на последнем курсе авиаучилища старался прятать под рукав гимнастерки или кителя. Сделал глупость, теперь всю жизнь расплачивайся! Впрочем, не у него одного наколка, — помнится, Иван Широков выколол себе на предплечье якорь, обвитый змеей, а Павел Абросимов не поддался дурному поветрию, хотя приятели и насмехались над ним: дескать, боли испугался?.. Самолетик, конечно, можно свести, но рубец все равно останется, — стоит ли, раз совершив глупость, второй раз ее повторять?..

— Зайдешь, Вадя, или принести тебе тельняшку?

— Может, вам чего по дому сделать? — предложил Вадим. — Дров поколоть или забор подправить?

— Крыша в сенях течет, родный, — пригорюнилась Широкова. — И толь есть, да вот залатать некому, ох как без мужика-то тяжело! Все сама, все сама…

Увидев на крыльце Ефимью Андреевну, — Вадим знал, что они недолюбливают друг друга, — сказал:

— Вечером починю, вернусь с кладбища и починю!

— Щи на столе, — пригласила обедать бабушка. — С чем будешь есть блины — с маслом или со сметаной?

— Как здоровьичко, Ефимья Андреевна? — осведомилась Мария Широкова.

— Охапку дров принеси, — даже не взглянув в ее сторону, распорядилась бабушка.

Когда она скрылась в сенях, Широкова поправила на голове платок, завздыхала, покачала головой:

— Туга стала на ухо Ефимья-то… Все война проклятая! Бомбы-то падали людям чуть ли не на головы, — а сама зорко вглядывалась в Вадима: не смекнул ли он, что она для Ефимьи Андреевны пустое место?

— Дед Тимаш говорит: «Чаво надоть — усе сечет, а чаво не надоть — ни гу-гу», — изобразил старика Вадим.

— Андрей Иваныч тоже любил подкузьмить Тимаша, — заливалась мелким смехом соседка. — Кажись, в масленицу, в тот год, как попа на поминках споили, обрядился в саван, козлиные рога к голове приделал и к деду ночью пожаловал… А тот хоть бы чуточку испужался, говорит: «За душой притащился? Так бери ее задешево: кажинный день на том свете выставляй мене по бутылке беленькой…»

Вадим дальше не стал слушать, набрал дров и пошел в дом, где на столе, застланном старой клетчатой клеенкой, белела на тарелке аппетитная горка блинов, которые так умела печь лишь Ефимья Андреевна.

3

Яков Ильич Супронович, сгорбившись, сидел на низенькой деревянной скамейке у своего дома и дымил самосадом, на ногах серые подшитые валенки, на плечи наброшен зеленый солдатский ватник, нежаркое солнце припекало большую лысину, глубокие морщины и густые седые брови делали его лицо суровым и печальным. Желтые щеки обвисали у подбородка, под бесцветными глазами в красных прожилках набрякли мешки. Нездоровый вид был у Якова Ильича. Он задумчиво смотрел на Тимаша, который ловко строгал рубанком на верстаке белую доску. Курчавая стружка лезла из рубанка и, закручиваясь в кольца, сама по себе отрывалась и падала к ногам старика. Тимаш в полосатом, с продранными локтями пиджаке и широких солдатских галифе наступал на хрустящую стружку сапогами. По привычке он что-то рассказывал, щурясь на ослепительную доску, ласково проводил по обструганному месту шершавой коричневой ладонью. Несколько готовых досок были прислонены к стене, на одной из них грелась на солнце крапивница.

Яков Ильич не слушал старика, он думал свою тяжкую думу. От крепкого самосада першило в горле и пощипывало глаза. Врач сказал, что курить вредно, а что сейчас Якову Ильичу не вредно? Жирное и сладкое есть нельзя, выпить — упаси боже, спать на левом боку — сердце жмет… Вызывали в Климове, в райотдел НКВД, вот и жмет сердце. Сколько дел натворил непутевый Ленька! А теперь батьке покоя не дают, спасибо, что самого не посадили… Наверное, пожалели по старости, да и старший, Семен, отличился в партизанах, орденом награжден, — тоже засчиталось… Двух сыновей вырастил, и оба такие разные, а когда-то рядышком бегали по питейному заведению с подносами и улыбались клиентам… Когда это было?..

— …Ясное дело, утек с басурманами на чужбину твой Ленька-то, разбойник, — говорил Тимаш. — Че ему тута было делать? Сразу бы к стенке, а то и в петлю. Он и сам был лют на расправу. Сколько раз грозился меня на сосенке вздернуть… Ты уж прости, Яков Ильич, а младший сынок у тебя уродился говенный. Не чета Семену. В одном гнезде, а птенцы разные… Может, Леньку кукушка серая тебе подкинула?

— Какая кукушка? — кашлянув, спросил Супронович.

— Дмитрий-то Андреич локти кусал, что Леньку упустили… И Семен твой толковал: мол, рука не дрогнула бы родному брату пулю промежду глаз влепить!

— Ну ты, борона без зубьев! — прикрикнул Яков Ильич. — Борони, да знай меру. Про кукушку какую-то выдумал.

— Ты, Яков Ильич, на меня не покрикивай, — ухмыльнулся в бороду Тимаш, продолжая строгать. — Было время, боялись тебя, а теперя ты — пугало огородное, сиди на завалинке, как копна прошлогодняя, и помалкивай себе… Греет солнышко — ты и радуйся жизни, а горло, милок, не дери. Тебя и несмышленые ребятишки не боятся. Кто ты теперя? Родной отец врага народа. Моли бога, что Советская власть тебя в живых оставила. Ленька Ленькой, а у тебя тоже рыльце в пушку… Кто одежей убитых да повешенных торговал? Покойничков-то я, милок, в землю зарывал, так они все были голенькие, в чем мать родила. Твой Ленька-то приказывал мне раздевать их, — понятно, кто получшей был одет, — мол, неча добру пропадать… Может, оно и верно, но дело-то это греховное, не христианское. А вспомни, как ты перед зелеными и черными мундирами на задних лапках стоял. Небось оттого и согнуло твою спину, что много кланялся. Хучь ты и прожил всю жизнь в достатке, не завидую я тебе, Яков Ильич: на старости-то лет сидишь у разбитого корыта, люди здоровкаются, правда, с тобой, но то, что ты оккупантам прислуживал, до смерти не простят. Все говорили, мол, умный ты, хитрый, а в чем же твоя хваленая хитрость да ум? Дети от тебя отвернулись, внуки стыдятся твоей фамилии, да и богатство твое — фью! — накрылося… Копил, копил, а такие же бандюги, как твой Ленька, и ограбили. Когда прижали к стенке и нож к горлу приставили, небось сам тайничок с золотишком да каменьями показал, а?

Жестокие слова старика камнями падали на лысую голову Супроновича, и что ни слово — истинная правда. И никогда не думал Яков Ильич что у правды такой зловещий оскал, как у смерти. Будь она проклята, эта правда, вместе с Тимашем! И какого дьявола он позвал его стол для летней кухни мастерить! Да разве раньше этот пьянчужка посмел бы такое ему говорить? Сколько раз из питейного заведения сыновья выкидывали Тимаша, как мешок с гнилой картошкой, на двор! И за человека-то его Яков Ильич не считал, а вот он жив-здоров, похваляется, что за какие-то заслуги перед партизанами медаль должен получить…

От досады аж дыхание перехватило, на глазах выступили злые непрошеные слезы… Больше всего жаль драгоценностей. Всю жизнь копил золото, кольца с камнями, перстни, серьги, знал, что эти вещи всегда и везде будут в цене. Бумажные деньги — тьфу! Меняется власть — меняются и деньги, а золото не ржавеет и при любой власти в чести. Да и сама мысль, что у тебя спрятано золотишко на черный день, согревала сердце. Никто, кроме Леньки, не знал про богатство. А где оно схоронено, не ведал и он. И вот перед самым приходом Советской Армии нагрянули к нему ночью два незнакомых парня, ни одного из них в Андреевке раньше не встречал. В руках — пистолеты, на шее — автоматы. Не стали ничего шарить, трогать, а вытащили Якова Ильича из теплой постели и прямо спросили: где, мол, клад схоронен. Совал им деньги — и советские, и оккупационные марки, — разводил руками: мол, берите все, что хотите, а клада нет у меня!.. Христом-богом клялся. И тогда два дюжих парня привязали его к стулу и стали брючным ремнем душить, потом раскалили на керосиновой лампе металлическую вилку и предупредили, что, если не скажет, вставят ему ее тупым концом в то самое место, в которое раньше кол забивали… Да, эти изверги не собирались шутить!.. И Яков Ильич повел их в дровяной сарай, достал из поленницы березовую чурку, вытащил пробку, и посыпались на земляной пол царские золотые монеты, которые он любовно называл «рыжиками». Так и этого им показалось мало, потребовали каменья… Отдал и заветную шкатулку Яков Ильич.

Не надо было долго голову ломать, чтобы догадаться, кто их навел. Сын, Ленька… Да и по тому, как привычно и деловито принялись его пытать парни, сразу сообразил Яков Ильич, что сын их подослал, по ухваткам видно, что каратели… И то, что родной сын на такое пошел, больше всего угнетало Супроновича. И дураку понятно, что не взял бы он в могилу свое богатство, детям бы и внукам оставил… Да, видно, Ленька не собирался сюда больше возвращаться, вот почему и решился на черное дело против родного отца… И впрямь, не подлая ли кукушка подкинула его в гнездо?..

— …А как помер наш Андрей Иванович Абросимов? — уже о другом говорил неугомонный Тимаш. — Ерой! В первую мировую Георгия заслужил, а во вторую Отечественную посмертно орденом Красного Знамени награжден. Сам в газете читал. Немцы-то думали, он им старостой служит, а Андрей с партизанами был заодно. Кто мы с тобой по сравнению с им? Так, мелочишка… Повесить твой Ленька с Бергером его хотели, а он и тут сам себе смерть геройскую выбрал: пал от вражьей пули да и с собой еще кое-кого на тот свет прихватил! А могилу его я так заховал, что никто не нашел, Ленька-то пытал меня: куда я его дел? Набрехал, что в овраг сгрузил, как было велено, а голодные собаки да волки, видать, все растащили… Ты в кутузке сидел в Климове, когда Андрея Ивановича торжественно захоронили на кладбище, говорят, памятник поставят, об этом и сын его, Дмитрий, хлопочет.

Яков Ильич тяжело поднялся со скамейки, подошел к верстаку, потрогал обструганные доски — гладкие и теплые, как атлас.

— Куда столько настрогал? — сказал он, щурясь на солнце. — Тут, гляжу, мне и на гроб хватит…

— Чиво на тот свет торопишься? — вздохнул Тимаш. — Не печалься ты, Яков Ильич, за свое сгинувшее богатство, ей-богу, без него легче на свете живется. Возьми меня: за душой больше сотняги никогда не бывало, а обут, одет, сыт, пьян и нос в табаке! Деньги да добро требуют много заботы, а мне она ни к чему, эта забота. Хожу, людей смешу, слушаю птиц, гляжу на облака — и жизня мне кажется очень даже замечательной. А сколь тебя знаю — и улыбки-то на твоем лице никогда не видал, все суетишься, бегаешь, считаешь, тянешь все к себе, как паук, а и тот ведь одной-двумя мухами сыт. В народе-то говорят: «Не тот беден, кто мало имеет, а тот, кто много хочет»…

— Кого учишь жить, дурак ты беспорточный? — без злости покачал головой Яков Ильич. — Да будь бы я таким, как ты, лучше бы и на свет божий не родиться! Ты поганым кустом в овраге всю жизнь прожил и солнышка-то никогда толком не видел! Гриб ты поганый, мухомор, а меня учишь? Деньги-то к таким, как ты, голоштанным, не прилипают, отскакивают от рук. Ты и сотняги не зарабатывал, а я, темнота несусветная, тыщи в руках держал! Вот на этой ладони… — Он вытянул вперед жирную руку. — Брильянты сверкали! Царские золотые червонцы переливались…

Тимаш даже строгать перестал, с интересом уставился на Супроновича, к седой курчавой бороде пристало золотистое колечко стружки.

— Гляди каков, а? — проговорил он. — Без зубов, а кусаешься! Ладошку-то я твою вижу, Яков Ильич, а брильянтов да золотых червонцев чтой-то нет. Где они? Были, да сплыли, а ты с той поры аж весь почернел от тоски по своему богатству. Глаза бы твои не смотрели на белый свет! И утром и вечером стонешь да зубами скрипишь от жадности своей да злости… А я кажинному деньку радуюсь, птицами любуюсь да людей люблю. Даже ты, старый скупердяй, меня не раздражаешь, жалею я тебя! Вот и посуди, кто ж из нас двоих веселее живет — ты иль я?

Яков Ильич молча смотрел на него. Лысина еще больше побагровела, глаза тяжело ворочались в глазницах.

— Знаешь че, Яков? — продолжал Тимаш. — Я тебе из оставшихся досок гроб одно загляденье смастерю и ни копейки за это не потребую…

Яков Ильич открыл было рот, но вдруг ухватился рукой за верстак, лицо его побелело.

— Будь он трижды проклят, кукушкин сын! — заскрежетав зубами, проговорил он. — Не будет ему счастья и на чужбине… Вор! Вор! Вор!

— Гляди, как свое даже сгинутое добро за душу человека держит, будто костлявая за горло, — подивился дед Тимаш, принимаясь за работу. — Ты, Яков Ильич, держи дурную кровь в узде, ненароком в башку ударит при твоей-то комплекции… тогда и впрямь придется из этих досок не стол тебе сколачивать, а последнюю сосновую хоромину…

— Бросай, Тимаш, это дело, — усталым голосом произнес Супронович, глаза его погасли. — Подымемся наверх, там у меня бутылка водки и закуска найдется.

— Яков Ильич, золотой мой, дай бог тебе здоровья! — Так весь и засветился Тимаш. — Почитай, четыре десятка лет тебя знаю, вон сколько, — он повел рукой вокруг, — на тебя наработал, а сидеть с тобой за одним столом и водку пить ни разу не доводилось! Вот уважил так уважил!

И не понять было, всерьез все это говорит старик или насмехается над Супроновичем…

Глава вторая

1

Высокий, широкоплечий юноша в голубой спортивной футболке со шнурком на груди вместо пуговиц и зеленых мятых бумажных брюках рано утром сошел в Андреевке с пассажирского, прибывшего из Климова. Лучи летнего солнца освещали пустынный перрон, ярко алела фуражка дежурного, в пристанционном сквере щебетали птицы. Через руку у юноши была переброшена коричневая куртка, вещей никаких не было. Насвистывая, он пошел к водонапорной башне, над которой кружили стрижи. Присев на пустой ящик из-под гвоздей, достал из кармана широких брюк пачку «Беломора», закурил, глаза его были прикованы к дому Абросимовых. На окнах играл отблеск солнца, дверь в сени была приотворена, скоро на крыльце показалась Ефимья Андреевна. Она покликала кур, высыпала из чашки на землю крупу и снова ушла в дом. На дворе Широковых бегал по лужайке серый щенок, тыкался носом в забор, повизгивал. Раздался раскатистый и гулкий, как выстрел, хлопок — и сразу в домах захлопали двери, заскрипели калитки, хозяйки выгоняли коров, коз, овец на улицу, а в конце ее показался пастух в зеленой гимнастерке навыпуск. Длинный кнут через плечо волочился по пыли. «Эге-ёй! Вы-гоня-яй!» — звонко выкрикивал он и, с силой пустив прямо с плеча вперед длинное кольцо ременного кнута, издавал оглушительный хлопок, заставляющий животных прибавлять шагу.

Когда стадо пропылило в сторону речки Лысухи и снова стало тихо, юноша бросил окурок в пожарный ящик с песком и направился по главной улице. У сельпо он повернул налево — чувствовалось, что он здесь хорошо ориентируется. Чем ближе подходил он к дому Александры Волоковой, тем шаги его становились медленнее, скоро он остановился у дома напротив, прислонился к березе и стал пристально вглядываться в окна. Занавеска на окне шевельнулась, выглянуло белое женское лицо, немного погодя дверь распахнулась, и на крыльце показалась хозяйка. Сложив ладонь лодочкой, она взглянула на солнце, всплеснула руками и бегом бросилась к хлеву, примыкающему к дому. Выпустив корову, схватила прут и погнала ее к калитке. Александра была в ситцевом платье, поверх накинута вязаная кофта, взлохмаченные русые волосы спускались на полные плечи. Хмурясь, она торопливо прошагала мимо юноши, во все глаза смотревшего на нее. Юноша резко отвернул лицо, сделав вид, что смотрит на ласточек, усевшихся на телеграфные провода. Впрочем, Александра вряд ли обратила на него внимание: она спешила догнать стадо, несколько раз ударила косящуюся на нее фиолетовым глазом корову прутом.

Юноша, воровато оглянувшись, проскользнул в распахнутую калитку, поднялся на крыльцо и исчез в доме. Появился он через несколько минут, торопливо зашагал по тропинке. Навстречу ему попалась хромая сука с отвисшими сосцами и печальными глазами. Сука отскочила в сторону, уступая ему дорогу, и негромко тявкнула, но юноша ничего не замечал, глаза его были широко распахнуты, на губах играла легкая улыбка. Он снова вернулся на станцию, уселся в сквере на низенькую скамейку и достал из кармана несколько фотографий; перекладывая одну на другую, долго разглядывал их. На фотографиях были изображены Александра Волокова, ее второй муж Григорий Борисович Шмелев, светловолосый глазастый мальчик… Юноша, наглядевшись на фотографии, стал одну за другой рвать на мелкие клочки, самую последнюю, где была изображена Александра, поколебавшись, снова сунул в карман. Сложив глянцевитые обрывки в кучу, поджег; когда от них остался тлеющий пепел, услышал недовольный голос за спиной:

— Ты что тут, пожар хочешь наделать?

Перед ним стоял дежурный, кожаным чехлом с флажками он похлопывал себя по синей форменной брючине.

— Вылез по ошибке не на той станции, — улыбнулся юноша. — Вот и загораю тут… Скажите, когда следующий поезд на Ленинград? — Он вскочил со скамейки и старательно затоптал пепел.

— На Ленинград! — хмыкнул дежурный. — Садись на товарняк, он тут сейчас сделает остановку и переждет встречный, и езжай до Климова, а оттуда на Ленинград много поездов.

— Вот спасибо! — обрадовался юноша. — А то я… — он кивнул на пути, — уже хотел по шпалам.

Дежурный, услышав паровозный гудок, пошел на перрон, юноша за ним. Прибыл товарняк. Перед самым отходом, когда уже свистнул кондуктор, юноша вскочил в тамбур, уселся на верхнюю ступеньку. Перед ним проплыл высокий забор, затянутый сверху колючей проволокой. Когда-то тут в кирпичных казармах жили военные, после того как в войну советские бомбардировщики дотла разбомбили немецкий арсенал, базу не стали восстанавливать, на ее месте построили большой стеклозавод и деревообрабатывающий комбинат, так что Андреевка после войны не заглохла, а, наоборот, стала расцветать. Даже на телеграфном столбе у вокзала висело объявление, что требуются рабочие, рабочие, рабочие… На месте сгоревшего поселкового Совета построили новый. На окраине белело кирпичное двухэтажное здание школы. Пять лет прошло, как закончилась война, а в Андреевке не осталось и следов от пожарищ, бомбежек, разрушений.

Товарняк звонко застучал буферами, вагон дернулся и медленно покатился. Проплыла коричневая железнодорожная казарма на бугре, будка стрелочника, замелькали кусты, дальше пошел молодой сосняк. Нет, все же война оставила свои оспины на теле земли, то тут, то там возникали круглые, заросшие травой и жидкими кустиками воронки. Особенно много их было за железнодорожным мостом через Лысуху. Под убаюкивающий стук колес Игорь Найденов слова, уж в который раз, стал вспоминать все, что произошло с ним начиная с того страшного 1943 года…

Он жил с матерью под Калинином, в небольшой деревеньке. У них было богатое хозяйство, в доме дорогие вещи, за скотиной ухаживали двое молчаливых рабочих. Первое время к ним часто приезжал отец, он был уже не Григорий Борисович Шмелев, а Карнаков Ростислав Евгеньевич, и по тому, как перед ним тянулись полицаи, видно было, что он занимает у немцев высокий чин. Потом отец перестал приезжать, а мать все чаще стала поговаривать, что лучше бы вернуться в Андреевку. И как только поблизости снова загрохотали пушки и по дорогам заползали танки и грузовики с солдатами, мать вместе с ним, Игорем, покинула чужую деревню. Они нагрузили добром большую повозку, запряженную двумя откормленными битюгами с мохнатыми копытами: в кадушках было засолено мясо и сало двух срочно зарезанных боровов, к задку телеги привязали самую дойную из пяти черно-белую корову и отправились по проселку в сторону Андреевки. Немецкие посты вполне удовлетворялись документом с орластой печатью, который мать прятала за чулок, — немцы его называли «аусвайс». Ночевали они в глухих деревнях. С хозяевами расплачивались салом. Чем ближе к Андреевке, тем оживленнее становилось на проселках: на запад двигались немецкие грузовики с ящиками, легковые машины, ползли пятнистые танки с прицепленными пушками. И немцы здесь были другие; злые, подозрительные. Многие с окровавленными повязками. Раньше проверяли документ и даже не заглядывали в повозку, а тут как-то попались им навстречу несколько крытых брезентом грузовиков с эсэсовцами в черных мундирах. Низкорослый, круглолицый офицер долго мусолил «аусвайс», оглядывал с ног до головы рослую мать в осеннем пальто с меховым воротником, йотом что-то сказал своим, и те, вышвырнув Игоря, полезли в повозку. Раздались их довольные возгласы, подбежали эсэсовцы с других машин, и скоро все добро было выворочено на дорогу.

— Аусвайс может быть фальшив, — по-русски сказал офицер. — Ваш муж нет там, где поставлена печать. Я сам еду оттуда…

Мать молча, со сжатыми губами, смотрела, как эсэсовцы растаскивали продукты, вытряхивали из узлов и чемоданов отрезы, платья, белье… Им оставили лишь повозку с лошадьми, — даже корову отвязали. Мать не плакала, только стискивала руку сына. Остальное отобрали под самым Климовом. Они с матерью ночь провели в лесу, слышали канонаду, в небо взвивались разноцветные ракеты, гудели невидимые самолеты, утром их остановили люди в красноармейской форме, мать не стала показывать им «аусвайс», потом она его спалила в костре. Бойцы сказали, что лошади нужны для орудийных расчетов, идет наступление по всему фронту, фрицы драпают.

— Наобещал твой батька рай земной, — сказала мать. — А оно вот как все повернулось! И мне, дуре, поделом. На чужое позарилась, а небось и своего лишилась… Как говорят, жадный глаз только сырой землей насытится…

Дом в Андреевке был цел, а вот от хозяйства и паршивой курицы не осталось. Мать бродила по дому злая, растрепанная, то и дело шпыняла Игоря, заставляла ходить с санками в лес и рубить там сучья, сухие деревца. В поселке на них первое время косо посматривали, старший брат Павел и Вадька Казаков гоголями ходили по поселку в красноармейской форме, на гимнастерках у них блестели боевые медали, которые они заработали в партизанах. В 1943-м немцы редко бомбили Андреевку, а в сорок четвертом если и пролетали над поселком самолеты, то лишь советские. Все говорили, что немцам скоро капут, по радио передавали сводки Информбюро, звучала веселая музыка.

Первое время Вадим и Павел носили на груди свои медали, но потом перестали: незнакомые люди, особенно военные, требовали у мальчишек документы, грозили отобрать боевые награды. Не верилось им, что поселковые мальчишки заслужили их в боях с фашистами.

И разве каждому будешь рассказывать, как они с партизанами пускали эшелоны под откос, обстреливали грузовики с солдатами, нападали на мотоциклистов?

В свою компанию Игоря не приняли, хотя и не обижали… Он сам на них обиделся. И вот из-за чего. Как-то мать послала его к Абросимовым за Пашкой — он там теперь жил и дома почти не показывался, — Игорь пришел туда. Старший брат, Вадька Казаков и Иван Широков играли на лужайке в карты, в банке лежали смятые трешки, пятерки, десятки. Игорь, забыв про поручение, подсел к ним и протянул руку за картой. Державший банк Вадим сделал вид, что не заметил.

— У меня сотняга! — похвастался Игорь, показав зеленую бумажку. Советских денег у них было много, мать перед отъездом в Калинин закопала в подполе целую цинковую коробку из-под патронов, набитую ассигнациями.

— На ворованные деньги не играем, — не глядя на него, буркнул Вадим.

— Какие ворованные? — взвился Игорь. — Мать сховала в подполе…

— А откуда они у вас? — спросил Иван, тараща на него злые глаза. — Твой батька — шпиён. До войны получал их от фашистов — за то, что ракеты в небо пущал. А как он саперов у электростанции убил?

— Мамка молоко красноармейцам продавала… — упавшим голосом произнес Игорь, но ему никто не ответил. — Я за батьку не в ответе, — помолчав, повторил он слова матери.

— Яблоко от яблони… — усмехнулся Вадим, встретившись с угрюмым взглядом Павла. — Катись ты, Шмелев-Карнаков, от нас подальше! Смотреть-то на тебя, гаденыша, противно!

— Много награбили под Калинином? — подковырнул Иван. — Говорят, твоя матка, как помещица, всей деревней заправляла.

— И батраки из военнопленных на вас горб гнули, — ввернул Вадим. — Думаешь, мы забыли?!

Лишь Павел молчал и хмуро смотрел в свои карты. Как-никак Игорь ему приходился братом по матери.

— Чей ход? — пробурчал он.

— Твово батьку наши к стенке поставят, — сказал Иван. — Эх, хорошо, коли бы его у нас в Андреевке судили!

— Его еще поймать надо! — со злостью вырвалось у Игоря.

— Глядите-ка, он еще защищает врага народа! — уничтожающе посмотрел на него Вадим. — А ну вали отсюда, гаденыш, пока кровь из сопатки не пустил!

Игорь не нашелся, что ответить, поднялся с колен и отправился домой, матери заявил, что больше к Абросимовым ни шагу, та только вздохнула и отвернулась.

А потом он подружился с поездным воришкой, ошивавшимся несколько дней на вокзале. Тот не стал спрашивать, кто у него батька, охотно вытащил из кармана карты. За два дня Игорь в бешеном азарте ухитрился проиграть в «очко» все материны деньги, переложенные из цинковой коробки в комод под постельное белье. Поняв, что он натворил, не выдержал и заплакал. В карты они резались под железнодорожным мостом через Лысуху. У него даже мелькнула мысль закрыть глаза и кинуться вниз головой, в каменистую неглубокую речушку… Каким ни было заскорузлым сердце у воришки — его звали Глиста, потому что он был тонкий и худущий, — а, видно, и ему стало жалко в прах проигравшегося мальчишку.

— Чего ты давеча толковал про корову-то? — спросил Глиста, глядя на него выпуклыми карими глазами с длинными девчоночьими ресницами.

— Мамка хотела на эти деньги корову купить… — выдавил из себя Игорь.

Глиста, не считая, разделил объемистую пачку денег на две равные части, одну вернул Игорю.

— Может, когда окажусь в твоих местах, молочком угостишь, — ухмыльнулся, раздвинув тонкие синеватые губы, Глиста. — Люблю парное молочко с хлебцем!

Ошалев от радости. Игорь припустил домой, там у комода с вытащенным ящиком и вывороченным на пол бельем его встретила мать. Он ее еще никогда не видал такой разгневанной: багровое лицо, белые глаза, закушенные губы.

— Вот я принес… — выхватив из кармана растрепанную пачку, протянул ей Игорь.

Ее тяжелая рука наотмашь ударила его по лицу, из глаз брызнули разноцветные искры, удары сыпались на голову, плечи, он упал, она стала пинать его ногами…

— Несчастный выродок! Ворюга! Навязался на мою голову… Убью мерзавца!..

До сих пор стоят в ушах ее гневные слова.

Не помня себя, он выкатился из комнаты и, размазывая по лицу кровь, перемешанную со слезами, кинулся на станцию. Глисту он нашел под дубовым деревянным сиденьем, тот сладко спал, пуская на подложенную под голову котомку слюну.

Почти полгода странствовал по стране на поездах Игорь Шмелев с Глистой. Новый дружок научил его воровать у спящих пассажиров в вагонах, срезать бритвой заплечные мешки со спин спекулянток, облапошивать торгующих снедью баб на базарах и привокзальных толкучках. Даже беспроигрышно играть в карты на деньги. Два раза они попадались. Раз сбежали из милиции, второй раз «нарезали болты», как выразился Глиста, из детдома, куда их определили, сняв в очередной раз с поезда. О матери он старался не думать; обида не проходила, да и маленький шрам на верхней губе напоминал о ее жестокой руке…

А в октябре сорок третьего произошло вот что.

Как обычно они с Глистой разделились в поезде — один начинал шмонать от локомотива, второй от последнего вагона — и постепенно сближались. Игорь зажатой в костяшках пальцев безопасной бритвой разрезал у спящей женщины зеленый вещевой мешок и извлек из него круг пахучей домашней колбасы. Не выдержав, тут же под лавкой, на которой впритык дремали человек восемь, съел без хлеба, не пожелав поделиться с Глистой. Потом он наткнулся на фибровый чемодан, стоявший между ног пожилого человека с надвинутой на глаза кепкой. Человек сидел на краю скамьи почти у самого прохода, по-видимому, он крепко спал, потому что проходившие мимо задевали чемодан, а пассажир не просыпался. Это был верняк. Поначалу люди прижимают к себе вещи, кладут под головы, зажимают между ног, бывает, даже привязывают веревками или ремнями к себе, а потом, к ночи, начинают все сильнее задремывать и скоро совсем о вещах не помнят. Этой поездной азбуке его обучил Глиста. Главное, нужно убедиться, что все спят, бывает, один бодрствует и все примечает. Есть еще одна опасность: как бы в тот самый момент, когда начинаешь брать чемодан, поезд не стал замедлять ход, приближаясь к станции, тогда кто-нибудь из пассажиров обязательно проснется и первым делом схватится за вещи…

В вагоне было сумрачно, свет от фонаря с оплывшей свечкой чуть освещал серые, помятые лица пассажиров, колеса мирно отстукивали километры.

Игорь лежал под скамьей и присматривался к чемодану: не слишком ободран, видно, принадлежит богатому «тузику». Что в нем может быть? Вряд ли продукты, в таких чемоданах лежат хорошие вещи, деньги, бывает бутылка водки, а это сейчас большая ценность. На водку можно выменять две буханки хлеба, сала брусок или пару банок мясных консервов. Брюки на ногах шерстяные, башмаки крепкие, с необорванными шнурками. В чемодане наверняка ценные вещи…

Мальчишка осторожно выбрался из-под скамьи, кто-то всхлипнул во сне, будто в ответ что-то пробормотали, кепка до кончика носа закрыла лицо пассажира, которому принадлежал чемодан. Игорь взглянул на свечку: еще, проклятая, коптит! Оглядевшись вокруг, он взялся за ручку чемодана, ловко выдвинул его в проход и, чувствуя, как радостно запело все внутри от удачи, сделал осторожный шаг вперед по узкому проходу, но тут крепкая рука впилась в его худое плечо. Внутри все оборвалось: ну, сейчас начнется! Крик, шум, оплеухи, тычки в спину, а потом на первой станции сдадут железнодорожному милиционеру и…

— Боже мой, Игорь! — услышал он тихий голос человека.

Зыркнул из-под русой челки, и глаза его встретились с серыми глазами отца… Чемодан с глухим стуком упал на пол, несколько пассажиров проснулись, беспокойно заворочались, подозрительно стали ощупывать заспанными глазами грязного, оборванного мальчишку, которого все еще держал за плечо пассажир.

— Никак воришку поймали? — спросил кто-то.

— Все в порядке, граждане, — негромко проговорил отец. — Спите.

— Батя! — выдохнул из себя онемевший от неожиданности мальчишка. — Я думал, ты…

— Надо же, Игорек! — улыбался отец. — Я только что думал о тебе.

— Я из дома утек…

— Потом, Игорек, потом… — придвинул его к себе отец, по лицу его было видно, что он не менее ошарашен, чем сын.

* * *
Под Москвой они целую неделю провели вместе. Мальчишка, отмытый, отогретый лаской, жадно, как губка, впитывал слова отца, который учил его жить… Это был совсем другой отец, не тот, что в Андреевке, там он, бывало, и десятком слов не обмолвится за день с сыном, а сейчас он толковал с ним, как со взрослым, и оттого его слова навечно отпечатывались в сознании мальчика.

— …Ты теперь навсегда для всех советских людей сын врага народа!.. — спокойно говорил отец.

Он расхаживал по маленькой комнате, где они жили вдвоем, иногда сидел на подоконнике, и тогда Игорь видел его постаревшее лицо с умными глазами, горькую складку у губ. Мальчик все больше ощущал, что любит этого человека, да и кого ему оставалось любить? О матери он вспомнил только раз, когда рассказал об их возвращении в Андреевку, не скрыл и случая с проигранными деньгами…

— …И тебе этого никогда не простят, Игорь. Какой же выход? Уехать отсюда пока невозможно, значит, нужно затаиться, стать другим. Я вот уже много лет другой… А для этого вот что необходимо сделать: забыть обо мне… — В ответ на протестующий жест сына улыбнулся, — Когда нужно, о себе напомню… Забыть свою фамилию, да она вовсе и не твоя, чужая… Забыть,что у тебя была мать…

Тогда Игорю казалось, что сделать это легче всего: обида все еще жгла сердце, когда вспоминал про мать, рука машинально поднималась к лицу и щупала шрам над верхней губой.

— Ты завтра сам отправишься в милицию, раскаешься в беспризорничестве, мол, надоела воровская жизнь, попросишься в детский дом… Ничего, Игорек, придется потерпеть, зато там будешь в школе учиться, потом поступишь в институт. Парень ты толковый, и еще все в твоей жизни устроится наилучшим образом. О прошлом говори коротко: началась война, жил в городе, когда подошли немцы, эвакуировался, по дороге на Урал эшелон с беженцами разбомбили «юнкерсы», все близкие погибли, очнулся под откосом в воронке, отца не помнишь — он ушел от вас, когда ты был совсем маленьким. Фамилия? Пусть будет Найденов, самая подходящая детдомовская фамилия…

— Я не хочу учиться, — возражал Игорь. — Можно деньги и так иметь. Ловкость рук — и никакого мошенства…

— Не повторяй глупых слов! — оборвал отец. — Это сейчас еще вольготно живется вашему брату, а кончится война — сразу возьмутся за воров и бандитов.

— А кто победит? — спросил Игорь. — Немцы отступают, говорят, в Гитлера стреляли? Или бомбой хотели убить?

— Гитлеру капут, — нахмурился отец. — Так теперь пленные немцы говорят… Красная Армия оказалась фюреру не по зубам. Видишь ли, сын, русский народ — это особенный народ, я думаю, его победить невозможно.

— Зачем же ты был… с ними? — не глядя на отца, отдавил из себя Игорь.

Отец стал рассказывать о дореволюционной России, когда он жил барином, имел слуг и дома, мог бы дослужиться до генерала, а большевики всему этому положили конец, немцы была для него как для утопающего соломинка.

Игорь понимал не все, о чем говорил отец, иногда он забывался и думал о своем… За полгода беспризорничества война как-то отступила из сознания: все толковали о победах Красной Армии, отбитых у фашистов городах, о скором конце Гитлера, а они, поездные воришки, жили своей обособленной жизнью, далекой от дум и чаяний народа. Ненавидели милиционеров, называли их «мильтонами», «легавыми», презирали фраеров, которые, поймав воришку с поличным, устраивали шум-гам, а то и били. Война стала чем-то абстрактным, нереальным, он даже не интересовался, кто отступает на фронтах, кто наступает. Как-то было безразлично. Его дом — пассажирский поезд, а он все время в движении. Мелькали города, станции, он их больше знал по вокзалам, баночкам, толкучкам, как Глиста и другие называли базары. Все люди делились на две категории: воров и фраеров. Ездили бы на поездах немцы, он и у них бы воровал и считал бы их фраерами. Его героями стали Ленька Золотой Зуб, Череп, Пика, Чугун… С ними встречался иногда в поездах, на вокзалах. Перед ними готов был разбиться в лепешку. Когда началась война, он, как и другие мальчишки в Андреевке, ненавидел фашистов, а после того как пришли немцы и отец их отправил в деревню, он быстро стал привыкать к новой жизни и уже не считал оккупантов врагами, тем более что они не обижали ни его, ни мать. И, лишь вернувшись в освобожденную Андреевку, он почувствовал, что даже для брата Павла стал чужим. Как они смотрели на него там, в поселке? Да и взрослые кивали на него, отпускали нелестные замечания в адрес матери, недобрым словом поминали Карнакова-Шмелева. Настоящую фамилию отца все узнали после прихода немцев в Андреевку.

Наверное, отец, нашел верный подход к сыну, слова его казались убедительными, правильными. Да и в словах ли тогда было дело? Главное — одичавший мальчишка нашел отца, внимание, заботу, ласку. Еще ни один взрослый человек не говорил с ним так доверительно, как равный с равным.

— Россия ослабла, нища, люди остались без крова, — весомо падали в его сознание слова отца. — Сколько еще лет пройдет, когда они все наладят! Обидно, конечно, что твое детство прошло в нищете и разрухе, да на то, как говорится, божья воля. И мне, Игорь, пришлось несладко… Но раз мы здесь, должны жить, как все. Мне снова придется затаиться, а тебе нужно учиться, вступить в комсомол, когда подрастешь, потом в партию… Ни одна живая душа не должна знать, кто у тебя был отец и кто ты есть на самом деле, а я верю, Игорь, что ты всегда будешь со мной… Немцы не сумели победить Россию, да-да, они проиграли войну! Теперь вся надежда на нас самих, вернее, на ваше поколение… Я не верю в дружбу русских, англичан, американцев. Закончится война, и между союзниками начнется грызня. Не могут волк с лисой мирно ужиться! Коммунизм напрочь отрицает капиталистический мир, а богатые никогда не найдут общий язык с бедными, появятся новые покровители нашего освободительного движения против Советской власти, они разыщут тебя. Всегда помни, сын, что в тебе течет дворянская кровь Карнаковых. И пока Россия под большевиками, она тебе — мачеха!

Иногда Игорю казалось, что отец все это говорит не ему, а самому себе, очень уж глаза у него были далекие, отстраненные. Дико было, чудом обретя отца, снова надолго потерять его, может быть, навсегда. О своей работе он не рассказывал, два раза ночью стучали в окно их комнаты какие-то люди, и отец подолгу беседовал с ними на кухне. Игорь прислушивался, но разговаривали тихо, да и понять их было трудно. Люди исчезали, отец закрывал дверь, возвращался в комнату, ложился на скрипучую деревянную кровать, — Игорь спал на топчане у русской печки, — ворочался, иногда закуривал. Однажды сын спросил:

— Кто эти люди?

— Волки.

— И ты… волк?

— Все мы здесь волки в овечьих шкурах… — усмехнулся отец. — А волки охотятся ночью.

— Я никогда не видел волков.

— Их и не надо видеть, главное — знать, что они есть и всегда готовы врагам перегрызть глотку…

Больше Игорь не задавал вопросов.

Отец долго расспрашивал про их жизнь в деревне, про мать, поинтересовался бывшей воинской базой, Абросимовыми. Игорь рассказал о смерти Андрея Ивановича, о том, как с медалями на гимнастерках разгуливали по деревне Павел и Вадим…

— Ненавижу их, — вырвалось у него.

— Ты и они — теперь на разных берегах, никогда не забывай об этом, — сказал отец.

Утром того дня, когда Игорь должен был пойти в милицию, отец показал ему маленький черный браунинг. У мальчишки загорелись глаза, однако, подержав красивую штучку в руке и даже понюхав, вернул отцу.

— Твой, — сказал отец. — Только сейчас, сам понимаешь, он тебе ни к чему.

Несколько раз разобрал и собрал браунинг, научил, как им пользоваться, ставить на предохранитель.

— Пострелять бы? — загорелся Игорь.

— Еще успеешь, — усмехнулся отец.

* * *
Сразу за дачами начиналась березовая роща, спускающаяся к холодно поблескивающей реке. По воде медленно плыли желтые, розовые и красные листья. Углубившись в рощу, Карнаков облюбовал толстую березу, вытащил из кармана складной нож и, глубоко врезаясь в кору, вырезал инициалы: «И. К.», потом разгреб ногой опавшие листья, лопатой, которую захватил с собой, вырыл яму и опустил туда цинковую банку, обмотанную промасленной тряпкой, — Игорь принес ее в мешковине, — быстро закопал, ногой разровнял землю, сверху нагреб листья, сучки.

— Твой тайник, — сказал отец. — Запомни как следует место. А метка на березе — «Игорь Карнаков» — сохранится навсегда.

В банке лежали хорошо смазанный браунинг, коробка патронов и толстая пачка денег, схваченная красной резинкой.

— Не торопись, Игорь, за кладом, — говорил отец. — Пусть себе лежит. Думаю, что пройдут годы, прежде чем все это тебе понадобится.

* * *
Годы прошли. Игорь Найденов в 1950 году закончил в детдоме семилетку и теперь ломал голову: куда поступить? Еще три года торчать в детдоме не хотелось, лучше подать документы в техникум, можно и в военное училище, но отец вряд ли одобрил бы это. Кто знает, могут рано или поздно и докопаться, кто он такой, Игорь Найденов, на самом деле… Сын врага народа! Единственное, что для себя Игорь твердо решил, — это обосноваться в Ленинграде или Москве, тем более что там учебных заведений тьма. В детдоме он изучал английский язык, был первым в классе, учительница утверждала, что у него способности к иностранным языкам. В свидетельстве две тройки — по алгебре и геометрии, по остальным предметам четверки и пятерки. Характеристика тоже хорошая. Игорь знал, что к детдомовцам — детям войны — особенно внимательное отношение в приемных комиссиях.

В какой же техникум поступить? В машиностроительный? Или в полиграфический?..

Перед экзаменами остались кое-какие дела… Вот одно из них уже сделано: повидал мать, о которой очень сильно тосковал в детдоме, но о себе так и не дал ей знать, помнил наставления отца. Кстати, вопреки ожиданию, мало что шевельнулось в его сердце, когда он увидел ее нынче утром — сонную, растрепанную, в вязаной кофте и с прутом в руке. В детдоме он внушил себе, что у него нет матери, — осталось лишь одно воспоминание да маленький шрам на верхней губе… Главное, что привело его на родину, — это фотографии. Он их вытащил из общей рамки на стене, выдрал из старенького альбома и уничтожил все, кроме фотографии матери…

Не знал он, как тогда недоумевала Александра, не увидев на стене нескольких фотографий. Кому они могли понадобиться? Будто нечистая сила в доме побывала…

В Климове Игорь сел на первый московский поезд и вечером уже находился в дачном поселке, где с отцом провел в 1943 году неделю. С тех пор отец не давал о себе знать. Здесь Игорь побывал в 1946 году, нашел березу со своими инициалами, выкопал заветную банку, которая снилась ему вьюжными ночами в детдоме, хотел все забрать, но взял только деньги, а браунинг с патронами оставил в тайнике, правда, не удержался и пострелял из него в консервную банку, повешенную на сучок… С отцом у них был такой уговор: Игорь искать его не будет, если надо, отец или человек от него сами разыщут. И пусть Игорь не бросает тайник, при случае наведывается к нему, возможно, что он найдет записку или письмо, из которого поймет, что ему нужно будет сделать, чтобы встретиться с отцом.

Пока в тайнике записок и писем не было.

А с деньгами произошла вот какая история: приходилось их все время прятать и перепрятывать, чтобы никто не нашел. В детдоме все друг у друга на виду. И мальчишка — обладатель значительной суммы — не мог потратить деньги так, как ему хотелось. Приходилось ловчить, изворачиваться, всякий раз придумывать новые истории, когда у него появлялась какая-нибудь вещь, вроде понравившегося ему перочинного ножа с множеством приспособлений. Он вконец измучился, даже плохо спал по ночам, опасаясь, что кто-либо из ребят выследил его и ждет момента, чтобы украсть деньги. Прятал в подушку, матрас, даже запихивал сверток с деньгами в трубу помятого самовара, найденного на чердаке.

Вкусные вещи, конфеты и шоколад покупал тайком и давился ими ночью под одеялом или спрятавшись где-нибудь в мастерских. Делиться колбасой или конфетами Игорь ни с кем не хотел, друзей у него не было, а на девчонок он тогда не смотрел.

Все закончилось самым неожиданным образом: в 1947 году объявили денежную реформу, и его деньги превратились в ничто. Конечно, он их обменял, но на руки получил жалкую сумму по сравнению с той, которую имел. И тогда у него впервые возникло недовольство Советской властью, лишившей его богатства. Да, обладая деньгами, он чувствовал себя богачом! Это давало ему право смотреть на других ребят свысока. Ведь он мог иметь то, что не могли иметь они. И вот его в один день лишили этого сладкого преимущества…

Недовольство, медленно накапливаясь, превращалось в ненависть. Вспоминались разговоры с отцом — тот гордился своим дворянским происхождением и сыну это завещал. Единственно, чего Игорь тогда не понимал: какой прок ему от этого дворянского происхождения? Об этом нельзя было кричать на перекрестках, да и ребята подняли бы его на смех, заяви он им о своем высокородном происхождении…

Дачный поселок не изменился, разве что среди деревьев зажелтели новые постройки. Они все ближе подбирались к березовой роще. К счастью, ее пока не трогали. Вечер был теплый, и у речки прогуливались дачники. Какое негодование охватило его, когда под своей березой с инициалами он увидел парней и девушек, расположившихся на плащ-палатке с бутылками и закусками. На земле играл патефон, Русланова душевно выводила: «Валенки, валенки…» Игорь прошел мимо раз, второй, судя по всему, компания не спешила закругляться. Чернявая девушка, смеясь, что-то сказала парню, положившему голову ей на колени.

— Потерял кого, дружок? — приподнявшись, спросил он.

Игорь сдержался, чтобы не ответить резко, но тут второй парень, явно под хмельком а потому любящий весь мир, сказал радушно:

— Присаживайся, коллега! Эй, Семен, налей красненького доброму молодцу.

Ребята оказались сборщиками с автомобильного завода «ЗИС», вот компанией собрались отметить день рождения Катеньки, той самой чернявой, которая первая обратила внимание на Игоря. Она и сейчас, когда он присел на краешек плащ-палатки, с интересом посматривала на него. Высокий, с густыми русыми волосами, правильными чертами лица, Игорь нравился девушкам, на него засматривались одноклассницы в детдоме, а одна — Лена — даже написала записку… Глупая записка, в ней нацарапано, что ее, Лену, сводят с ума его родниковые глаза — слово-то какое откопала! — и пухлые губы… Она назначила ему свидание у кладбища, но он не пришел. Толстушка Лена ему совсем не нравилась, да и вообще — детдомовские девчонки его не привлекали и настоящих друзей у него не было. Может, потому, что между ребятами и им, Игорем, все время стояла тайна? Тайна, открытая ему отцом… Чего греха таить, он ставил себя выше товарищей по детдому. Все, что говорили учителя, читал в книгах, видел в кино, он теперь воспринимал по-своему, критически, с недоверием, хотя никогда никому свои взгляды на жизнь не поверял. Он научился быть молчаливым, замкнутым — больше слушал, чем говорил, правда, иногда на его губах, которые свели с ума дурочку Лену, появлялась скептическая усмешка, которая не нравилась сверстникам.

Пригласившего Игоря в компанию парня звали Лешей, второго — Семеном, девушек — Катей и Машей. Не очень-то хотелось Игорю рассиживаться с ними, но все равно, пока они не уберутся отсюда, делать было нечего. Леша налил ему в граненый стакан белого портвейна, пододвинул консервную банку с килькой.

— Дерябни и закуси с рабочим классом, — ухмыльнулся он.

— Не пью, — отказался Игорь, а белесую кильку подцепил перочинным ножом и положил на кусок хлеба с маслом.

— За день рождения Катеньки! — настаивал тот.

— Представляете, я совершеннолетняя! — взглянув на Игоря, засмеялась девушка.

Он отметил, что у нее полные ноги в капроновых чулках, платье сбоку задралось и была видна широкая розовая резинка. Она приковала к себе его взгляд. Девушка, все так же улыбаясь, скосила вниз глаза, небрежно одернула платье.

Игорь в свои восемнадцать лет всего один раз имел дело с женщиной. Это случилось в прошлом году на уборке картофеля в колхозе. Вместе с ними на поле работали и студенты. Игорь возил на лошади мешки с картошкой на склад, а девушки там сортировали ее. Рослая голубоглазая блондинка Галя в синем спортивном костюме, обтягивающем грудь, первой заговорила с ним. Игорь солгал, что он тоже студент, — он всегда выглядел старше своих лет. Видя, что он робок и всякий раз, оказываясь рядом, отводит глаза, она мимоходом сказала, что после ужина будет на берегу речки, оттуда очень красивый вид на рощу, над ней с криками пролетают гуси-лебеди…

Он пришел и там, на стоге сена, все и произошло. Он чуть было не оконфузился, но когда признался, что это в первый раз, девушка весело рассмеялась и так поцеловала, что он чуть не задохнулся… Потом он тенью ходил за ней, звал на речку, но Галя его избегала. Он злился, преследовал ее, но девушка перестала обращать на него внимание. Как-то он увидел ее возле их стога с высоченным парнем в суконной куртке. Искусав ночью до крови губы, Игорь на следующее утро попросил бригадира, чтобы его перевели на другой участок… Но и потом еще долго ночами ему снился разворошенный стог, белые Галины ноги, и просыпался он от ее заливистого смеха и обидных слов: «Ты еще мальчик!»

— …Он не хочет выпить за нашу Катю-Катерину? — подал голос Семен, он теперь привалился спиной к острым коленкам второй девушки, которую звали Машей. — Ты знаешь, Игорь, за Катю-Катерину вчера поднял тост сам Филиппов!

Все засмеялись, Игорь тоже улыбнулся, но пить не стал. Однажды с двумя одноклассниками они стащили с телеги, на которой везли в сельпо ящики с водкой, две бутылки «московской», забрались на чердак и там распили, закусив луком и хлебом… Так отвратительно Игорь никогда себя в жизни еще не чувствовал, его выворачивало наизнанку, в глазах все кружилось, острая боль разрывала внутренности. На другой день у него был такой вид, что воспитательница отправила в медпункт… Вот тогда он и дал себе слово больше никогда не употреблять спиртного. От одного вида белой жидкости в зеленоватой бутылке его уже мутило.

— Кто такой Филиппов? — поинтересовался Игорь.

— Филиппов — это великий человек! — улыбнулся Леша. — Начальник нашего цеха. Бог и царь, а наша Катенька ему нравится…

— Он старый, — отмахнулась та. — И у него нет одной руки.

— Иди к нам на завод, — вдруг предложил Семен. — Хорошие деньги будешь заколачивать. Ну полгода поработаешь учеником, а потом пойдет монета. Знаешь, сколько я зашибаю?

— Хвастун, — вставила Маша.

— Я поступаю в университет, — соврал Игорь.

— Ну и дурак, — заметил Леша. — Выучишься на кого? Учителя или физика-химика?

— Иностранный язык и литература…

— Да на кой ляд тебе сдались языки, Игорек? — хлопнул ладонью себя по колену Леша. — Кому все внимание — нам, рабочим! Посмотрите, ребята, какие у него руки, плечи. Да тебе ворочать моторы и кузова в цехе сборки, а не книжечки листать да лопотать не по-нашенски…

— По-твоему, учеба — это ерунда? — без улыбки взглянула на него Катя.

— Учиться никогда не поздно, — сбавил тон Леша. — Я и сам собираюсь поступить в школу рабочей молодежи…

— Уж который год собираешься? — ввернула Маша. У нее было маленькое невыразительное лицо с большим ртом и удлиненным подбородком.

— Ребята, жизнь только начинается, так хочется повеселиться, погулять! Как мы жили в войну? Голодные, напуганные бомбежками, с утра до вечера только и думаешь, чем бы брюхо набить! И от школы отвыкли… Как только вспомню, что после работы еще надо за парту садиться, такая тоска на меня, братцы, накатывает… Жуть!

— А как же другие? — снова вступила в разговор Унылая Маша, как про себя ее прозвал Игорь. — Я работаю и учусь — и ничего.

— Другие, другие! — нарочито плачущим голосом заговорил Леша. — Да что мне до других? Я, Алексей Листунов, родился на этой земле в единственном экземпляре. Почему я должен во всем походить на остальных? Может, я специально не поступаю в школу, чтобы не быть похожим на других?

— Лень тебе учиться, вот и все, — нравоучительно произнесла Маша. — Трудностей боишься.

— Это я-то? — возразил Леша Листунов. — А кто пережил голодное детство, послевоенную разруху? Кто недосыпал, недоедал, вкалывая на стройках пятилетки? Кто восстанавливал города, заводы, фабрики? Я и видел-то в своей жизни только одни трудности. Не успеешь оглянуться — и состаришься в борьбе с этими трудностями. И почему так не повезло в жизни нашему поколению?

— Я не считаю себя несчастной, — заметила Унылая Маша.

— Надоели мне эти проклятые трудности! — продолжал Леша. — А когда жить прикажете? — Он обнял за талию Катю. — Любить? Наслаждаться?

Игорю нравился ход рассуждений Листунова, такого он еще ни от кого не слышал. Наоборот, все толковали о трудовом подъеме, увеличении производительности, своем вкладе в дело восстановления народного хозяйства… Вступать в спор не хотелось, тем более что товарищи Листунова совсем не разделяют его мысли. Может, он просто дурачится? Разыгрывает их?

— Ты рассуждаешь, как эгоист, — начала Маша.

— Я и не отрицаю, что я эгоист… в личной жизни, а на работе Алексей Листунов ходит в передовиках. И почему эгоистом быть плохо?

— Ну, знаешь!.. — покачала головой Маша.

— Не знаю, — рассмеялся Леша. — Объясни, пожалуйста.

— Ну, во-первых, если бы все были эгоистами, мы никогда войну не выиграли бы…

— Ты не путай эгоизм с патриотизмом, — перебил Листунов. — Эгоисты воевали не хуже других. Отец одного моего знакомого сам рассказывал, как взял в плен немецкого офицера, чтобы попасть во фронтовую газету, где должны были бы напечатать его портрет. Очень уж хотелось ему послать газету своей девушке в Куйбышев.

— И послал? — спросил Семен, носатый парень с рыжеватой челкой, спускающейся на лоб.

— Медаль за отвагу получил, а в газете почему-то так про него и не написали…

— Мне стыдно тебя слушать, — отвернулась от него Унылая Маша. Длинный подбородок ее от возмущения задрожал и стал еще длиннее.

— За что купил, за то и продаю, — заметил Листунов. — А медаль я у него сам на груди видел. В День Победы. А вот я бы из-за девушки не стал рисковать своей драгоценной жизнью! Да и в газету никогда не стремился бы попасть… Значит, никакой я не эгоист, а передовой производственник нашего цеха! Давайте выпьем за Лешку Листунова — человека нового, послевоенного поколения! Хватит о войне, о плане, о коллективе! Как говорил один философ, пока я существую, есть все, а когда меня нет — ничто не существует!

— Кто этот философ? — полюбопытствовал Семен.

— Фамилию забыл! — рассмеялся Алексей. — Какой-то немец.

— Маркс? Или Энгельс? — пристал к нему Семен.

— Нет, у него фамилия на «К» или на «Б»…

— Выпил он, вот и треплется, — попыталась разрядить обстановку Катя. — Что вы, не знаете Лешку? Он «Краткий курс» и то до конца не дочитал, а Маркса и Энгельса знает только по портретам.

— Темный ты человек, Алексей, — покачала головой Унылая Маша.

— Веселый он, заводной, — вступилась Катя.

— Треплюсь я, братцы! — воскликнул Алексей. — Разыгрываю вас, чудиков! Не читал я никаких философов, был на лекции, вот там и слышал про «существую — не существую»… — Он поднял свой стакан. — А выпить за меня надо. Кто в числе первых подписался на последний заем? Я — Алексей Листунов! Кто подал заявление в комсомол? Я! «Расцветали яблони и гру-ши-и… Поплыли туманы над реко-ой!..» — дурашливо затянул Алексей.

Игорь сообразил, что он притворяется, прикидывается пьяным более, чем есть. Видно, струхнул, что лишнего наболтал…

— Мальчики, чего это мы все спорим и спорим? — улыбнулась Игорю черноволосая, кареглазая Катя. — Мы что, празднуем мой день рождения или выступаем на диспуте «Герой нашего времени»?

— Умница! — чмокнул ее в щеку Леша. — Да здравствует Катенька, ура! — И лихо опрокинул в себя налитый Игорю стакан.

— Есть святые вещи, которые походя задевать нельзя, — недовольно сказала Маша, бросив на Листунова укоризненный взгляд. — И в комсомол тебе еще, по-моему, рано. Несознательный ты элемент, Алексей.

Тот состроил серьезную мину, налил всем в стаканы, поднялся на ноги и торжественно провозгласил:

— Выпьем за героев, павших в боях за Родину. Вечная им память! Пусть знают, что благодарные потомки их никогда не забудут.

Сначала все смотрели на него с недоумением, ожидая очередной шутки, но потом один за другим поднялись. Встал и Игорь, правда, стакана не поднял. Он с симпатией смотрел на Алексея и думал про себя, что тот рассуждает в точности как и он, Игорь. Вот только всерьез так думает или всех дурачит? Как бы там ни было, ему захотелось поближе познакомиться с этим веселым, бесшабашным парнем, да и Катя ему все больше нравилась. Когда снова сели, кончик розовой резинки опять показался из-под ее платья, но он старался не смотреть на колени.

К Игорю больше не приставали, и он переключился на девушек: делал им бутерброды с маслом и колбасой, рассказывал разные смешные истории, услышанные от других, даже спел блатную песню про Мурку, которая предала воровскую компанию, за что и получила пулю в лоб… Алексей дал ему свой московский адрес и велел обязательно в гости заходить. Семен жил в рабочем общежитии, а Катя быстро написала на клочке газеты, в которую были завернуты помидоры, свой телефон. Игорь думал, что она потихоньку сунет ему бумажку, но девушка открыто протянула и сказала:

— Будешь в Москве — звони, я тебе покажу Третьяковку, — и, наклонив черную, галочью голову, пристально посмотрела ему в глаза.

Игорь почувствовал, что краснеет, и, злясь на себя за это, резко отвернулся, а девушка негромко рассмеялась.

— Смешной ты, — тихим грудным голосом произнесла она.

Он проводил их до электрички, сказал, что у него здесь тетя живет, и даже наугад назвал адрес, впрочем, тут же прибавил, что завтра уезжает в Ленинград. У Кати стройные ноги, а вот талия подкачала — широкая. Девушка задержала его руку в своей, карие глаза у нее блестели; когда она улыбалась, в зубах заметна щербинка; на щеке родимое пятнышко, впрочем, оно ее не портило; руки у нее большие, пожатие крепкое.

— Звони, Игорь, — сказала она, — я буду рада.

Потом он вернулся в рощу, разрыл яму, вытащил банку, вытряхнул из нее завернутый в тряпку браунинг, патроны. Банку повесил на сук, прицелился, но не выстрелил, спрятал браунинг в карман и, насвистывал, зашагал по тропинке к видневшейся сквозь просветы в деревьях станции.

2

Дмитрий Андреевич Абросимов и директор детдома Василий Васильевич Ухин сидели на толстой полусгнившей березе, осклизлые ветви которой мокли в озерной воде, и курили. Перед ними расстилалось огромное озеро, с пышными зелеными островами, загубинами и камышовыми заводями. Называлось оно Белым. За старым парком торчали из воды черные сваи, там когда-то был господский садок для рыбы. На живописном холме белело большое двухэтажное здание — бывшая княжеская усадьба. На фасаде выше окон с гипсовой лепкой цветными изразцами выложена царевна-лебедь, выходящая из воды. Кое-где облицовка осыпалась, краснела кирпичная кладка. Ближе к берегу раскинулись приусадебные постройки. Крыша длинного скотного двора провалилась посередине, у низких квадратных окон темнели кучи навоза. Редкие высокие облака просвечивали на солнце, на озере то и дело всплескивала рыба.

— Посидеть бы здесь с удочкой, — мечтательно глядя на озеро, проговорил Дмитрий Андреевич. — Щука бьет, окунь гуляет, и лещ в лопушинах чмокает. Слышите?

— Я никогда удочку в руках не держал, — ответил Ухин. Он в хорошем коричневом костюме. Крупная голова с залысинами у висков, широкое толстогубое лицо, бровь пересекает розоватый шрам — след осколка.

Дмитрий Андреевич в зеленом офицерском кителе без погон, синих галифе и хромовых сапогах, на груди три ряда орденских ленточек. В черных, отступивших ото лба волосах пробивается седина, у крупного, абросимовского носа две глубокие складки, крепкие выбритые щеки отливают синевой.

— Самое большее — одну бригаду строителей я смогу вам до сентября выделить, — продолжил начатый разговор Дмитрий Андреевич. — Сами знаете, какое сейчас идет строительство в Климове, есть семьи, которые еще из землянок не выбрались.

— Не успеем к началу учебного года все привести в божеский вид, — сказал Василий Васильевич. — Ну ладно, жилые комнаты оборудуем, а классные? Даже парт не завезли. Где учителей разместим? Обслуживающий персонал? Да они посмотрят, что тут полный развал, и сбегут в райцентр.

— Люди возвращаются на пепелища и строятся, а у вас вон какой дворец! — с улыбкой кивнул на белый особняк Абросимов.

— Снаружи-то красиво, а внутри?

— У меня идея, Василий Васильевич, — сказал Дмитрий Андреевич. — Чего нам дожидаться начала учебного года? Перевозите ребятишек из Климова прямо сейчас. За три месяца вы тут все расчистите, приведете в порядок помещение. Глядите, какая стоит теплынь! Поживете в палатках, можно на острове разбить лагерь, чем для ребятишек не романтика?

— Какая уж тут романтика, — усмехнулся Ухин. — Придется грязь на себе вывозить с утра до вечера…

— Чем киснуть им лето в городе, пусть лучше поработают на благо собственного дома, — заметил Дмитрий Андреевич.

— Стройматериалами-то хоть обеспечите?

— Завтра же несколько машин с досками отправлю, — пообещал Абросимов.

— Стекла нужны: зарядит дождь — поплывем прямо в комнатах.

— Дадим и стекла.

— Это ваша идея открыть тут детский дом? — спросил Ухин.

— Здесь когда-то была вотчина князя Турчанинова, — сказал Дмитрий Андреевич. — Раньше прохлаждались тут князья, а теперь сделаем рай для наших ребятишек.

— Мой Витька погиб под бомбежкой, — глухо уронил Василий Васильевич. — В сорок втором.

Громко всплеснуло у самого берега, от камышей пошли круги, недовольно крякнула невидимая утка. Был конец мая, сквозь серый прошлогодний камыш настойчиво пробивался к солнцу молодой, зеленый. Еще не появились из глубины кувшинки, лишь в темной воде смутно лиловели маленькие округлые листья.

— Мой старший, Павел, воевал рядом со мной, — помолчав, проговорил Абросимов. — И племянник Вадим. Отчаянные парнишки! Сколько у меня из-за них прибавилось седых волос на голове! Мальчишками были, а партизанили со взрослыми наравне, обоих наградили боевыми медалями.

Ухин ничего не ответил, он смотрел на озеро, будто увидел там что-то необычное, но озеро было тихое, спокойное. Не шевелились и ветви на деревьях, стоявших на другом берегу.

— Я отца потерял в Андреевке, — сказал Дмитрий Андреевич.

— Читал про его героическую гибель в районной газете, — отозвался Василий Васильевич. — Да и про ваши партизанские подвиги наслышан.

— А вы где воевали? — невольно взглянув на багровый шрам на лбу, спросил Абросимов.

— Рокоссовский командовал Донским фронтом, когда мы вышли на Курскую дугу, — ровным голосом рассказывал Ухин. — Ну там собралось столько солдат, техники, такого я больше не видел, да и вряд ли доведется когда-нибудь увидеть. Я командовал минометной ротой. Когда все началось, меня осколком зацепило под Старым Осколом… Отлежался в госпитале и закончил войну на Одере… Самая обыкновенная биография фронтовика.

— Осколком под Старым Осколом… — задумчиво проговорил Дмитрий Андреевич.

— Я об этом как-то не подумал, — усмехнулся Василий Васильевич. — Смешно!

— Ничего тут смешного нет, Василий Васильевич, — заметил Абросимов. — Расскажите ребятам, как вы воевали. И про Старый Оскол.

— Не знаю, как другие, а я не люблю про войну вспоминать, — ответил Ухин. — Хватит того, что по ночам до сих пор кошмары снятся.

— Про эту войну люди должны всегда помнить, — возразил Дмитрий Андреевич. — Чтобы не разразилась еще одна.

— Думаете, может такое случиться?

— Тогда бы я сказал, что весь мир сошел с ума! — громко сказал Абросимов.

Будто испугавшись его голоса, совсем рядом что-то бултыхнулось.

— Щука или лещ? — посмотрел на медленно расходящиеся круги Василий Васильевич.

— Богатое озеро, — сказал Дмитрий Андреевич. — Разве плохо ребятишкам свежую рыбу к столу? Вон у князя, — он кивнул на заводь со сваями, — был собственный садок… Интересно, есть тут судак?

— Приезжайте порыбачить, — предложил Василий Васильевич.

— Как тут обживетесь, обязательно приеду, — сказал Абросимов и поднялся со ствола. — Красивые места! Душа радуется, глядя на эту благодать… Со мной поедете?

— Я переночую в деревне, — сказал Ухин. — Еще раз обойду… наши княжеские владения!

— А вам-то нравится?

— Вообще-то я горожанин… Но разве такая красота оставит кого-либо равнодушным?

— Ну вот и прекрасно! С новосельем вас, Василий Васильевич! — от души пожал ему руку Абросимов.

Директор детдома проводил его к «виллису», стоявшему у деревянного дома с разбитыми окнами. Дмитрий Андреевич сел за руль, включил мотор и привычно тронул с места. Небольшая юркая зеленая машина с плоским капотом и брезентовым откидным верхом скоро скрылась среди могучих сосен, подступивших к поселку. Солнце било в лобовое стекло, и Дмитрий Андреевич опустил щиток: он любил ездить с открытым верхом, только в дождь поднимал брезент. Скоро дорога пошла вдоль колхозного поля. Он был доволен, что настоял перед областным начальством о передаче бывшей княжеской усадьбы детдому. Немцы тут устроили продовольственный склад, на скотнике резали для своих солдат коров, свиней, овец, которых отбирали у населения, за два года они все тут загадили, разграбили. Разобрали деревянные стены внутри особняка, уходя, подожгли подсобные помещения, сараи, но местные жители сумели быстро погасить, благо озеро рядом. Теперь тут будут жить ребята… Дмитрий Андреевич ничего не сказал директору, но в душе он позавидовал ему, сам рад бы был возглавить этот детский дом. Тихо, сосны кругом, красивое озеро… Почему его назвали Белым? Голубое с зеленоватым отливом у берегов. Может, потому, что белых лилий много?

Беспокойная жизнь первого секретаря Климовского райкома партии порядком измотала Абросимова. Приехав нынче сюда, он вдруг остро почувствовал тоску по школе, мальчишкам и девчонкам, которых столько лет учил уму-разуму до войны… До 1948 года он был на политической работе в армии, демобилизовался в звании полковника, в Тулу не вернулся. Жена Рая с дочерьми Варей и Тамарой приехала в Андреевку, там они прожили полгода. Дмитрия Андреевича сначала назначили заведующим отделом пропаганды в обком, а два года назад избрали первым секретарем Климовского райкома партии. Очень Рае не хотелось переезжать из Калинина, где у них была хорошая квартира, в Климово: мол, и девочкам было бы лучше учиться в большом городе… Девочки! Уже невесты. Варя поступила в Калининский педагогический институт, Тамара в этом году заканчивает десятилетку. Жена работает в Климове завучем средней школы.

Выехав на шоссе, Дмитрий Андреевич неожиданно повернул не в Климово, а в Андреевку — вдруг неудержимо потянуло к матери, он не был у нее больше месяца. С досадой вспомнил, что не выполнил ее просьбу: Ефимья Андреевна просила привезти дрожжей для теста, а он все забывал… У него район, как говорится, на шее, а тут дрожжи!.. Заехал в первый попавшийся на дороге магазин — дрожжей, конечно, не было, устроил нагоняй продавщице, а потом стыдно стало: она-то при чем, если дрожжи уже который месяц не привозят?..

И, только сворачивая у висячего моста с шоссе на проселок к Андреевке, почувствовал, как вернулось хорошее настроение. Тут каждая тропка исхожена с детства, а когда был в партизанах, все окрестные леса-болота изучил. Дорога тянулась вдоль железнодорожных путей; не доезжая моста через Лысуху, увидел впереди женщину в платье с короткими рукавами. Что-то в ее фигуре и тяжеловатой походке угадывалось знакомое. Поравнявшись, притормозил, женщина обернулась, и он узнал Александру Волокову. Ее светлые глаза без всякого удивления смотрели на него. Располнела, но еще неплохо выглядит для своих лет, в русых волосах, стянутых на затылке в тугой узел, не заметно седины.

— Садись, подвезу, — открыв дверцу, предложил он.

— Тут недалече, — произнесла она своим резким голосом. — Да и не привыкла я разъезжать на машинах.

Глаз не отводит, ничего в них не прочтешь. Он знал, что ее вызывали, спрашивали про мужа Карнакова-Шмелева, но она ничего не смогла рассказать, потому что давным-давно в глаза его не видела… Дмитрий Андреевич был убежден, что Александра до войны и не подозревала о вражеской деятельности своего мужа.

— Как живешь-то… Шура? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Как все живут, так и я…

— Младший-то твой, Игорь, так и не объявился?

— Тебе-то что? — холодно посмотрела она на бывшего мужа. — Игорек не имеет никакого касательства к своему батьке. Небось и не помнит его.

— Значит, жив?

— Откуда я знаю, — с затаенной болью вырвалось у нее. — Неужто начисто забыл мать? Был бы жив, уж, наверное, какую-никакую весточку подал бы…

— До свидания, Шура, — Дмитрий Андреевич тронул «виллис», Александра чуть отступила и, все так же прямо глядя ему в глаза, уронила:

— Павел приехал, а ко мне глаз не кажет… Мать я ему али не мать?

В голосе не жалоба, не просьба повлиять на сына, а все та же затаенная боль. Двух сыновей родила Александра, и нет рядом ни одного: Игорь как сбежал из дома, так и сгинул, Павел, хоть и часто бывает в Андреевке, к матери не заходит. А ей самой гордость не позволяет переступить порог дома Абросимовых.

Подъезжая к дому, Дмитрий Андреевич вдруг подумал, что, если бы не развелся он с Шурой, может, все по-другому бы у них сложилось. Он до сих пор не знает, любил ли ее, но вот эта случайная встреча всколыхнула в его душе что-то далекое, волнующее… Горяча была Саша, ох как горяча! Даже пугала его подчас своей страстью. А Рая, наоборот, холодна, равнодушна. Живут рядом, а любви и понимания между ними нет. Встретятся вечером дома — и поговорить не о чем, да и с дочерьми не найти ему общего языка. Оно и понятно, девчонки тянутся больше к матерям. Что уж скрывать! Давно он понял, что чужие они с Раей… Понял, а вот живет, не в третий же раз ему жениться? Встречаются хорошие, умные женщины, но, как говорится, обжегшийся на молоке дует и на воду… Да и работа у него такая, что весь на виду. И честно говоря — наверное, возраст! — ничего уже и не хочется менять в своей жизни.

Хоть с сыном-то повезло. Особенно война, партизанский лагерь их сблизили. Говорят же — сердце вещает. И в мыслях не было сегодня завернуть в Андреевку, а вот потянуло.

Остановив машину, открыл дверцу и крикнул:

— Он придет! Ты жди… Шура.

Александра молча шла по обочине и смотрела под ноги, тяжелый узел волос подрагивал на голове. Из клеенчатой сумки, которую она несла, торчал розовый детский сачок на длинной ручке.

«Зачем ей сачок?» — размышлял Дмитрий Андреевич, подъезжая к дому.

3

— Там тухлая вода и какие-то длинные белые грибы растут, — вылезая из землянки, проговорил Павел. В руке у него грязная, залитая варом бутылка.

— Бутылка выдержанного самогона? — пошутил Дмитрий Андреевич.

— Под нарами валялась, — ответил Павел. — Помнишь, как такими штуками поджигали в сорок втором немецкие бронемашины?

— Подожди, кто же жил в этой землянке? — стал вспоминать Абросимов. — Вася Семенюк и Харитонов… А как звать, уже забыл.

— Кирилл, — подсказал сын.

— А от моей командирской землянки осталась одна воронка. Посмотри, на дне уже сосенка выросла!

— Мы с Вадькой и бабушкой жили между тех двух сосен. Там тоже воронка, — показал сын.

— Черное болото, — задумчиво глядя на колышущуюся на ветру осоку, проговорил Дмитрий Андреевич. — Если бы не мать, мы не переправились бы через него, — одна она знала тропу.

— А каратели побоялись идти за нами, — сказал Павел. — Я, помню, один шаг сделал в сторону — сразу по пояс провалился в «окно». Вадька помог выбраться.

— Пройдет еще десять лет — и от нашего лагеря не останется и следа.

— Ребятишки нашли за Утиным озером сбитый «юнкерс», — вспомнил Павел. — А здорово было бы его приволочь сюда! И хотя бы одну землянку сохранить такой, какой она была в войну.

— Займись, — сказал отец. — Экспонатов тут для партизанского музея хоть отбавляй.

— Музей в лесу? — усомнился Павел. — Все-таки далеко от Андреевки.

— Когда-нибудь люди по крохам будут собирать все, что осталось от войны, — проговорил Абросимов. — И позеленевшая гильза станет ценным экспонатом… Потолкуй с поселковыми комсомольцами. Пусть собирают в лесу военные трофеи.

Павел смотрел в просвет между соснами, хмурил лоб. Сейчас он очень походил на отца.

— Трофеи… — пробормотал Павел. — Мы с Вадькой где-то тут неподалеку зарыли две цинковые коробки из-под патронов. Там немецкий бинокль, парабеллум, патроны, фляга, два ремня с белыми бляхами, ну которые фрицы носили…

— Вспомнишь, — заметил отец.

— Вадька зарывал, я стоял в стороне и наблюдал, чтобы никто не увидел… Кажется, я был вон там! Да нет, там стояла сосна с кривым суком. Ее что-то не видно.

— И мне ничего не сказали, — упрекнул отец.

— Ты бы отобрал парабеллум, — улыбнулся сын. — Да и Семенюк на него позарился бы. Он парабеллумы забирал для разведчиков.

— Отчаянный командир был, — вздохнул Дмитрий Андреевич. — И вас, чертенят, приучил к дисциплине.

— Ты прав, отец, — сказал Павел. — Мы откроем музей партизанской славы. Хотя бы ради памяти погибших.

«Виллис» стоял на травянистом бугре, неподалеку голубело небольшое лесное озеро. Солнце вынырнуло из-за облаков, и бор сразу просветлел, стал прозрачным и теплым. Красивый, голубой с розовым брюшком, поползень совсем рядом с ними скользил головой вниз по стволу.

Когда они вышли к Утиному озеру, Павел предложил выкупаться.

— Я еще в этом году не купался, — с сомнением ответил Дмитрий Андреевич, глядя, как ветер гонит рябь к берегу. Камышовые метелки гнулись, скрипели.

Павел сбросил тенниску, светлые брюки, покосившись на стоящего в нерешительности на берегу отца, выскользнул из трусов и в чем мать родила поспешно бухнулся в озеро, подняв тучу серебристых брызг.

— Здорово! — на все озеро крикнул он. — Вода терпимая, пап!

Светлые глаза сына смотрели на него, сверкали в улыбке белые зубы. Похож на него Павел, а ростом даже чуть выше. И в университете учится на историческом факультете, пошел по стопам отца…

— Эх, была не была! — пробормотал Дмитрий Андреевич.

Быстро разделся и осторожно вошел в мелкую у берега воду. От ступней к коленям поползли мурашки — вода-то холодная! А сын плескался уже почти на плесе, где озеро было темнее, в нем отражалось большое овальное облако. Павел смеялся, что-то говорил, но Дмитрий Андреевич, набрав в легкие воздуха, окунулся с головой и, отдуваясь, саженками поплыл к сыну. Ему вдруг тоже беспричинно стало весело, захотелось закричать что-нибудь озорное на все озеро, но сдержался: уже немолодой, вроде бы и неудобно.

Когда они, одетые, с мокрыми волосами, лежали на берегу, сын сказал:

— Помнишь, перед войной мы ходили с тобой за грибами — их тогда была прорва, — я тебя спросил, почему ты ушел от нас с матерью… — Он поправился: — Волоковой. И помнишь, что ты мне ответил?

— И что же я тебе ответил?

— Ты сказал, что ответишь на этот вопрос, когда ястану большим.

— И теперь ты знаешь, почему я развелся?

— Я и раньше догадывался, а теперь знаю: ты не смог бы с ней жить. Даже ради меня.

— А я иногда подумываю: может, зря я ушел от Александры… — вздохнул Дмитрий Андреевич. — С годами люди меняются.

— Ты думаешь, она стала лучше? — удивился сын. — Я не хотел бы, чтобы мой сын задал мне такой же вопрос.

— Есть вопросы, на которые может дать ответ только сама жизнь, — усмехнулся Дмитрий Андреевич.

Павел медленно водил черной пластмассовой расческой по густым волосам и смотрел на камыши. Они шевелились на ветру, над ними порхали тоненькие синие стрекозы.

— Я женюсь один раз и навсегда, — убежденно сказал Павел.

— Тогда не торопись, сын… Как говорит твоя бабушка: «Не тот богат, у кого много добра, а тот, у кого жена хороша». А ты так к ней и не заходишь? — спросил Дмитрий Андреевич. Хотя голос его прозвучал почти равнодушно, но Павел понимал, что для отца его ответ на этот вопрос много значит.

— У Волоковой тяжелый характер. Я не живу дома с войны, Игорь сбежал от нее в сорок третьем. И потом этот… Шмелев!

— Карнаков, — поправил отец.

— Выйти замуж за врага!..

— Она ведь этого не знала. Я хочу, чтобы ты был справедливым к ней, — твердо сказал Дмитрий Андреевич. — Она твоя мать. Знает, что ты приехал, будет переживать, а сама не придет к тебе.

— Ты говоришь, — не знала, что Карнаков шпион? — горячо заговорил Павел. — А потом? Когда узнала? Поехала под Калинин к нему! Говорят, даже батраки работали на ее усадьбе.

— Я ее не оправдываю, но и ты не забывай, что она малограмотная женщина, ни черта в политике не разбиралась…

— Бабушка Ефимья ни читать, ни писать не умеет, а ушла к партизанам и вывела нас через Черное болото! Если бы не бабушка Ефимья, я пропал бы, — произнес Павел. — Всю войну мы жили у нее с Вадимом, да и после войны. Она тебя не винила. Говорит, не было у тебя счастья… с Волоковой, нет и с Раей.

— Мать скажет так скажет, — усмехнулся Дмитрий Андреевич.

— Ты сказал, что Волокова для тебя чужая… — задумчиво сказал сын. — Для меня — тоже. И ничего я с этим не могу поделать! Как увижу ее на улице, хочется поскорее перейти на другую сторону или юркнуть в чужую подворотню!

— И все-таки ты переломи себя, — посоветовал отец. — Что было, то быльем поросло. У нее ничего в жизни, кроме тебя да Игоря, не осталось. Неужели ты этого не понимаешь, черт бы тебя побрал?!

— Понимаю, но…

— Без всяких «но»! — прикрикнул отец. — Сегодня же сходи к ней, помоги что надо по дому, хоть дров наколи, что ли? Ты знаешь, как женщины умеют ненавидеть? — вдруг прорвало Дмитрия Андреевича. — Небо тебе покажется с овчинку, когда женщина пойдет войной на тебя… И для нее все средства хороши! Потому я ушел, Паша, что хотелось головой в омут! Ее любовь угнетала меня, а уж когда возненавидела — мне жизнь стала не мила. Люди радуются, когда едут домой на каникулы, а я ехал в Андреевку из Ленинграда по обязанности… И эти бесконечные попреки, сцены ревности, оскорбления, угрозы. Я думаю, она и замуж вышла за Карнакова, главным образом, чтобы досадить мне. Не верю, чтобы она его сильно любила.

— Почему она такая?

— Наверное, я отчасти виноват, — сказал Дмитрий Андреевич. — Других учил, воспитывал, а собственную жену не сумел перевоспитать… Это мне и покойный отец говорил.

— Ладно, я схожу к ней, — пообещал Павел и добавил: — Вадим обещал приехать. Все-таки добился своего: стал артистом! Играет чудаков разных. Даже в газете писали о нем.

— Он всегда был артистом, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Артистом и поэтом.

— Бабушка блинов напекла, ждет нас, а мы тут прохлаждаемся, — спохватился Павел. Он проголодался и от одной мысли о горячих блинах со сметаной сглотнул слюну.

— Хорошо, что вы с Вадимом дружите, — поднимаясь с травы, сказал отец. — Вспоминает он своего родного отца — Кузнецова?

— Что-то не припомню, — подумав, ответил Павел. — Он ведь Казакова называет отцом.

— Федор Федорович — хороший человек, — сказал Дмитрий Андреевич. — Но родного батьку нельзя забывать. Иван Васильевич был храбрым командиром.

— Был?

— Ты разве не знаешь, что он погиб в Берлине? — удивился отец.

— Вадим говорил, что без вести пропал.

— Весть о себе он наверняка оставил… Мы еще о его делах услышим. Убежден, что фашисты за его смерть дорого заплатили. И Вадим может гордиться своим родным отцом.

— Интересная штука получается, — невесело рассмеялся Павел. — Отцы, которыми можно гордиться, бросают своих сыновей…

Дмитрий Андреевич взглянул на сына, но промолчал. Лишь подъезжая к дому, заметил:

— Не будь таким злопамятным, Павел! Чаще всего, когда семья распадается, оказываются виноватыми почему-то отцы… Я не хотел бы, чтобы ты был виноватым перед своими детьми!..

Глава третья

1

Худощавый, с густыми рыжеватыми усами человек в замшевой куртке сидел в летнем открытом кафе, тянул из высокой кружки пиво и смотрел на летное поле. Пассажиры спускались по металлическому трапу с самолета, грузчики, открыв створки люка, укладывали на открытую платформу грузовика чемоданы, коробки, баулы. По серому асфальту к самолету неторопливо полз длинный серебристый бензозаправщик. На трапе самолета надпись: «Interflug».

День был солнечный, и металлические части самолета, замки чемоданов, лобовое стекло заправщика и даже целлулоидные козырьки шапочек техников — все сверкало, пускало во все стороны ослепительные зайчики. Берлинский аэропорт только что принял лайнер из Москвы. Когда последний пассажир сошел на землю, из салона показались пилоты в синей форме.

Человек поставил кружку, на пальце блеснул золотой перстень, теперь все внимание его было сосредоточено на высоком белокуром летчике с форменной фуражкой в руке. Тот спустился по трапу последним, о чем-то переговорил с техниками в серых комбинезонах и не спеша пошел к диспетчерской. Человек поднялся, положил на стол с картонными подставками для кружек смятую ассигнацию и с радостной улыбкой направился навстречу пилоту.

— Боже мой, Бруно! — воскликнул тот. — Уж не с того ли света, братишка?!

Они обнялись, потом принялись хлопать друг друга по плечам, смеялись. Мимо проходили люди, не обращая на них внимания.

— Как ты меня нашел? — спросил Гельмут.

— Ты свободен?

— До завтрашнего утра.

— Посидим в кафе? — предложил Бруно. — Отличное пиво, уж думал, у вас, в Восточной зоне, разучились варить настоящее баварское!

— К черту кафе! — счастливо рассмеялся Гельмут. — Поехали ко мне, я тебя познакомлю с Клавой, Карлом, Любой…

— Кто же это такие?

— Я женился в России, — рассказывал Гельмут. — Как кто у нас родится, так скандал: Клава хочет дать новорожденному русское имя, а я — немецкое. Ну и договорились, что все мальчики будут иметь немецкие имена, а девочки — русские.

— Ты что же, надумал роту их настругать? — улыбнулся Бруно.

— Пока двое.

Бруно все-таки увлек его в кафе. Посетителей осталось мало, пассажиры все разошлись. В углу на игральном автомате крутилась пластинка, исполнялись арии из итальянских опер. Бармен стоял за стойкой с кофеваркой и что-то записывал в толстую тетрадку. Полное лоснящееся лицо его было сосредоточенным.

— Я ездил в Мюнхен, вместо нашего дома — груда каменных развалин.

— Янки постарались, — помрачнел Бруно. — И мать, и отчим… одной бомбой их накрыло. И не только их…

— Где же ты пропадал? — перевел разговор на другое Гельмут.

— Долгая история, — усмехнулся Бруно. — Сдался американцам, был в Нью-Йорке, Аргентине, Монреале, недавно вернулся домой, в Западную Германию… Думаю в Мюнхене открыть пивную…

— Пошел по стопам отчима?

— Моя бывшая профессия сейчас не в моде…

— А я, как видишь, не изменил своему ремеслу, — поддел брата Гельмут. — Летаю.

— И часто бываешь в Москве?

— Не только в Москве, летаю в Прагу, Варшаву, Белград. Бываю и на западных маршрутах.

— Новая власть тебе доверяет!

— В сорок девятом вступил в СЕПГ, — сказал Гельмут.

— Здорово же тебя коммунисты обработали в России!

— Я там шесть лет прожил…

— Прожил или просидел в лагерях?

— Я работал… Мы столько натворили в этой стране, что и за сто лет не рассчитаться.

— Чем же ты собираешься с русскими рассчитываться? — пытливо посмотрел в глаза брату Бруно.

— Ни я, ни мои дети больше никогда не будем воевать против России, — твердо сказал Гельмут. — Я там многое понял, дорогой брат!

— Поэтому и прислал ко мне в Берлин в сорок третьем советского разведчика?

— Он сам захотел с тобой познакомиться, — насторожился Гельмут. — Кстати, что с ним произошло? Я с тех пор его не видел.

Бруно достал из внутреннего кармана куртки точно такой же золотой перстень, как у него на пальце, и протянул брату:

— Возьми и постарайся больше никому его не отдавать… — Он странно улыбнулся. — Я ведь подумал, ты им продался! И предал свою Родину.

— Какую ты имеешь в виду — бывшую нацистскую Германию или Советскую Россию? У нас ведь с тобой две Родины.

— А когда-то ты считал Советы врагом номер один!

— Так Гитлер научил нас. Он за нас думал и решал, что любить, а что ненавидеть. Мне до сих пор стыдно, что был таким идиотом!

— Я Гитлера никогда не считал великим стратегом, — сказал Бруно, — И еще в сорок первом знал, что мы потерпим от СССР поражение.

— Знал и помогал ему?

— Мы, немцы, — самая дисциплинированная нация…

— Знакомая песня! — ввернул Гельмут.

— Долг, честь, дисциплина для рядового немца превыше всего, — продолжал Бруно.

— Долг, честь… — горько усмехнулся Гельмут. — Ты видел Освенцим, Майданек, Маутхаузен? Сожженные русские деревни, разрушенные нашими бомбами города? Ты видел людей, живущих в землянках? Детей, голодных, с обмороженными руками-ногами? Когда-то мне было стыдно, что я наполовину русский, теперь мне иногда бывает стыдно, что я наполовину немец… Мы убивали, жгли в крематориях, заживо замораживали, как генерала Карбышева, даже убили сына Сталина, а они нам, немцам, восстанавливающим нами же разрушенные города, протягивали куски хлеба, когда мы строем возвращались с работы. Там я встретил Клаву… Я горжусь, что во мне течет и русская кровь. Это великая нация! Великая страна!

— Я осуждаю нацизм, — сказал Бруно, — но Германия должна быть единой — ты хоть это-то понимаешь, Гельмут? Это ненормально, что немцы живут в двух разных лагерях… Да вот возьми хоть нас с тобой: ты — восточный немец, а я — западный! И чувствую, что между нами ширится пропасть… Этого нельзя допустить! Нас осталось двое на целом свете, мы родные братья, Гельмут!

— Что ты от меня хочешь?

— Ничего, — улыбнулся Бруно. — Хочу посмотреть на твою жену, детей.

— Ты мне не ответил, что произошло с русским разведчиком, который передал тебе мой перстень.

— Неужели ты хотел, чтобы я изменил своему долгу? — взглянул на него Бруно. — И стал сотрудничать с русской разведкой?

— Ты выдал его?

— Я должен был это сделать, но…

— Ты подумал обо мне? — перебил Гельмут. Бруно секунду пристально смотрел в глаза брату, потом отпил из кружки, поставил ее на стол, улыбнулся:

— Конечно, я подумал о тебе. Арестуй я его, тебе бы, наверное, не поздоровилось там…

— И все-таки, что случилось с ним? — настаивал Гельмут. — У меня остались самые лучшие воспоминания об этом человеке. Может, после встречи с ним во мне и начался тот самый перелом, который заново перевернул всю мою жизнь.

— Ты хочешь знать, что с ним? — Бруно легонько стучал костяшками пальцев по столу, — Кузнецов был безусловно умным и храбрым человеком. Он мне честно рассказал, что ты отказался с ними сотрудничать, а перстень он у тебя взял на время и попросил меня вернуть его тебе…

— Он погиб?

— Я его видел всего один раз. Он пришел ко мне в форме эсэсовца, почти без акцента разговаривал по-немецки. Рассказал о тебе, передал перстень и предложил работать на русских… Конечно, не сразу вот так в лоб, толковал о неизбежном конце нацизма, расплате вождей рейха за все злодеяния, причиненные народам Европы, бил на то, что во мне тоже течет русская кровь… Наверное, он во многом был прав, но не учел лишь одного: насколько он сам был предан своей родине, настолько и я — своей. Не мог я пойти, Гельмут, на предательство, хотя и понимал, что империя зашаталась и вот-вот рухнет. Думаю, что этот русский, Кузнецов, и сам бы меня в душе презирал. Короче, мне показалось, что быть крысой с тонущего корабля не пристало баронам фон Боховым… Кажется, он меня понял, по крайней мере, больше не искал встречи со мной.

— А что ему нужно было от тебя? — спросил Гельмут.

— Что нужно разведчику от разведчика? — усмехнулся Бруно. — Сведений секретного порядка, ценной информации, документов… Иметь в абвере своего человека! Ради этого Кузнецов мог и головой рискнуть! — Бруно неожиданно резко повернулся к брату, пронзительно взглянул в глаза: — Ты считаешь, что я должен был согласиться?

— Я сказал Кузнецову, что у него с тобой ничего не выйдет, — ответил Гельмут, выдержав взгляд брата. — И даже предупредил, что ты можешь его выдать.

— Зря он не послушался тебя, — спокойно заметил Бруно. — Планы у него, по-видимому, были грандиозные, не исключено, что он кое-чего в Берлине и добился. Не на одного же меня он рассчитывал. Наверняка были у него здесь и другие люди. Красное подполье и все такое.

— Абвер его арестовал? — спросил Гельмут.

— Его не арестовали. Он погиб.

— И ты знаешь как? — произнес Гельмут, глядя в окно, где с ревом пошел на взлет лайнер. — Я почему-то верил в его счастливую звезду.

— Я не уверен, что он где-то дал промашку. Как раз в это время произошло покушение на Гитлера. Сам понимаешь, мне интересоваться его персоной было опасно, да, признаться, и не до него было: тут такие головы полетели! Пострадало и наше ведомство… Вот о чем я подумал, Гельмут. Ведь Кузнецову ничего не стоило меня погубить.

— Он-то смолчал, а вот ты?..

— Ты мне не веришь, Гельмут?

— Мне было бы очень неприятно узнать, что ты это сделал, — уронил Гельмут.

— Давай рассуждать логично, — миролюбиво заговорил Бруно. — После встречи со мной Кузнецов еще много насолил нам… И погиб как герой, поверь мне.

— Я верю тебе, Бруно.

— После двадцатого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года — дня покушения на Гитлера — расстреливали пачками генералов, высших офицеров… — Бруно задумчиво смотрел на брата. — Почему тебя так интересует судьба этого человека?

— Ты не поймешь, Бруно, — крутя на пальце перстень, сказал Гельмут. — Жаль, что он погиб.

— А своих соотечественников тебе не жаль? — В глазах Бруно появился холодок, хотя голос был по прежнему ровный.

— Каких? Тех, кто вешал, расстреливал ни в чем не повинных людей, не жалко. Мы развязали вторую мировую войну, отправили на тот свет пятьдесят миллионов людей. Мне жалко таких, как я, обманутых пропагандой, отравленных нацизмом. Кем мы были в руках Гитлера? Оловянными солдатиками!

— А то, что ты сейчас говоришь, разве не пропаганда? Русская пропаганда! Ну ладно, допустим, Гитлер почти всю нацию оболванил, зачем же ты теперь второй раз позволяешь себя оболванивать? И кем? Нашими кровными врагами. Не забывай, что советские танки грохотали по мостовым Берлина, гибли немцы и немки, дети и старики…

— Не преувеличивай, Бруно! — оборвал Гельмут. — Русские как раз гуманно относились к нам, и ты это отлично знаешь. Так что оставь в стороне детей и стариков. А что «наработали» эсэсовцы и гестаповцы, теперь известно всему миру. Наверное, и ты побывал в лагерях смерти? Посмотрел на крематории, горы волос, детской обуви и всего прочего, от чего у нормальных людей кровь в жилах стынет.

— Я тебе уже говорил, что нацизм мне претит, — сказал Бруно. — Хватит об этом, брат! Неужели у нас не найдется других тем для разговора?

— Поедем ко мне, — спохватился Гельмут. — Жена ведь ждет!

Они расплатились и вышли из аэропорта. Гельмут подошел к стоянке машин у здания, взялся за руль мотоцикла.

— Лучше прокатимся на моей? — пригласил к новенькому, с западногерманским номером «мерседесу» Бруно.

Когда сели в машину, Гельмут то ли в шутку, то ли всерьез спросил:

— Тебя случайно не объявили разыскиваемым военным преступником?

— Со мной все в порядке, — насмешливо взглянул на него Бруно. — К банде фашистских преступников я не причислен, так что неприятностей тебе не доставлю.

— Я не это имел в виду…

— Я даже фамилию не изменил.

— Женат? Есть дети? — спросил Гельмут. — Помнится, ты еще в сорок втором собирался жениться… Кажется, на дочери генерала?

Бруно помолчал, на лбу его собрались неглубокие морщинки, на брата он не смотрел.

— У меня никого нет.

— Так женился ты или нет?

— Мы обвенчались в сорок втором, ее звали Густа, в сорок третьем она родила сына… Знаешь, как я его назвал? Гельмут…

— Значит, у меня появился племянник?

— Ты не даешь мне закончить, — ровным голосом продолжал Бруно. — В начале сорок пятого Густу и сына я отправил в Мюнхен к матери, — русские стремительно наступали, каждый день бомбежки, думал, там будет спокойнее… Ну и просчитался. Американцы превратили город в кладбище. В общем, никто в живых не остался — ни Густа, ни Гельмут. Во второй раз пока не женился.

— Воевал с русскими, а сильнее всего пострадал от американцев, — помолчав, заметил Гельмут.

— Американцы сейчас единственная наша надежда, — проговорил Бруно.

— Наша? — усмехнулся Гельмут.

— Все забываю, что ты член СЕПГ, — рассмеялся брат. — На улицу Карл-Маркс-аллее? В высотный дом с часами?

— Сразу видно, что ты бывший разведчик, — покосился на него Гельмут. — Наверное, знаешь, сколько денег у меня в сберкассе?

— Думаю, что и за десять лет в ГДР ты не скопишь необходимую сумму, чтобы купить «мерседес».

— У нас тоже есть свои автомобильные заводы, — сказал Гельмут. — А на «мерседес» я и не замахиваюсь!

— Наши фирмы на весь мир славятся, а вот чтобы в ГДР покупали автомобили, я не слышал, — подтрунивал Бруно. — Или вы в основном марксистскими идеями торгуете?

— А вы — нацистскими, — не остался в долгу Гельмут. — Соскучились по новому Гитлеру?

— Сдаюсь! — рассмеялся Бруно, легко обгоняя довоенный черный «оппель». — Я смотрю, ты стал опасным противником…

— А ты думал, приехал, прокатил меня на своем роскошном «мерседесе» — и я лапки кверху?

— Да ну ее к черту, политику! — сказал Бруно. — Мне до смерти хочется увидеть своих племянников! Конечно, и твою ненаглядную Клаву.

— Только не говори ей, что ты был абверовцем, — предупредил Гельмут.

— А что? Яду подсыплет в вино или кофе?

— Эсэсовцы сожгли в коровнике ее брата и мать.

До самого дома они молчали.

2

Вадим и Павел сидели на деревянном настиле железнодорожного моста, большой зеленый луг с редкими соснами и елями расстилался перед ними, за лугом — сплошной бор без конца и края. Над вершинами деревьев медленно багровело небо, солнце еще не село, оно укрылось в большом розовом облаке в ярко-желтом ореоле. Облако таяло на глазах, косые лучи вырывались из него, рассекали бор на просеки. Был тот предвечерний час, когда природа затихала, даже птицы одна за другой замолкали.

— «Юнкерсы» сбросили на этот мост, наверное, с десяток фугасок, но так и не попали, — сказал Вадим.

— Я помню, в Лысухе всплыла после бомбежки здоровенная щука, — проговорил Павел. — Ванька Широков ее зацапал.

— Про щуку не помню, — заметил Вадим.

— А как Игоря Шмелева вытащил из-под моста, помнишь?

— Где он сейчас? — задумчиво посмотрел на речку Вадим. — Связался с воришками, наверное, в тюрьму попал.

— Или под поезд, — вставил Павел. — От кого-то я слышал, что его видели в Ярославле. Кажется, в милицию тащили — у кого-то чемодан спер!

— Как же ты так о брате? — насмешливо посмотрел на него Вадим.

— Какой он мне брат, — нахмурился Павел. — Чужими мы были и мальчишками.

— Это война нас сделала злыми, — проговорил Вадим. — Тогда все было просто: кто против немцев, тот друг, а кто с ними — враг.

— А теперь? — пытливо заглянул ему в глаза Павел.

— Теперь? — сузил свои серые глаза Вадим. — Теперь враги затаились, попрятались, прикидываются друзьями. Небось читаешь в газетах, как карателей и полицаев разоблачают? Некоторые даже пластические операции сделали, чтобы их не узнали.

— Леньку Супроновича я под любой личиной узнал бы, — помолчав, сказал Павел. — У него глаза как у волка… — Он потрогал пальцем голову чуть выше уха. — На всю жизнь оставил мне отметку.

— Это когда он молодежь отправлял в Германию?

— Я шел мимо комендатуры, а они там в карты резались, — стал рассказывать Павел. — Ленька и поманил меня пальцем, я подошел, а он развернулся и мне в ухо. Ни за здорово живешь! Наверное, проигрывал.

— А мне пинка дал немецким сапогом, — вспомнил Вадим. — Я летел через лужу и плечом изгородь у Широковых проломил.

— Редкая сволочь был!

— Был? — сказал Павел. — А может, он жив. Где-нибудь прячется.

— С фрицами утек, — заметил Вадим. — Он же знал, что его ждет. В Андреевке на сосне бы повесили, гада!

Было тихо, только слышалось комариное зудение, но вот в камышах крякнула утка, скрипуче отозвался удод, из-за той стороны насыпи послышалось протяжное мычание — стадо возвращалось с пастбища домой.

— Сходим на танцы? — предложил Павел.

— Не знал, что ты такой любитель, — посмотрел на него Вадим. — Ни один вечер не пропускаешь!

— Я думал, тебе интересно, — отвернулся Павел. — Ты же артист.

Вадим долго смотрел на речку, где крякали утки, лицо у него было озабоченным, серые глаза сузились.

— Я разочаровался в этой профессии, — сказал он. — Пока репетируешь, премьера — интересно, а потом каждый день одно и то же! Ладно, если роль приличная, а то пять минут на сцене, а потом два часа дожидаешься конца спектакля, чтобы вместе со всеми выйти на сцену и кланяться зрителям. Спектакли-то иногда заканчиваются в половине двенадцатого ночи. Почитать даже некогда…

— Только в этом причина? — пытливо посмотрел на него Павел.

— Как тебе сказать… — задумался Вадим. — Классику еще можно играть — Гоголя, Чехова, Островского. А тут нам местный драматург Рыжий…

— Прозвище? — перебил Павел.

— Фамилия — Рыжий, — улыбнулся Вадим. — И пьеса — рыжая. Ей-богу стыдно выходить на сцену и перед зрителями нести ахинею про бригадира, который не спал, не ел, а только думал, как свою бригаду вывести в передовые… Я там играл маленькую роль — слесаря Кремнева, попробовал экспромтом придумывать свой текст, так мне главреж влепил строгий выговор!

— Так и скажи: не поладил с начальством, — усмехнулся Павел.

— Уйду я из театра, — вздохнул Вадим. — Не по мне эта работа. Приклеиваешь чуть ли не столярным клеем усы, бороду, мажешь рожу гримом, напяливаешь на себя дурацкие одежки… Хожу по сцене, а сам думаю: мол, поскорее бы кончалась вся эта канитель, прибежать бы поскорее в уборную, содрать бороду и кремом стереть грим… А режиссер толкует, что каждый артист должен чувствовать себя в образе. Не чувствую я себя в образе, Паша! Хоть убей, не чувствую. Дураком я себя на сцене чувствую, а он говорит: в таком случае, конечно, уходи из театра.

— Ты же мне присылал газетные вырезки, — стал урезонивать друга Павел, — тебя же хвалят, пишут, что талантливый!

— Может, две-три роли и хорошо сыграл, а сколько было безликих, проходящих!

— А как с институтом?

— Перешел на второй курс педагогического, — вяло ответил Вадим. — Кстати, театр и учебе мешает. Даже заочной. Как сессия, так у меня с дирекцией скандал! Не отпускают — и баста. Я ведь этим летом не поехал на гастроли, — началась сессия, — так директор второй выговор мне вкатил!

— Не имел права, — ввернул Павел.

— Уйду из театра, — повторил Вадим. — Ну его к черту!

— И куда же?

— Пошли на танцы! — рассмеялся Вадим и первым поднялся с настила.

* * *
На освещенной тремя электрическими лампочками площадке, напротив дома Абросимовых, играл на аккордеоне быстрый фокстрот Кузьма Петухов. Парни и девушки гулко притоптывали в такт музыке, слышался смех. Снаружи, прижав к ограде носы, смотрели на танцующих мальчишки и девчонки, которых еще не пускали на площадку. Коренастый, с рыжим чубом над правым глазом, Кузьма, казалось, врос в табуретку, на которой сидел. Трофейный аккордеон на его коленях сверкал никелем, переливался перламутром, ловкие пальцы музыканта бегали по многочисленным пуговкам и клавишам. Резкие мощные аккорды, казалось, взлетали к самым звездам.

Кузьма был сыном погибшего на фронте баяниста Петра Петухова, — видно, от отца передалось ему это искусство, вон как ловко бегают его пальцы по кнопкам и клавишам!

Вадим с интересом смотрел на танцующих. Смотреть интереснее, чем танцевать. В театре он научился разным танцам, но желания войти в круг не испытывал. Народу на площадке набилось много, пары толкались, задевали локтями друг друга. Павел, почти на голову возвышаясь над всеми, танцевал с круглолицей голубоглазой девушкой в светлой кофточке с плечиками и в узкой коричневой юбке. Она едва доставала до плеча своему кавалеру. Девушка поднимала к нему лицо и, смеясь, что-то говорила. Тоненькая, стройная, глаза блестят. Она казалась школьницей, случайно попавшей сюда. Почти у всех девушек — короткая шестимесячная завивка, а у парней — полубокс с чисто выбритыми висками. В городе женщины носят длинные платья и юбки, а до Андреевки, видно, мода еще не докатилась, здесь юбки были чуть ниже колен.

Девушку Павла звали Лидой Добычиной. Вообще-то она была Михалевой, но мать после смерти мужа снова взяла свою девичью фамилию. В поселке поговаривали, что Лида — дочь Леонида Супроновича, ведь ни для кого не было секретом, что старший полицай ходил к ее матери Любе Добычиной в любое время дня и ночи.

Павел смотрел на девушку влюбленными глазами. Он и танцевал только с ней. Его большая рука с нежностью обнимала Лиду за тонкую талию, ноги он передвигал медленно, будто боялся наступить на ее лакированные туфельки. Высокий медлительный Павел и маленькая живая девушка с детским личиком выглядели комично. Глядя на них, Вадим не смог скрыть улыбки. Ни Павел, ни Лида не смотрели на него, точнее, они вообще никого не замечали. В голубых глазах девушки отражались крошечные электрические лампочки, белые зубы сверкали в улыбке, тонкие подведенные брови изгибались дугой.

Вадим поймал на себе внимательный взгляд молодой темноволосой женщины, танцующей с плечистым железнодорожником. У того было сердитое лицо, форменная фуражка с молоточками надвинута на лоб, загорелые скулы так и ходили на его щеках. Женщина улыбнулась и кивнула, Вадим в ответ помахал рукой. Это была бабушкина квартирантка акушерка Анфиса. Она снимала бывшую дедушкину комнату, оклеенную царскими ассигнациями. Высокая, с яркими подкрашенными губами и ямочками на белых щеках, Анфиса с утра до вечера пропадала в амбулатории и больнице, даже обедать домой не приходила. Когда Вадим поинтересовался, что за человек квартирантка, Ефимья Андреевна коротко ответила: «Есть сердце, да закрыто дверцей… Сердце не лукошко, не прорежешь окошко». Вадим так и не понял, как относится к Анфисе бабушка. Раз живет у нее уже третий год, значит, ладят. Квартирантке лет двадцать пять, лицо у нее круглое, глаза карие, губы пухлые, улыбчивые. Вот и сейчас танцует с сердитым железнодорожником и чуть приметно улыбается. Чего это он рассердился? И на кого?

После небольшого перерыва объявили дамский танец. К Вадиму сразу же подошла Анфиса, пригласила.

— Скучаешь тут у нас, артист? — спросила она.

В танце женщина взяла инициативу в свои руки. Как Вадим ни старался соблюдать дистанцию, их то и дело прижимали друг к другу, горячее дыхание волновало его, карие глаза смотрели весело, с вызовом. Железнодорожник ревниво наблюдал за ними, тогда Вадим назло ему увлек Анфису на середину площадки, Кузьма Петухов играл медленное танго, этот танец нравился Вадиму. У него даже сердце замирало, когда его нога в танце мягко касалась ее бедра. Еще несколько минут назад он и не думал об акушерке, даже не знал, что она на танцах, а сейчас испытывал такое ощущение, будто сто лет с ней знаком. Она как-то сразу, естественно перешла с ним на «ты». Раз или два он назвал ее на «вы», потом тоже перешел на «ты».

— Вадик, у тебя есть девушка в городе? — улыбаясь, спрашивала Анфиса. — Небось артистка?

— Последний мой роман был с Диной Дурбин, — в тон ей скромно заметил Вадим.

— Кто это такая?

— Ты не знаешь Дину Дурбин? — искренне удивился Вадим. — Главная героиня из американского кинофильма «Сестра его дворецкого»!

— А-а, — небрежно протянула Анфиса. — Она мне не нравится.

В это Вадим никак не мог поверить: все фильмы с участием Дины Дурбин пользовались в Великополе успехом. У женщин и мужчин.

— А Целиковская тебе нравится? — спросила Анфиса. — Или Любовь Орлова?

— Артистки меня не привлекают, — пижоня, небрежно ответил он.

— Кто же тебе нравится, герой-любовник? — сузила блестящие глаза Анфиса. Она как-то непонятно улыбнулась. Вадим обратил внимание, что спереди ее зубы сильно разрежены.

— Акушерки, — не подумав, брякнул Вадим. Однако женщина не обиделась, весело рассмеявшись, сказала:

— Пойдем вместе домой, ладно?

— А… тот товарищ? — кивнул Вадим в сторону мрачного железнодорожника, курившего на скамье.

— Уксус? — смеясь, произнесла она. — Он надоел мне хуже горькой редьки!

— Уксус, редька… — пробормотал Вадим. — А я кто?

— Морковка! — горячо шепнула она и посмотрела в глаза.

Танец кончился. Кузьма поставил сверкающий аккордеон на табуретку и пошел к ограде покурить. Инструмент пускал в глаза желтые зайчики. Нахальная летучая мышь спикировала со звездного неба прямо на аккордеон и снова резко взмыла вверх.

— Станцевал бы хоть раз, — сказал Павел Вадиму, когда тот к нему подошел. Двоюродный брат невидяще смотрел прямо перед собой и курил.

— Никак влюбился, Паша? — засмеялся Вадим, подивившись, что тот не заметил его с Анфисой, ведь они два или три раза носом к носу столкнулись на площадке.

— Она славная, — рассеянно ответил Павел.

— Лидка-то? Да она тебе по пуп!

— Разве дело в росте? Она человек хороший.

— Паша, ты пропал! — ахнул Вадим. — Ты никого не видишь, кроме Лидки Добычиной. И рожа у тебя глупая-глупая!

— Очень даже не глупая, — думая о своем, сказал Павел. — Вот всегда так! — вдруг рассердился он. — Не знаем человека, а наговариваем на него… Будто мы сами закон для всех и совесть!

— Да я не про нее! — Вадим давно не видел Павла таким возбужденным, обычно его трудно было расшевелить, а уж разойдется — не остановишь.

— Выходит, я дурак? — гневно взглянул Павел на приятеля.

— Паша, я буду шафером на твоей свадьбе, — широко улыбнулся Вадим.

— Свадьба? — вытаращил на него глаза Павел. — О какой свадьбе может быть речь, если я еще не закончил университет? Да и она еще учится в школе.

— Везет же людям — влюбляются, — вздохнул Вадим. — А я пуст и холоден! — Последние слова он произнес с ноткой самолюбования. — На концертах я иногда читаю Пушкина…

В дверях Эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А демон мрачный и мятежный,
Над адской бездною летал…
— Посмотреть бы на тебя на сцене, — сказал Павел. Суровые складки на его лице разгладились. Стихи он прослушал с вниманием, да и стоявшие поблизости парни и девушки с интересом поглядывали в их сторону.

— Не придется тебе больше увидеть меня на сцене, — проговорил Вадим. — Вернусь в Великополь и подам заявление. Прощай, театр! — И еще раз, громче, с выражением, прочел:

Артист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Пришел Кузьма Петухов и снова взялся за аккордеон. Павел поспешно направился к появившейся на площадке Лиде Добычиной. Вадим стал искать глазами Анфису, но ее нигде вроде не видно было. Он уже подумал было податься к дому, как акушерка сама подошла к нему.

— Потанцуем? — запросто предложила она.

— Не хочется, — отказался Вадим.

— Честно говоря, и мне не хочется, хоть ты и артист, а на ноги как слон наступаешь… — отомстила она.

— Ты изволишь шутить, герцогиня, — улыбнулся он.

— Это из какой пьесы?

— Шекспир, — не задумываясь, брякнул он.

Они вышли на улицу, звезды мерцали на небе, луна стояла над водонапорной башней, обливая серебристым светом деревянную крышу.

— Прогуляемся немного? — сказала Анфиса, властно беря его под руку. — Почитай мне стихи…

— Кого ты любишь? — поинтересовался он.

— Никого, — вздохнула она. — Не везет мне в любви.

— Я тебя спрашиваю: кто тебе из поэтов нравится? — рассмеялся Вадим. — Пушкин, Лермонтов, Есенин? Или Тихонов, Твардовский, Симонов?

— «Жди меня, и я вернусь…» — вспомнила она строку из Симонова.

Вадим подхватил и с выражением прочел популярное в то время стихотворение. Потом декламировал отрывки из Блока, Есенина, Пушкина. Однако скоро выдохся и замолчал. Не так уж много стихов он помнил наизусть.

— Ты всем девушкам читаешь стихи? — спросила Анфиса.

— Тебе — первой, — солгал он.

Они пошли вдоль заборов в сторону водокачки. Людской шум за спиной становился все глуше, лишь резкие звуки аккордеона вспарывали тишину.

— А где же твой Уксус? — поинтересовался Вадим. — Почему он нас не преследует? Не бьет мне морду?

— Его звать Вася, — улыбнулась она. — Это я его Уксусом прозвала.

— А меня как?

— Артист!

— Богатая у тебя фантазия…

— Живем в одном доме, а как чужие, — негромко произнесла она.

Он почувствовал, что локоть ее прижался к его боку. Смотрела она себе под ноги, и он обратил внимание, что ресницы у нее пушистые.

— Бабушка говорит, что сердце не лукошко, не прорежешь окошко.

— Это она про меня? — сбоку взглянула на него Анфиса.

— Я думаю, это ко всем относится.

— Ты знаешь, что твоя бабушка умеет лечить?

— Тут одна бабка жила, ее звали Сова, настоящая колдунья была, — вспомнил Вадим. — Могла запросто приворожить девушку к парню, и наоборот. Года три как умерла.

— Глупости все это, — вздохнула Анфиса. — Если сердце к кому не лежит, и ворожба не поможет. — Она снова по-птичьи взглянула на него: — Вот ты стал бы привораживать к себе девушку, которая тебя не любит?

— Меня никто не любит, — вырвалось у него. — Да и я никого не люблю.

— Вы только посмотрите, какие мы демонические! — рассмеялась она. — Какие мы все из себя таинственные, такие-разэтакие! Ну прямо Печорин!

— Ты Лермонтова читаешь?

— Мы в лесу живем, пню молимся, лаптем щи хлебаем… Куда уж нам до вас уж! Больно заносишься, артист! Будто сам не жил тут и в школу не бегал!

— Я тут партизанил, — не удержался Вадим.

— Наслышаны… Знаю даже, что награды имеешь. А почему не носишь на груди?

— Не верят, что мои, — засмеялся он. — Раз даже в милицию забрали и потребовали показать документы. Это когда еще в восьмом учился.

— Вы с Павлом ровесники?

— Он старше. — Вадим повернул к ней голову: — Нравится?

— Такой большой, а выбрал себе на танцах самую маленькую девушку.

— У нас в театре один артист сам маленький, толстенький, головастик такой, а жена у него здоровенная тетенька, почти на две головы выше его. Готов на руках ее носить, да вот беда — не поднять!

— А ты меня поднимешь? — стрельнула Анфиса веселыми глазами.

Она и охнуть не успела, как очутилась на руках юноши. Вадим пронес ее метров двадцать и осторожно опустил.

— Да ты силач! — подивилась Анфиса. — Меня не каждый поднимет.

А он молчал, с трудом подавляя рвущееся из груди учащенное дыхание. Слабо кольнуло в сердце. Кажется, она не заметила, что он запыхался. Шла рядом и улыбалась, и снова он увидел в нижнем ряду зубов щербинку. «Зря не поцеловал, — подумал он. — А может, поцеловать?» Но почему-то не решился. И, злясь на себя за робость, стал что-то насвистывать. В партизанах ничего не боялся, а тут женщину испугался поцеловать! Он уже не раз ощущал охватывающую его непонятную робость как раз тогда, когда нужно было проявить напористость. Случалось, увидит на улице симпатичную девушку и вместо того, чтобы с ходу с ней познакомиться, тащится позади до самого дома, но так и не рискнет заговорить. Сколько раз читал в глазах девушек откровенную насмешку. Он, конечно, знал, почему не решается заговорить с незнакомой девушкой. Это не трусость, совсем другое… Знал, что, если незнакомка резко ему ответит, у него потом настроение будет на весь день испорчено… А вот артист Герка Голубков, ровесник Вадима, мог запросто с любой заговорить, познакомиться. Он не будет тащиться через весь город за понравившейся девушкой. Наверное, тут тоже нужен особый дар. А ведь артист-то Герка средненький, играет в театре лишь эпизодические роли. А послушаешь, как он рассказывает о себе незнакомкам, так по крайней мере заслуженный артист республики!

— Хорошая у тебя бабушка, — заговорила Анфиса. — Ты у нее любимый внук. Часто тебя вспоминает.

— Какой я был непутевый? — улыбнулся Вадим. — И называет наворотником?

— Говорит, был бы ум, будет и рубль; не будет ума, не будет и рубля.

— На что это она намекает?

— Иногда так мудрено скажет, что голова распухнет, а так и не сообразишь, что она имела в виду, — сказала Анфиса. — Говорит, в театре ты долго не задержишься, другая у тебя дорога…

Вадим только подивился про себя проницательности бабушки, ему она об этом ничего не говорила, хотя он знал, что к его увлечению театром она отнеслась отрицательно, не считала это настоящим делом, а так — блажью.

— Про какую же дорогу она толковала? — поинтересовался он.

— Про то мне не сказала, — ответила Анфиса. — Да и тебе не скажет.

После смерти бабки Совы односельчане потянулись к Ефимье Андреевне. Вадим не раз уходил из дома, когда приходили к ней соседки и, крестясь на образа, начинали шептаться с бабкой. Видел он в кладовке на стене пучки сухих трав, разную сушеную ягоду в мешочках. Ворожить Ефимья Андреевна не ворожила, а вот травами и настойками лечила людей и скотину. Вадим поражался, как точно она определяла по каким-то только ей одной известным приметам, какая будет завтра погода. Если сказала, что зима будет холодной, а лето сухим, жарким, то так оно и случится. Упадет нож на пол — Ефимья Андреевна негромко проговорит: «Жди гостя, мужик заявится!» И точно, кто-нибудь приходил. Ягодные и грибные места она знала в Андреевке лучше всех. Но вот была у нее одна странность: не могла себя заставить сесть в поезд. За всю свою жизнь она ни разу не покинула родной поселок. Сколько бы ее дочери или сын ни приглашали в гости, она всегда отказывалась, говорила, что у нее самой дом большой, вот, мол, и приезжайте, живите тут, это и ваш дом, а ей «крянуться» с места, как она выражалась, недосуг, да и не любит она ездить к родственникам: в гостях хорошо, а дома лучше.

Вадим тонким прутом откинул крючок с засова, через хлев они прошли в сени, из узкого окошка падал на пол голубоватый лунный свет. Он слышал совсем рядом дыхание Анфисы, касался то плечом, то рукой ее тела, снова пришло жгучее желание обхватить ее тут, в сенях, и поцеловать, он даже остановился, пошарил руками, но девушки не оказалось рядом. На цыпочках они прошли мимо русской печки, на которой спала Ефимья Андреевна. Анфиса юркнула в свою комнату, не притворив за собой белую дверь, Вадиму было постелено на кухне у окна. Когда его глаза привыкли к сумраку — лунный свет гулял по полу, стенам, — он, уже лежа на железной койке, в щель увидел, как молодая женщина, сидя на постели, раздевается: закинув обнаженные руки, стащила с себя кофту, затем нагнулась и стала спускать с ног шуршащие чулки. Она потянулась, встряхнула головой, и на миг ему показалось, что взгляды их встретились. Щекам стало жарко; облизав горячие губы, он хрипло сказал:

— Спокойной ночи.

Она негромко ответила:

— Какая нынче красивая ночь…

— Тебе не холодно? — с трудом выдавил он из себя глупые слова.

Она тихонько рассмеялась:

— Согреть хочешь?

И не поймешь — в голосе призыв или насмешка.

— Возьму и приду… — чуть слышно произнес он. Она долго молчала, наверное, не расслышала. Ее кровать чуть слышно скрипнула, она зевнула:

— Ты, наверное, и целоваться-то не умеешь?

— Я даже на сцене целовался.

— То на сцене.

Ее тихий грудной смех бросил его в дрожь. Он понимал, что нужно встать и на цыпочках преодолеть каких-то несколько шагов до ее кровати. Бабушка спит, слышен с печи ее негромкий храп… А вдруг оттолкнет, рассмеется в лицо? Он тогда до утра не заснет от стыда и как завтра посмотрит ей в глаза? Нужно будет бежать на вокзал и брать билет до Великополя!

— Можно, я приду к тебе? — хрипло произнес он и даже зажмурился, дожидаясь, что она скажет.

— Ты меня спрашиваешь? — немного погодя, насмешливо отозвалась она.

— Можно без спросу? — слушая свое бухавшее в груди сердце, спросил он. Ну что стоит ей сказать: «Да!»

— Боже мой, ты еще совсем мальчик, — тихонько засмеялась она.

А ему захотелось крикнуть ей, что это не так, он обнимал и целовал в Харькове Богданову Люду. Он понимал, что слова излишни: нужно немедленно встать, подойти к ней, лечь рядом и властно прижать к себе! Однако ноги налились свинцовой тяжестью, голову не оторвать от подушки, неистовое желание распирало его, душило…

— У тебя кровать узкая… — сами собой вырвались у него дурацкие слова.

— Твоя бабушка еще считает тебя умным! — насмешливо произнесла она, будто вылив на него ушат холодной воды. — Дурак ты, артист! У тебя еще молоко-то на губах не обсохло… — Встала и, шлепая по половицам босыми ногами, плотно закрыла белую дверь в свою комнату.

Чуть не плача от злости на самого себя, онпочти до утра проворочался на жесткой койке. Один раз он встал, подошел к двери, но так и не решился открыть ее. Наверное, перед самым рассветом он еще раз повторил свою попытку, но тут на печи заворочалась Ефимья Андреевна, и он поспешно юркнул под свое одеяло.

Когда он утром раскрыл глаза, бабушка сидела за столом, медный самовар пускал в потолок пары, в резной хрустальной сахарнице белели наколотые кусочки сахара. Держа блюдце в растопыренных пальцах, Ефимья Андреевна с улыбкой посмотрела на него и сказала:

— Сон милее отца и матери. Кому и подушка милая подружка!

3

Перед отъездом в Ленинград Павел Абросимов с чемоданчиком зашел попрощаться к матери. Было часов девять вечера, а поезд прибывал в Андреевку ровно в двенадцать. В прошлые приезды Павел останавливался у Ефимьи Андреевны, а в этот раз уговорил его остаться у них Иван Широков. У матери он был всего два раза: помог напилить дров, починил крышу в сарае, сколотил для кроликов пару клеток. Разговаривали они мало, все больше о хозяйстве да о погоде. Павел не чувствовал к ней никаких родственных чувств, приходил так, по обязанности. Да и Александра не проявляла к нему особенной любви, она всегда была к детям сдержанна. Даже когда Павел вручил ей красивый, в цветах платок, скупо кивнула и равнодушно убрала в комод. Она не спрашивала его про жизнь в Ленинграде, а он сам ничего не рассказывал.

Поднявшись на крыльцо, Павел потянул за ручку, но дверь оказалась на запоре. Это его удивило: обычно мать не закрывалась в эту пору. Мелькнула мысль повернуться и уйти, но что-то его остановило. Он постучал, потом сильнее и, наконец, нетерпеливо загрохотал в дверь носком ботинка. Дверь в сени распахнулась, прошлепали по полу, заскрипел засов. Лицо матери было оживленное, глаза светились, щеки раскраснелись. «Уж не прикладывается ли к бутылке? — неприязненно подумал Павел. — Вроде на нее не похоже. Сроду вина не любила…»

— Чего запираешься-то? — спросил он. Мамой он ее не называл, язык почему-то не поворачивался.

— Поясницу с вечера заломило, вот пораньше и собралась лечь.

— Я вообще-то попрощаться, — проговорил Павел, раздумывая, заходить или нет.

— Чайку-то хоть попей, — пригласила мать. — Я тебе кое-что сготовила в дорогу.

Он оставил чемодан на крыльце и прошел за ней в дом. На кухонном столе невымытая посуда с остатками еды, вроде бы пахло табаком. «Неужто на старости лет мужика завела?» — подивился про себя Павел. Будто прочтя его мысли, мать усмехнулась:

— Свет погас, пришлось монтера звать, а он без бутылки и зад не оторвет от табуретки.

Она быстро поставила самовар, принесла из кладовки снедь. Прижимая к полной груди буханку, большим ножом с деревянной ручкой нарезала хлеба, достала из буфета початую бутылку «московской», рюмку.

— Кто монтер-то? — просто так спросил он, без всякого желания усаживаясь за стол. Вчера Вадима Казакова провожали в Великополь, сегодня уже отметили с Иваном его отъезд, и вот опять за стол… К спиртному он не тянулся. Мать поставила перед ним одну рюмку, значит, напрасно он в мыслях грешил на нее.

— Лешка-лектрик, раньше жил в Кленове, — ответила мать, пододвигая ему соленые грузди.

«Для Лехи достала из подпола грузди…» — подумал Павел, вспоминая Лешку Антипова, с которым в детстве как-то раз подрался. Парень крепкий, вот только ростом не вышел. Лицо у него всегда красное, — любит выпить, — рот большой, зубы лошадиные, в плечах широкий, а короткие ноги кривые. Кажется, он женат на старшей дочери Лидки Корниловой, такой же длинной и тощей, как мамаша. Как же звать ее? Нонна или Надя? Видел на танцах, здоровался, а как звать, забыл.

— Когда снова-то приедешь? — спросила мать, усаживаясь напротив.

— Как звать старшую дочку Корниловых? — думая о своем, поинтересовался Павел.

— Анютка… Приглянулась, что ли?

— Она выше Лешки-электрика на голову…

— Ты тоже облюбовал себе кралю, едва до плеча достает, — подковырнула мать.

«Вот деревня! — усмехнулся про себя Павел. — Все уже знают».

— Хорошие грузди, — пробормотал он, выпив рюмку и закусив сизым, будто отлакированным, грибом.

— Аль в Питере-то не нашлось подходящей девки? — выпытывала мать. — Зачем тебе нашенскую, деревенскую? Тебе надо, как батьке, городскую, ученую…

— Кто знает, что нам нужно? — глядя в окно, сказал он.

Почему-то всем всегда все ясно, что тебе нужно и как лучше поступить. Даже тем, кто сам свою жизнь не смог по-человечески устроить… Лида Добычина неглупа, начитанна. Ее мечта — стать театральным режиссером. Такая маленькая, хрупкая, а гляди — замахнулась на серьезную мужскую профессию! Ну разве можно представить ее в зрительном зале на репетиции с актерами? Кто ее будет слушаться? Вадим Казаков сделал такое уморительное лицо, когда она заявила, что будет режиссером, что Павел от души расхохотался. Потом Вадим сказал ему, что в театральном искусстве она «шурупит».

— Мое дело маленькое, а только Лидка Добычина тебе не пара, — заметила мать, наливая в чашки крепко заваренный чай.

— Про Игоря так ничего и не слышно? — спросил Павел.

— Сгинул мой Игорек, такое время страшное было… — Она тяжко вздохнула. — Да и я, видать, виновата. Ну что поделаешь, коли я такая неласковая вам мать? Меня ведь жизнь тоже не баловала: нас было у матушки десятеро. В пять лет уже стирала, а в одиннадцать коня с сохой вдоль борозды водила.

— Ты со Шмелевым жила, — не удержался и упрекнул сын.

— Неужто я никогда не замолю свой грех? — помолчав, ответила она. — Видно, бог простит, а люди — нет. Сын-то родной и тот волком глядит!

— Ты хоть знала, что Карнаков-Шмелев — враг?

— У него на лбу не написано было. — Горькая усмешка искривила губы матери. — Он мне муж… И если хочешь знать, Григорий был мне лучшим мужем, чем твой родной батька!

— Пойду я, — поднялся Павел.

— До поезда еще не скоро, — взглянув на ходики, сказала мать.

— Может, зимой на каникулы приеду, — сказал он. — Чего тебе привезти?

— Белых сушек к чаю, — ответила мать.

— И всего-то? — удивился он.

— У меня все есть, хоть и без мужика живу, — с гордостью сказала мать.

Она проводила его до калитки, ни он, ни она не сделали попытки ни обняться, ни поцеловаться, даже руки не пожали друг другу.

— Пока, — сказал Павел.

— Ты бы не околачивался у людей-то, — упрекнула мать. — У тебя свой дом есть.

— Наверное, к ночи дождь ударит, — сказал Павел, глядя на узкие тучи над бором.

— Я уж не иду на вокзал, небось там провожальница ждет тебя?

Павел закрыл за собой калитку, подергал за ручку.

— Забыл петли заменить, на честном слове держатся, — сказал он и, не оглядываясь, зашагал вдоль ряда домов.

Александра Волокова, опустив полные руки, смотрела ему вслед, в светлых глазах ее не блеснуло и слезинки. Закрыла калитку на железную щеколду, внимательно поглядела на пустынную улицу. В домах уже засветились огни.

Когда она вернулась, с чердака слез рослый седоволосый мужчина. У него была борода, к ней прицепился клочок пыльной паутины. Человек сам задвинул в сенях засов в скобы, вошел вслед за женщиной в избу. Александра плотно занавесила окна, стол пододвинула к самой стене, чтобы с улицы было не видно.

— Чего это он к тебе вдруг ходить стал? — усевшись в темном углу на крашеную табуретку, ворчливо проговорил он.

— Одолжение делает, — усмехнулась Александра. — Со мной почти не разговаривает, постучит молотком или топором — и вон со двора. Ни разу дома не переночевал. Родной сын, а тепла между нами нету.

— Здоровенный вымахал, но до деда, Андрея Ивановича, ему далеко.

— Ненавижу я всю их абросимовскую породу, — со злостью вырвалось у Александры. — Ефимья проходит мимо — вроде меня и не видит. У-у, вредная! И внук ее Вадька такой же: за версту обходит… Это они с Пашкой Игорька отсюда выгнали!

— Из-за меня? — закуривая папиросу, спросил мужчина.

— Зря ты сюда приехал, — сказала она. — Хотя обличье у тебя и другое, а узнать можно. Чего бороду-то, как поп-расстрига, отпустил?

— Не могу я без тебя, Саша, — негромко произнес он. — Живу, как волк в логове. Днем ладно, а ночами ты передо мной маячишь как наваждение! Знаю, что головой рискую, а вот не смог, приехал в эту проклятую Андреевку!

— Промахнулся ты, выходит, Ростислав Евгеньевич? — насмешливо бросила она на него взгляд. — Мне-то толковал, когда немцы заявились, что Советской власти конец на веки вечные, а вон как оно все повернулось! Гитлер сгинул, а в Германии строят социализм?

— Две Германии есть, Саша, две. В одной социализм строят, как ты говоришь, а в другой — оружие куют, чтобы его свергнуть.

— Что ж, опять война?

— История еще свой окончательный приговор не вынесла.

— Тебе бы на печке бока греть, а ты еще на что-то надеешься, — рассудительно заметила она. — Чего с немцами-то не ушел?

— Я — русский, Саша, — произнес он. — И без России не могу.

— Зато она без таких, как ты, обходится… Что вы людям-то дали — войну, голод, разруху. Да что говорить… Какую теперь фамилию-то носишь?

— Для тебя я — Ростислав Карнаков.

— Не думала не гадала тебя больше увидеть! Как снег на голову…

— Может, последний раз свиделись, — с грустью произнес он. — Продай ты, Саша, дом, хозяйство — и со мной! — Карнаков и сам не верил тому, что говорил.

— Какая же это будет жизнь? — жалостливо посмотрела она на него. — Вечно в страхе? Когда Андреевку освободили, сколько раз меня в НКВД таскали, все про тебя пытали… Слава богу, оставили в покое, рази я пойду снова на такое? Ищут тебя, Ростислав, не забыли. И Леньку Супроновича ищут. Многих уже нашли и судили. А этот Костя Добрынин сам властям сдался. Его еще в войну немцы на самолете скинули под Москвой, а он сразу в НКВД. Недавно вернулся домой, малюет разные плакаты к праздникам. Женился на Марийке, дочке бывшего председателя поселкового Совета Никифорова. Дом построил в Новом поселке, работает на стеклозаводе… — Она взглянула на Карнакова: — Может, тебя тоже простят, ежели пойти к ним добровольно?

— Даже если и не поставят к стенке, так все равно моей жизни не хватит свой срок отсидеть, — горько усмехнулся он.

— Так один на старости лет и будешь по стране мыкаться?

— Такова моя судьба, — сказал он.

— И я одна…

— У тебя Павел, — вставил он.

— Павел чужой, а Игорька не уберегла… — На глазах ее закипели слезы. — И где могилка его, не знаю. Мой грех, каждый день богу поклоны бью, только простит ли? Копила, наживала добро, а теперь ничего не надо…

В Карнакове на миг шевельнулась жалость: сказать ей, что Игорь жив-здоров? Он тут же отогнал эту мысль. Никто не должен знать, что Игорь жив. Даже мать… Еще там, под Москвой, в 1943 году он внушил сыну, что при случае нужно наведаться в Андреевку и уничтожить все фотографии.

Александра заглянула в глаза и, будто прочтя его мысли, сказала:

— Кто-то был в доме и взял твои и Игоря фотографии… Я уже подумала — не он ли, не Игорь?

— Мой человек это сделал, — помолчав, ответил Ростислав Евгеньевич. — Так надо было.

— Не принес и ты мне счастья, Ростислав, — вырвалось у нее. — Неужто так век одной и куковать?

— Поехали со мной? — предложил он. — Раньше добро, хозяйство держало тебя, а теперь-то что? Не думаю, чтобы за тобой следили. Столько лет прошло! А у меня, Саша, документы надежные. Снова оформим брак…

— Во второй раз? — сквозь слезы улыбнулась она.

— Затаился я, никаких дел с ними… не имею сейчас, — уговаривал он. — Денег нам с тобой до конца жизни хватит, работа у меня не бей лежачего: заготовитель я грибов и ягод. Сам хозяин своему времени.

— Вон в газетах пишут: то полицая, то карателя где-нибудь сыщут — и держи ответ перед народом, — возразила она. — Ты вон бороду отрастил, а есть такие, что операции на лице делают, чтобы мать родная не узнала, так ведь все равно находят… Да и тебя эти… твои не оставят в покое. Сам посуди, к чему мне такая жизнь? Под Калинином в войну тряслась от страха, что на чужое добро позарилась, вернулась в Андреевку, ночи не спала, все ждала, когда придут за мной… Вроде бы жизнь стала налаживаться, перестали от меня в поселке люди, как от чумы, шарахаться, вон Павел, когда тут, нет-нет да и зайдет… И ты снова хочешь мою жизнь загубить? Ладно, раньше не знала, кто ты такой на самом деле, а теперя? Да я со страху в твоей берлоге помру! Хоть я ни в чем таком перед Советской властью не виноватая, но во второй раз и мне не простят, что с тобой снова связалась… Уходи, Ростислав, от греха подальше! Видать, не судьба нам быть вместе.

— Не любила ты меня, Александра, — только и вымолвил он.

— А и себя-то никогда не любила, родный, — вздохнула она, вытирая кончиком платка слезы в уголках глаз. — Такая уж каменная уродилась.

— Отчего бабка Сова умерла? — спросил он.

— От чего люди умирают? Кто от болезней, кто на войне, а Сова от старости. Какая ни на есть была хорошая колдунья, а больше, чем бог годов отпустил, и себе не наколдовала. И так, слава богу, лет девяносто прожила.

— А Тимаш жив?

— Как молоденький, от магазина до буфета бегает, и нос вечно красный! Этого и года не берут, видно, с самим чертом повязался… Бахвалится, что он Андрею Ивановичу помогал и этому… Кузнецову.

— Не объявлялся здесь Кузнецов?

— Слыхала, что он погиб в неметчине. А коли и жив бы был, что ему здесь делать? Тонька с Казаковым в Великополе, Вадька, наверное, его забыл.

— Сынок-то не пошел по батькиным следам?

— Вадька-то? В артисты записался… — усмехнулась Александра. — И смех и грех! Сколь здесь живу, ни одного еще артиста в Андреевке не было.

— Костя Добрынин, говоришь, на стеклозаводе работает? Кем?

— Не связывайся с ним, Ростислав, тут же на тебя заявит…

— Жалеешь меня? — усмехнулся он.

— Не чужой ты мне.

— Ночью уйду я, — опустив голову, сказал Карнаков.

— Вроде ты умный, сильный, Ростислав, за что и был мне люб, а вот жизнь свою так и не смог по человечески устроить, — раздумчиво заговорила Александра. — Неужто то, что ты делаешь, стоит того, чтобы такую вот волчью жизнь вести?

— Кому что на роду написано, Шура: Тимашу — водку пить да песни горланить, Сове, царствие ей небесное, колдовать, Андрею Абросимову — громкую смерть принять от иноземцев, а мне — скитаться по России-матушке и верить в свою правду.

— А есть она, правда-то?

— Если ни во что не верить, тогда сразу петлю на шею…

— Боюсь, этим ты и кончишь, родный мой, — печально произнесла Александра.

— А чего бы тебе не стать колдуньей? — сказал он. — Вакансия освободилась… Дурачь народ!

— Я и так колдунья, — глядя ему в глаза, серьезно произнесла Александра. — Хочешь, предскажу твою судьбу?

— Не надо, — улыбнулся он. — Тот, кто знает свою судьбу, — самый несчастный человек.

— Бог тебе судья, — вздохнула она. — А все-таки лучше, ежели бы ты покаялся…

— Не говори так! — повысил он голос. — Ты не знаешь всех моих дел, и знать тебе про них не нужно.

— Зачем же пришел?

— И волку одному бывает тяжко… Нет-нет да и задерет башку и завоет на луну.

— Ну живи, как волк, — сказала она.

— Не прогонишь, если еще как-нибудь выберусь к тебе?

— Мне ты не враг, — тихо ответила она.

Он подошел к ней, обнял и стал целовать. Полная рука ее гладила его тронутые сединой, но еще густые волосы, щеки женщины порозовели.

— Неугомонный… — произнесла она. — Ой, твоя борода колется! Без нее ты выглядел бы моложе.

— Ты одна у меня осталась, — бормотал он. — Не отталкивай, Саша. Ты ведь знаешь, чем я рискую, приезжая к тебе.

— А мне одной, думаешь, сладко? — вздохнула она, высвобождаясь из его объятий. — Ох и длинны осенние бабьи ночи!

— Кто знает, может, все еще наладится и мы опять будем вместе?

— Ты еще во что-то веришь? — усмехнулась она. — А я давно уже во всем изверилась. Ночами-то все думаю про жизнь свою… Ну чем я богу не угодила, что он мне такую горькую судьбину определил? Живут ведь бабы счастливо, имеют детей, а мне некому будет кружку воды подать…

— Не плачься, Саша. Ты еще хоть куда! — игриво шлепнул он ее по крутому бедру.

— Невезучая я, Ростислав. Видно, и другим счастья не приношу…

— Я был счастлив с тобой.

— Сына и того не сумела уберечь…

Карнаков опять с трудом удержался, чтобы не сообщить ей, что Игорь жив-здоров, работает на большом заводе в Москве… Не нужно ей знать об этом. Игорь оборвал все нити с прошлым, у него другая фамилия, и кто знает, может быть, его судьба будет счастливее, чем у отца и матери. После войны у Карнакова надолго прервалась связь со своими хозяевами, он даже думал, что о нем забыли, но вот совсем недавно явился к нему человек оттуда, доставил деньги, аппаратуру. Ростислав Евгеньевич в глубине души и не сомневался, что его рано или поздно найдут. Прибывший с Запада откровенно заявил, что, хотя хозяева и переменились, задачи тайных агентов прежние: вербовка людей, сбор разведывательной информации, пропаганда образа жизни «свободного мира». Как и предполагал Карнаков, сразу после войны между союзниками антигитлеровского блока начались трения, а затем открытая вражда. Как раз в разгар «холодной войны» и прибыл к нему человек с Запада. Он без обиняков сообщил, что теперь их хозяева — американцы. Карнаков и сам читал в газетах, что американская разведка прибрала к своим рукам особенно ценных немецких агентов, располагает и списками европейской агентурной сети.

То ли годы стали давать знать о себе, то ли непоколебимость советского строя и мужество соотечественников в этой беспощадной войне, но что-то надломилось в Карнакове: больше он не ощущал былой ненависти к коммунистам, да, признаться, и потерял веру, что их власть можно свергнуть. Хотя ему приходилось больше иметь дело с уголовниками и изменниками родины, насмотрелся в войну и на то, как храбро сражаются русские, как идут на смерть, не выдав своих.

Но и другого пути не видел для себя Ростислав Евгеньевич, потому и согласился работать на американскую разведку — как говорится, кто платит, тот и музыку заказывает. Человек оттуда заявил, что новые хозяева денег не жалеют. Но пока он не поверит сам, что подпольная работа в России может что-то изменить в мире, он не станет привлекать к разведке Игоря Найденова. Не хотел бы он пожелать сыну своей судьбы.

Глухой ночью с тощим вещмешком за плечами он вышел из дома Александры Волоковой и в обход поселка зашагал в сторону шоссе, которое проходило в трех километрах. На вокзале сесть на поезд он не решился: рисковать было нельзя. На поезд можно сесть на любой другой станции. А путь ему не близкий — рабочий поселок Новины, где он обосновался у солдатки Никитиной, находился в Вологодской области, рядом с Череповцом. Не зашел Ростислав Евгеньевич и к Якову Супроновичу, слышал от Александры, что родной сын Ленька ограбил его. Старик с тех пор сильно сдал, как говорится, на ладан дышит.

Остановившись на пригорке, откуда перед ним расстилалась ночная Андреевка, Карнаков закурил и долго смотрел на смутно маячившие крыши домов — ни в одном не светится окошко. Каменной глыбой нависла над поселком водонапорная башня, лишь на станции помигивают стрелки да сыплет из трубы красные искры маневровый. Вернется ли он сюда еще раз? Про это никто не знает… Хотя они с Александрой и толковали, что скоро снова увидятся, ни он, ни она в это не верили. Может, сам он стал другим, как ни говори, скоро шестьдесят, а может, Саша остыла, только не было между ними того, что было раньше. Спасибо, что хоть приняла, не прогнала… Как бы там ни было, но он ей не сообщил ни своего нового места жительства, ни своей другой фамилии. Если раньше где-то в глубине души и тлела надежда, что у него есть на свете верный человек, готовый всегда принять его, то теперь он так не думал. Возможно, сообщи он ей об Игоре, и нити, связывающие их, стали бы крепче, но этого он не сделал.

Огромная багровая луна тяжело поднималась над бором. Верхушки сосен и елей мертвенно серебрились. Кровавый глаз семафора мигал на путях. Один раз дорогу перебежал зверек, Карнаков так и не понял, кто это — заяц или лисица. Далекий протяжный паровозный гудок прокатился над лесом, красный свет пропал, вспыхнул зеленый.

Карнаков поправил вещмешок за плечами, затоптал сапогом окурок и, больше не оглядываясь, зашагал по разбитой дороге. Это был не прежний высокий стройный человек с военной выправкой. Широкие плечи его ссутулились, походка отяжелела, голова клонилась на грудь — теперь он все чаще смотрел себе под ноги.

Вряд ли кто-либо сейчас узнал бы в нем бывшего заведующего Андреевским молокозаводом Григория Борисовича Шмелева.

Глава четвертая

1

Город Великополь посередине пересекала довольно широкая речка Малиновка. Расположенная на высоком берегу часть города называлась Верхи, а на низком — Низы. Когда-то Великополь славился своими богатыми садами. Сюда за яблоками и грушами приезжали на ярмарку из других городов, но война подчистую смела не только большую часть построек, а и сады. Если в Низах еще кое-где сохранились кирпичные здания, то Верхи были разрушены полностью. Город дважды переходил из рук в руки, его обстреливали, бомбили, проутюжили танками и самоходками.

На травянистом холме издали виднелась полуразрушенная церковь. Верхняя часть купола провалилась, штукатурка осыпалась, обнаженная местами кирпичная кладка напоминала незажившие кровавые раны. На сохранившейся части купола выросли тоненькие деревца. Издали покалеченная церковь напоминала лысую человеческую голову с редкими кустиками волос. Ветер с реки шевелил «волосы», а когда над городом проносился ветер, с купола летела красноватая пыль, она оседала на дороге огибающей церковь, припорашивала молодые тополя.

Вадима Казакова притягивала к себе эта разрушенная снарядом церковь. Здесь было пустынно и тихо, через дорогу, огороженное кирпичной стеной, раскинулось до самой железнодорожной насыпи старое кладбище. После войны тут не хоронили. Новое кладбище находилось теперь в Низах, ближе к аэропорту. А тут сохранились старинные мраморные надгробия, даже два или три склепа с черными каменными гробами. В склепах было сыро, с кирпичных стен текло, на полу образовались гнилые лужи.

Вадим, Володя Зорин и Герка Голубков сидели на кирпичных развалинах и сосали карамель. У них стало привычкой днем, после репетиции, наведываться сюда и, сидя на развалинах, смотреть на несущую в голубую даль свои воды Малиновку, слушать посвистывание ветра в искореженных перекрытиях церкви. В ясную погоду из камней выползали юркие зеленые ящерицы и грелись на солнце, бабочки-крапивницы садились на руки, из-за кладбищенской стены, за которой высились пережившие войну гигантские черные деревья, слышался птичий гомон.

— Главный режиссер Канев говорит, что у тебя талант! — утверждал Володя Зорин, круглолицый, с вьющимися волосами юноша, небольшие голубые глаза его поминутно моргали. — Сколько ребят мечтают стать артистами! А ты сыграл уже двенадцать приличных ролей, про тебя в городской газете писали… Ты огромную глупость сделаешь, если уйдешь из театра!

— Не уйдет, — перекатывая во рту карамель, лениво процедил длинноволосый Герка. — Вадя шутит.

— Я утром Каневу заявление положил на стол, — заявил Вадим.

— Поклонишься ему в ножки и заберешь, — тем же тоном произнес Герка. Он смотрел на речку, где в кустах расположился рыбак в белой панаме. Тот как раз снимал с крючка плотвичку. Видно было, как бросил ее в жестяное ведерко, стоявшее в траве.

— Ты уверен, что театр — это дли тебя все? — в упор посмотрел Вадим на Володю.

— Я, наверное, умер бы без театра, — ответил тот.

— А ты? — перевел взгляд Вадим на Герку. — Тоже жить не можешь без театра?

— Мне нравится профессия артиста, — беспечно сказал Голубков и засунул в рот карамелину. — Ты стоишь на ярко освещенной сцене, а на тебя смотрят сотни людей…

— А мне почему-то стыдно, когда меня называют артистом, — возразил Вадим. — И потом, я хожу по сцене и что-то говорю, а сам думаю: поскорее бы закончился чертов спектакль. Помнишь, Герка, ты играл в пьесе «Лев Гурыч Синичкин»? У тебя вся рожа была разрисована, как у индейца? Как гляну на тебя, так меня такой смех разбирает, хоть караул кричи.

— Канев похвалил меня за эту роль, — вставил Герка.

— Как бы вам это объяснить? Хожу по сцене, слова произношу, а сам будто бы вижу себя со стороны, и жалко мне себя, понимаете? Ерундой какой-то я занимаюсь! Ну стыдно мне, что ли? Какой-то чужой я. Зачем я, думаю, торчу на сцене? Что мне тут надо?

— Ерунда-а, — процедил Герка. — Фантазии.

— А мне на сцене легко и радостно, — сказал Зорин. — Перед каждым выходом я волнуюсь, и это вовсе не неприятное ощущение. Когда я играю, то забываю про время. И мне бывает жаль, что закрывается занавес.

— Ты — настоящий артист, — заметил Вадим.

— Я просто выхожу на сцену и стараюсь сыграть свою роль как можно лучше, — вставил Голубков. — Если режиссер мной доволен, и я счастлив.

— А ты — ремесленник, — жестко заявил Вадим.

— В отличие от тебя я не забиваю голову разной чепухой, — огрызнулся Герка. — У меня есть текст, и я от него, в отличие от тебя, не отступаю.

— Вадим, почему ты иногда порешь отсебятину? — помаргивая, уставился на приятеля Володя. — Это больше всего Канева злит.

— Мне не нравится текст, который он заставляет учить наизусть…

— Наверное, способности у тебя есть, Вадим, — задумчиво проговорил Зорин. — Но нет призвания. То, что ты говоришь, мне просто дико слышать. На сцене я думаю, как лучше в образ войти, а не как отредактировать текст.

— Слушай ты его, он дурака валяет! — засмеялся Герка. — Неужели не видишь? Играет перед нами этакого простачка из дешевой пьесы.

— Вот именно, нам чаще всего приходится играть в дешевых, бездарных пьесах, — подхватил Вадим. — Герке лишь бы себя показать. Ты даже не замечаешь, что несешь чужие расхожие реплики с претензией на юмор.

— Мы — артисты, а пьесы пишут драматурги, — возразил Володя Зорин.

— Вам нравится — вы и играйте на сцене, а я умываю руки!

— Если ты такой умный, то пиши хорошие пьесы, а мы с Володей будем с удовольствием в них играть… главные роли, — засмеялся Голубков.

— Да разве мало на свете профессий? — весело воскликнул Вадим. — Знаете, кем я решил стать? Часовым мастером! Сиди себе в мастерской на высоком стуле с моноклем в глазу и малюсенькой отверткой ковыряйся в часах. Что самое ценное на свете? Время! Вот я и буду чинить людям часы… У хороших пусть часы отстают, и жизнь их продлится, а у плохих — нехай спешат, торопятся, и жизнь их станет короче.

— «Мама, я летчиком хочу… — пропел Герка. — Летчик водит самолеты…»

— Если я уйду из театра, давайте все равно хоть раз в неделю встречаться здесь, — предложил Вадим. — Я буду на всех покупать конфеты.

— Ты же станешь безработным, — хмыкнул Герка.

— Пора бы знать, герой-любовник, — бросил на него насмешливый взгляд Вадим. — В нашей стране безработных нет. Как это в песне-то поется? «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет…»

— Какую же ты дорогу выберешь? — серьезно посмотрел на него Зорин.

Вадим отломил от кирпичной кладки кусочек штукатурки, прицелился и бросил его вниз, в пивную бутылку, блестевшую в крапиве, но не попал. Его серые с зеленым ободком глаза пристально смотрели на речку.

— А может быть, дорога сама меня поманит? — сказал он. — Есть люди, которые с малолетства выбирают себе профессию… В войну я захотел быть летчиком. И вот ничего не вышло. Подался в артисты — и снова мимо! Я уже и боюсь сам выбирать дорогу. А вдруг опять не туда заведет?

— Ты же стихи сочиняешь, — вспомнил Герка. — Стань поэтом или писателем. А еще лучше — драматургом: эти больше всех денег зашибают!

— И верно, в стенгазету ты за два часа сочинил длинную поэму, — вспомнил Зорин. — Кстати, всем понравилась.

— Главреж Канев смеялся, я сам видел, — заметил Герка.

— Какие это стихи, — вздохнул Вадим. — Так, баловство. — И негромко прочел вслух:

Тот поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда мать,
Кто людей, как братьев, любит
И готов за них страдать.
Он все сделает свободно,
Что другие не могли.
Он поэт, поэт народный,
Он поэт родной земли!
— Неплохо, — похвалил Володя Зорин. — Программные стихи.

— Напечатай в стенгазете, — лениво заметил Голубков. — А может, и в городскую возьмут?

— Ранние стихи Есенина, — улыбнулся Вадим. — Посвятил другу Грише в тысяча девятьсот двенадцатом году. А кто этот Гриша, я не знаю.

— Я в библиотеке спрашивал Есенина, говорят — нет, — сказал Володя. — Мне его стихи нравятся. Хочу для концертной программы что-нибудь подготовить.

— Я тебе дам свою старую книжку, — пообещал Вадим. — Нашел в Андреевке на чердаке.

— А клад там с золотыми не обнаружил? — полюбопытствовал Голубков. — Потому и из театра надумал уйти, что стал миллионером?

У Герки была привычка ехидничать по любому поводу. Высокий, худощавый, с длинным носом и близко посаженными глазами, светлой челкой, которую он зачесывал набок, Герка считал себя писаным красавцем и мечтал сыграть роль героя-любовника.

Надо сказать, что у него начисто отсутствовало чувство юмора: там, где другой бы смолчал или все свел к безобидной шутке, Голубков взрывался, багровел, сжимал кулаки, а потом долго дулся на обидчика.

И вместе с тем на людях Герка держался солидно, с достоинством, как говорится, умел людям пускать пыль в глаза. Наверное, потому он и нравился женщинам в летах, что и сам выглядел старше своего возраста.

Полной противоположностью ему был Вадим Казаков, он ничуть не заботился о том, какое он производит впечатление. Он и на артиста мало походил, одевался просто, никогда не повязывал галстуков, стригся под полубокс. Рядом с элегантным, всегда хорошо одетым Голубковым Вадим выглядел мальчишкой-подмастерьем.

Владимир Зорин тоже недалеко ушел от Казакова: носил клетчатые ковбойки с распахнутым воротом, куртки, однако в лице его было нечто артистическое, кстати, у него отец — сценарист, а мать — актриса. В городском великопольском театре Зорин считался самым перспективным молодым артистом, которому прочили большое будущее. Он уже сыграл несколько крупных ролей, удостоился пространной похвалы критика. На сцене держался естественно, особенно ему удавались роли ершистых, трудных пареньков, конфликтующих с коллективом. Когда он, горячо жестикулируя, произносил свой коронный монолог, в зале становилось тихо, никто даже не замечал его надоедливого помаргивания. Нередко зрители награждали Зорина аплодисментами.

Вадиму Зорин нравился больше Голубкова, но как-то так уж получилось, что они сдружились втроем. На гастролях всегда жили в одной комнате. Володя был влюблен в жену молодого режиссера Юрия Долбина и больше ни на кого не смотрел. Вадим тоже не любил и не умел знакомиться на улице. Зато Голубков, не скупясь на подробности, расписывал им каждый вечер в номере свои похождения. Зорин хмурился, отворачивался и в конце концов клал на голову подушку и засыпал. Вадим же слушал приятеля с удовольствием, хотя не верил ему ни на грош. Пожалуй, эти вдохновенные рассказы Гарольда и были лучшими его артистическими выступлениями.

Рыболов на берегу Малиновки смотал свою удочку, а парнишки на лодке все еще дулись в карты, очевидно на деньги — очень уж у них были напряженные позы. На гладком темном валуне замерла ворона. Нахохлилась, не шелохнется, прямо-таки птичий философ. Может, она и впрямь задумалась о смысле жизни?

Взглянув на часы, Зорин легко спрыгнул со стены, отряхнул помятые бумажные брюки. Густая каштановая прядь спустилась на загорелый лоб. Рукава клетчатой рубашки закатаны до локтей.

— Знаете, чего я больше всего сейчас хочу? — блеснув ровными зубами, улыбнулся он.

— Тамару Лушину поцеловать, — ухмыльнулся Герка.

— Пошляк ты, Гарольд. — Улыбка погасла на тонких губах Зорина.

— Чего же ты хочешь? — желая разрядить обстановку, спросил Вадим.

— Я хотел бы, чтобы вот эта разрушенная церковь, вид на Малиновку, кладбищенская стена и ворона на камне всегда были, — произнес Зорин. Чувствовалось, что реплика Гарольда сбила его пафос, наверное, поэтому слова его прозвучали несколько театрально.

— Стена, ворона… Это красиво, — задумчиво сказал Вадим. — Но развалины-то зачем? Я хотел бы снова увидеть эту церковь целой и невредимой, со звонницей, позолоченными куполами…

— Может, ты в бога веришь? — с усмешкой взглянул на него Голубков.

— Я верю в красоту, — сказал Вадим.

— Если бы ты чувствовал красоту, то не отзывался бы так о театре, — возразил Зорин. — Что может быть прекраснее художественного мира на сцене? Красивые декорации, старинные наряды, мебель, бронзовые светильники, возвышенные слова…

— И все это — бутафория, — возразил Вадим. — Декорации нарисованы, бронза ненастоящая, а действующие лица — марионетки!

— Теперь и я поверил, что ты не артист, — нахмурился Володя. — Когда я на сцене, то верю, что все так и было, я вижу не тебя, Вадима Казакова, а того персонажа, которого ты играешь.

— А я никого не вижу, лишь слушаю реплики, чтобы не пропустить свой выход, — вставил Герка.

— Нас трое и все по-разному чувствуем и видим, — улыбнулся Вадим. — Моя красота — это природа! Мне все времена года нравятся, ни один день не похож на другой. Наверное, мне надо было идти в лесники. Мне никогда не было в лесу скучно.

— Давайте через двадцать лет встретимся на этом самом месте, — предложил Володя. — Интересно, какими мы тогда будем.

— У меня память плохая, — сказал Герка. — Я забуду.

— Стена останется, церковь снесут и на ее месте построят промкомбинат, — стал фантазировать Вадим. — Валун в речке останется, наверное, и ворона никуда не денется, а мы? Мы станем совсем другими… Герка женится на тете Маше, растолстеет, будет нянчить пятерых детей, а может, и внуков… Тетя Маша, выйдя на пенсию, посвятит себя только ему и потомству…

Голубков протестующе поднял руку, раскрыл было рот, но Вадим продолжил:

— Театр ты не бросишь — театр тебя бросит. Ну иногда будут приглашать на роли пожилых злодеев… А ты, Володя, станешь заслуженным артистом, лауреатом Сталинской премии, вот только не знаю, какой степени… Женишься на Тамаре Лушиной, разведешься, снова женишься на кинозвезде и будешь счастлив.

— А ты… — обозлившийся Голубков наморщил лоб, чтобы придумать что-нибудь похлеще. — Ты будешь в ларьке пивом торговать!

На большее его не хватило, и он замолчал.

— А вот что будет со мной и кем буду я — никто, братцы, не знает, наверное, даже господь бог! — серьезно заявил Вадим. — В башке такой ералаш, что самому страшно! Уж которую неделю ломаю голову, что делать дальше, но не вижу никакого просвета. Мать недовольна, что я в театре, отец помалкивает, но чувствую, и он не одобряет. Куда же мне податься-то, братцы кролики?

Вадим улыбался, но на душе было тяжело: зря, пожалуй, завел он этот разговор. Герка мучительно ищет, чем бы его, Вадима, побольнее уязвить, Володя Зорин — этот, кажется, понимает…

— Стань фотографом! — вдруг осенило Голубкова. — Будешь людей снимать: «Шпокойно, шнимаю!» Денежки потекут в карман, самых красивых девушек будешь вывешивать в окне своей фотографии.

— Девушек или фотографии? — взглянул на него Вадим.

— Купи «фотокор» или «лейку» и открывай свое дело… — развеселился Герка.

— Я подумаю, — пообещал Вадим. — Первым моим клиентом будешь ты, Гера! У тебя физиономия очень фотогеничная, правда, нос великоват…

— Женщинам мой нос нравится, — ухмыльнулся Голубков.

— Хотел бы я, Вадим, посмотреть на тебя через двадцать лет, — задумчиво проговорил Зорин.

— Я тоже, — усмехнулся Вадим.

— Ребята, вы не забыли, спектакль «Мера за меру» перенесли, сегодня будут «Кремлевские куранты», — напомнил Володя. — Мы все там заняты.

— Кроме меня, — сказал Вадим. — Я больше нигде не занят.

2

Вадим Казаков прочел очень много книг, — пожалуй, самым любимым занятием его в жизни и было чтение книг. С детства не расставался с ними. В партизанском отряде приходилось редко держать книгу в руках. Зато в совершенстве овладел автоматом, парабеллумом, научился ставить самодельные мины на железнодорожные пути, часами в пургу и дождь выжидать в засаде, даже сам себе сшил обувку, когда башмаки совсем развалились. В книгах он находил иной, прекрасный и романтический мир, совсем не похожий на суровую действительность. Ричард Львиное Сердце из «Айвенго» Вальтера Скотта несколько лет был его любимым героем. Этот потрепанный том он повсюду возил с собой. Читая книги, Вадим забывал обо всем: времени, месте, даже еде. Читать любил в одиночестве, для этого приходилось искать самые потаенные уголки, чтобы никто его не нашел и не развеял тот призрачный мир, в котором он часами витал.

У большинства книг был хороший конец — это нравилось Вадиму. После всех горестей, обид, тяжелых испытаний герои книг наконец-то обретали счастье и покой. И он, веря книгам, редко задумывался о будущем, полагал, что такова жизнь, что сама все равно рано или поздно устроит, поставит на свои места. Книги вселяли в него оптимизм, веру в жизнь, в хороший конец.

Сразу после войны он вернулся в Великополь — город был почти полностью разрушен. Первое время жил с отцом в пассажирском вагоне на запасном пути. Вместе со своими сверстниками стал работать на стройке. Овладел специальностями каменщика, маляра, электрика. Сколько сейчас в городе стоит зданий, к строительству которых он приложил свои руки! Почти за год восстановили железнодорожный техникум, потом большой четырехэтажный жилой дом на площади Ленина. Лишь в 1946 году перебрались с отцом из железнодорожного вагона в стандартный дом. Работал и учился в школе рабочей молодежи. Нужно было нагонять упущенное. Днем проводил свет в домах, а вечером с книжками под мышкой мчался в школу. И еще успевал читать художественную литературу! Нет, Вадим не жаловался на жизнь, пожалуй, считал, что так и должно быть. Рядом с ним были сверстники, которые жили точно так же. Вот на что не хватало времени, так это на танцы, девушек. Может, поэтому он так трудно и сходился с ними. Те девушки, которые работали на лесах рядом и сидели в школе рабочей молодежи на одной парте, совсем не походили на тех, про которых он читал в романах… И вместе с тем верил, что его «принцесса» где-то еще спит в заколдованном царстве и ждет, когда он, Вадим, придет я разбудит ее…

Потом Харьковское авиационное училище, театр, заочная учеба. И снова он мучительно ищет себя: поработал в радиомастерской — надоело, день-деньской мотай на станке трансформаторы к приемникам, паяй разноцветные проводки и сопротивления… Сунулся было в архитектурное управление, поработал геодезистом, потом заставили чертить на кальке схемы приусадебных участков… Не пошло и это дело. А после того как в сыром подвале, где он с приятелем проводил электричество, сильно стукнуло током, так что чуть не потерял сознание, перестал и этим заниматься.

Мать и отец только диву давались — что с ним происходит? Столько профессий на свете, выбирай любую и работай себе, как все люди, так нет, чего-то мечется, ищет, а чего ищет, и сам не знает. Пожалуй, в этом они были правы…

И вот теперь едет в Ленинград. Лежит на верхней полке и смотрит в окно, за которым мелькают телеграфные столбы, желтеет осенний лес, убранные поля с копнами соломы, пляшут перед глазами блестящие провода, они то взбегают на холмы, то скатываются в низины, перепрыгивают через речки. Такое ощущение, что эти серебристые нити живут своей беспокойной жизнью, и кажется, не поезд движется, а они летят на фоне леса, полей, желтых далей и сумрачного низкого неба. Стук колес будто подыгрывает проводам, под эту металлическую музыку они и пляшут свой бесконечный стремительный танец.

Вспомнился последний разговор с отчимом. Длинный Казаков обнаружил его на сеновале с романом Достоевского «Идиот».

— Ты не на работе? — удивился Федор Федорович. Его голова в железнодорожной фуражке неожиданно возникла на фоне облачного неба, видневшегося в приоткрытую дверку.

— Дрянь все женщины, — еще весь во власти прочитанного, сказал Вадим, откладывая в сторону книгу. — Мучает Рогожина, князя… Ведьма эта Настасья Филипповна!

— Ведьма? — озадаченно переспросил отчим.

— Ей Рогожин сто тысяч привез, а она насмешничает над ним! — продолжал Вадим. — Князь Мышкин предлагает руку и сердце — она смеется ему в лицо… Ну кто она? Конечно, стерва!

— Слезай, потолкуем, — предложил Федор Федорович.

Вадим нехотя спустился по приставной лестнице с сеновала. Они жили в деревянном стандартном четырехквартирном доме — их десятка два построили сразу после войны на Длинной улице, как ее по старинке называли. На номерных знаках было написано: «Улица Лейтенантов». Почему так после войны ее назвали, никто не знал. На этой самой протяженной улице Великополя Вадим ни одного военного не видел. Сразу за домами виднелись огороды, упиравшиеся в узкое болото, за которым желтела железнодорожная насыпь. Кое-кто из окраинных горожан держал корову, коз, а уж свиньи хрюкали в каждом сарае. Лишь в центре возвышались двух-, трех- и четырехэтажные здания. В сарае Казаковых тоже ворочался молодой боровок, на перекопанном огороде бродили курицы с меченными фиолетовыми чернилами хвостами.

Отец и сын присели на ступеньки деревянного крыльца. Слышно было, как на кухне мать гремит кастрюлями и за что-то отчитывает младшего, семилетнего Валерку. Всего у Казаковых сейчас четверо детей: Галя учится в восьмом классе, Гена — в четвертом, Валера осенью пойдет в первый. Конечно, родителям нужно помогать, потому Вадим и стал было в свободное время подхалтуривать у частников на проводке электричества. Об уходе из архитектурного управления он дома не сообщил, а деньги в конце каждого месяца кровь из носу вручал матери.

— Выходит, и из последней конторы ушел? — закурив папиросу и не глядя на сына, спросил Федор Федорович. — Ты, брат, я гляжу, летун! Ну ладно, те хоть за длинным рублем гоняются,а ты-то? Капиталу не нажил?

— Надоело рейсфедером линии чертить на кальке, геодезистом и то было лучше.

— Ну и что же?

— Начальник направил в чертежную мастерскую, — уныло проговорил Вадим. — Ну какой из меня чертежник? Я там меньше всех зарабатывал.

— Надоело, значит, — пуская дым, проговорил отец.

Он все так же смотрел прямо перед собой. Худощавое лицо чисто выбрито, светлые волосы выбиваются из-под фуражки, на длинном вислом носу свежая царапина. Хотя Казаков теперь начальник дистанции пути, физической работы не чурается. Вместе с путейцами ворочает шпалы и рельсы. На погонах у него большая звездочка. Мать часто упрекает его: мол, стал начальником, а хорошую квартиру не выхлопочешь, тесно шестерым-то в единственной комнате. Это правда, кругом стоят кровати и диваны, больше нет почти никакой мебели. Вадим над своей кроватью прибил сделанную им книжную полку. И все равно все книги там не поместились, часть пылится под кроватью.

— Сначала вроде все интересно, а придет время — и смотреть противно на эти провода, конденсаторы, сопротивления… Начал паять по своей схеме — мастер выговор объявил и погрозил прогнать из мастерской. Ну я взял и сам ушел… — Вадим посмотрел на задумавшегося отца. — Ну почему мне никак не найти себе дело? Тыкаюсь, как слепой щенок по углам…

— Война виновата, — после длительной паузы уронил отец. — Вместо учебы-то чем занимался? Стрелял, в разведку ходил, мосты взрывал… Короче, научился разрушать, а вот строить-то, оказывается, труднее! Крутанул машинку — и огромный дом рассыпался на кусочки. А попробуй заново построй его! Сколько времени и труда надо! Какого труда мне было заставить пойти тебя в школу!

— Я заочно в институте учусь, — ввернул Вадим.

— Что это за учеба! — отмахнулся отец. — Полгода не помнишь об институте, а в сессию нахватываешь с бору по сосенке и бежишь экзамены сдавать.

— Сейчас многие работают и учатся.

— А ты, браток, и не работаешь, и не учишься, — жестко подытожил отец. — Не забывай, на моей шее сидит вас пятеро… — Он несколько смешался, даже поперхнулся дымом. — Ну мать, конечно, не считается, на ней весь дом держится, хозяйство. А ты — старший, от тебя помощи ждут.

— Я твой хлеб, батя, даром есть не буду, — глухо ответил Вадим.

— Не пойму я тебя, — вздохнул Федор Федорович. — Вроде не дурак, а к жизни легко относишься. Надо найти свое дело и делать, долбить в одну точку! Только тогда чего-нибудь в жизни добьешься. А прыгать, как блоха, с места на место — это последнее дело.

— Точку-то эту мне как раз и не найти, — через силу улыбнулся Вадим. — А долбить впустую неинтересно.

— А как же другие? Твои дружки учатся, работают. Тебе скоро жениться пора, а у тебя до сих пор никакой специальности нет. Так, перекати-поле…

Они долго молчали. Федор Федорович не заметил, как папироса погасла. Светло-голубые глаза его смотрели на дорогу, по которой изредка проезжали грузовики, новенькие «победы». Худые бритые щеки запали, на тощей шее выделялся кадык. Воротник кителя был широк Казакову, погоны, которые тогда железнодорожники носили на манер военных, сгорбатились на плечах. И карточки отменили, и хлеба стало вволю, и появилось в магазинах мясо, сало, консервы, а жить на отцовскую зарплату все равно было трудно. Мать экономила на всем. Немалую помощь оказывал огород. Семь мешков картошки накопали за болотом, где был у них участок. Близ дома, за низкой загородкой, сажали огурцы, капусту, морковь и разную зелень, что идет в приправу к столу.

Обидно было Вадиму, но в душе он понимал, что отец прав. Всякий раз, когда Вадим бросал работу, мать начинала на него косо посматривать, а иной раз и в лицо бросала, что он нахлебник, больше двадцати стукнуло, а деньги толком все еще не научился зарабатывать…

— Не хочешь попробовать у меня путейцем? — предложил отец, выплюнув окурок. — Твой дед был железнодорожником… Почетная профессия, нужная.

— Не хочу тебя подводить, — отказался Вадим. Одно дело уйти с работы, другое — уйти от отца.

— А может, ты хочешь стать… сыщиком? — вдруг осевшим голосом сказал отец.

— Кем? — изумился Вадим, еще не понимая, шутит тот или говорит всерьез.

— Твой родной отец, Кузнецов, начинал службу на границе, — пояснил Федор Федорович. — В общем, с овчаркой выслеживал нарушителей. Шпионов ловил.

Вадим в удивлении смотрел на четкий профиль отчима. Впервые за все время тот заговорил о его родном отце. Почему-то эта тема была запретной в их доме. Даже мать ничего не рассказывала об отце, когда еще малолеткой Вадим приставал к ней.

— Собак я люблю, — помолчав, ответил Вадим. — Но сыщиком быть не собираюсь…

— Я ничего плохого не хотел про него сказать… Кузнецов был уважаемым человеком. И в войну, говорят, отличился. Ты ведь был с ним в одном партизанском отряде?

— Он недолго был с нами, потом ушел на Большую землю, — ответил Вадим. — И нас с Пашкой хотели отправить, но мы остались. А потом эта Василиса Прекрасная…

— Жена? — негромко спросил Федор Федорович.

— Я ее мамой не звал, — усмехнулся Вадим. — А вообще-то хорошая женщина. Она тоже осталась в отряде. А где сейчас — не знаю.

— Помнишь, как Кузнецов тебя маленького в Ленинград увез?

— Я все помню, — сказал Вадим. — Мне шесть лет тогда было. Я ведь от него убежал.

— Тебя он любил, — сказал отец. — И зря ты на него рассердился: хотел уберечь тебя от войны. А вот сам не уберегся…

— Василиса Красавина все знает о нем, — вздохнул Вадим. — В отряде она только об… — он не сказал «отце», — …Кузнецове и говорила, какой он храбрый и хороший…

— Обратись в МГБ, — посоветовал Казаков. — Уж там-то знают, что с ним случилось.

— Ты мой отец, — опустив голову, сказал Вадим. — Как говорила бабушка Ефимья, не тот отец, кто родил тебя, а тот, кто воспитал!

— Я не уверен, что очень уж хорошо тебя воспитал… — заметил Федор Федорович. Чувствовалось, что ему тяжело дается этот разговор. Он не смотрел на Вадима, желваки ходили на его впалых щеках.

— Чего ты о нем вспомнил? — спросил Вадим. Он и впрямь не мог взять в толк: чего это Казаков об отце заговорил?

— Мне пора, — тяжело поднялся Федор Федорович с крыльца. — Иди обедать, мать звала.

Длинный, действительно чем-то напоминавший костыль, как его называли в Андреевке, Казаков, не заходя домой, широко зашагал по тропинке к калитке. Вадим вспомнил, как они вдвоем ходили в Андреевке в баню: отец мерно шагает впереди, широко расставляя свои длинные ноги циркули, а он, Вадим, вприпрыжку семенит рядом, чтобы не отстать. Говорят, что в Великополе всего трое таких высоких, как Федор Федорович. И все — железнодорожники.

Не вспомни Казаков о «сыщике», как он назвал Кузнецова, возможно, ничего бы и не случилось: Вадим снова поступил бы куда-нибудь на работу, может, даже в фотографию, чтобы не быть обузой родителям, но тут пришло из Андреевки письмо: Ефимья Андреевна сообщала, что живет нормально, не болеет, зарезала драчливого петуха, запасла брусники, черники, малины, так что для дорогих гостей варенья достаточно… Письмо написала квартирантка Анфиса. В конверт был вложен еще один листок в клетку — это было письмо от Василисы Красавиной. Она сообщала, что живет на Лиговке в Ленинграде, в той самой квартире, где до войны проживал Иван Васильевич с сестрой. Далее она писала, что после войны закончила педагогический институт и работает учительницей русского языка и литературы в средней школе. Не верит, что Иван Васильевич погиб, ждет и надеется… Просила сообщить ей адрес Вадима и передать ему, что она очень хочет увидеть его и Павла Абросимова. Пусть помнят: двери ее дома всегда для них открыты…

После освобождения Андреевки в 1943 году Василиса Прекрасная уехала в тыл разыскивать своих родителей, больше о ней ничего не было слышно, и вот — это нежданное письмо! Она запомнилась Вадиму красивой, синеглазой, с пышными русыми волосами, в черном коротком полушубке, заячьей ушанке и валенках с коричневыми задниками. Вспомнились ее теплые руки, когда она перевязывала задетое осколком плечо, тихий голос, взгляд, устремленный в небо… Василиса ждала, что Кузнецов снова прилетит в отряд, но он так больше и не прилетел…

После разговора с отцом у Вадима и созрело решение поехать к Василисе. Тут еще мать, как говорится, подлила масла в огонь, сгоряча обозвала бездельником, дармоедом и ни на что в этой жизни не пригодным… Вадим и сам понимал, что он тут лишний. Все его имущество уместилось в одном чемодане. У Вадима даже не было приличного костюма, единственная стоящая вещь — это коричневое кожаное пальто, которое по случаю купил на толкучке в Резекне, когда был там с театром на гастролях. На этом пальто, пахнущем рыбьим жиром, он и лежал сейчас на верхней полке трясущегося вагона.

Еще и еще раз спрашивал себя Вадим: зачем он едет к Василисе Красавиной? Столько лет прошло. Он не испытывал к этой женщине из далекого военного прошлого никаких чувств. Детские воспоминания в его возрасте быстро стираются, это потом, к старости, они снова всплывут в памяти… Думай не думай, а остановиться в Ленинграде ему больше было не у кого. Да и что он будет там делать, тоже было пока неясно. Вадим гнал прочь мрачные мысли, — в конце концов, его пригласила жена пропавшего без вести отца. Все-таки не чужая…

Перед самым Ленинградом заморосил дождь, ветер размазывал капли по стеклу. В туманной мгле вдруг факелом вспыхивала желто-красная береза. Когда поезд проходил через железнодорожный мост, можно было увидеть плывущие по воде разноцветные листья. У переездов мокли полуторки, трехтонки, длинноносые трофейные автобусы. И снова зеленые, желтые, оранжевые дачные дома и домики с палисадниками и мокрыми крышами.

— Подымайся, парень, — проходя мимо с охапкой постельного белья, сказал пожилой проводник. — К Питеру подъезжаем.

* * *
Василиса Степановна Красавина и сейчас была Прекрасной. Может, немного стала полнее, величавее. Она смеялась, слушая про злоключения Вадима в театре, отводила со лба непокорную русую прядь, однако в глубине ее синих глаз затаилась печаль. В просторной комнате, у окна, письменный стол со стопками синих тетрадок и большой, из прозрачного стекла чернильницей. Два книжных шкафа с книгами. Шифоньер, сервант с красивой посудой. Вроде мебель другая… Будто прочтя его мысли, Василиса Степановна пояснила:

— В блокаду соседи всю мебель сожгли, я столько отсюда грязи выволокла! Эту квартиру мне дали… В общем, когда я приехала в Ленинград, сразу пошла на Литейный проспект — так мне велел Дмитрий Андреевич Абросимов. Он переслал со мной папку с документами, написал письмо, чекисты хорошо меня встретили, помогли с пропиской, до сих пор иногда звонят, справляются, все ли у меня в порядке… Там мне сообщили, что Ваня геройски погиб в Берлине… Только я не верю этому. Может, в концлагерь попал, а оттуда еще куда? — Она заглянула Вадиму в глаза. — Сколько случаев, когда человека считали погибшим, даже похоронки приходили, а потом оказывалось, что он жив… Могли ведь американцы или англичане его захватить и держать у себя? Никто не видел его могилы, да и как он погиб, толком не знают… Скажи, ты не чувствуешь, что он жив?

И столько в ее глазах было надежды, что Вадим не решился ответить, что ничего он не чувствует… Да и что он мог чувствовать, если бабушка и мать все сделали, чтобы он вычеркнул из памяти родного отца? Не то чтобы они его настраивали против, просто он, Вадим, не глухой и не слепой: он видел, как мрачнело лицо матери при упоминании о первом муже, слышал, как она резко отзывалась о нем в разговорах со своими подругами, да и бабушка нелестно проезжалась в адрес Кузнецова. Нет-нет и упрекала дочь, что та в свое время не послушалась ее, а теперь вот мается с двумя детишками от первого брака… Лишь дед Андрей Иванович всегда уважительно отзывался о первом зяте.

Побудь бы Иван Васильевич подольше в партизанском отряде, наверное, Вадим снова бы привязался к нему, но случилось так, что он, наоборот, чуждался там Кузнецова, сильно опасаясь, что тот отправит его на Большую землю, подальше от партизан, новых друзей…

— Не веришь ты, что твой отец жив, — разочарованно протянула она.

— У меня ведь есть еще один отец, — честно сказал он. — И он для меня как родной.

— Я каждый день жду, что затрещит звонок, я открою дверь и он скажет: «Ну здравствуй, моя Василиса Прекрасная!» Он так меня звал…

— Я помню, — улыбнулся Вадим, живо представив себе, какие были у нее глаза, когда она увидела его утром на пороге…

Она даже пошатнулась, схватилась руками за косяк, красивое лицо ее побелело, уголки губ опустились, а синие сияющие глаза, казалось, заняли пол-лица. Потом она сказала, что в первое мгновение приняла его за Ивана Васильевича… Вадим и не подозревал, что так похож на отца, все говорили, что он пошел в мать. У Кузнецова волосы русые, а у него черные, как у матери, разве что в глазах есть что-то отцовское. Мать в сердцах часто говорила: «Ну чего вытаращил на меня свои зеленые зенки? У-у, родной папочка! Тот так же смотрел на меня, когда нечего было сказать…»

— Твой отец здесь до сих пор прописан, — рассказывала Василиса Степановна. — Жилконтора мне подселила пожилую пару, они пожили с год и переехали в пригород, где у них близкие родственники. Я очень рада, что ты приехал, Вадик! Вот и пригодилась маленькая комната для тебя. Дай мне паспорт, я завтра же начну хлопотать, чтобы тебя прописали.

— Что я тут делать буду? — с горечью вырвалось у него. Он действительно не знал, зачем приехал в этот чужой, мокрый, туманный город, где и утром сумрачно, как вечером. На потолке горела электрическая лампочка под матовым фарфоровым абажуром.

— В Ленинграде? — удивилась она. — Подойди к любому забору — десятки, сотни объявлений! И потом, разве сам Ленинград тебя не волнует? Театры, музеи, исторические места? Ты разве не слыхал, что Ленинград — один из красивейших городов мира? Здесь брали Зимний, в Смольном жил Ленин…

Наверное, она и сама заметила, что заговорила с ним, как учительница, потому что смутилась, легкая улыбка тронула ее еще свежие полные губы.

— Ты ведь уже взрослый, Вадим, — сказала она. — Но мне просто смешно слышать, что в Ленинграде молодому человеку делать нечего.

— Я имел в виду другое, — сказал Вадим.

— Поступай как знаешь, — принеся из кухни эмалированный чайник, мягко проговорила она. — И ради бога, не считай себя неудачником! Не каждому человеку дано сразу себя открыть… Живи, оглядывайся, ищи себе дело по душе. И еще тебе один совет: переводись из великопольского пединститута в ленинградский или еще лучше в университет.

— Учебу я не брошу, — нахмурившись, твердо ответил Вадим и даже чашкой пристукнул по блюдцу.

— Пропишешься — легче будет оформить перевод, — продолжала Василиса Степановна. — А лучше — сразу переводись на дневное отделение.

— У тебя на шее сидеть? — блеснул он позеленевшими глазами на Василису. И даже сам не заметил, что перешел на «ты». — Нет уж! Буду работать и учиться, мне не привыкать.

— Понимаешь, Вадим, одно дело учиться на заочном, другое — на дневном, — мягко начала она. — Ты приобретешь гораздо больше знаний, у тебя появятся новые друзья… Вот ты сейчас учишься на заочном отделении. Много ты почерпнул?

— Культуры у меня маловато, — усмехнулся он.

— Этого нечего стесняться, — сказала она. — Культура, как и знания, постепенно приобретается. И в этом смысле Ленинград незаменим. Настоящего ленинградца сразу узнаешь по культурному, интеллигентному обращению. Спроси у кого-нибудь на улице, как тебе пройти к музею или памятнику. Ленинградец остановится, обстоятельно все расскажет, а если это близко, даже проводит.

— Все верно, — после долгого раздумья ответил Вадим. — Но на жизнь себе я заработаю сам, Василиса Прекрасная…

— Называй меня так, если тебе правится, — улыбнулась она.

И он снова поразился, какая у нее славная, добрая улыбка. У него на языке давно вертелся вопрос: дескать, тебя, наверное, в школе любят ребятишки? Сам он учителей не любил, очевидно, потому, что часто от них доставалось на орехи. Случалось, выгоняли из класса, вызывали в школу отца, даже дважды исключали на несколько дней.

— Поступив на дневное отделение, — гнула свое Василиса Степановна, — ты сможешь вечером подрабатывать… если моя помощь для тебя унизительна… Я заканчивала педагогический и одновременно вела уроки литературы в вечерней школе рабочей молодежи.

— Не в этом дело! — отмахнулся Вадим.

Ну как она не понимает, что ему двадцать лет, он уже взрослый. Как хорошо к нему ни относилась бы Василиса, он постоянно будет чувствовать, что зависит от нее, а Вадим с детства привык быть независимым. Он не мог заставить себя делать то, что ему было не по душе. А всем казалось, что он боится работы. А когда попытался с отчимом поговорить, тот его не понял. Он заявил, что еще ни разу в жизни не усомнился в правильности выбранного им в молодости пути. Начал рядовым путейцем и вот дорос до начальника дистанции пути. Уважают железнодорожники, почет и уважение от начальства. Так уж заведено: человек с чего-то начинает, потом в течение всей своей жизни идет и идет вперед от малого к большому. Это, наверное, и есть долбить в одну точку! Не каждому это удается, но тот, кто честно живет и работает, всегда добивается успеха. И даже привел избитый пример про солдата, таскающего в ранце жезл маршала…

Отец, мать и многие знакомые считают Вадима легкомысленным человеком, ни к чему не стремящимся, пустым фантазером. Герка Голубков назвал его хроническим неудачником… Может, так оно и есть? Многие его знакомые давно нашли себе дело по душе, и его тревоги им неведомы. Что же все-таки его заставляет прыгать с места на место, хвататься за одно, потом за другое?.. Но где-то в глубине души Вадим свято верил в счастливый конец своих метаний, в тот самый счастливый конец, который привык находить в своих любимых книжках…

Сидя в уютной квартире Василисы Прекрасной, он думал о том, что сейчас, кроме жалкого чемодана, у него ничего нет, но пройдут годы, будет у него любимое дело. Придет уверенность в себе, чувство необходимости на этой земле. Как все это произойдет, он понятия не имел, но знал, что все устроится, незаметно, само собой. Вот только жену будущую и детей своих он не мог пока себе представить, тут фантазии не хватало… Почему же он это знает, а близкие люди не хотят его понять? Правда, о Василисе нельзя этого сказать, она, кажется, все понимает.

Красавина коротко поведала ему о своих родных: мать, отец, два брата — все погибли в блокаду. Отец не был призван в армию — у него был диабет. Однако пошел в ополчение, где и нашла его фашистская пуля. Братья умерли от голода, мать чуть раньше погибла под развалинами их дома, в который угодил тяжелый снаряд…

Сидя за столом напротив нее, Вадим понимал, что сейчас решается его судьба. Еще в поезде он предположить не мог, что будет жить у Красавиной, больше того, она заявила, что эта квартира принадлежит ему так же, как и ей, поэтому он не должен чувствовать себя гостем. Иван Васильевич любил своего единственного сына, верил, что тот будет счастлив.

— Ты пишешь стихи? — спросила Василиса.

Вадим честно признался:

— Мои стихи годятся для стенгазеты. Рифмоплет я, а не поэт. Напишу что-нибудь, потом возьму томик Пушкина или Фета и выбрасываю свои стихи на помойку.

— Это хорошо, что ты так строго судишь себя, — задумчиво глядя на него синими глазами, произнесла женщина.

Василисе Степановне нужно было в школу, Вадим вызвался проводить ее. Дождя не было, но тротуары, проезжая часть дороги — все влажно блестело. Над высокими крышами зданий ползли низкие серые облака. С непривычки его оглушили гудки автомобилей, грохот и звонки трамваев — обычные шумы большого города.

— Вот она какая, Лиговка, — озираясь, взволнованно проговорил Вадим. — Знакомая и незнакомая…

— Видишь пятиэтажный дом? — показала Красавина. — Нет еще нижнего колена водосточной трубы. Так у него не было передней стены, когда я сюда приехала. Этажные перекрытия и открытые квартиры… В одной виднелась картина «Возвращение блудного сына».

— Почти про меня, — криво улыбнулся Вадим. Он видел в какой-то книжке репродукцию этой знаменитой картины: бритоголовый юноша стоит на коленях перед слепым отцом…

— Завтра же сходим с тобой в Эрмитаж, — сказала Красавина.

— Вот тут мне… — Вадим запнулся, — отец покупал вафельное мороженое.

— А я любила эскимо на палочке, — улыбнулась Василиса Степановна. В узком плюшевом пальто, вязаной шапочке с помпоном она выглядела совсем молодой. В руке разбухший от тетрадок кожаный портфель с блестящим замком.

На углу, где гастроном, она остановилась и показала в глубь переулка:

— Там моя школа.

Вадим пешком дошел до Московского вокзала, повернул на Невский и влился в негустой поток прохожих. Ему захотелось пройти проспект до конца, до здания Адмиралтейства, позолоченная стрела которого воткнулась в хмурое серое небо.

3

Когда полуоснащенным кузовом легкового автомобиля «ЗИС-110», сорвавшимся с подъемного крана, накрыло Алексея Листунова, Игорь Найденов первым бросился на помощь. Черный, сверкающий свежим лаком корпус машины передней частью придавил слесарю-сборщику правую часть груди и руку. Бледное лицо Листунова исказилось от боли, глаза побелели, однако он не кричал, лишь негромкий стон вырывался из его крепко сжатых, посиневших губ. Напрягая все силы, Игорь миллиметр за миллиметром отрывал врезавшийся в ладони край кузова от пострадавшего. Тут подскочили другие, кузов опрокинули набок, окружили Алексея. Дотрагиваться до него опасались: вдруг повреждены внутренности? Грудь Листунова вздымалась, дыхание вырывалось с хрипом, он смотрел на товарищей и молчал. Скоро прибежали врач и санитары с носилками.

— Спасибо, Игорек, — слабым голосом сказал Алексей, когда его уносили к «скорой помощи». Он даже попробовал улыбнуться, но тут же от боли закусил нижнюю губу.

Врач сообщил начальнику цеха Всеволоду Анатольевичу Филиппову, что сломаны рука и, кажется, ребра. В общем, Листунов счастливо отделался, могло быть и хуже. Начальник при всех поблагодарил Игоря, заявив, что, если бы не он, Алексея раздавило бы. Просто из любопытства Игорь снова попробовал было поднять тяжеленный край кузова, но не смог даже оторвать от пола. Но ведь только что он несколько секунд, пока не подоспели остальные, почти на весу держал эту махину… Прибежала из кузовного цеха Катя Волкова. Она была в синей спецовке, на голове белая косынка, черный завиток волос, вырвавшийся на свободу, вился возле круглой щеки, в карих глазах мельтешили блестящие искорки.

— Мне сказали, что это ты спас Алешу?

Игорь устало отмахнулся:

— Я ближе всех был к нему.

— Я горжусь тобой! — шепнула она.

— Узнай, в какую больницу увезли Лешу, — сказал Игорь.

— Я тебя жду у проходной, — тихо произнесла она и, заправив прядь под платок, пошла в свой цех.

Он равнодушно смотрел ей вслед и ничего не испытывал. Даже похвала ее не обрадовала. Катя нравилась многим из цеха сборки, где работал Игорь, он знал, что ему завидуют… Хотя он и не афишировал своих отношений с Катей Волковой — одной из лучших обивочниц кузовного цеха, ребята-то всё замечали. Зачем, спрашивается, нужно было ей прибегать сюда? И после работы могли бы поговорить. Если первое время он поджидал девушку за проходной и провожал до дома, то последние полгода Катя не давала ему прохода: доставала билеты в театры, кино, таскала в музеи. Редкое воскресенье он оставался одни. Даже взяла манеру заявляться к нему в общежитие. Из-за Кати Волковой у него вконец испортились отношения с Семеном Линдиным. Тогда в пригороде, где ребята праздновали день рождения Кати-Катерины и Игорь с ними познакомился, он подумал, что за ней ухаживает Алексей. Впрочем, тогда они были навеселе, и не поймешь, кто был с кем. Листунов ростом чуть пониже Игоря, плечистый, сероглазый, с густыми темными волосами, которые он зачесывал назад. На круглом лице выпирают скулы, подбородок чуть раздвоенный. Всегда веселый, готовый ответить шуткой. В цехе Листунова многие всерьез не принимали, считая за трепача. Алексею нравилось валять дурака, смешить людей, но, как Игорь заметил, он был далеко не прост. Как бы там ни было, но они сдружились.

Семен Линдин был полной противоположностью Листунова: короткое туловище с размаху поставлено на тонкие кривоватые ноги, лицо узкое, с длинным носом, большие желтоватые глаза смотрели на всех равнодушно, смеялся он редко, любил подтрунивать над другими, что, конечно, многим не нравилось.

Оказывается, это Семен Линдин был влюблен в Катю-Катерину, она сама об этом как-то со смехом поведала Игорю. Если сначала не только Алексей, но и Семен всячески помогали Игорю освоиться на огромном автомобильном заводе, то позже Линдин сделал Найденова главным объектом своих язвительных насмешек. Как только заметил, что Катя-Катерина взяла шефство над новичком. Кстати, и Маша Мешкова, член цехового комитета комсомола, опекала Игоря, Это она надоумила его не тянуть и подать заявление в комсомол, дала рекомендацию, вторую охотно написала Катя Волкова. Найденов было сунулся к Семену Линдину, но тот, скривив тонкие губы, заявил:

— Я тебя, Найденов, еще мало знаю…

— Надо вместе пуд соли съесть? — обиделся Игорь.

— Ты же хотел в университет? — продолжал Семен. — Собирался стать полиглотом… Не понимаю, чего ты полез в рабочие?

Игорь знал: это из-за Кати. Посмотрел бы на себя в зеркало и поискал бы девушку по себе. Так нет, на Машу Мешкову и не смотрит, подавай ему красавицу!.. Если уж на то пошло, инициативу проявляла сама Волкова. Он вспомнил, как приехал в Москву…

Огромный город понравился ему. Сначала он хотел устроиться рабочим на строительстве метрополитена — объявления висели повсюду, но, поразмыслив, решил, что смену трубить в шахте под землей — это не для него. Черт с ними, с заманчивыми заработками! На земле жить и видеть небо как-то приятнее… И тогда он вспомнил про компанию, с которой повстречался у заветной березы, позвонил Алексею Листунову, потом Кате-Катерине… Если Алексей с трудом вспомнил его, то девушка явно обрадовалась звонку. После нескольких встреч — Игорь тогда жил у родственницы своей детдомовской учительницы на улице Чайковского — Катя сама заговорила о том, что ему хорошо бы поступить на ЗИС, мол, она в кузовном цехе профсоюзная активистка и постарается все уладить… Московский автомобильный завод имени Сталина, бывший АМО, был одним из крупнейших предприятий в столице, в него брали в основном с московской пропиской. Девушка устроила Игоря в лучшем общежитии для молодых рабочих. Нашлось свободное место в комнате, где жил и Семен Линдин.

Вместо техникума Игорь поступил на курсы английского языка при школе рабочей молодежи, в которую он записался. Решил, что лучше все-таки закончить десятилетку, получить аттестат зрелости, а потом можно попытаться и в институт. Английский язык его привлекал, недаром в свидетельстве за семилетку по иностранному языку стояла пятерка.

Его приняли учеником слесаря-сборщика в огромный цех сборки. Первое время он не мог опомниться от грандиозности завода: высоченные светлые цеха, длинный конвейер, сложные станки, запах лака и новой обивки.

Через три месяца присвоили разряд, через полгода другой, а теперь он автослесарь четвертого разряда и зарабатывает около двух тысяч рублей в месяц. Начальник цеха сборки Филиппов на производственном собрании отметил Найденова в числе лучших рабочих. Завод нравился Игорю, да и работа была интересной: научился быстро собирать моторы, особенно нравилось запускать только что сошедший с конвейера двигатель. Первый хлопок, затем нарастающий рокот — это как крик новорожденного ребенка… Так однажды выразился начальник цеха. Много таких мощных новеньких «детей» прошло через руки Найденова.

В школе тоже все шло своим чередом. С первой же зарплаты он накупил учебников, словарей и в свободное время с удовольствием изучал английский язык. Иногда он в цехе произносил несколько понравившихся фраз по-английски. Рабочие с удивлением смотрели на него, однако в их взглядах сквозило уважение, что приятно щекотало самолюбие Игоря.

Через несколько месяцев мог с трудом читать, а вот разговаривать пока не мог. С учительницей на курсах старался изъясняться по-английски, но стоило где-нибудь на стороне раскрыть рот, как язык становился неповоротливым, а фразы получались корявыми… Несколько раз приходил к гостинице «Националь», шатался в вестибюле, прислушивался к английской речи, но понимал иностранцев плохо. Или они быстро произносили слова, или само произношение отличалось от учебной речи.

Они зашли с Катей в кафе на Петровке. Как всегда, здесь было много народа, за их столиком сидела пожилая пара, впрочем, занятые едой и разговорами, никто друг на друга не обращал внимания. Игорь уже давно заметил, что в этом кафе бывает много женщин, в других такого не замечал. По-видимому, неподалеку было какое-то учреждение, женщины и девушки заказывали сосиски с лимонадом.

Катя была в легком габардиновом пальто, на голове синий берет, лицо ее порозовело. Мужчины с соседних столов украдкой бросали на нее взгляды. Игорю было приятно, что на его девушку обращают внимание. Хотя на стене виднелась табличка «Не курить!», все курили, вытащил пачку папирос и Игорь. Получив первую зарплату, он вместе с Алексеем Листуновым и Семеном Линдиным «обмыл» ее. Почувствовав себя наконец-то мужчиной, Найденов перестал уклоняться от выпивок в компаниях. Для себя сделал вывод: бутылка здорово помогает сблизиться с людьми, даст возможность найти с любым общий язык. Меру он знал, никогда не перепивал и голову не терял. Взял за правило на другой день не опохмеляться.

— Когда сказали, что в сборке кузовом слесаря накрыло, у меня даже в глазах потемнело, — рассказывала девушка. — Бегу туда, света белого не вижу, а вдруг, думаю, ты?

— А если бы я? — подначил он, глядя на нее с легкой улыбкой.

— Я… я выцарапала бы глаза крановщику! — выпалила она.

— Он не виноват, — сказал Игорь. — Захват оборвался. Кто мог такое ожидать?

— Бедный Лешка, — вздохнула она. — В субботу после работы навестим его?

— В субботу у меня тренировка… Давай в воскресенье?

— Я ему груш на базаре куплю, — сказала Катя. — Он их любит.

— Откуда ты знаешь? — ревниво спросил Игорь.

— Я знаю, что ты любишь котлеты по-киевски, — улыбнулась она. — А Семен обожает бутерброды с маслом и красной икрой. Один раз на моих глазах слопал десять штук!

— Ты что, считала? — улыбнулся он.

— Я просто наблюдательная, — проговорила Катя, Глядя на девушку, думал: почему, когда добиваешься женщину, то готов на все — часами дожидаться в парке на скамейке, крутиться в дождь и метель возле ее подъезда, глазеть на пустые окна, моля бога, чтобы вспыхнул в ее комнате свет, и тогда стремглав к будке телефона-автомата, чтобы позвонить… А теперь, когда она принадлежит ему, он спокоен, ничто его не волнует, конечно, приятно, что она рядом, но если бы ее сейчас не было тут, он особенно не огорчился бы. В душе он убежден, что Катя-Катерина никуда не денется: вон какими счастливыми глазами на него смотрит…

— Я уже по-английски могу читать, — похвастал он. — Правда, пока еще со словарем.

— А я в этом году получу в вечерней школе аттестат и подам документы в наш автомобильно-дорожный институт, на конструкторско-механический факультет.

— Тоже мне конструктор! — усмехнулся он.

Она опустила глаза, улыбка погасла на ее лице; кроша пальцами сухарик, холодно заметила:

— Мне в сентябре премию дали за два рационализаторских предложения — было бы тебе, гений, известно.

— Мне-то что, поступай, — усмехнувшись, сказал он. Ему сейчас действительно были безразличны ее дела.

— Тебе-то что! — вспыхнула девушка. — Тебе до меня и дела нет…

— Что за рацпредложения? — поняв, что сморозил глупость, попытался он исправить положение, но Катя не на шутку обиделась.

— Давай лучше поговорим, какой ты способный, смелый, сильный…

Из кафе вышли с испорченным настроением, не смотрели друг на друга. Игорь предложил ее на такси подбросить до дома, но девушка отказалась, сказав, что еще хочет зайти к подруге. Расстались холодно. Обычно она подставляла прохладную щеку для поцелуя, а тут даже руки не протянула.

«Ладно, проветрись, Катя-Катерина, — самодовольно думал Игорь, шагая по Петровке мимо Центрального универмага. — Никуда, моя красавица, не денешься…» Он вспомнил, как все у них случилось в первый раз. Он уже с месяц работал на ЗИСе, частенько провожал Катю до дома, но в квартиру она его не приглашала, — мол, у нее строгая мать, не любит, когда посторонние приходят… И в этот раз Игорь остановился с ней внизу у лифта, прижал к себе и стал целовать… Катя отвечала ему, гладила пальцами волосы на затылке. Вот тогда впервые он и заметил, что, хотя она вся горит, щеки у нее почему-то прохладные. Тело у нее крепкое, не ущипнешь! Да и вся она сбитая, округлая; когда он целовал ее, девушка откидывала голову и закрывала глаза, так что черные ресницы трепетали. Лишь хлопнула входная дверь парадной, он отпустил девушку, а она все еще стояла с зажмуренными глазами, потом медленно раскрыла их, снизу вверх посмотрела ему в глаза.

— Ну, чего ты вздыхаешь? — прошептала она.

— Вздыхаю? — ответил он. — А я и не замечаю… Катя, я…

— Мама сегодня дежурит в больнице, — совсем тихо произнесла она.

— А соседи? — тоже почему-то шепотом спросил он. Сердце его гулко застучало.

— Что соседи?

— Катенька, родная…

Они поднялись на четвертый этаж. Деревянные перила были отполированы до желтого блеска, на каждой лестничной площадке лампочка в проволочной сетке освещала почтовые ящики, налепленные на высокие двери, многочисленные кнопки звонков с бумажками, кому сколько раз звонить. Девушка волновалась, она не сразу попала в скважину большим, с зазубринами ключом. Открыв дверь, велела ему подождать на площадке, а сама скрылась в длинном, с многими дверями, темном коридоре. Игорь заметил, что стены его оклеены бурыми с какими-то синими ромбами обоями. На высокой тумбочке черный телефон. Немного погодя появилась Катя, уже без пальто, и, приложив палец к губам, кивнула: мол, скорее…

Комната у них большая, с высоким потолком, мебель старинная, бронзовая люстра с тремя лампочками, над Катиным диваном, накрытым шерстяным пледом, куда она его усадила, были пришпилены кнопками фотографии известных артистов: Петра Алейникова, Николая Крючкова, Евгения Самойлова. И все трое жизнерадостно улыбались. Особенно обаятельная улыбка была у Алейникова.

Катя быстро накрыла на стол, выходя на кухню, всякий раз тщательно прикрывала дверь. Она принесла из кухни дымящуюся сковороду с жареной колбасой и яичницей. Выключила люстру, а вместо нее зажгла лампу под пышным шелковым абажуром. В большой квадратной комнате с двумя окнами сразу стало уютнее, фотографии артистов попали в тень, улыбки их погасли.

Прижавшись друг к другу, они танцевали медленное танго. Игорь смотрел в ее сияющие глаза и верил, что любит эту девушку, он даже несколько раз повторил ей эти слова и сам удивился, как легко они сорвались с губ. Катя молчала, смотрела ему в глаза, не противилась, когда он целовал ее, теснее прижимал в танце к себе, а когда они очутились на диване и руки Игоря стали расстегивать крупные пуговицы на ее кофточке, вдруг оттолкнула его и, пряча глаза, тихо произнесла:

— Уходи, Игорь! Если это случится, я… я никогда не прощу себе!

Если бы он стал умолять, снова клясться в любви, возможно, ничего и не произошло бы, но он молча встал и пошел к двери. Он даже не услышал ее шагов, только почувствовал на своей шее ее руки и стук ее сердца.

— Ну почему ты такой? — чуть не плача, шептала она. — Говоришь — любишь, а глаза у тебя пустые…

— Где я другие-то возьму? — обиделся Игорь. Раньше она говорила, что у него красивые глаза.

— Ну а потом? Что будет потом? — тихо спрашивала она.

…А потом она плакала, уткнув лицо ему в грудь, от волос ее пахло полевыми цветами — то ли васильками, то ли ромашкой, а он, счастливый и опустошенный, лежал на диване и смотрел в белый потолок, по которому ползли и ползли голубоватые отблески от фар проносившихся внизу машин, троллейбусов. Скажи она, мол, пойдем завтра в загс, он бы не раздумывая согласился, но она ничего не сказала. Тихо плакала, отвернувшись к стене, маленький нос ее покраснел, округлое белое плечо вздрагивало.

«Ну чего слезы льешь, чудачка? — лениво думал он. — Никак они без этого не могут…» И ему ни капельки не было жаль девушку, даже не хотелось утешать ее…

Рано утром она разбудила его, на столе уже стоял чайник, на тарелке — бутерброды с колбасой и сыром.

Они пили чай из высоких фаянсовых кружек, он то и дело ловил на себе ее испытующий взгляд. Губы у нее вспухли, на шее — красное пятно, но лицо свежее, глаза блестят.

— Ну и горазд ты спать, победитель! — улыбнулась Катя.

Он про себя поразился, как верно она почувствовала его настроение, — он действительно ощущал себя победителем, когда, продрав глаза, увидел на столе дымящийся чайник, хотел сострить, мол, почему не подают кофе в постель, но вовремя опомнился: Катя неглупая девушка и обиделась бы на такую шутку.

— Слушай, если ты хочешь, мы это… поженимся, — сказал он.

Он ожидал, что она страшно обрадуется, бросится ему на шею, но Катя резко повернулась к нему, глаза ее сверкнули из-под спустившихся на лоб волос.

— Если я захочу… — повторила она. — А ты? Ты этого хочешь?

— Я? — глупо спросил он. — Ну да, конечно, хочу…

— Не будем пока об этом говорить, — вдруг улыбнулась Катя. Подошла к нему, поднялась на цыпочки и крепко поцеловала в губы. — Я не хочу, милый, чтобы это было по обязанности… Ты сам поймешь, когда это будет надо…

Больше он не говорил ей о своей любви, не предлагал жениться. Иногда читал в Катиных глазах немой вопрос: когда же? Но жениться на ней ему уже не хотелось. Зачем обзаводиться семьей? А Катя… Она всегда и так рядом. Порой это даже раздражает. Частенько прибегает в цех сборки и угощает его бутербродами, в столовой всегда занимает за столом место для него. И чем больше она проявляла внимания к нему, тем меньше хотелось встречаться с ней. На свете так много других красивых девушек! Вот если бы жениться на них всех разом!..

Представив себя султаном с гаремом в небоскребе, Игорь чуть не рассмеялся и тут же поймал веселый, искрящийся взгляд рыжей девчушки, с которой чуть не столкнулся. Рыжих он не любил. Шагая по Петровке, он с удовольствием смотрел на миловидных молодых женщин, да и они отвечали ему тем же. На дворе осень, а настроение у него хорошее, даже легкая ссора с Катей не отразилась на нем. Заметив стройную хорошенькую девушку в узком в талии пальто и кокетливой меховой шапочке, — незнакомка чуть заметно улыбнулась ему уголками накрашенных губ, — Игорь, как солдат, сделав кругом, повернул за ней.

Глава пятая

1

В дверь просунула завитую голову секретарша и сказала:

— Дмитрий Андреевич, тут к вам рвется какой-то бородатый дед…

— Не какой-то дед, мамзель, а плотник Тимаш, какова перьвый секретарь, как родного отца, сто годов знает. — Отстранив ее, в кабинет вошел старик в желтом, с заплатками на локтях полушубке и заячьей шапкой в руках.

— Разделись бы, дедушка, — глядя на Абросимова, развела руками секретарша, но Дмитрий Андреевич уже поднимался из-за стола и, сняв очки, радушно шел навстречу старику.

— Ково по записи, а меня Андреич завсегда и так примет, коли надо, — разглагольствовал Тимаш.

Дмитрий Андреевич помог ему раздеться, пахучий полушубок и шапку положил на черный диван с высокой спинкой, стоявший напротив окон у стены.

— Живой, здоровый, Тимофей Иванович? — приветствовал земляка Дмитрий Андреевич. Он действительно был рад видеть его. Тимаш впервые пожаловал в райком партии. Надо сказать, что односельчане не особенно частые гости в его кабинете. Как-то не принято у жителей Андреевки ходить по начальству.

Посадив старика на диван, Дмитрий Андреевич присел рядом, протянул папиросы, спички. Закурили. Дед Тимаш мало изменился — бывает такой возраст у старых людей, когда они почти не меняются, будто бы законсервировались. Может, борода сильнее поседела да морщин на задубелом лице стало больше, а глаза такие же живые, с хитринкой, корявые руки в ссадинах, старых рубцах: старик не бросает своего плотницкого дела, да иначе и как бы ему прокормиться?

Дмитрий Андреевич стал расспрашивать про поселковые дела. Довольны ли новым председателем поселкового Совета? По осени избрали председателем Михаила Петровича Корнилова, демобилизовавшегося из армии в чине майора, Абросимов его и рекомендовал.

— Мишку-то я учил плотницкому делу, — вспомнил Тимаш. — Справедливый мужик.

— Начали новую поликлинику-то строить? — поинтересовался секретарь райкома.

— Нашенский, а в Андреевку и носа почти не кажешь, — упрекнул Тимаш. — Фундамент заложили… Кто же зимой будет на холоду строить?

Не такой уж у Абросимова и район большой, случается проезжать неподалеку от родного дома, а вот времени завернуть порой не хватает. Никогда Абросимов не думал, что секретарская работа так сложна и трудна. Климово расширяется, началось строительство крупного завода железобетонных конструкций, значит, потребуются рабочие руки, а для приезжих нужно строить жилые дома. Строительство строительством, но в районе с десяток колхозов и два совхоза, там тоже вводятся новшества, а председатели не очень-то раскачиваются: привыкли работать по старинке. Двоих на бюро сняли с должностей, назначили председателями работников райкома партии. Кроме хозяйственных забот есть и другие: начальник станции был вызван на бюро за крушение, произошедшее по вине диспетчера. Товарняк сшиб два пульмановских вагона с лесом, неизвестно каким образом попавших на занятый путь. На днях произошло ЧП в школе: мальчишки нашли где-то не разорвавшийся с войны снаряд, стали ковырять гвоздем — и в результате взрыв! Двое погибли, а четверых доставили в больницу с осколочными ранениями. Нет-нет да и напомнит о себе прошедшая война.

Жена говорила, что он сильнопохудел. Впрочем, это только на пользу, хуже другое — сердце стало прихватывать. Был у врача, тот сказал, что пока ничего серьезного, обыкновенный невроз и зачатки стенокардии. Нужно давать себе отдых, а он вот уже два года не был в отпуске. Приходит в райком к девяти, а домой возвращается иногда в первом часу ночи. Доводилось иногда и ночевать вот на этом самом диване. В шкафу постельное белье, подушка и одеяло. Первый секретарь обкома тоже засиживается допоздна. Днем текущие дела, поездки по району, во второй половине дня прием посетителей, различные совещания-заседания, не успеешь оглянуться — уже и вечер. На столе гора непрочитанных бумаг, заявлений, инструкций, указаний. Даже не верится, что есть люди, которые приходят на работу по гудку и по гудку, минута в минуту, уходят с предприятия.

Обо всем этом не расскажешь Тимашу, он не поймет. Чего, скажет, торчать в кабинете и ждать какого-то дурацкого звонка? Шел бы домой, к семье… Первое время Дмитрий Андреевич так и поступал, но когда однажды ночью на квартиру позвонил первый секретарь обкома и спросил, сколько за последний квартал шифоньеров сделала местная мебельная фабрика и отгружены ли они потребителю, он ничего не смог ему ответить, потому что документов под рукой не было. Не таскать же все бумаги домой? И тогда первый секретарь ворчливо заметил, что не надо быть умнее других: сам товарищ Сталин, когда был жив, до ночи сидел в Кремле в своем кабинете…

Вот и получается: секретарь ЦК сидит в кабинете допоздна, секретарь обкома домой не уходит, и секретарь райкома в глубинке мается. Высокое начальство взяло привычку именно после десяти вечера звонить и выяснять разные текущие дела. Предшественник Абросимова, — кстати, его перевели в областной комитет партии с повышением, — рассказывал, что вечерами, сидя у телефона в райкомовском кабинете, ухитрился заочный пединститут закончить.

— Мать не хворает? — спросил Дмитрий Андреевич.

Дед Тимаш заерзал на диване, захихикал в бороду.

Валенки у него разные: один белый, другой серый, из замасленных ватных штанов неопределенного цвета вата торчит. Он все еще донашивает военные гимнастерки и подпоясан командирским кожаным ремнем со звездой.

— Я тут намедни зашел к Ефимье, должок отдал и толкую ей, дескать, ты одна, старуха, и я один, давай обкрутимся? Я тебя и без приданого возьму. Дык она в меня чугунком с картошкой запустила, хорошо увернулся, а то инвалидом бы сделала… — Тимаш заквохтал, как курица, тыльной стороной ладони вытер заслезившиеся глаза.

— Все чудишь, дед, — улыбнулся и Дмитрий Андреевич.

— От покойницы матушки еще слыхал, что уродился я на этот белый свет со смехом и помру таким веселым.

— Пришел-то по делу или так, посмеяться?

— По делу, Андреич, по делу, — посерьезнел старик. — Вчерась Мишка Корнилов взял под мышку энтот… бюст Сталина в енеральской форме, при орденах, и оттащил на чердак. Рази так можно? Я ему сделал выговор, так он смеется в лицо и говорит, что я тоже могу со стенки содрать портрет Сталина… Да раньше за такие шутки…

— То раньше, — перебил Дмитрий Андреевич.

— И у тебя, гляжу, портрета вождя народов нету? — оглядел стены кабинета Тимаш.

— Какое у тебя дело-то? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Хучь мне и много годов-то, я ишо скор на ногу, — стал рассказывать дед Тимаш. — Ну вот, дело-то по осени было, ишо снег не выпал, взял я свою берданку и пошел, значит, в Мамаевский бор глухаря промышлять…

— Охота на глухарей запрещена, — вставил Абросимов.

— Погоди ты! — досадливо отмахнулся тот. — Просто, думаешь, краснобрового дурня свалить? Петька Корнилов да Анисим Петухов ишо до войны, почитай, всех выбили… Да не об этом я! Заместо глухаря попалась мне в Мамаевском бору Аглая, женка Матюхи Лисицына — главного полицая после Леньки Супроновича. Очень уж испужалась она, встретя меня, аж из рук корзинку выронила, а оттуда выкатилась на мох алюминиевая кастрюля с крышкой и еще кой-что из посуды…

— Вот это новость! — поднялся с дивана Дмитрий Андреевич и заходил по устланному зеленой дорожкой кабинету. Остановившись напротив Тимаша, строго уставился на него: — Чего же раньше-то молчал? Нужно было сразу сообщить!

— Дурень я старый, вот что, Андреич, — понурился Тимаш. — Пентюх! Медальку-то за войну мне так и не дали, дык захотел в мирное время заработать… Думаю, сам пымаю Матюху Лисицына и в клубе ты самолично на грудь мне повесишь боевую медаль, а можа, и орден… До первых заморозков ходил с берданкой в Мамаев бор, обшарил всю округу, а проклятущего полицая-душегуба так и не нашел. Видать, женка его предупредила и он ушел из наших мест. Я и за ей поглядывал, только она больше в лес днем не хаживала.

Старик, вздыхая и качая головой, достал из ватных штанов какую-то штуку, завернутую в промасленную тряпицу, развернул и положил на стол перед изумленным секретарем райкома парабеллум.

— Какой-то детектив! — воскликнул Абросимов. — Откуда он у тебя?

— Трофейный, ишо с войны, — сказал Тимаш. — Помнишь, ты и Иван Васильевич Кузнецов напали на комендатуру? Много тогда карателей постреляли и дом сожгли, так я в траве и подобрал эту хреновину. Правда, выстрельнуть ни разу не пришлось… Куда он мне? Не разбойник, чай, с большой дороги. А какого зайчишку — дык я из берданки за милую душу подстрелю.

Дмитрий Андреевич вертел в руках парабеллум: не видно ржавчины, в рукоятке целая обойма. Хорошая штука! Такой же у него был в войну. Выдвинув ящик письменного стола, положил туда оружие.

— А случайно у тебя автомата и какой-нибудь пушечки не завалялось? — с улыбкой спросил он.

— Я вот о чем думаю, Андреич, — задумчиво проговорил Тимаш. — Возьми Леньку Супроновича или этого Матюху Лисицына. Паразиты, душегубы, а вот, поди ж ты, к родному дому тянет! В газетах-то пишут, что вылавливают вражьих сынов в борах-болотах. И этих еще… дезертиров. Ну Лешка-то Супронович сюда не заявится, ево батька и на порог бы свово дома не пустил! Обчистил его сынок, как белка еловую шишку. Все золотишко и камушки, что кабатчик всю жизнь копил, со своими молодцами забрал. А Якова Ильича ишо и огоньком малость прижгли. Думаю, нипочем не сунется сюда Ленька, коли живой еще.

— Да-а, нечисть еще прячется по темным углам, — согласился Дмитрий Андреевич. — И все ж зря ты, Тимофей Иванович, сразу не сообщил нам о своих подозрениях.

— А коли помстилось мне все это? — возразил старик. — Затаскают ведь по милициям бабенку! Може, она к леснику, что на кордоне у озера живет, хаживала? Баба еще не старая, без мужика уж который год, вот и завела бирюка-полюбовника в лесу.

Дед полез было за махоркой в карман полушубка, но Абросимов подал ему папиросы, чиркнул спичкой.

— Спасибо тебе, Тимофей Иванович, что зашел и за этот трофей… — кивнул Абросимов на письменный стол, куда убрал парабеллум.

— Я знаю, у тебя делов полон рот, — поднялся с дивана Тимаш и стал натягивать полушубок. Шапка упала на пол, Дмитрий Андреевич поднял, подал ему.

— Я передам куда полагается, — сказал он.

Уже у двери старик, хитро сощурив глаза, проговорил:

— Штучка-то справная, небось любой дал бы за нее на бутылку?

Абросимов достал из кармана зеленого кителя портмоне, вытащил пятидесятирублевку, протянул старику. Тот ловко засунул ее в недра ватных штанов, поклонился:

— Благодарствую, Андреич! Нынче же помяну твоего батюшку и мово незабвенного друга Андрея Ивановича — андреевского кавалера.

Видя, что Тимаш мнется у порога и не надевает шапку, секретарь райкома спросил:

— Говори, Тимофей Иванович, не стесняйся…

— Пенсия у меня больно уж маленькая, Андреич, — вздохнул Тимаш. — Выдадут в собесе — кот наплакал. А я ведь и дня без дела не сидел… Да и в войну, сам знаешь, помогал Ивану Васильевичу, все, что просил, в точности исполнял.

— Бумаги-то у тебя все есть? — делая пометку в настольном блокноте, спросил Абросимов. — Ну, трудовая книжка, справки?

— Все в поселковом Совете, у Мишки Корнилова, — оживился Тимаш. — Думаешь, Андреич, пересмотрят? На те копейки, что я получаю, ноги недолго протянуть, а иттить в дом престарелых ой как неохота!

— Все, что от меня зависит, сделаю, Тимофей Иванович, — пообещал Абросимов.

— Дай тебе бог всего доброго, Андреич! — Старик обрадованно натянул шапку на голову. — Нынче же, — он похлопал себя по карману, — выпью и за твое здоровье! — На пороге он задержался и, снова став серьезным, спросил: — Помнишь Архипа Алексеевича Блинова-то? Царствие ему небесное! Мы же с им были дружки-приятели. «Ты — прирожденный артист-самородок! — говорил он мне. — Тебе бы в клубе выступать…» А я ему: «Чиво уж в клубе, лучше в театре…»

— Чего ты завклубом-то вспомнил? — перебил старика Абросимов.

— Бывало, вечерком зайду к нему — всегда угостит… Бывало, и умные беседы ведем… Понимаешь, Андреич, жил бы и жил еще Архип Алексеевич, ежели бы не одна гнида, что на него донесла Леньке Супроновичу.

— Кто же это донес? — Дмитрий Андреевич с изумлением смотрел на Тимаша: вот дед! Больше всех все ему известно.

Тимаш сдвинул драную шапку на затылок, почесал голову, лицо его сморщилось, глаза под седыми бровями превратились в узкие щелочки.

— Ходит по земле такая гадина, да вот беда — следов не оставляет… Наш он, андреевский! Носом чую! А кто — покедова не ведаю. Друг-приятель был мне Архип Алексеевич… Веришь, ночью приходит во сне и просит отомстить за него… А кто энтот враг — не указывает!

— Узнаешь что, Тимофей Иванович, ради бога, сообщи, — попросил Дмитрий Андреевич. — Я тоже уважал Блинова. И погиб он геройской смертью… Так ты думаешь, предатель и сейчас в Андреевке?

— Можа, и удрал с Ленькой, кто ж его знает? — Тимаш взглянул ясными глазами на секретаря райкома. — А можа, и в Андреевке — тише воды, ниже травы… А просить меня не надоть, Андреич, я сам на гада ползучего зуб за покойного Архипа имею!..

Когда за ним закрылась дверь, секретарь райкома сел в кресло и, глядя на обитую дерматином дверь, задумался, потом снял трубку и по памяти назвал номер телефона.

— Александр Михайлович, здравствуй! Подъезжай ко мне в райком. Кажется, в Андреевке объявился незваный гость.

2

В поселке лесорубов Новины во второй половине дня появился коренастый мужчина лет сорока в черном полушубке и летных унтах. В руке у него был вместительный портфель. Зашел в магазин, взял две бутылки «московской», полкило ветчины, банку маринованных огурцов и прямиком направился к дому солдатки Никитиной. Снег яростно скрипел под унтами, был двадцатиградусный мороз, изо рта человека вырывался пар. Поселок небольшой, домов с полсотни. Ни одного кирпичного здания, даже двухэтажная школа деревянная. Метель намела на крыши сугробы, они причудливо свисали почти до самых карнизов окон. Меж домов кое-где высились огромные сосны и ели, на ветках белели намерзшие комки снега. Людей почти не видно: лесорубы с утра на тракторах уехали на делянки, ребятишки в школе, а хозяйки кухарят дома подле русских печек. Из труб вертикально тянется в чистое зеленоватое небо дым.

Поднявшись на скрипучее промерзшее крыльцо, человек взял обшарпанный голик, старательно обмел унты и вошел в сени. Полная, в сиреневой косынке, с раскрасневшимся лицом женщина обернулась от печи и с любопытством уставилась на незваного гостя.

— Я к Грибову, — поздоровавшись, сказал тот.

— Иван Сергеевич ранехонько отправился на охоту, — словоохотливо сообщила хозяйка. — Тут у нас зайцев много, давеча двух принес. Говорил, волчьи следы видел.

Человек, стащив с кудрявой головы шапку, осматривался: русская печь с прислоненной к ней длинной лавкой занимала добрую половину кухни, у окна — грубый деревянный стол, накрытый розовой клеенкой, у стены — узкая железная койка, белая двустворчатая дверь вела в горницу. На табуретке сидела большая, серая, с белыми подпалинами кошка и, сузив желтые глаза, смотрела на вошедшего.

— Так и думала — к нам нынче гости, — улыбнулась женщина. — Кошка спозаранку умывалась, гостей звала в дом… Да вы проходите, раздевайтесь, как вас величать-то?

— Виталий Макарович, — ответил он. Снял полушубок, повесил на деревянную вешалку, косо приколоченную у порога.

— Сейчас самовар поставлю, — засуетилась хозяйка. — Небось с дороги-то голодные? Тут в чугунке тушеная зайчатина с картошкой, сейчас подогрею.

Женщина заметно окала; несмотря на полноту, передвигалась легко, плавно — крашеные деревянные половицы разноголосо пели под ее ногами в серых валенках. Виталий Макарович, смахнув на пол кошку, присел у окна на бурую табуретку, потер большие красные руки одна о другую. От хозяйки это не укрылось.

— Вы погрейтесь у печки, — предложила она. — Холода уже неделю стоят такие, что деревья на улице трещат, да и птицы попрятались. Вон как окна мороз разукрасил! Света божьего не видать.

Кошка подошла к портфелю, поставленному у порога, стала обнюхивать. Пушистый хвост ее медленно елозил по полу. Виталий Макарович полез в карман за папиросами, бросил вопросительный взгляд на хозяйку: мол, можно ли закурить?

— Курите на здоровье. Иван Сергеевич тоже день-деньской дымит, я привыкла, — разрешила она.

— Небось дотемна будет охотиться? — поинтересовался гость, с удовольствием затягиваясь и выпуская в низкий потолок струю сизого дыма.

— Да нет, вот-вот заявится, — уверенно заметила хозяйка.

Действительно, не успел гость чаю напиться — от еды он отказался, — в сенях послышался топот, лай, дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился Ростислав Евгеньевич Карнаков. Поперед него в избу вскочила черная, как головешка, лайка. С ходу сунулась было к незнакомцу, но, резко окликнутая хозяином, отступила к порогу и легла в углу на матерчатом половичке. На черной шерсти засверкали капли, запахло псиной.

Охотник и поднявшийся с табуретки гость секунду пристально смотрели друг на друга. У Виталия Макаровича дрогнули в улыбке губы; широко распахнув объятья, он двинулся к не успевшему даже шапку снять Карнакову.

— Ваня, родной! — радостно воскликнул он. — Сколько лет… Вот и встретились! — Обернувшись к прислонившейся к печке хозяйке, мимоходом бросил: — Мы воевали вместе!

— Как ты меня разыскал? — стараясь придать голосу радость, удивлялся Иван Сергеевич, по имени-отчеству он не называл «фронтового товарища».

— Дайте Ивану Сергеевичу хоть раздеться-то, Виталий Макарович, — подала голос хозяйка.

— Постарел, комбат, — с улыбкой говорил гость, принимая заиндевелое ружье, патронташ.

— Ты тоже не мальчик, лейтенант, — отвечал Иван Сергеевич. — Голова-то седая?

— У меня волосы светлые, не видно.

— Заяц в сенях на лавке, — кинул охотник хозяйке. — А лисицу-сестрицу упустил!

Так январским днем, после почти пятнадцатилетнего перерыва, встретились в поселке Новины Ростислав Евгеньевич Карнаков, ныне Иван Сергеевич Грибов, с Леонидом Яковлевичем Супроновичем, который теперь звался Ельцовым Виталием Макаровичем. Если бы хозяйка была чуть-чуть повнимательнее, то она заметила бы, что эта встреча не обрадовала ее постояльца. Губы его произносили приветливые слова, а глаза были отрешенные, холодные. Скоро на столе появились водка, закуска, тушеная зайчатина с картошкой, «фронтовые друзья» чокались, вспоминали войну, погибших товарищей, налили в зеленый стаканчик и хозяйке, Евдокии Федоровне Никитиной. Черная лайка, положив острую морду на скрещенные лапы, задумчиво смотрела на людей, иногда хвост ее шевелился. Кошка, вскочившая на печь, сидела на краю и делала вид, что собака ее ничуть не интересует. Выдавали тревогу лишь напряженно вытянутый хвост и встопорщившаяся на спине шерсть.

— Выпьем за то, что мы живы! — открывая вторую бутылку, провозгласил гость.

— А кому она нужна-то, такая жизнь? — неожиданно вырвалось у Карнакова.

Хозяйка жарко натопила в горнице, постелила постель гостю. Проговорили почти до утра. Автобус уходил в Череповец в одиннадцать дня, с ним собирался Ельцов отчалить. Он рассказал бывшему шефу, что вместе с немецкими частями отступал до самого Берлина, был у американцев, из лагеря для перемещенных лиц вызволил его и Матвея Лисицына не кто иной, как сын Карнакова Бруно Бохов: он уже тогда, сразу после войны, был у американского командования в чести. С Матвеем их направили в разведшколу. Жили под Мюнхеном, потом в Бонне и, наконец, в Западном Берлине. Матвея Лисицына первым переправили в СССР, но он как в воду канул — подозревают, что добровольно сдался в КГБ, потому что переход границы прошел чисто. Лисицын и раньше-то не внушал особенного доверия Леониду: трусоват был и не очень умный. Пока сила была у немцев, суетился, делал вид, что готов землю грызть от усердия, а как дела на фронте стали аховые, так и скис, присмирел, стал перед односельчанами заискивать. Впрочем, вряд ли он сдался властям, — на его совести не один расстрелянный и повешенный, — скорее всего, затаился где-нибудь в медвежьем углу. Ему, Супроновичу, поручено постараться разыскать его и напомнить про обязательства или хотя бы выяснить, что с ним. Адрес Ростислава Евгеньевича дал Леониду лично Бруно, велел передать пакет, деньги и на словах сообщить, что Карнакова помнят, верят ему и надеются на его помощь.

— Уже был человек оттуда, — проговорил Ростислав Евгеньевич.

— Этого подлюгу Лисицу собственными руками бы задавил! — заметил Леонид. — Хочет быть хитрее всех! Хапнул деньжат — и в кусты! Наверняка прячется где-нибудь в лесу под Андреевкой. Он же дурак, обязательно к дому, к женке потянется…

— Был я там, — сообщил Карнаков. — Про Лисицына ничего не слышал, а твоих там нет.

— Я о них и не думаю, — усмехнулся Леонид. — И смолоду-то не было любви к жене… Как там поживает моя зазноба Люба Добычина?

— Прости, брат, не поинтересовался, — хмыкнул на своем диване Карнаков.

— Ух была горячая бабенка! — мечтательно произнес Супронович. — Огонь! Годы бегут, наверное, Лида уже взрослая. Ей должно быть лет шестнадцать-семнадцать…

— Что про отца-то не спросишь? — помолчав, сказал Карнаков.

— Знаю, проклял он меня.

— Как же у тебя рука поднялась обчистить родного отца? — упрекнул Ростислав Евгеньевич. — Да еще и на огоньке его, бедолагу, поджаривали!

— Старый пень не мог взять в толк, что, когда немцы уйдут, все равно он золотишком не воспользуется. Не пропадать же добру! А он уперся, как бык: умру — не отдам… Как та самая собака на сене. Я не раз говорил: мол, поделимся, батя… Так вы его знаете — руками и зубами держится за свое… Ну посудите, Ростислав Евгеньевич, как бы он смог распорядиться своим богатством, если бы даже не нашли его золото?

— Говорят, в тайнике и бриллианты были?

— Были, да сплыли… — помрачнел Леонид.

Ему не хотелось рассказывать, что отцовское золото и драгоценности не пошли впрок: что захватил с собой при отступлении, американцы сразу отобрали, а ту часть, что надежно спрятал в бору, у озера Утиного, тоже теперь не надеется получить. Матвей Лисицын знал про тайник. Там и его добро было схоронено. Если он добрался до него, то вряд ли доля Леонида осталась нетронутой. Будь он, Супронович, на его месте — тоже ничего бы другому не оставил. Ему сразу стало не по себе, когда узнал в разведшколе, что Лисицына посылают с заданием в СССР. Леонид и сам согласился границу перейти лишь потому, что надеялся спрятанное золотишко получить. Если все-таки Матвей забрал и его долю, под землей найдет гада и задушит своими руками. Он обещал рослой немке Маргарите из Бонна помочь открыть парфюмерный магазинчик — ее голубую мечту! Маргарите по наследству достался небольшой каменный дом неподалеку от старинного Романского собора, в нижнем этаже дома деловая Маргарита задумала открыть свой магазинчик. Муж ее, майор-артиллерист, погиб под Курском, взрослый сын живет отдельно. Если Супронович вернется в Западную Германию целым и невредимым, да еще с золотом, то они поженятся, он поступит в полицию. Выкручивать руки и орудовать дубинкой он еще не разучился, а вот каждый день рисковать своей шкурой на родине, ставшей ему злой мачехой, больше его никто не заставит. У шпиона еще есть шанс остаться в живых, если его схватят и он раскается, а у Леонида Супроновича и этого жалкого шанса нет: он — предатель и палач, как называют в русских газетах бывших карателей и полицаев. Если бы не спрятанные награбленные драгоценности, он ни за что бы не согласился снова сюда вернуться. А тут еще из головы не шел Матвей Лисицын… Захапает спрятанное добро — и с концами! Нет, этого Леонид не мог допустить. Будь что будет, а Лисицына, если он забрал клад, и под землей найдет…

Документы у Супроновича отлично сработаны, там это умеют делать, внешность тоже изменилась, даже Карнаков не сразу его узнал. Леонид стал грузнее, лицо округлилось, появился второй подбородок. Маргарита сама любила поесть и его откармливала разными вкусными вещами…

— Озлобил ты Якова Ильича, — продолжал Ростислав Евгеньевич. — Александра говорила, что от злости его и удар хватил. Лежит один наверху и по-гусиному шипит на всех, кто к нему подходит, — плохо у него с речью стало.

— Я же добром просил: мол, отдай золото, — проговорил Леонид. — Так куда там! Он готов был и на тот свет его с собой прихватить! Руку даю на отсечение, помирать бы стал, а все одно никому не сказал, где тайник. Уж я-то как-нибудь знаю своего папашу!

— Бог вам судья, — заметил Карнаков.

— Как сын-то ваш, Игорь, поживает? — вдруг задал Леонид вопрос, заставивший Карнакова сразу насторожиться.

— Я не знаю, где он, — после паузы ответил он.

— Бруно Бохов велел передать вам для Игоря карманный магнитофон, — продолжал Леонид. — На Западе они сейчас в моде, а тут в новинку. Чего придумали! Таскай себе музыку в кармане! К нему есть маленький микрофон, который можно к галстуку приколоть, — записывай, что люди рядом говорят, никто и не догадается. Полезная штучка! И недешево стоит.

— Я Игоря не видел с сорок третьего, — сказал Ростислав Евгеньевич. — Его воспитывала Советская власть, наверное, комсомолец.

— Чудно получается, Ростислав Евгеньевич! — рассмеялся Леонид. — Родной отец не знает, где его отрок, а там знают… Мне ведь дали его московский адресок. На тот случай, если с вами не доведется встретиться… Выходит, там на него рассчитывают?

Поначалу и Карнаков полагал, что сын его станет разведчиком, но с годами все больше склонялся к тому, что не стоит Игоря вовлекать в эту опасную игру с огнем. Пусть живет как знает. Но, видно, не бывать этому… Пожалуй, Игорь сейчас представляет для них большую ценность, чем он сам, Карнаков…

Будто отвечая на его мысли, Супронович проговорил:

— Нечего вам тут сидеть, Ростислав Евгеньевич. Мне поручено передать вам, чтобы перебирались в Череповец, а потом, может, и в город покрупнее, где большая промышленность, строительство новых заводов, фабрик… Нужно вербовать людей, денег для этого не жалейте. И любая информация нужна. Кстати, вы выписываете местные газеты? Необходимо тщательно отбирать материалы, в которых говорится о перспективах развития промышленности, транспорта, шоссейных дорог, приводятся разные сроки, цифры… Все это там представляет большой интерес.

— Легко сказать — перебирайся! — усмехнулся Карнаков. — Меня ведь тоже, Леня, ищут.

— Что же так до старости и думаете грибки-ягоды принимать от населения? — насмешливо спросил Леонид. — А за кордон сообщать о годовых урожаях даров природы?

Раньше Супронович не позволял себе такого тона по отношению к своему шефу. То было раньше, а теперь шефы у Леонида другие. Судя по всему, Ростислав Евгеньевич сам попал в подчинение к бывшему своему холую!

— В Череповец еще можно попытаться, — примирительно начал он. — Там находится наша главная база. Директор заготконторы ездит сюда ко мне охотиться, как-то после рюмки то ли в шутку, то ли всерьез предложил идти к нему замом.

— Воспользуйтесь, — заметил Леонид. — Здесь от вас толку мало.

И снова ухо Ростислава Евгеньевича резанул начальственный тон Супроновича.

— Ты надолго сюда? — подавив досаду, спросил он.

— Обтяпаю одно небольшое дельце — и домой… — усмехнулся Леонид.

— Домой? — иронически посмотрел на него Карнаков.

— Здесь у меня земля под ногами горит, — признался Супронович. — Хотя я и раздобрел на мясных харчах своей немки в Бонне, все одно могут узнать… Дом и родина для меня сейчас там, где кормят, деньги платят и смертью не грозят. Да и для вас, пожалуй, тоже.

— Чего-то не зовут меня туда… домой, — заметил Карнаков.

— Туда надо не с пустыми руками заявиться, Ростислав Евгеньевич, — засмеялся Леонид. — В Западной Германии много окопалось нашего брата, да цена-то тем, кто не нужен им, — копейка! Знаю я таких, которые давно уже с хлеба на квас перебиваются… Наших хозяев сейчас интересуют не бывшие полицаи и каратели, а молодые люди, которых можно в СССР завербовать. От них-то, наверное, больше толку… Помните, как мы в Андреевке действовали? Ракеты в воздух пускали из ракетниц, вредили как могли, а теперь другая война — подавай нашим боссам ученых, военных, инженеров, молодежи подбрасывай литературку антисоветскую, можно и религиозную… Короче, идет охота за душами! Как этот… ну, который с дьяволом связался?

— Ты имеешь в виду Фауста?

— Книжонок я вам тоже привез, — будто не слыша Карнакова, сказал Супронович.

— Ради этого и пожаловал? — усмехнулся Карнаков.

— У меня тут свой интерес, — туманно ответил Супронович.

— Награбленное у населения осталось? — догадался Карнаков.

— Конфискованное у врагов «нового порядка», — насмешливо поправил Леонид. — Так нам говорили бывшие хозяева… А вы разве не поживились?

— Грабежом никогда не занимался, — хмуро буркнул тот.

— Вы ведь идейный враг Советской власти, — язвительно заметил Супронович.

— У меня к тебе просьба, Леонид, — другим, просительным тоном произнес Карнаков. — Не надо трогать Игоря. Ну завербуете его — опыта никакого нет, засыплется и пропадет ни за грош. Не думаю, чтобы от него была какая-то польза западной разведке.

— Это не нам с тобой решать, — ответил Леонид. — Твой другой сынок, Бруно, позаботится о своем единокровном братце…

— Гельмут жив?

— Летает пилотом гражданской авиации «Интерфлюг». Гельмут, побывав в русском плену, отошел от идей национал-социализма. Живет в Восточном Берлине и помогает строить социалистическую Германию. Даже в СЕПГ вступил.

— Как видишь, наши дети не спрашивают нас, как им жить и какому богу молиться!

— Я думаю, Бруно образумит непутевого братца, — сказал Леонид.

— Не верю я, что можно что-либо изменить, — вдруг горячо заговорил Ростислав Евгеньевич. — Думали, Гитлер сотрет Советскую власть с лица земли, а оно вон как повернулось: железный фюрер рассыпался в прах! Германия раскололась, в Восточной заправляют коммунисты, пол-Европы стало социалистической… А мы тут, превратившись в мышей-грызунов, шуршим, дырки в мешках прогрызаем…

— Никак выходите из игры, Ростислав Евгеньевич? — помолчав, задал вопрос Леонид.

— Я не о себе, Леня, — ответил Карнаков. — Моя песенка спета. Лямку я свою тяну, нет у меня выбора, как, впрочем, и у тебя. Не хочется затягивать в это болото Игоря… Раньше я считал себя борцом — освободителем России от большевистской заразы. Война на многое открыла мне глаза. Теперь я не борец-освободитель, а обыкновенный шпион. И служу не идее, а, как красиво пишут в фельетонах, золотому тельцу! А на что мне деньги, Леня? Нам ведь нельзя отличаться от масс; а массы в России живут скромно, дворцами да яхтами не владеют.

— Вы можете уехать на Запад, — вставил Леонид. — У вас на счете…

— Какой счет? — взорвался Карнаков. — Все, что абвер мне заплатил, лопнуло как мыльный пузырь! Нет у меня в Берлине никакого счета!

— Меня уполномочили сообщить вам, что деньги в долларах и западных марках поступают на ваш счет в Западном Берлине, — солидно заявил Супронович. — И ваше звание подполковника сохранилось. Правда, хозяин переменился, но нами командует ваш сын, Бруно Бохов. Я не знаю, в каком он звании, — ходит в гражданской одежде, но человек он влиятельный. И думаю, если вы захотите, сумеет переправить вас на Запад.

— Кому я там нужен, старик-пенсионер?

— Не смотрите так мрачно на жизнь, — покровительственно сказал Леонид.

— Мне в этой жизни и вспомнить-то нечего, — вздохнул Карнаков. — Вот до революции я жил! И какие были перспективы! А потом… потом была не жизнь, а прозябание! Думал, при немцах свободно вздохну, но и тут просчитался: немцы свою выгоду блюли, народ русский для них — быдло, рабы, а такие, как мы с тобой, нужны были им, чтобы каштаны таскать из огня!

— Вон как вы запели, Ростислав Евгеньевич! — упрекнул Супронович. — А помните, когда меня уговаривали немцам помогать, что вы толковали? Мол, единственная наша надежда! Спасители России!

— Дурак был, — признался Карнаков. — Хватался, как утопающий за соломинку.

— Назад нам дороги нет, — грубо заявил Леонид. — И нечего слезы лить по несбывшемуся. Советская власть никогда не простит нам того, что мы с немцами «наработали»! И слава богу, что мы еще кому-то нужны! Начнись война, я снова пошел бы служить немцам, англичанам, американцам, да хоть папуасам, лишь бы душить коммунистов! Мне нравится, как живут на Западе: кто смел да умен, тот всегда и там в жизни пробьется, достигнет всего, а дерьмо, так оно везде поверху плавает… Там можно вовсю развернуться! Умеешь деньги делать — делай! И никто тебе рогатки в колеса вставлять не будет. Чем больше у тебя монет, тем больше тебе и уважения! А здесь живи и не вылезай вперед, не то живо кнута схлопочешь! Была нищей Россия, видать, такой и останется. Она теперь для таких, как Митька Абросимов да Ванька Кузнецов. И для их проклятых пащенков!

— Старым я становлюсь, Леня, — помолчав, вымолвил Карнаков. — Уже ни во что не верю.

— Я верю лишь в самого себя, — сказал Супронович.

— У меня и этого нет, — вздохнул Ростислав Евгеньевич и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.

3

Леонид Супронович с вещмешком за плечами стоял на подножке пассажирского и настороженно вглядывался в голубоватый сумрак. Снег густо облепил деревья, навис на проводах, вспучивался облизанными метелью сугробами в низинах. Холодный ветер жег лицо, забирался в рукава полушубка, хорошо, что у Карнакова сменил унты на мягкие валенки: они легче и незаметнее. Унты на севере носят. Уже февраль, а весны не чувствуется. Поезд прогремел через мост, впереди разинул красный рот семафор, лес стал отступать. Мазнул по кустам, заставив заискриться снег, свет автомобильных фар. Леонид знал, что это дорога на Кленово, где раньше был рабочий поселок. Послышался истошный визг тормозов, пассажирский дернулся, лязгнув буферами, и стал замедлять ход. Больше не мешкая, Супронович, откинувшись назад, привычно спрыгнул в снег под откос. Мягко приземлился и, проехав по насту, провалился в сугроб.

Через час он тихонько постучался в окно Любы Добычиной. Послышались неторопливые шаги в сенях, дверь с жалобным скрипом отворилась. В черном проеме стояла Люба, недоуменно вглядываясь в крупного широкоплечего мужчину в полушубке с поднятым воротником.

— Господи, никак с того света! — осевшим голосом воскликнула она и схватилась за косяк.

— Тише, Люба! — озираясь, сказал он. — Ты одна? Пустишь в избу-то?

Она отступила от дверей, в потемках закрыла на щеколду дверь за ним.

— Лидка на танцульках, — проговорила она, входя в комнату. — После двенадцати явится.

— Сколько же ей?

— А вот и считай: сейчас тысяча девятьсот пятьдесят шестой, а она родилась в сорок первом. Правда, ты на родную дочку-то тогда и не взглянул…

— А Октябрина? — спросил он, вешая полушубок на вешалку.

— Давно замужем, живет в Калуге.

— Она тоже моя… дочь?

— Коленькина, — помрачнела Люба и украдкой взглянула на портрет своего мужа, повешенный рядом с зеркалом. Она располнела, лицо округлилось, в волосах поблескивала седина, но былую стать сохранила. — И не побоялся сюда заявиться?

— А чего мне бояться? — беспечно ответил он. — Свое я отсидел в колонии, за хорошую работу освободили досрочно… — И зорко взглянул на нее: поверила ли?

— Я думала, таких, как ты…

— К стенке ставят, да? — криво усмехнулся он. — Если всех расстреливать, кто же работать на лесоповале будет? Дороги в тайге строить? Ну, понятно, я не все рассказал на суде…

— Как же ты, Леня, людям-то на глаза покажешься? — с сомнением взглянула Люба на него.

— Пришел вот тебя проведать… — ответил он. — Здесь я не задержусь. Лучше расскажи, что у вас тут делается. Не появлялся в этих краях Матвей Лисицын?

— Изменился ты, Ленечка, шире стал, постарел. И светлые кудри вроде бы поредели…

— Слыхала что про Лисицына? — настойчиво переспросил он.

— Ты бы про батьку сперва спросил, — усмехнулась Люба. — Люди толкуют, что ты его в сорок третьем ограбил. Как же это так, родного отца?

— Люди наговорят… — поморщился он и вдруг сказал в рифму: — Люди-людишки, мало я выпускал им кишки!

— Да уж про тебя никто тут доброго слова не скажет!

— Тебя-то ведь я, Люба, не обижал?

— Не обижал, — опять как-то странно взглянула она на него полинявшими глазами. — Ты мне всю жизнь отравил, Леня.

— Я любил тебя, — сказал он, барабаня пальцами по оштукатуренному боку русской печи.

— Ты многих любил… Чего же не спросишь про Дуньку Веревкину? Твою полюбовницу? Побаловался и подсунул коменданту Бергеру? Уехала она отсюда в сорок пятом: стыдно было людям в глаза глядеть…

— Чего ворошить былое, Люба? — мягко урезонил он женщину. — Думаешь, у меня потом… жизнь была сладкой? Я тебя спрашивал про Лисицына.

Люба рассказала, что из Климова в январе приезжали на машине военные с автоматами и пистолетами, допрашивали Аглаю Лисицыну про ее мужа-душегуба, вроде им стало известно, что он скрывается где-то в наших лесах. Аглая клялась-божилась, что с войны мужа своего не видела, мол, давным-давно похоронила его в своем вдовьем сердце. Военные из Климова на лыжах ушли в лес. Потом еще несколько раз приезжал в Андреевку какой-то начальник, заходил к Аглае, разговаривал и с другими, но, видно, так ничего и не добились.

— А как ты думаешь, Аглая виделась с мужем? — угрюмо взглянул на женщину помрачневший Леонид.

— Говорят же, нет дыма без огня, — ответила Люба. — Я в чужие дела не суюсь… У меня картошка с мясом. Подогреть? Да и самовар поставлю. Пьяный Тимаш болтал, что видел, как Аглая таскала в лес еду в кастрюле.

— Ну и живучий старик! — удивился Супронович. — А говорят, водка людей губит… Кстати, Любаша, у тебя нет чего-нибудь выпить? Такая встреча…

Женщина молча достала из буфета бутылку розового портвейна, две рюмки. Прикончив бутылку, Леонид было облапил Любу, хотел поцеловать, но она резко высвободилась.

— Укороти руки-то! Чужие мы, Леня. Лидушка и то не связывает с тобой, я ей свою фамилию, а отчество Коли Михалева в метрику записала, царствие ему небесное! От твоей поганой руки смерть принял!..

— Ты никак плачешь по нем?

— Не свались ты на мою бедную голову, может, жила бы с Колюней душа в душу.

— Слизняк он, а не мужик! — фыркнул Леонид.

— Шел бы ты, — взглянув на ходики, заметила она. — Лида скоро заявится.

— Вот и погляжу на родную дочь, — усмехнулся он.

— Отчаянный ты, — покачала она головой. — Не боишься, что на тебя укажу участковому?

— Не продашь ты меня, Любаша, — ответил он. — Какой я ни есть, а того, что было между нами, просто так за ворота не выкинешь! Вспомни довоенные темные ночки! Хочешь — верь, хочешь — нет, а лучше бабы, чем ты, Люба, у меня и за границей не было.

— Пой, пташечка, пой… — усмехнулась она, но видно было, что его слова ей приятны. — Много у тебя таких, как я, было…

— Даже ты мне не веришь!

— Не вороши былое, Леня, — вздохнула она. — Все быльем поросло. Мужа моего ты убил, а сам, думала, на веки сгинул…

— Не хорони меня, Люба, я — живучий, — рассмеялся он. — Война кончилась, а жизнь продолжается.

— Какая у тебя жизнь? — сожалеючи посмотрела она на него. — Серый волк в лесу и то лучше тебя живет.

— Не говори о том, чего не разумеешь, — нахмурился он. — Я на свою жизнь не жалуюсь — знал, на что шел.

— Тебе надо уходить! — спохватилась Люба. — Чего я дочери скажу? Чужой мужчина в доме в такое время.

— Где участковый-то живет? — спросил он.

— Как базу ликвидировали, так участковый перебрался на жительство в Шлемово, он теперь один на три поселка.

— Это хорошо, — задумчиво заметил Супронович.

— Многих карателей уже поймали, — глядя, как он одевается, говорила Люба. — Сколько же вы, душегубы, зла людям принесли! — В ее голосе зазвенели гневные нотки. — Гнать бы тебя надо в три шеи, а я тут еще с тобой разговариваю! Может, свое ты и отсидел, а от людей не будет тебе, Леня, прощения! Никогда не будет! Помнишь, я тебе толковала, мол, не злодействуй, будь помягче к односельчанам, так ты и рта мне не давал раскрыть. Хозяином себя чувствовал, думал, всегда так будет…

— Никак учить меня взялась? — Он с трудом сдерживал злость. — Вон ты какая, оказывается! А раньше, когда я был в силе, была тише воды, ниже травы!

— Говорила я тебе, да ты все забыл… — вздохнула она. Гнев ее прошел, глаза стали отсутствующие, видно, вспомнила былое…

— Прощай, Люба, — сказал он. — Больше вряд ли свидимся. Про меня никому ни слова.

— Хвастать-то нечем, Леня, — печально ответила она.

Даже не поднялась с табуретки, не проводила. Сидела понурив плечи у стола, на котором пофыркивал медный самовар, и невидящими глазами смотрела прямо перед собой. Лучше бы она его и не видела: что-то всколыхнулось в ней, будто тисками стиснуло сердце, на глаза навернулись непрошеные слезы. Кудрявый Леонид — это ее молодость. Разве виновата она, что бог послал ей недотепу мужа? Не любила она Николая Михалева. Думала, с годами стерпится, но не стерпелось. Молчаливый, с угрюмым взглядом муж раздражал ее. Нет, она не мучилась раскаянием тогда, когда сильный, молодой, кудрявый Леонид приходил к ней, а Николая прогонял в холодную баню… А что это за мужик, который не может постоять за свою честь!..

Стукнула в сенях дверь, послышался визг снега под тяжелыми шагами, а немного погодя в избу влетела порозовевшая с мороза ясноглазая Лида. Пуховый платок заискрился на ее голове, полы длинного пальто с меховым воротником в снегу — кувыркалась с кем-то, разбойница! Невысокая, голубоглазая, с вьющимися светло-русыми волосами, она нравилась парням. На танцах от них отбою нет, а вот нравится ли ей кто, мать не знала. Летом ее с танцев частенько провожал домой Павел Абросимов, он приезжал на каникулы. Девчонке пятнадцать, а парням уже головы кружит…

«А я сама-то? — вспомнила Люба, — В пятнадцать на вечеринках с парнями целовалась, а в шестнадцать уже замуж выскочила! Видно, вся порода наша — из молодых, да ранние…»

— Мам, а что это за дядька у нас был? Я его встретила у калитки. Вытаращил на меня глазищи и ухмыляется. Пьяный, да?

— С поезда приперся командировочный, спрашивал переночевать, да я не пустила. Я ведь не знаю, что он за человек, — спокойно объяснила Люба.

— Я уж на крыльцо поднялась, а он все стоит у калитки и глазеет на меня, — щебетала, раздеваясь, Лида.

— Пригожа ты девка, хоть и росточком невелика, — сказала мать. — Вот и смотрят на тебя парни и мужики.

— Он как-то по-другому смотрел, — задумчиво разглядывая себя в настенное зеркало в деревянной раме, проговорила девушка. — Ну чего во мне красивого? Щеки круглые, румяные, курносый нос, брови белые, надо подкрашивать, разве что глаза голубые да волосы густые, вьющиеся… — Она повернулась к матери: — У тебя волосы прямые, покойный тятенька смолоду был лысый, в кого же это я такая кудрявая уродилась?

— Садись чай пить, — изменившимся голосом сказала мать.

— Меня нынче больше всех девчонок в клубе приглашал на танцы Иван Широков, — щебетала Лида. — Смешной такой, ходит в клуб в бушлате, все про Балтийское море рассказывал. Он, оказывается, герой! Бросился в ледяную воду спасать матроса, упавшего в шторм за борт. Спас, а сам сильно простудился, вот и демобилизовали.

— Степенный парень, — отозвалась мать. — И хозяйственный — как вернулся домой, так все время стучит у себя во дворе: крышу перекрыл, крыльцо новое поставил, курятник… И на стеклозаводе его хвалят, говорят, карточка висит на Доске почета. Лучший электрик.

— Да ну его, — отмахнулась девушка. — Курит все время и ни разу не улыбнется. Не люблю я хмурых.

— Не хмурый он, а серьезный, — вступилась за Ивана Люба. — Веселые-то все больше к компании и водке тянутся, что толку от таких в семье? А Иван сам не пьет и дружбу с пьяницами не водит.

— Мам, а куда же он пойдет? — вдруг спросила дочь.

— Кто? — не поняла та.

— Приезжий дядечка. Где он будет ночевать?

— Нам-то что за дело. — Мать резко поднялась из-за стола и отошла к плите, на которой грелась вода для мытья посуды.

* * *
Неделю спустя после визита Леонида Супроновича в Андреевке похоронили двоих: старого Супроновича и скрывавшегося в лесу бывшего старшего полицая Матвея Лисицына. Яков Ильич почти год не поднимался с кровати, скончался от повторного кровоизлияния в мозг. Эта смерть мало кого удивила: парализованный Супронович, как говорится, давно дышал на ладан, всех поразила вторая смерть, вернее, жестокое убийство бывшего полицая. У Лисицына были прострелены обе руки, нога, грудь и голова. Приехавшим из Климова военным жена убитого Аглая рассказала, что ночью заявился к ней Леонид Супронович, велел вести в лес к мужу, который последний месяц скрывался в партизанской землянке на краю болота. Она пробовала отрицать, мол, не знает, где Матвей, но бандит пригрозил ей ножом, и они этой же ночью вдвоем отправились в лес. У Матвея всегда была при себе граната, но опытный злодей заставил ее, Аглаю, вызвать мужа из землянки. Когда он вышел, Леонид выскочил из-за сосны и сшиб его на снег, отобрал гранату, пистолет, нож, потом снова затащил в землянку, а ей велел дожидаться на опушке. Услышав выстрелы и крики мужа, она опрометью бросилась бежать. Наверное, бандиту было не до нее, он ее не преследовал. А может, потом и спохватился,да ее уже и след простыл. На другой день она все рассказала участковому. Взяла санки и вместе с ним отправилась в лес. Супроновича, конечно, не нашли, а убитого мужа она привезла в Андреевку. Еще там, а лесу, слышала, как Ленька в землянке орал: «Куда заховал, паскуда, добро?! Говори, не то душу по частям выну!»

Военные привезли на машине с собой овчарку, но протоптанная в снегу тропинка из леса выводила на большак, по нему ездили в Климово стеклозаводские грузовики. Тут собака и потеряла след. Спрашивали шоферов, дежурного по станции, но никто похожего на Леонида Супроновича человека не видел и не подвозил. Скорее всего, он той же ночью потихоньку сел на товарняк, проходивший через Андреевку, и, как говорится, ищи ветра в поле.

На поминках Якова Ильича захмелевший дед Тимаш, сколотивший для покойников оба гроба, толковал односельчанам:

— Видели, какой страшенный лик был у Якова Ильича? Усю физиономию перекосило, глаза на лбу, а сам синий. Истинный крест, прохвост Ленька отправил батьку на тот свет! Вдова-то говорила, что слышала ночью какой-то шум, а утром входная дверь оказалась отпертой… Сукин сын Ленька тайком пробрался к батьке наверх, а тот как увидел блудного сынка, так от расстройства богу душеньку и отдал. Он мне еще ранее толковал, что проклял убивца. Сынок-то в войну со своими дружками-бандитами обобрал родного батьку. Вот и помер хворый Яков Ильич от одного богомерзкого вида Леньки. Это от ненависти лик-то ему перекосило… Где ни пройдет бывший бургомистр, одни покойники остаются. Ишо Аглае повезло, что успела убежать от бандюги, он и ее бы приговорил, истинный крест!

Если Якова Ильича похоронили по всем правилам со священником, отпеванием, поминками, то Матвея Лисицына председатель поселкового Совета Михаил Петрович Корнилов не велел хоронить на общем кладбище, как врага народа, Аглая похоронила его на пустыре за околицей.

* * *
После февральских морозов пришла оттепель. Деревья сбросили с ветвей белые комки, испещрив наст маленькими кратерами. Ночами с шумом и грохотом, пугая ребятишек, съезжали с крыш слежавшиеся снежные глыбы. В полдень начинало повсюду капать, а к вечеру длинные заостренные сосульки вытягивались чуть ли не до самой земли. Ребятишки весело скользили с ледяной горки у водонапорной башни на досках, бегали к железнодорожному мосту на Лысуху, где можно было покататься на коньках. Полная луна высеребрила иголки на могучих соснах, что стояли напротив дома Абросимовых. На каменных округлых боках водонапорной башни слюдянисто поблескивала наледь. Протяжный паровозный гудок проходящего через Андреевку без остановки товарняка далеко разносился окрест.

Тихо в этот час в поселке, не видно в окнах огней, только из освещенного клуба доносится негромкая музыка. Иногда распахивается широкая дверь и на улицу шумно выходят простоволосые парни, чиркают спичками, закуривают.

Сотворив на ночь молитву и повязав седую голову белым платком, засыпает на печи Ефимья Андреевна; задрав растрепанную бороду в потолок, раскатисто храпит дед Тимаш. Добредя с поминок Супроновича до своего дома, он, не раздеваясь, бухнулся на кровать. Не спит, дожидаясь дочь с танцев, Люба Добычина. В голову лезут горькие мысли о прошлом, вздыхая, снова и снова вспоминает свои бурные встречи с кудрявым Леней Супроновичем… На кухне одна-одинешенька за накрытым столом сидит перед начатой бутылкой водки и чашкой с кислой капустой Аглая Лисицына и, невидяще глядя на стену, что-то шепчет бледными губами. В глазах ни слезинки. А в больнице акушерка Анфиса принимает у обессиленной роженицы первенца. Вертит в руках красное тельце, шлепает по сморщенному заду, и в белой натопленной комнате со стеклянными шкафами раздается пронзительный крик.

В Андреевке родился человек.

Глава шестая

1

Пока человек жив-здоров и на людях, он как-то не задумывается над такими вопросами: что такое жизнь? Каково твое предназначение на земле? Чаще всего такие мысли посещают нас, когда мы больны и одиноки. Лежит человек на койке, смотрит в белый потолок и задает себе такие вопросы, на которые не хватает ума найти правильные ответы. Да что себя винить, если великие философы не смогли дать единый вразумительный ответ: зачем человек живет на земле? Стоит ли родиться, чтобы потом умереть? Рожает тебя женщина в муках, живешь, влюбляешься, страдаешь, работаешь, веселишься, бегаешь, а потом к старости ворошишь прожитую жизнь и удивляешься: так ли, как надо, ты ее прожил? Может, лучше бы тебе и не родиться? Правда, никто нас не спрашивает об этом: родился человек — значит, живи, радуйся небу, солнцу, делай на совесть свое дело, придет пора — женись, расти потомство… А если человек чувствует себя лишним, никому не нужным, даже самому себе, невольно напрашивается мысль: не надо было тебе родиться. Для чего ты существуешь? Какая от тебя польза людям? Зверь, птица, насекомое не задумываются над этими вечными проблемами. Появившись на белый свет, они старательно делают все то, что заложила в них великая мать-природа: строят себе убежище от врагов, убивают меньших, чтобы насытиться, размножаются и незаметно умирают, дав жизнь подобным себе. У них все понятно, все предопределено заранее.

А у человека все не так. Он может остановиться и оглянуться назад, способен заглянуть и в будущее, может отказаться продолжить свой род и остаться бобылем, может быть в гуще жизни людей, а может и уйти от них, стать отшельником. Может строить и разрушать, жить в мире и воевать. Вон до чего додумался: изобрел атомную бомбу! Одна такая бомба может сотни тысяч людей погубить, а кто и выживет, так всю жизнь будет страдать от неизлечимых болезней. После Хиросимы и Нагасаки — об этом пишут в газетах — до сих пор рождаются неполноценные дети, а облучившиеся при взрыве атомной бомбы продолжают умирать…

Вот такие невеселые мысли приходили в голову Вадиму Казакову, лежащему на койке в больничной палате. В окно без занавески была видна черная ветка старой липы. Когда ветер раскачивал ее, ветка легонько царапала по стеклу. Проклятый полиартрит снова уложил его почти на месяц в больницу. Ударила боль в правую ногу и пошла гулять по всем суставам. В больницу его привезли на «скорой помощи». Боль в суставах быстро сняли уколами, которые делали через каждые два часа днем и ночью. Лечащий врач сказал, что на сердце приступ не отразился, но впредь нужно беречься: все-таки у него, Вадима, был ревмокардит. А как беречься? Проклятый азиатский грипп уложил в постели в Ленинграде тысячи людей — об этом передавали по радио. Грипп еще ладно, страшны осложнения, которые он дает. Были и смертельные случаи. Недаром говорят: где тонко, там и рвется! Началось с обыкновенной простуды, на которую он и внимания не обратил, ходил в университет, вечером мчался на работу. Правда, Василиса Прекрасная уговаривала вызвать врача и полежать два-три дня дома, но он тогда только отмахнулся. И вот результат: восемнадцать дней в палате! Из них три дня лежал пластом, сдерживаясь, чтобы не закричать от боли в голени.

И это после того, как все у него устроилось самым наилучшим образом: перевелся из Великопольского пединститута на вечернее отделение университета имени Жданова, на журналистский факультет, стал внештатно сотрудничать в газетах. В университете он как-то на лекции показал свои стихи однокурснику Николаю Ушкову, тот прочел их, похвалил и сказал, что возьмет с собой на пару дней, а зачем — распространяться не стал. Через неделю пригласил его в редакцию, где уже второй год работал литсотрудником отдела писем. В его обязанности, оказалось, входило в потоке авторских заметок, присылаемых в газету, находить материалы, отмеченные «искрой божьей», как он выразился. В общем-то «искр божьих» из-за серого пепла, потоком идущего в редакцию, было почти незаметно.

Николай решительно провел его прямо в кабинет главного редактора, которого Вадим немного знал: тот изредка читал лекции по практике газетной работы на факультете. Редактор, довольно моложавый мужчина с вьющейся шевелюрой, встретил приветливо, сказал, что стихи напечатают в воскресном номере, и предложил Вадиму написать что-нибудь для газеты, например фельетон или очерк. Он обнаружил в стихах о стилягах и бездельниках «острый взгляд сатирика», как он выразился.

Тут как нельзя кстати Ушков ввернул, что неплохо бы дать начинающему автору хотя бы временное удостоверение. Редактор распорядился отпечатать на бланке, что Вадим Федорович Казаков является внештатным корреспондентом газеты. На первый же его фельетон, который тщательно выправил Коля Ушков, добровольно взявший шефство над Вадимом, пришли отклики от читателей. Надо сказать, Казаков затронул довольно популярную тему: хамство и чаевые в среде таксистов и швейцаров в ресторанах и кафе. Ушков вскоре написал обзор: «Отклики читателей на фельетон», привел выдержки из писем. Впервые в жизни увидев напечатанную газетным шрифтом свою фамилию над стихами и фельетоном, Вадим испытал довольно странное чувство: сильное беспокойство, что все это плохо, серо, и вместе с тем глубокую радость, что его фамилия прочитана тысячами ленинградцев.

Первые дни он ходил по городу с гордым видом, ему хотелось кричать: это мои стихи! Мой фельетон! Потом стало стыдно, он укорил себя за самодовольство, тем более что Николай вскоре охладил его пыл, заявив, что стихи и фельетон, конечно, получились, но особенного блеска еще нет, мол, вытянула злободневная тема…

В палате Вадим много читал, — книги вместе с едой приносила Василиса Степановна. Как-то на полчаса забежал озабоченный Николай Ушков, принес полосу с другим фельетоном Вадима — «Здравствуй, папа!». Это был фельетон о молодой распутной женщине, которая приводила домой мужчин, а малолетней дочери говорила, что это очередной «папа».

— Старик, это покрепче, чем о стилягах, — похвалил Николай. — Будут отклики. Кстати, редактору очень понравился фельетон, передавал привет…

Когда газета появилась в палате и больные оживленно стали обсуждать фельетон, Вадим не признался, что он автор, хотя ему было приятно слышать похвалы. Он и сам чувствовал, что фельетон удался. От нечего делать решил написать рассказ. Пришел на ум запомнившийся случай из партизанской жизни. В отряде был такой Степа Линьков, деревенский мужик, отличавшийся удивительной хозяйственностью. Воевал он неплохо, участвовал в диверсиях на железной дороге. Искренне сокрушался, что после того, как воинский эшелон полетит под откос, столько добра пропадает! Оборудование, провиант, оружие… Рискуя жизнью, подползал к опрокинутым вагонам, за которыми укрывались стреляющие из автоматов немцы, хватал что под руку попадется. Несколько раз ему за это доставалось от старшего группы, но Степан был неисправим, В лагере он хвастался перед Павлом и Вадимом никелированным трофейным браунингом, который можно было спрятать в нагрудном кармане гимнастерки — и не заметишь, в меховом немецком ранце он хранил много бесполезных в партизанском быту вещей: серебряную фляжку с пробкой стаканчиком, фотоаппарат «Кодак» без пленки, музыкальную инкрустированную шкатулку красного дерева с лопнувшей пружиной, позолоченные ложки, сахарницу. Иногда он вынимал свое богатство, бережно расставлял на земле и протирал чистой фланелевой портянкой — это была, пожалуй, единственная нужная вещь в ранце! — и разглагольствовал перед мальчишками, как он после войны распорядится этими прекрасными вещами…

Степан и погиб из-за своего барахла. Каратели неожиданно напали на партизанский лагерь. Дмитрий Андреевич Абросимов был всегда готов к этому: по его команде началось организованное отступление к болоту. Степан Линьков уже на топи хватился, что оставил свой ранец в землянке. Недолго думая, бросился назад, ему удалось взять ранец, но на обратном пути его прошили очередью из автомата. Так и остался он лежать у черной коряги с прижатым к простреленной груди рыжим ранцем.

Позже Вадим подумал, что вещи, деньги, вообще собственность — все это не имеет никакой цены по сравнению с человеческой жизнью… Сколько разных людей жило до нас! Иные владели несметными богатствами, которые не снились и Аладдину с его волшебной лампой, но приходила смерть, уносила жизнь, а все оставалось. Никто еще не взял с собой на тот свет свое богатство.

Не погиб бы Линьков, если бы благоразумно отступил вместе со всеми. Вещи его погубили. Этот случай почему-то намертво врезался в память, и вот сейчас, в больничной палате, захотелось написать обо всем этом. Что тут главное — страсть к накопительству или тяга к прекрасному? Степан Линьков, перебирая на досуге свои вещи, говорил об их цене, мол, вернется домой и продаст фляжку и шкатулку…

Ни в квартире Кузнецова в Ленинграде, ни в доме Казакова в Великополе, ни у бабки Ефимьи Вадим не видел дорогих, ценных вещей, там были лишь самые необходимые в быту вещи. Ни мать, ни Ефимья Андреевна, ни Василиса Прекрасная не носили золотых украшений, тем более бриллиантов. Разве что хранили свои обручальные кольца. И у Вадима не было тяги к драгоценностям. Он бы никогда не смог отличить золотое кольцо от поддельного. Вот в оружии разбирался, мог легко отличить браунинг от кольта или вальтер от нагана. Если что он и считал в юношеские годы ценностью, так это боевое оружие. От него зависело все: жизнь, удача в диверсиях против фашистов, душевное спокойствие. И как трудно было сразу после войны расстаться с добытым в бою парабеллумом!..

— Вадим, опять письмо пишешь? — вывел его из задумчивости глуховатый голос соседа по палате Всеволода Дынина.

— Курсовую, — буркнул Вадим, прикрывая рукой написанное. Он сидел на кровати, облокотившись локтем на белую тумбочку, которая и служила ему письменным столом.

— Сыграем в шахматы? — предложил Дынин.

Под мышкой у него шахматная доска с фигурками. Длинный, с продолговатым лицом и темными, вечно взъерошенными на затылке волосами, Всеволод почему-то наводил тоску на Вадима. То ли голос у него такой унылый, то ли тупая неподвижность лица с пустоватыми желтоватыми глазами, но разговаривать с ним не хотелось. Дынин вечно был голоден, хотя ему в приемные дни приносили передачи. Еще у него была страсть — шахматы. Он мог играть часами, только обходы врачей да еда отрывали его от этого занятия. Играл неплохо — его обыгрывал лишь инженер из соседней палаты, где лежали язвенники. Дынин же страдал печенью. У него была противная привычка на дню раз сто любоваться на свой язык. Ему казалось, что он обложен.

— Я не умею, — отказался Вадим, недовольный, что ему помешали.

— В шахматы должны все уметь, — монотонно гудел над ухом Дынин. — Это древняя игра, лучше которой нет на свете. Ты знаешь, что родина шахматной игры Индия? А в России они появились в девятом веке… Царь Иоанн Грозный любил играть в шахматы, даже умер за доской…

— Поищи другого партнера, — прервал его Вадим.

И Вадим, глядя в окно, вспомнил свою последнюю игру в шахматы в Харьковском военном госпитале. Там он и научился играть. Времени было достаточно, и игра скоро увлекла его. Вадим вообще был заводным, азартным человеком, он ходил с доской по палатам и предлагал сразиться с ним. В своей, палате он уже всех обыгрывал. Правда, там и не было сильных игроков. Наконец в их терапевтическом отделении остался у Вадима всего один достойный противник — майор Логинов. Его еще никто не победил. И случилось так, что на третий день почти непрерывной игры с утра до вечера Вадим неожиданно для себя поставил майору мат. Тот криво улыбнулся, мол, это случайность, но когда Вадим во второй раз обыграл, Логинов нахмурился и стал играть внимательнее. Вадим подряд сделал майору еще два мата. Он уже не мог скрывать своих чувств, открыто ликовал, снисходительно поглядывая на все более мрачнеющего майора. Когда в очередной раз загнал его короля в угол, Логинов вдруг смел здоровой рукой — левая у него была в гипсе — фигурки на пол.

Потом майор пришел к нему в палату извиняться, мол, нервишки расшатались, предложил еще сыграть, но Вадим отказался. С тех пор как отрезал, больше за шахматы не садился. И приставания Дынина его раздражали.

На утреннем обходе Вадим попросил лечащего врача, чтобы его выписали: больше валяться на койке не было мочи. Чувствовал он себя сносно, правда, от малоподвижного образа жизни стал вялым, инертным. Получив больничный лист, запихав в сумку вещи, радостный Вадим ошалело выскочил на залитый солнцем больничный двор. Его оглушил воробьиный гомон, свежий холодный воздух распирал грудь, над головой плыли белые облака, с Невы доносились басистые покрякиванья буксиров, где-то неподалеку грохотал, звенел на скорости трамвай. Навстречу ему двигалась легкая тележка с никелированными колесиками. Тележку толкал впереди себя молодой рослый санитар в голубой шапочке с завязками на затылке. Тележка катилась к моргу, и лежал на ней под смятой простыней покойник. Вадим отвернулся и, помахивая тощей сумкой, еще быстрее зашагал к литым чугунным воротам, видневшимся сквозь черные стволы старых деревьев.

2

— Старик, ты становишься популярным! — в университетском коридорчике в перерыве между лекциями сказал Николай Ушков. — Не хочешь завтра за город в одну интересную компанию? Просила привезти тебя сама Вика Савицкая!

— Как кота в мешке? — пошутил Вадим. Ему было приятно, что его персоной вдруг стали интересоваться незнакомые девушки. — А кто она такая?

— Знаешь, кто у нее папа? — многозначительно посмотрел на него Ушков.

— Так кто меня приглашает — папа или Вика?

— К папе не так-то просто попасть! — рассмеялся Николай. — К нему на прием, старик, записываются.

— Савицкий, Савицкий… — наморщил лоб Вадим, но ему ничего эта фамилия не говорила.

— Начальник по кооперативным квартирам, — подсказал приятель.

— Квартирный вопрос меня не интересует, — заметил Вадим. — Да и денег на кооперативную квартиру мне в жизнь не собрать.

— Многие так рассуждали, а когда в Ленинграде организовали первые кооперативы, отбоя от желающих вступить не стало, — заметил Николай — То же и с машинами. Такие цены, а очереди на годы. Есть у людей деньги. Чем лежать им на сберкнижках да в чулках, стали пускать их в дело.

— Хорошо стали люди жить — вот и появились лишние деньги.

— Лишних денег не бывает! — хохотнул Ушков. — Просто появились люди, которые умеют их делать.

— Может, меня научишь? — усмехнулся и Вадим.

— Мы с тобой, старик, не того поля ягоды, — посерьезнел Николай. — Кто в основном покупает машины, вступает в кооперативы, строит дачи? Жулики, взяточники, спекулянты.

— А крупные ученые, известные артисты, писатели? — возразил Вадим. — Ну кто честным трудом много денег зарабатывает?

— Есть, конечно, и такие, — согласился Николай. — Не об них речь. Понимаешь, старик, появилась у нас странная прослойка: умельцы делать деньги. Ты мотай на ус, фельетонист, пригодится. Кстати, на даче у Вики Савицкой можно встретить таких типов.

— А что ты делаешь в этой компании? — насмешливо посмотрел на него Вадим.

— Я? — смешался Николай. — Ну наблюдаю, как говорится, тоже мотаю себе на ус… Я ведь все-таки журналист.

— Не темни, Коля, — подначил Вадим. — Небось сам в эту Вику втюрился?

— Слово-то какое выкопал — «втюрился»! — поморщился Николай. — Давай спорить? Увидишь ее — сразу влюбишься.

— Разве это так просто? — улыбнулся Вадим и с выражением продекламировал:

Пора мне стать невозмутимым:
Чужой души уж не смутить;
Но пусть не буду я любимым,
Лишь бы любить!
Он взглянул на приятеля:

— Байрон, «В день моего тридцатишестилетия».

— Ишь ты, шпарит наизусть! — покачал головой Николай.

— Я больше сочинять стихи не буду, — сказал Вадим.

— Пиши фельетоны — у тебя получается, — ответил приятель. — Я думаю, после университета редактор тебя зачислит в штат.

Николай Ушков был среднего роста, на вид щуплый, однако Вадим видел его на университетской волейбольной площадке и подивился ширине его груди, узловатым мышцам на плечах и руках. Оказалось, Николай занимался в армии самбо и боксом. Белобрысый, с бледным лицом и холодными светлыми глазами, он производил впечатление спокойного, рассудительного человека, да таким он и был до тех пор, пока не затрагивали философских тем, — тут Николай преображался: глаза оживлялись, к выпуклым скулам приливал румянец, не повышая ровного спокойного голоса, начинал возражать, спорить и в конце концов полностью овладевал разговором. Он знал все философско-этические буржуазные течения, разбирал по косточками экзистенциалистов — от Кьеркегора до Жана Поля Сартра. Любил поговорить о Фрейде, писателях Кафке, Камю, Марселе Прусте. И надо сказать, обладал в этих вопросах большой эрудицией. В «Вечерке» относились к нему с уважением, хотя и считали, что он несколько заумный, а в споры с ним старались не вступать: мол, все равно переспорит. Говорить на любые темы Николай мог часами, а толковать о философии — сутками. Вадим знал это и много почерпнул от него интересного…

В коридорный гомон ворвался пронзительный звонок, и студенты-вечерники потянулись в аудитории. Под потолком плавал сизый дым, он не спеша уходил в отворенную форточку, за которой зеленела молодой травой лужайка с подстриженными кустами.

* * *
Дача Савицких находилась в Комарове. Если пройти метров пятьдесят до обрыва, то сквозь густые заросли сосняка можно увидеть блеск Финского залива. Вика говорила, что в ясную солнечную погоду иногда, как в сказке, в голубоватой дали вдруг на воде возникает туманный остров с каменными строениями. Это Кронштадт. Часто были видны на горизонте белые корабли. Близко к берегу они никогда не подходили, это и понятно: залив мелкий и весь усеян валунами, на которых любят отдыхать вороны и чайки. Дача просторная, двухэтажная, с террасой. Вблизи вместительный сарай и гараж. Огромные сосны и ели подступают к самому крыльцу, тут на участках не принято разбивать огороды, лишь под окнами можно увидеть несколько цветочных клумб.

Расположились в холле с ковром над широченной тахтой. На тумбочках стояли бронзовые светильники, на стенах — несколько литографий. На низком столе без скатерти выставлены блюда с салатом, поднос с колбасой и сыром, бутылки. Было даже шампанское. Компания подобралась в основном молодежная. Родители Вики уехали на собственной машине в Выборг с ночевкой. На подоконнике играл магнитофон, звук был сильный, звучный. Хрипловатым голосом пел популярный в ту пору певец.

Вадим и Николай Ушков сидели рядом, тут никто церемонно не знакомился. Вика всех называла по имени, так что скоро Вадим знал, как звать парней и девушек, а их собралось здесь человек восемь. Все парни были одеты по последней моде: куртки на молниях, клетчатые ковбойки, сильно зауженные книзу брюки. Подстрижены под канадскую польку.

Вадим, заранее настроенный приятелем, ожидал узреть писаную красавицу, но, увидев Вику, поначалу разочаровался: она была среднего роста, с длинными, цвета старой бронзы волосами, стянутыми на затылке резинкой. Однако, когда она, встретив их у калитки, приветливо заговорила, Вадим постепенно стал менять свое первоначальное мнение о девушке: голос у нее очень приятный, красивая белозубая улыбка. Когда она легкой походкой пошла впереди, нельзя было не обратить внимания на ее стройные ноги и тонкую талию.

«Ну как?» — глазами спросил Ушков.

Вадим неопределенно пожал плечами: мол, дальше видно будет.

У невысокого зеленого забора стояли серая «Волга» и красный «Москвич». Перед задним стеклом «Волги» разлегся плюшевый полосатый тигр с умильной мордой. За столом уже сидели гости, представлять приехавших Вика не стала, усадила на свободные стулья, попросила не стесняться, закусывать с дороги и пить, что кому нравится. Говорили за столом о нашумевшем кинофильме «Плата за страх», потом перескочили на популярного итальянского певца Робертино Лоретти, называли еще какие-то иностранные имена, но Вадим о них никогда не слышал. Он иногда ловил на себе взгляды Вики; когда их глаза встречались, она свои отводила, а на лице появлялась какая-то странная улыбка. Вадим не мог понять, что она означает, и это его раздражало. Он отвернулся от Вики и стал рассматривать остальных гостей. Невысокий мужчина — он, пожалуй, самый старший в сегодняшней компании, на вид ему лет тридцать пять, — сидел рядом с высокой женщиной, будто проглотившей аршин. Она с отсутствующим видом смотрела прямо перед собой, по-видимому, внимательно слушала музыку. Лицо у нее правильное, но мрачноватое, темно-серые глаза выразительные. У мужчины короткая стрижка, волосы пепельного цвета — такие волосы бывают у блондинов, сильно поседевших. Вид у него довольно самоуверенный, движения энергичные; когда он говорил, остальные умолкали. Чувствовалось, что этот человек привык командовать, он и держался тут свободнее всех, раз или два с его языка сорвались крепкие словечки, впрочем, это отнюдь не шокировало компанию: такая манера входила у некоторой части интеллигенции в моду. Совсем юная девушка с невинным видом, в разговоре могла произнести такое словечко, которое и у бывалых мужчин не часто срывается с языка. Конечно, все это происходило в компаниях за столом. В отличие от всех мужчина был в хорошо сшитом костюме, правда, без галстука.

Вадим тихонько осведомился у Ушкова, кто этот рыжий, как он про себя прозвал мужчину с пепельными волосами.

— Великий человек! — шепнул на ухо приятель. — Главный инженер СТО по фамилии Бобриков.

— Сто? — улыбнулся Вадим. — А почему не тысячи?

— Темный ты человек, — покачал головой Николаи. — СТО — это станция технического обслуживания автомобилей. Миша может твою машину отремонтировать, покрасить, отрегулировать, а может и к черту тебя послать, скажет, нет запчастей — и точка.

— То-то я гляжу, ему все в рот заглядывают, — заметил Вадим.

— Была бы у тебя машина — и ты бы заглядывал!

Еще одна пара привлекла внимание Вадима: светловолосый грузный парень с вислым носом и глазами навыкате и хрупкая тоненькая брюнетка с огромными сияющими глазами. Она на всех смотрела с улыбкой, глотками пила из высокого бокала шампанское и молчала. Толстый парень мало обращал внимания на свою миловидную соседку, он все время втыкал свой длинный нос в ухо сидящего рядом мужчины в белой рубашке и атласном жилете. Часто хрипло и, казалось бы, без всякого повода смеялся, показывая золотые зубы. Иногда бесцеремонно отстранял носатого и что-то тихонько говорил брюнетке с огромными глазами. Та кивала ему и улыбалась. Она всем улыбалась — чувствовалось, что ей здесь нравится и настроение у нее отличное.

Позже, когда они вышли на веранду покурить, Ушков удовлетворил любопытство Вадима и рассказал о каждом. Носатый, с выпирающим из-под брюк животом, был молодой, но подающий надежды режиссер Беззубов Александр Семенович, соседка его — начинающая киноактриса Элеонора Бекетова. Она пока снялась в одном фильме, но Беззубов хочет дать ей в своем фильме главную роль, потому она такая и счастливая. Парень в жилетке — это талантливый писатель Воробьев Виктор Иванович, этакий русский рубаха-парень. Его повесть была опубликована в московском журнале. Вадим слышал о ней, но прочесть все недосуг было. Решил, что обязательно завтра возьмет в университетской библиотеке журнал. Все его внимание теперь переключилось на Воробьева. Он впервые был в компании с писателем. Виктор Иванович немного окает по-деревенски, хотя сам уже двадцать лет живет в Ленинграде, воевал, имеет награды. А Беззубов, оказывается, обхаживает прозаика, чтобы Воробей, как его фамильярно называл главный инженер Бобриков, взялся написать по мотивам своей популярной повести сценарий. И естественно, его, Беззубова, взял бы в соавторы. Режиссер навис над маленьким взъерошенным Воробьем как скала и что-то негромко долбил ему. Тот бесшабашно махал рукой, улыбался во весь золотозубый рот, мотал растрепанной головой с русыми жидкими волосами. Беззубов все наседал на него, но тот, по видимому, не слушал. Остановившись на веранде возле Вадима и Николая, Бобриков достал из кармана красивую газовую зажигалку и стал вертеть в пальцах. Он скользнул бегающим взглядом по Вадиму. Тот протянул сигареты.

— Не курю, — отказался главный инженер, наблюдая за режиссером и писателем. — Я Сашу знаю, парень-хват, нынче он доломает Воробья!

Вадим недоумевал: если он не курит, зачем же таскает в кармане зажигалку?

— Беззубов за фильм огреб кучу монеты, — продолжал Бобриков, чиркая зажигалкой. Тоненький голубоватый огонек чертиком выскакивал из золотистого цилиндрика. Вадим еще не видел таких зажигалок.

— А Воробьев? — полюбопытствовал Николай. — За сценарий ведь тоже много платят.

— Я в киношных тонкостях не разбираюсь, — ответил Михаил Ильич. — Но раз Саша мертвой хваткой вцепился в Воробья, значит, дело выгодное. Не пойму только, чего тот упирается.

— Не хочет брать Беззубова в соавторы, — заметил Ушков. — Он тогда половину гонорара теряет.

— Хоть что-то получит, а так — ничего, — усмехнулся Бобриков.

— Вы читали повесть Воробьева? — вежливо поинтересовался Вадим.

Бобриков бросил на него косой взгляд, глаза у него были светло-серые, насмешливые, крепкий, чисто выбритый подбородок немного выступал вперед.

— Я читаю только зарубежные детективы Сименона, Агаты Кристи, — ответил он. — От современной прозы меня в сон клонит. Кстати, от классики тоже. В театр и филармонию не хожу, предпочитаю вечерами сидеть у телевизора.

— В кино-то бываете? — вставил Николай.

— Саша Беззубов приглашает меня в Дом кино на просмотры зарубежных фильмов, а наши я не смотрю: тоска зеленая!

— Ну не скажите, — возразил Вадим. Он любил ходить в кинотеатры и не пропускал новинок. — А «Баллада о солдате»? «Летят журавли»?

— Куда? — спросил Михаил Ильич.

— Что куда? — опешил Вадим.

— Куда летят журавли?

— Ну знаете… — развел руками Вадим.

— То-то и оно! — торжествующе усмехнулся Бобриков. — Никуда они не летят.

Вадим не нашелся, что на это ответить. Может, главный инженер СТО его разыгрывает? Николай подмигнул ему: мол, не спорь, напрасный труд.

Мимо них прошли Беззубов и Воробьев. Видно, поладили: оба улыбались и похлопывали друг друга по плечам. Николай тут же устремился к тоненькой артистке, все еще сидевшей с недопитым бокалом шампанского за столом. Бобриков пошел со своей суровой дамой, которая была выше его, на залив.

— Как вам наша компания? Не скучаете? — с улыбкой спросила Вика Савицкая, усаживаясь рядом с Вадимом на продавленный плетеный стул. На книжной полке топорщились обработанные сучки, изображающие диковинных птиц и зверюшек. Тут же обкатанные волнами камешки, раковины. В углу на подставке чучело цапли. Стеклянный радужный глаз светился, как живой, а змеиная шея изогнулась наподобие латинской буквы S.

— Мне никогда не бывает скучно, — ответил он.

Девушка с интересом посмотрела ему в глаза.

— Вы счастливый человек, Вадим, — помедлив, произнесла она своим бархатистым голосом.

Он подумал, что женщина, обладающая таким красивым голосом, должна быть мягка и добра. У Воробьева голос грубый, хрипловатый, даже когда он разговаривает с женщиной, все время ожидаешь, что вот-вот сорвется с его языка крепкое словечко. Режиссер Беззубов произносил слова округло, проникновенно, будто каждое сначала обкатает во рту. У Бобрикова голос резкий, неприятный. Разговаривая с ним, ловишь себя на мысли, что ты оправдываешься перед ним в чем-то.

— Мы с вами нынче являемся свидетелями начала создания новой кинокартины, — продолжала Вика. — Витенька Воробьев написал очень миленькую повестушку, а Саша хочет ее экранизировать. Это будет его первый полнометражный художественный фильм.

— А Элеонора Бекетова сыграет главную роль, — улыбнулся Вадим. — Вам не кажется, что она не очень-то похожа на колхозницу?

— У нее роль сельской учительницы.

— Я не читал повести, — признался Вадим. — Теперь обязательно прочту.

— Я сама не люблю читать про деревню, но у Воробьева там столько юмора! Я читала и до слез смеялась, хотя и пишет он отнюдь не о веселых вещах.

— Здесь хорошо у вас, — глядя в окно, задумчиво проговорил Вадим. Он подумал, что здорово было бы на такой даче с месяц пожить. Может, написал бы что-нибудь…

— Мне понравился ваш фельетон «Здравствуй, папа!», — заговорила Вика о другом. — Вы тоже обладаете чувством юмора, только ваш юмор злой.

— И вообще я злодей, — в тон ей произнес Вадим. — И чего пишу фельетоны? Когда-нибудь меня подкараулят в темном углу и по голове чем-нибудь тяжелым треснут…

— А может быть, героиня вашего фельетона просто брошенная мужем несчастная женщина?

— Она не была замужем, — с нескрываемой досадой заметил он. О своих фельетонах ему тоже не хотелось говорить. — Каждого знакомого она дочери представляла как нового папу. И таких пап было немало.

— Показать вам залив? — предложила Вика.

Они спустились по лесной тропинке в овраг, миновали дощатый домик с пристройкой. Возле него никого не видно, — по-видимому, нежилой. Однако когда Вадим оглянулся, то увидел в окне бледное пятно: кто-то, приподняв занавеску, смотрел им вслед. Они пересекли асфальтовое шоссе и вышли на берег. Сосны и ели тут были низкорослые, кряжистые, корнями крепко вцепившиеся в песчаную почву. Видно, тут на ветродуе им похуже приходится, чем сестрам по другую сторону шоссе. Наверное, поэтому они и росли не вверх, а вширь. С залива потянуло прохладой, ветви над головой шумели, под ногами на красноватом песке блестели сухие иголки. Машины с надсадным шумом проносились неподалеку и исчезали за поворотом. Приморское шоссе то и дело виляло, изгибалось, делало петли. Валуны в мелкой воде мягко светились, маленькие зеленоватые волны лизали песок, оставляя на нем желтоватые хлопья пены. На берегу громоздились черные коряги, толстые бурые водоросли, обработанные морем бутылочные осколки, белые дощечки, квадратные пробковые поплавки с дырками от сетей.

— Маленькой я после шторма утром прибегала сюда с мальчишками и собирала на берегу выброшенный морем разный хлам, — рассказывала Вика. — Знаете, что один раз нашла? Старинный атласный шапокляк! До сих пор не могу взять в толк, чего ему вздумалось из прошлого века в настоящий отправиться в путешествие по Балтийскому морю.

— Может, волшебный? — улыбнулся Вадим. Действительно, с чего бы это было плавать по морю шапокляку?

— Я его принесла домой, а, когда он высох, весь расползся, остались лишь ржавые металлические пружины. Я даже заплакала от огорчения… А вы, Вадим, теряли что-нибудь в детстве?

— Я? — невольно улыбнулся он. — Я, пожалуй, само детство потерял в сорок первом…

— А-а, война, — понимающе заметила Вика. — Отец отправил нас с мамой из Ленинграда в Андижан… Есть такой город в Узбекистане.

— Вам повезло.

— Все наши соседи в блокаду погибли, — продолжала девушка. — Бомба насквозь пробила нашу квартиру, но не взорвалась. Стулья, книжные полки сожгли в печках… И даже пришлось поломать часть мебели. Папа до сих пор жалеет старинный «буль».

— Буль? — удивился Вадим. — А что это такое?

— Андре Буль — столяр-художник, он создал свой стиль инкрустированной мебели. В Эрмитаже есть шкафы, секретеры. Красное дерево с инкрустацией из меди, бронзы, черепахи, слоновой кости.

— Завтра же схожу в Эрмитаж и посмотрю на Буля, — сказал Вадим.

— Я считаю, что жечь в печке антикварную мебель — это варварство, — сухо заметила девушка. — Это соседка расколотила наш «буль».

Они шли по влажному песку, на котором отпечатывались их следы. Изящные босоножки Вики оставляли маленькие, аккуратные, а грубые полуботинки Вадима — широкие, рыхлые, с поперечными бороздками. Вороны при их приближении отлетали дальше и снова усаживались у самого среза воды. На легкие волны, накатывающиеся на их тростинки-ноги, они не обращали внимания. Вдали виднелось несколько лодок с рыбаками. Вадиму вдруг захотелось все сбросить с себя и кинуться в залив. На него иногда такое находило. Он бы и выкупался, несмотря на холодную воду, да вспомнил, что на нем широченные синие трусы.

— Если прямо идти, то придем в Зеленогорск, — говорила Вика. Ветер трепыхал ее «конский хвост», юбка облепляла ноги, она нагибалась и поправляла ее. — А в Репине вы были? Там до самой смерти жил Илья Ефимович Репин.

— Я даже в музее Пушкина еще не был, — признался Вадим. — Зато несколько раз проходил на Литейном мимо парадного подъезда, который описал Некрасов… Честно говоря, совсем времени нет. — Он будто бы оправдывался. — Ведь я работаю и учусь.

— Я бы так не смогла, — вздохнула Вика. — Мне учиться-то лень.

Она рассказала, что учится в Институте живописи, скульптуры и архитектуры имени Репина на Университетской набережной, где знаменитые сфинксы, ее специальность — искусствоведение. Остался еще год, она и представления не имеет, где будет работать, скорее всего — экскурсоводом в каком-нибудь музее. Конечно, родители не отпустят из Ленинграда. Она ведь одна у них, а ей все так надоело! Хотелось бы пожить где-нибудь далеко совсем одной…

Вадим усомнился в искренности ее слов: он, слава богу, знал, как все цепляются за Ленинград! Савицкая просто пижонит, она отлично знает, что влиятельный папочка всегда поможет…

— При моей специальности уезжать из Ленинграда — это, конечно, безумие, — будто отвечая его мыслям, заметила девушка. — И потом… я все-таки здесь родилась.

«Чего же тогда треплешься, что хочется уехать?.. — подумал Вадим. — Ради красного словца?» А вслух сказал:

— А мне хотелось бы жить на берегу озера в деревне. Дом, баня, лодка и скворечники на каждом дереве…

— Вы романтик, Вадим!

Две вороны затеяли возню на песке, одна вырывала у другой раскрытую раковину. Они смешно подпрыгивали, взмахивая крыльями, клевались и хрипло кричали. Третья ворона с вертикально торчащим на спине пером наблюдала за ними, сидя на ветке сосны. Вот она бесшумно спланировала сверху прямо на раковину. На лету схватила ее клювом и отчаянно замахала крыльями в сторону шоссе. Вороны, перестав драться, дружно бросились в погоню. Скоро они все исчезли за кронами деревьев.

— Вот и в жизни так, — заметила Вика. — Пока одни выясняют отношения, спорят, что-то доказывают, другие у них из-под носа хватают что плохо лежит — и деру!

— А мне, глядя на ворон, пришла в голову другая мысль, — улыбнулся Вадим. — Откуда у людей жадность? Сколько раз я видел, как человек все тащит в свой дом, на участок, в кладовку… Тащит с работы, с улицы, готов хватать с неба… У одного знакомого художника я увидел в квартире автомобильный знак «Проезд запрещен!». Он прибил его к дверям туалета. Гости удивляются остроумию хозяина, а бедные водители штрафы платят за неправильный проезд!

— А при чем тут вороны? — удивилась Вика.

— Вороны? — Вадим взглянул в ту сторону. — Действительно, вороны тут ни при чем.

— Странный вы, Вадим!

— Это хорошо или плохо? — испытующе посмотрел он девушке в глаза.

— Вы напишете про этого художника фельетон?

— Я сейчас работаю над очерком, — ответил Вадим. — Соприкоснувшись с неприглядными сторонами нашей жизни, мне хочется поскорее написать что-нибудь о хорошем человеке… — Он снова бросил взгляд на галдящих ворон. — Только почему-то людям интереснее читать про жуликов, воров, хапуг, хамов, а очерки о положительных людях оставляют их равнодушными.

— Я рада, что вы неравнодушный, — сказала Вика.

— Да откуда вы знаете, какой я?

— О-о, Вадим! — рассмеялась она. — Вы недооцениваете женскую интуицию!

— Я вообще плохо знаю женщин, — вздохнул он.

Вика внимательно посмотрела на него и спросила совсем о другом:

— Вам понравился Саша Беззубов?

— Я стараюсь не судить о людях по первому впечатлению, — уклонился Вадим от прямого ответа.

Беззубов ему не понравился, как-то очень уж настырно он обрабатывал пьяненького Воробьева. Со стороны видеть это было неприятно, а кинорежиссеру, очевидно, было начхать на других. Он вцепился как клещ в разомлевшего писателя. Даже на миловидную Элеонору, с которой приехал сюда, не обращал внимания. Да и на Вадима с Николаем Ушковым, когда они пришли, он взглянул вскользь и тут же снова повернулся к Воробьеву. Что-то хищное было в его грузной фигуре, выражении лица.

— Не понравился, — констатировала Вика. — Он никому из моих знакомых не нравится, однако я слышала, что он очень способный.

— Я его фильмов не видел, — ответил Вадим.

— У него собачий нюх на выигрышную тему, — продолжала Вика. — Воробьев для него находка. «Иду на премию!» — так он заявляет всем, говоря о будущем фильме по повести Воробьева. И что вы думаете? Получит, он такой.

— Князь Святослав говорил: «Иду на вы!» — а современный режиссер: «Иду на премию!»

— Пытаюсь я понять вас: что вы за человек? Насмешливый, жестокий или…

— И какой же я? — видя, что она запнулась, спросил Вадим.

— Ох, не хотела бы я быть героиней вашего очерка, — сказала она.

— Станьте «героиней» новой повести Виктора Воробьева, — усмехнулся Вадим.

— Пожалуй, вы не жестокий, — раздумчиво продолжала девушка. — Скорее, нетерпимый к недостаткам ближних…

— До двадцати лет мои близкие и знакомые внушали мне, что я весь состою из одних недостатков, — вдруг разоткровенничался Вадим — Я чуть уж было и не поверил им… Знаете, Вика, до того, как я всерьез взялся за журналистику, я не знал, что из меня получится. Я и сейчас еще точно не знаю, но чувствую, что занялся делом, которое мне близко и нравится. Когда увидел в газете свой первый фельетон, я испытал такое глубокое чувство удовлетворения, какое не испытывал ни от какой другой работы, а поработать мне пришлось немало, как и сменить множество профессий. Дело даже не в том, что я увидел свою фамилию напечатанной, главное — я понял, что могу делать полезное дело и оно мне по душе. Я ведь написал не только «Здравствуй, папа!». У меня написано еще четыре фельетона… Когда писал их, думал — открытие! А потом перечел и положил, как говорит наш ответственный секретарь, «в семейный альбом». Слабые фельетоны, хотя темы, кажется, затронул серьезные. Иногда я пишу фельетон за два-три часа,а бывает, и два-три дня бьюсь над ним, — пояснил он. — Может, когда быстро получается, это и есть… озарение?

— Вы меня спрашиваете? — улыбнулась Вика. — Я письма-то не люблю писать. А за школьные сочинения никогда не получала выше тройки.

— Давайте о чем-нибудь другом? — попросил Вадим. — Один пишет картины, другой сочиняет музыку, третий — книги, а как все это делается, по-моему, невозможно объяснить. По крайней мере, я не встречал ни у одного писателя вразумительного объяснения, как он стал писателем. Какие-то несерьезные истории, случаи, а о самом творческом процессе, по-видимому, невозможно написать. Мои фельетоны — это пустячки по сравнению с настоящим творчеством, а я и то не могу вам растолковать, как я их пишу.

— Садитесь за письменный стол или за парту в университете и… делаете шедевр! — подражая его тону, произнесла она.

— Посмотрите, море выкинуло на берег живого спрута! — показал он на берег, где толстые зеленоватые водоросли свились в кольца, а одно длинное рубчатое щупальце далеко выползло на песок. Когда тонкая пленка воды накатывалась на эту массу, казалось, она шевелится.

— Может, это тот самый спрут, который напал в океанских глубинах на легендарного Моби Дика?

— Моби Дик сражался в бездне с гигантскими кальмарами, — поправил Вадим.

Он очень любил Германа Мелвилла, а «Моби Дика» прочел дважды. Вообще, он увлекался литературой о животном мире. У него была старинная гравюра, на которой изображен поднимающийся из морских глубин огромный, как остров, кракен, не похожий ни на одно животное чудище. И еще хранилась иллюстрация из журнала «Знание — сила»: глубокий пруд, покрытый желтыми осенними листьями, у самой поверхности застыла большая рыбина, задумчиво взирающая из водного мира на воздушный. И сколько было человеческой печали и философского раздумья на выразительной пучеглазой треугольной морде представителя подводного царства!

Их беседу прервал Николай Ушков, догнавший их у песчаного мыса, на котором трепыхалась на ветру тоненькая береза с молодыми клейкими листьями.

— Через неделю можно смело купаться, — уверенно заметил он, взглянув на залив.

Если бы кто-нибудь из них возразил, Николай с удовольствием развил бы эту тему и, пока не доказал бы свою правоту, не успокоился. Но ему никто не возразил. Окинув их ревнивым взглядом, Ушков помолчал, потом безразличным голосом прибавил:

— Воробей с Беззубовым поскандалили.

— Из-за Элеоноры? — спросила Вика.

— Ты же знаешь Воробья, — продолжал Николай. — Вспыльчив как порох.

— А ты смотрел на все это и молчал? — упрекнула Вика.

— Элеонору я посадил на электричку, а Воробья уложил спать.

— Ну; мне опять влетит от мамы, — вздохнула Вика. Впрочем, особенно она не расстроилась.

— Твои гости — салонные знаменитости, — вставил Николай. — Им все прощается.

— А Миша Бобриков? И другие? Они что же, как всегда, зубы скалили, глядя на них?

«И другие» — это были еще двое мужчин со смазливой, сильно накрашенной девицей с длинными белыми волосами, она напропалую кокетничала с приятелями Бобрикова. Сам инженер совсем не пил, он был за рулем, — это его «Волга» стояла у забора, — да его никто и не заставлял. Он был из тех, которые сами решают, пить им или нет. Рослый круглолицый Вася Попков — на вид этакий добродушный увалень. Глаза его, когда он смотрел на женщин, заволакивала бархатная поволока. Позже Николай сказал Вадиму, что Вася — завзятый бабник, причем пристает ко всем как банный лист, и от него не так-то просто отвязаться: хватка у него мертвая. Работает он директором овощного магазина.

Попков, пользуясь тем, что куда-то исчез Бобриков, склонился к уху пышноволосой невозмутимой девушки. Круглое лоснящееся лицо его приняло слащавое выражение.

— Бобриков и К° укатили в город, велели тебе кланяться, — сказал Вике Николай.

— А ты что же не уехал?

— А что, мне тоже следовало уехать? — небрежно произнес Николай. — Я как-то об этом не подумал. — И снова поддел ногой консервную банку. Она с грохотом откатилась к самой воде.

— Ужасный человек! — повернулась к нему Вика. — Тебя невозможно разозлить. Ты хотя бы раз с кем-нибудь всерьез поругался?

— Я на это отвечу тебе словами Гегеля, — улыбнулся Николай. — «Кто хочет достигнуть великого, тот должен, как говорит Гете, уметь ограничивать себя. Кто же, напротив, хочет всего, тот на самом деле ничего не хочет и ничего не достигнет».

— Есть на свете что-либо такое, чего ты не знаешь? — спросила Вика.

— Человек далеко не совершенен, но стремиться к совершенству необходимо, иначе цивилизация остановится на месте. И вместо всемирного прогресса начнется регресс.

— Тоже Гегель? — хихикнула Вика.

— Я не так уж часто цитирую великих людей, — сказал Николай — Они тоже немало глупостей нагородили, и повторять их — значит публично признать собственное невежество.

Выкатив ногой банку на ровное место, он поддал ее коском ботинка. Сидевшая на валуне чайка вскрикнула и сорвалась с места.

— Я не хочу рассуждать о высоких материях, — воскликнула девушка. — Посмотрите вокруг: солнце, небо, облака и море… Мне, наверное, нужно было жить на природе. Вадим, когда поселишься в деревне на берегу озера, пригласишь меня в гости?..

— Красивые слова, — подзадорил ее Ушков. — Ты знаешь, что такое деревня? Это труд с утра до вечера: колхозное поле, свой приусадебный участок, скотина, сенокос, уборка картофеля, жатва, заготовка дров. Да разве все перечислишь, чем круглый год занимается сельский житель! Кстати, деревенские женщины рано старятся. Молодежь рвется в города, солдаты из армии не возвращаются в села, потому что им там скучно…

— Ты невозможный человек, Ушков! И перестань ты эту дурацкую банку ногой поддавать! — бросила на него сердитый взгляд Вика. — С тобой даже помечтать нельзя… Ты никогда писателем не станешь: у тебя нет воображения.

— Я — критик, — улыбнулся Николай и поддал банку.

— Я люблю деревню, — ввернул Вадим. — Но всегда там жить, наверное, не смог бы.

— Гении рождаются в деревне, а умирать приезжают в город, — заметил Николай. — Я убежден, что рано или поздно русский человек потянется к земле. Деревня никогда не умрет. Сейчас там стариков и старух больше, чем молодых, но люди все равно вернутся к земле. Она позовет.

— Тебя еще не позвала? — подначил Вадим.

— Дело не в личностях, — сказал Николай. — Я говорю об общественных явлениях. Если все люди из деревни кинутся в город, то будет нарушено равновесие, а природа… — он бросил насмешливый взгляд на девушку, — которую ты так любишь, не потерпит этого.

Вадим улыбнулся и торжественно продекламировал:

Прочие твари, пригнувшись к земле, только землю и видят,
Лик человека ж вознесся, и небо стал созерцать он,
Гордо подняв свои взоры к далеким небесным светилам…
— Мальчики, какие вы вумные! — покачала «конским хвостом» Вика. — Подумать только: Овидия наизусть читают! — Она весело посмотрела на них, взмахнула руками, как крыльями, и крикнула: — Мне скучно с вами, чертовы интеллектуалы! — Повернулась и легко побежала по песчаному берегу вперед. Юбка приподнялась на бегу, одна босоножка соскочила с ноги, она небрежно сбросила и вторую, которая откатилась к самой воде. Облитая солнцем девушка стремительно удалялась от них. Вороны отлетали в сторону, уступая ей путь, чайки, сидя на валунах, поворачивали точеные головы ей вслед.

— Бежит, как спринтер, — сказал Вадим и вдруг, по-мальчишески гикнув, помчался за ней.

Какое-то время Николай шагал вслед за ними, гоня перед собой смятую банку; он поднял босоножки, стряхнул с них золотистый песок, в последний раз поддал зазвеневшую банку. Жмурясь, взглянул на блестящую синь залива и, размахивая белыми босоножками, что есть духу припустил за ними. Недовольные вороны, снова собравшиеся у кромки пляжа, брызнули серыми снарядами в разные стороны. Ветер взрябил воду, хлестнул песчинками по округлым бокам опрокинутых лодок, весело зашумел в сосновых ветвях.

Глава седьмая

1

Семен Яковлевич Супронович вернулся в Андреевку с женой и младшим сыном Никитой в разгар сенокоса. Похоронив зимой отца, он всерьез стал задумываться: не вернуться ли в родной дом, где осталась одна-одинешенька мать? Варвара Андреевна уже давно ему толковала об этом. Дети Миша и Оля давно стали взрослыми, обзавелись семьями. Миша работал в Комсомольске-на-Амуре бригадиром каменщиков, а Оля, выйдя замуж за комсомольского работника, через год переехала в Хабаровск. Ее муж пошел на повышение — его назначили заведующим организационным отделом крайкома ВЛКСМ. Оля заканчивала в Хабаровске пединститут. Младшему, Никите, было одиннадцать лет. Решили, что среднюю школу он закончит в Андреевке.

Не сразу решился на такой ответственный шаг Семен Яковлевич: как-никак в Комсомольске-на-Амуре он был начальником строительства, получал хорошую зарплату, да и Варвара была неплохо устроена — заведовала клубом железнодорожников. Получили благоустроенную квартиру. Последние годы Семен Яковлевич увлекся охотой и рыбалкой. Он знал, что нигде больше не найдешь столько дичи и рыбы, как в этом далеком и еще диком краю. Тут, в глухой тайге, можно было уссурийского тигра встретить. Но мать очень уж сетовала, что ей одной не потянуть дом, хозяйство: годы сказываются, да и старческие хвори все чаще дают о себе знать. Конечно, матери одной тяжело, но и еще одно определило решение приехать в Андреевку — это тоска по родным местам. Когда перевалило за пятьдесят, все чаще и чаще вспоминалась тихая Андреевка. Осенними ночами снились ему станция с водолеем, водонапорная башня на зеленом пригорке, лесные озера, сосновый бор… Слов нет, Дальний Восток красив, природа здесь буйная, величественная, таких рек нигде больше не встретишь. Какая хочешь рыба — и белая, и красная. А сколько дичи! Но все это не свое, не родное…

Тогда зимой в Андреевке — они с Варей прилетели на самолете и успели на похороны — Семен Яковлевич встретился с Дмитрием Андреевичем Абросимовым, поделился с ним своими мыслями. Тот заявил, что работа для него и Вари всегда найдется. Андреевка растет, стеклозавод строит новые цеха, там будут выпускать хрустальные изделия. Расширяется и деревообрабатывающий завод. Недавно вступил в строй мебельный цех, там пока что изготовляют стулья, табуретки, тумбочки, различную тару, но в этой пятилетке планируют освоить производство и крупной современной мебели.

Было еще одно, что последнее время сильно заботило Семена Яковлевича, хотя он в этом никому, даже жене, не признавался: появилась неуверенность в себе. У него не было высшего образования, а техникума, который до войны закончил, для начальника крупного строительства было явно недостаточно. Из институтов приезжали молодые специалисты с высшим образованием — таких под началом Супроновича было шестеро. Конечно, у него опыт, практика, но недостаток знаний с каждым годом все больше ощущался, тем более что строительство промышленных объектов усложнялось, новые проекты подчас были для него трудноразрешимой головоломкой. А учиться было поздно — так по крайней мере он считал.

Два месяца Семен Яковлевич приводил в порядок изрядно запущенное во время болезни отца хозяйство, хотел было продать корову, но мать и слышать об этом не хотела. Вместе с Варей и сыном Никитой выехали с ночевкой на сенокос. Сын поначалу все больше сидел на берегу с удочкой, но потом стал граблями ворошить сено и даже научился косить. Варвара в светлом сарафане сгребала сено в копенки. Ее полные руки покраснели от загара.

Здесь, на сенокосе, Семен Яковлевич понемногу освободился от тяжелых мыслей о своем будущем. Привычная работа, которую испокон веков выполняли отцы, деды и прадеды, вдруг приобрела для него глубокий смысл. Будет сено на зиму — корова будет сыта. Значит, будет и молоко. Он уже корил себя за то, что хотел избавиться от коровы. Корова — это не только молоко, сметана, масло, а и удобренная земля на огороде. А разве сенокосная пора — это не праздник? Исстари крестьяне всей семьей выезжали на покос с гармошками, песнями. Карьера, служебные треволнения — все это преходящее, а крестьянский труд на земле — это незыблемое, вечное. В Комсомольске-на-Амуре его нет-нет и прихватывал радикулит, а здесь с утра до вечера гнет спину на покосе и чувствует себя великолепно, да и Варя будто помолодела, чаще смеется, шутит с Никитой. Приятно, что и сыну здесь нравится. Смешно видеть, как он, подражая отцу, раскорячивает ноги, срывает пук травы и степенно обтирает влажное от сока жало косы…

В полдень приехал на «газике» Дмитрий Андреевич Абросимов. Сам за рулем. Машину поставил у заросшей по берегам камышом и осокой неширокой речки, вышел из нее в безрукавке и широких полотняных брюках, высокий, полный. Темные с сединой волосы отступили со лба, большой прямой нос и скулы почернели от солнца. Он посмотрел в их сторону, улыбнулся и неторопливо направился к ним. Семен Яковлевич был без рубашки, солнце прижигало плечи и спину, Варя советовала надеть рубашку, чтобы не пережарился, но и он, и сын ходили в одних трусах. Когда от жары становилось невмоготу, втыкали косы в землю и бежали на речку купаться. Семен Яковлевич прислонил косу к пышному ольховому кусту и пошел навстречу шурину. Сын, продолжая в низине сгребать сено, с любопытством поглядывал на гостя. Варя, готовившая у палатки на костре похлебку, выпрямилась и, улыбаясь, ждала брата. Белый платок был низко надвинут на лоб: в отличие от своих мужчин, она опасалась обгореть на солнце.

Дмитрий Андреевич с час, наверное, косил в низине рядом с Семеном Яковлевичем, сначала он обошел шурина, но вскоре шаг его замедлился, он стащил безрукавку, затем и майку, то и дело смахивал пот со лба. А Супронович все так же ровно взмахивал косой, и высокая скошенная трава покорно валками ложилась перед ним. Видно, Варя пожалела брата и позвала всех обедать на час раньше.

На сколоченном из тонких березовых жердин столе аппетитно дымился в мисках мясной с картошкой суп, на деревянной доске — крупно нарезанное сало, желтоватые головки чеснока, перья лука, укроп. Вместо скамеек — черные пни, их приволок сюда Никита.

— Племянник-то тоже навострился косой махать, — похвалил Никиту Абросимов. — Видно, жилка крестьянская в нем есть!

— Когда своих-то в Андреевку привезешь? — спросила Варя. — Я твою жену и в глаза не видела. Родственники называется…

Улыбка сползла с загорелого лица Дмитрия Андреевича, он взял деревянную ложку и стал из алюминиевой миски хлебать суп. Густые брови его сурово сдвинулись.

— Я и сам ее редко вижу, — помолчав, пробурчал он.

— Не везет тебе, Дима, в семейной жизни, — вздохнула сестра.

— Дети в институте учатся, Рая работает, по-моему, у меня все в порядке, — сказал Дмитрий Андреевич.

— Передо мной-то не хитри, — заметила Варя. — По тебе видно, что обделен ты женским вниманием: на рубашке пуговицы нет, брюки не поглажены, да и вид у тебя не ахти.

— С непривычки-то сто потов выступило, — усмехнулся он.

— И мама всегда говорила, что чужая нам твоя Рая, — гнула свое Варвара. — Сама ни ногой в Андреевку и детей не отпускает. Чего нос-то задирать перед своими? Чем мы ей не угодили?

— Ты же не видела ее? — упрекнул жену Семен Яковлевич. — Чего зря наговариваешь?

— Наша мама не ошибается в людях, — заметила Варя.

— Что же мне, в третий раз жениться? — усмехнулся Дмитрий Андреевич. — И все начинать сначала? Не поздно ли, сестренка?

— Живи как знаешь, — покачала головой Варя. — Как это наша мама-то говорит: «Проживешь ладно, коли жизнь построишь складно».

— Она говорит и так: «Жизнь вести — не вожжой трясти», — заметил Дмитрий Андреевич.

— Я тебя знаю, — сказала Варя. — У тебя ведь всегда работа на первом месте.

Она ушла к речке посуду мыть, Никита поспешил к «газику» с выгоревшим брезентовым верхом. Взглянув на отца и дядю, будто спрашивая разрешения, забрался в кабину, сел за руль. И лицо у него было довольное.

— Слышал, что твой братец Леонид зимой тут объявился? — когда они остались вдвоем, сказал Дмитрий Андреевич. — Какие-то счеты у него были с Матвеем Лисицыным, прикончил его и скрылся. По всей стране ищут, но он не оставил следов.

— Не думал я, что он, собака, если жив остался, сюда когда-либо нос сунет, — помолчав, угрюмо заметил Семен Яковлевич. — Меня спрашивали и на Дальнем Востоке про него.

— Куда надумал-то? — перевел разговор на другое Дмитрий Андреевич. — Я, конечно, тебя не тороплю. Отдохни как следует…

— Мне все равно, — махнул рукой Семен Яковлевич.

Разговор о младшем брате явно его расстроил. Он сломал папиросу, достал другую и, позабыв зажечь, мял во рту. Появившиеся глубокие складки на лбу и у обветренных губ сразу на несколько лет состарили его.

— Не хочешь в Климово? — предложил Абросимов. — У нас тут большое строительство. И для Вари найдется интересная работа в Доме культуры.

— Из Андреевки мы никуда, — отказался Семен Яковлевич. — Мать хворает, да и Варя отсюда ни за что не согласится уехать. Рада без памяти, что наконец дома.

— Тогда можешь хоть завтра принимать дела у бывшего директора деревообрабатывающего завода, — сказал Абросимов. — Собственно, за этим я к тебе и приехал.

— А куда же нынешнего? — растерянно спросил Семен Яковлевич. Предложение секретаря райкома застало его врасплох.

— Под суд, — жестко ответил Абросимов. — Продал, ворюга, три вагона строевого леса на Украину, а денежки прикарманил. Такие вот дела!

— У меня ведь другая специальность, — сказал Семен Яковлевич. — Я — строитель.

— На Дальнем Востоке заворачивал такими стройками, неужели не потянешь маленький заводик?

— Лесопильный цех там ни к черту не годится, — заговорил Супронович. — Оборудование допотопное, да и какой это цех, если стены стоят, а крыши нет над головой. И новый мебельный — пока что одно название! Побывал я там, посмотрел… Не знаю, кто только такую продукцию у них покупает.

— Я знал, что ты согласишься, — сказал Абросимов. — Пока это всего-навсего заводишко, а ты сделай его, Семен, заводом. И райком тебе поможет.

— А чего это ты толковал про Климово? — спросил Семен Яковлевич. — Из-за Леньки? Думаешь, и на меня будут земляки коситься?

— Я этого не думаю, — отрезал Дмитрий Андреевич. — Хочется верить, что рано или поздно его поймают.

— Веришь, рука не дрогнула бы…

— Верю, — сказал Абросимов.

2

Леонид Супронович вылез из вишневого «мерседеса» вслед за высоким молодым человеком в узком костюме с треугольным кончиком платка в нагрудном кармане. Солнце ярко светило на безоблачном небе, нежно зеленели подстриженные деревья вдоль металлических сеток, окружающих каменные виллы. Узкие красные дорожки пересекались с заасфальтированными широкими подъездами. Когда «мерседес» впритык остановился возле высоких железных ворот, выкрашенных в серебристый цвет, как и крыша двухэтажной виллы, створки бесшумно ушли на роликах в стороны. В кирпичной пристройке возле ворот никого не было видно. Перед виллой раскинулись несколько ромбовидных клумб, газоны аккуратно подстрижены — этакий зеленый бобрик! Двери гаража вели в подвальное помещение. Не очень высокие деревья на территории мало давали тени. Они тоже были подстрижены. На первом этаже бросалось в глаза широкое, сверкающее на солнце окно — такие окна бывают в мастерских художников. Зато окна на втором этаже были небольшие, полукруглые. На крыше торчало несколько антенн.

Молодой человек, которого никак нельзя было назвать многословным, провел Леонида Супроновича в комнаты нижнего этажа. В холле, обитом коричневыми деревянными панелями, с большим, выложенным красным кирпичом камином, никого не было. Перед широкой тахтой с диванными подушками стояли низкий квадратный стол, несколько кресел. Огромное кресло черного дерева с высокой спинкой нарушало общий современный стиль холла. Возле камина, снизу забранного решеткой, стояли черные, с фигурными бронзовыми рукоятками щипцы, кочерга и еще какое-то незнакомое Леониду приспособление, напоминающее большие ножницы.

Молодой человек поднялся по резной, с балюстрадой, деревянной лестнице на второй этаж. Взгляд Супроновича остановился на баре с холодильником: он с утра ничего не ел, а было уже около пяти вечера. Скользнув равнодушным взглядом по трем модернистским картинам непонятного содержания на стенах, он вздохнул и откинулся на мягкую спинку резного кресла. Хотя колени и торчали перед глазами, сидеть было удобно.

Леонид Супронович мог считать себя счастливчиком: с риском для жизни перешел границу и снова в ФРГ, ему есть что сообщить хозяевам. Едва избежав пули пограничника, он дал себе клятву, что больше ни за какие коврижки не отправится в Россию. Марок он заработал за эту операцию достаточно, привезенные драгоценности надежно спрятаны в железобетонном бункере, сохранившемся с войны. Бункер, вернее, бомбоубежище находится на территории дома Маргариты в Бонне. Его и не видно из-за разросшихся кустов малины и крыжовника. Маргарита не знает, где тайник. Даже ей Леонид не доверяет. Есть у него подозрение, что, пока он рисковал своей шкурой в России, пышная рослая немка снюхалась с чиновником из муниципалитета. Иначе с какой стати он зачастил по субботам к ним на кофе? Когда прижал к стенке Маргариту, та заявила, что Эрнест — так звали этого проклятого чиновника — помог ей получить лицензию на открытие парфюмерного магазина. Может, и помог, но Леонид-то знает, что там ничего не делается даром…

По лестнице спустился в кремовом летнем костюме улыбающийся Бруно фон Бохов. Он был чисто выбрит, без усов, от него исходил запах хорошего одеколона. Леонид не особенно удивился, увидев разведчика, хотя молодой человек с военной выправкой, доставивший его сюда, и не сообщил, к кому они едут. Значит, эта великолепная загородная вилла принадлежит Бруно? Быстро же разведчик абвера акклиматизировался в Западной Германии! Он немец, ему легче, а вот сумеет ли он, Леонид Супронович, стать не зависимым ни от кого?..

— Со счастливым возвращением! — тряс ему руку Бруно. По-русски он говорил почти без акцента. — Далеко не каждому, Леонид Яковлевич, везет так, как тебе.

— Не чаял и живым сюда вернуться, — счел нужным заметить Супронович. — Меня там чуть не подстрелили.

— Как это говорят в России? — улыбался Бруно. — Береженого бог бережет?

Он бросил взгляд на дверь, ведущую в другие комнаты, и она, будто повинуясь его взгляду, распахнулась, на пороге показалась стройная белокурая женщина с блестящим подносом в руках. Поставив поднос на квадратный стол, вопросительно взглянула на Бруно васильковыми глазами.

— Спасибо, Петра, — сказал он по-немецки. — Поставь в холодильник еще бутылку водки. Наш гость предпочитает русскую…

Молодая женщина улыбнулась, показав белые зубы, и удалилась. По тому как она высоко держала белокурую голову, чувствовалось, что она не служанка в этом доме. «А у тебя губа не дура! — с завистью подумал Леонид. — Эта Петра не чета моей корове…»

— Петра — мой личный секретарь, — счел нужным пояснить Бруно.

Казалось, он насквозь видит Леонида. Взял с подноса запотевшую бутылку смирновской водки, налил в стакан гостю, а себе плеснул самую малость в толстую хрустальную стопку. На тарелках разложены тонко нарезанная ветчина с зеленым горошком, белая рыба, копченая колбаса. Выступила испарина на нескольких красивых жестянках с пивом. Леонид с удовольствием подержал в руках холодную банку, но пока открывать не стал.

— За твой успех! — высоко поднял стопку и чокнулся с ним Бруно.

Леонид опрокинул в себя полстакана водки, хозяин отпил один глоток. Супронович, не стесняясь, налег на еду. Бруно потянул за блестящий язычок на банке, послышался легкий хлопок, янтарного цвета пиво с белоснежной шапкой пены наполнило высокий стакан. Потом Леонид протянул Бруно написанный им отчет. Бруно бегло прочел с десяток листков, перевел спокойный взгляд на гостя. Тот малость осоловел от выпитого; жуя бутерброд с рыбой, откинулся на спинку кресла и молча смотрел на Бохова.

— Ты неплохо поработал, Леонид Яковлевич, — похвалил тот. — А теперь все подробно расскажи о Карнакове и Игоре Найденове.

Леонид поведал о своей встрече с Ростиславом Евгеньевичем, поделился даже сомнениями, что он уже не тот, каким был раньше, — то ли сильно постарел, то ли разочаровался во всем. В общем, надеяться, что он разовьет для западной разведки активную деятельность, пожалуй, не стоит. Настроение у него упадническое, откровенно заявил, что не хотелось бы ему привлекать к делу Игоря Найденова.

— Не узнаю отца, — нахмурился Бруно и застучал пальцами по столешнице. — Конечно, возраст дает о себе знать, потом, поражение Германии в войне — все это, видно, подействовало на него. Столько лет его не беспокоили… Пожалуй, это ошибка. Агент, от которого не требуют активных действий, расхолаживается, становится инертным и даже трусливым.

— А Матвей Лисицын? — возразил Леонид. — Не выполнил ни одного вашего задания. Сразу кинулся в Андреевку, к своей бабе, детишкам… Сколько мне пришлось порыскать в лесу, чтобы его выковырять из-под земли и ликвидировать! Уверен, что он готов был пойти к властям с повинной. Боялся лишь вышки.

— Чего? — вскинул брови Бруно.

— Расстрела, — улыбнулся Супронович.

— Правильно, что убрал Лисицына, — согласился Бруно. — Я не советовал его туда посылать…

— А если бы Карнаков… — рискнул ввернуть Леонид. — Ну это… капитулировал?

— Тогда и его пришлось бы ликвидировать, — спокойно сказал Бруно.

И Леонид поразился сверкнувшему в его глазах холодному беспощадному блеску. Таких людей он уважал — сам ведь поднял руку на родного отца…

— Не думаю, чтобы Ростислав Евгеньевич когда-либо переметнулся к ним, — успокоил Леонид. — У него, как и у меня, нет пути назад. Как говорят, наша карта бита! И он это прекрасно понимает.

— Человек по своей натуре бывает слаб, — изрек Бруно. — Но разведчик никогда не должен поддаваться этому пороку. Слабость — наша погибель.

— Для таких, как я, погибель в России, — счел нужным вставить Супронович. — Там чекисты не дремлют!

— Мы тоже не лыком шиты, — улыбнулся Бруно. — Так, кажется, русские говорят? А твои заслуги будут отмечены.

«Как же мне от вас, таких хороших, вырваться? — мучительно думал Супронович. — Я бы даже от ваших марок отказался…»

Бруно, очевидно, незаметно нажал под столом кнопку, потому что, когда водка кончилась, дверь отворилась и снова возникла с другим подносом Петра. Кроме бутылки водки и острых закусок на нем были металлический кофейник и маленькие фарфоровые чашечки. Молодая белокурая женщина показалась Леониду еще более соблазнительной. Он проводил ее долгим взглядом: ничего не скажешь, фигура что надо, а чего стоит одна походка?..

Бруно чуть приметно улыбнулся.

— Я сказал Генриху, чтобы он пригласил сюда даму… в твоем вкусе, — сообщил Бруно. — Надеюсь, ты не откажешься переночевать здесь? Вилла и бар в твоем полном распоряжении, а мы с Петрой будем ночевать в своей городской квартире, сегодня в театре идет «Пер Гюнт» Ибсена.

Леонид не мог не ощутить, что Бруно невысокого мнения о его культуре, даже из простой вежливости не пригласил в театр. Разумеется, Леонид отказался бы ради возможности провести вечер и ночь с дамой. А Генрих, по-видимому, тот самый молодой человек, что привез его сюда. Леонид слышал, как за окном негромко зарокотал мотор «мерседеса», прошелестели по асфальту шины.

Охмелев, Супронович стал жаловаться Бруно на опасность своей работы: дескать, в СССР и народ помогает чекистам в розыске военных преступников, верой и правдой служивших Гитлеру. Сколько уже поймали и сурово осудили бывших полицаев, карателей! Советские люди и до второго пришествия не простят таких, как он, Леонид Супронович!.. Есть ведь и другая работа для него. Мог бы стать полицейским, наконец, обучать разведывательному делу молокососов. Как-никак он теперь владеет двумя языками — русским и немецким… В Бонне у него невеста, дом с магазинчиком — как-нибудь проживет…

— Да пойми ты, Бруно! — Он схватил поморщившегося хозяина за плечо. — Я просто чудом вырвался оттуда! Боялся собственной тени! Ночами пробирался по дорогам, вздрагивал от каждого косого взгляда. Спиной постоянно чувствовал опасность! Ну хочешь, я встану перед тобой на колени?!. — Он даже пьяно всхлипнул.

— Никто тебя не собирается туда посылать, — успокоил Бруно.

— Я и здесь пригожусь, — бормотал Леонид. — Хотя бы полицейским — у меня и немой заговорит в застенке, если нужно!..

— Найдем тебе здесь подходящее дело.

— А туда, — он пьяно качнул головой в сторону камина, — больше ни ногой! Суну туда ряжку — из меня мусор сделают!..

Бруно удивленно вскинул голову, но не спросил, что это значит. Блатные словечки Супроновича иногда его озадачивали.

Генрих скоро привез откуда-то молодую полную немку с ярко накрашенным ртом и развязными манерами. Леонид, с трудом ворочая языком, лопотал с ней по-немецки. На столе появилось шампанское, пиво, водки ему больше не давали.

Утром проснулся на широкой тахте с сильной головной болью. Рядом спала обнаженная немка. К его радости, у изголовья стоял металлический столик на колесиках, а на нем бутылка водки, пиво, бутерброды с икрой и сыром… Мучительно вспоминая, как зовут немку, он осторожно сполз с тахты, влез в полосатый махровый халат, заботливо положенный на спинку стула, и схватил со столика бутылку.

3

Они тихо плыли на узкой лодке по самой середине озера. Хотя стоял ясный день, над бором бледно желтел изогнутый серп месяца. Игорь Найденов медленно опускал тяжелые весла в воду, слышно было, как с них срывались капли, шуршала вода вдоль черных бортов. На берегах сквозь редкие деревья виднелись деревянные постройки, на зеленом бугре празднично белела часовня с позолоченным куполом. Над ней кружились черные галки. Катя сидела на корме, сложив руки на коленях, задумчивый взгляд ее был устремлен на спокойную воду. Местечко, куда они выбрались в воскресенье, называлось Петруново, а озеро — Зеленое. В деревне, что за часовней, жила Катина бабушка. Она ничуть не удивилась, когда они утром заявились в избу с покосившимся палисадником. Напоила парным молоком, спросила про Катину мать и, оставив их одних, ушла в огород собирать огурцы. На смородиновых кустах чернели ягоды, у изгороди — куст крыжовника с рыжими сладкими ягодами. Катя сходила к соседу, рыболову, и взяла ключ от лодки.

Игорь без всякого желания поехал за город. У него на это воскресенье были другие планы, но неудобно было отказать Кате-Катерине, — она очень настаивала на этой поездке, мол, давно не была у бабушки. Девушка на день рождения подарила ему новенький фотоаппарат, а он ее ни разу еще не сфотографировал. Фотоаппарат на тонком ремешке висел у него на шее.

Опустив весла, Игорь несколько раз сфотографировал девушку. Катя пригладила ладонью темные волосы, улыбнулась, однако улыбка получилась грустной.

— Давай я тебя щелкну? — протянула она руку за камерой. — Ты сегодня такой красивый!

Игорь тоже пригладил пятерней густые русые волосы, повернулся к ней в профиль. Кто-то однажды заметил, что, дескать, в профиль он похож на знаменитого летчика Чкалова. Игорь специально отыскал в библиотеке книжку о Чкалове, но никакого сходства с героем не обнаружил.

— Посмотри на меня, — попросила Катя. Щелкнула затвором, перевела кадр. — Вид у тебя какой-то недовольный. Улыбнись хоть.

— По заказу не получается, — пробормотал он, глядя в объектив.

Катя вернула ему фотоаппарат. Он знал, что она с каждой зарплаты откладывала деньги на подарок. Таких ценных подарков он не получал еще ни от кого, если не считать отцовского «клада».

Девушка смотрела на него и улыбалась. Солнце заставляло ее прижмуривать карие глаза, морщить небольшой нос. На круглом колене пристроилась тоненькая синяя стрекоза. Он вытянул руку и дотронулся до колена. Катя положила на его руку свою ладонь. Он все сильнее стискивал ее колено, ожидая, что вот сейчас она оттолкнет его руку, но девушка молча терпела.

Лодка качнулась, и он отпустил ее. На белом колене девушки остались следы его пальцев.

— Давай еще покатаемся? — сказала она. — Хочешь, я сяду на весла?

— Ты ничего не чувствуешь? — хриплым голосом спросил он.

— А что я должна чувствовать? — Она быстро взглянула на него и тут же опустила глаза.

— Катя, кругом тихо, солнце, вода, ты и я…

— Вон ты о чем… Я сейчас выпрыгну из лодки, — пригрозила она, поняв его намерение.

Пристав к берегу, заросшему ивняком, Игорь вытащил до половины лодку, подал руку девушке. Стоя на усыпанной листьями и хвоей земле, она озиралась. Невольно поправила волосы, и Игорь заметил, что белые вмятины на ее колене исчезли. Он повесил фотоаппарат на гибкий ивовый сук, расстелил под деревом синюю куртку с капюшоном.

— А вдруг кто-нибудь увидит? — негромко сказала Катя.

Он властно обхватил ее за талию и стал жадно целовать, ее губы пахли лилиями.

— Ты меня любишь? — шептала она. Щеки ее вдруг побледнели, круглый подбородок задрожал.

— Люблю! Да, да! — отрывисто, задыхаясь, отвечал он, и верно, сейчас, тут, на диком берегу небольшого озера, он любил ее, как никогда. Ничего в мире не существовало, кроме нее. Катя что-то говорила, но он не слышал…

А потом он стоял, прислонившись спиной к толстой березе, и равнодушно смотрел, как она одевается. В полосах ее застряли травинки, на круглых щеках рдели два красных пятна, каждое с небольшое яблоко. Он смотрел на нее и мысленно сравнивал с Леной Быстровой, которая появилась у него с месяц назад.

Познакомились они в кинотеатре «Ударник». Игорь сразу обратил внимание на худенькую большеглазую блондинку, сидящую справа от него. Она тоже несколько раз оценивающе взглянула на него, ему даже показалось, что улыбнулась уголками подкрашенных губ. На подбородке и щеках у нее маленькие смешливые ямочки, ресницы длинные. И еще он заметил на ее пальце золотое обручальное кольцо, а в ушах маленькие жемчужные сережки.

Осмелившись, он впотьмах дотронулся до ее руки, она не оттолкнула. За полтора часа они не сказали друг другу ни одного слова, и если бы кто-нибудь попросил его рассказать содержание фильма, он вряд ли смог это сделать.

Игорь проводил ее до дома. Лена Быстрова — так звали женщину — рассказала, что ее муж, инженер, часто бывает в длительных командировках, ездит на дальние стройки. Замужем она всего два года, детей нет. Она еще молода и не спешит себя обременять семейными заботами. Иногда даже не готовит дома — ходит в ресторан… Они еще два раза встретились, посидели в кафе «Шоколадница», а потом она пригласила его к себе, на площадь Восстания. В высотном доме она жила с мужем в двухкомнатной квартире. Муж был на двадцать лет старше, относился к Лене очень хорошо, как говорится, на руках носил, но разве можно молодую неработающую жену так часто и надолго оставлять одну в большом городе?..

С Катей в эти дни он старался не встречаться, прикинулся больным, он и на самом деле выглядел, как после тяжелой болезни: осунулся, круги под глазами, на губах выступила простуда.

Он никогда не приходил к Лене без звонка. Однажды, как обычно, позвонил из автомата, ответил мужской голос. Игорь медленно повесил трубку и, в глубине души испытывая облегчение, пошел в общежитие, чтобы наконец как следует отоспаться. Потом он все-таки дозвонился до Лены, она сказала, чтобы он позвонил ей через месяц.

Игорь подозревал, что он у любвеобильной женщины не один. Он вспомнил, как однажды в ее квартире довольно поздно звонил телефон. Лена, не стесняясь Игоря, любезно болтала, обещала куда-то позвонить, встретиться, на вопрошающий взгляд любовника небрежно бросила: «Да это Толин знакомый!»

После десятилетки Лена закончила курсы машинописи и стенографии, два года была секретарем начальника отдела главка с каким-то очень длинным названием. Этим начальником и был сорокапятилетний Быстров Анатолий Степанович. Ослепленный поздней любовью, он бросил семью и женился на своей молоденькой секретарше, за что его понизили по службе и дали по партийной линии выговор. Теперь муж работает в этом же главке старшим инженером и ездит по командировкам. Лене запретил работать, пока не закончит вечернее отделение Полиграфического института, куда он ее уговорил поступить на экономический факультет. Лена уже перешла на второй курс. Игорь несколько раз провожал ее до старинного здания с колоннами, где помещалась больница Склифосовского, дальше Лена шла одна. В ее квартиру на одиннадцатом этаже они тоже никогда вдвоем в лифте не поднимались: сначала Лена, а немного погодя он, Игорь. Утром она рано будила его и, выглянув на лестничную клетку, быстро выпускала из квартиры. Она была очень осторожной, говорила, что разборки с мужем и вообще все эти «головные боли» ей совсем ни к чему…

…Когда Катя забралась в лодку и уселась на корму, Игорь столкнул старую посудину на воду, вскочил на высоко задравшийся нос сам.

— Что с тобой, Игорь? — спросила Катя.

Ее белая рука была опущена в воду, в волосах зеленела тонкая травинка. Нижняя губа обиженно оттопырена. Сейчас она уже не казалась Игорю красивой.

— Что-нибудь не так? — уронил он, отводя от нее взгляд.

— Ты сильно изменился за последнее время… избегаешь меня.

— Чепуха!

— Я ведь не слепая…

— Ну чего ты пристала? — вяло ответил он. — Все нормально.

— Ты считаешь нормальным так относиться ко мне?

— Как?

— Скажи уж честно: завел другую?

— Я тебе никогда не задаю таких вопросов…

— Потому что ты знаешь: кроме тебя, у меня никого нет и быть не может! — отчеканила Катя.

Значит, она заметила, что он изменился, не таким стал, каким был прежде. Вот только одного она никогда не поймет: прежним Игорь теперь уже не будет… До встречи с Леной Быстровой он смотрел на девушек и женщин с благоговением, каждая из них казалась ему загадкой, которую не так-то просто разгадать… А сейчас он смотрит на Катю и наперед знает, что она может сказать. И нет у него прежнего уважения к ней, хотя только что обнимал ее, целовал и искренне верил, что лучше ее нет никого на свете… Вот она толкует, что у нее никого нет, — выходит, он, Игорь, за это должен ей в ножки кланяться? Боготворить? А если ему наплевать?.. Его так и подмывало сказать ей правду и увидеть, какое у нее при этом будет лицо, но тогда он наверняка потеряет Катю, а ему пока этого не хотелось. Он понимал, что Лена Быстрова в любой момент может дать ему отставку. Месяц они не виделись, а она и попытки не сделала с ним встретиться. На днях он снова позвонил. Трубку сняла Лена; услышав голос Игоря, спокойно ледяным тоном произнесла: «Вы, товарищ, ошиблись номером». У него остался неприятный осадок, больше он не звонил. У Лены был записан телефон общежития, но вахтерша всякий раз говорила, что его никто не спрашивал.

— Я не думала, что ты такой жестокий, — негромко говорила Катя. Стрекоза села ей на плечо. — Равнодушный и жестокий. Иногда мне кажется, что тебе доставляет удовольствие мучить меня.

— Я воспитывался в детдоме, и у нас не приняты были телячьи нежности, — ответил он.

— Ты эгоист и думаешь только о себе, — продолжала она. — При чем здесь детдом? Тебе не приходило в голову поинтересоваться, как я себя чувствую? Меня по утрам тошнит, на лице — желтые пятна…

Он недоуменно взглянул на нее: на что это она намекает?

— Я беременна, Игорь, — совсем другим голосом произнесла она. И на глазах закипели долго сдерживаемые слезы. — А ты… ты бегал от меня, прятался, не подходил к телефону, когда я звонила…

— Я ничего не знал… — растерянно пробормотал он. Новость ошеломила его, он знал, что девушка не разыгрывает его. И верно, на лбу и у носа будто веснушки высыпали… В своих чувствах он еще не мог разобраться. Первая мысль — мол, вот вляпался! Вторая — придется, голубчик, жениться… И третья, подленькая, — ты тоже, подруга, не маленькая, надо было думать, что делаешь! Как это говорится, любишь кататься, люби и саночки возить. По-видимому, она все прочла по его глазам. Отвернулась, долго молчала. На белой щеке выделялось черное родимое пятнышко размером с золотую сережку, которую носит в ухе Лена Быстрова. И чего это в голову ему пришло такое сравнение?..

— Я тебя ни в чем таком не обвиняю, — вымученно улыбнулась девушка. — Ребенка у нас не будет, Игорь…

Он почувствовал облегчение, и опять она это заметила. Смахнула слезы, горько усмехнулась:

— Чего ты испугался? Даже если бы родился ребенок, я не предъявила бы к тебе никаких претензий, воспитала сама… Но я не хочу от тебя ребенка. Не хочу, чтобы появился на свет второй Найденов. Не обижайся, Игорь, но мне сдается, что ты плохой человек.

Хотя его и охватила радость, — мол, слава богу, все пронесло, — он с трудом удержался, чтобы не наорать на нее. То, что она сейчас сказала, сильно уязвило его.

— Чего же ты спуталась с подлецом?

— Я себя тоже не считаю хорошей…

— Выходит, мы два сапога пара? — нарочито весело хохотнул он.

— Не пара мы, Игорь, — грустно заметила она. — Жаль, что я это поздно поняла…

— Чем же я плох для тебя? — уязвленно осведомился он. Еще ни одна женщина не говорила ему таких слов.

— Понимаешь, ты какой-то ненастоящий, — будто для себя заговорила Катя. — Ненадежный. Говоришь ласковые слова, обнимаешь, целуешь, а глаза у тебя холодные. И думаешь ты не то, что говоришь… — Она умолкла, глядя на берег.

— Ну-ну, валяй, — подзадорил он. — Раздевай догола! Мне даже самому интересно: какой же я такой-сякой?

— Не принесешь ты счастья женщине, — прибавила она. — Да и сам вряд ли будешь счастлив.

— Дар-рогой, позолоти ручку? — деревянно рассмеялся он. — Заговорила, как цыганка на базаре.

— Я все сказала. — Катя зачерпнула пригоршней воду и медленно вылила ее между пальцев. Крупные капли звучно защелкали по днищу лодки.

— Навязываться не буду, — сказал Игорь, налегая на весла, но тут же снова отпустил их.

Ему вдруг пришла в голову настолько дикая мысль, что он растерялся: до мельчайших подробностейвспомнилась глава недавно прочитанной книги Теодора Драйзера «Американская трагедия» — там тоже было озеро, лодка, фотоаппарат на шее молодого человека и точно такая же ситуация: он — любовник, она — беременная и обманутая, и полная безысходность… Помнится, он дважды перечитал эту сильно написанную главу, но ему и в голову не пришло, что и сам когда-нибудь очутится в подобной ситуации. Игорь Найденов вдруг подумал: а мог бы он убить фотоаппаратом женщину? Размахнуться, трахнуть по голове и сбросить в озеро? Наверное, смог бы…

Он даже отвернулся, чтобы Катя не прочла его мысли. То, что она видит его насквозь, злило, вызывало неприязнь к ней. И все-таки он сумел взять себя в руки и бодро заговорить, что, мол, не нужно на все смотреть так мрачно. Она, Катя, ему нравится, неужели там, на берегу, не почувствовала это? Известие о ребенке, верно, ошеломило его, но будь кто другой на его месте… А все, что она наговорила про него, так это фантазии…

Он сам-то себя толком не знает, откуда же ей знать, что у него на душе? — «Ненастоящий, глаза холодные…» Чушь все это! Белиберда!.. Он говорил и видел, что глаза девушки постепенно теплели, а жесткая морщина у носа разглаживалась. А когда она улыбнулась и сказала, чтобы он не обижался на ее последние, может, и несправедливые слова, — ведь должен же он понять, что у нее творится на душе! — Игорь Найденов неожиданно открыл для себя: можно обмануть даже такую проницательную девушку, как Катю-Катерину! Вернее, помочь ей закрыть глаза на правду. Ведь все то, что она говорила, в общем-то справедливо. Значит, есть в натуре даже неглупой женщины нечто такое, что иногда делает ее слепой, покорной…

Игорь развернул лодку к берегу и стал грести к тому самому месту, где они только что были.

Он уже не чувствовал к ней неприязни. Он с удовольствием поглядывал на нее, она ловила его взгляды и улыбалась. И оттого, что она беременна, он еще острее ощутил свое превосходство и откровенно смотрел на девушку светлыми глазами как на свою собственность. Пусть себе болтает что хочет! А будет всегда так, как он решит.

— Сумасшедший, — ласково сказала она.

— Катя-Катя-Катерина — нарисована картина, — рассмеялся он.

Глава восьмая

1

Направляясь от метро «Площадь Восстания» к знакомому дому на Лиговке, Вадим Казаков думал о Василисе Прекрасной: неужели она до сих пор всерьез надеется, что вернется отец? Ведь ей рассказали о гибели Кузнецова. После окончания войны прошло столько лет, а она все не верит и ждет!

Уже в небе летали искусственные спутники Земли, была сфотографирована обратная сторона Луны, побывали в космосе собаки и обезьяны. Ребятишки забирались погожими вечерами на крыши многоэтажных зданий и выглядывали в звездном небе космических странников. Вадим и сам однажды видел, как меж звезд, пересекая млечный путь, неспешно проплыла искорка. Поговаривали, что скоро полетит в космос и человек.

Вадим обратил внимание на такую любопытную деталь: люди на улицах города все чаще смотрели на вечернее небо. Идет себе прохожий по Невскому или Литейному проспекту, остановится и долго смотрит на звездное небо. А чего смотреть-то, спутник не так-то просто разглядеть, надо знать, в какое время он будет пролетать над Ленинградом. Человек начинает обживать космос! Фантастика! Смотрит человек на вечернее звездное небо, и кажется ему, что такое испокон веков далекое черное небо с мириадами звезд вроде бы стало ближе, роднее.

Уверенно входил в жизнь человека и телевизор. Прогуливаясь по набережной, Вадим во многих окнах видел голубоватое свечение: ленинградцы коротали вечера у телевизора. Раньше далеко не каждому выпадала удача попасть на матч любимой ленинградской команды «Зенит», а теперь футбольное поле перенесли к тебе прямо в дом — сиди у телевизора и смотри на игроков, гоняющих по зеленому полю пестрый мяч. Да что футбол, кино можно смотреть дома.

Человек быстро привыкает ко всему, что раньше казалось фантастическим, — спутникам, телевизору, магнитофонам, электронике. В газетах писали, что уже учеными создаются такие машины, которые сами будут управлять поездами, самолетами, даже фабриками и заводами…

Василиса Степановна заметно располнела, платья носила свободного покроя, губы поблекли, однако седины в ее густых русых волосах не заметно было. Когда они отправлялись в театр — Красавина в неделю раз обязательно брала билеты в какой-нибудь театр или концертный зал, — она, поколдовав над собой у зеркала и надев выходной костюм, снова становилась Василисой Прекрасной. И Вадиму было приятно, что на нее в фойе смотрели мужчины.

Несмотря на то что Василиса Степановна много курила, голос у нее по-прежнему был звонкий, девический. Несколько раз он, поздно приходя из университета, заставал в квартире женщин и мужчин. В таких случаях незаметно проходил в свою комнату, но Красавина всегда приглашала его к столу, знакомила. В основном это были ее коллеги. В компании педагогов Вадим чувствовал себя неловко. У него с детства сохранилось к учителям недоверчиво-настороженное отношение. Очевидно, потому, что ему порядком от них доставалось на орехи. Когда был мальчишкой, ему и в голову не приходило, что учителя, как и простые смертные, могут гулять, петь застольные песни под гитару, танцевать. Поужинав, незаметно ретировался к себе в комнату, где любил поваляться на продавленном диване с интересной книжкой.

Вадим шел к Красавиной и терзался угрызениями совести: почему, когда человек счастлив, он забывает обо всем на свете, даже о самых близких людях?..

А Вадим чувствовал себя счастливым: полтора года назад неожиданно для себя он женился на Ирине Головиной, с которой познакомился у Виктории Савицкой…

Это случилось жарким летом на даче. Комаровские сосны млели под палящими лучами яркого солнца, пахло смолой и ромашкой. Когда вдалеке проносилась электричка, густой металлический шум напоминал приглушенный раскат грома. Вика с компанией ушла на залив купаться, а Вадим остался вдвоем с Ириной Головиной. Девушка в купальнике лежала в гамаке, а он раскачивал его. Иногда с высоченной сосны падала на ее золотистый живот желтая иголка. Крупные темно-серые глаза девушки мечтательно смотрели в голубой просвет между вершинами. Пестрый дятел простучал короткую трель, хрипло вскрикнул и улетел на другую сосну. Нежный клочок коры опустился девушке на щеку. Она хотела смахнуть его, но Вадим попросил оставить, как есть, сходил за фотоаппаратом — он был на веранде — и несколько раз сфотографировал Ирину в гамаке с кусочком коры на щеке. Гамак медленно раскачивался, поскрипывала веревка.

— Теперь можно снять эту… бабочку? — чуть растягивая слова, проговорила Ирина.

— Это не бабочка, а летучая мышь, — улыбнулся Вадим. Он думал, что она понарошку испугается, округлит глаза или даже вскрикнет, но девушка, скосив на него глаза, сказала:

— Тогда пусть сидит, ведь она, бедненькая, ничего не видит.

И снова уставилась в голубой просвет, будто там было нечто удивительное.

Вадим тоже заглянул в голубой просвет и вдруг отчетливо увидел, как на увеличенной фотографии, себя и Ирину рядом.

— Что ты увидел? — спросила она.

Он даже вздрогнул от неожиданности.

— Окно в вечность…

— А я вижу тебя, — улыбнулась она. — То во весь рост, то одно лицо.

— Черт возьми… — только и сказал он. Перестал раскачивать гамак, пристально посмотрел ей в глаза: — Ирина, почему ты не пошла купаться?

— Потому что не пошел ты, — своим мягким голосом, чуть растягивая окончания слов, ответила она.

— Можно я тебя поцелую?

— Разве об этом спрашивают?

Губы ее пахли смолой, — наверное, кусала сосновую иголку. Глаза закрылись, тонкие руки обхватили Вадима за шею. И тут он неожиданно сказал:

— Ирина, выходи за меня замуж.

— Прямо сейчас? — без намека на усмешку спросила она.

— Прямо сейчас… — эхом откликнулся он.

Гораздо позже, вспоминая то знойное лето, он никак не мог взять в толк: почему он решил, что именно Ира — его судьба? Стоило ей тогда рассмеяться, все свести к шутке, может, ничего бы и не случилось. Но Ирина ко всему относилась очень серьезно: она сразу поверила, что он женится на ней. Она собиралась вернуться в Ленинград вечерней электричкой, но стоило Вадиму заикнуться, что лучше бы ей остаться еще на день, как она сразу согласилась. Ночью он пробрался на террасу, где она спала… Потом они до утра бродили по заливу, дошли по влажному от росы песку до Зеленогорска. Он говорил, говорил, говорил… А Ирина слушала, изредка вставляя словечко. Вадим говорил о своей любви, о будущем, о том, что они народят кучу детей, будут каждое лето ездить в Андреевку, собирать грибы-ягоды… Он покажет ей лес и болото, где они партизанили, могилу деда Андрея…

Да, Ирина Головина умела слушать, но вот во всем ли она была согласна с Вадимом, этого он не знал… Ведь тетерев или глухарь на току тоже никого, кроме себя самого, не слышит. Ирина не только умела слушать, но и сделать так, чтобы твои собственные слова казались тебе умными, значительными, полными глубокого смысла.

В общем, когда они вернулись на дачу Савицких к завтраку, Вадим был уверен, что любит Ирину, о чем он во всеуслышание и заявил.

Вика как-то странно посмотрела на него и, помолчав, медленно произнесла:

— Вот уж не ожидала от тебя такой прыти! — И в глазах ее была неприкрытая насмешка.

— Я совершаю глупость? — чуть позже спросил ее Вадим, когда они остались наедине.

— Да нет, почему же? — улыбнулась она. — Каждому человеку хотя бы раз в жизни нужно испытать это ослиное счастье.

Тогда он не придал ее словам никакого значения, а потом часто спрашивал самого себя: почему она назвала их женитьбу «ослиным счастьем»?..

…А сейчас совесть мучила Вадима: он совсем забыл о существовании Василисы Прекрасной. За год с лишним, может, и всего-то два-три раза позвонил… С женой толком не познакомил. По пути в театр затащил Ирину к Красавиной. Помнится, даже не разделись…

Однако Василиса Степановна встретила его очень приветливо, вида не подала, что обижается. Расцеловала в обе щеки, побежала на кухню ставить чайник.

— Как время-то летит, — с грустными нотками в голосе произнесла она, наливая Вадиму черный кофе. — Давно ли ты приехал сюда из Великополя с чемоданом и стриженный под полубокс? А теперь журналист, отец семейства. — Она строго взглянула ему в глаза: — Почему жену не взял с собой?

— Андрейка простудился, — ответил Вадим. — Температуры уже нет, но еще кашляет.

— Я думала, ты назовешь сына Иваном. — В глазах у нее что-то дрогнуло. Она опустила голову, машинально размешивая ложечкой сахар.

— Следующего сына обязательно назову в честь отца, — пообещал Вадим.

— Теперь молодые родители не торопятся помногу заводить детей, — печально произнесла она. — Один, два, очень редко у кого три, хотя, казалось бы, после такой опустошительной войны семьи должны быть многодетными.

«А у тебя никого нет», — подумал Вадим, а вслух убежденно сказал:

— У нас еще будут дети, обязательно будут.

Она подняла голову, улыбнулась:

— Я знаю, о чем ты думаешь… Почему я не вышла замуж и не нарожала детей?

— Еще и сейчас не поздно, — сказал Вадим. — Ты красивая.

— Первый раз слышу комплимент от тебя, — рассмеялась она, и морщинки у губ исчезли, а глаза стали теплее, ярче. — Я не жалею, что не вышла замуж. Мне не встретился ни один мужчина, который бы сравнился с твоим отцом… Я не монашка, Вадим. Я пыталась снова полюбить, но ничего из этого не получилось. А ребенка от другого мужчины не захотела… Как бы тебе объяснить? Это было бы оскорблением памяти Вани… Такой уж уродилась однолюбкой: твой отец был у меня первым и единственным мужчиной, которого я любила и до сих пор люблю. Он все время со мной, дома ли я, на работе. Я мысленно с ним разговариваю, спрашиваю совета, он отвечает, успокаивает… А вы, мужчины, ревнивы даже к памяти… Наверное, поэтому я не вышла замуж, Вадим.

— Его нет, а жизнь продолжается, — проговорил Вадим. — Мертвым не нужны жертвы живых.

— Ого! — улыбнулась она. — Ты уже говоришь афоризмами?

— Да и отец не принял бы твоей жертвы.

— Я не видела его могилы.

— Фашисты жгли в печах узников лагерей, закапывали расстрелянных во рвах и сравнивали их с землей. Какие могилы…

— Осенью я во второй раз поеду в ГДР, — сообщила Василиса Степановна, — В первый раз я еще слабо говорила по-немецки, а теперь поднаторела… Я узнала, что есть в архивах какие-то документы о том периоде. Может, хоть что-нибудь и о Иване Васильевиче есть… Я ведь сразу после войны стала узнавать про него, сколько писем в разные места написала! Твой отец, Вадим, был необыкновенным человеком.

— Знал бы он, что ты ради него…

— Не только ради него, но и ради себя самой, — оборвала Красавина.

Вадим вспомнил, что она даже не была зарегистрирована с отцом, хотя там, в партизанском отряде, горделиво называла себя его женой. Ну год, два, пять могла она ждать Кузнецова, но не всю же жизнь? Живой человек не должен жить лишь памятью о прошлом… Кто же это сказал? Или сам вот сейчас придумал?..

Вадим одно время охотно вставлял в свои очерки и фельетоны высказывания великих людей, но Николай Ушков охладил его пыл. «Оскар Уайльд, — как-то заметил он, — вкладывал в уста своих героев придуманные им самим афоризмы, а ты пользуешься готовыми. Или сам выдумывай, или вообще не употребляй…»

Василиса Степановна встала из-за стола, из нижнего ящика письменного стола извлекла зеленый альбом со шнурками, протянула Вадиму. Там были фотографии отца. На одной сняты все вместе: Кузнецов, мать, Вадим и Галя. Тут же хранились письма к Василисе, пожелтевшие военных лет справки, денежный аттестат. На тетрадном листке в клетку размашистым почерком Василисы было написано: «В жизни женщины не может быть большего унижения, чем отдаться мужчине, недостойному такой любви: порядочная женщина никогда не простит этого ни себе, ни ему. Стефан Цвейг».

— Последняя его фотография, — показала она на небольшой квадратный снимок.

На матовой фотографии Иван Васильевич в стеганке и летном шлеме с автоматом. Он прислонился к стволу огромного дерева.

— Если ты окончательно убедишься, что он погиб, тогда выйдешь замуж? — спросил Вадим.

— Ты меня не понял, — грустно улыбнулась она, закрывая альбом. — Я не принесу другому мужчине счастья… Зачем же испытывать судьбу?

— Откуда ты знаешь?

— Знаю… — Василиса Степановна опустила голову. — Я тебе уже говорила: один раз я попробовала полюбить… Твой отец не только спас меня от смерти, он научил меня любить жизнь… Он верил в победу, верил в себя, в жизнь… Вадим, мне трудно поверить, что такой человек погиб! Помнишь, я тебе рассказывала, как мы познакомились? Иван Васильевич только что вырвался из окруженного эсэсовцами дома. Все погибли, а он убил эсэсовца, переоделся на чердаке в его форму и ушел из-под самого их носа… Всё решали какие-то секунды! Помнится, он сказал, что смерть глядела ему в глаза и будто усмехалась… И он ушел, Вадим! Ушел от смерти!

— Война давно кончилась…

— Для тебя — да, а для меня — нет, — возразила она. — И думаю, для многих таких же, как я, она еще не кончилась. И долго еще будет напоминать о себе.

— И все-таки я тебя не понимаю…

— А я тебя, Вадик, — снова оборвала она его. — Ну ладно, не будем об этом. Доволен жизнью, женой? Жаль, что я не была на твоей свадьбе. Двоюродную сестру разбил паралич, пришлось срочно уехать.

— Свадьбы большой не было, — улыбнулся Вадим. — Мой отчим не смог приехать, да и друзей у меня, оказывается, не так уж много…

— Ну а Дворец бракосочетания, кружевная фата, невеста в белом?..

— Все это было.

— А чего ты такой нерадостный, Вадим? — Она пристально посмотрела ему в глаза, потом придвинула поближе стул и требовательно произнесла: — Вот что, дорогой мой, рассказывай. Я ведь не чужой тебе человек?

— Может, самый близкий, — вырвалось у него.

Она притянула его голову к себе, поцеловала в щеку.

— Вот за это спасибо, Вадим! А теперь рассказывай.

— Может, лучше рассказ написать про женитьбу мою? — рассмеялся он. — Только вряд ли получится — ничего особенного: встретил девушку, полюбил, сделал предложение, поженились, родился сын Андрейка…

Ну как рассказать обо всем? Как словами передать все то, что он тогда чувствовал? Это был какой-то сон, от которого он только-только начинает пробуждаться. Как объяснить, что вот жил себе человек, ему нравились девушки, он мог порассуждать на темы любви, — ведь столько книг об этом написано! И вдруг на человека налетел вихрь, нет, буря, землетрясение! Человек встретил ЕЕ — единственную и неповторимую, которая заслонила собой весь привычный мир… Была любовь, поездка «дикарями» на юг — это Ирина настояла, хотя Вадим и приглашал ее в Андреевку. Он сразу оброс близкими родственниками: тесть — Тихон Емельянович, теща — Надежда Игнатьевна. Родители Ирины оказались простыми симпатичными людьми. Головин был художником, кроме квартиры на Суворовском у него была большая мастерская на Литейном. В светлом помещении с антресолями стояли мольберты, на стенах висели десятки картин, в огромных папках на столах громоздились рисунки, наброски, эскизы. Художницей была и Ирина. Она на год раньше Вадима закончила Институт живописи и архитектуры имени Репина.

Поначалу Вадим хорохорился, хотел начать семейную жизнь отдельно от родителей, но Ирина и тут настояла на своем — они стали жить на Суворовском, в двадцатиметровой комнате, которую выделили им родители.

Вадим сам себе удивлялся: почему он рано или поздно во всем соглашается с молодой женой? Иногда вопреки своему желанию. В тот раз он твердо решил настоять на своем: они будут жить на частной квартире. Такое решение он принял после первой недели семейной жизни на Суворовском. Как бы хорошо не относились к ним Тихон Емельянович и Надежда Игнатьевна, каждое утро видеть их, сталкиваться носом к носу в ванной комнате, туалете, на кухне — это его угнетало. А тут еще тесть уговорил позировать для большого полотна, которое он писал вот уже пятый месяц. Сразу после работы Вадим мчался на Литейный в мастерскую и просиживал там по два-три часа.

…Он вошел в комнату, когда Ирина разложила на длинном столе рисунки. Жена занималась оформлением книг, ее специальность — графика. Надо сказать, что Ирина была на редкость усидчивой и могла часами сидеть за столом.

— Собирай вещички, мы вечером переезжаем, — придав голосу твердость, заявил Вадим: — Я нашел прекрасную квартирку поблизости. Прямо под нами кинотеатр, поужинаем и спустимся в зал. И стоит недорого…

— Ты все сказал? — не отрываясь от рисунка спросила жена.

— В будущем году я заканчиваю университет, буду работать в газете и через год получу квартиру, — бодро продолжал он. — Одним нам будет лучше, вот увидишь. Еще моя бабушка говорила: «Родня среди дня, а как солнце зайдет, ее черт не найдет!»

— Тебе не нравится у моих родителей? Или папа с мамой тебя раздражают? — наконец подняла на него глаза Ирина.

Он отметил, что они у нее глубокие, как колодцы, а щеки вроде бы пожелтели. И чего она гнет спину над этими картинками?..

— Пойми, Ирина, сейчас у нас с твоими родителями прекрасные отношения, но пройдет немного времени — и мы начнем надоедать друг другу…

— Имея прекрасную бесплатную комнату, ты предлагаешь мне какой-то уголок с кинотеатром внизу? Тебе не кажется, что это глупо?

— Я смотрю вперед…

— А ты посмотри на меня, Вадим.

Что-то в голосе ее заставило его насторожиться.

— Прекрасно выглядишь, — пробормотал он. — Я тебе буду на кухне помогать.

— У меня будет ребенок, Вадим, — улыбнулась Ирина. — И я уверена, что сын.

Он схватил ее на руки, стал носить по комнате, кричать «ура!». В дверь заглянула теща, но тут же деликатно притворила ее.

— Мы назовем его Андреем, — заявил Вадим, опустив ее на тахту. — В честь моего дедушки.

Ирина взглянула на него, хотела, видно, возразить, но вместо этого сказала:

— Пусть будет Андрей.

— А если девочка?

— У тебя будет сын, — улыбнулась она.

Разговор о переезде отпал сам собой…

Василиса Степановна слушала его не перебивая, один раз только ненадолго отлучилась на кухню вскипятить чайник. Пила черный кофе, курила папиросы, синие глаза ее порой заволакивались дымкой, будто папиросный дым растворялся в них.

— Когда ты мне сказал, что хочешь жениться, я не поверила, — призналась она. — Думала, пройдет это у тебя. А потом ты пропал, и я поняла, что ты счастлив. Не казни себя, что редко приходил ко мне, не звонил… Счастливые люди все одинаковы: купаются в своем счастье, боятся поделиться им с другими, да им никто и не нужен… Наверное, и родителям ничего не сообщил о женитьбе?

— Написал письмо…

— Сначала я читала твои статьи и фельетоны в газете, а последнее время ничего не вижу… Неужели и журналистику забросил?

— После университета стал работать корреспондентом АПН, — сказал Вадим.

— АПН… Что это такое?

— Агентство печати «Новости». Оно открылось в тысяча девятьсот шестьдесят первом году. Если мою статью примут, то ее могут напечатать в ста десяти странах, с которыми у нас заключен контракт, — пояснил Вадим. — У меня ненормированный рабочий день, получаю и задания, но чаще сам предлагаю агентству темы.

— Я видела твою жену всего один раз. Вы ко мне на минутку забежали, оба такие счастливые… Твоя Ирина мне понравилась. Честно, ты действительно счастлив?

— Наверное, да.

— Почему «наверное»?

— Видишь ли, Василиса Степановна; я не очень хорошо знаю, что такое счастье, — улыбнулся Вадим. — Очень уж эта категория «счастье» расплывчата и относительна.

— Значит, начались сложности, — вздохнула Красавина, — Что ж, это естественно. Если бы у тебя все было хорошо и гладко, я сказала бы, что ты остановился.

— Остановился? Да я еще на ногах-то крепко стоять не научился! — возразил Вадим. — Работа для меня новая, квартиры нет, задумал брошюру про наше бытовое обслуживание написать — не получается. Одно дело — фельетоны, а другое — книжка…

— Ты никогда не остановишься, Вадим — рассмеялась Василиса Степановна. — Это тебе не грозит…

— Мы с Ириной и Андрейкой придем к тебе в пятницу, — сказал Вадим. — Или у тебя билеты в театр?

— Что любит твоя жена — чай с вареньем, яблочные пироги или цыплят табака?

Вадим на секунду задумался, потом рассмеялся:

— Ты знаешь, я еще не изучил ее вкусы, по-моему, ест и пьет все, что подадут.

— Как мне хочется увидеть твоего сына, — произнесла Красавина. — На кого он похож?

— Говорят, на меня.

— Значит, и на твоего отца, — вздохнула Красавина.

Возвращаясь пешком на Суворовский проспект, Вадим не мог избавиться от чувства жалости и вместе с тем восхищения Василисой Прекрасной. Он был убежден, что теперь девушки не могут любить так, как они. Смешно подумать, чтобы его Ирина, если, допустим, он исчезнет из ее жизни, будет вечно хранить память о нем и обречет себя на одиночество…

Сейчас иное время, иные нравы.

У Московского вокзала он остановился возле женщин, торгующих белыми и красными розами, выбрал несколько штук. Он знал, что Ира обрадуется. Весна еще не наступила, но снега в городе давно уже не было. Зима, весна и осень в Ленинграде мало чем отличались: все та же туманная хмарь с мелким моросящим дождем, влажный блеск асфальта, жидкие струйки из водосточных труб, низкое пепельно-серое небо, тяжело давящее на крыши зданий. Тем не менее он полюбил этот удивительно красивый город, однако ранней весной, когда начинало пригревать солнце и расчищалось небо, тянуло уехать в Андреевку. И это желание было таким сильным, что он, случалось, все бросал, садился в поезд и уезжал на неделю, иногда даже не предупредив начальство. Впрочем, у него был свободный режим работы. Там над головой небо широко распахивалось, дышалось вольно, полной грудью, уши отдыхали от въедливого городского шума, а глаза с удовольствием останавливались на меняющихся красках леса. Эта весенняя подзарядка природой давала ему ощутимый стимул для работы в городе. Ему нравилось ходить по протопленному дому, залезать на пыльный чердак и копаться там в старых книгах и журналах. Этим летом с Ириной и маленьким Андреем он поедет в отпуск в Андреевку. Ефимья Андреевна еще не видела его жену и своего правнука. Он иногда писал ей, но никогда не получал ответа: бабушка была неграмотной. Только по каким-то важным причинам она просила квартирантку под ее диктовку написать письма своим детям. В гости она тоже ездить не любила. До сих пор держит корову, кур. Сено летом косят внуки. Теперь там по соседству живет Семен Яковлевич Супронович с Варварой, они и присматривают за бабушкой.

Со Старо-Невского проспекта на Суворовский плавно заворачивали синие троллейбусы. У одного соскочила гибкая длинная штуковина с напоминающим башмак контактом и, разбрызгивая зеленые искры, заколебалась в воздухе, как маятник гигантских часов. Движение застопорилось, и Вадим беспрепятственно перешел шумный перекресток. Чем ближе к дому, тем настроение у него становилось лучше. Ему не терпелось увидеть Ирину в толстом коричневом свитере с широким воротом и брюках в обтяжку, ощутить приятный запах ее духов, услышать гугуканье ползающего по ковру сына…

Наверное, это были самые счастливые месяцы его семейной жизни. Он с радостью спешил домой, испытывая от каждой встречи с женой волнение, ему хотелось сделать ей приятное, увидеть ее улыбку, услышать голос.

2

Игорь Найденов стоял в плотной толпе у прилавка комиссионного магазина на Новослободской улице и слушал негритянский джаз. На полках, сверкая облицовкой, стояли зарубежные катушечные магнитофоны, транзисторные приемники, усилители, стереоколонки. Две большие серебристые катушки медленно вращались, посверкивали зеленые табло, из колонок красного дерева мощно выплескивалась резкая завывающая мелодия. Продавец со скучающим видом прислонился к полке, взгляд его был устремлен куда-то выше голов покупателей. Да и какие это покупатели? Стоят как пни часами плечом к плечу и таращатся на дорогую заграничную технику. По лицам видно, что она им не по карману, так чего глазеть без толку? Настоящий покупатель заметен сразу — он не будет просить: «Товарищ, покажите мне эту штуковину! Ну, которая стоит рядом с той блестящей штуковиной!» Настоящий кредитоспособный покупатель скажет: «У вас «Акай» четырехдорожечный? Со стеклянной или ферритовой головкой?» Дело в том, что цены на фирменную зарубежную технику в 1963–1965 годах доходили до трех-четырех тысяч. Вот и стоят ротозеи, дивятся на такие цены и даром слушают поп-музыку. Они не отличают короля рок-н-ролла Элвиса Пресли от «Битлзов»! Впрочем, продавцу все равно, потому что магнитофон накручивает ему на пленку рубли и десятки. Записанный популярный джаз американцев Дюка Эллингтона или Луи Армстронга сейчас нарасхват…

Вместе со всеми дивился на сногсшибательные цены и Игорь Найденов. Прикидывал, сколько месяцев ему надо вкалывать, чтобы купить «Акай» с колонками? Какие месяцы! Год с хвостиком! Неужели есть такие люди, которые покупают эту технику? Наверное, есть, раз продают… Он видел модно одетых парней, они протискивались к продавцу, о чем-то негромко переговаривались — видно было, что знакомые. Они тоже ничего не покупали, но какой-то интерес у них здесь явно был. Скорее всего, их товар лежал под прилавком.

У Игоря вошло в привычку, выходя из метро, заглядывать в комиссионку. Потом стал наведываться и на Садово-Кудринскую. Тут словно бы он на время окунался в другую незнакомую жизнь, где существуют дорогие красивые вещи, снуют денежные люди, идет какой-то неприметный для неискушенного глаза торг, совершаются, по-видимому, крупные сделки. И самое любопытное: все это происходило в рабочее время. Значит, существуют люди, которым не нужно ходить на завод, фабрику, в контору? У них здесь «работа». Он видел, как длинноволосые парни в куртках с чемоданчиками и сумками выходили с клиентами из магазина и скрывались в подворотнях, потом снова возвращались в магазин, с кем-то затевали разговор, он слышал такие слова, как «маг», «бабки», «усилок», «транзик». Эти слова завораживали, хотелось верить, что когда-нибудь у него дома будет стоять «Акай» со стеклянной нестирающейся головкой и красивыми деревянными колонками, облицованными пластмассовыми решетками…

Игорь и Катя жили на Тихвинской улице в большом старом доме. После рождения дочери они от завода получили восемнадцатиметровую комнату в коммунальной квартире. Из высокого окна видна красная полуразрушенная церковь. Зимой ее до половины заносило снегом, который постепенно приобретал цвет ржавчины. Весной и осенью в округлых, со свистом продуваемых ветром развалинах поселялись галки. Их крики будили по утрам. Игорь все собирался купить ружье и как-нибудь шурануть по шумливым птицам прямо из форточки. Третий год как он женат. Каким-то образом узнал про беременность Кати Семен Линдин, подкараулил Игоря за проходной и, схватив за грудки, стал визгливо выкрикивать в лицо, что он, Игорь, прохвост и подонок! Обрюхатил девушку, а теперь бегает от нее… Игорь не стерпел и набил ему морду. Об этом узнал Алексей Листунов. В отличие от придурка Линдина, он не стал ни в чем упрекать приятеля, лишь посоветовал жениться на Кате, мол, лучшей жены он не найдет, а жениться все равно когда-нибудь придется. Алексей уже два года был женат на учительнице немецкого языка. Поразмыслив, Игорь пришел к выводу, что если он хочет остаться на заводе и получить квартиру, то надо жениться. И потом, признаться, ему надоела неустроенная холостяцкая жизнь. Взрослый мужчина, а все еще болтается по общежитиям, питается в захудалых столовках. От всех этих мыслей ему стало тошно, казалось, все зло от женщин.

Наверное, он и без скандала с Семеном Линдиным и совета Листунова женился бы на Кате. Прошло время, Игорь снова с удовольствием поглядывал на улице на незнакомых девушек, как-то, набравшись смелости, позвонил Лене Быстровой. С замиранием сердца ожидал, что она, услышав его голос, бросит трубку на рычаг… Лена очень обрадовалась его звонку, отчитала за то, что надолго пропал, — ее мужа не было в Москве полтора месяца, — она рада была бы увидеть Игоря. У Игоря камень с души свалился. Когда он рассказал Лене, что женился, та никак на это не прореагировала, лишь заметила, что теперь они на равных. По-прежнему, когда Быстрова не было в Москве, Игорь наведывался на площадь Восстания. Катя же все внимание отдавала дочери, которую назвали Жанной. Никаких чувств к писклявой девочке он пока не испытывал. Иногда готов был из дома убежать, чтобы не слышать ее плача. Особенно злился, когда крикунья будила ночью. А Катя души не чаяла в дочери. У нее только и разговоров было, как Жанночка покушала, как спала, как улыбнулась…

Выйдя из комиссионки, Игорь сразу не пошел домой, а завернул к пивному ларьку в Вадковском переулке. Отстояв в очереди, взял две кружки с шапками пены, бутерброд с сыром и отошел в сторонку. Одну кружку поставил на серую бочку, а вторую в два присеста осушил. День был жаркий. Солнце разогрело железные крыши домов, неподалеку с тихим шорохом проносились машины, пахло выхлопными газами и расплавленным асфальтом. Нахальные голуби сновали под ногами, склевывали крошки. У голой желтой стены дома играли в классы две девчушки в коротких сарафанах. У одной на тонкой ноге была царапина. Вторая, прежде чем толкнуть носком сандалии плитку, смешно поджимала губы и щурила круглые глаза.

— Угощайтесь воблой, — услышал Игорь приятный голос.

У его бочки тоже с двумя кружками пристроился худощавый мужчина лет сорока. На смятой газете лежали несколько белесых воблин. Между ног человека стоял коричневый фибровый чемодан с сияющими на солнце уголками.

«Приезжий, — лениво подумал Игорь. — Ишь ты, со своей воблой пожаловал в столицу!»

Он поблагодарил незнакомца и взял вяленую рыбину. Со знанием дела поколотил ее о край бочки, помял в руках, отвернул голову, ловко разодрал от хвоста на две продольные части и быстро содрал сухую кожуру. Человек с интересом наблюдал за его манипуляциями.

— Давайте и вам разделаю? — предложил Игорь.

Он почувствовал расположение к человеку, угостившему его воблой. Не каждый тут на такое способен. Наверное, в чемодане у него еще есть… Может, продаст пяток? Он уже было раскрыл рот, чтобы спросить, но человек, стрельнув глазами направо-налево, негромко проговорил:

— Помните березовую рощу, инициалы на дереве? И цинковую банку в земле? Ради бога, спокойнее, Игорь! Я думал, у вас нервы крепче. Я от Карнакова Ростислава Евгеньевича, вашего отца… Еще раз прошу вас: возьмите себя в руки, на нас уже обращают внимание.

Игорь чуть не выронил кружку. Он вытаращил глаза на незнакомца, пошевелил губами, но не смог выдавить из себя ни слова.

— Хлебните пива, — улыбнулся тот.

— Он жив? — жадно отпив из кружки, севшим голосом осведомился Игорь.

— Я думаю, нам лучше в другом месте поговорить, — сказал незнакомец.

— Пойдемте ко мне? — предложил Игорь.

— Лучше в скверик, — показал глазами незнакомец. — Там скамейки и никого нет.

Они допили пиво и пошли в сквер. Девочка с поджатой оцарапанной ногой — она приготовилась толкнуть в расчерченный мелом на асфальте квадрат обломок плитки — взглянула на них большими кошачьими глазами и недовольно произнесла:

— Ходят тут… пьяницы!

Незнакомец — он назвался Родионом Яковлевичем Изотовым — рассказал, что на днях виделся с Карнаковым, он еще крепок и полон сил, кое-что передал для сына, сам пока не может приехать в Москву…

— Где он? — прервал Изотова Игорь.

— Возможно, вы скоро повидаетесь с отцом, — не ответив на вопрос, спокойно продолжал тот. — Ростислав Евгеньевич надеется, что вы помните все то, о чем толковали на подмосковной даче… Кстати, взяли из тайника деньги и браунинг?

«Всё знают!» — подумал Игорь, еще не сообразив, как ему следует отнестись ко всему этому. Можно, конечно, заявить, что он ничего не помнит — сколько ему тогда было? — и никаких дел с ними не хочет иметь… Но стоит ли? Он ведь часто вспоминал отца, разговоры с ним, удивлялся, что нет никаких известий от него. Уже смирился с тем, что они никогда больше не увидятся. И вот его разыскали — значит, понадобился… Игорь отлично понимал, что вот сейчас решается его судьба… Уже одно то, что среди бела дня к нему подошел посланец отца, свидетельствовало о том, что они не опасаются Игоря, убеждены, что он не наделает глупостей, не вскочит со скамейки и не позовет милицию… Да и при чем тут милиция? Скорее, пахнет КГБ. Ясно, что Изотов пожаловал от отца. Да, он ведь, сказал, что привез от него что-то…

Собеседник, перехватив взгляд Игоря, брошенный на чемодан, чуть приметно усмехнулся, но не торопился передавать посылку. Деньги из тайника пропали, остался лишь браунинг с патронами. Да и что вспоминать «старые» деньги! Вон теперь магнитофон «Акай» стоит тысячи! Так что нет никакого смысла дурака валять и прикидываться наивным. И все-таки он решил набить себе цену.

— Столько лет прошло… — произнес он. — Я бы теперь, наверное, и не узнал отца.

— Вы очень похожи на него, — ответил Изотов и, помолчав, со значением прибавил: — И мы на вас надеемся, Игорь Ростиславович.

Тот чуть не рассмеялся: так впервые в жизни называли его. В паспорте он записан Игорем Ивановичем.

— Кто вы? — прямо взглянул на Изотова Найденов.

— У вас будет, если захотите, любой заграничный магнитофон и еще что-либо получше, — сказал Родион Яковлевич. — Мы вас долго не беспокоили, Игорь Ростиславович… А сейчас вы нам нужны.

— Вам?

— Думаю, что вы не пожалеете об этом.

— Вы следили за мной?

Игорь уже обратил внимание, что новый знакомый прямо не отвечает на некоторые его вопросы. Не сердится, не проявляет нетерпения — просто решительно и умело направляет беседу в нужное ему русло.

— Сегодня вы должны решить для себя: готовы ли вы с нами работать? Разумеется, можете и отказаться. В таком случае я встану и уйду, мы больше никогда не встретимся.

«Да я же его видел в комиссионке! — вдруг осенило Игоря. — Правда, он был в костюме…» Найденов пристально вглядывался в лицо Изотова, оно было ничем не примечательно. Такие лица не запоминаются… И все-таки, видел он его на Садово-Кудринской или нет?

— Я вас видел в комиссионке, — напрямик сказал он. — Вы стояли у витрины с фотоаппаратами…

Изотов с интересом посмотрел на него, улыбнулся:

— Только не покупайте «Акай», что стоит на верхней полке, — у него стершаяся головка.

— Я часто захожу в магазин, но при мне еще никто не выложил четыре тысячи за стереомагнитофон, — сказал Игорь.

— Вы сможете приобрести любую аппаратуру, — весомо заметил Изотов.

— Но я ничего не знаю про вас, отца… — Игорь вдруг отчетливо представил себе, на что он собирается пойти. Ведь это измена Родине! А как Советская власть расправляется с врагами народа, он хорошо наслышан… — Решиться на такое! И во имя чего? Я ведь буду рисковать своей жизнью… Я работаю, у меня жена, дочь, товарищи — и все это может в любой момент оборваться, а я загремлю в тюрьму или даже на тот свет!

— Я ведь сказал: я могу встать и уйти, — повторил Изотов. — Ваш отец поручился за вас, поэтому я и обратился к вам… Конечно, риск есть, и большой, но подумайте и о том, что вы здесь теряете и что взамен приобретаете там… — Он неопределенно кивнул в сторону шумного проспекта, закрытого парковыми деревьями.

Родион Яковлевич спокойно, без нажима стал рассказывать о жизни в свободном мире, где человек со средствами может позволить себе буквально все. Разве можно сравнить жизнь советского человека с жизнью европейца или американца?..

Изотов долго говорил, и перед мысленным взором Игоря открывались вожделенные картины новой богатой жизни, где существуют роскошные виллы, комфортабельные автомобили, различная техника и, конечно, ослепительные женщины… А трезвые мысли, что за эту так красиво расписанную Изотовым жизнь ему, Игорю, нужно будет рассчитываться предательством, изменой, собственной шкурой, он гнал прочь…

Когда собеседник умолк, взгляд Игоря снова остановился на обшарпанном чемодане с металлическими уголками.

— Все это мне известно, — вяло заметил он. — У нас ведь показывают фильмы о распрекрасной западной жизни. Красиво живут богатые, а бедняки?..

— Неудачников, лодырей, пьяниц везде хватает. Вот они главным образом и составляют ряды безработных… А способный, энергичный, деятельный человек не пропадет никогда. В Америке иногда за день-два делаются целые состояния!

— Наслышаны, — усмехнулся Игорь. — Все миллионеры когда-то были разносчиками газет или продавцами сосисок и кока-колы.

— Ну если ты такой грамотный, то я молчу, — усмехнулся Изотов.

— Вы можете мне сказать: кто вы? На кого я должен работать? — снова спросил Игорь.

— Какое это имеет значение? Разведок на свете много… Слышал ты про натовское разведывательное сообщество? Про ЦРУ? Интеллидженс сервис?

— Слышал, читал… Но признаться, даже в голову не приходило, что буду работать на них!

— Работать… — покачал головой Изотов. — Ох как до этого еще далеко, Игорь Ростиславович! Пока просто будем дружить, поближе познакомимся, а там видно будет…

— Может, я еще вам не подойду?

— И такое может быть, — на этот раз прямо ответил на вопрос собеседник. — Вы думаете, мы вербуем первого встречного? Ваш провал тянет за собой и провал других, а это для нас — трагедия!

— Сумею ли я?

— Я редко ошибаюсь, — улыбнулся Изотов. — Вас, Игорь Ростиславович, ожидает прекрасное будущее!

— Значит, я буду с отцом и вами в одной упряжке?

— Все в свое время узнаете, Игорь Ростиславович…

— Называйте меня Игорем Ивановичем или просто Игорем, — сказал он и сбоку посмотрел на Изотова.

Лицо правильное, глаза голубоватые, нос прямой, располагающая улыбка, по-русски говорит чисто, без акцента. Совсем не похож на иностранца. Про таких в детективных романах пишут: «Особых примет нет». Вот, значит, какие они… Встретишь на улице — и в голову не придет, что он оттуда!.. Может, стоило поартачиться, не сразу соглашаться? Да и согласился ли он по-настоящему? Изотов никаких бумаг не предлагает подписывать, не вручает оружие, шпионский фотоаппарат и прочую хитрую технику… Как-то даже не верится, что все это серьезно, причем настолько серьезно, что даже подумать страшно!.. А может, его просто разыгрывают? Играют, как кошка с мышкой?

И все-таки в глубине души Игорь понимал, что все это серьезно и чревато огромными изменениями в его жизни. Сопротивлялся бы он, торговался, протестовал — все равно должно было случиться то, что случилось. Зеленым мальчишкой он был, когда отец на подмосковной даче заронил первые зерна, вот сейчас только давшие всходы. Ведь думал он об отце, о другом мире, который, чего греха таить, всегда привлекал его…

— Вы так смело заговорили об этом со мной, — сказал Игорь, — будто заранее были уверены, что я соглашусь!

— Вы сами давно сделали выбор, Игорь… Иванович, — проговорил Изотов. — И вы ждали меня… — он улыбнулся, — конечно, не именно лично меня… Вы ждали известий от отца. В тайнике под березой с вашими инициалами вы оставили для нас свой адрес…

— Для отца, — вставил Игорь.

— Если бы я не был уверен в вас, разве бы я подошел? — снова с улыбкой посмотрел на него Изотов. — Мы стараемся ошибок не совершать.

«Мы! — усмехнулся про себя Найденов. — И много их, интересно, в Москве?»

— А к вам я не пошел, потому что будет лучше, если ваша жена Катя ничего не будет знать обо мне. — Он умолк и испытующе посмотрел Найденову в глаза. — Женщины болтливы и мстительны. Надеюсь, вы с женой о своих делах не откровенничаете?

— Пусть вас это не беспокоит.

— Если мы начнем сотрудничать, все, что касается лично вас, будет нас беспокоить, — внушительно заметил Изотов. — Так что будьте готовы к этому.

— Вы ведь даром денег мне не дадите? Я должен что-то делать для вас, а я ничего не умею! На ЗИЛе вряд ли есть что-либо для вас интересное. Да и вообще наши машины разве можно сравнить с американскими или какой другой страны? «Догоним и перегоним Америку»… В этот лозунг только дуракиверят. У нас на заводе даже начальство не скрывает, что нашим автомобилям далеко до заграничных…

— Мне нравится, как вы рассуждаете, — рассмеялся Изотов. — Игорь Ростиславович, как говорится, не гоните коней… И в Библии сказано: всему свое время… Мы многому вас научим. Я рад, что не ошибся в вас. Автомобили автомобилями, а русские первые запустили человека в космос. Гагарин на весь мир гремит. О России теперь не скажешь, что тут лаптем щи хлебают!

— Американцы небось тоже что-либо подготовили? — поинтересовался Игорь. — Не потерпят же они превосходства в космосе русских?

— Американцы еще удивят мир, — ответил Изотов. — Я думаю, они первыми высадятся на Луне.

— Думаете или знаете?

— Игорь Ростиславович, а не сходить ли нам поужинать в ресторан? Например, в «Украину»? Там, говорят, подают котлеты по-киевски — пальчики оближешь. И вот вам первый урок: в ресторане ни слова о делах. Расскажете мне поподробнее о своей семейной жизни. Да, я ведь не поздравил вас с рождением дочери!

— Вряд ли я вам о себе сообщу, чего вы не знаете, — с ноткой восхищения в голосе сказал Игорь.

— Я должен знать о вас все, — посерьезнев, проговорил Изотов. — И про ваших знакомых, не говоря уже о жене.

— Пешком? Или на метро до Смоленской?

— Поймаем такси, — усмехнулся Изотов.

3

Абросимов стоял в своем кабинете у раскрытого окна и курил. Взгляд его был устремлен на развороченную дорогу — там тарахтел бульдозер, расширяя обочину. Поблескивали на солнце груды вывороченного из земли булыжника, дорожники в брезентовых куртках двигались с лопатами и ломами в руках. Нелепой громадой посередине улицы застыла черная машина. Центральная улица асфальтировалась. Со временем все Климово будет заасфальтировано. Из окна видны покрашенные какой-то бледно-голубой краской четырехэтажные, похожие один на другой, жилые дома. Люди радуются, въезжая в новые отдельные квартиры, но, пожив немного, начинают сетовать на низкие потолки, крошечные кухни. Какие идиоты разрабатывали подобные проекты? Действительно, в кухне не повернуться, а ведь там обычно завтракают, обедают, ужинают. Старую мебель выбрасывают на свалку, — не пролезает в двери новых квартир, — а новой не хватает в магазинах. Мебельная фабрика все еще не может перейти на выпуск малогабаритной продукции. Такое же творится и в больших городах.

Теперь в моде стенки. За ними из Климова ездят в Прибалтику, а оттуда пересылают в контейнерах. Какой-то квартирный бум! Дома стали строить быстро, собирают из железобетонных панелей, а в столице прямо из готовых секций. Чехи уже подкинули нам малогабаритные пианино, югославы, венгры, румыны, немцы шлют малогабаритные гарнитуры, эти самые стенки из прессованных опилок. Из-за низких потолков нужны другие люстры, светильники.

Чудно! Люди остались прежними, больше того, после войны народилось новое поколение: высоченные парни, рослые девицы, их называют акселератами, а квартиры вдруг сплюснулись, уменьшились. Наши специалисты ездят за границу, перенимают там лучшее, передовое, но все ли подходит нам, русским? Вот хотя бы такая деталь: исстари русские люди славились большими семьями и гостеприимством. В горнице всегда стоял большой дубовый стол с десятком стульев. Семья и гости усаживались вокруг стола с пирогами. Теперь же появились низкие журнальные столики, придвинутые к тахте, глубокие кресла. Сидят гости чуть ли не на полу и любуются на свои колени, торчащие перед самым носом. Да и много ли людей усядутся за такой столик?

Вот и стали знакомые чаще устраивать вечеринки и встречи в ресторанах, а не у себя дома.

Начальство требует строить для колхозников кирпичные жилые дома в деревнях, а спросили крестьян — нужны ли они им? Века живут сельские люди в деревянных избах, и ни к чему им многоэтажные громадины. При избе хлев, сарай, приусадебные постройки, огород. Где все это разместить, если людей переселить в четырехэтажный дом городского типа?..

— Поташов приехал, — коротко доложила секретарша.

— Пусть заходит. — Дмитрий Андреевич сел за письменный стол, притушил в пепельнице темного стекла окурок, нахмурился. Разговор предстоял тяжелый.

Поташов, поздоровавшись с порога, — сунулся было пожать руку секретарю райкома, но, наткнувшись на колючий взгляд, присел на один из стульев с высокими спинками, стоявших в ряд у окон. Стульев в кабинете было много, они с обеих сторон спрятались под зеленое сукно длинного стола, за которым обычно сидели члены бюро или приглашенные на совещания. В кабинете первого секретаря райкома размещалось до пятидесяти человек. Райком партии находился в старом одноэтажном здании на Советской улице. Здесь же размещался и райисполком. За десять лет, что работает тут Дмитрий Андреевич, штаты как-то незаметно разбухли, стало тесно, а новое типовое двухэтажное здание еще не готово, строители обещали сдать этой осенью. Кстати, Поташов Антон Антонович тоже причастен к строительству — он возглавляет районную контору «Сельхозснаб».

Поташову пятьдесят лет, губастое лицо круглое, с толстым носом, мясистым подбородком и небольшими карими глазами, большая лысина глянцевито светится. Роста невысокого, живот заметно оттопыривает двубортный, хорошего материала пиджак. Поговаривали, что Антон Антонович сильно когда-то выпивал, а потом как отрезал. Быстро стал продвигаться по службе, вот теперь начальник «Сельхозснаба». И дела, надо сказать, у него обстоят неплохо.

— Ты знаешь, зачем я тебя пригласил, Антон Антонович? — напрямик спросил Абросимов.

— Догадываюсь, Дмитрий Андреевич, — спокойно ответил Поташов.

— Ты ведь воевал?

Он знал, что Поташов воевал, и воевал хорошо, раз имеет два ордена и четыре медали. И в партию вступил на фронте в 1942-м, в трудный для нашей страны год.

— Я думаю, вы меня вызвали не за тем, чтобы мы предавались фронтовым воспоминаниям? — раздвинул в улыбке толстые губы Поташов.

— Верно, не для того… Как же ты, коммунист, фронтовик, докатился до этого? Запустил свою жадную лапищу в государственный карман? — ронял тяжелые, как булыжники, слова секретарь райкома.

— Если бы это было так, полагаю, я не у вас бы сидел в кабинете, а в другом месте.

— Может, ты честным трудом заработал эти десять тысяч? Во столько, кажется, оценили твою дачу на берегу озера в Солнечном Бору?

— Обижаете… Я думаю, на все двенадцать тысяч потянет, — заметил Поташов.

— Ты смеешься надо мной? — изумленно посмотрел на него Абросимов. — Или тебе совершенно не дорог партийный билет?

Разговор принял совсем не тот оборот, которого он ожидал. Считал, что директор «Сельхозснаба» начнет выкручиваться, втирать очки, оправдываться, а он сидит себе на стуле как каменная глыба, и ни один мускул не дрогнет на его невозмутимом лице.

— Партийный билет я на фронте получил и расставаться с ним не собираюсь, — веско ответил Поташов. — Денег я у государства не крал — это легко проверить, документы у меня в порядке. Финорганы два месяца копали и ничего криминального не нашли.

Это верно, начальник ОБХСС уже сообщал, что злостного хищения не обнаружено, иначе, верно говорит шельмец, не здесь бы он сидел — за решеткой!

— Где же ты десять… сам говоришь, двенадцать тысяч взял? — поинтересовался Дмитрий Андреевич, закуривая. В глазах его искреннее любопытство.

Поташов держался на редкость хорошо, секретарь райкома, помимо своей воли, чувствовал к нему даже некоторое уважение — так можно уважать достойного противника. В том, что дача построена не на личные сбережения директора «Сельхозснаба», он не сомневался. Так же как не сомневался в этом и начальник районного ОБХСС.

— Своих собственных денег я не вложил в дачу ни копейки, — спокойно заявил Поташов.

— Значит, признаешься, что построил за государственный счет? — все больше удивляясь, констатировал Абросимов. Он пожалел, что не пригласил начальника милиции. В ОБХСС Поташов ни в чем не признался.

— Давайте начистоту, Дмитрий Андреевич, — заявил директор. — Ни милиция, ни вы — никто не может обвинить меня в мошенничестве или присвоении крупных сумм. Так ведь?

— А твоя партийная совесть?

— Давайте ее пока оставим в покое… Дача стоит на берегу озера, а денег у государства я не воровал, — продолжал Поташов. — Такая вот получается петрушка!

— Еще прижмут! — пригрозил Абросимов. — Вызову опытного следователя из областного центра.

— Хоть из Москвы, — усмехнулся директор. — Доказательств нет и не будет.

— Ты их в землю закопал? Или на дне озера утопил?

— Государство, Дмитрий Андреевич, не понесло никакого денежного и материального урона из-за этой дачи, — отозвался Поташов.

— Она тебе с неба свалилась, как небесная манна?

— Да нет, пришлось, конечно, мозгами пошевелить, проявить инициативу…

— Ты это называешь инициативой?

— Хорошо, назовите смекалкой, — рассмеялся Поташов. — Или частным предпринимательством.

— Хватит мне-то мозги туманить, — устало откинулся на спинку кресла Абросимов. — Рассказывай все как на духу, Антон Антонович!

— Были у меня на складе излишки строительных материалов, давным-давно списанные областным управлением «Сельхозтехника», — ровным голосом стал рассказывать Поташов. — Куда их деть? Выбрасывать жалко… И пришла мне в голову идея… Стал звонить друзьям, приятелям, дескать, подкиньте, ребята, чего не жалко: кирпича, цемента, вагонки, шифера. Ну, ставил магарыч на рыбалке, не без этого… А потом, глядишь, мужики и подкинут на площадку машину одного, другого. А тут в моей конторе как-то кончился стройматериал, простой на объектах. Я рабочих и направил на строительство дачи. Средний заработок им идет от государства, работают они или бьют баклуши. И вот — за пару лет и воздвиг… Два этажа — шесть комнат, кухня. Мог бы я паровое отопление отгрохать, предлагали мне дружки задаром бесхозные трубы и батареи, да малогабаритных стояков у нас пока не делают…

— Да, ведь это грабеж среди бела дня! — воскликнул Абросимов. — Какая же творится у нас бесхозяйственность, если все это возможно?!

— Вот-вот — усмехнулся Поташов. — Теперь вы, товарищ первый секретарь, смотрите в корень.

— Но ты же жулик! Отовсюду урывал себе государственные стройматериалы!

— Мне их давали и даже расписки не требовали, потому что они не учтены, никто за них не в ответе, — вставил Поташов. — Я не привез на дачу ни одного кирпича, ни одной доски, взятой без спросу.

— Я каждый день только и слышу от строителей: нет кирпича, нет леса, нет раствора… — сокрушенно заговорил Абросимов. — Звоню в обком партии, в областные организации, вымаливаю стройматериалы, а они, оказывается, у нас на складах бесхозные лежат! Какая-то фантастика.

— Как-нибудь возьмите специалиста и поездите по нашим организациям — не только неучтенный кирпич и шифер обнаружите, бесхозный локомотив на запасных путях… — подлил масла в огонь Поташов. — Я удивляюсь, что еще мало воруют. При нашей организации труда и учета можно вагонами воровать! Да что вагонами — целыми составами!

— А тебя это радует? — косо взглянул на него секретарь райкома.

— Честного человека такое положение дел не может радовать, — серьезно ответил директор. — У меня сердце кровью обливается, глядя на все это безобразие!

— Ты — честный человек?! — подивился такому нахальству Дмитрий Андреевич.

— Я гляжу, вы ничего не поняли, — пожал плечами Антон Антонович и отвернулся к окну.

— Что же мне с тобой, Поташов, делать-то? — вздохнул Абросимов.

Он действительно не знал, что делать. Оказывается, за спиной директора «Сельхозснаба» стояли руководители других районных строительных организаций. Теперь только потяни за ниточку…

— Я считаю, вы мне должны благодарность объявить, — сказал Поташов.

— За что? — вскинулся секретарь райкома. — За откровенность?

— За науку, — улыбнулся Поташов. — Кстати, возьмите заявление… — И он протянул сложенную вчетверо бумажку.

— Хочешь с работы уйти? — с презрением посмотрел на него Дмитрий Андреевич. — Я тебя, мошенник, под суд отдам!

— Вы читайте, — сказал тот.

В заявлении А. А. Поташов безвозмездно передавал построенную в Солнечном Бору дачу детскому саду «Сельхозснаба».

Дмитрий Андреевич дважды прочел по всем правилам составленную бумагу и глубоко задумался, глядя мимо Поташова. С таким делом он еще ни разу не сталкивался. Директор «Сельхозснаба» красноречиво доказал, что, оказывается, кое-кто может безнаказанно обворовывать государство. Не сообщи в ОБХСС анонимный автор, что коммунист Поташов отгрохал себе «дворец» в Солнечном Бору, никто бы и не заинтересовался этим делом. Сумей Антон Антонович доказать, что стройматериалы им приобретены законным путем, с него, как говорится, взятки гладки. Ничего не скажешь, умный мужик! Уж если бы он хотел присвоить себе эту дачу, наверняка сумел бы загодя подстраховаться официальными бумажками, а он этого не сделал. Абросимов вспомнил, что однажды управляющий районной «Сельхозтехники» напрямую говорил ему, мол, если надумаете строить себе дачу, то сейчас самое время: участки хорошие, со стройматериалами нет проблем, рабочей силы хватает… Жена тоже толковала, что неплохо бы иметь собственную дачу, дескать, разве мы хуже других?.. Построили дачи некоторые работники райисполкома, руководители районных организаций. Директор мясокомбината отгрохал чуть ли не трехэтажный дворец! Дмитрий Андреевич не разделял этого строительного зуда у районных руководителей, так же как претили ему разговоры о модной мебели, гарнитурах. Все это казалось мелким, никчемным. И зачем ему дача, если в отпуск можно поехать в Андреевку и там отдохнуть в отцовском доме? Да и у других знакомых были в деревнях родственники. Не по душе Абросимову были эти дачные настроения, и откуда вдруг у людей появились эти частнособственнические инстинкты, страсть к накопительству? Все тащат и тащат в дом, а теперь еще и на дачу…

Столько лет прошло после окончания войны! Жизнь налаживается, люди хотят большего, чем имеют. Вот и пошла мода на дачи, красивую мебель, ковры, хрусталь… Не это тревожит Дмитрия Андреевича, а другое: как бы мелкое, повседневное не заслонило перед глазами людей те огромные задачи, которые предстоит еще совершить, чтобы жизнь на земле стала мирной, гармоничной, чтобы духовное начало преобладало над мелким, личным…

— И другие так же, как ты, могут? — спросил Абросимов.

— Бесхозяйственность кругом, Дмитрий Андреевич, а где плевое отношение к казенному добру, там всегда лазейка найдется для вора. Дачи сейчас строят многие, появились садовые кооперативы и прочее. Рабочие, служащие строят за городом летние скворечники. Хочется в свободное время покопаться на своем участке, кто посостоятельнее — возводят солидные постройки. Ну а под их марку и разные жулики торопятся отгрохать домины. Кто на родственников записывает, кто на жену или тещу. И бумагами запасаются, к ним не подкопаешься!

— Скажи, Антон Антонович, а если бы не копнули под тебя с этой дачей, ты все равно написал бы это заявление? — совсем другим тоном спросил секретарь райкома.

— Своей я эту дачу никогда не считал, потому и старался личные деньги в нее не вкладывать, — подумав, ответил Поташов. — Но место больно уж красивое: кругом сосны, рядом озеро… Не знаю, поймете ли вы меня… Детишек я очень люблю. Как говорится, бог не дал своих, так чужим захотелось угодить, сделать подарок. Вы ведь знаете, что я в прошлом году построил два детсада для детишек из пригородного совхоза… Председатель райисполкома возражал, а вы меня, помнится, поддержали.

Действительно, был такой случай. Работники животноводческого совхоза прислали в райком партии благодарственное письмо за детсады.

— Не собирался я жить на этой даче, — продолжал Поташов. — Я ведь тоже с людьми работаю и знаю их… Власти бы и внимания не обратили на дачу, а у других она была бы как бельмо на глазу. Знал, что напишут в райком, газету. Как говорится, курица у соседа всегда выглядит гусыней… Вы видели дачу-то?

— Только снаружи. Она у тебя на замке, — усмехнулся секретарь райкома.

— Кому надо, и внутри побывали… Комнаты и веранда приспособлены для детишек — это и дураку видно. А на участке разбита детская площадка для игр. Я даже завез туда с десяток детских кроватей — за них выложил наличные.

— Что же ты начальнику ОБХСС не рассказал?

— Вы думаете, он бы поверил мне? — усмехнулся Поташов.

— А я поверю?

— Это ваше дело, только попрошу вас жуликом меня больше не обзывать. Я сам их ненавижу не меньше вашего! Кстати, вы не обратили внимания на фундамент дачи и на колодец у забора?

— Что и говорить, дача выглядит солидно, — не догадываясь, куда он клонит, сказал Дмитрий Андреевич.

— Так вот, железобетонные блоки для фундамента я подобрал на станции за пакгаузом, они там бесхозные три года валялись… А кольца для колодца нашел на проселке у озера. Там пьяный шофер врезался в трактор. Машину потом отбуксировали в гараж, а прицеп с раскатившимися по полю кольцами бросили… Для справки: блоки и кольца стоят около пяти тысяч рублей, и сколько еще таких тысяч валяется!

— Благодарность я тебе объявлять не буду, а за подарок детям и, главное, за науку большое тебе спасибо, Антон Антонович, — поднялся с кресла и крепко пожал руку директору Абросимов.

— Вот ключи, — положил тот на стол связку. — Моя там люстра в холле… Так я ее тоже жертвую детишкам.

— Ответь мне еще на один вопрос, Антон Антонович, — попросил секретарь райкома. — Почему при вечной нехватке стройматериалов руководители хранят их на складах? Приходят в райком, плачутся, что нет того-другого, а оказывается, все у них есть.

— Все дело, Дмитрий Андреевич, в человеческой психологии: каждый руководитель что-то откладывает на черный день, приберегает для того случая, когда действительно нужда припрет. Ну а стройматериалы поступают, всеми правдами-неправдами их выколачивают в области, а излишки, как говорится, карман не тянут… Я не думаю, чтобы руководители из корысти придерживали дефицитные материалы. Время идет, излишки списывают… Ну а когда проверка, так готовы их чуть ли не на свалку сбрасывать. Конечно, лучше пожертвовать знакомому руководителю, глядишь, тот тоже когда-нибудь выручит!

— Антон Антонович, ты толковал, что надо бы мне со специалистом проехать по строительным организациям… — сказал Дмитрий Андреевич. — Идея неплохая! А где мне найти толкового специалиста для этого дела?

— Я к вашим услугам, — рассмеялся Поташов. — Стройматериалы почти в каждой организации имеются. Даже у тех, кому они не нужны. Сидят на них, как собака на сене.

— Ты, Антон Антонович, уж извини меня за «мошенника», — сказал секретарь райкома. — Как же от всех этих ворюг нам избавиться? — показал головой Дмитрий Андреевич. — А верю, что это в наших силах!

— Вы оптимист, Дмитрий Андреевич, — невесело усмехнулся Поташов.

Глава девятая

1

Павел Дмитриевич Абросимов поднял ружье и приник к окуляру: красавец краснобровый глухарь, распустив огненный хвост лирой, сидел на сосновом суку и обеспокоено вертел головой с крепким коротким клювом. Над черной птицей ярко голубел кусок неба, перечеркнутый колючей веткой. Может, еще ближе подойти? Почувствует и улетит… Охотник плавно нажимает на спуск, раздается негромкий щелчок, и чуткая птица черным снарядом с оглушительным треском срывается с ветки. Павел Дмитриевич опускает ружье, улыбается: попал! Его ружье не убивает, а фотографирует. Уже несколько лет, как он увлекается этим интересным делом. Иногда день проходишь по лесу, а удачного кадра не сделаешь. Не всякая птица близко подпустит, а о зайце или лисице и говорить не приходится. Год он охотился за мышкующей лисицей и все-таки сделал отличный кадр: хитрюга подняла тонкую лапу, чтобы прихлопнуть полевку на убранном ржаном поле.

Сначала Павел Дмитриевич вместе с другими охотниками ходил на тетеревов и зайцев, но постепенно остыл: неприятно было вместо красивой птицы поднимать с земли пронизанную дробью окровавленную тушку.

Два пухлых альбома наснимал Павел Дмитриевич, с гордостью показывал их ребятам на уроках, своим знакомым. Несколько его снимков с небольшими статейками опубликовали в журнале «Наука и жизнь» и альманахе «Родные просторы». Не было свободного дня, чтобы он не отправился в бор или на озеро. Разве только проливной дождь или метель могли его остановить.

Снимок отдыхающего на сухой ветке глухаря он сделал неподалеку от Утиного озера. А сколько он его выслеживал! Сначала шел по бору шумно, постукивал по розоватым, с лепешками серой коры стволам палкой, а после того, как глухарь взлетел и снова нырнул в бор, чуть ли не ползком стал к нему подкрадываться. Если бы не артиллерийский бинокль, ни за что бы его не увидел среди колючих ветвей, а обнаружив, стал выбирать выгодную точку, с которой можно было бы снять птицу.

Закинув фоторужье за спину, Павел Дмитриевич зашагал к озеру, которое синело сквозь кусты ивы и орешника. На берегу стащил кирзовые сапоги, размотал портянки и развесил на кусты. Приятно было сидеть на зеленой траве, смотреть на спокойную воду. Рядом ползали рыжие муравьи, летали небольшие бабочки, попискивали на ветвях синицы. Далеко-далеко будто гром прогрохотал — это за бором прошел поезд. Павел Дмитриевич снимал и насекомых, у него были специальные теле- и широкоугольный объективы. Насекомых и бабочек куда легче фотографировать, чем животных и птиц: человека почти не боятся, знай делают свои дела.

На небе много облаков, но они почти не загораживают солнце, медленно проплывают над озером, пирамидальными вершинами сосен и елей. Июль, самый разгар лета, запах смолы и хвои тревожит, вызывает далекие воспоминания раннего детства… Собственно, настоящего детства не было. Была война, смерть кругом, партизанский отряд. Счастливое поколение, которое он теперь учит, — они почти не знают войны, и дай бог, чтобы никогда и не узнали… Чуть подальше от того места, где торчал в прозрачной воде черный пень, бултыхнуло. Павел Дмитриевич пружинисто поднялся, схватил фоторужье. Утка или щука?

Крадущейся походкой охотника подобрался к иве, ухватившись за гладкий ствол, стал пристально вглядываться в темную у берега воду. Илистое дно, шевелящиеся водоросли, на поверхности юркие серебристые букашки, водомерки, бегающие по воде, яко посуху, проплыла стайка мутно-серых мальков, торпедой за ними устремился юркий полосатый окунь, а щуки не видно. Даже если она здесь, сразу не заметишь. Умеет маскироваться! Вспомнил, как мальчишкой подолгу на Лысухе, возле железнодорожного висячего моста, караулил с вилкой щурят, Только редко удавалось проткнуть полосатую палочку. Щуренок стремительно, не шевеля плавниками, уходил в сторону и снова надолго замирал в тени лопушин, незаметный на речном дне. Чуть слышно шумели сосны, хотя ветра не было. Прямо перед ним небольшой, заросший камышом остров, у самой воды еще желтел прошлогодний камыш, поникший. Рыбаки говорили, что возле острова невозможно было воткнуть шест для жерлицы, — суешь, суешь, но твердое дно не нащупать. Щука, схватив блесну, зарывалась в ил, и оттуда ее уже не вытащишь.

Павел Дмитриевич хотел уже выпрямиться, как увидел выплывающую из-за острова… русалку! Белые плечи, золотистые волосы, вот только рыбьего хвоста не видать, наверное, прячет под водой. Пока он ошалело хлопал глазами, «русалка» подплывала все ближе и скоро превратилась в математичку Ингу Васильевну Ольмину. Но откуда она здесь взялась? Павел Дмитриевич был уверен, что он здесь один. Совершенно один, и вдруг — математичка! И не страшно ей здесь одной на озере? Ведь ил затягивает не только щук с блеснами. Даже ему, несмотря на жару, не захотелось выкупаться в этом болоте-озере. И одежды ее не видать.

Чем ближе к берегу математичка, тем ниже пригибался к кустарнику Павел Дмитриевич. Почему он так делал, он и сам бы себе не мог объяснить. Может, боялся нарушить эту первозданную тишину или ожидал какого-то чуда?

И чудо свершилось: Инга Васильевна, будто богиня Афродита, рожденная из пены, белая, с рассыпавшимися по плечам мокрыми волосами, обнаженная, вышла на травянистый берег. Чуть изогнувшись, собрала волосы в кулак и отжала. Он видел, как на траву посыпались сверкающие капли.

Ослепительно белая, она стояла на зеленом берегу и смотрела на камышовый остров. Он никогда не видел таких стройных и длинных ног. Маленькие острые груди стояли торчком, длинные светлые волосы струились по плечам.

Ошеломленный, он вдруг поднял фоторужье, нажал на спуск. Услышав щелчок, она повела себя точь-в-точь как дикий зверек: вся как-то насторожилась, сделала шаг назад. И тут увидела его с фоторужьем в руках. Секунду они смотрели друг на друга, затем молодая женщина, обхватив себя руками, метнулась за ствол огромной березы — он видел, как задрожали у берега кусты.

Вот уж чего-чего, но встретить здесь Ингу Васильевну Ольмину он не ожидал. Она, как и все в школе, знала о его увлечении фотографией, о дальних походах в леса, но никогда не изъявляла желания прогуляться с ним на природу.

Математичке было двадцать три года, она была направлена в Андреевку после окончания Калининского педагогического института. Первый год в школе. Сейчас каникулы, чего в Андреевке торчит? Родом ведь из Осташкова. Все учителя давно разъехались: кто на юг, кто к родственникам, кто в дома отдыха. А эта осталась… Подумать только, одной забраться в такую глушь и купаться в заболоченном озере! Наверное, не знает, что здесь купаться опасно…

— Добрый день, Павел Дмитриевич, — выйдя из кустов, одетая и причесанная, поздоровалась Ольмина. — А чего вы не купаетесь?

Не заметно, что очень уж смущается, что он увидел ее в чем мать родила.

— Я не знал, что вы такая любительница природы, — сказал он.

— Вы много чего не знаете… — туманно ответила она. Высокая, в брюках, с длинными светло-русыми волосами, спускающимися на спину и плечи, зеленоватые глаза смотрели весело.

— Вы разве не знали, что здесь купаться опасно?

— А что, тут живет водяной?

— Это озеро без дна, может засосать, как в трясину.

— А зачем мне дно? Я люблю воду, — беспечно болтала она. — Это не вы кричали? Я уж подумала, не тонет ли кто.

— Я кричал?.. — удивился он. — Вам, верно, почудилось.

— Наверное, это водяной… — глядя на него, улыбалась она.

— Я думал, вы уехали в Осташков, — почувствовав смущение и злясь на себя за это, сказал Павел Дмитриевич.

— Мне здесь нравится, — ответила она. — Правда, этому озерку далеко до нашего батюшки Селигера, но… — Она вдруг умолкла.

— Что «но»?

— Я, наверное, в душе язычница, меня влекут к себе дикие, глухие места, где раньше лешие и ведьмы водились… Разве я думала, что вас встречу здесь?

— Я тоже не думал…

— Зачем вы меня сфотографировали? — помолчав, спросила она.

— В журнал пошлю, — улыбнулся он.

Золотистые волосы ее обсохли, закурчавились на концах, серые с зеленью глаза не мигая смотрели на него.

«До чего же красивая! — подумал он. — Как же я этого раньше не замечал?..»

— Я не нахожу слов, — пробормотал он.

— Ну и молчите, — улыбнулась она.

Он еще какое-то время стоял столбом, чувствуя, как в груди стучит сердце. От ее волос пахло чем-то хмельным, губы будто медом вымазаны.

— Инга Васильевна, не обижайтесь на меня, но вы меня удивили, — каким-то чужим, деревянным голосом произнес Абросимов. — Дико все это и… глупо. Я ведь женат и люблю свою жену. И никогда ей еще не изменял.

Инга Васильевна пристально посмотрела ему в глаза, легонько толкнула кончиками пальцев в грудь, улыбнулась:

— За что вы мне и нравитесь! Большой, наивный, очень правильный.

Он смотрел на озеро, над которым застыло большое белое облако, ветерок чуть заметно шевелил прибрежные камыши. Он знал, что никогда теперь не забудет, как высокая длинноногая девушка с длинными волосами, облитая солнцем, горделиво выходила из воды…

В школе они встречались каждый день, вежливо раскланивались, иногда перебрасывались незначительными репликами. Замечал ли он что-нибудь в ее зеленоватых, иногда почти прозрачных глазах? Пожалуй, скрытую насмешку. Может, поэтому он обрывал разговор и шел по своим делам. Она могла громко рассмеяться, сказать резкость, а он поддерживал свой авторитет директора средней школы, старался со всеми быть ровным, вежливым. Наверное, он чувствовал, что математичка проявляет к нему интерес, но, будучи по натуре несамонадеянным, считал, что ей доставляет удовольствие не только его, а всех мужчин в школе поддразнивать. Она была самой симпатичной из всех женщин в школе.

— Наверное, если бы я сейчас ушла, вы бы и не заметили, правда? — услышал он за спиной насмешливый голос Ольминой.

Он повернулся к ней: Инга Васильевна сидела на большом сером пне и расчесывала свои длинные волосы.

— Я вас напугала? — глядя на него снизу вверх, спросила она. На губах ее играла легкая улыбка.

— Скорее, удивили, — ответил он.

— Я многих удивляю. Наверное, поэтому мне трудно будет выйти замуж.

— Вам? Трудно? — искренне удивился он.

— Вы сняли камень с моего сердца, — засмеялась она. — А я уж подумала, что вы меня принимаете за… — Она запнулась, не зная, с чем себя сравнить. — За сосну.

— Хотя вы и колючая, я подобрал бы для сравнения другой эпитет: береза!

— Вам не кажется, что мы оба говорим глупости? — без улыбки произнесла она. Расческа на длинной ручке замерла в ее тонкой руке. — Ну ладно, я взбалмошная женщина…

— Теперь вы мне мстите?

— А вы — солидный товарищ, не изменяющий своей жене, почему вы глупости говорите? Сравнить девушку с березой способен бездарный поэт. Слишком уж стершееся сравнение. Кстати, сосны и ели мне больше нравятся, чем березы. В них мощь, независимость, романтичность. Сосна никогда к дубу не склонится, как эта пресловутая береза.

— И все-таки, как вы здесь оказались? — помолчав, спросил он.

— Я люблю это озеро… У него нет дна, — невинно взглянула она ему в глаза. Сейчас они у нее были прозрачными, зеленый ободок стал чуть заметным, а коричневые крапинки вообще пропали. — Знаете, на кого вы сейчас похожи? На одного известного артиста…

Павлу никто не говорил, что он похож на какого-то артиста, а вот на деда — это он слышал от родственников. Рослый, с густыми темными волосами, крупным абросимовским носом, он, наверное, был самым высоким в Андреевке. Да и вряд ли кто-либо мог ему противостоять, если бы схватились врукопашную. Он и Вадима Казакова клал на обе лопатки, а это было не так-то просто: двоюродный брат один мог справиться с двумя противниками, он знал кое-какие приемы.

— Я таких женщин, как вы, еще не встречал в своей жизни… — произнес Павел Дмитриевич.

— Это комплимент или… наоборот? — насмешливо посмотрела ему в глаза Инга Васильевна.

— Вы красивая, но…

— Безнравственная? — подхватила она. — А вообще, искушение святого Антония не состоялось… Вы — праведник, Павел Дмитриевич, и ваша жена может гордиться вами.

— Оставьте в покое мою жену, — с досадой произнес он.

— Я ей завидую…

Женившись на Лиде Добычиной, Павел Дмитриевич был убежден, что он сделал верный выбор: жена родила ему сына Валентина и дочь Ларису. Сыну — три года, а девочке — полтора. Покладистая, веселая, никогда не унывающая Лида накрепко вошла в его жизнь. Она была единственной женщиной у него.

Математичка нынче повергла его в смятение. В ней была какая-то тайна, нечто запретное, чего он еще не испытал в своей жизни.

Она встала, волосы ее высохли, распушились, в глазах заплескалась озерная зелень, в расстегнутом воротнике рубашки видна белая высокая шея.

— Вы хотите меня поцеловать? — тихо спросила она. — Или высечь розгами за безнравственное поведение?

— Я и сам не знаю, чего я хочу, — вырвалось у него. Отвернувшись, посмотрел на камыши — там опять громко взбулькнуло. Облако передвинулось к дальнему краю озера, ветер взрябил на плесе воду.

— Вы мне нравитесь, Павел, — серебристым ручейком журчал ее голос.

— Инга Васильевна, пойдемте домой, — тихо проговорил он.

Инга Васильевна вообще не походила на других учителей, казалось, при ее довольно узкой и скучноватой профессии математика и быть бы ей синим чулком, а Ольмина, наоборот, считалась в школе самой модной женщиной. Первой стала приходить на занятия в расклешенных брюках и клетчатой рубашке, ходила на танцы в клуб, участвовала в художественной самодеятельности. Читала со сцены Блока, Ахматову, молодых популярных поэтов. Помнится, этой зимой приехал на несколько дней в Андреевку Вадим Казаков, в клубе на танцах увидел Ольмину и поинтересовался у Павла, мол, откуда в поселке взялась такая глазастая и длинноногая. Павел небрежно ответил, что это его математичка, характер у нее отвратительный, но дело свое хорошо знает. Вадим станцевал с Ингой Васильевной танец, а потом она стала танцевать с пижонистым инженером стеклозавода, он ее и проводил до дома. Вадим еще пытался расспрашивать про математичку, но Павел не поддержал разговор…

В Андреевку они возвращались по пустынной лесной дороге — по обеим сторонам сосны, ели, красноватый чистый бор просматривался далеко. Наезженная машинами проселочная дорога была усыпана золотистыми иголками, кое-где между колеями росли кустики конского щавеля. У Инги походка легкая, голову она держит высоко, волосы сияют расплавленным золотом. Наверное, перед выходом к железнодорожному переезду, откуда виднелись первые дома, Павел Дмитриевич машинально замедлил шаги, потому что девушка неожиданно остановилась, насмешливо посмотрела ему в глаза:

— Начинается самое неприятное, Павел? Вместе мы не можем идти по улице — кумушки увидят, начнут трепать языками…

Он промолчал. Об этом рассказывать Лиде он не будет. Пусть это будет его тайной.

Ольмина резко повернулась к нему, приподнялась на цыпочки, обхватила его крепкую шею руками и поцеловала. Чувствуя, что кружится голова и слабеют колени, он тоже обхватил ее, неумело ответил. Она, наверное, услышала, как колотится его сердце. Улыбнулась, легонько оттолкнула от себя кончиками наманикюренных пальцев:

— Все, Павел, нам надо распрощаться. С вечерним я уезжаю в Осташков.

— Где вы там живете? — будто издалека он услышал свой хрипловатый голос. Ее пушистая голова снова приблизилась, от волос пахло полевыми цветами.

— Приедете? — плеснулась в ее широко раскрытых глазах радость. — Я очень счастлива, Павел! И хочу увезти это счастье с собой!

— А что мне оставляете? — произнес он с горечью.

— Я действительно счастлива, Павел! — улыбалась она. — И ничего не могу с собой поделать.

— Прощайте, Инга Васильевна, — сухо сказал он.

Поправил на плече ремень фоторужья, резко повернулся и зашагал к поселку. Походка у него стремительная, шаги он делает саженные.

Прищурившись от солнца, девушка смотрела ему вслед и улыбалась.

— Ну вот, я выпустила из бутылки джинна! — прошептала она. — Никуда ты, милый Паша, от меня не денешься… Будешь мой, как миленький!

— До свидания, Павел! — крикнула она ему вслед. — До скорой встречи-и-и!

Он даже не оглянулся.

2

Летом 1970 года Бруно Бохов впервые прилетел в Москву. Тогда, в 1941 году, охмелевший от легких побед в Европе, фюрер обещал солдатам и офицерам вермахта устроить парад фашистских войск в столице большевистской России чуть ли не через две недели после нападения, потом осенью, а зимой, в феврале, от этой самой Москвы и начался отсчет поражений третьего рейха.

Прилетел Бруно в Москву с делегацией как представитель одной западногерманской оптической фирмы. Лето было жаркое, люди ходили по улицам в легкой одежде, загорелые. Поначалу он поражался, что женщины здесь довольно упитанные, по сравнению с европеянками, но потом ему это даже стало нравиться. У молодежи в моду входили джинсы. Вытертые на коленях и бедрах до небесной голубизны, они нет-нет и мелькали среди полотняных и шерстяных брюк. Многие отпустили длинные волосы, встречались молодые люди и с бородами.

Москва вся в новостройках, даже в самом центре из-за высоких дощатых заборов виднеются строящиеся кирпичные и блочные высотные здания. Башенные краны плавно разворачивают на площадках свои длинные стрелы, да куда ни кинь взгляд, везде на фоне жаркого безоблачного неба увидишь краны, леса, остовы высотных домов. Даже одна из красных кремлевских башен опутана железными лесами. Бруно через темные очки внимательно вглядывался в лица людей. Много лиц, все разные, часто видишь совершенно европейского человека, иногда, будто из седой старины, возникает облик восточного гостя в национальном головном уборе, а то и в чалме. По широким проспектам движется лавина разноцветных машин, но если присмотреться, то преобладают почти одни и те же марки: «москвичи», «волги», «победы», «запорожцы», а грузовики вообще почти все одинаковые… В этом смысле столица России бедновато выглядит по сравнению, например, с Западным Берлином, Парижем или Римом. А в остальном Москва впечатляет. Своей какой-то могучестью, широтой, размахом, многолюдьем.

Русские… Столько о них пишут в западной печати, пространно толкуют о загадочной русской душе. Вот они, его, Бруно фон Бохова, исконные враги! Сейчас они мирные, озабоченные своими делами, идут и идут мимо… А начнись война? Теперь русских не застанешь врасплох, не те времена… И эти самые люди наденут военную форму и двинутся на Европу… Об этом не хотелось думать. Другое время, и если начнется война, то она будет тоже другой. Может, некому будет никуда идти, все сгорят, как в Хиросиме…

А ведь и сам он, Бохов, наполовину русский, да и сейчас, в легких кремовых брюках, голубой рубашке с короткими рукавами, он мало чем отличался от них, советских людей. Да они и не вызывали в нем лютой ненависти — ненавидел он их систему, строй, партию. Не мог он простить Советам революцию, подрубившую крылья его отцу, не мог смириться и с тем, что Германия разобщена, потеряла свою ведущую роль в мире, а он лично вот-вот потеряет брата Гельмута, которому коммунисты сумели вбить в голову свою, чуждую истинному немцу идеологию. Может, Гельмут еще одумается? Ведь они с детства были так близки. И оба воевали против Советского Союза. Потом плен, вступление в социалистическую партию… Гельмут стал другим. Если бы не настойчивость Бруно, младший брат порвал бы с ним. Но ведь, кроме их двоих, никого не осталось из близких на свете, если не считать Карнакова — их отца, которого они почти не знают.

Ведь не секрет, что некоторые немцы бегут из Восточного в Западный Берлин. Одна семья даже перелетела границу на воздушном шаре… Об этом писали все газеты мира. Бруно очень хотел бы перетащить к себе Гельмута. Начальство рассчитывало на это, предлагала завербовать Гельмута, но Бруно знал, что из этого ничего не получится. Черт с ним, не надо из Гельмута делать разведчика, шпиона, главное — не потерять его окончательно! Ведь Бруно любил младшего брата, его тянуло к нему, ну а то, что они теперь мыслят по-разному, не меняло дела. Они братья и должны сохранить родственные отношения друг с другом. Вот почему Бруно навещал брата в Восточном Берлине, часто приглашал к себе, хотя Гельмут и неохотно отзывался на эти приглашения. Оно и понятно, друзья младшего брата вряд ли одобряют их дружбу…

Когда Бруно стал рассказывать брату о бегстве немцев из Восточной зоны, тот возразил: дескать, и из Западного Берлина бегут в Восточный, об этом тоже пишут в газетах. На что Бруно ему заметил, что тех, кто хочет социалистического «рая», на Западе не держат, пускай уезжают на здоровье…

Гельмут не принадлежал к тому типу людей, которых можно купить за деньги… Гельмута можно было только убедить, а вот этого Бруно не удавалось сделать! Брату нравилась его работа — он теперь летал и на международных линиях, — нравился социалистический строй. Не был он падким на деньги, роскошь. «Мерседесом» его не прельстишь, он довольствуется и отечественной маркой машины. Когда Бруно предложил ему свой подержанный «мерседес», Гельмут отказался его принять… Бруно замечал, что Гельмут, как прежде, не радуется его визитам в ГДР. Последний раз даже попросил не привозить его детям столь дорогие подарки, как малогабаритные магнитофоны, японские безделушки…

По лицу и внешнему виду незнакомого человека Бруно мог, как ему до сих пор казалось, определить профессию, интеллектуальный уровень, положение, занимаемое в обществе. По лицу человека капиталистического общества. Русские же лица были для него непостижимы — было в них что-то общее и вместе с тем неуловимо индивидуальное. Определенно сказать, какой перед ним человек, Бруно, пожалуй, не смог бы. Во время оккупации русских территорий он видел совсем другие лица: угрюмые, равнодушные, с погасшими глазами. Тогда ему казалось, что в русских людях, особенно сельских жителях, есть что-то рабски покорное. Но он видел и как они шли на расстрел. Надо сказать, что пленные красноармейцы, партизаны никогда не унижались, не просили пощады. Умирали мужественно, даже женщины и дети. Конечно, встречались и слабаки, но их было меньшинство. Да и немецкие офицеры, особенно во второй половине войны, говорили, что русский солдат — крепкий орешек. Чем больше его бьешь, тем он, солдат, сильнее.

Вспомнился разговор в Берлине с русским разведчиком Кузнецовым. По-немецки он говорил без акцента, а внешне даже люди Розенберга не отличили бы его от истинного арийца. Он пришел к Бруно на квартиру, откровенно заявил, что он русский офицер-разведчик, вручил хорошо известный Бруно перстень Гельмута. Кузнецов говорил о близящемся крахе гитлеровской Германии, предсказал гибель вождей третьего рейха, даже как в воду глядел, когда сказал, что фюрер покончит жизнь самоубийством. И стоит ли умным немцам, непричастным к зверствам фашистов, цепляться за катящуюся в пропасть разбитую гитлеровскую колымагу? Попросил помочь ему попасть в вермахт или абвер, документы у него были, как говорится, комар носа не подточит. И тогда Бруно, про себя подивившись смелости советского разведчика, заговорил о национальном патриотизме, которым, кстати, так кичатся сами русские: дескать, помогать врагу — значит совершить предательство по отношению к своему народу.Кузнецов сказал, что он не считает предателями народа высших офицеров вермахта, совершивших покушение на Гитлера, не считает предателями немцев, ведущих антивоенную пропаганду, тем более антифашистов, действующих в самой Германии. Пройдет совсем немного времени, и те, кого считают здесь предателями, станут героями…

Бруно не выдал русского разведчика Кузнецова. Даже не потому, что опасался за Гельмута, — Бруно испугался за себя самого: руководство абвера считало, что брат героически погиб в России, а выдай он Кузнецова, тот мог сообщить правду о Гельмуте. Так что русский все точно рассчитал…

Это были страшные дни для Бруно: гестапо после покушения на Гитлера свирепствовало в Берлине, да и не только там. Летели головы высших военачальников повсюду. Дотянулась лапа гестаповцев и до абвера…

Бруно много раз ставил себя на место Кузнецова и задавал себе вопрос: смог бы он вот так прийти к русскому контрразведчику и откровенно разговаривать с ним? Вряд ли, хотя и не считал себя трусом. Просто у него не было такой железной уверенности в своей правоте, как у этого русского. Тот свято верил в победу своего народа, незыблемость социалистического строя, а Бруно знал, что нацизм обречен. Уходя, Кузнецов сказал: «Я обещал Гельмуту привезти ваш перстень…» Поколебавшись, Бруно стал снимать перстень с пальца, подумав, что разведчик сейчас сам себе вынес смертный приговор, — разве мог Бруно допустить, чтобы перстень с его инициалами попал в управление Кальтенбруннера? Но русский с улыбкой покачал головой: «Это лишь в том случае, если я вернусь в Россию…»

Перстень он не взял и в Россию не вернулся.

Лишь в самом конце войны Бруно от знакомого эсэсовца узнал, как погиб русский разведчик Кузнецов. По-видимому, на него, Бруно, тот особенно и не рассчитывал, у него были в Берлине и другие связи: офицер из штаба Геринга, подпольщики из антифашистской группы. Почти полгода действовала в Берлине группа Кузнецова. На ту сторону передавались по рации важные сообщения, которые невозможно было расшифровать. Отряд перехвата с радарами охотился за подпольщиками несколько месяцев, гестаповцы рвали и метали, но неуловимых разведчиков никак было не накрыть. Они меняли подпольные квартиры, передавали шифровки из автомашины, даже с моторки, позже затопленной в пригородном озере. Чувствуя приближающийся крах фашизма, им помогали даже те, кто раньше верил в Гитлера.

И все-таки эсэсовцы накрыли их в монументальном здании на Фридрихштрассе. Дом был окружен, завязалась перестрелка на этажах. Кузнецов закрылся в маленькой комнате, где была рация. На предложение сдаться он ответил автоматной очередью. Когда эсэсовцы решили, что у него кончились патроны, и вышибли крепкую дверь, раздался чудовищный взрыв… Погибли штандартенфюрер СС и восемь эсэсовцев. Русский разведчик прихватил на тот свет приличную свиту…

Участвовавший в этой операции эсэсовец — он был ранен в шею — рассказал, что Кальтенбруннер учинил своим помощникам такой нагоняй, какого они и не помнили. Очень сожалел, что русского разведчика, не захватили живым. Больше сокрушался о нем, чем о своем штандартенфюрере…

С улицы Горького Бруно свернул в переулок, уселся за пластмассовый столик летнего кафе. Отсюда были видны памятник Юрию Долгорукому и здание Моссовета с развевающимся красным флагом, рядом млели под солнечными лучами пыльные листья огромных лип, даже сквозь запах уличной гари пробивался тонкий цветочный аромат живого дерева. Рядом сидели люди, пили лимонад, черный кофе. Две официантки в кружевных наколках обслуживали посетителей.

Бруно сразу узнал его, хотя фотографию видел лишь однажды, и то мельком. Вчера вечером Изотов в Третьяковке показал ему, раскрыв бумажник. Высокий, загорелый парень с густыми русыми волосами и открытым лицом уселся, как было обговорено, на крайнюю скамейку у фонтана, закурил, чиркнув зажигалкой, раскрыл «Огонек». Прихлебывая из фарфоровой чашечки кофе, Бруно внимательно разглядывал молодого человека. Пришел вовремя, держится уверенно, спокойно, головой по сторонам не вертит. Гулял человек по Москве, притомился, присел на скамью отдохнуть. В позе его нет напряжения, равнодушно скользит взглядом по толпе прохожих; стряхнув пепел, парень утыкается в журнал. Опытному глазу разведчика не к чему придраться. Вот парень неожиданно вскинул голову и остро взглянул Бруно прямо в глаза. Когда на человека долго смотрят, он обязательно должен почувствовать взгляд. Значит, у парня хорошая реакция.

Бруно заказал еще чашечку и бутерброд с сыром, сахар в кофе он не положил. Даже под полосатым полотняным навесом было жарко, а парню на солнцепеке и подавно. Он в джинсах, модной рубашке с подвернутыми рукавами, руки загорелые, сильные. Отрываясь от журнала, парень нет-нет и бросал нетерпеливый взгляд на наручные часы, только это и выдавало, что он кого-то дожидается. Зачем смотреть на свои часы? Стоит поднять голову — и увидишь наискосок через улицу большие круглые электрические часы с черными стрелками. На них устроился белый голубь. Бруно улыбнулся: пора бы уже парню встать и уйти, а он все сидит, теперь заметно, что нервничает. Лоб перечеркнула продольная морщинка, губы кривятся, носком туфли кофейного цвета он вырыл ямку в песке. Упрямый, чего-то ждет, а ему было сказано, мол, если никто к нему не подойдет до половины первого и не спросит: «Как отсюда пройти к Манежу?» — нужно подняться со скамейки и уйти.

Только без пятнадцати час парень встал, подошвой сровнял ямку и лениво зашагал через сквер на улицу Горького. И еще раз Бруно отметил, что он хорошо сложен, с мужественным лицом, — такие нравятся женщинам. И, будто подтверждая его мысли, на парня оглянулась миловидная брюнетка в светлом костюме, с блестящей заколкой в волосах. Но парень даже не удостоил ее ответным взглядом, видно, не понравилось ему, что никто не подошел. Это сущий пустяк! Иной раз разведчик месяцами приходит на встречу с «гостем», а того все нет и нет. Ишь, и походка стала напряженной! Не стоило бы ему и журнал оставлять на скамье. Конечно, он не забыл его там, нарочно, со зла бросил. Надо будет сказать Изотову, чтобы еще как следует поднатаскал парня… Зеленый еще!

Расплатившись с официанткой, Бруно подошел к памятнику Юрию Долгорукому и долго смотрел на него. Могучий всадник в доспехах и шлеме покойно сидел на коне, рука его простерлась в сторону Моссовета, на гранитном постаменте надпись: «Основателю Москвы Юрию Долгорукому». С 1147 года стоит этот город.

Влившись в бесконечный поток прохожих, Бруно Бохов не спеша зашагал вверх по улице Горького. Огромные витрины магазинов слепили солнечным блеском глаза. Бруно отметил, что в Москве много книжных магазинов, а маленьких уютных кафе мало, вот почему у дверей каждого кафетерия или столовой выстраивались очереди. Многие тащили в руках связанные вместе коробки с покупками, тяжелые сумки, чемоданы. Много в Москве приезжих: сейчас время летних отпусков.

Сегодня Бруно впервые увидел своего единокровного брата Игоря Найденова. Увидеть-то увидел, а вот подойти не захотел. Не нужны разведчику лишние контакты, хотя он и был уверен, что за ним не шпионят, — в Москве тысячи иностранных туристов, за каждым не уследишь, — но лишний риск ни к чему. Кто знает, может быть, из Игоря и получится ценный агент?..

3

Заготовительная контора помещалась в деревянном двухэтажном доме, сохранившемся с довоенных лет. На первом этаже — всего-то три окна на улицу — размещался магазин «Дары природы», на втором — служебные помещения. Ивану Сергеевичу Грибову, как своему заместителю, директор Прыгунов выделил маленькую комнату с одним окном в конце коридора. Письменный стол с креслом, маленький стальной сейф, фанерный шкаф — вот и вся мебель. На оштукатуренных стенах висят плакаты, на них изображены грибы, которые принимаются у населения, есть плакат и с ядовитыми. Бледная поганка — самый страшный гриб в местных лесах. Стоит лишь лизнуть его шляпку — и можешь запросто копыта откинуть, как говорят здешние заготовители. Первое время плакат с бледной поганкой висел на стене как раз перед глазами, но вскоре Иван Сергеевич перевесил его в коридор. Нечего ему напоминать о смерти… Работа была необременительной, особенно в зимнее время. Первые грибы пойдут в апреле, когда сойдет снег. Это сморчки и строчки. Ими тоже можно отравиться, но если высушить, весь яд из них уходит. Заготконтора принимала лишь сушеные. Иван Сергеевич в девять утра являлся на службу. Директор приходил на полчаса позже. Всего в конторе работали двенадцать человек. Грибов только зимой считался заместителем директора, а в сезон работал на приемке от заготовителей обработанной продукции; склад помещался во дворе конторы. Принимал мешки с сухими грибами, бочки с солеными груздями, волнушками, рыжиками, клюкву, бруснику, сушеную малину. Вообще-то, при желании здесь можно неплохую деньгу зашибить. Бывший до него заместитель как раз на этом и погорел. Грибов же вел дела честно, и это сразу прибавило ему авторитета в глазах директора. Сдатчики по привычке норовили ему всунуть взятку, чтобы сдать высшим сортом залежалую продукцию, но он сурово ставил их на место. Денег у Ивана Сергеевича и так хватало. Иногда к нему заявлялся Изотов. Теперь не нужно было возиться с допотопными передатчиками, рациями, прогресс радиосвязи шагнул далеко вперед. В эфире в определенное время с помощью обычного радиоприемника можно было поймать в тексте заграничных радиопередач инструкцию, предназначенную непосредственно тебе.

А вот съемку военных и стратегических объектов нужно было производить по старинке — фотоаппаратом, правда, он был так хитроумно сделан, что не отличишь от обыкновенной пуговицы на пальто. Помнится, у Чибисова был фотоаппарат-портсигар. Расстреляли красноармейцы радиста Чибисова на пороге молокозавода за два часа до прихода немцев в Андреевку… Вот ведь как не повезло человеку! А он мечтал побывать в Берлине, Париже, Риме… Так и не узнал Бергер, кто тогда раскрыл Чибисова. Не сам же он засыпался? Умный, осторожный был разведчик! Выходит, Карнаков умнее. Уже и кости бывшего радиста сгнили, а он пока жив-здоров…

В 1942 году раскрыли чекисты и Кузьму Маслова. Ему повезло — даже в то военное время не расстреляли, а дали большой срок. Следы Маслова так и затерялись в сибирской тайге…

Что мог, Иван Сергеевич делал, но уже без прежнего энтузиазма, однако хозяева никакого неудовольствия не выражали. Как член общества «Знание», он бывал с лекциями о щедрых дарах леса на различных предприятиях города. Даже выступал у доменщиков Череповецкого металлургического завода — удалось собрать кое-какую информацию.

Череповец — это не затерянный в лесах поселок лесорубов Новины, а перспективный, большой город. Новые улицы и проспекты не привлекают Грибова, ему больше по душе старый Череповец, где узкие тихие улочки и переулки, застроенные деревянными домами. Несколько раз он заходил в Дом-музей Верещагина. Здесь старинная утварь, личные вещи художника. Небольшая бронзовая фигурка старика в лаптях с берестяным коробом на плечах вдруг вызвала в памяти его, Карнакова, дом в Твери. В просторном кабинете на письменном столе стояла точно такая же… Как-то раньше Иван Сергеевич не испытывал к баталисту Верещагину особенного почтения, но здесь, в Череповце, будто заново открыл его для себя. Приобрел в книжном магазине альбом с репродукциями его картин, да и в музей при случае наведывался. Посетителей здесь бывало мало, — видно, не очень-то помнили жители своего земляка-художника.

Хранительница музея уже кивала Грибову, как старому знакомому.

В конторе Грибов сидел до шести вечера, потом пешком шел по длинной улице на окраину, где недавно получил в новом девятиэтажном доме однокомнатную квартиру. Иван Сергеевич был очень рад, что у него теперь свои угол. Готовил на двухконфорочной газовой плите сам, завтракал и ужинал в одиночестве, обедал в столовой самообслуживания, что неподалеку от заготконторы В холодильнике для редких гостей всегда стояла бутылка «столичной», марочный коньяк для себя хранил в буфете. Мебель он приобрел современную: стенку под карельскую березу да складывающийся диван-кровать, ну еще журнальный столик и пару кресел. Гостей у него почти не бывало, разве после работы, зайдет директор выпить да закусить. Чего-чего, а разной закуски под водку у него хватает. И соленые грибы, и маринованные, есть даже отборные рыжики, размером с пятикопеечную монету. Прыгунов называет соленые рыжики «царским грибом», мол, сам император российский Николашка любил закусывать солеными рыжиками. А Иван Сергеевич вспоминал другие «рыжики», которые хранились в тайнике у Якова Супроновича. Так сын его Леонид называл золотые пятерки и десятки царского производства… Иногда с Прыгуновым ездят на охоту в Новины, там им известны заповедные места, так что нередко к столу есть жареная зайчатина или кабанина. Лосиное мясо Иван Сергеевич не уважает: слишком красное и отдает дичиной.

Об Александре Волоковой теперь редко вспоминал, — годы давали о себе знать, — но вот по весне как-то задержался с квартальным отчетом в конторе, пришла убирать с ведром и шваброй Маша Сидоркина. Раньше он и внимания на нее не обращал, поздоровается, встретив в коридоре, и пройдет себе мимо. Круглолицая, губастая, фигуры нет. Молодая женщина подоткнула повыше юбку и принялась мыть пол в его кабинете. Он уже думал, что женщины перестали его волновать, а тут вспыхнул, как молодой. У Сидоркиной был муж, работал грузчиком на мясокомбинате, вот и откормил свою телку. Муж крепко выпивал и, случалось, поколачивал ее — это он от кого-то слышал, как и то, что и Маша сама не прочь выпить и наставить мужу рога. Сказав молодой женщине, чтобы подождала его в конторе, Иван Сергеевич поспешно сходил в магазин, взял две бутылки портвейна, кулек конфет и вернулся к себе. По пути заглянул во все комнаты — ни души! Маша уже убрала его кабинет и теперь, намотав на швабру мокрую тряпку, водила ею по крашеному деревянному полу в коридоре.

— Нынче ведь праздник, — сказал Грибов, похлопав себя по карманам. — Отметим, Мария?

— День пограничника, что ли? — глянула она в его сторону голубоватыми, навыкате глазами.

Руки и ноги у нее толстые, живот и большая грудь оттопыривают короткий сатиновый халат. Лет тридцать ей, а может, и того нет.

Грибов насчет праздника сказал наугад: летом праздников много, почти каждую неделю в календаре красный листок. День пограничника ему совсем не хотелось праздновать…

— «Крепка броня-я, и танки-и наши быстры-ы…» — ни к селу ни к городу фальшиво пропел он.

Скрывая отвращение, пил из стакана портвейн, Марии старался побольше подливать. Охмелев, она со знанием дела взялась поносить своего мужа-пьяницу, обмолвилась, что он ни на что уже не способен — водочка-то дает себя знать! — выпуклые глаза ее оживились, толстое некрасивое лицо лоснилось. Он поцеловал ее в мокрые мягкие губы, она не оттолкнула, только потрепала за бороду и, смеясь, заметила:

— Ты гляди, я щекотки боюсь…

А потом, приводя себя в порядок у застекленного шкафа — он ей служил вместо зеркала, улыбаясь, сказала:

— Значит, отметили День пограничника… А ты, Ваня, ничего еще, лихой кавалерист!..

И ему приятна была эта грубоватая бабья похвала. С того раза они в месяц раз или два «отмечали» после работы в его кабинете свой праздник. Иван Сергеевич поставил бутылку завхозу, и тот вместо узкого потертого диванчика установил в кабинете вполне приличный диван, обитый кожзаменителем. В нижнее отделение книжного шкафа он спрятал шерстяное одеяло и пару простыней.

— Хозяйственный ты мужик, Ваня! — заметила Маша.

И без всякого стеснения попросила в долг двадцать пять рублей: мол, надо сыну купить школьную форму. Деньги он дал, а на душе остался неприятный осадок: выходит, все-таки вышел он в тираж, если даже за любовь некрасивой женщины приходится расплачиваться наличными.

* * *
Иван Сергеевич сидел в сквере напротив горвоенкомата и размышлял, идти ему туда или нет. В кармане у него лежала повестка. Зачем вызывают в военкомат? Он уже давно снят с учета. Странное приглашение… Будь бы что неладное с документами, скорее бы вызвали в милицию Впрочем, за документы он не беспокоился: пока был в оккупированной Твери, запасся на все случаи жизни наинадежнейшими бумагами. Лично беседовал с пленными красноармейцами, дотошно выспрашивал про их прошлую жизнь, записывал фамилии родственников, знакомых. Не надеясь на память, зашифровал свои «легенды» на отдельных листках.

На огромной липе с треснутым стволом попискивали птицы — похоже, что синицы. Что им делать жарким летом в городе? Обычно синицы прилетали к нему на балкон зимой. Мимо грохотали грузовики, попахивало заводской гарью. Это с Череповецкого металлургического. Новый завод, а территорию захватил, что тебе сам город! Туда идут груженые товарные составы, спешат грузовики с прицепами. Все-таки коммунисты быстро строят, тут уж ничего не скажешь!

На скамейку напротив присела молодая женщина, коляску с малышом поставила рядом и, даже не взглянув на него, уткнулась в толстую книжку. Много читают советские люди: в автобусах, когда едут на работу, в поездах, электричках и даже в очередях… И откуда у них такая тяга к книге? Помнится, до революции, да, пожалуй, и до самой войны, не было такого. Повальная грамотность? Или пробудилось у рядового гражданина любопытство к окружающему миру? Радио и телевидение талдычат о всеобщем среднем образовании. В институты конкурсы, молодые люди днем вкалывают, а вечерами идут в школы рабочей молодежи, техникумы, институты. Как с ума все посходили!

Ребенок завозился, запищал, мать, не отрываясь от книги, стала качать рессорную коляску. Два голубя толклись у самых ног женщины. Сизарь, распушив перья на шее и бубня, круто наскакивал на подружку. Вот еще новое: нашествие голубей в города. Пабло Пикассо нарисовал аляповатого голубя мира, и люди полюбили эту птицу. А что в ней красивого? Глупая, грязная, вся в паразитах, теперь путается под ногами. А мира на земле не было и не будет. Так уж устроен человек, что без драки жить не может. Пишут, что вторая мировая война унесла пятьдесят миллионов человеческих жизней, а сколько унесет третья? Не будь этой чертовой атомной бомбы, уже давно гремели бы на полях сражений орудия, ползали танки, солдаты ходили бы в атаку. Да и народам дали большую волю, посмотришь телевизор — везде проходят демонстрации в защиту мира. У Гитлера были митинги в защиту войны, смешно представить себе в те годы на берлинских улицах демонстрацию сторонников мира! А сейчас в Западной Германии тысячные толпы ходят по улицам и площадям с лозунгами и транспарантами: «Долой войну! Да здравствует мир во всем мире!»

Младенец с хныканья перешел на крик, Иван Сергеевич поднялся — он не терпел детского плача — и неторопливой походкой старого человека пошел к парадной военкомата.

Молодой капитан с чисто выбритым лицом полистал документы, мельком взглянул на Грибова, улыбнулся и предложил:

— Пройдемте к военкому.

Крупный, с залысинами полковник поднялся из-за стола, подошел к Грибову и, вручив красную коробочку с книжечкой, крепко пожал руку:

— Поздравляю вас, дорогой Иван Сергеевич, с заслуженной наградой… После госпиталя в сорок четвертом году вы не вернулись в строй? А вас командование представило к награде. Долго искали вас и вот наконец нашли. Вручаю вам от имени Президиума Верховного Совета СССР орден Отечественной войны третьей степени.

Ошарашенный Грибов закивал, заулыбался в бороду, невнятно поблагодарил.

— Никто не забыт, и ничто не забыто, — проговорил улыбчивый капитан. — Награда нашла героя.

Выйдя из здания, Иван Сергеевич зажмурился от яркого солнца. В казенных комнатах военкомата было сумрачно и прохладно. Молодая мамаша, выставив белые колени из-под короткой юбки, увлеченно читала, малыш умолк, видно, заснул, а голуби, бубня и кивая головами, ходили по кругу друг за дружкой.

«Приколю к пиджаку и завтра заявлюсь на работу с орденом, — подумал Грибов. — Что же ты мне, дорогой покойничек, ничего тогда про орден-то не рассказал? Наверное, и сам не знал… Воевал ты, видно, геройски, а вот в петле умер, как разбойник какой-нибудь!»

Не так бы хотелось доживать чужой или свой век Ростиславу Евгеньевичу Карнакову. Может, попросить, чтобы переправили на Запад? Не стоит… Видно, возраст сказывается, страшно испытывать свою судьбу… Да и кому он, старик, там нужен? По-немецки разучился говорить… Бруно и Гельмут — отрезанные ломти. Да и они сами теперь на разных берегах. Каменная стена их разделяет… Неужели все для него кончилось? И нет впереди никакого просвета? Уж тогда лучше всего вернуться примаком к Александре Волоковой…

Он отмахнулся от глупых, несерьезных мыслей и, расправив плечи, зашагал твердой походкой бывшего фронтовика к своему дому. Не хотелось ему чувствовать себя стариком, слава богу, здоровьишко еще есть, может, и впрямь два века проживет — чужой и свой?..

Глава десятая

1

Вадим Казаков бесцельно брел по Невскому. Хотя кругом были люди — когда на Невском их не бывает? — он чувствовал себя, как никогда, одиноким. Удивительное это чувство: идешь, навстречу тысячи незнакомых лиц, тебя задевают локтями, легонько подталкивают на перекрестках у светофоров, ты слышишь реплики прохожих — и вместе с тем ты одинок, как в глухом лесу. И думается тебе свободно, не заметишь, как от Московского вокзала дотопаешь до Дворцовой площади, а там выйдешь на набережную — и смотри на Неву. Шелест проносящихся мимо машин напоминает ветер, путающийся в кронах деревьев, удары накатной волны в гранитный парапет вызывают в памяти черноморские пляжи.

Летний день был не слишком жарким, с Невы тянул свежий ветерок, он трепал прически женщин, хлопал полосатыми полотнищами торговых палаток, приткнувшихся к стенам зданий. Солнце позолотило чугунных клодтовских коней на Аничковом мосту, гигантской свечкой сиял Адмиралтейский шпиль. Над ним зависло пухлое белое облако.

Когда на душе становилось тоскливо, вот так, как нынче, Вадим уходил из дома и, выйдя на Невский, брел до набережной. Прекрасные здания да и вся архитектура Ленинграда настраивали его на философский лад. Вспоминались писатели, которые жили в Петербурге и тоже гуляли по Невскому проспекту. Каждый дворец имел свою историю. Когда-то ездил по Невскому в пролетке Александр Сергеевич Пушкин. Бывали в книжной лавке Вольфа Гончаров, Тургенев, Крылов, Некрасов… Сколько великих имен!..

Как-то дождливой осенью Вадим исходил все каменные дворы, описанные Достоевским, скоро откроют квартиру-музей великого русского писателя.

Здесь зачиналась Великая Октябрьская революция 1917 года, жил на подпольных квартирах Ленин: если перейти через Кировский мост, то выйдешь к дворцу Кшесинской, с балкона которого обратился к петроградцам Владимир Ильич со своими знаменитыми Апрельскими тезисами… Об этом недавно написал Вадим для АПН, ему сообщили, что статью напечатали во многих независимых странах Ближнего Востока.

Настроение в этот летний день было у Вадима испорчено: снова уж в который раз поругался с женой. Он предложил ей на месяц поехать в Андреевку — у него как раз отпуск, — а она заупрямилась: мол, поедем в середине августа, пойдут грибы, ягоды… Но Вадим не может перенести свой отпуск, а Ирина уперлась — и ни в какую! Видите ли, ей необходимо сдать иллюстрации к книжке Лескова к десятому августа, как будто нельзя закончить их в Андреевке!

Ефимья Андреевна так еще и не видела своего правнука, а ей уже за восемьдесят, может случиться и такое, что вообще не увидит Андрюшку. Вадим сказал, что завтра же с сыном уедет в Андреевку, а она как хочет. Ирина взвилась и заявила, что сына с ним не отпустит, да она тут с ума сойдет от беспокойства! Там собаки, быки, змеи, да мало ли что может случиться с пятилетним городским мальчишкой, впервые попавшим в деревню…

— Андреевка — рабочий поселок, а не деревня! — заорал ей в лицо Вадим. — И быки там по улицам не разгуливают, дура!

— Сам дурак, — отпарировала Ирина.

Хлопнув дверью, Вадим выскочил из дома и вот, как говорится, по воле волн плывет по Невскому в потоке прохожих. Из толпы влился в тоненький ручеек, устремившийся к Казанскому собору, вместе с экскурсантами долго бродил по залам и подвальным комнатушкам, где были выставлены орудия пыток инквизиции, а потом снова вынырнул из мрачного подземелья на божий свет и у Дома книги столкнулся с Викой Савицкой.

— Сегодня какой-то волшебный день! — засмеялась она. — Забежала в Лавку писателей просто так, без всякой надежды купить сборник Анны Ахматовой, и вот свершилось чудо! В букинистический отдел только что принесли этот потрепанный томик. Я гонялась за ним полгода! И купила без всякого блата. Только что подумала о тебе, рыцарь Печального Образа, и ты стоишь передо мной!

— Почему Печального Образа? — мрачно улыбнулся Вадим.

— Поругался со своей Иришкой, идешь в Неву топиться, — балагурила Вика. Она была рада встрече. — Хочешь надраться? — спросила она. — Я могу составить тебе компанию. Сколько мы не виделись? Целую вечность!

— Надраться? — усмехнулся он. — А знаешь, это идея!

— Я всегда тебе подкидывала хорошие идеи, а ты, неблагодарный, вот не ценишь.

— Ты мне «подкинула» Иринку? — грозно посмотрел на нее Вадим.

— О-о, дорогой! — протянула она. — У вас далеко зашло… Как говорит мой друг Вася Попков, тут без поллитры не разберешься…

Они сунулись в «Европейскую», но там все столы были зарезервированы для иностранных туристов, заглянули в «Кавказский» — очередь, в конце концов нашли на набережной «поплавок» и там обосновались на открытой террасе. Слышно было, как волна стучала в дерево, гудели буксиры, покрикивали чайки. Кроме них за столами сидели несколько парочек и одна компания пожилых людей. Наверное, отмечали чей-то юбилей.

Когда официант принес еду и вино, стало ясно, почему здесь мало народу: еда была невкусная, а вино теплое. Но Вика ничего не замечала, она весело тараторила, расспрашивала про семейную жизнь, про Андреевку, посетовала, что замужество разлучает даже близких подруг, — как Ирушка вышла замуж, так и перестали видеться: то занята, то мужа ждет, то у сынули коклюш…

Она права, он после женитьбы тоже стал реже видеться с друзьями-приятелями, целую вечность не был у Коли Ушкова, а тот вообще к ним не заходит, говорит, что семейный быт молодоженов отрицательно действует на его психику: то мелькает мысль отбить жену у друга, то самому на ком-нибудь жениться…

— А ты все одна? — спросил Вадим.

— Наверное, каждой женщине необходимо испытать «прелести» семейной жизни, завести ребенка, — задумчиво проговорила Вика. — Не минует сия чаша и меня.

— Ого! Как ты запела! — удивился Вадим. — Помнится, семейную жизнь ты называла «ослиным счастьем».

— А ты думаешь, что остался таким же чистым, невинным мальчиком, которого привез ко мне на дачу Коля Ушков? Все мы постоянно меняемся, Вадим!

— И все-таки почему «ослиное счастье»?

— Ты разве сейчас не чувствуешь себя ослом? — улыбнулась Вика.

— Ирка обозвала меня дураком.

— А меня никто никак не обзывает — вздохнула Вика. — А я хочу, чтобы на меня накричали, отругали… Я хочу видеть рядом человека, который бы имел на это право. Наверное, это и есть «ослиное счастье».

— Ты не такой человек, чтобы этим довольствоваться, — сказал Вадим и, заметив, что Вика нахмурилась, спросил: — Колю часто видишь?

— Коля не подходит для роли мужа, совершенно не приспособленный к семейной жизни товарищ. А день и ночь слушать его философские монологи — можно с ума сойти. Он сейчас обожает Альбера Камю, утверждает, что это самый великий писатель современности, после Фолкнера, конечно.

— Удивительное дело, мне и в голову не пришло зайти к нему сегодня, — заметил Вадим. — А я ведь не знал, куда деть себя.

— Он умный, хороший парень, но большой зануда, — улыбнулась Вика. — Знаешь, о каком я сейчас мечтаю муже? Ну, чтобы он прилично зарабатывал, дача необязательно, у меня своя есть, машину хотелось бы, но это тоже переживем, главное, чтобы каждый месяц в клюве приносил домой зарплату, таскал с рынка и из магазинов продукты и любил наших детей, если они будут.

— И все? — бросил на нее насмешливый взгляд Вадим.

— Чтобы не ревновал, предоставлял мне полную свободу…

— Носил на руках, — в тон ей продолжил Вадим.

— Мне нравится.

— Что?

— Когда меня носят на руках.

— Ты нарисовала образ идеального мужа, таких теперь днем с огнем не сыщешь.

— Я не спешу.

— Да-а, о каком это ты друге Васе Попкове толковала? — вспомнил Вадим. — И даже цитировала какое-то его пошлое высказывание насчет поллитры.

— Ты пил с ним у меня на даче, — небрежно ответила Вика. — Да ну его к черту! Расскажи лучше о себе.

— Ты знаешь, к какой мысли я пришел на шестом году своей семейной жизни? — доверительно заговорил Вадим. — Дело не в характере мужа или жены, — пусть он или она будут идеальными, — тут в силу вступает другой могучий фактор — время. Самый хороший муж или замечательная жена со временем теряют свою цену… Разве мало случаев, когда жена уходит от хорошего мужа к подонку? Или наоборот? То, что ценят другие в знакомых, не имеет цены у людей, годами живущих вместе. Человек ко всему привыкает — и к хорошему, и к плохому. А когда приходит привычка, значит, прощай любовь!

— Вадик! Ты никак надумал оставить Иришку? — округлила свои карие глаза Вика. — Лучше ты вовек не найдешь жены! Она была самая женственная и покладистая на курсе!

— Плохо ты знаешь свою подругу! — усмехнулся Вадим. — А вообще, выходи замуж. Даже за Васю Попкова… Ты права: Ирина — золотая жена, это я — лопух.

— Давай-давай, теперь займись самоедством! — подзадорила Вика.

— Я тебе говорил, что человек ко всему привыкает, — продолжал он, задумчиво глядя на белый с синим катер, несущийся по Неве. — Помню, в войну я жил в глухом лесу, в сырой землянке, с потолка капало, ну когда партизанил, так веришь, был счастлив там! Сидел у костра, чистил автомат, слушал разные истории, а после удачной вылазки к немцам в тыл радовался, как ребенок…

— Ты и был тогда ребенком, — вставила Вика.

— Не надо, Вика. Мы, мальчишки, были взрослыми, — нахмурившись, возразил Вадим. — И воевали, как взрослые.

— Я забыла, у тебя же медаль… Или орден?

— Так вот сейчас я не могу представить себя снова в душной землянке, испытывать каждодневный риск, ждать нападения на лагерь карателей, давить у костра вшей… Все это мне сейчас кажется диким, нереальным, а тогда это была настоящая жизнь, другой я и не знал. Трагедией было для меня уйти из отряда. Кстати, когда мой родной дядя хотел нас с Пашкой — моим двоюродным братом — отправить на Большую землю, мы удрали на болота и проторчали там до ночи, пока самолет с ранеными не улетел.

— Ты начал про свою семейную жизнь, — напомнила Вика.

— То, что поначалу нам кажется настоящим и единственно правильным решением, со временем становится ошибочным. Ты ведь, заядлая феминистка, теперь тоже заговорила по-другому. В рабство захотелось… Время — вот что руководит нами и диктует свои железные законы, а кто не хочет с ними считаться, тот безжалостно выбрасывается за борт жизни. Скажи, можно в пятнадцать лет по-настоящему влюбиться? — И сам ответил: — Можно, но ненадолго. В двадцать лет ты уже становишься другим, и детская любовь кажется такой глупой, наивной…

— Это ты у Коли Ушкова научился философствовать?

— Сама жизнь делает нас философами, — усмехнулся Вадим. — Да и вся эта моя философия примитивная, вот Коля — тот углубился в такие научные дебри, что я уже с трудом понимаю его.

— Я тоже, — согласилась Вика. Достала из замшевой сумки небольшую книжку в мягком переплете, полистала и негромко прочла:

Мне с тобою пьяным весело —
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.
Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.
— Счастливые люди, кто любит поэзию, — усмехнулся Вадим. — У поэтов на все случаи жизни есть готовый ответ.

— А ты не любишь?

— Ахматова мне нравится, — сказал он. — Хотя предпочитаю поэтов-мужчин.

Над Невой пролетел большой серебристый самолет, слюдянисто блеснули иллюминаторы, могучий рокочущий гул на миг обрушился на них. Одна чайка взмыла ввысь и поплыла вслед за лайнером. Серый, с белой трубой буксир тащил за собой две огромные баржи, от них широким веером расходились небольшие, с пенистыми гребешками волны. Сидящие на воде чайки плавно закачались.

— Как ты считаешь, Вадим, человек бывает абсолютно доволен? — отпивая из высокого бокала с розовой окаемкой белое вино, спросила Вика.

— По-моему, всем довольны лишь дураки, — ответил он.

— Выходит, дуракам живется легче на белом свете?

— Не знаю, как ты, а я себя умным не считаю, — вздохнул он. Вино наконец ударило в голову, потянуло покаяться перед Викой, будто он был в чем-то виноват. — Написал пятьдесят страниц для своей новой книжки, ну думаю, мир удивлю, а потом перечел — и все в печку!

— Где же ты в Ленинграде печку нашел? — с улыбкой посмотрела она на него.

— Знаешь, тебе бы быть редактором! — покачал он головой. — Ну не в печку, а в мусорную корзину. На помойку!

— И помоек в Ленинграде нет, лишь мусоропроводы и баки во дворах, — поддразнила Вика.

— Бедный Гоголь! — усмехнулся Вадим. — Родись он в наше время, не нашел бы печки, чтобы вторую книгу «Мертвых душ» сжечь.

— Надо было рукопись Ирише показать, она бы дала тебе добрый совет…

— Ирише? — наморщил он лоб. Действительно, почему не показал первые главы жене? Ему как-то это и в голову не пришло. Да и Ирина никогда не проявляла особенного интереса к его работе, кстати, и свои рисунки редко показывала. А ведь поначалу с каждым пустяком обращались друг к другу… Время-время, что же оно с нами делает?..

— Держись, Вадим, за Иришу, — продолжала Вика, глядя ему в глаза. — По твоей теории беспощадное время все равно сотрет чувства и к другой. Не лучше ли сосуществовать с человеком, которого ты хорошо знаешь, чем начинать все сызнова? Финал один и тот же?

— Может, Вика, мне нужно было на тебе жениться?

— А что бы изменилось? — насмешливо сказала она. — Ты сейчас сидел бы здесь с Иришей и жаловался ей на меня, твою надоевшую жену.

— Ты умная…

— Мужчины как раз умных баб не любят, мой милый! С дурами-то легче.

— И красивая… — глядя на нее, говорил Вадим. — Умная и красивая — это довольно редкое сочетание!

— Встретилась бы тебе нынче другая — ты и ей после бутылки пел бы то же самое.

— При чем тут другая? — Он стал искать глазами официанта, но Вика сказала:

— Довольно, Вадим, не хватало, чтобы я тебя, пьяного, тащила по улице домой.

— Зачем домой? — громко рассмеялся он. — Поедем к тебе на дачу?

— Ты заговариваешься, милый!

* * *
Они лежали на широкой тахте, заходящее солнце высветило багровыми красками большой натюрморт на стене, золотистая от загара рука Вики нежно гладила его по груди, глаза ее были устремлены на облицованный деревянными панелями потолок с матовым плафоном. У Вадима пересохло в горле, он, стараясь не мешать ей, протянул руку и взял с низкого столика бутылку боржоми, отпил прямо из горлышка, протянул Вике. Она пить не стала, поставила бутылку на пол.

— Я думала, мне будет стыдно, — призналась она. — Ничего подобного, мне просто хорошо.

— Не мы же с тобой все это придумали? — сказал он. — Так в этом мире было, есть и будет… Стоит ли ковыряться в себе? Или, как ты говоришь, заниматься самоедством?

— Я не знаю, как посмотрю теперь Ирише в глаза…

— Посмотришь, — усмехнулся он. — И ничего не произойдет — все будет по-прежнему. Ирине никакого дела нет до того, что между нами произошло. Это наше с тобой личное дело. Я теперь не ее собственность. И не твоя. Я сам по себе…

— Я все чаще слышу в твоем голосе нотки Николая Ушкова, которые меня раздражали, — заметила она. — Разве обязательно все ставить на свои места?

— Вика, мне хорошо с тобой, — повернулся он к ней. Черные волосы спутались на лбу, светло-серые глаза были трезвыми. — Такое ощущение, будто мы все время были вместе иногда даже разговаривали друг с другом на расстоянии… Честное слово, это открытие для меня!

— Сейчас ты предложишь мне стать твоей женой.

— Нет, я не хочу все испортить.

— Я всегда ценила в тебе, Вадим, искренность, — сказала она. — Не надо было бы тебе этого говорить, но ты мне сразу понравился, помнишь, когда вы приехали в Комарове с Колей?

— Я тогда был дураком и боялся лишний раз на тебя посмотреть, чтобы не расстраивать влюбленного в тебя Колю.

— За это ты мне и понравился, — улыбнулась она, — Помнишь рыжего Мишу Бобрикова? Главного инженера станции технического обслуживания? Он приехал с Тасей Кругловой. Так Бобриков клялся мне в вечной любви! И знаешь где? За спиной своей девушки. А кинорежиссер Беззубов? Этот думал заманить меня в постель тем, что предложил эпизодическую роль в своем фильме! Его совсем не интересовало, что я не актриса.

— А Коля Ушков? — поддразнил Вадим. — Он что предлагал?

— Коля пространно толковал о Фрейде, уверял меня, что в отличие от многих людей, которые не умеют обуздывать свое первобытное «я», он запросто может… Твой любимый Коля никого не любит, кроме себя самого.

— Ну это ты слишком! — возразил он.

— Рано или поздно ты в этом убедишься, — улыбнулась она.

— Сейчас он — единственный мой друг, — задумчиво произнес Вадим. — Правда, мы давно не виделись… Сколько же? Месяцев пять…

— А почему? — сказала она. — Подумай над этим, и ты признаешь мою правоту.

— Остался еще писатель Витя Воробьев…

— Он оказался самым честным — ничего не просил и не приставал.

— Хороша же компания у тебя тогда собралась! — хмыкнул Вадим.

— Думаешь, ты лучше? — сбоку взглянула на него Вика.

— С умной женщиной опасно иметь дело… — смутился Вадим.

— Ты так красиво расписывал свою личную свободу, а теперь тебе хочется как-то оправдать себя в своих собственных глазах, — продолжала Вика. — Ты уж, пожалуйста, дорогой, займись этим без меня, ладно?

— Поехали со мной в Андреевку? — неожиданно предложил Вадим.

— Это на Лазурном берегу? — улыбнулась она. — Где-то возле Ниццы?

— Это самое прекрасное место на земле, — засмеялся он. — Там дед мой срубил первый дом, ему помогали строить избу медведи, зайцы путались под ногами, а жареные перепела сами садились на противень…

— Спасибо, милый, ничего не выйдет: я через неделю еду на машине в Ялту.

— С кем? — ревниво спросил он.

— Ты же знаешь, у меня много поклонников.

— С Беззубовым?

— Какое это имеет значение? — посмотрела она ему в глаза.

— Действительно, это не имеет никакого значения, — покорно согласился Вадим. — Не успев еще завоевать тебя, я уже предъявляю какие-то права.

— Во-первых, завоевала тебя я, — поправила Вика. — Во-вторых, вы, мужчины, собственники. Дело в том, что женщины тоже считают вас своей собственностью.

— А я думал, с рабством у нас давно покончено… — подпустил шпильку Вадим.

— В рабов потихоньку превращаетесь вы, мужчины, — с пафосом произнесла Вика. — Мы, женщины, берем реванш за все прошлые домостроевские притеснения.

— Бедные мужчины!.. — вздохнул Вадим.

Солнце зашло, на потолке, увядая, бледнела узкая багровая полоска, ветер с залива шевелил тяжелую портьеру, за окном шумели высоченные сосны, протяжно поскрипывал треснутый сук. Неподалеку монотонно лаяла собака: полает, полает и замолчит. Когда далеко проходила электричка, в хрустальной вазе тоненько дребезжала металлическая, с заостренной ручкой расческа. Вадим сбоку смотрел на лежащую рядом женщину. О чем она думает, глядя в потолок? Только что была такой близкой, родной, а сейчас уже далеко-далеко от него. Может быть, на берегу Черного моря… Когда Вадим в шутку грозился Ирине, что изменит ей, та смеялась, повторяя, что он не способен на такой «подвиг»! Почему жена была так уверена в нем? Он впервые ей изменил и не чувствует никакого раскаяния. Значит, это так просто? А если изменит Ириша?.. От этих мыслей ему стало не по себе, перехватило дыхание. Захотелось домой, к Ирине…

Удивительная женщина Вика! Кажется, Вадим не пошевелился, ни одним движением, ни взглядом не выдал обуревавших его мыслей, однако она неожиданно села на тахте, положила ему руки на плечи, пристально уставилась в глаза.

— Поезжай к ней, — шепотом произнесла она. — Не заставляй ее переживать. Я ведь знаю, ты никогда ей не изменял. Не считай и того, что было между нами, изменой. Не знаю, как ты, а я знала, что это случится, хотела этого… Пусть это будет случайным эпизодом в нашей жизни.

— Не говори так, — попросил он.

— Я не хочу, чтобы Ириша страдала, — настаивала Вика. — Поезжай, дорогой, я не обижусь.

Он вяло возражал, что Ирине безразлично, будет он дома ночевать или нет, но уже сам знал, что сейчас встанет, оденется и поедет в город. Больше того, если бы Вика стала удерживать, он рассердился бы на нее, но Вика Савицкая — тонкая, умная женщина, и она понимает его, Вадима, как никто до нее не понимал…

Вика проводила его до электрички. Было свежо, с залива дул ветер, по Выборгскому шоссе проносились машины, где-то на ближних дачах играла радиола, по дороге бродили отдыхающие. Донесся далекий гудок парохода. Светофор зеленел в прикрытой легкой дымкой дали. Вика была в синем плаще, ветер надувал за спиной капюшон, забрасывал волосы на глаза.

— Когда мы встретимся? — увидев огни приближающейся электрички, спросил Вадим. И сам почувствовал, как банально это прозвучало.

Она поцеловала его в щеку, — улыбнулась и сказала:

— Не думай об этом.

Тогда он взял ее за узкие плечи, близко придвинул к себе и, глядя в глаза, твердо проговорил:

— Это неслучайный эпизод в нашей жизни, поняла, Вика?

— Не надо, ничего не говори.

Зашипел воздух, двери раскрылись, и он вошел в освещенный вагон. Мимо окон бледным размазавшимся пятном проплыло ее лицо, мелькнула надпись: «Комарово», нарастал шум быстро набирающей скорость электрички.

* * *
Обнимая и целуя жену, он видел перед собой насмешливые глаза Вики, слышал ее мягкий грудной голос. Это было какое-то наваждение, он боялся назвать жену Викой.

Когда он выключил свет ночника, довольная Ирина заметила:

— Белые ночи на тебя так подействовали?

— Как? — растерялся он.

— Ты сегодня такой же, как в наш медовый месяц!

— Разве тогда были белые ночи?..

— Я поеду с тобой в Андреевку, Вадим, — прижимаясь к нему, прошептала Ирина.

2

Игорь Найденов в третью встречу подробно рассказал Родиону Яковлевичу Изотову про ЗИЛ, про своих знакомых, выделяя среди них Алексея Листунова, с которым уже много лет поддерживал дружеские отношения. С Семеном Линдиным они почти не разговаривали — тот так и не простил Игорю, что он увел Катю Волкову. Впрочем, Найденова это мало волновало: Линдин ему никогда не нравился. Родион Яковлевич особенно заинтересовался Листуновым после того, как Игорь вспомнил, что у Алексея отец в войну пропал без вести. Скорее всего, попал в плен и погиб в концентрационном лагере, по крайней мере, так считал сам Алексей.

В это воскресное утро Игорь договорился с Алексеем встретиться на Белорусском вокзале у газетного киоска — они решили съездить за грибами, которые этой теплой и дождливой осенью щедро высыпали в подмосковных лесах. Белые, подосиновики, подберезовики грибники возили целыми корзинами. Когда Игорь вышел из метро, Листунов с рюкзаком и прутяной корзинкой в руке уже ждал его. Он был в болотных сапогах, зеленой брезентовой куртке с капюшоном, на голове серая вязаная шапочка.

— Опаздываешь, коллега, — упрекнул Алексей.

На вокзальных часах было десять минут восьмого.

— Еле в автобус влез, — улыбнулся Игорь. — Думаешь, мы одни такие умные? Посмотри, какое нашествие. И все за грибами.

Из дверей метро валила густая толпа грибников — их можно было узнать по одежде, корзинкам, некоторые несли в руках пустые ведра. Все направлялись к электричкам. Приятели втиснулись в вагон, заняли два последних свободных места у самого входа. Автоматические двери со стуком закрылись, и вагон бесшумно поплыл, оставляя за собой перрон, станционные строении.

— Вчера у свояка крепко поддали, думал, не встану утром, — кисло улыбнулся Алексей. — Пара кружечек «Жигулевского» на помешала бы!

В рюкзаке у Игоря бутылка «столичной», хорошая закуска, банка шпрот. У окна двое мужчин уже потягивали из горлышка вермут. Алексей с завистью посмотрел на них. А те пили без закуски, с серьезным видом, отхлебнет один, передаст бутылку другому.

— Еще магазины закрыты, а они уже где-то разжились… — вздохнул Листунов.

— На природе похмелье быстро вытягивает, — заметил Игорь.

— Ты взял с собой для разогрева? — озабоченно спросил Листунов.

— Мы же за грибами едем, а не на пикник.

— Без ножа зарезал, — совсем расстроился Алексей. — Проснулся, вроде ничего, сейчас головка бо-бо. — И он снова посмотрел на мужчин, приканчивающих бутылку.

— Да не стони ты, несчастный, приедем — дам тебе похмелиться, — сжалился Игорь.

— Я же знал, что ты товарища в беде не оставишь, — повеселел Листунов.

Вышли на конечной станции — так посоветовал Родион Яковлевич Изотов. Вместе с ними высыпали из вагона с десяток грибников, остальные сошли раньше. Игоря он предупредил, чтобы тот не делал больших глаз, если они ненароком повстречаются в лесу, пусть сделает вид, что никогда не видели друг друга. Садясь в электричку, Игорь посматривал вокруг, не мелькнет ли знакомое лицо.

Грибы стали попадаться сразу, как только вошли в рощу. Первым нашел крепенький красноголовый подосиновик Алексей. Аккуратно срезал ножом, понюхал влажную бархатную шляпку, сморщил нос от удовольствия.

— Сырым бы закусил стопку беленькой, — заметил он.

Игорь опустился на пенек, развязал рюкзак, достал бутылку, пластмассовый стакан, бутерброды с ветчиной и даже соленый огурец.

— Ну уважил, кормилец! — восхитился Алексей. Глаза его заблестели, губы расползлись в довольной улыбке.

Игорь налил ему граммов сто, потом столько же себе и, заткнув скомканной бумагой бутылку, невозмутимо спрятал в рюкзак.

— Остальное допьем за обедом, — твердо заявил он.

— Ты как моя Тонька, — покачал темноволосой головой Листунов. — Та тоже все раскладывает по полочкам!

— Ура, белый! — воскликнул Игорь, срезая под толстый корешок гриб.

Он вспомнил, как мальчишкой в Андреевке бегал с ребятами за грибами, там они росли сразу за околицей, бывало, за час-два наберешь полную корзинку отборных боровичков. Есть он грибы не любил. Жаренные с картошкой еще куда ни шло, супа же никак не мог заставить себя и ложку проглотить. Мать сушила, солила, мариновала грибы… Сколько лет он не видел ее? Да и увидит ли теперь когда-нибудь? Не то чтобы он скучал по ней, просто иногда испытывал легкую тоску. Несколько раз ему хотелось бросить все и махнуть в Андреевку! Взглянуть на свой дом, побродить по поселку, сходить в Мамаевский бор, выкупаться в Лысухе… С каждым годом это желание становилось все слабее, скоро, наверное, совсем угаснет. Другие теперь желания у Игоря Найденова… Когда он притащил из комиссионки стереопроигрыватель «Филипс» с красивыми колонками, Катя даже испугалась: откуда взял деньги на это? Игорь объяснил ей, что выиграл по трехпроцентному займу тысячу рублей и вот купил… Действительно, «выигравшую» облигацию дал ему Изотов, порекомендовал на заводе похвастаться перед знакомыми, мол, подвалило счастье!..

Ему завидовали, щупали облигацию, сверяли номер с измятой газетой, которую Игорь таскал в кармане. Изотов сказал: что бы Игорь теперь ни приобрел, даже очень дорогую вещь, знакомые скажут, что он везунчик, выиграл по займу или по лотерее. Ничто так надолго не запоминается, как чужое везение, удача, находка или обнаруженный клад. Хорошо бы, конечно, ссылаться на богатого дядюшку, оставившего наследство, но в СССР это почему-то вызывает у многих подозрение. Даже неукраденные деньги нужно тратить с оглядкой — как бы кто чего такого о тебе не подумал…

Не успели они расположиться на обед под березами, как к ним, насвистывая, подошел Изотов. В руках корзинка с грибами, за спиной тощий вещмешок, на ногах болотные сапоги с подвернутыми голенищами, маленькая клетчатая кепка лихо сдвинута на затылок.

— А не запалить ли нам, товарищи, костерок? — поздоровавшись, предложил он.

Листунов неприязненно посмотрел на него, потом перевел взгляд на початую бутылку, которую Игорь уже выставил вместе с закуской на расстеленную на мху газету.

— Граждане, берегите лес от пожара! — торжественно произнес он. — Одна маленькая спичка способна уничтожить тысячи ценных пород деревьев. Вы разве, гражданин, не видели большой-большой плакат при входе в лес?

— Столько этих разных плакатов кругом! — ответил Изотов. — Если на них обращать внимание…

— Плакаты украшают нашу жизнь, — усмехнулся Алексей. — Или, точнее, приукрашивают.

— Если вы не против, я присоединюсь к вам, — располагающе улыбаясь, проговорил Изотов. — С первой электричкой приехал сюда, и надо же! Кто-то опередил — все белые посрезаны! Можно подумать, что настырный грибник в потемках с фонариком бродил по лесу.

— Мы тоже белых мало нашли, — поддержал разговор Игорь.

— Места тут грибные, — продолжал Изотов. — Я не первый год езжу сюда.

Он развязал свой мешок, достал оттуда бутылку водки, промасленный пакет с семгой. Игорь отметил, что семга явно из ресторана: только там так тонко, до розовой прозрачности, режут.

— Можно и костерок организовать, — заулыбался Алексей. — Вот на этой полянке. Сушняка здесь полно!

Сам проворно собрал хворост, согнувшись над кучкой, зажег сухие тонкие прутья. Скоро небольшой языкастый огонек весело затрещал, сизый дым потянулся вверх, к кронам берез.

— В прошлом году я тут брал по пятьдесят — шестьдесят белых, — словоохотливо рассказывал грибник. — У меня на них особый нюх. Пройдут по моим местам, а все одно хоть после целой армии да наковыряю! А нынче боровиков мало, все больше попадаются подосиновики, ну если еще челыши — ничего, а большие красные не беру. Даже если и без проточин.

На троих у них оказалось всего два стаканчика. Грибник услужливо протянул Игорю свой, пододвинул бутерброды. Улыбнувшись, представился: Изотов Родион Яковлевич. Где он работает, Игорь не знал, а спросить не посмел: Изотов уже не раз предупреждал, чтобы он не задавал лишних вопросов.

— Великое дело — природа, — выпив и закусив семгой, сказал Листунов. — Ходишь, дышишь, душа отдыхает. И мысли в голову приходят возвышенные — думаешь, как это ловко все природа придумала: из костей и перышков уйму птиц сотворила, дятлу железный клюв дала, чтоб деревья долбил, зайцу — длинные ноги и чуткие уши… Каждая букашка — сложнейший механизм, пожалуй, посерьезней внутри, чем наши автомобили, а, Игорь?

— Бегают, летают дикие существа, и никакого бензина им не надо, — поддержал Изотов. Он тоже свою водку залпом выпил и стал закусывать.

Игорь перочинным ножом кромсал банку со шпротами, нож был тупой и туго резал, желтое прованское масло брызнуло на руки и брюки. Настроение у него не было таким лирическим, как у похмелявшегося приятеля. Как сейчас Изотов поведет разговор? И клюнет ли на его приманку Алексей?

После женитьбы Алексей стал больше выпивать, чем прежде. Жену его, Антонину, Игорь видел всего два раза, почему-то Листунов неохотно приглашал приятелей к себе домой, видно, Антонина не очень-то жалует компании мужа. После работы Алексей не спешил домой, он был не прочь с кем-нибудь войти в компанию и заскочить в забегаловку или в пивной бар.

Семен Линдин, наоборот, женившись, стал примерным семьянином — этот после работы шастает по магазинам, стоит в очередях, у него всегда в кармане бумажка с наказом, что следует купить. Жена Семена — врач-невропатолог, работает на двух ставках, ей недосуг заниматься всеми этими делами. Детей пока у них нет. Судя по всему, Линдин попал под каблук жены, а таких мямлей Найденов презирал, не считал их мужчинами. Попробовала бы его Катя подмять под себя!..

Игорь замечал, что некоторые парни, женившись, скоро начинают тянуться больше к веселой компании, чем к дому. Уже за проходной начинают сбиваться в небольшие группки, даже термин такой появился: «Одна на троих». И уже ясно, что умельцы на поллитровку сбиваются. Игорь тоже не рвался домой, но и выпивка его не привлекала. Он с удовольствием ходил по комиссионным магазинам, где продавалась иностранная техника, и подолгу торчал в толпе других у витрин. Тут же в магазине прилично одетые парни предлагали всякую всячину: кассеты для магнитофона, транзисторные приемники, японские и швейцарские часы, массивные перстни с печатками, темные итальянские очки. Ему нравилась эта оживленная деловая атмосфера магазинов.

Как-то по дешевке он купил у иностранного студента блок сигарет «Кент» и тут же продал в два раза дороже. Стал брать пленку, потом продавать, приобрел себе японские часы «Сейко». Однажды его прямо на улице остановил южанин и, влюбленно глядя на часы, попросил продать. На этой мимолетной сделке Игорь положил в карман лишних семьдесят рублей. А часы он потом купил с рук, еще более красивые, с хрустальным стеклом.

Он понял, что можно делать у комиссионок такие деньги, которые на заводе ему и не снились. Правда, иногда досаждали дружинники, дежурные милиционеры, все время надо было быть начеку. Обделывать более серьезные дела спекулянты — они себя называли «бизнесменами» — уходили в темные подъезды, скверы, глухие переулки. Хочешь купить кассету с записью модной группы или певца — пожалуйста, пойдем в сквер, а там «бизнесмен» извлекает из портфеля портативный магнитофон и проигрывает тебе любую кассету, которых у него хоть пруд пруди.

Сейчас на руке Игоря красовались часы «Омега» — это уже третьи! — на вид они простенькие, а цена ого-го! К нему уже не раз подходили покупатели, но Игорь пока «омежку», как ее любовно называли, не продавал — самому нравились. Идут секунда в секунду. Эта фирма на весь мир славится.

Изотову он про свои торговые дела не говорил, чувствовал, что тот не одобрит его действий, но в субботу и воскресенье Найденова как магнитом тянуло к комиссионке, у него там появились знакомые, которые кивали ему, тайком показывали товар. Некоторых деляг он встречал у комиссионок в любое время дня, будто они там и работали. Игорю нравилось подходить к «жучкам», интересоваться товаром, хвастаться своими часами. Иностранные вещи привлекали его, приятно было подержать прекрасно сделанную вещь в руке, зато и стоила любая игрушка по сравнению с нашей в пять — десять раз дороже. Как ни тянуло его в комиссионки, наведываться туда после знакомства с Изотовым он стал гораздо реже. Хотя спекулянты и чувствовали себя в толпе покупателей вольготно, все-таки можно было и попасться: милиция тоже не дремала, нет-нет и прихватывала того или иного «жучка» с товаром.

…Игорь отвлекся и не слушал, о чем толкуют за бутылкой Алексей и Родион Яковлевич. Они накалывали острыми прутиками маслянистые шпроты и укладывали их по две штуки в ряд на кусок хлеба, звучно хрустели свежепросоленными огурцами. Круглое лицо Листунова с серыми поблескивающими глазами порозовело, на раздвоенном подбородке янтарно светилась масляная капля. Косая черная прядь волос налезала на бровь. Довольно улыбаясь, Алексей разглагольствовал:

— Вот все бубнят: институт, институт! А меня туда калачом не заманишь! Инженеры и техники сейчас зарабатывают меньше работяг, а ответственности в десять раз больше. Командовать людьми меня не тянет, я по натуре не тщеславный… — Он кивнул на Игоря: — Это наш Игорек любит быть на виду. И потом он на ЗИЛе случайный человек, иначе с какой бы стати изучал иностранные языки? Даже на работу со словарем ходит! Значит, метит куда-то повыше. А я не желаю свою башку забивать учеными премудростями… Кстати, деньги можно делать и без высшего образования. Вон Игорек, — он снова бросил насмешливый взгляд на приятеля, — в выходные покрутится у комиссионки, глядишь, четвертак, а то и полсотни за два-три часа положит в карман, что-то купит, что-то продаст…

— Ты считал? — пробурчал Игорь, подбрасывая в костер сушняк, а сам исподлобья быстро глянул на Изотова, но у того на лице ничего нельзя было прочесть, он внимательно слушал Листунова.

— Сам рассказывал, как свою «сейку» толкнул черненькому в кепаре, — продолжал Алексей. — А потом эти катушки к магнитофону. Сколько ты тогда загреб? Игорек, научи меня подрабатывать у комиссионки с тобой на пару.

— Деньги можно разными путями зарабатывать, — туманно заметил Родион Яковлевич, подливая Алексею из бутылки.

— Главное — не попасться, — пьяно согласился тот. — Я иногда выношу с территории кое-какую мелочишку: свечи, пресс-масленки, крестовины, конденсаторы, раз даже карбюратор пронес… Так это копейки! Вот если бы можно было мотор утащить!

— От грузовика? — усмехнулся Игорь. — Или от «Чайки»?

— А ты, Леша, не боишься, что я на тебя настучу? — вдруг сказал Изотов. — Ведь вы меня совсем не знаете, а выдаете все секреты своей «фирмы»… А что если я из милиции?

— Не похоже, — ухмыльнулся Алексей. Хотя голос его был твердым, серые глаза уже поплыли, в них появился стеклянный блеск. Сейчас Леше море по колено!

— Думаешь, товарищи из органов за грибами не ходят? — подначивал Изотов.

— Иди заявляй на меня, — балагурил Листунов. — Тебя на смех поднимут! У нас в цехе все знают, что я трепач! Не веришь, Родя? Спроси у Игорька. Моя физия в многотиражке была пропечатана, Родя. А ты говоришь — жулик!

— Я такого не говорил, — возразил тот.

— Да треплюсь я, — добродушно сказал Алексей. — Весной был мой портрет, только не в газетке, а в «Окне дружинника» — пьяненького меня суки прихватили у пивного ларька…

— Я купил бы у тебя дюжину свечей зажигания, — сказал Изотов. — Да и десяток пресс-масленок пригодился бы.

— Какая у тебя машина? — деловито поинтересовался Алексей.

— Старенькая «Победа», да я ее всю переделал…

— Деньги на бочку! — в шутку потребовал Листунов.

К удивлению Игоря, Родион Яковлевич спокойно достал из кармана бумажник и протянул тому четвертной.

Листунов хоть и был пьян, а опешил. Вытаращил глаза на купюру и замолчал, на лбу его обозначились морщинки.

— Если мало, добавлю, — усмехнулся Изотов.

— Фальшивая, Игорек! — засмеялся Алексей, разглядывая на свет ассигнацию. — Или ты, дядя Родя, миллионер?

— Миллионер… звучит красиво! — в ответ улыбнулся Изотов. — Только, я думаю, в нашей стране быть миллионером очень уж хлопотно!

— Где же ты меня найдешь, дядя Родя? — пугнул его, не расставаясь с бумажкой, Листунов. — Может, я опять набрехал и ни на каком заводе не работаю? Истопник я, Родя. Кочегарю в котельной на Арбате.

— Найду, — сказал Изотов. — Я, Леша, в людях разбираюсь. Наговариваешь ты лишнего на себя.

— Первый раз такого купца встречаю, который наперед монету выкладывает, — удивлялся Листунов. — Ладно, притащу я тебе эти штучки-дрючки. — Поколебавшись, спрятал деньги в кармашек рубашки. — Ну что, Игорек, гульнем сегодня? — Он перевел хмельной взгляд на Изотова: — Тебя, дядя Родя, тоже приглашаем, раз ты нас так кстати финансировал…

* * *
В понедельник Алексей Листунов был мрачен и молчалив. Тогда, после пригородной забегаловки, где они как следует выпили — в ресторан они в одежде грибников и с корзинками не пошли, — Игорю пришлось везти приятеля на такси домой. Разговор в столовке получился любопытный: Изотов вдруг заинтересовался фамилией Листунова, сказал, что в колонии знавал одного Листунова — фамилия довольно редкая…

Алексей даже протрезвел на какое-то время, взгляд его стал осмысленным.

— Как имя-отчество того Листунова? — спросил он, не спуская напряженного взгляда с Изотова.

— Отчество! — хмыкнул тот. — Там по имени-отчеству только гражданина начальника называют… Мишка-Фляга — так в бараке звали моего знакомого.

— Моего отца величали Михаилом Васильевичем… — прошептал Листунов. — Но почему в колонии? Мой батя воевал и не вернулся… Пропал без вести.

— И Мишка-Фляга воевал, даже имел награды, — небрежно рассказывал Родион Яковлевич. — Попал к немцам в плен, а когда освободили, прямо без пересадки угодил в Магадан. В то время с пленными особенно не церемонились… А вообще, хороший кореш был…

— Был? — вцепился Изотову в плечо Алексей. — Почему был?

— Сосной его на лесоповале придавило… У него ведь с легкими было неладно, — видно, занемог, а работу бросать не захотел. Мужик он был добросовестный, мечтал хорошей работой заслужить досрочное освобождение… Закопали мы его и креста не поставили. Много таких безымянных могил в тайге…

Алексей стал дотошно спрашивать про приметы Мишки-Фляги и после каждого ответа Изотова все больше темнел лицом, скрежетал зубами. Он поверил, что это был его отец.

— Пропал без вести… в Магадане! — зло проговорил он, понурив голову. — Мать чувствовала, что отец жив, обивала пороги военкомата, писала в Министерство обороны… За что так, дядя Родя?

— Не мы одни от своих пострадали, — с горечью ответил тот. — Таких в Сибири были тысячи…

— Сволочи! — грохнул кулаком по столу Алексей. — Никогда не прощу такого злодейства, слышишь меня, батя?!

Изотов мигнул Найденову, и тот поспешил рассчитаться с официанткой и вывести приятеля из столовой, где на них уже стали обращать внимание.

После работы они завернули к пивному ларьку, взяли по кружке пива. Алексей смотрел мимо Игоря на проезжающие по дороге автомашины. Его скуластое лицо будто постарело за ночь, под глазами набухли мешки, губы обветрились, он часто облизывал их. Листунов не был забубённым пьяницей, но уж если начинал, то пил день, два, три, а потом недели три-четыре в рот не брал. Причем бросал пить легко, без похмельных мучений, так же легко мог и снова начать.

Поставив кружку на бочку, вытер губы тыльной стороной ладони.

— Зачем ему меня обманывать? — раздумчиво проговорил он. — Я про дядю Родю… И откуда бы ему знать, что у отца были слабые легкие? Его и в армию не брали, добровольцем пошел…

— Разве это тебя одного коснулось? — заметил Игорь, проинструктированный Изотовым, как себя вести с Листуновым. — Были в то время перегибы, об этом писали. А как было после войны? Из нашего поселка Витя Милеев закончил десятилетку с золотой медалью, подал документы в университет, а ему от ворот поворот… Бросился под колеса поезда.

— Я не все помню, — глухо проговорил Алексей. — Он толковал, чего ему надо? Мы напили не на одну десятку. Надо расплачиваться… — Он вынул из кармана горсть пресс-масленок. — Я обещал ему… И еще эти… крестовины.

— Он сказал, что сам тебя найдет.

— Вот это съездили за грибками! — тяжко вздохнул Алексей. — Лучше бы, Игорь, я ничего не знал… За что так моего батю? За что?!

— Еще по кружке? — предложил Игорь.

— Лучше бы я не знал, — повторил Алексей. — Как увижу военного с погонами, кулаки сжимаются! Так бы и врезал в рожу!

— Ну есть наверное, и другие способы рассчитаться за твоего отца… — осторожно ввернул Игорь, а про себя подумал: не слишком ли он сейчас ведет рискованную игру? Возьмет его Алексей за горло и спросит, на что это он, Найденов, намекает?..

Но Листунов ничего не спросил, по-видимому, и не слушал приятеля, придавленный своими тяжелыми мыслями. Скулы еще сильнее выперли на его круглом лице, темная прядь волос качалась над черной бровью, губы крепко сжаты, а в серых глазах ненависть.

— Он не врет, дядя Родя, — сказал Алексей. — Хлебал он с отцом из одного котелка тюремную баланду. Без вести пропал… И где? У своих родных! Как же это, Игорь? У кого узнать про все, что было? Есть же какие-нибудь документы?!

— Как же, узнаешь… — усмехнулся Игорь. — Изотов толковал, что могилу-то не сыщешь, а ты правду хочешь узнать! Правда тоже похоронена в земле и тяжелым камнем придавлена, чтобы не выползла на свет божий.

— Батя научил меня стрелять из лука. Какой это был человек! Я так ждал его с войны… — заглядывал ему в лицо сумасшедшими глазами Алексей. — Слушать гнусаря Семена на собраниях и уродину Машку Мешкову? Как они распинаются о светлой нашей жизни и призывают давать по две нормы за смену! А безвинно загубленный батька гниет в волчьей яме! Как это в книжке про Тиля Уленшпигеля? Пепел Клааса стучит в мое сердце… Пойдем, старина, хряпнем чего-нибудь покрепче. Душа просит… Помянем батю!

Игорю не хотелось пить, но он покорно зашагал с приятелем к ближайшей забегаловке. Здорово сработала «бомба», подложенная Родионом Яковлевичем!.. И ему, Игорю, пришлось по нитке вытягивать из жены Кати-Катерины все, что она знала про родителей Листунова. И как ловко воспользовался всей этой информацией Изотов!..

3

Спрятавшись за кустом орешника, человек с каменным лицом смотрел на травянистую лужайку, на которой расположилась парочка. До него доносился невнятный говор — густой мужской и тонкий женский. Сквозь высокий тростник с коричневыми шишками просвечивало Утиное озеро. Слышно было, как шуршали у берега утки, на том берегу негромко кричала выпь.

Человек, не отрывая угрюмого взгляда от парочки, достал из кармана зеленой куртки папиросу, но закурить не решился. Голоса на лужайке затихли, человек скомкал папиросу и отвернулся. Покачав головой, потянул к себе лежащее неподалеку ружье, бесшумно поднялся и, не оглядываясь, зашагал от озера. Был он среднего роста, темноволос, на ходу чуть сутулился. Отойдя подальше, закурил. На лице его появилась непонятная усмешка. Ржавый папоротник хлестал по его болотным сапогам, ветви цеплялись за куртку, но человек не обращал на это внимания, отводил руками колючие ветви, губы его шевелились, будто он разговаривал сам с собой. Внезапно остановился, сорвал ружье с плеча и дуплетом бабахнул в небо. Раскатистое эхо разорвало лесную тишину, вспугнуло уток на озере, заставило на время замолчать птиц в лесу.

— Ах, Павел, Павел! — проговорил вслух человек, задумчиво глядя на синеватый дымок, медленно выползающий из стволов. — Кто бы мог подумать!..

* * *
Вечером того же дня у калитки дома Павла Абросимова остановился Иван Широков и негромко окликнул хозяина, что-то мастерившего на верстаке.

— Заходи, Иван, — пригласил Павел Дмитриевич. Он полюбовался на ореховую рамку, которую только что сколотил, прислонил к бревенчатой стене, отряхнул с брюк опилки.

— Выдь-ка сюда, — позвал Иван.

Что-то в его голосе насторожило Павла Дмитриевича. Он бросил взгляд на Широкова, по лицу его скользнула тень. Прихватив с верстака пиджак, тяжело зашагал к калитке. Из сеней выглянула Лида, улыбнулась Ивану и чуть хрипловатым голосом произнесла:

— Чего подпираешь забор, Ваня? Иди в избу, самовар поспел, чаем с медом угощу.

Иван что-то невнятно пробормотал, лицо его окуталось папиросным дымом.

— Все смолишь? Потому до сих пор и не женат, что всех девок на танцах отпугиваешь дымом, как пчел… — рассмеялась Лида и перевела удивленный взгляд на мужа: — Ты куда это на ночь глядя собрался?

— Пейте чай без меня, — отмахнулся Павел Дмитриевич.

— Ох, Иван, Иван! — покачала головой Лида. — Никак мужика моего на выпивку соблазнил? Да я разве против? Идите в избу и выпивайте, я соленых грибков из подпола достану.

— С чего ты взяла, что мы собираемся выпивать? — недовольно заметил муж.

— А может, на танцы собрались? — поддразнила Лида. Круглое курносое лицо ее улыбалось, небольшие голубые глаза весело смотрели на них.

— Веселая ты, Лида, — уронил Иван. — Небось и плакать-то не умеешь?

— Мать говорит, родилась я со смехом, наверное, и умру так, — рассмеялась Лида. — Разве плохо, Ваня, быть веселой? Или всех по себе судишь? Сам-то ты и улыбаться не научился.

— Не скажи, — мрачно заметил Широков. — Я из тех, кто смеется последним…

Они свернули на Кооперативную улицу, потом пошли к вокзалу. Иван сосредоточенно курил и молчал, Павел Дмитриевич недоуменно поглядывал на него сбоку, но первым не заговаривал. Он видел, как у Ивана сошлись брови, обозначилась глубокая складка на лбу, — видно, трудно ему начать разговор. Летучая мышь мелькнула перед глазами и пропала, от водонапорной башни, перечеркнув дорогу, вытянулась длинная тень. Солнце спряталось за бором, на небе алела широкая полоса, чуть выше ее неподвижными линкорами застыли подсвеченные снизу багровые облака. Последняя декада августа, еще осенняя прохлада не ощущается, но дни стали короче, деревья и кустарник будто тронула ржавчина. Не сегодня завтра улетят стрижи и ласточки, а потом высоко с криками потянутся клинья гусей, журавлей, аистов.

— Помнишь наш давнишний разговор у танцплощадки? — кивнул на деревянный помост, окруженный оградой, Иван.

— Ты меня привел сюда, чтобы напомнить? — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Я тебе сказал, что Лида Добычина мне дороже жизни, — продолжал Иван. — Просил тебя не лезть к ней…

— И я тебе сказал: пусть Лида сама решает, за кого ей выходить замуж, — подхватил Абросимов. — Она выбрала меня, Иван.

— Ты учитель, с высшим образованием, а я кто? Машинист электростанции.

— Разве в этом дело? — посмотрел на него Павел Дмитриевич. — Женщина не умом, а сердцем выбирает. И с Лидой я познакомился, когда еще студентом приезжал сюда.

Они остановились у привокзального сквера, Иван первым присел на скамью, снова закурил. Абросимов прислонился к толстой липе, ему хотелось видеть лицо Широкова. Он еще не знал, в чем дело, но, кажется, начинал догадываться…

— Зачем ты хочешь ей жизнь покалечить, Павел? — не глядя на него, уронил Широков. — Веселая, все смеется, а как узнает про твои шашни с учительницей… Я не хочу, чтобы она плакала.

— Вот ты о чем, — проговорил Павел. — Дай закурить, что ли?

Иван протянул ему пачку «Беломора», спички. Абросимов жадно стал втягивать в себя дым, глаза его сузились, заледенели.

— Вынюхивал? Следил?

— Не я, другой бы напоролся… Рано или поздно все узнается.

— Ты днем стрельнул у озера? — спросил Павел и сам себе ответил: — Я так и подумал.

— Не следил я за тобой, — сказал Иван. — Очень мне это надо.

— Раз узнал ты, узнают и другие…

— Боишься? — бросил на него исподлобья тяжелый взгляд Широков.

— Ты же знаешь, Ваня, я ни бога, ни черта не боюсь, — затягиваясь так, что крепкие бритые щеки втянулись, выговорил Павел. — Директор школы я. Нельзя мне тут будет больше оставаться.

— От меня никто ничего не узнает, — помолчав, ответил Иван. — Брось учительницу, не обижай Лиду.

— Иван, великий писатель Достоевский говорил, что любовь столь всесильна, что перерождает и нас самих. Не знаю, поймешь ли ты меня…

— А что будет с Лидой? — перебил Иван. — Какое место отвел ей ты? И почему за твое хмельное счастье должна расплачиваться она, дети?

Павел Дмитриевич долго молчал, докурив папиросу, затоптал ее в землю, взглянул на первую яркую звезду, засиявшую над домом, где родился его отец.

— Ты прав, Иван Степанович, — глухо обронил он. — Лида и дети ни при чем.

— Она ведь на тебя, как на бога, молится… Как ты мог?

— Чего уж теперь говорить?.. Выходит, смог. И знаешь, Ваня, я не жалею…

— Не зарекайся. Ой еще как пожалеешь!

— Чего ты-то хочешь? — спросил Павел Дмитриевич.

— Она должна отсюда уехать, — сказал Широков. — Молодая, красивая, зачем ты ей нужен, женатый, с двумя ребятишками? Разобьет семью и тебя бросит. Знаешь известную сказочку про старика и старуху?

— Которые остались на берегу синего моря у разбитого корыта? — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Я должен был радоваться, что все так получилось, — с горечью признался Иван Степанович. — Я до сих пор люблю Лиду. Может, из-за нее и не женюсь… Но она вряд ли полюбит меня. Не знаю, что там великие писатели еще пишут про любовь, но мне уже легче на душе, что Лида счастлива, пусть даже с тобой… Брось, Павел, учительницу. Твоя к ней любовь звериная… Она в сезон налетает, как буря, и уходит до следующей весны.

— Спасибо тебе, Иван Степанович, — глухо уронил Абросимов. — Я хотел бы иметь такого друга, как ты.

— В друзья меня, пожалуй, не записывай, — недобро усмехнулся Широков. — Моя бы воля, я там, на озере, не в небо, а в вас пальнул бы!

— И за то спасибо, что говоришь правду, — опустил голову Павел Дмитриевич.

— А девка нехай уезжает, — сказал Иван Степанович. — Не дам вам портить жизнь Лиде. А такая, как твоя учителка, нигде не пропадет… Видна птица по полету!

* * *
Через неделю после этого разговора завуч Андреевской средней школы проводила на ночной поезд учительницу математики Ингу Васильевну Ольмину. Помогла ей донести второй чемодан. Накрапывал мелкий дождь, он посверкивал в желтом круге от электрической лампочки, покачивающейся на потемневшем столбе. Инга Васильевна была в плаще, перетянутом на тонкой талии широким поясом, она вертела светловолосой головой, невнимательно слушала пожилую женщину, что-то говорившую ей. Молодая учительница явно нервничала, губы ее кривились в презрительной усмешке. Она что-то ответила невпопад, и завуч умолкла, озадаченно глядя на нее.

— Дыра ваша Андреевка, — сказала Ольмина. — Тмутаракань! Если бы вы знали, как я счастлива, что отсюда уезжаю…

Скоро подошел пассажирский, Инга Васильевна поднялась в тамбур, глаза ее нашли в сквере под деревом высокую грузную фигуру Павла Дмитриевича. Он стоял с непокрытой головой, во рту тлела папироса. Неподвижный взгляд директора был устремлен на вагон.

— До свиданья, друг мой, до свиданья!.. — раздался над пустынным перроном чистый, звонкий голос Ольминой. Завуч удивленно воззрилась на нее.

Поезд дал гудок и тронулся, он и всего-то здесь стоял три минуты. Вагоны поплыли, постукивая колесами на стыках, на мокрых стеклах, будто слезы, дрожали крупные капли. Инга Васильевна махала рукой, смеялась, и белые зубы ее блестели. Завуч помахала ей в ответ, но глаза математички были прикованы к толстой липе, в тени которой вырисовывалась мрачная фигура насупленного Абросимова.

У багажного отделения, где громоздились белые ящики, стоял еще один человек, он тоже курил, дождь пригладил его вьющиеся спереди волосы, намочил на плечах обвислый пиджак. Человек тоже смотрел на уезжавшую учительницу, и в прищуренных глазах его застыло отсутствующее выражение. Поезд ушел, скрывшись в мутной дождевой пелене, еще какое-то время маячил красный фонарь на последнем вагоне, послышался протяжный гудок, которому аукнуло лесное эхо, и стало тихо. Дежурный, стряхнув с красной фуражки капли, ушел в дежурку. Тяжело зашагал по тропинке к своему дому Абросимов. Когда он скрылся за водонапорной башней, направился домой и Иван Широков. Болотные сапоги разбрызгивали глубокие лужи, из-под ноги лениво запрыгала большая лягушка, где-то близко забрехала собака, потом прокукарекал петух. Иван Широков снял в сенях сапоги и в носках осторожно подошел к двери. Уже укладываясь в маленькой комнате на железную койку, он услышал сонный голос матери:

— Где тебя, лешего, носит?

— К поезду ходил.

— Встречал кого, что ли?

— Провожал, — помолчав, ответил он.

— Вань, а Вань, — сквозь зевоту спросила Мария Широкова. — Женился бы ты, что ли?

— Спи, мать, — не сразу ответил он, — придет время — и женюсь.

— Ох, боюсь, Ванятка, упустил ты свое время, — вздохнула Мария. — Неужто так бобылем и будешь век куковать?

— Завтра надо старого петуха зарезать, — зевая, сказал Иван и, повернувшись к стене, закрыл глаза.

— Жалко, Ванюша, петух еще хоть куда… Может, погодить? Молодой-то петушок жидковат, много ли от него толку?

В ответ она услышала негромкий храп.

Часть вторая След змеи на камне

Суровый призрак, демон, дух всесильный,

Владыка всех пространств и всех времен,

Нет дня, чтоб жатвы ты не снял обильной,

Нет битвы, где бы ты не брал знамен.

Константин Бальмонт

Глава одиннадцатая

1

Ефимья Андреевна лежала в некрашеном гробу, скрестив восковые руки на груди и сурово поджав синеватые губы. На лбу черная, с крестиком лента, в пальцах тоненькая, с голубоватым огоньком свечка. Как сильно отличается лежащий живой человек от покойника! Такое впечатление, будто мертвое тело сплющилось, окаменело, превратилось во что-то нереальное, не поддающееся пониманию. Жизнь ушла, а тело-то осталось. Но это уже не человеческая оболочка, а нечто иное. Чужое, незнакомое… Именно такой запечатлелась в памяти Вадима Казакова умершая бабушка. Потом были похороны на новом кладбище. Яму вырыли рядом с могилой Андрея Ивановича Абросимова. Было много народу: старухи, старики, съехавшиеся родственники, молодежь. Девяносто три года прожила Ефимья Андреевна, у нее уже были почти взрослые правнуки, проживи она еще несколько лет — и был бы у нее праправнук. Умерла она легко, как и просила в своих молитвах бога: утром встала с кровати, вышла во двор покормить кур, принесла дрова и затопила русскую печку, хотя осень в этом году выдалась на редкость теплая, поставила чугунок с картошкой, закопченную кастрюлю с похлебкой, но пообедать ей так и не довелось. В полдень присела на табуретку у окна, раскрыла старый альбом с фотографиями близких ей людей да так и сунулась в него сухим морщинистым лицом, будто хотела поцеловать бравого гвардейца Андрея Ивановича, сфотографированного еще до революции в военной форме с Георгиевским крестом.

Квартировавшая у нее акушерка первым делом сообщила о случившемся Павлу Дмитриевичу, а уж он телеграммами оповестил всех. Притащился на кладбище и дед Тимаш. Пожалуй, он теперь остался в Андреевке самым старым — всех пережил веселый плотник. Видел теперь лишь одним глазом, второго несколько лет назад лишился из-за глаукомы, борода будто снегом присыпана, лишь прокуренные усы остались рыжими. На пустом глазу носил черную повязку, отчего немного напоминал старого пирата. Старик продал свой дом дачникам, поставив довольно странное условие: половину суммы сразу взял деньгами, а насчет второй половины договорился, чтобы ему выставляли бутылку до тех самых пор, пока не проводят его в последний путь на кладбище. Жил он в ветхой пристройке на своем участке. Узнав про столь хитроумную купчую, Вадим вспомнил рассказ про старуху, которую споили наследники ее поместья, чтобы поскорее завладеть богатством.

— Не думал, родненькие, что переживу Ефимью, — посетовал на поминках Тимаш. — И чего это господь бог не призывает меня на страшный суд? Али из всех святцев на том свете меня вычеркнули? И чертям я не нужон?

Старик еще не утратил чувство юмора, да и голова, видно, у него была ясная, но балагурил поменьше, чем раньше. Поблескивая единственным голубоватым живым глазом, рассказывал сиплым, надтреснутым голосом, как лет пятнадцать назад сватался к покойнице, а она в него горшком запустила…

Вечером после поминок все родственники собрались на семейный совет. Председательствовал Дмитрий Андреевич Абросимов. Расположились на лужайке возле колодца. На перилах крыльца сидела осиротевшая кошка и посматривала на них желтыми глазами. Картофельная ботва на огороде пожухла, покрылась коричневыми пятнами, на грядках виднелся вылезший из земли лук, покачивались на легком ветру ржавые шапки осыпавшегося укропа. Скоро картошку копать, ближе к забору земля переворочена — там Ефимья Андреевна подкапывала для еды молодую. К толстой березе прибит серый скворечник с прохудившейся крышей.

Вадим пристроился на перевернутом колодезном ведре, Дмитрий Андреевич сидел на крашеной скамейке, Григорий Елисеевич Дерюгин в полковничьей форме с орденскими колодками присел на узкую скамью у колодца, на которую ведра ставят. Хромовые голенища начищенных сапог блестели. Его жена, Алена Андреевна, сидела рядом с Тоней, остальные расположились прямо на траве. Павел Дмитриевич расстелил выгоревший брезент, на перевернутом ящике стояли бутылки, соленые огурцы в деревянной чашке, салат, большое блюдо с холодцом. Все это осталось от поминок.

— Дом бросать на произвол судьбы нельзя, — заговорил Дмитрий Андреевич. — Но без хозяина, как говорится, дом сирота, а кто из нас сможет жить в нем?

Все промолчали. У Павла Дмитриевича свой дом, самый старший Абросимов, Дмитрий Андреевич, живет в Климове, Варвара и Семен — в доме Якова Ильича Супроновича. Теперь это их дом. Молодые разлетелись по разным городам-весям, им абросимовский дом ни к чему.

— Мне на пенсию через три года, — вставил Федор Федорович Казаков, отчим Вадима. — И потом, врос я корнями в Великополь, дети в техникуме и институте учатся.

— А я хотела бы пожить в Андреевке, — всхлипнула Антонина Андреевна.

У нее красные глаза, порозовевший от слез нос. В волосах седины незаметно, но на полном лице много тоненьких морщинок. У Варвары их еще больше, она сидит рядом с мужем, Семеном Яковлевичем. В руках скомканный платочек. Хотя они сестры с Антониной, но мало похожи. У Варвары многое от отца, Андрея Ивановича, а у Антонины — от матери.

— Пожить или жить? — уточнил Дмитрий Андреевич.

— Наш дом в Великополе, — весомо вставил Казаков.

— Куда уж нам от детей, — вздохнула Антонина Андреевна. — Только на лето смогу приезжать сюда.

— Может, продадим дом, да и дело с концом? — предложил Федор Федорович.

— Дом построил наш отец, здесь мы родились. Тут на кладбище могилы наших родителей, — сурово заговорил Дмитрий Андреевич. — Ни о какой продаже и речи не может быть.

— Дом нужно ремонтировать, — сказал Казаков. — Нижние венцы подгнили, подпол местами обрушился, хлев совсем развалился. На квартирантов тоже плохая надежда… Они ремонтировать не станут.

— От квартирантов толку мало, — согласился Григорий Елисеевич. — Чужое — это не свое.

— Какой же выход? — обвел всех взглядом Дмитрий Андреевич.

— Когда ты сам-то собираешься на пенсию? — спросил Федор Федорович.

— Не отпускают, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Просился из райкома директором Белозерского детдома — не разрешили.

— Паша, может, ты приглядишь за домом? — повернулась к племяннику Антонина Андреевна.

— А что? Возьму и переберусь сюда жить, — усмехнулся тот. — Я — здесь, а Лида — там…

— Можно бы твоих учителей здесь поселить, — неуверенно сказал Дмитрий Андреевич.

— Мои учителя все пристроены, — ответил сын. — Не нуждаются.

— Здесь прошла наша молодость, тут мы нашли своих невест, народили детей, — негромко заговорил Дерюгин. — Дом Абросимовых — это наш общий дом. И мы сообща должны его привести в порядок…

— Дельное предложение, — кивнул Федор Федорович. — А кто же будет ремонтировать?

— Его не ремонтировать нужно, а весь заново перестраивать, — сказал Дмитрий Андреевич. — Если мы тут все соберемся, где же разместимся?

— Кто-то должен быть здесь постоянно, — заметил Казаков. — А такого человека среди нас нет…

— Я буду здесь жить, — все так же негромко заявил Григорий Елисеевич и взглянул на жену: — Я и Алена.

— А служба? — ошарашенно спросил Дмитрий Андреевич. — Или армия даст тебе отпуск на целый год?

— Я ухожу в запас, — произнес Дерюгин. — Уже документы отосланы в Министерство обороны.

— Что же ты молчал, дорогой мой! — обрадовался Дмитрий Андреевич. — Да о лучшем хозяине и мечтать не приходится! Пока ты займешься домом один, конечно, в отпуск мы тебе поможем, а потом не за горами и наша пенсия с Федором Федоровичем.

— Боже мой, наши мужья — пенсионеры, — сквозь слезы улыбнулась Алена Андреевна.

— А что ты молчишь, Семен? — повернулся к шурину Дмитрий Андреевич.

— Вы старшие, вы и решайте, — ответил тот. — Я со своей стороны готов помочь всем, чем смогу.

— Можете рассчитывать и на мои руки, — вставил Павел Дмитриевич. — Я тут освоил столярноедело: сам рамки мастерю для своих фотографий.

— Вы это замечательно придумали, — вступил в разговор Вадим. — Каждый год в отпуск по договоренности мы все будем собираться в нашем доме. Отцы, дети, внуки и правнуки… Сколько нас?

— Я насчитал девятнадцать человек, — заметил Федор Федорович.

— Может, пристроим и второй этаж? — загорелся Вадим.

— Языком-то можно чего угодно построить, — ворчливо заметил Дерюгин. — Ишь сколько душ насчитали! Надо рассчитывать на троих наследников: Дмитрия, Тоню и Алену. Ефимья Андреевна им завещала дом.

— Ты что городишь, папуля? — укоризненно посмотрела на мужа Алена Андреевна. — Где мы, там и наши дети.

— На готовенькое-то все горазды, — проворчал Дерюгин.

— В полковнике заговорила кулацкая натура, — шепнул Вадим Павлу. — Боюсь, если он будет за главного, и охота сюда приезжать пропадет!

— Чего ты хочешь — командир! — сказал Павел. — Заставит тут всех по струнке ходить!

— Давайте еще раз помянем наших дорогих родителей — Андрея Ивановича и Ефимью Андреевну, — предложил Дмитрий Андреевич.

* * *
Павел и Вадим сидели у бани и курили. Рядом в сарае на насесте ворочались куры, над липами в привокзальном сквере галдели галки, шумно устраиваясь на ночь. Где-то на проселке застрял грузовик, мотор то надсадно взвывал, то неожиданно обрывался на высокой ноте. В доме слышались детские голоса — Лида укладывала раскапризничавшихся ребятишек. Приехавшие на похороны не смогли все разместиться в доме Абросимовых, Казаковы ушли ночевать к Супроновичам, а Вадима пригласил к себе Павел. Вадим понял, что друга что-то гложет, он даже с лица осунулся, глаза запали, у губ появилась страдальческая складка. Дома вроде у него все нормально. Маленькая кругленькая Лида, как всегда, веселая, шутит, дети здоровы. На поминках Павел почти не пил, Вадим было предложил прогуляться до Лысухи, но двоюродный брат отказался: мол, теперь быстро темнеет, да и после дождя кругом лужи. Вадим знал, что на песчаной железнодорожной насыпи луж не бывает, но спорить не стал.

Докурив папиросу, Павел почесал свой крупный нос, тоскливо посмотрел на друга.

— Мой батя сильно сдал за последние два года, — сказал он. — Живот отрастил, полысел. А твой отчим — молодцом, худой, жилистый и седины не видно.

— У него волосы светлые, потому и не заметно.

— Не успеешь и глазом моргнуть, жизнь промчится мимо, как товарняк… — задумчиво заговорил Павел. — Дед Тимаш на старости стал всем задавать вопрос: «Зачем, человече, живешь?» Разве можно на такой вопрос ответить? Да и кто знает, зачем он живет?.. Давно ли мы с тобой мальчишками партизанили? Тогда мы не спрашивали себя: зачем живем? А теперь отцы семейства… Дерюгин еще орел! А вот уходит на пенсию, — продолжал Павел. — Всегда командовал людьми, никогда физическим трудом не занимался.

— Займется строительством дома — познакомится, — усмехнулся Вадим.

— Наверное, подчиненные его не любили.

— Зато жена в нем души не чает, — вставил Вадим. — Заметил, как она его? «Папочка, папуля!»

Павел внимательно посмотрел на него:

— А тебя разве не любит твоя Ирина?

— Я как-то об этом не думаю, дружище. Когда вместе проживешь годы, любовь отступает на задний план…

— А что же на переднем плане? — насмешливо спросил Павел.

— Работа, дорогой директор школы, работа и разные другие заботы, — нехотя ответил Вадим.

— Уж не завел ли ты другую?

Вадим взглянул на него, деланно рассмеялся:

— А что, заметно?

— Слушай, Вадька, я ведь тоже… того… по уши!

— Ты изменил Лиде? — вытаращил на него глаза Вадим. — Брось ты меня разыгрывать!

Уж кто-кто, а Павел в его представлении не способен был изменить своей жене. Он хорошо помнил тот давнишний разговор, когда друг заявил, что у него на всю жизнь будет только одна женщина. Ведь из-за Лиды — так считал Вадим — он после университета приехал в Андреевку, а ведь мог преподавать в любом большом городе, и не в какой-то захудалой школе, а в институте.

— Наверное, такая уж наша абросимовская порода, — вздохнул Павел.

— Порода наша хорошая, — заметил Вадим. — Бабушка всю жизнь прожила с дедом, а ведь он был вспыльчив, горяч и вон на соседку через забор поглядывал… Мать рассказывала, что Ефимья Андреевна никогда ни в чем не упрекала деда. Мудрая была у нас с тобой, Паша, бабушка.

— Она научила меня природу любить, — вспомнил Павел. — Мы с ней все окрестные леса исходили вдоль и поперек.

— Могла дождь за три дня предсказать, знала, какая будет зима или лето… И ведь никогда не ошибалась.

— И никаких книг не читала, расписаться не умела, а даже грамотей дед признавал ее ум и мудрость, — сказал Павел. — Теперь и людей-то таких почти не осталось.

— Времена меняются — меняются и люди, — подытожил Вадим. — Расскажи, что у тебя стряслось.

Павел ничего не утаил от друга, даже поведал про свой странный разговор с Иваном Широковым. Ингу Васильевну перед началом учебного года он уговорил уехать из Андреевки, а на душе теперь кошки скребут: надо ли было это делать? Может, лучше было бы вдвоем уехать?

Но он размахнулся кирпичную школу строить с мастерскими, спортзалом, теннисным кортом… А если бы уехал отсюда, все к черту остановилось бы… Нет Ольминой, а он день и ночь думает о ней, специально ездит в Климово и звонит оттуда по междугородному в Рыбинск, где она теперь преподает математику…

— А Лида догадывается? — поинтересовался Вадим.

— Она святая, — торжественно провозгласил Павел. — По-моему, она вообще не умеет ревновать. Верит в меня, как в бога, и от этого, Вадя, еще горше на душе. Работает секретарем в поселковом Совете, все успевает по дому. Люди ее уважают. Легкий она человек, ее, как птицу, грех обидеть…

— У меня все иначе, — заметил Вадим.

— Вот как? А я думал, у всех одинаково, — бросил на него насмешливый взгляд Павел.

— Почему у нас с тобой все не так? — раздумчиво сказал Вадим. — Посмотри, как прожили свою жизнь Дерюгины, Супроновичи, мой отчим с матерью. Для них семья — это все! Почему мы не такие?

— А может, женщины стали другими?

— Что-то, безусловно, изменилось, а вот что? Я пока еще не понял, — признался Вадим. — Ковыряюсь в себе, других… Изменилась, Паша, современная семья, другой стала: непрочной, малодетной… Сколько разводов кругом! И женщины не очень-то теперь держатся за своих мужей. А которая и разведется, так не спешит снова замуж: мол, хватит, наелась!

— Лида хорошая, у нас дети, но люблю-то я Ингу, Вадим!

— А она тебя любит?

Павел будто налетел на столб.

— Об этом я, честно говоря, не думал, — выговорил он.

— А ты подумай, — посоветовал Вадим. — Я, кажется, вообще перестал верить в любовь.

— Я просто не задумывался об этом, — сказал Павел. — Жил, как все, привык, что жена всегда под боком, не ругался с ней… А тут налетело, закружило! Веришь, будто заново родился. Хожу по земле, занимаюсь своими делами, а внутри все поет… И вот сам взял и убил эту песню! Зачем? Почему? Мне вот теперь больно, а Лиде? Да она и знать ничего не знает. Хоть бы раз спросила, дескать, чего я такой хмурый.

— Лида виновата… — усмехнулся Вадим. — На себя долго мы сердиться не умеем, обязательно на стороне надо найти виноватого!

— Хоть убей, не чувствую я себя виноватым! — горячо воскликнул Павел. — Не встретил бы я Ингу, не знал бы, что способен на безрассудство! Умом то я понимаю, что поступаю безнравственно, подло по отношению к жене, детям… Да что говорить! Она уехала, а я тут места себе не нахожу. Было хорошо, а стало плохо! И кому от этого теперь лучше? Ведь мы расстались потому, что люди нас могут осудить, а ведь люди и состоят из таких, как я, ты, Лида, Инга…

— Ты забыл про Ивана Широкова, — напомнил Вадим.

— Кто он? Друг или враг? — снова понурился Павел. — Ворвался в мою жизнь, стыдить стал… Да дело не во мне — Лиду он любит.

— Ты ведь отбил ее у него, — заметил Вадим. — Мы тут с тобой толкуем, что любовь зачахла, а Иван Широков? Прошло столько лет, а он любит! Замужнюю, с детьми! И борется за счастье своей любимой.

Вышла Лида на крыльцо и сказала, что Вадиму постелено в комнате, где спят дети; если хотят, пусть идут в дом, самовар готов, стол накрыт…

— Ей-богу, мне нравится твоя Лида, — улыбнулся Вадим.

— Чужие жены всем нравятся, — хлопнул приятеля по плечу мощной рукой Павел.

— Слышал такую поговорку: от добра добра не ищут?

— Я знаю другую, — горько усмехнулся Павел. — Черного кобеля не отмоешь добела… Ты на свой счет не принимай, это я про себя!

— Чего уж там! — откликнулся Вадим. — Это и ко мне подходит.

— Расскажу я все Лиде, — сказал Павел. — Может, легче станет.

— Кому? Тебе или Лиде?

— Выход-то должен быть какой-нибудь?

— Помнишь, бабушка говорила: «Любовь — кольцо, а у кольца нет конца».

2

Дмитрий Андреевич осторожно вел «газик» по лесной ухабистой дороге, длинные метелки конского щавеля хлестали по днищу. Редко по этой дороге ездят машины — широкая колея чуть заметна, ее засыпали сучки, желтые сосновые иголки, нет-нет впереди блеснет лужа. Взлетали с обочины и пропадали в густом ельнике тетерева. Один раз дорогу перемахнул крупный русак.

Секретарь райкома был в колхозе «Рассвет» и оттуда решил завернуть на кордон к старому приятелю, лесничему Алексею Евдокимовичу Офицерову, который вот уже десять лет как поселился на берегу большого озера Белое. В семи километрах от дома лесника находится Климовский детский дом, его еще называют Белозерским, — тот самый, который создал на бывшей княжеской усадьбе Дмитрий Андреевич. Может, на моторке сгоняют туда к Ухину — директору детдома. На машине тоже можно проехать, но очень уж хочется на лодке прокатиться по спокойному синему озеру с островами и загубинами.

Дмитрий Андреевич нажал на тормоз, «газик» вильнул на песке и, почти упершись радиатором в толстую сосну, остановился: прямо на дороге стоял красавец лось и, немного повернув голову, спокойно смотрел на машину. Красивые, с многочисленными отростками рога его доставали до нижних ветвей высокой сосны, большие выпуклые глаза без страха и враждебности смотрели на человека. Лось не шевелился, огромная фигура животного была олицетворением скрытой мощи и благородства. Дмитрий Андреевич вспомнил, как начальник милиции и председатель райисполкома — заядлые охотники — как то осенью пригласили его на отстрел лося по лицензии. Он в первый и последний раз поехал с ними и закаялся: это была не охота, а бойня. Лось не убегал от охотников, он будто привязанный стоял на опушке и вот так же спокойно смотрел на приближающихся к нему людей с ружьями. После того как животных взяли под охрану, количество лосей, зайцев, кабанов значительно увеличилось в районе по сравнению с прежними годами. Дикие звери сообразили, что их извечный враг — человек — теперь не опасен, и перестали бояться людей.

Выйдя из машины, Дмитрий Андреевич пошел к лосю.

— Ну что же ты, дурашка, — ласково говорил он. — Не боишься царя природы? Беги, дорогой зверь, не все люди добры к вам, нашим меньшим лесным братьям…

И лось послушался, бесстрашно взглянув в глаза человека, несколько раз взмахнул черными длинными ресницами, которым бы любая красавица позавидовала, и неспешно ушел в бор. И хотя он был огромен, шагов его было не слышно, лишь несколько раз качнулись ярко-зеленые ветки можжевельника.

«Газик» взобрался на крутой песчаный склон, потом спустился в овраг и, выбравшись из него, остановился возле бревенчатого дома, стоявшего на травянистом холме, с которого широко и вольно открывался великолепный вид на озеро Белое. От дома лесника во все стороны уходили огромные сосны и ели, внизу, у причала, виднелось несколько до половины вытащенных на берег лодок. Длинная коса далеко выдавалась вперед, за ней изумрудно зеленел небольшой остров, на нем всего с десяток сосен, а дальше, в сизой дымке, озеро сливалось с небом. Вытянутое на семь километров в длину, Белое лишь местами широко разливалось, заставляя сосновый бор отступить от берегов. Здесь много камышовых излучин, тихих заводей с кувшинками и лилиями. В таких местах любят водиться лещи.

К машине молча подбежал большой лохматый пес с висячими ушами — какой он породы, Дмитрий Андреевич так и не смог определить. У собак хорошая память, пес узнал гостя, завилял хвостом и чуть показал белые клыки, что означало приветствие, а не угрозу. А вот Абросимов начисто позабыл, как зовут собаку.

— Где, псина, твой хозяин? — спросил он, опасаясь погладить пса.

Тот взглянул ему в глаза, повернулся и побежал к крыльцу, возле которого стояли две удочки, тут же на козлах лежало сосновое бревно с прислоненной к нему двуручной пилой. «Как это Алексей один ухитряется дрова пилить?» — подумал Дмитрий Андреевич, шагая к дому.

Офицеров уже появился на крыльце, рукава его рубахи были закатаны, ладони в чем-то белом. Он широко улыбался в густую седую бороду, потер руки одна о другую, потом правой мазнул по солдатским галифе, оставив возле кармана белый след.

— Ремонтом занялся? — поздоровавшись, спросил Абросимов.

— Пельмени леплю, черт бы их побрал, — ответил Алексей Евдокимович. — Связался и сам не рад! Уже третий час маюсь, а еще и сотни не слепил.

— А я думаю: чего это меня вдруг потянуло к тебе? — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Нутром учуял, что ты пельмени для встречи готовишь!

— Ты какие любишь — со сметаной или с бульоном? — озабоченно спросил Офицеров.

— И те и другие, — засмеялся Абросимов. Он почувствовал, что и впрямь сильно проголодался.

— На обед хватит, — заявил лесник и скрылся в доме.

Дмитрий Андреевич присел на скамейку у окна, пес подошел к нему и уткнулся носом в колени. Потрепав его по холке, Абросимов задумался под стук дятла и ровный шум деревьев. Странно сложилась жизнь Офицерова — друга его детства. По очереди ухаживал за Варварой, Тоней, Аленой… Все они повыходили замуж, а он так и остался бобылем. Из армии вернулся в звании старшины, воевал хорошо, есть ордена и медали. Года два поработал на стеклозаводе «Кленовский», потом с полгода руководил лесопильным заводом — тот тогда только что, как говорится, вставал на ноги, а потом пришел к нему, Абросимову, в райком и заявил, что хочет на кордон лесником: мол, на войне ему прострелили правое легкое, стал чувствительным к простуде, а лесной воздух ему будет очень полезен — так и врачи говорят. Жаль было заслуженного коммуниста отпускать с руководящей работы. Пробовал уговаривать, но Алексей смолоду отличался упрямством: если уж что задумал, настоит на своем. Живет один, если не считать пса… Как же его все-таки зовут? «Буран!» — вспомнил он и даже улыбнулся: значит, не совсем состарился, память еще есть! Смог бы он, Абросимов, жить в лесу бирюком? Вряд ли, хотя порой хочется убежать из Климова куда глаза глядят… Но опять же к людям, к дорогим детдомовским ребятишкам. Все чаще приходит мысль пойти директором детдома. Ухин не будет возражать, если ему предложить должность заведующего районо, а старика Потанина пора отправлять на пенсию: мнит себя великим специалистом, а сам путает фамилии директоров средних и восьмилетних школ. Ни одного районного совещания не пропустит, стал заштатным оратором, однако в район ездить не любит, отделывается телефонными звонками, чтобы быть в курсе событий… Все-таки нельзя долго держать на руководящей должности человека! Нет спору, энергичный толковый работник первое время добивается успеха, что-то предлагает, улучшает, рекомендует… А проходит время — и человек успокаивается, теперь у него одна забота: не осложнять отношений с начальством, на собраниях и совещаниях бодро рапортовать об успехах и подхваливать вышестоящие органы, которые, дескать, всегда нам оказывают помощь, — это начальство любит. И будешь в районе на хорошем счету. Даже при никудышном начальнике дело не останавливается, пусть через пень-колоду, а двигается. Ведь кроме начальства есть рядовые работники, которые в общем-то и тянут воз… Дмитрий Андреевич и так пытался делать: переводить засидевшихся руководителей с одного предприятия на другое, разумеется, родственное. Нужно помнить и то, что каждый человек хочет расти по службе. Вот Ухин сколько лет директором детдома, почему бы ему не быть заврайоно? Новая работа, новая встряска, инициатива, человек на другой, более ответственной работе лучше проявит свои способности, вольет в дело живительную струю… И сам он, Абросимов, засиделся в первых секретарях. А ведь когда предложили ответственную должность в областном комитете партии, смалодушничал, отказался. Как это трогаться с насиженного места… Правда, и возраст не нужно сбрасывать со счета. Память уже не та, перестал замечать недостатки в окружающих его людях, а это уже старческая черта — терпимость к недостаткам. Нужно снова съездить в обком партии и попроситься в Климовский детдом. Без работы он жизни не мыслит, а к ребятишкам тянет все сильнее и сильнее: все-таки он по образованию и по призванию педагог.

— Где будем обедать? — высунул голову из сеней Офицеров. — На кухне или на свежем воздухе?

— Завидую я тебе, Леша, — вырвалось у Абросимова. — Тишина-то какая! И табаком не пахнет, и телефона нет.

— Я все жду, когда ты станешь моим соседом, — усмехнулся Алексей Евдокимович. — Я имею в виду Климовский детдом.

Он накрыл стол под сосной, принес алюминиевую кастрюлю с кипящими пельменями, банку со сметаной, деревянную тарелку с крупно нарезанным хлебом, появились помидоры, свежепросоленные огурцы.

— Как в лучшем ресторане, — восхищенно покачал головой Абросимов.

— Я уж и не упомню, когда был в ресторане, — заметил Офицеров.

— Я тоже, Леша, не любитель веселых застолий… Пожалуй, я у тебя заночую, — сказал Абросимов. — А пить мы с тобой будем боржоми. На такой-то благодати отравлять себя алкоголем?

— Жена твоя подумает, что у молодки провел ночь…

— Ты мне льстишь, дружище! — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — А что касается жены, так ей наплевать на меня.

— Видный ты мужик, Дмитрий, — усаживаясь за стол на деревянную скамейку, проговорил Офицеров. — Умный, вон какую большую должность занимаешь — хозяин района! А с бабами тебе всю жизнь не везет!.. Отчего так?

— Тебе зато здорово повезло, — отозвался Дмитрий Андреевич, ножом сковыривая металлическую пробку с бутылки. — Бирюк бирюком в лесу!

— Сам же говорил, что мне завидуешь, — поддел Офицеров.

— Говорил-говорил, да только я другое имел в виду, — ворчливо заметил Дмитрий Андреевич. — Без женщины тоже нельзя, Леша. Обокрал ты себя в этой жизни. Ладно, мне не повезло, но другим-то везет? Возьми Семена Супроновича. Душа в душу живут с Варварой. Или Дерюгиных. Алена из большого города приехала с ним в Андреевку, ютятся пока в сараюшке, дом-то наш плотники раскатали, все заново будут строить. А Дерюгин там за хозяина. Сын мой, Павел. Приедешь к нему — сердце радуется: веселая жена, ребятишки… Да что говорить, без семьи тоже не дело. Как же помирать-то, не оставив после себя корня?

— Ты же знаешь, я сватался и к Варваре, и к Алене…

— Да что, на них свет клином сошелся? — возразил Абросимов. — Других девок было мало?

— В госпитале познакомился с одной медичкой — я ведь провалялся там три месяца, меня в Польше прострелили, — стал рассказывать Алексей Евдокимович. — Маленькая такая, беленькая, с голубыми глазками, ее все раненые любили. Может, оттого, что я совсем плох был — рана гноилась, из меня выкачивали дряни литрами, — девушка в белом халатике не отходила от меня сутками. Привязался я к Нинуле, — так ее все звали, — стал рассказывать о себе, признался в своих чувствах, предложил выйти за меня замуж…

— Тоже отказалась?

— Из госпиталя ее не отпустили, а мне подошло время выписываться, клялась, что тоже любит, сняли мы в польском городишке комнатку, с месяц пожили вместе, потом я уехал в Андреевку, а Нинуля пообещала уволиться из госпиталя — дело шло к концу войны — и приехать ко мне… Месяц жду, два, год, уже война кончилась, — она мне красивые письма пишет, сетует, что ее, как военнообязанную, пока не отпускают, и сердце ее, мол, рвется ко мне… Последнее письмо пришло, когда я работал на стеклозаводе, так вот бросил все и поехал в Кишинев — там обосновался военный госпиталь…

Алексей уставился на стрекозу, пристроившуюся на красном помидоре. Глаза у него были грустные и какие-то отсутствующие.

— Не застал ее там, что ли? — нарушил затянувшуюся паузу Абросимов.

— Зря поехал я в Кишинев, Дима, — тусклым голосом продолжал Алексей Евдокимович. — Ну почему человеку обязательно нужно лбом удариться в столб, чтобы начать соображать? Уже по письмам было ясно, что Нинуля не торопится ко мне и ее любвеобильное сердце никуда не рвется… Так ведь нет! Человек вопреки здравому смыслу на что-то надеется, обманывает самого себя! Ведь когда валялся в госпитале, мог бы догадаться, что Нинуля ко всем была добра и до меня всех утешала, всем обещала, никому ни в чем не отказывала… Куда там, каждый из нас считает себя пупом земли, дескать, хрен с ним, мол, то было раньше, с другими, а со мной все будет иначе… В общем, моя Нинуля жила в Кишиневе с врачом-хирургом, а нам, грешным, на досуге писала красивые письма. Она это любила. Когда я пришел, она как раз письмо мне писала… Ну, поговорили мы по душам. Спрашиваю: «Ты хоть любила кого?» — «Жалела, — отвечает, — очень уже все несчастные попадают в госпиталь».

— Всех жалела? — спрашиваю.

— А как не пожалеть? Воевали ведь, кровь проливали.

— Значит, не любила?

— Пожалела я тебя, Алешенька. Все думали, что помрешь…

— А своего хирурга тоже пожалела?

— И тут удивила она меня: «Нет, — говорит, — это он меня пожалел… А я его люблю». Вот она, бабья логика. И так мне тошно стало… Ну а расстались по-хорошему, познакомила она меня со своим доктором. Видный мужчина. Уехал из Кишинева и решил для себя: баста, больше я с бабами никаких дел не имею. Не нужна мне такая жалость, от которой захотелось от людей подальше в лес убежать… И что ты думаешь, не обижаюсь я на нее… Если рассудить, она ведь больше отдавала, чем брала. И душа у нее хорошая. Знаешь, сколько людей ей пишут? Не сосчитать… Всех жалела Нинуля, а сама, оказывается, больше всех нуждалась в жалости. Хирург-то этот женатый и на ней, понятно, никогда не женится.

— Значит, от людей, вернее, от баб в глухомани укрылся?

— Ты знаешь, Дмитрий, мне хорошо здесь, спокойно, — говорил Офицеров. — Природа, она ведь тоже живая, все чувствует. Вроде один я тут, а не скучно мне. Слышу я ее, природу, воспринимаю кожей… Вот стал записывать в тетрадку разные случаи… Ну, когда сильная гроза и Белое заволнуется, или раз лебеди опустились в загубину, или про лисицу, что мышкует у дома. Не боится меня, рыжая! Знает, что худо ей не сделаю. Чего лиса! Медведь несколько раз наведывался, днем придет, встанет вон у той сосны на задние лапы и смотрит на меня, когда я что-нибудь мастерю на верстаке. Раз поставил ему чашку с медом — все вылизал, головой покивал — мол, спасибо — и ушел. А лоси частенько по соседству в осиннике пасутся, я им на зиму веток наготовлю под навесом, приходят, жуют… Есть у меня идея — лося в сани запрячь, а лосиху подоить. Говорят, молоко у них полезное, густое, как сливки.

— И не тянет к людям? — полюбопытствовал Дмитрий Андреевич.

— Почему не тянет? — усмехнулся Алексей Евдокимович. — У меня мотоцикл, сяду — и через час в Андреевке.

— Есть кто там у тебя?

— Не мужик я, что ли? — рассмеялся в бороду лесник, и Абросимов отметил про себя, что улыбка молодит его и зубы у него белые, крепкие. — Помнишь акушерку Анфису? Она снимала комнату у Ефимьи Андреевны.

Дмитрий Андреевич хорошо помнил эту крепко сбитую женщину со смешливыми глазами. Какого они цвета? Кажется, карие. Когда он приезжал к матери, Анфиса вертелась на кухне, явно заигрывала, да и он посматривал с интересом на крутобокую молодую акушерку. Вот, значит, с кем Офицеров хороводится!..

— Я думал, она давно уехала из Андреевки.

— Живет в моем доме на Кооперативной, — рассказывал Алексей Евдокимович. — А работает в больнице. Акушеркой.

— Вот тебе и бобыль! — рассмеялся Абросимов. — Женоненавистник! А сам, гляди-ка, по молодкам ударяет!

— Какая она молодка, ей уже давно за сорок.

— Ну и женись, Леша!

— Чудные нынче бабы пошли, — задумчиво обронил Офицеров. — Я бы и не прочь, а она не хочет. Говорю: «Хочешь, я уйду из лесу, опять поступлю на лесопилку?» Она в ответ: «Тебе плохо, Алексей? Будем жить вместе — быстро надоедим друг дружке, а так, в разлуке, даже интереснее…»

— Это верно, нынче женщины за мужиков не держатся, — заметил Абросимов. — Прошло то время, когда на одного мужика было две бабы. Подросло новое поколение, а природа — она любит во всем равновесие.

— Да не в природе тут дело, Дмитрий, — проговорил Алексей Евдокимович. — Женщины стали другими, почувствовали свою силу, вон сколько воли забрали! На крупных должностях теперь работают женщины, депутатами их избирают, у нас начальник лесничества — баба! А мы, мужики, ей подчиняемся. Чего же женщине держаться за мужика, если она сама свою жизнь способна устроить?

— Может, ты и прав, — согласился Абросимов.

Буран улегся в тени под сосной и, жмурясь, посматривал на них. Из бора к озеру пролетали гулкие шмели, уже не один дятел, а несколько перестукивались в лесу. На опрокинутой лодке отдыхали две озерные красноклювые чайки. Неожиданно тишину нарушил гулкий раскатистый взрыв, озеро будто вскипело — это мальки брызнули на поверхность, чайки испуганно взлетели, дятлы замолчали, а с неба пришел добродушный гул.

Вглядевшись в облачную синеву, Дмитрий Андреевич увидел неширокую белую полосу, которую тащил за собой реактивный самолет.

— Помнишь, когда началась война, самолеты на виду ползали по небу? — проговорил Алексей Евдокимович. — А теперь быстрее звука летают. Как его собьешь?

— Как это говорится, на хитрую гайку и болт с винтом? — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Раньше зенитками сбивали, а теперь — ракетами.

— Не отстаем мы от американцев-то?

— Не имеем права, Леша, отставать, — ответил Абросимов. — Пока мы противостоим им, не посмеют начать войну.

— Чудно! — покачал головой Офицеров. — Живут за тридевять земель, нас разделяет океан, а вот грозят нам! Неужто в крови человека заложена жажда убийства, насилия? По телевизору-то гляжу — так каждый день что-нибудь в мире происходит: то очередной переворот в маленькой стране, то покушение на видного государственного деятеля, то провокации на границах. Было ли на земле такое время, когда никто не воевал? Я тут исторические книги на досуге почитываю, так такого древние историки не упомнят. Дерутся люди-людишки между собой испокон веку. В книгах пишут, как природа миллионы лет создавала растительный и животный мир, вот и создала на свою голову человека! Ты глянь на любое дерево, на птицу или букашку! Ни один самый искусный мастер не сможет создать хотя бы вот такую бабочку крапивницу. Сколько в ней красоты, легкости, изящества… Пишут, что человек — это венец природы! Неужели для того его создала природа, чтобы он ее уничтожал собственными руками?

— Ты, гляжу, тут философом заделался.

— На природе, как говорится, вдали от шума людского, хорошо думается, — согласился Алексей Евдокимович. — Да и читаю я много. Анфиса достает мне интересные книжки, сам беру в библиотеке, покупаю где придется. Теперь без книжки и не ложусь в постель. Пятую полку для книг строгаю… И вот что удивительно: кажись, сейчас наука так рванула вперед, как и не снилось нашим предкам, а вот люди и тогда были мудрые и знали не меньше. Возьми Архимеда, Ньютона, Кюри. Можно копнуть и глубже — я имею в виду таких философов и мыслителей, как Сократ, Платон, Гераклит, Аристотель… Выходит, века сменяются, наука двигается вперед, а голова человеческая все такая же, как и была до нашей эры? Так же люди страдали, любили, воевали, умирали, мыслили?

— Есть же у тебя время на все это! — подивился Дмитрий Андреевич. — А вот я больше думаю об общественном питании, жилищном строительстве, о хлебопоставках государству и лихоимстве директора гастронома…

— Каждому свое, — улыбнулся Офицеров.

— Послушай, Леша, — сказал Дмитрий Андреевич. — Была мечта выспаться у тебя, ведь завтра суббота…

— Спи, — ответил тот.

— Буду сопротивляться, может, накричу, а ты меня все одно завтра силком подыми чуть свет, и мы с тобой на зорьке посидим с удочками вон в той загубине! — показал Абросимов рукой на озеро. — Поймаю же я когда-нибудь двухкилограммового леща?

— Приезжай через неделю, — посоветовал лесник. — Может, поймаешь. А сейчас жарко, слабый клев.

— Эх, Леша! — протянул Дмитрий Андреевич. — Не убивай ты мою золотую мечту. Мне этот лапоть-лещ по ночам снится.

— Ну тогда поймаешь, — ухмыльнулся Офицеров.

3

На письменном столе Вадима Казакова разбросаны газеты на иностранных языках, в руках он держит журнал «Шпигель» — даже в нем напечатали его статью. Что ж, он мог быть доволен: довел дело до конца. Убийца изобличен, против него в ФРГ возбуждено уголовное дело, однако Советское правительство требует, чтобы бывшего карателя и бургомистра города Климова Супроновича Леонида Яковлевича передали нашим органам правосудия. Суд над предателем должен состояться в Климове или Андреевке, где этот выродок творил свои черные дела. Здесь остались десятки свидетелей. Органы ФРГ сообщили, что преступник скрылся, его разыскивают.

Случилось это в Бонне в 1972 году. Вадим Казаков с делегацией советских журналистов уже вторую неделю ездил по городам ФРГ, они побывали в редакциях и типографиях буржуазных газет и еженедельников, на радио и телевидении, встречались с газетчиками, политиками, бизнесменами, их в своем офисе принимал глава крупнейшего газетно-журнального концерна. Между двумя государствами наступило некоторое потепление, и советских журналистов встречали радушно, устраивали банкеты, которые в другое время вряд ли были бы возможны.

За три дня до возвращения домой Вадим вышел прогуляться по вечернему Бонну. Вечер был теплый, с Рейна доносились гудки буксиров, иногда над высокими зданиями и готическими соборами величаво проплывали белоснежные чайки. Совершив большой круг, исчезали. Красивые машины бесшумно проносились по асфальтовым магистралям, кое-где уже вспыхнули неоновые рекламы. На улицах в этот вечерний час было мало народу. На перекрестках маячили рослые полицейские. Не вспыхни над тротуаром прямо перед носом Вадима гигантская рекламная кружка с янтарным пивом и шапкой пены, он, возможно, и прошел бы мимо… Толкнув тяжелую дверь, спустился на несколько ступенек и оказался в шумном пивном баре. Официанты проворно разносили на деревянных подносах кружки и бутылки с пивом. На тарелках аппетитно дымились солидные порции жареной курицы, горячие колбаски. Здесь, по видимому, группа пожилых, прилично одетых мужчин отмечала какое-то событие. Три стола были сдвинуты, гости шумно говорили, у некоторых от возлияний лица раскраснелись.

Вадим уселся за дальний столик, официант тут же склонился перед ним с белоснежной салфеткой через плечо. По-немецки Вадим немного говорил, он заказал сосиски с капустой и две бутылки пива. Помещение было отделано красным деревом, на стенах охотничьи трофеи: рогатые оленьи и лосиные головы, рыло кабана с горящими вставленными глазами, старинные портреты в золоченых рамах.

Судя по всему, это пивная клуба охотников. В ФРГ много всяких клубов. За стойкой ловко орудовал кружками и высокими стаканами для коктейлей грузный бармен с седой гривой и маленькими, свинячьими глазками. Вадим усмехнулся про себя: бармен и впрямь чем-то напоминал кабана, голова которого висела как раз над его головой. Никелированные краны, хрустальные бокалы, красивые разноцветные бутылки с этикетками завораживали взгляд. Под потолком колыхался тонкий пласт сигарного дыма. Многие клиенты курили именно сигары. Вообще, публика производила впечатление солидной, богатой. Неожиданно в резкую немецкую речь воробьем залетело ходовое русское слово: «Чертовщина!» Вадим невольно прислушался, ничего удивительного в том, что он услышал русскую речь, не было: им приходилось встречаться с эмигрантами. После войны в ФРГ осели предатели Родины, были и такие, которых фашисты совсем молодыми угнали в рабство, да так они здесь и застряли.

Вадима разобрало любопытство: кто среди этой громогласной компании русский? Из двенадцати человек, сидящих за сдвинутыми столами, трое походили на русских. А один… У Вадима бешено заколотилось сердце. Долго не поднимал глаз, стараясь унять волнение: в краснолицем здоровяке с кудрявыми светлыми волосами он узнал Леонида Супроновича — бывшего старшего полицая Андреевки. Нет слов, каратель сильно изменился, живот заметно выпирал из брюк, рукава рубашки закатаны, на толстых руках в свете бра поблескивают красноватые волоски, густые золотистые усы топорщатся над верхней губой, холодные голубые глаза внимательно ощупывают лица собутыльников. Не похоже, что он пьян. Тяжелый взгляд остановился на Вадиме, но ничто не дрогнуло в лице Супроновича. Откуда ему узнать в этом модно одетом человеке двенадцатилетнего мальчишку, который в войну жил в Андреевке? Постаревший Леонид сейчас очень походил на своего отца. В Андреевке говорили, что старик из-за младшего выродка-сына и богу душу отдал. Вот, значит, где обитает бывший каратель! Держится уверенно, как хозяин, наверное, и другие такие же, как он? Западные немцы покрывают преступников, орудовавших на оккупированных территориях, устраивают на работу, назначают пенсии. Нужны неопровержимые доказательства, чтобы привлечь палачей русского народа к суду. Вот тогда в фешенебельной боннской пивной и созрела у Вадима мысль разоблачить убийцу.

Он расплатился, покинул пивную и из первого же автомата позвонил Курту Ваннефельду — журналисту западногерманской прогрессивной газеты, с которым подружился еще в Москве. Курт жил в Западном Берлине, а сюда приехал вместе с советскими журналистами. В своей газете он освещал эту поездку. Ваннефельд оказался в номере гостиницы. Приятель не стал ничего расспрашивать и через семь минут подкатил на такси к скверу, где ему назначил встречу Вадим. У фонтана на скамейке Казаков все ему рассказал про Супроновича. Рослый сероглазый верзила Курт, в кожаной куртке, с фотоаппаратом через плечо, внимательно выслушал, но мало чем обнадежил своего друга из России.

— Мы не знаем его теперешней фамилии, где он подвизается. У него наверняка другие документы. Я просто не знаю, с какого боку к нему подкатиться.

— А говорят, западная пресса ради сенсации мертвого из могилы поднимет, — усмехнулся Вадим.

— Какая сенсация? — пожал плечами Курт. — С полос газет и журналов не сходят материалы о нацистских преступниках. Их судят и многих оправдывают. Бывшие офицеры вермахта и абвера служат в НАТО, заделались бизнесменами, избираются в бундестаг… А твой Супронович — мелочь!

— Мелочь? — возмутился Вадим. — Он — убийца! У него руки по локоть в крови. Я сам видел, как он расстреливал и вешал ни в чем не повинных людей!

— Чего ты от меня хочешь? — сбоку взглянул на него Курт.

— Мы скоро возвращаемся домой, — просительно заговорил Вадим. — И мне, сам понимаешь, неудобно здесь заниматься выяснением личности этого выродка… Я тебе сейчас его покажу, а ты разузнай его фамилию, чем он тут занимается, где живет. В общем, для меня будет ценно все, что ты сообщишь…

Курт спрятал в сумку фотоаппарат, достал зажигалку и несколько раз щелкнул перед носом Вадима — тот полез в карман за сигаретами.

— Для таких случаев у меня имеется шпионский фотоаппарат, — улыбнулся Курт.

— Я такого еще не видел, — поразился Вадим, разглядывая зажигалку. — Никогда не подумаешь, что в ней запрятан фотоаппарат!

В пивную они вошли обнявшись, шумно разговаривая по-немецки. Точнее, говорил Курт, а Вадим вставлял редкие фразы. Столик, за которым до этого сидел Казаков, был свободен, там они и расположились. Компания Супроновича была сильно навеселе. На столах виднелись плоские бутылки с виски. Вадим поймал на себе изучающий взгляд бармена, улыбнулся ему и показал два пальца: мол, нам пару виски. Бармен тоже изобразил на своем кабаньем лице улыбку, кивнул большой круглой головой с приплюснутым носом.

Им принесли пива, виски со льдом и содовой. Вадим шепотом объяснил приятелю, где сидит Леонид Супронович. Кстати, Курт хорошо говорил по-русски: он два года был собственным корреспондентом своей газеты в Москве. Вадим боялся, что освещения будет мало, но Ваннефельд только улыбнулся: мол, не твоя забота. Он щелкал зажигалкой, они дымили сигаретами, чокались толстыми хрустальными стаканами, смеялись и делали вид, что совсем не интересуются соседним застольем…

Русские на чужбине… Об этом он много читал. Бывая за границей, заметил, что в конце каждой поездки тобой начинает овладевать тоска по Родине, по своим, советским людям. То же самое ощущали и другие — он спрашивал. А вот что чувствуют предатели родины? Не верится, что чужая земля стала для них родиной. Да и кому они здесь нужны? Курт говорил, что ни в одной стране мира к предателям и ренегатам не испытывают симпатии. Ухмыляется Леонид Супронович, пьет пиво, а что у него сейчас на душе?..

Курт оказался настоящим другом, он переслал не по почте, а со знакомым репортером пакет для Казакова. Тот приехал по своим делам в Ленинград и, разыскав Вадима, лично вручил ему посылку. В ней оказались увеличенные фотографии Супроновича и его собутыльников, аккуратно отпечатанные на русском языке два листка. Сведения скудные, но Вадим и тому был рад. Нынешняя фамилия Леонида Супроновича была Ельцов Виталий Макарович, он был женат на владелице парфюмерного магазина в Бонне, помогал ей вести торговлю, ездил по европейским странам, сбывая свою продукцию и заключая мелкие контракты с парфюмерными фирмами. Курт подозревал, что он выполняет и другие секретные задания своих хозяев, а хозяевами его были люди, связанные с ЦРУ.

Вадим тоже времени зря не терял: побывал в Климове, Калинине, изучил все документы, связанные с деятельностью карателей на оккупированной территории области. «Улов» оказался приличный…

Статья В. Казакова появилась в советской центральной печати, затем ее перепечатали во многих странах мира. АПН уже пользовалось за рубежом большой известностью. В своей статье, разоблачая зверства Леонида Супроновича и его подручных на оккупированной территории, Вадим требовал народного суда над ним, указывал его адрес, новую фамилию.

Скоро от Курта пришло письмо, где он сообщал, что Ельцов из Бонна исчез, где он сейчас находится — неизвестно. Полицейское управление сообщило, что объявлен розыск, но это еще ничего не значит: розыск может быть объявлен, а искать Супроновича-Ельцова никто не станет. Контора ЦРУ в Бонне сразу же отмежевалась от преступника: мол, никаких дел с ним отдел ЦРУ не имел. Жена сообщила полиции, что муж не вернулся домой после деловой поездки за границу.

Вадима на работе поздравляли за ценный материал, даже выдали премию, но полной удовлетворенности он не испытывал: Супронович-то ускользнул… Курт Ваннефельд еще в Бонне говорил Вадиму, что на западногерманскую фемиду надежда плохая. А скрылся Супронович-Ельцов потому, что испугался, как бы его не выдали советским властям.

В своей статье Вадим помянул и бывшего директора молокозавода в Андреевке Григория Борисовича Шмелева… И вот сейчас в своей комнате на Суворовском проспекте, перебирая газеты, еженедельники, — Вадиму АПН присылало все издания, в которых публиковали его статью, — он вспомнил довоенную Андреевку, себя мальчишкой, страшную картину у электростанции в Кленове, когда Шмелев в упор застрелил саперов… Где он, бывший директор? Говорили, что у немцев он был в чести. Жив ли? Наверное, живет где-нибудь за рубежом и мемуары пишет. Это сейчас излюбленное занятие бывших нацистов.

Вспомнился и партизанский отряд, вылазки в тыл врага, диверсии на железных дорогах, нападение карателей на лагерь…

В этот зимний январский день, когда за окном медленно падали крупные хлопья снега, Вадим задумал написать повесть о мальчишках военного времени. События до того ярко запечатлелись, что он мог вспомнить даже, как кто был одет из партизан. Их лица проходили одно за другим перед его глазами… Пусть люди узнают о героической гибели его деда — Андрея Ивановича Абросимова. Из Андреевки сообщили, что на его могиле установлен мраморный памятник. Павел Дмитриевич ездил за ним в Ленинград, открытие состоялось в празднование Дня Победы. Вадим был в командировке и не мог присутствовать. Нынешним летом обязательно съездит в Андреевку — поклониться могиле деда.

Вадим вставил в портативную пишущую машинку белый лист, такой же белый, как снег за окном, и задумчиво уставился на него… С чего начать? Это самое трудное! Нет заголовка, не нащупана интонация повествования… Всплыло в памяти волевое красивое лицо отца — Ивана Васильевича Кузнецова… С него и начать?.. Вот обрадуется Василиса Прекрасная! Ему захотелось подойти к телефону и позвонить ей, но он заставил себя остаться на месте…

Белая страница в машинке пугает и завораживает. Сколько минут, часов, может быть, дней он будет смотреть на нее и размышлять?..

А за окном падает и падает снег.

* * *
В Череповце, сидя на диване, Иван Сергеевич Грибов держал в руках раскрытую газету и, хмурясь, внимательно перечитывал статью журналиста АПН В. Казакова. Очки в коричневой пластмассовой оправе сползали на нос, он пальцем нервно приподнимал их…

Прекрасно помнил тот солнечный июльский день, двух саперов, сидевших на скамейке, кирпичную красную стену электростанции с прислоненным, поблескивающим никелем велосипедом, на котором он приехал. Саперов он рядком уложил из парабеллума. Значит, сын Кузнецова, Вадим, видел все это? Какая жалость, что он тогда не пристрелил абросимовского выкормыша! Подумать только, добрался до Леонида Супроновича!.. Вон оно как все складывается, и там, за границей, у своих, нет покоя бывшим… Крупных военных преступников разыскивают по всему миру, уж который год в газетах пишут о Мартине Бормане, гадают, живет он в Латинской Америке или погиб в сорок пятом в Берлине…

Ленька —мелкая сошка, его не будут искать. Скрылся и пересидит эту шумиху, а вот его, Ростислава Евгеньевича Карнакова, стали бы всерьез разыскивать? Статья В. Казакова — почему он взял фамилию отчима, а не отца? — напомнит кое-кому о нем, Карнакове…

Иван Сергеевич скомкал газету, швырнул на пол, встал и включил телевизор. Когда изображение стало устойчивым, он услышал спокойный голос ведущего программу:

«…Органами безопасности страны задержан бывший нацистский преступник… — Грибову будто уши ватой заложило; когда он снова обрел возможность слышать, диктор продолжал: — …Общественность требует немедленного суда над палачом, на совести которого сотни расстрелянных патриотов…»

Чувствуя легкий укол в левую сторону груди, Иван Сергеевич тяжело поднялся, с отвращением выключил телевизор, проклятый ящик!.. Ему вдруг захотелось сунуться головой в подушку и, не раздеваясь, заснуть мертвым сном.

Глава двенадцатая

1

Двойственная жизнь, которую отныне вел Игорь Найденов, ему нравилась. В ней было нечто острое, увлекательное. Идет он по городу, навстречу текут толпы прохожих, и никто не знает, что он, Найденов, — иностранный шпион. Никому невдомек, что он не просто прогуливается по Москве, а выполняет очередное задание резидента. Даже когда он встречается с Леной Быстровой, он на работе… Изотов — он был для Найденова резидентом — посоветовал не обрывать эту, признаться, уже надоевшую Игорю связь. Оказалось, что ее муж — Анатолий Степанович Быстров — связан с военным строительством. И Найденов должен был осторожно все выведывать у Лены, — наверное, в письменном столе Быстрова хранятся какие-нибудь полезные для них документы. Пока женщина находилась в ванной, Игорь обследовал ящики письменного стола, но никаких секретных бумаг там не обнаружил. Правда, один ящик был закрыт на ключ.

Чувство собственной исключительности придавало ему уверенности в своих силах, храбрости. Пока Изотов не поручал ему никаких ответственных заданий. Его поручения были, на взгляд Игоря, пустяковыми: то нужно было на вокзале в автоматическую камеру хранения положить небольшой чемоданчик, то передать пакет незнакомому человеку, живущему у черта на куличках, то съездить на электричке в пригород и в условленном месте незаметно положить кусок ржавой водопроводной трубы или обыкновенный на первый взгляд булыжник, в котором тайник.

Раза два-три в месяц Изотов приходил к нему на Тихвинскую улицу. Игорь устраивал так, чтобы Кати и дочери Жанны в это время дома не было — они уходили к бабушке, иногда там и оставались ночевать. Родион Яковлевич учил Игоря разным интересным штукам: как, например, обращаться с шифроблокнотом, читать микроточечные сообщения, как пользоваться крошечным магнитофоном, спрятанным в нагрудном кармане, или как незаметно фотографировать разные объекты при помощи, казалось бы, обыкновенной пачки сигарет… Игорь все жадно впитывал в себя, он уже несколько раз записал разговоры с приятелями за кружкой пива, а потом с удовольствием прослушал запись… Не удержался и по собственной инициативе записал на тайный магнитофон свой ночной разговор на квартире Лены Быстровой. Вот бы Катя послушала! Он хотел стереть запись, но что-то остановило его, спрятал в потайном месте. Может, еще пригодится…

Как-то Изотов сказал, что Игорю следовало бы квартиру поменять. Если завод не предоставит ему отдельную квартиру, то, может, стоит вступить в кооператив? Насчет первого взноса Игорь может не беспокоиться… Он вскоре получил деньги от Изотова, а в кооператив и не подумал вступать. Завалил заявлениями цеховую жилищную комиссию, мол; втроем в маленькой комнате в коммунальной квартире им негде повернуться. Две или три комиссии наведывались к нему домой, а этим летом он наконец переехал в отдельную двухкомнатную квартиру в Новых Черемушках. А в кооперативе еще бы ждал и ждал… До работы стало ездить далеко, но в метро это не так уж и страшно.

С Родионом Яковлевичем они вдвоем отпраздновали новоселье, тот и словом не обмолвился о деньгах, которые дал на кооператив, а Игорь тем более помалкивал. А если бы Изотов спросил, Игорь ответил бы, что дал кому надо взятку — и дело с концом. В одной комнате у него была расположена стереофоническая установка: катушечный магнитофон «Акай», усилитель, колонки. В углублении ореховой стенки стоял транзисторный приемник «Грюндиг», кассетный портативный магнитофон, на специальной полочке бобины с пленкой и кассеты. Тут, на окраине города, приемник хорошо брал зарубежные станции, Игорь каждый вечер слушал передачи «Голоса Америки», Би-би-си, «Свободной Европы». Чтобы не беспокоить жену и дочь — они в одиннадцать уже ложились спать, — Игорь слушал голоса до часу ночи через крошечные наушники, которые подключались к приемнику.

По комиссионкам Изотов запретил ему шататься, мол, незачем привлекать к себе лишнее внимание. Игорь хотел было втянуть в торговые дела Алексея Листунова, но тот не «заболел» зарубежной техникой. У него были отечественный магнитофон и приемник, а платить «бешеные деньги», как он выразился, за всякую ерунду он не намерен, да и где эти деньги взять?..

Изотов как-то заметил, что каждому свое… К Листунову придется подбирать иные ключики… От Алексея Игорь знал, что тот несколько раз встречался с Родионом Яковлевичем — передавал ему всякую автомобильную мелочь.

По совету Изотова Игорь за кружкой пива или бутылкой вина заводил разговоры с Алексеем о том, как люди живут за границей, сколько там замечательных товаров, а у нас за пустяковой модной импортной тряпкой или обувью выстраиваются очереди…

Алексей мрачно слушал, иногда поддакивал, но чувствовалось, что все это не очень-то задевает его, приятель чаще всего переводил разговор на отца: каким образом все поточнее выяснить о нем? Сейчас многих реабилитировали, он, Алексей, убежден, что отец ни в чем перед Родиной не провинился. Игорь отговаривал его, толковал, что все может обернуться еще хуже для Алексея…

— Батя был коммунистом, — жуя папиросу, говорил Листунов. — Всю жизнь отдал за Советскую власть, а она, власть-то, вон как, оказывается, его отблагодарила!

— Думаешь, твой отец один такой? — вставлял Игорь.

— Что-то ведь надо делать? — нервничал Листунов. — Может, обратиться в Президиум Верховного Совета?

— Отца-то они тебе все равно не воскресят, — резонно замечал Игорь. Родион Яковлевич наказал всячески удерживать приятеля от самостоятельных действий. Алексей Листунов «зрел»…

Недавно Игорь Найденов, впервые с тех пор, как познакомился с Изотовым, испытал настоящий панический страх. После работы он поехал на Белорусский вокзал, чтобы положить в камеру хранения хозяйственную сумку — с такими обычно ходят в продовольственные магазины. Как назло, все автоматические камеры были заняты. Он бесцельно бродил по шумному вокзалу, полистал в киоске «Союзпечати» журнал «Экран» с популярной актрисой Извицкой на обложке, выпил в буфете чашку черного кофе с ватрушкой и снова отправился к кассам. Вокзальная суета вызвала в памяти далекие военные годы, когда он беспризорником мотался по стране с шайкой поездных воришек. В войну в помещениях был другой запах: смесь карболки и дезинфекции, а шум и суета те же самые. Проходя мимо громоздких желтых скамеек с вырезанными на спинках буквами «МПС», он вдруг испытал жгучее желание стащить желтый кожаный чемоданчик, стоявший у ног пожилой женщины в синем берете с брошкой. Пассажирка, откинувшись на скамье и приоткрыв рот с золотыми зубами, дремала…

Подивившись про себя змеиной живучести старых воровских привычек, Игорь подошел к единственной открытой камере, машинально потянул за ручку закрытой секции, которая была рядом. Опустив в щель 15 копеек, сунул в черную дыру сумку, набрал код и захлопнул серебристую дверцу. Повернувшись, встретился глазами с сержантом милиции, который бесшумно подошел сзади. Это был молодой человек с внимательным взглядом и чуть заметной усмешкой на чисто выбритом лице. По видимому, недавно вернулся из армии — очень уж ладно сидит на нем синяя милицейская форма.

— Откройте камеру, — требовательно произнес он.

— Зачем? — удивился Игорь. Поначалу он не испугался, только удивился.

— Набирайте, набирайте, — сказал сержант. Игорь нервно набрал код, потянул за ручку. Дверца не открывалась.

— Наверное, перепутал, — пробормотал он, суетливо крутя пластмассовые шпильки. И почувствовал, что пальцы дрожат.

Дверца наконец открылась, Игорь подтащил к краю сумку.

— Что в ней? — спросил сержант.

Вот тут и пришел страх. Чтобы милиционер не заметил, как он побледнел, Игорь отвернулся к камере и, глядя на злосчастную сумку, мучительно думал, что делать. Он и представления не имел, что находится в ней.

— Я не понимаю… — слабо запротестовал Найденов.

— Перечислите вещи, которые находятся в вашей сумке. — В голосе сержанта появились сердитые нотки. — Чего проще… если сумка ваша.

Громкий пронзительный звонок заставил Игоря вздрогнуть. Сержант, бросив на него быстрый взгляд, круто повернулся и, все ускоряя шаг, пошел по узкому проходу вдоль автоматических камер, вот он повернулся и исчез за углом. Скорее повинуясь инстинкту, чем разуму, Найденов схватил сумку и, огромным усилием воли сдерживая себя, чтобы не побежать, зашагал по другому проходу к выходу.

На улице он вытер рукавом пот на лбу, торопливо вскочил в свободное такси и даже не сразу сообразил, куда ехать…

Изотов поначалу сильно встревожился, потом, поразмыслив, сказал, что это чистая случайность, по видимому, в камерах хранения стали совершаться кражи, вот ретивый милиционер и проявил бдительность. Если бы было что-либо серьезное, он не отпустил бы Игоря. Тем не менее сказал, что пока не стоит ходить на Белорусский вокзал. Теперь Игорь будет носить вещи на Казанский и Ленинградский вокзалы.

Так впервые Найденов почувствовал, что его занятия — очень опасное дело. Смертельный страх затаился в нем, как заноза в пальце. Отныне Изотов или человек, передающий ему чемодан, говорили, что в нем лежит, по крайней мере сверху.

Когда ему было велено снова пойти на Белорусский вокзал, на этот раз взять из такой-то камеры посылку, Игорь наотрез отказался. Изотов настаивать не стал, но заметил:

— Поджилки затряслись, герой? Такая уж наша работа, надо всегда быть готовым ко всему. Даже к самому худшему…

— К тюрьме?

— Умный разведчик не попадется, — поспешил его успокоить Родион Яковлевич. — Умный разведчик все всегда предусматривает.

— Вы тоже хороши, — упрекнул Игорь. — Даже не догадались подсказать, что в сумках лежит!

— На самый худой конец тебя обвинили бы в воровстве… И то ты, я думаю, сумел бы отвертеться… — Изотов улыбнулся: — Не похож ты на жулика.

— На шпиона? — ввернул Игорь.

— Ты похож на честного советского пролетария, — серьезно ответил тот.

Если Изотов решил, что сделал ему комплимент, то он очень ошибся…

В районной библиотеке Игорь взял несколько детективов и неделю вечерами взахлеб читал их. Литература этого рода показалась ему увлекательной, настораживало лишь одно обстоятельство: хитроумные полицейские инспектора и сыщики рано или поздно всегда находили даже самых изощренных преступников. Почти все детективы были связаны с раскрытием убийств — это немного утешало Игоря: его «работа» не имеет ничего общего с мокрыми делами… И он впервые всерьез задумался о своем будущем. Изотов сулил златые горы и роскошную жизнь за границей, но ни разу не обмолвился, когда все это случится. Понятно, для того чтобы наслаждаться жизнью за рубежом, нужно заслужить это право, да и денег заработать. Игорь не столь наивный, чтобы не знать, что и там полно нищих неудачников. В газетах часто пишут о самоубийцах, причем молодых людях даже с высшим образованием. Уехать из России он был готов хоть сейчас — книги, журналы, рекламные проспекты, которые он покупал у «жучков» в комиссионках, наглядно демонстрировали западный образ жизни: великолепная техника, обалденные автомобили, яхты, виллы, вина и, главное, красотки разных мастей и на любой вкус! Эта незнакомая жизнь манила, притягивала… Не верилось, что он когда-нибудь будет одеваться, как эти белокурые супермены, ездить на роскошных автомашинах, обнимать сексапильных красоток…

И вместе с тем это теперь стало смыслом его жизни. Кате он и не заикался о своих мечтах, лишь с Алексеем Листуновым делился.

Как-то Игорь сказал Изотову: дескать, хотел бы повидаться с отцом, где он, жив ли? Тот ответил, что отец сам его найдет. Не то чтобы Игоря замучили сыновьи чувства, просто захотелось убедиться, что убежденный враг Советской власти до сих пор жив, здоров и не попался. Уже от одной мысли, что такое возможно, на душе становилось легче. Но он, Найденов, не пойдет по стопам отца, который всю жизнь прожил в чужой для него России, под чужой фамилией и не испытал радостей западной жизни. Игорь выполнит все, что потребуют от него, лишь бы поскорее его переправили на Запад. А еще бы лучше — в Соединенные Штаты. Уж он-то возьмет от свободной богатой жизни всё! Хотя спроси его, а что входит в это туманное понятие «всё», он, пожалуй, бы не ответил… Для него всё, что там, было прекрасным, а всё, что здесь, — отвратительным, скучным, убогим… О Кате и Жанне он не думал, Потому что к ним Найденов не испытывал никаких чувств. Воспитание дочери целиком легло на плечи Кати-Катерины и ее матери, не чаявшей души во внучке. Жена поговаривала о втором ребенке, но Игорь был против. Еще слишком свежи были в памяти бессонные ночи, когда маленькая Жанна болела, потом эти мокрые пеленки-распашонки, развешанные на тесной кухне… И когда появилась вторая, неведомая Катерине, жизнь, отношения их стали совсем прохладными, хотя крупных ссор и не было. Жена не одобряла его увлечение заграничной техникой, не понимала, почему он так часто ее меняет. Удивлялась стоимости магнитофонов, приемников. Однако смирилась и больше не лезла в его дела, тем более что покупки Игоря на семейном бюджете не отражались, он внушил Кате, что продажа и покупка выходит так на так, а иногда даже он оказывается в выигрыше. Истинную цену своих новых приобретений он ей не называл, иначе у жены глаза бы полезли на лоб. Приходилось на каждом шагу врать, выкручиваться…

Более терпимой жена стала к нему после того, как Игорь, проявив завидную энергию, добился отдельной квартиры. Сама Катя стеснялась ходить в местком, партком и прочие организации. Игорь чуть ли не силком таскал ее туда. Портрет жены висел на заводской Доске почета — это тоже сыграло немалую роль в получении отдельной квартиры. Теперь Катя с увлечением занималась благоустройством комнат, она купила широкий диван-кровать, белый кухонный гарнитур, нейлоновые занавески. Игорь давно понял: если сдерживать свое раздражение, не срывать злость на жене и дочери, то в доме будет относительный мир и покой. У Кати, надо признать, характер ровный, она еще ни разу ему не устроила сцены ревности, хотя случалось, Игорь и не ночевал дома. В таких случаях он говорил, что допоздна загулял с приятелями, не захотел тратиться на такси. Катя ни разу не попыталась выяснить, правду ли он говорит.

После родов она еще больше располнела, округлился живот, талия совсем исчезла. Говорят, если хочешь узнать, какой станет твоя жена к старости, посмотри на тещу. Теща как раз, в отличие от дочери, была стройной и худощавой. Возможно, Катя больше и не заикалась о втором ребенке после того, как Игорь сказал, мол, ты после вторых родов станешь еще толще, превратишься в настоящую тумбу. Какое-то время жена следила за собой, даже поголодала две недели, но не было заметно, чтобы она похудела. Зато Лена Быстрова оставалась стройной, миниатюрной и полной любовного пыла. С возрастом Найденов приобрел солидную осанку, черты продолговатого лица стали резче, две складки у губ и твердый подбородок придавали мужественность, которая так нравится женщинам. Выпивал редко. Изотов внушал ему, что у пьяного развязывается язык, грош цена тому разведчику, который не умеет пить. Пусть говорят другие, а разведчик должен уметь слушать и все наматывать себе на ус. Найденов свято придерживался этого золотого правила. Чтобы не перебирать, он приучил себя пить не залпом, как многие, а понемногу отпивать из рюмки. Сначала знакомые подшучивали над ним, мол, пьешь, как красна девица, а потом привыкли. Игорь видел: так пьют иностранцы. Возьмет иной мистер сто граммов коньяка с черным кофе и сидит себе, наслаждается за столиком час-два. Игорь научился понимать толк в напитках, водку он теперь старался не заказывать, а вот хороший коньяк или марочное вино смаковал в свое удовольствие. Его тянуло в гостиницы, где останавливались иностранцы, ему нравилось сидеть в тихом баре и наблюдать за ними, английский язык он освоил и теперь мог понимать даже быструю речь за столиками, но сам никогда не вступал в разговоры. Изредка Найденов заходил в кафе на первом этаже гостиницы «Украина» и заказывал себе за стойкой коктейль и чашку двойного черного кофе. Это кафе работало до поздней ночи, здесь всегда толпился народ, не только туристы из гостиницы, а и москвичи. Однажды Игорь увидел двух известных киноартистов, в другой раз популярного в Москве молодого писателя.

Сидя за стойкой и слушая иностранную речь, он чувствовал себя как бы в другом мире, считал себя причастным к нему. А толковали гости о сувенирах, отдавали должное красоте русских женщин, хвалили русское гостеприимство. Были и такие которые и здесь, за тысячи миль от своей родины, говорили о бизнесе, акциях, сделках.

В сквере неподалеку от набережной Москвы-реки произошел любопытный случай: Игорь сидел на скамейке и листал журнал «Америка», который прихватил со столика в гостинице «Украина». Напротив оживленно беседовали двое — иностранец и длинноволосый парень в потертых джинсах и ковбойке. Неожиданно иностранец — высокий блондин с усиками — стащил с себя замшевую куртку с молнией и отдал парню. Тот, воровато оглянувшись, тотчас напялил ее на себя. Длинные руки его торчали из рукавов. Игорь впервые увидел, как бесцеремонно орудуют фарцовщики. Парень с трудом изъяснялся по-английски, а на тебе! Сумел обтяпать выгодное для себя дельце с иностранцем! А то, что оно было выгодное, можно было видеть по довольной физиономии фарцовщика.

Когда он рассказал об этом Изотову, тот посоветовал брать на заметку таких людей, будет предлог — можно даже завязать знакомство, обещал для этого случая подкинуть Игорю что-нибудь из заграничного тряпья, которое он мог бы предложить по сходной цене фарцовщику. Только все это нужно делать чрезвычайно осторожно, потому что милиция следит за спекулянтами заграничным барахлом. Игорь успокоил его, сказав, что эти ребята тоже не промах и на рожон не лезут.

Найденов уже третий раз приходил в сквер у набережной, но длинноволосого парня в джинсах ни в гостинице, ни здесь что-то не видно было. Профессия у него беспокойная, мог и попасться… Он уже хотел было подняться со скамьи, как увидел на набережной парочку: Лена Быстрова в светлом плаще, с красиво уложенными светлыми волосами неторопливо шла рядом с черноволосым мужчиной в кожаном пальто и шляпе. Игорь поспешно отвернулся и спрятался за раскрытым журналом. Мужчина что-то негромко говорил густым баском, Лена тоненько смеялась. Он увидел на белом запястье Быстровой серебряный витой браслет.

Удивительные существа эти женщины! Встать, подойти к ним и посмотреть ей в лживые глаза? Вряд ли что в них дрогнет, — Лена не присягала ему на верность, да и какое имеет он право что-либо требовать от нее?..

Игорь встал, со зла чуть было не швырнул журнал в урну, но спохватился — он еще дома его полистает — и зашагал в другую сторону. Ждал фарцовщика, а увидел свою любовницу. С чего бы это у него заныло сердце? Как будто не знал, что Лена изменяет не только мужу, но и ему. А он? Разве он при случае не изменяет жене и этой же самой Лене?..

Настроение у Игоря Найденова было испорчено.

2

В ресторане народу было мало, с улицы сюда проникал рассеянный свет, слышался шум проезжающих машин. Окна выходили на канал Грибоедова, в щель неплотно сдвинутых бархатных штор виднелись гранитный парапет с чугунной решеткой и окна черного многоэтажного здания. Рогатки антенн растопырились в разные стороны. На высоком потолке просторного зала мягко светилась хрустальная люстра. За квадратным столом сидели Вадим Казаков, Виктор Яковлевич Лидин, Николай Ушков. Нынче утром они ввалились к Вадиму, Николай представил Лидина как члена художественного совета киностудии, мол, он, Ушков, рассказал тому, какой талантливый человек Казаков, дал почитать в рукописи детскую повесть, в общем, Виктор считает, что по ней можно поставить хороший фильм.

Рослый, склонный к полноте Лидин солидно кивал и улыбался, внимательно разглядывая Вадима. А тот, ошарашенный всем этим, наконец догадался пригласить на кухню чаю попить.

— Чаю? — вопросительно посмотрел Лидин на Ушкова. — Фи, какая проза!

И только сейчас Вадим заметил, что круглые щеки члена художественного совета и нос слегка розовые, а в глазах затаилась похмельная муть.

— Продолжим наш разговор в ресторане, — сообразив, что к чему, предложил Ушков и подмигнул приятелю: мол, живо собирайся!

И вот они в ресторане. Кажется, Лидин никуда не спешил, круглое лицо его порозовело, залоснилось, карие глаза влажно заблестели, губы то и дело трогала довольная улыбка. Он вытирал их бумажной салфеткой и говорил:

— Здесь самые лучшие купаты! Даже в «Кавказском» таких не подают.

На вид Лидину лет тридцать пять, по его фигуре сразу видно, что он любит вкусно поесть и выпить. Движения его рук размеренны, коньяк он пил не залпом, а интеллигентно — маленькими порциями.

— Вообще ты, Вадим, способный человек, — легко перешел он на «ты». — Но одно дело написать повесть, а другое — сценарий для студии. Кто ты для кино? Кот в мешке. Может получиться фильм, а может — провал! Кино — это, Вадим, лотерея: можно «Волгу» выиграть, а можно и ни с чем остаться…

На этом он пока исчерпал свое красноречие и с аппетитом принялся за купаты — остро приготовленные зажаренные колбаски.

Николай пил коньяк и больше помалкивал. Лицо его было, как всегда, бледным, светлые глаза трезвыми.

— Заключите с Казаковым договор, — вставил оп, скатывая в трубочку бумажную салфетку. — Он ведь может отдать свою повесть и на другую киностудию.

— Так там его и ждут с раскрытыми объятиями! — рассмеялся Лидин. — Кино — это золотая жила. В кино рвутся многие: великие и невеликие. Сценариев — горы, а…

— Фильмов хороших что-то мало, — прервал его Ушков.

— Верно, — кивнул Лидин. — А почему? Потому, что всякими правдами и неправдами проталкивают на экраны разную халтуру! В кино без знакомства не пробьешься. Многие пишут, но, как говорится в Библии, народу много, а избранных мало…

— В Библии сказано не совсем так… — возразил Ушков. Он не терпел вольного обращения с первоисточниками.

— Короче говоря, Вадим, — перебил Лидин, — ты встаешь на трудный, каторжный путь… И если тебе я не помогу, никто фильма по твоему сценарию не поставит, если даже он будет гениальным. У кино свой мир, свои законы…

— Кто же их устанавливает? — впервые открыл рот Вадим.

— Мы, — скромно ответил Лидин. — Те, чьи фамилии даже в титрах не появляются. Десятки разных инстанций должен пройти любой сценарий, прежде чем будет утвержден. А такие, как я, проводят сценарии между Сциллой и Харибдой. Видел, как плотогоны сплавляют бревна? Стоит на плоту человек с багром и ловко отталкивается от берегов, других бревен и наконец выводит свой плот на чистую воду… Так вот я на киностудии и есть тот самый плотогон.

— Ну и гони сквозь быстрину свой плот, — улыбнулся Ушков. — За чем же дело?

— А ты подумал, зачем мне трепать нервы, создавать благоприятное общественное мнение, бегать, суетиться? Портить отношения с начальством и худруком? Только из одной любви к сценаристу?

— Из любви к киноискусству, — вставил Николай.

— Любовь к искусству — это понятие растяжимое… — туманно начал Лидин. — На одной любви далеко не уедешь…

— Что же я должен делать? — спросил Вадим. Он ничего толком не понимал, весь этот разговор казался каким-то бредом. Но Лидин не производил впечатления дурака.

— Ты? — насмешливо взглянул на него Виктор Яковлевич. — Ничего. Смотреть мне в рот и слушаться во всем. Плотогон-то я, а ты, Вадик, всего-навсего бревно.

— Бревно? — опешил тот, не зная, рассердиться ему или рассмеяться.

— Ну, ты, Витя, перехватил, — вмешался Ушков.

— Надеюсь, я говорю с разумными людьми, понимающими метафоры, — сказал Лидин.

— Честно говоря, я ни черта не понимаю, — признался Казаков. — Плотогоны, бревна, быстрина… Чепуха какая-то!

— Ты, кажется, был в партизанах? — круто переменил тему Лидин.

— У него медаль «За отвагу», — сказал Ушков.

— То, о чем ты пишешь, безусловно, хорошо знаешь, — продолжал Виктор Яковлевич. — Мне нравятся сцены боевых действий в тылу фашистов, засады на дорогах, диверсии… Но я пока не вижу людей, не ощущаю их характеров. Почему-то все они кажутся на одно лицо. И разговаривают одинаково.

Вадим промолчал, хотя внутренне был не согласен с ним. Разве деда Андрея с кем-нибудь спутаешь? Или командира партизанского отряда? Начальника разведки? А мальчишек? Все они разные… Однако червь сомнения уже стал закрадываться в его душу.

— Могу ли я взять на себя такую ответственность и заявить руководству, что автор надежен, сможет написать сценарий и с ним стоит заключить финансовый договор?

Будто спрашивая их совета, Лидин переводил взгляд с одного на другого. Вадим промолчал, а Николай произнес.

— Казаков киностудию не подведет. Много вы выпускаете хороших фильмов о войне?

— Твоими бы устами да мед пить, — улыбнулся Виктор Яковлевич. — О войне сценариев на полках студии полно. Думаете, мало у нас профессиональных сценаристов? Пруд пруди. Так мы скорее их будем экранизировать, чем новичка, которого никто не знает. «Ищем таланты!» — это только красиво звучит в телевизионных постановках. Конечно, от режиссера зависит — получится фильм или нет, но до работы с режиссером ой как еще далеко! Заявки на сценарии утверждает редакционный совет, то есть мы, члены совета. Хотим — пропустим, хотим — зарубим.

— Я никогда не писал сценариев, — сказал Вадим.

— А я на что? — потыкал себя пальцем в грудь Лидин. — О чем я тут битый час толкую? Никакого сценария пока не требуется, нужна заявка, которую ты, писатель, не напишешь. Пройдет на худсовете заявка — с тобой заключат договор, вот тогда можно будет говорить о сценарии… Как у нас на киностудии говорит один редактор: «Заявка — это патент на сценарий!» Желчный человечишко! Из себя ничего не представляет, а гонору — вагон! Его я больше всего опасаюсь, хотя за душой у него ничего, кроме умения произносить красивые фразы, нет. Тебе нужно ему понравиться, Вадим.

— Я не красна девица и никому не собираюсь нравиться, — возмутился Казаков.

— Если ты хочешь прикоснуться к кино, придется и тебе научиться играть свою роль… — заметил Лидин. — В кино все играют: члены худсовета, редакторы и даже бухгалтеры! Что поделаешь, кино — массовый вид искусства…

Ушков подмигнул Вадиму, мол, не возражай, а слушай, поднялся из-за стола и пошел покурить в вестибюль. Проводив его задумчивым взглядом, Виктор Яковлевич налил из графинчика с золотой полоской коньяку и, приблизив свое толстое лицо к Вадиму, негромко произнес:

— Я напишу заявку, постараюсь ее протащить через худсовет, а за это мне — тридцать процентов.

— Каких процентов? — вытаращил на него глаза Казаков.

— Тридцать процентов авторского гонорара, — трезвым голосом продолжал тот. — Это еще по божески, другие берут половину.

— И все… дают проценты? — деревянным голосом спросил Вадим.

— Ты еще не «все», — весомо заметил Лидин. — Ты — ноль без палочки. Я уже говорил: кот в мешке. А я пробью сценарий на студии — понял ты, юное дарование, как утверждает мой старый приятель Ушков.

— Кажется, понял…

Чувствуя, как к щекам приливает жар, Казаков поднял свою рюмку и выплеснул остатки коньяка в наглое лицо Лидина. Медленно встал из-за стола, пошел к выходу.

— А деньги? — остановил его тот.

Вадим достал из кармана три десятки и швырнул на стол.

— Дурак ты, Вадим, — невозмутимо заметил Лидин. — Потом жалеть будешь. Я еще хотел тебе помочь. Кому ты нужен со своей неопубликованной повестью? Да когда и издашь, в кино вряд ли ее пристроишь. Уж я-то знаю… Не первый раз в первый класс! — Он рассмеялся.

— А у меня вот в первый раз в жизни потребовали взятку, — вырвалось у Казакова.

— Да не ерепенься ты, чудачок, я пошутил, — другим тоном сказал Лидин, наливая в рюмку коньяк. — Чего вскинулся, старик? Я должен своего автора со всех сторон прощупать… И потом я… пьян, черт бы тебя побрал!

— Прощупывай других, — сказал Вадим. — Надо было дать тебе в морду.

— Зеленый ты, — добродушно ответил Лидин. — Еще поумнеешь и сам ко мне прибежишь…

Вадим перехватил в вестибюле Ушкова и рассказал об этой безобразной сцене. За стол садиться с Лидиным он больше не захотел и уговорил приятеля уйти из ресторана.

— Пусть он подавится своими купатами и зальется моим коньяком! — ворчал Вадим. — Зря не заехал ему в толстую рожу!

— Ты заплатил за стол? — осведомился Николай.

— Ну и что?

— Считай, что уже дал взятку.

— Думаешь, не надо было платить? — удивился Вадим. — Но получается, что я его пригласил?

— Вот так Витя Лидин! — покачал головой Николай. — Не ожидал от него такой прыти!

— Неужели и другие так же?

— Вообще-то один знакомый говорил мне, что Витя как клещ вцепляется в талантливых авторов… Я полагал, дальше дармовой выпивки дело не заходило.

— И главное, хоть бы смутился! — не мог успокоиться Вадим. — Про таких моя бабушка говорила: мол, плюй в глаза, а ему божья роса.

— По-моему, эта поговорка звучит несколько иначе? — улыбнулся Ушков.

Они вышли на Невский и влились в толпу.

На углу улицы Бродского и Невского светло-зеленая «Волга» с шашечками врезалась в фургон с надписью: «Хлеб». Капот такси вспучился, на асфальт ледяными кристаллами разбрызгалось лобовое стекло. Толпа прохожих уже обступила место аварии. Милиционер полосатой палочкой показывал потоку машин на объезд. До чего все же любопытные люди! Так вот и будут стоять, пока не закончится обмер, опрос свидетелей и машины не разъедутся.

Погода стояла сумрачная, дождя не было, но все небо заволокли низкие серые облака, крыши зданий влажно лоснились. Нахохлившиеся голуби сидели на карнизах. Часы на башенке бывшей Думы мелодично пробили пять раз. Люди были одеты в болоньи, легкие пальто. Лишь молодежь щеголяла по летнему в джинсах и тонких разноцветных куртках. В сквере напротив памятника Екатерине сидели старушки и молодые мамаши с детишками. Голуби и тут облепили фигуры знаменитых государственных деятелей, столпившихся вокруг монументальной императрицы. Казалось, своей широкой юбкой она сразу накрыла всех.

— Какой подонок! — возмущался Вадим. — Тридцать процентов! Это много?

— А ты считать не умеешь? — насмешливо сбоку взглянул на него приятель.

— Мне все это противно, будто в душу плюнули!

— Ты же журналист, наверное, всякого насмотрелся, — улыбнулся Ушков.

— Одно дело, когда это касается других, а тут — меня лично!

— Пройдет и это, — насмешливо продолжал Николай. — Так говорит один наш поэт…

— А ты, часом, не берешь взятки?

— Ты знаешь, ни разу не предлагали.

— А если бы предложили?

— Мне не предложат, Вадим: как ты не способен дать взятку, так и я не способен ее взять.

— Куда мы катимся?

— Я думаю, таких, как Лидин, не так уж много, — примирительно ответил приятель.

— Я-то думал, что литература делается чистыми руками, — говорил Вадим. — Святое дело!

— Для настоящего писателя — святое дело. Даешь на чай швейцару в ресторане или шоферу такси? Ну и этот деляга от кино потребовал с тебя свои чаевые. Чего удивляешься?

— Может, он пошутил?

— Какие уж тут шутки!

— Надо было схватить его за руку и устроить скандал?

— Отперся бы. Он ведь заявил тебе, что пьяный, — проговорил Николай. — Хитрый, мерзавец! Завел разговор без свидетелей. Да и тебе потом скажет, мол, здорово тяпнул, ну и намолол разной чепухи.

— Неужели у меня на лице написано, что я способен дать взятку? — спросил Вадим.

— Лидин намекнул, что хорошо бы пообедать где-нибудь в хорошем месте, ты и пригласил его в ресторан, как говорится, рыбка клюнула! А дальше больше… Да и опьянел, скотина.

— Веришь, пропало желание работать над книжкой, — признался Вадим. На душе у него было муторно.

Еще работая в «Вечерке», он писал о взяточниках, но это были люди, связанные с продажей автомобилей, разных дефицитных товаров.

— Я полагаю, тебя главным образом вот что заело, — поучающим тоном произнес Николай. — Ты, естественно, считаешь себя большим писателем… — В ответ на протестующий жест Казакова, он улыбнулся: — Каждый считает, что вот уж он-то обязательно удивит мир, создаст произведение, которое останется в веках…

— Так высоко я не замахиваюсь…

— Так вот, тебя оскорбило то, что Лидин заговорил с тобой, как с человеком, пока ничего из себя не представляющим. Ноль, сказал он, без палочки. Крупному писателю он такого бы предложения, конечно, не сделал…

— О взяточниках и дающих взятки я писал, — сказал Вадим. — Но только сегодня понял, какую надо иметь мелкую душонку, чтобы требовать взятку и чтобы давать ее. Сегодня, Коля, мне действительно плюнули в душу, и поверь, это не громкие слова.

— Опыт жизни, Вадик! — рассмеялся Ушков. — Уж если ты задумал стать писателем, то радуйся, что приобрел еще что-то, до сей поры не ведомое тебе.

— С твоей философией я, как Раскольников Достоевского, должен свою старуху убить? — невесело усмехнулся Вадим. — Это тоже опыт.

— Не кидайся в крайности, дружище! Старуху убивать не надо, а жизнь во всех ее проявлениях знать необходимо… Вспомни Горького с его университетами, Джека Лондона, Франсуа Вийона…

— Ну и примеры ты приводишь!

— Сначала выстрадай, а потом пиши, — посерьезнев, заметил Ушков. — Твоя книжка о мальчишках на войне получится, она займет свое место в литературе, и тогда никакие Лидины не посмеют делать тебе гнусные предложения.

— Айда в баню? — вдруг предложил Вадим. — У меня такое впечатление, будто я вывалялся в сточной канаве.

3

Редкие капли срывались с ветвей деревьев и гулко шлепались на брезентовый плащ Павла Дмитриевича Абросимова. Он стоял на кладбище и смотрел на свежую могилу с бетонным надгробием, в которое была вставлена овальная фотография молодой улыбающейся девушки. На могиле дешевые венки с бумажными цветами и черными лентами. На металлической серебристой ограде сиротливо мокла чья-то забытая выгоревшая кепка. Негромко тренькали синицы, низкие лохматые облака чуть ли не задевали вершины высоких сосен. Иногда порыв холодного ветра приносил с собой сухие иголки, они с тихим шуршанием просыпались меж могил.

Миловидное большеглазое лицо девушки притягивало взгляд, белозубая улыбка была простой, открытой… Саша Сидорова, медсестра поселковой амбулатории. Кто бы мог подумать, что жизнь этой смешливой девушки так трагически оборвется этой осенью?! Уж в который раз вспоминал Павел Дмитриевич события того страшного дня…

Его громким стуком в окно рано утром разбудил Иван Широков. Он был в стеганом ватнике, зимней шапке и с ружьем за спиной, лицо угрюмое.

— Убили медичку Сашу Сидорову, — сказал он. — Одевайся, пошли бандюгу ловить. Говорят, сховался в нежилой будке на восемнадцатом километре. Участковый в отпуске, самим надо действовать. Вот какие дела, Павел.

Еще было сумеречно, сеял мелкий осенний дождик, они в ногу, как солдаты, шагали по тихой улице. За плечом Павла тоже ружье, патронташ засунут в карман плаща Иван, попыхивая папиросой рассказывал:

— Яшка Липатов Сашу ухлопал. Наверное, водка его до этого довела. Сколько раз мы, дружинники, выдворяли чуть живого из клуба. За Саней-то ухаживал еще и путеец Колька. Раз или два они поцапались на танцах с Яшкой, обычное дело. А вчера Яшка заявился подвыпивши — им на стеклозаводе аванс выдали — к Сидоровой, а там тоже гуляют, и Колька-путеец за столом. Ну, Липатов повернулся, хлопнул дверью и вон из дома. А Сашка-то выскочила на крыльцо и крикнула, чтобы он больше к ней не шастал и пороги не обивал, мол, ей нравится Колька. Вечером он снова к ним заявился, пьяный и с ружьем. Прямо с порога шарахнул. Пока ружье перезаряжал, Колька выпрыгнул в окно — и бежать. А Сашу — наповал, даже не вскрикнула.

— Откуда ты знаешь, что он в будке прячется? — спросил Павел Дмитриевич.

— Люди видели, как он туда с ружьем побежал. Говорят, патроны звякали в карманах.

— Видели и не задержали?

— Кому хочется под пулю становиться-то?

— Значит, нам с тобой придется, — усмехнулся Абросимов. — Раз мы — дружинники.

— А что делать? — пожал плечами Широков. — Поди узнай, что у него на уме.

— Возьмем мы его, Ваня, — сказал Павел Дмитриевич. — Никуда он не денется.

Путевая будка находилась в двух километрах от поселка, близ железнодорожного моста. Она стояла на пригорке, а за ней сразу лес. Раньше здесь жил путевой обходчик, а потом нужда в нем отпала, и будка осиротела. Стекла в окнах выбиты, на крыше зияли дыры, сарай обвалился, кругом разруха и запустение — так всегда бывает, когда жилье без хозяина. К ним по дороге присоединились несколько человек. В руках высокого рабочего с лесопильного завода суковатая палка. Добровольцы шагали чуть поотстав, никто не разговаривал.

Под ногами зашуршали палые листья. Нужно было с насыпи спуститься на железнодорожный путь, перейдя его, подняться на пригорок к будке. Тому, кто укрылся там, они были видны как на ладони.

— Как бы опять не открыл пальбу, — предупредил Иван, видя, что Павел Дмитриевич решительно стал спускаться по насыпи к линии.

Абросимов ничего не ответил, глаза зло сузились, ружье он так и не снял с плеча. Уже рассвело, и силуэт белой будки отчетливо отпечатался на фоне мокрых сосен. Редкий дождь шуршал в ветвях деревьев, на сосновых иголках серебрились мелкие капли, рельсы влажно блестели. Со стороны станции послышался протяжный гудок локомотива.

— Не лезь на рожон-то! — схватил Абросимова за плечо Широков. — Тоже мне Александр Матросов!

— Не стоять же нам тут до кукушкиного заговенья, — сказал Павел Дмитриевич…

— Поезд пройдет, и под шумок перебежим на ту сторону, — заметил Иван.

Павел Дмитриевич все так же не спеша перешел через путь, вступил на тропинку, ведущую вверх, к будке. Палисадника не было, его давно опрокинуло на землю. Вместо нижней ступеньки зияла дыра, на почерневшей верхней выросли бледные грибы на искривленных тонких ножках. Дверь в будку была приотворена. Абросимов дернул ее на себя, и она, чуть было не соскочив с ржавых петель, широко распахнулась, издав протяжный унылый скрип. Всклокоченный Яшка Липатов стоял посреди пустой запущенной комнаты с осколками кирпича на полу и целился ему из двустволки в грудь. Зеленоватое в сумраке лицо его искривилось, будто в злобной усмешке, один глаз сощурен. Что в этот момент испытывал Павел Дмитриевич? Он и сейчас не мог бы толком самому себе объяснить. Нет, только не страх! Почему-то не верилось, что он вот сейчас умрет.

Он ощущал глубокую обиду на весь мир, что они, учителя, армия, из этого озлобленного парня не смогли сделать человека. Яшка учился плохо, в восьмом классе просидел два года, а в девятом проучился всего три месяца и ушел работать на лесопильный завод. Павел Дмитриевич всячески убеждал не бросать школу. Вот закончит десятилетку и там куда хочет, осталось всего-то полтора года, и у него будет среднее образование. Пусть сейчас ему трудно, зато потом будет легко… Яков тупо кивал головой, соглашался, но в школу так и не вернулся…

И вот бывший ученик целится ему прямо в сердце. Светлые волосы залепили низкий лоб, один глаз оловянно блестит, в уголке рта засохла слюна. Нормальный ли он? Разве может в здравом уме человек вот так, ни за что ни про что, застрелить человека?..

Не было страха, где-то в глубине своей души он знал, что Липатов уже не выстрелит, раз сразу не нажал на спусковой крючок. Конечно, вот так нелепо лишиться жизни было бы обидно. В войну он стрелял из автомата в фашистов и карателей, но сейчас ему даже в голову не пришло взять свое ружье на изготовку. Он и прихватил-то его машинально.

— Брось ружье! — командирским тоном приказал Павел Дмитриевич, глядя в глаза Якову.

Тот как-то странно всхлипнул, будто проглотил скользкий комок в горле, сдвоенные стволы задрожали, черная мушка запрыгала. В какой-то момент Абросимову показалось, что он сейчас нажмет на курок. В следующее мгновение Липатов съежился, втянул голову в плечи и, волчком крутанувшись на одном месте, кинулся к разбитому окну, вывалился в него, побежал к сараю с провалившейся крышей. Павел Дмитриевич видел, как он по лестнице забрался на сеновал. Заскрипели доски, вниз посыпалась сенная труха. Блеснули в черном проеме стволы ружья. Когда Абросимов вышел из будки, раздался оглушительный выстрел. Иван Широков с ружьем в руках лежал у растоптанной копытами коров грядки и смотрел на сарай. Остальные не решились подойти к будке, они выглядывали из-за деревьев за насыпью. Внезапно на Абросимова обрушился железный грохот, пыхтенье, стук колес: мимо будки прошел длинный товарняк.

Яков Липатов застрелился на сеновале. Скорее всего, он нажал на спусковой крючок большим пальцем ноги, потому что одного сапога на нем не оказалось.

— Зачем ты подставлял ему себя? — укорял позже Иван Широков Павла Дмитриевича. — Жизнь не мила, что ли?

— Я знал, что он не выстрелит, — ответил тот.

И вот сейчас, стоя у могилы, Павел Дмитриевич понял, почему он полез под выстрел: он чувствовал себя ответственным за Якова Липатова, ведь тот учился в его школе. Саша Сидорова приехала сюда после медучилища. И двух лет не проработала в Андреевке. Какие темные силы таились в душе Якова Липатова? В школеон был туповатым, медлительным парнем. Когда его в восьмом классе посадили за одну парту с отличницей Люсей Петуховой, он перестал ходить в школу — пришлось отменить это распоряжение.

Почему все то доброе, что они, педагоги, вкладывают в души детей, не всегда дает хорошие всходы? Конечно, кроме школы существуют семья, улица. У Якова родители не пьяницы, отец его воевал, вернулся домой без ноги, работает сапожником в промкомбинате, мать — уборщицей в больнице, двое младших братьев Якова нормально учатся в школе. Любовь, ревность, пьянство… Пожалуй, главное все-таки пьянство. Став взрослыми, некоторые парни утверждают себя в пьянстве и драках… Широков утверждает, что убийца не выстрелил в него, Абросимова, лишь потому, что оставался последний патрон, который он приберег для себя. Но Павел Дмитриевич уверен, что Липатов в него бы не выстрелил. Что-то дрогнуло в его оловянных невыразительных глазах, какой-то проблеск сознания…

Снова капли защелкали по задубевшему плащу, а с деревьев бесшумно заструились сухие иголки. От свежих могил исходил тяжелый запах сырой земли. У ворот кладбища остановилась собака с впалым брюхом и вислыми ушами, она настороженно посмотрела на человека и, низко опустив голову, побрела вдоль могил. На маленьких столах за металлическими оградами виднелись размоченные дождем куски хлеба, крупа, яичная скорлупа. Синицы и воробьи клевали угощение. У русских людей есть обычай — поминая покойников, оставлять еду и для птиц. Вот додумался сюда прийти за поживой и старый бездомный пес.

Саша Сидорова лукаво улыбалась с бетонного надгробия.

Проклятая водка! Разъедает души и старых и молодых. А пьют в Андреевке многие, особенно в выходные. У магазина всегда толпятся подвыпившие мужчины; взяв бутылки, идут в привокзальный сквер и там гомонят до сумерек. Пьют не только мужчины, но и женщины. Сама продавщица сельмага Прокошина частенько напивается так, что ее не раз под руки приводили домой. А у нее две дочери — Валя и Галя: одна учится в шестом, вторая — в десятом. Галя, черноволосая девушка со светлыми дерзкими глазами, много читает, учится хорошо, но бывает, на нее что-то находит, и тогда начинает дерзить учителям; вызовут к доске, а она молчит как истукан, хотя наверняка урок знает. Что у нее в душе творится? Пробовали с ней и по-хорошему и по-плохому — никакого результата: молчит и ноготь покусывает… А потом снова нормальная, приветливая девочка. Смотришь на нее — и душа радуется.

Собака обошла все могилы, подхватила корки со столиков и понуро поплелась к выходу. До нее тут уже хорошо поработали птицы. С сосны каркнула ворона, тут же сердито прострекотала сорока. Пес исчез за стволами, и снова стало тихо. Павел Дмитриевич пошевелился, и тотчас за воротник скатились холодные капли. Тяжело ступая в болотных сапогах, он зашагал к поселку. На душе пасмурно, как и на улице. Кругом сосны… Весной дерево возрождается, летом живет, осенью будто умирает, зимой тревожно спит… А говорят еще, что дерево бесчувственное! За один только год в нем совершается столько перемен.

Прошлой зимой в январе был сильный снегопад, старики такого давно не помнили. Снег валил две недели. Когда Павел Дмитриевич выбрался на лыжах в бор, он не узнал его. На ветви налипло столько снега, что молодые тонкие деревья, не выдерживая его тяжести, гнулись до самой земли, огромные ветви старых сосен с оглушительным треском отламывались и падали вниз. Абросимов лыжной палкой сбивал с макушек сгорбившихся деревцев глыбы рыхлого снега, и они немного выпрямлялись, благодарно кивая ему. А сколько сломалось сосенок и берез! Еще хорошо, что не было оттепели, не то снег намертво вмерз бы в ветви и стоило подуть ветру, как весь молодняк был бы покалечен. Да и так весной он увидел много сломанных деревьев, были и такие, которые так и не распрямились после снежной тяжести.

У казармы с проржавевшей красной крышей на скамейке сидел дед Тимаш и курил. Он был в драной зимней шапке и серых валенках с галошами, красный с синевой нос уныло торчал на бородатом лице. Увидев директора, старик дотронулся до ушанки, покивал. Пальцы у него желтые от табака, корявые, с отросшими черными ногтями. Здоровый глаз смотрел на мир грустно.

— Ходил поклониться праху своего деда, раба божьего Андрея Ивановича? — спросил старик.

«Как же это я? — с досадой подумал Абросимов. — Был на кладбище, а до могилы деда так и не дошел».

— Народ исстари чтит своих усопших родичей, — продолжал старик. — А кто ж без бутылки пойдет на могилу поминать отца-мать? А мне отселя все видно. Тебя вот только проглядел.

— Откуда у нас такие люди, как Яков Липатов, берутся? — задумчиво глядя мимо старика на глиняный кувшин на заборе, проговорил Павел Дмитриевич. — Родился у нормальных людей, ходил в школу, служил в армии — и вот убийца!

— Спокон веку из-за женского роду смертоубийства на миру творились. Цари-короли-амператоры из-за своих потаскушек кровавые войны затевали, сколько невинных головушек клали на поле брани… И все из-за кого? Из-за них, чертова семя!

— Ты, гляжу, и историю знаешь? — улыбнулся Абросимов.

— Баба, она, язви ее в душу, в мужике с самого дна муть подымает, — продолжал Тимаш. — Почует нутром своим бесовским, что мужик в нее втюхался, и садится верьхом на шею, вьет из сердешного веревки… Слыхал небось, как бывший начальник станции Веревкин до войны из-за своей бабы два раза накладывал на себя руки? Самолично из петли его вынимал.

— Значит, женщины во всем виноваты?

— Они, заразы, — закивал Тимаш — Тридцать годов без бабы живу, и душа радуется. Никто меня носом в дерьмо не тычет, не пилит, не обзывает. Сам себе хозяин.

— Не прав ты, Тимофей Иванович, — возразил Павел Дмитриевич. — На женщине дом и семья держатся.

— Это верно, — согласился старик. — Муж задурит — половина двора горит, жена задурит — и весь сгорит.

— Соглашатель ты, Тимофей Иванович, — вздохнул Павел Дмитриевич. — Слышал я от бабушки, что любил ты свою покойницу жену, потому во второй раз и не женился.

Старик провел по лицу ладонью, будто паутину смахнул, и вдруг всхлипнул:

— Она мне, Пашенька, до сих пор снится, жена-то моя… Как похоронил ее, так и осиротел на всю жизнь. Зовет она меня к себе, ох как зовет! А я вот, старый дурень, все упираюсь, а чего — и сам не пойму… Вон молодые с жизнью расстаются, а я живу и живу!

— Могучий ты человек, Тимофей Иванович.

— Вот дед твой был могучим, — возразил старик. — На таких, как он, земля держится! А я — тьфу! Сморчок по сравнению с ним.

— Может, бросить мне школу? — думая о своем, задумчиво произнес Павел Дмитриевич. — Какой же я педагог, если мои бывшие ученики вырастают в преступников? Как же я не разглядел в нем червоточины?

— Не казни себя, Паша, — сурово заметил Тимаш. — Разве те, кто ворует, убивает, пакости разные человеку делает, в школе не учились? Сколько яблок на дереве, а обязательно найдется одно-два с червяком. Я думаю, плохие люди появляются на свет так же, как клопы, крысы и вредители всякие. Вот и Яшка Липатов носил внутрях черную заразу, а пришла пора — она и вырвалась наружу… И тут ни учитель, ни доктор не поможет. Кому что на роду написано… Гитлера тоже нормальная мать родила, играл, маленький, с ребятишками и сказки слушал… А потом вон какой зверюга из него вырос!

— Мудрый ты человек, Тимофей Иванович, а вот камня с моей души все равно не снял, — сказал Павел Дмитриевич.

Глава тринадцатая

1

Крупный плечистый мужчина в жилете, опершись на грабли, задумчиво смотрел на юркого дятла, стучавшего клювом по сосновому стволу. Вниз сыпалась мелкая коричневая труха. Блестящий черный глаз деловитой птицы нет-нет да и скользил по неподвижной фигуре человека. Небо над садом голубое, с просвечивающими перистыми облаками, от вскопанной черной клумбы тянет таким знакомым запахом весенней, пробудившейся от спячки земли.

«Может, дятел прилетел оттуда? — думал человек. — Птицам наплевать на границы… У них свой удивительный мир, свободный от человеческих условностей. Я никогда здесь не видел дятлов. Откуда он тут взялся?..»

Дятел проворно обернулся вокруг ствола, снова блеснул на человека круглым смышленым глазом, резко вскрикнул и, будто чего-то испугавшись, метнулся в сторону и пропал среди ветвей. С высокой сосны медленно спланировала на маслянисто зеленевшую траву розоватая чешуйка коры. Человек прислонил грабли к дереву, присел на низкую скамью и закурил. У него аккуратно подстриженная рыжеватая бородка, густые усы, на широком лбу гармошкой собрались глубокие морщины, некогда яркие голубые глаза изменили свой цвет, теперь они скорее светло-серые. Взгляд тяжелый, мрачный. Нечему радоваться Леониду Яковлевичу Супроновичу. Даже солнечный весенний день не бодрит. Кто он теперь? Сторож и садовник загородной виллы Бруно Бохова. На первом этаже за кухней ему отведена небольшая комната со шкафом, столом у окна и кроватью. Бруно приезжает на виллу на субботу и воскресенье, бывает, заявляется и в будние дни с кем-нибудь из гостей. Они сначала сидят за столом в холле, где Супронович затапливает камин, затем поднимаются в светлый кабинет хозяина на втором этаже. Когда они там, никто не имеет права заходить, даже Петра — секретарь и по совместительству любовница Бохова. Случается, Бруно и Петра уезжают за границу. Когда хозяина нет, Леонид Яковлевич сам чувствует себя хозяином виллы, у него все ключи. Пистолет всегда при нем. Автомат он держит под кроватью в своей комнате.

Тихо здесь и спокойно, однако на душе у Супроновича кошки скребут. Не привык он вот так сиднем сидеть на одном месте. Каждый день посыльный из магазина привозит на фургончике молоко, овощи, продукты, выставляет закрытый пластмассовый ящик у железных ворот и нажимает на кнопку вызова, вмонтированную в железобетонный столб. Когда Супронович неспешно подходит к воротам, фургончик уже отчаливает. Здесь народ нелюбопытный, нос в чужие дела не сует. За последние полгода сторож не перекинулся с посыльным и десятком слов. А с соседями вообще не знаком. Виллы отделяют друг от друга ровные полоски соснового леса. Да какого леса? Культурных древопосадок. Деревья — одно к одному, как солдаты в строю. Леса — это там, в России…

Дымя сигаретой, Супронович думает о своей разнесчастной судьбине. Занес же черт какого-то советского журналиста в Бонн! Ишь, расписал, подлюга! Знай Леонид Яковлевич, что встретит здесь такого землячка, черт бы его побрал, собственными руками придушил бы гада! Это по его милости Супронович не живет дома с женой, а ютится на даче у Бохова. И кем стал — сторожем! И фамилия теперь у нею другая: Ланщиков Петр Осипович. Документы ему Бруно быстро выправил. Видно, запасся ими во время войны. Раз в две недели тайком приезжает Супронович к своей жене Маргарите. Сутки, не выходя из спальни, проведет у нее и в потемках тайком уедет из города на старой машине, которую отказал ему Бруно за ненадобностью. Что-то не заметно в Маргарите особенной радости при их редких встречах. Наверное, скоро все у них кончится. Зачем ей такой муж? Помощи никакой, от людей надо прятаться, что она, подходящего мужика не найдет? Настырный чиновник из муниципалитета Эрнест продолжает наносить ей визиты. Его счастье, что Супронович не застукал его в постели жены… Взял бы еще один грех на душу.

Маргарита молчит, но по глазам видно, что надоела ей такая жизнь. Леонид Яковлевич скрепя сердце уже смирился с тем, что у нее завелся любовник, пусть хоть этот Эрнест, черт бы его подрал, лишь бы его, Супроновича, не турнула… Как-никак он в ее паршивый парфюмерный магазин тоже немало вбухал. По закону ему полагалась бы половина всего имущества, но кто он теперь для Маргариты? Никто, пустое место. Нету у него никаких прав. Муж ее, Ельцов Виталий Макарович, числится в бегах, а с Ланщиковым Петром Осиповичем ее формально ничто не связывает. Молчит Маргарита, терпит его ночные наскоки, но надолго ли ее хватит?.. Ой как хотелось ему нагрянуть к ней в неурочный час! Наверняка долговязый Эрнест блаженствует в ее пышной широкой постели, а она, дебелая телка, в кимоно подает ему кофе «мокко»… Однако он приезжал в обговоренный день: не имел он права устраивать в доме скандал, даже всесильный Бруно Бохов и тот вряд ли сумел бы помочь. Одно дело — старые дела в России, другое — пришить немца в Бонне, пусть даже любовника жены.

Мысли Супроновича снова возвращаются в Андреевку. Как же это руки не дошли до паскудного мальчишки из рода Абросимовых? Предлагал он коменданту Рудольфу Бергеру искоренить весь этот проклятый род, но тот все тянул и дотянул, что после ареста Абросимова все его родственники ушли в партизаны… Сколько лет прошло, а вот аукнулось!..

Негромкий шум мотора вывел его из задумчивости, сквозь металлическую сетку он увидел вишневый «мерседес». Медленно, очень медленно проехала машина мимо виллы. В боковое окошко на Супроновича пристально смотрел мужчина в светлой шляпе. За рулем сидела молодая блондинка, на тонких руках желтые перчатки с прорезями. Леонид Яковлевич машинально пощупал в кармане пистолет: ему приказано никого не пропускать на виллу. Супронович предполагает, что Бохов в стальном сейфе хранит какие-то важные документы, которые и банку не решился доверить. Современный сейф, не зная шифра, невозможно открыть. А может, там золото и драгоценности?..

Снова тот же «мерседес» проехал вдоль металлической сетки, только на этот раз в обратную сторону. Ищут кого-либо, что ли?

Машина остановилась напротив железных ворот с пристройкой, блондинка небрежно посигналила, мужчина кивнул головой — то ли поздоровался, то ли пригласил подойти. Супронович вразвалку направился к воротам, отворил боковую дверцу, вспомнил, что пистолет на предохранителе, но все одно, если понадобится, он успеет первым выстрелить. На свою реакцию он пока не может пожаловаться. Умение первым выстрелить не раз спасало ему жизнь. И Бруно ценил его за это. Бохов и предупредил, что в случае проникновения на территорию виллы посторонних лиц он, сторож, имеет полное право стрелять: немецкие законы всегда на стороне частных владельцев. Но незнакомцы и не думали нападать на виллу, мужчина даже не вылез из «мерседеса», блондинка курила длинную коричневую сигарету и смотрела прямо перед собой. Супронович обратил внимание, что при светлых, почти белых, волосах у нее глубокие темные глаза, в вырезе платья виднеется золотой медальон на цепочке. Пожалуй, цыпочка ничуть не хуже Петры…

— Ваша вилла не продается? — спросил мужчина, взгляд у него оценивающий, будто вместе с домом он собирался купить и его, Супроновича.

— Не слышал, чтобы тут кто-нибудь продавал виллу, — не отводя взгляда, спокойно ответил Леонид Яковлевич. Он уже понял, что незнакомца интересует вовсе не вилла. У него глаза не покупателя: если его что и интересует, то только не недвижимость.

У гаража, почуяв незнакомых, лязгнула цепью овчарка. Серьезная псина: если ее спустить на человека, то в один миг повалит на землю и может запросто горло перегрызть. Натаскивали ее в полицейском питомнике; кроме Супроновича и Бохова, никого не признает. Даже Петра к ней не подходит.

— Место здесь тихое, спокойное, — заметил мужчина, как-то странно глядя на сторожа. — В таких местах никогда ничего не случается, не так ли, приятель?

— Ну поговорили — и ладно, — сказал Супронович.

— Мне нравится эта вилла, а вот хозяева, видно, несговорчивые, — вступила в разговор блондинка и обаятельно улыбнулась, показав красивые белые зубы.

Глаза у нее карие, а полные губы розовато-серебристого цвета. Чего только эти бабы не придумают! Леонид Яковлевич повнимательнее взглянул на нее, ему показалось, что на какой-то рекламе он видел эту красотку. С такими зубами можно любую зубную пасту рекламировать, хоть в журнале, хоть по телевидению.

— А мне, фрау, нравится английская королева, — ничего лучшего не придумал Супронович и повернулся к ним спиной, намереваясь уйти, но негромкий спокойный голос мужчины заставил его замереть на месте:

— Виталий Макарович, у меня к вам деловое предложение.

Он не ожидал, что им известно это его имя.

— Весьма выгодное предложение, — продолжал мужчина. Переглянувшись с блондинкой, он вышел из машины. Ростом повыше Супроновича, но пожиже в плечах, наверное, военный. — Надеюсь, мы поладим…

— Не прикасайтесь к воротам: ток пропущен, — сказал Супронович, хотя ничего подобного не было.

— Ценная вилла, если вы так ее охраняете, — улыбнулся незнакомец.

— Говорите, — выдавил из себя Леонид Яковлевич. Его вдруг разобрала беспричинная злость, захотелось выбить дух из этого проныры, а бабу затащить в комнату и содрать с нее узкое платье…

— Я бы хотел только взглянуть на сейф, — сказал мужчина. — Меня интересует, что это за система. Какая фирма поставила вам… — Он снова изучающе посмотрел на Супроновича. — Тысячу марок.

Деньги не малые, причем за такой пустяк, но и не большие, если считать это предательством. Незнакомец достал из кармана серого пиджака красноватый бумажник, похлопал им по ладони. Блондинка отвернулась, показывая, что не хочет быть свидетельницей этой сделки. Овчарка негромко тявкнула, будто напомнила про долг сторожа.

— Господин хороший, вы лучше поезжайте своей дорогой, — уронил Супронович. — Чтобы попасть на виллу, нужно меня убить… — Он бросил косой взгляд в сторону гаража, где была будка овчарки. — И еще кое-кого… А защищаться я умею.

— Я ведь не прошу у вас ключи от сейфа, — улыбнулся мужчина. — Да у вас их и нет.

— Вы, кажется, забыли, что вас разыскивают? — негромко произнесла блондинка, попыхивая сигаретой с золотым обрезом. — Будьте посговорчивее, Виталий Макарович.

— Стоит ли нам ссориться из-за такого пустяка? — улыбнулся мужчина. — У нас есть и другие возможности попасть на виллу…

— Что вам, собственно, нужно? — спросил Супронович.

Ему вдруг все стало безразлично. Раз эти люди знают, кто он такой, в их силах выдать его полиции. И хотя Бруно толковал, что с полицией он всегда найдет общий язык, нежелательная огласка погубит бывшего карателя. И что такое верность, преданность? Сколько она стоит? Сам Бохов торгует секретными документами абвера. Многие нынешние заправилы в ФРГ запятнали себя во времена Гитлера и тщательно скрывают свое прошлое. Пресса способна ради сенсации раздуть любое дело, только подбрось им подходящий материальчик! Наверное, и эти хотят заполучить досье из сейфа, чтобы обезопасить какую-нибудь шишку из правительства или бундесвера. Бруно, видно, дорого запросил, а может быть, у него какие-либо другие намерения, вот они и надумали добраться до цепных бумаг через сторожа…

— Я знал, что мы с вами договоримся, — сказал мужчина. — Как вас лучше называть: Виталий Макарович, Петр Осипович или родным вашим именем — Леонид Яковлевич? Честно говоря, шантаж не в моем вкусе.

— Мне нравится Леонид Яковлевич, — вставила блондинка, играя брелоком.

— Ключи у хозяина, потом эти стальные гробы нипочем не откроешь, даже если бомбу подложить, — проговорил Леонид Яковлевич, про себя уже решив, что упираться и играть в благородство не имеет смысла. Раз такое дело, нужно побольше сорвать с них, а на сейф и бумаги ему наплевать. Пусть сами разбираются… — Сейф не открыть, — повторил сторож.

— Для начала я все-таки хотел бы взглянуть, — сказал мужчина.

Супронович провел его в холл, оттуда узкая лестница вела в подвальное помещение, дверь была на сложном запоре. Он для пущей убедительности подергал за металлическую ручку.

— За этой дверью еще одна — железобетонная, — пояснил он. — Ключ у хозяина.

— Я думал, он вам больше доверяет, — произнес незнакомец.

Леонид Яковлевич повел его вокруг дома и кивнул на небольшое, забранное стальной решеткой окошко.

— Смотрите, — равнодушно сказал он. — А то что не доверяет — правильно и делает…

Мужчина, не пожалев светлых брюк, опустился на колени и, приставив к вискам ладони, долго вглядывался между прутьями решетки. Светило весеннее солнце, и ему трудно было сразу что-либо рассмотреть в темпом подвале. Он достал из кармана маленький фотоаппарат и сделал несколько снимков.

— Про это уговору не было, — произнес Супронович.

Мужчина встал, тщательно отряхнул брюки, выпрямился и пристально посмотрел Супроновичу в глаза.

— Вы должны помочь нам, — будто взвешивая каждое слово, медленно заговорил он. — Я вам дам пластилин, вы сделаете отпечатки ключей от дверей и от сейфа, а дальше не ваша забота. За эту услугу мы гарантируем вам полную безопасность, кроме того, если вы, конечно, пожелаете, устроим вам с женой перевод в Дюссельдорф, где, надеюсь, ваш парфюмерный магазин будет процветать. Ну и… вас устроят десять тысяч марок?

Леонид Яковлевич не ожидал такой щедрости, значит, действительно в сейфах Бруно хранится кое-что подороже золота…

— Допустим, я все сделаю, что вы говорите, но в подвальном помещении установлена автономная сигнализация, — предупредил он. — Оповещаются полиция и хозяин.

— Нам это известно, — заметил мужчина, цепким взглядом окидывая территорию виллы. Его глаза остановились на гараже, откуда на них настороженно смотрела огромная овчарка.

— Вы знаете, я рискую всем, — сказал Супронович. — Пятнадцать тысяч.

— Нам нужно всего-навсего одно досье, — задумчиво произнес мужчина. — И мы его добудем, если даже придется взорвать эту прелестную виллу.

— Не проще ли с хозяином договориться? — рискнул дать совет Супронович.

— Ваш хозяин фон Бохов — умный человек, — помедлив, сказал незнакомец. — Но в данном случае он перехитрил сам себя… Короче, он не хочет расставаться с документами ни за какие деньги. И это его ошибка. Когда бессилен чек, тогда вступает в действие другой закон — закон хитрости и силы. И в результате пострадавшим всегда оказывается тот, кто отказался от денег. И он будет кусать свои локти за безрассудство.

— Я думал, в этом мире все продается и все покупается, — усмехнулся Леонид Яковлевич.

— Бруно фон Бохов страдает одним неисправимым пороком — болезненным честолюбием. Ему хотелось бы, сидя в своем офисе, приводить в движение столь могущественный механизм, который способен и его самого уничтожить… — Мужчина с улыбкой посмотрел на Супроновича. — Видите, как я с вами откровенен… К счастью, мы с вами, Леонид Яковлевич, лишены этого гибельного порока, не так ли?

На этот раз промолчал Супронович. Он понял, что продешевил; судя по всему этому, досье нет цены. Впрочем, эта мысль мелькнула в его голове и исчезла. В ФРГ множество разных разведок, они конкурируют друг с другом, отбивают клиентов, хотя в общем-то служат одному хозяину — крупному капиталу. Эту истину Леонид Яковлевич давно постиг. На этот раз, очевидно, замешано влиятельное лицо из боннского правительства. А в политику Супроновичу никогда не хотелось совать свой нос. Опасное это дело… Здесь с врагами и конкурентами разговор короткий: был человек — и нет человека. В какой-то конторской книге останется лишь скудная запись: «Без вести пропавший». Что-что, а немцы любят порядок и держат свою документацию в идеальном состоянии. Иначе Бруно, завладевший абверовскими бумагами, так не процветал бы. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха…

Мужчина — он назвался Альфредом — договорился с Супроновичем, что, как только тот снимет отпечатки ключей, сразу позвонит по телефону, который велел запомнить. Звонить нужно из автомата. Просил все сделать побыстрее. Бруно, по-видимому, ему полностью доверяет, поэтому все это, дескать, не составит для Супроновича большого труда. Отсчитал вместо одной пять тысяч марок, заявив, что это аванс. Когда вручит отпечатки, получит еще пять тысяч.

— И еще одно… — посмотрел ему в глаза Альфред. — Если вы захотите уйти от фон Бохова, мы могли бы предложить вам, Леонид Яковлевич, хорошую работу…

— Милую туристскую поездку в СССР? — усмехнулся Супронович. — Нет уж, господа хорошие, тут я вам не помощник!

— У нас еще будет время поговорить об этом, — сказал Альфред.

Проводив его до машины, где красивая блондинка дымила очередной сигаретой, Леонид Яковлевич напомнил, что он хотел бы получить пятнадцать тысяч марок.

— О’кэй! — похлопал тот по плечу Супроновича. — Мы не мелочны… — Рассмеялся и сел рядом с блондинкой.

Та тоже улыбнулась Леониду Яковлевичу, включила тихо заурчавший мотор, и машина мягко зашуршала шинами по красноватому гравию. Супронович машинально запомнил номерной знак, хотя понимал, что он наверняка липовый. Поглядел на дорогу: ни одного окурка. Аккуратная женщина, наверное, в пепельницу складывала…

Солнце позолотило кору сосен, от декоративно подстриженных кустов плыл запах молодого клейкого листа, в ветвях щебетали птицы, а вот дятла не слышно. Прилетел, напомнил про далекую утраченную Андреевку и улетел в неизвестном направлении… о предательстве Супронович не думал — он с детства запомнил удобную пословицу: «Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше…» Не прозябать же ему тут в сторожах всю оставшуюся жизнь? И потом, Бруно, кроме безопасности, ничего ему и не обещал. Наоборот, нет-нет и заговаривал о России: мол, еще одна поездка туда сделает его, Супроновича, свободным и обеспеченным в старости. Слишком мало предлагал Бруно Бохов. А поездка в СССР — это был бы его конец.

Альфред заранее нащупал все слабые, больные места Супроновича и предложил именно то, что жизненно нужно. Откажись он — эти люди, скорее всего, убили бы его, а своего добились. Конечно, нужно будет позаботиться, чтобы Бохов ни в чем не заподозрил своего сторожа: у Бруно тоже рука не дрогнет пристрелить на месте… Вот и крутись тут как хочешь! Недаром говорят: когда паны дерутся, у холопов чубы трещат… Но и он, Супронович, мужик тертый! Так запросто не даст себя облапошить…

Альфред предложил ему куда больше, чем Бруно. Эти люди, если захотят, смогут повлиять на Маргариту, в конце концов пригрозят ей, и она птицей полетит с ним в Дюссельдорф. Таким образом, он, Супронович, убьет сразу не двух, а даже трех зайцев: сохранит свой дом и капитал, вложенный в парфюмерный магазин, сможет снова жить как свободный человек и хозяин маленького дела и, наконец, навсегда избавится от проклятого чиновника Эрнеста. Тут ему вспомнилась русская пословица: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь…»

Но об этом думать не хотелось.

2

— Товарищ Абросимов, Иван Степанович ждет вас, — вывел Дмитрия Андреевича из глубокой задумчивости голос секретарши.

Первый секретарь обкома партии недолго заставил его просидеть в просторной приемной, от силы минут пятнадцать. А мысли одолевали Абросимова невеселые, и разговор ему предстоял непростой. Кроме него на мягких стульях сидели пять-шесть человек, лица у всех серьезные. Наверное, каждый про себя не раз прокатывал все то, что должен сказать секретарю обкома. Почти у всех на коленях портфели, пухлые папки, а у Дмитрия Андреевича ничего. Ему на сей раз документы не нужны. И вообще, скорее всего, нынешний разговор будет последним.

Первый секретарь обкома Борисов никогда ни на кого не повышал голоса, да и вообще говорил тихо, — когда выступал на пленумах или собраниях, в зале стояла напряженная тишина. Кстати, речи его были коротки и по существу, хотя в последнее время в моду вошла привычка произносить длинные, утомительные речи. К людям Иван Степанович относился с искренней заинтересованностью, вникал в их заботы, помогал. Тем не менее, когда на бюро обкома разбирались персональные дела очковтирателей, хапуг, использующих служебное положение, он был к ним непримирим и требовал исключения из партии и передачи дела в суд.

Вот к такому человеку специально приехал из Климова Абросимов. С Иваном Степановичем он был давно знаком, еще со времен войны. Тот командовал крупным партизанским соединением, несколько раз им доводилось встречаться на ответственных совещаниях в Москве. Впоследствии по рекомендации Борисова выдвинули Абросимова первым секретарем Климовского райкома партии.

Иван Степанович поднялся из-за большого полированного письменного стола, пошел навстречу. Рукопожатие секретаря обкома было энергичным, он кивнул на кожаный диван у стены, присел и сам рядом.

— Можешь курить, — предложил он. — Я два месяца как бросил. И представь себе, никаких леденцов не сосу!

Дмитрий Андреевич не воспользовался разрешением, он и сам теперь закуривал редко; сердце поджимало и по утрам в горле сильно першило. Дымил лишь дома у раскрытой форточки, когда ссорился с Раей. Тут уж ничего не мог с собой поделать — курево как-то успокаивало. Поначалу поговорили о делах в районе, о планах и перспективах, Иван Степанович дотошно выспросил про строительство нового домостроительного комбината, пообещал распорядиться, чтобы срочно отправили дефицитные материалы, — строительство должно быть закончено в срок. На целине ждут не дождутся стандартных домов, которые будет выпускать комбинат.

— Теперь говори, за чем пожаловал, — взглянув на часы и чуть усмехнувшись, сбоку посмотрел на него секретарь обкома. — Я ведь тебя не вызывал.

— Не вызывали… — согласился Дмитрий Андреевич. — Да дело-то у меня такое, что в двух словах не расскажешь… Или я что-то понимать перестал и отстал от жизни, или что-то в нашей жизни изменилось, только я засомневался в себе, это еще куда ни шло, засомневался я в перспективности своей работы в районе…

В кабинет неслышно вошла секретарша.

— Иван Степанович, в одиннадцать совещание с секретарями парторганизаций идеологических учреждений, — напомнила она. — Я перенесла вашу встречу с железнодорожниками на завтра. На девять утра.

— Разговор, я смотрю, у нас с тобой, Дмитрий Андреевич, будет серьезный и долгий… — сказал секретарь обкома и снова взглянул на часы. — Мне до одиннадцати еще нужно несколько человек принять… — Он поднял глаза на Абросимова: — Вот что, дорогой, приходи ко мне вечером домой. Часиков в девять, а? Чайку попьем и обо всем потолкуем не торопясь. У тебя ведь еще тут дела? Если надо, я распоряжусь, чтобы тебе дали машину.

От машины Дмитрий Андреевич отказался: он на своей в областной центр приехал. Уже в приемной вспомнил, что забыл адрес Борисова, — всего один раз много лет назад и был-то у него. Может, переехал… Адрес ему дала секретарша. Иван Степанович жил там же, где и раньше.

И вот они сидят в небольшой комнате, оклеенной зеленоватыми обоями. У окна письменный стол с двумя телефонами, настольная лампа с зеленым абажуром, у стены тахта, застеленная полосатым пледом. Напротив книжные полки. Сидят они в кожаных креслах, на круглом столике — чайник, стаканы с мельхиоровыми подстаканниками, на блюдечке — печенье.

У Ивана Степановича лицо непроницаемое, темно-серые глаза внимательно смотрят на Абросимова. Иногда он поднимает руку и коротким движением поглаживает переносицу, будто муху сгоняет.

— …Пятьдесят шестой год пошел Советской власти, а мы все еще боремся с пережитками прошлого! И пережитков этих уйма! Грош цена нашей воспитательной работе, если процветают пьянство, взяточничество, воровство… — горячо говорил Дмитрий Андреевич. — И тащат себе, начиная от рядового рабочего до директора. Если первый берет из цеха мелочишку, то второй строит себе за государственный счет дачу… Я опять про эти пережитки: если раньше мы валили на них, как на наследие проклятого прошлого, то теперь-то воруют и лихоимствуют те, кто родился и вырос при Советской власти. Или у нас стали смотреть сквозь пальцы на стяжателей, или мы хозяйствовать разучились? И сознательно закрываем на это глаза?

— Ты ведь не закрываешь? — перебил Борисов. — Надеюсь, веришь, что и я не закрываю.

— Почему хапуги, запустившие руки в государственный карман, благоденствуют и ничего не боятся? Помните, в семидесятом году на пленуме обкома я говорил о директоре «Сельхозснаба» Поташове, построившем за государственный счет двухэтажную дачу?

— Тогда твое выступление много шуму наделало, — усмехнулся Иван Степанович. — Кажется, ты даже партийного выговора не дал ему?

— За что же выговор? Я ему благодарность объявил за… науку. Поташов доказал, что ничего не стоит обмануть государство и присвоить любую сумму, даже исчисляемую десятками тысяч рублей… Он меня носом ткнул в дорогостоящие строительные материалы, которые годами гниют на складах, пакгаузах, а то и просто за забором предприятий. Раз государству не нужно, значит, мне пригодится… Наверное, так рассуждают хапуги? Ладно, Поташов передал детсаду особняк, а другие? У них все бумаги в порядке, они не дураки и знают, что к чему. Выпишут полкуба вагонки, а привезут целую машину. За бутылку-две можно железобетонную плиту для подвала привезти со стройки или бетонные кольца для колодца, да что — вагоны с путей угоняют! Удивляюсь, как это еще из депо паровоз не увели. Просто он никому не нужен… Пробовал я исключать из партии, передавать дела в народный суд, но многие ловчат, выкручиваются, и я ведь остаюсь в дураках!

Иван Степанович не вернулся к дивану, уселся в свое кресло, положил локти на стол, подпер ладонями чисто выбритые щеки. Казалось, лицо его постарело, на лбу и возле носа обозначились глубокие морщины, глаза тоже посуровели. Теперь их разделял огромный письменный стол с резными ножками и зеленым сукном.

— Вспомни, Дмитрий Андреевич, коллективизацию, предвоенные годы… Самое страшное мы пережили, партия пережила и выстояла. И как еще выстояла в войне и после войны, когда мы с тобой восстанавливали разрушенное оккупантами народное хозяйство. Мы победили интервенцию, создали тяжелую индустрию, разгромили гитлеровцев, неужели не одолеем ворюг и тунеядцев?

— Что-то слишком много их расплодилось вокруг, — заметил Абросимов. — Где корень зла? Что мы упустили, недосмотрели, почему изо всех щелей поперла эта плесень? Вместо того чтобы воспитывать в людях высоконравственные начала, верность нашим идеалам, мы, партийные работники, занимаемся черт знает чем, только не своими прямыми обязанностями! Меня уже прозвали в районе «недремлющим оком». Потому что я ношусь по организациям, колхозам, совхозам, стройкам, ругаюсь до хрипоты, требую план… Вы ведь меня не спрашиваете, каков моральный уровень руководящих работников района или как дело с партийной учебой. Вы спрашиваете, когда будет пущен в строй домостроительный комбинат, как прошел сев озимых, сколько комбайнов и тракторов отремонтировали в парках, получили ли мы удобрения, сельхозтехнику… А ведь этим должны заниматься другие люди, которым все это поручено, кто получает за свою работу зарплату. Мы подменяем их, Иван Степанович! И им это на руку! Всю свою ответственность они перекладывают на нас, партийных работников… Хлебокомбинат задержал выпечку хлеба — кто виноват? Райком партии! Не завезли для населения молоко, сметану, картошку — опять виноват райком партии! Помните, за что сняли первого секретаря Осинского райкома? Не за срыв политико-идеологической работы, а за провал весенне-полевой кампании. А председатели колхозов не пострадали. Они и сейчас работают шаляй-валяй. А я за что получил лично от вас нагоняй? Все за тот же самый домостроительный комбинат. Каждое утро езжу туда, воюю со строителями, а я ведь не прораб. Мое ли это дело — указывать специалистам? Так вот, Иван Степанович, я не могу быть в ответе за всех, у меня предприятий в районе десятки, и за каждое я головой отвечаю. И руководители предприятий привыкли к этому: когда все хорошо, план перевыполнен, они радуются, получают премии, ставят в красном углу переходящие знамена, а как срыв — так прячутся за наши спины. Знают, что обком партии будет с нас спрашивать, а не с них, а к нам они привыкли, найдут на каждый случай десяток объективных причин…

— Устал ты, Дмитрий Андреевич, — глядя прямо перед собой, ровным голосом произнес Борисов. — С тебя спрашивают… А с меня в десять раз больше спрашивают! Что же мне, бежать в ЦК и плакаться? Видишь недостатки — так борись с ними! Кто тебе мешает? Хуже, когда ты их не замечаешь, смирился с ними, вот тогда твоя песенка спета.

— Странная штука получается! — думая о своем, продолжал Дмитрий Андреевич. — После революции да и в Отечественную войну люди думали о стране, об общественном. Колхозники отдавали свои сбережения на строительство танков, самолетов… Ничего люди не жалели для победы над врагом… Прошло время, стали жить лучше, и зашевелился в людях этакий червячок стяжательства: все тащить к себе в дом, в копилку! Сначала все копят, а потом и на государственное добро начинают зариться… Разве этому мы учим их в школе, институте? Как было сразу после победы Октября? Мое — это наше! А теперь мое — это мое, а наше — тоже мое!

— Ишь ты какую хитрую философию вывел! — покачал головой Борисов.

— Отпустите, Иван Степанович, — сказал Абросимов. — Я все же историк, был до войны директором средней школы. Тянет, ох как тянет к ребятишкам… Может, сумею воспитать из них настоящих советских граждан.

— Небось и школу уже присмотрел? — без улыбки взглянул на него секретарь обкома.

— Присмотрел, Иван Степанович, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — А на мое место кого-нибудь помоложе… Бороться — силенок маловато. И потом я не знаю, с кем бороться. Уже на моем веку произошло несколько крупных ломок, которые принесли непоправимый вред, сельскому хозяйству… А люди оё-ей как памятливы! Те, кто зарезал скотину, больше не хотят ее заводить, хотя государство сейчас и идет им навстречу. Зачем, говорят, нам ухаживать за скотиной, маяться с сенокосом, кормом, когда пойду в магазин и куплю себе молока, сметаны, творога? До войны в Климове редко кто не имел своего подсобного хозяйства, коровы, свиней, кур, а сейчас этим занимается всего-навсего один процент. На окраинах еще сохранились старые деревянные дома. Чуть перебой в магазине — и в городе скандал: куда подевались молоко, яйца, мясо? На колхозных рынках молочно-мясных продуктов почти не бывает, колхозники теперь предпочитают мясо, молоко сдавать государству. Никаких тебе хлопот — на дом приезжают! — и деньги те же.

— Спорить с тобой, Дмитрий Андреевич, я не собираюсь, во всем, что ты мне тут наговорил, безусловно, есть истина, здравый смысл. Но если бы все у нас было прекрасно, то нам с тобой и делать-то было бы нечего. А недостатки, они всегда будут, всегда найдутся и узкие места. И потом, человек человеку рознь. Один всего себя отдает людям, другой, наоборот, требует лишь все для себя. И тут не эпоха виновата, не пережитки. Люди всегда были разные, непохожие друг на друга… И одними речами и постановлениями делу не поможешь. Ты знаешь, как должен работать с людьми настоящий партийный руководитель? — Иван Степанович поднялся с кресла. — Как же я могу тебя отпустить с партийной работы?

— Как вы повернули! — вырвалось у Абросимова. Достал из кармана пиджака отпечатанные на машинке листки, он протянул секретарю обкома: — Здесь мои соображения, мысли, выводы, предложения… Почитайте на досуге.

— Непременно, Дмитрий Андреевич, — провожая до дверей, произнес Борисов. — Надеюсь, год-два еще поработаешь?

— До отчетно-выборной конференции, — твердо ответил Абросимов. — Заявление вам оставить?

Иван Степанович развел руками:

— Даже не знаю, что с тобой делать. Видишь ли, снимать с работы за развал и другие провинности первых секретарей райкома приходилось, а вот чтобы сами уходили… Как это в трудовой книжке пишется: по собственному желанию? На моем веку это в первый раз!

— У меня пенсионный возраст.

— Тебе не приходило в голову: как ты, первый секретарь райкома, будешь работать в школе? Над тобой будут начальниками твои бывшие подчиненные.

— Есть в нашем районе одно дальнее местечко — бывшая княжеская усадьба на берегу красивого озера, там теперь детдом, я его и приму, — улыбнулся Абросимов. — Начальство-то не очень любит забираться в глубинку… И потом, думаю, что перед ними краснеть мне не придется. Дело-то знакомое, родное.

— Упрямый ты мужик! — рассмеялся Иван Степанович. — Таким был и в партизанах!

— Тогда было проще, — вздохнул Абросимов.

3

Григорий Елисеевич Дерюгин сидел на добротно сколоченной скамейке у нового дощатого забора и с удовольствием смотрел на дом. Даже не верилось, что из груды раскатанных по земле обтесанных бревен получился такой красавец! Часть нижних сгнивших венцов заменили новыми. Осенью втроем — он, Дерюгин, Федор Федорович Казаков и Дмитрий Андреевич Абросимов — сами поверх дранки покрыли крышу оцинкованным железом. На территории Кленовского стеклозавода годами валялись коробки из-под патронов, остались еще с довоенных времен, когда там была воинская база. Смекнув, что их можно употребить в дело, Григорий Елисеевич сходил к директору завода. Целый месяц трудолюбиво разбивал молотком на верстаке коробки, потом выпрямленные листы соединял воедино хитроумным швом. Этому научил его дед Тимаш. Старик еще бодро сновал по поселку. Дерюгину уж в который раз поведал, как лишился глаза: ночью заболел, раздулся, как куриное яйцо, и лопнул. Утрем встал уже одноглазым. «Энто, Лисеич, знак сверху! — таинственно заключил он, потыкав корявым пальцем в небо. — Сам господь бог подает мне сигнал: мол, товсь, Тимофей, на суд божий…»

Во дворе еще валялись полусгнившие обломки от балок, кучи битого кирпича и штукатурки, разный ненужный хлам, десятилетиями копившийся в сарае и на чердаке. Нужно попросить Семена Яковлевича Супроновича, чтобы дал машину, и весь мусор вывезти на свалку, а гнилье надо бы распилить на дрова. В доме уже вставлены стекла, кроме большой общей кухни там четыре комнаты. Для своей семьи Григорий Елисеевич выкроил две смежные комнаты. Соорудили небольшую светелку и на чердаке. Вадим Казаков сказал, что будет в этой комнатушке стучать на машинке… Теперь надо где-то раздобыть вагонку, обшить и покрасить дом. Дерюгин все любил делать добротно, обстоятельно. Второй год ему помогает дед Тимаш, только на него теперь надежда плохая: полдня покрутится у верстака и исчезнет. Раз или два ходил за ним к магазину Григорий Елисеевич, но потом рукой махнул: какой после бутылки из него работник? Тимаш выполнял плотницкие и столярные работы. Топор и рубанок еще слушались его, но вот ворочать бревна уже не мог. Приходилось становиться к нему подсобником Дерюгину. И тогда голос у старика становилсязычным, властным, чувствовалось, что ему нравится командовать. Сосед, Иван Широков, как-то сказал, что Тимаш на лужке у вокзала за бутылкой похвалялся, что полковник запаса Дерюгин у него нынче на побегушках… Григорий Елисеевич улыбался: пусть бахвалится, лишь бы дело делал.

Конец мая, все кругом зеленеет и цветет, прямо над головой благоухает вишня, под яблонями в огороде снежинками белеют лепестки. Подует ветер — и будто сотни белых бабочек закружатся во дворе. Пока Григорий Елисеевич тут один, Алена приедет из Петрозаводска через неделю. В этом году выходит на пенсию Федор Федорович Казаков, обещал с Тоней приехать в Андреевку в начале июля. А вот Дмитрий Андреевич что-то не торопится на пенсию, хотя ему уже за шестьдесят. А ему, Дерюгину, в июне стукнет шестьдесят пять, оказывается, он самый старший из них.

Не думал он, что получит такое удовольствие от перестройки дома, ухода за огородом, фруктовым садом. Готов с утра до вечера возиться во дворе. Десять саженцев яблонь привез из питомника, вон как выросли за три года и расцвели!

Весь пол в доме перебран его руками, каждое бревно пощупано, а на крышу любо-дорого поглядеть! Приедет Федор Федорович — нужно сразу покрасить. В какой лучше цвет? Пожалуй, в бурый: не так бросается в глаза и не скоро выгорит на солнце.

Теперь Григорий Елисеевич ничем не отличался от пожилых коренных жителей Андреевки. Да и не будешь ведь работать по дому или в огороде в приличном костюме… Лишь когда приезжала из Петрозаводска Алена — там у них была хорошая трехкомнатная квартира, — Дерюгин облачался в гражданский костюм с галстуком, по очень скоро снова снимал и убирал до торжественного случая в оставшийся с довоенных времен ореховый гардероб — он его предусмотрительно перетащил в свою комнату.

С мелодичным щебетом промелькнули над головой ласточки, немного погодя одна вернулась и нырнула под конек крыши. Ишь, разбойница, задумала состряпать гнездо! Внизу скамейка, стены все равно нужно будет обивать вагонкой, а на крашеной поверхности очень заметен птичий помет… Григорий Елисеевич уже несколько дней следит за ласточками, кажется, гнездо лепят и с другой стороны.

Дерюгин еще немного понаблюдал за птицами, потом поднялся со скамьи, вишневая ветвь мазнула его по лицу, приклеив к скуле липкий листок. Покопавшись в деревянном ящике с инструментом, взял молоток, ручную дрель, поднялся по приставной лестнице на чердак, подставил к стене стол, на него табуретку, и взобрался. Выглянув в круглое окошко, на глазок определил, где находится наполовину слепленное гнездо. Постучал изнутри молотком. Доски загудели, но серая грязь не осыпалась. Крепко лепят, разбойники! Он снова выглянул в окошко, и в этот момент у самого лица, тревожно щебета, замерла ласточка, ее черные крылья быстро-быстро взмахивали, круглые глаза-бусинки смотрели в глаза человеку. Ласточка с горестным криком улетела, а Дерюгин опустил молоток: не хватило у него духу уничтожить гнездо.

Присев на скамейку под вишней, Григорий Елисеевич смотрел, как ласточки подлетали к гнездам и, прицепившись к доскам, что-то делали.

Скрипнула калитка, на тропинке показался Тимаш. Был он в солдатских галифе и сапогах, гимнастерка без пояса, ворот расстегнут, волосы на голове взлохмачены. По красному носу можно было определить, что дед навеселе.

— Дверь-то в кладовку, Тимофей Иванович, плохо закрывается, — вспомнил Дерюгин. — Надо бы маленько подправить.

Тимаш и ухом не повел. Уселся рядом на скамью, покусал прокуренный ус.

— Вот ты грамотный мужик, Елисеич, скажи мне, зачем наши и мериканцы летают в энтот… — Старик потыкал пальцем в небо.

— В космос, — подсказал Дерюгин.

— Чиво они там забыли? Летают, летают, а какой толк-то? Хотят доказать, что бога нет? Дык бог всемогущ, он может на любой планете расположиться со своими анделами.

— И резную планку над окном криво прибил, — вставил Григорий Елисеевич.

— Сижу я на крылечке сельпо с Борисом, отдыхаю… А тут подошел носатый Самсон Моргулевич, он теперя на пенсии, дык делать нечего, газетки читает… С утра сам ходит на почту, — не дождется, пока почтальонша принесет, — он теперя в курсе всех событий в мире. Выписывает пять газет и четыре журнала! Одни водку пьют, а других вон в чтение кидает! Так вот, сидим мы с Борей, а он вынимает газетку из кармана и читает вслух, что в Америке опять чуть не взорвалась перед стартом ракета с людьми. И наш космонавт Комаров погиб в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом.

— Я знаю, — отозвался Григорий Елисеевич.

— Что деется! — разглагольствовал старик. — Разорили всю землю, теперя на весь божий мир нацелились! На эту Вселенную. Пока крутятся вокруг Земли, бог ишо терпит, а дальше не даст никому ходу. Где-то я слышал: «Рожденный ползать летать не смогет».

— Ты вроде, Иванович, в бога не верил? — спросил Дерюгин.

— Я и сейчас не верю, а вдруг все же есть? — раздумчиво сказал Тимаш. — Не второй же век мне куковать на земле? Скоро, наверное, приберет и меня костлявая с косой… Чиво же мне бога-то гневить неверием, ежели он существует? На всякий случай маленько верю, что мне, жалко руку поднять, чтобы лоб перекрестить? Чай, не отвалится… — Тимаш хитро блеснул единственным глазом. — Ты знаешь, Елисеевич, про бога-то я попомнил, как глаз у меня в одночасье лопнул. Поднабрались мы перед этим с Борисом Александровым — одна жуть! А глаз-то у меня давно с похмелья слезился, да рази придет в голову к доктору идти? А тут мы с ним так завелись, что трех бутылок не хватило, а денег, сам знаешь, ни у меня, ни у него сроду не водилось… Тут и стукни мне в дурную башку мысля: не продать ли нам икону божьей матери? Ну пошли в избу, сняли икону — она еще при живой моей женке висела в красном углу — и принесли Косте Добрынину. Тот пятнадцать рублев с ходу отвалил… Вообще-то продешевили, мог бы и больше дать, да нам было недосуг особливо торговаться — душа горела! Ну а ночью глаз-то стал вздуваться, думал, башка треснет… А утром и лопнул. Вот и думай как хошь: случайно это али бог за сотворенное мною святотатство наказал?..

— Руки-то у тебя не дрожат? — внимательно взглянул на него Дерюгин. — Подправь, что говорил, да надо в уборной дверь поставить, петли я купил…

— Ташши из своих запасов бутылку краснухи, — оживился Тимаш. — Мигом твой сортир в лучшем виде оборудуем!

— И заодно уж в кладовке раму вставь.

— Без стекол?

— Ты еще вчера стекла вставил, — покачал головой Григорий Елисеевич.

— Вот башка! — вздохнул старик. — Когда об выпивке думаю, другое не упомнить…

Григорий Елисеевич любил смотреть, как орудует рубанком старик. Сам он не научился плотничать, зато замечал малейший брак и тут же заставлял переделывать. Поначалу целая бригада местных плотников трудилась на постройке дома, но постепенно она распалась, три шабашника еще с месяц стучали топорами, а потом и они ушли, не стерпели придирок Дерюгина. Он заставил их вытащить из фрамуг рамы и заново подогнать, потом переделать всю внутреннюю обшивку дома. Все это, хотя и с матом, плотники сделали, но когда Григорий Елисеевич стал заставлять их балкон переделывать — ему показалось, что он скособочен, — работники плюнули и ушли, даже не потребовав плату за последний день, — так крепко допек их Дерюгин. С тех пор и стучал по дому дед Тимаш. Он за три года привык к Григорию Елисеевичу, и тот привык к старику.

Сначала Дерюгин ходил как привязанный за ним и в каждую дырку нос совал. Плотников это больше всего и раздражало. А Тимаш только посмеивался:

— Иди гляди, Елисеич, я молоток поднял.

— Ну и что? — спрашивал Григорий Елисеевич, начисто лишенный чувства юмора.

— Можно, говорю, по гвоздю али нет?

— Чего меня спрашиваешь-то?

— Вдарю, да не так, — хихикал старик. — Потом снова заставишь перебивать?

И начинал распространяться про то, как служба избаловала «Лисеича», там солдатам что ни прикажешь — все сделают и заново десять раз переделают, а на «гражданке» по-другому, тут за переделки тоже надо платить…

А вообще они ладили. Надо заметить, что работу свою Тимаш выполнял добросовестно, а если где ошибется, так не спорил — исправлял.

— Лисеич, тут народ толкует, мол, Павла-то Абросимова — директора — забирают от нас в область, а батьку евонова, Дмитрия Андреевича, наоборот, из области посылают директором в школу. Чиво это они надумали поменяться?

Дерюгин на днях разговаривал с Дмитрием Андреевичем — он заглянул в Андреевку на часок, — действительно, осенью Абросимов принимает Белозерский детдом, это где-то в глуши, далеко от железной дороги.

Шурин толковал, что засиделся он в кресле секретаря райкома, сильно устает, да и возраст дает о себе знать… Григорий Елисеевич слушал, а сам думал, что дело тут не в усталости и возрасте — детдом это тоже не курорт! — скорее всего, Абросимов в чем-то проштрафился. Видано ли это дело: с первого секретаря райкома партии человека бросают на какой-то паршивый детдом!.. А сыну его, конечно, крупно повезло: из директоров школы — и прямо в обком партии!

Павел Дмитриевич приходил вчера и тоже советовался: жалко ему бросать школу, вон как он ее отстроил, оборудовал столярную и токарную мастерские. Дом начал строить для учителей. Андреевская десятилетка в области на хорошем счету.

Григорий Елисеевич слушал и помалкивал: пришел советоваться, а сам уже все для себя решил. Может, у Павла разжиться вагонкой? На Дмитрия Андреевича Дерюгин затаил обиду: когда тот на днях пожаловал в Андреевку, Григорий Елисеевич закинул было удочку насчет вагонки, дескать, кубометров пять хватило бы обшить весь дом и снаружи… Дмитрий Андреевич посмотрел в глаза и холодно отчеканил:

— Двадцать лет я отработал первым секретарем, сколько крови попортил, борясь с жульем и злоупотреблениями, так неужели, уходя с партийной работы, я замараю себя?

Дерюгин принялся было толковать, мол, у Супроновича доски сырые, им год сохнуть, в Климове, он слышал, фальцовки прорва… И потом не задаром же? Абросимов сдвинул черные брови, насупился и стал очень похожим на своего отца, Андрея Ивановича. Достав из кармана бумажник, выложил на стол двести рублей. Пододвинул деньги к Дерюгину и уронил:

— Внеси в кассу деревообрабатывающего завода и обязательно возьми квитанцию. А что сырая вагонка, так нам не к спеху, надо сложить на чердаке — и пусть себе сохнет.

— Я же не для себя — для всех, — пряча деньги, заметил Дерюгин.

— Очень прошу тебя, Григорий, не тормоши за шиворот Супроновича и Никифорова, — предупредил шурин. — Узнаю, что взял из стройматериалов без квитанции, — ноги моей в этом доме не будет!

Григорий Елисеевич не любил обострять отношения с родственниками: ведь ему жить с ними в доме бок о бок… Но, с другой стороны, было обидно, он ходит в лесничество, к Супроновичу, на стеклозавод, к путейцам, выпрашивает разные отходы, стекло, шпалы, обрезки… Этого добра-то сколько кругом! Не обеднеют… Железнодорожникам он заявил, что Федор Федорович Казаков просил отпустить для сарая старых шпал, оставшихся после ремонта пути. Бывшего мастера хорошо помнили и без звука дали две машины еще пригодных для строительства шпал. Заплатил только шоферу за доставку. Чего уж тут чиниться-то Дмитрию? Все одно уходит из райкома, мог бы и подбросить напоследок кое-чего из строительных материалов…

Не стал он высказывать Дмитрию Андреевичу свою обиду, потом при случае припомнит…

— …Андрей Иванович был первым человеком в Андреевке, — вывел Дерюгина из задумчивости негромкий голос Тимаша, — и сынок его, Дмитрий, вышел в люди, а теперя, гляди, и Пашка ихний пошел в гору! Я так думаю, Елисеич, кому чего уж на роду написано, тому и быть: одним — командовать людьми, другим — подчиняться.

— Андрей Иванович хороший хозяин был, — невольно взглянул на кучу разного хлама Дерюгин. — Вон сколько всего накопил… Даже капканы на волков берег! А и волков-то в наших краях давно нет.

— Я и говорю, Димитрий хоть силой и осанкой и уступает батьке, а в большое начальство вышел, потому как жила в нем абросимовская, властная, — продолжал Тимаш. — И вишь, сынок его от Шурки Волоковой, Пашка, туда же, в начальники! Вот и кумекай теперя, от бога им дано людьми командовать али своей головой всего достигают.

— Мало разве дурных бывает начальников? Вот у нас в армии…

— Ты вот до енерала не дослужился, — без всякого почтения перебил старик. — Значит, нету в тебе силы людями командовать, армиями… Я вот гляжу, в тебе есть хозяйственная жилка, ты ничего мимо дома не пронесешь — все в дом!

Дерюгин почувствовал, как к лицу прилила кровь, малейшее упоминание о генеральском звании вызывало в нем прилив злости: некоторые его бывшие сослуживцы давно стали генералами, а один даже маршалом. Как-то прочтя в «Известиях» об очередном присвоении воинских званий военачальникам и встретив там фамилию бывшего своего начальника штаба дивизии, Григорий Елисеевич так расстроился, что весь день пролежал на тахте — дело было в Петрозаводске, — к нему тогда никто из близких не подходил. Лишь Алена, подобрав с полу газету и увидев, что так взволновало мужа, поняла его состояние. Потихоньку от него она вскоре куда-то подальше убрала из шифоньера сшитый в пятидесятые годы генеральский мундир…

Чертов Тимаш бьет по самым больным местам… И не прикрикнешь, не оборвешь! Заберет свой остро наточенный топор — и поминай как звали! Клиентов у плотника хоть отбавляй: пять или шесть иногородних строят сейчас дачи в Андреевке. Ладно, пьянство терпит, а уж дерзкие стариковские слова тем более надо стерпеть…

Между тем Тимаш отлично понял, что глубоко уязвил полковника в отставке, — хотя у него и остался один глаз, а все примечает. Строгая широкую доску рубанком, нет-нет и зыркнет на Дерюгина. Однако тот поднял с земли прутяную метлу на длинной палке и стал подметать с тропинки лепестки вишни. Кто хорошо знал Дерюгина, тот безошибочно определял, когда он сердится: хватался за какое-нибудь дело и начинал по-мальчишески шмыгать носом. В таких случаях Алена и дочери уходили в свои комнаты и не задевали его, пока не уляжется злость. Знали об этой привычке и в армии — тот самый бывший начальник штаба, которому недавно присвоили генеральское звание, прозвал его «фырчуном».

— Я ведь не в укор тебе, Елисеич. — Тимаш сообразил, что перегнул палку. — Хозяин ты отменный, и дом у тебя будет игрушка, вона сколько раз заставлял меня каждую пустяковину переделывать, а шабашников довел до белого каления, до сих пор бранным словом тебя поминают, они ведь привыкли бабкам тяп-ляп — и готово, гони деньгу! А ты их загонял, как солдат на плацу. Это я такой терпеливый… На меня суседи-то, которым дом завещал, глядят, как на микробу зловредную: чего, мол, дед, не помираешь? А я, Елисеич, назло им еще поживу. Бутылку красного больше не дают, как было обговорено, когда я им дом передавал, председатель поселкового Мишка Корнилов заявил, мол, сделка эта незаконная, теперь они меня кормят обедами…

— Из железа ты сделан, что ли, Тимофей Иванович? — покачал головой Дерюгин.

— Не отравят они меня, как ты думаешь? — вперился старик хитрым глазом в Дерюгина. — Подсыплют какой-нибудь крысиной отравы, и раньше сроку попаду я пред очи всевышнего, а им мой дом достанется.

— Ты же говорил, не боишься смерти? — подковырнул Григорий Елисеевич.

— Скорее всего, осенью помру, — просто ответил Тимаш. — Зимой, весной и летом жить хочется, а осенью нападает на меня тоска-лихоимка, жить на белом свете не хочется… Шабаш! — положил он на верстак рубанок, а топор засунул рукоятью за галифе.

Почему-то он всегда его уносил с собой, будто это был его отличительный жезл. Впрочем, наверное, так оно и было. Увидев Тимаша с топором, хозяйки чаще приглашали к себе, чтобы он подремонтировал что-нибудь. А раз такое дело, значит, будут закуска и выпивка. Деньги старику редко давали, разве что дачники.

— Приходи завтра пораньше — будем сарай ставить. — Дерюгин приставил метлу к забору. Подмести он ничего толком не подмел, лишь развеял розовые лепестки по траве.

— Остатнюю-то порцию, Лисеич, принеси, — напомнил Тимаш.

Чертыхнувшись про себя, Григорий Елисеевич пошел за бутылкой, засунутой за доски у крыльца.

Глава четырнадцатая

1

Вадим Казаков стоял у своего «Москвича» и хлопал глазами: задний бампер был вдавлен в багажник, который отвратительно вспучился. Там, где металл покорежился, хлопьями отлетела краска. «Москвич» на метр сдвинулся вперед, еще немного — и ударился бы во впереди стоящую машину. Все это произошло на канале Грибоедова, у Дома книги, куда Вадим забежал на минутку, чтобы купить в подарок сыну Андрею справочник по радиотехнике. Книгу купил, а в это время какой-то болван боднул в зад «Москвич». Да так боднул, что теперь надо бампер заменять, а возможно, и дверцу багажника.

По Невскому тек нескончаемый поток прохожих, никто из них не обращал внимания на покалеченную машину. Солнце щедро облило Казанский собор. Белые колонны ослепительно блестели.

Сидя за рулем, Вадим мучительно раздумывал: куда податься? Попытаться отремонтировать на станции технического обслуживания?

Он так и сделал — поехал туда, хотя особенных иллюзий на этот счет и не питал: дело в том, что станций в Ленинграде было мало, а автомобилистов в семидесятые годы тьма. Несколько раз Вадим совался туда, чтобы сделать очередное техобслуживание, всегда терял по целому дню. Там ребята никуда не спешат… На двух станциях наотрез отказались поставить машину на ремонт, заявив, что сейчас начался весенне-летний сезон. На третьей станции нехотя согласились выправить вмятины, но приехать к ним посоветовали… в октябре! А сейчас только конец мая. Расстроенный Вадим выехал на Лиговский проспект и даже не заметил, как проскочил под красный сигнал, длинный милицейский свисток заставил вздрогнуть: регулировщик свистел ему. Вадим прижался к тротуару, понуро выбрался из машины.

— Вот налицо и результат вашей небрежной езды, — назидательно заметил инспектор. — Сигналы светофора для вас, видно, не существуют?

Вадим стал было рассказывать, как его ударил какой-то нахал на канале Грибоедова и подло удрал, но милиционер — он был в звании старшего сержанта — продолжал качать головой и недоверчиво усмехаться, мол, пой, пташечка, пой… Кончилось тем, что он сделал просечку в талоне предупреждения и, небрежно козырнув, посоветовал привести машину в порядок и впредь ездить осторожнее.

Возможно, если бы Вадим совал гаишникам и мастерам на станциях технического обслуживания свое удостоверение корреспондента АПН, его жизнь автолюбителя и стала бы полегче, но он ни разу не смог себя заставить это сделать. Казалось запрещенным приемом, правда, пару раз не выдержал придирок инспектора и записал в блокнот его звание, фамилию… Может, стоит о повседневных мытарствах автолюбителя написать статью в газету или журнал? А потом прилепить вырезку на переднее стекло и так ездить по городу…

Стоя перед светофором на пересечении Лиговки и Разъезжей, он обратил внимание на девушку. Она стояла на тротуаре и смотрела на витрину магазина. Она разительно напоминала Вику Савицкую…

Вспыхнул зеленый, и Вадим, в последний раз бросив взгляд на девушку, тронул машину. Вика Савицкая… Сколько он не видел ее? После той встречи на Невском, когда они выпили в «поплавке» и поехали к ней в Комарово, они встречались еще несколько раз. Молодая женщина настолько вскружила ему голову, что он спьяну предложил ей выйти за него замуж. Вика обратила это в шутку. С Ириной он тогда был в ссоре, и ему казалось, что это конец. Однажды он прожил на даче у Вики три дня — как раз были какие-то праздники. Спал Вадим в маленькой комнате на втором этаже; когда в доме становилось тихо, к нему приходила Вика…

С тех пор они не виделись месяца три — Вадим был в заграничной командировке, потом заканчивал книжку в Андреевке — после ее выхода он и купил машину, — а когда вернулся в Ленинград и стал разыскивать Вику, оказалось, она вышла замуж и укатила на юг в свадебное путешествие. Обо всем этом непринужденно рассказала жена Ириша, мол, мужа Савицкой — Васю Попкова — он должен знать, потому что видел его не раз у Вики на даче. Высокий, полный блондин с маслеными глазами.

— Выбрала себе экземпляр!.. — вырвалось у Вадима. — Он, кажется, торговец?

— Директор овощного магазина, — рассмеялась жена. — У него трехкомнатная кооперативная квартира, набитая хрусталем, дача, «Волга» и денег куры не клюют…

— И Вика на это польстилась?

— Теперь все умные девушки выходят замуж за богатых женихов…

— Одна ты неумная, — поддел Вадим. — Надо было и тебе выходить замуж за продавца. Или за автослесаря со станции техобслуживания…

— Может быть, я умнее Вики, — улыбалась Ириша. Или она не заметила смятения мужа, или притворилась. — Богатые мужчины, работающие в торговле и делающие там большие деньги, рано или поздно садятся за решетку. Это бы еще ничего, но у них конфискуют все имущество, так что, мой милый, позарившиеся на деньги алчные дамочки в результате оказываются в дураках! А ты у меня правильный, честный и теперь не так уж мало зарабатываешь, а будешь еще больше. Все говорят, что у тебя талант. Станешь известным писателем, мне еще все будут завидовать.

— Откуда у тебя все это? — поражался Вадим, глядя на развеселившуюся жену.

— Что, заело? — зло округлила та красивые глаза. — Думаешь, я не догадывалась, что ты к Вике неровно дышишь?

— «Неровно дышишь»… — поморщился он. — Где ты таких словечек набралась?!

И только тут он подумал, что последние годы совершенно не интересовался, как живет его жена, с кем встречается. Почему-то он был уверен в ней, а возможно, эта уверенность от равнодушия. За два месяца, что он прожил с Дерюгиным в Андреевке, он не написал Ирине ни одного письма, а от нее получил лишь одно. И то его привез на машине вместе с сыном Андреем тесть Тихон Емельянович Головин. Всего в сорока километрах от Андреевки расположен дачный поселок художников Дубрава. Тесть оставил сына, а через месяц снова заехал, чтобы забрать в Ленинград.

Ему было неприятно разговаривать с женой: Ирина нарочно его заводила, прикидывалась этакой безразличной и легкомысленной бабенкой, он-то знал, что она тоже вся в своей работе и просто его дразнит. Как бы там ни было, но жена его озадачила, такой он увидел ее впервые. Черт возьми, как люди с возрастом меняются! Разве можно сейчас узнать в этой ухоженной модной даме с полным круглым лицом, уверенными властными движениями ту худенькую робкую девушку с грустными темно-серыми глазами, которую он повстречал на даче у Вики Савицкой?..

У Московского вокзала Вадим свернул на Старо-Невский, остановился у первой будки телефона-автомата и, достав из кармана кожаной куртки записную книжку, пошел звонить. Книжкой не пришлось воспользоваться: как ни странно, телефон Савицкой он помнил, хотя хорошей памятью на телефоны никогда не мог похвастаться. Вадим уже давно заметил, что его мозг довольно странно устроен: он отметает напрочь все, что не связано с его работой. Любые математические расчеты для него проблема, кроме таблицы умножения, не остались в памяти никакие алгебраические правила, начисто позабыл, как извлекают квадратные и кубические корни, при покупках в магазинах не раз его останавливали кассирши и возвращали сдачу: выбьет чек на три рубля, протянет, к примеру, двадцатипятку и, позабыв про сдачу, отойдет от кассы…

Трубку подняла Вика — это первая удача за сегодняшний день: ему не хотелось бы разговаривать с ее мужем, Васей Попковым, надо было поздравлять с женитьбой и все такое…

Вика сразу узнала его голос, сдержанно поздоровалась. Не скрыв горечи, он поздравил ее с замужеством, злорадно посетовал, что не мог присутствовать на свадьбе, все так неожиданно… Ирина ему ничего не написала в Андреевку, где он в что время работал над рукописью…

Тут Вика перебила, сказала, что его книжка довольно смелая, ей понравилась, правильно сделал, что не включил в нее свои фельетоны — они были бы неуместны… Вадим все ждал, что она предложит встретиться, но Вика об этом ни слова. Тогда он рассказал про свою беду и попросил сообщить, на какой станции технического обслуживания работает их общий знакомый главный инженер Бобриков, так, кажется, его фамилия?..

Вика гортанно рассмеялась в трубку и заметила:

— Бери выше: он теперь начальник… Кажется, его вотчина находится на Московском проспекте.

Вадим всего-то три-четыре раза встречался с Бобриковым, позабыл даже его имя-отчество, но язык не поворачивался, чтобы попросить Вику позвонить ему. Попросил номер телефона.

— Рабочий или домашний? — насмешливо спросила Вика.

— Да не надо мне его телефона! — взорвался Вадим. — Поеду на Московский, а если сделает вид, что не узнает меня, и скажет, чтобы приезжал через год, я не знаю, что сделаю!..

— Приезжай ко мне, — сжалилась Вика. — Мы вместе поедем к Бобру.

Повесив трубку, Вадим только сейчас сообразил, что он звонил на квартиру родителей Вики. Почему же она там? Ведь Ирина говорила, что у нее с мужем теперь трехкомнатная кооперативная квартира, набитая хрусталем и антиквариатом… Впрочем, ломать над этим голову он не стал, поехал к Вике, адрес ее старой квартиры он хорошо помнил.

* * *
Кабинет Михаила Ильича Бобрикова находился на втором этаже современной типовой станции технического обслуживания, из широкого окна были видны заасфальтированная площадка с рядами дожидающихся очереди на мойку легковых машин, за нею квадратная, с застекленной будкой бензоколонка с красными башенками, в которые были воткнуты блестящие наливные пистолеты с гибкими черными шлангами. Это была одна из новейших в Ленинграде автоматических бензоколонок.

За ней проносились по Московскому проспекту автомашины. Станция расположилась на параллельной улочке, заканчивающейся тупиком.

Мало изменившийся Бобриков в сером элегантном костюме сидел за светлым письменным столом и отрывисто бросал в трубку розового модного телефона:

— Вы думаете, у меня дефицитные детали залеживаются? Карданный вал к «Волге»! Привозите, я за наличные с удовольствием у вас куплю. Нет у меня валов, нет резины. Привет!

Он положил трубку, вскинул на пришедших серо-голубые глаза с красными прожилками — только это новое и заметил в его облике Вадим Казаков, — улыбнулся, как старым добрым знакомым, и произнес совсем другим, дружелюбным голосом:

— Задолбали меня автолюбители! Вынь да положь им карданный вал! Ссылаются на какого-то Роберта Евгеньевича… я такого и не знаю, а может, и встречался, но разве их всех запомнишь? Тут каждый день карусель крутится.

— Миша, нужно помочь Вадиму, — взяла быка за рога Вика. — Какой-то прохиндей стукнул его — бампер и багажник всмятку.

— Ты меня без ножа режешь, Вика! — нахмурился Бобриков и повернулся к Казакову: — Не мог этот прохиндей вмазаться в тебя хотя бы через месяц? Сейчас все рвутся на станцию, идет техосмотр…

— Миша, Вадим — известный журналист и напишет на тебя разгромную статью, — в шутку припугнула Вика.

— А другой тоже известный журналист… — он назвал знакомого Казакову газетчика, — напишет хвалебную: я ему в апреле на «Волгу» такие рессоры поставил, что он теперь ездит по городу, как на царской колеснице! Мне звонят из райисполкомов, милиции, даже… — Он потыкал пальцем в потолок, что, по-видимому, должно означать приют небожителей. — Они звонят и просят помочь тому-то, такому-то, этакому… Ты же знаешь, я взяток не беру, потому и могу со всеми разговаривать, как мне хочется!..

— Миша, все в городе знают, что ты — великий человек! Но Вадиму нужно ехать в деревню, его каждый милиционер будет останавливать и штрафовать. У тебя есть сердце?

Наконец Бобриков соизволил повнимательнее взглянуть на Казакова. А тот подумал, что фамилия у него как раз подходящая: волосы на голове были подстрижены под бобрик. Их разговор с Викой был столь стремительным, что Вадим не смог и слова вставить. Зато как следует разглядел Бобрикова. Он стал еще самоувереннее, хотя и раньше ему в этом нельзя было отказать. По тому, как разговаривал по телефону, было видно, что ему приятно осознавать свою значительность. Однако, пока тут сидел Вадим, больше было звонков от разных приятелей, с которыми Миша вообще не церемонился: не стесняясь Вики, отпускал крепкие словечки, одного просил, чтобы ему привез вечером домой малогабаритный приемник — на рыбалке такой необходим, другому назначал встречу в гастрономе, по внутреннему телефону требовал, чтобы черная «Волга» была готова к семнадцати ноль-ноль… Здесь, в светлом, обитом желтыми деревянными панелями кабинете, Миша Бобриков чувствовал себя как рыба в воде.

Весь вид Бобрикова свидетельствовал о его душевном комфорте, у него лицо человека непьющего и некурящего, делового и энергичного, он секунды не мог спокойно сидеть в кресле: крутился на нем, нагибался то в одну, то в другую сторону, закидывал нога на ногу, двигался вместе с вертящимся креслом от одного края письменного стола к другому, наваливался на полированную столешницу грудью. На стенах висели написанные четким черным шрифтом лаконичные таблички: «Если хотят что-либо сделать, то ищут средство. Если не хотят ничего делать, то ищут причину»; «Не кричи — кричащего плохо слышно».

— Ладно бы техобслуживание сделать, ну заменить какую-нибудь деталь, а вы, милые мои, хотите свалить мне на голову кузовные работы! — неожиданно жалобным голосом заговорил Бобриков. Ну прямо-таки артист! — Эти чертовы жестянщики никогда не торопятся… Знаете, какая у нас очередь на правку кузовов? Почти на полгода.

Вика сидела на диване и спокойно смотрела на него: дескать, давай выговаривайся, а сделаешь все равно так, как я скажу…

— Тяжела шапка Мономаха, — насмешливо заметила она.

— Все прямо с ума сошли с этими машинами… — капризничал Бобриков.

Вадим зашевелился на своем стуле, собираясь встать, — от Михаила это не укрылось, он тут же схватился за трубку, набрал короткий номер.

— Кто это, Саша? Позовите мне Сорокина. Не видно? Хоть из-под земли достаньте! — Голос начальника поднялся до крика. — Пусть он подойдет к зеленому «Москвичу» с развороченным задом, а потом — ко мне. Ясно? — Он повернулся вместе с креслом к Вике: — Вот так начальник нарушает принятый порядок, отвлекает мастера от текущей работы и бросает на блатной заказ.

— Будто твои мастера не умеют халтурить! — усмехнулась Вика, закуривая.

После замужества она еще больше похорошела. Бобриков то и дело задерживал на ней свой ускользающий взгляд. Вика машинально сдвинула колени. Сейчас в моде были короткие юбки, платья. Не только юные девушки, но и почтенные матроны щеголяли в коротких юбках, хотя здравый смысл подсказывал, что их расплывшиеся телеса не следовало бы выставлять напоказ. Что шло девушкам, то отнюдь не украшало зрелых дам. Савицкая выглядела все еще девушкой: стройная фигура, на лице с крупными светло-карими глазами ни одной морщинки.

В кабинет без стука вошел грузный рабочий с недовольным лицом, он был в спецовке с засученными рукавами, замасленном синем берете, из кармана длинным синим фитилем свисала ветошь.

— Видел? — коротко спросил начальник.

Сорокин кивнул и уставился на Вику. Вадима он в упор не видел. У рабочих станций технического обслуживания давно сложилось к своим многочисленным клиентам этакое снисходительно-покровительственное отношение. Возможно, примешивалась и доля презрения, но его тщательно скрывали, потому что от этих самых клиентов нескончаемым ручейком текли в карманы автослесарей рубли, трешки, пятерки за те самые услуги, которые они обязаны выполнять бесплатно. Услуги услугами, рассуждали автолюбители, а доброе и внимательное отношение мастера к твоему автомобилю нужно чем-то подогревать. И «подогревали» деньгами. Чумазые слесари равнодушно совали во вместительные карманы спецовок деньги и даже не удосуживались поблагодарить — это просто стало нормой. Швейцар в ресторане и тот поклонится, получив чаевые, а слесарь и ухом не поведет.

У Саши Сорокина тоже оттопыривался карман, наверное, к концу смены в нем много наберется смятых рублей, трешек, пятерок…

— Где это вас так угораздило? — безошибочно признав в Вадиме владельца машины, соизволил Саша взглянуть на него.

Казаков коротко рассказал.

— И что же, ни одного свидетеля не нашлось? — тоном следователя задавал вопросы кузовщик.

— Сашок, нужно быстро выправить багажник, бампер поставим новый, понимаешь, товарищ уезжает в заграничную командировку на машине… — голубем заворковал Бобриков. — Не можем ведь мы ударить в грязь, лицом перед Европой? Кстати, товарищ — журналист. Выполнишь хорошо работу — напишет о тебе в «Вечерку».

— Сегодня у нас что? — пристально глядя на начальника, медлил Саша, будто спрашивая взглядом: соглашаться или еще потянуть кота за хвост? — Вторник? К субботе постараюсь…

— Уж постарайся, Сорокин, — мурлыкал начальник. — У тебя ведь золотые руки. Кто лучше тебя сделает?

— Руки-то у меня одни, а машин — фь-ют! — присвистнул тот. — Одно дело шприцем в масленки тыкать, другое — выпрямлять и красить железо, да так, чтобы комар носа не подточил… Я скоро оглохну, товарищ начальник! Переведите меня на линию смазки и мелкого ремонта.

— Ты у меня лучший на станции кузовщик! — сказал Бобриков. — А делать техобслуживание сможет любой.

— Они вдвое больше меня монет заколачивают, — пожаловался кузовщик.

— Ключи? — быстро взглянул на Вадима Михаил Ильич.

Казаков послушно протянул Саше ключи от машины. Тот подбросил их на ладони, выразительно посмотрел Казакову в глаза и как-то боком вышел из кабинета.

— Сделает, — улыбнулся Бобриков. — Вот так приходится каждый раз расстилаться перед ним… Как же, лучший наш кузовщик! — Он повернулся к Савицкой: — Вечером я заеду к вам. В семь пятнадцать, ладно? Вася будет дома?

Во время их беседы в кабинет несколько раз заглядывали, но тут же прикрывали дверь. Михаил Ильич с кресла переместился на край стола, одна короткая нога его в модном, на толстой подошве и высоком каблуке, полуботинке нервно подрыгивала.

— Я скажу, чтобы Попков тебе позвонил, — ответила Вика и поднялась с дивана, оставив после себя округлую ямку. Вадим удивился: почему она мужа назвала по фамилии?

Михаил Ильич пружинисто спрыгнул со стола, он был ниже Казакова на полголовы, даже туфли на высоком каблуке не прибавили ему роста.

— Значит, ты тоже стал автомобилистом? — добродушно улыбнулся он Вадиму. — Не завидую я тебе… Тяжкая доля — в наш просвещенный век иметь личный транспорт! — Он притворно вздохнул. — Машины продают и продают, а станций технического обслуживания не хватает. Конечно, строят, скоро еще три вступят в строй, но ведь это для такого города, как Ленинград, капля в море!

— Надеюсь, ты возьмешь под свое высокое покровительство Вадима, великий человек? — произнесла Вика.

В серых глазах Бобрикова что-то мелькнуло, будто компьютер в его голове щелкнул и выкинул карточку с точным ответом. Он широко улыбнулся, протянул короткую руку с рыжими волосками на запястье.

— Вика, дай Вадиму мой домашний телефон. — В его голосе прозвучали повелительные нотки.

— Я, кажется, пока еще не твой личный секретарь, — отпарировала Савицкая.

— А что? Бросай свое искусство и поступай ко мне. Ты будешь самой красивой секретаршей в нашей системе.

— Я подумаю, — сказала Вика.

— О чем?

— О твоем предложении… У меня масса знакомых автомобилистов. Да они меня на руках будут носить, когда узнают, что я работаю на станции технического обслуживания…

Бобриков рассмеялся, подошел к письменному столу, чиркнул цифры на отрывном листке и протянул Казакову:

— Звони после семи, учти: в десять вечера я уже баю-бай. Вы, журналисты, небось поздно встаете, а я в восемь ноль-ноль как штык на работе.

Когда они подошли к остановке автобуса, Вадим вспомнил, что позабыл на заднем сиденье этот чертов справочник по радиотехнике. Возвращаться не захотелось, придется снова заглянуть в Дом книги и купить книжку.

— У тебя было что-нибудь с ним? — неожиданно спросил Вадим, глядя на проносящиеся по Московскому проспекту машины.

Отсюда, со стоянки, казалось, что они мчатся с огромной скоростью, а на переходах толпы нетерпеливых прохожих, того и гляди, кто-нибудь выскочит на проезжую часть. Такое ощущение — когда ты стоишь на земле, а в автомобиле езда в городе не кажется быстрой, наоборот, такое впечатление, будто ты еле ползешь. Кругом понавешены знаки, ограничивающие скорость. Лишь таксисты на них не обращают внимания.

— Какое это имеет значение, — не отвела глаз Вика.

— Он прямо как петух скреб крылом вокруг тебя.

— Он скорее похож на барсука, — улыбнулась Вика. — На юркого толстенького барсучка! Мой Вася любит повторять пословицу: «Кто любит попа, кто — попадью, а кто — попову дочку!»

— Мудрый твой Вася… Не зря ты за него замуж вышла.

— Я еще не встречала женщины, которая не хотела бы выйти замуж, — рассмеялась Савицкая.

Подошел автобус, но не тот, который они ждали. Пассажиры не спеша заходили в салон, шофер курил сигарету и наблюдал за посадкой в зеркало заднего обзора. Зашипела пневматика, двери с визгом затворились. Между створок петушиным хвостом торчала пола оранжевого платья. В сквере напротив остановки тянулись к солнцу тонкие деревца с крупными листьями, которые уже припорошила пыль.

— Ты знаешь, мне повезло с мужем, — улыбнулась Вика. — Попков — современный мужчина, он не досаждает, не мешает жить, как мне хочется.

— А ты ему?

— Попков привозит домой вкусную еду, фрукты… — Она, скрывая улыбку, сбоку по-птичьи взглянула на него: — Тебе не нужны орехи фундук? Или грецкие? А натуральный мед? Есть настоящее прованское масло, любые консервы.

— Почему ты зовешь его Попковым?

— Я как-то не задумывалась об этом, — беспечно ответила она. — Наверное, потому, что он Попков.

— Странная логика, — усмехнулся Вадим.

Умная, ироничная Вика что-то скрывала, оттого их разговор не был искренним. Хотя молодая женщина и говорила, что довольна замужеством, Вадим в это не верил: он хорошо помнил толстого и на вид добродушного увальня Васю, его бархатный взгляд, которым он обволакивал женщин. Василий не был глупым, он в свое время окончил Ленинградский политехнический институт, поработал несколько лет инженером, потом неожиданно ушел в торговлю. И вот уже много лет заведует овощным магазином. В то, что он просто честный человек, Вадим не очень-то верил — его нюх газетчика подсказывал, что Попков опытнейший деляга и умеет шито-крыто обтяпывать свои темные дела-делишки… Но вот почему Вика Савицкая связала свою судьбу с этим человеком, он никак не мог взять в толк. Ведь она не нуждалась, у нее самой всего было достаточно: единственная любимая дочь обеспеченных родителей, отличная квартира в городе, дача в Комарове… Тут было что-то другое, а что именно — Вадим не знал. Судя по всему, Вика тоже на этот раз не собиралась быть с ним до конца откровенной.

— Не мучайся, Вадим, — улыбнулась она. — Все-то вам, писателям, нужно знать, поковыряться в чужой жизни… А зачем тебе это? Думаешь, когда-нибудь используешь в своих повестях-романах?

Нет, об этом Вадим не думал. Ему все еще эта красивая язвительная женщина была не безразлична, он помнил все встречи с ней, доверительные разговоры на заливе, когда он чувствовал в ней не только женщину, но и внимательного друга, с которым можно говорить обо всем.

— Мне жаль, что я тебя потерял, — признался он.

— Почему потерял? — обезоруживающе посмотрела она на него. — Ничего не изменилось, я такая же, как и была.

— Ты замужем.

— Замужем — да, но не в рабстве, — возразила она. — Я тебе уже говорила, что Попков нисколько не ограничивает мою свободу, — таково было мое главное условие.

Многие девушки, выходящие замуж, думают, что они смогут перед мужем ставить какие-то условия! Родив ребенка и окунувшись с головой в домашнее хозяйство, молодая женщина быстро избавляется от наивных, романтических иллюзий. Семья развивается по своим законам. И лишь потом, когда женщина почувствует свою силу и изучит слабые места своего мужа, она сможет при желании подчинить его и верховодить в доме. Только до этого момента не все дотягивают — многие еще раньше расходятся.

Все это и высказал Вадим Савицкой на автобусной остановке. Они и не заметили, как пропустили свой автобус. Солнце будто расплавило широкие окна на девятиэтажном здании, над крышами медленно двигались кучевые облака, со стороны аэропорта «Пулково» доносился рев турбин взлетающих лайнеров. Желтая с красными полосами аварийная машина стояла на перекрестке, высоко над ней на тонкой блестящей ноге замерла металлическая корзинка, в которой стояли два ремонтника. Жмурясь от яркого солнца, они соединяли над головой какие-то провода. Перед потухшим светофором выстроились троллейбусы. Регулировщик в белых перчатках с раструбами до локтей показывал транспорту объезд — полосатый жезл в его руках крутился как пропеллер.

— Помнишь, я тебе когда-то говорила, что хотела бы испытать все то, что предназначено нормальной бабе: замужество, роды, кухню, хозяйство.

— Ну, и ты счастлива?

— Попков меня устраивает во всех отношениях, — продолжала она. — Он очень хозяйственный, любит украшать квартиру, правда, не всегда у него хватает вкуса…

— Он знакомит тебя со своими торгашами и гордится тобой… — в тон ей вставил Вадим.

— Могу же я ему доставить такую маленькую радость!

— И все-таки, почему ты вышла за него?

— Наверное, потому, что люблю себя, — неожиданно призналась Вика.

— Какой-то парадокс! — покачал головой Вадим. — Как ты можешь с этим павианом…

— Оставь его в покое! — потеряла терпение Вика. — Я тебе сотый раз повторяю: я совершенно свободна! Дошло до тебя или нет? Этим далеко не каждая замужняя женщина может похвастаться… У меня такое впечатление, что ты после своей деревни малость отупел, мой дорогой!

— Это поселок, — вставил Вадим.

— Хочешь, я тебе докажу, что для меня ничего не изменилось? — насмешливо посмотрела она ему в глаза. — Поедем ко мне?

— Понимаешь, для меня многое изменилось, — ответил Вадим.

— Ты боишься моегомужа?

— Я тебя боюсь, Вика, — сказал он. — А вот и твой автобус…

— Ты со мной не поедешь? — В глазах ее удивление и разочарование.

— Я лучше пешком прогуляюсь, — подсаживая ее в автобус, проговорил Вадим.

2

Передавая прогноз погоды по радио и телевидению, дикторы говорили, что такого жаркого лета, как в 1973 году, в Москве пятьдесят лет не было. Воздух дрожал от раскаленного асфальта. На небе какой уж день ни облачка. В пятницу вечером и субботу утром москвичи на всех видах транспорта устремлялись за город. Электрички и автобусы были переполнены, люди обливались потом, будто в парной, высовывались в раскрытые окна, чтобы глотнуть горячего воздуха. Весь день раскаленное добела солнце висело в светло-голубом равнодушном небе. Казалось, неподвижный горячий воздух можно ножом резать. Люди выстраивались в длинные очереди возле серебристых цистерн с квасом и пивом. Вместо пива в кружки шла белая пена. Продавщицы отставляли их в сторону, дожидаясь, пока она осядет. Солнце уже с утра нагревало автоматы с газировкой, у них тоже толпились изнемогающие прохожие. Лишь иностранным туристам все нипочем: с фотоаппаратами на шее разноцветными стайками они бродили по улицам столицы, Красной площади и щелкали направо и налево. Наверное, у приезжих иное восприятие действительности: раз попал в чужую страну, значит, жадно впитывай в себя все новое, незнакомое.

Коренные же москвичи изнемогали от зноя. Во всех зданиях распахнуты окна, занавески и шторы не шелохнутся. Более-менее сносно чувствовали себя дети: они возились на своих площадках, строили на песке крепости, девочки играли в классы, а мальчики — в войну. Только их смех и крики нарушали тишину в каменных дворах.

В один из таких жарких дней Игорь Найденов встретился у здания планетария с Изотовым, они прошли в тенистый тупичок, что был рядом, присели на скамейку. Милиционеры сюда редко заглядывали.

Изотов был в белой тенниске, полотняных брюках и сандалетах на босу ногу. От планетария прямо на них падала тень, по Садовому кольцу нескончаемым потоком проносились машины, запах выхлопных газов примешивался к запаху раскаленного камня и асфальта. На пыльных ветвях чахлого деревца, раскрыв клювы, неподвижными серо-коричневыми комками притихли обычно беспокойные воробьи.

— Завтра спровадь куда-нибудь подальше жену с сыном…

— У меня дочь, Жанна, — поправил Игорь, подумав, что для разведчика у Изотова память не ахти какая…

— В полдень к тебе пожалует собственной персоной отец — Ростислав Евгеньевич Карнаков.

Странные чувства испытал Игорь, услышав это известие: не радость и подъем, а, скорее, тревогу и страх. Столько долгих лет не видел он его: как расстались в дачном поселке под Москвой, так больше и не виделись. Даже письма ни разу не прислал… Игорь понимал, что, наверное, отцу было нелегко сразу после войны. Игорь поначалу надеялся, что Карнаков там, за рубежом. Тогда бы и ценность родителя была совсем иной…

— Долго же он ко мне собирался, — усмехнулся Игорь.

— Переночует у тебя, а утром уедет, — успокоил Изотов.

— Узнаю я его?

— Родная кровь все-таки, — улыбнулся Родион Яковлевич.

— Я так давно уже привык к положению сироты… при живых-то родителях, — вырвалось у Найденова.

— Родители дороги, пока мы беспомощные пацанята, — заметил Изотов. — Ты уже сам родитель. Второго-то думаешь заводить?

— К чему? — пожал плечами Игорь. — Плодить сирот? Если не посадят в тюрьму, то все равно ведь уеду отсюда…

— Зачем же так мрачно смотреть на жизнь, дружище? — участливо взглянул на него Родион Яковлевич.

Игорь резко повернулся к нему, цепко схватил за руку, глаза его сузились.

— Я задыхаюсь тут! — громким шепотом заговорил он. — Только и живу одной мыслью, что уеду отсюда… Не обманете? Давайте любое задание — на все готов! Только обещайте, что я умотаю отсюда. Сами же говорили, что там… — он неопределенно махнул загорелой рукой, — я пройду настоящую школу, усовершенствую язык… А что здесь за работа? Сную по вокзалам и чуть ли не по помойкам, прячу и достаю крошечные пакетики…

«Если бы ты знал, парень, что в этих пакетиках!» — подумал Изотов.

— Обыкновенный почтовый ящик — вот кто я! Неужели я только на это способен?

— Как раз о важном задании я и пришел с тобой потолковать, — весомо уронил Изотов. — Уходи с завода, достаточно, что там останется Алексей Листунов, да и вообще ваш ЗИС…

— Он давно ЗИЛ, — вставил Игорь, жадно слушая Изотова. — Завод имени Лихачева. Переименован еще в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году.

— …не представляет для нас особенного интереса. Сравни советские автомобили и заграничные. Ваши конструкторы ездят в Америку, Японию, ФРГ, Швецию и перенимают все достижения в автомобилестроительных фирмах. Только вот незадача: пока внедрят какую-нибудь новинку, проклятые капиталисты опять ускачут вперед! Не снят еще у вас с повестки дня лозунг «Догоним и перегоним Америку!».

— Кое в чем перегнали, — вяло заметил Игорь. На такой жаре и мозги скоро расплавятся. — Например, космическая техника, ракеты…

— Вот мы и подошли, дорогой Игорек, к твоему заданию, — подхватил Родион Яковлевич. — Я читаю в газетах, что некоторые предприятия посылают своих работников в среднеазиатские совхозы, на север. Вместе со своим транспортом. Уборка урожая на целине, и прочее.

— От нас тоже поедут в Казахстан комсомольцы, — вставил Найденов.

— Ты — комсомолец?

— Пока взносы плачу, — усмехнулся Игорь.

— Сходи в райком комсомола, попросись куда-нибудь… Лучше, конечно, в Казахстан. Там Байконур, космонавты… Чем черт не шутит, вдруг познакомишься с кем-нибудь? Любая информация ценна, а люди болтливы. Конечно, Байконура тебе не видать как своих ушей, а вот с местными людьми можно завязать знакомство. Только не будь навязчив, действуй с оглядкой… Кем тебя могут послать? Шофером, трактористом?

— Собрать я машину, пожалуй, смогу, а вот водить…

— Срочно поступи на курсы, получи права, — нахмурился Изотов. — Как же я это раньше тебя не надоумил?

— И надолго мне туда… в ссылку? — без энтузиазма поинтересовался Игорь.

— Не пойму я тебя, дружище, — помолчав, холодновато заметил Изотов. — Говоришь, готов на все, а тут вдруг заскучал… Жаль из столицы уезжать или с женой расставаться?

Как всегда, Родион Яковлевич попал в точку: Найденов привык к большому городу, своим магнитофонам, транзисторам, да и вообще к удобствам… Так вдруг всего сразу лишиться? Да и девочка у него подходящая появилась…

— А вдруг с завода не отпустят? — сказал он.

— Надо постараться, Игорь, — уговаривал Изотов. — Каждый год посылают на время уборочной кампании от разных организаций людей, машины? Прояви комсомольский энтузиазм, дескать, горю желанием помочь нашим прославленным целинникам в уборке урожая! Давно мечтал побывать в целинных совхозах… Справившись с заданием за год-два, вернешься в Москву…

— Год-два? — обомлел Игорь. — Да от нас посылают всего-то на два-три месяца.

— А ты там, в Казахстане, зацепись… Потолкуй с директором совхоза, мол, понравилось у вас, хочу остаться… Это будет расценено как трудовой героизм. Человек, имея столичную прописку, хочет остаться в глуши. Да про тебя в местной газете напишут!

— Я, конечно, попробую… — неуверенно начал Игорь.

— А после этого будем конкретно говорить о твоей переброске за границу, — перебил Родион Яковлевич. — Куда тебе хочется? В Штаты или Западную Германию?

— В Америку, — сказал Игорь, начиная привыкать к мысли, что тут, пожалуй, уже ничего не изменишь.

На уборку урожая его отпустят: последний год начальник цеха не очень-то доволен им. Ведь завод стал для Игоря прикрытием. Разлука с женой его не пугала: там девушек хватает, по телевизору часто показывают жизнь на целине — одна молодежь… И живут теперь не в шалашах и палатках, а в удобных стандартных домах. Вся страна снабжает новоселов и строителей таежных магистралей лучшими товарами, в Казахстане можно купить то, чего и в Москве не найдешь… Но главное, что его утешало, — это избавиться от постоянного страха перед разоблачением. Последние месяцы страх не отпускал его. Засыпал и вставал с мыслью, что не сегодня завтра попадется… А там, вдали от Изотова, он сам себе хозяин. Конечно, что-то нужно будет сделать… Игорь уже давно понял, что просто так его никогда не переправят на Запад, для этого нужно на них поработать… Эх, скорее бы все это кончалось!..

— Когда у вас будут отправлять на уборку урожая? — спросил Изотов. — В конце июля — начале августа? Постарайся попасть в первую группу, а до этого сдай на права. Все инструкции получишь перед отъездом. — Он похлопал Игоря по плечу. — Я дам тебе знать, когда мы снова встретимся… Своему отцу об этом ни слова!

— Сколько же ему лет? — спросил Игорь.

— Ты не знаешь, сколько твоему родному отцу лет? — усмехнулся Родион Яковлевич.

Игорь не ответил.

— Ну и жара! — поднялся со скамейки Изотов, его брюки прилипли к коленям, тенниска под мышками пошла влажными кругами.

Да и Игорю было не легче: пот струйкой стекал между лопаток, вся спина мокрая… Вдруг вспомнилась далекая Андреевка, куда ему теперь путь заказан, речка… как же она называется? Лысуха! Неширокая, с заросшими осокой берегами, на стремнине меж камней щурята стоят, стрекозы греются на лопушинах. Мальчишкой он в жару прямо с моста прыгал в холодную темную воду…

— Запиши весь разговор с отцом на пленку, — прощаясь, сказал Родион Яковлевич.

Игорь удивленно вскинул брови: это еще зачем?

— Проверь новую машинку, что я тебе в прошлый раз дал, — пояснил Изотов. — Ну, не тебя мне учить, как это делается!

— Отцу можно сказать?

— Сколько тебя можно учить? — покачал головой Изотов. — Грош цена записи, если Карнаков будет знать про машинку! Да и ты забудь, что она работает: говори все, что хочешь.

Он ушел, а Игорь еще долго сидел в тени, глядя прямо перед собой. На опустевшую скамейку уселась парочка; оглядевшись, один из них достал из дипломата блок западногерманских кассет «Агфа» и часы с никелированным браслетом. Найденов улыбнулся: одного из этих двух он знал — специалист по перепродаже японских часов, шариковых авторучек и итальянских очков в металлической оправе. Игорь извлек из кармана рубашки защитные очки — тоже итальянские — и надел. Мир сразу стал красочным и объемным. Насвистывая услышанный в кино мотив, неторопливо зашагал к стоянке такси, которая была на другой стороне улицы. Стоя у светофора, увидел, как к спекулянту направились два милиционера. Увлеченно торгующаяся парочка ничего не замечала вокруг. Игорь подумал: не свистнуть ли им? Милиционер положил руку на плечо спекулянту — тот аж подпрыгнул на скамейке, даже издали было видно, как он растерян…

«Оказывается, и здесь можно погореть… — подумал Игорь. — Посадить не посадят, а штраф обязательно взыщут!»

На светофоре загорелся зеленый свет, и Найденов вместе с другими пешеходами зашагал по «зебре» на другую сторону Садового кольца.

3

Павел Дмитриевич Абросимов стоял у раскрытого окна своего гостиничного номера и смотрел на металлически блестевшую за парком полоску реки. В комнате было прохладно, в то время как на улице стояла жара. С пятого этажа гостиницы он видел разомлевшие клены, липы, березы, сразу за детской площадкой росли молодые серебристые ели и сосны.

Павел Дмитриевич был в голубой майке и трусах, брюки аккуратно висели на спинке стула, выглаженная рубашка — в шкафу на плечиках, там же и новый пиджак. Утром, бреясь в ванной, он впервые заметил в поредевших темных волосах седину, да вроде бы обозначился и животик — этакий белый валик над резинкой трусов. Неожиданно для себя стал энергично делать зарядку, однако скоро выдохся и подумал, что, наверное, теперь и десять раз не подтянется на турнике, а когда-то мог — двадцать! Черт возьми, скоро сорок! Большая половина жизни прожита, если исходить из статистики, что средняя продолжительность жизни у нас более семидесяти лет. Он добился всего, чего хотел. Построил в Андреевке двухэтажную школу, мастерские, ребята разбили фруктовый сад…

Павел Дмитриевич живет в гостинице, каждый день к девяти он приходит в обком партии. В неделю раз обязательно выезжает в районы области, знакомится с руководителями отделов народного образования, педагогами. В отдаленном поселке повстречался с бывшей учительницей, которая, выйдя на пенсию, пошла работать на животноводческую ферму лаборанткой. Все девочки из ее класса, закончив школу, стали доярками, телятницами…

И вот совсем другой факт: молодая пара учителей, направленных после института в деревню, сбежала в середине учебного года! Когда их нашли в городе и пристыдили, оба выложили на стол свои дипломы и заявили, что в глушь не поедут…

Сколько же случайных людей заканчивает педагогические институты!

Время от времени Павел Дмитриевич бросал взгляд на телефон: он заказал Рыбинск. С Ингой Васильевной не виделся больше года. Мог бы поехать в командировку в Рыбинск, где она жила, но путать личное со служебным не стал. Время бы раздаться звонку, но аппарат молчит…

Уже через несколько недель после отъезда Ольминой по Андреевке поползли слухи: мол, она уехала из-за Абросимова… Лида ни о чем не спрашивала, помалкивал и он. Однако математичка не шла из головы, чаще всего вспоминались озеро и она, выходящая из воды…

Перед глазами возникло одутловатое лицо доцента пединститута Петрикова… Два дня назад на бюро обкома КПСС его исключили из партии. От предшественника Павлу Дмитриевичу досталось заявление ветерана войны, в котором тот обвинял Петрикова во взяточничестве. Целый месяц Абросимов проверял и перепроверял это заявление, переговорил с десятками людей, разыскал еще двух абитуриентов, давших взятки Петрикову… Он долго думал: почему уходящий на пенсию бывший замзав не захотел заниматься этим делом? И пришел к мысли, что Петриков помогал и руководящим работникам «устраивать» в институт их дальних родственников… Ведь доцент до самого бюро держался уверенно, будто не сомневался, что выйдет сухим из воды…

Резкий телефонный звонок, взорвав тишину, заставил вздрогнуть. Будто подброшенный пружиной, он ринулся к аппарату, схватил черную трубку и, услышав будто сквозь треск грозовых разрядов женский голос, закричал:

— Инга? Что случилось? Я приеду к тебе… Слышишь, Инга?..

Треск стал тише, потом совсем пропал. Женский голос — ему показалась в нем затаенная насмешка — спокойно произнес:

— Абонент больше не проживает по указанному в вызове адресу.

— Как не проживает?! — севшим голосом переспросил Павел Дмитриевич. — Вы что-то напутали… Алло, девушка! Подождите!

— Заказ снят, — равнодушно сообщил далекий голос, и в трубке повисла тяжелая тишина.

Абросимов положил ее на рычаг, рухнул на аккуратно застланную кровать и бездумно уставился в белый потолок. «Все, все кончено! — стучало в висках. — Конечно, Инга ждала, а я все тянул».

В раскрытое окно залетела синица, порхнула под потолком, прицепилась к матовому электрическому плафону и, склонив набок точеную головку, посмотрела на человека. И тут снова раздался звонок. Чуть не опрокинув стул, Павел Дмитриевич метнулся к аппарату, в сердце вспыхнула надежда. Другой женский голос нетерпеливо осведомился:

— Вы закончили разговор?

— Я его и не начинал, — буркнул он и с сердцем припечатал трубку на рычаг.

Чудес на свете не бывает.

Глава пятнадцатая

1

Супронович вместе с группой туристов бродил по мрачноватым залам Дюссельдорфской картинной галереи. За высокими, до половины задернутыми гардинами окнами буйствовал солнечный летний день, а здесь было прохладно и сумрачно. Монотонный голос экскурсовода — сутулой немки с белой заколкой на голове и в толстых роговых очках — уныло вещал:

— Здесь, в Дюссельдорфе, в девятнадцатом веке сложилась известная немецкая школа живописи. Ей предшествовал романтизм, ярким представителем которого был Ретель. Взгляните на полотна Хазенклевера, Хюбнера или Кнауса и Вотье. Обратите внимание, какие жестокие и кровожадные лица у бандитов. А их жертва в ужасе сжалась в комок и обреченно ждет своего конца…

Группа экскурсантов перешла в соседний зал, а Супронович задержался у картины. Действительно, бледное лицо купчика, освещенное неверным светом луны из-за черных облаков, выражало неподдельный ужас, вылезшие из орбит глаза были обращены к небу, а тяжелый кожаный кошель свисал с широкого пояса ниже колен. Занесший над жертвой обнаженную мускулистую руку с кинжалом бородатый разбойник вожделенно скосил один глаз на добычу. Двое других с сучковатыми дубинками скалили зубы, издеваясь над несчастным.

Супронович вдруг вспомнил лицо львовского профессора, у которого они учинили обыск. Это случилось, когда немецкая армия откатывалась к своим границам, в сорок четвертом году. В богато обставленной профессорской квартире тоже было много картин, но мародеров привлекло сюда другое — им нужны были драгоценности и золото. Приставив к горлу профессора-медика немецкий штык, Леонид требовал, чтобы тот показал тайник, куда запрятал свои богатства… Перепуганный насмерть профессор дрожащей рукой срывал с пальца массивный золотой перстень, но тот не снимался… Потом пришлось тесаком отрубить палец… Львовский профессор чем-то походил на этого горожанина, окруженного разбойниками.

Выйдя из музея, Леонид Яковлевич не спеша пошел в центр. В отличие от Бонна, здесь было меньше народа на тротуарах. Городок понравился Супроновичу. Если все будет так, как обещал Альфред, то скоро сюда переберется и Маргарита… Как бы там ни было, а она аппетитная бабенка! И потом, не бывает прочнее брака, если он зиждется на экономической зависимости друг от друга. В пышную белую немку Супронович вложил не одну тысячу марок, вернее, не в нее, а в этот чертов парфюмерный магазин… Он уже облюбовал себе новый дом в центре, неподалеку от дюссельдорфской достопримечательности — громоздкого здания, в котором якобы в 1932 году на конференции крупных германских предпринимателей выступил Гитлер. Леонид подозревал, что то здание в войну было разрушено, а на его месте построено новое. Впрочем, это его не волновало, ему давно было наплевать на бесноватого фюрера.

Почувствовав голод, Супронович вспомнил про небольшое кафе, где подавали на обед роскошную индейку и постную ветчину с зеленым горошком. Это от ратуши направо, минут десять ходьбы. После затхлой музейной атмосферы он полной грудью вдыхал свежий воздух, солнце слепило глаза, отбрасывало яркие блики от зеркальных витрин магазинов, нежной розоватостью мягко светилась черепица на готических крышах. Супронович шагал по узкой улице и улыбался: он был доволен, — кажется, операция по налету на виллу Бруно сошла благополучно. Передав слепки от ключей, он сообщил Альфреду, что хозяин на три дня уезжает в Бельгию, так что нужно действовать немедленно. Альфред дал ему целлофановый пакетик порошка, который велел подсыпать овчарке в еду. Бедный пес околел через десять минут после того, как вылакал свою вечернюю похлебку.

Они пожаловали в сумерках на двух черных машинах. В течение трех часов все было закончено. Альфред вручил Супроновичу десять тысяч марок, он и его сообщники явно были довольны: они нашли это чертово досье, засняли на пленку содержимое еще десятка папок. Все положили на место, закрыли сейф. Леонид Яковлевич спросил: как теперь ему быть? Хозяин наверняка обо всем догадается, и тогда ему крышка. Альфред — он был за старшего — посоветовал, не дожидаясь возвращения Бохова, уехать в Дюссельдорф. Опытный в подобных делах, Супронович попросил их разыграть следующую комедию: создать видимость борьбы, будто он до последнего вздоха защищал добро своего патрона, можно даже пролить немного крови… А его, Супроновича, волоком протащить от подъезда до ворот. Пусть Бруно подумает, что сторожа убили, а труп увезли с собой.

Альфред отдал распоряжение, и его молодчики все сделали так, как хотел Леонид Яковлевич.

Вроде бы все было чисто сработано, но где-то в закоулках сознания притаилась тревога, это она заставляла его по ночам в гостинице соскакивать с постели при малейшем шорохе и хвататься за парабеллум, днем оглядываться на незнакомых людей, которые могли быть его убийцами. Супронович знал, что Бруно Бохова, как старого воробья на мякине, не проведешь! Опытный разведчик, он может и сообразить, что на самом деле произошло на вилле… Одна надежда, что не найдет. Альфреду невыгодно его выдавать, а больше ни одна живая душа не знает, что он здесь… Супронович внезапно остановился, будто налетел на каменную стену: а Маргарита? Ведь он сразу поехал к ней, рассказал о том, что теперь они будут жить в Дюссельдорфе, где дела их парфюмерного магазина пойдут еще лучше… Как ни странно, жена сразу согласилась, потом она неохотно обмолвилась, что какие-то хулиганы разбили витрину и устроили настоящий погром в магазине, а когда она выскочила в ночной рубашке — это произошло поздно вечером, — какой-то долговязый тип, на его лицо был напялен капроновый чулок, брызнул ей в лицо из пульверизатора отвратительной жидкостью, отчего она тут же потеряла сознание. Неохотно об этом поведала Маргарита потому, что в тот злополучный вечер у нее находился Эрнест. Никогда не думала, что он такой трус! Вместо того чтобы броситься на помощь любовнице, он схватил одежду и через окно второго этажа прыгнул на клумбу с петуниями. Хулиганы избили его, натянули на голову брюки и пинками выпроводили за ограду. Неискренна была Маргарита и тогда, когда сообщила мужу, что потеряла сознание… Эрнест на следующий день позвонил, стал оправдываться, но она молча повесила трубку. Уж если быть честной до конца, то этот молокосос в чулке даст сто очков вперед недотепе Эрнесту!..

Супронович, естественно, предупредил Маргариту, чтобы она никому ни словом не обмолвилась про его ночной визит. На следующее же утро он уехал в Дюссельдорф, где ему был заказан номер в гостинице.

Если Бруно заподозрит его в измене, он разыщет Маргариту и сумеет вытянуть из нее нужные ему сведения. Как же он, Супронович, стреляный воробей, допустил такой промах? Назвал бы любой другой город!

Что-то заставило Супроновича быстро оглянуться назад, но ничего подозрительного не заметил: сзади, обнявшись, беспечно шагали русоволосый парень в джинсах с заклепками и долговязая девица с каштановыми растрепанными волосами. Ему вдруг расхотелось идти в кафе, он машинально повернул к гостинице. Вроде бы ничего тревожного вокруг, а Леонид Яковлевич явственно ощущал опасность. Шаги его замедлились, в глазах появилась настороженность, все чувства обострились. Это состояние ему знакомо — нечто подобное он ощущал при переходе советской границы. Услышав позади приглушенный шум мотора, нервно оглянулся: бордовый «оппель» сворачивал на соседнюю улицу. А вот показалось и громоздкое здание гостиницы, по кромке красной черепичной крыши разгуливают галки. Супронович перевел дух, достал из кармана сигареты, зажигалку. В этот момент — он как раз нагнулся над огоньком, почти невидимым при ярком солнечном дне, закрывая его от ветра, — с ревом выскочила из боковой улочки серая машина и ударила его капотом в бок. Он отлетел к витрине магазина «Оптика», прогнул спиной никелированный поручень и врезался головой в толстое зеркальное стекло. Раздался звон, из дверей магазина выбежал в белом халате испуганный владелец…

Из соседнего номера, который примыкал к комнате, занимаемой Супроновичем, невозмутимо наблюдал за всей этой картиной седоволосый худощавый человек с выправкой кадрового военного. Он курил коричневую дорогую сигарету, а пепел стряхивал в пепельницу, которую держал в руке.

Это был Бруно фон Бохов.

2

Когда «Ту» поднимался с Внуковского аэродрома, моросил мелкий дождь, небо было плотно забито серыми лохматыми облаками, а здесь, на высоте десяти тысяч метров, ярко и ровно светило солнце, розовато подсвеченные белоснежные облака казались млечным путем в рай — вставай на них и шагай… Иногда вдруг сам по себе пропадал шум реактивных двигателей, но стоило сглотнуть, как ровный, нераздражающий гул напоминал, что ты летишь. Рядом с Вадимом Казаковым, углубившись в какой-то технический журнал, сидел пожилой мужчина с аккуратной профессорской бородкой. Вместо галстука на его белоснежной рубашке с твердым воротничком красовалась черная «бабочка». Артист или ученый? Вадим над этим долго не задумывался, его мысли были обращены к грешной земле, притяжение которой ощущалось и здесь, на немыслимой высоте.

За три дня до отлета в Казахстан Вадим случайно на Невском увидел жену с чернобородым мужчиной в замшевой куртке, под мышкой у которого была огромная картонная папка. Точно такая же лежала и в комнате у Ирины. Не надо было быть очень наблюдательным, чтобы не узнать в мужчине художника. Как не в очень далекие времена начальники поголовно носили кителя и галифе с хромовыми сапогами, так испокон веков художники облачались в широкие блузы, куртки и отпускали длинные волосы с бородами. Из всех Ирининых знакомых художников он знал только одного безбородого — Мишу Лимонникова, который здорово рисовал шаржи на разных мировых знаменитостей — от Чарли Чаплина, «Битлзов» и до ленинградского поэта Александра Прокофьева. Миша в компаниях мало пил, обычно сидел где-нибудь в уголке и, остро взглядывая на присутствующих, черкал толстым угольным карандашом в большом блокноте. Как-то он попросил стремянку и меньше чем за час на белых изразцах чудом сохранившейся в гостиной на Суворовском проспекте старинной печи нарисовал углем шаржи. Надо сказать, у него действительно талант к этому: Луи де Фюнес, Жерар Филип, Жан Габен, Татьяна Самойлова, Аркадий Райкин, молодые модные писатели и поэты — и все это было сделано быстро, несколькими точными штрихами. Наверное, Миша Лимонников не первую печку с изразцами раскрасил у знакомых…

Как-то раньше Вадим не задумывался, изменяет ему Ирина или нет. Наверное, просто оттого, что его жена не производила впечатления легкомысленной женщины, очень уж она была поглощена своей работой — ее ценили в издательствах как способного графика и оформителя книг, — да и, надо сказать, повода не было для ревности: жена в основном работала дома, из издательств никогда поздно не возвращалась, по крайней мере в те дни, когда Вадим был в городе.

Его поразило лицо жены: оно, как в молодости, было сияющим, мягким, темно-серые глаза ее, казалось, излучали счастье, сутуловатые круглые плечи развернулись, приподнялись. Рядом с бородатым типом шла симпатичная счастливая женщина.

Презирая себя, Вадим пошел за ними; о чем они беседуют, он не слышал, но несколько раз чернобородый обнимал Ирину за талию, громко смеялся… У дома Головиных на Суворовском они еще постояли минут пять, потом Ирина приподнялась на носках, сама поцеловала провожатого и скрылась в подъезде. Хотя бы знакомых постеснялась! Уже лет семь они жили на улице Чайковского, из окон большой комнаты были видны Фонтанка и краешек Летнего сада. Квартиру Вадим получил в старом доме после капитального ремонта. Так что потолки у них были высокие, десятиметровая кухня, а вот слышимость такая же, как и в современных блочных зданиях. После ссоры жена обычно уходила из дома к родителям на Суворовский.

Он-то думал, что Ирина переживает, мучается, а она весела и счастлива без него! Воображение рисовало ему самые непристойные картины: чернобородый и жена в спальне… Красивые белые руки Ирины обхватывают жилистую шею этого волосатого типа, его жесткая борода щекочет ее шею… К черту эти дурацкие мысли! Если близкие люди способны изменять друг другу, то стоит ли толковать о морали, верности, порядочности? Мужья и жены издавна изменяли друг другу, пожалуй, со времени появления письменности не выходил в свет ни один роман, где бы не описывались измены, интриги, суровая расплата за грех… Во все можно поверить, кроме расплаты: за измены в наш век редко кто расплачивается. Развод — это разве расплата? Наоборот — освобождение! Лишь в восточных странах за измену или прелюбодеяние женщину казнят, камнями забрасывают…

Вадиму часто приходится сталкиваться с такими явлениями, как пьянство, жульничество, взяточничество… Откуда у нас взялись люди с мелкобуржуазной моралью? Их девиз — обманывай, воруй, наживайся, копи, обарахляйся!

И ведь внешне такой тип ничем не отличается от обыкновенного советского человека, живет бок о бок с нами, а мораль у него совсем не наша. Чуждая мораль!

Вадим пишет о таких типах статьи, фельетоны, вон даже на книжку замахнулся, а много ли от всего этого проку, если жулье живет себе и процветает?

Как-то в одном из писем читателей ему задали вопрос: «А что нужно сделать, чтобы избавиться от жулья?»

Вспомнился случай, как он разоблачил целую шайку жуликов. В редакцию пришла пожилая женщина и рассказала, что у них во дворе в одном из гаражей сутки напролет идет какая-то подозрительная деятельность: незнакомые люди привозят на пикапе туда ящики, пакеты, а потом туда приезжают и приходят, по-видимому, автолюбители и что-то уносят с собой…

Неделю Вадим наведывался в этот район, наконец познакомился с одним субъектом, который сказал, что через него можно приобрести любую запасную деталь к «Волге» и «Москвичу». Нужно прийти в гараж и сказать человеку, что пришел от «Марика». Так Вадим Казаков и поступил. Долговязый, чуть косящий одним глазом верзила, окинув его оценивающим взглядом, спросил: «Что требуется?» Вадим сказал, что глушитель к «Волге» и пара скатов. Верзила назвал сумму и тут же скрылся за другой дверью, где, очевидно, был склад…

Оказалось, что шайка похищала из государственного гаража дефицитные запчасти и по рекомендации «Марика» и других своих знакомцев продавала автолюбителям. Деталей было похищено на несколько тысяч рублей. После фельетона, написанного Казаковым, подпольным предприятием занялась городская прокуратура… Журналист находит материал, пишет статью или фельетон, безусловно, высказывает свою точку зрения на этот счет, даже предлагает какие-то меры, но непосредственно заниматься преследованием он не имеет права — на это есть другие организации. Почему же они так долго и вяло раскачиваются? Конечно, нет-нет и в газетах и по телевидению покажут жулика или тунеядца, как говорится, схваченного за руку на месте преступления… Но этого мало! Наверное, необходимы новые строгие законы против спекулянтов, расхитителей государственной собственности, тунеядцев и любителей жить за чужой счет…

Пишет Вадим и об этом…

— …Поразительные вещи происходят на белом свете, — нарушил течение мыслей Вадима звучный голос соседа, похожего на профессора. По-видимому, он уже давно говорил, но Казаков не вслушивался. — Наши космонавты в семьдесят первом году снова произвели стыковку двух космических кораблей «Союз-десять» и «Союз-одиннадцать», таким образом создав в космосе орбитальную станцию, а теперь пишут — американцы собираются высадиться на Луне!

«Наверное, артист, — подумал Вадим. — Мечтает космонавта в кино сыграть…»

— А это так важно? — заметил Казаков.

— Не скажите! — горячо запротестовал «артист». — Разве вы не испытываете чувство гордости, когда на лед выходят наши прославленные хоккеисты? А наши фигуристы? Я очень буду разочарован, если янки нас опередят.

««Янки», — усмехнулся про себя Вадим. — «Прославленные хоккеисты», «пальма первенства»!.. Этот дядечка явно тяготеет к красивым напыщенным фразам».

— Я не гадалка, — не совсем вежливо ответил Казаков.

Он думал, что после этого «артист» отвяжется, но не тут-то было. Раскрыв журнал с цветной вкладкой (это был «Знание — сила»), сосед словоохотливо продолжал, легко перескочив на другую тему:

— Людям пересаживают чужие сердца… Фантастика!

— Я слышал, ученые создали искусственное сердце.

— С искусственным сердцем шестьдесят три часа жил Хэскелл Карп, — явно обрадованный его неосведомленностью, произнес сосед. — Он скончался после того, как ему пересадили человеческое сердце. Кстати, Блайберг тоже погиб, потому что произошло хроническое отторжение. Как видите, наш организм активен против чужеродных органов.

«Интересно, а когда у человека чужое сердце, он по-новому все ощущает иди нет? — подумал Вадим. — Мужчина с сердцем спортсмена начинает бегать, прыгать, а женщина — меняет мужа?..» От этой мысли ему стало смешно. Может, и любовь, как сердца, можно пересаживать от одного человека к другому?..

— Вы не будущий космонавт? — вдруг спросил «артист». — Мы летим в Казахстан… Вы знаете, я вблизи не видел еще ни одного космонавта, сами понимаете, по телевизору одно дело, а вот лицом к лицу… Люди, облетевшие Землю, — это для меня что-то фантастическое!

Вадим видел вблизи первого космонавта планеты — Юрия Гагарина, был в Звездном городке под Москвой, встречался и с другими космонавтами, наблюдал за их поразительными тренировками, занятиями, а вот на Байконуре ни разу не был, не видел этих людей непосредственно у ракеты. И когда руководство предложило ему полететь туда, Вадим с радостью согласился. Ему хотелось собственными глазами увидеть взлет могучей, ракеты, ее огненный след в небе, а потом приземление отделяемой капсулы на парашюте, хотелось пожать руки, если повезет, космонавтам…

Конечно, обо всем этом он не стал распространяться, лишь коротко ответил «артисту», что он никакого отношения не имеет к космосу. Называть свою профессию Вадим не любил — сразу начнутся расспросы: а где вы печатаетесь, что пишете? Как правило, почти никто из случайных знакомых его фамилии не слышал. Поначалу Вадим чувствовал себя обескураженным, но потом привык на такие пустяки не обращать внимания: тоже мне знаменитость! Это популярных артистов и спортсменов все узнают. Называешь в разговоре фамилии иных писателей, поэтов — и то многие никогда их книг не читали. Людям назойливо навязывают какие-то фамилии, книги — они упорно не читают. По-видимому, у некоторых существует некий подсознательный протест против искусственно раздуваемого вокруг того или иного избранника муз шума и бума. Помнится, один инженер в разговоре сказал Вадиму, что он предпочитает читать обруганные критикой книги, дескать, их не будут каждый год переиздавать, а обласканных писателей и поэтов всегда успеешь прочесть — их книги широко издаются!.. Чтобы не быть профаном, он много читал, даже то, что ему не нравилось. А когда пытался в кругу интеллектуалов спорить и доказывать, что тот или иной автор нашумевшей повести или романа ничего из себя как литератор не представляет, на него смотрели как на идиота… Жалкое подражание Эрнесту Хемингуэю, модернистской западной литературе выдавалось как откровение, новое слово. Действительно, прочитаешь поток рецензий и хвалебных статей на повесть или роман такого эпигона и невольно задумаешься: может, он и впрямь гений, а ты — дурак, ни черта не смыслящий в литературном процессе? Наверное, поэтому многие молчат, не возражают, не возмущаются, чтобы не показаться белыми воронами, хотя они-то как раз и смотрели в корень.

— Вам нужно коронки поставить на передние зубы, — огорошил его сосед, он уже несколько раз бесцеремонно заглядывал Вадиму в рот, когда тот разговаривал с ним, — Казаков решил, что у него просто такая привычка.

Зубы у Вадима были в порядке, после войны ему выдернули два коренных с одной стороны и один с другой, так их не видно.

— У вас неправильный прикус, — профессионально продолжал «артист», — вот вы и съедаете спереди средние резцы. Лучше сейчас поставить коронки, потом будет труднее, потому что вы уже разрушили эмаль… Когда кушаете горячее и холодное, чувствуете?

Такое случалось, но Вадим как-то не обращал внимания. Щербинку из-за скошенных в одном месте передних зубов он давно заметил, но как-то не придавал значения, свистеть было удобно, даже не надо в рот пальцы засовывать…

— Вы дантист? — покосился на него Вадим.

— Техник-стоматолог, — уточнил сосед. — Имею честь представиться: Семен Семенович Хонинский. Сижу на зубах (эта фраза позабавила Вадима) тридцать два года. Вставлял задний мост самому… (он назвал фамилию известного московского артиста), о других примечательных личностях я уже не говорю… Без чувства ложной скромности признаюсь: в своем деле я — мастер. — Он это слово выделил, чтобы подчеркнуть, что он мастер с большой буквы.

Вадиму пришлось назвать себя, про свою профессии он не упомянул, но Семен Семенович, будто тетерев на току, стал бубнить про свою богатую практику, про знаменитых московских и ленинградских клиентов, про современную японскую технику, которую он за «бешеные деньги» достает по случаю. Вадим даже задремал под его монотонное бубнение, очнулся он, когда на табло замелькала надпись: «Пристегнуть ремни». Тело мягко стало вдавливаться в кресло, а сосед на полуслове замолчал. Вадим обратил внимание, как лицо его побледнело, костяшки пальцев, вцепившихся в подлокотники, побелили. Техник-стоматолог явно струсил. Он позабыл про Вадима и свой великолепный кабинет, где он вставляет знаменитостям золотые зубы, взгляд его стал напряженным и вместе с тем бессмысленным. Вадим тоже не любил летать на самолетах, но чтобы вот так испытывать животный страх… Едва лишь шасси чувствительно коснулись бетонной полосы, а спины их при резком торможении вдавились в кресла, на лице Хонинского снова заиграл румянец.

— Рад был с вами познакомиться, — как ни в чем не бывало заулыбался он. — На земле я как-то чувствую себя уютнее, чем на небесах. Я ведь сюда прилетел по печальному поводу… — он состроил на лице приличествующее выражение, — на похороны мужа моей старшей дочери… Странный молодой человек! Была возможность после университета остаться в Москве, сами понимаете, мои связи… А он, видите ли, гордый и самостоятельный! Захотел ехать по распределению и мою Розу увез на край земли. По специальности они оба педагоги, русский язык и литература… Романтика, просторы, рыбалка… Он, видите ли, всю жизнь мечтал ловить рыбу в реках и озерах, куда нормальный человек еще не забирался. Я подарил ему японский спиннинг с катушкой — это единственное, что он принял от меня… Ну и, видите ли, с Розой они преподавали в педагогическом техникуме, зять ловил свою дурацкую рыбу и был счастлив. О дочери я этого не скажу!

— Что же с ним случилось? С вашим зятем? — перебил Вадим, отстегивая ремень: пожалуй, дантист так и не доскажет эту историю до высадки.

— Видите ли (Вадим заметил, что Хонинский очень уж часто употребляет это слово), Костя утонул, — явно не испытывая горя, спокойно сказал Семен Семенович. — Он таки нашел глухое озеро, на котором никто до него не бывал. Нашел, чтобы там смерть свою принять: ветер ли, буря, но его резиновую лодку опрокинуло, и они с приятелем — таким же одержимым рыбаком — утонули. Какое счастье, что Роза не разделяла эту пагубную страсть! И спиннинг японский утонул… Знаете, сколько я за него заплатил? Сто пятьдесят рублей!

Дальше Вадим слушать не стал, он резко поднялся, схватил с сетки над головой спортивную сумку и втиснулся в узкий проход, по которому к трапу уже двигались пассажиры. Лишь на летном поле он вспомнил, что не попрощался со своим говорливым попутчиком.

Здесь тоже сияло солнце, но было прохладно, откуда-то тянул ветер, он шелестел листьями приземистых берез и лип, высаженных у одноэтажного здания аэропорта, полоскал флаг. От самолета веяло жаром, в турбинах что-то гулко потрескивало, по бетонке полз длинный бензозаправщик. А чуть в стороне тащил двуколку с горой разнокалиберных чемоданов маленький ишак с седой мордой. За вожжи держался худой старик с коричневым морщинистым лицом.

Приятно было после пятичасового полета почувствовать твердую землю под ногами. Вадим озирался: за ним должна была прийти машина. «Газик» с выгоревшим добела брезентовым верхом виднелся у стоянки автобуса. Вещей у Казакова не было, и он зашагал к машине.

— Вадим Федорович! — окликнул знакомый голос.

Улыбающийся Хонинский догнал его, вытащил из верхнего кармана пиджака визитку и протянул:

— Вернетесь в Москву, захотите — я вам поставлю отличные коронки. Хорошему человеку…

— Откуда вы знаете, что я хороший? — невольно улыбнулся Вадим.

— Я ведь не только в рот людям гляжу… — со значением произнес попутчик.

— Примите мои соболезнования… — начал было Вадим, но дантист перебил:

— На похороны я в такую даль ни за что не полетел бы, я за Розой. Видите ли…

— Вижу, — перебил Вадим. — Современный турбореактивный лайнер и… ишак! Какой контраст, вы не находите?

— Ишак? — удивился Хонинский. — Какой ишак?

Вадим кивнул ему и, не оглядываясь, зашагал к «газику», возле которого курил шофер в военной форме, — наверное, это и есть его машина.

3

Три блокнота исписал Казаков на Байконуре, ему здорово повезло: он познакомился с будущими героями космоса перед стартом, узнал много интересного.

Не так уж давно он зачитывался Жюлем Верном, но даже фантазия знаменитого писателя не смогла нарисовать ту величественную картину, которую оставляет стартующая в космос ракета.

А возвращение на родную Землю!

Какие-то неземные, в белых скафандрах, вылезают они из обожженной капсулы, к ним тянутся десятки рук, чтобы помочь, и как сияют их глаза, когда они, откинув защитные шлемы, становятся на твердую родную землю и вдыхают степной воздух… И что бы ни писали современные фантасты о межпланетных путешествиях и переселении людей в другие миры, человек всегда будет помнить Землю и тосковать по ней.

За день до отъезда в Ленинград Вадим присутствовал при встрече руководителей полета с молодыми рабочими передового целинного совхоза. В зале клуба набилось битком народу, сидели даже на подоконниках, на полу, в проходе. На сцене стоял длинный стол, застеленный кумачом. За столом — космонавты, инженеры. То и дело вспыхивали блицы — фотокорреспонденты не теряли времени даром. У Вадима тоже был фотоаппарат, но он сделал снимки лишь на Байконуре, где сфотографировал космонавтов на тренировках, в столовой. Можно было бы и не снимать, потому что профессиональные фоторепортеры со своейсногсшибательной техникой и блицами сделают гораздо лучшие фотографии, но удержаться было трудно.

Внимательно слушая космонавта, Вадим оглядывал зал. Было тихо, целинники затаив дыхание слушали героя, а он рассказывал про величественность космоса, красоту нашей голубой планеты, которая сверху не так уж и велика…

Когда на тебя кто-то долго смотрит, обязательно почувствуешь, — наверное, поэтому Вадим нехотя, будто помимо своей воли, оглянулся и заметил, как рослый парень в толстом вязаном свитере и джинсах поспешно отвел глаза. Лицо у парня симпатичное, черные брови вразлет, густые волосы зачесаны назад, блестят под светом люстры. Парень как парень, кажется, Вадим видит его впервые, хотя со многими в совхозе познакомился; перед торжественной встречей он вместе с космонавтами, директором совхоза и секретарем партийной организации осматривал богатое хозяйство — земли совхоза граничили с территорией космодрома, так что по заведенной традиции космонавты уже не первый раз встречались с целинниками. Приезжали и те к ним в гости.

После космонавта выступил генерал, он рассказал о будущем космических исследований, кто-то задал вопрос: мол, как обстоят дела у американцев? Генерал ответил, что они готовятся вот-вот запустить ракету с космонавтами на Луну.

— А мы? — послышалось из зала.

— Наша автоматическая станция уже два раза побывала на Луне, — ответил генерал. — Мы первыми сделали фотографии обратной стороны Луны, взяли пробы грунта, колеса лунохода впервые коснулись грунта нашего древнего спутника…

— Хорошо бы, чтобы и тут мы были первыми… — раздался за спиной Вадима негромкий голос.

Он оглянулся и снова на какую-то долю секунды встретился глазами с рослым парнем в свитере. Тот сказал это своему соседу — щуплому юноше в брезентовой куртке с капюшоном. Вадим повнимательнее посмотрел на парня — что-то в его лице показалось неуловимо знакомым… Вообще-то у Казакова хорошая память на лица. Нет, здесь, в совхозе, он не встречался с ним, но тогда где? И когда?

Парень ожег его неприязненным взглядом — мол, чего вылупился — и демонстративно отвернулся. А Вадим, больше не слушая выступающих, мучительно напрягал память: где он видел нагловатое красивое лицо со светлыми глазами?..

После торжественной части должен был демонстрироваться фильм. Автобус уже ждал космонавтов у белого приземистого здания дирекции совхоза, вместе с ними собирался уехать и Казаков. Стоя в сторонке, он наблюдал за выходящими из клуба. До начала фильма было еще минут пятнадцать, и целинники останавливались небольшими группами, закуривали. Привлекший внимание Вадима высокий парень стоял с миловидной блондинкой и, улыбаясь, что-то говорил. Прядь темно-русых волос крылом спустилась на загорелый лоб, в пальцах зажата сигарета. Красиво очерченные губы, прямой нос, спортивная фигура. Где же он видел этого мужчину? Космонавты в любой момент могли выйти, и Вадим решился подойти к заинтересовавшему его незнакомцу, хотя момент был выбран явно неподходящий — это он сразу почувствовал, когда обратился к парню с дурацким вопросом:

— Извините, я, по-моему, где-то вас видел?

— Неужели? — насмешливо взглянул тот на него. Хотя он и молодо выглядел, ему все-таки явно было за тридцать. Вблизи заметны возле губ складки, легкие морщинки под глазами. — Я ведь тебе, Мила, говорил, что похож на знаменитого киноартиста Петра Алейникова? — Он с улыбкой взглянул на девушку, потом перевел сразу потяжелевший взгляд на Вадима: — Ваша личность мне не знакома.

— Вы тоже космонавт? — с любопытством уставилась на него блондинка. — Вы еще полетите в космос, да?

— Я еще не волшебник, я учусь… — подыграл ей Вадим.

Пусть принимают его за будущего космонавта, наверняка эта девушка видела его среди приехавших. В светлых глазах мужчины мелькнул интерес, но тут же пропал — в отличие от простодушной блондинки он не попался на эту удочку.

— Дайте мне ваш автограф, — засуетилась девушка. — Когда вы станете знаменитым, я всем буду хвастать, что первая взяла у вас автограф… — Она порылась в сумочке и вскинула большие глаза на мужчину: — Игорь, у тебя не найдется какого-нибудь листочка и шариковой ручки?

Тот пожал широкими плечами и полез в задний карман, извлек оттуда измятую пачку сигарет.

— Ручки нет, — коротко сказал он.

Отступать было поздно — Вадим достал свою ручку, размашисто расписался на сплющенной пачке. Блондинка глянула на подпись, разочарованно произнесла:

— В. К. Дальше не разобрать.

Глядя в глаза ее приятелю, Вадим четко назвал свое имя и фамилию. Он готов был побиться об заклад, что в глазах мужчины что-то мелькнуло, не просто интерес, а нечто другое — если не испуг, то удивление или растерянность… Однако он тут же взял себя в руки, вытащил сигарету, а пачку протянул девушке:

— Храни свой… сувенир!

— И все-таки мы с вами где-то встречались, — сказал Вадим. — Вы ленинградец?

— Игорь — москвич, — ввернула блондинка. — Он у нас лучший тракторист. Вон там, — она кивнула в сторону клуба, — на Доске почета его фотография.

«Чертовщина! — рассмеялся про себя Вадим. — Я ведь видел его фотографию… Может, поэтому он и показался мне знакомым?»

Из клуба вышли космонавты, генерал и директор совхоза о чем-то оживленно говорили, секретарь парторганизации держал в руках большой букет неярких осенних цветов. Вадим вежливо распрощался с новыми знакомыми и направился к автобусу.

— Он такой же космонавт, как я папа римский! — услышал он насмешливый голос Игоря.

И только в самолете, уже подлетая к Ленинграду, Вадим сообразил: целинник чем-то напоминал бывшего директора молокозавода Шмелева. Та же посадка головы, разворот плеч, и в лице было что-то похожее… Где он теперь, Карнаков-Шмелев?.. Ничего о нем не известно, как и о сыне его — Игоре Шмелеве. Наверное, Игорьку сейчас столько же лет, сколько этому парню. В Андреевке считали мальчишку погибшим, сколько во время войны потерялось ребят! Помнится, когда Игорек вернулся с матерью из-под Калинина, они, мальчишки, не принимали его в свои игры, тыкали в глаза отцом — немецким шпионом… Дети, пережившие войну, — жестокий народ!

В своей повести о мальчишках войны Вадим вывел образ немецкого выкормыша, придав ему черты Игоря Шмелева… Работа над повестью продолжалась долго, перед отъездом в Казахстан Вадим отнес ее в журнал. Только вряд ли ее там опубликуют: толстые журналы неохотно принимают детские повести — это он почувствовал, когда сдавал ее в отдел прозы.

Последние годы Вадим стал замечать, что журналистику с писательской работой все труднее совмещать, но уйти из АПН было не так-то просто. В журналистике он чувствовал себя, как говорится, на коне, а получится из него настоящий писатель или нет — еще неизвестно. И потом, командировки во все концы России, встречи с разными интересными людьми давали ему очень много. В путевых блокнотах накопилось столько разного материала!

Когда объявили посадку, Вадим вдруг почувствовал не радость возвращения домой, а, скорее, щемящую тоску: ведь в общем-то никто его дома не ждал. Ирина попытается состроить на лице приветливую улыбку, может, даже поцелует, но все это не искренне, скорее, по привычке… Андрей и Оля заняты своими ребяческими делами, они, пожалуй, проявят радость. Оля на пять лет моложе Андрея. Она большую часть времени проводит у бабушки с дедом. Ирина почему-то не захотела ее отдавать в детсад. Так что с дочерью Вадим видится не так уж часто. Черт возьми, он совсем забыл купить детям подарки! Нужно будет что-нибудь поискать в универмаге, что на Московском проспекте. Без подарков он никогда не возвращается из своих дальних поездок.

Глава шестнадцатая

1

Они сидели в комнате за столом, дымили сигаретами, в чашках — недопитый остывший чай. Слышно, как на кухне бормочет радио.

— Ну что я тут торчу? — говорил Карнаков Изотову. — Нашел я двоих недовольных, клянут порядки в стране, возмущаются воровством, бюрократизмом, но чем их купишь? Они ведь за порядок, за строгость ратуют! Болеют за страну, а не желают ей зла — вот ведь какая петрушка получается, Родион Яковлевич!

— Молодые или в возрасте?

— Пожилые, почти пенсионеры, вот и брюзжат… С молодыми-то мне теперь трудно завязывать контакты: не тот возраст. Может, лучше перебраться мне на Запад? Вот там я согласен молодых учить…

— Вы здесь нужнее, — сказал Изотов. — Охота, рыбалка, турбаза… Теперь там завязываются хорошие знакомства. Под рюмку после сауны у всех языки развязываются.

А про себя подумал: «Договорились они с сынком, что ли? Тот давно бредит заграницей, теперь эта старая кочерыжка туда же нацелился. А ведь раньше и не заикался об этом». С Игорем Найденовым проще: шеф дал согласие готовить его за рубеж, после того как вернется из Казахстана. Парню повезло — он устроился в целинном совхозе, что неподалеку от территории космонавтов. Кое-какие сведения, переданные им связнику, оказались интересными… Парень лезет из кожи вон, старается. Пусть поживет на Западе, подучат там его, а потом, скорее всего, снова сюда забросят…

— Может, и так, а меня в такие компании не приглашают, — отрезал Карнаков. — Будь я на виду в городе или хотя бы топил на турбазе эти… финские бани да веничком парил начальничков, может, чего и вынюхал бы…

— Это идея, — подхватил Изотов.

— Вот что, Родион Яковлевич, — нахмурился Карнаков. — Кончим этот пустой разговор, даже здесь с почетом провожают ветеранов на пенсию. Да поймите вы, вышел я в тираж! И сил мало, и память не та…

— У вас на счете… — возразил было Изотов.

— Да заткнитесь вы с этим счетом! — взорвался Ростислав Евгеньевич. — Кому эти деньги нужны будут, если я тут окочурюсь? Уже дважды вызывал по телефону «скорую». Может, там, на «площади неизвестных борцов», на мои деньги поставят мне безымянный памятник?

— У вас ведь сын…

— У меня их целых три, так сказать, официальных, а еще с пяток по всей России раскиданы, — язвительно усмехнулся Карнаков. — Чужой мне Игорь, да и Бруно с Гельмутом плевать на меня хотели. Ведь палец о палец не ударили, чтобы вытащить меня из этой дыры!

— Вы, я гляжу, сегодня не в духе, — пробовал урезонить старика Изотов. — Там все знают и помнят, но еще не пришла пора…

— Довольно, — перебил Ростислав Евгеньевич. — Вот именно пришла моя пора — живым отсюда убираться! Потом поздно будет, да и, боюсь, у меня уже и желание пропадет…

— Рано вы о старости да смерти заговорили… — глядя в окно, заметил Родион Яковлевич. — Это на вас погода тоску нагнала…

— Не юли, Родион, — строго сказал Карнаков. — Или они не хотят меня туда забирать? Им старик не нужен!

— Если бы это все было так просто!

— Я свое слово сказал, — устало обронил Ростислав Евгеньевич, — пусть теперь они свое слово скажут.

— Я все передам, — сдался Изотов.

На дворе стояла глухая осень, из окна открывался вид на строительную площадку, узкая стрела башенного крана раскачивала на длинном тросе контейнер с кирпичом, маленькие фигурки каменщиков облепили неровную, лезущую ввысь, серую стену. Где-то в стороне ухала установка, забивающая в грунт железобетонные сваи, а дальше в дымке виднелась кромка соснового леса.

Карнаков долго и убедительно говорил о том, что его миссия в России закончилась: кто возразит против того, что он всю свою жизнь подпольно боролся против ненавистного большевистского строя? Заслуги его отмечены наградами, ему присвоено воинское звание, он еще сможет пригодиться там, за рубежом, его опыт подпольщика, знание России, в конце концов, он мог бы преподавать в разведшколе…

Изотов не возражал, больше не отговаривал, он слушал этого старого усталого человека и думал, что действительно от него теперь проку мало: всего двоих людей смог он завербовать, да и то их еще проверять и проверять, прежде чем можно будет что-либо стоящее поручить… Но согласятся ли шефы переправлять его через границу? Кому нужны старики? Это здесь, в СССР, цацкаются с пенсионерами, а особенно с инвалидами Отечественной войны и ветеранами, а там, на Западе, — миллионы молодых безработных, о стариках и говорить нечего, никому они не нужны, лишние люди. Случается, умрет в лачуге бедняга, и никому и дела нет. Родиону Яковлевичу не хотелось думать о собственной старости. Карнаков прав: у него богатый опыт, да и сыновья, если ему доведется с ними встретиться, не отвернутся, надо полагать… Хорошо, он доложит, но будет ли из этого какой толк?

— Я такие вопросы не решаю, — после того как замолк Карнаков, сказал Изотов. — Начальству доложу, но уверен: даже если вопрос будет положительно решен, вам необходимо найти себе замену… Городом наш шеф интересуется.

— Что же, вы думаете, я сидел тут сложа руки? — усмехнулся Карнаков. — Добываю информацию, работаю с людьми. В одном не очень уверен, а вот Мышонка надеюсь привлечь…

— Вы имеете в виду Сидора Мохова?

— Биография у него подходящая: был в оккупации, папаша сотрудничал с немцами, в институт не поступил, вот и работает подсобником на доменной печи. Думаю, что с ним можно продолжить работу: до денег падок, любитель выпить, но меру знает…

— Против Мохова у меня возражений нет.

— Он действительно на мышонка похож, — продолжал Карнаков. — Остроносенький, юркий… Мышь куда угодно прошмыгнет, и никто на нее внимания не обратит.

— На доменной печи и так хорошо зарабатывают, — вставил Изотов.

— У него мечта — купить «газик».

— А почему не «Москвич» или «Жигули»?

— Вбил себе в башку, что лучше «газика» нет машины: вездеход на раме, запчастей в любой организации навалом, бензин, считай, дармовой… Соображает Мышонок!

— Пригласите его завтра к себе, — велел Изотов. — Надо мне с ним поближе познакомиться.

— Честно, Родион Яковлевич, перебросят меня за границу? — заглянул в глаза гостю Карнаков. И такая тоска была в его поблекших глазах, что Изотову стало не по себе. — Иначе мне каюк. Отработала машина…

«Это верно, отработал ты в разведке, Ростислав Евгеньевич! — подумал Изотов. — Стар стал и болтлив не в меру…»

Еще до отъезда Игоря в Казахстан произошла встреча отца с сыном. Игорь по просьбе Изотова записал их беседу, разумеется в тайне от Карнакова.

— Думаю, что вас переправят на Запад, — сказал Родион Яковлевич. Он-то отлично знал, что неугодные там агенты, случается, исчезают по дороге. А много ли надо старому человеку? Сердечный приступ или инсульт…

А запись разговора отца и сына получилась любопытной!..

* * *
И г о р ь. …Но ты ведь сам открыл мне глаза на этот строй! Помнишь наши беседы на подмосковной даче? Я сделал все, как ты велел: в детдоме закончил семилетку, вступил в комсомол, выучил английский, понимаю немецкий…

К а р н а к о в. Но все это во имя чего?

И г о р ь. Я хочу иметь все то, что дает свободный мир человеку: независимость, много денег, красивые вещи, поездки по разным странам на собственном роскошном автомобиле…

К а р н а к о в. Запросы-то у тебя довольно примитивные.

И г о р ь. Зато реальные. Я знаю, чего хочу, а идейность мешает хорошо жить. За идеи борются, страдают — начитался об этом! — а я предпочитаю жить в свое полное удовольствие. Жить так, как живут богатые люди в Америке, Японии, ФРГ… Или это миф? Буржуазная пропаганда?

К а р н а к о в. Да нет, богатым да знатным там живется неплохо. Но ты не богат и не знатен.

И г о р ь. Я сделаю все, чтобы иметь много денег. Эту страну я ненавижу и мечтаю, как бы поскорее отсюда убраться.

К а р н а к о в. Я всю жизнь боролся против большевиков. Верой и правдой служил немцам, видя в них освободителей отчизны. А что вышло на поверку? Фашисты плевать хотели на наши патриотические чувства, они использовали нас, врагов Советской власти, на самой грязной работе и платили за это, как своим слугам. А что они хотели сделать с народом? Кого в крематорий, кого в рабство? А мы должны были уголек подбрасывать в печи и конвоировать своих земляков на чужбину. Короче говоря, Гитлер хотел всю страну превратить в сплошной концлагерь, а нас сделать надзирателями. А теперь кому мы с тобой служим? Ни я не знаю толком, ни ты… Западным немцам или ЦРУ? Темнят наши хозяева… А знаешь почему? Если мы засыплемся, чтобы сразу откреститься от нас.

И г о р ь. Выходит, все напрасно?

К а р н а к о в. Слышал басню Крылова «Слон и Моська»? Так вот, Советская власть — слон, а мы и нам подобные — моськи. Что толку от нашей щекотки под мышками у Советской власти? Это великая держава, с которой считаются все в мире.

И г о р ь. У СССР и врагов хватает. Разве мало в Америке и Европе людей, которые спят и видят крах социализма? Вон, готовы даже третью мировую войну развязать.

К а р н а к о в. Эта война уничтожит всех — и американцев, и европейцев.

И г о р ь. Да я читаю об этом в газетах!

К а р н а к о в. Это и есть истина. А насчет того, что у СССР много врагов, ты не заблуждайся. Кучка «бешеных» — это еще не Америка и не свободный мир…

И г о р ь. И это я слышу от тебя, отец?

К а р н а к о в. Я просто трезво рассуждаю.

И г о р ь. И что же делать? Смириться, гнуть спину за станком? Орать вместе со всеми на демонстрации: «Уря-я! Одобряем!» Я здесь, отец, не чувствую себя личностью — я член коллектива. Винтик, шурупчик! А я хочу быть свободной личностью, как там!

К а р н а к о в. Где?

И г о р ь. Что бы ни было, я не сверну со своей дороги. И указал мне ее, несмышленому мальчишке, ты, отец!

К а р н а к о в. Свободным человеком… Мне так и не удалось стать свободным человеком, не верю, что и тебе удастся. О какой свободе может идти речь, если мы с тобой по рукам и ногам связаны? Здесь нас используют, и там будут использовать. Иначе зачем мы им? Свобода — это миф! Приманка, на которую ловят простаков.

К а р н а к о в (после продолжительной паузы). Я не отговариваю тебя. Наверное, мои гены бурлят и в тебе. Я не смирился, Игорь, я просто понял, что мы бессильны. И они — тоже. Я разуверился в великой идее — освобождения России от большевиков: они пришли навсегда… Значит…

И г о р ь. Значит, у нас есть только один выход: уехать туда, в Америку. Ты уже заслужил это право, а я — заслужу! Мне обещали.

К а р н а к о в. Но мы же русские, Игорь!

И г о р ь. Русские, евреи, грузины, армяне бегут на Запад и там делают великолепную карьеру. Возьми музыкантов, писателей, ученых. Кто они были здесь? Членами коллективов, союзов? А там многие стали миллионерами, разъезжают по всему свету, у них свои виллы, даже есть личные яхты и самолеты…

К а р н а к о в. Я не слышал, чтобы они так уж сильно процветали. Ну разве что талантливые музыканты и артисты. А кто мы с тобой? Великие таланты? Здесь мы им нужны, а там? Мало, думаешь, за границей антисоветчиков? Да грош им там цена! Перебиваются с хлеба на квас. А некоторые уже назад просятся… Ты подумал о том, что ты там будешь делать?

И г о р ь. Мне бы только вырваться отсюда!

К а р н а к о в. А я уже и на это не надеюсь…

И г о р ь. Отец, ты наговорил мне много страшных слов… Можно подумать, что ты уже ни во что не веришь.

К а р н а к о в. Так оно и есть. Я не вижу выхода из тупика.

И г о р ь. Ладно бы все это я услышал от прокурора… Как ты можешь так думать?!

К а р н а к о в. Я хотел тебя удержать…

И г о р ь. От чего?

К а р н а к о в. Не нужно было тебе влезать во все это!

И г о р ь. Поздно, отец, поздно!

К а р н а к о в. Дай бог тебе удачи. Своей судьбы я не хотел бы тебе пожелать!..

* * *
Почти всю катушку провернул в своей голове Родион Яковлевич, слушая и не слыша голоса Карнакова, рассказывающего о том, как он обрабатывал Мышонка… Запомнилась эта беседа отца с сыном и потому, что она заронила зерна сомнения и в его душу. Пленку эту он передаст — пусть руководство ознакомится с мыслями и рассуждениями своих агентов.

Он, Изотов, в СССР, очевидно, надолго осел. Должность у него скромная, но дает возможность ездить сто стране. Родион Яковлевич работает инспектором в управлении, связанном с полезными ископаемыми Сибири и Дальнего Востока. Все добытые сведения он передает связнику через хитроумные тайники. В этом ему немалую помощь оказывает Игорь Найденов.

Запали в душу слова старого Карнакова и потому, что тот считался одним из надежнейших агентов. И Карнаков не врет сыну, говорит, что думает. Неужели и он, Изотов, когда-нибудь придет к тому же, к чему сейчас пришел Карнаков? Правда, тот толкует про связанность свою с Россией, про какую-то великую несбывшуюся идею… У Изотова ничего подобного нет, он провел почти всю свою сознательную жизнь вдали от России, учился и воспитывался в другой стране, так что ностальгия его не мучает. У него задачи скромнее: скопить побольше долларов, открыть свое дело в Дейтоне, штат Кентукки, где обосновался брат. Тот обещал оказать всяческое содействие. Может, даже они станут компаньонами. Брат владеет небольшой фирмой проката автомобилей. Если они соединят свои капиталы, то можно будет расширить и открыть салон продажи новых машин и запчастей. Жена Изотова с двумя детьми живет тоже в Дейтоне. Последний раз родных Родион Яковлевич видел три года назад. Признаться, ему в России уже надоело, но он тоже не волен распоряжаться своей судьбой. Руководство довольно его миссией в СССР, вербовкой Найденова, а если удастся завербовать Алексея Листунова, то можно рассчитывать на повышение в звании и приличное денежное вознаграждение…

Игорю Найденову Изотов посоветовал заполучить туристическую путевку в любую капиталистическую страну: он передовик, поработал в целинном совхозе, ему не откажут…

Договорившись на завтра о встрече с Моховым, Родион Яковлевич попрощался с Карнаковым и отправился в гостиницу. Приехал он сюда в командировку. Для заделывания леток в доменной печи требуется специальная синяя глина — Изотову и предстоит выяснить ряд вопросов, связанных с поставками на завод этой глины. С утра нужно будет побывать на домне, где работает подсобником Мохов, и хоть издали сначала взглянуть на него.

С серого низкого неба моросил нудный дождик, прохожие зябко кутались в плащи и пальто, а в Москве еще тепло, ходят в пиджаках. Вот что значит север. Проходя мимо городского кинотеатра, увидел красочную афишу: «Рокко и его братья». С участием Анни Жирардо. Эта французская кинозвезда ему нравилась: кажется, после этого фильма она стала известной на весь мир.

Ничем не примечательный внешне человек средних лет в песочного цвета плаще свернул к кассе, взял билет на оставшийся первый ряд — фильм начнется через пять минут — и, ничем не выдав своего неудовольствия плохим местом, влился в толпу зрителей, направляющихся в просторное фойе современного кинотеатра.

2

Дмитрий Андреевич сидел на черной лодке с удочкой и из-под соломенной шляпы с выгоревшей коричневой лентой смотрел на гусиный поплавок. Солнце припекало, созревшие камышовые метелки осыпали коричневую пыльцу в воду, на глянцевых лопушинах грелись сиреневые стрекозы, ртутными каплями сверкали на темной поверхности водные жучки, у берега всплескивала красноперка. Туда и норовил забросить крючок с червяком Абросимов, но он цеплялся за осоку, кувшинки, и поплавок бессильно ложился на бок, а потом приходилось дергать удилищем, и все равно, случалось, крючок навсегда оставался на дне. Лучше уж на плесе ловить окуня — этот и берет энергичнее, и с крючка не срывается. У того берега плавали пять красных кружков, которые Дмитрий Андреевич запустил на щук. Вроде один перевернут, а может, кажется — просто солнечный блик играет на пенопласте? На кружки ловить интереснее, чем на удочку, но слишком уж долго нужно ждать, пока хищница схватит наживленную на тройник плотвичку. А сколько раз он подплывал к перевернутому кружку, тянул за упругую жилку, и в самый последний момент щука сходила у лодки. Обычно она выбрасывалась из воды, изгибалась серебряной дугой и каким-то образом ухитрялась освободиться от тройника. С удочки тоже, случалось, срывались подлещики и плотвицы, но их не жаль — мелочь, а щуки на кружки меньше килограмма не садились.

Тихо вокруг, на озере лодок не видно: нынче будни, рыбачки сюда подвалят в пятницу вечером и в субботу утром. Здесь в основном рыбачат мотоциклисты с резиновыми надувными лодками, а те, кто на машинах, останавливаются на кордоне у Алексея Офицерова — там, по соседству с его домом, в ельнике появились три зеленых фургона, когда-то они были на колесах, а теперь вот привезли сюда и оборудовали для рыбаков. Сильно досаждают моторки: озеро большое, вытянутое на несколько километров, и некоторые любители предпочитают ставить на лодки подвесные моторы — от них шум, вонь и, главное, рыба надолго перестает клевать. Пугается.

Прямо перед Дмитрием Андреевичем — заросший кустарником пологий берег, выше млеют на солнце красавицы сосны и ели. Над ними величаво плывут облака. Их воздушные тени скользят по тихой воде, заставляют ртутные бляшки менять свой цвет на золотой, водомерки же, наоборот, становятся серебристыми. Никогда Дмитрий Андреевич не предполагал, что рыбалка так успокаивает нервы, настраивает на философский лад: думается о вечности, космосе, земле, мелкие домашние заботы отступают, становятся незначительными. Наверное, каждому человеку необходимо время от времени побыть наедине с природой. Но повседневность безжалостно вторгается, мысль перескакивает на другое: Абросимов начинает про себя спорить с секретарем обкома Борисовым. У них состоялся еще один разговор. Дмитрий Андреевич провел свой июльский отпуск в Андреевке. Там находилась сестра Тоня с мужем, само собой, Дерюгин с Аленой, в общем, они славно поработали на свежем воздухе, своими силами построили дровяной сарай, обили комнаты вагонкой, вырыли подвал. Родственники снова донимали: чего, мол, жена Рая, взрослые дочери не приехали с ним в Андреевку? Ведь от Климова рукой подать… Что мог ответить Дмитрий Андреевич? Раю никогда не тянуло сюда — сначала вроде бы из-за первой жены Александры Волоковой, а потом как-то призналась, что им лучше в отпуске отдохнуть друг от друга… Он не возражал. Уже не первый десяток лет живут рядом, а ведь, по сути дела, чужие люди. Пока муж был первым секретарем райкома, Рае это льстило, она иногда появлялась с ним в районном Дворце культуры на торжественных собраниях, на концертах приезжих артистов, а когда Дмитрий Андреевич принял Белозерский детдом, наотрез отказалась поехать туда. Она завуч средней школы, у них хорошая квартира со всеми удобствами, и она не собирается в угоду старческим прихотям мужа менять свой устоявшийся образ жизни. Нравится ему жить в глуши бирюком — пусть и живет один…

Перед партийной районной конференцией Абросимова вызвал к себе первый секретарь обкома. Он стал уговаривать поработать еще хотя бы пару лет: дескать, в Климовском районе начнется большое сельское строительство, семь колхозов реорганизуются в два крупных совхоза с животноводческим уклоном.

Дмитрий Андреевич настоял на своем: он педагог-историк и твердо решил снова учить ребятишек. И потом, по договоренности с областным отделом народного образования бывший директор детдома Ухин уже утвержден заврайоно. Энергичный товарищ, он потянет это дело. Вместо себя на должность первого Абросимов порекомендовал своего второго секретаря — ему тридцать пять лет, по образованию агроном, ему, как говорится, и карты в руки. И вообще, он, Абросимов, пришел к выводу, что первых секретарей райкомов партии необходимо менять через пять-шесть лет…

— И не жаль вам бросать партийную работу? — спросил Иван Степанович.

— Какой смысл держать на партийной работе человека, который утратил чувство новизны, стал близоруким? — ответил вопросом на вопрос Дмитрий Андреевич. — А рано или поздно это со многими случается…

— По-вашему, выходит, вполне естественно возвращаться к тому, с чего начинал?

— Это не правило, а мое личное мнение. Не знаю, как другие, а я почувствовал, что на посту первого секретаря райкома не смогу больше приносить пользы. Я уже не раз ловил себя на том, что не хочется обострять отношений с людьми, не хочется лишнего беспокойства, короче, начинаешь пробуксовывать на одном месте… И тут, как грибы из-под земли, появляются подхалимы, которые готовы за тебя решать все вопросы, они пишут доклады, речи, готовят резолюции, а ты только подмахивай пером и делай вид, что все от тебя исходит…

— А вы не упрощаете? — остро взглянул на него Борисов.

Дмитрий Андреевич мысленно подсчитал, сколько тому лет, но, про себя усмехнувшись, решил, что это не имеет значения: он, Абросимов, высказывает свою точку зрения, а как истолковывает его слова секретарь обкома — это его дело. Своих непосредственных руководителей Абросимов уважал, особенно если это умные люди, но никогда не боялся, не подхалимничал и преданно в рот не заглядывал, и это хорошо известно первому секретарю обкома. Конечно, себя Дмитрий Андреевич не считал сильно состарившимся, но физически ему уже трудно было руководить Климовским районом, иначе не проглядел бы у себя под носом попавшихся на приписках, разбазаривании государственных стройматериалов, попросту на элементарном воровстве четырех руководителей. Бюро обкома партии решало судьбу этих ловкачей. Вот тогда-то он окончательно понял, что на его месте необходим более молодой и энергичный руководитель. Таким ему представлялся второй секретарь Иванов, который два года проработал с ним рядом. Нашелся даже какой-то негодяй, который написал в ЦК анонимку на Абросимова, обвинив его в том, что, дескать, в Андреевке за государственный счет строит себе двухэтажный дворец… Была комиссия, дотошный Дерюгин представил все документы. Ни одного кубометра строительных материалов, ни одного кирпича не привезли в Андреевку из Климова!

На районной партийной конференции избрали первым секретарем райкома Иванова, Абросимова включили в состав членов районного комитета партии.

Иван Степанович после конференции подошел к нему, обнял за плечи и сказал:

— Наверное, там на озере, где расположен ваш детдом, великолепная рыбалка? Не возражаете, если я как-нибудь к вам нагряну? Хотя бы в месяц раз да вырываюсь на рыбалку.

Уж тут-то Дмитрию Андреевичу нужно было смолчать, а он, расхвалив свое озеро, не мог не вспомнить про реку Тверцу, в которую по халатности руководителей камвольного комбината спустили какую-то отраву, в результате чего в городке с неделю стояла жуткая вонь от погибшей рыбы. Загубили ее десятки тонн, Дмитрию Андреевичу — он выезжал туда по сигналу жителей — показали разложившегося на берегу трехпудового сома, таких громадин, он, признаться, и в глаза не видел! На бюро райкома директору комбината и главному инженеру, виновным в содеянном, объявили по строгому выговору с занесением в учетную карточку, кроме того, народный суд присудил им штраф… И уплатили его из… одного государственного кармана в другой.

…Поплавок резко подпрыгнул и стремительно ушел под воду. Испытывая азарт, он подсек и подтянул к себе удилище. Оно изогнулось дугой, зеленоватая жилка задрожала, сбрасывая с себя мелкие капли, поплавок вынырнул, будто подмигнул красным глазком, и снова исчез. Самое приятное на рыбалке — это ожидание крупной рыбины, нет слов, приятно выдергивать и маленькую, но всегда в душе таится надежда, что вот-вот возьмет большая! Абросимову дважды повезло на этом озере; он подцепил в лопушинах подряд три почти килограммовых леща, а однажды, примерно через неделю, вытащил на кружок четырехкилограммовую щуку. Теперь в погожую погоду он рано утром выезжал на озеро.

Добыча медленно подтаскивалась к лодке, он даже увидел широкую, с темными полосками спину, но кто это — крупный окунь или щука — определить не смог. Рыбина сразу ушла в глубину, натянув струной тонкую жилку. Он уже не раз замечал, что, прежде чем оборваться, жилка обязательно тихо зазвенит, будто предупреждая… Так оно и случилось: послышался звон, затем громкое треньканье — жилка оборвалась!

Вытащив кусок ржавого рельса, который служил якорем, Абросимов положил удочку на дно, взялся за весла. Солнце уже вовсю сняло над соснами, когда он выплыл из заводи, прямо перед ним на высоком берегу, как сказочный дворец на острове Буяне, возникло двухэтажное, с затейливой башенкой здание детдома. Издали оно казалось белым, воздушным, на самом же деле будущей осенью нужно делать большой ремонт внутри и подкрасить облупившийся, с голубоватыми подтеками фасад. Подсобные помещения, столовая располагались ниже, почти у самой воды. На травянистом берегу виднелась ржавая кабина полуторки. Нужно открыть в подсобном помещении слесарную мастерскую по ремонту тракторов и сельхозтехники… Абросимов улыбнулся: пока в детдоме имеется один испорченный трактор да старая с помятой кабиной трехтонка… Лодка мягко ткнулась в берег, Дмитрий Андреевич в резиновых сапогах перешагнул через борт, вытащил нос плоскодонки на песок, разобрал удочки, поднял металлический садок с рыбой — на уху и жаренку хватит! Двухэтажный дом, в котором он жил, находился в пятидесяти метрах от детдома. Внизу жили две семьи учителей. В трех соседних домах тоже поселились воспитатели. Если он добьется, чтобы здесь открылась десятилетка, нужно будет еще выстроить несколько домов для педагогов. Много чего надо… Пока еще в районе помнят, что он был первым секретарем, не отказывают в его просьбах, потом, к детдомовским ребятам у всех особенное отношение — для них не жалеют ничего. В основном здесь живут и учатся сироты, но есть и такие дети, у которых живы родители, но лучше бы они об этом и не знали. Это спившиеся люди, лишенные по суду родительских прав. Они иногда заявляются сюда в непотребном виде, к счастью довольно редко, и тогда некоторые ребята уходят в лес, чтобы с ними не встречаться: им стыдно перед товарищами и воспитателями за таких родителей.

У скотного двора Дмитрий Андреевич столкнулся с плечистым пареньком в школьной форме, он сидел на отесанных бревнах и щурился от солнца. Увидев директора, выплюнул окурок, машинально рукой разогнал сизый дым у лица. Вскочил и вытянулся, будто солдат в строю, и незаметно ботинком прижал тлеющий окурок.

— Ого, сколько наловили! — заметил он.

Абросимов присел на бревна, кивнул ему: мол, присаживайся рядом. Лицо у паренька мрачное, пухлые губы сжаты, на директора не смотрит. У него выразительные большие глаза цвета озерной воды, волевой подбородок, выпуклые скулы, волосы каштановые, спускаются прямо на высокий загорелый лоб.

— Сентябрь, а солнышко, как летом, греет, — добродушно уронил Дмитрий Андреевич. — В такой денек одни дураки в классе сидят, верно, Гена?

Гена Сизов стрельнул в директора быстрым взглядом из-под черных бровей, разжал губы:

— Ни за что меня сегодня учительница с урока выперла.

— Так уж и ни за что?

— Кто-то притащил в класс ежа и выпустил на уроке… Она почему-то подумала на меня и вытурила! — Гена на этот раз прямо посмотрел директору в глаза: — Честное слово, Дмитрий Андреевич, я тут ни при чем!

— Кто же ежа принес?

— Сука буду, не я… — Мальчик осекся и покраснел.

— Не хочешь товарищей выдавать? Это правильно… Но ты ведь самый старший в классе, мог бы не допустить этой глупой выходки.

— Но почему она подумала на меня?

— Потому что ты третьего сентября курил на переменке, — стал перечислять Абросимов. — Восьмого положил на стол учительнице живого угря, засунутого в капроновый чулок…

— Самая вкусная рыба, — улыбнулся Гена. — Это ведь был подарок. Первый раз я поймал на нашем озере угря.

— Хорош подарок: змея в капроновом чулке!

— Зря она его не взяла, — улыбнулся Гена.

— Ты очень хорошо знаешь немецкий язык? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Не люблю я его, — снова нахмурился мальчик.

— Послушай, Гена, ты обратил внимание: на нашем озере все чаще стали пошаливать браконьеры? — как к взрослому, обратился к нему Абросимов. — В загубине, где в озеро впадает ручей, в прошлую субботу выметали мелкоячеистые сети. Причем снимали их с рыбой в воскресенье на виду у всех. Когда я подплыл к ним, они преспокойно на моторке укатили в сторону турбазы.

— Дмитрий Андреевич, надо бы нам достать акваланг, — загорелись глаза у мальчика. — Тихонько подплываешь под водой к сетям, разрезаешь ножом — и вся рыба снова в озере!

— Можно и без акваланга бороться с браконьерами, — задумчиво произнес Дмитрий Андреевич. — Подводная маска и ласты тоже сгодились бы. Подберешь старшеклассников, разумеется крепких, отчаянных ребят, и наведете тут порядок на озере. Они не только рыбу гребут, а и уток, гусей подстреливают. Помнишь, как нынешней весной палили из ружей в нерестующих щук? Озеро-то это наше, нам его и охранять положено.

— И ксива, то есть документ, будет?

— Я потолкую с лесничим Алексеем Евдокимовичем Офицеровым — он и рыбоохраной ведает, — и оформим все по закону.

— Эх, нам бы моторку! — вздохнул Сизов. — На веслах за браконьерами не угонишься. И хотя бы вшивое ружьишко для острастки!

— Без ружья обойдемся, — сказал Абросимов. — Браконьер знает, что идет на незаконное дело, поэтому, прослышат в округе, что у нас охрана на высоте, перестанут безобразничать, а рыба нам и самим к столу нужна, верно? Я договорюсь с рыбхозом, чтобы нам дали мальков судака, пеляди, карпа — мы разведем тут ценные породы рыб… Я слышал, что в старину владелец дворца, в котором вы живете, разводил в огороженных садках судаков, лещей, даже, говорят, запускал осетров.

— Капиталист? — уточнил Гена.

— Бери выше — сиятельный князь, — усмехнулся Абросимов.

— Наше озеро, а рыбу ловят посторонние… — начал было мальчик.

— Ладно бы ловили, как положено, они губят ее, выгребают подчистую. Дай им волю — все живое на озере погубят! До чего додумались! Подключаются к проводам высоковольтки и бьют бедную рыбу током!

— Двое, говорят, копыта откинули на Синем озере, — ввернул Гена.

— Ты с этим блатным жаргоном-то кончай, Гена, — покачал головой Дмитрий Андреевич. — Культурный человек, почти отличник, а разговариваешь, как беспризорник…

— Я не нарочно… Сами словечки-то срываются с языка.

— Ну, договорились? — поднялся с бревен Абросимов.

— О чем? — вскочил и мальчик.

— На днях приглашаем Офицерова, представителя из районной рыбинспекции и создаем Белозерское общество охраны природы. Ты будешь старшим. По рукам?

Гена протянул директору маленькую, но крепкую руку:

— Забили!

Сизов прибыл в детдом из колонии для несовершеннолетних, куда попал за мелкое воровство, родителей у него не было, убегал несколько раз из детдома, было подозрение у Абросимова, что он и тут долго не задержится. У ребят Гена Сизов пользовался непререкаемым авторитетом, возможно, и потому, что был самым сильным и скорым на расправу. Дмитрий Андреевич исподволь приглядывался к нему, не особенно придирался к блатным словечкам, которые прилипли за время беспризорничества к мальчику, просил и воспитателей быть с ним помягче. И Гена пока вроде и не помышлял о побеге, а теперь, если его энергию направить в полезное русло, может, выбросит эту мысль из головы. Вот только как его отучить от курения? Сам смолит, да и другие мальчики, глядя на него, балуются.

— Ты подскажи ребятам, чтобы разную живность не таскали в класс, — попросил Дмитрий Андреевич. — Это ведь жестоко не только по отношению к учителям, но к тому же ежу… Была у него семья, может быть, дети, папа, мама, а вы взяли и лишили его всего этого. Для вас это игрушка, а для животного — трагедия.

— А что, у них тоже… есть папы, мамы? — тихо спросил мальчик.

— Так я на тебя надеюсь, Гена, — улыбнулся Абросимов. Про папу, маму можно было бы и не говорить… — Дай-ка мне папиросы.

— Что? — опешил Гена.

— Куда ты припрятал пачку и спички?

Мальчик нагнулся и достал из-под бревна смятую пачку «Беломорканала» и коробок.

— Вам бы следователем работать, Дмитрий Андреевич, — усмехнулся Гена.

— Я знаешь как отвыкал от курева? — поделился Дмитрий Андреевич. — Купил леденцов — слышал, есть такие «Театральные» — и посасывал себе, когда тянуло курить… Заходи вечерком, у меня еще с полкилограмма осталось.

— Вот жизнь! — нарочито громко вздохнул мальчик. — Ни поговорить, как тебе хочется, ни покурить…

— Эх, Гена, Гена! — заметил Абросимов. — Курево-то как раз и укорачивает нашу жизнь. — Он сунул пачку в карман и зашагал к дому, потом остановился и, не оборачиваясь, уронил: — Шагом марш в школу!

3

Вадим Казаков только что вернулся из Москвы, и в первый же вечер ему позвонила Красавина и попросила завтра утром прийти к ней на Лиговку. У нее будет интересный человек, который хочет с ним познакомиться. Он обругал себя за невнимательность: уже месяца два не навещал Василису Прекрасную, всегда вот так — все откладываешь, откладываешь, а потом забываешь… Василиса Степановна говорила приветливо, в ее голосе не чувствовалось обиды. И все равно Вадиму было неудобно.

В одиннадцать он был у нее.

— Познакомься, — представила она поднявшегося из-за стола молодого мужчину в коричневом костюме и тонком светлом свитере. Он назвался Игнатьевым Борисом Ивановичем. Среднего роста, русоволосый, простое улыбчивое лицо.

— Кофе или чаю? — улыбнулась Василиса Степановна. — Да, ты любишь чай…

Она ушла на кухню и скоро вернулась с подносом, на котором дымились две чашки с чаем, стояла ваза с печеньем. Заметив недоумевающий взгляд Вадима, сказала:

— Извините, у меня через полчаса урок, я вас оставлю одних. Вадик, когда будешь уходить, покрепче захлопни дверь. Всего доброго! — И, одарив их на прощание улыбкой, взяла с тумбочки кожаный портфель, который Вадим помнил еще со дня своего приезда в Ленинград, и ушла.

— Я — капитан КГБ. Очень рад с вами лично познакомиться, по вашим печатным работам я давно вас знаю.

— И нужно было именно так нам встретиться? — озадаченно спросил Вадим.

— Так удобнее, — улыбнулся Игнатьев. Улыбка у него располагающая, на вид ему лет двадцать шесть, может, немного больше. В светлых глазах совсем нет того самого стального блеска, который был присущ анекдотичному майору Пронину…

Игнатьев начал разговор о последней статье Вадима в «Советской России», так, между прочим, обмолвился, что тоже закончил отделение журналистики ЛГУ, — выходит, они в какой-то мере коллеги, — он снова улыбнулся, давая понять, чтоэто шутка — куда, мол, ему тягаться с таким зубром, как Казаков.

— Дошло! — сообразил наконец Вадим, зачем понадобилась эта встреча. — Вы, наверное, хотите подробнее узнать о бывшем карателе Леониде Супроновиче?

— Пожалуй, мы больше о нем знаем, чем вы, — мягко заметил Игнатьев.

— Жаль, что этот палач и убийца скрылся, — сказал Вадим.

— Леонид Супронович числился у нас в списках разыскиваемых государственных преступников. После вашей статьи наше посольство потребовало у ФРГ выдачи главаря карателей…

— Он скрылся, — вставил Вадим. — Мне об этом написал западногерманский журналист Курт Ваннефельд…

— Леонид Супронович убит, — спокойно сказал Игнатьев. — Тут в газете… — Он достал из лежавшей на столе папки газету с броским заголовком готическим шрифтом, протянул Вадиму: — Вы по-немецки читаете?

Вадим отрицательно покачал головой, тогда капитан быстро перелистал многостраничную газету, нашел отчеркнутое красным карандашом место и бегло прочел о том, что при загадочных обстоятельствах в Дюссельдорфе среди бела дня погиб русский эмигрант Петр Осипович Ланщиков.

— Насколько мне известно, последняя его фамилия была Ельцов Виталий Макарович… — заметил Вадим.

— У него было много фамилий, — сказал Борис Иванович. — Но главное, что предатель нашел свой конец и… — он с улыбкой взглянул на Казакова, — не без вашей помощи!

— А я-то тут при чем? — удивился гот.

— Вы раскрутили весь этот змеиный клубок, как говорится, взяли Супроновича за ушко да на ясно солнышко…

— Собаке собачья смерть, — сказал Вадим. — Конечно, лучше было бы судить его в Климове или в Андреевке, где он натворил во время оккупации немало кровавых дел.

— Вы давно были в родных краях? — неожиданно задал вопрос капитан.

— Все лето там работал…

— Вы хорошо знаете брата Леонида Супроновича?

— Семен — честный человек, — уверенно ответил Вадим. — Он помогал партизанам, и его самого родной братец чуть было собственноручно не расстрелял. Нет, Семен Яковлевич ни во что дурное не замешан.

— А другие? Ну, кто был на оккупированной территории?

— Вы имеете в виду Шмелева? — Вадим не совсем понял вопрос: в оккупации были многие, но активно служили немцам — единицы. — Или Костю Добрынина? Первый был заметной фигурой у немцев, а второй — отсидел, что положено, и сейчас работает, кажется, на стеклозаводе. Художником, что ли.

— Вадим Иванович, а почему бы вам не написать книгу про это время, про своего родного отца — Ивана Васильевича Кузнецова? Это был настоящий разведчик!

«Вот почему назвал меня Ивановичем… — подумал Вадим. — И Василиса про книгу говорила…»

— В голову не приходило, — улыбнулся Вадим. — И потом, я отца мало знал. Родители развелись, когда мне было пять лет. Правда, в партизанском отряде встречались несколько раз. Василиса Прекрасная…

— Прекрасная? — удивился Борис Иванович. — Кто же это такая?

— Оказывается, и вы не все знаете, — рассмеялся Казаков. — Так отец звал Красавину. А Казаков Федор Федорович, усыновивший меня, — я с гордостью ношу его фамилию — был мне всю жизнь как родной…

— Иван Васильевич Кузнецов очень много сделал в годы войны. И был таким же отважным разведчиком, как и его однофамилец Николай Кузнецов, действовавший на Западной Украине.

Василиса Прекрасная не раз говорила, что он, Вадим, мало знает про своего родного отца… Кажется, даже обмолвилась, мол, стоило бы написать о нем. Но ему и в голову это не приходило. В своей повести для детей он даже не упомянул об отце. Василиса, прочитав рукопись, ничего не сказала, но он заметил, что она расстроилась… Почему же он так старательно обходил упоминание о своем родном отце? Во первых, тогда, в партизанском отряде, мало знал о его работе — их, мальчишек, не посвящали в такие дела, во-вторых, считал отца виноватым в уходе из семьи. Если мать никогда не распространялась об этом, то бабушка, Ефимья Андреевна, все уши прожужжала, что «собачник» загубил жизнь ее дочери, бросил с двумя малолетними ребятишками и даже алименты не платит… Позже Вадим узнал, что гордая мать отсылала переводы обратно в Ленинград.

— Да, а Шмелева нашли? — вспомнил Вадим. — Вот кто был матерый шпион!

— Его настоящая фамилия — Карнаков Ростислав Евгеньевич, — ответил Борис Иванович. — Он организовал диверсионную группу в Андреевке, когда там была воинская база. Иван Васильевич не доверял ему, но вскоре уехал в Испанию, а затем началась война.

— Мой… отец воевал в Испании? — удивился Вадим. Он не знал об этом. В доме Абросимовых вообще не упоминали фамилию Кузнецова.

— И воевал неплохо, — сказал капитан. — Награжден орденом Ленина, был повышен в звании… Поверьте, Вадим Иванович, ваш отец был замечательным человеком! И вы можете им гордиться.

— Из-за него не вышла замуж Василиса Прекрасная… — вырвалось у Вадима. — И мать тяжело переживала развод…

— Вы спрашивали про Карнакова? Нет, нам неизвестно, где он, возможно, удрал вместе с немцами во время войны. А может, погиб. Ведь в Андреевке проживает его вторая жена, Александра Волокова?

— Вторая? А кто же первая?

— Немка, выехавшая из России сразу после революции с двумя мальчиками. Один из них, Бруно Бохов, — разведчик абвера, другой — летчик Гельмут. Этот был у нас в плену, кстати, ваш отец при самых необычных обстоятельствах заставил его приземлиться на наш аэродром. Гельмут даже кое в чем помог нам, он сейчас проживает в ГДР, летчик гражданской авиации.

— А этот… Бруно?

— Бруно сейчас работает в ЦРУ.

— Действительно, тут материала хватит на целый детективный роман… — задумчиво произнес Вадим.

— У Волоковой есть два сына — Павел и Игорь, — вспомнил капитан. — Что вы о них скажете, Вадим Иванович?

— Называйте меня все-таки Вадимом Федоровичем, — заметил Казаков. — Так привычнее.

— Извините, — чуть приметно усмехнулся Игнатьев.

— Павел — мой лучший друг, мы вместе партизанили, он сейчас на партийной работе, а Игорь… Он в конце войны исчез из дома, говорили, что связался с воровской компанией. В общем, домой не вернулся. Мать считает, что он погиб.

У Казакова совсем из головы выскочило, что он намеревался рассказать про свою встречу в Казахстане с парнем, похожим на Игоря Шмелева…

— Вы встретились со мной, чтобы предложить мне написать про Кузнецова? — спросил Вадим, когда капитан Игнатьев поднялся из-за стола.

— Я был рад познакомиться с вами, — улыбнулся тот. — Василиса Степановна рассказывала, как вы вместе воевали. Ведь ваш отец организовал там партизанский отряд, уничтожил немецкую базу… А зашел я к Василисе Степановне по делу. Мы давно знакомы.

— Вы сказали, что закончили факультет журналистики. Почему же поменяли профессию? — поинтересовался Вадим.

— В органы меня направили по комсомольской путевке, и я ничуть не жалею. Работа у меня очень интересная… — Он рассмеялся: — Я немного пишу… пока для себя.

— Стихи?

— Рассказы о природе… Я увлекаюсь рыбалкой. В отпуск езжу на Белое море. Я ведь родом оттуда.

— Василиса Прекрасная — удивительная женщина… — задумчиво проговорил Вадим.

— Она очень много помогала вашему отцу, да и потом, после войны… Василиса Степановна вот уже третий год преподает русский и литературу молодым курсантам.

Об этом Красавина ему не говорила, он думал, что она до сих пор работает в средней школе на Лиговке.

— Вадим Федорович, — на этот раз правильно назвал его отчество капитан, — вы ездите в заграничные командировки… После вашей статьи о главаре карателей Супроновиче вами наверняка заинтересовались… Вы никаким образом этого не заметили?

— Да нет…

— Ваш западногерманский друг — журналист Ваннефельд — не писал вам, что у него были неприятности по работе?

— Значит, они узнали, что он мне помогал!

— Одни раз вы довольно удачно на свой страх и риск провели опасное расследование и помогли нам, но в следующий раз будьте осторожны.

— Не так уж часто я и бываю там, — сказал, Вадим. — А за совет спасибо.

— Василиса Степановна уверена, что вы напишете книгу про отца, — сказал капитан. — У нее уже собраны кое-какие письма, документы. Это вам наверняка пригодится.

— Я подумаю, — улыбнулся Вадим.

Игнатьев протянул руку, его пожатие было неожиданно крепким. На вид вроде не богатырь, а ведь наверняка одолеет, хотя Казаков выше его и шире в плечах. После болезни Вадим отошел от спорта. Правда, лечащий врач посоветовал совсем спорт не бросать, можно заняться игрой в настольный теннис. И Вадим занялся, и, надо сказать, стал чувствовать себя гораздо лучше. На соревнования он не ходит, но при малейшей возможности с удовольствием играет.

— Василиса Степановна очень верит в вас, — уже на пороге сказал Борис Иванович. — Наверное, ближе вас у нее никого сейчас нет. Вас и вашего отца.

— Вообще-то я подумывал о том, чтобы написать книгу об отце, — проговорил Вадим. — Но что-то меня останавливало…

— Вы сами сказали, что слишком мало знали его.

— Да нет, тут другое, — усмехнулся Казаков. — Дети всегда винят того из родителей, кто ушел, а не того, с кем остались.

— А разве не бывает, что дети повторяют ошибки взрослых? — заметил капитан.

«Неужели знает про мои нелады с женой и Вику? — подумал Вадим и усмехнулся про себя: — Ну вот, поговорил с чекистом и сам стал подозрительным…» А вслух произнес:

— Вы думаете, было бы лучше, чтобы дети исправляли ошибки своих родителей?

— Уж лучше сами поломайте над этим голову… — сказал капитан, улыбнулся и ушел, замок двери чуть слышно щелкнул.

А Вадим еще долго сидел за столом и, глядя на фарфоровую чашку с остывшим чаем, снова и снова перебирал в памяти свой сегодняшний разговор с капитаном Игнатьевым.

Глава семнадцатая

1

Дед Тимаш умер так же легко, как и жил. С утра он пришел к Дерюгину с остро наточенным топором за поясом, ни на что не жаловался, попросил «красненького» опохмелиться, рассказал историю про акушерку Анфису, которая «вусмерть» поругалась с главврачом местной больницы Комаровым, обозвала его «коновалом», села в люльку мотоцикла Алексея Евдокимовича Офицерова — бывшего председателя поселкового Совета — и укатила с ним на кордон, где тот уже который год живет бирюком. Через неделю оба вернулись в Андреевку приодетые, нарядные, заявились и Совет, где их зарегистрировал в законном браке нынешний председатель Михайло Корнилов. Зашли в больницу, Анфиса всенародно попросила прощения за оскорбление доктора и пригласила его на свадьбу… Был там «вчерась» и он, Тимаш. Рыба жареная, рыба заливная, а вот дичинки на столе не оказалось: Офицеров, видишь ли, не стреляет в дичь и другим не велит…

Потюкал старик у сарая топором, постругал рубанком доски, мурлыкая при этом осипшим голосом какой-то старинный мотив, а потом вдруг примолк. Григорий Елисеевич раз за чем-то обратился, другой, а Тимаш не отвечает. Подошел к нему, а старик привалился грудью к верстаку, будто обнять его хотел, рубанок выронил, бородатый рот открыл в веселой ухмылке.

Хоронили Тимофея Ивановича Тимашева всей Андреевкой. Даже с оркестром. За машиной, на которой был установлен некрашеный гроб, первой шла дородная женщина, купившая дом старика-бобыля, и громче всех причитала, по поводу чего Иван Широков заметил:

— Это она от радости голосит! Десять лет поила-кормила Тимаша, и вот наконец преставился — теперь она полная хозяйка дома.

В день похорон приехали в Андреевку Федор Федорович и Антонина Андреевна Казаковы. Наконец-то старый заслуженный железнодорожник тоже вышел на пенсию. На поминки, устроенные прямо на кладбище, — сентябрьский день на диво был теплый и солнечный — подъехали на мотоцикле Алексей Евдокимович Офицеров и Дмитрий Андреевич Абросимов. Никто толком не знал, сколько лет прожил Тимаш: оказывается, паспорт он потерял лет десять назад, а новый так и не удосужился получить, говорил, что ему достаточно и пенсионной книжки…

— Удивительный был старик, — со вздохом заметил Дмитрий Андреевич, когда уселись за стол в своем родном доме, чтобы еще раз помянуть старика.

Никто плохого слова о нем не сказал. Наверное, такие неприкаянные и вместе с тем не жалующиеся на судьбу люди тоже необходимы на нашей земле. Тимофей Иванович был такой же памятной принадлежностью в Андреевке, как и высоченная водонапорная башня со стрижами под крышей: вот не стало его — и будто поселок опустел. Умирали и другие, но Тимаш был один.

— Наверное, за девяносто, — сказал Федор Федорович. — Он, пожалуй, был старше покойного Андрея Ивановича.

Помянули своих родителей, потом заговорили о другом. Казаковы приехали на все лето. Григорий Елисеевич сидел в центре стола, пил из маленькой зеленой рюмки и неторопливо, как он это делал всегда, рассказывал про строительство дома, под рукой у него была клеенчатая тетрадь в клетку, где были записаны все расходы на стройматериалы, оплата шабашникам и плотнику Тимашу за работу. Подвыпившие родственники часто перебивали, уводили разговор в другую сторону, но он снова упорно возвращался к своему.

За столом кроме Казаковых, Дерюгиных, Абросимова были Семен Супронович с Варварой, сосед Иван Степанович Широков, Алексей Офицеров с Анфисой. Конечно, им было неинтересно слушать занудливого Дерюгина. Дмитрий Андреевич негромко сказал тому:

— Гриша, потом об этом… — И, повернувшись к собравшимся, обвел всех взглядом, поднял рюмку: — Выпьем, дорогие, за то, что после многих лет мы, почти все… чего уж лукавить… почти старики, собрались за нашим семейным столом, за которым сиживали наш отец Андрей Иванович и мать Ефимья Андреевна, наши дети и внуки. Помните, отец говорил: «Держитесь, сыны и дочки, своего абросимовского корня, не отрывайтесь от него: только человек, пустивший свой корень в землю, достоин называться человеком с большой буквы». Все мы родились здесь, а потом разлетелись по разным городам-весям, а поди ж ты, прошли годы — и вот снова собрались у родного очага!

— Ишь навострился в райкоме-то речи толкать! — заметил Дерюгин, его обидело то, что вроде бы он не пустил здесь корень, ведь он не абросимовский, пришлый, а вот то, что дом почти один поднял из трухи, никто не вспомнил…

И тут, будто прочтя его мысли, сказал Федор Федорович:

— А теперь выпьем за Григория Елисеевича, ведь только благодаря ему мы сидим за этим дедовским столом, под крышей и в тепле.

Дерюгин заметно оттаял, перестал пофыркивать, заулыбался и допил свою рюмку до дна. Жена его, Алена Андреевна, погладила мужа по вьющимся, с сединой кудрям, ласково пропела:

— Нашего папочку немного похвали — и он расцветет, как ландыш!

Григорий Елисеевич — он уже немного опьянел — чмокнул жену в зарозовевшую щеку:

— А ты видела, мамочка, как цветут ландыши?

Потом вспомнили про детей, которые жили в разных городах страны, закончили институты и обзавелись семьями и своими детьми. У всех теперь внуки. Младшая дочь Дерюгина, Надя, недавно защитила кандидатскую диссертацию, она химик, живет в Ленинграде, старшая — врач в Нарве, сын Казакова, Геннадий, выпускник Института инженеров железнодорожного транспорта, сейчас в Мурманске, младший, Валерий, строит комбинат в Забайкалье. Вадим стал известным журналистом, пишет книги…

— Пусть каждый год все наши дети собираются летом в отпуск в этом доме, — произнесла молчавшая до этого Антонина Андреевна. — Неужели не поместимся?

— С родными детьми-то? — рассмеялась Алена Андреевна, — Папочка, нужно еще бы пристройку сделать, а?

— На готовенькое-то все рады… — скривил тонкие губы Дерюгин, но, поймав укоризненный взгляд жены, поправился: — Оно, конечно, хорошо бы…

— А что, замечательная идея! — с улыбкой взглянул на сестру Дмитрий Андреевич.

— Твои-то все равно не приедут, — печально произнесла Тоня. — Рая отучила их от Андреевки.

— Приедут! — загремел Дмитрий Андреевич. — Отец я или кто?!

В этот момент он разительно был похож на своего отца, Андрея Ивановича.

— Буду внуков на досуге нянчить и, как отец, петь им: «Выдь на луг, Захаровна, поцалуй, желанная-я…» — дурачился Дмитрий Андреевич.

— И внуки? — нахмурился Дерюгин. — Их, как цыплят, теперь не пересчитать…

Его родная дочь Надя что-то засиделась в девках.

— Думает твоя младшая семьей обзаводиться? — поинтересовалась Варвара Супронович.

— Ей и с нами хорошо, — заметил Григорий Елисеевич. — Нынче мужья-то пошли ненадежные… Наделают детей — и дёру!

Но его никто уже не слушал, все с жаром принялись обсуждать, как это здорово всем собраться здесь летом. Наверняка дети будут рады, да и когда еще можно с ними со всеми повидаться?.. Нужно будет построить сарай с сеновалом — летом там спать одно удовольствие.

Григорий Елисеевич все больше хмурился: он тут пять лет, считай, один корячился с этим домом, а теперь наедет орава… Дерюгин любил свою семью, для нее был готов на все, но даже близкие родственники его выбивали из привычной колеи. В Петрозаводск к нему первое время многие приезжали, он принимал как положено, но когда это вошло в привычку (видите ли, тут поблизости знаменитые Кижи, так почему бы не наведаться в Петрозаводск, не пожить у гостеприимных хозяев?) — ему не понравилось. Алена укоряла мужа, стыдила, мол, нет у него родственных чувств к близким, но что он мог поделать, если посторонние люди его раздражали, особенно когда оставались ночевать? В такие дни он не чувствовал себя хозяином квартиры. Правда, и сам не любил бывать в гостях. Ну, родные дети соберутся — ладно, они уже взрослые люди, а вот крикливую беспокойную детвору — внуков — нечего сюда приваживать! Неужели они, пенсионеры, не заслужили на старости лет покоя?..

Никто не обратил внимания, как молчаливый Иван Степанович Широков встал из-за стола и вышел в сени. Уж такой человек Широков: сидит за столом в компании — его не видно и не слышно. Выпьет полстакана, и больше ни капли, заставляй не заставляй. Когда кто-нибудь сунется плеснуть ему из бутылки, молча положит на стакан широкую ладонь. Зато слушать Иван Широков умеет, ни одного слова не пропустит, а вот самого редко когда разговоришь. Сидит, смолит «беломорину», переводит свой тяжелый взгляд с одного краснобая на другого. И не поймешь, интересно ему или скучно.

Выйдя за калитку, Иван не свернул к своему крыльцу, а неспешно зашагал по Кооперативной к сельпо, петом повернул налево и скоро очутился возле крепкого дома Павла Абросимова с шиферной крышей, дощатым забором, на котором висел длинный домотканый половик. Еще было не темно, но по весеннему пригревшее солнце уже пряталось за кромкой бора — в том месте лишь широко алело небо да багрово светились макушки сосен. Иван Степанович присел на низкую скамейку у палисадника, напротив окон, машинально полез в карман за папиросами, спичками. У калитки соседнего бурого дома с железной крышей стояла кудлатая собачонка и настороженно смотрела на него. На ступеньке дремала серая кошка. Из другого дома с покосившимся забором, из-за которого торчали порыжелые ветви яблонь, доносилась музыка, выплескивались в окна веселые голоса. Тимаша похоронили, а здесь веселятся… Такова жизнь: старики умирают, молодые живут. Широков был равнодушен к Тимашу, считал его пустым человеком, балаболкой, пьяницей, а вот на кладбище вдруг почувствовал тоску, будто потерял близкого человека. Сколько он себя помнит, столько и знает Тимаша, казалось, он жил тут вечность и всегда жить будет. Молодые, здоровые умирали, а дед балагурил, сколачивал им гробы и даже на поминках веселил народ.

Скрипнула в сенях дверь, на крыльце показалась Лида Добычина в темном вязаном жакете. Постояла, держась за балясину перил, вздохнула и спустилась вниз. Присев рядом с Широковым, негромко произнесла:

— Ну что ты все ходишь и ходишь, Ваня? И сидишь тут, как сыч, часами? Вон сколько окурков накидал. Люди-то что обо мне подумают?

— А чего мне хорониться-то от людей? — помолчав, проговорил Иван Степанович. — У меня худого, Лида, и в мыслях нету. А коли хочешь, я и курить по твоему заказу брошу.

— Я замужняя баба, у меня двое ребятишек, а в поселке столько молодых женщин — выбирай любую! Ты же непьющий, работящий, вон и курить готов бросить… Да разве какая откажется?

— Выходи за меня, Лида, — попросил он.

— А Павел, дети? — засмеялась она. — Про них ты подумал? Их что? Побоку?

— Детей я усыновлю, а Павел для тебя отрезанный ломоть.

— Вчера письмо прислал, зовет в областной центр, ему хорошую квартиру посулили, — ответила Лида. — А мне не хочется отсюда уезжать. Без меня самодеятельность развалится, да и должность у меня выборная — секретарь поселкового Совета! Ты ведь тоже голосовал за меня?

— Не любит тебя Павел! — вырвалось у него.

— Я знаю, — вдруг тихо произнесла она. — Не любит… Но ведь любовь не вечна, когда поженились — любил, я это чувствовала, а потом… эта молоденькая учительница с бесстыжими глазами… Только не будет Павлу счастья с ней.

— Ты знала?! — ахнул он.

— Не слепая, — усмехнулась Лида. — И что в нашем поселке можно скрыть?

— И смеялась, шутила, вида не подавала? — продолжал удивляться Широков.

— Я смолоду веселая, Ваня, — сказала она. — Не пристает ко мне горе-печаль! Лучше, думаешь, если бы я его пилила, закатывала сцены на весь поселок, как Маруська Корнилова своему. И чего добилась? Мужик все равно ушел от нес, а она волосы рвала на голове. От горьких дум и слез бабы быстрее стареют, Ваня.

— Как это можно по нескольку раз любить? — раздумчиво произнес Иван Степанович. — Я одну тебя люблю и буду до смерти любить.

— И это я знаю, Ваня, — вздохнула она. — Такая большая любовь ох как редко кому выпадает! Счастливый ты человек.

— Я?! — вытаращил он глаза. — Да как у тебя язык-то повернулся такое ляпнуть, Лида? Был ли в моей жизни хоть один день, чтобы я о тебе не думал? И жив-то лишь тем, что ты счастлива. Если бы Павел мучил тебя или поднял руку, я, наверное, смог бы его убить, право слово!

— Что ты городишь, Ваня! — всплеснула руками она. — Из нас двоих если кто и мучился, так это Паша. Делить свою любовь на двоих думаешь просто? Он разрывался, бедняга, на куски между мной, ею, детьми… Нет, родимый, моему муженьку не позавидуешь!

— Она еще жалеет его! — сплюнул под ноги Широков.

— В присутствии человека не говорят о нем в третьем лице, — улыбнулась женщина.

— Куды мне до него! — нахмурился Иван Степанович. — Павел — светлая голова, недаром пошел на повышение, а я…

— Простой электрик, — рассмеялась Лида. — Ты уже говорил… Дело не в этом. Я любила Павла, наверное, я сейчас люблю, конечно, не так, как раньше… Зачем тебе женщина, Иван Степанович, которая все еще любит другого?

— Я буду тебя на руках носить, Лидушка! Ноги мыть и воду пить! Молиться!

— Ты кому-нибудь в любви признавался? — с любопытством взглянула на него Лида. Она была удивительно моложавая: розовые щеки, ясные глаза, тоненькая девичья фигура, светлые волосы рассыпались по плечам. Она на голову ниже Степана, а рядом с высоким грузным Павлом выглядела девчонкой.

— Тебе первой, — выдохнул Широков. — Кому я еще мог признаться в любви, коли сохну уж который год по одной тебе?

Лида дотронулась до его густых каштановых волос, чуть отступивших со лба, погладила по чисто выбритой крепкой щеке. У Степана от нахлынувшего счастья замерло сердце. Боясь спугнуть это прекрасное мгновение, он медленно повернулся к ней и, обхватив сильными руками за плечи, принялся жадно целовать.

Женщина не отстранялась, не отталкивала его, ее голубые глаза прижмурились, щеки еще больше зарделись. Ей приятно было его неистовство, такой неуемной страсти к ней не проявлял Павел даже в самые первые дни их близости.

— Лидушка, родная, кровинка моя! — повторял он. — Теперь только смерть нас разлучит! Никому не отдам, никому! Я столько ждал!

— Да что же это мы делаем, господи! — первой опомнилась она, высвобождаясь из его объятий. — Еще светло, люди увидят…

— Пусть, пусть! — громко заговорил Иван. — Ты моя теперь, Лидушка!

— Обо мне-то ты подумал? — осадила она. — У меня дети немалые, небось все уже понимают!

— Наши теперь дети, наши!

— Такую обузу взвалить на себя? — испытующе смотрела на него Лида. — Твоя мать не допустит…

— Что мать? — счастливо улыбался он. — Ты и я — вот кто все решает.

— Боюсь я, Ваня, — зябко передернула она худенькими плечами.

Дрожащими руками он вытащил из пачки папиросу, закурил, его черная бровь изогнулась, губы сложились в трубочку, щеки запали, втягивая дым. Лида сбоку смотрела на него: с Павлом его, конечно, не сравнить, муж — видный, белый лицом, а Иван — сутуловатый, длиннорукий, да и с лица не красавец. Но от него исходит спокойствие. А что молчаливый, так это и хорошо. Вон Павел краснобай, а дома последнее время губ не разожмет, ходит, скрипя половицами, мрачнее тучи. На что у нее легкий характер, а и то порой изнывала от тоски. Присушила его длинноногая востроглазая Инга Ольмина! Как-то случайно в его бумагах обнаружила ее письмо, поплакала тайком, прочтя его, а мужу и вида не подала… Зачем, спрашивается, ей такая жизнь? Павел — честный, совестливый человек, уж она-то знает, а как он переживал, когда учительница уехала! Уехать-то уехала, а и увезла с собой их счастье. Пусто стало в сердце Павла, а пустота порождает пустоту: умерла и Лидина любовь к мужу. Мать говорит, дескать, живите ради детей! Нет, она, Лида, с этим не согласна. Когда в доме нет покоя, детям тоже несладко. Она не помнит своего отца, да и мать не так уж много уделяла ей внимания, это сейчас, в старости, заговорила о материнских чувствах, а в детстве Лида много чего видела… Не очень-то мать считалась с ней, бывало, из дома выставляла, когда мужчина заявлялся… А с такой большой любовью, какая у Ивана Степановича, ей не приходилось встречаться в своей жизни. Постепенно Широков вошел в ее жизнь, она часто думала о нем и внутренне уже готовила себя к тому, что, если и уйдет Павел, у нее останется Иван… Павел далеко, и мысли его не о ней, Лиде… Стоит ли больше мучить этого хорошего, преданного ей человека? О любви она сейчас не думала, ее любовь с Павлом умерла, будет другая или нет, пока не важно. Любви Ивана Широкова на двоих хватит… Он ей не противен. Вон как забылась — на виду у соседей целовалась-обнималась.

— Ребятишек уложу, как стемнеет, приходи, — прошептала она. — Видно, судьба нам быть вместе, Ванечка! — приподнялась на цыпочки и, обхватив тонкими руками его крепкую шею, поцеловала в губы.

2

На теплоходе Игорь Найденов познакомился с латышкой Эльвирой. Высокая беловолосая девушка с родинкой на лбу, как у индианки, сразу привлекла его внимание. Он и на полчаса не оставлял девушку одну. В туристской поездке это нетрудно — все повсюду ходят вместе. Эльвира чисто говорила по-русски, но с таким приятным прибалтийским акцентом. Она работала монтажницей на рижском заводе «ВЭФ», кроме нее были с этого завода еще два мрачноватых длинноволосых парня, которые на пару пили в баре пиво и закусывали копченым угрем. На землячку они почему-то мало обращали внимания, на танцах больше приглашали русских девушек.

Радость распирала Найденова — все получилось, как он и предполагал: путевку получил без особого труда, профсоюзная организация целинного совхоза даже оплатила часть ее стоимости. Заработанные на целине немалые деньги Игорь истратил на золотое с бриллиантом кольцо, которое зашил в джинсы вместе с другими золотыми вещами, приобретенными раньше, — к выезду из СССР Игорь готовился давно, почти с тех самых пор, как познакомился с Изотовым, — деньги, что были на книжке, по совету своего шефа не стал снимать, правда, не оставил доверенность и Кате… О ней и дочери Жанне душа не болела. Впереди новая, захватывающая, интересная жизнь, стоит ли думать о прошлой? К жене он давно охладел, а дочь, которую воспитывала теща, не вызывала у него никаких отцовских чувств. Может, родись сын, все было бы по-другому? Многие знакомые только и толкуют о своих детях, а Игорю всегда были скучны эти разговоры. На целине он почти и не вспоминал о жене и дочери. У него там закрутился такой роман с Милой!..

Теплоход приближался к берегам Франции.

Руководитель группы, Виктор Алексеевич, — он уже не первый раз в поездках — рассказывал о Марселе, где они пробудут двое суток. Это главный морской порт Франции, он находится у подножия Провансальских Альп. Еще сегодня они осмотрят собор-базилику в романско-византийском стиле, ратушу со скульптурами Пюже, биржу, напоминающую греческий храм…

Игорь мучительно вспоминал, не здесь ли находится замок, в котором томился знаменитый граф Монте-Кристо. В детдоме Игорь зачитывался этим романом…

— На каком острове якобы жил граф Монте-Кристо? — спросил он.

— Остров Монте-Кристо находится не здесь, а в итальянской провинции Ливорно, — без запинки ответил Виктор Алексеевич. — В средние века там был монастырь Камаллулов.

— Побывать бы на этом острове, — вздохнул Найденов.

— Он давно уже необитаемый, — усмехнулся руководитель. — Дюма-отец построил замок графа Монте-Кристо на песке…

— Замок на песке… — повторил Игорь, вглядываясь в красивую береговую линию.

— Он ведь писатель… — заметил кто-то.

Здесь, в Марселе, Игорь отстанет от группы. Если поначалу руководитель туристской группы зорко наблюдал за своими подопечными, то после двух остановок в портах Средиземноморья, видно, успокоился: никаких происшествий не случилось, если не считать, что в Неаполе один турист отстал от автобуса, пришлось возвращаться на старое место, где он уже нервно вышагивал, посматривая на часы. Без знания языка, страны не так-то просто объясняться, поэтому руководитель «Интуриста» и предупредил всех, что в случае отрыва от группы ждать автобус на том же месте, откуда началась экскурсия по городу. Игорь видел в тот раз, как нахохлившись сидел у окна Виктор Алексеевич. Ничего, скоро ему придется еще не так заволноваться, ведь он отвечает за каждого туриста. И все-таки удрать будет не так уж трудно: в группе восемнадцать человек и за каждым не уследишь. Тут, за границей, люди ведут себя по-разному: одни становятся раскованными, стараются ходить в одиночку, другие, наоборот, цепляются друг за дружку, боятся отстать, потеряться. Гуськом ходят за старшим. Иные все и вся критикуют, мол, тоже мне заграница: за проезд по шоссе или через мост деньги берут. Это только подумать: не дашь в лапу — в туалет не пустят! И что это за еда? Положат на тарелочку какие-то пакетики в красивых обертках: в одном — сливочное масло, в другом — сыр, в третьем — сахар, даже зубочистки упакованы. Поешь, а в брюхе пусто, то ли дело наши русские щи или цыпленок табака!

Еще в Югославии, в Сплите, их пригласили на встречу с представителями Общества югославо-советской дружбы. Виктор Алексеевич, когда все собрались в зале, недовольно заметил Игорю: мол, нужно было вместо заношенных джинсов надеть что-либо поприличнее… Как же Игорь снимет свои драгоценные в прямом смысле этого слова джинсы! Он готов спать в них. На ночь в каюте аккуратно складывает и кладет под матрас, не доверяет даже своему молчаливому соседу из Ярославля, с которым его поселили. Звать его Мишей, длинный, с лошадиным лицом и неприятным взглядом. Иногда Найденову казалось, что сосед догадывается, что в поясе джинсов зашиты драгоценности. Впрочем, Игорь всех подозревал в соглядатайстве, пожалуй, кроме Эльвиры… Уходя из номера, он замечал, как лежат вещи в сумке. Вернувшись, тщательно проверял, все ли так лежит, но ничего подозрительного не обнаружил. Есть такая пословица: «На воре шапка горит». Найденов и ощущал себя именно таким вором.

Некоторые подружились на теплоходе, всегда садились за один стол, по магазинам тоже шастали компанией. На Игоря с Эльвирой многие поглядывали, многозначительно улыбались: дескать, на глазах развивается стремительный туристский роман… А Игорь изображал из себя влюбленного, ни на шаг не отходил от латышки, интуиция подсказывала, что так и надо делать: кому может прийти в голову, что влюбленный мужчина готовятся к побегу? В Марселе неподалеку от коммерческого училища есть одна улица, дом, где его будут ждать, но Изотов предупредил: войти туда можно только в том случае, если на сто процентов уверен, что за тобой не следят…

И вот знаменательный для Найденова день наступил, он был не по-российскому теплый, даже не верилось, что в Москве дождь, температура понизилась до плюс шести градусов, а здесь на чистом голубом небе светило солнце, рыбаки в порту сгружали с баркасов крупную рыбу в плетеных корзинах, ее тут же у причала покупали женщины, чайки с криком летали над самой головой, легкие волны накатывались на пляж, на котором загорали молодые люди, на набережной впритык друг к дружке стояли самые разнообразные машины. А на воде покачивались десятки белоснежных яхт с отделкой из красного дерева. На красивых лодках блестели лаком разноцветные моторы. Глаза Игоря жадно замечали лишь все яркое, сверкающее, богатое и равнодушно скользили по серому, неприметному, бедному. Он с удовольствием разглядывал нарядных загорелых девушек и парней и отворачивался от рыбаков в заскорузлых куртках, в закатанных до колен парусиновых брюках.

В спортивную сумку Игорь сложил более или менее ценные вещи, бритву «Браун», японский транзисторный магнитофон с приемником «Сони», запихал несколько самых любимых модных рубашек, надел на шею дорогой фотоаппарат «Пентака», остальные вещи и даже новый нейлоновый плащ оставил в каюте.

Их возили по городу на большом автобусе с кондиционером, гид сносно по-русски рассказывал о Марселе. В нем проживает около миллиона жителей, это административный центр департамента Буш-дю-Рон, основан город еще шесть веков назад до нашей эры…

Сосед по каюте Миша задал глупый вопрос: дескать, здесь сочинили известную революционную песню «Марсельеза»?

Гид привык отвечать на любые вопросы, в том числе и на дурацкие. Даже не улыбнувшись, заученно сообщил, что «Марсельезу» сочинил офицер французской армии Руже де Лиль в 1792 году, в Марселе он не жил…

Когда автобус остановился возле готического кирпичного собора с множеством заостренных башен, на которых отдыхали чайки, Игорь внутренне весь напрягся: пора! Сразу за собором начиналась узкая улица, сплошь забитая автомашинами. Некоторые до половины вылезали передними колесами на тротуар, и прохожим приходилось прижиматься к зданиям, чтобы разминуться друг с другом. И никто не возмущался, не клял беспечных водителей. Через мощенную красноватым булыжником улицу виднелся маленький одноэтажный кинотеатр.

Миша из Ярославля пялил глаза на полуобнаженную красотку, нарисованную на афише, остальные вслед за гидом медленно входили в высокие дубовые двери готического собора. Монах в длинной черной рясе и клобуке, сложив руки на впалой груди, равнодушно смотрел мимо них, рядом с ним на небольшом складном столике разложены цветные открытки религиозного содержания, оловянные крестики с цепочками, маленькие карманные молитвенники. Он уже сообразил, что это русские, а они не покупают таких вещей.

Руководителе группы оглянулся на склонившегося над столиком Игоря, кивнул — мол, не задерживайся — и скрылся в дверях. Вслед за ним с застывшей улыбкой вошел Миша. Этот не оглянулся. Ну, кажется, самое время уходить… И тут откуда ни возьмись Эльвира, дотронулась до его плеча длинной рукой с наманикюренными ногтями и сказала:

— Ты не был в нашем Домском соборе?

«Дурища! — раздраженно подумал Игорь. — Тысячу раз говорил, что я в Риге никогда не был!»

Он улыбнулся ей и, пропустив вперед, вошел в собор. После яркого солнечного дня он сначала почти ничего не увидел. Постепенно обозначились в боковых нефах каменные гробницы вдоль стен, религиозные картины над ними, возвышение, с которого священники читают проповеди. Туристы сгрудились вокруг гида, тот, жестикулируя, что-то вдохновенно рассказывал, наверное верующий… Виктор Алексеевич, увидев их, успокоился и вместе со всеми, задрав голову, стал рассматривать фрески. Игорь сделал вид, что заинтересовался богатой, с барельефом гробницей настоятеля собора, а сам искоса наблюдал за группой. Все внимательно слушали гида. Лишь руководитель раза два на них оглянулся. Эльвира, привыкшая к тому, что ее кавалер всегда рядом, сама теперь не отходила от Игоря. «Все, девочка, прощай навеки! Катилась бы ты от меня подальше…» — с досадой подумал он.

— Ты обратил внимание на монаха при входе? — спросила она. — Похож на молодого Иисуса Христа.

— Я на женщин смотрю, — не очень-то любезно пробурчал он.

— Где же прячутся прекрасные француженки? Я что-то не вижу их…

Вдруг лицо его искривилось, зубы сжались, он оглянулся, с трудом сдерживая стон.

— Игорь, ты что? — озабоченно заглянула в глаза латышка.

— Что-что! — вспылил он. — Живот схватило после вчерашних устриц!

Держась за живот, он устремился к выходу. Проскользнул мимо монаха, похожего на Христоса, смешался с толпой других туристов. Свернул за собор, в узенькую улочку, здесь распрямился, глубоко вздохнул, быстро оглянулся и чуть не завопил от злости: вслед за ним прибежала сюда и Эльвира!

— Ну что ты за мной ходишь? — сказал он. — Я не нуждаюсь в няньках!

— Туалет в той стороне, — невозмутимо проговорила она, показав рукой в сторону кинотеатра.

— Я не добегу… — скрипнул от бешенства зубами Игорь, он готов был убить эту дуру.

— Чего ты злишься? — удивленно уставилась на него девушка. — Не надо было есть эти дурацкие устрицы.

В голове пронеслось: «Десять раз я имел возможность смыться, а когда действительно понадобилось, эта девка все готова мне испортить!»

— Тебе уже легче? — участливо заглядывала в глаза Эльвира. — Может, минеральной выпьешь? У собора рядом кафе.

— Легче, — пробурчал он. — Ладно, пошли к кинотеатру…

Улочка была пустынна, лишь на другой стороне у магазинчика человек в кепке с целлулоидным козырьком, сидя в «ситроене», безуспешно заводил его. Завывающий вой стартера нарушал тишину улочки. Больше никого не было видно. Белые и сизые птицы облепили витую чугунную решетку.

Игорь пропустил вперед латышку — да и латышка ли она на самом деле? — а сам поплелся сзади. Решение созрело мгновенно: еще раз оглянувшись на «ситроен», он сорвал с шеи тяжелую «Пентаку» и ударил ею по голове Эльвиру. Подхватил под мышки, чтобы не упала на тротуар, и втащил в первый попавшийся подъезд, к счастью не закрытый. По лицу девушки медленно потекла струйка крови, щеки побледнели, длинные полосы спустились на глаза.

Привалив ее к зеленоватой оштукатуренной стене, выскочил на улочку.

— Найденов! — по-русски крикнул мужчина, высовываясь из приоткрытой дверцы «ситроена». — Жми сюда! Быстрее!

Не раздумывая, Игорь перемахнул узкую дорогу перед самым радиатором обшарпанного автомобиля с откидным верхом и вскочил в предусмотрительно распахнутую дверь «ситроена».

— Документы взял? — коротко бросил незнакомец, не оборачиваясь. Мотор у него мигом завелся, и машина рванулась вперед.

— У меня заграничный паспорт…

— Я про сумку этой дылды, которую ты огрел фотоаппаратом по черепушке.

— Не до того было, — немного приходя в себя, ответил Игорь.

— Шляпа! — заключил человек и на короткое мгновение оглянулся, улыбка тронула тонкие губы. — С благополучным приездом, Игорь Найденов, в прекрасную Францию!

— А вдруг я убил ее? — сказал Игорь. Он взглянул на «Пентаку»: дорогой фотоаппарат вроде бы не пострадал, значит, удар был не очень сильным. Скорее всего, оглушил ее… Очнется — крик подымет…

— Ты все правильно сделал, — глядя на дорогу, заметил мужчина. — Я видел, как она кинулась из собора вслед за тобой. И лицо у нее было в этот момент очень решительное…

— Черт, на нее я совсем не подумал! — вырвалось у Игоря.

— Надо было обыскать, может, у нее за пазухой или под юбкой спрятан револьвер, — рассмеялся незнакомец.

— Вы русский? — поинтересовался Игорь. Они уже выехали на широкую улицу и неслись все дальше и дальше от собора в потоке разноцветных машин.

— Андрей Соскин, — наконец представился мужчина. — Я покинул бедную несчастную Россию в шестьдесят третьем. Почти точно так же, как и ты, только без кровавых эксцессов. Видишь ли, я принадлежал к артистической среде, точнее, прибыл сюда с людьми искусства, а лучшее оружие интеллигентных людей — это интеллект… — Он рассмеялся. — Впрочем, очень скоро здесь я научился всему, в том числе бить морды и даже убивать…

Глядя на ряды красивых каменных зданий, на дворцы, соборы, Найденов постепенно освобождался от напряженности. Все происшедшее отодвигалось на задний план, даже миловидное лицо Эльвиры стушевывалось… Когда-то, плавая с Катей по озеру, он подумал, что мог бы, как в «Американской трагедии» Драйзера, убить девушку фотоаппаратом… И вот аппарат сработал! Он даже не успел сообразить, как это все получилось! Будто его рукой двигал кто-то посторонний…

— Где тут сидел в крепости узник, ставший графом Монте-Кристо? — спросил Игорь. Почему-то эта мысль не давала ему покоя.

— Граф Монте-Кристо сидел на Карантинном острове в замке Иф, — ответил Соскин. — Туда теперь туристов водят. В замке Иф три месяца томился Мирабо. Его туда упекли родственники за то, что проматывал состояние… Сидел капитан корабля, завезший в Марсель оспу… Ты еще там побываешь!

— Надеюсь, в качестве туриста? — пошутил Игорь.

— Времена графа Монте-Кристо канули в Лету. Теперь избавляются от неугодных людей другими способами…

— Куда мы едем? — осмысливая его слова, спросил Игорь.

— От глупой русской привычки задавать направо-налево вопросы постарайся поскорее избавиться. Здесь этого не любят!

— Здесь?

— При нашей работе — везде, — отрезал Соскин.

3

Вадим Казаков ехал по улице Ракова мимо Дома радио, когда со стоянки выскочили новенькие «Жигули». Он резко вильнул в сторону, и в следующее мгновение послышался самый неприятный для автомобилиста звук — царапающий скрежет металла о металл. Вадим затормозил, с обреченным видом вылез и обошел свой «Москвич»: левая дверца вдавлена, краска содрана до металла. Выбрался из «Жигулей» и высокий парень в кожанойкуртке с поясом, стал осматривать сверкающий бампер, который пропорол бок «Москвича». Как водится, тут же собралась толпа зевак.

— Я считаю, мы оба виноваты, — миролюбиво заметил парень в куртке. — Вы ехали быстро, а я, не заметив вас, подал машину прямо на проезжую часть. Может, без милиции разберемся?

— Тебе-то хорошо — отделался царапиной, — вступился за Вадима пожилой мужчина в бежевом плаще и синей шляпе. — А ему ремонта — на полсотни минимум.

Приедут инспектора ГАИ, составят протокол, временно отберут права. Не везет Вадиму! Снова придется обращаться к Михаилу Ильичу Бобрикову…

— Ты же ему товарный вид попортил, — суетился пожилой в шляпе. — Если погоните на станцию, насчитают больше сотни, истинный бог! Уж я-то знаю!

— Решайте, вы больше пострадали, — вздохнул высокий. По-видимому, ему тоже не хотелось дожидаться ГАИ.

— Заплати человеку полсотни — и весь разговор, — настаивал непрошеный защитник Вадима.

Парень в кожаной куртке пожал широкими плечам», достал из бумажника две двадцатипятки, протянул Вадиму, тот машинально взял.

— Радуйся, что дешево отделался, — не унимался защитник. — Новичок? Небось права-то получил без году неделя?

Высокий, даже не удостоив взглядом «синюю шляпу», укатил. В кабине «Жигулей» сидела черноволосая девушка, она так и не вылезла оттуда.

Видя, что все закончилось мирно, толпа разошлась. «Синяя шляпа» подошел к «Москвичу», провел ладонью по вмятинам.

— Таков наш автолюбительский крест — утром выехал, а вечером можешь очутиться в больнице… А железо — это пустяки! — Он нагнулся к уху Вадима: — Я дам вам адресочек одного умельца, он в своем гараже вам за день вес выправит и покрасит. Ей-богу, будет как новая. Ну, понятно, обойдется подороже, чем на станции техобслуживания, зато без очереди…

Вадим и эту бумажку засунул в карман. Он вообще за все это время не произнес ни слова. Раньше думал: случись такое — как и другие шоферы, схватился бы ругаться с виновником аварии. Кстати, кто виновник, так и не успели выяснить, наверное, и впрямь оба. Неотступно сверлила мысль: «Не в отпуске ли Бобриков? И согласится ли поставить машину на ремонт?» Еще повезло, что сейчас глубокая осень, нет той весенней суеты, когда все торопятся на станцию техобслуживания.

В мрачном настроении он потащился на Московский проспект. Регулировщики бросали взгляды из своих застекленных будок на машину, но не останавливали. Вадим договорился с Викой Савицкой поехать на юг, в Коктебель. И выехать они должны были в следующую субботу, а сегодня понедельник — вот уж воистину день несчастный! Успеют ли за это время все сделать? Возможно, придется дверцу менять, ручка-то все равно сорвана…

Михаил Ильич оказался на месте, на этот раз не понадобилась и Савицкая: он сразу узнал Вадима и вроде бы даже обрадовался, встал из-за стола, пожал руку, кивнул на диван, мол, садись… Как и тогда, звонили телефоны, в дверь с угодливыми улыбками заглядывали автолюбители и покорно прикрывали, увидев Вадима.

— Опять поцеловался с кем-то? — улыбнулся Бобриков.

— Так глупо получилось…

— Умных аварий не бывает, — перебил Михаил Ильич. — Глянь в окно. Видишь вишневые «Жигули»? Крыша и капот всмятку. Человек только что получил новенькие в магазине, стал выезжать из ворот и поцеловался с самосвалом! Ремонту — на тысячу, не меньше, да и товарный вид уже наверняка потерян.

— Черт с ним, с товарным видом, — сказал Вадим, не понимая, куда тот клонит. — Наверное, дверцу менять придется.

— А где ее взять-то, дверцу? — хитро прищурился начальник. — Тут придется поломать голову…

Мастер кузовного цеха осмотрел «Москвич», задумчиво потер переносицу. Он был в черном кожаном пиджаке, модных туфлях на каучуковой подошве, на руке голубовато посверкивали японские часы. К нему то и дело совались со своими просьбами автолюбители, но, наткнувшись на его холодный взгляд, понимающе кивали, молча отходили.

— Надо сделать, Петрович, — взглянул Михаил Ильич на коренастого мастера.

— А как с «Волгой» адмирала?

— Адмирал в море, подождет.

Пока Вадим оформлял заказ, загонял машину в цех — прежде пришлось помыть ее, — наступил обеденный перерыв. Некоторые автослесари потянулись к ожидающим их в стороне автолюбителям. На пути к автобусной остановке Вадима нагнал на своих новеньких «Жигулях» Михаил Ильич.

— Тебе в город? — спросил он. — Садись, подвезу.

Чехлы на сиденьях финские, обшитый толстой кожей руль фиатовский, под креслами установлены деревянные динамики, а стереомагнитофон спрятан в перчаточном ящике. Бобриков нажал клавишу, и салон густо наполнился мелодичной музыкой.

— «Филипс», — небрежно бросил Бобриков, поймав восхищенный взгляд Вадима. — С риверсом.

Вадим не знал, что такое «риверс», но спросить постеснялся, он вообще впервые увидел магнитофон в машине. Маленький аппарат, целиком заглотивший кассету, звучал ничуть не хуже стационарного, казалось, мелодия наполняет весь салон: она идет снизу, сверху, с боков. Михаил Ильич приглушил звучание, сбоку быстро взглянул на Вадима:

— Нравится? Могу уступить… Мне предлагают «Пионер», у него мощность побольше.

Вадим поинтересовался, сколько же стоит такая штука.

— Семь рублей, — ответил Бобриков. — С колонками. И что удобно — магнитофон не виден снаружи: колонки под сиденьями, а сам аппарат закрывается крышкой. Кто ставит колонки у заднего стекла, тот рискует лишиться магнитофона, а тут все шито-крыто! Ни один воришка не догадается, что в машине аппарат.

— Семь рублей… — повторил Вадим. — Семьсот?

— Такие теперь цены, — улыбнулся Бобриков. — За что капиталисты дерут с нас шкуру?

— Скорее, наши спекулянты, — вставил Вадим.

— Сходи в комиссионку, поинтересуйся, «филипсы» с риверсом идут по семь-восемь рублей.

— Вещь хорошая, конечно, но и цена!

— Дефицитная вещь, бери, пока я добрый, не пожалеешь! — соблазнял Бобриков. — Я скажу ребятам, они тебе за четвертак его сразу и установят.

«На круг семьсот двадцать пять рублей… — соображал Вадим. — Если взять эту штуку, то на «Жигули» не хватит…»

Он собирался поставить на комиссию свой «Москвич» и приобрести «Жигули» — эти машины ему больше нравились, да и его развалюха уже набегала свыше ста тысяч километров, теперь придется больше ремонтировать, чем ездить.

— Поехали ко мне, пообедаем? — предложил Бобриков. — Я живу на Васильевском острове.

Хотя Казаков и не испытывал симпатии к Бобрикову, он согласился: нутром журналиста чувствовал, что это интересный тип! В нем уживаются, по-видимому, способный администратор и ловко замаскированный делец! Каждая новая встреча с Бобриковым давала пищу для размышления. Как хитроумно приспособился этот человек к обстоятельствам! Отлично понимая, как автолюбителям необходимы запчасти, ремонт машин, он извлекает из этого гораздо больше тех, кто открыто берет взятки. Бобриков — психолог, и довольно тонкий… И его не так-то просто будет припереть к стенке! Такой из самой критической ситуации сумеет вывернуться. Но тем и интересен был для Вадима Казакова Михаил Ильич, что с ним нужно было и самому проявить все свои качества журналиста. Бобриков явно считает его, Казакова, за простака, иначе не предлагал бы дорогой «Филипс»… Пусть он так и продолжает думать. Желание написать про ловкого делягу крепло в Вадиме.

У Михаила Ильича была двухкомнатная квартира, богато обставленная импортной мебелью, на подставке — заграничный стереомагнитофон, проигрыватель, десятка два кассет, на стене подвешены фирменные колонки. С потолка квадратной меблированной кухни спускается матовый плафон, на деревянных резных полочках флаконы со специями — все красивое, заграничное, даже холодильник финского производства. Двери в квартире и подсобных помещениях из красного дерева, моющиеся импортные обои. Ничего подобного Вадим в продаже не видел.

Михаил Ильич поставил на электрическую плиту кастрюлю, сковородку, достал из холодильника масло, икру, семгу.

— Я буду чай, а ты, если хочешь, свари кофе, — предложил он.

Движения у него быстрые, резкие. На одном месте он долго не мог находиться. Пока разогревался обед, успел позвонить несколько раз и договориться вечером о встрече. «Будь у меня в семь пятнадцать! Плюс-минус пять минут, опоздаешь — меня дома уже не будет!» Голос начальственный, не терпящий возражений. Повесив трубку, на минуту вдруг прилег на тахту. Вскочил, будто подброшенный пружиной, и включил магнитофон. С Вадимом обращался так, будто они сто лет знакомы и тот уже не один раз бывал у него дома.

— Надо бы пару колонок и на кухне поставить, — философствовал он. — Где большую часть времени проводим мы? На кухне за столом. А в комнате жена накрывает лишь по большим праздникам.

На обед были борщ, котлеты с картошкой. Бобриков говорил, что Вадиму крупно повезло с магнитофоном. «Филипс», отличная новейшая модель, такую нигде не достанешь, ему, Бобрикову, привез из ФРГ его друг-приятель кинорежиссер Саша Беззубов. Не задаром, конечно, пришлось ему «отстегнуть» семь штук, за столько же отдает и Вадиму. У нас пока это редкость, а там магнитофон на каждой машине установлен…

Вадим еще не дал согласия, а Михаил Ильич уже считал дело решенным, говорил, что прямо сейчас поедут на станцию техобслуживания и электрик в два счета поставит в «Москвич» магнитофон. Будет Вадим ездить и благодарить его, Бобрикова, за такой «подарок»! Ну а если что еще случится с машиной, то в любое время к нему — для хороших друзей всегда найдутся дефицитные запчасти…

— Почему я на этой работе столько лет держусь? — разглагольствовал Михаил Ильич. — Взяток не беру. Уже сколько на моем веку начальников станций техобслуживания из-за этого погорело! А у меня ни одного прокола. А когда совесть чиста, человек ничего не боится. Ты бы послушал, как я с профессорами-академиками разговариваю: чем, мол, вы лучше других автолюбителей? Становитесь в порядке очереди, и все будет о’кэй!

— А как суют взятки? В конверте? — поинтересовался Вадим. — Или борзыми щенками?

— Сначала пробовали… — усмехнулся Бобриков. — Дело в том, что кто дал взятку, тот больше тебя не уважает, а я, понимаешь, не терплю к себе неуважения. Я хочу быть не зависимым ни от кого. Звонит мне мой начальник, — дескать, помоги с ремонтом такому-то товарищу, — я говорю: пусть приезжает… Прикатит и ко мне в кабинет, мол, я от такого-то… Ну, я ему вежливенько разъясняю, что необходимых ему запчастей у меня нет, сам министр не прикажет поставить то, чего у меня не имеется в наличии, а вот сделать техобслуживание, помыть машину — пожалуйста!

— На самом деле деталей нет?

— В том то и дело, что есть, но я по блату никому не даю. И никакой мне начальник не прикажет. Я ведь не отказываю, но и не даю. Как говорится, на нет и суда нет. Мой начальник ведь не знает, что у меня в загашнике хранится…

— А кому же… даете дефицитные запчасти?

— Тебе не отказал бы, — улыбнулся Бобриков. — Ты не трясешь перед носом своим удостоверением, не ссылаешься на авторитеты. Не грозишься написать про меня в газету… Почему бы тебе и не помочь?

— Спасибо, конечно, но…

— Без всяких «но» обращайся ко мне, всегда помогу, — заверил Бобриков.

— А магнитофон с колонками я не возьму, — вздохнув, сказал Казаков. — Дороговато для меня, да и нужен ли в машине магнитофон? Пожалуй, отвлекать во время езды будет.

Михаил Ильич сразу поскучнел, заторопился на работу. Вадим почувствовал, что тот потерял к нему всякий интерес и уже, наверное, жалеет, что многое наобещал…

Хотя часть пути можно было проехать вдвоем, Бобриков не предложил ему сесть в машину. Приоткрыв дверцу, сухо осведомился:

— Про каких ты щенков-то говорил?

— Про борзых, — скрывая улыбку, ответил Вадим.

— Дочь просит карликового пуделя, а борзая — это такая большая собачина с поджатым брюхом?

— Любого зайца догонит.

— Услышишь про карликового пуделя — позвони мне. — Бобриков хлопнул дверцей и резво взял с места.

Наверное, просто по наитию Вадим зашел в комиссионный в Апраксином дворе, протиснулся сквозь толпу к витрине и увидел на полке точно такой же «Филипс», который так упорно навязывал ему Бобриков. И стоил он ровно пятьсот рублей. Не поверив своим глазам, Казаков переспросил у продавца, тот подтвердил, что эта модель стоит пятьсот рублей, их целая партия прибыла в «Березку».

Шагая по Невскому, Вадим мрачно размышлял, зачем Бобрикову брать взятки с автомобилистов? Можно просто клиенту продать какую-либо вещь, не имеющую никакого отношения к запчастям… Он вспомнил, как Вика Савицкая рассказывала, что Михаил Ильич, устроив кузов ее мужу — Василию Попкову, взял «на время» дорогой транзисторный приемник, да так и не вернул…

«Вот он, материал для фельетона, — подумал Казаков. — К Бобрикову на Московский теперь мне путь заказан! Машину он поставил на ремонт в надежде всучить мне «Филипс»».

Вадим решил, что станцией обслуживания и Бобриковым он займется, когда возвратится из отпуска. Правда, тема не нова: не так уж редко появляются в печати материалы про станции техобслуживания… Ничего, внесет и он свою лепту в это дело!..

Глава восемнадцатая

1

Павел Дмитриевич бухал кулаком по дощатой двери — от мощных ударов сотрясалась стена, в сенях звякали на лавке пустые ведра. В окне мелькнул свет, немного погодя сонный женский голос произнес:

— Господи, да кто это грохочет в такое время? Пожар, что ли?

— Мама, я сам открою, иди спи, — проговорил мужчина.

Скрипнула дверь в избе, потом лязгнул засов в сенях, и на крыльцо вышел Широков — он был в исподней рубахе и трусах, темные волосы на голове взлохмачены. Абросимов сгреб его за грудки, рванул на себя так, что затрещала рубаха, и, заглядывая в глаза, прорычал:

— Меня надоумил выпроводить отсюда Ингу Ольмину, а сам, моралист чертов, мою жену увел?!

Иван Степанович стоял перед разгневанным Абросимовым и молчал.

Тот развернул его и ударом кулака сбросил с крыльца на землю. Широков медленно поднялся.

— Бей не бей, а делу, Паша, не поможешь, — сплюнув и облизав губу, проговорил он. — Потерял ты Лиду.

— Да я только свистну, она тут же ко мне прибежит! — не помня себя, кричал Павел Дмитриевич.

— Свистни, — глухо уронил Иван Степанович.

На крыльцо выскочила в длинной исподней рубахе старуха Широкова. Седые волосы рассыпались по плечам, в тонких руках ухват.

— Ты чего, бесстыжие твои глаза, ночью людям спать не даешь?! — завопила она. — Вот ухватом огрею по горбине! А ты, Ванька, чего язык проглотил?

Тот подошел к матери, отобрал ухват и отбросил в сторону.

— Иди, мама, — спокойно сказал он. — Без тебя разберемся, дело тут мужское… — Оглянулся на тяжело дышавшего Абросимова и прибавил: — Сейчас оденусь и выйду, а ты, гляди, дом на куски не разнеси…

— Пашка, ты? — подслеповато щурилась в темноту старуха. — За своей Лидкой приперся? Да бери ты ее ради бога! Вместе с робятишками…

— Мама, пойдем в избу. — Сын увлек ее в черноту сеней.

Прислонившись плечом к забору, Павел Дмитриевич отрешенно уставился на смутно вырисовывающуюся на фоне темного беззвездного неба водонапорную башню, — казалось, она наклонилась в его сторону и грозила упасть на голову. Мелкий дождик опутывал липкой паутиной лицо, мокро шелестел в полуголых ветвях огромной березы, стоявшей напротив дома Широковых. Кругом тихо и темно, лишь желто светятся два высоких окна на вокзале. Холодные порывы ветра раскачивали телеграфные провода на столбах, и они тихонько гудели. Мимо ног бесшумно прошмыгнула кошка, ожгла зеленоватым огнем вспыхнувших глаз.

Широков вышел в ватнике, волосы на затылке топорщились; долго всматривался в сумрачное лицо Абросимова, потом присел на верхнюю ступеньку, закурил. Неяркий огонек спички выхватил из сумрака прищуренный глаз и черную бровь.

— Я думал, ты раньше сюда заявишься, — негромко сказал он. — Лида тебе еще когда написала?

— Где она?

— Тебе лучше с ней утром потолковать.

— Ты что ее прячешь? — вскинулся Абросимов.

— Дай Лиде развод, Павел, — сказал Иван Степанович. — Не вернется она к тебе, это факт.

— Дождался-таки своего, — горько усмехнулся Павел Дмитриевич, тяжело усаживаясь рядом на мокрую ступеньку. — Долго же ты ждал!

— Двенадцать лет, — ответил Иван Степанович.

— А детей как? — искоса взглянул на него Абросимов. — Делить будем: Валентина — мне, Ларису — тебе?

— Лида детей тебе не отдаст, — глубоко затягиваясь папиросой, проговорил Широков. — Не они первые, не они последние без родного батьки-то вырастут. Ты и сам без отца воспитывался, да и к матери-то не шибко тянулся…

— Это, Ваня, не твое собачье дело, — насупился Абросимов.

— Сам завел разговор, — усмехнулся тот.

— Морду тебе набить, что ли?

— Бей, — продолжал усмехаться Широков. — Ты сильнее. Только прок-то какой? Ты сам во всем виноват: нашел другую, завертелся-закрутился, а она разве не живой человек?

Абросимов повернулся к нему, впился серыми глазами в его смутно белеющее лицо:

— Ты рассказал Лиде про Ингу?

— Шила в мешке не утаишь, Павел!

— Конечно, не ты… — понурил голову Павел Дмитриевич. — Да и какое это теперь имеет значение? — Он облизал пересохшие губы. — У тебя есть выпить?

Иван Степанович ушел в избу и скоро вернулся с бутылкой, двумя стаканами, в которые были засунуты по большому соленому огурцу. Все это разложил на верхней ступеньке.

— Про хлеб забыл!

— Сиди, — остановил его Павел Дмитриевич. Он разлил вино по стаканам, не чокаясь, залпом выпил, закусывать не стал. — Ни Лиды теперь у меня, Иван, ни Инги… Замуж вышла Ольмина и уехала аж во Владивосток. За военного моряка выскочила! И где она его только в Рыбинске нашла? Там и морей нет!

— Потому ты и кинулся сюда, к Лиде?

— Правильно моя бабушка Ефимья Андреевна говаривала: «Сам корову за рога держит, а люди молоко доят», — вертя пустой стакан в пальцах, проговорил Абросимов. — Это про меня сказано.

Иван Степанович отпил половину, закусил огурцом. Из-под ватника белела рубашка. Дождь чуть слышно шуршал дранкой, из-за леса зашарил по насыпи, кустам луч приближающегося к Андреевке поезда. Голубоватым пламенем вспыхнули провода, блеснули сталью рельсы, в каждом окне железнодорожной казармы, стоявшей на бугре, обозначались неясные туманные луны.

— Я вот как думаю, Павел, — неторопливо начал Широков. — Ты, конечно, можешь заставить Лиду жить с тобой: все же дети и, потом, женское сердце все прощает…

— Моя мать никогда никому ничего не прощала, — перебил Абросимов.

— Мы толкуем о Лиде, — мягко продолжал Иван Степанович. — Она тебе все простит, но счастья уже не будет в твоем доме, Павел. И ты это знаешь. Сейчас тебе одному плохо, ты сильный мужик и справишься с этим, а разлучи ты нас с Лидой — всем нам тогда будет худо, и тошнее всех — Лиде. Вот и решай. Как скажешь, так и будет… Только предупреждаю: я от Лиды не отступлюсь! Ждал двенадцать лет, буду и дальше ждать. Судьба нас готовила с Лидой друг для друга, но вмешался ты… Ладно бы любил ее, так нет, не любишь! Не выйди замуж за другого твоя учительница, ты о Лиде и не вспомнил бы. А тут примчался, шумишь: давайте мое! А нужна ли она тебе, Лида-то? Ты же умный мужик и знаешь, что разбитый кувшин не склеишь.

Павел Дмитриевич упорно смотрел на водонапорную башню Поезд прибыл и теперь шумно пускал пары на станции, слышались неясные голоса сцепщиков, хлопанье крышек букс, мерный шум воды, наливаемой в тендер.

— Ты говоришь, доброе женское сердце… — заговорил Павел Дмитриевич. — Лида мне все написала… про вас с ней… Может, она для меня сейчас как для утопающего соломинка…

— Ты хотел, чтобы она тебя пожалела?

— Ненавижу бабью жалость! — громко вырвалось у Павла. — Не жалость мне ее нужна… Не чужие ведь? У нас дети.

— Павел, поверь, Лиде будет лучше со мной, — сказал Широков. — Это я знаю точно.

— А я вот ни черта не знаю! — грохнул кулаком по доске Абросимов. Пустая бутылка подскочила и, прыгая со ступеньки на ступеньку, покатилась вниз. — Думал, здесь у меня дом, жена, дети, а ночевать придется идти в дедовский дом! — Он покосился на абросимовский дом с темными окнами: — Туда-то меня хоть пустят?

— Ночуй у меня, — предложил Иван Степанович.

Павел Дмитриевич вдруг громко рассмеялся, встал во весь свой внушительный рост и сверху вниз посмотрел на Широкова.

— И чего меня сюда принесло? За каким лядом? Жизнь сама мудро рассудила нас: ты долго ждал и получил Лиду, я тоже долго ждал — и потерял Ингу!..

— Я не могу без нее, Павел.

— Конечно, я дам развод, Ваня, — сказал Павел Дмитриевич. — А вот на свадьбу не приглашай…

— Смолоду тебя не видел таким, — покачал головой Иван Степанович.

— Каким?

— Да все вы, Абросимовы, в деда Андрея: отчаянные, бесшабашные, взрывные, как порох.

— А ты, Ваня, другой! — рассмеялся Абросимов. — Ты не взорвешься, ты, как капля камень, долбишь, долбишь и все-таки своего добьешься! Ну да ладно, кто каким уродился, таким тому и быть…

Рукой взъерошил волосы и, крепко впечатывая в землю подошвы, крупно зашагал к калитке. Иван Степанович, попыхивая папиросой, видел, как он прошелестел в своем плаще вдоль забора, отпер калитку; потом услышал громкий стук в дверь абросимовского дома, глухие голоса, скрип половиц в сенях.

Бросив окурок в бочку под застрехой, Широков поднялся с крыльца.

Дверь отворилась, и в щель просунулась растрепанная голова матери.

— Я думала, он прибьет тебя, Ванюша! — зашептала она. — У них, Абросимовых, тяжелая рука… Андрей Иванович — дед-то Павла — разок тряхнул твоего батьку, так из того чуть дух вон не выскочил!

— И ты все время под дверью стояла? — удивился сын.

— Ванюшка, как же ты бабу-то берешь с двумя ребятишками? — плаксивым голосом заговорила старуха. — Лидка-то, она работящая, веселая, но с таким приплодом! Можа, Ванюша, другую выберешь? Девок-то в Андреевке пруд пруди, а ты прилепился к замужней…

— Иди в избу, маманя, — сказал Иван Степанович. — Это надо же в сенях столько времени проторчать!

— И всю-то мою горемычную жизнь наши суседи Абросимовы поперек дороги встревают! — причитала она, шлепая в валенках к двери.

— Только ли они? — усмехнулся Иван Степанович. — И мы с тобой, маманя, в их жизнь встрянули…

— И я говорю, связал нас черт с ними — прости мя, господи, грешницу, — одной веревочкой…

— Если бы бог, — усмехнулся сын, закрывая за собой дверь на железный засов.

2

Алексей Листунов вышел из метро «Новослободская», взглянул на часы: без пяти три. В потоке прохожих дошел до сберкассы, но внутрь входить не стал, да ему там и делать было нечего. У будки телефона-автомата, что неподалеку, ровно в три часа они должны встретиться с Изотовым. Точнее, в маленьком сквере, где под черной старой липой виднелась мокрая скамья. Ничего подозрительного Листунов не заметил, да и что может быть подозрительного, когда мимо течет толпа прохожих. И нет ей конца и краю. Да и Изотов, как говорится, стреляный воробей, знает, как действовать. И вместе с тем в глубине души Алексея зрела тревога, она зрела вместе с тупой болью в желудке. С год как Листунов стал ощущать под ложечкой жжение и боль. Особенно это ярко проявлялось после выпивки, примерно на третий день.

Изотова он сразу увидел — тот не спеша прошел мимо, уселся на скамью, предварительно подстелив газету. Алексей вскоре тоже присел рядом. У Изотова в руках портфель. Что интересно, в нем?

— Как обычно… — только эти слова и успел произнести Родион Яковлевич, передав портфель.

— Никаких лишних движений, сидите спокойно, — произнес молодой мужчина, появляясь перед ними. Неизвестно откуда возникли еще двое.

— Мы присели отдохнуть… — промямлил Листунов.

— Это ваш портфель? — резко спросил молодой человек.

— Портфель? — бросив косой взгляд на Изотова, спросил Алексей.

— Впрочем, передача портфеля нами зафиксирована, — сказал молодой человек, по-видимому, старший. — А теперь вставайте и пройдемте к машине.

Тут же серая «Волга» подкатила к тротуару, по которому текла безразличная к происшедшему толпа. Да и вряд ли кто чего понял: группа людей направляется к двум машинам. Краем глаза Алексей заметил еще одну «Волгу», подкатившую чуть позже.

Все было для Листунова настолько нереальным, что на ум пришел запомнившийся эпизод из детективного кинофильма: люди в штатском, машины, наручники… Вроде бы наручники не собираются им надевать…

Алексей Листунов и не заметил, как очутился в «Волге», зажатый между двумя рослыми мужчинами с невозмутимыми лицами. Во вторую машину таким же манером посадили Родиона Яковлевича Изотова.

На коленях Алексея лежал тяжелый портфель с двумя блестящими замками, тот самый, который только что передал в сквере под черной облетевшей липой Изотов. Проклятый портфель огнем жег ноги Листунов догадывался, что в нем: деньги в просвечивающем сиреневом конверте, портативный, с портсигар, магнитофон, возможно, и крошечный фотоаппарат, вмонтированный в какую-нибудь с виду безобидную штуковину… Испытывал ли он страх? Скорее, какое-то отупение. Как утром себя чувствуешь после хорошей пьянки: в голове пустота, ни одной толковой мысли. Да чего теперь запираться, когда взяли с поличным. Ладно, он несчастный птенец в этих делах, а Изотов? Уж он-то должен был заметить слежку. Что-то он говорил, как себя вести, если вдруг задержат… Какой смысл отпираться, если при тебе проклятый портфель? Наверняка их встречу и на пленку засняли… Ему вспомнились детективные фильмы, где снимают подозреваемого в разных местах: человек выходит из машины — щелк, человек поднимается по ступенькам — щелк, человек пожимает кому-то руку — щелк!

Они с Изотовым не здоровались за руку, тот только успел передать Алексею портфель — щелк! И тут же, будто из-под земли, выросли перед ними трое…

А за окном машины мелькали люди, которые куда-то спешили по своим делам, проплывали высотные здания, кое-где на почерневших уличных деревьях еще трепетали последние красные листья, на протянутых поперек улиц тонких тросах треугольными языками вспыхивали красные флажки — Москва готовилась к Ноябрьским праздникам. Огромный портрет улыбающегося Ленина в кепке и с алым бантом на груди на миг заполнил собой всю перспективу, и последнее, что отчетливо отпечаталось в памяти Листунова в этот влажный октябрьский день, — это распахнутая дверь школы и высыпавшая на цементные ступеньки стайка школьников в расстегнутых пальтишках и в красных галстуках. Ребятишки весело смеялись, размахивали портфелями…

В небольшом квадратном кабинете с портретом Дзержинского над письменным столом Алексей рассказал все, с самого начала, вежливому моложавому сотруднику КГБ СССР: как он познакомился несколько лет назад в березовой роще с Игорем Найденовым, потом с Изотовым, как выполнял все поручения «друга» погибшего в Сибири отца, как предлагал знакомым антисоветские книжонки, заводил провокационные разговоры, поносил наш строй и нахваливал «западный рай», — в общем, про то, как стал если еще не шпионом, то активным пособником врага. Только сейчас он со всей отчетливостью понял, как далеко зашел! Ну и сволочь же этот Найденов! Он, Игорек, подвел его к последней черте… Изотов передавал приветы от приятеля, расписывал его новую роскошную жизнь в Европе, обещал помочь перебраться туда и Листунову. И вот приехали… в Европу…

С Изотовым Листунов до суда встретился всего один раз на очной ставке. Повторил все, что раньше рассказывал следователю, подтвердил, что портфель получил в установленном месте от этого человека. Изотов, отрицавший, что знаком с Алексеем, презрительно усмехнулся и обозвал того «мокрицей».

Ночью, лежа на жестких нарах в своей камере, Листунов вдруг подумал: почему Родион Яковлевич назвал его «мокрицей», а не как-нибудь иначе? Есть же и покрепче выражения в русском языке…

3

Игорь Найденов полулежал в шезлонге и листал богато иллюстрированный западногерманский журнал, по долгу рассматривал обнаженных красоток, удивлялся, что под фотографиями были указаны их адреса и телефоны. Стоит снять трубку, набрать номер — и журнальная дива на любой вкус ответит тебе… Декабрь, а в саду еще не все деревья сбросили пожелтевшую листву, солнце ярко светит с синего неба, с ветки на ветку перепархивают серые, с желтыми грудками птицы. Таких вроде не видел там, дома… Дома… Дом теперь у него здесь, в Западной Германии. В России почти везде выпал снег — об этом говорят дикторы Московского радио, — лишь в Крыму еще тепло. Интересно, а здесь бывает снег?

Из виллы послышались громкие голоса, по-немецки Игорь еще плохо говорит, хотя и усиленно занимается с приезжающим сюда из Бонна Генрихом. Кажется, Бруно и Гельмут ссорятся… Смешно, эти два немца — его братья? Правда, матери у них разные, но отец один — Ростислав Евгеньевич Карнаков. Как бы между прочим, Бруно сообщил ему, что по матери они происходят от баронов Боховых, то есть, мол, он, Игорь Карнаков, плебей по сравнению с ними… Впрочем, Игорь и сам знал свое место на вилле Бруно. Обращались они друг к другу на «ты», но дистанция между ними всегда ощущалась. Гельмут — Игорь впервые в жизни увидел его — был проще старшего брата, не корчил из себя барона. Если Бруно за столом обращался к нему по-немецки, то Гельмут отвечал по-русски. Игорь понимал, что он это делает, чтобы не обидеть его. Бруно — седой, поджарый, с острым умным взглядом, у Гельмута заметен живот, круглые щеки розовые, в светлых волосах не очень заметна седина. Он уже не летает на пассажирских самолетах, но и на пенсию не ушел — работает в Берлине в управлении аэропорта. Бруно предлагал ему перебраться в Мюнхен, где он владел приносящей доход пивной, говорил, что готов взять брата в компаньоны. Ему, Бруно, приходится много ездить по западным странам, да и живет он сейчас в Бонне, вот брат и заправлял бы пивной. Гельмут отшучивался: мол, ему от пивных нужно подальше держаться, вон какой живот от этого самого пива!..

— Все ездишь на «вартбурге»? — насмешливо спросил Бруно.

— Недавно купил «фиат», — спокойно ответил Гельмут.

— А я за это время сменил шесть машин… Сейчас у меня две: «мерседес» последнего выпуска и американский «форд».

— Мне «фиат» нравится, — добродушно заметил Гельмут.

— Неужели ты еще не разочаровался в своем социалистическом строе? Знаешь, сколько за прошлый год перебежало к нам восточных немцев?

— Пусть бегут, — ухмыльнулся Гельмут. — А мне и в ГДР хорошо. И свою работу в аэропорту я никогда не променяю на твою пивную… Ты хотел бы, чтобы я подавал бюргерам на столы баварское пиво с сосисками? Уволь, брат, возраст не тот, да и моя комплекция для этого не подходит…

— Я предлагаю тебе быть управляющим пивной, а не официантом.

— Почему бы тебе не приспособить Игоря для этого дела? — насмешливо посмотрел Гельмут на младшего брата. — Пусть потихоньку приобщается к капиталистическому образу жизни… Или ты думаешь, Игорь, что тут, в Западной Германии, манна небесная на голову сыплется?

— Я ничего такого не думаю, — растерялся Игорь.

— Чего же ты убежал из СССР? — наступал Гельмут. В синих глазах его появился холодок.

— Потому что я ненавижу Советскую власть! — вдруг прорвало Игоря. — Потому что мой отец всю жизнь боролся против этой власти и мне завещал… Кто я там был? Сын врага народа! Человек без фамилии… Найденов! Разве это моя фамилия?

— А кем ты здесь хочешь быть? — не отставал Гельмут. — Одной ненавистью к Советской власти тут не проживешь! Да и за что тебе эту власть ненавидеть-то? Она тебя выкормила, выучила, работу дала…

— Кузова в цехе ворочать да целину на тракторе поднимать! — вставил Игорь.

— За его будущее ты не беспокойся, — ободряюще улыбнулся Игорю Бруно, он был доволен его вспышкой. — Как говорится, его будущее в его собственных руках.

— Не хитри, братец! — усмехнулся Гельмут. — Скажи уж прямо: в твоих цепких руках.

— Твой Карл едет в Московский университет? — перевел разговор на другое Бруно.

Гельмут с минуту сверлил его неприязненным взглядом, потом медленно, но твердо проговорил:

— Мой сын никогда не будет шпионом, Бруно! Запомни это и не тронь мальчика. Не удалось тебе из меня сделать предателя, не удастся сбить с правильного пути и Карла. Хватит с тебя… — он бросил пренебрежительный взгляд на Игоря, — Игоря Найденова… Или теперь у тебя, милый братец, другая фамилия?

— Я возьму фамилию своего отца, — ответил Игорь.

— У нашего папеньки этих фамилий тьма, — рассмеялся Гельмут. — Какая у него сейчас, Бруно? Иванов? Сидоров? Петров?

— Игорь, иди посмотри, кажется, привезли почту… — сказал Бруно, и тот понял, что надо уйти и оставить их вдвоем.

И вот он уже около часа прохлаждается в шезлонге, листает журналы, а братья продолжают спорить в холле… После побега в Марселе Игоря очень скоро переправили в Западную Германию. На аэродроме встретил Бруно, посадил в свою роскошную темно-синюю машину и привез на виллу. Если по-английски Игорь мог более-менее сносно разговаривать, то немецкий знал слабо. И Бруно сразу прикрепил к нему Генриха — высокого мужчину с выправкой кадрового военного. Тот предложил ему здесь разговаривать с ним только по-немецки. Принес несколько толстых немецко-русских словарей и учебников по грамматике и велел каждый день по нескольку часов заниматься. Немецкий давался без особенного труда — у Игоря явно была склонность к иностранным языкам. Бруно и сообщил ему, что это он позаботился о том, чтобы Игорь оказался в Западной Германии: он давно уже следил за младшим братом…

Пока Игорю все нравилось тут. Бруно несколько раз брал его в город, ездил он в Бонн и с Генрихом, ходил по кинотеатрам, магазинам, насчет денег старший брат не скупился. Первое время у Игоря глаза разбежались: в магазинах было все, чего душа пожелает, но скоро чувство изумления и новизны пропало, он приобрел кое-что из одежды, портативный стереомагнитофон, фотоаппарат «Кодак». Тут не толпились у прилавков, а если зайдешь в магазин, так продавец так в тебя вцепится, что не уйдешь, не купив что либо. Поэтому просто ради интереса заходить в магазины не хотелось. Иллюзий на будущее Игорь особенно не строил, знал, что после отдыха начнется работа, а что это будет за работа, он догадывался… То, чему его научил Изотов, лишь азы, настоящая учеба впереди. Бруно как-то обронил, что Игоря направят в разведшколу но сначала необходимо в совершенстве овладеть немецким. Игорь уже понял, что далекая мюнхенская пивная — это не самое главное занятие Бруно. Основное — разведка. С того времени, как здесь появился Игорь, Генрих стал по утрам уезжать вместе с хозяином, а до этого, очевидно, оставался на вилле. Поражало, что тут все было оборудовано электронными устройствами. Подвальное помещение с двумя бронированными дверями напоминало атомное бомбоубежище. Участок огорожен двумя рядами колючей проволоки с подводом тока высокого напряжения. Бруно, по-видимому, надежно защитился от незваных гостей. Игоря обстоятельно проинструктировали, что железные ворота ни при каких обстоятельствах никому не открывать, разговаривать с посетителями только через переговорное устройство. В случае нападения на виллу следовало нажать на красную кнопку — и полиция будет тут же оповещена. В тире Бруно преподал младшему брату несколько уроков стрельбы из разного автоматического оружия. И посоветовал самому почаще тренироваться в подземном тире. Тут были на специальных подставках автоматы, автоматические винтовки с оптическим прицелом, разные пистолеты с глушителями и без них. Иногда Игорь стрелял на пару с Генрихом. Этот виртуозно владел любым оружием. Игорь с завистью наблюдал, как он навскидку поражает цель. Вот ему бы так научиться!..

Из разговоров с Бруно Игорь понял, что год или два назад на виллу было совершено нападение, пришлось многое переделать и обновить электронную сигнализацию. К сейфам можно было подобраться, лишь взорвав всю виллу. Продукты, молоко, овощи каждый день на зеленом пикапе доставляли к воротам, где находился в будке вместительный холодильник. В обязанности Игоря входило забирать из него продукты, два раза в день кормить трех злых овчарок — их будки находились в разных концах сада, — отвечать на телефонные звонки, включая сразу же записывающее устройство. Но звонил чаще всего Бруно, интересовался, как дела, все ли в порядке. Когда хозяин уезжал в очередную командировку, в верхней комнате поселялся Генрих. Секретарша Петра всегда ездила с Бруно. Иногда она по нескольку дней жила на вилле. Игорю нравилась стройная, молодая еще женщина с васильковыми глазами. Встретила она его приветливо, всегда вежливо улыбалась, но это еще ничего не значило: Петра так встречала всех гостей Бруно.

Два раза в месяц возил его Генрих в Бонн, в крошечный отель с романтическим названием «Тюльпан», там Игоря принимала рослая немка с выкрашенными в бронзовый цвет волосами и толстыми чувственными губами. Дело свое она знала в совершенстве, но была очень неразговорчивой. А Игорю как раз хотелось с ней по-немецки покалякать. Генрих в отеле не задерживался, заезжал за Найденовым на другое утро. Игорь поинтересовался у него, надо ли платить Луизе — так звали немку. Генрих рассмеялся и сказал, что за все уже заплачено… Игорь пошутил, дескать, видно, не жирно заплатили, слишком она молчаливая, на что Генрих серьезно заметил, мол, какие могут быть с такой женщиной разговоры. И вообще, чем меньше болтать, тем лучше.

Вроде бы все было хорошо, но какая-то смутная тревога иногда грызла Игоря, особенно когда он оставался на вилле один. Он уже понимал, что в этом новом для него мире за все нужно сполна платить, а пока платили за него другие… И потом, безделье было непривычным для него состоянием: там, в СССР, он каждый день ходил на работу, а здесь, как говорится, сачка давит — бродит по участку, валяется на мягкой тахте со словарями и слушает музыку. Генрих привез и несколько кассет самоучителя немецкого языка. Сегодня пятница, вечером они наконец-то снова поедут с Генрихом в отель «Тюльпан»… Он вспомнил, какие широкие и гладкие бедра у бронзоволосой Луизы, она была нежна с ним в постели, но он-то знал, что не единственный клиент у нее. Может, сказать Генриху, чтобы подыскал другой отель? И чтобы была там — Игорь перевернул атласную страницу — вот такая яркая блондиночка с тонкой талией…

Братья вышли из холла, Игорь захлопнул журнал и бросил на жухлую траву. В Москве за такой веселенький журнальчик можно было бы получить от любителей тридцатник…

— …Мне верят, вон даже к тебе разрешают ездить! — громко говорил Гельмут. Он был возбужден, круглые щеки алели, синие глаза поблескивали.

— Раньше, в детстве, мы с тобой, Гельмут, куда лучше понимали друг друга, — с грустью произнес Бруно. В отличие от брата, он умел держать себя в руках.

— Раньше, раньше! Раньше — это наше проклятое прошлое! Я не хочу о нем вспоминать. Я летчик, а не трактирщик! Пусть сейчас не летаю, но уже один шум реактивных двигателей за окном наполняет меня радостью… Ты живешь в своем мире, я — в своем. Пусть так и будет!

— И все-таки позволь мне поговорить с Карлом?

— Не позволю! — еще больше побагровел Гельмут. — Мальчик решил стать филологом, он говорит по-русски лучше меня, мечтает пожить в СССР.

— Речь идет совсем не о том, о чем ты думаешь, — возразил Бруно.

— Оставь Карла в покое, — сказал Гельмут. — Я хотел, чтобы он стал летчиком, но он выбрал другой путь, свой собственный путь, Бруно! И нечего парня сбивать… как это по-русски? С панталыку!

— Я думал, у тебя с годами выветрилась коммунистическая пропаганда из головы.

— Я не хочу войны, не желаю, чтобы мой Карл надел военную форму… если успеет! — сердито сказал Гельмут.

— Неужели у тебя не осталось в душе и капли национального патриотизма? — насмешливо произнес Бруно. — Германия расчленена, и твои русские не дают нам возможности объединиться!

— Мы в этом сами виноваты, — уже спокойно возразил Гельмут. — Нечего было на весь мир рот разевать! Русские могли вообще нас уничтожить, а мы живем и только благодаря им уже более тридцати лет не воюем. И национальная моя гордость ничуть не страдает от того, что ты живешь в ФРГ, а я в ГДР… К черту нужно такое воссоединение, которое грозит новой войной. Об этом ведь толкуют ваши министры?

— Ты неисправим, — безнадежно махнул рукой Бруно и повернулся к Найденову: — Игорь, скажи брату, что русские совсем не такие мирные овечки, как он нам их тут изображает.

— Дураки бы они были, если бы сидели сложа руки! — ухмыльнулся Гельмут. — Потому и нет войны, что американцы боятся напасть на русских. Слава богу, у них есть чем ответить.

— Привет-то хоть передашь Карлу от меня? — сказал Бруно. — И маленькую посылку, там сигареты и несколько кассет для магнитофона.

— Сдался тебе мой Карл!

— Все-таки он мой единственный племянник, — заметил Бруно.

Он проводил брата до ворот, где Генрих уже ждал в машине. Игорь вопросительно посмотрел на Бруно: может, и он прокатится? Но Бруно промолчал. Гельмут сухо кивнул Игорю и направился к машине. Железные порота с чуть слышным мурлыканьем раздвинулись. С дерева слетел большой разлапистый лист и улегся на сверкающий капот «мерседеса».

— Привет Клаве и племянникам! — сказал Бруно.

— Вот что, Бруно, — высунувшись из машины, сказал Гельмут. — Я к тебе больше не буду ездить… И так на меня мои товарищи косятся. Да и Клаве это не нравится. А теперь еще Карл…

— Но мне-то можно к тебе изредка наведываться? — спросил Бруно. Лицо его как-то сразу постарело. — Ты да я, а больше ведь никого не осталось…

— А Игорь? — кивнул Гельмут на стоявшего неподалеку Найденова. — Кажется, с ним у тебя полное взаимопонимание.

— С Игорем — да…

— Не надо, Бруно, — сказал Гельмут. — Не приезжай. После наших встреч у меня голова идет кругом! Наверное, у нас две разные правды. Ты вот вспомнил про детство… Тогда и ты был другим. Я думал, что после поражения нацизм из тебя выветрился, как из многих бывших гитлеровцев, но этого не случилось… У меня нет ненависти к русским, и ты ее мне никогда не внушишь! Так что прощай…Бруно!

«Мерседес» бесшумно тронулся с места и скоро исчез из виду. Створы ворот медленно стали сдвигаться, раздался негромкий щелчок.

— Как у тебя с немецким? — спросил Бруно. Приветливость исчезла с его лица, губы жестко сжались в узкую полоску. Чувствовалось, что разговор с братом расстроил его.

— Нормально, — на немецком ответил Игорь.

— Тебе нравится здесь?

— В гостях хорошо, а дома лучше, — тщательно подбирая немецкие слова, проговорил Игорь и вдруг сообразил, что сморозил ерунду: где теперь его дом? С прошлым он порвал навсегда, а в настоящем пока еще не определился. И перед ним стоит человек, который вправе решать его судьбу. От него сейчас зависит, есть у Игоря дом или нет.

— Ты счастливчик, Игорь, — присев на скамейку под толстым деревом, сказал Бруно. Лицо его снова стало обычным. — Да ты присаживайся… Месяц назад в Москве взяли Изотова и твоего дружка… Алексея Листунова.

Игорь с побледневшим лицом вскочил на ноги:

— Арестовали? Обоих?

— Изотов ничего лишнего не скажет, а вот Листунов… Расскажи мне все о нем, постарайся не упустить ничего.

…Когда Игорь закончил, Бруно долго сидел молча, глядя прямо перед собой, носком полуботинка он прочертил на тропинке глубокую полосу, сейчас, сидя рядом с ним, Игорь заметил на лице старшего брата много мелких морщин, а на шее продольные складки. Как ни старайся, от старости не уйдешь… Бруно каждое утро делал зарядку, бегал по саду, подтягивался на турнике, поднимал штангу. Глядя на него, занялся по утрам гимнастикой и Игорь.

— Вовремя ты смотался оттуда, — наконец проговорил Бруно. — Странно, что тебя отпустили за границу… По-видимому, тогда ты еще не был на подозрении. А возможно, после твоего побега во Франции взялись за Листунова и других твоих приятелей.

— А что им будет? — задал наивный вопрос Игорь. Наверное, в его голосе прозвучала боязливая нотка.

Бруно искоса взглянул на него, усмешка чуть тронула его твердые губы.

— В нашем деле, Игорь, лучше не попадаться… А для этого нужно научиться быть неуловимым, как невидимка. Талантливый разведчик почти никогда не попадается — он заранее оберегает себя от провала, принимает всевозможные меры предосторожности, а самонадеянный идиот вляпывается. Изотов был хорошим разведчиком, наверное, его в чем-то подвел Листунов…

— Как всему этому научиться? Ну, чтобы не засыпаться? — вырвалось у Игоря. Он все еще был в смятении: там, в Москве, он иногда думал о провале, но как-то не всерьез, надеялся, что уж с ним-то ничего подобного не случится…

— Этому не научишься… — как бы про себя проговорил Бруно и пристально посмотрел своими острыми глазами на Игоря: — Мы попробуем сделать из тебя разведчика международного класса! Я верю в гены родителей… Никогда не забывай, что твой отец талантливый разведчик! Надеюсь, и сейчас пронесет мимо!..

— А что… и его могут? — округлил глаза Игорь.

— С ним будет все в порядке, — уверенно сказал Бруно. — Я знаю Изотова: он лишнего болтать не станет. И потом мы уже приняли кое-какие меры… Не исключено, что мы скоро встретимся с Ростиславом Евгеньевичем Карнаковым… — Он почему-то не назвал его отцом.

— После войны я всего два раза его видел, — сказал Игорь.

— Ну, мы-то с тобой будем часто встречаться, — улыбнулся Бруно.

— Разве скоро я уеду отсюда? — почуяв неладное, спросил Игорь.

— Тебе не надоело торчать здесь и листать порнографические журналы? Не за этим же ты приехал сюда? Надо начинать работать, мой дорогой! — рассмеялся Бруно. — Через неделю ты полетишь к нашим друзьям в Нью-Йорк. Кстати, там тебя настоящему английскому научат. И еще многому такому, чего и я не знаю!

— В Америку? — ахнул Игорь.

Его распирало от радости: там, в Москве, в самых красивых снах он видел себя в Нью-Йорке, Вашингтоне, Чикаго, Лос-Анджелесе. В штатах с красивыми названиями Каролина, Монтана, Индиана, Пенсильвания, знакомыми по прочитанным в детстве книгам и по карте США. Сбывается его самая заветная мечта — увидеть Америку! Не по телевизору в программе «Время», а на самом деле, посмотреть на статую Свободы, на небоскребы! Побывать в ресторанах, борделях, может, даже познакомиться с кинозвездой…

Бруно Бохов смотрел на размечтавшегося Найденова и про себя думал: Америка — это не только Голливуд, Бродвей, роскошные машины, женщины, джинсы… Америка — это жестокий закон наживы, растления, наркомании, вековой борьбы белых с черными, мафии, обмана, разочарований и еще многого такого, о чем Найденов и не подозревает… Америка — это напряженная, изматывающая учеба в закрытой разведшколе ЦРУ, куда Игорь был запродан в тот самый момент, когда сел в Марселе в «ситроен» Андрея Соскина! Какой получится из Игоря разведчик — это еще неизвестно, но уже хорошо то, что ему пока везет: не провалился в Москве, удачно сбежал в Марселе, да и здесь ведет себя прилично — не требовательный, удовлетворяется тем, что дают, не такой уж и падкий на женщин, как говорил о нем Изотов…

— Когда? — посмотрел сияющими глазами на Бруно возбужденный Найденов. — Когда я полечу в Америку?

— Не полетишь, дорогой, а поплывешь через Тихий океан на прекрасном корабле с приличными молодыми людьми, которые тебя будут учить американским обычаям, языку…

— Я боюсь морской качки.

— Ты уже плавал через океан?

— Только в самых приятных мечтах.

— Завидую тебе, — улыбнулся Бруно. — Две недели в веселой компании на море!

— Надеюсь, мы не часто будем попадать в шторм, — улыбнулся Игорь.

4

Дмитрий Андреевич рассказывал ребятам о великих просветителях девятого века Кирилле и Мефодии.

— Вот что написал о братьях черноризец Храбр. — Он зачитал выдержку из книги: — «Если спросить у греческих книжников: кто вам письмена сотворил, или книги перевел, или когда это произошло, — мало кто знает. Если спросить, однако, у славян-грамотеев: кто вам азбуку сотворил или кто книги перевел, — все знают и ответят: святой Константин Философ, названный Кириллом, он нам азбуку создал и книги перевел, он и Мефодий, брат его, и живы еще те, кто их видел и знал. И если спросить, когда это было, знают и это и скажут: во времена греческого царя Михаила, и болгарского князя Бориса, и моравского князя Растицы, и блатенского князя Коцела, в 6563 году после сотворения мира».

В классе тихо, глаза мальчиков и девочек устремлены на учителя истории. В окно нет-нет и ударит порыв мокрого ветра. Видно, как раскачиваются оголенные ветви огромных деревьев, за камышами холодно поблескивает полоска воды, а за ней топорщится зеленый частокол соснового бора. Медленно взмахивая крыльями, над озером пролетел черный ворон. Это его территория, и он каждое утро совершает неторопливый облет своих владений. Эта величественная птица привлекала Абросимова, однажды, наблюдая за ее полетом, он с грустью подумал, что он умрет, а ворон все так же будет облетать озеро: ведь эти птицы живут больше ста лет. Он никогда не видел, чтобы ворон летал на пару с кем-то — всегда один. И он, Абросимов, теперь один. Рая всего три раза приезжала сюда летом, уехать же совсем из Климова не захотела. А ведь она учительница!..

Зазвенел звонок, и ребята, как обычно, с шумом и гамом бросились из класса в коридор, а оттуда в парк. По утрам прихваченная жухлая трава хрустела под ногами. В общем-то Дмитрий Андреевич не так уж сильно ощущал здесь свое одиночество. Времена года не очень-то отчетливо ощущаются в городе, а здесь все иначе: осень так осень — с листопадом, багровыми закатами, дождями, холодными ветрами и птичьими перелетами.

Ему доставляло удовольствие вечерами ходить по заросшей травой лесной тропинке вдоль озера, случалось, забредал так далеко, что возвращался домой в потемках. Звезды в небе казались близкими, яркими. Несколько раз встречал на просеках лосей, зайцы сигали серыми мячиками через дорогу в скошенное поле, неторопливые ежи, не обращая на него внимания, перекатывались у самых ног. Тетерева с шумом срывались с ветвей и исчезали в бору.

Скучно Абросимову здесь не было: там, где много детворы, скучать некогда. Бывали дни, когда он после уроков пешком отправлялся на кордон к Алексею Офицерову. Тот снова один жил в своем добротном доме: Анфису затребовали в Андреевскую больницу, и она не смогла отказать, когда сам главврач Комаров приехал на «газике» за ней.

Мотоцикл с коляской у Офицерова на ходу, раз в неделю ездит в поселок навестить свою жену, да и Анфиса на выходные наведывается к нему.

Когда он рассказывал ребятишкам про Кирилла и Мефодия, за окном качались ветви на ветру, по стеклам ползли извилистые струйки, а вышел на волю и увидел, как с неба, почти отвесно, падал крупный мокрый снег. Вот и пришла зима. Небо приспустилось почти до самых вершин сосен и елей. Он вытянул руки с раскрытыми ладонями, но ни одна снежинка не задержалась в них, они тут же таяли. Еще кое-где у берега пробивались среди рыжих стеблей умершей травы зеленые хохолки, кувшинки давно стали серыми, дырявыми, с изъеденные ржавчиной краями, лишь золотистый камыш весело светился в снежной пляске. Дмитрию Андреевичу захотелось посмотреть, как падает снег в воду. Он спустился к самому берегу, присел на просмоленный борт вытащенной наполовину лодки. Белое двухэтажное здание детдома едва виднелось в снежной круговерти. Стало тихо, будто природа сама удивилась столь неожиданному превращению осени в зиму. Ни одна ветка не шелохнется на деревьях. Снег падал и падал; если долго смотреть на воду, то кажется, что он крошечными зонтиками опускается на дно. Невозможно было уследить, что происходит, когда снежинка касается поверхности воды. Была — и нет, будто на глазах испарилась, а озерная гладь все такая же спокойная и невозмутимая. Когда дождь шлепается в воду, образуются крошечные фонтанчики, слышится тоненький серебряный звон, а снег падает бесшумно. И еще на одно обратил внимание Абросимов: если долго смотреть при снегопаде на одно место, то скоро перестанешь различать, где небо, где вода, будто они то и дело меняются местами.

Он почувствовал, как налипли снежинки на бровях, ресницах. Коричневый плащ на плечах побелел, кепка на голове становилась тяжелее. Неожиданно он услышал свист крыльев, а немного погодя из белой мути послышался тоскливый гортанный крик — это невидимый ворон, возвращаясь с облета, поприветствовал Абросимова.

Где-то неподалеку прозвенели детские голоса, снег всех превратил в невидимок. Голоса удалились в сторону парка, а сверху послышался тихий звон, будто кто-то тронул струну арфы. Вспомнилась последняя встреча с заведующим районо Ухиным. Он приехал неделю назад на «газике» — сам за рулем. Пополнел, полысел, красноватый шрам на лбу стал заметнее, смотрит сурово, исподлобья. Обошел вместе с Абросимовым детдом, побывал в классах, на ферме, свинарнике, птичнике. При нем ничего этого не было, однако ни одного одобрительного замечания от него Дмитрий Андреевич не услышал. Руководители климовских строительных организаций не смогли, видно, отказать бывшему первому секретарю райкома партии и дали рабочих, технику, нужные стройматериалы. Председатель колхоза передал несколько коров и двух свиноматок. Ребята с удовольствием ухаживали за ними, и вот результат: коровы дают столько молока, что хватает на всех, а свиноматки принесли по десятку поросят, которых всех до единого выходили. Бродят возле скотников куры, гуси, утки. При детдоме есть отремонтированный ребятами трактор «Беларусь», небольшой автобус с заплаткой на крыше, два подновленных грузовика. В общем, настоящее большое хозяйство, и ведут его под наблюдением воспитателей сами детдомовцы.

Ухин захотел осмотреть и парк. Дмитрий Андреевич с удовольствием пошел с ним: парк расчищен, гнилые пни выкорчеваны, здесь теперь, как на плантации, ребята собирают боровики, подосиновики, маслята. Перед парком разбита спортивная площадка, даже есть футбольное поле с воротами. Абросимов молча следил за выражением круглого лица Ухина; может, улыбнется, скажет что-нибудь приятное? Нет, Василий Васильевич не улыбался, он хмурил свой лоб, отчего шрам еще больше вспухал.

— Надо же, белый! — удивился он, но нагибаться за грибом не стал. — Грибов тут всегда было полно!

Дмитрию Андреевичу показалось, что Ухин на один гриб наступил. Своих воспитанников он учил бережному отношению к природе. Даже мухоморы не разрешал трогать, где-то вычитал, что ими лечатся лоси.

— Вы не наступайте на грибы-то, — заметил Абросимов, видя, что заврайоно нацелился подфутболить сыроежку.

Ухин сбоку взглянул на него, усмехнулся и перешагнул через гриб.

— Я ведь, признаться, не верил, что ты примешь от меня детдом, — сказал он, когда они возвратились к его машине из парка. — Приболел, что ли? С легкими не в порядке?

«А я ведь, и будучи секретарем, обращался к тебе на «вы», — подумал Абросимов. — И никогда не позволял с людьми такого неуважительного тона».

— Здоров я, — ответил он.

— Не пойму, почему же ты тогда ушел из первых секретарей. Чувствовал, что снимут? Сверху намекнули?

— Вам не понять, Василий Васильевич, — холодно произнес Дмитрий Андреевич. — И будьте добры впредь обращаться ко мне на «вы», я, как говорится, не пил с вами на брудершафт.

Ухин секунду ошарашенно смотрел на него, губы его дрогнули, и он вдруг громко расхохотался:

— А замашки у тебя… у вас, Дмитрий Андреевич, райкомовские остались! Это… человека на место поставить. Но раз судьба распорядилась так, что я наверху, а вы… — Он осекся, наткнувшись на взгляд Абросимова.

«Неужели я так в нем ошибся? — размышлял про себя Абросимов. — Судьба распорядилась… Да это я тебя, дурачок, выдвинул!..»

— Василий Васильевич, вы сейчас сядете в машину, дорога неблизкая до Климова, вы уж как следует подумайте: не ударила ли вам в голову власть? И не закружилась ли голова от этого?

— Учусь руководить у вышестоящего начальства, — ядовито заметил Ухин. — Неделю назад был в обкоме на ковре у вашего сына — Павла Дмитриевича… Ох и умеет же он с нас, грешных, стружку снимать!

— Зачем дурное-то перенимать? — еще больше нахмурился Абросимов.

— Где руководитель нетребовательный, там порядка нет, — сказал Ухин.

— Вы что же думаете — руководитель должен страх внушать?

— Страх не страх, но бояться его должны…

— Глупость это! — взорвался Дмитрий Андреевич. — Человеком надо быть! Или вы думаете — руководитель сделан из другого теста? Пришел в кабинет, сел в кресло и почувствовал себя господом богом? Если был дураком и раньше его дурость не замечали, в начальническом кресле эта дурость всем будет в глаза бросаться.

— Зачем же сажают дураков в руководящее кресло?

— «Руководящее кресло»… — горько усмехнулся Абросимов. — Надо же такой термин придумать! Дураки дураков и плодят…

— Знаю я эту политграмоту, — поморщился Василий Васильевич и отвернулся.

А Дмитрий Андреевич задумался о сыне. С ним в последнее время творилось что-то неладное: приезжал к нему с осунувшимся лицом, жаловался на свою разнесчастную жизнь, мол, ушла Лида к Ивану Широкову, дети отвыкли от него…

Дмитрий Андреевич слышал про учительницу Ольмину, но ему ли упрекать в чем-то сына, когда сам в свое время развелся с Александрой Волоковой? Павел поведал, что Инга вышла замуж за моряка и уехала на край земли. Кинулся было к Лиде — уж от нее-то он никогда не ожидал такого! — а она уже с Иваном…

Дмитрий Андреевич тогда сказал ему банальные слова: мол, мужчине не к лицу распускать нюни из за бабы. Жизнь не остановилась, он, Павел, еще не старик, так что, может быть, все и к лучшему…

Павел на другое утро взвинченный уехал в областной центр. Видно, семейные неурядицы сделали его вспыльчивым, грубым с людьми — вон Ухин это заметил, — надо будет письмо написать, чтобы сдерживал себя, самое последнее дело — срывать зло на ни в чем не повинных людях. Ой как трудно, занимая ответственный пост, быть всегда беспристрастным, объективным, справедливым! Если не обладаешь иммунитетом от зазнайства и силой воли, то лучше уходи. Руководитель, которого перестали уважать подчиненные, — уже не руководитель, а пустое место. Абросимов старался все семейные неприятности оставлять за порогом своего кабинета, иногда это удавалось, а иной раз и нет. И вот в такие-то моменты и можно дров наломать!..

— Значит, сын с вас «стружку снял», а вы решили на мне отыграться? — усмехнулся Дмитрий Андреевич.

— И рад бы, да не к чему придраться, — кисло улыбнулся Ухин. — Думаю что Климовский детдом за этот учебный год получит переходящее Красное знамя.

Видя, что заврайоно садится за руль, Абросимов напомнил:

— А вы, Василий Васильевич, все-таки подумайте над тем, что я сказал.

— Да что вы все мне указываете?! — взвился было тот.

— Вы, наверное, забыли, что я вас рекомендовал на этот пост, — осадил его Дмитрий Андреевич.

— А я не собираюсь вам за это в ноги кланяться, — вдруг прорвало Василия Васильевича. — Сидел на детдоме и горя не знал! А теперь шпыняют со всех сторон, совещания-заседания…

— Тяжела шапка Мономаха… — усмехнулся Абросимов.

— Сидел бы тут на бережку и рыбку удил, — остывая, вздохнул Ухин.

— Вы ведь не любитель?

— Приучили, — хмуро пробурчал Василий Васильевич. — Зампред — рыбак, третий секретарь — тоже, ну и меня стали приглашать на озера. Они рыбу ловят, а я уху на бережку варю… — Он улыбнулся: — И знаете, преуспел! Такую сварганю — пальчики оближешь!

— Со мной ведь вы на рыбалку не поедете… — заметил Абросимов.

— Ей-богу, я вам завидую!

Ухин захлопнул дверцу и, забыв попрощаться, тронул машину. И, уже отъехав на порядочное расстояние, остановился и, высунувшись из кабины, крикнул:

— До свидания, Дмитрий Андреевич!

…Снег все летел и летел с неба, да и было ли небо над головой? Сплошное белое кружево. Уже трудно было различить воду в трех метрах от берега — она перемешалась со снегом. Облепленный пушистыми хлопьями, камыш совсем согнулся, того и гляди, белые шишки окунутся в озеро. Снегопад отрезал Дмитрия Андреевича от всего мира, вспомнился рассказ Джека Лондона «Белое безмолвие», — наверное, тот обессиленный человек, что брел по ослепительной снежной равнине, чувствовал себя последним живым существом на планете… Снег не только отрезает тебя от всего окружающего, но и окутывает пронзительной тишиной…

И снова вспомнился Ухин. Почему человек, которому ты сделал добро, потом чуть ли не ненавидит тебя? С подобным Абросимов сталкивался не раз и не переставал удивляться странностям человеческого характера. Некоторые из тех, кому он помогал, кого выдвигал на руководящие посты, потом или избегали его, или смущенно отводили глаза в сторону при встрече. Почему сделанное им добро позже вызывает в душе иных людей досаду, раздражение? Если сначала человек, получив солидное повышение, вроде бы искренне благодарен тебе за заботу, доверие, то потом свыкается с переменой в своей судьбе, считает, что просто восторжествовала справедливость и быть кому-либо благодарным, кроме себя самого, за свое повышение унизительно. Он знал одного журналиста — редактора районной газеты. Старательный товарищ, исполнительный, безотказно ездил по поручению райкома партии в колхозы, совхозы, сам писал бойкие очерки в областную газету, несколько раз опубликовался в центральной печати, выпустил две небольшие брошюры.

Когда приехали в Климове руководители Союза писателей и посоветовались с ним, стоит ли выдвинуть на премию редактора районной газеты, Абросимов всячески поддержал того. Вскоре редактор ушел из газеты, в центральном издательстве сразу вышла его книга.

Изменился и тон его статей в газетах и журналах, публицист менторски стал поучать всех и вся. Впрочем, не предлагая радикальных мер для исправления существующих недостатков на селе. Для него главное было — отыскать их, как говорится, ткнуть носом. Пусть все думают, мол, какой он острый, смелый…

Как-то Дмитрий Андреевич заехал к нему, чтобы пригласить в Климове выступить на пленуме райкома партии, так писатель заставил себя долго упрашивать, говорил, что его приглашают жить в Москву… То есть получалось, что районный пленум — мелочь для него… такого известного публициста…

Сложное существо человек! Сегодня он рассказывал ребятам о болгарах Кирилле и Мефодии, о событиях, которые произошли более тысячи лет назад. И тогда были мудрые и бескорыстные люди, отдававшие всю свою жизнь народу, его просвещению. Многие философы учили людей, как им стать лучше, совершеннее, благороднее… Но один век приходит на смену другому, а люди все равно остаются разными: мудрыми и глупыми, великими и ничтожными, честными и нечестными, благородными и беспринципными, добрыми и злыми…

Только природа всегда совершенна и прекрасна, в ней нет ничего фальшивого, безобразного, даже то, что портит своей деятельностью человек, природа медленно, терпеливо исправляет… Но не случилось бы так, что и ее великому долготерпению придет конец?..

Дмитрий Андреевич поймал рой снежинок, но когда приблизил их к глазам, они уже растаяли.

Глава девятнадцатая

1

Лежа на горячем песке, Вадим вспоминал дорогу на юг. Три дня они с Викой убегали от наступающей осени. Холодный дождь сопровождал их до Москвы, лишь где-то за Курском проглянуло сквозь свинцовую хмарь солнце, а от Харькова до Феодосии оно грело почти по-летнему. Да и зелень здесь еще не была позолочена багрянцем. На проводах отдыхали ласточки, грачи по-весеннему озабоченно ковырялись на развороченных полях. В Судаке еще купались. В пансионате автомобилистов были места — сразу видно, что бархатный сезон идет к концу. На доске у пляжа каждое утро писали, какая температура воды в море. Выше пятнадцати она не поднималась. Вика с жадностью северянки целыми днями загорала. Октябрьское солнце грело щедро, и она через неделю уже стала шоколадной. Расстелив на золотистом песке плед, Вика надевала темные очки, ложилась на спину и что-нибудь читала. Сейчас это так увлекло ее, что иногда не слышала, когда к ней обращались. Вадим по стольку часов даже с увлекательной книжкой под солнцем не выдерживал, ему казалось бессмысленным вот так бездарно проводить время. Можно ведь поплавать на лодке, сходить в горы. А Вика изредка переворачивалась со спины на живот и снова утыкалась в книжку. Немного оживлялась, когда на пляж приходил Николай Ушков. Молчать он был не способен, устроившись на лежаке, начинал разглагольствовать. В Ленинграде он говорил, что собирался на юг в ноябре, вот почему Вадим никак не ожидал его встретить в Судаке, куда они недавно приехали с Викой. Жил Николай в пансионате работников радиопромышленности. Он и предложил им загорать на этом пляже. Интеллигентная женщина в соломенной шляпе, охраняющая вход, беспрекословно пропускала их. Ушков иногда останавливался и разговаривал с ней. Впрочем, она сторожила лишь с утра, а после двенадцати испарялась вместе с кипой журналов и газет, которые приносила с собой.

У Николая Петровича здесь было много знакомых — он раньше их приехал сюда, — и они присаживались к ним, наверное, главным образом, из-за Вики. Загорелая, с улыбчивыми карими глазами, молодая женщина была приветлива со всеми. Впрочем, она тоже многих знала. В Судак поздней осенью обычно приезжали одни и те же люди. Некоторые даже сговаривались здесь встретиться. Ее родинка у носа стала совсем незаметной на оливковом лице. Зеленый купальник едва прикрывал грудь; когда она ложилась на живот, то просила Вадима развязать сзади тесемки, чтобы спина была голой, а когда подходили знакомые, Вадим — ему казалось, что лицо у него становится глупым, — снова завязывал тесемки. Вика Савицкая была как раз в том возрасте, когда женщина привлекательна своей женственной зрелостью, обаянием.

Ушков познакомил их с членами киногруппы, снимавшими здесь какой-то исторический фильм. Сценариста Вадим иногда встречал то в Доме журналистов, то в Доме писателей. После выхода второй книжки тот подал заявление в Союз писателей. Ушков по этому поводу говорил, что редко кто проходит в Союз без сучка и задоринки, ну разве что по большому блату… У Вадима Казакова отдельной книжкой вышла повесть о войне. Появились в журналах две рецензии. Николай говорил, что надо радоваться: на детские книжки редко пишут рецензии, а тут сразу две! Советовал вырезать их и отнести в приемную комиссию Союза писателей, но Вадиму показалось неудобным.

Ушков отпустил бородку и усы, Казаков в шутку сказал ему, что он теперь похож на меньшевика… Николай стал толковать, что все интеллигенты конца девятнадцатого века отпускали аккуратные профессорские бородки. Когда шутили на отвлеченные темы, Николай принимал шутки и сам любил посмеяться, но если что-либо касалось лично его, терял чувство юмора.

Заглянув через плечо Вики в книжку, Ушков сказал:

— Это не лучшая книга Моэма. Не знал, что тебе он нравится.

Вика отложила книгу, повернулась к нему:

— Странно, «Бремя страстей человеческих» Моэм написал пятьдесят пять лет назад, а как все в романе современно.

— Сомерсету Моэму этот роман и самому никогда не нравился, — ровным голосом заговорил Николай. — Он был удивлен, что по нему все сходят с ума. Позже он сказал: «Эта одна из тех книг, которые можно написать раз в жизни… но мне милее «Пироги и пиво» — писать их было гораздо веселее».

— Я не читала этот роман, — заметила Вика. — Зато прочла «Луну и грош» и «Театр».

— Хорошие романы, — небрежно уронил Ушков. — Но мне больше нравится Моруа. Читали его «Письма к незнакомке»? Это уже написано не для среднего читателя.

— А ты какой читатель? — усмехнулась Вика. — Избранный?

— Лично мне нравятся книги таких писателей, как Сервантес, Рабле, Мелвилл, Толстой, Достоевский…

— Остановись! — сказал Вадим. — Ты все шедевры мировой литературы сейчас перечислишь!

— Кстати, не так уж их и много. Есть книги на века, а есть на один читательский сезон.

— К Моэму это не относится, — вступилась за своего любимого писателя Вика. — Его книги читают во всем мире и уже более полувека.

— А знал ли при жизни хотя бы один писатель, что в будущем станет классиком? — спросил Вадим.

Он лежал на пледе рядом с Викой и смотрел на море. Оно было спокойным, бесшумно накатывались легкие, без пены, волны, с тихим звенящим шорохом просеивали чистый песок. На красном буе сидела белая чайка и вместе с ним то опускалась вниз, то поднималась — там, дальше, волны были покрупнее.

— Пушкин знал, — ответил Ушков. — Знал, но никому не говорил. Не из скромности, а просто не верил, что его правильно поймут современники.

— Тем не менее написал стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» — ввернула Вика.

— Вы знаете, что я заметил? — продолжал Николай. — Почти всех великих писателей преследовали, над ними издевались критики. Тем не менее писали они гениально. А вот когда на писателей при жизни обрушивалась неимоверная слава, — пожалуй, лишь Лев Толстой исключение, — награды, премии, они переставали писать.

— По-твоему, нужда, зависть, нападки — это благоприятная среда для развития таланта? — спросила Вика.

— Вадим, не стремись к громкой славе, — повернулся к приятелю Николай, — преждевременная слава убивает талант. Понимаешь, обласканный писатель, сидя на Олимпе, все начинает видеть в розовом свете; непомерно раздутый подхалимской критикой, он уверовал в то, что он мэтр, и уже не говорит, а изрекает, не пишет, а учит… Живет «классик» и постепенно сам убивает своей безответственной писаниной все то талантливое, что написал раньше, когда был неизвестным.

— Вадим, когда ты станешь знаменитым? — спросила Вика.

— Стану ли? — усмехнулся тот.

— Пробивайся в литературное начальство — сразу твоим книгам будет зеленая улица, — вставил Николай.

— Это не по мне, — улыбнулся Вадим.

— Он у нас скромный, — вторила Ушкову Вика.

— Ты, Вика, не смейся, — поглаживая бородку, произнес Николай. — Кто знает, может быть, мы лежим с будущим классиком.

— Ты на солнце перегрелся, — сказал Вадим.

Они с Николаем часто спорили о литературе. К современной поэзии и прозе Ушков относился пренебрежительно, что задевало Казакова, говорил, что после Шолохова ни один советский писатель пока еще не создал произведения, достойного лучших традиций литературы девятнадцатого века. Есть ли у нас Толстые, Чеховы, Достоевские?..

На это Вадим отвечал, что они сейчас и не нужны, пусть будут другие, которые сумеют так же сильно отразить в своих произведениях свою эпоху. Смешно, если бы всю литературу делали Толстые, Чеховы, Достоевские! Тем и велика и многообразна мировая литература, что ее делают разные люди — современники своей эпохи. Лев Толстой написал «Анну Каренину», но никогда бы не написал «Тихого Дона» или «Мастера и Маргариту» — это и прекрасно, каждому свое… Если считать, что классики прошлого раскрыли о человеке и мире все, что можно было раскрыть, то к чему тогда вообще писатели? Былые поколения зачитывались Загоскиным, Лажечниковым, А. К. Толстым, Тютчевым, Фетом, а наши современники, с детства зная классику, сейчас зачитываются поэтами и романистами своей эпохи. И вообще, сравнивать литературы — это неблагородное занятие. Наверное, каждая эпоха дает своих гениев, только их не сразу разглядишь в толпе. Литераторов так много теперь стало… Наверное, нужно время, чтобы их творчество оценили читатели. Поди разберись не искушенный в литературных баталиях читатель в современном литературном процессе, если то, что тебе нравится, замалчивается критикой, а то, что читать невозможно, прославляется на все лады как великое открытие! Сколько уже на веку Вадима лопалось дождевыми пузырями раздутых «гениев», прошли года — и о них никто не вспоминает, начисто позабылись их громкие, крикливые голоса… Правда, есть и такие, которые лезут из кожи, чтобы о них услышали: сами ставят фильмы по своим забытым читателями повестям и романам, иногда играют в них роли, устраивают с помпой свои вечера, лишь бы о них говорили, лишь бы их имена снова всплыли, пусть даже в какой-нибудь скандальной истории… Утраченная слава, она, как ржа, разъедает душу, выворачивает человека наизнанку.

— Интересная штука… — как сквозь вату, пробился до задумавшегося Вадима монотонный голос Ушкова. — У некоторых классиков повторяются сюжеты. У Бенжамена Констана в его повести «Адольф», написанной в тысяча восемьсот пятнадцатом году, события развиваются почти точно так же, как в «Анне Карениной» Толстого. Как вы думаете, это повторение сюжета или новое открытие? Ведь тема несчастной любви так же вечна, как и тема смерти.

— Художники ведь тоже повторяют библейские сюжеты? — вставила Савицкая.

— Толстой не повторяет, — весомо заметил Ушков. — Он открывает свой мир. Классик всегда оригинален. Льва Николаевича знает весь мир, а Констана — в основном специалисты.

— Коля, есть что-либо такое на свете, чего ты не знаешь? — спросила Вика. Она и раньше задавала ему этот вопрос.

Она с улыбкой смотрела на мускулистого и почти совсем незагорелого Ушкова. Он и сейчас прикрыл свои плечи рубашкой: загар к нему плохо приставал, на обожженной широкой груди лупилась красноватая кожа.

Глядя на Савицкую, Вадим вспомнил старое немецкое изречение: «Женщина любит ушами, мужчина — глазами». В отличие от приятеля, Казаков не старался блеснуть своими литературными познаниями.

— Кстати, Лев Николаевич Толстой говорил: «Можно придумать все — нельзя выдумать лишь человеческой психологии», — продолжал Ушков, на лице его промелькнула самодовольная улыбка. — Все уже было, и ничего нового никто не изобретет!

— Литературу, Коля, ты знаешь, — усмехнулся Вадим. — Но, по-моему, не любишь.

— Я ведь критик, — рассмеялся Ушков. — А какой-критик любит литературу? Критик любит себя в литературе. Я, конечно, шучу…

— Не хотел бы я, чтобы ты когда-нибудь написал обо мне, — заметил Вадим.

— Вика, наш будущий классик уже толкует о монографии, — подмигнул молодой женщине Николай.

— Ты знаешь, что Вадим пишет роман? — откликнулась та.

— Мне ты ничего не говорил, — повернулся Ушков к Вадиму. — От газетной статьи — к очерку, от очерка — к повести для подростков, от повести — к роману…

Вадиму стал неприятен этот разговор — черт дернул его сказать про роман Вике! Он не любил никому рассказывать о своей незаконченной рукописи, а тут, в Судаке, как-то потянуло поработать, сел в номере за пишущую машинку, а Вика пристала: о чем пишешь?.. Хотя он и не просил ее никому не говорить о романе, — тоже мне секрет! — но вот так сболтнуть на пляже?..

— Я не хочу говорить об этом, — оборвал он Николая, который скорее из вежливости, чем из искреннего любопытства стал расспрашивать о романе.

Очевидно, Ушков, как это бывает между друзьями, относился к нему как к писателю несерьезно — так, снисходительно-покровительственно. Вадим ему первому подарил вышедшую книгу, но Николай даже не сказал, что прочел ее. Вообще-то он еще раньше читал рукопись, по после того Казаков дважды капитально переработал ее.

Вадим встал с пледа, ступая на обкатанную морем гальку, подошел к воде и с разбега бросился в накатившуюся светлую волну. Она, как всегда, вначале обожгла, перехватила дыхание, потом стало легче, и скоро он, почти не ощущая холода, плыл саженками к красному бую, покачивающемуся на волне. Солнце слепило глаза, железный поплавок нырял вверх-вниз, удерживаемый ржавой цепью. У него можно немного передохнуть. Обхватив скользкий пупырчатый шар обеими руками, а ногами нащупав цепь, Вадим стал обозревать пляж: отдыхающие в основном загорали, некоторые играли под навесом в карты. Купались лишь трое юношей. Они оккупировали соседний поплавок. Вадим видел их мокрые смеющиеся лица, слышал голоса, смех. С берега, где над белым дощатым домиком трепетал флаг спасательной станции, на них посматривал загорелый до черноты мужчина, наверное спасатель. Еще дальше, где скалистый берег наступал на узкую полоску пляжа, парень и девушка катались на водном велосипеде. Разноцветные лопасти с шумом хлопали по воде, радужно сверкали брызги. На серые, сглаженные расстоянием горы медленно наползала узкая туча. Николай перебрался на плед поближе к Вике, но Казаков сейчас не думал о них, он наслаждался качающими его вместе с поплавком волнами, ярким солнцем, синим небом и далекими, нависавшими над морем скалами. В расщелинах между ними росли колючие кусты, краснела жесткая трава. Казалось, скалы вот-вот опрокинутся в море, достаточно вон того белого пышного облака, которое норовит опуститься на них. Внизу в воде высоко торчали облизанные водой позеленевшие громадные камни. Между ними покачивался на якоре баркас с железной бочкой на палубе. Чайки кружились над соседним валуном. Некоторые в пике срывались вниз, едва коснувшись поверхности, вновь взмывали. Незаметно было, что они выхватывают рыбешку.

Николай и Вика уже стояли у выхода, махали ему руками, звали обедать. Вадим смотрел на них и молчал. Ушков выше Вики на полголовы, рука его обнимала ее за талию. Молодая женщина, чуть изогнувшись, улыбалась, ветер заносил ее длинные блестящие волосы на одну сторону. Не дождавшись его, они ушли. Николай завязал рукава ковбойки на поясе и вышагивал, будто шотландец, в клетчатой юбке. На пустынном пляже алел плед, на лежаке лежали шорты Вадима и махровое полотенце. Он оторвался от буя, медленно взмахивая руками, поплыл к берегу. Набухающие волны подталкивали в спину, на дне белели крупные лобастые камни, над головой низко пролетела большая чайка, янтарный глаз ее внимательно разглядывал Вадима. Одно перо в коротком хвосте птицы торчало в сторону.

Одевшись и захватив с собой плед, Вадим пошел в пансионат. Обычно они обедали в пансионате, но там Вики и Николая не было. Вадим лениво побрел в поселок: неподалеку от автобусной остановки шашлычная, если их и там нет, он один пообедает. Вадим еще не мог толком понять, но что-то сегодня произошло: не надо было Вике таким снисходительным тоном говорить Николаю про роман. Никто не должен совать нос в его дела. Это усвоила даже Ирина, а ведь Вику он считал тоньше, умнее. Неужели она не поняла, что ему, Вадиму, неприятен был этот разговор? А как она смотрела на Ушкова! Как улыбалась! Почему от всего этого у него испортилось настроение? Разве он любит Вику Савицкую? Вряд ли. Конечно, она красивая, умная, с ней было хорошо… до сегодняшнего утра. Вернее, до того самого момента, когда они увидели на пляже Николая. Уже неделю они загорают вместе, обедают, ужинают, гуляют по набережной, ходят на открытую танцплощадку. В кинотеатре каждый день идут новые фильмы, точнее, старые, которые обычно из сезона в сезон гоняют на каждом курорте… Они все втроем знакомы многие годы, Николаю когда-то очень нравилась Вика, ведь он и познакомил Вадима с ней…

Свернув с аллеи с подстриженными акациями, он услышал негромкие голоса: под кипарисом стояли Николай и Вика. Она немного приподняла голову, глядя на него, а он, чуть приметно улыбаясь, оживленно говорил. Что-что, а поговорить приятель любил. Вадим иногда невольно задумывался: он не уверен в себе, что ли? И ему необходимо все время утверждать себя? Или просто по-бабьему болтлив? Приходя к нему на работу в институт, Вадим чаще заставал приятеля не в кабинете, а на лестничной площадке, где, дымя сигаретой, тот заливался соловьем перед кем-нибудь. И трудно было другому слово вставить. Вадим уже собрался было подойти, как ноги его будто к земле приросли. Вика и Николай целовались под высоким кипарисом. Ее голова была запрокинута назад, высокие каблуки оторвались от земли… Вадим уже успел отойти на приличное расстояние, а они все еще стояли в той же позе. Мелькнула было мысль подойти к ним и… И что? Разве можно остановить то, что должно было случиться? Ведь Вадим хотел остаться в Феодосии или Старом Крыму, но Вика уговорила его поехать в Судак. Выходит, она знала, что Ушков здесь? Значит, они заранее договорились встретиться… Он не заметил, как снова очутился у павильона, но заходить туда не стал, повернулся и решительно зашагал к пансионату.

Если бы кто-нибудь из знакомых сейчас увидел его, то мог бы и не узнать. Он своего лица не чувствовал, казалось, оно одеревенело. Собрал свои вещи, спустился вниз, расплатился с администратором. Побрел с сумкой на платную стоянку, где стояла его машина. Она накалилась на солнце, страшно было залезать внутрь. На станции техобслуживания все сделали как надо, даже свежая краска не выделялась на выправленной дверце. Вспомнил про «Филипс», который пытался всучить ему Бобриков… К этому магнитофону сейчас бы подошла кассета с похоронным маршем…

Подъезжая к Феодосии, вспомнил, что не оставил в номере записку. Впрочем, Вика женщина умная, она все поймет. Да и Николай не дурак.

Оба они умные — поймут, почему уехал Вадим Казаков.

2

Павел Дмитриевич стоял посреди пустой комнаты и смотрел в окно. Еще во дворе не убрали строительный хлам, на пригорке сиротливо торчал светло-зеленый фургон — в таких строители держат инструмент и переодеваются. Забыли его здесь, что ли? В ямах и низинах белел снег, глинистая дорога блестела унылыми лужами. Прошел снег, а через несколько дней наступила оттепель. Здесь, в районе новостроек, еще можно увидеть снежные островки, а в городе по-весеннему чисто. На носу Новый год, а зимы совсем не чувствуется. Что-то за последние годы нарушилось в природе: летом бывают осенние холода с заморозками, а зимой — весенняя теплынь с травой и распускающимися почками. По радио как то передавали, что в декабре в лесу опять грибы высыпали…

На мокрую крышу фургона опустилась ворона, огляделась, почистила лапой клюв и громко каркнула.

Павлу Дмитриевичу предложили трехкомнатную квартиру: никто ведь не знал, что от него жена ушла к другому… Он вернул ордер и попросил однокомнатную. В душе он решил, что больше никогда не женится. Хватит с него. Живут же люди без семьи, холостяками? У него есть интересная работа, он заканчивает иллюстрированную собственными цветными фотографиями книжку. В издательстве сказали, что она выйдет в подарочном издании, на хорошей бумаге. Книги о природе пользуются огромным спросом. Жаль, что теперь почти нет возможности фотографировать диких животных и птиц. Несколько раз выбирался он за город, но это не то, что было в Андреевке. Летом, в отпуск, поедет к отцу на Белое озеро, там и поснимает… Надо квартиру обставить, — кроме раскладушки и письменного стола, ничего нет, — но почему-то никак было не заставить себя походить по магазинам, посмотреть на мебель. Не привык он к холостяцкой жизни, в гостинице было проще, там комнату убирают, поесть всегда можно в буфете или ресторане, а готовить самому на газовой плите… Он бывал на рыбалках и пикниках, умеет варить, или, как говорят рыбаки, заваривать уху, научится и другое готовить… А стирать, убираться в квартире? Об этом пока не хотелось думать. Он привык, чтобы в доме всегда было чисто, выглаженное белье в баню приготовлено, а тут приходится перед самой баней покупать нижнее белье и носки в ларьке. Можно, конечно, отдавать в стирку, но нужно какие-то номерки пришить, а номерки сразу в прачечной не дают, их надо заказать… И не пойдешь к соседям просить, чтобы тебе белье постирали. Да, теперь продаются стиральные машины, которые даже сами выжимают и сушат белье.

Почему Лида решилась на разрыв? Ведь они почти не ссорились, уж в своей-то жене Павел Дмитриевич всегда был уверен. А когда кинулся к ней, она такое учудила! Тогда в Андреевке он готов был убить их! Лида прямо с порога заявила, что она уходит к Ивану Широкову, о детях пусть не беспокоится — они без него не пропадут. Да и много ли внимания он уделял им? Дети уже не маленькие, вырастут — поймут, кто был прав, а кто виноват. Он ведь потом понял и ни в чем не обвинял своего отца…

Павел увидел на незаасфальтированной дороге залепленный грязью «Москвич». Теперь у многих машины, а вот его не тянуло к технике, хотя при его давнишнем увлечении фотографией не помешал бы какой-нибудь личный транспорт… «Москвич» остановился неподалеку от фургона. Грач, лениво взмахивая черными крыльями, полетел к березовой роще, начинавшейся за ручьем. Из машины вылез человек в плаще и без шапки, задрав голову, стал рассматривать новый дом, в котором теперь жил Павел Абросимов. Ветер шевелил на его голове короткие темные волосы.Присмотревшись к приезжему с высоты пятого этажа, Павел Дмитриевич узнал Вадима Казакова. Распахнув створки окна, он высунулся, радостно закричал:

— Вадим! Глазам своим не верю!

На загорелом лице друга сверкнули белые зубы, Вадим махал рукой, что-то тоже говорил, но Павел уже не слышал, выскочил из квартиры и бегом, прыгая через ступеньку, помчался вниз. Лифта у него не хватило терпения дожидаться. Они обнялись, потом троекратно поцеловались, как будто не виделись вечность.

— Еле нашел тебя, — поднимаясь с другом на лифте, возбужденно говорил Вадим. — Пришлось звонить дежурному в обком, он дал твой новый адрес…

— Я тут всего две недели живу, — отвечал Павел. — Ну и загорел же ты, чертяка! Никак прямо с юга?

На лицо Вадима набежала тень, но он тут же широко улыбнулся:

— С новосельем тебя!

— Эх, а у меня дома даже бутылки нет! — расстроился Павел. — Да и вообще там пусто.

— Останавливай лифт, — скомандовал Казаков. — У меня в машине две бутылки массандровского шампанского!

И вот они сидят за белым, без скатерти, столом, который Павел притащил из кухни, пьют и закусывают сочными крымскими грушами, сизым виноградом, персиками. Все это Вадим купил в Крыму. Груши малость помялись, а виноград, как ни странно, выдержал длинную дорогу.

— Не маловата для четверых квартира-то? — спросил Вадим, оглядывая пустую комнату.

— Я теперь один как перст, Вадик, — вздохнул Павел. — Совсем один.

— А Лида, дети?

— Послушай, Вадим, может, у нас, Абросимовых, на роду написано жить бобылями?

— На кого ты намекаешь? — подозрительно покосился на двоюродного брата Вадим. — Родители наши прекрасно живут…

— А мы? — перебил Павел.

— Что мы? — нахмурился Вадим. — Я женат…

— Что же один на юг ездишь? — подковырнул Павел. — Хороший муж с женой и детьми ездит к Черному морю. Да и по виду твоему не скажешь, что ты счастливый семьянин!

— Цицерон в своих письмах утверждал, что из ста семей только одна по-настоящему счастлива, — заметил Вадим.

— Врет твой Цицерон! — возразил Павел. — Возьми Дерюгиных, Супроновичей, да твоих же родителей — прекрасно живут.

— Может, не жены, а мы с тобой плохие? — усмехнулся Вадим.

— Ладно жена… тут я сам виноват — влюбился в другую, — продолжал Павел. — Но и другая от меня ушла…

— Эта учительница, кажется математичка?

— Когда я наконец решился быть с ней, она взяла да и вышла замуж за моряка.

— Да-а, братишка, я смотрю, у нас с тобой все одинаково, — не выдержал и рассмеялся Вадим. — У меня лучший приятель отбил женщину в Судаке прямо на глазах!

— Ты ему хоть по морде надавал?

— Думаешь, надо было?

— Не знаю, — понурился Павел. — Я тоже не стал драться… с соперником.

— С моряком?

— С Ванькой Широковым, нашим с тобой приятелем… Лидка-то к нему ушла.

— Любишь учительницу, а жалеешь Лиду, — сказал Вадим. — Надо было тебе на Востоке родиться: там еще кое-кто имеет гаремы.

— Ты знаешь, я решил больше не жениться, — заявил Павел. — Раз семья теперь дело ненадежное, стоит ли еще испытывать судьбу? Вот мой отец второй раз женат, а живет уже который год бобылем на озере Белом. Моих сестричек от второй жены я и видел всего раз-два. Не ездят они в Андреевку, чуждаются нас, что ли? Первое время отец наведывался в Климово к ним, а теперь не ездит. Они к нему — тоже. Какая это, к черту, семья?

— Мы тоже стали с Ириной чужими, — признался Вадим. — Я понимаю, что с годами любовь проходит, но ведь что-то остается? Живут же люди до старости? Наши деды, отцы? Что бы там ни болтали про Андрея Ивановича Абросимова — андреевского кавалера, а всю жизнь прожил с бабушкой!

— Таких, как Ефимья Андреевна, теперь нет, — вздохнул Павел.

Он показал брату свои фотографии, рассказал о книжке, которую готовит для издательства. Вадим про свой роман не обмолвился, хотя с Павлом-то как раз и можно было поделиться. Да и что он мог сказать, когда сам не знал, чем его роман кончится?.. Может, так же, как и роман с Викой? Болью и разочарованием…

Вадим был рад, что заехал к Павлу: все-таки он остался для него самым близким человеком еще с тех далеких партизанских лет… И сейчас, когда ему было тошно, он сразу вспомнил Павла. Действительно, их судьбы с самого детства многим сходны: отцы их развелись с матерями, мальчишками были вместе в партизанах, одновременно влюбились и женились, потом оба полюбили других женщин, обоих постигло горькое разочарование, даже оба книги пишут. Вадим — повести и романы, а Павел воспевает родную природу. Некоторые фотографии животных и птиц просто удивительны. Кто бы мог подумать, что энергичный Павел Абросимов способен часами таиться в засаде у норы или гнезда, дожидаясь момента для одного-единственного снимка, порой еще и неудачного…

Гостя Павел устроил на раскладушке, а сам улегся на надувном матрасе, который Казаков принес из машины. Разговаривали они до двух ночи, Вадим рассказал про встречу в Казахстане с парнем, очень похожим на Игоря Шмелева — брата Павла. Павел сообщил, что с матерью он встречается, но особой теплоты между ними не было и нет. Она считает, что Игорь погиб, иначе, мол, дал бы знать о себе. О Карнакове никогда не вспоминает, ведет хозяйство, ударилась в религию — ходит в церковь, даже помогает попу. Одета, как монашенка, во все черное, лечит травами людей и скотину, бегают к ней, как бывало к бабке Сове, девушки, чтобы погадать на своих суженых, может, ворожит им… Добрее к людям не стала, а вот скотину любит, до сих пор держит корову, поросенка, кур. К старости потянулась и к внукам — Валентин и Лариса частенько наведываются к ней, всегда какое-нибудь угощение для них припасет.

В абросимовском доме зимой никто не живет, лишь ранней весной приезжают открывать летний сезон Григорий Елисеевич Дерюгин и Федор Федорович Казаков. Посадят в конце апреля картошку, а в мае, когда потеплеет, приезжают их жены. А потом в отпуск собираются дети, внуки. Абросимовский дом стал местом летнего сбора всего клана, как и мечтал Дмитрий Андреевич…

Вадим как-то хотел зимой приехать в Андреевку и поработать над романом, но Дерюгин не дал ключей, заявив, что у него душа неспокойна, когда без него в доме кто-то живет… По этой причине он на зиму и не сдавал квартирантам дом. Григорий Елисеевич считал себя единственным хозяином, и даже отец Вадима, Федор Федорович, не смог ничего сделать. Вадим плюнул и уехал в Репино, в Дом творчества композиторов. Как раз подвернулась «горящая» путевка. Отдельный домик, телевизор, пианино… Правда, инструмент был ему ни к чему. Вадим ни на чем не умел играть.

— Ты сына своего, Андрея, назвал в честь нашего деда? — сонным голосом спросил Павел.

— Да. Ему еще нет тринадцати, а ростом с меня, — сказал Вадим.

— Мой Валька тоже вымахал… Чем увлекается Андрюшка-то?

— Хоккеем, — улыбнулся Вадим. — Наверное, все они в этом возрасте хотят стать известными хоккеистами… Над его постелью висит клюшка с автографом знаменитого вратаря.

— Валька, наверное, инженером станет, — зевнул Павел. — Возится с разными железками. Даже сам настенные часы ремонтирует.

Вскоре раздалось негромкое посапывание: Павел уснул. Вадим еще немного поворочался на раскладушке, в окно без занавески заглядывала бледная луна, рядом с ней ярко сверкала большая звезда. Завтра, наверное, ударит мороз, не было бы на дороге гололеда… Он рассчитывал к ночи доехать до Ленинграда. Вот удивится Ирина, что он на неделю раньше вернулся с юга… Удивится ли? Последние годы она совсем перестала интересоваться его делами. В издательствах ее ценят, хорошо зарабатывает, как-то обронила, что и без Вадима сможет содержать семью. Их дочь Оля в сентябре пошла в первый класс, ей еще не исполнилось семи лет, но девочка смышленая, рано научилась читать. Пожалуй, она единственная, кто обрадуется его возвращению.

У Андрея переходный возраст, он свои чувства скупо проявляет, а Оля пока больше тянется к отцу, чем к матери, что для девочки совсем необычно.

По дороге он долго думал о Вике и пришел к выводу, что обижаться на нее нет никакого смысла: Савицкая всегда подчеркивала, что любит свободу и поступает, как ей нравится… Так она и замуж вышла, так и на юге себя вела. Хотя она и Николай отрицали, что у них было что-то, Вадим понял, что они давнишние любовники. И к чему нужно было ему голову морочить? Николай-то — это понятно, он считает себя джентльменом и трепаться о женщине не будет, но Вика охотно рассказывала про своих знакомых.

И дернул же его черт согласиться поехать с ней на юг! Он предлагал жене, но та заявила, что у нее срочная работа, потом, ее в машине укачивает. И в Андреевку Ирина редко ездит. Как-то сами по себе рвутся невидимые нити, связывающие их. И потом, он не слепой, видит, что жена изменилась, стала не такой, как прежде… И кого в этом винить — себя или ее?

Вадим поймал себя на том, что он несправедлив к жене. Ведь даже в том, что он снова сошелся с Викой, он в первую очередь винит Ирину… Многие мужчины считают, что им позволено гораздо больше, чем женщинам. А вот Савицкая так не считает, она утверждает, что современная женщина во всем равна мужчине. Впрочем, у нее как-то вырвалось, что теперешние женщины умнее и сильнее мужчин — не зря же в основном подают на развод женщины, а не мужчины. Да и ее замужество — пример того, что женщина главенствует в семье. Ну ладно, у нее с мужем такие отношения, но зачем же было Вадима-то испытывать? Приехали вместе на юг, и на тебе — повисла на шее Николая Ушкова. Это уже не свобода и не женская независимость, а нечто другое, чему в русском языке существует общеизвестное название…

Виноват, если здесь можно кого-либо считать виноватым, сам Вадим: он знал, что представляет из себя Вика, чего же тогда было удивляться ее вдруг вспыхнувшему влечению к Ушкову? Дело в том, что он просто выдумал себе Вику. Слишком уж тошно было одному, вот и решил, что есть у него умная женщина, которая его понимает, — извечное заблуждение любого мужчины! Она-то его понимает, а он вот не понял ее…

Из раскрытой форточки тянуло прохладой, послышался знакомый шум далеко проходящего поезда, где-то в доме жалобно, с подвывом, тявкала собака, прямо над головой проскрипели паркетины, потом надолго забурчала водопроводная труба. В новых домах редкостная слышимость. Луна отодвинулась, оставив бледно-желтый след. Яркая звезда по-прежнему с любопытством заглядывала в пустую неубранную комнату.

3

В Ленинграде пятый день подряд моросил дождь, колыхался между каменными зданиями туман, тяжело давил на мокрый город сверху. Ангел с крестом на Александровской колонне, казалось, оторвался от гранитного цоколя и парил в воздухе. Невский заполнили зонтики, они покачивались над головами прохожих, сталкивались, задевали друг за дружку. От ударов о растянутый капрон крупных капель стоял непрерывный шум, будто где-то в тумане негромко стрекотали цикады.

Ирина Головина — выйдя замуж за Казакова, она оставила свою девичью фамилию — и главный художник издательства Илья Федичев бродили под дождем по городу. У них тоже были зонтики: у Ирины Тихоновны — японский цветной, а у Федичева — черный, с кривой ручкой.

— Ну что мы бродим с тобой как неприкаянные? — говорила Ирина. — Нам ведь не по шестнадцать лет.

— Любви все возрасты покорны… — продекламировал Илья.

Ирине не очень-то нравилось выслушивать от него избитые сентенции, но тут уж ничего не поделаешь: Федичев не старался казаться умнее, чем на самом деле.

— Я озябла, — сказала Ирина.

— Как же тебя согреть? — улыбнулся Илья. — Мне тепло, раз ты рядом со мной.

Он был выше Ирины на голову, в черной густой бороде блестели капли, вязаная спортивная шапочка с красным помпоном была сбита на затылок, капроновая куртка расстегнута, а вот нос посинел от холода.

— Ладно, — сжалилась над ним и собой Ирина. — Зайдем в папину мастерскую на Литейном.

— Ирочка, ты прелесть! — обрадовался он, нагнулся и поцеловал в щеку.

Его зонт зацепился за чей-то, пока высвобождал его, извинялся, Ирина прошла вперед. С Ильей они знакомы еще с института. Помнится, она даже переживала, когда он женился на ее однокурснице Наденьке Фоминой. Много лет спустя, когда Федичев стал главным художником издательства, Ирина снова с ним встретилась. Илья сразу же дал ей на иллюстрирование книгу, потом вторую. Скоро Ирина стала в этом издательстве своим человеком, Федичев через несколько лет ввел ее в художественный совет. Вадим часто уезжал в командировки, потом эта его непонятная тяга к Андреевке… Ирина любила юг, а он всякий раз тащил ее в деревню! Она всего два раз была там и разочаровалась: у Вадима уйма разных родственников, и все они собирались летом в Андреевке. Эта теснота, толкучка на кухне раздражали ее. Одних детей наезжало с десяток. Впрочем, детям-то как раз нравился этот муравейник. Ирина же не любила, когда вместе собирается так много людей. Муж особенно и не уговаривал ее — он стал ездить в Андреевку с сыном, Оля тогда еще не родилась.

Вадим все чаще уезжал из Ленинграда, вбил себе в голову, что в деревне ему лучше работается, а то, что жена одна остается, по-видимому, его мало волновало. Обида Ирины на мужа росла… Однажды Илья пригласил ее в командировку в Прибалтику, где они провели изумительную неделю. Не знай Ирина, что у мужа роман с Викой Савицкой, вряд ли она уступила бы Федичеву. А тут, как говорится, все сложилось одно к одному… Главное, конечно, Вика. Ведь Ирина считала ее лучшей своей подругой, правда, та и не скрывала, что Вадим ей нравится, даже вроде бы в шутку грозилась: мол, гляди, Иришка, отобью у тебя мужа!.. Отбить не отбила — замуж она выскочила за увальня Васю Попкова — но и Вадима не пропустила. Вика не считалась ни с чем и ни с кем, когда дело касалось ее чувств. Такой она и в институте была. Толковала, что все мужики дерьмо и умная женщина может вить из них веревки! Вася-то наверняка ходит у нее на поводу. Помнится, сколько раз он в компаниях приставал к Ирине! Но Попков ей никогда не нравился: у него наглые глаза, женщинам он на ухо говорит разные пошлости, и все это с этакой вежливенькой похотливой улыбочкой… Может, кому это и нравится, но Ирина терпеть не может нахальных, назойливых мужчин.

Илья же привлекал ее тем, что всегда был очень внимателен, никогда не забывал поздравить с днем рождения, при встрече преподносил букет ее любимых хризантем. Сначала Ирине казалось, что она сделала это назло мужу, однако позже даже привязалась к Федичеву. Возможно, он и не такой умный, как Вадим, но с ним легко. Гораздо легче, чем с мужем…

Они попытались на углу Невского и Литейного сесть в троллейбус, но не успели. На Литейном было меньше народу, чем на Невском. Дождь все лил, из-под колес машин веером летели шипящие брызги, каменные здания потемнели от дождя, не видно надоедливых голубей. По радио утром предупреждали, что ветер дует с Финского залива, возможно наводнение. Ирина только один раз видела, как Нева вышла из берегов и разлилась по набережной напротив института имени Репина. Она тогда училась на втором курсе. Волны обдавали грязной пеной задумчивых сфинксов у парапета, к самому порогу подкатывали мелкие волны. Посередине проезжей части заглохла легковая машина, мужчина в капроновой куртке с желтой полоской на рукавах по колено в воде склонился над открытым капотом. В тот осенний день Ирина не пошла домой, лишь вечером спала вода, и отец приехал за ней на машине.

…Они поднялись на пятый этаж. Ирина достала из сумки ключ и открыла дверь. Раскрытые зонты они оставили в прихожей, Ирина сбросила промокшие сапоги и включила обогреватель. Илья, рассматривая на стенах картины, что-то мурлыкал себе под нос. Ирина уселась на низкую деревянную скамейку и блаженно протянула полные ноги в капроновых чулках к теплу. С торцевой стены на нее смотрели лики святых — у отца было много икон, — на мольбертах незаконченные работы. Отец все-таки великий труженик. У него всегда полно заказов. Признаться, далеко не все картины отца нравились Ирине. Портреты казались ей однообразными, а вот сельские пейзажи поражали неожиданными деталями. И цветом отец хорошо владел.

Руки Ильи обхватили ее сзади, его борода защекотала щеку.

Интересно, как он относится к своей Наденьке? В тех компаниях, в которых они бывают с Ириной, жена Федичева не появляется. И вообще Илья не любит о ней говорить. Это тоже плюс, Ирина не терпела мужчин, которые первому попавшемуся жалуются на своих жен.

Когда приезжал Вадим, Ирина, кроме как на работе, не встречалась с Ильей: зачем давать мужу повод подозревать ее?

— Иришка, ты прелесть, — проворковал, щекоча бородой ее ухо, Илья.

Какой женщине не приятно такое слышать? Ирине скоро сорок, но фигура у нее еще сохранилась… Илья говорит, что, если бы он был скульптором, обязательно изваял бы из мрамора свою божественную Иришку! Нынешние девушки, толковал он, хотя и высокие, но не слишком женственны: у них широкие плечи, узкие бедра, маленькие груди… В издательстве есть и молодые художницы, но Илья предпочитает ее всем. В большой мастерской тепло, пахнет кофе, — наверное, Илья поставил на газовую плиту кофейник, — а за окном дождь, холодно, порывы ветра сотрясают стекла в раме, слышно, как в водостоке грохочет вода.

Ирине не захотелось тащить на кухню обогреватель, они накрыли низкий квадратный стол в мастерской. Илья принес кофейник, сахар, печенье. Все он делал толково, движения у него размеренные, походка мягкая, вот только немного шаркает подметками по полу. Странно, но ни Илья ей, ни она ему ни разу не сказали, что любят друг друга. Да и любят ли? Ей приятно с ним, а вот хотела бы она, чтобы он стал ее мужем? На этот вопрос Ирина не смогла бы себе ответить… Вот Федичев уже с час что-то говорит, а его слова в одно ухо влетают, в другое вылетают. Почему так? На этот вопрос она как раз знает ответ: Илья поверхностен, его фразы легкие, обтекаемые, не задерживаются в памяти. Его ничего не стоит обидеть, — как ребенок, надует свои толстые губы и молчит… Обиженным он больше нравится Ирине, но разве можно все время человека обижать? Не хотелось ей сегодня вести его в мастерскую, но очень уж было у него по-детски расстроенное лицо. В глубине души она знала, что жалость — это не то чувство, на котором держатся отношения мужчины и женщины.

Вадим гораздо умнее Ильи, но ей-то от этого не легче. Умный Вадим больше молчит, ему с ней явно неинтересно, ведь стоит у них дома появиться интересным собеседникам — и мужа не узнать: он становится веселым, откуда только все берется? Он в курсе развития современной науки, техники, а о литературе уж и говорить нечего! Особенно интересно слушать, как они спорят с Николаем Ушковым! Молчалив дома Вадим еще, наверное, и потому, что обдумывает свою книгу… Ирина прочла его детскую повесть, но так и не составила о ней своего суждения. Во время чтения она слышала голос Вадима, а это отвлекало, иногда раздражало. Говорят, что ее муж талантлив, но ведь известно, что жить с талантливым человеком очень нелегко. Поэтому, когда на ее горизонте появился Илья, Ирина вздохнула свободно, да и перестала к мужу придираться. Теперь его постоянные отлучки радовали ее. Первые дни после его приезда были сносными, но скоро отношения портились, можно было подумать, что муж догадывается о том, что у нее еще кто-то есть, — он становился сдержанным, замыкался в, себе, а вскоре снова уезжал. Для вида она упрекала его, говорила, что редко видит дома, дети от него отвыкают, — все это были пустые слова. И вряд ли он не чувствовал в них фальши. Наверное, и ему было трудно с ней. А у Ирины с его отъездом начинался другой период жизни, более спокойный, не требующий постоянного напряжения. И честно говоря, с Ильей она больше чувствовала себя женщиной, чем с мужем.

Смешно, но она уже не мыслила себе иной жизни: исчезни Илья, наверное, произошел бы разрыв и с Вадимом. Федичев был как бы буфером между ними. Ирина была более терпимой к недостаткам мужа, она старалась не раздражать его, уповая на то, что все равно он скоро куда-нибудь уедет. В городе и впрямь ему не работалось. Ирина давно подметила это и уже сознательно подталкивала мужа к отъезду. Конечно, делала она это незаметно, исподволь. Но после двух-трех ссор Вадим не выдерживал и куда-нибудь уезжал, будь это командировка, Андреевка или Дом творчества. Без работы он не мог жить. Бывало, днями валяется с книжкой на тахте, а потом бросается к письменному столу и стучит-стучит на машинке даже по ночам. Через несколько дней остынет и выбросит отпечатанные страницы в мусорную корзину… Что он пишет, Ирина никогда не знала, а он не любил говорить о своей работе. Самой заглядывать в его исчерканные рукописи ей в голову не приходило.

— Иришенька, ты не хочешь баиньки? — ласково спрашивал Илья.

«Баиньки! — вздохнула она. — Вадим бы никогда так не сказал… Здоровенный мужчина, а вот любит посюсюкать!»

Она высвободилась из его объятий, достала из шкафа постельное белье, застелила широкую тахту, занимавшую дальний угол. Над этим ложем висит копия Рубенса: козлоногий сатир с умильной рожей обнимает пышнотелую грудастую нимфу, а над пышными кустами парят два крылатых амурчика с круглыми лукавыми мордашками.

— Закрой дверь на кухню и выключи свет, — машинально сказала она, раздеваясь.

— Капельку наливки? — предложил он, пододвигая стол к тахте.

— Я не буду, — отказалась Ирина. Она уже лежала, натянув до шеи одеяло. Светло-серые глаза ее смотрели в потолок.

— Грамуленька не повредит, — настаивал Илья. — Я одну капельку? Наливку я нашел под столом на кухне.

«Неужели он не понимает, что «капелька» — это противно!» — с раздражением подумала Ирина. И еще она подумала, что в больших дозах, как говорится, трудно вытерпеть Илью. Он ведь замучает своими «капельками», «баиньками», «Ирусями», «грамуленьками».

Он выпил, закусил печеньем, попытался ей всучить рюмку с вишневой наливкой — его настырности можно было позавидовать, — Ирина осторожно отводила его руку, боясь расплескать, но он все-таки заставил выпить. Полез целоваться, но она заметила:

— Вытри губы.

Он послушно вытер губы бумажной салфеткой, небрежно спросил:

— Когда твой классик вернется с благословенных югов?

Вадима он звал «классиком», вкладывая в это слово изрядную долю добродушной иронии. Надо сказать, Илья был незлым человеком и умел ладить с другими людьми, чего о Вадиме нельзя было сказать. У Федичева все друзья, а у мужа их — раз-два, и обчелся.

— Через неделю, — ответила она.

— Ируленька… ну иди ко мне, — заулыбался Илья.

— Выключи свет, — сказала она.

Когда ночью в дверь раздался громкий стук, Ирина сразу все поняла.

— Вадим, — обреченно произнесла она, не двигаясь с места.

Илья подскочил на тахте, будто подброшенный стальной пружиной. Включил свет, схватил со стула брюки, стал лихорадочно натягивать на себя, в его черной бороде раздражающе трепетало перышко из подушки.

— Ради бога, не открывай! — прошипел он, путаясь с рубашкой.

Ирина встала, набросила на себя отцовский рабочий халат с пятнами краски на полах и пошла открывать: она знала, что муж рано или поздно вышибет дверь.

— Здесь нет запасного выхода? — задыхаясь, спросил Илья. Он надел рубашку и стоял посреди мастерской с туфлями в руках. Лицо бледное, глаза испуганно расширились. Нижняя губа подергивалась, каблуки туфель глухо постукивали друг о дружку.

— Попробуй в окно, — нашла в себе силы пошутить Ирина.

Но он не понял юмора, бросился к огромному, в полстены, окну.

— Дурачок, это же пятый этаж, — сказала Ирина. Она отбросила железный крюк, щелкнула щеколдой.

Вадим в мокром плаще с поднятым воротником молча смотрел на нее. Казалось, глаза его стали совсем прозрачными. Пожалуй, это единственное, что выдавало его чувства.

— Я некстати, да? — спокойно спросил он.

— Совсем некстати, — ответила она, не удержалась и обернулась: как бы Федичев от страха и впрямь не сиганул в окно. Муж легонько отстранил ее, вошел в комнату, оставляя на линолеуме влажные следы. Илья стоял на широком подоконнике и держал в руке тяжелый бронзовый подсвечник. Рубашка не заправлена в брюки, дурацкое белое перышко торчало в черной бороде. У него был такой жалкий, нелепый вид, что Ирина чуть было не рассмеялась. Ей не было страшно: как только она увидела измученное, с неестественно светлыми глазами лицо Вадима, сразу поняла, что скандала не будет. Не боялась она и конца их отношений, — если уж честно говорить, то давно была к этому готова. Рано или поздно все это должно было случиться. Все тайное рано или поздно становится явным. Удивительно другое: обычно муж, возвращаясь из поездок, либо звонил, либо давал телеграмму, будто специально предупреждая ее, чтобы не застать врасплох. И вдруг такое… С солнечного юга просто так не уезжают раньше срока в осенний промозглый Ленинград.

— Если вы дотронетесь до меня, я вас ударю этой штукой, — хрипло заявил с подоконника Илья.

— А ее… — Вадим покосился на жену, — значит, можно?

Федичев хлопал глазами и молчал, подсвечник подрагивал в его опущенной руке. Босые ноги — он так и не успел надеть туфли — казались огромными, пяткой он наступал на раздавленный кактус, но, по видимому, не чувствовал колючек.

— Чего ты хочешь? — глядя на иконы, спросила Ирина.

— Я вас бить не буду, — с насмешкой в голосе сказал Илье Вадим, никак не отреагировав на слова жены. — Можете поставить подсвечник на место. — Он повернулся к Ирине: — Драки, как в кино, не будет, дорогая… Я вспомнил, что дал на время твоему отцу одну икону, вон того Николая Чудотворца, так я пришел забрать его.

— Ночью? — чуть заметно усмехнулась Ирина.

— Бога чаще всего вспоминают ночью, — туманно ответил Вадим. Подошел к стене, осторожно снял небольшую, потемневшую от времени икону на доске без оклада, огляделся, взял со спинки стула серый свитер Федичева и аккуратно завернул в него Николая Чудотворца.

— Это… зачем вы? — растерянно промямлил Илья, но, наткнувшись на холодный взгляд Вадима, замолчал.

— Вот времена настали! — усмехнулся Казаков, стоя у двери. — Вернешься домой, отвернешь край простыни на кровати и, как притаившегося в складках черного таракана, обнаружишь любовника жены…

— Или любовницу, — будто эхо, откликнулась Ирина. Полы халата раздвинулись, обнажив ее полные белые ноги, в серых глазах двумя острыми точками отражалась электрическая лампочка на потолке.

— Живите, размножайтесь, — на прощание сказал Вадим.

Он уже взялся за ручку двери, когда услышал негромкий голос жены:

— Не ломай комедию. Тебе ведь это безразлично.

Казаков резко повернулся, шагнул в комнату, Илья испуганно дернулся, задев подсвечником за фрамугу окна.

— Вам, господа, не нравится комедия? — зловеще произнес Вадим. — Хотите кровавую трагедию? Наутро там нашли два трупа… Ты хочешь, чтобы я выбросил этого бородатого типа в окно? А тебе размозжил чем-нибудь тяжелым голову?..

Наверное, в лице его появилось что-то дикое, потому что Ирина отступила в сторону, а Илья еще выше поднял подсвечник и судорожно сглотнул слюну. Другой рукой он беспомощно ухватился за отодвинутую штору, рот его приоткрылся.

— Жаль, что я не живописец, — глядя на них, усмехнулся Вадим. — Можно было бы написать великолепную картину в духе француза Фрагонара, кажется, она у него называется «Любовник в шкафу»? — рассмеялся и с иконой под мышкой вышел из мастерской.

Ирина стояла на лестничной площадке у полураскрытой двери и смотрела, как он спускается по бетонным ступенькам вниз. Почему-то на цыпочках к ней подошел Илья и прошептал:

— Скажи ему, чтобы мой свитер отдал.

— Вадим, можно подумать, что ты рад тому, что случилось, — негромко сказала она мужу вслед, в глазах ее заблестели слезы.

— Может, тебя еще поблагодарить за радость, которую ты мне нынче доставила?.. — Он остановился и снизу вверх посмотрел на нее. — Мне всегда казалось, что люди радуются, когда что-либо находят, а не теряют…

— Я тебя не понимаю.

— Ты только сейчас это сообразила. Понимаю, не понимаю… Мы просто давно не любим друг друга, только почему-то не хотели даже себе в этом признаться. — Он спустился еще на несколько ступенек и снова обернулся: — Я проехал пятьсот километров, очень устал, наверное, поэтому и не устроил вам классический скандал… Такое, наверное, лишь раз в жизни бывает: любовник в шкафу, то бишь на подоконнике! Такое и Фрагонару не снилось!

Его неестественный смех эхом разносился по гулким этажам. Ирина почувствовала, как Илья взял ее за руку.

— Ну скажи же ему, — приглушенно попросил он. — Он мой свитер уносит. Что я дома скажу?

— Иди ты к черту, слюнтяй! — глядя ему в глаза, гневно выкрикнула она.

Стремительно подошла к тахте, упала на простыни и, уткнувшись в подушку, отчаянно зарыдала.

Глава двадцатая

1

Он долго один сидел перед початой бутылкой коньяка и невидящим взором смотрел в окно. Снежная крупа бесшумно ударялась в стекла, с тихим шорохом осыпалась, заснеженные сосны вдали раскачивались, иногда ветер начинал назойливо насвистывать свою незамысловатую мелодию в неплотно прикрытой форточке. На кухне из водопроводного крана бежала в раковину тонкая струйка воды, но встать и завернуть кран было лень. Да и к чему? Вот так и его жизнь тонкой струйкой прожурчала, не оставив никакого заметного следа в этом чужом мире. Ему давно за семьдесят, он на пенсии, государство предоставило ему много льгот, как бывшему фронтовику… На фронте он никогда не был, а если и воевал, то тайно и как раз против этого самого государства, которое ему аккуратно раз в месяц выплачивает пенсию. Что скрывать от себя? Ростислав Евгеньевич Карнаков давно понял, что вся его борьба — блеф, самообман. Что изменилось в стране? Она живет, крепнет, развивается. Нет сейчас в мире силы, способной схватиться с этой великой страной не на жизнь, а на смерть. Эмигранты, выехавшие в семнадцатом — двадцатом годах из России, повымерли, а их дети и внуки давно уже не борцы за освобождение родины. Они не знают ее, у них теперь другая родина, другие заботы. Он часто слушал магнитофонные записи внуков русских эмигрантов, исполняющих в кабаках старинные народные песни. И голоса вроде хорошие, и слова за душу берут, но модные певцы позабыли русский язык, безжалостно коверкают его… «Ямщык, не гуни лушадей, мне некуда больше спешить…» Как же так случилось, что он, Карнаков, ослепленный ненавистью к новому строю, ничего сразу не понял? Были же среди старой русской интеллигенции люди, которые искренне приняли новую власть и стали верой-правдой служить ей. Взять хотя бы бывшего царского генерала Игнатьева — книжка его «Пятьдесят лет в строю» стоит на полке… Да разве один генерал? Сотни, тысячи… Они до конца прошли с этой страной свой путь и, наверное, были счастливы. Они не прятались по углам, не меняли свой облик, не служили немцам, не расстреливали по их приказу своих, русских… Чего уж сейчас лукавить перед самим собой? Пустую он жизнь прожил, бесполезную, страшную! Права была Александра Волокова — пожалуй, единственная женщина, которую он любил в своей длинной путаной жизни, — нужно было идти в ГПУ, или, как оно потом называлось, НКВД, и покаяться. Может, и простили бы… До прихода немцев не так уж много и грехов за ним было. У разведчиков своя работа — не чистая, но и не такая уж и кровавая, как у карателей и полицаев.

Ничего не слышно от сына, хотя договорились, что он раз в месяц будет ему писать. Получил лишь одно письмо из Казахстана, намекал, что готовится в круиз вокруг Европы. Это значит, что настропалился бежать отсюда. Дай бог удачи Игорю! Все-таки он, Карнаков, чувствует ответственность за сына, он ведь его мальчишкой совратил на этот опасный путь, а впрочем, кто знает: поездной воришка мог запросто стать уголовником и вообще сгинуть в тюрьмах-колониях…

Ростислав Евгеньевич налил в рюмку коньяку, выпил, закусил сыром. Хороший коньяк, а и он не приносит облегчения. На форточку села синица и, крутя точеной головкой в черной шапочке, с любопытством заглядывала в комнату. Пустив негромкую трель, сорвалась и улетела. И снова слышен лишь тихий шорох осыпающегося со стекла сухого снега. Иногда он не слышал журчащей воды, а иной раз это его раздражало. Встал и, волоча ноги в шлепанцах, пошел на кухню и закрыл медный кран. Из зеркальца над раковиной на него посмотрело бородатое морщинистое лицо с лохматыми седыми бровями. Лицо старика. Странно, что он так долго живет. И еще не превратился в склеротика, вроде бы голова пока исправно работает. Да и на память не жалуется. Однако последнее время ему стало страшно ночами просыпаться от учащенного сердцебиения, снились какие-то кошмары, несколько раз казалось, что в дверь кто-то явственно постучал… Ранними утрами он пил кофе с молоком и шел бродить по улицам. По привычке заходил в заготконтору, там теперь заправляет молодой заведующий, Прыгунов пошел на повышение, «прыгнул» в Вологду. Этот умел ладить с начальством, встречать его и провожать. Специально построил маленькую турбазу с русской баней, туда и возил начальство… Уборщица Маша Сидоркина по старой памяти раз в неделю по средам приходит к нему… убраться в квартире. Ростислав Евгеньевич теперь по-царски с ней рассчитывается: дает каждый раз по двадцать пять рублей… Зачем ему теперь деньги? Аппетита нет, самого дорогого коньяка больше полбутылки за день не выпьешь, разве что оклеить ассигнациями комнату вместо обоев, как это после революции сделал андреевский кавалер Абросимов…

Никому не нужный, одинокий, доживал он свои дни в чужом ему городе Череповце. На днях получил по радио шифровку с тревожным сообщением, что Родион Изотов задержан в Москве органами КГБ, ему, Карнакову, предлагалось срочно покинуть город. Будь это раньше, может, он и удрал бы отсюда, но сейчас, в его годы, трогаться с места было дико. Куда он побежит? Кому нужен? Нет такого места в СССР, где бы он был в полной безопасности. Мелькнула мысль сесть в поезд и уехать в Андреевку. Наверное, жива еще Александра Волокова? Она никогда не жаловалась на здоровье, последнее время он нет-нет и вспоминал ее. Да и вообще он теперь жив одними воспоминаниями. Это — единственное, что у него осталось… Нет, никуда он из Череповца не поедет, безразлично, где его похоронят, потому что ему здесь ничего не принадлежит, даже трех аршин земли, — где бы ни находилась его могила, никто никогда на нее цветы не положит…

Рало утром он сжег в газовой духовке все бумаги, молотком раскрошил на утюге портативную аппаратуру, не пожалел даже хитроумный фотоаппарат со спичечную коробку — он им давно не пользовался, — все сложил в коробку и, воспользовавшись отсутствием кочегара, бросил в топку котельной, что находилась недалеко от его дома.

Успел Игорь уехать из СССР? Если не успел, его тоже, возьмут. Раз контрразведчики вышли на самого резидента, то уж они сумеют обезвредить и его агентов. Не сегодня завтра и к нему пожалуют незваные гости… У него нет страха, навалилась лишь свинцовая усталость, равнодушие ко всему на свете. Ему как-то приснилось, что он умер в этой комнате и как бы со стороны видит свое разлагающееся тело, соседи проходят мимо его двери, и им невдомек, что там почему-то на подоконнике лежит уже месяц Карнаков. Черный ворон подлетает к закрытой форточке, стучит тяжелым клювом по стеклу… Помнится, он проснулся весь в холодном поту и тогда решил на ночь не закрывать входную дверь. Под подушку он клал взведенный пистолет. Да и кому в голову придет грабить одинокого старика?..

Сегодня среда, через три часа придет убираться Маша Сидоркина. Ростислав Евгеньевич поднялся со стула, открыл платяной шкаф, достал из-под коробки с обувью пачку денег, завернутых в наволочку, вернулся к столу, смахнул рукой на пол крошки и белесые шкурки от копченой колбасы, положил на видное место сверток. Подумав, написал шариковой ручкой прямо на материи: «Маше Сидоркиной». Выпил рюмку коньяку и приписал: «Отслужи молебен и поставь в церкви богу свечку за упокой моей грешной души…» Верил ли он в бога? И да, и нет. Сколько раз обращался к нему бессонными ночами, чтобы обратил он свой божий гнев против большевиков, чтобы хоть на старости лет он немного пожил под своей настоящей фамилией — Карнаков — и чтобы похоронили его с церковным отпеванием и отпущением грехов в Москве на Новодевичьем кладбище, где нашли вечное упокоенье его отец и мать… Но боги были глухи к нему. И тогда он богохульствовал, клял «отца, сына и святого духа» на чем свет стоит!

Да, боги были глухи к нему, Ростиславу Евгеньевичу Карнакову. Не услышали его молитв и страстных призывов. Не захотели ничего изменить в его серой бесцельной жизни. Вспомнились давно где-то услышанные слова: «Человек пришел в этот мир из праха и уйдет в прах…» Что его молитвы, когда вся святая православная русская церковь не смогла вымолить у господа бога великой кары на головы святотатцев — коммунистов…

Боги были глухи к старому режиму, они не защитили царя-батюшку и его семью, не услышали колокольного перезвона и истовых молитв российского дворянства. Не оскорбились, когда разрушали их храмы, растаскивали церковную утварь.

Когда боги глухи, тогда дьявол правит миром… Разве русские священники в годы Отечественной войны не называли Гитлера антихристом? Не предавали его анафеме? Какому же богу ему, Карнакову, молиться: Христу или князю тьмы? Люциферу?

Разве он, Карнаков, не боролся всю свою сознательную жизнь за возврат к старому, к религии, вере в бога, царя и отечество? Почему же тогда боги глухи к нему?..

На этот вопрос Ростислав Евгеньевич на этом свете так и не получил ответа.

Он выпил еще рюмку, вышел в прихожую; отодвинул на двери засов, вернувшись в комнату, подтащил к столу кресло, на котором обычно сидел перед включенным телевизором, удобно уселся в него, достал из кармана мятых шерстяных брюк пистолет, снял с предохранителя. Он читал в книжках, что на пороге смерти перед мысленным взором человека проходит вся жизнь. Поглядев в черное дуло пистолета, он вдруг вспомнил дачный домик Дашеньки Белозерской под Тверью, широкую, с купеческой периной кровать и лежащую на ней белотелую, с распущенными черными волосами, призывно улыбающуюся купчиху… И все. Больше никаких приятных воспоминаний он не смог вызвать… Выстрела Карнаков не слышал, пуля, опалив седые волосы, пробила висок и вышла над кустистой бровью, пистолет глухо стукнулся о ковер. Носок полуботинка судорожно отодвинул его дальше к столу. Лицо задергалось, губы растянулись, будто в зловещей усмешке, но скоро морщины разгладились, кожа обмякла и лицо приняло спокойное выражение. Голова немного завалилась набок, тело еще несколько раз слабо дернулось и успокоилось в кресле. Густая красная струя бесшумно стекала по небритой серой щеке на вязаный свитер с широким воротом. Из дула пистолета медленно выползала остро пахнущая порохом сизая струйка. В оконное стекло все так же летел снег, синица, уцепившись коготками за форточку и вертя головой, заглядывала в комнату.

Первыми пришли сюда двое молодых людей в припорошенных снегом куртках с капюшонами. Увидев, что дверь не заперта, они переглянулись и один за другим быстро вошли вовнутрь.

— Я не думал, что он такой старый, — произнес один из них.

— Вызывай опергруппу и понятых, а я тут осмотрюсь, — распорядился второй, по-видимому, старший.

Мария Сидоркина у двери столкнулась с участковым, хотела пройти мимо, но он задержал.

— Я убираюсь у Ивана Сергеевича, — сказала она. Спросив ее фамилию, участковый велел подождать у двери и вошел в квартиру, немного погодя вернулся и сказал:

— Проходи, Сидоркина, только не пугайся: Грибов застрелился.

— Царствие небесное, — растерянно произнесла женщина. — Батюшки! С чего это он? Такой тихий, спокойный… Или болезнь у него какая страшная?

— Тебе лучше знать, — усмехнулся участковый. — Покойный тебя щедро отблагодарил за… заботу о нем!

— Кто я ему? — остановилась на пороге женщина. — Никто. Приходящая работница.

— Проходите, Сидоркина, — пригласили ее в комнату. — Вы давно знакомы с Грибовым?..

2

Вадим Казаков и Николай Ушков сидели за большим квадратным столом в гостях у известного писателя Тимофея Александровича Татаринова. В комнате кроме стола стояли несколько книжных шкафов, набитых книгами и журналами, на белых стенах — портреты писателя, написанные молодыми художниками. Дело в том, что сын писателя в свое время закончил искусствоведческий факультет института имени Репина и женился на художнице. Она и ее друзья с удовольствием писали Татаринова, он был весьма колоритной фигурой: полный, коротконогий, с бородой, обаятельной улыбкой. В его скуластом, с узкими умными глазами лице действительно было что-то татарское. Тимофей Александрович писал исторические романы, пользующиеся успехом. Говорили, что на черном книжном рынке за его книги платили по пятнадцать — двадцать рублей.

Вадим Казаков мало кого знал в Союзе писателей, и поэтому Николай посоветовал подарить свои книги Татаринову и попросить у него рекомендацию в Союз. Тому очень понравилась повесть о мальчишках военных лет, он об этом сообщил Ушкову и пригласил их с Вадимом к себе.

Вадим впервые был в квартире такого известного писателя, он смущался и больше слушал. Иногда в комнату заглядывала жена писателя — Анастасия Петровна. Вадиму пришлось несколько раз про себя повторить ее имя-отчество, чтобы не забыть. Грузная, большая и широкая в кости женщина со светлыми кудряшками на голове с неодобрением поглядывала на бутылку и, вставив в разговор две-три незначительные реплики, выходила. Один раз взяла рюмку мужа и демонстративно вылила содержимое в тарелку, потом поглядела на Ушкова — он был у них своим человеком, потому что писал книгу о творчестве Татаринова, — и сказала густым недовольным голосом:

— Не вздумай, Коля, за второй бежать — из дому выгоню!

— Тасенька, никто не собирается злоупотреблять, — мягко урезонил ее муж. — Ты нам лучше вскипяти чайку и подай айвового варенья. — Он перевел взгляд на гостей. — Тасенька у меня мастерица насчет разного варенья…

— Завтра же будешь меня ругать, что вовремя не остановила, — проворчала жена и вышла.

— Колюня, давай твою, — прошептал Тимофей Александрович.

Он залпом выпил и неожиданно громко запел: «Ох, туманы мои,растуманы…» Пропев один куплет, хитро улыбнулся в бороду и громко сказал:

— Талант для писателя — это, конечно, великое дело, но если у него еще и умница жена, то ему повезло вдвойне. Что бы я делал без своей Тасюни?

— И умнице жене надоедает, когда муж тянется к рюмке, — ворчливо заметила из прихожей Анастасия Петровна.

— Тасенька, завтра с утра сажусь за машинку! И стучу до обеда.

— Знаю я тебя… — Жена заглянула в комнату, окинула взглядом стол и строго уставилась на гостей: — Больше ни капли. А то прогоню я вас отсюда!

— Тасенька! — В мягком ласковом голосе Татаринова появились металлические нотки. — Не буди во мне зверя! — Он вздернул бороду, приосанился. — Ты знаешь, я в гневе страшен… — И весело рассмеялся: — Никто меня в этом доме не боится!..

— Лучше почитал бы новую главу из романа, — помягче сказала Анастасия Петровна. — Про Меншикова.

— Тащи ее сюда! — распорядился Тимофей Александрович. — Двадцать страничек, не больше, а то мои парни заснут.

— Ну что вы, Тимофей Александрович! — горячо запротестовал Николай. — Мы с удовольствием…

По пути сюда Николай говорил, что лишь бы старик не заставил их сегодня слушать новые главы, есть у него такая дурная привычка — вслух читать знакомым свои романы…

Слушая в течение часа монотонный голос Татаринова, Вадим изо всех сил старался не отвлекаться, но мысли все время уносились прочь. Все-таки крупные вещи предпочтительнее читать в другой обстановке и без публики. Борода Татаринова смешно шевелилась, он старался читать с выражением, но голос его все равно усыплял… И вот здесь, в светлой небольшой комнате, Вадим поклялся про себя никогда вслух не читать свои произведения. Это такая тоска, даже не верилось, что по времена Достоевского и Белинского писатели собирались у кого-нибудь и ночи напролет читали друг другу свои книги…

Петр Первый, стрельцы, царевна Софья, Меншиков — все это скользило мимо его сознания не задерживаясь. Вадим боялся, что Татаринов, когда закончит, естественно, захочет выслушать их мнение, а он вряд ли чего путного скажет…

Выручил Ушков, он детально разобрал главу — вот что значит критик! — похвалил писателя за сочный язык, сделал несколько дельных замечаний по тексту. А Вадим так и промолчал.

— Лучше Тимофея никто сейчас не пишет на исторические темы, — заметила Анастасия Петровна. Подавая на стол чай с вареньем, она ухитрилась убрать бутылку.

— Тася! — строго сказал Татаринов. — На посошок.

Пробормотав про себя что-то нелестное то ли в адрес мужа, то ли гостей, она принесла бутылку — там было ровно на три рюмки. Муж подозрительно посмотрел на нее, но ничего не сказал.

— Я прочел твою повесть, у тебя несомненный талант, Вадим, — на прощание обнадежил Казакова известный писатель. — Я буду на приемной комиссии и обязательно выступлю, а вторую рекомендацию возьми у Вити Воробьева, я ему уже говорил о тебе.

Воробьева Вадим знал — это тот самый талантливый писатель, с которым он познакомился на даче у Вики Савицкой.

— Ты писатель от бога, — говорил Татаринов, провожая их до дверей. — Да ты не качай головой, я истину говорю! Талант, Вадик, я за версту чую. Книжка твоя будет издаваться и переиздаваться.

— Ты, Вадим, не слушай его, — встряла Анастасия Петровна. — Он просто добрый сегодня…

— Тася! — сделал грозное лицо Тимофей Александрович. — Умолкни!

— Тише, дурачок, — понизив голос, сказала жена. — Внучку разбудишь!

— Я выступлю на комиссии, Вадим, тебя примут, — говорил тот. — Пусть только попробуют не принять!..

Вадима на приемной комиссии прокатили, Татаринова в этот день не было там, он уехал в Приозерск на дачу… Это было потом, в марте, а сейчас Вадим и Николай бодро шагали по ночному Кировскому проспекту и оживленно разговаривали. Уличные лампочки светили вполсилы, с темного неба сыпался голубоватый в свете фонарей мелкий снег, редкие машины оставляли на асфальте блестящие следы шин. Снег тут же их припорашивал.

— Кажется, ты понравился Тасюне, — говорил Николай. — Хорошо, что ничего своего не читал: она только муженька способна слушать. Другие ее раздражают. Кстати, и он других писателей не слушает.

— Я никак не мог сосредоточиться…

— Молодец, что промолчал, иначе в Тасюне нажил бы вечного врага, — рассмеялся Николай. — Она считает своего Тимофея гением.

— Тасюня, Тасюня! — сказал Вадим. — Ну ее к черту, как относится ко мне Татаринов?

— Не скажи, дружище! — возразил Ушков. — В этом доме все зависит от Тасюни: скажет дать тебе рекомендацию — он даст, скажет, ты дерьмо, — он поверит. Татаринов всю жизнь своей жене в рот смотрит. Что она скажет, то он и делает. Это все знают.

— Я не знал, — вздохнул Вадим.

— Ты еще многого не знаешь… Будь бы у тебя литературный папа или мама, тебя бы с одной книжкой под аплодисменты приняли в Союз. Читал повестуху Богусловского?

— Не смог, — ответил Вадим. — Как только можно такую ерунду печатать! Откровенное подражательство Хемингуэю: он сказал, она сказала, назойливый, примитивный так называемый подтекст. Это пародия, а не литература.

— А ты обратил внимание, что повесть сопровождена вступлением известной писательницы?

— Ну и что?

— Богусловского, еще не дожидаясь выхода книжки, приняли по журнальной повести в Союз писателей, потому что известная писательница — его «крестная мама».

— А я, выходит, бедный сирота: у меня ни «папы», ни «мамы» нет, — усмехнулся Вадим.

— Женись на дочери известного писателя или главного редактора журнала… Ты ведь знал Володю Маркина? Он бросил свою жену, уехал в Москву и благополучно женился на дочке редактора толстого журнала.

— Журнал толстый или дочка?

— Не имеет значения… Маркин давно принят в Союз писателей, печатается у тестя, выпускает книжку за книжкой, на них с ходу публикуются положительные рецензии, а у нас Володя не мог пробить жалкий сборник рассказов!

— Я думал, литература — святое дело, — помолчав, заметил Вадим.

— Литераторов-то развелось восемь или девять тысяч! А во времена Пушкина их не насчитывалось и ста пятидесяти… Девять тысяч! И все считают себя большими писателями, и все хотят печататься!

— Зачем же бездарей принимают?

— Бездарей и принимают, мой милый, бездари! Бездарности, они активные, пробивные, настырные, в игольное ушко, чтобы напечататься, влезут!

— А я, пожалуй, не уйду из АПН, — сказал Вадим. — Хотя и трудно совмещать журналистику и литературу.

— Иди, дружище, своим путем, — посерьезнев, продолжал Ушков. — Ты из тех, кому не нужны литературные покровители. Я недавно перечитал твою военную повесть, — честно, Вадим, у тебя настоящий талант. Он не сразу бросается в глаза, не ошеломляет, но твоя книжка заставляет думать, вспоминать, все зримо, о чем ты пишешь, к повести хочется снова и снова возвращаться… Я не пророк, но предсказываю, что твой путь в литературу будет трудным. Ты послал известным критикам свою книгу?

— Мне такое и в голову не пришло!

— Значит, тебя в лучшем случае не заметят, а могут и больно лягнуть в очередном обзоре. Нужно среди критиков друзей заводить.

— А ты? Вот и напиши рецензию.

— Я о детской литературе больше не пишу… Пусть твой путь в литературе будет трудным, но зато самым честным и благородным. Так что и впредь не лезь из кожи, чтобы понравиться какой-то глупой Тасюне! Я ведь хорошо знаю эту семейку: у Татаринова обаятельная улыбка, он искренне верит, когда хвалит, но все решает Тасюня! Тимоха считает, что у нее безошибочный нюх на людей.

— И ты о нем книжку пишешь? — упрекнул Вадим.

— Он сейчас в моде, потом, я действительно считаю его талантливым романистом. По крайней мере, три его романа мне нравятся. Он умеет создать фон той эпохи, у него сочный русский язык, захватывающий сюжет… О ком мне еще писать? Об именитых? О них и так в каждой газете, в каждом журнале пишут. Даже тогда, когда они молчат.

— Татаринова критики тоже вниманием не обходят, — заметил Вадим.

— Но в обойме-то знаменитых его нет?

— Подожди, ты ведь тоже написал книжку про именитого Славина? — вспомнил Вадим.

— За эту монографию меня и приняли в Союз писателей, — усмехнулся Ушков. — Кстати, ты подарил ему свою детскую повесть?

— Я с ним не знаком.

— И еще надеешься вступить в Союз писателей! — воскликнул Николай.

— Ты знаешь, мне уже что-то расхотелось, — хмуро уронил Вадим. — Как можно написать книгу о человеке, которого ты не уважаешь? Говоришь одно, а делаешь другое?

— Это политика, старина!

— Приспособленчество это, Коля, а не политика! От тебя такого я не ожидал.

— Я ведь тоже не сразу прозрел… — Николай ничуть не был смущен. — Путь к совершенству тернист и запутан…

— Пожалуйста, без демагогии!

— Славин — умный человек, у него большие связи, он знает, что нужно в данный момент, правда, писатель средний, но у него имя. Его, если можно так сказать, «сделали» друзья-приятели. А их у него тьма! Особенно в Москве. Он в редсоветах, комиссиях, член редколлегий журналов! Его все хвалят, прославляют. Недаром у него и фамилия — Славин. И нужно большое мужество, чтобы на него замахнуться! Так вот, старина, меня совесть замучила, что я славил Славина, и я решил написать книгу о Татаринове. Ведь Славин и наш Тимофей — враги.

— Ну прямо тайны мадридского двора! — покачал головой Вадим.

— Не минет сия чаша и тебя, — сказал Николай. — Правда, есть у нас в организации и такие, которые держатся подальше от всей этой мышиной возни, но таких мало. Им трудно печататься, о них совсем не пишут.

— Но они-то пишут, — заметил Вадим.

— Читатель раньше критиков разобрался, что к чему, — продолжал Ушков. — В потоке литературы безошибочно находит свежее, талантливое. И сколько ни подсовывай ему хваленых-захваленых, читатель выбирает настоящее, что волнует его, дает простор для размышлений. Кажется, еще Марк Твен сказал, что существует лишь единственный критик, чье мнение ценно для писателя, — это читатель.

— Ты меня обрадовал, что в этой огромной армии членов Союза писателей есть и настоящие литераторы… — вставил Казаков.

— Где ты сейчас живешь? — перевел Николай разговор на другое. Он знал о разрыве приятеля с женой.

— Есть в Ленинграде один замечательный человек, который ко мне хорошо относится уже тысячу лет, — ответил Вадим. — И зовут этого человека Василиса Прекрасная. Это просто замечательно, что такие люди существуют на белом свете. У тебя есть такой друг?

— А-а, это на Лиговке, — вспомнил Ушков. — Разве она еще не на пенсии?

— Циник ты, Коля, — с Грустью заметил Вадим. — Я толкую о душевной красоте…

— А разве есть такая? Я думал, это литературная метафора.

— Ты с Викой встречаешься? — вдруг спросил Вадим.

После того случая в Судаке они ни разу не затрагивали эту тему. Встретились через месяц как старые приятели. Ушков уже давно ушел из издательства, он работал старшим научным сотрудником в институте, защитил кандидатскую диссертацию.

— Я все тебя забываю спросить: чего ты тогда так неожиданно уехал из Судака? — помолчав, в свою очередь задал вопрос Ушков.

— Я просто подумал, что третий лишний.

— Ты же знал, что мы с Викой старые друзья.

— Ну а как бы ты представлял нашу жизнь втроем в Судаке?

— Что, ревность взыграла? — усмехнулся Николай. — Я думал, ты достаточно хорошо знаешь Вику.

— Выходит, мы с тобой пешки в ее руках?

— Она в шахматы не играет, — улыбнулся Николай.

— Я не люблю быть пешкой, — сказал Вадим.

— Она очень переживала, что ты тогда так уехал. Это было похоже на бегство.

— Так оно и было, — признался Вадим.

— Иногда приятно быть пешкой в руках королевы…

— Ты не ответил на мой вопрос: встречаешься с Викой?

— Иногда, когда она позвонит… Кстати, спрашивала про тебя. Твоя Ирина ей все рассказала — ну как ты ее застукал в мастерской с художником. Ты его даже на дуэль не вызвал?

— Если винить в изменах только мужчин, то нужно было у тебя, Коля, потребовать сатисфакцию.

— Ты же знаешь — я ни при чем.

— Тогда и он, этот художник, ни при чем. Ведь очень верно сказано: что толку убивать змею, если она уже ужалила.

— Все они стервы, — добродушно заметил Николай. — Но без них тоже скучно.

— А мы кто? — сбоку посмотрел на него Вадим. На русой бородке приятеля сверкали капли, коричневая замшевая шапочка с козырьком делала его бледное лицо продолговатым.

— Это уже философия.

— Твой конек!

— Я вообще никого ни в чем не виню, — посерьезнев, сказал Ушков. — И себя тоже.

— Я всегда виню во всем только себя, — признался Вадим.

— В таком случае прости Ирину, — посоветовал Николай.

— Я себя не могу простить.

— Вы развелись?

— Какое это имеет значение? Ирина стала мне чужой… Ну какой прок, Николай, жить с женщиной, которую не любишь? Ради чего?

— Наверное, ради детей.

— Ты думаешь, детям это нужно?

— Я давно не люблю свою жену, но разводиться с ней не собираюсь Развестись, снова жениться и снова разочароваться? Зачем повторять единожды совершенную глупость?

— Есть же счастливые семьи.

— Напиши роман о такой счастливой семье. Спаси любовь, — улыбнулся Ушков. — Тебе памятник поставят.

— Может быть, и напишу когда-нибудь. Я свои собственные неприятности не собираюсь перекладывать на плечи всего человечества.

— Красиво говоришь! — рассмеялся Николай. — И далеко замахиваешься!

— Спаси любовь… — с грустью повторил Вадим. — Плохи же наши дела, если даже любовь, как и природа, нуждается в спасении. Утверждают же некоторые ученые, что человечество уже однажды, тысячелетия назад, достигло вершин цивилизации и…

— Разразилась всемирная катастрофа, — подхватил Николай. — Атлантида и прочее… Об этом писал Платон и сказано в Библии…

— Не идем ли мы снова к этому?

— Религия и раньше предсказывала конец света… Помнишь, как сказано у древних египтян или шумеров?

— Не помню, — отмахнулся Вадим, не дав приятелю уйти в исторические дебри. — Я оптимист и верю в победу человеческого разума на Земле.

— Раньше я не замечал за тобой тяги к выспренной фразе, — усмехнулся Ушков. — В повести ты не употребляешь красивые слова.

— То в повести, — вздохнул Казаков. — Где повесть, а где жизнь?

— Глас писателя, — рассмеялся Николай. — Истина, брат, всегда рождается в муках.

— Свежая мысль, — поддел его Вадим.

Они дошли до Кировского моста. Поземка с тихим завыванием гнала на него шуршащий снег, длинные хвосты ныряли в пролеты чугунного моста и исчезали под ним. На Неве у берегов громоздились ледяные торосы, кое-где посередине чернели промоины. Здесь, на мосту, ветер озверел, швырял им в лица пригоршни колючего снега, старался сорвать шапки, раздувал полы, забирался в рукава. Кроме них, никого на мосту не было, лишь впереди маячили, будто намотанные на автомобильные фары, крутящиеся желтые шары.

На Марсовом поле тоже свободно гулял ветер, памятник Суворову побелел до самой каски. Они дождались заснеженного трамвая, вошли в почти пустой вагон. Николай скоро вышел у цирка, а Вадим поехал дальше. Здесь, в центре, ветер потерял свою силу, в рассеянном свете фар лениво кружились снежинки, вагон подпрыгивал на стыках, что-то гулко бухало в днище, лязгало железо. Впереди, привалившись плечом к обледенелому окну, сидел мужчина без шапки и в черном полушубке. Он клевал носом.

— Куда вам ехать? — растолкав задремавшего пассажира, спросил Вадим.

— Где я? — стал озираться человек. Глаза его покраснели, нос тоже. — Это что за остановка? Ленинград или Поповка?

— Трамвай идет в парк, — сказал Вадим.

— И мне в парк…

— Ну тогда до свидания, — сказал Казаков.

— Рикошетов, — протянул руку пассажир. — За что я люблю этот мир, так это за то, что он не без добрых людей.

— Мир велик, и люди в нем разные, — не сдержал улыбку Вадим.

— Кто ты? — с пьяной подозрительностью уставился на него тот. — Я ведь не шумлю. Тихо-мирно еду.

— Человек, — сказал Вадим.

Он вывел его на остановке у Московского вокзала, прислонил к металлическому ограждению, а сам стал ловить такси. Машины с зелеными огоньками проносились не останавливаясь. Рикошетов шмыгал носом, пегие волосы на его голове топорщились, — наверное, где-то шапку потерял… Наконец «Волга» с шашечками остановилась, и он помог забраться туда Рикошетову.

— Если ты человек, то дай мне в долг трояк, — помаргивая, разглядывал Вадима новый знакомый. — Чем же я рассчитаюсь с таксистом?

Вадим протянул ему три рубля. Он и сам себе не мог бы объяснить, почему все это делает. Может, в лице этого человека, явно не лишенного чувства юмора, было что-то привлекательное, располагающее?

— За Рикошетовым не пропадет, приятель, — сказал тот. — Рикошетов всегда долги возвращает.

«Волга» умчалась, а Вадим стоял на остановке и улыбался. Ему тогда и в голову не пришло, что его пути с этим человеком еще раз пересекутся.

3

В Нью-Йорке, в ресторане фешенебельного отеля «Хилтон», выступали перед молодыми американскими солдатами известные кинозвезды, певцы, писатели. Парней отправляли на войну во Вьетнам и со свойственной Америке помпой и размахом давали им прощальный концерт.

Пока в просторном холле на первом этаже, переполненном новобранцами в форме цвета хаки, звезды эстрады Боб Хоуп, Джон Уэйн, Фрэнк Синатра, Бинг Кросби исполняли свои номера, возле входа в отель на колясках курсировали туда и сюда безногие инвалиды вьетнамской войны, с плакатами в руках прохаживались вдовы и матери погибших в джунглях и болотах чужой далекой земли мужей и сыновей. Многие были в черном. У одной еще не старой женщины в руке белый плакат, на котором черными буквами написано: «Мальчики, рвите, сжигайте воинские билеты, во Вьетнаме недавно погибли два моих сына! Будь проклята эта грязная война!» Плакат она укрепила на черном свернутом зонтике. Полисмены хмуро посматривали на демонстрантов, но пока никакого беспорядка не могли усмотреть.

Игорь Найденов — он теперь был Дугласом Корком — дежурил у входа. На нем джинсы в обтяжку и нейлоновая куртка, под мышкой на хитроумном ремне подвешен автоматический пистолет. Курсанты спецшколы посланы сюда негласно следить за демонстрантами, брать на заметку тех новобранцев, которые будут с ними якшаться, выискивать других подозрительных лиц. Война непопулярна в США, можно ожидать любых выходок.

В Нью-Йорке снега нет, хотя сейчас середина марта, только в северных штатах свирепствуют невиданные метели, здесь же светит яркое весеннее солнце, чисто вымытые окна небоскребов пускают в глаза яркие зайчики. По улицам лавиной двигаются разноцветные автомобили, и почти все — разных марок. Юркие малолитражки и широкие фешенебельные лимузины с гирляндами задних фонарей. Движение транспорта напоминает конвульсии гигантского членистого металлического существа, которое то замирает на одном месте перед светофорами, то делает бросок вперед и снова, дрожа всеми членами, замирает. В Нью-Йорке, наверное, нет ни одного здания, на котором не было бы цветной затейливой рекламы. Здесь рекламируют все, начиная от губной помады и кончая каналами Марса, которые, оказывается, тоже можно купить, вступив в общество «марсиан». Первое время новоиспеченный Дуглас Корк ходил по улицам Нью-Йорка с разинутым ртом: реклама ошеломляла его; будь у него куча долларов, он, наверное, только и делал бы, что бегал по магазинам и все покупал! Причем самые пустяковые товары, как, например, мыло «пальмолив» или зубную пасту, — на красочных плакатах и по телевидению рекламируют их известные на весь мир артисты, певцы, кинозвезды. Юл Бриннер из «Великолепной семерки» в форме шерифа назойливо сует с экрана в нос фотоаппарат, популярный в то время писатель Фредерик Форсайт в сверкающем кожаном пальто предлагает охотничьи ружья, кинодивы с красивыми чувственными ртами алчно жуют резинку и сосут леденцы, демонстрируют будто сотканные из паутины купальники, которые почти ничего не закрывают от нескромных глаз.

Американский «имидж» — это впечатление, которое предписывается рекламой данному товару, — целиком и полностью захватил Корка. Он просмотрел все фильмы ужасов Алфреда Хичкока, боевики с участием самых популярных киноартистов Америки — Стива Маккуина, Марлона Брандо, Пола Ньюмена, Чарлза Бронсона. Как и многие курсанты спецшколы, хотел походить на секретного агента 007 Джеймса Бонда, — его уже многому научили в школе, где властвовал и поощрялся культ жестокости и силы. Несколько раз Дуглас Корк был на концертах Элвиса Пресли, с удивлением наблюдал, как в зрительном зале с ума сходят поклонники и поклонницы знаменитого короля рок-н-ролла. У него в Москве были магнитофонные записи Пресли, но, оказывается, одно дело слушать магнитофон, а другое — видеть его выступление собственными глазами. Молодежь приходила в экстаз, парни ломали стулья, становясь друг другу на плечи, хватались руками за люстры, раскачивались и прыгали на головы зрителям. Девушки визжали, будто их режут, вцеплялись друг другу в волосы. А виновник всего этого скандала тайком убегал со сцены, чтобы его на куски не разорвали восторженные почитатели. Он иногда даже одевался в лохмотья, зная, что любой в зале может вырвать в качестве сувенира клок его одежды. Корк тоже заражался общим возбуждением, но не до такой степени.

Его размышления прервал капитан Фрэд Николс, он шепнул, что надо быть настороже, и показал глазами на группу подростков, которые явно что-то замышляли: бросали беспокойные взгляды на вход в отель, озирались на полицейских, куривших возле своих широких машин с мигалками. Дуглас кивнул и вместе с двумя другими курсантами подошел поближе к подросткам. Когда двери распахнулись и из зала повалили наружу солдаты и офицеры, мальчишки быстро расстелили на асфальте звездно-полосатый американский флаг, но поджечь не успели: Дуглас ребром ладони ударил по горлу парнишку с бутылкой горючки и зажигалкой, тот, вскрикнув, упал, другой курсант свалил еще пару юнцов, третий поспешно поднял с земли флаг. Куда деть его, он не знал и обернул вокруг своей руки. Кровь шла из носа и у высокого парня. Он прижимал к лицу испачканный платок и злобно смотрел на курсанта. Взвыла сирена, несколько высоких полицейских с резиновыми дубинками бросились к подросткам. Большая часть их убежала, троих полицейские успели схватить и, завернув руки за спины, увели к синему «форду».

— О’кэй! — похлопал Дугласа по плечу улыбающийся капитан Николс. — Ловко ты уложил этого подонка. Я знал, они что-то замышляют.

Воспользовавшись хорошим настроением начальника, Корк попросился отпустить его до отбоя пошататься по Бродвею, сходить в кино, он сказал, что хочет еще раз посмотреть фильм «Зеленые береты», — знал, что капитану это понравится. В «Зеленых беретах» прославляли насилие и жестокость американских парней во Вьетнаме.

— Скажи уж прямо, захотелось к девочкам на Бродвей? — улыбнулся капитан. — Гляди не подцепи какую-нибудь заразу. Справься у портье, что за девица.

Дуглас с ухмылкой похлопал себя по нагрудному карману рубашки. Там лежал пакетик разрекламированных презервативов…

— В двадцать четыре ноль-ноль чтобы был в казарме, — предупредил капитан.

— О’кэй, Фрэнк! — кивнул Дуглас. Когда они были на деле в гражданском, капитан разрешал называть себя по имени.

Побродив по «Золотому берегу» — так здесь называют Вторую и Третью авеню 50–60 улиц, где расположены самые известные кинотеатры, — Дуглас Корк отправился на бульвар Грез — это в районе Дафни-сквера и Бродвея, — тут в менее шикарных кинозалах демонстрировались развлекательные и порнографические фильмы. Реклама останавливала, выставляя напоказ прелести киногероинь, звала, уговаривала, тащила за рукав в кинозалы. Но Дугласа уже было не так легко уговорить: он не первый месяц в Штатах. Пока еще говорил по-английски с сильным акцентом, но надеялся, что скоро это пройдет. Учителей тут хватало. Теперь он, американский подданный, принес торжественную присягу звездно-полосатому флагу дяди Сэма. Несколько раз он встречал русских туристов, долго шел позади, прислушиваясь к знакомой речи, но ни разу не признался, что он русский. И потом, был уверен, что за ним наблюдают. Школа, в которую он попал, готовила «специалистов-международников». Может, название было и не совсем точным, но звучало весьма солидно. «Специалисты-международники» разных национальностей изучали военное, подрывное, шпионское дело. Прежде чем попасть в Нью-Йорк, Дуглас Корк побывал в Международной полицейской академии в Вашингтоне, в школе ЦРУ при Пограничной академии в штате Техас, а теперь заканчивал обучение в спецшколе. Здесь редко произносили слово «террорист», но все курсанты понимали, что под вывеской «специалистов-международников» их готовят к террористическим операциям в разных странах мира. В спецшколе обучались люди разных национальностей и разного возраста. Дуглас был в своей группе еще не самым старшим. Угрюмому чеху Поллаку недавно стукнуло пятьдесят лет. Поллак знал пять иностранных языков, в том числе и русский. В Нью-Йорке он прожил два года и вот завербовался сюда. Почему он оказался в Америке, Дуглас не знал: в школе не принято было откровенничать друг с другом. Вот о драках с неграми, о девочках, выпивке тут любили поговорить.

Дуглас одно время сблизился с кубинцем Родригесом, но тот вскоре неожиданно исчез, а спрашивать, куда он делся, было не принято. Скорее всего, был заброшен на Кубу.

Почувствовав, что проголодался, Дуглас вошел в маленькое кафе, съел горячие сардельки с отварным картофелем, посыпанным укропом, выпил бутылку кока-колы: спиртное в одиночных отлучках не рекомендовалось употреблять. Он знал, что, когда вернется в казарму, капитан Николс обязательно принюхается к нему. Из кафе Дуглас направился в маленький кинозал на 42-й улице, но порнофильм не досмотрел до конца — все они на один манер, и уже не было чувства новизны, — пошел в другой кинотеатр, где демонстрировалась лента о чемпионах каратэ и кунг-фу. В школе они тоже занимались каратэ и дзюдо, но так виртуозно работать, как азиатские чемпионы на экране, не мог и их тренер-китаец.

На 79-й улице жила одна знакомая мулатка, но времени уже оставалось в обрез, и Дуглас направился через парк к станции метрополитена. В столичных парках обычно пустынно, деревья еще не выбросили зеленую листву, но почки уже набухли на корявых почерневших ветвях. На двух скамейках друг против друга в странной позе сидели два парня. Положив руки на колени, они смотрели вверх, хотя, кроме вершин деревьев, ничего там не могли увидеть. Они даже не повернули головы, когда мимо прошел Дуглас. А он, насвистывая мотивчик, изображал из себя крепко подвыпившего: шатался и царапал подошвами землю. Уже стемнело, с улицы, огибающей парк, доносился глухой шум машин, треск электрических разрядов, — по-видимому, где-то вышла из строя неоновая реклама. Над головой чуть заметно мигали звезды, к ночи стало прохладно. Впереди, из-за деревьев, на фасаде невысокого здания виднелся гигантский неоновый ковбой в сомбреро, с кольтом в длинной кобуре на боку. Он поднимал и опускал ноги в высоких, с бахромой сапогах, доставал из кармана пачку сигарет и закуривал, пуская дым из ноздрей. Лихой ковбой рекламировал сигареты, а вот какой марки — издали не разглядеть.

И тут Дуглас услышал быстрые шаги позади. Два высоких парня, что сидели на скамейках, шли за ним. Дуглас улыбнулся, незаметным движением спустил вниз молнию куртки. Теперь, может, клюнут? Негры это или мексиканцы, в темноте трудно было определить. В столь поздний час обыватели предпочитают сидеть дома у телевизора. Ночь — время преступников и грабителей. Подставлять им спину не было смысла, и Дуглас, чуть отступив в сторону, мгновенно повернулся к ним лицом. Вроде бы чернокожие. Они были в сильно потертых джинсах и темных, с белыми полосами на рукавах куртках, оба держали правую руку в кармане.

— Выкладывай, парень, наличные, — грубо сказал один из них.

В темноте невозможно было отличить их друг от друга — в двух шагах от него неподвижно стояли будто две скульптуры, сошедшие с постамента. Глаз на их рожах он не смог разглядеть, зато белки блестели.

— Не забудь про часы и перстень, — прибавил второй, заходя сзади.

Дальше все произошло, как и предполагал Дуглас: он ударил носком ботинка в пах стоявшего перед ним парня, тот сломался пополам, скрипя зубами от дикой боли, выплюнул ругательство. Ударив грабителя, Дуглас отскочил в сторону кустов и развернулся, но на какую-то долю секунды, видно, опоздал; второй грабитель уже опускал руку с длинным узким ножом. Отшатнувшись, Дуглас привычно выбросил вперед ладонь. Жгучая боль, легкий позыв на рвоту и лютая злоба пронзили его. Краем глаза он увидел, что первый медленно разгибается. На темном лице его неестественно блестели огромные белки глаз. Ладонь в темноте почернела от крови, Дуглас мгновенно выхватил из кобуры пистолет и в упор выстрелил в замахнувшегося на него парня. Второй грабитель метнулся было к голым кустам, но выстрел швырнул его головой на пустую скамейку. Он задрыгал ногами и захрипел. Дуглас спрятал пистолет, достал из кармана носовой платок и крепко стянул ладонь. Перешагнув через лежавшего с оскаленным ртом и выпученными глазами человека, прямо через кусты по жухлой траве зашагал к ближайшей улице.

Курсанты до изнеможения тренировались в школе, отрабатывая друг на друге различные приемы рукопашного боя, но одно дело — защищаться и нападать на спортивной площадке, а другое — столкнуться с настоящим противником при самых неожиданных обстоятельствах.

В кино американские полицейские куда энергичнее действовали, чем на самом деле. Там они поминутно рисковали жизнью, преследуя шайку бандитов, а в действительности были медлительны и неповоротливы. Не лезли на рожон, избегали опасных ситуаций. Вот облавы на проституток совершали охотно: тут не было никакого риска, зато можно любую вволю полапать. Неприятно было лишь одно — ранение в руку. Зря он дал одному зайти сзади — нужно было сразу уложить рядком… Но, как говорится, после драки кулаками не машут.

В казарму он успел к сроку, доложил капитану Николсу о случившемся.

— Два черномазых трупа? — удивился он. — А ты знаешь, Корк, когда негр подыхает, его черная рожа становится голубоватой, а толстые вывернутые губы — серыми, как пепел.

— Не разглядел в темноте, — усмехнулся Дуглас.

— А полиция?

— Я не стал ее дожидаться, капитан.

— Ох уж наша полиция! Что бы они без нас делали, а, Корк?

— Я думаю, они до утра и не пошевелятся, капитан.

— О’кэй, хромай, парень, в медпункт на перевязку, — ворчливо сказал Николе. — В следующий раз не подставляйся. Учишь вас, учишь…

Он прекрасно знал про эти штучки курсантов и не осуждал их: он-то отлично знал, что предстоит после окончания школы этим парням, так что пусть себе на здоровье практикуются!..

Часть третья Твое место

Свежий запах душистого сена мне напомнил далекие дни,

Невозвратного светлого детства предо мной загорелись огни.

Предо мною воскресло то время, когда мир я безгрешно любил,

Когда не был еще человеком, но когда уже богом я был.

Константин Бальмонт

Глава двадцать первая

1

Вадим Казаков воткнул палки в хрусткий наст, а сам прислонился спиной к толстой промерзлой сосне; перед ним открылась небольшая лесная полянка с голубыми сугробами и облепленными снегом молодыми елками. Солнце все кругом пронизывало своим холодным и безжизненным в эту пору светом. Ни одна птица не пискнет в этом неподвижном бору. Заснеженные кроны сосен и елей сливаются со сверкающим голубым и морозным небом, тут было множество теней и самых различных оттенков: зелень сосновых иголок красиво сочеталась с розовым сиянием стройных стволов, синеватые тени между елками переходили в желтоватое сияние сугробов, там, где солнце пробивалось сквозь кроны, на искрящийся снег падали неровные солнечные полосы, каждая очерченная нежной тенью вмятина заячьих следов на целине имела свой особенный, неповторимый оттенок, а тонкие крестики птичьих следов под деревьями напоминали тщательно выписанный тонкой кистью орнамент. Вадима зачаровала эта красота, он стал вспоминать, какой же известный художник сумел на своих полотнах запечатлеть во всей волшебной красоте русскую зиму. Перебрал в памяти известные картины в Русском музее и не вспомнил ни одной, которая напоминала бы то, что он сейчас видит. Суриков и Кустодиев создали несколько зимних картин — вроде «Взятия снежного городка» и «Масленицы», но это была другая зима, с людьми, лошадьми, весельем и суетой…

Наезженная Вадимом лыжная колея синевато поблескивала, он знал, что дальше откроется низинное снежное поле с молодыми посадками, потом вековые сосны с широко раскинутыми ветвями снова обступят со всех сторон лыжню. Будто по узкому длинному коридору без потолка придется скользить два километра. В прошлый раз, когда Вадим здесь проходил, в снегу посверкивали сухие иголки, лепестки розоватой коры, но, видно, ночью был снегопад и все кругом обновил. Его взгляд наткнулся на изогнувшийся лирой ствол молодой сосенки, казалось, она держала под мышкой чью-то круглую белую голову: вместо глаз — два зеленых пучка, смеющийся рот — ямка от упавшего сверху комка снега, нос — кривой желтый сук, проткнувший снежную глыбу.

Поработав до двух, Вадим в любую погоду ходил на лыжах в Мамаевский бор. Прогулка занимала полтора часа; вернувшись, разогревал на плите свой обед, потом валялся на старом диване с книжкой. Зимой дни короткие, он замечал сумерки, потому что строчки начинали сливаться, а в глазах появлялась легкая резь, Иногда снова садился за письменный стол, но вечером заставить себя работать было трудно, с утра шло как-то лучше.

Вот уже скоро месяц, как Вадим один живет в дедовском доме в Андреевке. Будучи в Великополе, он выпросил у отца ключи и поселился тут. Дерюгин, узнав об этом, написал Федору Федоровичу гневное письмо: мол, не по-хозяйски поступил он, дав ключи сыну, он-де и печку не сумеет толком истопить, весь газ израсходует, да и для дома плохо, когда в нем то живут, то не живут. От испарины появляются сырость, гниль… Но Казаков оставил это брюзжание без внимания, он уже давно разгадал характер Дерюгина: тот всегда всем недоволен, только он один все знает и все делает. Единственное, что отец попросил, это не заходить в комнаты Дерюгина. Дмитрий Андреевич, которому тоже принадлежала часть дома, не возражал против того, чтобы там жил племянник. Тогда Григорий Елисеевич Дерюгин прислал из Петрозаводска длинное письмо Вадиму, в котором подробно проинструктировал, что в доме можно делать, а что нельзя. Особенно Вадима позабавила одна фраза: «…и еще, племянничек (Дерюгин почему-то называл его только так), не бери сухие дрова в сарае, а бери трухлявые из пристройки во дворе, картошку в подполе не тронь — она семенная, будешь уезжать, поменяй оба газовых баллона, хорошо, если бы ты в лесничестве сам дровец кубометра два-три прикупил…» Григорий Елисеевич к старости стал таким скупердяем, что в Андреевке многие над ним посмеивались.

Вадим впервые в жизни жил один в большом деревянном доме, сам себе готовил еду, убирал. Даже белье стирал. В баню он каждую субботу ходил к Ивану Широкову, — Дерюгин почему-то разобрал на дрова подгнившую дедовскую баню, а новую не построил, мол, есть общественная, туда и будем ходить, но в поселковой бане часто не было пара, да и зимой там было прохладно, а какая баня без пара? Вадим пристрастился париться и с нетерпением дожидался субботы. С Иваном и Лидой у него установились хорошие отношения, Лида с детьми перебралась из просторного дома Павла Абросимова к новому мужу. С ними жила и Мария Широкова, поговаривали, что она недовольна женитьбой сына, но с невесткой не ссорилась. У Лиды был покладистый характер, и поссориться с ней было трудно, просто невозможно. Да и Иван стоял за свою жену горой. К старости тетя Маня — так звал ее Вадим — как-то вся съежилась, стала меньше ростом, красивые черные волосы поредели и поседели, зубы выпали, рот запал, а на подбородке бросались в глаза две коричневые бородавки с длинными волосинами. Былая краса безвозвратно ушла. Тетя Маня стала болтливой; встретив Вадима у дома или увидев во дворе — он иногда там дрова колол, — заводила длинные разговоры о прошлом, добрым словом поминала Андрея Ивановича Абросимова, Ефимью Андреевну, пространно рассказывала, как они дружно жили, — Вадим-то знал, что это было не так, — потом переводила разговор на невестку и, понизив голос, жаловалась, что ее сын Ванятка загубил свою жизнь, взяв замужнюю бабу с двумя «робятишками». Нет, она не хочет сказать, что Лидушка худая, она веселая, у нее любая работа в руках горит, но разве мало девок в Андреевке? Мог бы незамужнюю взять…

А Иван Широков был счастлив — это, как говорится, было заметно даже издали, стал чаще улыбаться, глаза его ласково светились, когда он смотрел на свою Лидушку. Дома рядом, и Вадим часто видел их вместе. Никогда не слышал, чтобы Иван повысил голос на жену или обозвал ее худым словом, он был ласков и с детьми. Однако Вадим заметил, что двенадцатилетний, рослый не по годам Валентин Абросимов не очень-то ласков с отчимом, а Лариса, напротив, была всегда приветлива. Наверное, она унаследовала легкий материнский характер. Ее звонкий смех часто серебром рассыпался во дворе Широковых. Вадим слышал от Лиды, что Лариса отличница, а Валентин — середнячок, да и с дисциплиной у него неблагополучно, случается, с уроков прогоняют за всякие шалости…

Вадима вывел из задумчивости легкий треск, будто кто-то над головой сук сломал. Он задрал голову, и его глаза встретились с блестящими темными глазами рыжей белки. Зверек, сидя на ветке, бесстрашно смотрел на него. Густая шерсть лоснилась, редкие усы на симпатичной мордочке заиндевели. Белка пружинисто перескочила на другую ветку, потом отделилась от нее, и, растянувшись в воздухе, вмиг оказалась на другой сосне. Весело прострекотала что-то Вадиму и скрылась меж ветвей. Небольшой комок снега сорвался вниз и оставил на сверкающем насте неглубокую вмятину.

Вадим заскользил по колее дальше, две огромные сосны, нагнувшись друг к другу, сплели свои ветви, образовав бело-зеленую арку. Ему всегда было приятно с ходу нырять под нее. Когда он выскочил из Мамаевского бора на ровную белую равнину с тоненькими хвойными саженцами, увидел впереди невысокую фигуру девушки в синем лыжном костюме. Незаметно для себя Вадим прибавил ходу и скоро догнал ее. Это была Галя Прокошина — дочь продавщицы Тани из сельмага. После школы Галя не стала никуда поступать, хотя училась и неплохо, а, окончив курсы киномехаников, крутила в поселковом клубе фильмы. Напарницей у нее была широкая, как комод, Зоя Александрова. Вадим улыбнулся, вспомнив, как летом — он вечерами любил прогуляться вдоль железнодорожных путей до Лысухи и обратно, — проходя мимо клуба, вдруг услышал громкое пение. Оглянувшись, он заметил, как в дверях будки киномехаников мелькнула широкая спина Зои Александровой. С Галей он всегда при встрече здоровался, а когда вышла его книжка, она сама к нему подошла на танцплощадке — она тогда училась в десятом классе, — и, ничуть не смущаясь, сказала: «Здорово вы пишете! Я за одну ночь прочитала вашу повесть». Она была первым читателем, который похвалил его военную повесть. Потом он узнал, что его мать привезла в Андреевку несколько экземпляров и передала в поселковую библиотеку и в школу. Антонина Андреевна очень гордилась литературными успехами своего сына.

— Здравствуйте, Вадим Федорович, — певуче поздоровалась Галя, когда он догнал ее. — Глядите, снег горит!

Ее небольшие прищуренные темные глаза были устремлены на белое поле. В лесу не так заметно, а здесь, на просторе, в воздухе реяли мириады крошечных искорок. Бриллиантовая пыль! Такое иногда бывает в солнечный морозный день.

— Бенгальский огонь, — с улыбкой ответил Вадим.

— Какой? — удивилась она.

Черты лица у нее правильные, только мелковатые: ровный нос, яркие губы, узкий лоб. Гале, наверное, лет двадцать. Круглые щеки ее порозовели, в глазах тоже, будто морозные блестки, вспыхивают крошечные искорки. Синяя куртка обтягивает высокую грудь. Вадим видел, как на танцах парни приглашали Галю; сам он редко танцевал, иногда любил постоять у стены и посмотреть на молодежь… Себя он уже давно не причислял к молодежи, хотя все говорили, что выглядит он не по летам молодо. Сейчас девушки высокие, рослые, а Галя ниже среднего роста. Младшая сестра ее, Валя, была нескладной девушкой с блеклыми светлыми волосами и угрюмым лицом. Она тоже приходила на танцы, становилась у стены и мрачно взирала на танцующих. Ее никогда не приглашали. Вадим как-то летом увидел Валю — она пасла двух коз на лужайке перед вокзалом, — и тогда она показалась ему грустной и красивой.

Вадиму приятно было смотреть на Галю — она скользила впереди, иногда оборачивала к нему смеющееся лицо и рассказывала поселковые сплетни.

— Ночью стучат в окно пьяницы, просят продать водку, и мать им не отказывает. Сестра привыкла, спит, а я всякий раз просыпаюсь.

— Почему же она продает на дому? — спросил Вадим.

— Ей ведь тоже наливают!

— Ночью пьет? — удивился Вадим. — Ну и нравы тут у вас!

— По мне, так чтоб ее вообще, проклятой, не было! — Улыбка спорхнула с ее свежих губ. — Нагляделись мы с сестрой на свою матушку… Валька с ней возится, раздевает, а я — не могу. Вот вы книжки пишете, скажите: почему люди пьют?

Вадим и сам не раз задавал себе этот вопрос, однако ответить на него однозначно не смог. Мудрецы и философы всех веков осуждали пьянство, доказывали миру его пагубность, но люди пили, пьют и, наверное, будут пить. Ничего легче нет, как в горе или радости сбегать в магазин и купить бутылку, если тебя снедает тоска — водка снимет ее на какое-то время, правда, потом в тысячу раз усугубит ее, но кто из выпивших рюмку думает о последствиях? Он думает о том, как бы поскорее выпить вторую, третью… Хорошо сказал Абу-ль-Фарадж о пьянстве: «Вино сообщает каждому, кто пьет его, четыре качества. Вначале человек становится похожим на павлина — онпыжится, его движения плавны и величавы. Затем он приобретает характер обезьяны и начинает со всеми шутить и заигрывать. Потом он уподобляется льву и становится самонадеянным, гордым, уверенным в своей силе. Но в заключение он превращается в свинью и подобно ей валяется в грязи».

«Почему люди пьют?» Такой, казалось бы, простой вопрос, а как трудно на него ответить!

Ни отец его Казаков, ни Дерюгин не пьют, больше того, осуждают пьянство, а в долг на водку односельчанам иногда дают. И бывает, за работу расплачиваются бутылкой…

Все-таки лучше одному ходить на лыжах. Уже и красота зимнего леса не так радостно воспринимается, как до встречи с Галей. Теперь чаще всего его взгляд останавливается не на окружающем пейзаже, а на фигурке девушки…

— У вас не найдется чего-нибудь почитать? — когда впереди показались первые постройки, спросила девушка.

— Макс Фриш, «Гомо Фабер», — вспомнив, что вчера далеко за полночь закончил эту книгу, сказал Вадим.

— Интересная? — Она пристально смотрела ему в глаза.

Он обратил внимание, что зубы у нее мелкие и острые, как у хищного зверька. Странное, незапоминающееся лицо, и вместе с тем в нем есть что-то очень привлекательное.

— Мне понравилась, — улыбнулся Вадим. Он удивился: с чего это он вдруг предложил эту книгу? Наверное, потому, что она все еще занимала его мысли, он еще утром про себя яростно спорил с автором, возражал против такой обнаженности чувств…

— Про любовь? — улыбнулась Галя.

— Чего-чего, а любви там хватает!

— Я вечером зайду к вам за книжкой, — сказала она и, одарив его белозубой улыбкой, легко заскользила впереди.

Поставив лыжи в коридоре, Вадим вошел в дом. Квадратная прихожая была полутемной, из нее вела одна дверь на кухню, две — в комнаты. В третью комнату с письменным столом, где и расположился Вадим, можно было пройти только через кухню. Когда не было сильных морозов, Вадим топил печку один раз, а в холода — утром и вечером. Ему нравилось сидеть на низенькой скамейке, сколоченной еще Тимашем, и смотреть на огонь. На плите жарилась картошка, — несмотря на запрет Дерюгина, он спустился в подпол, откинул старые одежки и насыпал для себя ведро ядреной красноватой картошки, откупорил и трехлитровую банку маринованных огурцов. Здесь на деревянных полках стояло много разнокалиберных банок с соленьями и вареньем. Мать и тетя Алена летом не теряли времени даром.

Сидя у белой печки, Вадим обдумывал очередную главу своего романа. Роман был задуман большой — о послевоенном времени, о том, как ровесники Вадима восстанавливали разрушенные города, влюблялись, разочаровывались, как мучительно искали свое место в жизни… Почему он спорил с Максом Фришем? Потому, что, потерпев сокрушительное поражение в семенной жизни, Вадим хотел создать образ такой женщины, которая стала бы для мужчин идеалом… А есть ли такие? Не так уж много в его жизни было женщин, всякий раз он верил, что пришла настоящая любовь, а потом, как говорится, оказывался у разбитого корыта… Что происходит в нашем мире? Почему мы не ценим то, что имеем? Почему растрачиваем себя, обкрадываем, распыляем? И кто в этом виноват — мужчины или женщины? Или те и другие?..

Сколько он, Вадим, себя ни уговаривал, что, дескать, одному тоже неплохо, но ведь это не так. И не надо себя обманывать. Сколько бессонных ночей провел он в Андреевке — там есть время обо всем поразмышлять, — все думал о себе, своей семейной жизни. Готов был все простить Ирине, забыть… С этой мыслью приезжал в Ленинград, встречался с женой и… Язык не поворачивался произнести те самые слова, которые находил бессонными ночами… Да и Ирина замкнулась в себе, будто окружила себя невидимой оболочкой, сквозь которую, как через силовое поле, невозможно пробиться.

Так и жили рядом — Вадим вскоре вернулся на улицу Чайковского, — внешне все благополучно, при гостях и знакомых жена даже проявляла к нему внимание, заботу, но все это было напускное…

Когда Ирина сказала, что им не стоит пока разводиться, он не стал возражать: для себя он решил больше не жениться. Если с женой нелады, то и вся работа летит насмарку. После крупной ссоры с Ириной он иногда не мог заставить себя сесть за письменный стол несколько дней.

Вадиму запомнилось из «Дневника» Эдмонда Гонкура: «Человек, который углубляется в литературное творчество и расточает себя в нем, не нуждается в привязанности, в жене и детях. Его сердце перестает существовать, оно превращается в мозг». Возможно, старый холостяк Гонкур и перехватил, — есть же писатели, которые не мыслят себе жизнь без семьи, взять хотя бы того же самого Татаринова со своей Тасюней! — но в чем-то он и прав!

Но ведь братья Гонкуры никогда не были женаты, откуда же им знать, что такое семейное счастье? Всю жизнь прожить пустоцветом и не оставить после себя корня, ростка, как когда-то говорил Андрей Иванович Абросимов? Это не выход… Скорее — бегство от действительности. Впрочем, ему, Вадиму, не грозит полное одиночество — у него сын, дочь. Да и рано еще ставить крест на своей семейной жизни! Как поется в песне, еще не вечер. Уже скоро месяц, как он один в Андреевке, — хотел он этого или нет, а мысли о некогда близких женщинах приходили в голову. Думал об Ирине, Вике. И злости у него на них не было. Пожалуй, лишь сожаление, что все так получилось. Весь его немалый опыт жизни подсказывал, что к людям нельзя относиться однозначно: в каждом человеке есть хорошее и плохое. В ином сокрыто такое, о чем он никогда и сам не подозревал. Ученые подтверждают, что мозг человека используется далеко не весь, а лишь какая-то незначительная часть. Задумываются ли люди о том, что не до конца раскрыли себя в этой жизни? Или за обыденностью, суетой, мелкими заботами многим и в голову ничего подобного не приходит?..

Огонь пожирает в печи поленья, гудит в дымоходе, пышет жаром в лицо. Огонь вечен. Он существовал до появления жизни на земле и будет существовать бесконечно… Наверное, поэтому никогда не надоедает смотреть на него.

Что-то стукнуло в сенях, и снова стало тихо. Уж не гость ли пожаловал? Галя Прокошина обещала прийти за книжкой… Последний сеанс заканчивается в десять вечера. В сумерках он видел в окно, как к клубу тянулись люди, в основном молодежь. Шел фильм «Девушка с характером». Какие старые картины тут идут! Показывают, конечно, и новые, после того как они сойдут с экранов больших городов. Сидит Галя у аппарата на высоком табурете и крутит ленту…

Снова в сенях раздался непонятный звук, наверное крысы. В доме то и дело что-то само по себе поскрипывало, потрескивало, вздыхало. Дом жил какой-то своей затаенной жизнью и не собирался делиться секретами с Вадимом. Иногда ночью он просыпался от глухого удара — это срывалась с крыши глыба наметенного вьюгой снега, иногда кто-то отчетливо разгуливал по чердаку, так что скрипели потолочины, или за окном кто-то осторожно царапал острым по раме. Понятно, почему сельские жители верили в домовых. Его бабушка Ефимья Андреевна вполне серьезно утверждала, что их домовой живет под печкой и любит слушать, когда рядом на чурбаке тоненько распевает свои песни медный закипевший самовар…

Вадим подложил в печку еще дров, взглянул на часы: половина десятого. Кинофильм может закончится и без двадцати десять. В клубе не видно огней, нынче четверг, а танцы будут в субботу и воскресенье. Он вспомнил, что свет не включил, — размышлять можно было и в темноте, да и от раскрытой печки плясал вокруг багровый отблеск. Тускло поблескивали на полке алюминиевые кастрюли и тарелки, в углу на стене мерно тикали ходики. Первое время Вадим не мог привыкнуть к их тиканью, а потом перестал замечать. Когда он повернул выключатель, тоненько запел и тут же утихомирился счетчик. Теперь с улицы видно, что в доме не спят…

В десять часов Вадим кочергой помешал пламенеющие угли в печи, подождал, пока не погас зеленоватый ядовитый огонек, и закрыл трубу. Он знал: пока змеится в углях огонь, задвижку закрывать нельзя, можно и угореть.

Уже минут двадцать, как закончился последний сеанс, — Вадим видел, как мимо дома прошли люди. Из окна не виден был вход в кинобудку, обычно девушки уходили что-то около десяти, если не задержатся с подружками. Кстати, есть ли у Гали парень? На танцах она отплясывала со всеми подряд. Посидев за письменным столом еще минут пятнадцать, Вадим откинул стеганое одеяло на диване, взбил подушку и, быстро раздевшись, улегся с книжкой в руках.

Он понял, что Галя уже не придет.

2

— Ирюня, золотце, я достал два роскошных билета в Дом кино, говорят, такой фильм — очугунеть можно! Софи Лорен и этот… Мастураяни.

— Мастроянни, — машинально поправила Ирина Головина.

— Я за тобой заеду на такси, — ворковал в трубку Илья Федичев. — Ты выходи… — он, наверное, взглянул на часы, — ровно без двадцати восемь… Там будет нынче весь бомонд! Картина-то не для широкого показа. Пришлось подсуетиться, чтобы билеты достать…

— Ты знаешь… — заколебалась Ирина, но ничего путного с ходу не смогла придумать.

— Я все знаю! — рассмеялся Илья. — Ты мне еще сто раз спасибо скажешь. Одевайся и выходи, чао!

«Словечками-то какими бросается: «бомонд», «чао», «очугунеть»! — насмешливо подумала Ирина. — Софи Лорен и Мастроянни — это, конечно, интересно… Надо идти».

— Мама, ты куда? — спросила Оля, увидев, что она переодевается.

— Ты уроки сделала? — строго взглянула на нее мать.

— По-моему, я домой двойки не приношу?

— И я за книжкой что-то тебя не часто вижу.

— Я папину повесть наизусть знаю…

— А что, других книжек у нас нет в доме? — заподозрив дочь в желании ее уколоть, спросила Ирина.

— Андрюшка будет телевизор смотреть, а мне чего делать? — плаксиво заговорила дочь. — Можно я к бабушке пойду?

— И ты смотри.

— Он меня прогоняет, — пожаловалась Оля, — говорит, мне рано еще смотреть фильмы для взрослых. А бабушка разрешает.

— У бабушки телевизор испортился, — вспомнила Ирина.

Из соседней комнаты доносилась джазовая музыка — Андрей слушал свои любимые записи. Этому безразлично, куда она пойдет: после разрыва с Вадимом сын сильно изменился, стал часто грубить, иногда она за столом ловила на себе его недобрый испытующий взгляд, который раздражал. Андрей в свои тринадцать лет был уже выше ее, у него темно-русые волосы, налезающие на черные брови, прямой, абросимовский нос, крепкий подбородок и высокий чистый лоб, который он уродовал своей дурацкой челкой. Глаза у него серые с прозеленью, как у отца, губы часто складывались в презрительную усмешку, которая тоже не нравилась Ирине. Ей казалось, что он похож на Вадима, но Павел Дмитриевич утверждал, что сын больше походит на своего погибшего в войну прадеда Андрея, которым все Абросимовы очень гордились, особенно Вадим.

Ни она, ни муж ничего не сказали детям, но разве от них что скроешь? Отец и раньше-то не так уж часто бывал дома, а теперь появлялся на Чайковской и совсем редко. Его комната была свободной, и там поселился Андрей. Он часто вытаскивал ящики письменного стола, увлеченно копался в отцовских бумагах, в которые сама Ирина и то не заглядывала. Дома облачался в отцовскую куртку, что раздражало ее. Учился он средне, зато много читал, бегал на Невский, в Лавку писателей, где отец заказывал книжки сразу на год, приносил очередную порцию и за несколько дней проглатывал. Читал он все без разбору, Ирина несколько раз делала ему замечания, что такое бессистемное чтение ничего не дает, — сын не обращал внимания. Он и разговаривал-то с ней теперь редко. Зато когда звонил из Андреевки отец, он даже в лице изменялся, прислушивался к их разговору. Ирина по глазам видела, что ему до смерти хочется узнать дословно все, что сказал Вадим. А что он скажет? Спросит, нет ли чего срочного, кто звонил из издательства. Важные письма она ему пересылала, а тоненькие конверты с приглашениями на мероприятия в Союз писателей складывала в письменный стол: он сам просил их не посылать в Андреевку. Муж был всегда вежлив с ней, расспрашивал про детей, как здоровье, какие отметки… Иногда просил передать трубку Андрею или Оле. Сын даже терялся, когда с ним разговаривал, зато Оля болтала всякую чепуху и весело смеялась, звала отца домой, укоряла, что на зимние каникулы не взял ее тоже в Андреевку…

Ирина подумала, что в Доме кино нужно будет снимать верхнюю одежду, и надела на себя красивое темное платье с белой оторочкой, она знала, что оно идет ей, об этом не раз говорил Илья…

Илья… После той жуткой ночи, когда в мастерскую заявился Вадим, главный художник стал ей противен, она решила порвать с ним, но Федичеву было не занимать упорства, все-таки хочешь не хочешь, а по работе им приходилось встречаться. Поразмыслив, Ирина решила не отталкивать Илью, тем более что Вадим твердо заявил: дескать, между ними все кончено, когда она пожелает, они разведутся. Если раньше Ирина мало думала о муже, то теперь он занимал все ее мысли: она часто сравнивала его с Ильей, другими мужчинами и приходила к выводу, что плохо его ценила. О Вадиме все его знакомые отзывались уважительно. Последней дурой обозвала ее и Вика, она заявила, что на месте Ирины руками и ногами бы держалась за такого мужчину, как Вадим.

— Что же ты его не удержала? — сорвалось с языка у Ирины.

— Я не хотела его насовсем отбивать у тебя, — цинично призналась подруга. — И потом, я умных мужиков не люблю.

Илья встретил ее у входа на улице Толмачева. Он был в короткой коричневой дубленке и пыжиковой шапке. Увидев Ирину, заулыбался, приосанился. Оглянувшись, чмокнул ее в щеку, уколов бородой.

— У нас в запасе десять минут, заскочим в буфет?

Когда мимо прошел какой-то невысокий, с помятым лицом мужчина, Илья вскочил со стула и сунулся поздороваться с ним за руку. Тот удивленно взглянул на Федичева, явно не узнавая, но руку подал, тонкие губы его тронула легкая усмешка.

— Это Аникеев, — понизив голос, уважительно сообщил Федичев. Ирина не имела ни малейшего понятия, кто такой Аникеев, тогда Илья пояснил: — Большой человек! Может все!

Это была его высшая оценка нужного человека.

Фильм Ирине понравился, особенно Софи Лорен. Когда они вышли на Невский, с Фонтанки повеяло холодным ветром, мелкий снег стал покалывать щеки. На широкой груди юноши, сдерживающего вздыбившегося коня на Аничковом мосту, образовалась корка из белого снега, с оскаленной морды коня свисала длинная сосулька. Люди кутались в шарфы, поднимали воротники. Ветер заносил черную бороду Ильи набок, темные глаза его довольно поблескивали, он беспрерывно что-то говорил про фильм, но Ирина не слушала. Ей показалось, что на такси мимо проехал Вадим. У него такая же серая ондатровая шапка, что-то было знакомое в посадке головы. Машина проскочила мимо и исчезла в потоке других. Ирина понимала, что этого не может быть, муж в Андреевке, два дня назад только звонил, и тайно приезжать в Ленинград ему нет никакой нужды. Он уже давно делает все, что ему захочется, не считаясь с Ириной…

— Ирчонок, нырнем во Дворец искусств? — предложил Илья. — Там отличный кабачок!

«И что у него за привычка называть меня разными дурацкими именами?» — с раздражением подумала Ирина.

— У меня взрослые дети, — отказалась она. — Что они обо мне подумают, если я заявлюсь поздно?

— Ты же свободная женщина, Ируля?

— Проводи меня, Илья, домой, — твердо сказала она.

Он сразу нахохлился, демонстративно отвернулся и стал смотреть на женщин, попадавшихся навстречу, даже несколько раз оглянулся, провожая некоторых взглядом. Ирина вспомнила, как он стоял на подоконнике мастерской на Литейном с подсвечником в руке, и ей стало смешно. Потом он ей все уши прожужжал по телефону, чтобы она вернула свитер, в который Вадим сгоряча завернув икону в ту памятную ночь. Когда Ирина упрекнула его в мелочности — свитер она, конечно, принесла ему на стоянку такси у Казанского собора, — Федичев беспечно рассмеялся и сказал, что он просто очень хотел с ней встретиться, а это был удачный повод.

— Ты можешь мне наконец объяснить, что случилось? — недовольно обратился к ней Илья у метро «Площадь Восстания» — здесь они обычно расставались.

«Вот он, удобный случай порвать с ним!» — мелькнуло в голове. Обычно Илья ловко избегал ссор… Ирина решила пока этого не делать. Или привыкла к Илье, или страшилась одиночества?.. Говорят же, что утопающий хватается за соломинку… Может, Федичев и есть ее «соломинка»?..

— Как-нибудь на неделе, — неопределенно сказала она. — Я тебе сама позвоню.

— В четверг, — немного оживился Илья. — В одиннадцать утра я жду твоего звонка… Кстати, ты когда сдашь раскраску, которую я тебе поручил?

— Ты же мне дал три месяца.

— Не подведи, Ирина, — сказал он. И непонятно было, что он имел в виду — сдачу рисунков в срок или встречу в четверг? Когда Федичев сердился, он называл ее Ириной.

Доехав на автобусе почти до самого дома на улице Чайковского, Ирина вдруг решила завтра же взять билет и поехать к Вадиму. Там она закончит рисунки для книжки-раскраски. Мать поживет у них, присмотрит за детьми. Она улыбнулась, представив себе, какое будет лицо у мужа, когда он ее увидит! Может, эта поездка что-то решит в их жизни? Но так, как они сейчас живут, больше не может продолжаться. Должен ведь быть какой-то выход? Любит ли она Вадима? На этот вопрос Ирина не смогла бы и сама ответить. Как бы там ни было, но вот сейчас он вдруг стал ей необходим, а почему — она и сама не знала… А Федичев? Он переживет… Сейчас ей не хотелось о нем думать. Вадим занимал ее мысли. Вспомнилась пословица: что имеем — не храним, потерявши — плачем…

Приняв решение поехать в Андреевку, Ирина повеселела. Открыв дверь ключом, она обнаружила, что изнутри накинута металлическая цепочка, раньше ничего подобного не случалось. Она позвонила, и цепочку откинул Андрей. Он и не думал еще ложиться спать.

— Чего это ты? — недовольно сказала Ирина, кивнув на цепочку.

— Я думал, ты сегодня не придешь, — насмешливо уронил сын, глядя на нее зеленоватыми глазами. Из комнаты приглушенно доносилась музыка.

— В чем ты меня упрекаешь? — вспыхнула Ирина.

— Я? — округлил он свои глазищи. — Тебя отец ни в чем не упрекает, а я какое имею право?

— Вот именно, — заметила она, проходя мимо него к вешалке.

— Гарун бежал быстрее лани.
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани… —
С выражением продекламировав отрывок, Андрей невинно спросил: — Мама, ты не знаешь, почему наш отец изображает из себя резвого Гаруна?

— Ты у него спроси, — не сдержала улыбку Ирина.

— Я спросил, — невозмутимо заметил сын, — он сегодня звонил из поселкового Совета.

— И что же он сказал? — поправляя волосы перед зеркалом, осведомилась Ирина. В зеркале она видела лукавое лицо сына, шея у него трогательно тонкая.

— Довольно странную фразу: «Деревню сотворил бог, а город — сатана!» — произнес Андрей. — Весь вечер ломаю голову: что бы это значило?

— Лучше ломай голову над геометрией, — ворчливо заметила мать. — Иди спать… — А когда он направился в отцовскую комнату, прибавила: — Твой отец любит говорить загадками, но я его тоже решила удивить: завтра отправляюсь на неделю в Андреевку, а с вами поживет тут бабушка.

— Я тебе завидую, — улыбнулся сын. — Спокойной ночи, мама.

Она ответила ему и подумала, что когда он улыбается, то становится очень симпатичным. Только последнее время Андрей редко улыбался.

3

В марте на «газике» к Дмитрию Андреевичу Абросимову в детдом приехал первый секретарь обкома Иван Степанович Борисов. Был он в черном полушубке, белых валенках с галошами и пушистой зимней шапке. Абросимов — он колол дрова у своего дома — глазам не поверил, когда неожиданный гость довольно проворно выскочил из машины и подошел к нему.

— Не ждал, Дмитрий Андреевич? — улыбнулся Борисов. — Был на строительстве птицефермы в вашем районе, по пути домой и решил к тебе заехать. Ты, помнится, хвастал, что у тебя тут отличная рыбалка.

— Неужели увлекаетесь?

— Еще как! Только вот редко мне такое счастье выпадает… — Иван Степанович, прищурившись от солнца, посмотрел на расстилающееся перед ними заснеженное озеро. — И погода нынче как на заказ. Бери два ведра, зимние удочки, и пойдем на озеро!

— Мне ребята вчера мотыля намыли, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Может, сначала пообедаем, как говорила моя мать, чем бог послал?

— Покажи лучше свое хозяйство, — сказал Борисов. — Говорят, у тебя тут не детдом, а настоящий совхоз. Сами себя всеми продуктами обеспечиваете?

— А разве плохо, когда ребята с детства привыкают к сельскохозяйственному труду?

— Это замечательно, — заметил Борисов. — Старики доживают свой век, а потом что? Сколько заколоченных домов в нашей области! Да что домов — есть полностью брошенные деревни. Больно смотреть, как, дома умирают.

— Это вы хорошо сказали: умирают дома…

— Как же нам в них жизнь-то вдохнуть, а?

— Даже вы не знаете? — усмехнулся Абросимов.

Они обошли детдом; уроки уже закончились, и ребята занимались — кто на фермах, кто в ремонтных мастерских, где под присмотром механика готовили к весне оба своих трактора и сельхозтехнику. При виде старших мальчики и девочки отрывались от своего дела и вежливо здоровались. У многих на груди алели пионерские галстуки. В мастерской, где стоял полуразобранный трактор «Беларусь», Генка Сизов копался в моторе, руки у него по локоть в масляных разводах, даже на лбу мазутное пятно. Длинным гаечным ключом он отворачивал какую-то гайку в неудобном месте. На носу мальчишки от усердия блестела капля. Он даже головы не поднял при их приближении. Наверное, не заметил.

— Занятный паренек, — кивнув на него, проговорил Абросимов.

Иван Степанович остановился возле увлеченно работающего мальчика, понаблюдал за ним, потом спросил:

— Как тебя звать, мастер?

Генка взглянул на него, распрямился, положил ключ на гигантское колесо трактора, вытер руки ветошью и только после этого степенно ответил:

— Генка Сизов.

— Умеешь на тракторе?

— Я умею и на машине, — улыбнулся Генка, — а вот прав мне не дают… Разве это справедливо?

— Безобразие, — согласился секретарь обкома. — А за чем стало дело?

— Видите ли, мне еще нет шестнадцати! — возмущенно ответил Генка. — А если я трактор знаю, как таблицу умножения, а на грузовике могу на крошечной полянке восьмерку выкрутить хоть сто раз подряд? При чем тут возраст?

— Потерпи уж до шестнадцати и получишь права, — улыбнулся Борисов.

Когда они оказались со снастями, пешней и удочками на льду, Борисов задумчиво заметил:

— Я убежден, ваши ребята не побегут в город!

— Есть, конечно, и такие, которые не рвутся на сельскохозяйственную работу, — справедливости ради заметил Абросимов. — Но каждый знает, что плоды этого труда достанутся ему. Мы ведь на самообеспечении. И потом, ребятам приятно видеть, как на поле взошло то, что они сами посадили. А вот от разведения кроликов пришлось отказаться: девочки привыкают к зверюшкам, и когда нужно их забивать, рёв стоит на весь детдом…

Чтобы не долбить тяжелой пешней лунки, Абросимов привел Борисова на знакомые места, где недавно рыбачил. Лунки затянуло тонким льдом с ртутным блеском, специальной ложкой с дырками они очистили их от ледяного крошева и, нацепив мотыля на крючки с мормышками, опустили их в воду. У Борисова сразу же дернуло — тонкий конец удочки с резиновым ниппелем быстро-быстро закивал. Ему попался небольшой юркий окунь. Довольный Иван Степанович снял его с крючка и осторожно положил на снег. Рыба клевала хорошо, правда, попадалась больше мелочь. Солнце сияло на чистом небе, снег слепил глаза, сосны на берегу сверкали яркой зеленью. На озере тихо. Воспитатели, работавшие вместе с Абросимовым, зимней рыбалкой не увлекались, а у ребят сейчас производственные занятия. Да и среди них не так уж много было любителей.

Дмитрий Андреевич ломал голову: просто порыбачить приехал Иван Степанович или что-то другое привело его сюда? Лицо у него довольное, искренне радуется каждой пойманной рыбешке.

— Вот о чем я иногда задумываюсь: мы воевали, победили фашистскую нечисть, освободили от нее Европу, а наши внуки как-то равнодушно относятся к тому, что было. И не ценят то, что для них сделано. Они родились под ясным, мирным небом, и им неведомы бомбежки, вой снарядов над головой, грохот танков… Вот у тебя богатое хозяйство, и правильно ты ребятишек воспитываешь, а одного очень важного обстоятельства не учел!

— Какого же?

— Мы же с тобой в этих местах партизанили, — продолжал Иван Степанович. — Сколько наших полегло… Твой отец геройски погиб в Андреевке. А знают ли об этом твои школьники? Я за мастерскими в железном хламе увидел лафет от орудия.

— Там валяется обгорелый мотор от «юнкерса», можно и каску обнаружить: ребятишки, когда собирали металлолом, много всякого хлама из леса натащили.

— Почему бы тебе здесь не организовать музей партизанской славы? — сказал Борисов. — Экспонаты под ногами, говоришь, валяются.

— Сын мой, Павел, оборудовал на месте нашей партизанской стоянки что-то вроде музея: землянка, сторожевой пост, разная утварь, трофеи… Летом туда водили школьников, — вставил Дмитрий Андреевич.

— Водили… — подхватил Иван Степанович. — Пока твой сын был директором, и водили, а теперь он в Калинине — и наверняка про музей забыли.

— Мой шурин, полковник запаса Дерюгин, утверждает, что тут неподалеку в небольшой болотине находится сбитый его зенитками «юнкерс», — вспомнил Дмитрий Андреевич. — Он сам видел, как тот затонул.

— О чем я и говорю, — весело взглянул на него Иван Степанович. — Когда создашь музей, к тебе сюда будут приезжать на экскурсии!

— Потолкую с ребятами…

— А сам решить не можешь? — В голосе Борисова прозвучали насмешливые нотки.

— Больше будет пользы, если ребятам самим эта идея придет в голову, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — А я лишь малость подтолкну их…

— Подтолкни, — рассмеялся Борисов.

Он поймал приличного окуня, с довольной улыбкой снял с крючка, положил рядом с другими — их уже много было вокруг ведра, на котором он сидел. У Абросимова клевало хуже.

Дмитрий Андреевич понимал, что разговор о музее — это еще не главное…

— Я тоже собираюсь скоро уйти на пенсию, — помолчав, огорошил его Иван Степанович. — Как видишь, твой пример оказался заразительным!

— Намекнули? — решился спросить Абросимов.

— Уж ты бы мог мне этого вопроса не задавать… — сказал Борисов. — Так же, как я тебя не хотел отпускать, и меня держат… Но как ты тогда сказал: «В моем возрасте чувствуешь, что останавливаешься, пробуксовываешь на одном месте…»

— Ну у вас и память! — вырвалось у Дмитрия Андреевича. Он уже сам в точности не помнил, что тогда говорил, и убежденно прибавил: — Рано вам на пенсию, Иван Степанович.

— Мы не жалели себя в войну, после нее, не жалеем и сейчас, но возраст сказывается, дорогой Дмитрий Андреевич! И никто лучше меня самого этого не знает. Не на отдых меня потянуло, хотя вот так, забыв обо всем, прекрасно посидеть, порыбачить! Просто нужно уступать место молодым, энергичным, полным сил… Конечно, жизненный опыт — великое дело, но так уж устроен человек, что к старости больше оглядывается назад, чем смотрит вперед… Тебе не смешно, я ведь повторяю твои собственные слова? Когда ты мне их говорил, я, признаться, считал тебя неправым, а вот прошло время, и я стал думать так же, как и ты. Если не можешь отдавать себя всего без остатка своему делу, а ведь мы так и были смолоду воспитаны, то лучше уйти… Ну еще и хвори одолели. В этом году полтора месяца провалялся в больнице. А душа-то болит: как там без меня? И ничего, справились. И неплохо справились.

— Мне жаль, что вы уходите, — искренне сказал Абросимов.

— И мне было жаль, когда ты ушел… Правда, твой преемник Иванов оказался очень способным работником…

После рыбалки они пообедали.

Провожая его, Абросимов обратил внимание, что цвет лица у секретаря обкома и впрямь желтоватый, болезненный.

— Приезжайте летом, Иван Степанович, — пригласил он. — Рыбалка будет совсем другая, прямо вон в тех камышах… — Он кивнул на заснеженный берег. — Можно килограммового леща на удочку взять.

— Как фамилия князя-то, который здесь в старину жил? — поинтересовался Борисов.

— Турчанинов.

— У него была губа не дура! — рассмеялся Иван Степанович. — Местечко присмотрел себе прямо-таки райское.

— Нам бы еще сюда парочку тракторов и грузовик — мы бы государству сдавали свою продукцию, — ввернул Дмитрий Андреевич. — Земли-то у нас много!

— А что же твой протеже — Иванов? Не может решить этот вопрос?

— Ваш звонок в райком не помешал бы.

— Будет у вас техника, — пообещал Борисов. — Очень уж ребята у тебя деловые.

«Газик» фыркнул и покатил по проселку к лесу, до асфальта отсюда километров десять. На поблескивающей наледью дороге разлились неглубокие лужи. Все, что солнце за день растопит, ночью мороз снова закутает в голубоватую броню льда. К стоявшему у калитки своего дома Дмитрию Андреевичу подбежал раскрасневшийся Генка Сизов.

— Уже уехал? — огорченно произнес он. — Эх, черт, опоздал!

— Чего тебе? — удивился Абросимов.

— Мне шофер Вася сказал, что это секретарь обкома…

— Ну и что же?

— Я хотел его попросить, чтобы нам дали казанку с мотором «Вихрь», — сказал Генка. — На моторке мы любого браконьера в два счета догоним.

— Почему ты думаешь, что он дал бы нам казанку? — улыбнулся Дмитрий Андреевич.

— Он же секретарь обкома? — удивленно округлил свои светлые глаза мальчишка. — Он все может.

— А я, выходит, ничего не могу?

— Достанете, Дмитрий Андреевич? — обрадовался Генка. — Наша плоскодонка — смех один. А на моторке — фьют! И ваши не пляшут!

— Будет у нас, Гена, моторка, — сказал Абросимов. — А эти словечки: «Ваши не пляшут» — ты позабудь. Скажи мне лучше: что ты про войну знаешь?

— Мы разбили фашистов, — не задумываясь ответил мальчик.

— Тут на болотине за Горелым бором, говорят, подбитый бомбардировщик в войну упал, — пояснил Абросимов. — Хорошо бы нам его оттуда вытащить, а, Сизов? Да разве мало кругом других военных трофеев? Выставим их для всеобщего обозрения.

— Я видел по телевизору, как вертолет переносил на другое место целый дом, — вспомнил Генка. — Надо наших шефов-вертолетчиков попросить — они и помогут вытащить из болота… бегемота!

— А это идея! — сказал Абросимов. — Кстати, я знаю, где можно отыскать партизанскую посуду, бутылки с зажигательной смесью.

— А я знаю, где наш дзот, — подхватил мальчик. — Его тоже можно перетащить вертолетом сюда?

— Дзот не будем трогать, — улыбнулся Абросимов. — А вот всякую мелочь, сохранившуюся с войны, стоит собирать. Ржавое оружие, каски, гильзы…

— Бомбы, — ввернул Генка. — Я видел в лесу одну неразорвавшуюся. Хвост прямо из земли торчит.

— Что же ты раньше-то не сказал?

— Может, это вовсе и не бомба, — отвел хитрые глаза мальчишка. — Просто железяка.

— Значит, поищем летом на болотине «юнкерс»? — взглянул на мальчишку Абросимов. — А эту… железяку ты мне нынче же покажешь.

— Найдем, — уверенно ответил Генка.

Глава двадцать вторая

1

Дуглас Корк сидел с Генри в оранжевой надувной лодке с подвесным мотором и ловил рыбу. Солнце нещадно припекало, зеленоватая морская вода просвечивала до самого дна. Кажется, оно совсем рядом, а на самом деле тут глубоко. На дне лагуны мельтешат солнечные пятна, снуют разноцветные рыбешки. Большие, с темными спинами рыбины равнодушно проходили мимо приманки, широкие губастые групперы задерживались, тыкались носами, но не спешили заглатывать розоватые куски омара. Впрочем, рыбалка мало интересовала Дугласа, он частенько подносил к глазам мощный бинокль и разглядывал покачивающуюся на легкой волне красивую белую яхту. На ней тоже рыбачили. Три фигуры в шортах и рубашках с короткими рукавами стояли у бортов и крутили катушки специальных удочек для крупной рыбы. Кругами ходила вокруг яхты большая акула. Ее треугольный плавник то появлялся на поверхности, то исчезал. Один из рыбаков несколько раз пальнул из ружья по акуле, очевидно для того, чтобы она отошла. Дугласу сообщили, что интересующий его человек — он неподвижно стоял в белой панаме и шортах цвета хаки — с кем-то поспорил, что поймает морскую рыбину весом не менее ста килограммов. Добычу, меньшую весом, он отпускал, жертвуя крючком и леской. Человек мог и на глаз определить вес своей добычи. Дуглас вспомнил знаменитую повесть Эрнеста Хемингуэя «Старик и море» — там рыбак сражался с меч-рыбой ради пропитания, а аристократы охотятся ради удовольствия. Но крупная рыба не хотела попадаться, а, проглотив наживку, часто обрывала леску. Большую добычу трудно поймать и тем более подтащить к яхте и поднять на борт лебедкой. Случается, она таскает за собой посудину часами, а потом все-таки уходит. Старик, описанный Хемингуэем, доставил на буксире к берегу лишь скелет от своей последней крупной рыбины — ее обглодали прожорливые акулы. Странно, что их, кроме одной, сегодня не видно поблизости. В эту скалистую лагуну они часто заходят косяками, на пляже постоянно дежурят с ружьями спасатели, но акулы редко нападают на купающихся, по крайней мере Дуглас об этом не слышал. Правда, он всего здесь восемь дней. На всю операцию, которую он должен с Генри осуществить, отпущено две недели. Дело в том, что господин в панаме, что рыбачит со своими друзьями на белой яхте, должен умереть. Таков приказ начальства, а выполнять как можно лучше приказы шефов Дугласа научили в спецшколе, которую он не так давно закончил. Операции, подобные сегодняшней, он не раз с инструкторами осуществлял на учебных полигонах.

Человека в белой панаме ему и Генри показал местный агент, он же сообщил о нынешней прогулке на яхте. Времени для подготовки было не так уж много, но Генри и Корк все успели сделать как надо. И вот красавица яхта скоро должна взлететь на воздух вместе с господином в белой панаме и его друзьями.

Дуглас не очень сильно волновался, когда ночью с аквалангом подплыл к яхте, стоявшей у причала. Ее даже не охраняли. Ну а прикрепить к посудине электронную мину, переданную ему Генри, было проще пареной репы. Все это Корк с курсантами не раз проделывал в школьном бассейне, да и не только в бассейне — практиковаться они выезжали и в море.

Ночью Корку показалось, что совсем рядом с ним проплыла огромная акула. А может, дельфин? Вытянутая округлая «торпеда» была окружена огненной окаемкой светящихся рачков. Он даже не успел испугаться, как чудище исчезло. Господин советник должен был еще два дня назад отправиться на охоту за своей гигантской рыбой, но что-то ему помешало, наверное государственные дела. И вот только сегодня утром он с друзьями вышел в море. Для того чтобы хитрая машина взорвала яхту, им нужно держаться от нее на расстоянии не более километра, только в таком случае сработает электронный дистанционный взрыватель. Взрыв должен произойти, конечно, не на глазах отдыхающих на пляже, а яхта, как назло, долго крутилась неподалеку от берега. В эту лагуну заходили косяки тунца, меч-рыба. И вот только теперь пляж скрылся из глаз Генри сказал, что для стопроцентной верности лучше подойти поближе к яхте, но Дуглас не торопился. Чем дальше отплывет обреченная яхта от берега, тем лучше. Конечно, она способна развить большую скорость, чем лодка, но это ведь рыбалка, а не гонки. И действительно, яхта, пройдя мили две, снова заглушила двигатель и стала дрейфовать на волнах: гул двигателя отпугивал рыбу. Как раз когда Дуглас уже решил подплыть на нужное расстояние, на яхте опять включили движок и отошли от них. Дуглас свернул удочки и тоже хотел было завести мотор, но Генри отчаянно замахал руками.

— Взяла! — возбужденно сказал он.

Его приманку наконец схватила большая, с темней спиной рыбина, наверное тунец, когда он подсек ее, рыбина проворно рванулась прочь и потащила лодку за собой.

— Режь леску! — приказал Дуглас.

Генри с недовольным видом перерезал ножом туго натянутую леску. За все время первый раз клюнула приличная рыбина, и вот нужно отпускать… Генри двадцать шесть лет, у него мальчишеское лицо, белые волосы и веснушки на выпуклых скулах. Дело свое знает, стало быть, осечки не будет. За два дня, пока они крутились среди отдыхающих на пляже, дожидаясь советника, он познакомился с тремя девушками. В номер, в котором они жили вдвоем, заявлялся под утро, хотя своими победами и не хвастался, по довольной веснушчатой роже было видно, что у него все о’кэй!

Над яхтой парили альбатросы, их резкие крики доносились сюда. Выше их величаво парил фрегат. Огромные крылья розово светились.

Дуглас завел мотор, лодка довольно быстро заскользила к яхте. Генри командовал, куда править, метрах в семистах Дуглас заглушил мотор, развернул лодку по волне. Остальное должен был сделать напарник. На всякий случай Дуглас закинул две свои короткие удочки. Генри достал продолговатый дистанционный пульт, пристально стал смотреть на яхту. Три фигурки на палубе уже заняли свои места у борта. На выпуклом боку яхты надпись золотом: «Ангелина». Кто эта Ангелина? Жена или любовница господина советника?..

— Черт бы его побрал! — проворчал Генри, пряча пластмассовую штуковину с кнопками под сиденье.

Вдалеке показался большой белый пароход, он шел параллельным курсом, на яхте на него не обращали внимания. Придется ждать, пока пароход не исчезнет на горизонте. Дуглас поднес бинокль к глазам и замер: на мачте парохода трепетал советский флаг. На палубах в шезлонгах загорали пассажиры… Вот он, нежданный-негаданный привет с Родины! Если поначалу Игорь Найденов и вспоминал Россию, то, став Дугласом Корком, старался не думать о Москве, Кате, дочери… После окончания спецшколы он попал в группу, которую направили во Вьетнам, там они на практике осуществили полученные навыки: совершали диверсии, жгли напалмом деревни, пытали пленных, в джунглях искали партизан. Это был ужасный для Дугласа год, уже и не чаял живым вернуться в Америку. Вот тогда Дуглас впервые задал себе вопрос: зачем он здесь? За кого воюет? Подохнуть в северовьетнамских джунглях? Это казалось полной нелепостью. Он уже готов был нанести себе какое-нибудь увечье, чтобы уехать отсюда, — так иногда делали американские солдаты. Ему повезло: подцепил лихорадку, от которой не очень-то и торопился излечиваться, скоро его отправили в военный госпиталь, а оттуда в Штаты. Генерал вручил большую серебряную медаль, повысили в звании, дали порядочно денег. Дуглас считал себя счастливчиком: ведь многие его однокашники так и остались гнить в джунглях, никто их и могилы не сыщет.

Нет, он не испытывал тоски по родине, потому что ее просто у него нет. Вернувшись из Вьетнама, он женился в Вашингтоне на секретарше чиновника из Белого дома Мери Уэлч, женщине не первой молодости, но с небольшим капиталом, вложенным в ценные акции. Детей у них не было. Первый муж Мери и единственный сын погибли в автомобильной катастрофе. Виделся с женой Дуглас не так уж часто, так что она ему не могла надоесть, так же как и он ей. Кстати, жениться на ней ему посоветовал все тот же капитан из школы Фрэд Николс. Дуглас подозревал, что он был любовником Мери, но, к собственному удивлению, это открытие совсем его не расстроило. В новом мире все определяли не чувства, а рассудок и деньги. С Мери они ладили, и Дуглас тешил себя тем, что у него все-таки теперь есть дом, в который всегда можно вернуться, а это для человека его профессии не так уж мало.

— Разверни лодку кормой к объекту, — негромко скомандовал Генри. Лицо у него сосредоточенное, губы сжаты, он уже подключал пульт к аккумулятору.

Пароход растворился в голубой дымке, небольшие зеленоватые волны все так же лениво катились на скалистый берег, яхта красиво покачивалась, слепя глаза белоснежным боком с неширокой красной полосой. Господин в белой панаме, будто стоя в беседке, крутил и крутил катушку. В бинокль хорошо было видно его крупное сосредоточенное лицо, крепко сжатые губы. В вороте распахнутой рубашки блестел золотой медальон на цепочке. Сосед его перегнулся через борт и вглядывался в воду, третий, что стоял на носу, запрокинув голову, пил из зеленой жестянки пиво.

Фрегат, будто ангел-хранитель, распростер над яхтой крылья.

Генри под углом направил пульт на судно и нажал на красную кнопку. На месте стройной красавицы яхты возник черный ядовитый мухомор, он медленно вытягивался вверх, вздымая за собой воду. Наконец донесся гулкий раскатистый взрыв. Любоваться на то, что осталось вместо яхты, не было времени. Дуглас завел мотор и направил лодку к скалам. Широкая волна нагоняла их. Мельком подумал об альбатросе: уцелел ли он? Когда сбоку стал виден пляж, он заметил на нем оживление: загорелые фигурки в купальниках и плавках, прикладывая ладони к глазам, всматривались вдаль, где над морем расползалось дымное облако.

Генри предложил бросить лодку и мотор в расщелине, дескать, без них легче будет вскарабкаться по узкой каменистой тропе, но Дуглас молча выпустил из лодки воздух, туго скатал ее и запихнул в чехол, мотор сложил пополам и тоже упаковал в нейлоновый рюкзак. Ему было приказано ничего не оставлять на берегу.

Когда они, обливаясь потом, добрались до площадки, лопасти вертолета уже вращались, пилот сидел в кабине. Второй пилот принял лодку, рюкзак, помог им забраться. Вертолет поднялся немного выше скал и полетел в противоположную от взрыва сторону по большой дуге, огибая зеленую лагуну. Волны разбились о серые скалы и откатились назад, и снова безмятежное зеленоватое море медленно заколыхалось под ослепительным солнцем.

А в том месте, где в морской пучине исчезла яхта, голубоватым брюхом кверху покачивалась издалека заметная большая оглушенная рыба, наверное та самая, которую так мечтал поймать на крючок покойный господин в белой панаме.

2

Павел Дмитриевич снял трубку и привычно сказал:

— Я слушаю.

Трубка молчала.

— Говорите, я вас слушаю, — начиная терять терпение, повторил он.

— Павел Дмитриевич… Здравствуй.

Теперь он замолчал. Шариковая ручка будто сама по себечертила на папке какие-то черточки, треугольники, квадраты. Расширившиеся серые глаза бездумно смотрели на письменный стол.

— Ты меня узнал… Паша? — негромко спросили в трубку.

— Здравствуй, Инга, — проглотив комок в горле, хрипло произнес он. Ручка начертила параллелепипед, вписала в него квадрат и два маленьких треугольника. Он услышал, как щелкнули круглые электрические часы на стене.

— Я тут проездом из Осташкова, продала наш дом, ведь мама два года как умерла, — быстро заговорила она. — Жаль, конечно, место красивое, Селигер, сосновый бор…

— Где ты остановилась? — перебил он.

— В гостинице «Тверь», тридцать второй номер…

— Я сейчас приеду, — сказал он и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

И вот они сидят в ресторане. В зале в этот дневной час мало посетителей, негромко играет в баре магнитофон. Инга Васильевна Ольмина пополнела, лицо округлилось, светло-русые волосы были закручены в пышный узел на затылке. Кажется, раньше она не красилась, а теперь на губах помада, подведены брови, на круглые щеки положены румяна, да и морщинки заметны на висках, в уголках губ, на белой шее. И все равно она все еще была привлекательной женщиной. Он всегда представлял ее себе зеленоглазой, но сейчас глаза ее были серыми.

— Мне подруга написала, что ты развелся, живешь холостяком и на женщин не смотришь, — говорила она, с улыбкой глядя ему в глаза. — Стал большим начальником…

— Что еще тебе написала подруга? — усмехнулся он.

— Ты ее знаешь, она до сих пор учительствует в Андреевке.

Он промолчал.

— Никогда бы не поверила, что ты уйдешь от Лиды, — сказала она.

— Лида ушла от меня, — поправил он.

Инга быстро взглянула на него и чуть заметно улыбнулась: мол, говори-говори, но я-то знаю, что это не так.

— Я чувствую себя виноватой, — сказала она.

— При чем тут ты? — грубовато заметил он.

Инга отпила из бокала, невесело улыбнулась:

— Ты снял с моей души камень.

Павел Дмитриевич смотрел на Ингу Васильевну и спрашивал себя: действительно ли он любил эту женщину или прав был Иван Широков, сказавший ему, что у них с Ингой не любовь, а баловство одно? Почему ничего не всколыхнулось в его душе? А ведь было время, когда он ложился с мыслью об Инге и просыпался с тем же.

Молодая учительница ворвалась в его жизнь, перевернула ее и исчезла… Может, ее замужество убило его чувство к ней? Последнее время он редко вспоминал ее, а если и возникало перед глазами лицо, то прежней тоски не испытывал.

И вот она сидит перед ним, по глазам видно — чего-то ждет от него, но что он может сейчас сказать ей?..

И Ольмина тоже пристально вглядывалась в него, будто искала в нем прежнего Павла…

— Постарел? — спросил Абросимов.

— Время никого не щадит, — уклончиво ответила она.

— У тебя двое детей? — вдруг спросил он.

Она удивленно вскинула брови, улыбнулась:

— У меня два мальчика, муж хотел еще девочку, но я не решилась.

На этом разговор о ее семейной жизни оборвался, лишь вскользь заметила, что муж — военный моряк, капитан второго ранга.

— Ты редко стал улыбаться, — заметила она. — Или это я нагоняю на тебя тоску?

— Ну что ты, я рад нашей встрече…

И Вадим Казаков в последний свой приезд обозвал его сычом! А разве прежде он чаще смеялся? Еще Лида говорила, что его рассмешить невозможно… Он и сам замечал за собой, что даже в кинотеатре на кинокомедиях, когда весь зал заливается смехом, он сидит и недоуменно спрашивает себя: ну что тут смешного? Человек упал в лужу, получил от любимой девушки пощечину или надул кого-нибудь… Смеются, глядя на кадры «Фитиля», а чего там показывают смешного? Как промышленные предприятия губят рыбу в водоемах, руководители министерств устраивают межведомственные волокиты, как теряются на железных дорогах целые составы или ржавеет на фабриках ценная заграничная техника, купленная на валюту? Какой уж тут смех…

— Я очень изменилась? — негромко спросила она. Он хотел было сделать ей комплимент, дескать, ты еще выглядишь хорошо, но опять промолчал. Не так уж молодо выглядит Инга Васильевна, жизнь стерла с ее лица девичьи краски, вместо них наложила на бледную кожу тона и румяна.

Нет больше высокой девчонки с копной золотистых волос, вместо нее сидит напротив совсем другая, взрослая женщина — мать двоих детей, жена военного моряка. Наверное, и она видит перед собой другого человека, вот заметила же, что он стал хмурым…

— Можешь не отвечать, — сказала Инга. — И я другая, и ты не тот.

Опять промолчал: наверное, она права.

— Ну а то, что ты не умеешь притворяться, это даже хорошо… — произнесла она. — Хотя…

— Что «хотя»?

— Женщинам нравятся комплименты, даже когда они неискренние.

— Я это буду иметь в виду, — усмехнулся он.

— У тебя не получится, — вздохнула Ольмина. — Видно, ты разочаровался в женщинах.

«А кто в этом виноват?» — хотелось ему бросить ей в лицо, но он сдержался, промолчал.

— Теперь ничто меня не связывает с этим краем, — задумчиво произнесла она. — Дом — это была последняя ниточка…

«А я? — усмехнулся он про себя. — Выходит, я не был для тебя даже ниточкой?»

— Я тебя часто вспоминала, — сказала Инга Васильевна.

Он взглянул на часы и заметил:

— У меня в шесть совещание с профессорско-преподавательским составом пединститута.

— Да, ты ведь теперь босс, — улыбнулась она. Его слова задели Ингу за живое. Так же, как и его, когда она сказала про «ниточку».

— Не такой уж я большой начальник, — сказал он, разыскивая взглядом официанта. — Видишь, даже не могу отменить или опоздать на совещание.

— А тебе хотелось бы? — кокетливо взглянула Инга Васильевна на него.

— Когда ты уезжаешь? — спросил он.

— Кажется, меня здесь больше ничто не задерживает… — усмехнулась она.

— Если хочешь, я тебя провожу, — невозмутимо сказал он, подзывая официанта.

— У тебя персональная машина? — В ее голосе явственно прозвучала насмешка.

— Какое это имеет значение.

— Ну почему ты такой? — вырвалось у нее.

— Какой? — сделал удивленные глаза он.

— Не могла же я вечно ждать тебя?

— Ты счастлива? — спросил он.

— Да! Да! — почти выкрикнула она ему в лицо. — У меня замечательный муж, чудесные дети!

— Я искренне рад за тебя, — впервые улыбнулся он. — Только не надо так громко кричать, что ты счастлива… Счастье — штука эфемерная, его можно и спугнуть.

— Ты, видно, спугнул свое, — жестоко заметила она.

«А может, это и к лучшему? — подумал он. — Был бы я счастлив с тобой, Инга?»

Они вышли из ресторана. Серые низкие облака лениво тащились над крышами зданий. С желтых сосулек срывались капли, они продолбили во льду неровные ямки. Неподалеку школьники побросали в грязный снег портфели, с разгону катались на поблескивающей сталью ледяной дорожке.

Она пристально посмотрела ему в глаза, что-то неуловимо прежнее плеснулось в них, но его это ничуть не тронуло.

— Ты не хочешь зайти ко мне? — спросила она, покусывая нижнюю губу.

Он машинально взглянул на часы.

— Да, у тебя же совещание… — усмехнулась она.

Он промолчал. На черный сук толстой липы опустилась ворона. Ветер взъерошил ее пепельные перья.

— Ты на поезде или на самолете? — прервал он затянувшуюся паузу.

— Не провожай меня, — глядя на нахохлившуюся ворону, сказала Инга. — Я улетаю рано утром.

Она не протянула руки, он кивнул и направился на стоянку такси. До начала совещания оставалось двадцать минут. Павел Дмитриевич не любил опаздывать.

3

Вадим удивился, когда первый утренний телефонный звонок, раздавшийся сразу же после его приезда в Ленинград из Андреевки, был от начальника станции техобслуживания Михаила Ильича Бобрикова. Жизнерадостным голосом, будто старый закадычный друг, он радостно приветствовал Вадима, попенял, что тот долго не звонил ему, и, спросив адрес, заявил, что ровно в восемнадцать ноль-ноль будет у него. Вадим сказал, что будет ждать. Повесив трубку, задумался: с чего бы это начальник СТО воспылал к нему вдруг дружескими чувствами? Мелькнула было мысль, что тому лестно иметь среди своих приятелей литератора, но тут же отбросил ее: к Бобрикову приезжали на станцию и писатели, и знаменитые артисты, и ученые. Что для него какой-то неизвестный писатель? Скорее всего, Вадим понадобился ему как журналист. Наверное, какие-нибудь неприятности на станции. Как-то у Вики Савицкой на даче Бобриков то ли в шутку, то ли всерьез сказал, что не возражал бы, если бы Вадим как-нибудь написал про его дружный коллектив хвалебную статейку в газету… Написать давно надо было бы, Вадим, вернувшись из Судака, начал уже материал собирать, только не для «хвалебной статейки», а для фельетона. Он еще не знал, напишет ли его: все-таки раз или два воспользовался услугами Бобрикова…

Если Михаил Ильич попросит написать в газету положительный материал о его станции, Вадим откажется: там халтурщик на халтурщике и халтурщиком погоняет!..

Бобриков приехал на своих сверкающих «Жигулях» точно в шесть вечера и не один, а с Васей Попковым. Оба в черных кожаных пиджаках, только брюки разные: у Михаила Ильича — коричневые, а у Попкова — серые. Поздоровавшись и небрежно похвалив квартиру, Бобриков подсел к телефону. Вася присел на краешек тахты и с видимым удовольствием слушал приятеля. Казалось, про хозяина они забыли.

— Мне, пожалуйста, чаю, только покрепче, — распорядился Михаил Ильич.

Потолковали о многосерийном фильме, с успехом прошедшем на днях, Бобриков ввернул, что его друг кинорежиссер Саша Беззубов ставит «обалденный» фильм про уголовников, там есть сцена угона «Жигулей», так он пригласил консультантом его, Бобрикова…

Вадим поил их чаем с печеньем и терпеливо ждал, когда гости перейдут к делу, — так просто они вряд ли к нему пожаловали. Бобриков с Попковым переглянулись, будто решили, что хватит, как говорится, резину тянуть…

— Могу я тебя считать другом-приятелем? — глядя ему в глаза, спросил Михаил Ильич.

— Приятелем? — промямлил Вадим. Нет, своим приятелем назвать Бобрикова он никак не мог…

— Короче говоря, Вадик, нужна твоя помощь, — напористо продолжал тот.

— В каком смысле? — удивился Казаков.

— Ты будто только что на свет родился! — рассмеялся Вася Попков. — Есть у тебя знакомые свои люди? Из начальства, разумеется?

— Я многих в городе знаю, но никогда никого не считал «своими людьми», — ответил Вадим. — А в чем, собственно, дело?

Конечно, он знал, что такое «свои люди», предполагал, что приятелям нужно провернуть какую-то аферу, но не понимал одного: почему они посмели обратиться с этим к нему?

— Ты не пугайся, — рассмеялся Бобриков. — Дело выеденного яйца не стоит… Никто тебе не предлагает ничего незаконного. Есть возможность за умеренную сумму приобрести «мерседес» в хорошем состоянии…

— «Мерседес» — это мечта автомобилиста! — вставил Вася.

— А я тут при чем?

— Тебе нужен «мерседес»? — спросил Бобриков.

— Меня «Жигули» устраивают, — ответил Вадим.

— А мне нужен, — заявил Попков. — Это голубая мечта моей жизни!

Дополняя друг друга, друзья-приятели наконец объяснили Казакову, что им от него требуется.

— Тебе «мерседес» продадут, — подытожил Бобриков. — Журналист и все такое… Нужно только заявление написать одному влиятельному человеку — и «мерседес» в кармане!

— Но он мне не нужен! — воскликнул Вадим.

Приятели переглянулись.

— Ты действительно туповат или притворяешься? — испытующе взглянул на него Бобриков. — Машина нужна нам, точнее — Васе! — Он кивнул на приятеля. — Ты заплатишь за нее деньги, напишешь доверенность на Попкова — и дело в шляпе. Дошло?

— За хлопоты получишь кусочек, — ввернул Вася. — Тысячу карбованцев.

— Сколько тебе нужно статей написать, чтобы получить такие деньги? — с улыбкой заметил Бобриков. — А тут и всего-то — заявление и доверенность. Два машинописных листа примитивного текста. Если ты не против, мы сами и составим эти бумаженции. Всего за две подписи — тысяча рублей!

«Наиглупейшее положение! — размышлял Вадим. — Встать и зычным голосом заявить, мол, вы меня не за того приняли, марш отсюда вон!» Но ведь он — журналист, собирался написать фельетон про станцию Бобрикова, а материал сам в руки идет… Вот он, тот самый случай, который вряд ли еще когда представится: ему, Казакову, дают взятку! Впервые в жизни. Согласиться на эту аферу, а потом вывести их на чистую воду?..

Каким ни заманчивым это казалось, натуру свою не переломишь! Он и так еле сдерживался, чтобы не сказать им, что он сейчас о них думает! Почему сейчас? Он и раньше догадывался, что «друзья-приятели» занимаются грязными делами. «Взяток не беру! — вспомнил Вадим слова Бобрикова. — Мне никто на горло не наступит!» Зачем ему взятки брать, когда он умеет более крупные дела проворачивать? Какой же у Михаила Ильича от всего этого свой интерес?..

Но гнев уже накатывал на Вадима, он чувствовал, как горячо стало скулам, а это первый признак, что он вот-вот взорвется…

Наверное, они по его лицу догадались, что сейчас чувствует Вадим. Глядя на портрет Ирины, написанный ее отцом, Бобриков отрывисто проговорил:

— Принеси, пожалуйста, чаю!

Потом, анализируя свое поведение в тот момент, Казаков пытался понять, почему он покорно встал и вышел из комнаты, где они сидели, на кухню. Или ему было противно смотреть на их наглые рожи, или сработал инстинкт гостеприимства, если так можно выразиться?.. А ведь нужно было в глаза сказать им, что они оба — отъявленные жулики и пусть немедленно убираются вон!..

Когда он вернулся в комнату, то заметил, что дверца платяного шкафа приоткрыта, правда, он на этом не заострил своего внимания, а зря…

К стакану с чаем Бобриков не притронулся, в пальцах он крутил серебристую зажигалку, Вася Попков курил сигарету, стряхивая пепел на учебник химии, оставленный на журнальном столике Андреем.

— А Вика про это знает? — глядя на него, поинтересовался Казаков.

— Женщин наши дела не касаются, — сказал Попков.

— Вика всю жизнь мечтала прокатиться на «мерседесе», — прибавил Михаил Ильич. — Ну что тебе стоит, Вадим? Две подписи, а остальное все мы провернем сами. Мы бы к тебе не обратились, но, понимаешь, дело срочное. Если завтра с утра не подадим документы, машинка уплывет в другие руки.

— Да нет, Миша, — заметил Вася. — Наш друг — честный, принципиальный, он не пойдет на это… Пусть «мерседес» покупают другие. А кто купит? Наверняка какой-нибудь жулик, у которого большой блат.

— Неужели вы думали, что я на это пойду? — наконец задал Вадим мучивший его вопрос. — Неужели я дал вам повод так думать обо мне?

— Теперь все продается и покупается, — сказал Михаил Ильич. — И ты, как журналист, должен был бы об этом знать. Спорим, что «мерседес» купит крутой парень питерский? И будет ездить по Невскому как король…

— А если тебя Вика попросит? — взглянул на Казакова Вася.

— Вика никогда об этом не попросит, — сказал тот. — Вика…

— Я все про вас знаю, — усмехнулся Попков. — А вот ты, Вадим, Вику плохо знаешь!

Они ушли, ни один, ни другой не подали руки, будто знали, что Вадим не протянул бы своей.

А на другой день Вадим, заглянув в платяной шкаф, не обнаружил на верхней полке завернутой в полиэтиленовый пакет своей зимней пыжиковой шапки.

Но это было на другой день, а нынче Вадим в самом отвратительном настроении поехал на Суворовский проспект, где отмечали день рождения тестя Вадима — Тихона Емельяновича Головина. Ирина с детьми туда уехала еще днем.

Раскрасневшийся Головин радостно встретил зятя, — ни он, ни его жена не были посвящены в дрязги Вадима и Ирины, — они расцеловались, Вадима сразу усадили за стол, бородатые и безбородые художники произносили тосты в честь именинника, называли его учителем, мастером, лезли к нему целоваться. Олю теща уложила спать в другой комнате, а Андрей скромно сидел в сторонке, листал каталоги, а сам слушал художников. Иногда иронически улыбался, Вадим ловил на себе его любопытные взгляды, но сегодня он в споры не ввязывался, из головы не шли «друзья-приятели» Бобриков и Попков. Как это всегда бывает, Вадим был недоволен собой, мог бы сразу поставить их на место, а он развел с ними тары-бары, зачем-то про Вику спросил. Интересно — купят они этот «мерседес» или нет? Вадим не единственный человек, к кому могут обратиться. У Михаила Ильича — он сам хвастал — многие «схвачены»…

— Что ты так поздно? — улучив момент, спросила жена.

— Лучше поздно, чем никогда, — рассмеялся Тихон Емельянович. — Вадим, хочешь развеселю тебя? Сразу два художника хотят написать твой портрет… Я им сказал, что ты не любишь позировать.

— Я его уговорю, — заметила Ирина. Нежданный приезд жены в Андреевку примирил их.

Ирина была внимательна к мужу, постирала белье, вымыла полы, даже заштопала шерстяные носки. Привезла с собой гуся и стушила его с картошкой. Гусь получился на славу. В общем, они вернулись в Ленинград примиренные и довольные друг другом. Сильно поднимало настроение Вадима и то обстоятельство, что он хорошо поработал в Андреевке, да и, честно говоря, жить бобылем надоело.

Оля еще не очень-то вникала в родительские отношения, а Андрей явно обрадовался примирению отца с матерью. Ирина сказала мужу, что сын никогда бы ей не простил их развода. Он очень уважает отца и считает его непогрешимым. Во всем винил бы только ее одну. Андрей серьезно стал увлекаться литературой, много читал, про отцовские книги никогда не заводил разговора, но Ирина сказала, что детскую военную повесть Вадима он прочел раза три. Память у него редкостная. Вадим вспомнил себя в его годы и должен был с горечью признаться, что знал тогда гораздо меньше, хотя и много читал. Да разве, когда он был мальчишкой, видел такое, что сейчас видят дети? Они и не слыхали о телевизоре, только из романов Жюля Верна и Герберта Уэллса знали о космосе. Такой поток информации, который обрушивается каждый день на новое поколение, им и не снился. Умнее, образованнее стали нынешние дети. Как-то зашел у них разговор с Андреем о колдовстве и ведовстве, так сын стал приводить такие факты, о которых Вадим и не слыхал. Вадим поражался и наблюдательности сына, однажды после просмотра какого-то фильма Андрей заявил, что даже в самых безобидных сценах, происходящих на лоне природы, чувствуется фальшь. В любом кинофильме без исключения при показе природы громко кричат петухи, ни к селу ни к городу каркают вороны, кукуют кукушки, стучат дятлы, стрекочут цикады, жужжат пчелы и жуки. Причем в любое время суток… А когда герой просто двигается, пусть в комнате или на улице, его шаги звучат так же громко и впечатляюще, как шаги статуи командора… Разве в жизни люди так громко дышат, кашляют, ходят, передвигают вещи, говорят?

После этого разговора Вадим стал обращать внимание на все это и полностью признал правоту Андрея. Перенасыщенность кинофильмов назойливыми шумами, петушиными и птичьими криками, жужжанием насекомых стала и его раздражать.

— Хотите, я напишу ваш портрет? — вдруг предложил Казакову бородатый художник. — На пленэре или за письменным столом? В вашем лице что-то есть…

— Что именно? — улыбаясь, поинтересовался Вадим.

— Одухотворенность, — убежденно заметил художник.

Андрей бросил на отца смешливый взгляд и снова уткнулся в каталог.

— Скоро пятнадцать лет живу в семье художников, а вы первый, кто предложил написать мой портрет, — рассмеялся Вадим.

— А сталевар у горнила? Хлебороб в поле? — принялся перечислять Тихон Емельянович. — Член бюро райкома? Твое лицо запечатлено в лучших моих картинах…

Андрей не выдержал и фыркнул. Дед метнул на него недовольный взгляд и сердито заметил:

— Попробуй только завтра не прийти в мастерскую после школы… — Он повернул голову к Вадиму: — Он мне позирует для картины «Юные хоккеисты».

— У меня клюшка сломалась, — подал голос Андрей.

— Наденька, дай ему деньги на новую клюшку, — обратился Головин к жене. — Даже на две, а то он и эту сломает!

Бородатый художник протянул Вадиму визитную карточку с адресом и телефоном. Оказалось, что он заслуженный художник РСФСР.

— Может, завтра и начнем? — предложил он.

— Я вам позвоню… — Вадим еще раз взглянул на карточку: — …Виктор Васильевич, обязательно позвоню.

Когда они возвращались домой, Ирина сказала, что Виктор Васильевич считается одним из лучших портретистов в Ленинграде, его работы часто выставляются на международных выставках. Вадим вытащил из кармана визитную карточку и разорвал.

— Мне надоело позировать твоему папаше, — ворчливо заметил он. — И живет этот знаменитый портретист у черта на куличках!

— Не отвертишься, милый, — улыбнулась Ирина. — Если уж Виктор Васильевич на тебя глаз положил, не оставит в покое, пока портрет не напишет.

— Снова сбегу в Андреевку, — отмахнулся Вадим.

— Он тебя и там найдет, — поддразнивала жена. — Неподалеку от твоих родных пенатов находится поселок художников. У Виктора Васильевича там дача.

— Папа, ты зря отказываешься, — вступил в разговор Андрей. — Он действительно хороший художник.

— Караул! — рассмеялся Вадим. — На край света убегу, а позировать не стану. Хватит с меня сталевара, хлебороба и члена бюро райкома!

— Андрюша, и охота тебе часами сидеть в углу и слушать застольные разговоры? — обратилась Ирина к сыну.

— Интересно, — улыбнулся Андрей. — Хотя я и не берусь утверждать, что все художники — гиганты мысли.

— Слышишь, что он говорит? — взглянула на мужа Ирина.

— А писатели — гиганты мысли? — рассмеялся Вадим. — Или самые завзятые интеллектуалы у нас — это спортсмены?

— Если ты имеешь в виду меня, — невозмутимо ответил Андрей, — то я не собираюсь всю свою жизнь посвящать спорту.

Глава двадцать третья

1

Дмитрий Андреевич, поблагодарив шофера, отпустил райкомовский «газик» у повертки с шоссе на Андреевку. Солнце окрасило стволы высоких сосен в розовый цвет, над висячим железнодорожным мостом плыли ярко очерченные желтой окаемкой пышные облака, а небо было пронзительно синим. В этом месте шоссе горбом выгнуло свою серую спину. Машины с надсадным воем взлетали на мост, а затем с шелестящим шумом скатывались вниз. Белые с черными полосами придорожные столбики разбегались по обочинам в разные стороны. Шум машин не раздражал, а, наоборот, навевал приятную грусть: жизнь продолжается, люди куда-то едут, спешат, а солнце на небе все такое же прежнее, и белые облака никуда не торопятся — тихо и бесшумно плывут над землей. И никто не знает их маршрута. Кто-то сделал у повертки навес со скамейкой, Абросимов поставил сумку и присел, по привычке было полез в карман за папиросами, но вместо них нащупал жестяную банку с монпансье. Встряхнул ее — конфеты дробно застучали. Вздохнул и снова опустил банку в карман. Врачи строго-настрого запретили курить. Инфаркт прихватил Дмитрия Андреевича на уроке истории. Кажется, и не волновался, да и настроение в тот зимний день было хорошее, а вот коварная болезнь века взяла да и в одно мгновение пригвоздила его к жесткому стулу в классе. Совершенно удивительное чувство вдруг испытал он: будто взлетел вверх, на мгновение повис между небом и землей, а потом грузно, захлебнувшись воздухом, опустился на прежнее место. И вот тут-то и пришла острая колющая боль, ударила в лопатку и отдалась в левом предплечье. Затем медленно распространилась на левую сторону груди, перехватила дыхание, вызвала мучную бледность на лице, будто плеснула молоком в глаза. Первым обратил внимание на притихшего директора с потухшими глазами Генка Сизов.

— Дмитрий Андреевич, вам худо? — обеспокоено спросил он, тараща на него встревоженные глаза.

А ему было не пошевелиться, казалось, вот-вот что-то тоненькое, как нитка, оборвется в груди… О чем он думал в эти страшные мгновения? Пожалуй, о том, что нехорошо вот так сейчас умереть. Напугать ребятишек… Их лица слились в бледные движущиеся глазастые пятна, голосов он уже не слышал, в ушах что-то слабо тренькало, окно, в которое было видно озеро, будто задернули прозрачной желтой портьерой.

Больше он ничего не помнил до самой больницы, потом рассказывали, что со стула не упал, просто навалился грудью на стол, перед этим тихим голосом сказал, что урок закончен… Генка сбегал за фельдшером, тот вызвал из Климова «скорую», и вот Дмитрий Андреевич пролежал в больнице с обширным инфарктом ровно три месяца. Месяц назад его выписали, он что-то пытался делать по дому, но все валилось из рук, и тогда он понял, что нужно ехать в Андреевку. И это желанье вскоре стало неодолимым. В палате много говорили о новых методах лечения. Если раньше нужно было подолгу лежать, то теперь, наоборот, необходимо больше двигаться. Работать ему запретили, но он не чувствовал себя безнадежно больным, старался не думать о болезни. В палате он стал вставать с койки уже через полмесяца. По новому методу. От лекарств и таблеток было противно во рту, скоро он и их перестал принимать, выбрасывал в окно. Он думал о том, что в их роду в общем-то все были здоровыми, жили подолгу — взять хотя бы мать, Ефимью Андреевну, она умерла, когда ей перевалило за девяносто. Да и Андрей Иванович жил бы да жил, если бы не война… Внутренняя убежденность подсказывала ему, что этот первый «звоночек», как говорили в больнице, дань пережитому, войне, лишениям, семейным неурядицам. А второго «звонка» может и не быть… до самой смерти. Рая часто навещала его в больнице, приносила передачи, доставала дефицитные лекарства, из Калинина приезжал Павел, навестила дочь Тамара, а Варя в это время сама рожала сына, которого в честь отца назвала Дмитрием. Разве можно думать о смерти, когда еще родного внука не повидал?..

Послышался далекий паровозный гудок. Все здесь знакомо: зазеленевшая железнодорожная насыпь, бурый висячий мост, с которого он мальчишкой смотрел на проносящиеся под ним крыши вагонов, будка путевого обходчика, сосновый бор за ней… Товарняк с шумом и грохотом прошел внизу, знакомый запах гари, дробный стук колес на стыках рельсов, тоненький звон и пощелкивание напряженной стали… Отсюда до Андреевки три километра, можно идти вдоль путей, по узкой тропинке, наезженной велосипедистами, или шагать по ухабистому проселку. Сколько раз он говорил председателю поселкового Совета, директорам стеклозавода и деревообделочного, что нужно заасфальтировать дорогу, но они и не подумали… А ведь продукция стеклозавода хрупкая, сколько ее бьют на этой дороге весной и осенью! Летом еще хоть грейдер пройдет. А с другой стороны, можно понять и руководителей предприятий: асфальтирование дороги — дело дорогостоящее, а средств на это им не дают. Доски да детали к стандартным домам можно возить и по разбитой дороге, а вот хрусталь и стеклопродукцию — накладно… Надо бы директорам не кивать друг на друга, а, объединив усилия, взять да и заасфальтировать дорогу. На поселковый Совет надеяться и подавно не приходится: у них средств нет… Дмитрий Андреевич поймал себя на мысли, что надо бы самому заняться этим делом, потолковать с председателем поселкового Совета, с Супроновичем, с директором стеклозавода… А врач не велел волноваться, рекомендовал отдыхать и набираться сил на природе. К черту все их советы, послушаешь докторов — так того нельзя, этого нельзя, а что же можно? Лежать, как кокон, в постели и смотреть в потолок? Или жить, как все люди, радоваться чему-то, переживать, волноваться… Без этого и жизни-то нет. Из кокона потом вылупится красивая бабочка и будет летать, а что вылупится из равнодушного, безразличного ко всему инвалида?

На телеграфных проводах вдоль линии отдыхали ласточки, на крыше заброшенной путевой будки сидел грач и важно оглядывал окрестности, а вот скворцов не видно — те весной держатся поближе к людям. Интересно, Дерюгин и Казаков поставили на участке скворечники? Детдомовцы каждую весну мастерят десятки домиков. Весной в парке стоит звон от скворчиных песен. Три десятка скворечников установили ребята на столетних соснах. Надо будет в конце мая съездить в детдом — там теперь новый молодой директор. Учителя, навещавшие Абросимова в больнице, хорошо о нем отзываются. Хочет организовать в детдоме радиомастерскую: он физик и любит радиодело. Что ж, это хорошо. Приятно, что на твое место пришел знающий, неравнодушный человек. Как там Генка Сизов? Этот живой глазастый мальчишка пришелся ему по душе, сбежал с уроков и приехал в больницу с жареными окунями, которых сам наловил… Абросимов чаще вспоминал его в палате, чем родных детей… Вот ведь как привыкаешь и привязываешься в школе к ребятам!

Постиг Дмитрий Андреевич для себя еще одну важную истину: к старости человека неодолимо зовет к себе земля, родной дом. На больничной койке он как бы заново мысленно пережил свою молодость в Андреевке. И понял, что ничего у него в жизни дороже не осталось, чем этот затерянный в сосновых лесах поселок, который основал его отец — Андрей Иванович Абросимов. Андреевский кавалер. Стоило закрыть глаза, как зримо возникала водонапорная башня с круглой железной крышей, убегающие в синюю даль блестящие рельсы, слышался мерный шум раскачивающихся на лужайке перед домом сосен. Сколько их теперь там осталось? Три или две?..

Сидя на деревянной скамье под навесом, Дмитрий Андреевич дал себе слово, что добьется, чтобы андреевскому кавалеру установили в поселке памятник. Он не только срубил первый дом, но и отдал свою жизнь за Родину. Правительство посмертно наградило Андрея Ивановича Абросимова боевым орденом Красного Знамени.

* * *
Три старика сидели за столом, перед ними — соленые грибы, разварившаяся крупная картошка в алюминиевой миске.

— Вот так я примерно и предполагал в больнице нашу встречу пенсионеров…

— Не нравится мне это слово, — поморщился Федор Федорович. — Какие мы пенсионеры? Встаем в шесть утра и до вечера не разгибаем спины. Пока наши женщины не приехали, все приходится делать самим: и огород, и еда, и стирка.

— У нас обязанности распределены: я отвечаю за огород, — подхватил Дерюгин, — а Федорович — за кухню и порядок в доме.

— Я весной весь огород перекопал и картошку посадил еще до вашего приезда, — бросил на него косой взгляд Казаков.

— А какой же мне отведете сектор? — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Пожалуй, каждое утро могу проводить с вами политинформацию.

— Мы тут, слава богу, все подкованные, — улыбнулся Григорий Елисеевич, показав белые мелкие зубы. — Пока походи с Федоровичем в лес — он у нас заядлый грибник — а потом найдется дело, когда малость окрепнешь.

— Какие сейчас грибы? — удивился Дмитрий Андреевич.

— А сморчки? — оживился Казаков. — Мы с Елисеевичем каждый день сковородку вдвоем уплетаем за милую душу!

— Моя мать их и за грибы-то не считала, — усомнился Абросимов.

— Вот завтра на обед приготовлю с луком — языки проглотите, — с гордостью заявил Федор Федорович.

— Они же ядовитые?..

— Это кто не знает, как с ними обращаться, — стал разъяснять Казаков, — сморчки нужно в двух водах по пятнадцать минут отваривать, а потом уж пускать в дело. Их и сушить можно, я в прошлом году сдал на заготпункт почти полпуда!

— В любую погоду чуть свет за грибами, — подтвердил Дерюгин. — Весь дом провонял сморчками.

— Давно уже на плите не сушу, — возразил Казаков. — Мне солнышка хватает.

— И не лень тебе, Федорович? — усмехнулся Дерюгин. — Столько возни с ними.

— Григорий Елисеевич, вы лучше командуйте огородом, а? — нахмурился Казаков.

Абросимов понял, что они не очень-то ладят. В тоне Дерюгина звучала скрытая насмешка: к старости он стал еще ехиднее, то и дело подчеркивал свое старшинство в доме, частенько напоминал, как он его по бревнышку собирал, доставал стройматериалы, каждую дощечку подержал в руках…

И все равно Дмитрию Андреевичу было хорошо здесь, пусть себе поворчат, полковник в отставке привык командовать, без этого не может. Он к Казакову обращается на «ты», а тот на «вы» его величает. Федор Федорович всегда уважал начальство, а Дерюгин — самый старший тут из них.

Абросимов вспомнил, что Казакова, когда он тут был путевым мастером, прозвали Костылем. Сейчас он и впрямь напоминал ржавый костыль: прямой, худющий, с маленькой головой, на загорелом лице глубокие морщины, пепельного цвета волосы хотя и редкие, но без намека на лысину. У Григория же Елисеевича прическа была пышная, светлые волосы с чуть приметной сединой курчавились, серые глаза глубоко прятались в мелкой сетке морщин, но держался прямо — былая военная выправка еще чувствовалась в нем. «Черт возьми, неужели оттого, что оба копаются в земле, не накопили лишнего жира? — с завистью подумал Дмитрий Андреевич. — Я по сравнению с ними толстяк!»

— Федор Федорович, завтра разбуди меня, — попросил он. — Погляжу хотя бы, что это за грибы такие сморчки-строчки.

Он первым поднялся из-за стола, снял с вешалки в прихожей соломенную шляпу. Кажется, совсем мало и ел, а в животе ощущается тяжесть. В больнице он здорово прибавил в весе — вон как пузо выпирает! Если так пойдет и дальше, то скоро носков своих ботинок не увидишь. Один остряк в палате по этому поводу сказал, что хорошего человека должно быть много… Сам-то он сто тридцать килограммов весил!

— Твоя первая жена, Александра Волокова, переплюнула покойницу бабку Сову, — сказал Дерюгин. — Колдует, наговаривает, травами людей и скотину пользует. К ней со всей округи народ приходит.

Дмитрий Андреевич сдержался и спокойно ответил:

— Ладно, Сову заменила Волокова, а вот кто теперь вместо деда Тимаша?

— Свято место пусто не бывает, — засмеялся Казаков, отчего морщины на его худом лице стали резче. — У нас тут появились сразу два затейника — Борис Александров и Самсон Моргулевич… Как соберутся вместе у бани или магазина да начнут спорить, народ со смеху по земле катается.

— Борис-то — горький пьяница, от него жена ушла, а Моргулевич в рот не берет, — сказал Дерюгин. — Чего над ним-то потешаться?

— Он тут мнит себя наипервейшим грамотеем, — продолжал Федор Федорович. — Взялся давеча со мной спорить, что белые грибы растут до тех пор, пока не сгниют…

— Или пока ты их не найдешь, — ввернул Дерюгин.

— Я-то знаю, что белый гриб растет всего одну ночь, — заявил Казаков, не обратив внимания на реплику. — Сто раз проверил, и никто меня не переубедит, что это не так.

— Носатый Моргулевич кого хочешь переспорит, — заметил Григорий Елисеевич.

— Почему же белые грибы только одну ночь растут? — удивился Абросимов. — Есть ведь совсем маленькие, а попадаются и огромные. Я сам в газете читал: один гриб пять килограммов весил.

— И те и другие растут лишь одну ночь, — стоял на своем Казаков. — Говорят ведь в народе, что если ты посмотришь в лесу на белый гриб и не возьмешь его, то он больше не вырастает. Как утро наступает, так он и перестает расти.

— Ночью растут или днем — какая разница? — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Лишь бы их побольше было.

— Не люблю, когда люди спорят, а сами в этом деле ни черта не смыслят! — громко заговорил Федор Федорович. — Моргулевич обещал мне какую-то статью принести… Да хоть сто статей показывай, а я буду утверждать, что белый гриб одну ночь растет! Говорю же, самолично сколько раз проверял!

— И охота тебе этим голову забивать? — усмехнулся Дерюгин. — Ночь растет или две — какая разница?

— Меня невежество людей раздражает. Один тут мне доказывал что клесты вылупляются из яйца с кривыми клювами, — разошелся Федор Федорович. — Чепуха! Это потом, когда они начнут шишки лущить, клювы у них искривляются. А вы знаете, почему у дятлов не бывает сотрясения мозга? А ведь как головенкой молотит по дереву!

— Теперь не остановишь… — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Сел Федорович на своего конька! А по мне, пусть дятел сам о своей голове заботится. А грибы меня привлекают лишь на сковородке.

— Вы, кроме военных мемуаров, никаких книг не читаете, — подковырнул его Федор Федорович.

— В книжках, бывает, такое напишут…

— Схожу на кладбище, — поднялся с табуретки Дмитрий Андреевич. — Взгляну на могилы родителей.

— Кладбище сильно разрослось. Проводить тебя? — предложил Казаков.

— Я один, — сказал Абросимов.

Как-то раз у Федора Федоровича Казакова и Григория Елисеевича Дерюгина зашел разговор о бывшем директоре молокозавода Шмелеве.

— Иван-то Кузнецов прошляпил тогда… — сказал Федор Федорович. — Шмелев-то орудовал у него под самым носом.

— Кузнецова в то время не было в Андреевке, — вступился за чекиста Дерюгин. — Он служил в Ленинграде.

— Жил под боком враг, а мы и не знали…

И Григорий Елисеевич до мельчайших подробностей вспомнил встречу с Шмелевым-Карнаковым в Ярославле, где стояла его дивизия…

Это было летом 1942 года. Он возвращался с совещания у командующего армией…

— Притормози, — негромко сказал Григорий Елисеевич, увидев впереди знакомую фигуру.

Рослый человек в полотняном костюме с авоськой в руке неспешно шагал по тротуару. В густых волосах серебрилась седина, однако держался человек прямо, голова приподнята.

— Глазам не верю, Григорий Борисович! — окликнул его из машины Дерюгин. — Вот так встреча!

Человек не сразу остановился, будто не расслышал, шоферу пришлось еще немного проехать, чтобы поравняться с ним. Увидев полковника с орденскими планками на груди, человек остановился, с трудом выдавил на окаменевшем лице улыбку.

— Мой тезка? — проговорил он. — Григорий… Елисеевич? Здесь, в Ярославле? Рад вас видеть в добром здравии, очень рад!

Дерюгин вылез из машины, пожал руку старому знакомому. В Андреевке они не раз встречались, несколько раз даже играли у Супроновича в бильярд.

— Вижу вас и глазам не верю, — говорил Григорий Елисеевич. — Вот, значит, куда вас война забросила? Наверное, целым заводом тут заворачиваете?

— Уже полковник? — улыбался Шмелев. — Сколько наград! Теперь до генерала дослужитесь.

— Вы один или с Александрой? — спрашивал Дерюгин. — А мои родственники в Андреевке остались… Живы ли?

— Все жду, когда вы фрицев погоните, — отвечал Шмелев. — Александра не поехала со мной, осталась с сыном… А вы здесь… — он перевел взгляд с петлиц с двумя скрещенными стволами на небо, — воюете? В городе? А меня и в ополчение не берут, дескать, стар, болен.

— По виду не скажешь, — заметил Дерюгин. Как-то не получался у него душевный разговор с бывшим директором андреевского молокозавода. Сам улыбается, голос приветливый, а глаза настороженные, будто он и не рад совсем нежданной встрече. — Сильно я опасаюсь за своих… Андрей Иванович — горячий мужик, случись что — не стерпит. А там и не только горячие головы рубят…

— Да, а ваш шурин Кузнецов как поживает? — вспомнил Шмелев. — Небось в генералах ходит?

— Как началась война, ни слуху ни духу.

— Скорее бы она, проклятая, кончилась, — вздохнул Шмелев. — Надоело скитаться по чужим людям. Потому и не приглашаю к себе, что живу в жалкой комнатенке с одним окном. Вот болел, опять было с легкими обострение. Это в Андреевке сосновые боры, раздолье, а тут городскую пыль глотаю.

— Рад был повидаться с земляком, — улыбнулся Григорий Елисеевич и протянул руку Шмелеву. Когда машина уже тронулась, попросил шофера остановиться и, приоткрыв черную дверцу, великодушно предложил: — Садитесь, Григорий Борисович, подвезу, куда надо.

— Благодарствую, — отказался тот, — я еще хочу в поликлинику заглянуть, это рядом…

— Земляка повстречали, товарищ полковник? — спросил адъютант Дерюгина Константин Белобрысов, глядя в заднее стекло на человека в полотняном костюме, который, стоя у забора, пристально смотрел им вслед.

— Разбросала война людей по белому свету, — думая о своем, проговорил Григорий Елисеевич. — И что удивительно, люди изменились, стали другими. Возьми этого Шмелева. Крепкий мужик и возраст подходящий, а он сидит в тылу, бегает по поликлиникам. Так и не сказал, где работает…

— Зато поинтересовался, где мы стоим, — вставил Белобрысов. — Не обратили внимания, товарищ полковник, когда вы его окликнули, он даже головы не повернул, будто это к нему и не относится? Он что, глухой?

— Не замечал раньше за ним такого, — ответил Григорий Елисеевич. Ведь и вправду, когда он обратился к Шмелеву, тот сначала никак не отреагировал, да и разговаривал как-то скованно.

— Может, контуженный? — предположил адъютант. — Потому и в армию не взяли?

— У него с легкими не в порядке, — сказал Дерюгин.

— Не будь он ваш знакомый, я у него документы бы проверил, — заметил Костя. — Чего-то он испугался, встретив вас… И глаза у него какие-то странные.

— Ну ты наговоришь! — рассмеялся Дерюгин. — Вылез бы и проверил документы…

«Эмка» выскочила из города и запрыгала по выбитой щебенке, красноватая пыль припорошила кусты, по невспаханному полю разгуливали большие черные птицы.

— Ишь ворон сколько, — кивнул на них Григорий Елисеевич.

— Грачи, товарищ полковник, — пряча улыбку, поправил Костя.

…Не решился рассказать эту давнишнюю историю шурину Дерюгин. И он, полковник, не разглядел в Шмелеве врага, а вот адъютант Костя Белобрысов учуял, да постеснялся у знакомого своего командира проверить документы. Наверняка тогда у Шмелева была уже другая фамилия.

2

Вадим шел по Невскому в толпе прохожих, день выдался солнечный, между громадами зданий голубело небо, конец мая, а еще прохладно. Каждую весну Вадима неудержимо тянуло из Ленинграда в Андреевку. Обычно он уезжал туда в середине апреля, но в этом году задержался из-за сдачи рукописи в издательство: то редакторские замечания, то перепечатка на машинке. Закончив наконец работу, он испытывал полное опустошение, первую неделю запоем читал накопившуюся литературу, потом слонялся по городу, глазел на витрины магазинов, подолгу копался в книгах у букинистов, заходил в маленькие кафе, заказывал кофе с молоком и слушал, о чем говорят соседи. Это странное ощущение легкости и пустоты продолжалось недолго. На смену ему приходило беспокойство, сожаление, что надо бы еще поработать над рукописью… Вот шагает он в толпе, а никто и недогадывается, что через полгода появится в книжных магазинах его книга, может быть, кто-то из этих людей будет держать ее в руках, читать. Вадим не представлял, что бы он почувствовал, если бы увидел свою книгу в руках незнакомого человека. В Союзе писателей он встречал прозаиков и поэтов, у которых прямо-таки на лице было написано, что они люди интеллектуального труда, а у него ничего на физиономии не написано — обыкновенное скуластое лицо. Он больше похож на спортсмена, чем на писателя. Как-то Вика заявила ему, что на его внешности творческая профессия никак не отразилась. Собственная внешность Вадима никогда не волновала, он и в зеркало-то смотрелся, разве когда брился. Ушков не раз заявлял, что бездарности чаще всего выглядят импозантно и держатся величаво, а истинно талантливый человек удивительно скромен и прост. Правда, Вадим встречал в писательском кафе и таких молодых авторов, которые с полной серьезностью утверждали, что они — гении! Вычурно одевались, вели себя в обществе вызывающе, поносили классиков… И это все было в нашем мире! Трудно теперь удивить броскостью, нарочитой оригинальностью грамотного, начитанного читателя. Вдруг вспомнилась бабушка Вадима — Ефимья Андреевна и ее слова: «Без работы — как без заботы: и умный в дураках ходит».

Над башенкой Московского вокзала кружились ласточки. Наверное, они и щебетали, но в городском шуме не слышно было. Ну ладно люди скопились в городе, будто пчелы в улье, а вольным птахам что тут делать? В шуме толпы, грохоте транспорта, бензиновом чаду? Что им стоит взвиться в голубое небо и улететь на зеленые просторы? Так нет, тянутся к городу, к людям…

Вадим и не заметил, как оказался у дома Василисы Степановны. Она была дома — и как же ему обрадовалась! Он увидел на столе в комнате раскрытый чемодан, на стульях и диване-кровати разбросаны кофточки, юбки, платья. Василиса Степановна куда-то собиралась. Последнее время Вадим не так уж часто заходил к ней, наверное потому, что дома все образовалось и он и Ирина берегли достигнутые в Андреевке согласие и мир, а когда у человека все хорошо, он редко вспоминает родственников, друзей… В этом с огорчением признался себе Вадим, переступив порог.

— Опять с женой поругался? — чмокнув его в щеку, весело спросила Василиса Степановна.

— Я как раз сейчас подумал, что о близких мы чаще всего вспоминаем, когда беда грянет, — улыбнулся Вадим.

— Почему «мы»? — сказала она. — Будь честен и говори «я».

— Ты куда собралась? — поинтересовался он, присаживаясь на низкий подоконник.

— В девятнадцать тридцать отплываю на теплоходе на остров Валаам, — весело ответила она. — На трое суток. Много слышала про этот красивый остров, а вот только на старости лет собралась побывать.

Мало что осталось в Красавиной от Василисы Прекрасной. Некогда рослая, статная, она ссутулилась, на лице морщины, голубые глаза выцвели, уже несколько лет она носила очки в толстой черной оправе. Лишь ясная добрая улыбка напоминала о прежней Василисе Прекрасной. Замуж она так и не вышла, к Вадиму относилась, как к родному сыну, но старалась не надоедать ему своими телефонными звонками, приглашениями на чай. Все его произведения читала, на полке в ряд выстроились три вышедшие из печати книги Вадима Казакова, а также все журнальные публикации, у нее даже хранилась в ящике письменного стола папка с вырезками редких статей и рецензий на его книги. Все, что он написал, ей нравилось, особенно выделяла детскую книжку о войне.

— Садись к столу, — пригласила она. — Сейчас чай поставлю, поджарю яичницу с колбасой. Да, у меня есть в холодильнике бутылка чешского пива! — Говоря все это, она с улыбкой убирала в шкаф одежду. — Старуха, а вот захотелось приодеться… Там ведь танцы на теплоходе — вдруг какой-нибудь чудак пригласит старую учительницу? На школьный вальс? Как это у Шульженко? — Она весело пропела: — «Что? Да? Нет… Ох, как голова кружится! Голова кружится…»

Она будто помолодела, и Вадим от души заметил:

— Ты все еще Василиса Прекрасная.

— С годами ты все больше становишься похожим на своего отца, — погрустнев, заметила она. — Жаль, что не взял его фамилию.

— Это было бы предательством по отношению к Казакову, — сказал Вадим. — Он всегда был для меня настоящим отцом.

— Если хотя бы твой сын Андрей носил фамилию Кузнецова? — заглянула ему в глаза Красавина. — Вадим, пойми, это ведь несправедливо — забыть такого человека, каким был твой отец! Ты хоть знаешь, сколько у него было наград?

— Меня приняли в Союз писателей, — сказал Вадим. — И недавно сдал свой новый роман… Почему бы мне теперь не написать книжку про… отца?

— Ты давно собирался, — упрекнула Красавина.

— Но я так мало знаю о нем.

— Зато я знаю много… — Она встала из-за стола, достала из ящика письменного стола знакомую папку. — Я ждала, дорогой Вадим… Долго ждала, даже вот успела состариться. Но я не хотела тебя подталкивать, ты сам должен был созреть для этого. Тут письма, аттестат, наградные книжки… Кому и написать про него, как не тебе? Ведь в твоей повести о мальчишках есть один образ командира, напоминающего твоего отца… Разве это не так?

— Я даже не знал, что он делал в партизанском отряде…

— Такова судьба всех разведчиков: их мало знают, — вздохнула Красавина. — И чаще всего должное им воздают лишь после смерти.

— Теперь-то ты поверила, что он погиб? — спросил Вадим.

— Никогда меня не спрашивай об этом, — помолчав, попросила она.

Они просидели за столом до самого ее отъезда на пристань, Василиса Степановна все рассказывала и рассказывала о Кузнецове, об их первой встрече в лесу, тогда она готова была покончить с собой, о том, как он руководил партизанским отрядом, ведь Дмитрий Андреевич позже стал командиром, когда Кузнецова отозвали в Москву…

Провожая Красавину, Вадим уже твердо решил, что будет писать книгу об отце, погибшем в самом логове врага. Красавина рассказывала, что в ГДР встречалась с Гельмутом Боховым, который хорошо знал Кузнецова. Русский разведчик принудил его приземлиться на советской территории — Гельмут тогда летал на «юнкерсе». У Красавиной хранится его письмо с адресом. После войны Гельмут много лет был пилотом гражданской авиации. Он и рассказал Василисе Степановне о своем брате — Бруно фон Бохове, бывшем офицере абвера. Ведь немецкий разведчик незадолго до гибели Кузнецова встречался с ним. Красавина писала и ему — Гельмут сообщил ей адрес брата, — но ответа не получила… Папка с документами и письмами Кузнецова и Красавиной находилась теперь у Вадима. Василиса Степановна с радостью передала ему. Он-то отлично знал, что значит для нее эта папка.

— Я ухожу на пенсию, — беспечно сообщила ему на причале Красавина, однако лицо ее стало несчастным. — Это моя прощальная поездка на Валаам.

— Но ты ведь…

— Хочешь сказать — не старая? — улыбнулась Василиса Степановна. — Без работы я не могу, Вадя… Отнять у меня работу — значит отнять жизнь. Знаешь, что я надумала? Поеду учительствовать в детдом к Дмитрию Андреевичу Абросимову. К моему бывшему командиру. Он ведь тоже на пенсии… Все улажено, осенью я приступаю к занятиям. Заврайоно Ухин прислал официальное приглашение. Место учительницы русского языка и литературы мне обеспечено.

— В начале июня я тоже собираюсь в Андреевку, — осенило Вадима. — Поедем вместе?

Детдом ведь на озере Белом, это в тридцати километрах от поселка. Значит, дядя Дмитрий написал Красавиной… Почему же он ничего не сказал ему, Вадиму, в Андреевке?..

Курсанты военного училища поднимались по трапу на теплоход; проходя мимо них, все почтительно здоровались с Красавиной. Высокий майор подхватил ее чемодан и сказал, что отнесет в каюту. Она поцеловала Вадима и сказала на прощание:

— Я верю, что ты напишешь хорошую книгу, иначе быть не может. Сегодня у меня самый счастливый день! Ты напишешь книгу и вновь обретешь своего отца. Вот увидишь!

Она по-молодому взбежала на борт теплохода, остановилась на палубе у поручней и крикнула Вадиму, чтобы он не ждал, пока отчалят. На лице ее сияла улыбка, густые волосы шевелил ветер. Курсанты разбрелись по широкой палубе, курили, над их головами величаво парили чайки, скоро их резкие крики потонули в басистом пароходном гудке.

Вадим не был на Валааме, хотя слышал, что там еще сохранились старинные монашеские скиты, а природа впечатляюще дика и прекрасна. Надо будет и ему побывать на Валааме. Он улыбнулся про себя: возраст сказывается! Раньше бы и без билета пробрался на теплоход, если бы приспичило поехать, а теперь вот сто раз подумаешь, прежде чем на что-либо решишься…

Возвращаясь с причала к автобусной остановке, он впервые за последние дни не ощутил в себе гнетущей пустоты. Будто мощный мотор, только что сдвинувший с места белую громаду теплохода, заработал и в нем. Ему не нужно было напрягаться, заставлять себя думать о новой книге, мозг сам отбирал в его голове какие-то факты, детали, медленно выстраивал первую главу… И теперь эта незаметная внутренняя работа будет не зависимо ни от чего продолжаться до последней строчки в рукописи. И днем, и ночью. Это было его счастьем и несчастьем, потому что работа над книгой всегда сопровождалась щемящей тревогой, неуверенностью в себе, сомнениями. Еще ни разу он не мог себе сказать, что доволен написанным, что это хорошо. И самое лучшее — ни с кем не говорить о будущей книге, а то малейшее небрежное замечание, даже шутка такого старинного товарища, как Николай Ушков, может надолго остановить работу. В памяти всплыли фамилии немцев: Гельмут Бохов из ГДР и Бруно фон Бохов из ФРГ. Два родных брата, а живут в разных мирах… И оба знали его отца… Нет, надо забыть, что Иван Васильевич Кузнецов его отец, — он чекист, разведчик. Василиса Степановна сказала, что нельзя несправедливо забывать фамилию Кузнецова, дескать, пусть ее носит Андрей. Но сын совсем не знает своего погибшего в 1944 году в Берлине деда. Вадим ничего не рассказывал ему о Кузнецове. И отчим и мать никогда не вспоминали Ивана Васильевича — мудрено ли, что и Вадим о нем забыл? Говорят же, что отец не тот, кто дал жизнь, а тот, кто воспитал. А воспитал Вадима Кузнецова Федор Федорович Казаков. Он дал ему и свою фамилию. Вправе ли он теперь, встав на ноги, отказаться от него? Это было бы неблагородно. Память об Иване Васильевиче Кузнецове не умрет, уж об этом Вадим позаботится, но никто не виноват, что его потомки будут носить другую фамилию. Тут уж ничего не поделаешь, так распорядилась их судьбами сама жизнь.

3

Сначала вертолет шел над самой кромкой моря, сверху было видно, как мирно катились на песчаный берег небольшие, зеленоватые, с пенистыми гребешками волны. В зеленых оазисах возникали стройные белые бунгало, приземистые виллы, построенные из желтого песчаника, на пляжах можно было разглядеть отдыхающих. Парусная яхта покачивалась на волнах, другая, накренившись, совершала крутой вираж, направляясь к берегу. На палубе стояли несколько человек в шортах и сомбреро, загорелая до черноты женщина полулежала в шезлонге. Отчетливо было видно веретенообразное тело большой рыбы. Может, она и двигалась, но сверху казалось, что прилипла ко дну. Миновав вдававшийся в море узкой светлой полоской причал, вертолет повернул в сторону суши. Теперь внизу ярко зазеленели низкорослые деревца и кустарник — чем дальше, тем растительность гуще, темнее. Исчезли пальмы, которых было много у берега. Дуглас Корк в песочного цвета шлеме, с автоматом на коленях, сидел рядом с пилотом, на боковых скамьях — его подручные. Шесть вооруженных автоматами и пистолетами людей в зеленой форме без знаков различия. Лица хмурые, позы напряженные. Некоторое оживление вызвало метнувшееся через солнечную поляну крупное животное с пятнами на шкуре. Оно повернуло маленькую голову вверх — золотисто блеснули узкие глаза — и исчезло в зарослях. Над поляной закружилась пара длинноногих птиц с черными хвостами.

— Кто это? Тигр? — спросил Дуглас у пилота.

Тот усмехнулся и пожал плечами.

«У тигра поперечные полосы на желтой шкуре, — подумал Дуглас. — И он больше. Скорее, гепард».

С неделю Корк и его команда маялись от безделья в небольшой туземной деревушке, расположенной на берегу желтой мутной речки. Ночью они наблюдали за тем, как жители пускали по течению маленькие лодочки, сделанные из банановых листьев. На каждой лодочке — зажженная свеча. Туземцы таким образом отмечали свой старинный праздник. Девушки в красных открытых платьях танцевали на берегу. Высокие прически украшены белыми цветами, на пальцах — длинные, будто из перламутра, искусственные ногти. И кругом установлены на скамейках толстые горящие свечи. Видели они и как выдрессированные обезьяны забирались на высоченные кокосовые пальмы, перегрызали стебель, а туземцы внизу ловко ловили огромные орехи в растянутый брезент. Одна обезьяна вдруг полетела вниз с гладкого ствола и, растопырив все четыре волосатые конечности, будто цирковой акробат, шлепнулась на пружинящий брезент. Дуглас так и не понял, нарочно это она сделала или сорвалась…

Дуглас вопросительно взглянул на пилота, но тот отрицательно покачал головой. Задание не казалось Корку сложным: нужно было внезапно напасть на затерявшуюся в джунглях виллу, на которой, по точным данным, находился захваченный чернокожими мятежниками свергнутый глава правительства маленькой южноафриканской державы. В задании предусматривался и такой вариант: если не удастся вызволить премьер-министра живым, необходимо его и охрану уничтожить. Для этой цели имелось несколько фугасных бомб. Вообще-то и одной было достаточно, чтобы стереть с лица земли виллу. Сначала Дуглас хотел врасплох на вертолете напасть на мятежников, но потом решил, что лучше приземлиться в сторонке и незаметно подобраться к вилле. По сведениям, которые ему сообщили, премьер-министра охраняли всего десять человек. Мятежники были уверены, что виллу в джунглях никто не найдет. Захваченного премьера, которого они считали ставленником военной хунты, хотели судить открытым судом в столице, которая была ими окружена.

Пилот сообщил, что до виллы десять минут лета, Дуглас попросил высадить их километрах в пяти от объекта. С вертолетом связь будет поддерживаться по рации; если понадобится помощь, пилот должен будет сбросить фугаски на виллу, естественно когда группа Корка отойдет на приличное расстояние, а затем забрать их на борт.

Вертолет сначала завис над крошечной полянкой, потом мягко опустился на свои широкие лыжи. Лиственные деревья затеняли солнце, это сверху они казались низкорослыми, вблизи некоторые были настоящими гигантами. Толстые лианы обвивали лысые растрескавшиеся стволы, примолкшие было при посадке птицы снова разноголосо загалдели. Дуглас брезгливо сбросил с рукава длинного черного жука с непрерывно двигающимися челюстями. Тут всякой гадости хоть отбавляй. Больше всего он боялся африканских змей, которые, по рассказам очевидцев, ловко плюют в глаза смертельным ядом. И еще эта проклятая муха цеце. Правда, их уверяли, что в этой местности ее нет. Она предпочитает открытые места. Сверив компас с набросанной от руки схемой, на которой была обозначена крестиком вилла, Дуглас повторил своим людям задание, повесил портативную рацию на шею и, предупредив пилота, чтобы был наготове, пошел впереди отряда в сторону виллы. К счастью, это были не те непроходимые джунгли, которые встречаются в Африке, пожалуй, еще во Вьетнаме. Там без мачете не пройдешь. И гадов там хватает. Почва была сухая, растительность не доходила и до пояса. Немного жутковато было ступать по густой траве и пышным цветам, казалось, там прячутся ядовитые змеи, но пока лишь испуганные птицы в ярком оперении снарядами вылетали из-под ног. Все были обуты в крепкие кожаные сапоги на ремнях, рукава хлопчатобумажных курток с множеством карманов спустили. Шли гуськом за своим командиром. Дуглас поймал себя на мысли, что ему неуютно шагать впереди — такое ощущение, будто в любой момент ему могут выстрелить в затылок. Хуже всего работать с местными. Их лица черны и непроницаемы, никогда не знаешь, что у этих туземцев на уме.

К вилле они вышли через час. Это были небольшое деревянное строение, огороженное невысоким забором, окна забраны железными решетками, на лужайке перед виллой сидели вооруженные автоматами туземцы и играли в какую-то непонятную игру — подбрасывали вверх белые кости и потом подолгу рассматривали каждую. Чернокожих на лужайке было пять человек. В отряде Дугласа вместе с ним семеро автоматчиков, на их стороне — внезапность. Но стрелять через ограду неудобно, а ближе подойти — услышат. Густой кустарник скрывал нападающих от охранников. Где же находится этот чертов премьер? По-видимому, в одной из комнат с зарешеченными окнами. Там, наверное, и остальные пять охранников. Дуглас вытащил из кармана гранату, то же самое сделали и остальные. Знакомое волнение охватило его. Нет, это был не страх, скорее, азарт, который ощущает хищник, видя свою жертву. По его команде все вскочили на ноги и бросились к ограде. Из пяти туземцев только двое успели схватиться за автоматы, но осколки гранат смели всех. И тут случилось непредвиденное: из распахнувшейся двери один за другим посыпались чернокожие — человек пятнадцать. Прыгали с крыльца на траву, ложились и палили из автоматов. В одном из окон разлетелись стекла, — наверное, пленные, почувствовав заварушку, пытались выбраться наружу, но мешала решетка. Черные пальцы цеплялись за нее, раскачивали. Люди Корка залегли, сержант Рэчер матерился и ощупывал плечо, на котором расползалось кровавое пятно. Один из нападавших приподнялся, занес руку с гранатой, и в тот же миг его перерезала автоматная очередь. Граната оглушительно взорвалась, огонь и взметнувшаяся земля на миг скрыли виллу из глаз. Дуглас понял, что без помощи вертолета теперь не обойдешься. Проклиная разведчиков, — это они донесли, что на вилле не больше десятка охранников, — вызвал по рации пилота и приказал к чертям собачьим разбомбить виллу, а своим людям скомандовал отступать в джунгли. Пришлось, пятясь, как ракам, — никто не хотел поворачиваться к противнику спиной — отползать под защиту крупных деревьев. Прямо на них падали срезанные автоматными очередями ветви, слышались мягкие шипящие шлепки пуль, впивавшихся в сочную древесину. В треск очередей вплелся приближающийся шум винтов вертолета. Видя, что мятежники перестали стрелять и о чем-то негромко совещаются, показывая вверх руками, Дуглас вскочил на ноги и крикнул остальным, чтобы бежали подальше от виллы: сейчас начнется бомбежка! И в этот момент что-то сильно толкнуло его в правую лопатку, зеленый куст с розовыми цветами оторвался от земли и прыгнул в лицо, в глазах полыхнуло оранжевое солнце и вдруг погасло, теряя огненные ошметки, как рассыпавшаяся в воздухе ракета. И последнее, что бритвой врезалось в память, — это странный пронзительный вопль с завыванием, который издают на своих религиозных ритуалах чернокожие…

Очнулся он на базе, в маленькой светлой комнате с бесшумным вентилятором на потолке. Сначала ему померещилось, что это крутятся лопасти вертолета, но почему так тихо? Потом вернулось сознание, он все вспомнил. Даже дикий вопль. Наверное, это он сам его издал. Грудь была перетянута бинтами. Наверное, от этого дышалось трудно, во рту пересохло, язык с трудом ворочался, он хотел кого-нибудь позвать, но своего голоса не услышал. Пошевелил ногами — вроде целы, попробовал шевельнуть правой рукой — и пронзительная боль стрельнула в грудь. Лежа в комнате с широко открытыми глазами, он думал о том, что не такой жизни он хотел, решив навсегда покинуть СССР. Он думал, что будет путешествовать по белому свету, загорать на фешенебельных пляжах с соблазнительными женщинами, иметь свой дом, в котором он окружит себя красивыми вещами. У него будут лучшие заграничные магнитофоны, мощный автомобиль, может, даже два… И что он получил здесь в результате? Путешествия? Да, поездить по миру пришлось, но как? С взрывчаткой в рюкзаке и оружием в руках! Везде его окружала невидимая стена недоверия, ненависти: ведь он приезжал в дальние страны не как гость или турист, а как наемник, убийца. И те, кто помогал ему, все равно смотрели на него как на временного союзника, который в любой момент может стать их врагом. Кстати, и такое случалось… Каждый раз после очередной операции он давал себе слово, что покончит с этим, займется чем-нибудь другим, но вежливые начальники с холодными глазами напоминали ему, что он еще не отработал за все то, что для него сделали в Америке. Чтобы жить здесь, в свободной стране, нужно еще заслужить это право. Разве мало ему, платят? Разве не сделали его гражданином США? Он сам выбрал такую работу, закончил спецшколу, ему доверяют, руководство им довольно, чего же более?

Что толку от долларов, которые достаются такой ценой? Ведь улетая на очередное задание на край света, он не знает наверняка, вернется ли обратно. Время бежит, а мечта о красивой богатой жизни остается пока только красивой мечтой… Хорошо валяться на берегу моря с юной девушкой или плавать на яхте, когда знаешь, что весь мир принадлежит тебе. И грош цена кратковременным радостям жизни, если за них приходится расплачиваться собственным здоровьем. Раньше, в Москве, он радовался, приобретя заграничную штучку, а теперь давно к ним равнодушен. Оказывается, эти штучки-дрючки соблазнительны, когда их трудно достать, а если их на каждом шагу тебе навязывает реклама, они утрачивают свою привлекательность. Ну сколько можно иметь фотоаппаратов, магнитофонов, транзисторов, электробритв? А что толку от машины, на которой не ездишь? Или от жены, с которой не спишь? Или от квартиры, в которой не живешь?

Сначала его привлекали доллары, в Америке только все о них и говорят: деньги — это всё! Есть доллары — ты человек! Нет — пустое место. Ноль без палочки. Те, кого в СССР считали жуликами, хапугами и преследовали по закону, здесь процветают. Доллары, доллары! Теперь жена Мери Уэлч распоряжается его долларами… Неужели стоило ехать в Америку, кичащуюся своими красотками, чтобы жениться на заурядной очкастой женщине, в которой и секса-то ни на грош! Впрочем, в этом мире любовь — вещь продажная, нет дня, чтобы в газетах не написали про какой-нибудь скандал в высших сферах. Наставляют рога мужьям жены президентов компаний, боссов, знаменитых людей — ну эти, видно, с жиру бесятся! Женщину любой национальности, цвета кожи можно легко купить здесь, как какую-нибудь вещь. И даже цена известна. С подобным явлением он в России не встречался. Надо признать, что мораль там совсем иная. По крайней мере, ни он сам, ни его знакомые ребята женщин за деньги не покупали. А здесь богатая старуха может запросто приобрести себе по сходной цене молодого любовника. И никого это не удивляет. Это норма жизни «свободного» мира…

Дуглас Корк отлично понимал, что у него выбора нет, он сам мечтал о такой жизни, и он ее получил. Он и не жалуется на судьбу, но заниматься этой опасной работой он больше не будет. Хватит! Жизнь у него одна, и рисковать ею ради спасения какого-то неудачника премьера микроскопического государства, про которое он до сего времени и не слышал, он больше не будет. Найдется для него работа в той же самой спецшколе, которую он закончил, в конце концов эмигрантов из России берут на радиостанции, ведущие передачи на русском языке. Да и тех денег, которые он заработал, должно на несколько лет хватить, если Мери Уэлч не спустит их…

Он снова пошевелил рукой — вроде бы боль меньше. Может, рана опасная и его спишут? Тогда будет пенсия и… свобода! Нужно будет с врачом потолковать…

Однако вместо врача вскоре к нему заглянул шеф. Дуглас не знал, как расценило начальство эту последнюю, как он считал, неудачную операцию, но моложавый шеф в модной ковбойке и шортах улыбался, поинтересовался состоянием здоровья, сообщил, что рана чистая, пуля прошла через грудь навылет…

— И легкое задела? — испугался Корк.

— Теперь, дорогой, все позади, — говорил шеф. — Я думаю, вам не помешает как следует отдохнуть… С недельку полежите здесь, и мы отправим вас на самолете домой…

Шеф толковал, что операция с премьером закончилась благополучно, слово «удачно» он не произнес, виллы больше не существует и премьера тоже. Жаль, конечно, двух белых парней, которые погибли в перестрелке, но тут вины Дугласа нет…

У Корка даже испарина выступила на лбу, когда в его голове созрело, как он считал, гениальное решение: он не поедет в США, у него ведь брат в Западной Германии — Бруно фон Бохов, вот у него он и отдохнет…

Стараясь не выдать своего волнения, он равнодушным голосом сказал об этом шефу, тот лишь на мгновение задумался, а потом заявил, что не возражает. Дело в том, что шеф не рассчитывал на скорое выздоровление Корка и ему было совершенно безразлично, куда тот отправится лечиться. Самолеты с американской базы летали и в ФРГ. Шефу нужны были здесь здоровые люди. Пусть два покойника в цинковых гробах летят в Нью-Йорк, а лейтенант Корк — к брату-разведчику в ФРГ.

Военный врач — он пришел сразу после шефа — осторожно сделал перевязку, Дуглас, сидя на кровати, морщился от боли, однако настроение его явно поднялось. Не может быть, чтобы Бруно ему не помог. Какой ни есть, а брат, отец-то у них один. Черт с ней, с Америкой, он готов служить и немцам, лишь бы больше не участвовать в этой опасной игре…

— Скоро я поправлюсь? — спросил он у врача.

— Молитесь всем богам, лейтенант, что не случился отек легкого, — ответил тот. — Я из вас литра полтора всякой дряни выкачал. В этом климате любая рана мгновенно воспаляется. У вас трупом легче стать, чем инвалидом.

— Инвалидом-то я не останусь? — не на шутку испугался Дуглас.

— Будем надеяться на ваш сильный организм, — немного успокоил врач. — А вообще-то, любезный, прострел легкого — это не шутка!

— А я думал, плечо, — упавшим голосом проговорил Корк.

— Еще неизвестно, что лучше, — усмехнулся врач. — Утром я отнял руку унтер-офицеру. А у него всего-навсего отстрелили палец.

Только сейчас Корк почувствовал, что у него сидит в правой стороне груди тяжелая, тупая боль, отдающая не только в плечо, но и в позвоночник. Он хотел откашляться, но врач предостерегающе поднял руку:

— Постарайтесь этого не делать — может снова открыться кровотечение. Сплюньте комок в чашку, я оставлю ее на тумбочке.

От желания откашляться снова выступил пот на лбу, но он превозмог позыв и выплюнул в подставленную доктором белую чашку густой черный комок. В глазах потемнело от слабости, он откинулся на подушку и закрыл глаза.

Глава двадцать четвертая

1

— Вот полюбуйтесь на них, голубчиков! — кивнул старший лейтенант милиции на Андрея и Петю Викторова, смирно сидевших у стены под плакатом, на котором был изображен бравый дружинник с метлой. Он безжалостно выметал с ленинградских улиц разную нечисть: хулиганов, пьяниц, тунеядцев.

Мальчишки были на себя не похожи: у Андрея голубел здоровенный синяк под глазом и вспухла верхняя губа, у Пети кровоточил нос, одна скула в два раза больше другой. В довершение ко всему у обоих разодраны на груди рубахи, а джинсы извожены в земле.

— Вот они, герои нашего времени, — иронизировал старший лейтенант. — Борцы за справедливость… Если бы не они, то наш прекрасный город просто погиб от нашествия хулиганов! Послушаешь их, так нужно обоих представлять к медалям «За отвагу».

Полчаса назад Вадиму Федоровичу позвонили из отделения милиции и сообщили, что задержаны его сын Андрей с приятелем, мол, они учинили безобразную драку в сквере напротив Пушкинского театра. Вадим тупо слушал незнакомый голос, подозревая, что его кто-то неумно разыгрывает. Чтобы Андрей ввязался в драку? Такого еще не было. Сын всегда избегал конфликтов со своими сверстниками, у него даже на этот счет была своя теория: только примитивные люди пускают в ход кулаки, воспитанный современный молодой человек действует логикой, убеждением, интеллектом, а драка — это варварство. И он, Андрей, ни за что не поднимет руку на ближнего… Вадим только усмехнулся, слушая разглагольствования сына, он-то прекрасно знал, что все это чепуха! Удивительно, что подобные чересчур уж здравые мысли приходят в голову сына в самом драчливом возрасте. В детстве и юности Вадиму не раз приходилось отстаивать свои права и достоинства кулаками. Есть люди, на которых никакие слова не действуют, только — сила. По крайней мере, после войны было так. Но времена меняются, кто знает, может, молодежь теперь иная? И вот вдруг драка, милиция… Что же все-таки случилось?

Андрей рассказал, что они с Петей Викторовым играли в шахматы в сквере у Пушкинского — там каждый день собираются любители…

— На деньги? — перебил старший лейтенант.

— Мы на деньги не играем, — бросив на него исподлобья взгляд, проворчал Петр.

— Спорт и деньги — это несовместимо, — вставил Андрей.

— Другие-то играют на интерес, — заметил старший лейтенант.

— У нас своя компания, — сказал Петя.

— От деляг мы держимся подальше, — поддержал его Андрей.

Выиграв две партии — победу в любительском турнире одержал Андрей, — они пошли мимо театра на улицу Зодчего Росси, там увидели, как трое парней — им лет по пятнадцать-шестнадцать — привязались к двум младшеклассникам, требуя у них мелочь. Насупленные ребятишки выворачивали карманы, доставая монеты, а парни, дурачась, пинали на асфальте их портфели…

— Наши рыцари, конечно, тут же вступились за малышей… — ввернул старший лейтенант.

— По-моему, так поступил бы каждый порядочный человек, — невозмутимо взглянул на него Андрей. — Вообще-то я противник физического воздействия на личность. Сказал, чтобы они оставили ребят в покое.

— Очень даже вежливо им сказал, — подтвердил Петя.

Хулиганы действительно отвязались от малышей, которые, подхватив с асфальта портфели, бросились наутек, и подошли к ним. Белобрысый парень в батнике и джинсах — у него белый перстень на пальце — тоже вполне миролюбиво заметил, что они решили заглянуть в пивную, но у них не хватает рубля, а в пивной, к сожалению, в долг не наливают, так что, мол, выкладывайте рубль, да поживее, у них в глотках пересохло… Андрей стал им говорить, что все это похоже на грабеж среди бела дня, Петя молчал, чуя неладное. У Андрея на голове была модная шапочка с целлулоидным козырьком и надписью по-английски: «Мальборо». Белобрысый неожиданно сорвал, с него шапочку и надел на себя, удовлетворенно сказав при этом: «Тютелька в тютельку!» Когда Андрей попытался отобрать свою собственность, парень с ухмылкой заехал ему в глаз, остальные двое набросились на Петю. В общем, началась беспорядочная драка, какая-то женщина, выйдя из парадной, закричала, и тут как раз вышел из под арки милиционер, ну и хулиганы убежали вместе с шапочкой в сторону площади.

— А вы чего же остались? — поинтересовался старший лейтенант.

— Зачем нам-то было бежать? — удивился Андрей.

— Мы — пострадавшие, — пощупал скулу Петя и шмыгнул носом.

— В общем — жертвы, — заключил старший лейтенант.

Вадим знал: сын говорит правду, он вообще никогда не лгал, считая это ниже своего достоинства. Но старший лейтенант этого не знал, да и такая у него работа, что приходится во всем сомневаться и проверять. А в данном случае проверить было нечего, потому как свидетелей не оказалось, даже женщина, что вышла из парадной, куда-то подевалась, а сержант, доставивший ребят в отделение, как говорится, попал к шапочному разбору. Ему даже не пришло в голову фамилию женщины записать. Старший лейтенант считал, что произошла обыкновенная драка, — в их районе никто школьников не останавливал и денег у них не отбирал, — те, кто похитрее, как это водится, удрали, а Андрею и Пете не повезло, их задержал сержант.

Вадиму Федоровичу все же удалось переубедить старшего лейтенанта, и он отпустил с ним мальчишек. Пришлось показать свое журналистское удостоверение и пообещать серьезно поговорить с сыном дома. А у Пети милиционер потребовал телефон и адрес. Тот назвал другую фамилию и несуществующий телефон. Вадим приехал сюда на «Жигулях» — уже три месяца, как он ездит на новой машине, — мальчишки забрались на заднее сиденье.

— Почему он нам не поверил? — задумчиво спросил Андрей. — Мы же ему правду говорили.

— И надо было тебе заступаться за этих пацанов? — упрекнул приятеля Петя. — Хоть бы спасибо сказали — смылись и даже не оглянулись! А мы теперь с разбитыми рожами будем ходить…

— Что же твои словесные убеждения не подействовали на хулиганов? — насмешливо осведомился Вадим Федорович.

— Я тоже одному, кажется, глаз подбил, — вспомнил Андрей.

— Ты все-таки поднял руку на ближнего? — деланно удивился отец.

— Я бы не назвал этих подонков своими ближними, — пробурчал сын. — Истинные гориллы — вот кто они.

— Причем старше нас и их было три лба, — заметил Петя.

— Я должен честно признаться, мы с тобой, Петя, совершенно не умеем драться, — сказал Андрей, ощупывая созревающую шишку на лбу.

— Я этого, с жиденькими усиками, укусил за палец, — подхватил тот.

— Укусил… — презрительно пожал плечами Андрей. — И не противно тебе было грязный палец в рот брать?

— Как-то само собой получилось, — смутился Петя.

Улыбаясь про себя, Вадим Федорович с интересом слушал их.

— Так не годится, — после продолжительной паузы сказал Андрей. — Не знаю, как ты, а я завтра же пойду в спортивное общество и запишусь в секцию бокса. Настоящий мужчина должен уметь постоять за себя. Сегодня я это очень отчетливо понял.

— Ты же был хоккеистом, — напомнил отец.

— Но дрались мы не на льду, а на асфальте, — криво улыбнулся сын.

— Бокс — это хорошее дело, — согласился Петя. — Пожалуй, и я запишусь.

— А может, лучше в секцию самбо?

Петя смотрел Андрею в рот и во всем признавал его превосходство. Викторовы жили в их же доме, на последнем этаже. Петин отец — художник. Под самой крышей у него большая мастерская, Петя занимался в специальной школе при Академии художеств, Андрей учился в английской школе. Помнится, Ирина места себе не находила, пока его не определила в такую школу, — в то время это было очень модно, она с гордостью заявляла всем знакомым: «Наш Андрюша учится в английской школе!» Учился Андрей средне, но по-английски уже мог довольно свободно говорить и читать. В его комнате всегда можно увидеть какой-нибудь английский роман или детектив. Особенно любил он Агату Кристи.

— И тебе нравится эта… дамская литература?

— Она пишет не хуже Сименона.

Продолжать спор было бесполезно: сын знал английский и читал в подлиннике, а Вадим Федорович — нет. Впрочем, Андрей никогда не кичился знанием иностранного языка. Когда к ним приходили гости и Ирина, узнав, что кто-либо из них знает английский, просила гостя побеседовать с сыном, тот всегда уклонялся. Вадим понимал, что Андрею стыдно за мать, и потакать ее мелкому тщеславию он не собирался. А Ирина расстраивалась и потом упрекала сына, что гости могут подумать, будто Андрей ничего не знает…

— А это так важно? — улыбался сын.

— Что важно? — восклицала мать.

— Что подумают гости?

— Ты ставишь меня в дурацкое положение.

— Я ведь не попка в клетке, чтобы забавлять гостей, — возражал он.

Рассуждения пятнадцатилетнего сына иногда поражали Вадима Федоровича: Андрей рассуждал, как взрослый. В его словах была железная логика, недетская убежденность в своей правоте. Ирина — в общем-то не вздорная женщина и, как говорится, за словом в карман не лезет — зачастую в разговоре с сыном становилась в тупик. Андрей считал, что она способная художница, он часто хвалил ее рисунки, но сам к этому делу не обнаруживал никаких наклонностей. А вот десятилетняя Оля с увлечением рисовала, в школе у нее были по рисованию отличные отметки. Оля любила старшего брата, он часто помогал ей по математике, в которой она плохо соображала. Разговаривал Андрей с ней, как с ровней, что девочке очень льстило, вообще, он умел со всеми находить верный тон. Вот только с хулиганами потерпел поражение! В душе Вадим Федорович был доволен, что жизнь преподнесла самоуверенному юноше наглядный урок. И радовался, что у Андрея возникла мысль заняться спортивной борьбой. Сам Вадим Федорович с детства мог постоять за себя, шрамы, оставшиеся на руках, лбу, правой щеке, напоминали ему об отчаянных схватках со сверстниками, да и сейчас он мог приструнить хулигана или распоясавшегося пьяницу. Если он одергивал бузотера, то тот, как ни странно, утихомиривался, — очевидно, по лицу Вадима видел, что тот не боится его. И жена говорила, что в таких конфликтных ситуациях — а он болезненно не терпел хамства — у Вадима лицо становилось жестоким, а серые глаза пронзительно-холодными. И потом, в Вадиме угадывалась сила, у него рост выше среднего, широкие плечи, крепкие кулаки.

Андрей тоже будет рослым, сильным парнем с широкой костью, хотя сейчас он худощав и долговяз.

Он поставил машину у тротуара, Петя Викторов, что-то шепнув Андрею, убежал домой, а отец и сын присели на скамью в сквере напротив их дома. Глаз у сына совсем заплыл, губа отвисла, на кого же он сейчас похож?

Андрей, по-видимому, почувствовал настроение отца, улыбнулся, и, облизнув губы, заметил:

— Это первая драка в моей жизни… Не то чтобы я растерялся или перепугался, но когда тебя бьют по физиономии — очень неприятная штука! Во мне поднялось дикое желание свалить их на асфальт и пинать ногами! Недостойное желание… Их удары попадали прямо в цель, а мои кулаки летали по воздуху. Одного я, наверное, случайно задел по скуле. И главное — я чувствовал себя беспомощным!

— Я рад, что ты займешься боксом или самбо. Настоящий мужчина должен уметь постоять за себя… Что может быть отвратительнее, когда в общественном месте распояшется хам, а мужчины делают вид, что ничего не замечают!

— Где-то я прочел, что добро тоже должно быть с кулаками, — раздумчиво проговорил сын. — Наш учитель физкультуры говорил, что у меня длинные руки и хорошая реакция, а это немаловажно для боксера.

— Бокс так бокс, — улыбнулся отец. — Я в училище попробовал, но…

— Тебя демобилизовали, — подсказал сын.

— Бокс — штука жестокая, — продолжал Вадим Федорович. — Может, все-таки лучше самбо?

— Я не собираюсь становиться профессиональным боксером. Из меня Мухаммеда Али не получится, но до первого разряда я дотяну, кровь из носа! — твердо сказал Андрей.

Откуда-то появилась Оля с хозяйственной сумкой, она что-то напевала себе под нос. Приблизившись к ним танцующей походкой, остановилась напротив и, явно подражая матери, певуче произнесла:

— Вы что тут на скамеечке замышляете против нас, женщин? — Тут она заметила синяк под глазом брата и уродливую багрово-синюю губу. — Господи, никак под машину попал? Или свалился откуда-нибудь?

Вадим Федорович отметил, что дочери даже в голову не пришла мысль о драке.

— На меня кирпич сверху упал, — сказал Андрей.

Брат и сестра совсем не похожи: он — темноволосый, светлоглазый, с удлиненным лицом, прямым носом, черными бровями вразлет, а она — светленькая, круглолицая, с маленьким ртом, большими темными глазами. Наверное, будет высокая, статная, а пока просто длинная, нескладная девчонка с тонкими ногами-руками. Характер у нее легкий, веселый, никогда не унывает. Сидя в кабинете, Вадим Федорович часто слышит ее звонкий голосок во дворе, где девчонки играют в классы, дома она тоже не скучает: шьет платья своим куклам, вырезает из «Огонька» иллюстрации и наклеивает на толстые листы ватмана, которые выпрашивает у матери. Но чаще всего рисует цветы, разных рыб и ящериц. Свои рисунки охотно раздаривает подружкам.

— Меня мама научила никогда не ходить близ домов, — нравоучительно заявила она. — Сверху всегда какая-нибудь гадость может упасть на голову. Надо ходить по самому краю тротуара — тогда ничего с тобой не случится. Весной одному дяденьке на Суворовском проспекте упала на шляпу сосулька…

— Слышали, — остановил этот поток словоизвержения Андрей. — Шляпа цела, а беднягу с оркестром похоронили.

— Он же не фараон, чтобы его хоронили с женами, слугами и музыкантами, — блеснула Оля сведениями, почерпнутыми из учебника по древней истории.

— Какая у нас растет филологиня! — ухмыльнулся Андрей. То, что появилось на его исказившемся лице, никак нельзя было назвать улыбкой.

— А это кто еще такая? — округлила карие глаза девочка. — Кинозвезда?

Андрей только головой покачал, а Вадим Федорович объяснил дочери значение слова «филолог».

— А звучит красиво, — разочарованно сказала Оля и с удовольствием повторила: — Фи-ло-ло-гиня! Почти богиня.

— Ты только матери не ляпни, что мне на голову кирпич упал, — предупредил Андрей.

— Я ей скажу, что на тебя напала летающая тарелка из созвездия Гончих Псов, — хихикнула Оля.

— Почему Гончих Псов? — спросил брат. — А скажем, не с Туманности Андромеды?

— Потому, что ты врешь как сивый мерин! — засмеялась девочка.

— Не вижу логики, — пожал Андрей плечами.

— Пора бы знать: у женщин своя собственная логика, — явно повторяя чьи-то слова, важно произнесла девочка.

— У меня нет слов, — развел руками брат. Улыбнуться он на этот раз не решился.

Вадим Федорович достал из кармана смятую трешку, протянул дочери:

— Сбегай в аптеку и купи порошок бодяги.

— Бо-дя-ги? — вытаращила та на него большие глазищи. — А что это такое?

— Андрею понадобится, — улыбнулся Вадим Федорович. — Сделаем мазь, которую втирают в ушибленные места.

— Не забыть бы: бо-дя-га! — снова повторила она по слогам и уставилась на брата: — Андрюша, знаешь, на кого ты сейчас похож? На Чебурашку из мультика! — Весело рассмеялась и убежала из сквера.

— Забивают детям головы глупыми фильмами, — проворчал Андрей. — Чебурашки, Электроники, крокодилы Гены, хитроумные винтики-болтики. Есть же Баба Яга, Кащей Бессмертный, Змей Горыныч, Василиса Прекрасная…

Вспомнился тут Вадиму Федоровичу спор с молодым художником, показавшим свои иллюстрации к книжке современных сказок. Носителями добра были жабы, клопы, гусеницы и даже пиявки. Художник с видимым удовольствием показывал иллюстрации. Бородавчатая жаба была в нарядном платочке и с усами, а клоп держал в тонких лапах вожжи запряженных в тарантас кузнечиков…

Вадим Федоровичстал высмеивать пристрастие автора сказок к безобразному, отвратительному: дескать, что почерпнут дети из подобных сказок? Любовь к клопам-тараканам?

— При чем тут дети? — возражал художник. — Дети проглотят все, что им предложат взрослые… Зато это оригинально! А что бабы-яги, кащеи бессмертные, иванушки-дураки — все это надоело…

Вот тогда еще Вадим Федорович подумал о том, что некоторые авторы детских книг в погоне за оригинальностью, а вернее, за оригинальничанием уничтожают настоящую детскую сказку, на которой воспитывались поколения…

Зачем же лишать детей восприятия прекрасного, где добро побеждает зло? И носителями добра всегда были в русской сказке не жабы, крысы и клопы, а добры молодцы, жар-птицы, доктор Айболит, Иваны-царевичи и Василисы Прекрасные…

Мысли со сказки перескочили на Василису Степановну Красавину. И она явилась в жизнь Вадима Казакова будто из прекрасной сказки…

Василиса Прекрасная… Она уже с месяц как в детдоме на озере Белом. Вадим Федорович отвез ее туда на машине. Вместе с ними навестил своих бывших воспитанников и Дмитрий Андреевич Абросимов. Его все там помнили и встретили, как отца родного. На что он, мужественный человек, даже прослезился, когда его толпой окружили воспитатели и ребята.

В Ленинграде жаркий день, на листьях лип — солнечные блики, невзрачные бабочки порхают над клумбой, стайки воробьев чирикают в ветвях. На подоконнике распахнутого окна на пятом этаже виднеется металлическая клетка, на жердочке сидит желтая канарейка. По обе стороны сквера шелестят машины, запах выхлопных газов смешивается с благоуханием деревьев. Особенно хорошо пахнут липы сразу после дождя. А в Андреевке сейчас в разгаре сенокос. С далекого детства остался у Вадима Федоровича в памяти необъятный луг у речки, ивы, макавшие в тихую темную воду свои изогнутые коромыслом ветви, горьковатый дымок костра, огромный, в расстегнутой до пупа цветастой рубахе, Андрей Иванович Абросимов с поварешкой в одной руке и пучком зеленого лука в другой, молчаливая бабушка Ефимья Андреевна, нарезающая на доске длинным ножом с деревянной ручкой хлеб, ни на что не похожий волнующий запах свежего сена, которое ворошили граблями мать и тетки… Разве можно забыть, как могучий дед подхватил его у почти завершенного стога и легко закинул на самую вершину, где стоял дядя Дмитрий Андреевич! А ночную рыбалку, когда лунный свет на стрежне посеребрил воду, очертил желтой каймой мрачно отражающиеся в чернильной глубине редкие облака! И фигура деда с бреднем в камышах, в белой исподней рубахе и по-бабьи повязанном на голове платком от зудящих комаров…

Вадим Федорович любил сенокосную страду, с удовольствием косил, ворошил граблями сено, носил огромные охапки на вилах и подавал на стог, который обычно метал дед. Все это было давно, теперь нет у многих коров, каждый косит в одиночку, выкашивая траву с железнодорожных откосов, на опушках бора, ну еще на пожнях и у близких озер. Не трубит в свой рожок рано утром и пастух. Жители поселка договариваются между собой и по очереди пасут десяток или два коров, которые остались в Андреевке.

В Ленинград Вадим Федорович приехал из-за оформления документов на заграничную поездку: он осенью собирается побывать в ГДР и в ФРГ. Ему необходимо повидать Гельмута Бохова, а если повезет, то и бывшего абверовского контрразведчика Бруно фон Бохова. С Гельмутом он списался, объяснил ему причину своего приезда в Берлин и попросил помочь связаться с братом, написал, что работает над книгой о советском разведчике Иване Васильевиче Кузнецове, погибшем в 1944 году. Написал и своему другу, журналисту Курту Ваннефельду, чтобы тот постарался помочь ему, Казакову, познакомиться с архивными материалами за 1944 год. От Союза писателей и АПН он заранее запасся всеми необходимыми бумагами и документами, в которых просили ему в ГДР оказывать всяческое содействие.

Вадим Федорович рассчитывал приехать в Ленинград дня на три, а вот уже торчит здесь десять дней. У Андрея практика в «Интуристе», вместе с гидами возит по городу иностранцев, а Оля в городе, жена привезла ее с дачи. Вадим Федорович захватит и Андрея и Олю с собой, когда поедет в Андреевку, Ирина обещала приехать в конце августа. Сейчас у нее горячая пора: сдает в производство иллюстрации сразу к двум книжкам.

Вадиму Федоровичу не раз приходила в голову мысль купить в поселке отдельный дом, но боялся этим обидеть родителей: они так мечтали, чтобы летом все собирались в дедовском доме… Там и сейчас гостит сестра Вадима Галя с двумя дочерьми и мужем, офицером, в конце августа подъедут из Великополя братья Гена и Валера, да и обе замужние дочери Дерюгина, Нина и Надя, вот-вот должны прибыть. В общем, опять наберется куча народу…

Вадиму Федоровичу нравилось наблюдать за детьми, их играми, разговорами… Он уже давно пришел к выводу, что новые поколения сильно отличаются от них, родившихся здесь и выросших в этом доме. Но, в отличие от стариков, он не осуждал молодежь, наоборот, старался понять ее. У стариков часто проскальзывало недовольство современными отношениями молодых людей, их взглядами на жизнь, им почему-то казалось: раз они не нюхали войны, то, по крайней мере, должны быть благодарны старшим, которым довелось воевать. Дерюгин при каждом удобном случае старался напомнить ребятам, что для них сделали они, бывшие фронтовики. И того не замечал, что его слова вызывают лишь снисходительные улыбки: мол, дядя опять сел на своего любимого конька…

— …Ладно, я научусь боксировать, но ведь спортсменам применять приемы в драке нельзя? — сказал Андрей. — Я где-то читал об этом.

— Я не знаю, как тебе это объяснить, но когда ты чувствуешь себя сильным, ловким, способным выстоять перед любым, к тебе перестанут привязываться.

— Чувствовать себя сильным, никого не бояться… — задумчиво повторил он. — Это замечательно! Живет на свете человек, ходит по земле и никого на свете не боится. Так, наверное, себя чувствует в джунглях тигр, лев или слон… Ты думаешь, если бы они почувствовали, что я с ними справлюсь, не пристали бы?

— Мне кажется, что подлость, жестокость всегда трусливы, — ответил отец.

— Лучше быть в этом мире львом, чем ягненком, — сказал Андрей, облизнув свою разбитую губу.

— Быть человеком, — вставил Вадим Федорович. — Человеком с большой буквы. Вот к чему следовало бы всем нам стремиться, Андрей!

2

Игорь Иванович Найденов писал очередной репортаж о советских целинниках. Он никогда не думал, что журналистика — это такое трудное занятие. Приходилось над каждой фразой корпеть, потом зачеркивать и снова писать. Какие-то четыре-пять несчастных страниц на машинке отнимали у него иногда весь рабочий день. А потом заведующий отделом почти полностью переписывал текст. Проклятые слова попадались самые стертые, серые, а диалог, по словам заведующего Степана Семеновича Туркина, получался примитивным, лобовым. Найденов сравнивал свои репортажи с материалами, написанными ведущими сотрудниками радиостанции, и не находил такой уж большой разницы. Это придавало ему уверенности, что скоро и он набьет руку. Хотя Туркин и сильно правил его материалы, на летучках раза два похвалил Найденова за откопанные им интересные факты. Из чего Игорь Иванович понял, что главное в очерке — это чернить советских руководителей предприятий, колхозов, совхозов, а простых рабочих делать жертвами загнивающего социалистического строя. И он не жалел черных красок для директора целинного совхоза, лопуха парторга, заевшегося секретаря райкома. Написал даже про забастовку трактористов-целинников, но тут даже сам Туркин засомневался, стоит ли передавать в эфир такую «утку».

В редакцию его устроил Бруно фон Бохов, он и посоветовал ему взять свою прежнюю фамилию — Найденов. Ведущий передачи представил нового сотрудника — Игоря Ивановича Найденова — перед слушателями как очередного борца за права человека, покинувшего СССР ради свободного мира.

Найденов поселился в Мюнхене в двухкомнатной квартире в центре города. Из квадратного окна была видна позднеготическая церковь Фрауэнкирхе, XV век. Возле нее все время останавливались туристские автобусы, и гиды водили гостей вокруг церкви, потом приглашали полюбоваться внутренним убранством. На работу Игорь Иванович ездил на новеньком «фольксвагене». Редакция радиовещания помещалась в девятиэтажном современном здании из стекла и бетона, правда, она занимала всего лишь три последних этажа, ниже размещалось управление фирмы, производящей электронные счетные машины. На плоской крыше здания были оборудованы площадки для отдыха. Летом здесь работал бар со спиртными и прохладительными напитками. Можно было, полулежа в шезлонге, потягивать коктейль через соломинку и смотреть, как по голубому Изару скользят белые яхты, катера.

В светлый небольшой кабинет были втиснуты три письменных стола, вся мебель была из пластика и встроена в стены. В углу сам по себе стрекотал телетайп. Один стол почти все время пустовал, потому что Михаил Семенович Торотин был разъездным корреспондентом, свои материалы он писал в гостиницах и присылал по почте. Торотин сопровождал в поездках по стране туристов из СССР и социалистических стран, прикидывался рубахой парнем, подсаживался к туристам за столики в ресторанах или кафе, заводил разговоры, вызывал на споры, доказывая, что буржуазный строй перспективнее, чем социалистический. Распространялся об изобилии в капиталистических странах, высоком уровне жизни, о гражданских свободах. Некоторые простаки попадались на его удочку, они вступали в разговор, того и не подозревая, что у «рубахи-парня» в небрежно брошенной на стол сумке спрятан портативный магнитофон.

Генрих Сергеевич Альмов никуда не выезжал из Мюнхена, он обслуживал государственные учреждения, писал статьи о преимуществе «свободного» мира перед миром социализма, между строк вставлял фразы, рекламирующие не только буржуазную систему, но и продукцию солидных западногерманских фирм, которые за это щедро платили.

Торотин родился в Австралии, куда судьба после войны забросила его родителей, угнанных гитлеровцами в 1943 году из Минска, а Альмов, как и Найденов, сбежал от туристской группы и попросил политического убежища в Англии. Там прожил два года, а когда почувствовал, что стал никому не интересен, перебрался в ФРГ. По-английски он говорил гораздо хуже, чем по-немецки. Игорь Иванович поправлял его в английском произношении, а Альмов — в немецком. Они были ровесниками и поддерживали дружеские отношения. Родом Генрих Сергеевич из Ленинграда. Хотя он и неохотно рассказывал о себе, Найденов понял, что судьбы их схожи: Альмов был в СССР завербован иностранной разведкой, тоже бежал за рубеж, натерпелся здесь всякого. Впрочем, в редакции почти каждый второй был связан со спецслужбами. Об этом вслух никогда не говорилось, но само собой подразумевалось. Альмов всегда носил пистолет. Найденов хранил оружие дома. В отличие от приятеля, Игорь Иванович владел разными приемами, мог справиться с вооруженным человеком. Чему-чему, а этому его научили еще в спецшколе.

Откинувшись на спинку кресла с голубой обивкой под кожу, Игорь Иванович тупо смотрел на чистый лист, заправленный в пишущую машинку «Рейнметалл», и мучительно морщил лоб. Надоело ему писать про целинников, автозаводцев — а что, если предложить Туркину серию материалов о спекулянтах, которые с утра до вечера крутятся у московских комиссионок? Многих он знает по именам, прозвищам: Мастер, Вафик, Длинный Маэстро… Показать, как процветает в столице СССР и других крупных городах подпольный бизнес на торговле импортными товарами? Тут и отсталость советской экономики, проникновение буржуазных тенденций в социалистическое общество, тяга молодежи к «красивой» жизни. Ведь образовалась целая прослойка дельцов и спекулянтов, которые делают большие деньги на советском дефиците.

Телефонный звонок вывел его из задумчивости. Услышав в трубке голос Бруно, Игорь Иванович оживился, — признаться, ему до чертиков надоело торчать за машинкой и глазеть в потолок, выискивая подходящие слова для репортажа.

— Я через час за тобой заеду, — негромко сказал Бруно. — Позвонить начальству?

— Брякни, — обрадованно проговорил Игорь. Туркин не любил, когда сотрудники без разрешения раньше времени покидали редакцию. Бруно заведующему звонить не будет, он сразу — главному боссу! Они с ним на «ты», босс часто навещает Бруно на вилле. Босс — немец, но по-русски говорит довольно сносно. Его призвали в армию мальчишкой в самом конце войны, был в плену — там и научился языку.

Положив трубку на рычаг, Найденов вспомнил свою встречу с Бруно в Мюнхене. Он позвонил ему с аэропорта, и брат приехал за ним на шикарном «мерседесе». Он уже знал обо всем, что произошло с Дугласом Корком, не знал лишь того, что тот решил навсегда порвать со своими американскими боссами. Впрочем, это его не очень-то расстроило: по-видимому, характеристика на Корка была неплохой, американцы не стали настаивать на возвращении Дугласа в США, даже любезно перевели деньги с его вашингтонского счета в мюнхенский банк, а жене сообщили, что ее муж инвалид и что не пожелал ее собой обременять. Как Дуглас и ожидал, Мери Уэлч восприняла это скорбное известие спокойно, согласилась сама переслать его личные вещи в Мюнхен, где он якобы находится на длительном лечении в военном госпитале. Вещи недавно прибыли вместе со свидетельством о разводе. Игорь Иванович клял себя, что поздно сообразил завести в банке счет на свое имя, — раньше у них был общий, и львиную долю заработанных им долларов прикарманила жена.

Бруно уже несколько лет как живет в Мюнхене. Он покинул Бонн, продал свою роскошную виллу. Здесь, в Мюнхене, ему принадлежал двухэтажный каменный дом с приличным земельным участком — наследство от барона фон Бохова, Часть земли Бруно выгодно продал, а дом сдал в аренду. На первом этаже арендатор открыл пивную, от доходов которой перепадало и Бохову.

В дачной зоне под Мюнхеном сохранилась баронская вилла. Бруно перестроил ее на свой лад, начинил электроникой и зажил в ней. В городском доме оставил для себя лишь квартиру на втором этаже. Петра по-прежнему находилась при нем. Официально Бруно нигде не служил, но, судя по всему, с разведкой не порвал: к нему частенько наведывались молодые и пожилые люди с военной выправкой. Двухметровый каменный забор окружал кирпичный дом, ворота с электронным управлением были точь-в-точь такие же, как и на вилле под Бонном. Стальные сейфы с мудреными запорами были перевезены сюда и установлены в подвальном помещении под гаражом.

Бруно недолго раздумывал, куда устроить брата: снял трубку и позвонил боссу, на следующее утро Дуглас Корк уже был у него. Невысокий, коренастый, с бычьей шеей и короткой стрижкой, босс произвел на него сильное впечатление. Говорил он рублеными фразами, будто отдавал приказы, — скорее он походил на кадрового военного, чем на руководителя радиостанции, вещающей на СССР и страны социалистического лагеря. Когда Дуглас заикнулся, что мог бы наговорить на ленту о своих похождениях в африканских странах, босс сразу отмел эту идею.

— Ты — жертва социалистического строя, вырвавшаяся на свободу из-за железного занавеса, — отрубил он. — Забудь о своих дурацких занятиях с оружием и взрывными машинками. Это все в прошлом. Отныне ты будешь словом взрывать умы своих соотечественников, рассказывая о своих злоключениях в СССР, где тебя преследовали, угнетали, растаптывали твое достоинство, где ты не жил, а прозябал! Ясно?

— Так точно, — вытянулся перед ним Дуглас Корк.

Боссу это явно понравилось. Еще раз оглядев нового сотрудника оценивающим холодным взглядом голубых глаз, уже добродушнее прибавил:

— Я высоко ценю твоего брата — Бруно. Он — настоящий немец.

Когда Найденов передал этот разговор Бруно, тот рассмеялся:

— Твой босс — оригинал! Он был несколько лет назад чемпионом по стрельбе. У него дома самая богатая в Германии коллекция охотничьих ружей.

Из бесед с Бруно Игорь Иванович понял, что вещание вещанием, однако брат имеет на него и другие виды. Здоровье восстановилось, в правой стороне груди больше не было острых болей, он попробовал потренироваться в спортивном зале, но вскоре взмок и ощутил сильную слабость. Тем не менее каждое утро делал получасовую зарядку, стал играть у себя на службе в теннис. На их территории были оборудованы два корта. Чаще всего они сражались с Альмовым. Уже через месяц Найденов почувствовал, что дышать стало легче, меньше потел. А когда первый раз выиграл у Генриха Сергеевича подряд два сета, повел его на крышу и выставил на радостях бутылку шампанского…

Внутренний телефонный звонок прервал его размышления: босс сказал, чтобы он немедленно спустился вниз к брату. Игорь Иванович поблагодарил, на что тот буркнул:

— Завтра в десять зайди ко мне.

— Но я еще не закончил репортаж, — вставил Найденов.

— Тебе не надоело писать эту тягомотину про целинный совхоз? — огорошил босс.

— Надоело… — непроизвольно вырвалось у Игоря Ивановича.

— Придумай что-нибудь другое, — посоветовал босс. — Ты же, черт возьми, родился в этой проклятой стране!

— Есть придумать другое! — по-военному гаркнул в трубку Найденов. — Уже придумал!

— Ну то-то же! — громыхнул коротким хохотком в трубку босс.

Они сидели в маленьком кафе, перед ними две большие кружки с пивом, на тарелках — жареная курица. Бруно заметно постарел, поседел, но фигура была худощавой, на живот и намека нет.

— Приезжает к нам из Ленинграда журналист Вадим Казаков, — без предисловия начал Бруно. — Ты его помнишь? И что он из себя представляет?

Найденов рассказал о встрече с ним на целине, куда тот приезжал с космонавтами. Кажется, Казаков его не узнал, хотя и приглядывался. Все-таки столько лет прошло, ведь они последний раз мальчишками виделись в конце войны. И эта случайная встреча в совхозе!..

— Его отец — советский разведчик Кузнецов, а у него фамилия — Казаков, — отхлебнув светлого пива из кружки, произнес Бруно. — Что это значит?

— Кузнецов, кажется, бросил их, потом мать Вадима вышла замуж за путевого мастера Казакова, его еще в поселке Костылем называли, — вспомнил Найденов. — Зачем он приезжает к нам?

— Хочет встретиться со мной, — обронил Бруно. — Пишет книгу о своем отце, а я — последний, кто видел Кузнецова перед смертью.

— Ты разоблачил Кузнецова? — удивился Игорь Иванович. — Надо же, до Берлина добрался!

Бруно коротко рассказал о своей встрече с советским разведчиком, который передал ему перстень Гельмута…

— И ты ему помог?

— Он натворил тут у нас дел… — неохотно ответил Бруно. — Люди Кальтенбруннера весь Берлин поставили с ног на голову, чтобы его с подпольщиками отыскать. И погиб, как говорится, с музыкой: прихватил на тот свет с десяток гестаповцев, даже одного штандартенфюрера.

— И мой… наш отец его очень опасался, — заметил Найденов. — Еще там, в Андреевке.

— Я тоже тут натерпелся от него страху, — признался Бруно.

— Значит, Вадик писателем заделался… — проговорил Найденов.

— Твой коллега, журналист, — искоса взглянул на него Бруно.

— Я из-за него, гада, и Пашки Абросимова слинял из Андреевки, — сказал Игорь Иванович. — Я ведь был сыном немецкого шпиона, они мне проходу не давали. И мать почем зря шпыняла!

— Жива она?

— А чего ей сделается? На таких, как она, можно воду возить, — усмехнулся Найденов.

— Не очень-то ты почтителен к своей матери!

Игорь пощупал пальцем старый шрам:

— Ее отметина…

— Не хочешь здесь свести с Вадимом Кузнецовым счеты? — вдруг спросил Бруно.

— Каким образом? — опешил Найденов.

— Встретишься с ним — кто знает, как он себя поведет? Вряд ли его можно привлечь на нашу сторону… Но скомпрометировать-то возможно? Надо бы узнать его слабинку: женщины, вино, дефицитные вещи? На что чаще всего клюют иностранцы?

— Вадим ведь мальчишкой был в партизанах. Не трус. Награжден медалью «За отвагу». С ним не так-то просто. Да, наверное, и за рубежом не первый раз, его на дешевку не купишь.

— Не хочется мне с ним встречаться, — хмуро заметил Бруно. — Еще и меня вставит в свою книжку… Хотя что он может знать обо мне?

— Мне бы тоже не хотелось стать героем его романа, — усмехнулся Найденов.

— Он приедет с нашим берлинским журналистом, — сказал Бруно. — Видно, Ваннефельд нажал на все педали, потому что мое начальство порекомендовало повидаться с ними, мол, все равно не отвяжутся.

— И здесь от них покоя нет, — помолчав, произнес Игорь Иванович. — В Африке мы одного любопытного журналиста сбросили в кратер вулкана с вертолета. Стал совать нос куда не следует… Записал на пленку допрос пленного, сам понимаешь, мы там с ними не церемонились: допросим с пристрастием — и пулю в затылок.

— Сначала я хотел взять и тебя на эту дурацкую встречу, — сказал Бруно, — но, поразмыслив, решил, что мы лучше сделаем так: ты «случайно» встретишься с Казаковым, пригласишь землячка в кабак, потом с девочками к себе, а мои люди нынче же в твоей квартире установят электронную аппаратуру… Ну, не мне тебя учить, как его лучше скомпрометировать.

— А если не клюнет? — засомневался Найденов. — Я ведь для него перебежчик, враг. Да он со мной и разговаривать не захочет!

— Он этого не знает, — возразил Бруно. — Ты для него — Шмелев. И потом, о твоем побеге в советской печати не писали.

— Тогда как я объясню ему, почему, я ошиваюсь здесь?

— Об этом мы сейчас и потолкуем, — сказал Бруно.

3

Вадим Федорович медленно брел по неширокому тротуару мимо зеркальных витрин с разнообразными товарами. Ничего не скажешь, в магазинах есть буквально все, чего может пожелать душа. Было тепло, хотя стоял ноябрь. Прохожие одеты в основном в джинсы и нейлоновые куртки самых различных расцветок. У многих парней на ногах несокрушимые бундесверовские башмаки с блестящими застежками, волосы длинные, почти до плеч. Теперь такая мода. Поди отличи сзади — парень это или девушка. Все длинные, плечистые, узкобедрые, да и походка одинаковая. Или современные парни стали женственнее, или девушки мужественнее. На деревьях в скверах еще держались пожелтевшие листья. В сверкающих широких витринах отражались проносящиеся мимо автомашины, разноцветные, блестящие зеркальным стеклом и хромированной отделкой, шикарные автобусы. Бросалась в глаза некая небрежность в одежде и поведении прохожих: разговаривали и смеялись громко, девушки непринужденно обнимались и целовались с парнями у всех на глазах. Лотошники, не обращая ни на кого внимания, спокойно занимались своим делом: жарили на жаровнях аппетитные колбаски, раскладывали на столиках товары. В тупике между двумя высокими зданиями художники прямо на асфальте расставили свои мольберты. Бородатый верзила вместо кисти вооружился пульверизатором с баллончиком и выводил на серой стене очертания кита.

Казаков присел на скамью напротив гостиницы, где у него был номер на одиннадцатом этаже, задумался. Честно говоря, его поездку в ФРГ нельзя считать удачной: Бруно фон Бохов был с ним весьма любезен, пригласил к себе на виллу, угостил отличным ужином. Позже Курт Ваннефельд заметил, что для истинного немца Бохов, пожалуй, слишком уж щедр! У немцев как? Кто-либо попросил у знакомого человека сигарету и тут же за нее протягивает мелочь. И так во всем: ты — мне, я — тебе.

— Это вы, русские, — широкие натуры, готовы для гостя все лучшее на стол выставить, а европейцы лишнюю копейку на ветер не выбросят, — смеялся Курт.

Ничего нового Бруно фон Бохов не сообщил Казакову. С русским разведчиком Кузнецовым он встречался всего один раз, получил от него перстень и письмо от Гельмута, мог, конечно, его задержать, но не сделал этого, понимал, что тогда брату в плену туго придется. Кузнецов исчез с его горизонта, а в скором времени в Берлине стала активно действовать подпольная группа, за которой охотились десятки гестаповцев и эсэсовцев. Когда подпольную квартиру окружили, русский разведчик взорвал себя и своих преследователей. Больше Бруно ничего не известно.

Мало чем помог и журналист Курт Ваннефельд: в сохранившихся архивах гестапо фамилия русского разведчика не значится. Ведь фашисты много бумаг перед капитуляцией успели куда-то вывезти, а часть уничтожить. До сих пор разыскивают спрятанную документацию.

Пожалуй, лишь Гельмут порадовал Казакова, он вспомнил свои беседы с Иваном Васильевичем — это был бесстрашный человек с ясной головой и железной волей, умел убеждать в своей правоте… На вопрос Вадима Федоровича, мог ли Бруно выдать его гестапо, Гельмут ответил отрицательно: дескать, с какой стати было брату выдавать его Кальтенбруннеру, когда он мог сам заполучить его? Причем наверняка за разоблачение русского разведчика в чине полковника получил бы в абвере повышение по службе. И потом ради него, Гельмута, он не сделал бы этого. Брат всегда трезво оценивал обстановку и знал, что дни третьего рейха сочтены. Нет, он не мог выдать Кузнецова.

Бруно фон Бохов производил впечатление человека тонкого, умного. По-русски говорил почти без акцента, хорошо знал русскую литературу, с интересом расспрашивал про Москву, Ленинград. Но Вадим Федорович ни на минуту не забывал, что перед ним сидит в мягком кресле с бокалом вина и чуть смущенной улыбкой бывший разведчик, — об этом ему перед поездкой сообщил тот самый чекист Борис Иванович Игнатьев, с которым он однажды встретился на квартире Василисы Прекрасной…

Нет, безусловно, поездка была не напрасной! Казаков побывал на Александерплац, где раньше помещалось гестапо. Бруно фон Бохов как-то не вписывался в сложившееся представление о фашистах. В беседе на вилле, будто прочитав его мысли, бывший абверовец с улыбкой заметил, что офицеры абвера терпеть не могли гестаповцев Гиммлера и Кальтенбруннера, еще и тогда считали их палачами и садистами. Кстати, о вражде адмирала Канариса и заправил гестапо пишут даже в русских книгах о прошлой войне…

— Скорее — о соперничестве, — вставил Курт Ваннефельд.

— Мы не желали ничего общего иметь с этими скотами и костоломами, — нахмурился Бруно.

Вадим подумал про себя: не стоило бы Бруно столь категорично отмежевываться от гестапо! Абверовцы на оккупированной территории СССР тоже участвовали в карательных операциях против партизан и сжигали целые деревни вместе с мирными жителями.

Неужели и правда любовь к брату перевесила у разведчика абвера служебный долг? По сути дела, держать в руках русского полковника и отпустить за здорово живешь? В натуре ли это «истинного» немца, как справедливо заметил Курт? Причем немца поры третьего рейха…

Тут можно было бы поломать голову! С другой стороны, как умный человек, Бруно понимал, что фашистскому режиму «капут». Это словечко было расхожим в те годы. Может, он пытался договориться с Кузнецовым? Об этом тоже можно было только гадать. Сидящий напротив любезный хозяин виллы больше к этой теме не желал возвращаться, его интересовала культурная жизнь Москвы.

Вадим Федорович обратил внимание, что вот уже два раза мимо него прошел по красноватой песчаной тропинке рослый плечистый мужчина в синей хлопчатобумажной куртке с накладными карманами. Когда он повнимательнее взглянул на незнакомца, тот остановился, потом, будто против своей воли, подошел.

— Здравствуйте, — сказал он по-русски. — Вы меня не узнаете?

Казаков недоуменно уставился на незнакомца. Что-то в его облике показалось ему знакомым. И тут всплыли в памяти целинный совхоз, парень с девушкой… Да, его звали так же, как Шмелева, — Игорь. А вот фамилию вспомнить не мог.

— Встреча с космонавтами в целинном совхозе, — улыбнулся Казаков и, поднявшись со скамейки, протянул руку. — Вас звать Игорь?

— Игорь Шмелев, — сказал тот, не отпуская руки. — Когда вы от нас уехали, я вспомнил тебя… вас!

Черт возьми, ведь и Вадим Федорович еще тогда подумал, что тракторист целинного совхоза напомнил ему Игорька Шмелева!

— Вадим Иванович? — широко улыбался Шмелев.

— Федорович, — улыбался в ответ и Казаков — Я взял фамилию отчима.

— Костыля? — еще шире расплылся в улыбке Шмелев.

— Казакова давно уже так не зовут, он на пенсии…

— Как я рад тебя… — Игорь Шмелев опять споткнулся на этом слове. — Все-таки мы вместе росли в Андреевке, как-то на «вы» не получается…

— Давай на «ты», — вставил Вадим Федорович.

— Подумать только, два русских человека из маленькой Андреевки встречаются через столько лет и в другой стране! — говорил Шмелев. — За тридевять земель от родного дома… Чудеса, Вадим, а? Как это говорила моя мать: «Чудеса в решете, а сила в крошеве!»

— Без чудес скучно жилось бы на свете, — улыбнулся Казаков.

— Твой очерк о встрече космонавтов с целинниками я прочел в газете, — вспоминал Шмелев. — Когда увидел твою фамилию, я понял, что это был ты… Ну и расписал ты про нас!

— Какими судьбами здесь? — осторожно осведомился Вадим Федорович.

— А ты?

— Я ведь журналист, — сказал Казаков.

— Оборудуем здесь наш советский павильон для международной выставки, — охотно поделился Найденов. — Меня ведь на целину послали от ЗИЛа, три года отышачил, заработал на «жигуль»! А здесь будем рекламировать свою отечественную продукцию.

— И давно ты в Мюнхене?

— Третий месяц. Выставка в конце ноября. Свернем свой павильончик — и домой! Если бы ты знал, как мне здесь осточертело! И деньги хорошие платят, и всего тут полно, а домой жуть как хочется! Как вспомню Москву, улицу Горького, дом, дочку свою Жанну… Эх, да что говорить! А ты давно из Ленинграда?

— Мне скоро обратно, — сказал Вадим Федорович.

— Чего мы тут стоим? — спохватился Игорь Иванович. — Айда в знаменитую мюнхенскую пивную, где бесноватый фюрер речугу толкал. Еще не был? Туда первым делом везут туристов. Из капстран, понятно. Надо же нам отметить такую неожиданную встречу?

— Лучше зайдем в бар при гостинице? — предложил Казаков.

— Тут везде у них пиво первый сорт, — сказал Найденов. — А виски — дрянь! По сравнению с нашей «столичной», но шотландское виски все же лучше ихнего шнапса.

— Я смотрю, ты специалист по выпивке.

— Норму свою знаю, — рассмеялся Найденов.

В баре они заняли маленький столик в углу. Игорь Иванович потолковал по-немецки с барменом, и скоро им подали бутылку шотландского виски, пяток пузатых коричневых, с красивыми этикетками, бутылок датского пива.

— И что это за тара? — ловко сковыривая блестящей открывашкой пробку, заметил Найденов. — Граммов триста… На один глоток.

Вадим Федорович взглянул на часы: в девять обещал к нему зайти Курт Ваннефельд, с вечерним он возвращается в Западный Берлин; Казаков выедет из Мюнхена через сутки, — у него завтра еще одна встреча с Бруно фон Боховым. Когда гостеприимный хозяин виллы провожал гостей до железных ворот, он вдруг негромко сказал Вадиму Федоровичу:

— Я поддерживаю хорошие отношения с комиссаром полицейского управления, постараюсь что-нибудь через него для вас сделать…

— А что тут можно сделать? — удивился Вадим Федорович.

— Он знает людей, которые тогда служили в гестапо, отсидели свой срок, теперь пишут мемуары… Не исключено, что кто-нибудь из них слышал про подпольную группу полковника Кузнецова.

— Точнее, выслеживал его, — ввернул Курт Ваннефельд.

— Все может быть, — улыбнулся Бруно.

— Я буду вам очень признателен, — бросив на приятеля выразительный взгляд, сказал Казаков. Это была хоть какая-то зацепка. Честно говоря, у него создалось впечатление, что Бохов больше знает, чем говорит. И Курту так показалось.

Договорились на завтра, Бруно обещал позвонить в номер ровно в семнадцать и сообщить, куда приехать. Дал понять, что все это организовать будет не так-то просто: встречаться и разговаривать с советским журналистом мало тут найдется охотников из бывших…

* * *
Игорь Иванович, подливая в хрустальные стаканчики виски, рассказывал, что с год беспризорничал, потом попал в детдом, там взял другую фамилию — Найденов, ну а дальше — ЗИЛ, заочный институт иностранных языков (иначе кто бы его сюда послал?), целинный совхоз, женитьба, в Москве у него растет дочь Жанна…

— А как ты живешь? — спросил Найденов. — Конечно, женат…

— Двое детей, — в тон ему сказал Казаков. — Ну и работа, работа, работа…

Виски постепенно растворило ледок отчуждения, развязало языки, наперебой стали вспоминать свое детство, Андреевку…

— И все-таки странно, что ты ни разу не приехал туда, — укорял Вадим Федорович. — Ладно, мальчишками мы были несправедливы к тебе, но там же твоя мать. Она считает тебя погибшим.

— Надо было рвать с прошлым, — хмуро заметил Найденов. — Вспомни, тогда не принимали в институт, если ты был в оккупации, а у меня ничего себе подарочек: папаша — немецкий шпион! Вся моя жизнь могла пойти наперекосяк, понимать же надо. Это сейчас все по-другому, а тогда, сразу после войны, с такими, как я, особенно не чикались.

— «Чикались»… — повторил Казаков. — На немецкий язык и не переведешь это слово… Ну а потом, когда все забылось? Осталось в прошлом?

— И я все позабыл. Поставил крест на своем прошлом.

— Даже мать забыл?

— Она тоже была не подарок, — выдавил из себя Игорь Иванович и машинально потрогал себя за щеку.

— Ничего не слышал про… — Казаков умолк: может, Игорю не понравится, что он назовет Шмелева его отцом?

— Я же тебе сказал: нет у меня отца, матери и вообще я — Найденов! Понял, Най-де-нов! Меня нашли под вагонной скамьей и сделали в детдоме человеком! Да и разве один я такой на белом свете? Мало в России осталось после оккупации ребятишек с немецкой кровью? Разве они носят отцовскую фамилию? Да и матери-то вряд ли знали фамилии насильников…

— Твоя-то мать вышла замуж за Шмелева…

— За Шмелева, а не за немца…

Вадиму Федоровичу в голосе Найденова почудилась какая-то фальшивинка. Когда люди впадают в патетику, всегда ощущается фальшь. Даже у незнакомых русских людей при встрече на чужбине возникают друг к другу самые теплые чувства, наверное потому, что в каждом согражданине ощущается частичка твоей Родины. А вот, сидя за одним столом с ним, Казаков не ощущал этого тепла, что-то в Найденове настораживало… Может, сказывалось прежнее мальчишеское отношение к нему? Тогда в военной Андреевке они считали его чужим, помнится, раз с Павлом в привокзальном сквере крепко поколотили Игорька Шмелева…

В баре стало шумно, все подсаживались и подсаживались за столики туристы, по соседству расположилась шумная компания французов. Они громко разговаривали, смеялись. В общем, чувствовали себя, как дома. Бросив в их сторону недовольный взгляд, Игорь Иванович предложил:

— Хочешь посмотреть, как я тут живу? Прямо напротив моих окон — знаменитая церковь Фрауэнкирхе.

— Чем же она знаменита?

Этого Найденов не знал. Не моргнув глазом соврал:

— Фридрих Великий здесь короновался.

— Фридрих Второй был прусским королем, — заметил Вадим Федорович. — А Мюнхен — столица Баварии.

— А черт ее знает, чем эта церковь знаменита! — беспечно рассмеялся Найденов. — Тут на каждом шагу какая-нибудь достопримечательность! У меня в холодильнике хранится бутылка «столичной» и есть две воблины. Поехали ко мне? Посмотришь, как живут на чужбине советские служащие.

— У меня тут кое-какие дела… — Казаков с ходу не смог придумать убедительного предлога.

— Послушай, у тебя не осталось черного хлеба? — наступал Найденов. — Вот чего здесь нам не хватает.

Зародившееся недоверие не проходило, но журналистское любопытство пересилило: все-таки было интересно посмотреть на Найденова в другой обстановке.

— Я тебя познакомлю с нашими ребятами, — уговаривал Игорь Иванович. — Обещали вечером подойти… Ваш ленинградец такие анекдоты знает!

— Ненадолго, — согласился Казаков. — Самое большое — на час… И потом, мне надо позвонить в гостиницу…

— От меня и позвонишь, — первым поднялся из-за стола Найденов.

Старинная церковь действительно красиво смотрелась из окна. Уже смеркалось, и снизу готическое здание было подсвечено мягким желтоватым светом. Пока Казаков любовался открывающимся видом, Игорь Иванович кому-то звонил, приглашал в гости, с хвастливыми нотками в голосе сообщал, что у него сидит известный журналист Казаков.

Небольшая квартира была обставлена со вкусом, однако чувствовалось отсутствие женской руки: постель небрежно застлана, занавески на окнах потемнели от уличной копоти, на кухне в углу немытые тарелки и кофейные чашки. Вадим Федорович обратил внимание на дорогую стереоаппаратуру.

— Нам тут прилично платят валютой, — пояснил Найденов. — А стоит эта техника не так уж дорого, это у нас за нее в комиссионках три шкуры дерут!

Потом он стал рассказывать, как хорошо зарабатывают в ФРГ журналисты. Удачные репортажи экранизируются на телевидении, а там марок не жалеют…

— Конкуренция — великое дело! — заявил он.

— Может, кто работает на магнатов — и купается в роскоши, — заметил Казаков. — А левые, прогрессивные журналисты преследуются. Против них даже возбуждаются уголовные дела.

— А вообще, немцы относятся к нам, русским, неплохо, — продолжал Найденов. — Ты знаешь…

Он назвал несколько фамилий уехавших из СССР литераторов и музыкантов.

— Живут как боги, все у них есть, книжки переводятся на все европейские языки, и платят валютой, не то что в СССР… Один купил личный вертолет, у другого — обалденная яхта! Собирается совершить кругосветное путешествие с очаровательными девочками…

— Подонки это, — сказал Казаков.

— Теперь ездят по всему миру, покупают дворцы, личные самолеты…

— Зачем ты мне все это говоришь? — в упор посмотрел на него Казаков. — Уж как-нибудь я поездил по миру и знаю, как живут перебежчики и подавшиеся на Запад диссиденты. Чужие они для всех! Никому не нужны, и рано или поздно почти каждый плохо кончает. Ты мне так расписываешь прелести заграничной жизни, что приходит на ум: не собираешься ли и ты здесь остаться?

— Ты что, сдурел! — Найденов сделал вид, что обиделся. — У меня там жена, дочь… выпьем за нашу Родину!

И снова в его голосе Казаков уловил фальшивые нотки. И еще он заметил, что тот хотя и пьет как лошадь, а не заметно, чтобы сильно опьянел: светлые глаза чистые, движения расчетливые, может быть, лишь несколько замедленная реакция. Вадим Федорович решил больше не пить, а когда Игорь Иванович лез чокаться, пригубливал рюмку и снова ставил на стол. Это не понравилось хозяину. Он разлил водку по рюмкам и недовольно заметил:

— Не по-русски, Вадик, пьешь: надо пить до дна. Может, позвонить девочкам? — сменил тему Найденов. — Я тут кое с кем познакомился. Да ты не бойся, у меня тут тихо.

— Я не боюсь, но твои девочки меня совсем не интересуют.

— Тут все делается просто, — рассмеялся Найденов. — Снял трубку, позвонил — и через полчаса красотки здесь!

— Хорошо ты устроился! — сказал Вадим Федорович. — А как же дочь Жанна, жена?

— Они далеко…

В прихожей раздался мелодичный звонок.

— Мои коллеги пожаловали, — поднялся со стула Найденов.

Вернулся он… с Куртом Ваннефельдом, и вид у хозяина был обескураженный. Только сейчас Вадим Федорович вспомнил, что совсем забыл про встречу с журналистом в гостинице, он взглянул на часы: без пятнадцати десять!

— Встретил знакомого, сто лет не виделись, — еще не сообразив, каким образом очутился здесь Курт, стал объяснять Казаков.

— Внизу ждет такси, — сказал Курт. — Ты забыл: мы приглашены к вашему консулу.

— Консулу? — удивился Вадим Федорович.

Он ничего не понимал: какой еще консул? Никто его никуда не приглашал… Он хотел сказать об этом Ваннефельду, но, встретив его красноречивый взгляд, промолчал. Происходило что-то непонятное: Курт в квартире Найденова… С какой стати? Как он сюда попал?..

Он хотел спросить об этом у приятеля, но тот подмигнул ему и кивнул на дверь: мол, надо поскорее отсюда сматываться!

Игорь Иванович подошел с двумя рюмками.

— На посошок, Вадим, — предложил он. Он с трудом выжал из себя кривую улыбку.

Рюмку перехватил Курт и молча выплеснул содержимое на пол.

— За это ведь можно и по морде… — зло округлил глаза Найденов и поставил свою рюмку на тумбочку.

Но Курт уже отворил дверь и почти силком вытолкнул Вадима Федоровича из квартиры.

В парадной они столкнулись с двумя девушками с ярко накрашенными губами и подведенными голубым глазами. Обе белокурые, высокие, у одной роскошный бюст и чувственные губы. В машине Курт сказал:

— Твой знакомый — плохой человек. Я знаю его, он из радиостанции, которая ушатами льет помои на вашу страну. А до этого он был в Штатах, наверняка связан с ЦРУ.

— Как ты нашел меня? — спросил Казаков.

— Я увидел, как ты садился с ним в такси… Ну а адрес узнать, сам понимаешь, это уже дело техники.

— Спасибо, Курт, — помолчав, сказал Вадим Федорович.

Только сейчас он понял, от какой страшной опасности избавил его западногерманский журналист. Как ловко Найденов прикинулся своим, советским, с международной выставки! Прямо-таки соловьем заливался, вспоминал про жену, дочь, Андреевку… Но ведь и тогда, за столом, у Вадима Федоровича мелькнула мысль, что в его поведении было что-то настораживающее…

— Зачем ты водку выплеснул? — поинтересовался он.

— Не исключено, что твой соотечественник что-то подсыпал тебе в рюмку… Иначе зачем ему было выходить на кухню, если бутылка стояла на столе?

— Консул — это тоже липа? — улыбнулся Вадим Федорович, хотя внутри ощущал сосущую пустоту.

— Липа! — рассмеялся Курт. — У вас есть еще хорошее выражение — развесистая клюква!

— Яблоко от яблони далеко не падает… — задумчиво проговорил Казаков.

— Русская поговорка?

— Причем бьет не в бровь, а в глаз!

— У вас на все случаи жизни есть поговорки и пословицы, — сказал Курт.

* * *
Бруно фон Бохов был точен: ровно в семнадцать раздался в номере телефонный звонок. Вадим Федорович схватил трубку. Курт Ваннефельд тоже приблизил ухо к аппарату. В руках блокнот и шариковая ручка.

— Кажется, я нашел нужного вам человека, — поздоровавшись, сообщил Бруно. — Незнаю, видел ли он вашего отца, но его фамилия ему известна.

— Огромное вам спасибо, — обрадованно ответил Казаков.

— Немедленно спускайтесь вниз, я жду вас в сером «фольксвагене».

Курт быстро написал в блокноте: «Спроси, куда надо ехать».

Вадим Федорович спросил, но Бруно коротко повторил:

— Я вас жду.

Курт Ваннефельд не поехал с вечерним в Берлин. Узнав про сегодняшнюю встречу с Бруно, он решил остаться и уехать из Мюнхена вместе с Казаковым.

— Мне все это не нравится, — заявил он, пряча блокнот в карман желтой кожаной куртки. Светлые с рыжинкой волосы на затылке стояли торчком, серые глаза смотрели на Вадима Федоровича с тревогой, — Я знаю этих ребят из бывших нацистов, они способны на все. Думаю, что они не забыли твои статьи о Леониде Супроновиче. Я имею в виду русских эмигрантов.

Курт сам перевел статью Казакова и опубликовал в своей газете, перепечатали материал и другие западногерманские газеты.

Он подошел к окну и, укрывшись за тяжелой портьерой, взглянул на площадь перед гостиницей.

— Он один в машине? — спросил Казаков.

— Черт, отсюда номера не видно! — с досадой заметил Ваннефельд. Он круто повернулся к приятелю: — Вот что, Вадим, постарайся немного задержать его… Споткнись, что ли, или якобы ногу подверни. Я на нашей журналистской машине поеду следом. Не думаю, чтобы они решились на что-то серьезное, но как это у вас? Береженого бог бережет!

Вадим Федорович кивнул и направился к двери.

— Лучше я первый, — сказал Курт. — Если они захотят задержать тебя, скажи, что мне и вашему консулу известно про эту встречу.

— Зачем я им? — пожал плечами Казаков.

— Советский журналист попросил у правительства ФРГ политического убежища… — с пафосом произнес Курт. — Звучит ведь, верно?

— Как я понял из разговора с ним, Бруно Бохову совсем ни к чему, чтобы его имя попало на первые полосы ваших газет, — сказал Вадим Федорович.

— Ты ему об этом на всякий случай напомни, — подсказал Курт.

— Мне кажется, ты все преувеличиваешь, — заметил Казаков.

— Эти люди на все способны, — повторил Курт и, хлопнув его по плечу, быстро вышел из номера.

Немного погодя Вадим Федорович закрыл на ключ с большим деревянным набалдашником на цепочке номер, спустился вниз — Курта нигде не было видно, — отдал ключ портье и выскользнул через вертящуюся стеклянную дверь на залитую солнцем площадь. У парадной стоял темно-синий «мерседес». Шофер равнодушно взглянул на Вадима и отвернулся, челюсти его мерно двигались, жуя резинку. Казаков осматривался, выискивая глазами серый «фольксваген». Серебристый жук стоял у выезда на улицу. В сверкающем поднятом окне отпечатался строгий профиль Бруно фон Бохова.

Вадим Федорович, памятуя совет Курта, хотел было сделать вид, что поскользнулся, но, встретившись с холодным внимательным взглядом бывшего абверовца, вдруг растерялся и упустил подходящий момент. Бруно перегнулся со своего сиденья и распахнул перед Казаковым дверцу.

— Вы долго копались, — недовольно заметил он, бросив взгляд на площадь, уставленную машинами.

— Неужели все так… секретно? — задал наивный вопрос Вадим Федорович.

— Кому хочется ворошить давнее прошлое? — недобро усмехнулся Бруно. — Разве только вам, журналистам, нравится это дело.

— Вам бы тоже, наверное, на моем месте захотелось все узнать о своем отце? — сказал Казаков.

Бруно как-то странно искоса взглянул на него.

— У меня нет отца, — уронил он.

Казаков и представления не имел, что Карнаков-Шмелев — родной отец Бруно и Гельмута. Он даже предположить не мог, что Игорь Найденов в самом близком родстве с Боховым. Гельмут ничего ему про это не рассказал.

«Фольксваген» скоро выбрался из городской толчеи на пригородное шоссе. Вадим Федорович украдкой бросал взгляды на заднее окно, но среди следующих за ними машин «БМВ» Курта Ваннефельда не увидел, хотя и минуты не сомневался, что приятель где-то близко. Бруно не очень гнал машину, и, наверное, Курт просто держится на приличном расстоянии.

— Вы понимаете, что я делаю это не ради вас, — сухо заговорил Бруно. Вообще, в нем мало что осталось от приветливого и радушного хозяина виллы. — Меня попросил помочь вам Гельмут.

— Куда мы едем? — спросил Казаков.

— Тут близко загородный ресторанчик с отелем, там вы встретитесь с нужным вам человеком, — ответил Бруно. — Я не уверен, что он многое вам сообщит, скорее всего, то, что вам уже известно… Разумеется, он не назовет свою фамилию и никаких документов от него вы не получите.

— Но скажет он хотя бы правду?

— В этом вы можете быть абсолютно уверены, — сказал Бруно. Повернул голову к Вадиму Федоровичу, внимательно посмотрел на него сквозь зеленоватые защитные очки: — А вы не очень-то похожи на своего отца — полковника Кузнецова.

— Я больше похож на мать, — ответил Вадим Федорович.

Скоро Бруно свернул на узкую дорогу, обрамленную подстриженным кустарником. Свою юркую машину поставил на чистенькой стоянке. Небольшой трехэтажный отель с рестораном внизу примыкал к фруктовому саду, за ним угадывалось небольшое озеро, скрытое молочным туманом. Других построек поблизости было не видно. Отель стоял на холме, и отсюда хорошо просматривалось широкое шоссе с белой разделительной полосой. Большой красочный щит с улыбающимся поваром в высоком белом колпаке и с овальным блюдом на вытянутой руке приглашал проезжающих заглянуть в ресторан, где всегда можно вкусно закусить и выпить. Вадим Федорович на всем обозримом пространстве «БМВ» Курта не заметил. Или приятель чертовски осторожен, или упустил их, хотя вряд ли это могло случиться: Бруно ни разу не превысил дозволенную скорость, не пытался от кого бы то ни было оторваться.

Они поднялись по каменной лестнице на третий этаж. Портье за дубовым барьером проводил их почтительным взглядом, — по-видимому, он знал Бохова. В полутемном коридоре с белыми дверями по обе стороны ни души. Шаги идущего впереди Бруно скрадывала красная ковровая дорожка. У двери с номером «двадцать восемь» Бохов остановился, взглянул на часы и три раза негромко постучал.

— Вам лучше разговаривать без свидетелей, — заявил он и отступил от двери.

Еще тогда, когда они оказались в пустынном коридоре, в сердце Вадима Федоровича стала закрадываться тревога: во-первых, он не был уверен, что Ваннефельд, случись что, выручит его, во-вторых, ни в холле, ни на этажах им не встретился ни один человек, не считая молчаливого портье. Когда они поднимались по лестнице, Казаков заметил, что тот как-то поспешно поднял трубку белого телефона. И потом, эта гнетущая тишина… Неужели, кроме них и человека в номере, больше никого нет в отеле?..

Дверь без скрипа отворилась, и на пороге выросла высокая фигура… Игоря Найденова.

— Рад тебя, земляк, снова видеть, — улыбаясь, сказал он и отступил в сторону, приглашая войти.

Казаков резко обернулся, но в коридоре Бруно не было. Только что стоял рядом и исчез, будто сквозь пол провалился. Закричать или повернуться и бежать было стыдно и нелепо, да, наверное, это ничего бы и не дало.

— Этот долдолоб Ваннефельд так неожиданно вчера умыкнул тебя, — между тем добродушно говорил Найденов, закрывая на ключ дверь, — а нам нужно еще многое сказать друг другу… Все-таки мы оба родом из одного поселка, который, как рассказывали, твой дед основал.

Стены номера были отделаны панелями под красное дерево, в углу тумба с телевизором, две широкие кровати рядом, разделенные тумбочкой, вделанный в стену платяной шкаф, низкий бар с подсветкой и холодильник. На полированном журнальном столике — бутылка виски, банки с пивом, закуска, предусмотрительно пододвинутые два кресла.

— Прямо какой-то детектив, — оглядывая комнату, спокойно заметил Вадим Федорович… — Не хватает только красотки-соблазнительницы и парочки гангстеров в шкафу.

— Грета привезла красотку, да твой дружок все испортил, — осклабился Найденов.

— Ты имеешь в виду Ваннефельда? Так он знает, с кем я должен был встретиться и куда поехать, — на всякий случай сказал Казаков. — И наш генеральный консул в курсе. Можешь сообщить об этом своему шефу. Кстати, куда он смылся? Тут выпивки на троих хватит.

— Виски, пива? — тут же подхватил Найденов.

— Я не буду пить, Игорь, или как там тебя, — сказал Вадим Федорович. — Ничего из вашей затеи не выйдет. Так что сразу давай к делу. Зачем я вам понадобился? Надеюсь, уговаривать меня остаться в прекрасном «свободном» мире ты не будешь? Да и какой прок тут от меня? У вас своих безработных журналистов хватает… В твою вшивую радиоконтору я и под расстрелом бы не пошел, там подонков тоже полно.

— Ну зачем же так? — добродушно заметил Игорь Иванович, наливая себе в хрустальный широкий стакан немного виски. — Кто не разделяет твои убеждения, значит, подонок?

— А кто ты? — угрюмо посмотрел ему в глаза Казаков. — На твои убеждения мне наплевать, пожалуй, их у тебя вообще нет, но вот так сыграть на человеческих чувствах, как это ты сделал, может только подонок! Как ты заливал про родину, жену, дочь!..

— А если бы я тебе сказал, что я перебежчик и работаю на радиостанции «Свободная Европа», ты стал бы со мной разговаривать?

— Мне и сейчас противно с тобой говорить, — ответил Казаков. — Короче, что вам нужно? И учти — насчет консула и Курта я не придумал. Так что бояться мне нечего, да и вы не такие идиоты, чтобы пойти на громкий скандал. Курт ведь ни перед чем не остановится, чтобы вывести вас на чистую воду.

— Не пугай, Вадик, — усмехнулся Найденов. — Мы у себя дома. Если уж кому следует мандражировать, так это тебе. Только не столь уж ты значительная личность, чтобы из-за тебя копья ломать! Кто ты? Один из тысяч и тысяч. И журналист ты, по сравнению с нашими, хреновый. Пишешь, что тебе говорят, а наши ребята из-под земли могут добыть сенсацию. А ты — мелочь. Какая ты сенсация?

— Хорошо говоришь, — усмехнулся Вадим. Его совсем не задели эти примитивные оскорбления.

Найденов отхлебнул виски. Нынче он пьет маленькими глотками, по-европейски. На нем отлично сшитый, стального цвета с блеском костюм, синяя рубашка без галстука, на пальце золотой перстень. Темно-русые волосы, на губах играет легкая добродушная улыбка, а в светлых глазах — ледок. И руки выдают его: пальцы нервно сжимают толстый хрустальный стакан.

Казаков недоумевал: за каким чертом он все-таки им понадобился? Может, Курт и прав: тогда на квартире Найденова и могли с ним, нетрезвым, сотворить какую-нибудь провокацию, но сейчас, когда он в курсе, кто они такие, чего им от него нужно? А что-то нужно, раз привезли сюда и закрыли в номере… И почему вежливый, обходительный Бруно препоручил его, Вадима, Найденову?

— Убей бог, не понимаю, что вам от меня нужно, — вырвалось у Казакова.

— Давай лучше поговорим о литературе, — сказал Игорь Иванович. — Ты задумал написать книгу о своем папаше-чекисте? — Он криво улыбнулся: — Плохой он был контрразведчик! Мой отец у него под носом в Андреевке целую агентурную сеть создал перед войной, а твой папаша прошляпил.

Это была неправда: когда Карнаков-Шмелев стал проявлять активность, Ивана Васильевича Кузнецова в Андреевке уже не было, он находился в Испании.

— И тут, в Германии, он погорел, — продолжал Найденов. — Его обложили, как волка в берлоге. Что ему оставалось делать? Вот и взорвал ящик толу.

«Ага, вот где тут собака зарыта! — дошло наконец до Вадима Федоровича. — Им почему-то стал поперек горла мой отец! Вернее — книжка о нем».

— Я располагаю другими сведениями, — заметил он. — Кузнецов — настоящий патриот и герой.

— В таком случае мой отец тоже не лыком шит! — рассмеялся Найденов. — И патриот, и герой, и удачливый разведчик. Твоего-то папашу разорвало на куски тут, в Германии, а Карнакова так и не удалось чекистам сцапать!

— Кто же тебе мешает о нем книжку написать? — усмехнулся Вадим Федорович. — Или у него тоже руки в крови советских людей, как у покойного Леонида Супроновича?

— Ладно, хватит темнить, — сказал Игорь Иванович. — Пиши чего хочешь и про кого хочешь… Можешь в свою книжонку моего отца вставить и даже меня… Ты ведь уже один раз описал мой светлый образ в годы оккупации? Вывел таким гнусным пащенком, помогающим своему папаше-карателю… Правда, имя другое придумал.

Вадим Федорович только подивился про себя: не думал он, что Игорь Найденов узнает себя в образе сынка жестокого карателя. Ему и в голову не приходило, что он вообще когда-нибудь книгу прочтет!

— Не вздумай, Казаков, упомянуть в своей книжке Бруно фон Бохова, — продолжал Найденов. — И больше не вынюхивай ничего ни здесь, ни в Берлине.

— А что, чует кошка, чье мясо съела? — сказал Казаков.

— Бруно фон Бохову наплевать, что ты напишешь, — помолчав, заметил Игорь Иванович. — Просто он не любит, когда его благородное имя треплют в печати. Вот такая у него слабость: не терпит излишней популярности! Можешь ты это понять?

— Почему же он мне сам об этом не сказал? — спросил Вадим Федорович.

— Он поручил это дело мне.

— Я пишу художественное произведение, — проговорил Казаков. — И все фамилии, кроме Кузнецова, будут изменены… Так что твой шеф может быть спокоен.

— Зачем же ты домогался разрешения посмотреть архивы? — забрасывал его вопросами Найденов. — Зачем хотел встретиться с бывшим гестаповцем? И какого черта рыжий Курт Ваннефельд собирает для тебя документальный материал?

— Сам ты хреновый журналист, если не понимаешь, что для литератора любой факт — находка! — отомстил ему Казаков.

— Документальных фактов у тебя не будет, — заметил Найденов. — Будь добр, отдай мне записную книжку, которая у тебя в правом кармане куртки.

— А этого не хочешь? — Вадим Федорович не удержался и показал ему кукиш.

В следующее мгновение Найденов перехватил его руку, рванул на себя и попытался заломить за спину. Вадим Федорович — он сидел напротив — вывернулся, вскакивая со стула на ноги, коленом опрокинул столик. Желтое виски забулькало из узкого горлышка плоской бутылки на ковер, банки с пивом покатились по полу. Выпрямляясь, Вадим Федорович нанес Найденову прямой удар в подбородок и тут же получил ответный в скулу. Из глаз брызнули искры. Дрались молча, ожесточенно. Игорь все норовил применить силовой прием, но Казаков ловко ускользал. Один раз от сильного неожиданного удара он очутился на мягкой кровати, но успел ткнуть подскочившего Найденова ногой в грудь, и тот отлетел к окну. Они были примерно одного роста, да и силы их были равными, но скоро Вадим Федорович почувствовал, что начинает задыхаться, сердце гулко колотилось в груди. У Найденова тоже вырывалось дыхание с хрипом, а из уголка губы тянулась тоненькая струйка крови.

— Объявляю ничью, — услышали они насмешливый голос Бруно.

Он стоял у двери и смотрел на них. Стройный, худощавый, в светлом костюме и галстуке в горошек, он действительно сейчас напоминал судью на ринге.

Вадим Федорович на миг расслабился и в то же мгновение очутился в железных объятиях Найденова, левая рука Игоря ловко вытащила из кармана записную книжку. Хватка сразу ослабла, и Казаков, подняв с пола опрокинутый стул, поставил его и уселся. Скула горела, правый глаз слезился. Надо отдать должное Найденову — он старался не бить в лицо, зато все тело гудело от его мощных ударов по корпусу и груди.

— Ишь, перевернули все вверх дном, — все тем же насмешливым тоном произнес Бруно. — Это что, у вас, русских, так принято отмечать встречи земляков?

Нажал на кнопку у двери, и скоро появился портье. Окинув взглядом комнату, достал из шкафа метелку, совок и быстро все убрал и расставил по местам. Ни слова не говоря, бесшумно удалился.

«Где же ты, Курт? — мысленно взывал к приятелю Вадим Федорович. — Ох как ты мне сейчас нужен!»

— Ваш приятель-журналист не приедет, — будто прочитав его мысли, сказал Бохов. — Ему сейчас не до вас.

— И все-таки я не понимаю: зачем вам понадобилась вся эта канитель? — пощупав припухшую скулу, проговорил Казаков. — Неужели из-за записной книжки?

— Мы не любим, когда посторонние суют нос в наши дела, — сказал Бруно.

— Я хочу знать подробно, как, где и когда погиб мой отец, — возразил Казаков. — Разве это для меня постороннее дело?

— В эту войну погибли все мои близкие, — продолжал Бохов. — Я с таким же правом могу обвинить в бесчеловечной жестокости вас, русских, англичан, американцев, бомбивших наши города с мирным населением. Ваш отец был разведчик, и он знал, на что идет, забравшись в самое логово противника. Могу сказать, что умер он мужественно. Не каждый способен на подвиг. И надо полагать, задачу он свою в Берлине выполнил, если на розыски его подпольной группы были брошены все силы.

— Где его могила?..

— Мы, немцы, до сих пор не знаем, где могилы наших известных фельдмаршалов, генералов, расстрелянных и повешенных после покушения на Гитлера, — тяжело ронял слова Бруно.

— У меня свои проблемы, — вставил Казаков.

— Не надо трогать могилы мертвых, — сказал Бруно. — Я тоже не знаю, где затерялась в России могила моего отца.

Найденов сидел за столиком и тянул из стакана виски, иногда бросал исподлобья на Казакова неприязненные взгляды. У него была разбита нижняя губа, круглый подбородок стал квадратным. Честно говоря, после такого удара он должен был очутиться в нокауте, однако выстоял, видно, неплохо где-то натренировали его. Помнится, в детстве Игорек Шмелев не отличался силой и ловкостью. И храбрецом не был. Бывало, как начнется драка, так он сразу отходил в сторонку. Издали посмотреть на дерущихся любил.

— Вадим, скажи честно: ты ведь завидуешь тем, кто живет за границей? — миролюбиво заговорил Найденов. — Ты поездил по белу свету; и можешь сравнить, как люди живут у вас, в СССР, и за рубежом. Вы кичитесь своими успехами, якобы лучшей в мире социалистической системой, а в магазинах ничего отечественного не покупаете — давитесь в очередях за импортными товарами… Что на тебе надето русского? Куртка — западногерманская, полуботинки — финские, рубашка — чешская… Разве что исподнее, которое не видно. Разве можно сравнить зарубежный магнитофон или транзисторный приемник с отечественными? А телевизоры? Да что ни возьми, все у вас делают хуже. А ты хоть задумывался: почему такое положение? Нет конкуренции, на предприятиях работают неквалифицированные рабочие, директора заводов и фабрик не могут уволить пьяниц и бездельников. Как же, тут же вступится профсоюз! А ручонки по понедельникам у работничков трясутся — вот и лепят брак. Не зря же стараются покупать машины, холодильники, бытовую технику, собранную в середине месяца, потому что в конце все делается тяп-ляп, лишь бы план выполнить, иначе премии не будет…

— Я думал, ты убежал из СССР по идейным убеждениям, — как говорится, яблоко от яблони… А ты просто мещанин, обыватель, которого иностранные витрины с ума сводят. То-то и толкуешь все время про шмотки и транзисторы…

— Бытие определяет сознание, — ухмыльнулся Игорь Иванович. — Так ведь утверждал ваш великий идеолог Маркс?

— «Худая та птица, которая гнездо свое марает», — говорят у нас в народе, — сказал Вадим Федорович. — И еще: «В какой народ придешь, таку и шапку наденешь».

— Я пословицы тоже знаю: «Любит и нищий свое хламовище», — усмехнулся Найденов. — Не самостоятельно ты мыслишь, а по шаблону.

— Прибереги свое красноречие для очередной антисоветской передачи, — сказал Казаков. — Вот уж они у вас все делаются по одному шаблону.

— Все-таки слушаешь? — рассмеялся Игорь Иванович.

— Пустой разговор, — вмещался Бруно. — Я тоже вспомнил русскую пословицу: «Каждый кулик свое болото хвалит». — Он повернулся к Казакову и холодно взглянул на него: — Боритесь на здоровье с недостатками, вы боретесь с ними, как и с пережитками прошлого, вот уже седьмой десяток лет, а толку что-то мало… Бушмен, который ходит в Африке голым, не променяет свой шалаш из пальмовых листьев на небоскреб в Нью-Йорке… Каждому свое.

— Я предпочитаю квартиру с кондиционером здесь, чем вонючую коммуналку в Москве, — вставил Найденов.

— Вы, Бруно, правильно сказали: каждому свое… — начал Вадим Федорович. — Так на воротах концлагерей было написано.

— Так сказано в Библии, — усмехнулся тот.

— Я ведь вам не навязываю свои убеждения, идеи, — продолжал Казаков. — Зачем же меня агитировать?

— Вы не нужны нам, Вадим Федорович, — рассмеялся Бруно. — У нас достаточно преданных людей, которые нам служат верой-правдой. И я вас не агитирую, а предупреждаю: не суйте носа в наши дела. Пишите повести-романы, но не лезьте туда, куда вход запрещен. — Бохов бросил выразительный взгляд на Найденова, коротко распорядился: — Отвези нашего милого гостя в гостиницу.

* * *
В номере его ждал расстроенный Курт Ваннефельд.

— Меня задержал на шоссе полицейский патруль, якобы за превышение скорости, и промариновали в участке два часа, — мрачно заявил он.

— Ничего нового и я не узнал, — вздохнул Вадим. — Разве что убедился в том, что Бруно и Найденов — одна компания.

— Они братья, — спокойно заметил Курт. — У них один отец — Карнаков Ростислав Евгеньевич, тот самый резидент фашистской разведки, о котором ты упоминал в своей статье, разоблачающей Супроновича.

— Что же ты мне раньше-то не сказал? — воскликнул Казаков.

— Я думал, ты знаешь об этом… Да, честно говоря, я и сам узнал недавно от знакомого чиновника из военного ведомства.

— Вот почему они против моей книжки!

— Они не простят и мне, что я вмешался, — сказал Курт. — И никто не напечатает в ФРГ мою статью о Бруно фон Бохове.

— Присылай к нам в АПН.

— И на другой же день меня вышвырнут из журналистики… У нас такие номера, Вадим, не проходят!

— Ну а мне-то можно использовать твои материалы?

— Как говорят у вас в России, на здоровье!..

* * *
Все записки, копии документов из чемодана исчезли. Уже в Ленинграде Вадим Федорович обнаружил, что фотопленки засвечены. Впрочем, он этого и ожидал, потому и принял кое-какие меры: по его просьбе Курт самые ценные документы переснял своим крошечным фотоаппаратом, а маленький ролик с пленкой Казаков предусмотрительно носил с собой в потайном кармане.

Глава двадцать пятая

1

Возвращаясь из Москвы, Павел Дмитриевич, повинуясь внутреннему побуждению, не вышел в Калинине, а поехал дальше. Вдруг потянуло в Андреевку. В привокзальном сквере стояли голые деревья, ветер с шорохом гонял по пустынному перрону ржавые листья, много их налипло на оцинкованную крышу вокзала. В тупике желтел старенький снегоочиститель. Сколько помнит себя Павел Дмитриевич, он всегда стоял здесь. Напротив — водолей. К красной трубе прилип разлапистый кленовый лист. Если идти в ту сторону, то выйдешь к переезду, где стоит будка путевого обходчика. Мальчишкой Павел Дмитриевич частенько туда наведывался: приносил деду обед в алюминиевых судках. Уже давно будка нежилая, окна заколочены.

Павел Дмитриевич полагал, что Дерюгин, Федор Федорович Казаков и отец уже давно уехали из Андреевки, а дом заперли, и потому очень удивился, когда увидел во дворе отца в старой куртке, у которой один карман до половины был оторван. Дмитрий Андреевич ворошил вилами кучу тлевшего мусора, синий дымок извивался струйкой, тянулся в облачное небо, почему-то пахло горелой резиной, крупное загорелое лицо отца было изборождено морщинами, седой клок редких волос опускался из-под военной фуражки на лоб. Вроде бы раньше он не носил ее, предпочитал на даче выгоревшую соломенную шляпу.

— Здравствуй, отец, — негромко сказал Павел Дмитриевич.

Отец размеренным движением воткнул вилы в землю, поправил фуражку и только после этого обернулся к сыну. Не похоже было, чтобы он сильно удивился.

— Значит, опять наступили перемены в твоей новой жизни, если нежданно-негаданно нагрянул в Андреевку? — улыбнулся он.

Они обнялись и поцеловались. Оба высокие, грузные, похожие друг на друга. Отец заметно сутулился, глаза поблекли, стали мутно-голубыми. Белая трехдневная щетина еще больше старила его. Линия загара как раз проходила по глубокой морщине, перечеркнувшей лоб. Видно, отец летом не снимал фуражку на солнце.

Они присели на бурую крашеную скамью. Жилистые стебли посеревшего осота просовывались между жердин забора, под ногами обожженная первыми заморозками жухлая трава. Мимо прошел грузовик, в кузове ящики с надписями: «Не кантовать!» Продукция стеклозавода.

— Я думал, ты давно уехал, — закуривая, сказал Павел Дмитриевич.

Отец взял сигарету, помял в пальцах, но прикуривать не стал.

— Мне осень нравится, — улыбнулся он. — Когда был молодым, любил весну… Что это — возрастное? Или устал жить? В городе шумно, хлопотно, а тут тихо, спокойно… Я уже неделю в земле копаюсь: собрал в кучу картофельную ботву, пусть преет до весны, напилил на зиму дров, вон какую поленницу сложил! Ей-богу, и мысли тут у меня светлые, веришь ли, радуюсь каждому новому дню.

— Верю, — улыбнулся сын. — Ты посвежел, сердце не беспокоит?

— Не хочу о болезнях, — отмахнулся отец. — Выкладывай, что у тебя нового.

— Взяли меня из обкома на работу в Москву, — сказал Павел Дмитриевич. — В Министерство народного образования РСФСР.

— Значит, пошел в гору? — усмехнулся отец. — У нас бывает, что кого-то вдруг начинают выдвигать и выдвигать… За какие такие заслуги?

— Наверное, хорошо выполняю свою работу, — обидчиво ответил сын. — И потом, министр слышал мое выступление на республиканском совещании работников народного образования. Позвонили в обком, вызвали в Москву — и вчера утвердили заведующим отделом.

— Случайность это или закономерность? — испытующе посмотрел на него отец.

— Новая работа всегда интереснее, — ответил Павел Дмитриевич. — Надеюсь, что и в министерстве в грязь лицом не ударю.

— Не зазнайся, Паша, — похлопал его по плечу Дмитрий Андреевич. — Опасная это штука! И сам не заметишь, как станешь чинушей, бюрократом…

— Постараюсь, — улыбнулся сын.

— Все один?

— Такая уж, видно, наша абросимовская порода — бобылями свой век доживать, — невесело усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Ты на породу не греши: дед твой Андрей Иванович и Ефимья Андреевна душа в душу всю жизнь прожили, — строго заметил отец.

— А ты?

— Что я? — хмуро уронил Дмитрий Андреевич. — У меня жена, дети… Никакой я не бобыль.

Павлу Дмитриевичу хотелось спросить, дескать, чего же ты тогда убежал от них в Андреевку, но он промолчал. И не только осень держит его здесь, муторно ему с женой в Калинине. Как заговорил о доме, так по лицу пробежала тень, глаза погрустнели. Столько лет один прожил на озере Белом, Раиса Михайловна только летом на неделю выбиралась к нему, а дочери ни разу не навестили… И теперь уж который год с ранней весны до поздней осени живет в Андреевке, сюда жена — ни ногой. Павел Дмитриевич еще мальчонкой всего один раз видел ее в дедовском доме. Вот ведь как бывает: не сложилась жизнь у отца с Волоковой, не обрел он семейного счастья и со второй женой.

— А как… наши соседи? — кивнул Павел Дмитриевич на дом Ивана Широкова. И вспомнил, что своим детям-то ничего не привез, — ему ведь и в голову не могло прийти, что вот так возьмет и заявится в Андреевку.

— Хорошо живут Иван и Лида, — ответил отец. — Он уважает ее, слова худого не скажет. Я рад за них. Лариса частенько после школы забегает ко мне — обед сварит, приберется… А Валентин пошел по стопам прадеда: ездит помощником машиниста, живет в Климове.

— Не женился еще?

— Ну и батька! — осуждающе покачал головой Дмитрий Андреевич. — Ничего не знает про родного сына!

— Я ему несколько раз писал, а он отделывается поздравительными открытками, — сказал Павел Дмитриевич.

— Тебе ли упрекать его?..

— Лариса-то когда придет?

— Объявится, — сказал отец. — Ты хоть узнаешь ее? Невеста, на будущий год десятилетку заканчивает.

— Пойду ей подвенечное платье куплю, — пошутил Павел Дмитриевич и зашагал по тропинке к калитке.

* * *
Шагая с Ларисой вдоль железнодорожного полотна, Павел Дмитриевич не увидел знакомого с детства семафора — вместо него стоял невысокий трехглазый светофор; исчезли и провода на колесиках, которые приводили семафор в действие. Помнится, они с Вадимом Казаковым — им тогда было лет по шесть — как-то выбили камнем пару роликов из гнезда для самокатов. Дед Андрей узнал об этом, узким ремнем сильно выпорол обоих и запер в тесной, пахнущей мышами кладовке до вечера. Оказывается, когда нужно было открыть семафор, он из-за повреждения не сработал, и поезд остановился сразу за висячим мостом через Лысуху…

Небо было низкое, серое, чуть накрапывал дождик. Идея прогуляться до речки возникла у Павла Дмитриевича, дочь охотно составила ему компанию. Ларисе скоро шестнадцать, но, в отличие от нынешних акселераток, она была невысокого роста, грудь почти незаметна, на круглом, чуть веснушчатом лице с маленьким вздернутым носиком — большие ласковые глаза. Точно такой в молодости была ее мать, Лида Добычина, когда Павел впервые увидел ее на танцах. И смешлива в мать. Влетев к Абросимовым, с ходу повисла на шее огромного отца — ему пришлось нагнуться — и расцеловала его в обе щеки. Признаться, он не ожидал столь бурного проявления чувств. Раньше Лариса была гораздо сдержаннее.

Он вручил ей купленные в сельпо красивые резиновые сапожки с пушистой белой подкладкой внутри — их и была всего одна пара. Девочка заявила, что всю жизнь мечтала о таких, и тут же надела, сбросив у порога стоптанные туфли. Сапоги оказались велики, но неунывающая Лариса заявила, что это даже лучше — она будет носить с толстыми шерстяными носками.

Крошечные блестящие капельки посверкивали на ее рыжеватых волосах, пушистый помпон на шапочке смешно подпрыгивал при каждом шаге. Лариса оживленно рассказывала, как нынче на уроке немецкого Ваня Александров с задней парты запустил авиамодель с бензиновым моторчиком. Самолетик угодил в электрическую лампочку и упал на стол учительницы. Шуму было, пришел директор…

— Сын Бориса Александрова? — уточнил Павел Дмитриевич.

— Ну да, этого пьяницы… Вообще-то Ваня умный и добрый, я на велосипеде ездила с ним на рыбалку на Утиное озеро. Снимет с жерлицы три-четыре щуки, а остальных на волю вольную отпустит. А когда Тольку Корнилова на болоте укусила гадюка, Ваня перетянул ему ремнем ногу и высосал яд из ранки… Кто бы другой так поступил?

— Нравится он тебе?

— Я с ним на озере один раз поцеловалась, — призналась Лариса.

Павел Дмитриевич подумал, что в свое время в десятом классе мальчишки с девчонками не целовались, разве что на танцы в клуб бегали, да и то, завидев там кого-нибудь из учителей, старались поскорее ретироваться.

Павлу Дмитриевичу интересно было узнать, как живут Иван Широков и Лида Добычина, но язык не поворачивался спросить, а дочь эту тему не затрагивала. Вот Валентин уже оторвался от них, живет самостоятельно, на будущий год и Лариса закончит школу… Он знал, что она способная девочка и учится на пятерки.

— Лара, а что ты думаешь делать после школы? — спросил он.

— Ваня Александров говорит, что учиться ему до чертиков надоело, — задумчиво сказала дочь. — Лишь бы дотянуть до выпускных экзаменов, а потом он подаст документы в авиационное училище. Хочет быть летчиком.

— Бог с ним, с Иваном, ты-то чего хочешь?

— Дедушка был учителем, ты педагог, наверное, и мне на роду написано быть тоже учительницей, — улыбнулась Лариса.

— Лара, после школы приезжай ко мне в Москву? — предложил он. — Будешь там учиться и жить у меня.

— В Москву? Тебя перевели в Москву?

— Теперь ты удивляешься, — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— А кто еще удивился?

— Твой дед… Опасается, что я заделаюсь бюрократом.

— Ты? — воскликнула Лариса. — Никогда! Ты — умный.

— Ну спасибо… Так приедешь ко мне?

— Не понимаю я тебя, — помолчав, сказала дочь. — Зачем же ты с мамой разводился, если живешь один?

— Наверное, все дети рано или поздно задают такой вопрос родителям, — горько усмехнулся Павел Дмитриевич. — Мальчишкой здесь же, в Андреевке, я спросил своего отца, почему он ушел от матери.

— И что он ответил тебе?

— Он сказал, что ответит позже, когда я стану взрослым…

— И что же он тебе все-таки сказал? — Дочь снизу вверх заглядывала ему в глаза.

— Став взрослым, я понял, что глупо спрашивать у родителей, почему они разошлись. Как говорится, каждый сходит с ума по-своему.

— А страдают от этого дети, — не глядя на него, грустно констатировала Лариса.

— Разве тебе плохо живется с отчимом?

— Допустим, мне повезло, а другим? — взглянула на него дочь потемневшими глазами.

— Дай бог, чтобы твоя жизнь удалась!

— Я на себя буду надеяться, а не на бога.

Только сейчас Павел Дмитриевич понял, что Лариса не наивная девчушка, какой она ему показалась вначале. Но как ей объяснишь, что в его жизнь, как он думал, вошла настоящая большая любовь, которая на поверку оказалась красивым мыльным пузырем? Возможно, он и вернулся бы ради них, детей, к Лиде, но та не стала ждать, взяла да и вышла замуж за хорошего человека Ивана Широкова, с которым Павел в детстве дружил…

— Может, за свои ошибки молодости я сейчас расплачиваюсь? — задумчиво произнес Павел Дмитриевич. Он это сказал для себя, однако дочь живо отреагировала:

— А мама не расплачивается, — заметила Лариса. — Она счастлива. И с тобой, говорит, ей было хорошо, пока ты не завел другую…

— Твоя мама — счастливый человек, — сказал он.

— И я хочу быть счастливой.

— Наверное, счастье и несчастье неравномерно распределены среди людей: одним больше, другим меньше, а третьих вообще обделили. Я, по-видимому, отношусь к последним.

— Все говорят, ты умный, — успокоила дочь. — Вон какую в Андреевке школу отгрохал! До сих про тебя вспоминают люди добрым словом. И по работе растешь: был учителем, потом директором, в обкоме партии работал, а теперь в Москву взяли… Как говорит моя бабушка, уж тебе грех на судьбу пенять…

Дождь стал сильнее моросить, со стороны Мамаевского бора потянул холодный ветер, деревья зашумели, застучали голыми ветвями, речка подернулась рябью. И тут они сверху услышали негромкий гогот, шум многих крыл: над бором, пересекая железную дорогу, пролетел запоздалый косяк гусей. Видно, птицы устали и, снизившись, выбирали место для отдыха. Серые птицы почти сливались с дымчатыми облаками, так плотно обложившими небо, что и швов-то не видать.

— Ваня недавно в Лысухе на удочку большую щуку поймал, — вспомнила Лариса.

— Твой Иван, гляжу, на все руки мастер, — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Он любит меня, — сказала дочь. — Нет, не говорил об этом, да я по глазам вижу.

— А ты его?

— Мне он нравится, я горжусь, когда он на соревнованиях берет первые места. У него ясные голубые глаза и золотистые кудри. Мне иногда хочется подергать за них… А когда он дает подзатыльники первоклашкам, я готова ему глаза выцарапать… Разве это любовь?

— Любовь у всех начинается одинаково, — сказал Павел Дмитриевич, — а расстаются люди по разному…

— Посмотри, — показала она на небо, — все гуси давно пролетели, а этот один за всеми торопится.

Гусь, вытянув шею, взмахивал большими крыльями, они даже услышали их свист. В отличие от остальных он был белый. Скоро он слился с серым небом, пропал за остроконечными вершинами высоких сосен.

— Белая ворона в стае, — задумчиво произнес Павел Дмитриевич.

— Это же гусь, папа, — возразила Лариса.

— Гусь, гусь, — улыбнулся он.

— А что такое любовь? — глядя на речку, негромко заговорила Лариса.

Он, казалось, не слышал ее.

— Когда тут установили светофоры? — кивнул он на заморгавший красным глазом невысокий бетонный столб.

— Светофоры? — удивилась дочь.

Вот они, молодые! Даже не заметили, как исчезли с откосов более полувека простоявшие семафоры, а вместо них появились светофоры. Наверное, не знают, что раньше бегали по путям пассажирские паровозы с красными колесами, а теперь мимо Андреевки с грохотом проносятся тепловозы.

— Пойдем домой, — сказал Павел Дмитриевич. — Луны не видно, звезд тоже, наши гуси улетели.

— Папа, а почему ты к бабушке Александре не заходишь? — спросила дочь.

— Как она? Все ворожит?

— Мне бородавку вывела, — сказала Лариса, показывая ему ладошку. — Она вот тут торчала. Обвязала ниткой, пошептала, нитку закопала под крыльцом, а на другой день противная бородавка почернела и отвалилась.

— Кудесница! — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Вот что, давай-ка прямо сейчас и зайдем к ней. Напоит нас чаем?

— Она как-то на тебя гадала, сказала, что у тебя будут большие перемены, длинная дорога, на сердце — печаль, разные хлопоты… — Она наморщила высокий чистый лобик: — Что же еще она нагадала? Да, ждет тебя нечаянная радость!

— Добрая у меня мать… — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Все верно, кроме последнего: что-то радости меня стороной обходят.

— И еще она сказала, что ты плохой сын, весь в своего отца — гордый и непутевый.

— Как-то неудобно без подарка-то? — заметил он.

— Купи конфет, — посоветовала дочь. — Бабка Александра любит сладкое.

— А что ты любишь?

— Я люблю людей, — серьезно ответила Лариса. — Мне хочется, чтобы им было хорошо… Наверное, мне лучше стать врачом. Почему так много несчастных на свете? — заглянула она в глаза отцу. И взгляд у нее был грустным.

— На этот вопрос не смогли ответить даже великие философы, — улыбнулся Павел Дмитриевич. Дочь все больше удивляла его.

— Раз человек родился, он должен быть счастлив. Ведь жить на свете так прекрасно!

— Одного счастливого человека я уже вижу, — сказал он. — Разве ты не счастлива?

— Я не знаю, — помолчав, ответила она.

* * *
Он лежал на жесткой койке и вспоминал разговор с матерью. Странный получился этот разговор. Мать ничуть не удивилась, когда они с Ларисой пришли, что-то хмыкнула себе под нос и даже с табуретки не поднялась. На столе пофыркивал небольшой белый самовар, в вазочке на длинной ножке — конфеты-подушечки, в деревянной чашке — сушки. Постарела мать, вроде бы и ростом меньше стала, седые космы выбивались из-под черного платка, провалившиеся глаза глядели строго, испытующе, во рту осталось не так уж много зубов. На ней была старая вязаная коричневая кофта с дыркой на плече.

— Карты не врут, — сказала она. — С утра ждала тебя, редкий гостенек.

— И меня ждала, бабушка? — хихикнула Лариса.

— Помолчи, стрекоза, — сурово посмотрела на нее старуха. — В каждую дырку свой острый нос сует.

— Что ты, бабушка? — рассмеялась девушка. — У меня курносый нос, даже не нос, а носик.

— Садитесь чай пить, — пригласила старуха. — Ты, кажись, Павел, любишь земляничное варенье? Лариска, принеси из кладовки банку, она в углу на полке у самого окна.

— Как живешь-то, мать? — присаживаясь к столу, спросил Павел Дмитриевич.

— Живешь — не оглянешься, помрешь — не спохватишься, — раздвинула в усмешке блеклые с синевой губы мать.

Павел Дмитриевич заметил, что над печкой торчат серые пучки высушенных трав, в углу, над потемневшим, с трухлявыми ножками буфетом, большая икона божьей матери с младенцем в серебряном окладе и с горящей лампадкой. В железной рамке, где под стеклом множество фотографий, не заметил снимков Игоря и Григория Борисовича Шмелева. Свою фотографию обнаружил в самом углу: ему лет шесть, стоит у калитки и в носу ковыряет. Это Федор Федорович Казаков его в такой позе заснял. Он первым увлекся фотографией в поселке, снимал всех подряд. Пожалуй, именно тогда, когда Вадим и Павел стояли рядком в темной кладовке и смотрели, как при красном свете в ванночке проявляются туманные очертания людей, Павел и решил тоже заняться фотографией…

Глаза матери немного оживились, когда он выставил на стол бутылку кагора.

— Церковное вино, — уважительно заметила она, но пить не стала. Бутылку потом спрятала в буфет. Некогда статная, прямая, теперь она ссутулилась, одно плечо было чуть выше другого. Вроде и нос удлинился. Чего доброго, в глубокой старости совсем превратится в бабу-ягу.

Лариса выпила две кружки чая с душистым вареньем и заторопилась домой.

— Завтра чуть свет поедем в колхоз убирать с полей солому, — сказала она. Подошла к отцу, поцеловала его. — Я тебе напишу… только я адреса не знаю.

— Как устроюсь, я тебе сообщу, — сказал Павел Дмитриевич. — А летом ко мне, слышишь?

— До лета еще дожить надо, — явно копируя бабушку, с серьезной миной произнесла дочь и, звонко рассмеявшись, выскочила за дверь.

— Веселая, добрая, а постоянства в душе нету, — изрекла мать. — И твоя Лидушка такая же. Был ты — любила тебя, а теперя души не чает в Ванятке Широкове. Таким-то, сынок, легче всего и живется на белом свете. Мужик да собака всегда на дворе, а баба да кошка завсегда в избе…

— Я на Лиду не в обиде, — сказал сын. — Что нам было отпущено, прожили с ней хорошо.

— Веришь в судьбу? — хитро взглянула на него мать.

— Так, к слову пришлось, — сказал он.

— Взял бы и снова женился? — усмешливо взглянула на него мать. — Красивый, вон и седина тебе к лицу… Неужто от таких-то нынешние бабы нос воротят?

Он улыбнулся про себя, вспомнив, что то же самое говорила ему и дочь.

— Говорят, ты будущее предсказываешь, — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Вот и погадай: женюсь я снова или так свой век бобылем проживу?

— А мне неча и гадать, — скорбно поджав губы, заявила мать. — Я и так знаю — быть тебе бобылем. Не веришь ты бабам и рад бы снова жениться, да не переступить тебе через себя: обжегшись на молоке, теперь будешь дуть на воду.

— А что еще ждет меня впереди?

Павел Дмитриевич понимал, что все это чепуха, но какое-то затаенное любопытство заставляло его задавать матери эти вопросы. Случается, и гадалки правильно предсказывают судьбу. Вернее, не предсказывают, а угадывают. Сколько уже сотен лет существуют хироманты, астрологи, графологи.

— Другим я могу это открыть, а тебе — нет, — сказала мать. — Ты же мой сын. А на своих загадывать трудно… Я слышала, врачи не делают операции близким. Да и зачем это тебе? Ты жеобразованный, все одно мне не поверишь.

— Ведь узнала же ты, что я сюда приеду?

— Все у тебя, Павел, будет хорошо, а быть одиноким, видно, на роду написано. Возьми своего батьку: и женат, а один как перст, да и я вот доживаю свой век одна… — Она зорко взглянула на него: — А женщина у тебя и сейчас есть, хорошая, умная, только пути ваши уже разошлись, Паша. И другая будет еще умнее и краше этой, помучит она тебя, поиграет тобой и бросит. А на хитрых да коварных, падких до чинов и денег ты и сам не захочешь смотреть. Тут у тебя ума хватит таких сразу распознать. Баба, она, как кошка, ласку любит, а ты, Паша, неласковый, для тебя на первом месте работа, а уж потом остальное… Вот и женись на своей работе…

— Неласковый я, видно, в тебя, мать, — со вздохом произнес он.

— А какая жизнь у меня была, Паша? — поджала сухие губы она. — Много ли я радостей в ней видела? Твой батька от меня ушел, потом этот… Да рази я знала, что он вражина? Ведь до прихода немцев ничего не ведала… А сколько годов из-за него, супостата, люди на меня косились! Слава богу, теперь никто и не попрекнет прошлым… Игорь провалился как сквозь землю. Не знаю, где он и обитает…

— А что же твое колдовство? Не подсказывает?

— Живой он, Паша, — покачала она головой. — Только чужой мне. И не только мне — всем.

Павел Дмитриевич слушал мать и вспоминал свою бабку Ефимью Андреевну, которая хотя и не прослыла в поселке колдуньей, но своим близким предсказывала и беду чуяла задолго… Исстари тянутся больные и увечные к колдунам и знахарям. И некоторых они излечивают от недугов на удивление всей официальной медицине и науке. Об этом тоже пишут в газетах и журналах…

— А Дмитрий, батька твой, не жилец на белом свете, — на прощание заявила мать. — Недолго он протянет.

— Все сердце на него держишь? Не простила?

— Господь с тобой. — Ее губы тронула улыбка. — По мне, живи он хоть сто лет, да смерть ждать не хочет…

* * *
— Как тебя встретила Александра-то? — подал голос с дивана Дмитрий Андреевич.

Павел Дмитриевич не говорил ему, что был у матери, а вот поди ты, догадался! Наверное, и впрямь в их роду есть что-то колдовское. Вот только ему, Павлу, не передалась эта особенность. Все беды и невзгоды, не уведомляя его заранее, внезапно обрушиваются на голову…

— А ты чего к ней не заходишь?

— Киваем друг дружке на улице, а поговорить нам не о чем… — Он помолчал. — Вот какая штука. Странно как-то смотрит она на меня…

— Странно?

— Ну, будто что-то за моей спиной видит… Может, смерть с косой?

Павел Дмитриевич внутренне содрогнулся; и отец об этом же самом! Да что они тут, с ума посходили?!

— Не подумай, что я боюсь ее колдовства, — засмеялся отец. — Пустое все это. Поражает меня другое: нет той былой ненависти в ее взгляде, скорее — жалость. А это меня сильно задевает. Последнее дело, когда женщина мужика начинает жалеть. Оскорбительно это для меня.

— Зла у нее к тебе нет, — только и нашелся что сказать Павел Дмитриевич.

— Я вот о чем подумал, — кашлянув, заворочался на своем диване Дмитрий Андреевич. — Останься я тогда, когда был женат на Александре, в Андреевке, может, до сих пор был бы с ней и внуков нянчил. Не пускала она меня в Питер, будто чувствовала, что это конец нашей любви… А мне тогда казалось, что она хочет мне крылья подрезать, сама полуграмотная и мне не дает учиться… Добился я своего, закончил университет, в общем, по служебной линии все у меня было в порядке — и должности, и уважение, — а вот семейная жизнь так и не сложилась с Раей…

— У меня две сводные сестренки, а я их совсем не знаю, — вставил Павел Дмитриевич.

— Рая не захотела, чтобы они ездили в Андреевку, — продолжал Дмитрий Андреевич. — Сначала я думал — из-за Шуры, а потом понял: она просто презирала деревню и ей не хотелось, чтобы наши городские девочки общались со своими деревенскими родственниками… Интересная штука получается: Шура ненавидела город, бешено ревновала меня к нему…

— Не без оснований, — с улыбкой вставил сын.

— …а Рая терпеть не могла деревню. А мне то и другое дорого. А сейчас, в старости, понял, что Андреевка мне ближе, роднее города. Вот какие пироги, Павел!..

— Я начинаю верить, что мать, как и бабушка Ефимья Андреевна…

— Колдунья? — фыркнул отец.

— Есть же люди, которые обладают даром предвидения.

— Не верю я во всю эту чепуху, — сказал отец. — Просто люди в чем-то похожи друг на друга, и жизнь их течет в общем-то в одном русле. Хорошему психологу, да и просто наблюдательному человеку, не так уж сложно предсказать тому или иному человеку его будущее, этак лет на пять — десять вперед. Ты обратил внимание, как цыганки гадают? Они смотрят в глаза и почти всем говорят одно и то же — и часто безошибочно угадывают: женат или холост, сколько детей, какие перемены ждут тебя, дорога, казенный дом… Стоишь разинув рот и поражаешься, как, мол, все верно! А потом поразмыслишь — да ведь она нагадала все то, что у каждого есть, а потом ты и сам гадалке помогаешь выражением глаз, мимикой своего лица…

Оборвав последнюю фразу на полуслове, он замолчал.

— Вроде бы… мать стала помягче, чем прежде, — подождав, вставил Павел.

Отец молчал.

— Ты спишь?

— Паша, накапай мне в рюмку… этой гадости, что стоит на буфете, — с придыханием проговорил отец.

— Сердце? — Сын вскочил с кровати, включил свет и, шлепая босыми ногами по холодному полу, подошел к буфету.

— Тридцать капель… — сдавленно произнес Дмитрий Андреевич.

Чувствуя, как мурашки поползли по телу, Павел Дмитриевич накапал в рюмку из черного пузырька, крепкий запах лекарства ударил в нос.

— И таблетку нитроглицерина, — подал голос отец. Приняв лекарство и запив водой из эмалированной кружки, он подернутыми мутью глазами взглянул на сына, раздвинул синеватые губы в виноватой улыбке:

— Старость не радость.

— Может, врача позвать? — предложил сын, с всевозрастающей тревогой вглядываясь в отца.

— Отпустило, — сказал он. — Обычно я кладу нитроглицерин рядом, на тумбочку…

Нездоровая бледность и синева с губ постепенно сошли, глаза под косматыми бровями прояснились.

— Напугал? — улыбнулся отец.

— Один в пустом доме… — с сомнением покачал головой Павел Дмитриевич. — Пожалуй, отправлю я тебя завтра домой.

— Здесь мой дом, — помолчав, ответил отец. — Я хотел бы, чтобы меня в Андреевке похоронили… Рядом с отцом. Слышишь, Павел?

— О чем ты толкуешь? — с горечью вырвалось у сына. Он снова улегся на кровать. — Береги себя, съезди в хороший санаторий…

— Дважды, Павел, не умирают, а одного не миновать, — сказал отец.

В окно стучали дождевые капли, ветер заставлял глухо шуметь старые сосны на лужайке перед домом, на станции пофыркивал маневровый. Над головой, на чердаке, скреблись мыши, что-то с грохотом упало в сенях, и наступила тишина. Павел Дмитриевич ждал, что скажет отец еще, но скоро услышал негромкое сопение, постепенно перешедшее в свистящий храп. Он натянул на голову одеяло и почувствовал себя под ним спокойно и уютно, грызла лишь тревога за отца.

Диван скрипнул, и храп прекратился, старик, видно, повернулся набок. Немного погодя, когда снова на чердаке зашуршали мыши, подал голос сверчок. И Павел Дмитриевич вспомнил, что и раньше, когда он тут ночевал мальчишкой, под печкой пиликал сверчок. Он так и заснул под его скрипучую волынку.

2

Петя Викторов в трусах, с перекинутым через плечо полотенцем сидел на низенькой деревянной скамье в спортзале и смотрел, как на ринге делают выпады друг против друга Андрей Казаков и второразрядник Алексей Попов. Стройный высокий Андрей держался на ринге красиво, движения его были плавными, расчетливыми. Попов же был полной противоположностью ему: кряжистый, кривоногий, с широким лицом и приплюснутыми ушами. Большая голова набычена, взгляд исподлобья недобрый. Тренер говорил, что Алексей очень цепкий, настырный боксер и далеко пойдет, правда, есть у него недостаток: любит ближний бой и часто входит в клинч. Прижавшись к противнику, изо всех сил молотит его по корпусу, но за это судьи не особенно набрасывают очки. Попов старше Пети и Андрея на два года, он заканчивает в этом году школу и поставил перед собой задачу стать перворазрядником. Весной состоятся зональные юношеские состязания в Риге, тренер толковал, что и Андрей будет включен в сборную. Петя Викторов не надеялся на эту поездку: его дела обстояли не блестяще. У Андрея уже второй разряд и с десяток побед на юношеских соревнованиях, а Петя с трудом заработал третий, хотя вступили в секцию одновременно.

Попов опять прижался к Андрею и колошматил его боксерскими перчатками. Два хука были чувствительными. Тренер развел их, но через минуту Алексей снова притиснул противника к канатам. Тренер уже поднял руку, чтобы сделать предупреждение Попову, но тут произошло следующее: Андрей с силой обеими руками оттолкнул от себя верткого противника, резко выбросил перчатку вперед, и приоткрывшийся Алексей мгновенно очутился на полу. Он спокойно лежал с открытыми глазами и смотрел вверх, губы его шевелились. Казаков нагнулся над ним, глаза его стали удивленными, он все еще никак не мог поверить, что это чистый классический нокаут.

Тренеру пришлось побрызгать водой на Попова, чтобы тот окончательно пришел в себя. С трудом поднявшись и держась за канат, Алексей с кривой усмешкой произнес:

— Мастак ты, Андрей! Первый раз я с пола увидел потолок…

— И не последний, если будешь открываться, — проворчал тренер, усаживая его на стул в углу ринга. — А впрочем, Попов, сходи-ка в медпункт. Мне что-то глаза твои не нравятся.

Петя смотрел на друга и улыбался от уха до уха, он был искренне рад за него. Викторов никогда не испытывал зависти к Андрею. А Казаков будто был и не рад своей победе нокаутом, он протянул Пете руки, чтобы тот расшнуровал перчатки, зеленоватые глаза его смотрели мимо, лоб нахмурен, толстые губы недовольно поджаты.

По дороге домой он вдруг сказал приятелю:

— Знаешь, фиговый я боксер! Когда Леша лежал на полу, как мешок с зерном, мне стало жалко его… Только что перед тобой был живой сильный парень — и вот на тебе! Безвольная туша с мутными глазами. Все-таки бокс — жестокая штука!

— Какой удар! — не слушая его, восторгался Петя. — Прямой правой в челюсть! Вот увидишь, тебя теперь будут бояться на ринге.

— Думаешь, это хорошо?

— Попенченко шел на противника как таран и чаще всего побеждал нокаутами.

— Дотяну до первого разряда и брошу бокс, — задумчиво сказал Андрей.

— Ну и дурак! — с сердцем заметил Петя. — Тренер говорит, у тебя отличные данные, может, в чемпионы выбьешься.

— Не для меня это, Петро, — улыбнулся Андрей. — Радость победы мимолетна, а потом приходит разочарование. Что бы наш тренер ни толковал, но удар в голову — это травма, иногда сотрясение мозга. И я это всегда помню. А сегодня вдруг забыл…

— Вот развел антимонию! — фыркнул приятель. — У тебя появился удар, балда! Надо радоваться, а он какую-то ахинею порет.

— Ладно, куда мы сегодня пойдем? — перевел разговор на другое Андрей.

— Куда? — опять хмыкнул Петя. — Туда же, куда всегда, — в бассейн.

— Вот это спорт! — улыбнулся Андрей. — Забираешься на вышку, ступаешь на доску, раскачиваешься, резко выпрямляешься, сильный толчок — и летишь ласточкой вниз. Красиво, изящно, благородно! А тут лупишь по человеку мягкой кувалдой, обливаешься липким потом, глотаешь кровь с губы, а потом в зеркале любуешься на свою разбитую, несчастную рожу… Мне еще повезло, что нос ни разу не проломили.

— А у меня… — Петя дотронулся до переносицы, — вмятинка. А помнишь, с каким ухом я ходил в школу? Блин, а не ухо! Кстати, это мне Попов свинцом залепил на тренировке.

— Думаешь, она будет сегодня там? — спросил Андрей.

Он не смотрел на приятеля. Они шли в толпе прохожих по Невскому. Двое мальчишек в светлых нейлоновых куртках и джинсах. Влажный серый асфальт, влажные крыши зданий, влажное серое небо над городом. Вроде бы и дождя нет, а такое ощущение, что ты промок насквозь. Такое бывает в Ленинграде в ноябре. Падает с неба снег, а под ногами — мокрый асфальт. Снежинки тают, едва коснувшись его. Вода в Фонтанке маслянисто-черная, в ней отражаются чугунные решетки и здания. У берегов приткнулись катера, на тех, которые не закрыты брезентом, набросаны окурки, на дощатых палубах много красных листьев. Бурый узкий лист с зазубринами приклеился к ягодице бронзового юноши, сдерживающего взметнувшего передние ноги коня на Аничковом мосту.

Андрей любил осенний Ленинград, с удовольствием смотрел на старинные здания со сверкающими широкими окнами, дворцы; хотя вокруг были люди, ему казалось, что он один бредет по городу, забыл даже про Петю. Понемногу развеялось неприятное настроение после боя с Поповым. Какое было у него отрешенное лицо с остановившимися глазами!..

* * *
Она медленно поднималась на вышку, движения ее стройного тела в черном купальнике были легки и удивительно изящны. Андрею даже больше нравилось смотреть, как она поднимается на трамплин, чем когда, вытянувшись в бело-черную молнию, входит в зеленоватую воду бассейна. Она высокая, плечи и бедра у нее узкие, на белом лице выделяются светлые глаза. Переодевшись в раздевалке, она выходит оттуда с золотистым пучком на голове, на затылке ее длинные волосы защемлены большой черной заколкой.

Наверное, она обратила внимание, что двое мальчишек в дни ее тренировок приходят в бассейн, садятся на одну и ту же скамью и смотрят на прыгунов с вышки. Когда она выходит из зала, мальчишки идут позади почти до Садовой, там она садится на четырнадцатый автобус, идущий в сторону Лиговки, а они остаются у Гостиного двора. Ни один ни другой ни разу не сделали попытки подойти к ней и познакомиться.

Спортсменка поднялась на вышку, ступила на широкую доску, прижала тонкие руки к туловищу. На мокрой резиновой шапочке играли блики от ярких плафонов. На миг лицо девочки стало очень серьезным и сосредоточенным, потом она стала медленно раскачиваться на пружинящей доске, неожиданно легко оторвалась от нее, птицей взмыла вверх, потом, сделав чистое двойное сальто, с негромким всплеском вошла в воду. Когда она вынырнула и небрежно поплыла саженками к краю бассейна, где ступеньки, Андрей негромко зааплодировал: прыжок действительно был великолепен. Девочка слегка повернула голову в их сторону, легкая улыбка тронула ее губы.

— Интересно, как ее зовут, — провожая взглядом идущую по краю бассейна девушку, задумчиво сказал Андрей.

— Подойди и спроси…

— У нее должно быть красивое имя, легкое, воздушное… Ну… Майя или Алена.

— Прыгает она классно, — заметил Петя.

— А может, Ия?..

— Хочешь, я сегодня подойду и спрошу, как ее зовут? — сбоку взглянув на приятеля, сказал Петя.

— Зачем?

— Что зачем?

— А вдруг — Фекла или Дуня? — усмехнулся Андрей. — Пусть лучше останется прекрасной незнакомкой.

— Пошли, — локтем толкнул его в бок Петя. — Она уже переоделась.

— Она живет в красивом старом доме и вечерами выводит в парк на прогулку борзую, — продолжал Андрей.

— А может, боксера? Или шпица?

— Она очень красиво смотрелась бы с борзой.

— Я у нее спрошу…

— Ты убьешь тайну, — вздохнул Андрей. — Сейчас мы можем предполагать все что угодно, а когда узнаем, тайны не будет.

— Кто же тебе нравится — она или тайна?

— Тайна в ней, — рассмеялся Андрей.

— Иногда я тебя, Андрюша, не понимаю, — вздохнул приятель.

Небо над городом посветлело, кое-где в серой дымке заметны были бледно-зеленые промоины. Даже не верилось, что где-то над пухлым ватным одеялом сияет яркое солнце. На Невском, напротив «Пассажа», регулировщик показывал полосатым жезлом объезд машинам.

Тоненькая девушка с капроновой сумкой через плечо на длинном ремне неторопливо шагала впереди. Она в двухцветной курточке, на стройных ногах красные резиновые боты. Золотистый пучок волос покачивался в такт ее шагам. Она никогда не оглядывалась, никто ее не провожал, мальчишки даже не знали, есть ли у нее подруги. Иногда она, сидя на скамейке и наблюдая за прыгунами, разговаривала с моложавой женщиной в трикотажном костюме — тренером, перебрасывалась несколькими словами с другими девушками, но до остановки на Садовой всегда шла одна.

— Ты что, стесняешься к ней подойти? — уж в который раз спрашивал Петя.

— Она сама по себе, а мы с тобой сами по себе, — улыбался Андрей. — Главное, что она существует на белом свете и мы можем два раза в неделю смотреть на нее…

— Я могу и не смотреть, — ухмыльнулся Петя.

Он и впрямь не понимал своего друга: в общем-то такой решительный и смелый, Андрей явно пасовал перед этой тоненькой узкоглазой прыгуньей. На школьных вечерах спокойно приглашал девушек на танцы, свободно разговаривал с ними, острил, иногда читал им Блока. Из всех поэтов Андрей выделял Есенина и Блока. Нравились ему Бодлер, Теннисон, Китс, Шелли.

Петю поэты не интересовали, он увлекался зарубежными детективами. Лучшими писателями считал Конан-Дойла, Сименона и Агату Кристи. Детектив прочитывал залпом, потом делал небольшую передышку и брался за другой. Их много стали печатать в разных журналах. Раньше Петя Викторов и не подозревал, что существуют такие журналы, как «Подъем», «Волга», «Звезда Востока», «Уральский следопыт». В школе любители детективов обменивались друг с другом этими зачитанными до дыр журналами.

А Казаков к детективам был равнодушен, правда Сименона и Агату Кристи признавал. Он часами просиживал в читальном зале, библиотекарь разрешала ему даже заходить туда, где хранились пришедшие в негодность экземпляры. В книгохранилище Андрей разыскал сборник неизвестного для Пети поэта Франсуа Вийона, которого за бродяжничество в 1463 году на десять лет изгнали из Парижа. Наизусть декламировал его стихи:

…судьба одна!
Я видел все — все в мире бренно,
И смерть мне больше не страшна!
Очень любил Хемингуэя, Фолкнера, Вулфа. Отзывался восторженно о Стейнбеке, Бунине. Петя пробовал читать то, что предлагал ему Андрей, но от Фолкнера его тянуло в сон, он так и не одолел его «Деревушку», рассказы Хемингуэя были ему совершенно непонятны, а Бунин навевал такую зеленую тоску, что он на пятнадцатой странице закрыл книгу и с облегчением вернулся к своим испытанным детективам. Тут все тебя держит в напряжении, до конца не знаешь, кто убил. Читаешь, наслаждаешься, а в книгах, которые давал ему Андрей, иногда никакого сюжета не было — наворочено такого всякого, что голова пухнет, а удовольствия ни на грош. Андрей утверждал, что эти произведения заставляют задумываться о смысле жизни, а когда Петя спросил его, в чем же смысл жизни… так и не сумел ответить, сославшись, что на этот вопрос величайшие философы всех времен не сумели дать точный и ясный ответ. Андрей читал и древних философов, но Пете их книги не предлагал, знал, что тот и страницы не одолеет.

Петя Викторов ниже Андрея почти на голову, он светловолос, широколиц, большерот, ресницы у него редкие и рыжие, а глаза маленькие, водянисто-голубые. Дружат они с пятого класса и, что самое удивительное, никогда не ссорятся. Надо сказать, Андрей не корчит из себя большого умника, не кичится своей эрудицией, а самое главное — ценит Петю как художника. Ему нравятся эскизы, наброски к картине, которую Петя должен закончить через полгода. И еще одно — Казаков не навязывает Пете своих убеждений.

Петя побывал с другом в Андреевке, был на рыбалке на озере Белом, где на пленэре сделал много акварелей и зарисовок, и Андрей, в свою очередь, несколько раз приезжал в поселок художников — это не так уж далеко от Андреевки. Петин отец написал два портрета Андрея. Пете они не очень понравились, он загорелся сам написать приятеля, но тот решительно отказался, не объяснив почему.

…Незнакомка остановилась на автобусной остановке, они прижались к обшарпанной желтоватой колонне Гостиного двора, мимо шли и шли прохожие. Иногда они загораживали девушку. Она стояла чуть на отшибе, ступив на край проезжей части. Из сумки на плече торчала розовая ручка складного зонтика. Пучок на голове, оттопырившись у тонкой длинной шеи, концом своим доставал до узких плеч. Девочка не вертела головой, не высматривала нервно автобус, как другие, просто стояла и задумчиво смотрела продолговатыми глазами на проезжающие по Садовой машины и трамваи.

Четырнадцатый с шипением подкатил к остановке, распахнулись двери, ожидающие, пропустив выходящих, торопливо вскакивали в обе двери. Девочка вошла последней. Прощально качнулся конский хвост, блеснула черная заколка. Автобус, выждав немного, плавно влился в поток машин. На другой стороне улицы в широком окне комиссионного магазина ярко вспыхнула большая бронзово-хрустальная люстра. Наверное, продавец включил для демонстрации покупателю.

Петя улыбнулся, раскрыл большой альбом, с которым никогда не расставался, вырвал оттуда лист и протянул Андрею. На нем была изображена только что уехавшая девушка. Она стояла к ним в профиль, жгут волос причудливо изгибался, узкий глаз, опушенный длинными ресницами, смотрел вдаль, губы тронула легкая презрительная улыбка. Очертания фигуры набросаны небрежными штрихами, однако резиновые сапожки на длинных ногах тщательно выписаны.

— Я не видел, как она улыбается, — внимательно разглядывая рисунок, сказал Андрей.

— Нравится? Можешь взять.

— Ее улыбка…

— До улыбки Джоконды ей далеко, — рассмеялся приятель. — Улыбка Джоконды уже сколько веков — тайна!

Андрей аккуратно свернул рисунок в трубку и засунул в свою сумку.

— Ты — художник, — помолчав, сказал он. — Только вот что я тебе скажу: она умнее, чем ты думаешь.

— Это ты по ее прыжкам в воду определил? — насмешливо посмотрел на него приятель. — Ты ведь с ней не разговаривал? Может, откроет рот и такую понесет чушь…

— Это ты сейчас чушь несешь, — оборвал Андрей.

— Можно подумать, ты ее хорошо знаешь!

— Я знаю, — улыбнулся Андрей. — Уверен, что ей эти блоковские стихи понравятся:

Ты из шепота слов родилась,
В вечереющий сад забралась
И осыпала вишневый цвет,
Прозвенел твой весенний привет.
С той поры, что ни ночь, что ни день,
Надо мной твоя легкая тень…
Приятель уставился на него, почесал бледную вмятину на переносице и сказал:

— Андрюха, никак ты втрескался в нее?

— «Втрескался»… — поморщился приятель. — Петя, ты совсем не романтик! Вспомни, Дон-Кихот поклонялся Дульсинее Тобосской, которую никогда не видел, а Петрарка всю жизнь слагал сонеты Лауре, с которой и словом не обмолвился.

— Я знаю, почему ты не хочешь с ней познакомиться, — подумав, проговорил Петя. — Боишься разочароваться. Откроет пасть…

Андрей предостерегающе поднял руку, мол, заткнись, однако потом мягко заметил:

— Бедный Петя-Петушок Золотой Гребешок! Тебе еще не стукнуло пятнадцати, а ты уже такой закоренелый циник! Разве можно так относиться к женщине? А наша прыгунья? Да она тоненькая, воздушная, неземная… А ты — «пасть»!

— Когда при мне начинают восхищаться девчонками или кинозвездами, я всегда говорю, что они так же, как и все, едят, спят, сморкаются и…

— Петруччио, хочешь, я предскажу тебе твое будущее? — снова перебил его приятель. — Ты женишься на официантке из сосисочной на Невском, будешь стаканами глушить бормотуху, ругаться изощренным матом и раз в месяц попадать в вытрезвитель…

— И буду малевать плакаты к праздникам и вывески для магазинов, — вставил Петя.

— При всем при том ты будешь тонким современным художником, твои картины будут выставляться на выставках, покупаться музеями… — с улыбкой продолжал Андрей.

— Послушай, а кем ты будешь? — спросил Петя.

Они пересекли Невский подземным переходом и пошли по Садовой к цирку. С афиши кинотеатра «Молодежный» на них свирепо смотрел чернобородый Даниэль Ольбрыхский. Шел двухсерийный фильм «Пан Володыевский».

— Там очень натурально сажают одного мужика на острый кол, — кивнув на афишу, заметил Петя.

— Тебе только это и запомнилось? — насмешливо взглянул сверху вниз на него Андрей.

— Отвечай на мой вопрос, — потребовал приятель.

— Ты знаешь, я счастливее тебя! — рассмеялся Андрей. — Ты с детства знаешь, кем будешь, а я — нет. Представления не имею, что меня ждет впереди.

— Чего же радуешься? — подозрительно покосился на него Петя.

— Жить интереснее, когда не знаешь, что тебя ждёт, — рассуждал Андрей. — Некоторые люди пытаются узнать у цыганок, гадалок свое будущее. А зачем, спрашивается? Если все будешь знать наперед, то тогда какой смысл жизни? Солдат не будет носить в ранце жезл маршала и стараться хорошо воевать, потому что звезда и папаха маршала и так упадут на его голову; художник, писатель, композитор не будут оттачивать свое мастерство, потому что им обещали бессмертие.

— Я знаю, кем ты будешь, — задумчиво сказал Петя. — Писателем, как твой отец.

— Мой отец христом-богом заклинает меня не делать этого! — воскликнул Андрей. — И потом, нужен талант, а я, братец, на тройки пишу школьные сочинения.

— Зато стихи сочиняешь…

— Для стенгазеты? — усмехнулся Андрей. — Какая это поэзия! Дилетантство.

— Боксером ты не хочешь быть, поэтом тоже… Тогда кем?

— На Луну хочу слетать, походить по ней…

— Опоздал, — рассмеялся Петя. — Армстронг и Олдрин в июле тысяча девятьсот шестьдесят девятого года уже походили по Луне.

— Смотри, запомнил!

— Я на память не жалуюсь, — сказал Петя. — А ты поступай в авиационное училище. Оттуда легче всего попасть в космонавты.

— Я хочу пойти в кассу, взять билет до Луны или Марса, сесть у иллюминатора в ракету, как в самолет, и полететь туда, — продолжал Андрей. — Когда-нибудь ведь так и будет?

— Ну-ну, слетай, — улыбнулся приятель. — Не забудь мне оттуда привезти… симпатичную голубую марсианочку!

— Пошляк ты, Петя, — вздохнул Андрей.

Солнце с трудом распихало ватные облака, отыскало зеленоватое окошко и неожиданно ярко ударило широким лучом в огромную и красочную афишу на здании цирка. Нарисованный на ней карапуз Карандаш в широченных полосатых штанах и его знаменитый терьер будто вдруг ожили на афише, задвигались…

— Знаешь, кем я буду? — сказал Андрей. — Клоуном… Вот видишь, ты уже смеешься… Замечательная это профессия — людей смешить!

— Пока ты только меня смешишь, — заявил Петя.

3

Вадим Федорович давно уже замечал за собой, что больше месяца-двух не может работать на одном месте, начинает испытывать беспокойство, куда-то хочется уехать, — в общем, появляется неодолимая потребность сменить обстановку. И тут, как раз кстати, позвонили из Литфонда и предложили путевку в Дом творчества в Комарове. Несколько раз он навещал там знакомых писателей. Трехэтажный дом был окружен высокими соснами, напротив него стояло приземистое, с широкими окнами, деревянное здание столовой. В другом двухэтажном деревянном доме, покрашенном бурой краской, жил обслуживающий персонал. Пару комнат на втором этаже тоже занимали писатели, как правило начинающие. В главном корпусе селили известных. В Комарове поздней осенью обычно стоит торжественная тишина. Вниз к Финскому заливу вели неширокие песчаные дорожки. Такое впечатление, когда выходишь из электрички, что это маленький дачный поселок, но когда как следует познакомишься с ним, то начинает казаться, что поселку нет начала и конца. Среди сосен и елей спрятались сотни добротных дач. Улицы тянутся до Репина, бесчисленное количество переулков, тупиков — и все дачи, дачи, дачи. В самых высоких, красивых, сохранившихся еще с довоенных времен, расположились детские санатории, пионерские лагеря. Дом творчества писателей находится на улице Кавалеристов, неподалеку от платформы, где останавливаются электрички.

Казаков приехал в Комарово в середине декабря. Тридцать первого он должен был покинуть Дом творчества, потому что с первого января весь корпус безраздельно будет отдан ребятишкам, которые проведут здесь зимние каникулы.

С сумкой в одной руке и пишущей машинкой «Олимпия» в другой он в одиннадцать утра сошел с электрички и занял комнату, указанную в путевке, на третьем этаже. Разложив вещи, вышел в просторный вестибюль, где на широком диване сидели два почтенных старца, а третий за маленьким круглым столиком с кем-то разговаривал по телефону. «Привези мне в субботу зимнюю шапку, что-то похолодало, — рокотал он густым прокуренным басом в трубку. — Носки? Захвати пару шерстяных… Что? Звонили из Москвы? Ты сказала, что я в Комарове? Сказала, что я уже послал им статью о Пастернаке?..»

Сидящие на диване старички — один был абсолютно лыс, только у висков завивались в колечко белые волосики — равнодушно взглянули на Вадима и продолжали свою неторопливую беседу. Казаков подошел к деревянной доске, где в маленькие ячейки с номерами комнат были всунуты отпечатанные на машинке фамилии проживающих. С удовлетворением отметил, что тут Татаринов Т. А. и Ушков Н. П. Вообще-то знакомых фамилий было много, но Вадим близко мало кого знал. Мелькнула было мысль сразу зайти к Николаю, но решил сначала прогуляться по Комарову, спуститься к заливу: хотелось после шумного города побыть одному. До обеда еще три часа, всех знакомых увидит в столовой.

В Комарове, как и в городе, не было ни снежинки, хотя все говорили, что тут свой микроклимат, мол, когда в Ленинграде дождь и лужи, здесь солнце и снег. На дорожках поблескивали сосновые иголки, с залива дул холодный ветер, слышались глухие удары волн о берег. Вадим поглубже натянул на голову серую кепку, задернул повыше на коричневой куртке молнию и зашагал по асфальтовой дорожке в сторону Академического городка. Сезон давно закончился, и павильоны и ларьки, работающие летом, были закрыты. Через широкие окна видны поставленные на белые столы ножками вверх металлические стулья. Что-то грустное было во всем этом запустении, невольно представлялось солнечное лето — людские голоса, оживление, девушки в купальниках, с махровыми полотенцами, не спеша спускающиеся к пляжу, музыка, выплескивающаяся из транзисторов, солидные матроны, загорающие в шезлонгах на своих дачных участках, веселая детская возня на площадках, где сейчас, печально поникнув головами, мерзли за забором на ветру деревянные зебры, жирафы, слоны. Тропинки, ведущие к дачам, были засыпаны желтыми листьями и иголками. На зеленом заборе из почтового ящика торчала свернутая в трубку мокрая газета.

Мертвый сезон. На дачах почти никто не живет. Вот выпадет снег — и хлынут сюда лыжники. Хозяева дач расчистят засыпанные снегом тропинки, снимут ставни, из труб потянется в морозное небо сизый дымок… А пока тихо, серые облака медленно движутся в сторону залива. Даже отдыхающие не попадаются навстречу. Но Вадиму Федоровичу не было грустно, наоборот, он с удовольствием вбирал в себя эту благословенную тишину, нарушаемую лишь шорохом просыпающихся сверху сухих иголок. Извечный шум раскачивающихся вершин деревьев вселял в сердце тихую щемящую радость. Нет-нет напоминал о себе залив: приглушенный шум накатывающихся на берег волн приходил будто из-под земли. Неудержимо потянуло к морю, и Вадим Федорович, свернув с дорожки к красивой, с затейливой резьбой, даче на пригорке, стал спускаться вниз. Чем ближе к заливу, тем сильнее порывы ветра, деревья уже не шумят, а стонут, скрипят. С Приморского шоссе, что тянется возле самого залива, доносится шум машин. По обеим сторонам крутого спуска болотистые места, тут не видно дач. Они там, у залива. На песчаном берегу видны крашенные суриком днища перевернутых на зиму лодок. Большой красный буй, полузасыпанный песком, косо накренился к воде. Далеко впереди Казаков заметил бредущую по песку у самой воды пару. Ветер яростно трепал их одежду, старался сорвать головные уборы. Женщина опиралась на руку мужчины. Скоро холодный порывистый ветер прогнал их с пляжа, и Казаков снова остался один на один с неспокойным морем. Придерживая кепку рукой, он медленно побрел вдоль кромки залива. На гладком мокром валуне отдыхали две сгорбившиеся чайки, ветер взъерошивал им перья, наверное, брызги попадали на них, но птицы упорно оставались на месте.

Вадим Федорович приехал сюда, чтобы поработать над книжкой о разведчике Иване Васильевиче Кузнецове. Работа что-то продвигалась медленно, очень не хватало фактических материалов о том периоде. Кое-что прислал из Берлина верный Курт Ваннефельд, он писал, что больше его к полицейским архивам не допускают и добиться разрешения властей не так-то просто. Ваннефельд использовал все свои связи. Вадим Федорович понял между строк, что дружба его с советским журналистом не по нутру его буржуазным издателям.

Вернувшись из ФРГ, он снова и снова прокручивал в памяти все события, которые произошли с ним в Мюнхене: встречи с Боховым и Найденовым… Теперь он понимал, что Игорь готовил ему ловушку. Спасибо Курту — он в самый последний момент выручил его. Казаков корил себя за доверчивость, беспечность, с какой он вел себя в Мюнхене. Он слышал и читал о провокациях, которые устраивают за рубежом советским людям агенты разведок, но, как обычно бывает, к себе все это никоим образом не относил. Он позвонил Борису Ивановичу Игнатьеву, встретился с ним и все рассказал… Капитан попенял, что в свое время Вадим Федорович не рассказал о своей встрече в Казахстане с Игорем Найденовым, вернее — Шмелевым. Казаков и сам себя корил за это. Ведь когда Игорь подошел к нему в Мюнхене у гостиницы, он сразу его узнал, почему же там, в целинном совхозе, решил, что это все-таки не он? Ведь пришла же ему мысль в самолете, когда он возвращался из Казахстана, что тракторист-целинник — это Игорь Шмелев? А он эту; мысль начисто отринул и забыл думать об этом, хотя, собирая материал для книги, несколько раз встречался с капитаном Игнатьевым. Кстати, он теперь уже майор…

Мысли с Найденова перескочили на Вику Савицкую. Выходя на прогулку, он намеревался взглянуть на ее дачу. Щека, повернутая к заливу, горела от ледяного ветра, возвращаться тем же путем не захотелось, и он, перейдя шоссе, зашагал по тропинке в поселок. До обеда еще есть время, можно прогуляться до дачи Савицких. Она где-то неподалеку. Вернувшись из ФРГ, Вадим Федорович не позвонил, а сейчас вот вдруг вспомнил о ней…

Комаровские дачи, как правило, находятся в глубине участка. Идешь по улице, и домов почти не видно, одни сосны и ели за заборами. Двухэтажная дача Савицких тоже спряталась среди деревьев. Вадим Федорович уже прошел мимо нее, как что-то заставило его обернуться: в окне боковой комнаты на первом этаже сквозь плотные шторы пробивался электрический свет. На дверях гаража висел замок, прикрытый полиэтиленовой пленкой. На крыльце поблескивали сосновые иголки. Стоя у зеленого забора, Казаков раздумывал: постучаться в дверь или не стоит? Сегодня четверг. Вика, по идее, должна быть на работе. Наверное, родители пожаловали, — ее отец уже несколько лет на пенсии.

Он не зашел. Пройдя немного вперед, свернул на другую улицу и скоро вышел к Дому творчества. Из главного корпуса выходили в наброшенных на плечи куртках и пальто люди. В столовой уже вспыхнули люстры, на столах виднелись холодные закуски, приборы. Громко хлопала широкая застекленная дверь.

— Нашего полку прибыло! — услышал он мягкий тенорок Тимофея Александровича Татаринова. — Здравствуй, дорогой!

Улыбающийся седоусый писатель шел навстречу, распахнув объятия. «Неужели полезет целоваться?» — мелькнула мысль, и в следующее мгновение Татаринов смачно залепил ему поцелуй прямо в губы. Казакову не нравилась эта идиотская привычка людей искусства при встрече целоваться друг с другом и говорить «старик». Стараясь этого избежать, первым далеко вперед протягивал руку, пытаясь волевым движением предотвратить столкновение и неминуемый мокрый поцелуй. Иногда это удавалось. Но коренастый, грузный, с круглым животом, Татаринов пер на него, как танк, и ускользнуть от него не было никакой возможности.

— Ты что же не зашел ко мне? — сразу начал давить на него Тимофей Александрович. — Ишь ты, гордец, приехал и носа не кажет!

— Я час назад заявился, — стал оправдываться Вадим Федорович, удивляясь как это некоторым людям легко удается сразу делать других виноватыми.

— За нашим столом есть одно свободное место, — между тем говорил Татаринов, двигаясь с ним к крыльцу.

И опять Вадим Федорович безропотно подчинился, хотя ему нужно было зайти в номер, раздеться и руки помыть. Впрочем, это можно сделать и при входе в столовую, где раковина с краном.

Татаринов сбрил свою пышную бороду, оставил лишь короткие усы и стал еще больше походить на татарина. Розовая плешь стала шире, а красная шея могучее. Весь он излучал собой добродушие и довольство, лишь в узких острых глазах притаилась насмешка.

Настроение Казакова сразу улучшилось, когда немного погодя за их стол сел Николай Петрович Ушков. Целоваться они, естественно, не стали, потому что приятель тоже не терпел этой привычки.

— Я ждал тебя еще вчера, — сказал Ушков. — Звонил тебе — Ира мне и сказала, что ты взял путевку в Комарово.

Последнее время опять их отношения с женой ухудшилась. В какой-то мере из-за этого Вадим Федорович и поехал в Комарово. Выходит, Николай звонил, а она даже не поставила в известность об этом…

— Ребята, посмотрите вон на того типа, что сидит за столом, у самых дверей, — понизив голос, показал смеющимися глазами Татаринов. — Человек в противогазе! — Он громко рассмеялся.

— Москвич, кажется, очеркист, — вставил Ушков.

Очеркист с гигантским носом в вытаращенными глазами невозмутимо тыкал вилкой в мелкую тарелку и ни на кого не обращал внимания. За столом он сидел один.

— Надо бы отметить, Вадим, твой приезд, — сказал Тимофей Александрович.

— Я хотел поработать, — заикнулся было Вадим Федорович.

— Еще наработаешься, — осадил Татаринов. — Ишь ты какой прыткий! Сначала нужно акклиматизироваться. Или ты можешь вот так сразу с электрички за письменный стол?

— Могу, — улыбнулся Казаков.

— Коля, ты только посмотри на него! — рассмеялся Тимофей Александрович и обаятельно улыбнулся веснушчатой официантке, подкатившей уставленную тарелками тележку к столу. — Римма, золотце, мне бифштекс с яйцом. — Перехватив ее вопрошающий взгляд, брошенный на новичка, пояснил: — Вадим Казаков, прозаик, он будет сидеть с нами.

Римма поставила перед Вадимом Федоровичем тарелку с биточками с рисом. Ушкову достался шницель с картофельным пюре.

— Завтра утром на листке проставьте номер комнаты и сделайте заказ, — сказала Римма, двигая свою тележку к следующему столу.

В светлой просторной комнате скоро заполнились почти все столы. Каждый входящий в зал вежливо говорил: «Приятного аппетита». Казаков с любопытством осматривался: знакомых довольно мало. У окна в гордом одиночестве спиной ко всем сидел белоголовый, с аккуратными усиками человек. Вид у него был неприступный. В ответ на приветствия проходящих мимо он резко нагибал величественную голову и не глядя что-то негромко отвечал.

— Кто это? — негромко спросил Казаков.

— Ты не знаешь Алексея Павловича? — сделал удивленные глаза Ушков. — Его все знают.

— Классик? Где-то я его, наверное, портрет видел…

Ушков и Татаринов рассмеялись.

— Классик… бильярда, — сказал Тимофей Александрович.

— Алексей Павлович с самим Маяковским сражался за зеленым столом, — прибавил Николай. — Знаменитостей нужно знать, дорогой Вадим.

— Я в бильярд плохо играю, — улыбнулся Казаков и снова посмотрел на заканчивающего ужин величественного старца.

— Алексей Павлович и сейчас никому не уступит в бильярд, — заметил Ушков. — Рука у него твердая, а глаз зоркий.

Татаринов после ужина заявил, что на полчаса зайдет к известному профессору-терапевту — его дача неподалеку. Тасюня последнее время стала жаловаться на желудок, нужно договориться с профессором, чтобы он ее принял в своей клинике.

Прогуливаясь с Ушковым, Вадим Федорович подумал, что, пожалуй, Татаринов не даст тут ему спокойно поработать…

— Вырвался старик от своей Тасюни, — говорил Николай Петрович, — Вот и куролесит! Дождется, что она приедет сюда и увезет домой. Такое уже случалось. На днях жена одного поэта примчалась на такси и прямо из номера увезла муженька.

— Что же это за мужчина, который так зависит от жены? — покачал головой Казаков.

— Думаешь, мало таких, которые вертят своими муженьками как хотят? — усмехнулся Ушков.

— Мне кажется, Тасюня меня невзлюбила, — заметил Вадим Федорович.

— Значит, и старик от тебя отвернется! — резюмировал Николай Петрович. — В этой семейке все решает она.

— Помню, как мы с тобой у него были дома, — так она сычом на нас смотрела, — сказал Казаков. — Он, по-моему, тайком от нее написал мне рекомендацию в Союз писателей.

— Она многих не любит, а вот если ты ей понравишься, будет матерью родной, а старик станет на тебя молиться… А рекомендацию я его заставил написать. Знаешь, что он мне на другой день после нашего визита сказал по телефону? «Я не буду писать рекомендацию… Тасюня заметила, как твой приятель, Вадим, рожу кривил, когда я читал главу из романа…»

— Я боялся, что засну, — улыбнулся Казаков.

— А со мной он считается, я ведь его биограф!

— Расхвалил ты его в своей книжке оё-ей!

— Я действительно считаю его хорошим писателем. Последний его роман о Крымской войне великолепен… Кстати, в будущем году в план включено переиздание монографии о Татаринове.

— Тоже классика? — усмехнулся Вадим Федорович.

— Я палец о палец не ударил, чтобы ее переиздать, — продолжал Ушков. — Это жена Татаринова пробила. Она ведь насядет на издателей, как коршун!

В сгустившихся сумерках зайцем прыгало по рельсам огненное пятно: из Ленинграда приближалась электричка. На высоком бетонном перроне ждали всего двое мужчин. Они были в пальто с поднятыми воротниками, возле ног притулились большие сумки. С нарастающим шумом, ослепляя все вокруг, плавно затормозила электричка. В вагонах мало пассажиров. Двери раскрылись и через несколько секунд закрылись. Двоемужчин с сумками исчезли в тускло освещенных вагонах, в Комарове вышла целая группа длинноволосых парней и девушек в брюках. У одного за спиной на ремне гитара в чехле. Потоптавшись на перроне, они гурьбой пошли в противоположную от Дома творчества сторону. Ветер подхватил смятую пачку от сигарет и швырнул на шпалы. Из неплотно закрытой двери станционного строения, где продавались билеты, пробивалась желтая полоска света.

— А чего он бороду сбрил? — спросил Вадим Федорович.

— Тасюня так захотела, — рассмеялся Николай Петрович. — Она с ним за границу собирается.

— А борода-то при чем?

— Ну как же ее Тимофей поедет в Европу с дремучей бородищей? Заставила сбрить, со слезами умолил ее хотя бы усы оставить. Они все же придают какую-то мужественность.

— Для биографа великого человека ты слишком критичен, — насмешливо заметил Казаков.

— Ты знаешь, оказывается, можно быть хорошим писателем и вместе с тем… — раздумчиво начал Ушков.

— Я приехал сюда работать… — резко остановился Вадим Федорович. — Пошли на залив? Слышишь, как мощно бьет волна!

— Вообще-то старик обидится. Он ведь хотел отметить твой приезд.

— Зато Тасюня будет довольна, — улыбнулся Казаков.

— Ночью будет шторм, — взглянув на низкое черное небо, проговорил Николай Петрович.

Глава двадцать шестая

1

Светлые «Жигули» со скоростью семьдесят километров в час бежали по темному, посверкивающему изморозью асфальту. По обеим сторонам шоссе белел снег, он налип на ветвях деревьев, сровнял придорожный кювет. Шоссе было чистым, колеса машин слизали снег, оставив лишь тонкую полиэтиленовую пленку льда, незаметного глазу. Андрей Казаков и Петр Викторов сидели на заднем сиденье и смотрели на расстилающийся перед ними зимний пейзаж. Встречные машины с рокочущим шумом проносились мимо, все больше грузовые и автобусы, легковых мало. Серебристая лента асфальта, будто черная борозда, взрезанная гигантским плугом, развалила пополам холмистое белое поле. Монотонный гул мотора убаюкивал, от включенной печки волнами плыло дурманящее голову тепло. Разговор сам собой иссяк, и приятелей неудержимо клонило в сон. Наверное, разморило и водителя за рулем, неожиданно взвизгнули тормоза, как-то не так зашуршал под колесами асфальт, мальчишки разом открыли глаза и увидели, что привычная картина впереди странно изменилась: перед ними расстилалось не серое шоссе, а нетронутая белая равнина с раскорячившимся на косой бетонной подпорке телеграфным столбом, потом снова возникло стремительно набегающее шоссе с желтым молоковозом, едущим навстречу, шоссе тут же отпрыгнуло в сторону…

— Держись, ребята! — сдавленно произнес шофер. И тут «Жигули», казалось, оторвались от твердой земли и взмыли в воздух. Душераздирающий скрежет, тонкий вой мотора, потом на них обрушился град пинков и ударов, то вспыхивал свет, то наступала тьма, и, наконец, гнетущая тишина, нарушаемая лишь бульканьем и тихим потрескиванием. Откуда-то издалека пришел гул мотора, визг тормозов, хлопанье дверцы и голос:

— Эй вы, живы?

— На боку лежим, — подал голос водитель. — И колесо вертится… Как вы, мальцы?

— Вроде цел, — кашлянув, ошарашенно ответил Петя.

Лежащий под ним Андрей тоже зашевелился и пробурчал:

— Я думал, мы без пересадки прямо на тот свет отправились…

— Я, мать твою… башкой стекло пробил! — ругнулся водитель. — Опять позабыл пристегнуться ремнем!

«Хрумк-хрумк…» — приближались чьи-то шаги по снегу. Как в танке люк, открылась наверху дверца, и к ним заглянуло круглое озабоченное лицо незнакомого человека.

— Кажись, все целы, — после некоторой паузы заметил он.

Он помог им выбраться на снег, и тут неожиданно на них нашло беспричинное веселье, не слушая друг друга, они возбужденно заговорили. Водитель щупал голову и глупо хихикал.

— И нажал-то на тормоз чуть-чуть, сначала вильнула в одну сторону, потом в другую… — говорил он.

— Я думал, мы врежемся в столб, — вторил ему Петя Викторов, приплясывая на месте.

— Я вижу, асфальт куда-то вбок убегает, — рассказывал Андрей. — Потом деревья опрокидываются, дождь брызжет…

— Это я башкой стекло вышиб, — радостно вставил водитель.

— Давайте поставим машину на колеса, — предложил подошедший на место аварии человек в ватнике и валенках. — Не то из картера все масло вытечет.

Проваливаясь по пояс в снег, они довольно легко перевернули «Жигули».

— Гляжу, вас закрутило и несет прямо на меня, — рассказывал шофер молоковоза. — Ну, думаю, сейчас врежутся в меня! И тогда заказывай попу молебен… А тут вас перед самым моим носом еще раз развернуло и через кювет швырнуло в сугроб. В общем, счастливо отделались.

Останавливались еще машины, к ним подходили шоферы, закуривали и рассказывали про другие аварии, произошедшие в гололед на дороге. Кто-то предложил тросом выволочь «Жигули» из сугроба. Молоковоз встал поперек шоссе, медленно потянул машину. К счастью, неподалеку оказалась присыпанная снегом куча песка, и другие шоферы лопатами подсыпали его под скаты ревущего молоковоза. Расчистили путь и для «Жигулей». Когда машина уже стояла на обочине, кто-то вспомнил про ГАИ, но пострадавший водитель сказал, что машина не застрахована, никто не пострадал, так что нечего милицию беспокоить…

И скоро все разрешилось самым наилучшим образом: «Жигули», покашляв и почихав, завелись, поблизости, в райцентре, находилась станция технического обслуживания, и водитель, обдуваемый в лицо ледяным ветром, не спеша своим ходом поехал туда. Андрея и Петю захватил с собой стеклозаводский «КамАЗ», возвращающийся порожняком в Андреевку.

В просторной кабине «КамАЗа» было тепло, из приемника лилась легкая музыка. Молодой, с пшеничным вихром, лихо вымахнувшим из-под сбитой на затылок зимней кроличьей шапки, шофер обстоятельно расспросил про аварию, скорость, обозвал водителя «Жигулей» раззявой, мол, у него тяжелая машина — и то он в гололед не гонит ее свыше шестидесяти километров в час, а легковушка — это пушинка!..

Андрей почувствовал, как заныл бок, потом заломило правое плечо, колено… На лице у него никаких царапин не заметно, а вот у Пети бровь рассечена, будто он получил хороший удар боксерской перчаткой. Глядя с высоты своего сиденья на шоссе, Андрей предался размышлениям — не думал не гадал он в январе оказаться в Андреевке. Не случись бы авария, так и проехали бы мимо. И потом, как они попадут в дом? Может, у Супроновичей хранятся запасные ключи? Только вряд ли Дерюгин оставил… До начала занятий еще неделя. Петин знакомый — молодой художник Сева Пеньков, владелец опрокинувшихся «Жигулей», — толковал, что ему главное сейчас — это стекло лобовое вставить, а вмятины на капоте и крыльях он и в Ленинграде выправит, так что, возможно, к вечеру и прикатит в Андреевку. Значит, нужно думать о ночлеге и для него.

Идея зимой поехать к нему на дачу почти за триста километров принадлежала Пете Викторову, он прожужжал все уши своему знакомому Пенькову, что, дескать, в тех краях можно приобрести у населения в глухих деревушках старинные иконы, самовары и прочие редкие предметы домашнего обихода. Для пущей убедительности показывал медный складень, выменянный на бутылку водки… На позеленевшем складне были изображены какие-то святые. Понимающий в этих вещах толк, Пеньков заявил, что такой складень стоит больше сотни. Они побывали в пяти деревнях, куда было можно проехать, свернув с шоссе, и после длительных переговоров приобрели два медных самовара, невыразительную икону на доске и высокий латунный подсвечник, в который верующие в церквах вставляют тоненькие свечки на помин души. В общем, улов был небогатый, и они решили плюнуть на это дело и заехать в деревушку, где жил Петин дед. Андрея предметы старины не интересовали, он поехал с ними просто за компанию. Его привлекло путешествие на машине.

Пока Петя и Пеньков вели в избах переговоры, Андрей сидел в кабине и читал журнал. У Петиного деда они намеревались отдохнуть, походить на лыжах и порыбачить с зимними удочками на озере. И вот авария… Не остановись на дороге стеклозаводский «КамАЗ», они вряд ли поехали бы в Андреевку, уж скорее постарались бы добраться до Петиного деда, но туда ни одна машина не шла, а торчать неизвестно сколько на станции техобслуживания им не захотелось.

Вихрастый шофер оказался разговорчивым, он дотошно выпытал у Андрея про его родичей, — оказывается, он дальний родственник Абросимовых — внук Леонида Супроновича, да и сам носит эту фамилию, а зовут его — Михаил. Правда, с братьями и сестрами он редко видится: многие не живут в Андреевке, лишь приезжают в отпуск на лето. Вадима Федоровича он хорошо знает, даже показывал ему свои стихи…

Андрей обратил внимание на руки Михаила Супроновича: корявые, все в трещинах, а улыбка на его лице была чем-то неприятной. Отбрасывая с глаз вихор, шофер пристально вглядывался в дорогу, губы его шевелились, будто он и про себя что-то шептал.

— Может, кого еще и застанешь в поселке, — сказал Супронович. — Много понаехало отовсюду, на днях хоронили Дмитрия Андреевича…

Андрей хорошо знал Абросимова, не раз был с ним на рыбалке на озере Белом… Значит, Дмитрий Андреевич умер, когда Андрей был уже в отъезде, иначе бы он знал.

— Помер-то он в Климове, но привезли хоронить в Андреевку, — словоохотливо рассказывал шофер, крутя баранку. — Такое дал распоряжение… Его батька-то, Андрей Иванович, тута похоронен. Говорят, в войну он немцам дал жару, а сын его — покойный Дмитрий Андреевич — командиром партизанского отряда в наших лесах был…

— Отец приезжал? — поинтересовался Андрей.

— Почитай, вся ваша родня приехала на похороны… — наморщил лоб, вспоминая, шофер. — Как же, твой батька был! Это точно! Я их вместях с Павлом Дмитриевичем в столовке вечером видел.

Дома Андрей сказал, что поедет к Пете в деревню на все школьные каникулы, — вот удивится отец, увидев его в Андреевке! Если он еще там. Грузовик с прицепом свернул у железнодорожного моста с шоссе на проселок. Здесь дорога была заснеженная, на обочинах громоздились кучи грязного, со льдом снега, оставшиеся после прошедшего грейдера, а дальше, за посадками, снег девственно-белый, чистый. Вздувшимися суставами на голых промерзлых деревьях налипли тяжелые комки. Впереди над лесом ширилась ярко-желтая полоска. Михаил Супронович заметил, что завтра «вдарит мороз». Андрей уже узнавал знакомые места: справа железнодорожная насыпь, за ней красивый луг с разбросанными по нему могучими соснами, а дальше — густой бор, в котором они осенью собирали крепкие боровички. Андрей раз принес сто двадцать штук, один к одному. Помнится, Григорий Елисеевич Дерюгин восклицал: «Ой-я! Сколько наколупал! Прямо-таки чемпион! Завтра разбужу тебя пораньше — и снова в лес». Старательно почистил грибы, нанизал их на алюминиевую проволоку и положил сушиться на крашеную железную крышу, а потом ссыпал в мешочек, чтобы осенью увезти в Петрозаводск. Когда он об этом рассказал в Ленинграде родителям, отец рассмеялся, мол, Дерюгин и с ним проделывал точно такие же штуки: поахает, похвалит, а сушеные грибы уберет себе в мешочек… Мать возмущалась и корила Андрея, что домой не привез ничего…

— У меня нога заболела, — сказал Петя. Распухшая, с кровоточащей ссадиной бровь придала его широкому большеротому лицу зловещее выражение. Кажется, у него и нос малость раздулся.

— Это всегда после аварии, — жизнерадостно заверил Супронович. — Сначала ничего не чувствуешь, а потом только успевай считать синяки да шишки! Я разок на мотоцикле турманом летел через дорогу… — И он принялся живописно рассказывать об аварии, которую потерпел на климовском большаке прошлой осенью.

Мальчишки молчали, каждый думал о своем. «КамАЗ» с ревом преодолевал колдобины, их подбрасывало, сталкивало друг с другом, а Михаил — как тот самый конь, который, почуяв дом, все прибавлял и прибавлял ходу.

— А вот и наша Андреевка! — громогласно возвестил он. — Гляди, дымок из нашей трубы! Мать оладьи печет. Знает, что я их люблю.

Прогрохотал под колесами мост через Лысуху, мелкий сосняк расступился, и впереди показались черные деревянные дома с заваленными снегом крышами, меж ними величественно возвышалась каменно-кирпичная водонапорная башня. На круглой крыше ее со снежной шапкой и тонким громоотводом солнечно блистали круглые застекленные окошки.

* * *
— Людей ой сколько много было на кладбище, — бойко рассказывала Лариса Абросимова, стоя у земляного холмика, заваленного перевитыми черными лентами венками с искусственными цветами. — Папка сказал, что летом надгробие установят. Мраморное.

Свежая могила выделялась ярким желто-зеленым пятном среди заваленных снегом остальных могил. К ней была протоптана широкая дорога, желтые комки земли испещряли кругом снег, Андрей и Петя стояли с непокрытыми головами и смотрели на могилу. У самого красивого венка бронзовой краской на черной ленте было написано: «…районного комитета КПСС…» Лента смялась, свернулась трубкой, и дальше было не прочесть. На других венках бросались в глаза лишь отдельные слова. Юность и смерть — несовместимы. Мальчишки и девочка стояли у могилы, но остро ощущать потерю и самую смерть они не могли. Смерть казалась чем-то нереальным, невсамделишным, но сырой запах земли, чуть слышный звон жестяных листьев на венках, трепетание на холодном ветру траурных лент настраивало на печально-торжественный лад.

Андрей мучительно старался вызвать в памяти лицо Дмитрия Андреевича и не мог: лицо смазалось, расплылось. А вот грузную высокую фигуру Абросимова он помнил, слышал его густой хрипловатый голос. Он знал — потом все восстановится в памяти, но сейчас лицо покойного ускользало от его внутреннего взора.

— Бабушка говорила, что после смерти душа покойника три дня витает над могилкой, — тараторила Лариса.

Она была в зеленом пальто с беличьим воротником и заячьей шапке с завязанными на затылке клапанами. На ногах — мягкие белые валенки. Порозовевшая на легком морозе, с живыми глазами, она походила на диковинную южную птицу, случайно залетевшую в эти студеные края.

Петя Викторов с залепленной пластырем бровью с интересом поглядывал на нее, но, как всегда в присутствии девчонок, становился молчаливым и хмурым.

— И ты веришь в такую чепуху? — покосился на говорливую троюродную сестренку высокий и тоже мрачноватый Андрей.

— В мире так много еще всякого таинственного, — стрельнула карими глазами Лариса. — Мы вот стоим тут, болтаем, а дедушка Дмитрий все слышит…

— Во дает! — вырвалось у Пети. — Может, ты и в чертей веришь? И в Люцифера?

— Кто это такой?

— Как же ты не знаешь самого главного дьявола? — Петя раздвинул в улыбке толстые губы. Он вдруг разговорился: — Чертями и бесами в преисподней командует… Там ведь грешников на сковородках поджаривают, в кипящих котлах варят, пить не дают. Слышала про знаменитую Сикстинскую капеллу, в которой Микеланджело написал во всю стену свой «Страшный суд»?

— А ты ее видел? — спросила Лариса.

— На репродукциях, — вздохнул Петя. Он чуть было не брякнул, что был в Риме, но, бросив взгляд на Андрея, удержался.

— Страшный суд… — задумчиво произнесла Лариса. — И бабушка говорит, что на том свете за все придется ответ держать.

— Перед кем? — спросил Андрей. И ломающийся голос его вдруг прозвучал в кладбищенской тишине звучно и басисто.

— Ты что же, думаешь, я в бога верю? — звонко рассмеялась Лариса, но тут же спохватилась и прижала ко рту белую вязаную варежку: — Нехорошо смеяться на кладбище… Это вы ввели меня в грех.

— Что мы тут мерзнем? — первым спохватился Петя. — Эх, на лыжах бы покататься! — Он взглянул на девушку: — У вас тут есть горы?

— Горы-то есть, — улыбнулся Андрей. — А вот где мы лыжи раздобудем?

— В Мамаевский бор поедем? — оживилась Лариса. — А лыжи я вам достану!

— Мы будем кататься с горы ночью при луне, — размечтался Петя Викторов. — Такая бело-синяя ночь в стиле Куинджи.

— Ты художник? — спросила Лариса.

— Я еще не волшебник, я только учусь, — весело рассмеялся Петя.

— Может твой портрет написать, — заметил Андрей.

— Почему написать? Нарисовать, — поправила Лариса.

— Рисуют школьники, а художники — пишут, — солидно вставил Петя.

— Я думала, пишут только писатели…

— Вперед, в Мамаевский бор! — воскликнул Андрей.

И, позабыв про кладбище, они наперегонки побежали через молодой сосняк к поселку. Бросавший снежками в убегавших от него Петю и Ларису, Андрей вдруг остановился как вкопанный: поразительно отчетливо перед глазами вдруг всплыло морщинистое, с серыми глазами и кустистыми седыми бровями лицо Дмитрия Андреевича. Абросимов строго смотрел на него, — сжав губы, затем его лицо подобрело, от уголков глаз разбежались морщинки, в глазах вспыхнули яркие искорки… Андрей оглянулся на скрывшееся за розоватыми стволами сосен кладбище, разжал ладонь, и на дорогу упал снежный комок со следами его пальцев. Пожав плечами, он поддал носком теплого ботинка на толстой подошве ледяную голышку и бросился догонять убежавших далеко вперед Ларису и Петю.

2

Вернувшись к себе после разговора с боссом, Найденов в сердцах швырнул на письменный стол отпечатанные на машинке листки и замысловато по-русски выругался. Генрих Сергеевич Альмов, стучавший на пишущей машинке, сочувственно взглянул на него и заметил:

— Босс вчера на соревнованиях в Нюрнберге занял четвертое место по стрельбе. Рвет и мечет! Ему лучше нынче не попадаться на глаза.

— Где я ему возьму сногсшибательный сенсационный материал, если я в России уже сто лет не был? — сказал Игорь Иванович, усаживаясь на металлическое вращающееся кресло. — Целина, БАМ, спекуляции у комиссионок, видишь ли, ему надоели… Теперь подавай политические провокации в Москве! Я вытряс всю душу из этого вшивого композитора, что попросил политического убежища… Мямлит, мол, там ему не давали возможности творить свои бессмертные кантаты и симфонии, заставляли писать музыку на слова бездарных поэтов, пользующихся покровительством высокого начальства. В общем, все одно и то же. А я думаю, ему просто захотелось тут красиво пожить. Думает, что будет нарасхват, а сам и трех слов по-немецки связать не может.

— Ну, для музыканта это не имеет значения, — улыбнулся Альмов.

— Надоело мне, Генрих, заниматься всей этой чепухой… Там, в Штатах, все было ясно и просто: убрать такого-то политикана или пустить ко дну роскошную яхту с премьером марионеточного государства, которого и на карте-то нет…

— Напиши об этом!

— И слушать не хочет! Орет, мол, про наемников и не заикайся. Показали одного по телевизору, так куча писем от возмущенных граждан пришла…

— Пошли пива выпьем? — предложил коллега.

В пивной Игорь Иванович долго распространялся о тупости босса, который сам ни черта не может написать, а других критикует! Конечно, зря он, Найденов, сегодня сунулся к нему со своим материалом… Откуда же ему было знать, что босс проиграл соревнования?..

Генрих Сергеевич не спеша тянул светлое пиво из кружки и смотрел на приятеля карими, чуть навыкате глазами. У него продолговатое лицо с черными аккуратно подстриженными усиками, густые волнистые волосы, зачесанные назад, во рту поблескивают золотые зубы. Он считается хорошим работником, заведующий отделом Туркин его оставляет за себя, да и босс, наверное, на него так не шумит, как на Найденова… И зачем только Бруно сунул его в эту проклятую контору? Видно, нет у него способностей к журналистике. Да и какая это журналистика? Тут нужно обладать воображением барона Мюнхгаузена, чтобы угодить боссу… Игорь Иванович часами торчит в библиотеке, читает советские газеты, выискивает любую зацепку, чтобы хоть от чего-то оттолкнуться и написать расхожую статейку… У других это лихо получается, а ему босс все чаще швыряет в лицо скомканные листки с его «бездарной мазней», как он выражается. Если бы не Бруно, наверное, давно уже выгнал из редакции.

— На твоем стуле сидел сбежавший из СССР писатель, там он считался талантливым, а босс его через полгода вышвырнул, как полного бездаря, — сказал Альмов. — Ты не был в антикварном у ратуши? Там стоит за прилавком востроносенький такой человек с длинными волосами. В Москве он выпустил семь поэтических книжек, а здесь поторкался-поторкался по издательствам — там только диву давались: как такую муть могли печатать в СССР? Был официантом, потом кельнером в баре и, наконец, нашел свое призвание за прилавком.

— Думаешь, я тоже пустышка? — с кривой усмешкой взглянул на него Найденов.

— Мы тут из себя непризнанных гениев не корчим — делаем, что велят… Эфир — это не газета, слово вылетело — попробуй поймай. Поэтому мы никогда не даем опровержений, чего бы ни нагородили в микрофон!

— Столько помоев в этот эфир выплеснули, что на помойках ничего не осталось! — пожаловался Игорь Иванович. — А босс требует все новой и новой падалинки. А где ее взять?

— В первый раз, что ли? — попробовал его успокоить Альмов. — Поорет-поорет, да и забудет. Не одному тебе достается.

— Придумал! — после третьей кружки пива заявил Найденов. — Напишу про «несунов», что все дефицитное тащут из цехов, а потом из-под полы продают.

— Было, — усмехнулся Генрих Сергеевич. — Хочешь, продам тебе оригинальную тему?

— Выкладывай, — заинтересовался Найденов. — За мной не пропадет.

Альмов допил пиво, вытер усики бумажной салфеткой и полез было в карман, но Игорь Иванович движением руки остановил: мол, я заплачу.

— Напиши про гомосексуалистов из высшего света…

— Да ну тебя к черту! — разочарованно пробурчал Найденов и, подозвав официанта, расплатился.

* * *
Перед концом рабочего дня позвонил какой-то господин, назвавшийся Хайнцем Рювелем, и сказал, что ровно в семь вечера ждет его в маленьком ресторанчике, что у Баварского национального музея. Найденов стал было выяснять, что у него за дело к нему, но господин еще раз напомнил, что ждет в семь ноль-ноль. Он сам подойдет к нему. Игорь Иванович хотел было позвонить Бруно, но вспомнил, что тот позавчера выехал в Бельгию. Неожиданный звонок интриговал и тревожил: наверняка что-то связано с разведкой, поэтому первым побуждением и было позвонить Бруно. Впрочем, бояться ему нечего, однако на всякий случай Игорь Иванович заехал на своем «фольксвагене» домой и прихватил пистолет.

Войдя в ресторанчик и оглядевшись, безошибочно направился к столику, где в одиночестве сидел широкоплечий блондин с сигарой во рту. Перед ним открытая банка с голландским пивом, на тарелке: ветчина с зеленым горошком. Блондин поднялся навстречу из-за круглого столика, росту он был высокого, с выпуклой грудью.

— Господин Найденов, я рад вас приветствовать, — чопорно поздоровался и снова опустился на свой стул. — Пиво? Или русскую водку? — Все это проговорил без улыбки, сверля Найденова светлыми холодноватыми глазами.

— Виски, — машинально ответил Игорь Иванович, усаживаясь напротив.

Отпустив официанта, Хайнц Рювель оценивающе посмотрел на Найденова и наконец соизволил чуть приметно улыбнуться.

— У меня для вас очень приятное известие, — сказал он, наливая из банки пиво в высокий расширяющийся кверху стакан.

Пиво было янтарного цвета, с белой пенистой окаемкой. Игорь Иванович уже давно заметил, что немцы, в общем-то патриоты своей страны, гораздо охотнее заказывали голландское и датское пиво, чем свое, отечественное, да и вина пили заграничные, предпочитая из всех крепких напитков пшеничное шотландское виски.

У Найденова мелькнула мысль, что если есть справедливость на свете, то после неприятностей должна быть какая-то приятная отдушина… Взяв стакан с неразбавленным виски, он отхлебнул и молча уставился на незнакомца. В том, что он имеет отношение к разведке, Найденов не сомневался, а ждать чего бы то ни было приятного от этого ведомства не приходилось… Мысленно он сказал себе, что ни на какие их предложения, связанные с диверсионной работой в СССР, он не пойдет…

— Надеюсь, вы не забыли своего отца — Григория Борисовича Шмелева? Или, точнее, офицера бывшего абвера Ростислава Евгеньевича Карнакова?

— Он умер… в России, — спокойно заметил Найденов, узнавший об этом от Бруно.

— Он умер, как истинный патриот новой Германии, — внушительно заметил господин Рювель.

— Я это знаю, — насмешливо посмотрел на него Игорь Иванович. Неужели только за этим его пригласил сюда этот тип?

— Германия помнит заслуги господина Карнакова, — все так же внушительно продолжал Хайнц. — Вы являетесь его законным наследником…

«Сейчас скажет, что я должен тоже верой и правдой служить великой Германии, продолжать дело своего покойного родителя…» — про себя посмеиваясь над посланцем разведки, подумал Игорь Иванович.

— …Господин Карнаков много сделал для нас, — невозмутимо продолжал тот, — и его заслуги по достоинству оценены.

«К чему он все это? — размышлял, потягивая виски, Найденов. — Сказать ему прямо, чтобы на меня не рассчитывали?..»

— …На его счету в швейцарском банке накопилась значительная сумма…

«Я не ослышался?! — подался к собеседнику Игорь Иванович. — С этого бы и начинал, дубина!»

Сумма действительно была значительная. Рювель достал из кожаного черного дипломата бумаги и протянул Найденову:

— Здесь номер счета и завещание вашего отца. Завещание на Найденова Игоря Ивановича. Видите ли, Карнаков Ростислав Евгеньевич много лет назад составил завещание и переслал нам. Суммы на его счет поступали регулярно… Обидно, конечно, что ему не представилась возможность воспользоваться своими деньгами. — Он соизволил улыбнуться уголками губ, глаза при этом были такие же холодные. — Получить деньги для вас не представит никаких трудностей — мы об этом позаботились. Мы, немцы, любим во всем порядок…

Найденов одним духом допил виски, его собеседник щелкнул пальцами, и тут же вырос в почтительной позе официант. Хайнц заказал еще порцию виски, а себе пива. Ошеломленный свалившимся на него богатством, Игорь Иванович смотрел на Рювеля и глуповато улыбался. Этот чопорный человек начинал ему нравиться, возможно, он вовсе и не разведчик, а обыкновенный финансовый чиновник… А впрочем, какое все это имеет значение, если он, Найденов-Шмелев-Карнаков, теперь богач? Ну, богач — это громко сказано… Денег, оставленных отцом, хватит на три-четыре года безбедной жизни! А это не фунт изюму! Найденов может больше не думать о насущном куске хлеба, он купит яхту и отправится в кругосветное путешествие, один… А вообще-то можно Грету взять с собой. Страстная большеглазая Грета его не раздражала и не требовала больше того, что он мог ей дать. Игорь Иванович поддерживал с молодой немкой связь с самого своего приезда в Мюнхен. Ему захотелось подойти к телефону-автомату и позвонить подружке — вот обрадуется! Скажет ей, мол, бросай ко всем чертям свою обувную фирму, упаковывай чемодан — и да здравствует морское путешествие!.. А может, лучше уехать в Ниццу? Поиграть в фешенебельных клубах Монте-Карло? Или купить лучшие охотничьи ружья и отправиться в Африку? Наверное, миллионеры еще не всех львов и буйволов перестреляли. Осталось и на его долю… Мысли вихрем проносились в его голове. Хайнц молча смотрел на него и отхлебывал пенистое пиво. В его взгляде сквозила снисходительность: этот парень, думал он, обалдел от радости! Строит воздушные замки…

— Вы, наверное, будете много путешествовать? — спросил он, будто прочитав мысли Найденова. — Мы были бы вам весьма признательны, если бы вы перед отъездом заглянули к нам… Моя визитная карточка приколота к бумагам о наследстве… — Он предупреждающе поднял руку, заметив, что счастливый наследник нахмурился: — Вы не волнуйтесь, это сущий пустяк. Вы ведь не будете делать секрета из своего маршрута?

— Я на яхте уйду в море.

— К какому-то берегу рано или поздно вы ведь пристанете? — на этот раз широко улыбнулся Рювель. Улыбка сразу смягчила жесткие черты его непроницаемого лица.

«Разведчик… — вернувшись из заоблачных высот на землю, тоскливо подумал Найденов. — И ему очень бы хотелось, чтобы я пристал к «красному берегу…»

— Ладно, о делах мы еще потолкуем. — Хайнц кивком подозвал официанта, щедро с ним расплатился и, пожав руку Игорю Ивановичу, встал из-за столика. — Да-а, ваш брат барон Бохов в курсе всех этих счастливых событий… Он ведь тоже является наследником Карнакова, но отказался в вашу пользу. Благородный человек, не так ли?

Рювель ушел, а Найденов остался в полупустом ресторанчике. И надо было этому немцу под конец подпортить ему настроение! Вот она, капля дегтя в бочке меда… Прикончив вторую порцию виски, он снова пришел в хорошее настроение. В конце концов, он разведчик, и нечего думать, что его когда-либо оставят в покое. Он тоже стреляный воробей и как-нибудь сумеет обвести их вокруг пальца. В Европе он согласен действовать, а в СССР — ни за какие коврижки! Изотов — опытнейший разведчик — это даже Бруно признает — и то попался в руки КГБ!.. Странно, что Бруно перед отъездом ничего ему не сказал о наследстве.

Вернувшись домой и поставив в гараж машину, Игорь Иванович достал из холодильника бутылку «смирновской», закуску, включил телевизор и, смотря американский боевик, не спеша вытянул полбутылки. Позвонил Грете, чтобы немедленно приезжала. Хорошая все-таки баба — Грета! Безотказная. Не стала ссылаться на какие-то неотложные дела, а просто сказала, что через полчаса будет у него, даже не удивилась, а они должны были встретиться лишь через два дня.

Не отказал себе Найденов и еще в одном удовольствии: развалившись в кресле у цветного телевизора, поставил на колени аппарат и, ухмыляясь, набрал домашний номер босса, по которому можно было звонить лишь в исключительных случаях. Тот сразу взял трубку, коротко спросив, кто звонит.

— Я давно хотел сказать вам, босс, что плюю на вашу вшивую контору! — весело произнес он в трубку.

— Кто говорит? — рявкнул босс. — Я ведь все равно узнаю!

Найденов назвался и, равнодушно выслушав гневный поток слов, что этот номер ему даром не пройдет и что он бездарный писака и в придачу пьяница, лениво процедил:

— Я плевал и на вас, босс!

Трубка яростно хрюкнула, послышались треск и короткие гудки. Найденов снова набрал номер и, с удовольствием представляя, какое сейчас у этого разгневанного борова лицо, мстительно добавил:

— Вы, босс, отвратительный стрелок! И призового места вам больше не видать, как своих свинячих ушей. — И, довольный собой, повесил трубку.

За расчетом можно не заходить, — босс все равно не заплатит, да это теперь не имеет значения для Игоря Ивановича. Он налил еще водки, выпил и, стараясь сосредоточиться на фильме, стал ждать прихода Греты.

Наверное, он задремал в кресле, потому что резкий звонок заставил его вздрогнуть. Пригладив на голове волосы, с улыбкой распахнул дверь, даже не спросив, кто это. Вместо Греты в проеме возникла высокая фигура незнакомого человека в темно-синем плаще и надвинутой на глаза шляпе.

— Кто вы? — нащупывая в заднем кармане пистолет, спросил Найденов.

— Привет от босса, — хрипло ответил верзила, и в следующий момент Игорь Иванович почувствовал, как из глаз брызнули ослепительные искры, потолок в прихожей стал удаляться, а вешалка с одеждой закружилась как волчок. Остальных ударов ногой он уже не чувствовал.

Перешагнув через распростертое тело, человек в плаще зашел в комнату, налил в стакан водки, одним махом выпил, не закусывая. Достал из внутреннего кармана продолговатый конверт с марками, положил на край стола. Не снимая тонких лайковых перчаток, набрал номер телефона, коротко проговорил в трубку.

— Порядок, шеф, расчет с клиентом произведен по всем правилам…

Положил трубку на рычаг и, снова перешагнув через Найденова, вышел.

3

Это был уже, наверное, пятый звонок с утра.

— Привет, Вадим, — услышал он в трубке голос Вики Савицкой… — Признаться, я не ожидала от тебя такой смелости!

— Ты меня осуждаешь?

— Я тобой восхищаюсь! — рассмеялась Вика. — Удивительно, что ты до сих пор жив-здоров.

— Вроде бы мафии у нас нет, — ответил Казаков.

— Мой муженек Вася Попков сказал, что тебе это даром не пройдет. У Миши Бобрикова такие влиятельные друзья-приятели, что заставят редактора газеты дать опровержение. С тебя еще стружку не снимали?

— Кто же это может сделать?

— Опорочить на всю страну уважаемого начальника станции технического обслуживания… У Бобрикова много влиятельных знакомых, а он поклялся, что тебе этого не простит.

— Меня это как-то мало волнует, — сказал Вадим Федорович.

— А вообще ты молодец, Вадим! — на прощание заявила Вика и повесила трубку.

Казаков так и не понял, одобряет она его или осуждает. Очень уж голос у Савицкой был странный.

Фельетон «Мастер на все руки» появился неделю назад в газете. Казаков все же посчитал нужным поведать читателям о махинациях Бобрикова и его подручных. Несколько раз специально приезжал на станцию и в порядке живой очереди терпеливо дожидался, чтобы его обслужили. В первый раз он потерял целый день и ничего не добился, во второй раз «Жигули» помыли, наспех проверили, но машина, едва выехав за ворота станции, заглохла. Оказалось, автослесарь неправильно установил зажигание. На третий раз ему подменили генератор и похитили из багажника две крестовины. Кроме всего прочего, слесари самым нахальным образом выманили у него пятнадцать рублей, якобы за проверку сходимости колес, установку и ремонт карбюратора и сальника. Дескать, это дефицит и они поставили детали, которых днем с огнем не сыщешь…

Часами дожидаясь своей очереди, Казаков наслышался разных историй про злоключения автомобилистов, рвачество автослесарей, махинации начальника станции Бобрикова. Обо всем этом он написал хлесткий фельетон. Тема, конечно, не новая, но очень злободневная. Обнаглевшие работники станций техобслуживания делают все, что захотят, с автолюбителями. Мало того, что обдирают их как липку, так еще откровенно выказывают свое презрение: дескать, лопухи вы, лопухи! Особенно издеваются над неопытными автолюбителями. Поверхностно осмотрев машину, напишут такой счет, что волосы становятся дыбом. Если раньше брали за каждый «стук-бряк» по рублю и трешке, то теперь меньше пятерки или десятки не берут.

Звонки начались сразу же после появления фельетона — откуда только ни звонили! Интересовались, действительно ли факты соответствуют действительности. Мол, Бобриков известен как один из лучших руководителей в городе.

Вадим Федорович сначала пытался объяснять что-то, доказывать, потом махнул рукой и всем отвечал, что к напечатанному ему больше добавить нечего.

Был и один угрожающий звонок в половине первого ночи: неизвестный глухо пробубнил в трубку, что не советует Вадиму Федоровичу оставлять свой «жигуль» на улице, потому что все шины будут проколоты… Несколько раз Казаков ночью вставал, становился на стол и выглядывал в форточку на улицу, где стояли у тротуара его «Жигули». Пока шины были в порядке.

Ровно через неделю в другой газете появилась статья, в которой на все лады расхваливали Михаила Ильича Бобрикова: дескать, самый квалифицированный начальник станции техобслуживания, у него всегда порядок в хозяйстве, автолюбители довольны обслуживанием, и вообще его, Бобрикова, нужно на руках носить…

Позвонили из газеты и попросили прислать дополнительные материалы по станции, так как пришло несколько писем в защиту Бобрикова, даже одно — коллективное. Авторы писем в один голос утверждали, что начальник станции незаслуженно обижен, что вызвало возмущение автолюбителей, которые годами обслуживаются этой замечательной станцией, одной из лучших в Ленинграде.

Если у Вадима Федоровича и были некоторые опасения — он ведь от самого Бобрикова слышал, что у него «схвачены» очень влиятельные люди, — что фельетон вызовет отклики в защиту начальника, то действительность превзошла все ожидания. Звонили не только ему, но и в газету, откуда приходили все более недовольные требования подтвердить документально изложенные в фельетоне факты…

Позвонил даже Татаринов.

— Ну и дурак ты, Вадим! — в сердцах заявил он. — Приехал я на станцию обслуживания, а меня там встретили, как врага… Говорят, знаем вас, писателей-журналистов, обслужи вас, а вы потом напишете в газету… Чего же ты, чудачок, рубишь сук, на котором сидишь? Навредил не только себе, а и другим!..

Что же случилось, что даже нельзя задеть заведомого жулика? Кому на руку это восхваление, замазывание недостатков?

Снова зазвонил телефон. Вадим Федорович протянул было к трубке руку, но тут же отдернул: не станет он больше никою слушать! Надоело! Или он действительно дурак, или мир поглупел… От этой мысли ему стало смешно. Ишь куда замахнулся! Не мир поглупел, а что-то непонятное творится вокруг: людям показывают черное, а говорят, что это белое… Одни говорят, другие подхватывают, третьи повторяют. Кто-то, по-видимому, считает, что чем хуже, тем лучше…

Бесцельно бродя по городу, Вадим Федорович на одной из улиц увидел огромный, во всю стену, портрет. Чтобы такой написать, нужна целая бригада художников! Стена-то в пять этажей! Чернобровый человек с портрета смотрел на него и чуть приметно усмехался…

«Уж он-то, Брежнев, должен знать, что у нас происходит?» — подумал Казаков, зашагав быстрее.

Насмешливый взгляд с гигантского портрета неотступно следовал за ним.

4

Был ясный зимний день, холодно светило в зеленоватом безоблачном небе солнце, заставляя все кругом искриться, голубовато сверкать. Из домов вверх тянулись сизые струйки дыма, в прихваченных изморозью окнах возникали багровые всполохи пламени от русской печи. Озябшие воробьи стайкой опустились на обледенелую изжелта-голубоватую дорогу и склевывали кем-то просыпанный овес. Натужно воя, по улице протащился лесовоз с прицепом. Длинные сосновые стволы шевелились, как живые, кряхтели, просыпали на дорогу коричневую труху. Воробьи, будто комки грязи, разлетались из-под колес.

Со всех сторон окружил зимний лес Андреевку. Куда ни кинь взгляд, везде зеленым частоколом торчат остроконечные вершины огромных сосен. Высоко пролетавший реактивный самолет оставил над поселком неширокую белую полосу. Шумно прошли по улице ребятишки из школы, и снова в поселке стало тихо. К дому Абросимовых свернула невысокая девушка в зеленом пальто и серой заячьей шапке. В руках у нее завернутый в махровое полотенце глиняный горшок. Стуча обледенелыми валенками, поднялась по ступенькам, смахнула голиком снег и остановилась у двери: в петли засова вставлена обструганная палочка. Она вынула ее, вошла в дом. В горящей печке потрескивали дрова, на железном листе тлел выпавший уголек. Лариса поставила горшок с гречневой кашей с краю плиты, налила в закопченный эмалированный чайник воды из ведра. Распахнув чугунную дверцу, подложила сосновых поленьев и, присев на низкую скамейку и глядя в огонь, задумалась.

Это она виновата, что Андрей заболел: потащила на лыжах мальчишек за собой в Мамаевский бор — это километров шесть от Андреевки. Ей-то что, она привычная, а ленинградские гости, видно, на лыжи-то первый раз в жизни встали. Пока добрались до горы, оба упарились, — она ведь говорила, чтобы не ели горстями снег, так не послушались, и вот в результате Андрей схватил жестокую ангину. Пете Викторову ничего, а у него на другой день поднялась температура, глотать стало больно. Когда приехала за ним машина, Андрей уже не вставал с постели. Петя уехал один, а к троюродному брату вызвали врача. Даже сделали укол. Неделю провалялся с температурой, и только начал поправляться — на тебе! Куда-то свалил из дома! Она сходила в сени, потом заглянула в сарай — так и есть, ушел в лес на лыжах…

Выйдя из дома и снова вставив в петлю палочку, Лариса подумала, что узнай про такое Дерюгин — весь год бы брюзжал на всех, мол, в избе никого не было, а печка топилась, двери на замок не запирали вообще, зачем Семен Яковлевич Супронович доверил ключи мальчишке?.. Супроновичи предлагали ему и Пете пожить у них, но Андрей попросил ключи от дома Абросимовых. И не страшно тут ему одному темными ночами? Да еще после того, как покойника из избы недавно вынесли… Еду захворавшему родственнику приносила бабка Варя, жена Семена Супроновича, и она, Лариса. Картошку Андрей жарил сам, достал из подпола банку соленых огурцов, рыбных консервов. Чай пил с малиновым вареньем, которого с лета много заготовили. Наверное, ему тут понравилось, потому что не спешил уезжать. Допоздна горел свет в его комнате. Ларисе видны были со своего крыльца занавешенные ситцевой занавеской окно и тень от головы и книжки, которую он лежа читал.

Лариса уже дошла до своей калитки и тут почувствовала, как вдруг что-то изменилось вокруг: только что было светло, солнечно, и вот потемнело, стало тихо-тихо. Что-то мазнуло ее по щеке, потом по носу. Она подняла голову вверх и прижмурилась: с только что ясного неба бесшумно повалил густой пушистый снег. Еще в серой круговерти ворочалось лохматое бледно-желтое пятно — это все, что осталось от солнца, а небо исчезло — над головой раскинулась темно-серая курчавая овчина. Скоро девочка уже не видела дом Абросимовых, да и ее изба смутно прорисовывалась впереди, а толстая береза под окном превратилась в огромный крутящийся волчок, все быстрее и быстрее раскручивающийся. Водонапорная башня сначала отодвинулась, стала размазываться, а вскоре совсем исчезла. И Лариса услышала, наверное впервые в своей жизни, что падающий с неба снег поет. Чуть слышная шелестящая мелодия властвовала над притихшей Андреевкой. Она то удалялась, будто уходя в небо, то снова нарастала, вызывая в душе тихую, щемящую радость. Лариса не замечала, что хлопья облепили ее шапку, налипли на брови, ресницы, таяли на щеках. Она вслушивалась в эту небесную симфонию, старалась вобрать ее в себя, запомнить. «Поющий снег! — восторженно думала она. — Интересно, Андрей слышит?»

Она вдруг без всякой причины засмеялась, снежная музыка сразу оборвалась, оставив после себя протяжный угасающий звон лопнувшей струны. Девочка вздохнула и,осторожно ступая по снежной целине, пошла к своему дому.

* * *
Андрей поначалу не заметил, как начался сильный снегопад. Лыжня петляла по густому бору, и белые хлопья не вдруг пробились сквозь колючие ветви елей и сосен. Он был один в бору. Для него, горожанина, это чувство оторванности от мира людей было удивительным, незнакомым. В городе всегда и везде люди, даже ночью в своей комнате ощущаешь дыхание огромного города. А здесь только ты, лес и серое небо над вершинами деревьев. Теперь Андрею стало понятно стремление отца уехать из города сюда, в глушь. Он не раз говорил, что в Андреевке ему лучше работается… Да это Андрей и на себе ощутил: вчера после ужина вдруг достал из ящика старого комода школьную тетрадь в клеточку, сел за письменный стол и до глубокой ночи писал… Что это? Рассказ или просто размышления о поездке в деревни за иконами? Писалось легко и быстро, а когда оторвался, исписав полтетрадки, ощутил в себе небывалый подъем, а может быть, и самое настоящее счастье. Тетрадка лежит на столе… Утром он не стал перечитывать написанное, почему-то не мог заставить себя. В Ленинграде у него десятка три перепечатанных на машинке стихотворений. Три десятка из сотни! Печатал сам на отцовской пишущей машинке. Сначала делал массу ошибок, а потом наловчился. Отпечатанные стихотворения показались ему чужими… Наверное, оно так и есть. Все стихи были навеяны поэзией Есенина, Блока. Стихи возникали в голове легко, однако, записав их, Андрей почему-то не испытывал горделивого восторга. Редко кому их потом читал, разве только Пете Викторову. И то потому, что другу нравилось все, что сочинял Андрей. Отцу он почему-то постеснялся показать. Матери не показал потому, что она, как и Петя, относилась восторженно к словотворчеству сына. А ему хотелось не похвал, а серьезного критического разбора. Тогда он взял и под псевдонимом послал в молодежный журнал, но ответа еще не получил. Он дал адрес до востребования.

То прекрасное ощущение своей причастности к творчеству, которое он, Андрей, испытал вчера ночью, строча рассказ, было для него совершенно новым. Очевидно, потому он и не стал перечитывать написанное, чтобы не убить ту необычайную приподнятость, которую носил в себе до сих пор.

На запорошенную лыжню упала желтая еловая шишка. И только тут Андрей заметил, что она на глазах исчезла под мягкими хлопьями крупного пушистого снега. Машинально взглянув вверх, он увидел дымчатую, с желтоватым хвостом белку. Изогнувшись знаком вопроса и прицепившись к ветке, зверек с любопытством смотрел на него, а мимо летели и летели крупные снежинки. Они почему-то не приставали к лоснящейся шерсти животного. Одна снежинка коснулась ресниц, другая мазнула по скуле, третья увлажнила глаз. Белка коротко стрекотнула, без всякого напряжения перепрыгнула через верхнюю ветку, затем дымчатым клубком мелькнула меж деревьев и провалилась в сгущавшемся лесном сумраке. Лыжня едва была заметна, снег валил все гуще, вершины деревьев скрылись в клубящейся круговерти. Втыкая палки в белый наст, Андрей не спеша двинулся к поселку. Перед глазами все еще стояла маленькая любопытная мордочка с блестящими черными глазами. Лыжи издавали какой-то шипящий звук, дышалось легко и свободно, даже больное горло больше не беспокоило.

Мальчишка шел на лыжах и улыбался, он тогда еще не понимал, что с ним происходит, но ощущение внутренней свободы, какой-то взаимосвязанности с окружающим миром переполняло его, хотелось петь, кричать от радости. Казалось, пожелай он сейчас — и сможет оторваться от лыжни и полететь…

А снег падал и падал с низкого серого неба. На открытых участках лыжня уже не просматривалась, когда он вглядывался вдаль, отыскивая ее продолжение, то сосны и ели вдруг начинали медленно кружиться, будто в вальсе. Маленькие елки, спрятавшиеся в пышные голубые сугробы, шевелились, пытались дотронуться колючими ветвями до Андрея.

Когда он увидел, что летящий снег окончательно засыпал лыжню и перед ним ровная белая целина, то не испытал и малейшей тревоги: был уверен, что поселок вот-вот покажется. Он продолжал, мерно взмахивая палками, идти вперед. Смазанные смолкой лыжи легко скользили по рыхлому снегу, толстые деревья то расступались перед ним, то сближались, оставляя узкий проход. И, лишь упершись в лесной завал, Андрей понял, что заблудился. Кругом лес и кружащийся снег. В какой стороне Андреевка, он не знал. Потоптавшись на месте, он обошел преградившие ему дорогу поваленные деревья и заскользил дальше. Который сейчас час, он тоже не знал, часы оставил дома на комоде. Сумрак спустился на лес вместе со снегопадом. Он подумал, что смешно будет, если ночь застанет его в лесу. Но ведь в лесах водятся волки. Где-то он читал, что заблудившиеся, спасаясь от них, забираются на деревья… И тут он услышал характерный шум проходящего где-то вдали поезда. Прислушался и точно определил направление: поезд прогудел справа, значит, в той стороне и станция. И вообще, если все время идти прямо, то рано или поздно куда-нибудь придешь. Главное — не петлять и не менять направление. Андрей с удовлетворением отметил про себя, что вот он — городской житель, а начинает правильно ориентироваться в глухом лесу. Значит, в любом человеке где-то глубоко дремлют забытые инстинкты далеких предков.

Пот стекал по лбу, на губах он чувствовал его солоноватый вкус, ноги налились усталостью и уже с трудом передвигали отяжелевшие лыжи. Даже легкие алюминиевые палки, оказалось, имеют вес, иногда они никак не хотели вылезать из снега. Так радовавшая его прежде тишина теперь угнетала — хоть бы какая-нибудь птица крикнула или зверек пискнул. А снег все падает… Барон Мюнхгаузен в такой снегопад привязал уставшего коня к колышку и заснул в сугробе, а когда проснулся, то увидел своего скакуна на крыше колокольни. Оказывается, до оттепели он привязал его к куполу…

Идти дальше было бессмысленно, да и сумерки сгущались — уже с трудом можно различить впереди стволы, лишь белые хлопья усыпляюще кружатся перед глазами. Андрей прислонился спиной к шершавому стволу сосны, воткнул палки в снег и задумался. Где поселок, он не имеет представления, хотя шел точно в ту сторону, где прогрохотал поезд. Скоро наступит ночь, и идти наугад не имеет никакого смысла. Сейчас ему тепло, тянет в сон, но если он не будет двигаться, то скоро замерзнет. Не исключено, что ночью ударит мороз. Он читал о том, как попавшие в его положение люди, сморенные усталостью, ложились в снег и больше никогда не вставали. Значит, хочешь не хочешь, а надо идти куда глаза глядят. И еще подумал: отчего он не испытывает страха? Беспокойство, тревога — да, но только не страх… Ну что ж, это тоже, пожалуй, утешение!

Отдохнув, Андрей снова двинулся вперед. Лыжи визжали на весь лес, значит, уже подмораживает, да и снег вроде бы не такой густой, как раньше. И что это впереди? Будто избушка на курьих ножках, и из окна выглядывает… золотоволосая девушка в купальнике. Тоненькая стройная прыгунья с трамплина в воду… Выбившись из сил, он прислонился к дереву, потом сполз на снег. Ноги будто стали чугунными и не держали. Задрав голову, не увидел меж вершин ни одной звезды. Лес стал чужим, неприветливым. Впереди мелькнуло что-то зеленоватое. Какие же ночью глаза у волков? У собак — розоватые, у кошек — зеленые, а вот какие у лесных зверей? Он даже прикрыл глаза, чтобы представить себе хищного волка в лесу… Прикрыл, казалось, на секунду и с трудом разлепил: страшно захотелось спать. Подремать всего бы каких-нибудь пять-десять минут…

Схватив в обе пригоршни снег, растер щеки, лоб, затем медленно поднялся на ноги. И снова, уже ближе, вспыхнул зеленый огонек. Зажегся и погас. Сон как рукой сняло. Наверное, чтобы себя подбодрить, он сначала негромко крикнул: «Эй, кто там?!» Потом закричал громче: «Ау-у!»

— …ей! — донеслось в ответ.

«Эхо? — вяло подумал он. — Тогда почему «ей», а не «ау-у»?»

— Андрей! — совершенно явственно услышал он. Мелькающий меж стволов огонек приближался. Он был не зеленым, а красноватым. Да и голос Андрей узнал — это кричала Лариса.

Лариса была не одна, а с каким-то рослым парнем в солдатской шапке, сбитой на затылок. Во рту у него попыхивала папироса — это ее огонек разглядел Андрей.

— Я так и знала, что ты заблудишься в такой жуткий снегопад, — затараторила Лариса. — Разве можно одному уходить в лес на ночь глядя? Это тебе не по Невскому проспекту с Петей гулять.

— С Петей? — улыбнулся Андрей. Чего это она приплела его дружка?

— Закуривай, — протянул незнакомый парень пачку «Беломора».

Андрей машинально потянулся к ней, потом отдернул руку.

— Не курю, — сказал он.

— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — рассмеялся парень, сверкнув белыми зубами.

— Познакомьтесь, — вспомнила Лариса. — Это Ваня Александров.

— Чего нам знакомиться? — хмыкнул Ваня. — Я тебя знаю. Из дома Абросимовых… Видел на танцплощадке. С этим… рыжим.

— Это я рыжая, — засмеялась Лариса. — А Петя Викторов — блондин. И он — художник.

— И далеко я забрался в глушь? — спросил Андрей.

— Вон там речка Лысуха, — показал лыжной палкой Иван Александров, — а от нее рукой подать до Андреевки.

— Это тебя леший по бору водил, — заметила Лариса. — В нашем лесу леших уйма.

— Хоть одного видела? — покосился на нее Иван.

— Леший не любит людям казать свой лик, — без улыбки ответила девушка. — Он то прикинется черным вороном, то зверем лесным, а то — войдет в человека и водит его по кругу, пока в гибельную глушь не заведет или в топкое болото.

— Зачем это ему? — спросил Андрей.

Лариса открыла было рот, чтобы ответить, но ничего не смогла придумать. Действительно, зачем леший людей дурачит? Ей как-то это и в голову не приходило.

— Наверное, рассердился на людей, что зверей распугали, природу губят, — с улыбкой сказал Андрей.

— Это уж точно, — вздохнула девушка.

— Это тебе бабка Александра напела про лешака? — снисходительно улыбнулся Иван. — Ты больше слушай ее, она еще не то наплетет!

Александров ростом выше Андрея, побеленные снегом волосы кудрявились на лбу, поверх темного лыжного костюма надета меховая безрукавка. Взгляд дерзкий, самоуверенный. Он то и дело небрежно сплевывал через плечо. Лариса — в брюках и толстом сером свитере, на голове — белая вязаная шапочка с красным помпоном.

— Я раз заблудился за Утиным озером, — стал рассказывать Иван, — так пришлось ночевать у лесника. Он тоже про нечистую силу толковал, мол, дед-лесовик такие штуки выкидывает с людьми. И главное, сто раз был в тех местах, а тут будто и впрямь кто-то по кругу водит.

— Ты почему из дому ушел и печку оставил затопленной? — снова напустилась на Андрея девушка. — Мог дом сгореть.

— Не сгорел ведь?

— Ты, наверное, в отца своего пошел, — попеняла Лариса. — Мама рассказывала, он мальчишкой такое здесь вытворял…

— Я читал книжку твоего отца про войну, — вставил Иван. — Законная книжка! Про наши края. Даже Сову упомянул. Теперь вместо нее тут ворожит бабка Александра.

— «Законная книжка»! — передразнила Лариса. — Кто же так оценивает литературное произведение?

— Я! — ухмыльнулся Иван. — Тоже мне нашлась воспитательница!

— Ты печную трубу-то закрыла? — поинтересовался Андрей, почувствовав озноб.

Ему до смерти захотелось поскорее попасть в теплый протопленный дом. И чтобы там пахло сушеными грибами и луком, а на столе стоял чугунок с белой рассыпчатой картошкой… Он так отчетливо представил себе эту картину, что пришлось сглотнуть слюну. Есть зверски захотелось.

Стало совсем темно, лишь белели кругом сугробы да толстые стволы проступали перед ними. Залепленные снегом сосны и ели казались белыми шатрами без дверей и окон. Снежинки, касаясь лица, не сразу таяли. Подмораживало. Иван Александров шел первым, за ним — Андрей, шествие замыкала Лариса. Лыжи скрипели, палки с визгом вонзались в снег. Когда они вышли к железнодорожной насыпи, их ослепил яркий свет: со стороны Климова надвигалась на них смутная громада. Снежинки, сверкая алмазами, бешено плясали в широком, рассекающем мглу свете фары. Железный грохот колес слился с тягучим шумом висячего моста, через который проходил пассажирский. После ватной лесной тишины это было так неожиданно, что у Андрея заложило уши. Они молча стояли внизу и смотрели на проносящиеся мимо вагоны с квадратными освещенными окнами. Округлые, с выступами крыши вагонов были белыми. К одному из окон прилепилось круглое детское лицо. Казалось, замерший малыш пристально смотрел на них.

— Когда смотришь на пассажирский, самой хочется сесть в вагон и уехать куда-нибудь далеко-далеко! — задумчиво произнесла Лариса.

Андрей заметил, как Иван метнул на нее настороженный взгляд. Пассажирский остановился на станции — у него там стоянка три минуты. Андрей вспомнил, что у вокзальных дверей висит медный колокол. Хорошо, если бы он сейчас звонко ударил…

— А мне не хочется никуда из Андреевки уезжать, — помолчав, угрюмо уронил Александров и, снова бросив быстрый взгляд на девушку, прибавил: — К нам летом едут из городов… Где еще такие леса, озера?

— Тебе просто некуда ехать, — глядя в ту сторону, куда ушел пассажирский, заметила девушка.

— Ха! — насмешливо выдохнул Иван. — С аттестатом-то зрелости? Да я в любую сторону могу податься, если душа пожелает! Если меня что здесь и держит… — Он вдруг осекся и замолчал.

— И что же тебя тут держит? — поддразнила Лариса.

Иван лыжной палкой тыкал в ствол скособочившейся сосны — на снег просыпалась труха. Шапка его едва держалась на затылке. Глаза блестели, а тонкие губы крепко сжаты.

— И верно, что меня в этой глухой Андреевке удерживает? — вдруг широко улыбнулся он и посмотрел на девушку.

Лариса, не выдержав его взгляда, опустила глаза, потом снова вскинула их на Андрея:

— Тебе страшно было одному в лесу?

— Страшно? — удивился он. — Я не знаю, что это такое… Наверное, я никогда еще в жизни не испытал настоящего страха.

— Что же ты все-таки чувствовал один в лесу? — настаивала девушка.

То, что он чувствовал один в лесу, передать другим было невозможно. Это восторженное ощущение свободы, крыльев за спиной, беспричинного счастья, слитности с этим белым лесом… А страх? Его не было. Перед их приходом были усталость, апатия, сонливость, а страха не было.

Он не стал рассказывать, что с ним произошло. Когда человек впервые открывает для себя мир, об этом вот так вдруг не расскажешь…

— Небось вспомнил про волков, медведей? — подзадорил Иван.

— Про волков подумал, а про медведя — нет, — улыбнулся Андрей. — Да не пытайте вы меня, ребята! Не страшно мне было в лесу, а… хорошо! Очень хорошо. Так хорошо мне еще никогда не было.

— А мы его спасали! — разочарованно протянула Лариса. — Подумать только, отмахали двадцать километров! Даже съездили к Утиному озеру! Охрипли, крича тебе…

— Спасибо, ребята, — скатал Андрей. — Без вас я пропал бы.

— А говоришь, не испугался, — рассмеялся Иван.

— Черт побери, как есть хочется, — сказал Андрей.

— У тебя на плите целый горшок гречневой каши, — вспомнила девушка.

— Что же мы тут стоим? — воскликнул он. — Я сейчас с голоду умру! Ноги протяну!

— Не побрезгуешь, тут у меня в кармане завалялся кусок лепешки, — Иван протянул ему что-то завернутое в газету. — Это я для Шакала припас.

— Для кого? — удивилась Лариса.

— Приблудная дворняга ошивается на нашей улице… Я ее Шакалом прозвал.

Андрей вонзил крепкие белые зубы в черствую, припахивающую дымком лепешку, проглотил кусок и с улыбкой сказал:

— Никогда такой вкуснятины не ел, честное слово!

Конец второй книги

Вильям Козлов Время любить

Часть первая Возвращение Андрея

Да, верю, верю я, что все пред ним равны…

Но люди не для мук — для счастья рождены!

И сами создали себе они мученья,

Забыв, что на кресте пророк им завещал

Свободы, равенства и братства идеал

И за него велел переносить гоненья.

А. Н. Плещеев

Глава первая

1

Июнь 1983 года порадовал ленинградцев теплом и солнцем. Каменные громады зданий еще не раскалились настолько, чтобы излучать постоянный жар, переходящий в неподвижную духоту. Легкий ветер с Невы обдувал лица прохожих. Было жарко, но не душно. На Средней Рогатке, откуда начинается шоссейная дорога на Москву, стояла высокая большеглазая девушка в темно-синих вельветовых джинсах и клетчатой ковбойке с засученными рукавами. Лучи яркого июньского солнца позолотили ее длинные каштановые волосы, свободно спускающиеся на узкие плечи, заставляли прищуривать светлые, с небесной голубизной глаза. У ног девушки на асфальте стояла спортивная сумка. Синие, с белыми полосами кроссовки припорошила пыль. Сворачивающие с площади Победы машины не очень быстро проезжали мимо. Водители бросали на девушку любопытные взгляды, но она никак не реагировала на это. Стоило бы ей поднять руку — и любой, наверное, остановится. Иногда девушка бросала взгляд на часы, что синим огнем вспыхивали на ее тонком запястье, досадливо качала головой, недовольно поджимала подкрашенные губы. Она кого-то ждала, и этот кто-то явно опаздывал.

Вишневые «Жигули» с визгом остановились рядом, девушка встрепенулась, выпрямилась, провела узкой ладонью по гладкой щеке, будто отгоняя назойливую муху, нагнулась за сумкой. Стекло с шорохом опустилось, и показалась круглая голова с загорелым лбом и глубокими залысинами.

— Куда вас подбросить, красавица? — улыбаясь, спросил водитель.

В машине, кроме него, никого не было. Девушка разочарованно опустила руку с сумкой, переступила с ноги на ногу, небрежно уронила:

— Спасибо, я никуда не еду.

— Чем же вам не понравилась моя «ласточка»? — любовно похлопал водитель рукой по огненно сверкающей дверце.

Ему пришлось перегнуться через сиденье, и короткая шея побагровела от напряжения. Однако водитель лучезарно улыбался, не отрывая заинтересованного взгляда от девушки; он небрежно нажал на какую-то кнопку, и из кабины выплеснулась мощная красивая мелодия.

— С ветерком и великолепной стереомузыкой помчу я вас в туманную даль! — балагурил он, пожирая ее глазами.

— Вы поэт, — улыбнулась девушка. — Все это заманчиво, но я жду другого, кто помчит меня, как вы сказали, в туманную даль.

— Он, другой, конечно, на белой «Волге»? — насмешливо сказал водитель, приглушая музыку.

— На «мерседесе», — в тон ему ответила девушка.

Ожидающие поодаль попутного транспорта два парня с громоздкими рюкзаками и толстушка в малиновом спортивном костюме с белой окантовкой, видя, что произошла какая-то заминка, направились к «Жигулям».

— Ну, с «мерседесом» я не могу тягаться, — пробурчал водитель и, подняв стекло, резко тронул машину, даже не взглянув на махавших ему руками парней. Толстушка в спортивном костюме показала язык и погрозила вслед кулаком.

— Не кипятись, Мила, он, видно, любит высоких, длинноногих, — насмешливо проговорил один из парней, бросив на девушку в вельветовых джинсах оценивающий взгляд.

— Без вас я бы уже давно уехала, — не осталась в долгу Мила.

Девушка отвернулась и стала смотреть на площадь Победы. Два высоченных башенных здания и посередине сорокавосьмиметровый обелиск из гранита величественно открывали въезд на Московский проспект. Отсюда не очень отчетливо просматривались на площади скульптурные группы, установленные по обеим сторонам обелиска на массивных гранитных пьедесталах-пилонах. Солнечный луч рельефно высветил у основания обелиска победителей — бронзовых солдата и рабочего. Над площадью белым сугробом застыло облако, внизу по огромному кругу огибали памятник автомашины.

Девушка больше не смотрела на часы. Достав из сумки розовые солнцезащитные очки с большими круглыми стеклами, она надела их. Не обращая внимания на машины, прямо стояла, подставив солнцу нахмуренное лицо. Розовые очки с выпуклыми стеклами придавали ей вызывающий, неприступный вид. Парни и толстушка уехали на фургоне, покрытом выгоревшим брезентом. Уезжали на легковых и грузовых попутках и другие, а девушка все стояла у обочины и безучастно смотрела прямо перед собой. Пухлые губы ее сердито сжались, круглый подбородок выдвинулся вперед. Вся неподвижная фигура девушки выражала непоколебимую решимость ждать. Ждать сколько угодно.

Когда, немного не доезжая до нее, остановился зеленый, с брезентовым тентом грузовик «ГАЗ-66-01», девушка даже головы не повернула. От солнца ее нос и выпуклые скулы порозовели.

— Ты меня, Мария, извини, пришлось задержаться, — выскочив из кабины, сказал рослый широкоплечий парень с густыми темно-русыми, спадающими на лоб волосами.

Девушка перевела взгляд с него на грузовик, машинально сняла очки, глаза ее расширились.

— Мы поедем на этой… этом чудовище? — воскликнула она.

— Замечательная машина, — улыбнулся парень. — Даже с вентилятором. И скорость вполне приличная.

— Господи, Андрей! Ты не перестаешь меня удивлять… Я ждала тебя, гм… на «мерседесе»… — Она взглянула на часы: — Мало того, что на час двадцать опоздал, так еще прикатил на каком-то паршивом грузовике! Ты что, издеваешься надо мной?

— Надежный аппарат, — двинул ногой в скат Андрей. — А «жигуленок», понимаешь, меня подвел: на нем отец, оказывается, проехал без масла в картере, и вот мотор заклинило. Ремонту месяц, а нам нужно быть завтра в Андреевке.

— Где ты его взял? Угнал? Нас будет милиция догонять? Или теперь на вертолетах преследуют?

— У меня много, Мария, недостатков, но угонщиком машин я никогда не был.

— А мне тут один симпатичный толстячок предлагал поехать с ним в туманную даль на новеньких «Жигулях», — сказала она. — И с музыкой.

— Я бы его догнал и протаранил, — сделал зверское лицо Андрей. — Ты разве не знала, что я в гневе страшен?

— Ты умеешь сердиться? Что-то я этого не замечала.

— Чаще всего я сержусь на себя, — улыбнулся Андрей.

— Послушай, мне не хочется ехать на этом монстре, — плачущим голосом произнесла Мария. — К нему даже страшно подойти.

Грузовик как раз в этот момент, будто обидевшись, громко выстрелил из выхлопной трубы.

— Ты недооцениваешь мой «газон», — заметил Андрей. — Сиденья мягкие, есть даже подвесная койка…

— Где ты его взял? Пока не скажешь правду, не сяду.

— Меня попросил один мой хороший знакомый отогнать его после капиталки в Климово. Не мог же я отказать приятелю? И все равно ведь на чем-то нам нужно было добираться до Андреевки.

— Твой хороший знакомый не мог предложить чего-нибудь получше? Например, автобус «Икарус» или, на худой конец, вертолет?

Андрей нагнулся, подхватил девушку и вместе с сумкой понес к распахнутой дверце пофыркивающего грузовика.

— Мой знакомый пока еще не министр, а всего-навсего главный инженер авторемонтного завода, но, если ты хочешь, я познакомлюсь с министром гражданской авиации.

— Я не люблю на самолетах летать, — обхватив его за крепкую шею, проговорила Мария. Она улыбалась, покачиваясь на его руках.

Когда они миновали пост ГАИ на Московском шоссе и Андрей прибавил скорость, Мария заметила:

— А здесь и вправду хорошо… Такое ощущение, будто паришь в воздухе над всеми другими машинами.

— Ты что, никогда не ездила на грузовиках? — покосился он на нее.

— У папы «Волга», у моих знакомых — «Жигули», да и ты ко мне раньше приезжал, по-моему, не на грузовике…

— Я все забываю, что твой папа — шишка! — усмехнулся он.

— Не шишка, а известный филолог, — сделала вид, что обиделась, Мария. — Ясно, товарищ водитель грузовика?

— Как правило, громкими именами родителей дети прикрывают собственное ничтожество, — заметил он.

— Если ты имеешь в виду меня, то я еще просто-напросто никто, — не обиделась Мария. — Я студентка второго курса Ленинградского университета. И получится из меня филолог или нет, не знает никто, в том числе и я сама.

— Папа знает, — продолжал Андрей. И непонятно было, всерьез он или разыгрывает ее. — Он же устроил тебя в университет? И именно на филологический факультет?

— Представь себе, сама прошла по конкурсу, — с вызовом сказала Мария.

— Ты ведь не знаешь, какие меры предпринял твой папочка. Надавил на какие надо пружины — и ты прошла. Не прошла, а пролетела!

— Ты думаешь? — вдруг опечалилась она. — А я-то полагала, что я сама.

— Ладно, я треплюсь, — смилостивился Андрей. — Может, твой отец честный, справедливый, принципиальный… Как мой.

— Ты любишь своего отца?

— Я восхищаюсь им. Он никогда меня пальцем не тронул, не тыкал никуда носом, не поучал, не читал нотаций, а теперь с гордостью утверждает, что воспитал себе достойную смену. А я как-то не заметил, чтобы он меня воспитывал.

— Действительно, твой отец — замечательная личность! — сказала она. — Если ты в детстве не замечаешь, что тебя воспитывают, так это и есть самое умное, тонкое воспитание…

— Надо же! — покосился Андрей на девушку. — Какие вы там, в университете, все вумные…

— А ты разве не там, не в университете?

— Я забыл тебе сказать — я ушел с четвертого курса, — небрежно уронил он. — Перешел на заочное отделение… Решил поездить, осмотреться, так сказать, пощупать все, что нас окружает, руками…

— Ты опять меня разыгрываешь? — надула она пухлые губы, отчего лицо у нее стало совсем как у маленькой обиженной девочки.

— Точно так же мне сказала и мать, когда я ей сообщил об этом.

— А твой мудрый, тонкий, умный отец?

— Он ничего не сказал.

— Ничего-ничего?

— Он спешил как раз туда, куда мы сейчас с тобой едем, и произнес лишь одну-единственную фразу: «Павлинами рядиться медведям не годится». Второй день ломаю голову: что он этим хотел сказать?

— «Павлинами рядиться медведям не годится…» — раздумчиво повторила Мария. — Очевидно, пословица, а как вот ее к твоему дурацкому поступку применить, я в толк не могу взять.

— Дурацкому?

— Разве умно уходить из университета накануне его окончания?

— Не повторяй слова моей матери, а то я в тебе разочаруюсь, — сказал Андрей.

— Тогда скажи, куда мы все-таки едем на этой замечательной громадине с подвесной койкой и зачем.

— Ты же сама говорила, что со мной в огонь и в воду, — улыбнулся он.

Когда Андрей улыбался, лицо его становилось мягким, добрым, а серые глаза сияли. В самом центре зрачка вспыхивал острый огонек, от которого разбегались зеленоватые лучики.

— Секрет?

— Никакого секрета нет. Просто каждый год все мы из клана Абросимовых по традиции собираемся в Андреевке седьмого июня.

— Чем же знаменательна сия дата?

— У моей бабушки, у тети Гали и у полковника в отставке Дерюгина седьмого июня день рождения. Кстати, я тоже родился в июне, только не седьмого, а десятого. Правда, свой день рождения я никогда не праздную…

— Почему?

— Я еще не уверен, что мне вообще следовало родиться, — ответил он и даже не улыбнулся.

Мария скосила на него свои большие глаза, они у нее были прозрачными, с голубизной. Иногда в гневе темнели, а голубизна превращалась в синеву.

— Я и не знала, что ты так строг к себе, — после паузы сказала она. — Ты мне всегда казался самоуверенным, сильным, умным…

— Все мы кому-то кем-то кажемся, а на самом деле даже себя как следует не знаем.

— Ты действительно сын своего отца — оба говорите загадками.

— Может, мне следовало поступить на философский факультет? — думая о своем, обронил Андрей. — Правда, философов, подобных древним грекам, нынче не стало…

— Ты хочешь заполнить собой этот пробел?

— Я даже не знаю, чего я хочу, — с горечью вырвалось у него.

— В этом отношении ты не одинок…

— И ты, дорогая, комплексуешь? — покосился он на нее.

— Какое противное слово!

— Извини, я забыл — ты же у нас фи-ло-ло-гиня! — Последнее слово он произнес по складам.

— А что? Звучит! — рассмеялась она. — Почти гра-фи-ня!

— У тебя еще и мания величия, — поддел он.

— Потому я и разъезжаю на задрипанных грузовиках, — не осталась она в долгу.

Яркая зелень обочин, листва придорожных деревьев, низкие пышные белые облака, нависшие над поблескивающей сталью лентой асфальта, — все это радовало взгляд, отвыкший в городе от природы, простора. Шоссе то горбато вздымалось на холм, то, прогибаясь, скатывалось в зеленую низину, по обеим сторонам еще виднелись многоэтажные здания в лесах, позже пошли длинные сельскохозяйственные постройки, серебристые силосные башни, цветущие яблоневые сады. Дорожные рабочие, сбросив свои оранжевые куртки, ремонтировали кусок шоссе. Запах горячего асфальта ударил в нос. На обочинах неспешно разгуливали грачи, кося блестящими глазами на проезжающие совсем близко автомашины.

— Когда я выезжаю за городскую черту, у меня такое ощущение, будто я навсегда обрываю нить, связывающую меня с городом, — заговорил Андрей. — Все мои дела, заботы, неприятности остаются позади, а впереди — другая, интересная жизнь… Я понимаю, все это самообман, но ощущение приятное.

— Я редко покидаю Ленинград и потому ничего подобного не испытываю, — сказала Мария. — Да, Андрей, как же я покажусь у твоих родственников в таком наряде? Что они обо мне подумают? Скажут, хиппи какая-то!

— Тебя это очень волнует?

— В общем-то нет, но… А тебя не волнует?

— Меня уже давно не волнует, что обо мне люди подумают или скажут, — усмехнулся он. — Стоит ли на это обращать внимание?

— Боже! Какие мы непонятые, гордые, разочарованные в жизни… — насмешливо произнесла Мария. — Мы этакие Чайльд Гарольды, Печорины, Евгении Онегины…

— Почему все это во множественном числе? Ты обижаешь наших классиков.

— Мне так нравится.

— Каждый из них вошел в историю.

— Ты хочешь сказать — классики обессмертили имена своих героев?

— И себя, между прочим, — заметил Андрей. Наморщив лоб, он мучительно вспоминал понравившийся ему отрывок из знаменитой поэмы Байрона. Начал он неуверенно, останавливаясь и снова возвращаясь к началу, но затем голос его окреп и он с выражением прочел:

… И в мире был он одинок. Хоть многих
Поил он щедро за столом своим,
Он знал их, прихлебателей убогих,
Друзей на час, — он ведал цену им.
И женщинами не был он любим.
Но боже мой, какая не сдается,
Когда мы блеск и роскошь ей сулим!
Так мотылек на яркий свет несется,
И плачет ангел там, где сатана смеется…
— А я не помню наизусть почти ни одного стихотворения, кроме тех, что в школе заучивали наизусть… Ну вроде: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет, как дитя…» Или: «Плакала Саша, как лес вырубали, ей и теперь его жалко до слез…»

— Стихи я запоминаю, а вот ни одного телефонного номера не помню, — улыбнулся Андрей.

Он уверенно обхватил ладонями черную ребристую баранку, мощная большая машина бежала легко, теплый ветер завывал в ветровом приоткрытом окне. Больше восьмидесяти километров Андрей не мог выжать: все-таки машина из капитального ремонта, наверное, поставлен ограничитель скорости. Еще вчера он и не предполагал, что ему предстоит трястись в такую даль на грузовике. Он собирался отправиться с отцом на «Жигулях». За два дня до этого позвонил приятель отца — Николай Петрович Ушков — и попросил отвезти его с семьей на дачу на Карельский перешеек. Отец отвез, а вот назад «Жигули» пришлось тащить на буксире: почему-то вытекло из картера масло и, естественно, заклинило мотор. Подъезда к даче не было, но дотошный Ушков посоветовал поехать через каменистое поле с рытвинами. Там, очевидно, отец и повредил картер.

Отец поставил «Жигули» на ремонт и укатил в Андреевку на поезде. А тут как раз кстати позвонил знакомый отца — главный инженер авторемонтного завода — и попал на Андрея. Отец обещал у них выступить на читательской конференции. Узнав, что Казаков уехал в Андреевку, главный инженер рассказал, что приехавший из Климова за машиной шофер загулял в Ленинграде, попал в вытрезвитель и за все свои художества схлопотал пятнадцать суток. Из Климовской райзаготконторы шлют телеграммы: мол, скорее присылайте из капремонта машину, ко всем чертям летит план, без машины они там как без рук… Андреевка ведь Климовского района?..

Быстро смекнувший, что к чему, Андрей сообщил главному инженеру, что он шофер второго класса и готов отогнать в Климово грузовик. Обрадованный главный инженер пообещал тут же оформить путевку, прогонные документы и даже оплатить командировочные за двое суток. Андрей помчался на завод, быстро все оформил, нацепил спереди и сзади транзитные номера и с опозданием на один час двадцать минут предстал перед Марией у Средней Рогатки…

— Андрей, что это такое? — воскликнула Мария. — Что он делает?!

Он уже сам заметил, что идущие впереди вишневые «Жигули», выйдя на обгон, вдруг завиляли, прижались к боку «КамАЗа» с прицепом, потом развернулись поперек дороги и перед самым столкновением с мчащейся навстречу «Волгой» резко выскочили на обочину, перемахнули через придорожную канаву и, несколько раз перевернувшись на травянистой лужайке, замерли кверху днищем. Передние колеса продолжали бешено вращаться. «КамАЗ» ушел вперед, — наверное, водитель ничего не заметил, — а «Волга», не остановившись, прошелестела мимо. Все это произошло за считанные секунды.

Андрей нажал на завизжавший, как поросенок, тормоз, свернул на обочину, вымахнул из кабины и помчался к опрокинутым «Жигулям». Лобовое стекло разлетелось вдребезги, лишь в одном углу изморозью белели его остатки, верх был сильно помят, как раз над местом водителя крыша особенно сильно прогнулась, на сгибах отлупилась краска. Мотор заглох, но колеса все еще продолжали вертеться. Остро пахло бензином, в наступившей тишине слышалось негромкое зловещее потрескивание, бульканье. Невысокие березы отгораживали место катастрофы от шоссе, которое вдруг стало пустынным. Над головой сверкали на солнце телеграфные провода. Пожелтевший бумажный змей вяло трепыхался на них, зацепившись веревочным хвостом. Человек в машине не подавал признаков жизни. Солнце ярко светило, облака плыли над головой, в кустах чирикали воробьи. Заметив тоненькую струйку дыма, пробивавшуюся через вспученный капот, Андрей рванул дверцу на себя — она на удивление легко открылась, и на траву мешком вывалился тучный пожилой человек с закрытыми глазами. Лоб с залысинами был глубоко рассечен, но кровь почему-то не сочилась. Лицо будто присыпано мукой, под глазами обозначились синие мешки. Из-под капота уже не дымок тянул, а выползали длинные языки пламени. Подхватив раненого под мышки, Андрей потащил его подальше от машины. И только сейчас заметил, что рубашка сбоку вся красная от крови. Каблуки желтых полуботинок пробороздили две узкие дорожки в траве.

— Это он, Андрюша! — услышал он испуганный голос Марии. — Господи, он жив?!

Взглянув на лизавшее капот пламя, Андрей грубо крикнул:

— Беги к обочине, слышишь?!

Девушка удивленно взглянула на него и послушно побежала к шоссе. Андрей поднял раненого, как ребенка, на руки и торопливо зашагал за ней. Круглая голова на короткой шее безвольно покачивалась, кровь из раны в предплечье капала на зеленую траву, испачкала Андрею синие потертые джинсы, рубашку. Он осторожно опустил человека на землю, нагнулся и стал слушать сердце.

— Живой, — пробормотал он негромко и бросил взгляд на машину, почти не видимую за смятыми кустами.

Кажется, пламя стало меньше, однако немного погодя раздался взрыв, и черная копоть с огненным всплеском взметнулась над кустами. Пламя достигло телеграфных проводов, и бумажный змей вспыхнул и рассыпался в прах. На зеленую траву плавно опустились черные клочки.

— Я всегда считал, что машина взрывается при аварии только в кино. Это так эффектно, — негромко произнес Андрей, глядя на бушующее пламя. Запахло горящей обшивкой, резиной. Андрей резко повернулся к побледневшей девушке: — Вот что, Мария, ты сядешь в кузов вместе с ним, ну поддержишь его за голову, а я погоню в ближайший медпункт. По-моему, впереди большой поселок, там наверняка ГАИ и медпункт.

— Он… не умрет, Андрюша?

Но тот уже не слышал, он подбежал к своей машине, откинул задний металлический борт, бегом вернулся и, снова взяв на руки раненого, понес к машине. Мария шла за ним.

— Лезь в кузов, — командовал Андрей. — Подсунь ладони под голову! Да не бойся, не укусит!

Устроив раненого на металлическом полу, он достал из кабины свою светлую куртку, подложил под голову. Девушка смотрела на него расширившимися потемневшими глазами, нижняя пухлая губа у нее чуть заметно дрожала.

— А ведь я могла быть в этой машине… — потерянным голосом произнесла она. — Этот самый дядечка уговаривал меня поехать с ним. Говорит, с музыкой прокачу. И вот прокатился…

— Я поеду быстро, ты смотри, чтобы он не стукнулся обо что-нибудь, — подавая девушке сумку, говорил Андрей. — Сядь рядом на этот чертов бак и придерживай его.

Мария, однако, уселась прямо на пол, вытянула почти до борта свои длинные ноги и осторожно положила голову человека на колени. Губы раненого искривились, он издал негромкий стон.

— Слава богу, живой, — прошептала Мария.

— Может быть, я все-таки не зря родился, если спас одного человека от верной смерти? — задумчиво глядя на дымящуюся за кустами машину, проговорил Андрей.

— А что бы делала тогда я? — тихо произнесла Мария.

— Ты? — перевел на нее недоуменный взгляд Андрей.

— Как бы я жила на белом свете, если бы не было тебя, дорогой?..

— Жизнь и смерть ходят совсем рядом, — сказал он. — Как влюбленные, рука об руку.

— Я никогда о смерти не думала…

— А зачем о ней думать? Я где-то прочел: смерти не нужно бояться, пока мы живы — ее нет, а когда она придет — нас не будет.

— Мрачная цитата, — заметила Мария.

Андрей откинул рукой волосы с глаз и пошел к кабине. Грузовик свирепо взревел, рванулся с места.

Над горящей машиной на большой высоте совершал свои плавные круги облитый солнцем золотистый ястреб.

2

Большой абросимовский дом смотрел на дорогу пятью окнами. Наверху балкончик с застекленной дверью в верхнюю пристройку. Невысокие яблони стояли между грядками ровными рядами, как солдаты в строю, у палисадника густо разрослись пахучая черная смородина и колючий крыжовник. На грядках вызревала крупная клубника. Рядом с калиткой большие высокие ворота, которые подпирались дубовой перекладиной и запирались на висячий замок. Зацементированная узкая тропинка вела к покрашенному зеленой краской крыльцу. Вдоль забора, отделяющего участок Абросимовых от детсада, росли вишни. Кто бы ни проходил мимо, обращал внимание на тщательно и любовно ухоженный участок. Здесь все было спланировано продуманно: грядки по бокам залиты цементом, ни одного сорняка не заметишь на них, стволы яблонь выбелены известью, забор свежевыкрашен, под водостоком стоит красная бочка, на коньке железной крыши вытянул длинную шею с розовым гребнем на голове жестяной петух. В непогоду петух бесшумно поворачивался, указывая клювом, в какую сторону дует ветер. И во дворе был идеальный порядок: стройматериалы сложены под навесом сарая и покрыты рубероидом, железобетонный колодец накрыт круглой деревянной крышкой с ручкой, цинковое ведро подвешено на специальный крюк. Рядом с колодцем большая бочка для воды. На зеленой лужайке перед картофельным полем ни одна травинка не смята, на отцветших одуванчиках еще белели редкие пушинки.

Когда-то перед домом стояли четыре красавицы сосны, теперь сохранились лишь две. Советская Армия освобождала Андреевку в 1943 году, снаряд угодил в крайнюю сосну и расщепил ее пополам. Две оставшиеся сосны могуче развернули свои огромные ветви по сторонам, толстые, в лепешках серой коры стволы и вдвоем не обхватить. В просвете между соснами виднелась белая оцинкованная крыша железнодорожного вокзала с конусной башенкой. Вокзал в войну не пострадал, хотя немало на путях взорвалось фугасных бомб.

В доме Абросимовых в это июньское лето собралось пятнадцать близких родственников, не считая Марию Знаменскую, приехавшую с Андреем Абросимовым. Взрослые оживленно хлопотали по хозяйству, готовились к семейному празднику, молодежь с утра ушла на Лысуху купаться, самые маленькие Абросимовы, Казаковы, Дерюгины шныряли по дому, комнатам, залезали на чердак покопаться в старых вещах и книгах. За ними зорко следил Григорий Елисеевич Дерюгин. То и дело слышался его негромкий укоряющий голос:

— Ой-я-я! Ты зачем, Сережа, надел соломенную шляпу? Повесь на место. А ты, Оля, опять топталась на траве? Шли бы лучше за ворота, там и гуляли, а то крутятся под ногами, мешают, одна от вас морока!..

— Папа, ну куда ты их гонишь? — возражала его дочь Нина Григорьевна. — Выбегут на дорогу, а там машины… Пусть поиграют на лужайке.

— Ой-я-я! — ворчал Дерюгин. — Мы тут с Федором Федоровичем каждую травинку бережем, а они все затопчут.

— Для кого бережете? — вступала в разговор полная русоволосая сестра Вадима, Галина Федоровна. — На то и трава, чтобы по ней ходить.

— Это тимофеевка, мы с Федором Федоровичем за семенами в колхоз ходили, — отвечал Григорий Елисеевич. — Скосим, отнесем соседке, а она нас молоком обеспечивает.

— Приехали на природу! — негромко, чтобы не услышал Дерюгин, говорила чернявая жена брата Вадима, Геннадия Федоровича Казакова. — Ступить на траву нельзя, сорвать ягоду — упаси бог! Это же дети…

— Папа, я тебе привезла мемуары Рокоссовского, — переводила разговор на другое младшая дочь Дерюгина, Надежда Григорьевна. — А книгу маршала Штеменко не достала.

— Штеменко был генералом армии, — солидно поправлял Григорий Елисеевич.

Федор Федорович Казаков, худой, морщинистый, с седоватыми жидкими волосами, сидя во дворе на низкой скамейке, чистил картошку. На узкой спине, обтянутой выгоревшим железнодорожным кителем, выступали острые лопатки. Очищенные клубни он бросал в эмалированную миску. У ног его на траве пристроилась десятилетняя внучка Марина. Она сувлечением читала книжку. Когда на страницу попали капли от брошенной в миску картофелины, девочка вскинула на старика темные глаза и недовольно произнесла:

— Дедушка, ты меня обрызгал! И книжку — тоже.

— Не стыдно, дед чистит картошку, а ты расселась на траве и нос уткнула в книжку? — тут же заметил Григорий Елисеевич.

— Дедушка мне не разрешил, — ответила острая на язычок Марина. — Сказал, что я слишком много шелухи срезаю.

Этот аргумент безотказно подействовал на скупого Дерюгина. Отстав от девочки, он подошел к другому внуку Казакова — шестнадцатилетнему Саше, склонившемуся у допотопного мотороллера «Вятка». Свесив длинные желтые волосы на глаза, тот подтягивал ключами трос сцепления. Прямой абросимовский нос юноши был запачкан солидолом, руки в масле. На круглых, с белым пушком щеках высыпали веснушки. Саша был молчаливым, стеснительным пареньком. Он увлекался сначала французской борьбой, а когда до Великополя докатилась мода на дзюдо, занялся этим видом спорта. Говорить о своих успехах не любил, как и показывать приемы.

— Давно выбросить надо эту ржавую развалину на свалку, — ворчливо заметил Григорий Елисеевич. — Ника кого толку от нее не будет.

— Налажу, — коротко ответил Саша, не отрываясь от дела.

Дерюгин только рукой махнул.

Мотороллер «Вятка» был выпуска 1965 года, на нем откаталось в Андреевке не одно поколение подрастающих Абросимовых. Привез его сюда из Ленинграда Вадим Федорович Казаков. Учились ездить на нем все кому не лень. Даже Григорий Елисеевич попробовал, но после того, как выломал в заборе две жердины и вывихнул мизинец на левой руке, остыл к мотороллеру. На нем ездили на рыбалку, даже приспособили тачку на велосипедных колесах, гоняли за грибами, ягодами.

Годами стоял он в темной кладовке без движения, потом находился какой-нибудь энтузиаст, доставал запасные части, ремонтировал, и снова «Вятка» весело урчала на лесных дорогах, возя на себе рыбаков, грибников, ягодников. Последний раз «Вятку» отремонтировал Андрей Абросимов — он поставил новые колеса, тормоза, систему зажигания. Мотороллер два сезона побегал и снова вышел из строя. А теперь вот Саша занялся им.

— Вывел бы ты его, горе-мастер, за ворота и там ковырялся, — не мог успокоиться Григорий Елисеевич. — Накапаешь тут масла, да и бензином воняет.

— Бак пустой, — буркнул Саша.

Выпрямился во весь свой внушительный рост, отвел испачканной рукой длинные желтые волосы с глаз, собрал в брезентовую сумку инструмент и молча повел мотороллер со двора. Плечи у него широкие, но еще спортивной крепости юноша далеко не достиг. Впрочем, утверждают, что для овладения приемами дзюдо необязательно быть очень сильным, тут необходимы ловкость, увертливость, хорошая реакция. Андрей Абросимов и Саша Казаков вчера померились силами на берегу речки. Андрей владел боксом, самбо, в армии был в десантных войсках, да и на вид богатырь — недаром все Абросимовы говорят, что он пошел в своего могучего прадеда Андрея Ивановича Абросимова, похороненного в Андреевке.

Прочитав в детстве книгу отца, в которой рассказывалось о подвиге Абросимова, Андрей решил взять себе фамилию прадеда. Написал заявление, сходил куда надо и получил паспорт на фамилию Абросимов. Матери все это не очень понравилось, а отец по этому поводу ничего не сказал. Андрей Иванович и для него был легендарной личностью. Андрей собрал редкие старинные фотографии прадеда, пожелтевшие вырезки из газет с его портретом. Пожалуй, это был его первый архив. Папка с бумагами Абросимова лежала с самыми дорогими для Андрея предметами — спортивными значками, воинскими благодарностями, стихами.

Андрей без труда справился с Сашей, раскритиковал его тренера. Кстати, в этом модном виде спорта подвизалось немало деляг и ловкачей, которые аккуратно взимали с учеников пятерки и десятки, а преподавали приемы как бог на душу положит. Саша ничего не сказал своему двоюродному брату, но сомнения насчет тренера запали ему в душу. Говорит тот красиво, сулит сделать всех великими бойцами, а Андрей одной рукой с ним, Сашей, справился… Когда зашел разговор о разных стилях борьбы, Андрей сказал, что каратэ в переводе с японского — «пустая рука». Саша об этом впервые услышал, да и каратэ он знал понаслышке.

К ужину во дворе Абросимовых появился Миша Супронович. Дерюгин, увидев его, сморщился, как от зубной боли, и демонстративно ушел на свою половину. Мишу это ничуть не смутило. Подойдя к Нине и Наде Дерюгиным — они чистили скользких окуней у колодца, — присел на лужайку, снизу вверх взглянул на молодых женщин.

— Опять подшофе, Миша? — добродушно осведомилась Нина Григорьевна.

— Тут у вас писатели-поэты, — растянул толстые губы в ухмылке Супронович. — Рабочему классу нет никакого внимания.

— Где ты работаешь, Миша? — спросила Надя.

— На промкомбинате слесарю, — ответил он.

— Вроде бы в прошлом году ты работал на железной дороге?

— Я не папа Карла, чтобы рельсы да шпалы таскать на своем горбу, — заметил Миша. — Мне в слесарке непыльно… — Он бросил взгляд на крыльцо, где появился Григорий Елисеевич: — Чего это отставной полковник на меня косится, как на врага народа?

«Ты и есть враг! — чуть было не вырвалось у Нади. — Хоть помолчал бы!»

Миша Супронович каким-то образом разнюхал, что Нина Дерюгина вовсе не родная дочь Григория Елисеевича. Настоящий отец Нины бросил ее мать, когда Нина еще и на свет не появилась. Девочка выросла, ничего не зная об этом. А несколько лет назад, когда Нине уже было шестнадцать, Миша взял и все ей рассказал. Конечно, для девушки это было потрясением. Родителям пришлось рассказать ей всю правду. Жив ее отец, Рыбин, или его уже давно на свете нет — этого никто не знал. Он уехал из этих краев за полгода до рождения Нины и больше здесь не появлялся. Дерюгин не мог простить Мишу Супроновича и за глаза называл его змеиным выкормышем.

Миша был внуком Леонида Супроновича. Правда, он этим не хвастал. Внешне он совсем не походил на бывшего бургомистра: невысокий, кривоногий, с острым лицом, глаза маленькие, неопределенного цвета, губы толстые, вечно кривятся в непонятной усмешке. Он рано начал выпивать, сменил в Андреевке уже несколько мест работы. Когда появлялся у Абросимовых, Дерюгин ходил по двору мрачнее тучи, бросал на него испепеляющие взгляды, но этим его негодование и ограничивалось. В общем-то Миша открыл Нине правду о ее родном отце. Удивительно лишь, откуда он про это пронюхал. Никто в Андреевке не знал, что Нина — не родная дочь Григория Елисеевича. Но у Миши Супроновича было какое-то собачье чутье на чужие тайны. Выведав что-либо неприятное про односельчан, он при удобном случае ставил их в самое неловкое положение. Мишу Супроновича не любили в Андреевке. Здесь-то все знали, кем был в годы войны его дед. Была в Мише какая-то подлинка, она сидела у него внутри, как червоточина в яблоке. Ко всему прочему он еще был завистлив. Когда Васька Петухов, монтер радиотрансляционной сети, выиграл по лотерее «Запорожец», Миша Супронович весь извелся от зависти. Накупил на всю зарплату лотерейных билетов, хвастался, что выиграет «Волгу», но выиграл лишь пылесос да электробритву «Харьков»… Зато как он радовался, когда Васька врезался на машине в телеграфный столб, своротил набок капот и выбил стекло.

— Ты только неприятные вещи говоришь, — неприязненно посмотрела на него Надя, бросая вычищенного окуня в эмалированный таз.

— А папашка ваш ходит по поселку как нищий, — скривил рот в улыбке Миша. — Говорят, денег куры не клюют, большая пенсия, а все еще донашивает свои военные галифе да кителя…

— Не задевай отца, — оборвала Надя.

— Миша, у тебя голова болит? — участливо взглянула на него Нина.

Она была добродушной, склонной к полноте женщиной. Зла на Мишу не помнила, относилась к нему как к родственнику, не раз давала деньги, когда он заявлялся с утра с тяжелой головой.

— Разве меня за стол позовут! — вздохнул Миша, кивнув на крыльцо, где курили мужчины. — Родственники называются! Кто я? Рабочая косточка, вон у меня какие руки… — Он выставил перед собой огрубевшие, все в трещинах ладони. — А они интеллигенты! Ничего, я еще тоже свое последнее слово не сказал… Обо мне еще многие услышат…

Все знали, что Миша пишет какие-то стихи, но вслух он их никому не читал.

Нина пошла в дом, а немного погодя вышла, что-то пряча под наброшенной на плечи вязаной кофтой. Миша проворно вскочил с травы, мигнул, мол, зайдем за колодец, там ему Нина отдала бутылку вермута и кусок красной рыбы с хлебом.

— Как нищему подают христа ради на паперти, — пробурчал он, проходя к калитке мимо женщин.

— Наглец! — сказала Надя, провожая его сердитым взглядом. — Никогда ничем не бывает довольный. А пусти его в дом — так всем со своей мерзкой ухмылочкой наговорит гадостей!

— Родственник он нам как-никак, — ответила Нина.

— От таких родственников лучше держаться подальше…

— Какой есть, такой уж и есть, — вздохнула Нина.

— Вспомни про его деда, Леньку Супроновича, — взглянула на сестру Надя. — Фашист! Родного отца не пощадил и чуть брата не повесил.

— Ну, Миши-то тогда и на белом свете не было, — добродушно заметила Нина.

— Противный он, — сказала Надя и, стряхнув с платья рыбью чешую, встала и пошла в дом. У крыльца обернулась. — А ты у нас добренькая, Нина, тебе гадости делают, а ты по головке гладишь!

— Он ведь правду сказал… — ответила Нина, сообразив, что имела в виду сестра, однако по полному лицу ее скользнула тень.

* * *
— Ну как тебе моя Андреевка? — спросил Андрей, шагая по узкой песчаной тропинке вдоль путей. Он даже не отдал себе отчета в том, что назвал поселок «моя Андреевка».

— Тихо здесь и немного печально, — ответила Мария, покусывая зеленый стебелек.

— Печально? — удивился Андрей. — Скорее — торжественно.

— Я завидую: вы все такие дружные, каждый год тут собираетесь вместе, а я почти не знаю своих родственников. Приезжают откуда-то, ночуют у нас, набивают сумки и чемоданы покупками и уезжают. Не все имена даже помню. А мы к ним вообще не ездим. У нас дача в Репине.

Рельсы серебристо блестели впереди, фонарь светофора просвечивал насквозь, и не понять было, какого он цвета. Над лесом плыли облака, солнце клонилось к закату, окрест колыхалась прозрачная предвечерняя тишина. С зеленых низин по обе стороны откоса плыли запахи цветущих трав, из бора доносилось приглушенное кукование кукушки. Нет-нет в промежутках вскрикивала птица. Голос у нее звучный, басистый. «Бум-там! Бум-там!» — возвещала птица. Иногда из-под ног выскакивал маленький камень и звонко цокал по рельсу. И этот тонкий мелодичный звон будил в душе Андрея далекие воспоминания о том, как он здесь зимой чуть не заблудился в бору. Его там в сумерках разыскали Лариса Абросимова и Иван Александров, ее дружок… Интересно, поженились они или нет? Вряд ли, Лариса, говорят, уехала в Москву, к отцу… Они ведь тоже нынче должны были приехать в Андреевку, но почему-то не приехали. Павел Дмитриевич стал большим человеком — заместителем министра народного образования республики. С отцом они часто встречаются, когда тот ездит в Москву. Зимой Павел Дмитриевич приезжал в Ленинград, ночевал у них. Кажется, тогда он говорил, что Лариса закончила МГУ и вышла замуж… А вот за кого — Андрей постеснялся спросить. В Андреевке он после возвращения из армии не был, так что никаких местных новостей не знает.

Народу в доме собралось много — приехали из самых разных городов России. У всех свои новости. Мельком видел старика Семена Яковлевича, он пришел с палочкой. Лысый, лишь на висках седые клочки, а говорили, у него в молодости была пышная шевелюра. А тетя Варя пережила своих младших сестер — Тоню и Алену. Сначала умерла от сердечной недостаточности жена Дерюгина — Алена Андреевна, а через несколько лет бабушка Андрея — Антонина Андреевна. Андрей на похоронах не был. И бабушка и тетя в его воспоминаниях представали живыми, заботливыми. Для себя он сделал вывод, что так оно, пожалуй, и лучше — помнить близких людей не в гробу, а живыми, веселыми. И старался на похоронах не бывать, хотя и понимал, что это не по-родственному. Близко со смертью ему еще не приходилось соприкасаться в своей жизни. И вот авария на шоссе. Жив ли будет этот автомобилист? Они с Марией довезли его до ближайшей больницы, потом Андрей объяснялся с инспектором ГАИ…

— Я все думаю о том человеке… — сказала Мария. — Как ты думаешь, выживет ли он?

— Выкарабкается, — ответил он. — Врач сказал, что раны опасные, но жить будет.

— У чего такое белое лицо было, — вспоминала Мария. — Вот говорят — в лице ни кровинки… Я думала, это фраза, а на самом деле так бывает… Его жене сообщили?

— Если он женат…

— Все нормальные люди бывают женаты, — очень серьезно произнесла девушка.

— А мы с тобой нормальные? — с улыбкой посмотрел на нее Андрей.

— Ты на что намекаешь? — помолчав, спросила она.

— Мы ведь еще не женаты…

— Андрей, уж не скрываешь ли ты от меня — человек этот умер?

— Жив, жив он, — убежденно сказал Андрей.

Он и сам не мог понять, почему не рассказал Марии про то, что отдал двести граммов своей крови неизвестному автомобилисту. Потребовалось срочное переливание крови, и в маленькой поселковой больнице не оказалось нужной группы, а у Андрея как раз такая в паспорте записана. Отдала свою кровь и медсестра. Врач порекомендовал ему после переливания крови не ехать в этот день на грузовике, но разве мог он пропустить семейное торжество в Андреевке? Да и грузовик ждали в Климове…

— Ты что-то от меня скрываешь? — пытливо заглядывала ему в глаза Мария.

— Пока у меня нет от тебя никаких тайн, — улыбнулся он, решив попозже все же рассказать ей о случае в сельской больнице.

— Хорошо, чтобы у нас никогда не было тайн друг от друга, — вздохнула девушка.

— Аминь, — обнял ее за плечи Андрей.

За светофором они повернули и пошли обратно в поселок. Кукушка замолчала, зато над головами засновали ласточки, а выше над ними носились стрижи. От деревьев на откосы упали длинные неровные тени, пчелы перелетали через насыпь, спеша в ульи с последним взятком. Бесшумно мельтешили в солнечных лучах большие сиреневые стрекозы. Мария с наслаждением вдыхала чистый лесной воздух, светлые глаза ее были такого же цвета, как вода в Лысухе, на губах — задумчивая улыбка. Андрей сбоку смотрел на нее и тоже улыбался: девушка нравилась ему, только поэтому он и решился взять ее с собой в Андреевку. Он знал, что отец ничего не скажет, — Вадима Федоровича вряд ли чем удивишь, а вот Дерюгин и Федор Федорович — овдовев, они вдвоем теперь жили каждое лето в доме — обязательно привяжутся: кто она и откуда? В доме и так не повернуться… Андрей первым делом договорился с Супроновичами, что Мария переночует у них. Ей отвели маленькую комнату наверху, но Мария попросилась на душистый сеновал…

У Марии овальное лицо с маленьким пухлым ртом, длинные черные ресницы, которые не нужно удлинять, белая высокая шея. Пожалуй, самое красивое в ней — это глаза. Огромные, очень выразительные, чистые. Человек с такими глазами не может солгать, обмануть. Не очень-то уж большой был у Андрея Абросимова жизненный опыт в его двадцать четыре года, но в Марии он почему-то был уверен, как в себе самом. Встретились они в университете на литературном вечере, где Андрей читал свои стихи. Он еще со сцены заметил глазастую девушку с длинными каштановыми волосами. Так часто бывает, когда выступаешь с трибуны, — выберешь кого-нибудь в зале и смотришь только на него. Андрей смотрел на девушку, а она на него… Потом, когда они ближе познакомились, оказалось, что она тоже сочиняет стихи, только стесняется их читать перед другими. Андрею она их почитала. Он честно высказал ей свое мнение: стихи слабые, подражательные — что-то от Марины Цветаевой и что-то от Анны Ахматовой. Тут, он думал, и закончится их знакомство, но девушка мужественно восприняла критику. Он ожидал, что уж сейчас-то она, в свою очередь, на него обрушится, но Мария сказала, что читала стихи Андрея в газете «Смена», в университетской многотиражке — они ей очень нравятся. В тот самый вечер Андрей еще раз огорошил Марию, заявив ей, что больше никогда писать стихи не будет. Поэтов в стране пруд пруди, все пишут грамотно, но почему-то книги некоторых кипами лежат на полках в книжных магазинах и их не покупают. А он, Андрей, не хочет множить ряды средних поэтов, уж лучше всерьез займется журналистикой и прозой… К тому времени у него были написаны шесть рассказов. Два он опубликовал, еще будучи в армии: один — в журнале «Пограничник», второй — в «Сельской молодежи», хотя рассказ был о городе. Восемь журналов завернули рукописи обратно, а вот два напечатали… И никто из знакомых даже не подозревал, что автор — Андрей. Сейчас ему и самому себе трудно объяснить, почему он взял фамилию прадеда — Абросимов. Только ли потому, что с детства восхищался его силой, подвигом? Потому что из книги отца по-настоящему узнал о своем прадеде? Или потому, что подсознательна чувствовал — и сам будет писать и печататься, а подписываться фамилией Казаков показалось неудобно: все сразу сообразят, что он сын известного писателя Вадима Казакова…

— …Ты меня слышишь? — дошли до него слова Марии. Ее голос журчал рядом, будто лесной хрустальный ручеек. Это только здесь, в Андреевке, воспоминания так обступают его, что даже не понял, о чем Мария толкует!..

— Я не слышу тебя, — с улыбкой признался он. — Прости.

— Я спросила тебя, почему ты Абросимов, а твой родной отец — Казаков.

Значит, все-таки уловил смысл ее вопроса… Только ответил не ей, а себе самому…

— Два писателя с одинаковой фамилией…

— Ты собираешься стать писателем?

— Пока я, Маша, всего-навсего шофер Климовской заготконторы «Рога и копыта».

— Тебе покоя не дают лавры Остапа Бендера? — подковырнула она.

— Остап Бендер — мой шеф, — улыбнулся Андрей. — А я на подхвате.

— Это и будет началом твоего писательского пути? — серьезно спросила она.

— Кто знает, где начало, а где конец?

— Лермонтов в твоем возрасте был известным в России поэтом, — поддела Мария.

— Я ведь собираюсь прозу писать, — ответил Андрей. — Настоящий прозаик — это мудрый старый ворон, который триста лет живет и творит до глубокой старости…

— Насчет шофера ты пошутил? — спросила Мария.

— На два месяца завербовался в заготконтору, — сказал Андрей. — Понимаешь, им нужен шофер как раз на этот самый «газон», на котором мы сюда лихо прикатили. Такая выпала мне возможность поездить по району, побывать в самых отдаленных деревнях… Мог я отказаться? И знаешь, кто будет у меня начальником? Околыч!

— Я такой фамилии никогда не слышала…

— Я даже не знаю, фамилия ли это, — продолжал Андрей. — Просто его все зовут Околычем. Колоритнейшая личность: огромный, толстый, как цистерна, и сразу берет быка за рога. Знаешь, что он мне сказал? «Андрюша, зарплата — это чепуха! Ты каждый день будешь получать в клюв по червонцу, только во всем, милай, слушайся меня и поменьше суй нос туда, куда тебя не спрашивают. Усек?» Я ответил: «Да, усек». Представляешь, за два месяца я заработаю кроме зарплаты шестьсот рублей!

— Не из своего же кармана он будет тебе по десять рублей в этот… клюв давать?

— Меня это тоже здорово заинтриговало! — рассмеялся Андрей. — Деньги ведь не манна, с неба не падают. В общем, я прикинулся желторотым птенцом…

— С раскрытым клювом, — вставила Мария.

— Я много читал и слышал о любителях наживы, но в глаза ни одного еще не видел… Уж не сам ли господь бог послал мне Околыча? Может, он для меня — находка? Такую статью про него накатаю!..

— Ну вот, человек тебя собирается облагодетельствовать, а ты уже ему яму роешь…

— Я — журналист, — сказал Андрей. — И яму я вырою, если все будет так, как я предполагаю, не Околычу, а этому отвратительному явлению в нашей жизни…

— Явление или видение Андрею Абросимову… — рассмеялась девушка. — А вам помощник не нужен? Я бы тоже поездила с тобой и Околычем. И полюбовалась бы на это явление.

— Вот тебя бы он уж точно не зачислил в свою команду!

— Почему? Мне ведь в клюв ничего не надо. Я буду на общественных началах.

— Твои глаза, Мария, будут смущать его, если вообще возможно эту гору мяса и жира чем-либо смутить.

— И что же, мы два месяца с тобой не увидимся? — погрустнела девушка.

— При таких заработках я к тебе на самолете буду на выходные прилетать, — беспечно заметил Андрей.

— Да нет, твой Околыч запряжет тебя и на выходные, — сказала она.

— Ты так думаешь?

— Вот увидишь.

Подходя к дому, они увидели у ворот светло-бежевую «Волгу» с московским номером.

— Дядя Павел приехал, — сказал Андрей.

— Тут все его вспоминали… Кто он такой?

— Абросимов, — улыбнулся Андрей — Хранитель семейных традиций. Он всегда в этот день приезжает в Андреевку.

Павел Дмитриевич встретил их у калитки, расцеловался с племянником, галантно поцеловал руку Марии. Он ничего не спросил, но бросил на Андрея выразительный взгляд: дескать, подруга у тебя, великолепная! Высокий, в хорошо сшитом светло-сером костюме, белой рубашке с галстуком он выглядел очень представительно. Густые серебряные волосы на крупной голове, чисто выбритые загорелые щеки чуть отливали синевой.

— Один ты, Андрюша, в нашу абросимовскую породу вышел, остальные что-то все ростом мелковаты, — улыбаясь, густым голосом заговорил Павел Дмитриевич.

И действительно, дядя и племянник были почти одного роста, пожалуй, самые высокие здесь. Павел Дмитриевич склонен к полноте, хотя живот и не особенно заметен, а Андрей — узкобедрый, тонкий в талии, лишь в широких плечах да выпуклой груди ощущалась большая физическая сила. Крупное лицо у него продолговатое, серые глаза удлиненные, как у отца, абросимовский прямой широкий кос, густые темно-русые волосы.

— Появился тут у нас один акселерат, — сказал Андрей. — Генкин сынишка… Сашка Казаков!

— Покажите мне его! — загремел Павел Дмитриевич, оглядывая собравшихся во дворе родичей.

— Укатил куда-то на мотороллере, — сообщила тоненькая синеглазая Таня, двоюродная сестра Андрея, приехавшая из Калуги. Тане шестнадцать лет, у нее тонкие черты лица, белозубая улыбка, ямочки на розовых щеках.

— А ты кто, такая раскосая? — улыбаясь, спросил Павел Дмитриевич, глядя на невысокую полную блондинку с восточным разрезом светлых глаз и выпуклыми скулами. — Вроде бы азиатов в нашем роду не было.

— Эх, Паша! — засмеялась Нина Григорьевна. — Ты же Ольгу на руках носил тут двадцать лет назад.

— Я совсем забыл, что у тебя муж татарин!

— Не татарин, а узбек, — сказала Оля.

— Подождите… у нас, я смотрю, все национальности перемешались: у тебя муж узбек, а у моей Лариски — грузин, у Гали, по-моему, украинец…

— Все быстро к столу! — позвала с крыльца Галина Федоровна. — Взрослые — в большую комнату, дети — на кухню!

Черноглазая Галя спросила сестру:

— А мне куда идти — в большую комнату или на кухню?

Четырнадцатилетняя девочка была выше своей шестнадцатилетней сестры почти на голову.

— В кино со мной ходишь на сеансы для взрослых? — сказала Таня. — Пойдем в комнату!

Андрей с Машей задержались во дворе. В этот момент послышался треск мотора, и к калитке подкатил на сером запыленном мотороллере Саша.

— Не опоздал? — глазея на «Волгу», спросил он Андрея. — Дядя Павел приехал?

— Иди, он на тебя хочет посмотреть, — сказал Андрей.

Саша провел ладонью по сверкающей дверце «Волги», уселся на мотороллер.

— Там и так народу много, — сказал он. — Я потом поем.

Крутнул откидную рукоятку стартера и, поднимая желтую пыль на дороге, снова куда-то укатил.

— Твой дядя, наверно, академик? — спросила Мария. — Такой представительный.

— Да нет, он заместитель министра, — ответил Андрей.

— Андрюша, тут собрались все свои, мне как-то неудобно, — сказала девушка.

— А разве ты чужая? — засмеялся он и, обняв ее за плечи, повел к крыльцу.

Послышался нарастающий металлический шум — мимо станции без остановки прогрохотал товарняк. Утих вдали железный грохот, отстучали колеса по рельсам, скрылся дежурный в станционном помещении, а две высоченные сосны на лужайке кивали друг другу заостренными зелеными головами, будто о чем-то беседуя.

3

«Волга» осторожно выползла из зеленого лесного тоннеля на большую лужайку, в центре которой выделялась крытая березовыми жердинами землянка. К ней вела примятая травяная тропинка. Лужайку окаймлял негустой кустарник, за ним угадывалось большое, розовое в эту пору от цветов болото. Сразу несколько коршунов парили над ним. Павел Дмитриевич заглушил мотор, вылез из машины, вслед за ним выбрался Вадим Федорович. Некоторое время они молча стояли рядом, глядя на болото, над которым веером раскинулись высокие перистые облака. С болота плыл хмельной запах багульника. Посвистывали синие пищухи, тренькали синицы. Они то и дело пролетали над лужайкой с насекомыми в маленьких клювах. Наверное, вылупились птенцы, вот и таскают им корм. Вершины огромных сосен мерно шумели, иногда раздавался негромкий треск.

— Помнишь, так же трещало над головой ночами и тогда? — сказал Вадим Федорович. — Осенью как зарядит дождь, заберешься в землянку, ляжешь на нары и слушаешь стук капель и треск старых ветвей в лесу.

— Хочешь, покажу тебе осколок в сосне? — взглянул на него Павел Дмитриевич. — Сколько лет прошло, а он торчит в ране…

— Сорок лет…

— А ребята молодцы, поддерживают здесь порядок, — заметил Павел Дмитриевич. — Посмотри, даже ржавый штык воткнут в ствол, а на нем — немецкая каска!

— Далековато от Андреевки, — сказал Вадим Федорович. — По дороге видно, что редко сюда наведываются.

— Я разговорился с молодежью вчера вечером, — стал рассказывать Павел Дмитриевич. — Не очень-то их интересует война. Все больше расспрашивали про последний московский фестиваль, про театры, известных артистов. А война для них — это уже история.

— Григория Елисеевича это злит, заметил? — сказал Вадим Федорович. — Начнет рассказывать про сражение под Москвой, про то, как его дивизия сбивала «юнкерсы», а молодежь не очень-то хочет слушать.

— Пока он одну историю расскажет, можно уснуть, — улыбнулся Абросимов. — Не трибун Дерюгин.

— А Надя, вторая дочь Григория Елисеевича, закончила докторскую диссертацию, теперь живет в Ленинграде, — продолжал Вадим Федорович. — Толковая женщина, вот только почему-то замуж не вышла.

— Потому и доктором наук будет, что не замужем, — вставил Павел Дмитриевич. — У ее сестры Нины — две дочки, семья, так ей не до ученой степени.

— А ты-то доволен семейной жизнью? — поинтересовался Вадим Федорович.

— Кляну себя до сих пор, что раньше не женился, — сказал Абросимов. — Лена у меня — золото, на дочь не нарадуюсь! Ей уже девятый. Перешла в третий класс, болтает по-английски… — Он бросил взгляд на друга: — А у тебя-то как с Ириной?

— Я сейчас работаю над романом о любви, — сказал Вадим Федорович. — Ищу идеальную женщину, которая приносит счастье мужчине… То есть ищу то, чего не нашел в своей жизни.

— Не развелись?

— Зачем? — пожал плечами Казаков. — Мы друг другу не мешаем. Я, наверное, больше не женюсь, да и она, по-моему, к этому не стремится. А впрочем, не знаю, отдалились мы. Проклятая работа украла все мои человеческие чувства… Знаешь, как Ирина меня однажды назвала? Инопланетянином, ходящим по земле, за всем наблюдающим и записывающим сведения на магнитофонную ленту, хитроумно спрятанную в голове… И ты знаешь, она в чем-то права. Привычка все пропускать через себя, переживать, проживать жизнь своих героев выпотрошила меня… Ведь я даже не веду записных книжек, не копаюсь в архивах, не ищу днем с огнем прототипов: жизнь вливается в меня и, чуть видоизменившись, снова выливается на бумагу. И этот дьявольский водоворот никогда не прекращается. Пожалуй, лишь Ирина по-настоящему разгадала меня: никто мне не нужен, и я никому из близких радости не доставляю. Правда, с Андреем и Ольгой мне повезло: лишь одни они мне по-настоящему нужны и близки.

— А ты им? — спросил Павел Дмитриевич.

— Тут у нас полная гармония, — улыбнулся Казаков.

— Ну и не корчи из себя отшельника! «Мне никто не нужен, я никому не нужен…» Так не бывает. Вернее, не должно быть!

— Помнишь, я рассказывал тебе, давно это было, — будто не слыша друга, продолжал Казаков, — ведь почти все, что я тогда пережил, вошло в роман. Вошло в роман и насовсем ушло из меня. Не осталось ни гнева, ни сожаления.

— Ты теперь знаменит, Вадим, за твоими книгами охотятся, в библиотеках очереди…

— Значит, скоро кто-нибудь лягнет копытом, — улыбнулся Казаков. — Чужой успех мало кого из литераторов радует.

— И что же, у тебя никакой сейчас женщины нет?

— Есть, — улыбнулся Вадим Федорович. — Героиня моего романа, честное слово, я в нее влюблен! Жаль, что она вся придуманная.

— Вот я тебя, Вадим, знаю, как говорится, с младых ногтей, а вот до сих пор не могу взять в толк, как в тебе родился писатель. Как все это у тебя началось? Помнится, сразу после войны ты пошел в летное училище, потом сменил несколько профессий… Честно говоря, я считал тебя неудачником.

— Не ты один так считал, — вставил Вадим Федорович.

— Откуда это все у тебя берется? Читаю твою книгу и диву даюсь: как ты все это заметил? Как это все у тебя в голове образуется?

— Не знаю, — честно ответил Казаков.

Он действительно не знал, как и когда зарождается у него желание написать роман. Материал он не собирает, специально ни за кем не подсматривает, он просто живет среди людей и пишет об этих людях. Но садится за письменный стол лишь тогда, когда что-то очень сильно его взволнует, западет в душу, бередит ее, не дает спокойно ночами спать. А что в наш век волнует человека? Война и мир. Семья, любовь, природа, перемены, счастье — несчастье. Хочется и самому разобраться в своем времени и другим о том, что понял, рассказать. А уж как рождаются в нем образы, характеры, какая с ними происходит в его голове метаморфоза — это он и сам бы не смог объяснить. Наверное, это настолько для каждого индивидуально, лично, непостижимо, что и не расскажешь никому, даже, пожалуй, и самому себе. Почему художник картину пишет? Почему композитор музыку сочиняет? Попробуй это объясни! Искусство, как песня, рождается в глубине твоего сознания, а потом мощно выливается наружу…

— Ты хоть знаешь, что у тебя будет за новая книга? — настаивал Павел Дмитриевич. — Ты видишь ее, когда садишься за стол?

— Да нет, — улыбнулся Вадим Федорович. — Это происходит как-то само собой. Я никогда не знаю, что выкинут мои герои, куда меня приведут. Не знаю, когда поставлю точку. Все совершается само собой. Вдруг мне становится ясно, что это последняя глава… Кстати, мне интереснее писать, когда я чего-то жду от своих героев, а как только начинаю их подталкивать, навязывать им свои мысли, они сопротивляются…

— Но что-то происходит в тебе? Что-то наталкивает тебя на мысль написать именно эту книгу, а не другую?

— Что-то происходит, а что — я не могу тебе объяснить… — Казаков вдруг повернул голову и посмотрел другу в глаза: — Знаешь, что меня одно время занимало: почему ты так быстро пошел в гору? С директора школы — в обком партии, а позднее стал заместителем министра.

— Все ведь как-то растут по службе… — неуверенно начал Павел Дмитриевич. — Руководителями сразу не рождаются…

— А все-таки? — настаивал Вадим Федорович.

— Когда работал в обкоме партии, выступил на ответственном совещании, там был замминистра. Видно, ему понравилось мое выступление. Ну а после совещания был банкет, финская баня… Посидели за деревянным столом, рассказал ему про Андреевку, про наши леса, дичь… Дал мне какое-то поручение — я его выполнил. Пригласил меня раз в Москву на конференцию, другой…

— Значит, чтобы вырасти по службе, нужно понравиться начальству?

— И это тоже, — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Ну а мои способности к руководящей работе? Наверное, их тоже не стоит сбрасывать со счетов?

— Написать роман про тебя? — предложил Вадим Федорович. — Только боюсь, ты не потянешь на интересный положительный персонаж…

— Хорошего же ты мнения обо мне!

— Понравиться начальству… Тоже наука! — задумчиво продолжал Казаков. — Сколько угодников, подхалимов, бюрократов избрали этот путь наверх! И ведь срабатывает! Высокое начальство любит покорных да ласковых… Вот и растут, как грибы-поганки, горе-начальники, которые не о деле думают, а о карьере!

— Полагаешь, и я такой? — пытливо взглянул на него Павел Дмитриевич.

— Ты знаешь, почему твой отец ушел с партийной работы? — спросил Вадим Федорович. — Ему не нравилось, что творилось вокруг, а он ничего не смог поделать. Воровство, взяточничество, кумовство, открытое разбазаривание государственных средств. Не смог он с этим примириться. Даже ездил домой к первому секретарю обкома и все начистоту ему выложил…

— Знаю я эту историю… — перебил Павел Дмитриевич. — Отец не смог смириться, а я вот могу… Ты это хочешь сказать? Может, мне тоже надо было прийти в ЦК и заявить, что мне не нравится творящееся сверху донизу лихоимство?

— Ты не пошел бы, — усмехнулся Вадим Федорович.

— Не пошел, потому что меня за дурака приняли бы, — вспылил Павел Дмитриевич. — Вот ты меня критикуешь, а сам? Что ты сам-то сделал?

— Я книгу пишу, — устало сказал Вадим Федорович. — И не молчу о наших недостатках, уж ты-то должен это знать.

— Поэтому, наверное, дорогой Вадик, тебе и премий не дают, по телевизору не показывают, в газетах-журналах о тебе не пишут… А тех, кто хвалит руководителей, кланяется им, награждают, они в лауреатах ходят, при должностях… Вспомни, какие песни они запели, когда у нашего вождя вышла первая брошюрка. Этот ваш Михаил Монастырский назвал ее книгой века, нашей Библией, которую еще потомки изучать будут…

— Я верю, что многим приспособленцам и подхалимам еще стыдно станет за эти награды и премии!

— Правдолюбам-то, Вадик, ох как трудно в наше время живется, — вздохнул Павел Дмитриевич. — Мешают они, путаются под ногами. Их стараются поскорее убрать, сплавить на пенсию… А вот славословам и приспособленцам живется вольготно! Им все! Бери, ничего не жалко!

— Наверное, я несовременен… Славить рвачей и вельмож я никогда не стану; угодничать — тоже. Неужели тебе было бы приятно, если бы я тоже пел в этом хоре деляг и подхалимов?

— Но если жизнь такова!

— Значит, ее нужно переделывать, Паша! — резко вырвалось у Казакова. — Не бывает так, чтобы все время черное называли белым, и наоборот! Нельзя же всех обмануть! Да и оглупить теперь уже трудно. И уж кто-кто, а ты в Москве больше других видишь и слышишь…

— Вижу, слышу и… молчу, — понурил голову Павел Дмитриевич. — И если бы кто-либо услышал сейчас мои слова, я бы отрекся от них, Вадим.

— А знаешь почему? — усмехнулся Казаков. — Вырождаются Абросимовы. Вспомни нашего деда Андрея, твоего отца — Дмитрия Андреевича, наконец, моего родного батю — Ивана Васильевича Кузнецова. Какие люди были, а? И времена ведь были тогда жестокие. Они же выстояли, не согнулись в войну, да и после… Почему же ты держишься за свое кресло и снизу вверх смотришь на начальство? Где же твоя абросимовская гордость, прямота, честность?

— Ты перехватил, Вадим, — осадил его Павел Дмитриевич. — Давай прекратим этот разговор. То, что происходит сейчас, дорогой, от нас с тобой не зависит…

— От кого же тогда? От лизоблюдов, подхалимов, славословов?

— Почему же ты не напишешь в газету или журнал? — подковырнул Павел Дмитриевич. — Выскажись…

— Пытался, — сказал Вадим Федорович. — И в газету писал, и в ЦК партии, и на собраниях выступал…

— И чего добился? Ладно, читатели тебя любят, а официально ты не признан. Выходит, не ко двору ты пришелся, Вадим!

— Выходит, — устало согласился тот.

— По-прежнему критикам книг не даришь?

— И не буду! Критики, Паша, славят начальство, а кто я для них? Что они с меня будут иметь? Издание своей монографии? Поездку за рубеж? Должность в издательстве или журнале?

— Что же тебя волнует?

— Признание читателей, для которых я пишу. Вот его-то я ощущаю все время. Этим, Паша, и счастлив… Давай о чем-нибудь другом лучше поговорим, все это давно уже мне осточертело!

— И все-таки поверь, Вадим, нельзя замыкаться только в себе. Ты в Москве-то бываешь в два года раз! А ведь в столице все решается. Ты хоть в Союзе писателей-то бываешь?

— Был несколько раз в ЦДЛ, в ресторане… Там великолепно можно пообедать.

— А твой творческий вечер…

Казаков положил руку на плечо друга:

— Хватит, Паша!.. Если не замолчишь, ей-богу, спрячусь от тебя в землянку!

Снова по лесу разнесся протяжный скрип. И будто это был сигнал — на болоте дружно заквакали лягушки. Если поначалу их нестройный концерт раздражал, то скоро в нем появилась какая-то своя неповторимая стройность, мелодия, что ли. Приторный запах какого-то пахучего растения щекотал ноздри. В кваканье вплелось комариное зудение. Скоро целые полчища комаров окружили их. Сначала они терпели, то и дело награждая себя по лицу звонкими шлепками, потом побежали спасаться в машину, но и туда ухитрились пробраться несколько штук.

— Чертовщина! — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Когда здесь жили в землянках, не замечали комаров, а сейчас страшно даже представить, что можно здесь один на один с ними ночь провести! Изнежились мы, что ли? Или комары стали злее?

— А может, Паша, жирком обросли? Аппетитными стали для комариков? Тогда мы с тобой были кожа да кости. — Казаков кивнул на раздвоенную сосну: — Вот здесь я большущую змею увидел — красивая, с бронзовым блеском, этак спокойненько себе ползла к болоту.

— И ты, конечно, палкой убил ее?

— Зачем палкой? Прикладом карабина… — Вадим Федорович грустно улыбнулся. — И до сих пор стыдно: зачем я это сделал?

— А я залез в грачиное гнездо, собрал яички и испек в золе, — вспомнил Абросимов. — И даже тебя не угостил.

— У нас, оказывается, и тогда уже были свои маленькие тайны, — усмехнулся Вадим Федорович.

Павел Дмитриевич задумчиво посмотрел на друга:

— Ты вот сказал, что вставил бы меня в очередной роман, но, дескать, не вытягиваю я на положительного героя… Зря ты, Вадим, так на всех ополчился. Разве мало работает на ответственных должностях честных, порядочных людей? И что могут, они делают, но, как говорится, плетью обуха не перешибешь. Надеюсь, ты веришь, что я честно выполняю свою работу?

— В этом я не сомневаюсь… Работу ты свою выполняешь честно и хорошо, но вот свой долг коммуниста…

— Да пойми ты, правдолюб! — взорвался Павел Дмитриевич. — Кому охота сейчас быть Дон Кихотом? Пытались некоторые, повыше меня, возмущаться, протестовать… Где они сейчас? На пенсии? Не видно их и не слышно. Чего же деревянным копьем-то махать перед громадной мельницей? Заденет крылом — и нет тебя!

— Есть у меня желание написать роман про все это, — сказал Вадим Федорович. — Даже начал…

— Не напечатают, — вставил Павел Дмитриевич.

— Пока я об этом не думаю, — продолжал тот. — Великая у нас страна, великий народ. Верю я, что придет время, когда все, что сейчас происходит, покажется абсурдом, дурным сном… Не знаю, закончу я этот роман или нет, но все мои мысли сейчас об этом. — Вадим Федорович взглянул на друга: — Положительный герой должен бороться за справедливость, обличать зло, ложь, а ты, Паша, что делаешь? Угождаешь и из кожи лезешь, чтобы начальству понравиться?

— Вот ты помянул деда Андрея, наших отцов, — помолчав, угрюмо проговорил Павел Дмитриевич. — Тогда все было ясно. А сейчас? Кто враг, а кто друг? Поди разберись… С трибун и в печати звучат красивые слова, вроде бы радеют за лучшую жизнь, за народ, прогресс, а на самом деле? Воровство, жульничество, приписки, обман, нетерпимость к правде.

— Все ты понимаешь! — усмехнулся Вадим Федорович.

— Многие понимают, но молчат, — ответил Павел Дмитриевич. — Еще раз тебе повторю: плетью обуха не перешибешь!

— Где же я, Паша, возьму в свой роман о нашем времени положительного героя, если даже ты, Абросимов, приспосабливаешься к жизни, а не борешься за правду?

— А роман ты пиши, — сказал Павел Дмитриевич. — Не сейчас, так потом напечатают. Вот и прослывешь правдолюбом, принципиальным, современным…

— Ты знаешь, почему я люблю Андреевку? — вдруг спросил Вадим Федорович. — Здесь все проще и откровеннее: если кто украл, так его видно, всегда можно за руку схватить, кто негодяй, подлец — тоже от людей не скроешься… Тут нет замаскированной лжи, очковтирательства, никто не прикрывается громкими фразами… Мне здесь легче дышится, Павел!

— А это не бегство ли от суровой действительности?

— Разве от нее убежишь! — усмехнулся Вадим Федорович. — У меня ведь все всегда с собой… Вот ты, Павел, приспособился, живешь, работаешь, растешь даже по службе. А я вот так не могу. Или у меня какое-то обостренное чувство справедливости, или я белая ворона?

— И ты плюнул на все и укатил в Андреевку?

— А что мне оставалось делать? Зато на всю жизнь усвоил известную пословицу: не плюй против ветра! Правда, мне дали понять, что есть один выход…

— Какой же? — заинтересованно спросил Павел Дмитриевич.

— Смирным стать, покладистым, как другие. Не задираться, не критиковать литературное начальство… Короче, не высовываться из строя, а идти со всеми в ногу…

— Ты, конечно, отказался…

— Ну, этого ты мог бы и не говорить. Я еще никогда не отказывался от своих убеждений. И уравниловку в литературе не признаю. И не хочу идти в одном строю со случайными в литературе людьми.

— Пожалуй, Вадим, сиди ты пока в Андреевке и… пиши свой серьезный роман! — покачал головой Павел Дмитриевич. — А говоришь, Абросимовы выродились! Что бы сейчас ни происходило, Вадим, наша партия всегда найдет разумный выход и, поверь мне, очистится от всего наносного, случайного, я бы даже сказал, парадоксального… В это-то хоть ты веришь?

— В это верю, — твердо сказал Вадим Федорович. — Иначе и жить не было бы смысла…

У сельпо им перегородил дорогу пьяный. Павел Дмитриевич объехал его, остановил «Волгу» возлеворот. Пошатываясь, человек с копной вьющихся золотистых волос подошел к ним. На нем серый, в полоску пиджак, мятые, в пятнах брюки, рубашка расстегнута до пупа. Глаза воспаленные, на загорелой скуле — царапина.

— На машинах-лимузинах разъезжаете, землячки, вошь тя укуси! А простому человеку выпить не на что, — сказал он, с ухмылкой глядя на них.

— Привет, Борис Васильевич, — поздоровался Вадим Федорович. — Я думаю, тебе уже вполне достаточно. Нагрузился по самую завязку.

— А этого никто не знает, вошь тя укуси, — словоохотливо заговорил Борис Александров. — Горе вином не зальешь, а радость пропьешь… Ба-а, какие люди-то к нам, грешным, пожаловали в Андреевку! Писатель и большой начальник из столицы нашей Родины Москвы! Небось, Паша, и не помнишь меня?

— Жалко мне тебя, Борис, — сказал, закуривая, Павел Дмитриевич. — Всякий раз ты мне одно и то же говоришь: не помнишь, не признаешь… Я удивляюсь, как ты-то еще людей узнаешь. Сколько раз здесь был и ни разу тебя трезвым не видел… А ведь лучший в поселке был токарь!

— Ты все на выходные приезжаешь, — нашелся Александров. — В будние дни я тверезый, укуси тя вошь!

— Где сейчас работаешь-то? — спросил Абросимов. — Или тунеядствуешь? Кому нужен пьяница-то?

— Мы — земля, Паша, — куражился Борис Васильевич. — На таких, как я, Расея-матушка держится. Были бы руки, а работа всегда найдется.

— А голова, выходит, ни к чему? — вставил Казаков.

— Это тебе, Вадя, голову нельзя травмировать — куска хлеба лишишься, а мне башка для равновесия нужна. Мои думы короткие, как мышиные хвостики: бутылку бы да приятеля для душевной беседы…

— Из промкомбината-то прогнали?

— Вот ты попрекаешь меня водкой, Павел Дмитриевич, — обиделся Александров. — А не спросил, почему я горькую пью. Душа свербит: женка от меня ушла, дочка тоже за версту обходит… Тут и святой с горя горького запьет!

— Потому и ушли, что пьешь, — заметил Абросимов. — Красивый мужик был, а на кого сейчас похож? Глаза белые, нос красный…

— Рано ты меня хоронишь! — хорохорился Борис Васильевич. — Нынче пью, а завтра брошу!

— И это я не раз от тебя слышал, — обронил Абросимов. — Не бросишь ты, Боря, крепко тебя бутылка за горло взяла!

— Это я ее за горлышко держу! — пьяно рассмеялся Александров.

Вадим Федорович молчал. Он присел на скамейку и прислушивался к разговору. Когда он здесь зимой жил, Александров частенько заходил к нему стрельнуть на бутылку красного, а то и просто почесать язык. Он не обижался, если ему и отказывали, садился на порог — стул отодвигал в сторону — и, встряхивая кудрявой головой, будто отгоняя назойливую муху, принимался философствовать: почему, дескать, русский мужик пьет? Да потому, что ему наливают. Хорошего продукта в магазине не найдешь, а водка-вино всегда стоят на полках, бери и пей сколько душа пожелает… А душа желает до отказа, пока ноги держат. Ведь ежели разобраться, то пить — это еще потяжелее, чем у станка вкалывать. Водка, она много сил от человека отнимает. Радости — на час, а горя — на неделю. Послушаешь Александрова, так он все понимает. Все понимает, правильно оценивает, а все равно пьет.

Вот и сейчас Борис Васильевич, найдя слушателя в лице Павла Дмитриевича, принялся распространяться о тяжелой мужицкой доле в наше время…

— …Баба, она теперь на мужика плюет с высокой колокольни! Чихать на него хотела, на мужика. Чуть что — забрала детишек и вон из дома. А то и самого хозяина на порог не пустит. А наша власть за бабу горой! Попробуй поучи ее маленько, тут же участковый на мотоцикле с коляской подскочит — и в Климово. А там разговор короткий: получай, сердешный, десять или пятнадцать суток и чини милицейский гараж или печь в отделении перекладывай. А то двор подметай. Там завсегда работенка найдется… Не боится баба мужика, а отсюда и все неприятности наши! Забыла церковную заповедь: да убоится жена мужа своего! Поругаешься с женкой, душа распалится — ну и куда идти? Чтобы остудить душу-то. Ноги, глядишь, сами собой ведут в магазин, а там завсегда найдется добрый человек, который бутылку купит, ежели у самого в кармане пусто… Вот куда мне нынче податься? Сын давно уже служит на стороне. Летчик он, на реактивных летает. В год раз наведается, и то спасибо. Ваня-то не в меня: в рот не берет проклятую! Но меня понимает, сочувствует… Надо, мужики, душу мою понять, а душа горит-пылает! Выпить просит… Я уж бутылку и не прошу, а стаканчик поднесете?

Павел Дмитриевич взглянул на Казакова: дескать, как быть?

— Нет, Боря, не поднесем мы тебе стаканчик, — сказал Вадим Федорович. — Во-первых, хватит тебе, а во-вторых, преступление это — подносить тебе. Я поднесу, другой, третий… Напьешься ты как свинья, а наутро меня же проклинать будешь.

— Это верно, — ничуть не обидевшись, согласился Александров. — Лучше бы оно, это утро, и не наступало… Коли денег нет, не опохмелишься. А лежать на полу и глядеть в плывущий потолок ох как тяжело, братцы!

— Иди проспись, Борис, — посоветовал Абросимов.

— Жалеете, значит? — вдруг заартачился Борис Васильевич. — А вы всех пьяниц пожалейте! И поломайте головы, почему их так стало много на Руси. Раньше-то так люди не пили! Да и дурачков было мало — на две деревни один, а сейчас только у нас, в Андреевке, четыре…

— А ты умный? — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Умом меня бог не обидел, а вот глотку луженую определил мне, значит, пью я сразу за троих… За вас обоих, братцы Абросимовы! Как Христос, страдаю за народ! Понимать надо, а вы… Эх, да что толковать. Воробей торопился, да невелик родился… Видно, каждому из нас на роду свое написано: тебе, Вадим, книжки писать, тебе, Павел Дмитриевич, людьми командовать, а мне — быть горьким пьяницей… Когда тверезый, я есть земля, а как напьюсь, так над ней, землей, воспаряю, и тогда мне сам черт не брат!

Подал каждому руку, взъерошил на голове волосы и твердо зашагал в противоположную от своего дома сторону. Постепенно его шаги замедлились, он остановился, ругнулся себе под нос и снова вернулся к ним.

— Пойду ночевать в будку путевого обходчика… — сказал он. — Когда-то твой дед Андрей Иванович там дежурил, а теперь, как поставили светофоры, будка пустует…

Борис Васильевич зашагал через лужайку к станции. У двух сосен он остановился, с хитрой усмешкой посмотрел на них, погрозил корявым пальцем:

— Я — земля! Пришел из земли и уйду в землю. — Захихикал и снова пошел своей дорогой.

— Глубокая мысль! — рассмеялся Павел Дмитриевич.

— И ты и я вроде бы осуждаем пьянство, а пришел человек, попросил, и мы уже готовы ему вынести бутылку, — сказал Вадим Федорович. — Потому пьяницам и вольготно живется у нас, что их жалеют. Есть у Бориса деньги, постучит в окошко продавщице, и она тут же ему бутылку протянет. Специально под кроватью ящик держит, чтобы всегда выпивка была под рукой. За перевыполнение плана еще и премию получает.

— Ты проявил твердость, — вздохнул Абросимов. — А я ведь дрогнул, хотел угостить старого приятеля.

— И я, как приехал сюда, дрогнул, — признался Вадим Федорович. — А потом решил твердо: никого не угощать, не давать на водку денег. И ходить последнее время стали меньше.

— Хороший мужик-то, — с горечью вырвалось у Павла Дмитриевича. — Ведь золотые руки у него. Помню, шахматные фигурки из металла выточил — хоть в музей ставь под стекло.

— А сколько таких умельцев в России! Закопали свои таланты в землю… Вернее, утопили в вине.

— И за это возьмутся, Вадим, — сказал Абросимов. — Такое не может долго продолжаться.

— Поскорее бы, — сказал Казаков. — А то ведь и опоздать можно: от пьяниц родителей рождаются дефективные дети. Этак нам в России и выродиться недолго! И вот ведь какая штука — многие даже интеллигентные люди толкуют: мол, русский мужик всегда пил на Руси… А ведь это большое заблуждение! И как это крепко всем въелось в память, На Руси мало пили, Паша, да что я тебе толкую, ты сам историк! Пили много в большие религиозные праздники. А кто распространил эти досужие байки про Петра Первого с банькой и бельишком, которое надо продать, а выпить? Пей, мужик, живем однова… Большие негодяи все это придумали, чтобы народ спаивать. Видно, кому-то было на руку, чтобы русский мужик пил горькую… Потому ее и полно везде, как говорится, залейся… Вот над чем всем надо задуматься, товарищ заместитель министра!

— Кому же это на руку, товарищ писатель?

— Государственная проблема, — сказал Вадим Федорович. — И решать ее надо по-государственному.

Солнце давно спряталось за бором, но было еще светло. Над водонапорной башней наподобие лилии распустилось, раскрыв лепестки, облако, со станции доносилось мелодичное постукивание молотка о рельс. И этот унылый звук будил в душе далекие воспоминания о детстве, прогулках с Андреем Ивановичем по путям. У него тоже был такой же молоток…

В доме Абросимовых старики уже легли спать, а молодежь ушла в клуб. Он теперь находился рядом с автобусной остановкой, чуть наискосок от дома Семена Яковлевича Супроновича. В клубе закончился фильм. Вспыхнули прожекторы на летней танцплощадке, динамик закряхтел, послышался громкий писк. Парни и девушки прямо из зала потянулись на площадку. На автобусной остановке замерцали огоньки папирос, послышался глухой говор, смех.

— Помнишь, как мы с тобой лихо отплясывали тут? — кивнул в сторону танцплощадки Вадим Федорович.

— Это ты отплясывал, а я столбом стоял в углу, — улыбнулся Павел Дмитриевич.

— И выстоял — самую хорошенькую девушку увел, — поддел Казаков.

— Нашла же Лида Добычина свое счастье, — сказал Абросимов. — Живут себе с Иваном Широковым, еще двоих детей народили. Видел я Лиду… Хорошо сохранилась.

— А Иван на сердце жалуется, — ответил Вадим Федорович. — Врачи предлагают ему операцию сделать.

— Неужели так серьезно?

— Митральный клапан у него барахлит, а в Ленинграде, говорят, сейчас искусственные клапаны вставляют.

— Ну и что же он?

— Он готов, да вот Лида опасается, — ответил Казаков. — Все-таки операция на сердце. Бывают и неудачи.

— Надо бы зайти к Ивану, — уронил Павел Дмитриевич.

— Он в Климовской больнице. Лида говорила, только к концу месяца выпишут.

— Бывает ли в жизни так, чтобы все было хорошо? — задумчиво произнес Павел Дмитриевич.

— И тут комары, — сказал Вадим Федорович. — Пошли спать. Сам же говорил, что завтра рано выезжать.

— Эта Мария — что, невеста Андрея? — спросил по пути к дому Абросимов. — Очень интересная девушка. Глаза, фигура… И смотрит на него такими влюбленными глазами.

— Я буду рад, если он на ней женится, — ответил Казаков.

4

Мария лежала на свежем душистом сене и смотрела на крышу, сквозь щели которой пробивались тоненькие голубые лучики далеких звезд. Где-то внизу скреблась мышь, слышно было, как с гортанным криком ночная птица опустилась на конек, ее острые когти царапнули дранку. В огороде мяукнула кошка, ей ответила другая. Мяуканье становилось все противнее, будто кошки на своем кошачьем языке нехорошо обзывали друг дружку. Хотя девушка была здесь одна, ей не было страшно. Темнота сменилась рассеянным сумраком, она видела прямо перед собой щелястый прямоугольник чердачной двери. Внизу она набросила на входную дверь большой ржавый крючок. Чтобы забраться вверх на сено, нужно было лезть по лестнице. Сухие травинки кололись, щекотали тело…

Тоненький голубой лучик чуть сместился, и теперь в щель заглядывала голубоватая звезда. Казалось, она все увеличивается и увеличивается. А что, если на ней тоже живут люди? И где-то в деревушке на сеновале тоже лежит девушка и смотрит сквозь щель на крыше на планету Земля? Наверное, такой же голубой звездочкой с тоненькими лучиками кажется она оттуда. Видела же Мария снимки Земли из космоса. Красивый голубой шар, будто опоясанный разноцветными шарфами…

Мысли из космоса снова перескочили на Андрея Абросимова. Он не походил ни на одного ее знакомого. Тогда, в актовом зале университета, ей понравились его стихи. Голос у него хоть и чуть глуховатый, но проникновенный. На поэта Андрей совсем не похож, скорее — на профессионального спортсмена. Движения у него плавные, мышцы под тонкой рубашкой перекатываются, на продолговатом лице густые темные брови и миндалевидные умные серые глаза. Она и раньше видела его в университетских коридорах, но он совершенно не обращал на нее внимания. Не прояви она тогда на литературном вечере инициативу, они вряд ли познакомились бы. Андрей, как ей тогда показалось, мало обращал внимания на девушек. На лекции он приходил с коричневой полевой сумкой через плечо. В кармашках джинсовой рубашки торчали головки трех или четырех шариковых ручек. Кстати, он их часто терял. Когда они стали встречаться, он иногда вел себя довольно странно: идут по улице, разговаривают, и вдруг перестает отвечать на вопросы. Лицо становится отчужденным, рассеянным. Серые глаза бесцельно блуждают по лицам прохожих, ни на ком в отдельности не останавливаясь. Уйди она в этот момент, он бы, наверное, и не заметил. Раз она так и сделала: стала отставать на Невском, потом вообще потеряла его из виду. На другой день он как ни в чем не бывало, подошел, о чем-то заговорил, но даже не вспомнил, что они потерялись в толпе. Не похож он на других и в том, что ни разу не признался ей в любви, никогда не настаивал на свидании, когда она отказывалась, а стоило бы ему попросить, и она, конечно же, пришла бы. Но он никогда не просил. И вообще, не обижался на нее, что порой злило девушку… Если она оказывалась в компании парней, он издали махал ей рукой, добродушно улыбался и проходил мимо, явно не желая ей мешать. Разве какой другой парень стерпел бы, когда Мария назло ему ушла на день рождения к однокурснику, который был влюблен в нее? И она сама об этом сказала Андрею. Он посоветовал ей подарить парню кубик Рубика, который сам ей и вручил, сказав, что именинник будет очень доволен… Так оно и было: кубики Рубика тогда еще были большой редкостью. Ими увлекались многие. Именинник-то был в восторге, а вот Марию это задело за живое… Она даже потом всплакнула. Андрей и не подумал пойти на день рождения, хотя его тоже пригласили. Во-первых, он мало знал ее однокурсника, во-вторых, в рот не брал спиртного, даже с гордостью именовал себя абстинентом. Марии пришлось заглянуть в энциклопедию, чтобы точно узнать, что это такое. Оказывается, человек абсолютно непьющий. Мария с удовольствием могла посидеть в кафе или мороженице, немного выпить, а с Андреем не выпьешь. Парень пьет апельсиновый сок, а девушка, сидящая с ним за одним столом, — вино?..

Раздался шорох — наверное, кошка… Сон не шел, а одиночество стало угнетать. Наверное, она очень любит Андрея, иначе разве поехала бы с ним в такую даль — подумать только! — на грузовике?

Кажется, прошелестела у стены трава, что-то негромко треснуло. А вот будто бы кто-то украдкой вздохнул… Неужели всю ночь будут продолжаться эти непонятные звуки? В городе засыпаешь под шум машин за окном, звон трамваев, а тут всякое незначительное шуршание, шорох, скрип настораживают… Сердце ее начинает стучать громче, дыхание прерывается, она вся превращается в слух, но ничего не слышит, кроме громкого ровного стука своего сердца. Эта тоже что-то новое: сердца своего она никогда не ощущала.

Теперь уже явно послышались царапанье о дерево, скрип досок, прерывистое дыхание… и как раз напротив нее вдруг широко распахнулась чердачная дверь, и в темном звездном проеме показалась всклокоченная голова…

— Андрей! — шепотом произнесла девушка. — Есть ведь дверь.

— Ты от меня закрылась? — Он тихо рассмеялся и спрыгнул вниз, на сено.

— Я думала, ты не придешь… — Она обвила его крепкую шею руками, прижалась пылающим лицом к нему. — Тут кто-то ходит, вздыхает, шуршит… Ты хоть чувствовал, что я думала о тебе?

— Я тоже думал о тебе, — ответил он, целуя ее щеки, глаза, шею. — Представлял себе, как ты одна лежишь на колком сене, смотришь в прореху на крыше на голубую звезду… и думаешь обо мне.

— Какой ты самоуверенный!

— А я сидел с отцом и дядей, слушал их умные разговоры, а сам мысленно бежал по ночной улице мимо забора к тебе на сеновал.

— Долго же ты бежал…

— Ты очень понравилась моим родственникам, — улыбнулся в темноте он. — По крайней мере мужской половине.

— А женской — не понравилась? — ревниво осведомилась она, расстегивая пуговицы на его тонкой рубашке.

— Мои милые родственницы считают, что ты дылда, ноги у тебя хоть и стройные и длинные, но большие… Какой, кстати, размер ты носишь? Сорок первый?

Она больно ущипнула его за ухо:

— Тридцать восьмой, дурачок! А еще что они говорили?

— Что у тебя глазищи злые, как у тигрицы…

— У тигрицы глаза желтые, а у меня светло-зеленые…

— Голубые…

Она схватила его руку и прижала к своей упругой груди.

— Один мой знакомый художник утверждал, что у меня грудь, как у богини Дианы, — похвасталась она.

— Ты ему позировала?

— У него в мастерской на Московском проспекте хранится мой незаконченный портрет…

— Портрет незнакомки… Художник стал к тебе приставать, и ты послала его к черту… — поддразнивал он. — А наше искусство осталось без шедевра.

— Ты меня совсем не ревнуешь?

— Искусство принадлежит народу…

— Уходи, Андрей! — отодвинулась Мария от него. Глаза ее отражали две крошечные звезды, темные волосы рассыпались на подушке. — Я так ждала тебя, а сейчас не могу тебя видеть!

— Я тоже тебя не вижу — ни светло-зеленых глаз, ни божественной груди…

Ей показалось, что он улыбается, и это еще больше ее подхлестнуло: за кого он ее принимает? Уж в такой-то момент мог бы оставить при себе свои шуточки! Никогда не поймешь, всерьез он говорит или разыгрывает… Эта черта в его характере часто выводила из себя девушку.

Некоторое время они лежали молча, отодвинувшись друг от друга. Марии хотелось протянуть руку и прикоснуться к нему, но она сдержалась: почему она должна это сделать первой, а не он? Что думает он, не знала. В этом отношении он тоже был для нее загадкой. Но то, что он умеет обуздывать свои чувства, она хорошо знала. Если она действительно хочет, чтобы он вот сейчас встал и ушел, он встанет и уйдет. Просить, умолять он не умеет. А назавтра даже виду не подаст, что обиделся. Будет такой же ровный, приветливый. Может, для мужа это и хорошо, но они пока не женаты. Иногда ей хотелось бы увидеть его разгневанным, ревнивым… Он такой спокойный на самом деле или умеет держать себя в руках? Случалось, в серых глазах его вспыхивали гневные огоньки, но голос по-прежнему был ровным, движения спокойными. Пожалуй, таким сильным людям, как Андрей, и не стоит быть гневливыми. Она чувствовала, что нравится ему, но этого ей было мало.

— Андрей, скажи только честно: ты любишь меня? — первой нарушила затянувшееся молчание Мария.

— Разве я когда-нибудь тебя обманывал? — спросил он.

Нет, он никогда ни ее, ни других не обманывал. Да и зачем ему это? Он ведь никого не боится, ни перед кем не заискивает. Лгут чаще всего трусливые люди, которые всегда чего-то боятся или скрывают. А может, просто из-за подлости натуры.

— И все-таки, любишь ты меня или нет?

Спросила и затаила дыхание: он ведь не станет кривить душой, скажет правду. А так ли уж нужна эта правда Марии? Вот сейчас одним своим жестоким словом, произнесенным спокойным тоном, он сразу разрушит все то, на чем держится их взаимное чувство. Убьет надежду, ее любовь…

Он пошевелился во тьме, кашлянул, видно, хотел что-то ответить, но Мария положила ладонь ему на губы:

— Молчи, Андрей! Ничего не говори!

— Кто в верности не клялся никогда, тот никогда ее и не нарушит… — продекламировал он.

Она была уверена, что он улыбается. Вспомнила, как однажды Андрей откровенно высказал свое отношение к ней, Марии, и к жизни вообще. Это было на пляже в Репине, куда как-то они выбрались покупаться. Они только что вышли из воды, легли рядом на песок и, слушая шуршание накатывающих волн, смотрели на высокое небо. Андрей неожиданно заговорил о том, что он сейчас на перепутье: учеба его не удовлетворяет, спортсменом на всю жизнь он не хочет становиться, потому что культ мышц притупляет ум. Культуристы с наработанными тяжелыми бицепсами почему-то напоминают ему бизонов или зубров. Им, культуристам, мышцы нужны для показа, демонстрации, а не для борьбы… Ему очень нравится литература, но все, что он сейчас делает за письменным столом, почерпнуто скорее из чужого опыта жизни, описанного классиками мировой литературы, а не из своего. О любви он все знает только из книг, та жизнь, которая течет рядом, не совсем ему понятна. Живут люди, любят, ненавидят друг друга, чем-то увлекаются, борются со своими страстями и пороками, лучшие из рода человеческого что-то создают, творят, фантазируют… Большинство же живут и никогда не задумываются: зачем они родились на белый свет? Зачем живут? Что оставят после себя? Или, наоборот, уничтожат и то, что было создано на земле до них?.. И вечером и утром приходят ему в голову эти мысли, как иным мысли о смерти, которой никому не суждено избежать…

Он много говорил такого, что было непонятно и чуждо Марии, упоминал философов — таких, как Платон, Сократ, Анаксагор, Цицерон, Кант, и других… Запомнились ей и его слова о любви: он говорил, что любовь слепа — именно так ее изображали древние, — отнимает у человека свободу, делает его рабом женщины и чувств. И любовь не бывает вечной, у нее всегда есть конец, какой бы пламенной она ни была. Поэтому он в любви за равенство, понимание и уважение друг к другу. Эгоистичная любовь, когда люди считают любимого человека принадлежащим только им; претит ему, Андрею…

Мария не понимала его: она могла любить только всем сердцем, принадлежать одному любимому человеку, каждый день видеть его, обнимать, чувствовать рядом. Для любимого она была готова на все… Разумеется, такого она требовала и от него, Андрея. А он будто бы боялся ее чувства и, когда оно проявлялось особенно сильно, сознательно или бессознательно охлаждал его то ли шутливыми замечаниями, то ли отвлеченными мудрствованиями… Много ли ей, Марии, от него нужно? Чтобы иногда говорил ей, что любит, был рядом, восхищался ею, ласкал… А он лежит рядом, такой желанный, сильный, и вместо того, чтобы целовать ее, снова рассуждает о смысле жизни…

Андрей же, лежа рядом с девушкой, думал о другом: что за парадоксальные создания мужчина и женщина?.. Так уж природа устроила, что они друг без друга жить не могут, но тогда почему они такие разные? Как два полюса. Как бы близки они с Марией ни были, а все равно нет полного понимания друг друга. Ему нужно все время быть начеку, чтобы не обидеть ее. Рассказываешь ей любопытные вещи, делишься самым сокровенным, а в ее глазах — пустота. Иной раз ему кажется, что Мария не слушает, ее мысли витают где-то далеко. Любовь, любовь… Это значит молиться на девушку? Создавать из нее идола, которому нужно все время поклоняться и принести себя в жертву? А как же свобода? Свобода личности! Независимость. Не сотвори себе кумира… Да, он, Андрей, не хочет быть идолопоклонником, жертвой любви…

Почему желание и разум несовместимы? Сначала желание, страсть, а потом размышления, анализ, критика. Почему в какие-то мгновения бывает полная гармония с женщиной, как бы наступает вершина понимания друг друга и откровение, а потом все снова исчезает?.. И таких «почему» тысяча, как у несмышленого ребенка, открывающего окружающий его мир. Много прекрасных страниц написано про любовь. Классическая любовь Наташи Ростовой к Андрею Болконскому, Анны Карениной к Вронскому, Ромео к Джульетте, Дафниса к Хлое и так далее. И все равно ни одна любовь на другую не похожа. Существуют какие-то черточки, свойственные только двум любящим людям, у других уже свои отличия… Одинаково лишь одно — начало и конец любви. Вечной она бывает только в литературе и легендах, и то лишь потому, что начинается романтически, а кончается трагически и, как правило, в юном возрасте возлюбленных…

Да, Мария ему нравится, но может ли он обещать ей ту любовь, которую она, наверное, заслуживает? Пылкую, преданную, самозабвенную… Он этого не знает. Разве он виноват, что его чувство к ней совсем иное, чем у нее к нему? Может, у них темпераменты разные?.. И вот тут-то начинаются сложности! Разве он не понимает, что девушка сейчас злится на него, ее чувства преобладают над разумом, и он тянется к ней, но вместе с тем она еще требует от него того, чего он не может отдать ей, — это полного отрешения от себя самого, от своих мыслей, принципов… Очевидно, в ее любви он боится потерять себя… А надо ли этого бояться? Андрей не знал, но уже сама мысль, что он не принадлежит себе, заставляла его противиться охватившему его чувству… Тонкая, почти невидимая перегородка, но она разъединяла их. Он то ее хоть ощущал, эту преграду, а Мария не замечала и оттого злилась и страдала… А помочь ей он не мог. Какой смысл слепому рассказывать про волшебные краски летнего заката?..

— Андрей, кто между нами? — проницательно спросила Мария.

— Скорее уж «что», — усмехнулся он про себя, вспомнив про свои рассуждения о невидимой тонкой перегородке, разделяющей их. А может, он ее выдумал, эту перегородку?

Она придвинулась к нему, стала гладить его лицо, перебирать мягкие волосы, в глазах ее уже не мерцали две звездочки: головой она загородила щель в крыше. От ее ладоней пахло горьковатой полынью, длинные волосы щекотали щеки, нос, лезли в глаза. И постепенно все мысли о сложностях отношений с женщиной сами по себе исчезли из головы. Его руки стали отвечать, губы искали ее губы. Каждое ее движение было преисполнено извечного смысла бытия, радости, наслаждения. И уже не существовало сомнений, терзаний, мировых проблем, да и сам огромный мир вдруг сузился для них в этот пахучий сеновал с щелястой крышей, кошачьими голосами, мышиным шуршанием, царапаньем яблоневой ветки о доски.

Если бы она сейчас спросила: «Любишь?» — он крикнул бы на весь мир: «Да! Да! Да! Люблю-ю-ю!..»

Глава вторая

1

Вадим Федорович саженками плыл в море. Если не вертеть головой и смотреть лишь вперед, то создается ощущение, что на свете сейчас есть лишь ты, море и небо — первобытный мир, в котором нет места цивилизации, городам, людям… Зеленоватая, с легкой голубизной вода легко держала, небольшие волны качали, как в колыбели. Даже не верилось, что в море можно утонуть, казалось, упругая ласковая вода никогда не даст тебе опуститься на желтое, с бликами дно, если ты даже не будешь шевелить руками и ногами. Впереди в голубой горизонт барельефно врезался большой белый пароход — цивилизация безжалостно разрушала придуманный мир, — с правой стороны его плавно огибали две парусные яхты. На одной из них пускал в глаза зайчики какой-то начищенный медный предмет. Красный буй остался позади, и тут раздался резкий голос спасателя, потребовавший «гражданина» вернуться назад.

Не очень широкая полоса пляжа была забита загорающими. Они лежали на деревянных реечных лежаках, на разноцветных одеялах, полотенцах, а некоторые и прямо на гальке, подложив под головы одежду и сумки. Солнца и моря хватало на всех. У самого берега плескались крикливые голозадые детишки, слышался общий гул, в котором невозможно разобрать отдельные голоса. Когда заплываешь далеко от пляжа, то как бы отрываешься от человеческого муравейника и снова начинаешь ощущать себя отдельной личностью, но стоит ступить босой ногой на берег, влиться в коричнево-золотистую шевелящуюся массу — и ты будто сам превращаешься в незаметную песчинку огромного пляжа. Ноги твои сами собой выбирают меж плотно лежащих тел пустые места; нечаянно задев кого-нибудь, механически извиняешься, безразличные, сонные взгляды скользят по тебе, да и ты смотришь на всех равнодушно. И потом, редко чьи глаза увидишь, потому что все в солнцезащитных очках — роговых, металлических, пластмассовых.

Вадим Федорович не без труда отыскал свой лежак, он бы прошел мимо, но в изголовье заметил свою спортивную сумку с торчащей из нее корешком вверх книгой. На лежаке расположилась рослая блондинка. Белые руки заложены под голову, золотистые волосы ручьем спускались с лежака до самой гальки. Грудь с глубокой ложбинкой едва сдерживала узкая синяя полоска бюстгальтера, столь же узкие плавки на высоких бедрах. Круглый живот, тонкая талия. Прямо-таки красотка с журнальной обложки! Казаков мог сколько угодно разглядывать незнакомку, занявшую его лежак, потому что глаза и почти все лицо ее до самого подбородка были прикрыты махровым полотенцем. Девушка, видно, не завсегдатай пляжа: нежный загар едва тронул ее белую кожу. Вадим Федорович усмехнулся, подумав, что иногда природа любит жестоко подшутить: наградив женщину великолепной фигурой, придаст ей облик уродливой бабы-яги.

Каждый человек, если на него долго смотреть, рано или поздно почувствует взгляд — девушка плавным движением руки сняла с лица полотенце. Овальное, с чистым выпуклым лбом и светло-карими глазами лицо девушки было если не классически красивым, то довольно-таки приятным. Может, чуть портила толстоватая нижняя губа, отчего ее лицо показалось Казакову в первый момент равнодушно-презрительным. Да и взгляд был довольно жестковат.

— Чего вы на меня уставились? — грубовато сказала низким, чуть хрипловатым голосом блондинка.

— Мне приятно на вас смотреть, — улыбнулся Вадим Федорович.

Чуть раскосые глаза девушки внимательно его осмотрели снизу доверху — ей это было удобно с лежака: Казаков стоял на гальке как раз у ее ног. Невольно он чуть выпятил грудь, подтянулся. В свои пятьдесят три года он выглядел совсем неплохо: фигура прямая, живота нет, плечи широко развернуты, в мускулистых руках чувствуется сила. В отличие от девушки, он уже хорошо загорел, на его несколько аскетическом скуластом лице выделялись продолговатые, будто посветлевшие после купания серые глаза. В темных, коротко постриженных волосах почти не заметна седина. Никто ему больше тридцати пяти — сорока не давал, хотя он и не прилагал никаких усилий, чтобы выглядеть моложе. Разве что по давно выработавшейся привычке каждое утро делал получасовую зарядку.

— Вы загораживаете солнце, — заметила девушка.

— Историческая фраза! — развеселился Казаков. — Ее еще до нашей эры произнес философ Диоген в ответ на предложение всех благ мира Александром Македонским.

— Это ваш лежак? — Девушка стала было приподниматься, но он остановил ее:

— Ради бога, загорайте, а я схожу на набережную за мороженым. Пломбир или фруктовое?

— Здесь столько народу, что я подумала: чего эта лежак пустует?

— Вы правильно подумали, — рассмеялся он. — На меня загар уже не действует, а вы, по-видимому, только что приехали?

— Прилетела, — равнодушно сказала она.

— А я приплыл… оттуда, — кивнул он на море, а про себя подумал, что фраза не очень-то умно прозвучала…

Девушка снова откинулась на лежак, посмотрела на него долгим изучающим взглядом, улыбнулась, отчего стала симпатичнее, и снова положила полотенце на лицо. Отвернув уголок, так что стали видны только губы, небрежно произнесла:

— У меня никакого желания нет ни с кем знакомиться… И потом, мороженое я терпеть не могу.

С трудом пробираясь по каменной лестнице, ведущей на набережную, Казаков подумал, что зря, пожалуй, он ляпнул про Диогена… И почему человеческий ум хватается за первое попавшееся? Пусть Диоген когда-то и произнес эту фразу у моря Александру Македонскому, как утверждают древние историки, но показывать свою эрудицию незнакомой девушке как-то мелко, что ли… И все равно у него было хорошее настроение. Вот уже скоро полмесяца, как он в Ялте, но лишь сегодня в первый раз заговорил с незнакомой девушкой… Может, сама судьба посылает ее ему?

Июль — жаркий месяц на юге, и он, пожалуй, с большим бы удовольствием провел это время в Андреевке, но вдруг неудержимо потянуло к морю… Все-таки море не сравнишь ни с какой речкой или озером. И есть в нем что-то притягательное… Даже ночью приснился Коктебель — набережная с пляжем внизу, шум накатывающихся волн, крики чаек, стрекотание цикад за окном коттеджа, в котором он года четыре назад прожил целый месяц.

С двумя шоколадными пломбирами в руке — за ними пришлось на солнцепеке простоять, наверное, с полчаса — он пробирался к своему месту. Лежак был пуст. Еще сохранились на рейках влажные пятна от ее тела, даже, кажется, остался легкий запах хороших духов. Присев на лежак, Казаков решил подождать ее. Наверное, пошла купаться, но тогда где ее одежда, сумка?

Когда второй пломбир полностью растаял, он понял, что девушка не придет. Сама пришла, из сотни пустующих лежаков выбрала именно его — это ли не перст судьбы! — и так же таинственно исчезла, а он даже не догадался спросить, как ее зовут. Зато распространялся про Диогена и Александра Македонского. Вот болван!..

Еще раз выкупавшись, он натянул белые парусиновые джинсы, тенниску, надел на босые ноги сандалии, сунул в сумку мокрые плавки и, лавируя, как конькобежец на льду, направился к выходу. На набережной сразу окунулся в раскаленный зной, захотелось стащить тенниску, и вообще, зря он не надел шорты. У киоска с минеральной водой толпились люди. Очередей он не любил и пошел дальше. Представил себе, как придется сейчас подниматься по гористой тропинке наверх в Дом творчества, и машинально оглянулся, не идет ли туда машина. Обычно, если идешь по серпантину, огибающему гору, на которой сквозь парковые деревья белеет трехэтажное здание Дома творчества, можешь остановить попутную машину, она подбросит. Но есть и другой путь — это через сады и огороды местных жителей. Узкая каменистая тропинка круто поднимается в гору, нужно преодолевать террасы, деревянные лестницы, проходить мимо гаражей, белых каменных домов, причудливо пристроившихся на ступенчатом боку огромной горы, несколько раз пересекать и асфальтовое шоссе, идущее к Дому творчества. Вадим Федорович обычно ходил каменистой тропинкой, поднимался к себе в комнату весь мокрый, лез под душ, который на этой верхотуре работал с перебоями. Зато после обеда приятно вернуться к себе на второй этаж и растянуться на большой кровати с книжкой в руках…

Стряхивая со лба крупный пот, Казаков поднимался по каменным ступенькам вверх, вот уже за спиной осталась последняя белая хата с буйно разросшимся садом и железной крышей, засыпанной желтыми листьями, асфальтовое шоссе вывело к длинной широкой каменной лестнице, пересекающей гористый парк. На каждом пролете — скамьи, чтобы можно было пожилым людям передохнуть. Высоковато все же расположен Дом творчества! Иной раз в тридцатипятиградусную жару подумаешь: стоило ли спускаться к морю, чтобы потом преодолевать такой подъем? Иногда отдыхающие обедали внизу и возвращались в Дом творчества лишь вечером, когда приходила долгожданная прохлада.

Незнакомка с длинными золотистыми волосами и карими глазами — редкое сочетание — не выходила из головы. Зачем он кинулся за этим дурацким мороженым?! Нужно будет вечером спуститься на набережную и побродить в толпе отдыхающих. Каждый вечер тысячи их прогуливаются от морского вокзала до живописного ресторана, устроенного на палубе старинного парусника. Не может быть, чтобы он ее не встретил…

Присев у круглого бассейна, в котором плавали золотые рыбки, Вадим Федорович задумчиво стал смотреть на них. Вода была малахитового цвета, на дне росли бледные водоросли, меж ними величаво плавали рыбки. Хотя их и называли «золотыми», были они мутно-красного цвета, переходящего в белый внизу. Пробравшийся сквозь ветви деревьев солнечный луч припек голову. Казаков лишь на пляже иногда надевал купленную здесь шапочку с целлулоидным козырьком, на котором было написано: «Крым».

Глядя на плывущую по кругу самую крупную рыбку, он вдруг отчетливо увидел овальное лицо девушки с нижней толстой губой… Тоскливо заныло внутри: все-таки, как он ни успокаивал себя, что главное для писателя это свобода от семьи, тоска по женщине вдруг неистово всколыхнулась в нем, главным сейчас было снова увидеть ее, поговорить, узнать, что она за человек. Ведь золотоволосая незнакомка принадлежит к тому самому не очень-то знакомому для него поколению. Ей, наверное, двадцать пять — двадцать семь лет. Столько же и главной героине его нового романа… Он по опыту знал, как трудно создавать образ, не имея перед глазами прототипа. Пока его героиня была лишь негативом, а вот блондинка на пляже — яркая цветная фотография! И как она отчетливо отпечаталась в его памяти! Он мог, закрыв глаза, увидеть ее овальное лицо со всеми его штрихами: черные ресницы у нее длинные, на губах совсем мало помады, у небольшого, чуть вздернутого носа — коричневая родинка, немного меньше родинка на раковине маленького розового уха, которое выглянуло из-под колечек золотистых волос…

Художникам и режиссерам легче: подошел и предложил позировать или участвовать в киносъемках, а как быть писателю? «Милая девушка, вы мне чем-то напоминаете героиню моего ненаписанного романа, не желаете ли…» Ну а дальше? Что можно ей предложить? Сказать, что захотелось бы заглянуть в глубь ее таинственной души, покопаться в ней? Кто же на это согласится? Скорее всего, девушка позовет милиционера и гневно заявит, что какой-то сумасшедший пристает…

Вадим Федорович опустил палец в воду, и тотчас большая рыбка, взмахивая многочисленными плавниками, подплыла и стала в него тыкаться тупым носом, глаза ее равнодушно ворочались в орбитах.

«Ее, наверное, звать Василиса…» — вдруг подумал Казаков, поднимаясь по лестнице к зданию. И только сейчас он сообразил, что девушка и впрямь чем-то похожа на Василису Прекрасную, которую любил его отец. Только глаза у них разные.

На каменистой площадке напротив столовой мужчина в шортах и девушка в купальнике играли в настольный теннис. Маленький белый мячик с треском стукался о деревянный стол. Играли неумело, пластмассовый мячик то и дело падал на землю. Пожилой мужчина был полноват, на голове просвечивала плешь. Однако перед худощавой светловолосой девушкой он молодился, прыгал козлом, отчего белый живот трясся, как холодец, громко комментировал каждый свой удар ракеткой.

Вадим Федорович несколько раз видел его в столовой — тот сидел у окна с московскими литераторами. Обычно в домах творчества люди быстро сходятся, по Казаков старался уклоняться от знакомств. Он приехал сюда поработать, а знакомства мешали этому: то стихийно соберется у кого-нибудь в номере веселая компания и тебя тащат туда, то зовут на прогулку в горы, поиграть в настольный теннис, шахматы, бильярд. В общем, не успеешь и оглянуться, как уже оказывается, что сам себе не принадлежишь…

Проходя мимо, Вадим Федорович стал вспоминать, здороваются они с этим толстяком или нет. Вроде бы их не представляли друг другу. Светловолосая девушка проводила его взглядом, а когда он скрылся в парадной, спросила мужчину:

— Очень знакомое лицо… Кто это?

— Какой-то Казаков из Ленинграда, — небрежно ответил тот, удачно послав мяч, который девушка не успела достать ракеткой. — Семь два в мою пользу! — торжествующе прибавил он.

— Писатель Вадим Казаков? — не нагибаясь за мячом, спросила девушка. Она опустила ракетку и во все глаза смотрела на своего партнера.

— Вы сказали так, будто он по меньшей мере Лев Толстой! — рассмеялся мужчина. На его одутловатом лице бисером выступил пот.

— Это мой любимый писатель! — сказала девушка, — Николай Евгеньевич, познакомьте меня, пожалуйста, с ним!

— Здесь сейчас живет поэт Роботов, — снисходительно заметил Николай Евгеньевич. — Он мой друг.

— Да я его терпеть не могу!

— Странные у вас вкусы, — сказал мужчина, похлопывая себя ракеткой по толстой ляжке. — К Роботову очередь за автографами, он известный поэт, а вашего Казакова я даже не читал.

— Вы с ним не знакомы? — разочарованно протянула девушка. — Фу как жарко, пожалуй, пойду купаться.

— Но мы же партию не доиграли, — возразил Николай Евгеньевич.

— Я признаю себя побежденной, — улыбнулась девушка и положила ракетку на стол. — Называете себя критиком и не читали Казакова? Да у нас в институте очередь в библиотеке за его книгами. Их даже на «черном рынке» не достать.

— Этот ленинградец в журналах не печатается, книг, как вы говорите, не достать, наверное, поэтому я и не читал их, — заметил Николай Евгеньевич. Хотя он говорил примирительно, в голосе его прозвучала скрытая насмешка.

— А вы почитайте, — посоветовала девушка.

— Сегодня же возьму в библиотеке его книгу, — пообещал критик. — Зина, подождите пять минут, я переоденусь и провожу вас.

Поднимаясь к себе в комнату на третий этаж, Николай Евгеньевич Луков увидел в холле второго этажа Казакова, разговаривающего с писателем Виктором Викторовичем Маляровым, круглолицым коренастым мужчиной в светлом костюме и даже при галстуке в этакую-то жару! Малярова Луков знал — о нем лет десять назад много писали как о талантливом писателе-фантасте. Здесь, в Ялте, они как-то сыграли пару партий в бильярд. Самоуверенный Маляров дал три шара форы и с треском проиграл, доставив Лукову немалое удовольствие. Виктор Викторович был из тех, кто не любит проигрывать.

Николай Евгеньевич подошел к ним, кивнул Малярову и, уставившись в упор маленькими холодными глазками на Казакова, с насмешливыми нотками в голосе сказал:

— Моей знакомой девушке почему-то очень нравятся ваши, гм… романы. Мечтает познакомиться с вами.

— Я думал, старичок, тебя только в Ленинграде одолевают поклонники, — улыбнулся Маляров. — А тебя и здесь ущучили! Скоро будешь знаменитым, как Роботов.

— Ну, с Роботовым в популярности трудно соревноваться, — заметил Луков.

— Такие стихи, какие он кропает, можно пудами писать, — усмехнулся Маляров.

Казаков изучающе рассматривал Лукова. Самоуверенное лицо, небольшие голубые глаза, ресниц и бровей почти не заметно. А каким тоном сказал о знакомой: дескать, она глупая, наивная, потому и нравятся ей ваши книги…

— Вы о той милой девушке, с которой играли в теннис? — спросил Вадим Федорович.

— Дали бы что-нибудь мне посмотреть, — все тем же снисходительным тоном продолжал Николай Евгеньевич, не отвечая на вопрос. — Честно говоря, я ничего вашего не читал.

— Ты, Никколо Макиавелли, читаешь в журналах только высокое начальство и лауреатов, — добродушно заметилМаляров. Он ко всем обращался на «ты». — И пишешь хвалебные статьи лишь об известных. Сколько ты статей накатал о Роботове?

— Не считал, — буркнул Луков.

Его покоробило столь фамильярное обращение. Он печатается в толстых московских журналах и привык к уважительному отношению к себе со стороны пишущей братии. Москвичи и провинциальные литераторы сами присылали ему свои книги с теплыми дарственными надписями на титульном листе. Каждому лестно, чтобы о нем упомянули в периодической печати… А эти оба ленинградца, кажется, носы задирают перед ним?..

— Я не вожу с собой свои книги, — сказал Казаков.

— Я все-таки критик… — многозначительно заметил Луков.

— Как ваша фамилия? — спросил Вадим Федорович. Николай Евгеньевич небрежно достал из заднего кармана шорт глянцевитую визитную карточку, точно такую же он на пляже вручил Зине, с которой несколько дней назад познакомился. Девушка оказалась аспиранткой-филологом из Волгограда. Луков в их институте несколько лет назад читал лекцию о творчестве Горького. И лекция московского ученого понравилась студентам. Николай Евгеньевич снисходительно слушал аспирантку, а Зина хорошо знала современную литературу, иногда спорил с ней. Дело в том, что ее вкусы не совпадали со взглядами Лукова на современную литературу, но чтобы не испортить отношений — девушка ему нравилась, — он даже в чем-то соглашался с нею.

— Никогда про вас ничего не слышал, — изучив визитку, сказал Казаков.

— Ты, старичок, извини, — вмешался Маляров, — твою тягомотину ведь дочитать до конца невозможно: ты хвалишь тех, кого все хвалят и кто имеет власть, а ругаешь того, кто не может тебе дать сдачи. Не помню, чтобы ты хоть раз на секретаря Союза писателей замахнулся…

— Я вообще мало кого знаю из критиков, — нашел нужным добавить Вадим Федорович.

— У нас критики-то настоящей нет, — вставил Маляров. — Пишут про дружков-приятелей…

Луков уже клял себя на чем свет стоит, что подошел к ним: эти ленинградцы уж больно много мнят о себе…

— Я о вас тоже ничего не слышал, — сварливо заметил он Казакову. — Но обещаю вам — вы обо мне еще услышите!

— Берегись, Вадим, Макиавелли теперь напишет про тебя какую-нибудь гадость! — хихикнул Маляров.

— Моя фамилия — Луков, — с достоинством заметил Николай Евгеньевич, окинув Виктора Викторовича неприязненным взглядом.

— Макиавелли был великим человеком, — поддразнивал Маляров.

Виктор Викторович давно нравился Казакову, они и в Ленинграде поддерживали добрые отношения. Маляров никого не боялся, мог любому все, что думает о нем, сказать в глаза. И тем не менее все его терпели, не обижались даже на резкие шутки. В Доме творчества отдыхал и драматург Славин. При встрече с Вадимом Федоровичем он едва кивал тому, помня, как в свое время тот открыто критиковал его за одну из конъюнктурных пьес. Леонид Ефимович никому не прощал нападок на него. В Доме творчества Славин, Роботов, еще несколько литераторов и Луков держались обособленно.

Сидели за одним столом у окна. Иногда за ними приезжала черная «Волга» и увозила на встречи с читателями лучших здравниц в курортной зоне. Конечно, Славин высказал Лукову свое мнение о Казакове. Леонид Ефимович назвал Вадима Федоровича способным писателем, но посоветовал держаться от него подальше: мол, это человек «не наш»… Ну а что это такое, Лукову было понятно. «Не наш» — это, значит, враг Славина и его друзей. А Николай Евгеньевич считал себя если не другом Леонида Ефимовича, то по крайней мере соратником. Они не раз встречались в Ленинграде, Москве, и Луков знал вес и авторитет в литературном мире Славина. А с могущественными людьми Николай Евгеньевич всегда считался, уважал их, ценил. И писал на их книги рецензии, упоминал в каждой своей журнальной статье. И здесь, в Ялте, Славин дал понять ему, что тоже ценит Лукова и, случись что, не оставит в беде… Лично Казаков не вызывал у Николая Евгеньевича недобрых чувств, правда, восторги Зиночки по поводу его книг несколько озадачили его. Конечно, он слышал фамилию Казакова, изредка встречал ее в литературных изданиях, но книги этого писателя действительно как-то прошли мимо него…

Все эти мысли промелькнули в его голове, пока он слушал болтовню здоровяка Малярова. Кстати, Славин к фантасту относился терпимо, даже обмолвился в разговоре на ужине, что Виктор Викторович — талантливый человек, но вот без царя в голове… Что он этим хотел подчеркнуть, Луков не понял.

— …В Ленинграде провалилась последняя пьеса Славина, — разглагольствовал Маляров. — Возьми и напиши про это, Луков? Ведь не напишешь! Я видел, как ты Славину партию в настольный теннис проиграл… Я тогда вволю посмеялся!

— Я тоже люблю посмеяться, — мрачно уронил Луков. — Только последним…

И тут Казаков совершил большую ошибку, с невинным видом спросив:

— А эта девушка случайно не ваша дочь?

Луков действительно выглядел рядом с молоденькой аспиранткой почтенным папашей, его бесили насмешливые взгляды знакомых литераторов из Дома творчества, когда он приводил Зину сюда. Он успокаивал себя, что ему просто завидуют.

— А вы что, хотите к ней посвататься? — вспыхнув, сказал Луков.

— Породниться с вами? — улыбнулся Вадим Федорович. — Нет уж, увольте…

— Зря отказываешься от такого родства, Вадим, — подлил масла в огонь Маляров. — Макиавелли тогда прославил бы тебя на всю Россию… Вставил бы в «обойму» рядом со Славиным и Роботовым. Он за своих готов в огонь и в воду!

— Я бы не хотел быть в этой «обойме», — усмехнулся Казаков. — Она стреляет холостыми патронами…

— Смелые вы ребята, — покачал головой Луков.

— Смелого штык не берет, смелого пуля боится… — фальшиво пропел Маляров. — А ты, Макиавелли, не пугай нас…

— Я уже вам сказал, — багровея, процедил Николай Евгеньевич. — Моя фамилия — Луков! — И произнес по слогам: — Лу-ков!

Повернулся и ушел по красной ковровой дорожке на свой этаж.

— Лысый, а за молоденькими девушками бегает, как резвый козлик, — сказал Маляров.

— И что это за манера у критиков — на всех писателей смотреть свысока? — произнес Казаков.

У него от беседы остался неприятный осадок. Правда, вскоре он забыл про это и, возможно, никогда больше и не вспомнил бы Лукова, если бы тот гораздо позже сам не напомнил о себе…

Вадим Федорович не знал, что в этот злополучный день, переодевшись, Николай Евгеньевич быстро спустился вниз, но девушки в парке не обнаружил. Несмотря на жару, отправился в город, обошел все центральные пляжи, часа два бродил по набережной, надеясь встретить Зину, но все было тщетно.

До отъезда в Москву он разыскал в библиотеке журнальный вариант первого романа Казакова, остальных книг писателя в библиотеке Дома творчества не было. Он не обнаружил даже их на специальной полке, где были выставлены книги, подаренные писателями этой библиотеке. Поинтересовался у библиотекаря, почему нет книг Казакова, та ответила, что они обычно на руках, но последние два романа пропали. За них были внесены деньги.

Николай Евгеньевич назойливо расспрашивал всех знакомых писателей, не избирался ли когда-либо Казаков членом правления писательской организации. Говорили, вроде бы нет.

«С таким характером, дорогой романист, вряд ли ты нажил себе влиятельных друзей, которые за тебя бы вступились… — подумал он, раскрывая у себя на веранде потрепанный московский журнал пятнадцатилетней давности. — Чем же ты мог понравиться этой провинциальной дурочке Зине?..»

2

В Ленинграде было очень жарко. На раскаленном небе ни облака. Каменные громады зданий ощутимо источали из себя набранное за неделю жары тяжелое тепло. Никогда еще толпа прохожих на Невском не двигалась так медленно. Особенно туго приходилось приезжим, которые были в костюмах, с сумками в руках, плащами через плечо. Давно капризная погода не дарила ленинградцам подряд столько теплых дней. Когда моросит холодный дождик, люди мечтают о солнце, тепле, а когда долгожданное тепло заполнило весь город, раскалило камни, памятники, гранит набережных, расплавило асфальт, ленинградцы хлынули за город, на Финский залив. Жара всем осточертела, окна в домах распахнуты, в них не дрогнет ни одна штора, голуби сидят на карнизах, раскрыв маленькие клювы. Даже чаек не видно над Невой. Машины начинали выползать на Приморское шоссе после трех часов дня. И тянулись плотным потоком до самого вечера. Рассказывали, что какой-то чудак солдатиком махнул с Дворцового моста в Неву. Его бросились вылавливать на катере, а он уцепился за канат проходящего мимо речного трамвая, забрался на палубу и уплыл в Финский залив.

Оля Казакова стояла в тени арки кинотеатра «Аврора» и смотрела на раскаленный Невский. В карманчике модной рубашки лежал билет на французский кинофильм «Чудовище» с участием Жан-Поля Бельмондо, любимого ее артиста. Здесь, в тени, жарко, а какая духота в зале! Она уже видела этот фильм, все кинокартины с Бельмондо она смотрела по нескольку раз.

На девушке короткая юбка, открывающая длинные ноги в белых босоножках. В девятнадцать лет девушке с ее стройной фигурой и маленькой твердой грудью не нужно надевать на себя ничего лишнего, как говорила лучшая подруга — Ася Цветкова. Где она сейчас? Вместо юга, как мечтала зимой, укатила до экзаменов на машине с компанией в Прибалтику. Хорошо она там подготовится… Приглашали и ее, Олю, да разве мать отпустит? Оля в этом году закончила первый курс Института театра, музыки и кинематографии на Моховой. Как мать ни уговаривала ее поступать в художественный институт имени Репина, Оля не послушалась. Почему она должна учиться на художника, если у нее нет к этому призвания? Отец ведь не настаивал, чтобы она пошла на филфак университета? Он и Андрея не уговаривал, тот сам выбрал журналистику.

В десятом классе ее пригласили на киностудию «Ленфильм» — помощник режиссера по всему городу искал девочку на главную роль, и она удачно снялась. Пробы, киносъемки, направленные на тебя юпитеры, гримеры, на ходу накладывающие на лицо румяна, щелканье трещотки с титрами, павильоны и натура — все это с головой захватило девочку и определило ее выбор на будущее. Мать убеждала, что случайный успех — это еще не все, кинозвезды вспыхивают и тут же гаснут, а у нее, Оли, явные способности художника-графика. Не надо, мол, ловить журавля в небе, если синица в руках… Брат Андрей, наоборот, поддержал ее желание подавать документы в театральный. Вспомнился тот давний разговор с ним.

— Тебе очень хочется стать артисткой? — спросил он.

— Я ни о чем другом больше не могу думать, — ответила она.

— Джульеттой Мазина ты никогда не станешь, — улыбнулся брат. — Для этого у тебя просто не хватит таланта… Но испытать всю эту киношную дребедень на себе, наверное, стоит… Если бы я и пошел в кино, то только каскадером. Эти ребята действительно интересным делом занимаются… А все остальное — мираж!

— Так иди, — подзадорила она. — Будешь с крыш прыгать, на лошадях скакать, переворачиваться на автомашинах…

— Понимаешь, в этом есть какая-то бессмыслица, — противореча сам себе, сказал Андрей. — Я готов все это делать, но не для зрителей…

— Для себя?

— Наверное, — после продолжительной паузы произнес он. — А ты поступай туда, куда тянет. Может, и в самом деле проявится талант. У тебя, правда, есть один недостаток, — улыбнулся он. — Ты красивая. А в мировом кино сейчас мода на некрасивых.

Оля очень считалась с мнением брата. В своей жизни пока ей встретились три по-настоящему умных человека — это отец, Николай Петрович Ушков и брат Андрей. Остальные знакомые, конечно, тоже не дураки, но эти трое были с детства для нее непререкаемыми авторитетами.

И вот сейчас, стоя на Невском, Оля размышляла, что лучше сделать — пойти в душный зал и полтора часа смотреть на великолепного Бельмондо или позвонить Михаилу Ильичу Бобрикову?

Когда Ася Цветкова впервые увидела их вместе на просмотре в «Ленфильме», она в ужас пришла. Это было видно по ее выпученным глазам и выражению лица. Воспользовавшись минуткой, когда они остались в буфете наедине, она спросила:

— Это твой… мужчина?

— Мой хороший друг, — улыбнулась Оля.

— Господи, Олька, он ведь старик! — заохала подруга. — Да я постеснялась бы с ним вдвоем на людях показываться!

— Кому что, дорогая… — беспечно отвечала Оля. — Тебе нравятся бармены и официанты, а мне — умные, интересные люди. Михаил Ильич знает в городе всех знаменитых людей. И знаешь, как его называют? «Великий маг»! Он делает людям добро и даже взяток не берет.

— Ученый? Академик?

— Начальник станции техобслуживания, — улыбнулась Оля. — У него свой «мерседес», и он на нем гоняет — никому не угнаться! Его даже милиционеры не останавливают.

— А он и вправду ничего, — оттаяла Ася. — Познакомь меня с ним. Я еще ни разу на «мерседесе» не каталась…

— Прокатишься, — пообещала Оля.

— У тебя с ним… роман? — вкрадчиво спросила подруга, округлив красивые глаза, которые с ума сводили ее поклонников.

— Не болтай глупостей! — одернула ее Оля. — Это у тебя романы! Просто мы друзья…

— Рассказывай… — не поверила Ася Цветкова. — Такие люди, как твой знакомый, просто так не дружат. По лицу видно, что он деловой человек.

Познакомилась Оля с Михаилом Ильичом на даче у Савицких. Весной этого года. Мать позвонила ей и предложила провести майские праздники на даче ее близкой подруги в Комарове. Вместе со своим бородатым сослуживцем Федичевым она заехала за ней в институт. Оле не очень-то и хотелось в эту взрослую компанию, но не посмела отказаться. И потом, Комарове ей нравилось, можно будет побродить по берегу залива, подышать свежим сосновым воздухом. Мать, занятая своим художником, предоставила ей полную свободу.

Туда и прикатил на своем темно-сером «мерседесе» Михаил Ильич Бобриков. Он сразу обратил внимание на девушку, вызвался проводить ее к заливу. Невысокий, коренастый, с коротко постриженными волосами неопределенного цвета, он сначала не понравился Оле. Слишком уж был самоуверенным, говорил короткими рублеными фразами, будто отдавал приказания. Узнав, что она учится в театральном институте, похвастал, что у него на «Ленфильме» много знакомых, а режиссер Беззубов — лучший друг. Он бы тоже приехал сюда, но снимает в Норвегии свой новый фильм. Про Беззубова Оля слышала. Ася Цветкова даже снялась в небольшой эпизодической роли в одном из его фильмов. Бобриков называл его Сашей, рассказал забавную историю, как они с Сашей на Вуоксе поймали полупудовую щуку, но вытащить не смогли. Беззубов в рыбацком азарте шарахнул с лодки в ледяную воду, но щука, ударив его на прощание скользким хвостом, все равно ушла…

Рассказывал он интересно, со смешными подробностями, и улыбка у него была приятной. Девушке льстило, что такой солидный дядечка уделяет ей столько внимания. Она видела, как он запросто ведет себя с художниками, артистами, учеными, приходившими к Савицким поздравить с праздником. Да и муж Вики Савицкой смотрел Бобрикову в рот. И окончательно покорил ее Михаил Ильич, когда «с ветерком» прокатил на роскошном «мерседесе» до Выборга — там они пообедали в ресторане — и даже дал три километра самой проехать. Оля немного водила «Жигули», этой осенью собиралась поступить на курсы шоферов-любителей. И тут Михаил Ильич пообещал ей свое содействие, сообщив, что в ГАИ у него уйма приятелей.

Несколько раз он подъезжал к институту и вез ее на Приморское шоссе. Из стереомагнитофона лилась красивая мелодия. «Мерседес» Бобриков водил мастерски. Казалось, он не крутил баранку, а нежно ласкал ее своими короткими пальцами, поросшими золотистыми волосками. И выглядел Михаил Ильич довольно моложаво. Сколько ему лет, Оля не знала, но уж, наверное, пятый десяток разменял. Такого солидного поклонника у нее еще не было. Вон даже легкомысленная Ася Цветкова позавидовала…

Продолжавшееся с мая знакомство их чуть было не оборвалось. А случилось вот что. Михаил Ильич как-то предложил ей зайти в мастерскую к его знакомому художнику на Суворовский проспект. Стал расхваливать его последние работы, мол, редкий талант и все такое. Оле и в голову не пришло, что это ловушка. Три или четыре встречи у нее было с Бобриковым, и он даже ни разу не попытался ее поцеловать. Это тоже поднимало его в глазах девушки.

Мастерская оказалась крохотной комнатушкой в подвальном помещении. Правда, потолки были очень высокие. На стенах висела какая-то мазня, много примитивных икон. Художника на месте не оказалось, Михаил Ильич извлек из щели под дверью ключ. Расхаживая по мастерской, он что-то говорил, движения его были суетливыми, он то и дело бросал быстрый взгляд на низкую тахту у окна, застеленную красным пледом. Пряча от нее глаза, сказал, что с женой у него нелады, сейчас живет у приятеля, но скоро получит прекрасную квартиру, в этом году закончит строить свою дачу в Приозерске с газовым отоплением и сауной в подвале… Оля ему понравилась с первого взгляда, и он сказал себе, что вот девушка, которую он мечтал встретить…

Оле все это надоело, она было направилась к выходу, но Михаил Ильич вдруг обхватил ее и потащил к тахте. Не вырываясь и не сопротивляясь, спокойно глядя ему в глаза, девушка произнесла:

— Сейчас же отпустите меня. И больше никогда этого не делайте.

Он отпустил. Молча наблюдал, как она причесала волосы и, окинув его презрительным взглядом, пошла к двери.

— Дура! — больно толкнуло ее в спину бранное слово.

Однако выйдя на дождливую улицу — это было ранней весной, — она не выдержала и громко рассмеялась, вызывая недоумение у прохожих.

Потом он по телефону извинился, просил его простить, — обычно он никогда не срывается. Это она знала: Бобриков был всегда очень выдержанным, не терял самообладания. Но грубое слово «Дура!» до сих пор звучит в ее ушах.

Наверное, не надо было ему этого ей говорить…

Михаил Ильич все сделал, чтобы загладить свой промах: звонил ей, приезжал на Моховую к институту, клялся, что на него невесть что накатило, мол, больше такого не повторится… Однажды заявился к ней домой, когда никого, кроме нее, не было. Она предложила кофе, он охотно согласился, даже не спросив, скоро ли придут родители. Снова завел длинный разговор о своей семейной жизни: дескать, он давно не любит жену, большую часть времени живет на даче или у приятеля, дома ему тошно. У жены своя жизнь, друзья, его она не понимает, да никогда и не старалась понять… Потом переключился на тему «свободной любви», мол, нужно доверять своему чувству, не прятать его в себе: нравится тебе человек — значит, сходись с ним, разонравится — уйди от него. И совсем ни к чему все эти семейные дрязги, проблемы, мучения… Как только он, Бобриков, начинает чувствовать себя дома неуютно, он уходит. На этом и держится их брак. Жили бы они вместе, давно развелись. Есть ли у жены любовник, он этого не знает и знать не желает. Это ее личное дело. Они друг перед другом не отчитываются. Связывает их лишь дочь. Можно было бы и разойтись с женой — он уже испытал это «счастье», слава богу, второй раз женат! — но не видит в разводе смысла. Так можно постоянно сходиться и расходиться, что некоторые глупцы и делают, а он считает, что, и не разрушая семьи, можно быть счастливым, конечно при условии, что тебе встретится девушка, понимающая тебя и ничего от тебя не требующая… Любовь без ярма и обязательств и есть самая настоящая…

Оля про себя усмехнулась: значит, она и есть та самая девушка, которая создана для него… Нравился ли ей Бобриков? Девушка и сама себе не смогла бы однозначно ответить на этот, казалось бы, простой вопрос. Иногда нравился, особенно когда сидел за рулем «мерседеса» и в профиль походил на майора Знаменского. Мужественным и сильным показался ей Михаил Ильич, когда у Дома кино — они были там на просмотре американского фильма — без лишних слов скрутил руки пьяному верзиле, ударившему женщину. Он так и не отпустил притихшего хулигана, пока не подъехала дежурная милицейская машина, которую вызвала вахтер Дома кино. Ей приятно было услышать слова пожилой женщины: «Если бы все мужчины вот так поступали, у нас в городе не было бы хулиганов». А там, в мастерской на Суворовском, он был ей очень неприятен. По натуре Оля, как ее отец и брат, не была злопамятной, но она никак не могла забыть его сузившихся светлых глаз, тяжелого прерывистого дыхания, когда он схватил ее на руки… Таким она его больше никогда не видела и не хотела бы видеть… Михаил Ильич возбуждал в ней любопытство. Этот человек, привыкший командовать целым коллективом своей станции, готов был выполнить любой ее каприз. Вот сейчас захочет она покататься на «мерседесе» — и Бобриков все бросит и примчится к ней через полчаса…

Но вот чего ей больше хочется — покататься на комфортабельной машине или увидеть ее хозяина, она не знала. После случая в мастерской художника Михаил Ильич вел себя очень осмотрительно. Даже не сделал ни одной попытки поцеловать ее, а она чувствовала, как ему этого хочется. Был такой момент, когда она бы и не оттолкнула его, — это там, у Дома кино, после схватки с пьяницей…

И все-таки девушка понимала, что так вечно продолжаться не может. От Аси Цветковой она слышала, что теперь романы внезапно начинаются и быстро кончаются… По крайней мере, у самой Аси. Сколько уже подруга сменила поклонников? Не сосчитать! И честно ли со стороны Оли, как говорится, морочить голову Бобрикову? Ведь она не любит его. Кстати, и он ни разу не признался ей в любви. Наверное, чувствовал, что она рассмеется ему в лицо… На что же он тогда надеется? Умный ведь, должен понимать, что Оля совсем не разделяет его взгляды на «свободную любовь». Вот она сказала Асе, что они с Бобриковым друзья, а так ли это на самом деле? Не напоминает ли их дружба преследование волком зайца, как в известной серии «Ну, погоди!»? Бобриков — волк, а она — заяц?..

Эти мысли завели девушку в тупик. Пусть все пока идет так, как есть. В конце концов, с Михаилом Ильичом ей интересно, он обещал к осени научить ее водить машину. Да и что говорить, какой девушке не приятно, что за ней ухаживает солидный и серьезный человек?

В будке телефона-автомата неподалеку от Елисеевского магазина Оля опустила в щель две копейки, набрала номер и, услышав его ровный невозмутимый голос, — он всегда протяжно и чуть вкрадчиво, с этаким горловым накатом произносил: «А-а-лё-ё?» — медленно повесила трубку. Монета глухо провалилась в серебристое чрево аппарата. Выйдя из будки, девушка влилась в медленную толпу и пошла в сторону Дворцовой площади. В такую жару ни одной путной мысли в голове нет. Хочется выкупаться, но ехать одной на залив лень, тем более завтра — первый экзамен по истории театра. В общем-то она подготовилась, но вечером на сон грядущий нужно прочесть еще конспект… Пожалуй, пойдет на Петропавловку. Там, на узкой полоске серого пляжа, можно позагорать и даже выкупаться в Неве, но тут она вспомнила, что она же без купальника.

На Дворцовой площади блестели отполированные камни; Александровская колонна воткнулась в блекло-голубое высокое небо; казалось, ангел с крестом от жары сгорбился, опустил голову, мечтая с высоты своего пьедестала вспорхнуть и чайкой опуститься в прохладную Неву. По площади гуляли туристы, щелкали фотоаппараты, звучала чужая речь. К Оле подошел высокий и худой парень в потертых джинсах и желтой майке с мрачным Челентано на груди и спине.

— Такая красивая девушка — и одна! — улыбаясь во весь свой широкий рот, произнес он самую наипошлейшую фразу, что сразу восстановило девушку против него.

— Я не такая важная особа, чтобы ходить с телохранителем, — смерив его уничтожающим взглядом, ответила девушка.

И тут же пожалела об этом, потому что парень будто и ждал от нее этих слов. Пристроился рядом и жизнерадостно предложил:

— Хотите, я буду вашим телохранителем?

Ноги-циркули в узких штанинах с заплатками на коленях делали мелкие шажки, чтобы идти с ней в ногу. Рыжеволосая голова у парня была маленькой, черты лица незапоминающиеся, а вот настырности, видно, хоть отбавляй.

— Я, вообще-то, приезжий, — тараторил он. — Из Перми. Слышали про такой город на Урале? Мы сюда приехали группой. Вообще-то, я чертежник с машиностроительного, а в Ленинграде впервые. Вы не покажете мне этот замечательный город? Вообще-то, у меня есть карманный путеводитель, но вы — это другое дело. Вы и есть Ленинград!

— Вам никогда не говорили, что вы нахал?

— Вообще-то, говорили, — обезоруживающе улыбнулся он. — Но это неправда: я не нахал, я просто любопытный. А вам разве неинтересно познакомиться с человеком с Урала?

— Саша с «Уралмаша», — рассмеялась Оля.

— Вообще-то, меня зовут…

Но Оля отвернулась и, увидев группу туристов, направлявшихся в Эрмитаж, помахала рукой, крикнула: «Володя! Я здесь!..» — и чуть ли не бегом припустила от Настырного пермяка.

— Вообще-то, я тоже хотел в Эрмитаж… — услышала она сзади, но не оглянулась.

И потом в прохладных залах Эрмитажа она всякий раз в испуге шарахалась от часто мелькавших перед глазами голубых джинсов, но, к счастью, они принадлежали не чертежнику из Перми. Как и всегда, попав в Эрмитаж, Оля скоро позабыла обо всем на свете, переходила из зала в зал, подолгу стояла перед шедеврами эпохи Возрождения. Иная эпоха, иное искусство. Картины великих мастеров будили в ней какие-то странные чувства, иногда ей казалось, что она очень близка к той эпохе; вглядываясь в картину, мысленно переносилась в тот прекрасный романтический мир, который изобразил на полотне художник. Она уже не слышала приглушенных голосов, шарканья многих ног по полированному паркету. Время для нее будто остановилось. Отец как-то рассказывал ей, что каждому человеку близка какая-либо из минувших эпох; наверное, ей ближе всего пятнадцатый — семнадцатый, века, когда творили Микеланджело, Боттичелли, Леонардо да Винчи, Рафаэль. Можно бесконечно смотреть на «Мадонну Литта» Леонардо, на «Кающуюся Марию Магдалину» Тициана, «Юдифь» Джорджоне или «Данаю» Рембрандта… Здесь, в Эрмитаже, она впервые постигла, что гениальная картина больше расскажет тебе о той эпохе, ее современниках, чем иной увлекательный роман… Картины современных художников казались ей написанными небрежно, особенно полотна модернистов. Она проходила мимо, почти не задерживаясь. Она недавно была на выставке молодых ленинградских художников. Приятель Андрея Петр Викторов выставил три картины, возле них все время толпились зрители. Петя писал Север — с полярным сиянием, китами, моржами, белыми медведями. Много написал картин о первопроходцах-полярниках — завоевателях Северного полюса. Помногу месяцев там жил и всякий раз привозил ворох картин, эскизов набросков. Андрей утверждал, что Петя один из самых талантливых молодых художников в Ленинграде. А ведь он еще только начинает…

Как всегда, Оля надолго застряла у картины Гейнсборо «Портрет герцогини де Бофор». Петя Викторов в прошлом году сказал, что если Оля сделает такую же прическу, то будет вылитая герцогиня… Его слова запали в душу девушки. Как-то дома она соорудила на голове высокую прическу, повязала на шею черную ленту, накинула на плечи оренбургский платок и долго смотрела на себя в зеркало… Середина семнадцатого века, герцогиня позирует знаменитому портретисту Англии, о чем она думает, что вспоминает, глядя чуть в сторону от мольберта?.. И верно заметил Викторов, у Оли Казаковой и герцогини де Бофор есть что-то общее. Наверное, удлиненное лицо, маленький припухлый рот, черные брови, белозубая улыбка…

— Вообще-то, сходство есть, — услышала она рядом знакомый глуховатый голос, — надень на вас костюм конца семнадцатого века, и вы — вылитая герцогиня де Бофор.

Оля перевела отрешенный взор с картины на долговязого пермяка. Здесь, в зале искусства Англии, он не показался таким уж примитивным, как у Александровской колонны. Подумать только — и он обнаружил ее сходство с герцогиней де Бофор!

— Меня зовут Андриан, — с улыбкой протянул он большую руку. — Ваш Эрмитаж — это самое прекрасное, что я видел в своей жизни… — Он выдержал выразительную паузу и многозначительно закончил: — А в герцогиню де Бофор я просто влюблен!

— Ваша взяла, Андриан, — вздохнула Оля и взглянула на часы: — У меня два часа свободного времени…

— В наш космический век за два часа можно несколько раз облететь вокруг Земли, — расплылся он в широкой улыбке.

— Не повторяйте избитых истин, — оборвала Оля. — Пойдемте выпьем по чашке кофе внизу в буфете, а потом, так и быть, я вам покажу Летний сад с мраморными богами и богинями… Только заранее предупреждаю: если скажете, что я похожа на какую-нибудь из них, я сразу же сбегу от вас!

— Я ваш покорный слуга, очаровательная герцогиня.

— Вы опять за свое? — нахмурилась она.

— Но вы не сказали, как вас зовут.

— Разве? — улыбнулась она. — Зовите меня Олей.

3

Всякий раз, подолгу купаясь в море, Вадим Федорович с надеждой поглядывал на свой лежак: а вдруг таинственная блондинка объявится на пляже и снова уляжется на него? Он даже свою синюю сумку клал на подголовник, а на нее — книжку. И сам над собой смеялся: разве можно надеяться на то, что незнакомка из тысячи лежаков снова выберет именно твой? Вот уже неделю он тщетно ищет ее в Ялте. Каждый вечер гуляет по набережной, меряет ее из конца в конец, пока не стемнеет, но девушку так ни разу и не встретил. Куда она подевалась? Ялта не Москва или Ленинград, здесь все на виду. Многие уже примелькались, вечерами все отдыхающие прогуливаются по набережной. Все, кроме нее…

До конца срока еще оставалось пять дней, но жара вконец доконала. И что это за жизнь — с раннего утра уже начинаешь мечтать о вечере, когда наконец с моря придет долгожданная прохлада. Казаков плохо переносил жару. Работа тоже продвигалась медленно. Солнце весь день заливало его комнату с видом на море. От него никуда нельзя было спрятаться. В голове постоянно стоял легкий неприятный звон, во рту пересыхало, аппетит пропал. Он уже клял себя, что поехал на море в июле. Тут можно свободно дышать только ранней весной или осенью, а летом для него не отдых, а одно мучение. И эти толпы отдыхающих! Ему надоело, поднявшись в Дом творчества, сдирать с себя прилипшее к потному телу белье, бежать в душ, который, будто автомат с газировкой, выдавал стакан тепловатой воды и отключался.

Как ни странно, легко переносил жару толстяк Виктор Маляров, хотя при его комплекции и весе это было удивительным. Когда Вадим Федорович посетовал, что погибает от жарищи и хоть бы завтра уехал из Ялты, если бы не заказал заранее билет на самолет, Виктор Викторович предложил ему сходить в авиакассу и обменяться билетами — он должен был уехать раньше, — Маляров с удовольствием поживет здесь еще неделю… Так они и поступили.

* * *
Сидя за письменным столом и изредка ударяя по клавишам пишущей машинки, Вадим Федорович понял, что роман не идет, что-то застопорилось. Он слышал дробный стук клавиш из других номеров и завидовал коллегам, у которых так легко идет работа.

Каждое утро после завтрака он садился за машинку — иногда за час-два не получалось и одной страницы. Тогда он шел на пляж, гулял по набережной, а в голове продолжалась работа, спор героев и героинь, возникали перед глазами совсем другие пейзажи, где нет моря, коричневых гор, криков чаек и трубных гудков пароходов. Его герои жили и действовали в средней полосе России. Какого же черта его понесло на юг? Моря давно не видел! А разве на озере хуже? И нет этой толпы, мелькания голов в море…

Почему так тяжел и мучителен труд писателя? Почему он не может спокойно отдыхать, как все на этом гигантском пляже? Почему и днем и ночью в его голове происходят какие-то длительные, непонятные процессы, которыми он не может управлять? Лежит на пляже, слушает шум волн, голоса купающихся, а в голове разворачиваются какие-то события с его героями. Кажется, что-то сложилось, выстроилось, а придешь в номер, сядешь за письменный стол — и все расползается… Иногда пишущая машинка кажется врагом! Взял бы ее и трахнул об пол. Машинка ни при чем, все дело в словах — это они не выстраиваются, насмехаются над ним, кажутся корявыми, нелепыми, ненужными на странице… Иногда вроде бы и работа идет, и нужные слова находятся, а закончишь главу, перечитаешь и… в корзинку!

И снова бродишь по набережной, и снова в голове что-то происходит, герои спорят с ним, тянут в свою сторону. Случалось, он ловил удивленные взгляды встречных людей — неужели в эти минуты у него что-то отражается на лице?

Несмотря на жару, на звон в голове, он снова садился за машинку. В корзине росла кипа разорванных страниц, машинка скалила белые зубы-клавиши, будто смеялась над ним. Не получалось утром — работал после обеда, потом вечером, иногда даже ночью, когда приходила долгожданная прохлада, но роман не двигался. А может, дело вовсе не в жаре? На встречах с читателями он иногда слышит: мол, ваши книги легко читаются… Легко читаются, да трудно пишутся! Эта легкость не так-то просто дается. Сколько раз он повертит в голове каждое слово, прежде чем поставит его в строку…

Будто два человека сидят в нем: один — писатель, другой — критик. Писатель старательно стучит на машинке, радуется каждой странице, а чертов критик потом все забраковывает, разрушает с таким трудом воздвигнутый дом… Наверное, нужно не подходить больше к пишущей машинке, пока само собой не придет вдохновение… Нет, это слишком уж высокопарное слово! Безусловно, вдохновение бывает, правда, редко, Вадим Федорович это осознает, но чаще всего в нем живет неудовлетворенность. Вроде бы все получилось, ничего не летит в корзинку, а встанешь из-за письменного стола — и тебя грызет тревога: мол, слишком уж все быстро и гладко!

И снова раздирают сомнения, снова перечитываешь, что-то правишь, что-то выкидываешь, что-то вписываешь. Очень редко писатель и критик ладят в тебе… А есть еще и свой внутренний редактор! Этот, пожалуй, похуже критика! Он все написанное ставит под сомнение… К счастью, редактор не так уж часто возникает, терпеливо ждет своего часа, он потом свое возьмет…

Услышав голоса, Казаков встал из-за стола и вышел на балкон: внизу по тропинке, огибавшей Дом творчества, прогуливались Леонид Ефимович Славин и критик Луков. Славин был ниже Николая Евгеньевича, лицо у него полное, круглое, маленькие глаза острые, умные. Походка медлительная, да и весь он медлительный, даже когда говорит, делает большие паузы, будто знает цену каждому слову. А Луков, наоборот, семенил рядом, вертел круглой массивной головой, почтительно заглядывал Леониду Ефимовичу в лицо. Он чем-то напомнил лакея из старинной пьесы, ему бы в руки поднос с полотенцем, а лицо его и так выражает: «Чего изволите-с?»

В последний вечер в Ялте Казаков опять столкнулся с Луковым. Критик демонстративно отвернулся от него, что Казакова только насмешило: ну чего из-за пустяков дуется? Все и всех знающий Маляров рассказал про Николая Евгеньевича — тот преподавал современную литературу в сельхозтехникуме на периферии, потом перешел в пединститут, там защитил кандидатскую диссертацию о раннем Горьком, благодаря завязавшимся связям перебрался в Москву, где несколько лет работал в университете, с третьей попытки защитил докторскую о позднем Горьком. ВАК еще два года не утверждал, но и тут пронырливый Луков при помощи приятелей все-таки пробил свою диссертацию. Он в это время уже работал редактором в каком-то специализированном издательстве, где напропалую печатал филологические труды своих покровителей.

— Липовый доктор, — заключил свой рассказ Маляров. — Таких сейчас много расплодилось! Защищают докторские на Пушкине, Лермонтове, Достоевском, Шолохове и двух-трех других советских именитых писателях… Каждый состоит при каком-либо журнале и заправляет там критикой: хвалит, кого прикажут, ругает, кого велят… В журналах ведь тоже свои группы и группки. Тронь кого-либо из своих — тут же на тебя набросятся, как псы цепные: «Бьют наших!» — Повернув к Вадиму Федоровичу круглое лицо со светло-голубыми глазами, Виктор Викторович посмотрел на земляка: — Луков — опасный и мстительный тип! Он в библиотеке спрашивал твой последний роман. Правда, не нашел.

— Мне повезло, — усмехнулся Казаков.

— В библиотеке кто-то из писателей тоже интересовался тобой, вернее, твоими книгами, — вспомнил Виктор Викторович. — Там и Славин был. Ну зашел разговор о тебе, он и говорит: «Такого писателя не знаю».

— Думаю, он хорошо позаботился о том, чтобы и другие меня не знали… — сказал Вадим Федорович.

— Славин все может, — заметил Маляров. — Умный мужик! С ним ссориться нельзя: съест с потрохами!

— Не боюсь я его.

Они сидели после ужина в парке Дома творчества. К вечеру здесь становилось оживленно: прогуливались пожилые парочки, на спортивной площадке играли в настольный теннис, бросали резиновые круги на наклонную доску с зубьями. На другой скамейке сидел известный литературовед и негромким хрипловатым голосом рассказывал обступившим скамью молодым людям что-то смешное. То и дело слышались громкие взрывы смеха.

— Участник взятия Зимнего дворца в семнадцатом, — кивнул на маленького, плешивого, розовощекого старичка Маляров. — Восемьдесят пять лет, а еще не утратил чувство юмора! Послушаешь его, так это он совершил революцию.

— Действительно брал Зимний?

— Врет, — отмахнулся Маляров. — Маразматические байки травит… Не удивлюсь, если однажды заявит, что он папа римский.

И тут они увидели Лукова с той самой худощавой девушкой, с которой тот сражался в настольный теннис. Невысокий, грузноватый критик изрядно вспотел, белая тенниска под мышками пошла мокрыми кругами, блестел круглый лоб, посверкивали капельки на лысине. В кармашке его тенниски розовел цветок. Увидев их, девушка замедлила шаги, что-то тихо произнесла. Луков недовольно ответил, тогда девушка резко повернулась и зашагала прочь. Критик тут же трусцой припустил за ней. С минуту они стояли у фонтана с золотыми рыбками и, по-видимому, препирались, а затем прямиком направились к Казакову и Малярову. Девушка на ходу вынула из полиэтиленового пакета толстую книгу в коричневом переплете.

— Вадим Федорович, познакомьтесь с поклонницей вашего таланта… — любезно проговорил Луков. Чувствовалось, как ему трудно было выдавить это из себя. И смотрел он чуть в сторону.

Девушка, явно смущаясь, протянула Казакову книгу. Это был его роман, написанный несколько лет назад. Под своим портретом он коротко написал размашистым почерком несколько слов, предварительно попросив девушку повторить имя и фамилию. Ее звали Зинаида Иванова. Во время этой процедуры Николай Луков со скучающим видом смотрел на играющих в настольный теннис.

— Я еще студенткой вам написала, Вадим Федорович, когда прочла ваш роман, — произнесла она. — Это было мое первое в жизни письмо писателю.

— Я вам ответил? — спросил Казаков.

Он не всегда имел возможность ответить, хотя и старался это делать. В конце концов, читательские отклики — это было, пожалуй, единственное, что всегда его поддерживало, вселяло уверенность в себе, он всегда ценил их и считался с мнением читателей.

— Я и не ждала от вас ответа, — улыбнулась Зина. — Я прочла очень много разных книг, а вот написать захотелось только вам. Большое вам спасибо за ваши романы… Мои подружки умрут от зависти, когда я покажу им ваш автограф!..

Маляров добродушно проговорил:

— Фолкнер получал письма со всех концов света и никогда никому не отвечал. Когда он умер, в его доме нашли большую комнату, всю забитую нераспечатанными письмами… И знаете, почему он их не читал? — Виктор Викторович обвел присутствующих хитрыми глазами. — В детстве он работал почтальоном и с тех пор возненавидел письма!

— Вы тоже подражаете Фолкнеру? — усмехнулся Луков.

— Я никому не подражаю, — ответил Вадим Федорович. — И не терплю эпигонов.

— Вадим Федорович, в пединституте моя курсовая была посвящена вашему творчеству, — сказала девушка.

— Зина учится в аспирантуре, — вставил Николай Евгеньевич.

— В моей будущей диссертации я целый раздел отвела вам, — продолжала Зина. — Но, к сожалению, я почти не нашла в библиографии материалов о вас.

— Сколько книг написали, а о вас почему-то критики не пишут, — проговорил Луков. — Как вы думаете, почему?

Казакову следовало бы промолчать: он-то отлично знал, почему о нем не пишут.

Когда Вадим Федорович все это напрямик выложил критику, тот, багровея, долго молчал, а потом взорвался:

— Не я один про них пишу! В любой газете, журнале можно встретить их имена. А почему? Потому что эти писатели сейчас самые видные в стране…

— Именно сейчас… — усмехнулся Казаков. — И вы искренне верите, что эти писатели и завтра, — он подчеркнул это слово, — будут видными и знаменитыми?

— Я уже говорил: Луков и подобные ему хвалят лишь тех, у кого власть и сила, — вставил Маляров. — Будь ты, Вадим, начальником, он и тебя бы хвалил.

— Придворный критик! — сказал Вадим Федорович. — А не боитесь, что потом вам за все, что вы написали, станет очень стыдно?

— Кто теперь читает критические статьи? — рассмеялся Виктор Викторович. — И потом, наши славословы-критики — закаленный народ! Сегодня хвалят, а завтра могут и отречься от своих кумиров… Если они зашатаются!

— Я напишу о вас, — с натугой улыбнулся Луков. У него даже пот выступил на лбу. — Обязательно напишу…

— Лучше не надо, — сказал Вадим Федорович. — Я вам, как критику, не верю.

Луков, кипя от злости, ушел с Зиной. Даже круглая спина его выражала возмущение.

— Кажется, ты нажил, Вадик, заклятого врага, — заметил Виктор Викторович. — Перед девчонкой выставил его дураком и приспособленцем.

— Да ну его к черту! — беспечно отмахнулся Казаков. — Никакой он не критик. Перепевает других, а своих мыслей нет.

С пристани донесся длинный басистый гудок, где-то в горах глухо громыхнуло, будто в пропасть скатился гигантский камень. Может, к ночи грозу натянет.

— Видел, как Лукова перекосило, когда ты книжку его цыпочке подписывал? — балагурил Виктор Викторович. — Взял бы, старичок, да и отбил ее у него? Как она на тебя смотрела! Мне даже завидно стало!

— Тебе, «гениальному» писателю? — не удержался и съехидничал Казаков. — На тебя это не похоже, Витя.

— Я ведь пишу фантастику, — добродушно заметил Маляров.

— Встретил ятут, Витя, одну девушку… — вдруг потянуло на откровенность Казакова. — Мелькнула, как то самое чудное мгновенье, и исчезла. До сих пор помню запах ее духов…

— А ты, старичок, романтик! — удивленно покосился на него Маляров.

— И чего она мне так запала в душу? — продолжал Вадим Федорович. — И видел-то ее минут пять, а вот забыть не могу.

— Так монахом и проходил тут в Ялте один?

— Что-то трудно я стал сходиться с женщинами, — вздохнул Казаков.

— Это мне трудно… — хихикнул Маляров, — Толстый, неповоротливый, нос расплющенный, а ты еще хоть куда! Я бы на твоем месте знаешь как развернулся! Этого вонючего Лукова заткнул бы за пояс!

— У меня роман, Витя, с романом… — не мог остановиться Вадим Федорович, удивляясь самому себе: ведь он не любил говорить о своей работе. — Как увидел ту девушку на пляже, так и забуксовал на одном месте. Веришь, за неделю — ни строчки! Потому и удираю отсюда.

— А я не люблю работать, — признался Маляров. — Дома жена заставляет, а здесь купаюсь, пью пиво, играю в бильярд, поухаживал бы за девушками, да они, стервы, нос от меня воротят!

— У тебя жена хорошая, — с ноткой грусти произнес Вадим Федорович.

— Если бы не она, я бы весь день сидел и смотрел телевизор, — рассмеялся Виктор Викторович. — Жена не дает мне лодырничать. А здесь я отдыхаю, пишущую машинку даже из чехла не достал.

— Я каждый день работаю, даже тогда, когда и страницы не напишу, — сказал Казаков. — Вставлю чистый лист в машинку, гляжу на него и вижу огромный кукиш. Или высунутый изо рта красный язык. У тебя такого не бывает?

— На такой жаре мне мерещится кружка холодного пива, — улыбнулся Маляров. — Для чего стараться-то, Вадим? — вдруг посерьезнел он. — Сколько у нас сейчас случайных писателей развелось? Союз наш добрый, принимает всех без разбора.

— Мне завтра рано вставать, — поднялся Вадим Федорович. Не хотелось ему на эту тему говорить.

— Привет, старичок, Ленинграду, — пожал ему руку Маляров. — Я еще буду спать, когда ты отчалишь. Посижу да посмотрю на звезды. Ты не обратил внимания, что они здесь кажутся ниже и ярче?..

* * *
Когда «Ту-134» поднялся в воздух и погасла табличка: «Не курить! Пристегнитесь ремнями!», из служебного отсека в пассажирский салон вышла рослая стюардесса с пышными соломенными волосами и заученно звучным голосом произнесла:

— Вас приветствует на борту лайнера экипаж «Ту-134», командиром которого…

Дальше Казаков ничего не слышал, он видел, как шевелятся полные губы девушки, крупные карие глаза ее остановились на нем — он сидел напротив, — выпуклый лоб перечеркнула тонкая морщинка, влажно сверкнула белая полоска ровных зубов… Это была она, та самая незнакомка, о которой он думал столько дней. Девушка, которую он искал на набережной. Вот почему он не мог ее найти: прямо с пляжа она укатила на аэродром, по-видимому, и вырвалась-то в Ялту всего на один день, возможно, даже на несколько часов. Как ей идет серая форма стюардессы с нашивками на рукавах и золотистым крылатым значком на отвороте пиджака!

— …Меня зовут Виолеттой Соболевой, — сладкой музыкой ворвался ему в уши голос стюардессы.

Глаза ее смеялись. Теперь он не сомневался, что она его тоже узнала. Когда девушка умолкла, Вадим Федорович встал и подошел к ней. Чуть наклонив пышноволосую голову, она удивленно смотрела на него.

— Здравствуйте, Виолетта Соболева, — произнес он. — Наконец-то я нашел вас!

— Вы меня искали? — удивилась она. Однако глаза ее продолжали смеяться. Пухлая нижняя губа придавала ее лицу задорное выражение.

— Я каждое утро приходил на Солнечный пляж, ставил лежак на то же самое место, — вдохновенно фантазировал он. — И ждал вас, а мороженое в моей руке таяло…

— Я не люблю мороженого, — сказала она.

— Кажется, я без ума от вас, Виолетта Соболева, — поражаясь своей смелости, сказал Казаков.

— До конца рейса мне признаются в любви еще трое, — весело проговорила она. — Сегодня вы уже второй… Почему же вы не даете мне свою визитку?

— Кто же успел меня опередить?

Виолетта извлекла из кармана глянцевую карточку и прочла:

— Начальник отдела НИИ, кандидат технических наук Пухов Лев Анатольевич, телефоны домашний и служебный. На русском и английском… Домашний телефон зачеркнут!

— У меня нет визитки, — сокрушенно развел руками Вадим Федорович.

Он никогда их не заказывал и, наверное, не закажет. Понимает, что это удобно: сунул в руки — и дело с концом, но почему-то претит ему заводить визитные карточки. А почему — и сам бы себе не смог толком объяснить.

Стоять столбом у двери в служебное помещение было неудобно, и так уже некоторые пассажиры с любопытством посматривали в их сторону.

— Виолетта, я подожду вас в аэропорту, — сказал он.

— Зачем?

— Задавать вопросы всегда легче, чем отвечать на них, — улыбнулся он. — Зачем я ждал вас на пляже? Зачем улетел на неделю раньше из Ялты? Зачем думал о вас? И встретил, когда уже решил, что никогда больше вас не увижу… А раз уж встретил, то хотелось бы получить на все эти вопросы хотя бы один ответ.

— Какой? — Она улыбалась, и, по-видимому, ей еще не надоело с ним болтать. — Какой бы вы хотели получить от меня ответ?

— Я буду ждать вас у стоянки такси.

— Вы хотя бы поинтересовались, замужем я или нет.

— Нет, — сказал он.

Раздался негромкий писк рации. Виолетта взглянула ему в глаза:

— Меня вызывает командир… Гражданин, сядьте, пожалуйста, на свое место…

— …и пристегнитесь ремнем, — в тон ей продолжил он.

— Это пока делать необязательно. — Она повернулась к нему спиной, открыла ключом дверь и исчезла за светлой пластмассовой, с никелированной окантовкой, узкой дверью.

Он уселся на свое место и отрешенно стал смотреть в иллюминатор. Внизу клубились белые облака, совсем непохожие на те, которые мы видим с земли. Сверху они казались стремительными, легкими, прозрачными — волшебные ковры-самолеты, сотканные из белой пряжи. Ослепительное желтое солнце без лучей одиноко висело в голубоватой прозрачности Вселенной. Вадим Федорович думал: до чего же прекрасна жизнь! Сколько в ней неожиданных потерь и счастливых находок! В глубине души у него постоянно тлела надежда, что он отыщет блондинку с пляжа. И вот нашел. И опять непостижимое стечение обстоятельств: он вдруг затосковал по Андреевке, поменялся билетами с Маляровым, сел в самолет и… увидел свою таинственную незнакомку! Разве это не чудо?

Неожиданно ворвался в уши гул турбин.

— А в Ленинграде дождь… — донесся до него скучный голос соседа, которого он толком еще и не разглядел.

— Замечательно, — сказал Казаков.

— Дождь — замечательно? — удивился сосед.

— Все замечательно, товарищ! — с улыбкой сказал Вадим Федорович и бросил взгляд на дверь, за которой исчезла Виолетта Соболева.

— Вы, наверное, по лотерее выиграли «Волгу»? — насмешливо заметил сосед.

— Я выиграл надежду, — ответил Казаков.

4

Андрей Абросимов пешком возвращался из города Климова в Андреевку. Можно было подождать автобус — он отправлялся через три часа, — но вдруг захотелось прогуляться на своих двоих. Подумаешь, каких-то двадцать три километра! День стоял теплый, по небу не спеша плыли громоздкие белые облака, прохладный ветер освежал лицо. Сразу за Климовом, выйдя на асфальтовое шоссе, Андрей свернул к небольшому озерку, окаймленному пышным кустарником, и с удовольствием выкупался. Сверху вода была как парное молоко, а на глубине прихватывала ноги холодом. В камышовой загубине крякали невидимые утки, изящные сиреневые стрекозы отдыхали на круглых, с разрезом посередине листьях кувшинок. На середине озерка сидел в резиновой лодке рыболов в выгоревшей фетровой шляпе. Неподалеку от него плавали четыре белых кружка на щук. Больше никого на озере не было, если не считать еще гагару, бесстрашно плавающую на виду у другого берега. Гагара иногда будто проваливалась в воронку, а потом снова выныривала на поверхность на значительном расстоянии от прежнего места.

Рыболов не очень-то приветливым взглядом окинул Андрея, бухнувшего прямо с берега в глубокую коричневатую воду, но ничего не сказал. Не было заметно, чтобы у него здорово клевало. Когда Андрей, раздвинув кусты, увидел его, ему показалось, что рыбак дремлет в лодке, спрятавшись под своей старой шляпой.

Синие стрекозы слетали с зеленых кувшинок, мельтешили над головой Андрея, в камышах чмокали лещи, но, видно, на удочку не брались. Не зря же рыболов заякорился на плесе. В темной, спокойной у берегов воде отчетливо отражались купы кустов и тонкие, почти прозрачные березы. Андрею вдруг тоже захотелось посидеть на таком тихом озере с удочкой…

Натянув джинсы, футболку, зашнуровав кроссовки, он снова вышел на шоссе. Пахло разогретым асфальтом и хвоей. Машин здесь было немного, да он и не останавливал их. Раз решил пройтись пешком, значит, иди себе, не оглядывайся и не маши рукой. Его вояжи по району с Околычем сорвались: заготовитель вдруг решил с семьей поехать к морю. Андрею он так объяснил столь неожиданный поворот в своих планах: лето — мертвое время для заготовителя, все произрастающее еще находится в земле-матушке и только к осени вылезет наружу. Это и грибы, и картошка, и клюква, и брусника… А сейчас можно только заготовлять в зверосовхозах вонючие кости да скупать у населения полугодовалых телят… Много ли на этом заработаешь? Уговор их остается в силе: в начале сентября Околыч ждет Андрея из Питера… Машину угнали в зверосовхоз, где выращивают норку, осенью «ГАЗ-66-01» снова поступит в распоряжение Околыча и Андрея. Начальник райзаготконторы сказал, что они на Абросимова надеются и другого шофера приглашать не будут — так распорядился Околыч. Этот Околыч, пожалуй, поважнее самого начальника!..

Неширокое, местами выбитое шоссе часто виляло, огибая озера, зеленые поля, развороченные песчаные карьеры. Легкие тени от облаков скользили по земле, умиротворяюще шумели по обеим сторонам деревья. Чем дальше от Климова, тем больше вокруг сосен и елей, а сначала был сплошной осинник и березняк. Деревень почти не попадалось, иногда с шоссе сворачивала в лес песчаная ненаезженная дорога — наверное, она и вела в деревню. Сороки и вороны нехотя отлетали в сторону с обочин при его приближении. Трясогузки, пританцовывая и кланяясь, косили на него блестящими глазами-горошинами и отходили в сторону на своих тонких ножках-пружинках. В высокой зеленой траве весело стрекотали кузнечики, над полями звенели жаворонки. Один раз через шоссе низко пролетела цапля — наверное, направлялась к своему гнезду на болоте.

Андрей был доволен, что пошел пешком. В травах то голубым огнем, то сиреневым сполохом вспыхивали на солнце дикие цветы, с цветущих полей тянуло волнующим медвяным ароматом, стоит на миг остановиться — и начинаешь слышать над полем пчелиный гул. Облюбовав зеленую лужайку между двумя серыми валунами, Андрей улегся и стал смотреть на облачное небо. И скоро уже трудно было понять, небо движется над ним или он сам летит в неизвестность, а небо стоит на месте… Живет человек на земле и редко-редко задумывается, что ведь планета Земля, на которой он обосновался, вращаясь, с огромной скоростью мчится в бесконечность. Пожалуй, только глядя в небо, это можно себе с трудом представить. Все в мире движется, куда-то летит, к чему-то стремится, а есть ли конец всему сущему? Да и было ли начало?..

Ученые предполагают, что существуют во Вселенной галактики, населенные разумными существами, фантасты уже давно «заселили» планеты с красивыми названиями похожими на нас людьми, чудовищами и монстрами, ни на кого не похожими. В космос направлены мощнейшие антенны, передатчики посылают туда хитроумные сигналы с информацией, а миры загадочно молчат. Неужели никого во Вселенной не интересует планета Земля? Хочется верить, что когда-то в древности космонавты с далеких планет посетили нас, до сих пор многие находки вызывают в ученом мире яростные споры: одни утверждают, что найденные предметы не могли сделать наши далекие предки со своими примитивными орудиями, другие доказывают, что в древности народы были ничуть не менее цивилизованными, чем мы сейчас…

Верит ли он, Андрей, что далекие миры заселены, а на Земле побывали инопланетяне? Может, они и сейчас здесь, рядом, да люди не видят их, не догадываются? Почему нам снятся странные, нереальные сны, которые невозможно объяснить? В них происходит иногда такое, что в нашей жизни невозможно. Может, инопланетяне ночью вторгаются в наше сознание, что-то выспрашивают и что-то нам рассказывают и показывают?..

И еще одна мысль поразила Андрея: все живые существа на планете не имеют постоянного дома, обстановки, вещей. Даже самый разумный после гомо сапиенс дельфин, как говорится, гол как сокол, а человек строит города, все тащит в свои квартиры, накапливает вещи, безделушки, драгоценности. Человеку, в отличие от всего живого, необходимы одежда, обувь, разнообразная еда… Если подумать, то получается, что человек, мнящий себя царем природы, совершенно неприспособлен к жизни на Земле. Любой зверь, птица, рыба, козявка все свое носят в себе и на себе. Им ничего не нужно. Они дети Земли, а человек, выходит, гость? Все сущее, живое, помогает извечному кругообороту природы, обновляет ее, а человек губит, разрушает.

Не потому ли он все тащит нужное и ненужное в свой дом-нору, что чужой он на этой Земле? Может, предки жили в ином мире и передали по наследству человеку тягу к вещам? Отними все, что дала современному человеку цивилизация, оставь его голого один на один с природой, и он погибнет…

Ну а первобытные люди, которые ходили в шкурах и с дубинками охотились на мамонтов и пещерных медведей? И они были гостями на Земле, иначе обходились бы, как и все земные создания, тем, с чем появились на свет…

А над головой плывут и плывут белые облака. На вид такие тяжелые, громоздкие, ничто их там, в небе, не держит, а вот не падают? Сколько удивительного вокруг! Вон ползет по изогнутому стеблю цветка квадратный изумрудный жук. Сколько в нем всего заложено! Один его знакомый, молодой ученый, сказал, что любая двигающаяся козявка гораздо сложнее устроена, чем самая умная машина, когда-либо созданная человеком. Обычно говорят, мол, это природа потрудилась, чтобы создать совершенный организм. А как она его создала? Ведь у природы нет ни мозга, ни рук-ног. И все-таки она за миллионы лет сумела создать такое множество уникальных организмов, что и подумать страшно… Да и часто ли над этим задумываются? Думали ли они, мальчишки, когда разоряли в лесу муравейники? Для насекомых это было стихийным бедствием: как они суетились, вытаскивали из кладовых желтоватые яйца, куда-то тащили их — так во время пожара и люди хватают в горящем доме самое ценное и тащат наружу…

Для муравьев разорение их дома — катастрофа, а для них, ребят, это было развлечением. Ладно, муравейник разорили они, еще несмышленыши, а сейчас сами люди хотят разорить всю Землю. Каждый день пишут в газетах, показывают по телевидению, как накапливают империалисты разрушительное современное оружие. Одни люди накапливают, а другие всячески противятся этому. Сейчас все знают, даже дети, что в третьей — атомной — мировой войне ни победителей, ни побежденных не будет. Будут гигантская радиоактивная пустыня, руины, мрак и холод. Человеческая цивилизация погибнет.

От этих тяжких мыслей Андрея даже озноб прошиб, он поднялся с лужайки, отряхнул с джинсов травинки и вышел на дорогу. Не прошел он и двух километров, как снова увидел плавно сворачивающую с шоссе проселочную дорогу. Видно, по ней редко ездили — колеи заросли высокой травой и вездесущим осотом, ветви берез и осин сцепились над ней, кустарник с обочин карабкался на самую середину. Андрей зашагал по старой дороге, — может, снова выведет к озеру и можно будет выкупаться. Но дорога привела не к воде, а в покинутую людьми небольшую деревню. Еще крепкие дома с заколоченными окнами и дверями выглядели уныло, как могилы на кладбище. Плетни опрокинулись, калитки распахнуты, некоторые гнили на земле. Зеленая травянистая стена надвигалась на деревню, собираясь ее поглотить. От бора тянули свои колючие ветви молодые елки, березняк, а ольховые кусты уже упирались в полусгнившие ступеньки крылец. Что Андрея поразило, так это крапива — она вольно разрослась вокруг домов, забила другие растения, тянулась вдоль покосившихся, с проломами заборов, даже вскарабкивалась на ступеньки. Помнится, в Андреевке он утром просыпался от журчащих песен скворцов, а здесь тихо. Кое-где на деревьях видны черные скворечники, но не заметно, что они заняты. Вот так штука! Даже птицы предпочитают селиться в скворечниках рядом с живыми людьми… Андрей зашел в один дом без дверей. Сразу бросилась в глаза огромная русская печь с заслонками и с застарелой копотью над черным зевом. С потолка свисал матерчатый шнур с засиженной мухами электрической лампочкой… Андрей подошел к бревенчатой стене, щелкнул черным выключателем, но свет не загорелся. Щелястый кухонный стол в углу, на полу клочки пакли и мышиный помет, на подоконниках будто кто-то рассыпал металлическую стружку — это валялись мертвые мухи. У печи ухват и длинная кочерга с деревянной отполированной ручкой. Удручающее впечатление производит брошенный дом, нежилой дух витает в помещении, в углах — пыльная паутина без пауков, на гвозде в кухне желтеет забытое сито.

Андрей поднял с пола букварь, сдул пыль, полистал. Над картинкой расплылось чернильное пятно. Ребенок держал эту книжку в руках, старательно заучивал буквы… Почему жители покинули деревню? Старики умерли, а молодые не пожелали сюда возвращаться? Скорее всего так и было. Андрей много слышал про заколоченные дома в дальних деревнях, но вот своими глазами увидел впервые…

Захотелось поскорее уйти отсюда. Незримые тени витали над заброшенными избами, пахло тленом и запустением.

* * *
В Андреевку он пришел к вечеру. Над вокзалом разлился розовый закат, вершины сосен и елей пылали огнем, за широкой багровой полосой спряталось солнце. На скамейке под вишней сидел Федор Федорович и читал «Известия». Округлая пластмассовая коробка от очков лежала на худых коленях. Увидев внука, он снял очки с большого, с горбинкой носа, отложил газету.

— Вот пишут про свадьбу в Грузии, — кивнул на газету Казаков. — Богатые родственнички подарили жениху и невесте «Жигули» и двухэтажную дачу из шести комнат с дорогой обстановкой. Что у них, денег как грязи?

— Цветы возят на продажу, сейчас некоторые разбогатели, как крезы, — заметил Андрей.

— Кто же это такие — крезы? — полюбопытствовал Федор Федорович. Хотя он и многое знал, но не считал для себя зазорным спросить, что ему неизвестно.

— Был такой царь в Лидии, пятьсот с лишним лет до нашей эры, — богатейший властитель того времени.

— Тоже торговал чем-нибудь?

— Скорее завоевывал и грабил другие страны, — улыбнулся Андрей. — Дед, проголодался я.

— Сейчас я тебе сварганю ужин, — поднялся со скамейки Федор Федорович. — С обеда осталась тушеная картошка с мясом, в холодильнике банка с огурцами моего приготовления.

Пока Андрей ел, Федор Федорович рассказал про Бориса Александрова: после работы где-то успел набраться, пришел к ним просить в долг бутылку красного, Казаков не дал, а Дерюгин — пьянчужка пообещал ему принести новую велосипедную камеру — выставил бутылку. Борис выпил прямо из горлышка, зачем-то полез через колодец на территорию детсада да и ухнул вниз! Хорошо, что цепь крепкая, Федор Федорович вытащил его оттуда. Упади другой — калекой мог бы остаться, а этому хоть бы что, а колодец — пять метров глубины! Попил из ведра, прихватил с собой пустую бутылку и ушел как ни в чем не бывало.

Григорий Елисеевич Дерюгин уже спал в соседней комнате, оттуда слышалось негромкое посапывание. После двух кружек хорошо заваренного чая Андрей разомлел, глаза стали слипаться. Он с трудом сдерживал зевоту. Ноги приятно ломило, — давно он таких больших переходов не совершал, пожалуй, только в армии…

— Двадцать три километра — это чепуха, — говорил Казаков. — Помню, я раз за ночь прошел пятьдесят километров, когда работал мастером на железной дороге… Да и сейчас, когда пойдут грибы, двадцать — тридцать километров для меня пустяк!

Федор Федорович не хвастал. В лес он ходил каждый день, даже когда грибов-ягод еще не было. Говорил, что в бору ему хорошо дышится. Он знал многие лекарственные травы, в его комнате в углах и над печкой полно наторкано пучков. Изучил повадки многих птиц; когда в огороде завелся червяк трубочник и стал точить картофельные клубни в земле, он стал приносить из леса в спичечном коробке жужелиц и пускать в огород. Дерюгин ворчал на него, не верил, что длинные противные жуки помогут. Однако осенью, когда выкопали картошку, к своему удивлению, убедился, что проточин в клубнях почти не было.

Старики в основном жили мирно, но иногда за столом вспыхивали мелкие ссоры: полковник в отставке любил подтрунить над бывшим начальником дистанции пути. Сам он в лес ходил, лишь когда поспевали грибы, а ежедневные лесные прогулки Казакова почему-то выводили его из себя.

— Ходит и ходит как заведенный… — ворчал он. — Ну чего в лесу летом делать? Ладно бы охотник был, глядишь, зайца или рябчика в сумке принес бы, а то идет в лес пустой и возвращается пустой. Одна трата времени.

— Ходите и вы, — усмехался Федор Федорович. Он до сих пор называл полковника в отставке на «вы». — В лесу столько всего удивительного! А как пахнут на солнце сосны!

— Деревья да вороны там, — хмыкал Григорий Елисеевич. — А лес лесом и пахнет.

— Для вас все птицы — вороны, — парировал Казаков. — Вы воробья не отличите от овсянки.

— Птица, она и есть птица, — возражал Дерюгин. — Вредная тварь! Я бы их всех пугнул отсюда, да не знаю как… Вишню клюют, яблоки на деревьях портят, семена из грядок выковыривают. Ну чего жмутся к человеку? Лесов да полей им мало.

— Напрасно вы так! — вступался за пернатых Федор Федорович. — Скворцы склевывают в огороде вредителей, синицы — тоже, даже серый воробышек уничтожает разную ползучую дрянь.

— Что-то я не замечал.

— Они это делают, когда мы не видим, — улыбался Казаков.

За лето они изрядно надоедали друг другу; уж на что терпеливый и покладистый Казаков, а и тот иногда жаловался Вадиму Федоровичу, что больше в Андреевку не поедет, возьмет путевку в дом отдыха железнодорожников «Голубые озера» — ему предлагают даже бесплатно… Но уже зимой начинали оба скучать по Андреевке, писали друг другу теплые письма, поздравляли с праздником, днем рождения. А ранней весной снова съезжались вместе.

— Андрей, кто тебе будет эта… Мария? — осторожно осведомился Федор Федорович.

Андрей давно заметил, что дед гораздо деликатнее Дерюгина — тот вообще ко всем молодым родственникам относился несколько свысока.

— Хорошая знакомая, — с улыбкой ответил Андрей.

— В наше время…

— А в наше время, — не совсем вежливо перебил Андрей, — знакомая может поехать с тобой хоть на край света, и ничего тут удивительного нет.

— Но ты же спал с ней на сеновале! — вырвалось у Казакова.

— Я думал, никто этого не заметил…

— Мне кажется, Мария — хорошая девушка, — мягко проговорил Федор Федорович. — Ты не обижай ее, Андрей. Тебе скоро двадцать четыре, пора и жениться… По-моему, вы с ней подходящая пара.

— Женюсь на Марии, привезу ее сюда, — стал фантазировать Андрей. — Кстати, когда я шел из Климова в Андреевку, на полдороге обнаружил в лесочке небольшую брошенную деревню. Вот мы с Машей и осядем там капитально. Заведем коров, лошадей, боровов, птицу всякую и будем жить себе поживать да в город на своей лошадке возить солонину в кадушках, битую птицу и мед, если я ко всему прочему и пасечником заделаюсь…

— Захотел, приехал, завел… Думаешь, все это так просто? — усмехнулся Федор Федорович. — Смешно некоторые люди рассуждают: случись неприятность какая в жизни — и начинают мечтать, что поедут в деревню, обзаведутся хозяйством и все такое… А ведь деды наши и прадеды, что Россию хлебом кормили, потом землю поливали, чтобы вырастить урожай, сберечь скотину… Сельский труд, Андрюша, не отдых от шума городского, а тонкая и сложная профессия, которой нужно учиться и учиться… Пасечником заделаюсь! Пчелы — это целый мир! Чтобы стать пасечником, тоже нужен, внучок, немалый талант. Так что не относись с такой легкостью к сельскохозяйственному труду. Это самый древний и благородный труд… Ты стихи пишешь…

— Уже не пишу, — вставил Андрей, заинтересованно слушая деда. — Перешел на прозу.

— Трудно дается? Я в молодости сочинял всякие прибаутки… Был мастером-путейцем, начальником дистанции пути, а вот дай мне сейчас на руки колхоз или совхоз — я бы отказался. Не потому, что не люба мне эта профессия, а потому, что не справился бы. Любовь к земле должна быть с малолетства заложена в человеке, тут нахрапом да наскоком ничего не сделаешь. Помню, после войны посылали председателями колхозов руководителей городских организаций, партийных работников… Ну тогда люди в деревнях нужны были, так что польза от этого несомненная, но навсегда на селе остались только те, у кого была в крови крестьянская жилка… Остальные рано или поздно вернулись в город. Некоторые не подняли разрушенное войной хозяйство, а окончательно его загубили… Читал, наверное, в кино видел, как жили после войны колхозники? Как менялись председатели? Так что, Андрюша, никогда в таком тоне не говори о деревне… Все в этот век кинулись в город, но дай срок, и снова вернутся в деревню. И снова она будет кормить русским хлебушком всю Европу. Машины машинами, а людям хлеб, мясо нужны. Может, и додумаются делать еду из ничего, но химия есть химия и выросший на земле хлеб никакой химией не заменишь…

— Скажи, дедушка, ты, наверное, думаешь: вот, мол, в наше время были молодые люди! — заговорил Андрей. — Не чета нынешним! Так ведь?

— Я не думаю так, Андрей, — серьезно ответил Федор Федорович. — И в наше время были и хорошие, и плохие люди, и сейчас такая же штука наблюдается. Это верно, старики ворчат: вот-де мы были молодцами, а теперешняя молодежь — тьфу!

— Григорий Елисеевич так думает?

— Ваше поколение раньше взрослеет, больше знает нашего, а случись беда — я думаю, не подведет и на поле брани, — продолжал Федор Федорович. — Вам жить, а нам умирать… Обидно, конечно, чувствовать себя лишним на земле… Я где-то читал, что есть такие племена, где молодые своих стариков отводят в лес и оставляют там с запасом еды на несколько дней, а были и такие дикари, которые убивали дряхлых стариков и старух, чтобы не обременяли…

— Зачем такие страшные истории на ночь, дед?

— Знаешь, почему я себя не чувствую лишним? — засмеялся Казаков. — Потому что все делаю сам: еду варю, белье стираю, в квартире убираюсь, пенсии мне хватает, живу отдельно от сыновей. А вот Дерюгин без помощи не может, он, видно, избалован жизнью… За ним в Петрозаводске дочь ухаживает, внучки, дома чисто, обед всегда готов. Он может и покапризничать, поворчать, а я этого не люблю… Мне приятнее быть нужным другим.

— Дед, да ты философ! — с искренним восхищением заметил Андрей.

— Не мы ездим по родственникам, а к нам со всего света приезжают в Андреевку, — заключил Федор Федорович, поднимаясь из-за стола. — Ложись наверху в батькиной комнате, я тебе там постелил.

— Мне нравится в Андреевке, — сказал Андрей. — И этот наш старый дом, баня, сосны на лужайке… Это правда, что первый дом здесь построил мой прадед Андрей Иванович Абросимов?

— Ты разве не знал, что и поселок назван его именем?

— Знал, но не верил, — признался Андрей. — Чем так знаменит мой прадед?

— Твой отец написал хорошую книжку про своего родного отца — Ивана Васильевича Кузнецова, — сказал дед. — А ты напиши книгу об Андрее Ивановиче. Он действительно был замечательным человеком! В этом самом доме он в сорок втором немало фашистов положил… А до чего здоров был! Уже в годах, в войну победил в рукопашной какого-то немецкого чемпиона по борьбе. И еще здесь была одна примечательная личность — дед Тимаш. Наш андреевский Щукарь… Непросто же так на кладбище поставили памятник из мрамора Андрею Ивановичу. Кстати, тебе не говорили, что ты и ростом и обличьем похож на своего прадеда? Правда, он всю жизнь с бородой ходил.

— Может, и мне отпустить, дед? — улыбнулся Андрей.

Ночью ему приснился Андрей Иванович Абросимов, который бросил вызов здоровенному рыжему немцу. На лужайке, огороженной, как ринг, канатами, они схватились бороться… Могучий, с длинной, как у Черномора, бородой, Абросимов поднатужился и, как Геркулес Антея, оторвал немца от земли и задушил могучими руками… Потом вдруг откуда-то взялся огромный черный бык и, опустив рогатую голову, бросился на Марию. Он, Андрей, оттолкнул девушку и схватил быка за рога. Совсем близко увидел свирепый, налитый кровью глаз, тугие колечки черной шерсти между рогами… Неожиданно бык улыбнулся и человеческим голосом проговорил: «Я — лидийский царь Крез!..»

Глава третья

1

Оля Казакова выскочила из сумрачного подъезда института на залитую солнцем Моховую. Ей захотелось присоединиться к маленьким девочкам, играющим на асфальте в классы, и попрыгать на одной ноге вместе с ними. Когда-то она любила эту девчоночью игру… Оля получила первую пятерку. Начало было прекрасное, теперь нужно и дальше выдержать этот темп. А ее подружка Ася Цветкова схватила тройку. Зато хорошо повеселилась в Таллине… Она так расстроилась, что даже не подождала в вестибюле Олю, хотя они договорились пойти в кинотеатр «Спартак» на Салтыкова-Щедрина, где демонстрировались старые ленты. Сегодня шел фильм с Бельмондо «Кто есть кто». Что ж, она и одна сходит. В июне в Ленинграде не так уж много народу в кинотеатрах. И потом, в «Спартаке» зал большой, высокий, не то что в «Молодежном», где теснота и душно.

Если сначала она шла по тротуару чуть ли не вприпрыжку, стараясь сдержать счастливую улыбку, то на Литейном проспекте шаги ее замедлились, захотелось сбросить с себя рубашку, вельветовые джинсы и остаться в одних плавках. На эту мысль ее навела высокая белокурая девушка в коротеньких шортах и розовой майке, на ногах резиновые шлепанцы, которые носят в банях и на пляже. Услышав немецкую речь, Оля улыбнулась: иностранцам можно и так ходить по городу, а вот ленинградцев в шортах и шлепанцах она ни разу не видела на улице.

На углу Литейного и Пестеля, где она собиралась повернуть к высокому белому собору и переулком выйти к кинотеатру, ее догнал Бобриков. Оказывается, он шел сзади от самого института, но почему-то не решался окликнуть.

— Можно поздравить с пятеркой? — поздоровавшись, сказал он.

— Вы любите Жан-Поля Бельмондо? — весело взглянула Оля на него.

В светло-карих глазах ее мельтешат яркие искорки. Возле прямого носа высыпали коричневые веснушки. Тоненькая, стройная, в темно-синих джинсах в обтяжку и белых босоножках, девушка выглядела совсем, школьницей. Длинные светлые волосы собраны на затылке в узел, в котором белела высокая гребенка. В маленьких ушах — каплевидные золотые серьги. Оля сама их купила на первый в своей жизни гонорар за сыгранную ею роль в телефильме.

— Я никого не люблю, — ответил он и, помолчав, прибавил: — Кроме тебя…

— Надо же как мне повезло! — рассмеялась девушка.

— Оля, нам нужно серьезно поговорить…

— Пойдемте в «Спартак», там идет замечательный фильм…

— …где в главной роли губошлеп Бельмондо, — иронически закончил Михаил Ильич.

— Если не хотите со мной поссориться, не обзывайте признанную звезду мирового экрана… — строго посмотрела на него Оля, но не смогла сдержать улыбку: — Вы знаете, что Бельмондо все трюки выполняет сам, без каскадеров и дублеров? Он в одном интервью так сказал: «Настоящий киноартист должен уметь водить грузовики, самолеты, управлять бульдозером, прыгать в воду с вышки, болтать на разных языках…» И Бельмондо всем этим великолепно владеет.

— Ладно, пошли в кино, — согласился Бобриков. — Оля, ты из меня веревки вьешь!

— После кино мы отправимся в ближайшую мороженицу и съедим по десять порций мороженого с орехами, малиновым вареньем, сиропом и… еще с чем?

— Я бы выпил кружку холодного пива, — заметил Бобриков.

— В «Спартаке» есть бар. — Оля сбоку взглянула на него: — О чем же вы хотите со мной поговорить?

— Сколько раз тебя просить — называй меня на «ты»!

— Язык не поворачивается, Михаил Ильич, — улыбнулась она. — Во-первых, вы старше меня в два раза, во-вторых, большой начальник, а кто я?

— Ты — прелесть, — улыбнулся Михаил Ильич.

— Первый раз слышу от вас комплимент… Не скажу, что он очень уж оригинален, но…

— Оля, не делай из меня идиота, — оборвал он. — Я бегу как сумасшедший на Моховую, жду у подъезда, обрываю телефон, а ты…

— Что я? — невинно взглянула она ему в глаза, для чего ей пришлось обогнать его и почти остановиться.

— Ты уже не маленькая и все отлично понимаешь.

— Мне скоро двадцать, — вздохнула девушка. — А когда закончу институт, будет двадцать четыре… Вы говорите, я все понимаю? А вот зачем вы потащили меня в эту мастерскую? Бр-р! Не могу без ужаса вспомнить этот каменный гроб с примитивной мазней на стенах… — Она не выдержала и громко рассмеялась.

Михаил Ильич завертел коротко остриженной головой, озираясь, крепко взял ее за локоть.

— Я тебя просил не вспоминать про это, — сдерживая раздражение, сказал он. — Да, я вел себя как дурак, но я ведь мужчина!

— И зачем вы связались с наивной девчонкой? — усмехнулась Оля. — Зачем я вам?

— Если бы я знал! — вырвалось у него.

Бобриков не лгал, когда сказал ей, что она ему понравилась с первого взгляда там, на даче у Савицких. Но вряд ли он стал бы тратить время на нее — Михаил Ильич привык тратить свое время на работу и другие занятия, приносящие ему неплохой доход. Однако, узнав, что Оля — дочь Казакова, он задумался… Этот чертов писака немало попортил ему крови, написав фельетон про его станцию техобслуживания, и хотя в общем-то все обошлось, нашлись влиятельные люди, которые защитили Михаила Ильича, но ненависть к Казакову осталась. И было бы недурно отомстить ему, тем более представился такой редкостный случай! Главным образом поэтому он и занялся его дочерью, но девчонка оказалась крепким орешком! Не так-то просто было с ней. И чем больше он встречался с ней, тем больше она ему нравилась. Об ее отце они никогда не говорили — слава богу, Оля ничего не знала про тот давнишний фельетон, да и никто про него теперь не вспоминает, столько лет прошло! Вспоминает лишь он сам, Бобриков. И до самой смерти не простит этого Казакову! Михаил Ильич не привык ничего прощать своим врагам, а Вадим Федорович стал его заклятым врагом. И он, идиот, еще помогал писаке с его паршивой машиной, ремонтировал ее! Знакомые старались при нем не вспоминать про Казакова, сам Бобриков не прочел ни одной его книги.

Если бы все произошло так, как он тогда задумал в Комарове, прогуливаясь с Олей по берегу Финского залива, он почувствовал бы себя отмщенным. Хотелось бы ему увидеть лицо Казакова, когда бы тот узнал про бурный роман Бобрикова с его любимой дочерью! Но бурного романа не получилось, девчонка не походила на тех современных девиц, которые сами к нему липли… К жажде мести теперь примешалось и уязвленное мужское самолюбие: он должен во что бы то ни стало добиться своего!

— А где ваша машина? Ваш роскошный «мерседес»?

— Какой-то кретин на грузовике помял крыло, — ответил Бобриков. — Мои ребята, конечно, сделают все как надо, а пока придется поездить на «Жигулях»… — Он взглянул на нее и с ноткой превосходства прибавил: — Мне ведь любой рад отдать свою машину хоть на месяц!

— Ценный вы человек!

— У меня много друзей, — скромно заметил он.

— Уж скорее — клиентов!

— Я думал о тебе, Оля, — сказал он. — Вот как-нибудь приеду к твоему институту, а тебя встречает другой…

— В прошлое воскресенье ко мне на Дворцовой площади привязался длинный парень из Перми, — стала рассказывать Оля. — Парень оказался умным, прекрасно разбирающимся в живописи… Мы с ним пообедали, потом поехали в Зеленогорск и купались до самого вечера…

— Ну и дальше? — мрачно спросил Бобриков.

— Он проводил меня пешком с Финляндского до дома…

— Зачем ты мне все это рассказываешь?

— Не знаю, — улыбнулась она. — Парень поцеловал мне руку и сказал, что я — вылитая герцогиня де Бофор с картины Гейнсборо. Прямо на стене в парадной нацарапал ручкой свой адрес и сказал: дескать, если мне станет совсем плохо, то я могу в любое время приехать в Пермь, где у меня есть теперь настоящий верный друг… Странно, в наш век — и такой старомодный, прямо-таки средневековый рыцарь-кавалер.

— Очень милая история… — усмехнулся Михаил Ильич.

— Я запомнила его адрес, — задумчиво продолжала девушка. — Может, когда-нибудь и приеду к нему в Пермь.

— Когда будет плохо?

— Я не люблю свои невзгоды перекладывать на близких и знакомых, — ответила Оля. — Если я и поеду к нему, то скорее всего тогда, когда мне будет хорошо.

За билетами не было очереди. До начала фильма посидели наверху в баре. Выпили апельсинового напитка с мороженым. Потом спустились в зал. Впотьмах он взял узкую ладонь девушки в свою и не отпускал до конца сеанса. У него была дурная привычка — наперед рассказывать действие фильма, на них шикали сзади и спереди, не нравилось это и Оле. Ладонь вспотела в его руке, но вытащить ее так и не удалось. Хорошо еще, что фильм захватил девушку и она про все забыла. Умный человек, а ведет себя как школьник… Если раньше Оля не замечала за ним промахов, ей казалось, что Михаил Ильич — идеальный мужчина, то теперь многое в нем раздражало ее. Не зря ведь мудрецы утверждают, что влюбленный глупеет. Разве умный человек, которому нравится девушка, стал бы вести себя так? Ведь он только отталкивает ее от себя… И странно, что он этого не замечает.

— Ну и что твой хваленый Бельмондо? Играет каких-то кретинов… Фильм-то глупый. Большие артисты отказываются в таких фильмах сниматься.

И этого ему не следовало бы говорить, ведь знает, как она любит Бельмондо… Хорошее настроение было испорчено. И когда Михаил Ильич предложил поехать на речном трамвае искупаться на залив, она отказалась, а окунуться в воду ей очень хотелось. Он все-таки увлек ее в Летний сад, там выбрал уединенную скамью. Ничего нового Бобриков ей не сказал, все то же: он без нее больше не может, Оля уже вполне взрослый человек, ей повезло, что она встретила именно его, потому что лучше уж набраться опыта жизни от искушенного и умудренного человека, чем суетиться в компании легкомысленных молодых людей. Мол, она еще не в том возрасте, когда ей будут нравиться молокососы…

— А вы уже достигли этого возраста? — поддела она его.

— В любви возраст не играет никакой роли, — солидно заметил он. — Чарли Чаплин — ему было за пятьдесят — нашел свое счастье с восемнадцатилетней. В восьмидесятилетнем возрасте Виктор Гюго влюбился в юную девушку… А Гёте, Вольтер?

— Вы все приводите примеры из мира искусства…

— Это наш мир.

— Ваш?

— Оля, я не понимаю твоей иронии, — обиделся Бобриков.

— А я вовсе не иронизирую, — усмехнулась девушка.

В Летнем саду гуляли люди, скорее всего приезжие, они останавливались у мраморных скульптур, читали надписи. Старые огромные деревья задерживали солнечные лучи, и в тени было прохладно. У памятника Крылову молодая черноголовая воспитательница оживленно рассказывала окружившим ее ребятишкам про дедушку Крылова и зверюшек, изображенных на памятнике.

— Утром пришла ко мне в кабинет одна дамочка, — вспомнил Михаил Ильич. — Уселась на диван, нога на ногу, а замшевая юбка выше колен… И говорит таким медоточивым голоском: «Мне нужно к вечеру получить от вас мой «жигуленок», там что-то с мотором… Мастер заявил, что нет каких-то деталей, найдите их, пожалуйста.»» Я не успел рта раскрыть, как она меня к себе в гости пригласила — мол, муж в командировке, у нее роскошный бар…

— Вы, конечно, не отказали дамочке?

— Я ведь джентльмен.

— Что вы говорите? — нарочито удивилась Оля. — Кстати, некоторые студентки тоже надевают короткие юбки на экзамены… И глазки строят преподавателям. Но это уж самые отчаянные! Как моя подружка Ася Цветкова.

— И помогает?

— Асе не помогло на зимней сессии: двойку схлопотала. И преподаватель был молодой и симпатичный, Ася была уверена, что соблазнит его.

— Я ведь не преподаватель, — усмехнулся Бобриков. — Хотя меня не так уж легко соблазнить… — Он с улыбкой взглянул на девушку: — Имея такую красивую знакомую… мне на других и смотреть не хочется!

— Надо же как мне повезло! — насмешливо воскликнула Оля. — Вот только жаль, у меня машины нет…

— Зачем тебе машина? Стоит тебе остановиться и окинуть улицу взглядом — и транспорт остановится. Выбирай любой лимузин и садись!

— Надо попробовать, — рассмеялась девушка. — Сколько комплиментов за какой-то час!

Мимо прошли юноша и девушка. Оба высокие, с сияющими глазами, в джинсах и одинаковых футболках. Парень обнял девушку за широкие плечи, а она его за талию. Когда они миновали их, Бобриков, посмотрев вслед, уронил:

— Сзади ни за что не отличишь, кто парень, а кто девушка… Ты знаешь, что я заметил? Современные парни стали женственнее, что ли, а девушки, наоборот, мужественнее. Курят, носят короткие прически, одеваются во все мужское. Посмотри, какие у нее плечи. А талии у них одинаковые. Тебе повезло, что ты уродилась в мать. У Ирины Тихоновны плечи уже бедер, как и положено настоящей женщине. Обрати внимание на классических мраморных богинь. Какие пропорции, гармония! А современные девицы? Плечи шире бедер! Ноги хоть и длинные, да тонкие. Куда это годится?

— Кому что нравится, — украдкой зевнула Оля. Ей надоели пустые разговоры, захотелось домой под холодный душ. Но от Бобрикова не так-то просто отделаться, вцепится, как паук в муху! Чего-чего, а настырности у него хоть отбавляй!

Михаил Ильич чертил носком узкой туфли параллельные полосы на красноватой песчаной тропинке. Оля обратила внимание, что у него нездоровый цвет лица: на скулах и щеках какие-то белесые пятна, тонкие губы ссиневой, под глазами тени, разглядела она в его коротких пегих волосах и седые нити. И в профиль он сейчас не похож на мужественного майора уголовного розыска. Ася Цветкова много слышала от своих знакомых про Бобрикова: мол, он имеет пропуск в любой кинотеатр, свой человек в Доме кино, ходит на просмотры на «Ленфильм», со всеми крупными режиссерами на «ты». Беззубов даже съемку прекращает в павильоне, когда к нему приезжает Михаил Ильич. Перед ним все заискивают, каждому хочется поближе познакомиться с начальником станции техобслуживания, чтобы быть спокойным насчет запчастей и ремонта своего автомобиля. А автолюбителей в Ленинграде пруд пруди! Что же у нее, Оли, за натура такая? Ухаживания однокурсников отвергает, а вот с пожилым человеком встречается? Неужели ей льстит, что «великий маг», как мальчишка, бегает за ней? Иногда в глазах его загорается нечто такое, что волнует ее. Но любовницей Бобрикова она никогда не будет, как и вообще чьей-нибудь любовницей. Ей противно даже мысленно произносить это слово. Почему же она тогда не оборвет эту странную связь?..

На этот вопрос она не могла ответить. Конечно, ее не привлекали связи Бобрикова, знакомства, вес в среде автолюбителей, скорее, привлекало другое — любопытство! Мужчина, который ненамного моложе ее отца, влюблен в нее, разговаривает как с равной, если она захочет, может помыкать им, командовать… Про такое она только в книжках читала. А может, он вовсе и не влюблен в нее, просто добивается своего, и все? Почему же тогда она чувствует себя перед ним в чем-то виноватой? Скорее всего потому, что не может ответить ему взаимностью. Любопытство и любовь, наверное, разные вещи. С книжной, театральной и киношной любовью Оля была знакома, но вот сама еще никого в жизни не любила, по крайней мере так, как об этом пишут, показывают. Это ее не тяготило. У нее — институт, который нужно закончить, а любовь… Впрочем, что она по-настоящему знает про любовь? И чего голову ломать? Все само собой произойдет. Принц ли это будет, однокурсник или вообще какая-нибудь таинственная личность, которая еще скрывается во мраке неизвестности, она не знает… Но знает точно, что это не Бобриков. Он не ее принц. И наверное, было бы честно ему об этом прямо сказать…

— Оля, куда ты поедешь на каникулы? — спросил Бобриков, закуривая.

Когда он втягивал дым, бледные щеки его некрасиво проваливались. Курил одну сигарету за другой, что тоже девушку раздражало. Тем более что он выдыхал дым чуть ли не ей в лицо. Андрей — он не курил — после ухода гостей в любую погоду распахивал в квартире форточки. Однажды даже сказал, что заядлых курильщиков, как и алкоголиков, в общественные места нельзя допускать…

— Я записалась в стройотряд, — ответила она. Действительно, такой отряд организовывался в институте, но она еще для себя не решила. Мать предлагала ей поехать к дедушке на дачу под Вышний Волочек, а отец звал в Андреевку. Кстати, оба поселка не так уж и далеко друг от друга, каких-то тридцать километров.

— У меня на Псковщине, на берегу реки Великой, живет хороший приятель, — заговорил Михаил Ильич. — Он уезжает за границу, а ключи от дачи отдал мне. Поедем? Начнется грибной сезон, там боровики можно косой косить и Пушкинские Горы близко. Ты ведь не была там?

— Была. Положила на могилу поэта в Святогорском монастыре большой букет васильков, — вспомнила Оля. — Мы с отцом и Андреем как-то три дня прожили в Михайловском. Даже ловили рыбу в Сороти.

Пронесшийся вверху ветер заставил вековые деревья зашуметь, вниз слетело несколько зеленых листьев. Один спланировал прямо Оле на колени. С Невы донесся протяжный вздох, будто кто-то огромный вылез из воды на набережную напротив решетки Летнего сада. Бобриков теперь чертил туфлей вертикальные полосы, Воробьи, бегающие рядом по тропинке, неодобрительно косились на него.

«Почему он решил, что я могу поехать с ним? — размышляла Оля. — И в роли кого? Молодой любовницы? Да, я глупая девчонка, встречаюсь с ним, а зачем? И что скажет отец, если узнает? Может, Бобриков и ухаживает за мной, чтобы досадить отцу?..» А вслух она произнесла:

— Как вам в голову могла прийти такая мысль, Михаил Ильич? Сломя голову помчаться с вами на Псковщину… Что я скажу родителям?

— Я считал, что ты современная и уже совершеннолетняя девушка и сама можешь решать, как тебе поступить, — занудливым тоном проговорил он. — Слава богу, я знаю твою мать! Она считает тебя разумной девушкой и полностью доверяет тебе.

— А отец? Андрей? Что они скажут?

— Надо быть идиоткой, чтобы их ставить об этом в известность, — ответил он, и на лице его промелькнула тень. — Надеюсь, ты не сказала им, что мы встречаемся?

Он подошвой нервно загладил на тропинке полосы, в светлых глазах его появилось беспокойство. Все рухнет, если Оля расскажет о них Казакову! С тех пор как был опубликован фельетон о Бобрикове, они всего один раз встретились у Савицких и даже не поздоровались. Вадим Федорович долго там не задержался. Видно, ему тоже было неприятно видеть Бобрикова…

— Вам не кажется, что во всем этом есть что-то некрасивое, мягко выражаясь? — заметила Оля. — Наверное, нам пора расстаться…

— Я надоел тебе?

— Не в этом дело…

— Пойми, ты мне нравишься… Очень! Может, я впервые что-то такое почувствовал… — Сказать «люблю» язык у него не повернулся.

— Вы сами не верите в это, — с грустью в голосе произнесла она. — Вы никого не любите.

— Никого?

— Может, только себя, — безжалостно заявила девушка.

Он долго молчал, что было для него несвойственно: Бобриков на все быстро находил готовый ответ. И в железной логике ему не откажешь. А тут он растерялся. Признаться, не ожидал, что совсем юная девчонка смогла его так точно раскусить. Да, Михаил Ильич любил себя, верил в свое предназначение, ждал его… А предназначение свое он видел в накопительстве, красивой жизни, обеспеченном будущем. Сейчас у него много друзей, пока им от него что-то нужно, а потом, когда, допустим, он уйдет с этой должности, все деловые друзья отвернутся — в этом отношении он не обманывался: вымогая с них, он знал, что и они ему платили бы той же монетой, будь на его месте. А вот для того, чтобы быть независимым, потом не обращаться к знакомым, он должен иметь деньги, много денег! Пока есть связи, нужно их использовать, случись что — и связи оборвутся. Слава богу, дача почти готова. Такой дачи и у академика нет! Вот тут нужные люди помогли: привезли лучшие стройматериалы, оборудование для газового отопления, одна сауна чего стоит! И все это обошлось не так уж дорого… Вот девиз его, Бобрикова, и его так называемых деловых друзей: «Ты — мне, я — тебе!» Кажется, есть даже такой фильм…

Все у него рассчитано, все предусмотрено, кроме этой чертовой девчонки, которая занозой вошла в сердце… Теперь он уже не знал, что больше его привлекало в ней — месть ее папеньке или чувства к ней? Расскажи кому — не поверят: он даже ни разу ее не поцеловал! После ссор с ней несколько раз давал себе слово больше не приезжать на Моховую — дел-то у него невпроворот, — но проходило время, и он снова мчался туда кратчайшей дорогой. И что-то вспыхивало у него внутри, когда видел, как из подъезда показывается ее тонкая стройная фигурка с золотыми волосами в солнечных лучах…

Михаил Ильич не торопил события, был уверен, что Оля никуда от него не денется. Ему уже за пятьдесят, а выглядит он на тридцать пять, седину в волосах, пожалуй, можно только в лупу разглядеть. Оле он не лгал: с женой действительно были плохие отношения. Да и вообще они разные люди: он — стремителен, энергичен, весь в делах, а она — медлительна, тягуча, как патока…

Одно время Михаил Ильич убедил себя, что нравится Оле, эти поездки на «мерседесе» не могли оставить ее равнодушной, да и сам он был с ней веселым, остроумным, видел, как внимательно слушает она его. А вот сейчас уверенность эта сильно поколебалась.

— Михаил Ильич, вот что я вам скажу, — негромко и очень спокойно заговорила девушка. — Я сейчас встану и уйду — ни в коем случае не преследуйте меня… Не приходите на Моховую, не звоните… Я не знаю, что произошло, но мне не хочется вас видеть. Осенью, когда начнутся в институте занятия, я сама вам позвоню… когда жены не будет дома.

— Оля, это нечестно, — попытался было он возражать, но она уже встала.

— Как раз, Михаил Ильич, это честнее, чем если бы я стала обманывать, темнить, прятаться от вас.

— Ты спутала все мои планы! — с отчаянием вырвалось у него.

Она пристально посмотрела ему в глаза. Невысокая, с пышной прической и маленьким алым ртом, она была неотразима. Схватить за тонкую руку, рвануть на себя и целовать, целовать этот пухлый рот, блестящие глаза, нежные щеки…

— Ваши планы… — произнесла она, переступив с ноги на ногу. — А вы подумали о моих планах? Или они чепуха по сравнению с вашими?

— Сядь, пожалуйста, — попросил он. — Оля, ты не права…

— Время покажет, — безжалостно оборвала она. — Если не хотите, чтобы я вас возненавидела, не идите за мной…

— Что все-таки произошло?

— Ничего, — спокойно сказала она. — Земля вращается, солнце светит, птицы поют… До свидания, Михаил Ильич.

Повернулась и легкой девичьей походкой зашагала по тропинке к выходу, где ослепительно сияли на солнце остроконечные бронзовые пики чугунной решетки Летнего сада.

Он ошарашенно смотрел ей вслед. И у него было такое ощущение, будто он только что получил мощнейший удар кулаком в солнечное сплетение. Неужели это конец? Она сейчас уйдет, и он потеряет ее. Встать, догнать? Но он понимал, что этого делать не следует, тогда и надежды на встречу осенью не останется… И почему осенью? До осени еще долго, а девичье настроение изменчиво… Он считал себя тонким психологом и решил, что, пожалуй, не стоит форсировать события, пусть успокоится, как следует подумает… Неужели ее этот хмырь из Перми сбил с панталыку?

У Бобрикова было еще одно немаловажное достоинство: даже самые неожиданные удары судьбы он переносил с достоинством. Слишком был уверен в себе, чтобы допустить мысль, что он сам в чем-либо виноват или допустил промах…

Порыв ветра снова заставил залопотать деревья, подхватил с тропинки листья и отшвырнул их на газон с подстриженной травой. Мимо прошла девушка в длинном розовом платье, на ногах черные лакированные туфли на шпильках. Если ей набросить на плечи фату — невеста и невеста. Оля ушла, но жизнь, как она справедливо заметила, не остановилась. Все так же веет прохладой с Невы, шумят деревья над головой. Деревья, под которыми гулял Александр Сергеевич Пушкин… Бобриков перехватил рассеянный взгляд девушки в розовом, глянул вдоль аллеи — никто за ней не идет. Сквозь просвечивающее на солнце легкое платье видны длинные ноги… Запах дорогих духов перебил запах млеющих на солнце старых лип, свежей травы. Бобриков поднялся со скамьи, наступил на решетку, нацарапанную туфлей, и решительно пошел вслед за блондинкой в розовом прозрачном платье.

2

Поднимаясь к себе домой на третий этаж, Андрей опять наткнулся на парней, расположившихся на широком подоконнике между вторым и третьим этажами. Эта теплая компашка уже не первый раз околачивается здесь. Иногда с ними бывают и развязные хихикающие девицы. Вряд ли кому-либо из них больше шестнадцати. Приносят с собой бутылки красного, сигареты и торчат по нескольку часов. Случается, и гитару прихватывают. Тогда по этажам разносятся блатные песни из репертуара эмигрантов. Сосед Казаковых, музыкант Сергей Ильич Носков, как-то в гневе выскочил из квартиры и потребовал, чтобы молокососы немедленно убрались, не то, мол, вызовет милицию. Уже ночь, а они пьют, горланят дикие песни… Скоро Сергей Ильич обнаружил в опаленном почтовом ящике обгоревшие обрывки письма и газеты, которую он выписывал. Да и крышка ящика была отломана. Звонили в милицию, но дежурный, уточнив, что ничего серьезного не произошло, предложил связаться с участковым или дружинниками. Чаще всего компания собиралась весной и осенью, когда на улице непогода, но сейчас ведь лето, охота им торчать в сумраке у подоконника? Мало того, что курили, распивали вино, так еще мочились в парадной у почтовых ящиков. Андрей слышал от матери, что Сергей Ильич подал заявление от имени жильцов дома, чтобы им установили вторую дверь с электронным кодом, как это уже сделано во многих домах в Ленинграде, но жилищное управление пока ничего не сделало.

Парни были в одинаковых джинсах, футболках и кроссовках, в полусумраке их трудно и отличить друг от друга. Как ни неприятно было видеть их, Андрей, скорее всего, прошел бы мимо, но тут зеленая бутылка из-под портвейна выкатилась прямо ему под ноги. Парни нагло глядели на него и ухмылялись. Время позднее, хотя сейчас в Ленинграде и пора белых ночей, на лестничной площадке было сумрачно. Широкое окно выходило в каменный колодец, а электрическая лампочка на этом этаже не горела. Андрей отодвинул ногой бутылку, но тут вторая, кем-то незаметно пущенная, выкатилась на середину площадки. Парни дружно прыснули. Один из них издал неприличный звук, громкий хохот разнесся по этажам.

— По домам, ребята, — спокойно сказал Андрей. — Люди спят, а вы ржете на весь дом, как жеребцы.

— Гога, спусти-ка приемчиком этого дылду с лестницы, — заметил один из них. — Эй ты, длинный лопух, Гога — каратист, он одним пальцем может тебя проткнуть насквозь!

От них отделился плечистый юноша с длинными руками, в кепочке с целлулоидным козырьком, на котором было что-то написано не по-русски.

— Кто это жеребцы? — хрипло начал он, распаляя себя. — Кто это ржет? Мы интеллигентно отдыхаем, а тут всякие гнусные типы…

От него разило вином и еще чем-то сладковатым, будто он закусывал губной помадой.

— Ребята, вы свидетели — он первый нас оскорбил! — повернул он голову в кепочке к своим. — А теперь смотрите, как он будет ступеньки считать…

Гога растопырил руки, помахал ребрами ладоней перед носом Андрея, тонко взвизгнул, подпрыгнул и… отлетел к подоконнику, головой чуть не выбив стекло. Не сговариваясь, они гурьбой бросились на Андрея. Один вцепился в воротник куртки и до половины оторвал его, другой кулаком задел по уху… Больше они ничего не успели сделать, потому что один за другим закувыркались по каменным ступенькам вниз. Последним, получив могучий пинок в обтянутый джинсами зад, полетел, растопырив руки, Гога.

— Еще раз увижу здесь ваши поганые рожи — не так отделаю! — пригрозил Андрей. — Вшивые каратисты!

Они что-то бубнили внизу, поднимаясь на ноги. Кто-то длинно выругался, помянув мать, бога и еще кого-то.

— Нарвались на мастера… — узнал он голос Гоги. — Иначе я его бы запросто сделал…

— «Пальцем насквозь проткну…» — хмыкнул другой голос. — Сколько ты тренеру червонцев перекидал, а ничему путному он тебя не научил!

— Почему ничему? — насмешливо возразил кто-то. — Наш Гога научился визжать, как поросенок! И прыгает, что тебе кенгуру!

— Красиво ты летел вниз…

— Эй ты, хмырь! — крикнули с первого этажа. — Мы тебя еще встретим… Не помогут тогда и приемчики!

Андрей быстро сделал несколько шагов вниз — они шарахнулись к двери и один за другим выскочили на тротуар.

Открыв дверь своим ключом, Андрей глянул на себя в прихожей в зеркало, потрогал оторванный воротник голубой куртки, пощупал красное распухшее ухо. Он не чувствовал возбуждения, вызванного дракой, злости. Да и какая это была драка? Подвыпивших подростков разогнал… Этот Гога кичится знанием каратэ, а сам даже стойку правильно принять не смог. Действительно, настоящий каратист способен пальцем или ребром ладони повергнуть своего противника в бессознательное состояние, а в древности встречались бойцы, которые голыми руками способны были без особенного труда убить вооруженного человека. Есть еще более древняя китайская борьба — кунг-фу. Человек, владеющий приемами этой борьбы, почти неуязвим для любого противника. Кунг-фу учились с детства в специальных школах помногу лет.

Послышалось шлепанье босых ног, в прихожую вышла в длинной ночной рубашке с распущенными волосами заспанная Ольга.

— Мне приснился сон: я плыву на огромном крокодиле по морю, — зевнув, стала она рассказывать.

— Крокодилы в морях-океанах не водятся, — вставил Андрей.

— Это же сон! — капризно возразила она. — Ну вот плыву по морю на спине крокодила, а навстречу будто из-под воды поднимается красавец белый корабль, и на нем толпятся на палубах молодые мужчины в смокингах и фраках, наверху играет духовой оркестр. Ты пришел, и я проснулась, а теперь так и не узнаю никогда, чем же все это кончилось.

— Как второй экзамен? — полюбопытствовал брат.

— Четверка, — вздохнула Оля. — По-моему, эта ведьма по театральному искусству ненавидит меня. Могла бы поставить и пятерку.

— Мне не звонили?..

— Маша Знаменская сегодня тебе не звонила, — сказала Оля. — Правда, домой я пришла в девять вечера. — Она взглянула на брата: — Ты голоден? В холодильнике колбаса, котлеты, сыр… Ну чего ты торчишь в прихожей?..

Он прошел в кухню, сестра пошла за ним. Уселась на деревянную табуретку, пытливо посмотрела на брата.

— Боже, что у тебя с курткой? И ухо красное? Опять подрался?

— Можно подумать, что я каждый день дерусь…

— У тебя вид какой-то смущенный, будто ты перед кем-то провинился. С Машей поругался?

— Мы никогда не ругаемся.

— Чего же ты не женишься на ней? Глядишь, у меня появилась бы под боком близкая подруга.

— Ради этого, наверное, стоит жениться, — улыбнулся Андрей.

— А я, наверное, никогда замуж не выйду: со сверстниками мне скучно, а умные взрослые мужчины женаты.

— Я думаю, ради тебя Бобриков жену бросит, — заметил брат. — Не надоело тебе еще на «мерседесе» кататься?

— Мне все надоело… — вырвалось у нее.

Он хотел было шуткой ответить, но в глазах сестры была такая печаль, что он раздумал и заговорил серьезно:

— Ну тебя-то я еще могу понять: тебе все это интересно, а тут еще подружка твоя Ася от зависти умирает… Солидный, всем нужный человек ухаживает за тобой! Катает на «мерседесе»… У какой девчонки голова не закружится! Но он-то, Бобриков, на что рассчитывает?

«Хорошо, что я ему еще не рассказала про мастерскую…» — подумала Оля. Она почти все рассказывала брату. И он от нее ничего не скрывал.

— …Любовницей ты его никогда не станешь, для жены ты слишком молода для него. Ведь он, сестренка, деловой человек, а деловые люди не привыкли вкладывать свою энергию в проигрышные дела.

— Ты не можешь допустить мысли, что он просто в меня влюблен?

— Я же тебе говорю: он — делец. Я не верю, что Бобриков может в кого бы то ни было влюбиться.

— То же самое и я ему сказала… — задумчиво заметила Оля. — Он меня пригласил на Псковщину, а когда я сказала про отца, мне показалось, он чего-то испугался.

— Отец с такими людьми не поддерживает отношений, — сказал Андрей. — Вряд ли они даже знакомы.

— Бобрикова все автолюбители в Ленинграде знают, — возразила сестра.

— Я вот впервые от тебя о нем услышал. В Ленинграде полно теперь этих станций техобслуживания.

— Он все-таки личность, — думая о своем, продолжала Оля.

— А я думал, тебя больше привлек его «мерседес», — подковырнул брат.

— При чем тут «мерседес»? — отмахнулась Оля. — Я сегодня дала ему полную отставку…

— Браво, сестричка! — рассмеялся Андрей. — Давно это надо было сделать.

— Ну, не совсем полную… Понимаешь, Андрюша, мне вдруг жалко его стало. Деловой-деловой, а что-то у него внутри дрогнуло, оборвалось. И глаза у него стали такие несчастные…

— И все-таки я не верю, что Бобриков или его дружок, муж Виктории Савицкой Вася Попков, могли в кого бы то ни было влюбиться… Понимаешь, Олька, у них совсем другая мораль, чем у нормальных людей! Они ценят лишь выгоду, деньги, дачи, машины, заграничные штучки… А любовь в глазах этих людей не имеет большой цены. Любовь они покупают, как кассеты для магнитофона или американские сигареты. Мне отец много рассказывал о таких… делягах.

— А почему ты считаешь, что быть деловым человеком — это плохо?

— Быть деловым человеком прекрасно! Вот быть дельцом, жуликом — это отвратительно! А их становится все больше и больше. Вон даже ты с одним из них познакомилась!

— Ты думаешь, он жулик?

— Я кое у кого поинтересовался о нем — хитрый, говорят, умный, ловкий и умеет концы в воду прятать. Взяток не берет от клиентов, но живет, как нувориш, или проще — катается как сыр в масле. Да не один он такой! Жулья расплодилось много… И им, конечно, приятнее называть себя деловыми людьми. А дела их темные и все направлены на то, чтобы хапать, деньги делать, проворачивать разные хитроумные операции ради этого. Твой Бобриков ни разу ни на чем таком подозрительном не попался, но, как говорится, сколько веревочка ни вейся…

Над головой послышался громкий топот, с потолка посыпалась белая пыль.

— Ну сколько мы будем терпеть эту пытку? — взглянула на потолок Оля. — По-моему, они научили свою девчонку специально прыгать со стула на пол, чтобы нам досадить! Отец не может дома работать, сколько раз ходил к ним, даже написал заявление в жилконтору, а они еще больше стали пакостить… Посмотри, что делается в ванной, на потолке кухни! Каждый год заливают нас водой, меня эти потеки раздражают! И мы ничего не можем поделать…

Снова глухой удар, и над головами закачалась люстра.

— Я вчера позвонил им, открыла дверь беленькая такая девочка, смотрит на меня чистыми глазами. «Это ты, — спрашиваю, — прыгаешь нам на головы?» Шмыгает носом, улыбается: «Я прыгаю на пол, мне мама разрешает». Спрашиваю: «Воду на кухне и в ванной тоже ты льешь?» Говорит: «Нет, это мама…»

— Над нами двадцатая квартира? — спросила Оля, вздрогнув от нового удара. — Честное слово, как-нибудь потолок рухнет, а уж медная люстра точно упадет кому-нибудь на голову.

— Я даже не знаю, что страшнее — хамство или воровство, — сказал Андрей, морщась от грохота и криков над головой.

— Постучи железякой по батарее.

— Сейчас девочка прыгает, а постучу — мама начнет прыгать, — улыбнулся брат. — Я как-то сказал соседке, что у нас люстра раскачивается над головой, когда ее дочь прыгает… Знаешь, что мне мама сказала? «А у нас нет люстры». Ухмыльнулась и ушла наверх.

Сколько Казаковы здесь живут, столько шумят наверху соседи. Дом после капитального ремонта, и слышимость, особенно сверху, редкостная. Отец не может работать, когда соседская девчонка начинает прыгать над головой. Он все чаще и чаще уезжает из дому. На днях сообщил, что в августе вместе с Павлом Дмитриевичем Абросимовым едут на месяц на озеро Белое, где раньше был детдом, а теперь школа-интернат. Там до сих пор работает учительницей Василиса Красавина, с которой отец и Павел Дмитриевич воевали в партизанском отряде…

Прыжки над головой прекратились, зато басисто, так что в ушах загудело, запел водопроводный кран. Это опять они, соседи из двадцатой квартиры… Наверное, им доставляет удовольствие доводить до белого каления Казаковых! Сколько раз при встрече у лифта с соседкой Оля замечала подленькую улыбочку на ее толстом круглом лице. И видно, соответственно настроенная дочь — как ее звать, Оля не знала — не здоровалась и смотрела враждебно. Отчего бывает такая ненависть одних соседей к другим? Отец ведь даже в лицо не запомнил никого из двадцатой квартиры, словом с ними не перемолвился, пока не вынудили обстоятельства, а вот уже годы продолжается это издевательство. И никто ничего поделать не может. Родители даже поговаривали, мол, нужно бы сменить квартиру, но кто этим будет заниматься?..

Кран скоро захлебнулся, но чуть погодя с новой силой заскрежетал. Гнусные соседи могли специально его на всю ночь оставить открытым, лишь бы досадить Казаковым.

— Кто хоть они? — кивнула на потолок Оля.

— Люди…

— Нет, это не люди, это подонки! — со злостью сказала она и демонстративно зажала уши ладонями.

Андрей взял медный пестик от ступки и стукнул по водопроводной трубе. Немного погодя в ответ раздался такой же стук. Минуту или две они перестукивались, в эту азбуку Морзе включился еще кто-то из соседей. Но скоро, к огромному облегчению брата и сестры, вопль крана прекратился.

— Мне иногда хочется придумать какую-нибудь сирену, чтобы она тоже ревела у них в ушах, — сказала Оля. — Где бы такую достать, а?

— Чем же ты тогда лучше их? — улыбнулся Андрей.

— Ну а как тогда с хамством бороться? Как? — выкрикнула она.

— Не знаю… — ответил брат. — Вот что, я об этом подумаю, а ты иди, сестричка, досматривай свой дурацкий сон с крокодилом, я же пойду в ванну.

— Кто же тебе новую куртку порвал и в ухо заехал? — прищурилась на него Оля. — Кто этот смельчак?

— Послушай, Олька, — вдруг осенило его. — А что, если я съезжу на станцию и… потолкую с этим дельцом?

— Я бы тебе этого никогда не простила, — сердито ответила она и ушла в свою комнату, хлопнув дверью.

Немного погодя дверь приоткрылась, и оттуда высунулась ее растрепанная голова.

— Я считала тебя умнее, Андрей! Может быть, тебя стукнули по голове и ты поглупел?

— Может быть…

Он снял с плиты закипевший чайник, налил в кружку, открыл холодильник, достал эмалированную миску с котлетами. Положил одну на ломоть хлеба, посыпал солью и с удовольствием откусил. Пожевав, отхлебнул чаю и взвыл: кипяток обжег нёбо.

— И все-таки я твоему Бобру с удовольствием заехал бы в физиономию… — пробормотал он, снова принимаясь за бутерброд. — Тот, кто много говорит, слов не понимает…

— Запиши этот убогий афоризм, может, для рассказа пригодится… — послышался из-за двери насмешливый голос сестры.

3

Николай Евгеньевич Луков медленно поднимался по бетонным ступенькам на пятый этаж. Лифт испортился, и в такую жару тащиться наверх было тяжело. Остановившись на лестничной площадке, он достал платок, вытер вспотевший лоб, лысину. Здесь чуть не налетел на него спускающийся вниз Колымагин — редактор издательства. Поздоровавшись, он сказал, чтобы Луков зашел за рукописью.

Николай Евгеньевич заглянул к заведующей редакцией художественной литературы Ирине Николаевне Липкиной. Худощавая, с красивой седой прической, заведующая сидела за письменным столом, заваленным папками, и разговаривала по телефону. Кивнув Лукову, показала глазами на стул, придвинутый к столу.

— …Он уже прислал с курьером расклейку, — негромко говорила она в трубку. — На будущий год? Вы же знаете, что уже план послан на утверждение в комитет… Автор — член этого самого комитета? Придется двоих выбрасывать из плана… Я даже не знаю кого. Алферов ведь выходил у нас в прошлом году… Неужели не может год подождать? Хорошо, я выброшу из плана двух авторов с периферии, но объясняться с ними будете вы сами.

Ирина Николаевна бросила трубку на рычаг, невидяще уставилась на Лукова.

— Ну разве можно так? — пожаловалась она. — План сверстан, отпечатан на ротаторе, и вот теперь придется вставлять туда Алферова! Да он и так во всех издательствах каждый год издается…

— Ирина Николаевна, Алферов купил за баснословные деньги дачу в Красной Пахре, теперь строит баню по эстонскому проекту. Ему сейчас деньги позарез нужны… — добродушно сообщил Николай Евгеньевич.

— Да, с ним не стоит ссориться, — заметила Липкина. — Очень влиятельный человек. Главный редактор сказал, что был звонок и чтобы мы Алферова немедленно вставили в план.

— Алферов — друг секретаря правления, — подхватил Луков. — Они вместе в университете учились.

— То-то его снова выдвинули на Государственную премию, — сказала Ирина Николаевна. — Этот раз на всесоюзную. Ведь в книжке всего одна новая повестушка, а так все переиздания… Кстати, взгляните на наш план. Книжка Алферова — тридцать листов, нужно минимум двух авторов выбросить. — Она достала из ящика письменного стола сброшюрованную книжку и протянула Лукову.

Тот быстро отыскал художественную редакцию, внимательно прочел несколько страниц с аннотациями на новинки и переиздания.

— Зачем вам двух авторов выбрасывать? — сказал он. — Перенесите на будущий год какой-нибудь альманах или коллективный сборник. Например, вот этот, про экспедицию на Северный полюс.

— Главный не согласится, — вздохнула Ирина Николаевна. — Придется молодыми пожертвовать… Они хоть жаловаться не станут… — Она достала с полки две толстые папки: — Возьмите на рецензию новый роман Казакова.

— Казакова? — переспросил Луков. На губах его появилась легкая улыбка. — Наш пострел везде поспел…

— Что вы сказали?

— Я возьму роман, — проговорил он, взвешивая в руке рукопись.

— Только не тяните с рецензией. Еще главный редактор хотел прочесть.

— Главному-то зачем читать? — удивился Николай Евгеньевич. — Он что, вам не доверяет?

— Уж скорее вам, критикам, — улыбнулась Липкина. — Главный у нас новый, он почти все читает.

— А вы знакомы с Казаковым? — поинтересовался Луков.

— Да нет, он рукопись по почте прислал. Я думаю, он с главным редактором и директором тоже незнаком.

— Колымагин сказал, что у вас для меня что-то есть, — напомнил Николай Евгеньевич.

— Я и имела в виду рукопись Казакова, — ответила Ирина Николаевна.

— Вас понял, — улыбнулся в ответ Луков. — По такой жаре тащить на себе две пухлые папки! Цените мою любовь к вам, Ирина Николаевна.

— А вы встречались с Казаковым? — уже в дверях остановила его Липкина. — Я слышала, он не очень-то покладистый автор.

— Шапочное знакомство, — пожал плечами Николай Евгеньевич. — В Ялте перебросились парой слов, и все.

— Мне показалось, что вы против него что-то имеете.

— Когда мне со всех сторон говорят, вот, мол, появился талантливый, популярный писатель, я всегда настораживаюсь… Кстати, в Ялте я полистал его первый роман, и он мне активно не понравился. Пишет Казаков в традиционной манере, безусловно он владеет сюжетом, интригой, отражает современность, но в его писанине легко найти уязвимые места. Он довольно откровенно описывает любовные приключения своих героев и героинь… Это ли не повод уличить в пошлости, натурализме? А ведь это чуждо законам социалистического реализма. Нас призывают к созданию образа положительного героя, достойного подражания молодого поколения… Нам нужны Павки Корчагины, Тимуры, Александры Матросовы… А нам писатели подсовывают рефлексирующих типов, которые носятся со своими мелкими, заземленными страстишками и идейками.

— Так всех сваливать в одну кучу нельзя… — мягко возразила Ирина Николаевна. — Есть же и талантливые писатели…

— Есть писатели, Ирина Николаевна, которых можно ругать, и такие, которых нельзя, — авторитетно заявил Николай Евгеньевич. — На Алферова бы я никогда не замахнулся, понимаете, он вне критики. Я имею в виду именно критику, а не комплиментарные рецензии на всякую его даже легковесную публикацию. А Казаков — это другое дело…

— Я слышала, он в Калининской области большую часть времени живет, — вставила Липкина. — В обыкновенной крестьянской избе, которую построил еще его дед. Где-то я читала об этом… Так что писатели бывают разные: одни каждый день бегают в издательства, проталкивают свои рукописи, а другие…

— Казаков не бегает… — улыбнулся Николай Евгеньевич. — Для него же хуже…

— Не тяните с рецензией, — повторила Липкина.

— Мне недели хватит, — похлопал пухлой ладонью по двум толстым папкам Николай Евгеньевич. — Надеюсь, вы мне за оперативность заплатите по высшей ставке за лист?

— Не обидим, — нахмурилась Липкина.

Она не любила, когда ей напоминали об оплате за рецензии. И вообще не терпела разговоров об авторском гонораре — есть бухгалтерия, там авторы пусть и справляются.

— Вы не забыли — у нас в пятницу небольшое торжество в редакции? — напомнила Ирина Николаевна. — Будут главный и Алферов. Он будет вручать издательству Почетную грамоту Союза писателей. Может, и вы скажете пару слов? — Она улыбнулась. — О вашей извечной тоске по положительному герою нашего времени…

Возвращаясь вечером домой на улицу Воровского, Луков заглянул в почтовое отделение. Девушка вручила ему письмо из Волгограда от Зинаиды Ивановой. Ялтинская приятельница, с которой он недурно провел неделю на море, сообщала, что после первой же бани южный загар поблек, повседневность затянула в свой водоворот, от Черного моря осталось лишь светлое воспоминание… В конце Зина просила его поискать в Москве в букинистических магазинах последний роман Вадима Казакова… Он, мол, ей необходим для диссертации…

Он сердито скомкал письмо, потом разорвал вместе с конвертом на мелкие клочки и выбросил в урну. Над ним чуть слышно шумела листвой старая липа, мимо сквера с шелестом проносились машины. Солнце зашло за облако, и стало чуть прохладнее. Где-то неподалеку резко скрежетнули тормоза, немного погодя послышался пронзительный милицейский свисток, но Луков даже не повернул тяжелую голову в ту сторону, он думал о том, что глупая все-таки эта Зина! Почему бы ей не написать диссертацию о Роботове, Монастырском, Славине, так нет — подавай ей Казакова! Подумаешь, с детства увлекалась его книгами… Аспирантка, а ориентируется в современной литературе слабо… Они даже поскандалили на этой почве. Зина заявила, что он сам не понимает литературу, тем более что в начале знакомства он в шутку ей сказал, что стал критиком потому, что ненавидит литературу… Конечно, в какой-то степени он, критик, иначе воспринимает современную литературу, чем рядовой читатель. Он уже не помнит, когда ему чье-либо произведение, даже «великих», доставило бы истинное удовольствие. Берясь за рукопись или журнальную публикацию — книги Николай Евгеньевич редко читал, — он держит в руке остро отточенный карандаш, чтобы подчеркивать неудачные места. Ведь ему приходится большинство прочитанного рецензировать, а грош цена твоей рецензии, если ты напишешь: «Дерьмо!» — или: «Гениально!» Нужно разобрать произведение по косточкам, отметить достоинства и пройтись по недостаткам… Последнее больше доставляло Лукову удовольствия. А недостатки можно найти у любого! В институте они, филологи, забавлялись тем, что переписывали из сочинений классиков отдельные места и, выдавая за свое, посылали в журналы и газеты… И редко кто уличал их в плагиате, чаще возвращали рукопись с рецензией, в которой классика разделывали в пух и прах… Зина Иванова много читала и, надо признаться, неплохо разбиралась в литературе, некоторые замечания ее были глубокими, однако восхищение ее творчеством Казакова Луков не разделял. Будь бы ленинградец на Олимпе, Николай Евгеньевич, так и быть, написал бы на него рецензию, чтобы порадовать Зиночку… Но Славин недвусмысленно дал понять, что Вадим Казаков не тот человек, которого нужно поддерживать.

Впрочем, Николай Евгеньевич не хотел ломать голову над ленинградскими проблемами. Славин пообещал дать рекомендацию в Союз писателей — это главное. Леонид Ефимович — влиятельный человек, и с его мнением считаются. Его рекомендация — это гарантия успеха! Кстати, Славин как бы между прочим обмолвился, что в престижном журнале скоро появится его новая пьеса… На пьесы Николай Евгеньевич еще не писал рецензий, но тут придется постараться. Ведь если пьеса будет прославлена, ее поставят многие театры, а это даст драматургу колоссальный заработок. Нужно будет зайти в редакцию журнала и ознакомиться с гранками пьесы, чтобы быть во всеоружии: как выйдет из печати — сразу нужно будет тиснуть в еженедельник рецензию.

Угрызения совести никогда не мучили Лукова: он жил в литературном мире, видел, как создаются авторитеты. Стоило появиться произведению известного, влиятельного в литературном мире писателя, как критики договаривались с журналами, чтобы сразу же опубликовать свои рецензии. Это было нормой жизни, никого не удивляло и не настораживало. И Николай Евгеньевич не хотел бы быть тем самым солдатом в строю, который шагает не в ногу со всеми…

Тип известного, признанного писателя был ему со студенческой скамьи ясен. Об этих писателях в любой литературной газете найдешь упоминание, ни одна проблемная статья не обойдет их молчанием. Эти писатели появляются на телевидении, по их произведениям ставятся спектакли, теле- и кинофильмы. Тут все ясно, не надо голову ломать. Одна фамилия за себя говорит. И надо быть полным идиотом, чтобы опровергнуть официально сложившееся мнение о писателе в каком-нибудь печатном органе!

Шагая по улице Воровского, Луков раздумывал: зайти в Центральный Дом литераторов или нет? Жена уехала с дочерью к своим родителям в Клязьму, он свободен, как сокол… Эх, Зина! А ведь он подумывал о том, как после аспирантуры перетащить ее из Волгограда в столицу… Обещала ведь приехать в конце июля в Москву, он и жену-то поторопился отправить, чтобы не вернулась к этому сроку. Но Зина написала, что сможет приехать только в августе: на работе что-то переменилось и ей отпуск передвинули на две недели… А в августе может здесь появиться жена. Она больше месяца без Москвы не выдерживает.

«Значит, тебе нужен роман Казакова? — размышлял Николай Евгеньевич, проходя мимо Дома литераторов, или ЦДЛ, как все его называют. — А я, как мальчик, должен бегать по букинистическим магазинам и спрашивать? Не многого ли ты от меня хочешь, девочка?» И тут он вспомнил, что в огромном портфеле, что оттягивал его правую руку, лежит еще не опубликованный роман Казакова, рядом с отданной «на заруб» рукописью неизвестного литератора, с незапоминающейся фамилией. В общем, обе рукописи потянут на двести — двести пятьдесят рублей — столько примерно он должен получить за рецензирование…

Будто споткнувшись, Луков остановился, потер свободной рукой вдруг зачесавшийся толстый нос и решительно зашагал в ЦДЛ. В издательстве говорили, что после обеда в ресторан привезли отличных раков и бутылочное чешское пиво.

4

Вадим Федорович стоял у металлической решетки, отгораживающей летное поле от аэровокзала, и смотрел на широкую бетонную полосу, с которой взлетал длинный серебристый «Ил-62». Незаметно оторвавшись от земли, турбореактивный лайнер, задрав длинный заостренный нос, плавно пошел вверх. Одно за другим убрались спаренные шасси, уши плотно заткнул мощный рев двигателей. Самолет, волоча за собой дымный след, на глазах уменьшался, вот его крылья коснулись пышных кучевых облаков, ослепительно вспыхнули плоскости, и «Ил-62» исчез в белом айсберге, лишь замирающий гул еще какое-то время напоминал о лайнере.

Там, в вышине, солнце еще светит, а на летном поле с каждой минутой становится все сумрачнее: с Пулковских высот наползает огромная синяя туча, нацеленная тупым носом на город, это от нее резво убегают кучевые облака, чуть ли не задевая за шпиль аэропорта. Надвигается гроза, уже зеленоватые скелеты молний то и дело негативом отпечатываются на темном боку тучи. Гром еще не набрал силу, добродушно погромыхивает вдали.

Вадим Федорович взглянул на часы: без четверти восемь. Самолет с Виолеттой Соболевой должен приземлиться в восемь ноль-ноль. Пока по радио не объявили, что рейс задерживается. Встречающие ждут в зале, куда, будто из другого мира, по конвейеру приплывает багаж. Сумки и чемоданы вздрагивают, поскрипывают, а бесконечный конвейер ползет и ползет. Если кто не взял с него свою поклажу, то она снова исчезнет в черном тоннеле. Некоторые, как и Казаков, вышли наружу. Где-то в вышине слышен шум двигателей, но самолета не видно. Может, он пережидает над тучей грозу? Сильный порыв ветра с редкими каплями стегнул по лицу, с ворчанием гром прокатился вдоль здания аэропорта с высокими зеркальными окнами. Зеленый кленовый лист, совершив немыслимую спираль, опустился на крышу зеленой «Нивы», приткнувшейся к ограде. Здесь стоянка запрещена; наверное, машина принадлежит кому-нибудь из пилотов.

Сверкнула яркая молния, и скоро донесся оглушающий удар грома — значит, гроза приближается и скоро пройдет над аэродромом. Еще в детстве от бабушки Вадим Федорович слышал, что в грозу самый опасный период — это когда землю гвоздят молнии, грохочет гром, а дождя нет, а как только ударит ливень, тогда уже неопасно. Значит, центр тучи переместился, дождь туча прячет в своем хвосте. Ефимья Андреевна в молодости сама была поражена молнией на ржаном поле. Ее закапывали в землю, потом долго приводили в чувство. Наверное, пережитый страх она передала и своим детям: Алена Андреевна и мать Вадима — Антонина Андреевна — тоже очень боялись грозы. Закрывали поскорее в доме все двери и окна, занавешивали полотенцами зеркала, даже накрывали медный самовар, а сами прятались в комнаты и тряслись там от страха.

Вадима Федоровича гроза будто и самого заряжала электричеством, он жадно смотрел на темное небо со всполохами молний, мучительно ждал, что вот сейчас появится шаровая молния и он наконец-то воочию увидит ее. Читал он про это чудо природы много, но вот самому еще не доводилось его увидеть. Он не представляет себе, что бы стал делать, если бы огненный мячик полетел в его сторону. Побежать бы от него не побежал, наверное, чуть отступил бы и внимательно рассмотрел шаровую молнию.

В разрыве облаков блеснул яркий луч и, будто испугавшись синего мрака, тут же исчез, оставив розоватый след. Ветер все сильнее дул, по асфальту наперегонки летели листья, сорванные с деревьев, резво прокатился кремовый стаканчик из-под мороженого, последнее облако пугливо скрылось за крышей аэропорта. Синие тревожные сумерки плотно окутывали все вокруг, бок тяжелой тучи набухал, вблизи был не таким уж темным, скорее серебристо-свинцовым. И вот прямо над летным полем туча раскололась, послав на землю сразу три ослепительные вспышки. Не зеленоватые, как ранее, а голубовато-белые, как при газовой сварке. Пушечный гул прокатился над головой, и сразу стало тихо, будто природа сама испугалась своей неуправляемой мощи. Умолк ветер, перестали гнуться у ограды молодые деревца, звенеть — стекла в рамах. И в эту тишину неожиданно вклинился негромкий робкий гул приближающегося самолета. Только сейчас, вглядываясь в клубящееся свирепое небо, Казаков отчетливо осознал всю опасность профессии Виолетты Соболевой. Здесь, на земле-то, жутковато видеть разбушевавшуюся стихию, а каково там, чуть ли не в центре грозной тучи? Протяни руку, и можно пощупать огненную стрелу великого громовержца Зевса…

Самолет совершил посадку в самый разгар ливня. Длинные серебристые струи с остервенением хлестали в асфальт, немного стало светлее, грохот ушел за здание аэровокзала, но еще на чисто вымытых стеклах полыхали отсветы вспышек молний, казалось, земля каждый раз вздрагивала от удара грома. На краю взлетной полосы, вынырнув почти у самой земли, показался серебристый самолет с растопыренными шасси, вспыхивающими мигалками и бледно-желтыми иллюминаторами. Окутанный туманным облаком дождя и пара, лайнер, замедляя ход, с шипением понесся по полосе, из-под толстых колес в стороны летели фонтаны. Вот он остановился, заглушил двигатели, но еще долго раздавался какой-то тоненький, пронзительный свист. К неподвижной громаде самолета уже подкатывал похожий на игрушечный трамвайчик с десятком оранжевых вагонов. Откуда-то, будто из-под земли, появилась белая самоходная лестница с крупной надписью: «Аэрофлот». Прикрыв русоволосую голову полиэтиленовой пленкой, Виолетта, с небольшой сумкой через плечо, отделилась от трапа и пошла прямо к нему. В серой форме, длинноногая, улыбающаяся, она обвила его шею руками, прижалась губами к мокрой щеке.

— Бедненький, ты так и стоял под дождем? — улыбалась она бледно-розовыми губами. — Тебя можно выжимать.

— Я ждал шаровую молнию, — проговорил он, стряхивая с волос капли.

— Я думала, меня…

— Черт с ней, с молнией… Я уж думал, вас здесь не примут.

— Мы и так десять минут ждали посадки.

— Страшно там было? — кивнул на низкое лохматое небо Вадим Федорович.

— Мы вошли в зону грозы под самым Ленинградом, — беспечно ответила Виолетта, поправляя прическу. — Поднялись над тучей и стали любоваться на грозу… Один мужчина надел на голову полиэтиленовый пакет — так и просидел в кресле до самой посадки… Зачем он это сделал?

— Страус тоже прячет голову в песок…

— Я потом спросила у него — он сказал, что это помогает ему сосредоточиться… на смысле жизни.

— А ты о чем думала, когда подлетала к грозовому Ленинграду?

— О тебе, дорогой, — улыбнулась Виолетта. — Представила себе, как ты мокнешь на дожде и таращишься на тучу.

— А ты видела когда-нибудь шаровую молнию? — спросил он.

— Я тебе как-нибудь ее подарю…

— Лучше не надо, — серьезно сказал он. — Она проникает сквозь стены, а уж если попадет в салон самолета…

— Без билета? — рассмеялась девушка. — Не пущу!

— А этот гражданин с пакетом на голове не признался тебе в любви? — ревниво спросил Казаков.

— Я трусов презираю.

— Куда мы все-таки с тобой завтра поедем? — помолчав, спросил Вадим Федорович.

Он знал, что с сегодняшнего дня у Соболевой отпуск. Это был ее последний рейс. И надо же попасть в грозу! Они много толковали, как проведут ее отпуск, но конкретно так ничего и не решили.

Виолетта остановилась — дождь уже не так лил с неба, — посмотрела ему в глаза и сказала:

— Давай не будем больше об этом думать, а? Завтра утром встанем, сядем в твои «Жигули» и поедем куда глаза глядят.

— А куда они глядят?

— На тебя, дорогой! — рассмеялась девушка.

* * *
Встать рано утром, позавтракать, отключить холодильник, сесть в машину и поехать куда глаза глядят, пожалуй, могут лишь очень счастливые люди. С тех пор как Казаков встретил Виолетту в самолете, совершающем рейс Симферополь — Ленинград, он искренне считал себя счастливым человеком. Целый месяц он встречал Виолетту в аэропорту «Пулково», ездил с ней купаться на Финский залив, — благо, лето выдалось теплым, солнечным, — вечерами ходили в кино, иногда ужинали в ресторане «Универсаль». Несколько раз Виолетта говорила, что не прочь бы сходить в кафе писателей на улицу Воинова, но Казаков не любил это кафе и так и не привел ее туда ни разу. Кормили там отвратительно, знакомые бесцеремонно подсаживались к столику, а незнакомые громкоголосые бородатые молодые люди раздражали. Кто они, Вадим Федорович не знал, но, судя по разговорам, мнили себя писателями.

Соболева жила в однокомнатной квартире на Московском проспекте, неподалеку от Фрунзенского универмага. Вадим Федорович исправно подвозил ее к парадной большого здания, здесь девушка протягивала ему узкую ладонь, и они расставались. Она не приглашала к себе, а он тоже в гости не набивался. Ему приятно было знать, что она есть, видеть, как она спускается по трапу и, улыбающаяся, идет навстречу ему… Так продолжалось целый месяц. Кареглазая, женственная Виолетта обладала довольно решительным и твердым характером. Это он понял, когда она рассказала о своем коротком замужестве… Молодой женщине было не двадцать пять лет, как на ялтинском пляже определил Вадим Федорович, а двадцать восемь. Замуж она вышла в двадцать лет, родила сына, а через два года сама развелась с мужем… Помнится, Вадим Федорович тогда спросил: дескать, муж попался пьющий? Обычно это является главной причиной развода. И Соболева удивила:

— В рот не брал даже пива.

— В чем же причина?

— Это был не человек, а кибернетическая машина, — невесело пошутила Виолетта. — Он убил всю мою любовь, да и любовь ли это была? Педантичностью, мелочностью, режимом, скупостью. Он вставал в шесть утра, полчаса занимался зарядкой, накачивая мускулы на руках, ровно в семь завтракал, полвосьмого ходил в туалет, до половины девятого читал утренние газеты, журналы, потом уходил на работу — он работал в научно-исследовательском институте программистом, — возвращался в семь вечера, ужинал, смотрел по телевизору программу «Время», кинофильм, перед сном требовал от меня письменный отчет об истраченных за день деньгах, делал выговор, если я выходила из определенного им бюджета, и ровно в одиннадцать засыпал сном праведника. Каждое утро он оставлял на кухонном столе листок в клеточку, там было написано, что и сколько мне купить из продуктов. Проставлены были калории… До замужества я и не знала, что каждый продукт имеет столько-то калорий, а всего в день нужно употреблять столько-то… Кажется, три тысячи калорий… Свои мужские обязанности он исполнял два раза в неделю — в субботу и четверг. И тоже точно по часам… И так изо дня в день два ужасных года. Сыном он совсем не занимался, по-моему, даже не любил его. Пришлось малышку отдать на воспитание родителям. Я лишь в выходные навещаю Алешку.

— Как же суд вас развел? — поинтересовался Казаков. — По нынешним временам тебе попался просто идеальный муж!

— Точно так же рассуждал и судья.

— Ну и как он?

— Кто? Мой муж или Алешка?

— Твой кибер…

— Он в порядке, — холодно ответила Виолетта. — Женился через год, а я получаю каждый месяц двадцать восьмого числа перевод с алиментами. Первого и пятнадцатого каждого месяца мой бывший муж в девятнадцать ноль-ноль приходит к моим родителям и приносит Алешке подарок из расчета трех — пяти рублей. Как правило, это механические игрушки.

В общем, как понял Вадим Федорович, Виолетта разочаровалась в мужчинах и стала строить жизнь по-своему, больше не надеясь ни на кого. Еще в школе она мечтала стать стюардессой, а родители настояли, чтобы она поступила в Институт культуры имени Крупской. Она закончила библиотечно-библиографический факультет, до развода работала в технической библиотеке. После развода ушла оттуда и вот стала стюардессой. Работа ей нравится, она усиленно занимается английским — в институте разве по-настоящему выучишь язык? Когда сдаст экзамен, будет летать на международных линиях. Это ее голубая мечта! Так хочется посмотреть мир! А какая еще профессия даст такую великолепную возможность?..

— Жизнь с кибернетическим мужем не прошла для тебя бесследно… — заметил Вадим Федорович.

Он долго потом раздумывал о ее муже: это совершенно новый тип современного молодого человека! Неужели век технической революции сказывается и на характере человека? Программист ведь тесно, как никто другой, связан с машинами, компьютерами…

В начале августа, когда он, как обычно, проводил Виолетту, прилетевшую из Ташкента, к парадной ее дома, Соболева как-то странно посмотрела ему в глаза и будничным голосом произнесла:

— Я привезла из Ташкента потрясающую дыню… Ты любишь дыни?

— Я тебя люблю, Виолетта, — вырвалось у него.

— Повтори еще раз, — попросила она, прислонившись спиной к двери.

Карие глаза ее стали черными, как уголь, полная нижняя губа дрогнула, в вороте форменного пиджака беззащитно белела шея. Прежде чем ответить, он потянулся к ней и коснулся губами нежной белой полоски над воротником.

Позже он удивлялся, как легко сорвались с его губ эти редкостные для него слова! Она долго смотрела ему в глаза, Виолетта вообще никогда первой не отводила взгляд. У Вадима громко стучало сердце, захотелось схватить ее на руки и бегом донести до квартиры на пятом этаже…

С того памятного вечера ощущение полного счастья не покидало Казакова. Он просыпался и засыпал с ним. Вся его жизнь превратилась в ожидание ее возвращения из рейсов. Он изучил все маршруты. Случайная встреча на улице с девушкой, одетой в летную форму, заставляла его сердце учащенно биться. Кстати, и работать в городе стало легче. Машинка стучала в его кабинете как заведенная, а раньше ведь не мог себя заставить в городе работать! Даже тяга к Андреевке как-то заглохла. Он не мыслил теперь быть далеко от Виолетты. К ощущению счастья последнее время стало примешиваться дотоле неизвестное ему чувство тревоги: как бы чего с ней в воздухе не случилось! Не так уж редко пресса сообщала о воздушных катастрофах, угонах самолетов с заложниками, взрывах в международных аэропортах…

Серебряная сигара выруливала на площадку, подкатывал напоминающий стремянку трап, и после пассажиров по нему спускалась Виолетта. Это были самые счастливые часы в его жизни. Он жадно смотрел, как она идет к нему в летной форме с нашивкой на высокой груди. Узкая серая юбка открывает ее высокие загорелые ноги. Из-под серой пилотки норовят вывалиться на спину ее тяжелые золотистые волосы. Она никогда издали не улыбалась ему, а он был уверен, что его губы всякий раз растягиваются в глупую счастливую улыбку. Запах французских духов, самолетной обшивки, южных фруктов окутывал его, когда он обнимал свою воздушную женщину.

Один раз у него сорвалось с языка:

— Лучше бы ты не летала!

Ее глаза всякий раз чернели, когда в них вспыхивало какое-либо чувство, будь то страсть, волнение или раздражение.

— Больше никогда так не говори, — помолчав, сказала она. И еще долго чернота не уходила из ее крупных красивых глаз.

Был конец августа, когда голубые «Жигули» Казакова вырулили на Среднюю Рогатку. Виолетта сказала: «Поедем куда глаза глядят…» Глаза Вадима Федоровича снова видели лишь его любимую Андреевку. Как говорят, от добра добра не ищут! Виолетте все равно куда ехать, а его манят, зовут родные края. Хотелось ему показать родину и Виолетте — может, и ей понравятся Андреевка, сосновый бор, речка Лысуха… Небо над городом пронзительно синее — так всегда бывает после ночной грозы, — солнце рельефно высвечивает каждый вымытый лист на дереве, каждую высокую былинку на обочине. Влажно блестит чистый асфальт. Осень — это любимая пора Казакова. Но осень еще прячется за бабьим летом, лишь редкие желтые листья, высверкивая из еще густой зеленой листвы, напоминают, что она не за горами. Осенью хорошо работается, приходят в голову философские мысли. А до чего приятно прогуляться вдоль путей до железнодорожного моста, окинуть сверху взглядом пожелтевший лес, вдохнуть напоенный хвоей и запахом сухого сена воздух, послушать тоскливые крики птиц, собирающихся в стаи для отлета в теплые края…

Виолетта сидит рядом. Чаще всего Вадиму Федоровичу приходилось видеть ее в форме, а сейчас девушка в тонком белом шерстяном свитере, в синих вельветовых джинсах, потертых на сгибах. Волосы ее свободной золотой копной спускаются на узкую спину. Казакову хочется взять в горсть тяжелую прохладную прядь или положить ладонь на выпуклое бедро, но Соболева не терпит с его стороны вольностей за рулем. В глазах ее плещется расплавленный янтарь, губы складываются в задумчивую улыбку. Сегодня она такая близкая, домашняя…

Впереди у них целый месяц свободной отпускной жизни. Правда, Вадим Федорович захватил с собой портативную пишущую машинку, новый роман то и дело напоминает о себе, приглашает за письменный стол… Виолетта мечтает, если сохранится теплая погода, как следует покупаться в озере и загореть, хотя она и так вся золотистого цвета. В этом отношении все женщины одинаковы: отдых у них всегда ассоциируется с солнцем и водой. В багажнике у них палатка, надувные матрасы, консервы, термос с горячим кофе, посуда, рыбацкий котелок и даже бензиновый примус «Шмель» в овальной алюминиевой коробке, не считая шашлычницы. Все взято и для рыбалки. Виолетта заранее приготовила в миске мясо с луком, перцем и уксусом. Так что они могут в любой момент остановиться в подходящем месте и организовать царский обед на лоне природы.

— Я давно мечтала так куда-нибудь поехать, — сказала Виолетта. — Два года назад мы компанией решили спуститься по реке в Ладожское озеро. Все шло так замечательно, а потом случилось несчастье: утонул один парень. Все были в спасательных жилетах, а он в тот раз не надел. Плот перевернулся, мы полетели в воду, а течение там было сильное, его ударило о камни и затянуло под корягу… Мы его сутки тащили на самодельных носилках до железной дороги. С тех пор я больше в туристские походы на байдарках и плотах не хожу.

Вадим Федорович представил себе эту печальную процессию… Нынешняя молодежь любит туристские походы, да и женатые люди, объединившись в свои компании, путешествуют с огромными рюкзаками за плечами по стране. Наверное, это интересно, но почему-то случаются с ними разные, даже вот и такие трагические, происшествия… Подготовки не хватает или обыкновенная беспечность?..

— А все-таки куда мы едем? — уже за городом поинтересовалась Виолетта.

— Есть на земле поселок Андреевка, — стал рассказывать Казаков. — Там мы сегодня переночуем, а потом, если ты захочешь, дальше…

— Куда глаза глядят…

— Мы могли бы и твоего сына взять, — вспомнил Казаков.

— Я, наверное, плохая мать, — вздохнула она. — Бывший муж рано отдал Алешку своим родителям, я не успела к нему привыкнуть… Он бабушку и дедушку называет папой и мамой, а меня — тетей. Его ругают за это, а он упорно бурчит: «Тетя Виола…» Может, он разительно напоминает бывшего мужа — Бориса, после того как я с Алешкой пообщаюсь, у меня почему-то портится настроение…

— Сыр «Виола», — заметил Казаков.

— Так меня Борис называл, — нахмурилась молодая женщина. — Хотя и знал, что мне это не нравится…

— Намек понял, — улыбнулся Вадим Федорович.

Он мог сейчас и не смотреть на Виолетту, и так знал, что янтарь ушел из ее глаз, а пришла чернота. Что же все-таки на самом деле произошло у нее в семье? В то, что она рассказала, верилось с трудом. Ее Борис, хотя и обрисовала его в черно-серых тонах, не похож был на самовлюбленного идиота. Программист, увлечен своей работой, следит за собой, выдерживает режим. Скупердяй, говорит она… А может, копил деньги на машину или видеомагнитофон… Нет, видно, что-то другое оттолкнуло Виолетту от него. Была, была какая-то история, а вот какая — об этом он, Казаков, вряд ли узнает…

А в Соболевой есть что-то еще детское, может, чуть оттопыренная губа придает ей сходство с обиженным ребенком? Нравилось Вадиму Федоровичу, что Виолетта всегда естественна, если ей было весело — смеялась, дурачилась, а грустно — молчала и хмуро смотрела на мир своими темными глазами. К счастью, грусть-тоска не так уж часто посещала ее, да и быстро уходила.

Виолетта Соболева была для Казакова открытием. Все в ней для него было внове. Она принадлежала к тому же поколению, что и сын его, Андрей. В ней не было ничего похожего на его давно отдалившуюся жену Ирину или на Вику Савицкую с ее рационализмом. Разве что женственность чуть роднила Соболеву с Ириной Головиной.

Вадим Федорович был убежден, что нынешнее поколение разительно отличается от всех прочих. Как бы произошел качественный скачок, и появились новые люди, которым и строить новый мир, тоже разительно отличный от старого… Он жадно слушал Виолетту, пытался выяснить, о чем она думает, что приходит ей в голову, чего хочется, что ее смущает, раздражает, возмущает, а что радует, веселит. Ему было, как никогда, с ней интересно и днем и ночью. И эта поездка «куда глаза глядят» была для него праздником.

А перед ними открывалась живописная дорога, убегающая вдаль, подернутая сиреневой дымкой, по обеим сторонам ее стояли притихшие высокие березы. Казалось, едешь по аллее. Встречные машины везли на лобовых стеклах по кусочку оранжевого солнца, из стереомагнитофона лилась неназойливая мелодия. Пробравшаяся в салон муха раз за разом упорно садилась Казакову на нос, он вертел головой, отмахивался, но назойливое насекомое не отставало. Тогда он опустил стекло, отогнул наружу «ветровик», и чертову муху унесло с потоком шумно ворвавшегося в кабину воздуха. Волосы Виолетты разлетелись за плечами, одна прядь жгутом обвила ее шею.

Миновав большой поселок, они увидели на пригорке белую, с позолоченными куполами церковь. Она стояла на старом, огороженном палисадником кладбище, сплошь заросшем кустарником. Высоченные сосны отбрасывали на белую стену густую кудрявую тень. Привязанный на лужайке к колу теленок меланхолично смотрел на них, пуская прозрачную слюну с отвисшей губы.

— Ты всегда так быстро ездишь? — нарушила затянувшееся молчание Виолетта.

Вадим Федорович бросил взгляд на спидометр: сто десять километров! Когда шоссе пустынное, машина незаметно сама набирает скорость, а теперь за превышение строго наказывают. Где-нибудь в распадке, за кустами, прячется искусно замаскированная милицейская машина с радаром…

— Я думал, после самолета ты вообще на машине скорость не ощущаешь, — сказал он.

— Почему ты не любишь летать на самолетах? — спросила она.

— Наверное, я слишком земной человек, — улыбнулся он. — Это ты — небесная дива!

— Странно, на борту самолета ничего не ощущаю, а здесь при виде каждой встречной машины у меня замирает сердце… А вдруг шофер заснул? И врежется прямо в нас.

— Такое тоже случается, — равнодушно заметил Казаков. — Видишь ли, на земле все катастрофы происходят мгновенно, а в воздухе, на высоте десять тысяч метров, случись авария, человек умирает долго, пока самолет не рухнет на землю. Это сколько продолжается? Пять, десять минут? За это время можно сто раз умереть и воскреснуть.

— Я никогда об этом не думала, — сказала Виолетта.

— Поставить что-нибудь повеселее? — спросил он.

— Поставь Рафаэллу Карра.

Он достал из коробки кассету, но Виолетта отобрала.

— Я сама, — сказала она. — А ты смотри на дорогу, милый.

Популярная итальянская певица низким голосом запела знакомую песню на английском. Виолетта, наклонив набок голову, внимательно вслушивалась.

— Она поет о Венеции, стройном красивом матросе, который ведет по каналу гондолу, а в ней обнимается с другим девушка, и ему очень грустно.

— Виолетта, ты любила своего мужа? — думая о другом, спросил Казаков.

— Разве иначе я вышла бы замуж? — удивилась она. — А впрочем, не знаю… Может, это была совсем не любовь. Он очень красиво ухаживал за мной, каждый раз приходя в библиотеку, где я работала, приносил букетик мимозы, плитку шоколада… Рассказывал про свой институт, счетно-вычислительные машины, раз похвастал, что и сам изобрел кое-что… Он высокий, подтянутый и, что мне понравилось, не пил. И терпеть не мог пьяниц. Потом, кажется через полгода, он сделал мне предложение, я согласилась. Борис всем моим подругам понравился. Откуда мне было знать, что после загса он окажется совсем не таким, каким приходил на свидания? И потом, я тогда не очень-то разбиралась, что такое любовь…

— А теперь разбираешься?

— Подружки в один голос толковали: мол, выходи замуж, где еще такого мужа сыщешь? Парни теперь пошли капризные, многие пьют, скандалят, от них и дети ненормальные рождаются… А Борис был не таким, казалось, в нем нет никаких недостатков. Кругом положительный. Мне все завидовали, когда мы поженились.

— А потом?

— А потом все и началось…

— Что именно? — настаивал Казаков.

Виолетта сбоку посмотрела на него. Глаза у нее были янтарные, на губах легкая улыбка.

— Я тебе говорила: зануда он! Думает только о себе… И еще оказался ревнивым. За каждый лишний час мурыжил меня, выпытывал, где была. Один раз даже заметила, что следил за мной, шел следом, прячась за прохожих…

— Наверное, были у него основания? — закинул удочку Вадим Федорович. — Как говорится, нет дыма без огня.

— Следить за женщиной — это последнее дело, — сердито вырвалось у Виолетты.

— Ты права, — согласился он. — Это унижает и вызывает лишь обратный результат.

— За мной ухаживали, когда я еще училась в девятом классе.

— И тебе это нравилось?

— Мне и сейчас проходу не дают… — Она сбоку взглянула на него. — Если ты тоже ревнивый, то лучше не влюбляйся в меня…

— Поздно, — вздохнул он. — Кажется, я влюбился в тебя с первого взгляда… Разве это не судьба, Виола?

— Не называй меня так! — резко заметила она. — Я из-за этого возненавидела и сыр «Виола». После развода я смотреть не могла на мужчин… Знаешь, как меня прозвали в аэропорту?

— Воздушная амазонка?

— Юдифь, — улыбнулась она. — Помнишь эту картину из Эрмитажа?

— Еще бы! Молодая красивая женщина стоит с мечом в руках и наступает одной ногой на отрубленную голову Олоферна. Знаменитая картина Джорджоне, пятнадцатый век. — Вадим Федорович взглянул на нее. — А ты, пожалуй, и впрямь немного похожа на библейскую героиню. Только глаза у тебя больше и волосы пышнее. И похоже, Юдифь была брюнеткой, а ты — яркая блондинка. И мне ты нравишься больше, чем знаменитая Юдифь.

— Когда ты подошел тогда в Ялте к лежаку, я подумала, что…

— …надо отрубить мне голову! — пошутил Казаков.

— У тебя было такое глупое лицо, когда ты смотрел на меня, а потом побежал за мороженым… — рассмеялась она.

— Я же говорю, что влюбился в тебя с первого взгляда. Только у влюбленных бывают глупые лица.

— Не думала, что мы еще когда-нибудь встретимся…

— А я знал, что найду тебя, — сказал он и на секунду прижал ее к себе.

Шофер встречного «КамАЗа» высунул белую голову из окна своей высокой кабины, широко улыбнулся и показал им большой палец.

— Чего это он? У нас что-нибудь не в порядке? — спросила Виолетта.

— Наоборот, все просто замечательно! — рассмеялся Вадим Федорович.

Тяжелая золотистая прядь качалась у порозовевшей щеки Виолетты, нижняя полная губа чуть оттопырилась, глаза еще больше посветлели. Уже не янтарные тигриные, а кошачьи. Казакову снова захотелось сказать, что он любит ее. Сейчас ему трудно представить себе, как он до сих пор жил без этой женщины… Пусть она еще ни разу не сказала ему, что любит его, пусть даже когда-нибудь уйдет от него… Но сейчас она рядом, он может дотронуться до нее, поцеловать, остановить машину и на руках унести на луг…

— Мне хорошо с тобой, Вадим, — негромко грудным голосом произнесла Виолетта.

Глава четвертая

1

Без стука широко распахнулась дверь, и в проеме появилась грузная, на слоновьих ногах фигура Васильевны, как все тут звали жену заведующего турбазой «Медок» Захара Галкина. Круглое, как жирный блин, невыразительное лицо с белыми кудряшками вокруг низкого лба было, как всегда, воинственным, крошечный, вдавленный в пухлые белые щеки нос смотрел вверх двумя черными дырками, а белесые с голубизной глаза всверливались буравчиками в каждого, с кем она разговаривала. Вернее, лаялась, потому что по-другому она с приезжими не умела обращаться.

— Мой Захарка был тута? — грозно спросила она.

— Вы бы постучались, — заметил Казаков, откладывая на тумбочку книжку, которую читал. Он уже лежал под одеялом на кровати. Виолетта свернулась клубком на своей, что была напротив.

— Я тута хозяйка! — повысила голос Васильевна. — Куды хочу, туды и захожу, а вы — посторонние, вас мой непутевый Захарка небось за бутылку пустил? Захочу — завтрева же выпишу вас отселя.

Виолетта пошевелилась на скрипучей деревянной кровати, но, кажется, не проснулась.

— Насчет «завтрева» мы посмотрим, а сейчас будьте добры выйти отсюда, — спокойно произнес Вадим Федорович. — И не хлопайте дверью, а то девушку разбудите.

— Знаем мы этих девушек… — сморщила свой крошечный нос Васильевна, отчего сразу стала похожа на мопса. — Ездют тут всякие и мово Захарку спаивают, чтоб вам ни дна ни покрышки! Найду у ково пьяницу в домике — завтрева же вон с турбазы!

Она все-таки хлопнула дверью. С кровати Виолетты послышался тихий смех.

— Разбудила? — покосился на нее Казаков.

— Мне на работе часто приходится сталкиваться с хамством, — заговорила Соболева. — Иного так бы подносом и огрела, а приходится терпеть и каждому улыбаться. Ведь хам с хамом старается не связываться — тут же получит отпор, ему, хаму, подавай интеллигентного человека, которого можно безнаказанно оскорблять. Ведь воспитанный человек не опустится до мордобоя или оскорблений? Она тебе: «Завтрева выгоню!», а ты ей: «Будьте добры выйти отсюда…»

— Рассказывают, от нее вся турбаза стонет, — сказал Вадим Федорович. — И никто ничего поделать не может: ходит по домикам, заглядывает чуть ли не под одеяла — ищет своего Захарку. А кто скажет слово поперек — того облает, как собака! Да что собака, хуже! А щуплый красноносый Захарка только ухмыляется и качает головой: мол, Васильевна-то, глядите, как любит меня, ревнует… Обратила внимание — на слове «ревнует» он делает ударение на первом слоге?

Турбаза «Медок», принадлежащая промкомбинату, изготавливающему пчелиные домики для совхозов и колхозов, была настоящей жемчужиной в этом краю. Кроме главного корпуса меж высоких сосен стояли полтора десятка разноцветных финских домиков с пластиковыми крышами. Эти четырехместные домики расположились на небольшом бугристом сосновом пятачке, окруженном с трех сторон озерами. По первоначальному плану все было идеально целесообразным, но у любого человека — хозяйственника вскоре появляется, если так можно выразиться, зуд расширения — человек начинает строить гаражи, кладовые, сараи, подсобные помещения, клетушки и так далее. Так, под настырным руководством Васильевны Захар Галкин вскоре опутал всю турбазу своими пристройками, в которых стал разводить кроликов, кур, уток, гусей и даже норок, про поросят уж и говорить не приходится. Меж аккуратных финских домиков стала деловито разгуливать вся эта пестрая живность. Лишь норки скучали в клетках. А где процветает подсобное хозяйство, там вскоре появляются кошки, бродячие собаки. Два «матроса», каждое лето придаваемые Галкину, с утра до ночи трудились на подсобном хозяйстве заведующего, хотя это и не входило в их обязанности, — «матросы» должны были загорать на берегу и наблюдать за отдыхающими, чтобы они далеко не заплывали. На причале всегда наготове стояла красивая голубая лодка с флажком ДОСААФ. Захар и Васильевна посчитали, что жить на турбазе со сладким названием «Медок» и не развести пчел — это по меньшей мере глупо, тем более что домики можно получить с промкомбината бесплатно. Правда, Захар, говорят, полгода противился настояниям жены, толковал, что с пчелами хлопот полон рот: нужно на курсы ехать, книжки читать… На что Васильевна резонно отвечала:

— Займешься, непутевый, пчелами, может, будешь меньше водку жрать.

Недаром же говорят, что ночная кукушка кого хочешь перекукует, — зимой Галкин поехал в областной центр на курсы пчеловодов, вернулся оттуда полный воодушевления: там ему рассказали, что пчелы в умелых руках — это золотое дно! Один из инструкторов похвастался, что только за один сезон продал со своей пасеки меду на двадцать тысяч рублей! Этот аргумент посильнее лекций и книжек сделал Захара заядлым пчеловодом. Теперь к курам, кроликам, поросятам, уткам и норкам прибавились и пчелы. «Матросы» ходили с раздутыми лицами, дымили направо-налево дымокурами, загоняя рои в ловушки, а Васильевна, сидя на широком крыльце главного корпуса — там они жили с мужем, — зорко следила за порядком в своем обширном хозяйстве. Ее сварливый голос с ударением на «о» разносился по всей турбазе. Бедные отдыхающие — а на турбазу каждую пятницу и субботу приезжали промкомбинатовские работники — прятались от разволновавшихся пчел, уходили в лес, уплывали на лодках подальше от берега. Но случалось, пчелы и там доставали их.

Казаков и Виолетта совершенно случайно наткнулись на эту турбазу в Новгородской области. Их привлекло ласковое название «Медок». Но каплей дегтя в бочке меда вскоре оказалась колченогая, бесформенная Васильевна.

Не успел Захар, встретивший их довольно приветливо, устроить в пустующем домике, как тут же заявилась жена и стала дотошно выяснять, кто они, откуда и на сколько приехали. А уходя, строго предупредила, что ежели они хоть раз поднесут стакан «еённому Захарке», то она выпишет их с турбазы.

Неприятный осадок, оставленный хамоватой женщиной, быстро выветрился, когда они спустились вниз к длинному, заросшему по берегам молодыми соснами озеру. Оно было в тот вечер на удивление тихое и синее. Над ним парили красноклювые чайки, в сумерках, тяжело взмахивая крыльями, пролетала большая цапля. Захар отомкнул на причале лодку и выдал им весла. До самого заката плавали они по вытянутому в длину озеру. Прямо с лодки прыгали в воду, хотя заведующий и предупредил, что этого делать не положено: дескать, пять лет назад тут утонула девушка с промкомбината — нырнула и больше не вынырнула. Нашли только на следующий день. Были разные комиссии, вот с тех пор и стали на летний сезон прикреплять «матросов», только какой толк-то от них? Сидят на берегу с отдыхающими и лясы точат… Позже Вадим Федорович убедился, что толк для Галкина от «матросов» был большой: не хуже его пчелок трудятся они на огороде и участке, принадлежащем лично заведующему.

Казаков и Виолетта — она радовалась природе, как дитя, — решили здесь остановиться на несколько дней, тем более что стояла теплынь и солнце светило с раннего утра до вечера. Ночью в домиках было прохладно, но Галкин дал им еще два теплых одеяла. Изрытое оспинами бугристое лицо его с кривым носом было всегда багровым, так что никогда не поймешь, пьяный он или трезвый. С пятницы по воскресенье он, как говорится, не просыхал: наезжали отдыхающие, в каждый домик приглашали знакомые — как тут отказаться? Залпом хватив стакан и закусив долькой чеснока, который он всегда носил в кармане брезентовой куртки с капюшоном, Галкин усаживался на край кровати и начинал философские разговоры. Если он уже был на взводе, то обычно начинал так:

— Зачем ты живешь, Федорыч? Ну ты скажи мне, необразованному мужику, зачем ты живешь на белом свете?

Первое время Казаков «покупался» на такой глобальный вопрос, начинал толковать о смысле жизни, о предназначении человека, но скоро понял, что Захар не слушает его: задав вопрос, он углублялся в свои собственные мысли — пьян-пьян, а прекрасно знал, что на такой вопрос нет однозначного ответа…

Этот вопрос подвыпивший Галкин задавал каждому новому отдыхающему, иных ставя в тупик. Причем спрашивал с таким глубокомысленным видом, что каждому было понятно, что он-то, Захар, как раз и знает, зачем живет на свете… Любил он поговорить и на тему пьянства: свое пристрастие к спиртному объяснял тем, что работа у него такая «трудная». Люди приезжают на турбазу отдохнуть, некоторые привозят с собой выпивку, накроют стол, по старинному русскому обычаю приглашают хозяина турбазы… Не может ведь он, Галкин, обидеть гостей? Ну и присаживается за стол, а вот жена этого не понимает… Вообще-то, за вредность его работы ему должны бы платить повышенную зарплату. Ведь он здоровье свое губит с отдыхающими…

Утром Вадим Федорович и Виолетта уходили в лес, начинающийся сразу за высокими деревянными воротами турбазы. Это был сосновый бор, перемежающийся в низинах и распадках смешанным лесом. Местами он был чистый и звонкий от птичьих голосов, а местами захламленный старыми завалами, неубранными ветвями от срубленных деревьев. В эту августовскую пору птицы собирались со своими подросшими птенцами на лужайках и полянках, видно, готовились к отлету в теплые края. Один раз видели ворона. Лениво взмахивая черными с блеском крыльями, он низко пролетел над кустарником, огибая по кривой большую поляну. Красивая величавая птица даже не обратила внимания на людей. Вадим Федорович вспомнил, что в подаренной ему Павлом Дмитриевичем Абросимовым цветной книжке есть фотография ворона, вцепившегося серыми мощными когтями в хребет водяной крысы с длинным голым хвостом… Зря Павел бросил охотиться с фоторужьем, у него явно есть талант натуралиста. Друг сетовал, что теперь только в отпуске снимает, а так времени нет. Еще бы, замминистра! Единственный из рода Абросимовых, достигший такого высокого поста…

Шагая по бору, Вадим Федорович и Виолетта чаще всего молчали, иногда нагибались за сыроежками, попадались и подосиновики, а чаще всего — черные грузди, которых они не брали. Бабушка Казакова, Ефимья Андреевна, не считала их за грибы, вот белый груздь — это другое дело! Белый груздь она называла царским грибом. Попадались они редко, потому что прятались в палой листве и мху очень хитроумно. Пройдешь мимо и ни за что не заметишь. Чтобы грузди собирать, нужен особенный нюх на них.

Виолетте нравилось собирать грибы, случалось, она клала в полиэтиленовую сумку и роскошные веснушчатые мухоморы, а потом выставляла их в ряд у домика на турбазе, вызывая нарекания Васильевны. И не лень же ей было всякий раз, когда они уплывали на лодке к другому берегу, приходить к их домику и опухшими, с синими венами ногами в труху растаптывать под окном мухоморы.

На турбазе была общая кухня с газовой плитой, так что можно было поджарить грибы. Этим делом занимался Казаков. Виолетта с грибами раньше дела не имела. Вернувшись из бора и пообедав под соснами, где стоял квадратный металлический стол с пластиковой столешницей, они отдыхали в домике с час, а потом брали удочки и ехали на лодке рыбачить. Рыбалка здесь была не ахти какая, видно, всю рыбу сетями выловили. Казаков видел, как Галкин вечерком с «матросами» выставлял у камышового берега сети. Один только раз Виолетте попалась на удочку приличная щука, но у самой лодки оборвала леску и ушла. Обычно часа за два-три они налавливали на уху или на сковородку жаренки. Рыбу жарила на постном масле Виолетта. Казакову нравилось смотреть, как она стояла у газовой плиты под навесом в своих джинсах и черной рубашке с закатанными рукавами, голова немного наклонена набок, гибкий стан изогнулся. У нее тонкая талия и высокие полные бедра, маленькое розовое ухо с золотой сережкой в виде полумесяца выглядывает сквозь волнистые золотые пряди. Перед отъездом из Ленинграда Виолетта хотела укоротить волосы, но Вадим Федорович взмолился, чтобы она этого не делала. Ему нравилось перебирать ее жестковатые и вместе с тем такие теплые и приятные на ощупь волосы. И как красиво они спускаются на спину! В Виолетте столько было женственности и грации, что Вадим Федорович мог часами смотреть на нее. Когда она одета, то кажется тоненькой, даже худощавой, но на пляже Виолетта другая — статная, с длинными полными ногами, крепкой грудью. Казаков ревниво перехватывал восхищенные взгляды мужчин. Виолетта ходила прямо, высоко держа голову, чуть покачивая бедрами. Если она спешила, то создавалось впечатление, что вот-вот оторвется от земли и, раскинув руки, полетит… В лесу, спрятавшись за толстой сосной, он окликал ее. Виолетта сначала вертела головой, щурила глаза, потом выпрямлялась и, все убыстряя шаг и не глядя под ноги, спешила на его голос. А он не выдерживал и радостно смеялся.

— Тебе бы крылья, и ты не ходила, а парила бы над толпой, — как-то сказал он.

— Мне часто снятся сны, что я летаю над большим зеленым лугом, — ответила она. — И мне не хочется садиться на землю.

— Такие сны многим снятся, — сказал он. — Мне — обычно когда заканчиваю новую книгу. Только я летаю не над лугом, а почему-то над морем… И не всегда вижу вдали берег.

— И летчики летают во сне, — сказала она.

Они не устанавливали себе никаких сроков — до конца отпуска Виолетты еще далеко! — в любой момент могли собрать свои вещи, сесть в машину и уехать дальше; они наметили еще посетить Прибалтику и вернуться по Таллинскому шоссе в Ленинград. Но, поднявшись утром с кроватей и увидев сквозь толстые сосны свежее синее озеро, бежали к нему умываться, потом шли в бор, обедали, отдыхали, садились в лодку и ехали в камышовую заводь рыбачить…

Так они прожили на турбазе «Медок» две недели. Дни стояли погожие, ни разу тучи не заволокли голубое безоблачное небо, вода в озере была теплой, а песок на пляже чистый, золотистый, как волосы Виолетты. На третий день Казаков затосковал, сразу даже не мог сообразить, с чего бы это. Вдруг от безоблачного счастья без всякого перехода и хандра? И скоро понял: работа позвала! Когда Виолетта ушла на пляж с книжкой, Вадим Федорович вытащил пишущую машинку из чехла, поставил на шаткий металлический стол под соснами, вставил чистый лист бумаги и глубоко задумался. С дерева неслышно опустилась на стол раздвоенная сосновая иголка, с пляжа донесся чей-то громкий смех, потом шлепанье весел по воде. Знакомое состояние отрешенности от всего постепенно завладело Казаковым, он уже не слышал голосов, шороха ветвей над головой, щебетания синиц, кудахтанья кур в огороде — он видел перед собой глинистую дорогу с коричневыми засохшими лужами, по обеим сторонам скошенные поля, невысокие стога сена, зеленую, с оранжевой окаемкой кромку дальнего леса, волнующиеся на легком ветру кусты ольшаника, желтую с розовым полоску неба и тонкие пласты разноцветных облаков. По этой дороге они гуляли с Виолеттой. Как описать всю эту вечернюю предзакатную тишину? Как изобразить огромный ярко-красный шар усталого солнца, раскрасившего полнеба в разные цвета? И это состояние человека, созерцающего такую редкую красоту? Дома на пригорке, приткнувшуюся к стогу косилку с задранными вверх белыми зубьями? Раздвоенную одинокую березу, стоявшую посреди убранного поля? На березе сидит ворона и задумчиво смотрит на них. Другая бы птица улетела при их приближении, но умная птица знает, что ей ничего не грозит. И Вадим, придерживая Виолетту за локоть, замедляет шаги, чтобы продемонстрировать перед птицей свое миролюбие. И вдруг в эту благословенную тишину врывается такой неуместный гулкий выстрел. Взрыв птичьего гомона, раскатистое эхо. Неужели кто-то выстрелил в молодых уток, гнездящихся в тростнике у противоположного берега?..

Все это так живо прошло перед глазами Вадима Федоровича, что он даже почувствовал запах пороха…

А в машинке торчал девственно-белый лист бумаги. Он по опыту знал: если надолго прервал работу, то снова войти в колею будет не так-то просто. А эту прогулку с Виолеттой по извилистой дороге меж убранных ржаных полей он обязательно опишет. И это изумрудное, с разноцветными шлейфами небо, и это набухшее красное, будто собравшееся расколоться, солнце, и причудливые облака, и предвечернюю тишину.

2

Николай Евгеньевич Луков шагал по навощенному паркету своего домашнего кабинета, на его полных, синеватых после бритья щеках вздувались желваки, бледно-голубые глаза превратились в колючие щелки. Кабинет был просторный — под него Луков оборудовал самую большую комнату в своей трехкомнатной квартире. Один огромный письменный стол занимал весь угол у окна, выходящего в тихий каменный двор. На столе — гигантская, хрустальная с бронзой чернильница, купленная в комиссионном. Статьи Николай Евгеньевич шпарил сразу на пишущей машинке, правил шариковой ручкой. Похожую чернильницу он видел на столе у знакомого членкора. И не успокоился, пока подобную не приобрел себе. В чернильницу он складывал почтовые марки и скрепки.

Настроение Лукову с утра испортила заведующая Ирина Николаевна Липкина. Она позвонила и недовольным голосом сообщила, что главный редактор издательства устроил ей большой нагоняй и снова поставил в план роман Вадима Казакова. Оказывается, ленинградский писатель, получив отказ, написал директору письмо. Начальство ознакомилось с рецензией Лукова и признало ее тенденциозной и необъективной. Наверное, с полгода ему не стоит больше брать в издательстве рукописи на рецензирование…

Николай Евгеньевич сгоряча набрал номер телефона главного редактора и стал горячо отстаивать свою точку зрения, мешая роман Казакова с грязью, но главный, даже не дослушав, заявил, мол, и он и директор прочли рукопись и находят ее удачной: современная тема, молодежь, любовь, напряженный сюжет. Решили даже увеличить тираж…

Будто плюнули в лицо Лукову. Он не нашел, что возразить, и повесил трубку. Теперь, пока в издательстве будет сидеть этот главный редактор, Луков не получит на рецензирование ни одной рукописи. Может, на главного куда-нибудь капнуть?..

Николай Евгеньевич подошел к окну, отодвинул нейлоновую занавеску. Мальчишки опять гоняют во дворе мяч. Однажды выбили на первом этаже стекло. Он машинально взглянул на телефон: позвонить участковому? Дурацкие вопли мальчишек раздражали. С верха пятого этажа они казались гномами, бессмысленно гоняющимися друг за дружкой. Луков вспомнил, как в детстве, в Клязьме, он с шестого этажа брызгал на прохожих тушью. И когда на белой рубашке или платье появлялись черные безобразные пятна, он радовался: тушь ведь ничем не выведешь! Один раз к ним пришел милиционер, которому пожаловались пострадавшие, но мать маленького Николаши даже расплакалась от такого чудовищного обвинения. Чтобы ее тихоня сын сделал такое? Да разве мало в доме живет хулиганов? А Николенька — отличник, имеет юношеский разряд по шахматам, дважды участвовал в областных соревнованиях… Милиционер извинился и пошел в другие квартиры, окна и балконы которых выходили на улицу…

Мяч с шорохом прыгал по асфальту, мальчишки вопили как ненормальные, а мысли Николая Евгеньевича приняли другое направление: он схватил со стола телефонный блокнот, нашел нужный номер и, усевшись ввертящееся финское кресло, набрал номер.

— Здравствуйте, Надежда Анатольевна, — мягким баритоном пророкотал он в трубку. — Вас беспокоит Луков… Статья? Да почти готова… Думаю, в четверг-пятницу принесу. Ну, может, чуть больше листа, вы ведь меня не ограничивали в размерах… Надежда Анатольевна, мне пришла в голову одна мысль: ну что я все хвалю и хвалю Роботова, «деревенщиков»… Может, стоит кого-нибудь и критикнуть для сравнения? Тут я читал рукопись… Вадима Казакова. Да нет, роман еще не вышел…

Заведующая отделом критики журнала резонно заметила, что если книга не вышла, как же ее можно критиковать? На это Луков сказал, что он читал ранее написанные романы Казакова и считает, что по ним смело можно пройтись…

Заведующая редакцией, кстати, старая знакомая Лукова, не возражала. Она слышала о Казакове, но ничего не читала ни о нем, ни его.

Повесив трубку, Николай Евгеньевич впервые за сегодняшний день улыбнулся. Открыл папку, где у него хранились ранее сделанные наброски, нашел заметки о старом романе Казакова, присоединил к ним копию рецензии, с которой не посчиталось издательство, поставил на стол портативную пишущую машинку, стоявшую на тумбочке в углу. Это удачная идея — вставить в почти готовую статью о выдающихся, на его взгляд, современных писателях критический разбор хотя бы двух книг Вадима Казакова… Так сказать, взлеты и падения в нашей прозе! Может, и дать такое название? Полистав заметки, Николай Евгеньевич — а у него руки чесались сразу сесть за машинку — решил сходить в районную библиотеку и взять еще что-нибудь из произведений Казакова.

Библиотекарша, хорошо знавшая Лукова, заявила, что все книги Вадима Казакова на руках. А на последний роман — запись. Чертыхнувшись про себя, Николай Евгеньевич отправился в библиотеку при Доме литераторов на улицу Воровского. Небо было серое, затянутое дымчатыми облаками, вот-вот зарядит дождь. Из сумок и портфелей прохожих торчали ручки зонтов. Многие в плащах, лишь юноши и девушки еще щеголяли в летней одежде. Луков тоже надел синий плащ с блестящими пуговицами. На голове у него светлая мохнатая кепка. Из-за все увеличивающейся плеши приходится носить головные уборы даже в теплую погоду. На улице Воровского библиотекарь принесла ему единственную книгу Казакова. Она с интересом посмотрела на Лукова:

— А вы знакомы с Вадимом Казаковым?

— Вот знакомлюсь… — буркнул Николай Евгеньевич и, не попрощавшись, вышел из библиотеки.

На углу, на стоянке такси, он увидел чернобородого прозаика Вячеслава Ильича Шубина в модной куртке с капюшоном и молниями.

— А-а, Макиавелли! — заулыбался в бороду Шубин. — Я слышал, ты подал документы в приемную комиссию? Захотелось на вольные хлеба? Не рановато, Никколо?

Вячеслав Шубин был в приятельских отношениях с Алферовым, Монастырским, состоял членом многих литературных комиссий. От него многое зависело…

— Привет нашему классику, — улыбнулся и Луков, обеими руками пожимая пухлую короткопалую руку Шубина. — Читал в журнале вашу повесть. Глубоко вы копнули в Сибири! Какой колорит… В своей статье для журнала я упомянул вашу повесть. Язык — как у Вячеслава Шишкова…

— Я не хотел бы быть на кого-либо похожим, — помрачнел Вячеслав Ильич.

Луков, до этой встречи и не думавший помянуть в статье Шубина, — признаться, повесть ему не понравилась, слишком уж подражательна, не случайно с языка сорвался Вячеслав Шишков: именно ему бессовестно и подражал Шубин, — теперь решил во что бы то ни стало вставить похвальный абзац…

— Я ведь вас сравнил с классиком, а не с каким-то, например, Вадимом Казаковым, — осторожно вставил Луков. Он не знал, как тот относится к писателю.

— Носятся с этим Казаковым! — с досадой вырвалось у Шубина. — Куда ни приедешь на периферию, все спрашивают: почему Казаков не приезжает с вами на творческие встречи? А откуда я знаю, почему он прячется от читателей и писателей? Может, ты знаешь?

— Набивает себе цену?

— Цену себе набивают не так, дорогой Макиавелли, — рассмеялся Шубин. — Кому и знать, как не тебе. У нас ведь как? Если писателя ругают, значит, хороший, острый! Вас, критиков, теперь никто и в грош не ставит. Да и кто сейчас хорошо пишет о современной прозе? Назови мне фамилии! А-а, то-то и оно… Один мой хороший знакомый знаешь каким образом прослыл умным и проницательным человеком? Он обо всех без исключения говорил только плохое… И почти никогда не ошибался! Рано или поздно, как говорится, и ангел согрешит.

— Не умный он, ваш знакомый, а дурак, — возразил Луков. — Ругать всех без разбору глупо, и идиоту известно, что начальство не следует дразнить: оно больно клюется.

— Ты, конечно, дразнить не будешь…

Подошло такси, Шубин сунул ему пухлую ладонь и уселся рядом с водителем. В черной бороде его поблескивали серебряные нити, карие глаза хитро прищурились.

— Только смотри не сравнивай меня с Шишковым в своей статье… Уже один карикатурист нарисовал меня в «Литературке» вылитым автором «Угрюм-реки»… Разве я похож на Шишкова?

— Внешне или… вообще? — растерялся Луков.

— Я против тебя выступать не буду, — засмеялся Шубин. — Может, и пройдешь в Союз писателей… Только вот у тебя ни одной солидной монографии нет, могут и забодать… — Он остро взглянул в глаза критику: — А чего бы тебе, Никколо, не написать книжку обо мне, а? Сам знаешь, охотники найдутся, я ведь тоже сейчас в силе… Ты подумай, старик! — Рассмеялся, помахал рукой, и такси уехало.

«А ведь он прав, черт бородатый! — глядя на высотный дом напротив, подумал Луков. — Провалят на приемной комиссии — все равно придется за книжку засесть… И почему бы не написать о Шубине?..»

Николай Евгеньевич повернулся и снова зашагал в библиотеку: нужно на всякий случай захватить и книги Шубина. Мужик он пробивной, член двух или трех редсоветов крупных издательств, поможет быстренько протолкнуть книжку о себе.

Библиотекарь за несколько минут подобрала ему все вышедшие за последние десять лет книги Вячеслава Шубина. И были они в отличном состоянии, потому что рука читателя почти не касалась их.

3

Обойдя кругом «ГАЗ-66-01», Андрей Абросимов покачал головой: за лето крепенько ему досталось! Правое крыло помято, краска на капоте местами содрана, одна фара разбита, не работает и задний фонарь. Видно, где-то колючей проволокой сбоку разодрало у стойки брезент. Работавший на машине паренек два дня назад был призван в армию. Чувствуется, что за машиной особенно не следил, вон сколько засохшей грязи налипло под крыльями! И как он ездил ночью с разбитой фарой и без заднего фонаря?

Климовская райзаготконтора находилась на берегу большого, с пологими берегами озера. Прямо из окон видны были лодки с рыбаками, на другом берегу раскинулся садово-ягодный кооператив. Маленькие, похожие на скворечники, разноцветные домики карабкались на зеленый, с кустами смородины холм, повсюду — кучи песка, кирпича, необрезных досок. Андрей только подивился: чего это горожане вздумали так близко от дома строить крошечные дачки? Некоторым, очевидно, из окон многоэтажных домов можно увидеть как на ладони свой участок.

В Климове пожелтели старые липы на улицах, трава на берегу еще вовсю зеленела, а в камышах и тростнике у берегов бархатисто темнели шишки. Говорили, что на озере хорошо щука берет. Андрей особенно рыбалкой не увлекался, но, если бы попался подходящий компаньон с лодкой, не отказался бы на вечерней зорьке спиннинг покидать. В Климово он прибыл сегодня утром. Околыч — настоящая фамилия его была Гирькин — определил своего шофера на постой к старушке, жившей неподалеку от конторы. Ее неогороженный огород спускался прямо к озеру. Была и маленькая черная банька с поленницей дров. К старушке иногда забегала внучка Ксения, жившая с родителями в пятиэтажном доме в центре. Помогала по хозяйству, в субботу топила баню. Об этом рассказала новому постояльцу Мавра Егоровна — так звали хозяйку. В деревянном старом доме она отвела Андрею маленькую комнату с окном на озеро. Наверное, по утрам его будут будить утки, которые по тропинке сами ходят к озеру.

В конторе Андрея оформили на два месяца. Неделю они с Околычем поработают в Климове, а потом отправятся по районам области. Вот-вот начнется заготовка картофеля, поспевают и другие овощи, так что, как сказал Околыч, успевай только поворачиваться! Когда Андрей показал ему машину, Околыч тут же позвонил знакомому в «Сельхозтехнику» — тот пообещал все, что надо, сделать.

— Валяй к Новикову, — распорядился Околыч. — Возьми запчасти, которые смогут тебе понадобиться в командировке. Да не стесняйся — бери побольше.

— А документ?

— Это не твоя забота, — ухмыльнулся Околыч. — Потом все оформлю. Мы с кладовщиком Новиковым знакомы не первый год!

И действительно, завскладом без всяких возражений выдал Андрею все, что тот попросил, даже комплект инструмента. Подогнав «газон» к берегу, Андрей принялся за ремонт. Покопаться в технике он любил, да и опыт был изрядный — как-никак он шофер второго класса. На любительское удостоверение он сдал еще в десятом классе, а профессиональные права получил в армии — там он научился водить танк, вездеход, многотонный тягач.

День стоял пасмурный, но дождя не было. С озера тянул ветер, он рябил свинцовую воду, шуршал в тростнике. Шишки просыпали коричневый пух в воду. Домашние утки плескались у самого берега. Слышно было, как на том берегу визжала электрическая пила, стучал топор. И всякий раз ему откликалось эхо. Волна негромко плескалась в травянистый берег. Рыболовы замерли на плесе, их черные лодки ощетинились бамбуковыми удочками. Низко пролетела чайка, за ней две вороны. Неожиданно они одновременно спикировали на воду и пропали за камышом.

Андрей вынул из гнезда помятый рефлектор, отсоединил контакты, винты и гайки аккуратно складывал в банку из-под салаки, которую предварительно вымыл.

Прилаживая новую фару, вспомнил свой разговор с заведующим кафедрой журналистики Владимовым Петром Осиповичем. Он зашел к нему за справкой, что является студентом последнего курса.

— Не мог еще год потерпеть? — упрекнул завкафедрой, еще нестарый человек с короткой прической, молодившей его. Он повертел в руках заявление Абросимова о переводе его на заочное отделение, медленно порвал на четыре части и обрывки бросил в плетеную корзину в углу кабинета. — Так и быть, я разрешаю тебе пройти практику в климовской районной газете…

— Я зачислен в райзаготконтору, — вставил Андрей. — Что-то напоминающее «Рога и копыта».

— Ладно, пойду на преступление: дам тебе направление на практику досрочно — наши студенты поедут в феврале, а ты уж постарайся, напиши несколько очерков. А после практики не за горами и диплом… Как тебе в голову-то пришло соваться ко мне с этим дурацким заявлением? Не буду же я из-за блажи, ударившей тебе в голову, отчислять с последнего курса своего лучшего студента?

— Я напишу несколько очерков о райзаготконторе! — осенило Андрея. — Только бы напечатали.

— Только не в стихах, — улыбнулся завкафедрой.

Все устроилось самым наилучшим образом: Андрей остается на курсе, проходит журналистскую практику в Климове, потом защита диплома, госэкзамены, и прощай, университет! Когда он сообщил об этом родителям, отец ничего не сказал, а мать даже расплакалась от радости. Она считала, что диплом заочника меньше стоит, чем диплом студента дневного отделения…

Перед отъездом Андрея в Климове отец сказал:

— Почему бы тебе не поехать на Байкал или в Антарктику? Твой друг Петя Викторов влюблен в север.

— Так это Петя, — улыбнулся Андрей.

— Райзаготконтора… — помолчав, заметил отец. — Может, ты и прав. Мы чаще всего рвемся куда-нибудь вдаль, а то, что у нас под носом, не замечаем.

— Моим начальником будет некий Околыч, — рассказал Андрей. — Он мне показался на редкость интересным типом. Он заявил, что деньги, мол, валяются у нас под ногами, но не каждый умеет их увидеть и подобрать.

— А он, Околыч, видит?

— И на земле, и под землей… Он ведь заготовитель. Его интересует все, что растет наверху и в земле.

— Жулик?

— Держится уверенно, все в Климове его знают, говорят, с ним не пропадешь.

— Вот только на кого он работает? — сказал отец. — На себя или на государство?

— Я это и постараюсь выяснить, — пообещал Андрей.

— Боюсь, сын, тебя надолго не хватит… — напоследок сказал отец. — Расстанется с тобой Околыч!

— Почему? — удивился Андрей.

— Видишь ли, почти всем Абросимовым свойственно чувство обостренной справедливости, отчего многие твои родственники и пострадали. А этот Околыч, судя по всему, делец… Сможешь ли ты стерпеть обман, несправедливость, воровство?

— Я — журналист, — ответил Андрей. — И чтобы понять истоки зла, наверное, стоит и самому залезть в эту выгребную яму по уши.

— Я бы сейчас не смог, — сказал отец.

— Я попробую, — улыбнулся Андрей.

Привинтив фару и поставив задний фонарь, Андрей при помощи молотка и нескольких чурок из поленницы, как смог, выровнял вмятину на крыле, потом подкрасил зеленой краской, которую тоже прихватил на складе. Бабка Мавра дала ему дратвы, сапожную иглу и шило — покойный муж ее сапожничал, — и Андрей наложил на разодранный брезент квадратную заплатку. Теперь машина выглядела нормально. Хорошо, что паренька-шофера призвали в армию, — там его быстро научат порядку, — еще бы полгода, и он окончательно доконал бы «газон».

Услышав какое-то звяканье, Андрей поднял голову и оглянулся: мимо по тропинке к озеру с пустыми ведрами на коромысле прошла невысокая пухленькая девушка в коротких брючках и синей водолазке. В рыжих волосах у нее черная лента, завязанная смешным бантиком. За девушкой бежал кривоногий щенок с лохматыми ушами. Набрав воды, она понесла ведра к бане Мавры Егоровны. Андрей сообразил, что это и есть ее внучка Ксения. На вид лет шестнадцать. Чуть сгибаясь под тяжестью коромысла, она мелко семенила короткими ножками, не глядя себе под ноги. Когда она прошла мимо, наверное, в пятый раз, Андрей сказал:

— Может, помочь?

— Раньше надо было, — бойко ответила она. — Да вы и не сумеете на коромысле.

— Давай попробую. — Андрей подошел к ней, снял с плеч коромысло с ведрами.

Действительно, с непривычки половину ведер он выплеснул себе на брюки и туфли, пока донес до бани. Девчонка шла рядом и поучала:

— Нужно ногами-то семенить и чуть нагнуться вперед, тогда не будет брызгать.

«Вот, значит, почему она крутила задом! — улыбнулся про себя Андрей. — Тут, оказывается, тоже есть свои секреты…»

Он попробовал пройти так же, как ходила с коромыслом она, и вода сразу перестала выплескиваться. Девчонка засмеялась:

— Как смешно вы ходите! Как моя бабушка, когда уток загоняет с озера домой.

В черной продымленной бане в печь был вмазан широкий, луженный изнутри чан, в углу стояла выщербленная, проржавевшая по краям ванна, в которую заливали холодную воду. Ксения ловко затопила печку, подложив к поленьям свернувшуюся в трубку бересту. В бане пахло дымом и сухими березовыми вениками. Андрей представил себе горячий сухой жар, шумный выхлоп из жерла каменки, когда туда подбросишь полковшика кипятка, и себя на черном дощатом полке с размоченным веником в руках…

— Пустишь помыться-то? — спросил он сидевшую на корточках перед печкой девчонку.

— Мойтесь, жалко, что ли. — Она пожала плечами. — Воды хватит. Можно еще в ведрах оставить в предбаннике.

— А веники есть?

— На чердаке, — кивнула на черный потолок Ксения.

Когда пламя забушевало в печке, они вышли из дымной бани. Андрей присел на ступеньках, а девушка прислонилась к высокой березе, широко раскинувшей свои ветви над крышей. К стволу был приколочен шест с покосившимся скворечником.

— Наша баня вот-вот развалится, — заговорила Ксения. — Вот у Околыча баня! Не баня, а дворец! Там и русская, и сауна, и холл, где отдохнуть можно. Даже медный самовар есть. Как кто из начальства приезжает в Климово, так их привозят попариться к Околычу.

— Где же его баня? — окидывая взглядом берег, поинтересовался Андрей.

— На даче, это отсюда пятнадцать километров. Там красивое лесное озеро и народу мало.

— И он ездит каждую субботу? — удивился Андрей.

— А чего ему! — улыбнулась Ксения. — У Околыча две дачи, две машины и даже есть собственный трактор…

— Ты что мне сказки рассказываешь? — не поверил Андрей. — Он ведь не падишах какой-нибудь, а всего-навсего обыкновенный заготовитель.

— Дача его на озере, дача тещи в Никулине, «Жигули» дочери Розы и его собственная «Волга»… А вы видели его дом на том берегу? Два этажа, семь комнат и самая лучшая в Климове голубятня.

— Как же ему все это удалось-то?

— Надо уметь жить… — явно повторила чьи-то слова Ксения.

— Может, он и меня научит? — с улыбкой взглянул на нее Андрей.

— Мой-то Васька ничему у него не научился, — вздохнула девушка. — Разве что пить…

— Околыч еще и пьет?

— У него норма — полтора стакана, и больше ни капли, а Ваське только дай… Не знает меры, дурачок!

— Васька — это мой предшественник? — кивнув на машину, стоявшую на берегу, спросил Андрей.

— До работы в райзаготконторе выпивал, но никогда не терял головы, — рассудительно продолжала Ксения. — А как стал ездить по району с Околычем, явилась лишняя деньга — и пошло-поехало!

— То-то он машину запустил, — посетовал Андрей. — А мне теперь на ней до самой зимы пахать!

— Когда ему было машиной заниматься? — усмехнулась девушка. — С утра продерет глаза — и за руль, а к вечеру уже пьяный.

— Как же Околыч его держал?

— Другого-то не было. Они ведь по месяцу мотались в глубинке. А Вася — хороший шофер, когда трезвый. Вообще-то, Околыч его не раз строго отчитывал, но у них такая работа, что без бутылки никак… Да сами скоро увидите!

Ксения пошла в баню, подложила поленьев, в березовых ветвях запутался густой пахучий дым, с недовольным криком сорвалась с дерева сизоворонка. Над головой, оглушительно грохоча, низко прошел желто-голубой вертолет, длинная раскоряченная тень летела впереди. С озера послышались гулкие шлепки валька о белье — там на дощатых кладях согнулась полная женщина в белой кофте и высоко подвернутой юбке. Солнечный луч, растолкав серые комки, вырвался на волю, рассек озерную гладь на две засеребрившиеся половины, розовым высветил на том берегу стволы сосен.

— Как вас звать-то? — спросила девушка. — Меня — Ксения.

Но руки не протянула. Андрей сказал.

— Скажите, Андрей, — глядя на него небольшими светлыми глазами, спросила девушка, — его там отучат пить?

— В армии-то? — рассмеялся Андрей. — Как пить дать отучат… — Сказал и поймал себя на том, что, пожалуй, некстати употребил фразу «как пить дать».

Затуманившиеся грустью глаза Ксении повеселели. Она куснула мелкими острыми зубами нижнюю губу. Только сейчас Андрей заметил на ее белом лбу и пухлых щеках множество маленьких веснушек. Нос у нее был широковат книзу, а на круглом подбородке — ямочка. Только что познакомились, а ему казалось, что он давно ее знает. Отчего это? От обычности ее облика? Он вспомнил Марию Знаменскую… Вот она ни на кого не похожа! В ее глаза можно смотреть и читать мысли. И они у девушки чистые, возвышенные. На Марию можно во всем положиться, она не обманет, не предаст, а что может быть ценнее этого качества? Мария проводила его на поезд, не обращая ни на кого внимания, крепко поцеловала и потом шла рядом с вагоном, пока пассажирский не набрал скорость… Всего несколько дней, как они расстались, а он уже скучает…

Андрей в двадцать лет, несколько раз обжегшись на девушках, не то чтобы охладел к ним, но стал относиться с некоторой настороженностью. Поначалу он видел их в навеянном книгами романтическом ореоле. Относился как к существам нежным, слабым, нуждающимся в мужской защите. Он и в школе не раз вступался за одноклассниц перед мальчишками, из-за чего и прозвали Арамисом. Ребята почему-то считали, что из всех мушкетеров лишь Арамис был рыцарем в отношении женского пола. Однако, повзрослев, Андрей понял, что действительность несколько иная, чем он предполагал: современные девушки не считали себя слабыми существами, а, наоборот, проявляли в жизни скорее мужские качества — твердость характера, целеустремленность, напор и даже нахальство. Конечно, в силу прошлых традиций, если это было выгодно, девушка могла и прикинуться слабой, беззащитной, как мадам Щукина из чеховского рассказа «Беззащитное существо». В наше время девушки в большинстве случаев сами выбирают себе парней, а если ошибаются, то не колеблясь отвергают их. А эта мода одеваться в мужское, коротко стричься, пить вино, курить? Да и крепкое словечко запросто может сорваться с языка. Поняв, что современные девушки ничего общего не имеют с воспетыми воздушными героинями Вальтера Скотта, Фенимора Купера, Андрей стал и относиться к ним по-другому.

Мария Знаменская… Возможно, романтизма в ее натуре и не было, но вот женственности, понимания его, Андрея, искренности и способности к самопожертвованию он ни у кого больше из знакомых не встречал, разве что у сестры Ольги… Не зря же многие — Оля и Мария сами в этом признавались — считают их несовременными. А Андрею как раз это больше всего в них и нравилось…

Что-то было общее в характерах Марии Знаменской и вот этой веснушчатой Ксении… Может, искреннее переживание за близкого человека? Желание помочь ему? Почему ему, незнакомому парню, девушка вдруг открылась, поведала о своей тревоге за любимого человека? Другая могла бы и скрыть все это в себе, а встретившись с другим парнем, и вида не подать, что у нее кто-то есть, тем более что этот кто-то уехал за тридевять земель… И он, Андрей, обычно трудно вступавший в контакт с девушками, так непринужденно заговорил с ней…

— У Околыча в ходу такая фраза: «Сам живи и давай жить другим…» — прервала его размышления девушка. — Сам-то он хорошо устроился, катается как сыр в масле, говорит моя бабушка… А вот другим почему-то плохо! Вася никогда столько не зарабатывал, как с Околычем, а деньги не пошли ему впрок: все пропил, да и неприятности были с ГАИ — чуть прав не лишили.

— Вернется твой Вася из армии другим человеком, — сказал Андрей.

— Я тоже в это верю.

Сейчас, присмотревшись вблизи к девушке, Андрей подумал, что ей, пожалуй, уже восемнадцать, не меньше.

— Мы решили пожениться, когда он демобилизуется, — сказала Ксения. — Он предлагал прямо сейчас, но я решила, что лучше потом…

— Правильно решила.

— Вы думаете, он не вернется? — взглянула она ему в глаза.

— Я так не думаю, — ответил он…

— В будущем году я заканчиваю училище кулинарии, — продолжала девушка. — Зимой будут распределять, я попрошусь в ту местность, где служит Вася. Может, даже к ним в часть устроюсь… — Она поднялась со ступенек: — Надо еще дров подложить! Знаете, сколько нужно баню топить, чтобы была парной? Два-три часа, а зимой — четыре.

Решив, что нитролак на крыле и капоте подсох и теперь пыль не пристанет, Андрей тоже поднялся: ему еще нужно в контору за путевками и авансом. Надо заскочить в спортмаг и купить спальный мешок — мало ли где придется ночевать. Выезжают завтра в шесть утра — так сказал Околыч.

— Приходите, Андрей, через два часа! — высунувшись из бани, крикнула Ксения. — Первый пар — ваш!

— Не забудь в шайке замочить березовый веник, — улыбнулся Андрей.

4

Вадим Федорович и Виолетта завтракали у своего домика, когда к ним подошел Захар Галкин. Присев на чурбачок, почесал корявым пальцем бугристый нос, пожелал приятного аппетита. Роста он был невысокого, но под ситцевой, с расстегнутым воротником рубашкой угадывались крепкие мускулы. Галкин рассказывал, что когда-то был нападающим футбольной команды.

— Беда у меня, — понурив голову, сообщил он.

— С женой поругался? — улыбнулся Вадим Федорович.

— Я с ней каждый день ругаюсь, вернее, она меня, как жучок-древоточец, точит и точит… А тут вон чего придумала: взяла и отравила мою любимую собаку. Сначала я думал, заболел мой Байкал: не ест, только воду лакает да траву щиплет, как овца. Потом гляжу, все хуже и хуже, а ночью залез в сарай к поросятам и околел на полу. Я бы и не знал, что это дело рук Васильевны, да из чашки Байкала петух поклевал остатки и тоже в одночасье загнулся. Вот какие дела творит моя сволота Васильевна!

Байкал был крупный лохматый пес из породы терьеров. С ним любили фотографироваться отдыхающие. Из черной курчавой шерсти весело поблескивали умные коричневые глаза, лай у Байкала был раскатистый, басистый. Обычно он сидел на привязи у скотника, за которым начиналась пасека, а когда спускали, то не спеша обходил все домики, как бы приветствуя гостей, и каждый находил для него угощение. Огромный пес аккуратно брал из рук, кивал лохматой головой и удалялся под ближайший куст, чтобы там спокойно закусить. Спускала его с цепи Васильевна два раза в день — в обед и вечером, когда отдыхающие готовили ужин. Дело в том, что жадная женщина летом не кормила собаку, рассчитывая, что той всегда перепадет от отдыхающих. Вот почему породистому псу приходилось дважды в день совершать обход домиков. Просить подачку, как это свойственно дворняжкам, он не умел: подходил к порогу, негромко рыкал и, помахивая обрубком хвоста, весело смотрел из курчавых зарослей в глаза, будто приглашал поиграть. Пес очень понравился Виолетте, да и Вадим Федорович подружился с ним, несколько раз брал с собой в лес. Байкал понимал все команды, охотно приносил брошенную палку, лез за ней даже в воду, по команде лаял, ложился, садился. Галкин рассказывал, что черного терьера оставил ему артист, отдыхавший несколько лет назад на турбазе. Артист разошелся с женой, нужно было уезжать на юг на съемки нового фильма, вот и согласился отдать собаку Захару. Каждый год приезжал на турбазу навестить своего любимца Байкала. Должен приехать и в этом году…

— Почему вы решили, что Васильевна отравила его? — спросила расстроенная Виолетта.

— Мне совхозный зоотехник недавно привез крысиной отравы, — стал рассказывать Захар. — Крысы завелись в хлеву и крольчатнике, до чего обнаглели! Двух крольчат сожрали ночью! Ну я и стал подсыпать отраву по углам, а банку Васильевна подальше спрятала, чтобы ненароком куры не склевали… А вчерась понесла она ведро с помоями поросятам, да что-то замешкалась у огорода, а Байкал все и сожрал. Ну Васильевна тут и взвилась: мол, жрешь, как свинья, а толку от тебя ни на грош! Как от козла, ни шерсти, ни молока. Она и раньше на него косилась: дескать, накладно такую громадину держать, особенно зимой, когда народу тут мало… Взяла отравы из банки и подсыпала Байкалу в миску… — Галкин всхлипнул, вытер заслезившийся глаз. — Жалко пса… И потом, что я теперь скажу артисту? Он ведь деньги Васильевне давал на содержание собаки, да и всякий раз привозил с собой еду для него.

— Как же это она смогла такое? — покачал головой Казаков.

Много он разных людей повидал на своем веку, но таких, как Васильевна, вроде бы не встречал. Из-за ведра помоев отравить породистую, причем чужую, собаку, на кормежку которой даже деньги даны.

— Убивается тоже, — заметил Галкин.

— По Байкалу? — спросила Виолетта.

— По петуху, — ответил Захар. — Сама его мясо боится есть, заставляет меня кому-нибудь продать из отдыхающих…

— Спасибо, что предупредили… — усмехнулся Вадим Федорович.

— Разведуся с ей! — вдруг взорвался Галкин. — Дети взрослые, у них у самих уже семьи, ну что я буду мучиться с такой стерьвой? Давеча Байкала отравила, а потом, чего доброго, и меня? Не раз уже грозилась спровадить на тот свет!

— Ты и сам подохнешь, ежели будешь так пить, — произнесла появившаяся из-за домика Васильевна. — У кролей пустые кормушки, а он тут расселся… — Она перевела взгляд на Казакова: — Опять налили ему? Сейчас же убирайтесь отселя, покуда сама ваши вещи не выкинула из домика! И права вы тут не имеете никакого проживать.

— Дождешься, Васильевна, что я тебя заместо отравленного Байкала посажу в будку на цепь! — храбро заявил Захар. И даже с чурбака вскочил. — И что у тебя за вредная привычка из-за угла подслушивать? Раз мылись с мужиками в бане, тут в деревне рядом, так час торчала под окном и подслушивала, про что мы там толкуем! И ноги больные, а тут держат…

— Чья бы корова мычала, а твоя молчала, — прошипела Васильевна и, неожиданно проворно шагнув вперед на своих толстых ногах-бревнах, наотмашь хлестнула жирной ладонью мужа по лицу. И раз, и другой.

Тот пошатнулся, схватился за щеку, глаза его побелели от бешенства, Казаков думал, что он сейчас разъяренным вепрем кинется на жену, но он только смачно сплюнул и хрипло уронил:

— Да разве ты баба? Правильно сказал один отдыхающий: ты есть «оно». Злоба и жадность родились раньше тебя. И зачем ты живешь на белом свете? Эх ты, ошибка природы! — Еще раз сплюнул и ушел.

Васильевна, будто окаменев, таращила на Вадима Федоровича и Виолетту тусклые злобные глаза, беззвучно шлепала толстыми красными губами. Вся ее расплывшаяся, бесформенная фигура выражала сильнейшее негодование.

— «Оно»… — задумчиво произнесла Виолетта. — Довольно метко, ты не находишь, милый?

Это было сказано таким тоном, словно они были вдвоем. Виолетта, не опускаясь до ругани, нашла, как откровенно выразить свое полное презрение к этой чудовищной бабе.

— Пойдем искупаемся, дорогая, — поддерживая ее игру, ответил Казаков.

— Выпишу! Убирайтесь, чтобы вашего духу… — визгливо неслось им в спину.

Но они, обнявшись и смеясь, быстро стали спускаться к озеру. Уже отплыв от берега на середину, Виолетта повернула к Вадиму загорелое, с блестящими глазами лицо:

— Говорят: хороший человек, плохой человек, но Васильевна — это чудовище! Отравить такую замечательную собаку! И из-за чего? Из-за ведра помоев!

— Чудовище — это среднего рода, как и «оно», — ответил Вадим Федорович. — Знаешь, девочка, мне захотелось отсюда уехать… И сегодня же.

— Мне тоже… — эхом откликнулась Виолетта и, быстро заработав руками, поплыла к берегу. Длинные золотистые волосы облепили ее шею, плечи, будто водоросли на течении извивались рядом.

Глава пятая

1

«ГАЗ-66-01» медленно ползет по выбитому, с блестящими лужами проселку. На убранных полях скирды соломы, иногда попадаются ровно подстриженные, будто под гребенку, поля. Посередине возвышаются сложенные кипы спрессованного сена. Здесь поработала специальная техника, которая косит траву, сама прессует в ровные кипы и связывает вдоль и поперек проволокой. А потом из этих блоков и составляются гигантские пирамиды.

Середина октября. Почти все деревья желто-розовые, да и лес поредел, стал просвечивать насквозь. В нем полно грибов — волнушек, сыроежек, подберезовиков, в бору встречаются и белые, но Андрею Абросимову и Околычу, который сидит рядом с ним в кабине, не до грибов: сейчас самый разгар заготовки картофеля, клюквы. Конечно, если кто предложит сушеных грибов, Околыч с удовольствием возьмет, а сырые и соленые его не интересуют: с ними много мороки, нужны крепкие бочки с донышками, да и доставлять их в райцентр нужно как можно быстрее, а картофель и клюква не испортятся. За полтора месяца Андрей хорошо изучил все методы и приемы своего начальника. Конечно, Околыч в своем деле виртуоз! Тут уж ничего не скажешь! Любого обведет вокруг пальца, но в общем-то на него не обижаются. Одно дело — самому везти в распутицу картофель на заготпункт, другое — прямо из подвала ссыпай ведрами в кузов машины. Ну а если что лишнего и перепадет заготовителю, так это не беда! Урожай нынче хороший, свой картофель с огородов все сельские жители охотно продают государству. Щедро женщины сыплют на весы клюкву… Когда кузов полный, Андрей везет сельхозпродукты в Климово. Там разгрузятся на приемном пункте, переночуют — и снова в путь. Околыч говорит, нужно ковать железо, пока горячо, и еще любит повторять, что дорога ложка к обеду… И надо отдать ему должное, работает от зари до потемок. Совсем Андрея загонял. А шофер у него и за грузчика, и за помощника, и за виночерпия, потому что при покупке у населения продуктов всегда может понадобиться спиртное. Для таких случаев Околыч в Климове берет у знакомой продавщицы сразу пару ящиков можжевеловой настойки. Она дешевле водки, а ударяет в голову ничуть не хуже. И одно дело — поднести знакомому колхознику стакан подорожавшей водки — этак разоришься! — а другое — стакан дешевой можжевеловки.

Околыч в синем костюме, при галстуке, вот только брюки заправлены в резиновые болотные сапоги: в туфлях тут не походишь! Каждое утро бреется, от него и сейчас пахнет одеколоном. Волосы у Околыча напоминают терновый венец на голове: вокруг вьющиеся кустики, а посередине плешь с хорошее блюдце. Синие выбритые щеки немного наползают на тугой воротник накрахмаленного воротника светлой, в полоску рубашки, крупный нос расширяется книзу, толстые красные губы часто складываются в добродушную улыбку. Когда Околыч разговаривает с народом, он всегда улыбается, густой голос его приветливо и убеждающе рокочет. Обычно почти никто с ним не спорит, что он скажет, то и делают. А уговаривает Околыч мастерски! Один мужик в глухой деревне ни за что не хотел продавать картошку, ссылался на старуху, которая велела придержать до зимы, а потом, дескать, на колхозном рынке они возьмут за нее в три-четыре раза больше. Околыч мигнул Андрею, мол, тащи бутылку, и принялся толковать мужику с осоловелыми глазами и помятым лицом, — как оказалось, тот вчера на поминках у соседа перебрал, — что до осени картошка может сгнить в яме или померзнуть, прогноз обещает суровую зиму, и потом нужно везти ее куда-то, значит, за доставку шоферу платить, да и на рынке еще неизвестно, какая сложится конъюнктура, картошки-то нынче завались…

Мужик слушал, согласно кивал и клевал носом, но сразу оживился и даже в глазах появился блеск, когда Андрей поставил на стол бутылку. Околыч налил мужику полный стакан, себе плеснул самую малость. Андрею и предлагать не стал: уже убедился, что того и под расстрелом не заставишь выпить. Скоро разговор принял желательный для Околыча поворот: мужик после второго стакана согласился продать не четыре мешка, как просил Околыч, а двенадцать… Старуха пару раз заглянула в избу, где они сидели за столом, но, услышав громкий голос мужа: «Хто тут хозяин? Я иль ктой-то другой?! Бери, Околыч, двенадцать мехов, и никаких гвоздев!» — ушла и больше не появлялась.

Мешки хозяева не отдавали, и картошку мерили ведрами, которые одно за другим опрокидывали в весело грохочущий кузов. Ведра у Околыча были особенные, скорее всего сделанные на заказ, потому что в каждое влезало картофеля на два килограмма больше, чем в обычное. Случалось, сдатчики ошибались в количестве высыпанных ведер, тогда Околыч, стоявший с блокнотом у машины, быстро подсказывал цифру — этак ведер на пяток в свою пользу. С ним не спорили. При такой его солидной внешности разве мог кто подумать, что заготовитель мухлюет? Андрей вскоре убедился, что сельские жители очень доверчивые и во всем полагались на солидного представительного Гирькина, олицетворявшего собой саму государственность. И Околыч пользовался этим вовсю. Многих он знал, а его просто все знали. В какую бы деревню они ни приехали, тотчас мужчины и женщины выходили из домов и приветствовали заготовителя, уважительно называя его Околыч.

За полтора месяца работы только один раз у шофера произошла короткая стычка со своим начальником. Первая и последняя. Уже на пути в Климово Гирькин велел остановить машину у убранного картофельного поля. Это было в дождливый серый день, когда дорогу развезло, а холодный ветер швырял в лобовое стекло мокрые красные листья.

— Доставай лопаты! — скомандовал Околыч, вылезая из кабины. Он был в зеленом дождевике с капюшоном.

— Кажется, мы не застряли? — удивился Андрей.

— Надо малость разогреться, — ухмыльнулся Гирькин, беря лопату в руки. — Заверни сзади брезент.

Андрей привязал ремнем брезент, а Гирькин стал швырять лопатой в кузов прямо на картофель мокрую черную землю с поля. Видя, что шофер таращит на него непонимающие глаза, весело сказал:

— С полчасика поработаем — и дальше!

— Мы же везем картошку на приемный пункт, — все еще туго соображая, что происходит, заметил Андрей. — Что нам там скажут?

— Ничего не скажут, — хохотнул Околыч. — Приемщик свой человек. Давай-давай поработай!

— Пойду лучше посмотрю, нет ли поблизости грибов, — буркнул Андрей и зашагал прочь от машины.

Бродя по сквозному перелеску и не глядя под ноги, он размышлял: может, стоит сегодня же заявить в милицию, что за штучки выкидывает Околыч? Ладно, обманывает людей со своими ведрами, а тут ведь не пять-десять килограммов, пожалуй, не меньше тонны накидает песку! И все это на весы. По дороге от тряски земля перемешается с картошкой — никто и не заметит. Не обязан ведь заготовитель мыть картошку? Или принимать только чистой? Какую сдают, ту и берет…

Когда Андрей вернулся, Гирькин работал в одной рубашке, на лбу и лысине выступил крупный пот. На краю поля образовалась порядочная яма. Воткнув лопату в землю, Околыч отер со лба пот рукавом, изучающе посмотрел на шофера. И во взгляде его не было злости или раздражения, скорее — сожаление.

— Зеленый ты еще, ленинградец, — сказал он. — Поживешь на нашей грешной земле с мое — поумнеешь!

— Помогать вам в таких делах я не буду, — твердо ответил Андрей. — Я ведь говорил вам, что заканчиваю в будущем году университет… Отделение журналистики. И вы не боитесь, что я напишу фельетон про вас?

— Не боюсь, Андрюша, — улыбнулся Околыч, отчего толстая нижняя губа отвисла треугольником. — Во-первых, никто твой фельетон не напечатает, во-вторых, фактов у тебя маловато. Ну кто подтвердит, что я набросал в кузов землю? Свидетелей-то нет? То-то и оно, борзописец! И потом, я есть мелочь. У нас сейчас есть умельцы, которые миллионы хапают! Вот тут на днях писали, как в одном южном городке поймали с поличным крупную шишку, читал? Так на двух дачах и в гаражах нашли столько всякого добра, что и внукам бы на всю жизнь хватило! Одних денег больше миллиона… Вот получишь диплом, ленинградец, и валяй разоблачай ворюг и расхитителей народного добра, которые куда рангом повыше нас, грешных!

Отдохнув и выговорившись, Гирькин еще несколько минут кидал землю в кузов. Потом заглянул туда, удовлетворенно хмыкнул и швырнул поверх лопату.

— Сегодня ты, Андрюша, работаешь со мной последний день, — добродушно сообщил он, когда они тронулись. — Я к тебе всей душой, а ты вон как обошелся со мной! «Фельетон напишу…» Сам понимаешь, зачем мне на машине соглядатай? Я люблю работать без оглядки…

— Воровать, — ввернул Андрей.

— Делать деньги, — поправил Околыч, ничуть не обидевшись. — Вот сколько ты за фельетон получишь, если вдруг напечатают? Червонец? Двадцатник? А у меня ты бы еще за месяц заработал четыре куска. Такие-то дела, правдолюбец! Не за тот ты конец, парень, хотел ухватиться. Надо брать повыше, чем я, а повыше — силенок у тебя не хватит! Думаешь, мало журналистов-зубров хотели бы прославиться? Да вот что-то не пишут про тех, кто хапает у нас больше всех. А ты подумал — почему?

— Почему же?

— Сверху стали сквозь пальцы смотреть на все наши безобразия… — философствовал Гирькин. — А где образовалась дырка, туда и лезут крысы и грызуны помельче. А тут не дырка образовалась, а взяли да саму дверь в закрома распахнули: хватай, кто хочет! Налетай, не робей, ничего не будет! И хватают все кому не лень. Рабочие тягают с предприятий, даже название им придумали — «несуны», кто повыше — хватают прямо из банка, как тот самый начальничек, что деньги называет бумагой. А они и есть для него бумага, потому что он их не зарабатывает, как я, трудом и потом, — вон лопаткой помахать не брезгую, — а просто берет сколько нужно, и вся недолга… Так что, Андрей Абросимов, лучше закрой свой клюв и не каркай на меня… Ты думаешь, весь навар идет мне в карман? Куда там! С замначальника надо поделиться, инспектору тоже на лапу положить, да вот даже шофера не желаю обидеть… А сколько коньяку приходится выставлять на даче, когда отцы-кормильцы отдохнуть ко мне пожалуют! И каждому нужно угодить, каждый должен быть довольный, а вкусы у всех разные, и потребности, и запросы… Пока в силе — не дадут меня в обиду, а погорит кто — нового нужно заново обрабатывать… Хлопотливая у меня работенка, Андрей! Говорю, я есть мелочь пузатая… — Он хохотнул и похлопал себя по объемному животу: — Брюхо-то у меня и впрямь солидное, а делами вот занимаюсь мелкими, ничтожными…

«И грязными!» — подумал Андрей, глядя на поблескивающую мутными лужами разбитую дорогу. За спиной, в прыгающем кузове, земля с шорохом просыпалась на дно. Он вспомнил, как они неделю назад с Околычем приехали в норковый зверосовхоз. Еще за километр потянуло зловонным запахом гниющих отходов животного происхождения. Директор совхоза встретил их как дорогих гостей, распорядился, чтобы накормили обедом, и христом богом просил Гирькина вывезти горы костей с территории совхоза. Даже в закрытое помещение проникал дурной запах.

— Шкурку норки дашь? — то ли в шутку, то ли всерьез сказал Околыч, но, заметив, что директор сразу помрачнел, рассмеялся: — Да я шучу, Анисим Иванович, знаю, что у тебя не выпросишь ни одного хвоста! А кости нынче же вывезем, не сомневайся!

Два рейса сделали они в совхоз за костями, которые, воротя нос в сторону, загружали в кузов рабочие. Директор жал им руки, благодарил, а Околыч на этой операции положил в карман триста рублей. Еще не опасаясь Андрея, он сам похвастался ему…

Нагревал Гирькин и женщин, сдававших ему клюкву. Старые ободранные весы, которые они возили с собой, «грешили» по желанию хозяина от трехсот граммов до килограмма. А клюква стоила недешево! Расплачивался Околыч наличными, сдатчики расписывались в составленных им ведомостях. Деньги брал по разрешению районного банка из магазинов, как он говорил, «снимал кассу». За можжевеловую настойку платил из собственного кармана, сокрушаясь, что нет в его ведомостях такой статьи дохода или расхода, по которой можно было бы ее списать…

При окончательном расчете в конторе Гирькин протянул в коридоре Андрею две полусотенныесверху.

— Бери-бери, Андрей, пригодятся, — улыбнулся он. — Поживешь с мое — поймешь, что пока у нас деньги — сила. А туалеты из золота будем строить при коммунизме, если доживем…

— Я вам и так благодарен за науку, — в ответ улыбнулся тот. — Вы сами говорили, что наука стоит дороже денег.

— Моя наука тебе, гляжу, не впрок, — покачал большой головой заготовитель.

— Как сказать…

Деньги он не взял, чем искренне удивил Гирькина.

— Я ведь от чистого сердца, — сказал он. — Поработали мы неплохо, и вообще ты мне приглянулся, а то, что мы не сошлись во взглядах на некоторые вещи, так это ерунда на постном масле… Я уже стар, чтобы меняться, а ты…

— Я, пожалуй, сообщу в милицию про ваши дела, — решился Андрей. — Думаю, вас по головке не погладят!

— Иди сообщай, — кивнул головой Околыч, и ничто в его лице не дрогнуло, разве что в глазах появился холодный блеск. — Иди прямо к начальнику, выложи ему всю подноготную… Такой, мол, Гирькин, этакий! Очень начальник удивится…

Начальник милиции не удивился, он, сидя за письменным столом, угрюмо смотрел на Андрея и молчал, пока тот рассказывал про злоупотребления Околыча. Иногда поглаживал трубку черного телефонного аппарата и кивал кудрявой головой, будто соглашаясь. Но первый вопрос, который он задал Андрею, поставил того в тупик.

— А какие у вас, молодой человек, доказательства? — спросил он.

— Весы, ведра, картошка в кузове…

— Гирькин — тертый калач, и, пока вы мне тут рассказывали, он весы привел в порядок, ведра заменил, а для того, чтобы перебрать на складе картошку и отделить ее от земли, наверное, нужно объявить общегородской субботник…

— Так что же, все так и сойдет ему с рук?

— Вы первый, кто заявил на Гирькина, — продолжал начальник милиции. — Ни одной жалобы к нам не поступало от колхозников и деревенских жителей.

Андрей подумал, что разоблачить Околыча и впрямь было бы не так-то просто. Когда он подал машину на весы, приемщик даже не заглянул в кузов, а груз потянул на тонну больше, чем было на самом деле картофеля. Две бутылки можжевеловой быстро перекочевали в карманы приемщика. Когда стали ссыпать картошку в бункер, то песок уже не так сильно бросался в глаза. А потом, очень удивив Андрея, приемщик и сам взобрался в кузов и стал лопатой сбрасывать слежавшийся песок в бункер. Приемщику тоже нужен был такой вес, который обозначен в квитанции. Сдавая машину, Андрей обнаружил в инструментальном ящике под бортом машины двухпудовую чугунную болванку. Он и не заметил, как ее туда подложил хитроумный Околыч…

— Я напишу про него в вашу газету, — сказал Андрей.

— Думаете, в газете не потребуют от вас доказательств? — заметил начальник милиции. — Наш редактор — человек осторожный…

Наверное, начальник милиции позвонил в редакцию, потому что редактор районной газеты, хотя и сделал заинтересованное лицо, явно знал, зачем пожаловал Андрей Абросимов.

— Пишите, — сказал он, выслушав того. — Это будет фельетон или статья?

— Еще не знаю, — ответил Андрей.

Глядя в ускользающие глаза редактора, он подумал, что вряд ли его фельетон увидит свет. Или редактор ему не верил, или не хотел связываться с Гирькиным. Да и начальник милиции, видно, настроил его против, заявив, что доказательств у Андрея нет.

— А не кажется вам, что фактики-то очень уж мелкие? — провожая его до дверей кабинета, сказал редактор. — Ну, заденем мы Гирькина, а другой на его месте, думаете, будет лучше работать? Люди-то не жалуются на Околыча? Наоборот, довольны, благодарят его… Возьмите хоть директора норкового совхоза.

— Надо вагонами воровать, чтобы были крупные факты? — не выдержал Андрей, вспомнив про рассказы Околыча о жуликах.

— О чем сейчас говорить? — пожал плечами редактор. — Вот напишете фельетон или корреспонденцию…

— А вы не напечатаете, — прервал его Андрей. — Вот потому околычам и вольготно живется на белом свете, что их никто не трогает!

Нехороший у него остался осадок от разговора как с начальником милиции, так и с редактором. Чужой он для них, а Гирькин свой, климовский… И наверное, они хорошо знакомы, может, тоже бывают с приезжим начальством у него на даче, млеют в сауне и наслаждаются пивом и раками в холле…

* * *
Как и в день приезда его в Климово, была суббота, и Ксения таскала на коромыслах в баню ведра с водой. Моросил мелкий дождь, девушка была в куртке и резиновых ботах. Андрей уже собрал в сумку вещи, уехать в Ленинград из Климова было нетрудно: тут часто ходили поезда, даже скоростные. Русская баня ему нравилась, он решил перед отъездом попариться. Отобрал у девушки ведра, наносил в баки воды, а она тем временем затопила печку. У крыльца лежала куча напиленных дров, он взял колун и принялся колоть сосновые и березовые поленья. Ксения, моргая заслезившимися глазами, вышла из бани, оттуда потянул едкий дым.

— Когда дождь, сразу никогда не затапливается, — пожаловалась девушка. — Пока разгорится, все глаза дымом выест.

Андрей взял почерневшую мокрую фанерку, открыл дверцу с тлевшими поленьями и стал махать, раздувая огонь. Защипало глаза, но пламя скоро загудело.

— Ура-а! Пробило пробку! — крикнула Ксения. — Дым из трубы повалил…

С ветхого крыльца было видно неприветливое озеро, над ним колыхался разреженный туман. Несколько рыбачьих лодок смутно чернели вдали. Рыболовы были в плащах с капюшонами на головах. На деревянных кладях блестело кем-то забытое цинковое ведро. Рядом плавали утки. То одна, то другая ныряли, и тогда казалось, что в воду воткнулся большой белый поплавок.

— Василий прислал, — с улыбкой протянула Андрею фотографию девушка.

Рядовой Василий был снят во весь рост в новенькой форме. Высокий стройный парень с задорно вздернутым носом и самоуверенным взглядом.

— Орел, — улыбнулся Андрей, возвращая фотографию. — Что пишет?

— Сначала было очень трудно, а теперь ничего, даже получил от командира благодарность за отличную стрельбу.

— Ну вот видишь, — заметил Андрей.

— У меня отпуск через месяц, — продолжала Ксения. — Поеду к нему. Как раз у них и карантин кончится.

— Артиллерист?

— Ракетчик, — с гордостью сказала девушка. — Может, и правда в армии человеком станет… — Она сбоку посмотрела на Андрея: — А чего вы уезжаете? Обычно Околыч с шофером ездит до ноябрьских праздников.

— Не сошлись характерами…

— Гирькин шоферов не обижает, — заметила девушка. — Если бы мой Васька не пил, мог бы заработать на мотоцикл. Он так мечтал купить «Яву».

— Ксения, Василий ничего тебе не рассказывал про дела-делишки Околыча? — спросил Андрей.

— Он в дела не вникал, делал все, что Гирькин говорил, а за это каждый вечер получал бутылку можжевеловой…

— Гляжу, у Околыча слабость к можжевеловке! — усмехнулся Андрей.

— Это водка или вино?

— Настойка, но довольно крепкая.

— Вася сказал, что Гирькин за сезон выколачивает для себя до десяти тысяч рублей… Врет, наверное?

— Один лишь Околыч знает, сколько положил в свой карман.

— Когда в ноябре составляет отчет для заготконторы, всех из дому прогоняет и сидит в своей комнате по трое-четверо суток со счетами и бумагами. К нему никто тогда не заходит. А как составит отчет, так потом никакая ОБХСС не придерется! У него все по полочкам разложено, все подписи собраны, квитанции подшиты, как говорил Вася, комар носа не подточит.

— Да-а, землю, которую он лопатами накидал в кузов, к отчету не пришьешь… — задумчиво заметил Андрей.

— Какую землю? — вскинула на него удивленные глаза девушка. — Про землю Вася ничего не говорил.

— Это я так… — не стал вдаваться в подробности Андрей. — Вовремя твой Вася в армию ушел…

— А что? Мог бы погореть?

— Сколько веревочка ни вейся, а быть концу, — сказал Андрей.

— А кто сейчас не ворует? — пожала плечами Ксения. — Мой отец — он работает на мебельной фабрике — рассказывал, что со склада целую стенку украли… А книжные полки почти в открытую под мышкой через проходную несут домой.

— Все смешалось в доме Облонских… — думая о своем, проговорил Андрей.

— Чего это вы вспомнили «Анну Каренину»?

— Читала?

Ксения обидчиво надула губы, посчитав такой вопрос оскорбительным, однако долго сердиться не умела — подложив в печку дров, снова уселась на шаткое крылечко и стала смотреть, как Андрей ловко раскалывал чурбаки. Он ставил кругляк на серую, иссеченную топором плаху, с размаху одной рукой раскалывал, не давая упасть, подхватывал свободной рукой две половинки, соединял их и снова опускал колун. За два маха он раскалывал чурку на четыре равные части.

— Городской, а дрова вон как здорово колете! — подивилась Ксения. — У вас ведь там паровое отопление?

— По-твоему, если появилась машина, то зачем человеку ноги? — усмехнулся Андрей, с треском раскалывая очередную березовую чурку.

— Полтора месяца прожили у нас и не завели девушку? — полюбопытствовала Ксения.

— Откуда ты знаешь? — покосился на нее Андрей.

— Околыч говорил, что первый раз ему попался такой странный шофер: не пьет, не курит и за девушками не бегает…

— Хорошо это или плохо?

— Не знаю… — задумчиво покачала головой девушка. — Конечно, хорошо, когда у человека нет недостатков, но с другой стороны…

— Что же с другой стороны? — подначил Андрей.

— Жить рядом с таким человеком — это то же самое, что пить дистиллированную воду…

Андрей опустил поднятый колун, внимательно посмотрел на Ксению:

— Это ты сама придумала?

— А что, я произвожу впечатление провинциальной дурочки?

— Да нет, в твоих словах что-то есть… Выходит, если человек правильно живет, он уже и неинтересен?

— Я что-то слишком уж правильных давно у нас не видела, — вздохнула Ксения. — Может, они все живут в больших городах?

— Каждый человек должен быть таким, каков он есть, а не подражать другим, не перенимать чужие недостатки, — горячо заговорил Андрей. — Мне не нравится пить, и те люди, которые меня упрекают, мол, не компанейский ты парень, мне противны. Примитивны они, Ксения, как амебы… И потом, дурное перенимается гораздо легче, чем хорошее. Ведь куда легче быть середнячком, чем передовиком на производстве. Одно дело — с трудом вытягивать норму, а другое — выдать за смену две! И не верь, когда осуждают в школе отличников: мол, зубрилы и все такое. Это говорят лентяи, которые неспособны себя заставить по-настоящему заниматься…

— У нас в училище кулинарии тоже не любят отличников, — улыбнулась девушка.

— Околыч говорит, мол, все воруют, теперь ты об этом же… Почему все? Я не ворую. Думаю, что и ты не воруешь. А твой отец? Твоя бабка?

— Мой отец — секретарь парторганизации мебельной фабрики, — с гордостью сказала Ксения. — Он как раз борется с этим злом.

— А говоришь, все воруют…

Расколов толстую чурку, Андрей присел рядом с Ксенией на верхнюю ступеньку. Черные брови его сдвинулись на переносице, серые глаза потемнели.

— Я читал, что в средние века даже за мелкое воровство человеку отрубали руку, да и у нас было время, когда за килограмм украденного зерна или муки людей надолго сажали… — задумчиво заговорил он. — Я был в северных деревнях — там и сейчас дома не запирают. Прислоняют палку к двери, дескать, хозяина нет дома… Воруют-то ведь государственное! Упаси бог, в квартиру залезут воры! Шуму на весь город, всю милицию поднимают на ноги, возмущаются, плачут… Как же, украли-то свое, собственное. Выходит, свое воровать нельзя, а государственное можно? Судя по тому, как рассуждает Околыч, воровство у государства и за воровство-то считать нельзя?

— Мой папа так же, как ты, говорит, — сказала Ксения.

— Говорит… — зло вырвалось у Андрея. — И я говорю, а наверное, нужно что-то делать. Околыч тоже осуждает бесхозяйственность, был бы, говорит, в стране порядок — не было бы и воровства. И потом ссылается на каких-то жуликов, которые у государства миллионами хапают…

— Папа требовал, чтобы директор мебельной фабрики отдал под суд троих ворюг, но тот перевел их в другой цех, сказал, что не стоит из-за пустяка поднимать шум на весь город… — вспомнила девушка.

— А если бы у вашего директора эти люди квартиру ограбили? — глянул на нее гневными глазами Андрей. — Сам за шиворот приволок бы их в милицию. Потребовал бы сурового суда и немедленного возмещения ущерба!

— У нас в Климове квартиры не грабят… — улыбнулась Ксения.

— До чего же въелась в сознание людей эта чудовищная мораль: хватай государственное, тащи домой, продавай за полцены — все одно никому до этого нет никакого дела! — разошелся Андрей. — И все это от безнаказанности! Я мог бы Околыча к стенке припереть, так у него здесь уйма защитников! В обиду не дадут, а меня на смех поднимут, мол, молокосос порочит нашего заслуженного хозяйственника… Околыч это знает и потому никого не боится…

— Все хотят жить спокойно… — вставила девушка.

— За государственный счет, да? Закрывай глаза на воровство, тебя тоже не обидят? Тот же твой Околыч толкует: мол, не все деньги пойдут ему — нужно и с начальством поделиться…

— Почему мой Околыч? — обиделась Ксения.

— Да ну его к дьяволу!

Андрей вскочил со ступеньки, схватил колун и принялся с остервенением колоть дрова. Девушка какое-то время наблюдала за ним: высокий, широкоплечий, он держал в руках тяжелый колун как пушинку. Толстые чурбаки разлетались с первого удара, больше он их не подхватывал рукой. Темная прядь волос спустилась на бровь, твердые губы сжаты, глаза сузились.

«Странный парень, — подумала девушка. — Рассердился, будто у него у самого что-то украли…»

Она не ошиблась: у Андрея и впрямь было такое чувство, будто его нынче обокрали и вываляли в грязи.

2

«Негодяй! Подонок! Как он смел?! — стуча каблуками модных сапожек по тротуару, гневно размышляла Оля Казакова. — Лысый губошлеп! Сначала посмотрел бы на себя в зеркало, а потом руки распускал!..»

Прохожие оглядывались на стройную девушку в темно-коричневом кожаном пальто с блестками дождевых капель на пышных, льняного цвета волосах, спускающихся на плечи. Ее карие глаза сердито сверкали, пухлый рот сжался, стал совсем маленьким, а круглый упрямый подбородок воинственно выдавался вперед. Острые каблуки высоких сапожек выбивали частую дробь на асфальте. Оля с пунцовыми щеками пулей выскочила из киностудии и, даже не застегнув верхнюю пуговицу длинного пальто, поспешила прочь. На улице стояла обычная в это время года ленинградская погода: низкое серое небо, холодный ветер с Финского залива. По мокрому асфальту с шипением проносились машины, слышалось журчание тощих струек из водосточных труб. Вроде бы и дождя нет, а лицо, волосы, одежда — все влажное.

Кировский проспект в городе один из самых оживленных, машины идут сплошным потоком, прохожие скапливаются у переходов, чтобы, когда загорится зеленый светофор, перейти на другую сторону. Повсюду на перекрестках и площадях стоят милиционеры в белых ремнях и перчатках. Приучают беспокойных и нетерпеливых ленинградцев к переходу улиц только по сигналу зеленого светофора.

Немного остыв на улице, Оля снова прокрутила в голове все то, что только что произошло в павильоне, где маститый кинорежиссер Александр Семенович Беззубов снимал какой-то эпизод своего нового фильма…

Все началось со звонка Михаила Ильича Бобрикова. Он мягким, ласково рокочущим баритоном пожурил, что она совсем его позабыла, обещала осенью позвонить, но увы… А вот он помнит ее, даже больше того, договорился со своим старым приятелем кинорежиссером Беззубовым, чтобы он попробовал Олю на заглавную роль в фильме, сценарий для которого написал его друг — известный писатель. Бобриков дал понять, что раз кругом приятели, то для Оли получить главную роль не представит большого труда. О встрече Михаил Ильич не заикнулся, дал домашний телефон Беззубова — Оля несколько раз видела его в институте, куда часто заглядывали кинорежиссеры и другие киношники, подыскивая нужные им типажи, — и велел немедленно позвонить ему. Оля позвонила, и режиссер назначил на сегодняшнее утро встречу в павильоне. Ради этого она сбежала с занятий. Пропуск забыли выписать, пришлось звонить с проходной, спрашивать, как найти Беззубова. Скоро появился и он сам. Грузный, седой, правда, волос у него не так уж и много осталось, лишь одни кустики над ушами да серебряные колечки на шее. Розоволицый, толстогубый, улыбающийся, он, окинув помещение зорким взглядом, сразу направился к ней, взял под руку и спокойно провел мимо охранника, даже не взглянув в его сторону.

Пока снимался эпизод, шел один дубль за другим, Оля скромно сидела в сторонке и внимательно смотрела на декорации и актеров, выполняющих одно и то же, наверное, в десятый раз. Беззубову что-то не нравилось, он покрикивал на помощников, подбегал к актерам и, жестикулируя, что-то вдалбливал им. Артисты тупо его слушали, чувствовалось, что все устали и всем надоело делать одно и то же. Один раз у Беззубова сорвалось с языка крепкое словечко, но никто и ухом не повел, будто так и нужно, лишь молодой помреж с длинными вьющимися волосами метнул на Олю веселый взгляд.

Наконец Беззубов объявил перерыв, мотор умолк, погасли юпитеры, артисты и остальной персонал потянулись к высокой двери павильона. Беззубов еще минут пять что-то негромко втолковывал оператору, похлопал его пухлой рукой по плечу и тоже отпустил. Только после этого повернулся к девушке.

— Поля? — с улыбкой спросил он.

— Оля, — ответила та.

— Никогда с первого раза не запоминаю имена, — добродушно развел он руками.

Оля вспомнила, что точно такую же фразу, произнесенную таким же тоном, она слышала от преподавателя театроведения. Он часто это повторял первокурсникам, путая их имена.

— Вы давно знаете Михаила Ильича? — спросил он.

«Какое это имеет значение?» — подумала Оля.

— Я хотела бы узнать, что за роль… — начала было она, но Беззубов замахал руками, заулыбался:

— Сразу и роль… Погоди, голубушка, дай посмотреть на тебя, познакомиться… Кажется, он прав, Михаил Ильич, в тебе… — Беззубов легко перешел на «ты», наверное, даже этого и не заметил, — есть что-то, бесспорно есть, но… Пройдись-ка, голубушка, вон до той декорации! — кивнул он на дальнюю стенку. — Держись свободно, как это говорится, раскрепостись, ты же будущая актриса… Ну что ж, походка у тебя плавная, ноги красивые, шейка лебединая… — В его голосе появились бархатные нотки. — Вот грудь только малость подкачала… Маленькая, девичья, а моя героиня уже знает, почем фунт лиха… — Он жирно хохотнул.

— Грудь? — растерянно произнесла Оля, глядя на него. Впервые с ней так вольно обращались, будто на собачьей выставке…

— М-да-а, — оттопырил толстые красные губы Александр Семенович, — а у Михаила Ильича губа не дура…

— Я не понимаю, о чем вы! — вырвалось у девушки. Беззубов все больше и больше ей не нравился. Она вспомнила, что Ася Цветкова, снявшаяся уже в двух кинокартинах, правда в маленьких ролях, говорила, что режиссер на площадке царь и бог, все смотрят ему в рот и упаси бог, если кто не выполнит его указания или возразит! Такое позволялось лишь самым знаменитым, заслуженным…

— Ты, конечно, поешь, танцуешь, играешь на каком-нибудь инструменте? — будто не слыша ее, спрашивал Беззубов.

— На пианино, — ответила Оля. А пояснять, что она училась в музыкальной школе с пятого класса, не стала.

— Роль, Полечка, в моем новом фильме очень даже выигрышная, после нее можно и в дамки прыгнуть, то есть стать известной…

— Меня звать Оля, — сказала она, покусывая нижнюю губу, что у нее являлось признаком закипавшего гнева.

«Чертов боров! — подумала она. — Имя запомнить не может… А что, если он просто надо мной издевается? К чему-то все время приплетает Бобрикова…»

— Хочешь стать знаменитой артисткой? Чтобы твои цветные фотографии юноши на стенки наклеивали? — продолжал Беззубое. — Кино — великая штука! Из г… может сделать конфетку!

— Я не люблю, когда при мне такие слова произносят, — сказала Оля.

— А ты мне нравишься! — расхохотался он. — Молодец, не лезешь в карман за словом! Уж прости меня, пожилого человека…

«Старика толстогубого…» — подумала она.

— За день так тут намаешься, что не до прекрасной словесности. Кстати, доктора утверждают, что сдерживать в себе в нашем возрасте отрицательные эмоции опасно, лучше почаще отпускать клапан… — Он снова басисто хохотнул и вдруг посерьезнел: — Я, конечно, могу попытаться из тебя сделать если, скажем, не звезду кинематографа, то хотя бы звездочку… Но для этого нам обоим нужно будет очень и очень постараться!

Оля подумала, что не слишком уважает Михаила Ильича режиссер, если позволяет себе с ней такой тон. И приходится терпеть, ведь пришла сюда по протекции… Два года назад, когда к ней, школьнице, на улице подошел помощник кинорежиссера и пригласил на телефильм, никто так с ней не разговаривал, наоборот, относились с вниманием, терпеливо учили свободно держаться под яркими лампами осветительных приборов, благодарили за каждую съемку. И часто отвозили на киносъемочной машине домой. А сейчас этот губастый старик смотрит на нее, как барышник на лошадь: улыбнись, повернись, пройдись…

— Я в одном телефильме уже снялась, — сочла нужным сообщить Оля. Назвала фильм и режиссера.

— Дерьмовый режиссер, — презрительно скривил толстые губы Беззубое. — И фильм дерьмовый… Ему у нас не доверяют снимать художественные картины, вот он и подхалтуривает на телефильме.

Фильм действительно получился серым, но услышать об этом от Беззубова было неприятно. Тем более так отозвался о своем коллеге — режиссере. Кстати, все отмечали, что Оле роль удалась, об этом даже в рецензии написали, хотя в общем фильм разругали.

— Ты в лесу совершенно одна, — вдруг понизив голос, вкрадчиво заговорил Александр Семенович. — Собираешь грибы, кругом высокие сосны, под ногами седой мох, в котором прячутся боровички… — Он развел руки, будто отстранил от себя ветви, и шагнул к Оле. — Неожиданно перед тобой появляется мужчина. Он явно под хмельком, в глазах у него похоть… Мужчина неумолимо приближается к тебе… Тебе страшно, никого рядом не видно, сердце стучит в груди, ноги слабеют… Что ты будешь делать? Только соображай быстрее — ну что ты чувствуешь? Какое твое первое движение? Убежать ты не можешь, кричать бесполезно… Ну, ну?!

Беззубое еще сделал два крупных шага к девушке, неожиданно облапил ее толстыми руками, прижал к себе — Оля почувствовала запах одеколона и пота — и впился в ее губы своими горячими мокрыми губами. В следующее мгновение Оля, сжав кулачки, больно толкнула его в жирную грудь, потом изо всей силы наотмашь ударила ладонью по лицу.

— Ублюдок! Негодяй! — выкрикнула она.

— Это ты мне? — опешил он.

Вытерев рукавом рубашки губы и глядя с отвращением на Беззубова, она сказала:

— Первая реакция… А если бы этот подонок продолжал и дальше, я ему оба глаза бы выцарапала…

— Это же игра… — озадаченно пробормотал режиссер, потирая покрасневшую щеку.

— Конечно, — улыбнулась Оля. — Иначе бы я закричала, и вся бы студия сюда сбежалась.

— Реакция у тебя, конечно, хорошая, а вот грудь, голубушка, маловата для героини моего фильма, — с мстительной ноткой в голосе произнес Беззубое.

— Надеюсь, Михаил Ильич подберет вам подходящую телку, — сказала Оля и, не попрощавшись, с горящим лицом и сверкающими от гнева глазами выскочила из павильона.

Минут десять она плутала в длинных коридорах студии, пока не добралась до гардероба. Сначала ей стало смешно, когда она вспомнила круглое, с багровой щекой лицо режиссера, потом еще больше разозлилась. И на себя, что пошла на студию, и на Бобрикова, пославшего ее туда, и на жирного Беззубова. Ее передернуло от отвращения, она достала из сумочки платок, побрызгала на него из флакона духами и тщательно вытерла лицо… Да, собственно, ничего особенного и не произошло: режиссер экспромтом провел с ней сцену встречи подонка с девушкой в лесу… Но она-то видела, какие у него при этом были глаза, как его толстые волосатые лапы ощупывали ее тело, а эти мокрые губы… Бр-р! Ася Цветкова рассказывала о своих любовных приключениях с юмором, как будто в этом ничего особенного нет. А приключений у нее хватало.

В институт Оля успела на последние две лекции. Староста выразительно посмотрел на нее, но ничего сказать не успел, так как зазвенел звонок. Делая вид, что внимательно слушает преподавателя, Оля машинально чертила в конспекте профили Немировича-Данченко, Станиславского и самого лектора в коричневых роговых очках. Сидящая рядом Ася Цветкова с любопытством поглядывала на подругу, у нее так и вертелся на языке вопрос: мол, как там, на студии? Оля упорно делала вид, что не замечает ее красноречивых взглядов. Ася выше Оли, у нее короткая прическа, широко поставленные, чуть раскосые глаза с накрашенными ресницами, большой чувственный рот, всегда ярко напомаженный. Она принадлежала как раз к тому типу современных девушек, который не нравился Бобрикову: плечи шире бедер, какая-то мальчишеская угловатость во всей фигуре. И вместе с тем Ася симпатичная, особенно обаятельная у нее улыбка. Киношники говорили, что у нее очень характерное, фотогеничное лицо. И давали ей маленькие эпизодические роли простушек.

После лекции они зашли на Литейном в маленькое кафе «Гном». Народу в это время здесь было мало.

— Не томи душу, Олька, рассказывай, — не выдержала Ася. — Дали тебе главную роль? Пригласили на пробы?

— Режиссер сказал, что у меня маленькая грудь, — улыбнулась Оля.

— Кретин! Где у него глаза? — рассердилась Ася. — У тебя классическая грудь… Я слышала, что этот боров обожает толстух.

— Пять минут поговорили, и он полез, толстогубый урод, целоваться, — продолжала Оля. — Как для дурочки разыграл какой-то детский эпизод: встреча в лесу с насильником…

— Это на него похоже!..

— Я залепила ему по толстой физиономии пощечину…

— Ну ты даешь, Олька!

— Но каков Бобриков-то? — думая о другом, сказала Оля. — Не знаю, что он наговорил про меня этому Беззубову… Кстати, что бросается в глаза в его лице, так это губы: красные, толстые, мокрые… Фу! Гадость!

— Оленька, с твоим характером не сниматься тебе в кино, — заметила Ася, отхлебывая из маленькой фарфоровой чашечки горячий кофе.

— По-твоему, я должна была изобразить покорную селянку? Опуститься на мох?.. Тьфу! На пол?..

— Кинорежиссера по физиономии… — покачала головой подруга. — Я такого еще не слышала!

— Реакцию мою он похвалил… — улыбнулась Оля.

— Беззубов — очень влиятельный человек на студии…

В окно ударил порыв ветра, задребезжало стекло. Буфетчица из стеклянной банки засыпала в кофейный агрегат зерна. Машина с чавканьем поглощала их, от нее поднимался к потолку легкий пар. Приятный запах молотого кофе вдруг напомнил Оле жаркое лето, колышущиеся и гудящие от пчелиного звона зеленые поля, над которыми медленно плыли белые облака… Из всех времен года она больше всего любила лето.

— Я стояла перед ним в павильоне, а он рассматривал меня… — стала рассказывать Оля. — И мне вдруг пришло на ум, что он хозяин, а я раба на невольничьем рынке, которую покупают… Очень, я тебе скажу, неприятное ощущение.

— Начинать, Олька, всегда трудно, об этом пишут в своих мемуарах все знаменитые артисты театра и кино. Зато потом, став популярной звездой, актриса диктует свои условия…

— Ты имеешь в виду на Западе?

— Не думаю, чтобы Беззубов, например, разговаривал с Гурченко или с Симоновой так же, как с тобой.

— Знаешь, я впервые пожалела, что выбрала эту профессию, — призналась Оля.

— Не принимай все так близко к сердцу, — сказала Ася. — Ты — актриса, и тебе всю жизнь придется играть…

— И в жизни, и на сцене? — улыбнулась Оля. — Я как-то над этим не задумывалась.

— А как твой роман с дядей Мишей Бобриковым? — припомнила подруга. — Разве это не игра? Не строила бы ему глазки, не поощряла его интерес к себе, он бы не решился приударить за тобой. Это была игра в жизни. Впрочем, все мы, девчонки, со школьной скамьи играем в придуманную нами любовь, о которой не имеем никакого представления… Сколько у меня было романов! Но по-настоящему я еще не любила никого. Понимаешь, Олька, нет у меня уважения к мужчинам. Они тоже артисты — играют с нами, чего-то придумывают, пудрят мозги, добиваются своего и скоро охладевают. Извечная игра мужчин и женщин. И я даже не знаю, кто выигрывает. По-моему, и мы и они в конечном счете остаемся в проигрыше.

— От твоей философии хочется волком выть, — вздохнула Оля.

Она вспомнила свои разговоры на эту тему с братом. Он тоже не очень-то верил в большую красивую любовь… до встречи со Знаменской. Что бы Ася ни толковала, а у Андрея и Марии — настоящая любовь. Стоит брату пальцем поманить — и Мария хоть на край света прибежит к нему. И он на все готов ради нее. Домой ни одного письма не прислал из Климова, а Марии — четыре! Вернувшись оттуда — он всего и побыл-то дома две недели, — снова подрядился в какое-то автомобильное агентство по дальним перевозкам грузов. Получил огромную машину с серебристым прицепом-холодильником. Туда грузят продукты, овощи, вешают пломбы, и кати по стране в другую республику. Он уже два рейса сделал. Говорил, что работа интересная, как журналист он тут много чего для себя почерпнет…

Мария Знаменская, пропустив неделю в университете, была с ним в одной поездке. Оказывается, в машине есть даже подвесная кровать для отдыха. После той поездки на грузовике в Андреевку Мария полюбила ездить на тяжелых машинах. А рефрижератор, который получил Андрей, по комфортабельности мало чем уступает «Жигулям». Там есть приемник, Андрей с собой взял портативный магнитофон. В общем, Мария вернулась из длительной поездки довольная, хотя ей здорово влетело от родителей…

За соседний стол уселись два парня в модных финских куртках. У одного на безымянном пальце посверкивает красивый золотой перстень, у второго на руке японские часы с зеленоватым циферблатом. Они заказали кофе, по бокалу шампанского. Пока буфетчица щелкала блестящими рукоятками, готовя напиток, парни осмотрелись и, не найдя более достойного объекта, принялись глазеть на девушек.

— Крутые мальчики, — улыбнулась Ася. — Сейчас предложат и нам шампанского…

И действительно, тот, что с перстнем, поднял согнутую в локте руку и сказал:

— Привет, девочки! На улице дождь, а здесь уют и праздник… У моего приятеля сегодня день рождения, не поднимете с нами по бокалу в честь столь радостного события?

— Язык у малого хорошо подвешен, — негромко проговорила Ася. — А именинник будто воды в рот набрал!

— Не улыбайся им! — ущипнула подругу за ногу Оля. — У меня нет никакого настроения еще с кем то сегодня знакомиться.

Но говорливый парень уже попросил буфетчицу, чтобы она принесла бутылку шампанского и апельсинов. И показал на стол девушек.

— Ты как хочешь, а я выпью, — заявила Ася. — Все-таки у человека праздник, и нечего его омрачать твоим кислым видом. Беззубов — дерьмо, но нельзя же и всех других мужчин считать барахлом?

Парни пересели за их стол, представились: говорливого звали Валерием, именинника — Никитой. Первый сразу же стал проявлять знаки внимания Асе, а Оля и Никита помалкивали.

— Сама судьба нас направила сюда, — болтал Валерий. — Идем по Литейному, и вдруг будто что-то меня толкнуло в бок: мол, ребята, зайдите в «Гном»! Мы зашли и видим двух прекрасных девушек… Никита, скажи хоть слово! — повернулся он к приятелю.

— Мне двадцать семь, — сказал Никита и боязливо посмотрел на Олю.

— Двадцать семь! — воскликнул приятель. — И до сих пор трепещет перед девушками, как осенний лист на ветру.

— Зато вы, Валера, чересчур смелый, — заметила Ася Цветкова. — И говорите красиво.

— У вас такой вид, будто вы что-то потеряли, — в упор посмотрел Валера на Олю.

— Вы недалеки от истины, — помимо своей воли улыбнулась та.

— Моя подруга потеряла веру в мужчин, — сказала Ася.

— А я — в женщин, — неожиданно громко произнес Никита и отвернулся к окну. В отличие от приятеля, он мало обращал внимания на новых знакомых.

— Выходит, вы два сапога — пара, — рассмеялся Валерий.

— Оля, тебя сравнили с сапогом, — пыталась расшевелить подругу Ася. — Сейчас же потребуй, чтобы Валера извинился.

— Меня сравнивали кое с чем и похуже… — снова вспомнила о Беззубове Оля.

— Оленька, вы — чудо! — подарил ей веселый взгляд Валера. — Я могу и на колени перед вами встать.

Оля решила, что выпьет свой кофе и уйдет. Асе вроде бы по душе пришлась эта компания, но ей тут сидеть надоело. Болтовня Валеры утомляет, а в глазах мрачного Никиты и впрямь разочарование и пустота. Наверное, от него девушка ушла… Не радует парня и день рождения.

Валера выложил, что он работает в «Интуристе», правда, не уточнил кем, а Никита — автослесарем на станции технического обслуживания. Сегодня у обоих выходной, да еще такое событие…

Валера — невысокий брюнет с короткой челкой над серыми улыбчивыми глазами. Лицо у него острое, треугольная челюсть, на самом кончике носа — красное пятнышко, будто сосудик лопнул. Никита выше его, шире в плечах, волосы у него длинные, налезают на уши и сзади на воротник черной куртки. Подбородок тяжелый, с ямкой посередине, глаза светлые с голубизной, рыжеватые ресницы короткие. Когда говорил Валерий, он поворачивал к нему голову и внимательно смотрел тому в рот, будто изумляясь, как оттуда могут так легко и свободно высыпаться слова. Сам Никита был на редкость немногословным, что понравилось Оле.

Валера рассказал, что у него однокомнатная квартира в Купчине, стереомагнитофон с самыми последними записями популярных итальянцев, приличный бар, в холодильнике — севрюга горячего копчения и шашлык в маринаде, который можно в любую минуту поджарить на специальном мангале, ну а о выпивке уж говорить не приходится… И он, Валера, и Никита — убежденные холостяки, так что если девочки не против, то можно в хорошей компании сегодня от души повеселиться…

Услышав, что девочки против, Валера утроил свои усилия и красноречие. Даже немного пофилософствовал на тему человеческого доверия и отношений: мол, если кому не понравится у них, всегда можно уйти — метро напротив, рядом стоянка такси. У них, разумеется, есть свои «тачки», но сегодня такой день, что лучше обойтись без машин…

Оля не понимала свою подружку: Ася мило улыбалась Валере и как будто склонялась поехать к ним. Такое уже случалось с ней и раньше. Оле она так объясняла свои опрометчивые поступки: дескать, по натуре она добрая, ей трудно людям отказывать, и потом, она оптимистка — верит, что хороших людей на свете гораздо больше, чем плохих… Оля же считала, что в характере Аси есть что-то авантюристическое, ей нравилось рисковать, испытывать судьбу. Она запросто могла с малознакомыми людьми поехать на дачу за город, как тогда в Прибалтику. И надо сказать, что в общем-то с ней ничего такого не случалось: никто ее силой ни к чему не принуждал; как правило, люди, с которыми она была в компаниях, относились к ней прилично, ну а если что и происходило, так она об этом не жалеет…

— Никита, почему не приглашаешь девочек на свой день рождения? — напустился Валера на приятеля. — Сидишь как сыч и молчишь.

— А мне как-то все равно, — честно заявил Никита, потягивая из фужера шампанское.

— Ты что, ослеп? — театрально развел руками Валера и даже закатил вверх глаза. — Нам с тобой впервые в жизни повезло, встретили чудесных девушек, красавиц, а ты будто язык проглотил!

— Поедемте к Валере, — вяло сказал Никита. — Музыка там обалденная. Этот…

— Челентано, Тото Кутуньо, — подсказал Валера.

— Джо Дассен, — вспомнил Никита.

— Никита, поздравляю вас с днем рождения, будьте счастливы, — произнесла Оля и поднялась. — Мне пора.

Валера тоже вскочил со стула, стал уговаривать, пригрозил, что вот сейчас всенародно бухнется на колени…

Поднялась из-за стола и Ася.

— В другой раз, мальчики, — сказала она. — У нас завтра в институте трудный день.

— Хоть телефон-то оставьте, — умолял Валера, заглядывая им поочередно в глаза. А Никита спокойно сидел и посматривал на всех немного повеселевшими глазами, будто рад был, что они отказываются.

— Эх, с таким приятелем только быков за хвост тягать! — бросил недовольный взгляд на Никиту Валера.

— Почему за хвост? — удивилась Оля.

— А за что же еще? — рассмеялся неунывающий Валера. — Поедем, девочки, не пожалеете…

Телефон ему, конечно, никто свой не дал, тогда Валера выхватил из кармана записную книжку, записал свой телефон, вырвал страницу и почему-то протянул Оле.

— Не могу поверить, что мы больше никогда не увидимся, — состроил он печальное лицо.

— Мне действительно двадцать семь… стукнет через полгода, — насмешливо сообщил Никита, проигнорировав отчаянный взгляд приятеля. — Считайте, что я вас пригласил…

Выйдя на Литейный, — Валера и Никита остались в кафе, — Оля насмешливо взглянула на подругу:

— Ты, кажется, уже готова была поехать с ними?

— Валера так красиво расписал: бар, холодильник… А на улице дождь, слякоть, тоска…

— У этого болтуна Валеры на лбу написано, что он включит магнитофон и сразу же будет приставать. Заметила, как у него шныряют глаза? Как две серые мышки.

— А как, Оля, узнать того, единственного? — с грустью в голосе произнесла подруга. — Где он, мой принц? Или они только в старых сказках встречаются?

— Чего захотела — принца!

— Ну тогда Аладдина с волшебной лампой, — рассмеялась Ася. — Или — сейчас модно — с дачей и «Жигулями»…

— А мне никто не нужен, — вздохнула Оля.

Рядом с ними остановились синие «Жигули». Белобрысый парень в кожаном пиджаке распахнул дверцу и любезно предложил:

— Девушки, зачем на дожде мокнуть? Садитесь в мой лимузин, подвезу!

— Нам в Париж, — бросила на него оценивающий взгляд Ася.

— Хоть в Рио-де-Жанейро, — весело откликнулся парень.

«Неужели у нас такой легкомысленный вид, что каждый считает своим долгом заговорить с нами?» — подумала Оля.

Ася с улыбкой поблагодарила парня за проявленную галантность, и они пошли дальше, к Невскому. Парень еще какое-то время медленно тащился на машине сзади, потом ему стали сигналить, и он с огорченным видом укатил.

— Не грусти, подружка! — рассмеялась Ася. — Транспорт останавливается при виде нас… Мы не будем ждать сказочных принцев — сами их выберем по своему вкусу.

— Куда мы идем? — спохватилась Оля. — Мне ведь в другую сторону!

— Я сто лет не гуляла по Невскому, — сказала Ася. — А что дождь? Прически мы все равно испортили… А Ленинград осенью прекрасен. Как это у Пушкина?

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье.
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный…
— Пойдем, — улыбнулась Оля, подумав, что какая бы Ася ни была, а с ней легко и весело. Она никогда не унывает и щедро передает свой заряд бодрости другим. Злость на Беззубова прошла, а если Бобриков позвонит, она все ему выскажет… Нашел к кому посылать!

— Красивая ты, Олька, — сказала Ася. — Вон как на тебя мужики оглядываются…

— Ладно, не прибедняйся… — рассмеялась та. — Тоже мне золушка!

— Да-а, дай мне телефон Валеры, — вдруг вспомнила Ася.

— Зачем? — удивилась Оля.

— На всякий случай, — улыбнулась подруга. — А вдруг пригодится?..

3

Вадим Федорович никак не мог начать новую главу: садился за пишущую машинку, сосредоточенно смотрел на чистый лист, где сверху было отпечатано: «Глава тринадцатая», вставал и начинал расхаживать по маленькой комнате, где, кроме письменного стола, стула, узкого дивана и стеллажей с книгами, больше ничего не было. Три шага к окну и столько же к двери. Под ногами пушистый ковер, скорее напоминающий дорожку. Из окна был виден горбатый мост через Фонтанку и краешек Летнего сада. На мост взлетали легковые машины и тут же исчезали в глубокой впадине на асфальте, будто проваливались в преисподнюю. Вроде бы с утра моросил дождь, а сейчас с неба сыпался мелкий снег. Падая на асфальт, он сразу таял. Однако крыши зданий уже побелели. Вот оно, одно из чудес природы: дождь на глазах превращается в снег. Конец ноября, может быть, к Новому году в городе будет белым-бело? Надоели дождливые зимы, когда вместо снега даже за городом лужи.

Работал Казаков с утра до обеда. В это время в квартире никого не было. Оля в институте, сын в отъезде, жена, Ирина Тихоновна Головина, в мастерской. Самое удобное время для работы. Он даже телефон отключал до двух часов. И все равно в Ленинграде работалось плохо, не то что в Андреевке. Здесь невозможно полностью отрешиться от всех проблем. Вчера звонили из бюро пропаганды художественной литературы и просили выступить в пединституте имени Герцена; в Союзе писателей организуется писательская бригада для поездки по области, предложили поехать и ему; редакторша из издательства просила на новую книгу написать аннотацию; позвонили, чтобы зашел в отделение ВААП… И тысяча еще всяких дел и делишек! А в Андреевке ты полностью отрезан от всего, там даже телефона нет. Для работы над крупной книгой, конечно, необходимо быть один на один с ней.

Под ноги попалась кожаная тапка с отгрызенным задником. Жена летом завела сеттера — это его работа. Вадим любил собак, но было жалко видеть, как закисает и жиреет в квартире юркая охотничья собака, которой бегать по болотам да поднимать на озерах уток. Ирина Тихоновна души не чаяла в своем сеттере и даже брала его в мастерскую…

После того случая, когда Вадим Федорович застал ее с чернобородым художником Ильей Федичевым, по-настоящему жизнь не наладилась. Вот уже лет десять они живут каждый своей жизнью, не мешая друг другу. До развода дело так в не дошло, оба решили, что ради детей не стоит этого делать… Но дети уже взрослые, а они продолжают жить под одной крышей… Это не совсем верно: Вадим Федорович больше живет в Андреевке, домах творчества, а теперь вот еще и у Виолетты Соболевой. Странно,в пятьдесят лет с хвостиком он все время в бегах? В Андреевке, где лучше всего себя чувствует и где великолепно работается, он тоже не хозяин. Григорий Елисеевич Дерюгин во все сует свой нос, иногда дело доходит до ругани. Федор Федорович Казаков всячески спешит примирить их… Дерюгин не разрешает на участке с машиной повозиться, упаси бог, если кто приедет с Казаковым! Ходит надутый как индюк. К глубокой старости стал ехидным, пользуется каждым случаем, чтобы чем-нибудь уколоть, подковырнуть. Только из за отчима Вадим Федорович не покупает в Андреевке другой дом — тот смертельно обидится, если он уйдет из абросимовского дома. Раз дело дошло до того, что Вадим Федорович перешел жить к Супроновичам, так допек его Дерюгин…

И все равно эти мелочи ничто по сравнению с тем, что дает ему Андреевка. Ну а быть собственником чего-либо, видно, у Вадима Федоровича на роду не написано. Не имел никакой собственности и его родной отец — Иван Васильевич Кузнецов. Случалось, что Казаков уезжал пожить на озеро Белое, где так и прижилась Василиса Степановна Красавина. Она вот уже много лет учит русскому языку и литературе детдомовских ребятишек… Недавно в газете был опубликован указ о награждении учителей Калининской области, в их числе была и фамилия Красавиной…

Снова мысли Вадима Федоровича перескочили на жену. Ирина Тихоновна еще больше располнела, лицо ее округлилось. Однако следила за своей внешностью, модно одевалась, в прошлом году ездила с компанией художников в Ялту. Их отношения друг к другу можно было бы считать идеальными, если бы за всем этим не стояла звенящая пустота. Ирина держалась непринужденно, никогда не спрашивала, где муж был или куда едет. О прошлом они никогда не говорили, больше ни в чем не упрекали друг друга. Казаков даже не знал, догадывается ли жена о его любви к Виолетте. А есть ли кто у Ирины, его уже давно не волновало. И самое странное в их жизни было то, что они могли сосуществовать друг с другом, у них был общий дом, здесь жили его дети, а их он очень любил. Признаться, только из-за них он тогда не ушел от жены. Предпочтения он никому не отдавал, но за Олю переживал всегда больше, может, потому, что Андрей как-то рано стал самостоятельным, проявил свой сильный характер. Короче говоря, за сына он мог быть спокоен, а вот дочь была иной: у нее женский ум, женская логика. С Андреем Вадим Федорович мог говорить о чем угодно, а с Олей — нет. Он знал, что нынешние поколения рано созревают, десятиклассницы выглядят взрослыми девушками, а у дочери не было ни одного постоянного парня. А ведь ей скоро девятнадцать! Когда Вадим Федорович в шутку заводил разговор, что она уже невеста и ему хотелось бы взглянуть на ее жениха, дочь обрывала эти разговоры. К ним приходили ее однокурсники и однокурсницы, но чтобы Оля выделяла кого-нибудь из парней — этого не замечал. Не раз она заявляла, что для нее главное — институт, мол, до окончания его никаких серьезных романов у нее не будет. А несерьезных? Как бы там ни было, но Вадим Федорович не смог бы упрекнуть свою дочь в легкомысленности, она еще ни разу для этого не дала повода. Но, с другой стороны, Оля — интересная девушка, и на нее наверняка мужчины обращают внимание. И женское сердце не камень, как говорится, рано или поздно Оля полюбит… И какое счастье, если достойного, а если вертопраха, какое-нибудь ничтожество?..

Впрочем, стоило ли ломать над этим голову: все свершится так, как и должно свершиться. Придется уповать лишь на ее добропорядочность, благоразумие. Вряд ли ей понадобится совет отца в выборе мужа, да он и не решился бы давать такие советы. Разве когда он задумал жениться, спрашивал совета своих родителей?..

Ему, Казакову, очень не хотелось, чтобы сын стал писателем. Приводил ему примеры, как неудачно складывалась жизнь людей, возомнивших себя писателями.

На все это сын спокойно заметил ему:

— Какое мне дело до Союза писателей? До его проблем? Если мне хочется на бумаге выразить свои чувства, я это буду делать для себя… Перестал же я писать стихи? Понял, что мой голос потерялся в хоре других голосов. Меня пока совсем не тянет печататься, знакомиться с литераторами — я и так многих знаю, разве мало их было у нас дома? — а тем более вникать в их интриги… Для того чтобы быть независимым, я, отец, приобрету какую-нибудь профессию, а там видно будет… — Улыбнулся и прибавил: — Разве я виноват, что ко мне перешли твои творческие гены? Ты ведь тоже в мои годы не собирался стать писателем?

— А журналистику ты, что же, не считаешь профессией? — спросил Вадим Федорович.

— У тебя ведь много было разных профессий, прежде чем ты стал писателем? — уклонился от прямого ответа Андрей. — Вот и я хочу сначала повидать жизнь, приложить руки к чему-либо, прежде чем сделаю свой окончательный выбор.

— Ты рассуждаешь, как умудренный жизненным опытом человек… — подивился отец.

— Я ведь читаю твои книги, да и не только твои…

И вот сын приобретает другую профессию: задумал к концу года сдать на права шофера первого класса, а для этого нужен стаж. Укатил на рефрижераторе в Узбекистан… Стихи у него были действительно слабоваты, а несколько рассказов, которые он дал почитать, безусловно талантливые. Как говорится, это видно и невооруженным глазом. Отец — писатель, сын — писатель… Найдутся ведь люди, которые наверняка скажут, что отец толкает в литературу и сына. А ведь и такое случается…

Связи, знакомства… Образовалась целая прослойка литераторов-дельцов! И думают они не о том, как помочь писателям, избравшим их на посты, а как устроить свои собственные дела. И мало того, что устраивают их, обогащаются, они еще требуют признания, славы, рекламы!..

И самое ужасное, что некоторые молодые литераторы, на словах осуждающие подобную практику, на деле тоже начинают рваться к власти, к постам. И устоять перед этим соблазном не так-то просто! Конечно, много писателей, которые честно занимаются своим литературным делом и не лезут в дрязги и интриги.

Не хотелось Вадиму Федоровичу, чтобы сын столкнулся, так сказать, с изнанкой литературной жизни. Но, увы, это теперь от него не зависело…

За окном кружился снег. Теперь он отвесно падал пушистыми хлопьями, покрыл белой пеленой перила моста, облепил ветви черных притихших деревьев. Лишь машины без устали наматывали грязь на колеса, оставляя асфальт по-прежнему мокрым и серым. На раскрытую форточку вспорхнула синица, бесстрашно посмотрела на человека блестящими бусинками глаз, приветливо цвикнула и улетела, оставив на тонкой белой фрамуге два вдавленных крестика своих коготков.

Вадим Федорович снова уселся перед пишущей машинкой, напечатал двумя пальцами три фразы, с отвращением выхватил лист из каретки, скомкал и бросил в корзинку для бумаги. После этого быстро натянул на себя плащ с теплой подкладкой, надел на голову серую кепку и, заперев за собой дверь, чуть ли не бегом спустился по бетонным ступенькам вниз. К его удивлению, никто до сей минуты не нарушил снежную белизну на дворе. Он первый проложил свой размашистый след от парадной до тротуара. Деревья в сквере побелели, на чугунной решетке образовались круглые белые шишечки. По улице Чайковского двигалась колонна грузовых машин, «дворники» смахивали со стекол мокрые хлопья. Зеленый светофор мигал из снежной круговерти, негулко хлопнула на Неве сигнальная пушка. Вадим Федорович взглянул на часы: ровно двенадцать. А в час прилетает из Тбилиси Виолетта Соболева. Может, потому сегодня и не работалось, что он мысленно давно уже встречал ее? Вот она, воздушная жизнь стюардессы! Только что грелась на жарком тбилисском солнце, а сейчас в Пулкове прямо с трапа шагнет в нежданную ленинградскую зиму.

4

В Андреевке впервые за все время ее существования ограбили единственный магазин. Воры проникли туда ночью, они выставили двойные рамы, унесли два югославских набора хрустальных стаканов, десять пар наручных часов, ящик водки и пять бутылок коньяка. Сторожа Бориса Александрова рано утром обнаружили в бессознательном состоянии на полу в гастрономическом отделе среди десятка распитых бутылок разных марок вин. На его затылке зияла неглубокая рана с запекшейся кровью. Прибывший на место происшествия участковый сказал, что, похоже, Александров откуда-то свалился и ударился головой об угол прилавка. Незадачливого сторожа отправили на «скорой помощи» в Климовскую районную больницу. Следователь, приехавший из райцентра, утверждал другое: Александрова кто-то ударил бутылкой по голове. В больнице сразу определили, что сторож находился в сильнейшей стадии опьянения. Удивительно, что он еще не замерз: на улице стоял двадцатиградусный мороз, а одно окно в магазине было выставлено. Участковый, хорошо знавший Бориса Александрова, утверждал, что тот не мог ограбить магазин, скорее всего, он проник туда через окно после того, как грабители ушли. Да и все односельчане склонялись к тому, что, хотя Александров и был пьянчужкой, сам на воровство никогда бы не пошел. И потом; куда бы он дел украденное, если без сознания валялся на полу? В карманах его обнаружили лишь одну бутылку водки.

Событие это наделало много шума в Андреевке. Одни переживали за Бориса, говорили, что кто-то воспользовался его склонностью к алкоголю, затащил в магазин, напоил, а потом бутылкой ударил по голове. И вряд ли сторож теперь что-либо вспомнит. Другие, наоборот, говорили, что это пьянство толкнуло его на столь дикий поступок, мол, известны такие случаи, когда даже самые честные люди в сильнейшем запое выбивали витрины в магазинах, хватали с полки бутылку и убегали, чтобы прямо из горла тут же ее опорожнить…

Федор Федорович Казаков, приехавший в Андреевку из Великополя, чтобы перебрать в подполе загнившую картошку, хорошо знал Александрова, не раз давал ему в долг рубль, трешку — тот рано или поздно всегда возвращал долг, — был уверен, что Борис не способен на преступление. Его, если так можно выразиться, подставили следствию, чтобы спрятаться за его спину.

Казаков и Иван Степанович Широков сидели за столом в большой светлой кухне абросимовского дома и пили чай с земляничным вареньем. Федор Федорович был в старом железнодорожном кителе, в серых разношенных валенках, Иван Степанович — в расстегнутом синем ватнике.

— И во всем виновата эта проклятая водка, — рассуждал Казаков, намазывая на булку сливочное масло. — Я не исключаю, что Борис сдуру полез в окно, увидел ящики с водкой и вином, ну и соблазнился. Налакался как тютя…

— По голове-то его ударили, — резонно вставил Иван Степанович. — Может, он вместе с ворами пил? А когда отрубился, они ему бутылку в карман засунули и по черепушке бутылей огрели.

— Возьмите жену моего сына Геннадия, — продолжал Федор Федорович. — Спилась ведь вконец. А начала с маленького: один праздник надо отметить, другой, третий, а потом и без всякого повода жрала эту треклятую водку… Докатилась до того, что стала все из дому тащить и продавать за полцены. Даже простыни из шкафа пропила.

— Это Нюрка, что ли? — спросил Иван Степанович. — Твой Генка-то, кажется, на нашенской, из Андреевки, женился?

— Как теперь женятся? — усмехнулся Федор Федорович. — Увидел на танцах, проводил домой — он только институт закончил и приехал в Андреевку отдохнуть, — потом пригласил в Великополь… Она через неделю к нам и прикатила. Пошли в загс и расписались. Сначала вроде бы все у них было путно, двое детей родились, Нюра поступила на заочное отделение в железнодорожный техникум, в кандидаты партии ее приняли, получили двухкомнатную квартиру — как говорится, живи и радуйся.

— А Генка-то куда глядел?

— Туда же, — невесело рассмеялся Казаков, — в рюмку!

— Выходит, они один другого стоят?

— Мужик пьет — худо, а уж если и баба начала, то это настоящая беда. Я думаю, и моя Тоня-то раньше времени умерла из-за них… Она ведь все так близко к сердцу принимала…

Худощавое, изрезанное морщинами лицо Казакова стало скорбным, выцветшие голубоватые глаза увлажнились. Всю жизнь Федор Федорович хотел поправиться, но видно, и в гроб ляжет костлявым. Не пристает к нему жир. Правда, весной и летом он по-прежнему своими длинными ногами-циркулями отмеряет по окрестным лесам по двадцать — тридцать километров за день. А ему уже семьдесят восемь лет. На аппетит не жалуется, желудок после серьезной операции не беспокоит, а вот поправиться хотя бы на пяток килограммов никак не получается. До сих пор, когда летом тут все приехавшие к ним фотографируются, Федор Федорович надувает впалые щеки, чтобы казаться дороднее. Наверное, поэтому на фотокарточках получается сердитым…

На стене тикают большие часы в деревянном ящике, окна затянуты изморозью, слышно, как на дворе Широкова лает собака, иногда снежная крупа с шорохом ударяется в стекло, домовито гудит ветер в печной трубе. Казаков встает из-за стола, подкладывает в печку сосновые поленья. Скоро сверху оттаивает стекло, и видна огромная белая береза, что напротив окон дома Широкова. Каждая ветка кудрявится изморозью, кажется, береза окутана прозрачным покрывалом с блестками. Метель намела белый сугроб вровень с изгородью, на коньке крыши сидит нахохлившаяся сорока.

— Лида-то не жалеет, что ушла к тебе от Павла? — неожиданно задает Федор Федорович вопрос Ивану Степановичу. Наверное, к старости иные люди перестают замечать, что их вопросы могут больно ударить по собеседнику.

Иван Степанович ничем не выдал своего огорчения, поставил фарфоровую кружку с отколотой кромкой на стол, потер бритый подбородок. Волосы у него на голове пегие, седины почти не видно. Невозмутимое лицо его то ли сохранило еще летний загар, то ли побагровело от горячего чая, только оно было кирпичного цвета.

— Павел Дмитриевич-то высоко в гору пошел, — продолжал Казаков. — Заместитель министра, чем черт не шутит, и министром станет.

— Разве дело в должности? — заговорил Широков. — Павел, конечно, голова, а жизни у них с Лидой все одно бы не было… Не жалеет она, Федор Федорович, что ушла от него. Да вы сами спросите… Дети его давно взрослые: Валентин уже капитан на флоте, а Лариса пошла по отцовскому пути — завуч средней школы. Историк. Каждое лето приезжала в Андреевку, а в этом году чего-то не была.

— Павел Дмитриевич толковал, что послали ее со школьниками в Англию, обмен какой-то, что ли? Те — к нам, наши — к ним.

— Помню, сын-то Бориса Александрова — Иваном вроде звали его? — до рассвета простаивал с Лариской у вашей калитки, — продолжал Федор Федорович. — А вот судьба не свела их вместе. Где он сейчас, Иван-то?

— Как и Валентин, офицер. Тот на подводных лодках плавает, а этот на реактивных самолетах летает.

— Какой батька и какой сын! — покачал головой Казаков.

— Пока Борис не пил запойно, лучшим токарем на стеклозаводе считался, — заметил Иван Степанович. — Любую деталь мог выточить… Я раз попросил сделать мне спусковой механизм к охотничьему ружью, так он лучше заводского смастерил. До сих пор стоит.

— Охотишься?

— Наверное, старею, — усмехнулся Широков. — Жалко стало живую тварь губить.

— Это ты правильно решил, — одобрительно закивал Казаков. — Зверье и птиц беречь надо — об этом сейчас и в газетах и в книжках пишут. Сколько уже всяких редких видов свели на нет. Ты смотришь по телевизору программу «В мире животных»?

— Кошка котят принесла целое лукошко, пошел летом топить и не смог, — сказал Иван Степанович. — Пустил живыми в лес. Не знаю, как они там…

— А это зря, — осудил Федор Федорович. — Одичают и будут лесную живность изводить. Кошек и собак я не люблю. И голубей еще тоже, под ногами путаются. Вот почтовые — это другое дело! От них хоть какая польза есть.

Иван Степанович поблагодарил за хлеб-соль, поднялся из-за стола, надел протершуюся на сгибах кроличью шапку.

— А насчет Лиды вы, Федор Федорович, не сомневайтесь, — обернулся он у порога. — Хоть я и не вышел в большие люди, а семейным счастьем бог меня не обидел.

Он ушел, а Федор Федорович, прихлебывая из высокой кружки слабо заваренный чай, подумал, что, пожалуй, в голосе соседа прозвучала скрытая обида. А чего обижаться? Живут хорошо с Лидой, так и людям смотреть на них приятно… В Великополе года четыре назад соседка сама предложила ему жить вместе, так он руками и ногами замахал: дескать, как такое можно? А в газете читал, что один долгожитель Абхазии, овдовев, женился на сорокапятилетней женщине и еще двух детей сотворил, а ему — ни много ни мало — сто шесть лет! Ни он, Казаков, ни Дерюгин, похоронив жен, вторично не женились и никогда не женятся… Редкую ночь ему не снится Тоня, да и Григорий Елисеевич толковал, что часто видит во сне свою Алену. В городе один и другой каждую неделю ходят на кладбище поклониться дорогим могилам…

В дверь без стука снова ввалился сосед. Сняв шапку, мрачно уставился на Казакова.

— Встретил на дороге участкового, тот сообщил: только что в поселковый позвонили из больницы — Борис Александров, очухавшись и узнав, что он натворил в магазине, сиганул прямо из окна палаты — это на четвертом этаже — головой вниз. И надо ж такое! Не в сугроб угодил, а прямо в оставленные с осени строителями бетонные плиты.

— Белая горячка, — констатировал Казаков. — Вот до чего доводит человека треклятая водка!

— Зачем же ее продают?! — гневно вырвалось у Широкова. — Если от нее такой вред и человеку, и государству!

— А вот этого, Иван Степанович, и я не знаю, — развел руками Казаков, уверенный, что за свои семьдесят восемь лет он все на белом свете перевидел и испытал.

Глава шестая

1

Андрей вел грузовик по неширокой заасфальтированной улице Андижана. Солнце раскалило металлический верх кабины, отражалось от окон белых зданий, бамперов легковых машин. Удивительный город Андижан! На улицах рядом с современными «Жигулями» можно увидеть узбека в полосатом халате и тюбетейке верхом на ишаке. К двух- и трехэтажным зданиям из кирпича примыкали дома с плоскими крышами и длинными по фасаду верандами, на которых играли ребятишки и сушилось белье. Вдоль тротуаров тянулся узкий арык с мутной зеленоватой водой. Говорили, что в неглубоких азиатских речках можно поймать крупных рыбин.

В Ленинграде всего пять градусов тепла, а здесь в тени плюс сорок два. Люди ходили в легких одеждах, пряча лицо от ослепительного солнца, в чайханах важно сидели седобородые старцы в халатах и пили из пиал зеленый чай.

Андрей с напарником только что разгрузились на складе облпотребсоюза, сдали по ведомости ящики со сгущенным молоком, мясными консервами, связки копченых колбас, замороженных цыплят. Всего восемь тонн груза. Документы оформлял напарник Эдик Баблоян, круглолицый, склонный к полноте армянин. Он старше Андрея на десять лет, работает на дальних внутренних перевозках уже два года. В свое время закончил эксплуатационный факультет Ленинградского института инженеров железнодорожного транспорта, но работа по специальности не вдохновила его, и он вскоре деятельно принялся «эксплуатировать» грунтовые дороги… За долгие часы дороги Баблоян много чего порассказал Андрею Абросимову. Говорил он почти без акцента, с юмором. На лоснящемся от жары круглом лице то и дело появлялась веселая улыбка. Глаза у него большие, черные, с влажным блеском. Особенно они становились выразительными, когда он рассказывал о женщинах, с которыми ему довелось встретиться на дальних трассах. Если его послушать, то ему попадались лишь одни красавицы, у которых ноги — «во-о!», талия — «вва-а!», бюст — «ввах-х!» Огонь, а не женщины! Эдик даже о самых сокровенных вещах рассказывал без тени смущения. Андрея коробили подробности, он начинал насвистывать, но увлеченный приятными воспоминаниями Баблоян ничего не замечал и заливался соловьем.

— Ты, Андрейчик (он почему-то именно так называл своего напарника), мне нравишься, — как-то признался Эдик. — Хорошо, что сразу сказал, что ты журналист! Это по-честному… Ну, а напишешь про меня, так это, Андрейчик, слава. Обо мне сразу все узнают, знаешь, как это приятно? А то живешь, и никто о тебе, кроме мамы-папы, не вспоминает, разве это порядок?

— А женщины? — не удержался и спросил Андрей.

— Нынешние женщины лишь о себе думают, — с грустью протянул Баблоян. — Я их люблю, и они себя любят…

— Странный каламбур…

Старшим водителем был Баблоян, а Андрей его сменщиком. Их фургон не был оборудован спальным местом, и по дороге они останавливались в гостиницах. Баблоян мгновенно вступал в контакт с самыми неприступными и хмурыми администраторами, и им всегда давали места. Эдик совершал по этой трассе уже не первый рейс. Его мечта была перейти в «Совавтотранс», на зарубежные поездки. «Вот где можно делать большую деньгу! — загорался Эдик. — Мало того, что там хорошая зарплата, так ведь можно законным путем привезти массу дефицитных товаров… Шоферы привозят оттуда стереомагнитофоны, приемники, даже «видики»»!

Голубой мечтой Эдика было приобрести видеомагнитофон и смотреть дома, в Ленинграде, со своей семьей разные фильмы. Он рассказывал, что у одного его приятеля есть «видик», так он, Эдик, не слезая со стула, шесть часов смотрел приключенческие фильмы! После этого просмотра он и загорелся желанием приобрести видеомагнитофон. Отечественный покупать не хочется, а японский стоит ого-го! Вместе с цветным телевизором столько же, сколько последняя модель «Жигулей». Это не считая кассет. Получается, что каждый фильм на дому обойдется дороже ста рублей!..

Андрей слышал про видеотехнику, кассеты с зарубежными фильмами, но пока еще не видел ни одного фильма: в квартирах его знакомых не было видеомагнитофонов. Они только что входили в быт. Обыкновенные стереомагнитофоны с музыкальными кассетами у многих появились, а такая модная новинка, как видеотехника, еще редкость. Эдик сказал, что одна четырехчасовая кассета с фильмами стоит сто — сто двадцать рублей! А в кинотеатре, где тоже идут зарубежные фильмы, самый дорогой билет стоит семьдесят копеек…

— Притормози, Андрейчик! — сказал Баблоян, жмурясь от бьющего в лобовое стекло солнца.

Они ехали по узкой улице старого города, справа остался указатель на аэропорт. Здесь почти все дома были одноэтажные, азиатского стиля. Машин тут было меньше, чем в центре, зато маленьких ишаков с большими повозками и седоками хоть отбавляй. Пегие, серые с желтым, черные длинноухие животные с отрешенными белыми и седыми мордами неторопливо трусили, чаще всего даже не трусили, а семенили из конца в конец. На машины они не обращали внимания, не уступали дороги.

Андрей остановился возле глиняного серого забора, который здесь называют дувалом, Эдик нажал на клаксон. Тотчас из незаметной в стене калитки выкатился малорослый мужчина в тенниске и джинсах, на ногах — белые, с синими полосами, заграничные кроссовки, на голове — тюбетейка. Ее можно сложить и засунуть в карман. Андрей купил пару таких.

Эдик проворно выпрыгнул из кабины, долго тряс пухлую руку мужчины, кивнув на напарника, что-то сказал, узбек закивал Андрею, заулыбался. Андрей вылез из кабины и пожал ему руку.

— Тимур, — представился мужчина. Черные узкие глаза у него с хитринкой. — Чичас будет готов плов из молодого барашка. А к нему красное сухое вино…

— Пить на такой жаре? — покачал головой Баблоян. — Не искушай, Тимур… Сам знаешь, в ночь по холодку нам выезжать отсюда.

— Работа — это главное, — закивал Тимур. — Тогда шампанского? Оно, как квас, через два часа все выйдет пузырьками…

Пока они во внутреннем, огороженном дувалом дворе, где росли фруктовые деревья и тянулись заросли винограда, ели из высоких мисок горячий душистый плов, запивая его охлажденной водой, в рефрижератор четыре узбека в белых рубашках с закатанными рукавами грузили ящики, картонные коробки. Андрей это увидел, когда вышел на улицу, чтобы взять из кабины свою сумку. Он поставил об этом в известность своего напарника.

— Это наш с тобой небольшой попутный бизнес… — улыбнулся Эдик. — Почему бы нам не помочь хорошему человеку?

— Нам ведь должны загрузить машину на первом же погрузочном пункте, — заметил Андрей. Об этом им говорил диспетчер еще при отъезде из Ленинграда.

— Документы в порядке, — похлопал себя по карману Баблоян. — Не имей, Андрейчик, сто рублей, а имей трех друзей… Много не надо — рано или поздно продадут.

— Кушайте плов, кушайте, — любезно предлагал, сидя на ковре на корточках, Тимур. И совсем другим, требовательным голосом кричал в темный проем двери: — Мизида, неси дыню, виноград, груши!

— В Ленинграде холодно, дождь, — продолжал Эдик. — А мы нашим дорогим ленинградцам привезем солнечный привет из знойной Азии!

— Очень хорошие фрукты, — согласно кивал Тимур. — Ваши земляки будут довольны. Таких дынь, как у нас, нигде не сыщешь!

Узбечка в полосатом национальном платье принесла огромный поднос с фруктами и янтарной дыней. Над низким столом, за которым сидели Андрей и Эдик, поплыл приятный аромат. Таких дынь Андрей действительно никогда в жизни не ел, сочные желтоватые ломти прямо таяли во рту, гроздья белого и сизого винограда будто запотели, а наливные груши, казалось, вот-вот лопнут. Удивительная все же азиатская земля! Такая серая, растрескавшаяся, неприглядная на вид, а родит такое чудо. Здесь, конечно, главное — это вода. Без воды земля ничего не родит. Там, где не протекают арыки, нет речек и озер, земля напоминает заброшенный растрескавшийся асфальт. Хилые, искривленные деревца с тусклой листвой, чахлые кустики колючих растений, перекати-поле — вот и все, что встречалось им по дороге в пустыне.

Выехали они из старого города во втором часу ночи. Если днем хотелось поскорее спрятаться в тень, то после захода солнца сразу с пепельных гор повеяло прохладой, а к двенадцати ночи уже хотелось на себя натянуть пиджак. Эдик долго о чем-то шептался с Тимуром, Андрей — он уже сидел за рулем заведенной машины — видел, как из одних рук в другие перекочевал пухлый пакет, перетянутый резинкой. Если это деньги, то их не пересчитывали. Тимур по-хозяйски обошел грузовик кругом, попинал в задние спаренные скаты, погладил ладонью серебристый бок изотермического кузова.

— Я буду ждать вас в Купчине в условленное время, — сказал он Баблояну, когда тот уселся рядом с Андреем. — Машина не подведет? Не развалится по дороге?

— Ты шутишь, Тимур! — рассмеялся Эдик. — Автослесари перед каждым дальним рейсом по полдня сидят под ней… Не подмажешь — не поедешь!

За последним городским постом ГАИ их перегнала милицейская «Волга» и посигналила, чтобы они остановились. Баблоян замысловато выругался и, выскочив из машины, пошел к «Волге». На круглом лице его играла широкая улыбка. Отворилась желтая дверца, и рука поманила шофера в кабину. В тусклом свете подфарников Андрей видел, как Эдик жестикулировал обеими руками, сидящий рядом с ним человек сидел спокойно. Минут через пять Баблоян вышел из машины, забрался в кабину рефрижератора, достал из-под сиденья пакет, стянутый черной резинкой, и снова мрачно отправился к «Волге». Улыбку его будто корова языком слизнула. В ответ на удивленный взгляд напарника махнул рукой и тяжко вздохнул.

«Волга» с мигалкой рванулась вперед, а Баблоян сам сел за руль. Некоторое время он молчал, потом повернул к Андрею расстроенное лицо.

— Ну и прохиндей этот капитан! — вырвалось у него. — Второй раз, сучий сын, накалывает меня!

Хитрый Эдик не посвящал напарника в свои темные дела, но тут, видно, крепко его допекли. Он рассказал, как зарабатывает деньги на обратных рейсах. С Тимуром он встречается уже второй раз. За первый рейс из Андижана в Ленинград Баблоян «заработал» три тысячи рублей. Как это случилось? Однажды к нему подошел Тимур и сделал на первый взгляд довольно странное предложение: дескать, он немедленно выкладывает Эдику четыре тысячи рублей за то, что тот полностью загрузит свой восьмитонный фургон свежими фруктами и срочно доставит их в Ленинград, где его встретит Тимур по такому-то адресу. Если груз будет доставлен в срок и без потерь, то четыре тысячи остаются шоферу, а если что-либо случится по дороге, например авария или груз конфискуют, то Баблоян обязан по приезде в Ленинград в течение суток вернуть Тимуру восемь тысяч рублей…

Соглашение джентльменское, потому что рискуют оба: Тимур — потерей груза, который, безусловно, после реализации на городских рынках будет стоить в несколько раз больше гарантийных четырех тысяч, а Баблоян — личными четырьмя тысячами, которые в случае провала всей операции нужно будет вернуть хозяину вместе с его четырьмя тысячами.

Баблоян согласился. Разгрузившись на складе, он подъехал к дому Тимура, где рефрижератор быстренько загрузили ящиками и коробками те же самые молодцы, что и в этот раз… Ночью он выехал из города, а вскоре его остановил сотрудник ГАИ. Разговор был коротким: пятьсот рублей, или возвращаемся в город и разгружаемся во дворе милиции…

На этот раз капитан содрал тысячу, правда, пообещал лично проводить через все посты до границы области. Причем точно знает, сколько тонн погрузили у Тимура.

— Уж не в сговоре ли он с ним? — вслух рассуждал Эдик, глядя на красные огни идущей впереди «Волги». Капитан выключил мигалку. — Не похоже… Но то, что он следил за нами, — это точно. Не исключено, что он и с Тимура берет мзду… Ну и жулик!

— А ты? — насмешливо посмотрел на него Андрей.

— Во-первых, Андрейчик, я все-таки за баранкой, во-вторых, рискую собственными деньгами… Тимур в курсе, что у меня свой «жигуленок». Не отдам деньги — заберет машину… А этот гад? Чем он рискует? Я попытался его припугнуть: дескать, приедем к прокурору, я скажу ему, что ты требовал с меня тысячу рублей, — так он засмеялся: мол, кто тебе, хапуге, поверит? Свидетелей-то нет при этом!.. И ведь, наверное, не с одного меня отстегивает! Разве мало сюда рефрижераторов приходит? А таких дельцов, как Тимур, тут хватает… Знаешь, сколько он получит за свои фрукты? Нам с тобой такие деньги и не снились…

Южная ночь темна, как глубокий колодец, звезды здесь низкие и яркие, а вот луны не видно. Темные вершины далеких гор, казалось, упираются в небо. Нет-нет светляком мелькнет впереди огонек и погаснет. Неширокая лента асфальта убегает в свете фар, на обочинах возникают то искривленный куст, то длинный хвост рыжей травы, деревьев тут нет. Иногда с дороги нехотя слетают ночные птицы. Глаза их отражают желтый свет. Два раза перебежали шоссе тонконогие степные косули. Красные огни впереди идущей машины то удалялись, то снова приближались. Дорога была ровной, прямой, усыпляющей. Лучше всего ездить по холмистой дороге — в сон не клонит. Впрочем, Эдику было не до сна. Потеря тысячи рублей вызвала у него прилив злости. Он пытался Андрею втолковать, что его левый рейс не наносит никакого ущерба государству, а вот люди, злоупотребляющие служебным положением, подрывают все наши устои. Уж если в милиции есть типы, берущие взятки, да не просто берущие, а вымогающие, то как же требовать честности от обыкновенных людей? Какой дурак в наше время откажется от легкого заработка? Хочешь хорошо есть-пить, иметь заграничную технику, красиво одеваться, любить хорошеньких женщин — крутись, человече, вынюхивай, где левыми деньгами пахнет! Ну что он, Баблоян, имел бы на железной дороге? Зарплату инженера — и все. А на дальних перевозках он заработал на кооперативную квартиру, купил «Жигули», модно одет… Он ведь только наполовину армянин — мама у него русская и родом из Ленинграда. Сколько его знакомых, закончивших институт, ушли продавцами в торговлю, автослесарями на станции технического обслуживания, стали «шабашниками»… Когда не было в продаже красивых вещей, транзисторной техники, легковых машин, люди ходили в широких брюках и одинаковых пальто, тогда и не было стимула деньги зарабатывать. Тогда героями нашего времени были метростроевцы, военные, инженеры, а теперь многое изменилось: люди, живущие на одну зарплату, считаются неудачниками, про таких говорят: «Не умеют жить!» А кто умеет? Тот, кто делает «бабки», хоть на макулатуре, стеклянной таре, в магазинах «Мясо-рыба», в комиссионках, или, как их теперь называют, «комках». На кого сейчас обратит внимание красивая девушка? На инженера с крупного завода или на бармена за стойкой? Или продавца магазина, который, выйдя из-за прилавка, переоденется в шикарный костюм, сядет в сверкающие «Жигули», а то и в «мерседес», оснащенный стереомагнитофоном с колонками, и повезет ее «на юга» или на модный прибалтийский курорт…

Андрей мучительно думал: откуда все это пошло? Он хорошо знает историю нашей страны: были нэп, первые сталинские пятилетки, когда трудовой подъем советских людей изумлял весь мир, была страшная война с фашизмом, и опять советские люди показали всему миру чудеса героизма и освободили человечество от коричневой чумы, были тяжелые послевоенные годы, когда нужно было поднимать города и села из руин и пепла, и все было по плечу советскому человеку, будь то освоение целины или завоевание космического пространства… И вот люди стали жить лучше, выбрались из тесных коммуналок, появились в стране красивые товары, вещи, миллионы людей приобрели автомобили… И вот в это самое время, будто зеленая плесень в углу, появилась прослойка деляг, тунеядцев, фарцовщиков, спекулянтов… Но что именно вызвало эту плесень? Кто создал для ее появления благоприятные условия, говоря научным термином — питательную среду? И если поначалу плесень таилась по темным углам, то теперь широко выплеснулась наружу… За одну только поездку из Ленинграда в Андижан Андрей столкнулся с тремя махровыми жуликами: Баблояном, Тимуром, капитаном ГАИ… А сколько их осталось в тени? Ведь кто-то оформил Эдику фиктивную квитанцию, что в рефрижераторе находится государственный груз, кто-то поставил пломбы на оцинкованную дверь? И перед кем-то в Ленинграде Эдик должен будет отчитаться за то, что не взял на обратном пути попутный груз, который обязан был взять на первом же погрузочном пункте?.. И наверное, все это делается не за красивые глаза? Кому-то Эдик «отстегивает» от суммы, выданной ему Тимуром…

Говорил ему и климовский воротила Околыч, что от его доходов немалая толика идет и тем, от кого он зависит и кто смотрит на его дела сквозь пальцы, а также и тем, кто помогает ему…

Иногда в центральных газетах появляются статьи об очень крупных хищниках, схваченных за руку с поличным. И вскрываются такие дикие факты, что нормальному человеку трудно поверить: как это можно столько денег украсть у государства? Сотни тысяч, миллионы… А ведь не сразу этот высокопоставленный жулик стал вором. Совершая свои крупные махинации, он не мог остаться незамеченным. Значит, знали, но не трогали… Почему? Уж не потому ли, что он, как и Околыч, «отстегивал» и вышестоящим начальникам часть наворованного?..

Жулик, вор… В этих словах таится нечто зловещее, противоестественное. Разве не у жулика сидел на ковре и ел жирный плов Андрей? Разве не жулик вот сейчас сидит рядом с ним в кабине? Окончил институт, государство пять лет бесплатно учило этого человека, а он и года не проработал по специальности, «слинял», как он выразился… Разве он не ограбил государство? И вместе с тем это неглупый, остроумный, живой человек, он учился в советской школе, был пионером, потом комсомольцем… Когда же плесень успела коснуться его? И ведь Эдуард Баблоян отнюдь не считает себя жуликом, так же как и Околыч. Они просто считают себя умнее других, которые вкалывают на предприятии за зарплату и не понимают, что вокруг такие удивительные возможности делать деньги… Возможности! Откуда они появились, кто дал им зеленую улицу?..

— Знаешь, как я первый раз еще студентом заработал на мотоцикл «Ява»? — вдруг разоткровенничался Баблоян. — Я учился уже на третьем курсе. Тогда уже были огромные очереди на автомашины, например старая «Волга-21», отмахавшая по дорогам сто тысяч километров, на рынке стоила десять — двенадцать тысяч рублей… Потолкался я у Апраксина двора с недельку, понаблюдал за торговлей и смекнул: если пошевелить мозгами, то завтра же «Ява», как говорится, будет у меня в кармане… И пошевелил! Вижу, подъехал к ряду машин интеллигентный человек, явно не в курсе всех торговых дел, подхожу к нему, спрашиваю, сколько хочет за «Волгу». Он говорит, его приятель недавно продал за девять, ну и он столько бы хотел… Машина в авариях не была, содержалась в теплом гараже. Я и сам вижу, что «Волга» в порядке. Хорошо, говорю, завтра все провернем, а сейчас поезжайте в гараж и ждите меня… Ну, он дал телефон и уехал. А я еще с час потолкался среди «купцов», кстати, попался мне узбек. Толкую ему, что есть приличная «Волга», сто тысяч пробег — это для нее не километраж! — вид хоть на выставку, стоит одиннадцать «кусков»… Узбек торговаться не стал, лишь сказал, что хотел бы еще десяток ковров прикупить… Но с коврами я, конечно, не стал связываться, привез его в гараж, показал «Волгу». Проехал мой купец на ней — машина в порядке… А еще до этого я позвонил хозяину и сказал, что плачу за «Волгу» десять тысяч, только к нему просьба: ни во что не вмешиваться, все предоставить мне, мол, беру не себе, а для близкого родственника… Дядечка-то, видно, лопух, он армянина от узбека не отличит… Короче говоря, провернул я всю эту операцию «Ы» за полдня. Чистоганом положил себе в карман шестьсот рублей — как раз на двухцилиндровую «Яву». Купец доволен, дядечка в восторге, что вместо девяти получил десять, ну, конечно, и я ни на кого не в обиде… Кстати, и государство не пострадало, получило свои семь процентов комиссионных… После этого я и подумал: стоит ли мне вкалывать инженером-эксплуатационником на стальных магистралях, когда можно вот так легко и изящно зарабатывать деньги? Надо жить, Андрейчик, по принципу: живи сам и давай жить другим…

— Гнусный принцип, — вырвалось у Андрея. Это же самое он слышал от Околыча.

— Придумай другой, — улыбнулся Баблоян.

— Придумаем… — заметил Андрей. Этим «придумаем» он как бы подсознательно отделил себя от таких, как Околыч, Баблоян.

— Тогда тебе надо было идти, Андрейчик, в милицию, — балагурил Эдик. — Так ведь и милиция грешит… Сам видел, как капитан увел у меня «кусок»!.. В милиции-то тоже работают люди, хотят сладко пить и кушать. Найдется такой, которого можно купить за наличные…

— Всех не купишь, — буркнул Андрей.

— А всех и не надо, — сказал Баблоян. — На всех у нас денег не хватит.

Андрей верил, что рано или поздно всему этому стяжательству придет конец. Отец много об этом писал, еще когда работал в АПН. И позже выступал со статьями в газетах и журналах, обличая мелкобуржуазную прослойку, появившуюся в нашем обществе.

Вот уже второй раз Андрей, как говорится, нос к носу сталкивается с откровенным делягой, пытается спорить с ним, но ни Околыч, ни Баблоян всерьез не воспринимают его слова. Считают его наивным, а может, и дураком… Но что он может им противопоставить? Слова? Плевать они на них хотели! Фельетон он все-таки написал и послал из Ленинграда в климовскую районную газету. Ответ был коротким: «Мы проверили ваш материал, факты не подтвердились…» Тогда Андрей послал фельетон в «Известия», оттуда сообщили, что материал не представляет для них интереса…

Конечно, по сравнению с крупными расхитителями и валютчиками Околыч — мелочь, он и сам себя так называл. В Ленинграде состоялось несколько открытых судебных процессов над спекулянтами и скупщиками произведений искусства, которые они переправляли за рубеж. По телевидению показывали судебный процесс над целой группой валютных воротил и махинаторов. Жулики заворачивали сотнями тысяч рублей. У одного из них в тайнике нашли на миллион рублей старинных икон, картин, изделий из бронзы, серебра и золота…

«Волга» с мигалкой остановилась у поста ГАИ, из открытого окна высунулась рука и махнула: мол, счастливого пути…

— Кончилась наша «охрана», — сказал Эдик, закуривая. — Ну а дальше, как говорится, бог не выдаст — свинья не съест! Документы хоть в лупу разглядывай — не подкопаешься. Ну а если какой формалист придерется и захочет в кузов заглянуть, ему придется тоже дать в лапу… Но это уже мелочи. Больше никто не обложит такой тяжкой данью, как этот хан в милицейской форме…

— А меня ты не боишься? — спросил Андрей. — Вдруг я заявлю, что ты везешь левый товар?

— Не шути так, Андрейчик! — скосил на него черный веселый глаз Баблоян. — От таких шуток у человека жизнь сразу на три года укорачивается…

«Почему на три? — вяло подумал Андрей, его понемногу тянуло в сон. — Что он имеет в виду? Три года отсидки?»

— Хотя ты ничем и не рискуешь, я тебе полтысчонки подкину, — продолжал Эдик. — Так что моли бога, чтобы у нас не было до самого Питера никаких неприятностей!

— Денег я от тебя не возьму, ты и так уже потерпел убыток… — сказал Андрей. — И ездить с тобой больше не буду.

— Ну и дурак, — добродушно рассмеялся Эдик. — Другой тебя и сам не возьмет в такую поездку. Я сам был студентом, знаю, как перебиваться с хлеба на квас… На первом курсе в морском порту вечерами подрабатывал, ящики таскал на своем горбу, зарабатывал на ресторан, девочек… — Он повернул круглое лицо и с интересом посмотрел на напарника: — А ты, часом, не того? Не чокнутый?

— Ну тебя к черту! — отмахнулся Андрей. — Попробую заснуть, разбуди, когда устанешь.

— Может, у тебя бабушка — миллионерша? — не мог успокоиться Эдик. — Богатое наследство тебе оставила? От таких денег отказывается! Вот это напарничек мне попался!

— Найдешь другого.

— Большой рейс — это как дальнее плавание, Андрейчик, надо ой как притереться к напарнику! И потом, не каждого возьмешь… Попадется такой, как ты… А зачем мне лишние хлопоты?..

— Я сплю, — зевнул Андрей и зажмурил глаза: хитрый Эдик, а вот напарников по себе выбирать не умеет; Андрей твердо решил про себя, что когда они вернутся в Ленинград, он обо всем расскажет на первом же производственном собрании шоферов. И еще одно: если Околыч для центральной прессы — мелочь, то, может, дельцы из Узбекистана и шоферы дальних перевозок, сотрудничающие с ними, представят интерес?..

Пусть это будет не фельетон, а статья с фамилиями и фактами. Вот только придется еще раз побывать в Андижане, чтобы узнать фамилии дельцов и этих вымогателей из милиции… Уж если появится статья, то наверняка жуликам не поздоровится! В Ленинграде есть корреспондентские пункты центральных газет, вот туда сразу по приезде и сходит Андрей…

С этоймыслью он и задремал под ровный шум мотора и мелодичный мотив популярной песни, которую негромко напевал Баблоян.

2

Вадим Федорович проснулся в своей квартире с ощущением счастья. Снился какой-то радостный светлый сон; как это обычно бывает, от него остались в памяти лишь обрывки, короткие эпизоды — кажется, он и Виолетта Соболева летели над океаном, потом приземлились на зеленом острове с кокосовыми пальмами, обезьяны бросали им сверху орехи, каждый с футбольный мяч… Он еще некоторое время лежал с закрытыми глазами на кушетке в кабинете, стараясь сохранить это довольно редкое ощущение полного, отстраненного от всего, житейского счастья, однако яркие цветные картины сна бледнели, таяли, смазывались… Он открыл глаза, немного повернул голову к высокому окну и увидел, что за незадернутой шторой идет снег. Бесшумно вдоль стекла скользили вниз крупные пушистые хлопья. А сон ему приснился летний — с жарким солнцем и синим-синим морем. Электронные часы показывали девять утра. Уже много лет он просыпался именно в это время без будильника. Правда, последние годы приходилось весной переводить часы вперед, а осенью — назад, но это не очень влияло на его установившийся режим. Сейчас он встанет, поставит на газовую плиту чайник, нальет в эмалированную миску воды и тоже поставит на огонь; пока чай не закипит и не сварится яйцо, будет делать зарядку. Форточка у него в кабинете круглые сутки открыта, поэтому на подоконнике очень быстро накапливается черная пыль. В квартире он один: Оля уже ушла в институт, Андрей — в дальней поездке на рефрижераторе.

«А что, если не делать зарядку, не готовить себе завтрак, а вот так, как Обломов, нежиться в постели и ни о чем не думать? — подумал он. — Есть же на свете люди, которые именно так поступают?»

Пружинисто вскочил, надел тапочки и отправился в большую комнату делать зарядку. Дочь предусмотрительно открыла и там форточку. Сделав зарядку, умывшись и позавтракав, Вадим Федорович, сев за письменный стой, стал заставлять себя думать о продолжении новой главы… Но в голову лезли всякие посторонние мысли: услышал, что в туалете бурчит бачок, бодро вскочил с кресла и отправился исправлять его. По пути в кабинет заметил, что возле дверцы стенного шкафа отстали обои, полез в шкафчик, достал клей «Момент» и приклеил. И снова перед ним наполовину отпечатанный на портативной машинке лист бумаги. Краем глаза заметил, что на бронзовой шкатулке с лежащим в свободной позе охотником на крышке пыль. Сходил на кухню, намочил тряпку и протер шкатулку, а заодно и все остальное, вплоть до книжных полок.

Почему так мучительно работается? Всякий раз нужно делать неимоверные усилия, чтобы дотронуться до клавиш машинки… А вот, кажется, мелькнула интересная мысль! Отпечатав два предложения, снова уперся взглядом в стену. Между двумя книжными полками ему язвительно улыбалась с портрета жена. Вернее, бывшая жена. Еще два месяца назад они числились мужем и женой, а теперь он — холостяк Ирина ушла к тому самому бородатому художнику Илье Федичеву, с которым он ее много лет назад застукал в мастерской, вернувшись из Калинина. Раньше он был чернобородый, а теперь, наверное, сивобородый… Интересно, Федичев написал этот портрет?

Вспомнился до мельчайших подробностей последний разговор с Ириной. Вадим Федорович только что вернулся в отличном настроении из Андреевки, где хорошо поработал. Андрея дома не было, надо сказать, что сын — великий непоседа! Хватается за любую работу, лишь бы не торчать в городе. Впрочем, Андрей знает, чего хочет. Он молод, ему не терпится увидеть дальние города, новых людей — набирается опыта… Оля занималась в его кабинете. Почему-то и она и Андрей в его отсутствие всегда занимались именно тут. Вадим Федорович не упрекал их за это, лишь просил не трогать его папки, записи, не переставлять книги. Дочь проворно вскочила с кресла, повисла у него на шее. От нее пахло приятными духами. Теперь все помешаны на французских духах! В помещении ли, на Невском — везде витает этот сладковатый душистый аромат…

— Папочка, ты еще на пять лет помолодел в своей Андреевке! — весело затрещала она. — Дай бог, чтобы я уродилась в тебя. Долго буду молодая и красивая…

— Куда уж больше! — улыбнулся Вадим Федорович. — Наверное, и так от кавалеров нет отбоя?

— Папа, современные люди не говорят «кавалеры»!

— Современные люди говорят: «хахали», «твой мужик»? По-моему, «кавалер» звучит куда благороднее.

Оля пошла на кухню готовить ужин — Вадим Федорович приехал на машине в восьмом часу, — и он вдруг подумал, что в доме что-то произошло. Оля не умела лгать — в ее глазах глубоко прятались то ли печаль, то ли сожаление, а может, даже жалость к нему, ее отцу. Последнее больнее всего задевало Казакова. Если тебя начинают жалеть, значит, ты слабый человек, а он себя в душе таким никогда не считал…

Пока он с аппетитом ел, дочь рассказывала про Андрея: дескать, вернулся из дальней поездки мужественный, загорелый, побыл в городе неделю, взбаламутил всю свою автотранспортную контору — кого-то там разоблачил в крупных махинациях, всю ночь писал про это в газету, а потом снова укатил с корреспондентом, кажется теперь в Молдавию…

— Ты можешь гордиться своим братом!

— Я братом горжусь, тобой, а когда же мною будут гордиться?

— Я и сейчас тобой горжусь, — серьезно заметил Вадим Федорович. — Умная, красивая, не умеющая скрывать своих чувств… Ну ладно, рассказывай, — сказал он, уплетая котлеты с картошкой. Про себя он заметил, что Оля и словом не упомянула о матери.

— Что еще рассказывать? — округлила свои подведенные светло-карие глаза дочь. — Я и так тебя новостями засыпала! Да, вспомнила: Миша Дерюгин звонил, спрашивал, когда приедешь…

— Где твоя мать? — прихлебывая крепкий чай из своей любимой большой кружки с синим цветком, равнодушно спросил он.

— Разве моя мать, — сделав упор на слове «мать», произнесла Оля, — не твоя жена?

— Не хочешь — не рассказывай, — пожал он плечами.

Не то чтобы он вдруг запереживал — они уже несколько лет не поддерживали с Ириной супружеских отношений, — просто вдруг почувствовал, что привычное течение жизни в этом доме нарушилось. Вот только к лучшему или худшему — он этого еще не знал.

— Она сама тебе все расскажет, — вздохнула дочь.

И действительно, Ирина, вернувшись в одиннадцатом часу, все ему выложила. Причем в не свойственной ей форме. Последние годы они избегали портить друг другу настроение. Держались как хорошие квартиранты, у которых все общее: квартира, дети… Пожалуй, и все. Остальное принадлежало каждому в отдельности — это свобода, независимость, работа.

Ирина Тихоновна выглядела сегодня на диво помолодевшей, правда, и косметики на ее полном круглом лице было наложено больше, чем обычно. Чувствовалось, что она стала еще тщательнее следить за собой, молодиться, даже вроде немного похудела, что явно пошло ей на пользу. Однажды вечером, столкнувшись с женой в ванной комнате, Вадим Федорович ужаснулся: на ее лице была наложена маска из сметаны и огурцов. Про такое он и не слыхивал. Не так уж часто вспоминая жену, он почему-то чаще всего мысленно видел ее в сметанно-огуречной маске с дикими вытаращенными глазами…

Оля деликатно оставила их вдвоем на кухне, даже прикрыла дверь. Ирина Тихоновна села напротив, налила в чашку чай, однако пить не стала, зато раздражающе помешивала сахар мельхиоровой ложечкой. Вадим Федорович косился, но молчал… Впрочем, скоро он забыл про эту мелочь.

— Я не хотела тебе писать в Андреевку, — начала жена, — тебе там так хорошо работается…

— Не хотела выбивать из колеи? — вставил Вадим Федорович.

— Я не знаю, может, та жизнь, которую ты ведешь, тебя и устраивает, — продолжала Ирина Тихоновна. — Мы с тобой давно не любим друг друга, стали чужими, не интересуемся делами… Ты, наверное, даже не знаешь, что я получила премию Союза художников РСФСР за рисунки к детской повести?

— Поздравляю, — сказал он. Он действительно об этом не знал.

— Я не читаю твои книги не потому, что ты плохо пишешь, просто твой голос звучит в моих ушах, раздражает…

— Спасибо за откровенность!

— Моей откровенности тебе сейчас с избытком хватит, — нервно хохотнула она. — Хватит на целый роман…

— Давай не будем задевать наши профессиональные дела, — попросил он.

— Мы с тобой вырастили детей, — в том же тоне говорила она. — Они на нас не могут быть в обиде: ни ты, ни я ничего для них не жалели… Ну а то, что они больше любят тебя, не моя вина. Как же, ты — яркая личность! Писатель!

— Я же тебя просил!

— Кто там у тебя есть, на это мне наплевать. Женишься ли ты или нет, — я думаю, что нет, — это мне тоже безразлично. Но я должна была подумать и о себе. Не оставаться же мне на старости лет соломенной вдовой? Дети — взрослые, не сегодня завтра разлетятся, обзаведутся собственными семьями. Андрей, по-моему, скоро женится. А мой бабий век недолог. Короче, милый муженек, я ухожу от тебя. Кажется, мне выпал последний шанс устроить свою жизнь… Еще немного — и будет поздно. У Федичева год назад умерла жена, недавно он сделал мне предложение. Ну, кто такой Федичев, надеюсь, тебе не надо говорить?

— У него борода синяя? — поинтересовался Казаков.

— Синяя? О чем ты? — непонимающе уставилась на него Ирина Тихоновна. На миг лицо ее стало растерянным. — Ты вечно шутишь! Если бы ты знал, как я ненавижу твои дурацкие шуточки!

— На роман это не потянет, даже на захудалую повесть, разве что на коротенький рассказ, — сказал Вадим Федорович, ругнув себя за то, что и сам коснулся своей профессиональной темы.

— С Андреем и Олей я уже переговорила: они остаются с тобой. В квартире я не нуждаюсь, у Федичева — прекрасная жилплощадь, у него и у меня — мастерские, так что твои квартирные интересы ничуть не пострадают… Впрочем, ты почти и не живешь в городе. О разводе я уже позаботилась: тебе нужно только подписать заявление. Надеюсь, ты не станешь чинить никаких препятствий?

— Я могу лишь поблагодарить тебя за активность и бурную деятельность, — помолчав, серьезно ответил он. — Не ты — я так бы до скончания века и жил между небом и землей.

— Это твое привычное состояние, — не удержалась и подковырнула Ирина Тихоновна. Она достала из сумочки сигареты в красивой красной коробке, цилиндрическую электронную зажигалку и закурила.

— Вроде бы ты раньше не курила? — удивился он, отводя руками дым от лица. Он сам не курил и не любил, когда рядом дымили другие.

Глаза Ирины Тихоновны вдруг повлажнели, нижняя губа мелко задрожала, но она справилась с собой и сквозь слезы ослепительно улыбнулась. Ее улыбку тоже показалась ему новой, незнакомой. Так натренированно улыбаются кинозвезды с экрана. Черт возьми; действительно, он помнил Ирину прежней, мягкой, уступчивой, скромной, а сейчас перед ним сидела решительная, напористая женщина, которая за свое бабье счастье готова глотку перегрызть! Когда все это пришло к ней? И от кого? Уж не от Федичева ли? Тогда они воистину достойная пара! Так круто повернуть свою судьбу может только человек с сильной волей. Помнится, когда он уезжал в Андреевку, Ирина заботливо сложила ему в сумку выглаженные рубашки, приготовила в дорогу еду, даже проводила до машины…

— Знаешь, что тебя ждет в будущем? — спокойно сказала она, выпуская голубой дым немного в сторону.

— Ко всему прочему ты еще стала и гадалкой? — усмехнулся он.

— Одиночество. Быть тебе до конца своей жизни одиноким бирюком, — безжалостно заявила она. — Тебе не нужна семья, дом, забота — ты все умеешь сам.

— Разве это плохо?

— Я ведь помню, каким ты был, когда мы познакомились у Вики Савицкой на даче: веселым, остроумным, компанейским… А потом твои романы, повести высосали тебя без остатка. Ты превратился в машину для написания книг. Я знаю, что твои книги нравятся людям, за ними гоняются, — наверное, тебе это льстит, — но ведь о тебе не пишут в газетах-журналах, у нас дома не было ни одного критика-литературоведа, кроме Ушкова… О тех, кто начинал вместе с тобой, уже книги написаны, лауреатами стали, а вокруг тебя заговор молчания. Ты почти не встречаешься с писателями, артистами, кинорежиссерами, а ведь многое решается при личном общении, за столом, в кругу друзей, а у тебя и друзей-то почти нет… Не делай такие глаза, есть у тебя один друг… замминистра! А что он сделал для тебя? Помог выпустить в Москве книгу в подарочном издании? Или несколько томов избранного? Как же, вы с ним на эту тему даже не разговариваете! Вы выше житейских благ, вас волнуют лишь проблемы мироздания… Ты, как волк в лесу, сидишь в своей Андреевке и пишешь, пишешь…

— Может, ты и права, — вздохнул он, удивляясь ее красноречию. Давно не слышал он от Ирины таких длинных речей.

— Права, дорогой, ой как права! Не умеешь ты жить. Ну и чего ты в конце концов добьешься? Умрешь, а потомки тебя прославят? Но другие-то, кто поумнее тебя, хотят красиво и богато жить сейчас, их мало волнует то, что будет потом…

— Потом для них ничего не будет, — прервал ее, задетый за живое, Вадим Федорович. — Всегда так было, есть и будет: одни живут сегодняшним днем, обжираются у своих кормушек, мнят себя классиками, а на поверку оказываются ничем, пустым местом. А другие сами себе творят памятник. И потомки будут как раз познавать нашу эпоху по их книгам, а не по конъюнктурным однодневкам раздутых мыльных пузырей!

— Нельзя быть таким гордым и самонадеянным, — вдруг сникла Ирина Тихоновна и тонкими пальцами с розовыми ногтями смяла длинный мундштук сигареты. — Все, Вадим, летит мимо тебя, а ты уже этого и не замечаешь…

— Я замечаю все, — резко сказал он. — Иначе грош цена была бы мне как писателю! Но я не хочу уподобляться телевизионным кликушам, никогда не унижусь до того, чтобы кому-то угождать, кланяться и ждать за это, как некрасовские крестьяне у парадного подъезда, милостей от барина…

— Что это на меня нашло? — кисло улыбнулась Ирина Тихоновна и даже провела ладонью по лбу. — Я учу, как жить, великого знатока нашей современной жизни! Непризнанного классика!

— Что еще ты хотела мне сказать? — холодно спросил Казаков. Ему надоело это бесполезное препирательство. И он тоже удивлялся: чего это на нее сегодня нашло?

— Ты не возражаешь, если я завтра увезу отсюда стереосистему «Сони»? — отводя глаза в сторону, спросила она. — У тебя все-таки остается машина.

— Бери из дома все, что хочешь, — равнодушно заметил он. Ему вдруг стало скучно; если до сей поры ее слова не то чтобы его больно ранили, но, по крайней мере, задевали за живое, то сейчас все скользило мимо.

— Оля будет против, но ты, пожалуйста, скажи ей, что с первого же гонорара купишь другую, более современную… Сейчас в моде такие переносные комбайны.

— Скажу…

— И еще одно… — Ирина Тихоновна замялась. — Ты не дашь мне четыре тысячи? Мы с Ильей решили поменять его «Москвич» на последнюю модель «Жигулей»? «Семерка», что ли? Ну, знаешь, такие, с пластмассовым бампером?

— Не знаю… Деньги я смогу тебе дать лишь после Нового года.

— Ну вот и все, — сказала она с явным облегчением. — Хорошо, что мы понимаем друг друга с полуслова… Я думаю, мы сможем остаться хорошими друзьями…

— Я так не думаю, — резко ответил он.

Она повертела пачку сигарет в руках, хотела закурить, но, взглянув на Вадима Федоровича, снова убрала ее в сумочку. Чай она так и не выпила, молча смотрела в окно, за которым колыхалась осенняя ленинградская ночь с тусклыми огнями за Фонтанкой. И он вдруг как бы по-новому увидел свою бывшую жену: женственность еще сохранилась в ее фигуре, осанке, но лицо приобрело новые, жесткие черты. Уголки губ опустились, отчего выражение круглого лица сделалось усталым, недовольным, в глазах появился не свойственный ей раньше холодный блеск. Былая женственная мягкость, которая больше всего привлекала Казакова в жене, уступила место мужскому волевому началу. Вспоминая Илью Федичева, стоявшего полураздетым, с подсвечником в руке на подоконнике в мастерской на Литейном, его отвислую безвольную нижнюю губу, женственную округлость расплывшейся фигуры, Вадим Федорович подумал, что в новой, по-видимому Ириной созданной, семье главой будет она сама. Это для Казакова был самый ненавистный тип семьи: глупая активная жена и муж-подкаблучник, смотрящий ей в рот…

— Ты сам понимаешь, оставаться мне здесь неудобно… — поднимаясь с желтой деревянной табуретки, сказала Ирина Тихоновна.

— Как будто я тебя задерживаю…

Скрипнула дверь, и показалась растрепанная светловолосая голова дочери.

— Милые родители, — пропела она, — а как нас, своих бедных деток, будете делить?

— Вы с Андреем уже выбрали, с кем вам быть, — сухо сказала Ирина Тихоновна.

— Для Андрея это будет такой удар! — притворно закатила вверх глаза Оля. — Он не поверил, что ты на это всерьез решилась…

— Не придуривайся! — грубо заметила мать. — И тебе и Андрею наплевать на меня.

— Зачем ты так, мама? — укоризненно посмотрела на нее Оля. — Мы тебя тоже любим…

— Тоже… — покачала головой Ирина Тихоновна.

— А этот твой толстячок… Федичев не будет нас с Андрюшей обижать, если мы приедем к вам в гости? — детским голоском спросила Оля. Вадим Федорович с трудом сдержался, чтобы не прыснуть: очень уж у нее была при этом уморительная рожица.

— Чуть не забыла, — метнув на нее сердитый взгляд, вспомнила Ирина Тихоновна и полезла в кожаную сумочку. — Вот, подпиши заявление. И еще вот эту бумагу…

Вадим Федорович пошел в кабинет и, не читая, — он даже очки не надел, — подмахнул оба отпечатанных на машинке листка.

Ирина Тихоновна аккуратно сложила их, спрятала в сумочку, потом повернулась к дочери:

— Ты думаешь, я была счастлива с твоим отцом? Это вам нравилось, что он не влезает в ваши ребячьи дела, а каково было мне? Он и моими делами никогда не интересовался…

— Папа очень много работает… — вставила дочь.

— Я хочу хотя бы чуточку обыкновенного бабьего счастья, — продолжала Ирина Тихоновна. — И не вам меня осуждать за это… — Она все-таки не выдержала и заплакала.

Оля подошла к матери, достала из кармана ситцевого халатика платок, протянула ей.

— Мама, будь счастлива, — совсем другим, проникновенным голосом произнесла дочь.

Ирина Тихоновна привлекла ее к себе и еще сильнее зарыдала. Оля молча гладила мать по пепельным волосам, вытирала тыльной стороной ладони слезы на ее щеках.

— Боже, сейчас вся краска потечет! — спохватилась Ирина Тихоновна и, отстранив дочь, принялась в прихожей у овального зеркала приводить себя в порядок.

Вадим Федорович ушел в свой кабинет и осторожно притворил за собой дверь…

Вот так, без скандала и трагедии, окончательно ушла из его жизни Ирина Тихоновна Головина…

А за окном падал и падал крупный снег, уже не видно улицы, домов, деревьев — сплошная мохнатая шевелящаяся белая масса. И такое ощущение, будто ты один в этом белом мире. В этом медленном снежном падении растаяли герои романа, движение хлопьев приковало к себе все его внимание. Неумолимое упорядоченное движение. Так, наверное, двигались на завоевание мира полчища Александра Македонского, так катились на Русь татаро-монгольские орды. Одна снежинка сама по себе — ничто, а когда их несчетное множество — это лавина, способная покрыть собой все окрест…

* * *
Будто издалека донесся телефонный звонок. В городе долго один на один с собой и природой не останешься… Это в Андреевке нет телефона, всегда можно пойти в лес и окунуться в одиночество… Одинокий волк… Так назвала его бывшая жена. А известно ли ей, что одиночество просто иногда необходимо ему? Книги рождаются, когда ты один. А более высокой задачи в своей жизни, чем писать книги, Казаков не видел. Отними у него талант, и он просто станет никем. Не нужным людям и самому себе…

Длинные назойливые гудки, он насчитал их больше десяти, — так настойчиво мог звонить лишь один человек… Хотя и не хотелось снимать трубку, Вадим Федорович все-таки со вздохом снял ее. Как он и предполагал, это был Николай Петрович Ушков.

— Долго же ты спишь, дружище! — бодро, с веселыми нотками в голосе, заговорил старый приятель. — Ты выгляни в окно — что творится! Есть у нас белые ночи, а теперь — белое утро!

Вадим Федорович подумал, что Ушков к природе равнодушен, чего это он разошелся: белая ночь, белое утро! И тут Николай Петрович сообщил, что в январском номере московского журнала появилась большая статья Николая Лукова, в которой он, делая обзор современной литературы, гневно обрушился на творчество Вадима Казакова… Непонятно только, почему он не «лягнул» последний роман, вышедший в прошлом году, а раздраконил две книги, вышедшие пятнадцать лет назад.

— Ты, старина, не расстраивайся, — рокочущим баритоном говорил в трубку Ушков. — Статья серая, как и сам автор, бездоказательная. Вначале он взахлеб хвалит именитых, причем вопреки здравому смыслу за их последние слабые произведения, пресмыкается перед литературными авторитетами, ну а в середине — надо же показать свою смелость! — пытается вымазать в дерьме тебя… Вообще-то статья подлая, за такие публикации бьют по морде. Приводит, глупец, отрывки из твоих романов, так они настолько ярче и образнее его статьи, что бьют самого автора наповал… Думаю, что если кто прочтет эту писанину, а я глубоко сомневаюсь, что Луков для кого-либо представляет интерес, то это только прибавит тебе популярности…

— Ты же прочел, — вставил Казаков.

— Я все читаю, — весомо заметил Николай Петрович. — Такая уж моя профессия.

Журнал вышел два месяца назад, а Вадим Федорович впервые услышал о статье Лукова. По видимому, Ушков прав, подобную критику почти никто не читает. Настроение ему, конечно, испортили, но особенной тревоги он не ощутил. Он попытался вспомнить Лукова, с которым однажды повстречался в Ялте, но, кроме розовой плеши и жирных щечек, ничего не вырисовывалось. Кажется, он тогда грозился, что Казаков о нем еще услышит… Вот и услышал! Надо бы статью прочесть, но журнал столь непопулярный в стране, что его вряд ли кто из знакомых выписывает. Ушков прочел статью на работе, в читальном зале.

Николай Петрович заговорил о другом, спросил про Андрея — он читал в молодежном журнале его рассказ… Главное, что сын не подражает отцу.

— Не боишься, что отрок окажется талантливее тебя? — ехидно спросил он.

— Гораздо обиднее, когда говорят, что отец — бездарь, а сын еще хуже, — ответил Вадим Федорович.

Он читал рассказы сына и убедился, что парень действительно талантлив. У него вырабатывается свой стиль, свое поколение он знает лучше Казакова, чувствует его и наверняка будет близок и понятен молодежи. Пока в его прозе много вычурности, если так можно сказать, пижонства, но все это болезнь роста. Нет никаких сомнений, что Андрей скоро найдет себя, как нашел свою тему.

— Я шучу, старина, — говорил Николай Петрович. — Был Дюма-отец, был Дюма-сын…

Повесив трубку, Вадим Федорович задумался о судьбе писателя в наше время. Двадцать пять лет он работает в литературе, издал двадцать оригинальных книг, и вот нашелся злобный хорек, который взял и публично заявил, что ты не писатель. Ладно, ему не нравятся книги Казакова, но ведь кто-то предоставил ему место в журнале, значит, кто-то согласен с ним в оценке писателя? А читатель? Читатель, который разыскивает книги Казакова, что он значит для критика? Читатель, конечно, не прочтет эту статейку, да и не его дело отвечать критику, но почему же Николай Петрович, высмеяв статью, не сказал, что даст достойную отповедь Лукову? И другой не даст. Выходит, писателю нужно самому защищаться? В бытность свою журналистом Вадим Федорович побывал в некоторых научно-исследовательских институтах, дотошно вникал в их сущность и сделал для себя удивительное открытие: есть институты, которые десятилетиями работают в убыток государству. Разрабатывают никому не нужные проблемы, расширяют штаты, научные сотрудники защищают кандидатские и докторские диссертации, а пользы от них — ноль! Неискушенный человек, походив по лабораториям и познакомившись с дорогим оборудованием, подумает, что здесь по меньшей мере решаются мировые проблемы современной науки. А книга? Ее любой может взять с полки и прочесть или, полистав, отложить. Может запросто заявить, что книга — дрянь, и никто не сочтет такого человека невеждой. Судить и рядить о современной литературе может всякий. Когда-то в седой древности у греческих и римских философов считалось венцом искусства риторики одинаково красноречиво произносить речи «за» и «против». Сопровождавший Александра Македонского в его походах философ Каллисфен поплатился головой за свое риторическое искусство: Александр предложил ему на большом пиру произнести похвальную речь о македонянах, а затем царь коварно заставил философа раскритиковать тех же самых македонян, что, к возмущению последних, и сделал с блеском Каллисфен… Так и в печати, желая создать рекламу писателю, двое маститых критиков с одинаковым пылом выступают «за» и «против».

И еще одна мысль глубоко уязвила Казакова: в любой профессии человек растет снизу вверх, от рабочего до инженера, потом до директора предприятия, так же как солдат может дойти до маршала, а вот писателя, бывает, поначалу осыпают похвалами, называют явлением в литературе, чуть ли не классиком, а жизнь свою нередко кончает он в безвестности. А что может быть более жалким, чем престарелый человек, с чьей-то недоброй помощью написавший в молодости одну-единственную книжку и проживший при литературе вечной приживалкой? А сколько бездарностей сделало литературу своим ремеслом и кует деньги на закрытых рецензиях, выступлениях, поездках на декады и месячники литературы в республиках…

Вот почему Вадим Федорович очень не хотел, чтобы сын стал писателем. Литература, как настоящее искусство, вечна, но всегда вокруг нее будут тучным роем виться кусачая мошкара, осы, даже шершни, которые больнее всего жалят…

Казаков набросил на пишущую машинку чехол, встал из-за стола и подошел к окну. Снег все еще валил, но вроде бы хлопья стали меньше, а просветы между ними больше. Уже сквозь белую мглу, как на пленке, стали проявляться кроны залепленных снегом деревьев, пышные белые крыши зданий. Глядя прямо перед собой, он подумал, что двух вещей своей статьей Луков уже добился — это испортил светлое утреннее настроение и начисто отбил на сегодня охоту работать.

Перед самым обедом — Казаков сам готовил для себя и дочери — позвонил знакомый филолог, доктор наук.

— Ты читал статью Лукова? — с места в карьер начал он. — Раскритиковал две твои лучшие книги!

А потом заговорил точь-в-точь как Ушков: дескать, он читает все журналы по долгу своей службы и вот наткнулся на эту гниль… Он так и выразился — «гниль», но опять так же, как и Ушков, не выразил желания опровергнуть в печати Лукова. Впрочем, под конец разговора сказал:

— Вадим Федорович, ты, главное, не принимай близко к сердцу. Статья явно тенденциозная, это прет из каждой строчки, и потом, вряд ли кто ее до конца прочтет: очень уж скучно и бездарно написано.

Больше звонков не было, а желание прочесть статью все больше возрастало. Без всякого аппетита пообедав, Вадим Федорович оделся и вышел из дома. Снег еще падал, но здесь, на улице, он не казался сплошной стеной. Дворники широкими лопатами сгребали его с тротуаров, от Литейного проспекта к набережной Мойки медленно двигалась снегоуборочная машина. Ее растопыренные металлические руки плавно сгребали снег на транспортер. Три грузовика двигались за машиной. На подножке переднего стояла девушка в меховой шапке с длинными ушами и что-то весело говорила шоферу.

В киоске «Союзпечати» знакомая пожилая женщина — она тут работает годы — сказала, что не помнит, был журнал в продаже или нет. Она и получает-то два-три экземпляра, потому что никто его не спрашивает.

— Возьмите «Экран», — предложила женщина. — Тут в конце интересная статья о Бельмондо.

Вспомнив об увлечении дочери этим актером, Казаков взял экземпляр. С обложки на него печально смотрел артист Владислав Дворжецкий. Направляясь к следующему киоску, Вадим Федорович подумал, что странная судьба и у артистов: человека давно нет на свете, а он как ни в чем не бывало появляется на экранах, смеется, шутит, любит, страдает… Как бы проживает вторую жизнь.

Не купив журнал и в другом киоске, Казаков вдруг от души рассмеялся: ну чего он бегает по улице? Чего ищет? Почему в нем появилась неуверенность в себе? Незащищенность от суда людского? Так это даже не суд, а обыкновенная травля озлобленного неудачника. Перед глазами отчетливо всплыло жирное, толстогубое лицо Лукова. Да на этом лице было написано, что он всем завидует, лезет из кожи, чтобы заставить обратить на себя внимание…

Что-то мягкое, влажное мазнуло его по уху, ударило в плечо — с крыши сорвался ком снега. В редеющей снежной пелене проплывали автобусы, автомашины, их шины уже слизали на асфальте снег, лишь по краям вспучились белые холмики. Казаков взглянул на часы: через три часа прилетает из Минеральных Вод Виолетта Соболева. Она по-прежнему обслуживает южные линии. Луков, статья в журнале — все это ненастоящее, преходящее и исчезающее, а вот Виолетта — это сама жизнь. Ирина назвала его «одиноким волком»… Но пока у него есть Соболева, он не одинок. Даже когда ее нет рядом, он постоянно ощущает ее присутствие. О чем бы ни думал, Виолетта всегда рядом. И ее незримое присутствие не мешает работать, наоборот, вселяет в него спокойствие, уверенность в себе. А это постоянное ожидание встречи? Пожалуй, даже хорошо, что они так часто расстаются, не успевают надоесть друг другу…

Во дворе ребятишки лепили снежную бабу. На широкое туловище прилаживали маленькую голову. Голова то кособочилась, то запрокидывалась назад. Вадим Федорович подошел к ним, прокатил ком по снежной целине, отчего он сразу стал в два раза больше, и крепко насадил на туловище.

— Дяденька, приделайте снеговику нос, — попросила розовощекая девчушка в короткой белой шубке. — Нам не достать.

— Какой нос — длинный или короткий? — серьезно спросил он.

— Длинный, длинный! — хором закричали ребятишки.

Он встал на спинку скамьи и, дотянувшись, отломил от старой липы сухой сук. Тот как нельзя впору пришелся снеговику. Пришлось сделать и глаза, вставив два кусочка черной коры. Отойдя назад, полюбовался на дело рук своих и остался доволен. У парадной еще раз оглянулся и, немало озадачив ребятишек, громко рассмеялся: снеговик вдруг разительно напомнил ему плешивого Лукова…

3

Поздно вечером в квартире Лукова пронзительно зазвонил телефон — так могла звонить только междугородная. Трубку подняла жена: Луков чистил на ночь зубы в ванной.

— Тебя из Волгограда, — позвала жена. — Приятный женский голос…

— Кто бы это мог быть? — пробормотал Николай Евгеньевич, подходя к аппарату. На подбородке белело пятнышко от зубной пасты.

Звонила Зина Иванова. Голос у нее действительно был приятным.

— Я только что прочла в журнале вашу статью, — говорила она. И слышимость была на удивление хорошей. Жена стояла в дверях кабинета и смотрела на него. — Мы не согласны с ней, Николай Евгеньевич!

— Кто это мы?

— В институте была читательская конференция по книгам Вадима Казакова, выступали студенты, аспиранты, преподаватели — и все хвалили их… И вдруг такая статья!

— Вы уж простите меня, что не погладил его по головке… — добродушно заметил Луков.

Он уже и думать больше не хотел о Казакове. Ему приятнее было вспоминать телефонный разговор с Леонидом Ефимовичем, который одобрительно отозвался о статье и сообщил, что уже кое с кем переговорил насчет приема Лукова в Союз писателей…

— Я всю ночь писала отчет об этой конференции… — звенел в трубке голос Зиночки. — Один экземпляр — в нашу газету, а другой вам пошлю, ладно?

— Присылайте, — усмехнулся Николай Евгеньевич, а про себя подумал: «И охота ей такой ерундой заниматься?» — Да, а зачем она мне… ваша… корреспонденция?

— Мы ведь не согласны с вами!

— И ты думаешь, твоя статья заставит меня изменить мнение о Казакове?

— Там будет много подписей…

Повесив трубку, он проворчал:

— Дура! — Но, увидев, как дрогнули губы жены, небрежно бросил: — Да не тебе я… Провинциальная глупышка позвонила, видите ли, ей не понравилась моя статья…

— Про Вадима Казакова? — уточнила жена. Она все статьи мужа читала. — Я тоже от кого-то слышала…

— Что ты слышала? — вскинулся он. — Надоел мне этот Казаков и разговоры о нем!

— Мало ли что люди болтают…

— Я не хочу о нем говорить! — повысил голос Луков.

Жена надулась и ушла, а он долго еще сидел в кабинете и смотрел в окно на сверкающую переливчатыми огнями ночную Москву… Его шеф в институте вчера сказал, что он не разделяет мнения Лукова о Казакове, и очень лестно отозвался о ленинградце. А шеф — членкор! Заведующая отделом критики журнала тоже позвонила и сообщила, что пришло несколько писем от читателей, которые не согласны с оценкой творчества Казакова…

Но были люди, которые хвалили его статью… Вот их мнение много значило для Николая Евгеньевича! Эти люди поддержат его, помогут вступить в Союз писателей. Чем же все-таки насолил им Казаков?..

И все-таки что-то терзало Лукова. Может, звонок этой девчонки из Волгограда? Или неодобрение шефа?..

Луков достал из ящика письменного стола трубку, марочный табак в красивой круглой коробке, набил ее и закурил. Вообще-то он не курил, так, изредка в гостях баловался, а трубка и табак остались из прошлого… Он подражал руководителю своей научной работы, который курил трубку и имел к ней разные хитроумные приспособления для набивки табака и чистки от никотина. Защитившись, он сразу перестал курить трубку: от кого-то услышал, что немудрено приобрести рак губы или языка… Дым щекотал ноздри, Николай Евгеньевич старался не вдыхать его в себя. Видно, запах быстро распространился по квартире, потому что скоро в кабинет снова заглянула жена и ахнула:

— Коля, ты с ума сошел! Прекрати сейчас же дымить! У тебя совсем недавно был бронхит. Забыл, как я тебя отпаивала горячим молоком с содой?

— Подумать только, звонит домой и выговаривает… — не мог успокоиться Николай Евгеньевич.

— Кто она? — осторожно спросила жена.

— Ничтожество, — отмахнулся он. — Была в Ялте, где я вел семинар начинающих писателей.

— Понятно…

— Что тебе понятно? — отмахнулся он. — Сколько я провел этих самых семинаров…

— Но никто из студентов не звонит тебе так поздно… — ввернула жена. — И откуда ей известен наш телефон?

— Послушай, я устал, а мне еще надо немного поработать, — сказал он, кивнув на пухлую рукопись книги о Вячеславе Шубине. — Откуда я знаю, чего этой дурочке — я уж не помню, кто это, — взбрело звонить мне по поводу статьи о Казакове? Видно, его ярая почитательница, раз наговорила мне столько гадостей…

— Не задерживайся долго, — заботливо сказала жена. — Потом не уснешь.

Монография о Шубине уже стояла в плане московского издательства, летом уйдет в производство. Вячеслав Ильич Шубин завалил его разными материалами о себе и вообще проявлял большую заботу о книге. Пробил ее в издательский план на ближайший год. Шубин посоветовал подавать документы в приемную комиссию, он уже кое с кем переговорил, так что к осени его заявление разберут, он, Шубин, не сомневается, что Лукова примут к Новому году в Союз писателей…

Познакомившись с творчеством Шубина, Луков пришел к выводу, что тот довольно слабый писатель, в своих книгах он повторяется, более-менее ничего у него обстоит дело с рассказами, повести слабые, а до романа ему вообще не подняться. И тем не менее Николай Евгеньевич поставил на верную лошадку. Во первых, книга выходит без всяких хлопот — уже и рецензенты подобраны, — во-вторых, Шубин в благодарность за монографию обеспечивает стопроцентное прохождение Лукова через приемную комиссию. И с секретарями правления — последней инстанцией — у Шубина самые наилучшие отношения. Так что, как говорится, дело в шляпе…

Эти мысли немного развеяли дурное настроение, возникшее после разговора с Зиной Ивановой из Волгограда… Немного беспокоило отношение самого Казакова к критике. Обычно после таких нападок — а Луков не жалел желчи — писатель обращался в «Литературку» или другой печатный орган с опровержением на несправедливую критику, бывает, кто-то вступается за него, естественно, если он попросит… Казаков же упорно молчит, никуда не пишет, не жалуется… По крайней мере, он, Николай Евгеньевич, об этом ни от кого не слышал.

Пожалуй, это его единственная статья, которая привлекла хоть чье-то внимание, — остальные не вызывали никаких разговоров, тем более споров. Значит, все-таки он правильно рассчитал свой удар: имя Казакова привлечет внимание литературной общественности и к его имени…

Трубка давно погасла. Все меньше становилось огней и за окном. Москва завалена снегом, в этом году настоящая зима с морозами и вьюгами… Шубин приглашал на выходные к себе на дачу в Переделкино, Николай Евгеньевич там бывал, даже парился в русской бане, что построена на участке Вячеслава Ильича. Шубин сейчас, как никогда, ласков с Луковым, готов его на руках носить. Все, что о нем пишет Николай Евгеньевич, ему нравится… Еще бы, кто другой взялся бы за такую неблагодарную работу?..

Николай Евгеньевич самодовольно усмехнулся и убрал трубку и табак в средний ящик письменного стола. По пути в спальню остановился перед зеркалом в прихожей, внимательно посмотрел на себя: еще ничего, вот только плешь растет и ничем ее не остановишь, а у этого бездаря Шубина дурной волос прет даже из ушей… Почему такая несправедливость? Николай Евгеньевич лелеял мечту, что лишь вступит в Союз писателей, сразу уйдет с надоевшей, никчемной работы, которая только время отнимает, а ничего не дает. Впрочем, в институте можно и остаться: две лекции в неделю его не обременят, а видимость, что он, Луков, еще и служит, только сыграет ему на руку. Вот тогда он покажет, кто такой Николай Луков! Все сетуют, что мало пишут о современных писателях, так вот он и будет им судьей! Одного — убивать, другого — миловать…

— Коля, ты уже идешь? — спросила жена, отрываясь от книги и приподнимая голову от подушки. На ночь она всегда читала.

— Я, наверное, в пятницу на выходные съезжу к Шубину в Переделкино, — раздеваясь и зевая, сообщил Николай Евгеньевич. Жену он с собой к писателю ни разу не брал.

— Ты знаешь, твоего Шубина невозможно читать — я сразу засыпаю, — сказала жена. — Предложения длинные, а мыслей нет…

— Тоже мне ценительница… — зевнул Николай Евгеньевич.

Укладываясь рядом, он бросил рассеянный взгляд на обложку книги, которую читала жена, и обомлел: это был роман Вадима Казакова, который он взял в библиотеке.

— И охота тебе читать эту муть? — вырвалось у него. Решительно отобрал книгу и швырнул на ковер. Отвернувшись к стене, натянул на голову одеяло.

— А ты знаешь, Коля, Вадим Казаков неплохо пишет, — сказала жена, выключая торшер. — Не чета твоему Шубину.

4

По-видимому, они заметили ее еще в фойе кинотеатра «Художественный» на Невском. Оля Казакова пришла за полчаса. В фойе была выставка молодых художников. Оля обнаружила среди других работ две картины Пети Викторова: «Экспедиция Беринга» и «Охота на кита». Романтические картины Викторова заметно выделялись своим мастерством среди других полотен, написанных в модернистской манере. Оля еще раз порадовалась за друга Андрея. Все детали тщательно выписаны, ощущается романтика севера, любовь к его суровой природе. А если и есть некоторая условность, особенно в картине «Охота на кита», то это лишь усиливает романтичность обстановки. И киты великолепны, а от могилы полярника будто бы исходит северное сияние.

Оля так увлеклась рассматриванием картин, что не услышала звонка. И лишь когда зрители потянулись в зал, вспомнила, зачем она здесь. Нужно будет позвонить Пете и поздравить с успехом. Он подолгу пропадал на своем любимом севере, всякий раз привозил оттуда десятки новых картин. Мог работать на лютом морозе, в темную полярную ночь, освещаемую лишь северным сиянием. Викторов был ни на кого не похож. Поначалу Оле показалось, что в его письме чувствуется некоторое влияние Рокуэлла Кента, но позже это прошло. Наверное, просто киты и ледяные торосы вызвали у нее это ощущение.

Фильм Оле не понравился, обыкновенная сентиментальная история о двух влюбленных. Говорят друг с другом, как на дипломатическом приеме; корчат из себя этаких незаурядных, а все кончается свадьбой… А вот Асе Цветковой картина понравилась, говорит, два раза смотрела. Как тут было не пойти?..

Выбравшись с толпой зрителей из подворотни на Невский, — в Ленинграде во многих кинотеатрах заходишь в зал с центральной улицы, а выбираешься какими-то темными дворами в узкий переулок, о существовании которого и не подозревал, — Оля не стала дожидаться автобуса и пошла домой по улице Маяковского. Было около двенадцати ночи. Снег белел на обочинах, на крышах зданий, а проезжая часть и тротуар были чистыми. Уличные фонари горели вполнакала, от домов и деревьев в скверах падали на асфальт густые тени. Из амбразур подвальных помещений серыми призраками выходили бездомные кошки, но, увидев людей, снова ныряли в черные проемы. Впрочем, людей в этот час на улице было немного. Выплеснувшаяся из «Художественного» толпа зрителей как-то быстро рассосалась. Не доходя до улицы Жуковского, Оля услышала позади шаги. Обернулась и увидела трех парней в капроновых куртках и одинаковых шерстяных шапочках, которые называют «петушками». А впереди, с сумкой через плечо, шагал высокий парень в пушистой шапке и коротком «пуховике» с круглым воротником. Эти стеганые заграничные куртки на гагачьем пуху были очень модными. Издали казалось, что куртка тяжелая, будто выложена из кирпичей, а на самом деле была легкой, как пушинка. Кстати, у Пети Викторова тоже была такая. Оля еще обратила внимание, что ноги у парня длинные, как циркули. Шагов парня не слышно было. Скоро она забыла про него: шаги сзади стали чаще, она уже слышала дыхание парней. Нет, она не испугалась — и раньше к ней приставали на улице не только в вечернее время, но и днем.

— Девушка, куда вы так торопитесь? —послышался хрипловатый голос.

Умнее никто из этих «приставал» ничего еще не придумал. «Девушка, куда вы торопитесь? Девушка, не страшно вам, такой красивой, одной ходить по улице?..»

Она не сочла нужным даже отвечать на эту банальность. И вдруг почувствовала, как кто-то крепко ухватил ее за плечо и резко развернул к себе. Она была в своем любимом кожаном пальто, высоких мягких сапогах и круглой шерстяной шапочке с помпоном. В руке маленькая замшевая сумочка. Встретившись глазами с парнем в капроновой куртке, она поняла, что эти «приставалы» совсем иного рода, чем те, с которыми довольно часто имела дело. Парень нагло ухмылялся и не отпускал. У него были близко посаженные глаза и выдающийся вперед подбородок. В верхнем ряду зубов — черная щербинка. Лица остальных двух парней, окруживших ее, почему-то не запомнились. Все они слились в одну большую ухмыляющуюся наглую рожу, дышащую перегаром.

— Отпустите меня сейчас же! — не узнавая своего голоса, сказала она. Нет, тогда она еще по-настоящему не испугалась, думала, что все сейчас закончится дурацкими шуточками и она, отчитав их как полагается, пойдет дальше.

— Нам как раз не хватало такой смазливой цыпочки, — произнес тот, со щербинкой, и вдруг, приблизив к ней лицо, прошипел: — Будешь, курва, орать — ножа схлопочешь! Понятно?!

Они стали подталкивать ее к темной арке, возле которой остановили. Со стороны Невского вспыхнули фары машины и сразу же погасли. Мимо промчалось такси с зеленым огоньком. Как назло, никого на улице не видно. Прямо перед глазами маячила на белом фоне нарисованная синим посылка. Окно почтового отделения тускло светилось. Наверное, она все-таки изо всей мочи закричала, когда переступила черную тень, отделяющую арку от тротуара, потому что чья-то грубая рука с запахом вареной колбасы зажала ей рот. Этот отчаянный крик и услышал парень с ногами-циркулями…

— Там направо столярка, — проговорил тащивший ее в темноту парень. — Стукни чем-нибудь по замку, и он отскочит…

Они втащили ее в каменный двор, окруженный высокими стенами без окон, краем глаза она заметила над головой медленно ползущий по желтой стене, маленький, едва освещенный лифт. Будто кто-то прямо в небо возносился. Она стала изо всех сил вырываться, тогда другой парень сгреб ее в охапку и поднял в воздух. И вдруг что-то произошло: руки парня разжались, и она шмякнулась на истоптанный снег, а вокруг слышались сдавленные крики, ругань, утробные вздохи, глухие удары. Кто-то над ней грязно выматерился, затем послышался удаляющийся топот. Лежа на снегу, она видела, как неподалеку поднимались со снега двое, скоро они исчезли из ее поля зрения.

— Вы не ушиблись? — услышала она спокойный голос.

В следующую секунду сильная рука подняла ее с земли и осторожно поставила на ноги. Это был тот самый парень в «пуховике», только шапки не было на его голове. Русые волосы спустились на лоб. Оле пришлось задрать голову, чтобы увидеть его лицо.

— У вас шапку украли, — растерянно произнесла она первые пришедшие на ум слова.

— И верно, — пощупав длинной рукой голову, сказал парень, однако в его голосе не было большого сожаления. — А я и не заметил.

— Боже, меня всю колотит, — вдруг всхлипнула она. Только сейчас пришел настоящий страх, даже ноги ослабели, и она невольно ухватилась за руку высокого парня. — Какие она мерзкие, и все на одно лицо… Бр-р! — Ее передернуло от отвращения.

— Грабители или… — посмотрев на нее, произнес парень.

— Ограбили они вас, — сквозь слезы улыбнулась Оля. — А меня до смерти напугали.

— Надо было хотя бы одного обездвижить… — вырвалось у парня.

— Как это… обездвижить? — переспросила девушка.

— Тут темно, я боялся, что не рассчитаю и… — Парень рассмеялся. — Сдали бы его в милицию, там он назвал бы своих дружков, да и шапку бы мне вернули… — Он снова внимательно посмотрел на девушку: — По-моему, я где-то вас видел.

— Все так говорят…

— Но я действительно вас где-то видел, — упорствовал он. — Я редко ошибаюсь.

Оля обошла замкнутый каменный двор, но шапки нигде не было. Они вышли на улицу, ветер растрепал парню волосы, защелкал кожаными полами Олиного пальто. Улица была пустынна, вроде бы фонари стали светить еще слабее. Фасады многоэтажных зданий напоминали шахматные доски — черные и желтые квадраты. В одном окне свет, в другом — темень.

— По-моему, милиция на улице Чехова, — вспомнила Оля.

— После драки кулаками не машут, — усмехнулся парень.

— А как же ваша шапка?

— Вы думаете, милиция будет искать ее? — Парень улыбнулся. Улыбка у него приятная, белозубая. — Черт с ней! Это у меня уже третья шапка, которую я теряю…

— И все при таких обстоятельствах?

— При разных… — уклончиво ответил он.

Она еще дрожала, все случившееся начинало ей казаться сценой из только что увиденного фильма — там тоже два подонка напали на девушку, только выручил ее знакомый парень, с которым она поссорилась…

— Я все еще не могу во все это поверить, — поежилась Оля. — Будто это случилось не со мной…

— Наверное, надо познакомиться? — улыбнулся он. — Меня зовут Глеб. Глеб Иванович Андреев.

Оля тоже назвалась, но руку протянуть не догадалась. Он тоже не сделал такой попытки.

— Вспомнил, где я вас видел, — сказал Глеб. — Вы играете в теннис.

— Красивый вид спорта… Только я даже ракетку в руках не держала.

— И все-таки я вас где-то видел, — настаивал он.

«Надо же какой настырный!» — подумала девушка. Однако чувство благодарности к нему вытеснило эту промелькнувшую мысль.

— Такое со мной впервые, — сказала она. — Сначала я даже не очень испугалась, думала, они просто так… Я громко закричала?

— Я думал, кого-то режут, — улыбнулся Глеб.

— А с вами подобного не случалось?

— Со мной? — произнес он удивленно. — Да нет… ко мне почему-то не пристают.

Они шагали рядом по пустынному тротуару. Пересекли улицу Некрасова, затем Салтыкова-Щедрина. Здесь было оживленно, по-видимому, в Доме офицеров закончилось какое-то мероприятие: от здания отъезжали черные «волги» и «газики», шли военные, моряки, девушки.

Оля сбоку рассматривала Андреева. Высокий, почти такой же, как ее брат. И очевидно, такой же сильный. Как он разбросал по двору этих подонков! И совсем не переживает, что такую хорошую шапку из-за нее потерял… Лоб чистый, высокий, красивый разрез светлых глаз. Интересно, кто он по профессии? Военный? Или спортсмен? Баскетболист? Или самбист?

— Не ломайте голову, — улыбнулся он, перехватив ее взгляд. — У меня самая обычная профессия: я — инженер-конструктор одного НИИ.

— Как вы узнали, что я думаю? — поразилась она.

— Тут не надо быть телепатом, у вас все на лице написано.

— Хорошо, теперь я вам скажу, почему вы оказались рядом… — начала она. — Вы были в кинотеатре «Художественный», смотрели этот скучный фильм, потом шли по улице и про себя ругали режиссера…

— Я был у приятеля на Марата, мы с ним прокручиваем одну интересную идею… В общем, засиделись у чертежной доски, пока его жена меня не прогнала.

— Почему я такая бездарная! — воскликнула Оля.

— Вы артистка?

— Я не волшебник, я еще учусь… — впервые улыбнулась Оля. — У вас просто дар все отгадывать!

— Вас обязательно будут снимать, — помолчав, серьезно сказал Глеб.

— Вряд ли, — вздохнула она, вспомнив Беззубова. — Я не умею ладить с режиссерами.

Он проводил ее до дома, она ожидала, что спросит телефон, но он не спросил. Прощаясь, не подал руки, лишь наклонил немного свою простоволосую голову со взъерошенными волосами и ушел, даже ни разу не оглянувшись. Поднимаясь к себе на третий этаж, Оля с досады кусала губы: странный парень! Другой бы на его месте… Даже не поинтересовался, где она учится… Она даже сама себе не хотела признаться, что ей очень хотелось бы, чтобы он позвонил и они встретились. Может, рассердился из-за шапки?.. Вряд ли, не похоже, чтобы он вообще о ней помнил, пока они шли. И что за странная штука эта жизнь! Подумав так, она улыбнулась: сколько раз люди произносят эту банальную фразу! И в жизни, и на сцене.

Дверь открыл Андрей.

— Андрюшка! Когда ты приехал? — прислонившись к стене, спросила она.

— Я уже хотел идти тебя разыскивать…

— На меня напали какие-то подонки… — всхлипнула Оля. — Они затащили меня в подворотню.

У Андрея даже лицо потемнело, а кулаки сами по себе сжались в два увесистых булыжника.

— Что за шутки!

— Меня спас высокий симпатичный парень в «пуховике», — неестественно весело произнесла она, раздеваясь в прихожей. — Он раскидал негодяев, как котят. Меня спас, а у него ондатровую шапку сперли!

— Все, точка, — рубанул воздух рукой брат. — Больше без меня на последний сеанс не пойдешь!

— Андрей, ты больше никуда не уедешь? — вскинула она влажные с блеском глаза на брата.

— Тебя же на день нельзя тут одну оставить, — добродушно ворчал брат, поднимая с пола ее синюю шапочку с помпоном. — Ничего себе происходят приключения со студенткой театрального института!

— Он какой-то странный… — думая о своем, произнесла Оля.

— Кто?

— Какой ты бестолковый! Да Глеб Андреев, который спас меня от этих подонков!

— Чем же он странный?

— Не попросил телефона, не предложил встретиться…

— Не он странный, а ты! — заметил брат. — Встретился нормальный, порядочный парень, а ты удивляешься? Неужели теперь такое редко в нашем мире?

— Да нет… Я просто…

— Ты просто не можешь поверить: как же это он сразу не признался тебе в любви, — рассмеялся Андрей.

— Я ему, видно, не понравилась… — вздохнула Оля.

— Я гляжу, тебя это больше огорчило, чем встреча с подонками?

— Ты знаешь, он чем-то напоминает тебя, — мягко сказала Оля, а потом ядовито прибавила: — Такой же здоровенный, сильный и… глупый!

Глава седьмая

1

Они встретились на кладбище в Андреевке весной 1984 года. Молодой майор ВВС в кожаной куртке с меховым воротником и девятнадцатилетняя девушка в узком сером пальто с длинными белыми волосами, спускающимися на спину. Он стоял у могилы своего отца, Бориса Васильевича Александрова, она — у могилы Александры Сидоровны Волоковой, умершей в 1981 году. На кладбище тихо, кроме них, тут нет никого. Снег еще белел под хвоей у ограды, ярко сверкал на солнце в лесных низинах, но могилы уже освободились от сугробов. Высокие, но не очень толстые сосны негромко шумели, в ветвях тренькали синицы. Пышные облака загораживали солнце, и тогда колеблющиеся кружевные тени скользили по земле. У ограды на старых венках с истлевшими лентами, сваленных в кучу, изумрудно вспыхивали железные листья; впаянные в бетонные надгробия фотографии будто оживали — на строгих и улыбающихся лицах умерших менялось выражение, вырубленные надписи загорались золотым огнем.

Худощавый майор стоял без фуражки, голенища хромовых сапог блестели, вьющиеся светлые волосы чуть приметно шевелил легкий ветер. Лицо у майора задумчивое, серые глаза заволокло дымкой воспоминаний… Он знал отца веселым, голубоглазым, полным сил. Они вместе ходили за грибами, ездили на рыбалку, вечерами мастерили во дворе самокат. У отца были золотые руки, все в Андреевке тащили ему для ремонта самые различные вещи. И отец никому не отказывал. К сараю он приделал пристройку, провел туда свет и иногда допоздна возился там с керосинками, репродукторами, мясорубками, паял кастрюли и ведра. Иван Борисович до сих пор помнит напоминающий топорик паяльник. Длинная изогнутая железная ручка и медный наконечник. Кислота шипела от раскаленного паяльника, припой резво прыгал, как ртуть. Один мазок, другой — и на ведре или кастрюле ровная аккуратная пайка… Иван уже в школу ходил, когда началось это самое: отец стал пить, постепенно забросил все свои занятие, люди уже не носили ему вещи для ремонта, потому что они неделями валялись на верстаке. Отца уволили с одной работы, потом с другой, какое-то время, ценя его как отличного токаря и слесаря, брали на работу то в промкомбинат, то на Климовский стеклозавод, а потом он вообще нигде не работал. Часто не ночевал дома, но мать не ревновала: знала, что валяется где-нибудь под забором или на лужайке в привокзальном сквере, где чаще всего собирались местные пьяницы. Сначала Иван с матерью в сумерках ходили туда и, погрузив бесчувственного отца в тачку, привозили домой, но потом мать махнула на все рукой. Раза три отец куда то очень надолго исчезал, но рано или поздно снова объявлялся в Андреевке. Один раз даже целый год не пил. И снова на работе у него дела пошли хорошо, а соседи стали приносить свою хозяйственную утварь… Но он опять сорвался — дружки-приятели не давали покоя — и уже больше не мог остановиться… Мальчику было больно и стыдно за отца, особенно когда везли его через все село, бесчувственного, в тачке.

Потом пришло равнодушие и презрение. Пьяный отец был занудлив, слезлив и сварлив. Мать и сестры уходили из дома, когда он заявлялся туда на своих нетвердых ногах. До самой смерти терпела художества отца лишь его мать — бабушка Ивана. А когда она умерла, за отцом уже больше никто не присматривал. Он продал и пропил отчий дом, все хозяйство, жил где придется — то у сестер, то просто у знакомых. Мать получила квартиру от стеклозавода, туда отцу доступа не было.

А год назад эта история с магазином и нелепая смерть отца. Конечно, не он ограбил магазин — милиция нашла истинных воров, — но, попав в помещение, отец не смог удержаться и вусмерть упился, на что и рассчитывали грабители…

Еще в детстве Иван Александров сделал для себя вывод, что водка — это самое страшное в жизни человека. Водка отняла у него горячо любимого отца, превратила его в незнакомого, грубого, чужого человека. При живом отце-пьянице он рос сиротой. Лишь после похорон пришла на смену презрению жалость. Возненавидев водку, Иван за все свои тридцать два года не напился ни разу. Конечно, в большие праздники он мог выпить рюмку-две, но не больше. И то делал это с отвращением, не понимая в душе — что люди находят приятного в этом зелье? Не понимал и того, почему иные люди при любом поводе и даже без повода тянутся к бутылке…

Снова солнце спряталось за огромное пышное облако. Ослепительный диск вдруг стал бледным, на него можно было безбоязненно смотреть, а облако напоминало огромный розовый абажур, до краев наполненный мягким светом. На соседнюю могилу опустились сразу три синицы, деловито обследовали холмик, поклевали невидимые крошки, наверное оставшиеся с прошлого года, и вспорхнули на ближайшую сосну. С нижней ветки внимательно смотрела на майора сорока. Белое с черным оперение ее тоже отсвечивало розовым, а крепкий клюв блестел. Из всех могил на кладбище выделяется монументальностью надгробие Андрея Ивановича Абросимова. На высоком гранитном цоколе — бронзовый бюст. В рубашке с распахнутым воротом, пышной бородой, чуть занесенной в сторону, сурово смотрит на входящих на кладбище знаменитый земляк, немало положивший фашистов в военные годы. Иван учился в третьем классе, когда здесь осенью торжественно открывали памятник Абросимову. Он хорошо запомнил этот день, потому что тогда всех школьников отпустили с занятий. Андрей Иванович Абросимов во время войны был назначен старостой в Андреевке. И никто не знал, что он помогает партизанам, которыми командовал его сын — Дмитрий Андреевич. Разнюхал обо всем старший полицай Леонид Супронович. Когда фашисты пришли за Абросимовым, он вступил с ними в неравную схватку и положил четверых, а когда его вешали, ухитрился еще нескольких гитлеровцев покалечить. И для партизан он сделал немало, с его помощью были освобождены советские военнопленные, которых вели на базу.

Иван услышал негромкий вздох, оглянулся и увидел, как незнакомая девушка в сером пальто, обхватив сосну, как-то странно опустилась на землю. В несколько прыжков он оказался рядом, кажется, наступил на свежий, еще без надгробия, холмик, нагнулся над потерявшей сознание девушкой. Глаза ее с длинными черными ресницами закрыты, голова откинулась назад, обнажив белую полоску тонкой шеи. Девушка не упала, скорее, сползла вдоль ствола на землю. Она и сейчас еще обнимала дерево. Чистое, с маленьким носом лицо было бледным, накрашенный рот чуть приоткрылся.

Иван Борисович приподнял ее, осторожно посадил на скамейку у соседней могилы, растерянно огляделся и поднял с желтого песка маленькую сумку на длинном ремне. Ему еще ни разу не приходилось приводить в чувство упавшую в обморок женщину. Чем больше он смотрел на нее, тем ему становилось тревожнее, не бледность его смущала — нечто другое, необъяснимое. Он, как только пришел сюда, заметил ее, еще подумал, что вроде бы не местная. Своих, андреевских, он знал. Но на кладбище мысли у человека совсем иные, чем в каком-либо другом месте, поэтому он скоро забыл о существовании девушки. Может, чувствовал, что она тут рядом, но думал совсем о другом.

Вспомнив, что в таких случаях брызгают водой или бьют по щекам, чтобы привести в чувство, он поднял ладонь и опустил… Не поднималась рука ударить девушку по гладким нежным щекам, на которые ресницы отбрасывали темную тень. Он приложился ухом к груди: сердце билось часто и сильно. От слабого дыхания трепетала светлая прядь волос, спустившаяся на щеку. Прислонив девушку к сосновому стволу, сбегал к ограде, смахнул осыпавшуюся хвою и сучки и взял две пригоршни чистого талого снега. Петляя меж могил, по узкому проходу вернулся к ней и встретился глазами с ее большими, расширившимися, голубыми, как небо над головой, глазами.

— Вам стало плохо… — начал он.

— Такого со мной еще не было, — слабым голосом произнесла она.

Он машинально посмотрел на деревянный крест, на стесе которого химическими чернилами было написано, что здесь с миром покоится прах Александры Сидоровны Волоковой. «Вроде бы у бабки Саши по женской линии не было близких родственников, — подумал он. — Есть сын Павел, большой человек… Что же он могилу-то матери как следует не оборудовал?» И тут же дал себе слово в следующий приезд поставить на могилу отца приличное надгробие с фотографией, как у других. Могила запущенная, видно, мать и сестры редко посещают ее, если вообще приходят сюда… Не сделана ограда, нет скамейки, цветника.

— У вас снег тает в ладонях, — сказала девушка. Он разжал ладони, и крупный зернистый снег, похожий на мокрую серую соль, просыпался на землю.

— Это моя бабушка, — перехватив его взгляд, показала глазами на могилу девушка.

— Вы — дочь Павла Дмитриевича? — удивился он. У Абросимова была лишь одна дочь — Лариса Абросимова, в которую он много лет был безнадежно влюблен. В ту самую Ларису, с которой сидел в школе за одной партой, которую провожал домой с вечеринок, ревновал, из-за которой дрался с парнями за танцплощадкой… Лариса уехала в Москву к отцу, поступила в институт, на последнем курсе вышла замуж за однокурсника и уехала с ним по распределению в Волгоград. Не воспользовалась отцовским положением — чего стоило замминистру оставить дочь с зятем в столице! — видно, гордая, независимая… Лариса вот вышла замуж, а он, затаив на сердце обиду, остался холостяком. Пожалуй, он один в тридцать два года в авиаполку был неженат. Стоит ли винить Ларису? Она училась в Москве, а он — в Чугуеве. Летом два раза встретились в Андреевке, а потом девушка вдруг перестала приезжать сюда. И вот пришло то самое последнее письмо от нее… Он помнит его наизусть. Лариса сообщала, что полюбила другого, видно, это судьба… Свою судьбу она устроила, а на его судьбу, наверное, ей было наплевать. С того времени изменилось и отношение Ивана Александрова к женщинам: он перестал им верить, хотя и понимал, что из-за своей сердечной неудачи нелепо обвинять в жестокости всех женщин. Понимал, но ничего поделать с собой не мог. Не то чтобы он по-прежнему любил Ларису Абросимову, но вот жениться на ком-либо в голову не приходило, хотя девушки и не обходили его своим вниманием. Что-то унесла с собой от него Лариса, а что именно — он толком и сам не знал…

— Вы слышали такую пословицу: «Не было гроша, да вдруг алтын?» — сказала девушка. — Я совсем недавно узнала, что у меня есть отец и бабушка Саша. У нее был еще один сын — Игорь Иванович Найденов, а я его дочь — Жанна.

— Вообще-то я местный, но про такого не слышал, — удивился Иван Борисович.

— Я приехала сюда из Москвы, — продолжала она. — Думала, бабушка еще жива…

— А там лежит мой отец, — кивнул он на могилу Александрова.

Она обвела кладбище глазами:

— Как здесь красиво. И тихо. — Ее взгляд остановился на нем: — А какая она была, моя бабушка?

— Сова-то? — наморщил он лоб. — Или нет, Совой тут звали другую бабку, она похоронена на старом кладбище… А бабка Саша была очень набожной, только люди говорили, что она своему богу поклонялась.

— У каждого свой бог… — задумчиво проговорила Жанна. — А я вот ни во что не верю. И сюда приехала, потому что думала, меня обманули, а оказывается, у меня была бабушка…

Неделю назад модно одетая красивая женщина в кожаном плаще подошла к ней на улице — Жанна только что вышла из дверей медучилища — и протянула ей толстый конверт с заграничными марками.

— Вы Жанна Найденова? — спросила она. — Тогда это вам.

Улыбнулась и ушла, даже ни разу не оглянувшись. Жанна обратила внимание, что каблуки на ее сапогах не узкие, как у всех, а широкие, на каучуке.

В конверте оказались фотографии высокого симпатичного человека, снятого на фоне белой виллы, у черного автомобиля и на пляже многолюдного курорта. Все фотографии были цветные, кроме одной, на которой была запечатлена рослая полная женщина с поджатыми губами и суровым взглядом. На обратной стороне — надпись: «Это твоя бабушка Александра Сидоровна Волокова, проживающая в Андреевке…» В короткой записке сообщалось, что пишет ей отец — Игорь Иванович Найденов, он живет в ФРГ, помнит свою дочурку Жанну и шлет ей свои приветы и пожелания счастья! Очень бы хотелось ее повидать, но как это осуществить, он пока не знает… О матери ни слова.

Это было ударом грома среди ясного неба: Жанна считала, что ее отец умер, — так ей сказала мать. В доме не было ни одной его фотографии… Девушка перерыла все в шкафах и комоде и в клеенчатой тетради с записями рецептов приготовления варений и солений обнаружила всего две фотографии отца. Да, человек у виллы был ее отцом! Конечно, он изменился, стал гораздо старше, чем на любительских снимках из клеенчатой тетради, но это несомненно был он.

Был тяжелый разговор с матерью, она нехотя рассказала про бегство отца за рубеж. За все долгие годы она не получила от него ни строчки, и очень странно, что он решился написать ей, Жанне… А про Александру Волокову она вообще ничего не слышала; по крайней мере, муж ей никогда не говорил, что у него есть родственники, — ведь он бывший детдомовец и фамилию получил там. Найденов… Наверное, его нашли где-нибудь на вокзале, — в войну много моталось по России бездомных детей…

— Вы не простудитесь? — нарушил течение ее мыслей голос майора. — У вас нет температуры?

Она промолчала. Не расскажешь ведь незнакомому человеку, от чего ее часто тошнит, даже вон плохо стало…

— Чем я могу помочь вам? — Голос у него мягкий, заботливый. А ей так всего этого сейчас не хватает…

— Помочь? — переспросила она. Нет, ей никто сейчас помочь не может. Единственный человек, которому она сказала, что беременна, даже в лице изменился… Этот человек бросил ее и сбежал из Москвы. Она даже не знает куда. И человека этого зовут Роберт…

Майор молчал, переминаясь с ноги на ногу. К носку начищенного сапога прилип ржавый прошлогодний лист.

— Я не хочу возвращаться в Москву! — вырвалось у нее. — Я не хочу видеть никого… даже маму… Скажите, вас никто ни разу не предавал?

Он молчал, пристально вглядываясь в рогатого жука, пробирающегося по песку к могиле.

— Нет ничего на свете страшнее предательства, — продолжала она. — Когда тебя предают, не хочется больше жить…

И тут она подумала, что ведь ее отец — предатель! Он изменил Родине, подло сбежал с теплохода за рубеж… Он предал и мать, и ее, Жанну… Тогда она на глазах матери разорвала его письмо и фотографии. Даже и те, что обнаружила в клеенчатой тетради.

— У вас хорошее, доброе лицо, — будто говоря про себя, произносила странные слова Жанна. — И вас тоже предали, как и меня…

— Ваша бабка слыла тут колдуньей, — ошарашенно сказал он. — Наверное, это у всех Волоковых в крови…

— Я не знаю, зачем приехала сюда, — задумчиво сказала Жанна. — Может, бабушка меня позвала?

Лицо ее снова побледнело, в чистых голубых глазах — страдание. Ему показалось, что она пошатнулась. Осторожно обхватил ее рукой за тонкую талию. И вдруг он подумал, что все, что сейчас здесь происходит, нереально, будто во сне: он, она, кладбище, тонкий запах духов от ее волос, такой беззащитный девичий профиль с мягким подбородком… И чем больше он смотрит на нее и слушает, тем сильнее она ему нравится… Кто же ее предал? Неужели есть на свете такие дураки, которые могут отказаться от такой девушки?..

Пушистая голова ее склонилась на его плечо, она глубоко вздохнула и, чуть повернув голову, посмотрела на него — таких глубоких, несчастных глаз он еще ни у кого не видел. Он и сам не заметил, как его рука коснулась ее волос, потом бледной, почти прозрачной щеки.

— У вас все будет хорошо, вот увидите, — произнес первые пришедшие на ум слова и сам понял, что они банальны, так все говорят, когда больше нечего сказать.

— Я хотела бы, чтобы меня похоронили здесь… — сказала она, снова окинув взглядом кладбище, высокие, чуть слышно шумящие сосны.

— Не думайте о нем, — вдруг сказал он. — Он не стоит вас, Жанна.

— Я же говорила — вы добрый, — улыбнулась она. — Просто удивительно, что вы до сих пор не женаты.

— Я женат, и у меня пятеро детей.

— Я даже знаю, на ком вы женитесь… — тоном гадалки продолжала она.

— На ком? — эхом отозвался он.

— Да все это ерунда! — ответила она. — Не обращайте внимания… Несу какой-то бред!.. Будто кто-то мне все это на ухо нашептывает… — Она перевела взгляд на могилу Волоковой: — Может, она?..

Жанна поднялась со скамейки, но тут же схватилась за сосну. Лицо ее снова побледнело. Краски на нем так быстро менялись, что невозможно было за ними уследить. Только что щеки были розовыми, теперь бледные. А вот глаза голубые. Красивые, неглупые глаза.

— Я вас провожу, — сказал он.

— У меня здесь, наверное, больше нет родственников.

— Пойдемте к нам? — вдруг предложил он.

— У вас есть квашеная капуста? — Она смотрела мимо него на ограду. — Или соленые огурцы? Кажется, за огурец я готова полжизни отдать! Ночью в поезде мне все время снились огурцы в деревянной кадушке… — Жанна отвела от лица белую прядь и пристально посмотрела ему в глаза. — Странно… — наконец произнесла она. — Я говорю вам, Иван, все, что мне приходит в голову… Роберту — да ну его к черту! — я бы ничего такого не сказала…

— На ком же все-таки я женюсь? — снова спросил Иван Борисович.

— Я не знаю, — честно призналась она. — Говорю же вам, на меня что-то сегодня нашло.

Он взял ее под руку и осторожно повел к деревянным воротам. Она доверчиво опиралась о его руку. Сумка болталась на длинном ремне сбоку. На ногах у нее высокие сапожки с острыми каблуками. Рука маленькая, с розовыми ногтями, нежный запах духов не раздражал, наоборот, вызывал какие-то приятные воспоминания.

— Не бывает так на свете, чтобы человек был совсем один? — говорила она, а в ушах его будто бы звучал колокольчик. — Когда я узнала у первого встречного, что бабушка умерла и дом продан, я подумала, что тут, в Андреевке, я совсем одна… И вот рядом вы, Иван Александров.

Он ничего не ответил, только чуть крепче сжал ее локоть, а про себя подумал, что просто замечательно, что он в апреле приехал в Андреевку, утром пошел на кладбище и встретил эту тоненькую, беззащитную девушку с красивыми волосами, ласковыми глазами и тонким, проникающим в самую душу голосом. Где-то в подсознании всплыло круглое, с льняными волосами, лицо Ларисы и тут же исчезло.

— Самое удивительное, еще вчера утром я не знала, что сяду на поезд и поеду в незнакомую мне Андреевку, — говорила Жанна. — Будто кто-то шепнул на ухо: иди на вокзал, бери билет и поезжай… Я не верю в чудеса, но тогда как же все это объяснить? Вы не знаете, Иван?

— Знаю, — улыбнулся он. — Меня ведь тоже позвал отец…

— Им скучно тут лежать одним на кладбище, вот они и сговорились… — очень серьезно произнесла Жанна, хотя глаза ее так и искрились от еле сдерживаемого смеха. — Вы же сами говорите, что бабка моя была колдуньей.

— Доброй колдуньей, — прибавил он.

2

Вадим Федорович с высокой температурой лежал в постели в маленькой комнате. Недомогание он почувствовал еще вчера, но не придал этому особенного значения. В Андреевку он приехал на машине три дня назад. Был конец апреля, и солнце светило в лобовое окно. Деревья и кусты на обочинах стояли еще голые, лишь на холмах и буграх зеленела первая весенняя трава. Он не раз проезжал здесь и всякий раз удивлялся: летом по обеим сторонам дороги тянутся в небо белоствольные деревья, кажется, что едешь по березовой аллее, кусты скрывают ямы и бугры, куда ни посмотришь, кругом зелень радует глаз, а сейчас все голо и пусто, на узловатых ветвях деревьев уродливыми бородавками вспучились круглые шары паразитов. Есть такие растения, которые живут в кроне за счет соков дерева. Коричневые поля навевали грусть. Они хороши летом, когда зазеленеют. В общем, весной все неприглядное вылезает на первый план. Даже в поселках замечаешь кучи мусора, навоз на огородах, грязь во дворе. И смешно и грустно видеть уныло скорчившуюся на крыше конуры собаку. Кажется, ей не хочется ступать на сырую, изъязвленную ямками с талой водой землю.

Может, он устроил сквозняк в машине, открыв окна с обеих сторон? Уже подъезжая к Андреевке, почувствовал головную боль, легкую резь в глазах. В доме никого не было, он сразу затопил печь, и все же нежилой сырой запах не уходил. Развесил на веревки и двери ватное одеяло, простыни, чтобы просушить. Печка сначала дымила, так что слезились глаза, а потом растопилась, пламя загудело, даже пришлось трубу немного прикрыть.

Ночь он проспал вроде бы спокойно, а утром едва встал с кровати: ломило в висках, пересохло во рту, часто колотилось сердце. Достал из шкафчика градусник — температура подскочила до тридцати восьми градусов. Без всякого аппетита позавтракал тем, что осталось от ужина, и лег на кровать, натянув одеяло до подбородка. Вот она, оборотная сторона медали холостяцкой жизни! Один в доме, с температурой — это утром тридцать восемь, а какая будет вечером? Ладно, без обеда он не умрет, есть не хочется, а дальше что? Открыть форточку и крикнуть: «Люди добрые, помогите! Помираю тут один!..» Вспомнил слова Ирины: «Ты всю жизнь проживешь одиноким волком. Когда тебе станет плохо, не будет рядом никого, потому что ты ни в ком не нуждаешься… Тебе некому будет подать стакан воды…» Пресловутый стакан воды, который одинокому некому подать… Об этом часто говорят. Конечно, стакан воды он и сам себе может налить, а случись в такой обстановке инфаркт, когда нельзя шевелиться? Тогда можно и впрямь окочуриться…

Он забылся тяжелым сном, в воспаленной голове мелькали какие-то незапоминающиеся видения, хотелось пить, перед глазами возникал гигантский зеленый стакан, размером с водонапорную башню. В нем колыхалась прозрачная жидкость, но когда он пробовал отпить, жидкость отступала от края — как в аду, где грешников дразнят влагой, а пить не дают. Проснулся под вечер, измерил температуру, так и есть — тридцать девять и три. Поднялся с постели, долго перебирал в настенном шкафчике разные порошки и таблетки, наконец нашел анальгин и пирамидон. Проглотил две таблетки, запил кипяченой водой из стакана, который наполнил из чайника и поставил на табуретку возле кровати. На удивление, при такой температуре не болела голова, лишь глухо бухало где-то в затылке. Есть не хотелось. Не чувствовалось и тепла в доме. Превозмогая себя, натянул ватник, надел валенки, шапку и натаскал из сарая дров. Затопил печку и, обессиленный, прилег…

Дальше явь перемешалась со сном: вдруг возникла из ничего Ирина Тихоновна. В руке она держала стакан с водой, он тянулся к нему, умолял дать попить, но бывшая жена погрозила ему пальцем и выплеснула воду в печку. Вся комната наполнилась горьким дымом, он щипал глаза, лез в горло, вызывая кашель. Ирина исчезла, а вместо нее возникла Виолетта Соболева. Он уехал и даже не попрощался с ней: Виолетта должна была прилететь днем, он прождал ее на аэродроме три часа, но самолет так и не прилетел. Он зашел в диспетчерскую и узнал, что лайнер ремонтируется в Симферополе. Прилетит с экипажем в Ленинград только завтра утром. Настроившись на поездку, Вадим Федорович не стал ждать Виолетту, написал записку, что уезжает в Андреевку, и передал знакомой девушке-диспетчеру, которая рассказала ему про причину задержки.

— Почему ты меня не дождался, Вадим? — спрашивала Виолетта, близко нагибаясь к нему. — Я ведь хотела поехать с тобой. Ничего не сказала тебе об этом? Не догадываешься? Я хотела сделать тебе сюрприз… Ты мне так много рассказывал о своей Андреевке, что я ее уже во сне видела…

Он понимал, что все это мираж, никакой Виолетты здесь быть не могло, но все равно было приятно. На голове лежало что-то прохладное, кроме одеяла был укрыт полушубком, точнее — дубленкой… Откуда здесь взялась дубленка? Причем точь-в-точь такая же, как у Виолетты. Он гладил мех, вдыхал знакомый запах духов и счастливо улыбался… Мелькнула мысль, что нужно бы закрыть трубу, а то все тепло из дома уйдет, но вставать не хотелось. Хотя и конец апреля, но по утрам еще бывают заморозки. Как глупо весной простудиться! И почему ему так не везет? Помнится, лет десять назад вот так же приехал на машине сюда, протопил печь, а вот одеяло, матрас и простыни не просушил и тут же схватил острый полиартрит — пришлось в Климовской больнице три недели валяться… А вдруг и сейчас то же самое? Под одеялом ощупал голени, суставы, повертел головой, пошевелил руками — кажется, нигде ничего не болит…

— У тебя грипп, самый настоящий грипп… — настойчиво лез в уши голос Виолетты. — Проглоти таблетку и запей…

Он послушно все сделал, поражаясь про себя, до чего все во сне отчетливо и реально происходит. Попытался открыть глаза, но веки будто свинцом налились, выпростал руку из-под одеяла и осторожно дотронулся до чего-то мягкого, теплого…

— Кошка… — прошептал он, почему-то испытывая огромное блаженство. — Вот кто мне подаст стакан воды…

— Поспи, милый… — мягко уговаривал голос Виолетты. — Тебе нужно обязательно сейчас поспать, а я тем временем вскипячу чай, я тут нашла банку малинового варенья. Это как раз то, что нужно.

— Говорящая кошка, — улыбался он. Это ему только казалось, что он улыбается: на лице его появилась страдальческая гримаса, а глаза блуждали по потолку, ничего не видя.

— Сорок и семь десятых… — услышал он снова голос Виолетты. — Надо врача вызывать, если через час температура не упадет.

— Дай я тебя поглажу, кошка… — бормотал он, шаря рукой по одеялу.

Проснулся он ночью весь в поту; не открывая глаз, выпил теплый малиновый напиток и снова заснул. Провалился в тяжелый сон, на этот раз без сновидений. А утром проснулся от солнечного луча, пригревшего щеку. Открыл глаза и увидел озабоченное лицо Виолетты. Карие глаза ее чуть-чуть покраснели, золотистые волосы были взлохмачены. Воротник синей рубашки расстегнулся, и шея с крошечной коричневой родинкой молочно белела. Он протянул руку, дотронулся до ее волос, щеки, провел пальцами по лбу.

— Я думал, ты мне приснилась, — сказал он.

— То-то ты меня называл кошкой.

— Кошкой? — удивился он. — Ты — газель, серна, дикая коза, оленуха…

— Оленуха?

— Виолетта, как ты оказалась здесь? Именно в такой момент! Неужели бог есть на свете?

— Бог тебя наказал за то, что ты не дождался меня, — ответила она.

— Виолетта, выходи за меня замуж, — помолчав, очень серьезно предложил он.

— Я и так твоя жена, Вадим…

— Я хочу, чтобы ты всегда была рядом. Понимаешь, всегда!

— Я приготовила тебе куриный бульон, сейчас принесу сюда и буду кормить с ложечки, ладно?

— Еще чего не хватало! — воскликнул он и, сбросив с себя одеяло, спустил ноги с кровати. — Черт возьми, я даже не помню, когда ты меня раздела.

— Ты так потел после чая с малиной… Я нашла в комоде рубашку и такие белые штаны с тесемками…

— Неужели ты никогда кальсон не видела?

— Да вот как-то не доводилось…

— Мой отец их носит… Их еще называют исподниками.

— Надеюсь, когда выздоровеешь, ты не будешь эти самые кальсоны с завязочками носить? Я могу невзначай наступить на них, и ты упадешь… — Глаза ее смеялись, полная нижняя губа оттопырилась.

Откуда ей знать про кальсоны? Теперь молодые люди не носят их, да и продаются ли в магазинах допотопные кальсоны с рубахами, которые носили наши деды и прадеды? Нынешние поколения предпочитают носить модные заграничные гарнитуры…

— Если бы ты знала, как я рад, что ты здесь! — вырвалось у него. — Я все еще не могу поверить в это.

— Ты ночью разговаривал со мной, называл меня то Ириной, то Виолеттой, — сказала она.

— Все правильно. Я люблю тебя и хочу на тебе жениться.

— Давай пока не будем об этом, а? — попросила она.

— Вот времена пошли! — изумлялся он. — Раньше девушки только и ждали этих слов, а теперь и слушать не желают!

— Не все, — заметила она. — Моя подруга мечтает выйти замуж, но ей никто не делает предложения.

— Наверное, уродина?

— В Аэрофлоте не бывает уродин, товарищ Казаков! Пора бы это усвоить.

— Ладно, подавай курицу, — сказал он, почувствовав, что готов целого вола съесть.

Встал, сделал несколько шагов по комнате и чуть не растянулся: наступил ногой на завязки кальсон. Чертыхнувшись, оборвал их, надел поверх спортивные шаровары, всунул ноги в валенки. Голова немного кружилась, но он был счастлив и бодр. Если бы каждый раз его внезапная болезнь заканчивалась так же, как сегодня, он готов был бы болеть не раз в пять лет, а гораздо чаще…

Сидя за машинкой у окна, Вадим Федорович видел старые сосны, водонапорную башню и кусок грунтовой дороги. Меж сосен виднелось приземистое здание вокзала. Местами ржавчина разукрасила белую крышу грязновато-коричневыми пятнами с разводами. С кухни доносились приглушенные голоса Виолетты и Лиды Добычиной.

— …Иван-то и говорит ей: «Не ночевать же вам на вокзале?» И устроил ее у своих родичей. А познакомились на кладбище — эта Жанна Найденова пошла поклониться на могилу к своей бабке, которую и в глаза-то никогда не видела… Хорошенькая из себя, стройная, от покойницы, что ли, Александры Волоковой глаз у нее уж больно светлый, завораживающий… Уж не околдовала ли она нашего Ваню-летчика? Ведь он из себя видный, красивый… Зря моя Лариса не вышла за него замуж. И он после всего этого так и не женился, а мужику тридцать два года. Уже майор. Утром посадил ее на поезд, а сам еще два дня прожил здесь и тоже укатил… Вот что я думаю, девонька, Ванька за ней в Москву поехал… У него еще отпуск не кончился. Говорю же — околдовала его Жанна Найденова. Бабка-то ее Александра умела ворожить…

— А что, это по наследству передается? — В голосе Виолетты — насмешливые нотки.

— Иван-то был по уши влюблен в мою Лариску — дочь от первого мужа, — еще со школы бегал за ней… — продолжала Лида. — Может, осталась бы здесь — и поженились бы, а она после школы укатила к батьке в Москву. Батька-то у нее большой начальник там.

— Я бы здесь тоже долго не смогла жить… — заметила Виолетта.

— А я вот всю жизнь прожила в Андреевке и умру тут, — сказала Лида. — И не надо мне лучшего.

— Каждому свое…

Казаков вспомнил, что Найденов в Западном Берлине говорил: мол, есть у него в России дочь Жанна… Но помнит ли Жанна своего отца-предателя? Когда он сбежал за рубеж, она еще совсем маленькой была. Удивительно, что она вообще прослышала про свою бабку, — ведь Игорь даже фамилию сменил, чтобы никто не узнал, что он сын Карнакова-Шмелева.

— …Батька-то Ванин на себя руки наложил, — усыпляюще журчал голос Лиды Добычиной. — Приезжие бандюги ограбили магазин и все так устроили, чтобы на него, Борьку-пьяницу, подумали, ну тот как очухался после пьянки да услышал, что на него грешат, взял и сиганул в больнице из окошка прямо на железобетонные плиты… Царствие ему небесное. Человек-то он был безобидный, пьяница, а никогда никого не обзывал и не лез в драку. И вот у такого непутевого батьки уродился хороший сын.

— И что же у них получилось с вашей дочерью? — полюбопытствовала Виолетта.

— Лариска уехала в Москву, там поступила в институт, как это водится, встретила другого и выскочила замуж. Ничего плохого про ее мужа я не скажу, тоже учитель, высокий, представительный такой. Уже работает в Волгограде директором средней школы, а Лариса — завучем. У них двое детишек… Господи, я и не заметила, как стала бабушкой!..

Лида Добычина не очень-то и постарела, как когда-то говорила бабушка Ефимья Андреевна: «Маленькая собачка и век щенок». Все такая же подвижная, улыбчивая, Лида довольна жизнью. Иван Широков слова ей поперек не скажет. Она родила ему еще двух девочек. С утра слышны их тонкие голоса на дворе. Играют с собакой. И ростом обе маленькие — в мать…

Постепенно голоса за стеной отдалились, пальцы сначала робко, а потом все решительнее забегали по клавишам. Остановив каретку, он шариковой ручкой вписывал слова, целые предложения в машинописный лист. Это было неудобно, но иначе он не умел работать. И потом, после перепечатки, будет править рукопись, дописывать целые страницы только ручкой, а первый вариант всегда печатает на машинке.

Каждый вечер после ужина он отправляется вдоль линии к железнодорожному мосту через Лысуху. К висячему мосту его детства. Трава проклюнулась на откосах, зазеленели березы, вот-вот лопнут почки на ольховых и ивовых кустах. Белые облака величественно плывут над бором, отражаясь в Лысухе. В это время никто не попадается Казакову навстречу, лишь сороки с верещанием перелетают через насыпь да шумят вековые сосны. Вдали иногда послышится гудок тепловоза. Тепловозы гудят совсем не так, кактрубили паровозы, — их гудок густой, мелодичный. Дни становятся все длиннее, а ночи короче. А до чего же красив закат! Темно-синие облака вытягиваются в веретена, в промежутках между ними багровые полосы, а чуть выше, где облака сходят на нет, бледнеют, веером раскинулись темные лучи. Воздух такой чистый, с запахом горьковатых почек и хвои, что дух захватывает. Однажды во время прогулки он наблюдал такую картину: предвечернюю тишину вдруг нарушили резкие крики, свист крыльев, всплески. На узкую полоску серебристой воды перед железнодорожным мостом одна за другой опустились с десяток уток. Видно, возвращаются из теплых краев на свои озера, а здесь решили переночевать. Чтобы не спугнуть их, он повернул назад. От этой нежданной встречи осталось светлое, радостное ощущение. С ним он и вернулся домой…

Теплые пальцы коснулись его волос, скользнули по щеке и пощекотали шею.

— Обед готов, — услышал он голос Виолетты.

Секунду еще смотрел прямо перед собой на сосны, потом поймал ее руки, привлек к себе и поцеловал. Виолетта не мешала ему работать, конечно, он постоянно ощущал ее присутствие, но это не отвлекало его, наоборот, поднимало настроение. Виолетта взяла отпуск всего на неделю. Через два дня ей уезжать. И все-таки до сих пор Вадим Федорович не мог взять в толк: что побудило ее вот так неожиданно приехать? И именно в такой момент, когда ему было по-настоящему плохо. Телепатия?..

Главное — она приехала, поставила его на ноги и вот уезжает… Почему она не хочет выйти за него замуж? Что ее смущает? На этот вопрос он так и не смог получить от нее ответ. Она либо отшучивалась, либо просто переводила разговор на другое. Может, возраст?

Но разница лет не ощущается ни ею, ни им. Он это знает. Нет у него никакого превосходства над Виолеттой. Женщина она с характером, и вряд ли потерпела бы к себе снисходительное отношение. Не чувствует своего превосходства Казаков и над сыном с дочерью. Пусть они моложе его, пусть у них меньше жизненный опыт, но это уже сложившиеся характеры, а опыт придет. Андрей и Оля знают гораздо больше, чем он знал в их годы. И у них, как говорится, все впереди. Но он, Вадим Федорович, не завидует им. То, что пришлось пережить в жизни ему, — это его. Он видел войну, воевал мальчишкой, замерзал в болоте, слышал свист немецких пуль, разрывы бомб и снарядов. Вон шрам на плече от осколка… Все увиденное и пережитое входит в его книги, которые он пишет для них, для нового поколения.

— Жаль, что ты уезжаешь, — сказал он, усаживая Виолетту к себе на колени. — Ты подарила мне замечательную неделю. Может, останешься?

— У меня работа, милый.

— Выходит, между нами — твоя работа?

— Вадим, я, наверное, не смогу стать тебе настоящей женой… Я читала мемуары Софьи Андреевны Толстой, воспоминания Анны Григорьевны Достоевской. Так вот, я не способна на такое, милый, нет у меня в душе самопожертвования… Я не хочу быть твоей тенью. Пусть уж лучше, милый, будет так, как есть.

— Но я ведь в любое время могу тебя потерять! — с отчаянием произнес он.

— Неужели ты думаешь, что меня удержала бы печать в паспорте?

— Ты — последняя моя любовь, Виолетта, — сказал он, прижав ее к себе. — Я уже вряд ли смогу полюбить еще…

— Не зарекайся.

— Я это знаю, Виолетта, — с грустью сказал он.

— Будто бы ты и не ошибался?

— Редко когда человек сразу найдет свой идеал. Чаще всего он находит совсем другое, но идеализирует, придумывает.

— Я — твой идеал?

— Ты — моя самая настоящая любовь, — сказал он. — И я не виноват, что она пришла ко мне так поздно. С тех пор как я увидел тебя, ты постоянно со мной. Вот, наверное, почему я не очень удивился, увидев тебя в бреду здесь.

Она надолго умолкла, по привычке перебирала тонкими пальцами его мягкие темные волосы, гладила по чисто выбритой щеке — с ее приездом он стал каждое утро бриться, — зачем-то подула на макушку.

— Неужели плешь? — обеспокоенно спросил он.

— Ты никогда не полысеешь, — ответила она. — И наверное, не постареешь.

— Я постараюсь, — улыбнулся он.

— Вадим, не заставляй меня ничего тебе обещать, — жалобно проговорила она. — Ты — счастливый человек, тебе все ясно, а я…

— Ты несчастна? — воскликнул он.

— Я скучала по тебе, потому сюда и примчалась, — улыбнулась Виолетта.

— И все-таки ты что-то не договариваешь… — покачал он головой.

3

Андрей Абросимов стоял на Университетской набережной и смотрел на вход в университет. Весеннее солнце заставило радужно сверкать Неву, сияли вымытые стекла дворцов на другом берегу, золотая Адмиралтейская игла, казалось, вот-вот оторвется от башни и ракетой улетит в голубое небо, на котором в этот час не было ни облачка. Дворцовый мост глухо гудел под колесами автобусов и троллейбусов. Легковые машины проносились бесшумно. Андрею не хотелось заходить в вестибюль: обязательно встретишь знакомых, начнутся расспросы, а ему хотелось увидеть сейчас только одного человека — Марию Знаменскую. Последняя лекция закончилась десять минут назад, а ее все не было, пропустить девушку он не мог, потому что пришел сюда еще полчаса назад.

У автобусной остановки толпились студенты, их сразу можно было узнать по оживленным лицам, сумкам под мышками, джинсам и курткам. Студентам свойственен какой-то свой стиль, отличный от всех других. Тут и длинноволосые юноши, и бородатые, и еще с первым пушком на подбородке. Девушки одеты почти так же, как и парни: джинсы, рубашки, короткие куртки, кроссовки.

На ступеньках показалась Мария с каким-то длинным и худющим парнем с постным лицом. Под мышкой у парня толстенная книжка в черном переплете. Парень что-то говорил девушке, нагибая к ней удивительно маленькую по сравнению с туловищем голову. Мария рассеянно слушала, глядя под ноги. Солнце ударило ей в глаза, и она зажмурилась. На ней длинная джинсовая юбка и песочного цвета куртка с круглым воротником. Каштановые волосы рассыпались по плечам. Опасаясь, что они сейчас вскочат в подошедший автобус, Андрей окликнул ее. Мария завертела головой, увидела его, заулыбалась и помахала рукой. Пропустив поток машин, Андрей перешел дорогу и оказался возле них.

— Познакомьтесь, — сказала Мария.

— Я тебя знаю, — басом протрубил длинный парень, улыбаясь. — Видел в спортзале и на литературном вечере.

— Наш староста курса, — вставила Мария. — Такой принципиальный, просто ужас!

Длинного, тощего парня звали Георгием. Толстенная растрепанная книжка у него под мышкой оказалась Библией. Смотрел он на Андрея мрачно, будто тот был ему должен. Есть такая порода людей, которые с первой минуты нагоняют на тебя тоску. Одно их присутствие угнетает. Андрей не обращал на него особенного внимания, его больше заинтересовала Библия. Наверное, с иллюстрациями Густава Доре. Их, кажется, тут больше двухсот. Андрей давно мечтал приобрести такую книгу, но в букинистических магазинах, если и попадалась Библия, то цена ее была ему не по карману.

— Вначале бог сотворил небо и землю, — вдруг басом торжественно изрек Георгий. — Земля же была безводна и пуста, и тьма над бездною, и дух божий носился над водой.

— И сказал бог: да будет свет, — продолжил Андрей. — И стал свет.

— И увидел бог свет, что он хорош, и отделил бог свет от тьмы. Аминь! — засмеялась Мария.

— Книга книг, — заметил Георгий, погладив кожаный переплет. — А ведь ей тысяча лет.

— Ты хоть дочитал до конца? — спросила Мария. — Я не смогла.

— Библию можно читать всю жизнь, — пробасил Георгий.

— Ты, дружище, иди читай Библию, а нам, понимаешь, некогда, — сказал Андрей, подхватывая девушку под руку.

— Зачем ты так грубо? — упрекнула его Мария, когда они отошли от автобусной остановки, где остался со своей Библией Георгий.

— Если носит под мышкой Библию и читает ее наизусть, так вообразил о себе невесть что, — сварливо заметил Андрей.

— Дорогой, ты никак ревнуешь? — обрадованно воскликнула девушка.

— Ты ошибаешься, — усмехнулся он. — Я просто завидую твоему старосте: у него есть Библия с иллюстрациями Доре, а у меня нет.

— Он взял у знакомого семинариста.

— Ты сняла камень с моей души, — рассмеялся Андрей.

— Он вообще-то хороший парень, только странный какой-то, — произнесла Мария. — Замучил меня этой Библией. По любому поводу к месту и не к месту только ее и цитирует.

Они перешли через Дворцовый мост, у светофора стоял желтый «Икарус». Андрей машинально взглянул на него и встретился глазами с Георгием, сидящим у окна. Тот поднял Библию, многозначительно постучал по ней пальцем и широко улыбнулся, показав большие зубы. Автобус тронулся и поплыл вниз, к Невскому проспекту.

— Он, оказывается, улыбаться умеет… — пробормотал Андрей.

— Кто? — непонимающе уставилась на него Мария.

— Твой Георгий Победоносец, — ответил он.

Он привел ее к Казанскому собору, усадил на свободную скамью. Напротив сидели две молодые матери с детьми в колясках. Никелированные части пускали солнечных зайчиков в глаза. Малыши спали, а женщины негромко беседовали.

— Маша, я через неделю уезжаю в Афганистан, — ошарашил он ее. — Оформился шофером на строительство крупного комбината. У меня ведь теперь права шофера первого класса, — похвастал он.

— А как же диплом? — хлопала она глазами. — Ты же в этом году должен защищаться?

— Не благороднее ли защищать народную революцию в братской стране?

— Там ведь война, Андрей! — До нее только начал доходить смысл сказанного им. — Стреляют, опасно!

— Опасно даже улицу переходить, — улыбнулся он. — Упадет сверху на голову вот такая книжица, которую таскает с собой Георгий Победоносец, — и можно откинуть копыта!

— Андрей, а ты обо мне подумал?

— Ты тоже хочешь поехать со мной? — сделал он наивные глаза.

— Ты оставляешь надолго меня одну…

— С Георгием Победоносцем, — вставил он.

— Ты невозможный человек, Андрей! — вырвалось у нее. — И зачем только я тебя встретила?!

— Может, это и впрямь твоя ошибка, — помрачнел он.

— Когда же ты, дорогой, успокоишься? Когда ты будешь таким, как все?

— Пусть уж лучше я буду такой, какой есть, — сказал он.

Под колоннаду собора то и дело залетали ласточки — наверное, лепят над капителями гнезда. Сколько простору кругом, а вот их почему-то притягивает город с машинами, копотью, запахом выхлопных газов. Сквозь решетку со стороны улицы Плеханова видно было, как таксист менял на желтой «Волге» проколотую заднюю шину. Наверное, он позабыл подложить под переднее колесо упор, потому что машина вдруг покатилась вперед, а домкрат с грохотом упал на асфальт. Шофер уцепился за бампер и остановил «Волгу».

— Лопух, — уронил Андрей, глядя на него. Озлобленный шофер с маху ударил ни в чем не повинную машину кулаком по капоту, а потом стал дуть на руку, глядя исподлобья вдоль улицы.

Повисла тяжелая пауза. Мария смотрела прямо перед собой, в глазах ее блестели слезы. Андрей делал вид, что внимательно наблюдает за действиями таксиста, который снова поднял домкратом заднюю часть машины, быстро снял колесо и поставил запаску.

— На эту операцию у меня уходит ровно пять минут, — заметил Андрей.

— И сколько ты там пробудешь? — спросила девушка.

— У меня контракт на один год, — ответил он.

— Целый год! — воскликнула она.

— В войну женщины ждали своих мужчин по пять лет и больше, — усмехнулся Андрей. — Ты читала книгу моего отца про разведчика Ивана Васильевича Кузнецова? Не того, который партизанил в Западной Украине, а другого… Так вот, Василиса Прекрасная — он ее встретил в лесу у ручья — ждала его всю жизнь.

— Василиса Прекрасная из сказки? — улыбнулась Мария.

— Я ее знаю, она неподалеку от Андреевки учит русскому языку и литературе детдомовских ребятишек.

— Я буду ждать тебя, Андрей… — сказала она. — Только зачем все эти сложности? Сейчас не война. К чему усложнять твою и мою жизнь, искать приключений, опасности? Твои однокурсники летом получат дипломы, а когда ты его получишь?

— Вернусь и сдам государственные экзамены, — беспечно ответил он. — Никуда от меня диплом не денется. Для меня сейчас важнее другое…

— И что же это?

— Постарайся понять меня, Мария… Это не ребячество и не безрассудство. Где-то внутри себя я чувствую, что поступаю правильно, что все это мне позарез нужно. Какая-то жадность к жизни, что ли? Или желание все узнать, пощупать… Считай, что университет я два года назад закончил. Ничего нового там мне больше не дадут. Заканчивали же раньше университет за два-три года. Зачем же мне штаны протирать в аудиториях, если мне уже там неинтересно? Твой Георгий Победоносец хоть Библию на лекциях читает…

— Я ведь могу и обидеться, — заметила девушка.

— Я увижу незнакомую страну, людей… Я все, что смог, прочел про Афганистан, даже начал изучать Коран. Маша, я ведь буду там работать шофером на крупной стройке! Глупо было бы отказываться, лишь потому…

— Лишь потому, что я боюсь за тебя и не хочу никакой разлуки… — эхом откликнулась она.

— Мария, давай сегодня же подадим заявление в загс? — предложил он. — Я покажу свои бумаги, и нас в два счета окрутят…

— Окрутят… — с горечью повторила она. — Как ты можешь, Андрей? Не такого предложения я ждала от тебя.

Он вдруг опустился перед ней на колени, приложил руку к сердцу и, глядя снизу вверх, произнес:

— Дорогая леди, я предлагаю вам на веки веков свою руку и сердце! Если вы не примете их, то я… Что же я сделаю? Брошусь с Дворцового моста в Неву!

— Встань, на нас смотрят! — сказала Мария.

— Так выходишь ты за меня замуж или нет?! — вскочил он с земли. Молодые мамаши с улыбкой смотрели на них.

— Я уже давно твоя жена, глупый, ты разве этого не замечал? — улыбнулась она.

— Раз ты моя жена, то слушай внимательно меня, — посерьезнел он. — Во-первых, вытри слезы, они портят твои прекрасные глаза, во-вторых, еще раз улыбнись, мне очень нравится твоя улыбка, и, в-третьих, вставай со ступенек и пойдем ко мне домой, где и отпразднуем нашу помолвку.

Андрею и в голову не могло прийти, что ровно две недели назад его отец сделал предложение Виолетте. И почти в таких же выражениях.

4

Говорят, сердце вещает… Сколько раз проходила Оля Казакова мимо Зимнего стадиона, неподалеку от цирка, и ей в голову не приходило даже взглянуть на афиши о происходящих там соревнованиях, а тут будто кто-то в спину ее толкнул, она остановилась и прочла: «Первенство по боксу. Звание чемпиона Ленинграда в среднем и полутяжелом весе оспаривают заслуженные мастера и мастера спорта…» Среди незнакомых фамилий сразу бросилась в глаза фамилия мастера спорта Г. И. Андреева.

— Ты что прилипла к афише? — потянула ее за рукав Ася Цветкова. — Вроде бы ты никогда боксом не увлекалась. И боксерами тоже.

— Вот почему он раскидал тех подонков… — задумчиво произнесла Оля. — Мастер спорта.

Она рассказала подруге о ночном происшествии на улице Маяковского. Из всей этой истории Асю больше всего удивило то, что неожиданный спаситель не попросил у Оли телефона…

В афише сообщалось, что финальные соревнования начнутся в девятнадцать часов. И будут продолжаться три дня.

— В каком он, интересно, весе? — сказала Оля. — Сегодня первый день соревнований.

— Никогда не была на боксе, — сказала Ася. — Но так и быть, пойду сегодня с тобой. Очень уж хочется посмотреть на твоего спасителя…

* * *
Зал был переполнен. Лампы освещали обтянутый толстыми белыми канатами ринг. Внизу за длинным столом сидели судьи, рабочий в синем комбинезоне, стоя на коленях, что-то делал в углу, где обычно отдыхают после удара гонга боксеры. К удивлению подруг, в зале было много женщин. Они-то думали, что будут белыми воронами в этом мужском собрании…

Первый же бой боксеров в среднем весе захватил Олю. Еще школьницей она несколько раз была в спортивных залах разных обществ, смотрела, как боксирует Андрей, но брат после десятилетки бросил бокс и занялся самбо. В армии был даже чемпионом округа. В университете он три года руководил секцией самбистов, но потом и к этому виду спорта охладел. Увлекся автомобилями.

Два высоких мускулистых парня дрались изящно, красиво. Пританцовывали друг перед другом, казалось, удары их воздушны, а перчатки наполнены ватой. Когда судья поднял руку боксера в красной майке, Оля удивилась: ей показалось, что лучше боксировал другой, в белой майке с эмблемой спортобщества «Динамо».

После перерыва выступали боксеры полутяжелого веса. Первая пара ничем особенным не отличалась. Однако на этот раз Оля точно отгадала победителя.

— Дерутся они или танцуют? — недоумевала Ася. Она была в бордовом свитере и джинсах. Раскосые светлые глаза ее возбужденно блестели, на коротких темно-русых волосах играл отблеск прожекторов. — Я видела по телевизору американский бокс… Вот там лупили друг дружку! Один даже через канат перелетел и упал прямо на судей!

Глеб Андреев вышел на ринг в предпоследней паре полутяжеловесов. Высокий, с еще сохранившимся летним загаром, в синих атласных трусах с белыми лампасами и белой майке с эмблемой «Буревестника», Андреев скупым наклоном головы ответил встретившим его аплодисментами зрителям, не принялся прыгать по рингу, как его соперник, а сразу сел на свой стул в углу и, чуть наклонив голову, стал слушать нагнувшегося над ним тренера в голубом спортивном костюме, с длинным махровым полотенцем через плечо. Противник же его — парень с бычьей шеей и кривоватыми волосатыми ногами — приседал, выбрасывая длинные руки вперед, крутил бедрами, будто вращая вокруг себя обруч.

— Длинный какой, — негромко заметила Ася.

В зале как раз установилась тишина. Противники пожали друг другу руки, разошлись по своим местам. Судья дал сигнал, и бой начался. На длинных прямых ногах, широкоплечий, с буграми мышц на груди и плечах, Глеб двигался по рингу стремительно. Он сразу пошел в наступление, противник, прикрываясь перчаткой, медленно отступал, изредка делая выпады.

— Сейчас Глеб ему покажет, где раки зимуют… — услышали они сзади ликующий голос. — Смотри, какой апперкот! У него стиль Попенченко.

За несколько секунд до конца первого раунда противник Андреева — он находился у самого каната — вдруг сложился пополам и головой вперед пошел на Глеба, но, сделав всего два шага, тяжело повалился на пол. К нему подскочил судья и, взмахивая рукой, стал громко считать. Через канаты перелез тренер и тоже подошел к поверженному спортсмену, а Глеб стоял немного в стороне и смотрел, как показалось Оле, прямо ей в глаза.

— Чего он не встает? — шепотом спросила Ася.

— Чистый нокаут! — произнес кто-то рядом. — Против Глеба редко кто продержится три раунда. Молотит кулаками, как паровым молотом!

Оля вообще ничего не поняла: только что коренастый, с бычьей шеей боксер резво прыгал вокруг Андреева и вот смирно лежит на полу. Когда судья произнес: «Аут!» — коренастый зашевелился, приподнялся на одно колено, тренер помог ему встать и, обнимая его за талию, увел с ринга. А судья под громкие аплодисменты высоко поднял руку Глеба Андреева, ставшего чемпионом Ленинграда в полутяжелом весе.

— И это все? — разочарованно спросила Ася, когда ринг опустел.

Последняя пара сражалась все три раунда, и невозможно было понять, кто же победил. Наверное, и судьи не сразу разобрались, потому что оба спортсмена стояли рядом с рефери, который держал их за руки, и переминались с ноги на ногу. Наконец судья поднял руку того, который стоял справа от него.

Девушки вышли вместе с толпой болельщиков на улицу. Еще было светло, над Фонтанкой багрово полыхало небо, длинные перистые облака просвечивали. Прогромыхал в сторону цирка почти пустой трамвай.

— Интересный парень, — задумчиво произнесла Ася. — Я даже не поняла, что произошло: этот толстяк прыгал как заведенный вокруг него и вдруг лежит на полу! Отдыхает!

— Андрей сказал, что это жестокий вид спорта, — ответила Оля. — Он бросил бокс.

— Обычно у боксеров кривые ноги, приплюснутые носы и широкие лбы, а твой Глеб — стройный, симпатичный…

— Мой! — усмехнулась Оля. — Он такой же мой, как и твой.

— Подождем его у служебного входа? — предложила Ася.

— Еще не хватало! — передернула плечом Оля. — Я автографы не собираю.

— Здравствуйте, Оля, — услышали они негромкий голос.

На мосту через Фонтанку их догнал Глеб Андреев. Был он в тренировочном шерстяном костюме и плаще, в руке синяя, с белыми полосами, спортивная сумка. Причесанные волосы его влажно блестели.

— Здравствуйте… Глеб, — останавливаясь, растерянно ответила девушка. — Познакомьтесь, моя подруга Ася.

— Я вас увидел в зале, — невозмутимо продолжал он. — Вы, оказывается, любите бокс?

— Не люблю, — сказала она.

— Значит, пришли на меня посмотреть? — усмехнулся Глеб.

— Теперь я понимаю, что вам ничего не стоило с хулиганами справиться, — сказала Оля.

— Легкая разминка, — рассмеялся он.

— Мы шли мимо Зимнего стадиона, ну и решили зайти, — пришла на помощь подруге Ася. Она с интересом рассматривала спортсмена. — Вы совсем не похожи на боксера.

— Я — инженер, — ответил он.

— И чемпион Ленинграда в полутяжелом весе, — ввернула Ася.

— Мой противник сегодня был не в форме, — скромно ответил Глеб.

Оля снизу вверх посмотрела на него, улыбнулась, но ничего не сказала. Щеки ее порозовели, пышный узел светлых волос на затылке покачивался, грозя рассыпаться.

— Вам не жалко этого… ну, который упал? — немного погодя спросила она.

— Семченкова? — удивился Глеб. — Это же спорт: если бы не я его победил, то он бы меня.

Они вышли на Литейный и остановились на углу. Ася было по привычке направилась на другую сторону улицы под красный свет светофора, но Глеб остановил:

— Вы торопитесь?

— Господи, теперь милиционеры и дружинники на каждом перекрестке, — вздохнула Ася. — Меня уже два раза оштрафовали.

— Я тоже дружинник, — заметил Глеб.

— И вы останавливаете несчастных девушек и сдираете с них штраф, если они неправильно перейдут улицу? — насмешливо посмотрела на него Ася.

— Дружинники не штрафуют, — спокойно пояснил он. — Это дело милиционеров.

— А я радуюсь, когда обману милиционера, — сказала Ася.

— В «Вечернем Ленинграде» на последней странице каждый день сообщают об уличных происшествиях, — сказал Глеб. — Не думаю, чтобы те, кто попал в больницу, радовались, что нарушили правила уличного движения.

— Глеб, вы всегда такой скучный? — презрительно скривила полные губы Ася.

— Теперь можно, — сказал он, кивнув на зеленого человечка, загоревшегося на светофоре.

Они перешли Литейный и, дойдя до улицы Пестеля, свернули к стоянке такси.

— Мне пора домой, — подмигнув Оле, заявила Ася. — У меня очень строгие родители. Если приду позже одиннадцати — ставят на полчаса в угол.

Очередь была небольшая, такси то и дело подходили, и скоро Ася уехала. На прощание она чмокнула подругу в щеку, а Глебу помахала рукой:

— Если вы меня встретите на перекрестке, то, пожалуйста, не задерживайте, ладно? Я неисправимая нарушительница правил уличного движения…

— Веселая у вас подруга, — когда такси укатило, заметил Глеб.

— Вы действительно дружинник? — спросила Оля.

— Последний раз я сказал неправду, в девятом классе, когда мама была больна, а я завалил из-за бокса на экзаменах геометрию, — рассказал он. — Она очень близко к сердцу принимала все мои дела… Я знал, что если скажу правду, то это будет для нее ударом… И я солгал. Больше я этого никогда не делал.

— Ваша мать…

— Она умерла, — перебил он. Лицо его посуровело, он рукой отвел от глаз русую прядь. — А отец еще раньше ушел от нас. Я живу с младшим братом.

— Извините, если я…

— Все в порядке, — улыбнулся он и как-то по-особенному тепло посмотрел на девушку. — К сегодняшней моей победе причастны и вы… Увидев вас в зале, я понял, что должен победить. Хорош бы я был в ваших глазах, если бы валялся на ковре, а судья отсчитывал секунды!

— Вы же сказали, что Семченков был не в форме, — напомнила Оля. Ей приятно было слышать его признание.

— Вообще-то он экс-чемпион республики, — сказал Глеб. — Но последний год у него дела обстоят не лучшим образом.

— Вам очень нравится бокс?

— Это был мой последний бой, — помолчав, ответил он. — Бокс я, конечно, люблю, но моя работа мне нравится больше, а совмещать одно с другим очень трудно. И потом, приятно уйти с ринга чемпионом… — Он улыбнулся. — Два человека мне этого не простят — мой тренер и младший братишка.

— Он был в зале?

— Я от них из душа убежал, — сказал Глеб. — Мне вдруг захотелось поближе познакомиться с вами.

— Я вспоминала вас, — призналась Оля. — Шапку вы так, конечно, не нашли?

— Представьте себе, нашел! — рассмеялся он. — Не поленился, пришел утром в тот самый мрачный двор и обнаружил ее за мусорным баком… И самое смешное — в ней крепко спал маленький рыжий котенок. Кстати, он теперь живет с нами…

Они миновали ее дом на улице Чайковского, вышли на набережную и пошли к Зимнему дворцу. Закат поблек, но еще ослепительно сиял шпиль Петропавловской крепости. Вода в Неве потемнела, лишь желто светилась неширокая полоса. По набережной бродили парочки, какой-то энтузиаст-рыболов все еще взмахивал удочками у Литейного моста. Посреди Невы бесшумно скользила байдарка. Длинные желтые весла одновременно вздымались и опускались в воду. Всплеска их не было слышно. Гребцы в белых майках своей согласованностью движений напоминали роботов.

Бросая на него сбоку взгляды, Оля видела, что Глебу трудно с ней разговаривать, он морщил лоб, иногда тер рукой переносицу, то вдруг убыстрял шаги, уходя вперед, то едва переставлял свои длинные ноги.

Этот мастер спорта, боксер, пославший в нокаут здоровенного парня, явно робел перед ней, смущался. Ветер с Невы шевелил его густые волосы, в профиль он вдруг напомнил ей римского полководца Марка Антония. Дома у нее есть книга с барельефами, бюстами и скульптурными портретами римских императоров и знаменитых полководцев того времени. У Глеба правильное лицо с прямым крупным носом, высокий лоб, небольшие глаза, сейчас они потемнели и стали темно-серыми. На боксера он действительно не похож, но то, что он спортсмен, сразу видно: выпуклая грудь, широкие плечи, пружинистая походка. Свои длинные ноги он переставляет с осторожностью, укорачивая шаг и стараясь подладиться под ее походку. Андрей тоже так ходит, когда куда-нибудь спешит. За ним невозможно угнаться, почему она и не любит с братом ходить по улице. Где сейчас Андрей? В Кабуле? Или в провинции? Пока от него не пришло ни одного письма.

— Спустимся к Неве? — предложил Глеб, когда они вышли к причалу. — Там есть плоский камень, на нем можно посидеть.

«С кем же ты там, интересно, сидел? — ревниво подумала Оля. — Ого, кажется, меня это уже трогает!»

Камень был теплый, к самым ногам подкатывалась черная маслянистая волна, наросший на парапет мох изумрудно светился. Вдоль противоположного берега, где, выбрасывая бледные языки пламени, розово светились Ростральные колонны, тянулась до самой Петропавловки густая черная тень. И из этой тени вдруг раздался протяжный гудок невидимого буксира.

— Я на этом камне прошлой весной просидел всю белую ночь, — сказал Глеб.

И снова ее поразило его изменившееся лицо, жесткий взгляд.

— Ты ждал свою девушку, а она не пришла, — в тон ему и даже не заметив, что перешла на «ты», произнесла Оля.

— Дурак был, — вырвалось у него. Он даже сплюнул в воду.

«Мог этого при мне и не делать…» — подумала Оля, а вслух спросила:

— Ты привык только побеждать?

— Не думал я никогда, что мы будем сидеть здесь, на моем камне, — усмехнулся он.

— Твой камень…

— Понимаешь, я думал, что уже больше никогда не буду сидеть рядом с девушкой, — не глядя на нее, произнес он. — Ни с одной девушкой!

— За что же такая немилость? — насмешливо спросила Оля. — Чем провинилась вторая половина человечества перед тобой?

— Я бы эту половину… — Он резко взмахнул рукой и отвернулся.

Это уже было оскорблением. Вот так возвысишь в своих глазах понравившегося тебе человека, а он оказывается на поверку совсем другим.

— Почему же вы тогда вступились за меня?

— Это совсем другое… Я же сказал — легкая разминка, и потом, я — дружинник…

— А я думала…

— Ну что я несу! — в сердцах хлопнул он себя кулаком по колену. — Извините, Оля. Вы тут совсем ни при чем.

— Иначе бы вы и меня нокаутировали? — поддела она. В девушке поднимались раздражение и разочарование. Неужели он этого не понимает? Говорит ей такие вещи…

Очевидно, Глеб и сам сообразил, что его занесло. Стараясь сгладить неблагоприятное впечатление, которое произвели на Олю его слова, он вдруг разоткровенничался. Видно, долго все держал в себе, а тут слова так и полились из него…

— В ноябре прошлого года должна была состояться наша свадьба… Она не состоялась. Твоя подруга сказала, что я скучный, а раньше я был очень веселый. Весной она ушла с группой туристов в поход по Карелии. Знаешь, теперь модно забираться в глушь, испытывать судьбу на быстрых речках, костер, уха и все такое… Я пойти с ними не мог: у меня была сдача проекта. Из похода она вернулась совсем иной… Ну, когда я ее припер к стенке, рассказала, что встретила другого, полюбила… В общем, она вышла замуж за него — руководителя туристской группы.

Он рассказывал и смотрел на Неву, и что-то с его голосом случилось — он стал тусклым, невыразительным. Крупная голова Глеба опустилась на грудь, глаза пристально смотрели на воду. И в них отражались два крошечных факела, горящих на Ростральных колоннах.

— История… — сказала Оля. Она не знала, что в таких случаях надо говорить.

— Ну почему в ноябре? — Он резко встал и, глядя на девушку сузившимися глазами, почти выкрикнул: — В тот же день и час!

Волна звучно чмокнула камень набережной; ветер взрябил воду, спутал волосы на его голове.

— Извини, Глеб, я не умею утешать, — грустно произнесла девушка. Она так и не поняла, что больше всего задело Глеба. Или дата и место свадьбы, или жестокое разочарование в любимой? А может, он и сам не знает, что его сильнее всего уязвило?..

— Я не нуждаюсь в утешении, — глухо уронил Глеб. — Ты — первая девушка, с которой я об этом заговорил.

— Мог бы и не рассказывать, — пожала она плечами, подумав: мол, тоже мне, оказал великое благодеяние!..

— Давай помолчим, — предложил он.

— Ты думай о ней, а я — об Андрее, — скрывая улыбку, произнесла она.

— Кто это такой? — встрепенулся он.

— Мой брат. Кстати, тоже боксер, самбист, журналист и шофер. Да, чуть не забыла, он ведь еще и поэт!

— Познакомь меня с ним.

— Через год, — ответила она, — когда он возвратится из Афганистана.

— Можно я тебя поцелую?

Не успела она и слова сказать, как он обхватил ее за талию сильной рукой, придвинул к себе и неумело стал целовать: его волосы лезли ей в глаза, щетинистый подбородок царапал щеку. Оля вырвалась, откинула пылающее от гнева лицо назад и сильно ударила его по щеке. Он, моргая, изумленно посмотрел ей в глаза, медленно провел ладонью по щеке.

— Меня еще никто не бил, — охрипшим голосом проговорил он.

Оля встала, поправила платье, молча поднялась по каменным ступенькам на набережную. Мягкий зеленоватый свет освещал Зимний дворец, черные скульптуры на крыше его. С мерцающей голубой мигалкой и сиреной промчалась к Кировскому мосту милицейская «Волга».

— Подумаешь, недотрога…

Девушка повернулась к нему, смерила презрительным взглядом и отчетливо произнесла:

— Я не желаю быть тебе громоотводом, понял, Глеб Андреев? — помолчала и прибавила: — Ты сказал, тебя никогда не били? Так вот, со мной тоже еще никто так грубо не обращался, Глеб Андреев… И пожалуйста, не провожай меня. Чем ты лучше тех, которые напали на меня?

Повернулась, и ее каблуки звонко зацокали по тротуару. А он, понурый и растерянный, стоял у парапета и смотрел ей вслед. Огромный кулак его непроизвольно сжимался и разжимался.

— Ну и иди… — пробормотал он. — Плакать не буду!..

Глава восьмая

1

«КамАЗ» с прицепом медленно сползал со скалистой горы по серпантину узкой горной дороги. Голые растрескавшиеся скалы нависали над машиной, из трещин выглядывали коричневые узловатые деревца с пыльной узкой листвой. Низкорослый колючий можжевельник уныло покачивался на обочине. Каменистая дорога была неровной, иногда в ущелье скатывались мелкие камни. Видно было, как они резво прыгали по блестевшему на солнце боку скалы, а потом исчезали в глубокой расщелине.

Андрей Абросимов уверенно держал руль, на солнцезащитном щитке висел транзисторный приемник «Меридиан». В звуки джазовой музыки иногда врывалась гортанная речь, и не поймешь, кто вещает — радиостанция Демократической Республики Афганистан или Пешаварский центр контрреволюционеров. Некоторые слова Андрею были знакомы: «душманы» — так называют здесь бандитов и наемников, «шурави» — советские люди, «бриш» — сержант, «царандой» — милиционер, «саура» — апрель, когда свершилась революция в Афганистане.

Рядом сидел с автоматом на коленях лейтенант Сергей Смирнов. В зеркало заднего обзора был виден зеленый бронетранспортер с красными звездами. Андрей вез медикаменты и продукты в отдаленный кишлак. Эта территория считалась освобожденной от контрреволюционеров, но два дня назад банда душманов внезапно напала на кишлак, вырезала почти половину жителей, милиционерам и активистам Апрельской революции отрубили головы, покидали в мешок и увезли с собой. В кишлаке находились два наших бронетранспортера, или, как их здесь называют, БТР, с бойцами.

Каменистую дорогу у самого радиатора пересекла стремительная тень.

— Горный орел? Беркут? — спросил Андрей.

— Я видел, как в горах беркут напал на маленького каракала, — отозвался лейтенант. — Каракал очень похож на нашу рысь, только меньше и суше, что ли.

— И кто победил? — спросил Андрей.

— Беркут поднял его в воздух и скоро отпустил, потому что от него только перья полетели.

Андрей не поверил глазам: позади него, перед самым носом бронетранспортера, покачнулся обломок скалы и рухнул на узкую дорогу, поднявшаяся пыль все скрыла. Даже сквозь шум мотора донесся громоподобный грохот.

— Тормози! — крикнул Смирнов.

Андрей уже и так нажал на тормоза, маленький приемник стукнулся о лобовое стекло и отскочил, а как раз между шофером и лейтенантом на обшивке сиденья появилась дыра. Горячий ветер пронзительно засвистел над головой. Видно, пуля пробила верх кабины и ушла в обивку. Все это промелькнуло у Андрея в голове, а в это время руки и ноги автоматически совершали то, что нужно было в данный момент делать: поставить скорость на нейтралку, распахнуть дверь и выскочить наружу. И сразу оглушили автоматная стрельба, взрывы гранат. Особенно сильно стреляли за обломком скалы, перегородившим горную дорогу.

— Они, сволочи, переоделись в царандоев! — крикнул выскочивший из зачехленного брезентом кузова сержант Василий Ильин. Щекастое лицо его побледнело, автомат шарил дулом по дороге.

— Ложитесь! — крикнул лейтенант.

Андрей увидел металлические подковки его сапог: Смирнов расположился у ската «КамАЗа». Его автомат выпустил длинную очередь.

Судя по всему, душманы устроили засаду в самом узком месте горной дороги, где делал очередной виток серпантин. Подорвали нависший кусок скалы, но точно не рассчитали: глыба не упала на бронетранспортер, а лишь перегородила ему дорогу. У Андрея мелькнула мысль, что этот обломок мог свалиться на «КамАЗ», но он тут же про все забыл, увидев впереди пять или шесть душманов, переодетых в форму милиционеров. Пригибаясь и стреляя из коротких автоматов, они приближались к «КамАЗу». Андрей зубами скрежетнул: в него палят из автоматов, а у него нет даже пистолета… Будто горох рассыпался по металлической крыше машины — это сверху ударили из автоматов. Выглянув из-под машины — Андрей, лейтенант и сержант укрылись под кабиной, — он увидел, как в руках бандита зловеще сверкнуло дуло автомата. На покатом боку «КамАЗа» будто сами собой возникли еще четыре дыры. Лейтенант Смирнов вглядывался в нависшую перед ними скалу — за ней скрывались душманы. Доносились выстрелы и в той стороне, где застрял бронетранспортер. Обзор был у них не ахти какой: прямо перед ними — красноватая стена скалы, уходящая вверх, справа — каменистый виток дороги, огибающий эту скалу, а за ними — обрывистое ущелье. Оттуда вряд ли можно ожидать опасности. Душманы были впереди и в расщелине скалы. Страха не было — однажды Андрей уже был в подобной переделке, но тогда советские солдаты быстро отбили атаку и захватили троих в плен. Обиднее всего было без дела прятаться за скатом машины и видеть, как товарищи стреляют из автоматов, а он ничем не может им помочь. Рядом сопел сержант Ильин, он крутил головой, облизывал пересохшие губы, бледность еще не исчезла с его широкого лица. Более-менее спокойно чувствовал себя лейтенант. Он уже почти год в Афганистане, участвовал во многих боях, имеет ранение в предплечье и награжден орденом Красной Звезды.

Совсем близко раздался гортанный крик, затем на дорогу упала граната. Она попрыгала по мелким камням, подскочила к чахлому искривленному деревцу с плоской кроной и оглушительно взорвалась. Деревцо свечой взлетело вверх, по машине шрапнелью ударили осколки и мелкие камешки с землей.

От «КамАЗа» шло тепло, остро пахло соляркой. Скосив глаза, Андрей увидел, что запасной бак пробит осколком, белая струйка горючки стекала прямо под передний скат. Вспомнив про жевательную резинку, Андрей подполз к баку, разорвал обертку и, пожевав серую пластинку, попытался залепить отверстие, однако течь не прекращалась. Тогда он ножом отрезал от протектора шины небольшой кусок и затолкал в дырку. Солярка перестала течь. Лейтенант Смирнов сделал рукой предупреждающий знак и чуть выдвинулся вперед из-под машины. Сержант Ильин, прижав приклад автомата к плечу, зорко наблюдал за дорогой.

Душманы появились сразу сзади и спереди. Смирнов стегнул длинной очередью, Андрей увидел, как двое из них покатились к обочине, один спрятался за камень, а второй, раскинув ноги, затих на дороге. Сержант палил в тех, что подползали спереди. В шум стрельбы вдруг ворвался пронзительный крик: Ильин катался по земле и колотил ногами в спаренный скат. Андрею врезались в память белое лицо сержанта с вытаращенными глазами, черная дыра рта, сплетенные руки поверх ремня и хлещущая сквозь пальцы кровь… И тут взгляд Андрея наткнулся на валявшийся неподалеку от Ильина автомат. Вьюном развернувшись на одном месте, он схватил его и дал длинную очередь по подбирающимся к машине душманам. Раздались гортанные крики, кто-то упал, кто-то метнулся назад, к спасительной скале.

Андрей уже не помнил, сколько все это продолжалось: от треска автоматов он будто оглох, видел, как прыгает в руках лейтенанта короткое дуло, но выстрелов не слышал. Его автомат тоже прыгал в руках, иногда на конце дула возникало слабое пламя. И вдруг стало тихо. Лейтенант Смирнов лежал в прежней позе, и вместе с тем что-то изменилось: странная неподвижность, бледное лицо. Неужели ранен? Услышав за спиной шорох, Андрей обернулся и встретился взглядом с узкоглазым чернобородым человеком в форме цвета хаки без знаков различия. Бандит, не мигая, как змея, смотрел на него. Черные усы были припорошены серой пылью. На голове у него светлая фуражка, а в руке вороненый кольт. Андрей нажал на спуск, но автомат молчал — наверное, кончились патроны в магазине. Не раздумывая, он швырнул автомат в чернобородого, тот отшатнулся; сделав рывок вперед, Андрей навалился на него, завернул руку и вырвал кольт. Откуда-то взялись еще двое в милицейской форме. Одного, со шрамом на скуле, Андрей свалил кулаком на землю, второй сбоку наотмашь ударил его прикладом по голове. Брызнул огонь, и все поплыло перед глазами, «КамАЗ» вздыбился, а каменистая дорога стремительно понеслась на него. Проваливаясь в густую черноту, он услышал чистый звонкий голос Марии Знаменской: «Андрей, милый, у нас будет сын…»

2

Игорь Иванович Найденов мог быть доволен: разработанная им операция по захвату советских военнослужащих прошла удачно. Из троих ехавших на «КамАЗе» двое взяты в плен, один убит. До появления советских вертолетов с него успели снять форму, а «КамАЗ» с прицепом взорвать. Все произошло поблизости от границы с Пакистаном, так что налетчики успели благополучно вернуться с пленными на свою базу. Полковник Фрэд Николс сильно сомневался в успехе этой операции, но он не знает психологии советских людей. Разве могут они бросить в беде оставшихся в живых в кишлаке? Там ведь женщины, старики, дети… Найденов не сомневался, что вслед за бронетранспортерами с солдатами будут отправлены на грузовиках из Кабула продовольствие и медикаменты, а также баки с водой. Русские знали, что душманы в захваченных кишлаках и селениях отравляют воду в колодцах и арыках.

Найденов сидел на плетенном из тростника стуле у окна. На подоконнике — стеклянная ваза с финиками и виноградом. Длинная оса с шевелящимися усиками ползала по фруктам. Из окна открывался вид на пустынную улицу с глинобитными домишками и сплошными дувалами из кизяка и глины. За дувалами виднелись фруктовые сады, узкие арыки, прорытые между рядами виноградника. Игорю Ивановичу пришлось в свое время побывать в Средней Азии, и здесь, в Восточном Пакистане, кишлаки мало чем отличались от узбекских или казахских. Да и местность почти одинаковая: пустыня, пески, скрытые в туманной красноватой дымке скалистые горы и зеленые острова оазисов, кишлаков, крупных селений. В городах мечети с минаретами, роскошные азиатские рынки с горами всевозможных фруктов, чайханы и шашлычные, верблюды, ишаки, козы, длинноногие куры с короткими хвостами. Аксакалы так же при встрече говорят: «Салам алейкум!» Азиатские лица бесстрастны и непроницаемы. Никогда не знаешь, что у афганца на уме. И с такими вот людьми приходится работать… Что новое здесь, так это свирепый ветер «афганец». Когда он впервые налетел на него в палаточном лагере,Игорь Иванович подумал, что наступил конец света: стало темно, как при солнечном затмении, где только что светило жаркое солнце, дымился черный круг с огненной каемкой, почти неосязаемая тончайшая пыль вмиг окутала все окрест, дышать стало трудно, палатки с бродящими среди них людьми в длиннополых одеждах исчезли, был день, стала ночь, душная, щекочущая ноздри и глаза. По примеру других Найденов положил на лицо носовой платок и забрался под первую попавшуюся арбу. Пыль резала глаза, противно хрустела во рту; хотелось чихать, но страшно было рот раскрыть, казалось, пыльное облако влетит в него и закупорит дыхательное горло. К счастью, «афганец» свирепствовал недолго, скоро небо просветлело — даже не поймешь, были на нем облака или нет, — засияло еще более ослепительное и жаркое солнце, заносились мухи и осы, будто сослепу ударяясь в лицо, лоб, запутываясь в волосах.

Уже скоро полгода, как Игорь Иванович в Пакистане. В его задачу входило инструктировать диверсантов, забрасываемых на территорию Афганистана, готовить разведчиков из числа наемников, допрашивать советских солдат и офицеров, захваченных моджахеддинами. Дважды он встречался с главой ДИРа Мухаммедом Наби. Подготовил к переброске несколько групп из его контрреволюционной организации. Люди Наби особенно зверствовали на территории Демократической Республики Афганистан. После каждого налета привозили в джутовых мешках отрубленные головы преданных Апрельской революции афганцев. Эти мало кого брали в плен — изощренно убивали на месте. Надо сказать, что советские солдаты и офицеры редко сдавались живыми. Приходилось устраивать засады, чтобы врасплох захватить солдата или офицера. Поэтому Найденов был очень доволен, что задуманный им план осуществился. Шофер «КамАЗа» и русский лейтенант были взяты живыми.

Офицера он уже допросил, тот разговаривал с ним сквозь зубы, мало чего интересного сообщил… Им еще займутся. Игорь Иванович сразу договорился с Фрэдом Николсом, что пытки к своим бывшим землякам применять не станет — это ему претит. Полковник — он в Пакистане уже скоро год — жаловался, что с русскими трудно иметь дело: свято блюдут военную тайну, отказываются сотрудничать с противником, не соблазняются «западным раем». А для мировой пропаганды такое просто необходимо. Пока они здесь, лишь два солдата выступили перед журналистами по телевидению, однако должного эффекта это почему-то не произвело. Парни выглядели забитыми, испуганными и явно говорили с чужой подсказки.

Полковник Фрэд Николс — это тот самый бывший капитан из американской спецшколы, где много лет назад учился сбежавший из СССР Игорь Найденов. Вот теперь полковник, а Игорь Иванович — капитан. Фрэд Николс сказал, что это он попросил вышестоящее начальство, чтобы сюда направили Дугласа Корка, снова ставшего Игорем Найденовым. Ведь Игорь Иванович владеет в совершенстве кроме русского еще двумя языками — английским и немецким.

Если бы знал Найденов, что попадет в такую дыру, то смог бы поторговаться с начальством: здесь жуткий климат, скука — могли бы за «вредность» и еще накинуть долларов…

Лейтенант Смирнов, которому Найденов предложил сотрудничество и наобещал златые горы в свободном от ига коммунистов мире, с таким откровенным презрением посмотрел на него, что сразу стало ясно — с этим человеком каши не сваришь.

— Вы русский? — спросил лейтенант.

Найденов принялся расписывать «западный рай», большие возможности, которые открываются перед Смирновым, но тот лишь презрительно заметил:

— То-то вы тут у них на подхвате… Неужели вы думаете, и я смог бы вот так же сидеть здесь и допрашивать своих товарищей по крови и оружию?

— Как это по крови? — удивился Найденов.

— Я не верю, что вы русский, — сказал лейтенант и отвернулся к окну.

— Хорошо, я вам предоставлю возможность… побеседовать с другими, — усмехнулся Найденов.

Больше он с лейтенантом не встречался.

Листая документы Андрея Абросимова и разглядывая его фотографию на водительском удостоверении, Игорь Иванович не мог отделаться от ощущения, что лицо этого молодого человека чем-то ему знакомо, не говоря уж о фамилии Абросимов… Неужели Андрей имеет какое-то отношение к Андрею Ивановичу Абросимову из Андреевки?.. Не может быть такого совпадения, чтобы здесь, на границе Пакистана и Афганистана, встретились бывшие земляки! Когда маленький Игорь Шмелев бегал в коротких штанах по Андреевке, Андрея Вадимовича Абросимова еще и на белом свете не было. Вадимович… Но у Вадима Федоровича фамилия Казаков, значит, Андрей никак не может быть его сыном. Мельком Найденов видел высокого парня с забинтованной головой. Его вели на допрос к Николсу вместе с лейтенантом. Судя по документам, Андрей Абросимов не военнослужащий, а вольнонаемный. Однако из автомата положил на той скалистой дороге троих, а когда пришел в себя, набросился с кулаками на охранников — пришлось связать. Может, именно ростом и силой он чем-то напомнил Игорю Ивановичу старика Абросимова?..

Когда охранник привел пленного, Найденов больше не сомневался, что перед ним стоит со связанными за спиной руками потомок Андрея Ивановича Абросимова. Тот же тяжелый взгляд исподлобья, широкие, вразлет брови, могучие плечи. Игорь Иванович мысленно приставил к подбородку парня широкую бороду и лишний раз убедился, что парень из абросимовского рода!

— Садитесь, Андрей Вадимович, — кивнул на второй стул Найденов.

Абросимов тяжело сел, казалось, связанные руки тянут его вниз. Он откинулся на жидкую плетеную спинку, облизал пересохшие губы. На повязке, как раз над бровью, алело пятно проступившей крови. Глаза серые с прозеленью, как у отца. У Андрея Ивановича глаза были темнее. Афганец, приведший пленного, враждебно поглядывал на него. Если бы не строгий приказ полковника Фрэда Николса, афганцы там, на горной дороге, убили бы Андрея…

— Как поживает далекая Андреевка? — предвкушая, как сейчас вытянется лицо парня, спокойно спросил Найденов.

Однако ничто не дрогнуло в лице Андрея. Он молча, даже с каким-то безразличием смотрел чуть повыше головы Игоря Ивановича в окно. Там налетевший ветер раскачивал ветви низкорослого дерева — не началась бы опять пыльная буря.

— Отец все творит? — продолжал все в том же снисходительно-добродушном тоне Найденов. — Роман пишет? Да, забыл представиться: Игорь Иванович Найденов, твой земляк.

На этот раз в глазах Андрея появился интерес, он повернул голову к Найденову, внимательно посмотрел на него.

— Развяжите руки, — попросил он. — Я ведь не буйнопомешанный.

Игорь Иванович приказал охраннику развязать руки пленному. Тот неохотно подчинился, что-то пробормотав себе под нос.

— Он толкует, что охотно бы снял с тебя, живого, кожу… Дело в том, что ты его племянника прикончил в горах.

— А это здесь тоже практикуется? — оглядывая свои запястья, поинтересовался Андрей.

— Дикий народ эти мусульмане, фанатики, — усмехнулся Найденов. — Солдаты Апрельской революции готовы нас растерзать, а противники ее люто ненавидят вас — что поделаешь!

— Значит, вы тот самый Игорь Шмелев из Андреевки? — с любопытством разглядывал его Андрей. — Я слышал о вас от отца… Не удалось завербовать его, теперь решили проделать такую же штуку со мной?

— Я еще не уверен, подойдешь ли ты нам, — улыбнулся Игорь Иванович.

— Вряд ли, — сказал Андрей. — Я ведь не офицер, а всего-навсего шофер из автоколонны. Никаких военных тайн не знаю, вез в кишлак, разграбленный вашими подручными, продукты и медикаменты…

— А стрелял из автомата, как заправский солдат! — вставил Найденов.

— Я не привык чуть что руки вверх поднимать.

— Можно подумать, что ты старый закаленный солдат! — усмехнулся Игорь Иванович. — В десантных войсках служил? Где, в какой части?

Андрей промолчал. В Найденове стало зреть раздражение против этого самоуверенного парня. Может, отдать его Абдулле и его молодцам на расправу? Эти и мертвого заставят говорить… Вернее, кричать так, что в ушах свербит.

— Ты героя-то, Абросимов, здесь из себя не корчи, — продолжал он. — Во-первых, никто о твоем геройстве не узнает, во-вторых, мы тут не таких обламывали… Будь любезен отвечать на мои вопросы!

— А вы не орите на меня, — разжал губы Андрей. — Хоть на куски разрубите — это у вас тут умеют… а мне нечего сказать… Да, по правде говоря, и толковать-то с таким… — Андрей сдержал себя и смягчил: — типом не хочется.

Найденов поднялся, подошел вплотную к парню и впился в чего взглядом. Он заметил, как сжались кулаки Абросимова, и подумал, что, если он его ударит, тот ответит… Обязательно ответит! Наверное, это почувствовал и Абдулла, потому что вскинул автомат на изготовку и что-то пробормотал сквозь зубы.

— Абросимовское отродье… — прошипел Найденов и кивнул охраннику, чтобы пленного увели.

К следующему допросу Игорь Иванович лучше подготовился: он понял, что с этим парнем нужно действовать по-хорошему, без нажима. Собственно, он не понимал полковника Николса, который приказал «обработать» Андрея, попытаться склонить его к сотрудничеству с ними, американцами. Можно пообещать ему златые горы, поездку в Штаты… Вообще, в этом Андрее что-то есть, и привлечение его к сотрудничеству было бы победой в идеологической борьбе… Об этом тоже нельзя забывать. И ради этого стоит с Абросимовым повозиться…

— Андреевка… — мечтательно начал Игорь Иванович. — Водонапорная башня — ее немцы так и не смогли разбомбить, — желтенький вокзал с конусной крышей… А сосны все еще стоят перед вашим домом?

«Сволочь! — подумал Андрей. — Бьет на мою чувствительность… Как же, так я сейчас и растаял…»

— Какие сосны? — равнодушно переспросил он. Кстати, он сейчас никак точно и не мог вспомнить — две или три сосны осталось на лужайке. От отца он слышал, что когда-то их было четыре…

— А я вот вспоминаю сосны, ваш дом, Андреевку… — все в том же духе продолжал Найденов. — Все-таки родина!..

— Нет у вас родины, — вырвалось у Андрея. — Кто продал свою Родину, тот продаст отца и мать…

— Жива Волокова? — проглотив оскорбление, спокойно спросил Найденов. Он дал себе слово, что не сорвется, не накричит на Абросимова.

— Бабка Саша умерла несколько лет назад, — нехотя ответил Андрей.

— «Бабка Саша»… — проговорил Игорь Иванович. — Вон как ее звали в Андреевке!

— Я ее мало знал, — посчитал нужным добавить Андрей.

Найденов встал из-за стола, машинально пощупал пистолет в заднем кармане. Охранник с автоматом стоял у дверей и настороженно следил за каждым движением пленного. Рубашка с погончиками и накладными карманами на груди у него порвана у воротника, черные курчавые волосы давно не чесаны, взгляд свирепый, иногда тонкие губы раздвигает непонятная усмешка.

— Ты, Андрей, делал свое дело, а я делаю свое, — негромко заговорил Игорь Иванович. — Так уж случилось, что нам довелось столкнуться нос к носу в этой дикой стране… Буду с тобой откровенен: все же ты мой земляк и в какой-то степени даже родственник… Ведь Павел Дмитриевич Абросимов — двоюродный брат твоего отца — доводится мне почти родным братом! Кто же я тебе? Пожалуй, троюродный дядя?

— Вы меня очень обрадовали!..

— В общем, зла я тебе не желаю, — сделав вид, что не заметил иронии, продолжал Игорь Иванович. — И даже могу помочь…

— Для этого я должен предать Родину? — прямо в глаза посмотрел ему Андрей.

— Не надо таких громких слов! — усмехнулся Найденов. — Речь идет о твоей жизни и смерти. Посмотри на Абдуллу. Скажи я одно слово, и он с великим удовольствием прикончит тебя из автомата… Это в лучшем случае, а в худшем они примутся тебя пытать… Говорить тебе, что это такое, я не буду. Об этом даже пишут в ваших газетах. И это действительно правда. Тут вы ничего не преувеличиваете. Так вот, у тебя есть лишь один разумный выход: подать на имя полковника Фрэда Николса прошение, что ты хочешь жить и трудиться в свободном мире… Не думай, что это мы всем предлагаем. Америке всякий сброд тоже ни к чему. Кстати, пленных можно и здесь неплохо использовать. Как о земляке и родственнике, я походатайствую за тебя перед полковником, уверен, что он мне не откажет.

— У меня нет никакого желания становиться гражданином Соединенных Штатов Америки, — ответил Андрей.

— А живым-то остаться у тебя есть желание? — с досадой взглянул на него Игорь Иванович.

У него и впрямь шевельнулось что-то похожее на сочувствие к этому видному здоровому парню, которого ничего не стоит прямо сейчас превратить в безобразный труп. Это дикое упорство советских военнослужащих, попавших в плен, раздражало его. Охотнее идут на смерть, чем на предательство. Даже не умеют притворяться, прикидываться лояльными, чтобы потом при случае перебежать к своим. После допроса лейтенанта Смирнова Фрэд Николс отправил его к своему коллеге, полковнику из контрразведки, — может, тот что-нибудь выжмет из пленного. А Андрея оставил, надеется, что они сломают его упорство. Но Игорь Иванович в этом сомневался: не смогли же фашисты уговорить его прадеда, Андрея Ивановича Абросимова, служить им?

— Конечно, я мог бы согласиться, чтобы остаться в живых, — как бы рассуждая сам с собой, заговорил Андрей. — Но, понимаете, я врать не приучен с детства. И в нашем абросимовском роду никогда не было изменников и предателей. И вы это прекрасно знаете. Не хочется подыхать тут у вас, как собаке, но можно ведь умереть и без пыток?..

Он вдруг, будто подброшенный пружиной, взлетел в воздух и с размаху упал на охранника, тот даже не успел нажать на спусковой крючок. Оба рухнули на пол, рука парня уже тянулась к автомату… И в это мгновение дверь распахнулась, в комнату стремительно шагнул Фрэд Николс и наступил ногой в тяжелом ботинке с рубчатой подошвой на руку Андрею. Найденов поднял автомат, а свой пистолет спрятал в карман.

Абдулла, изрыгая на своем языке проклятия, крепко связал за спиной руки Андрея. Он несколько раз пнул его ногой, но полковник отрывисто приказал ему прекратить. У парня на щеке кровоточила глубокая царапина — Абдулла ногтями оставил ее. Воротник рубашки охранника держался на ниточке, на скуле наливался синяк.

— Уведите, — приказал Николс. Когда они остались вдвоем, он заметил:

— У тебя, Игорь, реакция уже не та… Помнишь, как ты в США двух негров пришил? А тут с одним парнем не смог справиться!

— Не появись вы, я бы его убил, — спокойно ответил Найденов. — Кстати, он сам искал смерти.

— Такого бы парня напустить на своих, советских, — задумчиво проговорил Фрэд Николс. — Есть же у него какая-нибудь слабинка? Виски, девчонки? Наркотики?

— Знаю я эту абросимовскую породу… — усмехнулся Игорь Иванович. — С ними лучше не связываться.

— Вот такие крепкие нам и нужны… А что толку от слабаков? Как это по-русски говорится — ни богу свечка, ни черту кочерга?

— Крепкий орешек! Брось, не раскусить его нам.

— Знает английский… — задумчиво продолжал полковник. — А какие плечи, грудь, руки! Нет, такого богатыря не стоит отдавать на расправу этим дикарям. Абдуллу я отправлю за кордон. Поработай еще с земляком, Игорь Иванович!

3

Ася Цветкова выглянула в вестибюле в окно и повернула смеющееся лицо к подруге:

— Вот же везет людям! Олька, тебя сегодня сразу двое поджидают на улице!

Оля Казакова тоже подошла к окну: на противоположной стороне Моховой на тротуаре стоял Глеб Андреев в серой пушистой кепке и стального цвета куртке с капюшоном, а у парадной с металлическим козырьком курил Михаил Ильич Бобриков. Он был в коричневом кожаном, с погончиками пальто и с неизменным пухлым портфелем. Бледное, с белыми ресницами и бровями лицо было невозмутимым, а вот Глеб явно нервничал: переступал с ноги на ногу, вертел головой, несколько раз зачем-то снял и снова надел свою кепку, глаза его были прикованы к парадной института.

— Не хочется мне с ними встречаться, — сказала Оля.

У нее только что был неприятный разговор с преподавателем, который упрекнул ее за пропуск практических занятий в театральной студии. Дело в том, что Олю снова пригласили на телестудию сняться в небольшой роли в музыкальном спектакле. Как раз в тот день были съемки в павильоне.

— Так и быть, я возьму на себя этого пожилого господинчика в кожаном пальто, кажется, это сам Бобриков? — великодушно предложила Ася. — А ты потолкуй с Глебом. Неужели не видишь, как он извелся, бедный? Олька, ну почему ты такая жестокая?

— Зато ты слишком добрая!

— О-о, мы сегодня не в духе… — рассмеялась Ася.

Оля уселась на низкий широкий подоконник, упрямо наклонила светловолосую голову.

— Буду сидеть здесь, пока не уйдут, — заявила она.

— Ты же знаешь, они не уйдут. Твои ухажеры на редкость упорные!

— И почему у нас нет другого выхода?

— Ты уже рассуждаешь, как избалованная звезда…

— Ася, у тебя бывает когда-нибудь плохое настроение?

— А что это такое? — рассмеялась подруга.

Минут десять они болтали о разных пустяках, затем Ася потащила ее за рукав к выходу:

— Олька, у тебя каменное сердце! Разве можно под дождем столько времени держать своих воздыхателей?

Едва они показались в дверях, как Глеб сорвался с места и бросился через дорогу к ним. «Жигули» резко затормозили, водитель что-то крикнул ему вслед, но Андреев даже не оглянулся.

— Рискует жизнью из-за тебя, — упрекнула Ася. — А ты, бесчувственная особа, мучаешь человека! Да я с таким парнем готова в огонь и в воду!

Михаил Ильич сразу правильно оценил обстановку и не подошел к девушкам, лишь издали поздоровался. Сигаретный дымок тонкой струйкой вился возле его невозмутимого лица.

— Хорошо, я был тысячу раз не прав, но нельзя же всякий раз бросать трубку, когда я тебе звоню, — взволнованно заговорил Глеб, не ответив на приветствие Аси. Наверное, он ее даже не заметил. — В конце концов, это… Ты же не знаешь, что я хотел тебе сказать.

— Что же ты хотел сказать? — не смогла сдержать улыбку Оля: очень уж был смешной вид у Глеба — высокий, с взъерошенными русыми волосами, свою ворсистую кепку он комкал в руке, с потемневшими от волнения глазами и сверкающими каплями на темных бровях он сейчас походил на обиженного мальчишку.

— То, что ты — дура! — гневно вырвалось у него, но заметив, как окаменело лицо девушки, совсем другим тоном прибавил: — Я хотел сказать, что люблю тебя! А на набережной я вел себя как последний дурак!

— О-о, у вас тут египетские страсти! — засмеялась Ася. — Пожалуй, подойду я к твоему старичку, подружка. Утешу бедного.

— Почему египетские? — растерянно спросила Оля, не зная, что делать. Таким Глеба она еще не видела.

— Я не думал, что ты такая жестокая, — говорил Глеб. — Честное слово, легче первенство города выиграть на ринге, чем с тобой договориться!

— Глеб, я не терплю хамства, — сказала девушка. — Оно все во мне убивает… Даже любовь.

— Зато я не притворяюсь, не стараюсь казаться лучше, чем я есть, — нашелся он.

— Ты полагаешь, откровенный хам лучше, чем замаскированный?

— Я не хам, и ты это знаешь… — ответил он.

С неба моросил мелкий дождь. Из водосточных труб на тротуар брызгали струи. Глядя вдоль Моховой, Оля обратила внимание, что в основном идут с раскрытыми зонтиками женщины, у мужчин редко у кого увидишь зонтик в руках. А вот Михаил Ильич достал из своего коричневого кожаного портфеля зонт, раскрыл его и, бросив на Олю красноречивый взгляд, взял Асю под руку, и они зашагали в сторону проспекта Чернышевского, где, очевидно, он оставил свой «мерседес». Подруга обернулась и помахала рукой. Лицо у нее было довольное. Она не скрывала, что считает свое знакомство с начальником станции техобслуживания полезным.

«С Асей он скорее найдет общий язык…» — равнодушно подумала Оля. Бобриков давно уже не вызывал в ней никаких чувств. Да и были ли эти чувства раньше? Скорее, интерес, любопытство, детское желание прокатиться на заграничной машине… Оля ведь недвусмысленно дала ему понять, что между ними все кончено, а он, умный человек, продолжает преследовать ее телефонными звонками, вот уже третий раз встречает у института. В общем, делает вид, что ничего не произошло. Самомнения ему не занимать! Может, сегодня, увидев ее с Глебом, Бобриков наконец оставит ее в покое?..

— Мне сегодня досталось от главного конструктора, — рассказывал Глеб. — Увидел из-за плеча, как я нарисовал на ватмане твой профиль…

— И отпустил тебя на свидание, — улыбнулась Оля.

— У меня осталось полчаса, — взглянув на часы, сказал Глеб. — Я тебе постараюсь изложить все то, что последнее время мучает меня… Не мы с тобой придумали этот мир, мужчину и женщину…

— По Библии, бог сотворил Еву из ребра Адама, — вставила Оля.

— Библию не читал… Я люблю тебя, Ольга…

— Совсем как в арии Ленского, — улыбнулась она.

— Ты можешь заткнуться? — свирепо воззрился он на девушку. — Я ей в любви объясняюсь, а она меня перебивает…

««Заткнуться»… Какой он грубый!» — с сожалением подумала Оля, но перебивать больше не стала.

— Я думаю о тебе дома, на работе, ночью, — продолжал он. — Раньше я считал, что умею владеть собой. Я мог порвать с другом, который меня предал. Я забыл, правда с трудом, Регину…

— Ее звали Регина? — переспросила Оля. — Редкое имя.

— Да, эту дрянь звали Региной, — холодно подтвердил он, губы его сжались, скулы обострились. Снова что-то жестокое, так поразившее Олю в тот вечер, когда они сидели на камне у Невы, появилось в его лице.

— Девушки, не отвечающие на твое чувство, — дряни? — насмешливо посмотрела она ему в глаза. — Почему все должны быть в тебя влюблены? Потому что ты высокий, симпатичный, чемпион? Если я скажу, что ты мне не нравишься, значит, я тоже дрянь?

Он какое-то время смотрел ей прямо в зрачки, ледок в его глазах начал таять, голубизна снова разлилась вокруг черного острого зрачка. Губы его тронула улыбка, скулы порозовели.

— Очко в твою пользу, — сказал он. — Ты наносишь удары, как опытный боксер, прямо в самые чувствительные места.

— Ты опоздаешь, Глеб, — напомнила она, провожая взглядом троллейбус, отчаливший от мокрой остановки.

— Я чувствую, что несу что-то не то, — признался он. — Понимаю, что мои слова задевают тебя, но ничего с собой поделать не могу… Может, было бы лучше, если бы я читал стихи?

— Не думаю, — сказала она.

— Ведь ты вторая девушка в моей жизни… Точнее, первая, которую я так сильно полюбил.

— А я не уверена, что люблю тебя, — помолчав, сказала Оля. — И вообще, что-то мы с тобой слишком уж часто бросаемся этим словом — «люблю».

— Ты им не бросаешься…

— Глеб, у меня сейчас не то настроение, чтобы говорить о своих чувствах, да и погода… — она подставила ладонь, но на нее не упало ни одной капли, — не располагает к таким разговорам.

— Хорошо, я тебе признаюсь в любви в ясный солнечный день…

— Твой троллейбус, — сказала она.

— Солнце может еще неделю прятаться за облаками, — взглянув на серое небо, проговорил Глеб. — Давай завтра в семь встретимся у Дома офицеров? Кстати, в «Спартаке» идет «Человек из Рио»…

— Договорились, в семь, — с улыбкой сказала она.

— Я, кажется, не поздоровался с твоей подругой, — сказал Глеб. — Скажи, что я извиняюсь.

Он пожал ей руку, пружинисто побежал к остановке, где только что остановился троллейбус. Пропустив двух женщин, вскочил вовнутрь.

«А он не безнадежен… — идя домой, подумала Оля. — И надо же, ему нравится Бельмондо!..»

4

— Здравствуйте, Вадим Федорович, — произнес в трубку незнакомый девичий голос — Вы меня, наверное, не знаете, я — Мария Знаменская… — Девушка сделала паузу и решительно закончила: — Я — невеста Андрея.

Голос был приятный, чуть глуховатый. Казаков попытался представить себе на том конце провода незнакомку: наверное, высокая, голубоглазая, с длинной русой косой… Дальше его фантазия не сработала. Сын никогда не рассказывал ему о своих отношениях с девушками. В этом все Казаковы были сдержанны, даже шуток за столом по этому поводу не допускали. Не знал Вадим Федорович и об увлечениях Ольги. Мысленно представлял себе ее героя чем-то похожим на Бельмондо. О том, что дочери нравится этот артист, он знал. На детей за скрытность Вадим Федорович не был в обиде: он, когда был юношей, тоже не делился своими сердечными делами с родителями.

— Я слушаю вас, Мария Знаменская, — ответил он в трубку. Он только сейчас понял, что это та самая девушка, которую сын привозил в Андреевку.

— Андрей вам пишет? — спросила она. Голос напряженный, чувствуется, что девушке нелегко дается этот разговор.

— Мы всего получили два письма. Последнее пришло, кажется, месяц назад.

— И вас это не беспокоит?

— Почему меня должно это беспокоить? — удивился Казаков. — Андрей ведь вольнонаемный, работает на строительстве. А письма писать он никогда не любил.

— Как будто вы не знаете Андрея!

Пожалуй, она права: сын не из робкого десятка.

— Мы договорились, что он будет писать мне каждую неделю, — продолжала Мария. — Я получила от него двадцать три письма. И вот уже три недели — ни строчки. Вадим Федорович, у меня плохое предчувствие: с Андреем что-то случилось. Я ходила в военкомат, но там сказали, что он не от них поехал. Вы, наверное, знаете, от какой организации его направили туда? Надо позвонить, написать… Надо что-то немедленно делать!

Голос ее прервался, послышались странные звуки, писк, щелчки. Вадим Федорович принялся успокаивать девушку, толковать, что виновата почта, у него нет никакого предчувствия. Наоборот, Андрей писал, что работа ему нравится, как журналист он много интересного там почерпнул. Написал две статьи в «Комсомольскую правду». Одну уже опубликовали…

— Я читала, — плача, ответила Мария.

— Вот что, Маша, — предложил он. — Приходите после шести вечера, мы обо всем поговорим. Запишите мой адрес.

— Я знаю.

Ему показалось, что она улыбнулась сквозь слезы.

— И не взвинчивайте себя понапрасну, — успокоил он. — Андрей — великолепно подготовленный человек и, я уверен, из любой переделки выйдет невредимым.

— Я приду, — сказала она и повесила трубку.

Вадим Федорович, сидя за письменным столом, глубоко задумался. Неужели и впрямь что-нибудь случилось с Андреем? Женщины тоньше и чувствительнее мужчин, особенно влюбленные… Ладно бы сын был военнослужащим, участвовал в боях с душманами, но он — шофер. И работает на мирном строительстве. Правда, там рядом проходит граница с Пакистаном, откуда просачивается в Афганистан вся эта нечисть…

Удивительный парень Андрей! Вадим Федорович сам был большим непоседой, за свою жизнь много поездил по стране, побывал за рубежом, в общем, на одном месте долго никогда не засиживался, а сын и того более. Почти дома и не живет. Что это — тяга к путешествиям или подспудное желание приобрести жизненный опыт? Наверное, жажда опыта, познание человеческих характеров, живое любопытство гонят его из города в дальние края. Вон, даже любимая девушка не удержала.

Вспомнился последний разговор с Ириной… Она ворвалась к нему рано утром — он еще завтракал, — уселась за стол, обрушила на него поток упреков:

— Как ты мог допустить, чтобы твой сын подал документы для поездки в Афганистан? И не туристом едет, а работать. Ты разве не знаешь, что там идет война? Там полно бандитов и головорезов! Они нападают на всех: на солдат, женщин, детей. Взрывают школы и госпитали! Ты что, слепой и газет не читаешь? Не смотришь телевизор?

— Налить тебе кофе? — спокойно спросил он, отхлебывая из своей чашки.

Нежданная встреча с бывшей женой не особенно взволновала его. В гневе Ирина всегда была необычной: полное белое лицо ее становилось одухотворенным, глаза расширялись, в них появлялся сухой блеск.

— Ты всегда был к детям равнодушен, — упрекнула Ирина. — Тебе на них наплевать.

Это неправда, детей Вадим Федорович любил, только не терпел проявлять свои отцовские чувства. И Андрей и Оля это понимают, иначе не остались бы с ним…

— Андрей уже взрослый человек и сам решает, как ему поступать в том или ином случае, — сказал он. — А если бы я и смог его удержать, то никогда бы этого не сделал.

— Как же, вы — Абросимовы! — с издевкой заметила Ирина Тихоновна. — У вас дед — герой! Да и твой отец… Но это когда было? А сейчас другое время. Мы ни с кем не воюем. И Андрея не призвали в армию, он сам туда рвется. И если что с ним случится, то виноват будешь только ты! Запомни мои слова, Вадим!

— Чем же наш сын лучше тех, кто находится там? — задал он ей вопрос, на который не надеялся получить ответ, однако Ирина бросила ему в лицо:

— Он — мой сын! А до других мне нет дела.

Конечно, сын советовался с отцом, точнее, поставил его в известность о своем решении ехать в Афганистан… И что мог сказать ему Вадим Федорович? Не надо, Андрюша, там опасно? Стреляют, похищают наших и все такое? Разве сын не читает газет и не смотрит телевизор! Никто ведь не тащил его, Вадима, и Павла Абросимова в партизанский отряд, наоборот, гнали из отряда в три шеи, но они добились своего и воевали. И хорошо воевали, если Родина оценила заслуги и наградила их, мальчишек, боевыми медалями! Мог ли у него повернуться язык отговаривать сына?..

Позже он от Андрея узнал, что Ирина Тихоновна ходила в военкомат, горком комсомола и умоляла отговорить сына от поездки в Афганистан…

Телефонный разговор с Марией Знаменской выбил его из колеи. В голову и впрямь полезли тревожные мысли: все ли в порядке с Андреем? Случись что — обязательно бы поставили в известность. Может, ранен?..

Когда работа не шла, Вадим Федорович или ложился на застланную клетчатым пледом постель и читал, или выдалбливал из капа вазу на кухне, где приспособил в углу небольшой раскладной верстак, купленный на Литейном в инструментальном магазине. Механическая работа не мешала ему думать. Он зажал в маленькие тиски медную втулку от водопроводного крана и принялся ее шлифовать тонкой наждачной шкуркой. Еще с вечера он отключил на кухне воду и разобрал кран. Ему до смерти надоело это «кап-кап-кап». Из его кабинета слышно было, как полновесные капли одна за другой срываются с носика крана и падают в раковину. Удивительное дело, ухо очень быстро привыкает к тиканью ходиков, но не хочет мириться с капаньем воды из крана!..

Андрей, конечно, жив, но что-то стряслось с ним… Вот Мария почувствовала, а он, отец, ничего не чувствует… Оля еще вчера вспоминала, что от Андрея давно нет писем, но это так, между прочим. Говорят и пишут, что между близкими людьми существует какая-то телепатическая связь. Помнится, перед смертью матери он, Вадим, вдруг ощутил какую-то необъяснимую жгучую тоску. А через день пришла телеграмма от отчима, что мать доживает последние дни… Он сел за руль «Жигулей» и гнал всю ночь в Великополь. Был ноябрь, шоссе местами обледенело, раза два-три его сильно заносило, но все обошлось. Мать он застал еще живой. В доме собрались все близкие. Худой, с выпирающими скулами, отчим Федор Федорович ходил по квартире как длинная бесплотная тень. Мать лежала на кровати, лицо ее пожелтело, и на нем лежал неуловимый налет смерти. И хотя мать произносила обычные слова, в ответ выслушивала тоже обычные в таких случаях слова о том, что она обязательно выздоровеет и все будет по-прежнему, в мыслях она витала уже где-то далеко. Лишь Вадим ее не утешал, он с каким-то странным чувством наблюдал за приближением смерти. Той самой смерти, о которой мы стараемся не думать, но которая всегда незримо присутствует. А сейчас она, смерть, как бы обрела свои очертания, плоть… Она витала в этой тихой комнате, ощутимо взмахивала большими крылами… Почему-то Вадим Федорович не мог ее представить с острой косой в костлявых руках… Жалость, боль за мать перемежались с почти мистическим чувством происходящего, чего-то таинственного и непостижимого. Наверное, это ощущала и мать. Повернув к нему желтое лицо с провалившимися глазами, она произнесла:

— Как хорошо, что вы все приехали…

Она все чаще впадала в забытье, и тогда по ее изможденному лицу пробегали неуловимые тени, дыхание то замедлялось, то становилось частым. Незадолго до конца она вдруг широко раскрыла глаза и громким шепотом произнесла: «Ну сделайте же что-нибудь…»

Каждый из них готов был сделать все возможное, чтобы спасти мать, но чуда не случилось.

Вспоминая ее предсмертные слова, Вадим потом часто задавал себе вопрос: а все ли он действительно сделал, чтобы мать подольше прожила? Может, нужно было каждый год отвозить ее в санаторий, не расстраивать… Два младших сына сильно пили, семьи их развалились, мать очень болезненно воспринимала все это, но у него, Вадима, не повернулся язык попрекнуть братьев, сидевших у постели умирающей матери со скорбными лицами.

И потом, когда она умерла, его поразило, как изменилось все в ней. Нет, не лицо, оно и у живой было почти как у покойника, а сама неподвижность будто вдавленного в гроб тела. Даже ночью, во сне, расслабив все свои мышцы, спящий человек не выглядит так. Мертвый же, он, хотя и лежит, вместе с тем будто постепенно проваливается, становится плоским, невесомым. Пожалуй, это открытие для него в ту минуту было самым сильным ощущением от смерти матери…

Он поставил кран на место, разводным ключом завернул блестящие гайки, несколько раз попробовал пустить воду — противная капель прекратилась. Оттого что обошелся без вызова водопроводчика — туда еще попотеешь дозвониться, — на душе стало полегче. Мастер сделал работу, опробовал, получил удовлетворение и ушел с чувством выполненного долга, а писатель? Годы корпит над романом, а, кроме чувства неуверенности и неудовлетворенности, ничего во время процесса работы не ощущает. Даже и позже, когда выйдет книга, месяцами гложут сомнения: а все ли ты сделал так? Не упустил ли чего-нибудь важного? Как книгу примут читатели?.. А если еще найдется на твою голову какой-нибудь Луков? Одним росчерком пера перечеркнут весь твой многолетний труд!..

Вадим Федорович получил из Волгограда большое письмо от Зинаиды Ивановой, которая была не согласна со статьей Николая Лукова. Она с возмущением писала, что он поступил непорядочно: написал предвзятую бездоказательную статью. Вот, какая-то Зинаида Иванова написала — Казаков так и не вспомнил, что это та самая аспирантка, с которой его в Ялте познакомил сам Луков, — а в литературных журналах не появилось ни одной статьи, опровергающей Лукова!

Вадим Федорович надел плащ, кепку и пошел на станцию метро «Чернышевская». На улице моросил мелкий дождь, что-то в этом году весна напоминает припозднившуюся осень: холодно, дуют с Финского залива ветры, сыплет дождь. В каменных дворах, где мусорные баки, еще громоздятся грязные обледенелые сугробы. Весна в Ленинграде, пожалуй, самая неприятная пора. Конечно, в мае зазеленеют скверы, деревья пустят молодую листву, выберется наконец из-за серых пластов облаков яркое солнце, но до мая еще далеко. Весна как-то обнажает город, выявляя все его недостатки. Весной особенно заметно, что многие здания нуждаются в ремонте, а улицы в уборке, на металлических поверхностях навесов или карнизов проступают ржавые пятна, даже кариатиды, поддерживающие балконы над парадными, выглядят усталыми и насупленными.

Выйдя на Средней Рогатке, Вадим Федорович дождался автобуса и поехал в аэропорт «Пулково». Через полчаса должна прилететь из Самарканда Виолетта Соболева. В кафе на втором этаже он выпил две чашки кофе. Самое неприятное, когда самолет опаздывает: не знаешь, ждать или уходить. Может прилететь и через полчаса, а может и через несколько часов.

Самолет прилетел вовремя. Казаков стоял у металлической ограды и наблюдал за высадкой пассажиров. Они медленно, будто еще не веря, что на твердой земле, спускались по трапу на мокрое заасфальтированное поле. К лайнеру уже подруливали аэродромные машины. В брюхе распахнулся люк, и носильщики принялись выгружать багаж. Пассажиров дожидался длинный, будто игрушечный, микроавтобус, составленный из нескольких разноцветных вагончиков. Из зала слышался монотонный голос диспетчера, объявляющего посадку.

Сегодня Виолетта его не ждала: Вадим Федорович в начале недели уехал в Москву и должен был вернуться в воскресенье, но случилось так, что он все свои дела завершил и выехал в четверг на дневном поезде «Юность». Вечером он позвонил Виолетте, но телефон не ответил. В пятницу утром позвонил в аэропорт, где ему сообщили, что Соболева вернется из рейса в половине шестого. Признаться, за пять дней он уже успел соскучиться по Виолетте. Знакомый московский детский писатель, у которого он обычно останавливался, приглашал его к себе на выходные на дачу в Красную Пахру, но Вадим Федорович отказался. Вообще, в Москве он уже на третий день начинал скучать, тянуло домой. Бессмысленное хождение по магазинам, встречи со знакомыми в ЦДЛ — все это претило ему. Видно, он принадлежал к тем людям, которые, вырвавшись из привычной обстановки, очень быстро начинают уставать от суеты, разговоров, встреч.

Пассажиры уехали на микроавтобусе, вслед за ними автокары повезли сумки и чемоданы с зелеными бирками. К самолету прилепился длинный бензовоз. Наконец по трапу спустилась Виолетта. Обычно она сразу бросала взгляд на металлическую решетку, за которой он ее дожидался, на этот раз даже не взглянула в ту сторону. Высокая, в стального цвета форме и синей шапочке, из-под которой пробивались золотистые волосы, молодая женщина, оказавшись на земле, подставила ладони дождю, потом достала из сумки легкий плащ и натянула на себя.

Вадим Федорович хотел ее окликнуть, даже поднял руку, но тут увидел рослого мужчину в распахнутом кожаном пальто с красным мохеровым шарфом вокруг шеи. Мужчина был без головного убора, мокрые черные волосы блестели, в руке у него был букет розовых гвоздик. Он улыбался и шел навстречу Виолетте. Она приняла цветы и подставила ему щеку для поцелуя, но мужчина обхватил ее за плечи и поцеловал в губы. Весело разговаривая, они прошли в открытую стеклянную дверь и скрылись в пассажирском зале.

Казаков стоял столбом у решетки, порыв ветра швырнул ему в лицо горсть холодных капель, где-то наверху тоненько зазвенело, будто разбилось, стекло. У самолета негромко переговаривались техники, хлопали металлические крышки, гудела помпа, перекачивая горючее из брюха бензовоза в самолетные баки. На главную бетонную полосу вырулил «Ил-18», в иллюминаторах вспыхнули огни. Остановившись у начала полосы, лайнер мощно взревел двигателями, рванулся вперед и, окутанный дождем и туманом, понесся по полю. Вот он оторвался от земли, нос полез в сумрачное небо, березовая роща тянула ветви к его брюху, освещенному ритмическими всплесками взлетных разноцветных огней. Шасси медленно вползли в люки, и «Ил-18», будто проткнув серое одеяло неба, исчез, а вскоре заглох и шум его двигателей.

«Улететь бы куда-нибудь, — вяло подумал Казаков. — На Байкал или еще дальше, в глухую тайгу… Построить там деревянную избушку и жить одному».

Вадим Федорович и раньше задумывался о том, что Виолетта может уйти, — не зря же она так решительно отказывалась выйти за него замуж… Но вот так потерять ее — а в том, что он потерял Виолетту, Вадим Федорович не сомневался — было обидно. Почему мужчина и женщина не могут ужиться друг с другом? Какая бы ни была крепкая любовь, рано или поздно она кончается. А если один или одна уходит, а любовь остается? Что тогда человеку делать? Страдать, ненавидеть? Ладно, с Ириной Головиной они прожили отпущенный им судьбой срок. Вырастили детей, похоронили без отпевания и сожаления свою любовь и расстались без большой печали. Разрыв для них обоих означал облегчение. Какое-то время он верил в любовь с Викой Савицкой, она мнилась ему идеальной женой: тонка, умна, понимает литературу, близко к сердцу принимает его работу… И вот Вика Савицкая неожиданно выскакивает замуж за делягу и барышника Василия Попкова. Она ездит на юг, заводит новых любовников, а он тискает в своем магазине молоденьких продавщиц — об этом со смехом рассказывал его закадычный друг Михаил Ильич Бобриков, — а на людях делают вид, что жить друг без друга не могут. К чему вся эта показуха?..

Думать-то Вадим Федорович думал, что Виолетта может уйти от него, но в душе не хотел этого и потому не верил. Стюардесса, как он сам себе внушил, была у него последней любовью. Да и сколько же можно разочаровываться? Жить так, как Ушков, Казаков не смог бы. Николай может легко сойтись с женщиной и так же легко расстаться. Он не любит никого. Пожалуй, лишь к своей дочери испытывает теплое чувство.

Этот черноволосый в кожаном пальто гораздо моложе его, Казакова, но ведь Виолетта не раз говорила ему, что они самая что ни на есть подходящая пара, просто созданы друг для друга… Неужели и это ложь? Нет, он чувствовал, что ей так же хорошо с ним, как ему с ней. Бывают такие моменты, когда солгать невозможно…

Вадим Федорович видел, как они вышли из зала, сели в бежевую «Волгу» и укатили в город. Этот, в кожаном пальто, приехал ее встречать на собственной машине, а он притащился на общественном транспорте. Не умеет он пускать пыль в глаза. Его «Жигули» стоят с вышедшим из строя аккумулятором на стоянке.

Дождь посыпался сильнее, капли защелкали по плечам, козырьку кепки, а он все стоял у металлической решетки и смотрел на летное поле, будто ждал посадки очередного лайнера, из которого выйдет улыбающаяся Виолетта и, помахав рукой, с сумкой через плечо, пройдет своей красивой походкой к нему… Она ждет его в воскресенье — так они договорились. Может, сделать вид, что ничего не случилось и позвонить ей? Нет, он не сможет быть теперь с ней таким, каким был раньше. Врать и обманывать — это тоже искусство. Есть на свете люди, которые владеют им в совершенстве. Не только других, но и себя умеют обманывать…

В голову полезли мелкие мысли: а может, это брат или родственник? В конце концов, просто хороший знакомый, приехавший с берегов Черного моря? Даже издали было заметно, что он загорел… Но так родственники не целуются. И Виолетта смотрела на него точь-в-точь такими же глазами, какими смотрит при встрече на него, Казакова. Когда сильно любишь человека, хочешь ты того или не хочешь, начинаешь постепенно облагораживать его, придумывать ему оправдания. Он, Вадим Федорович, не может сразу любить двух женщин, а Соболева, возможно, может. За что же ее осуждать? Она любит его, Казакова, иодновременно другого, с Черноморского побережья… Как ни крути, а в братья этого черноволосого в кожаном пальто ей не запишешь: очень уж он смахивает на знойного южанина!

Совершенно опустошенный, он направился к автобусной остановке. В автобусе было немного народа, и он уселся на кресло рядом с полной пожилой женщиной в пуховом платке. На коленях она держала пухлую сумку, распространявшую запах мандаринов. Впереди сидели два явно подвыпивших парня. Один из них извлек из сумки бутылку шампанского с ресторанным штампом и, хихикая, стал откручивать проволоку, второй, наоборот, был мрачно настроен; когда автобус тряхнуло, он громко выругался, а когда пожилой мужчина сделал ему замечание, приподнялся со своего места и надвинул тому шапку на глаза. В этот момент его напарник открыл бутылку, и белая струя ударила в потолок, затем сидящей рядом с Вадимом женщине в лицо, попали брызги и на его плащ. В салоне поднялся шум, все заговорили разом, однако никто по-настоящему не одернул распоясавшихся хулиганов. Говорили про милицию, мол, куда она смотрит, но милиции не было в автобусе, и она ничего не видела, так же как и отгородившийся ширмой от пассажиров шофер. Парни гоготали, отпускали грязные шуточки и грозили толстой зеленоватой бутылкой седому мужчине в зимней шапке.

Вадим Федорович поднялся, выхватил опорожненную бутылку из рук парня, сунул ее под сиденье, сидевшего с краю хулигана схватил за воротник капроновой куртки и поволок к переднему выходу. Не отпуская брыкавшегося хулигана, попросил шофера, чтобы тот остановил автобус. Услышав шум и крики пассажиров, водитель притормозил и открыл переднюю дверь. Казаков вышвырнул парня на обочину, вернулся назад и то же самое сделал со вторым парнем. Самое удивительное, ни первый, ни второй даже не оказали ему сопротивления.

— Надо было в милицию их сдать, — сказал мужчина в зимней шапке.

— Ничего, прогуляются пешком под дождем — поумнеют, — заметил рослый мужчина в серой фуражке.

В окне мелькали высокие придорожные деревья, с шорохом проносились встречные машины, дворники не спеша сгребали с лобового стекла дождевые капли. Противно пахло шампанским, под сиденьем перекатывалась бутылка.

«Надо было и ее выкинуть…» — подумал Вадим Федорович, стряхивая с полы плаща липкие капли. Он вдруг вспомнил, как Виолетта рассказывала ему о том, как, вернувшись из отпуска — она провела его у матери под Псковом, — увидела своего мужа, стоявшего у стены на голове. Он выполнял одно из упражнений йоги.

«Я как дурочка стою в дверях, — рассказывала она, — а он не поворачивая головы: «Закрой, пожалуйста, дверь, сквозит…» Так полчаса еще и стоял на голове, пока я готовила на кухне завтрак… На другой день я ушла от него…»

— Шампанское не оставляет следов на материи? — спросила соседка. Вадим Федорович удивленно взглянул на нее и сказал:

— Следы на материи — это ерунда, страшно, когда следы оставляют в душе…

— Наверное, придется пальто сдавать в химчистку, — озабоченно произнесла женщина.

— Ваш муж не стоит по утрам на голове? — спросил Казаков. — Говорят, это здорово мозги прочищает.

— Пропустите, мне скоро выходить, — поднялась полная женщина, с подозрением глядя на него.

Бутылка выскочила из-под ее ног и весело покатилась по проходу.

Часть вторая Весенний гром

Вас развратило Самовластье,

И меч его вас поразил, —

И в неподкупном беспристрастье

Сей приговор Закон скрепил.

Народ, чуждаясь вероломства,

Поносит ваши имена —

И ваша память от потомства

Как труп в земле схоронена.

Ф. И. Тютчев

Глава девятая

1

Задули теплые ветры с моря, отзвучали по радио траурные марши, поснимали огромные портреты с черными лентами, вся великая страна вместе с природой будто пробудилась от многолетней зимней спячки весной 1985 года. Лишь в Андреевке, в лесных оврагах да низинах, заросших кустарником, остались подтаявшие пласты тонкого наста. Снег прятался от солнца под прошлогодними листьями, хвоей, выглядывал из ямин и нор, но весенние ветры добирались до него и превращали в легкий пар и мутные лужи.

Природа жаждала обновления, и остановить его было невозможно. На лесных прогалинах буйно полезли из оттаявшей земли голубые пушистые подснежники. По утрам на их волосках ослепительно сверкала крупная роса. Жившие в поселке всю зиму синицы разом улетели в пробуждающийся лес, на огородах, по-хозяйски озираясь, деловито расхаживали первые грачи. Ранним утром можно было в розовом небе увидеть косяки летящих с юга птиц. Больших и маленьких. Зимой вьюжная буря поломала в лесу много деревьев, некоторые выворотила с корнем. Падая, толстые сосны и березы гнули, ломали молодую поросль. Иногда сосна обрушивалась кроной на соседнее дерево, и то, согнувшись, поддерживало ее плечом, не давая упасть.

Федор Федорович Казаков, как обычно раньше всех приехавший из города в Андреевку, каждое утро ходил в лес за сморчками. Эти первые весенние грибы появлялись одновременно с подснежниками, их можно было увидеть на вырубках, солнечных полянках, вдоль лесных дорог. Пожалуй, он один в Андреевке собирал эти неказистые, похожие на изжеванные куски мяса, грибы; многие считали их ядовитыми, но Федор Федорович, дважды отварив их в воде, жарил и с удовольствием ел. Григорий Елисеевич Дерюгин не притрагивался к ним.

— Ефимья Андреевна никогда не брала сморчки и строчки, — говорил он. — А она уж понимала толк в грибах!

Выйдя на пенсию, Федор Федорович пристрастился к лесу, считал пропавшим день, если не побывал в бору. Ему все в лесу было интересно: наблюдать, например, как греется на солнцепеке уж. Стоит иного пошевелить сучком — и он задергается, вытянется и закроет глаза, будто околел, а немного погодя тихонько уползет под корягу. Любил смотреть на работу дятлов, удивлялся, сколько нужно тому приложить усилий, чтобы выковырять из ствола одного-единственного червячка! Однажды спугнул в чащобе филина. Распахнув оранжевые глазищи, большая птица с шумом взлетела вверх, суматошно замахала широкими крыльями, жутко крикнула и исчезла средь ветвей. А на Утином озере долго наблюдал за болотным лунем, который ловил в тростнике красноперку. Хищник так увлекся рыбной ловлей, что не заметил тихо подкравшегося по берегу человека. Видно, рыболов он был неважнецкий, потому что вместо красноперки схватил лягушку, да и та с кваканьем вырвалась из его когтистой лапы.

Поражал его и мир насекомых. Пока идешь по лесу, их почти не видно, за исключением крупных бабочек, стрекоз. Шмеля, например, издалека услышишь по его тревожному гулу. Стоит лишь присесть отдохнуть на пенек — и скоро увидишь десятки самых различных насекомых. Это большие и маленькие муравьи, жук-долгоносик, гусеницы, осы, мухи, пауки, тли, да всех и не перечислишь! В одной книжке он прочел, что на каждом квадратном метре леса можно обнаружить в среднем до пятисот различных насекомых! Но больше всего его поразила другая цифра: на каждого человека на земле приходится почти тридцать миллионов насекомых, в переводе на живой вес — триста килограммов двигающихся и летающих многоногих тварей!..

Два старика, оставшись без жен, с весны до поздней осени жили в Андреевке. В пору летних отпусков сюда приезжали их дети, внуки, правнуки, племянники и племянницы. Тогда дом, как и прежде, оживал, становился веселым. Отвыкшие от всего этого старики старались не подавать виду, что вся эта суета, шум, детские голоса их раздражают. Тут они были единодушны. Вздыхали свободно, когда родственники разъезжались. Они всё научились делать сами, и, когда женщины начинали наводить в доме порядок, готовить еду, им казалось, что они делают не так, как надо. Тактичный Казаков помалкивал, а Дерюгин брюзжал, делал замечания. В старости он стал очень рассеянным, часто забывал, что куда положил, мог последним уехать осенью в Петрозаводск и позабыть выключить в доме свет. Там вспоминал об этом, брал билет до Андреевки, приезжал и выворачивал пробки. Один раз позабыл на кухне свежую рыбу, приготовленную для себя. Весной Казаков не смог в дом войти — такой стоял отвратительный смрад от разложившейся рыбы.

У Казакова память была отличная, он ничего не забывал и помнил все из прочитанного. Если кто ошибался, рассказывая что-либо, он тут же поправлял, что опять-таки раздражало Григория Елисеевича. Если уж Федор Федорович что-то утверждал, то его не следовало опровергать или возражать ему — тут он начинал горячиться, доказывать свою правоту, ссылаться на источники. И в конце концов обязательно возвращался к грибной теме, вызывая улыбки у хорошо знавших его. Федор Федорович всем доказывал, что белый гриб растет лишь одну ночь. В этом пункте никто не мог его переспорить, даже заядлый спорщик Самсон Моргулевич, который частенько, по старой памяти, захаживал к ним. Оба потомственные железнодорожники, бывшие соседи, они даже в молодости охотились вместе, вели на скамейке долгие разговоры, в которых Дерюгин не принимал участия. Ковыряя лопатой землю в огороде, он снисходительно улыбался, слушая их. Иногда отпускал насмешливые реплики. И Дерюгин, и Казаков старались не говорить об умерших женах: еще слишком глубока была боль. Не то чтобы эта тема была запретной, просто оба долго потом не могли обрести душевного равновесия. Алена Андреевна умерла в Петрозаводске в мае, а на следующий год, в ноябре, в Великополе похоронили Антонину Андреевну. Видно, сестры уродились не в мать, Ефимью Андреевну, которая прожила девяносто три года. А вот один, бродя по бору, Федор Федорович много думал о Тоне. Он любил ее всю свою жизнь, дети от ее первого брака стали его родными детьми. Вот и нынче, возвращаясь домой, он корил себя за то, что часто не принимал всерьез жалобы жены на хвори, недомогания. Сам мужественно перенося болезни, он считал, что к старости все женщины любят поговорить о своих болячках, даже когда они здоровы.

Он широко шагал вдоль железнодорожных путей из леса в поселок. В корзинке у него десятка три сморчков, сверху щавель, что собрал на откосе. В этом году, по его приметам, много будет земляники. Казаков любил собирать и ягоды, знал, на каких болотах растет клюква, где малина, черника или брусника. Каждый приезд весной в Андреевку для него праздник. В бору легко дышится, прошагаешь десяток километров и не чувствуешь усталости, а ведь ему уже семьдесят восемь. О смерти Федор Федорович думал спокойно: жизнь он прожил долгую, пережил всех своих братьев, даже младших, честно говоря, он считал, что живет уже чужой век, потому каждый день встречал радостно, как подарок судьбы Если бы не огорчения, доставляемые сыновьями Геннадием и Валерием, живи да и радуйся, но мысли о них навевали на него печаль… Как-то пришло в голову: хорошо бы умереть в сосновом бору, на солнечной полянке… Но потом подумал, что его будут долго искать, да и старый приятель черный ворон не минует его, а потом, у него на кладбище в Великополе и место приготовлено рядом с женой Антониной Андреевной. Раньше думал, что старость — это черная пора жизни человека, а вот дожил до преклонного возраста — и не надоело жить! Наоборот, глаза все так же жадно смотрят на облака, небо, слух ласкает мерный шум деревьев…

Иногда досаждают хвори, но жизнь на природе, видно, отпугивает и их. В Андреевке он редко болеет, каждодневные лесные прогулки закалили его, а чистый сосновый воздух вливает новые силы. Да и зимой в городе Федор Федорович не сидит без дела: сам ведет хозяйство. Не отстает и от общественных дел, не пропускает ни одного партийного собрания, ведет кружок пропагандистов при горкоме КПСС. Никогда не проходит мимо недостатков; если слова не действуют на нерадивых работников общественного питания и бытовых услуг, садится за стол и пишет письма в вышестоящие организации, разумеется за своей подписью. Анонимщиков Казаков ненавидел и полагал, что их письма нужно не читая бросать в мусорную корзину.

На переезде Казаков повстречался с Самсоном Павловичем Моргулевичем. Длинный нос приятеля уныло висел, губы шевелились, а слов не было слышно. Моргулевич стоял на железнодорожном полотне и тыкал палкой с острым концом в шпалу. На нем были выгоревший на плечах железнодорожный китель, резиновые сапоги, на голове тюбетейка.

— Разве в наше время было такое? — указал он на шпалу, в которой не было костыля. — Вот ты, бывший мастер, допустил бы такое безобразие?

Один заржавевший костыль валялся в стороне, второго не было видно. Когда-то тут стояла путевая будка, где дежурил Андрей Иванович Абросимов, он каждый день утром и вечером проверял свой участок пути. Неторопливо шагал по шпалам и постукивал молоточком на длинной ручке по рельсам — нет ли трещин, а такого, чтобы в чугунной накладке не было сразу двух костылей, никогда бы не допустил.

— Надо дежурному станции сказать, — озабоченно произнес Казаков.

— Конечно, из-за двух костылей не случится крушения, а вот то, что такое теперь бывает, — непорядок, — заметил Моргулевич.

— Может, зря ликвидировали путевые посты? — размышлял вслух Казаков. — Сколько теперь на нашей ветке доживает свой век заколоченных путевых будок и железнодорожных казарм!

— Теперь электроника, светофоры, автоматика, — заметил Моргулевич. — Вытесняет техника людей. Будки жалеешь, а скоро поезда пойдут без машинистов…

— В Японии уже испытывают такие, — согласился Казаков.

Они вместе зашагали к станции. Моргулевич был на две головы ниже Казакова, зато в два раза шире. Федору Федоровичу вдруг пришло в голову, что Моргулевич смог бы заменить семафор: встал бы боком на откосе, гордо приподнял голову, и машинист издали бы заметил его задранный, будто крыло семафора, нос… Сколько он ни крепился, но смех все больше разбирал, и он рассмеялся.

— Чего ты? — с подозрением взглянул на него Самсон Павлович.

— Вспомнил, как мы с тобой ходили на охоту, — слукавил Казаков. — Как пойду с тобой, так обязательно вернусь пустой, а один — что-нибудь да принесу.

— Мне тоже с тобой на охоте не везло, — мрачно заметил Моргулевич.

— А теперь хожу по лесу, смотрю на птиц и зверюшек мелких, и даже не верится, что когда-то палил в них из обоих стволов, — вздохнул Федор Федорович.

— И я уж позабыл, когда последний раз из ружья стрелял, — отозвался Самсон Павлович.

— А знаешь, Самсон Павлович, почему путь не в порядке? — задумчиво заговорил Казаков. — Потому что начальник станции пьет, дежурный пьет, стрелочник — тоже. А пьющие люди больше о бутылке думают, чем о своей работе.

— Мой сосед, бывало, на огород и носа не кажет, — подхватил Моргулевич. — Одна жена с утра до вечера корячится, а вот бросил пить — весь огород перекопал, посадил два десятка яблонь, отремонтировал крышу, завел кроликов, их расплодилось у него штук сто. И перед работой хлопочет по хозяйству, и после работы в огороде. Любо-дорого смотреть на него! И в доме теперь все есть, и детишки обуты-одеты, и жена не лается…

— Что это? — вдруг остановился Казаков.

Ему послышался раскатистый гул. Задрав голову, стал высматривать в синем небе белый след реактивного самолета, но ничего не было видно, лишь белые, с синими подпалинами облака побежали в сторону бора быстрее да тени от них на путях стали гуще.

— Опять! — остановился и Моргулевич. — Похоже на гром.

— Гром в апреле? — пожал плечами Казаков. — Такого я что-то здесь не припомню. Да и тучи не видать.

Не прошли они и десяти шагов, как опять явственно с нарастающим раскатом послышался гром. Когда они пришли на станцию, солнце исчезло за громоздким, похожим на железнодорожный контейнер, облаком, а над водонапорной башней обозначился вздутый темно-синий бок тучи. Небесный гром вспугнул с поля грачей, порыв ветра погнал вдоль рельсов прошлогодние листья, зазвенело железо на крыше вокзала, защелкали голыми ветвями с набухшими почками старые липы в привокзальном сквере, прямо им под ноги белой вороной приземлилась старая соломенная шляпа с оборванной лентой, подпрыгнула и резво покатилась по пустынному перрону. Вслед за ней с тихим шуршанием наперегонки помчались жухлые листья. Над башней на вспухшем боку тучи отпечаталась светло-зеленая голая ветвь — это сверкнула молния, а вслед за ней над Андреевкой тяжело загромыхал первый весенний гром.

2

С того самого времени, как он впервые увидел Андрея Абросимова, Найденова одолевали мысли о давно покинутой Родине. И дернул же черт встретиться ему с родственником! Честно говоря, мысли о России стали приходить к нему еще там, в Мюнхене. Бруно фон Бохов к старости окончательно переключился с разведки на свой пивной бар. Все чаще можно было его увидеть за стойкой, среди никелированных кранов, кружек, разнокалиберных бутылок. Ему нравилось лично встречать именитых посетителей, особенно ветеранов войны, бывших нацистов. Его пивная скоро стала центром сборищ вышедшей на пенсию военщины.

Петра с двумя горничными вела дом, большое хозяйство; если раньше она была тенью своего босса, то теперь сама вертела своим престарелым мужем. Заставила его жениться на ней, написать завещание в ее пользу. От наследства, которое ему завещал отец, давно ничего не осталось. Да и не такое уж по нынешним меркам оно было и значительное. Вот Бруно — богач! Умрет — жена его Петра до конца дней своих не будет знать нужды. Роль Игоря Ивановича в доме брата была незавидной: выполнял все поручения Петры, имел дела с поставщиками пива, вечерами был вышибалой в пивной. Петра как-то намекнула ему, что не будет ничего иметь против, если Найденов в отсутствие мужа заглянет к ней в спальню. Игорь Иванович имел большую глупость рассказать об этом Бруно. Тот сначала расчувствовался, сказал, что всегда был уверен в Игоре, как в себе самом, однако вскоре изменил свое отношение к брату, стал покрикивать на него, упрекать в нерадивости, раз даже придрался к тому, что тот берет с поставщиков взятки. Найденов, конечно, сразу понял, откуда дует ветер: Петра мстила за «предательство». И когда знакомый офицер из ЦРУ предложил ему поехать в Пакистан, где риска мало, а долларов можно заработать много, Найденов вынужден был согласиться, потому что жизнь в доме брата стала невыносимой. Умный, тонкий, обладающий железной волей, Бруно фон Бохов стал игрушкой в руках еще не утратившей привлекательности жены, которая была вдвое его моложе.

Деньги Найденову предложили действительно хорошие. В его обязанности входило обучать афганцев диверсионному делу и готовить их для заброски в ДРА. Сыграло, конечно, роль и то, что он был русский. Захваченных в плен советских солдат должен был допрашивать он. Первый же допрос русского парня вызвал в его душе смятение. Игорь Иванович за рубежом гнал от себя мысли о Родине, но теперь ему волей-неволей приходилось выслушивать пленных. Парни рассказывали о себе, своей жизни в СССР… После допроса Найденов запирался у себя в комнате, выпивал в одиночестве полбутылки виски и часами, лежа в постели, смотрел на потолок. Советские солдаты в основном держались мужественно, их не так-то просто было соблазнить «западным раем». А еще труднее было уговорить стать предателями Родины и сотрудничать с разведкой. Да и пленных было не так уж много: советские воины, попав в переделку, дрались не на жизнь, а на смерть. Встречались, конечно, и такие, кто ради спасения своей шкуры готов был на предательство, но как раз таких полковник Николс отводил от вербовки, говорил, что проку от них будет мало: предал раз, предаст и второй. И потом, Николсу трусы были не нужны.

В голову Игорю Ивановичу лезли мысли о покинутой им стране. Там у него жена — Катя-Катерина, дочь Жанна. Уже совсем взрослая. Перед его отъездом в Пакистан разведчики интересовались оставленными в Москве женой, дочерью… Только вряд ли что у них получится. Найденов удрал от них самым подлым образом, и вряд ли брошенная семья простила его…

Потеряв дом, семью, Родину, что он приобрел взамен? Беспокойную, полную риска жизнь наемника. Советские чекисты борются за идею, а он — только за деньги. Но дали ли ему радость марки, доллары или кальдары и афгани, которыми рассчитываются здесь, в Пакистане? Советские парни толкуют о Родине, об интернациональном долге, а что он предлагает им взамен? Опять же доллары, марки, за которые они должны продать свою Родину? Убедился Игорь Иванович и в том, что на чужбине, пока есть в тебе какая-либо нужда, выжимают все соки, а как только ты не нужен — не задумываясь выбрасывают на улицу, и живи как знаешь! Новой семьи в Западной Германии он так и не завел. Связь с проститутками унижала, вызывала потом отвращение. Смешно подумать, что там, в Москве, он смотрел на заграничные вещи и считал, что стоит лишь стать обладателем автомобиля, магнитофонов, проигрывателей, джинсов, кожаных курток — и ты будешь счастлив! Сейчас он равнодушно проходит мимо витрин магазинов. Техника развивается, усовершенствуется, теперь в моде видео. Полгода он увлекался просмотром кассет, а потом остыл… Все одно и то же! Что же в этом мире главное для человека? Ему уже за пятьдесят. Пожалуй, это последняя его командировка, больше вряд ли он понадобится американской и западногерманской разведкам. И кем он станет? На чужбине у него, как говорится, ни кола ни двора. И жить ему совершенно безразлично где — в США или Мюнхене. Везде он чужой. Кончатся деньги на счете, и ты — безработный, нищий. Когда тебе за пятьдесят, ты работы здесь не найдешь. Вон сколько юношей и девушек ходят по улицам с плакатами: «Дайте мне работу!» Целые демонстрации.

И еще одно: стали ночами сниться березы на берегу озера, русские просторы, деревянные избы, сосновый бор в Андреевке… Его допросы Андрея Абросимова превратились в часы воспоминаний о России. Наверное, парень почувствовал это, охотно рассказывал об Андреевке, рыбалке, грибах… И все это находило живой отклик в душе Найденова. Иногда он ловил насмешливый огонек в серых с зеленым ободком глазах Андрея, понимал, что спрашивает не о том, но парень ведь все равно ничего не расскажет, что заинтересовало бы полковника Фрэда Николса. Найденов и сам старался убедить своего бывшего инструктора по разведшколе, что Андрей всего-навсего шофер, случайно попал в засаду, он не солдат. Полковник требовал, чтобы Игорь Иванович склонил Андрея к сотрудничеству с ними, готов был отправить его в Штаты, в ту же самую разведшколу, где много лет назад учился Найденов… Вернувшийся из очередной операции чернобородый Абдулла несколько раз приходил в комнату, где шел допрос, и пристально всматривался в пленного. В глазах его сверкала неприкрытая ненависть. Игорь Иванович знал от полковника, что афганец поклялся аллаху отомстить русскому парню за смерть родственника. Эти фанатики способны на все ради своих законов. Нужно было следить и за этим.

Андрей вел себя спокойно, теперь руки ему не связывали, содержали в отдельной камере, чтобы он не общался с другими пленными. Так распорядился Николс. Иногда полковник подолгу разговаривал с Абросимовым, похлопывал его по плечу, улыбался. Может, удастся и впрямь склонить к предательству парня? Как это ни странно, но Найденов от этой мысли не испытывал радости. Ему Андрей нравился таким, каким он его увидел в первый раз, — угрюмым, непримиримым, честным. Изменив Родине, он вдруг стал ценить преданность ей в других. И очень бы не хотел разочаровываться в Абросимове. Его интуиция и, наконец, опыт разведчика подсказывали, что правнук Андрея Ивановича не способен на предательство, однако он не разочаровывал и полковника. Пусть тот надеется… Андрея переведут отсюда в другой лагерь, который подальше от границы, а оттуда могут отправить в Америку. Могут и обменять на кого-нибудь из людей Фрэда Николса, попавших в руки ХАД — афганской госбезопасности.

На последнем допросе, вернее, беседе Андрей вдруг вспомнил, что в Андреевку приезжала Жанна Найденова, познакомилась на кладбище с майором-летчиком — сыном покончившего жизнь самоубийством пьяницы Бориса Александрова — и неожиданно для всех вышла за него замуж. Он слышал об этом от отца. После продолжительной паузы — Найденов осмысливал услышанное — он поинтересовался, куда молодые уехали. Этого Абросимов не знал. Или не хотел сказать? Скорее, действительно не знал, потому что, как убедился Игорь Иванович, этот парень врать не умел. В Западном Берлине Найденов передал по просьбе Бруно фотографии офицеру разведки и даже написал письмо дочери. Его должны были передать ей в Москве… Жанна! Он помнит ее маленькой белокурой девчушкой с огромной куклой в руках… Смолоду Игорь Иванович не был внимательным и заботливым отцом, дочь его даже раздражала своим криком и плачем, а вот сейчас вдруг что-то шевельнулось в его сердце… Жанне скоро двадцать. Наверное, красивая…

Найденов поднялся с койки, допил из бутылки остатки виски, закусил вяленым фиником, задумчиво стал мерить небольшую комнату шагами. За окном сгущалась тьма — здесь сразу после яркого солнечного дня наступает холодная темная ночь. Горы уже затянула туманная дымка, вершины будто золотом облиты — последний луч солнца играет на них.

Выйдя наружу, Найденов неторопливо зашагал по улице. В окнах глинобитных домишек не видно огней, из-за дувала на него печально смотрел двугорбый верблюд, в его гриве запуталась верблюжья колючка. Через стену перевесилась ветка груши. Твердые продолговатые плоды казались позолоченными, на дувале сидел оранжевый петух и силился прокукарекать, но вместо этого из его глотки вырвался шипящий хрип. Наверное, еще молодой. Над селением в темно-синем небе парил орел. Видно, зная, что тут скоры на расправу, он с каждым кругом поднимался все выше.

Странная страна и непонятная здесь погода! В горах снег, как зимой, а в низине свирепствует зной. Не поймешь — лето, осень или весна. А хуже всего, когда из пустыни налетит «афганец», — нужно быстрее прятаться, не то в каждую пору твоего тела заберется тонкая едкая пыль. Глаза после бури два дня слезятся, на зубах скрипит песок, хотя на дню пять раз рот прополаскиваешь… А в Андреевке сейчас весна. На озера прилетели утки, таскают пух в свои домики скворцы. А здесь их не видно, да и скворечников никто тут не делает.

Возвращаясь домой, Найденов увидел караульного, разговаривающего с каким-то человеком. Подойдя поближе, он узнал Абдуллу, тот был в бешмете и чалме, в руке белый узелок, который он совал вооруженному охраннику. Заметив вынырнувшего из темноты Найденова, Абдулла что-то сказал афганцу, быстро отошел от него и вскоре скрылся за дувалом. Охранник бросил взгляд на офицера, отвернулся и зашагал вокруг двухэтажного помещения с крепкими запорами, здесь же в подвальном помещении содержались и пленные. Наверное, раньше здесь был склад или каменный погреб, почему-то иногда ощущался запах необработанных кож. Что у Абдуллы за дела с часовым?

Хотя Николс и он, Найденов, приехали сюда обучать диверсионному делу афганцев, близости с ними не было: они сами по себе, а те сами по себе. И язык у них непонятный, занятия проходят с переводчиком. Нижнее окно желто светилось — там караулка. Двое черноусых афганцев играли в кости. На подоконнике брошен автомат. Блик от электрической лампочки играл на их плоских лицах.

Полковник Фрэд Николс жил на втором этаже, как раз над Найденовым. У входа, под корявым вечнозеленым деревом с гладким стволом, всегда стоял его джип. Там в железном ящике с десяток гранат, два автомата, пистолет, коробки с патронами. Фрэд всегда запирал привинченный к железному полу ящик на ключ. У него здесь вскоре после приезда Найденова украли отличный кольт. Игорь Иванович помнит эту игрушку еще по разведшколе. Тогда Николс мог навскидку вдребезги разбить подброшенную вверх бутылку из-под кока-колы. Он дорожил своим кольтом и винил в краже этих бандитов азиатов.

Найденов пришел к себе, сел на койку, из бутылки налил виски в стакан. Выпил, пожевал финики. В холодильнике стояли банки с пивом, консервы, но есть не хотелось. Вместе с ночью пришла прохлада, в окошко стали биться на свет ночные насекомые. Завернув одеяло, он обследовал постель: в простыни мог забраться каракурт или скорпион.

Однажды в пустыне Игорь Иванович наблюдал, как черная оса — афганцы называли ее «камбас» — запросто расправилась с ядовитым пауком: взобравшись на паучьи тенета, оса, секунду помедлив, молниеносно бросилась на каракурта и вонзила в него жало… Еще тогда Найденов подумал, что неплохо бы приучить таких ос, чтобы они оберегали жилище. Но «камбас» — очень редкое насекомое, а пауков в округе пропасть.

Найденов натянул до подбородка полосатое одеяло, но сон не приходил. У самого уха зазудел комар. Тут и комары какие-то особенные: не кусают, а жалят! Потом на этом месте появляется волдырь, расчесываемый до крови. Над головой заскрипели половицы, послышались голоса: густой — Николса и гортанный женский. Полковник не теряет времени даром, а ведь уже заметно поседел, но как увидит хорошенькую женщину, так сразу глаз заиграет. Правда, здесь, в пограничном поселке, мало симпатичных женщин. И потом, многие носят паранджу. Николс водит к себе официанток из офицерской столовой и уборщиц. Упаси бог соблазнить жену мусульманина! Тут без кровной мести не обойдется. Об этом предупреждены все иностранцы, проживающие в этом богом забытом кишлаке. А обслуживающий персонал доставлен сюда из города, где нравы несколько иные. Скорее всего, девушек набрали из увеселительного заведения.

«О чем толковал с караульным Абдулла? — уже засыпая, подумал Найденов. — И что у него было в белом узелке?..»

И тут он провалился в тяжелый сон. Сначала снилась ему Гретта из Мюнхена, потом появился отец в форме эсэсовца, с Железным крестом, маленькая белокурая девочка с большими синими глазами — его дочурка Жанна… И, вызывая острую грусть, поплыли перед глазами высокие белые березы с кружевной блестящей листвой…

3

Андрей как-то раньше не задумывался, что на теле человека есть довольно уязвимое болезненное место, которое природа ничем не защитила. Даже глаз, когда что-либо норовит коснуться его, успевает мгновенно закрыться. А вот ноги спереди от щиколоток до колен совершенно ничем не защищены — под кожей сразу идет кость. И любой удар по ней очень болезнен. Впервые он ощутил это здесь. Всякий раз, когда душман в бешмете вел Андрея с допроса в камеру, он норовил ударить его острым носком сапога как раз по голени. Спереди на ногах набухли синие желваки с кровоподтеками, особенно саднили они ночью, когда Андрей часами ворочался без сна на жестких нарах. Если провести ладонью по ноге от ступни до колена, то будто погладил бельевой валек. Затвердевшие бугры с содранной кожей отзывались острой болью. Бил его по ногам чаще других Абдулла — мрачный чернобородый человек со злыми черными глазами. Андрей знал, что душманы отличаются особенной жестокостью. Прежде чем зарезать пленного, они с какой-то садистской радостью часами пытают его. В узких глазах Абдуллы сквозила неприкрытая ненависть, он часто показывал Андрею кинжал, поднося его к своему горлу: мол, быть тебе, шурави, зарезанным… Вот и сегодня, подходя к тюрьме, Абдулла изловчился и пнул носком сапога по больному месту. Андрей от острой боли — душман попал в желвак — присел и прикусил губу. Абдулла еще несколько раз пнул его в спину сапогом, что-то отрывисто произнес на своем языке. Внезапно выпрямившись, Андрей изо всей силы ударил ногой, обутой в крепкий башмак, своего мучителя точно по тому же месту. Душман завопил, согнулся пополам и начал щупать ногу. Сейчас бы можно было его ударить кулаком по шее, но руки связаны за спиной…

Из караулки выскочили еще два душмана, переговорив с Абдуллой, кривящимся от боли, стали избивать Абросимова. Тот отбивался ногами. На шум вышел на крыльцо Фрэд Николс и резко по-английски приказал сейчас же прекратить драку, а Андрею сказал с улыбкой:

— Не нравитесь вы им, Абросимов. На вашем месте я бы не упорствовал, подписал бумаги — и прощай, дикий Пакистан! Неужели вам не хочется посмотреть на Америку?

— В качестве туриста — пожалуйста, — ответил Андрей. — Может, вы избавите меня от этого выродка? — кивнул он на Абдуллу. — Если он еще раз до меня дотронется, я и со связанными руками его прикончу…

Одно время Абдулла не сопровождал его на допросы и не стоял в карауле, а в последнее время опять появился. Наверное, полковник его из своих соображений поставил к пленному.

— Абдулла не успокоится, пока вас не зарежет, — добродушно заметил Николс. Он никогда не носил военную форму, и Андрей лишь от Найденова узнал, что этот американец имеет чин полковника. — И черт дернул вас убить его родственника! А они обид никому не прощают…

— Я — тоже, — буркнул Андрей.

— Ради вас, Абросимов… — рассмеялся Николс и ушел в свой кабинет.

И действительно, Абдулла больше не сопровождал его на допросы, и вообще Андрей целую неделю его не видел в караван-сарае, как называли, их лагерь. А сегодня проклятый душман снова объявился. Андрей увидел его из окна комнаты, где Найденов проводил допрос. Абдулла сидел на корточках во дворе вместе с другими мусульманами и, сложив руки на груди и кланяясь до земли, совершал намаз аллаху.

Сегодняшний допрос озадачил Андрея: Игорь Иванович вдруг стал рассказывать о себе. Как он работал на ЗИЛе, потом на целине, где повстречался с отцом Андрея, но тот не узнал его. Поведал о своем бегстве в Марселе… Когда ему предложили нелегально поехать в СССР по заданию разведцентра, он, Найденов, наотрез отказался. Зато ему довелось «поработать» в африканских странах, в Европе… Был серьезно ранен.

Потом снова стал расспрашивать про Андреевку, вспомнил какую-то бабку Сову, деда Тимаша, уважительно отозвался об Андрее Ивановиче Абросимове, а под конец совсем огорошил пленника:

— Больше не буду тебя уговаривать перейти на службу к американцам. Не буду искушать прелестями «свободного мира». Честно говоря, там тоже не рай… Но боюсь, что в Россию тебе уже не вернуться. Разве что когда кончится эта война и ты останешься жив. Ты понравился Фрэду Николсу, и он, я так думаю, не даст тебя на растерзание азиатам, но не знаю, надолго ли хватит и у него терпения нянчиться с тобой… Абдуллу опасайся: он способен на все. Очень коварный человек! И друзей тут у него в охране много. Прощай, Андрей Абросимов, может, больше не увидимся…

Андрею показалось, что он хотел протянуть руку, но в самый последний момент раздумал. Пожал бы протянутую руку он, Андрей?.. Помимо своей воли он находил в Найденове что-то привлекательное: лицо у него правильное, мужественное, чувствуется сила в руках, однако когда он был не в духе, то у носа обозначались резкие складки, голубые глаза леденели, а губы кривила неприятная усмешка. Иногда во время разговора он вдруг прижимал руку к правой стороне груди и будто какое-то мгновение прислушивался к себе. Осторожно откашливался, один раз на него напал приступ болезненного кашля. Он побагровел, на глазах выступили слезы; вытащив из кармана платок, прижал его ко рту. Когда кашель отпустил, заметил с виноватой улыбкой:

— Старость не радость…

* * *
Свет в камерах всегда гасили внезапно и в разное время. Могли оставить его и до утра, тогда приходилось натягивать одеяло на голову, потому что яркая лампочка в металлической сетке на потолке не давала заснуть.

Сегодня свет погас, едва сумерки сгустились за окном. Лежа на нарах и глядя в темный потолок, Андрей размышлял над услышанным от Найденова. Что это — игра в доверительность? Какой-то не разгаданный еще им, Андреем, ход? Бьет на сочувствие? Да нет, вроде бы никакого подвоха в его словах не было, да и глаза были грустные, будто ему и впрямь жалко расставаться с земляком… Интересно, что же будет дальше? Куда его отправят? В Америку? Или на обменный пункт? Намекал же Найденов, что его могут обменять… О смерти не хотелось думать. Могли бы убить раньше, а теперь какой смысл? Им выгоднее его обменять на своего человека. Конечно, лучше бы попытаться удрать к своим! Тут ведь совсем недалеко граница. Иногда слышна перестрелка за кишлаком. Отсюда ночью уходят обученные Николсом и Найденовым отряды контрреволюционеров на территорию Афганистана. Один раз Найденов обронил, что до границы напрямик от караван-сарая всего каких-то два десятка километров. Андрей думал о побеге, но тюрьма охранялась со знанием дела: в карауле круглосуточно дежурили душманы, двое часовых регулярно обходили территорию, небольшое окошко под потолком забрано стальной решеткой, дверь не выбьешь и тараном. Была мысль пристукнуть сопровождающего и убежать среди белого дня… Но это верная смерть от пули. Пока его ни разу не пытали, если не считать издевательств со стороны Абдуллы. И Николс, и Найденов обращались с ним вежливо. Тайн он им никаких не выдал, да ничего такого и не знал. Заявил им, что работал шофером на мирном строительстве и с военными дел иметь не приходилось, за исключением как раз того самого случая, когда повез в подвергшийся нападению душманов кишлак медикаменты и продовольствие…

Мысли снова перескочили на Найденова. Что он за человек? Хитрый, изощренный враг или разочарованный в жизни человек, который боится приближающейся старости и одиночества? Ведь сегодняшний разговор можно было понять и так: мол, все мне здесь осточертело, тянет на Родину, в Андреевку, и, если бы не боязнь возмездия за предательство, на все бы наплевал, в том числе и на зарубежный «рай», и вернулся бы в СССР… Глаза редко обманывают, а в глазах Найденова была глубокая затаенная печаль. И разговаривал он с Андреем не как с врагом, которого нужно завербовать, а как с земляком, соотечественником. И нужно признаться, что уговаривал он Андрея переметнуться к ним не очень уж убедительно. Все время за его словами скрывался какой-то другой смысл… Вот только какой? Конечно, Андрей не верил ни одному его слову… А нынче вдруг засомневался: может, Найденов искренен? Ведь не секрет, что многие за рубежом одумываются и готовы на все, лишь бы вернуться на Родину. Или, откровенничая с Андреем, Найденов преследует какие-то свои цели? Хочет влезть в душу, прикидывается чуть ли не другом… Не раз говорил, что они родственники по линии Абросимовых. У него и у Павла Дмитриевича была одна мать. Нет, в родстве с ним Андрей не хотел бы быть! В Андреевке многие породнились, теперь поди разберись, кто кем тебе приходится…

Нет, не даст он, Андрей, согласия Николсу работать с ним, поехать в Штаты, где его ожидает «райская жизнь»… Что-то этот «рай» не сделал счастливым Найденова! Может, он и испытывает Андрея, но тоску-то в глазах не скроешь. А голубые глаза у Игоря Ивановича становятся тоскливыми, когда он заговорит о России. Помнится, на первом допросе смотрел на Андрея, как волк на овцу, а теперь заговорил другим языком… Неужели это тоже тактика? Тогда чего он все-таки добивается?.. Сколько Андрей ни ломал над этим голову, так ни к какому выводу и не пришел.

Глаза уже различали в темноте оштукатуренный серый потолок с поперечными трещинами, в зарешеченное окошко пробился тонкий лунный свет. Матово засветилась в углу раковина, блеснул над ней кран. В лунном луче у окна трепетала черными крыльями ночная бабочка, протяжно, с тоскливым надрывом прокричал неподалеку ишак.

Услышав шорох за дверью, Андрей сначала подумал, что это мышь, но когда чуть слышно звякнул запор, понял, что кто-то тихонько отпирает дверь. Несколько раз он находил под вонючим одеялом скорпионов и по тому, как утром смотрел на него с затаенной насмешкой надзиратель, сообразил, что тот нарочно ему подсовывает ядовитых тварей, скорее всего по наущению Абдуллы. Первая мысль была вскочить, — слава богу, руки и ноги у него свободны, — встать у двери и быть готовым ко всему, но, поразмыслив, решил остаться на нарах. Страха не было, наоборот, пришло возбуждение, все тело напряглось под одеялом, руки сжались в кулаки. Ночью его еще ни разу не допрашивали и никто не приходил к нему в камеру. Раз лишь Фрэд Николс поздно заглянул на полчаса с бутылкой виски. Он был уже хмельной и очень удивился, что Андрей отказался с ним выпить. Пришлось ему объяснить, что он, Андрей, вообще не пьет.

— Вы, русские, и мы, американцы, любим выпить, — говорил Николс. — Видишь, Андрей, у нас есть что-то общее!

Убедившись, что пленного не уговорить, опрокинул в себя полстакана неразбавленного виски.

— Русский — и не пьет! — удивлялся полковник. — Ты странный парень, Андрей…

Тяжелая, обитая с обеих сторон железом дверь медленно приотворилась. Показалась лохматая голова надзирателя, за ним в камеру проскользнул Абдулла, он почему-то был босиком. С минуту, показавшуюся Андрею вечностью, они неподвижно стояли и смотрели в его сторону. Первым двинулся к нарам Абдулла, надзиратель с пистолетом в руке замер у стола. Андрей затаил дыхание, боясь пошевелиться, громко вздохнуть. В лунном луче зловеще блеснул в руке душмана кривой кинжал — тот самый, который он не раз подносил к своему горлу, показывая, как он расправится с Андреем. Оказывается, Абдулла не трепался… Тело, казалось, одеревенело, от напряжения заломило в затылке. Плана никакого у Андрея не было, да и некогда было размышлять, — он просто понял, что у него появился шанс… Вскочить с нар он мог в одно мгновение и тем самым выиграть какое-то время, но его смущал охранник — он стоял у стола с пистолетом в руке и, прислушиваясь, поглядывал на дверь. Абдулла по-кошачьи приближался к нарам. Андрей уже слышал его дыхание, сквозь прижмуренные глаза видел, как он, прижав руку с кинжалом к груди, вторую вытягивает вперед, наверное, чтобы схватить его за волосы…

Это была последняя мысль, мелькнувшая в голове Андрея. Дальше все произошло будто само собой: вытянутая к его лицу рука душмана оказалась в его руках, он рванул Абдуллу на себя, одновременно выбрасывая вперед голову и всей тяжестью наваливаясь на руку. Послышался характерный треск — это сломалась в локте кость, — а голова Андрея в кровь разбила лицо и ослепила бандита. Услышав вскрик и возню, охранник, ничего не понимая, двинулся к ним. Андрей швырнул на охранника потерявшего сознание, обмякшего Абдуллу, охранник вместе с ним грохнулся на цементный пол. Что-то тонко зазвенело — очевидно, выпал нож. Бросившись на них, Андрей схватил охранника за жесткие курчавые волосы и несколько раз с силой ударил головой об пол. Подобрав пистолет и кинжал, бросился к приоткрытой двери.

Сердце, казалось, бухает на всю тюрьму, в ушах еще остался противный хрустсломанных костей, саднило лоб — наверное, им выбил Абдулле зубы. Два неподвижных тела распростерлись на цементном полу, от одного из них протянулась к ввинченному в пол столу тоненькая струйка, она жирно блеснула в лунном свете. Держа в вытянутой руке пистолет, Андрей распахнул дверь, в длинном коридоре, в самом конце, где караулка, виднелась узкая полоска света. Он сделал несколько шагов по длинному коридору, потом вернулся, закрыл дверь на тяжелый железный засов и тут увидел на подоконнике автомат — наверное, его здесь оставил Абдулла, надеясь без шума зарезать Андрея кинжалом. С автоматом Андрей почувствовал себя увереннее. Видно, Абдулла, сговорившись с охранником, решил тайком прикончить советского пленного. По-видимому, остальные охранники ничего не знают, сидят в своей караулке и играют на деньги в кости — это их любимое здесь занятие. Мимо караулки он прошмыгнет, а вот как бы не напороться на наружную охрану?

Крадучись, он вышел из помещения, прижался к серой оштукатуренной стене, на которую падала тень от дикой яблони, но никого не заметил. Может, как раз напарник Абдуллы и был часовым? Подождав немного, он двинулся через дорогу к глинобитным приземистым домикам с темными окнами. Лунный свет посеребрил листья на яблонях, отсвечивал на окнах двухэтажного дома, в котором жили офицеры и американские инструкторы. На первом этаже кабинет Найденова, здесь проводит он допросы пленных. У подъезда темнеет джип, Андрей не раз видел, как на нем подкатывает к зданию Фрэд Николс…

Если удастся завести джип, то есть шанс удрать отсюда. Караульные могут скоро хватиться охранника. Когда его должны сменить? Думать об этом не хотелось. С оружием в руках он теперь в любом случае не дастся им в руки живым, тем более что после того, что произошло, пощады ему не будет… У дома офицеров тоже ходил часовой. Он появился из тени на освещенном луной участке белой дороги как раз в тот момент, когда Андрей решился сделать бросок в сторону джипа. Прижавшись спиной к корявому дереву, он следил за часовым. Тот медленно перешел на другую сторону дороги, обогнул джип, бросил взгляд на окна второго этажа и не спеша скрылся за углом дома. Летучая мышь спикировала сверху чуть ли не на голову, но он даже не пошевелился. В лопатку впился острый сучок, во рту был солоноватый привкус — губа кровоточила. Вскоре Андрей услышал скрип открываемой двери, негромкий гортанный голос. Очевидно, у них тут тоже на первом этаже караулка. Теперь нужно было незаметно забраться в джип с откинутым брезентовым верхом и попытаться завести его без ключа, который, конечно, никто для него не оставил в замке зажигания. На джипах он никогда не ездил, впрочем, вряд ли так уж сильно он отличался от нашего военного «газика». Но где впотьмах раздобыть кусок медной проволоки, чтобы от клеммы аккумулятор напрямую подсоединить к зажиганию?

Луна зашла за узкое длинное облако, тень набежала на джип. Не раздумывая, Андрей метнулся к машине, пригнувшись, нырнул в нее и больно стукнулся саднящим и без того лбом о руль. В переднем отделении проволоки не оказалось, зато там лежала алюминиевая фляга с какой-то жидкостью. Наверное, виски. Поколебавшись, он рванул тонкий проводок, тянувшийся под резиновым ковриком в заднюю часть машины. Наверное, к рации. Зубами сорвал изоляцию с обоих концов. Выбрался из джипа, и в этот момент луна снова разлила свой холодный свет над кишлаком. Из здания вышел часовой, спустился с крыльца и лениво зашагал прямо к джипу. Андрей плашмя растянулся на земле, прячась в тени от машины. С досадой подумал, что автомат остался на сиденье, а до пистолета, засунутого в карман брюк, не сразу доберешься. Часовой остановился в каких-то трех метрах от него, помочился на ствол дерева, сплюнул и зашагал дальше. Андрей видел его мягкие сапоги, полу френча с накладным карманом. Обойдя здание, часовой скрылся в подъезде. Открыв капот, Андрей напрямую от аккумулятора к замку зажигания присоединил оголенные концы, а зачищенный кусок величиной с сигарету зажал в зубах. От этого небольшого кусочка медного провода сейчас зависела его жизнь. Его нужно было засунуть в отверстие замка зажигания.

Вдруг вспомнились приключенческие фильмы, где преследуемые полицией или бандитами герои типа Бельмондо — любимого актера сестры Оли — вскакивали в первую попавшуюся машину, мгновенно заводили мотор и стремительно скрывались от погони… В жизни так не бывает: машины мало того что всегда запираются, так многие еще имеют секретки от угона. Да и без опыта не каждый сразу заведет автомобиль, даже забравшись в него.

Дом, у которого стоял джип Николса, находился на главной улице. Она выходила на шоссейную дорогу, ведущую в сторону границы. По этой дороге его привезли сюда. Андрей не думал о постах, заставе, главное — вырваться из этого проклятого места! Сколько можно, он будет ехать прямо, а потом можно бросить джип и, пользуясь темнотой, перейти границу. В этой пустынной местности вроде бы трудно заблудиться, да и асфальтированная дорога всего одна.

Андрей наклонился над рулем, готовясь всунуть в маленькое отверстие кусок проволоки, и вдруг услышал негромкий голос:

— Не торопись, земляк!

Выпрямившись, он увидел направленный на него пистолет. Найденов смотрел на него и чуть приметно усмехался, от него ощутимо попахивало виски, но на ногах он держался твердо. Автомат лежал рядом на сиденье, пистолет в кармане. В руке — тоненькая проволока, которой и лист бумаги не проткнешь.

«Откуда он взялся? — мелькнула мысль. — Я даже не услышал его шагов…»

— К своим собрался? — спросил Игорь Иванович. — Ты ведь дороги не знаешь. И пароля.

Схватить автомат или достать из кармана брюк пистолет он не успеет: Найденов первым выстрелит. Каких-то нескольких секунд не хватило, чтобы завести машину! И опять пришли на ум эпизоды из кинофильмов, где героям всегда все удавалось…

— Как ты выбрался из камеры? Тебя кто-нибудь видел? — спросил Найденов.

Что-то в его тоне заставило Андрея насторожиться. Чего он хочет? Почему никого не зовет сюда?

— Абдулла с охранником хотели зарезать меня, — проглотив ком в горле, хрипло ответил Андрей.

— А зарезал их ты?

— Не совсем так… — пробормотал Андрей, мучительно думая, что же все-таки предпринять.

— Подай мне флягу, она там… — кивнул Игорь Иванович на переднее сиденье.

Рука Андрея потянулась к автомату.

— Я флягу просил, а не автомат, — спокойно проговорил Найденов.

Андрей протянул ему обшитую сукном флягу, Игорь Иванович, демонстративно не обращая на него внимания, приложился к ней и изрядно отхлебнул. Андрей мог бы схватить автомат и выстрелить, но почему-то не сделал этого.

— Соображаешь, — улыбнулся Найденов. — Шум тебе, дружище, никак нельзя поднимать. — Он пристально посмотрел в глаза Абросимову. — И оставаться тебе здесь нельзя — азиаты в два счета прикончат тебя. Не спасет и полковник Николс. Кстати, он нынче собирался в город… Вот что, Андрей, времени у нас сейчас нет заниматься болтовней…

— У нас? — изумленно переспросил Андрей. Ему показалось, что он ослышался.

— Вдвоем больше шансов прорваться через пограничный заслон, и потом, я знаю, где лучше всего можно проскочить, но, сам знаешь, мне без подарка туда заявляться как-то неудобно… — Внезапно он замолчал, вглядываясь в отрезок улицы перед домом. — Афганцы привозят своим вождям в мешках головы врагов, но мы ведь с тобой не дикари, верно? У Фрэда в сейфе документы, думаю, они представят интерес для русских…

Андрей ошеломленно смотрел на него, отказываясь верить услышанному.

— Но ведь вас…

— Могут шлепнуть русские? — Найденов еще отхлебнул, завернул пробку и бросил флягу на переднее сиденье. — Я ведь с подарком пожалую, да и ты, надеюсь, замолвишь за меня словечко?

— Не забудьте ключи от джипа взять, — сказал Андрей.

— Не вздумай только удрать без меня, — блеснул на него хмельными глазами Найденов. — Впрочем, черт тебя знает… Вылезай из машины и пойдем со мной.

Андрей вылез из джипа и пошел впереди него к дому. Караульное помещение находилось на первом этаже сразу за каменной лестницей, по которой они осторожно стали подниматься. У обитой войлоком двери Найденов остановился, потянул за ручку — дверь была заперта, тогда он громко постучал.

— Какого дьявола… — послышался недовольный голос полковника. — Это ты, Ахмет?

— Когда же он, черт бы его побрал, вернулся? — прошептал Найденов. — Выходит, я проморгал?..

— ЧП, Фрэд, — подмигнув Андрею, сказал Найденов. — Этот русский парень удрал…

— Что-о! Каким образом?! — заорал Николс, прошлепали босые ноги, и дверь широко распахнулась.

Прямо с порога Игорь Иванович, коротко размахнувшись, ударил его по голове рукояткой своего пистолета. Подхватил падающего на него полковника и снова впихнул в комнату.

— Быстрее! — прошептал он, прислушиваясь. Но внизу было тихо.

В комнате они положили Николса на одеяло, брошенное на пол, замотали в него, поверх обвязали белым шелковым шарфом, Найденов затолкал в рот неподвижному полковнику свой носовой платок. Обшарил карманы пиджака, достал связку ключей, одним из них открыл небольшой сейф, поставленный на тумбочку. Забрал все бумаги в папках, запихал их в сумку полковника. Подержал в руке пачку долларов, потом засунул себе в карман. Подойдя к окну, окинул взглядом улицу, повернул освещенное луной лицо к Андрею:

— Вроде тихо, пора смываться!

— А ключи? — напомнил Андрей.

Найденов похлопал себя по карману: дескать, ключи на месте. Из тумбочки достал начатую бутылку виски, отхлебнул, протянул Андрею. Тот отрицательно покачал головой.

— Тебе говорили, что твой прадед был силачом? — спросил Игорь Иванович. — А вот от выпивки не отказывался…

Хмельное лицо Найденова расплылось в улыбке. Бутылку он с сожалением поставил на место, нагнулся над полковником, похлопал его по щеке:

— Прощай, Фрэд! Как говорится, не поминай лихом…

— Я пойду впереди, а вы сзади, — предложил Андрей.

— Валяй, — кивнул Найденов. Он повесил на шею автомат полковника, который снял с гвоздя в изголовье его кровати.

Без всяких приключений они выбрались на улицу. Часового не было видно. Лунный свет посеребрил пыльные листья дикой яблони, длинная тень от нее заползала под джип. Найденов сел за руль. Оборвав прилаженный Андреем проводок, вставил в замок зажигания ключ с брелоком. Джип взревел и рванулся с места. Найденов включил фары, и яркий свет стегнул по глазам выскочившего из-за угла охранника. Тот прижмурил глаза и отдал честь машине начальника.

* * *
Капитан Алим Джан передал бинокль старшему лейтенанту Алексею Егорову:

— Странно, к нам в гости пожаловал джип! Чтобы это значило?

— Еще один джип, кажется, преследует первый, — не отрываясь от бинокля, ответил Егоров. — Точно, стреляют из автоматов по нему!

— Попробуем что-нибудь сделать, — сказал Алим Джан и бросился к своим солдатам, стоявшим у наблюдательного пункта. Они тоже смотрели на приближающийся джип.

Он мчался по гористой дороге, уже можно было рассмотреть, что в машине двое. Второй джип с пятью душманами отстал от них метров на триста. Душман, что сидел рядом с водителем, стрелял из автомата. Обидно будет, если преследуемый джип сорвется в пропасть. Как же помочь им? Счастье беглецов, что дорога часто виляла между скалами, серпантином изгибалась, то придвигаясь к самому ущелью, то прижимаясь к голой скале с редкими кустами можжевельника. Видно было, как от нее отлетали мелкие осколки, падали на дорогу срезанные пулями колючие ветки.

Наблюдательный пункт находился на склоне скалы с отметкой 2068 метров над уровнем моря, как раз над развилкой дорог. Сюда же садились вертолеты. Командиры и солдаты размещались в пещере с покатым потолком. Еще месяц назад здесь обитали мятежники, контролируя дорогу на Кабул и не пропуская к границе грузовики. Вместе с советскими солдатами рота вооруженных сил ДРА ночью напала на душманов и захватила эту выгодную позицию. Несколько раз контрреволюционеры пытались выбить отсюда советских солдат и афганцев, но с потерями вынуждены были отступить. И вот сейчас снова здесь завяжется бой. Пока стрелять опасно, можно угодить в джип. Преследователи совсем близко. Здесь до Черной скалы, задравшей в сиреневое небо вершину со снежной шапкой, прямой отрезок дороги. Если джип проскочит его, можно считать, что он в безопасности, потому что тогда пушка остановит преследователей.

Старший лейтенант взглянул на небо, вот-вот должен появиться вертолет с облета границы. Можно радировать вертолетчикам, но Егоров был уверен, что душманы не рискнут поехать дальше Черной скалы. На всякий случай он по рации сообщил командиру экипажа о сложившейся ситуации, капитан Анисимов обещал скоро быть здесь.

Джип несся, подпрыгивая на неровностях дороги. Уже и без бинокля был виден вцепившийся в руль рослый парень с темно-русым чубом, который теребил ветер. Рядом с ним, привалившись к дверце, сидел еще один человек, по-видимому раненый. На поворотах его бросало на водителя, и тот рукой возвращал его в прежнее положение.

«Ну еще, парень! — шептал Егоров, стоя с артиллеристами у орудия, готового в любую секунду выстрелить. — Тебе осталось сто метров… Поднажми, дорогой!»

Шофер будто услышал его, джип, козлом подпрыгнув на самом краю пропасти, стремительно летел к Черной скале. Вот он уже нырнул в тень от нее, и старший лейтенант скомандовал: «Огонь!» Первый же снаряд, угодив в джип, опрокинул его набок. Из пятерых преследователей лишь трое бросились бежать в сторону спасительного поворота горной дороги. Двое остались лежать неподалеку от машины. Видно было, как вращаются в воздухе два колеса. Бензин или антифриз разлился на каменистой площадке. Второго выстрела не потребовалось. Дорога была пристреляна, и душманы это знали. Наверное, очень уж хотелось им перехватить беглецов, раз решились на такой риск.

Огневая позиция батареи была оборудована несколько ниже, на склоне той же высоты. Хорошо замаскированные орудия с дороги были не видны. За ними в небольшой лощине были надежно укрыты тягачи.

Вскоре послышались шум вертолета, автоматные очереди. Капитан Анисимов преследует душманов. Вряд ли удастся им уйти. Этот отрезок горной дороги не раз облетан вертолетчиками.

Егоров и Алим Джан побежали к остановившемуся на площадке джипу. Парень с бледным лицом, на котором неестественно блестели глаза, откинулся на спинку сиденья, большие сильные руки его еще сжимали черную баранку. Свернутый гармошкой брезент был в нескольких местах прострелен, лобовое стекло со стороны пассажира наполовину высыпалось. Осколки сверкали на коленях навалившегося на дверцу человека в форме цвета хаки без знаков различия.

— Мать честная, Андрей! — воскликнул старший лейтенант, глядя широко раскрытыми светлыми глазами на водителя. Абросимова он видел в Кабуле в спортивном зале, где тренировались самбисты и боксеры из воинской части.

— Привет, Лешка! — раздвинул тот запекшиеся губы.

— А мы тебя уже похоронили…

К ним подходили афганцы в форме Народных вооруженных сил ДРА, советские солдаты. Капитан Алим Джан открыл дверцу, и люди подхватили упавшего им на руки человека.

— Осторожнее, он ранен, — проговорил Алим Джан.

— Он не ранен, а убит, — сказал Андрей и вдруг, закрыв глаза, тяжело навалился на баранку. И только тут все увидели, что разорванная рубашка у левого плеча намокла от крови.

Из-за скалы вынырнул вертолет и приземлился неподалеку. От ветра, поднятого лопастями, на голове Андрея зашевелились волосы, лицо его было бледным, лоб кровоточил. Капитан Анисимов доложил Егорову — тот был начальником КП: два душмана уничтожены, а третий сумел скрыться. Очевидно, спрятался в ущелье. Обнаружить его не удалось.

— Кто это? — спросил Анисимов, кивнув на Андрея, которого двое солдат осторожно извлекали из джипа.

— Андрей Абросимов вернулся к нам с того света… — сказал Егоров. — Помнишь, как он на соревнованиях дважды положил на обе лопатки самого Варфоломеева?

— Тот самый шофер, который попал в засаду? Я думал, его убили…

— Все так думали, — усмехнулся Егоров. — Их было трое на «КамАЗе», а вернулся один… Кого-то из них прихватил с собой, но вот не довез…

— Немец или американец? — задумчиво поглядел на Найденова Анисимов.

— Физиономия-то у него чистого русака… — Егоров за ремень вытащил из кабины продолговатую сумку, раскрыл, взглянул на документы и папки. — Ого, тут бумаги на английском! И наверное, важные, Вот что, Слава, грузи Абросимова на вертолет, да и покойника тоже… Я сообщу обо всем начальству. Вас там встретят. Сдается мне, что эта сумка обрадует наше начальство!

— Надо же, удрал из самого пекла… — покачал головой капитан Анисимов. — Да еще и с гостинцем!

Когда Найденова вытаскивали из джипа, из кармана его френча выпала фляга. Она ударилась о железную подножку и укатилась за скат.

— Фляга цела, — сказал Егоров, — а голову в трех местах пробили.

— Андрей — батыр! Так говорят у вас в Азии? — улыбнулся, сверкнув белыми зубами, Алим Джан.

4

Стоя на лестнице и задрав голову, Вадим Федорович заколачивал тонкие гвозди в белый пластик. Если точно прицелиться и рассчитать удар, то можно забить блестящий гвоздь с крупной шляпкой с первого раза. Чуть ударишь не так — гвоздь гнется или круглая блестящая шляпка отлетает, тогда нужно клещами вытаскивать гвоздь и забивать новый. Захар Галкин на верстаке, приспособленном у стены в комнате нового дома, в котором они работали, фигурным рубанком стругал узкие карнизы. Нож рубанка оставлял на белой древесине две ровные выемки. Потом нужно было карнизы прибивать к потолку — так, чтобы они прижимали край пластиковой декоративной панели.

— Если сидеть день-деньской за пишущей машинкой и стучать на ей, как дятел, — то голова лопнет, — разглагольствовал Захар. — Ты — писатель, Федорыч, работай руками, а думай головой… Куда ты гвоздь-то загнал? Не видишь, криво? Вытащи и забей чуток повыше.

Казаков послушно вытаскивал и забивал. Галкин прав: весь день за машинкой тяжело сидеть, вот и придумал он дело Вадиму Федоровичу — обшивать пластиковыми панелями потолок в одной из шести комнат своего нового двухэтажного дома. С утра Казаков по привычке сидел в финском домике и стучал на машинке, а после обеда трудился с Захаром в его доме. Ему нравился запах свежей стружки, молоток все увереннее летал в его руке, вот только шею ломило и поднятые вверх руки затекали. В будние дни они работали вдвоем, а в выходные громкий стук разносился по всей турбазе «Медок» — Галкин ухитрялся сюда заманивать приехавших из города отдыхающих. Им он тоже толковал, что в лесу еще грибы не поспели, рыба в озере не клюет, почему бы не помочь ему покрыть железом крышу или не выкопать яму, где заложен фундамент кирпичного гаража?.. А так как промкомбинатовские давно знали Захара, то многие охотно помогали. Настоящий сезон еще не начался, в домиках ночью холодно. Тем, кто работал на него, Галкин давал электрические рефлекторы, а кто предпочитал посидеть с удочкой или побродить по лесу, ночью дрожали в летних домиках под двумя шерстяными одеялами. Уже май, а по утрам все еще заморозки. Озеро пустынное, как-то непривычно его видеть без лопушин, лилий и осоки по пологим берегам. Лишь холодный ветер скрипел прошлогодним тростником да прибрежный кустарник стучал голыми, с набухшими почками ветками.

Второй месяц живет Казаков на турбазе «Медок». Вернувшись домой из аэропорта, когда он увидел, что Виолетту встретил другой, Вадим Федорович раздобыл аккумулятор, завел простоявшие всю зиму в холодном гараже «Жигули» и уехал из Ленинграда. Ему вспомнилась небольшая турбаза «Медок», где они год назад отдыхали с Виолеттой, туда он и отправился, тем более что ключей от дедовского дома в Андреевке у него не было, а старики приедут туда не раньше чем через две недели.

Многое изменилось на турбазе, Галкин стал меньше пить, правда, сезон еще не открылся и отдыхающих было мало, но у директора, как по-прежнему он себя именовал, появились новые заботы: строительство впритык к турбазе собственного дома с баней, гаражом, пристройками и сараями.

Втихомолку вырубил целую делянку леса вокруг дома, трактором выкорчевал пни и вспахал землю. Под домом зацементировал огромный подвал, в который можно машину загнать. Для подвала ему привезли на грузовике четыре железобетонные плиты, явно украденные со строительства. В порыве откровенности Захар поведал Казакову, что весь дом обошелся ему в пятьсот рублей. А дефицитные стройматериалы подбрасывали друзья-приятели, которых у него много… А сейчас за дом со всем хозяйством ему один отдыхающий на турбазе, полковник в отставке, предложил десять тысяч! Очень уж ему здешние места нравятся, да и дом пришелся по душе. Самое удивительное, что большой двухэтажный дом, покрашенный в три краски, появился менее чем за год. Внутренняя отделка займет еще месяца два-три, и дворец будет готов.

— Я, Федорыч, смотрю вперед, — толковал Захар. — На меня тут письма в промкомбинат пишут, заявления, что я пью, живность тут всякую развел, короче, превратил со своей женой Васильевной государственную турбазу в собственное подсобное хозяйство… Хотели уже снимать, да замену найти непросто. Кто бросит город, семью и окопается надолго здеся? Не каждый на такое пойдет! И начальство это знает… Но, как говорится, нет дыма без огня: могут и турнуть меня отсюдова, а я тута, Федорыч, глубоко корни пустил, да и место мне больно нравится, вот я и взял в колхозе, на земле которого турбаза, пасеку содержать. Тут неподалеку была начальная школа, а потом ее закрыли, так я и оборудовал там пасеку. Ну, так как я теперя стал еще и колхозником, председатель мне участок отвел и разрешил на берегу озера дом построить.

— Дворец, — вставил Казаков.

— Я хитрый — на каждую фиговину бумажку имею, — ухмыльнулся Галкин. — Меня голыми руками не возьмешь! Начальников-то у меня знакомых пруд пруди — любую бумажку подмахнут и печать пришлепнут…

Вадим Федорович еще в прошлый приезд видел под хмельком председателя колхоза, которого Галкин панибратски похлопывал по плечу, в два счета организовывал ему баню с застольем. Председатель выглядел увальнем с вечно красным лицом. На турбазу он приезжал на «газике», говорили, что неподалеку в пионерлагере он завел любовницу — медсестру, а Захар оборудовал ему на пасеке в заброшенной школе комнату, куда привез на тракторе кое-какую мебель и кровать. Даже о посуде и холодильнике позаботился.

Зимой председателя колхоза сняли с работы за развал и пьянство, а новый председатель в первую же неделю своего правления отобрал у Галкина пасеку, а его обозвал рвачом и делягой, который ограбил и надул колхоз. Дело в том, что хитрый Захар за год работы по совместительству в колхозе не сдал туда и килограмма меда, объясняя это тем, что пчелы заражены каким-то клещом, да и еще на новом месте не обжились. Правда, председателю к столу в уютной комнатке в школе он всегда с бутылкой подавал тарелку свежего сотового меда…

Галкин так рассказал Казакову про свое изгнание из колхоза:

— Пришел я к нему на прием, а там очередь. К Мишке-то, бывшему председателю, я входил без стука, а тут сижу как дурачок, дожидаюсь, а я как-никак директор! Наконец захожу в кабинет, председатель сидит за столом и смотрит на меня, как сыч на мышь. «Ворюга, — говорит, — ты, Галкин, под суд бы тебя, да мой предшественник покрыл тебя…» Ну, я его послал от души подальше и ушел из кабинета. Судить… Я ведь тоже не лыком шит! Бумаги-то на потраву пасеки председатель подписывал, комар носу не подточит. А ее, энту пчелиную вошь, к делу не пришлепнешь… Так что ко мне не подкопаешься. Не удалось лето, пошли дожди — вот и нету меда, а сколько, бывает, пчелиных семей гибнет за зиму?..

Бывший председатель Миша, как его тут называли, успел два участка колхозной земли у озера оформить через правление своим дружкам-приятелям из райцентра — завмагу и завскладом. За каких-то полгода на берегу озера выросли два дома: один, кирпичный, — завмага, а деревянный — завскладом. Прямо через колхозное поле, засеянное овсом, проложили две широкие дороги, вырубили прибрежный лес, оттяпали по приличному участку, которые тут же огородили заборами. Завмаг — железобетонными столбами с металлической сеткой, а завскладом — дощатым забором. Если завскладом почти каждый вечер после работы приезжал на своем «Москвиче» на строительство, то завмаг появился, лишь когда дом был полностью готов. Оказывается, строил его дружок — начальник районной строительной конторы.

Новый председатель несколько раз приезжал, сокрушался, что его предшественник такое безобразие допустил, грозился все эти дома заставить снести, да, видно, власти не хватило. Добротные дома стоят и отражаются в спокойной глади озера. Каждую пятницу вечером к ним подкатывают машины, ярко зажигаются электрические лампочки, играет музыка, эхом по озеру и прилегающему к нему лесу разносятся веселые голоса новых хозяев и их многочисленных гостей. Частенько на вечерних застольях бывает и Захар. Рассказывал, что завмаг привозит водку, коньяк, вина ящиками. И сети ставит на озере. Вот этот жить умеет, не то что он, Галкин. Тот палец о палец не ударит — живет да радуется, а он, Захар, крутится по хозяйству как белка в колесе…

— Много приезжает ко мне всяких проверщиков и ревизоров, — разглагольствовал Захар. — Но куды им против меня хвост подымать! Все люди-человеки не без греха… Звонили мне разные начальники и по ночам: мол, Захарушка, родимый, приготовь домик на двоих, да гляди, чтобы было тепло! А я что? Жалко, что ли? Хорошим людям завсегда рад угодить… Но глаза-то у меня есть? И все видят! Пусть только кто из них попробует вякнуть на меня, я тоже имею на собрании или в райкоме партии что народу сказать… Фактиков у меня уйма, Федорыч! Вона, сам директор промкомбината было на меня ополчился, грозится, кричит: уволю, выгоню! Ишь, мол, помещик объявился — это, значит, я! Всю базу захапал в свое личное пользование, курей-индюков развел! Поросята и кролики под ногами у отдыхающих путаются! «Матросы» жалуются, что с утра до ночи ишачат на меня, значит… А я ему так тихонечко, вежливенько и толкую: а ты позабыл, как ночью с мамзелью пожаловал? Я еще на тракторе гонял домой к продавщице за выпивкой. А когда с бухгалтершей тут встречался?.. Ну, директор и сник, замолк и рукой на дверь показывает: дескать, уходи, змей подколодный! Сами грешат, прелюбодействуют, а я у них на побегушках… Раз рыльце у самих в пушку, так не замахивайтесь и на меня, Захара Галкина!

— Хорошо ты устроился! — подивился Казаков. — Ни с какой стороны, гляжу, к тебе не подобраться!

— Я люблю Советскую власть, уважаю начальство, но наступать себе на горло никому не дозволю…

«Еще бы тебе не любить нашу власть! — подумал про себя Вадим Федорович. — Ты же сосешь ее, как тля зеленый лист. Пятнадцать лет живешь на государственном иждивении. Пользуешься бесплатно электричеством — всю ночь в твоих пристройках горят яркие лампы дневного света и включены рефлекторы, обогревая в холода кролей, нутрий, индюков, поросят! Твоя раздувшаяся, как индюшка, от важности Васильевна спит на лежанке, под матрасами которой в кирпичную кладку вмонтирована мощная электрическая спираль. Моторы качают тебе в помещение и огород воду, крутят деревообрабатывающие станки, медобойку, электрические наждаки, пилы и прочие хитроумные приспособления. Выписав лес, якобы для базы, ты обрабатываешь его для собственных нужд, в печах у тебя горят только самые лучшие березовые дрова, на тракторе — у тебя их два — ты каждое утро ездишь в поселок опохмеляться в буфете. И участковый ласково здоровается с тобой, нетрезвым, и помогает забраться на высокое сиденье, потому что ты сам не в состоянии… Ты забрасываешь сотни метров сетей в озеро, стреляешь весной и осенью уток, живешь в прекрасной квартире в лучшем корпусе, но тебе и этого показалось мало — ты построил не дом, а дворец и спьяну хвалился, что в каждой из шести комнат полы застелишь коврами. Ты ни копейки не платишь за стройматериалы, краску, рубероид, шифер, трубы, любое железо. Чего нет на турбазе, тебе бесплатно привезут из промкомбината… И тебе и твоей жадной Васильевне все мало, и мало, и мало… Чего же ты еще придумаешь для собственного обогащения, Захар Галкин?..»

Пожив тут больше месяца почти один на один с ним и его Васильевной, Казаков убедился, что это два жучка-древоточца, которые точат, и точат, и точат… Зачем им возвращаться в город, когда у них здесь дом ломится от изобилия? Наоборот, из города приезжают их близкие и увозят туда что потребуется. Действительно, государство у нас богатое, если терпит таких паразитов. Трудно даже представить, как бы хозяйствовали Галкины, если бы от них отнять все то, что они даром берут у государства.

Руководители предприятий, которым принадлежат турбазы, привозят сюда столичных гостей, угощают их здесь на лоне природы. В «Медке» даже построен специальный корпус, в котором устраивались банкеты, в шкафах хорошая посуда, новые скатерти, салфетки… За день до приезда высоких гостей Галкину звонили из города и давали распоряжение все приготовить к приему, он тут же посылал своих «матросов» топить баню с залой для выпивки, где тоже шкафы, скатерти, салфетки, хорошая посуда…

Нужны ли такие ведомственные турбазы? Не лучше ли их передать пионерлагерям — хоть какая-то польза от этого будет. И опять приходит на ум мысль, что богато наше государство, если отпускает огромные деньги на содержание и оборудование таких турбаз. Может, Захар и не виноват, что стал таким?.. Да и как жить и видеть, что государственное добро валится на тебя, как манна небесная, и не взять себе? И когда отдыхающие сидят за столом под высокой сосной и пьют, не выпить задаром с ними? И как на такой благодати не завести пчел, которые на твоих глазах таскают с колхозного поля взятки в твои ульи? И как не продавать трехлитровые банки с медом по тридцать — тридцать пять рублей доверчивым отдыхающим, если они умоляют продать? А сколько меду можно наделать с двух мешков сахара, который Захар покупает в магазине за свои деньги, — пожалуй, только за это и хлеб он и платит наличными!

В первый свой приезд сюда Казаков и сотой доли не увидел того, что открылось ему на турбазе сейчас. Это настоящая кормушка для четы Галкиных, и как бы они ни лаялись, а ругань их разносилась иногда с утра до вечера по всей турбазе — Казакова они не стеснялись, если вообще кому-либо из них было свойственно это чувство, — дармовая, потребительская жизнь их объединяла покрепче любви, о которой они давным-давно позабыли. Да и знают ли они, что это такое? И он и она все, что было вокруг, превращали в деньги, которые вместе пересчитывали, прятали, клали на книжки, иногда давали своим детям на мебель, телевизор, холодильник или мотоцикл. Каждый месяц проводилась операция «Хрусталь», как называл сдачу бутылок Захар. Продавщицы его знали и без звука принимали посуду сразу на пятьдесят — семьдесят рублей. Когда трактор с бутылками, сложенными в мешки, готовился выйти за металлические ворота турбазы, в кабину, охая и стеная, забиралась Васильевна. Получать деньги за стеклотару она не доверяла мужу. Правда, в этом же магазине покупала ему бутылку водки и десяток бутылок пива.

Тарахтя и виляя из стороны в сторону, трактор с платформой впереди и сидящей рядом с хмельным мужем Васильевной катил себе по лесной дороге на турбазу. Операция «Хрусталь», как правило, хотя бы на день-два примиряла супругов.

— Вот ты, Федорыч, скажи мне: зачем ты живешь? — с хитринкой взглянул на него Захар. — Ах да, я тебя об этом уже спрашивал…

— Ты всех об этом спрашиваешь, как будто только ты один знаешь, что такое истина, — усмехнулся Вадим Федорович, — Кстати, Понтий Пилат задал такой же вопрос Христу.

— И что же ответил Христос?

— Почитай Библию…

— Я этот… атеист, — ухмыльнулся Галкин. — В бога не верю.

Казаков не без умысла помогал Захару: во-первых, он решил написать большую статью об этой турбазе и турбазах вообще, во-вторых, очень уж хотелось постичь истинную сущность Захара Галкина! Он непрост, хотя часто и прикидывается дурачком, — вон председатель колхоза не смог отдать его под суд, хотя и грозился… Не просто же так копит деньги Захар? Есть ведь какая-то у него цель? Или все стяжатели одинаковы: хапают, копят, считают, а сами даже толком не могут распорядиться своим богатством? Ни Галкин, ни Васильевна не имеют красивых вещей, да и вряд ли появится в просторном доме модная мебель и текинские ковры… Фантазии у них не хватает, фантазии! Но и расширять свои владения бесконечно Галкин не сможет. Найдется и на него управа, он это тоже прекрасно понимает, уже не первый раз заводит разговор о том, что его могут вышибить из турбазы. Ну что ж, тыл он себе обеспечил…

Вечерами при свете настольной лампы Казаков записывал свои беседы с Захаром, — тот, уверенный в своей неуязвимости, выкладывал Вадиму «секреты» своей «деятельности». Поговорить он любил, а Вадим Федорович умел слушать. Когда он честно сказал Галкину, что напишет про него, тот и ухом не повел.

— Пиши, — сказал он. — Обо мне уже писали в местной газете…

— Критиковали?

— Меня? — искренне удивился Захар. — За что? Хвалили, Федорыч! Моя турбаза у начальства на хорошем счету…

— Я хвалить не буду, — предупредил Казаков.

— Тогда фамилию измени, — заметил Захар. — Я — Галкин, а ты меня, к примеру, сделай Сорокиным.

— Там видно будет, — неопределенно пообещал Вадим Федорович. — Но знакомые тебя все равно узнают.

— Больше уважать будут, — рассмеялся Галкин. — Пиши, Федорыч, я разрешаю! Я уже давно заметил, что легче всего живется на свете придуркам… К ним да пьяницам люди завсегда относятся терпимо, даже больше — любят их. Тверезый считает себя выше пьяницы или дурака, это ему приятно. А я ведь только с виду придурок, а голова у меня о-ё-ёй!

— Это я сразу заметил, — согласился Казаков. — Ты знаешь, Захар, зачем живешь на свете…

В дверь просунула нечесаную голову Васильевна. Она опиралась на толстую палку, круглое лоснящееся лицо ее, как всегда, было недовольным.

— Захарка, исти пора, — позвала она мужа, даже не взглянув на Казакова. Ей и в голову не пришло его пригласить. Вадим Федорович сам готовил себе на электрической плитке, которую предусмотрительно захватил с собой.

— А будет чего к обеду? — озорно глянул на жену Галкин.

— Небось с писателем уже хрюкнули, — ворчливо заметила Васильевна. — Больно веселый что-то!

— «Хрюкнули»… — повторил Казаков. — Что вы имеете в виду?

— А то, что пьяницы вы все, мужики. Чтоб ни дна вам, ни покрышки! — заявила та и, толкнув дверь палкой, вышла.

Вадим Федорович за все время и не притронулся к рюмке.

Иногда сам посмеивался над собой: помогает отделывать дом жулику! Скажи кому — не поверят… Но успокаивал себя тем, что получает от Галкина такую интересную информацию, которую при иных обстоятельствах вовек не получишь! Ради этого можно стерпеть и хамство Васильевны. Поразительные эти Галкины! Прямо-таки гоголевские типы!..

— Вот язык у стерьвы! — хмыкнул Захар, откладывая в сторону рубанок. — Как помело… Ты не бери в голову!

Уходя, он деловито осмотрел потолок, покритиковал за неровно прибитый карниз, а потом распорядился:

— Ты поработай, Федорыч, а я пообедаю и скоро вернусь.

Он тоже не пригласил помощника за стол. Привыкший только брать, он давно забыл что-либо бесплатно давать людям.

«Ох избаловали же тебя отдыхающие, Захар! — бросив молоток на стол, подумал Казаков. — Хватит, больше я тебе не помощник! Лучше буду подлещиков с лодки ловить…»

Вчера ездил в поселок, что в трех километрах от турбазы «Медок», позвонил с почты домой. Оля сообщила, что пришло письмо от Андрея, пишет, мол, в конце мая вернется домой… Он ведь на год завербовался на строительство, а возвращается на четыре месяца раньше — что бы это могло означать? Вадим Федорович вспомнил свою встречу с Марией Знаменской. Высокая, большеглазая, с густыми каштановыми волосами, в ней не было обычного девичьего кокетства, чувствовалось, что она сильно переживает за Андрея. Вадим Федорович как смог успокоил ее, но большие светлые глаза девушки были грустными — вряд ли он сумел развеять ее тревогу. Уходя, она вдруг призналась, что ждет ребенка… Значит, скоро у Вадима Федоровича появится внук или внучка… Он даже не знал, радоваться этому событию или печалиться.

О Виолетте он приказал себе не думать. Но мысли — это не солдаты, которым можно скомандовать направо или налево, они сами приходят и уходят, когда им заблагорассудится. Оля сказала, что Соболева несколько раз звонила после его отъезда, но она, как он и просил, не сказала ей, куда он уехал… Вчера он ждал, что дочь скажет про Виолетту, дескать, опять звонила, но Оля ничего не сказала…

Здесь, в глуши, Казаков много размышлял о том, что случилось. Когда-то он не понимал, почему молодая женщина не хочет выйти за него замуж. А теперь понял. Если бы они поженились, это было бы огромной ошибкой для них обоих! Он-то знал себя и был уверен в том, что Виолетта — последняя его, может быть, самая настоящая любовь, а она, по-видимому, не была в этом уверена. Молодая, красивая, на борту самолета она ходит принцессой… Стоит ли менять такую интересную жизнь на уединение с ним в Андреевке? А ведь он как раз уединением и природой прельщал ее. Перефразируя строку из «Песни о соколе» Горького, про нее можно сказать: «Рожденная летать, ползать не хочет…» Приходила ему в голову мысль написать Соболевой и словом не обмолвиться о том, что он увидел в аэропорту в тот запомнившийся на всю жизнь дождливый день… Не по-мужски было бы это. Чем же тогда он будет лучше Татаринова, которым как хочет вертит Тасюня? Один раз Вадим простил измену жене, но что из этого получилось? Ничуть не прибавилось с ее стороны уважения к нему, наоборот, Ирина стала меньше с ним считаться, а со своим любовником и не думала порывать… Наверное, он, Вадим Федорович, не умеет любить вполсилы, когда ссоры с любимой, измены не задевают глубоко, не больно ранят… И не такой у него характер, чтобы молча проглотить обиду и не подавать виду, что между ними что-то произошло, а точнее — затесался стройный молодой кавказец в модном кожаном пальто… Делить Виолетту с кем-то он не смог бы, это было бы предательством уже по отношению к себе самому.

Неужели, кроме мучительной, изнурительной работы, у него ничего больше в жизни не осталось? Жить жизнью придуманных тобой героев, вкладывать в них все тобою пережитое, страдать вместе с ними, бороться, мечтать… Но ведь этого мало живому человеку? В газете недавно было опубликовано интервью с Жоржем Сименоном, мастером детектива, тот рассказывал, что на неделю-две запирается в комнате и не выходит оттуда, пока не напишет новый роман, мол, он, Сименон, не может даже на минуту покинуть своих героев, которые окружают его в этой комнате… Но потом-то он выходит на свет божий и живет, как все нормальные люди, до следующего романа…

Это состояние слитности с героями своей книги свойственно и ему, Казакову, но запираться в комнате не доводилось. Его герои и так всегда рядом. Кто знает, может, Захар Галкин — один из героев новой книги?..

В свой домик идти не хотелось, на плитке кастрюля со вчерашним супом, позже разогреет и поест. На турбазе нет столовой. Здесь он совсем отвык от мяса. Изредка сварит уху из пойманной на озере плотвы и окуней, а чаще всего довольствуется консервированным овощным супом. В магазине продают банки с капустной солянкой, борщом. У Галкина уйма кроликов, индюки, куры, но ни он, ни Васильевна не продают их. Всё отправляют в город — наверное, там на рынке больше платят. Не купишь даже картошки и в поселке. Местные ничего почему-то не производят на продажу. Вот молока — хоть залейся, но Казаков к молоку равнодушен.

Выйдя на берег, он присел на скамью возле бани и стал смотреть на озеро. Какое-то голое оно и неприветливое без камышей, осоки, кустарника. Правда, кое-где уже проклюнулись крошечные листья, еще несколько теплых дней — и все кругом преобразится: природа свое возьмет. Если по срокам положено быть весне, то весна будет, а потом лето, осень, зима… Извечный круговорот нашей жизни. Это только у человека в душе надолго может поселиться слякотная осень…

Со свистом над головой пролетели утки. Обогнув загубину, с шумом плюхнулись за тростником. На бурой с пятнами крыше пляжного грибка посверкивал осколок зеркала. Он вспыхивал в солнечном луче, ударял в глаза ослепительными зайчиками. Ивы склонялись к воде, выше их величественно стояли вековые сосны. Нижние сучья давно осыпались с них, и теперь в небесной синеве купались лишь пышные кроны. Тишиной и вечностью веяло от озера, глубокого неба с раскинувшимися из-за леса облаками, зеленоватой прозрачности воздуха. Вспомнилось из Екклезиаста: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, — и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; но это уже было в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».

Глава десятая

1

Доцент рассказывал о театре французской буржуазной революции. Учредительным собранием в 1791 году был обнародован декрет, которым отменили деление театров на привилегированные и непривилегированные, каждый гражданин мог открыть свой театр. Только за один год в Париже появилось восемнадцать новых театров…

Сидящая рядом с Олей Казаковой Ася Цветкова шепнула:

— Даже не верится, что это последняя лекция в учебном году!

— А я знаешь о чем сейчас подумала? — сказала Оля. — Вот мы сидим, слушаем про французский театр, а вдруг начнется война? Вчера по телевидению показывали американский фильм про атомную войну — мне всю ночь кошмары снились… В каком мы мире живем, Ася?

— Я об этом не думаю, — беспечно ответила подруга. — Если брать все это в голову, то можно с ума сойти.

— О чем же ты думаешь?

— Как я поеду после экзаменов в Феодосию, — мечтательно зашептала Ася. — Буду купаться в Черном море, загорать на золотом пляже, и мне будут приносить шоколадное мороженое высокие загорелые мужчины…

— У тебя коротенькие мысли, как у Буратино из сказки… — улыбнулась Оля.

— …Дантон сказал о Мари Жозефе Шенье: «Если «Фигаро» убил дворянство, то «Карл Девятый» убьет королевскую власть». В революционном Париже шли пьесы Корнеля, Расина, Мольера. Из пьес вымарывали феодально-аристократические титулы, герои на сцене говорили не «мосье», «мадам», а «гражданин», «гражданка»… Это относилось и к старинным классическим пьесам…

Бархатистый баритон доцента действовал на Олю усыпляюще. Однако, когда он заговорил о замечательном актере той эпохи Франсуа Жозефе Тальма, девушка стала слушать внимательно. У нее дома в альбоме помещен портрет Тальма в роли Гамлета.

— …Тальма вступил в труппу театра «Комеди Франсез» в тысяча семьсот восемьдесят седьмом году, — говорил доцент, расхаживая на кафедре. — Он играл главные роли в трагедиях Расина, Корнеля, Шекспира, Вольтера. Великий Гюго не мыслил другого актера для своей трагедии «Кромвель», и только смерть Тальма нарушила эти планы…

После лекции Ася предложила прогуляться до Летнего сада. Прорываясь сквозь облака, солнце ударяло в глаза, заставляло блестеть чисто вымытые к маю стекла витрин, на деревьях в скверах появилась нежная листва. Вода в Фонтанке казалась чистой, у каменных мостов кружили чайки. Девушки были в кожаных плащах, высоких сапогах. У Аси волосы темно-русые и немного завиваются на концах, а у Оли — прямые, светлые, с желтоватым оттенком. Рослая Ася кажется парнем рядом с подругой. У Оли тонкая талия и стройные ноги. Ее крупные карие глаза выделялись на чуть продолговатом лице с круглым подбородком. У Аси раскосые глаза меньше, они сейчас как небо над головой — светло-голубые, с облачной дымкой.

Будто зелеными кружевами окутаны огромные черные деревья в Летнем саду, мраморные скульптуры равнодушно взирали на прогуливающихся со своих пьедесталов. Боги бессмертны, и поэтому течение времени обходит их стороной. И все-таки и они уязвимы: машинная цивилизация принесла ядовитые испарения, гарь, копоть. На скульптурах заметны черные потеки, мелкие трещины, некоторые боги и богини с аккуратными заплатками на мраморных стройных телах. Летний сад лишь на днях открыли после просушки, и народу в нем было мало.

Ася присела на крайнюю скамейку, взглянула на часы и бросила рассеянный взгляд на массивные ворота, за которыми проносились по набережной машины. Чугунная решетка с позолотой рельефно впечаталась в Неву и голубое небо. Ася достала из сумочки сигареты, зажигалку.

— Закуришь? — спросила Олю, та отрицательно покачала головой.

Оля раз или два попробовала закурить, но это ей не доставило никакого удовольствия. И ей смешно было смотреть, как в укромных уголках неумело дымят сигаретами совсем молоденькие девчонки. Наверное, хотят чувствовать себя взрослыми, потому что вряд ли тоже получают удовольствие от курения. Ася — другое дело. Она курит уже несколько лет, начала с девятого класса. Ася себя чувствует наверху блаженства, или, как она говорит: «ловит кайф», когда находится в хорошей компании, во рту фирменная сигарета, из колонок льется красивая музыка, а на столе стоит бутылка шампанского… Ну и, разумеется, чтобы вокруг были молодые люди в модных брюках и куртках.

Легко живется подруге на свете! Она сознательно уходит от сложных проблем нашей жизни; когда между лекциями студенты заведут в коридоре серьезный разговор, будь это международная политика или начавшаяся в стране перестройка, Ася откровенно скучает и не принимает участия в беседе. О модных тряпках, о сплетнях из мира кино или театра — это она пожалуйста! Тут подругу не остановишь… Когда вернулся из Афганистана Андрей, первое, что спросила Ася: «Что твой брат привез оттуда?» Признаться, и Оля особенно не ломала голову над мировыми проблемами, о которых пишут в газетах и говорят по радио и телевидению, до тех пор, пока не приехал брат. Он много рассказывал про зверства душманов, про вмешательство в дела Афганистана капиталистических стран…

Оля с интересом слушала брата, а потом задумывалась о судьбе юношей, сражающихся вдали от Родины. Ой как трудно им там приходится!.. И брат вернулся оттуда другим, будто повзрослевшим на несколько лет. Первое время он явно не находил себе места: часами бродил один по городу, ночами что-то писал в отцовском кабинете, спал до полудня. Два раза в неделю ходил к массажисту в поликлинику, где лечили его раненое плечо. Он очень переживал, что рука потеряет свою гибкость, но врачи заверили его, что все будет в порядке. По утрам Андрей по часу выжимал больной рукой гантели, массировал какой-то штуковиной, похожей на четки, предплечье. Побывал в университете на кафедре журналистики и неожиданно плотно засел за диплом. Летом у него государственные экзамены.

Брата наградили орденом Красной Звезды. Андрей хранил его в старинной шкатулке с резной крышкой. И все-таки в празднование Дня Победы Андрея уговорили показаться гостям в костюме, при ордене. Они сидели за столом рядом — сын и отец. И оба с наградами Родины. Оле было приятно смотреть на них, да и другим, наверное, тоже. Похудевшая большеглазая Мария не сводила с мужа сияющих глаз. Пока Мария жила со своими родителями — там было кому помогать ей в уходе за грудным ребенком. Андрей жил то у них, то возвращался домой на улицу Чайковского, говорил, что тут ему лучше готовиться к экзаменам в университете, хотя у родителей Марии богатая библиотека…

— О чем задумалась, Оленька? — толкнула ее локтем в бок Ася.

— Да так… о брате.

— Я была на первом курсе влюблена в Андрея, — призналась подруга. — Только он даже не смотрел в мою сторону… Я не в его вкусе?

— Андрей вообще на девушек не обращал внимания, — улыбнулась Оля. — Удивляюсь, как это Мария его окрутила!

— Она миленькая, — сказала Ася. — После родов вся такая свежая, молочная, а в глазах — счастье! Ей-богу, я ей позавидовала: молодая, а уже сын, муж… А когда у нас все это будет?

— Будет ли? — пожала плечами Оля. — Я пока не могу представить себя чьей-нибудь женой.

— Мне еще никто ни разу не сделал предложения, — закуривая вторую сигарету, проговорила Ася. — Да и не каждому захочется жениться на артистке: все вечера заняты, летом — гастроли! Придется нам, подружка, мужей выбирать в театре! — Она рассмеялась. — Представляешь, вместе на репетиции, вместе на сцене, вместе дома… С ума можно сойти: не жизнь, а сплошная игра!

— Я так далеко не загадываю, — сказала Оля.

Ася снова бросила взгляд на дорожку.

— Ты ждешь кого-то? — спросила Оля.

— Помнишь, в «Гноме» на Литейном мы встретили двух парней? — Ася посмотрела на подругу. — Ну, один, такой мрачноватый, — Никита, а второй — Валера, он еще всунул тебе свой телефон?

— Как же он разыскал тебя? — удивилась Оля.

— Понимаешь, было дурацкое настроение, а тут подвернулась под руку бумажка с его телефоном… В общем, мы встретились. Я так и не поняла, где он работает, но времени у него вагон. Кстати, ты хотела купить на лето модные босоножки? Закажи Валере, и через пару дней они будут у тебя. Правда, цены у них… Говорит, что ему самому импортные вещи недешево достаются.

— Валера, Валера… — стала вспоминать Оля. — У него треугольная челюсть и глаза бегают, как две серые мышки?

— Да нет, он ничего… А квартира у него действительно прямо-таки антикварный магазин. Он собирает фарфор и хрустальные графины. И музыка у него обалденная!

— Что же ты мне раньше ничего про него не рассказывала?

— Я позвонила ему, такое было у меня настроение, мы встретились. Потом еще встречались. Договорились и на сегодня, он с минуты на минуту подъедет.

— С Никитой? — подозрительно взглянула на нее Оля. — Кажется, у него в году три дня рождения…

— Никиту я с тех пор не видела.

Сколько лет знакомы, а Оля так и не может понять подругу! Взять и ни с того ни с сего позвонить случайному знакомому! Ладно бы была дурнушка, так ведь от поклонников отбою нет, а ей все мало! Что это? Распущенность или любопытство?

— Это Валера тебе достал? — кивнула на замшевую сумочку подруги Оля.

— У него в прихожей были две огромные сумки, набитые разным товаром, — сказала Ася. — Когда он все вывалил на ковер, у меня глаза разбежались! Чего там только не было! От модных мужских пальто и курток до наборов авторучек и зажигалок.

— Ясно, он спекулянт, — сказала Оля.

— Значит, спекулянты тоже нужны, раз у него покупают, — рассмеялась подруга.

— А где он берет дефицитные вещи?

— Про это я его не спрашивала.

— Идет твой… доставала, — понизив голос, сказала Оля.

По песчаной тропинке пританцовывающей походкой направлялся к ним невысокий молодой человек в супермодной куртке со стоячим воротником, с «липучками» вместо «молнии», с фирменными наклейками на груди и рукавах. Голубые сапоги его тоже были на «липучках», с какими-то надписями на боку. На голове клетчатая кепочка с козырьком на «молнии».

— Ходячая реклама с журнала «Бурда»… — прыснула Оля. — Аська, с кем ты связалась!

— Модный мальчик, — сказала подруга. — Сумочку мне подарил… Правда, сказал, что она стоит тридцатник.

— Привет, красавицы! — во весь рот заулыбался Валера. — День-то какой, а? Вас не манят дали голубые? Может, махнем на машине за город?

Ася взглянула на подругу: мол, как ты? Погода действительно разгулялась, облака поднялись выше, стали разреженнее, и солнце жарко засияло на ярко-голубом небе. Почему бы не прокатиться?

— У меня в тачке стереомаг «Пионер», — тараторил Валера. — Последняя модель со всеми «примочками», мощность — пятьдесят ватт, приемник с электронным поиском…

— А какая музыка? — спросила Оля.

— Конец света! — развел руками Валера. — Бухает в салоне, как в концертном зале филармонии… Последние записи Пупы!

— Пупы?

— Может, Попы, — рассмеялся Валера. — Или Папы. Кстати, девочки, он осенью приезжает в СССР на гастроли. Считайте, что билеты у вас в кармане. У меня свой человек в театральной кассе.

— Валера может достать все, кроме птичьего молока, — вставила Ася.

— Вам нужно «Птичье молоко»? — широко улыбнулся Валера. — Пожалуйста! Сколько вам — две, три коробки?

— Разве птичье молоко продается в коробках? — спросила Оля.

Ее начал забавлять этот разбитной торговый парень. Чего не отнимешь у него, так это оптимизма и готовности услужить нужному человеку. Наверное, для деляги это просто необходимо.

— Так называются самые дефицитные конфеты, — пояснил Валера.

— Это которыми ты меня угощал? — ласково посмотрела на него Ася.

— Ну так что, едем, девочки? Моя тачка, как конь, роет землю копытами! Я в этом году ни разу не был на природе.

Оля вспомнила рассказы Андрея про жуликов, с которыми ему приходилось сталкиваться. Брат утверждал, что это отнюдь не глупые люди, наоборот, они обладают смекалкой, отличные психологи, и у них своя мораль, пусть и чуждая нормальному честному человеку. Теперь спекулянты, фарцовщики, деляги разных мастей с высшим образованием. Поставив крест на своей, приобретенной в вузе, специальности, они целиком посвящают себя торговому бизнесу. Соответственно строят и свою мораль: дескать, люди стали жить лучше, модно одеваться — возросли и их запросы на красивые вещи. Если их не достать в магазине, значит, надо искать на стороне. И вот появилась в нашем обществе целая прослойка людей, которые готовы удовлетворить любые запросы. Но для того чтобы получить желанную вещь, нужно заплатить за нее столько, сколько запросит спекулянт. А он отлично ориентируется в торговом бизнесе: модная вещь стоит в несколько раз дороже своей нарицательной стоимости. Те, кто оптом снабжает дефицитными товарами спекулянтов, тоже не лопухи! Они знают цены на рынке… Так что в подпольном бизнесе все распределено четко: товар — деньги, деньги — товар. И хотя это занятие довольно опасное — можно и попасться с поличным! — спекулянты повсюду действуют. Доход стоит риска.

В институте тоже были свои «делаши», которые предлагали студентам модные джинсы, рубашки, обувь, но они, по-видимому, по сравнению с Валерой мелкие сошки.

Сначала Оля твердо решила не ехать с ними, но потом ее разобрало любопытство: все-таки она впервые столкнулась с подобным типом, если не считать то шапочное знакомство в «Гноме». Она представила себе, как расскажет отцу и Андрею про то, как познакомилась с настоящим современным «бизнесменом», и чуть не рассмеялась: отца-то, ладно, ничем не удивишь, а брат не поверит…

Светлая «шестерка» внутри напоминала разукрашенную новогоднюю елку: у заднего стекла красовались две пластмассовые, с хромированной отделкой колонки, под сиденьем еще две, кожаный руль был толстый, с фиатовской эмблемой посередине, переключатель скоростей хромированный, с редкостной удлиненной рукояткой из красной пластмассы с кожей, о «маге» уж нечего и говорить — он сверкал зелеными и голубыми огоньками, на табло мелькали цифры, стрелки. На приборной панели у лобового стекла был укреплен «антирадар», как его называл Валера. Он за несколько километров засекает милицейский радар и подает электронный и звуковой сигналы, на каких-то дополнительных, красиво оформленных датчиках мерцали табло с цифрами, даже на брелоке с ключами висела какая-то хитроумная штуковина, которая сама подавала тревожные сигналы при неисправности аккумулятора или системы зажигания.

Валера, как опытный гид, рассказывал девушкам о назначении каждой вещи и называл цену. В общем, все эти «примочки», как их любовно назвал Валера, стоили как раз треть машины. Когда он на всю мощность включил магнитофон, девушки чуть не оглохли. Казалось, от грома оркестра машина развалится на куски. Уменьшив звук, Валера с довольной улыбкой сказал:

— Звучание ничуть не хуже, чем в концертном зале. Здесь ведь замкнутое пространство.

Машину Валера вел уверенно, одна рука его небрежно лежала на кожаном руле, другая обхватила высокую спинку сиденья, покрытого овчиной, на котором сидела Ася. Оля заняла место сзади. Из четырех динамиков лилась знакомая мелодия, хрипловатый голос Челентано завораживал. Валера, наверное, не ту кассету поставил. А может, он не различал Пупо и Челентано. Вырвавшись за город, Валера прибавил скорость, но сразу за поворотом сбросил, потому что запищал «антирадар».

— Гаишники за кустами прячутся, — сказал Валера. — Только меня-то им не провести!

И действительно, скоро они увидели на обочине желтую с синим машину ГАИ.

— Моя палочка-выручалочка… — любовно погладил черный корпус «антирадара» Валера. — Сколько раз она меня уже спасала!

— При вашей профессии, конечно, не стоит рисковать, — заметила Оля.

— У меня много профессий, — беспечно ответил Валера. — А главная моя профессия — рубить капусту!

— Вы и с овощами связаны? — невинно поинтересовалась Оля.

Ася кусала губы, чтобы не расхохотаться. Однако Валера был непрошибаем. Весело взглянув на девушку, заметил:

— Я ничего плохого не вижу в том, чтобы делать бабки. Если они у тебя есть, тебя все любят… Правда, Асенька?

Цветкова сделала вид, что внимательно смотрит на дорогу.

— Эту истину не я открыл, — продолжал Валера. — Она существует испокон веку. За свой грош везде хорош, как говорила моя бабушка. Я в месяц имею больше иного профессора… Значит, и по уму ему равен. Как ты считаешь, Асенька?

— Валера умнее нашего завкафедрой Музыкина? Как ты думаешь? — подлила масла в огонь Оля.

— Музыкин ездит в институт на общественном транспорте, а у Валеры не машина, а чудо двадцатого века, — сказала Ася, не глядя на подругу.

— Золотко ты мое! — расчувствовался Валера и, чуть не выскочив из ремней безопасности, поцеловал Асю в щеку. — Ты сама чудо века! Подружка твоя… — он бросил косой взгляд на Олю, — мыслит категориями вышедшего в тираж поколения, которое носит широкие брюки на пуговицах и драповое пальто фабрики имени Володарского. Среди моих клиентов нет таких.

— А кто же ваши клиенты, Валера? — спросила Оля.

Она уже предвкушала, как расскажет Андрею про эту поездку. Впервые она слышала от молодого человека столь откровенное признание в своей любви к деньгам. Обычно люди не любят распространяться на эту тему, скорее скажут, что деньги для них ничего не значат… А Валера аж весь светился, когда говорил о них. А Ася-то! Как в рот воды набрала, а ведь у нее острый язычок! Уж не за сумочку ли купил Валера ее терпимость к подобным высказываниям? Оля не могла даже подумать, что подруга всерьез разделяет убеждения Валеры.

— Я вас с ними как-нибудь познакомлю, — улыбнулся Валера. — Мои клиенты, не торгуясь, платят за модную вещь ту цену, которую я назову. Они могут выбросить в ресторане за вечер сотню-две и не поморщатся. Они стоят не меньше двадцати тысяч…

— На них что, ярлык повешен? — подначила Оля.

— Как одет солидный современный мужчина? — разглагольствовал Валера. — На нем кожаное пальто, которое потянет на тысячу, швейцарские часы «Родо» на пятьсот, золотой перстень с монограммой — триста, фирменные джинсы, кроссовки… Вот уже больше трех тысяч. Выйдет такой человек из подъезда, а его ждет собственный «жигуль»… Ну а что у него дома, я уж не говорю. Там можно все сосчитать только на счетной машинке.

— И много таких?

— Хватает… — неопределенно ответил Валера.

— И вы такой?

— Буду таким, — уточнил Валера. — Но для этого еще нужно годика два-три повертеться вокруг них…

— А вдруг посадят?

— За что? — искренне удивился Валера. — Мои клиенты стараются с милицией дел не иметь.

— Это, наверное, работники торговли, бармены, автослесари со станции техобслуживания… — стала перечислять Оля.

— Валера обслуживает и честных людей — артистов, писателей, композиторов… — вставила Ася.

— И другие… официальные и неофициальные лица, — рассмеялся Валера. — Все те, кто умеет бабки делать.

— Ты уж не мерь одной меркой честных талантливых людей и жуликов, — сказала Оля.

— Лишь у нас умение делать деньги считается неблагородным занятием, а в других странах это норма жизни, — возразил Валера.

— «Делать деньги»… — презрительно фыркнула Оля. — Я часто слышу эту фразу! Деньги не делают, а зарабатывают. Одно дело, когда человек получает их за честно выполненную работу, а другое — за спекуляцию. Ведь спекулянт наживается на честных людях…

— Необязательно, — добродушно возразил Валера. — Я предпочитаю иметь дела с теми, кто сам чем-либо спекулирует… Крутые ребята из мира торговли не торгуются за каждый червонец! Как им легко деньги достаются, так легко они их и тратят.

— А как же быть честным, порядочным, кто получает только зарплату? — спросила Оля.

— Ты ведь не спекулянтка, верно? — бросил на нее в зеркальце насмешливый взгляд Валера. — А за модные бельгийские сапожки, что у тебя на стройных ножках, заплатила стольник с прицепом. Что, не так?

Оля замолчала. А он ведь прав, этот Валера! Сапожки купил ей отец. И заплатил за них сто пятьдесят рублей. Наверное, столько она, Оля, будет получать в месяц, когда закончит институт…

— Как это в детских стишках: папы разные нужны, папы разные важны?.. — примирительно произнесла Ася. — Что бы мы без тебя делали, Валера!

— Золотые слова, Асенька! — рассмеялся тот.

Сразу за Сестрорецком он свернул к заливу. На пустынном, усеянном валунами берегу никого не было, лишь вороны степенно разгуливали у самой кромки воды. Прохладный ветер шумел в колючих ветвях низкорослых сосен, перевернутые лодки почему-то навевали грусть. Огромные валуны, будто спины моржей, выглядывали из свинцово-неприветливой воды. На одном из них сиротливо стоял резиновый детский сапожок. Наверное, после ледохода его волной сюда откуда-то принесло.

Валера и Ася ушли вперед по берегу, а Оля присела на скамейку под сосной и задумалась. Вдруг сразу после шума городского очутиться в пустынном, тихом месте, где лишь небо и вода. И тишина, которую изредка нарушал шелестящий шум проносившихся по шоссе машин. После разговора с Валерой в голове полная сумятица: ведь она, Оля, Ася и Валерий — люди одного поколения. Почему же живут и думают по разному? Можно было бы лишь посмеяться над тем, что нес в машине Валера, если бы он все это не говорил всерьез. И ее лучшая подруга Ася Цветкова если и не разделяла взгляды своего нового приятеля, то и не опровергала их.

Почему отец, Андрей, Оля отвергают мораль Валеры и ему подобных, а вот Ася принимает ее? Иначе разве поддерживала бы она отношения с Валерием? Не за сумочку же или еще за какие-нибудь вещи купил ее Валера? Трудный парень Глеб Андреев, но он совсем из другого теста сделан, чем Валера. Глеб ни за что не унизился бы до торговли модным барахлом. Для него главное — работа. Он хороший инженер-конструктор и гордится своей профессией. Невозможно даже представить, чтобы Глеб вдруг все бросил и, как Валера, занялся куплей-продажей! Оля понимает, что все люди разные, но существуют какие-то принципы, наконец, мораль, которых придерживаются все честные, порядочные люди. А среди них живут бок о бок типы с совершенно иной моралью, другими принципами. «Он стоит двадцать тысяч рублей»… Не каждому и в голову придет таким образом оценивать человека!

— Посмотри, что мы нашли! — крикнула Ася.

Валера на вытянутой руке держал какой-то странный предмет. Ася как зачарованная смотрела на него. Оля поднялась со скамейки и подошла к ним.

— Что это? — спросила она.

— Точнее, кто это был? — произнесла Ася.

Валера в руке держал обломок черепа. Видно, не одну сотню лет пролежал он на морском дне, пока шторм не подхватил его и не выбросил на берег. Волны отполировали белую лобную кость с частью глазницы до блеска, острые края сгладились.

— «Быть или не быть — вот в чем вопрос!» — торжественно продекламировал Валера. — А дальше не знаю.

Он и впрямь сейчас напоминал Гамлета в сцене с могильщиками. Театрально вытянул руку, откинул черноволосую голову и напустил на себя задумчиво-отрешенный вид.

У могилы Офелии Гамлет сказал следующее: «У этого черепа был язык, и он мог петь когда-то; а этот мужик швыряет его оземь, словно это Каинова челюсть, того, что совершил первое убийство! Может быть, это башка какого-нибудь политика, которую вот этот осел теперь перехитрил; человека, который готов был провести самого господа бога, — разве нет?»

Оля знала наизусть многие места из «Гамлета». В студенческом спектакле она сыграла Офелию, и, как все говорили, довольно удачно. Ее мечтой было когда-нибудь на сцене настоящего театра сыграть Офелию. Шекспира она любила, и любая женская роль в его пьесах ее привлекала.

— О чем задумался, Гамлет? — спросила Ася.

— Видел я фильм про вашего Гамлета, — вдруг резко вырвалось у Валеры. — В роли князя Гамлета был Смоктуновский…

— Он был не князь, а принц Датский, — улыбнулась Оля.

— С жиру они там все бесились! — изрек Валера. — Друг другу глотки готовы были за власть перегрызть… А мне власть не нужна, лишь бы дали жить как хочу да прокурор не дал санкцию на арест… — И, размахнувшись, бросил череп в воду.

На обратном пути в город он был молчалив и задумчив, лишь миновав Лахту, вдруг разговорился:

— Каждое утро, просыпаясь, я думаю о смерти… Когда я умру? Если бы знать, может, не стоило бы так уж и суетиться на этом свете? Почему такая выпала на долю человека несправедливость? Живет человек, старается для себя, обставляет квартиру, гоняется за красивыми вещами, копит деньги, а потом все это достанется другим. С собой-то ничего не возьмешь. Разве что при жизни закажешь мраморный памятник скульптору да за взятку выберешь на городском кладбище подходящее место. Туда можно заранее и памятник приволочь. Не украдут ведь с кладбища?

— Это на тебя так подействовал найденный череп? — усмехнулась Ася.

— Я стал думать о смерти после того, как один мой знакомый дуба врезал на юге, — продолжал Валера. — Этот человек стоил не десять, а сто тысяч, не меньше… Приехал на юг с красоткой на собственном «мерседесе», снял шикарный номер в гостинице у самого моря, купался, загорал, развлекался со своей кралей, а перед самым отъездом пошли прощаться с морем и горами, забрались на одну, чтобы оттуда полюбоваться Черным морем. Наверное, захотелось человеку перед девочкой покрасоваться — встал на самый край, раскинул руки и сказал: «Я — орел! Взмахну крыльями и полечу-у!» И полетел в пропасть вниз головой…

— Покончил жизнь самоубийством? — удивилась Оля.

— Вроде бы камень из-под ног выскользнул… — нехотя ответил Валера. — В общем, все нажитое пошло прахом: и квартира с гарнитуром, заграничной техникой, хрусталем и бронзой, дача в Соснове, «мерседес» и сбережения, которые и за день не сосчитаешь… Какого черта он полез на эту дурацкую гору? — В голосе Валеры прозвучали злые нотки. Видно, эта нелепая смерть задела его за живое.

— Ты ведь не полезешь? — утешила его Лея.

— И все из-за вас… женщин! — уронил Валера. Протянул руку и включил громкость. На этот раз в салоне зазвучал голос знаменитого Кутуньо.

— А мне совсем не жалко вашего приятеля, — сказала Оля.

— Мне тоже его, пижона, не жалко, — повернул к ней посерьезневшее лицо Валера. — Просто я потерял хорошего клиента.

— Вы прочтите всего «Гамлета», — сказала Оля. — Он ответит на многие ваши вопросы о смысле жизни.

— Ну что, ко мне поедем, девочки? — спросил повеселевший Валера. Подолгу предаваться грусти он не умел.

— Меня высадите, пожалуйста, сразу за Литейным мостом, — попросила Оля.

2

Вадим Федорович считал, что хорошо водит машину, — обычно если он кому и доверял руль, то, сидя рядом, невольно дублировал водителя: ноги сами по себе нажимали на педаль тормоза, сцепления или на газ, хотя вместо педалей под ногами был резиновый коврик. Когда за рулем сидел Андрей, Вадим Федорович не делал этого, потому что сын вел «Жигули» безукоризненно. За всю дорогу Казакову ни разу не захотелось даже мысленно поправить сына.

На обочинах шоссе пышно зеленела трава, все деревья окутались листвой, среди ветвей чернели прутяные грачиные гнезда. Вороны и сороки разгуливали на обочинах, чуть отступая к кювету, когда приближалась машина. Иногда перед самым радиатором, будто дразня водителя, стремительно проносились ласточки. Когда выезжали из Ленинграда, небо было затянуто серыми облаками, асфальт влажно поблескивал, сразу за Новгородом в лобовое стекло ударил косой солнечный луч, серая пелена растворилась, вместо нее над дорогой нависли ослепительно белые облака, очерченные яркой золотистой каймой. Каждая встречная машина, прежде чем с нарастающим шумом пронестись мимо, пускала в глаза резвую стайку солнечных зайчиков. Огненным метеором перечеркнул видимую панораму упавший с неба ястреб. Он мелькнул и исчез за придорожными кустами.

Казаков видел четкий профиль сына. Темные брови сошлись на переносице, серые глаза сузились от яркого света, на виске чуть заметно синеет тоненькая жилка. Как-то незаметно для него Андрей из мальчишки превратился в мужчину. Хотя он и чисто выбрит, на твердом подбородке и щеках проступает легкая синева. И еще одно, чего раньше он не замечал в сыне, — это поперечная складка на высоком загорелом лбу. Она появлялась, когда Андрей о чем-либо глубоко задумывался. Вот и сейчас он весь погружен в свои мысли. Глаза устремлены на убегающую вперед серую ленту асфальта, руки чуть заметно поворачивают баранку. После операции одно плечо у сына немного выше другого. Врачи сказали ему, что это скоро пройдет, тогда рука начнет действовать, как здоровая. Надо сказать, что из Афганистана Андрей вернулся другим: реже шутил, чаще погружался в глубокую задумчивость, а главное — в нем появилась усидчивость, которой раньше не было. Дипломную работу он написал всего за месяц и вот уже несколько недель работает над рукописью. Вадим Федорович сам не любил рассказывать о своей работе, и Андрей лишь мельком обмолвился, что решил написать небольшую повесть о советских шоферах, работающих на больших стройках молодой дружественной республики. Работал он с утра, причем писал от руки, а не на пишущей машинке. Мог просидеть за письменным столом до позднего вечера, оторвавшись лишь на обед. Вадим Федорович как-то заметил ему, что, дескать, не следует перегружать себя, может появиться бессонница, да и желание работать скоро притупится, лучше всего поработать с утра на свежую голову, а потом заниматься другими делами. Андрей вроде бы согласился, но стиля своей работы не изменил. И в Андреевку он захватил папку с рукописью. Старый дедовский дом теперь, чего доброго, превратится в Дом творчества. Казаков тоже захватил с собой машинку и рукопись. Он будет работать наверху, в маленькой комнатке, а Андрей — внизу, где раньше жил Дмитрий Андреевич.

С сыном они за дорогу уже о многом переговорили, мысли Вадима Федоровича снова перескочили на Виолетту…

Она позвонила ему сразу после его приезда с турбазы «Медок», сказала, что ей необходимо с ним поговорить… Сколько раз он мысленно представлял, что он ей при встрече скажет! Хотя, в общем-то, и говорить им больше не о чем. У нее теперь своя жизнь, у него — своя. Конечно, слова он произнес бы другие, так сказать, отредактированные, но смысл был бы таков.

— Где ты сейчас? — вместо приготовленного текста сдавленным голосом спросил он.

Она сказала, что звонит из аэропорта, только что прилетела из Душанбе.

Он сел в машину и помчался в аэропорт. Еще издали увидел до боли знакомую фигуру неподалеку от стоянки такси. У ног ее стояла большая синяя сумка.

Они не поцеловались, как обычно делали при встречах раньше, долго смотрели в глаза друг другу. Как ни вытравлял последние месяцы из своего сердца эту женщину Вадим Федорович, боль осталась. В голову уже лезли капитулянтские мысли: мол, ладно, что было, то было, я тебя люблю, Виолетта, и готов все стерпеть, лишь бы ты была рядом со мной… хотя бы иногда, я готов делить тебя с другим или другими. Может, у нее уже появились новые любовники?.. С отвращением отогнав эти унизительные мысли, он коротко спросил:

— Что ты хотела мне сказать?

Он думал, она будет оправдываться — наверняка Виолетта сообразила, что он ее увидел в аэропорту с другим, — но она буквально огорошила его, сказав:

— Тут у нас все сходят с ума по «Фавориту» Пикуля. Не смог бы ты мне достать этот двухтомник?

Валентин Пикуль действительно пользовался огромным спросом у читателей, «Фаворита» Казаков прочел, и книга ему понравилась. Каждый роман этого писателя вызывал настоящий бум. Значит, сумел Пикуль дойти до сердца читателя. Пожалуй, не за одним захваленным прессой писателем так не гоняются повсюду, как за Пикулем. И Вадим Федорович испытывал искреннее уважение к романисту, который пользовался такой стойкой симпатией читателей, хотя нельзя сказать, чтобы о Валентине Пикуле критики много писали.

— Я и доставать не буду, у меня есть «Фаворит», — сказал Казаков. — Могу тебе подарить.

— Вадим, огромное спасибо! — заулыбалась Виолетта. — Я знала, что ты меня выручишь.

Он смотрел в ее глаза и ничего в них не видел, кроме довольного блеска. Будто и не было между ними серьезной размолвки, а точнее, полного разрыва. Свои волосы она все-таки укоротила, они золотыми колечками выбивались из-под синей шапочки, подкрашенные губы приоткрылись в улыбке, обнажив ровные зубы… И пахло от нее все теми же знакомыми французскими духами.

— И это все? — с горечью вырвалось у него. — Больше ты мне ничего не скажешь?

— Я тебе несколько раз звонила…

«Ты даже приезжала ко мне в Андреевку, когда я там один с температурой валялся в пустом холодном доме… — подумал он. — Вот тогда я было поверил, что ты меня действительно любишь…»

— Я ведь убежал от тебя, — признался он. — И даже не в Андреевку, а дальше, в «Медок».

— «Медок»? — наморщила она лоб.

— Мы с тобой две недели провели на этой турбазе…

— Да-да, там еще такая противная баба, ты ее прозвал «Оно», — вспомнила она.

— Ты вышла замуж? — спросил он, уже зная, что она ответит.

— Ты ведь куда-то так надолго пропал, — беспечно ответила она. — Даже не соизволил позвонить…

— Ты знаешь, почему я уехал… Ты вышла замуж за него… за мужчину в кожаном длинном пальто?

— У него много пальто и… кое-чего другого, — рассмеялась она. — Его зовут…

— Мне неинтересно, — перебил он.

— Ты был слишком умным для меня, Вадим, — со вздохом произнесла Виолетта. — Мне было трудно с тобой… Понимаешь, все время приходилось напрягаться, а я этого не люблю.

— А с ним… не надо напрягаться? — ядовито осведомился Казаков.

— С ним не надо, — сказала она.

— Тебя подвезти до дома?

— Он ждет меня в машине, — сказала она. — Когда ты дашь мне «Фаворита»?

Двухтомник он передал ей в тот же вечер. Муж Виолетты сидел в новенькой, цвета слоновой кости машине «Жигули» и даже не посмотрел в сторону Казакова, когда он вынес из дома книги и отдал вылезшей из машины Виолетте.

Потом Вадим Федорович долго размышлял о скрытности женщин… Ведь он даже не подозревал, что Виолетте было трудно с ним! Казалось, они понимали друг друга с полуслова. Поездку с ней на турбазу «Медок» и неделю, проведенную зимой в Андреевке, он вспоминал как праздник… Оказывается, стюардесса все время притворялась, что понимает его, что любит, и, наконец, притворялась, что ей хорошо с ним… Как же он, психолог, или, как говорят, инженер человеческих душ, не почувствовал этого? Он приписывал ей ум, тонкость, некую даже духовность, а на поверку вышло, что ничего в ней подобного не было. Были лишь любопытство и обычная женская игра в страстных любовников… И все-таки спасибо ей, что не согласилась выйти за него замуж. Каково бы было ему сейчас? В этом отношении Виолетта проявила порядочность.

Почему мы, мужчины, приписываем своим любимым женщинам несуществующие достоинства, вернее, наделяем их теми достоинствами, которые нам хотелось бы видеть в них? И если сначала женщине это льстит, то потом надоедает и раздражает. Вот почему Виолетта ушла от него — ей надоело играть, подстраиваться под него. Надоело быть не самой собой. Нужно ведь было соответствовать тому образу, который ей придумал Вадим Федорович. Ведь он донимал ее разговорами о литературе, делился своими сомнениями, спрашивал даже совета. И как нужно было ей, действительно, напрягаться, чтобы делать вид, что все это ее трогает, волнует, хотя на самом деле она всегда была далека от его проблем, потому что они ей были непонятны и неинтересны…

И вот появился некто в кожаном пальто, улыбающийся, восторгающийся ею, не требующий понимания… У них теперь все просто и ясно. Никаких сложностей. И Виолетта теперь совсем другая, непохожая на ту, которую он придумал… Ей понадобился «Фаворит», и она вспомнила, что Казаков писатель и наверняка для него не составит труда достать эту дефицитную книгу. И муж даже подвез ее на улицу Чайковского. Хорошо, что еще у Виолетты хватило такта не познакомить их…

— Я никогда не думал, что смогу убить человека, — вдруг заговорил Андрей. — Я ведь и бокс бросил потому, что мне претило делать сопернику больно. Помнится, когда я послал противника в нокаут, вместо радости испытал разочарование. И вот в Афганистане я убил нескольких человек. И двоих — руками… Я тебе рассказывал про Абдуллу и охранника, которые хотели меня, как свинью, зарезать на нарах. И знаешь, мне тогда не казалось все, что происходит, диким, чудовищным. Я просто защищался… Да и людьми этих выродков назвать нельзя. Этот гнусный Абдулла пинал меня носком сапога под колени, до сих пор остались желваки. Ненависть к душманам накапливалась во мне постепенно… Как-то мы везли продукты в кишлак, это неподалеку от Кабула. Впереди ехал мой приятель Петя Лисичкин. Вдруг вижу, его «КамАЗ» становится на дыбы, а потом валится в ущелье — мы ехали по горной узкой дороге. Как я ни жал на тормоза, передние колеса остановились на самом краю пропасти, куда свалился подорванный душманами грузовик. Обстреляли нас из автоматов, бросили сверху несколько гранат, а когда мы стали отстреливаться, тут же смылись… И вообще эти подонки нападали только из-за угла и когда явно было их преимущество. Видя, что могут получить отпор, трусливо отступали… В Кабуле поставлен памятник погибшим на горных дорогах советским шоферам. А вот Петю Лисичкина даже и похоронить не пришлось…

Вадим Федорович понимал, что сын многое там пережил, видел смерть лицом к лицу. Пребывание в Афганистане перевернуло все его былые представления о жизни. Помнится, нечто подобное испытал и Вадим Федорович, когда закончилась Великая Отечественная война. Трудно было заставить себя снова сесть за парту, втянуться в мирную послевоенную жизнь. Рано или поздно война отступает в сознании человека, иные заботы наполняют его жизнь, но есть люди, которые до конца дней своих постоянно несут в себе воспоминания о войне. Если не думать о ней днем, то ночью в сновидениях снова и снова встают перед ними яркие картины пережитого: фронт, гибель друзей, отвратительный визг бомб и снарядов, протяжные голоса командиров, поднимающих из окопов взводы и роты в атаку…

— Ты часто вспоминаешь все это? — спросил Вадим Федорович.

— Почти каждый день, — признался Андрей. — Особенно из головы не идет Найденов. Что побудило его вдруг поехать со мной? Не он — вряд ли я бы вырвался оттуда. Раскаяние или алкоголь ударили ему в голову? Правда, и на допросах я почувствовал, что с ним что-то происходит… Как бы это объяснить? Спрашивал про Андреевку, какую-то бабку Сову, про мать… Ему нравилось со мной разговаривать. Я даже заметил, что его больше интересует наша жизнь, а не военные тайны, которые старался выудить из меня Фрэд Николс.

— Я ведь знал Игоря совсем маленьким, — помолчав, ответил отец. — Кем он был для нас в Андреевке? Сыном матерого шпиона. Ну а тогда особенно все это остро воспринималось. И потом, мы были мальчишками, ожесточенными войной. Надо признаться, Игорьку Шмелеву крепко от нас доставалось на орехи! Может, и сбежал из дому из-за нас…

— И еще я почувствовал, — продолжал Андрей. — Он будто бы одобрял мое упорство, нежелание согласиться сотрудничать с ними, хотя они и сулили мне златые горы. Говорит одно, а в глазах совсем другое. Неужели у него, предателя, в общем-то убежденного врага нашего строя, пробудилось искреннее раскаяние? Или на него сильно подействовало то обстоятельство, что я тоже родом из Андреевки?

— Ты — писатель, — улыбнулся Вадим Федорович. — Вот и разберись в его психологии!

Перед Валдаем они остановились, поставили машину на обочину, перебрались через кювет и прилегли рядом на зеленой лужайке. Небо было бездонно-синим, высокие облака двигались вдоль шоссе. Легкие тени от них скользили по холмистой местности. На миг превращали позолоченные солнцем сосны и ели в сказочных великанов, вышедших на холм и ощетинившихся зелеными пиками. Постепенно Андрея и Вадима Федоровича окружила звенящая тишина, даже голоса птиц куда-то пропали.

— Там, в чужих горах, я мечтал поваляться на траве в родной Андреевке, — сказал сын. — Вспоминал бор, речку Лысуху и почему-то дурманящий запах багульника на болоте. Мальчишкой я раз нанюхался его и заблудился в лесу: хожу кругами, куда ни пойду, а оказываюсь снова и снова на болоте, будто багульник манит, не отпускает от себя.

— Твоя прабабка Ефимья Андреевна сказала бы, что тебя водит леший, — подал голос Вадим Федорович.

Он тоже смотрел в небо и улыбался, слушая сына. Ведь и он не раз, очутившись вдалеке от дома, вспоминал бор, Лысуху, Утиное озеро. До чего же сильно развито чувство Родины у русских людей!

— А ведь только благодаря тебе я остался живым, — вдруг сказал Андрей.

Отец скосил на него прищуренные глаза, но ничего не ответил.

— Помнишь, один раз с Петей Викторовым мы попали в милицию и ты приехал нас выручать?

Вадим Федорович прекрасно запомнил тот летний день, взъерошенных мальчишек и ироничного лейтенанта, который принял их за хулиганов. Андрей и Петя вступились за младшеклассников, а несколько подвыпивших парней надавали им тумаков…

— Ты тогда сказал, что грош цена тому человеку, который не может постоять за себя… — продолжал сын. — И еще ты сказал, что настоящий мужчина должен быть подготовлен к любым неожиданностям, только размазни и слабаки позволяют себя бить… Ведь после той драки, когда нам с Петей наломали бока, я пошел в спортивную школу и поступил в секцию бокса. И потом в армии занялся самбо. Не владей я приемами самообороны, Абдулла бы меня в ту ночь зарезал в камере.

Бывшая жена часто упрекала Вадима Федоровича в том, что он будто бы совершенно не занимается воспитанием детей. Да, он не любил читать нотации, как она, журить за плохие отметки в дневнике, не ходил на родительские собрания, но Андрей и Оля всегда чувствовали его отцовское внимание. Не от равнодушия, как утверждала Ирина, а просто Вадим Федорович раньше, чем жена, рассмотрел в своих детях задатки личностей, видел, как они реагируют на ворчание матери, и понимал, что толку от нотаций не будет никакого. К Андрею и Оле нужен был другой подход — пусть Вадим Федорович никогда их не отчитывал, не ругал, не придирался по пустякам, он неназойливо старался внушить им, что все правильные решения в жизни принимают они сами. С раннего детства он прививал им отвращение ко лжи, подлости, соглашательству, подхалимству. И вот результат: Андрей и Оля никогда не лукавят, не совершают постыдных поступков. Один раз лишь он заколебался, прав ли в своем отношении к детям, это когда дочь стала отвечать на назойливые ухаживания Михаила Бобрикова. Конечно, он, Вадим Федорович, знал об их встречах, болезненно переживал за Олю, но предостеречь ее не решился, лишь откровенно поговорил с Андреем, чтобы тот не дал в обиду сестру. Вадим Федорович и секунды не сомневался, что Бобриков затеял свои ухаживания за Олей лишь для того, чтобы отомстить ему, Казакову, за фельетон, написанный много лет назад, где начальник станции техобслуживания был выведен в неприглядном виде. Вообще-то после подобных выступлений в печати руководителей типа Бобрикова снимают с работы, но тот удержался. Тогда были другие времена, и у Михаила Ильича нашлись могущественные защитники. Помнится, у Вадима Федоровича даже возникли трудности на киностудии, где работал приятель Бобрикова — Александр Семенович Беззубов…

Да, он верил в благоразумие дочери. И кажется, не ошибся: Оля сама раскусила Бобрикова. А если бы вмешался он, Вадим Федорович, то могло бы все произойтинаоборот. Оля — девочка гордая и своевольная. А уж если она сама ничего не сказала отцу, то не стоило и ему лезть ей в душу. Надо сказать, что и дочь и сын чужды сентиментальности, удивительно, что сегодня Андрей вдруг так раскрылся… Обычно он держит свои чувства при себе. Очевидно, поездка в Афганистан сильно потрясла Андрея! И самое странное, что после всех испытаний, выпавших на его долю, он сам стал мягче, человечнее… Часами таскает грудного младенца на руках, подолгу рассматривает его, будто не верит, что дал жизнь маленькому человечку. И лицо у него в такие моменты просветленное, в глазах — нежность. И самое главное — с Марией у них все хорошо. В общем-то сдержанный Андрей нашел заботливую, ласковую жену, которая в нем души не чает. Не повезло с женщинами Вадиму Федоровичу, может, повезет сыну…

Несколько раз к ним на улицу Чайковского приходил Глеб Андреев. Сначала он держался несколько замкнуто, честно признался, что не читал ни одной книги Казакова, когда Оля сказала ему, что ее отец — писатель. Его гораздо больше занимали разговоры с Андреем. Кстати, они даже были похожи: оба высокие, широкоплечие. У Глеба глаза были светлые, а движения более резкие, чем у Андрея. Оба любили футбол и хоккей. Оля, расставляя на столе чашки для чая, бросала на своего знакомого испытующие взгляды, отчего Вадим Федорович сделал вывод, что она все еще не определила своего отношения к этому парню. Когда в разговоре коснулись последних достижений в науке и технике, Глеб вдруг заговорил горячо, увлеченно, проявив большую эрудицию и знание затронутой темы. Казаков с удовольствием слушал его, он любил увлеченных людей. Глеб мало рассказывал о своей работе в НИИ, упомянул лишь, что его область исследований — радиолокация. Казаков сразу представил себе, как эти большие сильные руки, привычные к боксерским перчаткам, держат маленький паяльник или, вооруженные рейсфедером, выводят за чертежной доской тонкие линии на ватмане…

Когда Глеб ушел, Оля в ответ на красноречивый взгляд брата ответила:

— Теперь инженеры у современных девушек не котируются… Герои нашего времени — это продавцы, бармены, деляги.

— Только приведи хоть одного обдиралу в дом! — пригрозил брат.

— Ася Цветкова утверждает, что ее спекулянт — очень даже умный парень, — невозмутимо продолжала Оля. — А какие ей подарки делает! Запросто преподнес наимоднейшие вельветовые джинсы «Монтана».

— А ты ей завидуешь? — подковырнул Андрей.

— Я, наверное, несовременная девушка, — улыбнулась Оля.

Вадиму Федоровичу интересно было слушать их пикировку: каждый старался, чтобы последнее слово осталось за ним. Сам он редко вступал в их споры, по привычке старался не навязывать им своего мнения.

…Лежать на траве и смотреть на облака никогда не надоедает, так же как смотреть на воду или огонь. Постепенно человек начинает отрешаться от повседневной суеты и чувствует себя частицей этой самой природы. Каждый знает, как приятно поваляться в чистом поле на траве, посмотреть на облака, послушать шепот ветра, а часто ли выпадает современному человеку такая возможность? Городской темп жизни навязывает свой железный ритм, и, лишь глядя вечером программу «Время», когда передают прогноз погоды, вдруг вспомнишь, что кроме каменных зданий, заводов и фабрик, трамваев, троллейбусов, тысяч и тысяч машин существуют деревья, трава, синие озера, птицы и разные зверюшки… И тогда накатится на горожанина неодолимая тоска по всему этому. И, укладываясь спать, он дает себе слово летом весь отпуск провести на лоне природы. Полежать на лужайке и посмотреть на синее небо с белыми облаками…

Лежа рядом с сыном на траве, Вадим Федорович думал о том, что ему повезло с детьми: и Оля, и Андрей почти не доставили ему сильных огорчений, не было между ними непонимания, того самого придуманного кем-то конфликта между отцами и детьми. Часто от стариков-ветеранов он слышал, что нынешнее поколение избаловано легкой, обеспеченной жизнью, не знает трудностей, которые довелось пережить их дедам, а отсюда потребительские настроения, вещизм, мещанство… Старики не верили, что молодые люди способны на все те самопожертвования, военный и трудовой героизм, которые были свойственны их поколению… На самом деле все это не так. Нынешнее поколение счастливее прошлых, но случись беда, напади враг на нашу страну — молодые люди так же, как их деды и прадеды, встанут в строй и будут до последней капли крови защищать Родину. Интернациональная помощь революционному Афганистану доказала это… Андрей рисковал там жизнью ничуть не меньше, чем он, Вадим Федорович, в годы Великой Отечественной войны. И вернулся с боевым орденом на груди. Есть, конечно, среди молодежи и накипь — это любители легкой жизни, спекулянты, деляги… Но разве в те суровые годы не было таких? Были и откровенные враги Советской власти, трусы, предатели, провокаторы. Из их числа гитлеровцы вербовали полицаев, шпионов…

И снова перед глазами возникло лицо Игоря Найденова, которого последний раз он видел в Мюнхене. Тогда он был самоуверен, насмешлив, смотрел на земляка свысока: дескать, он живет в свободном мире, а тот влачит жалкое существование за «железным занавесом». Что же побудило его помочь Андрею? Бежать с риском для жизни от этого самого «западного рая»? Выходит, Найденов разочаровался в той, чуждой русскому человеку, жизни, где царит закон джунглей и властвует доллар?..

Как писателя, Вадима Федоровича не столько удивила встреча Андрея с Найденовым — в жизни случаются такие неожиданности, которые и самый изощренный писательский ум не придумает! — поразила перемена, произошедшая с Найденовым… Неужели он понял, что напрасно прожил жизнь вдали от родного дома, Родины? Понял и пошел даже на смерть, лишь бы вернуться назад? Казаков, еще работая в АПН, не раз встречался с людьми, покинувшими Родину ради хваленой жизни за рубежом. Разочаровавшись в «западном рае», они осаждали советские посольства, умоляя дать им разрешение вернуться назад… Ладно, эти люди ссылались, что их обманули, наобещали златые горы, а вместо этого они столкнулись с бесправием, нищетой, безработицей. А Игорь Иванович Найденов? Он был убежденный враг, ненавидел советский строй, верой и правдой служил новым хозяевам, что же перевернулось в его душе? В какой момент он разочаровался в своей сознательно выбранной новой жизни?.. Об этом можно было только догадываться. Может, Андрей сумеет разобраться в психологии Найденова? Ведь провел с ним на допросах не один день…

— Садись ты за руль, — сказал сын, когда они вернулись к машине.

Облака уплыли в голубую даль, небо стало прозрачно-зеленым, шоссе то вздымалось на Валдайской возвышенности, то под крутым углом устремлялось в лощины. Солнце переместилось вправо и больше не слепило глаза.

— Кажется, вот только сейчас я начинаю приходить в себя после всего, что было… — с улыбкой произнес сын, глядя на дорогу.

— Андреевка и меня не раз излечивала от всяких бед, — ответил отец.

3

Николай Евгеньевич Луков вышел из подъезда издательства на шумный проспект, прижимая незастегнутый портфель к боку. Ручка щекотала под мышкой, но ему и в голову не приходило взять портфель в руку. Мысли Лукова были заняты другим: как могло случиться, что вся его годичная работа над монографией полетела коту под хвост? Разве он, Макиавелли, как его в шутку звали знакомые, не держал нос по ветру? А ведь Вячеслав Ильич Шубин был в «обойме»… Его частенько поминали в печати и другие критики, не только Луков. Прошел даже слух, что Шубина скоро выдвинут на Государственную премию… и вдруг такой удар! Черт с ним, с Шубиным, честно говоря, Николай Евгеньевич никогда не был о нем высокого мнения, — ведь для того, чтобы взяться за монографию, ему пришлось прочитать все, что написал прозаик. Да, он шел след в след за известными «деревенщиками», да, он подражал Вячеславу Шишкову, да, у него не было своего голоса, но зато Шубин был заметным человеком в Союзе писателей. Его издавали и переиздавали, недавно вышел его двухтомник, правда, библиотекари жаловались, что книги так новенькие и стоят на полках… Но разве мало книг прославленных критикой писателей стоит на полках? Современному читателю теперь трудно угодить. То, что ему рекомендуешь, он обходит стороной, а то, что ругаешь, рвут друг у друга из рук…

Началось все с последнего отчетно-выборного собрания литераторов столицы. Шубин по секрету сказал Лукову, что его на этом собрании должны выдвинуть на руководящую должность. Монографию о Шубине Николай Евгеньевич сдал в издательство два месяца назад. Вячеслав Ильич, конечно, позаботился, чтобы книга о нем попала в план и вышла в конце 1985 года. Позаботился и о том, чтобы рукопись Лукова ушла на рецензирование к верным людям… В общем, все шло как по нотам. В издательстве, правда, поморщились, когда год назад Луков подал заявку на десятилистную книгу о Шубине, но возражать не стали — и тут Шубин с кем надо провел соответствующую работу. Чем Вячеслав Ильич хуже других, о которых уже написаны монографии? Член приемной комиссии, член редсовета этого же самого издательства. Как говорится, кандидатура со всех сторон благополучная. И вот на собрании вдруг на трибуну стали подниматься молодые писатели и обвинять Шубина в том, что он всеми правдами и неправдами протаскивал в члены Союза писателей бездарей, как правило, детей влиятельных литераторов, больше верил их рекомендациям, чем книгам, написанным вступающими в Союз писателей… А потом договорились до того, что и самого Шубина назвали серым писателем, который, используя служебное положение, всячески проталкивал свои книги в издательские планы, организовывал на них положительные рецензии в печати, и вообще Вячеслав Ильич Шубин пятнадцать лет дурачил литературную общественность…

Короче говоря, Шубина не только не выбрали в руководящие органы, но и освободили от занимаемых должностей. Это было что-то новое, на веку Николая Евгеньевича Лукова еще ни одного литератора с именем не подвергали столь суровой и резкой критике! Досталось и еще нескольким из «обоймы», но не так крепко, как Шубину.

А через несколько дней позвонили из издательства и попросили зайти. Луков бросился к Шубину, но того в Москве не оказалось, жена сказала, что он собрал чемодан и, даже родным не сказав, куда собрался, укатил на поезде… Скорее всего, к себе на родину. Чувствуя недоброе, Николай Евгеньевич с трепетом переступил порог главного редактора. Тот без лишних слов вернул ему рукопись и сказал, что после критики, которой подвергся на собрании Шубин, ни о какой монографии о его творчестве не может быть и речи.

И вот Николай Евгеньевич, прижимая тяжелый портфель к боку, шагал по оживленному проспекту, ничего не видя вокруг. Солнце нежно гладило отраженными от витрин лучами лица прохожих, на скамейках зеленого бульвара сидели парочки, какой-то резвый малыш катался на велосипеде. Светлые кудряшки нимбом светились вокруг его счастливой розовой мордашки. Молодая мать с хозяйственной сумкой на коленях зорко следила за ним. В руке у нее белый пакетик с мороженым.

Заметив свободную скамейку, Николай Евгеньевич присел. Портфель со стуком шлепнулся на землю, из него до половины выскочила папка с надписью от руки: «Николай Луков. «Вячеслав Шубин»». Десять авторских листов коту под хвост! Другого сравнения Лукову не приходило в голову. Именно коту под хвост! Кто теперь напечатает монографию? Скандальная история с Шубиным вмиг облетела все издательства.

Лопнула как мыльный пузырь мечта Лукова вступить в Союз писателей! А он уже раззвонил своим коллегам по институту, что скоро уйдет на вольные хлеба… Поднимется ли снова когда-нибудь Вячеслав Шубин? Вряд ли. На собрании прямо в глаза ему сказали, что он оказался «голым королем». Влиятельные дружки попытались было его выручить, но их голоса потонули в общем гуле протеста. Значит, надежды опубликовать книгу о Шубине нет. «Голым королем» оставаться Вячеславу Ильичу теперь до самой смерти… Как критик, Луков это прекрасно знал. Какие-то новые веяния появились в среде литераторов. Раньше не было такого, чтобы влиятельного писателя, поддерживаемого секретариатом, провалили с таким треском.

Новые веяния… Они ощущаются во всем. В ЦДЛ, где раньше напропалую гуляли московские и приезжие писатели, теперь тихо, спокойно, не слышно звона стаканов, пьяных криков, никто не бьет себя кулаком в грудь и не кричит: «А кто ты такой? Я тебя не знаю, а я — такой-то! Меня все знают!» Никто не бросается с пьяными поцелуями к знакомым и незнакомым. Никто не кричит, что он гений, а остальные — дерьмо! И надо признать, в Доме литераторов стало лучше, если так можно сказать, чище, порядочнее. Теперь без опасения, что тебе помешают, можно встретиться в ресторане с приятелем и вкусно пообедать, потом пойти наверх в кинозал и посмотреть новый фильм. На творческих секциях стало больше народа, а ведь раньше иные молодые сидели в ресторане и глушили водку. Ничего этого не стало…

Будто отвечая мыслям Лукова, на скамейку рядом опустились два небритых мужчины в помятых костюмах. У обоих в глазах зеленая тоска. Не обращая внимания на Николая Евгеньевича, они заговорили о своем.

П е р в ы й (с черными усиками). Даже пива нет, мать твою…

В т о р о й (с часами электронными, на которые он поминутно смотрел). Башка трещит, во рту будто кошка ночевала…

П е р в ы й. Теперь, Вася, надо загодя думать о похмелке! Брать лишнюю бутылку и прятать в укромном уголке.

В т о р о й. Разве утерпишь? И спрятанную на дне моря найдешь, когда душа горит.

П е р в ы й. А теперь вот мучаемся… Когда откроют?

В т о р о й (бросив взгляд на часы). Через два часа тридцать шесть минут десять секунд.

П е р в ы й. Завязывать надо, Вася! Какая теперь жизнь алкоголику. Переберешь — могут прихватить на улице и в вытрезвитель. Душа запросит, а магазин на замке. Говорят, пиво будут безалкогольное выпускать. Куда катимся, Вася?

В т о р о й. Я раньше филателистом был…

П е р в ы й. Кем-кем?

В т о р о й. Марки собирал, в альбомы клеил. Знаешь, были такие, которые больше сотни стоили… Как начал закладывать, все спустил! Даже сыну не осталось ни одного альбома, а он у меня тоже филателист. Может, снова марками заняться? Бегал по магазинам, знакомых было полно, я те скажу, интересное дело — марки собирать! У меня среди знакомых были доктора наук, писатели, один даже начальник главка. Встретимся, разложим марки, смотрим в лупу и разговариваем на разные темы, не то что мы с тобой — или о бутылке, или о бабах… От меня ведь жена ушла, да ты знаешь…

П е р в ы й. Я свою тоже с год не видел… Как начали нас… прижимать, позвонила — она живет у матери, — мол, бросишь, может, вернусь…

От этих разговоров на Лукова еще большая тоска навалилась, он поднялся, взял портфель и пошел дальше. Краем глаза заметил, с каким интересом ощупывали взглядом его портфель два пьянчужки. Лучше бы там лежала бутылка, чем отвергнутая рукопись… Кстати, сейчас он бы с удовольствием выпил сто граммов, да где их возьмешь?..

У метро «Новослободская» на него налетел Виктор Викторович Маляров. Он уже несколько лет как переехал из Ленинграда в Москву. Толстый, всегда улыбающийся Маляров оттеснил его выпяченным брюхом к белой колоннаде и с ходу стал выкладывать последние новости:

— Слышал, как на собрании с треском прокатили Шубина? Корчил из себя классика, а оказался полным графоманом! А что писали о нем? «Гордость нашей советской литературы! Продолжатель славных традиций Вячеслава Шишкова!» А он не продолжал, а просто-напросто подражал, причем неудачно.

— Не такой уж он плохой писатель… — вяло защищал Шубина Луков.

— Доберемся и до других! — не слушая его, тараторил Маляров. — А то, понимаешь, зажрались!

— Сидели они годами в журналах и будут сидеть, — прервал его Николай Евгеньевич.

— Никто не верил, что с пьянством можно справиться, а вон гляди, как за это дело взялись! Возьмутся и за наших вельмож! Я твоему Монастырскому два письма написал, так он даже не ответил, а когда прихватил его на собрании и стал говорить, что мою новую повесть в отделе прозы зажали, он вытаращил глаза и сказал, что никто ему никаких писем не показывал, а про повесть он слышит впервые… Хорош главный редактор, которому писем на его имя не показывают!

— Чего ты радуешься-то? — осадил Малярова Луков. — Ну, допустим, снимут этих, назначат других… Думаешь, будет лучше?

— Хуже того, что есть, уже не может быть, — засмеялся Виктор Викторович.

У Лукова своих неприятностей было невпроворот, чтобы еще выслушивать сетования Малярова. Он сунул ему потную ладонь, пробормотал, что спешит по важному делу, и всверлился в толпу, выходящую из метро.

— Я тебе еще не рассказал про… — донеслось ему вслед.

Луков даже не обернулся, он совсем не разделял оптимизма Малярова. Этот насмешливый толстяк не так давно в Москве, ему не понять, что у старожилов здесь сложились крепкие, тесные связи друг с другом и нарушать их чревато опасностями для многих. Что выиграет он, Луков, если уйдет в отставку Монастырский? В отделе критики он сейчас свой человек — два листа из книги о Шубине дали ему напечатать в журнале. Можно сказать, он, Луков, штатный критик в этом журнале, а придет новый редактор — как оно еще все повернется? Говорят же, новая метла по-новому и метет… Если пошатнутся возведенные критикой на Олимп авторитеты и в прах рассыплются «обоймы» известных имен, то что делать критикам? Вряд ли кто захочет публично признаться, что многие годы заблуждался и пел дифирамбы литературному начальству… Это значит громко заявить о своей близорукости, тенденциозности и вообще непрофессионализме? Не сможет же он, Луков, сказать, что писатель, которого он столько лет хвалил, — бездарность? И в такое положение попадет не он один, а многие критики…

Девушка с сумкой через плечо задела его локтем, обернулась и с улыбкой извинилась. Николай Евгеньевич, погруженный в мрачные мысли, не ответил, лишь немного позже до него дошло, что незнакомка разительно похожа на тоненькую, стройную Зину Иванову… После ночного звонка Николай Евгеньевич написал ей длинное письмо, но ответа не получил… В одной из последних статей, опубликованных в журнале Монастырского, Луков снова обрушился на Казакова, однако на этот раз никто не обратил внимания на его статью. Даже коллеги. В глубине души Николай Евгеньевич знал почему: ничего нового он уже сказать не мог. Снова хвалил хваленых, ругал обруганного им же писателя. А если тебе не верят, то перестают тебя и читать. Жестокий закон литературы!

Солнечный луч ударил в глаза, заставил зажмуриться. На лицах встречных заиграли улыбки: хорошая погода всегда действует умиротворяюще на горожан. Но Луков не улыбался, его раздражали резкий солнечный свет, блеск лобовых стекол автомашин, сверкание витрин и даже улыбки одетых по-летнему девушек. На душе Николая Евгеньевича было пасмурно.

Глава одиннадцатая

1

Жанна Александрова, услышав звонок в дверь, открыла, даже не спросив, кто там, — перед ней стояла молодая миловидная женщина в синих вельветовых брюках и светлой блузке. На ногах модные босоножки, в руках вместительная сумка с надписью: «Адидас».

— Здравствуйте, Жанна Найденова, — сказала женщина. Хотя она произнесла эту фразу чисто по-русски, все-таки ощущался легкий акцент.

— Найденова… — повторила Жанна. — Я уже давно Александрова. Здравствуйте, я вас, кажется, узнала: вы как-то летом мне передали письмо от… Найденова?

— А теперь мне поручили передать вам небольшую посылку, — сказала женщина. Улыбка у нее красивая, светлые глаза смотрят приветливо. Пепельные волосы спускаются на воротник блузки.

— Господи, что же я вас держу на пороге! — спохватилась Жанна. — Заходите, пожалуйста.

Женщина вошла в прихожую, огляделась и опустила сумку у вешалки рядом с тумбочкой, на которой стоял телефон. Когда Жанна провела ее в комнату, заметила:

— А у вас миленько… Вот только тесновато.

— Кофе будете или чай? — предложила Жанна.

— О, не хлопочите! Одну маленькую чашечку, и, если можно, не растворимого.

— Какой уж есть, — сказала Жанна. — Я ведь не дома, а в гостях.

Жанна с мужем и маленьким сынишкой с неделю как приехали к матери в Москву. У Ивана отпуск, а Жанна пока нигде не работала — нянчила годовалого сына. После десятилетки она поступила в медучилище, но так и не закончила его, взяла академический отпуск по беременности. Ей еще год учиться. Муж не возражал, чтобы она осталась в Москве с сыном и закончила медучилище. Она будет приезжать к нему на каникулы в военный городок, а он тоже постарается иногда вырываться в Москву.

Мать на работе, а Иван отправился в Третьяковскую галерею. Жанна не пошла с ним из-за Виктора. Она только его уложила спать, как раздался звонок незнакомки в дверь.

Они сидели за круглым полированным столом в светлой комнате и пили кофе. Себе Жанна налила в кружку с молоком, а гостье — в маленькую чашечку черного. Гостья — она назвалась Маргарет — пила кофе без сахара, а Жанна положила в кружку две чайные ложки.

— Я догадываюсь, от кого посылка, — сказала Жанна. — Вы приехали из ФРГ?

Маргарет кивнула:

— У меня еще одно письмо вам от отца. — Маргарет встала из-за стола, принесла из прихожей сумку, достала из нее пакет в розовой обертке, за тесемки которого был засунут продолговатый конверт с размашистой надписью по-русски: «Жанне Найденовой». Молодая женщина вертела в руках твердый заграничный конверт, не решаясь распечатать. В том письме, которое вместе с фотографиями передала на улице в первый раз незнакомка, было всего несколько незначительных фраз: отец сообщал, что он жив-здоров, помнит свою горячо любимую дочь и желает ей всех благ…

— Я приехала в Москву на конференцию лингвистов, — заговорила Маргарет. — Она продлится неделю. Если вы захотите написать отцу, я передам. Я живу тоже в Мюнхене.

— Я в Москве уже второй год не живу, — покачала головой Жанна. — А все это… — она кивнула на посылку, — передал вам… — язык не повернулся сказать «отец», — Найденов?

— Меня попросила оказать эту любезность одна моя знакомая, — ответила Маргарет. — Она хорошо знает вашего отца.

— Отец… Пустой звук, — вздохнула Жанна. — Вы знаете, это слово не вызывает у меня никаких чувств. И я не уверена, что должна принять посылку.

— И вам неинтересно, что в ней? — с улыбкой взглянула на нее Маргарет. — Неужели вы равнодушны к подаркам?

— Вы очень хорошо говорите по-русски, — сказала Жанна.

— Я преподаю в частном колледже русскую и советскую литературу, — ответила Маргарет.

— Я даже не знаю, как мне поступить…

Женщина взглянула на часы и поднялась:

— Через час у меня семинар. Я успею отсюда добраться на метро до Ленинских гор?

— Успеете, — провожая её до дверей, сказала Жанна. Посылка и письмо остались лежать на столе.

— Перед отъездом я к вам загляну, — проговорила Маргарет, поправляя в прихожей у зеркала прическу. В пепельных волосах ее сверкнула жемчугом красивая заколка.

— Вы даже не поинтересовались, не уеду ли я? — заметила Жанна.

Маргарет пристально посмотрела ей в глаза своими светлыми, с голубым отливом глазами и спросила:

— Разве вы собираетесь уезжать из Москвы?

Улыбнулась и закрыла за собой дверь. Слышно было, как простучали на лестничной площадке ее каблуки.

Жанна решила до прихода мужа не дотрагиваться до письма и посылки. Она сходила в соседнюю комнату, долго смотрела на спящего сынишку. Он чмокал во сне сложенными в треугольник губами, смешно двигал крошечным носиком, тонкие льняные волосы завивались на голове колечками. Поправив одеяло, вернулась в комнату, стала тряпкой протирать пыль, но взгляд ее то и дело наталкивался на посылку и длинный сиреневый конверт. Он притягивал как магнит. Жанна взяла его в руки, посмотрела на свет.

Не выдержав, схватила ножницы, аккуратно отрезала край конверта и извлекла оттуда тонкий голубоватый листок, будто шелковый на ощупь.

«Дорогая Жанна! Не удивляйся, что я тебе снова пишу. К старости люди становятся сентиментальными, как бы заново переосмысливают всю свою жизнь. И из этой жизни не выбросишь тебя — мою дочь, Катю-Катерину и родной дом. Не подумай, что я раскаиваюсь, нет, я сам выбрал себе такой путь, который меня устраивал. И о прошлом не жалею. Как это у Есенина?.. «Не жалею, не зову, не плачу, все пройдет, как с белых яблонь дым…» Просто мне последнее время часто стала сниться ты — маленькая, глазастая, крикливая… Не помнишь, как я тебя подкидывал под потолок, а ты визжала и просила еще и еще?

Думаю, что тебе не помешало бы посмотреть Европу. Если захочешь приехать в Мюнхен, я пошлю тебе вызов. Поверь, для меня было бы счастьем увидеть тебя. Наверное, у меня уже появились внуки? Пришли хотя бы свою фотокарточку. Можешь письмо послать и по почте, но лучше будет, если передашь его через Маргарет. Напиши, что тебе прислать. Джинсы, сапоги, дубленку? У нас этого добра навалом…

Жанна, я понимаю, что ты не испытываешь ко мне никаких чувств, но ты уже взрослая девушка и должна понимать, что иногда жизнь выкидывает с человеком такие шутки, которые ни в одном занимательном романе не встретишь! Хочу надеяться, что ты выросла умницей и не будешь меня очень уж строго судить. Кроме тебя, у меня в этой жизни не осталось ни одного по-настоящему близкого человека. Неужели и ты отвернешься от меня?.. Целую, твой отец». Размашистая подпись с завитушкой на конце.

Жанна, наморщив белый лоб, задумчиво смотрела в окно. Ветер шевелил в раскрытой форточке капроновую занавеску, два сизых голубя толклись на буром карнизе, заглядывая круглыми, глупыми глазами в комнату. Наверное, мать их подкармливает крошками… От письма веяло грустью; по-видимому, отец — одинокий человек, если после стольких лет вспомнил про дочь. Жалко ли ей отца? Она и сама не знала. Мать рассказывала, что он поехал на теплоходе в круиз по Средиземному морю и больше на Родину не вернулся.

Прочитав письмо, не было смысла не открывать посылку. В ней были завернуты пара новеньких фирменных джинсов, куртка, портативный стереомагнитофон с наушниками и косметический набор в красивой, с вензелем, коробке. Запах косметики пропитал все вещи, и они пахли необычно, волнующе. Жанна перебирала их, даже понюхала. В кармашке куртки что-то зашелестело — это была пожелтевшая фотография шесть на шесть, где был снят высокий симпатичный мужчина в модном костюме «сафари».

Долго, не отрываясь, смотрела молодая женщина на человека, который был ее отцом. Почему был? Он и есть ее отец. Они даже немного похожи, есть что-то общее в разрезе глаз, посадке головы. Да и сын Витя похож на нее, маленькую Жанну. Что же такое получается? Два близких человека — Витя и муж Иван — самые родные люди для нее. И мать, конечно. А вот давший ей жизнь человек — Игорь Иванович Найденов — совершенно чужой. Что же самое главное в нашей жизни? Девчонкой она была влюблена в Роберта, не мыслила себе жизни без него, а когда он сбежал, то перестал для нее существовать. А потом появился Иван. Муж любит Витю и считает его своим родным сыном. Значит, дороги нам те люди, которые окружают нас, любят, живут рядом и готовы все для тебя сделать. Иван — внимательный, нежный муж. За все прожитые вместе в военном городке месяцы они ни разу серьезно не поссорились. Былая любовь к Роберту по сравнению с ее глубоким чувством к Ивану кажется детским увлечением. Она даже не знает, где сейчас Роберт, что с ним. Ей как-то это безразлично. У нее есть Иван, и в ее мире нет сейчас человека ближе и дороже его. Смешно было бы, если бы вдруг объявился Роберт и стал предъявлять требования к ее сыну! Как случайно возникает жизнь на земле! Вдруг неожиданно рождается ребенок! А родившись, уверенно входит в жизнь и занимает в ней свое место, как и в сердце родителей.

Что должна чувствовать дочь, получив весточку от отца, который много лет назад бросил семью на произвол судьбы? Не просто ушел к другой женщине, а предал Родину. И что для нее эти подарки? Надо было, не разворачивая, вернуть пакет Маргарет. Впрочем, она обещала зайти, вот тогда Жанна и отдаст ей отцовские подарки. Раз она ничего не чувствует к нему, не нужно их и брать. Или они там, на Западе, думают, что все у нас падки на заграничные вещи? Может, и есть такие, но она, Жанна, не возьмет эти вещи…

Зазвонил телефон. Жанна подняла трубку и услышала голос Маргарет:

— У меня еще до начала лекции пятнадцать минут… У вас поезда в метро ходят быстро… Вот что я подумала, Жанна: не говорите никому про нашу встречу и посылку. Может быть, кому-нибудь и не понравится, что вас разыскал отец.

— Мне не нужны эти вещи, — растерянно произнесла Жанна. — Я вам их верну.

— Вы, русские, так всего боитесь, что я и не надеялась, что вы развернете пакет, — рассмеялась Маргарет. — А вдруг там бомба? — И повесила трубку.

Жанна сложила подарки и снова упаковала в глянцевую бумагу, туда же сунула и конверт. На кухне она приготовила салат, который любил Иван. Поставила на газовую плиту варить курицу. Помыла в раковине чашки, ложки, потом сходила в комнату и взглянула на сына. Тот сладко спал, щеки его порозовели, ртом он пускал маленькие пузыри.

Часы показывали половину первого; наверное, после двух придет муж. Конечно, она ему обо всем расскажет… Иван, конечно же, заставит вернуть посылку иностранке… Глаза молодой женщины то и дело останавливались на пакете. Не выдержав, она снова развернула его. Перебирала, гладила вещи, внимательно разглядывала этикетки. Вещи были приятны даже на ощупь. Такую куртку она видела на очень модной женщине, повстречавшейся ей на улице Горького. Жанна примерила куртку, потом джинсы. Куртка в самый раз, а джинсы великоваты, но это потому, что после родов она сильно похудела. Все платья ей стали велики. Когда наберет свой прежний вес, джинсы будут как влитые. Вертясь перед трельяжем, Жанна подумала, что жалко будет отдавать эти прекрасные вещи Маргарет. У них там всего полно, а у нас за такой курткой нужно побегать по комиссионкам, да и стоит о-ё-ёй!

А нужно ли вообще о визите Маргарет рассказывать мужу? Он только расстроится. Ведь Иван через три дня улетает в свой авиационный полк, и увидятся они лишь через несколько месяцев. Впервые они так надолго расстаются, но Ваня понимает, что Жанне необходимо закончить медучилище и получить диплом медицинской сестры. Тогда она будет работать в санчасти летного городка. Главный врач пообещал сразу зачислить ее в штат, когда она вернется. Да ей и самой надоело сидеть в двухкомнатной квартире, готовить мужу обеды, стирать, с утра до вечера возиться с Витей. Однообразная жизнь отупляет. Первые месяцы после рождения сына у нее не было времени даже книжку почитать. Иван помогал ей, но не будет ведь он каждый день стирать пеленки и катать сына по улице в коляске? У него работа тоже нервная. Иногда по целым суткам не бывает дома. В подчинении у мужа столько молодых летчиков-истребителей, да и сам он не пропускает ни одного вылета. Жанна привыкла к шуму реактивных самолетов над головой — аэродром был не так уж далеко от городка, — ночным вызовам мужа, тревогам, воздушным учениям. Никто в городке не удивился, что Александров привез из Андреевки беременную жену. И они с мужем договорились никому не говорить, что Витя не его сын…

Услышав, как стукнул лифт, Жанна проворно завернула вещи в бумагу и сунула в шифоньер. И только тут увидела на кресле маленький стереомагнитофон с наушниками. Вспомнила, что муж восхищался таким: дескать, можно носить в кармане, а звучит, как настоящий большой стереомагнитофон, правда, для этого нужно надеть наушники. Жанна в подобной технике не разбиралась, не знала даже, как нужно его включать… Магнитофон она перед самым отъездом подарит мужу — вот обрадуется! Да, а что она ему скажет? Скажет, что мать дала ей денег на покупку кольца с камнем, а она решила сделать мужу подарок…

Жанне стало неприятно от одной мысли, что придется лгать мужу. Лгать она не любила, как и Иван. Но иначе он ни за что не примет ее подарок, уж она-то знает своего мужа!..

Александров возвратился в половине третьего. Он был возбужден и прямо с порога стал с восхищением рассказывать о своих впечатлениях от Третьяковской галереи. Сказал, что, наверное, с полчаса стоял перед гигантской картиной Александра Иванова «Явление Христа народу». И самое удивительное — в толпе верующих обнаружил полуголого человека, поразительно похожего на его отца…

Жанна с улыбкой накрывала на стол в большой комнате. Проснулся Виктор, отец взял его на руки, а потом опустил на паркетный пол. Сын, смешно переставляя толстые ножки, засеменил к матери. Он совсем недавно научился ходить. И научил его Иван. Когда Виктор впервые в жизни сделал несколько шагов и шлепнулся на пол, Иван рассмеялся и сказал:

— Я тебя научил ходить, я тебя научу и летать, Витек!

Жанна ничего не сказала мужу про нежданный приход Маргарет и подарки от отца.

2

Вадим Федорович шагал по наезженной велосипедистами тропинке вдоль железнодорожных путей. По обеим сторонам высокой насыпи тянулись сосны, вершины их купались в золотистом багрянце угасающего дня. В этот предвечерний час всегда было тихо, лишь редкие птичьи трели доносились из кустарника, подступившего к вырубкам. Солнце еще тяжело висело над соснами, оно утратило свой ослепительно желтый цвет, стало больше и побагровело. Редкие облака излучали все цвета радуги, а само небо было светло-зеленым, с широкой багровой полосой в том месте, куда собиралось зайти солнце.

Недалеко от висячего железнодорожного моста через Лысуху Казаков вдруг увидел на опушке лисицу — она неторопливо трусила к речке. Гладкий красноватый мех ее блестел, острая мордочка со стоячими ушами будто хитро улыбалась. Лиса наверняка его заметила, но делала вид, что не обращает внимания. Пушистый хвост ее равномерно отклонялся то в одну сторону, то в другую. Вадим Федорович, замерев, смотрел на рыжую красавицу. И, будто зная, что человек на путях ничего ей худого не сделает, лисица нырнула в камыши, грациозно переплыла неширокую речушку и, выйдя на другой берег, внимательно посмотрела на человека. А потом произошло нечто загадочное: хищница только что стояла на берегу и вдруг исчезла, будто растворилась в воздухе. И самое удивительное — вблизи не было ни кустарника, ни камыша.

Вадим Федорович улыбнулся: впервые он увидел здесь лисицу, хотя много лет подряд совершает вечернюю прогулку по этому маршруту. Зайца видел, ласку, ужей, а вот лисицу встречать не доводилось! Недавно в Андреевке умер последний охотник Корнилов. Он уже лет десять не охотился, сидя на завалинке у своего высокого дома, рассказывал внукам охотничьи байки. Не стало охотников, и зверье появилось. Федор Федорович Казаков рассказывал, что видел в лесу у Утиного озера медведя, а лосей встречал несколько раз, однажды даже лосиху с двумя лосятами.

Чтобы не возвращаться домой знакомым путем, Вадим Федорович спустился у моста вниз и вышел на большой зеленый луг с редкими могучими красавицами соснами. Он называл этот луг альпийским. Почему-то воображение рисовало времена Робина Гуда, братьев-разбойников, пировавших под сенью таких же могучих деревьев в глубокой древности… Осенью здесь прямо в траве растут крепкие боровички. Миновав луг, он вышел на дорогу. Слева серебристо блеснули сооружения газораспределительной станции, а метров через четыреста показался аккуратный двухквартирный типовой дом, где жили работники станции. Зря вот только низкий приземистый дом оштукатурили. Здесь, в бору, лучше было бы ему быть деревянным. Вокруг дома невысокий забор, посажены фруктовые деревья, разбиты грядки с овощами. Под огромной сосной сооружен зацементированный колодец с навесом. А людей не видно. На окнах занавески. Лишь развалившийся на тропинке коричневый пес да спящая на крыльце кошка свидетельствовали о том, что дом обитаем. Кошка даже глаз не открыла, когда Казаков проходил мимо, а пес приподнял тяжелую голову с висячими ушами, хотел гавкнуть, но вместо этого сладко, с протяжным стоном зевнул, показав великолепные белые клыки и длинный розовый язык.

Бор кончился, и теперь до самого переезда будет ольшаник. Андреевка разрослась, а вот за всю часовую прогулку Казаков не встретил на своем пути ни одного человека. Вот в огородах и во дворах домов можно увидеть мужчин и женщин, занимающихся хозяйством. Вспомнился недавний разговор за столом, накрытым для чая. Вадим Федорович уже попил и улегся с книжкой в комнате, а на кухне вели неторопливую беседу старики: Федор Федорович Казаков, Дерюгин и Самсон Павлович Моргулевич — давний приятель отчима. О чем бы ни шла беседа, рано или поздно разговор начинался о борьбе с пьянством. Разные люди относились к этому по-разному: одни толковали, что это временная кампания, уже такое не раз бывало, другие горячо поддерживали меры, предпринимаемые партией и правительством по искоренению алкоголизма.

Моргулевич, очевидно по натуре скептик, не верил в то, что можно с этим злом покончить: сильно, мол, въелось пьянство в душу русского человека. Федор Федорович сразу же стал возражать: дескать, кампания кампании рознь. Что было толку бороться с пьянством, если водки и вина в магазинах навалом? А теперь? С утра уже не купишь на опохмелку, да и выбор ограничен. В посевную страду и уборочную в сельских магазинах вообще перестали продавать спиртное. Взялись и за самогонщиков! Показывали по телевизору, как милиция нагрянула в баньку, где бабка гнала самогон… Несмотря на преклонный возраст, бабусю привлекли к уголовной ответственности. А как женщины обрадовались новым законам и постановлениям! Что бы Моргулевич ни говорил, а пьянству на Руси объявлена война! И слава богу, давно нужно было взяться за это дело. Центральный Комитет нашей партии теперь не отступит от этой всенародной правильной линии… Вообще надо бы объявить «сухой закон»…

— А в праздники рюмочку? — возражал Дерюгин. — Не все же пьяницы? Почему другие должны страдать?

— Страдают от пьянства, — горячился Казаков, — а без рюмочки можно прожить и в праздники.

— Я против крайностей, — не соглашался тот.

В Андреевке скоро стало меньше видно подвыпивших. Бывало, в пятницу вечером, в субботу и воскресенье любители спиртного толпятся и горланят у магазинов, располагаются в привокзальном сквере, а то и прямо под соснами на лужайке, напротив дома Абросимовых, а теперь их не слышно. Участковый с дружинниками самых настырных и неугомонных пьяниц как-то прямо из сквера погрузили на ПМГ и отвезли в Климово, где они отсидели за нарушение общественного порядка по десять суток. Перестали ошиваться алкаши и у общественной бани. Раньше там продавали и крепкие напитки, а теперь только лимонад и пиво.

Просмотрев программу «Время», где снова говорилось об усилении борьбы с пьянством, Григорий Елисеевич заметил:

— Пожалуй, покойный Борис Александров был последним неисправимым алкоголиком в Андреевке… Другого такого нет и, по-видимому, не предвидится. Ой-я, как за них взялись!

— Я слышал, в Климове на днях сняли с работы заместителя председателя райисполкома: он в рабочее время принимал на даче приезжих из области… Нагрянули из райкома и милиции с понятыми и всех в двадцать четыре часа уволили с ответственных постов и поставили вопрос об исключении из партии.

— Врут, — не согласился Дерюгин.

— Наш начальник станции вчера вынес бутылку водки из дома и при жене разбил о камень, — продолжал Федор Федорович. — «Все, — говорит, — покончил я навсегда с этой пакостью!» Он ведь тоже на ниточке висел. Пил не хуже Бориса Александрова, только закрывшись дома, чтобы люди не видели.

— Не понимаю я пьяниц, — заметил Григорий Елисеевич. — Жизнь, считай, прожил, а ни разу пьяным не был. Всякое было в войну, но никогда за рюмку не прятался от неприятностей. Могу в праздник выпить, но ведь не до одурения? Веришь ли, Федор Федорович, я ни разу в своей жизни не опохмелялся по утрам.

— Такого и со мной не случалось, — покивал Казаков. В этом вопросе у них всегда было полное единодушие.

— А возьми сын твой? Так хорошо шел по работе, дослужился до заместителя управляющего трестом, а водочка взяла и подкосила его — с треском вышибли с работы и дали строгача по партийной линии…

— Или ваш зять, — в тон ему подхватил Казаков. — Дважды по работе понижали, да вы и сами, помнится, в прошлом году писали на него в райком партии, что обижает жену — дочь вашу.

Григорий Елисеевич помрачнел: любя критиковать и подсмеиваться над другими, он не терпел насмешек над собой и своими близкими.

— У зятя такая работа, — стал он оправдывать его. — Сдача объекта — банкет, приемка нового дома — опять банкет.

— Теперь и этого не будет, — ввернул Казаков.

— И младший твой, Валера, мимо рта рюмку не пронесет, — продолжал Дерюгин. — Окончил институт, был инженером, а потом стал заглядывать в бутылку, связался с пьяницами, потом с любителями длинного рубля… И кто он теперь? Шабашник! А что и заработает — пропьет! И жена от него не сегодня завтра уйдет.

Григорий Елисеевич бил не в бровь, а в глаз: Федор Федорович и сам не мог взять в толк, почему пьют сыновья. Он никогда не злоупотреблял спиртным, Тоня в рот не брала, а оба сына пьющие! Толкуют про наследственность, гены, а и у непьющих родителей дети бывают алкоголиками.

Федор Федорович склоняется к тому, что вся пьянка — это от распущенности и вседозволенности. В войну люди мало пили, потому как знали, что для фронта нужно за двоих вкалывать, а с похмелья какой из тебя работник? Да и спрос на «гражданке» был строгий. А теперь? Пьют даже на работе, пьют вечером. Ручонки утром трясутся, во рту, как говорится, полк гусар ночевал, по работе идет сплошной брак. А ему и горя мало: сойдет! Все одно продукция на складах годами лежит — никто не покупает. А начальство сделает так, что и за брак премию всем выпишут. Теперь без премии никто и работать не желает. Пусть план летит к чертям, а прибавку к зарплате — кровь из носу — дай! В обед уже бежит такой работник в ближайший магазин за бутылкой, а вечером на карачках приползает домой, где собачится с женой и устраивает на глазах детей дебош с мордобоем.

Пьющий человек теряет интерес ко всему, даже к жизни, единственная радость для него — это бутылка. Дом на глазах разваливается; если есть подсобное хозяйство, то оно приходит в запустение; детинеухоженные, учатся зачастую плохо, пропускают занятия, а нередко и сами начинают тянуться к рюмке. Ну а когда пьют муж и жена, тогда всему конец. В таких случаях вмешиваются советские организации: лишают пьющих родителей прав, определяют детей в интернат. Была семья — и нет семьи.

Вот мы хвалимся, что у нас в стране нет безработицы, но много ли толку на производстве от пьяниц, которые занимают рабочие места, а производят брак? Безработицы-то у нас действительно нет, а вот плохих, неквалифицированных работников хоть пруд пруди! Федор Федорович сам с такими горя хлебнул на железной дороге. С утра маются на работе, все у них из рук валится, чуть отвернись — уже в темном уголке бренчат стаканами и бутылками. Редкий руководитель предприятия решится уволить пьяницу по статье, а случается, и руководство принимает участие в коллективных мероприятиях, оканчивающихся всеобщей выпивкой. На это выискиваются немалые государственные средства, проходящие в бухгалтерских книгах по другим статьям. Как же руководителю бороться в своем коллективе с пьяницами, если все знают, что он и сам грешит выпивкой? Пусть даже якобы по долгу службы… Ведь приезжее начальство встречает и провожает не кто иной, как сам руководитель предприятия…

А теперь вот стало иначе. Люди будто очнулись с похмелья, оглянулись вокруг и схватились за головы: что же это такое? Сколько не сделано по хозяйству! Сколько кругом неполадок! Потянулись жители Андреевки в библиотеку, в клуб, стали требовать, чтобы из района приезжали с концертами артисты, оживилась и своя художественная самодеятельность.

Перемены, перемены… А вот личная жизнь Вадима Федоровича течет без перемен: по-прежнему он один, конечно если не считать работы, которая всегда с тобой! Удар, нанесенный Виолеттой Соболевой, оказался на редкость болезненным. Дело даже не в том, что он не мог забыть ее, — он тосковал по Настоящей Женщине. Думал о ней, мечтал, придумывал ее, а потом с отвращением, ненавидя себя самого, разрушал свой идеал. Наверное, женщины, как кошки опасность, чувствуют смятение в душе одинокого мужчины. Здесь, в Андреевке, Вадим Федорович встретился с Галей Прокошиной, той самой девчонкой, которую когда-то зимой увидел в лесу на лыжах, помнится, она хотела прийти к нему за книжкой, но так тогда и не пришла… А он ждал ее, ждал несколько долгих вечеров. Из худенькой девушки Галя превратилась в полную круглолицую женщину с карими глазами, белозубой улыбкой. Она была замужем, родила дочь, а год тому назад развелась. Вернулась из Тулы, где жила с мужем, обратно в Андреевку. Жила в старом материнском доме, в котором и родилась. Мать ее и сестра умерли, дочь круглосуточно находилась в детском саду. У Гали была вечерняя работа — она снова крутила фильмы в кинобудке, — и с четырехлетней дочерью некому было оставаться.

Встретились они возле клуба — Вадим Федорович возвращался с обычной прогулки, — разговорились. Прокошина была не лишена былой привлекательности, но куда девалась ее стройная фигура? Почему некоторых женщин после первых родов так разносит? Впрочем, Галю ничуть не смущала ее излишняя полнота, она довольно легко носила свое отяжелевшее, но еще крепкое тело, часто весело смеялась, — казалось, семейная драма не наложила на нее свой горестный отпечаток. О муже коротко сказала, что он был пьяница, дрался и не любил дочь… И ничуть не жалеет, что разошлась с ним, да и Тула ей не понравилась, то ли дело Андреевка! Здесь и дышится легче, и могилы близких рядом. Во время разговора она то и дело бросала на Казакова пытливые взгляды, будто старалась что-то прочесть в его душе. И по-видимому, прочла, потому что вдруг сама предложила зайти к ней в понедельник вечером. В этот день в клубе выходной, она угостит Вадима Федоровича чаем с земляничным вареньем и покажет дочь Наденьку…

Вадим Федорович думал, что на столе будет стоять настоящий самовар, но Галя Прокошина наливала кипяток из электрического чайника, земляничное варенье было на славу — ароматное, с запахом летних трав. И Наденька понравилась Казакову: пухленькая, светлоглазая, с белыми вьющимися волосами. Смело забралась к нему на колени и стала макать палец в блюдце с вареньем и облизывать. Мать смотрела на все это с улыбкой.

— Не часто видимся, — сказала она. — Пусть побалуется.

Чай пили на кухне, за окном махали крыльями ночные бабочки, из репродуктора лилась знакомая мелодия. Наденька в такт стучала своей пухлой ножкой по его колену.

Немного позже пришла Зоя Александрова — напарница Прокошиной. Грубоватая, не очень-то приветливая, она кивнула Вадиму Федоровичу и, больше не обращая на него внимания, заговорила о брате Иване, у которого побывала в отпуске. Военный городок ей понравился, может, плюнет на Андреевку и махнет туда… Там в клубе требуется киномеханик. И квартиру быстро дадут, впрочем, это не проблема, потому что можно у брата пожить, дело в том, что его жена Жанна с сыном остались в Москве, ей нужно медучилище закончить. У брата двухкомнатная квартира, хорошая мебель, цветной телевизор и холодильник «ЗИЛ»… Когда Галя налила ей в высокую кружку чаю, Зоя, покосившись на Казакова, спросила:

— А нет чего-нибудь покрепче?

— Я же не знала, что ты придешь, — улыбнулась Галя. И бросила на Вадима Федоровича веселый взгляд.

Глядя на угловатую, широколицую Зою, Вадим Федорович заскучал. Наденька, измазав ему рубашку вареньем, соскользнула с колен и ушла в комнату. Судя по тому, как она посмотрела на подругу матери, та ей тоже не нравилась.

— Вот жизнь, — вздохнула Зоя, жуя шоколадную конфету, — выпить ни у кого нету. А у меня дома бутылка долго не держится…

Мужчины бросили пить, а эта, видно, все еще прикладывается! Лицо с краснинкой, маленькие глаза мутноватые. А когда Зоя закурила «беломорину», окутавшись вонючим дымом, Вадим Федорович, поблагодарив хозяйку за чай, поднялся с табуретки.

— Заходите, — взглянув ему в глаза, предложила Галя. — Завтра я освобожусь в половине одиннадцатого…

И в глазах ее, когда она приглашала, мелькнул теплый, призывный огонек. Крутобокая, белозубая, с блестящими глазами, Галя Прокошина нравилась ему. Руки у нее белые, полные, двигаются плавно — на это обратил внимание, когда она чай наливала.

Усевшись под вишней на скамейку, он уж в который раз задумался о своей жизни. После Виолетты у него никого не было. Признаться, думал, что и не будет, но естественно ли мужчине, еще сильному и крепкому, как он, жить одному до самой смерти? Какие бы глубокие раны ни наносили ему женщины, проходило время, и раны зарубцовывались, боль исчезала, оставались лишь шрамы… Почему Виолетта редкий день не встает перед его глазами? А снится почти каждую ночь. Сколько раз он просыпался от ее прикосновения и долго прислушивался к ночной тьме, надеясь, как тогда зимой, вдруг и впрямь почувствовать ее рядом… Почему жизнь так обошлась именно с ним? Остаться одному на старости лет?.. Наверное, женщины чувствуют в нем нечто такое, что останавливает их. Или просто боятся связать свою судьбу с ним? Только тут, в Андреевке, он оттаивает, вот Галя Прокошина своим бабьим сердцем и почувствовала его затаенную тоску по женщине. Живут ведь люди без любви, почему же он не может? Подавай ему, видишь ли, любовь! А если ее нет? Если женщины разучились любить? Да и только ли женщины? А мужчины? С женщиной можно переспать и без любви, но ведь это если не насилие над собой, то полное неуважение к женщине и себе самому. Переспали и разошлись, как будто ничего и не было, потом с другой, с третьей… Разве мало он знает мужчин, которые и считают это настоящей мужской жизнью. Быть свободным от любви. Это ведь проще и легче. Но куда деться от пустоты, которая остается в тебе после всех этих случайных связей? Нет, он, Вадим, не верит, что живущие так мужчины или женщины счастливы. Они несчастны, хотя иногда и сами не догадываются об этом.

Вроде бы все сейчас в жизни Казакова нормально, но чувствует ли он себя счастливым? Где тот подъем, волнение, с которым он мчался в аэропорт, ждал, когда приземлится самолет и он увидит Виолетту? Да, у него осталась работа, но, наверное, этого для человека мало? С женой они разошлись, с Викой Савицкой отношения сами по себе прекратились, Виолетта ушла от него… Случайность это или закономерность? Может, виноват в том, что жизнь не устраивается, он, Вадим? Да нет, к женщине он относился с уважением, старался быть внимательным. Конечно, работа отнимала у него много времени и душевных сил, но к работе женщины редко ревнуют. Не случилось ли так, что, занятый мыслями о своей книге, он не давал женщине того, что ей необходимо, — душевного тепла, участия, наконец, нежности? О своей работе он с ними никогда не говорил, пожалуй, вообще он ни с кем не говорил о работе. Или дело не в нем, а в каких-то непостижимых изменениях, наступивших в отношениях современных мужчин и женщин? Об этом много пишут, но он, Вадим, никогда серьезно не относился к этим досужим измышлениям социологов и психологов. Но, как говорится, не бывает дыма без огня…

Ласточка наискосок перечеркнула подернувшееся синью небо и прилепилась к стене дома под самой крышей. Потрепетав крыльями, оторвалась от досок и улетела.

В дедовском доме Вадим Федорович сейчас живет один: Григорий Елисеевич уехал в Петрозаводск на неделю, а Федор Федорович лежит в Великополе в больнице. Ему сделали операцию. Вадим Федорович недавно ездил к отчиму, Федор Федорович был настроен оптимистически, толковал, что самые лучшие врачи — это хирурги, они лишнее отрезают, а нужное оставляют. Осунувшийся, с ввалившимися глазами, он шутил, спрашивал, не пошли ли в Андреевке грибы, сетовал, что сейчас самая пора колосовиков, а он тут валяется. Лечащий врач сказал, что у отчима открылось сильное кровотечение застарелой язвы двенадцатиперстной кишки, пришлось удалить три четверти желудка. Организм у него сильный, так что выкарабкается.

На ужин Вадим Федорович разогрел картошку с говядиной, чай. Часы на стене негромко тикали, слышно было, как на станции остановился поезд. В окна видна была огромная береза в огороде Широковых. Во дворе чисто, тропинка до самой калитки залита цементом. Лида, жена Ивана, кормила кур, обступивших ее. Женщина бросала им из алюминиевой миски корм. Белый, с высоким красным гребнем петух вертелся у самых ног, выхватывая куски. Из дома вышел Иван Широков, с минуту наблюдал за кормежкой, потом спустился с крыльца, подошел сзади к жене и обнял ее за талию. Лида повернула к нему улыбающееся круглое лицо, миска выпала из ее руки и, испугав шарахнувшихся в стороны кур, покатилась по зацементированной дорожке. Иван нагнулся и поцеловал жену…

«Счастливые… — с хорошей завистью подумал Вадим Федорович. — Долго ждал Иван своего счастья и вот дождался!»

Солнце уже село, летние сумерки постепенно спускались на поселок. На потемневшем небе одиноко сияла яркая звезда. Она всегда первой появлялась низко над бором, а потом, когда высыпали другие звезды, куда-то исчезала. Помыв посуду, Казаков взглянул на часы: пятнадцать минут одиннадцатого. Он видел, как из клуба прошли люди, значит, последний сеанс закончился. Видел, как мимо его окон прошли Галина Прокошина и Зоя Александрова. Напарница была выше Галины, походка у нее тяжелая, мужская, а круглая, полная Прокошина ступает легко, будто ноги ее чуть касаются земли.

В половине одиннадцатого Вадим Федорович набросил на плечи светлую куртку и вышел из дома. В том месте, куда зашло солнце, над соснами пылала узкая багровая полоска. Товарный состав медленно уходил со станции в сторону Климова. Из вокзальных окон падали на траву желтые прямоугольники света.

Никто ему не повстречался по дороге. В окнах голубовато мерцали экраны телевизоров. Покосившаяся калитка у дома Прокошиной была приоткрыта будто специально для него. В ее доме светилось лишь одно окно на кухне. Чувствуя какую-то непонятную робость, Казаков поднялся на крыльцо, дверь в сени не была заперта. Стоя в темноте, он вспоминал, где дверь в комнату. Нашарив ручку, открыл дверь и прямо перед собой увидел Галю. Она была в короткой ночной рубашке и шлепанцах на босу ногу, полные руки молочно белели, а ложбинка между большими грудями была глубокой и темной. Длинные черные волосы распущены за спиной.

— Дверь на засов закрыл? — улыбаясь, спросила она. И голос у нее был будничный, будто он, Вадим, лишь на минуту вышел из дома и снова вернулся.

Приблизившись к нему, женщина закинула вверх руки, обхватила его за шею и, приподнявшись на цыпочки, властно поцеловала в губы. Запах молодой здоровой женщины обволок его, он поднял ее на удивление легко и отнес на разобранную в другой комнате кровать, — еще только войдя сюда, он краем глаза увидел клетчатое одеяло и острый угол большой подушки.

Лежа рядом с ней на широкой кровати, он с ужасом прислушивался к себе: почему его не волнует эта женщина? Ведь когда она подошла и поцеловала, что-то всколыхнулось в нем, а вот теперь лежит рядом с ней как бревно.

— Ты мне нравился, когда я была еще девчонкой, — как сквозь сон, пробивался к нему ее горячий шепот. — Я несколько раз ночью перелезала через изгородь и бросала в твое окно камешки… Ты слышал?

— Камешки? — переспросил он, чувствуя, как на лбу выступил холодный пот. — Какие камешки?

Она приподнялась и взглянула ему в глаза:

— Говорят, от тебя жена ушла? Не переживай ты, Вадим! Сейчас многие разводятся. Веришь, я своего мужа уже и в лицо не помню. Помню кулаки, белые глаза, а вот какое у него лицо… Да и не стоит мой забулдыга того, чтобы его помнить…

— Я все помню, — ответил он.

— Тяжко небось одному-то? — спрашивала она, гладя его теплой рукой по груди. В голубоватом сумраке проступало ее круглое лицо, белое плечо.

Он прижался к ней, поцеловал, но никакого волнения не почувствовал. Рядом с ним лежала совсем чужая женщина, даже ее прикосновения не трогали его. Зачем он здесь? В этой душной маленькой комнате, в окна которой скребутся яблоневые ветви? Он еще никогда не лежал в одной постели рядом с женщиной, которую не желал. Он сейчас даже не знал, нравится ли ему Галя Прокошина…

— Ты что, Вадим? — по-видимому почувствовав его смятение, спросила она. — Холодный, будто покойник.

Он отметил про себя, что и она не испытывает никакого волнения. Если он холодный, как покойник, — надо же придумать такое! — то она — белый айсберг. Правда, теплый…

— Извини, мне, пожалуй, лучше уйти, — хрипло произнес он, спуская ноги с кровати.

Она не сделала попытки его удержать. Натянув одеяло до подбородка, молча смотрела, как он одевается. В глазах ее светились две желтые точки. В наступившую тишину неожиданно громко ворвалось тиканье ходиков, будто они вдруг заторопились и стали отстукивать время в два раза быстрее. На застланном домоткаными половиками полу двигались неровные тени — это яблоневые ветви норовили пролезть в дом через форточку.

— Чудной ты, — сказала она. — Небось сильно жену свою любишь?

— Не в этом дело, — остановился он на пороге. — Не могу я так, Галя…

— Гляжу, все один, да такой скучный, — продолжала она. — Ну и пожалела я тебя, Вадим…

«Пожалела! — с горечью размышлял он, шагая по пустынной улице к своему дому. — Вон до чего дожил! Женщины жалеть стали, как брошенную собачонку…»

У аптеки под березой стояла парочка. Девушка была тоненькой, с белыми волосами, высокий длинноволосый парень обнимал ее и что-то шептал на ухо. Увидев Казакова, девушка отпрянула от парня, стыдливо спрятала лицо за его широкую спину. А в городе молодые люди целуются среди бела дня на улице, ничуть не стесняясь прохожих. На станции негромко гукнул маневровый, послышались голоса, где то высоко среди звезд пророкотал самолет. Сколько Вадим Федорович ни вглядывался в небо, огней не заметил. Вскоре гул замолк, и снова стало тихо.

Раздевшись, он улегся на железную койку, но сон не шел. Вспоминал светящиеся точки в глазах Прокошиной, ее большую мягкую грудь, могучие бедра и не мог понять, что же такое с ним случилось. Почему ему вдруг захотелось уйти? Сейчас он снова желал ее… Стиснув зубы так, что скулам стало больно, перевернулся со спины на живот, накрыл голову второй подушкой и крепко сомкнул веки.

И, как всегда в эти ночные часы, перед ним возник солнечный пляж, шум волн и стоящая возле кромки воды загорелая и такая желанная Виолетта Соболева. Легкий морской ветер трепал ее золотистые волосы, женщина улыбалась и манила его за собой в зеленоватые волны…

3

Желтый, почти прозрачный лист бесшумно влетел в форточку и, потрепетав у занавески, опустился на письменный стол, за которым сидел Андрей Абросимов. Перед ним пишущая машинка с заправленным в каретку чистым листом бумаги. Взглянув на залетевшего в комнату нежданного гостя, Андрей улыбнулся и, быстро ударяя двумя пальцами по коричневым клавишам, напечатал: «Осенняя песня». Так будет называться его новый рассказ… Желтый, с коричневыми крапинками лист напомнил, что кончилось лето и пришла осень. А осень в Ленинграде всегда мягкая, солнечная, не то что весна с ее моросящими дождями, холодными ветрами с Финского залива, утренними рыхлыми туманами. Отец любит осень и, наверное, до конца сентября пробудет в Андреевке. Там сейчас грибной сезон… На днях оттуда вернулась Оля и привезла с килограмм сушеных белых грибов. На кухне до сих пор витает запах грибов. Андрей с удовольствием съездил бы в Андреевку, но ему теперь нужно каждый день ходить на службу. Получив диплом об окончании отделения журналистики Ленинградского университета, он устроился редактором в издательство. Его предшественник как раз ушел на пенсию. Работать с рукописями ему нравилось.

Честно говоря, Андрей с удовольствием поехал бы поработать куда-нибудь подальше от Ленинграда, например на Дальний Восток или Камчатку. Эти экзотические края давно его манили. Кстати, там можно вблизи полюбоваться на китов, тюленей, гигантских крабов и других морских животных. Но Маше еще оставалось до окончания университета три года, и она с полугодовалым ребенком, конечно, никуда не могла бы поехать.

С понедельника по пятницу Андрей жил у Машиных родителей — квартира у них просторная, — а субботу и воскресенье, как правило, проводил дома, на улице Чайковского. Здесь он в отцовском кабинете работал над сборником рассказов, которые собирался к концу года сдать в Издательство художественной литературы. Ушков сам прочел несколько его рассказов, дал почитать знакомым писателям, а потом заявил, что Андрей созрел для издания своей первой книжки, даже пообещал написать предисловие. По его же совету Андрей отдал в издательство несколько рассказов, и они заинтересовали редактора. Договор с ним, как с начинающим автором, никто, конечно, не заключил, но авторитетно пообещали, что если он сдаст рукопись к концу года, то есть надежда попасть в перспективный план. На писательских собраниях много говорили, что молодым очень трудно печататься, так вот издательство готово пойти навстречу начинающему писателю — выпустить сборник на следующий год. Все это подстегнуло Андрея, и он решил во что бы то ни стало подготовить книжку к декабрю. Хотя они с Машей и не испытывали особенных затруднений с деньгами — ее родители помогали, да и отец никогда не откажет, — но Андрей чувствовал себя обязанным им, а это чувство всегда было для него неприятным. Недавно он купил «Жигули». Если все будет удачно с книгой, то они быстро сумеют рассчитаться с долгами. На свою семейную жизнь Андрей не мог пожаловаться, с женой они ладили, сынишку Ивана все больше любил, хотя поначалу, когда мальчик по ночам спать не давал, он старался поменьше бывать у Машиных родителей. Все в один голос утверждали, что сын похож на него, Андрея. И слышать это было приятно.

С рассказом дальше названия дело не пошло, но Андрей, памятуя совет отца высиживать с утра за письменным столом положенные часы, даже когда работа не спорится, не вставал с кресла. Он как и отец, предпочитал работать с утра до обеда. Иногда рассказ продвигался так быстро, что становилось тревожно: не вредит ли эта легкость художественности? А иной раз, как сегодня, невозможно было сдвинуться с мертвой точки. И это тоже раздражало… Вместо нужных слов в голову лезли совершенно посторонние мысли, и не было никакой возможности от них избавиться.

Резкий телефонный звонок заставил его вздрогнуть. Звонила Анастасия Петровна Татаринова; услышав, что отца нет в городе, немного разочарованно попыхтела в трубку, а потом сказала, что нынче в Доме писателей состоится обсуждение новой книги Тимофея Александровича и Андрею нужно будет прийти, а если он пригласит еще своих товарищей, то совсем будет хорошо.

Андрей был знаком с четой Татариновых: они несколько раз были в гостях у отца. Если Тимофей Александрович ему понравился, да и как писателя он его уважал, то ворчливая и настырная жена его произвела на Андрея неблагоприятное впечатление. И сейчас по телефону хотелось послать ее к черту!.. Но он не послал, а, наоборот, пообещал прийти на вечер, который начинался в восемнадцать ноль-ноль. Он вспомнил, что отец относится к Татаринову хорошо; кажется, тот даже дал ему в свое время рекомендацию в Союз писателей.

* * *
В Доме писателей имени Маяковского было оживленно. К удивлению Андрея — он пришел сюда с Машей, — одна часть пришедших направлялась в Красную гостиную, другая — в Белый зал. Подскочившая к ним взволнованная Анастасия Петровна сразу же все объяснила: оказывается, старинный недруг Татаринова, Леонид Ефимович Славин, на этот же день назначил здесь встречу авторов литературного альманаха.

— Это он назло Тимоше, чтобы сорвать ему обсуждение, — говорила она. — Славина знают, вот и пойдут в Красную гостиную, где у них обсуждение. Я вижу, как его дружки-приятели шныряют вокруг…

По мраморной лестнице поднимались двое молодых людей. Оставив Андрея с Машей, Анастасия Петровна устремилась к ним. Самого Татаринова пока не было видно. В бильярдной, где под стеклом были помещены цветные фотографии членов Союза писателей, к Андрею и Маше подошел Николай Петрович Ушков. Он был в новом костюме, при галстуке. Мимоходом заметил, что будет вести обсуждение, посетовал, что народу собралось не так уж много, и повторил слова Анастасии Петровны, что, мол, встречу авторов альманаха можно было на этот вечер и не назначать.

— Старик расстроился и хочет уйти, — прибавил Ушков. — Я его, конечно, отговорил. Потом же это ему в вину поставят — мол, люди пришли, а писателя нет… Славин, зная болезненное самолюбие Татаринова, на это и рассчитывает.

— А чего они не поделили? — задала наивный вопрос Маша.

— Дух соперничества, — улыбнулся Николай Петрович. — Не поделили сферы влияния, как говорят международные обозреватели. В общем, Татаринов когда-то крепко поругался со Славиным, а Леонид Ефимович никому ничего не прощает. Мстительный мужик. Да и позиции у них разные…

— Ты иди на вечер Татаринова, — решила Маша, взглянув на мужа, — а я пойду в Красную гостиную, посмотрю на Славина.

— Тимофей Александрович обидится, — вставил Ушков.

— Он меня не знает, — ответила Маша.

— Зато Анастасия Петровна с тебя глаз не спускает, — кивнул на жену писателя Николай Петрович. Татаринова и впрямь смотрела на них.

В Белом зале с лепными стенами и потолком были заняты лишь задние ряды. С высокого потолка спускались старинные, бронзовые с хрусталем, люстры. На сцене стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном, рядом деревянная трибуна. На столе ваза с хризантемами, графин с водой. Пока за столом никого не было. Андрей заметил, как в дверь просунулась плешивая голова Татаринова. Борода его поседела, да и сам он еще больше раздался вширь. Лицо старого писателя выразило досаду, — наверное, он ожидал увидеть больше народу. На миг рядом с ним возникла Анастасия Петровна, что-то сказала на ухо мужу и показала глазами на сцену: дескать, пора начинать. Однако Тимофей Александрович покачал головой и снова скрылся в проеме. Уже было десять минут седьмого, народу в зале немного прибавилось, Андрей и Маша прошли вперед и сели в пятом ряду. Маша немного похудела, светлые глаза ее стали еще больше, в них появилась какая-то умиротворенность. Пышные каштановые волосы она укоротила, они маленькими колечками завивались у шеи. И вся она была такая нежная, домашняя, что Андрей с трудом удержался, чтобы ее не поцеловать в завиток возле маленького уха. Жена, наверное, почувствовала его настроение, с улыбкой взглянула в глаза, потом взяла его большую руку и положила себе на колени.

За столом уселись Татаринов и Ушков. Обсуждался новый, опубликованный в журнале, роман Тимофея Александровича. Его жена стояла у дверей и говорила опоздавшим, чтобы проходили вперед.

Николай Петрович стал пространно толковать о вкладе, который внес в историческую литературу Татаринов, процитировал на память несколько выигрышных мест из последнего романа, потряс пачкой писем, пришедших от читателей. Одно с выражением зачитал: пенсионерка Евдокимова писала в издательство, что Татаринов — самый ее любимый писатель и она как праздника ждет выхода каждой его новой книги.

Андрей вспомнил разговор с отцом. Тот не хотел, чтобы Андрей стал писателем, как-то откровенно рассказал о трудном пути талантливого писателя к признанию.

Но что мог поделать Андрей, если какая-то самому ему не ведомая сила бросала его за письменный стол? Если ночами ему приходили в голову сюжеты будущих повестей и романов? Какое ему дело до писательского мира, интриг, если ему хочется выразить себя в рассказе или повести? Пусть их не печатают, а если и напечатают, пусть ругают, главное для него не это, а увидеть плоды своего труда, сказать самому себе, что ты сделал все, что мог, как молния в летний знойный день мощно разрядился в землю, и тебе стало легко и радостно дышать… Он во всем этом признался отцу, и тот сказал:

— Тогда пиши и не думай о том, как все это поскорее напечатать. Как бы ни зажимали талант, он пробьет себе дорогу. Так всегда было и будет… Сейчас о Пушкине, Достоевском, Толстом пишут тома, получают докторские степени, а ведь им в свое время очень чувствительно доставалось от современников, вернее, от завистников, недоброжелателей, врагов. Об этом всегда нужно помнить.

И Андрей помнил. Пока он не знал, что из него получится, но чувствовал в себе силу; ему трудно было писать, иногда хотелось все бросить и заняться каким-нибудь другим делом, но литература властно звала к себе. Можно перестать что-то делать, но можно ли запретить себе думать, мыслить, гнать прочь образы, которые толпятся перед твоими глазами? Гены отца?.. Наверное, это так. И никакие советы, самые убедительные слова не изменят пути, который предназначен тебе…

После выступлений благодарных читателей, библиотекарей встал на трибуну Тимофей Александрович Татаринов. Круглое бородатое лицо его улыбалось, небольшие острые глаза добродушно сузились, но все равно в глубине их где-то притаились недовольство и досада. Татаринов, безусловно, ожидал, что зал будет полон, а на самом деле в нем сидели самое большее тридцать человек. Широкая светлая борода смешно двигалась в такт его речи. Он говорил о своем новом романе, об Емельяне Пугачеве… Кто-то в зале громко сказал, что о нем уже написал отличный роман Вячеслав Шишков. Татаринов метнул в сторону говорившего недовольный взгляд и заявил, что он видит образ казацкого бунтаря по-своему, в архивных материалах он откопал новые факты об этом времени, о жизни Пугачева.

— Что они, творческие личности, с ума сошли? — шепнула Маша. — Режиссеры, кто во что горазд, выворачивают наизнанку классику, писатели всяк по-своему трактуют историю!

— Я думаю, он это так, ради красного словца.

— А он интересный, и улыбка у него обаятельная…

— Зачем ему все это?

— Что — это?

— Вечер, выступления, публика… Отец ни разу здесь не выступал. Думаю, ему и в голову бы не пришло организовывать какие-то обсуждения… Он выступает лишь на больших читательских конференциях.

— Я забыла тебе сказать: жена Татаринова звонила неделю назад и просила послать телеграмму Вадиму Федоровичу, чтобы он приехал в Ленинград и выступил. Напомнила, что Татаринов в свое время дал твоему отцу рекомендацию в Союз писателей.

Татаринову поднесли букет цветов, он отечески расцеловал молодую симпатичную читательницу, поклонился публике. Ушков спросил, будут ли вопросы. Вопросов не было, и вечер закончился. В кафе, куда Андрей и Маша зашли выпить по чашке кофе, к ним подсел Николай Петрович. Тоже заказал кофе и бутерброд с красной икрой.

— Не пойму, зачем старику все это было нужно, — сказал он, помешивая ложечкой черную жижу. — Скорее всего, это организовала Анастасия Петровна, ей все кажется, что ее Тимошеньку замалчивают, притесняют. Да и читатели стали забывать, после того как он перестал издавать новые романы.

— А у Славина народу было много? — поинтересовалась Маша.

— Татаринов как писатель выше на десять голов Леонида Ефимовича, — ответил Ушков. — Но людей набилось в Красную гостиную много. Славин у нас великий комбинатор, держит в своих руках всех и вся. Еще до отчетно-выборного собрания месяц, а он уже составил списки членов правления и делегатов на съезд писателей. И пройдут лишь те, кого он одобрил. Мой знакомый связист толковал, что перед писательскими выборами в его районе телефонный узел прямо-таки вибрирует! Они до собрания все обговорят до мелочей: кто будет подавать реплики с места, кто кого будет отводить, кто выступать, кого в списках для тайного голосования вычеркивать, кого вписывать. Славину нужно, чтобы в правление прошли его люди. На собрание будут доставлены даже инвалиды и больные. Вы бы только послушали, как подготовленные им ораторы будут превозносить его с трибуны — как лучшего писателя в Ленинграде! А он тихо будет сидеть в президиуме во втором ряду и скромно помалкивать. Кого всякий раз упоминают в газетах и журналах? Славина! Вот для чего ему нужно иметь своих людей везде, и он их имеет. Татаринов со своей Тасюней ему и в подметки не годится! Вон на свой вечер и пяти десятков читателей не собрал, а у Славина зал ломился, стояли в проходах.

— Теперь я понимаю, почему Вадим Федорович не ходит сюда, — по дороге домой заговорила Маша. — Он так далек от всего этого! Помнишь, он в Андреевке говорил, что талантливый писатель — это еще и человек с обнаженными нервами? Он чужие беды и боли должен воспринимать, как собственную беду и боль, только тогда он напишет значительное произведение, волнующее всех людей…

— Талантливый писатель… — повторил Андрей. — А много мы с тобой сегодня увидели в клубе талантливых писателей? Я, например, кроме Татаринова, ни одного.

— Зачем же тогда в Союз писателей принимают бездарностей?

— А на кого же будет опираться Славин? — усмехнулся Андрей.

— Теперь я понимаю, — помолчав, произнесла Маша, — почему твой отец так не хотел, чтобы ты стал писателем.

— Это ни от него, ни от меня не зависит, — сказал Андрей. — Может, я и не буду писателем… До этого еще так далеко!

Литейный проспект погрузился в полутьму, уличные фонари теперь светили вполнакала. Над Петропавловской крепостью обугленными поленьями громоздились бесформенные облака. На шпиле золоченой башни багрово светился корабль. С Литейного моста, искря проводами, осторожно спускался синий троллейбус. Было тепло, по Неве бесшумно скользили байдарки, на набережной еще стояли несколько рыбаков с удочками. Глядя на них, Андрей всегда вспоминал Андреевку, Утиное озеро, где они с отцом разбивали палатку и рыбачили на резиновой лодке по два-три дня. Там это было удовольствием, кругом тишина, синее небо, сосны, всплески крупных щук в заводях, крики ночных птиц, а что чувствует рыболов на гранитной набережной? Слышит грохот проходящих по мосту трамваев, шелест шин автомобилей, гудки, треск, людские голоса. Неужели главное для городских рыболовов — добыча? Поймать в мутноватой воде плотвичку или некрупного окуня? Ведь в рыбалке главное — единение с природой, отдых от городского шума, от людей…

У ресторана «Волхов» толпилась группа парней и две девушки. Непонятно было, вышли ли они только что оттуда или стремились попасть туда. Швейцар с желтыми галунами через чуть приоткрытую дверь вел с ними переговоры. Андрей и Маша уже миновали ресторан, когда сзади послышались девичий вскрик, грубая ругань, глухие удары. Круто повернувшись, Андрей бросился к парням.

— Ты куда?! — воскликнула Маша.

Андрей даже не обернулся, он и сам еще не понял, что произошло, но девичий крик взывал о помощи. Высокая девушка стояла у широкого, затянутого плотной шторой ресторанного окна и прижимала к лицу носовой платок. Рядом дрались сразу пять парней. Слышались приглушенные голоса, удары, вскрики и сопение. Плечи у девушки вздрагивали от рыданий. Ее подруга стояла немного в стороне и расширившимися от страха глазами смотрела на потасовку.

Ворвавшись в гущу дерущихся, Андрей разбросал их в стороны. Двое грохнулись на тротуар и, тараща на него злые глаза, грозились сейчас рассчитаться, однако подниматься на ноги не торопились. Трое, отброшенные в сторону, о чем-то совещались, бросая на Андрея злобные взгляды. Не обращая на них внимания, он подошел к девушке и сказал:

— Я вас провожу до остановки автобуса.

Девушка отняла от разбитого носа платок и повернула к нему голову с растрепанными темно-русыми волосами.

— Андрей? — криво улыбнулась она. — Как ты-то здесь очутился?

Это была Олина подруга — Ася Цветкова. Нос у нее распух и кровоточил.

— А мне завтра на съемку, — потерянным голосом произнесла она, поняв по его глазам, что вид у нее аховский.

— И Оля здесь? — ошеломленно озирался Андрей. Только сейчас в нем стала закипать настоящая злость, до сей поры он действовал инстинктивно.

— Твоя сестра моих знакомых презирает, — рассмеялась Ася. — Ей не по нутру мои кр-рутые ребята! Посмотри, какие все прикинутые! Я просто торчу, глядя на них… Эй, мальчики, вы лучше не суйтесь к этому юноше! — крикнула она парням. — От вас и мокрого места не останется…

— Вот что, — сказал Андрей, краем глаза наблюдая за парнями. — Пойдем к нам. Кажется, они тебе нос сломали…

— Что ты?! — искренне расстроилась Ася и стала пальцами ощупывать лицо. — Не похоже… Это пьяная скотина Альберт мне заехал… Вот только не вспомню за что?

У ресторана остановилась милицейская машина с синей мигалкой. Парни мгновенно разбежались, Андрей видел, как двое юркнули в соседнюю парадную, а остальные поспешно ретировались под арку проходного двора.

— Лишняя сплетня мне ни к чему, — понизив голос, произнесла Ася. — Пошли отсюда!

Не дожидаясь, пока подойдут милиционеры, Андрей, взяв девушку под руку, повел ее к Маше, стоявшей под фонарем. Никто их не остановил, милиционеры бросились вслед за парнями, скрывшимися в темном провале желтой арки. Маша изумленно смотрела на Асю.

— Кто тебя так отделал? — спросила она, узнав ее.

— Мало у нас подонков? — отмахнулась та.

— Зачем же ты с ними вожжаешься? — вырвалось у Андрея.

— Таких, Маша, правильных мужчин, как твой муж, раз-два и обчелся, — беспечно болтала Ася. — Мы сидели за столиком с Валерой… Кстати, куда он смылся? — Она стала оглядываться. — Мужик, черт бы его побрал! Когда эти подонки ко мне привязались, он молчал, как воды в рот набрав… Вот сволочь, бросил меня, как началась эта заварушка, сбежал! Так вот, меня пригласили на один танец, потом на другой, ну, мой Валера и взвился: мол, кончай с ними танцевать! Я и послала их к черту… А когда вышли из ресторана, они окружили меня, один ударил… Разве это мужчины, если поднимают руку на женщину?..

— Ася, ты сейчас похожа… — начала было Маша.

— Я не в форме, ребята, — перебила Ася. — Валера подливал и подливал мне… А вообще, они интересные типы, и я, как будущая актриса…

— Значит, это была репетиция? — усмехнулся Андрей. — Торжественный выезд героини из «Волхова».

— Андрей, научил бы Валерку драться? — шмыгая распухшим носом, сказала Ася.

— Валерку… — покачала головой Маша. — Он же, как последний трус, бросил тебя и удрал! Да я бы после этого на него и не посмотрела.

— Машенька, ты прелесть! — рассмеялась Ася. — Видишь ли, дорогая, в нашем двадцатом веке мужчины измельчали… Ну-ну, не таращи на меня свои прекрасные глаза… Я не имею в виду твоего отчаянного муженька. Я же говорила, что он исключение из правил… Теперь мужчин надо защищать, опекать, учить уму-разуму. Короче, держать их в кулаке…

— Вот что, амазонка, — сказал Андрей. — Пошли к нам. Тебя одну опасно оставлять на улице… Еще изобьешь какого-нибудь мужчину.

— Мне стыдно за тебя, Валера! — крикнула в темноту Ася. — Слышишь ты, жалкий трус?!

Глава двенадцатая

1

Это произошло вечером на улице Петра Лаврова. Оля возвращалась из института, было тепло, нежаркое солнце мягко освещало железные крыши зданий, под ногами шуршала опавшая листва. Трава на газонах была удивительно молодой и зеленой. Если свернуть с Литейного на улицу Петра Лаврова, то вскоре направо увидишь кофейную. Оля любила туда иногда заходить: к кофе всегда можно было взять свежие слоеные пирожки с мясом или печенье. Выпив две чашки кофе, девушка заглядывала в кассу кинотеатра «Спартак». С тех пор как в нем стали показывать старые советские и зарубежные ленты, она старалась не пропускать хороших фильмов. Иногда приходилось подолгу стоять в очереди, чтобы взять билет. Перед входом в кассу висела афиша с названиями фильмов сразу на месяц. Сегодня шел кинофильм Чарли Чаплина «Новые времена».

Оле повезло: девушка прямо у входа в кассу продала ей лишний билет на ближайший сеанс. Посмеявшись вволю над проделками смешного маленького человечка в коротком, в обтяжку пиджаке и котелке, с неизменной тросточкой в руках, Оля в хорошем настроении вышла из зала. Солнце скрылось за высокими зданиями, у газетного киоска вытянулась очередь за «Вечеркой». На скамейках бульвара сидели молодые матери, в колясках под шум теряющих листву лип дремали грудные младенцы. Голуби сновали у самых ног отдыхающих. Удивительные птицы! Настолько вошли в жизнь городского человека, что их просто не замечаешь. Ведь ни один не взлетит из-под ног — не спеша, посверкивая на тебя круглым глазом, отойдет в сторону. Причем вид у него такой, будто ты должен уступать ему дорогу. Стоявший рядом с молодой мамашей пятилетний мальчик держал на растопыренной ладошке крошки от печенья. На пальцы ему садились воробьи, хватали угощение и отлетали в сторону. Приезжая к отцу в Дом творчества писателей в Комарово, Оля видела, что так подкармливают в парке пожилые женщины синиц. А тут воробьи…

Идя по Литейному, Оля почувствовала, что за ней кто-то бежит. Она обернулась и увидела симпатичную длинноухую спаниельку. Пес тоже остановился и, задрав кверху острую мордашку, внимательно посмотрел ей в глаза. Он был серебристый, с коричневыми пятнами, умные карие глаза и удивительно длинные ресницы.

— Ты что, песик? — удивилась Оля. — Хозяина потерял?

Спаниелька кивнула головой, завиляла хвостом. Оля присела на корточки и погладила собаку, та благодарно лизнула ей ладонь. Вспомнив, что в сумочке есть печенье, девушка угостила спаниельку, но та осторожно взяла одну штуку и, по-видимому лишь из уважения к человеку, нехотя схрумкала. Вторую печенину не взяла.

— Как звать тебя? — растроганно спрашивала Оля. Собака ей очень понравилась, особенно красивые и выразительные были у нее карие глаза. — И кто ты — он или она?.. Конечно, он… мальчик.

Оля встала, осмотрелась, но хозяина нигде не заметила. Прохожие спешили по своим делам, и никто на девушку и собаку не обращал внимания. Еще раз потрепав спаниельку по шелковистой шерсти, Оля пошла дальше. Собака вроде осталась на месте, сидела на земле и провожала Олю грустными влажными глазами. С Литейного девушка повернула на улицу Чайковского. Услышав пронзительный визг тормозов, она обернулась: «Жигули» резко затормозили перед спаниелькой, которая перебегала оживленный проспект, догоняя девушку.

— Глупая… то есть глупый. — Она нагнулась над собакой. — Зачем ты бежишь за мной? Потерял хозяина? Но ты ведь знаешь, где твой дом?

Песик опять качнул головой, показав красные десны и ослепительно белые резцы. Мимо шли прохожие, но спаниелька смотрела только на нее, Олю. «Ну и дела! — размышляла девушка. — Пес потерялся, — это ясно… Но почему он облюбовал именно меня?..» Этого она не могла взять в толк, хотя где-то читала, что некоторые собаки сами себе выбирают хозяина.

Погладив спаниельку, медленно пошла к своему дому. Та неотступно следовала за ней. Когда Оля косила глаза на собаку, та отвечала ей повеселевшим взглядом и несколькими взмахами веерообразного хвоста: мол, все в порядке, я рядом…

Так они и заявились вдвоем в квартиру. Дома никого не было, Оля достала из холодильника колбасу, сыр, накрошила все это в блюдце, и опять пес деликатно поел, но большую часть оставил. В чашку девушка налила воды, спаниелька полакала. С коричневой морды упали прозрачные капли.

— Я, конечно, не против, живи у нас, — размышляла Оля вслух. — Но у тебя ведь есть хозяин? Он увидит нас вместе и заберет тебя. Наверное, уже на всех заборах развешивает объявления о пропаже такой симпатичной собачки…

Спаниелька внимательно за ней наблюдала, как будто старалась что-то постичь. В квартире пес первым делом обследовал кухню, потом комнаты, черным носом толкнул двери в ванную и туалет, а после ознакомления со вздохом улегся возле тумбочки в прихожей, морду положил на вытянутые, довольно толстые лапы, смешно сузил глаза, образовав над ними два серых бугорка, и очень ласково смотрел на девушку.

Вскоре спаниель стал откликаться на «Патрика». Оля вспомнила, что у одних знакомых был спаниель Патрик, правда, он черно-белого цвета, и уши у него не такие длинные, а ресницы совсем короткие. С каждым днем девушка все больше привязывалась к умной, ласковой собаке. Патрик чувствовал себя в новой квартире, как дома. С Андреем сразу подружился, но тянулся больше к Оле. Три раза в день его выводили во двор, девушка старалась не смотреть на приклеенные в разных местах объявления, понимала, что с каждым минувшим днем все труднее и труднее будет расставаться с Патриком. Он как-то неназойливо, но довольно прочно вошел в их жизнь. Отец еще не приехал из Андреевки, но вчера позвонил, и Оля ему рассказала, какой у нихпоявился замечательный пес. Животных Вадим Федорович любил, но оптимизма дочери не разделял, заявив, что хозяин обязательно найдется и Патрика, как это ни печально, придется вернуть.

Теперь Оля на улице подозрительно смотрела на всех, кто проявлял какое-либо внимание к Патрику. А обращали на него внимание многие. Очень уж необычной была у него расцветка, да и сам он был настолько приветлив и любвеобилен к людям, что многим хотелось остановиться, перекинуться несколькими словами с молодой хозяйкой и погладить собаку. Где-то через неделю Оле уже казалось невозможным вернуть Патрика какому-то растяпе хозяину, потерявшему его на людной улице. Она уже уверовала в то, что это сама судьба послала ей симпатичного четвероногого друга. Из института она чуть ли не бегом бежала домой, чтобы поскорее увидеть и прогулять Патрика. А как он встречал ее! Уже за дверью начинал радостно повизгивать, а как бросался навстречу, пытался подпрыгнуть и лизнуть в лицо!.. И еще несколько минут, пока Оля раздевалась, носился по прихожей, доставал тапки, прыгал на низкую тумбочку, обнюхивал сумку с конспектами. Карие глаза его так и лучились любовью и счастьем.

Оля купила в охотничье-рыболовном магазине ошейник с бляхами, кожаный поводок и даже фланелевую попонку для зимы. Она оказалась Патрику мала. Тогда она перешила ее, надставив другим материалом. Теперь самыми приятными минутами у нее стали вечерние прогулки с Патриком по проходным дворам и узким переулкам, на улицу Петра Лаврова она старалась не выходить. Спаниель не проявлял никакой заинтересованности к зданиям, не норовил юркнуть в парадную, и Оля понемногу успокоилась, решив, что, скорее всего, он попал сюда из другого района. Мог случайно выскочить из машины и потеряться…

Но в глубине души Оля знала, что рано или поздно хозяин объявится, быть такого не может, чтобы редкостного песика не искали. И хозяин действительно вскоре объявился…

Оля, как обычно, в сумерках вывела Патрика на прогулку, ветер гонял по асфальту рыжие листья, посвистывал в ветвях похудевших деревьев, иногда над железными крышами зданий возникали силуэты парящих чаек. Снизу они были подсвечены отражением электрических огней. С Литейного доносился шум трамваев. Патрик трусил по зеленому газону, останавливаясь у каждого дерева. Встречных собак он радостно приветствовал, махал хвостом, приглашал поиграть, но не все представители собачьего племени были настроены дружелюбно. Неожиданно черный, похожий на пуделя пес яростно бросился на спаниеля. С визгом отскочив от него, Патрик с укоризной смотрел на заливающегося злобным лаем пса. Хозяйка с трудом удерживала его на поводке. Оле было обидно за своего пса, что он не дал сдачи, и вместе с тем смешно видеть его сконфуженную морду. Оля давно уже заметила, что ее любимец в каждой встречной собаке видит лучшего друга и бросается к ней обнюхаться и поиграть, но далеко не все собаки были настроены столь миролюбиво.

Дворами они вышли на улицу Каляева, пересекли проспект Чернышевского и пошли к Таврическому саду. Патрик весело трусил впереди по зеленому скверу, разделяющему проезжую часть. Внезапно он остановился, как это делают охотничьи собаки, почуяв добычу, даже приподнял переднюю лапу. Голова его была повернута к мужчине, понуро сидящему на скамье. Довольно странная фигура в капроновом, видавшем виды плаще, приплюснутой кепке и в огромных туфлях, наверное сорок шестого размера. Кстати, сразу в глаза бросался не он, а именно желтые туфли с заостренными носами и сбитыми высокими каблуками. Одна нога у человека была заброшена на другую, мятая брючина задралась, обнажив тощую волосатую ногу. Человек с сигаретой во рту невозмутимо смотрел на Патрика, а тот на него. У девушки сжалось сердце: вот он, хозяин! Но почему спаниель не бросился к нему, не стал радостно визжать и лаять, как он обычно делал, стоило Оле переступить порог своей квартиры? Патрик все так же неподвижно стоял с поднятой лапой и не сводил глаз с человека.

— Здравствуй, Пират! — негромко произнес человек в огромных туфлях.

Патрик завилял хвостом, медленно подошел к нему, будто раздумывая, лизнул руку и сел рядом, не сводя с человека настороженного взгляда. Оля, понимая, что все пропало, тем не менее с удивлением смотрела на спаниельку. Если это хозяин, то почему та не сходит с ума от радости? Может, это просто знакомый хозяина? Впрочем, какая разница, человек сейчас встанет и уведет с собой собаку навсегда.

— Ну что ж, предатель, — продолжал человек, даже не погладив пса. — Ты выбрал себе весьма симпатичную хозяйку… — Он равнодушным взглядом окинул Олю. — Впрочем, ты всегда относился к женщинам лучше, чем к нам, мужчинам…

— Это ваш… ваша собака? — спросила Оля.

— Успокойтесь, милая девушка, я не собираюсь отбирать у вас Пирата, — все так же негромко тусклым голосом проговорил человек. — Дело в том, что он не убежал от меня. И не потерялся. Он просто взял и ушел. И надо сказать, его собачье чутье не подвело: он нашел мне достойную замену. Будем надеяться, что вас-то Пират не покинет.

Во время этого разговора Патрик переводил взгляд с человека на Олю, будто старался понять, о чем они толкуют, а может, и понял, потому что вдруг подбежал к девушке и стал тыкаться влажным холодным носом в ладонь.

— Его звать Пират? — с облегчением спросила Оля, и на ее лице появилась улыбка.

— Он и есть пират, — улыбнулся в ответ человек, швыряя окурок в стоявшую рядом громоздкую урну. — Любит свободу, не терпит насилия над собой, сам выбирает себе атамана, пардон, хозяина. Не вы же его приручили, а он вам себя навязал?

— Пожалуй, это так.

— Мы иногда говорим, что человек может тебя предать, а вот собака — никогда. Это не так. Если человек дерьмо, то и собака со временем может стать дерьмом. Даже больше того — предателем.

— Это вы о Патрике? — не поверила своим ушам девушка.

— Вы его назвали, Патрик? Гм… Пират, Патрик… Понятно, почему он принял это имя, — они созвучны. Вы не находите?

— Мне больше нравится Патрик, — сказала Оля.

— Я многих на этом свете предал, — продолжал человек. — Жену, дочь, друзей… Почему бы моей собаке, в конце концов, не предать и меня?

— Вы это серьезно? — только и нашла, чем заполнить наступившую тяжелую паузу, Оля.

— Вы видите перед собой типичного неудачника… — Человек впервые внимательно взглянул ей в глаза. — Раз Пират, пардон, Патрик свел нас тут, позвольте представиться: Рикошетов Родион Вячеславович. Редкая фамилия? Это верно, зато бьет не в бровь, а в глаз. Я и есть Рикошетов. Вся моя жизнь — это скольжение по поверхности рикошетом. Я уже давно смирился с этим и, поверите, даже нахожу во всем этом некое мазохистское удовлетворение. Вы, конечно, видели пьесу Горького «На дне»? Так вот я оттуда.

— Сатин? Или Лука?

— Я думал, Горький у нашей молодежи не в моде, — с интересом посмотрел на нее Рикошетов.

Оля тоже представилась и, поколебавшись, прибавила, что она студентка института театра и кино. Так что все пьесы Горького, Чехова и других известных драматургов она знает, а в некоторых даже играла на студенческой сцене.

Оля с интересом смотрела на человека: высокий, очень худой, остроносый, со светлыми, а потому, как ей показалось, холодными глазами. Щеки впалые, с выступившей щетиной, у носа глубокие морщины, волосы — он снял потрепанную кепку — неожиданно густые, темно-русые, свободно падающие на воротник плаща. На вид ему лет тридцать пять — сорок. А может, и все пятьдесят. И хотя Рикошетов назвал себя предателем, он не производил впечатления подлого человека, скорее, он и впрямь был неудачником… И совсем одиноким. Вон даже собака ушла от него…

Мимо проходили люди и оглядывались на помятого небритого мужчину в капроновом плаще, огромных туфлях и красивую девушку в модной светлой куртке, вельветовых джинсах и кроссовках, сидящих рядом на скамейке. Оглядывались и на спаниеля, не спускающего тревожного взгляда с этой парочки. Собака даже не обращала внимания на своих сородичей, резвящихся на газоне неподалеку. Как будто понимала, что сейчас решается ее судьба. Когда Оля поднялась со скамьи, Родион Вячеславович, поколебавшись мгновение, пошел ее проводить. И прогулка их оказалась довольно длительной. Бывший хозяин Пирата-Патрика вдруг стал незнакомой девушке рассказывать про свою жизнь. Рассказывал он образно, ни капельки не щадя себя, и к концу его исповеди Оля прониклась к этому несчастному человеку если не симпатией, то жалостью. И даже подумала, что надо бы познакомить Рикошетова с братом: ведь жизнь Родиона Вячеславовича — это настоящий роман.

Рикошетов закончил Ленинградский институт холодильной промышленности, женился на однокурснице. Получилось так, что его распределили на железную дорогу, где он имел дело с морозильными установками на колесах. Честно три года отработал инженером на железнодорожных рефрижераторах. А потом «умные» люди надоумили его перейти в вагон-ресторан — мол, там можно за один рейс сделать такие деньги, которые он как инженер и за месяц не зарабатывал. Правда, кое-кому нужно дать в лапу… Дело в том, что квартиру им с женой пока не обещали, а она ждала ребенка, и он решил, что, пожалуй, лучше всего вступить в жилищный кооператив, а для этого нужно много денег, чтобы сделать первый взнос. А вагон-ресторан — это золотое дно для умного, оборотистого парня. За пару лет можно скопить денег на кооператив.

Так началась его новая, торговая жизнь на колесах. Действительно, возможности тут были огромные. Мало того, что можно было зарабатывать непосредственно в вагоне-ресторане, деньги плыли в руки со стороны: нужно было доставлять закупленные в Ленинграде продукты и товары ширпотреба перекупщикам в другие города. Те платили щедро, и главное — никаких хлопот: сгрузил на платформу ящики и мешки, получил наличными и поезжай дальше, а сбыт товаров уже не твоя забота.

Жена жила у своих родителей. У них родилась дочь, которую назвали Тамарой. Сам Родион Вячеславович тогда был прописан у тетки — это единственный оставшийся в живых близкий человек. Но тетка жила на улице Салтыкова-Щедрина в коммунальной квартире, комнатенка метров пятнадцать, туда и ходить-то не хотелось, а с родителями жены — у них была отдельная двухкомнатная квартира — как-то сразу не заладились отношения. Обычная история — с тещей он нашел довольно быстро общий язык, а тесть почему-то невзлюбил своего зятя. Ворчал, что в квартире не повернуться, да тут еще ребенок не дает спать по ночам… В общем, все это в какой-то мере поначалу и повлияло на решение Рикошетова пойти работать в вагон-ресторан, хотя он понимал, что жизнь на колесах это не сахар.

Железнодорожный бизнес он быстро усвоил; если поначалу и были какие-то сомнения в законности своей деятельности, то он их быстренько притушил. После закрытия ресторана, под стук колес, стал с приятелями выпивать, тем более что выпивка всегда была даровая, за счет «сэкономленного» на клиентах спиртного.

Въехав в кооперативную квартиру, Рикошетов бы и покончил с вагон-ресторанным бизнесом, но, оказывается, это сделать уже было не так-то просто! Для квартиры нужна современная мебель, а тут еще увлекся магнитофонами-проигрывателями, а это тоже стоит немалых денег, да и друзья-приятели, которые были вокруг, жили на широкую ногу, а чем он хуже их? Когда квартира была обставлена и японский магнитофон с колонками бухал и визжал, выплескивая песни самых популярных исполнителей и поп-групп, захотелось приобрести «Жигули». Почему бы во время отпуска с женой и дочерью не прокатиться на юг к Черному морю?..

Однако не стоит забывать мудрую русскую пословицу: сколько веревочка ни вейся, а быть концу… Директора вагона-ресторана, попавшегося на крупной спекуляции, привлекли к суду, рядовые работники на первый раз отделались легким испугом. Рикошетову снова предложили место инженера на морозильных установках. Ему бы воспринять это как знак свыше, доброе предупреждение, но легкий рубль уже крепко держал его своей жирной лапой за горло. Зарплата рядового инженера показалась столь мизерной по сравнению с деньгами, которые сами плыли в руки в вагоне-ресторане, что Родион Вячеславович просто растерялся: мечта о покупке «Жигулей» отдалялась на неопределенное время. Кинулся к друзьям-приятелям — мол, помогите устроиться в какой-нибудь вагон-ресторан, но оказалось, что теперь это целая проблема: мест мало, а желающих легкого заработка много. И еще он узнал, что теперь, чтобы заполучить нечто подобное, нужно сунуть в лапу довольно солидную сумму. Такие синекуры теперь дорого стоят…

Один из прежних знакомых, которому он, как говорится, поплакался в жилетку, туманно заявил, что есть еще один довольно легкий способ получать приличные деньги. Каким образом, он не сказал, а дал адрес какой-то гарантийной часовой мастерской. Мастерская помещалась на втором этаже нового современного здания. В восемнадцать ноль-ноль она закрывалась, и здесь начиналась другая жизнь: азартная игра на деньги в карты. Встретил его приятель, познакомил с хозяином помещения, который сразу предупредил, что здесь собираются только свои и болтать о том, что тут происходит, никому не следует, даже жене, иначе у Родиона Вячеславовича будут большие неприятности. Серьезно предупрежденный, он в первый вечер за карточный стол не сел. Лишь смирно наблюдал за игрой. А играли по-крупному! Приятель не обманул: за вечер можно было спустить все или выиграть такую сумму, которую в вагоне-ресторане и за год не «сделаешь». Хотя его и подмывало испытать свое счастье, он сдержал себя, главным образом потому, что денег с собой мало взял. А в долг, как предлагал приятель, он не стал играть.

В другой раз Рикошетов пришел на тихую окраинную улицу с приличной суммой в кармане. Говорят, новичкам всегда везет, он выиграл за вечер две тысячи рублей…

Короче говоря, азартная игра, а играли в основном в «очко», настолько затянула его, что он уже не мог дождаться вечера, чтобы мчаться на такси после шести в мастерскую. Кстати, в небольшом светлом помещении с зашторенными окнами все было обставлено как надо: водка, коньяк, шампанское, иногда за столиком в углу, где на тумбе стоял стереомагнитофон, сидели приятельницы игроков. Они в карты не играли, но с нескрываемым, интересом следили за игрой, не забывая наливать в бокалы шампанское. Не хватало только цыган с бубнами… В какой-то иной мир попал Родион Вячеславович, и этот запретный мир заворожил его. Ему везло — он много выигрывал. Скоро приобрел вожделенные «Жигули». Дома начались скандалы, жена и особенно тесть упрекали, что он завел другую женщину, — иначе, где проводит вечера, иногда заявляясь домой под утро? Конечно, он им и не заикнулся, что играет в карты. Можно было играть в долг под машину, вещи, даже жену. И если что проиграл, кровь из носу, все отдай в обусловленный срок. Приятель рассказал, как один из игроков решил не отдавать долг и потом долго лежал в больнице с проломленным черепом. А деньги все равно вернул, продав «Жигули»…

А потом случилось неизбежное — он спустил в карты все деньги, машину, даже обручальное кольцо и тогда с горя запил. Причем так загулял, что допился до белой горячки. Тесть почти в бессознательном состоянии отправил его на принудительное лечение. Вышел оттуда и снова запил, еще страшнее. Несколько раз попадал в медвытрезвители, на него завели уголовное дело. Из дома его выставили, перебрался к тетке, та терпела-терпела, а потом в один прекрасный день просто не открыла ему дверь. Он колотил в нее руками и ногами до тех пор, пока соседи не вызвали милицию и его не посадили на десять суток.

Несколько раз давал зароки, полгода в рот не брал, устроился в жилконтору электриком, обещали комнату, а потом снова сорвался. Пирата он еще щенком выиграл в карты, собачонка прижилась у него, пожалуй, лишь она одна всегда хорошо относилась к нему, но, наверное, и Пирату надоело видеть его пьяную рожу и вдыхать запах алкоголя. Первый раз он ушел от него на неделю, потом вернулся. Жил он снова у тетки, но заявлялся домой только трезвый, пьяный уходил спать к таким же пьяницам-бедолагам, как и он сам. Узнал все злачные места в городе, людей, у которых можно было в любое время дня и ночи купить втридорога спиртное. Когда тетка попала в больницу с подозрением на рак, Пират сутками сидел в запертой комнате, дожидаясь хозяина, а тот, случалось, и ночевать не являлся домой… Соседи раз выломали дверь, чтобы выпустить воющую собаку на улицу. Пират с тех пор стал сам гулять и возвращаться домой. Терпеливо ждал, чтобы ему открыли дверь. Соседи подкармливали его, но у некоторых были дети, родители боялись, что запущенный пес заразит их чем-нибудь. И вот Пират, как говорится, махнул хвостом на него и отправился искать нового хозяина… И нашел хорошенькую хозяйку…

— Если я вас встречу на улице и буду просить десятку за Пирата, — на прощание сказал Оле Рикошетов, — вы мне не давайте. Друзей не продают. А Пират был мне другом, пока я его сам… не предал.

— И вы ничего не можете с собой поделать? — спросила Оля, испытывая все большую жалость к этому человеку.

— Наконец-то государство о нас, алкоголиках, подумало, — усмехнулся Родион Вячеславович. — Теперь не так-то просто напиться. Во-первых, нетрезвому водку в магазинах не продают, во-вторых, не успеешь накачаться и пойти за добавкой, как уже время для продажи спиртного вышло, в-третьих, не только милиция, а и народ стал на пьяниц смотреть подозрительно… Раньше, бывало, привяжутся к тебе дружинники — всегда найдутся защитники и выручат, а теперь, наоборот, кричат: «Забирайте его с глаз долой в вытрезвитель!»

— И вы нигде не работаете?

— Не работал бы, меня быстренько упекли бы в ЛТП! — ответил Рикошетов. — Я гружу на машины винно-водочную посуду. Приходите в любое время — без очереди обслужу.

— У нас в доме не пьют, — сказала Оля. — И бутылок-то нет.

— Я рад за Пирата, — неожиданно улыбнулся ясной улыбкой Родион Вячеславович. — Он, сразу видно, попал в хорошие руки. Собака, а какой психолог, а? Среди тысяч нашел себе именно вас!

— А что такое ЛТП? — поинтересовалась Оля.

— Лечебно-трудовой профилакторий, — пояснил Рикошетов. — Туда сразу на два года можно угодить. И ни аванса тебе там, ни пивной… Так, кажется, написал на смерть Сергея Есенина Маяковский?

— Почти, — улыбнулась Оля.

— Прощай, Пират! — с грустью в голосе произнес Рикошетов.

Патрик поднял на него печальные глаза, вяло махнул хвостом, поколебавшись, подошел, уткнулся носом в колени. Бывший хозяин погладил его, затем резко отпихнул от себя.

— Если соскучитесь по Патрику, приходите к нам, — великодушно предложила девушка.

— А вот этого не нужно! — вырвалось у него. — Я не хочу знать, в каком доме вы живете, номер вашей квартиры…

— Почему?

— Милая Оля, вы наивная девушка! Ведь я сейчас и я пьяный — это совершенно два разных человека. Эго даже не раздвоение личности, а хуже! Я невменяем, непредсказуем, живу в каком-то нереальном жутком мире. В моем сознании стираются такие понятия, как мораль, честь, совесть… Я могу украсть, разбить стекло, оскорбить постороннего человека. Если я узнаю ваш адрес, то могу пьяный прийти и требовать назад Пирата. Или деньги за него. Я доставлю вам массу беспокойства и неприятностей…

— И вы не можете бросить пить?!

— Я могу, — опять улыбнулся он мягкой, чуть грустной улыбкой. — А вот второй… — Рикошетов постучал себя по груди, — не может и, наверное, не хочет. Самое страшное, что я не знаю, когда на меня накатит эта проклятая волна… Я ведь могу и месяц, и два в рот не брать. Могу выпивать, как все нормальные люди, только по праздникам, но этот проклятым мой враг — второй — живет во мне и ждет своего часа… И я никогда не знаю, когда этот час пробьет. Вот в чем беда, милая Оля. Так что лучше не приглашайте меня к себе. Может, когда увижу вас с Пиратом, сам подойду… Я знал, что он уйдет от меня: с пьяницей даже собаке трудно. Честно говоря, я обиделся на него, думал, он предал меня. А ведь предал его я. Как и всех, кто был мне дорог.

Он кивнул, повернулся и, все убыстряя шаги, пошел по улице Каляева в сторону Литейного проспекта. Старенький плащ шуршал на ходу, как и листья под его огромными туфлями. Тонкая, чуть сутулая фигура незнакомого человека, который вдруг приоткрыл ей совершенно чуждый мир диких, непонятных страстей, способных перемолоть человеческую душу в пыль, прах. Смотрел вслед бывшему хозяину и бывший Пират, ставший Патриком. Он не сделал и попытки пойти за ним. Однако в выразительных карих глазах собаки затаилась глубокая печаль.

2

Николай Евгеньевич Луков согнулся перед зеркалом над раковиной, оскалил рот и увидел, что в верхнем ряду снова из коренного зуба выскочила пломба. Со свистом втянул в себя воздух и почувствовал противный холодок. И что пошли теперь за врачи! Наверное, десятый раз ставят на зуб пломбу, и каждый раз через месяц-два она вылетает. Врач-стоматолог советует поставить золотую коронку.

Николай Евгеньевич провел ладонью по розовым полным щекам — не слышно даже скрипа. Бритва «Браун», которую он купил в Венгрии, отлично берет, не то что наш «Харьков»… Под глазами заметно набухли мешки. Зря вчера в «Красной стреле» на ночь выдул две бутылки рижского пива, захваченные с собой. На носу недавно появилось красное пятнышко и почему-то не проходит. Наверное, сосудик лопнул. Старость не радость… Пятьдесят четыре года! Когда-то девушки говорили, что у него красивые голубые глаза. А теперь даже не поймешь, какого они цвета — светло-серые или оловянно-свинцовые. И какие-то красные прожилки испещрили белки глаз.

Смотреть на свою физиономию надоело, и Луков отошел от раковины. Окно гостиницы «Октябрьская» выходило на широкий Лиговский проспект. День за окном занимался пасмурный, хотя вроде бы с неба не капало. Внизу с шумом проносились машины, у метро «Площадь Восстания» толпились люди, ленинградцы были в плащах, с зонтиками в руках. Николай Евгеньевич не любил Ленинград и бывал в нем редко. Все хвалят его архитектуру, дворцы, знаменитые площади и мосты, которых тут, кажется, около пятисот, но зато климат здесь ужасный. Один раз загубил новенький костюм. Попал на Невском под ливень, а потом два часа провел в душном зале какого-то кинотеатра, там шел занудливый двухсерийный фильм. Костюм высох, но весь скукожился — сколько жена его ни гладила, прежней формы так и не смогла вернуть. Такие вот теперь за границей костюмы шьют! Можно подумать, что у них дождей не бывает.

В Ленинград Николай Евгеньевич приехал к Славину. Он договорился с Монастырским опубликовать статью о Леониде Славине. Лет десять назад на каком-то московском совещании, посвященном проблемам современной критики, Лукова познакомили со Славиным. Помнится, ленинградец произвел на него впечатление умного человека. Леонид Ефимович повел речь о ленинградских критиках, которых следовало бы поддержать в Москве. Перед выступлением к нему подходили молодые люди, о чем-то советовались. Славин называл неизвестные Лукову фамилии литераторов, давая им меткие характеристики, — это тем, которые, на его взгляд, ничего из себя не представляют, а на некоторых настоятельно рекомендовал обратить внимание критики. И что еще заметил Николай Евгеньевич — почти все выступающие ленинградские критики в первом ряду известных советских писателей называли имя Славина. Еще тогда Луков подумал, что Леонид Ефимович напоминает полководца на поле боя, отдающего приказы штабным офицерам.

Выходя из гостиницы на шумный проспект, Николай Евгеньевич с досадой подумал, что опять забыл захватить из дома зонтик. Он взглянул на серое низкое небо, мокрые крыши зданий, поблескивающие серебристыми каплями провода, даже подставил растопыренные ладони с короткими толстыми пальцами — ни одна капля не упала на них. Чудеса! Все мокрое, крошечные капельки сверкают на зонтах, головных уборах прохожих, а руки сухие!

Славину он позвонил еще из Москвы, договорился о встрече в Союзе писателей на улице Воинова ровно в двенадцать дня. Еще было время, и Луков решил пройтись пешком. У автобусной остановки ему сказали, что на улицу Воинова ему лучше всего попасть таким образом: идти по улице Восстания до конца, на Салтыкова-Щедрина повернуть налево и по проспекту Чернышевского выйти прямо на улицу Воинова. Можно и на метро — до станции «Чернышевская».

К его удивлению, к Союзу писателей он пришел совершенно сухим, ленинградское небо так и не разразилось холодным осенним дождем. Даже вроде бы стало светлее, с Невы дул ветер и гнал над крышами зданий белесые клочья облаков.

Со Славиным они уединились в небольшой комнате с письменным столом и высоким окном, выходящим на Неву. Леонид Ефимович выдернул из розетки телефонный шнур, чуть приметно усмехнувшись, обронил:

— Чтоб нам никто не мешал.

Николаю Евгеньевичу не пришлось даже задавать вопросы, Леонид Ефимович протянул ему отпечатанные на машинке листы.

— После того как вы мне позвонили, я поручил своему секретарю подготовить все материалы, — пояснил он. — Думаю, что здесь вы найдете ответы на все интересующие вас вопросы.

И действительно, на листах было изложено все то, что необходимо для статьи: библиография, биографические данные, награды, заслуги и прочее. Тем не менее Николай Евгеньевич задал с десяток вопросов, на которые Славин дал исчерпывающие ответы. Ему было за шестьдесят, но выглядел он моложе, глаза изучающе ощупывали Лукова; в свою очередь Леонид Ефимович спросил про здоровье главного редактора, дав понять, что они в дружеских отношениях, впрочем, об этом Николай Евгеньевич и сам знал. Главный редактор и Славин не раз вместе ездили в заграничные командировки, представляли советских литераторов за рубежом на теоретических конференциях и диспутах.

— Вы не проголодались? — поинтересовался Леонид Ефимович. Луков не успел ответить, как он вставил вилку в розетку, снял трубку телефона, набрал номер и негромко произнес: — Людочка, принесите, пожалуйста, наверх пару бутербродов, кофе… Конечно, с икрой.

Леонид Ефимович расспрашивал про видных московских критиков, передавал им приветы, как бы между прочим вставлял, что с одним он ездил в США, с другим был на приеме в американском посольстве, с третьим подружился в Доме творчества в Пицунде. А секретаря Союза писателей Альберта Борисовича Алферова называл Альбертиком, тем самым подчеркнув, что они на короткой ноге. Когда заговорили о прозе и прозаиках, Луков поинтересовался, мол, как относится Славин к последнему роману Вадима Казакова.

— Точно так же, как вы, — с улыбкой ответил Славин. Рыжие кустики волос на висках курчавились, красноватая лысина поблескивала.

— О нем сейчас говорят…

— Но зато мало пишут, — вставил Леонид Ефимович.

— Я вот выступил…

— Читал, — опять перебил Славин. — Правильно вы его… Но если честно, то ваша статья малодоказательна. Надо было как-то тоньше, а вы, как говорится, обухом! — Славин запнулся, встретив вопрошающий взгляд Лукова. — Понимаете, иногда резкая критика вызывает у читателей противоположный эффект… А вообще, Казакову это будет еще одним уроком. Он высказывает такие мысли, которые не нравятся нам… У нас свой микроклимат в организации, и мы никому не позволим его нарушать. Казакову или кому-нибудь другому.

— Я рад, что вы разделяете мое мнение о Казакове.

— Вашего мнения я совсем не разделяю, — поправил Славин. — Но ваша статья подрезала в глазах литературной общественности крылышки Казакову, за что вам и спасибо.

— Читала ли общественность мою статью? — усомнился Николай Евгеньевич.

— Об этом мы позаботились, — улыбнулся Леонид Ефимович. — Казаков, он ведь в Ленинграде нечастый гость. Живет месяцами где-то в Калининской области, строчит свои романы, и пусть… Лишь бы не лез в наши дела, не путался, как говорится, под ногами.

— Я слышал в Москве, что Казакова хотят выдвинуть на премию, — вспомнил Луков. — Не буду ли я тогда выглядеть смешным со своей статьей?

— Думаю, что этого не случится, — усмехнулся Леонид Ефимович. — Пока с нашим мнением считаются, а мы такого не допустим. Великое дело, что премии писателям у самих писателей в руках! Не смешно ли, если вдуматься, — журнал, опубликовавший повесть или роман, выдвигает его на Государственную премию? Секретариат Союза писателей выдвигает секретаря-писателя? И как это ни странно, никому в голову не приходит, что подобная практика просто-напросто неэтична.

— Вы осуждаете такую практику?

— Что вы! — рассмеялся Славин. — Я счастлив, что существует такое положение. Пока будет так, мы будем давать премии, кому найдем нужным… — Он вдруг резко повернулся к Лукову: — Конечно, об этом вы не вздумайте написать в своей статье.

— Вы со мной так откровенны…

— Потому что я вам доверяю, да иначе бы главный редактор и не прислал вас ко мне.

Разговор перешел на последние веяния в литературном мире, где, кажется, тоже началась переоценка ценностей.

— Некоторые наивные литераторы решили, что гласность и демократия что-то изменят в нашем деле, — заговорил Леонид Ефимович. — А что изменилось? В журналах сидят все те же люди, в писательском руководстве произошли самые незначительные перемены: на место ушедших секретарей пришли молодые энергичные люди… — Он выразительно посмотрел на Лукова: — Наши люди. Разве из «обоймы» кто-либо вылетел? Все те, кого резко покритиковали на писательских собраниях и форумах, тотчас выступили в печати с горячей поддержкой новых веяний, перемен… Кто больше всех критиковал в своих речах руководство, были сами выбраны в руководящие органы Союза писателей… Кто громче всех кричит о серости? Самые серые писатели! Так что в нашем литературном мире пока все без перемен…

— Перемены есть, — возразил Николаи Евгеньевич. — Шубина так высекли, что он до сих пор не может опомниться.

— Ваш Шубин — дурак, — заметил Славин. — Потерял чувство меры, за что и поплатился.

— Не только он… поплатился, — вставил Луков.

Славин внимательно взглянул на него и сказал:

— Да, вы же много писали о Шубине… Честно говоря, не на ту лошадку вы поставили!

Луков пожаловался, что пропала его книжка о Шубине. Считался чуть ли не классиком, ведь его фамилию печатали в журналах рядом с фамилией Славина…

— Присылайте рукопись лично мне, — подумав, предложил Славин. — Нет, лучше все же на издательство. Я думаю, что мы вам поможем. На будущий год она, конечно, в план не попадет, а через год выпустим. Это я вам твердо обещаю. Шубина я знаю, честно говоря, писатель он слабый, но это уже не имеет никакого значения. Выходит, любого из нас, ну из этой самой «обоймы», можно вытащить и публично заявить, что мы — ничто? Нет, это принципиальный вопрос! И как бы я лично ни относился к Шубину, я поддержу выход вашей книги о его творчестве.

Добираясь с пересадками на автобусах до Пушкинского дома, где ему нужно было повидаться со знакомым профессором, Николай Евгеньевич ликовал: монография о Шубине будет пристроена в Ленинграде! Это поистине царский подарок Славина! Стоит ли вспоминать про червонец, заплаченный за завтрак в Доме писателей… Луков готов был выкупать Леонида Ефимовича в ванне с шампанским!

Николай Евгеньевич все больше проникался благоговением к Славину. Он всегда преклонялся перед умными людьми, которые все могут. Как далеко он, Луков, смотрел вперед, когда в каждой своей статье хвалил Леонида Ефимовича, вот оно и аукнулось в его пользу!

В радостном, приподнятом настроении Николай Евгеньевич вышел у здания Ленинградского университета. Небо расчистилось от серой мути, иногда выглядывало красноватое осеннее солнце, и тогда свинцовые волны в Неве окрашивались в нежно-розовый цвет, а на другом берегу ослепительно вспыхивал позолоченный шпиль здания Адмиралтейства, бело-зеленоватый Зимний дворец тоже окутывался праздничным сиянием, взметнувшиеся над аркой Главного штаба кони, казалось, вот-вот оторвутся от пьедестала и взлетят в голубую промоину неба, раскрывшуюся над Дворцовой площадью. Услышав вверху мелодичный звон, улыбающийся Николай Евгеньевич поднял вверх голову, и в то же мгновение сильный толчок отбросил его к тротуару, он не удержался на ногах и растянулся на асфальте. Прямо над его головой ветер раскачивал металлический прямоугольник с надписью: «Осторожно, листопад!» К нему уже бежали прохожие, помогли подняться на ноги. Высокий широкоплечий парень в синей куртке на «молнии» смотрел на него.

— Не ушиблись? — спросил он.

— А что случилось? — приходя в себя, спросил Луков.

— Что случилось! — воскликнула женщина в длинном пальто и мужской шляпе. — Вы чуть не угодили под машину! Скажите спасибо молодому человеку, который вас вытащил из-под самых колес.

— Есть ведь переход, — слышались другие голоса. — Прутся прямо под колеса!

— Это вы меня? — взглянул на молодого человека Николай Евгеньевич. — Я даже не понял, в чем дело…

— Вам, наверное, ангел позвонил в золотой колокольчик? — улыбнулся парень в синей куртке. У него светло-серые глаза и белые зубы. — Вы смотрели на небо и улыбались, а грузовик шел прямо на вас.

— Выходит, вы спасли мне жизнь? — окончательно оправившись, спросил Луков.

— Это громко сказано! — рассмеялся парень. — Когда переходите улицу, не смотрите на небо.

— Как ваше имя? — видя, что его спаситель повернулся и зашагал по тротуару к Дворцовому мосту, спросил Николай Евгеньевич.

— Андрей, — обернулся тот и скоро скрылся в толпе прохожих.

Подходя к Пушкинскому дому, Луков подумал, что будто бы он раньше где-то видел этого парня. Ясные серые глаза, высокий лоб, короткая прическа, прядь темно-русых волос и эта ироническая улыбка. Николай Евгеньевич давно уже заметил, что после того, как ему перевалило за пятьдесят, все чаще встречаются люди, которые на кого-то похожи…

И все-таки у знакомых надо спросить, есть ли у Вадима Казакова сын по имени Андрей…

3

В народе бытует мнение, что каждому человеку всего доброго и недоброго отмерено по определенной мерке. Не бывает так, чтобы один человек был всю жизнь несчастен, а другой — счастлив. И потом, наверное, быть только счастливым — скучно. Счастье тоже ведь познается лишь по сравнению с несчастьем. Ученые-медики утверждают, что человеку необходимы стрессы и дистрессы. Только тогда он ощущает полноту жизни, все ее многообразие. Иногда можно услышать: мол, я больше не пью, потому что уже выпил свою «цистерну». Или вдруг энергичный боевой человек, всю жизнь боровшийся за какие-то свои принципы, как говорится, спускает пары и успокаивается, становится покладистым, равнодушным, идет на любые компромиссы. На вопрос, что с ним случилось, отвечает: «Я отвоевался, теперь хочу жить без всяких треволнений…» И живет.

А вот любовь тоже отпущена человеку по мерке? Отлюбил свое и успокоился? И уже до самой смерти кровь твоя не вскипит, а сердце не вспыхнет?..

Вадим Федорович сидел на черном пне у заросшей травой и кустарником землянки. Перед ним расстилалось Черное болото. Ветер шуршал тростником, ржавой осокой, тускло поблескивали между серых кочек свинцовые окошки болотной воды. Зеленая ряска сливалась с лиловыми листьями кувшинок. К самому краю болота подступили высокие сосны и ели, на мох и траву неслышно падали сухие иголки. На березах и осинах почти не осталось листьев, зато их много было под ногами. Неторопливые букашки и жучки ползали между ними. Наверное, запасают пропитание на зиму. Почти не слышно птиц. Сначала улетели ласточки, потом скворцы. Каждый день над Андреевкой тянутся караваны гусей, журавлей, других перелетных птиц. Иные летят своим клином молча, другие пускают на землю мелодичные грустные трели. Красиво летят на юг большие птицы. Впереди вожак, за ним — треугольником — летят другие. Иногда одна сторона треугольника или другая вытягивается, становится длиннее, затем снова выравнивается. Пролетят птицы, скроются за вершинами деревьев, а на душе останется тихая, приятная грусть. Невольно подумается: был бы ты птицей, наверное, тоже полетел вслед за ними…

Вспомнились стихи Сергея Есенина:

Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
Осень всегда приносит с собой грусть-печаль. И печаль эта не мучает тебя, не терзает, а, наоборот, успокаивает, сладко тревожит, заставляет на мир взглянуть как-то по-иному. Философичнее, что ли. Почему любовь проходит?..

Помнится, встретив Виолетту, внушал себе: дескать, это моя последняя любовь… Может, это и на самом деле так? Больше никогда он не испытает того, что когда-то испытывал к Ирине, Виктории, Виолетте? Кажется, он писал в одном из своих романов, что каждая любовь отрывает от человека какую-то частицу души. А у него их было три. Если верить тому, что каждому человеку природой отпущено все по мерке, то он, Вадим, уже исчерпал свой резерв? Слово-то какое-то казенное… Почему же тогда не пришло к нему спокойствие? Почему он обратил внимание на Галю Прокошину? Или кроме большой, настоящей любви существуют маленькие, грошовые любовишки? И теперь вся его жизнь будет состоять именно из этих любовишек? Незавидная же тогда у него судьба…

В последнюю встречу с Викой Савицкой он услышал от нее, что в новом его романе главная героиня — существо неприятное. Ей, женщине, стало обидно за героиню романа. Значит, подсознательно Казаков придал своей героине черты Виолетты Соболевой… А с другой стороны, имеет ли он право так сурово судить женщин? Каждая из них что-то тоже отдала ему, в конце концов все они послужили прообразами его героинь.

Треснула сухая ветка, сверху, шурша, упала красная еловая шишка. Вадим Федорович задрал голову и встретился глазами с пушистой, похожей на комок сизого дыма, белкой. Изящный зверек бесстрашно смотрел на него сверху вниз, в лапках его была зажата еще одна большая шишка. Изогнутый хвост неподвижно застыл за грациозно изогнутой спиной.

— Привет! — улыбнулся Казаков.

Белка наклонила голову набок, как это делают собаки, когда хотят понять, что говорит хозяин, потом пострекотала что-то неразборчивое и бросила вниз шишку. В следующее мгновение зверек взмыл вверх и очутился на другом дереве. Блеснул веселыми глазками и исчез в колючей хвое большой сосны.

Почему-то после этой мимолетной встречи с белкой на душе у Вадима Федоровича стало полегче. Он поднялся с пня, наступил ногой на что-то твердое, нагнулся и извлек из-под жесткого седого мха ржавую неразорвавшуюся мину. В помятый стабилизатор набилась коричневая земля, перемешанная с нитями мха и грибницы. Повертев мину в руках, он подошел к самому краю болота и зашвырнул ее подальше. Почему-то он был уверен, что она не взорвется, даже не пригнулся и не спрятался за дерево. Мина гулко шлепнулась прямо в свинцовое окно, зеленая ряска раздалась в стороны и снова невозмутимо сомкнулась. Мина не взорвалась.

Вспомнился 1943 год, налет карателей на партизанский лагерь, свист мин, треск автоматов. Тогда его бабушка, Ефимья Андреевна, провела сохранившуюся часть отряда через непроходимое топкое болото. Она одна лишь знала узкую тропу, вилявшую меж кочек. В тот раз Вадим и подхватил на этом болоте проклятый ревматизм, мучивший его до сих пор. Сорок два года прошло с тех пор, а как живо все перед глазами! Хорошо замаскированные землянки, «птичье гнездо» на огромной сосне — там дежурил наблюдатель с биноклем, — черный, с помятым боком котел, в котором Ефимья Андреевна варила похлебку, партизаны, занятые каждый своим делом: один штопает рубаху, другой чистит и смазывает автомат, третий просто лежит на бугре и смотрит в небо…

Неожиданно чьи-то теплые ладони закрыли ему глаза, горячее дыхание обожгло шею. Он даже не вздрогнул, лишь мелькнула мысль, что вот тут, где был партизанский лагерь и где он жил в общем-то как на пороховой бочке, был всегда в напряжении, начеку, мог ночью проснуться от шороха усевшейся на ветку птицы, сейчас не почувствовал даже присутствия постороннего человека, не услышал его шагов. Правда, на мху их и услышать трудно, но все равно мирная спокойная жизнь притупила все былые лесные инстинкты.

Какое-то мгновение он стоял молча, даже не пытаясь отвести чужие ладони, размышлял: кто бы это мог быть?

Тихий, журчащий смех…

— Отпусти, Галя, — улыбаясь, сказал он.

Перед ним стояла Галя Прокошина, на ней была капроновая куртка, на полных ногах короткие резиновые боты, у ног стояла плетеная корзинка, почти до самого верха наполненная клюквой. Крупные ягоды будто подернуты сизой дымкой. От одного взгляда ни них во рту появилась оскомина.

— Гляжу, стоишь и смотришь на болото… — весело заговорила женщина. — Тебя что, леший заворожил, что ничего не видишь и не слышишь?

— Я тут мальчишкой воевал… А жил вон там, — кивнул он на небольшой, заросший папоротником ров. — Это все, что от нашей землянки осталось.

— Меня тогда еще и на свете не было, — сказала она, посерьезнев. — А почему здесь так много ямок?

— Это воронки. Нас бомбили, обстреливали из минометов.

— Господи, какие страсти! Мама рассказывала, как бомбили Андреевку. В дом Суворовых, что живут напротив, попала бомба. Сразу троих убило, а в нашем доме до сих пор в бревне ржавеет осколок.

Хотя голос ее был грустным, однако в глазах не было большой печали. Кто войну не пережил, тот воспринимает ее как далекую историю, хотя в Андреевке нет семьи, где бы война и оккупация не унесли близкого человека. Галя наступила ногой на еловую шишку — та с писком вдавилась в мох. Куртка у нее распахнута, грудь распирает васильковую кофту, в глазах снова появился озорной блеск, губы тронула легкая улыбка.

— Тихо-то как! — Закинув руки за голову, она потянулась всем своим округлым сильным телом. Кофта на груди затрещала, и маленькая матовая пуговица упала к ее ногам. — Чего ты вспомнил про войну? Раз жив-здоров, думай о живых…

— О них… — кивнул он на болото, — тоже нельзя забывать.

— Пойдем отсюда, Вадим, — сказала она. — Пойдем…

Лес был пустынным и весь просвечивал, листья и хвоя под ногами шелестели, негромко выстреливали сучки, седой мох постепенно сменился на зеленый, сосны стали реже встречаться, все больше березы и осины. Меж стволов заголубело Утиное озеро. В Андреевку нужно было поворачивать направо, но Галя свернула к озеру. Вадим Федорович шел за ней, он с удовольствием смотрелна крепкие ноги женщины, шагавшей впереди. Иногда Прокошина оборачивалась, в глазах ее смех, мелкие зубы покусывали полную нижнюю губу. Наверное, ей стало жарко, и она на ходу стащила с себя куртку, теперь он видел, как играют ее крутые бедра. Она ничего не говорила, лишь взглядом манила за собой, дразнила белозубой улыбкой, черные волосы спадали на шею, когда сверху падал яркий свет, они матово сияли. Под сосной, где желтой хвоей все было выстлано вокруг, Галя Прокошина внезапно остановилась, повесила корзинку на нижний сук, для чего ей пришлось приподняться на цыпочки. Повернувшись к Казакову, она за отворот плаща притянула его к себе, ее губы коснулись его щеки, впились в его губы.

— И что же вы теперь за мужики такие? — Оторвавшись от него, рассыпала она мелкий журчащий смех по лесу. — Боитесь до бабы дотронуться…

Потянула за собой на мягкий пружинящий мох, он совсем близко увидел ее большие карие глаза с расширившимися зрачками, ощутил горячее дыхание и нежный дурманящий запах багульника от ее густых черных волос…

Позже, когда она, отойдя за куст орешника, привела себя в порядок и они пошли рядом по лесной дороге в Андреевку, он то и дело ловил на себе ее теплый, изучающий взгляд. В ее карих глазах еще колыхалась жаркая дымка, на круглых щеках рдели два яблочных пятна, походка будто стала тяжелее, увереннее.

— Что ты на меня так странно смотришь? — не выдержав, спросил он.

— А ты мужи-ик! — протянула она, облизнув розовым языком нижнюю припухшую губу. — Настоящий мужик!

И ему вдруг сделалось весело от этих простых, но искренних слов молодой женщины.

Не доходя до длинного, как сарай, бывшего клуба, Вадим Федорович крепко взял ее под руку и повел в невидимый за ольховыми кустами овражек, знакомый ему еще с юных лет. Сердце его радостно бухало, полная, но упругая рука женщины, казалось, пульсировала в его пальцах. Она даже не спросила, куда он ее ведет, шагала рядом и улыбалась.

— Ой, Вадим, что же ты раньше-то меня стороной обходил? — шептала она. — Я сколько ночей не спала, ждала, когда ты постучишь в окошко…

— Спасибо тебе, Галя, — вырвалось у него.

— За что? — удивленно посмотрела она ему в глаза. — Это тебе спасибо, что не оттолкнул меня…

— Какая осень, а? — счастливо рассмеялся он. — Утром встал и пошел в лес. На душе такая тоска, а сейчас светло, солнечно, ей-богу плясать хочется!

— Чудной ты! — рассмеялась и она и вдруг помрачнела. — Господи, а что, если я в тебя влюбилась, Вадим?!

— Не надо, — все еще улыбаясь, произнес он. — Видно, я не приношу счастья женщинам. Бросишь ты меня…

— Ты сам уйдешь, Вадим, — негромко произнесла она. — И не говори ничего… Я ведь знаю.

— Ничего ты не знаешь!

— Ладно, милый, не будем заглядывать вперед, — снова рассмеялась она. И ему очень понравился ее смех. — Пришло ко мне знаешь что? Мое бабье лето…

— Бабье лето, — повторил он. — Наше с тобой бабье лето, Галя…

4

Вадим Федорович не поверил своим глазам: по дороге, ведущей от шоссе к Андреевке, неторопливо шагал со спортивной сумкой через плечо Павел Дмитриевич Абросимов. Он был в светлом костюме, синей рубашке с распахнутым воротом, на ногах желтые штиблеты. Изрядно поседевшие волосы еще дальше отступили ото лба. Павел Дмитриевич остановился под могучей сосной, задрав голову, стал вглядываться в гущу ветвей. Что он там обнаружил, Вадим Федорович не понял. Может, дятла? Стука не слышно. На полном, не тронутом загаром лице двоюродного брата появилась улыбка. Почему он не на машине? В Андреевку он обычно приезжал по большим семейным праздникам на персональной «Волге». После того как умер его отец — Дмитрий Андреевич, стал наведываться сюда еще реже. Заместитель министра! У него дел невпроворот.

Первое движение Вадима Федоровича было окликнуть друга и спуститься с железнодорожной насыпи вниз — Казаков возвращался со своей ежедневной прогулки к висячему мосту через Лысуху, — но что-то остановило его. Павел Дмитриевич поставил сумку на обочину, снял пиджак и, поплевав на ладони, полез на сосну. Нижний сук, за который он ухватился, с громким треском обломился, и заместитель министра тяжело шлепнулся на усыпанную иголками и шишками землю.

Казаков рассмеялся. Абросимов довольно легко для его комплекции вскочил на ноги, отряхнул брюки и уставился на Казакова.

— Ты это, Паша, или не ты? — кричал тот с насыпи. — А где черная «Волга»? Личный шофер? Дал бы правительственную телеграмму — мы бы тут оркестрик организовали!..

— Я боялся, что тебя не застану, — улыбался Абросимов. — Звонил в Ленинград, сказали, что ты здесь, но в любой момент можешь уехать.

— Зачем же я тебе так срочно понадобился?

Павел Дмитриевич по травянистому откосу полез на насыпь, но, вспомнив про пиджак и сумку, вернулся за ними. Когда он поднялся, на лбу заблестели мелкие капли пота.

— Денек-то нынче чудо! — расцеловавшись с другом, произнес он. — Давно я так свободно не ходил по лесу, не любовался природой!

— Все больше на пальмы да на синее море? — поддел Вадим Федорович.

— На море тоже хорошо, — добродушно заметил Абросимов. — Будто ты туда не ездишь?

— И все-таки как ты тут очутился, один, без машины? — удивлялся Вадим Федорович. — Или она на шоссе тебя дожидается?

— Помнишь у моста зеленый луг и огромные сосны? — не отвечая на вопрос, вспоминал Павел Дмитриевич. — А подальше, за дорогой, мы с тобой еще до войны раскапывали железки такие… Вспомнил — пукалки!

— Чего это тебя в детские воспоминания кинуло? — с интересом посмотрел на него Казаков. Он чувствовал, что с двоюродным братом что-то случилось, какой-то он не такой, как раньше… Хотя громко говорит, весело смеется, а в глубине серых глаз притаилась грусть.

— Пойдем туда, — кивнул в сторону висячего моста Абросимов. — Недавно мне снились этот луг, сосны, Лысуха…

— И ты все бросил и примчался сюда, — вставил Вадим Федорович.

— Тебя, черта рогатого, захотелось повидать, — рассмеялся Павел Дмитриевич.

— Что-что, а рогов у меня много за жизнь накопилось… — невесело пошутил Казаков.

Солнце заставило светиться зеленые иголки на древних соснах, меж которыми росла невысокая трава. Лысуха стала еще уже, из-за камышей и осоки воды почти не видно. Только у самого моста русло расширялось, слышно было, как меж зеленых валунов журчит чистая вода. Над вершинами плыли сплющенные с боков облака, покрашенный выгоревшим суриком мост тяжело навис над мелкой речушкой.

— Какая тут тишина, безлюдье… — негромко произнес Павел Дмитриевич. — Ведь и поселок большой, а людей не видно.

— Все течет, все меняется…

— Перемены, перемены… — вздохнул Абросимов. — Кругом перестройка, гласность, демократия… Уж не знаешь, как и быть…

— Никак недоволен? — внимательно взглянул на него Вадим Федорович.

— А не ударят эти перестройки и перемены по тебе и мне? — не глядя на него, сказал Павел Дмитриевич. — Теперь никому не возбраняется громко заявить, что ты — плохой писатель, а я — никудышный руководитель. И что делать? Доказывать, что ты не верблюд?

— Вон каким ветром тебя сюда занесло, Пашенька! — сообразил Казаков. — Тебе и мне ведь тоже никто не заказал молчать и проглатывать обиды и напраслину. Привыкли мы, Паша, принимать как должное все то, что нам сверху навязывали, а когда предоставили свободу самим решать государственные и производственные дела, выходит, мы и растерялись? Не хотим гласности, не нужна нам и демократия? Велика же была сила, которая сделала нас немыми и покорными! Видим, что страна заходит в тупик с горе-руководителями, которые только о себе и думают, а мы молчим, вернее, закрываем на все глаза. Рядом воруют, занимаются очковтирательством, а мы отворачиваемся, мол, моя хата с краю… Я полагаю, что все эти перемены как нож острый как раз тем, кто как сыр в масле катался в те годы. Мне ли это тебе говорить? Ты что, сам не видел? Близко был к начальству… Помнится, говорил мне как-то, что партия не потерпит надругательства над нашими идеалами, освободится от всего наносного и чуждого. Вот она и освобождается… Чем же ты недоволен, Паша?

Абросимов вертел в руках сухую еловую шишку, делая вид, что внимательно ее разглядывает. Его синяя сумка висела на суку, пиджак он положил под голову. На крупном лице углубились морщины, волосы поредели, хотя лысины и не заметно, некогда твердый абросимовский подбородок стал вялым, двойным, шея под воротником собралась в дряблые складки, да и серые глаза будто водой разбавили. Посветлели или помутнели?

— В нашем министерстве сейчас сквозняк гуляет… — медленно разжимая губы, начал Павел Дмитриевич. — Минимум двадцать процентов аппарата заменили…

— Надеюсь, ты чист? — сбоку посмотрел на него Казаков. Он лежал рядом на траве под сосной.

— Но я ведь работал с ними, если что и замечал, так закрывал глаза… Имею ли я право дальше работать на этом посту? Начальника главка отдали под суд. Наверное, читал в газете? Старый коммунист, всю жизнь на руководящих постах. Когда же он стал загнивать?

— В период «великого застоя», как теперь говорят, — вставил Вадим Федорович. — То ли еще раскрутится! Теперь что ни газета или журнал — обязательно разоблачительная статья! Это же только подумать, что творили в Узбекистане, Казахстане! Да, пожалуй, везде…

— Когда еще был жив дед Тимаш, он как-то душевно поговорил со мной, — вспомнил Павел Дмитриевич. — Я был тут на похоронах отца. Вот что мне сказал тогда старик: «Митрич, почему ты так быстро полез в гору? С чего бы тебе такая честь, Паша? Навроде никаких особых талантов у тебя не было, а вон куды тебя жизня вознесла! На самый верьх! Небось вместе со всеми встречаешь — провожаешь деятелей разных? Подумал ты, Паша, с чего бы это тебя тянут в большие начальники, а? Кому ты приглянулся, как красна девица? Или ты, Паша, не в деда свово Андрея Ивановича уродился? И характер у тебя иной? Андрей Иванович знал свое место в жизни; когда ему предлагали стать начальником станции, он наотрез отказался, так как знал, что у него нет на это грамотешки… Суровый был мужик, царствие ему небесное, прямой и честный. А таким людям ой как трудно в нынешнее время в большие люди пробиться… А вот покладистый да ласковый — тот скорее просклизнет наверьх… Не зря говорится, что ласковый теляти двух маток сосет…»

— Мудрый был старик, — усмехнулся Вадим Федорович.

— Мне бы прислушаться к Тимашу, — продолжал Павел Дмитриевич, — а я отмахнулся — мол, что со старого горохового шута взять? Несет всякую чепуху… Вот ехал сюда на поезде и всю жизнь свою перебрал и разложил, как говорится, по полочкам… И знаешь, к какому выводу пришел?

— Что дед Тимаш прав?

— Это само собой! — отмахнулся Павел Дмитриевич. Лицо его стало суровым, вроде бы и подбородок отяжелел, а в глазах появился блеск. — Не за какие-то особые заслуги продвигали меня по службе, Вадим, а за что-то другое… Наверное, раньше я и себе боялся признаться, что это другое — не талант организатора и призвание педагога, а обыкновенное приспособленчество и угодничество перед начальством. Вот что двигало меня по служебной лестнице! Хитрый старик, когда меня сравнивал с дедом Андреем, в самую суть глядел… Но вот когда я стал другим? Удобным для начальства?

— Я думаю, когда тебя в обком партии взяли, — помолчав, сказал Казаков. — Ты мне рассказывал, что где-то удачно выступил, тебя заметили и скоро туда пригласили…

— Нет, — покачал головой Павел Дмитриевич, — раньше… Намного раньше! Я ведь в институте был членом комитета комсомола, в армии вступил в партию, перед демобилизацией уже заседал в парткоме… Этот червь начальствования заполз в меня еще в детстве. Мне нравилось считать себя умнее других, командовать, поучать… Лишь в школе я почувствовал, что здесь мое место. С удовольствием занялся строительством, получал удовлетворение от уроков истории, а с каким удовольствием занимался фотографией! Наверное, эти годы в Андреевке были самыми насыщенными и счастливыми в моей жизни! А потом… Потом подлаживался под каждого нового начальника. Смотрел в рот, научился мыслить его мыслями, выказывать восхищение умом, деятельностью, всегда был на месте, под рукой. Писал доклады, собирал факты и фактики, да что говорить! Номенклатура — она коварная штука! Покрутившись в ней, начинаешь верить, что ты исключительная личность, рожденная только командовать и руководить. Это теми, кто ниже тебя на служебной лестнице… А кто повыше, тот бог и судья! И еще пример для подражания. Не надо обладать глубокими знаниями, важно выглядеть импозантно, иметь значительную внешность, с важным видом изрекать прописные истины — это все перед низшим звеном, перед толпой. А перед начальством гнуть спину, кланяться, угадывать его желания… Вот ступеньки в те времена наверх! И не я один прошел по ним, а многие, очень многие! А теперь они, конечно, не хотят признаться, что прожили жизнь, как… Да и как признаться в таком? Люди-то стали смотреть на руководителей совсем другими глазами. Если ты пустое место, то, будь добр, уйди! А уходить-то с теплого местечка не хочется, вот и вертятся, пристраиваются к перестройке, играют в демократию, а сами по ночам зубами скрежещут от злобы и тоски по былым годам…

— И дураки те руководители, которые цепляются за старое и ждут, что все вернется на круги своя, — заметил Казаков. — Им все еще не взять в толк, что многие из них уже давно выглядят перед народом голыми королями. Ведь этим людям не привыкать хвалить начальство, когда оно в чести, и поносить его же, когда оно рухнет… Один «деятель» специальную тетрадку завел, куда записывает фамилии всех тех, кто его покритиковал на собрании, другой, наоборот, всех, кто на него ополчился, на командные должности назначает, включает крикунов в издательские планы, третий по телевизору выступает, заигрывает перед молодежью, мол, я ваш, за перемены… В общем, каждый перестройку подстраивает под себя.

— Знаешь, Вадим, — сказал Павел, — я хочу подать заявление министру — мол, прошу по собственному желанию…

— Боишься, что выгонят? Решил упредить?

— Выгонять меня никто не собирается, я как раз попал в разряд тех, кого, покритиковав и поправив за допущенные ошибки, оставляют служить и делом доказывать, что ты перестроился. Дело в том, что я по новому руководить людьми уже не смогу. Разве можно в нашем возрасте переделать себя самого? Это в молодые годы, а теперь… — Павел махнул рукой. — Да и до пенсии недалеко.

— Не записывай себя в старики, — сказал Казаков. — Ты крепок и здоров. И потом, не забывай, что некоторые люди, ушедшие на пенсию с крупных постов, зачастую чувствуют себя обворованными и пребывают в ненависти ко всем и ко всему, что делается без их участия.

— Мне это не грозит, — улыбнулся Павел Дмитриевич. — Приеду в Андреевку и буду учить ребятишек, как мой отец… И жена не возражает. Она у меня любит деревню, природу…

Хотя он произнес это якобы в шутку, Вадим Федорович понял, что друг его всерьез над этим размышлял. И приезд его в Андреевку не такой уж неожиданный…

— Я ведь в последние пятнадцать лет ни одного снимка на природе не сделал, — продолжал Абросимов. — Тянет в лес, к зверюшкам, птицам, бабочкам, стрекозам! Помнишь, какие я снимки делал?

— Быстро же ты сдался, Паша, — после продолжительной паузы сказал Казаков. — Уйти, конечно, можно, но лучше победителем, чем побежденным.

— С кем же прикажешь сражаться? — глядя на небо, спросил Павел Дмитриевич.

— С самим собой, — сказал Вадим Федорович. Абросимов долго молчал.

Небольшое облако на миг заслонило солнце, вода в Лысухе сразу потемнела, а валуны в ней засветились малахитом. Над лугом парил коршун, концы его неподвижных бронзовых крыльев напоминали длинные тонкие пальцы.

— Устал я, Вадим, — сказал Павел Дмитриевич. — И потерял вкус к работе, как и мой покойный отец когда-то. Помнишь, пришел к первому секретарю обкома и подал заявление об уходе с партийной работы? А я, видно, пошел не в него, а?

— Тебе виднее, — дипломатично ответил Казаков.

— Отец мой ушел, когда корабль был на плаву и с раздутыми парусами, — проговорил Абросимов. — Когда дождем, как ты говоришь, на головы подхалимов и деляг сыпались награды, премии, а вот мне приходится как крысе бежать с тонущего корабля…

— Не казни себя строго, — сказал Вадим. — Такое время было… Вот и народилась целая прослойка подхалимов, угодников, рвачей, обманщиков.

— Ты имеешь в виду и меня?

— Ты остановился где-то посередине, — смягчил свои слова Казаков.

— Я не остановился, я шел в гору… Привык ко всему, что происходило вокруг, считал, что так и нужно. Меня-то лично ничто это не задевало.

— Тогда уходи, Паша, — жестко сказал Вадим Федорович. — Не дадут школу — иди учителем.

— Спасибо, друг, утешил, — криво усмехнулся Абросимов.

— А чего ты от меня ждешь?

— А ты лично, Вадим Казаков, что ты получил? Тебя стали больше издавать, о тебе пишут, печатают в журналах?

— Если бы меня только это волновало, то грош цена была бы всем моим книгам. Я льщу себя надеждой, что меня потому читают, что я всегда говорил правду, даже тогда, когда она некоторым глаза колола…

— Ты прав, — прикрыл глаза светлыми ресницами Павел Дмитриевич. — Тем, кто не может перестроиться, — слово-то какое простое, а ведь за ним черт знает что стоит! — тем нужно уходить. Нет, это далеко не каждому под силу.

— Я вот о чем подумал: кто Рашидова писателем сделал? Его, слава богу, разоблачили, а те, кто прославлял его в печати, писал о нем монографии, называл классиком советской литературы, — те остались в стороне… Вроде бы они и ни при чем.

— Надеюсь, ты понимаешь, что я ни в каких махинациях не замешан? — посмотрел в глаза другу Павел Дмитриевич. — До этого я еще не докатился. Правда, пытались некоторые подкупить, да я гнал их с подарками из кабинета в три шеи!

— Гнал из кабинета… — насмешливо повторил Вадим Федорович. — Их надо было гнать с работы! Из партии!

— Я о многом догадывался, Вадим, — произнес Павел Дмитриевич. — Но поверь, то, что сейчас становится известным, о чем пишут в газетах и журналах, для меня такое же откровение, как и для всех.

— Верю, — сказал Вадим Федорович. — Я пытался на собраниях говорить правду о злоупотреблениях в нашей сфере, так меня высмеяли… Они теперь за перестройку: ругают то, что раньше хвалили, изобретают новые идейки, заигрывают с молодыми писателями… А вот Алексей Стаканыч из издательства и теперь в своей редакции заявляет, что перестройка и все нововведения — это чепуха! Все должно быть как и раньше… А тех, кто критикует начальство, нужно так прижать, чтобы и другим было неповадно! Стаканычу-то в те времена жилось ой как сладко!

— И этот Стаканыч все еще работает? — поинтересовался Павел Дмитриевич.

— Пока сидит в своем кабинете, причем стол поставил так, чтобы к входящим сидеть спиной… К сожалению, до таких, как Стаканыч, Монастырский и некоторые другие, еще не добрались…

Снова большое облако наползло на солнце, легкий ветерок белкой проскакал по вершинам деревьев, заставил басисто загудеть железнодорожный мост. Большая коричневая стрекоза сверху спланировала на сумку Абросимова. Издалека пришел металлический шум, послышался гудок тепловоза. Товарный состав неожиданно вынырнул из зеленого туннеля на чистое место, прогрохотал через мост. На открытых платформах впритык одна к другой проплыли «Нивы», светлые «Жигули». Состав снова скрылся в зеленом туннеле, железнодорожный мост еще какое-то время пощелкивал, потрескивал, потом затих. И тогда звонко, так что по лесу загуляло эхо, тренькнул блестящий рельс.

— Надолго к нам? — спросил Казаков.

— К нам… — усмехнулся Павел Дмитриевич, поднимаясь с травы. — Точнее будет — к себе, Вадик.

— Вот Дерюгин «обрадуется»…

— Все еще держится за дом? Ведь один остался, ему, кажется, уже стукнуло восемьдесят?

— После того как Федор Федорович умер, дом совсем опустел, — заговорил Вадим Федорович. — Мой братишка Гена хотел, чтобы там поселилась его дочь с мужем, так Григорий Елисеевич на дыбы: «Не желаю, чтобы там кто-нибудь еще жил! Я его строил, я в нем и буду свой век доживать…»

— Тебя-то не притесняет?

— Привык… Да он теперь не так уж часто сюда наезжает. Но ключи никому не отдает.

— Умная голова был Федор Федорович, — вздохнул Абросимов. — Ему еще восьмидесяти не было?

— Один год не дотянул. А скрутило его в три дня: простудился в Великополе, воспаление легких и… конец. Похоронили в городе рядом с матерью.

— А ведь, кажется, совсем недавно мы с тобой сюда мальчишками бегали купаться, прыгали с моста в речку. Потом война, партизанский отряд… А теперь сами дедушки, черт побери!

Они поднялись по тропинке на пути и зашагали в Андреевку. Рельсы багрово поблескивали, от шпал пахло мазутом, мелкие камешки выскакивали из-под ног и со звоном ударялись о рельсы.

— Гляди, семафор убрали! — удивился Павел Дмитриевич.

— Спохватился! — улыбнулся Вадим Федорович. — Уже лет двадцать, как установлены на нашей ветке светофоры.

— А как Лида и Иван Широков? — помолчав, спросил Абросимов.

— Ты разве не знаешь? — посмотрел на него сбоку Казаков. — Болеет Иван. Нужна, говорят, операция на сердце. А Лиду в этом году избрали председателем поселкового Совета. Единогласно.

— Она, чего доброго, меня тут и не пропишет, — усмехнулся Павел Дмитриевич. На полное лицо его набежала тень. — Очень изменилась?

— А мы разве с тобой не изменились?

— Женщины быстрее стареют, хотя и живут дольше нас, мужиков.

— Веселая, с внуками возится. Младший сын женился, с ней в доме живет. И с невесткой ладит. Ты же знаешь, у Лиды легкий характер. И деловой оказалась. Новый клуб в поселке построила, детсад, амбулаторию.

— Надо же какие у нее таланты открылись, — покачал головой Павел Дмитриевич.

Они поднялись на крыльцо дома, в ручке двери увидели свернутую в трубку телеграмму.

— Тебе, — с усмешкой протянул зеленый листок с текстом, написанным от руки, Вадим Федорович.

Абросимов вслух прочитал:

— «Срочно возвращайтесь Москву коллегия министерства состоится в среду…» Послезавтра, — вертя телеграмму в руке, проговорил Павел Дмитриевич. — Придется завтра днем из Климова выехать.

— Ты что же, удрал? — с любопытством посмотрел на него Казаков.

— Надо ехать, — озабоченно сказал Павел Дмитриевич. — Отсюда автобусом, а из Климова много поездов на Москву. До завтра еще времени вагон… Знаешь что, Вадим? Давай баню истопим, а? Попаримся! Веники наломаем вон с той березки! — кивнул он на лес, что со всех сторон подступил к полотну.

— Попариться тебе не мешает… — протянул Вадим Федорович.

Ласточка со звонким криком мелькнула перед ними и скрылась в гнезде под крышей. Черный раздвоенный хвост не поместился и торчал наружу.

— Интересная все-таки штука жизнь, — задумчиво сказал Вадим Федорович. — Птицы каждый год прилетают туда, где родились, а человек чаще всего возвращается в отчий дом умирать…

— Главное, что все это есть у нас с тобой, — обвел рукой окрест Абросимов. — И всегда будет.

— Аминь, — улыбнулся Вадим Федорович.

Глава тринадцатая

1

Андрей, присев на корточки, манит к себе сына, вцепившегося в косяк открытой двери.

— Ваня, не бойся, иди ко мне, — зовет он. — Отпусти дверь и ножками, ножками!

— Угу, — отвечает мальчуган, шмыгая носом и не отпуская косяк. В синих глазах его нет страха, толстые губы чуть приоткрыты, нос сморщился.

Ваня Абросимов делает в своей жизни первые шаги. Он уже внятно выговаривает: «папа», «мама», «Оля». Он рослый мальчишка, отец утверждает, что пошел в абросимовскую породу: такая же широкая кость, сероглазый, русоволосый. Андрей видел своего предка лишь на фотографии, где сфотографированы Андрей Иванович, Ефимья Андреевна, Иван Васильевич Кузнецов и Антонина Андреевна Казакова. Близкие родственники, а фамилии у всех разные. Наверное, нужно обладать воображением отца, чтобы заметить сходство одиннадцатимесячного мальчика и, например, Андрея Ивановича.

Ваня наконец отрывается от косяка, делает один, второй шаг, затем начинает переставлять толстые ножонки все быстрее и вскоре оказывается в объятиях у отца.

— Маша! — радостно кричит Андрей. — Ваня пошел!

Из другой комнаты прибегает жена. Останавливается на пороге и смотрит на них. Большие прозрачные глаза смотрят недоверчиво.

— Ты меня разыгрываешь? — спрашивает она.

— Ваня, покажи матери, на что ты способен, — говорит Андрей, осторожно высвобождая сына из объятий, но тот цепляется за его руки. — Сын, ты же храбрый! Иди к маме! Ну, так же, как и ко мне…

Мальчик все еще держится за его большой палец, пристально смотрит на мать, теперь губы его сжаты, в глазах решимость.

— Он грохнется и потом долго не решится пойти, — подает голос Мария.

— Иди, Ваня, — уговаривает Андрей. — Ты ведь из породы Абросимовых, а у них трусов не было!

— Мама, — произносит мальчик и, отпустив отцовский палец, сам идет к ней. На этот раз он не срывается на трусцу — подходит к матери и упирается светловолосой головой ей в живот.

Мария подхватывает сына на руки, кружится вместе с ним по комнате, смеется:

— Пошел! Надо же, Ваня пошел! Какой ты молодец, сынок!

— Иду… папе… — басисто заявляет мальчик.

И снова, иногда лишь хватая руками с растопыренными пальцами воздух, идет от матери к отцу, потом поворачивается и все повторяет сначала. Чувствуется, что ему нравится ходить, нравится радость родителей, он улыбается, что-то бормочет, взмахивает руками, притопывает, вертит большой головой с золотистыми, завивающимися волосами. В нем есть что-то от отца, скорее всего нос и глаза, и от матери — овальное лицо, густые брови, длинные ресницы и припухлый рот.

— Черт побери! — ликует Андрей. — Ванька пошел! Вот бы дед сейчас посмотрел на него!

— Ты заметил, Ваня называет его «дядя», — смеется Мария. — Такой моложавый у нас дед, что внук называет его дядей.

— Почему эта стюардесса ушла от него? — усевшись прямо на паркет, говорит Андрей. — Он ничего не говорил, но и ты, наверное, заметила, как он тяжело переживал ее уход.

— Я от тебя никогда не уйду. — Мария садится рядом с мужем. Тонкой рукой обхватывает его за шею, пригибает к себе и целует в губы.

— Он ведь молился на эту стюардессу. А какая у него героиня в романе?

— Может, женщины не хотят его делить с работой? — предполагает Мария. — Он ведь больше чем по полгода, живет в своей Андреевке. А молодая красивая женщина там долго не выдержит. Ей подавай общество, развлечения.

— И ты от меня сбежала бы, если бы я там поселился? — подозрительно смотрит сбоку на нее Андрей.

— Я — нет, — улыбается Мария.

— Я знаю, — привлекает ее к себе Андрей. — Я — иголка, а ты — нитка. Куда иголка, туда и нитка — так говорила моя прабабушка Ефимья Андреевна.

— Почему вы, Абросимовы — Казаковы, так чтите своих предков? Ты даже не помнишь свою прабабку, а вот цитируешь. И отец твой часто вспоминает своего деда Андрея. И тебя назвал в его честь.

— Я горжусь Андреем Ивановичем, хотя никогда его не видел, — очень серьезно произносит Андрей. — Может, когда-нибудь напишу про него роман. Это была яркая личность… Андреевский кавалер!

— Даже вашу любимую Андреевку назвали в честь него, — вставляет Мария — А я вот ничего не знаю про своих предков. Бабушку немного помню, а деда — нет. И родители их редко вспоминают. Что это — забывчивость или равнодушие?

— Твой отец — ученый, мать — тоже…

— А мой дед был всего-навсего начальником станции в Тихвине, — вставляет Мария. — А бабушка — домохозяйкой.

— Твой отец не равнодушный человек, — вступается за родителей Марии Андрей. — Сергей Анисимович не кичится своими званиями, и мать твоя, Алла Алексеевна, не ученый сухарь. И откуда ты знаешь, что они не чтут своих родителей?

— Конечно, они их не забыли, но дед и бабушка редко у нас бывали, а мы — у них. А ведь до Тихвина рукой подать.

— Твои родители — очень занятые люди…

— Раньше мать и отец ездили в отпуск в Тихвин, а теперь только в санаторий на юг, — упорствует Мария. — В прошлом году похоронили бабушку, отец звал деда в Ленинград, но тот отказался: дескать, всю жизнь прожил в Тихвине, там и умрет.

— Давай весной съездим к твоему деду? — предлагает Андрей. — Покажем ему правнука.

— Странно, что мне это в голову не пришло, — тихо произносит Мария, опуская темноволосую голову на широкое плечо мужа.

Из другой комнаты слышится грохот, затем басистый рев Вани. Они вскакивают с пола и бегут туда: сынишка сидит на полу рядом с опрокинутым стулом. На лбу зреет розоватая шишка. Мария хватает мальчика на руки, дует на красное пятно, уговаривает:

— Сам виноват, Ваня, зачем хватаешься за стул? Ты теперь ходить умеешь.

Ваня понемногу успокоился, слезы блестят в его серых с синью глазах, нижняя губа оттопыривается, маленький нос мокрый. Мария платком вытирает ему нос, целует в ушибленное место и опускает на пол. Малыш трет кулаками глаза, упрямо встает, держась за диван, делает несколько поспешных шагов и оказывается на руках у отца.

— Больно? — смеется тот. — Абросимовы — крепкий народ, подумаешь, шишка! Эх, Ваня, сколько еще шишек набьешь себе на лбу, пока не научишься твердо стоять на ногах!

— Ты же Абросимов, Ваня, — ехидно замечает Мария, — а Абросимовы не могут жить как все нормальные люди. Им подавай трудности, борьбу!

— Тебе не кажется, что Ванюшке одному скучно будет на свете жить?

— О чем ты? — не понимает Мария.

— Сестра ему нужна, вот что! — смеется Андрей. — Или пара братьев.

— Ты с ума сошел! — пугается Мария. — У всех наших знакомых по одному ребенку.

— Ты что же, хочешь, чтобы Россия выродилась? Надо ко всем чертям ломать это идиотское правило иметь одного-двух детей! У моей прабабки Ефимьи Андреевны было одиннадцать, тебе это ясно? Правда, выжили только четверо.

— Даже не верится, что на Руси были такие героини! — удивляется Мария.

— И никто их героинями не считал, — горячо продолжает Андрей. — Ваня, тебе нужен братик? — смотрит он на сына. — Кивает! Видишь, Маша, он требует братика или, на худой конец, сестричку!

— А как же моя учеба? — слабо сопротивляется Мария. — Университет? Если я каждый год буду рожать тебе по ребенку, то я никогда не закончу его, слышишь ты, эгоист несчастный! Тоже мне нашелся спаситель России!

— Дети — это важнее университетов. Да здравствуют дети!

Они хохочут, у Марии в глазах искрятся веселые брызги. Закинув руки, она обхватывает мужа за шею, целует, затем внезапно отталкивает.

— Я люблю детей, — посерьезнев, говорит она. — И наш Ваня не будет одиноким. Только дай мне, пожалуйста, университет закончить, а потом мы с тобой народим целую кучу, я тебе обещаю, Андрей… Не знаю, как другие, а мы с тобой внесем достойный вклад в спасение России!

Ваня доползает до порога, держась за дверь, встает на ноги и, вытянув вперед руки, делает мелкие шажки к ним. Шишка на лбу вспучилась, однако глаза блестят, губы расползаются в улыбку. Отец и мать, не двигаясь с места, смотрят на него. Марии хочется шагнуть к сыну, подхватить его на руки, но муж дотрагивается до ее руки: мол, не нужно, пусть сам идет. Не доходя до них каких-то два шага, мальчик останавливается, переводит взгляд с отца на мать, затем быстро делает два последних шажка к Марии.

— Меня выбрал! — радостно говорит она, принимая сына.

В этот момент раздается в прихожей звонок. Андрей идет открывать, по привычке он никогда не спрашивает, кто это. На пороге стоит Вадим Федорович Казаков. Он в синей куртке с вязаным воротником, серой клетчатой кепке, в руках большая коричневая сумка. Обветренное лицо улыбается, в серых глазах — радость.

— Не ждали? — хрипловато говорит он.

— Тебя внук ждал, — отвечает Андрей. — В честь твоего приезда он сегодня впервые пошел.

— Иван! — кричит с порога Казаков. — Иди сюда, я тебе что-то покажу! — вытаскивает из кармана куртки деревянного медведя. — Сам выстругал из березового полена…

Внук, поддерживаемый матерью, торопливо семенит к деду. Шишка на лбу уже немного посинела и напоминает рог молодого козленка.

— Отпусти! — командует Вадим Федорович. — Пусть сам, без поводырей.

— Он уже набил на лбу шишку, — говорит Мария.

— Подумаешь, беда! — гремит Казаков. — Абросимовых никакой шишкой не удивишь!

Мария отпускает сына и переводит взгляд на мужа. Они без слов понимают друг друга: дед почти в точности повторил слова Андрея.

2

Андрею позвонил незнакомый человек и, назвавшись кинорежиссером «Ленфильма», договорился о встрече. Пришел он минута в минуту, в прихожей снял черные ботинки, надел тапочки. В густых темных волосах пробивалась седина, лицо изборождено глубокими морщинами. На вид ему лет шестьдесят, довольно худощав, держится прямо, без намека на сутулость.

— Зенин Михаил Борисович, — представился он, будто знал, что по телефону Андрей вряд ли запомнил его фамилию. — Я с удовольствием прочел в сборнике вашу повесть «Афганский ветер», кстати, она лучшая там, и загорелся желанием поставить по ней художественный фильм…

Повесть два месяца назад вышла в альманахе молодых писателей. В ней Андрей описал трудную работу шоферов на строительстве мирных объектов. И надо сказать, был удивлен, что ее сразу включили в сборник: сам он был невысокого мнения об этой повести — наверное, вывезла тема.

— Я уже говорил с главным редактором, директором студии, дал им прочесть вашу повесть — они не возражают.

Андрей Абросимов никогда не писал для кино, но был от многих знакомых и от отца наслышан о неблагополучном положении на киностудиях. Авторам сценариев там трудно приходится, некоторые режиссеры лезут в соавторы, случается, почти готовый фильм кладут на полку. Главным пугалом для начинающего сценариста является режиссер, который запросто может угробить даже хороший сценарий. Каждый режиссер стремится выразить себя в сценарии, ничуть не заботясь о материале. Ему ничего не стоит выкинуть удачную сцену и вставить другую, которая идет вразрез со всем сценарием, и попробуй ему возрази! Скажет, что ты писатель, мол, неплохой, но в кинематографе не разбираешься ни хрена и поэтому не лезь не в свое дело. И вообще писатель на съемочной площадке — ненужная фигура, с ним никто не считается там, вплоть до осветителей. Это лишь поначалу режиссер прикидывается добрым дядюшкой, готовым все для тебя сделать, обхаживает автора, подхваливает, восторгается каждой сценой, изображает из себя лучшего друга, отца родного. Подает идеи, подбрасывает выигрышные сцены, не забывая в договоре увеличивать свою ставку как соавтора сценария.

Все эти мысли промелькнули в голове Андрея, пока Михаил Борисович скучным, тусклым голосом пространно рассказывал, как он видит будущий сценарий. Надо сказать, говорил он плавно, литературно грамотно, и чувствовалось, что повесть отлично знает. Позже Андрей не раз убеждался, что почти все режиссеры умеют красиво и убедительно говорить, иногда даже проигрывают в лицах те или иные сцены.

Терпеливо выслушав Зенина, Андрей сказал, что никогда не работал для кино, вряд ли сможет написать сценарий, потом считает, что писать инсценировку по своей повести — это просто неинтересно.

— Но вы же заработаете кучу денег! — искренне удивился Михаил Борисович. — Кино — это как лотерея: если повезет, вы озолотитесь!

— А если не повезет? — скрывая улыбку, спросил Андрей.

— Всегда нужно надеяться на лучшее.

Они сидели в кабинете отца. Вадим Федорович уехал в Москву, Мария была в университете, а сын в яслях. Андрей сегодня не пошел на работу, потому что взял авторскую рукопись на дом, где и собирался поработать над ней. Зенин то и дело бросал любопытные взгляды на застекленные полки, где стояли книги отца.

— Очень хороший писатель, — наконец заметил он. — Жаль, что для кино Вадим Федорович ничего не сделал. Любой его роман — многосерийная эпопея. — Он перевел взгляд на Андрея: — Выходит, это у вас наследственное?

— Что? — сделал вид, что не понял, Андрей.

Ему не нравилось, когда его сравнивали с отцом или толковали про творческие гены, которые, дескать, перешли к нему по наследству. Может, это и так, но всякий раз слышать об этом от посторонних людей надоело.

— Я имею в виду ваше писательство.

««Писательство»! — усмехнулся про себя Андрей. — Надо же, слово-то какое подобрал! Вот оно, отношение режиссера к писателю, — этакое снисходительно-пренебрежительное!»

Андрей думал, что режиссер, разочарованный его отказом, оденется и уйдет, но не тут-то было. Зенин снова стал расписывать, какой можно по повести сделать удачный фильм, какая великолепная и нужная тема затронута, для нашей молодежи это поучительный урок в жизни, да и проходимость на студии сценария не вызывает у него никакого сомнения.

— Я не буду писать заявку, — сказал Андрей.

— И не нужно! — как-то слишком поспешно согласился Зенин. — Я за вас напишу, не возражаете?

— Тогда это будет ваша заявка.

— Но повесть-то ваша? — возразил Михаил Борисович. — Заявка — это пустяки, главное — сценарий.

— Смогу ли я его написать? — засомневался Андрей.

— Сможете! — заверил кинорежиссер. — Еще как сможете! И потом, я вам помогу.

Тут он рассказал, что снял два десятка кинофильмов, к некоторым сам написал сценарии. Он назвал несколько фильмов, но Андрей ни одного не видел. Чуть позже Михаил Борисович признался, что, кроме одного художественного, все остальные ленты — это короткометражки. Пообещал в ближайшее время свозить Андрея на своей машине в Дюны, где в доме отдыха у него на днях состоится творческая встреча со зрителями, — пусть молодой писатель сам убедится, на что способен Михаил Зенин!

Глядя на черные скороходовские ботинки с набойками, немодное драповое пальто и потертую шапку, Андрей подумал, что Михаил Борисович, пожалуй, не из преуспевающих кинорежиссеров. Под конец он все-таки проникся к нему некоторой симпатией. Кому не приятно, когда твою повесть хвалят, цитируют из нее на память целые куски? И надо отдать должное Зенину — он искренне загорелся желанием поставить фильм.

— Я на днях к вам загляну с заявкой, — сказал Зенин на прощание. — Убежден, что дело выгорит, если мы с вами будем заодно! — Потоптавшись на пороге, признался: — Правда, есть на студии один человек, который все может нам испортить, — это Александр Семенович Беззубов. Чувствует себя на студии полным хозяином, под его дудку пляшет главный редактор объединения. Ему наплевать на всех, лишь бы соблюсти собственную выгоду…

— Мне сестра о нем говорила, — вспомнил Андрей. — Он ведь снял один хороший фильм?

— Именно один! — горячо откликнулся Зенин. — И сделал на этом себе карьеру. Кто-кто, а Беззубов умеет устраивать свои делишки! — Он взялся было за ручку двери, но снова повернулся к Андрею: — Конечно, есть один выход для нас — взять его в соавторы.

— В соавторы? — удивился Андрей. — А что он должен делать, если вы собираетесь снимать фильм?

— Если у Беззубова будет какая-то личная заинтересованность, он, по крайней мере, не будет нам вредить, — доверительно сообщил Михаил Борисович.

— До свидания, — сказал Андрей.

Ему вдруг стал неприятен этот разговор, честно говоря, не верилось, что такое бывает на самом деле. Для того чтобы прошел сценарий, нужно включить в соавторы человека, который палец о палец не ударит, но получит деньги и не будет хотя бы мешать продвижению сценария к фильму. Это типичная взятка! Выходит, все меры, которые сейчас принимаются правительством против любителей легкой наживы, не касаются таких людей, как Беззубов?

— Я на днях к вам загляну, — пожал ему руку Зенин. Ладонь у него была твердая, пожатие энергичное. В разговоре Михаил Борисович обронил, что он заядлый автомобилист, сам сконструировал и построил прицепной домик, который называется трейлер. У него на кухне настоящая мастерская, полно разных инструментов, приборов, будет рад, если Андрей как-нибудь забежит к нему, познакомит с женой, дочерью Катей…

Андрей попытался сосредоточиться на работе, но разговор с Зениным не шел из головы. С одной стороны, ввязываться в незнакомое и сомнительное дело не очень хотелось, с другой же — все новое всегда привлекало Андрея. Опыт приобретается только в работе. Увидеть героев своей повести на экране — это было любопытно. Он много читал литературы о работе в киногруппах, съемках фильмов, смотрел «Кинопанораму», да что говорить, было лестно стать автором фильма. Отец когда-то давно — Андрей еще в школу ходил — написал сценарий для «Мосфильма», но фильм так и не вышел на экраны: вроде бы режиссер, который его уговорил написать сценарий, в разгаре работы ушел на другую картину… И вместе с тем хотелось думать, что вот уж кинофильм по моему сценарию будет удачным… Говорит же Михаил Зенин, что кино — это лотерея? А в лотерею иногда и «Волгу» можно выиграть… Правда, шанс на миллион!

Когда пришла сестра, Андрей рассказал ей о визите Зенина и предложении написать сценарий по повести «Афганский ветер».

— Никогда про такого не слышала, — заявила Оля. — Что он поставил?

Андрей назвал несколько запомнившихся со слов Михаила Борисовича кинофильмов, сказав, что это короткометражки.

— Что-то припоминаю, — сказала Оля. — Из области рекламы. Только Беззубов не даст твоему Зенину снимать художественный фильм. Ему это неинтересно.

— Как неинтересно? А тема? Актуальность фильма?

— Не будь наивным, Андрюша! — рассмеялась Оля. — Беззубов думает только о собственной выгоде. Плевать он хотел на тебя, тему, актуальность.

— Ты говоришь точь-в-точь как Зенин!

— Уж он наверняка знает, что там делается.

— Значит, ничего не получится?

— Ты не похож на человека, который дает взятки — отрезала сестра.

— Неужели нет честных кинорежиссеров?

— Есть, только им не дают работу такие, как Беззубов. У него своя компашка, которая отстегивает ему «бабки» за каждый фильм, он для них и старается. А твой Зенин, видно, не из его бражки. И главный редактор объединения с ним заодно.

— Мой! — возмутился Андрей. — Да я его сегодня впервые вжизни увидел и, может быть, больше никогда не увижу… — Он с насмешкой посмотрел на сестру: — «Отстегивают бабки»! Ты это у своей подружки Аси Цветковой научилась?

— Жизнь всему научит, — тоном умудренной женщины ответила Оля.

Только сейчас Андрей обратил внимание, что сестренка не в духе. Сумку бросила в прихожей на тумбочку, дубленку не повесила на плечики, а мохеровый полосатый шарф питоном свился в кольцо на полу. Лицо сестры было мрачным, блестящие карие глаза смотрели отчужденно, чуть подкрашенные губы кривила презрительная усмешка.

— Опять с Глебом поругалась? — полюбопытствовал брат.

— Он мне сделал предложение, — обронила сестра.

— Надо радоваться, а ты пришла мрачнее тучи.

— Почему вы, мужчины, считаете, что, сделав нам предложение, явили божескую милость? Мы должны прыгать от радости, кричать «Виват!» и в небо чепчики бросать?

— Потому что мужчина дарит вам не только себя, но и свою свободу, — улыбаясь, сказал Андрей.

— А мы, женщины, ничего вам не дарим? — наградила его насмешливым взглядом Оля. — Только берем?

— Когда свадьба?

— Никогда! — резко вырвалось у сестры. — Надо быть кретином, чтобы не понять: пока я не закончу институт, ни о каком замужестве не может быть и речи? Твоя Мария год пропустила? Не исключено, что пропустит и еще два, — у вас ведь наполеоновские замыслы насчет детей? С десяток запланировали?

— Мне не нравится, как ты разговариваешь, — заметил Андрей. — Слово «запланировали», по моему, здесь совсем неуместно.

— Я собираюсь стать артисткой, а не домохозяйкой, понимаешь ты это, дорогой братец? Дети меня свяжут по рукам и ногам. Я ничего не сумею сделать, а пока я молода и красива…

— Ты красива? — не удержался и съязвил он. Хотя надо было признать, что сестра сейчас действительно была необыкновенно красива: большие глаза с длинными ресницами блестят, движения тонких рук изящны, голова на высокой шее гордо откинута назад, волосы цвета спелой пшеницы рассыпались по плечам.

— А ты в этом сомневаешься? — зло сузила глаза Оля. — Пока я свободна, я распоряжаюсь собой. Глеб не очень-то одобряет то, что я выбрала профессию актрисы. Вы ведь, мужчины, хотите, чтобы жена всю жизнь играла только для вас одних.

— Я думал, ты Глеба приручила, — заметил Андрей. — Он смотрит в рот и будет делать все, что ты ему скажешь.

— В надежде, что потом-то уж свое наверстает! — возразила Оля.

Раздался звонок, Андрей открыл дверь, и в прихожую ворвался Патрик. Он с ходу бросился к Оле, стал повизгивать, прыгать, стараясь лизнуть в лицо. Он принес с собой запах зимы, снега, улицы.

— Я вечером опять с ним погуляю, ладно? — сказала соседская девочка, не чаявшая души в Патрике.

Это она сначала подкладывала под дверь целлофановые пакетики с остатками еды, а потом набралась смелости, позвонила в квартиру и попросила дать ей спаниельку погулять. Андрей дал. Девочке лет одиннадцать, у нее белые косички с лентами, курносый нос и большие голубые глаза. Долговязая, тонконогая, она так умоляюще смотрела на Андрея, что он не смог ей отказать. Девочку звали Наташей, и она уже давно познакомилась с Патриком во дворе.

— Вот кто настоящий друг, — заулыбалась сестра, гладя спаниельку. — Никогда не продаст и не изменит… — Девушка метнула быстрый взгляд на брата. — Нельзя же считать изменой, что он ушел от бывшего хозяина ко мне? Я говорю про того дядечку, у него еще смешная фамилия — Рикошетов, который совсем спился… К тебе он на улице не подходил?

— Пьяниц-то вроде бы меньше стало, — сказал Андрей. — Помнишь, сколько забулдыг ошивалось на дворе, пили в парадной, на детской площадке, а сейчас тихо.

— А мне хотелось бы еще раз увидеть Рикошетова, — сказала Оля. — Несчастный он человек… Почему, Андрей, умные люди тоже спиваются?

— Водке наплевать, умный ты или дурак, — ответил брат. — Я думаю, дурак пьет от невежества. Выпьет — ему море по колено: задирает людей, куражится, считает себя умнее всех, а умный человек пьет от слабости характера, нет у него сил остановиться. Знает, что губит себя, а бросить воли не хватает. Как говорится, хмель шумит — ум молчит. Вино с разумом не ладит; выпьешь много вина, так поубавится ума… В отличие от дурака, умный всегда подведет философию под свое пьянство: то семейные неурядицы, то нелады с начальством на работе, то жить скучно… А за всем этим одно — распущенность и слабость. Думаешь, меня не соблазняли выпить? Еще как! Многим очень не нравится, что ты не пьешь в компании, из кожи лезут, чтобы тебя уговорить… И уговаривают!

— Тебя же не уговорили?

— А сколько мне пришлось отбиваться? И в поездках на рефрижераторах, и на работе… Отвязались, когда поняли, что, как говорится, плетью обуха не перешибешь.

Патрик подбежал к Андрею, потыкался носом в колени, заглянул в глаза — и снова к Оле. Вежливый пес, никого не обойдет своим вниманием. Шелковистая шерсть на длинных ушах завивалась в тугие колечки, на светлой вытянутой морде с темно-коричневым носом топорщились редкие усы. Взгляд умный, всегда неизменно дружелюбный. Андрей тоже привык к псу. Когда садился за письменный стол, Патрик не подходил к нему, но стоило подняться, как он тут как тут. Заглядывает в глаза, тихонько поскуливает — мол, давай поиграем или сходим на улицу? Даже рваную тапку принесет и положит на колени. На кухне вспрыгивал на подоконник, укладывался там на коврик, положенный Олей, и подолгу задумчиво смотрел вниз, на улицу. Увидев собаку, оживлялся, вставал на лапы и, прижав лоб к стеклу, отрывисто лаял, но стоило кому-нибудь войти на кухню, как умолкал и ложился на свой коврик, всем своим видом показывая, что виноват, мол, не сдержался.

Оля вернулась из другой комнаты с потрепанным томиком и с выражением прочла:

Мерна капель водяных часов,
А ночи исхода нет.
Меж легких туч, устилающих твердь,
Пробивается лунный свет.
Осень торопит ночных цикад,
Звенят всю ночь напролет.
Еще не послала теплых одежд, —
Там снег, быть может, идет.
— Это не русская поэзия, — заметил Андрей.

— Это — поэзия! — сказала Оля. — Настоящая поэзия. И написал эти стихи тысячу двести пятьдесят лет назад китайский поэт Ван Вэй. Это тебе не какой-нибудь Роботов!

— Мне Роботов тоже не нравится, — сказал Андрей.

— Когда он выступает по телевидению, я слышала, многие выключают телевизоры, — вставила Оля.

— В таком случае он весьма полезный поэт, — рассмеялся брат. — Экономит стране электроэнергию!

— Место его на поэтической свалке конъюнктурщиков и бездарей, — ввернула Оля.

— Ты думаешь, есть такая? — с улыбкой взглянул на сестру Андрей.

— Читал во вчерашней «Литературке» про съезд писателей России? Только в президиум съезда избрали около двухсот литераторов! А сколько же их всего?

— Более десяти тысяч.

— Мама родная! — воскликнула девушка. — Десять тысяч! Истинно сказано в Библии: званых много, а избранных мало.

— Ты вольно трактуешь Библию.

— А что, я не права?

— Пожалуй, я не буду подавать заявление в Союз писателей, — сказал Андрей. — Их и так целая дивизия!

— Ты, может, будешь ровно одиннадцатитысячным, и тебе вручат особенный билет, как миллионному жителю юного города, и сразу издадут все твои рассказы и повести.

Андрей подумал, что зря он клюнул на приманку режиссера Зенина: ничего у него не получится в кино, этот самый Беззубов не даст ему ходу… Вспомнился последний разговор с отцом, когда он вернулся из Андреевки. Андрей спросил его, почему не отдает свои романы в журналы. И отец ответил, что это бессмысленно, пустая трата времени: многие журналы годами печатают гладкие, проходимые вещи, которые не задевают никого. А такие произведения, как правило, слабые, серые. У каждого журнала свой круг авторов, которые и поставляют нужную продукцию. Выпускают же десятки, сотни книг поэтов и прозаиков, которые никто не покупает? Убыток с лихвой покрывается массовыми изданиями классики и произведений популярных у читателей писателей. Ведь быть членом Союза писателей — это значит быть свободным художником, а свободный художник зарплату не получает, он живет на гонорары. А когда серость и бездарность сбивается в группу, она становится воинствующей, стремится занять все командные высоты, журналы, создает свою серую критику… Говорят же, что талант всегда в обороне, а бездарность — в наступлении!..

Оторвавшись от своих корней, питавших их писательское воображение, попавшие всеми правдами и неправдами в Москву, писатели с головой окунаются в литературные интриги, разменивая свой талант, — а в столицу рвутся и молодые талантливые писатели с периферии: там легче издаваться, скорее на тебя обратят внимание, — на суету сует. Не пройдет и нескольких лет, как молодой, подававший большие надежды писатель, все издав и неоднократно переиздав, превращается в гастролера, разъезжающего в делегациях по заграницам, выступающего где придется, заседающего в многочисленных комитетах и редсоветах. И теперь у него появляется мечта не создать крупное талантливое произведение, а пролезть в секретариат, стать членом правления, короче, взять писательско-издательскую власть в свои руки — ведь тогда можно все издавать, вплоть до собраний сочинений, включая туда еще в юности написанные рецензии, статьи, даже свои речи, произнесенные по любому поводу…

Отец вспомнил, как в Москве на писательском собрании поэт Роботов заявил с трибуны: «Вот мы тут обличаем серость, бездарность? А никто не называет фамилии…»

— И тут весь зал будто взорвался: «Ты и есть серость и бездарность!»

Тем не менее Роботов спокойно закончил свое выступление и под жидкие хлопки своих единомышленников победно спустился с трибуны.

Вот и получается, что первыми стали «перестраиваться» самые серые и бездарные литераторы. Вернее, подстраиваться под новые веяния в нашей стране. Тем, кто писал правдиво, талантливо, не нужно перестраиваться — они всегда были честны.

Андрей очень уважал своего отца, еще мальчишкой он гордился им: ведь каждая новая детская книжка Вадима Казакова вызывала у школьников огромный интерес, особенно его книги о войне, героических подвигах мальчишек в тылу врага. А мальчик был горд, что прочитывает книги отца еще в рукописях. Казаков и не подозревал, что сын в его отсутствие часами сидит в кабинете и «глотает» отпечатанные на машинке листы…

Юноша мучительно искал свою собственную интонацию, свою тему. Да он и не мог подражать отцу, потому что у того за плечами была тревожная, опаленная войной жизнь, отец, в основном, писал о своем поколении, а Андрей — о своих сверстниках. Поколение отца и его собственное поколение так не похожи!

Андрей стоял у окна, из которого открывался вид на набережную Фонтанки. С пепельного низкого неба косо летел мелкий снег, он уже побелил с одной стороны голые, ветви деревьев, крыши домов, лишь асфальт был чистый: колеса машин наматывали снег на свои протекторы. Лед еще не сковал речку; если дойти до моста, что напротив Инженерного замка, то можно увидеть массу уток. Прохожие с берега смотрят на них, некоторые бросают в воду куски хлеба. Утки будут зимовать в Ленинграде; пока есть хоть маленькая полынья, они не улетят отсюда, но когда ударят морозы, утки куда-то исчезают, однако стоит наступить оттепели, как они снова тут: одни лениво плавают в полыньях, другие, нахохлившись, топчутся на снегу, поджимая под себя то одну, то другую красную ногу. Иногда смотришь на них и думаешь: ну чего вы тут застряли? У вас крылья, свобода, снялись бы с места и полетели в теплые края…

За его спиной сестра на газовой плите готовила обед, он слышал, как она чистила картошку, бросая клубни в кастрюлю с водой, потом что-то резала на доске, наверное лук, потому что Патрик недовольно посмотрел в ее сторону, сморщил нос и чихнул.

— Андрей, а может, на все плюнуть и выйти замуж за Глеба? — после продолжительной паузы произнесла Оля.

— На что ты хочешь плюнуть? — не оборачиваясь, спросил он.

— Ермоловой или Комиссаржевской из меня не получится, а стоит ли всю жизнь быть на вторых ролях? Кинозвезды вспыхивают и гаснут, а тоска по ушедшей славе остается. Великих актрис, кто смолоду до старости сумел сохранить свой талант, можно по пальцам перечесть.

— Это что-то новое, — заметил Андрей. — Ты на славу рассчитывала, когда поступала в институт, или быть артисткой — твое призвание?

— Андрюша, ну почему ты такой положительный? — сказала Оля. — Рассуждаешь точь-в-точь как наш декан.

— У тебя сегодня плохое настроение, сестренка, вот ты и паникуешь.

— И опять ты, наверное, прав! — рассмеялась Оля. — Тебе не скучно быть таким правильным?

— Почему быть правильным, как ты говоришь, должно быть скучно? Я просто такой, какой есть. Или я был иным?

— Ты всегда был самым умным, самым добрым и никогда меня не давал никому в обиду, — миролюбиво заметила сестра. — Помнишь, как ты отчитал двух парней, приставших ко мне у парадной?

— Не помню, — буркнул Андрей. Он подумал, что есть у Оли манера — свое плохое настроение передать другому человеку, а самой потом над ним же насмехаться! Да и только ли она так поступает?..

— Ты и Асю Цветкову спас… — продолжала Оля. — Кстати, дружба со спекулянтом Валерой ей явно пошла на пользу: ее пригласили на телевидение на роль подружки фарцовщика в каком-то современном детективе. Режиссер в восторге от нее! Сулит ей блистательную карьеру в амплуа простушек. Аська сразу нос задрала и теперь мечтает переплюнуть Людмилу Гурченко, сыгравшую официантку в кинофильме «Вокзал для двоих».

— У тебя на плите что-то подгорело, — принюхался Андрей.

— Конечно, если будешь все время отвлекать меня от дела, все сгорит, — ворчливо сказала сестра.

— Я тебя отвлекаю? — покачал головой Андрей и поглядел на Патрика: — Какова твоя хозяйка, спаниель? И как ты ее терпишь?

— Он меня любит, — сказала Оля.

— Он всех любит, — насмешливо заметил Андрей. — Такая уж любвеобильная натура! А ты знаешь, кто всех любит, тому доверять нельзя.

— Это почему же?

— Возьми камень раздроби, и что получится?

— Пыль…

— Так и большая любовь, раздробленная на множество мелких, не что иное, как пыль…

— Интересная мысль… — язвительно заметила сестра. — У кого ты это вычитал, братец? У отца?

— Представь себе, я «родил» эту глубокую мысль сам, — в тон ей ответил Андрей.

— Ладно, философ, нарежь хлеба к обеду, — г сказала Оля. — Большой камень не поднять — вот его и дробят на куски, буханку хлеба тоже в руку не возьмешь — ее надо нарезать… Человек привык к удобствам, зачем же его заставлять перенапрягаться?..

— Сестра, ты становишься циничной.

— Скорее, братец, практичной, — рассмеялась Оля.

Глава четырнадцатая

1

Молодой человек в темно-сером костюме внимательно прочел три письма, полученных Жанной Александровой от отца из ФРГ, отложил их в сторону и перевел взгляд на молодую женщину:

— Звонила вам Маргарет часто?

— Я не считала, но, думаю, раз десять, не меньше, — подумав, ответила Жанна.

— И когда в последний раз?

— Сразу, как только я приехала из военного городка с мужем. На другой же день.

— Вы ей сообщили, когда вернетесь?

— Нет, — наморщила лоб, вспоминая, Жанна. — Я сама точно не знала, когда вернусь.

— Вы сюда на такси или на общественном транспорте приехали? — поинтересовался сотрудник КГБ майор Васильев.

— На троллейбусе, — сказал Иван Борисович Александров.

Он сидел рядом с женой, сжимая в руках блестящую зажигалку. Хотя летчик и не курил, но с искусно сделанной газовой зажигалкой, в которую были вмонтированы часы и будильник, не расставался.

— Она обещала вам позвонить или снова встретиться? — ровным голосом спрашивал майор.

— Еще не раз позвонит, — вставил Иван Борисович. — Вцепилась в мою жену мертвой хваткой!

— Расскажите еще раз про вашу последнюю встречу с Маргарет, — попросил Васильев. — А вы, Иван Борисович, курите, пожалуйста.

— Я не курю, — спрятал тот зажигалку в карман кителя.

…Маргарет позвонила Жанне в феврале, поинтересовалась, как та сдала зимнюю сессию, как собирается провести каникулы… Жанна и брякнула, что поедет на две недели к мужу. Маргарет, кажется, тогда не обратила внимания на это, лишь сказала, что у нее для Жанны снова небольшая посылка от отца, — когда лучше им повидаться?

Жанна сказала, что хоть сейчас, она одна дома, сынишка в детском саду, а мать на работе. Маргарет не заставила себя долго ждать, прикатила, наверное, минут через двадцать. Привезла пару трикотажных кофточек, мохеровый свитер, модные туфли… Расположились они на кухне, пили кофе, который тоже привезла Маргарет. Как обычно, рассказала про отца, что у него в Мюнхене роскошная вилла, своя яхта, две машины самых последних марок. Найденов мечтает когда-нибудь увидеть у себя единственную дочь… Потом разговор перешел на мужа Жанны — ему недавно присвоили звание подполковника, — Маргарет с удовольствием рассматривала его фотографии в альбоме, заметила, что лицо у Ивана Борисовича мужественное, поинтересовалась, много ли у них друзей и не скучает ли Жанна в военном городке, — ведь там, в глуши, наверное, скучно?..

Видно почувствовав, что Жанна несколько насторожилась, перевела разговор на другое — мол, она приехала в Москву на неделю как переводчица одной западногерманской фирмы. Если понравится шефу, то он будет ее часто брать с собой в заграничные поездки, да и зарплата неплохая…

Маргарет внимательно рассматривала фотографии, которые Жанна привезла с собой и еще не успела вклеить в альбом.

— А кто это с вашим мужем? — поинтересовалась она. — Его подчиненные?

— Летчики, — ответила Жанна. — Его друзья.

Иван Борисович много снимал: и на рыбалке, и у самолета, и дома. На снимке, который держала в руках Маргарет, муж стоял у стреловидного крыла истребителя вместе с тремя другими летчиками. Все четверо весело смеялись.

— Я могу сказать вашему отцу, чтобы он прислал вам современный электронный фотоаппарат, — сказала Маргарет. — У вас таких еще не делают. Вот муж ваш обрадуется!

Ивану очень понравился портативный магнитофон с наушниками, правда, он пожурил жену за лишние траты, но видно было, что он доволен. Брал маленькую металлическую коробку на рыбалку и слушал музыку прямо в лодке.

— Я не люблю врать, — сказала Жанна. — Что я Ивану скажу? Опять купила по случаю? Аппарат-то наверняка дорогой.

— А это кто? — дотронулась наманикюренным тонким пальцем до глянцевой фотографии Маргарет. — Очень симпатичный мужчина!

— Наш сосед по квартире, тоже подполковник. Они вместе с мужем получили звания и вместе рыбачат на озерах.

Жанне и раньше иногда казалось, что гостью из ФРГ не так интересует она, Жанна, как ее муж-летчик, но она гнала эти мысли прочь. Ведь она почти ничего не знает о полетах мужа, у них дома как-то было не принято об этом говорить. Иван, по-видимому, не хотел, чтобы жена волновалась и переживала за него. Маргарет стала рассказывать про популярный на Западе фильм Сталлоне «Рембо». Какой это талантливый человек! И режиссер, и актер, и писатель! Мол, как ваш Василий Шукшин… Фильм «Рембо» Жанна, конечно, не видела, но в газетах читала про него, писали, что этот фильм культивирует жестокость и насилие, модный актер и режиссер играет в нем этакого супермена, который один запросто расправляется с целыми отрядами вьетнамцев…

Когда Жанна рассказала об этом, Маргарет рассмеялась:

— Наше искусство и ваше — это два противоположных полюса! В ваших фильмах ведь тоже советские разведчики побеждают своих противников? Вспомните многосерийный фильм «Семнадцать мгновений весны». Штирлиц укладывал всех наповал, обманывал генералов немецкой разведки и почти добрался через Бормана до самого Гитлера… Лишь капитуляция фашистской Германии помешала ему взять фюрера в плен…

На этот раз Маргарет не спешила, они пообедали с Жанной. Гостья красочно расписывала свободную жизнь на Западе, советовала Жанне обязательно навестить отца. Можно, дескать, организовать вызов, но тогда вряд ли ее выпустят за рубеж, лучше просто поехать туристкой. Многие теперь из Советского Союза выезжают за границу, с каждым годом туристский обмен возрастает.

Перед уходом Маргарет снова поинтересовалась, когда Жанна собирается к мужу. Та сообщила, что уже взяла билет на самолет.

— Не окажете мне одну маленькую услугу? — глядя ей в глаза, спросила Маргарет.

Жанна внутренне напряглась: что же сейчас потребует Маргарет? Последнее время ей все чаще приходила в голову мысль все рассказать мужу. Эта тайна ее мучила. Иван в тысячу раз ближе ей, чем далекий неизвестный отец. Но, скрыв от него правду в первый раз, она продолжала скрывать и дальше, да и что греха таить: заграничные вещи ей нравились, успокаивала себя тем, что и другим людям из-за границы от родственников приходят посылки с вещами… И отец ведь взамен от нее ничего не требовал…

Жанна слышала, что советские граждане по приглашению родственников и знакомых выезжают за границу даже в капиталистические страны. Конечно, ей было бы интересно побывать в ФРГ, посмотреть, как там люди живут, — подобные мысли иногда приходили ей в голову, но она понимала, что это невозможно. Иван — военный летчик, а она, Жанна, его жена.

Один раз она попыталась начать разговор с мужем об отце, но тот резко заявил, что она, его жена, должна забыть, что у нее был отец. Да и как Найденова можно называть отцом, если он бросил семью и удрал?!.

Больше Жанна не решалась об этом говорить, а для себя сделала вывод, что нужно с Маргарет прекратить всякие отношения, если она хочет сохранить свою семью и уважение мужа…

И вот ее давние подозрения в отношении Маргарет и отца, кажется, начинают сбываться…

— Какую услугу? — осевшим голосом спросила она.

— Я не попрошу у вас план аэродрома! — поняв ее состояние, рассмеялась Маргарет. — И чертеж реактивного истребителя мне не нужен.

— Что же вы хотите? — немного успокоилась Жанна, хотя тревога не проходила.

Вот куда ложь завела ее… Даже мать обратила внимание, что на ней появились дорогие модные вещи, пришлось ей объяснять, что в медучилище у нее завелась приятельница, которая имеет возможность доставать дефицитные вещи и по божеской цене продавать их, а деньги муж присылает, много ли ей с Витенькой надо? А пока здесь, в Москве, нужно хорошо одеться: там, в военном городке, таких вещей ни за какие деньги не достанешь. Мать махнула рукой, хотя по ее лицу было видно, что увлечение дочери модными вещами она не одобряет.

— Сущий пустяк! — Маргарет продолжала смотреть ей в глаза. — Вот эти две фотографии.

— Зачем они вам? — отлегло от сердца у молодой женщины. Чего-чего, а фотографий у нее девать некуда. Иван уже несколько лет увлекается фотографией.

— И вашего сынишки тоже, — улыбнулась Маргарет. — Игорь Иванович очень хочет посмотреть на вашу семью. Особенно внука хочется ему увидеть, хотя бы на фотографии…

— Витины пожалуйста, — протянула несколько снимков сына Жанна. — А эти… — Она осторожно потянула фотографии мужа и летчиков из рук гостьи. — Эти, наверное, нельзя: аэродром, самолет, летчики… Ваня будет недоволен.

— Ради бога! — весело рассмеялась Маргарет. — Какие вы, право… осторожные! Да на этих фотографиях даже специалисты ничего толком не поймут.

На этом разговор о фотографиях и прекратился. Жанна отправилась на кухню варить кофе, а Маргарет продолжала рассматривать фотографии в альбоме.

Вернувшись из кухни, Жанна, возможно, ничего бы и не заметила, но на пол со стуком упал крошечный фотоаппарат с похожим на перламутровую пуговицу объективом. Маргарет нагнулась, подняла его, и глаза Жанны и гостьи встретились. Повисла тяжелая пауза.

— Вот вы какая… — растерянно произнесла Жанна. — Об этом тоже вас отец попросил?

— Он тут ни при чем, — ответила Маргарет. Не было заметно, чтобы она очень уж растерялась. Небрежно положив в сумочку фотоаппарат, поправила волосы на затылке. — Поймите меня правильно, Жанна! Я ведь тоже рискую, привозя вам посылки. Ну и должна же я хотя бы что-то иметь от всего этого? Я такая же женщина, как и вы, Жанна. И тоже люблю красивые вещи, одежду, драгоценности…

— Можете забрать все ваши подарки! — вспыхнула Жанна.

— Это только у вас принимают в магазинах на комиссию подержанные вещи, — усмехнулась Маргарет. — У нас их отдают прислуге.

— Так это… не от отца?

Маргарет как-то странно посмотрела на нее, потом положила на плечо руку и задушевно произнесла:

— Милая Жанна, отец ваш не знает об этом. Это нужно мне, понимаете, мне одной! Я убеждена, что эти фотографии не представляют никакой ценности… Теперь летают над землей спутники-шпионы и фиксируют на пленку любые военные объекты. Уж это-то вы должны знать: об этом пишут в газетах! Я выполняю просьбу людей, от которых зависит мое благополучие, может, даже судьба, понимаете теперь, в чем дело? Об этом никто не узнает, подумаешь, какие-то фотографии! У вас их тьма. Могли просто потерять, забыть где-то…

— Мы с Иваном не обманываем друг друга, — ответила Жанна.

От жестокой обиды у нее слезы выступили на глазах. Она никак не могла взять в толк, почему Маргарет решила, что она, Жанна, способна на такой чудовищный поступок. Неужели у них, на Западе, подобное считается в порядке вещей? За кого же она ее принимает?!

Жанна бросилась к шифоньеру и стала хватать оттуда полученные от Маргарет вещи. Она швыряла их на диван, влажные голубые глаза сверкали, нижняя губа была закушена.

— Мне ничего не надо… — бормотала она. — Найденов нам всем приносит лишь одни несчастья! Сначала мама, теперь я… Неужели вы думали, что за модные тряпки я предам своего мужа? Вы не знаете, какой это человек! Он, он взял меня… с чужим ребенком, которого любит как родного! — перешла на крик Жанна. — Он ни разу не попрекнул меня чужим ребенком! Слышите, ни разу! И я знаю, что Витя для него — родной сын! Как же я могу предать его?! Кто же я тогда такая?

— Если пользоваться вашей терминологией, вы, Жанна, — дочь врага народа, — жестко заметила Маргарет. — И не кричите, пожалуйста, черт с ними, с фотографиями! Я засвечу пленку.

— Я думала, вы… — всхлипнула Жанна, — хорошо ко мне относитесь, а вы…

— Мне не нужны ваши вещи, — перебила Маргарет. — Не хотите — не надо. А это… — она бросила презрительный взгляд на диван, заваленный вещами, — уберите на место… — Она вдруг весело рассмеялась: — У нас с вами, Жанна, получается, как в детской игре: возьми свои куклы, а мне отдай моих оловянных солдатиков…

Жанна растерянно взглянула на нее и устало уселась прямо на разбросанные вещи. Маргарет, высокая, стройная, — она как-то обронила, что в цивилизованных странах женщины не позволяют себе полнеть, — стояла перед ней и задумчиво смотрела чуть выше, в окно. Она в толстой шерстяной юбке в крупную клетку, красивом шерстяном свитере и высоких белых сапожках. В прихожей висит ее роскошная дубленка, отделанная длинным мехом — выдрой или бобром? Волосы у женщины каштановые, а глаза почти такие же, как и у Жанны, — светлые, с голубизной. Только в глазах Маргарет сейчас холод и презрение.

— Какая я дура! — произнесла Жанна. — Могла бы сразу догадаться, что из всего этого получится…

— Ничего не получилось, — усмехнулась Маргарет. — Я не хочу, чтобы вы от страха умерли… — Она достала из сумочки похожий на пудреницу фотоаппарат, открыла какую-то крышку и снова закрыла. — Вот и все — я засветила пленку. Вы довольны?

— Отдайте мне и Витины фотографии, — потребовала Жанна. — Они вам ни к чему.

Маргарет безропотно вынула из сумки фотографии мальчика, бросила на стол.

— Я действительно хотела их передать вашему отцу, — сказала она.

— Нет у меня отца…

— У меня к вам, Жанна, последняя просьба, — поднялась с места Маргарет. — Никому, тем более мужу, не рассказывайте, что сегодня произошло…

— Может, и зря я сразу ничего не рассказала Ивану…

— У меня могут быть некоторые неприятности, хотя я всего-навсего, как это у вас говорится, передаточная инстанция… Но ведь и вы, Жанна, не избежите неприятностей. Вряд ли муж вам простит, если узнает о наших встречах, — ведь ему это может крупно и по службе повредить… Если вас начнут таскать в КГБ.

— Мы больше не должны встречаться, — произнесла Жанна.

— Хорошо, до лета я вас не побеспокою, — подумав, согласилась Маргарет. — А там видно будет…

Жанна проводила ее до двери, несмотря на тревогу на душе, не могла не отметить про себя, что Маргарет держится уверенно, будто между ними ничего и не произошло.

— Пожалуй, верните мне плеер… ну, тот маленький магнитофончик с наушниками, который я вам принесла в первый раз. Вы ведь его мужу подарили?

Жанна кивнула головой. Мужу она сказала, что купила его у подруги, которая ездила за границу, а деньги ей дала мать… Иван очень обрадовался подарку, весь вечер гонял демонстрационную кассету, надев наушники, а потом увез магнитофон с собой…

— Вот этот самый? — достал из ящика письменного стола почти квадратный, чуть побольше портсигара, магнитофон майор КГБ Васильев.

Подполковник Александров кивнул.

Григорий Викторович Васильев извлек крошечную катушку с коричневой пленкой и аккуратно положил рядом, потом взглянул на Александрова:

— В магнитофон был хитроумно вмонтирован микрофон и записывающее устройство. Все ваши разговоры фиксировались. Аппаратик включался автоматически, как только раздавались голоса.

— Вот почему Маргарет просила вернуть ей магнитофон! — воскликнула Жанна.

— Вы и вернете ей, — улыбнулся майор. — Ваш муж ничего представляющего для них интерес не наговорил на этой катушке.

— Черт возьми! — вырвалось у подполковника. — Ничего себе подарочек! — Он косо взглянул на жену: — А мне сказала, что купила у подруги…

— Я ведь не знала, Ваня!

— Зачем ты вообще связалась с этой чертовой бабой!

— Если бы вы пришли сразу после вашей последней встречи, — вмешался Васильев, — мы смогли бы поближе познакомиться с этой пташкой Маргарет… А теперь она улетела! И я не очень убежден, что снова сюда заявится.

— А за этой штуковиной? — кивнул Иван Борисович на магнитофон.

— Есть же и другие способы завладеть им… — Майор повертел в пальцах катушку. — Они ведь не знают, что тут ведутся разговоры о рыбалке, охоте, хорошей погоде…

— Я брал его на рыбалку, — сказал Александров.

— Покажите вашу записную книжку, — попросил майор.

Внимательно перелистал ее, две или три фамилии его поначалу заинтересовали, но, когда подполковник дал пояснения, вернул книжку.

— Вы осторожный человек, Иван Борисович, — заметил он. — Ничего лишнего не записываете. У вас, наверное, память отличная?

— Не жалуюсь, — ответил Александров.

— Я… я очень виновата? — испуганно посмотрела на майора Жанна.

— Конечно, лучше было бы, если бы вы обо всем сразу рассказали мужу или пришли к нам… — улыбнулся Григорий Викторович. — Но где вам было тягаться с опытной Маргарет! Ведь вы не знали, что ваш отец, Игорь Иванович Найденов, а точнее, Карнаков Игорь Ростиславович, сбежавший много лет назад во Франции, год назад погиб от пули своих союзников в Афганистане. Кстати, он помог бежать захваченному в плен советскому шоферу. Скорее всего, ваш отец разочаровался в «западном рае» и предпочел вернуться на Родину, хотя и прекрасно понимал, что здесь придется отвечать перед нашим законом по всей строгости.

— А письма? — изумилась Жанна. — Маргарет каждый раз с посылками привозила мне письма от него.

— Почерк очень похож на почерк вашего отца, но это обычная подделка, — спокойно заметил майор.

— Зачем им все это? — пожал широкими плечами подполковник.

— Вы, Иван Борисович, и авиационный полк, в котором вы служите, очень заинтересовали иностранную разведку. Разумеется, рассчитывали они главным образом на вашу жену.

— Неужели они думали, что я… что я буду сознательно помогать им? — ошарашенно произнесла Жанна.

— Скажите, пожалуйста, Жанна Игоревна, вы не заметили какой-нибудь пропажи дома после визитов госпожи Маргарет? — спросил Васильев.

— Заметила, — опустив светловолосую голову и не глядя на мужа, ответила Жанна. — Иван прислал мне газету, где был помещен его портрет и статья, потом пропала из альбома фотография, где мы сняты вместе.

— И все?

— Исчезли несколько писем мужа, — потерянно проговорила Жанна. — И фотографии, где он с летчиками на аэродроме.

— Почему же вы сразу об этом не рассказали? — строго посмотрел на нее майор.

— Я думала, это Витя, — сказала Жанна. — Он один раз уже выдрал из маминого альбома несколько фотографий и разорвал… И потом, она ведь засветила пленку…

— Вы так думаете? — усмехнулся майор. — Она могла сделать вид, что засветила…

— Но зачем ей мои фотографии? — спросил Иван Борисович.

— От вашей жены к вам… Такую, по-видимому, ставила перед собой цель Маргарет. Ее задача — собрать как можно больше информации о вас, Иван Борисович, о вашем окружении, товарищах… Кстати, фотографироваться на аэродроме, тем более у самолета, вам не следовало бы!

— Обычный истребитель… Я не думал, что фотографии попадут… — Иван Борисович бросил тяжелый взгляд в сторону жены, — к чужим.

— Я буду вынужден об этом сообщить в вашу часть, — сказал майор.

— А этот… магнитофон, — кивнула на аппарат Жанна, — как он мог записывать разговоры, если проигрывал музыку?

— У него есть дополнительное записывающее устройство, включающееся при звуке голоса, а когда кассета крутится, записывающее устройство отключено, — пояснил майор.

Он позвонил по внутреннему телефону, сказал, чтобы принесли вещи. Вскоре вошел лейтенант и принес большую сумку с вещами, которые Жанна и Иван несколько дней назад передали в КГБ. Вещи, полученные Жанной от Маргарет.

— Если бы я знала, чем все это кончится, я и на порог бы не пустила эту дамочку, — вздохнула Жанна.

— Может, они и в шляпку тебе вмонтировали микрофон, — насмешливо заметил Иван Борисович.

Майор протянул Жанне листок и шариковую ручку, показал, где нужно расписаться.

— Вещи можете забрать, — сказал он. — А вот портативный магнитофон нам еще понадобится.

Майор расписался в их пропусках, вежливо проводил до дверей. Пожал руку Жанне и Ивану Борисовичу.

— А если она… Маргарет, снова мне позвонит? — остановилась на пороге Жанна.

— Сразу же сообщите нам об этом, — сказал Григорий Викторович. — По тому самому телефону, который я вам дал.

* * *
Иван Борисович мерил квадратную комнату тяжелыми шагами, а Жанна стояла у окна и смотрела на улицу. Небо над Москвой было пасмурное, редкие снежинки кружились в туманном воздухе, внизу шелестели шинами троллейбусы, автомашины. Дворники натянули у тротуара канат с красными тряпочками и, задрав головы, смотрели наверх, откуда с грохотом падали глыбы смерзшегося снега и сосульки. С пушечным грохотом ударившись об асфальт, лед разлетался, разбрызгивая по сторонам сверкающие осколки. Два мальчика со школьными ранцами за плечами стояли на противоположной стороне улицы и зачарованно смотрели вверх, где орудовали лопатами и ломами рабочие.

— Я никогда не думал, что ты так падка на эти проклятые тряпки, — говорил Иван Борисович — Почему ты мне сразу не сказала? Можно подумать, что эта баба тебя околдовала! А я, дурак, хотел было взять этот магнитофон на учения! Хорошо бы я сегодня выглядел в глазах майора КГБ с записью наших разговоров!

Слова мужа тяжелыми камнями падали на душу молодой женщины. Глаза ее наполнились слезами, руки вцепились в подоконник. В этот момент сверху грохнулась огромная ледяная глыба, дворники прикрылись руками от брызнувших ледяных осколков. Мальчишки на тротуаре запрыгали от радости, рты их открывались и закрывались, но слов было не слышно.

— Лучше ударь меня! — с рыданиями вырвалось у Жанны.

Шаги за спиной прекратились, потом руки мужа осторожно легли на ее вздрагивающие плечи, он прижался гладко выбритой щекой к ее щеке.

— Ну ладно, ладно, — ласково произнес он. — С этим все кончено… Меня поражает другое: как они добрались до тебя? Психологи! Решили, раз отец переметнулся к ним, значит, и ты, дочь его, будешь служить им. Мол, яблоко от яблони… — Он взъерошил ее густые волосы, повернул к себе, крепко поцеловал в губы. — Не казни себя, ты же мне все-таки все рассказала…

— Я только тогда сообразила, что ей что-то нужно от меня, когда она заикнулась про фотографии — всхлипывая, произнесла Жанна. — Я летела к тебе и все вспоминала: про газету, фотографии, письма… Да она, Маргарет, воровка! Шарить в чужом доме по полкам! Вся такая из себя расфуфыренная, фу-ты ну-ты! Я раньше думала, такое может быть только в детективном романе или в кино.

— Не хочется мне тебя здесь одну оставлять… — начал было Иван Борисович.

— А Витя? Мама? — перебила она. — Мне осталось всего ничего до конца учебы. Придется, Ваня, потерпеть нам еще три-четыре месяца. Главврач ждет меня с дипломом медсестры. А если эта шпионка объявится, я сразу позвоню Васильеву.

— Пойдем за сыном? — сказал он.

— Рано еще, — взглянув на часы, ответила она.

— Одевайся, — скомандовал муж. — Я через четыре часа улетаю в часть, а еще по-настоящему сына не видел.

Жанна прижалась к мужу, провела ладонью по его волнистым желтым волосам, тихонько засмеялась сквозь слезы:

— Все равно я самая счастливая, потому что у меня есть ты! Скажи, ты больше на меня не сердишься?

— Я тебя люблю, — тихо произнес он.

2

Андрей и Оля стояли на улице Чайковского и ловили такси. Только что позвонила Ася Цветкова и растерянным, взволнованным голосом сообщила, что у них с Валерой случилось несчастье, просила побыстрее приехать к ним в Купчино. В Ленинграде стояла самая мерзкая погода, которую только можно придумать: небо серое, низкое, сыплет мелкий дождь, перемешанный со снегом, на обочинах — кучи грязного снега, на тротуарах — лужи, воздух тяжелый, пропитан влагой и сыростью, на окнах зданий мутные капли. Промчится мимо машина, и на тротуары выплеснется мокрое снежное крошево. Прохожие отскакивают к стенам домов но и их обдает грязью. В окнах зданий с утра до вечера горят лампочки, лица людей, вышедших на улицу, мрачны и тоскливы. Особенно страдают от такого перепада давления пожилые и больные люди. Еще пятого января был десятиградусный морозец, кругом белел чистый снег, а шестого утром весь город поплыл: температура поднялась до семи градусов тепла. К ночи немного похолодало, а утром снова оттепель.

— Почему они не останавливаются? — спросила Оля.

Она была в длинном пальто и ботах, на голове мокрая зимняя шапка, из-под которой выбилась желтая прядь, карие глаза сердито сузились.

Почему в Ленинграде таксисты редко останавливаются по просьбе пассажиров? Кто может ответить на этот вопрос? Андрей предпочитал ездить на общественном транспорте, но когда, в силу необходимости, требовалось такси, его просто невозможно было поймать в Дзержинском районе. Желтые и черные машины с зелеными глазками равнодушно проносились мимо не останавливаясь, хотя люди стояли с поднятой рукой. Некоторые хватались за блокнот и пытались записать номер проскочившего мимо нахала, другие в сердцах грозили им вслед кулаками. А таксисты, разбрызгивая из-под колес мокрый снег, как ни в чем не бывало проезжали мимо, не обращая внимания на своих клиентов. У них были свои собственные маршруты и планы, а на пассажиров с улицы им было наплевать.

— У нее голос был такой странный… — сказала Оля. — Что у них там стряслось?

Наконец одна машина притормозила. Когда они с сестрой забрались в нее, Андрей поймал на себе внимательный взгляд таксиста, тот улыбался:

— Здравствуй, Андрей! Вообще-то я ехал на Рубинштейна пообедать, но гляжу, старый знакомый…

— Ленька Барабаш! — воскликнул Андрей. — Тебя, брат, трудно узнать с бородой! Специально замаскировался, чтобы знакомые не узнавали?

— Я тебя не видел вечность! — заулыбался в густую каштановую бороду Барабаш. — Слышал, что был в Афганистане… Как там?

— Лучше скажи, как ты стал таксистом, — сказал Андрей. — Ведь ты, кажется, поступил в Институт инженеров железнодорожного транспорта?

— Не все ли равно, на чем ездить, — ответил водитель. — На локомотиве или на такси.

— Ты закончил?

— После института три года отышачил инженером в паровозном депо, а потом ушел в таксисты, — охотно стал рассказывать Леонид Барабаш.

— Что, и впрямь такси — золотое дно?

— Не жалуюсь, — метнув взгляд на Олю, ответил Барабаш.

— Познакомься, моя сестра, — спохватился Андрей. — Ты разве ее не видел?

— Столько лет прошло… Да я у тебя и был-то дома раза два-три.

Леонид Барабаш и Андрей учились в параллельных классах, играли в одной хоккейной команде. Кстати, Леонид был отличным вратарем, но, видно, Барабаш, как и Андрей, остыл к хоккею. Дружить они не дружили, но поддерживали друг с другом хорошие отношения. Когда Андрей в десятом классе увлекся музыкой, Леонид доставал ему магнитофонные кассеты с самыми последними записями популярных поп-групп. Вот тогда он приходил домой к Казаковым.

— Я вас тоже не помню, — вставила Оля. Вид у нее был встревоженный, она смотрела в забрызганное окно и хмурила белый лоб.

— Понимаешь, Андрей, в институт я поступил ради диплома, в депо мне осточертело, тут увлекся видео, а это штука дорогая! Кассета с фильмом почти на сотню тянет… А видеомагнитофон — три с половиной тысячи! В депо я таких денег никогда не заработаю. А мой сосед-таксист похвастал, что на «Волге» с шашечками можно заработать за месяц столько же, сколько получает профессор… Конечно, если работать с умом!

— Выходит, таксисты умнее профессоров? — вступила в разговор Оля.

— Дураков везде хватает: и у нас за баранкой, и в науке, — усмехнулся таксист.

— Ну, и купили вы видеомагнитофон? — спросила Оля.

— Я ведь не ворую, — поймал ее взгляд в зеркало Барабаш. — Вкалываю, как шахтер! Думаете, по такой погоде просто водить это корыто? Приезжаешь со смены — голова идеткругом, рук не поднять… Не зря же медики пишут, что по статистике у шоферов больше всего бывает инфарктов.

Впереди энергично жестикулировал обеими руками высокий чернявый человек в мокром кожаном пальто и серой кепке. У ног его стоял черный дипломат.

— Не возражаете? — спросил Леонид, притормаживая. Перекинувшись с человеком несколькими словами, открыл дверцу рядом с собой. Человек с дипломатом уселся в машину.

— Дорогой, отвезешь товарищей в Купчино, а потом поедем в аэропорт, — заговорил он. — Мой самолет на Тбилиси улетает через два часа.

— Успеем, — заметил Леонид.

— За скорость отдельно заплачу, дорогой! — нервничал пассажир, тыча пальцем с красивым золотым перстнем в часы на запястье.

— Улетите, товарищ, — успокоил его водитель. — Выскочим на Московское шоссе, прибавим газу. Приедем, еще успеете рюмку коньяка в буфете выпить…

— Нехорошо говоришь, дорогой, — покачал головой пассажир. — Теперь в самолет, если от тебя только пахнет алкоголем, уже не пускают. Зачем пить? Разве самолет — это веселое застолье, а пилот — тамада? — И весело рассмеялся.

Барабаш высадил их у огромного П-образного жилого дома, сунул Андрею торопливо нацарапанный на бумажке свой домашний телефон, пожал руку, а Оле небрежно кивнул.

— Ты еще не остыл к музыке? — спросил он. — У меня уйма отличных записей на фирменных кассетах. И вообще, звони, чао!

И укатил в сторону Московского проспекта, разбрызгивая ледяное крошево. Здесь, в Купчине, вроде бы было немного посветлее, да и слякоти меньше, а между новыми жилыми корпусами белел снег. Ветер стучал голыми обледенелыми ветвями молодых тополей и лип, протяжно завывал в подворотнях, на газоне валялся кусок крашеного железа.

— А ведь твой одноклассник не сдал с четырех рублей сдачу, — заметила Оля. — И еще с грузина все сполна получит.

— Плюс за скорость, — улыбнулся Андрей.

— Зря ты занялся журналистикой и писательством, — подначивала сестра, пока они поднимались в пахнущем свежей краской лифте на седьмой этаж. — Оказывается, таксистом можно заработать гораздо больше. А у тебя ведь права первого класса! Как же это ты, Андрюша, так промахнулся?

— У меня жена не жадная, — улыбался брат.

— При чем тут жена?

— Это у вас, у женщин, глаза завидущие, а руки загребущие. Все вам мало, вот и заставляете своих бедных мужей лезть из кожи, чтобы любыми путями заработать побольше денег, или, как их называет твоя подружка Ася, «бабок».

— Не мерь всех на один аршин, — сказала сестра, нажимая на кнопку звонка.

Дверь открыла Ася. Темно-русые волосы были всклокочены, на босу ногу надеты мягкие тапочки.

— Что у вас случилось? — с порога забросала ее вопросами Оля. — Пожар, что ли? Или цветной телевизор взорвался?

— Хуже, нас обокрали, — послышался из комнаты хрипловатый голос Валеры.

Андрей и Оля разделись в прихожей, обитой квадратными пластиковыми панелями под дерево. Над дверью красовались ветвистые оленьи рога, в углу — тумбочка для обуви, на которой стояли старинные мраморные часы с позолоченным циферблатом. Валера сидел на широкой тахте, застланной красным ковром, в одной руке у него бутылка коньяка, в другой — высокий хрустальный фужер. В просторной комнате все перевернуто вверх дном: из ящиков письменного стола вывалено на паркетный пол содержимое, распахнуты створки шифоньера, белье и одежда ворохом навалены на искусственный камин с декоративными камнями, бутылки из бара раскатились по полу, одна плитка шоколада раздавлена — видно, кто-то наступил на нее.

— Мы с Валерой нищие, — сообщила Ася, театральным жестом обведя комнату рукой.

— Обчистили, сволочи! — наливая коньяк в фужер, сказал Валера. — На тридцать тысяч нагрели! Все самое ценное взяли — видеоаппаратуру, тридцать кассет с лучшими фильмами…

— И проигрыватель с заграничными пластинками, — вставила Ася. — Золотой диск Элвиса Пресли, Челентано, Кутуньо…

— Заткнись, — не глядя на нее, оборвал Валера. — Пластинки с проигрывателем ерунда… Вот тут, — он ткнул пальцем в стену, где выделялось продолговатое пятно, — висела картинка… И знаете, сколько она стоила? — Он начертал пальцем в воздухе цифру с несколькими нулями.

— Чья картина-то? — заинтересовался Андрей, стоя посередине разгромленной комнаты.

— Подлинный Нестеров, — упавшим голосом ответил Валера. — А всего увели три картинки. Ну, те не очень-то дорогие.

— В милицию звонили? — осведомилась Оля.

— Какая милиция? — округлил свои серые глаза Валера. — Знали, гады, что я в милицию не сообщу.

— Почему? — недоумевала Оля.

— Придет следователь, спросит: откуда у вас такие ценности — Нестеров, видеомаг, фирменный цветной телевизор, который и на сертификаты не купишь, фильмы и все прочее? На какие шиши вы, Валера, все это приобрели? При вашей-то зарплате в «Интуристе» сто двадцать рубликов?

— Валера работает там электромонтером, — вставила Ася.

— И что я отвечу гражданину следователю? — разглагольствовал Валера, расплескивая на покрывало коньяк. — Мол, я умею красиво жить и деньги зарабатывать? А сейчас как раз очень милиция интересуется, как это некоторые при маленькой зарплате большие деньги зарабатывают… И очень скоро из пострадавшего свидетеля я превращусь в обвиняемого жулика.

— Ты же все это не украл? — подошла к нему Ася и погладила по черным взъерошенным волосам.

— Лучше бы я тебе купил кольцо с бриллиантом, — прижался щекой к ее ладони Валера, потом выпрямился и пытливо посмотрел ей в глаза: — Ты-то не бросишь меня, нищего?

— Не прибедняйся, Валерушка, кое-что у тебя осталось… — ласково пошлепала его по щеке Ася. — Не такой ты дурачок, чтобы все свои богатства хранить дома…

— С голоду мы, конечно, не умрем, — пробурчал Валера. — Но все нужно начинать почти сначала. А времена теперь другие, и делать деньги стало ой как труднее, чем раньше! Теперь в сто глаз следят за умельцами…

Валера потрогал кончик носа, на котором алел прыщик, подвигал треугольной челюстью, будто раскусывал орех, потом отхлебнул из фужера.

— Андрей, тебе налить? — предложила Ася и, не дожидаясь его ответа, засмеялась: — Ты же совсем не пьешь! Валера, может, и тебе хватит?

Андрей видел Валеру всего второй раз, зато наслышан о нем от сестры и Аси был много. Сегодня он здесь оказался случайно: побоялся одну сестренку отпускать в Купчино, тем более даже Оля заметила, что голос у подруги был очень взволнованный. Валера заинтересовал его как современный тип дельца, так сказать, «умельца» делать деньги. И сейчас он пытливо всматривался в этого человека, внимательно слушал его, старался понять, что ощущает этот парень. Говорят, свой свояка видит издалека, а тут жулик жулика нагрел.

— А что случилось с хромым Олегом Павловичем? — будто утешая себя, ударился в воспоминания Валера. — Ну, который ремонтирует на дому заграничную технику… Это жулик, я вам скажу! У меня как-то вышел из строя автомобильный стереокассетник, перестал работать один канал. Я в Апраксином дворе встретил Олежку, он там каждый день ошивается… Он забрал мой кассетник, через два дня приезжаю к нему — все о’кей! Сто пятьдесят рубликов, говорит, с тебя, Валера! Мол, полетел интеграл одного канала, пришлось поставить новый японский. Выложил я ему полторашку, а что-то не верится мне, что он заменил интегральную схему, поехал к другому мастеру — есть у меня такой, — он вскрыл кассетник, посмотрел и говорит, что все интегралы целы, а у тебя, дескать, просто сбился баланс, нужно было чуть повернуть рукоятку — и все о’кей! И Олежка с меня, своего знакомого, за минутную работенку сорвал, сволочь, полторашку!.. И бог наказал жулика! Как-то вечерком к нему пришли на квартиру двое, позвонили, сказали, что от апраксинского продавца Миши, нужно отремонтировать проигрыватель. Валера открывает железный засов, щелкает хитрым финским замком, впускает клиентов. Только повернулся к ним спиной, как сразу отключился… Когда оклемался, в квартире пусто, как говорится, хоть шаром покати, почти как у меня… «Клиенты» забрали у него всю технику, хрусталь, бронзу, нашли тайник с деньгами и золотишком. В общем, чисто сработали!

— Наверное, знакомые? — спросил Андрей.

Ему было не жалко ни Валеру, ни Олега Павловича, но случай тот рассказал любопытный: жулики грабят жуликов! И прекрасно знают, что те не сообщат в милицию, потому что у самих рыльце в пушку. Вот он, мир подпольного бизнеса… Олег Павлович и Валера — это еще мелкие сошки. Как-то по телевизору показывали передачу про подпольного бизнесмена Когана, так тот ворочал сотнями тысяч! Спекулировал старинной бронзой, иконами, картинами известных мастеров, видеокассетами, золотом, серебром, совершал крупные валютные операции. У него была не квартира, а настоящий музей. Самые ценные вещи Коган выгодно продавал иностранным туристам, которые вывозили за рубеж шедевры нашего национального искусства. После того как Когана осудили и отправили отбывать свой срок, в городе поговаривали — у него еще остались тайники с ценностями…

— У меня ведь тоже бывали дома разные типы, — продолжал откровенничать подвыпивший Валера. — Я не скрываю, что подфарцовывал… Не будешь ведь на улице предлагать чувакам финские куртки, стереомагнитофоны, электронные часы, видеокассеты? Приводишь домой… Ну, кто-то и наколол меня. Разве сейчас вспомнишь? Сколько их, чуваков, перебывало у меня…

Они остались вдвоем в комнате, Ася и Оля ушли на кухню. Слышны были их голоса, по-видимому, подруга Валеры уже смирилась с происшедшим, зачем же тогда она позвонила им?.. Эту Асю не поймешь, не скажешь, что она дурочка, а вот связалась с жуликом Валерой. Безусловно, она умнее его, да и Валеру дураком не назовешь. Вон Барабаш, закончил институт, а вкалывает на такси. Правда, Леня еще в десятом классе приторговывал заграничными клюшками, жевательной резинкой, магнитофонными кассетами…

Валера рассказывал про то, как он в свое время выгодно купил у старушки подлинного Нестерова. Старушка принесла картину, завернутую в шаль, в «комок» — так Валера называл комиссионку, — а он как раз там крутился. Разговорился с бабушкой, представился знатоком живописи, сказал, что приемщица невысоко ее оценит, и предложил свою цену. Старушке, видно, не хотелось стоять в длинной очереди; поколебавшись, она продала ему картину, по сути дела, за гроши.

Андрей, слушая его, думал о том, что могло связывать Асю и Валеру. Неужели деньги, подарки, красивые вещи, которые он доставал ей? Или еще что-то другое? Говорят же, любовь зла — полюбишь и козла… Валеру нельзя назвать красавцем, но он и не урод. Язык у него хорошо подвешен, не прикидывается кем-то другим, у него даже своя философия — он ведь не осуждает себя, свои методы добывания денег. Раз есть дефицит, значит, будут фарцовщики, перекупщики, спекулянты. Нет в магазине дефицитных вещей — значит, их будут доставать — а это тоже не так-то просто! — другие люди и перепродавать желающим с наценкой. Жить-то надо… Философия Валеры, конечно, примитивная; чтобы заработать, он готов обмануть не искушенную в торговых делах старушку и не видит в этом ничего предосудительного. Когда Олег Павлович надул его, Валера искренне возмущался и даже радовался, что того избили и ограбили… А вот когда это же самое коснулось его, Валера рвет и мечет, кляня на чем свет стоит ворюг и бандитов!..

— Идите кофе пить, — позвала из кухни Ася. — У нас бразильский.

— Не лучше ли теперь начать новую, честную жизнь? — сказал Андрей. — Сначала кража, потом милиция, а там, глядишь, и до тюрьмы рукой подать.

— Первым делом — стальную дверь поставлю, замок врежу… — Валера задумчиво посмотрел на пустой фужер. — Придется поломать голову, чтобы заработать хорошие деньги. В опасные аферы я не влезаю, с валютой дел не имею, мой бизнес не наносит государству урона: одеваю своих клиентов в модную одежду, достаю кассеты, электронные часы, калькуляторы, автомобильные приемники, другую технику. Эти, которые привозят оттуда… тоже не лыком шиты! Знают наши цены, у них есть каталоги. Торгуются за каждый червонец. У них, кстати, выгодно брать оптом — тогда могут скинуть. Зато потом носишься как сумасшедший по всему городу с сумками, как этот… коробейник!

— Тяжелая у тебя работа…

— Не говори, друг, — вздохнул Валера, поднимаясь с тахты. — Кстати, у меня в машине есть отличный японский набор инструментов из ванадия. Сотнягу за комплект. Бери, не пожалеешь, за таким инструментом автомобилисты охотятся…

— Пожалуй, возьму, — поколебавшись, сказал Андрей. Сто рублей даже за японский набор дорого, но ведь действительно, где еще достанешь?

В метро Андрей не выдержал и снова раскрыл красную плоскую металлическую коробку — десятка два хромированных насадок для отвертывания гаек, отделанные пластмассой рукоятки, трещотка, другие нужные приспособления. Такой инструмент в руках приятно держать.

— Сколько с тебя Валера содрал за такую игрушку? — поинтересовалась Оля.

— Сотнягу.

— А заплатил финну, который его снабжает всяким барахлом, пятьдесят за один комплект, — сказала сестра. — Он берет у того все оптом, вплоть до шариковых ручек и женских трусиков.

— Откуда ты знаешь? — закрывая коробку, спросил Андрей.

— Дамские тряпки помогает ему сбывать у нас в институте Ася. А про инструмент она сказала, когда ты им любовался.

— А что это у тебя в сумке? — подозрительно посмотрел на сестру Андрей.

— Да так, ерунда…

Андрей отобрал у нее сумку, раскрыл и извлек завернутые в целлофан босоножки на пробковой подошве.

— Тоже вдвойне переплатила? И зачем тебе зимой босоножки?

— Понимаешь, это такая редкость… Весной их днем с огнем не сыщешь.

— Я думаю, Валера с Асей очень скоро снова разбогатеют, — сказал Андрей. — Теперь мне понятно, почему они тебе позвонили…

— Почему? — спросила сестра.

— После такого потрясения Валера с ходу кинулся в бизнес… Надо же ему как-то все украденное компенсировать. Ну а ты тут рядом, под рукой… Хороша же у тебя подружка! — усмехнулся Андрей.

— Мы ведь дружим с первого класса. И потом, у Аси есть и достоинства…

— Какие?

— Она добрая, веселая, никогда не унывает…

Сидевшая рядом молодая женщина, увидев босоножки, обратилась к Оле:

— Девушка, где вы купили такую прелесть?

Андрей и Оля переглянулись и дружно рассмеялись.

3

Вадим Федорович неохотно отправился на это выступление. Ведь в бюро пропаганды художественной литературы отлично знали, что он выступать не любит, лишь по старой традиции раз в год выступал в марте на неделе детской книги, хотя давно не писал для школьников. Неделя обычно растягивалась на целый месяц — в это же самое время, зная, что он не откажется, приглашали институты, училища, библиотеки, дворцы культуры. И Казаков, как на работу, каждый божий день ехал то в один, то в другой конец города на выступления перед читателями. Иногда даже по два-три раза приходилось выступать в один день. Возвращался после выступлений измотанный, потому что обычно выкладывался весь, хотя слышал от писателей, что некоторые больше двадцати — тридцати минут не говорят. Вадим Федорович так не умел; если беседа с читателями получалась интересной и ему задавали много вопросов, то творческая встреча иногда затягивалась на полтора часа и больше.

Позвонили из Общества книголюбов, приятный женский голос сообщил, что в научно-исследовательском институте читатели давно ожидают встречи с ним, люди прочли его последние романы и очень хотят поговорить. Вадим Федорович начал было ссылаться, что у него много работы, что выступает он только в марте, но сотрудница из Общества книголюбов так насела, что отказаться было невозможно. Соблазнила еще и тем, что, мол, это будет не просто встреча, а настоящая читательская конференция, все, кто придет, хорошо знают Казакова…

И вот Вадим Федорович, выйдя из метро, шагает по залитой солнцем улице. Небо по-весеннему чистое, снег поскрипывает под ногами прохожих, из ртов вырываются облачка пара. Конец февраля, наконец-то в Ленинград пришла настоящая зима, с солнцем, морозами, снегом. Железобетонный забор, вдоль которого он идет, весь искрится изморозью. С каждой голой ветви деревьев свисают тонкие сосульки, стоит подуть ветру — и они с мелодичным звоном обламываются, падая в припорошенный копотью снег. Этот звон необычен, он напоминает Казакову Андреевку с ее крещенскими морозами и вьюгами. В сосновом бору за старым клубом тоже можно услышать такой перезвон…

В проходной его встретила молодая женщина в длинной светлой, с поперечными полосами шубе и белых высоких сапожках, на голове — серая шапочка крупной вязки.

— Вадим Федорович? — Она с улыбкой протянула тонкую белую руку. — Лариса Васильевна Хлебникова… К удивительному поэту Велимиру Хлебникову не имею никакого отношения…

Голос у нее звучный, на круглом белом лице влажными вишнями блестят черные выразительные глаза.

— Но стихи вы пишете, — заметил Вадим Федорович.

— Как вы догадались? — удивленно воззрилась на него Хлебникова.

Этого Казаков и себе самому бы не смог объяснить — иногда вдруг, будто по наитию, он точно определял возраст человека, его профессию, семейное положение… Это получалось как-то само собой, без всякого усилия с его стороны. А когда он, уверовав в свой дар предвидения, стал в одной компании вещать на эту тему, то с позором сел в калошу! Даже близко не угадал, кому сколько лет и кто что из себя представляет…

Встреча прошла хорошо. Приятно, когда твои книги знают, от души говорят о прочитанном, даже не обижаешься, если и покритикуют. Слушать одни дифирамбы тоже скучно. Кое с кем из читателей Вадим Федорович даже поспорил: почему он должен писать так, как они хотели бы? Почему обязан все разжевывать для читателя? А если ему хочется заставить его не только переживать с героями, но и задуматься над проблемами, поднятыми в романе? Это куда интереснее, чем выдавать готовые рецепты на все случаи жизни. Кстати, такие книги не очень-то и читают…

Возвращаясь к остановке метро вместе с Хлебниковой, возбужденный встречей, Казаков предложил ей пройтись пешком. Разговором он остался доволен, о чем и сказал своей спутнице.

— А вы знаете, я не читала ни одной вашей книги, — призналась она.

— И пригласили на встречу?

— Это они, читатели, насели на меня… Конечно, я вашу фамилию слышала. Вы не обижайтесь, я просто не люблю современную литературу. Мне по душе Камю, Фолкнер.

— А Лев Толстой, Достоевский, Шолохов? — перебил Вадим Федорович.

Ему не раз приходилось слышать, что современная советская литература неинтересна, читать нечего. «Деревенщики», дескать, давно приелись, потом, ничего значительного за последние годы они не создали. А захваленные прозаики и поэты или тоже исписались, или и не были никогда такими уж талантливыми?..

— Школьную программу я хорошо знаю, — улыбнулась Хлебникова. — Может, зря нас в школе и институте заставляют читать классиков, писать по их произведениям сочинения… Ведь все, что делаешь из-под палки, вызывает, например, у меня внутренний протест. Разумеется, потом я заново перечитала «Войну и мир», «Преступление и наказание», «Тихий Дон»… Но это все-таки классика, а я говорю о современной советской литературе. Почему так?

— Потому что не читают, — с горечью ответил Казаков.

— Вы скажете, мало написано пустых, бездарных книг, которые расхвалены критикой? Радио, телевидение, статьи в газетах — все кричат, какой это талантливый роман, а я не могу его читать. Скучно! Вот и думаешь: или я дура, или меня нагло дурачат…

— Наверное, вы правы, — сказал Вадим Федорович. — Но, чтобы отличить плохое от хорошего, талантливое от серого, все равно нужно читать и то и другое.

— Я давно уже не верю нашей критике.

— Я тоже, — улыбнулся он.

— Кстати, когда я готовила эту встречу, то почти не нашла в библиографии никаких материалов о вас.

Казаков промолчал.

— Почему о вас не пишут?

— В журналы я свои романы не предлагаю — они им не нужны, — с горечью вырвалось у него. — А критики чаще всего пишут о журнальных публикациях.

— Посылайте свои книги известным критикам!

— А вот этого я не делал и никогда не буду делать, — твердо ответил Казаков.

Все это знакомо Вадиму Федоровичу — не раз он точно такие же слова слышал от других. Огульно отрицая всю современную советскую литературу, люди косвенно задевали и его, Казакова. И потом, это неправильно, есть в России замечательные писатели и поэты, их книги не стоят на полках в библиотеках, за ними очереди в книжных магазинах. В Лавку писателей поступают повести и романы современных зарубежных писателей, иногда раскроешь книжку и, с трудом прочтя несколько страниц, навсегда закроешь… Поток сознания… Смешение в романе всех стилей, сознательное искажение действительности, желание поразить, ошеломить читателя своей необычностью — вот, дескать, я какой, не похожий ни на кого! Писатели экспериментируют, стараются быть непохожими на других. Может, это необходимо для развития литературы, но читать такие книги трудно. Жизнь, действительность, суд потомков выбирают из всей этой мешанины только поистине гениальное, талантливое, и такие книги живут века и будут жить, пока существует на земле разум.

В спорах о литературе они и не заметили, как пришли на улицу Чайковского, — наверное, километров пять прошагали пешком. От морозного дыхания воротник меховой шубы Хлебниковой побелел, а круглые щеки зарумянились. Глаза были такие черные, что зрачков не разглядишь. Обычно Казаков не терпел разговоров на литературные темы, все это казалось ему переливанием из пустого в порожнее, но Лариса Васильевна сумела задеть его за живое, вызвать на спор. Читала она много, да и память, по-видимому, у нее хорошая, потому что свободно приводила цитаты, называла даты выхода тех или иных нашумевших книг, безошибочно помнила фамилии авторов. Но самое главное — она не была равнодушной. Казаков часто встречался с равнодушными библиотекарями, для которых руководством к действию и пропаганде литературы было не свое собственное мнение, а статьи в «Литературной газете» и рецензии в журналах. Хвалят критики книгу — значит, ее нужно пропагандировать, обругали — убрать на полку подальше.

Понравилось ему и то, что Хлебникова после встречи с читателями не стала рассыпаться перед ним в комплиментах, а честно призналась, что не читала его книг. Всех же писателей, часто упоминаемых критикой, она знала, хотя, как она заявила, и не всех приглашала на творческие встречи.

— Мне в бюро пропаганды сказали, что вы не согласитесь выступить у нас, — улыбнулась Лариса Васильевна, останавливаясь у станции метро «Чернышевская», куда проводил ее Казаков. — Говорят, что выступать вы не любите. А я этого не заметила: вы с удовольствием провели эту встречу, а как читатели были довольны!

— Если бы все встречи были такими! — сказал Казаков. — А бывает, придешь в библиотеку, а там пять человек… После этого и думаешь: зачем все это нужно было? Я потерял свой рабочий день, да и они не получили от этой встречи никакого удовольствия.

— Говорят, вы прячетесь от нас где-то в тмутаракани!

— В Андреевке, — улыбнулся Вадим Федорович. — Ну что поделаешь, если я только там хорошо работаю. Едешь в деревню, садишься на табуретку за деревянный стол и пишешь… Правда, есть некоторые неудобства: сам варишь себе обед, не ездишь за границу, не выступаешь в дискуссиях по радио и телевидению, не даешь интервью, не устраиваешь творческих вечеров и не купаешься в лучах славы… Немудрено, что до выхода книги тебя и дорогие читатели позабудут.

— А вы не кокетничаете? — взглянула она на него своими глазами-вишнями. — Не завидуете тем, кто на виду и, как вы говорите, купается в лучах славы?

— Не завидую, — посерьезнел Казаков. — Жалею их.

Мимо них тянулась в двери метро бесконечная толпа, напротив газетного киоска останавливались автобусы, троллейбус, у выхода толпились мужчины и женщины с букетами цветов, завернутых в целлофан, в сквере, разделяющем проспект Чернышевского, между двумя потоками машин, идущих в разных направлениях, беззаботно носились друг за другом овчарка и сеттер. Хозяева — девушка в короткой белой куртке и высокий мужчина в кожаном пальто — стояли у скамейки и беседовали.

— Жалеете? — подняла к нему круглое лицо Хлебникова.

— Что иному писателю надо? — продолжал Казаков. — Признание читателей. Получив его, он ждет официального признания. И вот он знаменит, о нем говорят по радио, показывают по телевидению, но ему и этого мало — нужна Государственная премия, орден к юбилею! И как только все это получает, вдруг происходит непостижимое: широкий читатель остывает к нему, навсегда отворачивается…

— Почему?

— Слава, как ржа, разъедает душу иного писателя, заставляет его лезть из кожи, чтобы все время быть на виду. Писатель отныне занимается созданием лишь самого себя. И это отнимает у него не только ум, время, но и самое главное — талант!

— А вы всего этого счастливо избежали? — с долей иронии заметила Хлебникова.

— Я просто к этому никогда не стремился, — ответил он, подумав, что сотрудница городского Общества книголюбов довольно ехидная особа!

Овчарка повалила в снег сеттера, тот, лежа на спине, смешно махал всеми четырьмя лапами, длинный красный язык высунулся чуть ли не до земли. На собак пристально смотрела девочка с большим черным портфелем в руке. Голова ее наклонилась на одну сторону, маленький рот чуть приоткрылся.

— Как вы думаете, Вадим Федорович, кому какая собака принадлежит? — видя, что он с интересом следит за возней четвероногих, спросила Хлебникова.

— Сеттер — мужчине в кожаном пальто, а овчарка — девушке, — быстро, будто ждал этого вопроса, ответил Казаков.

— Пожалуй, наоборот, — помедлив, сказала она.

Казаков с любопытством посмотрел на нее. Нельзя назвать красивой — лицо круглое, курносый нос, смешливые ямочки на розовых щеках, разве что большие, опушенные черными ресницами глаза притягивают. В них хочется смотреть и смотреть… Но что это? Глядя ей в глаза, он вдруг почувствовал, что сейчас безошибочно скажет все о ней…

— У вас трое детей, — не отрывая глаз от ее лица, заговорил Казаков. — Две девочки и мальчик, вам тридцать с гаком, у вас есть муж, и вы его очень любите…

— Вы никак колдун? — неестественно громко рассмеялась она так, что на них оглянулись прохожие. — Только не говорите, что все это вам сейчас пришло в голову… Вам это рассказали в Союзе писателей, в бюро пропаганды художественной литературы. Я даже знаю кто. Детей у меня двое, а муж…

— У вас красивые глаза, — сказал он, переводя взгляд на собак.

Мужчина в кожаном пальто подозвал к себе овчарку, взял на поводок, девушка в белой куртке свистнула сеттера и, не оглядываясь, зашагала с ним вдоль заснеженных скамеек в сторону набережной Робеспьера.

— А тут вы ошиблись! — рассмеялась Лариса Васильевна.

— Не могу же я всегда точно угадывать… — улыбнулся и Казаков.

— Не откажетесь выступить, если я вам еще позвоню? — спросила она.

— Звоните, но выступать я больше не буду, — твердо сказал он.

— Я сегодня же возьму у знакомой ваш последний роман, — по-своему истолковала его отказ Хлебникова.

— Думаете, это что-нибудь изменит?

— Вдруг я открою для себя нового современного писателя?

— Черт, как же я мог так ошибиться… — вырвалось у него.

— В чем? — заглянула она ему в глаза. — Во мне?

— В собаках… — рассмеялся он и, кивнув ей, повернулся и зашагал к перекрестку, на котором неуклюже разворачивался троллейбус.

Она смотрела ему вслед и улыбалась. Подумала, что, дойдя до угла, он обязательно оглянется. Но он не оглянулся.

Глава пятнадцатая

1

Андрей, сидя на паркетном полу, разбирал свои книги. Вот уже целый месяц они с Машей занимаются благоустройством своей новой двухкомнатной квартиры. Сотрудник издательства переехал в Москву, а освободившуюся квартиру на Кондратьевском проспекте отдали Андрею Абросимову, учитывая, что у него жена и маленький ребенок. Вообще-то, для Андрея это было неожиданностью: в издательстве он работает недавно и, конечно, не рассчитывал так быстро получить жилплощадь. Кажется, сыграло большую роль то обстоятельство, что он был ранен в Афганистане.

Произведя капитальный ремонт — квартира была порядком запущена, — он с головой окунулся в домашние дела: бегал по магазинам в поисках кухонного гарнитура, полок для книг, подходящей мебели. Быстро освоил долбление дырок в железобетонных стенах шлямбуром, сам установил оконные карнизы, навесил белые полки на кухне, установил над газовой плитой воздухоочиститель. Маша подбирала занавески на окна, тоже носилась по магазинам. Потолки в квартире были достаточно высокие, кухня — девять метров. Из окна можно было увидеть крышу кинотеатра «Гигант» и краешек площади Калинина.

В подарок новоселам Вадим Федорович сам привез старинный книжный шкаф красного дерева, который купил в комиссионке. Маша была в восторге от подарка. Родители жены — Знаменские — подарили на новоселье цветной телевизор и кухонные принадлежности, а мать Андрея — Ирина Тихоновна Головина — привезла на такси несколько наборов постельного белья.

— Задарили нас родственнички, — говорил Андрей. — Отец начинал семейную жизнь с нуля, а мы — на всем готовеньком!

— Господи, даже не верится, что мы теперь ни от кого не зависимы, — радовалась Мария.

В светло-голубых глазах ее плескалась детская радость. Андрей с удовольствием смотрел на нее, сейчас ему было даже трудно представить, как бы он жил без Марии. Слышал от знакомых, читал, что теперь молодые люди быстро расходятся, семьи стали непрочными, любовь недолговечной, а у него с каждым годом все больше зреет чувство к жене. В Андреевке он скучал без нее и сына. Выдерживал там в дедовском доме всего две-три недели и пулей мчался в Ленинград. Это случалось осенью, во время его отпуска. Наверное, тут и рождение сына сыграло свою роль, что он так привязан к дому. А ведь раньше мог подолгу не бывать в Ленинграде, конечно, вспоминал Машу, но вот чтобы скучать без нее буквально на второй день — этого раньше не было. Он чувствовал ее приход из университета, безошибочно знал, что это именно она звонит в дверь. У Марии был свой ключ, но она всегда возвращалась, нагруженная пакетами и свертками. По пути домой забегала в продовольственные магазины. Андрей помогал ей на кухне, научился сам готовить некоторые блюда, все чаще приносил из яслей сына. Охотно отправлялся в любую погоду гулять с ним.

Видя, как передвигается по новой квартире Мария, он завороженно смотрел на нее. Гибкая, стройная, жена казалась ему самой обаятельной женщиной на свете. Иногда в голову закрадывалась мысль, что она так же может нравиться и другим, но Андрей раз и навсегда, еще в юношестве, взял для себя за правило не ревновать. Считал это чувство низменным, унижающим достоинство. И даже романы классиков не смогли его убедить, что любовь и ревность — две стороны одной медали. Перед женитьбой они поклялись с Марией всегда говорить друг другу только правду. Ложь Андрею с детства была отвратительна: он помнил, как лгала отцу мать, изворачивалась. А он ведь еще мальчишкой знал о ее связи с бородатым художником Ильей Федичевым, за которого она впоследствии вышла замуж. Знал и не говорил отцу — боялся сделать ему больно.

Сейчас смешно вспоминать, как он в школе вырабатывал в себе твердые жизненные правила, испытывал свою волю. Как только он убедился, что ложь и ревность — родные сестры, он взял себе за правило быть честным и правдивым. Ревновать в ту пору ему было некого, потому что он не знал еще, что такое настоящая любовь. Поначалу его манера говорить правду в глаза многим в школе не нравилась, даже взрослым, но потом, когда это стало нормой для юноши, привыкли, даже в спорах обращались к Андрею — мол, он всегда по справедливости рассудит.

Выработал Андрей в себе и еще одно важное правило: всегда быть готовым к любой, самой неприятной неожиданности — будь это творческая неудача или житейское несчастье. Только полный идиот, избалованный родителями, может уверовать в то, что жизнь — это сплошное удовольствие, дескать, нужно лишь брать и ничего не отдавать взамен. Такой человек при первом же чувствительном ударе судьбы сразу спасует, растеряется, даже может погибнуть. И он, Андрей, таких людей встречал в своей жизни.

У него было с кого брать пример — с отца. Жизнь с раннего детства не баловала Вадима Федоровича: ушел родной отец, потом война, мальчишкой он был в партизанах, после войны работал и учился, без чьей-либо помощи стал признанным писателем…

— Пришел Миша Супронович, — вывела Мария мужа из глубокой задумчивости.

Повертев в руках томик Бальзака, Андрей поставил его на полку, поднялся с пола.

— Как всегда, к обеду, — улыбнулся он.

Миша Супронович был первым их гостем на новом местожительстве. Каждую субботу он посещал их на улице Чайковского, приходил в половине второго, а в половине третьего у Казаковых обычно садились за стол. Аппетит у Миши был отменный. Пообедав, Супронович усаживался у телевизора, вставлял реплики в общий разговор, не обижался, если не отвечали ему. Во-первых, вопросы гостя были странными, не имеющими никакого отношения к общей беседе, во-вторых, понять Мишу было не так-то просто — он проглатывал скончания слов и сильно гнусавил, хотя поболтать очень любил. Невысокий, коренастый, с русой челкой над низким лбом, Миша постоянно улыбался, причем улыбка была с ехидцей, будто он про всех знал нечто такое, что давало ему право отпускать рискованные шуточки. Узкое лицо его с водянистыми глазами было изрезано глубокими не по возрасту складками. Здороваться с Супроновичем было неприятно: его ладони напоминали крупный наждак. Когда-то Миша работал слесарем, но вот уже третий год, как переехал в Ленинград, работал на заводе и учился на вечернем отделении Ленинградского финансово-экономического института.

Вряд ли кто в Андреевке ожидал, что беспутный внук бывшего старшего полицая Леонида Супроновича вдруг возьмется за ум! Выпивоха Михаил — его за пьянство даже лишили на два года водительских прав — резко бросит гульбу. Он поехал в Ленинград, полечился от алкоголизма у какого-то специалиста-гипнотизера; вернувшись в Андреевку, засел за учебники и стал готовиться в институт. И поступил, правда на вечернее отделение. Как раньше, он больше никогда не напивался, но рюмку-другую в праздник мог выпить.

Оля и Мария не терпели его, но Вадим Федорович и Андрей принимали земляка. Надо сказать, что Супронович отнимал у них лишь один день в неделю — субботу. Приходил в половине второго, а уходил в половине восьмого. За это время он и на минуту не отрывался от телевизора, что не мешало ему постоянно вступать в разговор со всеми, кто появлялся в комнате. Олю из себя выводило, когда Миша толковал Казакову, что он видел в метро, как одна женщина читала его «книжечку». Даже солидные романы Казакова Миша почему-то называл «книжечками». Олю это просто бесило, а отец лишь посмеивался. Голос у Миши Супроновича был скрипучим, слова он выговаривал невнятно и всегда с ехидной улыбкой, которая делала его изборожденное складками лицо старческим.

Войдя в заваленную книгами комнату, Миша окинул взглядом поставленные друг на друга книжные секции, ухмыльнулся:

— Небось, книжечки Вадима Федоровича на одной полке уже и не поместятся?

— Полок у нас хватит, — заметил Андрей, подавая ему руку. Наждак ощутимо царапнул его ладонь. Несмотря на твердые, растрескавшиеся руки, пожатие Супроновича было вялым, равнодушным.

— А когда же твои, Андрюша, книжечки займут свое место на полке?

— Ты думаешь, займут? — улыбнулся Андрей.

— Неужели твой знаменитый папенька не поможет? Мог бы для сынка и постараться.

— Пойдем, покажу тебе квартиру, — сказал Андрей.

Миша Супронович заглянул во все уголки, немного дольше задержался на кухне, где Мария жарила отбивные, широкий нос его задвигался, губы сложились в трубочку.

— Ух как пахнет! — с наслаждением втянул он запах. — Маша, ты просто мастерица! Мне бы такую жену…

— Женись, — не поворачиваясь от плиты, сказала Мария.

— Добрая жена да жирные щи — другого добра не ищи! — мелко, по-козлиному, проблеял Миша. — Женись… Куда я жену-то приведу? В общежитие? Это у вас папы-мамы — писатели, академики… Вон какую квартирку вам устроили!

— Папы-мамы тут ни при чем, — заметил Андрей. — Мне от работы дали.

— Мне вот что-то не дают, а вкалываю не хуже других, — скривился он в завистливой усмешке.

— Женись, Миша, жена родит тебе сына, и сразу дадут, — вмешалась Мария. — Читал в «Известиях» — молодая мама, кажется, в Таллине родила тройню? Им горисполком сразу выделил четырехкомнатную квартиру. И фотография — счастливые папа, мама и тройняшки в коляске.

— Пока институт не закончу, не женюсь, — сказал Миша. — Никуда не денется от меня квартира…

— Я думала, жена, — ехидно заметила Мария.

— И жена — тоже, — заулыбался Миша. — Я, когда в армии служил, написал одной девушке — ее портрет на обложке «Огонька» был напечатан — мол, хочу с вами познакомиться и все такое… Не гордая, ответила. Потом я послал ей свою фотокарточку, и чего-то наша переписка заглохла… Не понравился я ей, наверное?

— А может, ей и другие написали? — сказал Андрей. — Ну и выбрала по своему вкусу.

— Не прошел ты, Миша, по конкурсу, — вставила Мария.

— Да я ведь просто так написал… — сказал Миша. — От скуки. В армии это принято… Вон даже какой-то фильм был, когда один написал девушке, тоже увидев ее портрет в журнале, а вложил в конверт фотографию какого-то красавчика… В общем, встретились, все завертелось-закрутилось, а чем кончилось, я не запомнил!

— Они полюбили друг друга и поженились, — засмеялась Мария. — Фильм со счастливым концом!

— Бабы — такой народ, им палец в рот не клади, — буркнул Супронович.

— Грубо, Миша, — сказала Мария.

— Зато верно, — хохотнул тот.

Пока Мария накрывала на кухне, Андрей и Миша подключили телевизор к временной антенне, — бывшие жильцы сняли кабель, идущий с лестничной площадки, где общий распределитель. Андрей уже купил в магазине кабель, завтра должен прийти мастер и протянуть антенну в комнату.

— Не дашь мне червонец в долг? — понизив голос, попросил Миша.

Хотя у Андрея в связи с новосельем было туго с деньгами, он дал Супроновичу десятку, а про себя подумал, что тот мог бы и не говорить про «долг». Миша раз в месяц обязательно стрелял у него по трешке, пятерке и никогда не возвращал, очевидно надеясь, что Андрей не помнит. Тот помнил, но «в долг» без отдачи все равно давал. Дело в том, что Миша считал себя в какой-то мере спасителем Андрея. Это он когда-то зимой подобрал Андрея с Петей Викторовым на пустынной дороге после аварии. А позже…

Случилось это осенью в Андреевке два года назад.

Андрей с соседской собачонкой вернулся с прогулки в лес. В кармане куртки у него лежал белый гриб, найденный у железнодорожного моста. Вечер был теплый, солнце клонилось к сосновому бору, на станции попыхивал длинный товарняк, видно, дожидался встречного.

У сельмага толпились мужчины — наверное, красное вино завезли. Двое расположились с бутылкой в привокзальном сквере. Тогда еще борьба с пьянством только разворачивалась, это теперь в сквере не увидишь ни одного пьяницы, тут же участковый или дружинники накроют — и прямым ходом в климовский вытрезвитель.

Открыв спрятанным в щель ключом дверь — Андрей жил тогда один в доме, — он прошел в комнату и ахнул: отцовской пишущей машинки «Рейнметалл», на которой он иногда стучал, на месте не было. Начатая рукопись была раскрыта, страницы перепутаны, некоторые залиты рыжей жидкостью. Андрей столбом стоял у письменного стола и ничего не понимал: кто-то был в доме, переворошил его рукопись, облил вином, забрал пишущую машинку. Он прошел по всем комнатам; буфет в гостиной Дерюгина был распахнут. Там обычно стояли бутылки с вином и водкой. На полках было пусто.

Больше никаких сомнений не оставалось: в доме побывал вор! Причем хорошо знающий распорядок жизни Андрея. Забрался сюда именно тогда, когда Андрей ушел на прогулку, а уходил он всегда в одно и то же время. В дом вор попал не через дверь — ключ был на месте, — а, скорее всего, через пристройку, оттуда был вход прямо в коридор, внутри дома никогда двери не закрывались, разве только когда все уезжали на зиму из Андреевки.

От стариков Андрей слышал, что, случалось, мальчишки совершали набеги в сад за яблоками, как-то поздней осенью кто-то забрался по лестнице на балкон, откуда дверь вела в летнюю комнату на чердаке — там обычно работал отец. Стекло было выбито, но вроде бы ничего не украли, да там ничего, кроме книг, и не было. Решив, что это дело рук мальчишек, старики даже не заявили о случившемся участковому. Но с тех пор Дерюгин и стал на все двери навешивать замки.

Андрей закрыл дом, спрятал ключ на прежнее место и отправился к магазину. Потолкавшись среди мужчин и послушав их разговоры, решил пойти в поселковый Совет и заявить о краже. Сколько вор взял бутылок в буфете Дерюгина, он не знал, да это было и неважно, а вот машинка… По пути в поселковый завернул к старому клубу на опушке бора — там тоже иногда после работы в ольшанике располагались с выпивкой промкомбинатовские рабочие. В том, что это дело рук пьяницы, Андрей не сомневался: в доме были другие вещи, например швейная машинка, одежда, обувь, а взяли лишь то, что было на виду.

В ольшанике никого не было. Поселковый Совет уже не работал, на двери участкового висел ржавый замок. Настроение у Андрея было отвратительное, как-то сразу стало неуютно ему в Андреевке. Воровство само по себе унижает любого человека — чувствуешь себя оплеванным, каким-то беззащитным, на людей начинаешь смотреть с подозрением, больше того, начинаешь думать плохо обо всем роде человеческом. Пока, как говорится, жареный петух не клюнет, живешь себе спокойно и никакие тяжелые мысли тебя не одолевают, а тут начинаешь копаться в сути человека, хочется понять, почему он способен на подлость, воровство, убийство. И как распознать негодяя? Отличить хорошего человека от дурного? Ну как это можно прийти в чужой доми украсть то, что тебе не принадлежит? То, что не тобою приобретено, куплено? Какую черную душу и каменную совесть нужно иметь, чтобы после этого спокойно смотреть в глаза людям, разговаривать с ними, жить бок о бок? Не человек это, а оборотень!..

На следующий день перед обедом к Андрею зашел участковый — лейтенант Алексей Лукич Корнилов, внук Петра Васильевича Корнилова, который вместе с прадедом Андрея — Абросимовым — охотился в этих лесах на медведя.

— У вас не пропала пишущая машинка? — спросил Корнилов. — Иностранной фирмы.

Андрей не успел ответить, как дверь распахнулась и в комнату влетел Михаил Супронович.

— Не верит, что ты мне, Андрюша, дал машинку отпечатать стихотворение, — гнусаво запричитал он с порога. — Смеется, когда я говорю, что пишу стихи… Вадим Федорович сказал, что у меня есть поэтическая жилка… Да разве я бы взял просто так? Хотел пару стишков отпечатать и послать в районную газету. Вадим Федорович толковал, что могут напечатать…

Водянистые глаза Михаила умоляюще смотрели на Андрея, большие корявые руки в черных трещинах висели вдоль короткого туловища, губы скривила жалкая улыбка.

И Андрей сказал:

— Я дал ему машинку, Алексей Лукич.

— Чего же он ее, сукин сын, пытался продать на Лысухе заезжему автомобилисту? — заговорил Корнилов, бросив хмурый взгляд на Супроновича. — За полсотни отдавал…

— Я пошутил, Алексей Лукич! — забормотал Михаил. — Шел к Андрею…

— Чего же тебя занесло к железнодорожному мосту?

— Андрей в той стороне гуляет, я хотел ему новые стихи почитать… — Он снова невнятно что-то забормотал.

— Замолчи ты! — поморщился участковый. — Пить надо меньше, Супронович. Ты что же, с пишущей машинкой разгуливал по лесу?

— Принес Андрею, а его дома нет, ну я и пошел по его маршруту, — довольно бойко тараторил Михаил. — А тут эти на «Жигулях»: мол, что у тебя, парень, за вещь? Слово за слово, я им и показал машинку, а продавать у меня и в мыслях не было! Чтоб мне провалиться…

— Дело ваше, — пристально взглянув на Андрея, произнес участковый. — Хотите — покрывайте родственничка! — Он перевел взгляд на понурившегося у двери Супроновича. — Только я ему и на мизинец не верю! Может, не ты увел из цеха набор инструмента? А кто у Федулаевых двух кролей ночью спер?

— Теперь что ни случись — виноват Супронович, — покачал головой Михаил. — Уеду я отсюда, Алексей… Вижу, все равно ты мне не дашь житья.

— Вот обрадовал! — усмехнулся Алексей Лукич. — Не только я — вся Андреевка свободно вздохнет, когда ты отсюда сгинешь!

Участковый ушел, а они уселись за стол — Андрей как раз собирался обедать. Нарезал длинным ножом черствый круглый ленинградский хлеб, сыр, налил в тарелки куриного супу с лапшой, молча пододвинул одну Михаилу.

— К обеду бы… — вырвалось у Супроновича.

— Ты же кроме машинки прихватил из буфета всю выпивку, — спокойно заметил Андрей.

— Век не забуду, что выручил, — проникновенно сказал Супронович. — Лешка давно на меня зуб точит!

— Значит, стихи сочиняешь? — сдерживая улыбку, полюбопытствовал Андрей.

— А что? Не веришь? Послушай…

И он принялся наизусть читать. При его голосе и дикции трудно было оценить стихи, но получалось довольно складно.

— В школе я был первым поэтом, — с гордостью сказал Михаил, беря деревянную ложку. — Штук десять я и вправду отстукал на твоей машинке…

— Это машинка отца.

Супронович вытаращил на него глаза, зашлепал губами:

— Ая-яй! Вадима Федоровича я сильно уважаю…

— А меня, значит, нет? — улыбнулся Андрей.

— Понимаешь, опохмелиться было нечем, зашел к вам…

— Зашел?

— Вадим-Федорович меня тоже уважает, я ему свои стихи читал…

— Ну ладно… — у Андрея язык не повернулся сказать «украл», — взял бутылки, правда, это принадлежит Дерюгину…

— Дерюгину? — огорчился Михаил. — Тогда надо будет купить и поставить на место: этот всю плешь проест участковому, а тот спит и видит меня за решеткой.

— Зачем машинку взял? — спросил Андрей. — Да еще с отпечатанным листом.

— Это ты про нашу Андреевку пишешь? — взглянул на него хитрыми водянистыми глазами Михаил.

— Где лист?

Супронович полез в карман узких бумажных брюк и достал смятый лист с отпечатанным текстом. Андрей разгладил его, положил на стол.

— Батя твой лучше пишет, — ухмыльнулся Михаил. — Небось все, что ты напишешь, потом перечиркает? Наверное, и книжку за тебя напишет. И будет у нас два писателя Казаковых!

— У меня фамилия Абросимов, — спокойно заметил Андрей.

Он не переставал удивляться Супроновичу: только что спас его от крупной неприятности, а он уже хамит… Впрочем, Андрея не так-то просто было вывести из себя, он без злости, скорее, с интересом слушал Михаила. В этом человеке с неприятной ухмылкой уживались подхалимство, самоуничижение, зависть и наглость… Может, и впрямь пишущую машинку он взял не для продажи? Прихватил он ее для того, чтобы досадить Андрею, а мысль продать возникла у него, очевидно, позже. С похмелья. Андрей не раз видел Михаила у них в доме — действительно, он заходил к отцу, чтобы попросить в долг трешку. Федор Федорович Казаков и Григорий Елисеевич Дерюгин никогда не давали ему денег. Трезвый, приносил отцу тетрадные листы со своими стихами, отец подолгу с ним обсуждал их достоинства и недостатки. Михаил кивал головой, морщил свое лицо в угодливой улыбке, забирал листки и уходил. Как то Андрей спросил отца, есть ли у Михаила хоть намек на талант. Вадим Федорович оказал, что талант — это слишком громкое слово, а вот некоторыми способностями молодой Супронович явно обладает, но у него не хватает культуры. Стихи его подражательны, но на десять — двадцать плохих нет-нет и мелькнет одно интересное. Андрей как-то тоже почитал стихи Михаила и не обнаружил ни одного талантливого. Он так и заявил Супроновичу. Тогда тот с кривой улыбкой своим невнятным хрипловато-гнусавым голосом прочел несколько стихотворений Роботова.

— Написано почти как и у меня, — насмешливо посмотрел на него Михаил. — А его читают по радио, показывают по телевидению, исполняют его песни…

Андрей, услышав по радио песню на слова Роботова, выключал радио, а вот Миша Супронович взял его за образец! И утверждает, что он, Супронович, тоже может называться поэтом! И писал про слесарную мастерскую, школьную футбольную команду, про соседскую козу, которая объела две яблони в саду, даже про паровоз, который стоит под парами и не знает, куда направиться…

В общем, с той осенней встречи Миша Супронович — он был на год старше Андрея — как-то незаметно вошел в их семью, стал тем самым незваным гостем, который мог запросто прийти к ним. Пока Андрей работал в Афганистане, Супронович перебрался из Андреевки в Ленинград, устроился на завод резиновых изделий, хвастался, что в многотиражке печатают его стихи, даже одно опубликовали в газете «Смена» под рубрикой «Рабочие поэты». Новый год Казаковы, как правило, встречали на улице Чайковского все вместе. И Миша Супронович был тут как тут.

Вот и сегодня он пожаловал на новую квартиру Андрея и Марии в воскресенье. Позже они узнали, что в субботу Супронович по-прежнему наведывается к родителям Андрея, а на Кондратьевский с этой поры стал приходить к обеду по воскресеньям. Наверное, в каждой семье есть хотя бы один такой дальний родственник, которого надо воспринимать как неизбежное зло. Миша не мог не заметить, что Оля Казакова и Мария Абросимова не жалуют его, больше того, когда на пороге появлялся Супронович, у них лица вытягивались и все из рук валилось.

После обеда, против обыкновения, Миша вдруг заторопился, сказав, что у него через час свидание, и при этом скорчил такую значительную физиономию, что Мария прыснула.

— На свадьбу-то пригласишь? — спросила она.

— До свадьбы еще далеко, — солидно заметил Супронович. — Это ответственный шаг в жизни человека.

— Неужели тебе не хочется иметь свой дом, семью? — спросила Маша. Ее явно обрадовало желание Миши пораньше уйти. Она уже настроилась, что он проторчит у телевизора до ужина, а у них сейчас столько дел!

— Всему свое время, — с ухмылкой изрек Миша. — Спасибо за обед, все было вкусно.

— Ты знаешь, почему он пораньше смылся? — закрыв за ним дверь, сказала мужу Мария.

— Человек спешит на свидание…

— Он испугался, что придется тебе помогать ворочать мебель, устанавливать книжные полки…

— За что ты его так не любишь?

— Я не верю, что найдется девушка, которая выйдет за него замуж, — сказала Мария. — Он весь насквозь фальшивый, как и его бездарные стихи.

— Миша Супронович — единственный, кто искренне считает поэта Роботова своим учителем… — рассмеялся Андрей.

— А ты знаешь, милый, он ведь тебя ненавидит, — задумчиво глядя на мужа, уронила Мария.

— Вроде бы не за что, — согнав улыбку с лица, ответил Андрей. — Я ему делал только добро. Спас от милиции, познакомил с хорошими молодыми поэтами, по-моему, всегда радушно встречаю его… С чего бы ему меня ненавидеть?

— Он относится как раз к тому типу людей, которые ненавидят тех, кто делает им добро, — очень серьезно сказала Мария. — И таких, кстати, немало. Тебе, писателю, надо было бы это знать.

— Я не девушка, чтобы кто-то любил меня, — отмахнулся Андрей.

Он уже взобрался на стремянку и стал прикреплять шурупами полку. Ранее он выдолбил шлямбуром две дырки, забил в них деревянные пробки. Мария, задрав голову, смотрела на него.

— Он тебе люто завидует, радуется любой твоей неудаче — ты заметил, как у него загорелись глаза, когда ты сказал, что тебе завернули в журнале повесть? И случись какая беда — он тебе никогда не поможет.

— Я не нуждаюсь ни в чьей помощи, — сказал Андрей и ударил по шурупу молотком. В лицо брызнула белая крошка. Поморгав, он отклонился в сторону и стал орудовать отверткой.

— Андрей, как ты думаешь, каких людей на свете больше — хороших или плохих?

— Я считаю, что хороших больше, — помолчав, ответил он. Чтобы удобнее было завинчивать тугой шуруп, он обхватил полку свободной рукой. — Только стоит ли так резко разделять людей на хороших и плохих? Может, это и банальность, но в каждом человеке есть и положительное и отрицательное, наверное, это закон жизни. Два разных полюса. Если человек больше соприкасается с хорошими людьми, чем с плохими, он и сам становится лучше. А потом, может ли кто-нибудь честно сказать про себя — хороший он человек или плохой?

— Ты — хороший, — убежденно сказала Мария.

— Это с твоей точки зрения, — рассмеялся Андрей, опуская руку с отверткой и сверху вниз глядя на жену. — А вот Миша Супронович, по-видимому, другого мнения обо мне. И наш главный редактор издательства считает меня выскочкой, когда я на редакционных совещаниях возражаю ему. Николай Петрович Ушков тоже не благоволит ко мне… Он тоже, как и Миша, убежден, что это отец тащит меня в литературу, правит мои рассказы…

— Ему-то какое дело? — удивилась Мария.

— По-твоему, он хороший человек? — ответил вопросом на вопрос Андрей.

— По крайней мере, производит впечатление умного человека… — не сразу ответила Мария.

— И плохие люди бывают умными…

— Я его мало знаю.

— Как-то давно, когда я еще был студентом, Ушков стал просвещать меня насчет загадочности человеческой души, вспомнил Достоевского, Фолкнера, говорил о каких-то тайных пружинах внутри нас, которые неподвластны уму и воле… Смысл, наверное, в том, что даже самый положительный человек живет и не подозревает, что при определенных обстоятельствах способен совершить преступление… Как Раскольников у Достоевского.

— Николай Петрович любит умничать, — вставила Мария.

— Тайные пружины внутри нас… — произнес Андрей. — Не совсем точно, но верно. Человек — это загадка не только природы, но загадка и для самого себя. Гениальные писатели не могли до конца постичь не только человеческую душу, но и самих себя.

— А Достоевский?

— Он приблизился к истинному пониманию человеческой сущности, причем приоткрыл, главным образом, то непостижимое в людях, что запрятано в самые потайные уголки нашего сознания. Нащупал вот эти самые тайные пружины, которые могут человека сделать преступником или чудовищем. Заметь, Достоевского почему-то больше всего занимали внутренние, темные стороны человеческой души.

Когда Андрей начинал волноваться, он жестикулировал. Стоя на стремянке и держа в одной руке отвертку, он потерял равновесие, схватился за полку, и та со скрежетом полетела вниз. Мария едва успела отпрянуть, тяжелая полка грохнулась на паркет у самых ее ног.

— Боже! — вскричал Андрей, спрыгивая на пол. — Не задело?!

Красноватая пыль припорошила его лоб, темно-русые волосы.

— Ты дрожишь? — удивилась Мария. Она не успела даже испугаться. И не понимала волнения мужа.

— Больше никогда не стой рядом, когда я долблю эти проклятые дырки и вешаю полки! — с гневом вырвалось у него. Он отстранил от себя жену, заглянул ей в глаза, только сейчас она заметила, что он бледный, как стена, которую недавно долбил. — Лучше бы она мне на голову свалилась…

— Успокойся ты, — гладила она его мягкие короткие волосы. — Ничего ведь не случилось?

— Знаешь, о чем я сейчас думаю?.. — проговорил он, глядя мимо ее плеча на дверь. — Я был бы самым несчастным человеком на свете, если бы с тобой что-нибудь случилось, Маришка! Живешь, смеешься, рассуждаешь на философские темы, а рядом с жизнью бродит смерть с косой…

— Уж тогда с молотком, — улыбнулась жена.

— Жизнь, смерть, любовь — вот вечные истины в нашем мире.

— Может, с полигона уже летит к нам атомная ракета, — в тон ему сказала Мария. — Летит, а мы ничего не знаем. И глазом не успеем моргнуть, как очутимся на том свете… Есть ли он, тот свет?

— Нам и на этом хорошо, — поцеловал ее Андрей. — А войны не будет. Не должно быть! Я верю, что на земле больше умных, хороших людей, чем выродков, человеконенавистников, подонков… Да и кому нужна война, в которой не будет ни победителей, ни побежденных?

— Грозят же… — прошептала Мария.

Ей вдруг стало спокойно и тепло. Она слушала Андрея и удивлялась, что он как-то особенно торжественно произносит все эти слова, которые каждый день они слышат по радио и телевидению, читают в газетах.

— Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят шестой год. — Андрей долгим взглядом посмотрел Марии в глаза: — Ты знаешь, я вчера подал заявление в партию. Вот вдруг почувствовал, что я должен быть с ними, коммунистами. То, что сейчас происходит, — это тоже революция. Могу ли я быть в стороне? Прости, что мои слова звучат по-газетному, но я и есть журналист.

— Уж ты-то никогда в стороне не был, — засмеялась Мария. — И не будешь! Не такой ты человек.

— Лишь бюрократам, консерваторам, жулью и алкоголикам не по нутру перемены, — продолжал Андрей. — А как чиновники держатся за свои кресла! Литературные чинуши из кожи вон лезут, чтобы убедить всех, что они за перемены, а сами спят и видят во сне старые времена, когда были неуязвимы. Верю, что, если сами не уйдут, их сметет свежий ветер…

— И Вадим Федорович рассуждает, как ты, — вставила Мария.

— Все честные люди думают так.

— Наверное, нужно не только думать, но и действовать?

— Я готов действовать пером и кулаками! — вырвалось у Андрея.

— Сейчас нужны острые, сердитые вещи, а ты… ты, Андрей, добрый.

— Это я с тобой и маленьким Ванькой, — рассмеялся Андрей, но вдруг снова погрустнел. — Так интересно сейчас жить, а мы с тобой…

— Говорим о смерти?

— К черту дырки, полки, молотки! — засмеялся он. — Одевайся, идем в сад за Ваней! Я помню, отец мне, маленькому, говорил, что я, наверное, полечу в пассажирской ракете на Луну или Марс… Может, я не полечу, но вот то, что наш Ванька полетит к дальним звездам, это факт, Маша!

— Пусть лучше он сажает деревья на Земле, — сказала Мария. — Только и слышишь, что леса вырубают, реки-озера мелеют, птицы-звери гибнут… Зачем ему лететь на Марс, если на Земле дел по горло?

— Говорю же, ты умница, Маша! — обнял жену Андрей. — Настоящая земная женщина!

— А ты инопланетянин? — улыбнулась она.

— Пишут же некоторые ученые, что жизнь занесена на Землю из космоса, — сказал Андрей. — А впрочем, вот что сказал Гёте… — Он откинул взлохмаченную голову назад и продекламировал:

Достаточно познал я этот свет,
А в мир другой для нас дороги нет,
Слепец, кто гордо носится с мечтами,
Кто ищет равных нам за облаками!
Стань твердо здесь и вкруг следи за всем:
Для дельного и этот мир не нем.

2

Последние несколько лет Вадим Федорович почти не ездил по Ленинграду на «Жигулях». Ему ведь не нужно было каждое утро спешить куда-то на работу. Его работа — письменный стол в кабинете, а если куда и надо пойти, например в издательство или в Дом писателей, то можно и пешком. Ведь гараж его находился от дома далеко, в получасе езды на автобусе. С утра он работал дома, а после обеда придумывал себе какое-нибудь дело и пешком отправлялся по городу. Так просто выходить на прогулки по городу он себя не приучил, вот в Андреевке — это другое дело, там он каждый вечер гулял вдоль железнодорожного полотна от водонапорной башни до висячего моста через Лысуху. Там он был один, никто не мешал ему думать, выстраивать сюжет очередной главы или просто любоваться окрестностями. В городе не бывает пусто, в любую погоду навстречу тебе текут толпы людей. Конечно, смотреть на незнакомые лица тоже интересно. Смотреть и угадывать профессии людей. Часто его поражало количество народа в будний день — такое впечатление, что половина города не работает. Или так много приезжих в Ленинграде? На Невском в любой час дня не протолкнуться, да и на других улицах идут и идут люди. Куда, спрашивается, идут? Понятно, не на работу. На работу люди едут утром, ну и после пяти часов по переполненному транспорту чувствуется, что они возвращаются домой. А днем? На этот вопрос Казаков так и не смог сам себе ответить. Не подойдешь же к человеку и не спросишь: дескать, что вы делаете на улице в рабочее время?..

Путь его в центр обычно пролегал от улицы Чайковского по набережной Фонтанки до моста, мимо Михайловского замка, его еще называют Инженерным. Эго несколько мрачноватое красное здание нравилось ему. Его построил по проекту Баженова архитектор Бренна на месте бывшего деревянного Летнего дворца. В этом замке в 1801 году был убит Павел I. Перед фасадом, обращенным к Летнему саду, в парке резвились спущенные с поводков собаки, а внизу, у горбатого моста, на льду Мойки зябли утки. Добросердечные женщины с детьми перегибались через чугунную ограду, бросали птицам куски булки. Тут же крутились вездесущие голуби и осторожные вороны. Лишь под мостом свинцово поблескивала полынья, а так вся Фонтанка и Мойка были схвачены льдом. Вадим Федорович тоже жалел уток, уже не первый год зимовавших в городе, не раз брал с собой хлеб и бросал им в воду. Если голуби и вороны чувствовали себя в десятиградусный мороз нормально, то скромные в своем коричневом оперении утки и радужные красавцы селезни — их почему-то было гораздо больше самок — явно приуныли. Ходили по льду медленно, вперевалку, то и дело поджимали под себя то одну, то другую красную озябшую лапу. И хлеб клевали равнодушно, уступая проворным голубям. А некоторые утки нахохлившись стояли на снегу в полудремотном состоянии.

Проходя мимо широких бетонных ступенек, ведущих к парадному входу, украшенному изящной колоннадой из бледно-розового мрамора и скульптурами, Казаков заметил, что собаки азартно играют красноватой утиной лапой, подбрасывают ее, отнимают друг у дружки, рычат. И он уж в который раз подумал, что в сильные морозы много уток гибнет на занесенных снегом берегах. Удивительно, что самые пугливые птицы, которых веками с силками, стрелами, ружьями преследовал человек, так быстро поверили ему — плавают на виду, чуть ли не из рук берут корм.

Размышляя о судьбе ленинградских уток, Казаков шагал по обледенелой тропинке старого парка. Причудливые черные деревья с заботливо наложенными на прогнивших боках цементными заплатками тянули обледенелые ветви друг к другу, некоторые были огромными, казалось, метелки их вершин царапают низкое облачное небо. Стоило пронестись по парку холодному порыву ветра — и деревья издавали тягучие стоны, а одно, с огромным дуплом, в которое мог бы забраться годовалый медвежонок, сипло басило. Эта странная музыка удивила Вадима Федоровича: сколько раз он тут проходил, но такого не слышал! Людей в парке было мало, попадались лишь молодые мамаши с детишками в колясках. Из-под целлулоидных козырьков колясок виднелись закутанные до глаз младенцы. Какой-то чудак в замшевой шапке и пальто с серебристым воротником одиноко сидел на садовой скамье с развернутой на коленях газетой. Чудаком его посчитал Казаков, потому что в мороз сидеть в заснеженном парке с газетой не каждому придет в голову.

— Добрый день, Вадим Федорович, — оторвавшись от газеты, сказал человек, когда Казаков уже миновал его.

Вадим Федорович обернулся и узнал секретаря райкома партии Борисенко Илью Георгиевича. Он видел его на заседаниях творческого актива, бывал секретарь и на писательских собраниях, а однажды он пригласил Вадима Федоровича в райком, и у них состоялся интересный разговор…

Здороваясь с ним, Казаков успел подумать, что странно вдруг встретить секретаря райкома в пустынном парке и еще в легкомысленной замшевой шапочке с завязанными на затылке клапанами. Борисенко приветливо улыбался.

— Вы куда собрались? На прогулку? — поинтересовался он.

— Я не спешу, — уклончиво ответил Казаков.

Как-то неудобно было говорить, что он идет в мастерскую за пылесосом, который вышел из строя. Оля готовится к зимней сессии, да ей и не под силу тащить такую тяжесть.

— Фельетон читал, — засовывая свернутую «Правду» в карман, говорил Борисенко. — Секретаря обкома партии сняли с должности за зажим критики… А сколько первых ушло на пенсию! Министры летят, начальники главков, директора заводов!

— А вам жалко? — сбоку бросил на него насмешливый взгляд Казаков.

Два года назад у него состоялся разговор с Борисенко в райкоме партии — Вадим Федорович честно ему рассказал обо всем, что происходит в Союзе писателей, о приеме в члены СП случайных людей. Секретарь выслушал, даже, что-то записал в блокнот, а на одном из собраний заявил, что райком доволен положением дел в писательской организации. Мог ли после этого уважать Вадим Федорович Борисенко?..

— Как это — жалко? — даже остановился тот. — Вы представляете, что такое снять с должности крупного руководителя? Куда он пойдет работать? На свой завод рядовым инженером?

— А хоть и вахтером на стройку, — резко заметил Казаков. — Если развалил работу на заводе или в министерстве, заелся, стал злоупотреблять властью, преследует людей за критику, значит, поделом ему дали по шапке! Приятно теперь слышать, как выступают люди, говорят правду в глаза, не скрывают свои недостатки, резко критикуют руководителей… Когда это было? Я что-то такого не припоминаю. Сплошная похвальба, подхалимство перед начальством, замазывание недостатков, очковтирательство! Вспомните хотя бы наши собрания, на которых вы присутствовали…

— Больше не буду на них присутствовать… — вставил Илья Георгиевич, но разгорячившийся Казаков не обратил внимание на его реплику.

— Тишь да благодать! И вы довольны, и вышестоящее начальство — мол, у литераторов все тихо, спокойно… Мы, кажется, с вами как раз об этом и толковали тогда, когда вы пригласили меня в райком? Я вам откровенно сказал, что стоит за этой тишью и благодатью. — Вадим Федорович повернулся к нему: — Хоть книги-то ленинградских писателей читаете? Или верите хвалебным рецензиям и статьям в газетах и журналах, которые пишут друг на друга бездарные писатели?

— Кругом бездари, один вы талантливый? — поддразнил Борисенко.

— Вот это и есть самое уязвимое место у любого писателя, — остыв, с грустью проговорил Казаков. — Сам о себе редко кто скажет, что он истинный талант. Вот я часто слушаю на творческих активах выступления некоторых партийных работников — ни один из них никогда не скажет свое мнение о той или иной книге. Честное слово, такое впечатление, что они не читают наших книг.

— Я помню, как много лет назад один партийный деятель публично похвалил кинофильм, поставленный по повести двух наших ленинградцев… Причем сказал, что фильм полезный и понравился его внукам… И что вы думаете? На следующий же день к директору издательства прибежали оба соавтора и потребовали, чтобы тот немедленно переиздал эту повесть массовым тиражом! А повесть-то была серой, хотя и на злободневную тему. Или другой пример. Недавно на собрании секретарь обкома обмолвился, что писатели требуют новых издательских площадок, а в магазинах полно книг, которые годами лежат на полках, и никто их не покупает. И вопреки установившимся правилам назвал фамилии авторов, чьи книги с прилавков прямиком идут в макулатуру… Слышали бы вы, какой потом поднялся в Союзе писателей переполох!

— Слышал, — улыбнулся Казаков. — Я был на этом собрании.

— Кто же в этом виноват? — с усмешкой посмотрел на него Борисенко. — Вы ведь выбираете правление, секретарей?

— Не лукавьте, Илья Георгиевич, — заметил Вадим Федорович. — Не мы выбираем, а как раз та самая масса, которую для этого и напринимали в Союз писателей. У них ведь большинство голосов.

— А мы обязаны считаться с мнением большинства, — сказал Борисенко.

— Вот мы и пришли к тому же самому, с чего начали: зачем писателям такой аппарат Союза, который печется не о литераторах и их нуждах, а главным образом создает тепличные условия для процветания и обогащения секретарей и их прихлебателей?

— Может, вы и правы…

Казаков удивленно взглянул на Борисенко: голос его сник, стал печальным. Шагая рядом по узкой обледенелой тропинке, Илья Георгиевич смотрел под ноги и тяжело вздыхал. Ростом он чуть ниже своего спутника, но гораздо шире, грузнее. На полном добродушном лице с маленьким ртом и карими неглупыми глазами задумчивое выражение. Казалось, он забыл про Казакова, лишь шарканье толстых подошв его зимних сапог нарушало тишину, да слышалось воронье карканье в парке. Они вышли к зданию Русского музея, Вадим Федорович хотел распрощаться с Борисенко, но тот вдруг сказал:

— Зайдемте ко мне, Вадим Федорович? Я живу на улице Ракова, рядом с Домом радио, угощу вас, как это теперь принято, чаем или кофе.

Казаков не переставал удивляться: обычно такой солидный, неприступный, хотя и вежливый, Илья Георгиевич больше общался на творческих собраниях с руководителями Союза писателей, в перерыве удалялся с ними в комнату для гостей на втором этаже, где можно было попить чаю, кофе. И выход из той комнаты был прямо в президиум. А тут вдруг к себе домой приглашает! Очевидно, Борисенко в отпуске, иначе чего бы ему на морозе рассиживаться в парке с газетой в руках? День-то рабочий, еще трех нет.

Просторная четырехкомнатная квартира Ильи Георгиевича находилась на четвертом этаже старинного здания, лестницы чистые; чтобы попасть в дом, нужно снаружи набрать код. Во многих домах в Ленинграде уже установлены радиофоны — нажмешь кнопку, и на любом этаже снимают трубку и спрашивают: кто это? А потом что-то щелкает, и дверь сама открывается. В доме Вадима Федоровича пока этого нет. По-прежнему на подоконниках лестничных площадок рассиживаются молодые люди, случается, ломают почтовые ящики, вытаскивают журналы, письма.

Они разделись в просторной прихожей и прошли в большую квадратную комнату, где у окна стоял письменный стол с двумя телефонами, а противоположная стена была уставлена застекленными полками с книгами. Очевидно, кабинет хозяина. Пока Борисенко хлопотал на кухне — в квартире, кроме них, никого не было, — Казаков подошел к полкам. Много философской и политической литературы, полные собрания сочинений Ленина, Горького, Бальзака, Диккенса, Джека Лондона, несколько секций уставлены историческими романами.

— А вот ваши коллеги, — показал на самые нижние полки Илья Георгиевич.

Вадим Федорович изумился: там стояло, наверное, больше полусотни томов ленинградских писателей.

— У меня есть почти все книги Леонида Ефимовича Славина, — с нотками гордости в голосе показывал хозяин. — Павлищева, Громов, Татаринов… И все с дарственными надписями…

Он извлек первый том из избранных сочинений Славина, раскрыл обложку. Под портретом писателя было размашисто начертано: «Дорогому Илье с искренней дружбой и уважением! Славин».

«Пятитомник не пожалел!» — усмехнулся Казаков.

— А ваших книг у меня нет ни одной, — заметил Борисенко, правда без сожаления в голосе.

— Мы не настолько были с вами знакомы, чтобы я смог сделать на своей книге такую надпись, — кивнул на собрание сочинений Славина Казаков. — Мне как-то и в голову не приходило дарить начальству свои книги.

— И напрасно, — солидно заметил Борисенко. — Поэтому вас так мало и знают наши руководители.

— И вы все эти… подаренные книги прочли? — окинул взглядом нижние полки Вадим Федорович.

— Славина, Павлищеву, Богуславского, Воробьева, ну и многих других прочел, — улыбнулся хозяин. — Мне по должности приходилось почти все, что выходило в наших издательствах, если не читать, то хотя бы просматривать.

— А как они вам дарят свои книги? — удивлялся Казаков. — По почте присылают?

— У нас в райком дорога писателям не закрыта, — сказал Илья Георгиевич. — Это вас мне пришлось пригласить, а многие сами приходят.

— И… другим тоже дарят?

— Вы меня удивляете, Вадим Федорович! — рассмеялся Борисенко. — У писателя вышла книжка, ему хочется, чтобы все прочли ее…

— Мне как-то и в голову такое не приходило, — признался Вадим Федорович. — Дарить книги незнакомым людям! В этом есть что-то…

— Не зря же говорят ваши товарищи, что вы оторвались от коллектива, — упрекнул Илья Георгиевич. — Часто вы бываете на собраниях? Не видно вас и на творческих секциях…

— Я работаю за городом, — ответил Казаков. — В Калининской области. Слышали про такой поселок — Андреевку?

— Там у вас дача?

— Пятиметровая комната на чердаке, — усмехнулся Вадим Федорович. — И дом этот принадлежит моим близким родственникам.

— А я слышал, что у вас там целое поместье.

— С мраморными скульптурами под каждым деревом, сауной и теннисным кортом, — съязвил Казаков.

— Я совсем забыл про чай! — спохватился хозяин.

Чай пили на кухне. На подоконнике сидели голуби, поглядывая на них маленькими блестящими глазами.

— Дочь подкармливает, — поймав его взгляд, заметил Илья Георгиевич. — Кстати, она очень любит ваши детские книги…

К чаю Борисенко поставил на деревянный стол печенье, черносмородиновое варенье, блюдце с тонко нарезанным лимоном и начатую бутылку коньяка.

— По одной? — предложил хозяин, но Вадим Федорович отказался.

Тот настаивать не стал, а себе налил в маленькую хрустальную рюмку на тонкой ножке. Залпом выпил, закусил лимоном.

— Вы в отпуске? — спросил Казаков.

— В бессрочном, — морщась от лимона, ответил Борисенко. — Меня позавчера на районной партийной конференции освободили от занимаемой должности…

Вадим не знал, что и сказать на это. Про себя же подумал, что этим обстоятельством, по-видимому, и вызвано непонятное гостеприимство Борисенко. Лично его, Казакова, нисколько не огорчило это известие, потому что он слишком мало знал этого человека. Да и тот давний разговор в райкоме не оставил у него приятного впечатления. Секретарь упрекал его в том, что он не принимает активного участия в общественной работе, не выступает на партийных собраниях, не бывает на секциях прозы… Ну как ему объяснишь, что никому не нужна его активность? В свое время Вадим Федорович и выступал на собраниях, и критиковал руководство Союза, был членом партбюро, но его острые выступления только раздражали начальство. Поняв, что все это никому не нужно, Казаков действительно остыл к общественной работе… У писателя, свято верил он, есть самая главная общественно-государственная работа — это писать книги, а не болтать с трибуны прописные истины, которые у всех навязли в зубах. Для этого есть штатные ораторы, которым перед собранием звонят домой и дают тему для выступления… Он знал, что создано определенное мнение о нем: мол, Вадим Федорович Казаков почти не живет в Ленинграде, сидит себе где-то в деревне и печет как блины свои романы… А раз критики о нем не пишут, значит, и романы его не представляют интереса… А у Славина длинная рука… Он может всегда организовать положительную рецензию на своего единомышленника и отрицательную на того писателя, который ему не угодил. У него везде свои люди, и эти люди считаются с мнением Славина. Казаков — не единственный писатель, которого он готов со свету сжить, есть и другие. Сколько повестей и романов было возвращено талантливым авторам из журналов только потому, что Славин был настроен против них! Одного его телефонного звонка было достаточно, чтобы рукопись «зарезали». Знал ли это бывший секретарь райкома Борисенко? Ведь мнение о том или ином писателе, передаваемое, как по цепочке, от одного к другому, срабатывает. Кто будет читать роман, если о нем пренебрежительно отозвался сам Славин? Мнение Славина весомо для Борисенко, а мнение Борисенко может оказаться весомым для вышестоящего руководителя, которому недосуг все, что выходит из-под пера ленинградских писателей, самому читать…

— Скажите честно, Вадим Федорович, я плохо выполнял свою работу, связанную с Союзом писателей? — после продолжительной паузы спросил Борисенко. — Может, чего-то я не понял? Неправильно поступал?

— Честно говоря, я не представляю, что у вас была за работа, — пожал плечами Казаков. — Что касается меня, то я один раз откровенно высказался перед вами обо всем том, что думаю о нашем Союзе писателей. И понял, что вы мне не поверили, точнее, не захотели поверить, потому что для вас главное, чтобы в Союзе писателей были тишь да гладь! От кого вы получаете информацию? От Славина и его людей, а их как раз и устраивает такое положение в организации. А все те, кто не разделяет их точку зрения, — это кляузники, склочники, завистники…

— Славин — умный человек, хороший организатор, но писатель он средний, — задумчиво произнес Илья Георгиевич, глядя в пустую рюмку. — А в остальном вы правы… Славин делает вид, что нет в Ленинграде такого писателя — Вадима Казакова. Нет, он не ругает вас, просто многозначительно улыбается и демонстративно вздыхает, когда заходит речь о вас…

— Почему он ненавидит Татаринова, Леонтьева, Иванова? Ненавидел покойного Виктора Воробьева?

— Но вы действительно редко ходите в Союз писателей…

— Зачем туда ходить?! — взорвался Казаков. — Чтобы попадаться на глаза руководителям, доставать из портфеля подписанные книги и дарить начальству?..

Он так же быстро и остыл, сообразив, что Илья Георгиевич все равно его не поймет. Десятилетиями создавалась в Союзе писателей группа, которая владеет большинством голосов при тайном голосовании в выборные органы Союза писателей. И эта группа никогда не сдаст своих позиций, потому что это для нее крах! Она, как саранча, сильна лишь в массе… Да и в одном ли Славине дело? Славин подготовил себе смену, верные его соратники будут бороться за существующее положение вещей в Союзе писателей. Не зря же почти на каждом собрании кто-либо из его людей поднимается на трибуну и называет Славина ведущим ленинградским драматургом, чуть ли не классиком.

Оказывается, очень трудно иногда определить, какая талантливая книжка, а какая — серая. И есть только один истинный критик — это читатель. Он никогда не ошибается, всегда плохую книгу отличит от талантливой. Но читатель не имеет возможности громко в печати выразить свое мнение, читатель ограничивается письмами в издательство, автору понравившейся книги, делится своим мнением со знакомыми, способствуя популярности писателя, но пройдут долгие годы, прежде чем мнение читателя станет общепризнанным.

А то, что Борисенко сняли с работы, — это хороший симптом, значит, и на искусство и литературу начинают наконец обращать серьезное внимание. Этому можно только радоваться!

Но радоваться в присутствии Ильи Георгиевича было бы невежливо, поэтому Вадим Федорович решил откланяться.

— Ну ладно, — провожая его, говорил Борисенко, — я уйду, придет другой на мое место, но разве что-либо изменится? Союз писателей — давно сложившаяся организация, и никто его структуру изменить не сможет.

— Я опять о том же самом: зачем тогда нам, писателям, вообще такой Союз писателей СССР? — не выдержал Вадим Федорович. — Уж не честнее бы тогда на каждых следующих выборах избирать на пост секретарей Союза других, малоизвестных прозаиков и поэтов, которые смогли бы быстро поправить свои дела? Как раньше цари посылали воевод в богатые губернии на «кормление». Ну я, конечно, шучу. Но в каждой шутке, как известно, есть доля правды…

— Выходит, для писателей нет никакой пользы от Союза писателей?

— От Литфонда хоть есть какая-то польза — путевки в дома творчества, бюллетени, материальная помощь, а в Союз писателей солидные литераторы практически не ходят, делать им там нечего.

— Кажется, я начинаю понимать вас… — улыбнулся Илья Георгиевич. — Вы хотели бы стать секретарем?

— Никогда! — резко возразил Казаков. — Вы меня совсем не поняли… Дело не во мне. Разве я виноват, что уродился с каким-то обостренным чувством справедливости, не могу терпеть фальши, лжи!

— Вы знаете, Вадим Федорович, что я сейчас подумал? — признался Илья Георгиевич. — Зря я не прочел ни одной вашей книги. От руководства Союза я не слышал о вас добрых слов, но от знакомых, друзей — много очень хорошего… И еще одно пришло в голову: наверное, правильно, что меня сняли с этой должности!

Вадим Федорович с любопытством взглянул на Борисенко. Такого от него он не ожидал! Привык, что все его доводы не доходили до людей типа Ильи Георгиевича, а если и доходили, то никто не хотел что-либо изменить, а уж тем более признаться, что поступает неправильно… Инерция мышления… Об этом сейчас много говорят и пишут, как и о человеческом факторе. Видно, избавиться от инерции мышления не так-то просто! Даже неглупым людям. А избавляться надо! Просто необходимо. И вот даже Борисенко это понял.

— На ваших писательских пленумах сейчас открыто заявляют, что нельзя жить по-старому, когда происходят такие позитивные сдвиги в стране, — продолжал Борисенко. — Дескать, писатели тоже должны мыслить иными категориями, жить и творить в темпе ускорения… Но мы, мол, не должны давать волю критиканам, которые как пена всплывают на поверхности нашего общего продвижения вперед. Мы должны объявить войну серости, литературной бюрократии, зажимщикам критики.

— Набор казенных фраз, — усмехнулся Казаков. — Уже придумали новый термин — пена! Все, кто будет критиковать литературных бюрократов, — это, получается, пена!

— А вы что же думали — люди, привыкшие снимать пенки, так-то просто уступят свои позиции? Конечно, они не станут открыто противостоять новым веяниям, это было бы сейчас неразумно. Скорее всего, они возглавят движение вперед…

— А сами будут этому движению вставлять палки в колеса, — сказал Вадим Федорович. — Кто сейчас больше всех трубит о перестройке, переменах? Как раз те, кто их не хочет. И еще я одно заметил: стали выталкивать в первые ряды не тех писателей, которых годами незаслуженно замалчивали и преследовали, а тех, кто и раньше плавал на поверхности, но не купался в лучах славы. Теперь и они толпой ринулись в «гениев»! Посмотрите, какие имена стали появляться в журналах. Имена — ладно, а какая литература! Чистой воды графомания, которая снова выдается за откровение… Я очень рад, что у нас состоялся такой откровенный разговор!

Выйдя на Садовую, Казаков по подземному переходу пересек Невский, постоял немного на тротуаре, не замечая толкавших его прохожих. Был мороз, обледенелая дорога поблескивала, от проходящих мимо машин летели грязные снежные комья. Кажется, скоро небо совсем расчистится и выглянет солнце. В том месте, где оно пряталось, окутанное серым ватным одеялом белесых облаков, туманно желтел диск. Наверное, и люди соскучились по солнцу, потому что то один прохожий, то другой задирал вверх голову и бросал взгляд на небо. Красный трамвай с заледенелыми окнами с завыванием прогрохотал мимо. Прямо на Казакова в круглое, с юбилейный рубль, оконце на стекле внимательно смотрел синий глаз. Неожиданно для себя Вадим Федорович засмеялся и весело подмигнул проплывшему в трамвае глазу.

У высокой чугунной ограды Суворовского училища, где остановка автобуса, его звонко окликнули:

— Вадим Федорович, здравствуйте! Так приятно увидеть веселого человека в такую погоду.

Перед ним стояла Лариса Васильевна Хлебникова. Черноглазое лицо ее осветилось приветливой улыбкой.

— Я думал, в Ленинграде невозможно в такой толпе встретить знакомого, — ответил он, пожав ее руку в коричневой кожаной перчатке.

— Я все эти дни думаю о вас, — огорошила его сотрудница Общества книголюбов. — Прочла ваш последний роман, и мне захотелось вас увидеть. Никогда не думала, что писатель-мужчина способен так глубоко понять характер современной женщины… Можно подумать, что вы все списали с меня, честное слово!

За чугунной оградой на плацу под руководством офицеров занимались строевой подготовкой суворовцы. Их черная, с красной окантовкой форма выделялась на белом снежном фоне. Подтянутые юноши четко печатали шаг, проходя мимо офицера, одновременно поворачивали в его сторону головы в черных зимних шапках, стук их сапог становился громче, отчетливее.

— Я впервые в жизни говорю такие слова писателю, — возбужденно продолжала Хлебникова. — Даже хотела вам написать.

— Туг рядом кафе, — сказал Казаков; его ошарашил поток ее лестных слов. — Зайдем?

— Я, наверное, тоже колдунья, — улыбалась она. — Помните, у метро «Чернышевская» вы все сказали обо мне? И все правильно. Я стояла на остановке и думала о вас… Внушала себе, что должна вас увидеть, — и вдруг вы! Я глазам своим не поверила!

— Тогда уж лучше пойдемте в «Гном» на Литейном, — предложил Вадим Федорович, забыв про пылесос. — Раз мы с вами колдуны, «Гном» как раз нам и подойдет.

Они сели на четырнадцатый автобус. Народу было много, и их прижали друг к другу. Он уловил запах французских духов. Теперь многие женщины пользовались дорогими духами, и запах их преследовал везде, будь это автобус, метро или даже очередь в магазин.

Глубокие черные глаза Хлебниковой светились искренней радостью, Казаков отметил про себя, что у нее очень белая кожа, красиво оттеняемая густыми черными волосами. В ту первую встречу он особенно не присматривался к ней, а сейчас обратил внимание, что она высокая и статная. Чем-то неуловимым Лариса Васильевна вдруг напомнила Галю Прокошину из Андреевки.

— А вы… вспоминали обо мне? — вдруг спросила Хлебникова.

— Нет, — ответил Казаков.

— Какой же вы колдун! — неестественно громко рассмеялась она. — Женщина днем и ночью думает о вас, а вы этого даже не почувствовали?

— Это вы колдунья, — польстил ей Вадим Федорович. — Так околдовали меня, что забыл, зачем и вышел из дому.

Автобус резко затормозил — кто-то в неположенном месте перебежал дорогу, — их еще теснее прижали друг к другу, круглое лицо с блестящими глазами-вишнями оказалось совсем близко. Полные губы ее раздвинулись в улыбке.

— Куда мы едем? — будто очнувшись ото сна, спросила она, не делая и попытки отстраниться от него.

— На шабаш…

— Ах да, в «Гном», — засмеялась она. — Я там никогда не была.

— Я тоже, — улыбнулся он.

— Почему же туда едем?

— Не знаю, — сказал он.

Он действительно этого не знал. Глубокие черные глаза женщины манили к себе, обещали…

Часть третья Свет и тень

Земные радости — с отравой,

Отрава — с счастием земным.

Все постоянно — лишь за морем,

И потому, что нас там нет;

А между тем кто минут горем?

Никто… таков уж белый свет!..

А. В. Кольцов

Глава шестнадцатая

1

Николай Евгеньевич Луков всегда гордился своим умением быстро печатать на машинке почти всеми пальцами. Ему ничего не стоило за день отстукать двадцать — тридцать страниц. Много лет назад он подрабатывал тем, что брал домой на перепечатку статьи и монографии сослуживцев. Его даже прозвали «машинистка Луков». Все его знакомые писатели, критики печатали двумя пальцами и не больше пяти-десяти страниц в день, он же мог за это время напечатать в несколько раз больше. Конечно, он уже давно не брал печатать чужие рукописи, но все свое, даже письма, всегда печатал сам.

Вот и сейчас его толстые пальцы проворно летали по коричневым клавишам югославской машинки «Юнион». Страница за страницей слетали с каретки и ложились в ровную стопку уже отпечатанных листов. От сотрясения тоненько позванивала бронзовая крышка на хрустальном чернильном приборе. Губы то и дело складывались в довольную улыбку. Она исчезала лишь тогда, когда проскакивала опечатка, — Николай Евгеньевич отодвигал каретку и сильным ударом пальца по клавише исправлял ошибку.

Когда кончилась очередная страница, он вытащил закладку с копиркой — Луков обычно печатал сразу три экземпляра своих статей, всегда может пригодиться, — вставил другую закладку и, откинувшись на спинку потертого кресла, задумался…

Могучий импульс к работе ему придал вчерашний звонок из Ленинграда: Леонид Ефимович Славин сообщил, что книга о Вячеславе Шубине включена в план издания на ближайшие годы. Он, Славин, лично рекомендовал ее издательству.

Луков писал рецензию на новый роман Казакова. Конечно, он его резко раскритиковал, в этой же статье дал высокую оценку творчеству Вячеслава Шубина. Луков извлек из папки свою внутреннюю рецензию на Казакова — вот что значит печатать несколько экземпляров! — прочел ее и решил большой кусок вставить в другую свою статью, подготовленную для журнала Монастырского. С заведующей отделом критики можно было и не договариваться: она полностью доверяла Николаю Евгеньевичу. Пока Казаков никак не реагировал на «укусы» критика. Или не обращал внимания на нападки Лукова, или просто делал вид, что ему наплевать на критику. Такая позиция вполне устраивала Николая Евгеньевича. В конце концов, он уже известный критик, доктор филологических наук.

Вячеслав Шубин снова недавно вынырнул на поверхность, опубликовал новый роман о молодоженах, организовал положительную критику — только Луков напечатал две хвалебные рецензии в московских газетах.

С Шубиным после длительного перерыва у них снова наладились дружеские отношения, опять Луков с женой наезжали к нему на загородную дачу — там бывали Роботов, Алферов, Монастырский, а это и поныне влиятельные люди в Москве… Умница Вячеслав Ильич — тонко повел разговор с ними о приеме в Союз писателей Николая Лукова. Решили, что, как только выйдет первая большая книжка, вернутся к этому вопросу. Так что звонок Славина из Ленинграда очень порадовал Николая Евгеньевича…

Он снова принялся стучать на машинке, заглядывая в чуть пожелтевшие листы старой внутренней рецензии… Если бы Николай Евгеньевич задал себе вопрос, за что он так невзлюбил Вадима Казакова, он бы вряд ли сумел на него честно ответить. Не обрати его внимание в Ялте Зиночка Иванова на этого писателя, он бы, наверное, не удосужился прочесть его книги. А теперь вступал в спор с теми, кому он нравился, пытался навязать свою точку зрения на писателя. Вячеслав Шубин как-то заметил, что Николай Евгеньевич слишком уж резко отзывается о Казакове, и с грубоватой прямотой сказал ему:

— Уж не отбил ли у тебя Вадим бабу, Никколо?

— Я — критик, — обиженно ответил Луков. — И у меня есть собственное мнение.

— Ну уж тут ты перехватил! — рассмеялся Вячеслав Ильич. — Чего-чего, а собственного мнения у тебя никогда не было… Пишешь, что скажут. И очень любишь прославлять наше начальство!

— Ты ведь теперь не начальство, — возразил Луков.

— Кто знает, кто знает… — поддразнивал Шубин. — Возьму и снова выставлю свою кандидатуру в секретари… Как ты думаешь, пройду?

— Если к тому времени выйдет моя книжка о тебе — пройдешь, — примирительно заметил Николай Евгеньевич.

— А не делаешь ли ты своими змеиными укусами Казакову еще большую рекламу? — посерьезнев, спросил Шубин.

С этим Николай Евгеньевич никак не мог согласиться: если не у читателей, то у литераторов, которые читают критику, статьи Лукова должны были вызвать отрицательное отношение к Казакову. В «Литературке» он прочел статью, в которой высказывалось мнение: дескать, стоит ли массовыми тиражами выпускать книги писателей, которых никто не читает? Не лучше ли дать право издательствам самим определять тиражи выпускаемых книг? Если автор популярен и за его книгами гоняются, значит, нужно его в первую очередь издавать и переиздавать. И издательство от этого выиграет, и, конечно, читатели… Если бы такое случилось, то многим расхваленным в свое время литераторам пришлось бы худо… Кто же это допустит! В редсоветах, коллегиях заседают роботовы, шубины, монастырские… Не станут же они рубить сук, на котором сидят?..

Николай Евгеньевич был убежден, что схлынет волна гласности, критики и все встанет на круги своя. Тому пример, что все крупные руководители от литературы удержались на своих местах…

За окном вдруг раздался грохот, будто самосвал с булыжником разгрузился. Николай Евгеньевич не поленился, подошел к окну: с крыши грохнулся вниз пласт снега. Внизу стояли люди и смотрели вверх. День был солнечный, с карнизов капало. Крыша высотного здания напротив угрожающе ощетинилась длинными сверкающими сосульками. Дворники поставили на тротуары заграждения, натянули веревки. В центре Москвы машины быстро слизывают снег с асфальта, а здесь кругом белым-бело. Если такая погода простоит с неделю, то снег стает. На деревьях в сквере сидели черные птицы, издали не разберешь — грачи или вороны. Вроде бы грачам еще рано — только начало марта. Девочка в красной куртке с белым воротником бегала за юркой черной собачонкой.

Николай Евгеньевич из всех времен года любил лето. Ему нравились тепло, море, пляжи. В мае он поедет в Ялту… Жена намекала, что тоже не прочь бы погреться на южном солнышке, но Луков никогда не проводил отпуск с женой — в Тулу со своим самоваром!.. Вспомнилась тоненькая стройная аспирантка Зина Иванова… Как они чудесно проводили в Ялте время! Маленькие уютные кафе с хорошо приготовленным кофе, неназойливая музыка из стереомагнитофона, а на деревянных стенах — металлические абстрактные фигуры. Зина так заразительно смеялась его шуткам! Он с ней тогда чувствовал себя тоже молодым, сильным, ловким. Они даже несколько раз ходили на танцы в ближайший дом отдыха. А какие у девушки теплые губы и сияющие глаза… А после встречи с Вадимом Казаковым в Доме творчества, когда он познакомился с ним сам и представил Зину, которая его об этом попросила, все вдруг пошло шиворот-навыворот!

Вспомнив про ленинградца, Николай Евгеньевич решительно отошел от окна, уселся в кресло и поднял над машинкой на мгновение толстые руки, как хирург над пациентом, когда приступает к ответственной операции. В следующее мгновение пальцы его яростно обрушились на податливые клавиши. Он с усмешкой подумал, что этот непрерывный треск машинки — гимн по прошедшей любви к Зине Ивановой… И еще подумал, что очень хотелось бы видеть лицо Вадима Казакова, когда он будет держать в руках журнал с его разгромной статьей…

2

Николай Луков был бы немало разочарован, если бы узнал, что Вадим Казаков даже не прочел его статьи. На этот раз критик разругал сразу несколько книг писателя, ядовито проехался по главным героям, назвав их рефлексирующими. Противопоставил Казакову романы ведущих, на его взгляд, советских писателей-классиков — дескать, это и есть настоящие романы, а повествования Казакова нельзя назвать и романами, это, скорее, растянутые повести… Снова упрекал автора за то, что слишком много внимания уделяет любовным отношениям, внутреннему миру героев, а не производству и коллективу, где лишь по настоящему и выковывается истинный характер нашего славного современника…

Про статью Лукова в журнале сообщил Вадиму Федоровичу Ушков. Они встретились в издательстве, и Николай Петрович, разводя руками и якобы сожалея, сказал:

— Луков-то опять разразился гнусной статьей… И чего это он на тебя так взъелся? Ладно, что еще критик бездарный, его никто всерьез не принимает…

— А ты — способный критик, — заметил Казаков. — Возьми и выступи против него.

— Ты же знаешь, как к тебе относятся… — сразу пошел на попятную Ушков. — Никто не напечатает мою статью. Неужели ты не понимаешь, что тебе завидуют? И радуются, что нашелся дурак, который исподтишка лягает тебя копытом!

— Но ты-то ведь не согласен со статьей? — возражал Вадим Федорович. — Об этом и скажи публично.

— Чушь! — не согласился Ушков. — Статья настолько тенденциозна и убога, что на нее и отвечать-то нелепо! Автор сам себя высек — это любому грамотному человеку видно.

— Теперь обязательно кто-нибудь позвонит и станет сочувствовать, — вздохнул Вадим Федорович.

— Ты все сетовал, что о тебе мало пишут, — радуйся; нашелся и твой постоянный критик! — засмеялся Ушков.

Русая бородка его была аккуратно пострижена, голубоватые глаза смотрели сочувственно. Он был в неизменном кожаном пиджаке и серых брюках. Под пиджаком — коричневый пуловер. Сколько лет его знал Вадим Федорович, приятель внешне не менялся. Правда, появилась некоторая солидность, которая проявлялась в том, что он говорил еще медленнее, тихим голосом, а взгляд стал еще более многозначительным. По-прежнему много курил, стряхивал пепел куда попало — тут его раздражающая чистоплотность почему-то не срабатывала.

Они стояли в просторном вестибюле, на стене — портреты лауреатов Государственных премий. На них с хитроватой усмешкой смотрел Леонид Славин, можно было подумать, что он радуется неприятностям Казакова. Впрочем, так оно, наверное, и было… Мимо проходили молодые женщины с папками, Николай Петрович со многими здоровался, а когда к ним подошел худощавый мужчина в помятом синем костюме, с изможденным лицом и затравленным взглядом, Ушков даже руки спрятал за спину, однако человек радушно протянул худую руку с давно не стриженными, грязными ногтями. Николаю Петровичу пришлось пожать.

— Здравствуйте, Вадим Федорович.

Казаков вежливо поздоровался, хотя вроде бы никогда не встречался с этим человеком.

— Читал, читал ваш последний романчик, — кривя тонкие губы в усмешке, быстро заговорил мужчина. — Здорово закручено! Романчик-то ваш не так просто достать… Знакомая библиотекарша в Публичке по блату дала почитать.

Вадима Федоровича неприятно резануло слово «романчик». Не терпел он и когда книги называли «книжечками». Сколько раз одергивал Мишу Супроновича, но тот всякий раз говорил «книжечка».

— Ну, какое же твое мнение? — поинтересовался Ушков.

— У меня нет своего мнения, вы же знаете, — цинично заявил «кузнечик», как его мысленно прозвал Вадим Федорович. — Личное мнение иметь в наш век — это роскошь!

— Напиши рецензию, — предложил Николай Петрович.

— Я не привык задаром работать, — рассмеялся «кузнечик». — Вы, Вадим Федорович, популярны у читателей, а редакторы журналов вас не любят…

Выпалив все это скороговоркой и сверля Казакова неприязненным взглядом, мужчина в помятом костюме снова пожал им руки, улыбнулся, показав испорченные зубы, и прыгающей походкой быстро ушел.

— Странный тип! — удивленно произнес Вадим Федорович. — И похож на кузнечика.

— Уж скорее на саранчу, — улыбнулся Николай Петрович, старательно вытирая каждый палец носовым платком. — Это Леша Петушков. Был способным критиком, потом сильно запил, опустился, его уволили с работы, теперь бегает по отделам, выпрашивает на внутренние рецензии рукописи. Только этим и живет… — Ушков рассмеялся: — Знаешь, какой он вопрос каждый раз задает редактору? «Раздолбать автора или похвалить?» Мол, что вам нужно, то и сделаю!

— Удобный рецензент! — покачал головой Казаков. У него осталось неприятное ощущение после этой встречи. — Зачем ему дают рукописи?

— Кстати, он бы мог на тебя написать положительную рецензию, если будет уверен, что она пойдет…

— Бога ради! — воскликнул Казаков. — Такой рецензент мне не нужен.

— Может и отрицательную… — поддразнивал Ушков. — Что скажут, то и напишет, а перо у него бойкое, и быстро пишет, когда трезв.

— Сейчас-то не пьет? — почему-то спросил Вадим Федорович. Помятое лицо «кузнечика» стояло перед ним. Но почему столько злости в нем? На себя надо злиться…

— Здесь пьяным не появляется, — ответил Николай Петрович. — А как запьет, так и сгинет на месяц-два, а бывает, и год о нем не слышно. А ведь не дурак! И когда-то хорошие статьи писал. И были свои принципы… Вот что водка с человеком делает!..

Обо всем этом вспомнил Вадим Федорович, сидя на крыше дома в Андреевке. Там еще держался снег, глубокие следы явственно чернели внизу. Ему пришлось подставить лестницу к пристройке, по ней подняться на крышу, потом с трудом взобраться на круто уходящую вверх крышу дома. Рукавицей смахнул сажу с кирпичной трубы и уселся на нее. Вот удивился бы народ, если бы увидел его! Но была ночь, над головой посверкивали звезды, из-за леса за станцией медленно выкатывалась будто слизанная с одного бока луна. Тихо в Андреевке. И на станции не фукает маневровый — он укатил в сторону Климова. В некоторых домах светятся окна, от редких уличных фонарей упали на снег желтые круги света, чуть слышно гудят провода. С крыши Вадим Федорович увидел дом Галины Прокошиной. Есть свет в окнах или нет, отсюда не видно. Он подносит к глазам бинокль, и темная пристройка с голубоватым снегом приближается, он даже различает цепочку кошачьих следов. Совсем рядом яблоневые ветви, дощатый, до половины спрятавшийся в сугробе забор, поленница дров.

Смотреть на смутные очертания домов, кромку бора неинтересно, Вадим Федорович поднимает бинокль выше, и яркие созвездия приближаются. Многие он уже знает. Вот туманность Андромеды — небольшое туманное пятно, чуть побольше нынешней луны. Подумать только, свет от этого созвездия идет до нас два миллиона лет! А вот Персей, он будто катится по Млечному Пути. Но ярче всех выделяется на зимнем небе созвездие Ориона. В старом звездном атласе Орион изображен в виде огромного охотника. Там, где плечи, сверкают две яркие звезды — это Бетельгейзе и Беллатрикс, но самая яркая звезда — Ригель. Фантасты нескольких поколений посылали на эти звезды космические экспедиции…

Но забрался Вадим Федорович нынче на крышу не за этим, его привлекала к себе знаменитая комета Галлея, которая в этом году близко пройдет от Земли, устремляясь к Солнцу. Он в сам не мог понять, почему его так притягивает к себе эта комета, раз в столетие посещающая нас. Он все прочел о ней. Астроном Галлей открыл комету почти двести с лишним лет назад и предсказал, когда она снова появится на небе. Сам он, конечно, не дожил до этого дня, слишком коротка человеческая жизнь, нельзя даже самому лично проверить то, что ты открыл. Коротка жизнь человека по сравнению с космосом, где расстояния измеряются миллионами световых лет. Мы смотрим на небо, видим звезды, которых, может быть, давно уже нет, потому что свет от них идет до нас тоже миллионы лет…

Сразу после Нового года Казаков и в городе в вечерние часы частенько поглядывал на небо, но кометы так еще и не увидел. Знал, что в январе она войдет в созвездие Водолея. Он пытался забраться на крышу и своего дома в Ленинграде, но обитая оцинкованным железом дверь на чердак была закрыта на замок. В Андреевке у него был трофейный немецкий бинокль. Удивительно, что он сохранился. Сколько ребят перебывало в доме! Чехла давно нет, а черный полевой бинокль с побуревшей от времени кожаной оболочкой сохранился. Память о войне. Вадим его снял с шеи убитого фашиста. Это было на дороге, ведущей в Леонтьево. Они напали на грузовик, перестреляли гитлеровцев, забрали оружие, трофеи, а машину подожгли. До сих пор обгоревший, проржавевший остов, вернее, железная рама торчит в кустах у лесной дороги…

Сколько он ни ощупывал небо в той стороне, где должна была пройти комета Галлея, он ее не обнаружил. И так уже который раз! Может, комета прошла во вьюжные ночи? С неделю завывала метель в Андреевке. Намела высокие сугробы у заборов, вылизала до ледяного блеска холм, на котором возвышались вековые сосны, нарастила на застрехах крыш белые крылья, забила дымоходные трубы, так что людям потом пришлось лопатами срывать снег. В лесу снежная буря вывернула с корнями деревья, обломала ветви, тонкие сосенки согнула в три погибели, а маленькие елки надежно укрыла белым саваном, так что лишь кое-где из сугробов торчали зеленые ветви. Казакову пришлось заново прокладывать лыжную колею до Утиного озера.

Из Ленинграда он не просто так уехал, — обычно приезжал в Андреевку встречать весну в середине апреля, — а позорно удрал! Лариса Васильевна Хлебникова замучила приглашениями на выступления. Почти через день приходилось ему ходить то в библиотеку, то в клуб на встречи с читателями, при встречах начинала бесконечные литературные разговоры. Пока речь шла о его, Казакова, книгах, он еще терпел — надо отдать должное Ларисе Васильевне, замечания ее были не лишены здравого смысла, — но как только начинала высказывать свои суждения вообще о литературе, Вадим Федорович уставал от этого. Признаться, ему и о своих книгах не очень-то хотелось подолгу разглагольствовать. Книга написана, считал он, попала к читателям, что о ней теперь толковать? Как говорится, переливать из пустого в порожнее? Ну, когда творческая конференция, другое дело: мнения читателей всегда интересны и порой совершенно неожиданны, а о том, что ему скажет Хлебникова, Вадим Федорович уже хорошо знал.

Поражался он другому. Или уже окончательно отвык от современных женщин, или просто Лариса Васильевна была какой-то особенной, только ее энергия, напор, мужская логика ставили его в тупик. Она без всякого стеснения навязывала ему свое мнение, считала свои оценки творчества того или иного писателя неоспоримыми, раздражалась, если он возражал, не соглашался…

В общем, он настолько от нее устал, что в один прекрасный день, вспомнив, что комету Галлея можно лучше всего увидеть за пределами задымленного города, в одночасье собрался и, предупредив Олю, чтобы никому не говорила, куда он скрылся, сел на поезд и уехал в Андреевку. Только тут он нашел настоящий покой и всего за неделю сумел написать столько, сколько не получалось в Ленинграде за месяц.

С Хлебниковой их отношения далеко не зашли: Казаков всегда опасался активных, решительных женщин с мужскими ухватками, а при ближайшем знакомстве Хлебникова именно такой и оказалась. Кстати, и ее, по-видимому, вполне устраивала только дружба с ним, но с женщинами Вадим Федорович никогда не дружил и считал, что это просто невозможно. Была Вика, которую он считал другом, но что из этого вышло? Трудная, беспокойная любовь их оборвалась. Дружба и любовь — это совсем разные вещи. И пожалуй, объединить одно с другим нельзя, хотя об этом все толкуют: мол, только тогда наступит гармония в отношениях мужчины и женщины, если их свяжет не только любовь, но и дружба…

Дружба с Хлебниковой была односторонней, она почему-то решила, что Казаков, как никто, подходит для нее в этой роли. На правах «друга» она стала с ним бесцеремонной, часто жаловалась на мужа, зато о детях говорила восторженно, была уверена, что обе ее дочери исключительно одаренные… Однажды лишь выразила удивление, что Вадим Федорович не чувствует в ней женщину. Мол, не ухаживает, не делает никаких соблазнительных предложений, а, наоборот, всякий раз неохотно откликается на ее инициативу… Впрочем, тут же заявила, что удивляться-то, в общем, нечего, потому что современные мужчины измельчали, власть в доме взяли в свои руки женщины, да и не только дома… Особенно это заметно в среде молодых людей. Девушки теперь во всем руководят своими кавалерами. Если раньше годами ждали, когда им сделают предложение, теперь сами выбирают себе мужей и тащат в загс. Неужели он, писатель, не чувствует новых веяний двадцатого века?..

Спорить с Хлебниковой было бесполезно — в этом он быстро убедился, — она, как говорится, заводилась с пол-оборота, и остановить ее уже было невозможно. Такой энергии можно было только позавидовать! Если первое время его и влекло к ней как к женщине, то скоро она убила в нем это чувство. Видно, отшельническая жизнь писателя сделала его нелюдимым, он никогда за последние годы так много ни с кем не говорил, как с ней. И даже когда они расставались, еще долго в его ушах звенел ее настырный голос. В черных блестящих глазах он теперь видел не нежность, а ожесточение против всего мужского рода. Лариса Васильевна долго и подробно рассказывала, как она три года любила одного человека, а он и не знал… Признаться, Вадим Федорович в это не поверил. Хлебникова как раз не из тех женщин, которые скрывают свои чувства.

В общем, Лариса Васильевна, не желая того, на практике лишний раз доказала Казакову, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна.

Оля уже узнавала ее по голосу и с улыбкой звала отца к телефону:

— Твоя пассия… требует!

— Не говори «пассия»! — возмущался Казаков. — Противное слово.

— А голос у нее приятный, — поддразнивала дочь. Вадим Федорович со вздохом брал трубку… Лариса Васильевна могла болтать по полчаса и даже больше, остановить ее было невозможно. Перескакивая с одной темы на другую, она длинными очередями выстреливала в него новостями. Трубка липла к уху, он исчертил ручкой уже весь лист настольного календаря, дочь по нескольку раз заглядывала в комнату, намекая, что ей тоже нужно позвонить, а он не мог никак закончить затянувшийся пустой разговор. Он увязал в нем, как муха в меде. Хитрая Хлебникова, чувствуя, что он вот-вот положит трубку, говорила что-либо такое, что вызывало очередной вопрос Вадима Федоровича, и она начинала заливаться соловьем…

Дружба! Мужчину можно к черту послать, а женщину? Не дружба это, а зависимость. Женщина-друг начинает бессовестно подчинять тебя себе, а этого Казаков больше всего на свете не любил. Сам никого себе не подчинял, даже собственных детей, и уж конечно не терпел зависимости от других. Все понимал, смеялся сам над собой, а вот поделать ничего не мог — видно, все же и вправду у современных молодых женщин хватка железная!.. В один прекрасный день он наотрез отказался выступать и, бросив все, умчался в Андреевку.

Сейчас ему смешно, что он, как мальчишка, сбежал из собственного дома, потому что его затюкала женщина, с которой он даже не был близок. Права Хлебникова: двадцатый век — век женского преимущества, может, даже господства над мужчинами. Не зря даже сопливые девчонки как бы между прочим пренебрежительно проезжаются по адресу своих кавалеров. Вспомнилась одна сцена, происшедшая в автобусе незадолго до его отъезда. Он сел в автобус и поехал к своему редактору в издательство. Салон был переполнен, Казаков сидел у окна, спиной к нему примостилась молоденькая девушка в шубе, на этом же сиденье, чуть ли не на ней, сидела подружка, а еще две стояли рядом. Девушки между собой громко разговаривали, не обращая внимания на пассажиров. Надо сказать, что все были удивительно симпатичные, глазастые, рослые, по пятнадцать-шестнадцать лет.

Вот какой разговор шел между ними:

П е р в а я д е в у ш к а. К черту твоего Алика! Цыпленок недоношенный…

В т о р а я д е в у ш к а. Думаешь, Генка Осипов лучше?

П е р в а я д е в у ш к а. У Генки хоть папашка шишка. И дача в Комарове.

Т р е т ь я д е в у ш к а (довольно громко запела). На недельку до второго-о я уеду в Комарово-о…

В т о р а я д е в у ш к а. Ну и парни пошли, как говорит моя прабабушка, хуже летошних…

Т р е т ь я д е в у ш к а. Ну их к черту! Стоит ли о них толковать? Твой Алик, как щенок, в Новый год скулил у нашей двери, когда его мой брат из дома выбросил.

Ч е т в е р т а я д е в у ш к а. Я вот о чем думаю: брошу учиться и пойду в ПТУ. Моя сестра после десятилетки никуда не поступила, сейчас работает на стройке маляром. Такие «бабки» заколачивает!

П е р в а я д е в у ш к а (насмешливо). Куда она их девает? На приданое копит?

Т р е т ь я д е в у ш к а. Я считаю, теперь мужики должны приданое в дом приносить… Все будет хоть какой-то прок от них!

В т о р а я д е в у ш к а. Надо будет мне заняться Генкой Осиповым. Брошу школу — все равно институт мне не светит, — выскочу за него замуж. Родители у него в загранке все время, квартира набита музыкой, даже видик есть… И дача в Комарове.

Т р е т ь я д е в у ш к а (еще громче). На недельку до второго-о-о я уеду-у в Комарово-о…

На них вот уже несколько минут неодобрительно косился пожилой мужчина в синем зимнем пальто с каракулевым воротником. Он стоял как раз за высокой девушкой с тонкими, красивыми чертами лица и большими серыми глазами. Она говорила громче всех и, судя по всему, была заводилой в этой компании.

М у ж ч и н а. Девушки, вы не в лесу… Ведите себя прилично.

П е р в а я д е в у ш к а (не оборачиваясь). Дяденька, вы бы помалкивали в тряпочку, вас не задевают, ну и стойте себе. Кстати, вы сильно сзади прижимаетесь ко мне… Пожилой человек, а-я-яй!

Ее подружки громко прыснули. В автобусе разом заговорили: мол, что за молодежь пошла, разве можно так со старшими разговаривать?..

М у ж ч и н а. Вот попрошу водителя остановить автобус на Садовой у отделения милиции…

П е р в а я д е в у ш к а. Напугал! Да мы там давно прописаны, гражданин!

Вадим Федорович смотрел на девушек и изумлялся: такие хорошенькие, на вид интеллигентные, а что несут! Будь бы это парни, он давно призвал бы их к порядку, но девушки… Школьницы-девчонки! При всей их развязности, наглом поведении все равно они были симпатичными девчонками — во всем своем ореоле юности, свежести. Не верилось, что эти алые губки сейчас произносят бранные слова, а чистые, с блеском глаза с высокомерием смотрят на пассажиров. Трое из них вступили в перебранку, лишь четвертая помалкивала, и, хотя не одернула подруг, было видно, что ей все это не по душе.

Автобус остановился на Садовой, напротив Гостиного двора, девушки с хохотом вывалились из него, и тут самая из них симпатичная, с пышными белокурыми волосами и большими серыми глазами, повернулась к двери и совсем по-детски показала язык. Створки дверей с шипением затворились, автобус тронулся, а на тротуаре стояли четыре девчонки и смеялись…

Иные времена, иные нравы… Девчонки-школьницы курят, выпивают. И откуда такое пренебрежение к старшим? Вызов обществу? Своеобразный протест? Обидно, очень обидно, что такие милые, свежие девчонки культивируют в себе грубость, расчетливость, наглость! Девушек всех времен всегда украшали нежность, стыдливость, скромность…

Кто же виноват, что они стали такими? Надо думать, не все…

Звезды мерцали, переливались на всем обозримом пространстве неба, луна высоко поднялась над кромкой бора, как-то незаметно перебралась через железную дорогу и теперь сияла над поселком. Казаков навел бинокль на луну, различил туманные очертания кратеров, гор, каких-то неясных впадин. Помнится, выходя ночью из партизанской землянки, он подолгу смотрел на луну — знал, что на ней нет атмосферы, а значит, и жизни, но все равно где-то в душе теплилась надежда, навеянная романами Жюля Верна, что там тоже кто-то живет и вот сейчас оттуда смотрит на Землю… На веку Вадима Федоровича люди побывали на Луне, попрыгали по ней, взяли образцы лунной пыли и камней. А теперь скоро отправятся космонавты на Марс. Почему-то он был уверен, что первая космическая экспедиция будет не на Венеру или Меркурий, а именно на Марс. После Луны это второе небесное тело, которое волнует умы человечества. Если и на Марсе нет жизни, то, может, раньше была? Эти каналы, красные пустыни?..

Мороз набирал к ночи силу — защипало уши, лишь ногам в серых подшитых валенках было тепло. На дворе Широковых вдруг послышался громкий печальный вой. Сверху Вадим Федорович увидел у калитки собаку, задравшую острую морду к небу. Пес выл на луну. И в этом вое было что-то первобытное, далекое и необъяснимое. Свинья никогда не отрывает своего рыла от земли, а вот собаки смотрят на небо, видят луну и посылают к ней свой печальный вопль, выплескивая в нем все то, что не дано им высказать человеку.

3

Андрей Абросимов стоял на стремянке, в зубах у него были зажаты гвозди, в руке — молоток. Петя Викторов на новоселье подарил ему картину: северяне в меховых одеждах на берегу Охотского моря, меж ослепительно белых айсбергов плавают киты, в синее солнечное небо взлетают фонтаны, все кругом сверкает, лед разбросал по снегу солнечные зайчики. Картина Андрею очень понравилась, и он решил ее повесить над книжными полками. Сегодня суббота — Мария в университете, сын в яслях, а он, Андрей, дома один. Сел было за письменный стол поработать, но что-то не пошло. Квартира уже приняла обжитой вид, лишь в прихожей еще не было вешалки, и одежду приходилось вешать на гвозди, вбитые в настенный шкаф. С первой же зарплаты Андрей и Мария купили палас для большой комнаты.

Андрей уже давно заметил, что Мария — хорошая хозяйка. Домашнее хозяйство она вела с удовольствием; в букинистическом магазине — с месяц бегала туда — приобрела поваренную книгу и теперь вечерами изучала ее не хуже, чем какой-нибудь учебник по журналистике. Научилась хорошо готовить — это занятие ей очень нравилось. Андрей мог варить лишь уху и жарить шашлыки — этому он научился от отца. Когда толкался на кухне возле жены, та отсылала его заняться каким-нибудь другим делом, говоря, что кухня — это не мужское дело.

Гвозди не лезли в железобетонную стенку, гнулись, а шлямбуром долбить не хотелось: картина легкая, между стыками бетонных блоков есть пазы; если их нащупать, гвоздь входит, как в масло. С грехом пополам картину он повесил, слез и полюбовался на нее. Показалось, что висит криво, снова полез на стремянку, и тут услышал звонок в дверь.

Пришла Ася Цветкова. В руках коричневая коробка, крест-накрест перевязанная лентой. Андрей помог ей раздеться, повесил длинное, со стоячим воротником пальто на гвоздь. Девушка сбросила с ног туфли, ноги ее в колготках вызывающе торчали из-под короткой, с разрезом на боку шерстяной юбки. На ней — пушистый свитер, облегающий грудь. Ася стояла на паркетном полу и озиралась, блестя раскосыми глазами. На темно-русых волосах посверкивали капельки.

— А где у вас зеркало, новоселы? — весело спросила она, влезая в мужские тапочки, которые Андрей отыскал в углу прихожей.

Проведя щеткой по волосам, состроила Андрею смешную физиономию в зеркале.

— Главную роль дали, что ли, что ты такая веселая? — спросил Андрей.

— Рада, что тебя вижу и что ты один…

Ася и раньше делала вид, что неравнодушна к брату своей лучшей подруги, но Андрей никогда не воспринимал ее намеки и игривые взгляды всерьез. Она не раз при Оле и Марии поддразнивала его, толковала, что таких мужчин, как Андрей, уже и на свете нет: любит одну жену и на других женщин ноль внимания. Называла джентльменом и говорила, что ему нужно было родиться в семнадцатом веке, когда еще рыцарство было в моде. А теперь мужчины только Восьмого марта уступают женщинам место в общественном транспорте, а чтобы ручку поцеловать — такого и в помине нет, разве это сделает какой-нибудь замшелый старичок актер на репетиции.

Ася ходила по квартире, заглядывала во все углы, будто кого-то там искала. Она была на новоселье, которое Андрей и Мария устроили, когда мебель привезли, приставала к нему: мол, ради такого события необходимо выпить хотя бы сухого вина, иначе потолок обвалится… Андрей если раньше иногда и испытывал чувство неловкости в веселых компаниях, то теперь, наоборот, жалел тех, кто хлестал водку, понимая, как на следующее утро будет худо им. Правда, высидеть до конца в пьяной компании не мог: скоро надоедали глупые разговоры, похвальба.

— Я принесла вам к чаю шоколадный торт, — небрежно уронила Ася, разглядывая картину Пети Викторова. — Охота на китов? Их еще не всех выбили?

— Надеюсь, — усмехнулся Андрей.

— Надо же, Петя-то Викторов стал настоящим художником! — заметила Ася.

— Кофе или чай? — предложил Андрей.

— У нас сегодня съемка в павильоне сорвалась из-за одного известного артиста, — болтала Ася. — Больной человек… Режиссер уже два раза его выручал, бегал в милицию, умолял отпустить — мол, государственные тысячи летят в тартарары из-за простоя всей группы! Раз отпустили, два, а на третий уперлись: дескать, пусть посидит пятнадцать суток, а потом отправим на принудительное лечение. Артист, когда выпьет, становится шумным, драчливым… Режиссер прибежал в вытрезвитель чуть свет, привели артиста в кабинет начальника, спросили: «Будешь пить или нет?» А он отвечает: «Би, бю и би-би бю-бю…» То есть пил, пью и буду пить. Ну его и не отпустили.

— Занятная у вас группа, — улыбнулся Андрей.

Кофе пили на кухне. Ася сидела напротив и смотрела на Андрея. В клетчатой ковбойке с засученными рукавами, в полинявших джинсах в обтяжку, он выглядел юношей. В удлиненных к вискам глазах — спокойствие и уверенность в себе, скулы чуть выступают на матовых, с синевой щеках, со лба еще не сошел летний загар, волосы у Андрея всегда темнее зимой, чем летом. Черные брови вразлет, нижняя губа немного полнее, чем верхняя, зубы ровные, белые. Асе очень хотелось, чтобы он улыбнулся, — тогда лицо его становилось мягче. Но Андрей улыбался не так уж часто. Отхлебывая из маленькой керамической чашки черный кофе, Ася Цветкова думала: вот ведь повезло Марии! От знакомых только и слышишь: одни развелись, другие живут как собака с кошкой, третьи подрались, а иные гуляют напропалую. Андрей и Мария живут душа в душу, позавидуешь! Чем Мария лучше ее, Аси? Худощавая, тонконогая, лишь после родов округлилась, грудь-то хоть стала приличной, да глазищи большие… Да таких, как Мария, полно! А вот Андрей выбрал именно ее. Асе он нравился еще мальчишкой, да что скрывать, она была несколько лет в него влюблена, даже просила Олю посодействовать, чтобы брат обратил на нее внимание. Конечно, это глупость! И вряд ли подруга могла ей помочь. Андрей всегда был с Асей приветлив, ровен; когда учился в десятом классе, любил им рассказывать про древних философов: Диогена, Сократа, Платона… Хотя Ася и Оля делали вид, что им интересно, на самом деле умирали от скуки. И не уходили в другую комнату лишь потому, что Асе было приятно смотреть на Андрея. Глаза его светлели, голос звучал мягко, вообще, как и все уверенные в себе сильные люди, он был сдержан, даже на первый взгляд медлителен. Другие мальчишки в его возрасте уже приударяли за одноклассницами, а он либо пропадал на спортплощадке, либо часами торчал в Публичке, читая своих любимых философов. Может, Ася и заставила бы его в себя влюбиться, но был такой момент, когда она разочаровалась в юноше, — это когда он вдруг неожиданно для всех бросил университет и стал шофером. Почти год ездил на грузовиках, рефрижераторах, а потом уехал в Афганистан. Все эти его странные выходки были для нее необъяснимы. Она считала их неумными, легкомысленными, как она тогда говорила Оле — та всегда была на стороне брата, — мол, Андрюшка дурью мается… А оказалось, что все это он делал не зря. Университет закончил, много чего интересного за годы странствий повидал, теперь вот пишет рассказы, повести, знакомые говорят, что очень талантлив.

И вот результат: Андрей стал самостоятельным, прекрасно живет с женой, у них чудесный сын, получили квартиру. Может, станет знаменитым писателем… А она, Ася, уже второй год живет с «бизнесменом» Валерой… Разве его можно поставить рядом с Андреем?.. Правда, Валерой она вертит как хочет — тот, как говорится, смотрит ей в рот и выполняет все ее капризы… Но надолго ли все это? Теперь прижали любителей легкой наживы, а Валера, привыкший к легкой жизни, не желает порывать с прошлым…

— Еще налить? — спросил Андрей.

— Ты когда-нибудь изменял Марии? — вдруг спросила она, кроша длинными пальцами в кольцах печенье.

— Странный вопрос, — усмехнулся он. — Можно на него не отвечать?

— Я и так знаю, что ты ей не изменял.

— По-моему, ревность, измена, домострой — это отжившие понятия, — задумчиво глядя в окно, проговорил он. — То самое прошлое, которое не вернешь. Если мужчина, любя одну женщину, живет с другой, значит, он изменяет самому себе, а не ей.

— Я тебя не понимаю, — сказала она.

— Хорошо, допустим, жена не любит мужа, он не смирился с этим и нашел другую, — пояснял он. — Это что, измена? Ей, жене, наплевать, что нелюбимый муж ушел к другой.

— Почему же все-таки люди изменяют друг другу? — снова задала ему вопрос Ася.

— Мы по-разному с тобой понимаем слово «измена», — терпеливо ответил Андрей. — Любовь вечна, и у нее свои законы. Еще раз повторю тебе свою мысль: кто изменяет любви, тот изменяет себе самому…

Он поднялся с табурета, высокий, на мускулистых обнаженных руках темнеют редкие волоски. Глядя, как он ставит на газ кофейник, Ася подумала, что с такой фигурой ему бы плясать в грузинском ансамбле. Бедра узкие, талия тонкая, а плечи широкие. «Что чувствует мужчина, наделенный недюжинной физической силой? — размышляла девушка. — Андрей, пожалуй, с любым справится!»

Ася видела, как он расшвырял у ресторана «Волхов» здоровенных парней, да и Оля рассказывала о его схватках с хулиганьем. После того как Андрей устроил хорошую взбучку парням, ошивавшимся по вечерам на лестничных площадках их дома, те забыли туда дорогу, правда, потом напакостничали — сломали половину почтовых ящиков в парадной.

Когда Андрей снова разлил горячий кофе по чашкам, Ася подняла на него свои выразительные светлые глаза:

— Все кофе и кофе… Нет у тебя чего-нибудь покрепче?

Он встал, ушел в другую комнату и скоро вернулся с бутылкой боржоми.

— Это самое крепкое, что есть у нас в доме…

— Ты живешь в ногу со временем, — усмехнулась Ася, пристально глядя ему в глаза.

Он спокойно пил кофе, однако на лицо его набежала тень.

— Я терпеть не могу алкоголь, мне не нравится, когда девушки курят… И время тут ни при чем — я всегда был таким, Ася.

— А я тебе нравлюсь? Ты хочешь меня, Андрей?

Сказала и ахнула про себя: что-то сейчас будет! Торопливо стала открывать боржоми, открывашка упала на пол, она нагнулась за ней, ущипнула себя за кончик носа и, снова усевшись на стул, стыдливо подняла глаза на него.

Он поставил чашку на блюдце, долгим взглядом посмотрел ей в глаза. На высоком загорелом лбу его образовалась неглубокая складка.

— Нет, Ася, — негромко ответил он.

— Ты первый мужчина, от которого я это слышу, — помолчав, проговорила она.

— Я не думаю, чтобы ты другим задавала подобные вопросы, — усмехнулся он.

— Боишься себе изменить?

— Я ничего не боюсь, Ася, — мягко проговорил он. — У тебя неприятности? Ты поругалась с… купчиком своим?

— С ним невозможно поругаться, — усмехнулась она. — У него есть одна удивительная черта характера — он все в жизни воспринимает как должное. Даже кражу. Вся его житейская философия умещается в одной фразе: «Бог дал, бог взял».

— Бог добрый к нему, если сделал так, что ты с ним.

— Ты мне льстишь?

— Он ведь жулик, Ася, — сказал Андрей. — Я до сих пор не могу понять, почему ты с ним.

— Я и сама не знаю, — беспечно рассмеялась она. — Мне с ним легко, а то, что он подторговывает, так этим многие теперь занимаются. Я сама продавала девочкам в институте дефицитные кофточки.

— Ты не обидишься, если я напишу о нем? Фельетон в газету или рассказ? Личность он колоритная…

— Я тебе нравлюсь? — будто не слыша его, спросила Ася.

— Нравишься, — ответил он. — Ты мне всегда нравилась.

— Тогда в чем же дело?

— Я люблю Марию.

— А может, себя?

— Не будем больше об этом? — попросил он.

— Спасибо, Андрей, за откровенность, — поднялась Ася из-за стола. — Не принимай все это всерьез.

— Я так и понял, что ты пошутила, — спокойно ответил он.

Усевшись на тумбочку, она долго надевала и застегивала на липучки свои модные серые туфли. Длинные ноги ее елозили по паркету,черные ресницы вздрагивали, на губах играла легкая улыбка. Когда он помог надеть ей пальто, она притянула его к себе, крепко поцеловала в губы, потом легонько оттолкнула. Он без улыбки смотрел на нее своими серо-зелеными глазами. На поцелуй он не ответил.

— Это был дружеский поцелуй, — сказала она.

— Ты все-таки порви с ним, — сказал он. — Или посоветуй ему порвать с подпольным бизнесом… — Он улыбнулся, на минуту вышел в другую комнату и принес оттуда книгу в темно-синем переплете — «Уголовный кодекс РСФСР».

— Случайно два экземпляра купил… Сама почитай и дай почитать несостоявшемуся миллионеру…

— А ты злой, Андрей!

— Я думаю, Валере это понравится, — сказал он, а в глазах заплясали зеленые чертенята.

— Прощай, Андрей!

— Зачем же «прощай»? — улыбнулся он. — До свидания, Ася!

Глава семнадцатая

1

Солнечный зайчик, оторвавшись от лобового стекла черной «Волги», ослепительно стрельнул Оле Казаковой в глаза. Она зажмурилась, а когда снова открыла глаза, то увидела большой красивый автобус с длинными надписями на боку на финском языке. Автобус был насквозь пронизан солнечным светом, водитель в своей кабине сидел будто в радужном мыльном пузыре, а туристы, выглядывавшие в огромные чистые окна, походили друг на друга, потому что все были в солнцезащитных очках. Казалось, автобус парит над асфальтом, как диковинная стрекоза без крыльев. Улица Чайковского звенела и пела от частой капели. Все тротуары были огорожены, ветерок трепал маленькие красные тряпки. Прохожие шли, держась подальше от зданий, с которых свисали остроконечные сосульки. То и дело с какой-нибудь крыши рабочие сбрасывали оледенелый снег и лед. С пушечным грохотом разбивались об асфальт желтые глыбы. В городе давно снега не было, остался он лишь на крышах да набился в водосточные трубы, зевы которых обросли мокрыми волнистыми бородами. Небо над Ленинградом сине-зеленого цвета, солнце такое яркое, что глазам больно. Бывает, весна приносит в город дожди, слякоть, холодные ветры с Финского залива, а в этом году она пожаловала с солнцем, теплом, необычайной прозрачностью воздуха. Юноши и девушки уже ходили без головных уборов, на смену зимним пальто и меховым курткам пришли легкие пальто и плащи. Транспортное движение стало еще гуще: на улицы выехали автолюбители. Некоторые машины были заляпаны шпаклевкой — видно, подготовили их к ремонту; на станциях технического обслуживания выстроились огромные очереди. Одним словом, в Ленинград пришла настоящая весна с ее хлопотами, суетой, непостоянством погоды. После теплого солнечного дня к ночи мог ударить некрепкий мороз, а утром тротуар превращался в блестящий каток. Дворники чуть свет посыпали асфальт песком; часто случались автомобильные аварии, о чем регулярно сообщали по радио.

Оля шла по улице Чайковского к кинотеатру «Ленинград», где демонстрировался какой-то американский фильм с длинным названием. Ей утром позвонил Глеб Андреев и сказал, что фильм потрясающий, он с трудом взял два билета. Было воскресенье, и Оля с удовольствием отправилась в кинотеатр. С Глебом они виделись теперь часто. Инженер-конструктор иногда встречал ее на Моховой у института, они ходили в театр, не пропускали ни одного нового фильма. Билеты всегда доставал Глеб. У них в НИИ был на удивление активный культорганизатор — запросто добывал билеты даже в БДТ.

На углу улиц Чайковского и Чернышевского Оля увидела у газетного киоска высокого худощавого человека в драповом старом пальто с поднятым воротником, на голове косо сидела рыжая потертая зимняя шапка, изможденное лицо давно не брито, руки человек держал в карманах. Он скользнул равнодушным взглядом по лицу девушки, отвернулся. Оля прошла немного вперед и вдруг остановилась: это был Родион Вячеславович Рикошетов! Но как он изменился! Глаза потухшие, под ними мешки, острый нос опустился к верхней небритой губе; только сейчас она заметила грязные пятна на полах его пальто и огромные резиновые сапоги на ногах.

Не колеблясь, девушка подошла к нему, поздоровалась. Рикошетов поднял на нее мутные глаза, облизнул потрескавшиеся губы и хрипло сказал:

— Кто вы? Я вас не знаю…

— Патрик… То есть ваш Пират у меня.

В глазах Рикошетова появился некоторый интерес. Он еще раз посмотрел на девушку, страдальческая улыбка искривила его обметанные губы.

— Еще не попал Пират под машину? — равнодушно осведомился он.

— Как вы можете, Родион Вячеславович! — огорченно воскликнула Оля.

— Как вас…

— Оля. Оля Казакова.

— Девушка, у вас не найдется трешки? — умоляюще заглядывая ей в глаза, попросил он. — Я отдам, ей-богу, отдам! Когда-нибудь еще встретимся, и я вам верну.

Оля раскрыла кожаную сумочку, отыскала там один рубль бумажкой, второй — металлический и выгребла всю мелочь.

— Это все, что у меня есть. — Она протянула ему деньги.

Рикошетов воровато оглянулся, вытащил грязную руку из кармана и проворно схватил деньги.

— Спасибо, Оля! — радостно забормотал он. Глаза его оживились, на смену обреченной неподвижности пришла суетливость. — Ох выручили вы меня! — Он повернулся и быстро зашагал в сторону пивного бара. Обернувшись, повеселевшим голосом спросил: — Значит, жив Пират? Передавайте ему привет от бывшего хозяина! Как вы его назвали?

— Патрик…

— Что за дурацкая кличка… — пробормотал он и скоро исчез в толпе прохожих.

Расстроенная этой встречей, Оля смотрела ему вслед и видела перед собой его протянутую худую руку с мелко дрожащими пальцами, на которых отросли длинные, с черной каемкой ногти.

* * *
Они стояли у подъезда ее дома. Фильм был про любовь, играли известные американские артисты, конец фильма был трагический: он и она погибают в автомобильной катастрофе. Красивая жизнь, великолепные автомобили, роскошные виллы с прислугой. А конец такой печальный…

— Когда мы снова увидимся? — спросил Глеб. И в голосе его прозвучала безнадежность.

Рослый, без шапки, в черной куртке с капюшоном и полуботинках на каучуковой подошве, он стоял как раз под самой огромной сосулькой, свисавшей с крыши. Лицо его было задумчивым.

Оля потянула его за рукав к себе, он ошалело захлопал глазами, подумав, что она хочет его поцеловать. Нагнул свою большую голову с длинными русыми волосами, но девушка легонько отстранила его от себя и показала смеющимися глазами на сосульку. Он тоже посмотрел, усмехнулся:

— Пожалела?

— После такого жуткого фильма… А вдруг она упадет тебе на голову?

— Обидно будет — погибнет молодой, подающий надежды конструктор…

— Ты от скромности не умрешь!

— Так говорит мой шеф, — рассмеялся Глеб, но тут же лицо его стало озабоченным. — Может, плюнуть на все и уехать в Новосибирск? Меня туда приглашает наш бывший директор.

— Поезжай…

— А ты? — Он в упор смотрел на нее. Глаза у него сейчас голубые, ясные, в них затаилась глубокая печаль.

— Опять за старое, — вздохнула она. — Глеб, у тебя есть свои принципы, да? Уважай же и мои! Я тебе сказала, что, пока не закончу институт, замуж не выйду.

— Два года ждать! — воскликнул он. — А мне ведь уже скоро тридцать!

— Я думала, ты ровесник Андрею.

— Почему ты не можешь выйти за меня замуж и учиться? Я ведь не требую, чтобы ты бросила институт!..

Почему она упорствует, Оля и сама не знала. Глеб стал внимательнее к ней, нежнее, больше и не заикался, что презирает весь женский род. И никогда не вспоминал про свою первую неудачную любовь… Ну что ей еще надо? Всем ее подругам он нравится — она знает, ей завидуют. Ася Цветкова откровенно заявила, что, если бы Глеб сделал ей предложение, она побежала бы за ним хоть на край света… Ну Ася — это еще не авторитет. Она бегом побежала бы и за братом Андреем, хоть он и женат…

Глеб Андреев! Она не была уверена, что Глеб — именно тот мужчина, который предназначен ей судьбой. Почти все ее однокурсницы на переменах толковали о замужестве, устройстве в театры, некоторые уже повыходили замуж и продолжали учиться. Одна лишь родила и взяла академический отпуск на год. Когда Глеб подолгу не звонил, Оля сама ему звонила. Ей надо было слышать его голос! Глеб радовался ее звонку, как мальчишка. И что скрывать, ей нравилось, что такой видный из себя парень терялся в ее присутствии, краснел и бледнел, как тот самый капитан из известной песенки… Она как-то уже привыкла, что у нее есть парень, который ее любит, который никогда никуда не денется, но ведь это не может продолжаться вечно. Глеб встречает ее у института, провожает до дома, они ходят в театры, смотрят кинофильмы, потом расстаются у парадной… Иногда, когда дома Андрей и отец, Оля приглашает Глеба в гости. А сейчас отец неожиданно укатил в Андреевку, когда вернется — неизвестно. По телефону звонить он не любитель, письма тоже пишет редко. Оля готовится к летней сессии, иногда ездит к брату на Кондратьевский. Помогает Марии благоустраивать квартиру, вместе готовят ужин. Мария ведь тоже учится… А какие у нее счастливые глаза! Кто бы мог подумать, что Андрей окажется таким замечательным мужем и отцом! Сколько их Оля знает, они ни разу всерьез не поссорились. Да и несерьезно не ссорятся. Бывает, Мария поворчит на мужа, а он отделается шуткой — вот и вся размолвка. А когда маленький Ваня дома, так у них вообще праздник. Вырывают его друг у друга из рук, носятся с ним по комнатам, играют, счастливый папа даже возит сынишку на себе верхом…

Отказывает Глебу Оля не только потому, что для нее главное учеба, просто еще не уверена в себе, не убеждена, что настолько любит, чтобы стать его женой. Нет у нее этой уверенности. Да, когда он уезжает в командировку, Оля скучает, часто вспоминает его… Глеб возвращается, и снова все становится на свои места: он звонит, они встречаются и расстаются у ее парадной…

Глеб — человек откровенный и прямой, он не будет сознательно набивать себе цену, вызывать у нее ревность и все такое. Он любит ее — она это прекрасно знает. И вместе с тем уверенность в нем порождает неуверенность в ней самой. То, что принадлежит нам, и так наше, а ей пока еще не хочется никому принадлежать. Подруги из института беспечно делились с ней своими секретами, даже самыми интимными. Оля слушала их, но ей почему-то трудно было представить себя на их месте… Может, в этом виноват Михаил Ильич Бобриков? Он много рассказывал ей о сексе, о том, какое место занимает он в жизни мужчины и женщины. Толковал что-то о фригидных женщинах, которые, случается, жизнь проживут, а так и не испытают настоящего наслаждения. У Оли от такой «науки» осталось лишь глубокое отвращение к сексу. Глеб на эти темы никогда с ней не разговаривал.

Последнее время она все чаще задавала себе вопрос: а стоит ли ей быть такой уж упрямой? Да, она дала себе слово до окончания института не выходить замуж. Но ведь можно продолжать учебу и быть замужем. Разве мало в институте таких студенток?..

— Посмотри, чайка села на антенну! — вывел ее из глубокой задумчивости голос Глеба.

На фоне солнечного неба большая белая птица с крупной головой и желтым клювом казалась вырезанной из мрамора. Еще несколько чаек парили над крышей соседнего дома, выходящего на набережную Невы. С крыши, карнизов, навеса над парадной дробно сыпались на асфальт крупные капли, где-то на крыше ломами били по ледяным надолбам, с грохотом летели вниз осколки, недовольно ворчала водосточная труба. Маленькая девочка с белым полиэтиленовым ведром прошла мимо к мусорным бакам. Кудри на голове девочки золотом вспыхнули на солнце. Увидев серого котенка, девочка присела перед ним и, улыбаясь, стала гладить по выгнутой пушистой спине. Котенок замурлыкал и головой уткнулся в ладони.

— Даже не верится, что скоро эти голые черные деревья зазеленеют, на газонах появится трава, а на клумбах цветы, — заговорила девушка. — Отец любит осень, Андрей — зиму, а я? Наверное, лето…

— А я — тебя, — ввернул Глеб.

Она внимательно посмотрела на него. Говорит, что скоро тридцать, а шея белая, как у девушки, глаза чистые, с голубизной, на лице ни одной складки, разве что две тоненькие морщинки возле твердых губ. Глеб, как и Андрей, не терпит пьянства, но если брат вообще не употребляет ничего хмельного, даже шампанского в Новый год, то Глеб в праздники может выпить рюмку… Оля снова вспомнила помятого, преждевременно постаревшего Рикошетова — в глазах смертная тоска, небритый, жалкий, в грязном пальто, а как у него отвратительно дрожали руки, когда он схватил деньги!

— Почему ты не скажешь, что хочешь ко мне зайти? — спросила Оля, глядя мимо Глеба на крышу здания.

Чайка уже улетела, на голубом небе появилось овальное, пронизанное солнечным светом облако. Оно медленно выплыло из-за мокрых крыш.

— Ты меня приглашаешь? — пытливо посмотрел он на девушку. И в глазах его, почти одного цвета с небом, тоже отразились два маленьких белых облачка. — А что, отец приехал?

— При чем тут отец? — улыбнулась девушка. — Можно подумать, что я тебя боюсь.

Оле вдруг захотелось, чтобы он ее поцеловал, вот сейчас, здесь, среди бела дня, на глазах прохожих. И когда он приблизил к ней свое лицо с потемневшими, почти синими глазами, она привстала на цыпочки и вся потянулась к нему. Поцелуй получился длинным, глаза ее сами по себе закрылись, а голова вдруг немного закружилась. Раньше никогда такого не было. И когда они снова взглянули в глаза друг другу, ей показалось, что город оглох, куда-то отдалился, дома смазались в сплошную серую массу и в мире никого не осталось, кроме них двоих…

Утром следующего дня, закрыв дверь за счастливым, взбудораженным Глебом, Оля в халате остановилась перед огромным, во всю стену, старинным зеркалом и долго всматривалась в себя. Машинально сбросив халат — он мягко скользнул вдоль тела и упал на ковер, — девушка переступила через него, глаза ее ощупывали обнаженную стройную фигуру, отражающуюся в зеркале. Глеб сказал, что она сложена, как богиня… Хотя этот комплимент и отдавал банальностью, ей было приятно его услышать. Она как должное принимала его восхищение ею, постепенно, со всевозрастающим жаром, стала отвечать на его ласки, как будто когда-то это уже происходило с нею. Был один неприятный момент, когда ей захотелось оттолкнуть Глеба, даже ударить по лицу, но потом снова все затопили нежность, страсть, наслаждение… Где-то в глубине сознания всплыло лицо Михаила Ильича, вспомнились его сладкие слова… Наверное, в чем-то Бобриков и был прав. Но ему не приходило в голову другое — что истинное наслаждение можно испытать лишь тогда, когда ты любишь… А в эту ночь Оля любила Глеба так, как еще никого и никогда в своей двадцатилетней жизни. Еще утром она и не подозревала, что произойдет ночью. Что-то случилось с ней, когда Глеб показал белую чайку на телевизионной антенне, потом она поцеловала его и увидела в глазах два маленьких белых облачка — именно в этот момент всем своим существом Оля почувствовала, что он нужен ей, сейчас, немедленно…

Из старинного зеркала, оправленного в резную дубовую раму с завитушками, на нее смотрела стройная, с красивой белой грудью и тонкой талией, незнакомая женщина. Длинные, цвета соломы волосы спускались на узкие плечи, в светло-карих глазах — странное умиротворенное выражение, красные вспухшие губы тронула улыбка, на левом плече розой алеет пятно, точно такое же чуть повыше торчащей немного вбок груди.

Оля провела ладонями по белым выпуклым бедрам, коснулась грудей, отчего по телу электрической искрой пробежала приятная дрожь, и снова узнала себя в зеркале. Вроде бы она та, какой была прежде, и вместе с тем другая. Почему она почти два года держала Глеба на расстоянии, а нынче, так неожиданно для себя и него, позвала его к себе… Что вдруг так мощно пробудило в ней доселе дремавшее чувство? Весна? Любовь? И что она сейчас чувствует к Глебу?..

Телефонный звонок прервал ее размышления. Снова набросив на себя махровый халат, подошла к телефону. Услышав радостный голос Глеба, немного отвела трубку от маленького розового уха с золотой сережкой. Не перебивая, слушала, а когда он стал говорить, что работа не идет на ум, все линии на чертеже путаются, сквозь них он видит ее лицо, в общем, все бросает и мчится к ней, любимой…

— Я не хочу тебя видеть, — медленно произнесла Оля.

Он опешил, долго молчал, потом умоляющим голосом заявил, что приедет после работы.

— Сегодня — нет, — все тем же безразличным тоном сказала она.

— Что-нибудь случилось? — упавшим голосом спросил он.

— Ты еще спрашиваешь? — уронила она, все так же держа трубку далеко от уха.

— Я тебя люблю, Оля, ты понимаешь? — негромко заговорил он. — Я — твой муж! Ну почему ты меня мучаешь?!

— Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти… — прикрыв трубку ладонью, негромко произнесла она. И грустная улыбка тронула ее губы.

— Что? Я ничего не слышу! Что ты сказала, Оля?!

Она медленно опустила трубку на рычаг, но от телефона не отошла, он тут же снова зазвонил.

— Я уже всем в институте объявил, что женюсь! — возбужденно орал он в трубку. — Даже шефа пригласил на свадьбу… Мой шеф — без пяти минут академик! Мы сегодня же подадим заявление во Дворец бракосочетания… Слышишь, Оля?

— Ты как горный обвал, — рассмеялась она. — Сметаешь все на своем пути!

— В шесть, пожалуйста, будь дома, — торопливо говорил он, понизив голос. — У меня для тебя подарок…

«Хитрюга! — подумала Оля. — Знает, чем можно женщину прельстить…» Она уже называла себя женщиной, а раньше даже в мыслях называла себя девушкой…

— Завтра, Глеб, — твердо сказала Оля. — И больше сегодня не звони. Понял?

— Я ни черта не понимаю…

— Жаль, что ты такой бестолковый. — Оля бросила трубку и вырвала из розетки штепсель.

Ей не хотелось сегодня больше ни с кем разговаривать.

2

Главный редактор ходил по просторному кабинету, заложив маленькие руки за спину. У него было мальчишеское розовое лицо почти без морщин, черные усы и белые как снег волосы на маленькой голове. Главный редактор старался не смотреть на стоявшего перед ним Андрея Абросимова. Тот был на две головы выше. Главный редактор привык смотреть на авторов снизу вверх — за его письменным столом находилось специальное кресло с высокой поролоновой подушкой. Сидя в кресле, он хоть немного, но возвышался над автором. Но этот парень почему-то не сел на предложенный стул, пододвинутый к огромному письменному столу с зеленым сукном, а предпочитал стоять у окна.

— Поймите наконец, молодой человек, — говорил главный редактор, не глядя на него и все больше раздражаясь. — Ваша повесть и так растянута, зачем вам еще понадобился американский шпион? Этакий Джеймс Бонд? Пусть ваш герой честно сражается с душманами, а в детектив не стоит лезть… Детективщиков у нас и так хватает. Если вы выкинете линию со шпионом, сократите любовную коллизию, уберете описания природы…

— А что же останется? — не совсем вежливо перебил Андрей.

Главный редактор резко остановился, будто налетел на стену. Снизу вверх глянул на автора и тут же опустил глаза. Обычно с авторами разговаривали его заместители или заведующий отделом прозы, но ему доложили, что Абросимов был в Афганистане, имеет награды, да и повесть написана талантливо. У главного редактора своих дел было по горло, и рукописи он редко читал, разве что секретарей Союза писателей и лауреатов, но тут сделал исключение. И этот верзила еще дерзит ему!

— Останется самоотверженный труд советских людей, оказывающих помощь братскому Афганистану, подвиг наших солдат, выполняющих свой интернациональный долг… — Тут главный редактор дал волю своей фантазии — он сам писал на военные темы. Правда, война в Афганистане была совсем другой, чем Великая Отечественная, но, сев на своего конька, он уже не мог остановиться. Тонким голосом рассказывал, как красноармейцы сражались на фронтах и закончили войну в Берлине.

— Я все это знаю, — снова перебил его Андрей.

— Вы читали мои книги? — живо обернулся к нему главный редактор.

— О Великой Отечественной войне я много прочел, — ответил Андрей. Он чуть было не ляпнул, что книга главного редактора, которую он пытался осилить, ему не понравилась.

— Будете вы дорабатывать повесть? — взглянув на часы, нетерпеливо спросил главный редактор. — Если вы ее сократите на треть, она от этого лишь выиграет.

— Неужели для того, чтобы напечататься в вашем журнале, нужно обязательно испортить повесть? — задал ему вопрос Андрей.

Главный редактор опешил. Какое-то время пристально смотрел строптивому автору в глаза, потом ринулся к письменному столу, привычно уселся в кресло и сразу обрел внушительность и еще большую уверенность в себе. Что ни говори, кресло для руководителя — очень важная вещь! Оно не только отделяет чиновника от обыкновенного смертного, но и возвышает над ним. Постукивая шариковой ручкой по хрустальной пепельнице, сказал:

— Другой бы на вашем месте плясал от радости, что мы готовы его напечатать…

— Давайте я лучше спою, — улыбнулся Андрей.

Он уже понял, что никто его повесть печатать не собирается, а весь этот разговор забавлял его: главный редактор нес чепуху; если выбросить то, что он предлагает, повести не будет. Получится серая, конъюнктурная вещичка, которая никого не взволнует, не заденет. Проскочит, и все. Если кто и прочтет, она в памяти не останется. Почему ему нужно обязательно изуродовать повесть? Андрей долго работал над ней, как говорится, выложился полностью и был убежден, что повесть получилась, потому и предложил ее в московский журнал, а теперь не кто-нибудь, а сам главный редактор предлагает ее кастрировать…

— Я слышал, вы отличились в Афганистане? — подавив раздражение, перевел разговор на другое главный редактор.

— Я там работал шофером на строительстве.

— Вот про это и напишите! — оживился главный редактор. — А то полезли в детектив… Напишите о строительстве, о героизме советских людей…

— А разве моя повесть не про это? — сказал Андрей. — Там все правда. И шпион был, и изменник Родины.

— Так это вы написали про себя?

— Это же повесть, а не автобиография…

— Хорошо, — вдруг сдался главный редактор. — Уберите шпиона, а любовь, черт с ней, пусть остается… И сократите хотя бы страниц на тридцать…

— Я ничего не буду сокращать и убирать, — сказал Андрей.

— Больше мне вам нечего сказать, молодой человек, — развел руками главный редактор. — Вы — начинающий литератор, а разговариваете со мной, как признанный классик…

— Я могу повесть забрать?

Главный редактор взял с письменного стола синюю папку с белыми тесемками и протянул Абросимову. На тонких губах его промелькнула улыбка.

— Молодой человек, вам очень трудно будет входить в литературу, — с ноткой сожаления произнес он.

Андрей вдруг рассмеялся, вспомнив, как выходил из кабинета главного редактора какой-то московский писатель, — Абросимов сидел напротив секретарши в приемной, — тот, кланяясь, как китайский болванчик, вышел из обитой коричневым дерматином двери на полусогнутых… Может, для того чтобы легче войти в литературу, как сказал главный редактор, нужно научиться выходить из кабинетов литературного начальства задом?..

Когда Абросимов ушел, главный редактор, вертя в пальцах блестящую металлическую ручку, подумал, что не так уж часто ему приходилось встречать таких строптивых парней! У него писатели с именами искали покровительства, счастливы были напечатать рассказ… А ведь главный редактор сидел в своем кресле почти двадцать лет. Раньше много людей приходили в литературу через этот кабинет… Это последние пять лет он старается поменьше встречаться с начинающими авторами, у него куча всяких общественных нагрузок. Ведь если когда-нибудь будут принимать в Союз писателей этого Абросимова, то на секретариате будет присутствовать и он, главный редактор…

* * *
Андрей держал баранку в своих больших ладонях, из приемника лилась знакомая мелодия — передавали концерт для воинов Советской Армии. Некоторые песни он в годы службы распевал в строю, проходя по пыльным дорогам… Армию он всегда вспоминал с удовольствием, лишь там он почувствовал себя настоящим мужчиной, завоевал спортивные разряды, стал закаленным, выносливым. И эта армейская закваска ощущается до сих пор. Ему не нужно просить Марию пришить пуговицу к рубашке или отгладить брюки — все делает сам. С армии осталась привычка делать каждое утро зарядку.

Солнце клонилось к закату, и на шоссе Москва — Ленинград опрокинулись длинные тени от придорожных деревьев. Там, где асфальт сливается с голубым небом, на горизонте набухает широкая багровая полоса. Будто разваренные пельмени, разбросаны над вершинами деревьев бесформенные серые облака. Встречные машины неожиданно появлялись из-за уклона и с шумом проносились мимо. На каждом лобовом стекле — багровый отсвет. На обочинах уже зеленела весенняя трава, но деревья еще стояли голые, с растопыренными, узловатыми от надувшихся почек ветвями. Белоклювые грачи таскали сухие ветки, смело разгуливали у самой кромки асфальта, не обращая внимания на транспорт.

«Жигули» рвались вперед, нехотя теряли скорость перед населенными пунктами: Андрей после двух бесед с автоинспекторами и одного прокола в талоне предупреждения предпочитал соблюдать правила езды. Пусть и близко не было инспектора, он все равно перед каждым поселком снижал скорость до шестидесяти километров в час.

В Москве он пробыл всего два дня. Специально для встречи с главным редактором журнала он не поехал бы, но тут в издательстве подвернулась командировка. Две ночи он переночевал у Павла Дмитриевича Абросимова. Дядя жил в трехкомнатной квартире на Университетском проспекте, неподалеку от киностудии «Мосфильм». Встретил он племянника радушно, внимательной была и его жена — Елена Викторовна, а дочь Ира даже уговорила его сходить с ней в цирк.

Павел Дмитриевич выглядел усталым, постаревшим по сравнению с тем, каким его видел Андрей последний раз в Андреевке. Седые волосы отступили от выпуклого лба, серые абросимовские глаза малость потускнели, заметен стал живот. Правда, дядя и раньше был грузным. Много расспрашивал про отца, Андреевку — он там не был давно, от Вадима Федоровича слышал, что Александров покончил с собой, а его сын Иван женился на внучке Волоковой, матери Павла Дмитриевича. Андрей рассказал, что Жанна Найденова — дочь того самого Игоря Шмелева, который исчез во время войны, он сменил фамилию на Найденова, потом сбежал за границу… Поведал Андрей и о встрече с ним в Афганистане и его смерти от пули контрреволюционеров.

— Неужели даже такого отпетого… типа потянуло на Родину? — удивлялся Павел Дмитриевич.

— Честно говоря, если бы не он, мне бы не удалось удрать к своим, — сказал Андрей.

— Жил братец в Москве, а я и не знал! — продолжал удивляться Павел Дмитриевич. — А впрочем, я его вряд ли и узнал бы. Столько лет прошло, я ведь помню его мальчишкой.

— Отец тоже его не узнал в Казахстане, когда там был в командировке, — вспомнил Андрей. — Он встретился с ним в целинном совхозе. Найденов не признался, он ведь уже тогда готовился к побегу.

— Выходит, верна пословица: яблоко от яблони… — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Поехал за океан, думал, там ему манна небесная на голову посыплется! А окончил жизнь, как и его папаша — Карнаков! Тот служил фашистам, а этот — иностранным разведкам. Вот зачем они нужны нашим врагам — совершать диверсии, убийства, быть наемниками! И могилы их сровняются с землей…

Павел Дмитриевич показал альбом с цветными фотографиями птиц и разных зверюшек, посетовал, что теперь совершенно нет времени заниматься любимым делом, вот выйдет на пенсию, тогда поедет в Андреевку и сделает с натуры массу снимков…

— Остались в Андреевке хоть зайцы-то? — поинтересовался он. Когда заговорил о поселке, лицо просветлело, морщины на лбу разгладились.

— Я не охотник, — улыбнулся Андрей. — Стрижи над водонапорной башней летают, черные дрозды каждую осень совершают налет на наши вишни. Дерюгин метлой их отгоняет… Зато дятел зимой живет в скворечнике.

Абросимовы оставляли Андрея ночевать: мол, какой смысл ехать на ночь глядя? Выспится, а утром рано выедет. Но Андрей любил вечернюю езду, пустынное шоссе — вечером машин всегда меньше, чем днем, — а потом, утром ему надо быть на работе. Когда устанет, можно свернуть на проселок и немного поспать в машине. Ему не привыкать.

Диктор сообщил, что в Москве ночью будет легкий мороз, а днем температура повысится до шести градусов тепла, осадков не будет, видимость на дорогах хорошая. Багровая полоса на горизонте стала разжижаться. В ней появились зеленоватые прожилки, вершины деревьев купались в золоте, накатанное шоссе розово заблестело. Миновав деревушку, Андрей прибавил газ, как вдруг пришлось затормозить: шоссе переходили домашние утки. На обочине холодно блеснуло озеро, это они оттуда возвращались в поселок. Утки шли не спеша, вразвалку, одна за другой. Эти не станут всполошно разбегаться, как куры, при виде машины, спокойно перейдут шоссе и даже не оглянутся.

Когда уже стало смеркаться, а на небе чуть вправо от шоссе засияла одинокая яркая звезда, Андрей увидел на обочине человека с поднятой рукой. Никаких вещей у его ног он не заметил. За спиной человека виднелся железный прицеп с опущенным передком. На прицепе громоздились железобетонные кольца для колодцев. Андрей притормозил, человек торопливо подошел, подергал за ручку двери, потом приблизил улыбающееся лицо к стеклу.

Андрей открыл дверь, хотел спросить, куда ему, но человек уже уселся рядом на переднее сиденье, передернул плечами.

— Наверное, ночью будет мороз!

— Куда вам? — спросил Андрей.

Тот не успел ответить, потому что к машине подошел еще один человек. Заглянув в окно, сделал движение пальцами — мол, откройте дверь. Прежде чем Андрей сообразил, откуда тот взялся, человек, только что севший в машину, перегнулся и открыл дверь в салон.

— Салют! — поприветствовал человек, усаживаясь на заднее сиденье. В руках у него был свернутый пиджак или куртка. Он бережно положил сверток на колени. В нем угадывался продолговатый предмет.

Андрей почувствовал какой-то странный специфический запах, но времени на то, чтобы разобраться, что это такое, не было. Парень, севший первым, повернул к нему плохо выбритое лицо — светлые кустики торчали у носа и на подбородке, — широко улыбнулся и сказал.

— Вот суки, эти частники, прут мимо, и никто не остановится, а ты молоток! Пожалел нас, бродяг!

— Вы довольно бесцеремонные ребята, — заметил Андрей.

— Жизнь всему научит, — улыбнулся сосед. — Верно, Гена?

Второй парень пошевелился сзади, но ничего не сказал. Первому можно было на вид дать лет двадцать пять, второй был немного старше. И тут Андрей наконец сообразил, что это за запах, — так пахло у них в солдатской казарме после генеральной уборки и дезинфекции Запах неприятный, тревожный…

— Далеко вам? — спросил он.

Он уже понял, что второй мужчина прятался за прицепом. Бывает, девушка на шоссе поднимает руку, водитель останавливается, а потом откуда-то появляется парень или два и тоже просят подвезти. Известный прием!

— Куда нам, кореш? — повернул к приятелю голову в серой, низко надвинутой на лоб кепке первый парень.

— Подальше отсюда, — буркнул тот.

— Пока прямо, — распорядился парень в кепке. У второго на голове была шапочка-«петушок» с надписью «Спорт».

— Пока… — покачал головой Андрей.

Надо сказать, его пассажиры ведут себя не очень-то тактично. Мелькнула было мысль предложить им выйти, но он отогнал ее: оба одеты легко, ночь на носу. Может, им нужно-то всего до первого населенного пункта. Только зачем надо было хитрить, прятаться? Раз остановился, и двоих бы подвез…

Он тронул машину с места, постепенно набрал скорость до девяноста километров.

— Не нарушаешь? — с ухмылкой кивнул на спидометр парень в кепке.

— С этими гадами лучше не связываться, — вставил второй.

В зеркале заднего обзора Андрей заметил, что худое, заостренное книзу лицо его скривилось. Руки крепко сжимали сверток. «Что он там прячет? — подумал Андрей. — Бутылку водки, что ли?»

— Куда сам-то едешь? — поинтересовался парень помоложе.

Андрей не любил, когда незнакомые обращались к нему на «ты», но не каждого же встречного будешь ставить на место.

— В Ленинград, — коротко ответил он.

— Есть там у меня в Купчине зазноба… — ухмыльнулся парень в кепке. — А что, Гена, может, в Питер махнем? — Он оглянулся через плечо на приятеля. — Тепло, не дует, и компания хорошая.

— Лопух, — добродушно заметил тот и отвернулся к окну, за которым проплывали распаханные поля.

Андрей вспомнил, что парни сели к нему между Торжком и Вышним Волочком. Это довольно большой перегон, крупных населенных пунктов вроде не будет до самого Вышнего Волочка. Все меньше попадается встречных машин, солнце давно скрылось, асфальт на холмистом шоссе потемнел, в придорожных кюветах серебристо взблескивает талая вода. На обочине белыми свечами тянулись в небо огромные березы. На некоторых чернели грачи, устроившиеся на ночевку.

Гена за спиной Андрея закурил, потянулся за папиросой и его сосед.

— Ребята, вы уж потерпите, — попросил Андрей: он не любил табачного дыма.

Бесцеремонность пассажиров все больше раздражала. Кстати, они так и не сказали, куда им ехать. До Ленинграда находиться в их обществе было бы не очень-то приятно.

— Уж лучше ты, кореш, потерпи, — нагло ответил парень в кепке. — Нас двое, а ты один.

— Ты же не красная девица, — вставил Гена.

— Девицы теперь смолят почище нас, мужиков, — хохотнул парень в кепке.

Андрей поймал на себе его косой холодный взгляд, бросились в глаза неестественная бледность, выпирающий кадык на худой шее. Синеватые губы то и дело кривились в недоброй усмешке. Повнимательнее разглядел в заднее зеркало и Гену. Тот тоже был бледнолицый, с цепким взглядом серых глаз. Заостренное, с длинным носом лицо было мрачным. Заметив, что водитель за ним наблюдает, заворочался на сиденье, недовольно хмыкнул:

— Не бойсь, не спалю твои сиденья…

— Я не боюсь, — коротко ответил Андрей.

— Чего же тогда зыркаешь?

— Понравился ты ему, Гена… — хохотнул парень в кепке.

Андрей стал понимать, что попутчиков он прихватил на пустынной дороге, пожалуй, далеко не обычных. Да и запах… Такой запах исходит от людей, проведших долгое время в тюремной камере. Конечно, их могли освободить, но тогда почему оба без вещей? Если не считать свертка на коленях у Гены. Остановиться и предложить им выйти? Гена больше помалкивает, а этот, в кепке, все наглеет. Андрею пришлось рукой отвести от себя крепкий папиросный дым, который сосед нахально пускал.

Андрей еще ниже опустил боковое стекло, в салон ворвался холодный воздух, засвистело в ветровом стекле. Идущий навстречу грузовик помигал фарами, что означало: где-то впереди укрылась машина ГАИ. Инспектора часто выбирают такое укромное местечко на обочине, где их не сразу заметишь. А у них в машине установлен радар. Превысил скорость — тебя тут же засекут!

— Видишь впереди пересечение дорог? — заговорил Гена. — Сверни на проселок.

Произнес он эти слова спокойно, но в них Андрею почудилась скрытая угроза.

— Это еще зачем? — не сбавляя скорости, спросил он.

— Приперло, понимаешь? — хихикнул парень в кепке.

Может, они тоже заметили, как посигналил водитель? И не хотят встречаться с ГАИ? Не успели сесть в машину, и приперло…

Что же делать? Подчиняться им не хотелось, этому противилось все нутро Андрея. Пассажиры все больше и больше ему не нравились. Дурацкая натура — никогда не может проехать мимо, видя впереди человека с поднятой рукой…

— Ты что же, кореш, не хочешь уважить нас? — ближе придвинулся к нему парень в кепке. Сейчас он не улыбался, синеватые губы его сжались в полоску, правая рука плавно нырнула в карман брюк.

— Тормози! — повелительно крикнул за спиной Гена.

И в то же мгновение что-то холодное и твердое уперлось Андрею в шею. Машинально скосив глаза, он увидел дуло автомата, а чуть выше заостренное лицо Гены с бешено округлившимися глазами.

Андрей немного тормознул, затем снова дал газ, машина дернулась вперед, короткое дуло, оцарапав шею, на мгновение исчезло. Парень в кепке, приоткрыв рот, смотрел на него, в руке у него блестел самодельный нож с деревянной рукояткой. И тогда Андрей резко нажал на педаль тормоза, отчего Гена, утробно крякнув, ударился о подголовник сиденья, а парень в кепке плотно припечатался к приборной «торпеде». Как Андрей и ожидал, «Жигули» занесло, сосед, оторвавшись от «торпеды», навалился плечом на него. Гена по-прежнему нависал над передним сиденьем. Автомата в его руках не было, зато парень в кепке сжимал деревянную рукоятку ножа. На бледных лицах одного и другого менялись, как кадры при ускоренной съемке, растерянность, страх, злоба.

Направив машину в кювет, так, что она чуть ли не легла набок, Андрей первым выскочил наружу, рванул дверцу салона и вытащил оттуда Гену. Ошалело хлопая глазами и шмыгая разбитым носом, тот упирался, стараясь нащупать выпавший из рук автомат.

— Ах ты сука! — шипел он, сверля Андрея злыми глазами. — Гвоздь, чего бельма вылупил?! Достань его перышком!

Андрей стукнул Гену головой о стойку двери, потом добавил кулаком. Тот, обмякнув, сунулся лицом в кучу сырого валежника, правая рука его уцепилась за травянистую кочку. Гвоздь перевесился через переднее сиденье, стараясь достать автомат.

Андрей сгреб его за пояс, вытащил из машины и сильным ударом в подбородок опрокинул на землю. Пока тот считал мельтешащие перед глазами зеленые звезды, подобрал с переднего сиденья нож, сунул его рукояткой вниз в карман куртки, достал с резинового коврика автомат. Передернув затвор, убедился, что он заряжен.

Первым очухался Гена, он встал на колени, снизу вверх уставился на Андрея сузившимися глазами, из носа текла тоненькая струйка крови.

— Надо было тебя, суку, в машине пришить… — сквозь стиснутые зубы выдавил он.

— За то, что я вас подвез? — усмехнулся Андрей.

Только сейчас он освободился от напряженности, которую всегда ощущал при реальной опасности. Это чувство знакомо ему еще по Афганистану… Удивительно, как живучи военные привычки! Мозг работал спокойно, правильно оценивал обстановку — оправдался расчет с торможением и заносом на обочину машины. Все-таки у него первый класс… Гену с автоматом он меньше опасался, потому что был уверен, что при резком торможении тот, схватившись за сиденье, выронит оружие, а вот от Гвоздя можно было ожидать сбоку удара ножом. Во время манипуляций на шоссе он краем глаза следил за бандитом. Был момент, когда тот мог воспользоваться финкой, но, по-видимому, страх за свою жизнь помешал ему.

— Не нужно было нам вылезать на шоссе, — лежа на мокрой траве и моргая слезящимся глазом, пробурчал Гвоздь.

— Заткнись, падла! — сказал Гена. — Ты же заныл, что сдохнем ночью от холода.

— Автомат надо было крепче держать в руках, — огрызнулся Гвоздь.

Тишину нарушало негромкое шипение под капотом, потрескивал остывающий мотор. Наверняка из аккумулятора выплеснулся гидролит. Попадет на окрашенные места или на пластик — оставит свои следы. Передний бампер был погнут от удара о кромку кювета, крыло помялось. Теперь набегаешься по станциям техобслуживания…

Андрей поднял автомат, оба его попутчика переглянулись, Гвоздь облизал губы, а Гена сделал движение, будто хотел спрятаться в валежник.

— Заряжен, — предупредил он.

Андрей поднял ствол выше и дал длинную раскатистую очередь. С ближайших берез с гомоном взлетели грачи, эхо покатилось к кромке леса, вернулось и пошло гулять по шоссе. Небо в той стороне, где скрылось солнце, было нежно-розовым с сине-зеленым оттенком. Рядом с яркой звездой появились еще несколько, заостренное облако нацелилось на деревянную тригонометрическую вышку, возвышающуюся на холме.

Скоро послышался шум приближающейся машины с синей мигалкой. «Волга» с надписью «ГАИ» резко затормозила рядом, из нее выскочили сержант и лейтенант. У обоих в руках пистолеты.

— Брось автомат! — приказал лейтенант, бесстрашно приближаясь к Андрею.

— Зачем бросать? — улыбнулся тот. — Отличное оружие… С ним надо бережно обращаться.

— Что тут произошло? — озирался молоденький сержант. Пистолет в его руке подрагивал, расширенные глаза перебегали с Андрея на мужчин, останавливались на сильно накренившейся в кювете машине.

— Попросили подвезти, — пояснил Андрей. — А потом решили поиграть со мной… Сунули под нос эту штучку… — Он подбросил в руке автомат. — Где они такой достали?

Лейтенант теперь без опаски подошел к нему, взял автомат, повесил на плечо.

— Гриша, вызови по рации ребят из райотдела, — распорядился он.

Сержант бросился к «Волге». Гена хотел было встать, но офицер велел сидеть на месте.

— Вот схвачу радикулит… — проворчал Гена. — На руках понесете… — Пододвинул валежник и уселся на него.

Гвоздь стащил с себя куртку и расположился на ней.

— Да, вот еще подарок… — протянул Андрей лейтенанту нож.

— Как вам это… одному удалось? — посмотрел тот с нескрываемым уважением на Андрея.

— Не люблю хамов, — сказал тот.

— Хамы… — усмехнулся лейтенант. — Мягко сказано… Это бандиты с большой дороги! — Он поочередно взглянул на сидевших на земле мужчин. — Геннадий Гришаев, тридцати восьми лет, дважды судим, и Леонид Гвоздев, двадцати шести лет, судим, прозвище — Гвоздь… Два дня назад сбежали из колонии, оглушив железной трубой конвоира…

— Значит, живой? — поинтересовался Геннадий Гришаев. — А я думал, его башка, как гнилой арбуз, лопнула.

— Слава богу, вышки не будет, — мрачно отозвался Гвоздь.

Вскоре подъехала крытая машина с синей полосой.

— Наш «воронок» подан, — сказал Гришаев. — Недолго же мы, Гвоздь, погуляли… — Он бросил неприязненный взгляд на Андрея. — Выжидали, выжидали и налетели на оперативника!

— У него же на морде не написано, — вяло возразил Гвоздев.

Молодые люди в гражданском быстро надели обоим наручники, отвели в машину с зарешеченным небольшим окном над задней дверцей. Высокий широкоплечий человек в синей куртке скапюшоном, негромко переговорив с лейтенантом, подошел к Андрею.

— Майор Никифоров, — представился он. — Спасибо за помощь, товарищ…

— Андрей Вадимович Абросимов, — подсказал Андрей.

— Очень опасные бандиты. Совершили нападение на конвоира, завладели автоматом… Сколько они могли бы беды наделать! Терять им нечего. За ними водятся такие грешки…

— Я все не могу взять в толк, — вмешался в разговор лейтенант ГАИ. — У вас же обе руки были заняты баранкой, как вы смогли с ними справиться? У одного взведенный автомат, у другого бандитский нож… Наверное, в армии служили в парашютно-десантных войсках? — допытывался лейтенант.

— Было дело, — улыбнулся Андрей.

Лейтенант с чувством пожал ему руку:

— Я прямо из десантников в милицию!

Майор Никифоров записал данные паспорта, адрес, место работы, сказал, что, возможно, потребуется еще встретиться с Андреем. Еще раз поблагодарил за честный гражданский поступок, как он выразился, и уехал со своими оперативниками и задержанными бандитами в Торжок.

С помощью инспекторов Андрей выбрался из кювета, лейтенант осмотрел машину.

— Пустяки! — пощупав вмятину на крыле, сказал он. — На станции вам все выправят за час-два.

Андрей подумал, что, может, работы и немного, но попасть в ремонтную зону станции будет не так-то просто! Будто угадав его мысли, лейтенант предложил:

— Переночуйте в Вышнем Волочке, а утром вам на нашей станции все сделают в самом лучшем виде.

— Утром я должен быть на работе, — с сожалением отказался Андрей.

— Мы вам справку дадим, — уговаривал лейтенант. — Гостиница у нас хорошая, отдохнете. Чего вам на ночь глядя ехать?

Андрей поблагодарил любезного лейтенанта, — признаться, среди работников ГАИ не так-то уж часто встретишь такого, — сел в «Жигули» и тронулся с места. Машина пошла довольно плавно, горохом просыпалась на асфальт засохшая на крыльях грязь; вроде бы не ведет, значит, передние тяги не повреждены. В зеркало заднего обзора он видел лейтенанта и сержанта, стоявших у «Волги» и смотревших ему вслед. Андрей посигналил им, в ответ оба помахали руками.

Андрей с минуту прислушивался к работе мотора, затем включил подфарники. Весенние сумерки сгущались, серые тени наползали на шоссе, небо потемнело, а деревья на обочинах стали размазываться, как на акварели. Перед глазами сначала возникло лицо Марии, затем сына Ивана… Всего три дня не был он дома, а уже соскучился по ним.

На обочине стоял человек с поднятой рукой. У ног его — пузатая пластиковая сумка. Андрей проскочил мимо, потом затормозил, дал задний ход и остановился напротив. Пожилой мужчина, приоткрыв дверцу, спросил:

— Товарищ, не подкинете до Вышнего Волочка?

— Садитесь, — сказал Андрей.

— Вот выручили! — обрадовался человек и уселся рядом. — Был у тещи в Сазоновке, последний автобус пропустил, хоть пешком топай до дома… И время-то такое, что никто не тормозит. Тут из колонии двое бандитов сбежали, так вчера все машины останавливали у поста ГАИ. Говорят, охранника ломом убили, взяли автомат… Вы ничего не слышали про это?

— Не слышал, — сказал Андрей, глядя на пустынную дорогу.

3

Вадим Федорович уже несколько минут слышал дробный стук синиц в кормушке. Он специально прибил ее у окна, чтобы наблюдать за птицами. Сегодня поработалось неплохо: на столе лежали три отпечатанные на машинке страницы, четвертая, только начатая, торчала в каретке. Солнце било в окна, на буром крашеном полу мельтешили желтые пятна, тонкий звон капели за окном настойчиво звал на улицу. В огороде уже обнажилась сероватая, будто заплесневелая, земля, снег еще держался в затененных углах под яблонями. Напротив дома Абросимовых разлилась большая сверкающая лужа. Сколько себя помнит Казаков, она всегда весной подступала к дощатому забору, пуская в глаза зеркальный солнечный отблеск. К вечеру лужу затягивал тонкий прозрачный лед, утром он весело хрустел под ногами школьников, а днем лужа сверкала, колыхалась, разлетаясь тысячью хрустальных брызг под колесами грузовиков.

Вадим Федорович поднялся из-за письменного стола, потянулся так, что захрустели кости, — от долгого сидения всегда немного ломило спину и шею. Подошел к окну и стал наблюдать за птицами: синицы хватали с кормушки, сделанной из оцинкованного листа, подсолнечные семечки и, отлетев на яблони, быстро расклевывали их. Семечки для них Казаков покупал в Ленинграде на Некрасовском рынке. Один раз, когда зимой пришлось срочно уехать, вернувшись, обнаружил полиэтиленовую посудину, где хранил семечки, прогрызенной мышами, а на полке и холодильнике — ворох серо-белой кожуры. Мыши попользовались… Теперь он семечки ссыпал в эмалированную кастрюлю и крышку сверху придавливал сковородкой.

Из всех птиц Казаков выделял синиц, ласточек и стрижей. Нравились ему и другие, но синицы каждую зиму, когда он приезжал в Андреевку, прилетали к дому, стучали в окна, требовали семечек. Значит, ждали его и рады встрече. Он научился различать их, мог с уверенностью отличить большую синицу от московки, а хохлатую синицу от лазоревки. Самые отчаянные были московки — они даже залезали в горловину трехлитровой банки, которую он укрепил липкой лентой на ветке яблони. Дело в том, что на синичий корм повадились прилетать сороки, сизоворонки, вороны. Для них Вадим Федорович специально крошил черствый хлеб, размачивал сухари, но большие разбойницы отгоняли синиц от кормушки и тоже хватали семечки и кусочки сала, которое Казаков мелко нарезал для своих любимиц. Вот он и надумал укрепить на яблоне стеклянную банку. Большие, с желтым брюшком, в черной шапочке, белошеие синицы долго не залетали в банку, а вот московки без всякого страха первыми нашли туда дорогу, хотя поначалу, прежде чем залететь в горловину, подолгу трепетали крыльями у отверстия, дивясь на необычную кормушку. Московки настолько привыкли к человеку, что садились на кормушку, когда Вадим Федорович насыпал туда крошки и мелко нарезанное сало, однако на руку, сколько он ни держал ее на весу, никогда не садились, не то что в городских парках и скверах.

Синицы держались у дома лишь зимой, прихватывали и немного весны, но как только таял снег, они больше к кормушке не прилетали. Весной и летом она вообще не привлекала птиц: им достаточно было корма. И потом, в апреле всех птиц у дома вытесняли скворцы — они чистили скворечники, завлекали песнями туда подруг, а когда образовывалась семья, начинали деятельно хлопотать вокруг своего семейства. Кормушка скворцов не привлекала, но вот схватить с выкопанной борозды червяка или улитку из-под самых ног они могли. Весной Вадим Федорович всегда просыпался в своей маленькой комнатке под крышей от песен скворцов, и еще его будили сороки, прилетающие из леса. Они бродили по коньку крыши, царапая когтями железо, трещали друг на дружку.

Глядя на синиц, летающих с яблони на кормушку и обратно, Вадим Федорович подумал, что, пожалуй, пора ему возвращаться в Ленинград. Скоро должен приехать Григорий Елисеевич Дерюгин. Ладно он, Вадим Федорович, справляется с хозяйством, сам себе варит, убирает в доме, работает, а вот каково одинокому старику? Живет летом в Андреевке один. Разве что в отпуск навещают родственники. Дерюгин с утра до вечера гнет спину на огороде, выпалывает сорняки, пересаживает землянику, выкорчевывает старые яблони, взамен сажает молодые, которые привозит из Петрозаводска.

Можно, конечно, Дерюгина дождаться, но тоска по Ленинграду всегда накатывалась на Казакова нежданно-негаданно. Значит, все, больше работа не пойдет, как говорится, свою норму выполнил и даже перевыполнил. Потянуло к людям, сыну, дочери, внуку Ивану. Здесь тоже много знакомых, но все заняты на работе, а вечером у них свои дела. Так что большую часть времени Вадим Федорович проводит в одиночестве. Бывает, зайдет Иван Степанович Широков, посидит с час, выкурит пяток «беломорин» и уйдет. Постарел сосед, сгорбился, вот уже третий год на пенсии по инвалидности: у него порок сердца. Ходит медленно, одышка. По дому еще стучит, что-то делает, а вот работать не может. Врачи советуют ему ехать в Ленинград и сделать операцию на сердце — заменить митральный клапан, — но Иван Степанович все не решается, говорит, мол, чует его сердце, что это будет конец. Так лучше умереть в Андреевке, чем на операционном столе. Его жена, Лида, в отчаянии, видит, как мучается муж, и ничем помочь не может. Как-то призналась Вадиму Федоровичу, что Иван спросил ее: «Скажешь: езжай на операцию — поеду!» А она не знает, что и делать! А вдруг и впрямь не встанет с операционного стола? Операция ведь очень сложная. Она себе вовек не простит, что посоветовала ехать…

Как и все пенсионеры, Иван Степанович теперь жил воспоминаниями, рассказывал о своем отце, службе на флоте, как охотился с братьями Корниловыми. Уважение к своей жене сохранил. Дети их уехали из Андреевки, теперь они живут одни в доме. Лида работает в поселковом Совете, депутат райсовета, недавно наградили медалью «За трудовое отличие»…

Прилетел дятел на яблоню, покосился круглым блестящим глазом на окно, вспорхнул на кормушку, схватил кусочек сала — и снова на ветку. Когда дятел садится на кормушку, синицы отлетают прочь. Садятся на ветви и с досадой посматривают на незваного гостя. Впрочем, дятел долго на кормушке не задерживается, ему привычнее сидеть на ветке — так, чтобы голова с твердым клювом была наверху, а жесткий хвост упирался в ветку.

Уехать из Андреевки можно было на автобусе. Он шел до Климова, а оттуда на Ленинград шло несколько поездов. Можно было и на пассажирском, проходящем через Андреевку в начале первого ночи. Вадим Федорович решил, что поедет на нем. Как обычно, часов в шесть он отправился прогуляться до железнодорожного поста. На откосах зеленела трава, верба уже распустилась, а тонкие березы будто окутались коричневой дымкой. По небу проплывали большие белоснежные облака, солнце позолотило стволы старых сосен, с серебристым блеском убегали вдаль накатанные рельсы. Путевой обходчик, стоявший у будки, взглянул на Казакова, покивал — он привык встречать в это время Вадима Федоровича. В руке у него была масленка с длинным лоснящимся носом. Из-под ног выскакивали мелкие камешки и со звоном ударялись в рельсы. На бетонных шпалах чернели мазутные пятна. Ветер прошумел по кустам, принес с собой запах талой воды и хвои. Тихо было, лишь по обеим сторонам насыпи в молодом ельнике попискивали птицы.

Дома Казакова ожидал сюрприз: не успел он переступить порог, как на его шее повисла дочь Оля.

— Приехала к любимому папочке, а дом на замке! — радостно заговорила она. — Хорошо, что вспомнила, куда ты ключ прячешь…

— С неба, что ли, свалилась? — удивился Вадим Федорович. — Вроде поезда в это время не ходят, автобусы тоже.

— Меня подвез из Климова на «газике» очень симпатичный инженер-геолог. Они тут полезные ископаемые ищут. Я ему предложила пробурить скважину у нас в огороде…

Вадиму Федоровичу было приятно видеть дочь — она, вся в него: тоже, когда стукнет в голову, все бросит и помчится куда глаза глядят. Держится бодро, веселая, а в глазах что-то прячется… Сколько он ее не видел? Два месяца, а вроде бы Оля изменилась, какая-то стала не такая. Выглядит, как обычно, хорошо, молодец, что мало употребляет косметики, она и так свежа, со здоровым цветом лица. Может, зря только волосы постригла. Раньше были до пояса, а теперь едва касаются узких плеч.

На подоконнике лежала раскрытая сумка, на столе — нарезанная колбаса, сыр, ветчина, на газовой плите шумел чайник. Вот что значит женщина в доме — не успела приехать, и сразу стало веселее, уютнее.

— Вроде бы у тебя не каникулы? — спросил он, вешая куртку на вешалку.

Дочь подошла к нему, заглянула в глаза, провела рукой по волосам:

— Папка, да у тебя появились седые волосы!

— Чего ты вдруг сорвалась? — не дал он сбить себя с толку. — И не говори, что соскучилась, — все равно не поверю!

— Бросил меня одну в пустой квартире… А тебе не могла прийти в голову мысль, что мне там страшно? Насмотрелась у Аси Цветковой фильмов ужасов по видику и всю ночь не сплю…

— Что-то раньше я не замечал, чтобы ты маялась бессонницей, — усмехнулся Вадим Федорович. — Видики тут ни при чем… Замуж собралась, что ли? Давай выкладывай.

— Папа, ты великий психолог! — рассмеялась Оля. — Глеб не дает мне житья: мол, выходи за меня замуж, и точка.

— Ну и выходи.

— Ты знаешь, чего я боюсь? — посерьезнела дочь. — Выйду замуж, рожу тебе внука, а через год-два разведусь. Есть ли смысл заводить всю эту кутерьму?

— Почему ты должна развестись через год-два?

— По статистике, папочка! Нынешняя любовь не держится больше трех лет.

— Это у вас…

— А у вас? — перебила она. — Ваша любовь с Виолеттой лопнула как мыльный пузырь через два года.

— Подсчитала? — вздохнул он. Лучше бы она про Виолетту не вспоминала…

— Извини, если я тебе сделала больно, — прикусила язык Оля.

Вадим Федорович прошелся по комнате, присел на корточки у печки, заглянул в нее, положил несколько поленьев, нащипал лучины, с треском сломал пахучие сосновые дощечки, приладил между поленьями. Оля внимательно наблюдала за ним. Когда затрещал огонь, Вадим Федорович прикрыл чугунную дверцу, мельком подумал, что надо бы выгрести золу из поддувала. Дерюгин наказывал всем, чтобы золу ссыпали в железную бочку в сарае, потом она пойдет на удобрение.

— Не скучно тебе одному? — спросила дочь.

— Когда идет работа, не бывает скучно.

— А когда не идет?

— Я все бросаю и еду к тебе, — улыбнулся он.

Огромная белая береза во дворе у Широковых впечаталась в густо-синее небо. Белое облако медленно наползало на трубу на крыше. А чуть выше облака летел на север клин гусей. Одна линия была ровной, а вторая — изломанной на конце. Тяжелые птицы медленно взмахивали крыльями. Если выйти на крыльцо, услышишь гортанный крик гусей.

— Ты обратил внимание, в печати, по телевидению — везде сейчас говорят о проблемах семьи, — продолжала Оля. — Дескать, нужно укреплять ее, больше заботиться о молодоженах, создавать им условия для нормальной семейной жизни. А то все стало у нас так легко и просто: поженились, родили ребенка и разошлись! Я не хочу, папа, чтобы мой ребенок воспитывался без отца.

— Еще замуж не вышла, а уже толкуешь о разводе! — подивился Вадим Федорович.

— Что Глебу нужно? Я! — заявила Оля. — Он, видите ли, без меня жить не может! Для него самое главное — это я, а не семья, дети… Проходит время, любовь проходит, и все меняется…

— Останови время, — вставил Вадим Федорович.

— Может, мне тоже нужно книги писать? — посмотрела на него дочь. — Слишком уж я все анализирую… По-видимому, нужно жить проще, папа? Ты прав, зачем загадывать на годы, когда вот сейчас все у нас и так хорошо. Он действительно меня очень любит…

— А ты?

— Я?

— Не увиливай! — сурово потребовал он.

— Не знаю, — опустила Оля пышноволосую голову, карие глаза ее стали несчастными. — Об этом я все время думаю. Даже в поезде… То Глеб мне кажется самым красивым, мужественным…

— Умным, — подсказал Вадим Федорович.

— Он не дурак, но нет в нем, папа, тонкости, чуткости, нежности… Как и все вы, мужчины, он убежден, что своим предложением осчастливил меня. Как же, решился на такой героический поступок! Предложил руку и сердце даме, а я, видишь ли, упираюсь, прошу подождать, хотя бы пока институт закончу. Он этого не понимает!.. Дай ему волю — заставит меня и театр бросить!

— Вот в чем собака зарыта! — рассмеялся Вадим Федорович. — Дать волю… С того самого момента, когда муж и жена начинают яростно бороться за первенство в доме, тогда и любовь умирает. Ты не захочешь ему уступить, он — тебе. А ты не очень-то покладистая девочка! И начнется многолетняя изнурительная борьба за главенство. Это при условии, что столкнулись два сильных характера. Если с сильным характером лишь он или она в семье, тогда проще. Она смотрит мужу в рот и молится на него, или он становится подкаблучником… Погоди, девочка! — Он внимательно посмотрел ей в глаза. — Тебя что пугает? То, что ты утратишь свою независимость? Свободу? Станешь примерной домохозяйкой, будешь нянчить детей, забудешь про театр?

— И это тоже, — призналась она.

— В кого же ты у нас уродилась, такая рассудочная? — покачал он головой. — Я женился, как говорится, в одночасье, потом еще два раза влюблялся и, честно говоря, никогда не думал, какое место займу я в семейной иерархии. Если так можно выразиться, мои чувства преобладали над разумом.

— Это плохо?

— Не знаю, — секунду помедлив, ответил он. — Любовь налетает на человека как смерч, тайфун! И уж тут не до рассуждений. Возможно, самое прекрасное в ней и есть именно безумие, страсть, самопожертвование. Когда думаешь не о себе, а о любимом человеке.

— А у меня все наоборот, — сказала Оля. — Я думаю о себе. Каково мне будет рядом с ним? Не разлюблю ли я его, еще не успев толком полюбить?..

— Если так можно выразиться, я сейчас живу у разбитого корыта, — заговорил отец. — Но я ни о чем не жалею. Все женщины, которых я любил, подарили мне счастье, радость, в конце концов — романы! И я не виню их, пожалуй, и себя не осуждаю: я всегда хотел иметь семью, но есть что-то во мне более сильное, чем любовь к женщине… Это, по-видимому, моя работа. А женщины по природе своей более ревнивы, чем мужчины. Никто не захотел делить меня с моей работой. Ведь можно быть рядом с любимым человеком и вместе с тем очень далеко…

— Мне этого не понять.

— Поймешь, когда станешь совсем взрослой, — улыбнулся Вадим Федорович.

— Иногда я кажусь сама себе старухой, — вздохнула Оля.

Они сидели за столом, пили из белых кружек крепко заваренный чай. В вазочке — вишневое варенье, в коробке — привезенное Олей печенье. На стене мерно тикали часы в деревянном футляре. С увеличенной, в рамке под стеклом, фотографии над столом на них смотрел дед Вадима Федоровича — Андрей Иванович Абросимов. Густые брови сурово насуплены, широкая, раздвоенная книзу борода спускается на могучую грудь, небольшие глаза прищурены.

— Значит, ты сбежала от Глеба? — поставив кружку, спросил Вадим Федорович.

— Сбежала? — сдвинула она тонкие черные брови. — Выходит, я его боюсь? Это новость!

— Мне Глеб нравится, — осторожно заговорил Вадим Федорович. — Он человек дела, способный конструктор, по-видимому, однолюб, порядочный человек. Чего еще надо? А каким будет мужем — это уж от тебя, дорогая, зависит. Он тебя любит, значит, и считаться с тобой будет. И потом, ты не из тех, кого можно поработить…

— А может, мне нравится быть рабыней, — уронила Оля, уткнувшись в кружку с чаем. Губы ее тронула легкая улыбка.

Вадим Федорович пристально посмотрел на нее, но дочь так глаз и не подняла. Молча смотрела в кружку, длинные черные ресницы чуть изгибались кверху, губы вздрагивали от потаенной улыбки.

— Что ты все-таки имеешь в виду? — наконец спросил он.

— Твоя дочь стала женщиной…

— Этого ты могла бы мне и не говорить, — помолчав, ответил он.

— Ты же с детства приучил меня говорить правду, и только правду, — сказала Оля.

— Тогда к чему весь этот разговор? Немедленно выходи за Глеба замуж.

— Ты рассуждаешь точь-в-точь как он!

— А как ты, интересно, рассуждаешь?

— Время любить… — задумчиво произнесла Оля. — Как там в Библии? Андрей это место не раз цитировал. Всему свое время… Понимаешь, папа, будто кто-то властно постучался в мое сердце… Что-то необъяснимое накатилось на меня — Глеб показался мне сказочным принцем, подарком судьбы… Не слишком ли я красиво говорю?

— Я тебя слушаю.

— Такого еще со мной никогда не было… Самое удивительное, что дело даже не в Глебе. Он и мечтать не смел, что я сама позову его… Еще утром я не знала, что случится вечером… У него были такие глаза… Никто не задумывается, когда к нему придет время любить… Иной даже не замечает этого. Все происходит само собой. А я это, папа, почувствовала! Время любить само постучалось ко мне… И это было сильнее меня! Наверное, сильнее всего на свете… Ну почему я жизнь не воспринимаю, как моя подруга Ася Цветкова? Другие девочки? Зачем мне нужно все время копаться в себе? Это от тебя, отец! Я все раскладываю по полочкам, ночи не сплю — думаю. Почему я поступила так? Кто толкнул меня на это? Не подумай, что я жалею! Нет, дело в другом: я не понимаю, почему это случилось со мной! Конечно, рано или поздно это должно было произойти. Удивляет меня другое: что-то неподвластное мне, Оле Казаковой, накатилось на меня… Я даже сначала возненавидела Глеба, хотя он тут был ни при чем.

— Вот как! — вырвалось у Вадима Федоровича.

— Потом это прошло. Глеб теперь меня не раздражает, мне очень хорошо с ним, но какая-то великая тайна осталась со мной. И мне ее никак не разгадать, а это мучает меня, понимаешь?

— Время любить… — задумчиво повторил Вадим Федорович. — Может, этим все и сказано? И незачем тебе разгадывать какую-то тайну?

— Я боюсь себя, папа! — с горечью воскликнула Оля. — Господи, защити меня от самого себя! Так говорят испанцы. Допустим, я выйду замуж за Глеба, а потом нечто подобное вдруг снова накатит на меня. Я полюблю другого. А я не хотела бы сделать Глеба несчастным. Он и так уже был наказан… Перед самой свадьбой его девушка ушла к другому. Второго такого удара он не перенесет.

— Ты не уйдешь к другому, — заметил Вадим Федорович.

— Как сказать, — ответила она. — В девятнадцать лет мне казалось, что я знаю себя, могу быть твердой… А теперь я засомневалась в себе. Я никому об этом еще не говорила, даже Глебу, только тебе. Я не хочу принести несчастье близкому человеку.

— Что же ты хочешь от меня?

— Только ты один можешь дать мне дельный совет, — твердо произнесла дочь. — И даже не потому, что ты писатель. Просто ты лучше всех знаешь меня.

— Слушай, зимой тебе не приходили в голову эти мысли? — спросил Казаков.

— Зимой? — удивленно посмотрела она на отца. — Что ты имеешь в виду?

— Это весна, Оля, — серьезно сказал он. — Весна всколыхнула тебя, заставила бросить все и приехать сюда, кружит голову, мутит разум. И такое случается не только с тобой. Весна — это время любви.

— И с тобой такое было? — пытливо заглянула ему в глаза Оля.

— Думаю, что со всеми нормальными людьми, — улыбнулся Вадим Федорович. — Только одни сдерживают свои эмоции, подчиняют их своей воле, суровой необходимости, а другие совершают опрометчивые поступки… Я где-то вычитал, что весной больше совершается преступлений против личности, чем в любое другое время года. И время свадеб — это весна.

— Боже, в каждом из нас живет дикарь!

— Не впадай только во фрейдизм, — сказал он. — Можно любое варварство оправдать нашим диким происхождением. В Бостоне когда-то был такой случай: в течение нескольких недель двенадцать женщин погибли от руки убийцы. Когда наконец полиция напала на его след, это оказался вполне приличный человек, имеющий жену, дочь, которых он очень любил. И что самое удивительное, он и не подозревал, что в нем уживаются два разных человека — нормальный, любящий муж и садист-убийца. Его даже не судили, тщательно обследовав, отправили в дом умалишенных.

— Ну спасибо, папочка, ты меня утешил, — заметила Оля. — Разве можно такие жуткие истории на ночь глядя рассказывать?

Вадим Федорович поднялся из-за стола, подбросил в плиту поленьев, приоткрыл чугунную дверцу. Держа в руке полено, замер на корточках, глядя на огонь. Багровый отблеск упал на его лицо, углубил складки у губ, сетку морщин под глазами. Короткие волосы у него были темные, но сейчас, при дрожащем печном освещении, будто изморозь, блеснули серебристые нити. Оля молча смотрела на него. Как бы отец ни выглядел молодо, время свое берет. Он немного похудел, впрочем, это ему идет, фигура у него по прежнему спортивная, держится прямо, походка стремительная. Каждый день перед обедом ходит в лес на лыжах, по утрам делает зарядку. Чревоугодием не страдает, ест все, что ему подашь, да еще похваливает. Отец и сам умеет готовить, особенно хорошо у него получаются супы, уха, шашлыки на шампурах. Оля любила летом ездить с ним на рыбалку, где на озере они разбивали палатку и жили там по два-три дня. Это было прекрасное время. Но последние годы отец редко ездит на рыбалку, говорит, и без него много рыбаков развелось, приедешь на любое озеро, а там негде приткнуться. Он и на озеро привозил с собой пишущую машинку и, сидя на солнцепеке в шапочке с целлулоидным козырьком, стучал на ней. Оле нравилось удить, она даже как-то поймала большого леща, которого помог вытащить Андрей.

Кажется, все это было совсем недавно: детство, летние сборища родственников в Андреевке, рыбалка, забавы, дальние походы за грибами и ягодами… Отец всегда ей казался моложавым, сильным, энергичным, нынче она впервые обратила внимание, что он уже далеко не такой, каким был прежде. Что-то в согбенной его фигуре у плиты было старческое, и на шее под подбородком иногда появлялись дряблые складки. Будто чувствуя их, отец часто поглаживал пальцами кадык. Оля не могла себя представить старой, ей казалось, что старение людей происходит в каком-то другом измерении и уж ни в коем случае не коснется ее. Не думала она и о смерти, а если сталкивалась с тем, что кто-то из знакомых или родственников умирал, то ей тоже казалось, что это происходит в ином мире. Просто был человек и куда-то исчез. Даже странно как-то представить себе, что человек живет, что-то делает, переживает, любит, страдает, а придет время, и он исчезнет без следа… А жизнь будет продолжаться, светить солнце для других, будут люди нарождаться, любить, страдать… Оля обратила внимание, что в последних книгах отца герои много размышляют о смысле жизни, смерти, справедливости, добре и зле. Когда читала, все это глубоко ее волновало, но стоило захлопнуть книгу и поставить на полку, как все навеянные грустные мысли уходили прочь. Наверное, тем и прекрасна жизнь, что она не хочет считаться со смертью, не желает ничего общего иметь с ней. Редкий человек, услышав о смерти знакомого, подумает, что и его рано или поздно ждет такой же конец. А если и подумает, то мысленно отмахнется и постарается поскорее забыть.

— Я бы здесь не выдержала одна и недели, — задумчиво произнесла Оля. — Я понимаю, природа, тишина и все такое… Но тебе же днями, наверное, не с кем словом перекинуться?

— Приеду в город и наговорюсь, — засмеялся Вадим Федорович. Морщинки сразу разгладились на его лице, глаза молодо блеснули. — Я уже давно заметил, что после Андреевки, вернувшись в Ленинград, язык мой крутится во рту как пропеллер! Становлюсь болтлив, как Коля Ушков… Кстати, ты давно его не видела? А Михаила Ильича Бобрикова?

— Папа, из тебя никогда бы не вышел дипломат, — помолчав, заметила дочь. — Я Ушкова не видела целую вечность. А Бобриков умер для меня. Уже давно.

— И чего это я вспомнил про него? — усмехнулся Вадим Федорович. — Я для Бобрикова тоже умер…

— Наверное, мне нужно было встретиться с Бобриковым, чтобы получше узнать мужчин, — сказала Оля.

— Ну и узнала?

— Ты думаешь, вы такие уж загадочные? — рассмеялась дочь.

— На сколько ты приехала? — перебил ее отец.

— Мне сдается, что мы вместе вернемся в Ленинград?

— Ты проницательна, — усмехнулся он. — Ладно, я хотел выехать нынче, но поедем с тобой в воскресенье. Кстати, кому ты Патрика отдала?

— Мой дорогой племянник Ваня спит с ним вместе. И Андрей с Марией без ума от спаниеля.

— Удивительно контактная собака! — заметил Вадим Федорович. — Собака с человеческими глазами… Я Патрика здесь часто вспоминал.

— Чаще, чем Виолетту Соболеву? — не удержалась и съязвила Оля.

— О ней я не думаю, — спокойно ответил отец. — И не виню ее ни в чем. Я тебе об этом уже говорил.

— Если бы она бросила своего красавчика грузина и вернулась к тебе…

— Она не вернется, — нахмурившись, перебил отец. И Оля поняла, что нужно тему сменить.

Убирая со стола, она слушала непривычное убаюкивающее тиканье часов — в городе теперь редко его услышишь, ходики сменили электронные часы-будильники со светящимся табло и даже приемником, — взглянув в окно, увидела медленно падающие снежные хлопья. Береза в огороде у Широковых превратилась в гигантский крутящийся белый волчок. На крыльце соседей сидел лопоухий пес и, подняв вверх голову, ловил раскрытой пастью снежинки. На дне молочного кувшина, надетого на жердину, наросла круглая белая шапочка. Оля так и замерла у окна с тряпкой в руке. Понемногу она начинала постигать красоту загородной жизни. Здесь нет ощущения стремительного движения жизни, когда все время куда-то торопишься, не успеваешь, отчего раздражаешься, нервничаешь. Здесь можно сколько угодно стоять у окна и смотреть на падающий снег, не боясь, что за спиной зазвонит телефон и тебе скажут в трубку какую-нибудь неприятность или заставят все бросить и мчаться в метро или троллейбусе на другой конец города, где в маленьком кинотеатре идет модный фильм…

Отец сидел на низкой скамейке у печки и смотрел на огонь. Поленья трещали, выстреливали на пол красными угольками, которые он спокойно брал двумя пальцами и снова бросал в печь. Оля знала, о чем он думает… И черт дернул ее за язык брякнуть про Виолетту! Что бы отец ни говорил, а она все еще занозой торчит у него в сердце. Кстати, после их разрыва Оля впервые обратила внимание, что отец как-то изменился: стал рассеяннее, что ли, тогда она и заметила седые нити в его черных волосах, реже можно было услышать его заразительный смех, да и из города он стал уезжать чаше, чем прежде. Может, здесь, в Андреевке, завел новую зазнобу? В это Оле было трудно поверить…

И словно в подтверждение ее мыслей дверь без стука отворилась, и на пороге появилась полная грудастая женщина с молодым порозовевшим лицом, темными блестящими глазами. Она была в коричневой куртке, черные волосы повязаны мохеровым шарфом. Снег сразу же превратился в сверкающие капельки на ее одежде.

— У тебя, Вадим, никак гости? — певучим звонким голосом произнесла она, с любопытством разглядывая девушку. — Господи, Оля! — воскликнула она. — Какая ты стала красивая! Небось уже и замуж выскочила?

И Оля узнала ее — это киномеханик Галя Прокошина. Особого знакомства они не водили, но при встречах иногда болтали, когда Оля приезжала на каникулы в Андреевку. И хотя девушку покоробило от ее последних слов, она приветливо улыбнулась и протянула Прокошиной руку. Это не город, и люди здесь особенно выражений не выбирали. Если ты, допустим, плохо выглядишь, тебе об этом прямо в глаза и скажут, а в городе и на смертном одре человека будут уверять, что он огурчик…

Вадим Федорович поднялся со скамейки, помог Гале раздеться, предложил чаю, но она отказалась.

— Я шла мимо, дай, думаю, зайду… — затараторила она. — У нас нынче идет картина «Вокзал на двоих», в главной роли Гурченко и этот, ну, как его?.. Еще играл в «Служебном романе» с этой, как ее?..

— Олег Басилашвили, — улыбнулась Оля.

— Пойдете в кино? — смотрела на них круглыми глазами Прокошина. — Я вас бесплатно проведу.

— Мы видели этот фильм, — взглянув на отца, сказала Оля.

— Я некоторые фильмы по нескольку раз смотрю, — говорила Галя. — Только хороших что-то мало присылают. А халтуру и крутить противно. Раз перепутала части, так никто и не заметил… — Она перевела взгляд на Олю. — Нынче пятница, так у нас после вечернего сеанса танцы. Приехали из Климова музыканты с электронными ящиками. Как забухают, хоть караул кричи… Придешь на танцы? От наших парней отбою не будет, вот увидишь!

— Там видно будет, — неопределенно ответила Оля.

Когда летом в доме собиралась молодежь, они ходили на танцы, но сейчас, одной, не было никакого желания идти. Помнится, в прошлом году у нее даже местный кавалер завелся — как же его звали? Петя или Вася… У него фамилия такая куриная, кажется Петухов.

— Мы в воскресенье уедем ночным, — сказал Вадим Федорович. — Вернусь в конце апреля. Что тебе, Галя, привезти?

— Колбасы палку и шоколадных конфет коробку, — стрельнув смеющимися глазами на Олю, сказала Прокошина. — Моя Надька так и заявила: «Скажи дяде Вадику, чтобы мне «трюфелей» привез!»

«Ну и папка! — подумала Оля. — И тут не теряется! А я-то думала, он, бедненький, здесь один-одинешенек мается без женского внимания и ласки! А он вон какую пышку завел!»

— Я в воскресенье днем забегу, — пообещала Прокошина. — Зря в кино не хотите. Эта Гурченко ну просто умора!..

Рассмеялась и колобком выкатилась за дверь, наградив напоследок Казакова многозначительным взглядом.

— Как тихо падает снег, — повернувшись к дочери спиной, произнес Вадим Федорович.

— Бедный папа, — подойдя к нему и положив руку на плечо, сказала Оля. — Живешь в глуши, смотришь старые фильмы…

— Я здесь работаю.

— Как она растолстела… Правда, я ее давно не видела.

— Она хорошая женщина.

— Разве я спорю? — сказала Оля.

— У нее забавная дочь Надя, — негромко уронил он. — Она зовет меня «дядя Вадик».

— Губа у нее не дура, — заметила Оля. — Подавай ей «трюфели», а не какие-нибудь другие… Балуешь ты их?

— Черт возьми, я ведь еще не старик!

— Я очень хочу, чтобы тебе было хорошо, — мягко произнесла Оля.

Отец повернулся к ней, секунду пристально смотрел ей в глаза, потом сказал:

— Я знаю.

— Если хочешь, пойдем в кино? — скрывая улыбку, предложила она. — Гурченко действительно хороша в роли официантки, а вот Басилашвили мне не очень-то понравился, особенно в конце.

— Я рад, что ты приехала, — провел он ладонью по ее густым светлым волосам и снова отвернулся к окну. — Вот и опять пришла зима…

— Ты иди… в кино, — сказала Оля. — А я белье постираю. Только сначала воды принеси из колодца.

— Завтра снег растает, и снова будет весна, — сказал он.

Глава восемнадцатая

1

В фойе Дома писателей открылась выставка картин Петра Викторова. Он выставил около пятидесяти своих работ. Здесь были северный цикл, ленинградские пейзажи, акварели, натюрморты. Андрей искренне порадовался за друга. Петя здорово вырос как художник. Об этом все говорили и даже писали в «Смене» и «Вечерке». Одной картиной заинтересовался Русский музей, несколько приобрел областной краеведческий музей.

Петя заехал в субботу за Андреем на своем старом «Москвиче» с треснутым лобовым стеклом, Мария обещала прийти на выставку сразу после лекций. В машине сидел белобородый мужчина с розовым, младенческим, лицом, в оранжевом кожаном пиджаке.

— Черемисов Геннадий Евгеньевич, — солидно представился он Андрею. — Писатель.

Андрей знал уже многих ленинградских литераторов, но Черемисова видел впервые. Он было напряг память, вспоминая эту фамилию, но, кажется, ничего о нем не слышал.

— Геннадий Евгеньевич хочет статью в «Советскую культуру» написать обо мне, — сообщил Петя, ловко лавируя меж машин на Кондратьевском проспекте.

— Если подаришь своего «Китобоя», — улыбнулся в белую аккуратную бородку Черемисов.

— Считайте, что он у вас висит в прихожей, — заверил Петя. — Рядом с моим видом из окна академии на Неву.

День был погожий, на улицах виднелись по-летнему одетые люди. Среди джинсов и курток иногда мелькнет плащ или демисезонное пальто. Пожилые люди пока еще не доверяли коварной ленинградской весне. Асфальт был весь в выбоинах, «Москвич» трясло и подбрасывало, но хорошее Петино настроение ничем нельзя было омрачить. Он был без кепки, каштановые волосы коротко пострижены, в отличие от многих молодых художников он бороды не отпустил. На нем вельветовые джинсы, черная, с широкими рукавами куртка на молнии, на ногах желтые ботинки на толстой рубчатой подошве. Ему бы еще плащ с крестом и шляпу с страусовыми перьями — и был бы вылитый мушкетер. Петя стал шире в плечах и вроде бы ниже ростом. Раньше волосы у него были длинные и спускались на глаза, а теперь заметно отступили от широкого лба. Андрей уже не раз замечал: у кого в юности была пышная шевелюра, с годами заметно редела — среди своих одногодков он уже встречал полысевших.

— А вы тоже пишете? — повернул к Андрею небольшую голову с редкими белыми волосами Черемисов. — Петя говорил, у вас скоро выйдет первая книжка. В каком издательстве?

Андрей сказал. Черемисов пустился в рассуждения, что редактор попался Андрею не ахти какой, лучше было бы, если его книга попала к Лидочке — она отлично знает свое дело. Необходимо сразу же, как выйдет книга, организовать несколько рецензий. Это для молодого литератора очень много значит. Нужно еще до выхода книги дать верстку почитать знакомым журналистам из отделов литературы и искусства — у него, Черемисова, во всех ленинградских, да и не только ленинградских, газетах есть свои люди. Промолчат, не заметят — вторую издать будет еще труднее, чем первую.

— Сколько бездарей выставляют, пишут о них монографии, — вставил Петя Викторов.

— О, реклама и паблисити и в нашем обществе — это великая сила! — подхватил Геннадий Евгеньевич. — Появились положительные рецензии — значит, писатель хороший. Можно печатать его. А если бума не поднялось вокруг книги, выходит, он никуда не годный, зачем его издавать и переиздавать?

Петя бросил на Андрея веселый взгляд, хотел что-то сказать, но Андрей мигнул ему: дескать, молчи! Ему было интересно, что скажет Черемисов; по-видимому, Петя ему не сказал, что Андрей Абросимов — сын Вадима Казакова.

— Наверное, мучительно добивается признания своих мнимых заслуг лишь тот, кто знает, что он ничего на самом деле не стоит, — сказал Андрей. — А большому писателю это не нужно. Слава сама к нему придет.

— Пусть ждет! — усмехнулся Черемисов.

— Вы с Вадимом Казаковым знакомы? — подмигнув Андрею, спросил Петя.

— Он со мной не здоровается, — помолчав, ответил Геннадий Евгеньевич. — Я для него, по видимому, маленькая сошка.

Андрей знал, что это не так: главным критерием своего отношения к людям отец считал их гражданскую позицию, порядочность, честность. Беспринципность, зазнайство, выпячивание себя отец не прощал даже талантливым людям. Он вообще считал, что неуемное восхваление писателя приносит тому лишь вред. А так как талант и мудрость не всегда в едином строю, то в поучающих высказываниях, многочисленных интервью, которые журналисты охотно берут у раздутых «гениев», начинают выпирать невежество, необразованность, а иногда и откровенная глупость.

У Финляндского вокзала, как всегда, толпились люди. Напротив сквера стоял автобус ГАИ, в динамике раздавался мужской голос, призывавший пешеходов переходить улицу только по сигналу зеленого светофора. Между гранитными берегами маслянисто покачивалась Нева. Стального цвета буксир тащил из-под Литейного моста огромную баржу. Петя Викторов выехал на Литейный мост, свернул направо на улицу Воинова и поставил «Москвич» в коротком переулке в ряду разноцветных машин. Они вышли из «Москвича», Черемисов оказался ниже среднего роста, весь такой округлый, модный. Очевидно, ему не меньше пятидесяти, однако юношеский цвет лица совсем не вязался с его белыми волосами. Была в этом какая-то противоестественность. Голос у него вкрадчивый, мягкий. По тому, как с ними раскланялся в вестибюле вахтер, можно было понять, что Черемисов тут свой человек. На Викторова и Абросимова он посмотрел с подозрением, однако ничего не сказал.

Народу на выставке было немного, хотя в городе на афишах сообщались адрес выставки и время для посещения. Вечером народу больше соберется, потому что в восемнадцать часов в Белой гостиной состоится встреча с известным московским поэтом Роботовым. По всему городу распространялись платные билеты.

Они заняли столик в кафе, официантка принесла на подносе дымящийся кофе, бутерброды с копченой колбасой и балыком. Черемисов то и дело вскакивал из-за стола и спешил приветствовать того или иного писателя. Почтительно сгибал круглую спину, шел рядом до бара, улыбался, что-то быстро говорил. Возвращался за стол совсем иной походкой, напускал на лицо важность и небрежно ронял, что это директор издательства, главный редактор или секретарь Союза. Когда он это сделал, наверное, в пятый раз, Петя негромко заметил:

— Учись, как надо жить, Андрей. Черемисов знает все начальство в сфере искусства и литературы — с одним в сауну ходит, другому помогает на станции техобслуживания машину отремонтировать, третьему видеокассеты достает или модные тряпки. А если начальница женщина, прикинется влюбленным, на день рождения розы принесет… Я видел, как он вьюном крутился возле какой-то московской дамочки в очках. Сказал, что от нее зависят тиражи его книг… По правде, я ничего Черемисова не читал.

— А написал он вообще-то что-нибудь? — поинтересовался Андрей.

— Научно-популярные книжонки пишет, что ли, — небрежно ответил приятель. — За одну даже ухитрился какую-то ведомственную премию отхватить. Конечно, благодаря своим знакомствам. Он и в Москве свой человек. Во всех издательствах его знают.

— А чего он вдруг взялся тебя опекать?

— Не за красивые глаза, — рассмеялся Петя. — Попросил написать свой портрет, обещал, что устроит его покупку провинциальным музеем, где его дядя работает директором.

— И ты согласился?

— Сказал, что музей пятьсот карбованцев отвалит, — беспечно ответил Викторов. — Правда, рожа у него иезуитская, но мне-то что? Я его за неделю напишу. Мне деньги нужны, Андрюша! «Москвич» вот-вот рассыплется прямо на дороге. Коплю на «Ниву». Крепкая машина, погружу в нее мольберт, краски, зонт от солнца — и на пленэр! Мечтаю поставить машину в пустынном месте, на проселке, завалиться на зеленую траву и долго-долго смотреть на белые облака… И ни о чем не думать! Дышать, смотреть и наслаждаться!

— Наверное, мы с тобой одинаково думаем, — рассмеялся Андрей. — Меня тоже травка и облака манят… Так, кажется, это просто, а все как-то не получается…

— Хотите, познакомлю вас с директором издательства? — вернувшись за стол, взглянул на Андрея Черемисов.

— Не стоит, — усмехнулся Абросимов. — Кто я для него? Неизвестный автор.

— Сначала надо известность приобрести в деловых кругах, — поучающим тоном произнес Геннадий Евгеньевич. — А в позу непризнанного гения вам еще, Андрюша, рано становиться.

— Вы считаете ваш путь в литературу единственно правильным? — вупор посмотрел на него Андрей.

Черемисов отвел глаза, изящно оттопырив мизинец, отхлебнул из фарфоровой чашки кофе, солидно кашлянул и хотел было пространно ответить, но тут заметил вошедшего в зал Славина. Стремительно вскочил, чуть не опрокинув кресло, бросился к нему и обеими руками ухватился за небрежно протянутую ему как-то крюком сверху вниз руку. Низенький, плешивый Леонид Ефимович даже не остановился, медленно пересекал по проходу не очень-то просторный зал кафе. Он направлялся в бар, где за стойкой буфетчица варила на сверкающем никелем аппарате кофе, подавала бутерброды, безалкогольные напитки. Садиться на высокий пуфик Славин не стал, пил кофе стоя. Буфетчица включила аппарат, поставила на стойку тарелку с бутербродами.

— Пожалуйста, с икрой! — услышали они бархатный голос Черемисова. — Неужели вы не знаете, что Леонид Ефимович любит красную икру?

Рядом с солидным, в хорошем костюме драматургом Геннадий Евгеньевич в своем кожаном оранжевом пиджаке выглядел мальчиком на побегушках. Кстати, так оно, наверное, и было. Руки по швам, голова с ровным пробором чуть наклонена вбок, глазами он так и ел Славина. А тот, не поворачивая к нему головы, негромко что-то говорил, помешивая ложкой в чашке.

— Ну и знакомые у тебя, — упрекнул приятеля Андрей. — Прямо вьюн какой-то! Гоголевский тип. Помесь Манилова с Чичиковым!

— Знаешь, как Черемисов называет все это? — невозмутимо заметил Петя. — «Пойти потереться возле начальства». Мол, начальству приятно мое уважение, а меня, мол, не убудет. Зато от этого будет польза… Мы как-то с ним засиделись у меня в мастерской, и он стал учить меня уму-разуму. У него даже придуманы какие-то свои заповеди. Зря я не записал тогда… В общем, спина не сломается, если лишний раз поклонишься начальству; узнай слабости своего начальника и на них играй, тогда он будет петь под твою дудку; осторожно хули своих недругов и восхваляй друзей; добейся права звонить начальнику домой, он привыкнет к этому и будет считать тебя своим человеком; сразу не заваливай обработанного начальника своими просьбами, делай это с умом, постепенно, сначала попроси за приятеля — это начальству нравится, — а лишь потом устраивай свои дела.

— Прямо Никколо Макиавелли! — рассмеялся Андрей. — Тот утверждал, что плохое нужно делать все сразу, а хорошее — помаленьку. Тогда народ будет считать тебя мудрым и добрым государем.

— Я напишу его портрет… — задумчиво произнес Петя. — Только бы не обиделся он на меня.

Увидев, что Черемисов возвращается, — Славин, выпив кофе, ушел на встречу с Роботовым, — Андрей поднялся.

— Пойду Марию встречу, — сказал он приятелю, про себя решив больше сюда не возвращаться.

Хватит с него одного Черемисова! Кстати, тот пообещал им по пути сюда познакомить обоих с Роботовым. У Викторова выставка, ему все равно тут надо торчать до закрытия, а Андрей лучше погуляет с женой по набережной. Все-таки как-то мрачновато в кафе писателей. Может, оттого, что стены обиты черными панелями, а высокие окна задернуты плотными шторами, через которые с улицы не проникает свет?..

Вечер был теплый, Нева спокойно катила свои глянцевые, с радужным отблеском воды в Финский залив, все позолоченные шпили ослепительно сияли, зеркальные окна отражали солнце. Небольшой серый катер, тарахтя движком, как-то боком не очень быстро продвигался от Кировского моста к Литейному. Стоя у гранитного парапета, Андрей вспомнил слова приятеля о проселке, зеленой траве, солнечном небе и белых облаках… Все это созвучно и его нынешнему настроению — махнуть бы на машине в Андреевку! Там сосновый бор, пышные айсберги облаков над вершинами, а небо такое глубокое и синее, что в нем можно утонуть, раствориться… За его спиной проносились по набережной Кутузова машины. Мария должна была приехать из университета на автобусе, который останавливался неподалеку. Петины картины она видела в мастерской, но, если захочет, можно снова зайти в Дом писателей.

Ближе к Литейному мосту расположились рыболовы с удочками. Некоторые сидели на низких складных скамейках, принесенных с собой, у ног — сумки, банки с наживкой, садки для рыбы. Прохожие останавливались, подолгу наблюдали за рыбаками, но обычно в такие моменты рыба не клевала, что, впрочем, ничуть не огорчало рыболовов. Им терпения не занимать. Изредка перекидывались словами друг с другом, не обращая внимания на зевак. От проезжающих трамваев и троллейбусов громоздкий мост басисто гудел, грохотал железом, скрипуче вздыхал. В застекленной будке, будто кукушка в часах, сидел милиционер с телефонной трубкой у уха. Фуражка была снята, и ветер с Невы взлохматил его волосы.

Вдруг вспомнился разговор с отцом… Это было после рождения сына. Отец спросил:

— Почему ты мальчика назвал Иваном?

Андрей ответил:

— В честь своего деда…

— И я назвал тебя Андреем в честь своего деда… — с грустью заметил отец. — Но ты ведь никогда не видел Кузнецова?

— Я полюбил его, прочитав твою книгу о нем, — ответил Андрей.

— Это хорошо, что ты назвал сына Иваном, — улыбнулся отец. — И я рад, что ты чтишь память своих предков!

Память предков… Она живуча в людях, и никто никогда ее не вытравит из сознания русских людей. Потому его, Андрея, и тянет в Андреевку, что там начался его род, а где твой род, там и твоя Родина. Защищая ее, погиб могучий Андрей Иванович Абросимов, фамилию которого с гордостью носит его правнук, за Родину погиб в Берлине его дед — Иван Васильевич Кузнецов.

Каким вырастет его сын Иван? В нем соединились два рода — Абросимовых и Кузнецовых. Будет ли он чтить память своих предков?..

«Будет, — решил Андрей. — Иначе и быть не может!..»

Уже два автобуса прошли, а Марии все не было. Андрей увидел ее не на остановке, а на противоположной стороне проспекта. Жена шла рядом с невысоким юношей в джинсах и небесно-голубой куртке с черной окантовкой. Черноволосый, худощавый, он что-то оживленно говорил, жестикулируя свободной рукой, в другой у него был черный дипломат. Увлеченные разговором, они ничего не замечали. Мария была в красивой облегающей куртке, короткой юбке, открывающей ее стройные ноги. Ветер заносил вбок ее длинные каштановые волосы, крупные глаза блестели, она улыбалась и кивала. Солнце, отражаясь от чисто вымытых зеркальных окон, отбрасывало на них розоватые блики. Юноша неожиданно схватил Марию за тонкую руку, провел ее ладонью по своей щеке. Мария засмеялась, осторожно высвободила руку, сумка на длинном ремне соскользнула с ее плеча, но удержалась на сгибе локтя.

Андрей смотрел на них, и противоречивые чувства овладевали им. Когда-то в юности, будучи свидетелем домашних ссор, он дал себе слово никогда не ревновать женщину, тем более донимать ее упреками. Слыша скандалы, видя слезы матери, он мальчишкой понимал, что она унижает себя. Надо отдать должное отцу — тот никогда не устраивал дома сцен ревности… И вот сейчас, видя жену с другим мужчиной, Андрей почувствовал неприятный укол в самое сердце. Одно дело — внушить себе отвращение к ревности, так сказать, теоретически, другое — испытать ревность на самом деле. Почему вдруг так тоскливо стало на душе? Теплый солнечный вечер вдруг показался таким неприветливым. Только что он любовался красивым полетом чаек над Невой, а сейчас его раздражают их резкие, пронзительные крики…

Мария и юноша остановились у переулка перед Литейным мостом, где Петя поставил свой «Москвич», еще какое-то время оживленно беседовали. Мария лишь один раз бросила рассеянный взгляд на Дом писателей. Неужели этот тип в небесно-голубой куртке так задурил ей голову, что она забыла обо всем на свете? Юноша поставил дипломат у ног на асфальт, положил обе руки Марии на плечи, придвинул ее к себе и поцеловал. Смеясь, та вырвалась из его объятий, что-то сказала и, погрозив ему кулачком, направилась к парадной.

Андрей хотел было окликнуть ее, но вовремя раздумал: они подумают, что он следил за ними. Юноша стоял на тротуаре и смотрел вслед молодой женщине. На губах его играла улыбка. Даже издали было видно, что он хорошо сложен, лицо у него приятное. Подняв дипломат, он озабоченно взглянул на циферблат своих электронных часов и, весело насвистывая, зашагал по набережной Кутузова. Прядь черных волос упала ему на глаза, он резко откинул ее головой назад. Вид у него был довольный, на губах легкая улыбка. Выйдя на Литейный, он свернул направо и исчез за углом каменного здания.

Андрей стоял на прежнем месте. Сейчас ему не хотелось встречаться с женой. Она по его лицу поймет, что он не в своей тарелке. Андрей не умел скрывать своих чувств. Сейчас он ни в коем случае не должен подать виду, что только что испытал настоящее потрясение. Задавить поднявшуюся ревность в самом зародыше. Мозг его услужливо рисовал перед глазами самые непристойные картины, где главными героями были Мария и этот тип в небесно-голубой куртке… И почему так сердце стучит в груди, а кулаки сами по себе сжимаются и разжимаются?.. Жена не должна знать, что он видел ее и парня. Нет, он не злился на жену, скорее — на себя, что такой в общем-то пустяк вызвал в его душе целую бурю, а он-то полагал, что умеет управлять своими чувствами! И надо сказать, до сей поры управлял. Даже в очень рискованных и сложных жизненных ситуациях.

Руки его зашарили по карманам… Чудеса! Всего-то несколько раз в школе на переменах тайком курил с Петей в уборной, с тех пор ни разу не брал сигарету в рот, а вот сейчас вдруг мучительно захотелось закурить… Хорошо, что еще не выпить! До чего же человеческая натура коварна и хитра! Если тебя что-то вышибло из колеи, в душе поднялась муть, то кто-то чужой, скрытно сидящий в тебе, услужливо предлагает на выбор сигарету или рюмку! Это что, соломинка утопающему? Или веревка самоубийце?..

Петя встретит в гостиной Марию, займет ее разговорами — болтать приятель любит. Кстати, на выставке висит и портрет Марии, который Петя написал два года назад. Он уже раз выставлял его, говорил, что знакомые художники считают эту работу удачной. Мария были изображена в черном платье с низким вырезом. Шея высокая, белая, а волосы черные, как вороново крыло, хотя на самом деле они у Марии каштановые. Приковывают к себе ее глаза — большие, почти прозрачные, с затаенной грустью. Мария утверждала, что она на портрете на себя не похожа, так казалось и Андрею, а может, как раз Викторов и сумел разгадать истинную сущность Марии? С талантливыми художниками это часто случается.

Небольшое розовое облако заслонило клонящееся к закату солнце, набежавший откуда-то ветер взрябил блестящую поверхность Невы, закачались красные поплавки рыболовов. Белый речной трамвай, оставляя за собой широкий сверкающий веер, бесшумно подошел к причалу, с открытой палубы доносилась музыка. Андрей, перегнувшись через парапет, задумчиво смотрел в воду. У гранитной отвесной стены она была зеленовато-мутной, с серыми хлопьями — наверное, где-то рядом выходила канализационная труба. И тем не менее в этой мути мелькали небольшие серебристые рыбешки. В том месте, где особенно было много пены и всякой дряни, плавали чистые, белоснежные чайки. И было удивительно видеть их в этой грязи. Изгибая точеные шеи, птицы жадно выхватывали из воды пищевые отходы.

Андрей не помнил, сколько времени он простоял на набережной, когда вернулся в Дом писателей и разыскал Марию — она вместе с Черемисовым слушала в Белом зале поэта Роботова. Увидев в дверях мужа, Мария встала и потихоньку пробралась к нему. Народу в зале собралось порядочно. Поэт глыбой громоздился на трибуне и громко читал свои длинные вирши. Андрей немного послушал и недоуменно обвел взглядом зал: люди тихо, во все глаза смотрели на знаменитого поэта. Неужели нравится? Или просто имя сверх всякой меры раздутого поэта завораживает?

— Если нравится, оставайся, — сказал жене Андрей, когда они оказались за дверью.

— Он Асе Цветковой нравится, — засмеялась Мария. На ее нежных щеках заметно выделялись два розовых пятна.

— Хочешь кофе? Или пепси?

— Меня напоили и накормили бутербродами Петя и этот пухленький беленький старикашка.

— Черемисов? — улыбнулся Андрей. — Какой же он старикашка? Ему и пятидесяти нет.

— Липкий, как сливочная тянучка… Знаешь, что он мне шептал в зале? Мол, я очень красивая, обаятельная, и он меня в перерыве познакомит со своим другом Роботовым… И мало того, попросит его поставить свой автограф на книжке. Внизу весь вечер торгуют его книжками.

— И ты отказалась?

— А где ты, милый друг, пропадал? — пытливо взглянула ему в глаза Мария.

— Смотрел на Неву… И знаешь, что меня поразило? Белые как снег красавицы чайки плавали в самом дерьме…

— Нашел, на что глазеть, — покачала головой Мария и внимательно посмотрела на него.

— Наверное, к чистому, красивому и грязь не пристает, — сказал Андрей.

Петю Викторова они не нашли и отправились домой пешком. Литейный мост под ногами вздрагивал, когда по нему проносились грузовики, большие часы на башне Финляндского вокзала показывали девять вечера, а небо над Стрелкой Васильевского острова багрово сияло, косые лучи солнца, вырываясь из-за каменных зданий, полосовали широкими лезвиями железные крыши и антенные рогатки. Ослепительно горел крылатый ангел на шпиле Петропавловской крепости. Почти не касаясь воды, со стороны Охты летел длинный изящный катер на подводных крыльях.

Подлаживаясь под шаг жены — Андрей обычно ходил быстро, — он искоса поглядывал на нее. Андрею казалось, что мужчины с интересом смотрят на Марию. Он поймал себя на мысли, что это ему не очень-то нравится. Неужели теперь ржа ревности так и будет разъедать его изнутри? Чем же ее, проклятую, придушить?

— Ты сегодня какой-то странный, — заметила жена.

— На меня сильное впечатление произвел твой портрет, — ответил он. — Петя говорит, что это его лучшая работа.

— Петя — хороший художник, но мой портрет он написал неудачно, — помолчав, сказала Мария.

— Кто знает… — протянул Андрей.

— И все-таки что-то тебя мучает, — проницательно заметила жена. — Многое ты можешь, дорогой, но вот скрывать свои чувства не научился…

— Чем же тебе не нравится портрет?

— Я сама себя не узнаю, — сказала Мария.

— Думаешь, это просто — себя узнать? — сказал Андрей.

Они поговорили о других картинах. Как и Андрею, ей нравились северный цикл и ленинградские акварели. На новой квартире у них было шесть Петиных картин.

Когда Мария испытующе смотрела на него, Андрей старался отвести свой взгляд: он еще не обрел душевного равновесия. Он знал: что бы там ни было, Марию любит и всегда будет любить, а если она сочтет нужным уйти от него, он удерживать не будет, как бы ему ни было тяжело. И если у нее есть еще какая-то личная жизнь, то тут уж ничего не поделаешь. Он, Андрей, не станет мешать ей… В жизни не бывает так, чтобы тебе светило лишь одно безоблачное счастье. В человеческой жизни совершается некий круговорот, неподвластный нашим желаниям и чувствам. Стоит ли все так уж близко принимать к сердцу? Все зависит от той точки зрения, с которой ты смотришь на мир… Если ты любишь человека, значит, ты желаешь ему счастья. Мог бы он, Андрей, ради ее счастья отдать ее другому?.. Впрочем, современных женщин не надо отдавать; когда им нужно, они сами уходят. Современные женщины сами кузнецы своего счастья, им жертвы не нужны…

Уже почти у самого дома Мария вдруг сказала:

— Что это нынешняя весна так действует на мужчин? Сегодня мне признался в любви Гоша Леонидов, наш комсорг. Кстати, он стихи сочиняет и, провожая меня до Дома писателей, всю дорогу свои вирши читал!

— Ну и как?

— Что как?

— Хорошие стихи?

— Ужасные! Сплошная сентиментальщина… Свою любимую…

— Это тебя? — ввернул Андрей.

— …он сравнивает с какой-то птичкой… Вспомнила! С зябликом! А себя — с волнистым попугайчиком!

— Может, он в душе орнитолог.

— Графоман! — воскликнула Мария. — Закончив оду зяблику и влюбленному волнистому попугайчику, он, нахал этакий, так расчувствовался, что взял и поцеловал меня. Я размахнулась…

— На поэта? — ужаснулся Андрей.

— На графомана, — перебила жена.

— Тем более он достоин снисхождения…

— Я его не ударила, — рассмеялась Мария. — Он и вправду разительно был похож на попугайчика! Волнистого, с распущенными перышками.

Андрей остановился, повернулся к жене и поцеловал ее. Ему захотелось схватить ее на руки и нести до самого дома… Мария права: видимо, нынешняя весна так странно действует на мужчин. И даже на мужей.

2

Весна в этом году пришла в Ленинград в начале марта. Первыми почувствовали ее приближение утки. Когда февральские морозы с метелями прогнали их из города, ленинградцы долго еще с надеждой смотрели с мостов и набережных на места их зимнего обитания.

Утки теперь, как и голуби, стали привычным явлением в Ленинграде. И вот еще задолго до ледохода снова раздалось кряканье на Фонтанке, Неве, Обводном канале. Со свойственной им медлительностью утки вышагивали по ледяным кромкам пока еще небольших полыней, поглядывали вверх на набережные, откуда им бросали корм. Солнце еще не грело, но к полудню с крыш начинало капать.

Как-то незаметно растаял снег на тротуарах, асфальт по-летнему заблестел под косыми лучами еще низкого солнца, в центре стало чисто и сухо. Зато на окраинах разлились огромные лужи, талая вода днем заливала большие участки дорог. В лужах отражалось светло-голубое небо с редкими размазанными облаками. С этой ранней весной люди связывали свои надежды на лучшее будущее, крепла уверенность, что мир на земле можно сохранить. О наших мирных инициативах и мораториях говорят и пишут во всех странах. И империалистам приходится считаться с этим, хотя они и пытаются нам вставлять палки в колеса. Да и в самой нашей стране происходят радующие души людей знаменательные перемены: объявлена самая непримиримая война пьянству, тунеядству, взяточничеству, бюрократизму. Люди стали открыто высказывать свое мнение, критиковать заевшихся чинуш, требовать их ухода с руководящих постов.

Но старое, отжившее яростно цеплялось за свои привилегии, шипело, как залитые водой уголья, распространяя удушливую вонь. Трудно некоторым людям было поверить, что к старому возврата больше нет. Надеялись снова дождаться своего часа… Но не надо быть философом или провидцем, чтобы не понять, что большие надежды, вспыхнувшие в сердцах честных людей, кто-либо сможет погасить. Колесо истории невозможно повернуть вспять!

Шел 1987 год.

Оля Казакова, с распущенными по плечам белокурыми волосами, шагала по Моховой улице. Институт находился всего в десяти минутах ходьбы от дома. Окна зданий блестели: через две недели Первомай. И хотя весна ранняя, погода в Ленинграде в любой момент может измениться — уже было, когда после погожих теплых дней свирепо налетал с Финского залива холодный порывистый ветер, сковывал льдом раструбы водосточных труб, а ночью ударял мороз со снегом. Весна вместе с теплом и солнцем принесла с собой и очередную волну гриппа. Пронеслась эпидемия над городом, подобно метели, и быстро исчезла, на этот раз без тяжелых последствий. Видно, и гриппозным вирусам не под силу противостоять теплу, солнцу.

У дома на улице Чайковского Олю поджидала Ася Цветкова. В отличие от Оли, у нее волосы коротко подстрижены. Под глазами девушки синие круги, лицо осунулось.

— Я думала, ты опять со своим Валерой укатила в Прибалтику, — сказала Оля.

Ася три дня подряд не была в институте. Телефона у нее нет, и Оля решила, что подруга развлекается. Цветкова считалась способной студенткой, часто снималась на «Ленфильме», поэтому на ее пропуски занятий смотрели сквозь пальцы.

— В Прибалтику? — усмехнулась Ася. — Я думаю, мой Валерик скоро укатит куда-нибудь подальше…

— Поссорились, что ли?

— Ты же знаешь, что с Валерой невозможно поссориться, — отозвалась Ася. — Наверное, поэтому я столько времени с ним не могла расстаться.

— А теперь вдруг рассталась? — заглянула в глаза подруге Оля. — И надолго?

Обычно веселая и насмешливая, Ася была нынче тихой и печальной. И светлые глаза покраснели, будто она плакала.

— Расстались… Разлучили нас, Оля! И видно, навсегда.

— Попался? — сообразила наконец Оля. — Арестовали его?

— Пять лет получил Валерик, — ответила подруга. — Оказывается, он и раньше попадался на фарцовке, но, как говорится, отделывался легким испугом, а тут взяли его с поличным.

— Я тебе и раньше говорила, что все это добром не кончится…

— Ну дура я, Олька, дура! — вырвалось у Аси. — Ну почему мне так не везет? У тебя чудесный парень Глеб, а я связалась с уголовником!

— То-то он не слишком убивался, когда его обчистили! — насмешливо заметила Оля.

— Это-то его и сгубило, — вздохнула Ася. — Он решил как можно быстрее восстановить все то, что потерял. Развил бурную деятельность и погорел.

— Я давно заметила, что тебе больше нравятся, как ты говоришь, «крутые ребята», — вздохнула Оля.

Ей было жаль подругу, но, с другой стороны, не могла удержаться, чтобы не упрекнуть ее: ведь сколько раз предостерегала Асю от сомнительных связей! И до Валеры были у нее знакомые деляги…

Подруга посмотрела на нее, усмехнулась:

— Это тебе, Олька, повезло: у тебя отец — писатель, мать — художница, брат — умница… А ты не удивилась, что я тебя ни разу домой к себе не пригласила? Отец мой спился и сгинул, не знаю даже, жив ли он. Мать — торговка, только и думает о барыше да копит на старость… Ты бы посмотрела, что у нас дома. Одни ковры и хрусталь. С детства только и слышу: «Ищи, дочка, богатенького мужика, нынче инженеры да учителя не в моде… Кто умеет деньгу загребать, тот и человек! С таким никогда не пропадешь…» А вон как все повернулось.

— Ты мне никогда про это не рассказывала, — проговорила Оля.

— Хвастать-то было нечем, подружка! — грустно усмехнулась Ася. — Мать — мещанка, в квартире — магазин!

Они уселись на единственную некрашеную скамью в сквере напротив Олиного дома, под черной липой с набухшими почками. Неподалеку от них, на детской площадке, играли мальчик и девочка, они что то строили на песке. Мама в расстегнутом плаще сидела на деревянном раскрашенном слоне и читала газету. Изредка отрываясь от нее, бросала рассеянный взгляд на играющих детей. Стайка воробьев галдела на чугунной ограде.

— Ты понимаешь, Олька, он ведь по сути неплохой парень! — заговорила Ася. — Нежадный, внимательный, может, немного вульгарный, но мне с ним было легко и весело, и он любил меня.

— Носи ему передачи, — сказала Оля.

— А ты жестокая, Ольга! — сбоку посмотрела на нее подруга.

— Я не могу лить слезы по человеку, который занимался такими делами. Он знал, на что шел. Работа была для него прикрытием, а сам делал деньги, как ты говоришь… И на ком? На таких дурочках, как мы с тобой!

— Да разве мы в этом виноваты? — воскликнула Ася. — Не будь таких, как Валера, мы все ходили бы в уродливых платьях, носили бы жуткую обувь! Как ты одета? Пальто — итальянское, сапожки — голландские, свитер — финский… И где ты все это купила? В магазине? Черта с два! А теперь, как и все, будем в очередях стоять за дефицитом или снова искать нужного человека.

— Спекулянта, — вставила Оля.

— Надо сказать, что он с меня не драл за тряпки и обувь по три шкуры, как с других, — поделилась Ася. — Привыкла к нему: когда его забрали, поверишь, места себе не находила! Посмотрела бы ты сейчас на него. Всегда такой модный, прикинутый, а теперь стоит у решетки наголо остриженный, несчастный, бледный…

— Я сейчас заплачу…

Оле не верилось, что Ася переживает всерьез. Не такой она человек, чтобы беды других принимать близко к сердцу. Или она, Оля, действительно плохо знает свою подругу? Такая болтушка, а про мать и отца никогда словом не обмолвилась… И ведь верно, Оля ни разу у нее дома не была. Кажется, лишь раз подруга сказала: дескать, родители разводятся, и дома бывать ей тошно…

— Ты удивляешься, что я нашла в Валерике? — произнесла Ася. — Родственную душу, если хочешь знать. Мы — два сапога пара… У тебя Глеб — способный инженер-конструктор, высокий, симпатичный, любит тебя… Почему же ты не выходишь замуж за него?

— Может быть, и выйду, — неуверенно ответила Оля.

— Может быть… — усмехнулась подруга. — Чего же ты колеблешься? Тебе встретился положительный герой нашего времени. Глеб не опустится до спекуляции тряпками. Выходи за него замуж! Правда, зарплата у него не ахти какая, но разве это имеет для любви какое-либо значение?

— При чем тут зарплата? Я еще в себе самой не разобралась… — сказала Оля.

— Я тоже за Валерика не собиралась выходить замуж, — помолчав, сказала Ася. — Я не уверена, что вообще выйду замуж. Глеб тебе еще не ставил условий?

— Каких? — удивилась Оля. Пожалуй, условия она могла поставить Глебу. Он на все был согласен, лишь бы она вышла за него.

— Дескать, порви с театром, с кино… Ну, не сейчас, понятно, а когда закончишь институт.

— Он мне не будет ставить никаких условий, — твердо ответила Оля.

— Не будь, подружка, наивной! — продолжала Ася. — Это сейчас. А как станешь его женой, начнешь до ночи пропадать в театре, сниматься в кино, ездить на гастроли… Он или заставит тебя, если по настоящему любит, бросить искусство, или тебя бросит. Сколько было таких случаев… Мужчины — собственники и не хотят красивую жену делить ни с кем, даже с искусством.

— Глеб не такой…

— Откуда ты знаешь, какой он будет муж? — возразила Ася. — Одно дело — ухаживать за девушкой, другое — жить годы с женой. Чего надо нормальному мужчине? Домашний очаг, преданная, работящая жена, которая еще будет воспитывать и детей. Кажется, снова пошла мода на двух-трех и больше детишек? Мужчина всеми правдами и неправдами стремится поскорее закабалить жену, приковать цепями к этому самому домашнему очагу! А наша профессия как раз и не позволяет женщине быть покорной мужу-собственнику. Мы жаждем славы, аплодисментов, поклонения…

— Послушаешь тебя, так артистке вообще нельзя выходить замуж!

— Великие актрисы были одинокими, — сказала Ася, — рано или поздно единственной их любовью становился театр.

Воробьи скатились с чугунной ограды, с чириканьем запрыгали серыми комочками по желтому песку, ничуть не боясь детишек. Напротив на третьем этаже распахнулось окно, женщина с белыми обнаженными руками выставила на подоконник глиняный горшок с бледно-лиловыми цветами. Этажом выше на балконе мужчина в синей майке возился с большим аквариумом — то ли чистил его, то ли что-то прилаживал на дно.

— То великие актрисы, — улыбнулась Оля. Слова подруги произвели на нее впечатление.

— Твой брат опять отличился, — сказала Ася. — Вот уж кому повезло с мужем, так это Маше!

— Ты это про что? — спросила Оля.

— Газет не читаешь? — покосилась на нее подруга. — Была маленькая заметка, что Андрей Абросимов под Торжком задержал двух опасных вооруженных преступников. По-моему, его даже чем-то наградили.

Оля ничего про это не слышала, газету тоже не читала. Вообще-то, на Андрея похоже! Вчера был на улице Чайковского, вечером пили чай, брат расспрашивал про Андреевку — Оля с отцом только что вернулись оттуда — и словом не обмолвился про схватку с бандитами. Отец говорил, что Андрею не следовало бы становиться писателем. Одно дело — схватываться в открытую с хулиганами и бандитами, надеясь на свои кулаки, а другое — утвердить себя в литературном мире, где даже самая ожесточенная борьба ведется исподволь, скрытно, с улыбками и лицемерными комплиментами друг другу. Отец предрекал Андрею трудную судьбу. От знакомых москвичей Казаков узнал про ссору Андрея с главным редактором журнала, который вроде бы и не прочь был напечатать его афганскую повесть. Брат не пошел ни на какие уступки. Впрочем, отец и сам всегда поступал так же.

— Узнаю Андрея! — рассмеялась Ася. — Настоящие герои держатся в тени — он даже тебе не похвастался о своем мужественном гражданском поступке, как написано в газете?

— Я заметила, что хвастают чаще своими мнимыми подвигами как раз слабаки, которые разве что с женщиной могут справиться, а сильные, смелые люди, даже совершив подвиг, считают, что это в порядке вещей. Андрей как раз относится к таким людям, — заметила Оля, а про себя подумала, что брат мог бы ей-то рассказать о случившемся…

— Какой странный мир! — задумчиво глядя на играющих детей, произнесла Оля. — Один, рискуя свободой, занимается спекуляцией ради наживы, другой, рискуя жизнью, схватывается с бандитами…

— Андрей другим быть не может, — сказала Ася.

— И слава богу, — улыбнулась Оля.

— Есть у него хоть какие-нибудь недостатки? Сколько я его знаю, он всегда был для меня идеалом мужчины.

— Недостатки? — наморщила белый лоб Оля. — Как же, есть! По утрам он так же, как герой из романа Юрия Олеши «Зависть», поет в клозете.

— У него хороший голос?

— В том-то все и дело, что ужасный! Ему еще в детстве медведь на ухо наступил!

— Собака лаяла-а на дядю фраера-а… — невесело пропела Ася.

— На кого? — удивилась Оля.

— Валерик так напевал, бреясь по утрам, — сказала подруга.

— Это что-то из уголовного репертуара, — заметила Оля.

— Ох, не до песен сейчас ему! — вздохнула Ася. — Наверное, волком хочется завыть на луну. Всю жизнь как сыр в масле катался, а теперь спит на жестких нарах…

— Может, поумнеет…

— Вот ведь какая штука, подружка, Валера не считает себя виноватым, говорит, что ему просто не повезло.

— Трудные времена наступили для мелких и крупных жуликов, — безжалостно сказала Оля.

3

Вадим Федорович полтора часа просидел за письменным столом, но не написал ни строки. За окном бушевала солнечная весна, гомонили на крыше голуби, на детской площадке чирикали воробьи, слышались веселые голоса ребятишек. Где-то внизу равномерно шаркала об асфальт метла дворника. Запах молодой клейкой листвы — во дворе дружно распустились старые липы — будоражил, вызывал в душе легкую грусть. Не успел приехать из Андреевки, как снова властно потянуло туда.

Взглянув на часы, Вадим Федорович отодвинул пишущую машинку на край письменного стола, взялся за газеты. Оля доставала их из почтового ящика и складывала на тумбочку возле письменного стола. Интересно, сама она прочитывает их? «Комсомольскую правду» и «Смену» он выписывает специально для нее.

Зацепившись взглядом за знакомую фамилию — Луков, Казаков углубился в большую статью в еженедельнике. Мелькнула было мысль, что Николай Луков опять, наверное, проехался по нему, Казакову, однако своей фамилии на этот раз не встретил. Московский критик вдруг обрушился на поэта Роботова и на Алферова, которых всегда раньше ставил в пример всем другим писателям, называл их классиками, даже один раз договорился до того, что сравнил Алферова и Монастырского с Уильямом Фолкнером. Дескать, мы, русские, восхищаемся зарубежными писателями, а у себя под носом не замечаем своих Хемингуэев, Фолкнеров, Стейнбеков… Такая беззастенчивая похвальба, помнится, вызвала недоумение других критиков. И вот Николай Луков, вскользь покаявшись, что и сам грешен, мол, в свое время хвалил этих литераторов, теперь якобы прозрел и решил откровенно высказать свое мнение о них, их книгах, которые залеживаются в книжных магазинах, на полках библиотек. Да, мы, критики, ошибались, больше того, добровольно заблуждались по поводу некоторых писателей, попавших в «обоймы», хвалили за все, что бы они ни опубликовали. Хвалили по инерции, да и что греха таить, нас, критиков, подталкивали на это сами же литераторы, занимающие руководящие посты в Союзе писателей и журналах…

Казакову стало неприятно читать эту муть: Луков был давно ему ясен, этот, как говорится, ради красного словца не пожалеет и родного отца… Удивило его другое — неужели наконец-то грянут долгожданные перемены? Большие изменения произошли в кинематографии, к руководству пришли молодые энергичные люди, которые не боятся открыто говорить правду. Признали, что за последнее десятилетие экран наводнили серые, бездарные ленты, за которые награждали, давали высокие премии. Если уж стали менять свое обличье такие ловкачи от литературы, как Луков, значит, свежий ветер подул и в литературе и искусстве! Может, скоро все встанет на свои места? Недавно выдвинули на Государственную премию Монастырского — кажется, это уже четвертая его премия. В «Роман-газете» напечатали его новый роман с портретом на обложке, а он красуется в каждом ленинградском книжном киоске. И самое постыдное для писателей и издателей — книжка, изданная миллионным тиражом, уценена в два раза! Весело глядит с зеленой обложки «Роман-газеты» круглощекий, отъевшийся Михаил Монастырский — дескать, уценяйте книжку хоть до пятака, а я все равно получу за нее сполна и отхвачу четвертую или пятую премию!..

В другом литературном еженедельнике Вадим Федорович наткнулся на статью Роботова. Известный поэт пространно делился с корреспондентом своими творческими планами: скоро выходит трехтомник его избранных стихотворений и поэм, на «Мосфильме» снимается картина, где прозвучат две его новые песни о металлургах, на днях появится в печати его новая поэма «Ускорение»…

Может, и зашатался раздутый Роботов, раз на него ополчился Луков, но сшибить его с пьедестала будет не так-то просто: закаленный в борьбе за свой авторитет Роботов не даст себя в обиду. Наоборот, критика лишь привлечет к его имени еще большее внимание. Не исключено, что вся эта шумиха вокруг него — тонкая игра. Последнее время о Роботове почти не писали, да и по телевидению давно его не видели, вот они с Луковым снова привлекли к его персоне внимание общественности…

Сладкая жизнь у литературных чиновников, если они всеми правдами и неправдами так цепляются за свое место… Наверное, понимают, что оторви их от кормушки и почетной должности — и они сразу станут никем, пустым местом… И по-видимому, страх держит рукой за горло таких людей: ведь когда он станет «голым королем», любой может сказать в глаза, кто он есть на самом деле, а может, даже потребует ответа за все содеянное за десятилетия…

Читая подобные выступления, Вадим Федорович только усмехался: как же после всего этого некоторым именитым критикам верить? Если они сознались, что врали? Прославляли начальство и замалчивали талантливых? Как, интересно, чувствует себя Луков? Андрей нашел статью в теоретическом журнале, где Лукова назвали «дубовым конъюнктурщиком», критиком из породы «чего изволите?». И вот после всего этого Николай Луков «исправился» — написал критическую статью о Роботове и Алферове…

Месяц назад Казакова пригласили в Москву на совет по художественной литературе — он и не знал, что избран туда. В актовом зале увидел Виктора Викторовича Малярова. Тот стал еще грузнее, живот распирал широченные в поясе брюки, а светлые глаза с мешками вроде бы стали меньше. Как всегда, был чисто выбрит, в дорогом костюме, при галстуке.

Полный, улыбчивый Алферов что-то толковал с трибуны о перестройке, о новом подходе издательств к публикации книг: мол, теперь издатели будут считаться с книжным спросом, мнением читателей и библиотекарей, пересматриваются планы по выпуску избранных сочинений…

— Сам-то ухитрился два или три раза выпустить свои полные собрания сочинений, — шепнул Маляров. — Я слышал, его турнули из двух или трех редсоветов, где он сидел как монумент десятилетиями.

— А кто это в президиуме рядом с Роботовым? — поинтересовался Вадим Федорович.

— Шубин, — ответил Маляров.

— Кажется, он был с бородой?

— Прет, как танк, в начальство, — усмехнулся Виктор Викторович. — На этой новой волне, когда колоссы на глиняных ногах закачались, хочет проскочить в руководители нового типа. Мол, в свое время пострадал, потому что критиковал начальство.

— Он и тогда был в чести, — заметил Вадим Федорович. — Славили во всех газетах, да и издавался широко.

— Ловкач, — согласился Виктор Викторович. — Ловит рыбку в мутной воде… Кстати, знаешь, когда он снова пошел в гору? В Ленинграде вышла книжка о его творчестве. Это Никколо Луков написал…

— Как он поживает?

— Луков? Ты разве не читал разгромной статьи, где его с дерьмом смешали: дескать, хвалил с пеной у рта только литературное начальство, преследовал талантливых писателей и вообще никакой он не критик, а спекулянт от литературы и конъюнктурщик.

— Ну а как твои литературные дела? — перевел разговор на другое Казаков…

Он почему-то даже не ощутил удовлетворения, что злобный недруг его, Луков, наконец выведен на чистую воду. Луков получил по заслугам, а бездарный Шубин снова на плаву… Выходит, такие, как Шубин, пристраиваются к новым условиям существования. Да и как может перестроиться писатель, который всю свою жизнь лгал, изворачивался, подстраивался под каждую новую волну?.. Затаился Никколо Луков! Ждет своего часа — такие, как он, не сдают своих позиций… Наверное, не нужно писателям литературное начальство. Писатель не связан с производством, как киноработник или артист. Писатель — сам производство, фабрика, завод… Хороший, талантливый писатель!

Все это вспомнилось Казакову, когда он просматривал «Литературку». Взглянув в окно, он надел костюм, летние туфли, поколебавшись, захватил легкий синий плащ. У него в три часа выступление в центральной библиотеке Московского района. Сегодня суббота, день по-летнему теплый, солнечный. Почти половину апреля стоит такая погода — в городе вряд ли осталась хотя бы одна ледяная глыба, разве что в старых парках и скверах под ворохом прошлогодних опавших листьев.

Он пешком дошел до станции метро «Чернышевская», опустил пятнадцать копеек в автомат, тот кашлянул и выплюнул в железный лоток три зазвеневших пятака. Как бы человек ни спешил, а лишь стоит ему ступить на убегающую вниз лестницу эскалатора, как время будто останавливается — тебе уже не нужно торопиться. Стоя на шуршащей лестнице, Казаков вглядывался в лица людей, поднимающихся по другой лестнице эскалатора вверх. Сколько лиц! И все разные. Интереснее всего смотреть на лица задумавшихся людей: взгляд невидящий, лоб нахмурен, рука каменно замерла на резиновом поручне. Мелькнет лицо и навсегда исчезнет, и унесет с собой незнакомый человек свои мысли, заботы, радости, печали… Иногда Вадим Федорович задумывался: каждый ли человек несет в себе огромный непознаваемый мир или все думают и поступают в определенных обстоятельствах одинаково? Однажды лестница резко остановилась, и люди повели себя по-разному: одни стали обеспокоенными, другие — испуганными, третьи вообще никак не отреагировали, будто ничего не случилось. Одна лестница продолжала совершать свой неторопливый бег вверх, а вторая замерла. И те, кто безучастно стоял на ней, вдруг показались Казакову людьми из другого мира. Из заколдованного сонного царства, терпеливо ожидающего доброго волшебника, который придет и всех разбудит…

Выступление затянулось, читатели задавали много вопросов, интересовались личной жизнью писателя. В какой-то момент Вадим Федорович вдруг подумал, что в этих встречах есть нечто, стирающее грань между обыденной жизнью и волшебством художественного вымысла. Читая роман, каждый читатель по-своему представляет себе автора, если вообще думает о нем. Писатель создает в своей книге особенный мир, окрашенный только ему присущим мироощущением, вылепливает образы героев, пропуская их сквозь себя, но вот с писателем встречаются читатели, иные задают ему самые обычные вопросы: женаты ли вы? Долго ли писали этот роман? Кто послужил прообразом главного героя? И много ли вы получили за книгу? И не снижает ли эта «проза» жизни художественный мир, созданный писателем в романе?..

Вадим Федорович не раз замечал: когда он встает из-за стола, на него устремляются десятки и сотни любопытных взглядов, в которых и ожидание чего-то необыкновенного и, может быть, восхищение, а потом, к концу встречи, все это исчезает, люди смотрят на тебя как на такого же труженика, как и они сами, и уже литературный процесс, который, кстати, почти невозможно обыкновенными словами объяснить, становится для них обычной работой, короче говоря, оказывается, писатель, создавший романтический мир своих героев, — простой человек, ничего общего не имеющий с миром, поразившим их воображение…

Вот и сейчас, возвращаясь с букетом алых гвоздик к станции метро «Звездная», Казаков размышлял: что дала эта встреча читателям? Радость или разочарование? Ведь писатель — это не артист, не волшебник. Иной и говорить-то красиво не умеет…

— Вадим! Здравствуй! — услышал он до боли знакомый голос.

Он даже не сразу остановился, по инерции сделал еще несколько шагов, будто это не к нему обратились.

— Привет, — бесцветным голосом произнес он, оборачиваясь.

Перед ним стояла Виолетта Соболева. Все такая же вызывающе красивая, а может, он просто такой ее видит? Полное лицо с чуть оттопыренной нижней губой и маленьким носом вовсе не образец классической красоты. Золотистые волосы у Виолетты, выбиваясь из-под синего берета, спускаются до плеч. Как любил он брать жестковатые пряди в ладони и пропускать между пальцами… И вместе с тем что-то изменилось в облике молодой женщины. Сколько они не виделись? Наверное, год? Или больше? Он уже редко думал о ней, а если мысли и приходили в голову, то гнал их прочь. Что же изменилось в ней? Глаза… Светло-карие, с длинными накрашенными ресницами, они смотрели на него с какой-то не свойственной ей грустью, даже растерянностью. Раньше Виолетта держалась увереннее.

— Ты ничуть не изменился, — произнесла она, машинально доставая из сумочки сигареты и зажигалку. — Тебя время не берет. Счастливый человек!

— Это я-то? — усмехнулся Казаков.

— Ты не очень спешишь? — спросила она.

И в голосе ее ему почудились нотки неуверенности. Виолетта никогда не задавала ему подобных вопросов. Она знала, что когда он с ней, то забывал о времени, о своих делах.

— В городе все скамейки покрашены, — сказал он. — И посидеть-то негде.

— Тут рядом маленькое кафе, — кивнула она на ряд высоченных зеленоватых зданий на Московском шоссе.

В кафе было всего четыре стола, за одним из них сидели три школьницы и, весело переговариваясь, ели мороженое с вареньем. Взглянув на Виолетту, Вадим Федорович тоже заказал две порции мороженого и апельсинового сока. Взашторенное окно ударял луч солнца, гардина просвечивала, отчего лица школьниц, сидящих у окна, казались морковного цвета.

— Я была на твоем выступлении, — ковыряя ложкой варенье, произнесла Виолетта.

— Я тебя не заметил, — удивился он.

— Много народу было… И потом, я не хотела, чтобы ты меня увидел.

— Да, ты же тут рядом живешь, — вспомнил Вадим Федорович.

— Мне сегодня позвонила знакомая библиотекарша, сказала, что ты сегодня будешь там выступать.

— Последнее мое выступление в этом году, — сказал он, подумав, что оно было, кстати, и не самое лучшее.

За широким занавешенным окном шумели тяжелые грузовики, солнечный луч нашел в занавесе щель и будто сверкающим лезвием рассек на две части буфетную стойку, за которой скучала полная женщина с кружевной наколкой на пышной прическе. Она задумчиво смотрела поверх голов на окно, и лицо у нее тоже было морковного цвета.

Вадим Федорович молчал. Да и что он мог сказать Виолетте? Она нанесла ему, пожалуй, самый чувствительный удар за последние годы. Сколько раз он предлагал ей выйти за него замуж! Толковала, что ей дорога свобода, браки, мол, недолговечны стали, разве плохо им и без штампика в паспорте?.. А сама взяла да и выскочила за другого! Можно ли больнее ударить мужчину в его возрасте? Виолетта предпочла ему более молодого мужчину. И он вдруг утратил уверенность в себе, стал сторониться молодых женщин, в голову все чаще лезли мысли, что он теперь обречен на одиночество до самой смерти. Виолетта поколебала в нем уверенность не только в себе, но и в женщинах. Казаков перестал им верить. Наверное, поэтому в его романах стали звучать пессимистические нотки. Одна читательница откровенно заявила ему, что он, Казаков, ранее создававший привлекательные романтические образы наших современниц, в последних книгах выводит иные характеры, героини заметно утратили женственность, стали расчетливее, целеустремленнее, что-то появилось в них сродни мужчинам…

Довольно тонкое замечание…

Глядя на Виолетту, Вадим Федорович думал, что вот и она теперь курит. Может, и раньше курила, но, зная, что он не терпит табачного дыма, сдерживала себя?

Пауза затянулась, Казаков уже жалел, что пришел сюда с Виолеттой. Если где-то в глубине души он и мечтал о встрече, то сейчас понял, что все это лишнее. Перед ним сидела чужая женщина, нервно курила выпачканную помадой сигарету, рассеянно щелкала газовой зажигалкой. И не казалась ему уже такой красивой. Оттопыренная нижняя губа придавала ей недовольно-презрительный вид. Как они теперь далеки друг от друга! Он даже не знает, о чем она сейчас думает.

— Почему ты не спросишь, как я живу? — наконец нарушила молчание Виолетта. — Неужели тебе неинтересно?

Она права: ему это совершенно неинтересно. Как это у Сергея Есенина?

И ничто души не потревожит,
И ничто ее не бросит в дрожь, —
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжешь.
— Я ушла от Вахтанга, — со значением произнесла она и долгим изучающим взглядом посмотрела ему в глаза. Наверное, она ничего обнадеживающего или сочувствующего не прочла в них, вздохнув, прибавила: — Я все время вас сравнивала. И это сравнение оказалось не в его пользу.

— Я польщен, — улыбнулся он.

— Скажи честно, в твоем последнем романе ты не меня вывел под именем Ларисы?

— Вряд ли, — неуверенно произнес он.

Казаков знал, что прототипами многих его героев и героинь служат знакомые люди, но вот так, с фотографической точностью, он никого не выводил в своих романах. И был убежден, что даже внешне похожие на его героев или героинь люди внутренне разительно отличаются от своих оригиналов. Ему уже надоело объяснять читателям и знакомым, что художественный образ в романе почти всегда собирательный, обобщенный. Черты характеров многих знакомых ему людей соединяются в одном каком-нибудь герое. А чаще всего герой весь придуман им… Нет слов, и жена Ирина, и Вика Савицкая, и, наверное, Виолетта послужили толчком для создания того или иного женского образа, но потом он уходил от конкретного лица и, по сути дела, создавал новый, обобщенный характер. Иногда, правда, придавал им внешние черты знакомых людей. А уж поступки они совершали в романе совсем иные, чем в жизни. Ожив на страницах рукописи, образ действовал и поступал так, как подсказывал сюжет, развитие характера.

Все это он не стал объяснять Виолетте, да и ее, по-видимому, не это интересовало. Помешивая ложкой растаявшее мороженое, она морщила свой белый лоб, будто решала для себя какую-то сложную задачу. На пальце ее не было обручального кольца. И вообще она была без всяких украшений, если не считать каплевидных золотых сережек в ушах.

— Как-то раньше я быстро прочитывала твои книги, и они меня, понимаешь, не трогали. Может, потому, что ты был всегда рядом, я даже слышала, когда читала, твой голос, интонации… А вот последний твой роман, как говорится, пронял меня до самых печенок. Я звонила тебе, но, услышав голос твоей дочери, вешала трубку… А один раз пришла к твоему дому и долго слонялась у парадной, ждала тебя. Видела красивую коричневую спаниельку, которую выводила гулять Оля, но не подошла к ней, а спряталась за липу в сквере. А ты так и не вышел.

— Я был в Андреевке, — уронил Вадим Федорович.

— Судя по твоему роману, ты стал хуже относиться к нам, женщинам, — довольно проницательно заметила Виолетта. — И я вдруг подумала, что в этом есть и моя вина.

— Может быть, — признал Казаков.

— А с Вахтангом я рассталась…

— Ты уже говорила, — сказал он.

— И ты не хочешь узнать почему? — Она удивленно посмотрела ему в глаза.

— Мне неинтересно.

— Писатель — и неинтересно? — попробовала она перевести в шутку. — Может, пригодится для следующего романа…

— Я думаю, что это очень уж банальная история.

Она быстро взглянула ему в глаза, чуть приметно улыбнулась:

— Как всегда, ты прав!

— Лучше бы я ошибся, — вырвалось у него.

— Разве нельзя сделать так, чтобы все было как раньше?

Она не смотрела на него, раздражающе помешивала ложечкой мутную жижу с малиновыми пятнами варенья, форменные пуговицы на ее сером облегающем костюме тускло светились. И еще он заметил, что под глазами обозначились синие тени, а в уголках у самых висков появилась тоненькая сеточка морщинок.

— Я думала, тебе будет приятно узнать, что я поступила глупо, уйдя от тебя, — негромко проговорила она.

Школьницы, бросая на них любопытные взгляды, ушли из кафе. В дверь сунулся какой-то небритый мужчина в мятом сером пиджаке и коротких бумажных брюках, но, увидев на полках бутылки с минеральной и банки с соками, скорчил разочарованную мину и, пробормотав что-то под нос, исчез.

— Я ни в чем не виню тебя, — сказал он, понимая бессмысленность всего этого трудного разговора.

Почему женщина, совершив предательство, считает, что один лишь намек на раскаяние снимает всю вину с нее? То, что испытал Вадим Федорович, когда она с милой улыбкой сообщила, что выходит замуж за Вахтанга — красивое имя! — очевидно, отразилось не только на нем самом, но и на его творчестве — не случайно Виолетта заметила, что героини его романов стали иными. Если раньше он искал идеал женщины, то теперь будто бы разочаровался в нем…

— Все говорят, что ты талантливый писатель, а я раньше как-то об этом не задумывалась, — заговорила она. — И только прочтя твой последний роман, поняла, что совсем не знала тебя. Вернее, не пыталась получше узнать… Тебе не стоит жалеть, что ты не женился на мне.

— Я не жалею.

— У тебя кто-нибудь сейчас есть?

— Что ты имеешь в виду? — сделал он вид, что не понял ее.

— У тебя есть женщина?

— Не много ли ты задаешь мне вопросов? — помолчав, сказал он. — И почему я должен отвечать тебе на них?

— Ты же сегодня на встрече говорил: мол, задавайте вопросы, я вам на них с удовольствием отвечу, — нервно засмеялась Виолетта.

— Еще что-нибудь хочешь?

— Что? — Теперь не поняла его она.

— Мороженого или соку?

— Я бы выпила еще соку, — сказала она. — Если хочешь, зайдем ко мне? Ты не забыл, где я живу?

— Я ничего не забыл, Виолетта, — ответил он. — Но к тебе мы не пойдем. И наверное, не стоит нам больше встречаться.

Ее нижняя толстая губа дрогнула, маленький нос сморщился, будто она собралась чихнуть, но вместо этого вдруг весело и вместе с тем зло рассмеялась:

— А я-то думала, что только поманю тебя пальцем, и ты снова прибежишь!

— Даже так? — Он с любопытством посмотрел ей в глаза: нарочно она напускает на себя этакую бесшабашность, вернее, цинизм? Или за этим прячет свою растерянность?

— Теперь я окончательно поверила, что разбитый горшок не склеишь, — вздохнув, совсем другим тоном произнесла Виолетта.

— Ты сама его вдребезги разбила, — усмехнулся Вадим Федорович.

Она первой поднялась из-за стола, подождала, пока Казаков рассчитался с буфетчицей, резко толкнула рукой стеклянную дверь. Косые лучи клонящегося к закату солнца ослепили их, жаркий багрянец вспыхнул на широких зеркальных окнах кафе. У тротуара стояли «Жигули» с задранным капотом, водитель, перегнувшись, тыкал в мотор длинной отверткой. Рыжеватые волосы на голове блестели.

— Я тебе скажу сейчас одну неприятную вещь, — не глядя на него, произнесла Виолетта. — Я никогда тебя не любила.

— Я это знал, — спокойно ответил он.

— Может, тебе будет приятно услышать, но Вахтанга я тоже не любила, — продолжала она, щелкая никелированным замком своей замшевой сумочки. Длинная нога ее в телесного цвета чулке в белой туфле притоптывала в такт каждому слову.

— Бедный Вахтанг! — насмешливо заметил Казаков.

— Я вообще никого не любила.

— Неправда, себя ты всегда любила, — бросил он косой взгляд на нее.

Они стояли у серой скамьи, неподалеку от автобусной остановки. Над головой шелестели молодые листья старой липы. Добродушно ворча, весь в багровом ореоле, пошел на посадку большой серебристый лайнер. На хвосте и крыльях ритмично вспыхивали белые и красные огни. Казаков вдруг сравнил его с огромным орлом, выпустившим скрюченные когти…

— Я ведь не виновата в этом, Вадим? — почти с мольбой заглянула ему в глаза Виолетта.

Она была ростом почти с него. Золотистые волосы ее сияли, светло-карие глаза чуть сузились. Она отворачивалась от солнца, даже один раз прикрылась сумочкой, морщинок возле глаз стало больше, а родинка у носа крупнее.

— Не знаю, — рассеянно ответил он.

— Люблю ли я себя? — задумчиво произнесла она. — Скорее — ненавижу! Поверь, Вадим, мне совсем не доставляет радости приносить людям несчастье, а получается всегда так, что я одна во всем виновата.

— Ты же знаешь, я утешать не умею, — сказал он.

— Прощай, Вадим! — протянула она ему узкую белую ладонь с розовыми ногтями. — Наверное, больше мы никогда не встретимся: ведь ты не любишь летать на самолетах!

— До свидания, Виолетта.

Как ни хотелось ему тоже сказать ей «прощай», язык не повернулся. Он вдруг понял, что, если они вот так рядом простоят еще несколько минут, ему совсем будет трудно распрощаться с ней.

Женщина почувствовала, как дрогнул его голос, наверное, поняла и его состояние. Она улыбнулась, и опять ее улыбка показалась ему насмешливой, с примесью злости.

— А на всех женщин на свете ты уж, пожалуйста, не обижайся, Вадим, — сказала она, растягивая слова. — Встретишь и ты еще героиню своего романа…

Вадим Федорович про себя бога возблагодарил, что сумел удержать свои чувства в узде. Виолетта заявила, что совсем не знала, вернее, не понимала его, — что ж, и он может сказать, что недостаточно хорошо знал ее… Вот этой злой иронии он раньше в ней не замечал. И когда она толковала о том, что приносит близким людям несчастье, в голосе ее, помимо воли, прозвучали нотки удовлетворения. Не так уж она скорбит по своим жертвам, как ей это хочется показать.

Он долго смотрел ей вслед: Виолетта красиво несла свою статную фигуру, — кажется, она немного пополнела, — острые каблуки ее звонко всверливались в тротуар. Серая юбка обтягивала бедра, фирменный пиджак подчеркивал талию. Миновав автобусную остановку, она на ходу закурила, ореолом поднялся над ее золотистой головой синий дым. Виолетта ни разу не оглянулась, будто, расставшись с ним, сразу о нем и забыла. А впрочем, наверное, так оно и было.

Над Московским шоссе, легко и изящно набирая высоту, прямо в расплавленное золото заката вошел другой пассажирский самолет. Одни прилетают, другие улетают. Проводив лайнер взглядом, Казаков, все убыстряя шаг, пошел к округлой, похожей на гигантский гриб станции метро. Странная это была встреча! Чего хотела от него Виолетта? Убедиться, что он все еще любит ее? Или вернуть то, что уже быльем поросло? Как вы то ни было, но последнюю его фразу — «до свидания» в ответ на ее «прощай» — она восприняла как свою победу. Ее женское самолюбие было удовлетворено — это видно по ее горделивой походке… И как ему хотелось догнать ее! Вообще-то и сейчас еще не поздно. Нет, он не побежит за ней, ни за одной женщиной Казаков больше не побежит…

Виолетта права; уязвленный ее предательством — иначе Вадим Федорович никак не мог назвать то, что она сделала, — он, писатель, разочаровался в женщинах. И она сочла своим долгом прийти к нему на встречу с читателями и откровенно сказать, что он, Казаков, не прав?.. «Ты еще встретишь героиню своего нового романа…» — сказала Виолетта.

И, уже спускаясь по бесконечной лестнице эскалатора вниз, Вадим Федорович подумал: в ведь и он нынче одержал над собою трудную победу! Разве длинными ночами в Андреевке он не мечтал именно о такой встрече с Виолеттой? Когда она придет и скажет, что совершила ошибку и согласна вернуться к нему. И вот она пришла и сказала. Почему же он оттолкнул ее? Наверное, потому, что, если бы побежал за ней, как собачка, которую поманили, — так, кажется, она выразилась? — он никогда бы себе этого не простил. Соболева и сейчас была дорога ему, но, очевидно, нельзя вернуть то, что потеряно. А потеряно уважение к ней. Не хватало еще, чтобы он потерял уважение к себе!..

Вспомнились поразившие его слова Эдмона Гонкура из его дневника: «Человек, который углубляется в литературное творчество и расточает себя в нем, не нуждается в привязанности, в жене и детях. Его сердце перестает существовать, оно превращается в мозг».

Неужели это и к нему, Казакову, относится?

4

Глеб встретил Олю у института, и они пошли по залитой солнцем улице к набережной Невы. Радовали глаз зеленые островки газонов, окутавшиеся листьями деревья в скверах, на больших клумбах у некоторых зданий проклюнулись первые бледно-розовые цветы, Кое-где уже по чугунным решеткам ползли вверх вьющиеся растения, над головой стремительно проносились ласточки, выбирая себе подходящие места для гнезд.

Высокий, со спустившейся на лоб русой челкой, Глеб прищуривал глаза от солнца, то и дело обгонял девушку, но потом замедлял шаги. Он явно был чем-то озабочен, однако Оля не торопила его, ни о чем не спрашивала. С Глебом можно было и помолчать, подумать о своем. Скоро сессия, а потом каникулы. Глеб приурочил свой отпуск к ним. Он предложил Оле вдвоем отправиться в туристическое путешествие по Карелии, сказал, что у него есть отличная разборная байдарка, спальные мешки, за зиму заготовил разных консервов, в общем, обо всем подумал, кроме одного: Оля не была уверена, что путешествие вдвоем на байдарке — это лучшее, что можно было бы придумать на лето. Колебалась она еще и потому, что никогда не путешествовала таким образом. Ася Цветкова расхваливала юг, море, золотые пляжи, прогулки по нарядной набережной, а Глеб взахлеб рассказывал о прелестях жизни на природе, о замечательных рыбалках, диких нехоженых тропах, быстрых чистых реках и тихих глубоких озерах, где водятся огромные щуки и судаки. А какие прекрасные ночи на берегу в палатке! Над головой звездное небо, луна, и никого рядом, только он и она… Постепенно Оля и сама заразилась его энтузиазмом, один раз ей даже приснилось, что они с Глебом плывут по порожистой речке, на берегах ощетинились корягами старые поваленные деревья, на пути байдарки то и дела возникают в водоворотах белой пены гладкие камни, валуны, лодчонку их крутит-вертит быстрое течение, а впереди поджидает водопад… С каменистого уступа широкая бурлящая полоса воды с грохотом срывается вниз, в ущелье. Глеб сидит к водопаду спиной, орудует деревянными веслами и не видит опасности, а Оля с ужасом смотрит на приближающуюся пенистую полоску, после которой начинается крутой обрыв, и от страха ничего вымолвить не может. Глеб смотрит на нее, смеется, ветер залепил волосами его голубые глаза. Большие белые птицы пронзительно кричат над их головами… В этот момент Оля проснулась.

— У тебя паспорт с собой? — озабоченно спросил Глеб.

— Уж не ведешь ли ты меня в загс? — улыбнулась Оля.

— Ну да, — сказал он.

Девушка остановилась — они как раз вышли на набережную Фонтанки, — взглянула ему в глаза. Глеб выдержал ее взгляд, ничто не дрогнуло в его чуть тронутом загаром смуглом лице. Распахнутый воротник голубой рубашки открывал крепкую шею, на подбородке блестел оставшийся после бритвы золотистый волосок.

— Ты серьезно? — тихо спросила она.

— Зачем тянуть? По-моему, все ясно…

— Это тебе ясно! — возразила она. — А мне еще год учиться!

— Я разве против? — улыбнулся он.

Улыбка у Глеба красивая, мужественное лицо его сразу становится мягким, добрым, а вот когда хмурится, в чертах лица и в светлых глазах появляется холодность. Это выражение его лица и глаз Оле не нравится. Наверное, такими глазами Глеб смотрел на своего противника на ринге.

— Глеб, ну давай еще немножко подождем? — умоляюще посмотрела она ему в глаза. — Ну хотя бы один год.

— Что пошли за времена! — развел руками Глеб. Они стояли у чугунной ограды, за которой медленно проплывала длинная, будто лакированная, красная с белым лодка. — Любимую девушку приходится чуть ли не силком тащить в загс!

Наверное, он произнес эти слова громко, потому что три пары гребцов в одинаковых спортивных майках и трусах весело рассмеялись, а звонкий юношеский голос сказал:

— На такой девушке любой с удовольствием женится! Рулевой, право руля! Держать по направлению к загсу!

— Остряки! — проворчал Глеб, проводив взглядом удаляющуюся байдарку с улыбающимися спортсменами. Один из них поднял вверх красное весло, второй театрально прижал руку к сердцу.

— Глеб, я позабыла дома паспорт! — ухватилась за последнюю ниточку Оля, поняв, что Андреев сегодня настроен решительно, как никогда.

Он молча отобрал у нее сумку, открыл, порылся в ней и с удовлетворенной улыбкой переложил паспорт во внутренний карман своей куртки.

— Ты не умеешь лгать, — заметил он.

Выйдя на набережную Кутузова, они пошли в сторону Литейного моста. В девушке все больше зрел протест против его упрямства. В глубине души она понимала, что Глеб прав и, если бы он согласился еще подождать год, пожалуй, она бы обиделась. Для себя Оля уже решила, что выйдет замуж за него, но вот когда ее, как маленькую девчонку, почти за руку ведут во Дворец бракосочетания, хочется вырваться и убежать…

— Ты так уверенно шагаешь, будто не раз уже был в загсе, — уколола она Глеба.

— Разве я тебе не говорил, что три раза был женат? — Он сбоку посмотрел на нее. — Я ведь Синяя Борода! Женюсь, а потом уморю голодом свою жену.

— Со мной у тебя этот номер не пройдет, — едва поспевая за ним — длинноногий Глеб, забывшись, начинал шагать быстро и широко, — сказала Оля. — Я не умею готовить, даже яйца варить, ты сам от меня через два месяца сбежишь!

— Не зря я весь год изучал поваренную книгу, — продолжал Глеб. — Научился восемнадцать разных блюд приготавливать. Даже умею пельмени ляпать…

— Ляпать?

— За час могу пятьдесят штук сляпать, — похвастался он.

— Пельмени лепят, дурачок, — рассмеялась Оля.

— Я умею варить суп из курицы… — перечислял он. — Я могу…

— А я ничего не могу!

— …жарить котлеты…

— Я их терпеть не могу.

— …делать салат из кальмаров с майонезом.

— Мне нравится из крабов, — вставила Оля.

— Я чай завариваю по-китайски.

— Зачем я тебе, такая неумеха?

— Я буду стоять у плиты и кухарить, — заявил Глеб. — А ты — каждое утро под проигрыватель исполнять танец маленьких лебедей.

— Я не балерина, — оскорбилась она.

— Я буду пылесосить квартиру, а ты…

— У меня голова болит от шума пылесоса…

— Я изобрету для тебя бесшумный пылесос. Я все-таки инженер-конструктор! Что же ты любишь, невеста?

— Я люблю тебя, — очень серьезно сказала Оля. — И все буду делать сама по дому.

— Нет, вдвоем! Я не хочу в землю закапывать свои таланты! — воскликнул Глеб, неожиданно остановился, повернулся к ней и, подхватив на руки, как пушинку, понес по многолюдной улице.

Девушка отбивалась, шептала, чтобы немедленно отпустил, мол, что люди подумают? Но он, улыбаясь во весь рот, могучий, счастливый, нес ее на руках, не обращая ни на кого внимания.

— Сумасшедший, — шептала она. — Отпусти!

— Зачем нам машина с двумя кольцами? — говорил Глеб. — Я тебя из Дворца на руках понесу домой. В фате и длинном белом платье!..

* * *
Вечером со стороны Стрелки Васильевского острова, будто старинные парусники с распущенными парусами, прошли над Невой пышные белые облака, вслед за ними хищными подводными лодками надвинулись узкие округлые тучи стального цвета. Зеленоватая молния затмила блеск шпиля Петропавловской крепости. Первый майский гром тяжелой грохочущей колымагой раскатисто прокатился над городом. Порывистым ветром унесло куда-то парящих над Невой чаек, исчезли с тротуаров голуби, притихли воробьи и ласточки. Поглядывая на стремительно темнеющее небо, быстрее задвигались на тротуарах прохожие, захлопали на этажах форточки, огненным языком выплеснулась из окна пятого этажа красная занавеска, яростно защелкала на ветру, стремясь взлететь в грозовое небо. Еще одна молния — зеленоватая стрела вонзилась в Неву как раз между Дворцовым и Кировским мостами. Одинокий катер с наклоненной широкой трубой и белой рубкой торопливо спешил к своему причалу.

На какое-то время над городом повисла гнетущая тишина, даже не стало слышно машин и трамваев, а затем с нарастающим шелестящим шумом из темно-синего брюха разросшейся тучи обрадованно хлынул прямой плотный дождь. Длинные серебристые струи отвесно ударили в крыши зданий, асфальт, враз заставили вскипеть, запузыриться воду в Неве. Крошечные бесенята-фонтанчики заплясали повсюду. Протяжно застонали водосточные трубы, с надсадным кашлем выплюнули комья прошлогодних ржавых листьев, с осени застрявших в их жестяных глотках. И вот с веселым звоном хлынули из раструбов потоки прозрачной дождевой воды.

Город как будто вымер, прохожие укрылись в арках, парадных, под навесами и козырьками у входов. В каком-то будто прозрачно-хрустальном мире медленно двигались по чисто умытым улицам машины. Будто в туманных туннелях вспыхивали красные, желтые, зеленые огни светофоров. Небо и Нева стали одного цвета, огромные мосты чуть заметно проступали в сверкающем ореоле серебристых всплесков.

Тучи, подгоняемые мощными порывами ветра, ушли на просторы Финского залива, вслед за ними, обгоняя друг дружку, пронеслись клочья разодранных облаков, небо над Васильевским островом стало расчищаться, уже то там, то здесь из синих прорех, как мечи из ножен, высовывались прямые солнечные лучи, заставляя все окрест сверкать бриллиантовым блеском. Серебристые струи, отвесно падавшие с неба, стали истончаться, превращаться в нити, рваться и на глазах исчезать. Уже не плясали на асфальте белые чертики, перестали фыркать водосточные трубы, лишь железные крыши зданий еще долго издавали протяжный шелестящий стон.

Патрик лежал на подоконнике и не отрываясь смотрел на разыгравшуюся за окном стихию. Слабые разряды удалявшихся вслед за тучами молний отражались в его карих глазах, влажный нос втягивал свежий, напоенный упоительными запахами воздух, длинные коричневые уши вздрагивали от сдерживаемого возбуждения.

Оля сидела рядом в кресле и тоже слушала затихающий дождь. На коленях у нее — раскрытая книжка, на столе — конспекты, учебники. Когда за окном потемнело и заблистали молнии, она, отложив книгу, стала смотреть на грозу. Не заметила даже, как Патрик вскочил ей на колени, а потом перебрался на подоконник. Гроза принесла с собой настоящее лето. В раскатах грома, шуме дождя, сверкании голубовато-зеленых молний чудились большие перемены в ее жизни… Они с Глебом подали заявление во Дворец бракосочетания. Еще два-три месяца она будет свободной, а потом — свадьба. Новая жизнь с человеком, который так неожиданно вошел в ее жизнь. Любит ли она Глеба Андреева так, чтобы стать его женой? Оля смотрела на свое замужество очень серьезно, знала, что если выйдет замуж, то по ее вине семья никогда не распадется. Потому она так долго и сопротивлялась, что хотела получше узнать, понять Глеба. И надо сказать, сейчас Глеб совсем не такой, каким он ей встретился впервые на улице Маяковского, когда на нее напали хулиганы, — Глеб стал мягче, добрее. И он очень любит ее, Олю. В этом она не сомневалась. Наверное, и она его любит, но ее чувство к нему спокойнее, рассудочнее. Когда она долго не видит Глеба, то начинает испытывать беспокойство, а потом и тоску. Сама звонит ему, велит срочно прийти к ней. Пока верховодит она, Оля, хотя это совсем и не доставляет ей глубокого удовлетворения. Она воспитывалась в окружении мужчин — брата и отца, привыкла не уступать им, иметь свое мнение и сумела заставить их уважать ее принципы. Глеб поначалу заартачился, а потом изменил свое отношение к Оле. Стал видеть в ней не только красивую девушку, но и умного товарища, который может дать совет, помочь, выручить.

Оля прекрасно знала о домострое, о мнимом превосходстве мужчин над женщинами. И все это ей не нравилось, даже намек на пренебрежение к женщине выводил ее из себя. И в жизни, и в любви Оля считала себя равной мужчине. И в семейной жизни не должно быть никакого неравноправия. Да, она уступила Глебу в том, что согласилась еще до окончания института выйти за него замуж, хотя поначалу и мысли такой не допускала. Но жизнь сама вносит свои поправки в наше существование. Зачем искусственно отодвигать то, что неизбежно должно было случиться? Они с Глебом любят друг друга, значит, должны быть вместе. А упрямилась она лишь потому, что Глеб настаивал. Если бы он молчал, наверное, ее это задело бы. Так стоит ли так уж рьяно отстаивать в семейной жизни свои принципы? Даже в мелочах? Наверное, семейная жизнь — это бесконечные уступки друг другу. И нужно сразу выработать в себе эту терпимость, которая и поможет сохранить семью. Многие ее одноклассницы уже успели повыскакивать замуж и через год-два разойтись и ничуть не сожалели об этом. Детей отдавали родителям, бабушкам, а если их не было, то в круглосуточные детские сады и ясли.

Может, потому Оля и не хотела спешить с замужеством, что не желала создавать скороспелую семью, у которой нет будущего. Сейчас она была уверена в Глебе и в себе. Да, они пара. Глеб всегда будет относиться к ней с уважением. Пусть он думает, что только благодаря его настойчивости и упорству Оля сдалась… Она-то знает, что это не так. Наверное, в каждой девушке заложено природой кокетство, и желание подразнить любимого, и вызвать у него ревность, и дать понять ему, что за счастье его ожидает в будущем… И что нужно сделать, чтобы эта любовная игра продолжалась и тогда, когда они станут мужем и женой?..

Патрик ткнулся носом Оле в грудь, заглянул в глаза и завертел своим коротким хвостом. За окном снова сияло солнце, от пронесшейся грозы остался лишь волнующий запах свежей земли, аромат липового листа да ощущение легкости и тихого, необъяснимого счастья.

— Гулять пойдем? — спросила Оля.

Патрик спрыгнул с подоконника, помчался в прихожую и притащил в зубах туфлю. Пока Оля надевала, сбегал за второй. Наверное, гроза и на него подействовала: пес суетился, носился от девушки к двери, показывал в своеобразной улыбке белые зубы. Он всегда радовался, когда Оля выводила его на прогулку, но нынче был особенно возбужден. Пока Оля надевала куртку и доставала из шкафа в прихожей зонт, Патрик тыкался носом ей в колени, повизгивал, переводя взгляд с нее на дверь. Лишь они вышли на лестничную площадку, пес стремглав помчался по бетонным ступенькам вниз, не дожидаясь хозяйки. Она слышала, как хлопнула парадная, раздался лай Патрика, — наверное, с ходу бросился за кошкой.

Оля не волновалась: Патрик — умный пес и без нее на проезжую часть не выбежит даже за кошкой, а вот по скверу будет за ней носиться, пока не загонит на дерево. Солнце ослепило ее, едва она вышла из прохладной, сумеречной парадной, пришлось даже прижмурить глаза. Вокруг все сверкало, небольшие лужи, появившиеся на детской площадке, стреляли зайчиками, каждый липовый лист розово светился, с карнизов, ветвей лип срывались сверкающие капли. Асфальт влажно блестел и чуть заметно дымился, песок вокруг деревянных лошадок потемнел, детей еще не было видно на площадке.

Патрик бежал впереди по тротуару и часто оглядывался на хозяйку. Нынче он мельком обследовал деревья, прыгал через лужи, один раз вскочил на серую скамью, в сквере и долго ее обнюхивал. Спрыгнув, снова оглянулся на девушку и еще быстрее потрусил вперед, к проспекту Чернышевского. Прохожие оглядывались на озабоченного пса, улыбались, наверное, многим хотелось погладить веселую длинноухую спаниельку. На шее Патрика поблескивал металлическими бляхами новый ошейник.

В насыщенном влагой и озоном воздухе еще не ощущался привычный запах гари и выхлопных газов. На какое-то время грозовой ливень смыл вместе с пылью следы городского транспорта.

Еще издали Оля увидела, как Патрик бросается на грудь высокого человека в модном светлом плаще. Оля хотела прикрикнуть на собаку — ведь испачкает одежду, но тут узнала в прохожем Родиона Вячеславовича Рикошетова. Он тоже повернул к ней лицо, улыбнулся. Оля всего три раза в жизни встречала этого человека, и три раза он выглядел по-разному. Сейчас перед ней стоял моложавый, чисто выбритый мужчина с ясными глазами и растроганной улыбкой, которая предназначалась, конечно, Патрику, Длинные темно-русые волосы, зачесанные назад, спускаются на поднятый воротник плаща. Немного удлиненное лицо спокойно, только теперь Оля разглядела, какого цвета у него глаза — серые, с чуть заметными ржавыми пятнышками у зрачков.

— Здравствуйте, Оля, — первым поздоровался Рикошетов. Быстро засунул руку в карман, — Я вам должен три рубля…

Оля вяло запротестовала, но он решительно протянул ей трешку.

— Кажется, это последний мой долг, — засмеялся он и стал еще моложе.

Модно одетый, в новых, с желтым рантом полуботинках Родион Вячеславович походил на именинника или жениха.

— Вы хотите сказать, что я изменился? — взглянул он на девушку своими умными и чуть грустными глазами. — Я тоже хочу так думать. В общем, я бросил пить. И на этот раз окончательно.

— Я рада за вас, — пробормотала она, не отрывая взгляда от Патрика.

Пес вел себя необычно: положив передние лапы на скамью, он, казалось, жадно внимал каждому слову своего бывшего хозяина, наклонял набок голову, оттопыривал длинные уши. Пасть была немного приоткрыта, с красного языка капала слюна. Оля почувствовала неясную тревогу, потянула руку и дотронулась до напряженно изогнутой спины спаниельки. Патрик вздрогнул, бросил на нее быстрый, чуть виноватый взгляд и снова уставился на Рикошетова.

— Ну что ты, Пират? — ласково проговорил тот, гладя Патрика. — Давно не виделись? Как поживаешь, старый бродяга?

Патрик вспрыгнул на скамью, уперев лапами в грудь Родиону Вячеславовичу и заливисто, с какими то рыдающими нотками залаял. Подпрыгнув, он лизнул того в лицо, а Рикошетов подхватил его на руки, иначе пес упал бы. Оказавшись на руках, Патрик стал неистово облизывать хозяина, бурная радость так и выплескивалась из него. Раньше ничего подобного Оля не замечала за ним. Встречая ее из института, он вел себя намного сдержаннее.

— Что это с Патриком? — ревниво вырвалось у нее. — Прямо обезумел.

— Да нет, тут другое… — задумчиво глядя в глаза спаниельке, произнес Родион Вячеславович, — Пират поверил мне…

— В каком смысле? — непонимающе уставилась на него девушка.

— Вы никогда не задумывались, что животные гораздо сообразительнее, чем мы с вами думаем? И они способны чувствовать то, что нам недоступно. Об этом сейчас много пишут. Возьмите хотя бы землетрясения. Животные задолго до толчков ощущают опасность, предупреждают об этом нас, людей, но мы не обращаем внимания! Как же, мы — господа природы! Нам ли прислушиваться к неразумным тварям. А твари-то, оказывается, умнее нас, хотя бы в этом.

— Вы хотите сказать, что Патрик почувствовал, что вы… — Она запнулась.

— Бросил пить, — подсказал Рикошетов. — Я понимаю, вы мне не верите. Я, наверное, напоминаю вам того самого курильщика из анекдота, который утверждал, что бросить курить — это раз плюнуть, мол, я уже сто раз бросал…

— Я вам верю, — сказала Оля и сама почувствовала, что слова ее прозвучали неубедительно, но Родион Вячеславович, казалось, и внимания не обратил на ее слова.

— Помните, я вам рассказывал про свою жизнь, вернее, свое падение на дно, приводил какие-то аргументы, дескать, то виновато, другое… А на самом деле собака, как говорится, была зарыта в другом: тяжко и тоскливо мне было жить на белом свете, Оля, когда кругом такое творилось!.. Ну как бы мне вам это объяснить? Беспросветность была вокруг, большая скука, как метко выразился один болгарский писатель. Неинтересно жить было. И не только мне, поверьте, — многим, но молчали, топили свой немой протест в вине. Вы еще очень молоды, Оля, жизнь летит мимо вас стремительно, и то, что может сильно ранить людей моего поколения, вас пока мало занимает. Ложь, искажение истории, неподвластные народному осуждению деятели, игра в демократию, доведенная до абсурда всесильная бюрократия, нищенский быт, безудержное хамство даже у нас в Ленинграде — городе, славящемся своими высококультурными традициями… Я думаю, пьянство — это не только распущенность, слабоволие, но еще и бегство от себя самого, от лжи и фальши. Я вот сказал «большая скука», а ведь мы десятилетиями жили в ней… Газеты читать не хотелось — одно и то же вранье, мол, у нас все отлично, а «там» — отвратительно. А чего же, спрашивается, «туда» едут евреи?..

— Значит, сейчас все очень сильно изменилось, да? — спросила Оля.

— Да разве вы не обратили внимания на то, что теперь газету купить невозможно, а какими интересными стали телепередачи!.. А журналы? Что ни журнал или еженедельник, то потрясающая статья! Короче говоря, правдой в нашем доме, милая девушка, запахло! Жить-то стало интереснее, честное слово! Захотелось и мне самому что-нибудь полезное сделать. Я ведь еще нестар. А что вы думаете? И сделаю. Скажу вам откровенно, у меня вдруг прозрение какое-то наступило, понимаете? Огромный интерес к жизни пробудился.

— Я очень рада за вас, Родион Вячеславович, честное слово, — искренне сказала Оля.

— А я — за вас, милая Оленька, — улыбнулся Рикошетов. — В новом мире будете жить, в мире правды, а это в жизни человека, пожалуй, самое главное. Ничто так не унижает личность, как отсутствие достоинства.

Оля ничего не ответила, она смотрела на Патрика, положившего острую морду на плечо Родиона Вячеславовича.

— Шельмец, наверное, увидел во мне прежнего своего хозяина. — Родион Вячеславович передал собаку из рук в руки девушке: — До свидания, Оля, точнее, прощайте! Я сегодня вечером улетаю… Впрочем, какое это имеет значение? Если менять свой образ жизни, так надо менять все: квартиру, работу, город. Смешно, конечно, начинать новую жизнь в пятьдесят лет, но это даже интересно! — Он рассмеялся. — Если бы вы знали, как мне надоело быть Рикошетовым!

— Тогда уж смените и фамилию, — улыбнулась Оля.

— Жалко, очень уж у меня редкостная фамилия.

Родион Вячеславович пожал девушке руку, потрепал по голове Патрика-Пирата и решительно направился к метро. У него даже походка изменилась — держался он прямо, ноги в огромных новых полуботинках ставил твердо, будто печатал каждый свой шаг. Ветер шевелил на его голове густые волосы. Оля с Патриком на руках смотрела ему вслед, про себя она загадала: если Рикошетов, дойдя до газетного киоска, не оглянется, то у него все будет хорошо, а если оглянется…

Родион Вячеславович не оглянулся.

Оля опустила пса на землю, хотела было пристегнуть к ошейнику поводок, но вспомнила, что не взяла его. Патрик не выбегал на проезжую часть, не приставал к собакам и слушался хозяйку. С ним можно было гулять и без поводка. Пес стоял на протоптанной тропинке посередине сквера и пристально смотрел вслед бывшему хозяину. По его напряженной спине с пятнистой шерстью пробежала легкая дрожь, длинные уши вздернулись и снова опустились, чуть ли не касаясь коричневой бахромой земли.

— Патрик, домой, — негромко произнесла Оля. Пес повернул к ней красивую голову с влажными карими глазами, завилял хвостом, гладкий лоб его собрался складками, пасть приоткрылась, будто он хотел что-то сказать. Опустив голову, подошел к ее ногам, Оля машинально присела перед ним. Патрик осторожно лизнул ее в щеку, нос, издал странный звук, нечто между визгом и лаем, на секунду прижал свой коричневый нос к ее коленям, тяжело вздохнул, отвернул голову от нее, снова посмотрел в сторону удаляющегося Рикошетова и вдруг пружинисто помчался вслед за ним.

— Патрик! Патрик! — с отчаянием в голосе крикнула Оля. На нее оглянулась мать с ребенком в коляске. — Ты не можешь… Патрик?!

Маленький, коричневый с серым клубок стремительно катился по тропинке мимо садовых скамеек, на которых сидели люди и провожали его глазами. Черные липы с мокрой листвой роняли тяжелые капли, одна из них шлепнулась девушке на золотистые волосы, но она даже не почувствовала этого. Молодая, будто подстриженная под гребенку трава вдруг показалась ей нестерпимо ярко-зеленой, на каждой травинке дрожала сверкающая капля, а может, слеза?..

— Патрик… — прошептала Оля.

Как и Рикошетов, пес не оглянулся. Из Дворца бракосочетания повалили молодые нарядные люди, послышались музыка, смех, заурчали моторы белых «волг» с позолоченными кольцами на крышах.

На тропинке, под толстой липой, стояла стройная девушка и смотрела на веселую шумную свадьбу. С длинных ресниц, будто дождевые капли с листьев, срывались и катились по щекам тяжелые крупные слезы.

Конец

Без позолоченных рам… (О творчестве Вильяма Козлова)

Вильям Федорович Козлов — автор более двадцати разных книг, из которых около половины — для детей. Вхождение его в литературу можно условно датировать 1960 годом — тогда вышел сборник рассказов «Валерка-председатель». Появлению этого сборника сопутствовала обильная читательская почта — письма заинтересованные, благодарные, восторженные.

До этого рассказы В. Козлова печатались в газетах и журналах. Несложный подсчет показывает: каждый год писатель создает по книжке. Много это или мало? Много, если каждая книга — новый шаг по пути постижения жизни, сущности человека, если каждая книга — оттачивание мастерства, поиск новых художественных решений, новых изобразительных средств, открытие новых тем.

Нельзя сказать, что В. Козлов никогда не повторяет однажды найденное, всегда преодолевает себя «прошлого», отталкивается от когда-то открытого. Но он всегда ищет и часто находит новые грани, казалось бы, привычных коллизий, а самое главное — никогда не запирается в уютном писательском кабинете от нашей быстротекущей и быстроменяющейся жизни, которая предоставляет внимательному взору материала больше чем достаточно.

Герои В. Козлова растут от книги к книге — прежде всего духовно, нравственно. Растет и их автор. В последние годы наряду с произведениями для юного поколения им создано несколько романов, заостренных на проблемах современной жизни.

Однако эволюция, путь писателя — не от «детского» ко «взрослому». И те и другие книги он писал двадцать лет назад, пишет и сейчас. Одно другому не мешает, как не мешало и многим его предшественникам. За примерами далеко ходить не надо: едва ли не вся русская классика отдала дань детской литературе.

Творческий путь В. Козлова соотносим с историей нашего общества — с конца 50-х годов и до последнего времени. Усложнение задач социалистического строительства — прежде всего в сфере духовной — нашло отражение на страницах его книг.

В трудные для страны годы, когда нарастание кризиса в разных сферах жизни было видно всем, кроме тех, от кого в первую очередь зависело воспрепятствовать этому, голос писателя звучал обеспокоенно, тревожно. Не закрывая глаза на все, что происходило вокруг, видя закономерность и систему в, казалось бы, случайных и разрозненных отступлениях от элементарных норм морали, правил порядочности и чести, чувства долга, В. Козлов никогда не паниковал, не озлоблялся, не поддавался безысходности и пессимизму. Зло в его книгах сильно, но не всесильно, череда несчастий длинна, но не бесконечна, удача, как правило, приходит к тому, кто ее упорно ищет. При этом и силы зла, и силы добра — из нашей с вами жизни. Они персонифицированы в образах всем знакомых, хотя часто и не открытых, не типизированных «большой» литературой.

О чем пишут читатели В. Козлову, что они отмечают в его книгах, что им нравится? Пожалуй, главное то, с чем согласны все, — это правда жизни, правдивость писателя. Так следует обозначить основную черту его творчества. Ей он остается верен и в своих «детских» рассказах и повестях, и во «взрослых» романах. Искренность В. Козлова, его органическая неспособность к приукрашиванию, сглаживанию углов, его неумение лгать, даже в малом, ни себе, ни другим привлекают всех. Уже первые его произведения привлекли прямотой авторского взгляда.

Правда жизни В. Козлова — это не только фактическая точность деталей, которая свойственна произведениям всех настоящих писателей. Это даже и не глубина постижения жизни, которая присутствует в произведениях многих из них. Понятие «правда жизни»в нашем случае имеет другой оттенок, характер. Ему сопутствует ощущение близости и доверчивости. Это и доскональное знание тех «срезов» действительности, которые не так уж часто освещаются в нашей литературе. В. Козлов берет ситуации, привычные читателям, но не писателям. Это в то же время и умение видеть необычное в обычном, вечное, непреходящее в повседневном и умение донести это свое видение до читателя. Это и стиль, язык — доступные и понятные.

В. Козлов — писатель не из «ряда». «Сложная простота» его не поддается «типологизированию», ее трудно привязать к каким-либо литературным группировкам, направлениям. В чем-то здесь есть затруднение для критики. О тех, кто входит в «обойму», писать легче: хоть что-то устоявшееся, точно отсчитанное здесь есть, и от этой «печки» можно танцевать.

Отсутствие взвешенной критической оценки мешает и самому писателю. Почему — объяснять не нужно. Хороший взыскательный критик — это тоже читатель, только более искушенный, с развитым вкусом, и помощь его для автора, пишущего о современности, была бы особенно полезна.

Однако есть еще одна, и довольно многочисленная, категория людей, у которых имя В. Козлова весьма популярно, — рядовые читатели. У некоторых из них этот интерес «выходит из берегов»… И здесь тоже есть вина критики.

В. Козлов начинал как детский писатель, и начинал успешно. Одной из больших его удач стала повесть «Президент Каменного острова», неоднократно переиздававшаяся у нас в стране и за рубежом. Долгое время она держит одно из первых мест по числу восторженных читательских отзывов — такая статистика ведется в издательстве «Детская литература».

В «Президенте…», как и в первой книге «Валерка-председатель», В. Козлов еще избегает острой постановки нравственных проблем, что будет характерно для него в дальнейшем. В рассказах господствуют добрый юмор, ирония, легкий гротеск. Но в каждом из них есть небольшой нравственный урок. Писатель выступает не столько в роли учителя, роли наставника, сколько как бы в роли старшего друга, старшего брата. В то же время В. Козлов не проходит мимо тех маленьких драм, которые присутствуют, как мы все по себе знаем, и в жизни детей, подростков.

И наша «школьная» литература слишком долго, может, дольше, чем литература «взрослая», не могла избавиться от рецепций пресловутой «теории бесконфликтности». Многовато было произведений, рисующих школьную жизнь в розовых тонах. В них нельзя было найти ответ на вопрос: а что делать в реальной непростой жизни, в сложной ситуации? Драться? Терпеть? Думать о мести? Самому идти на подлость? Не найдя ответов на такие вопросы, читатель неминуемо терял доверие к книгам. И понятна та радость, с которой были встречены честные рассказы В. Козлова, предварившие появление таких, например, фильмов, как «Чучело», «Чужие письма» и т. п.

Для героя В. Козлова — и его «детских» и «взрослых» произведений — характерна узнаваемость, он оказывается близок и понятен очень многим.

Вот уж к кому, так это к В. Козлову нельзя адресовать упрек, брошенный нашей современной литературе доктором философских наук В. Толстых: «Литературу заполонили ныне выдающиеся писатели, кинорежиссеры, актрисы, модельеры, дизайнеры, а в самое последнее время — эстрадные певцы и дельтапланеристы». (Литературная газета, 1985, 2 октября, с. 3). Герой Козлова действительно один из нас, «нерепрезентативен» (выражение Л. Латыниной), Причем он может быть и писателем (Вадим Казаков — «Время любить»), и художником («Нежданное наследство»), и директором завода («Приходи в воскресенье»), и простым рабочим («Президент не уходит в отставку» и др.), но ощущения неправдоподобной исключительности ни в одном из этих случаев не возникает. Директор В. Козлова, журналист В. Козлова гораздо ближе, доступнее, понятнее читателям, чем «среднестатистический» директор, журналист нашей литературы (а также и нашего кино, театра). За это писателя любят читатели. Критику же внешняя обыденность героя В. Козлова как бы отталкивает. Не потому ли, что сушит ее тайный голод по пресловутому «дельтапланеристу»? А если рабочий — то непременно металлург, если ученый — то автор эпохальных открытий, если спортсмен — то рекордсмен и т. п. Здесь все на виду, само по себе описание исключительных занятий (не путать с деянием, деятельностью) столь же занимательно, увлекательно, легко и доступно, сколь частенько и поверхностно.

В. Козлов на протяжении долгих лет остается верен однажды счастливо найденной стилевой доминанте своего творчества, которую удобнее, точнее всего обозначить словом простота. Простота — в смысле выдержанности формы, акценте на содержании, на характере, проблеме, а не на способах выражения. Вряд ли нужно сейчас доказывать, что глубина осмысления действительности, философская насыщенность могут быть свойственны произведениям, написанным в самой неброской манере.

Творческая манера В. Козлова близка «деревенщикам», хотя он осваивает и другие темы. Его герой — наш современник, понятный и узнаваемый, который не выглядит ни пришельцем из другого мира, ни гостем в собственном доме. Он здесь хозяин, поселившийся надолго, приросший корнями.

Частенько еще у нас психологичность литературы понимается как анализ переживаний, как правило, в сфере сугубо личных отношений. Глубина душевной жизни ассоциируется с амплитудой душевных метаний, сама способность тонко чувствовать — с неспособностью сдерживать внешние проявления своих эмоций. Происходит как бы неявное отрицание психологии у человека сильного, последовательного, широко мыслящего, наконец, просто душевно здорового. Между тем именно в душе личности деятельной, ощущающей необходимость внутреннего развития, и происходит много того, что так трудно выразить на бумаге, происходят сложные и интересные процессы. И как непросто их исследование в литературе!

В романах В. Козлова есть как бы два сюжета. Один — обычный: человек рождается, подрастает, взрослеет, мужает и т. д. Другой — внутренний, описывающий развитие, формирование или деградацию личности.

Одна из составляющих этого углубленно-психологического сюжета у В. Козлова — борьба человека с посредственностью, серостью в себе самом. С посредственностью, как с одной из ипостасей, проявлений эгоизма и себялюбия.

Если говорить о «внутреннем» сюжете, то, конечно, В. Козлов здесь далеко не первооткрыватель. Достаточно вспомнить А. П. Чехова.

У В. Козлова, в отличие от его выдающегося предшественника, всегда есть и внешнее действие, Вообще, он, как правило, очень интересен для чтения.

«Интересность» далеко не синоним художественности, но одна из ее составляющих. Между тем внешняя занимательность у нас частенько воспринималась и воспринимается как дурной литературный тон, что-то упрощенно-хрестоматийное. Об этом с беспокойством писал еще в конце 90-х годов Н. Асеев в «Ключе сюжета».

«Осенью 1949 года я ехал на крыше пассажирского вагона. Ехал в город Великие Луки. Впереди, на соседнем вагоне, спина к спине сидели два черномазых парня, как пить дать, железнодорожные воришки. У одного на голове немецкая каска с рожками» — так начинается роман «Я спешу за счастьем». На читателя сразу пахнуло дымным и свободным воздухом первых послевоенных лет — времени всеобщего движения и неустроенности, всеобщей радости от Победы, надежд и труда. С годами мы как бы учимся открывать красоту и гармонию в том, что недавно казалось обыденным и приземленным. И слава тому художнику, писателю, кинорежиссеру, музыканту, который умеет схватить приметы уходящего времени и напоить ими образ! Разумеется, не ставя это себе самоцелью, не забывая о решении главных, содержательных проблем.

В. Козлова не назовешь бытописателем, вернее, он не только бытописатель. Но «поймать» время, дух, атмосферу эпохи он умеет. Умеет схватить характерные психологические типы, ситуации времени, делая это ненавязчиво, как бы между прочим, попутно с рассказом об основных событиях.

Таков Максим Бобцов из романа «Я спешу за счастьем». Волею судеб он, юноша, почти подросток, оказывается брошен в самый круговорот кипящей послевоенной жизни и к тому же предоставлен сам себе. Не удается ему найти и «духовного пастыря», который рассказал бы и показал, «что такое хорошо и что такое плохо». И все же в трудных ситуациях он принимает верное — в нравственном смысле — решение. И как же он не похож при этом на плакатно-правильного и плакатно же безжизненного всезнайку и всеумейку!

Приближенность Максима Бобцова и его друзей ко всем нам, понятность его исканий, борьбы, стремление к красоте и доброте, трудолюбие и искренность — разве это не «идея» романа? Не декларативная, а воплощенная в человеческом характере, типе?

И все же сам писатель с некоторого времени, видимо, стал ощущать художественную неполноту романа-судьбы, романа рассказа об одном герое, его становлении как личности, в последних его произведениях рисуется более широкая картина жизни, показано столкновение многих человеческих характеров, ставятся острые социально-нравственные проблемы современности. Таковы «Президент не уходит в отставку» (1979), «Приходи в воскресенье» (1979), «Маленький стрелок из лука» (1981), «Волосы Вероники» (1984).

Именно на исследование современности — только в более масштабных сопоставительных координатах — нацелена и трилогия, которую составили романы «Андреевский кавалер» (1986), «Когда боги глухи» (1987) и заключительная часть — роман «Время любить».

Что отличает все эти произведения? От молодого В. Козлова — злободневность звучания, порою острая публицистичность, страстное неприятие теневых сторон и в общественной жизни, и в каждом отдельном человеке. Герой писателя, в юности и молодости непримиримый ко всякой, часто хорошо замаскированной, фальши, достигнув зрелого возраста, сохранил активность жизненной позиции. Ему приходится нелегко. В современном сложном мире ему трудно не только потому, что зло стало изворотливее, умело драпируется под правду, но и потому, что к добру, субъективно честному человеку жизнь предъявляет гораздо больше требований.

Романы В. Козлова конца 70-х — 80-х годов отразили свое время во всех его сложностях. Граждански непримиримый взгляд писателя вскрыл многие скрытые пороки внешне благополучного периода: эрозию нравственных ценностей, дефицит духовности и настоящей интеллигентности, кризис традиционных форм дружбы, любви, семейных отношений. Герой В. Козлова оказывается здесь перед нелегкими испытаниями.

Писатель никогда не чурался изображения картин повседневной жизни своих персонажей, того, что относится не к их работе, а к сфере быта. Но можно ли назвать это бытописательством в том негативном значении, которое приобрело это слово в некоторых литературоведческих работах прошлых лет? Можно ли поставить это в вину писателю?

Конечно, не тема определяет художественный уровень произведения, его социальную значимость. Бесполезно определять допустимую меру или, хуже того, процент быта, коллизий сугубо личной жизни в том или ином произведении. Может быть, настоящего, хорошего любовного романа нам сейчас как раз и не хватает, как не хватало вызывающего доверие положительного героя. Пафос произведения, авторская позиция и талантливость решают, в конечном счете, все, а они неравнозначны арифметическому отношению плохого и хорошего. Самая черная сатира может вызывать светлые чувства, если зло в ней не только показывается, красочно описывается, но и осуждается, высмеивается, если доказывается его конечная бесперспективность, неминуемо преходящий характер. И вовсе не обязательно противопоставление героя — антигерою, правдолюбца — лицемеру. Саморазоблачение подчас оказывается, убедительнее разоблачения, указующего писательского перста. А легкая ирония (ее недостает в романе В. Козлова «Маленький стрелок из лука») может в корне изменить впечатление от описания самой бездуховной жизни, самой непроходимой обывательщины.

Вряд ли вызовет возражения изображение чисто бытовых подробностей, если они не самоцель автора, если не они все определяют в жизни героя (а автор никак на это не реагирует). Когда же персонаж погружен в быт, живет и дышит только им, чурается любого дела — мы вправе требовать от автора однозначной оценки.

Именно ощущения позиции писателя, видимо, недостает тем читателям, которых так тревожит захлестнувшая нашу прозу волна «быта» (И. Карпова и ее последователи в дискуссии «Литературной газеты» 1985 года «Правда и правдоподобие»).

Категория «позиции» неразрывно связана с категорией «поступка». «Позиция» — как бы потенциальная энергия личности. Она может быть не очень заметна в тихой, повседневной жизни, но неизбежно даст о себе знать в острой ситуации, в момент выбора.

Вот это-то ощущение позиции героя, да и самого автора, господствует при чтении большинства последних романов (да и ранних тоже) В. Козлова.

Так, «Приходи в воскресенье» по многим признакам типичный «производственный» роман, конфликт в нем более чем традиционен — борьба новаторства и рутинерства, новых методов хозяйствования и привычных, но безнадежно устаревающих его форм. Однако угол зрения, ракурс, избранный автором, глубина исследования проблемы содержат элемент новизны.

Замечательно, как писателю удалось предвосхитить, предупредить о необходимости обращения к тем социально-экономическим проблемам, на решение которых нас нацеливают последние решения партии. Среди них — непримиримая борьба со всем в нашей хозяйственной и духовной жизни, не отвечающим запросам времени, внимание к человеку как решающему звену производственного процесса, поощрение инициативы, творческого отношения к труду и умения видеть за сегодняшним днем более дальние цели и задачи, разоблачение всякого приспособленчества, имитации работы, игры правильными словами.

Остропроблемны и романы «Ветер над домом твоим», «Волосы Вероники». В них автор обращается к духовной жизни, духовному состоянию нашего общества.

Размышления о нашем времени, современности с неизбежностью подводят писателя к исследованию генезиса, источника и наших успехов, и наших неудач. Он задумывает большое полотно, действие которого должно охватывать более семидесяти лет.

Составляющие трилогию романы «Андреевский кавалер», «Когда боги глухи» и «Время любить» следует отнести к жанровой разновидности «роман из истории советского общества». Возник он на рубеже 50-60-х годов. Именно тогда появились такие масштабные произведения, как «Ястребовы» М. Обухова, «Повитель» А. Иванова и затем его же «Тени исчезают в полдень», «Вишневый омут» М. Алексеева, «Истоки» Г. Коновалова. Тогда же вышел первый том романа В. Закруткина «Сотворение мира», работа над которым была завершена в 1978 году.

Впоследствии появились такие произведения, как «Вечный зов» А. Иванова, «Судьба» и «Имя твое» П. Проскурина, «После бури» С. Залыгина, тетралогия Ф. Абрамова и другие произведения, охватывающие историю нашей страны на значительном промежутке, написанные о недавнем прошлом, повернутые к современности, нацеленные на корневое осмысление проблем сегодняшнего дня. Все они вызвали живой читательский интерес, а экранизации произведений А. Иванова и П. Проскурина — небывалый успех у зрителей.

К этим романам примыкает и трилогия В. Козлова. Ее также отличает стремление проследить те или иные линии развития нашего общества на протяжении многих лет. Автору тем самым представляется возможность более глубоко, аналитично разобраться и в сложных вопросах современной социальной жизни.

Действие первого романа — «Андреевский кавалер» — разворачивается примерно с 1910 по 1943 год. Место — в основном поселок Андреевка, расположенный на железной дороге из Москвы в Белоруссию. Он назван так по имени своего основателя — Андрея Ивановича Абросимова, поселившегося здесь вместе с семьей.

Автор задался целью показать целый пласт российской жизни в период первой мировой войны, революции и в первые десятилетия Советской власти. Среди героев «Андреевского кавалера» — самые разнообразные люди, представители разных сословий, профессий, имеющие разные убеждения и не имеющие их вовсе, меняющие свои взгляды и остающиеся верными однажды выбранной жизненной концепции. Жизнь взята так, как она есть, — со всеми ее сложностями, противоречиями и кажущимися неувязками.

Роман, как правило, не страдает заданностью. Манера письма В. Козлова — свободная и раскрепощенная.

Основу повествования составляет история становления Советской власти, укрепления социалистических отношений, о которой рассказано на примере небольшого поселка, каких много в нашей стране.

Об этом времени у нас, конечно, писали много. Писали до войны, когда это было современностью. Пишут, часто еще более заостренно, и сейчас, когда это стало «ближней историей». Естественно, в такой ситуации найти свой ракурс, свою интонацию, свой подход не так-то просто. Но В. Козлову это, бесспорно, удалось.

Роману свойственна та степень историзма, которая возникает только при аналитическом взгляде на события с определенной временной дистанции и с учетом предшествующего опыта художественного осмысления происшедшего. В. Козлов удачно избегает иллюстративности, при которой персонажи становятся воплощением одной из сторон общественной жизни. История, социальность присутствуют в романе, быт их не заслоняет, но они проявляются прежде всего через характеры, образы.

Историзм «Андреевского кавалера» в том, что жизнь показана в нем как изменяющаяся в своем сущностном ядре во времени, развивающаяся. Причем сделано это чисто художественными, литературными средствами.

При чтении романа, особенно его первых двух частей, сопутствует ощущение новизны, свежего, оригинального подхода к материалу. Эта оригинальность отнюдь не сродни нарочитой вычурности. Нет, В. Козлов пишет в простой, неброской манере. Избежать как банальности, вторичности, так и псевдоизысканности, надуманности удается за счет соединения в образе общечеловеческого и обусловленного эпохой, социального и индивидуального.

В. Козлов стремится создавать образы запоминающиеся, масштабные. Особенно впечатляет фигура главного героя романа — Андрея Ивановича Абросимова. Это настоящий русский богатырь, сильный духом и телом, со своими убеждениями, взглядом на мир. Образ этот — эпический, он свободен от рафинированности, искусственного приукрашивания. Андрей Иванович, как говорится, «не без греха», но доверия к нему мы не теряем.

По-своему впечатляет и Шмелев-Карнаков, дворянин по происхождению. В. Козлов хорошо показывает, как человек, не сумевший понять революцию, понять свой народ, постепенно приходит к сотрудничеству с врагами этого народа. Сильная и волевая натура, Карнаков медленно прозревает, понимая, что он и ему подобные всегда будут для фашистов лакеями.

В интересном освещении предстает под пером В. Козлова период нэпа. К этому сложному периоду он подходит конкретно-исторически, без упрощения и поверхностного социологизирования.

Из бывших нэпманов получились Яков Ильич — жуликоватый начальник столовой, его сын Леонид — уголовник и предатель Родины — и его брат Семен — строитель Комсомольска-на-Амуре, а в годы войны преданный своему народу солдат.

В обрисовке картин нэпа заметна новизна подхода к материалу, отход от традиционных схем письма преимущественно черной краской. Автор стремится здесь посмотреть на историю прежде всего с позиций человековедения, а потом уже обществоведения.

«Военные» страницы романа написаны в несколько другой манере. Им свойственна острая интрига, выпуклая прорисовка картин жизни на фронте и в тылу. Если о нэпе В. Козлов писал, основываясь на чужих воспоминаниях, семейных преданиях, то здесь он использует свой собственный немалый жизненный опыт.

В «Андреевском кавалере» писатель рисует достаточно обобщенные картины. Последующим двум романам трилогии свойствен элемент автобиографичности. В то же время и в них прослеживается жизнь одной семьи, корни которой — в небольшом российском поселке Андреевка.

Роман «Когда боги глухи» охватывает промежуток времени с конца 40-х до примерно середины 70-х годов. Его отличают богатство и разнообразие жизненного материала. Среди персонажей — люди самых разных профессий и занятий. Действие происходит в Москве и Ленинграде, в поселке Андреевка и за рубежом — вплоть до далеких тропических островов.

Роман увлекательно построен, читается с большим интересом. Большое место в нем занимает детективная линия. Здесь автору, несмотря на предельную остросюжетность, как правило, удается не выходить из границ правдоподобия, хотя накал страстей нередко достигает критической величины. Авантюрные страницы для В. Козлова не становятся самоцелью. Они — одно из звеньев исследования характера, нравственных проблем, порожденных обычной, повседневной жизнью.

Роман созвучен нашему времени, в нем затронут ряд острых вопросов нашей социальной жизни. При этом В. Козлов не избегает однозначных, определенных ответов, когда этого требуют ситуации. Нравственную позицию писателя никак не назовешь релятивистской. Зло и добро, мужество и трусость он всегда называет своими именами. Но добро и зло у В. Козлова не прикреплены к человеку раз и навсегда. Они никогда не смешиваются друг с другом, как масло и вода, но грань между ними очень тонка. Одно-единственное слово, поступок могут переместить человека через эту незримую границу (Игорь Найденов).

В романе пунктиром проходит мысль об ответственности человека за свои поступки. «За все в жизни надо платить» — это высказывание Э. Хемингуэя находит у В. Козлова многократное подтверждение. Платить надо — не всегда это осознает сам человек, так как расчет с жизнью может быть растянут во времени, носить неявный характер. Но он неизбежен.

Герой В. Козлова меньше всего похож на этакого рафинированного правдолюбца, всегда готового дать окончательный, исчерпывающий ответ на любой вопрос. Это человек действия, порой ошибающийся, но ищущий и находящий. У него большой запас доброты, он мужествен и в то же время легко раним, порой оказывается — временно — безоружным перед агрессивной силой зла. Таковы в романе Дмитрий Андреевич и Павел Абросимовы, главный герой Вадим Казаков.

В романе «Когда боги глухи» нет больших социальных обобщений, но есть обобщения социально-психологические. Дана реальная картина времени в реальных человеческих типах. При этом в повествовании о событиях 50-60-х годов отчетливо ощутима проекция в современность, связь с проблемами сегодняшнего дня.

Автор не на все вопросы ответил, да не на все и можно ответить с исчерпывающей полнотой. Но главное в том, что роман учит нас активно мыслить, отстаивать свои взгляды, не подчиняться давлению извне или стечению обстоятельств. Только таким путем можно прожить жизнь полноценную, насыщенную, достойную звания человека, утверждает В. Козлов.

Заключительная книга — «Время любить» — тесно примыкает к предыдущей части трилогии.

Новое произведение писателя посвящено событиям примерно с 1983 года до самых последних дней. Она охватывает, таким образом, в сравнении с предыдущими двумя, относительно небольшой промежуток времени. Но именно эти годы, особенно в сопоставлении с полутора-двумя десятилетиями, к которым они примыкают, насыщены значительными событиями в жизни страны.

Удалось ли В. Козлову отразить социальную динамику поворотного времени, запечатлеть намечающиеся исторические сдвиги в жизни советского общества? В значительной мере да, хотя, видимо, полностью осмыслить, оценить суть и значение происходящих перемен литературе сегодняшнего дня просто не под силу. Потребуется, наверное, какая-то временная дистанция, чтобы осветить все грани начинающейся перестройки. Это подтверждает и история нашей литературы. Значительные в художественном отношении произведения, как правило, создавались не по «горячим следам» событий, а по прошествии определенного периода времени. Достаточно вспомнить «Войну и мир», «Тихий Дон», «Дело Артамоновых» (ситуация хрестоматийная) и, например, военную прозу 70-80-х годов.

Роман «Время любить» заострен на показе противоречивого характера состояния общества в недавнем прошлом и необходимости, неизбежности кардинальных изменений. В нем особенно часто звучит тревожная нота беспокойства, боли за происходящее с нами и вокруг нас.

Роман не только продолжает сюжетные линии, темы, заявленные в первых двух книгах трилогии, но, что важно, повернут к современности, актуален и злободневен. Это следует особо отметить, так как в реальной литературной практике мы часто встречаемся с противным. Писателей, тяготеющих к созданию произведений крупной формы, нередко подводит стремление во что бы то ни стало довести до логического конца развитие всех намеченных коллизий. Часто заключительные книги разнообразных ди-, три- и тетралогий уступают начальным, что неоднократно замечала критика (А. И. Павловский, А. Бочаров).

Важно отметить, что роману В. Козлова несвойственны поверхностная поспешная эйфория по поводу «отдельных успехов» или же, напротив, одностороннее критиканство. Писатель стремится к глубинному исследованию назревших проблем, пользуясь при этом своими, чисто литературными приемами, отличными от инструментария социологии или журнальной публицистики. Это, конечно, не принижает значимость его поиска.

Достоверности изображаемого, весомости критики способствует хорошее знание описываемых автором сфер жизни. В центре его внимания — мир литературы и искусства, жизнь средних слоев нашей интеллигенции.

Главные герои романа — писатель Вадим Казаков, с которым мы встретились в предыдущей книге трилогии, его сын Андрей, испытывающий и ищущий себя в самых разных сферах жизни, и дочь — студентка театрального института Оля, Казалось бы, отойдя от своего принципа демократизма героя, В. Козлов и здесь ставит членов семьи Казаковых перед такими испытаниями, погружает их в такие водоворот жизни, что ощущения их исключительности при чтении не возникает. Словом и делом своим они ведут борьбу с теми, кто присваивает себе право получать разнообразные привилегии за делячество вместо дела и показное глубокомыслие, а на самом деле пустословие «в духе времени» вместо требующей всех без остатка душевных сил творческой работы.

Говоря о сложных проблемах литературной жизни, В. Козлов использует порой полемически заостренную манеру письма, весьма отличную от многого из того, что принято говорить по этому поводу. Пожалуй, «Время любить» здесь можно поставить в один ряд лишь с такими произведениями, как «Чего же ты хочешь?» В. Кочетова, «Годы без войны» А. Ананьева, «Печальный детектив» и «Тельняшка с Тихого океана» В. Астафьева.

В целом критический пафос В. Козлова выглядит оправданным. Хорошо известно, что в нашей литературной жизни немало больных мест, — об этом много говорится в печати, на писательских форумах. Очевидно, стремление В. Козлова вскрыть «внутренние», психологические пружины наблюдаемых явлений негативного свойства вполне своевременно. Писателю удалось создать ряд выразительных портретов «литературных» деятелей, «имитаторов», имеющих мало общего с настоящим творчеством.

В романе ведется серьезный разговор о литературных делах. Автор стремится обнажить наболевшее, традиционно замалчиваемое. Делается это последовательно, с честных, принципиальных позиций, хорошо соотносится с тем, что заявлялось в предыдущих романах писателя.

В. Козлов не вдруг присоединился к перестройке. Он принадлежит к числу тех, кто готовил общественное сознание к нынешнему обновлению. Достаточно вспомнить его «Приходи в воскресенье», «Волосы Вероники», где затронуты те больные вопросы нашей жизни, на которые сейчас нацелено так много публицистических перьев.

Взяты из жизни, узнаваемы в романе «Время любить» директор турбазы и его сверхэнергичная супруга, доходящие до использовании наемного труда… своих туристов-постояльцев, хозяйчик Околыч. В обрисовке этих фигур В. Козлов не идет проторенным путем, находит свежие краски. Обличая и негодуя, он ищет в человеке человеческое, остатки совести, достоинства, доброты. Заметно стремление разобраться, как, когда, кем были порождены те или иные уродливые явления, какое их ждет развитие, «будущее». Вполне оправданными художественными задачами, решаемыми автором, здесь оказываются и небольшие гиперболизация, утрирование.

Особенность повествования В. Козлова, как и в предыдущих романах, в том, что он редко использует открыто публицистическое письмо, избегает точной датировки, упоминания о каких-то всем известных событиях, то есть всего неорганичного для данного художественного текста. При этом альтернативой писателя становится исследование времени, состояния общества в других координатах — характера, судьбы, поколения.

Суть творческого кредо В. Козлова — в приближении к конкретному человеку. Можно сказать, что в стилистике его творчества человеческий фактор имеет преобладающее значение. Приоритет отдается собственно художественному образу. Через него высвечиваются дух времени, ритм эпохи, движение истории.

Д. А. Благов

Вильям Федорович Козлов Я спешу за счастьем

1

Осенью 1946 года я ехал на крыше пассажирского вагона. Ехал в город Великие Луки. Кроме меня, на крыше никого не было. Впереди, на соседнем вагоне, спина к спине сидели два черномазых парня. Как пить дать, железнодорожные воришки. У одного на голове немецкая каска с рожками. Где он ее подцепил и зачем напялил? Парни иногда косо поглядывали на меня, но пока не трогали. Ждали, когда стемнеет. Тогда им легче со мной разговаривать. Мне было наплевать на них и на эту дурацкую каску. У меня в кармане лежал парабеллум.

Вагон покачивало из стороны в сторону, иногда сильно встряхивало, и он трещал. Во время войны вагон побывал в переплетах. На вентиляционных трубах дырки — следы мелких осколков.

Я люблю ездить на поездах. Особенно летом хорошо прохлаждаться на крыше вагона. Нет тут тебе душных купе, соседей, всю дорогу что-то жующих, нет полок, с которых свисает постельное белье. Нет голых ног, торчащих в проходе. Лежишь себе, как бог, и в небо смотришь. Кругом чистота, простор. Слышно, как впереди чухает паровоз. Пахнет дымом. Дымом дальних странствий.

Если немного повернешь голову, мир сразу оживает. Мимо скачут телеграфные столбы, лес шумит как на ветру. А на самом деле тихо. Это шумит поезд. Хорошо лежать на крыше. Хочешь не хочешь — начинаешь мечтать. Это когда у тебя все в порядке — мечтаешь о будущем. А когда у тебя на душе ералаш или ты что-то натворил — о будущем не думаешь. Думаешь о прошлом. Пусть твоя жизнь короче овечьего хвоста, все равно думаешь о прошлом. Как бы прикидываешь: было у тебя что-либо хорошее в жизни или нет? И вообще, что ты за человек?

О прошлом думать хорошо еще и потому, что прошлое всегда лучше настоящего. И ты в прошлом вроде бы лучше. Я заметил, что особенно много начинает думать человек, если у него совесть нечиста. И днем думаешь, и ночью, и даже проснешься — утром. И думы всё какие-то невеселые.

На душе у меня была слякоть, как осенью на проезжей дороге. Я не хотел думать о том, что вчера случилось со мной. Странная, черт возьми, штука жизнь. И непонятная. Еще вчера я мирно сидел в школе за партой и играл с Женькой Ширяевым в «балду». И вот сегодня — на крыше пассажирского поезда. Километров сто от дома. Никаких вещей. Парабеллум и книжка Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». О том, что случилось со мной вчера на маленькой станции Куженкино, вспоминать не хотелось… Это не прошлое. Настоящее. В городе, куда я ехал, немцы, как писали в газетах, не оставили камня на камне, Там сейчас работал отец. Вернее, отчим. Секретарем партийной организации стройтреста. Ничего себе будет подарочек отцу!

Я стал думать о прошлом. Какое может быть прошлое у семнадцатилетнего парня?


Когда мне было десять лет и мы жили в Великих Луках, родители махнули на меня рукой. Заявили, что отказываются отвечать перед соседями за мои злодеяния. Собственно, особых злодеяний не было. Дело в том, что в нашем доме жили странные мальчишки и девчонки. У них совершенно отсутствовало чувство собственного достоинства. Из-за любой чепухи они мчались к моей матери и жаловались на меня. Когда Алька Безродный ни за что ни про что врезал мне в ухо и убежал, я не пошел капать на него. Хотя и знал, что его отец, лысый парикмахер, живо спустил бы Альке штаны.

Сам бог наказал Альку. Как раз под нашими окнами играли в «орлянку». Алька Безродный любил играть на деньги. Он мог весь день бросать бронзовую биту, сделанную из старинного пятака. А когда проигрывал, мог крикнуть «а-у!», схватить деньги и удрать. Ненадежный тип был этот Алька. Как-то раз утром, когда зазвенели внизу пятаки и гривенники, я отворил окно и стал смотреть на игру. Нечаянно я столкнул с подоконника маленький горшок со столетником. И бывает же так! Горшок кокнул Альку по стриженому затылку и раскололся. И тут Безродный повел себя очень странно. Не отрывая взгляда от кучки денег, он медленно поднял руки, ощупал голову и, убедившись, что она целехонька, заорал благим матом. Что-что, а орать Алька умел! У меня даже в ушах зазвенело. Я высунул в окно голову и спросил:

— Чего орешь, дурак? Голова-то твоя цела, а горшок мой разбился.

Алька посмотрел на меня, прикрыл глаза белыми ресницами и заорал еще пуще. Я же видел, что он, скотина, нарочно орет, — хочет, чтобы народ собрался.

— Заткнись, — сказал я. — Горшок со столетником куда дороже твоей пустой башки.

Алька орал. Я пожалел, что живу на первом этаже. На третьем бы лучше. По крайней мере Алька сейчас наверняка бы молчал.

На этажах стали открываться окна.

— Режут? — спрашивали люди.

— Не режут, — отвечали снизу ребята. — Алька орет. Ему на башку что-то упало.

— Что случилось?

— Человека убили, — отвечали ребята.

— Убили?.. А чего он кричит?

— Больно ему.

Я знал, что подлец Алька будет орать до тех пор, пока моя мать не выйдет. Мне надоело слушать его дикие вопли, и я пошел на кухню. Мать жарила пирожки с мясом.

— Горшок упал… Альке на голову, — сказал я. — Зовет.

— Упал? — спросила мать, вытирая руки о фартук.

— Локтем задел, — сказал я.

Мать сняла фартук и, поджав губы, вышла из кухни. Она заранее знала, что я виноват, но так, для порядка, решила сходить на место происшествия.

Вечером к нам пришел Алькин отец — лысый парикмахер. Долго разговаривал с моими родителями. Я сидел в другой комнате с книжкой в руках. Честно говоря, что-то не читалось. Краем уха я слышал, как Алькин отец сказал:

— Не стал бы всю жизнь заикаться…

Ох и артист этот Алька! Это он нарочно стал заикаться, чтобы своего папашу подогреть.

Мне попало. Мой отец, то есть отчим, — человек сильный. И рука у него тяжелая. Когда мы с ним идем через весь город в баню, ребятишки кричат нам вслед: «Дяденька, достань воробышка!» Отец, конечно, никаких воробышков им не достает. А мог бы, если б захотел. Ноги у отца длинные, и он ходит очень быстро. Мне приходилось бегом бежать, чтобы не отставать от него.

Бил меня отец редко. И только за стоящие дела. В углу у него висел широкий ремень, специально предназначенный для этого дела. Я его пробовал раза два прятать. Только это невыгодно. Спрячешь широкий ремень, а отец снимет брючный, узенький. Узеньким куда больнее. Прежде чем бить меня ремнем, отец обязательно мои штаны пощупает: один раз, готовясь к порке, я запихал в штаны задачник Шапошникова и Вальцева.

А вообще я своего старика уважаю. Он не вредный. И уж если когда и выпорет, так без этого нельзя. Правда, пробовал я его перевоспитывать. Мы одно время вместе слушали по радио передачи для родителей. Учителя и врачи не рекомендовали применять телесные наказания.

— А ты вот стегаешь! — стыдил я отца.

— А что же делать, если ты слов не понимаешь? — оправдывался отец. И я понимал, что ему стыдно. Это когда мы радио слушали, а когда брался за ремень, ему не было стыдно. Он тогда сердитый был.

Вот это, пожалуй, единственный пункт, когда наши взгляды на жизнь расходились. Я считаю так: взрослые должны заниматься своими делами и не вмешиваться в нашу мальчишескую жизнь. А мальчишки не должны жаловаться взрослым. Мало ли что у нашего брата бывает? И по каждому поводу бежать ябедничать? А в нашем доме все мальчишки и девчонки были фискалами. Иногда в день к моей матери приходило по пять-шесть пап и мам. В один голос хвалили своих ябед и почем зря крыли меня. Конечно, мать поверит скорее им, чем мне. Вон их сколько, а я один.

И ничего я такого особенного не делал. Понадобился мне однажды Сережка Королев. Он жил на втором этаже. Домой я к нему не ходил: его мать меня за что-то не любила. Свистел, свистел я под окном — Сережка ни гу-гу. Забрался я на толстую липу, она как раз напротив их окон росла, отогнул ветку, смотрю, все сидят за столом и обедают. И Сережка сидит рядом с сестренкой, суп жрет. Я покачал ветку. Не видит. Покашлял в кулак. Не слышит, глухарь проклятый! Или притворяется? Отломил сухой сук и бросил в форточку. Бросал в Сережку, а попал в фаянсовую супницу…

Прибежала к нам Сережкина мать этот несчастный сук матери под нос тычет.

— Ваш бандит, — говорит, — ошпарил нас…

Откуда я знал, что этот суп горячий?

А эта история с Галькой Вержбицкой с чего началась? Иду я мимо нашего парка, гляжу, Галька раздетая лежит. В одних трусиках. И на носу — листок подорожника. Загорает. Я бы, конечно, прошел и внимания не обратил. Лежит девчонка, и бог с ней — пускай лежит, пока не сгорит на солнце. Но Галька — это другое дело. По правде говоря, она мне немножко нравилась. Лежит Галька на детском полосатом одеяле, и глаза закрыты. Не мог я допустить такого, чтобы Галька меня не заметила.

Сразу за парком рабочие канаву рыли. Бетонную трубу туда укладывали. У самого забора лежали кучи песка, и там всегда водились земляные лягушки. Они почти такие же, как болотные, только противнее. Липкие и в песке. Я лягушек не боялся. Мог даже за пазуху себе положить, и хоть бы что. Взял я одну лягушку покрупнее и положил Гальке на живот. Думаю, проснется, увидит меня и мы поговорим о том о сем.

Она, дурочка, не стала со мной разговаривать. Она вскочила и стала кричать так, что у меня в ушах зазвенело. И мать у нее такая же сумасшедшая. Рассказывает моей матери, а сама даже вся трясется, будто я не Гальке положил лягушку на живот, а ей.

Надоели мне эти плаксы и ябеды. Нашел я себе других приятелей. Возле старой часовни в деревянном домишке жили пять братьев Щербиных. Соседи меня называли хулиганом и разбойником. Посмотрели бы они на этих Щербиных. Вот настоящие бандиты! Я им в подметки не годился. Два старших брата уже сидели в тюрьме. Средний готовился за решетку. Я выбрал себе в приятели не младшего, а того рыжего, который родился перед ним. В метриках было написано, что он Сенька, а все его звали Хорек. Потому, вероятно, что у него было маленькое острое личико и цепкие ручки, вроде звериных лапок. У Хорька не было передних двух зубов. Выбили в драке. Во время разговора он мог свистнуть. Не нарочно, а из-за зубов. У него был зуб со свистом.

С Хорьком мы и раньше были немного знакомы. В «орлянку» вместе играли. С ним ребята не любили играть. Ударит по кону, деньги разлетятся, а он незаметно своей лапкой подбирает — и в карман. Нечестно играл Хорек. Но его не били. Боялись старших братьев, хотя они никогда за него не заступались.

Хорек сначала недоверчиво встретил меня. Но когда я проиграл ему пятьдесят копеек и подарил отличную битку, Хорек протянул руку и сказал:

— Дай пять. Будем корешами.

— Корешами? — удивился я.

— Ты за меня, я за тебя. — Хорек сжал пальцы и потряс кулачком.

Каждое утро я приносил ему из дому что-нибудь вкусное. То творожную ватрушку, то ванильное печенье, то сухую колбасу. Сухую колбасу Хорек больше всего на свете любил. Хвалился, что может съесть два круга. И принеси я — съел бы. Маленький, а до чего прожорливый! И нюх на еду у него был как у настоящего хоря. Идешь с ним по улице, остановится, потянет носом и говорит:

— На втором этаже пирог с рыбой пекут… Эх, кусманчик бы оторвать!

Или:

— Халвой пахнет… Гляди, халву в магазин везут.

И точно. Халву.

— Хочешь шоколаду? — как-то спросил меня Хорек.

Еще бы! Надо поискать такого дурака, который бы от шоколада отказался.

— Давай, — говорю.

— На, — сказал Хорек и протянул мне в ладонь фигу.

Я отвернулся и стал свистеть. Свистеть я умел лучше всех на нашей улице. И в два пальца, и в один, и вовсе без пальцев. Свищу, а сам думаю: противный все-таки этот Хорек. И чего я с ним связался? Алька Безродный — барахло, а и то лучше.

— Ты какой любишь: «Спорт» или «Золотой якорь»? — снова пристает Хорек.

— У тебя два зуба выбито? — говорю. — Могу третий выбить.

— Не веришь? — ухмыляется Хорек. — Пошли.

Делать все равно было нечего. Мы молча брели по Торопецкому шоссе. Отполированные булыжники на мостовой сияли. Старые толстые липы, обступившие шоссе с обеих сторон, стояли ленивые, разомлевшие от жары. Битюги, тащившие высокие телеги на резиновых шинах, сонно цокали копытами.

Хорек остановился возле «Бакалеи».

— Не струсишь? — спросил он, насмешливо зыркая на меня.

На такие вопросы не отвечают. Днем я вообще не ведал страха. Вот ночью — дело другое. Это от книг. После «Всадника без головы» Майн-Рида я целую неделю боялся вечером нос из дома высунуть: за каждым кленовым стволом прятался проклятый всадник. Я знал, что в нашем парке даже паршивую клячу не встретишь, а вот трусил. В какой-то книжке я вычитал, что такие вещи со многими бывают. Это от большого воображения. Как-то прочитал я старую книжку про сыщиков и бандитов. Кончалась она на самом интересном месте. Я три ночи не спал — сочинял конец…

Я первым поднялся по деревянным ступенькам и вошел в магазин. Народу было немного. Продавцы не торопясь отпускали сахарный песок, конфеты. С потолка спускалась усеянная мертвыми мухами липучка. Хорек подошел к застекленной витрине и мигнул: «Иди сюда!» Я подошел.

— Видишь плитки? — шепотом спросил Хорек.

— А что толку-то? — усмехнулся я. — Все равно денег нет.

Хорек быстро взглянул на продавца, повернувшегося спиной к прилавку, шепнул:

— Я подыму стекло, а ты хватай…

Отступать было поздно. И как это я, дурак, раньше не сообразил, куда клонит Хорек?

Как только продавец повернулся к своим полкам, Хорек приподнял край толстоговыгнутого витринного стекла, а я быстро засунул руку и двумя пальцами прихватил плитку шоколада. Она тут же исчезла в Сенькином кармане.

— Хватай сразу две, — прошептал Хорек. На этот раз я засунул руку по самый локоть. Пожадничал. Хотел сразу всю стопку сцапать.

— Недурно придумали! — услышал я чей-то громкий голос. — Ни с места. Стрелять буду.

Острая боль резанула руку. Это сволочь Хорек отпустил стекло, и оно пригвоздило меня к витрине. Наверное, со стороны я напоминал какого-нибудь грызуна-вредителя, попавшегося лапой в капкан. Меня обступили:

— Хорош гусь!

— Воришка несчастный!

— Гляжу, рука торчит в витрине, — рассказывал розовощекий толстяк в соломенной шляпе. — Что за чертовщина, думаю. Ан глядь, у руки-то хозяин есть.

— С ним еще был одни, убежал. Шарахнулся мне под ноги, и поминай как звали.

— И не стыдно?

Мне не было стыдно. Мне было больно. Проклятое стекло все сильнее впивалось в руку.

— Держите его, я сейчас, — сказал продавец, налюбовавшись на меня. — Директора позову. И милицию.

Наконец пришел директор, и меня освободили от капкана.

Этот день я запомнил на всю жизнь. В этот день кончилось мое счастливое детство. Я всерьез задумался: что такое друг? И что такое добро и зло? Хорек никогда не был моим другом. Он сожрал украденную плитку шоколада и потом, конечно, смеялся надо мной. Да и мне Хорек никогда не нравился. Но уж если бы он оказался на моем месте, я бы его не бросил. Это я точно знал. То, что воровать нельзя, мне было известно. До того, как Хорек подбил меня на это дело, я никогда не воровал. Забраться в шкаф и взять горсть конфет — я не считал воровством. Случалось и мелочь брать у матери «в долг». Но потом я всегда старался положить деньги на место. А тут настоящая кража со взломом витрины. Было о чем задуматься мне и моим родителям…

На семейном совете решили отправить меня к бабушке на станцию Куженкино. Это в двадцати трех километрах от Бологого.

— Поживет один — узнает, почем фунт лиха, — сказал папа.

— Там с воришками нянчиться не будут, — прибавила мама. — Чуть что — и за решетку.

— Верно, — согласился я и стал собираться в дорогу.

Поезд прибыл на станцию в семь утра. Еще в поезде я узнал, что началась война. Рассказала об этом толстая тетка, которая села в наш вагон в Осташкове.

— Германец напал, — сказала она, задвигая объемистую корзинку под нижнее сиденье. — Что-то будет, господи!

— Ничего не будет, — сказал я. — Разобьем, как япошек.

Я вспомнил песню о трех танкистах — ее тогда распевал и стар и млад — и подумал, что с такими ребятами мы не пропадем. Они кому хочешь дадут жару. «Три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой».

Солнце едва поднялось над избами, когда я сопливым мальчишкой сошел с поезда. Я запомнил то утро. На станции было чисто и тихо. Я бросил билет в урну. Тогда я еще не подозревал, что это последняя ниточка, связывающая меня с мирной жизнью, домом, родными. Дежурный надел жезл на плечо, снял красную фуражку и почесал макушку. Потом зевнул и направился в свою дежурку. Я остался на перроне один. Стоял и смотрел на медный флюгер, который неподвижно застыл на цинковой крыше конусной вокзальной башенки. Флюгер указывал на запад. Я любил эту тихую станцию. Сразу за линией начинался сосновый лес. В лесу всегда было полно грибов и ягод. Если идти по шпалам вперед, по направлению к Бологому, то придешь на речку Ладыженку. А если идти в другую сторону, по направлению к Осташкову, то обязательно повстречаешь глубокую Шлину. Там рыбы много.

Бабушкин дом стоял напротив вокзала. Он немного покосился на одну сторону. От старости. Бабушка рассказывала, что ее дом — первый дом на станции. Дедушка срубил его прямо в лесу. А потом рядом построились Ширяиха, Федулыч, Топтыга, Губины.

Солнце ударило в окна. Казалось, внутри бабушкиного дома заполыхал пожар. На коньке крыши прилепилась скворешня. Скворец уже проснулся и, сидя на жердочке, ковырялся носом в собственных перьях: птичьих блох шпынял. За редкой изгородью зеленели картошка-скороспелка, укроп, лук. Бабушка любила солить грибы, и у нее всякая приправа росла в огороде. Даже черная сморода и крыжовник.

Ранним июньским утром 1941 года поднимаясь на резное крыльцо бабушкиного дома, я еще не знал, что здесь многое предстоит мне испытать…


Откуда-то пришел раскатистый гул. Так ветер приносит среди ясного дня первый далекий удар грома. Этот грохот напомнил мне бомбежку на станции Куженкино… На меня тогда обрушилась поленница березовых дров, а на Женьку Ширяева — моего приятеля — кирпичи. Мы спрягались у него в сарае…

— Дрыхнет, — вдруг услышал я чей-то сиплый голос. Открыл глаза и увидел у самого носа драный ботинок. Так вот кто грохал по крыше вагона! Взглянул вверх — надо мной, закрыв полнеба, покачивалась немецкая каска. Рядом с каской — кепка без козырька. Лиц я не разглядел. Они налепились на небо бледными пятнами. Отдавшись во власть дум о прошлом, я не заметил, как стемнело. Будто из-под земли пришел стук колес. Он становился все громче, отчетливее. В уши ворвался шум, пыхтенье паровоза. А эти парни — они ехали на соседнем вагоне. Я совсем забыл про них. Пришли все-таки, голубчики!

— Сбросим его? — спросила каска, кивнув в сторону темного грохочущего леса.

— Чего с ним валандаться, — сказала кепка, нагибаясь ко мне. — Гроши есть?

— Денег куры не клюют, — сказал я, прислоняясь спиной к вентиляционной трубе.

Каска и кепка приблизились ко мне. Я разглядел грязные лица, похожие одно на другое. Поменяй они кепку на каску, я бы их все равно не отличил.

— Гони по-быстрому гроши! — сказала каска. — А то… — парень чиркнул ладонью по горлу. — Каюк.

— Разрежем пополам и волкам выбросим, — кровожадно подтвердила кепка. — У нас не заржавеет.

Они стояли спиной к паровозу и не видели, что делается впереди. А я видел. Впереди смутно вырисовывался железнодорожный мост. Искры из паровозной трубы озаряли его железные фермы. Парни все еще стояли и не подозревали, что за их спинами — смерть. Мгновенная. Мост все ближе. Еще секунда и…

— Ложись! — гаркнул я.

Парни плашмя упали на крышу, а над нами уже грохотало, шумело, стонало. Грохот оборвался, а они все еще лежали. Я понимал, это запоздалый страх. Можно было брать их за шиворот, как котят, и сбрасывать с крыши. Они бы не пикнули. Когда они зашевелились, я сказал:

— Эй, вы, уматывайте на свой вагон.

— А гроши? — спросила каска.

— Гроши гони, — просипела и кепка.

Мне эти парни начинали нравиться. Лишившись голов, они и то бы, пожалуй, потребовали «гроши».

— Деньги — зло, — сказал я. — Проваливайте отсюда.

Каска достала откуда-то из недр своей одежды финку и показала мне:

— Перо!

Мне надоело валять дурака. Я нехотя достал из кармана парабеллум и помахал перед их грязными носами. Кепка уважительно посмотрела на пистолет и сказала:

— Это вещь!

— Пардон, — сказала каска, — наши не пляшут.

— Проваливайте, — сказал я, пряча парабеллум.

Они разом повернулись и, грохая бутсами по железной крыше, пошли к своему вагону. Тут мне в голову пришла блестящая мысль.

— Эй ты, Каска! — крикнул я. — Выброси этот дурацкий котел!

Парень покорно развязал ремешок на подбородке и швырнул каску под откос. Она черной вороной мелькнула над кустами и пропала.

Больше я этих черномазых разбойников не видел. Они, наверное, закопались на тендере в уголь. С темного неба стало капать, и я спустился в тамбур. Там на двух пухлых мешках сидела тетка. У двери, спиной к ней, стоял военный и курил. Я приоткрыл дверь, проскользнул в вагон. Меня обдало духотой и тысячью разных запахов. Вагон был набит битком. Лежали и сидели на полках, чемоданах, мешках и прямо на грязном полу. Какой-то здоровенный парень пристроился на верхнюю багажную полку. Полка была узкая, и полпарня висело в воздухе. Он спал. Одна нога в кирзовом сапоге свесилась. К сапогу была привязана тощая котомка. Вагон пошатывало на разболтанных рельсах, и котомка качалась, как маятник.

Мое «плацкартное» место было не занято. Я отодвинул чьи-то ноги в зеленых обмотках и нырнул под скамью. Время было такое, что никто не решался расставаться со своими вещами даже во сне, — под скамьей было пусто и прохладно. Припахивало карболкой. Я скомкал свою кепку, подложил под голову. Ноги вытянул. Теперь можно спать до утра.

Мне показалось, что сразу усну, но не уснул. Желтое пятно света лежало на полу. Солдатский ботинок придавил его стоптанным каблуком. Над головой сонно жужжал чей-то голос. Я прислушался.

— …Огородик тоже был. Соток семь. И банька. Как полагается, с полком. Из армии пришел — шаром покати. Ничего не осталось. Даже яблоньку, сволочи, срубили. Эту яблоньку я в тридцать восьмом из Торжка привез. Антоновка. Веришь, осенью по семь ведер снимал. А все яблоки один к одному. Крупные.

— А жена? — спросил другой голос.

— Нету. Угнали в Германию. И жену и сыновей.

— И куда теперь?

— В Великие Луки. Я оттуда в сорок третьем немцев вышибал. Поступлю на стройку. Дом построим — дадут комнатушку.

Разговор куда-то отодвинулся. Я вспомнил, каким был этот город до войны. Домов не видно из-за зеленых садов. Наш дом был на Лазавицкой улице. Кленовый парк отделял дом от шоссе. Сразу за шоссе — речка Лазавица. Там мы купались и сачками ловили мальков. Потом этих мальков запускали в стеклянные банки. Они долго жили там. Бомба попала как раз в середину нашего дома. Это случилось на пятый день войны. За час до этого отец отправил на товарняке мать с моими братишками на станцию Шаховская. Он сказал им, что это на месяц, не больше. Мать не взяла никаких вещей. Уехала налегке. Все наши вещи, конечно, пропали. Кое-что растащили воры. Потом мне рассказывали, что мой «корешок» Хорек щеголял в моем новом демисезонном пальто и зимней шапке. Мне ничего, кроме книг, не было жалко.

Отец мой железнодорожник. Ревизор по безопасности движения. Он отвечал за всякие нарушения правил на своем участке. Больше всего на свете он боялся крушений. С утра до ночи мотался на дрезине по своему участку. Когда началась война, движение стало повсюду опасным. Товарные и пассажирские составы бомбили, обстреливали снарядами. Поезда летели под откос, вагоны вспыхивали. Отец уходил из города с последней группой. Они чуть было в плен не попали, но каким-то чудом спаслись. В первый же месяц войны отец совершил смелый поступок. На станции Торопец зажигательная бомба угодила в состав с боеприпасами. Загорелся первый от паровоза вагон со снарядами. Машинист струсил и убежал. Станция могла взлететь на воздух. Отец сам отцепил горящий вагон от состава, вскочил в будку машиниста и отвел вагон подальше от вокзала. Не успел он на паровозе отъехать от вагона и ста метров, как грохнуло. Отца наградили орденом Красной Звезды. Когда я узнал об этом, то месяца два ходил по станции с задранным носом, — тогда еще орденами редко награждали.

Где мать и братья, я не знал целый год. Позже выяснилось, что мать писала нам с бабушкой письма, но они где-то терялись в дороге. Из Шаховской мать эвакуировали в Пермскую область, в деревню Калашниково. Это на Урале, километрах в ста от железной дороги. Об отце, я тоже долго ничего не слыхал. Однажды к нам на станцию Куженкино приехал его помощник Борисов, скуластый, загорелый здоровяк. Голова у него была забинтована, лицо мрачное. Бабушка напоила Борисова чаем. Он выпил семь стаканов, а потом встал, осторожно надел на забинтованную голову железнодорожную фуражку и, глядя в сторону, сказал:

— Будь мужчиной, Ким, всем сейчас тяжело.

У меня заколотилось сердце.

— Ранен? — спросил я.

— Убит, — сказал Борисов. — Осколком в шею…

Он повернулся и ушел. Бабушка тяжело брякнулась перед иконой на колени и стала молиться. Я молиться не умел. Я убежал в лес. Далеко. К Балахоновскому ручью. Лег на траву и стал смотреть в воду. Вода была прозрачная, и гладкие камни на дне белели, как человеческие черепа. Плакать я не умел. А это плохо. Говорят, поплачешь — сразу легче. А мне было очень тяжело, — я не умел плакать.

И зачем мой отец родился таким высоким? Был бы пониже — осколок пролетел бы над головой. Борисова ведь не задел, Борисов отцу по плечо. Мне так было жалко отца, что захотелось умереть. У меня было два отца. Первый бросил нас, когда мне исполнилось шесть лет. Мама говорила, что он подлец. Она вышла замуж за длинного Костю. Он очень любил маму. Она красивая была. А она долго еще вспоминала моего первого отца. Знала, что подлец, а вот вспоминала. Длинному Косте это не нравилось, но он терпел. «И что ты нашла в этом собачнике?» — говорил он матери, когда она начинала вспоминать былое. «Собачником» он называл моего отца. Вероятно, потому, что у него была большая черная собака, которую он любил больше, чем маму и меня. Мать и сама не знала, что нашла в «собачнике». Первая любовь все-таки.

Мы быстро подружились с длинным Костей. Он был веселый человек. Все время что-нибудь выдумывал и, когда был в ударе, говорил в рифму. Катал меня на дрезине «Пионер». Хорошая штука эта дрезина. Быстрее поезда ездила. Трещала только здорово. Длинный Костя работал на станции мастером. Содержал путь в порядке. Мог с одного удара забить в шпалу костыль. Мог поднять за конец железный рельс. Сильный был он. Худой, жилистый, а сильный.

У меня появилось два брата. Я думал, что длинный Костя их будет больше любить, чем меня. Но он оказался настоящим мужчиной, любил всех одинаково. Не было у него любимчиков. Я его стал папой называть. Сам. Никто меня не заставлял. И вот у меня не стало папы…

Я чуть не ошалел от радости, когда через два месяца длинный Костя пришел к нам. На нем была старая железнодорожная шинель, помятая фуражка. Шея обмотана бинтом. Лицо худое и в мазуте. Стал на пороге, смотрит на нас и молчит. И мы молчим… Потом чай пили. Отец закидывал голову назад и глотал чай, как курица воду. В горле у него что-то булькало и ворчало.

— …Очнулся я, смотрю, моя голова рядом валяется, — посмеиваясь, рассказывал он. — Взял ее под мышку и пошел в госпиталь… Пришили.

— Так не бывает, — сказал я.

— Бывает… На войне всякое бывает.

Отец рассказал нам, что мама с братьями и сестренкой в Пермской области. Мама работает в колхозе. Молотит рожь. Тут я услышал знакомый гул. Летел «юнкерс». Я думал, что отец встанет и пойдет прятаться в щель, которую мы с бабушкой вырыли во дворе, за домом. Но он пил чай.

— Самолет летит, — сказал я. — Немецкий.

Отец пил чай и о чем-то толковал с бабушкой.

— Посмотрю, — сказал я. Выскочил из-за стола и ударился через огороды в лес. Мне показалось, что самолет сейчас бомбить будет. Бомбежек я больше всего на свете боялся. Самолет улетел. Когда я вернулся, отца за столом не было.

— Уехал, — сказала бабушка. — Ждал тебя. Хотел попрощаться, да так и не дождался… Машинист прибежал за ним. На паровозе уехали.

Бабушка смотрела на меня и качала головой. Она-то все понимала.

Я стал закалять свою волю. Летит самолет, а я сижу в избе. Ноги рвутся за дверь, а я сижу. Тысяча бомб с гнусным воем летит на меня, а я сижу… Привык. Не сразу, конечно. Это я сделал для отца. Но он не приезжал…


Колеса стали тише стучать. Пол, на котором я лежал, заколыхался, провалился… и вот я уже не в поезде еду, а в лодке плыву по небу. А желтое пятно — это не отблеск тусклой электрической лампочки, а луна. Луна зажигается и тухнет. Зажигается и тухнет.

Я заснул.

2

Мне сразу стало не по себе, как только вышел из вагона на перрон. Груды кирпичей, несколько красных дырявых стен, скрюченные железные перекрытия, — вот и все, что осталось от красивого вокзала. Сразу за станционными путями виднелись груды развалин. Там был паровозовагоноремонтный завод имени Макса Гельца. Недалеко от вокзала находилась железнодорожная школа, в которой я учился. От нее не осталось даже фундамента. Возле путей галдели базарные торговки.

— Жареная картошка, — предлагали они пассажирам. — На постном масле. Вку-усная!

Я и без них знал, что жареная картошка — штука вкусная. Но денег не было. А торговки драли за крошечную тарелку три шкуры.

От вокзала до центра километра три. Автобусы, конечно, не ходили. Их еще не было в городе. Раньше вдоль шоссе росли липы. Они были старые, толстые. Их каждую весну подстригали, и они стояли круглоголовые, нарядные. Теперь лип не было. Были черные стволы и пни.

Города тоже не было. Я шагал по булыжной мостовой и озирался. Многие места не узнавал. Исчезли целые улицы. Я стал искать хотя бы один целый дом. Дошел до центра, но такого дома не нашел. Неподалеку от площади Ленина стояла часовня, вернее то, что осталось от нее: круглая кирпичная коробка, напоминающая силосную башню, и ржавая маковка с погнутым крестом. Маковка опрокинулась и каким-то чудом держалась на часовне. Казалось, дунь — и она рухнет на землянку, приткнувшуюся сбоку. На крыше землянки стояло ведро без дна. Из ведра валил черный дым.

Но город жил. Люди протоптали меж развалин узкие тропинки. Стоит коробка. И лестницы-то в подъезде нет. К каменному боку прилепились остатки бетонных ступенек. А посмотришь наверх, где-то на третьем этаже люди живут. На веревке белье полощется, из окна, как из дзота пулемет, железное колено печной трубы торчит.

Небо над городом потемнело. Стало еще неприветливее. А тут сверху капнуло, раз-другой. Заморосил мелкий осенний дождик. Это противная штука. Вроде и не настоящий дождь, а вымочит насквозь. Я стоял на пустынной площади и думал. Мысли у меня были невеселые. Куда пойти? К отцу? Отправит назад. Он писал, что живет с каким-то инженером Ягодкиным в прорабской конторке, сделанной на скорую руку. Зимой там жить нельзя, холодно. К зиме они построят стандартный дом для строителей, и тогда отец перевезет семью.

Стоять под дождем было глупо. Лицо у меня стало мокрое и, наверно, жалкое, потому что женщина, проходившая мимо, остановилась и начала шарить в карманах. Я повернулся к ней спиной и быстро зашагал куда глаза глядят. Еще не хватало, чтобы мне милостыню подавали.

Я и сам не заметил, как очутился на Лазавицкой улице. Речка за шесть лет, что я не был здесь, далеко отступила от берегов. Обмелела. Вода была грязной. Дождик колол ее мелкими острыми каплями. Вода недовольно морщилась.

А вот и мой дом… Бомба угодила к квартиру Кремлевых, взорвалась в подвале. Большой кирпичный дом развалился, как глиняный горшок. Здесь никто не жил. От кленового парка ничего не осталось: немцы спилили деревья на дрова.

Я присел на мокрый толстый пень, задумался. Сколько пройдет лет, пока Великие Луки снова станут настоящим городом? Пять, десять, пятнадцать? Ну хорошо, дома построят. А деревья? Когда они вырастут? Говорили, что старым липам на нашем бульваре и вдоль шоссе двести лет. Я любил эти старые липы. Весной они пахли так, что голова кружилась. Я и сейчас помню этот терпкий крепкий запах. Возьмешь молодой лист, разотрешь — весь день руки пахнут липами. А зимой липы стояли строгие, белые. Иней топорщился на них, как серебряный дождик на новогодней елке.

Мне стало жалко этих лип. И кленов, что росли под нашими окнами. Такие больше не вырастут. Может быть, и вырастут когда-нибудь, через двести лет, но я-то их не увижу.

А дождь все моросил. Над речкой поднялся сырой туман. Небо было лохматое, злое. Рубашка у меня прилипла к спине. Капли скатывались по волосам за шиворот. Мимо по мостовой прогрохотала полуторка, нагруженная белым шифером. На стройку. Новый дом строят. Отцов трест находился на берегу реки Ловати. Ловать куда больше Лазавицы. Это старинная русская река, по которой давно-давно варяги ездили в гости к грекам. Это мы в школе проходили. На другом берегу Ловати — крепостной вал. Тоже исторический: Петр I приказал построить здесь крепость. Крепость несколько раз горела. Ее снова строили и снова разрушали. Теперь остался один крепостной вал да деревянная вышка. И еще подземный ход. Только его почему-то никто найти не мог.

Захотелось есть. Я вспомнил запах жареном картошки, и у меня слюнки потекли. С прошлого дня у меня ничего во рту не было. Ровно сутки. Надо было что-то делать, — обед с неба не свалится. С неба дождь сыплется, и, видно, надолго зарядил. А мне еще о ночлеге нужно подумать. Как ни крути, а без отца не обойдешься. Придется к нему двигать. А что скажешь ему? Соврать что-нибудь? Все равно ведь узнает правду, — мать напишет. Объясню ему, что в Куженкино отправлять меня нельзя. Нет туда мне дороги. Отравит — сбегу. В Одессу сбегу. Поступлю в мореходку. Буду на пароходах в загранку плавать. Матросом. Чем плохо? Тысячу стран увидишь. А потом домой в отпуск приеду. Мичманка с капустой, в зубах турецкая трубка. Знакомые от зависти лопнут.

Есть хочется все сильнее. Будь что будет — пойду к отцу. Прогонит или нет — это еще вопрос, зато наверняка накормит.

Я поднялся. Из-под покореженного железнодорожного моста выскочила трехтонка. В кузове выше кабины ящики. Я остановился, чтобы пропустить машину. Она проехала мимо. И тут из кузова вывалился ящик. Он грохнулся на мостовую, крышка отскочила, и крупные блестящие гвозди весело запрыгали по мокрым булыжникам.

— Стой! — крикнул я. — Авария!

Машина остановилась. Из кабины выскочили двое. Шофер в зеленом ватнике огрел носком сапога ни в чем не повинный скат и выругался. Плечи у шофера были широченные, ватник на груди не застегивался. Парень в длинном черном пальто и железнодорожной фуражке нагнулся и стал подбирать гвозди. На его тонких ногах были накручены солдатские обмотки.

— «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!» — продекламировал парень и покосился на меня. — Чьи стихи? — спросил он.

Я не знал, чьи это стихи.

— И я не знаю, — сказал парень. — По радио слышал. Кусочек.

Пальто парня волочилось по земле, он наступал на него грязными бутсами. Железнодорожная фуражка была велика, поминутно съезжала ему на нос. Парень рывком головы вскидывал ее на затылок, но она снова съезжала на нос.

Здесь город будет,
Здесь парку цвесть,
Потому что в стране Советской
Такие люди есть…
— Чьи стихи? — снова спросил парень.

Чьи это стихи, я знал, но парень безбожно коверкал Маяковского, и я ему сказал об этом.

Он снял фуражку и положил ее на ящик с гвоздями. Потом посмотрел на меня. Глаза у парня были карие. Темные волосы спускались на воротник пальто. Дождь намочил их, и они блестели.

— Стоишь? — спросил парень.

— Стою, — кивнул я.

— А гвозди пусть дядя собирает?

Я взглянул на шофера. Он привалился могучим плечом к капоту и курил. Смотрел на речку. Косо смотрел. Гвоздей на мостовой валялось еще много. Делать мне все равно было нечего, и я присел рядом с парнем.

— Гвозди сейчас дороже золота, — сказал парень. — Гвозди — это всё.

— Тоже по радио слышал? — спросил я.

— Не, — сказал парень. — Это я сам придумал.

— Кончай, Швейк, — подал голос шофер. — Замерз.

— Побегай, дядя Корней, согреешься, — сказал Швейк.

Дядя Корней бегать не стал. Он забрался в кабину и завел мотор. Мы со Швейком ладонями сгребли оставшиеся гвозди и с трудом подняли тяжелый ящик на грузовик.

— Подвезите, — попросил я.

— Дядя Корней, — сказал Швейк. — Человека надо до центра подбросить…

— Много тут ходит человеков, — хмуро сказал дядя Корней. — Всех не перевозишь.

— У него папа большой начальник, — незаметно толкнув меня в бок, сказал Швейк. — Начальник милиции.

— По мне хоть нарком, — сказал дядя Корней, но подвинулся, давая нам место в кабине.

Всю дорогу молчали. В центре города шофер спросил:

— Где остановить? У милиции?

Я пожал плечами. Мне было безразлично, где меня высадят.

— До техникума, — сказал Швейк.

Железнодорожный техникум находился недалеко от Сеньковского переезда. Покачиваясь рядом со Швейком на скрипучем сиденье, я не знал, что сама судьба везет меня к новому порогу.

От техникума осталась громадная коробка. Ее окружили леса. Маленькие черные фигурки стояли на лесах и латали кирпичом огромные прорехи. Внизу человек сорок парней и девушек орудовали ломами и лопатами, таскали на носилках землю, обломки кирпичей. Швейк первым выскочил из машины и крикнул:

— На разгрузочку!

Дядя Корней не торопясь отбросил крюки. Борта лязгнули. Подошло человек пять.

— В кладовую, — распорядился Швейк.

Какой-то высокий парень в летном шлеме взвалил ящик с гвоздями на плечо, охнул и, вытаращив на меня глазищи, сказал:

— Помоги, а то пуп надорву.

Я подхватил ящик. Мы оттащили его в холодную полутемную кладовую. Потом таскали квадратные ящики и длинные. Тяжелые и легкие. В ящиках что-то брякало, перекатывалось. Потом мне дали лопату и велели накладывать мусор на носилки. Я швырял полные лопаты разного хлама, оставленного фашистами. Мне стало жарко, сбросил куртку. Соленый пот щипал глаза. Я забыл про голод, дождь. Мне стало весело. Две девчонки в стеганых куртках, перепачканных известкой, таскали носилки. Щеки у них были красные, глаза блестели. Поравнявшись со мной, одна из них, светлоглазая, командовала:

— Раз-два-три!

Носилки с костяным стуком падали на землю. Я кидал мусор, а девчонки стояли рядом и смотрели на меня. Я на них не смотрел. Я смотрел на лопату и на их ноги. У одной были приличные ножки. Полные, с круглыми коленками. Но все портили башмаки. Грубые, облепленные известью, они каши просили. Как-то раз, набросав на носилки мусора, я выпрямился и повнимательней посмотрел на девчонок. Приличные ножки принадлежали светлоглазой. Вторая была тумба — круглощекая, с крошечным носом. Про таких толстух моя бабушка говорила, что у них нос караул кричит — щёки задавили. У моей бабушки был верный глаз. Толстуха мне совсем не понравилась. А светлоглазая была ничего. Хорошенькая.

— Не человек, а землеройная машина, — сказала Тумба.

— Экскаватор, — подтвердила светлоглазая. У нее был приятный голос.

Надо было что-то ответить, но у меня словно мозги высохли. Ни одной мысли. Такая неприятная штука не первый раз приключалась со мной. Знакомиться с девчонками я не умел. Мой дружок Женька Ширяев мог в пять минут познакомиться с любой девчонкой. Ему это раз плюнуть. А для меня — каторга. На ум приходят разные глупости. Голос становится каким-то жестяным и дребезжит, как консервная банка, которую ногой поддали. Несу какую-то чушь, самому стыдно. А остановиться не могу. Хочется выкрутиться, вместо очередной глупости что-нибудь поумнее сказать, а говорю опять чушь. Обычно это проходит, когда получше познакомишься. Но ведь не всякая девчонка захочет получше знакомиться с парнем, который несет околесицу. И еще в придачу говорит жестяным голосом.

После продолжительной паузы я сказал:

— Дождь…

Девчонки посмотрели на небо, подставили ладошки.

— Кончился, — сказали они.

Весь день лил, проклятый, а тут и вправду кончился! Хотя бы одна капля для смеха упала с неба.

— Был дождь, и вот нету, — сказал я.

— Нету, — какими-то странными голосами подтвердили девчонки.

— К вечеру опять зарядит, — сказал я, проклиная себя. Ну чего я привязался к этому дождю?

Девчонки быстро нагнулись, подхватили носилки и ушли. До ямы метров сто. Вернутся они минут через пять. За это время нужно что-нибудь поумнее дождя придумать. Воткнув лопату в мусор, я стал думать. Как всегда в таких случаях, в голову ничего путного не лезло.

Девчонки пришли, бросили носилки.

— Дожди всегда осенью бывают, — сказала светлоглазая.

— И весной, — сказала Тумба.

— И летом, — сказала светлоглазая.

— И зимой, — сказала Тумба. — Правда, редко.

Уши мои запылали. Я повернулся к девчонкам спиной, поддел лопатой гору мусора и швырнул на носилки. Мусор с грохотом раскатился по доскам.

— А снег летом бывает? — спросила Тумба.

Это было не смешно. Глупо. Любая шутка, если она затягивается, становится глупой. В душе я был рад, что этот вопрос задала Тумба, а не светлоглазая. Когда носилки были наполнены, я выволок из свалки большущий камень и положил сверху.

— Мы не лошади, — сказала светлоглазая.

— Не валяйте дурака, — сказал я. — Тащите.

Тумба подергала за ручки носилок, охнула:

— Не поднять.

— Подымете, — сказал я.

Они с трудом оторвали носилки от земли и, покачиваясь, потащили к яме. Я смотрел им вслед и усмехался: это вам не снег… и не дождь. Пигалицы!

Понемногу у меня с девчонками наладились нормальные взаимоотношения. Камней я им больше не клал, а они перестали толковать про дождь и снег. От них я узнал, что в техникуме пока занятий нет: вместо потолка в аудиториях небо. Не все еще преподаватели прибыли: квартир нет. Все приходится строить самим: и учебный корпус, и общежитие. К годовщине Октябрьской революции всё должны закончить. Девятого ноября — первый день занятий.

— Ты на паровозном? — спросила светлоглазая. Ее звали Алла.

— На паровозном, — сказал я. И сам не понимаю, зачем соврал.

— Ваша аудитория рядом с нашей, — сообщила Тумба.

У нее и имя было какое-то дурацкое — Анжелика. Где такое выкопали? У меня тоже имя было не ахти какое: Ким. Коммунистический Интернационал Молодежи. Ну какой я Интернационал? Директорша школы, из которой меня выгнали в три шеи, рыжая Аннушка, публично заявила, что у меня сознательности и на один грош не наберется. Это имя мне родной отец удружил. У него сознательности хватило: имя-то подобрал идейное, а вот семью бросил.

И сколько я горя хватил с этим именем! В школе меня с первого класса стыдили: «Как тебе не стыдно, Ким? Плохо по истории! А еще Ким…» Ну ладно, по истории позорно двойки получать с моим именем, а, скажем, по геометрии или по алгебре? А ведь тоже стыдили. И ребята издевались надо мной. У них еще сознательность не доросла до моего имени. Они не знали, что такое Ким, а потому дразнили меня кто во что горазд. Один называл Китом, другой Кино, третий — Кило. Даже Критом и Квитом называли. И я терпел. А что мне еще оставалось делать? Завидовать другим ребятам, у которых были обыкновенные имена: Толька, Ванька, Колька.

Во время войны, когда я один жил у бабушки в Куженкино, я придумал себе новое имя: Максим. Максим Константинович Бобцов. Имя Максим мне давно нравилось.

Надоело мне мусор швырять на носилки. Да и с какой стати я здесь вкалываю? Я не студент и не строитель. Я посторонний. Случайный прохожий. Но лопату не бросал. И не уходил. Все-таки люди кругом. Снова оставаться наедине со своими мыслями не хотелось. Девчонки тоже устали. Это я видел по глазам: глаза у них уже не блестели. Девчонки ждали, что объявлю перекур. Но я не объявлял. Наоборот, с каким-то непонятным упрямством размахивал лопатой. Первой запросила пощады Тумба. Она тяжело плюхнулась на бревно и сказала:

— Упарилась.

Светлоглазая Алла сняла платок. Волосы у нее были густые, не очень длинные. В темных волосах — белая гребенка. Алла присела рядом с Анжеликой, вытянула свои красивые ножки в безобразных бахилах.

— Вы любите играть в волейбол? — спросила она.

— В чехарду люблю, — сказал я.

Я не придуривался. Действительно, в чехарду я любил играть. И прыгал дальше всех.

— У меня мозоль, — сообщила Тумба.

— Я могу весь день играть в волейбол, — сказала Алла.

— А я в чехарду, — упрямо сказал я.

— И поясницу что-то ломит, — пожаловалась Тумба.

«Хватит трепаться, — хотел сказать я ей. — У тебя и поясницы-то нет. Сплошное туловище». Но не сказал. У меня у самого все кости ныли. Мне нужно было сесть рядом с ними и поболтать, а я знай накладывал на носилки землю. А когда уселся на бревно рядом с Аллой, Тумба поднялась.

— Поехали, — сказала она.

Девчонки подхватили носилки и зашагали к яме. А я остался сидеть на бревне, как дурак.

К складу подъехал дядя Корней. Швейк спрыгнул с подножки прямо в лужу и крикнул:

— Цемент! На разгрузочку!

Я бросил лопату и подошел к машине.

— Вкалываешь? — спросил Швейк. На щеке у него зеленело цементное пятно. Одна обмотка волочилась.

— Обмундирование растеряешь, — сказал я.

Швейк опустился на колено и в два счета намотал мокрую тряпку вокруг тощей ноги.

— Порядок, — сказал он.

Я таскал бумажные мешки с цементом. Едкая зеленоватая пыль лезла в нос. Я чихал и про себя ругался. Девчонки давно пришли с носилками и, не дождавшись меня, сами накладывали мусор. Дядя Корней, привалившись к капоту плечом, курил махру и глядел на хмурое небо. Косо глядел.

Когда мы разгрузили машину, на территории уже закончили работу. Студенты потянулись внутрь здания — там столовая. Дядя Корней плюнул на окурок и тоже затопал в столовую. Я посмотрел в ту сторону, где работали мои девчонки. Их и след простыл. На бревне лежала моя куртка. Мокрая такая, жалкая. Я надел ее, хоть и противно было. Из кладовой выскочил Швейк. В руках у него была записная книжка. Учащийся он или строитель?

— Ты кто такой? — спросил меня Швейк.

— Никто, — сказал я. И это была истинная правда.

Умолк людской гомон, замерла на стройке жизнь, и я снова почувствовал себя никому не нужным.

Швейк, расставив тонкие ноги в зеленых обмотках, смотрел на меня и морщил лоб:

— Из деревни?

— А что? На носу написано?

— Нос у тебя в порядке, — серьезно сказал Швейк. — Раз спрашивают — отвечай.

— Тут до войны жил.

Швейк провел рукой по щеке, и зеленое цементное пятно размазалось до самого уха. Я хотел сказать ему, чтобы вытер рожу, но не сказал. С пятном было интереснее.

— Образование? — допрашивал Швейк.

Мне хотелось послать его подальше. К чертовой бабушке.

— В седьмом учился, — сказал я. — Вытурили.

— Будешь студентом, — запросто решил мою судьбу Швейк. Лицо у него стало важным, будто он по меньшей мере начальник техникума.

— А ты кто такой, парнище? — в свою очередь спросил я.

Швейк поднял с земли щепочку и соскреб с обмотки глиняную лепешку.

— Кто я? — переспросил он.

— Эге, — сказал я.

Швейк повертел в руках щепочку, бросил в ящик с известью. Провел ладонью по другой щеке. Теперь он напомнил мне маскарадного кота. Только не в сапогах, а в обмотках.

— Ничего страшного нет, если человек не закончил семилетку, — сказал Швейк. — Мало ли причин… В техникуме наверстает.

— Не примут без свидетельства, чудак.

— Нужно хорошей работой доказать, на что ты…

— Погоди, — перебил я. — У тебя тоже нет бумаги?

— Мыши съели, — сказал Швейк.

— Бывает, — усмехнулся я.

— Пошли к завучу, — сказал Швейк. — У них недобор.

Я вспомнил Алкины глаза: большие, светлые, с каким-то отливом. Когда я таскал цемент, Алка два раза посмотрела на меня. Один раз — когда я уронил пакет в грязь, а второй — когда шел из кладовой. Хорошо так посмотрела. Без ехидства.

— Пошли, — сказал я.

Завуч, маленький лысый человек в огромных рябых очках, был на редкость неразговорчив. Пока я ему пространно толковал о своей давнишней мечте стать железнодорожником, он смотрел мне в переносицу и укоризненно кивал головой. Давай, дескать, ври, парень, а я послушаю… Я замолчал, а он все еще изучал мою переносицу и кивал. Я с трудом удержался, чтобы не оглянуться: уж не стоит ли кто-нибудь за моей спиной, не показывает ли ему фигу. Завуч наконец перестал кивать и заговорил. Голос у него был тонкий и монотонный. Причем он после каждой фразы говорил «тэк»:

— Документы в порядке? Тэк. Сдашь в отдел кадров. Тэк. Оформишься рабочим. Тэк. Получишь карточки и топчан в общежитии. Тэк. А когда учебный корпус построим — будешь держать экзамены по русскому языку, физике, химии, географии. Тэк. Можешь идти. Дверь захлопни покрепче — дует. Тэк.

— Товарищ здорово сегодня поработал, Семен Григорьевич, — ввернул Швейк.

— Идите, — сказал завуч.

«Вот зануда!» — подумал я.

За дверью Швейк сказал:

— Я чуть не прослезился… Умеешь вкручивать.

— От тебя научился.

Швейк хлопнул меня по плечу и рассмеялся.

— Пойдем получим твои карточки и в — столовку. А спать будешь рядом со мной.

Я тоже хлопнул Швейка по плечу и сказал, чтобы он лицо умыл. Этот разбитной парень в зеленых обмотках мне все больше нравился.

3

Дождь моросил целую недолю. На строительной площадке разлились лужи. Вода была мутная, словно ее известкой побелили. Капало отовсюду: с неба, с крыши, с носа. Сосновое бревно, на котором мы отдыхали, осклизло. С него клочьями, точно шкура, слезала мокрая кора. Противно было садиться. Моя куртка не просыхала, от нее пахло болотом. Девчонки хлюпали с тяжелыми носилками по грязи. Им, как и мне, до чертиков надоела эта однообразная работа. А мусор не уменьшался. От дождя он стал тяжелее. Я накладывал неполные носилки, жалко было девчонок. Алла выбросила свои драные бахилы на помойку и надела резиновые сапоги. Сапоги были новые и сверкали как лакированные. После двух рейсов с носилками они перестали сверкать.

Швейк был хитрый парень. Он носилки не таскал, не швырял мусор лопатой. Он ездил с дядей Корнеем на станцию за стройматериалами. Оформлял какие-то документы, руководил погрузкой и разгрузкой. Работа не бей лежачего. Не то что наша. У Швейка даже ботинки не были измазаны в грязи.

Алла почему-то больше на меня не смотрела. Наверное, не до того было. Грязь, дождь. Не до амуров. А все равно интересно было с ними работать. Набросаешь мусору и смотришь, как они тащат носилки. Тумба шагает как слон, грязь во все стороны, а Алла идет плавно, покачивает станом, ноги переставляет осторожно. И разговоры у нас стали нормальные, не только о погоде. Сядем на бревно и болтаем о том, о сем. О кинофильмах, об артистах. Об этом все больше они. Я к артистам отношусь равнодушно. Играет человек в кино, и ладно. Тоже работа. Я девчонкам загибал про зверей разных: про крокодилов, жирафов, кенгуру. Я недавно прочитал книжку об этом и вот высказывался. Сидим на бревне и болтаем: они про Самойлова и Целиковскую, а я про кенгуру. Весело так болтаем.

Обедали мы в два часа. В сумрачной столовой стояли длинные столы на козлах. Кассирша обстригала ножницами с наших карточек жиры, мясо, крупу, хлеб и выдавала белые талоны с треугольной печатью. Талоны сдавали поварам. Получали хлеб, тарелку супа и второе, сами все это тащили на стол. Суп в основном был гороховый с крошечным кусочком свинины. На второе — картофельное пюре с коричневой подливкой и крошечной котлетой. Котлета не пахла мясом. На третье давали кружку компота. Компот был ничего. С урюком.

Через два часа после обеда я начинал мечтать об ужине. Судя по разговорам, об этом мечтали и другие. Тумба жила в женском общежитии и ходила с нами в столовую. Алла не ходила — у нее были в городе родители. Жили они в трехэтажном доме на Октябрьской улице.

А погода все хуже становилась. Дождь лил. Перестали мои напарницы на бревно садиться, убегали под крышу. А мне совесть не позволяла. Не хватало, чтобы я от дождя бегал, как кенгуру от сумчатого волка. А тут подул еще северный ветер. Он швырялся хлесткими каплями в лицо. Губы у девчонок посинели, в глазах — осень. В резиновых сапогах Алла стала еще стройнее. Она была гибкой, не то что Анжелика. Приятно было смотреть, как она ловко нагибалась за носилками. Перехватив мой взгляд, Алла сдвигала тонкие брови, отворачивалась. А мне смешно было. Я нарочно смотрел на нее. Опирался обеими руками на лопату и смотрел.

Как-то перед концом работы на стройплощадку пришел высокий парень в хромовых сапогах с блеском. Он, словно журавль, задирал ноги, перешагивая через лужи: боялся сапоги заляпать. Парень был в синих галифе и зеленой ватной куртке с серым меховым воротником. Он остановился возле моих девчонок, сидевших на бревне, и осклабился.

— Привет кочегарам, — сказал он.

Тумба посмотрела на Аллу. Алла опустила глаза и стала постукивать друг о дружку своими сапожками. Лицо у нее было невозмутимое.

— Три билета на «Воздушного извозчика», — сказал парень и похлопал по куртке. — Приглашаю всем колхозом.

Тумба проворно спрыгнула с бревна:

— На семичасовой?

— Га, — сказал парень.

Искоса поглядывая на него, я бросал мусор на носилки. Парень мне почему-то не понравился. Он все еще ухмылялся, и улыбка у него была какая-то глуповатая. Из-под кепки вылезал светлый чуб. На меня парень не обращал никакого внимания.

— Я побегу переоденусь, — сказала Тумба. — Встретимся у кинотеатра.

— А носилки? — подал голос я.

— Ну тебя, — махнула рукой Анжелика и захлюпала по грязи к общежитию.

— Много работать вредно, — сказал парень, не глядя на меня. Он глядел на Аллу. Глаза у него были круглые, ресниц совсем не видно.

«Нашла красавца… — подумал я. — Белобрысый хлыщ!» Я поддел полную лопату жидкой грязи и швырнул парню на хромовые сапоги. Он подпрыгнул и сразу обратил на меня внимание.

— Эй, ты! — заорал он. — Поосторожнее…

— Сапожки забрызгал? — сказал я. — Извиняюсь. — и швырнул парню на ноги вторую лопату.

Он отскочил еще дальше и вдруг стал краснеть. У него покраснели лоб, шея, только нос оставался бледным.

— Нарочно? — спросил он.

— Нечаянно, — ответил я.

Алла сидела на бревне и постукивала сапожками. «Тук-тук-тук», — ладно постукивали сапожки. Парень был повыше меня и шире в плечах, но мне было не привыкать драться с такими. Дело не в силе, а в ловкости. Все же драться с ним мне не хотелось. Чего доброго, Алка нос задерет, подумает, из-за нее. А потом — народу кругом много. Соберутся, шум поднимется, разводить будут. Я нагнулся, взялся за ручки носилок.

— Поехали, — сказал я Алле.

Носилки подхватил парень.

— Погоди, — сказал я, опуская свою сторону. Парень тоже опустил. Я выворотил из земли булыжник, положил сверху на носилки. Выворотил еще три.

— Взяли, — сказал я. Ноги у меня глубоко вдавливались в грязь. Пересолил малость. Тяжело. Как бы не поскользнуться.

Позади было слышно, как пыхтел парень. «Тащи, тащи! — посмеивался я про себя. — Это тебе не хромовые сапоги чистить». Я нарочно выбирал дорогу похуже. Мы шлепали по лужам, глине. Ноги разъезжались. Парень ругнулся.

— Ты что к ней имеешь? — спросил он.

— Понесем дальше или тут свалим? — спросил я.

— За Алку — башку оторву, — сказал парень.

— Кирпич под ногами, — сказал я. — Не зацепись.

— За Алку…

— Три! — сказал я и отпустил носилки. Парень запоздал. Ручки вырвались из его рук.

— Приходи завтра, — сказал я. — Мусору много… — И, насвистывая, зашагал в столовую.

Я сел у окна и стал ждать Швейка. Я видел, как парень подошел к Алке и стал что-то говорить ей, размахивая руками. Алка смотрела на него и улыбалась. Когда Алка улыбалась, она становилась еще красивее. Нашла кому улыбаться, дурочка!Потом они рядом пошли в город. Сапоги у парня и синие галифе были забрызганы грязью. Он остановился у лужи и стал мыть сапоги. Я заметил, что сзади на его брюки нашита желтая кожа. Алка ждала его. Парня с кожаным, обезьяньим задом.

Швейк запоздал, — задержался на станции. Он без очереди ухитрился получить свою алюминиевую тарелку с картофельным пюре и бараньей костью. Вытащил из кармана полкруга колбасы, с сухим аппетитным треском разломил пополам, протянул мне. Колбаса копченая, вкусная.

— Продуктовый вагон ограбили? — спросил я.

— Ешь, — сказал Швейк.

Потом мы лежали в общежитии на нарах и смотрели в потолок. В животе у меня умиротворенно бурчала копченая колбаса. С потолка на кривом проводе спускалась стоваттная электрическая лампочка. Она слепила глаза. Посредине за столом сидели ребята и резались в «козла». Когда кто-нибудь из них приподнимался и с грохотом опускал на стол маленькую костяшку, меня зло брало. Экая радость треснуть костяшкой по столу. Они не в домино играли, а соревновались, кто громче стукнет костяшкой.

В общежитии стояла круглая железная печка. Ее не топили: не хватало одного колена. Комендант общежития украинец Кулиненко, которого ребята звали Куркуленко, обещал со дня на день достать недостающее колено.

«Трошки погодите, — говорил он. — Будеть у вас печка. Як затоплю — чертякам станет тошно».

А пока мы мерзли. Северный ветер дул в окна. По утрам грязь затвердевала, а лужи покрывались льдом. Лед лопался под ногами со звоном. Идешь, будто по стеклам ступаешь. Это с утра было. К обеду грязь дрожала, как холодец, а лужи по-весеннему блестели.

Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день.
Лесов таинственная тень… —
продекламировал Швейк.

— Сень… — сказал я. — Какая тень?

— Сень… — вздохнул Швейк. — Сень… Осень… Холодно.

Его маленький круглый нос уныло смотрел в потолок. Я взглянул на часы: пятнадцать минут десятого. Кино еще не кончилось. Белобрысый с Алкой и Анжеликой сидят рядом и смотрят на экран. Белобрысый наверняка в потемках ухватил Аллу за руку и держит… Такой зря за билет не заплатит. Такой свое возьмет. По штанам видно… Зря, пожалуй, я ему по морде не надавал.

Пришел Куркуленко. В новой железнодорожной шинели и коротких немецких сапогах. Лицо у него было круглое, добродушное, с толстым сизоватым носом.

— Як живете-можете, хлопчики? — поинтересовался он, потирая руки. — «Титан» привез… Первый сорт.

— А печка? — спросили его.

— Чаек будете пить…

— Печку давай! Носки негде просушить.

Куркуленко посмотрел на печку и, вдруг вспомнив, что у него склад не закрыт, быстренько смотался.

Из-под одеяла высунулась лохматая голова старосты общежития Геньки Аршинова:

— Идея, братцы! Жесть на складе есть… Кто возьмется колено соорудить?

— Кто!.. — загудели ребята. — Ясно кто — Швейк… Он мигом провернет это дело.

— Помощник нужен, — сказал Швейк.

— Возьми Максима, — кивнул на меня Генька Аршинов. — Я его от уборки освобождаю.

— Ладно, провернем, — пообещал Швейк.

Грохот костяшек пошел на убыль и скоро совсем прекратился. «Козлы» под громкий гогот полезли под стол вытирать коленями пыль. Ребята стали укладываться спать. Завтра суббота.

Потух свет. И сразу, как будто только и ожидали сигнала, на трех койках захрапели. Швейк натянул одеяло на голову и стал глубоко дышать. Мне не спалось. К отцу так я и не собрался. А надо бы. Теперь не отправит в Куженкино: я состою на довольствии, работаю, возможно зачислят в техникум. Швейк говорил, что тех, кто хорошо работает, зачисляют, если даже и двойку схватишь на вступительных экзаменах. А я обязательно схвачу. С математикой у меня туго. И с химией тоже. Эти кислотные реакции и прочую дребедень никак не могу запомнить. Да и не хочется запоминать. Главное не это. Дело в том, что я не хочу быть железнодорожником. Завучу я наврал. Никогда я не мечтал о паровозах-вагонах. Меня больше привлекала военная служба. Сначала хотел быть летчиком. Потом приехал на побывку мой приятель — Женька Ширяев. Он на два года старше меня, а вот балтийский моряк. Тельняшка, бескозырка, бушлат. И синий якорь на правой руке. Женька при каждом удобном случае говорил: «Полундра, братишечки!» У него это здорово получалось. Я тоже захотел быть моряком и говорить: «Полундра, братишечки!» Женька подарил мне старую тельняшку. Я носил ее три месяца, не снимая. А когда тельняшка расползлась, мать сшила из нее младшему брату трусики. Смешные такие, полосатые. А у меня появились какие-то другие идеи (уже забыл!), и я охладел к морю. Конечно, если бы меня пригласили на пароход и выдали форму, я бы поплавал для интереса.

Вот сейчас спроси у меня: «Кем ты хочешь быть?» — я не отвечу. Сам не знаю. После войны, когда стали возвращаться из госпиталей инвалиды, я вдруг разочаровался в военной службе. Инвалиды ездили в поездах и пели грустные песни про войну и свою несчастную судьбину. Инвалидам бросали в фуражки деньги. Они, не глядя на пассажиров, скороговоркой говорили: «Благодарствую, граждане». И дальше — в другой вагон.

У всех людей есть какая-то цель. Ребята вламывают в грязи, строят техникум. У них цель — учеба, специальность. А мне наплевать на все это. Все строят, и я строю. Потому что деться некуда. А потом — одному плохо. Когда много людей, веселее как-то. И я работал не за страх, а за совесть. Генька Аршинов любит железнодорожное дело. Он с отцом не раз ездил на паровозе. У него отец машинист. Генька научился кочегарить — бросать уголь в топку и все такое. Генька говорит, что глядеть на мир из окна паровозной будки — самое милое дело. Генька будет хорошим техником. Или машинистом. Он только и думает о паровозах. А я вспоминаю о поездах, когда ехать куда-нибудь собираюсь. Как-то заглянул к машинисту в будку: шипит там, свистит, жаром в лицо пышет. Машинист еще ничего, у него лицо можно разглядеть, а у кочегара — одни зубы чистые.

Генька говорил, что машинисты здорово заколачивают. Еще бы! У них только на одно мыло бог знает сколько уходит.

Во время войны я не учился. А поработать пришлось. Бабушка попросила соседа Губина, чтобы он меня определил кем-нибудь на маленький лесопильный завод. Его на станции называли Пустышка. «Неча ему без дела болтаться, — сказала она. — Пусть у людей уму-разуму набирается».

Губин сначала определил меня на пилораму. Но я тогда был очень маленький и не мог огромные бревна ворочать. Меня перевели в столярную мастерскую. Там мне понравилось. Светло. Стружка под ногами хрустит. Пахнет лесом, смолой. Мастер дал мне рубанок и велел доску обстругать. Я обстругал. Потом дал деревянный молоток и долото, велел дырки долбить. Я выдолбил. Я все делал, что говорил мастер, но экзамен не выдержал. Мне велено было самостоятельно сделать табуретку. Я ее целую неделю делал. Табуретка, на мой взгляд, получилась ничего, только одна нога была короче. Не то чтобы я это не заметил. Я даже пытался исправить. Подпилил другие ножки — опять одна короче. Еще раз подпилил — хромает. Точно как в детской книжке. Пришлось такую, какая получилась, сдавать мастеру. Он повертел ее в руках, поставил под верстак.

— Что это? — спросил он.

— Табуретка, — сказал я. — Покрасить надо.

— Верно, — сказал мастер. — Выкрасить и выбросить.

Не знаю, выбросил он мою табуретку или нет, а меня прогнал из столярной. При Пустышке была конюшня. Меня туда направили. Здесь мне понравилось еще больше, чем в мастерской. Лошадей я любил. И в конюшне было хорошо. Тихо, тепло. Слышно, как лошади сено хрумкают и переступают в стойлах. И запах мне нравился. Крепкий такой, но приятный. Я граблями и метлой чистил конюшню, научился запрягать лошадей. Даже супонь сам затягивал. Упрусь ногой в створки хомута и тяну что есть силы. А лошадь смотрит на меня выпуклым темным глазом и кивает головой: «Гляди не надорвись».

Но и здесь долго я не задержался. Когда начался сенокос, за мной закрепили красного с белой звездой Орлика и послали сено возить. Вот это была работа! Едешь на телеге один, а кругом такой простор. Ветер волнует рожь на полях. Над зеленым лесом — белые облака. Орлик сам ходко идет по наезженной дороге. Понукать не надо. Идет Орлик, хвостом обмахивается. И слышен тонкий свист «вжик, вжик». Там, где хвост не достает, я вожжами сгоняю слепней. Здорово наловчился: как хлопну вожжой, так нет слепня: лапки кверху — и в пыль. Телега дребезжит на ходу, поскрипывает. Я сижу на охапке травы, и мне хочется, чтобы дорога никогда не кончалась. Поля отступают, надвигается лес. Начинает подбрасывать на телеге. Это колеса переезжают корни деревьев. Изгородью опрокинулась под ноги Орлику тень от стволов. Щекам моим становится то горячо, то прохладно. Тень и солнце. Лес все гуще. Солнце исчезает, остается одна тень. Ненадолго. Снова поля. Рожь, клевер, гречиха. Едешь мимо, а поля глухо гудят, — это пчелы собирают мед.

А вот и покос. Загорелые рабочие, блестя потными спинами, навивают воз. Я прошу их, чтобы поменьше клали сена, а они намахали вилами до самых облаков. Бросили поперек жердь, увязали веревками. Я еле забрался наверх. Мне швырнули вожжи, и я поехал назад. Лег на спину и стал смотреть на небо. Оно было синее. Облака проплывали над головой. Я и не заметил, как задремал. Проснулся на земле: воз опрокинулся, и одна оглобля, покачиваясь, смотрела в небо. Орлик стоял рядом с поверженным возом и тянулся мягкими губами за овсом. Ухватив сразу несколько стеблей, он выдергивал их вместе с корнями. Пока я спал, Орлик забрался в овес и опрокинул воз. Хомут лопнул, одна оглобля сломалась, сено выползло из-под жерди. Я выпряг Орлика, сел на него верхом и поскакал на завод.

Меня больше никуда не переводили. Меня уволили…

Осторожно отворилась дверь. Вернулся Игорь Птицын. Ощупью добрался до своей койки, быстро разделся — и под одеяло. Игорь крутил с Зиной Михеевой, учащейся второго курса. Днем они делали вид, что незнакомы. Даже в столовой сидели за разными столиками. А чуть стемнеет — встречаются. Все знали, что у них любовь. Но попробуй скажи Игорю, что со свидания пришел, — в бутылку полезет.

Швейк высунул нос из-под одеяла, тихонько спросил:

— Максим, ты бы поехал на остров Диксон?

— На Диксон? — удивился я. — Чего там делать?

— Белые медведи, тюлени…

— Моржи, — сказал я.

— Ветер, пурга, а мы на дрейфующей льдине… А на Антарктиду поехал бы?

— Там тоже… белые медведи? — спросил я.

— Пингвины… Слышал про королевских пингвинов?

Про королевских пингвинов я не слышал.

— Чего они там делают в Антарктиде? — спросил я.

— Живут. Купаются в Ледовитом океане. У них теплый мех.

— У кого? — спросил я.

— У пингвинов.

— А-а, — сказал я. — Ну давай спать.

Швейк спрятал нос под одеяло и больше не высовывался. Наверное, думал про королевских пингвинов… Чудак этот Швейк! Нашел о чем думать… Он сказал, что у пингвинов мех. Откуда у них взялся мех? Они же птицы…

— Мишка, — спросил я Швейка, — пингвины птицы?

— Птицы, — сонно пробурчал он.

— Почему же у них мех? Перья должны быть…

— Спи, — сказал Швейк.

Я лежал на спине и думал: почему у пингвинов вместо перьев мех? Наверно, от холода. Они же ныряют в Ледовитый океан. А раз перьев нет — почему они птицы?

4

— Если гора не идет к Магомету — Магомет идет к горе, — сказал я своим девчонкам.

— Какая гора? — спросила Анжелика.

Я не ответил. До нее доходит как до жирафа.

Мой старик пришел. Добрался-таки до меня. Я все откладывал и откладывал визит. И вот он сам пожаловал. Я его узнал издалека. Такого сразу узнаешь. Не человек, а пожарная каланча вышагивает. На каланче длинная железнодорожная шинель с белыми пуговицами и маленькая порыжелая фуражка. Ребята бросали работу и смотрели моему отцу вслед. А он на них не смотрел. Он на меня смотрел. И взгляд его не предвещал ничего хорошего.

— Погуляйте, — сказал я девчонкам.

— А носилки? — спросила Анжелика.

Я взял ее за плечи, развернул и легонько подтолкнул.

— Мужской разговор, — сказал я. — Без посторонних.

Алла встала с бревна и отошла в сторонку. Анжелика пожала плечами и тоже отошла. Я повернулся навстречу отцу и стал улыбаться. Я улыбаюсь всегда, когда вижу знакомых. Знаю, что это глупо, и улыбаюсь. Ничего не могу поделать с собой. Рот сам по себе открывается, губы ползут к ушам. Отец остановился напротив меня. Он не улыбался. Вид у него, надо прямо сказать, неважнецкий: глаза усталые, на коричневых щеках — жесткая рыжеватая щетина. Большой малец на правой руке обмотан бинтом. Концы бинта завязаны бантиком.

— Вот где ты, сукин сын, окопался, — сказал отец.

— Садись, — кивнул я на бревно.

Отец сел. Я вытер руки о штаны и присел рядом. Напротив, близ каменной ограды, стоял молодой тополь. Вершину его срезало осколком. На тонких ветках еще держались листья. На нижней обломанной ветке криво висела ржавая каска. Дождь наполнил ее водой.

— Рассказывай, — сказал отец. Он смотрел на тополь. Глаза его прищурились, и лицо немного подобрело.

— Поступлю в техникум, — сказал я. — У них недобор.

— Не надейся — просить за тебя не буду.

Это я знал. Отец за меня просить не будет. Мать его всю жизнь ругала за то, что он никогда ничего для дома, для себя не сделает. И если в чем другом отец уступал, то в этом был непоколебим.

— Кто хорошо работает на строительстве, — сказал я, — того примут и без семилетки… Я узнавал.

— Не валяй дурака, — сказал отец. — «Примут»… Если даже и примут — сбежишь. Уж я-то тебя, оболтуса, знаю!

Я покосился на девчонок: не слышат? Девчонки присели возле лужи и мыли свою обувь. На резиновых ботах Аллы засверкали два зайчика.

— Сорвался с учебы… — продолжал отец. — Бездельник!

— Я работаю, — сказал я. — Каждый день по восемь часов.

— О матери подумал? Уехал — слова не сказал. И здесь как в воду канул.

— Некогда было, — сказал я. — Работы по горло.

— Дал бы тебе по шее, — сказал отец, — да неудобно… Вроде не маленький. Вон на девчонок поглядываешь.

— Это рабочая сила, — сказал я. — Ждут.

Мы с отцом еще немного поговорили, и он ушел. Ему тоже нужно работать. Он велел мне вечером зайти к нему. В общем, грозу пронесло стороной. Правильно, что я сразу не пошел к отцу, — отправил бы в Куженкино. А теперь я рабочий человек. У меня продуктовые карточки и место в общежитии. И еще, Швейк говорил, стипендия полагается.

— Ужас какой высокий! — сказала Анжелика. — Родственник?

— Отец, — сказал я.

— Ты совсем не похож на него, — сказала Алла.

— Ты очень маленький, — прибавила Анжелика.

— Ты никогда таким не вырастешь, — сказала Алла.

— Где ему… — хихикнула Тумба.

Я на этот раз тоже постарался: четыре камня положил на носилки и сверху мусором закидал.

Две недели убирали мы с территории мусор, камни, землю, обломки кирпича. От железного лома и лопаты у меня на руках затвердели серые мозоли. Девчонки были хитрые, они работали в брезентовых рукавицах. А я так и не удосужился получить их в кладовой. Весь мусор закопали в ямы, сровняли с землей. Территория стала чистой, приятно посмотреть. Прораб строительства, демобилизованный офицер со смешной фамилией Живчик, похвалил нас.

— Ударники, — сказал он. — Я про вас в стенгазету напишу.

В газету он, конечно, не написал, но все равно было приятно. Бригада наша распалась: меня Живчик направил разнорабочим на бетономешалку, девчонок — на леса, подавать каменщикам кирпич и раствор. Я привык к своим девчонкам, даже с Анжеликой было жаль расставаться. Об Алле и говорить нечего. Но с Живчиком спорить не приходилось, куда поставит — там и будешь работать. Машинист бетономешалки велел мне цемент засыпать в бункер. Ну и машина эта бетономешалка! Она грохотала как сумасшедшая. В бункер непрерывно сыпали цемент, песок, гравий, разбавляли водой. Все это поглощалось смесительным барабаном мгновенно. Бетономешалка рычала и требовала жратвы. Я заметался, с ведром к бетономешалке и обратно к колонке за водой. Зеленый пот катился по моим щекам. А машина, разинув ненасытную пасть, ревела, грохотала.

Выручил меня из этого пыльного зеленого ада Швейк.

— Бобцова вызывает начальство! — крикнул он в ухо машинисту.

Бетономешалка остановилась.

— Замену давайте, — сказал машинист.

Швейк на минуту отлучился и вернулся с невысоким парнишкой в охотничьих сапогах. Он привел его, как малолетку, за руку.

— Будешь здесь работать, — сказал ему Швейк. — Распоряжение руководства.

— Я не знаю… — начал было возражать парнишка.

Но Швейк сурово оборвал его:

— Все узнаешь… Иван Дементьевич разъяснит.

Бетономешалка загрохотала, и парнишка в высоких сапогах забегал с ведром по проторенной мною дорожке.

— Хочешь со мной работать? — спросил Швейк, когда мы отошли на почтительное расстояние.

— Грузчиком?

— Помощником экспедитора, — сказал Швейк. — Экспедитор — это я.

Я посмотрел на леса. Увидел знакомую гибкую фигурку. Алла согнулась над ящиком и щепкой размешивала раствор. Рядом с ней стоял каменщик в длинном фартуке. Он работал играючи. Мастерски поддевал раствор из ящика, небрежно швырял на цоколь стены и шлепал туда кирпичи, которые подавала ему Анжелика.

— Каменщиком хорошо, — сказал я.

Швейк посмотрел на леса, ухмыльнулся:

— Каменщиком?

— Ну да, — сказал я.

— Уж лучше — трубадуром…

— Кем?

— Или барабанщиком… Герка, который приходил сюда к Алке, в оркестре на барабане бацает.

— Зачем я тебе понадобился? — спросил я.

— Не расстраивайся, Алке наплевать на барабанщика.

— Какое начальство меня вызывает?

— Я теперь твое начальство, — ухмыльнулся Швейк. — Колено для печки будем делать. Забыл?

В кладовой нам выдали звонкий лист белой жести. Швейк тряхнул его: лист зарокотал, как весенний раскат грома.

— Из этой штуки нужно сделать трубу, — сказал Швейк.

— Верно, — сказал я. — Делай.

Швейк достал из кармана гвоздь и стал что-то чертить на листе. Жесть противно скрипела, и меня передернуло.

— Надо трубу делать, а не рисовать, — сказал я.

— Это чертеж, — сказал Швейк. — Без чертежа ничего не выйдет.

Было ясно, что Швейк ничего не смыслит в этом деле, но признаться не хочет. Жесть уже не скрипела, а визжала, как недорезанный поросенок. У меня заныло внутри.

— Кончай, — сказал я.

Швейк спрятал гвоздь в карман, свернул жесть в трубку.

— В мастерскую, — сказал он.

В механической мастерской нам за полчаса сделали отличное колено.

— Эх! — хлопнул себя Швейк по лбу. — А диаметр? Максим, беги измерь диаметр.

Я сбегал в общежитие, бечевкой измерил диаметр трубы. Колено пришлось переделывать.

Я стал помощником Швейка. Это не так-то уж было плохо. Весь день мы курсировали с дядей Корнеем. Маршрут был один: вокзал — техникум, Мы возили строительные материалы, оборудование для механических мастерских, учебники, инструмент. Дядя Корней покуривал у капота своей трехтонки, а Швейк оформлял наряды, накладные, распоряжался погрузкой. Я был на побегушках. Куда пошлет Швейк, туда иду. Помогал грузить и разгружать тяжелые предметы: станки, ящики с надписями «Не кантовать!». Работа была не пыльная. На станции всегда народ. По путям снуют маневровые паровозы. Свистят, пыхтят, гремят буферами. Толкнет маневровый несколько штук вагонов и отстанет. А вагоны сами катятся. У белоголовых стрелок колдуют стрелочники. Передвигают рычаги с противовесами, машут флажками, фонарями. И запах на станции особенный. Пахнет паровозным дымом, мазутом и угольной гарью.

К дяде Корнею и к Швейку иногда подходили какие-то люди и о чем-то толковали. Что-то тайком совали им в руки, и они прятали в карманы. Иногда наша машина останавливалась возле небольшого деревянного дома с голубым крашеным забором. Из кабины выскакивал Швейк и просил меня сбросить один ящик. Я сбрасывал. Мне-то что. Я мог и сто ящиков сбросить. Я за них в квитанциях не расписывался. Расписывался Швейк. Ящик быстро забирал дюжий мужик в солдатских галифе и галошах на босу ногу. На левой руке у мужика не было пальцев, но он и култышкой ловко управлялся. Подхватывал ящик, бросал на плечо и уносил в дом.

Я понимал, что Швейк и хмурый дядя Корней занимаются темными делами, но вмешиваться не хотел. Мне-то какое дело? Правда, как-то сказал Швейку:

— Посадят вас с дядей Корнеем… Проворуетесь, братцы кролики.

Швейк посмотрел на меня своими чистыми карими глазами, улыбнулся:

— Я не ворую.

— А ящики?

— Излишки… В документах они не числятся.

— Где-нибудь числятся…

— Верное дело, — сказал Швейк.

— А что в ящиках?

— Чепуха — цемент, гвозди… Люди строятся, материалы нужны как воздух.

— И много перепадает?

— Крохи, — сказал Швейк. Вытащил из внутреннего кармана пачку сторублевок, потряс перед моим носом: — Подкинуть?

— Не надо, — отодвинул я его руку. — Обойдусь.

Швейк был не жадным. Ему ничего не было жалко: ни своего, ни чужого. Деньги он без отдачи раздавал ребятам. Всегда делился едой. У него была широкая натура. Он никогда не унывал, не ныл. Все время в его голосе роились идеи. Он быстро загорался чем-нибудь и тут же остывал. И о себе особенно не беспокоился: до сих пор носил зеленые шерстяные обмотки. Над ним подсмеивались, прозвали Швейком. А он все никак не мог собраться приобрести сапоги, хотя деньги у него были немалые. Я как-то шутки ради попросил у него в долг две тысячи рублей.

— Две? — переспросил Швейк. — Две нету, а тыщу — на!

Выгреб все деньги из карманов, из тумбочки. Они у него в газете там лежали.

— Отдам не скоро, — припугнул я его. — А может, и вообще не отдам… Не люблю, понимаешь, долги отдавать.

— Ладно, когда-нибудь отдашь.

Деньги я, конечно, вернул через десять минут. Не нужны были.

Любил Швейк командовать. Напускал на себя строгий вид и распоряжался. Прав у него никаких не было, поэтому он ссылался на начальство. Чуть что: «Начальник приказал… Сигнал сверху… Руководство так решило…» А руководство и знать не знает, что некий Швейк от его имени распоряжается на стройке.

И, пожалуй, один я знал, что на душе у Швейка кошки скребут. Скребут ночью, когда все спят. Лежал Мишка Победимов, по прозвищу Швейк, на жестких нарах, глядел печальными карими глазами в потолок и тяжко вздыхал. Вздыхал, как паровоз. И хотелось Мишке удрать отсюда куда-нибудь подальше, на Северный полюс или в Антарктиду. К королевским пингвинам…

Я ничем не мог помочь приятелю. Как сделался помощником экспедитора, так сам затосковал. Не нравился мне этот дядя Корней. Он как будто не имел никакого отношения к ящикам, никогда до них пальцем не дотрагивался. Даже из кабины не вылезал, когда ящики сбрасывали. Но я чувствовал, что по сравнению с ним — Швейк пешка. Последнее время шофер стал обращать на меня внимание. Перестал косо смотреть на небо. Стал на меня глядеть. Стоит у машины, курит и на меня смотрит. Взгляд у него цепкий, тяжелый. Густые брови домиками нависают над небольшими глазами. Лицо квадратное. Подбородок мощный и посередине сплюснутый, словно дяде Корнею подбородок молотком подправили. Этак снизу стукнули.

— Наврал про отца? — спросил он меня.

— Я, кажется, ничего про отца не говорил, — сказал я.

— Значит, не в милиции?

— Нет, — сказал я.

Дядя Корней пожевал окурок, далеко выплюнул. Рыжие домики над глазами пошевеливались.

— В милиции работать — последнее дело, — сказал он и отвернулся.

Скорей бы приемные экзамены! Тогда сразу бы решилась моя судьба. К тому времени отец перевезет сюда мать с ребятишками. Дом почти готов…

С Аллой и Анжеликой встречался я теперь редко. Забрались мои девчонки на высокие леса, — не достанешь. Я не раз видел, как каменщик, скаля белые зубы, разговаривал с Аллой. Алла смеялась. Интересно, чего заливает ей этот парень в длинном фартуке? Про кирпичи? Или про раствор? Герка-барабанщик зачастил на стройку. Почти каждый день приходил встречать Аллу. Хромовые сапоги его блестели. И длинное самодовольное лицо блестело. И белобрысый чуб блестел. Территорию мы расчистили. Теперь Герке нечего бояться: сапожки не забрызгает. Он останавливался внизу и, подняв лицо к небу, орал: «Алла-а, слезай!» Вытаскивал из кармана синие билеты и показывал. И охота ей с этим глупым барабанщиком в кино шляться?

Алла спускалась с лесов, мыла под краном боты, и они уходили, не дожидаясь толстушки Анжелики: Герка перестал ей билеты в кино покупать. И она больше не радовалась, когда он на стройку приволакивался, не замечала Герку-барабанщика.

К отцу я приходил два раза, но в конторе его не застал.

— В общежитии у строителей, — сказал мне человек с добродушным лицом.

Я догадался, что это тот самый инженер Ягодкин, с которым отец жил в конторе. Спали они на нарах. Постели, завернутые в жесткие синие одеяла, лежали в углу, на табуретке. Днем на нарах сидели рабочие.

У инженера было симпатичное лицо и умные серые глаза. Не большие и не маленькие. Он смотрел на меня и улыбался. Это мне не понравилось. С какой стати он улыбается? Ведь мы с ним не старые знакомые, — как говорится, на брудершафт не пили. Он будто прочитал мои мысли и перестал улыбаться. «То-то!» — сказал я про себя. А вслух проговорил:

— Когда придет такой длинный товарищ, вы его знаете, передайте ему от меня привет. И этот… поцелуй.

— Не думаю, чтобы длинного товарища обрадовал твой поцелуй, — ответил инженер.

— А куда он ночью ноги девает? — спросил я, взглянув на коротенькие нары.

— Он пополам складывается, — снова улыбнулся инженер, — как перочинный нож.

— А кто это в углу сидит и на нас смотрит? — спросил я.

— Типичная крыса. Грызун и вредитель, — ответил инженер. — У нее много приятелей. И тоже все вредители… Как обнаглела, а? — Инженер взял со стола портсигар и замахнулся. Крыса даже не пошевелилась.

— Знает, стерва, что пожалею портсигар, — сказал инженер. — Хватит вопросов… Теперь ты отвечай: когда обедал в последний раз?

— Давно, — ответил я. — Уж не помню.

— Достань из тумбочки банку икры, хлеб и садись за стол… Чувствуй себя как дома, но и не забывай, что в гостях.

Я не стал отказываться. Коричневую баклажанную икру, мы с инженером съели всю и банку выбросили. Икра была маслянистая, одно объедение. Мы молча доели бутерброды. Я поблагодарил инженера и ушел. Славный мужик. Я даже за отца порадовался, что с ним такой человек живет.

В общежитие идти не хотелось. Я спустился вниз, к Ловати. Река от дождей вздулась. Маленькие мутноватые волны перехлестывали через лавы, перекинутые на остров Дятлинка. Остров был небольшой. Под старыми кленами прятались деревянные дома. Их пощипали осколки, но не насмерть. На окнах желтели фанерные заплатки. Дальше от мостков с крутого берега на остров перекинулся жидкий висячий мост. Он был сделан из проволочных тросов. Ветер раскачивал его, и он скрипел, как колодезный ворот. И люди, которые перебирались на Дятлинку через мост, качались, как на качелях.

Я присел на гладкий круглый камень и стал смотреть на речку. Берега смутно отражались в неспокойной воде. Молчаливыми щуками двигались по реке бревна. Медленно разворачиваясь, проплыл куст крыжовника. Мне вдруг захотелось перебраться на остров. Я дошел до проволочного моста. Мост раскачивался под ногами, как палуба корабля. Приходилось держаться за толстые тросы. Между перекладинами зияли большие щели. На острове было тихо, пустынно. Над головой шевелились ветви деревьев. Клены теряли розовые листья. Их много валялось под ногами. Я пересек остров и остановился на берегу. Река билась, кипела в камнях. Между камнями торчала желтая осока. Я облюбовал себе местечко под толстой липой. Она стояла на берегу, наклонившись к реке. Липа была старая. Черную кору избороздили глубокие морщины. Я сел под липой и спустил с берега ноги. Надо мной шумела невеселая осенняя листва, внизу плескалась о камни вода.

Высокий желто-зеленый вал с вышкой маячил на другом берегу. Я смотрел на вал, но думал об Алле. О светлоглазой девчонке с густыми волосами. На танцах она с Геркой. Герка наяривает палочками в свой глупый барабан, а она стоит у стены. Ее приглашают на вальс или фокстрот, а она отказывается, — Герка ревнует. У него даже палочка, обшитая на конце кожей, может выскочить из рук, если Алла пойдет с другим танцевать.

Из воды вдруг выпрыгнула белая рыбина и, трепеща, взмыла в небо. Я ошалело захлопал глазами: что за чертовщина?! С какой стати плотвица будет из воды сигать в небо? Померещится же такое! На вал тяжело поднялась пегая корова. Остановилась на гребне и задумчиво уставилась на вышку. А может быть, просто так. В пространство. За вышкой угасал закат. Солнце давно опустилось, но редкие облака еще не остыли. Они розовели над неподвижной продолговатой тучей, похожей на тлеющую головешку.

Река вздохнула и снова выплюнула в небо небольшую рыбину. Я видел, как она резво устремилась вверх. Я вскочил с травы, задрал голову. На толстом нижнем суку старой липы сидел мальчишка в тельняшке и, покачивая ногой, смотрел на меня. Под мышкой у мальчишки была зажата короткая удочка. Крючок он держал в руках. Нанизывал червя. Рядом на обломанной ветке висело ведро с вмятиной на боку. Для рыбы. Ишь устроился, бездельник!

— С самолета не пробовал удить? — спросил я. — Говорят, здорово клюет.

— Врут, — ответил мальчишка. — Неудобно. Поплавка не видно.

Голос у мальчишки был певучий, звучный. На лице ни капельки почтения. Все-таки со старшим разговаривает. Мальчишка нацепил червя на крючок, собрал леску в руку и швырнул в реку. Вот почему я не слышал свиста лески: мальчишка закидывал снасть рукой, а не удочкой.

— От рыбы прячешься? — спросил я. — Или от мамы?

— От дураков, — сказал мальчишка.

— Ты занятный малый, — пробормотал я.

— Какой?

— И охота тебе висеть на дереве? — сказал я. — Ты кто: зеленая груша или разумное существо? Слезай, потолкуем…

— А ты банан, — ответило неразумное существо. — Старый желтый банан… — Мальчишка взмахнул удочкой, но на этот раз в воздух никто не взмыл. Везет не каждый раз.

— Сорвалось, — заметил мальчишка и стал сматывать леску. — Хватит на сегодня. — Он бросил удочку к моим ногам, подал ведро: — Держи! — И ловко спустился с дерева.

Тут-то я его и сграбастал за шиворот:

— Это кто старый банан?

— Ты старый банан… Ну хорошо… Не старый. Молодой.

— Получай за банан… А это за…

— Убери грабли! — тонким голосом крикнул мальчишка, упираясь сразу обоими кулаками мне в грудь.

Это был вечер загадок! Передо мной стоял не мальчишка, а самая настоящая девчонка в закатанных до колен штанах и матросской тельняшке. Под тельняшкой обозначалась маленькая грудь. Белокурые буйные волосы у нее были коротко подстрижены под мальчишку. Пухлые губы сердито приоткрылись. Зеленоватые с коричневым зрачком глаза с вызовом смотрели на меня. На маленьком аккуратном носу — царапина. И еще я заметил, что хотя девчонка блондинка, брови и загнутые кверху ресницы у нее темные. На вид ей было лет пятнадцать. Длинная. Ростом немного пониже меня.

Я отпустил девчонку и сконфуженно нагнулся к ведру. Там плавало с десяток плотвиц и два окуня.

— На уху хватит, — миролюбиво сказал я.

— Разве это рыба? — Она взяла ведро и выплеснула весь улов в речку. Выплеснула и даже не поморщилась. — На Каспии я кефаль по два килограмма вытаскивала.

— А капитаном теплохода ты не была? — спросил я.

— Надо было ведро тебе на голову опрокинуть, — сказала девчонка. — Сверху.

— На Каспии научилась так разговаривать со старшими?

— Старший… Ха! — сказала девчонка. — Не смеши.

Эта девчонка начала меня раздражать. Ей слово — она два.

— Забирай свои удочки и… к маме! — скомандовал я.

Девчонка подтянула повыше черные штаны, повернулась ко мне спиной. Ноги у нее были длинные, на смуглых икрах белели царапины: ободралась на дереве. Она подняла с травы удочку, сунула под мышку.

— Ты в Одессе был? — спросила девчонка. И сама ответила: — Не был. И ты не знаешь, где бананы растут. Ты ничего не знаешь.

Насчет Одессы и бананов она была права. В Одессе я никогда не был, Слышал, что ее почему-то называют Одесса-мама. А бананы вообще в глаза не видал. И не знал, с чем их едят. Говорили, что они растут в жарких странах.

Я сказал:

— Бананы я ел пачками… За свою жизнь — съел вагон. Мне привозили их из субтропиков. Но это не важно. Важно другое. Почему ты в штанах?

У девчонки покраснели маленькие уши. От злости. Она пяткой выдолбила в земле лунку.

— О-о, я очень извиняюсь. — Девчонка жеманно присела. — Забыла тебя спросить, глупый банан!

— Я, может быть, и глупый банан, но юбку бы на себя не надел.

— А тебе юбка больше к лицу… — Девчонка хихикнула.

— Тебя давно последний раз били? — спросил я.

— Меня не бьют, — нахмурилась девчонка. — Никогда. Покинь этот остров. И чем быстрее, тем лучше.

Она сделала два быстрых шага ко мне. Глаза ее сузились, как у рыси, и еще больше позеленели. Она и вправду была похожа на рысь: движения легкие, стремительные и вместе с тем плавные. И ступала она неслышно, не оставляя следов.

— Приди сюда только… — почему-то шепотом сказала девчонка. — С берега спущу…

Подхватила порожнее ведро и, чуть покачиваясь, легко зашагала по тропинке, которая вела к дому. Дом когда-то был оштукатурен. Теперь облез. Там, где штукатурка отвалилась, виднелась желтая щепа, выпиравшая из стены, как ребра. Я смотрел вслед этой злюке-рыси и улыбался. Я был рад, что разозлил ее. Но тут я вспомнил про Алку, Герку-барабанщика и перестал улыбаться.

— Эй ты, шаланда, полная кефали! — крикнул я девчонке. — Погоди!

Рысь даже не оглянулась. Только ведро качнулось в руке.

— Умеешь танцевать? — спросил я.

Рысь остановилась, с любопытном посмотрела на меня.

— Дальше, — сказала она.

— Пошли, что ли, на танцы… Билеты будут.

— Куда?

— В театр. Танцы что надо. Оркестр. Даже барабанщик есть…

— А ты танцуешь?

— Я? Ну да… Танго и фокстрот. И вальс тоже. Правда, не со всеми у меня получается.

— А со мной?

— Получится… Ты вон как на деревья прыгаешь.

Девчонка прикусила нижнюю губу и стала думать.

— Ну чего там, пошли, — сказал я. — Повеселимся.

— А ты на ноги не будешь наступать?

— Вот еще, — сказал я. — С какой стати?

— У меня туфли новые… Ничего, что они на низком каблуке?

— Ничего, — сказал я.

Девчонка улыбнулась. У нее были красивые зубы. Белые и влажные, словно запотевшие.

— Ладно, потанцуем, — сказала она. — Пойду переоденусь. — И вдруг опечалилась: — У меня нет красивого платья…

— Плевать, — нетерпеливо сказал я. — Одевай любое. Тебе пойдет.

Девчонка потрогала на носу царапину, снова улыбнулась и помчалась переодеваться. «Дурища, — подумал я. — Платья у нее нет… Кто на нее смотреть будет!» Вышла она из дому минут через десять. Я уже стал злиться. А когда увидел ее, еле удержался, чтобы не расхохотаться. В девчонке ничего от рыси не осталось. На ней было короткое платье, заляпанное то ли красным горошком, то ли бобами. Из этого платья она давно выросла. Коричневые коленки, выглядывавшие из-под платья, напомнили мне бильярдные шары. На ногах у нее были большущие черные туфли на высоком каблуке. Двигалась девчонка боком, руками хватала воздух.

— У тети похитила, — сказала она, взглянув на туфли.

— Не жмут? — спросил я.

— Не свалятся, — сказала девчонка. — Я вовнутрь чулки напихала.

Я только головой покачал. Пожалуй, зря я связался с этой девчонкой. В теткиных туфлях она стала ростом с меня. И, возможно, чуточку выше. Потом ходить-то на высоких каблуках она не умела, где уж тут танцевать. Я хотел было сказать девчонке, что пошутил, но, взглянув на нее, не решился: глаза у девчонки сияли голубым счастьем. Она достала из маленького кармана зеркальце, губную помаду. Зеркало сунула мне:

— Подержи.

Наверное, я плохо держал, потому что девчонка минут пять вертелась — приседала передо мной, заглядывая в зеркало. Помады она не жалела. Губы у нее стали такими красными, что смотреть было страшно.

— Красиво? — спросила девчонка.

— Пошли, — сказал я, стиснув зубы.

— Ты ничего не понимаешь, — сказала девчонка. — Ты еще не настоящий мужчина.

Я молчал. Мне хотелось рукавом стереть с ее губ эту ужасную жирную краску.

— Зеркало положи в карман, — распоряжалась длинноногая пигалица с кровавыми губами. — Потом отдашь.

— Давай и помаду!

Девчонка по глазам поняла мои намерения.

— Помада мне может сто раз еще понадобиться, — сказала она. — Пусть у меня лежит.

Я отвернулся и зашагал к берегу. Посмотрим, как она в своих туфлях пойдет через мост. Девчонка ковыляла позади меня. Один раз она громко вскрикнула. Каблук подвернулся. Сломала бы их к черту, что ли?

— Куда ты бежишь? — сказала она. — Это неприлично. Возьми меня под руку.

— Дьявол, — выругался я, останавливаясь.

— Что ты сказал?

— Погода, говорю, хорошая.

Девчонка треугольником согнула руку, подставила локоть:

— Не умеешь?

— На могиле дедушки поклялся никогда с девчонками под руку не ходить, — сказал я.

— А когда замуж выйдешь… то есть женишься, тоже под руку не будешь ходить?

— Не буду, — твердо сказал я. — Поклялся.

— Я сразу поняла, что ты не настоящий мужчина.

Я ругал себя на чем свет стоит. Экая зануда! Она живьем съест меня, пока дойдем до театра.

Не доходя до моста, девчонка сняла туфли и босиком ступила на дощатый настил. На другом берегу снова влезла в тетушкины туфли. Вечер был теплый. На площади прогуливались люди. Посредине тротуара чернела большая воронка. Люди обходили ее, прижимаясь к длинному полуразрушенному зданию. Я заметил, что на нас обращают внимание, и ускорил шаги. Девчонка тоже прибавила ходу. Каблуки ее часто затюкали по неровному асфальту, сохранившемуся еще с довоенных времен. Какая-то парочка остановилась и, скаля зубы, стала смотреть на нас.

— Бегать умеешь? — спросил я.

— В туфлях? — удивилась девчонка.

— Я побежал, — сказал я. — В то притащимся к шапочному разбору.

Бегать я умел. Еще во время войны научился удирать от немецких самолетов. Иногда в день по пять раз приходилось мчаться по направлению к лесу. Но девчонка бегала быстрее меня. Ее длинные ноги мелькали впереди до самого театра. Она бежала и размахивала туфлями, которые держала в руках.

В зале негде было яблоку упасть. Оркестр играл быстрый фокстрот. Но танцевали медленно, — нельзя было развернуться. Распаренная масса из парней и девушек качалась, шевелилась между стен. Герка-барабанщик, свесив на глаза светлую прядь, изо всей силы лупил по барабану, трахал по гремучим медным тарелкам. В зал он не смотрел. Глаза его были полузакрыты, томно опущены вниз. Форсил Герка. Прикидывался Джорджем из Динки-джаза. Аллы не было видно. В такой каше не сразу и разглядишь. Я стоял у стены и озирался.

— Пойдем, — дернула меня за рукав девчонка.

Я совсем забыл про нее.

— Туфли не потеряй, — сказал я. — От тетки влетит.

Рука у девчонки была горячая, спина твердая и тоже горячая. В зеленоватых восторженных глазах прыгали светлячки. Это электрические лампочки отражались.

— Не прижимайся, — сказала девчонка. — Не люблю.

Я только покачал головой. Никто и не собирался прижиматься к этой стиральной доске. А она уперлась мне рукой в плечо и отодвинулась на километр. Гибкая спина ее выгнулась дугой. Голова откинулась назад. Глаза широко распахнулись. На загорелом лбу у девчонки под белокурой прядью был маленький шрам. От скобок остались белые точки. Нас толкали со всех сторон, наступали на ноги. Я так и не понял, умеет моя девчонка танцевать или нет. В общей куче нас раскачивало из стороны в сторону. Скоро мы освоились и тоже стали толкаться и наступать другим на ноги. Никто не извинялся. И никто не обижался. Оркестр как завел один фокстрот, так и не мог на другое переключиться. Герка совсем глаза закрыл. Навалился грудью на свой барабан, носом уткнулся в медную тарелку. Работали только руки. Били и били палками в гулкие бока барабана. Тоже мне искусство! Этак и я сумел бы в два счета научиться. Где же все-таки Алла? Увидел я ее неожиданно. Какой-то длинный парень наступил моей девчонке на ногу. Она, бедная, так и присела. Я подрулил к парню и с удовольствием придавил каблуком носок его ботинка. У парня оказался мужественный характер. Он и виду не подал, даже не поморщился. Но когда он снова оказался рядом, я ощутил могучий толчок в спину. Подбородком я ткнулся в переносицу своей девчонки. Она испуганно откинулась назад и ударила кого-то затылком. Ударила Аллу. Алла терла рукой щеку и без улыбки смотрела на нас. Полосатое шелковое платье с большим белым воротником отлично сидело на ней. Она была здесь самая красивая. Я кивнул ей, но она не ответила. Даже не улыбнулась. Незнакомый, парень подул ей на ушибленное место и, сердито посмотрев на меня, увел в другой конец зала.

Танец кончился. Музыканты поднялись со своих мест и пошли за кулисы курить. Герка спрыгнул со сцены в зал, помчался Алку разыскивать. Середина тесного зала расчистилась. Молодежь повалила на свежий воздух. Мне расхотелось танцевать. И какой дурак придумал эти танцы? Никакого удовольствия. Толкаются, наступают на ноги. Духота. Лица у всех красные. Ничего себе люди придумали отдых!..

— Хорошо здесь, — услышал я тихий, взволнованный голос девчонки. — И как быстро танец кончился!

— Дышать нечем, — сказал я. — Выйдем на улицу.

На небе сияли звезды. Луна пряталась за зданием театра. Холодный синеватый свет разлился по крышам окрестных домов. От телеграфных столбов легли на дорогу длинные тени. Ветер легонько раскачивал провода, и они мерцали. Парни вытащили из карманов папиросы и закурили. К далеким звездам потянулись ниточки дыма.

— Мне когда-то снилось это небо, этот вечер, — сказала девчонка, глядя поверх моей головы.

— Бывает, — сказал я. — Всем что-нибудь снится… Каждую ночь. Мне вчера приснилась баклажанная икра. Будто я две банки съел. Без хлеба.

Она посмотрела на меня, и глаза ее поскучнели. Ну и пусть. Очень мне интересно слушать про ее детские сны.

— У меня каблук шатается, — сказала девчонка.

— Пошли домой, — обрадовался я.

Девчонка сняла туфлю, протянула мне:

— Камнем…

Я подобрал с земли булыжник и остервенело замахнулся.

— Осторожнее, — сказала девчонка. — По пальцам…

Я опустил камень и взглянул на нее. Девчонка, закинув голову, смотрела на вечернее небо, гдесияли звезды. И глаза ее тоже сияли, ярче, чем звезды. Рукой она держалась за мое плечо. Одна нога была поджата. Девчонка смотрела на звезды и улыбалась.

— Опять сон вспомнила? — спросил я. — Валяй, рассказывай.

Девчонка продолжала считать звезды. Накрашенные губы ее чуть заметно шевелились.

— Я Золушка, — сказала она своим певучим голосом. — А ты никакой не банан. Ты принц из старой волшебной сказки. Нашел мою серебряную туфельку… Почини же ее, принц.

Ее тетушка, верно, носила сорок четвертый размер. Эта «туфелька» была бы впору великану из племени людоедов. Я прибил каблук.

— Будет держаться, если… если не будешь бегать по танцулькам.

— Спасибо, принц, — сказала девчонка.

— Я буду звать тебя Рысь, можно? — спросил я.

— Ты бесчувственный пень, — почему-то обиделась девчонка. — Ты за свою жизнь не прочитал ни одной сказки… Вот почему тебе снится какая-то дурацкая икра.

Это она зря сказала, сказки я любил. И прочитал их кучу. Не меньше, чем она.

— Мне надоело здесь толкаться, — сказал я. — По домам, Рысь?

— Я хочу на бал! — Рысь капризно стукнула каблуком. — Слышишь, принц?

— Черт с тобой, — смирился я. — Еще два танца, и по домам.

Алку я больше не видел. Герка вертелся за барабаном, как бешеный. Может, тот долговязый, на которого я наступил, ушел с Алкой. Так Герке и надо, пускай побесится. Как только закончился второй танец, я взял Рысь за руку и выбрался из этой толкучки на улицу. Девчонка надулась на меня и всю дорогу молчала. Она шла рядом, но я не слышал ее шагов, Так мягко рысь ступает в лесу по листьям. На Дятлинку я не пошел ее провожать, много чести. Довел до висячего моста.

— Ты отвратительно танцуешь, — сказала Рысь, покачиваясь на мосту.

— Ступай-ка спать, принцесса… А то тетка всыплет.

— Меня никогда не бьют, — сказала девчонка, покусывая губы. — Запомни это.

— Зря, — сказал я. — За помаду следовало бы отодрать ремнем.

Этого, пожалуй, не надо было говорить. Даже в темноте видно было, как покраснела девчонка.

— Я думала… — сказала она.

Что она думала, я так и не узнал. Моя Рысь круто повернулась и помчалась через мост. Как еще ногу не сломала, там щели между досками. Мост загудел, закачался. На той стороне девчонка остановилась.

— Лучше не приходи на Дятлинку, — крикнула она. — Морду набью! — С секунду постояла. И скрылась в черной тени деревьев.

Рысь исчезла. Еще с минуту уныло скрипел висячий мост. Глухо журчала внизу вода. Слышно было, как шумели на Дятлинке старые деревья. В густой чернильной воде, освещая рыхлые сизые облака, качалась холодная луна.

5

Осень шагала по городу, не разбирая дороги. Утром на железных крышах белел иней, а вечером с карнизов свисали маленькие прозрачные сосульки. Они выстраивались в ряд, как зубья у неразведенной пилы. Дул холодный ветер. Грязи стало меньше. Она превратилась в корявые серые глыбы. Глыбы насмерть вмерзли в обочины дороги. Наша дряхлая трехтонка прыгала по разбитой мостовой, как озорной жеребенок. Ящики кряхтели в кузове, стукались деревянными боками в борта. Дяде Корнею плевать было на машину и ящики, он план выполнял. Положив руки на черную отполированную баранку, жал подметкой газ и мрачно смотрел на дорогу. Рыжеватые брови его были всегда сдвинуты к переносице. В углах губ зеленели глубокие морщины. С нами дядя Корней не разговаривал. Даже если его о чем-нибудь спрашивали, отвечал не сразу. Какая-то мрачная личность этот дядя Корней. Он мне не нравился.

Корней затормозил у домика с голубым забором. На крыльцо выскочил мужчина без пальцев на левой руке. Швейк посмотрел на дядю Корнея. Шофер вытащил из кармана папироску, сунул в рот, пожевал. Тяжелый приплюснутый подбородок задвигался.

— У правого борта в углу, — сказал он.

— Сбросим, Максим, — толкнул меня Швейк.

Я покачал головой:

— Сбрасывай, если надо… Я не буду.

Дядя Корней достал спички, прикурил.

— Подсоби мальцу, — негромко сказал он, не глядя на меня.

— А ну вас, — ответил я.

Швейк с беспокойством посмотрел на меня, на шофера, выбрался из кабины.

— Я сам, — сказал он.

— Погоди, — остановил его дядя Корней. Не вынимая папироску изо рта, он пускал дым на ветровое стекло.

— Со мной лучше по-хорошему, — сказал дядя Корней. — Не приведи бог — рассержусь… — На меня он не смотрел. Смотрел прямо перед собой. И глаза у него были такие же расплывчатые, тусклые, как дым, расползающийся на стекле.

— Я грузчик, — сказал я, — а не…

Дядя Корней положил мне руку на плечо. Плечо хрустнуло и поехало вниз. Не пальцы впились в мое тело — стальные кусачки. Краем глаза я близко видел большое расплюснутое ухо. Ухо было покрыто редкими белыми волосами.

— Не петушись, парнишечка, — сказал Корней. — Говорю, я — сердитый… Давай по-хорошему.

— Не тискайте, я не девчонка…

Корней посмотрел на меня, усмехнулся и отпустил.

— Подсоби мальчику, — сказал он. — Ящик тяжелый.

— В последний раз, — сказал я, выбираясь из кабины.

— Не кидайте на землю, — пробурчал Корней. — В растрату вгоните…

Мы подняли со Швейком на борт тяжелый ящик. Беспалый мужчина подхватил его, как пушинку, и унес в дом. Из кабины вылез дядя Корней и не спеша направился за ним. Громко стукнула дверь, лязгнул засов.

— Пощекотал? — спросил Мишка.

Лицо у него было смущенное. Чувствовал, подлец, свою вину. Втянул меня в эту грязную лавочку. Экспедитор… Лучше бы я на лесах стоял с Аллой и Анжеликой и кирпичи подавал лупоглазому парню в длинном фартуке.

— Беги отсюда, — сказал Швейк. — Сдался тебе этот техникум.

— Куда бежать?

— На кудыкину гору.

— А ты чего не бежишь?

Швейк посмотрел на дверь. Лицо его стало скучным.

— «Гарун бежал быстрее лани…» — сказал он. И снова посмотрел на дверь. — От него не убежишь… Он на краю света сыщет. Максим, я сволочь. Зачем тебя взял на машину?

— Подумаешь, — сказал я. — Захочу — уйду.

Швейк как-то странно посмотрел на меня своими грустными карими глазами и пробормотал:

— Так-то оно так…

На крыльце показался дядя Корней. Он рукой вытер губы, встряхнул головой. Лицо у него было довольное. Видно, раздавили с беспалым бутылку водки, спрыснули удачную сделку. Он завел машину, но с места не трогал.

— Ждет, — сказал Швейк и спрыгнул вниз.

Я остался в кузове. Дверца отворилась. Из кабины высунулась голова Корнея:

— Вали в кабину!

— Мне и здесь хорошо, — сказал я.

Корней подвигал рыжими бровями, спросил:

— Как маленького — в охапку?

Пришлось слезть. Я начал понимать, что с Корнеем спорить бесполезно, одни неприятности. Сел рядом со Швейком. Плечо ныло. Силу показывает, подлец! Машина отъехала немного и снова остановилась. Шофер достал из кармана луковицу, откусил половину и стал с хрустом жевать.

— Инспектор, собака, не учуял бы, — сказал он.

Мы со Швейком молчали. Корней морщился, но луковицу ел. Из мутного глаза выкатилась слеза. Покончив с луковицей, достал из кармана пачку денег, толстыми пальцами отсчитал несколько штук, протянул Швейку. Мишка равнодушно сунул деньги в карман. Потом отсчитал еще несколько сотенных и протянул мне:

— Держи, парнишечка, три бумаги.

Я засунул руки в карманы. Уставился на дворник, косо прилепившийся к ветровому стеклу. Швейк прикрыл глаза ресницами, сказал:

— Чего уж там… Бери.

Деньги приблизились к моему носу. Рука, державшая их, чуть заметно дрожала. В кабине остро пахло луком и водкой.

— Чего ноздри-то в сторону воротишь? — сказал Корней. — Дают — бери, бьют — беги.

Я молчал, упорно смотрел на дворник. Рука сжалась в кулак, деньги захрустели. Кулак приблизился к моему лицу. Костяшки на нем были острые, белые. От кулака пахло бензином.

— Бери, — сказал Швейк. Лицо у него было бледное. Черные ресницы опустились еще ниже.

— Три сотни… — вдруг сказал я чужим голосом. — Отвалил! — Эти слова сами собой сорвались с языка. Мне и копейки не хотелось брать. Брякнешь вот так сдуру, а потом чешешь в затылке… Шофер с секунду смотрел на меня, губы его раздвинулись в улыбке. Вокруг рта обозначились тугие морщины. Этот человек не умел улыбаться.

— Хмы, — сказал дядя Корней. — А малец не дурак. Держи еще две…

Запихивая смятые деньги в карман, я еще не догадывался, какую роль сыграет а моей жизни этот мрачный человек, который не умеет улыбаться. Хотя и чувствовал, что свалял большого дурака. Теперь он сядет на шею и будет погонять… Как же, купил. Ровно за пять, как он говорит, бумаг.

Я увидел Мишкины глаза. Глаза были сердитые, словно Швейк не ожидал от меня такого. А ну их всех к дьяволу!..

В этот же день я поймал у бетономешалки Живчика. Прораб палкой ковырял в ящике грязноватый жидкий бетон. Машина тарахтела, охала. Парнишка, которого Швейк подсунул машинисту вместо меня, резво бегал к колонке с ведром. Лицо у него позеленело, то ли от цемента, то ли от злости. На меня он даже не посмотрел. Наверное, считал, что это я подложил ему такую свинью. Дурачина. Сейчас бы я опять с удовольствием поменялся с ним местами. И еще в придачу пятьсот рублей отдал бы.

— Хорошая штука, — сказал я прорабу, кивнув на бетономешалку. — Только шумит здорово.

Живчик поднес палку к носу, понюхал. Нахмурился.

— Без разбора воду бухают, — сказал я. — А здесь надо расчет.

Живчик бросил палку, посмотрел на меня.

— Какой расчет? — спросил он.

— Ну, чтобы была пропорция…

— Почему ушел с бетономешалки?

— Перевели.

— Кто перевел?

— Кто… начальство.

— А я здесь кто?

— Ну, прораб.

— Я тебя переводил?

— Есть и повыше начальники… (Это Швейк-то повыше!) Живчик в сердцах нахлобучил свою командирскую фуражку на злые глаза. На лакированном козырьке отпечатались три белых пальца.

— Я, брат, анархии не потерплю, — сказал он. — Уходи с глаз моих подальше.

— Я хотел попросить…

— Ничего не знаю, — оборвал меня прораб. — Иди проси у своего начальства… которые повыше. — Он повернулся ко мне спиной и зашагал к лесам.

— Обещали про нас в стенгазету написать и не написали, — сказал я.

Прораб остановился, приподнял фуражку, почесал лоб:

— Забыл… А теперь что про тебя писать? Проштрафился.

— Про меня не надо, — сказал я. — Про девчонок.

Прораб снова посмотрел на меня.

— Выкладывай, что у тебя, — сказал он.

— Не хочу грузчиком…

— Тяжело?

— Легко…

— Не пойму я тебя, брат.

— Дайте любую работу… Только не грузчиком. — Я задрал голову и посмотрел на леса. Алла с Анжеликой были там. — Каменщиком бы хорошо.

— А сразу прорабом не хочешь? — спросил Живчик.

— Хлеб у вас отбивать, — сказал я.

— На каменщика нужно три месяца учиться.

— Освою, — сказал я.

— Герой, — усмехнулся прораб.

Живчик был хороший парень. Он назначил меня на леса разнорабочим. Это пониже, чем каменщик, но тоже ничего. Я принимал с подъемного крана железные бадьи с раствором, контейнеры с кирпичом. Таскал этот кирпич к рабочему месту каменщика. Доски прогибались под моими ногами, звонкие розовые кирпичи шевелились и поскрипывали. Бросать их нельзя было: могли расколоться. Я опускался на колени и осторожно клал кирпич на кирпич. Каменщик не глядя хватал кирпич, кидал на стену и стукал по нему рукояткой совка, который назывался «мастерок». Из расщелин между кирпичами вылезал серый раствор. Каменщик соскребал его мастерком и снова шлепал на кирпичи. На руках у каменщика были надеты просторные рукавицы. Одна сторона у них была белая, другая зеленая. Стена росла быстро. Сначала она была каменщику по колено, потом по пояс, по грудь. А потом приходили плотники и в два счета наращивали леса.

Алла и Анжелика работали этажом ниже. Мой каменщик был передовик. На доске показателей — она стояла рядом с конторкой прораба — его фамилия была первой. И цифры напротив фамилии были самые большие. Вот к какому каменщику определил меня Живчик. Мой работяга намного обогнал каменщика в длинном фартуке. Если бы тот поменьше смотрел на Аллу и скалил зубы, может быть, тоже был бы передовиком. С девчонками я иногда перебрасывался словами. Так, между делом. Больше отвечала Тумба. Алла почему-то отмалчивалась.

— Эй вы, отстающие, — спрашивал я, — взять вас на буксир? — Я спрашивал громко, чтобы их каменщик услышал. Но он не хотел слышать. У моего каменщика не было длинного фартука, а работал будь здоров.

Анжелика задирала свое лунообразное лицо вверх, говорила:

— Куда нам торопиться? Некуда.

— Я на вас карикатуру нарисую, — говорил я. — В стенгазету. Я уже название придумал: «Вот кто нам строить и жить не помогает».

Каменщик в длинном фартуке начинал свирепо швырять кирпичи на стену. Мастерок его угрожающе блестел, как турецкий ятаган. Алла, щуря глаза, смотрела в мою сторону, усмехалась.

— А ты помалкивай, летун, — говорила Анжелика. — Прыгаешь с одного места на другое, как кузнечик. Мы на тебя тоже карикатуру сочиним. Правда, Алла?

Алла пожимала плечами:

— Зачем? Пускай себе прыгает…

— Кто это прыгает? — спрашивал я.

— «Жил-был у бабушки серенький козлик… Вот как, вот как, серенький козлик», — пропела наигнуснейшим голосом Анжелика. При чем тут козлик? Дура все-таки она. Мне захотелось уронить ей на голову кирпич. Или совок раствора. Что она тогда запоет?

Сверху с лесов я видел, как подкатывала зеленая трехтонка. Разворачивалась и задом толчками подруливала к складу. Швейк первым выскакивал из кабины. Кричал: «На разгрузочку!» Дядя Корней вылезал медленно, словно нехотя. Разгрузка его не касалась. Он даже не смотрел в ту сторону. Стоял у машины, курил. С лесов он казался кряжистым пнем, вросшим в землю. Он мог полчаса неподвижно простоять на одном месте и смотреть в одну точку. Обычно он смотрел на небо. Что он видел там? Ящики с гвоздями? Или деньги? Пока трехтонка стояла на территории, я чувствовал себя неспокойно. Я нарочно поворачивался к Корнею и Швейку спиной, чтобы они меня не окликнули.

С каменщиком мы почти не разговаривали. Это был серьезный парень, не то что тот болтун в длинном фартуке. Он работал. Кирпичи летали в его руках, как детские кубики. И лицо у каменщика было мужественное, волевое. Крупный нос с горбинкой. Такой нос называют ястребиным. Может, потому, что орлиным его нельзя назвать. До орлиного он еще не дорос. Крепкий подбородок, широкие скулы. И небольшие серые глаза. И только русые волосы у этого парня имели несколько легкомысленный вид. Они птичьими крыльями топорщились на большой, широколобой голове. Одно крыло было побольше, другое поменьше. То, что поменьше, все время спускалось каменщику на глаза. Он терпеливо заправлял крыло за ухо. Звали парня Николаем. Фамилия у него была позаимствована из театрального реквизита: Бутафоров.

Отношений у нас с каменщиком никаких не было. Пока под его руками был раствор и кирпичи, он вообще не замечал меня. «Охваченный высоким трудовым подъемом, — как писали о нем в «молнии», — возводил стены учебного корпуса». Обращал внимание, когда наступал перебой в работе. Тогда его серые глаза останавливались на мне. Бутафоров не любил попусту открывать рот, он глазами вопрошал: «Где стройматериалы?» Я тоже держал рот на замке. Как говорится, с кем поведешься — от того и наберешься. Качал головой и кивал вниз, где приготавливали раствор: «Я ни при чем. Это там копаются, черти». Каменщик бросал мастерок в ящик, отворачивался. Он был выше меня и плотнее.

Таких парней я не любил. Бутафоров был из тех, кто привык к поклонению. Такие держатся особняком, считают, что они всем нужны. Смотрят на других свысока. В дружбе чванливы. Дескать, так уж и быть, разрешаю тебе со мной дружить. И к ним действительно многие дурачки тянутся, заискивают, без памяти рады, если вот такой Бутафоров похлопает по плечу и назовет приятелем. А мне наплевать было на передовика Николая Бутафорова. В покровителях я не нуждался. Унижаться ни перед кем не хотел. Не разговаривает, молчит, и черт с ним. Буду платить ему той же монетой.

И все-таки мой каменщик заговорил. Допек я его. Не нарочно, конечно. Так уж получилось.

Засмотрелся я на Аллу и совсем забыл про кирпичи. Не знаю, сколько времени молча сверлил меня своими серыми глазами Бутафоров, только надоело ему это.

— Ты стихи не пробовал сочинять? — спросил он.

— Пробовал, — сказал я. — У меня здорово получается. Вот послушай: «Делать бы гвозди из этих людей, в мире бы не было крепче гвоздей…»

— Почти как у Николая Тихонова… — сказал Бутафоров. — Орел!

— Какой уж есть.

— Тебя зачем сюда поставили?

Я подал каменщику кирпич. Он взял его, подбросил на ладони:

— Давай сразу договоримся: или работай, или…

— Что «или»? — спросил я.

— Работай, — сказал Бутафоров.

Я забросал его кирпичами. За час он, наверное, уложил тысячу штук. Лоб его заблестел, волосы залепили правый глаз, но ему некогда было отбросить их. Я не давал ему передохнуть. Не успевал он повернуться, как я уже подсовывал ему очередной кирпич. Я хотел разозлить его, заставить просить пощады. Он только улыбался. Шлепал в раствор кирпичи, взмахивал мастерком. Красная кирпичная стена упорно лезла в небо. Я забыл про время, про все на свете. Кирпичи ожили в моих руках. Они сами прыгали из груды в ладонь. Взлетали и приземлялись в подставленную руку каменщика. И так один за другим. И не было этому конца. Зубы мои были стиснуты, пот лил в три ручья. А каменщик, черт железный, улыбался.

— Максим! — кричал мне снизу Швейк. — Столовку закроют!

Я посмотрел вниз и удивился: на лесах никого не было. И территория опустела. Бутафоров, играя мастерком, смотрел на меня. Волосы-крылья спустились на виски. Он молчал.

— С чего ты взял, что я стихи сочиняю? — спросил я.

— Вид у тебя того… глуповатый был, — сказал Бутафоров. — Это когда ты на Аллу Сухорукову смотрел. Я и подумал, что ты ей стихи сочиняешь.

— Я вовсе не на нее смотрел. На другую.

— Мне-то что? Смотри на кого хочешь. Только не в рабочее время.

Бутафоров снял рукавицы, заткнул их за пояс. Мастерок сунул в раствор. Из кармана рабочей фуфайки вытащил синюю кепку, надел с напуском назад. Лицо его стало еще более внушительным. Он отошел на край лесов, обозрел кладку.

— Если бы ты не пялил глаза на девчонок… — сказал Николай.

Он никогда ничем не был доволен. Даже собой. Вот характер! Я уверен, мы сегодня больше всех сделали. А ему все мало. Не понимаю я таких людей. Ненасытные какие-то в работе. Себя готовы загнать и другим не дают житья. Выслужиться хотят, что ли? Чтобы начальство обратило внимание. Пожало руку и сказало: «Привет передовикам!» Конечно, в хвосте тянуться тоже последнее дело. Как Лешка Гришин. На него все пальцем тычут, на каждом собрании ругают. Он сидит, ушами хлопает, будто это не о нем говорят. У него совесть чугунная. Я бы так не мог. Не люблю, когда при всем честном народе холку намыливают. Неприятно как-то себя чувствуешь. А Бутафорова всегда в пример ставят. Он тоже сидит. И ушами не хлопает. Слушает дифирамбы. Лицо у него непроницаемое. Не поймешь, рад он или наоборот.

Я давно обратил внимание, что на собраниях говорят только о самых хороших и самых плохих; об остальных помалкивают. Так что, если хочешь прославиться, нужно или из кожи лезть или, наоборот, ничего не делать. В школе обо мне много говорили… Хотя я не был отличником. А здесь я пока ничем не проявил себя. Работал не хуже других, нормы выполнял.

Николай не спускался вниз. Стоял, облокотившись о поручни, посматривал на меня своими насмешливыми глазами.

— Видел я, как ты барабанщика по грязи таскал, — сказал он.

— Тоже на Алку глаза пялишь? — поддел я. — И в рабочее время?

Бутафоров ухмыльнулся:

— Перекур был…

Он первым спустился с лесов и отправился домой. Жил он где-то на острове Дятлинка. Я вспомнил тот не по-осеннему теплый вечер, толстое дерево, девчонку в брюках и тельняшке. Девчонку, похожую на рысь. Как там она поживает? Наверное, сидит на суку и рыбешку ловит…

С Рыси мысли мои снова перескочили на Аллу. Никак не разгадаешь ее. Равнодушная или скрытная? На Герку-барабанщика ей было наплевать, хоть Герка из кожи лез, чтобы Алке понравиться. Как-то притащился на стройку в поношенном клетчатом костюме. На пиджаке карманов не сосчитать. Где такой отхватил? На улице было холодно. Дул ветер. Герка ежился в своем заграничном костюмчике, но не уходил. Алка стояла на лесах и о чем-то болтала с Анжеликой. На Герку и его новый костюм она не смотрела. Зато мы смотрели на барабанщика и хохмили: «Эй, джентльмен! Вы из Чикаго?», «Мистер Твистер, не дует?», «Побегайте, лорд, согреетесь!». Герка позеленел от злости, но помалкивал. Стоял, нахохлившись, ждал Алку. А она знай болтает с Анжеликой… Тут и дураку ясно, что Герку она не любит. Иначе не выставила бы его на всеобщее посмешище…

Внизу заскрипели леса. Кто-то поднимался наверх. Сквозь щели настила я увидел железнодорожную фуражку Швейка.

— Ты чего тут торчишь? — спросил он.

— Стихи сочиняю, — сказал я.

— Столовку закрыли.

— Пускай… А что было на ужин?

— Перловка с постным маслом.

— А-а… У тебя есть что-нибудь пожрать?

Швейк вытащил из кармана сверток. Там были хлеб и сало. Мы стояли рядом, жевали черствый хлеб с розоватым вкусным салом и молчали. Перед нами раскинулся город. Всего полтора месяца как я приехал сюда, а уже полгорода в лесах. Кое-где дома освободились от лесов и празднично белеют. За Сеньковским переездом в туманной дымке маячит высокая серая стена. Там будет элеватор мелькомбината. Кладут его из больших серых плит — шлакобетона. Мимо мелькомбината бежит Невельское шоссе. По этому шоссе можно приехать в Ленинград. Лесов вокруг нашего города нет. Они начинаются дальше, от Опухликов. В городе мало снега зимой: ветрами выдувает. Морозы, бывает, доходят до сорока двух градусов, а снега нет. Зато ветры здесь гуляют буйные, холодные. Могут птицу на лету сковать и ледяной голышкой швырнуть на землю. Особенно злы февральские ветры. Когда они дуют, дети в школу не ходят. Дома сидят и слушают, как за окном свистит и воет, а в печных трубах брякает заслонка.

Я искоса взглянул на приятеля. Он уныло жевал шкурку от сала и смотрел на исчирканную осколками часовню кладбищенской церквушки. Кладбище называлось Казанским. Стояло оно на пригорке. За пригорком — Ловать. Там на берегу — наше общежитие. Над зеленым грушевидным куполом церкви кружили галки. Их было много. Настоящая галочья свадьба. Кирпичная стена, окружающая кладбище, во многих местах обвалилась. В дыры виднелись могильные холмы с железными и деревянными крестами. Кресты наклонились в разные стороны. На кладбище были живыми деревья. Листья с них облетели, и деревья стояли голые, черные. И только березы белели.

— Говорят, когда немцы обстреливали город, покойники из могил выскакивали, — сказал Швейк.

Я ничего не ответил. Не любил я разговаривать про покойников. Пойдешь вечером мимо кладбища, будут мертвецы мерещиться. Не то чтобы я боялся, а так, неприятно все это. Когда умер младший брат, я всю ночь провел с ним в одной комнате. Мне снились страшные сны. Я забыл, какие. Мне тогда шесть лет было.

Дай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду,
Давай с тобой полаем при луне
На тихую бесшумную погоду.
Дай, Джим, на счастье лапу мне.
Эти стихи Мишка прочел тихо, проникновенно. Он даже не спросил, знаю ли я, чьи это стихи. Я знал. Это Есенин. Есенина я любил. Он писал о старой деревенской Руси с ее рыхлыми дроченами (моя бабушка их здорово пекла!), белыми девицами-березами, покрасневшими рябинами, с вытканной на озере алой зарей, где в бору со звонами плачут глухари. Начитавшись есенинских стихов, я бежал в лес, бродил по чаще, пожне. И сам сочинял стихи про камыш, осоку, стога. Но стихи почему-то получались корявые. Сосну я сравнивал с корабельной мачтой и тут же вспоминал, что про это где-то читал. Луну сравнил с алюминиевым блюдом. Этого я нигде не встречал. Сначала я обрадовался, а потом понял, что это не поэтично. Маленькое раннее четверостишье Есенина всегда вызывало во мне грусть по бабушкиному дому в Куженкине.

Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Кленочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
Нравились мне и другие стихи Есенина, где он тосковал, грустил, называл себя хулиганом.

В шестом классе, я переписал из сборника Есенина четверостишье:

Молодая, с чувственным оскалом,
Я с тобой не нежен и не груб.
Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
И положил на парту Ритке Михайловой — отличнице и недотроге. Я пытался за ней ухаживать, но она не обращала на меня внимания. Листок попал в руки рыжей Аннушке — директорше. Она меня хулиганом обозвала и на три дня исключила из школы. Она не любила Есенина, хотя и преподавала литературу. Рита несколько дней ходила с красными глазами, но внимания на меня все равно не стала обращать. А потом я узнал, что рыжая Аннушка изъяла из школьной библиотеки томик Есенина…

У Мишки Победимова неладно на душе. Просторная железнодорожная фуражка опустилась на брови. Из-под глянцевого козырька уныло глядели карие, немного выпуклые глаза. Я догадывался, в чем дело. Корней…

Мишка сам заговорил:

— Строят, строят… Скорей бы уж. А то не поймешь, кто ты: студент или работяга.

Мишка любил называть себя студентом.

— Ты экспедитор, — сказал я.

Мишка пропустил мои слова мимо ушей. Он подбросил фуражку повыше, наморщил лоб:

— Будем техниками-паровозниками. Чем плохо? На паровозах будем шпарить… Мимо леса, мимо дола ду-ду-ду! Ребятишки будут на переездах нам руками махать. А мы без остановок. Мимо леса, мимо дола мчится поезд, как… Как что?

— Как поезд, — сказал я.

— Эх ты… Есенин бы сразу рифму придумал… И Пушкин.

— И Лермонтов, — сказал я.

Мишка загрустил. Ишь, размечтался о паровозах. Мимо леса, мимо дола… Поедет. Только не на паровозе, а в вагоне. В вагоне с железными решетками на маленьких окнах.

— Максим, ты любишь аистов? — спросил Швейк.

Он это умел. Ему ничего не стоило переключиться с паровозов на аистов, а с аистов на Антарктиду.

— Давай загибай про аистов, — сказал я. Я не умел утешать.

— Наша деревня есенинская, — стал рассказывать Швейк. — Черные избы, покосившиеся плетни, березы вдоль улицы. И название у деревни — Осенино. Наша изба стоит на отшибе. Две березы перед окнами, клен у крыльца. Аисты угнездились на крыше дома. Батя поставил на конек тележное колесо. Он очень хотел, чтобы аисты у нас поселились. Говорил, что тот дом, где живут аисты, — счастливый дом. Аисты натаскали хворосту, соломы, и стали жить у нас на крыше. Бывало, ночью завозятся, закурлыкают. И правда, хорошо: на душе как-то сразу светло. Будто аисты твой сон стерегут. И сны мне тогда красивые снились… Это чепуха, что аисты берегут счастье. Батю на десятый день убило. И деревню — в щепки. А наш дом уцелел. Клен расщепило, а дом уцелел. У меня там мать и сестра меньшая. И аисты там по сю пору живут, другие. Тех немцы постреляли… Поди и сейчас курлычут по ночам.

— Мишка, если нас не примут — махнем в деревню? — спросил я.

— Примут, — уверенно сказал Мишка. — Что у них, совести нет? Сами говорят, что для себя строим… Кого же тогда принимать?

— Ты же на Северный полюс хотел?

— Я матери обещал, что стану человеком, — сказал Мишка. — Нельзя на полюс… Это потом. Сначала техникум закончу.

— А я в Антарктиду хочу. К пингвинам. Они не летают?

— Ходят вперевалку… Как наш Куркуленко.

Мы помолчали. Галки перестали кружить над кладбищем, опустились на деревья. Издали казалось, что на голых ветвях набухли большие черные почки. Над крепостным валом мигнула звезда. Воздух был чистый и холодный. Ночью ударит мороз. Я посмотрел на свои солдатские бутсы… Ничего, зиму выдержат. А носки мать свяжет. Зачислят в техникум — дадут шинель, шапку и, может быть, сапоги.

Мне надоело торчать на лесах. Мы спустились вниз. Лужу перед воротами прихватил тонкий ледок. На раненом тополе по-прежнему висела каска. В каске плавала прозрачная льдина. Листья с тополя почти все облетели. Штук пять осталось, не больше.

В общежитие идти не хотелось. Большое удовольствие слушать, как ребята костяшками стучат. Как всегда, мне есть хотелось. Зря не пошел в столовую. Перловка с постным маслом не помешала бы. К отцу сходить, что ли?

— Я в центр, — сказал я.

— Пошли, — сказал Мишка. — Все равно делать нечего.

На площади Ленина ярко светили прожекторы. Здесь восстанавливали сразу три здания: четырехэтажный жилой, почту и обком партии. Гремели лебедки, урчали бульдозеры. Ветер гонял по булыжной площади желтую стружку. Глубокие водопроводные канавы напоминали траншеи. Из канав вылетали лопаты песка. Людей не было видно. Внутри почты шла сварка железной арматуры. Ослепительный голубоватый свет вырывался из черных проемов окон. Пока работал сварочный аппарат, по площади расползались огромные дрожащие тени. Аппарат умолкал, и тени исчезали.

Мы перешли через деревянный мост на другую сторону города. Сразу от реки в гору поднимались огороды. На грядках белели кочерыжки. На набережной стоял старый деревянный дом. Снаряд срезал один угол, и дом до недавнего времени угрюмо стоял на трех ногах. Ему сделали новую, четвертую ногу. Дом выпрямился, повеселел. Здесь открыли столовую. Запах съестного ударил в нос. Пахло жареной картошкой, луком и мясной похлебкой.

Не сговариваясь, мы зашли в столовую. Народу было много, все столы заняты. За стойкой резала ножницами жиры, мясо, хлеб молодая женщина в белой косынке. Взамен она давала жетоны. На моей карточке жиров и мяса не осталось, одна крупа и сахар. Может быть, мы повернулись бы и ушли, если б не погас свет. Сразу чиркнули несколько спичек, и столовая озарилась неровным тусклым светом. Буфетчица запалила фитиль, торчавший из снарядной гильзы. Окопный светильник закоптил, жирный дым повалил в потолок.

— Сейчас поужинаем, — сказал мне Швейк.

Блестящие глаза его забегали по сторонам. Мишка изучал обстановку. План действий мгновенно родился в его бесшабашной голове. Суть плана состояла вот в чем: мне нужно было встать в очередь, подойти к стойке и чихнуть на фитиль. А Швейк — он будет рядом — спокойненько возьмет из консервной коробки несколько жетонов.

— Никто и мигнуть не успеет, как жетоны будут у меня в кармане, — шептал Швейк.

Я заколебался. Понимал, что затея опасная. Может всякое случиться…

— Поджилки трясутся? — спросил Мишка.

И второй раз клюнул я на эту удочку, как тогда с Хорьком. Не мог я терпеть, чтобы меня в трусости обвиняли. А потом — есть хотелось. Государство не обеднеет, если мы с Мишкой бесплатно поужинаем.

— Чисто сработаем, — уговаривал Мишка. — Вот увидишь…

Мимо пронесли поднос. В глубоких тарелках — гуляш с картофельным пюре, подливка с луком.

— Чихну, — сказал я и встал в очередь.

Руки у буфетчицы полные, белые. Она плавно двигает ими. На стойке по обе стороны стоят две коробки. Одна картонная: туда она отстригает талоны с карточек. Другая круглая, жестяная: оттуда берет алюминиевые жетоны с номерами. Очередь медленно двигается. Чем ближе я к светильнику, тем быстрее трепыхается сердце. В затылок дышит Швейк. За ним стоит огромный краснолицый мужчина в желтой кожаной куртке. У него каждый кулак по пуду. И руки длинные. Такой схватит — не вырвешься. Вот и моя очередь. Женщина устало смотрит на меня. На щеке у нее круглое родимое пятно. Она отодвигает голову от коптящей гильзы, прищуривает глаз. Надо чихать, но мне что-то не чихается. Швейк тихонько подталкивает меня в спину: пора! Я лезу рукой в карман, а сам с усилием морщу нос и, сказав: «а-а-ап…», изо всей силы дую на фитиль… В кромешной темноте наступила тишина, потом кто-то сказал: «Чтоб тебе!..» И тут затарахтела жестяная банка. Буфетчица громко ахнула и закричала:

— Тут рука чья-то… Воруют!

Банка упала. Жетоны запрыгали по полу. Поднялся шум, гам. Вспыхивали и гасли спички. Я молча рванулся к дверям. Меня толкнул кто-то в спину. Я упал, снова вскочил.

— Двери… Двери держите! — крикнул кто-то.

Но было поздно. Мы с Мишкой вывалились в темные сени, затем на крыльцо и что есть духу припустились по огородам вниз к реке. Швейк нырнул в кусты. Я пробежал немного дальше. Остановился. Позади, на дороге, слышался говор. Погони не было. Я подошел к Мишке. Он по-турецки сидел на земле. Фуражка валялась у ног. Он ткнул меня кулаком в бок, засмеялся:

— А здорово ты чихнул!

— Ладно, — сказал я, — помалкивай.

— Пошли в другую столовку? — предложил Швейк.

— Нет уж, — сказал я. — Хватит.

Кусты затрещали, звездное небо отпрыгнуло куда-то в сторону. На нас навалился кто-то тяжелый, сильный. Голая ветка оцарапала мою щеку. Голову прижало к плечу. Было больно и страшно. Но мы молчали. А наверху кто-то ворочался, сопел, фыркал. И тоже молчал.

— Не могу больше, — прохрипел Швейк. — Отпустите… Не убежим.

Видимо, Мишке еще хуже, чем мне, пришлось.

— Дешевка, — сказал кто-то очень знакомым голосом. — В землю вдавлю!

Нас отпустили. Я повернул голову, и глаза мои, наверное, стали по ложке: перед нами был Корней. Не размахиваясь, он хлестнул Швейка по щеке. Я ожидал, что следующая оплеуха достанется мне. Но шофер даже не посмотрел на меня.

— А если бы застукали? — говорил он, сверля Мишку своими глазками.

— Не продал бы, — угрюмо пробурчал Швейк, поглаживая щеку.

— Брось эти штуки… Погоришь!

— Не погорели…

Корней поднял с травы фуражку, нахлобучил Швейку на голову. Достал папироску, чиркнул зажигалкой. Рыжеватая клочкастая бровь показалась ненастоящей, налепленной нарочно. Подбородок засиял медью небритых волос.

— Это я всех задержал в дверях, — сказал он. — Не ушли бы, парнишечки. Как миленьких, сцапали бы.

Он наконец повернулся ко мне:

— Чих напал?

— Напал…

— А ты в другой раз нос почеши — пройдет.

— Почешу, — пообещал я, не зная, куда клонит шофер.

— Ушел с машины…

— Каменщиком лучше, — сказал я.

Корней, не спуская с меня глаз, затянулся, выдохнул дым мне в лицо:

— То-то и видно, что лучше… Брюхо поджало?

— Воровать ящики не буду, — сказал я.

— Чихать будешь? — ухмыльнулся шофер. — Это ты здорово придумал… Сберкассу не пробовал ограбить таким манером?

— Проклятая банка, — сказал Мишка. — Из рук выскочила. Как будто ее салом смазали.

— А у меня и вправду нос чешется, — другим, веселым голосом сказал Корней. — К чему бы это, парнишечки?

Мы с Мишкой угрюмо молчали. Шофер достал из кармана ватных штанов две бутылки водки, шмат сала, луковицу. Разложил все это на траве. Из-за голенища вытащил финку с наборной ручкой.

— Пейте-гуляйте, — сказал он. — Я нынче добрый.

Мишка отхлебнул из горлышка, протянул мне. Мне пить не хотелось. Хотелось есть. Но закуска полагалась только к водке, — я тоже приложился… Незаметно мы с Мишкой опорожнили всю бутылку. Вторую вылакал Корней. Звезды на небе вдруг засияли ярче, закружились в веселой пляске. Кривобокий месяц сорвался с неба и нырнул в Ловать. Железнодорожная фуражка на голове Мишки закрутилась, как патефонная пластинка, а сам Швейк куда-то провалился. Щетинистая щека Корнея приблизилась к моему лицу и уколола. «Бам-бам-бам-бам!» — лупил кто-то в железный рельс. А может быть, это стучало в голове.

Потом меня рвало. Долго, до рези в глазах. Желудок мой сжимался в кулак. Корней взял нас с Мишкой, как котят, за воротники и куда-то потащил. Ноги подгибались. Я засыпал и снова просыпался. Потом стал тонуть. Сначала я думал, что это во сне: вода лезла в глаза, нос, уши. Это Корней обмакивал наши с Мишкой головы в реку.

— Цыплята желторотые, — ворчал он. — Пить и то не умеют…

Проснулся я утром. Не на кровати — на полу. Вокруг стояли ребята. Мне захотелось, чтобы это был сон. Я снова закрыл глаза, но ребята уже увидели, что я пробудился. Генька Аршинов носком ботинка толкнул меня под бок, как мешок с трухой:

— На работу опоздаешь.

— Где нажрались? — спросил Игорь Птицын.

Остальные молчали. И я молчал. Что я мог сказать им? Ничего. Выручил Мишка. Он пришел из умывальной и, растирая опухшее лицо полотенцем, сказал:

— Максим, они не верят, что мы вчера были на свадьбе.

— На какой свадьбе? — спросил Генька Аршинов.

Я не успел ответить.

— Его отец на второй женился, — сказал Швейк. — Вот Максим и нарезался… с горя.

— А ты? — повернулся к нему Генька.

— Я? — переспросил Мишка. — Я за компанию.

— Опаздываем, — сказал Птицын. — По-быстрому на работу!

Со Швейком мы объяснились в столовой, после завтрака.

— К чему отца-то приплел? — спросил я.

— Ничего другого придумать не успел, — сказал Мишка. — У меня с похмелья башка худо варит.

— На кровать хотя бы поднял. Ты же раньше встал.

— А ты знаешь, где я проснулся?

— На потолке?

— Хуже…

Где проснулся Швейк, я узнал только вечером. Он вдруг выскочил из-за стола и бросился к дверям. В окно я видел, как он подскочил к Куркуленко, решительно шагавшему в учебную часть. Мишка, семеня рядом с комендантом, бил себя кулаком и грудь и что-то говорил. Куркуленко отрицательно качал круглой головой в новой синей фуражке и рукой отстранял его. Но походка коменданта стала не такой уж решительной, а лицо не таким уж каменным. Перед самым входом в канцелярию он остановился и, тыча пальцем Мишке в грудь, стал что-то говорить. Швейк — руки по швам — стоял перед ним и смиренно кивал головой… Пронесло, кажется!

6

Ночью мне приснилась Алка. Обычно я сны не запоминаю, а этот запомнил. Будто идем мы с ней но берегу реки. Под ногами высокая трава. Красные метелки конского щавеля хлещут по ногам. В светлых Алкиных глазах отражаются небо и белые бабочки, которые трепыхаются у самого лица. Алкины волосы касаются моего виска. Волосы пахнут черемухой и ромашками. Мы молчим. А речке нет конца. Нет конца и нашему пути. И вдруг откуда-то из-за деревьев подул ветер. Розовый сарафан облепил Алку, словно она окунулась в воду. Я вижу, какие у нее полные стройные бедра, круглый, чуть выпуклый живот. Алка прячет лицо от ветра, поворачивается ко мне. Она пристально смотрит на меня и молчит. Ее губы немного приоткрываются. Я вижу узкую полоску белых ровных зубов. Мне становится душно. Я рву ворот рубахи и тоже поворачиваюсь к Алке. Ее губы совсем рядом. Алка ждет. Но я не целую ее. Мне очень хочется поцеловать Алку, но ноги мои прилипли к земле, шея окаменела, — не пошевелиться. Я вижу Алкины глаза. В них — холод. Она медленно поворачивается и уходит. Сарафан бьется в ее коленях, щелкает на ветру. Я понимаю, что все пропало. Мне хочется кричать, но я не могу рта раскрыть. Алка уходит все дальше, а я стою как заколдованный принц из сонного царства. Солнце скачком опускается в речку. Это уже не солнце, а барабан. И ухмыляющийся Герка бьет палками, обшитыми кожей, по солнцу-барабану. На Геркиных губах насмешливая улыбка.

— Хочешь, оторву за Алку твою башку? — деревянным голосом спрашивает Герка. Мне хочется двинуть его по нахальной морде, но я не могу. Герка вытягивает непомерно длинную руку и бьет меня палочкой по лбу. Раздается глухой звук, словно ударили по камню. Герка протягивает вторую руку и начинает отбивать палками «яблочко» на моем каменном лбу…

Я проснулся и услышал негромкое металлическое постукивание. Форточка у нас на ночь была открыта. За окном общежития, на пригорке, проходила железнодорожная ветка. Путевой обходчик проверял полотно. Маленьким стальным молоточком на длинной ручке он, как врач больного, простукивал рельсы. Стук становился все тише и наконец совсем пропал.

Светало. В окна вползал серенький тощий рассвет. На железных кроватях, под синими солдатскими одеялами, похрапывали ребята. В углу кто-то, кажется Игорь Синицын, бормотал во сне. Вероятно, разговаривал со своей Зинкой Михеевой. Мишка спал на животе. Дышал тяжело, даже впотьмах было видно, как поднимается его спина.

Сколько я ни старался, так больше и не заснул. Слышал, как прогрохотал через железнодорожный мост рабочий поезд, — покатил в Новосокольники. Шесть часов. Через час ребята начнут просыпаться. В восемь — на работу. На общем собрании начальник техникума говорил, что через две недели начнутся занятия. Загибает товарищ! Еще в трех аудиториях нет крыши. А печки-времянки поставили. Какой толк от печек, если крыши нет над головой? Интересно, зачислят нас с Мишкой на паровозное или нет? Швейк уверяет, что дело будет в шляпе, а мне что-то не верится. Без свидетельства, пожалуй, дадут нам от ворот поворот.

Некоторые ребята уже закончили первый курс техникума. Где-то в Средней Азии, то ли в Чимкенте, то ли в Намангане. Они начнут заниматься на втором курсе. Бутафоров тоже второкурсник. Пока работаем — еле-еле разговаривает, а когда начнутся занятия, наверное, и узнавать не будет. Что-то есть в этом Бутафорове. Какая-то твердая уверенность в себе, во всем, что он делает. И силы в нем много. Интересно, что бы получилось, если бы они с Корнеем встретились? У того тоже силы хоть отбавляй. И уверенности. Только по разным дорогам шагают эти люди.

Я не мог разобраться в своих чувствах к ним. Корнея я ненавидел и, признаться, побаивался. Бутафоров, человек совсем другого склада, чем-то привлекал меня и в то же время отталкивал. Может быть, в глубине души мне и хотелось быть таким, как Николай, но в этом я даже себе не мог признаться. Я не верил, что человеку может быть все ясно в жизни. Не верил этой железной бутафоровской уверенности. Я наблюдал за ним, искал на этом «солнце» темные пятна и пока не находил. Поэтому еще больше злился на него. С тех пор как я стал с ним работать, я тоже сделался передовиком. Живчик снова сказал, что собирается написать про меня в стенгазету. Но я-то хорошо знал, что не попадись в пару к Николаю, я бы ни за что по был передовиком. Это Бутафоров заставил меня работать, как бешеного. Сначала это меня возмущало, злило, а потом привык. А будь я в паре с тем каменщиком в длинном фартуке, я бы работал шаляй-валяй. Как он. И мне бы в голову не пришло сказать ему: «Эй, парень, хватит зубы скалить, давай-ка работай!» Мне-то что? Это дело Живчика — подгонять. Он прораб. А Бутафоров может сказать так любому. Он и говорил уже. И в глаза и на собрании.

Посмотреть бы, чем Бутафоров дома занимается? Наверное, читает политэкономию, изучает брошюры об опыте передовых строителей. И еще знакомится с паровозным ивагонным хозяйством. И папа у него, наверное, железнодорожник. И мама. И дети у Бутафорова будут железнодорожниками. Такой папа им с пеленок начнет внушать, что самое главное в жизни — это локомотив на тепловой тяге и четырехосный вагон.

Надоели мне все эти мысли. Все в мире гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Не нужно слишком рано просыпаться. И сон какой-то дурацкий приснился… Надо сходить к отцу: вот-вот должны приехать мать, братишки. И вообще мне вдруг захотелось своего старика повидать. И этого круглоголового инженера Ягодкина, который меня угощал баклажанной икрой.

В этот день я умудрился отличиться. Я, конечно, понимаю, что это сущие пустяки. Просто случай. С утра у нас с Бутафоровым не ладилась работа: то раствор задерживали, то кирпич кончился. Полчаса ждали, пока подвезут. Алла и Анжелика положили поперек ящика с раствором доску и уселись. Каменщик в длинном фартуке стал напротив них в картинной позе и, небрежно крутя мастерок, принялся что-то заливать. Анжелика таращила на него маленькие глазки и радостно повизгивала. Алла смотрела на площадку, где Живчик, размахивая руками, отчитывал кого-то.

— Работнички! — со злостью сказал Николай. — Какого черта?!

Я ничего не ответил. Хоть лопни, а кирпичей с неба не подадут. Надо ждать. Чем сидеть на верхотуре и смотреть на кислую рожу Бутафорова, было бы лучше спуститься на нижние леса и потолковать с девчонками. Но я не спустился. Представил, как противно начнет хихикать Анжелика и подталкивать локтем Аллу. Я слышал однажды, как Тумба сказала ей: «Идет твой вздыхатель». Алла посмотрела на меня, улыбнулась и пропела: «И кто его знает, чего он вздыхает… Чего он вздыхает?» Я тогда не оглянулся, но, наверное, до самого общежития уши мои горели, как два красных фонаря. Вот тогда я дал себе слово больше не смотреть на Аллу. Слово-то дал, а не смотреть не мог. Смотрел. Мне даже захотелось выучиться на каменщика и попросить Живчика, чтобы он поставил меня к ним на леса. Я бы живо утер нос этому в длинном фартуке. Только поздно я спохватился: строительные работы сворачивались, техникум был почти готов. Там, где не было крыши, поставили голоногие бревенчатые стропила, обили досками и обшили красным кровельным железом. Остались отделочные работы. И наша стена почти готова. Еще несколько дней, и уберут леса.

Наконец привезли кирпич. Заработал подъемник, и к нам в контейнере по воздуху приплыла первая солидная порция. Мы с ней живо расправились. Второй контейнер не дошел до нас: подъемник вдруг захлебнулся и умолк. Контейнер с кирпичом ринулся было вниз, но крановщик включил тормоз, и наш кирпич закачался между нижним и верхним рядом лесов.

— В чем дело? — гаркнул Николай. — Авария?

Крановщик снял тяжелые, испачканные в масле рукавицы, пожал плечами:

— Ток…

Прибежал Живчик. Осмотрел подъемный кран, метнулся к столбу с электрошкафом. Покопался минуту, отошел и стал смотреть вверх на столб. Подошли еще двое рабочих и тоже стали глазеть на столб.

— Предохранитель перегорел, — сказал Живчик. — На столбе.

Своего монтера, как назло, на площадке не было; вызывать с электростанции — потерять час. Я посмотрел вниз: все механизмы умолкли. На территории стало тихо, как на кладбище. Я вспомнил, как два года назад на спор вскарабкался на голый телеграфный столб. Руки занозил, но взобрался; потрогал белые теплые изоляторы и спустился.

— Коля, — как можно серьезнее сказал я, — ну чего ты шипишь, как сало на сковородке? Все стоят, не один ты.

Бутафоров отбросил со лба птичье крыло, взглянул мне прямо в глаза.

— Я не каменщик, — тоже серьезно сказал он. — Студент. Эту коробку можно было закончить месяц назад.

— Коля, — сказал я, — береги нервы… Электричество будет.

В электромонтерском деле я не шибко разбирался, но наружный предохранитель поставить мог. Живчик вручил мне кусок тонкого провода, упал перед столбом на колени, сказал:

— Становись на плечи!

Я встал. Живчик выпрямился, и я сразу оказался на середине столба. Провод взял в зубы и, крепко обхватив гладкий столб руками и ногами, полез вверх. Фуфайку я снял, но все равно было жарко.

— Поплюй на руки! — крикнул Бутафоров.

Увидев совсем близко запыленные изоляторы и провода, по которым бежал электрический ток в двести двадцать и триста вольт, я подумал, что неплохо бы надеть резиновые рукавицы. Но рукавиц не было, а отступать было поздно. Сжав коленями столб и держась одной рукой за ржавый изоляторный крюк, я другой стал действовать. Нужно было тонким проводом соединить электрическую цепь. Старый предохранитель сгорел, расплавился. Я ожидал, что меня дернет током, но ничего, обошлось. Наматывая провод, я краем глаза видел леса. Алла стояла у перекладины и смотрела на меня. Ноги одеревенели, а мне не хотелось слезать. Мне хотелось поставить еще десять предохранителей. Уже скользя вниз по столбу, я услышал, как запел подъемник, заворчала бетономешалка.

Живчик торжественно пожал мне руку и сказал:

— Ты знаешь, куда я сейчас иду?

— В контору.

— А зачем я иду в контору?

— Заметку писать в стенгазету.

— Верно, — сказал Живчик. — Ты все знаешь.

Он действительно направился в контору, но через минуту выскочил оттуда и галопом помчался к грузовику, который угодил задним скатом в яму с гашеной известью.

Бутафоров мне руку не стал жать. Он быстро взглянул на меня и сказал:

— Я подсчитал: нам осталось работы на три дня. Если поднажмем — в два закончим.

Я ничего не ответил. Эго дело Бутафорова. Он поднажмет — я волей-неволей должен тоже поднажать: все-таки в паре работаем. Немного погодя Николай спросил:

— Ты на паровозном?

— А что?

— Ничего… На паровозном лучше.

Это я уже сто раз слышал. На паровозном отделении учились парни, а на вагонном — девчата. Паровозники проходят практику на локомотивах, а вагонники — в депо. Прежде чем окончить техникум, паровозникам придется поездить и кочегарами и помощниками машиниста. А это считалось настоящим, мужским делом. Швейк тоже рассчитывал попасть на паровозное отделение. Мне сначала было безразлично, а потом решил, что уж если примут в техникум, то пойду на паровозное. Не учиться же мне в группе, где одни девчонки?

Со станции прикатила знакомая трехтонка. Из кабины чертом, как всегда, выскочил Швейк и стал звать на «разгрузочку». Корней противу правил почему-то не вылез из кабины, остался сидеть за баранкой. В кузове лежали узкие белые ящики — оборудование для механической мастерской. Интересно, останавливалась сегодня трехтонка возле домика с голубым забором?

Мишка поднялся на леса. Он был в обновке: новые кирзовые сапоги. Сбросил наконец свои обмотки. Голенища сапог были просторные, и Мишкины ноги торчали в них как две палки.

— Мое почтение ударникам, — сказал Швейк и дотронулся до шапки.

Бутафоров вскользь посмотрел на него, как на пустое место.

— Максим, — сказал Николай, — перекурим?

Я не возражал. У меня руки были тяжелыми. Даже когда в них ничего не было, казалось, что я держу два кирпича. Бутафоров отошел в сторону и закурил.

Мишка, который считал себя на стройке первым человеком после начальника техникума, оскорбился.

— Человеко-единица, — презрительно сказал Мишка и больше ни разу не посмотрел на Бутафорова.

— Сапоги ничего, только великоваты, — заметил я.

Но Мишка уже забыл про сапоги и Бутафорова. Он смотрел мимо меня на дорогу и молчал. И снова в Мишкиных глазах была грусть. Минуту назад он поднялся на леса, весело топоча своими новыми сапогами, и вдруг скис. Какая заноза сидит в Мишкином сердце? Плюнул бы на Корнея и ушел с машины.

— Максим, — спросил Швейк, — дороги когда-нибудь кончаются?

— Дороги? — удивился я. — Какие?

Но Мишка махнул рукой и улыбнулся. Я любил, когда он улыбался. Его худое скуластое лицо сразу становилось светлым. И он становился красивее. Что касается красоты, то Швейку было наплевать на нее. Он на девчонок вообще не обращал внимания. Не говорил о них и не любил слушать, когда говорили другие. Я бы не сказал, что он презирает девчонок. Просто он их сторонится. Попадется нам навстречу красивая девчонка, я обязательно оглянусь, посмотрю, какие у нее ножки, а Мишка ни за что не оглянется. Ему начхать на ножки. Он саму девчонку и то не всегда заметит.

— Максим, — торжественным голосом сказал Мишка, — паровозы — это что! Давай махнем в Донбасс, а? Знаешь, сколько шахтеры зарабатывают?

— Зачем тебе деньги-то? — спросил я. — Сапоги купил…

— Год бы уголек рубали, — продолжал Мишка, — а потом бы на два месяца на юг. В здравницу.

Подошел Николай. Взял в руки мастерок, подбросил и поймал.

— Отваливай, экспедитор, — сказал он. — Работать надо.

Швейк подошел к стене, потыкал пальцем, ухмыльнулся:

— Гляди — стоит. А я думал — развалится.

У Николая брови сошлись вместе, птичье крыло угрожающе закачалось над глазом.

— Я пойду, — сказал Мишка. — Привет ударникам. — Спустился вниз и крикнул: — Пупки не надорвите! И эту… грыжу.

Бутафоров замахнулся кирпичом, и Мишку словно ветром сдуло с площадки. Николай положил кирпич на стену, усмехнулся.

— Хороший парень, — сказал он и, помолчав, прибавил: — Пыли в нем еще много. Выбивать надо.

С лесов спустился каменщик в длинном фартуке. Он всегда заканчивал работу по своим часам: у него был пузатый хронометр с десятью стрелками. Алла и Анжелика остановились возле ворот. Наверное, поджидают Герку-барабанщика. Я снова вспомнил сон и поморщился: приснится же такая чепуха! Я прошел мимо девчонок, даже не взглянув на них. Правда, краем глаза я видел, что Алла смотрит на меня, а Анжелика стоит рядом и улыбается. И улыбка у нее, как всегда, глупая.

— Максим, — услышал я голос Аллы. — Я хочу тебе что-то сказать.

Я сделал еще несколько шагов и остановился. Мне вдруг показалось, что лицо мое краснеет. И уши тоже.

— Чего тебе? — грубовато спросил я.

Алла подошла ближе.

— Максим, — сказала она, — ты свободен в субботу?

На этот раз мне уже не казалось, что я краснею. Я точно знал, что стою перед девчонками красный, как вареный рак.

— В субботу? — зачем-то переспросил я.

— В субботу, — подтвердила Анжелика.

— Вечером, — добавила Алла.

Я посмотрел ей в глаза. Глаза были светлые, чистые и смотрели на меня загадочно.

— Свободен, — сказал я. — А что?

— У Алки в субботу день рождения, — сказала Анжелика. — Мы тебя приглашаем.

— Придешь? — спросила Алла.

— Мы радиолу достали, — сказала Анжелика.

— Приду, — подумав, ответил я.

— В шесть, — сказала Алла.

Я вышел за ворота. И снова голос Аллы:

— Максим!

Я остановился.

— Покажи руки.

Я удивился, но показал.

— Я умею занозы вытаскивать, — сказала Алла, осмотрев мои ладони. — Только у тебя нет ни одной.

Признаться, я в тот миг пожалел, что не занозил на столбе обе руки.

— Я думала, тебя током дернет, — сказала Анжелика. — У тебя ведь резиновых перчаток не было.

Я летел к отцу как на крыльях. Все во мне пело и звенело. Хорошие все-таки эти девчонки. И Анжелика ничего. И улыбка у нее не такая уж глупая. Обыкновенная улыбка. Как у всех людей. Я даже не сразу заметил, как что-то острое покалывает меня в лицо. В воздухе носилась сухая смежная крупа. Она припудрила обочины мостовой, весело плясала под ногами. Совсем не было видно неба. Электрические огни неясно светились в снежной мгле. Вокруг каждой лампочки — радужный ореол.

Я отворил шаткую дверь прорабской конторки, и тотчас что-то со свистом пронеслось мимо уха. Раздался глухой удар. Предмет шлепнулся далеко за моей спиной. Я остановился на пороге и разинул рот: мой двухметровый родитель стоял на столе, подпирая головой потолок. На одной ноге у него не было сапога. Инженер Ягодкин согнулся в три погибели под нарами и тыкал в угол железной кочергой.

— Не наповал? — спросил он.

Я все еще таращил на них глаза, не понимая, в чем дело.

— Принеси сапог и закрой дверь, — сказал отец, слезая со стола.

Я принес сапог, закрыл дверь. Вероятно, у меня было очень растерянное лицо. Отец и Ягодкин посмотрели на меня и расхохотались.

— Тебе еще повезло, — сказал отец. — А если бы крыса на голову шарахнула?

Вот оно в чем дело! Очередная охота на крыс. Отец рассказывал, что эти длиннохвостые твари совсем обнаглели и не дают им житья. Мало того, что жрут все что попало, так ночью по спящим разгуливают, как по проспекту.

— Трех штук сегодня порешили, — удовлетворенно сказал Ягодкин. — Хочешь полюбоваться?

У меня такого желания не было. Истребители крыс, еще не остывшие после кровопролитного сражения, минут десять вспоминали подробности. Потом мы сели ужинать. Я уплетал большие куски хлеба с баклажанной икрой, пил из алюминиевой кружки чай.

— Скоро занятия? — спросил отец.

— После праздников. Кажется, девятого.

— Примут?

Я пожал плечами.

Отец поставил на стол кружку, постучал по ней пальцами:

— А если сорвется с техникумом, тогда куда?

Я промолчал. Откуда мне знать?

— К нам на стройку, — сказал Ягодкин. — Скоро башенный кран получим. Хочешь крановщиком?

— В Донбасс поеду, — сказал я. — Уголек рубать. Два месяца отпуска дают. И путевку в здравницу.

— Крановщиком хорошо, — гнул свое Ягодкин. — Заберешься на верхотуру и нажимай кнопки. Кругом небо, воздух. У самого господа бога под крылышком работать будешь.

— На стройку не возьму, — сказал отец. — Нам неучи ненужны.

— Икра хорошая, — сказал я. — Где вы ее достаете?

— Кнопки нажимать… — усмехнулся отец. — Кнопки тоже штука не простая.

— Не спорю, — сказал Ягодкин. — Освоит. Парень с головой.

— Голова и у осла есть…

Мне надоели эти разговоры. Неужели о другом нельзя потолковать? Я попытался перевести разговор на дом: стал расспрашивать про мать, ребятишек. Но отца невозможно было сбить с главного направления.

— У них-то все в порядке, — сказал он. — Они из школы не убегают.

— У них еще нос в сметане, — стал злиться я. — Они в коротких штанах ходят. А я…

— Что ты? — спросил отец.

— До свидания, — сказал я. — Пойду.

Отец переглянулся с Ягодкиным, покачал головой.

— Ты прав, — сказал он. — Ты совсем большой — штаны-то длинные!

Я надел шапку.

— Седьмого ноября наши приезжают, — совсем другим тоном сказал отец. — Приходи встречать.

— Дом построили? — спросил я.

— Отпразднуем сразу и новоселье, — сказал отец.

— И вы? — спросил я инженера.

На лице Ягодкина погасла улыбка. Он нагнулся к печке, подбросил дров. И, глядя на огонь, проговорил:

— Я буду к вам приходить в гости. — И, помолчав, прибавил: — Заходи и ты ко мне. Угощу икрой.

— Поезд прибывает утром, — сказал отец. — Не проспи.

Он немного проводил меня. За дверью все еще хороводила метель. Она с воем набросилась на нас, заглянула в рукава, в штанины брюк. Отец чиркнул спичкой, закурил. Неяркий огонек папиросы прорезал на его лице глубокие морщины. — Лицо стало строгим, хмурым.

— Ты инженера не спрашивай про дом, — сказал отец. — Нет у него ни родных, ни дома.

— В войну всех?

— Настоящая зима, — сказал отец и поежился. — Так гляди, не проспи.

Я кивнул и пошел в общежитие. Настроение у меня было радостное. Наконец-то снова все соберемся вместе! Честно говоря, я здорово соскучился по матери, братишкам. И отцу будет легче. А то по месяцу ходит в нестираной рубахе. И худой, как сушеная вобла. И мне будет лучше. В общежитии тоже неплохо, привык, но дома совеем другое дело. Я стал думать о Ягодкине. Наверное, во время войны погибли его близкие. Разбомбило или немцы расстреляли. А человек, видно, хороший. Лицо у него симпатичное. Очень доброе. Волосы у висков седые, а сам еще не старый.

Контора отца находилась на берегу Ловати. За два месяца они построили восемь стандартных двухэтажных домов. На одном из них виднелась табличка. Я не поленился, подошел и прочитал: «Улица Александра Матросова». Не было ничего — и вот улица. Я заглянул в окно. Молодая женщина и халате гладила белье. Руки у нее были обнажены, на локтях ямочки. На столе лежала стопка выглаженного белья и стояла алюминиевая кружка. Женщина поплевала на палец, дотронулась до утюга, взяла кружку и, набрав в рот воды, хотела брызнуть на белую мужскую рубаху, но тут увидела меня. Глаза у нее округлились, нос сморщился. Я улыбнулся, подмигнул ей и пошел прочь. Я вдруг испытал гордость за отца. Это он, Ягодкин и другие построили дом. И люди получили квартиры. Тепло им под шиферными крышами. Здесь на улице вьюга. Она стучится в окна, свистит. Люди не слышат. Проснутся завтра, а кругом белым-бело. Вспоминают они, интересно, хотя бы иногда, тех, кто дал им это тепло, уют?

Кажется, я стал что-то напевать себе под нос, — у меня была такая дурная привычка. Мне еще с детства внушили, что у меня нет голоса: медведь, дескать, на ухо наступил. Может быть, медведь и наступил мне на ухо, но музыку я очень любил. И петь любил. Потихоньку, для себя. Иду себе, напеваю под нос, а впереди вышагивает кто-то в матросском бушлате. Плечи и спина узкие. На голове черная ушанка, на ногах резиновые сапоги. Щупленький такой морячок. Даже не морячок, а юнга. Все это я подумал, шагая сзади. Наверное, я все-таки громко пел, потому что, когда нагнал юнгу на мосту, он фыркнул и сказал:

— Тоже мне Козловский…

Голос мне показался очень знакомым. Я сбоку взглянул юнге в лицо и присвистнул: это же Рысь!

— Каспийскому моряку привет! — сказал я.

Рысь была настроена не так радостно, как я. Зеленоватые глаза ее с холодным любопытством смотрели на меня. На черный мех матросской ушанки налепилась упругая прядь волос. Снег побелил ее.

— Поёшь? — спросила Рысь.

— А что, разве запрещается?

— Тебе запрещается, — отрезала Рысь.

Я не стал спорить, хотя и обиделся немного. Рысь посмотрела на мое сконфуженное лицо и смягчилась.

— Ты лучше не пой, — миролюбиво сказала она. — Противно слушать. Думала — пьяный.

Мы спустились с ней с моста. Метель вроде стала стихать, зато снег повалил еще гуще. Длинные белые языки поземки лизали булыжники на площади Ленина. Траншей не было, в них уложили водопроводные трубы и сровняли с землей. Со здания обкома партии сняли леса. Мы прошли мимо чахлого сквера. В центре на сером цоколе чудом сохранилась обшарпанная гипсовая скульптура купальщицы. В одной руке купальщица держала обломок весла, другая рука была оторвана и почему-то засунута под мышку.

Рысь шла рядом со мной и смотрела под ноги. Ее большие резиновые сапоги поскрипывали по первому снежку. Мне нужно было поворачивать налево, я остановился. Рысь даже не оглянулась. Я проводил ее взглядом. Что-то в фигуре Рыси было грустное. Никого вокруг не было. С неба сыпался снег. Он не приставал к одежде. Рысь шла к своему висячему мосту. Шла одна. Мост натужно скрипел на ветру. Один конец его чуть вырисовывался в снежном потопе, другой был невидим и потому казался далеким, как Антарктида. Вот сейчас девчонка ступит на жидкие перекладины и исчезнет в белой кружащейся мгле. Я не знаю, что заставило меня крикнуть: «Рысь!» Девчонка сделала еще несколько шагов и остановилась. Прищурив от ветра и снега глаза, спросила:

— Ты стоял когда-нибудь на палубе?

Я никогда не ступал на палубу даже катера, но почему-то сказал, небрежно так:

— Случалось… Атлантику бороздил.

Рысь схватила меня за руку, потащила за собой. Мы врезались в пургу. Над мостом ветер и снег бесились вовсю. Нас бросило на проволочные перила. Где-то внизу была река. Я даже не знал, замерзла она или нет. Сплошное белое крошево.

— Штормит? — спросила Рысь.

Я кивнул. Девчонка стояла посередине моста и не держалась за перила. Ноги ее подгибались и выпрямлялись, как на качелях.

— Отпусти канат! — крикнула она.

Я отпустил, но мост стал проваливаться вниз, а вьюжное небо понеслось на меня. Я с трудом поймал ускользавший трос и больше не пытался выпускать его из рук. Рысь громко смеялась. Мы стояли совсем близко. Она пружинила на ногах и раскачивалась вместе с мостом. Я держался за проволочный поручень и тоже раскачивался. Глаза Рыси были широко распахнуты. В них прыгали бесовские огоньки. Щёки раскраснелись, на них блестели крупные капли. Волосы расплескались по лбу, шапке. Я смотрел на нее и думал, что это и есть настоящий юнга. Морской волчонок. И еще я подумал с удивлением, что это красивый «волчонок».

— А ты мне соврал! — кричала девчонка. — Ты Атлантику и в глаза-то не видел. И не знаешь, что такое шторм. Ты хвастун!

Я улыбался, молчал и смотрел на нее. Рыси это не понравилось.

— У тебя глаза, как у судака, — сказала она. — И сам ты похож на судака.

— Заткнись, кефаль каспийская, — огрызнулся я. — А то в реку сброшу…

Рысь закинула голову назад и еще громче засмеялась:

— Он меня сбросит!

— Сброшу! — сделал я страшное лицо и отпустил канат.

Рысь вплотную приблизилась ко мне. Я даже заметил на ее черных бровях блестящие капельки.

— Я тебя сама сброшу, — сказала она. — Хочешь?

Я схватил ее за узкие плечи и для острастки опрокинул на перила. Но мост швырнуло в сторону, и я, отпустив ее, схватился за канат. Рысь показала язык и, сорвав с моей головы шапку, исчезла в белой мгле, как снежная королева.

— Эй, Рысь! — крикнул я. — Отдай!

Ее я не видел. Слышал только, как скрипят доски под ногами. А потом и доски перестали скрипеть. Я не на шутку обозлился:

— Рысь! Гляди!..

Мост скрипел, раскачивался. Люто завывал ветер. Я почувствовал, что снег перестал колоть щеки. Подставил ладонь, и в нее сразу опустился рой снежинок. Крупных, рыхлых. Повалил большой снег.

Пришла зима.

7

Меня посадили на угол стола. Красивая полная женщина с узлом русых волос на затылке, Алкина мать, сказала: «Семь лет холостым будешь». И рассмеялась, показав белые, ровные, как у Алки, зубы. Длинный стол был заставлен тарелками с красным винегретом. Посредине стояли продолговатые селедочницы с котлетами и тушеной картошкой. Между ними бутылки. «Вермут», — прочитал я на этикетке. Перед каждым лежали маленькая тарелочки и нож с вилкой. За столом сидело восемь человек: все наши техникумовские, кроме Герки-барабанщика и еще одной худой девицы с длинным лошадиным лицом. Алка знакомила нас, но я забыл, как ее звать. Пальцы у девицы были длинные, холодные.

Как обычно перед началом пиршества, все чувствовали себя не в своей тарелке. Герка взял вилку и нож и стал тихонько барабанить по столу. Это так, для форсу. Дескать, я человек искусства, не могу без этого. Аршинов сидел рядом с Анжеликой. Он что-то негромко бубнил ей. Тумба с умным видом слушала его и, как истукан, беспрерывно кивала головой. Иногда хихикала и тут же умолкала. Свободнее всех держалась худая девица. Она взяла с туалетного столика узкую пилку и, не обращая ни на кого внимания, стала подпиливать длинные розовые ногти. Иногда она отрывалась от своего занятия, чтобы взглянуть на меня (она сидела напротив), и в глазах ее я читал презрение. Примерно, ее взгляд выражал: «Мне тошно смотреть на ваши глупые рожи, но я, так уж и быть, потерплю. Ради именинницы».

Я думал, что мать Аллы сядет вместе с нами за стол и выпьет рюмку-другую, но она вышла и больше не вернулась. Наверное, ушла из дому. Понимает что к чему.

Алла, как и полагается новорожденной, сидела в центре. Тонкая белая кофточка и черная узкая юбка хорошо подчеркивали ее фигуру. В туфлях на высоком каблуке она стала выше. Красивая была Алла, что и говорить. Не раз наши с Геркой взгляды, перекрещиваясь, останавливались на ней. Алла была приветлива и, как всегда, не очень разговорчива. Она часто улыбалась. Улыбка была немного смущенная, словно Алла извинялась, что ее угораздило в эту субботу восемнадцать лет назад родиться.

Пора было начинать. Аршинов поднялся, все смолкли. Анжелика проворно вскочила со стула и выключила радиолу. Мы все взяли по стопке и встали. Глупо было стоять с полной рюмкой и ждать, когда Аршинов кончит молоть чепуху. Можно было бы и сидя прослушать этот «исторический» монолог о здравии. Но на Аршинова, как назло, напал стих. Он с азартом говорил о том, что Алла хороший товарищ и что восемнадцать лет — это великая штука. Он не замечал, что вино из его рюмки выплескивается Анжелике на платье. Тумба героически молчала. Наконец, когда наши руки онемели, а вина убавилось в рюмках наполовину, Аршинов заткнулся. Мы быстро выпили и уселись.

Второй тост провозгласил Герка. Я демонстративно остался сидеть. Девица с лошадиным лицом тоже не встала. А потом вообще все перестали вставать. Один Герка все время вскакивал и, перегибаясь через стол, тянулся чокнуться с Алкой. Я терпеливо ждал, когда его черный в поперечную полосочку галстук угодит в коричневый соус. Но хитрый барабанщик не забывал придерживать галстук рукой.

Скоро языки у всех развязались. Начались разговоры. Каждый толковал со своей соседкой. Анжелика навалилась своим чугунным корпусом на Аршинова и что-то понесла. Бедный Аршинов несколько раз пытался вставить словечко, но ему это не удавалось.

Девица с лошадиным лицом после третьей рюмки немного смягчилась. Даже один раз улыбнулась мне, дала понять, что считает меня не совсем потерянным для общества человеком. Мне не хотелось с ней разговаривать, но уж так меня посадили: сколько ни вертись, никого, кроме худой девицы, нет перед тобой.

— У вас симпатичные глаза, — сказала девица. — А губы, простите, не выдерживают никакой критики.

Признаться, такого я не ожидал от нее. Я думал, что она способна разговаривать только о высоких материях. И вдруг глаза, губы… Да и голос у девицы был густой, мужественный.

— Вы, конечно, забыли, как меня звать, — продолжала она. — Катерина.

Имя свое она произносила с таким выражением, словно была та самая Катерина из «Грозы» Островского. Я что-то пробормотал в ответ, но девица перебила:

— Вам нравится Алла?

— С чего… вы взяли?

— Вы просто пожираете ее глазами.

Я стал свирепеть. Ну чего она сует свой нос куда не следует? «Пожираете…» Слово-то какое противное выкопала. Это Герка пожирает, а я могу вообще на нее не смотреть… если захочу.

Когда вина на столе не осталось, начались танцы. Как я и предвидел, первый танец мне пришлось танцевать с соседкой. Она была неимоверно длинная, выше меня на полголовы. Если бы я это знал, ни за что бы не пошел с ней. Пока сидела, было незаметно, что выше, а когда встала — уже поздно отказываться. Неприятное чувство испытываешь, танцуя с длинной оглоблей. Не мужчиной себя чувствуешь, а мальчиком-с-пальчик. Герка оказался куда проворнее меня. Он танцевал с Аллой. Я встретился с ней глазами, и она улыбнулась. Конечно, очень смешно я выглядел рядом с этой пожарной каланчой.

— Вам нужно учиться и учиться танцевать, — басила над моим ухом Катерина. — Вы медведь.

Я стиснул зубы и так крутанул ее вокруг собственной оси, что она охнула.

— Это же танго, — сказала она. — А вы…

— Я во время танцев не разговариваю, — злобно сказал я. И снова крутанул ее.

Я думал, что после этого танго у нее пропадет охота со мной танцевать, но ничего подобного: лишь заиграли вальс, девица подошла ко мне и, словно свою собственность, потянула на середину комнаты.

— Я не умею вальс, — сказал я.

— Стыдно, — сказала она. — Ну ничего, я вас научу.

И снова я кружился в жестких объятиях пожарной каланчи.

Кружился, наступал ей на ноги и выслушивал наставления:

— Не так… Ногу нужно ставить сюда, потом сюда. И раз…

Как только оборвалась музыка, я, бросив Катерину посередине комнаты, поспешил в сторону.

— Еще два танца, и я научу вас танцевать, — в спину мне сказала девица.

Нет уж, хватит! Пусть другого ученика поищет. Тут я увидел Геньку Аршинова. Вернулся к Катерине и тихонько сказал:

— Вы очень понравились вон тому лохматому парню… Он мечтает потанцевать с вами.

— У него красивые волосы с волной, — задумчиво сказала Катерина, — но, по-моему, слишком велик нос…

— Во время танцев не помешает, — успокоил я.

Катерина рассеянно посмотрела на меня и сказала:

— Он милый…

— Он любит паровозы и… высоких девушек, — сказал я и отошел.

Катерина минут пять наблюдала за Аршиновым, потом решительно направилась к нему. Видно, нос перестал смущать ее. Победили Генькины лохмы с волной. Оттеснив коротышку Анжелику, Катерина в две секунды завладела Аршиновым. Он был куда деликатнее меня: так до конца вечера и не сумел отвязаться от Катерины. Бедная Анжелика слонялась из угла в угол. Я слышал, как она сказала Алле: «Она противно танцует. Не понимаю, как он этого не замечает?» С Аллой мы танцевали медленное танго. Я выразительно смотрел ей в глаза и молчал. Она улыбалась. И тоже молчала. Я сжал ее маленькую руку.

— Алла, — сказал я. — Ты… ты красивая.

Я не умею и не люблю говорить комплименты, но эти слова сами сорвались с языка. Алла ничего не ответила. Она танцевала и улыбалась. Мне очень хотелось, чтобы Алла что-нибудь сказала. Тогда бы я ей рассказал про свой сон.

— У меня с тобой здорово получается, — сказал я. — А с другими — плохо. — И тут наступил ей на ногу. — Ну вот, стоило похвалиться…

— У тебя красивые глаза, — сказала Алла.

Тут и я заулыбался. Вторая девчонка говорит мне сегодня об этом.

— А губы? — спросил я. — Какие у меня губы?

— Ты смешной мальчишка, — сказала Алла. — У вас с Катериной неплохо получалось. Она тебе понравилась?

— Очень, — сказал я. — Нужно будет ее вратарем пригласить в нашу команду.

— Перестань… Она моя подруга.

— Ты мне приснилась, — сказал я.

Алла удивленно посмотрела на меня. Я хотел рассказать, как мы с ней бродили по полю, но тут музыка оборвалась. Алла провела пальцами по моей руке и подошла к Анжелике. Герка тут же подскочил к ним. Мне не хотелось смотреть на его рожу, и я направился к столу. Там сидели два наших парня и с аппетитом уплетали оставшиеся котлеты. Парни откусывали от котлеты по маленькому куску и долго жевали, не забывая, что они в гостях. В знак одобрения они дружно кивали головами. В селедочнице осталась одна котлета. Я проткнул ее вилкой и стал жевать.

Герка танцевал с Аллой. Потом они исчезли. Ушли на кухню. Зачем, спрашивается? Я тоже отправился на кухню. Когда проходил мимо Аршинова и Катерины, они стояли у радиолы, Генька схватил меня за руку:

— Где тут…

— Не знаю, — сказал я и поспешил дальше.

Дверь на кухню была закрыта. Я с секунду постоял перед ней и с силой толкнул. Герка и Алла стояли у плиты и целовались. Увидев меня, Алла высвободилась из Геркиных лап и ушла в комнату. Когда она проходила мимо меня, на лице ее я не заметил и тени смущения. Она прошла мимо, как будто ничего не случилось. А я столбом стоял на пороге. Я знал, что Алла с Геркой не просто так ушли, и все-таки то, что я увидел, стукнуло меня по голове, словно обухом.

Мы с Геркой остались на кухне вдвоем. Он подошел к окну, присел на подоконник. Лицо у Герки было недовольное. Еще злится на меня, подлец! Помешали ему… В мою сторону Герка не смотрел. Он достал папиросы, закурил. Я, все так же молча, стоял на пороге и смотрел на него. Мне больше ничего не оставалось делать. Мысли в голове прыгали. И ни одной ясной. Какой-то ералаш. Хотя я и смотрел на Герку, я его почти не видел. Хорошо, что я еще не рассказал Алке про сон.

— Выпьем? — услышал я Геркин голос.

Я ничего не ответил. Герка достал из буфета начатую бутылку водки и два стакана. Сделал все это он с таким видом, словно был у себя дома.

— Как хочешь, — сказал Герка, наливая в свой стакан. — Я выпью.

Я подошел к кухонному столу и тоже налил полный стакан. Не глядя друг на друга, мы чокнулись. Два стакана столкнулись, раздался унылый звон. Герка пил водку, запрокинув голову. Шея у него была белая, на подбородке свежая царапина, — порезался, когда бритвой сдирал свой несчастный пушок.

Закуски под рукой не оказалось. Герка, раскрыв рот, пошарил глазами кругом: нет ничего. Вся закуска в комнате. У меня горело в горле и во рту. Я сидел напротив Герки и боялся рот раскрыть: не выскочила бы, чего доброго, водка обратно.

Герка охмелел быстрее меня: он еще раньше приложился к этой бутылке. Глаза его заблестели, настроение улучшилось. Да и я вдруг почувствовал, что вся злость испарилась без следа. Предо мной сидел Герка-барабанщик, обыкновенный парень. Ничем не хуже других. Ну, дружит он с Алкой. Ну, поцеловался с ней. И что же? Он раньше меня познакомился с ней. А мой сон… Ерунда! Чепуха на постном масле.

— Герка, — сказал я. — Я хотел тебе дать по морде…

— Дай…

— Ты, Герка, хороший парень… Я не дам тебе по морде.

Герка посмотрел на бутылку. Она была пустая. Герка спрятал ее в буфет.

— Это я принес, — сказал он.

В голове шумело, я стал терять нить разговора. Хотел что-то сказать и забыл. Герка мне все больше нравился. Это я свинья. Лезу к его девушке. А он настоящий парень. И зря я ему тогда сапоги грязью обрызгал. Мне захотелось сказать Герке что-нибудь приятное.

— Герка, — сказал я. — Ты хороший парень…

Я вспомнил, что это уже говорил.

— Ты хороший барабанщик, — сказал я.

Герка отпустил галстук и расстегнул рубашку. Ему было жарко.

— Максим, — Герка близко наклонился ко мне. Глаза его стали совсем пьяные. — Максим… Я знаю, ты бегаешь за Алкой. Зря! Ты знаешь, какая Алка?

— Какая? — спросил я. Геркино лицо стало красным, расплывчатым. Герка взял конец галстука и опустил в стакан.

— Алка дрянь, — сказал Герка. — Я точно знаю.

— Заткнись, — посоветовал я.

— Алка сука, — продолжал Герка. — Я ее…

Я наотмашь ударил его по лицу. Геркина голова мотнулась, галстук выскочил из стакана. Герка, нагнув голову, пошел на меня. Он рассек мне губу. Я почувствовал во рту солоноватый привкус крови. Я еще раз ударил. Герка стукнулся головой о стенку и упал. Я стоял над ним, сжав кулаки. Я ждал, когда он поднимется: я знал, что лежачего не бьют. Хотя, признаться, мне и хотелось двинуть его ботинком в ребра. Герка медленно встал, застегнул воротник рубашки, подтянул галстук.

— Который час? — спросил он.

— Одиннадцать, — ответил я.

— Пора домой, — сказал Герка.

— Пора, — сказал я.

Герка подошел к раковине и стал мыть руки. Мыл долго. С мылом. И вытирал каждый палец в отдельности, как доктор. На кухню заглянул Аршинов.

— Ты чего прячешься? — спросил он. — Пошли туда… — Покосившись на Герку, он сказал вполголоса: — Будь другом, Максим, потанцуй с этой… Катериной.

— С длинной?

— У вас здорово получалось, — сказал Генька.

— С ней?

— Хотя бы один танец…

— Не могу, — сказал я. — Сам танцуй.

Радиола работала без перекуров. Пары трудолюбиво натирали подметками крашеные полы. Анжелика танцевала с Аршиновым. Катерина сидела на стуле и не спускала с них глаз. Генькины лохмы свели ее с ума. Алла стояла у радиолы и смотрела на танцующих. Она больше не улыбалась. Чистые светлые глаза ее были грустны… Скажи мне кто-нибудь, что Алла только что целовалась с Геркой на кухне, я бы не поверил. Уж очень невинный вид был у нее. Какие-то маленькие молоточки стали настойчиво долбить меня в виски. Немного подташнивало. Я повернулся и пошел в прихожую.

Герка уже ушел. Я стал одеваться. Ко мне подошла Алла.

— Уходишь? — спросила она.

Я положил ей руки на плечи, притянул к себе. Она не оттолкнула меня, не стала вырываться.

— А Герка? — спросил я, глядя ей в глаза.

— Он ушел, — сказала Алла. И глаза у нее были чистые и спокойные.

И я снова подумал, что плюнул бы в физиономию любому, кто бы сказал мне, что Алла целовалась с Геркой на кухне. Но она целовалась. И это была правда.

Я снова вспомнил сон. Вот так же близко мы стояли с ней в поле, в траве. Так же я смотрел ей в глаза. И они были такие же чистые и спокойные. И в них мелькали маленькие белые бабочки. Плечи у Аллы круглые, теплые. От волос пахло чем-то нежным. В такие волосы хочется зарыться лицом и молчать.

Я не поцеловал ее. Я знаю, она бы не отвернулась. И зачем я поперся в эту чертову кухню?..

— Я пошел, — сказал я.

— До свиданья, — ответила она.

На улице было светло. Полная голубоватая луна бродила по звездному небу. От домов на белую дорогу падала черная тень. На углу улицы меня поджидал Герка. Делать было нечего, драться так драться. Я вынул кулаки из карманов и пошел на него. Герка стоял, прислонившись к столбу. Один кулак сжат. Герка дул на кулак и смотрел на меня.

— Знаешь, что здесь? — спросил он.

Я пожал плечами.

Герка разжал кулак: на ладони блеснула монета.

— Орел — моя Алка, — сказал Герка. — Решка — твоя.

Он высоко подкинул монету. Голова его задралась вверх. Свалилась шапка. Не поднимая ее, Герка быстро нагнулся за монетой. Я не смотрел на него. Я смотрел на Алкин дом и ни о чем не думал.

— Решка, — помолчав, сказал Герка. Поднял шапку, не отряхивая нахлобучил на голову и зашагал по дороге. Отойдя немного, размахнулся и швырнул монету в черную тень Алкиного дома.

Я стоял на дороге и смотрел ему вслед. Решка… При чем тут решка? Алка и решка…

— Эй, Герка! — крикнул я. — Постой!

Но Герка не остановился, не оглянулся. Скоро утих и скрип его шагов. Ушел Герка. Ну и подлец же он! Надо было еще раз дать ему по морде. На пустынной улице остались я и луна. Луна была на редкость круглая и отчетливая. Она сияла вовсю. Я долго смотрел на луну.

— Ну чего ты улыбаешься, глупая? — спросил я луну.

Луна не ответила.

8

Накануне октябрьского праздника меня и Швейка вызвали в учебную часть. Мишка только что приехал со станции и бодро руководил разгрузкой. Мы с Бутафоровым латали дыру в кирпичной стене. Здание в основном было готово. Остались отделочные работы. С одной стороны леса сняли. Красная кирпичная стена выглядела празднично. Снег с улиц исчез, хотя и не было оттепели, — наверное, ночью ветер поработал. А на крышах домов снег остался; возле печных труб он почернел. В городе еще не наладили паровое отопление, и по утрам сизые столбы дыма подпирали морозное небо.

Бутафоров посмотрел на меня, усмехнулся.

— Насчет приема, — сказал он.

— А может быть, насчет увольнения.

— Примут, — сказал Николай.

Неразговорчивый завуч, как всегда, был краток.

— Тэк, — сказал он, переводя взгляд с меня на Швейка. — Прибыли?

Мы с Мишкой скромно стояли перед ним и смотрели в пространство.

— На паровозное зачислены, — сказал завуч. — Оба. За седьмой класс будете сдавать экзамены в течение года. Тэк. Трудно, понимаю, но свидетельство необходимо. Тэк.

Завуч сдвинул на голый лоб огромные черные очки и сразу стал не таким важным. Глаза у него были живые, черные. И вообще завуч мне показался не таким сухарем, как в первый раз.

— Тэк, — сказал завуч. — Всё.

Пять минут пробыли мы в кабинете завуча. И вот мы с Мишкой полноправные студенты. Девятого ноября сядем за столы и будем грызть стальные рельсы железнодорожной науки. Будем носить синие шинели и фуражки с молоточками, ездить кочегарами на паровозах и бросать уголек в топку. На каникулы нам выдадут бесплатный железнодорожный билет. Садись, как барин, в плацкартный вагон и поезжай хоть на Дальний Восток.

На леса я больше в этот день не полез. Пусть Коля один потрудится. Мишка тоже не подошел к машине.

— Спать хочется, — сказал Мишка. — Пошли в общежитие?

Я не возражал. Спать так спать. Мне все равно. Мы вышли на дорогу. В лицо дул холодный ветер. На пригорке стояла разрушенная часовня. Ветер раскачивал железную балку, и она, ударяясь о стену, глухо гудела.

— А ты боялся, что не примут, — сказал Мишка.

Мишка шел немного впереди. Какой-то скучный. И молчаливый. Он как будто был и не рад, что зачислили в техникум.

Последние дни мы с ним встречались только в общежитии. Приходил Мишка поздно. Раздевался и с головой залезал под одеяло. Я спрашивал, где он пропадает, но Мишка не отвечал, притворялся, что спит. Иногда от него попахивало водкой. Как-то принес с собой бутылку и предложил выпить.

— К черту, — сказал я.

— Как хочешь, — сказал Мишка и засунул бутылку в тумбочку. Ее там дня через два обнаружил Куркуленко. Долго вертел в руках, нюхал пробку.

— Московская, — сказал он и посмотрел на Мишку. — Тебе скильки рокив?

— Совершеннолетний, — ответил Швейк.

Куркуленко еще раз понюхал пробку.

— Учащимся горилка не положена, — сказал он. — Почитай инструкцию.

— А ну ее к бесу, — сказал Мишка.

— По инструкции горилку треба изъять.

— Во внутрь?

— Шуткуете, хлопчики, — сказал Куркуленко. — А за це дило начальник по головке не погладит.

— Забирайте, — согласился Мишка. — По инструкции. Но только, пожалуйста, без начальника.

— Я ее в снег вылью, проклятую, — пообещал Куркуленко.

Сунул поллитровку в карман галифе и ушел.

Водку он в снег не вылил. Когда мы его снова увидели, нос у коменданта лоснился, а глаза довольно поблескивали. Он уселся на Мишкину койку и минут двадцать разглагольствовал о вреде водки. Потом поцеловал Мишку в нос, заглянул для порядка во все углы, провел пальцем по золоченой раме старинной картины, неизвестно как попавшей в общежитие. Палец стал грязный. Комендант икнул, потом крякнул и ушел, держа палец перед собой, как вещественную улику.

Дня три назад Игорь Птицын попросил у Мишки денег в долг.

— Сколько? — спросил Швейк.

— Ну, сотни две… Костюм хочу купить.

— За две сотни?

— Восемьсот рублей надо… Я еще у ребят подзайму.

Мишка достал из кармана пачку денег и отсчитал Игорю восемьсот рублей.

— Отдашь, когда будут, — небрежно сказал он.

Мы пришли в общежитие, не раздеваясь улеглись на койки. В общежитии никого не было. Три часа. Ребята придут еще не скоро. А завтра предпраздничный день. Вечером торжественная часть, концерт. Бутафоров участвует в самодеятельности. Он с Анжеликой исполняет какой-то скетч.

— Максим, — сказал Мишка, — махнем на праздники в деревню?

— Мать приезжает, — сказал я. — А так бы можно.

Мишка не мигая смотрел в потолок:

— Избы по окна в снегу… Там снег не то что тут. На лыжах побегали бы.

— Не могу, — сказал я. — Бате обещал на вокзал прийти.

Мишка перевернулся на бок, достал из тумбочки потрепанную книжку. Полистал и с выражением прочитал:

Потонула деревня в ухабинах,
Заслонили избенки леса,
Только видно на кочках и впадинах,
Как синеют кругом небеса…
— Это про нашу деревню, — сказал он. — Леса, волки. Всего у нас хватает… Ты любишь собак?

— Овчарок. Они умные.

— У нас была лайка. Зимой нас, ребятишек, на санках катала. В сельмагбегала с корзинкой в зубах. За три километра. Что батя напишет, то и принесет. И ничего не тронет, хоть колбасу клади.

Мишка умолк. Он лежал и смотрел на потолок. Думал о своей собаке. Надо бы ему съездить в Осенино. Побегает на лыжах, подышит родным воздухом — сразу встряхнется. Словно угадывая мои мысли, Мишка сказал:

— Один поеду. Завтра. — Полежал немного и вскочил. — Почему завтра? Сегодня!

В пять минут Мишка собрался. Оделся, сунул в карман зубную щетку, мыло, флакон одеколона «Гвоздика».

— Сестренке, — сказал он.

Я проводил Мишку до вокзала. На перроне никого не было, один ветер разгуливал. Он забирался в медный колокол и басовито гудел. Как только в сторону Новосокольников отправился первый товарняк, Мишка вскочил на подножку и помахал рукой.

— Девятого при… — Ветер подхватил конец слова и унес.

Товарняк с полчаса набирал скорость. Вагоны подпрыгивали на стрелках, поскрипывали, покашливали, будто простудились. Мишка все еще стоял на подножке. Наконец перестук колес оборвался. Последний токарный вагон с красным фонарем и кондуктором, закутанным в тяжелый тулуп, покачиваясь стал быстро удаляться.

Я зашагал к автобусной остановке. Она была рядом с багажным отделением. В городе полмесяца назад началось автобусное движение. Длинный остроносый автобус, затесавшийся сюда из Гамбурга, изредка заглядывал на вокзал. На остановке никого не было: у пассажиров не хватало терпения дожидаться автобуса. В городе и всего-то их было раз-два — и обчелся. Не успел я дойти до железнодорожного моста, как навстречу вылетела трехтонка. Проскочив совсем рядом со мной, затормозила. Из кабины вылез Корней. Тяжело переваливаясь, подошел ко мне. Лицо его было угрюмым. Серая зимняя шапка сидела на рыжих бровях. Из-под расстегнутого ватника выглядывал теплый свитер. На ногах — крепкие белые валенки.

— Уехал? Мать твою… — зарычал Корней.

— В деревню, — ответил я. — К матери.

Корней снова выругался, потер рукой подбородок. Я услышал сухой скрип, будто наждачной бумагой провели по стеклу.

— Морда… Я же говорил ему! — Шофер потряс кулаком и пошел к машине.

Хлопнула дверца, завизжал стартер. Я видел сквозь стекло злое лицо Корнея. До города оставалось километра три, но мне даже в голову не пришло попросить шофера подвезти. Я поспешно зашагал вперед. За спиной фырчала машина, разворачиваясь на узкой дороге. Вот она догнала меня. Я старался не смотреть на машину. Я ждал, что она проскочит мимо, но трехтонка остановилась.

— В общежитие? — спросил Корней. — Подброшу.

Отказываться не было смысла. Я сел рядом с ним. Он рывком тронул машину. Мы нырнули под мост и помчались по Лазавицкой улице. На том месте, где когда-то стоял наш дом, высилась груда кирпича. Весной будут фундамент закладывать. И построят новый дом, еще лучше. Ветер с силой ударялся в стекло и отскакивал. Я смотрел на глянцевую черную рукоятку переключения скоростей и молчал.

— Слышал, в техникум зачислили вас, — сказал Корней. — Начальниками будете.

— Кочегарами, — сказал я.

— Фуражечку дадут, молоточек в зубы, и ходи по путям, поплевывай…

— Мы на паровозном.

— А как насчет деньжат? На водку и табак хватит?

— Хватит, — сказал я.

— А на девчонок?

Мне хотелось послать этого типа подальше с его глупыми вопросами. Я видел, что он кривит губы в усмешке. Дурачком прикидывается.

— Швейк приедет — морду набью, — посерьезнев, сказал Корней. — Говорил ему, поганке: будь на месте. А он, здрасте, укатил!

— Вернется.

Корней искоса взглянул на меня. Одна бровь его зло поднялась.

— Дорога ложка к обеду. Иной раз, парнишечка, день года стоит.

В общежитие надо было сворачивать на улицу Ленина, но Корней не свернул. Он прямо поехал через площадь на другую сторону города.

— Я люблю кататься, — сказал я, — по сегодня нет настроения… Куда мы едем?

— На край света, — ответил шофер.

— А где, если не секрет, этот край?

— В раю.

Где находится «рай», я не стал уточнять. Пускай везет куда хочет. Меня не испугаешь. Не на таковского напал. Мой взгляд упал на руки шофера, и я вспомнил кулак, который однажды показал мне в этой кабине Корней.

Машина остановилась на пригорке. «Раем» оказалась столовая. Та самая, в которой мы с Мишкой не совсем удачно «поужинали». У столовой на обочине стояла машина. Поменьше нашей. Полуторка. Порог этой столовой мне не хотелось переступать: чего доброго, буфетчица узнает. Но Корней не дал долго раздумывать: подтолкнул к дверям, сказав при этом:

— Чихать на лампу не надо… Поужинаем и так.

В столовой, как и в тот раз, народу было много. Корней подвел меня к столу. Там сидели двое. Одного я сразу узнал: хозяин домика с голубым забором. У него рука без пальцев. Второго — видел в первый раз. Это был бледный, худощавый парень в коричневой брезентовой куртке. Глаза у парня все время мигали. Сначала один мигал, потом другой. Как только я увидел парня, то подумал, что он мне подмигивает. Мол, будь начеку. Оказывается, у него такая привычка, — всем подмигивать. И кому нужно и кому не нужно. Из разговора я понял, что Корней и хозяин дома (его шофер по-свойски называл Петруха) не слишком хорошо знакомы с парнем. Просто соседи по столу. От Петрухи за версту несло водкой. Парень, видно, тоже изрядно хлебнул. Оттого и замигал.

Петруха нагнулся к Корнею и что-то тихо спросил. Шофер посмотрел на меня, усмехнулся.

— Не узнал? Грузчиком у меня работал… — сказал он. — А Швейку я все равно хрюкальник набок сворочу. Приедет, и сворочу.

Петруха протянул мне через стол здоровенную лапу. С пальцами.

— Петр Титыч, — сказал он и так сжал руку, что я ногами под столом засучил.

Новый знакомый с минуту молча смотрел на меня. Изучал вывеску. Глаза у него были выпуклые, но неглупые. А какого цвета — я так и не разобрал. На левой руке не было ни одного пальца. Одна покореженная ладонь.

— Водку пьешь? — спросил Петр Титыч.

Я покачал головой.

— Ну и дурак, — отрубил Петруха.

— А я пью, — петушиным голосом сказал парень в брезентовой куртке. — Какой шоферюга не пьет? — И три раза подряд подмигнул. Всем по очереди.

Корней встал и подошел к буфету. Я с опаской посмотрел на женщину в белой косынке и, убедившись, что она меня не узнала, вздохнул свободно. Официантка принесла на алюминиевом подносе восемь порций котлет с картофельным пюре, вилки и четыре стакана.

— Люблю, братва, повеселиться, особенно пожрать, — изрек Корней и поставил на стол две бутылки водки. Это проделал он мастерски, как фокусник в цирке.

Парень в брезентовой куртке обрадованно замигал. Петруха без лишних слов разлил водку по стаканам.

— Дай бог, — сказал он и с привычной лихостью швырнул в пасть полный стакан. За ним — Корней.

Парень в брезентовой куртке поднял — стакан и стал смотреть в него. Стакан дрожал в руке, водка противно колыхалась.

— Какой шоферюга не пьет? А? — сказал парень и снова всем подмигнул.

— Глуши, паря, чего там, — подбодрил Корней.

Паря облизал мокрые губы и выпил. Помахал рукой возле разинутого рта, закусил котлетой. И вдруг перестал мигать. Как отрезал. Глаза его округлялись, стали удивленными. На лоб спустилась жидкая, лоснящаяся кисточка темных волос.

— Не задерживайся на перекрестке, — сказал Корней и пододвинул мне стакан.

— Не хочу, — сказал я.

— От водки отказываются лишь дураки, — подал голос Петр Титыч. — Знаешь, что умные люди говорят на этот счет? Если водка мешает работе — брось работу… — И заржал. Голосисто, на всю столовую.

— Не просите — не буду.

— А я… я выпью, — выручил меня парень. — Какой шоферюга… — Схватил мой стакан и единым духом опорожнил. Глаза его еще больше округлились, кисточка опустилась на самый нос. Больше парень не пил. Голова его стала валиться с боку на бок. Он поддерживал ее руками и что-то бормотал. Разобрать было трудно. Парень вздохнул, прикрыл глаза и сунулся подбородком в картофельное пюре.

— Нажрался, — усмехнулся Петруха. — Эй ты, сморчок, очнись! — Он потряс парня за плечо. Парень спал. Петруха и Корней переглянулись. Быстро съели котлеты, недопитую водку Корней слил в бутылку и сунул в карман. Мы встали и, поддерживая полуживого парня, пошли к выходу. На улице темно. Дядя Корней обшарил карманы парня. Нашел ключ на медной цепочке. Втолкнул парня в кабину своей машины и куда-то уехал. Мы с Петрухой остались у полуторки.

— Куда он его повез? — спросил я.

— Холодно, — сказал Петруха и застегнул пальто на все пуговицы.

— Это его машина? — кивнул я на полуторку.

Петр Титыч посмотрел на небо и сказал:

— Завтра мороз вдарит.

— Пока, — сказал я, собираясь уходить.

— Погоди, — остановил меня Петр Титыч.

— Чего мерзнуть-то?

— Ты, Максим, не ершись, — сказал Петруха. — Стой тут и помалкивай в тряпочку.

Я повернулся и зашагал по тропке. Петр Титыч догнал меня, схватил за плечо, заглянул в глаза.

— Не дури, малец, — просипел он, оглядываясь на двух мужчин, вышедших из столовой. — Душу выну.

Петр Титыч был здоровый мужик, головы на две выше меня, И старше в два раза. Ничего, что у него на одной руке нет пальцев. Хватит культей — не обрадуешься. Где пальцы потерял? На фронте? Похоже, не фронтовик. Потом от Мишки я узнал, что пальцы Петр Титыч потерял не на фронте. На войне он не был и пороху не нюхал. Но носил военный китель и галифе — пыль в глаза людям пускал. Наверное, не раз, потрясая культей, на базаре орал: «Гады, сволочи! Я за вас кровь мешками проливал!» Пришел Корней. Один, без пария в брезентовой куртке. Куда он его дел? Мы постояли у столовой минут десять. Приятели закурили. Курили молча. Я стоял чуть поодаль. На душе становилось все тревожнее. Что задумали эти типы? Корней затоптал окурок, оглянулся и полез в кабину чужой полуторки. Когда мотор заработал, кивнул нам: садитесь.

— Я в кузов, — сказал я.

— Влезем, — Петр Титыч подтолкнул меня к машине. — Садись в середку.

Полуторка развернулась и покатила вниз, к мосту. При въезде на площадь машину сильно тряхнуло. Корней включил фары и остановился. Мы наехали на водопроводную трубу, — она лежала на обочине. Шофер попятил машину, и мы покатили дальше. В городе зажглись огни. У дверей промтоварного магазина толпился народ: что-нибудь выдавали по лимитным талонам. Мне было тесно между двумя здоровенными мужиками. От обоих несло водкой. Хорошо бы повстречать инспектора: он бы живо заставил их дуть в стеклянную трубочку. Как я и ожидал, машина остановилась возле дома с голубым забором. У резиденции Петра Титыча.

— По-быстрому, — сказал Корней.

Мы с Петрухой вылезли. Он негромко постучал в окно. Открыли сразу. Корней заглушил мотор и вышел на дорогу.

— Чего рот разинул? — окликнул меня Петруха. — Помогай!

Он стоял на пороге, с длинным ящиком в руках. Я подхватил ящик с другого конца, и мы перевалили его через борт. Ящик был тяжелый. В нем брякал металл. Когда ящик грохнулся в кузов, к нам подскочил Корней:

— Обалдели?

Открыл задний борт и снова вышел на дорогу. Мы с Петрухой погрузили еще четыре ящика. Точно такие мы возили со станции на склад. В одних ящиках были гвозди, в других — столярный инструмент: долота, рубанки, фуганки, полотна для ножевых пил. Один ящик был легче других, и на нем было написано: «Осторожно! Не кантовать!» Что было в этом ящике — я не знал.

Корней закрыл борт, подошел ко мне.

— Хочешь заработать? — спросил он. — Полкуска за рейс. Чистенькими.

Не нужны мне такие деньги. С месяц носил я в кармане пятьсот рублей, которые всучил мне у этого дома Корней. Все хотел отдать назад, да так и не отдал. Истратил все до копейки. Не мог же я идти к Алле на день рождения без подарка. Я купил на базаре хрустальную вазу. За пятьсот рублей. Женщина просила шестьсот, но у меня больше не было, и она отдала за пятьсот. Я завернул вазу в старую газету и поставил на столик в прихожей. Там уже лежали какие-то свертки. Все они были перевязаны лентами, а моя ваза — обыкновенной бечевкой. В прихожей никого не было, и никто не заметил, как я поставил вазу. Когда вошла Алла, я уже раздевался. Я хотел сказать, что подарил ей хрустальную вазу, но стало стыдно. Так и не сказал. Чего доброго, Алла подумала, что я вообще пришел без подарка…

Я с тоской поглядел на соседний дом, который светился окнами в холодных сумерках. В комнатах светло и тепло. Сидят люди за столом и чай пьют. Слушают музыку. Живут люди и, может быть, не знают, что есть на свете такие, как Корней и Петруха. Эти чай не пьют, водку хлещут. И музыку не слушают, — у них другое на уме. И другие законы.

— Груз отвезем и — домой, — сказал Корней.

— Куда?

— Через три часа будем дома… чай пить, — сказал шофер и полез и кабину.

— Считай, что тебе повезло, — сказал Петруха. — Верняк.

Корней завел машину.

— Куда ехать-то? — снова спросил я.

— Проветришься немного, — усмехнулся Петруха. — Дорога хоть шаром катись.

Мне не хотелось ехать, не хотелось смотреть на эти рожи. Завтра утром приезжает мать… Петруха смотрел на меня и все больше хмурился. Корней тоже смотрел на меня и тер подбородок кулаком. Полуторка мелко дрожала, готовая рвануться с места. Ладно, поеду. «Заработаю полкуска» и Корнею в рожу швырну. Когда я усаживался рядом с шофером, он косо взглянул на меня и пробурчал:

— Зеленый ты…

Уже потом, в милиции, я долго размышлял: почему я согласился ехать с Корнеем? Мог ведь наотрез отказаться, плюнуть и уйти. Заработал бы подзатыльник. Ну, возможно, два подзатыльника. Почему же все-таки я залез в кабину? Здравый смысл подсказывал: «Уйди от греха подальше. Не связывайся!» А другой голос, чужой, незнакомый, бубнил: «А, была не была! Не ты воровал эти ящики, не ты их везешь продавать!» От всей этой авантюры с ящиками веяло загадочным, тревожным. Куда сбывают они эти ящики? Кому? А подлый голос все бубнил: «Поезжай, Максим! Была не была…» И еще об одном думал я там, м милиции. Почему Корней решил сделать меня своим сообщником? Я пытался ему доказать, что это бесполезное дело, а он тащил меня в свою компанию. Во время войны я с год беспризорничал: ездил на поездах, случалось — воровал. Это когда брюхо пустое было. Встречался с разными молодчиками: были и почище Корнея. Видно, какой-то след на мне тот год оставил. А то с чего бы Корней стал привязываться ко мне?

И все-таки в чем-то просчитался Корней, иначе никогда бы не взял меня в этот опасный рейс…

Обо всем этом я размышлял потом, в милиции. Там времени достаточно для глубоких раздумий. А пока мы с Корнеем сидели рядом и помалкивали. Стрелка на спидометре болталась в районе сорока — пятидесяти километров в час. Черный набалдашник рычага скоростей вздрагивал, будто от страха. Не отъехали мы и километра, как Корней притормозил. Достал из кармана путевку, накладную.

— Остановят машину — покажешь, — сказал он. — Спросят фамилию — скажешь: Николаев, экспедитор. Груз везешь в Торопец. Запомнил?

Скорей бы все это кончилось. До Торопца сто километров. Дорога ничего, часа за четыре обернемся. Сейчас восемь. В час ночи будем дома. Машину Корней не жалел: жал и жал на газ. Миновав базарную площадь, мы выскочили на Торопецкую улицу. За Лазавицким мостом начиналось Торопецкое шоссе. Желтый свет фар выхватывал из темноты кусок серой обледенелой дороги и углы домов. Встречные машины не попадались. Иногда дорогу пересекали прохожие. Они попадали в свет фар, прибавляли шагу. Корней не сбавлял газ. Один раз дорогу перебежала кошка. Глаза ее блеснули, как два зеленых фонарика. Шофер притормозил.

— Черная? — спросил он.

— Черная, — с удовольствием ответил я. Хотя на самом деле не разглядел кошку.

— Тварь, — выругался Корней. — Носит их…

Настроение у моего соседа испортилось. Он вытащил папиросу, спички, закурил. Когда он затягивался, огонек папиросы освещал подбородок, нос. Из носа торчали рыжеватые волосы.

— Ехал на велосипеде, и кошка дорогу перебежала, — стал рассказывать я. — В прошлом году. Летом. Через два километра в сосну врезался. Велосипед всмятку, а на голове шишку набил. С кулак.

— И как она?

— Кто она?

— Шишка.

— Прошла. Через две недели.

— Это хорошо.

— Что хорошо?

— Что шишка прошла. Без шишки лучше. Шишка — это особая примета. Всегда могут тебя узнать.

— Кто может узнать?

— Кто… — Корней приоткрыл дверцу и выбросил папиросу. — Кому положено.

Разговор иссяк. Я смотрел на дорогу. Город остался позади. Нас никто не остановил. Голые кусты стояли на обочинах. Кусты шевелились. Кое-где между ними белел снег. Чем дальше от города, тем больше снега. Дорога была унылой, скучной. Кусты и снег. Снег и кусты. Меня стало в сон клонить. Я старался не закрывать глаза, но они сами закрывались. На ухабинах подбрасывало. Один раз я крепенько стукнулся обо что-то твердое лбом. И все равно задремал.

— Продери глаза, — тряхнул меня за плечо Корней. — Кто-то на дороге… Приготовь документы.

В ярком свете фар показались две фигуры. До них было метров двести. Желтый свет облил их, ослепил. Человек вышел на дорогу и поднял руку. Корней убавил газ. Это были мужчина и женщина. На обочине стояли большой чемодан и тугой вещевой мешок. Металлический замок на чемодане сиял и пускал в глаза зайчики. Мужчина был высокий, в офицерской шинели без погон, женщина маленькая и совсем молодая. Даже издали было заметно, что она беременная. Щурясь от света фар, женщина смотрела в нашу сторону и улыбалась. Видно, они оба здорово устали и очень обрадовались, увидев нас.

Корней, поравнявшись с ними, прибавил газ.

— Остановите, — попросил я.

— Добрый, — усмехнулся Корней.

Мы проехали мимо. Мужчина медленно отступил с дороги. Мы чуть не зацепили его крылом. Рука его все еще была поднята. Я видел, как погасла улыбка на лице женщины… Мне хотелось обернуться, посмотреть на них в заднее окошко, но было стыдно.

Огни города замелькали неожиданно. Мы поднялись на холм и внизу увидели город. Я здесь был первый раз. Только на поезде случалось проезжать мимо Торопца. Вернее, мимо вокзала. Город находится от станции в трех километрах. Я знал, что Торопец — старинный город. Там сохранилась даже деревянная церквушка, в которой, по преданию, венчался Александр Невский. Говорили, что в Торопце тридцать три церкви.

При въезде в город нам перекрыл дорогу шлагбаум. На обочине возле маленькой переносной будки стоял мотоцикл с коляской. У шлагбаума маячила фигура милиционера. Корней выругался, переключил свет с дальнего на ближний.

— Откуда взялся? — сказал он. — Не было тут поста.

Мы остановились у самого шлагбаума. Милиционер не спеша подошел к машине. На нем был полушубок, перетянутый ремнем. На ремне висел наган.

— Откуда? — простуженным голосом спросил милиционер.

— Из Великих Лук, — ответил Корней. — С грузом.

Милиционер поднялся на подножку, заглянул в кузов:

— Путевка?

Корней локтем толкнул меня.

— У экспедитора, — сказал он.

Я достал бумагу, сунул милиционеру. Он щелкнул карманным фонариком и стал читать. До конца не дочитал, вернул бумагу обратно. Лицо у милиционера было равнодушное.

— Что везете? — спросил он.

— Краденое добро, — сказал я. — И машина чужая.

Краем глаза я видел, как вытянулось лицо у Корнея. Видел, как рука вцепилась в баранку. Я не знаю, почему я так сказал. Еще подъезжая к тоненькому, как прут, шлагбауму, я не знал, что скажу это. Но я сказал и еще не успел пожалеть об этом.

Наступило тягостное молчание. На какой-то миг, а может быть мне это просто показалось, лицо милиционера стало заинтересованным. Я ожидал, что он сейчас потребует техталон, сличит номера, и все раскроется. Он не потребовал техталон. Лицо его снова стало равнодушным. Он посмотрел на меня, на Корнея и сказал жестяным голосом:

— Поезжайте… остряки!

Щелкнул выключатель фонарика. Стало темно. Мне нужно было еще что-нибудь сказать, но я уже упустил подходящий момент. Милиционер спрыгнул с подножки, тягуче заскрипел, поднимаясь, железный шлагбаум. Я схватился за ручку дверцы, но Корней так рванул меня за воротник, что я головой ударился о колонку руля.

— Сюда! — крикнул я, увидев в свете фар неподвижную, как памятник, фигуру милиционера. Но было поздно: полуторка дернулась с места и с ревом проскочила мимо каменного милиционера. Одной рукой шофер зажал мою голову под мышкой, другой — держался за баранку.

— Ах, гнида! — рычал он. — Продал?!

Я молчал. Не мог слова сказать. Потому что задыхался. Машина летела, не разбирая дороги. Корней спешил отъехать подальше от поста. Я крутил головой, стараясь вырваться из железных объятий. Кусал ватник, пропахший бензином, бил по чему попало кулаками.

— Ножа в бок захотел?! — доносился до меня хриплый голос Корнея. — Получишь, подлюга!

Я отодвигался от него. Моя нога уперлась в дверцу, и я изо всей силы двинул каблуком. Дверца распахнулась. Чувствуя, как трещит шея, я с великим трудом выдернул голову из-под руки Корнея и на ходу вывалился из машины. Задний скат прошел совсем рядом. Намертво врезался в память этот миг: мерзлая неглубокая колея, а по краю ее, около моего лица прогрохотал изрезанный извилистыми бороздами тугой резиновый скат.

Я поднялся. И сразу почувствовал боль в плече, которым ударился о землю. Заныла и нога. Пальцы на руках были сбиты в кровь. В ушах все еще звучал хриплый шепот: «Ножа в бок захотел?!» Там, где я упал, обрывался придорожный кустарник и впереди начиналась улица. До первого дома было метров триста. Одно окно светилось. Я слышал гул мотора. Значит, Корней поехал дальше и не остановился. Но не успел я обрадоваться, как увидел на дороге квадратную фигуру шофера. Корней шел на меня. За его спиной виднелась машина. Она стояла с невыключенным мотором. В руке шофера что-то было. Что — я не мог разглядеть. Бежать некуда, пост за холмом. Если я даже буду кричать, меня никто не услышит. А Корней, покачивая широкими плечами, шел на меня. Как я жалел в эти секунды, что парабеллум не со мной! Я спрятал его под большим камнем, на берегу Ловати. Завернул в промасленную тряпку и спрятал. И две обоймы с белоголовыми патронами спрятал.

Расстояние между нами сокращалось. Если бы так не болела нога, я бы убежал. Что же все-таки у этого бандита в руке?

Я споткнулся, упал. Когда поднялся, Корней был в десяти шагах. Все так же молча шел на меня. В руке у него не нож. Нож так не держат. Так держат молоток или топор. Корней молчал. И это было страшно. Моя нога наткнулась на что-то твердое. Я быстро нагнулся и схватил булыжник, но не смог оторвать от земли: булыжник вмерз в дорогу. Я изо всем силы ударил ногой по булыжнику и до крови прикусил губу: забыл, что нога больная! Но булыжник все-таки вывернул. Я выпрямился. Корней был совсем рядом. Правую руку он отвел назад, намереваясь в этот удар вложить всю свою медвежью силу. Мелькнула мысль: ударить первому. И тут затрещал мотоцикл, яркий луч осветил Корнея с ног до головы. Шофер согнулся и отпрыгнул и сторону. В тот же миг у самого уха что-то просвистело и гулко ударилось о землю. С холма спустился милиционер на мотоцикле. Остановился возле меня:

— Что тут у вас?

— Убежал, — сказал я. — Туда… — и показал на кусты.

Милиционер выхватил из кобуры наган и, спрыгнув с мотоцикла, побежал к кустам. Он тоже не выключил мотор: мотоцикл негромко урчал, вздрагивая всем корпусом. Я слышал, как трещали кусты. Несколько раз крикнул милиционер: «Стой!» Потом раздались два выстрела. Впереди на дороге блестел предмет, которым запустил в меня Корней. Я подковылял и поднял. Это был увесистый гаечный ключ. Мне повезло. Если бы шофер не промахнулся, вряд ли бы я очнулся когда-нибудь.

Милиционер вернулся скоро. Запихал в кобуру наган, сел на мотоцикл.

— В люльку, — распорядился он.

Я с трудом забрался.

— Это что у тебя в руке? — спросил милиционер.

— Ключ, — сказал я. — Он хотел меня этим ключом…

— Давай сюда, — потребовал милиционер. — Улика. А в другой руке что?

— Камень. Это я его хотел…

— Давай сюда. Тоже улика…

Я отдал. Хотя ценности последней улики не видел.

— А где он? — спросил я, кивнув на кусты. Кусты шевелились и зловеще молчали.

— Найдем, — сказал милиционер, трогая мотоцикл. — От нас далеко не ускачет.

Он довез меня до машины. Забрался в кабину, покопался там. Потом открыл капот и что-то вынул из мотора.

— Поехали, — сказал милиционер.

Остановились мы у второго дома. Судя по вывеске, это была какая-то контора. Я остался сидеть в люльке, а милиционер стал стучать в дверь.

— Где тут у вас телефон? — спросил он у женщины, отворившей дверь. «Звонить в милицию будет», — подумал я.

Через несколько минут постовой вернулся, и мы снова поехали к машине. Мне показалось, что, когда луч фары коснулся полуторки, от заднего борта метнулась в кусты знакомая фигура Корнея. Милиционер обошел машину кругом, заглянул в кузов, присвистнул:

— Чистая работа! Один ящик увел…

Я вылез из коляски, подковылял к машине. Исчез самый маленький ящик с надписью: «Осторожно! Не кантовать!» Скоро подъехала оперативная машина. Круто затормозила возле нас. Из закрытого кузова высыпали несколько милиционеров и капитан. Посовещавшись с постовым, капитан приказал прочесать кусты.

— С ящиком далеко не уйдет, — сказал капитан…

В отделении милиции я все рассказал. И про ящики, и про Петруху, и про шофера в коричневой брезентовой куртке. И даже про пятьсот рублей, которые всучил мне Корней. Ничего не сказал про Мишку Победимова.

Капитан разговаривал со мной сухо, перебивал, пытался запутать. Старшина записывал каждое слово. Неприятно это, когда в рот тебе глядят и записывают. И что надо и что не надо, всё записывают. Так продолжалось два часа. Потом пришел толстый голубоглазый майор, и все началось сначала. Я снова рассказал все по порядку. Майор не перебивал. Смотрел на меня голубыми глазами так, будто хотел душу вынуть. Смотрел, как на рецидивиста с десятилетним стажем. Когда я кончил, майор приказал меня обыскать. Два милиционера вывернули мои карманы, ощупали с ног до головы. И с головы до ног.

— На сегодня хватит, — многообещающе сказал майор.

Неужели и завтра все начнется сначала?

— У меня мать через два часа приезжает, — сказал я. — Можно, я ее встречу.

Поезд, на котором ехала мать, шел через Торопец, и стоял минут двадцать.

— Под охрану! — приказал майор, даже не посмотрев в мою сторону.

Меня отвели в темный чулан. Загремел запор, и я остался один. Так мне сначала показалось. На самом деле в чулане уже был жилец. Какой-то пьяница. Он безмятежно спал, причмокивая, словно младенец на материнской груди. И еще были жильцы. Крысы. Они шебаршили под нарами…

Освободили меня через три дня. Отец приехал за мной. Он был очень сердитый, мой старик. Когда мы вышли из милиции, он сказал:

— Достукался, голубчик?

Небо над головой было чистое. Ночью выпал снег. Снег весело искрился, поскрипывал под ногами. Немного морозило. Я хватал легкими воздух, улыбался. Я не мог не улыбаться, хотя и чувствовал, что отцу это не нравится. Как хорошо жить под таким небом!

Отец не замечал синего неба. Он даже ни разу не взглянул вверх. Отец смотрел на меня и выговаривал:

— Нашел компанию, нечего сказать! Какого лешего тебя понесло в Торопец?

Купола празднично сияли. На каждом куполе по солнцу. Я смотрел на золоченые купола старинного города и улыбался. Красивое небо, красивые купола! Кругом было красиво. А какой воздух! Трое суток я не дышал таким воздухом. И старик мой хороший. Ничего, пускай ругается. Я улыбаюсь и ничего не могу поделать. Хорошо, когда над головой чистое небо.

9

Мы с отцом сидели посреди голой комнаты на двух чемоданах. Остальные вещи были упакованы и отправлены малой скоростью в Смоленск. Мать и братишки дожидались нас на вокзале. Сейчас подойдет машина и заберет нас с отцом и чемоданами. А через час пассажирский поезд — ту-ту — увезет моих родителей в Смоленск. Два месяца прожили мы в новой квартире. Только обжились, как отца перебросили на новую работу: замполитом большой строительной организации со странным названием «Мостопоезд 117». «Мостопоезд»… «Бронепоезд»… А при чем тут отец? Мать очень не хотела уезжать из Великих Лук. Она любила этот город. И квартира ей понравилась. Впервые в жизни, как говорила она. И вот на тебе! Смоленск. «Мостопоезд»… Мать даже всплакнула, но делать было нечего. Отец, когда что-нибудь касалось лично его, не любил спорить с начальством.

— Смоленск тоже неплохой город, — утешал он маму. — А потом — нам ведь не привыкать путешествовать.

Отцу обещали, что через год-два его снова переведут в Великие Луки. Наладит в «Мостопоезде» политмассовую работу и вернется. И квартиру сразу дадут.

Отец достал папиросу и закурил.

— Матери не проболтайся, — сказал он.

Отец не умел курить, и мне было смешно смотреть, как он пускает дым. Отец сидел ко мне боком. Я заметил, как постарел он за этот год. Воротник железнодорожного кителя стал просторным, шею вдоль и поперек изрезали тонкие морщины. И если про других говорят: «одни глаза остались», то у отца на лице один нос остался. Большой, висячий. Видно, трудная у отца работа. Ревизором было легче, хотя и головой отвечал за безопасность движения.

— Остаешься один, — сказал отец. — Это ничего. Не маленький. Я в твои годы…

— Знаю, — перебил я. — Ты семью кормил.

— Бригадиром путевой бригады был, — сказал отец. — А это, брат, не шутка.

— Что-то долго не едут.

Отец посмотрел на часы:

— Время еще есть… Не бойся, нотации читать не буду.

У дома остановилась машина. В кузове сидела женщина с узлами и чемоданами, рядом с ней пятеро детишек. Это новые жильцы. Приехали квартиру занимать. Детишки, как галчата, вертели головами, обозревая новое гнездо. Мы с отцом взяли чемоданы и вышли на тротуар. Как-то грустно было смотреть на эту возню. Женщина одного за другим передавала шоферу детей. Глаза у женщины так и светились радостью. Еще бы! Наверное, из землянки выбралась! Здесь ей будет хорошо. Квартира теплая.

— Счетчик забыли, — вспомнил я. Этот счетчик отец купил в Ленинграде, за триста рублей.

Отец посмотрел на детишек, суетившихся возле вещей, покачал головой:

— Новый купим…

Подъехал наш грузовик. Мы поставили чемоданы в кузов и сами забрались туда.

— Утром будете в Смоленске? — спросил я.

Отец смотрел куда-то вбок и молчал. Лоб у него был нахмурен. На лбу тоже морщин хоть отбавляй.

— Держись за техникум, — сказал отец. — Это штука хорошая.

— Ягодкина тоже перевели на броне… то есть на «Мостопоезд»? — спросил я.

— Ягодкин на месте. Ты заходи к нему.

— Зайду, — сказал я. — Все с крысами воюет?

— Ему комнату дали. В новом доме на улице Энгельса. На втором этаже… Так зайди к нему.

Машина подкатила к вокзалу. Через пять минут подошел поезд. Мы забрались в купе, чемоданы положили наверх. До самого отхода поезда мать учила меня, как нужно жить одному. Я слушал ее, не перебивая, — не хотелось обижать. Не любил я, когда мне нотации читали. Когда отец отошел в сторону, мать сунула мне деньги.

— Пригодятся, — сказала она. — Только, ради бога, водку не пей и в карты не играй. Самое последнее дело.

— Не буду, — пообещал я.

По радио объявили, что до отхода поезда осталось пять минут. Мы вышли с отцом из вагона.

— Не ленись писать. Мать переживает.

— Раз в месяц, ладно?

— Лучше два раза, — сказал отец. — И помни, что я тебе толковал насчет техникума.

— А почему наша контора называется «Мостопоезд»? — спросил я.

Свистнул главный кондуктор. Поезд тронулся с места. Отец пожал мне руку и что-то положил в карман:

— Нужно будет — пришлю.

Уехал поезд. Увез моих родителей в Смоленск. И снова остался я один. На душе стало пусто, неуютно. Дома лучше, чем в общежитии.

Куркуленко дал мне койку у окна. Это хорошее место. Но я поменялся с одним парнем, и снова мы с Мишкой будем спать рядом. Когда я рассказал Мишке про историю с Корнеем, он даже в лице переменился. Долго молчал, смотрел в сторону, вздыхал.

— Сволочь, этот Корней, — сказал я Мишке. — Хотел меня ключом по башке.

— Поймали его? — спросил Мишка.

— Не знаю… Милиционер хвастал, что от них и блоха не ускачет.

— Блоха не ускачет, а Корней — другое дело…

Больше Мишка ничего не сказал. Ходил мрачный и все время вздыхал. Со мной почти не разговаривал. Потом прошло у него. Сам как-то нашел меня, отвел в сторону и сказал:

— Корней скрылся. А Петруху посадили. На пять лет.

Про Петруху я и без него знал: мне пришлось свидетелем выступать. Петруха сидел в суде остриженный, угрюмый. На голове какие-то желваки. На меня не смотрел. Смотрел на адвоката, которого наняла его жена. Адвокат изо всех сил старался выгородить Петруху. Если бы не он, дали бы Петру Титычу пятнадцать лет. Судья хотел, чтобы я побольше рассказал про дела Корнея и Петрухи, но мне все это надоело до чертиков, и я только отвечал на вопросы. Когда прокурор читал обвинительную речь, меня он тоже вспомнил. Незачем было, говорил он, от Корнея пятьсот рублей брать. Я и без прокурора знаю, что незачем было. И я не брал, да Корней мне чуть все зубы не выбил. Деньги мой отец еще в Торопце внес. Толстый майор ему расписку выдал. Эту расписку прикололи к делу. Когда судебное разбирательство закончилось и объявили приговор, Петруху увели. Под конвоем. Настроение у него было паршивое: желваки не только на голове, и на щеках появились. Верно, надеялся сухим выкрутиться, да не вышло. Все его имущество конфисковали. Оставили жене лишь дом с голубым забором. Проходя мимо меня, Петруха буркнул:

— Мы тебе, малый, посчитаем ребрышки…

Мишку пока не тронули, но он чувствовал себя неважно. Стал нервным, злым, шутить перестал. Ночью плохо спал. Заснет, вскочит и смотрит на дверь. Все время ждал, что придут за ним. После учебы забирался в читальный зал городской библиотеки и просиживал там до позднего вечера. Потом он мне признался, что, когда книжки читает, забывает про все на свете.

— Корнея боишься? — спрашивал я его.

— Чего мне бояться? — пожимал плечами Мишка. — Это тебе…

— Увидишь — поймают его. Никуда не денется. Ребята из милиции тоже не спят.

— Зарежет он тебя, — говорил Мишка. — Он может.

— Сюда больше нос не сунет… Он не дурак.

Мишка смотрел на меня и вздыхал.

— Меня тоже посадят, — говорил он. — Соучастник.

— Ты ведь не воровал?

— Квитанции подделывал. Штук десять. Докопаются…

— Он ведь заставлял тебя.

— Докажи… Со мной и разговаривать не будут. Пять лет в зубы — и за решетку.

Мне тоже тоскливо было. Не знал, куда девать себя. Мишка торчит в библиотеке. Придет часов в десять и — бух в кровать. На лыжах, что ли, покататься? Погода хорошая, снегу кругом навалило. Лыжи можно взять у Куркуленко. На общежитие городской отдел физкультуры отпустил двадцать пар. И коньков с ботинками пар десять. На коньках я не умел бегать по-настоящему, а вот на лыжах — другое дело. На лыжах я мог с любой горы спуститься. И с трамплина прыгал.

Дошел я до Октябрьской улицы и повернул к дому Аллы. Зайду, приглашу ее. Конечно, если она дома. Минут двадцать крутился я возле ее подъезда: не любил заходить в чужие дома. Особенно, где живут знакомые девчонки. Как-то чувствуешь себя там нехорошо. Будто на смотрины пришел и должен из кожи лезть, чтобы понравиться. Я еще ни разу не видел отца Аллы. Отворит дверь, — что я ему скажу? Есть, мол, на свете такой парень Максим и ему чертовски нравится ваша дочь? Я вспомнил фильм «Небесный тихоход». Там героиня представляла своего папу: «Здравствуйте, вот мой папа!» У нее папа был генерал. А если мать отворит? Она наверняка не вспомнит меня. Лучше бы, конечно, открыла Алла.

Мороз стал пробирать меня через подбитую ветром студенческую шинель. Защипало уши. Жаль, что мороз разукрасил окна, иначе Алла увидела бы меня. Сама спустилась бы вниз, не надо и заходить.

Мимо прошла женщина. Она поднялась на второй этаж, а потом снова спустилась и подошла ко мне.

— Вы кого ищете? — спросила она.

— Прогуливаюсь, — ответил я и потер уши. Есть ведь такие любопытные!

Женщина покачала головой и ушла. Должно быть, я показался ей подозрительной личностью, Наконец я решился и постучал в дверь. Отворила мать Аллы. Она очень мило поздоровалась со мной и, избавив от лишних объяснений, позвала Аллу.

Алла вышла с книгой в руках. В сумеречной прихожей вроде сразу стало светлее. Она улыбнулась и пригласила в комнату. Мне не хотелось раздеваться. Пиджак я не надел, под шинелью была черная рубаха с синими заплатками на локтях. Не хотелось мне эти заплатки Алле показывать. Я пригласил ее покататься на лыжах.

— У меня лыжного костюма нет, — сказала она.

Мне стало смешно. Она не сказала, что у нее нет лыж, а сказала, что нет костюма. Я убедил ее, что это чепуха. Алла с сожалением захлопнула книжку и ушла в свою комнату переодеваться. Я остался стоять в прихожей. Было тихо. На кухне из крана капала вода. Над головой жужжал счетчик. В прихожей было чисто, тепло. Только лампочка на потолке тусклая. От моих ботинок натекла маленькая лужа. Уйдем мы с Аллой, а мать ее возьмет тряпку и станет вытирать пол. «Шляются тут, — скажет она, — грязь таскают». Я поискал глазами тряпку, но тут вышла Алла, и я остолбенел: на ней был красный свитер и узкие шаровары. На голове красная шапочка с белым помпоном. Вся она была такая обтянутая, круглая, выпуклая. Она заметила мое молчаливое восхищение. Улыбнулась, как она одна умела улыбаться, загадочно и непонятно.

— Я не замерзну? — спросила она, глядя мне в глаза.

Мне очень хотелось, чтобы она шла со мной по городу в красном свитере и этой шапочке с помпоном, но я сказал:

— Мороз. Градусов пятнадцать.

Алла надела короткий меховой жакет, и мы отправились в общежитие. Я сбросил с себя шинель, натянул поверх рубахи серый колючий свитер и побежал разыскивать Куркуленко. Нашел его в кладовой. Он сидел за столом и дул чай с сухарями. Лицо у коменданта было довольное.

— Якие тоби лыжи?

— Получше.

У Аллы и у меня были ботинки. Я выбрал лыжи с полужестким креплением.

По городу ехать было плохо: кое-где из-под снега выглядывали булыжники. Мы поехали через кладбище, в Верхи. Так называлось верховье Ловати. Берега тут крутые. Еще давно, мальчишками, мы любили здесь кататься. С берега шарахали мимо кустов на припорошенный снегом лед. Когда нас выносило на лед, лыжи неудержимо рвались из-под ног вперед, и редко кто не падал. А падать на лед очень больно. Я ехал впереди, Алла за мной. Я слышал, как чвиркали ее лыжи. На лыжах она держалась сносно. За большим железнодорожным мостом начинались Верхи. Высоченный обрыв и кусты. Ловать совсем замело снегом. Это хорошо: спуск не такой крутой, а главное — падать не больно.

Можно было попробовать съехать вниз, но я пошел дальше. Там берег круче. Кустарник, облепленный снегом, пригнулся к земле. Слева от нас расстилалось поле. Из-под снега торчали тонкие стебли. Когда дул ветер, они нагибались и шуршали о снежный наст. Но не ломались. До войны, помнится, тут росла гречиха. Над полем до вечера стоял гул. Это пчелы работали. А внизу, меж круглых валунов, шумела Ловать. Течение здесь было сильное, и вода ворочала камни, звенела. Невозможно было купаться тут: течение валило с ног, грозило расшибить о камни. Зато под корягами и валунами водились большие налимы. Года за три до войны, я с приятелем, прихватив всякой еды, ушел в Верхи. Дня три брели мы вдоль берега, и каждый километр открывал нам новый мир. Мы видели деревни, колхозников, которые косили заливные луга, стада коров, тихие пасеки. Ночевали мы в деревнях на сеновале. Деревенские женщины поили нас парным молоком. А закусывали мы черным хлебом с белой аппетитной коркой, к которой пристали капустные листья. И этот деревенский хлеб, испеченный на поду, до сих пор кажется мне самым вкусным. Когда мы с приятелем вернулись домой, нам попало. Ведь мы, как и подобает настоящим путешественникам, ничего не сказали родителям. Это далекое странствие запомнилось на всю жизнь. Запомнились высокие луговые травы с кузнечиками и стрекозами, коровы, забредшие по колена в воду, тихие заводи, где к вечеру всплескивала крупная рыба, теплые вечера с комарьем и утиным кряканьем, крупные яркие звезды, которые мигали нам в прорехи на крышах сеновалов. И много-много другого запомнилось мне, о чем сразу и не расскажешь, но что вспоминается, когда пахнёт на тебя далеким ветром, принесшим из-за излучин Ловати знакомые волнующие запахи.

Ничто так ни врезается в память, как то, что увидел в детстве. Отчего это?..

Я скользил на лыжах и думал. Почему-то зимой часто вспоминается лето. Алла тоже молчала. О чем она думала, я не знал. Я никогда не знал, о чем думает Алла. Красивая Алла и непонятная. После того вечера, когда мы с Геркой подрались, я редко с ней встречался. Она училась в соседней аудитории, но мы во время перерывов не подходили друг к другу. И домой я ее не провожал, Герка вроде оставил Аллу в покое. Хотя один раз я встретил его возле ее дома, Герка кивнул мне и зашагал в другую сторону. Будто не нарочно он сюда притащился, а так, случайно забрел. Хочет быть верным своей «решке». Я все время думал об Алле. Особенно в общежитии, когда забирался под одеяло. Днем не думал, — некогда было. Со второго семестра начались специальные дисциплины. И кроме того, нам с Мишкой пришлось взяться за учебники седьмого класса. Еще хорошо, что экзамены за семилетку принимали в течение года, а на сразу. Подготовил физику, пошел и сдал. Хуже всего давался французский язык. Кроме «бонжур» и «мон шер ами», я ничего не усвоил. Учительница заставляла нас держаться за нос и всем вместе произносить певучие непонятные слова. Мы старательно хором гнусавили, как могли, но французский язык не становился понятней.

Алла училась хорошо. И эта глупышка Анжелика оказалась способной. По-моему, она брала зубрежкой. Уж что-что, а зубрить она умела. Даже на переменках ходила по коридору и, закатив глаза в потолок, повторяла французский текст.

После истории с Корнеем я не решался подойти к Алле. Мне до суда над Петрухой много крови попортили.

Вызывали меня на комсомольское бюро. Генька Аршинов сидел за столом. Перед его носом на зеленом сукне стоял графин с водой. И волосы у него были причесаны. Блестели. Бутафоров сидел на диване и, закинув ногу на ногу, листал книгу. Еще три члена бюро чинно восседали на стульях. В руках у них были острые карандаши. Лица их не предвещали ничего доброго.

— В комсомоле состоял? — спросил Генька.

— Принимать будете?

Три члена бюро перестали крутить карандаши. Нацелились на меня, как пиками. Бутафоровбросил в мою сторону, любопытный взгляд и снова уткнулся в книжку. Я знал своего каменщика, — этот зря время терять не будет. Интересно, что у него за книжка?

— Да тебя… — закипятился Генька, — тебя не в комсомол, а… Связался с ворами!

— Полегче, — сказал я, заглядывая в Колькину книжку: вроде не учебник.

— А что, не так? — спросил Бутафоров.

— Не выпустили бы, если б связался.

— Некрасивая, Бобцов, история, — сказал Генька. — Учащийся железнодорожного техникума попал в милицию, — А ты ни разу не попадал?

— Никогда! — воскликнул Генька.

И три члена бюро разом кивнули: дескать, ручаемся за секретаря головой; не был он в милиции.

— Попадешь еще, — утешил я Аршинова.

Бутафоров рассмеялся.

И тут три члена бюро, размахивая карандашами, двинулись в атаку. Стали припоминать все мои прегрешения, в чем был и не был виноват. Вспомнили, как мы с Мишкой пьяные пришли в общежитие, и еще разную чепуху… В общем, мне скоро все это надоело, я встал и направился к двери.

— Пожалеешь! — стал пугать меня Генька. — Мы поставим вопрос перед руководством.

Я остановился. Не потому, что испугался. Начальник техникума поумнее их, и с ним мы уже обо всем поговорили. Остановился потому, что меня удивил Генька Аршинов. В общежитии парень как парень: и поговорить с ним можно, и все такое. А сел за стол с зеленым сукном, графином — и словно подменили: чужим стал, неприступным. И крикливость откуда-то у него взялась. И морда стала противная. Что это с ним? И эти ребята с карандашами как по аршину проглотили.

Один Бутафоров не изменился. Такой же, как был. Да и на меня поглядывает вроде бы сочувственно. Разглядел я, наконец, что он читал. Джека Лондона «Мартин Иден». В этот день Бутафоров здорово вырос в моих глазах, — я любил Джека Лондона.

— Генька, — сказал я. — Ну чего глотку дерешь? Чего разоряешься? Никто тебя не боится, дурня лохматого. Выпей лучше воды из графина… Чего он у тебя тут стоит зря?

Бутафоров бросил книжку на диван и захохотал.

Аршинов покосился на него и растерянно сказал:

— Товарищи, дело серьезное…

— Дело не стоит выеденного яйца, — сказал Николай. — Ну чего тут обсуждать? И так все ясно. Максим вора разоблачил, ему башку ключом чуть не проломили, а вы тут на него дело завели. За что его ругать? За то, что в милиции три дня просидел? Милицию надо ругать, а не его. Вора упустили, а Максиму обрадовались: нашли топор под лавкой!

— А зачем Бобцов пятьсот рублей взял у Корнея? — спросил Генька.

— Это ты у него спрашивай, — сказал Николай. Взял с дивана книжку и стал ее листать: сгоряча потерял страницу.

— Мне надо русский сдавать, — сказал я. — Учительница ждет.

— У нас бюро, — сказал Генька. — Подождет.

— Нельзя старого человека заставлять ждать, — сказал я. — Невежливо… Вы тут потолкуйте без меня.

Я ушел, а бюро еще долго заседало. Не знаю, до чего они там договорились, но меня оставили в покое…


Что-то не слышно скрипа лыж за спиной. Я оглянулся: Аллы за мной не было. Я так и присел. Как сквозь землю провалилась! И во всем виноват я: молчу, как истукан; выехал с девушкой на лыжную прогулку и за всю дорогу не сказал ни слова. Я помчался по лыжному следу назад. Я должен был догнать ее.

Алла сидела на лыжах и гладила рукой обтянутое брюками колено. Поэтому я из-за кустов ее и не увидел.

— Упала, — сказала она.

— Больно?

— Не очень.

Алла, упираясь руками в снег, поднялась и несколько раз согнула и разогнула ногу. Я поддерживал ее. И снова она села на лыжи.

— Вернемся? — спросил я.

— Я не могу идти.

— Понесу тебя.

Алла снизу вверх посмотрела мне в глаза.

— Неси, — сказала она.

Я сгреб ее в охапку вместе с лыжами и поднял. Я даже не почувствовал тяжести. Алла ухватилась рукой за мою шею Ее лицо было совсем рядом. Щеки немного порозовели. От волос пахло снежной свежестью. Светлые глаза с любопытством смотрели на меня. Она молчала и чуть заметно улыбалась. И эта легкая улыбка была вызывающей.

Я сделал несколько шагов. Ее лыжи болтались в воздухе, мешали идти. Но я не хотел останавливаться. Мне было приятно нести ее. Теплую и упругую. Я думал, что смогу пронести ее тысячу километров, но уже метров через пятьдесят стал дышать чаще. А потом зацепился за что-то лыжами, и мы упали. Я все-таки не выпустил ее из рук. Мы лежали в снегу. Алла все еще обнимала меня за шею, и ее губы были совсем рядом. Мне нужно только повернуть голову. Я повернул голову. Алла медленно прикрыла глаза ресницами и откинулась назад.

Я поцеловал ее. Я еще никогда в жизни не целовал девчонок. Я не умел целоваться. Но этому, наверное, не учат. Я поцеловал ее еще раз и еще. Я даже не подозревал, что целовать девчонок это так здорово. И глаза у нее были закрыты. Тогда я еще не знал, что девчонки всегда в таких случаях закрывают глаза. Им, наверное, стыдно. Я не знал этого и потому спросил:

— Тебе смотреть на меня противно?

Она сказала:

— Дурачок.

Я не обиделся и снова поцеловал ее. И она опять закрыла глаза. Мне нужно было промолчать, а я снова спросил:

— Зачем ты глаза закрываешь?

Алла открыла глаза. Большие, светлые, они смотрели мне в самую душу. Они были так близко, что в зрачках я увидел себя. Я хотел снова поцеловать Аллу и не смог. Мне стало стыдно. Стыдно этих больших светлых глаз. И тогда я понял, почему девчонки, когда их целуют, закрывают глаза. Чтобы нам не было стыдно. Я попросил ее:

— Закрой глаза.

Она закрыла.

Мы сидели в снегу и, не чувствуя холода, целовались. Кругом нас качались голые кусты. Ветки обледенели и постукивали друг о дружку при порывах ветра. Над головой зажглась звезда. Внизу над ледяной Ловатью гулял бесшабашный ветер. Он лихо посвистывал, волком подвывал. Но никто не боялся его. Мороз становился крепче. Он пощипывал щеки, уши, а мы не обращали на мороз внимания. Пусть щиплется.

— Я тебя до самого дома понесу, — сказал я.

— Уже все прошло, — Алла отодвинулась от меня и встала. — Ничуть не болит. — Она хлопнула лыжей по снегу. — Покатаемся.

Мы выбрали приличный спуск к реке. Снег был ровный, и кусты не мешали. Я покатил первый — прокладывать для Аллы лыжню. Ветер заткнул мне рот, уши, я пригнулся. Наст был ровный, держал хорошо. Там, где начиналась река, образовался маленький трамплин. Меня подбросило. Я затормозил и на середине реки стал звать Аллу. Она стояла на высоком берегу и притаптывала лыжами снег. Вот она оперлась на палки и, подавшись вперед, застыла. Ее фигура четко врезалась в синь вечернего неба. Я стоял внизу и любовался ею. Меня распирало от счастья. Такая девушка целовалась со мной! И если захочу — опять могу ее поцеловать. Сто раз. Тысячу. Это моя девушка.

— Алла! — крикнул я. — Ну что же ты?

Она поправила шапочку, помахала палкой.

— Я не могу, — сказала она. — Боюсь.

Я проложил еще одну лыжню, в другом месте.

Мы катались долго.

Вокруг никого не было. Голубел снег, шевелились кусты. Тысячеглазое небо смотрело на нас и улыбалось. Мы, наверное, были очень смешные и счастливые. Через мост прогрохотал пассажирский; потянулась вереница светлых квадратов. Из-за снежного бугра выскочил кривобокий месяц и стал набирать высоту. Ветер стих, и мы услышали глухой шум. Это подо льдом ворчала Ловать. Алла разрумянилась, глаза ее сияли. Меховой жакет висел на кустах, красный свитер и брюки побелели от снега. Алла раза три упала. А потом ничего, — научилась съезжать без приключений.

Это был отличный вечер. Нам улыбалось небо, улыбался тощий месяц, подмигивали звезды. Когда мы возвращались домой, ветер ласково подталкивал нас в спину. Я вдруг подумал, что жизнь — чертовски хорошая штука. Этот месяц, звезды, полосатые тени от кустов, голубая лыжня и мы. А кругом снежное раздолье. И впереди — огни большого города. И общежитие, и хмурый Мишка (вот чудак, все у него обойдется!) — все мне показалось далеким, лишенным смысла. Эта девушка, которая не очень умело шла на лыжах впереди, заслонила собой привычный мир. Один такой вечер с ней показался мне куда важнее, чем вся моя прошлая жизнь.

— Алла, — сказал я, — ты… — И прикусил язык. Почему мне приходят на ум одни и те же слова? Я опять хотел сказать, что она красивая. Я говорил ей это пять раз.

Но у девушек, очевидно, короткая память, — Алла спросила:

— Какая я?

— Завтра покатаемся?

— Не знаю.

— А кто знает?

— Никто.

— Какой сегодня вечер! — сказал я.

— Какой? — спросила Алла.

— Хочешь, я стихотворение сочиню?

— Я замерзла, — сказала Алла.

Она шла впереди и не оглядывалась. Ее палки с сухим треском впивались в снег. Слова Аллы и ее тон задели меня. Это были холодные слова. А мне-то, дураку, показалось, что я и Алла — одно целое. Лирик несчастный! Я думал об одном, а Алла — о другом. Я думал о ней, а она, может быть, о Герке-барабанщике.

— Завтра танцы в театре, — сказала Алла.

Я хотел ей сказать, что не умею на барабане играть, но вовремя спохватился: ведь это глупо, не по-мужски.

До самого Алкиного дома мы не сказали ни слова. Мне очень хотелось, чтобы она сказала что-нибудь и вернула мне хорошее настроение. Но она молчала. Молчал и я. Как только вступили в черту города, месяц нырнул за облако. Ветер повернул, стал дуть в лицо. Алла поставила лыжи к стене.

— Холодно. Я пойду домой.

— Я плохо танцую, — сказал я. — А потом… — Я хотел сказать, что вообще не люблю танцевать, но промолчал.

— Ты очень недурно вальсировал с одной девушкой… Знаешь, она очень миленькая.

— Рысь-то? — усмехнулся я. — Она ребенок. Ребенок с накрашенными губами.

— Я пойду, — сказала Алла. — Если хочешь, сходим завтра в кино.

Я обрадовался, но бес противоречия заставил меня произнести:

— Зачем жертвы? Иди, пожалуйста, на танцы.

— Спокойной ночи, Максим, — сказала Алла и ушла.

— Спокойной ночи… — сказал я хлопнувшей двери, а про себя подумал: «Болван!» Ведь ничего такого обидного Алла не сказала.

Я еще раз представил себе берег Ловати, Аллу на краю обрыва. Она стояла, немного наклонившись вперед. Далекая и близкая. Горячая и холодная.

Я недавно прочитал книжку про любовь. Там все в общем получалось просто. Проще пареной репы. Он влюблялся в нее. Она была хорошей производственницей, а он разгильдяем. Она его критиковала и на собраниях и наедине, — он понемногу исправлялся. Не сразу, конечно. Только к концу книжки он стал передовиком. Иногда они из-за какой-то чепухи ссорились. Она была очень идейная, а он отсталый. Ей приходилось расширять его кругозор, а он лез в бутылку, — это било его по самолюбию. Потом при помощи коллектива они мирились. Им разъяснили, что производственникам ссориться нельзя: это вредно отражается на производительности труда. А потом на комсомольской свадьбе произносили речи от имени профкома, завкома, комитета комсомола и даже от имени кассы взаимопомощи. Молодожены, вступив в счастливый брак, начинали вкалывать за четверых.

Я в смысле любви был человек темный. Когда-то, в пятом классе, ухаживал за Галькой Вержбицкой. За той самой, которой на живот лягушку положил. Я даже ее приревновал к Альке Безродному. Мы играли в прятки. Галька все время пряталась на чердаке вместе с ним, а со мной почему-то не хотела. Вот я и приревновал ее. Я тогда всю ночь не мог заснуть: все думал, о чем Галька могла на чердаке разговаривать с Алькой. Сейчас-то я понимаю, что все это ерунда, а тогда я так и не заснул до утра. Не мог понять, о чем они разговаривали на чердаке. В общем, на рассвете я откусил у подушки угол и заснул. А утром все наши пришли полюбоваться на меня: я был весь в перьях. У меня до сих пор от первой любви, если так можно назвать мое чувство к Гальке, остался затхлый привкус куриного пера.

Больше я никого не любил. Да и Гальку, наверное, не любил. Нравилась, вот и все. Если бы я ей не положил лягушку на живот, может быть, мы с ней стали бы дружить. Я бы носил ее портфель в школу, а на переменках бегал в буфет за бутербродами. Но она так и не простила мне такой подлости. А потом Галька Вержбицкая куда-то исчезла. Кажется, еще до войны переехала в другой дом. Я все забывал спросить у отца, где сейчас Вержбицкие.

Алка — это другое дело. Гальку мне всегда хотелось разозлить, а Алку — наоборот. Алку мне все время хотелось видеть рядом. Когда ее не было, я скучал, думал о ней. Любовь эго? Я не знаю, что такое любовь, но Алку я мог бы видеть рядом всю жизнь, и мне бы не надоело. По крайней мере, я так думал. Она такая красивая. Она очень мало говорит и много улыбается. Если бы еще меньше говорила и только улыбалась, я бы ее еще больше любил. Когда Алка улыбается, она еще красивее… Я заметил, что все время думаю о том, как я люблю Алку. А любит ли она меня? Этого я не знал. Ни Алкины взгляды, ни улыбки еще ни о чем не говорили. Она так же смотрела на Герку, так же улыбалась ему.

Я загрустил. Что если Алке на меня наплевать? То, что она целовалась со мной, тоже еще ни о чем не говорит, — я видел, как она целовалась на кухне с Геркой. Мне было неприятно вспоминать об этом. Я тихонько запел первую попавшуюся на язык песенку:

Кто весел, тот смеется,
Кто хочет, тот добьется,
Кто ищет, тот всегда найдет!
Вникнув в смысл этой бодрой песенки, я успокоился. «Кто хочет, тот добьется». Чего добьется? Чего! Понятно, любви. Алка должна меня полюбить. «Кто хочет, тот добьется…» И я добьюсь! Взвалив на плечо две пары лыж и насвистывая этот мотив, я зашагал в общежитие.

Мишка уже лежал в постели и, наморщив лоб, смотрел в потолок. Вид у него был несчастный. Увидев меня, он повернулся на другой бок и натянул на голову одеяло. Ну и черт с ним! Не хочет разговаривать, и не надо. Я быстро разделся и тоже забрался под одеяло. Но, хотя здорово устал, сон не приходил. Мне очень хотелось поговорить с Мишкой. Я не выдержал и подергал Швейка за пятку.

— Не спишь ведь, — сказал я.

— Сплю, — буркнул Мишка и дрыгнул ногой.

А поздно ночью он разбудил меня. Я сначала подумал, что ему тоже захотелось поговорить, но, когда окончательно продрал глаза, увидел, что Мишка стоит передо мной одетый и очень серьезный.

— Не спится? — спросил я.

— Не ори, — сказал Мишка, — ребят разбудишь… Я ухожу.

— Куда?

— Думаю, что так будет лучше.

Я ничего не понимал, — голова спросонья туго соображала. А Мишка невесело смотрел на меня и молчал.

— Что стряслось? Мишка!

— Я все время думал… И вот решил: пойду и все им расскажу. А там как хотят.

Мне наконец все стало ясно. Сначала я хотел отговорить Мишку от этой затеи, но потом раздумал. Дело не в том, что Мишка испугался, — Корнея не стало, Петрухи тоже. Мишка мог спокойно поразмыслить обо всем. Я понял друга. Мишка решил по-честному рассчитаться с прошлым. Он никогда не был вором, я это все время чувствовал. Корней зажал его в кулак… И еще одно я понял в эту ночь: Мишка наконец простил меня. Правда, я не считал себя перед ним виноватым, и не раз говорил это Мишке. Теперь он сам все понял.

— Дай лапу, — сказал Мишка. — И не забывай солдата Швейка.

— Убирайся, — сказал я. — И быстрее.

Мишка сильно встряхнул мою руку, взял со своей кровати подушку и напялил мне на голову.

— Прощай, Максим, — сказал он. — Может, не скоро…

— Завтра же вернешься, дурак, — сказал я.

— Не ори, — прошептал Мишка. — Спят ведь.

На цыпочках он пошел к двери. Дверь тихо заскрипела, и мой кареглазый друг, бравый солдат Швейк, по доброй воле зашагал туда, куда иного и на аркане не затащишь.

10

Я не видел Климыча, но затылком чувствовал, что он стоит за спиной. Наблюдает. Я провел напильникам по болванке еще несколько раз и спросил:

— Опять напортачил?

Климыч указательным пальцем почесал под носом. У него были маленькие седые усики. Аккуратные, как у профессора.

— Металл — это не сосновая палка, — изрек Климыч. — Так-то, брат. — Вздохнул, вскинул на лоб очки в никелированной оправе и пошел дальше. К другому студенту.

Климыч был преподавателем техникума по производственной учебе. Нормально, как все люди, он не мог разговаривать. Мог только изрекать. Какие-то лишь ему доступные истины. Скажет — как отрежет. И отойдет в сторонку, почесывая свои профессорские усики. А ты думай-гадай, что это значит. Кое-какие изречения Климыча мы сообща разгадали. Например, если он сказал: «Копейка рубль бережет», — значит, задание выполнено, деталь найдет свое применение в народном хозяйстве. Если Климыч изрек: «Круглое катай, квадратное бросай», — значит, твои дела плохи. Не получится из тебя настоящего металлиста, а так себе, шаляй-валяй. Каждую субботу Климыч вместе с отцом Бутафорова — электриком Палычем — уезжал на рыбалку. У них была своя деревянная лодка, снасти. Все это они сами сделали. Возвращались вечером в воскресенье, — всегда с рыбой. Что и говорить, рыбаки были отменные. Иногда с ними уезжал на рыбалку Николай. А больше Климыч с Палычем никого не брали. Бутафоров рассказывал, что за весь день они иной раз и пятью словами не обмолвятся. Понимают друг друга без слов. Настоящая рыбалка, дескать, не располагает к пустому разговору. Рыба любит тишину.

Я отпустил тиски, достал болванку. Из нее должна была получиться деталь к фрезерному станку. Климыч нарисовал ее на доске и указал размеры. У меня что-то не так получалось. Я подошел к Геньке Аршинову и попросил штангенциркуль. Он торчал у Геньки из нагрудного кармана, как у заправского мастера.

— Умеешь обращаться? — спросил Генька.

Этот циркуль он притащил из дому и не расставался с ним даже в столовой. Такой циркуль был только у него и у Климыча.

— Попробую, — сказал я.

Измерив болванку, я понял, почему Климыч сказал, что металл — это не сосновая палка: я немного перестарался и сточил с одной стороны шесть лишних миллиметров. Заготовка была испорчена; все нужно начинать сначала.

— Запорол? — спросил Генька.

— У меня ведь штангеля нет, — сказал я.

— Ты керном разметь, — посоветовал Генька.

Я и без него знал, что делать. Я бы и эту деталь не испортил, просто забылся, — водил рашпилем, а сам думал о Мишке. Вот уже третий день от него нет никаких известий, как в воду канул. На другой же день я пошел в милицию, но ничего путного не добился. Никто не пожелал мне сказать, где Мишка Победимов и что с ним. Хотел зайти к начальнику, но он куда-то срочно выехал. Я пристал к дежурному. Сунул ему в нос свое удостоверение. Сказал, что меня сюда направила комсомольская организация. Дежурный полистал какую-то тетрадку, посмотрел на меня и сказал:

— Гражданин, идите домой. Когда нужно будет — мы сообщим в техникум.

— В тюрьме? — спросил я.

— Идет следствие, — сказал дежурный. — Когда закончится…

— Выпустят?

— Гражданин, идите домой, — сказал милиционер. — Мешаете, понимаете, работать.

Тут зазвонил телефон, и дежурный, показав мне глазами на дверь, стал с кем-то разговаривать. Делать было нечего, я ушел.

В техникуме никто толком не знал, что с Мишкой. Спрашивали меня, но я не хотел особенно распространяться на этот счет, думал, что все обойдется и Мишка не сегодня-завтра придет. Но дни шли, а Швейк не возвращался. Больше скрывать было нельзя. Я решил посоветоваться с Бутафоровым. Как только закончились занятия, пошел его разыскивать. В аудитории Николая уже не было. Оказывается, их группу сегодня на час раньше отпустили, он ушел домой. Я слышал, что Николай живет на Дятлинке, но где — не знал.

Ловать занесло снегом. Над прорубями курился пар. От домов к реке ниточками тянулись тропинки. Посредине реки какой-то чудак в полушубке сидел на ведре и дремал с короткой удочкой в руке. У висячего канатного моста на коньках катались ребятишки. Рожицы красные, штаны в снегу, под носами блестит. Я подошел к ним и спросил, где живут Бутафоровы. Мальчишка в танкистском шлеме подкатил ко мне и, шмыгнув носом, показал на ободранный дом, в котором жила Рысь.

— Их хата, — сказал он.

— Тут живет… девчонка одна.

— Динка? — спросил мальчишка. — А как же, живет… Вон она катается, — кивнул он на другой берег, где носились по льду ребята постарше.

Я долго смотрел в ту сторону. Рысь каталась хорошо. Она была в рыжей лыжной куртке, шароварах и без шапки. Легко, словно стриж, чертила лед.

— А как ее фамилия? — спросил я.

Но мальчишки уже и след простыл.

Поднимаясь на крыльцо, я услышал аккордеон. За дверью кто-то наигрывал вальс «Дунайские волны». Я вошел. Играл Николай. Он сидел у окна, играл и смотрел на Ловать, которая белела внизу. Птичье крыло спустилось ему на глаза. Пальцы легко касались клавиш. Я стоял молча и слушал. Я любил этот вальс.

Бутафоровы занимали в ободранном доме большую квадратную комнату. Рядом была еще одна комната с отдельным входом. Там, по-видимому, жила Рысь с теткой. Больше в доме не было квартир. Вдоль стен стояли четыре кровати, в углу — ножная швейная машина, прикрытая кружевной накидкой. Рядом этажерка с книгами. В комнате чисто. Пахнет глаженым бельем.

Николай вдруг перестал играть, схватил с подоконника нотную тетрадь, заглянул в нее и стал настойчиво повторять одно и то же место.

— Заклинило? — спросил я.

Николай отбросил волосы с глаз, взглянул на меня.

— Чего стоишь? — сказал он. — Садись, — кивнул на стул.

— Сыграй еще что-нибудь.

Николай сыграл какой-то быстрый фокстрот и поставил аккордеон на подоконник.

— Поиграй еще, — попросил я.

— Не умею, — сказал Николай. — Фокстрот и вальс выучил, и баста. Больше ничего не получается. — Он взъерошил волосы, улыбнулся: — А люблю, понимаешь…

— Мне и так никогда не научиться, — сказал я, вспомнив ехидные слова Рыси насчет слуха.

— Захочешь — научишься, — сказал Николай. — У меня тоже особого таланта нет… Здесь главное — техника. — Немного подумав, он прибавил: — Я так думал… А стал играть — почувствовал, что техника — это еще не все. Талант нужен. Я знаю одного баяниста, — и нот в глаза не видел, а послушал бы, как играет! Мне и за сто лет так не научиться.

Я взял аккордеон, поставил на колени, чуть дотронулся до клавиш. Резкий протяжный звук вырвался из нутра инструмента. Я всегда завидовал ребятам, умевшим на чем-нибудь играть. Глядя на их пальцы, которые сами прыгали по клавишам или, играючи, перебирали струны, я с горечью признавался себе, что так не смогу. Идет гармонист по улице, а за ним толпа. Девушки, парни. Куда завернет гармонист — туда и они. А устанет, присядет отдохнуть, — живо все соберутся вокруг него, как цыплята возле курицы. Сколько раз я замечал в глазах девчат восхищенный огонек, когда они смотрели на гармониста, хотя он и не был парнем первый сорт. Завораживает музыка девичье сердце.

В Куженкине один раненый офицер, возвращаясь с фронта домой, подарил мне немецкую губную гармонику. Целый месяц я прятался от всех на чердаке и разучивал на слух песни. А когда мне показалось, что кое-что получается, я собрал ребят и единым духом проиграл им весь свой репертуар. Я дул в гармонику и смотрел на приятелей, но их лица оставались равнодушными; никого не тронула моя музыка. Я далеко запрятал подарок офицера и больше никогда не брал в руки губную гармошку.

Николай убрал аккордеон в большой черный чехол и задвинул под кровать.

— Я играю, когда дома никого нету, — сказал он. — Ругаются…

Я все рассказал про Мишку. Он молча слушал, ни разу не перебил. Когда я умолк, Николай отвернулся к окну. Его серые глаза прищурились.

— Он бы мог и не ходить туда, — сказал я. — Добровольно.

Николай прижал нос к стеклу:

— Динка что делает… Мальчишку носом в сугроб тычет! Ты погляди, ему с ней не справиться.

— Его теперь из техникума шугнут. Генька Аршинов…

— Что Генька? — сердито заговорил Николай. — Генька — это еще не комсомол. А из техникума за такие дела гнать надо. И не только его. Тебя тоже.

— Пожалуйста, — сказал я. — Не заплачу.

— Знал, что Мишка ворует, и молчал!

— Я говорил ему…

— Говорил! Надо было по морде надавать!

— Мишка так, сбоку припека. Что Корней скажет, то Мишка и сделает.

— Много они… награбили?

— Начальник говорил, тысяч на тридцать. Так это Корней. А Мишка…

— Что Мишка? Такой же ворюга, как и твой Корней.

— Корней не мой…

— Водку с ним пил? Пил! Деньги от него брал? Брал!

— Не ори, — сказал я. — Я и сам орать умею.

Николай вскочил с подоконника и заходил по комнате. Пол скрипел, этажерка шаталась.

— Вот так жук в зеленых обмотках…

— Пока, — сказал я, поднимаясь.

Николай подошел ко мне. Остановился и, покачиваясь на носках, спросил:

— А куда он деньги девал?

— Ты же знаешь Мишку. У него деньги не задерживаются. Гол как сокол. Сапоги купил да флакон одеколону «Гвоздика».

Николай уселся на подоконник, покачал головой.

— Влепят ему самое малое пару лет, — сказал он.

— Человек все понял… Сам пришел. Надо же учитывать?

— Учтут… И все-таки посадят.

— Будь здоров, — сказал я.

Разозлил меня Бутафоров. И без него на душе кошки скребут. Ну что он может сделать для Мишки? Как суд постановит, так и будет, И зачем дурака понесло в милицию?

Я уже порядочно отошел от дома, когда вспомнил про Рысь. Повернулся и зашагал обратно. Не доходя до реки, увидел ее. Рысь сама ковыляла навстречу. Конек у нее был только на одной ноге, другой она держала за ремешок. Рысь шла, и конек покачивался у нее в руке. Она меня не видела. Лицо у Рыси было расстроенное, одна щека горела, — наверное, мальчик, с которым она дралась, приложился. Я вдруг смутился. Что ей сказать? И вспомнил: месяц назад в метель она сорвала с моей головы шапку и не отдала. Я с неделю ходил без шапки, даже насморк схватил. Куркуленко наконец сжалился и выдал новую, с вычетом из стипендии.

Я стащил с головы шапку и затолкал в карман. Скажу Рыси, что пришел за шапкой.

Увидев меня, Рысь замедлила шаги, а потом совсем остановилась. Большущие зеленоватые глаза ее смотрели на меня виновато.

— За шапкой? — спросила она.

— В больнице с месяц провалялся, — соврал я. — Тиф.

— Тиф? — Рысь сочувственно покачала головой. — Брюшной?

— Ага. Брюшной. Чуть не помер.

— Бедненький… Тебя вошь укусила?

— При чем тут вошь? Простудился.

Глаза у Рыси стали веселыми:

— А вот и врешь! От простуды тиф не бывает. Тебя огромная вошь укусила!

— Гони шапку, — сказал я.

— У меня ее нету. — Рысь махнула коньком. — Она там.

— Где?

— Там, — Рысь показала на Ловать. — Ее ветер унес… Я утром чуть свет встала и побежала на речку. Искала-искала — не нашла. Метель ночью была. Укатилась твоя шапка куда-то.

Рысь не изменилась. Только чуть-чуть повыше стала, и вьющиеся белокурые волосы отросли. Теперь она больше походила на девчонку. А глаза такие же кошачьи. Озорные глаза. И смотрели они на меня с любопытством и насмешкой.

— Черт с ней, с шапкой, — сказал я. — Другую достал.

— Зачем тебе шапка? — Рысь совсем близко подошла ко мне. Осторожно дотронулась рукой до моих волос и сказала: — Тебе идет без шапки.

Я взглянул ей в глаза: смеется? Но глаза у Рыси были серьезные и немного грустные.

Она отвернулась, чиркнула коньком по утоптанному снегу и вздохнула.

— Уроки нужно делать, — сказала она. — Не хочется.

— Не делай, — посоветовал я.

— Вызовут… Меня всегда вызывают, если не выучу. Закон.

— Тогда выучи, — сказал я.

Рысь взяла меня за руку и показала на разрушенную часовню, что стояла на берегу у кладбища.

— Кто там сидит на крыше? — спросила она.

У часовни и крыши-то не было. Сколько я ни пялил глаза на развалины — ничего не увидел.

— Никого там нет, — сказал я. — Выдумываешь.

— Там живут два голубя. Серый и белый. Как ты думаешь, холодно им?

— Летели бы в жаркие страны, — сказал я.

— Они любят друг друга. Им вдвоем тепло.

Рысь смотрела на часовню. И глаза были грустные. А я смотрел на Рысь. Ветер ворошил на ее голове тугие белые пряди. На губах девчонки появилась улыбка. Рысь повернулась ко мне, хотела что-то сказать и… ничего не сказала. Глаза стали острыми, насмешливыми.

— Ты знаешь басню «Вороне бог послал кусочек сыра»? — спросила она. — Мне нужно перевести ее на немецкий язык… Ты знаешь немецкий?

— Французский знаю, — сказал я. — Немецкий — это чепуха.

— Как по-французски ворона?

— Ворона?

— Ворона.

— Не знаю, — засмеялся я. — Слов десять запомнил…

— А Лев Толстой уйму знал языков… И читал и говорил свободно.

— То Лев Толстой…

— Я бы захотела — выучила немецкий…

— Главное — захотеть, — сказал я. — Льва Толстого никто не заставлял. Он сам. Захотел и выучил.

— Я знаю, почему он учил иностранные языки.

— Легко давались…

— И еще потому, что ему было скучно в Ясной Поляне, — заявила Рысь.

— Мне тоже скучно, — сказал я, — а французский идет туго.

— Ты наврал, что болел? — помолчав, спросила Рысь.

— Болел… У меня жуткий насморк был.

— Ты чихал, а тебе все говорили: «Будь здоров!» Да?

— Сначала говорили, а потом надоело. Я чихал по двадцать раз подряд.

— Я бы столько не смогла, — вздохнула Рысь.

У меня замерзла голова. От холода, вероятно, и все мысли разбежались. Но вытаскивать из кармана шапку на глазах у Рыси не хотелось. А потом она сказала, что мне без шапки идет… Ради этого можно немного померзнуть. Мне интересно было разговаривать с ней. Я смотрел на нее с удовольствием и мог слушать сколько угодно. Эта девчонка не уставала удивляться, смеяться, сердиться. И всё это она делала искренне.

— Иди переводи свою ворону, — сказал я. — И сыр, который ей бог послал.

Рысь протянула мне конек с оборванным креплением:

— Свяжи… Если б ремень не лопнул, он бы меня, убейся, не догнал.

— Кто «он»? — спросил я.

— Да Ленька из нашей школы… У него беговые.

Я подул на пальцы и стал связывать ремни. Кожа затвердела на морозе, и дело подвигалось с трудом. Из-за какого-то Леньки я должен потеть. Рысь стояла и смотрела. Кое-как я связал ей ремень.

— Драться с Ленькой не будешь — выдержит, — сказал я, возвращая ей конек. И вспомнил, что уже нечто подобное говорил ей там, на танцах, когда у нее каблук отвалился. Рысь шлепнулась в снег и в два счета прикрутила ремень к ботинку.

— Ты мастер на все руки, — сказала она и, помахав мне рукой, заскользила к реке.

— А как же ворона? — спросил я.

— Не улетит! — крикнула Рысь. — А с Ленькой мы не деремся. Он за мной бегает…

Я видел, как она врезалась в кучу ребят. Двое погнались за ней, но Рысь припустила вдоль берега по ледяной дорожке, и мальчишки, сначала один, потом другой, отстали. А она, круто затормозив, развернулась и понеслась обратно.

— Опять стихи сочиняешь? — услышал я голос Бутафорова. — И без шапки? Просторнее мыслям…

— Дышу воздухом, — сказал я, вынимая из кармана шапку. — У вас тут такой воздух…

Бутафоров подозрительно посмотрел на меня, ухмыльнулся:

— Давай не вкручивай… Воздух! Ждешь?

— Тебя, — сказал я. — Знал, что придешь.

— Я бы на твоем месте попробовал…

— Что?

— Стихи сочинять…

— Стихи потом, — сказал я. — Пошли Мишку выручать.

11

После Нового года начались метели. Холодный ветер дул без передышки. Весь снег унесло за город. Мостовая оголилась. Обледенелые булыжники тускло поблескивали. Небо плотно затянули облака, и солнечный луч неделями не мог прорваться сквозь эту серую пелену. О лыжных прогулках нечего было и думать: кругом мерзлая земля и грязный лед. Ловать тоже вымело начисто. Стального цвета лед был исчиркан коньками вдоль и поперек. Ребята распахивали пальто, и ветер, надувая полы, как паруса, гонял конькобежцев по реке. Ветер гудел в ушах и днем и ночью. В аудиториях звенели стекла. Чугунка накалялась докрасна, но тепло было только тем, кто сидел рядом. Когда кончался уголь, кто-нибудь из нас вставал, брал корзину и выходил на улицу, — там у стены лежала черная гора угля. Мы привыкли к холоду и не обращали на него внимания. Преподаватели читали лекции в зимних пальто, снимали только шапки. Мы тоже сидели за столами в шинелях. Француженка простудилась и теперь без всякого нажима говорила в нос не только по-французски, но и по-русски.

Я почти рассчитался за седьмой класс. Осталось слить конституцию и географию, — это пустяки. У второкурсников начались практические занятия, и часть аудитории пустовала. Вагонники работали в депо, а паровозники раскатывали на локомотивах. В феврале и у нас начнется практика. Внеочередная. Будем кочегарить на паровозах. Две недели. Генька Аршинов не мог дождаться этого дня. Он уже приготовил себе кочегарское обмундирование: старый лыжный костюм. От фуражки оторвал козырек, получился берет.

— В берете удобнее, — сказал Генька.

А почему удобнее, не смог объяснить. Нарочно он это, для форсу. Мне тоже было любопытно проехать на паровозе. В вагонах и на вагонах довелось немало поездить, а вот на паровозе — ни разу. Но козырек от кепки я отрывать бы не стал.

За учебным столом все еще пустовало Мишкино место. Суд назначили на конец января. Бутафоров был у следователя, встречался с Мишкой, но ничего утешительного не узнал. Победимов сидел в КПЗ. Его обрили наголо, настроение было паршивое. Мишка попросил учебники за седьмой класс. Я отнес ему. Разговаривали мы и с начальником техникума. Сначала он рассвирепел: «Исключить! Это техникум, а не воровской притон!» Но потом отошел и согласился подождать до суда. В общежитие пришло письмо из деревни Осенино. От Мишкиной сестренки. Я по почерку определил. Детский почерк. Письмо я положил в тумбочку. Я верил, что Мишка вернется.

И он вернулся. За полмесяца до суда. Суд состоялся раньше, чем мы ожидали. Мишке дали два года условно. Совсем другой вернулся Мишка. Худой, бледный. Карие глаза смотрели на мир виновато. Мишке казалось, что все знают, что он из тюрьмы, что он вор. Пришел он после обеда. Я лежал на койке и учил географию. Я не видел, как Швейк подошел ко мне. Услышал скрип пружин: он сел на край кровати.

— Вот и я, — тихо сказал Мишка. — Пришел.

Я швырнул на подушку географию и стал тормошить друга, хлопать по худым плечам. Я говорил ему, что все кончилось хорошо и мы снова будем спать рядом. Скоро практика. Мы попросимся на один паровоз, будем водить тяжелые составы. Мимо леса, мимо дола… Мы увидим разные города… Мишка слушал меня и молчал. А может быть, и не слушал. Думал о своем. Он даже ни разу не улыбнулся. Сидел скучный, словно и не рад был, что его выпустили. На коленях у Мишки лежала стопка книг, перевязанная ремнем.

— Мне разрешат сдать за седьмой? — спросил Мишка.

— Тебя никто не исключал, — сказал я.

— Это хорошо, если разрешат сдать… — Мишка вздохнул. — Сегодня можно?

— Горит, что ли?

— Горит…

Мы пошли с Мишкой к завучу. Завуч выслушал Победимова, не стал ни о чем расспрашивать. Только сказал: «Тэк, тэк».

— Можно? — спросил Мишка.

— Иди, сдавай, — сказал завуч и тут же выписал направление в школу.

Мишка сдал в три дня все экзамены, получил новенькое свидетельство. Пришел в общежитие и стал собирать пожитки.

— Исключили? — спросил я.

Мишка не ответил. Подошел к зеркалу, потрогал короткий ежик черных волос:

— Отрастут через месяц.

— К пингвинам?

— В Донбасс, — сказал Мишка, немного оживляясь. — Чтобы твой паровоз задымил, подавай уголь, верно? Вот я и буду обеспечивать тебя угольком… В общем, до свидания, Максим… «До свиданья, друг мой, до свиданья, милый мой, ты у меня в груди…» Говорили, что это последнее стихотворение Сергей Есенин кровью написал. Вскрыл вену и написал. Мишка достал из мешка знакомую книжку Есенина и протянул мне.

Я проводил Победимова до вокзала. Ветер дул нам в лицо. Мишка шагал впереди, повесив нос. Лицо серьезное, решительное. На плече тощий вещевой мешок. Там сухой паек на три дня: хлеб, масло, банка консервов и зеленые обмотки. Их-то зачем потащил он в Донбасс? Мишку никто не исключал из техникума. Он сам себя исключил. Еще там, в тюрьме. И бесполезно было его отговаривать.

— Домой, в деревню, заедешь? — спросил я.

Мишка отрицательно покачал головой. Немного помолчав, ответил:

— Приеду в отпуск… А сейчас не стоит.

— Деньги-то есть?

— На первое время хватит… Игорь Птицын долг вернул.

— У меня есть триста рублей…

— Не надо.

На вокзале мы ждали недолго. Подошел скорый рижский. Сцепщик нырнул под вагон. Начищенный зеленый СУ отвалил от состава и покатил на стрелку, а оттуда в депо. Из депо, пуская пары, пришел сменный паровоз. Прицепился к составу, громыхнув автосцепкой, и нетерпеливо запыхтел, дожидаясь свистка. Из будки машиниста с длинноносой масленкой в руках не спеша спустился плечистый парень в фуфайке и лоснящейся кепке. Подошел к колесу, откинул крышку буксы и стал лить мазут. Что-то знакомое было в фигуре парня. Когда он оглянулся, я узнал Бутафорова. И Мишка узнал его.

— Я глаза вытаращил, когда он пришел туда… — сказал Мишка. — Думал, стыдить начнет, а он… Пойдем попрощаемся.

Мы подошли к паровозу. От него веяло жаром. Слышно было, как напряженно гудел котел. Под колесами что-то шипело, наверху свистело на разные голоса. Бутафоров не удивился, увидев нас. Поставил масленку на бандаж колеса, спросил:

— Далеко?

— К шахтерам, — ответил Мишка. — На Украину.

— Если за длинным рублем погнался — не просчитайся. Там можно и пупок надорвать. Так-то, экспедитор!

— Ты за мой пуп не беспокойся, — сказал Мишка. — Выдержит. А экспедитором меня больше не называй.

Швейк стал злиться. Я перевел разговор на другое.

Из станционного помещения вышел главный кондуктор. На груди у него блестели свисток и цепочка.

Николай достал из кармана концы, вытер руки.

— Ты не серчай… Это я так. Ни пуха, парень! — Он тряхнул Мишкину руку, взял масленку и лихо, как заправский машинист, взлетел по железному трапу в будку. Высунул свое широкое лицо в окно и, свесив птичье крыло на лоб, помахал рукой:

— Привет донбасским шахтерам!

Я на ходу втолкнул Мишку в тамбур.

— Пиши, брат! — говорил я, шагая рядом с подножкой. — Обо всем пиши. Я тебе тоже накатаю.

Мишка зачем-то снял со стриженой головы железнодорожную фуражку. Он смотрел на меня, молчал и растерянно улыбался. Таким мне он и запомнился. Поезд прибавлял ход. Бутафоров не жалел пару.

Уехал Мишка Победимов в Донбасс. Рубать уголек. Выдадут Мишке негнущуюся брезентовую робу, на голову — твердую шахтерку, повесят на грудь шахтерский фонарь и скажут: «Опускайся, парень, поглубже под землю. Уголь не растет, как трава. Уголь надо добывать». И затарахтит подземный лифт, опуская Мишку на стометровую глубину…

Уехал Мишка. А я уж в который раз зашагал по знакомой дороге в город. Гололобые пни, что остались стоять на обочинах, уныло смотрели на меня и молчали. Ветер раскачивал провода. Гудели столбы. Пели изоляторы. Чуть слышно постукивали рельсы, по которым прошел скорый поезд. Стрелочник свернул флажок, подул на пальцы и ушел в свою теплую будку пить чай.

У Лазавицкого моста меня догнал трофейный автобус. Из-под капота валил дым. Я забрался в автобус. Кондуктор, румяная улыбающаяся дивчина, спросила:

— До центра?

— Дальше. За Ловать.

— Автобус идет до центра, — сказала дивчина.

Но автобус не дотянул и до центра. Не успели мы отъехать от Карцева, как в моторе что-то громко застучало. Автобус стало трясти, как в лихорадке. Я думал, он развалится. Но это продолжалось недолго. Машина охнула и остановилась. Шофер даже не вылез из кабины. Он откинулся на спинку сиденья, полез в карман за папиросами. Лицо у него было равнодушное.

— Приехали, — сказал он, закуривая. — Станция Березай…

Пассажиры без лишних слов гуськом пошли к выходу. Я, как капитан тонущего корабля, покидал автобус последним. Проходя мимо шофера, посоветовал:

— Когда заштопаете в моторе дырку — поезжайте на Сенную.

— Жареные пироги даром дают? — спросил шофер.

— Там ларек есть «Утиль», — сказал я. — Металлолом тоже принимают.

Шофер вынул изо рта папироску и зашевелился на сиденье, собираясь с мыслями. Я не стал ждать, пока он раскачается, выскочил на дорогу и захлопнул дверцу. Стоило такую рухлядь из Гамбурга тащить!

Это была улица Энгельса. Я вспомнил про инженера Ягодкина. Порылся в кармане, нашел адрес.

Я не рассчитывал застать Ягодкина дома. На мой стук сразу отозвались. Отворила дверь немолодая женщина в фартуке. От нее так и пахнуло горячей плитой.

— Ягодкин живет… — начал я.

— Эта дверь, — показала женщина.

Я постучал.

— Мир входящему, — услышал я знакомый голос.

Я вошел и сначала ничего не увидел. В небольшой квадратной комнате с одним окном свирепствовал сизый табачный дым. Голая электрическая лампочка с трудом освещала круглый стол, бутылки. За столом сидели инженер Ягодкин и незнакомый мужчина лет сорока пяти. У окна стояла чертежная доска с разными мудреными приспособлениями. На куске ватмана, приколотом к доске, незаконченный карандашный чертеж. Какой-то механизм в разрезе. Лебедка, наверное.

— Потомок длинного Константина, — представил меня Ягодкин. — Нарекли Кимом, но почему-то зовут Максимом.

Мужчина отодвинул стакан с водкой, наклонив голову посмотрел на меня. Глаза у него были усталые. Под глазами мешки. Лицо худощавое, на лобастой голове изрядно поредевшие светлые волосы. Несмотря на то, что волос было мало, они не лежали смирно. Топорщились в разные стороны.

— Интересное дело, — сказал мужчина. — Не в папу он уродился. В дядю скорее всего…

Произнес он это медленно, с удовольствием. Первое слово прозвучало с армянским акцентом: интэрэсное.

— Михаил Сергеевич, архитектор, — сказал Ягодкин. — Калечит наш город…

Мне пододвинули стул.

— Все, что найдешь на столе съедобное, уничтожай. — Ягодкин посмотрел на архитектора. — Нальем ему водки?

Михаил Сергеевич поднял свой стакан, понюхал и сморщился.

— Такую дрянь пить? — сказал он.

Ягодкин посмотрел на бутылку, на меня, покачал головой:

— Не нальем мы тебе, Максим… Ни к чему это.

Они уже были навеселе. Одна бутылка стояла пустая. Вторая — лишь наполовину опорожнена. Мне пить не хотелось, и я был рад, что так вышло. Я пододвинул себе тарелку с квашеной капустой и стал есть.

Михаил Сергеевич поднял стакан и сказал:

— Я этой площади дал красивое название: «Театральная». Здесь будут цветы и фонтаны. Напротив театра установят бюст Рокоссовского. Влюбленные придут сюда. Они не посмеют не прийти. Вечером на площади загорятся матовые шары. И все, больше никаких украшений! Да, еще ступеньки… Они будут спускаться от театра к шоссе. Эта площадь будет! А потом яуеду отсюда ко всем чертям!

Михаил Сергеевич выпил, ткнул вилку в капусту, но закусывать не стал. Они заговорили о градостроительстве. Многое мне было непонятно, но я с удовольствием слушал их. Они видели город таким, каким он будет через семь — десять лет. Они проектировали этот город. Они строили. И когда начался у них спор об улице, которой еще и в помине не было, я удивился их молодой горячности. Михаил Сергеевич вскочил с места и заходил по комнате. Он был небольшого роста, но мне казался великаном. Он рукой в воздухе чертил направление улиц и проспектов, называл номера кварталов, которые появятся через три года.

Ягодкин был против стандартного домостроения.

— Нужно строить навек, а эти деревянные коробки — чепуха! — говорил он. — Это убого, понимаешь, Миша?

— Не могут люди ждать твоих каменных небоскребов, интересное дело! — сердился Михаил Сергеевич. — Ты ведь знаешь, что такое землянка… Хочешь, чтобы люди сидели там, как кроты, еще несколько лет? А стандартные дома не так уж плохи!

— Через пятнадцать — двадцать лет их на слом?

— На слом!

— И всё строить заново?

— Не всё… Постепенно заменим. Мало разве сейчас заложили многоэтажных коробок?

Я так и не понял, сумел один из них убедить другого или нет. Оба оказались большими упрямцами. Обо мне они позабыли. Позабыли и про водку. Михаил Сергеевич мерил комнату из угла в угол, размахивал руками. Ягодкин сидел на подоконнике у раскрытой форточки и курил.

— Ты сходи к ним, которые в землянках, и объясни им, что ради интересов градостроительства нужно еще с годик подождать. Да тебя, интересное дело, выбросят в дымовую трубу, — говорил Михаил Сергеевич. — Наплевать им на твои белокаменные палаты с кафельными ваннами, им подавай жилье с крышей над головой. И быстрее подавай! Нужно строить в три смены. Строить без передышки. И зимой и летом. А вы, интересное дело, свернули работы.

— Штукатурить нельзя, раствор мерзнет. И люди на лесах не выдерживают больше двух часов. Как в карауле. Ты не представляешь себе, какой там ветер! На сорок третьем объекте плотника сорвало с четвертого этажа. Он фрамугу подгонял…

Потом они заговорили о войне. Из их отрывочных фраз я понял, что оба они фронтовики и прошли нелегкий путь от Москвы до Берлина. И снова спорили, горячились.

— А ну ее к бесу, войну, — сказал архитектор. — Дорогой ценой всем нациям достался мир. Если на нашей планете не все ослы, то не будет войны. К черту войну, интересное дело!

Я не вмешивался в разговор, только слушал.

То они говорили спокойно, то вскакивали со стульев и бегали по комнате, стряхивая пепел куда попало. В такие минуты они напоминали мне петухов.

Мне нравилось смотреть на них, слушать. Они заговорили о ленинградской архитектуре, и я дал себе слово непременно побывать в этом городе. Завтра же возьму в библиотеке книжку о Ленинграде. Они оба любили этот город и хорошо знали его. Когда речь зашла о Ленинграде, перестали бегать и дымить. Лица их стали задумчивыми.

Кажется, сегодня впервые я отчетливо понял, как мало я знаю. И сразу загрустил. Буду ли я когда-нибудь таким же умным и знающим? Сколько надо увидеть, прочитать, пережить, чтобы вот так свободно разговаривать на любую тему…

Наверное, у меня было очень расстроенное лицо, потому что Ягодкин обнял меня за плечи и спросил:

— Хочешь икры? Отличная штука. — И достал из-за окна целую банку.

— Как там отец в Смоленске? — спросил Ягодкин.

— Пока живут в пассажирском вагоне… Отец обещал сюда приехать в командировку.

— В феврале? — оживился Ягодкин. — На зональное совещание?

— Привет вам просил передать.

— Завтра же напишу ему, — сказал Ягодкин.

В двенадцатом часу ночи мы распрощались с Ягодкиным.

— Молодчина, что заглянул, — сказал инженер. — Теперь дорогу знаешь? Заходи.

Я уже был внизу, когда Ягодкин меня окликнул.

— Когда у тебя день рождения? — спросил он.

Я удивился. Грешным делом, подумал, что инженера под конец все-таки развезло.

— В ноябре, — сказал я. — Седьмого ноября.

— Долго ждать, — усмехнулся Ягодкин. — Я хочу тебе одну вещь подарить. — Он полез в карман. «Зажигалку, — подумал я. — Зачем она мне?» Ягодкин достал зажигалку, папиросы. Закурил:

— Приехал я сюда из Германии на мотоцикле… Второй год на складе ржавеет. Не новый. Но если с ним повозиться — пойдет.

Таких подарков мне еще никто не делал, и я не знал, что сказать. Правда, во время войны мой дядя майор привез с фронта парабеллум. Это был царский подарок. Я ему сто писем написал. Потом дядя, видно, опомнился, стал требовать назад, но я не отдал, сказал, что один офицер отобрал. Дядя поверил.

— Приходи на стройку, — сказал Ягодкин. — Вместе сходим на склад.

— Как-то неудобно…

— Ерунда, Максим! Забирай эту трещотку — и делу конец.

— А как же вы?

— Некогда заниматься мотоциклом… Да и годы, брат…

— Зачем ты притащил его сюда? — спросил Михаил Сергеевич. Он стоял внизу и слушал наш разговор.

Ягодкин не сразу ответил. Лицо его стало отчужденным. Он провел рукой по лбу, на котором собрались морщины, и негромко сказал:

— Для Витьки… У меня был сын. Твой ровесник, — посмотрел он на меня.

Михаил Сергеевич кашлянул в кулак и спросил:

— Который час?

— Время бежит… — думая о своем, сказал Ягодкин. — Говорят, время залечивает раны… Не все.

— Если их бередить, — сказал Михаил Сергеевич.

— Забирай мотоцикл, Максим. — Ягодкин положил мне руку на плечо. — Тебе эта штука пригодится.

— Приду, — сказал я. — Завтра.

На улице было пустынно, тихо. Небо черное. От одного уличного фонаря до другого — пятьдесят шагов. Желтые пятна света перемещались на тротуаре. По железным крышам домов словно разгуливал кто-то в тяжелых кованых сапогах. Это январский ветер свирепствовал. Забирался под железо. Плясал на крышах, свистел, урчал в водопроводных трубах, глухо гудел на чердаках, залетая в слуховые окна. Михаил Сергеевич поднял воротник черной меховой тужурки, спрятал лицо. Ветер сорвал с его головы высокую цигейковую шапку и швырнул на дорогу. Шапка перевалилась с боку на бок и, подпрыгнув, резво покатилась вперед. Я еле догнал ее.

— Веселая погодка, интересное дело, — сказал Михаил Сергеевич, покрепче нахлобучивая шапку на голову.

— Что с его сыном? — спросил я. — Погиб?

— Есть такая пословица: «Пришла беда — отворяй ворота», — сказал Михаил Сергеевич. — Витька погиб. После войны, на пятый или шестом день, нашли с приятелем в лесу фугасный снаряд, ну и давай его ковырять… Так и похоронили вдвоем. Мало что от них осталось.

Михаил Сергеевич замолчал.

— А еще какая беда?

— Ягодкин демобилизовался через год после войны. Он командовал саперным полком. Работы хватало. Немцы столько позакладывали мин, что еще, наверное, лет двадцать будут рваться… Вернулся домой, а дома… В общем, жена его сошлась с другим. Пришел он вечером, и вечером ушел. Два таких удара могут и быка свалить. Жену он очень любил… Вот как иногда бывает в жизни, юноша!

— О такой жене нечего и жалеть, — сказал я.

Архитектор сбоку взглянул на меня и, помолчав, ответил:

— Он не жалеет.

— Переживает?

— Будешь мужчиной — сам во всем разберешься. Будь любопытным, но в меру… Ягодкин — большая душа. Он даже эту… Деньги каждый месяц посылает. И она берет!

Михаил Сергеевич разволновался. Ветер снова сорвал его шапку, и мы вдвоем припустили за ней. Когда архитектор отдышался, я спросил:

— А вы? У вас жена…

— Холостяк я, — сердито оборвал меня Михаил Сергеевич. — И убежденный… Черт бы побрал этот ветер!

Он сунул шапку в карман тужурки. Жидкие волосы его встали дыбом. Он остановился, не глядя на меня сунул маленькую жесткую ладонь, сказал:

— Спокойной ночи. Мой дом рядом. — И быстро зашагал в темень, смешной и колючий.

Мой путь лежал мимо Алкиного дома. Можно было, конечно, идти прямо по улице Энгельса к кинотеатру «Победа», а там напрямик через речку в общежитие. Но я почему-то всегда сворачивал на Октябрьскую улицу. Свет в Алкиных окнах не горел. Спит моя Алка и видит приятные сны. Спит и не знает, что я стою под ее окнами и думаю о ней. Я где-то читал, что испанские сеньоры ночью исполняли под окнами любимой романсы. Закутанные в черные плащи, эти рыцари могли петь до утра. Я не умел петь. У меня не было голоса. У меня не было гитары. Под Алкиными окнами пел ветер. И эта песня тоже была про любовь. Про мою любовь к ней.

Я стоял под ее окнами, и ветер яростно трепал мою шинель. Он забивался в рукава и, обдав колючим холодом, вылетал в воротник. Но на душе у меня было тепло. Даже грустный рассказ Михаила Сергеевича, занимавший меня всю дорогу, отодвинулся куда-то на второй план. Я чужд был сентиментальности и слюнтяйства. Я не терпел людей, способных сюсюкать и носиться со своими чувствами, как курица с яйцом. Но я был один. Я и ветер. И только он видел мою глупую счастливую рожу.

— Спокойной ночи, Алла, — прошептал я слепым, безмолвным окнам.

Порыв ветра с треском распахнул дверь в подъезд, словно приглашая меня войти. И я увидел в глубине у перил две слившиеся в одну фигуры. Они обнимались.

Ветер дал мне несколько секунд, чтобы насладиться этой трогательной картиной. На потолке горела тусклая лампочка, свет ее падал на парочку. Парень спиной загораживал девушку. Затем дверь, гулко хлопнув, затворилась. Я стоял и смотрел на дверь. Это, конечно, была Алла. А он — Герка. Дверь больше не отворялась. Ветер носился надо мной, свистел в ухо, хохотал. Первое мое желание было влететь в парадную и… убить их обоих. Но потом я стал смеяться над собой. Какое я имею право? Алла мне еще ни раду не сказала, что любит меня и будет верной до гроба. И что она хочет быть только со мной… Я снова представил эту парочку у перил лестницы, — нет, это не они. Ведь Герка уехал с концертной бригадой в Торопец. Днем, когда мы с Мишкой ездили на вокзал за билетом, то видели, как музыканты садились в пригородный поезд «Великие Луки — Торопец». И Герка был с ними. Мы видели, как поезд тронулся. Герка стоял в тамбуре и делал вид, что не видит нас. А девушка… Мне просто показалось, что это Алла. Разве мало в этом доме жильцов?

Я бы мог, конечно, зайти в подъезд и попросить у парня папироску. Но ведь это были не они. Я колебался: зайти или нет?

Я не зашел. Подозрения мои, кажется, развеялись. Ведь я знал, черт побери, что Герка уехал?!

Я почти побежал от дома. До самого кинотеатра старался убедить себя, что это была не Алла. И не убедил. Я знал, что не засну всю ночь. И тогда я повернулся и снова побежал к Алкиному дому. Я рванул на себя дверь… На лестнице никого не было. С минуту я смотрел на отполированные перила, к которым прижимались эти двое. Перила молчали. Они были холодные и гладкие. А на улице выл, улюлюкал ветер. Я выскочил за дверь и задрал голову. Света в Алкином окне не было. И тогда я вздохнул свободно: тяжесть спала с моего сердца. Значит, это была не Алла. Иначе свет бы еще горел в ее окошке.

Я вернулся в общежитие усталый и злой. В коридоре наткнулся на Игоря Птицына и Зинку Михееву. Они стояли, как та парочка, тесно прижавшись друг к другу. Они так могли до утра простоять. Вот любовь, хоть водой отливай.

— Спать надо, — сказал я. — Баю-бай…

Игорь и Зинка даже не пошевелились. У них все перепуталось: и головы, и ноги.

Я зарылся лицом в подушку и натянул одеяло на голову. И снова перед глазами замаячила таинственная парочка в подъезде.

— Не она это, дурак! — пробормотал я. — Понятно?!

Кто-то завозился на кровати и сонным голосом спросил:

— Что? Где? Разбилось?

— Вдребезги, — сказал я и так сжал веки, что глазам стало больно.

12

Я с трудом дождался конца производственного урока. Где-то на складе стоит мой мотоцикл, а я скоблю напильником железо. Но Климыч не любил, когда из мастерской уходили раньше времени. Климыч любил, когда в мастерской задерживались. Тогда он говорил: «Металл добро помнит». Очевидно, говоря о металле, Климыч имел в виду себя. Как только звякнул звонок, я убрал инструмент в ящик и помчался к Ягодкину.

Инженера в конторке не было. Я нашел его возле башенного крана. Ягодкин и механик копались в механизме. Стрела уныло повисла над их головами. Ветер раскачивал четыре стальных троса, к которым прицепляют контейнеры с кирпичом. Ягодкин увидел меня, улыбнулся.

— Какое дело, Максим, — сказал он. — Придется подождать, друг…

— Сальник пробило, — сказал механик, дрыгнув ногой. Он до половины забрался в машину.

— Сальник… Тут дело посерьезнее.

Они еще глубже уткнули носы в мотор и забрякали ключами. Снаружи торчали четыре ноги. Две в валенках, две в сапогах. С час пришлось мне ждать инженера. А когда механизм заработал и стрела пошла описывать плавные круги над строительной площадкой, Ягодкин наконец подошел ко мне:

— Нравится машина?

— Ничего.

— Такими кранами будем блочные дома собирать, — сказал Ягодкин. — За месяц. Представляешь себе? Месяц — и пятиэтажный дом!

Я ничего не мог представить сейчас, кроме мотоцикла. Мне не терпелось увидеть его, потрогать. А вдруг он никуда не годится? Как тот трофейный автобус. Прямо со склада — в утиль.

— На заводах, Максим, будут делать блоки, — продолжал Ягодкин. — Целые секции. Проще и удобнее. А мы соберем. За месяц — дом. А возможно, быстрее.

— Хорошо бы, — сказал я, отыскивая глазами склад.

— Не туда смотришь, — усмехнулся инженер. — Вон там стоит твоя бандура.

Мотоцикл стоял в холодном, захламленном сарае. Здесь лежали надорванные пакеты с цементом, вскрытые ящики с гвоздями, в углу громоздилась бетономешалка. Худощавый юркий завскладом, отомкнувший нам дверь, кивнул на мотоцикл:

— Запылился малость…

Ничего себе малость! Не видно было, какого цвета мотоцикл. Обе шины спустили. Едва я дотронулся до руля, как с фары в ящик с гвоздями упало стекло. Хорошо, что не разбилось.

— Продали? — полюбопытствовал завскладом.

— Тряпку дай, Соколов, — сказал Ягодкин. — И насос как следует поищи… Был ведь!

Соколов ушел за перегородку и, с минуту пошебаршив там, вернулся с клоком пакли и насосом.

— Валялся под ногами, — сказал он. — Прибрал.

— Выкатывай, Максим.

Я выкатил мотоцикл из сарая. Это был побывавший в переделках двухцилиндровый БМВ. Когда я смахнул с него паклей пыль, мотоцикл оказался не таким уж старым. На спидометре: двенадцать тысяч километров. Это совсем немного. На баке вмятина. Переднее крыло согнуто, задевает за шину, нет обеих подножек, не хватает многих спиц.

— Будет как миленький бегать, — сказал Ягодкин.

Я подкачал шины. Задняя сразу же спустила, передняя ничего, пока держала.

— Осторожнее веди, — посоветовал Ягодкин, — а то резину сжует.

В баке плескался бензин. Инженер крутнул кикстартер, и из цилиндра со свистом вылетела смесь.

— Свечи вывинчены, — сказал он и посмотрел на завскладом.

— Ну и народ пошел, — пожал тот плечами. — На минуту отвернись — из глаз нос вытащат… Шофера, кто же еще?

— Поищи, Соколов, — сказал Ягодкин. — Может быть, тоже под ногами валялись…

— Что под ногами, я прибираю…

— Оно и видно, — сказал Ягодкин. — Все, брат, подбираешь…

Соколов снова ушел за перегородку и принес две свечи в промасленной бумаге.

— У Соколова все есть, как в Греции, — самодовольно сказал он.

Минут двадцать мы с Ягодкиным пытались завести двигатель, но он молчал. Наверное, кроме свечей из него еще что-нибудь вывинтили. Хороший жук этот Соколов. Ободрал чужой мотоцикл, как липку. Ягодкин смахнул пот со лба:

— Повозиться надо, а времени нет… В моторе, вижу, ты не петришь. А водить-то умеешь?

Я слышал, что кто ездил на велосипеде, тот не упадет и с мотоцикла. На велосипеде я ездил. И неплохо. Сумею и на мотоцикле. На всякий случай, я сказал:

— Как же, гонял…

Ягодкин взглянул на меня, невесело улыбнулся. Глаза у него были немного грустные. Может, опять про сына вспомнил. Вез мотоцикл сыну, а вот достался мне. Я понимал состояние Ягодкина, но глупая улыбка все шире расползалась на моем довольном лице. Это теперь мой мотоцикл. Собственный. Он будет трещать как пулемет, выпускать из выхлопной трубы синеватый пахучий дымок. Машина помчит меня по любым дорогам и тропинкам хоть на край света. И ветер будет свистеть в уши, и кусты будут мелькать по сторонам. Алла увидит меня на мотоцикле, и глаза ее широко распахнутся. И в этих глазах — восхищение. Я остановлюсь возле Аллы, небрежно кивнув на заднее седло: «Садись, прокачу!» Она крепко обхватит меня руками, прижмется ко мне, и мы вдвоем умчимся куда глаза глядят…

К Ягодкину подошел прораб и что-то сказал ему, показав на леса.

— Дотащишь? — спросил инженер.

— Запросто, — ответил я. — На руках.

— До весны не садись за руль, — предупредил Ягодкин. — Шею свернешь. И приведи машину в порядок.

— А как же, — сказал я. — Будет бегать, как новенькая. Ягодкин ушел. Вместе с прорабом. У них свои дела. Я смотрел инженеру вслед и все еще не верил, что мотоцикл принадлежит мне. Вот сейчас Ягодкин обернется и скажет, что пошутил. Но инженер не обернулся и ничего больше не сказал. Он уже забыл про мотоцикл. Он спешил на леса. Там что-нибудь заело. Ко мне подошел завскладом.

— Много отдал? — спросил он, гнусно подмигнув.

— Чего отдал? — не понял я.

— Не крути вола, — сказал Соколов. — Сколько, говорю, монет отдал за эту халабуду?

— Ни одной, — ответил я.

— Не крути вола… Я же по-хорошему.

— Подарил, — сказал я.

Соколов раскрыл рот и уставился на меня. Глаза у него были пустые, невыразительные. Наверное, поэтому ему всякий раз, когда нужно удивляться, приходится рот раскрывать.

— Даром? — почему-то шепотом спросил он, захлопнув свою коробку.

— Чтоб мне провалиться, — сказал я.

Соколов обошел мотоцикл вокруг, положил руку на руль.

— Тысчонки три стоит, — сказал он. — А то и побольше… На кого нарвешься. Ты ему родственник? Племяш?

— Знакомый, — сказал я.

— Шутишь, — заулыбался завскладом. — Племяш. У вас носы в аккурат одинаковы.

Мне надоело смотреть на его завистливую рожу. Я вытащил ключ из фары и положил в карман.

— Отойди-ка, дядя, — сказал я. — Покачу помаленьку.

— Кто же даром такие вещи отдает? — заволновался Соколов. — Ты мне, понимаешь, не заливай!

— Зацеплю, — сказал я, сдвигая мотоцикл с места.

Машина была тяжелая. Масло в ступицах загустело, и колеса с трудом проворачивались. Но мне не терпелось поскорее вывести мотоцикл с территории склада. Соколов шел рядом с таким видом, будто увозили его собственный мотоцикл. Он совсем расстроился, узнав, что я не племяш Ягодкина, хотя у нас и носы в аккурат одинаковые.

— Какое три… — бубнил он. — Все четыре дадут. Только вывези на барахолку.

— Не повезу, — сказал я. — Сам буду ездить.

Завскладом выбежал вперед и, расставив руки, загородил дорогу.

— Права есть? — спросил он.

— А ты кто, милиционер? — стал злиться я. — Отойди, зацеплю…

Соколов отскочил в сторону, потому что я двинул мотоцикл прямо на него. Выбравшись на улицу, я облегченно вздохнул. Но тут снова подскочил Соколов.

— Даром я тебе новые свечи дал? — сказал он. — Гони валюту!

— Сколько?

Соколов нахмурил лоб, прикидывая, сколько содрать с меня. И прикинул!

— Сотенную, — сказал он.

На улице мне было гораздо проще разговаривать с ним. На улице Соколов был для меня обыкновенным прохожим, а не завскладом.

— Управляющий где тут у вас! — спросил я, прислоняя мотоцикл к стене дома.

— Давай полсотни — и езжай себе…

Дал бы я ему эту несчастную полсотню, но у меня, как назло, денег с собой не было, а потом очень уж противная личность был этот Соколов. Жулик насквозь, и даже глубже. Это он свечи вывинтил из цилиндров и загнал шоферам. И насос хотел загнать.

— Пойдем в контору, — решительно сказал я. — Там рассчитаемся… По закону.

— Черт… двери-то я не запер, — вдруг вспомнил Соколов. — А народ такой… Из глаз нос утащат.

Он ушел и больше не появлялся. Я стал раздумывать: куда мотоцикл везти? В общежитие? Куркуленко найдет место. Пол-литра куплю — и все будет в порядке. Но у него на складе тоже холодно. Заржавеет до весны машина, и резина окончательно сопреет. Лучше всего бы в производственную мастерскую: первый этаж, тепло.

Я покатил мотоцикл в техникум.

Климыч не стал возражать. Он молча осмотрел мотоцикл, потрогал вмятины и, покачав головой, изрек:

— Хозяйский глаз — это не фунт изюма…

Значит, дела моего мотоцикла действительно были плохи.

— Загонять? — спросил я, кивнув на дверь в мастерскую.

— Не бросать же на улице? — сказал Климыч. — Это машина, а не…

— Фунт изюму! — обрадованно закончил я.

В мастерской еще копошились у верстаков ребята — энтузиасты слесарного дела.

Они помогли втащить мотоцикл.

— Твой? — спросил Климыч.

— Инженер подарил, — сказал я. — Знакомый.

Климыч не удивился, не то что тот завскладом. Сказал только, что мотоцикл нужно весь до последнего винтика разобрать и привести в божеский вид. Ржавчины воз. А бак, крылья можно легко выправить. И подножки новые сделать. И спицы.

— Я сейчас! — обрадовался я.

— Всякому овощу свое время, — изрек Климыч. — Научись сначала напильник в руках держать… Металл — это тебе не хозяйственное мыло.

— Металл — это железо, — ввернул кто-то из ребят, подмигнув мне.

— Пускай себе стоит, — сказал Климыч. — Придумаем что-нибудь.

— А колеса? Сопреет резина.

— Колеса сними, — сказал Климыч.

На дворе зима. Конец января. Все равно ездить на мотоцикле нельзя, и я пошел в городскую техническую библиотеку за литературой. Мне подобрали несколько нужных книжек, в ГАИ выпросил у автоинспектора брошюру с правилами уличного движения. На три дня. И плотно засел за теорию. Читал книжки про мотоцикл с удовольствием. Оказывается, первый мотоцикл изобрели еще при царе Горохе. В конце девятнадцатого века. Мотоциклы бывают двух- и четырехтактные. Мой был четырехтактным с карданным валом. Скорость мог развивать до ста километров. И даже больше, если постараться.

Теперь я не мог дождаться производственной учебы. Я уже умел вытачивать кое-какие детали: мотоцикл стал для меня наглядным пособием. Он стоял на двух чурбаках, а колеса лежали под моим верстаком. Инструмента к машине не было никакого (Соколов спер), и я решил сам выпилить все ключи. Уроки Климыча здорово пригодились! Но старый мастер во время занятий запретил мне заниматься мотоциклом.

— Инструмент — штука нужная, — сказал он, — но программа есть программа… Одна для всех.

Делать было нечего. До звонка я «выполнял программу», а потом оставался в мастерской и вытачивал ключи. Вернее, ключ. Что-то туго продвигалось у меня это дело. Я работал до вечера: металлическая пыль вихрем летела из-под напильника, с носа капал пот, и все же к шести часам второго дня я еще не сделал этот дурацкий ключ. А их нужно было сделать штук десять. И еще уйму других инструментов. Климыч все это время занимался своими делами и не обращал на меня внимания. В шесть часов он снял с гвоздя шинель; пора было очистить мастерскую. Признаться, хотя я и устал, уходить не хотелось. Климыч повертел в руках мой многострадальный ключ, поморщился:

— Грани топором тесал?

Я сказал, что напильником. Климыч бросил ключ на верстак, потрогал седые усики.

— Аршинов — мастак, — сказал он. — Поговори. Поможет… Или Птицын. Тоже мастак.

Геньку Аршинова мне просить не хотелось. И вообще мне никого просить не хотелось. Да и с какой стати они мне будут помогать? Я сам выпилю весь нужный инструмент. Обойдусь без помощников. И без Генькиного штангенциркуля. И на глазок сделаю — закачаешься.

Каждый день после обеда я становился за верстак и водил напильником по металлу. На руках у меня выросли твердые рабочие мозоли. Климыч, проверяя мою работу, больше не морщился. Да я и сам видел, что ключ получился как фабричный — с гранями и фаской. Постарался. На этот ключ я убил три вечера.

Зато ключ был хоть куда. Приятно самому посмотреть и людям показать. У этого ключа был только один недостаток: он не подходил ни к одной гайке. Перестарался я, снял немного лишнего. Но ключ все равно мне нравился, и я его не выбросил. Положил в тумбочку.

— Для чего тебе дана голова, парень? — сказал Климыч. — Чтобы соображать. Металл любит точность. Где твоя разметка?

Без разметки пилил я. На глазок.

Заметил я, что ребята очень уж нездоровое любопытство проявляют к моему мотоциклу. Трогают кому не лень, крутят стартер, вертят руль. Генька Аршинов как-то взгромоздился на седло и чуть не опрокинул машину на цементный пол.

— Нечего дурака валять, — сказал я. — Это тебе не игрушка.

— Жалко? — усмехнулся Генька.

— Заимей свой.

— И прокатиться не дашь?

Я ничего не ответил. Кому-кому а Геньке, конечно, не дам. Думает, я забыл, как он поносил меня на комсомольском бюро. И этих… с карандашами настропалил против меня.

Игорь Птицын, высокий здоровый парень, трудился на токарном станке. Во время войны он жил в Свердловске и работал там токарем на каком-то заводе. Климыч относился к нему с почтением. Игоря не надо было учить. Он сам кого хочешь научит. Станок слушается его, как бога. Игорь любую деталь может выточить. Как-то Зинка Михеева сказала ему, что видела на танцах у одной девчонки браслет. С ума можно сойти, какой красивый браслет. Игорь вместе с ней пошел в субботу на танцы и сам посмотрел этот браслет. А на другой день выточил из бронзы браслет ничуть не хуже. И позолотил где-то. Теперь Зинка надевает этот браслет, и все девчонки худеют от зависти. Когда Игорю нужны деньги, он берется за халтуру. И все довольны его работой. У Игоря четвертый или пятый разряд.

Когда я зажал в тисках новую болванку, Игорь подошел ко мне и спросил:

— Пишет Швейк?

— Пока ничего не слышно, — ответил я.

— В Донбассе?

— Уголек рубает.

— Хороший парень, — сказал Игорь. — Скучно без него. И чего это он? Учился бы.

— Шахтером тоже неплохо.

— Силенок не хватит… Слабоват он.

— Ничего, — сказал я. — Швейк выдержит.

Игорь посмотрел на стальную болванку, которую я собрался терзать:

— Скоблишь?

— Скоблю…

Ударом ладони он отпустил тиски, взял болванку:

— Четырнадцать на восемнадцать?

Я кивнул. Игорь унес болванку с собой, а через двадцать минут вернул мне готовый ключ. Он был блестящий и теплый. И отворачивал гайки. Стандартный ключ. С легкой руки Игоря взялись мне помогать и другие ребята. Даже Генька Аршинов. Он сделал две лопатки для монтажа шин. Мы тут же размонтировали колеса. Одна камера была ничего, без дырок. Другая сопрела у самого вентиля.

— В гараж отдай, — посоветовал Игорь. — Завулканизируют.

— Сами сделаем, — сказал Генька. — Надо достать сырой резины.

— Я достану, — вызвался один парень. — У меня дядя сапожник. Сырой резиной калоши клеит.

— Я заплачу сколько надо, — сказал я.

— Чепуха, — засмеялся парень. — Жалко ему резины, что ли?

Инструмент делали и в рабочие часы и после звонка. Климыч сначала ворчал, а потом махнул рукой. Мне не терпелось разобрать мотор. Я досконально изучил принцип работы двигателя, хотелось своими руками пощупать нутро мотоцикла. Но тут Климыч уперся и пока не разрешал разбирать машину.

— Сдадите зачет — тогда пожалуйста, — говорил он.

Я готов бы сдавать зачет хоть сейчас, но некоторые ребята еще не закончили зачетную работу. Я злился на них, но поделать ничего не мог.

В конце февраля начиналась производственная практика, а тогда на две недели прощай мастерская! Буду колесить по железным дорогам, нынче здесь, завтра там. И все-таки перед самой практикой мы уговорили Климыча: он разрешил разобрать мотоцикл. К этому времени мой актив вырос. Кроме Игоря и Геньки еще пятеро ребят из нашей группы стали помогать мне.

Мотоцикл мы разобрали весь до последнего винтика. Честно говоря, глядя на кучу деталей, я взгрустнул: не верилось, что мы когда-нибудь соберем из этих штуковин машину. Ржавые части отмачивали в керосине. А скоро случилось так, что весь первый курс принялся ремонтировать мой мотоцикл. Климыч смотрел-смотрел на нас, потом взял да и включил в производственную программу изучение материальной части мотоцикла. Теперь не только наша группа — все стали ковыряться в моторе. И не после звонка, а во время уроков. Ребята под наблюдением Климыча вытачивали детали к мотоциклу, сварили в двух местах раму, сделали недостающие подножки.

Я не знал, радоваться или грустить. С одном стороны, было приятно видеть, как твой мотоцикл приводят в божеский вид. С другой — тревожно. С какой это стати ребята заботятся о моем мотоцикле? Выходит, если они приложили руку, то теперь я обязан каждому давать кататься? Меня это совсем не устраивало. Мотоцикл мой, и я никому не позволю на него садиться. Разве что Игорю, ну и, может быть, Геньке. И еще тому парню, что сырую резину принес. Если машина пойдет по рукам, то от нее останутся рожки да ножки. Правда, меня утешало одно: прав ни у кого, кроме меня, все равно не будет. А без прав я никому не доверю руль. Машина мощная, мало ли что… А я отвечай? Лучше всего сделать так: когда мотоцикл будет готов, пропью с ребятами всю стипендию. А потом сяду за руль, и будьте здоровы. Эта мысль мне понравилась, и я успокоился.

Однажды мне захотелось показать ребятам, что владелец мотоцикла все-таки я. Не Игорь, не Генька, а я — Максим Бобцов. Как раз только что разобрали цилиндры. Днища поршней были здорово закопчены, кольца сносились. Поршневые пальцы болтались в кривошипе. Запасных пальцев и колец, разумеется, не было. Ребята рассуждали, как быть. Поршни можно бы отдраить шкуркой, а вот что делать с кольцами и пальцами? Игорь Птицын почесал свой солидный нос и сказал:

— Пальцы я выточу, а вот кольца…

— По гаражам надо походить, — предложил Генька Аршинов. — У шоферов можно найти.

Климыч долго вертел почерневшие сношенные кольца. Он ничего не говорил. Слушал. Когда все выговорились, сказал:

— Будут кольца. — И точка. Больше ни слова. И никто из нас не усомнился, что кольца будут. Климыч трепаться не любил.

И тут, совсем некстати, вылез я с глупым предложением:

— Через неделю на практику… Мотоцикл бы прибрать.

— Зачем? — спросил Генька.

— Мало ли что… — сказал я. — Еще сопрут что-нибудь.

Я видел, как лица у ребят поскучнели. Игорь Птицын бросил в крышку цилиндра поршневые пальцы. Они уныло звякнули. А Генька отвернулся от меня и стал смотреть в другую сторону. Двое парней — они снимали поршни с кривошипа — поднялись с корточек и стали вытирать руки тряпкой. Они тоже не смотрели на меня, смотрели на пол. И сам я понимал, что сморозил глупость, но остановиться не мог.

— Эта штука, — кивнул я на разобранный мотоцикл, — денег стоит… Тысчонки три, а то и больше.

— Высчитал? — спросил Игорь. В его голосе звучали насмешливые нотки.

— На барахолку погонишь? — Генька не смотрел на меня.

— Зачем на барахолку? — сказал я. — Сам буду ездить за милую душу.

— Поработали, и хватит, — сказал Игорь. — Кто в общежитие?

Ребята разом заговорили о чем-то постороннем и ушли. Меня никто не позвал, хотя мне тоже нужно было в общежитие. Игорь Птицын, с которым мы всегда уходили из мастерской вместе, не подождал меня. Прошел мимо, насупив светлые ершистые брови. Игорь мне нравился. В его лице было что-то приятное. Простое такое лицо с правильными крупными чертами. Разве что нос малость великоват. Таких, как он, рослых и сильных, любят девушки. Недаром Зинка Михеева без ума от него. Мне обидно было, что Игорь отвернулся от меня. Уж кому-кому, а ему бы я дал вволю покататься на мотоцикле. Даже без прав.

Климыч натянул старую солдатскую шинель, надел шапку. И сразу стал похож на военного доктора. В руках он вертел ключ от мастерской.

— Надо закрывать, — сказал он.

Я тоже оделся, но не уходил. По глазам мастера я видел, что он хочет что-то сказать. Примерно что, я знал… Климыч говорил, что думал. И говорил, черт бы его побрал, всегда правильно. Я ждал, что же на этот счет скажет Климыч. И он сказал:

— Дурак ты, Максим, круглый, как ни верти… Ни за что ни про что ребят обидел. Наговорил ерунды, теперь и поварешкой не расхлебаешь.

— Мотоцикл-то мой?

— Твой… Ну и что из этого?

— А то, что мой. А они распоряжаются… Будто их.

— Мой, твой… вот заладил! — сказал Климыч. — Радовался бы, голова садовая.

— Летом житья не дадут — одному дай прокатиться, другому… Мой мотоцикл, и ша!

Я опять почувствовал, что говорю не то, но не мог ничего с собой поделать. Я, как испорченная пластинка, крутился на одном месте. Кто-то другой вместо меня назойливо бубнил «мой… мой… мой!» Никто ведь не отбирает мотоцикл, чего же я скулю?

— Что стал в дверях? — сказал Климыч. — Закрывать надо.

До самой практики больше никто к моему мотоциклу не притронулся. Стальные изношенные пальцы сиротливо лежали в крышке цилиндра, а Игорь, видно, и не собирался новые вытачивать. Ну, бес с ними, как будто я без них не обойдусь! Похожу по гаражам, договорюсь со слесарями — сделают. Даже лучше, что получилось так: теперь никто не будет распоряжаться мотоциклом. А соберу я его сам. Потихоньку, к весне. Вернусь с практики и соберу. Попрошу у Климыча ключ, он даст. И буду до ночи копаться. В каникулы поеду на мотоцикле в Смоленск, и в Куженкино загляну, к бабушке… Вот ребята рты разинут, когда увидят меня на мотоцикле! Хорошо бы Аллу с собой взять. Это было бы здорово! Не поедет. Мама и папа не отпустят. Она ведь у них одна. Любимая дочка. А с Аллой бы хорошо…

Я решил сходить к Алле и потолковать с ней. Наши отношения оставались прежними. Не ухудшались и не улучшались. Раза два мы ездили в Верхи на лыжах; катались с берега и целовались почем зря. Несколько раз я хотел ей сказать, что люблю ее, но как-то все язык не поворачивался. В городе много видел я девушек, но ни одна в моих глазах не могла сравниться с Аллой. Красивая все-таки она. Меня смущало и еще одно обстоятельство: я не знал, любит ли меня Алла? У других девчонок — любит она парня или нет — прямо на лбу написано. Вот взять, к примеру, Зину Михееву. За километр можно понять, что она без памяти втрескалась в Игоря. Она, кроме него, никого не видит. И глаза у нее так и сияют, когда она смотрит на Игоря. И в глазах такая нежность, что даже завидно. Или Анжелика. Все знают, что она бегает за Генькой Аршиновым. Увидит его — и сразу ясно, что она любит. Тут ошибиться нельзя. Глаза выдают. И голос сразу другой, и смеется совсем иначе. Но Генька не смотрит на Анжелику и ничего не хочет замечать. Генька — секретарь комсомольской организации. Любовь ему противопоказана. Отвлекает от дела и вообще… Это он сам как-то высказался. Я так и не понял, в шутку или всерьез. И это «вообще…» Что он под этим подразумевает? Не любит он Анжелику, вот и вся петрушка. А глубокомысленное «вообще» тут ни при чем. Генька собрание ведет, а Анжелика сидит в первом ряду, глаз с него не спускает. И ничего она не слышит, и не понимает. Кончится собрание, спроси у Анжелики, о чем говорили, она не ответит, потому что на Геньку глаза пялила и вздыхала так, что в другом конце аудитории слышно было. А он хоть бы раз заикнулся. Или вздохнул. Ему, видите ли, некогда вздыхать! Он секретарь комсомольской организации и «вообще»…

Аллу я встретил у подъезда. Она только что вышла из дому и на ходу застегивала пуговицы своего черного пальто с серебристым воротником. На голове у Алки был красный пушистый платок. Я заметил, что ей к лицу красный цвет. И она это знает. Она куда-то спешила. Я оглянулся: никого близко не было. Никто Аллу не ждал, кроме меня.

— Ты ко мне, Максим? — спросила Алла.

Я искал на ее красивом лице хотя бы намек на то, что она обрадовалась, встретив меня. И ничего не нашел. Лицо было спокойное, как всегда, приветливое.

— Шел мимо, — небрежно сказал я.

— Я хочу в кино.

Я снова посмотрел на Аллу, и мне захотелось ее поцеловать. В кино целоваться неудобно. Только нагнешься, как сзади зашипят: «Ничего не видно. Уберите голову». Куда, спрашивается? В карман? Или положить на колени, рядом с шапкой?

— Давай лучше на лыжах покатаемся, — предложил я. — Воздух… и все такое.

— Максим, я хочу в кино, — сказала Алла. — На «Девушку моей мечты».

Я слышал об этом цветном фильме. Все ахали и охали. Говорили, что есть на что посмотреть. Такая, мол, женщина играет! И все время почти голая. И еще говорили, причмокивая, что «картина ое-ей, закачаешься!» И в один голос сожалели, что самые интересные места ножницами вырезали. А, спрашивается, откуда знают, что это интересные места, раз они вырезаны? И вообще — вырезаны ли они? Я спрашивал ребят, видел ли кто-нибудь «невырезанный» фильм. Все качали головами и говорили: «Вот посмотреть бы…» Меня почему-то не тянуло на этот фильм, а некоторые ребята из техникума по два-три раза успели посмотреть.

— За городом сейчас красота, — сказал я.

— Ты не достанешь билеты?..

— Там ребята трамплин отгрохали… Два метра. Хочешь, прыгну?

— Прыгай, — сказала Алла. — А я в кино.

Я достал два билета. Без очереди. Мигнул знакомому парню и показал два пальца. Он взял нам билеты. Я сразу вырос в глазах Аллы. Она дотронулась рукой до моего плеча, улыбнулась.

— Ты сильный, — сказала она.

Мне было приятно это слышать. Только с чего она взяла, что я сильный? Вот если бы двухпудовую гирю одной рукой поднял или ядро на пятьдесят метров толкнул, тогда понятно. Но ведь я только двумя пальцами пошевелил, и все. И то так, чтобы другие не видели.

Мы сидели рядом в большом холодном зале кинотеатра «Победа» и смотрели «Девушку моей мечты». Тогда еще только стали появляться на экранах цветные фильмы. Краски были контрастные, без полутонов, и не всегда впопад. У героев вдруг в самый неподходящий момент, когда, например, нужно побледнеть, лицо становилось красным, как томатный сок. На глазах менялся цвет волос: из желтых волосы становились белыми или красными. А в общем комедию смотреть можно было. Но не два раза подряд. Один. Довольно примитивный сюжет из обеспеченной жизни буржуев. Куча нарядов, масса переодеваний. Голые ноги, — выше некуда. Голая грудь. Героиня была показана со всех сторон. Все стороны были ничего, — иначе бы не показывали. Я слышал, как вместе с другими весело смеялась Алла. Я не скажу, что просидел два часа рта не раскрыв. И мне иногда становилось смешно. Но как-то уж так получалось — когда смеялся я, в зале стояла гробовая тишина. Алка дергала меня за руку и шептала: «Неприлично, Максим!» Хорошенькое дело! Им всем можно хохотать до слез, а я рта не смей открыть. А если я не хочу организованно смеяться?

Когда мы вышли из душного зала, на улице было темно. В сквере, напротив кинотеатра, поскрипывали деревья. Пришел февраль, и морозы стали злее. Небо было звездное, стеклянное от холода. В кругах света уличных фонарей колыхалась туманная морозная мгла. С проводов длинными нитями свисал иней. Снег под ногами визжал, как канифоль. Люди вывалились из кинотеатра, и в воздухе тяжело заколыхался пар. Алла была в восторге. Хотя фильм и кончился, губы ее еще смеялись. Фильм ей понравился. Она попробовала было и меня убедить, что комедия — шедевр. Но меня убедить было трудно. В этом вопросе я имел свою твердую точку зрения.

— Все заграничные фильмы делаются на один манер, — сказал я. — Наперед все знаешь… Она его любит, а он ее нет. Она переодевается в мужчину, едет за ним, и он в нее где-то в глуши влюбляется. Они женятся. Всё. Сюжет не меняется. Меняются только герои местами, как сказка про мочалу: он ее любит, она его…

— Перестань, — сказала Алла. — Я рассержусь.

Этому бы я не поверил! Алла рассердится! Я еще ни разу не видел ее сердитой.

— Рассердись, — попросил я.

— Не надо, — сказала Алла.

— Ты не умеешь.

— Умею.

Мы не сговариваясь пошли через площадь к мосту. Кругом было тихо, но стоило нам выйти на площадь, как откуда ни возьмись налетел ледяной ветер. Налетел, ударил в лицо и пропал. Через Ловать кто-то переходил, и здесь были слышны скрипучие шаги. Алла спрятала в платок лицо. Я видел кончик носа, губы и один большой светлый глаз. Платок около губ побелел. На шерстинках вспыхивали блестящие огоньки и гасли, — это ее дыхание замерзало на лету. Я рассказал Алле про сегодняшнюю ссору с ребятами. Рассказал все так, как было. И замолчал. Мне хотелось услышать, что скажет она. Но она тоже молчала. Ее рука лежала в моем кармане, а сверху лежала моя рука. Мы поднялись на мост. Пока переходили, деревянный мост скрипел, натужно стонал, словно ему было не под силу нас держать. На бугре была могила Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота. Матросов погиб в деревне Чернушки. Останки его выкопали, положили в цинковый гроб и привезли сюда, на высокий берег Ловати. Серый заиндевелый камень стоял на могиле. Скоро здесь будет настоящий памятник. В газете писали, что знаменитый скульптор Вучетич закончил работу над памятником. Отольют из бронзы Сашу Матросова и поставят на этом бугре. И будет он веками стоять с автоматом в руке. И люди круглый год будут класть цветы к подножию памятника.

— Вот кто был сильный, — сказал я, кивнув на могилу. — Я бы, наверное, не смог так…

— Поэтому тебе никогда не поставят памятник, — сказала Алла.

— Не надо войны и памятников.

— Ты умрешь, и никто через год про тебя не вспомнит.

— А ты? — спросил я.

Алла смотрела на камень и молчала. Я повернул ее к себе и опять спросил:

— Ты вспомнишь? Ну, говори!

Алла посмотрела мне в глаза, засмеялась:

— Какие мы оба… Зачем этот разговор? Смерть, памятник… Пошли домой, Максим?

Я прижался лицом к ее теплому платку. Обнял, хотел поцеловать.

— Не надо, Максим, — Алла отвернулась.

Я стал искать ее губы, но она оттолкнула меня.

— Пусти… — сказала она. — На ветру нельзя целоваться.

Мы пошли обратно. Я думал, что Алла забыла про мотоцикл, но она вдруг сказала:

— У папы была в полку своя трофейная машина… На ней ездили все кому не лень. Всю разбили. Когда мы уезжали из Польши, пришлось ее бросить там.

— Мне не жалко — пусть катаются, — сказал я. — Не умеют ведь. В два счета покалечат.

— Если не жалко — пусть калечат.

— Я тебя одну буду катать.

— У меня брюк нет, — сказала Алла. — А потом я боюсь на мотоцикле.

— Хорошо по шоссе с ветерком!

— А вдруг разобьемся?

— Ни черта не будет, — стал бахвалиться я. — Сто километров в час!..

Я подготовился к экзаменам и ждал очередной пятницы, чтобы сдать правила уличного движения и материальную часть. Практическую ездуя договорился с инспектором отложить до весны. К тому времени я надеялся полностью отремонтировать мотоцикл.

— Весной, когда дороги подсохнут, поедем далеко-далеко, — сказал я.

— На край света?

— Ага… Вдвоем.

— У меня брюк нет, — сказала Алла. — И зачем так далеко?

— Замерзла? — спросил я.

— Ноги, — ответила Алла.

Мы дошли до ее дома. Алла остановилась у подъезда. Она смотрела через мое плечо на дорогу. На дороге никого не было. Из окон дома на тротуар падали желтые квадраты света. В квадратах двигались тени. Я решил спросить Аллу о том, что давно мучило меня: она или не она была в тот вечер в подъезде с каким-то парнем. Я спросил. Алла удивленно подняла на меня глаза, усмехнулась.

— Я не знаю, — сказала она. — Так много было вечеров. Какой ты имеешь в виду?

Глупо было с моей стороны спрашивать ее об этом.

— А если это я была, тогда что? — спросила Алла. В глазах ее любопытство.

— Ничего, — ответил я. Мне вдруг захотелось в общежитие. Забраться под одеяло и почитать книжку: я начал читать «Петра Первого» Алексея Толстого.

— Тебе безразлично? — Алла дотронулась до моего плеча.

— Нет, — ответил я. И стал вспоминать страницу, на которой остановился.

— Ревнуешь?

— Спокойной ночи, — сказал я, так и не вспомнив страницу.

Алла усмехнулась, пожала плечами и скрылась в подъезде.

Не надо было ее спрашивать об этом.

13

Паровоз смирно стоял на кругу и пускал в морозное небо хлопки белого дыма. Круг скрипел, но крутился. Сначала я видел один уплывающий маслянистый бок паровоза, потом тендер с горой угля и, наконец, второй бок. Круг остановился. Паровоз тонко свистнул и сошел с поворотного круга. Из будки выглянула голова в железнодорожной фуражке со шнурами. Когда-то шнуры были белые, а теперь стали черными. Машинист посмотрел на нас и подмигнул.

— Чего это он? — спросил Генька Аршинов.

— Обрадовался, — сказал я. — Тебя увидел.

Машинист остановил паровоз и еще больше высунулся из окошка. Это был парень лет двадцати трех. Лицо широкое, круглый подбородок. Из-под фуражки, сдвинутой на затылок, выбивались русые волосы. Небольшие серые глаза весело смотрели на нас.

— Зеленый еще, — негромко сказал Генька. — У такого, пожалуй, научишься…

— Зачем тебе учиться? — трепался я. — Ты и так все знаешь… Вон у тебя какой берет… Ты и на учащегося не похож. Командир производства! Сходил бы, Генька, к начальнику депо и попросил паровоз? Хотя бы кукушку, а?

— Я бы тебя все равно не взял в бригаду, — буркнул Аршинов.

Мне машинист сразу понравился. Другой бы на его месте стал выкаблучиваться: брови хмурить, качать головой, вздыхать, а этот смотрит в окошко и улыбается. И улыбка у него хорошая. Широкая такая, располагающая. Глядя на него, я тоже стал улыбаться. Один Генька не улыбался. Он смотрел на бок паровоза. Там красными буквами по зеленому фону было написано: «Комсомольско-молодежная бригада». Паровоз был серии ТЭ-2425. Мощный, с маленькой трубой и черными защитными щеками. Колеса были красные. Паровоз блестел, лоснился. Хотя машинист был молодой, но, видно, любил чистоту и порядок.

— Мне не нравится задняя тележка, — сказал Генька. — Конструкция давно устарела.

— А мне нравится… Тележка как тележка.

— И сила тяги невелика… Не больше двадцати тысяч килограммов.

— Хватит тяги, — сказал я. — Попрет состав длиной в километр.

— Надорвется.

С Генькой сегодня невозможно было разговаривать, — все ему не так не этак. То машинист оказался без бороды, то задняя тележка не в жилу. Петушится Генька. Фасонит.

— Как проехать на станцию? — спросил машинист, скаля белые зубы.

— Валяй прямо по тропинке, потом поверни налево и трубой упрешься в вокзал, — в тон ему ответил я.

— По тропинке?! — Машинист захохотал и поддал пару.

Паровоз, набирая скорость, покатил от депо к станции. Мы с Генькой посмотрели друг на друга.

— Это наш паровоз, — сказал Генька. — 2425.

— Наш, — подтвердил я.

— Чего же мы стоим?

— Не знаю, — сказал я.

— Без нас укатит.

— Уже укатил…

Генька схватил маленький чемоданчик и пулей помчался за паровозом. У меня чемоданчика не было, — не успел еще обзавестись. За паровозом я не побежал. У Геньки нет чувства юмора. Куда денется паровоз, если мы приписаны к нему? А кто будет уголь в топку бросать, ухаживать за паровозом?

Генька бежал и размахивал чемоданом. Он, кажется, даже кричал: «Куда вы! Подождите!» Но машинист не стал ждать. Машинист даже не видел Геньки. Паровоз доехал до стрелки и свернул на другой путь. Вдоль станции растянулся длинный товарный состав. Паровоз двигался к голове состава. Я шел мимо вагонов и читал надписи, вкривь и вкось нацарапанные мелом: «Соль», «Хлеб», «Фосфатные удобрения», «Стекло», «Мел», «Транзит»: «Москва — Калининград». И множество других. Не состав, а хозяйственная лавка! И все это мы с белозубым машинистом повезем. Одни вагоны отцепят, другие прицепят. И так всю свою беспокойную жизнь путешествуют вагоны по стране. Иногда они ненадолго задерживаются на какой-нибудь станции: стоят в тупике, ждут разгрузки. А потом снова стучат их колеса по рельсам. Веселая жизнь у вагонов!

Когда я подошел к паровозу, сцепщик орудовал у сцепки. Генька без шинели и чемоданчика, в одном лыжном костюме бегал вдоль колес с масленкой в руках, проверял буксы. Лицо у него было очень озабоченное. Машинист стоял напротив будки и смотрел на меня. В окошко я видел только его лицо, а теперь мог любоваться на машиниста в натуральную величину. Плечи квадратные, широкая выпуклая грудь, крепкая шея, рост средний. Сильный парень! Машинист смотрел на меня и курил. Глаза у него были все такие же веселые.

— Зови меня Рудик, — сказал он.

— Рудик так Рудик, — усмехнулся я. — Где ты такое имя выкопал?

— Все мои указания для тебя закон — заруби на носу!

— Зарубил, — сказал я.

— Бывал на паровозе?

— Топку найду… и уголь.

— Прогресс, — сказал Рудик. — Поездка трудная… Подъем. Знаешь, что такое подъем?

— Где уж мне… — сказал я.

Машинист позвал Геньку и, окинув нас оценивающим взглядом, сказал:

— У меня всего две вакантных должности: помощник машиниста и кочегар…

Генька вытер руки о концы (уже запасся!), приосанился. Я не претендовал на помощника машиниста. Куда мне тягаться с Аршиновым! Мне и кочегаром хорошо.

— Мое дело уголек, — сказал я и посмотрел на Геньку. — Пусть он командует. Я очень люблю, когда мной командуют.

Но машинист все сделал наоборот: меня назначил своим помощником, а Геньку кочегаром. Признаться, я этого не ожидал. Я видел, как сразу опустил нос наш комсомольский секретарь. Он ни на минуту не сомневался, что его назначат помощником. Он и учился лучше меня, и все такое. И вдруг — конфуз. Лицо у Геньки стало жалким, и я не выдержал.

— Буду кочегарить, — сказал я. — Пусть он — помощником.

Машинист поглубже нахлобучил фуражку со шнурами и посмотрел на меня. Глаза у него стали суровыми.

— Здесь не базар, — сказал он. — И нечего торговаться.

— Он не комсомолец, — сказал Генька, не глядя на меня. Ему было стыдно.

Машинист подошел к Геньке, заглянул ему в лицо.

— Ты это, парень, брось, — сказал он. — А то и кочегаром не возьму… Фрукт!

Генька готов был сквозь землю провалиться. Я знал, он неплохой парень, этот Генька Аршинов. Просто что-то нашло на него. У меня у самого такое бывает. Чтобы прекратить неприятный разговор, я спросил:

— Скоро отправляемся?

Рудик взглянул на часы:

— Еще десять минут…

— Что нужно делать?

— Совсем забыл! — схватился за голову машинист. — Запаску… колесную пару в депо оставил. Кто сбегает?

— Ведро есть? — спросил я.

— Есть… Из-под мазута.

— Давай лучше за паром сбегаю…

Машинист заулыбался. Напряженная обстановка разрядилась, как пишут в международных обзорах.

Когда мы по железному трапу один за другим поднимались в будку, Генька обернулся и негромко сказал:

— Скотина я.

— Скотина, — подтвердил я.

В будке было тепло, как в бане. И запах какой-то банный: пар с углем. Весело гудело пламя в топке. Тоненько посвистывал пар. На крупных приборах дрожали стрелки. Я мог рассказать о паровой машине, мог потянуть за ручку в случае, если потребуется гудок. Но тронуть состав с места я не мог. А машинист рассчитывал на нашу помощь. Кроме нас троих, никого больше не будет. Пожалуй, зря он меня назначил помощником. Уж если по совести говорить, то Генька куда больше меня соображает в этом деле. Генькин отец, машинист, не раз брал его в поездки. У Геньки есть эта железнодорожная струнка, а у меня нет. И откуда ей быть? Мой родной отец черт-те кем был, только не железнодорожником. Генькин отец работает в этом же депо, и Аршинов мог бы получить назначение к нему на паровоз. Не захотел почему-то.

Мы услышали свисток главного. Машинист передвинул рычаги, и наш паровоз, шумно пробуксовав, плавно тронулся. Генька мельком взглянул на приборы и, не ожидая команды, откинул дверцу топки. Яркое желтоватое пламя озарило будку. Генька поднялся на тендер, набросал в лоток угля. Потом подошел к топке и посмотрел на меня: открывать? Я кивнул и, расставив ноги, стал равномерно кидать в жаркую глотку топки совок за совком. Генька открывал и закрывал дверцу. Он быстро приноровился к моим движениям и ни на одну лишнюю секунду не оставлял топку раскрытой.

Рукава лыжной куртки у Геньки закатаны, берет надвинут на брови. Огненным отблеск полыхает на руках, лице. И лицо у Геньки довольное. Он примирился с тем, что он кочегар, и с удовольствием делает свою работу.

Паровоз бодро пыхтел, набирая скорость. Рудик высунулся в окно и что-то крикнул стрелочнице. Лицо у него тоже было довольное.

Мы подъезжали к Сеньковскому переезду. Полосатый шлагбаум перегородил дорогу машинам. Проплыло мимо высокое недостроенное здание мелькомбината. Немного позже прогрохотали по железному мосту через Ловать. Улицы оборвались, замелькал вдоль полотна засыпанный снегом кустарник. Там, за Ловатью, — Верхи, где мы с Аллой катались на лыжах…

Алла проходит практику в вагонном депо. Они с Анжеликой попали в отдел к технологу. У них работа чистая, не нужно возиться с углем и мазутом; сиди в кабинете за столом и подшивай цеховые рапортички.

— Как семафор? — спросил Рудик.

Я высунулся в окно по самые плечи. Ветер словно шапкой ударил по лицу.

— Вроде открыт…

— Без вроде!

— Открыт.

— Иди сюда, — позвал машинист.

Я подошел. Он объяснил мне, как нужно поддерживать равномерное давление пара в котле. Показал манометр. Я должен следить за ним. Как только стрелка подойдет к красной черте — уголь в топку бросать не надо.

Я поудобнее уселся на скамейку и, проникнувшись всей ответственностью порученного дела, стал смотреть на приборы. Рудик следил за сигнализацией. Генька подгребал уголь с тендера. Лицо его от угольной пыли почернело. С висков на щеки спускались белые дорожки. Вспотел Генька. Он стал похож на заправского кочегара.

Я сказал Геньке, чтобы он передохнул. И еще я сказал Геньке, чтобы весь не высовывался в окно, а то простудится. Я мог ему что угодно сказать, а его дело слушать. Как-никак я помощник машиниста, и мои указания — закон для Аршинова.

Поезд шел на подъем. Стрелка скоро отклонилась от красной черты, и нужно было снова швырять уголь в топку. Мы поменялись с Генькой местами. Он стал швырять уголь в топку, а я открывать и закрывать дверцу. Рудик взглянул на нас, но ничего не сказал.

Мы приближались к большой узловой станции Новосокольники. Наш состав приняли на второй путь. На первом стоял пассажирский Рига — Москва. Возле вагонов обычная сутолока: один уезжает, трое провожают, пятеро смотрят. Две девушки в красных лыжных костюмах прогуливались по перрону недалеко от нашего паровоза. У одной была красная шапочка с белым помпоном (она напомнила мне Аллу), у другой — синяя с красным помпоном. Рудик сунул в карман какие-то бумаги и пошел к дежурному, а мы с Генькой стали осматривать паровоз.

Генька молоточком постучал по колесу и, оттопырив ухо, прислушался. Это для форсу. Что сделается колесам за каких-то двадцать километров пути? Я проверил тормозные колодки.

Красный и белый помпон остановились у вокзальной изгороди и, посмеиваясь, стали глазеть на нас. Мы с Генькой почувствовали себя старыми паровозниками. Генька, поправив берет, небрежно постукивал молоточком по чему попало: по колесам, по рельсам, по заклепкам. Даже по шпале попал. Лицо у него было при этом важное. У меня молоточка не было, я взял масленку и стал оглушительно хлопать крышками букс. Смазки н буксах было хоть отбавляй: Аршинов в Великих Луках залил. У красного помпона очень привлекательное лицо: быстрые глаза, хорошенький носик. Я вдруг пожалел, что не машинист скорого: я бы тогда вез этих девушек и на каждой остановке встречал бы их.

Свистнул главный, и поезд Москва — Рига гулко хмыкнул. Девушки улыбнулись нам и припустили к своему вагону. Ушел поезд, ушли провожающие. Перрон сразу опустел. Из комнаты дежурного вышел Рудик.

— Через пять минут поедем, — сказал он. — До Себежа — «зеленая улица».

И снова наш длиннохвостый состав стучит по рельсам. Из туманной пелены февральского неба выглянуло солнце. Снег на белых полях ожил, засверкал, будто его битым стеклом посыпали. От телеграфных столбов вытянулись длинные тени. Они упирались в крутую насыпь и косо ломались. На телеграфных столбах топорщился иней. За полями виднелись прикрытые снежными шапками деревенские избы.

Из Великих Лук выехали — совсем не было лесов. Кое-где тощий кустарник и маленькие елки, облепленные снегом. После Пустошки, которую мы проскочили с ходу, начались леса и озера. Высоченные прямые сосны и ели стояли на берегах, и желтый отблеск жарко горел на стволах. На вершинах — комки снега. Снег накрепко примерз к зеленым иголкам, ветром не оторвешь. Посредине озера можно было иногда увидеть неподвижные черные точки. Это рыбаки… Из леса к железнодорожному полотну тянулись цепочки следов. Маленькие и большие, частые и редкие. Цепочки расходились, и сходились, и оставались за паровозом быстрее, чем я мог их рассмотреть.

Рудику стало жарко, и он сбросил телогрейку. На отвороте серого пиджака я увидел значок первого разряда. Оказывается, Рудик боксер. Вот почему у него на носу вмятина, а на бровях маленькие белые шрамы. Это следы горячих боев на ринге. Мое уважение к машинисту возросло. До Себежа была «зеленая улица», и Рудик перестал поминутно высовывать голову в окно. От ветра на его щеках — по розовому пятну.

— Идем по графику, — сказал Рудик. — Через полтора часа будем в Себеже.

— А назад? — спросил Генька.

— В шесть утра, мальчики…

— Не проспим? — спросил я, не надеясь на себя.

Рудик кивнул на свой сундучок:

— У меня будильник… Грохочет, как трактор. Мертвого разбудит.

В шесть утра вставать — удовольствие небольшое. Ничего не поделаешь, работа есть работа.

Паровоз наш исправно пыхтит, выпуская из трубы клубы дыма. В топке клокочет пламя, все приборы показывают нормальный режим работы. Где-то за нами постукивают на рельсах товарные вагоны. В холодных тамбурах, закутавшись в длинные красные тулупы, дремлют кондукторы. А у нас тепло, пахнет мазутом и горячим металлом. Приятно сознавать, что этот огромный паровозище слушается нас. Главное — не забывать подкармливать его углем. Аппетит у локомотива завидный. Уже больше половины угля перекидали мы с Генькой в прожорливую пасть.

Рудик объяснил мне устройство котла. Он состоит из трех частей: топки, цилиндрической части и дымовой коробки. Показал мне Рудик сухопарник, в котором размещен прибор, выпускающий пар из котла. Воду в котел подают два инжектора; их можно называть поршневыми насосами.

Генька слушал Рудика, но по его виду было ясно, что Геньке все и так понятно. Мы это проходили, да я не запомнил. Аршинов на паровозе чувствовал себя как дома. Ему не надо было говорить, что делать. Сам, когда нужно, брался за лопату, следил за приборами, выглядывал в окно. И Рудик — хоть сначала косо посматривал на Геньку — смягчился.

— Ездил? — спросил он Аршинова.

— Случалось, — ответил Генька.

— Кочегаром?

— И помощником, — сказал Генька и, помолчав, прибавил: — одну поездку.

— Аршинов… Николай Игнатьевич, он тебе…

— Отец, — сказал Генька.

— Я с ним ездил помощником… месяца три. Хороший машинист.

«Сейчас переиграет, — подумал я: — Геньку сделает помощником».

Но Рудик был принципиальным парнем, он не переиграл. И я понял, что, будь Генька хоть сыном министра путей сообщения, Рудик не стал бы относиться к нему иначе.

Перед самым Себежем мы чуть не зарезали совхозного быка. Недалеко от железнодорожного полотна на пустыре стояли скотные дворы. Наверное, быка вывели подышать свежим воздухом, а он, ошалев на воле, вырвался и пошел куролесить. Я первым заметил его на рельсах.

— Корова! — крикнул я Рудику. — Прет, дура, на нас!

Это оказался бык. Нагнув лобастую голову, он шел навстречу паровозу: забодать его хотел. Вдоль путей суетились рабочие, — они размахивали хворостинами, кричали, некоторые даже тыкали в быка кулаками, но бык на них — ноль внимания. Он хотел сразиться с противником пострашнее.

Рудик стал тормозить, но расстояние быстро сокращалось. Я уже мог разглядеть большие, темные, с красной поволокой глаза животного. Между рогами курчавилась бурая шерсть, в носу поблескивало стальное кольцо. Это был красивый племенной бык. Неужели он, дурак, не соображает, что сейчас от него останется мокрое место?

Когда нам стало ясно, что затормозить не удастся, Рудик быстро отвернул какой-то медный кран, и из-под колес паровоза с ревом вырвались огромные клубы пара. Бык остановился, поднял голову и попятился. Больше мы ничего не видели. Рельсы, бык, телеграфные столбы — все исчезло. Один белый туман. Я напряженно ждал толчка. Я понимал, что для такой машины, как наш паровоз, бык — ерунда, но чуть заметный толчок должен быть. Толчка не было. Рудик перекрыл пар, и, когда все рассеялось, путь оказался свободным.

Бык вперевалку трусил к скотному двору. Из его ноздрей тоже вырывался пар.

Все были довольны: и мы, и бык, и люди. Они улыбались нам и махали руками. Рудик выругался и, высунувшись в окно, показал кулак. Но люди не обиделись. Они улыбались и продолжали махать руками. У нас у всех троих свалилась гора с плеч. Рудик взглянул на Геньку, и тот схватился за лопату. Стрелка здорово отклонилась вниз.

— Поднажмем, — сказал Рудик. — График есть график.

Он уже забыл про быка и был озабочен другим: мы должны точно в срок прибыть на станцию Себеж. Минута в минуту. Поезд с трудом набирал потерянную скорость. Когда я в Великих Луках забирался по железному трапу в будку машиниста, мне было наплевать на все графики в мире. Но за какие-то пять часов пути мое представление о графиках изменилось. Для паровозника график — закон. Бык пытался выбить нас из графика. Но мы вышли из этого поединка с честью. И когда мимо проплыл семафор, я, взглянув на часы, чуть не заорал «ура!». Мы уложились в график. И это будничное канцелярское слово показалось мне звучным и праздничным, как паровозный гудок, которым мы приветствовали незнакомый город Себеж.

14

Кончался парк и начиналось озеро. Голые деревья стояли на берегу. Когда дул с озера ветер, с деревьев сыпалась снежная пыль. На скамейки намело снегу, и они были похожи на диваны в белых чехлах. В зимнем парке пустынно и бело. Ни одна тропинка не пересекает парк.

Две мрачные вороны, повесив клювы, сидели на ограде и угрюмо смотрели на нас. Мы прошли мимо, и одна ворона что-то каркнула нелестное в наш адрес. Рудик храбро ступил в своих ботинках в сугроб и сразу утонул по пояс. Из сугроба мы скоро выбрались. Дольше — лед, прикрытый тонким слоем снега. На плече у Рудика висел продолговатый ящик с рыболовными принадлежностями (он называл его баян), я тащил тяжелую самодельную пешню: машинист уговорил меня сходить на рыбалку.

До сумерек оставалось еще часа два. Снег под ногами был голубоватым. Кое-где ветер дочиста вылизал снег, и лед издали блестел, как кусок рельса. Было тихо. Ветер трепал облака над головой, но на озеро пока не опускался. На одном берегу — город, на другом — холмы, поросшие сосняком. Летом, наверное, красиво на этом озере. Зеленый парк, лодки, рыбаки.

— Попробуем здесь, — сказал Рудик.

Он поставил ящик на лед, достал из него смешные коротенькие удочки, блесны. Показал, где рубить лунку.

Я никогда заядлым рыбаком не был. Летом, в детстве, доводилось купать червя в воде, но в Лазавице рыба клевала плохо, и мы, чаще всего спрятав удочки в кусты, бросались в воду и играли в пятнашки. Или топили друг друга. Это была неприятная штука. Возьмет кто-нибудь подкрадется и окунет твою голову в воду. И держит, подлец, с минуту. Воздуха нет, страшно, а никак не вырваться. Когда отпустят, выскочишь из воды и, ничего не видя и не слыша, плывешь к берегу, хватая воздух ртом, как рыба. О подледном лове я слыхал, но, как зимой ловят рыбу, видеть не доводилось. Вот почему я согласился идти с Рудиком на Себежское озеро. Генька рыбалкой совсем не интересовался, он купил билет в кино.

Лунку долбить оказалось делом нелегким. Слой льда был толстым. Я рубил пешней, ледяные брызги летели во все стороны. Мне стало жарко. Наконец моя пешня, не встретив сопротивления, чуть было не ушла под воду. Еле удержал за конец.

— Три штуки утопил, — сказал Рудик. — Эта четвертая.

Он уселся на ящик и опустил в лунку тонкую леску с блесной. Маленьким удилищем он изредка подрагивал, чтобы блесна шевелилась возле дна. Я смотрел на синий кружок лунки и мысленно видел илистое дно с ржавыми водорослями. У дна лениво стоят окуни, лещи, крупная плотва и равнодушно шевелят жабрами. Они видят железную блесну, висящую на леске, и думают: «Тряси, тряси, рыбак… Нам все равно делать нечего, поглядим».

Рудик был человек упорный, он сидел на ящике и молча дергал жалким обрубком. Рыба не клевала.

— Она спит, — сказал я. — Пошли назад. В кино успеем.

— Иди, — ответил Рудик.

Мне стало холодно. Я ежился в своей ватной куртке, постукивал ботинками. Рыба не клевала. Мне надоело на одном месте топтаться и глазеть на неподвижную спину машиниста.

— Не заснешь? — спросил я. Рудик не ответил. — Приду разбужу…

Я повернулся и зашагал назад, к берегу.

В кино я опоздал, пришлось просто так бродить по городу. На пригорке я увидел большое красивое здание, окруженное деревьями. Я не поленился и поднялся по дороге наверх. Это был сельскохозяйственный техникум. В окнах общежития горели огни. Слышалась музыка: ребята радиолу пустили.

Отсюда хорошо просматривалось все озеро. Я увидел неподвижную фигуру Рудика. Он сидел на своем «баяне» и, наверное, действительно спал. Тоже нашел парень занятие. Делать было нечего, и я снова спустился к озеру.

Рудик не спал. Он подергивал удочку и смотрел в лунку.

— Все колдуешь? — спросил я. — Покажи, что поймал.

— Нечего показывать… — Рудик поднялся со своего «баяна». — Мелочь.

Он открыл ящик, я так и ахнул: в ящике лежало штук пятнадцать приличных окуней и один порядочный щуренок — граммов на четыреста.

— В прошлое воскресенье, — сказал Рудик, — мы ездили с пригородным в Опухлики, на озеро Большой Иван. Килограммов по десять привезли. Один парень вытащил щучку килограмма на три.

— У меня есть мотоцикл, — сказал я. — Летом объезжу все озера. Хочешь, поедем вместе?

— Там видно будет, — ответил Рудик. — Какой у тебя мотоцикл?

— БМВ… Восемнадцать лошадиных сил.

— На Невельских озерах летом благодать, — сказал Рудик. — И в Усть-Долыссах.

— Смотаемся, — сказал я. — Могу куда хочешь.

Общежитие паровозных бригад находилось недалеко от вокзала. От озера топать километра три. Рудик надел на плечо ремень ящика, мне сунул пешню, и мы зашагали к парку, который неясно темнел вдали.

В городе зажглись огни. Около освещенного подъезда толпилась молодежь. Гремела музыка, выплескиваясь из-за хлопающих дверей. Это районный Дом культуры. Сегодня суббота… Алла вернулась из депо, переоделась и помчалась на танцы. Она никогда не пропускает танцы. А там Герка… И еще тот высокий, которому я однажды на ногу наступил, когда танцевал с Рысью. И еще много других, кому Алла может понравиться.

— Завтра вставать рано, — сказал Рудик, — а то можно было бы на танцы…

— Не люблю.

Рудик посмотрел на меня, усмехнулся:

— Танцевать не умеешь… Научишься — полюбишь.

— Кто там танцует? — сказал я. — Прижимаются друг к дружке, и все.

— Тоже неплохо, — сказал Рудик.

— Можно и в другом месте… Обязательно под музыку?

— На танцах легко с любой девушкой познакомиться. А попробуй на улице подойди. К бабушке пошлет. А то еще и хулиганом обзовет. А на танцах — пожалуйста: подходи к любой. Раз заявилась, голубка, в клуб — будь добра, танцуй. Пару раз станцуешь — и познакомились.

Я представил себе, как к Алле подкатится на полусогнутых какой-нибудь прилизанный тип при галстуке и, шаркнув ножкой, пригласит на танец. Облапит за талию рукой и будет гадости говорить на ухо. А потом обязательно увяжется провожать…

— Не люблю танцы, — повторил я. — Ну их к черту.

— Я бы потанцевал, — сказал Рудик. — Подниматься рано… Да и мазута на мне много.

Мне не хотелось разговаривать на эту тему, а Рудика, наоборот, прорвало. Он стал рассказывать, как познакомился с одной «потрясающей» девушкой на танцах в железнодорожном клубе. Сначала она не очень-то хотела с ним, но потом понемногу оттаяла. Он даже домой ее проводил. Жила она у черта на куличках, где-то за Сеньковским переездом. Пришлось ему назад киселя хлебать до трех ночи.

— Потрясающая девушка, — хвастался Рудик. — Фигура… Богиня! И, знаешь, не дурочка. Работает на трикотажке. Любой зовут. Люба — любовь! Поет в хоре. Сегодня на заводе выступает… Обещал прийти, да вот поездка… И сказать не успел…

Рудик перекинул ремень «баяна» на другое плечо и замолчал. Размечтался о своей Любушке. Бугристая мостовая, припорошенная снегом, виляла меж холмами. Огни сзади пропали. Впереди ухали паровозы, гудели в рожки стрелочники, лязгали буфера. Но станционных огней пока не видно.

— Неужели обидится? — вздохнул Рудик. — Она солистка.

— Переживет…

Рудик с любопытством посмотрел на меня:

— А как у тебя?

— Холодно, — сказал я. — Скорее бы весна.

— Я насчет баб.

— А я насчет погоды, — сказал я.

Рудику приспичило во что бы то ни стало выяснить, как обстоят мои сердечные дела. Мои дела обстояли неважно, и мне не хотелось распространяться. И вообще я не любил на эту тему разговаривать. Тогда Рудик рассказал трогательную историю, как он год назад влюбился в свою учительницу.

— …Историк она… Пришла первый раз в класс — мы обалдели. Девчонка. На вид лет семнадцать. А у нас в группе самому молодому — двадцать два. Некоторым мальчикам — под сорок. Что ты думаешь — не засмущалась. Стала рассказывать про Петра Первого. Интересно так. Я слушаю, а сам глаз с нее не спускаю. Думаю, покраснеет сейчас, собьется. Не-е! Провела урок и ушла. Только каблучки тук-тук-тук! Юбка узкая, идет, ножками перебирает. И так, понимаешь, она мне понравилась — не мог уроков ее дождаться. Бывало, с истории в кино убегал, а тут сижу на первом парте, как к стулу пришитый, и гляжу на нее. Она на меня тоже глядит. Как на других. Не больше. На выпускном вечере решил ей в любви признаться. Получили мы аттестаты, выпили, ну я и подкатился к ней. Не успел рта разинуть, как она знакомит меня с парнем: «Мой муж — Василий Петрович». Тоже учитель. Математик. Он в дневной преподавал… В этой же школе. Вот тебе и девчонка семнадцать лет!.. А историю сдал я на пятерку.

Из-за снежного холма показалась станция. Фонари освещали перрон. В окнах вокзала — огни. Огни в колпаках стрелок. Пунктиры огней разбежались по рельсам. У пакгауза пыхтел маневровый. Из паровозной трубы через равные промежутки выскакивал веселый рой красных искр. Мы с Рудиком поужинали в маленькой столовой. Генька давно вернулся из кино и валялся с книжкой на койке. Кроме нас, в общежитии никого не было. Кровати стояли застланные по-солдатски: одеяло и на конце белая простыня. Рудик оставил ящик в коридоре, чтобы рыба в тепле не протухла.

— Спать? — спросил он, сбрасывая ботинки.

Генька не возражал. А мне вдруг захотелось прогуляться по перрону. В окно видно было, как прошел мимо товарняк. Откуда-то приползла поземка. Суетливо забегала по перрону, будто опаздывая на поезд. Потом закружилась на одном месте, заплясала, и вдруг длинные снежные языки сплелись воедино и спиралью унеслись ввысь. На перроне стало тихо и чисто. Я вышел из комнаты; мне хотелось побыть одному.

Я бродил по перрону и думал об учительнице, которая с первого взгляда покорила Рудика, о танцах, наконец об Алле. Почему я не могу сказать ей, что люблю? Язык не поворачивается… Почему? Рудик бы запросто сказал. Интересно, понравилась бы ему Алла? Понравилась бы. Алла всем нравится. И Рудик бы ей понравился. Боксер, настоящий парень. Он бы не выдохся через пятьдесят шагов, если бы понес ее на руках… И она смотрела бы на него, как на меня тогда. И они целовались бы. Я представил Аллу в объятиях Рудика, и мне стало неприятно.

Из вокзала на перрон повалили люди. В руках у них были чемоданы, узлы, корзинки. Прибывал из Великих Лук пассажирский. Я услышал далекий раскатистый шум паровоза. Луч головного прожектора выхватил из сумрачного леса несколько сосен и пропал. Но через секунду снова вынырнул из-за деревьев и ударил в глаза, ослепив. Перед станцией пассажирский вышел на кривую, и я увидел вереницу вагонов с освещенными окнами.

Поезд остановился, люди загалдели, забегали от вагона к вагону. Стоянка пятнадцать минут. Все сядут на свои места. Чего суетиться? Я пошел вдоль состава. За окнами вагонов лица. Много лиц. На столиках — бутылки с лимонадом и пивом. Поезд идет в Ригу. Сразу за Себежем начинается Латвия. Утром пассажиры прибудут в Ригу. Я слышал от ребят, что это очень чистый и красивый город. И все почему-то считали главными достопримечательностями ночной ресторан «Луна», Межа-парк и театр оперы и балета.

К составу прицепили сменный локомотив. Через семь минут отправление. Я дошел до конца состава и повернул обратно. В тамбуре девятого вагона, прижав нос к стеклу, стояла девчонка. Голова ее была закутана в платок. Я прошел мимо, и вдруг мне показалось, что лицо этой девчонки я где-то видел. Я понимал, что это ерунда: откуда мне знать эту пассажирку? И мало разве бывает всяких совпадений? Тем более, что я даже сразу не мог вспомнить, на кого она похожа. Я пошел дальше. И вспомнил: девчонка похожа на Рысь! Такие же большущие глаза и любопытный нос. Правда, нос был расплющен о стекло. Мне захотелось вернуться и еще раз взглянуть на девчонку, но показалось это глупым. Сейчас поезд отправится, и я снова увижу ее. Что-то сейчас поделывает дома настоящая Рысь? Ее звать Дина. Была такая греческая богиня Диана. Ее скульптуру с ланью я где-то видел. Наверное, полное имя Рыси — Диана.

Поезд бесшумно тронулся. Не то что наш товарняк: с места не сдвинешься, пока вагоны буферами не подтолкнут друг друга. Шестой вагон проплыл, седьмой, восьмой и, наконец, девятый… Девчонка в той же позе стояла в тамбуре и смотрела на меня. И вот глаза ее широко распахнулись, рот приоткрылся… Вагон ушел вперед, и девчонка исчезла. Я теперь не сомневался: это Рысь! Таких глаз больше ни у кого не было. Куда она едет! Ведь в школе занятия, зимние каникулы давно прошли. Мимо уже довольно быстро проплыл одиннадцатый вагон. Последний. Красный фонарь освещал широкий, блестящий посередине блин буфера и гибкую кишку воздушного тормоза. Черная кишка с белой головкой тихо раскачивалась. Рысь, кажется, что-то хотела крикнуть мне… Она даже приоткрыла рот.

Я сорвался с места и побежал за поездом. Черные шпалы мельтешили под ногами, я боялся поскользнуться и упасть, тогда прощай Рысь… Я не упал. Догнав последний вагон, я схватился за буфер, повис и, упираясь ногами в тормозной блок, вскарабкался на него.

Огни станции мигали позади. Поезд набрал скорость и с шумом несся вперед. Вагон раскачивался, поскрипывал. Красный фонарь над головой тоже раскачивался и дребезжал. Я попытался открыть дверь, но она была закрыта изнутри, в вагон я не мог никак попасть. На буфере стоять тоже мало радости. Я держался за железный поручень, и пальцы окоченели. Делать нечего, я полез по скобам на крышу вагона. Ветер накинулся на меня, пытаясь сбросить. Далеко впереди дышал паровоз. Он швырял в темное небо снопы искр. В ярких пятнах света, бегущих вдоль полотна, мелькали голые озябшие кусты, маленькие елки, развилки телеграфных столбов. Я благополучно добрался до девятого вагона. Покачиваясь от ветра погрел за пазухой руки и спустился вниз. Стукнул ботинками в дверь тамбура. Она распахнулась, и я увидел Рысь. Она завертела головой, но я стоял на буфере, и она меня не заметила. Ухватившись за поручень, я прыгнул в тамбур. Рысь отпрянула и, ничуть не удивившись, сказала:

— Я тебя сразу узнала… у тебя одно плечо выше другого.

— В Ригу? — спросил я, прикладывая руки к горячей трубе водяного отопления.

Рысь стояла передо мной в вязаном платке и черном бархатном жакете. На ногах подшитые белые валенки. В углу притулился небольшой ободранный чемодан.

— А что за Ригой?

— Море, — сказал я. — Балтийское.

— Оно замерзает?

— Там где-то близко Гольфстрим проходит… Вряд ли.

— Это хорошо, — сказала Рысь. — Я боялась, что замерзает.

— Чего в тамбуре торчишь?

— Прохладно, — сказала Рысь. — А в вагоне жарко. Курят. А потом у меня билета нет.

— Это мелочи… Зайцем интереснее.

Рысь даже не улыбнулась. Какая-то невеселая она. И зачем едет в Ригу? На море посмотреть? Это на нее похоже. Наверное, с теткой поругалась.

Я от Бутафорова слышал, что ее тетка довольно неприятная особа. Работает буфетчицей в привокзальном ресторане. Любит выпить и поругаться. К ней захаживают мужчины, иногда бражничают до утра. Тогда Рысь уходит к Бутафоровым и остается там ночевать. Спит она на полу, хотя могла бы с Колькиной сестренкой лечь в кровать.

Нужно что-то делать. Скоро остановка. Не ехать же мне с Рысью в Ригу выяснять: замерзло Балтийское море или нет. Завтра в шесть утра мы ведем товарный состав в Великие Луки. Кто знает, когда я теперь доберусь до Себежа. Километров пятнадцать отмахали. Вся надежда на встречный. А во сколько он пойдет, я не знал.

— Почему у тебя одно плечо выше? — спросила Рысь. — На тебя сверху упало что-нибудь, когда ты был маленький?

— С чего ты взяла? Плечо как плечо.

— Или осколком от бомбы? Тебя бомбили?

— Сто раз. А плечо тут ни при чем… У тебя в Риге знакомые?

— Мы там до войны жили, — сказала Рысь. — Папа на эсминце плавал. И я плавала… А потом папа меня отправил на Артем-Остров. Это на Каспии. Там рыбы пропасть!

— Послушай, Рысь, — сказал я. — Сейчас будет остановка… Мы выходим.

Рысь пододвинула к себе чемодан и сказала:

— Ты выходишь, а я нет.

— Оба выходим, — сказал я. — На кой черт тебе Рига? Поживешь до лета в Луках, а потом я тебя на мотоцикле отвезу на Артем-Остров.

— А что мы там будем делать?

— Кефаль ловить… Она там большая.

Рысь посмотрела в окно. Черные тени проплывали за вагоном. В тамбуре было холодно. Дверь опоясывала узкая лента инея. Еще несколько километров, и поезд остановится.

— Я поступаю в школу юнг, — сказала Рысь. — Я буду плавать на кораблях. На Каспии маленькие суда. Лоханки. А здесь — Атлантика.

— Девчонок не принимают, — безжалостно сказал я. — Не валяй дурака.

— Меня примут… Увидишь!

— Матрос в юбке… Не смеши!

— У тебя на щеке пятно, — сказала Рысь. — Ты сегодня не умывался?

— Будешь стоять на вахте и трубку курить? — издевался я. — И петь: «Бананы ел, пил кофе на Мартинике, курил в Стамбуле злые табаки…»

— Тебя никто не звал сюда, — побледнев, сказала Рысь. — Уматывай!

Она рассвирепела не на шутку. Глаза сузились, даже нос наморщился. Рысь и рысь!

— Пожалуйста, — сказал я и открыл дверь.

Холодный воздух вместе с грохотом поезда ворвался в тамбур. Проскочил семафор, озорно подмигнув зеленым глазом. Поезд замедлял ход. Я взялся за поручни и шагнул в пустоту. И почувствовал, как Рысь уцепилась за мое правое плечо, которое, как она утверждала, выше левого. Она сразу отпустила меня и сказала:

— Прыгай… Чего же ты?

Я через плечо взглянул на нее. Глаза у Рыси были холодные и насмешливые.

— Привет Риге, — сказал я и прыгнул.

Прыгнул удачно: ничего не вывихнул и не сломал. Угодил в сугроб. Поезд приближался к станции, и скорость была невелика.

Сидя по пояс в снегу, я увидел, как из тамбура вылетел чемодан, а за ним выпрыгнула Рысь. Последний вагон завернул за кромку леса и скрылся из глаз. Поезд ушел, и стало тихо. Я слышал, как с откоса струился снег.

— Максим! — крикнула Рысь. Она бежала ко мне. Снег был глубокий, но она не проваливалась. Платка на ней не было, белые волосы растрепались, жакет расстегнулся. Лицо испуганное. Она бухнулась в снег рядом со мной, схватила меня за плечи и, заглянув в глаза, рассмеялась:

— Ты снегом умылся… Пятна на щеке больше нет.

— У меня ноги нет, — сказал я мрачно. — И шапки.

Рысь улыбнулась и сказала:

— И ты жалеешь это воронье гнездо?

— У меня перелом.

— Тебе больно?

— Кричать хочется…

Рысь осторожно пропела ладонью по моей щеке и очень серьезно сказала:

— Бедный Максим, тебе сделают деревянную ногу. Ты будешь ходит по городу, и нога твоя будет стучать: тук-тук-тук! Ты будешь сапожником.

— У меня есть опыт… — сказал я, вспомнив, как камнем приколачивал каблук к громадной туфле, похищенной Рысью у тетки.

— Ты будешь с утра до вечера сидеть у окна и приколачивать подметки… Я иногда буду приходить к тебе. Только не пей водку. Сапожники много пьют. А ты не пей. Ладно?

— Ладно, — сказал я. — А ты будешь плавать на огромных кораблях. Первым помощником капитана.

— Капитаном лучше.

— У меня просьба. Когда будешь в Стамбуле или Каире, купи мне хорошей кожи… Из чего же я буду тебе сапоги тачать?

Рысь поднялась, застегнула жакет и протянула мне руку:

— Я бы еще поболтала с тобой, но… Ты, чего доброго, простудишься. Схватишь насморк. Чихать будешь.

Я сжал ее ладонь и потянул к себе. Она упиралась, но я был сильнее. Рысь упала на меня. Я совсем близко увидел ее глаза. Глаза были очень большие и серьезные. И смотрели на меня настороженно, но без страха. Завиток волос спустился на лоб. На волосах таяли снежинки. И вдруг губы Рыси дрогнули, раскрылись, она запрокинула голову и громко, на весь лес, засмеялась:

— Кто здесь живет? Отзови-и-сь…

«Ры-ы-ысь…» — отозвалось эхо.

На высоченной сосне кто-то пошевелился, хлопнул крыльями. Посыпался снег. И долго он сыпался, прыгая с ветви на ветвь. Я смотрел на Рысь и молчал. Она высвободилась из моих рук, села рядом. Лицо ее стало задумчивым, глаза смотрели поверх моей головы, на сосну, откуда струился снег.

— Ночь, — сказала она. — Я первый раз ночью в лесу, и мне совсем не страшно… Видишь, поваленная сосна? Видишь? Там берлога. Медведь спит. Я слышу, как он дышит. Слышишь? Под сосной пар… Давай, разбудим его?

— Давай, — сказал я.

— Мы прогоним его подальше, — продолжала Рысь, — а сами поселимся в его берлоге. Мы будем просто знакомые. Живут ведь на свете хорошие люди. Добрые. И очень вежливые… Ты будешь ухаживать за мной и охранять от лесных разбойников. Будешь охотиться, таскать хворост, разжигать костер, жарить зайцев…

— А что ты будешь делать? — спросил я.

Рысь обняла меня за шею и долгим взглядом посмотрела в глаза. Она улыбалась, а в глазах грусть. И я услышал, как сердце мое стало стучать. Сначала тихо, потом все сильнее и громче. И я испугался: не услышала бы она. Нет, это была не та длинноногая девчонка с острова Дятлинка. Та не умела так смотреть.

— Я за это буду тебя любить… — сказала она. — Если тебя поранит в лесу зверь, я крепко-накрепко перевяжу твою рану. И она сразу заживет… Я буду ждать тебя у костра… в берлоге.

Она забралась ко мне на колени и притихла. Плечи ее вздрогнули, опустились. Она замерзла. А мне было жарко. Я боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть ее. Я вспомнил другой вечер. Верхи. Внизу гремит подо льдом Ловать. Вот так же рядом сидели мы с Аллой в снегу. Она сказала, что встать не может. Зачем она это сказала? Нога у нее была в порядке. Мы целовались с Аллой. Нам было весело… А сейчас мне было не весело. Мне было очень-очень хорошо, но не весело. Там, в Верхах, мы с Аллой целовались и больше ни о чем не думали. Я знал, что Алла никуда от меня не убежит. А Рысь! Она тоже не убежит. Почему же я боюсь поцеловать ее? Ударит? Мне станет стыдно? Нет. Другое. Она не ударит. Но если в ее глазах мелькнет обида, я буду себя ненавидеть… Там, в Верхах, я не думал об этом. А сейчас думаю, С Аллой можно ни о чем не думать. Целоваться до потери сознания. А с Рысью так нельзя. Это я понимал сердцем. А почему нельзя — не понимал…

Я обнял ее за плечи и еще крепче прижал к себе. Замерзла… А еще собирается жить в берлоге. Мне ничего не хотелось делать. Хотелось вот так сидеть с ней и молчать. Я забыл про Рудика, про щекастый паровоз ТЭ-2425. Забыл, что завтра вставать в шесть утра, а я бог знает где сейчас. Ее упругие волосы щекотали мне губы, нос. От волос пахло снегом и сосновой хвоей. Я не помню, сколько минут или часов сидели мы с ней в снегу. Моя куртка намокла, я почувствовал холод. А Рысь все сидела у меня на коленях, и черные ресницы ее были опущены. Спит? Я пошевелился, и она сразу открыла глаза.

— И никакого медведя там нет, — сказала она. — И мы не будем жить в берлоге…

— Где твой платок? — спросил я.

— И ты костер в лесу не разожжешь…

— Нужно найти платок. У тебя волосы холодные.

— И дичи не настреляешь… Ты хочешь есть, Максим?

— Пойдем искать берлогу, — сказал я. — Не замерзать же в лесу?

Рысь встала и пошла вдоль пути. Остановилась и, взглянув на меня через плечо, сказала:

— Я бы съела целого медведя… И берлогу заодно.

Мы нашли мою шайку, ее платок и чемодан. Я вытряхнул снег из шапки, но она все равно была холодная, словно я сугроб напялил на голову. Рысь поднялась на полотно и спросила:

— В какую сторону пойдем?

— Откуда пахнет морем… И теплом.

— Мне все равно, — сказала она и зашагала по шпалам.

Я догнал ее, отобрал чемодан и отдал свои рукавицы. Рукавицы были большие и теплые. Рысь надела их, гулко хлопнула друг одружку и сказала:

— Спасибо.

Немного погодя она остановилась и возвратила мне одну рукавицу.

— Пополам, — сказала она.

Мы вышли на прямой путь и увидели огни. Совсем немного огней. Станция была в двух километрах. Не станция, а разъезд. Оставив озябшую Рысь в крошечном зале, я сбегал к дежурному и спросил, какой ожидается поезд в сторону Себежа. Нам повезло: прибывал товарняк. Когда я вернулся в зал, Рысь уже устроилась поспать. Она с ногами забралась на облупленную скамью, а под голову положила чемодан.

— Полундра, — сказал я. — Поезд прибывает.

Она зевнула и не очень охотно покинула скамью.

Через полчаса мы были в Себеже. Всю дорогу она дремала, прикорнув на моем плече.

Я привел сонную Рысь в общежитие, разбудил ребят и сказал:

— Поедет с нами…

Генька посмотрел на Рудика. Рудик посмотрел на Геньку. Потом оба — на Рысь.

— Куда поедет? — уточнил Генька.

— В Великие Луки.

— На чем поедет? — спросил Рудик.

— На паровозе.

Рысь стояла посредине комнаты и поглядывала на порожнюю кровать. Она спать хотела. Рудик и Генька молчали. Меня начало раздражать это молчание.

— Она есть хочет, — сказал я.

Рудик взял со спинки кровати брюки, надел под одеялом, вышел в коридор и вернулся с краюхой хлеба и двумя солеными огурцами.

— Есть рыба, — сказал он. — Мороженая. Вы… — он посмотрел на меня.

— Рысь… то есть Дина зовут ее, — сказал я. — Сырую рыбу она не ест.

Генька порылся в своем сундучке и достал банку килек:

— Открыть?

Рысь кивнула.

— Я от тетки убежала, — сообщила она и, взглянув на меня, прибавила: — А потом решила вернуться…

— У нее тетка стерва, — сказал я.

Рысь уплетала хлеб с кильками, хрустела сочными огурцами и весело посматривала на ребят. Она ничуть не смущалась, чувствовала себя, как на острове Дятлинка. На ней была черная шерстяная блузка и не очень новая коричневая юбка. Щеки разрумянились, волосы перепутались в живописном беспорядке. Симпатичная сидела за столом Рысь. Я видел, что она понравилась ребятам.

— Она меня ударила тряпкой, — прожевывая хлеб, рассказывала Рысь. — Мокрой.

— За что же? — спросил Рудик.

— Она привела какого-то пьяного дядьку и сказала, что он будет у нас жить. Дядька завалился в сапогах на кровать и захрапел так, что штукатурка стала отваливаться. Я не выношу храпа. Я за ноги стащила его с кровати и выкатила на крыльцо… Я не хотела, чтобы он упал, а он скатился с крыльца и набил большую шишку на лбу. Он сразу отрезвел и ушел со своей шишкой домой. А тетка меня тряпкой. Мокрой.

— Надо было и тетку… с крыльца, — сказал Рудик.

— Она сильная. Этого дядьку она под мышкой принесла. Он был маленький.

— Другого принесет.

— Весной я уйду от нее, — сказала Рысь. — Я бы сейчас ушла, да некуда. А весной я уеду в Ригу.

— В каком классе? — спросил Генька.

— В восьмом.

— Комсомолка?

Рысь отодвинула банку с кильками и бросилась к своему чемодану. Перетряхнула пожитки и огорченно развела руками:

— Растяпа я… И комсомольский билет и продуктовые карточки оставила в лыжной куртке. На гвозде.

— Ложись здесь, — показал я ей на свободную койку.

В комнате стояло шесть коек, а нас стало четверо. Если ночью прибудет еще бригада — уступлю свою. Собственно, спать-то осталось часа три с половиной. Мы, не сговариваясь, один за другим вышли из комнаты. В коридоре закурили. Генька не курил, а тут тоже протянул руку за папиросой.

— Родственница? — спросил Рудик.

— Знакомая, — сказал я.

— А я уж хотел было приударить за ней… Красивая дивчина!

— Ребенок, — сказал я. — Шестнадцать лет.

— Тетке нужно руки укоротить, — сказал Генька. — Шлюха, видно. И все у девчонки на глазах.

— Попробуй укороти, — усмехнулся я. — Гвардеец в юбке. У нее туфли сорок третий размер.

— Я в горкоме поговорю, — сказал Генька. — Можно тетку приструнить. Через организацию, где она работает.

— А здорово она этого… дядьку выкатила! — рассмеялся Рудик. — Если надо, — он шевельнул плечами, — я помогу. Девчонку в обиду не дадим. Фигура у нее, Максим! Балерина!

— Завтра же сходим в горком, — сказал Генька. — Тянуть нечего.

Я слушал ребят и молчал. Я знал, что они не треплются. Я спрашивал себя: «Мог бы я так вступиться за постороннего человека?» Ведь они никогда в глаза не видели Рысь и вот оба готовы что-то сделать для нее. Ну Рудик, ладно, Рудик хороший парень. А Генька Аршинов? Не очень-то мы с ним ладим, а вот тоже… Чужая забота, чужая печаль вдруг стала общей.

Мы вернулись в комнату. Рысь с головой закуталась в грубое синее одеяло. Торчали только нос и завиток золотистых волос. Рудик выключил свет. Мы тихонько разделись и тоже забрались под колючие одеяла. Я закрыл глаза и почувствовал, что скоро не усну.

— Мальчишки, — услышали мы шепот Рыси, — я забыла сказать: спокойной ночи!

И мы трое тоже шепотом ответили:

— Спокойной ночи.

15

Я стоял на тротуаре и смотрел вслед грузовику: мне показалось, что в кабине только что проскочившей мимо машины сидел за рулем Корней. Такое же угрюмое лицо, тупой подбородок. Я прочитал белую надпись на борту: «ПФ-1207». Машина не наша. Из другой области. Великолукский транспорт имеет обозначение «ВИ» или «ВА». Тяжелый грузовик, погромыхивая, выехал на перекресток, сделал левый разворот и скрылся за углом противоположной улицы. Показалось. С какой стати Корней поедет в Великие Луки? Надо быть дураком, чтобы так рисковать. Корней прячется в какой-нибудь дыре. И все-таки было неприятно. Я вспомнил, как Швейк все время предостерегал меня: «Не шути с Корнеем, — говорил он. — Этот все может». Мишка рассказал мне такую историю: Корней в лагере проиграл в карты соседа своего по койке. По тюремным законам он должен был его в течение недели убить. И Корней ухлопал человека в карьере. Подстроил так, что на него даже не упало подозрение. Бандиты выбрали его своим вожаком. Мишка говорил, что Корней может приказать какому-нибудь ворюге, и тот выследит меня и — нож в спину. А Корней останется в сторонке. Корней рисковать не любит.

Я понимал, что все может быть, и первое время немного опасался. Но потом предостережения Швейка как-то забылись. Мне не раз приходилось шататься ночью по темным улицам, — пока все обходилось благополучно. И вот сегодня эта встреча… Надо бы на всякий случай парабеллум достать из-под камня. Но сейчас не военное время, и носить при себе оружие опасно. Обнаружат — три года припаяют. Прав был дядя — ни к чему мне этот парабеллум. И выбросить жалко. Вещь. Пусть себе лежит под камнем. Смазан, не заржавеет. И есть не просит. А там видно будет.

Об этой встрече я скоро позабыл, тем более, что был уверен: это ошибка. Но иногда на меня накатывалась черная тоска, и я снова вспоминал мрачную рожу «дяди Корнея». Однажды ночью он приснился мне верхом на украденном ящике.

В городе стояла оттепель. Капало отовсюду: с крыш, с деревьев, с водосточных труб. Даже с проводов срывались увесистые капли. Снег съежился, осел и почернел. Кое-где у заборов вылупились коричневые островки земли. Страшно стало ходить по тротуару. Над головой нависли огромные, сросшиеся вместе сосульки. Они прилеплялись под самой крышей к карнизам и острием своим нацеливались на прохожих. Иногда сосульки падали. Бывало так: идешь по городу, и вдруг слышишь где-то вверху глухой угрожающий шум. Шум нарастает, переходит в страшный грохот, и вот из разинутого рта водосточной трубы с ревом и свистом вылетают куски льда. Они прыгают по тротуару, скачут на дорогу. Это очередная сосулька спустилась на землю по жестяному лифту.

Одни говорили, что пришла весна, другие утверждали, что это ложная тревога. Март, мол, никогда не уходит без морозов. Шли дни, снег совсем исчез с улиц, — прятался в оврагах, на свалках, в ямах, под окнами домов с северной стороны. А солнце с утра до вечера разгуливало по небу и с каждым днем набирало силу. Поехал снег с крыш. С утра в городе был только перезвон капель, а в полдень вступала в бой тяжелая артиллерия. То и дело слышались тяжелое уханье и звучные шлепки. Это глыбы снега падали на тротуар. Снег не сосулька, если и упадет на голову — не беда. Не убьет наповал.

На Невельском шоссе очистился асфальт, можно было выезжать на мотоцикле. Этого дня я ожидал давно. С мотоциклом моим приключилась такая штука: вернулся я с практики и увидел в мастерской полностью собранный мотоцикл. Даже шины были накачаны. Мы с Игорем Птицыным, Генькой и другими ребятами из нашей группы начали ремонт, а завершили второкурсники, которые вернулись перед нами с практики. Пока я, растерянный и счастливый, крутился вокруг мотоцикла, Климыч молча поглядывал на меня, пощупывая профессорские усики. А я не знал, что сказать: я, конечно, был рад, что машина на ходу, но с другой стороны… Теперь стипендией не отделаешься! Человек двадцать поработало, а то и больше, Я даже не знаю, кто. Вообще-то я никого не просил помогать, и сам бы помаленьку справился. Но факт остается фактом: мотоцикл стоит готовенький. Хоть сейчас заливай в бак бензин, заводи мотор, садись и поезжай… А остальные что скажут? Те, кто ремонтировали? «Нахал ты, Максим, и подлец!» — вот что они скажут. А если и не скажут, то подумают. И как мне ни хотелось вывести мотоцикл на улицу, я не решился. Лучше потом, когда все уйдут.

Я подошел к Климычу и спросил:

— Не пробовали заводить?

Климыч посмотрел на мотоцикл и сказал:

— Покатится как по маслу.

— Я бы дал им покататься, — сказал я. — Не смогут…

Климыч несколько раз кивнул головой, но ничего не ответил. Смотрел он мимо меня.

— Машину разобьют, — неуверенно продолжал я, — и сами… шеи вывихнут.

— Чтобы яичко съесть, надо сначала облупить его, — изрек Климыч и наконец удостоил меня не очень-то ласковым взглядом. — Так-то, брат.

Когда мастерская опустела, я выкатил мотоцикл во двор и пошел в гараж стрельнуть у шоферов бензина и масла. Заправив машину, я с двух оборотов завел мотор и, чувствуя, как замирает сердце, сел в седло. С закрытыми глазами мог выжать сцепление и включить скорость.

— На обкатку? — услышал я голос Игоря Птицына. Он стоял у двери учебного корпуса с сумкой в руках. Лицо у Игоря было безразличное.

— Хочу попробовать, — сказал я. — Шоссе сухое.

— Попробуй, — Игорь забросил сумку на плечо и зашагал к воротам.

— Можно вместе, — сказал я.

Игорь остановился у тополя. На суку все еще висела ржавая каска. Территорию давно убрали, а вот каску так и забыли снять. Висит она на суку и от порывов ветра тихо раскачивается. Зимой в каске был лед, а сейчас опять вода.

— А кто еще с тобой? — спросил Игорь, глядя на каску.

— Один.

— На Невельское?

— До Купуя… и назад.

— Не хочется, — сказал Игорь и, качнув каску, ушел. Не хочет — не надо; в ножки кланяться не буду.

Игорь ушел, а каска все еще раскачивалась. Мне захотелось остановить ее. Я выжал сцепление и включил первую скорость. Я знал, что рычаг нужно отпускать медленно и плавно, но мотоцикл все-таки дернулся вперед и заглох. Под конец резко отпустил. С третьей попытки я поехал. Машина шла толчками, неуверенно. Чтобы выехать на дорогу, нужно было миновать ворота. Ворота были широкие — грузовик пройдет, а я ухитрился рулем зацепиться за столб. Мотоцикл заревел и, сделав скачок, упал. Я ободрал колено и до крови расшиб пальцы на правой руке. Мотоцикл лежал на боку, уткнувшись рукояткой в песок, и негромко урчал. Заднее колесо рывками крутилось. Я выключил мотор и оглянулся. К счастью, на дворе никого не было. Мне стало ясно, что тут без специалиста не обойдешься. Теория теорией, а без практики далеко не уедешь. Еще хорошо, что в воротах застрял, а если бы я выехал на дорогу?..

Затащив мотоцикл в мастерскую, я отправился к инженеру Ягодкину. Нашел его на стройке. Он был в синей брезентовой куртке и грязных кирзовых сапогах. Лицо хмурое. Видно, что-то не ладится на стройке. Когда все хорошо — лицо у инженера веселое. В неподходящий момент пожаловал я к нему.

— Хромаешь? — увидев меня, спросил Ягодкин. — Не ласково принимает тебя мать сыра земля.

— Чего-то в сторону повело, — сказал я. — С воротами поцеловался. Мотоциклу ничего.

— Счастливо отделался… Мишина — зверь.

— Изучил все как полагается, а вот на практике…

Ягодкин взглянул на часы и сказал:

— «Эх, дороги, пыль да туман…» Поедем, Максим, практиковаться!

Шоссе начиналось за Сеньковским переездом. Асфальт был неровный, местами выбитый. И все равно после булыжной мостовой ехать было приятно. Поля местами освободились от снега. Коричневые комья вспаханной земли лоснились. Снег спрятался от солнца в придорожных канавах. Ягодкин сидел впереди, наклонив голову и чуть отвернув лицо в сторону. Упругий холодный ветер выжимал слезу. Я приподнялся и взглянул на спидометр: восемьдесят километров. Машину инженер вел хорошо. Перед Купуем шоссе огибало высокий холм, круто уходило вниз и тут же снова вздымалось. «Верблюжий горб» — прозвал я это место. Мне хотелось поскорее сесть за руль, но Ягодкин не торопился. Миновав Купуй, он остановился на пригорке. За голыми березовыми стволами холодно блестело лесное озеро. К нему можно было спуститься по тропинке. Я подумал, что неплохо бы сюда с Рудиком приехать, рыбу половить. Инженер, не выключая зажигание, обошел мотоцикл кругом, послушал, как работает двигатель.

— Перебрал мотор? — спросил он.

— Пальцы заменил и кольца…

— Слышу, — сказал инженер. — Машину не узнать.

— Всю до последнего винтика разобрали, — похвалился я.

— В гараже?

— В техникуме… Сами.

— Ребята помогли?

— Месяца два ковырялись, — сказал я. — Полный комплект инструмента выпилили.

— Это хорошо, когда сообща… Значит, у тебя, Максим, настоящие друзья.

— Я их не просил, — сказал я.

Ягодкин потрогал новые подножки, провел пальцем по спицам.

— Просто удивительно… Мастера! — Он посмотрел на меня. — Рад, что машина попала в хорошие руки.

Мы поменялись местами: я сел за руль, а Ягодкин сзади. С таким учителем, как Ягодкин, было хорошо практиковаться. Он не орал на меня, не кипятился. Спокойно говорил, что нужно делать. Один раз на развороте я чуть не свалился вместе с ним в канаву: дал сильный газ, машина выскочила на обочину, а я забыл про тормоз. Ягодкин ровным голосом напомнил мне про тормозной рычаг. А крикни он, я бы растерялся, и мы очутились бы в канаве. Домой возвращались в сумерках. Мотоцикл вел я. Стрелка спидометра показывала шестьдесят километров в час. Я не чувствовал холодного ветра, не слышал толчков под колесами. Мне хотелось еще немного повернуть ручку газа, но Ягодкин не разрешил. Он считал, что и шестьдесят километров для меня — роскошь. На правой обочине лежали кучи песка. Для ремонта шоссе. Когда мы проносились мимо, я слышал глухой шелест. Только миновав кучи, я понял, что это шелестит воздух. Такой же прерывистый шелест я услышал, когда мы проезжали мимо белых цементных столбов, ограждающих шоссе на повороте. На Сеньковском переезде дорогу нам перегородил полосатый шлагбаум. Я остановился по всем правилам и слез. По городу мотоцикл поведет Ягодкин. Его лицо после этой прогулки посвежело и стало веселым.

— Еще пару выездов на шоссе, и можешь сдавать на права, — сказал инженер. — Потренируйся где-нибудь на пятачке… У тебя с разворотом не очень… И еще тебе совет: не жми на газ. Шоссе разбитое, ямы. Машину угробишь и себя.

Со стороны вокзала показался товарняк: он еще не успел набрать скорость. В будке машиниста я увидел светловолосую голову Рудика. Он тоже узнал меня, еще больше высунулся в окно, и помахал рукой. Он что-то крикнул.

— Не слышу! — показал я на уши.

Рудик засмеялся и кивнул головой. Паровоз миновал железнодорожный мост через Ловать, а вагоны все стучали и стучали мимо шлагбаума. Казалось, им не будет конца. На дверях вагонов мелькали белые надписи, но на ходу их было трудно прочитать. Куда, интересно, повел состав машинист Рудик? Опять до Себежа? Полтора месяца ездили мы с Генькой на его паровозе ТЭ-2425. Привык я к паровозу и к Рудику; и непонятная железная махина к концу практики стала понятной и послушной. Я запомнил и, кажется, полюбил горячий запах пара, угля и мазута. Мне нравилось подставлять разгоряченное у топки лицо холодному ветру, нравилось шагать с сундучком по шпалам в депо, ночевать в общежитии паровозных бригад. Рудик доверял нам с Генькой самостоятельно вести локомотив, а когда мы зашивались, он сам брался за лопату и швырял уголь в топку. Один раз Рудик пригласил нас в клуб на соревнования по боксу. Рудик десять минут валтузил на ринге такого же здорового парни, как он сам. Я не очень разбирался в боксе, но и то видел, что Рудик лучше работает. Я думал, что он уложит этого парня на пол, но обошлось без нокаута. Судья поднял руку Рудика и объявил его победителем. В полутяжелом весе Рудик занял первое место в отделении дороги. Потом мы остались на танцы. Рудик познакомил нас с тоненькой черноглазой девушкой. Ее звали Инна. Или она нас с Генькой смущалась, или мы ей не понравились, но она весь вечер молчала, как в рот воды набрала. А Рудик сиял. Он весь вечер танцевал с ней. В антракте мы пили вино в буфете. Какие-то два парня ни с того ни с сего приценились к Геньке Аршинову. Рудик подошел к ним и что-то негромко сказал. Парни поднялись из-за стола и дружно потопали в танцевальный зал. Они тоже видели, как Рудик дубасил прошлогоднего чемпиона, и слышали, что объявил судья…

Шлагбаум заскрипел и нехотя поднялся. Я давно заметил, что шлагбаумы всегда поднимаются не с той стороны, с которой ждешь, а наоборот. Мастерская была закрыта, и Ягодкин предложил поставить мотоцикл к нему на склад.

— Пусть здесь стоит, — сказал я, вспомнив противную рожу завскладом. Этот тип, Соколов, за ночь опять что-нибудь открутит.

Я проводил инженера до дому.

— У меня банка тушенки есть, — сказал он. — Ликвидируем?

Я от тушенки не стал отказываться. Не успели мы сесть за стол, как пришел Михаил Сергеевич.

— Положите вилки на стол, — сказал он, — пожалейте бедную закуску, она еще пригодится нам, интересное дело!

Он разделся и поставил на стол сразу запотевшую бутылку водки.

— Стоит ли? — поморщился Ягодкин.

— Уважительная причина, — придвигая стул, сказал архитектор.

Ягодкин достал из письменного стола три стакана, но, взглянув на меня, один поставил на место.

— Проект закончил? — спросил он.

Михаил Сергеевич взглянул на часы и торжественно провозгласил:

— Пятнадцать минут назад начертал рейсфедером последнюю линию… Расписался, свернул в трубку и бечевкой перевязал… Если сейчас не выпьем — не доживу до завтра, помру.

— За это стоит, — сказал Ягодкин и откупорил бутылку.

На этот раз и я бы не отказался выпить. За проект Театральной площади. Но на столе стояли два стакана. Для этой компании я был слишком молод. Михаил Сергеевич посмотрел на меня, улыбнулся:

— Вижу, голова на плечах, интересное дело… Значит, все в порядке.

— В ворота врезался, — сказал я. — Слегка.

— «Эх, мушкетеры… трам-та-та-рам…» — в лад пропели Ягодкин и Михаил Сергеевич, пристукнули стаканами о стол и лихо выпили. У них это здорово получилось. По-студенчески.

Я посидел еще немного за столом, послушал их умные разговоры и поднялся. Они даже не заметили этого. Лишь когда я сказал: «До свидания», — Ягодкин кивнул и сказал:

— Завтра после работы.

— Приду, — сказал я.

— Береги голову, — посоветовал архитектор. — Она пригодится тебе… В будущем.

— А сейчас? — спросил я.

— Необходима для равновесия…

— Интересное дело, — сказал я.

Ягодкин улыбнулся. Михаил Сергеевич снова налил в стаканы:

— «Эх, мушкетеры… трам-та-рам!» Под стук стаканов я вышел из комнаты. Небо было усыпано звездами. С крыш срывались тяжелые капли и звучно шлепались о тротуар. Одна капля щелкнула по козырьку фуражки. С кладбища донесся унылый звон колокола. Звон долго дрожал в воздухе, потом рассеялся. С Ловати слышались гулкие удары валька о мокрое белье. На перекрестке выстлала фарами желтую дорожку машина. Дорожка закачалась, укоротилась и пропала. Я вспомнил грузовик с номером ПФ-1207 и снова ощутил смутную тревогу. Неужели за баранкой сидел Корней?

16

— Ты с ума сошел!

— Разве это скорость?

— Я боюсь!

— Держись за меня… «Ревела буря-а, гро-о-м…» — Мы разобьемся!

— Держись… «греме-ел, а-а в дебрях…» — Машина… Тише!

— Машина — это чепуха… «буря-а бушева-ала-а…» — Прямо на нас… Я спрыгну!

— Завещание написала?

— Максим, я серьезно… Ой! Опять машина! Это автобус!

— Закрой глаза…

— И зачем я села на этот… драндулет?

— Я тебя поцелую… Можно?

— Ради бога, не поворачивайся… Слышишь?! Потом…

Я чувствовал себя Великим Повелителем. Мне подчинялся мотоцикл. Асфальт мелким бесом расстилался под колесами. Позади сидела моя прекрасная невольница Алла. Она обхватила меня за талию. Горячо дышала в затылок. Спиной я ощущал упругий напор ее груди. Я мог сказать ветру: «Свисти», — и ветер будет послушно свистеть. Я мог обогнать ветер, — мне подчинялись расстояние и время. Я ездил на поездах, на машинах, летал на самолете. Но нигде я так не ощущал скорость, как на мотоцикле. Я ощущал эту скорость всеми клетками своего тела. Я и мотоцикл слились, Мы одно целое. Мир расступается, пропуская нас вперед. Мир радует своим разнообразием. Вот холм. На вершине тригонометрическая вышка. Холм растет, вышка запрокидывается, и вот нет ни холма, ни вышки. Впереди поле. По полю ползет трактор. И вот поле — позади, а трактора не слышно. Свинцовая лента шоссе перерезает село на две части. Я проношусь мимо домов, людей. И снова вокруг меня поле, кустарник. Сквозь молодую весеннюю зелень иногда блеснет синевой. Там за кустами озера. Их много в этом краю. Больших и маленьких. Глубоких и мелких.

Крепко обняла меня Алла. Она молчит, но я чувствую, как стучит ее сердце. Алла! Я готов мир подарить тебе. Пусть эти слова тысячу раз произносились. И я опять готов сто раз подряд сказать, что ты самая красивая. У меня хорошее настроение, потому что ты рядом. Я готов взлететь на мотоцикле над шоссе и парить. Потому что твое дыхание обжигает мне висок, а твоя грудь толкается в мою лопатку. Что такое восемьдесят километров в час? Я жму на газ…

— Максим, ты сумасшедший!

— Я тебя…

— Остановись сейчас же!

— Лю…

— Ты идиот!

Я сбавил скорость. Ветер перестал насвистывать в уши свою незатейливую песню. С разбегу остановились кусты на обочинах. Я свернул с шоссе на проселочную дорогу. Белела молодая березовая роща. В низине виднелась тронутая рябью гладь озера. Здесь мы с Ягодкиным остановились и он осматривал мотоцикл. А я еще подумал, что хорошо бы сюда с Рудиком на рыбалку. Тогда березы стояли голые, а сейчас зазеленели. Дорога круто сворачивала от озера в сторону. Я спустился по узкой тропинке к озеру. Алла первая спрыгнула с седла и, ни слова не говоря, направилась в рощу. Было тихо. Осока у берегов поднялась на полметра. Огромная сосна, сраженная молнией, упала в озеро. Она расщепилась у самой земли. Половина сосны, не в силах оторваться от земли, лежала на берегу; вершина плавала в воде. Мне захотелось посидеть на толстом красном стволе и свесить вниз ноги. Удочку бы сюда, — в озере наверняка есть рыба. На другом берегу стеной стояли сосны; стволы их блестели на солнце.

— Максим! — услышал я голос Аллы.

Она обняла молодую березу. Береза была в зеленом кружевном платке. Алла — в светлом плаще и белых туфлях. В густых каштановых волосах — белая зубастая гребенка. Ветер на свой лад причесал Алле волосы. Она смотрела на меня и улыбалась.

— Я очень испугалась, — сказала она.

Я нагнулся, сорвал травинку и сунул в рот.

— Не сердись, — сказала Алла.

— Щук тут много, — сказал я. — Всплескивают.

— Ты очень, быстро ехал…

— Слышишь, ударила… У той заводи.

— Какой ты смешной, — сказала Алла. — Ну иди же сюда…

Она прижалась щекой к белому гладкому стволу и больше не улыбалась. Я смотрел ей в глаза и удивлялся: только что они были чистые, ясные и вдруг замутились. Я приложился ухом к стволу и спросил:

— Слышно?

Алла оторвалась от березы и удивленно посмотрела на меня:

— О чем ты? О щуках?

— Всплескивают, черти, — сказал я.

Это я нарочно сказал. Не о щуках спрашивал я. О березовом соке. Весной слышно, как в березах бродит сок. Стоит приложить ухо к березе, и ты услышишь глухой шум. Так шумит прибой. Сок, словно кровь, живет, пульсирует в дереве. И когда надрезаешь ножом древесину, чтобы потек сок, то кажется, что березе больно и она плачет. А Алла не услышала, как бродит сок. И еще я подумал, что Рысь бы обязательно услышала. Она здорово чувствует эти вещи.

Я обнял Аллу за плечи, и мы отправились в глубь рощи. Под ногами шуршали сухие прошлогодние листья и негромко потрескивали сучки. Мы молчали, но сердце мое, предчувствуя что-то необычное и тревожное, все сильнее бухало. Роща гуще. Березы и кусты с липкими листьями обступили нас. Озеро осталось позади. Шмелями гудели на шоссе машины, а здесь был другой мир. Мир тишины и покоя. Над березами, такие же белые, плыли облака. Солнца не видно, но вся роща пронизана теплым весенним светом. Березы не шевелились. Запах молодого листа, только что вылупившегося из почки, стоял над рощей. Пели птицы. Мы остановились. Я заглянул Алле в глаза. Она опустила ресницы. Я стал целовать ее в губы, прохладные щеки, шею. Молчаливые березы зашушукались и стали медленно кружиться вокруг нас.

— Максим, — сказала Алла, — не нуж… — И, не договорив, порывисто поцеловала меня в губы.

Березы закружились, как бешеные, и опрокинулись на нас. Я не помню, как мы очутились на старых, пахнущих лесной прелостью листьях. У Аллы было бледное лицо и красные полураскрытые губы. Она навзничь лежала на листьях, а мне казалось, что она все еще падает и я должен изо всех сил держать ее, иначе она провалится сквозь землю. Плащ распахнулся, от тонкой черной кофты отлетела пуговица.

— Пусти, — сказала Алла, качнув головой и не открывая глаз. — Пусти… Плащ сниму.

Но я не мог отпустить ее. Другое сердце бухало рядом с моим, и я уже не мог различить, какое из них мое. В ушах стоял шум, словно я все еще прижимал ухо к березе и слушал, как шумит сок.

— Не надо… — откуда-то издалека доносился до меня горячий шепот. — Я сама…

Может быть, это шептали березы?

…Я стоял, прислонившись спиной к толстой березе, и смотрел на муравьиную кучу. Красные с черным туловищем муравьи сновали взад-вперед, что-то перетаскивали, перекатывали, выбрасывали. Оглушенный и равнодушный был я. Краем глаза я видел Аллу. Она сидела на листьях и, прикусив шпильки, поправляла свои пышные волосы. Ее красивые руки плавно двигались. Локти были испачканы в земле. Белая гребенка с длинными зубьями воткнулась в мох. Круглые стиснутые коленки Аллы были оголены, и она не поправляла расстегнутую сбоку юбку. В глазах ее колыхалась муть. На щеке — красная полоска — след немягкой лиственной подушки. Я с каким-то безразличием смотрел на Аллу, и мне не верилось, что несколько минут назад все было по-другому. Я смотрел на ее голые коленки, на локти, испачканные землей, на белую гребенку и думал, что, наверное, все так и должно быть. Мне вдруг захотелось сказать ей, чтобы она одернула юбку и вытерла травой локти. Но я не сказал. Молчание слишком затянулось, и я, кашлянув, сказал:

— Я поеду тихо… — А про себя подумал: «Выключил я зажигание или нет? Не разрядить бы, к чертовой матери, аккумулятор…» — Подай гребенку, — сказала Алла, пытаясь застегнуть на груди кофточку. Она перебирала пальцами, отыскивая пуговицу, но пуговицы не было, — она оторвалась.

Я вытащил из листьев гребенку и протянул ей. Алла воткнула ее в волосы и снизу вверх пытливо взглянула мне в глаза, но ничего не сказала. Потом она попросила меня уйти. Я кивнул и направился к озеру. Зажигание было выключено, так что я напрасно волновался. Я сел на поваленную сосну и свесил ноги. В воде крупно отражались стершиеся подметки моих ботинок, а между ними маленькое и, как мне показалось, глупое лицо: нос картофелиной, черные брови торчком, в волосах запуталась желтая травина, губы толстые и разъехались к самым ушам. Оптический обман. Я сплюнул в воду и перестал смотреть. Противно было.

Алла долго не шла. Мне надоело сидеть на сосне и ждать ее. Я отправился в рощу. Нашел то место, даже белую пуговицу, которая отскочила от кофты, но Аллы не было. Я стал громко знать ее. Роща, притихнув, молчала, зато охотно откликнулось эхо. И птицы. Они дразнили меня. Мне стало не по себе: куда, спрашивается, подевалась Алла? Не волки серые съели ее? «Алла-а!» — орал я на весь лес. «Ла-ла-ла-а!» — хохотало эхо. Алла не отвечала. Мне надоело разговаривать с эхом, и я вернулся к мотоциклу. Он никуда от меня не убегал. Стоял на месте и по-честному ждал.

Я догнал ее на шоссе. Она шагала по обочине. Слышала треск мотора, но не остановилась, даже не повернула головы. Судя по всему, рассердилась. За что? Я не знал, но все равно почувствовал себя виноватым. Включил первую скорость и поехал рядом.

— Весь лес обегал, — сказал я. — Кричал.

— Зачем?

— Думал, волки съели.

— А я думала, тебя щуки на дно утащили…

— Садись.

— Не хочу.

Слегка покачивая полными бедрами, она шла немного впереди. Белые туфли красиво охватывали ступни. Я мог догнать ее, перегнать, но это ничего не изменяло. Алла шла своей дорогой, и я сейчас для нее не существовал. Она ушла потому, что я ей был не нужен. И даже то, что произошло в березовой роще, не сблизило нас. А возможно, еще больше отдалило… Нет, я не разочаровался в ней. На какой-то миг я был опустошен и равнодушен, по уже сейчас, глядя, как идет Алла, я думал о том, что мы слишком рано ушли из рощи. Алла ушла. Она мне нравилась ничуть не меньше, чем раньше. Я бы хотел, чтобы снова березы шушукались и кружились вокруг нас… Сегодня в роще я решил, что счастливее меня нет человека на свете: я люблю, и меня любят. Так я думал. Но когда березы перестали кружиться, а глаза Аллы стали чистыми, я понял, что ошибся. Зинка Михеева любит Игоря Птицына. Это все знают и видят. А любит ли Игорь Зинку? Этого никто не может сказать. Я видел, как они целуются по ночам в коридоре. У Зинки на лбу написано, что она жить не может без Игоря, а у него не написано это на лбу. Но зачем же тогда он ходит с ней, целует ее? Значит, тоже любит? Или она ему нравится? А какая разница между «люблю» и «нравится»? Люблю ли я Аллу? И Швейк, и Бутафоров, и Генька не раз подшучивали над моими чувствами к Алке. Значит, у меня на лбу написано: «Люблю!» У Алки не написано. Она не любит. А раз так, зачем она поехала со мной в рощу? Значит, я ей нравлюсь… Не нравился бы — не поехала б.

От этих мыслей мне не стало легче. Я хотел, чтобы меня тоже любили. Я хотел, чтобы у Аллы было написано на лбу: «Люблю!» И тогда Анжелика не посмела бы при мне говорить с Аллой про других парней, которые провожали их с танцев. А быть посмешищем для всего техникума я не желаю. Бегать за Аллой, как бегает Зинка Михеева за Игорем, я не буду. Еще Пушкин сказал: чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей. Вот сейчас еще раз предложу и, если не сядет, укачу в город. Пускай пятнадцать километров шагает.

— Сядешь? — спросил я.

Алла покачала головой. Я дал газ, и ветер ударил мне в лицо. Проехав километров пять, я развернулся на шоссе и помчался обратно. Я затормозил перед ней, поставил мотоцикл на подножку. Она стояла, смотрела на меня и покусывала соломинку. Я крепко взял ее за руку, подвел к мотоциклу.

— Знаешь, надоело, — грубовато сказал я. — Садись или…

Алла с любопытством взглянула на меня.

— Ударишь? — спросила она.

— Перекину через бак и увезу, — ответил я. — Как черкесы увозят своих возлюбленных.

— То черкесы, — усмехнулась она. И все-таки села.

Я не гнал машину. За всю дорогу Алла не произнесла ни слова. Я остановился, не доезжая Сеньковского переезда. Мне хотелось поговорить с ней. Начистоту. Серая глыба мелькомбината, напоминающая два поставленных рядом железнодорожных контейнера, возвышалась неподалеку. Достроили наконец. Направо зеленело поле. Там тренировались планеристы из ДОСААФ. Цепочка курсантов, напоминая репинских бурлаков на Волге, натягивала резиновый тяж. Команда — и планер бесшумно взмывал в синее небо. Набирая высоту, долго описывал круги над полем. Каждое серебристое крыло несло по жаркому солнцу. Садился планер в траву легко и бесшумно. Так узкая охотничья лодка входит в тихую озерную заводь, поросшую камышом. Я взял Аллу за руку и повел в обратную сторону вдоль шоссе. Я не знал, с чего начинать. Она шла рядом, касаясь меня плечом.

— Тебе Герка нравится, — сказал я. — Ты влюбилась в него по уши.

— Он ревнивый, — ответила Алла. — И ты ревнивый.

— Ты с ним встречаешься?

— На танцах… Вы с ним поссорились?

— Он неплохо на барабане играет, — сказал я. — У него это получается.

— Играет, — ответила Алла.

— С кем ты еще встречаешься?

— С тобой…

— А еще?

— Смотри, планер садится… Ты летал когда-нибудь?

— Летал… Кто он?

— Никто… Может быть, ты.

Я сбоку посмотрел на нее. Алла глядела под ноги и улыбалась. Равнодушная и красивая.

— Тебе на меня наплевать, — сказал я. — Я для тебя нуль.

— Нет, ты хороший.

— И всё?

— Всё.

— Зачем ты поехала со мной? И вообще все это… Зачем?

— Я устала, — сказала Алла. — Хочу домой.

— Я должен все знать… Черт! Это важно!

— Ты довезешь меня до техникума, — сказала Алла. — До дому не надо.

— Алла, ты должна…

— Я тебе ничего не должна, — перебила она. — У тебя нет сегодня никаких оснований на меня злиться… И больше не будем об этом говорить.

Ее глаза стали холодными и злыми. Я подумал, что сейчас не смог бы ее поцеловать.

— Я тебя обидел? — спросил я. — Прости.

— Нет, — помедлив, ответила Алла. — Не обидел… Мне нужно домой.

— Свидание? — не удержался я от глупого вопроса.

— Да, — холодно ответила Алла. — Ты угадал. Свидание.

Она сошла ни углу двух улиц, напротив техникума. Я угрюмо молчал, глядя ей вслед. Она шла по тротуару, слегка покачивая бедрами. Бронзовый солнечный отсвет играл в ее пышных волосах. Руки были засунуты в карманы плаща. Она ничего больше не сказала мне. Ни слова. Побежать за ней? Догнать и сказать что-нибудь хорошее? И увидеть светлые холодные глаза? И услышать: «Я хочу домой»? На свидание ей нужно. С Геркой. Или с другим парнем, о котором вчера болтала в перерыве Анжелика.

Я смотрел ей вслед и не понимал: потерял я ее сегодня или нашел?

17

Я возился с карбюратором, когда подошел Генька Аршинов. Он был в клетчатой рубахе и зеленых штанах. Лохмы его, против обыкновения, были приглажены и блестели, — чем-то смазал. На босу ногу резиновые тапочки. В руках Генька держал учебник физики. Через неделю первый экзамен. Ребята давно зубрят, а мне все не раскачаться. Зато я свалил экзамены за семилетку и получил новенькое свидетельство. И сдал на права мотоциклиста. А это тоже не фунт изюму. В удостоверении так и написано: «Имеет право управлять всеми марками мотоциклов». Теперь не нужно объезжать каждого милиционера за километр; садись и поезжай, куда душа пожелает. А если милиционеру придет в голову блажь остановить меня — пожалуйста, вот моя синяя книжица с талоном номер один. Любуйтесь на здоровье, товарищ милиционер!

— Ну и штучка эта тетка, — сказал Генька, трогая рычаг сцепления.

— Какая тетка? — Я дунул в маленькое отверстие: так и есть, жиклер засорился!

— Знаешь, кто был ее отец?

— Тетка… Отец… Еще про дедушку спроси. И про бабушку.

— Я думал, тебе интересно, — сказал Генька. — Вы с ней друзья… — Он засунул физику под мышку и зашагал к калитке.

— Погоди! — Я, размахивая карбюратором, припустил за Генькой. — Рассказывай.

Генька посмотрел на небо и сказал:

— Физику надо долбать…

— Ты был у них?

— Я? Нет. Инструктор горкома заходил. Тетка его в три шеи вытолкала. Здоровенная баба, говорит инструктор.

— Бьет девчонку?

— Один раз. Зимой, тряпкой смазала… А больше не трогает. Не в этом дело. Потаскуха она. Парней водит к себе… Дина… все видит. Переживает, понятно. А тетка говорит: что же мне, монашкой прикажете жить? Муж у нее погиб, а может, врет, бросил… Я, говорит, еще молодая и это… чувства имею… Даже слишком у нее этих чувств. Что ни день — то новый хахаль. Да еще пьяный. А Динка или из дому уходит, или гонит их вон. У нее характер решительный… Днем разговаривал инструктор с теткой, а вечером она привела к себе… Рысь твоя изнутри закрылась, не пускает. Тетка — скандалить. Колька Бутафоров помог: в два счета парня домой отправил, тот и не заикнулся. И тетку Бутафоров утихомирил. Если б не он, туго пришлось бы девчонке. Тетка норовит приводить, когда Кольки дома нет. Или потихоньку, когда девчонка заснет… И никого у Дины больше нет, вот и мается с такой тетушкой.

— А отец? — спросил я. — Да-да, он ведь погиб.

— В сорок третьем… Под Одессой. На мину наскочили. Он эсминцем командовал. Посмертно Героя дали. Капитан первого ранга. Рысь пенсию за него получает. Не Рысь, конечно, тетка. И тетка ей не совсем родная. Сводная сестра матери.

— Это тебе она рассказала?

Генька посмотрел на меня, усмехнулся:

— В горкоме… Смотрел личное дело.

Я ничего этого не знал. Думал, что ее отец был на Каспии рыбаком, а потом на войне погиб. А он, оказывается, эсминцем командовал. И Герой Советского Союза, моряк. Вот почему Рысь поехала в Ригу поступать в школу юнг. И кто знает, может быть, ее бы и приняли, не попадись я ей тогда в Себеже на пути. Щеголяла бы моя Рысь в матросском бушлате и бескозырке с черными ленточками…

— Мы с секретарем горкома были у заведующего горторгом, — сказал Генька. — Он вызвал тетку. Галопом прискакала. Сразу по-другому заглаголила. Но дело не в этом. Теткиным обещаниям верить нельзя. Нужно девчонку вызволять оттуда.

— Зря я ее тогда задержал… Пусть бы ехала в Ригу.

Генька пропустил мои слова мимо ушей.

— Поговори с ней, Максим, — сказал он, вертя в руках книгу. — Пускай к нам поступает, в техникум… Ты ей загни про паровозы, простор… Про быка, которого мы чуть не зарезали. Ты умеешь. Я узнавал, она девчонка способная. Жить будет в общежитии.

Я взглянул на Геньку. Он листал физику и не смотрел на меня. И показалось мне, что лицо у Аршинова смущенное.

— Она море любит, — сказал я. — Нужен ей техникум, как…

— Поговори, — сказал Генька. — Ты умеешь.

Я схватил карбюратор и стал ожесточенно дуть в него.

— В общежитии ей будет хорошо, — говорил Генька. — Не то что с теткой.

— Так она меня и послушает!

— Жалко девчонку… С такой теткой пропадет ни за грош.

— А тебе-то что? — спросил я.

— Комсомолка, — сказал Генька.

— У них в школе своя организация.

— Ты рассуждаешь как обыватель, — нравоучительно заметил Аршинов. — Я не я, моя хата с краю.

Это моя-то хата с краю! Я хотел от души ответить Геньке, но раздумал, — не стоит ему перед экзаменами настроение портить. А потом все-таки — хлопотал он за Рысь. Личное дело смотрел, в горком ездил, с теткой разговаривал…

— Я бы и сам с ней потолковал, — продолжал Генька, — но боюсь, пошлет подальше…

— Жиклер засорился, — сказал я, снова прикладывая карбюратор к губам.

— Жалко девчонку…

— Не продувается!

— Насосом, — посоветовал Генька. — Насосом лучше.

— Иди к черту, — сказал я.

Генька ушел физику зубрить. Чересчур большую заботу проявляет он о Рыси. Я и без него знаю, что Динке лучше будет в общежитии. Но захочет ли она пойти в техникум? Если ей втемяшилось в голову море, то при чем тут паровоз и бык, которого мы чуть на тот свет не отправили. Мне что, я поговорю, только будет ли от этого толк? Вообще-то мне нужно было злиться не на Геньку, а на себя. С конца февраля я ни разу не зашел к Рыси. От Бутафорова узнал, что она ходит в школу и дома у нее вроде стало потише. Тетка испугалась, наверное, что Рысь совсем уйдет от нее, тогда и пенсия уплывет. Я все время помнил о девчонке с острова Дятлинка, но так уж получилось, что не зашел. То экзамены за седьмой класс, то мотоцикл, то Алла… Да-а, нехорошо получилось: Генька занимается ее делами, а я раскатываю на мотоцикле. Бутафоров с теткой воюет, а я знать ничего не знаю. Я вспомнил, как Рысь мне рассказывала, что Бутафоровы звали ее жить к себе насовсем, но она не захотела — у них и так большая семья.

Я продул насосом жиклеры, собрал карбюратор и поставил на место. Решено: еду к Рыси. Пусть еще один день вылетает. А завтра мотоцикл в сторону — сажусь за физику.

На острове Дятлинка млели на солнце толстые липы. В городе — отсюда до центра рукой подать — слышны гудки машин, скрип лебедок, грохот бетономешалок, людские голоса. А здесь тихо. Лишь вода плещется о берег да в гуще ветвей птицы пищат. Глухой кустарник разросся на острове вдоль и поперек. Деревья, словно богатыри, охраняют берега. В тени почти не видно домов. Вода еще холодная, но ребятишки уже бродят в трусиках по мелководью. Они успели загореть. Еще день, другой, и забурлит Ловать от их юрких тел. Архитектор рассказывал, что, по генеральному плану, на Дятлинке будет разбит большой парк. Снесут все эти ветхие домишки. Городской парк. Какой он будет? Разобьют дорожки, посыплют их желтым песком. Понатыкают возле каждой клумбы скульптуры. Дева с веслом, дева с диском и дева без всего, с одной рельефной фигурой. У входа поставят сердитую контролершу, и вали народ, гуляй… Не нравятся мне такие парки. Пусть остров будет таким, каким он родился. Деревья, птицы, трава, Ловать. И не нужно здесь отдыхать организованно. Можно отдыхать без скульптур, клумб и дорожек, посыпанных песком. Я за такой парк.

Я подъехал к знакомому дому и невольно взглянул на липу: не сидит ли на суку Рысь с удочкой? Ее там не было. Не было Рыси и дома. На дверях висел замок. Я пошел по узкой тропинке вдоль берега, надеясь встретить ее. С этой стороны берег был высокий. Внизу лежали позеленевшие камни. С них хорошо нырять. Огромный валун удобно разлегся посредине реки. Вода недовольно ворчала, обтекая его. На широкой темной спине валуна блестели крупные капли. Я спустился к пляжу. На чистом речном песке загорали три парня и девушка. Они лежали на животах, подставив солнцу плечи и спины. Рядом валялся волейбольный мяч. Немного подальше на лужайке еще кто-то лежал животом вверх. Лицо было закрыто книжкой. Умаялся, бедняга, заснул. Я прошел близко от него и вдруг полетел в траву: этот бездельник подставил мне ногу. Я схватил книжку, которой онзамаскировал свою нахальную рожу, замахнулся и… опустил руку: на лужайке лежал Николай Бутафоров. Прикрыв редкими белыми ресницами смеющиеся глаза, он сказал:

— Чуть не наступил… Глядеть нужно…

Я присел рядом, взглянул на обложку: название длинное, учебник про паровозное хозяйство.

— Брось зубрить, — сказал я. — Все равно пятерку поставят.

— Не уверен.

— Поставят… Отличникам всегда пятерки ставят, не то что нам, грешным.

— Где уж нам уж, — передразнил Бутафоров. — Не прикидывайся сиротой… Швейк пишет?

От Мишки получил я одно-единственное письмо. В апреле. Он сообщал, что живет в Макеевке, в шахтерском общежитии. Уголек пока рубают другие, а он учится на трехмесячных курсах. Будет машинистом подземного поезда. Это, конечно, не то что паровоз. Под землей бывает часто. Довелось подержать в руках врубовый молоток. Приличная штука. Шахтеры ребята веселые, любят пошутить и выпить. И заработок у них порядочный. Некуда деньги девать, особенно холостякам. Подружился с одним парнем, отбойщиком. Звать его Ринг. Два метра ростом, и каждый кулак — кувалда. Но парень добродушный. Сам не дерется, а вот разнимать ему часто приходится: за ним специально посылают. У них койки в общежитии рядом. Ринг тоже любит Есенина и знает много стихов. Отпуск Мишке в этом году не дадут, а в будущем — два месяца. Заедет в Луки, а потом к матери в Осенино. Конечно, могут дать путевку на курорт, да ладно, в другой раз. Звал и меня в деревню. И еще Мишка писал, не слышал ли я чего-нибудь о Корнее. Он до смерти рад, что развязался с ним.

Об этом письме я и рассказал Николаю. Умолчал только про Корнея. Бутафоров не перебивал, слушал. А когда я замолчал, спросил совсем о другом:

— Как ты думаешь, дождь будет завтра?

— Я не прогноз, — ответил я.

— Зовут старики на рыбалку… На два дня.

— А экзамены? — спросил я, кивнув на учебник.

— Ты же говоришь, все равно пятерку поставят. Зачем учить?

— Поезжай, — сказал я. — Поставят.

Николай перевернулся на бок. Он уже загорел, — каждый день коптит бока на солнце. Здесь готовиться к экзаменам хорошо: тихо, никто не мешает. Скоро купаться можно. Почитал — и в речку. Голова снова свежая.

— На мотоцикле? — спросил Николай.

— У твоего дома оставил, — ответил я. — Не украдут?

— Боишься?

— А как же… Дорогая вещь. Мне один дружок, завскладом, сказал: больше трех кусков на барахолке отвалят.

Николай помрачнел, раскрыл книгу и стал листать. А меня смех разобрал. Пускай позлится.

— Когда спать ложишься, цепью к ноге привязываешь? — спросил Бутафоров. — Как кружку на вокзале?..

— Сравнил, — сказал я. — Кружка или мотоцикл! А это идея, насчет цепи. Буду привязывать…

— К ноге?

— К твоему языку, — сказал я. — Ну чего вы все крутите вола? Покататься хочешь, так и скажи.

— Кататься не хочу, — сказал Николай. — Я не девочка. Научиться бы.

— Научишься. Это пара пустяков.

— И Генька Аршинов хотел бы. Игорь тоже.

— Мне они этого не говорили, а сам навязываться не буду. Я тоже не девочка.

Николай отбросил с глаз выгоревшую прядь волос и сказал:

— И другие ребята хотят…

— Пускай записываются, — сказал я.

Николай взглянул на меня, спросил:

— В очередь?

— Нет, — сказал я. — Не в очередь. В мотокружок. Как инструктор назначаю тебя старостой. Хочу тобой покомандовать. Не возражаешь? Так вот, напиши объявление, заведи тетрадь… и приступим.

Николай поднялся с травы, сунул учебник под мышку.

— Пошли, — сказал он.

— Куда?

— Объявление писать.

Мы зашагали по узкой тропинке к дому. Николай шел впереди. Он был в плавках. Плечи широкие, тонкая талия, а вот ноги немного кривые.

— Скотина ты, — сказал Николай.

— Думали, что зажимаю? Кулак?

— Думали.

— Совести, мол, нет у него, индивидуалиста?

— И так думали.

— Правильно думали, — сказал я.

— Это как понимать? Самокритика?

— Понимай как хочешь…

Мы подошли к дому. Еще издали, сквозь кусты, я увидел, что на мотоцикле кто-то сидит. Сидит и крутит рукоятки. Это была Рысь.

— Не заводится? — спросил я.

Рысь спрыгнули с седла и, растопырив пальцы, стала смотреть на свои руки.

— Пачкается, — сказали она. — Не стыдно, на таком грязном ездить?

— Не беда, — сказал я.

— Его нужно в речке вымыть.

— Тряпок нет… Дефицит.

— Я принесу! — Рысь крутнулась на месте и убежала в дом.

Бутафоров поглядел ей вслед и сказал:

— Сейчас теткино платье притащит… Ишь, приспичило!

— Не собирается в Ригу?

— Это сам спроси… Сначала пусть за восьмой сдаст.

— Туговато?

— Динке-то? — удивился Николай. — Я ее ни разу за книжкой не видел, а погляди в дневник: одни пятерки.

— А что с матерью у нее? — спросил я. — Тоже в войну?

Рысь иногда об отце говорила, а о матери — никогда.

— У нее не было матери… То есть была, но сразу, как она родилась, умерла. Бывает так.

Верно, бывает… Бывает, человек жизнь проживет и горя не знает. А бывает — родиться не успеет, а уж беда тут как тут. Несправедлива судьба к Рыси. И мать отняла и отца. Наградила взамен подлой теткой.

Рысь и вправду притащила какое-то драное платье. Бросила его на седло, обошла мотоцикл вокруг и сказала:

— Ну чего стоишь? Подтащи к воде.

— Я пойду, — сказал Николай, — объявление составлять… Ты мне дай адресок Швейка. Вот тебе карандаш — пиши. — И сунул мне учебник.

Я написал. Пусть чиркнет Мишке. Обрадуется парень.

Мотоцикл можно было и на руках докатить до воды, но я завел и, круто развернувшись перед домом, съехал вниз. Я бы с удовольствием проехал и по воде, но колеса засосало в мокрый песок, и мотор заглох. Я выключил зажигание и слез с седла. Рысь стояла рядом и смотрела на меня. Восторг и зависть были в ее глазах. Наверное, я казался девчонке героем, как Чапай. Она дотронулась до переключателя скоростей и сказала:

— Без этой штуки можно ездить?

— Нельзя.

— А без этой? — прикоснулась она к ручке газа.

— Тоже нельзя.

— Без гудка можно, — сказала Рысь. — И без фары… Днем.

— Без сигнала можно, — согласился я. — Хочешь, научу водить?

Рысь бросила на песок тряпку и схватила меня за руку:

— Правда?!

— Вот сдам физику…

— Сдашь, — сказала Рысь. — Физика — ерунда. Поедем сейчас?

— На грязном?

Она схватила платье, разодрала его на две части. Один кусок бросила мне, другой помочила в воде.

— Когда сяду за руль, — поучала она, выжимая тряпку, — ты, пожалуйста, не кричи. Я знаю, ты человек неуравновешенный. Тебя в детстве часто бомбили. Мне, конечно, наплевать на твои крики, но лучше не надо… Это мне на нервы действует.

— Глушитель протрешь, — сказал я. — Помой лучше колесо.

Но Рысь сама знала, что нужно мыть, а что не нужно.

— Кто моет колеса? — возразила она. — Одни дураки. Колеса мгновенно испачкаются. Вот у самолета не испачкаются, потому что самолет…

— Летает, — подсказал я.

— Я летала на самолете… — похвасталась она. — Два раза.

— Ну и как?

— Со мной рядом женщина сидела, ее укачало.

Рысь перебралась на мою сторону. Я не мыл мотоцикл. Стоял в холодной воде и держал его за руль, чтобы не опрокинулся. Девчонка мокрой тряпкой смывала пыль с глушителя, крыльев, но до колес не дотронулась. Она была в коротком ситцевом сарафане и босиком. Рысь спешила, тряпка так и летала в ее проворных руках. Вот она в последний раз выжала ветошь и поднялась. Наши глаза встретились.

— Я тебя недавно видела, — сказала она. — Ты промчался мимо и даже… — она тряхнула головой, и солнечные блики запрыгали по ее буйным волосам. — Ну чего мы стоим? Мотоцикл чистый.

Она сполоснула ноги и пошла к дому. Я смотрел на нее и думал, что это совсем не та девчонка-мальчишка, которую я осенью встретил на этом берегу. Острые плечи ее округлились, длинные ноги стали полнее, колени больше не напоминали бильярдные шары. И походка у моей Рыси стала плавной. Шея и плечи коричневые, а волосы ослепительно желтые. И лицо загорело. Только на лбу остались белые точки от скобок. В отчаянных мальчишечьих глазах появилась какая-то зеленая глубина. И чувствуется, что девчонке не совсем удобно в коротеньком сарафане, из которого успела вырасти.

Я вывел мотоцикл на дорожку. Он блестел. В открытом окне маячила голова Бутафорова: объявление сочиняет. Сказать ему, что поедем с Рысью кататься? Подошли двое парнишек в синих майках и широких парусиновых штанах. Один черный, другой коричневый. С любопытством стали глазеть на мотоцикл.

— Зверь, — сказал черный.

— Рванет по шоссейке, будь здоров, — подтвердил коричневый. — Ракета!

На меня парнишки не обращали внимания. Им и в голову не приходило, что мотоцикл может принадлежать мне. Вышла из дома Рысь. Поверх сарафана она надела лыжную куртку, на ноги — красные босоножки. Парнишки отвернулись от мотоцикла и с достоинством приблизились к ней.

— В Низы, — сказал черный. — По-быстрому. Димка вчера во-о какого на червя вытащил.

— Я пять штук поймал, — сказал коричневый. — Поменьше, чем Димка… Тащи удочки!

Рысь окинула их равнодушным взглядом и повернулась ко мне:

— Поехали?

— А в Низы? — спросили парнишки. Лица у них вытянулись.

— Завтра, — сказала Рысь. — Я червей не накопала.

— Плевать, — сказал черный. — Я накопаю.

— И леска в двух местах порвалась.

— Есть лишняя, — сказал коричневый. — И крючок. Первый сорт.

— Ну вас, — сказала Рысь и снова повернулась ко мне: — Заводи!

Я подошел к мотоциклу и с удовольствием крутнул тугую педаль. Мотор весело затарахтел. Рысь забралась на заднее сидение, зажала в коленях подол сарафана.

— Выедем на шоссе — остановись, — сказала она. — Я попробую.

Я кивнул ошарашенным парнишкам и дал газ.

— У меня получится, — сказала Рысь. — Я знаю. Ты только не кричи на меня.

Но в этот день нам не удалось покататься. Как раз напротив техникума спустила задняя шина. Машину повело в сторону, и я остановился.

— Вот так всегда, — сказала Рысь. — Если я что-нибудь захочу очень — обязательно сорвется. — Она чуть не плакала.

— Завтра покатаемся, — утешил я ее. — Завулканизирую и покатаемся.

— Завтра дождь пойдет, — сказала Рысь. — Или снег. Или будет землетрясение. Уж я-то знаю.

18

На завтра дождь не пошел. И снег. И землетрясения не было. Светило солнце. Голубело небо. Все как и вчера. Выкатывая мотоцикл на дорогу, я обратил внимание на старую липу, что росла возле нашего общежития. На ней за одну ночь листья стали больше. Подросли. Вот, пожалуй, и все, чем отличался вчерашний день от сегодняшнего. Так я думал в это солнечное утро, выкатывая мотоцикл на дорогу. Откуда я мог знать, что этот день готовит мне большое испытание?

Рысь на этот раз не заставила себя долго ждать. Услышав треск мотора, она выбежала навстречу. Одета она была как и вчера: сарафан и коричневая лыжная куртка.

— Вот видишь, — сказал я. — День как день.

— А вдруг опять что-нибудь лопнет?

— Твои мальчишки лопнут от зависти, — сказал я. — Ты опять их подвела?

— Заводи, — сказала она, оглядываясь на дверь.

И я услышал хриплый голос. За дверью кто-то топотал ногами и пел. Я даже слова разобрал:

Не ходи по плитуару,
Не стучи галошами,
Я тебя не полюблю,
Ты не сумлевайся… Ой-я-я!
— Гуляют? — спросил я.

Рысь закусила губу, лицо ее побледнело.

— Поехали! — сказала она.

Я завел мотоцикл, и мы поехали. Но когда мы выехали на шоссе, Рысь сказала:

— Это тетка моя… У нее сегодня день рождения.

Вполне возможно. У каждого человека раз в году бывает день рождения. Почему у тетки не может быть? И почему ей не петь частушки? «Я тебя не полюблю, ты не сумлевайся…» — повторил я про себя и усмехнулся. А ничего частушка. Безыдейная, правда. Не складная, но ничего. В день рождения и такая частушка сойдет.

Впереди пылила «Победа». Мне надоело тащиться у нее на поводу. Я дал газ на всю катушку и обогнал. Я знал, что на хорошем шоссе «Победа» могла бы посоревноваться со мной, но здесь я был хозяином положения. Позади остались Купуй и березовая рощи, где мы были с Аллой…

Остановились на развилке. Вправо убегала мощенная булыжником дорога на Опухлики. На указателе: «7 км». В Опухликах — дом отдыха железнодорожников «Голубые озера». Он стоит на берегу озера Малый Иван. Кругом сосновый бор. Дому отдыха принадлежит лодочная станция и катер. Если сесть на катер, то можно попасть на озеро Большой Иван. Напротив дома отдыха — остров Соловей. Неизвестно, кто дал это поэтическое название небольшому зеленому острову. Здесь никто не живет. На острове растут сосны, осины, ольха и орешник. Берега заросли камышом. Сюда на лодках приплывают рыбаки, приехавшие из города. Они остаются на ночь, разводят на берегу костер и варят уху. Костер долго полыхает в ночи, отражаясь в тихой озерной воде.

До войны я два раза был в Опухликах, и мне полюбились эти места. Мне захотелось отвезти туда Рысь, показать ей озеро Малый Иван, остров Соловей, покататься с ней на лодке.

— Ты жила на Артем-Острове, — сказал я. — А ты слышала про остров Соловей?

— Это, наверно, очень красивый остров?

— Там живут зайцы и птицы, — сказал я. — Вокруг острова плавают щуки, судаки… От рыбаков слышал.

Мы были одни. Иногда проносились мимо машины. Из Великих Лук в сторону Невеля. И наоборот. Впереди был деревянный мост. Под мостом протекала небольшая речка. На ее берегах росли тонкие березы и осины. Кустарник мочил в воде вётлы. Речка плавно изгибалась и исчезала в лесу.

— Что же ты раньше не сказал? Я бы снасть взяла…

— Там рыба сама в руки прыгает, — сказал я. Действительно, почему было не взять снасти, не половить рыбу?

— Я уху умею варить — пальчики оближешь, — сказала Рысь.

Наклонив желтоволосую голову, она смотрела на меня и накручивала на палец прядь волос. И я смотрел на нее. Это была совсем не та «стиральная доска», которая танцевала со мной в театре. Хотя сарафан был ей выше колен, а у лыжной куртки короткие рукава, она все равно была очень славной. Теперь бы я не решился прикрикнуть на нее или сказать, что ремень по ней плачет. И может быть, потому, что с Рысью что-то произошло и она стала как будто другой, я не мог разговаривать с ней как прежде. Не мог найти нужный тон. А поэтому молчал. Молчал и смотрел на нее. Как я и ожидая, ей это не очень понравилось.

— Это хорошо, что у тебя прыщей нет, — сказала она. — Не люблю прыщавых… Один мальчишка из десятого, он бегает за мной, купил билеты в кино, а я не пошла с ним. У него весь лоб в прыщах. И щеки.

— Как огурчик, — сострил я. — Молодой, зеленый и весь в прыщах.

— Противно, как говоришь… В нашем классе есть мальчишка, у него волосы блестят, а уши глянцевые.

— Какие? — удивился я.

— Как будто их лаком выкрасили… Ни у кого больше таких ушей не видела.

— А в вашем классе ножи никто не глотает? — спросил я.

— Ножи нет, а гвозди глотает, — ответила Рысь. — Ленька Тыта. Он ключ проглотил от физкабинета. Операцию делали. Ключ вытащили и живот зашили.

— Дурной? — спросил я.

— Он, когда был маленький, дождевых червей глотал… Нравилось, говорит.

Рысь рассказала и про Кольку Бутафорова. Оказывается, он любит чай дуть. Может выпить десять стаканов. И ничего. Только нос сперва запотеет, а потом заблестит. И еще рассказала, как они всем классом ездили в деревню помогать колхозникам сажать картошку. И все на улице первыми здоровались с ними — и маленькие и большие. Тогда девочки поспорили, поздоровается с ними встречный мальчик или нет. Поравнялись с ним — молчит. Девочки сказали: «Здравствуй, мальчик!» А он им в ответ: «Вот как дам камнем!» Мальчику было четыре года. Его кто-то расстроил; кажется, петух в ногу клюнул. А вчера она встретила дядьку в новом плаще. Радостный такой идет по улице. Улыбается. А сзади на нитке болтается тряпка, и на ней написано, какой у дядьки рост, размер, цена… Ей сначала было смешно, а потом взяла и сорвала тряпку. А то ведь не видит человек, что у него творится сзади…

Я готов был слушать ее сколько угодно, но она вдруг вспомнила про мотоцикл. Подошла, поставила маленькую ногу в красной босоножке на педаль. Мотор недовольно фыркнул.

— Ключ поверни, — сказал я.

Она включила зажигание, крутнула педаль. Мотор заработал. У Рыси заблестели глаза. Она уселась на седло и посмотрела на меня:

— Эту штуку нужно нажать? А эту — отпустить?

Я снял мотоцикл с подножки, вывел его на шоссе и показал ей, чти нужно делать. С третьей попытки она благополучно сдвинулась с места. Мотоцикл был тяжелый, и я боялся за Рысь. На первой скорости она поехала посередине шоссе. Я бежал рядом и командовал. Равновесие она держала, но мотоцикл здорово водило из стороны в сторону.

— Я сама еду, да? — спросила Рысь. — Ты не держишь?

— Едешь…

— Я хочу быстро, Максим!

— И так хорошо.

— Черепаха ползет быстрее… — ныла она.

Я на свою голову объяснил ей, как нужно перейти на вторую передачу, Она выжала сцепление и передвинула рычаг.

— На газ не жми! — предупредил я.

Но Рысь забыла обо всем на свете. Сарафан взлетел выше колен, до черных трусиков. Девчонка, прикусив губу, вцепилась в руль и ничего не видела. Я так и знал. Она крутнула рукоятку газа, и мотоцикл, взревев, рванулся вперед. Я ухватился за заднее седло, но оно ускользнуло. Я отстал. Рысь ехала со скоростью не меньше сорока километров в час. Из выхлопной трубы валил синий дым.

— Отпусти газ! — орал я, все больше отставая. На бегу оглянулся: сзади виднелся грузовик.

Рысь ехала посредине шоссе. Она не видела машины. И я вспомнил, что не научил ее останавливать мотоцикл.

— Сворачивай вправо! — крикнул я. — Вправо!

Я слышал, как сзади нарастал шум грузовика.

— Газ сбрось! — надрывался я. Но Рысь не слышала.

Я остановился и поднял руку. Грузовик был совсем рядом. На ветровом стекле плясал отблеск солнца, и я не видел шофера. Но он меня должен увидеть: у него от солнца опущен щиток. Машина пронеслась мимо, обдав меня жаром, пылью и запахом отработанного бензина. Я так и не понял: сбавил шофер скорость или нет. Выехав на обочину, грузовик обошел мотоцикл и укатил дальше. Я перевел дух: пронесло! Рысь наконец сообразила, что нужно делать. Она убрала газ, и мотоцикл сразу замедлил бег. И тут Рысь круто свернула на обочину. Хотела показать класс. Мотоцикл дернулся и заглох. Рысь не удержала равновесие: машина повалилась набок, а она — кубарем в канаву. Я бросился к ней: Рысь лежала на траве. Сарафан сбоку лопнул, на колене ссадина. Лицо она закрыла рукой.

— Доигралась? — сказал я. Меня зло взяло. Чуть под машину не угодила, чертовка! Хотя злиться нужно было в первую очередь на себя: почему не сел сзади?

— Какой дурак ездит посередине шоссе… — начал было я, но Рысь отняла руку от лица, и я замолчал.

— Я вижу два солнца, — сказала она. — Так бывает?

— Бывает, — ответил я. Мне хотелось нагнуться к ней. Но я столбом стоял… Я видел, как черные трусы туго обхватили ее ноги. Длинные, стройные ноги. А она не видела, что сарафан ее чуть ли не на голове.

— Ты такой и не такой, — сказала она. — У тебя лицо меняется. — И помолчав, спросила: — А у меня?

— У тебя сарафан порвался, — сказал я. И подумал: почему нас смущает девичье тело, если оно прикрыто платьем и случайно обнажилось, и не смущает, если почти не прикрыто. Например, на пляже.

Рысь села и сразу увидела, что сарафан не на месте. Быстро взглянув на меня, натянула подол на колени.

— Эта машина чуть не наехала на меня, — сказала она.

— Иди промой рану, — сказал я.

Она послушно встала и пошла к речке. Вернулась быстро. Куртки на ней не было: держала в руках. На ногах блестели капли.

— Дай ключ, — сказала она.

— Хватит, покаталась.

— Больше не упаду. Вот увидишь.

Я не смог отказать ей. И снова она ехала, а я бежал рядом. И снова она выпросила вторую скорость. На этот раз я сел сзади. Мне нужно было смотреть на дорогу, а я смотрел на нее. Рысь держалась правой стороны. Мотоцикл шел ровно. Она спросила, можно ли включить третью скорость. И я разрешил. Признаться, когда показывалась встречная машина, мне было не по себе, но Рысь держалась молодцом: машины ее не пугали. От поворота на Опухлики мы отъехали порядочно, до Невеля осталось километров десять. Далековато мы забрались. По обеим сторонам шоссе пошел лес вперемешку с лугами. Нам повстречался грузовик. Он стоял на обочине. Капот был открыт. Из-под грузовика — пятки вместе, носки врозь — торчали две ноги в брезентовых сапогах. Загорает парень. Мотоцикл забарахлит — можно на руках докатить, а грузовику нужен хороший буксир. Мы проехали еще километра два. Пора поворачивать назад. Я велел Рыси остановиться. Она нехотя пересела на заднее сиденье. Я развернулся, и мы покатили обратно. Я ждал, когда она положит руки мне на плечи. Но она предпочитала держаться за воздух.

— Ты мне скажи, когда падать будешь, — сказал я. — А то и не узнаю…

— Я свистну, — ответила Рысь.

Грузовик все еще стоял на обочине. Капот был закрыт, и ноги в брезентовых сапогах не торчали. Когда до грузовика оставалось метров двести, он резво взял с места и покатил впереди. Я прибавил газу. Но грузовик не захотел уступать дорогу. Он принял влево. Мне пришлось притормозить, чтобы не врезаться в борт.

— Он пьяный? — спросила Рысь.

— Шутит, — сказал я.

Такие шоферы-шутники встречаются на дорогах. Им доставляет удовольствие «попугать» мотоциклиста. Знают, подлецы, что мотоцикл по сравнению с грузовым автомобилем — яичная скорлупа. Вот и «шутят»… Я решил не обгонять грузовик. Черт с ним, пусть будет лидером. Из выхлопной трубы машины в нос лезла вонючая копоть. Километра полтора я терпел, а потом снова вышел на обгон. Несколько раз посигналил и дал газ. Грузовик шел посредине шоссе. Задний борт загородил дорогу. Я взглянул на номер и сбавил газ. ПФ-1207. Это тот самый грузовик, который я видел в городе. Корней! Это он напугал нас у поворота на Опухлики, когда Рысь вела мотоцикл. Узнав меня, он поставил машину на обочину и забрался под нее. Это его ноги торчали… Первым моим желанием было — развернуться и умчаться в Невель. Корней меня не догонит. Вот сейчас доеду до проселочной дороги и… Проселочная дорога оставалась позади, а я назад не поворачивал. Ехал за грузовиком и глотал пыль. Почему я должен бежать от него, как заяц?

— Нечем дышать, — сказала Рысь. — Обгони его.

«Обгони»… Не так-то просто.

— Боишься?

И зачем Рысь это сказала? Я пошел на обгон. Мы как раз находились на полпути между Великими Луками и Невелем. Как назло, не видно ни одной встречной машины.

Грузовик шел по левой стороне шоссе. Спаренные скаты бешено крутились и подпрыгивали на складках асфальта. Борта лязгали и дрожали. Я решил обмануть Корнея, обойти с правой стороны. Немного отстал и, стиснув зубы, дал газ. Справа путь свободен, два мотоцикла могли бы пройти. Все ближе зеленый борт. Одна доска пониже железного крюка проломлена. В кузове бензиновая бочка. Она у самой кабины. Бочка вздрагивает, но с места не трогается: полная. Переднее колесо мотоцикла поравнялось с задним скатом машины. Грузовик жмет по левой стороне. Я еще прибавил газу. Корней меня не видит. Зеркало у него слева. Иду бок о бок с машиной. Еще секунды три-четыре, и я вырвусь. А тогда прощай, Корней! Рысь молчит. Ее руки лежат на моих плечах. Я щекой чувствую ее дыхание. Дыхание ровное. Переднее колесо идет вровень с кабиной. Сейчас Корней меня увидит, но будет уже поздно. Можно давать полный газ. И вот, когда я уже считал, что проскочил, радиатор грузовика полез вправо, загораживая мне дорогу. Затормозить я не мог, иначе мы оказались бы под задними колесами машины. В такие мгновения водитель подчиняется импульсам, которые передает мозг рукам и ногам. Эти приказы не обсуждаются. У меня было два выхода: или врезаться в середину машины, или немедленно съезжать с шоссе в придорожную канаву. На спидометре восемьдесят пять километров. Я выбрал канаву. Зеленый борт грузовика, пыльное железное крыло, спаренный, крутящийся в обратную сторону скат и белые буквы ПФ… Все это промелькнуло перед глазами. Затем толчок, бешеный рев мотора. Я лечу. Лечу долго. Приземление. И тишина. Несколько секунд звенящей тишины. Я перевернулся на спину и увидел облако. Оно плыло надо мной, и края его желто светились. У лица качались тонкие стебли иван-чая. Я узнал эту траву по запаху. Звон в голове прекратился, тишина провалилась. Я услышал негромкий рокот мотора. И еще услышал далекий скрип тормозов, хлопанье дверцы. Это где-то далеко… Я вспомнил: Рысь! Вскочил на ноги и присел: обожгло колени. Но тут же, забыв про боль, побежал к шоссе. Мотоцикл лежал в канаве. Уткнулся рукояткой руля в землю. И работал. Из отверстия пробки бензобака била тонкая струйка бензина. Рысь я увидел метрах в пяти от мотоцикла. Она лежала на боку. Одна нога выброшена вперед, словно она хотела прыгнуть, вторая подвернута. Волосы опрокинулись на лицо. Я нагнулся к ней, отвел волосы и увидел на лбу ссадину. Не очень большую. Глаза закрыты. От черных ресниц на бледных щеках тень. Я перевернул ее на спину, осмотрел. Кроме той царапины на колене, ничего не обнаружил. Дотронулся до плеча и сказал:

— Рысь…

Она не ответила. И ресницы были неподвижны. Я осторожно распрямил ногу, согнутую в колене. Вывиха нет, иначе бы щелкнуло. Я поднял ее на руки и, пошатываясь, пошел к шоссе.

Локти и колени горели. Но сила возвращалась. Я должен остановить любую машину и доставить Рысь в город, в больницу. Я прошел мимо урчащего мотоцикла, вышел на шоссе и увидел машину. Она стояла на обочине метрах в трехстах. Корней шел мне навстречу.

Я осторожно опустил Рысь на землю. Она тихонько застонала, ресницы вздрогнули. Я пошел навстречу Корнею. Страха не было. Была лютая злость. Я не думал, что сейчас произойдет. Кулаки мои сжались, зубы тоже. Я почувствовал, как на щеках выперли скулы. За моей спиной на обочине лежала Рысь, и глаза ее были закрыты. Губы мои стали сухими, в горле першило. Не спуская глаз с Корнея, я шел. Он все такой же, Корней. На нем клетчатая рубаха с расстегнутым воротом. Рукава закатаны. На толстых, перевитых жилами руках торчат рыжие волосины. Колючие рыжие брови. Он шел навстречу медленно, вразвалку. Широкие плечи его шевелились. Руки в карманах. Он остановился в трех шагах.

— Вот и встретились… — разжал он губы.

Я молчал. Смотрел ему в глаза. Если бы взглядом можно было убивать — Корней мертвым растянулся бы у моих ног. Но взглядом нельзя убить даже мышь. Я смотрел на его подбородок. Посередине ом был сплющен. Теперь я разглядел, какие глаза у Корней. Они были бледно-голубые. А ресницы короткие и рыжие. Бандит с голубыми глазами…

Корней пошевелил рукой в кармане и раскрыл пасть… Что он хотел сказать, я так и не узнал. Глаза у него вдруг сузились, он отпрыгнул в сторону и побежал к машине. Я оглянулся, ожидая увидеть по крайней мере десять милиционеров. Со стороны Невеля приближалась колонна машин. Восемь штук.

Потом, вспоминая этот день, я понял, как судьба милостиво обошлась со мной. Запоздай колонна на пять минут, и страшно подумать, что бы могло случиться на этой дороге. Второй раз мне повезло. Один раз там, в Торопце, и вот здесь. Мне не было страшно. За моей спиной на траве лежала Рысь. Глаза ее были закрыты.

Я видел, как Корней вскочил на подножку и скрылся в кабине. Хрястнула дверца. Машина, грохоча, развернулась на шоссе, и Корней пронесся мимо, навстречу колонне, даже не взглянув в мою сторону. Я смотрел вслед грузовику. Бочка подпрыгивала в кузове. Корней газовал на всю мощь. Шоссе было прямое, и я долго видел грузовик. Он уменьшился до жука, потом совсем растворился там, где шоссе и небо сливались воедино.

Я не остановил колонну. Тяжело нагруженные машины прошли мимо. Не нужно было останавливать их. Пусть себе везут груз в город. Рысь сама поднялась с травы и смотрела на меня. Губы ее дрожали, я думал, сейчас заплачет. Но, когда мы подошли к мотоциклу, нос у нее сморщился и она засмеялась:

— У тебя выросли усы… И ухо стало огромное, как… блин!

— Садись, — сказал я, отворачиваясь. Какой я стал — я себя не видел, а она даже сейчас, в разорванном, испачканном сарафане, с синяком на лбу, была красивая.

С трудом вытащил мотоцикл на шоссе. Фара была разбита вдребезги, переднее крыло погнуто, руль скособочился. Это все ерунда. Два часа работы.

— Он нарочно, Максим? — спросила Рысь, сразу став серьезной.

— Я сам виноват, — сказал я. — Не надо было лезть на правую сторону.

Зачем ей знать о таких, как Корней? Мир велик, и много в нем людей. Хороших и плохих. Хороших больше. Пусть Рысь встречает хороших людей.

19

День начался рано. В пять утра заявился в общежитие Рудик с удочками и разбудил меня. Не сразу, конечно. Я отбрыкивался, прятал голову под подушку, но машинист был упрям. Он стал щекотать мне пятки. Тут я окончательно проснулся. Неприятная штука, когда пятки щекочут.

— Заводи свою трещотку, — сказал он. — Обещал.

Это верно. Обещал. Но поехать на рыбалку с Рудиком я не мог. Мог бы, конечно, но не на мотоцикле. Я оказался слишком хорошим инструктором: за две недели подготовил пять мотоциклистов. Ребята сдали на права. А мне горком комсомола объявил благодарность за общественную работу, которую я поднял в техникуме на недосягаемую высоту.

На стене висел график. Его составил Бутафоров. Мне не нужно было вставать и смотреть на график. Я и так знал, что сегодня мотоцикл принадлежит не мне, а Игорю Птицыну. Моя очередь — в субботу. Это через три дня. Я посмотрел на кровать Игоря. Он спал, уткнувшись большим носом в подушку. Под кроватью лежал туго затянутый вещевой мешок. В нем хлеб, баклажанная икра, учебники. Игорь с вечера все приготовил. В восемь утра они с Зинкой Михеевой сядут на мотоцикл и до вечера укатят за город. Если поговорить с Игорем, может быть, он уступит мне очередь. Просить неудобно. Человек собрался. Зинка вот-вот заявится. Не стоит им всю обедню портить.

— Лопнула сегодня наша рыбалка, — сказал я. — Птицын сегодня поедет на мотоцикле.

— Птицын?

— Вон он лежит, — кивнул я на Игоря, — носом подушку проткнул.

Рудик ничего не понимал. Он стоял и хлопал ушами. Пришлось ему рассказать, что мотоцикл теперь не мой, а общий. Шестеро нас имеют права. Готовлю еще одну группу. Если он, Рудик, хочет — могу записать в секцию.

— Запиши, — сказал Рудик. — У меня отпуск.

Мне спать хотелось. Я бы еще часика три вздремнул.

— Посплю, — сказал я Рудику. — Хорошего тебе улова!

Рудик спросил, когда занимается секция, и ушел. Но не успел я закрыть глаза, как он снова стащил с меня одеяло.

— Одевайся, — сказал он. — Ловать рядом.

— Пескари, — сказал я. — Кто в городе ловит?

У меня оставался последний шанс:

— Удочки нет.

— У меня две, — сказал Рудик.

Делать было нечего, и я оделся. Из-за холма всходило солнце. Такое солнце рисуют дошколята в детском саду. Огромное, красное, с прямыми лучами. Трава на крепостном валу порозовела, засверкала роса. Было прохладно. Я посмотрел на мокрый, заросший осокой берег Ловати и вздохнул: сейчас все брюки вымокнут.

Рудик в болотных сапогах шагал впереди. В траве оставалась дымящаяся тропа.

Рудик залез по колена в камыши, а я забрался на серый пенек. Когда-то здесь мост был, вот и остались пеньки. У Рудика все было приготовлено: удочки, черви. Мы закинули крючки и уставились на поплавки. Рыба не спешила набрасываться на нашу приманку: поплавки крутились на месте. Посредине, где течение, вода подернута рябью, а возле берегов тихая. Я видел свой портрет во весь рост. И рыба видела. Потому и не клевала.

К нам подплыл гусь. Серый с белым. Гордый такой, заносчивый. Он кокетливо выгибал длинную шею и засовывал ее вместе с головой в воду. Гусь, как и мы, промышлял рыбкой, причем обходился без удочки и червей. Когда он вытягивал голову к небу, видно было, как добыча через горло летела в утробу. У гуся клевало.

— С девчонкой познакомился, — сказал Рудик. — Первый класс!

— На танцах?

— Ты ее знаешь.

Я стал ломать голову: кто бы это мог быть?

— Фигура — закачаешься! А глаза… — Рудик почерпнул ладонью воду, подержал и вылил. — Таких глаз я еще не видел.

— Как звать?

— Танцует…

— Из техникума?

— На второй курс перешла.

— Давно… познакомился?

— В прошлую субботу. За ней барабанщик в театре ухлестывал и еще какой-то верзила. Пока они после танцев выясняли взаимоотношения, я увел ее.

Я опустил конец удочки в воду, отвернулся от Рудика. Мне не хотелось смотреть на него. Рудик был хороший парень. Общительный. Поэтому он и любил рассказывать про своих девчонок. Говорил о них всегда с восхищением. Удивительно, почему он до сих пор не женат. Наверное, потому, что слишком многие ему нравились. Алла… Я знал: она ему понравится.

Она была прежней, Алла. Не сторонилась меня и не искала встреч. Березовая роща ничего не изменила. Встречая Аллу, я смотрел ей в глаза. Глаза были чистые и спокойные. Ночью, когда засыпали ребята, я думал о ней. Иногда вскакивал, одевался и бежал к ней. Дом был хмурый, тяжелый. Окна отражали звездное небо, ветви лип. Я смотрел на одно окно. Оно ничего не отражало. Было темным, безликим. За окном спала Алла. Я ждал ее. Говорят, если долго думать о человеке, то он почувствует это. Алла ничего не почувствовала. Я стоял под окном и тосковал. Я видел ее в техникуме. И она меня видела. Мы разговаривали о разных пустяках, уходили в разные стороны, и мне не хотелось идти за ней. Наступала ночь, и я тосковал. Мне не спалось, и я приходил к ее дому. Раз я бросил в окно маленький камень. Окно молчало. Я еще бросил камень. Отворилась одна створка, и я увидел в лунном свете темноволосую голову Аллы. Алла вышла. В пальто, в туфлях на босу ногу. Она рукой придерживала полы пальто. Под пальто были голые ноги. Полные, белые. Лицо у нее было недовольное.

— Позже не мог? — спросила она.

— Алла…

— Давай договоримся: больше никогда не будешь приходить так поздно.

Она зевнула и белой рукой прикрыла рот.

— Ты куда-нибудь поедешь на каникулы? — спросил я.

— Куда-нибудь поеду, — ответила она.

— Какая ночь, — сказал я. — Поедем в Невель? По лунной дороге. Вдвоем.

— Ты говоришь глупости.

— В Москву поедем, в Ленинград — куда хочешь. А хочешь, полетим на Луну?

— Я спать хочу.

— А… в березовую рощу? Хочешь?

— Мне надоело толочь воду в ступе. В конце концов, мы могли бы об этом и днем поговорить…

— Днем не могли бы, — сказал я.

— Мне надоело, повторила она. — И потом — я хочу спать.

— Я не могу спать, — сказал я.

— Принимай на ночь порошок. Люминал.

Я взглянул ей в глаза. Они были пустые. Лицо бледное. Волосы мертвые. Я понимал, — это луна. Лунный свет — мертвый свет. Я смотрел на Аллу и думал, что больше никогда ее не поцелую. Я дотронулся до ее волос и сказал:

— Ты всегда говоришь правильно… Глупо ночью приходить сюда…

— Глупо, — сказала она.

— И ночью, если не спится, нужно принимать люминал… Алла, это же замечательно! Проглотил таблетку — и спи, как мертвый.

Она нетерпеливо шевельнула плечом и сказала:

— Я должна уйти.

— И здорово действует он?

— Кто? — спросила она.

— Люминал…

Алла отвернулась, взялась за ручку двери.

— Спасибо, Алла, — сказал я, чувствуя веселое возбуждение. — Мне как раз этого и не хватало.

— Чего не хватало?

— Люминала!

Она ушла. И даже не сказала «спокойной ночи». Я слышал, как затюкали по бетонным ступенькам ее каблуки. Я наперегонки со своей тенью побежал в общежитие. Услышав мой топот, кошки перебегали дорогу. Я бухнулся в кровать и в первый раз за много дней крепко уснул.

Без люминала.

Все это случилось до поездки на мотоцикле с Рысью. А после этой поездки я думал только о Рыси… Я встречал Аллу в длинных коридорах техникума, мы здоровались. И всё. И вот теперь Рудик с ней… Жалел ли я, что потерял ее? Или просто трудно вот так сразу представить эту девушку рядом с другим? Пусть даже это будет Рудик…

— Целовался с ней? — напрямик спросил я.

Рудик переступил с ноги на ногу. Чавкнула вода. Поднялась коричневая муть. Гусь совсем обнаглел: подплыл к поплавку и долбанул носом. Это был единственный случай за сегодняшнюю рыбалку, когда мой поплавок нырнул под воду.

— Жми отсюда, приятель! — замахнулся удочкой Рудик.

Гусь зашипел и долбанул второй поплавок. И после этого величаво удалился, помахав на прощанье красными лапами. Занятный гусь. Ему бы в цирке выступать. У Дурова.

— А как та «потрясающая» с трикотажки? — спросил я. — Которая в хоре поет.

— Люба? — улыбнулся Рудик. — Солистка… Поет, как синица. — Он помрачнел, покачал головой: — Проворонил я ее, Максим. Пока был с тобой в поездке, другой ее окрутил… Лейтенант. Весь, понимаешь, в нашивках, значки, звездочки, погоны. Все блестит, ну девчонка и не устояла… На свадьбу пригласила. Увез ее лейтенант, кажется, в Венгрию.

— И ты на свадьбе был?

— Неудобно, — сказал Рудик. — Пригласила.

— Значит, лейтенант увез? — спросил я.

— Увез, стервец!

— В Венгрию?

— Говорила, напишет… Врет, конечно.

— Да я бы… Боксер!

— Это я, — спокойно сказал Рудик. — Лейтенант не боксер. Невзрачный такой лейтенантик. Нашивки да эти звездочки… Думаю, Максим, что это к лучшему. А если бы потом такое случилось? Через год, два? Вот и посуди, друг, стоило лейтенанту вывеску портить?

— Опять плывет, — сказал я.

Из-за осоки на третьей скорости спешил к нам гусь. Белый с серым. За ним, как за катером, оставалась борозда. На нас гусь не смотрел, И на поплавки тоже. Он их попробовал на зуб. Несъедобные. Гусь плыл по своим гусиным делам.

— Кончаем эту волынку, — предложил я.

Рудик не возражал. Мы разделись и улеглись на песок, подставив солнцу спины. Спина у Рудика была широкая, вся в буграх. Это мышцы.

— А этот барабанщик — давно за ней? — безразличным голосом спросил Рудик. Лица его я не видел. Лицо было повернуто в другую сторону.

— Он ей не нравится, — сказал я. — Ей никто не нравится.

— А она гуляла с…

— Я знаю одну частушку, — сказал я. — Спеть?

— Она, понимаешь…

— «Не ходи по плитуару, не стучи галошами, я тебя не полюблю, ты не сумлевайся…» Ну, как?

— Поцелуй дугу в оглоблю, — сказал Рудик и умолк — обиделся. И я тут ничем не мог ему помочь.

Мы долго лежали на берегу. Разговор не клеился. Синие стрекозы садились на листья кувшинок и, отдохнув, улетали. Вода звучно хлопала о борт старой лодки, примкнутой ржавой цепью к толстому вязу. Краем глаза я видел полоску воды и кусок острова Дятлинка. Гусь вернулся и принялся будоражить воду неподалеку от нас, — мы ему понравились. На том берегу кто-то кого-то ругал. Длинно и нудно, со знанием дела. Надо бы посмотреть, кто это там разоряется, но лень голову поднять.

Мы лежали на песке и думали. Рудик об Алле, у которой фигура — закачаешься! А глаза…

Я думал о Рыси.

20

— Хомут ты! — с сердцем сказал Генька.

— Я ей говорил…

— Плохо говорил!

— У тебя бы, конечно, лучше получилось… — съязвил я. — Ты на каждом собрании выступаешь.

— Упустил такую девчонку!

— Попробуй удержи, — сказал я. — Ты ее не знаешь.

— Теперь ищи-свищи… — бубнил Генька. — Рига — огромный город. Хомут ты!

— Катись к чертовой бабушке! — рассердился я.

Надоел мне этот Аршинов. Ну чего пристал? И без него на душе муторно. Не мог я удержать Рысь. Не имел никакого права. Она думает о морях-океанах, а я ей предлагаю вагон. Пассажирский или товарный. Любой на выбор. Не хочет она в техникуме учиться, хоть ты лопни, Генька Аршинов! На кораблях хочет Рысь плавать. На капитанском мостике стоять и глядеть на горизонт в подзорную трубу. Не всем же быть паровозниками и вагонниками. Как он не понимает этого?

Генька, кажется, понял. А может быть, и не понял, но во всяком случае перестал донимать меня. Переменил пластинку. Мы сидели с ним на скамейке, под липой. Листья не шевелились, — жарко; середина мая. У крыльца общежития крутился возле мотоцикла Колька Бутафоров: сегодня его день. Он был в новых выходных брюках, сиреневой рубахе с закатанными рукавами. Приглаженный, прилизанный. Я знал, куда он поедет. В Торопец. Там дает гастроли наш театр. А в труппе есть одна симпатичная артистка — Марианна Полякова. Она исполняет главные роли. Бутафоров не пропускал ни одного спектакля… Кто бы мог подумать, что он способен дарить букеты цветов? А он дарил. После каждого спектакля. Если даже Полякова и плохо играла… И вот — едет в Торопец. Цветы дарить.

Я смотрел на счастливое лицо Бутафорова и завидовал. Через два часа он встретится со своей Марианной. Вообще-то она никакая не Марианна — Марфа. Но артистке областного театра не к лицу такое имя. Она обижается, если ее назовут Марфа. Ей нравится имя Марианна.

— Я знаю, где хорошая сирень, — сказал я.

— Где? — сразу попался на удочку Николай. — Это… Зачем мне сирень?

— Сразу за переездом направо сад… Увидишь через забор. Ты не бойся — собаки нет.

Бутафоров отвернулся и стал заводить мотоцикл.

— Выедешь на шоссе, брючки сними, — посоветовал я. — Всю пыль соберешь… И с сиренью прогонит.

Мотоцикл зарычал, выпустил клок синего дыма. Николай слишком резко взял с места, — мотоцикл чуть на дыбы не встал.

Укатил Бутафоров. А мы с Генькой остались.

— Куда она хочет поступить? — спросил Генька. Опять за старое…

— В мореходку, — ответил я.

— Не примут.

— Ее примут, — сказал я.

— Ты проводил ее?

— Я посыпал голову пеплом и горько рыдал…

— Занятия в сентябре, — сказал Генька. — Она еще приедет.

— Приедет, — сказал я. — Больше нет вопросов?

— Есть, — сказал Генька. — Был в милиции?

После этой истории с Корнеем Генька и Бутафоров хотели заставить меня заявить на бандита в милицию. А мне не хотелось. Не любил я связываться с милицией. Опять начнутся вопросы-допросы. Заставят бумагу подписывать. Не пошел я в милицию. Но кто-то из ребят все-таки заявил. Генька, наверное. Это он тогда на меня раскричался — дескать, я рассуждаю, как отсталый элемент. Не должен вор и бандит на свободе гулять: сегодня чуть меня не убил, завтра другого укокошит… И все равно я не пошел в милицию. Милиция сама ко мне пришла. Расспросили, что да как. Записали номер машины. Я им сказал, что все это — пустое дело. Не такой дурак Корней, чтобы свой номер повесить. У него этих номеров — завались. Под сиденьем техникумовской трехтонки пять номеров нашли. А бортовой номер он мелом подкрашивает. Неподкопаешься… Опять я попал в свидетели. Хотели и Рысь в свидетели записать, да я отговорил. Какой она свидетель? Лежала на траве и глаза закрыты.

Рассказал я все это Геньке Аршинову, и он сразу подобрел.

— Выходишь ты, Максим Бобцов, на правильную дорогу, — сказал он. — Это хорошо. Главное — идти по этой прямой дороге и никуда не сворачивать…

— Врешь ты, Аршинов, — сказал я, — прямых дорог не бывает.

Но Генька меня не слушал. Он стал толковать о высоком звании советского человека, о комсомольской чести и порядочности. Меня всегда смех разбирал, когда Генька начинал кидать такие словечки. Еще с трибуны ничего, терпеть можно. Обстановка торжественная, и слова громкие. А сейчас? Зачем сейчас надуваться пафосом? Лицо у Геньки стало важным. В такие минуты ему не хватает пенсне и толстого портфеля. И все-таки, надо признаться, мне было приятно слушать Геньку. На похвалу он был скуп. А когда он сказал, что на бюро говорили о том, чтобы меня принять в комсомол, я совсем расчувствовался и брякнул:

— Хочешь, покажу тебе одну штуку?

Конечно, Генька хотел. Я решил показать ему парабеллум. Надо было что-то с ним делать. Парабеллум был спрятан за Ловатью, на другом берегу. Мы пересекли площадь, поднялись на мост. Последние месяцы доживает этот старый деревянный мост. Метрах в пятистах от него строится новый. Широкий, бетонный. На мосту будут гореть фонари. Пока фонарей не было. Не было и моста. Бетонный фундамент и карьер, в котором ревел экскаватор. И еще одно событие произошло этой весной. Торжественно открыли памятник Александру Матросову. Вучетич постарался. Памятник получился динамичным, величественным. Саша Матросов был в полушубке и каске, с автоматом в руке. Он подался вперед. Вот такой он, наверное, и был, когда увидел круглый зрачок вражеского пулемета…

За мостом я остановился. Мне захотелось себя ущипнуть. Там, где был бурьян и камни, стоял большой дом. Он еще не был готов. Леса окружили четырехэтажную кирпичную коробку. На лесах работали люди. Башенный кран высоко поднял оконную раму в сборе. Она разворачивалась, покачиваясь, и на стеклах полыхало солнце.

Не дом удивил меня. Дома в городе росли, как опята. На этом пустыре много месяцев назад я спрятал под камнем парабеллум. Я долго выбирал место. Сначала спрятал на берегу, рядом с общежитием. Ненадежным показалось мне то место. И вот нашел другое. Надежное. Не было ни пустыря, ни камня. Был дом. А под ним, глубоко в земле, лежал мой парабеллум, который чудак дядя привез с фронта. Теперь даже экскаватором не достанешь мой парабеллум. Насмерть придавил его фундаментом четырехэтажный дом.

— Чего стал? — спросил Генька. — Пойдем.

— Пришли, — ответил я.

— А штука?

— Хороший будет дом, — сказал я.

— Дом как дом… — Генька с любопытством посмотрел на меня.

— Ты бы хотел в этом доме жить? — спросил я.

— Завтра французский сдавать, — сказал Генька, — а мы с тобой дурака валяем.

Раму благополучно установили в оконный проем. Башенный кран заурчал, стрела поплыла по кругу. По земле, обгоняя стрелу, пробежала тень. С площади послышалась музыка. Очень знакомая.

— Ноги на ширину плеч! Начали. Раз, два, три, четыре… Так, хорошо. Присели. Выдох. Встали. Вдох…

По радио, под бодрый марш, передавали производственную гимнастику.

Аршинов вышагивал впереди. Он что-то насвистывал. Грустное. На мосту задержался и стал смотреть на Ловать. Вниз по течению плыла голубая лодка. Загорелый парень в плавках нажимал на весла. Рыжеволосая девушка, прикрыв ладонью глаза, смотрела на него.

— Поеду в Москву, — сказал Генька. — Разгонять тоску… А ты куда? — Аршинов не глядел в мою сторону.

— В Ригу, — ответил я.

— Там Финский залив, — сказал Генька. — А в Москве летом жарко…

— Я ей привет передам, — пообещал я. И подумал: «Эх, Генька, ни черта ты не понимаешь! Да я бы сейчас на крыше вагона махнул бы к ней, к моей Рыси!» И махну. Но зачем на крыше? У меня уже билет в кармане.


Декабрь 1960 — март 1962 года.

Вильям Козлов Приходи в воскресенье

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Я всегда восхищался людьми, которые ясно видели свою главную цель в жизни, несокрушимо, иногда пробивая лбом стену, шли к этой цели и в конце концов добивались своего. По правде говоря, что они чувствовали потом, достигнув желаемого, я не знал, хотя однажды и попытался выяснить. Помню, в детстве (нам тогда было по пятнадцать-шестнадцать лет) через дорогу от меня жил Миша Пискунов. Весьма невзрачный паренек: маленького роста, узкоплечий, большеголовый, весь в крупных веснушках, скошенный подбородок, рот с большими редкими зубами выдавался вперед, отчего Миша немного напоминал верблюда. А светло-серые глаза у него были добрые и всегда почему-то печальные. Будучи слабосильным, в наших мальчишеских драках он не принимал участия, однако мы терпели его в своей компании. Миша был безвредным парнем, умел держать язык за зубами и никогда никого не подводил. Так вот, этот Миша Пискунов в четырнадцать лет твердо знал, что будет военным моряком. Он бессменно носил синие матросские парусиновые брюки клеш с откидным клапаном и вылинявшую от частых стирок тельняшку. Мы подтрунивали над ним — ведь мальчишки народ жестокий, — говорили, что на флот его никогда не возьмут. С таким-то ростом! К восемнадцати годам он с трудом набрал метр шестьдесят пять сантиметров. Рост Венеры Милосской.

И тем не менее Миша Пискунов стал моряком. Больше того, он дослужился к сорока годам до звания капитана первого ранга. Сейчас он где-то на Севере командует атомной подводной лодкой. Вот у него, у Миши Пискунова, когда мы с ним встретились в Ленинграде, я и стал выяснять, что же он сейчас чувствует, добившись в жизни всего, чего хотел. Капитан первого ранга с суровым, обожженным полярными ветрами лицом несколько растерялся от такой постановки вопроса. У него даже проступили поблекшие веснушки на скулах. Он стал говорить, что работа ему нравится, хотя на море, особенно в длительном походе, бывает ой как не сладко, сетовал на своего непосредственного начальника, который из-за какой-то чепухи взъелся на него, и теперь хоть увольняйся в запас или переводись в другое соединение. А выпив коньяка в ресторане «Парус», начал жаловаться на боли в пояснице: третий год мучают! А врачи лечили кто от чего: один от радикулита, другой от ревматизма… Я обратил внимание, что глаза у него все такие же печальные, как и тогда, в детстве.

Я восхищался людьми, идущими напролом к своей цели, еще и потому, что сам я не стремился к какой-то одной цели. В детстве я мечтал стать летчиком, а стал железнодорожником. Поезда и тепловозы мне понравилось водить, поэтому я и поступил после железнодорожного техникума в Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта. Я думал, что после института снова вернусь к своим тепловозам, да так оно и было поначалу, но через два года горком партии направил меня в «желдорстрой». Это случилось в Мурманске.

Строить мосты, вокзалы, прокладывать новые железнодорожные ветки мне тоже понравилось. Последнее время там, в Мурманске, я работал начальником довольно солидного строительства. Только вошел во вкус, как вдруг совершенно неожиданно получил приглашение в крупнейший трест «Севзаптрансжелдорстрой». Не стану скрывать, в Ленинград я поехал с удовольствием. Я всегда любил этот город. Однако после северных просторов и самостоятельной работы мне не очень-то понравилось сидеть в кабинете на Фонтанке и копаться в бумагах. Правда, скоро меня назначили главным инспектором треста, и я стал разъезжать по разным городам страны. В месяц одна-две командировки. Такая жизнь была по мне. Я любил встречаться с новыми людьми, окунался с головой в их дела и, надо сказать, довольно успешно разрешал их. Управляющий трестом это заметил и стал еще чаще посылать меня в командировки, причем на длительные сроки. Иногда я торчал на каком-нибудь строительстве по два-три месяца. И вот однажды, возвратясь из очередной командировки…

Впрочем, все по порядку.

Строительное управление, которое я некогда возглавлял, находилось неподалеку от агентства Аэрофлота. По роду своей работы мне часто приходилось летать в Ленинград, Москву и другие города. И в одну долгую полярную ночь я познакомился в агентстве с черноволосой Ларисой, которая оформляла билеты. При неоновом свете лампы густые волнистые волосы Ларисы блестели. Блестели и карие, глубоко посаженные глаза. У Ларисы была нежная белая кожа, высокая грудь, полные ноги, обтянутые высокими сапожками, и ей очень шла серая летная форма. Но, очевидно, все-таки жену надо выбирать при нормальном дневном освещении…

Когда наступил полярный день, я обнаружил в моей черноволосой жене массу недостатков. Впрочем, она утверждала, что я тоже не подарок. Какая жена потерпит, чтобы муж сутками пропадал на работе? А эти командировки, собрания, совещания? Не только в театр, в кино некогда сходить… Как бы там ни было, мы прожили с ней три года. Детей у нас не было. Что у меня осталось хорошего в памяти от нашей семейной жизни — это пельмени. Лариса умела делать великолепные пельмени. Впрочем, я ни разу досыта ими не наелся. Дело в том, что моя жена имела в Мурманске обширные знакомства, и у нас в доме всегда были гости. Главным образом моряки дальнего плавания и летчики Гражданского воздушного флота. Я ничего против них не имею, многие из них славные ребята, и мне они даже нравились, но когда в твоем доме без конца толкутся моряки и летчики — это начинает надоедать. Поэтому я обрадовался, когда мне предложили работу в Ленинграде. Уж там-то, думал я, мне будет поспокойнее…

Лариса тоже обрадовалась моему новому назначению. Оказывается, ей давно уже надоели и Мурманск, и полярные ночи, и все эти одни и те же лица. А в Ленинграде она всегда мечтала пожить. Там столько музеев, театров, а какая архитектура!..

Однако музеи, театры и архитектура очень быстро наскучили моей милой жене. И в нашей новой квартире снова стали появляться моряки и летчики, — в этом отношении вкусы моей жены не изменились. Я только диву давался, когда Лариса успела оповестить своих многочисленных мурманских знакомых. Кроме мурманчан к нам стали захаживать и ленинградские моряки и летчики.

Я понимал, что Ларисе скучно одной без работы, в пустой квартире, а я то и дело уезжал в командировки. Признаться, уезжал я в командировки с удовольствием: последнее время в своей квартире я стал чувствовать себя лишним.

Детей у нас по-прежнему не было: Лариса считала, что ребенок свяжет ее по рукам и ногам, а она хочет пожить в свое удовольствие. Меня-то воспитание ребенка не коснется, подчеркивала она, ведь я постоянно в разъездах. Если жена не хочет ребенка, понятно, мужу трудно настоять на своем. А потом наша семейная жизнь стала такой, что я и сам больше не заикался о ребенке, и потом я не был уверен, что он будет похож на меня. Мне хотелось, чтобы мои командировки никогда не кончались.

И вот однажды, когда я вернулся из командировки на несколько дней раньше… Впрочем, на эту тему существуют десятки анекдотов. Наверное, поэтому их так и много, что в жизни такое часто бывает. Я сам когда-то любил рассказывать такие анекдоты и смеялся громче всех. Не знаю, можно ли из того, что произошло на квартире в угрюмом доме на углу Старо-Невского и Полтавской, сочинить новый вариант анекдота на эту избитую тему, но атрибуты были все: и разгневанный муж, и перепуганная жена, и застигнутый врасплох любовник…

Наш развод с Ларисой состоялся через два месяца. Надо отдать должное моей бывшей жене: на суде она вела себя благородно, и когда народный судья сказала, что, может быть, не стоит разрушать молодую советскую семью, Лариса печально улыбнулась и посмотрела на меня своими темно-карими загадочными глазами — дескать, дорогой, я согласна вернуться в наше уютное гнездышко… Она и вернулась туда, а я, захватив чемодан, транзистор и рюкзак с книгами, перебрался в общежитие.

Иногда и теперь мне Лариса звонит и приглашает в гости на пельмени. Я слышу в трубке ее мелодичный грудной голос, слышу и другие голоса, мужские и женские, музыку и, мысленно ощущая запах горячих пельменей, вежливо отказываюсь. Должен сознаться, что иногда для этого требуются героические усилия. Лариса всегда была доброй женщиной и по-своему любила меня, а теперь вот согласна на дружбу. И очень бы хотела, чтобы я на правах старого друга иногда захаживал к ней. Это даже интересно: среди летчиков и моряков будет один инженер…

Уже год, как мне дали однокомнатную квартиру. У меня мало мебели: письменный стол, диван-кровать, кресло, торшер и десятка два застекленных книжных полок. Ими заставлена вся стена. Есть у меня еще стереофонический магнитофон и проигрыватель. Музыкой я увлекаюсь со студенческих лет. Когда мне бывает грустно, я слушаю Моцарта, Вивальди, Баха, Бетховена, Чайковского. А когда боевое настроение — мой магнитофон выдает современные эстрадные мелодии. И, ей-богу, иногда мне бывает очень хорошо и одному.

Сегодня, три часа назад, я прилетел из Риги. Принял ванну и, включив торшер, улегся с книжкой на диван-кровать. И тут зазвонил телефон. Я отложил книгу в сторону и уставился на зеленоватый, тускло поблескивающий аппарат. Я решил считать гудки до пяти. Если не повесят на том конце провода трубку, то тогда встану и подойду к телефону. Аппарат прозвенел пять раз, и я снял трубку.

Позвонила Нина. В ее голосе была неподдельная радость, что я дома, она совершенно не надеялась застать меня. Думала, что я еще не вернулся из командировки. У нее есть билеты а Горьковский драматический на «Мещан», и если я… Я сказал, что только вылез из ванны и как-то сразу в театр… Нина решительно заявила, что билеты она отдаст подруге — та давно мечтала посмотреть этот спектакль, — а сама через час будет у меня. Она так давно меня не видела, что ради того, чтобы взглянуть на меня, готова пожертвовать билетами.

Мне ничего другого не оставалось, как по достоинству оценить эту жертву и приготовиться к встрече.

Первым делом я спустился вниз — жил я на седьмом этаже — и отправился в гастроном, который ярко сверкал зеркальными витринами у нас во дворе. Толстая пожилая кассирша улыбнулась мне и сообщила, что завтра утром привезут сухую копченую колбасу. Я уже давно заметил, что кассирши мне симпатизируют. Я тоже улыбнулся ей и поблагодарил. Копченую колбасу я любил и всегда брал про запас, правда, последнее время ее что-то редко стали привозить в наш магазин.

Купив бутылку рислинга — я знал, что Нина это вино любит, — колбасы и сыра, я вышел из магазина. Хотя я и живу в этом доме второй год, но почти никого не знаю. Хлопнула дверь, и из подъезда выскочила белая лайка. Вслед за ней, придерживая длинный поводок, вышла молодая симпатичная женщина в легкой темной шубке и блестящих резиновых ботах. Женщина взглянула на меня глубокими бархатными глазами и, по-моему, хотела улыбнуться, но вырвавшаяся на свободу собака дернула за поводок, и женщина, воскликнув: «Найда! Сумасшедшая!», поспешила за собакой. Я уже давно обратил внимание на эту миловидную женщину. Всякий раз, видя ее, я вспоминал Ларису. У них что-то было общее. А что именно, я узнал совсем недавно от ее мужа художника. Он часто гулял с Найдой. Длинный, с худым недобрым лицом, этот художник, уже изрядно охмелев, громко рассказывал своему приятелю, по-видимому тоже художнику, как его жена изменяет ему. Случилось так, что мы все вместе попали за один стол в ресторане «Россия», где я иногда обедал.

— Если я ее, стерву, застукаю — убью! — мрачно проговорил длиннолицый художник. — Ты понимаешь, я чувствую, что изменяет, но вот поймать не могу…

— Не похоже это на твою жену, — усомнился приятель.

— Я ее и сам ни с одним мужчиной не видел… Но, понимаешь, чувствую… — распалялся художник. — Был с ней в магазине — мясник глаза на нее таращит…

— Ты не думай об этом, — рассудительно отвечал приятель, судя но всему умный и спокойный человек. — Если все время думать об этом и подозревать жену, то можно свихнуться…

— Подхожу к телефону, снимаю трубку, спрашиваю, кто звонит, — молчат, — продолжал художник. — А потом вешают трубку… Кто, спрашиваю жену, звонил, а она: «Откуда я знаю!»

— Действительно, откуда же ей знать, если трубку повесили? — резонно заметил друг художника.

О чем они дальше говорили, я не стал слушать. Подозвал официанта, рассчитался и ушел. Такие разговоры на меня плохо действуют, наводят на грустные размышления. Поневоле приходишь к мысли, что почти все женщины изменяют своим мужьям… Может быть, не стоило из-за этого и разводиться с Ларисой? Или теперь вообще больше никогда не надо жениться?.. А может, просто муж ревнивец?..

Нина, как и говорила, пришла через час. За это время я накрыл стол. Рислинг в холодильнике охладился в самый раз. Нина, щебеча про какой-то кинофильм с потрясающей актрисой, разыскала в прихожей тапочки, включила магнитофон, поставив бобину со своей любимой мелодией из кинофильма «Шербурские зонтики», уютно забралась с ногами на единственное мягкое кресло и, держа в тонкой руке фужер, подняла на меня глаза.

Нина высокая, тоненькая и хрупкая. У нее хорошая фигура, высокий чистый лоб, овальное белое лицо, на котором ярко выделяются маленький рот и большие черные глаза. Что бы она ни делала: протягивала ли тонкую с узкой ладонью руку за сигаретами, поправляла ли за спиной густой пук пышных черных волос, который она иногда заплетала и длинную косу или закручивала на затылке в тугой узел, брала ли со стола длинными пальцами фужер с вином, — любое ее движение было грациозным и женственным. Этому изяществу двигаться, держать себя, бросать на собеседника быстрый лукавый взгляд, чуть приметно улыбаться маленьким пухлым ртом невозможно научиться. Все это врожденное.

Нина умела, не перебивая, слушать, что совсем не свойственно многим женщинам, обладала чувством юмора, любила искусство. Судя по всему, жизнь у нее сложилась не очень удачно: она ушла из университета с третьего курса факультета журналистики и поступила на работу. Какова действительная причина ее ухода, я не знал. Мне же Нина сказала, что вовремя поняла, что из нее журналистки никогда не получится. Студенткой она влюбилась в преподавателя, но любовь была неразделенной. Я подозреваю, что это и было главной причиной ее ухода из университета. Сейчас она работала художником-модельером в Доме мод. Вот, собственно, и все, что я знал об этой двадцатишестилетней женщине. О себе она не любила рассказывать, и если я пытался что-либо выяснить, Нина мягко, но решительно обрывала этот разговор. Еще я знал, что она не замужем и живет с матерью.

Любил я в своей жизни однажды, очень сильно и безнадежно. Мне казалось, что я и Ларису любил, но потом понял, что это была не любовь. Когда мы расстались, я недолго переживал, даже, больше того, где-то в глубине души был доволен, что наконец все кончилось.

Нина мне нравилась. Я чувствовал, что ей тоже небезразличен. С некоторых пор я боюсь говорить «люблю». Моя бывшая жена при каждом удобном случае говорила, что любит меня. Наверное, то же самое говорила летчикам и морякам…

Однажды, когда мне было очень одиноко и тошно и вдруг без звонка ко мне пришла Нина, я ей искренне предложил выйти за меня замуж. Бывает, у холостяков вдруг пробуждается жгучее желание поскорее жениться, наладить семейный быт, чувствовать всегда рядом женщину… Это чаще всего бывает после того, как ты побывал в гостеприимном семейном доме, где уютная милая женщина подает на стол, неторопливо ведет беседу, бросая на ухоженного умиротворенного мужа ласковые взгляды. Чистенькие дети подходят к родителям и говорят: «Спокойной ночи, папа! Спокойной ночи, мама!»

Когда я это сказал Нине, она, точь-в-точь как сейчас, сидела в кресле, поджав под себя стройные ноги, и, наклонив голову, смотрела на меня.

— Замуж? — удивилась она. — Ты это серьезно?

— Чего там, — сказал я. — Поженимся, и точка.

— Когда мне было восемнадцать, я мечтала поскорее выйти замуж, а теперь… теперь мне этого совсем не хочется.

— Почему? — наивно спросил я.

— Я не умерена, что мы подходим друг другу, — ответила она. — Ты сам-то уверен: что-либо получится?

Отрезвленный ее рассудительностью, я подумал, что она, пожалуй, права. А потом, вспоминая этот разговор, размышлял: женился бы я на ней, если бы она тогда согласилась? А если бы женился, был бы счастлив?..

— По-твоему, мы вечно должны быть одинокими? — сказал я в тот вечер Нине.

— Мы ведь не одиноки, — улыбнулась она. — Мы вдвоем.

— Но это может в любой момент кончиться.

— И ты думаешь, что брак что-либо изменит?

— У нас появятся какие-то обязанности… — неуверенно заметил я.

— Вот именно обязанности! — рассмеялась она. — А я не хочу быть никому обязанной. Да и ты мне ничем не обязан… Ты уезжаешь в командировки и не вспоминаешь про меня…

— Неправда!

— Хорошо, ты иногда вспоминаешь, но не думаешь обо мне. Ты приезжаешь и никогда ни о чем меня не спрашиваешь, как я тут была без тебя. И я тебя никогда ни о чем не спрашиваю. Мы не ревнуем друг друга, не выясняем отношения… Пусть так и будет впредь.

Иногда у женщин бывает убийственная логика, и им невозможно возражать. Сейчас-то я понимаю, что мое предложение было вызвано минутным порывом, в противном случае я нашел бы убедительные слова и почти уверен, что смог бы уговорить Нину. Но я не стал искать этих слов. Я прекратил этот разговор, и больше мы к нему не возвращались. Как-то в пылу откровенности Нина сказала, что она, наверное, любит меня, потому что совершенно точно знает тот день, когда я возвращаюсь из командировки. А такая интуиция бывает только у влюбленных. И еще она сказала, что, пока ей хорошо со мной, она будет приходить, когда я только захочу, но если встретит мужчину, который ей будет больше нравиться, чем я, она тут же уйдет от меня.

Я ответил, что в таком случае постараюсь не слишком сильно к ней привязываться, чтобы потом, когда она меня покинет, не очень-то переживать. Нина рассмеялась и сказала, что я умница и все правильно понимаю. Однако глаза у нее стали грустными, и позже, когда мы уже говорили о другом, Нина задумчиво сказала, что, она надеется, мы еще не скоро расстанемся…

Из двух колонок стереомагнитофона лилась чистая нежная мелодия, слышно было, как внизу по Московскому проспекту шуршали машины, иногда возникал густой раскатистый гул — это с аэропорта стартовал очередной пассажирский лайнер. Нина подняла фужер, чокнулась и сказала:

— С возвращением, Максим… Я соскучилась по тебе!

Пила она вино, как птица, по одному глотку, наверное потому никогда не пьянела. Мне хотелось дотронуться до ее гладкой нежной щеки, подержать в ладонях мягкие волосы, но я не стал этого делать: Нина была слишком отзывчивой на малейшую ласку. Стоило дотронуться до ее коленей, прижать к себе или поцеловать, как на белом лице ее проступал нежный румянец, глаза начинали блестеть еще ярче и все ее существо тянулось ко мне, властно требовало ласки. Но вот что всегда меня поражало: даже в те минуты, когда она уже не могла управлять своим телом и лицом, глаза ее всегда были ясными и чистыми. Меня это всегда сбивало с толку, казалось, что Нина притворяется, хотя на самом деле это было не так. Нина не умела притворяться ни в чем. Как избалованный любовью и вниманием ребенок, она привыкла поступать и делать так, как ей нравится. Я ни секунды не сомневался в искренности ее слов: если ей встретится мужчина, который понравится больше, чем я, она не колеблясь уйдет к нему.

Нина взяла большое розовое яблоко, обтерла его бумажной салфеткой, надкусила. Я с удовольствием смотрел на нее: когда она надкусывала яблоко, ее алые губы (Нина всегда ярко красила их) раскрывались, показывая ровный ряд белых острых зубов.

— Что же ты делал в Риге? — спросила она. — Волочился за белокурыми латышками?

В Риге я был всего полдня, а две недели провел в ста километрах от Риги на небольшой станции с незапоминающимся названием Выра. Здесь полным ходом шло строительство нового здания вокзала. До руководства трестом дошли слухи, что строители используют для кладки здания бракованный списанный кирпич и другой некачественный строительный материал. На месте эти слухи подтвердились, и по моему указанию сложенное почти до крыши здание было разобрано… Что это было: хищение государственной собственности, преступная халатность мальчишки-прораба или что-то другое — это уже было не мое дело. Этим занялись судебные органы. А эти стычки с начальником строительства, прорабом, бригадирами, рабочими?! Я ломал, долбил некачественный цемент, руками выворачивал полусгнившие балки перекрытий, совал им под нос отслуживший свой век кирпич, доказывал, что белое это белое, а черное — черное… Увесистый обломок кирпича с этого строительства каким-то образом пробил оконное стекло в маленькой гостинице и упал на тумбочку, где лежали мои часы… Интересно, если управляющему трестом положить на письменный стол разбитые часы и потребовать, чтобы мне их заменили, что он скажет?..

Не стал я Нине все это рассказывать, пусть думает, что я провел эти две недели в Риге, волочась за белокурыми девушками.

Нина поставила на журнальный столик, который служил мне и обеденным, фужер с недопитым вином. Она всегда оставляла на стекле розовую подковку губной помады. Потянувшись ко мне через стол гибким движением, сказала своим немного высоким голосом:

— Максим, почему ты меня не целуешь?

Я шагнул к ней, и в этот момент требовательно зазвонил телефон. Круто изменив направление, я подошел к аппарату.

— Не снимай трубку! — встревоженно сказала Нина.

Но я уже снял.

— Максим Константинович, здравствуй… Ты не мог бы сейчас приехать в «Асторию»?

Я не успел сказать и слова, как тот же голос властно продолжал:

— Машина придет за тобой через полчаса… Напомни твой адрес.

Я машинально взглянул на часы: было половина девятого.

— Четыреста вторая комната, — рокотал в трубке голос. — Мы тебя ждем с заместителем министра… Ты меня слышишь?

— Я приеду, — сказал я и повесил трубку.

Это позвонил мне управляющий нашим трестом. Впервые за все время моей работы в тресте «Севзаптрансжелдорстрой».

— Ты уезжаешь? — упавшим голосом спросила Нина и вяло, что было ей совсем несвойственно, опустилась в низкое кресло.

— Управляющий и заместитель министра приглашают в ресторан «Астория», — сказал я. — Мне еще не доводилось пить с таким высоким начальством… Разве я мог отказаться?

Нина молча налила в фужер вина и залпом, чего она никогда не делала, выпила.

— Можешь убираться ко всем чертям! — сказала она, закуривая. — Можно подумать, что если ты туда не поедешь, весь мир перевернется.

— Выходит, так, — сказал я и, нагнувшись, обнял ее за узкие плечи. Нина отворачивала в сторону лицо, пряча губы, но уж я-то ее хорошо знал: она не умела долго сопротивляться…

Спускаясь на лифте вниз — Нина осталась слушать музыку, — я еще раз подивился ее интуиции, когда она сказала, чтобы я не снимал трубку.

Кто знает, может быть, если бы я тогда не подошел к телефону, моя жизнь не изменилась бы так круто?..

2

В четыреста второй комнате гостиницы «Астория» я пробыл полчаса. В основном говорил заместитель министра, а мы с моим начальником помалкивали и слушали его. Вот что сказал замминистра: в городе Великие Луки Псковской области в этом году вступил в строй специализированный завод стандартного домостроения. Завод оснащен новейшим оборудованием, все трудоемкие процессы автоматизированы — в общем, не завод, а игрушка… Уже в конце этого года завод начнет выпускать свою продукцию — железобетонные детали для самого разнообразного городского, сельского и железнодорожного строительства.

Замминистра протянул мне пухлую папку с производственно-техническими данными завода. Я полистал папку и, все еще не догадываясь, куда он гнет, пробормотал:

— Все это очень интересно…

— Я знал, что вас мое предложение заинтересует, — живо подхватил заместитель министра. — Дело в том, что мы решили назначить вас директором этого завода… Я познакомился с вашей докладной запиской в министерство… Вы умеете брать быка за рога, великолепно разбираетесь в строительных процессах, даже были начальником строительного управления, значит, и работа с людьми вам не в новинку. И потом, вы хорошо знаете этот город… Если не ошибаюсь, вы родом из Великих Лук?

— Вы не ошибаетесь, — растерянно ответил я. Все это свалилось на меня как снег на голову.

— Министерство нашу кандидатуру утвердило… — замминистра взглянул на управляющего. — Павел Васильевич тоже не возражает, хотя, должен признаться, мне стоило большого труда уломать его…

«Еще бы, — подумал я. — Какой еще дурак будет неделями болтаться по командировкам?»

— Ну так как, Максим Константинович? — с улыбкой посмотрел на меня заместитель министра. — Согласны?

— Я подумаю, — сказал я.

По лицу замминистра скользнула тень. Улыбка спорхнула с его чисто выбритого лица. Взглянув на часы, он сказал деловым тоном:

— Я улетаю завтра в Москву в час дня… — Он озабоченно перелистал записную книжку. — В одиннадцать утра я буду в тресте у Павла Васильевича, и вы мне сообщите о своем решении… — Он встал, давая понять, что разговор окончен, и вручил мне папку. — На досуге полистайте… Завод весьма перспективный.

Я пожал крепкую костистую руку заместителя министра, потом мягкую ладонь Павла Васильевича. Мой начальник сочувственно взглянул мне в глаза, чуть заметно пожал массивными плечами, дескать, была бы моя воля, я ни за что тебя не отпустил, но начальство…

3

И вот сумрачным сентябрьским утром я шагаю по длинному Московскому проспекту на Фонтанку, где находится наш трест. Обычно я езжу на автобусе, а сегодня решил пройтись пешком, хотя путь и неблизкий. От моего дома до Фонтанки километров семь будет, не меньше. Времени у меня до одиннадцати достаточно. Небо низкое, серое, без единого просвета. Оно гигантской непроницаемой шапкой нахлобучилось на город. Не слышно гула самолетов. Отменят рейс на Москву, и заместитель министра задержится в Ленинграде и даст мне возможность еще немного подумать.

Жил себе человек спокойно. Ходил на работу, ездил в командировки. Все у него более-менее благополучно: интересная работа, приличная зарплата, отдельная квартира, которую он обставил по своему вкусу, и даже серыми осенними вечерами не чувствует себя в ней одиноким волком. Есть у человека красивая женщина, которая ему нравится… и вдруг в один прекрасный день человеку говорят, что все это нужно бросить и уезжать в другой город, где построили новый завод… А если человек не хочет ехать в этот город, хотя он для него почти что родной? Если этот город двадцать лет назад обошелся с человеком жестоко? Не один год понадобился человеку, чтобы оправиться от безжалостного удара судьбы… И вот, когда годы притупили боль, а многие давние события поблекли, стерлись в памяти, судьба-злодейка снова швыряет меня в Великие Луки… Город послевоенной юности моей, моих юношеских несбывшихся надежд, первой большой любви. Город разочарований…

Я столкнулся со спешащим к автобусу прохожим и, извинившись, остановился. Увидел вдали влажно блестевшие железные крыши монументальных гранитных зданий, построенных еще в тридцатые годы. Убегая вдаль, мерцали трамвайные и троллейбусные провода. По широкому Московскому проспекту, мокро шелестя шинами, скользили машины. Разноцветными маяками смутно светились вдали светофоры. На повороте трамвай высек несколько ярких зеленых вспышек.

Проходя мимо сквера, который начинался сразу за авторемонтным заводом, я увидел старушку в черном, с небольшой плетеной корзинкой в руке. В другой руке старушка держала за изогнутую рукоять большой свернутый зонт. Близоруко щурясь, она нагибалась к жухлой траве, усыпанной пожелтевшими листьями, тыкала острым наконечником зонта в землю, потом нагибалась и выковыривала скрюченными пальцами гриб. Я давно обратил внимание, что в этом сквере, тянувшемся вдоль самого тротуара, собирают шампиньоны. И эта худощавая, с интеллигентным лицом старушка собирала их, наверное, еще в то время, когда здесь была окраина города. Когда не было этих гранитных домов, асфальта, трамвайных путей. Когда теплый ветер с залива шумел в березовых рощах, вольно раскинувшихся тут когда-то.

Опять вспомнились Великие Луки, остров Дятлинка, который огибает древняя Ловать, старый обшарпанный дом моего сурового друга детства Николая Бутафорова — вряд ли дом сохранился. Бело-розовые крепыши шампиньоны росли у них в огороде, меж грядок с капустой и морковкой, у изгороди, куда лопатой швыряли из хлева навоз…

Ничто уже давно меня не связывало с этим городом. Родители мои жили в Смоленске, друзья разъехались после института по разным городам страны. Как это обычно и бывает, первое время мы переписывались, а потом работа, житейские заботы, семья — все это захватило нас в плен, и студенческая переписка постепенно сама по себе заглохла. Или ты позабыл ответить на письмо, или тебе не ответили, или переехали на новую квартиру, а про то, что адрес переменился, забыли сообщить…

Шагая по Московскому проспекту, я перебирал в памяти все, что произошло со мной в том городе… Отчим, инженер Ягодкин, Швейк, дядя Корней, Алла, которая преподала мне первый урок женского коварства. Впрочем, как подтвердила дальнейшая жизнь, этот урок так и не пошел мне на пользу. И наконец, причина всех моих давнишних терзаний — Рысь… Ведь я с ней так и не встретился в Риге. Я обошел все морские училища, но никто мне не смог сказать, где сейчас находится стройная глазастая девчонка с острова Дятлинка по прозвищу Рысь… Я мог бы и не разыскивать ее. Динка не поступила ни в одно училище, потому что девчонок туда не принимали, и уехала в Севастополь, где когда-то командовал эсминцем ее герой отец. И там нашлись знакомые отца, которые помогли девчонке устроиться, так как никуда от моря она не захотела уезжать. Динку взяли официанткой на торговый корабль. Потом она все-таки закончила гражданское мореходное училище и плавала третьим штурманом на теплоходе «Степан Разин». Добилась-таки своего! А потом… потом я больше ничего не слышал о Рыси. Кажется, она вышла замуж за военного моряка. Да и все это я узнал гораздо позже, когда встретился в Ленинградском институте инженеров железнодорожного транспорта с Генькой Аршиновым. Я учился на четвертом курсе, а Генька только что поступил на первый. До сих пор не могу себе простить, что не разыскал тогда Рысь… И до сих мор мне снится иногда Ловать, поземка и длинноногая девчонка в пушистой мужской шапке, скользящая по блестящему льду на коньках, прикрученных веревками к стареньким валенкам. Я вижу канатный висячий мост через Ловать. Мост раскачивается, в лицо бьют колючие снежинки, а девчонка с глазами рыси хохочет… И еще мне снится пассажирский поезд «Москва — Рига», обледеневшее окошко в тамбуре, и снова огромные зеленоватые глазищи Рыси. Вот я лечу в белый снег под откос, потом мелькает черный фибровый чемодан, и с подножки прыгает она… Мы оба в сугробе, я совсем близко вижу ее сияющие глаза, заснеженные ресницы, полураскрытые губы…

Я понимаю, раз она мне не написала, значит, я ей был не нужен. Правда, тогда я не обратил бы на это внимания, я если бы узнал, где она находится, не раздумывая помчался бы вслед за ней… Это потом, гораздо позже, я понял, что никогда не нужно разыскивать женщину, которой ты не нужен. И все-таки до сих пор меня порой охватывает дикая тоска при воспоминании о Рыси. Почему жизнь так жестоко распоряжается судьбами людей? Если я кого и любил по-настоящему в своей жизни, то только ее, Рысь. И я ведь знал, что она меня тоже любила. Что же случилось с ней?

Я понимаю, она гордая девчонка: не захотела возвращаться домой побежденной, но почему она не написала мне? Три года я ждал в Великих Луках от нее письма. На неделе по нескольку раз наведывался на Дятлинку к ее тетке. По крайней мере, за те три года, что я учился в железнодорожном техникуме, Рысь не написала тетке ни одного письма. Впрочем, тетку это мало беспокоило…

После техникума меня направили помощником машиниста в Бологовское паровозное депо. Два года я водил скоростные пассажирские поезда по магистрали Ленинград — Москва. Потом был от Бологовского депо направлен на учебу в ЛИИЖТ. После окончания института меня хотели оставить аспирантом на кафедре тепловозостроения, но я отказался, чем немало удивил руководство института: такая блестящая перспектива!

По правде говоря, учиться мне до чертиков надоело, захотелось уехать куда-нибудь подальше от большого шумного города…

Рядом затормозила машина, распахнулась дверца, и мой коллега из треста пригласил в кабину. Он, случалось, подбрасывал меня после работы до дома.

— Что-то видок у тебя того… — с превосходством непьющего человека, который, однако, снисходительно относится к любителям заложить за воротник, взглянул на меня коллега. — Коньячок пили? Или «сухарем» баловались?

Это мне тоже было знакомо: люди, которые раньше выпивали, а потом, как говорят, «завязывали», всегда с нездоровым любопытством интересовались, кто что пил и чем закусывал. И еще такие люди, сидя за праздничным столом и демонстрируя свою трезвость, любят другим наливать в рюмки, накладывать закуску и жадно смотреть в рот, спрашивая, как проскочила первая: соколом или колом?.. Как правило, такие «трезвенники» быстро «развязывали» и начинали, будто с цепи сорвавшись, глушить горькую.

— Не пил я, — огорчил я коллегу.

— Понимаю… — заулыбался он. — Блондинка или брюнетка?

Я промолчал. Отвратительная черта у этих владельцев собственных машин: если сидишь в их коробке, они считают себя вправе бесцеремонно задавать любые дурацкие вопросы.

Прижимаясь к обочине у здания треста, коллега сказал:

— В нашем отделе такой переполох: приехал заместитель министра, ну начальник и встревожился, а вдруг к нам зайдет? Верите, даже стекла в своем кабинете самолично протер и нас заставил все прибрать в кабинетах.

— Ну и как? — спросил я, вылезая из машины.

— Что как?

— Навели порядок?

— А как бы вы на моем месте поступили?

— Пожалуй, тоже протер бы стекла, — немного подумав, сказал я.

Коллега натренированным движением — не сильно, но и не слабо — захлопнул дверцу, поколдовал ключом на цепочке с брелоком и снова повернулся ко мне.

— Хлебнем кваску по кружечке? — кивнул он на желтую цистерну, что притулилась к серой стене старого дома на углу улицы. — Правда, должен заметить, что квасок холодный. Почему пиво подогревают, а хлебный квас — никогда?

Взглянув на часы — было пять минут двенадцатого, я сказал:

— Как-нибудь в другой раз… хлебнем кваску! Видите ли, меня замминистра ждет.

4

Когда поезд остановился напротив громоздкого серого вокзала, я еще из тамбура увидел, как к моему вагону направились двое: один в коричневой фетровой шляпе, высокий и представительный, по-видимому, главный инженер, и второй — коренастый паренек в голубой капроновой куртке и джинсах, заправленных к высокие сапоги. Это, конечно, шофер. Высокий внимательно вглядывался в лица выходящих из вагона пассажиров. Я знал, что меня должны встречать, но я знал и другое: никто в этом городе меня еще не видел. А встречаться сейчас с главным инженером и другими работниками завода мне совсем не хотелось. Мне хотелось одному в этот первый день побродить по городу, в котором я не был почти двадцать лет. С чемоданом в руке и плащом под мышкой я перешел в другой вагон и спустился на перрон. Встречающие меня все еще стояли у подножки, ожидая, когда я выйду. Рассудив, что мы еще успеем надоесть друг другу, я сдал чемодан в камеру хранения и пошел по хорошо знакомой мне дороге в город. Обернувшись, я увидел, как встречающие меня товарищи направляются к серой «Волге». На всякий случай я свернул с шоссе к путям и, спрятавшись за толстым тополем, подождал, пока «Волга» не прошелестела мимо. Высокий человек в коричневой шляпе сидел рядом с шофером, подняв воротник плаща, и лицо у него было озадаченное. Паренек в голубой куртке улыбался.

Скоро я забыл про них, на меня нахлынули воспоминания… Шестнадцатилетним мальчишкой сразу после войны приехал я на крыше вагона в город. Я шел по этой самой дороге — тогда она была покрыта выбитым булыжником, а по обеим сторонам чернели исчирканные осколками огромные пни довоенных лип, — и кругом были развалины и пожарища… Ничто сейчас не напоминало о прошлом. Асфальтовая дорога, поблескивая, убегала к Лазавицкому мосту, по сторонам двумя ровными рядами высились еще не тронутые осенью липы и тополя. Они, конечно, были не такими, как те, довоенные, но уже и сейчас некоторые не обхватить руками.

Позади трубно гукнул паровоз, послышался нарастающий шелестящий шум — это меня обогнал пассажирский «Ленинград — Полоцк», на котором я приехал. Пожалуй, лишь этот допотопный СУ-2729, который фыркнул, выпустив облако густого белого пара, и яростно пробуксовал огромными красными колесами, напомнил то далекое время. Точно такой же СУ, только с другим номером, привез меня когда-то в этот город… Ленинград — Полоцк — это, пожалуй, единственная здесь ветка, по которой еще бегают древние паровозики. Повсюду их вытеснили тепловозы и электровозы. И этот огромный завод, что раскинул свои корпуса налево сразу за путями, теперь ремонтирует тепловозы.

Был теплый осенний день. Не солнечный, но и не пасмурный: впереди за тополями и липами ярко голубела узкая полоска чистого неба. Над путями, собираясь в стаю, галдели галки. Они то летали по кругу, то, разорвав его, спиралью поднимались вверх, то круто спускались к самым путям и вновь взмывали. Отставшие птицы растягивались трепещущей лентой.

Следуя повороту шоссе, я нырнул под железнодорожный висячий мост и вышел на Лазавицкую улицу, где до войны в зеленом парке стоял наш деревянный дом. На этом месте теперь возвышались несколько кирпичных многоэтажных зданий. Под одним из них вечным сном покоится мой парабеллум… Вот здесь, как раз напротив современной из железобетона и стекла автобусной станции, я такой же поздней осенью 1946 года сидел на толстом пне — это все, что осталось от большого кленового парка, — и смотрел на поблескивающую булыжную мостовую. Помнится, с неба моросил мелкий дождик, а из-под покореженного железнодорожного моста вынырнула полуторка. Из кузова грохнулсяна мостовую белый ящик, и на мокрый булыжник весело брызнули блестящие гвозди… А если бы тогда не свалился с полуторки этот ящик и я не встретился бы с дядей Корнеем и Швейком, как сложилась бы моя жизнь?..

Кленового пня, на которым можно было бы присесть и предаться мечтам, давным-давно не было и в помине, и я зашагал дальше. Меня неприятно поразила речка Лазавица, если можно было назвать речкой этот черный зловонный ручей, который лениво выползал из-под бетонного моста и по узенькому, заросшему рыжей осокой и тростником устью едва заметно двигался дальше, к железнодорожной насыпи. Черная густая жижа зловеще и жирно блестела, и ничто живое не нарушало ее медлительного движения в никуда. Отравленная сточными водами, Лазавица умирала, и уже ничто ее не могло спасти.

Я шел по бывшей Торопецкой улице, ныне Гагарина, и с трудом узнавал ее. Сразу за мостом еще кое-где стояли одноэтажные обветшалые стандартные домишки — в одном из них, кстати он сохранился, несколько месяцев пожил и я с родителями, — на месте же других высились пятиэтажные здания. Исчезла базарная площадь, где я когда-то купил на последние деньги в подарок Алле хрустальную вазу — здесь тоже стояли дома.

Когда я вышел на улицу Ленина, небо уже наполовину расчистилось и выглянуло солнце. Налево, где раньше было болото, шумела на ветру тополевая роща. В шевелящейся глянцевой зеленой листве огоньками вспыхивали еще редкие желтые листья. Вспомнился общегородской субботник по озеленению. В этом тополевом парке есть деревья, которые и я посадил… Надо отдать должное великолучанам: они превратили свой город в город-сад. Улицы утопают в зелени, очень много парков и скверов. И еще что меня поразило — это цветные фонтаны. Я таких еще нигде не видел. Когда спустились сумерки, фонтаны вспыхнули, как разноцветные факелы. Переливающиеся струи воды были окрашены в несколько цветов, и эти цвета менялись, переходили один в другой. Я обошел фонтан на площади Ленина, но так и не разгадал секрет этой удивительной иллюминации. Позже я узнал, что фонтаны оформил местный художник. Это было его подарком городу.

Я долго стоял на мосту и смотрел на Ловать. Широкая она была здесь, в центре города, и чистая. Высокие деревья городского парка заслонили памятник Александру Матросову с Музеем комсомольской славы позади него. В парке карусель, чертово колесо, самолет-блоха и другие аттракционы, но и сейчас здесь пустынно и лишь на зеленых скамейках пламенеют опавшие листья. Листья и на узких песчаных дорожках, и на крыше карусели, и в Ловати. Рассеянный луч солнца мазнул меня по лицу, лихо прыгнул с моста в свинцовую воду, которая сразу помолодела и вроде бы быстрее заструилась вниз по течению, затем ощупал каждое в отдельности дерево в парке, отчего листья вспыхивали и тут же гасли. Большое багровое солнце тяжело нависло над крышами. Снизу его подпирали продолговатые синие тучи, а луч, которому осталось жить меньше часа, резвился, прыгал с дерева на дерево, выхватывая из зеленого сумрака то черный липовый ствол, то полосатую зебру на молчаливой карусели, то застопоренную на помосте голубую лодку качелей. Вот луч скользнул выше на крепостной вал и будто зажег гигантскую свечу, так ярко вспыхнул высокий гранитный конус — памятник латышским воинам, павшим при освобождении города.

В парк я не пошел, меня неудержимо потянуло на Дятлинку. Отсюда, с моста, я тщетно пытался среди могучих деревьев рассмотреть старый дом, где жила моя Рысь… Дятлинка тоже изменилась. Канатного висячего моста, который протянулся с берега на Дятлинку, не было. Там раскинулся городской пляж с грибками, волейбольной площадкой. Висячего моста не было, зато были деревянные клади. По этим кладям я и перешел на остров. Доски подо мной прогибались и смачно шлепали по воде.

Дома, где жила Рысь, конечно, не было. На этом месте стоял белый коттедж спасательной станции, хотя кого здесь нужно было спасать, я не понимал, и в прежние-то времена в этом месте Ловать можно было вброд перейти. А вот и старая, наклонившаяся к воде липа. Вон на том суку притаилась с удочкой Рысь в тельняшке, а я сидел на замшелом с одной стороны камне и не подозревал, что как раз надо мной расположилась моя судьба…

Солнце исчезло за крышами, ранние осенние сумерки сгустились под деревьями и порыжевшими кустами. По бетонному мосту проносились машины, а здесь, на Дятлинке, было тихо, как на кладбище. Бродя по острову, я насчитал с десяток старых довоенных домов. Наверное, это последние деревянные дома, сохранившиеся в центре. А вот дом Рыси не уцелел. Правда, он и тогда-то был дряхлым и неказистым, — наверное, поэтому его и снесли в первую очередь. Интересно, жива тетка Рыси? Та самая здоровенная женщина, что приносила домой своих кавалеров под мышкой? Я стал вспоминать фамилию этой тетки, но так и не вспомнил. К ужасу своему, я не смог вспомнить и фамилии Рыси… Вот она наша мальчишеская беспечность! Достаточно знать имя девушки, а фамилия не обязательна. Рысь звали Диной, а вот фамилию ее не знал. Да и по имени-то я ее тогда редко звал. Рысь, Рысь… Где она сейчас, Рысь? Бороздит океанские просторы? Или стала примерной домохозяйкой, сидит дома и ждет из плавания своего мужа — военного моряка? Да нет, на нее это не похоже. Рысь не будет сидеть дома и кого-то ждать… И снова я упрекнул себя — уж в который раз! — за свое мальчишество: мог бы проглотить свою детскую обиду и поразмыслить, почему Рысь ничего не написала? Почему она так поступила? Значит, были для этого очень веские причины. Рысь — не такой человек, чтобы вот так просто уехать и перечеркнуть все, что было между нами… Это сейчас я так рассуждаю, а тогда ревность и злость душили меня. Просыпаясь утром, я приказывал себе не думать о Рыси… И я старался не думать, а ночью во сне Рысь сама приходила ко мне, и мы вели с ней долгие печальные разговоры, которые утром я никак не мог вспомнить…

В приемной я назвал свою фамилию и сказал, что хотел бы побеседовать с первым секретарем. Это была формальность: в городской комитет партии сообщили о моем приезде. Невысокая моложавая женщина с приветливым лицом сообщила, что первый секретарь уехал в Псков на бюро обкома партии, а меня примет второй секретарь.

Если бы я был повнимательнее, то наверняка бросил бы взгляд на дверь, где висела табличка с фамилией секретаря горкома, но я этого не сделал, поэтому, когда вошел в светлый, хорошо обставленный квадратный кабинет и увидел секретаря горкома за письменным столом, мои глаза полезли на лоб, а рот, совсем как в детстве, изумленно раскрылся…

С кресла с юношеской проворностью вскочил плотный широкоплечий человек с лицом, будто высеченным из бронзы, и серебряной головой и, распахнув руки, медведем пошел на меня.

— Максим! — рявкнул он. — Черт тебя побери, Максим Бобцов!

— Кольк… Николай! — ахнул я, и в следующее мгновение мы стали сжимать друг друга в объятиях, хлопать по спине и плечам, хохотать, как одержимые, придирчиво рассматривать друг друга, тыкать пальцами в животы, проверяя, кто уже успел отрастить брюшко.

Это был Николай Бутафоров. Сильно изменившийся, постаревший и почти седой, но его проницательные серые глаза, как и раньше, живо светились, а улыбка была обаятельной и молодой.

— Ты совсем молодой, чертяка! — с завистью говорил он, усаживая меня на кожаный диван и сам садясь рядом, — я понял: ему неудобно было со старым другом разговаривать сидя за большим письменным столом, который всегда служит барьером между людьми. — Худощавый, на брюхо и намека нет, ни одного седого волоса… Наверное, не пьешь, не куришь и женщин не любишь?

Я, улыбаясь, смотрел на него: Николай Бутафоров! Мой напарник на строительстве техникума… Сколько потов он тогда с меня согнал! Последние три года, что я учился в техникуме, мы крепко сдружились с ним. Ездили вместе на мотоцикле рыбачить, летом спали у него на сеновале, вместе увлекались фотографией…

— Кто бы мог подумать, что из тебя получится директор крупнейшего завода! — говорил Николай. — Вроде бы смолоду ты никакими особыми талантами не отличался…

— Я тоже считал, что твой конек — это кирпичи класть на стену, — отпарировал я.

— Мы ведь хотели директором поставить своего, местного человека… Так в министерстве заупрямились: завод сложный, кругом автоматика. Мы пришлем своего, опытного, талантливого работника — и называют твою фамилию… Ей-богу, я подумал, что это просто твой однофамилец… Могло ли мне в голову прийти, что Максим Бобцов — мой однокашник, мечтатель и лирик — стал крупным организатором?

— Какой я буду организатор, это еще неизвестно, — заметил я. — А вот лириком остался — это точно. Вместо того, чтобы сразу — на завод, я весь день шлялся по городу…

— И даже не зашел первым делом представиться начальству…

— Это какой-то рок! — в притворном ужасе воскликнул я. — Через двадцать лет я снова попадаю под твое начало! Бежать, бежать из этого города!..

— Разве я был плохим начальником? — улыбнулся Николай. — Кто тебя в техникуме спас от справедливого возмездия, когда ты впутался в какую-то аферу?

— Спаси меня еще раз, — сказал я, вспомнив, что с утра крошки во рту не было. — Умираю с голоду… Хотя бы чашку чая и бутерброд.

— Теперь понятно, почему ты такой молодой! — загремел Бутафоров — голос у него и раньше был басистый, а сейчас еще больше огрубел. — Вместо водки гоняешь чаи?! — Он снял трубку и пророкотал: — Машенька, накрой-ка стол… Встретил, встретил… Где он был? От меня весь день прятался… На Дятлинке загорал… Сейчас тебе привезу этого красавца!

Он повесил трубку и весело посмотрел на меня.

— Женка ждет! Коньяк в холодильнике…

— А это ты зря, — сказал я.

— И вправду не пьешь? — удивился Николай.

— Я говорю, зря коньяк ставишь в холодильник, — улыбнулся я. — Сухое вино, шампанское, водку — это другое дело, а холодный коньяк теряет свои вкусовые качества…

— Гляди, какой специалист! — подивился Николай и подозрительно покосился на меня. — А ты, часом, браток, не того… не увлекаешься?

— Ишь тебя бросает из одной крайности в другую… — рассмеялся я. — А что, если, допустим, я зашибаю, на бюро обсудишь?

— А ты как думал? — сказал Бутафоров. — Не хватало нам директора-пьяницы. От своих некуда деваться. Полагаешь, если друзья-приятели, так тебе скидка будет?

Этого я не думал. Как-нибудь Николая я знал. Знал его прямоту, честность и железную принципиальность.

Николай достал из шкафа светлый плащ, пушистый шарф, а вот головного убора у него не было. Он и раньше-то надевал шапку, когда уже выпадал снег и ударяли морозы.

— Я тут рядом живу, — сказал он. — Прогуляемся?

Когда мы вышли на улицу, я спросил:

— Помнишь, в вашем доме жила девчонка одна… Рысь… Не знаешь случайно, где она сейчас?

Николай как-то странно через плечо посмотрел на меня и, помолчав, сказал:

— Это я мог бы у тебя спросить. Ведь ты… кажется, бегал за ней?

— А тетка ее? Ну, эта ведьма… Жива?

— А чего ей сделается — пробурчал Николай и отвернулся.

Я ничего не понимал: чего это он? Брови нахмурил, губы поджал. Как будто я в чем-то виноват… Я спросил о другом:

— Машенька, это та…

— Та самая, — сразу подобрел Николай. — Артистка, которой я после спектакля цветы дарил. Помнишь, мы вместе с тобой забрались ночью в чужой сад, а на нас собака набросилась… Тебе еще, хм… штаны спустила.

— Ты забыл, старина, это тебе, — заметил я.

— По этой самой улице ты и драпал, сверкая голой задницей, — не слушая меня, продолжал Бутафоров.

— Не я, а ты, — снова поправил я. — И даже по этой самой причине не мог своей Машеньке цветы вручить — у нее как раз была премьера в театре, — пришлось мне от твоего имени…

— А я думал, это тебя тогда собака… — улыбнулся Николай.

— Меня собаки любят, — сказал я.

— Это мы сейчас проверим, — ухмыльнулся Николай.

— Как это проверим? — заинтересовался я.

— Моя Машенька тоже любит собак, ну и, понимаешь, завела волкодава… Теперь мои родственники боятся к нам в гости приходить…

— Гм, — сказал я. — Зачем вам волкодав? Завели бы болонку или пуделя.

— Струхнул? — захохотал Николай. — А раньше ты, брат, отчаянный был.

— То раньше, — вздохнул я.

5

Месяц пролетел, как один большой напряженный день. На меня обрушилось столько разных дел, что я забывал по утрам перекидывать календарный листок и поэтому не всегда точно знал, какой сегодня день. Завод нужно было запускать, а, как это всегда бывает, после строителей осталась куча недоделок: в формовочном цехе № 1 два квадратных метра цементного пола не залили, а приемочная комиссия проглядела, потому что в этом углу какой-то болван шофер свалил железную арматуру, на складе готовой продукции протекала крыша, в котельную откуда-то стала просачиваться грунтовая вода, подвыпивший монтажник электросварщик озорства ради приварил к направляющим рельсам мостовой кран. Приревновал к мастеру крановщицу, на которой собирался жениться…

Начальник отдела кадров Колупаев то и дело подсовывал мне для ознакомления анкеты поступающих на завод. Этот хитрюга хотел заранее застраховаться от неприятностей. Людей принимаем разных, могут среди них быть и жулики и пьяницы. А потом вызову я его, спрошу: «Куда же вы смотрели, товарищ Колупаев?» А он в ответ: «Да ведь вы сами просматривали анкеты, товарищ директор». Когда Колупаев пришел ко мне с пачкой анкет в очередной раз, я сказал ему:

— Давайте договоримся сразу: я руковожу заводом, а вы ведаете набором кадров. Вы меня не отвлекаете от моих прямых обязанностей, а я — вас. Разумеется, со специалистами: техниками и инженерами — я обязательно буду беседовать, а уж рабочих оформляйте сами.

Колупаев — грузный рыхлый мужчина с незапоминающимся лицом — спорить не стал: захлопнул черную папку с надписью «К докладу» и тяжело затопал к двери. Синий лоснящийся костюм мешком сидел на нем. На пороге Колупаев обернулся.

— Чужая душа — потемки, — проворчал он. — А я ведь тоже не рентген. Принять на работу недолго, а вот потом освободиться от бездельника — целая морока…

— Не принимайте бездельников, — посоветовал я, с трудом удерживая улыбку: Колупаев и впрямь мне напомнил громоздкую рентгеновскую установку. А папка в руках — рентгеновские снимки.

Вообще-то можно понять Колупаева. Приходит по объявлению в отдел кадров человек и говорит, что хочет работать на нашем заводе. Ему предлагают заполнить анкету, написать биографию… Как справедливо заметил Колупаев, на его веку, а он работает на этой должности уже пятнадцать лет, ни один еще поступающий на работу не написал о себе плохо. Что за человек этот новый рабочий, выясняется значительно позже. И тогда, даже если он был совершенно непригоден, — уволить его действительно очень трудно. Заводской комитет горой заступался за каждого члена профсоюза.

Инженерно-технические работники в основном уже были подобраны, и тут я полностью доверял Валентину Спиридоновичу Архипову — главному инженеру. Он был великолучанином и неплохо знал многих сотрудников. Архипов, по натуре человек немногословный, произвел на меня хорошее впечатление. Кстати, и Бутафоров о нем отзывался как о серьезном, прекрасно знающем свое дело работнике.

С Бутафоровым мне приходилось встречаться почти каждый день. Время дружеских излияний и юношеских воспоминаний миновало, и мы с ним вели в основном деловые разговоры. Второй секретарь горкома партии ведал вопросами промышленности и транспорта. Действительно, я снова попал к нему в подчинение. По партийной линии. Пока я об этом не успел пожалеть: Николай был опытным партийным работником, отлично знающим городскую промышленность и пользующимся большим уважением. В этом я убедился, когда он приехал к нам на завод. Он был знаком со многими инженерно-техническими работниками. И потом, когда речь заходила о Бутафорове, самые разные люди хорошо отзывались о нем как о справедливом, обязательном и принципиальном человеке. Причем никто не знал, что мы с ним старые друзья.

Николай помогал мне и словом и делом. В его кабинете мы иногда за несколько минут разрешали самые запутанные тяжбы завода и подрядчиков. Что и говорить, Бутафоров умел с самыми разными людьми находить общий язык. И помогал он мне не только из дружбы, он и сам спал и во сне видел, когда завод начнет выпускать продукцию. А заявки на стандартные блочные дома, железобетонные конструкции для сельского строительства, формы для литья сыпались на нас бумажным потоком…

Завод отнимал у меня все время. Приходил я туда чуть свет и уходил иногда в первом часу ночи, удивляя в первые дни охрану. Несколько раз оставался ночевать в кабинете, который помещался на втором этаже здания заводоуправления.

В первую ночь, когда я заработался в кабинете, нужно было разобраться и завизировать, наверное, сотню бумаг, — я без подушки и одеяла прикорнул на диване. Под утро под плащом стало холодно, и я стащил со стола заседаний зеленую скатерть и укрылся. Наверное, это обстоятельство не ускользнуло от светло-голубых глаз моего секретаря Аделаиды, потому что на следующий день в книжном шкафу, в нижнем отделении, я обнаружил полный комплект свежего постельного белья, подушку и теплое одеяло.

В общем-то у меня характер покладистый и с людьми я умею разговаривать, но случается и срываюсь, к счастью, довольно редко. И самое обидное — по пустякам. Когда действительно складывается очень серьезная, напряженная ситуация, когда нервы до предела обострены и ты весь натянут, как тетива лука, как раз в такие моменты у меня голова ясная, и я никогда не повышаю голос, внешне не нервничаю и не теряюсь.

А сегодня меня едва не вывела из себя Галина Владимировна, главным бухгалтер. Утром она принесла для подписи чековую книжку. Наверное, когда ты ставишь свою подпись под головокружительной цифрой со многими нулями, нужно испытывать особое благоговение. Я же, с малолетства равнодушный к деньгам, как обычно, размашисто подмахнул свою подпись и занялся другими делами. Немного погодя снова пришла Галина Владимировна и снова попросила расписаться на заново переписанном чеке. Я решил, что она что-нибудь напутала и, не задавая никаких вопросов, снова подмахнул чек.

Но когда Галина Владимировна пришла и в третий раз с тем же самым чеком, я ядовито заметил, что не слишком ли много сегодня с утра бухгалтерия испортила банковских чеков? Галина Владимировна спокойно заметила, что бухгалтерским делом она занимается третий десяток лет и еще ни одного чека не испортила.

— Кто же тогда испортил? — с вызовом спросил я.

— Вы, — невозмутимо ответила Галина Владимировна. — С такой небрежной подписью (даже фамилию не разобрать!) ни одни банк чек не примет.

— Что же вы мне сразу не сказали?

— Первый раз всегда так бывает, — улыбнулась главбух.

Подавляя в себе готовое прорваться наружу раздражение, я взял чистый лист и стал расписываться. На главбуха я не смотрел. Когда лист запестрел не одним десятком подписей, Галина Владимировна осторожно пододвинула мне чековую книжку. Я, осторожно выводя буквы, расписался, и она больше не приходила.

С секретарем партийной организации завода Анатолием Филипповичем Тропининым я познакомился в первый же день своего пребывания на заводе. Он пришел ко мне в кабинет под вечер, когда схлынул поток посетителей. Вошел он без стука, решительно направился к дивану, привычно уселся с краю и, ожидая, когда я закончу разговор с председателем завкома Голенищевым, достал сигареты, закурил. Был он невысокого роста, худощав, с острым удлиненным лицом и серыми внимательными глазами. Выпуская дым в потолок, он задумчиво смотрел на меня, по-видимому не вникая в смысл нашего разговора. Однако, когда Голенищев, горячась, стал доказывать, что туристскую базу в Сенчитском бору нужно строить немедленно, иначе райисполком передаст нашу территорию радиозаводу, Тропинин негромко заметил:

— Ты не пори горячку, Василии Семеныч. Еще на заводе не устранены недоделки, один цех под открытым небом, а ты тут со своей базой… Если боишься, что варяги захватят нашу территорию, — завози туда стройматериалы, а капитальное строительство начнем ранней весной.

Тропинин поддержал меня — я как раз эту мысль и растолковывал председателю завкома — и, конечно, сразу расположил меня к себе. Впрочем, даже если бы он меня и не поддержал в эту первую встречу, мы с ним все равно бы сошлись. Чем больше я узнавал этого человека, тем больше он мне нравился. Взгляд у него прямой, открытый, говорит коротко и только по существу, умеет защитить свою точку зрения, а если окажется не прав, то открыто признает это, что далеко не каждому под силу…

Тропинин был неосвобожденным секретарем. В нашей парторганизации насчитывалось всего семьдесят четыре коммуниста. Конечно, это была большая сила, и я отлично знал, что мне есть на кого опереться. Анатолий Филиппович заведовал химической лабораторией, которая занималась анализом сырья, материалов, составлением рабочих смесей из местного сырья. Из этих смесей мы будем отливать железобетонные детали для строительства. В химлаборатории работали девушки-лаборантки. Они колдовали с пробирками, ретортами, приборами по определению качества и прочности железобетона. Потрескивали электрические пропарочные печи.

В белом халате с длинными пробирками в верхнем кармашке и в очках с черной оправой, он походил на моложавого профессора.

Мы толковали о перспективах завода, об общественных мероприятиях, которые необходимо провести в ближайшее время. Незаметно перешли на «ты». И получилось это как-то совершенно естественно. Мы были с Тропининым почти ровесники. Говоря о специалистах, Анатолий Филиппович был очень осторожен в оценках. Мне понравилось, что он ни в чем не навязывает свое мнение. Обратил мое внимание на инженера-конструктора Любомудрова, очень способного молодого инженера, но со странностями, что, в общем-то, свойственно всем талантливым людям: замкнут, необщителен, почти ни с кем не дружен. И тем не менее он, Тропинин, убежден, что этот человек принесет большую пользу заводу…

Однажды мы вместе возвращались домой. С наслаждением курили. В домах зажглись огни, ярко светили над головой уличные фонари. Небо было темное, без звезд. Холодный ветер покалывал щеки, задувал в рукава. Я вдруг подумал, что у такого человека, как Тропинин, должны быть славная жена и трое, не меньше, детей. Эта мысль не давала мне покоя, но я постеснялся спросить его. И, будто прочитав мои мысли, Анатолий Филиппович сказал:

— Мой Мишка, наверное, нервничает… Это мой старший, — пояснил он. — А всего у меня их — трое сорванцов.

Я улыбнулся про себя: иногда я безошибочно угадывал самые удивительные вещи. Например, в каком доме человек живет — хотя никогда не был на той улице — или какое у человека хобби… И чтобы еще раз себя проверить, сказал:

— Вы с сыном, наверное, что-нибудь мастерите? Не лодку случайно?

Он даже остановился и посмотрел на меня. И в глазах его изумление.

— Кто-нибудь вам сказал? — спросил он.

— Со мной бывает такое, — рассмеялся я. — Люблю угадывать.

— Я ведь на флоте служил, — сказал Тропинин. — Ну и увлекаюсь резьбой по дереву. Глядя на меня, и мой старший заразился… Сейчас мы с ним вырезаем парусник «Летучий Голландец».

— Вот и не угадал, — признался я. — Я ведь подумал, вы рыбак и мастерите с сыном обыкновенную лодку.

— Я заядлый грибник, — улыбнулся он. — Все грибные места в округе знаю. В прошлое воскресенье набрал корзину груздей и волнушек… — И тут Тропинин меня огорошил: — Я совсем не пью, — сказал он. — Ни капли.

— Желудок? Или печень? — полюбопытствовал я.

— Все так говорят, — улыбнулся он. — Да нет, со здоровьем у меня, тьфу-тьфу, все в порядке… Просто не нравится мне это. Не вижу никакой необходимости сидеть за рюмкой… то ли дело в лес по грибы! Вы не подумайте, что я ханжа и этакий одержимый поборник точности. Я ведь и на флоте не пил. — Он усмехнулся. — Зато вот куревом небо копчу… Жена говорит, лучше бы ты водку пил, чем дымишь все время…

Мы распрощались.

Я шагал по пустынной улице и улыбался. Настроение у меня было приподнятое: чего греха таить, я ждал встречи с секретарем партийной организации и боялся ее. Уж я-то знал, что многое зависит в нашей работе от того, как сложатся личные отношения между директором и партийным руководителем. Сейчас я мог себе смело сказать, что мне повезло: Тропинин именно такой человек, который и должен возглавлять коммунистов завода…

6

Утро было свежее, чистое. Солнце позолотило поредевшую листву в сквере. В чаше фонтана плавали желтые кленовые листья. Когда я спустился по каменным ступенькам на площадь, ко мне подошел тот самый паренек в джинсах и голубой нейлоновой куртке, который встречал меня с Архиповым на вокзале. На стоянке я увидел серую «Волгу». В первый день, когда я знакомился с заводом и коллективом, машина мне была не нужна. Пообедал я в заводской столовой. В кабинете у меня все время толпился народ, и я как-то не обратил внимания на этого паренька, который весь день проторчал в приемной. Вечером за мной заехал Бутафоров, и я уехал вместе с ним. Это, конечно, была моя промашка: нужно было познакомиться с шофером и отпустить его. Правда, по его виду, когда он сидел в приемной, не было заметно, чтобы он скучал. Голубоглазая Аделаида печатала отчет на машинке, а он, посмеиваясь, что-то рассказывал ей.

— Я за вами, — улыбнулся паренек. Волосы у него светлые и немного курчавятся, улыбка хорошая.

Второй раз оставлять шофера в дурацком положении было бы просто некрасиво, и я без всякого энтузиазма уселся рядом с ним. Он, включив мотор, отрекомендовался: звали его Петр Васнецов. Поймав мой взгляд, улыбнулся и сказал, что его предки не имеют никакого отношения к известному художнику Васнецову, хоти в своем роде тоже были знамениты: прадед был конокрадом, дед — устанавливал Советскую власть в этом городе, а отец в Великую Отечественную войну похитил немецкого генерала, за что был награжден орденом Ленина.

— А вы? — вырвался у меня законный, но не совсем тактичный вопрос.

— У меня все еще впереди, — улыбнулся Петр и тронул с места.

Сначала я ничего не понял. Подумал, что паренек чуть ли не впервые сел за руль. «Волга» вдруг сделала резкий рывок и чуть не завалилась на правый бок. В следующее мгновение она со скрежетом и визгом развернулась почти на одном мосте, и мы понеслись по улице, как торпеда. Даже бывалые шоферы, которых мы обгоняли, высовывались из кабин и, раскрыв рты, глазели на нас. Я сам автомобилист с приличным стажем, ездил почти на всех машинах — грузовых и легковых, но никогда не подозревал, что у тяжелой на ходу «Волги» может быть такой стремительный прием. А скорость она набирала, как мотоцикл «Ява». За несколько секунд под сто километров. Двигатель ревел, как дизель. Когда мы неслись по длинной и прямой Октябрьской улице, на спидометре стрелка перевалила за сто километров. На наше счастье, на пути не попалось ни одного милиционера.

Так мог водить машину только незаурядный шофер. Я ничего не сказал Васнецову, хотя и заметил любопытные веселые огоньки и его светлых глазах: ему было интересно, какое впечатление произвела на меня его лихая езда. Поднявшись в кабинет, я позвонил заведующему гаражом и поинтересовался, что за двигатель установлен на директорской «Волге»? Завгар сначала осведомился, не отчудил ли чего-либо Васнецов? Я его успокоил, сказав, что все в порядке и шофер мне понравился. Тогда он сообщил, что Петя Васнецов двукратный чемпион области по автомобильному спорту, имеет звание мастера спорта и сам форсировал двигатель «Волги». После спортивной машины он, видите ли, не может ездить на этом допотопном танке, так он назвал безотказную работягу «Волгу». А вообще шофер исполнительный, за рулем ни-ни, комсомолец, в армии тоже водил машину, там и начал заниматься спортом.

Пообедать в тот день я решил в ресторане гостиницы, там сравнительно неплохо кормили. Петя Васнецов ждал меня у подъезда. До этого он зубоскалил в приемной с Аделаидой, но когда я вышел из кабинета, он быстро спустился вниз.

— Разреши, я сяду за руль? — попросил я.

— Не могу, — твердо сказал шофер. — У вас прав нет.

Я достал из бумажника профессиональные права — кстати, там у меня лежали и мотоциклетные — и протянул Васнецову. Петя взглянул на красную книжечку и присвистнул:

— Первый класс!

Действительно, права у меня были первого класса. Еще в институте я закончил факультативные курсы шоферов, а потом в Мурманске несколько лет ездил на грузовых и легковых машинах. На Севере я был не так загружен, как здесь, и потом в длинные полярные ночи, чтобы не подохнуть от скуки, готов был любым делом заниматься: кто в ресторанах ошивается, кто из кино не вылезает, а я предпочел всему этому изучение разных автомобилей. На третий год моего пребывания в Мурманской области я сдал на права шофера первого класса. И, как часто случается, после этого очень редко садился за руль. Правда, мои ленинградские знакомые, пронюхав, что я неплохо разбираюсь в автомобилях, стали эксплуатировать меня. Почти каждый год кто-нибудь из моих знакомых-автолюбителей обязательно уговаривал отправиться во время отпуска на их машине в путешествие, Я уже давно понял, что человеку, прилично разбирающемуся в автомобилях, совсем необязательно иметь собственную машину: в твоем распоряжении автомобили приятелей.

Я сел на место водителя, и мы поехали. Такой «Волгой» мне еще не приходилось управлять! Можно было подумать, что под капотом не четыре цилиндра, а шесть и лошадиных сил не семьдесят пять, а сто двадцать. Мне так понравилось за рулем, что я не поехал к гостинице, а развернулся и мимо завода понесся по Невельскому шоссе за город…

Когда мы вернулись и я затормозил у гостиницы, лицо у моего симпатичного шофера было сумрачным.

— Зачем вам шофер? — сказал он. — Вы водите как бог!

Я понимал, что происходит в душе парня: его, как лучшего водителя, определили к директору, а директор, оказывается, сам шофер…

— Мы вот что с тобой сделаем, — подумав, сказал я. — В городе мне до зимы действительно шофер не нужен… Тут, собственно, и ездить-то некуда.

— Вы что же, будете пешком ходить? — недоверчиво взглянул на меня Петя.

— В общем, в городе я буду ездить сам…

Лицо у Пети вытянулось, он отвернулся и, нанизав на палец кольцо с ключами на цепочке, стал медленно крутить. Я обратил внимание, что когда Петя недоволен, он совсем по-мальчишески надувает губы. Мне все больше нравился этот парень.

— Я буду ездить на «газике»… — сказал я. — Это моя любимая машина.

Я ему правду сказал: из всех автомашин я почему-то предпочитал безотказный вездеход.

Губа у Пети вмиг подобралась, а в светлых, опушенных белыми ресницами глазах мелькнул интерес.

— На «газике»? — переспросил он.

— Ты будешь возить главного инженера и других сотрудников, а когда мне понадобишься, я тебя вызову… — сказал я. — Кстати, «газик» в каком состоянии?

— Новый! — воскликнул Петя.

Когда я уже поднимался по ступенькам в ресторан, Петя догнал меня и сказал:

— Спасибо, Максим Константинович…

— За что же?..

— Да так… — засмущался Петя, а потом вскинул на меня глаза и, улыбаясь, выпалил: — Вы сами знаете, за что!

Сверкнув улыбкой, повернулся и застучал сапогами по бетонным ступенькам.

«Чудак, — подумал я, открывая дверь в ресторан, — неужели ты думал, что я способен отобрать у тебя машину, из которой ты сущего дьявола сделал?..»

7

Завод еще не работал на полную мощность, но в цехах сновали рабочие, под высокими застекленными потолками бесшумно скользили красные мостовые краны, а их было шесть штук, трещали вибростолы, укладывая раствор в формы, визжали в арматурном цехе электроконтактные сварочные машины. Будто два локомотива, стояли рядом огромные пропарочные камеры с герметическими закрытыми люками. В этих камерах под большим давлением застывал газобетон. И в цехе готовой продукции уже громоздились разнокалиберные железобетонные блоки. Они свежо и влажно белели. Из этих плит и панелей будут собираться стандартные дома для села, путевые постройки, здания небольших типовых вокзалов. Наш специализированный завод производил детали не из дерева, как другие комбинаты, а из железобетона.

Некоторых рабочих я уже узнавал в лицо. В основных формовочных цехах № 1 и № 2 была молодежь. Парней гораздо больше, чем девушек, и все поглядывали на меня с законным любопытством, — дескать, что за птица новый директор?..

Аделаида, мой секретарь, тоже держалась со мной настороженно.

Первые дни я ходил по цехам, знакомился с инженерами, техниками, рабочими. Часто меня сопровождал Тропинин. Завод поражал своими размерами, огромными цехами, новейшей сложной техникой. Длина основных цехов около ста двадцати метров.

Хотя завод формально еще не считался пущенным в строй, цеха работали и на склад готовой продукции уже поступали железобетонные изделия. Архипов не терял зря времени: рабочие осваивали новую технику в деле. Были и срывы, на площадке перед складом громоздились выбракованные плиты и блоки… Глядя на эту груду стройматериала, я подумал, что неплохо бы снова превратить все это в исходное сырье… Я невольно улыбнулся, поймав себя на мысли, что уже чувствую себя рачительным хозяином и готов драться за экономию, прибыль, качество…

Бродя по территории завода, я залюбовался цементным хранилищем. Солнце осветило заостренные и вытянутые, как ракеты, гигантские серебристые емкости. Желто светились за оградой настоящие терриконы песка и щебня. Там как сумасшедшая грохотала камнедробильная установка. Немного в стороне шло строительство теплого зимнего хранилища.

Завод мне нравился. Здесь действительно ощущался размах, простор… Я вспомнил 1946 год, жалкую техникумовскую мастерскую, где я с ребятами ремонтировал мотоцикл. Тогда токарный станок казался мне верхом технического совершенства. Как далеко мы шагнули вперед за каких-то двадцать пять лет. Мог ли я тогда подумать, что на пустыре за Сеньковским переездом вымахнет этакий могучий заводище?..

Длинные панелевозы увозили огромные пепельные плиты. Территория еще не вся была заасфальтирована, и на глинистых дорогах сверкали лужи.

Прямо на меня двигались двое рабочих, толкая перед собой металлическую тележку, нагруженную синеватыми арматурными прутьями. Кругом великолепная техника, автоматика, а тут этакая допотопность…

Когда рабочие поравнялись со мной, переднее колесо соскользнуло с глинистой дороги в лужу, и тележка резко накренилась. Рабочие не растерялись и, прыгнув в лужу, уперлись грудью в накренившийся край тележки.

Я видел, как побагровели от напряжения их лица. Один из рабочих, высокий и широкоплечий, с косой светлой челкой, спустившейся из-под залихватски сбитого на затылок берета, посмотрел на меня веселыми глазами.

— Не стыдно, гражданин? — хрипловато, с натугой произнес он. — Рабочий класс пуп надрывает, а вы стоите и сигаретку покуриваете…

Упрек был справедливый. Выплюнув сигарету, я бросился к ним и, заляпав в луже новые ботинки и брюки, тоже уперся в острый край тележки. Сообща мы выкатили ее на сухое место. Второй рабочий, немолодой человек с морщинистым лицом, подобрал из лужи несколько упавших туда прутьев и все так же молча положил в тележку.

— Разрешите сигаретку? — попросил бойкий быстроглазый парень с челкой. На левой руке его было выколото: «Леня».

Я протянул пачку. Леня взял, а его напарник отказался, пробурчав, что не курит.

— Зато пьет, — ухмыльнулся Леня. — И представьте себе, никогда не закусывает.

Рабочий мрачно взглянул на него мутноватыми глазами, но ничего не сказал.

— Это он с похмелья такой сердитый, — продолжал зубоскалить парень. — А выпьет — веселый. Тыщу анекдотов знает… Гриша, расскажи про попугая в холодильнике?

— Черт бы побрал наших начальников, — ругнулся мрачный Гриша. — Дорогу не могут сделать.

— Я же говорю, дохлое дело с ним разговаривать без рюмки, — засмеялся Леня.

— Ты нынче больно веселый, — огрызнулся Гриша.

— Я в лотерею рупь выиграл!

— Даже на маленькую не хватит, — вздохнул Гриша.

— У голодной куме одно на уме… — Леня взглянул на мои ноги. — Ай-яй! Ботиночки-то как испачкали…

— Чего же это вы вручную? — спросил я. — Разве нет электрокаров?

— По этой-то дорожке? — пробурчал Гриша, подходя к тачке.

— В другой раз резиновые сапоги надевайте, — посоветовал Леня, становясь рядом с напарником. — За помощь и сигаретку благодарствую… — и, помахав рукой, вместе с Гришей покатил дальше свою тачку, а я, обмыв в луже ботинки, направился в заводоуправление.

8

Я решил долго на заводе не задерживаться, у меня было одно важное дело, однако уйти мне пришлось уже в восьмом часу. Пришел главный инженер Архипов с начальником производства, и мы битый час толковали о том, когда можно официально сообщить в министерство, что завод начал выпускать готовую продукцию, понятно, еще не на полную мощность: необходимо было в основных цехах устранить кое-какие недоделки, оставленные строителями. Сроку у нас был еще целый месяц, и Архипов предлагал пока ничего не сообщать в министерство; пусть завод наращивает свою мощь, выпускает про запас продукцию, а мы будем пока помалкивать, выдерживать срок, зато потом, когда у нас на складе будет солидный задел, можно и рапортовать. Полная гарантия, что мы квартальный план перевыполним… Я понимал главного инженера: за это время можно устранить все недоделки, прикинуть, кто на что способен и по праву ли занимает свое место, а главное, дать возможность рабочим глубже освоить новую технику, войти, так сказать, в производственный ритм. Я не видел необходимости оттягивать пуск завода, тем более что завод уже второй месяц действует и рабочие имели возможность освоить незнакомое производство.

Начальник производства Пантелеев, массивный человек с седой челкой на багровом лбу, то соглашался со мной, то с Архиповым. Мне это надоело — не любил я людей, не имеющих собственного мнения, — и я решил проучить его:

— Владислав Семенович, у нас получается замкнутый круг: Архипов за то, чтобы пустить завод пятнадцатого декабря, я за то, чтобы пятнадцатого ноября, ваша точка зрения мне неизвестна, а вы ведь начальник производства… Вот и будьте нашим судьей: как вы сейчас скажете, так и будет.

И я с интересом воззрился на Пантелеева. Такая постановка вопроса его не на шутку смутила: я видел, как побагровели у него не только лоб и щеки, но даже запылали уши. Архипов молча улыбался. Я вообразил удивительную картину: мысли человека, застигнутого врасплох, заметались в голове, как птицы в клетке, затем стали перелетать с одного места на другое, кружиться, прыгать, тщетно ища выхода… Я уже подумал, не слишком ли непосильную задачу поставил перед Пантелеевым, когда он, судорожно глотнув так, что кадык наподобие машинного челнока несколько раз скользнул вниз-вверх, хрипло выдавил из себя:

— Пожалуй, пятнадцатого ноября… Это реальный срок, — и, отерев тыльной стороной ладони свой пылающий лоб, облегченно вздохнул. И я понял, что сейчас этот человек победил самого себя.

Оказывается, Пантелеев никогда и ничего не решал сам, предпочитал, чтобы это делало за него начальство. Заводские шутники рассказывали, что дома жена за него решает, какие сигареты ему курить и какую рубашку после бани надевать… И вместе с тем Пантелеев был хорошим работником и все производство знал как свои пять пальцев.

А в тот вечер, спускаясь вместе с Архиповым к машине, я не понимал, чего он ухмыляется в усы. Кстати, тогда на вокзале, я и не заметил, что у него отпущены усы. Наверное, потому, что они были светлыми и аккуратно подстриженными. Интеллигентные такие усики. Архипов и был интеллигентом. Всегда со всеми вежлив, никогда не повышал голоса, изысканно одевался — я его еще ни разу без галстука не видел — и был завзятым театралом. Они с женой не пропускали ни одной премьеры в театре, а в отпуск, всегда уходили осенью, чтобы побывать в Москве и Ленинграде на лучших спектаклях сезона. Случалось, что они выезжали из Великих Лук в Москву или Ленинград в пятницу вечером и возвращались в понедельник утром. Как всегда без опоздания, чисто выбритый, но невыспавшийся, с красноватыми глазами главный инженер приходил на работу. Как-то увидев его таким в понедельник утром, я грешным делом подумал, что он крепко выпивает, но он, проницательно отгадав мои мысли, мягко улыбнулся и сказал, что они с женой в семь утра вернулись из Ленинграда, где посмотрели два новых спектакля. А как-то однажды в городском газете я обнаружил подпись «В. Архипов» под толковой театральной рецензией на премьеру местного театра.

Выезжая на «газике» из проходной завода, я покосился на развеселившегося Архипова и спросил:

— Вы ничуть не огорчены? Ведь Пантелеев поддержал меня.

— Он меня сегодня убил, — сказал Валентин Спиридоновнч.

Я ничего тогда не понял, а он не стал продолжать, хотя краем глаза я видел, что он все еще улыбается.

Я подбросил Архипова до дома.

— Максим Константинович, я, видите ли… то есть мне… — Валентин Спиридонович смущенно запнулся. — Вы на «газике»… (Вон оно в чем дело!) А я разъезжаю на вашей «Волге»… Как-то неудобно получается?

— Удобно, удобно… — рассмеялся я. — Не думайте об этом. Я ведь рыбак, — не говорил вам? А на «Волге» не проберешься туда, куда проскочит «газик».

— Максим Константинович, — предложил Архипов. — На днях приезжает к нам на кратковременные гастроли Псковский театр. Они привезли отличную постановку… Не составите нам с женой компанию?

— Это идея, — согласился я. Надоело мне убивать длинные осенние вечера в гостинице.

— Билеты я закажу, — обрадовался Архипов.

Он пожал мне руку и пошел к своему освещенному электрической лампочкой подъезду. Я видел, как навстречу ему со скамейки поднялась невысокая женщина в осеннем пальто с поднятым рыжим меховым воротником. Из окон падал рассеянным свет, и я разглядел овальное миловидное лицо молодой женщины. Она что-то сказала ему, он ответил, и они оба повернули головы в мою сторону. Сообразив, что меня сейчас пригласят на чай или кофе, я включил фары и, едва не зацепив за ствол молодого тополя, вырулил на дорогу. Мне сейчас было не до кофе…

9

Я медленно еду по улице ЛизыЧайкиной, ощупывая фарами стены домов с номерами. А вот и тот самый дом, который мне нужен. Обыкновенный кирпичный четырехэтажный дом. Я прижимаюсь к обочине и выключаю мотор. Чувствую, как начинает стучать сердце. Я знаю, сейчас эти далекие глухие толчки крови наберут силу, поднимутся выше и начнут неприятно бухать в груди, голове, руках. Достаю из кармана пачку сигарет, долго ищу зажигалку — я закуриваю, лишь когда волнуюсь, — и наконец прикуриваю. Мне почему-то не хочется вылезать из машины…

Навстречу брызнул в глаза яркий свет фар. Освещенный изнутри мимо проплыл большой желто-красный автобус. В окнах чужие отрешенные лица. В автобусе, самолете или поезде человек чувствует себя одиноким и, как правило, начинает ковыряться в своей душе, а это всегда отражается на лице, хочешь ты этого или нет.

Захлопнув дверцу, я направился к подъезду. Номера квартир над дверью не были освещены, и я стал чиркать зажигалкой, чтобы разглядеть их. Рассеянно сунул в рот сигарету. Длинный неровный огонек метался на ветру, гас. Нужная мне квартира находилась в последнем подъезде. Я поднялся на второй этаж, позвонил и только тут обнаружил у себя во рту изжеванную сигарету. Слыша, как в прихожей шлепают чьи-то шаги, нагнулся, приподнял крышку мусорного бака и бросил туда окурок.

Дверь отворила она… Я сразу узнал ее, хотя, еще поднимаясь сюда по лестнице, не мог вспомнить ее лицо. Сильно постаревшая, ссутулившаяся, она даже ростом, кажется, стала меньше. Да, это была не та могучая женщина с зычным голосом, которую я знал и побаивался двадцать пять лет назад. Это была старуха с изможденным, вдоль и поперек изрезанным морщинами лицом. На верхней губе выделялась бородавка с длинными седыми волосинками. И все-таки это была не старушка с благостным безмятежным личиком и добрыми выцветшими глазками. Старушка, которой любой готов помочь подняться в автобус и уступить место… Старость не смягчила грубые черты ее лица, а наоборот, выставила напоказ все его пороки: бегающие неопределенного цвета глазки, тонкие жующие губы, вылезающие из-под нечистого платка седые клочья засаленных волос, весь в маленьких дырочках розоватый отвислый нос и редкую седую щетину на подбородке.

— Здравствуйте, Елизавета Гавриловна, — сказал я, все еще стоя на пороге. — Я бы хотел…

— Нету ее дома, — ворчливо перебила старуха. (Она, конечно, меня не узнала.) — Пришла с работы, повертелась у зеркала, напялила на толстую задницу широченные штаны, — господи, что за мода пошла! — и за дверь! И даже ужинать не стала. Рази нынче с нами они считаются? Мы для них никто, пыль под ногами… И когда заявится, не знаю: хочет придет домой, хочет не придет… Что ж, она птица вольная!

— Я к вам, — прервал я обрушившийся на меня поток слов.

— Ко мне? — удивилась старуха и, моргая воспаленными глазами, долго рассматривала меня. — Что-то, мил человек, я тебя не припоминаю… Не из милиции часом? Аль агитатор? Я, милок, завсегда на участок прихожу вовремя… Закон блюду.

— Мне нужно с вами поговорить, — сказал я.

Старуха нехотя посторонилась, и я вошел в комнату. Это была типичная однокомнатная квартира. Две стены — две кровати, старый и явно не для малогабаритной квартиры шкаф, занимающий почти всю торцовую стену. На шкафу два потертых чемодана.

Вешая плащ в тесной мрачноватой прихожей, я бросил взгляд на кухню: там белела давно не чищенная газовая плита, у окна приткнулся маленький стол, на гвоздях, вбитых в растрескавшуюся стенку, висели кухонные принадлежности. Кастрюли и сковородки стояли на крашеном разъехавшемся деревянном полу.

— Об чем тебе толковать со мной старой? — старуха обеспокоенно заглядывала мне в глаза. — Я уж десятый год как на пенсии. Живу, людям худа не делаю… Чем же это я прогневила милицию?

— Не из милиции я… — и, вмиг забыв про старуху, шагнул к стене, где в изголовье кровати увидел фотографию… Это была Рысь!.. Взрослая Рысь в форме моряка гражданского флота с шевронами на рукавах. Рысь, чуть улыбаясь, пристально смотрела большими светлыми глазами на меня, как будто чего-то хотела спросить или сказать…

— Племянница моя, — сказала старуха и перекрестилась на фотографию. — Царствие ей небесное…

— Что?! — Я, резко повернувшись к старухе и не помня себя, схватил ее за костлявые плечи. — Что вы сказали?!

— Ай знал ее? — вытаращила она на меня глаза. — Померла она, сердешная, давно уже… — звучно всхлипнула и, утерев кончиком платка глаза, продолжала: — Господи, жить бы ей и жить: молодая, красивая… Вон у меня соседка: и сына, и дочь похоронила, осталась одна-одинешенька. Рази это справедливо? Молодых на погост, а старики чужой век живут?..

Я не слушал ее. Буханье в груди было таким сильным, что я вынужден был прислониться к подоконнику и потереть ладонью то место в левой стороне, где, казалось, сейчас рубашка треснет пополам. Рысь умерла! А ведь я ехал с тайной надеждой ее увидеть… Здесь, на гостиничной койке, мне снились сны, будто мы с Рысью, взявшись за руки, счастливые и молодые, бежим под теплым дождем… Мимо кладбища, через линию, по крутому травянистому обрыву. Внизу бурлит в камнях широко разлившаяся Ловать, конский щавель хлещет нас по ногам…

Натыкаясь на стены, я добрался до прихожей и достал из кармана плаща бутылку водки, которую специально захватил, зная, что старуха любит выпить.

Старуха все еще что-то говорила, и ее грубый сиплый голос доносился будто из другой квартиры. Она не видела моего лица и поэтому не знала, что сейчас творится со мной. Заметив бутылку в моей руке, она заулыбалась — я так и знал, что у нее почти не осталось зубов, — и захлопотала насчет закуски. Бородавка весело запрыгала на ее губе. Один вид бутылки прибавил ей прыти, она бодро семенила из комнаты из кухню, хлопала дверцей кухонного стола.

— Господи! — бормотала она, ставя на стол тарелку с зелеными помидорами. — Человек-то пожаловал культурный, а я и про вилки забыла…

— Не надо вилки, — сказал я. Сковырнул желтую металлическую пробку, налил себе в граненый, захватанный пальцами стакан и, позабыв про все правила приличия, опрокинул в рот. Тупо жуя терпкий зеленый помидор, я поймал вопросительный взгляд старухи: на этот раз я сначала налил в ее стакан, потом в свой, хрипло сказал:

— Расскажите мне все про нее…

Водка вмиг преобразила старуху: она перестала суетиться и с подозрением смотреть на меня, сморщенные скулы порозовели, в тусклых глазах появился блеск. Старуха, казалось, помолодела.

— Откуда ты знаешь мою племянницу? — спросила она и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Динка-то все больше с мальчишками дружила… Девчонок не любила, говорила, глупые они, все о куклах да о тряпках.

— Пейте, — налил я еще старухе.

Она выпила, достала из кармана поношенной коричневой жакетки носовой платок, трубно высморкалась, потом кончиком платка вытерла выступившие на глазах слезы — это не печаль, а крепкая водка выжала их — и начала свой рассказ.

— Уж я ли ее девчонкой-то не носила на руках… (Кого Горохова носила на руках, я отлично знал!) Всю душу отдавала ей, ведь сиротой досталась она мне. Мать померла, а батька погиб на фронте. Героем Советского Союза был, да ведь она, война, никого не щадила: ни героев, ни обыкновенных… Бывает же такое! Взбрело Динке-то, как и батьке, моряком заделаться! Не бабье, понятно, это дело, а поди ж ты, достигла… Закончила мореходку и на пароходах стала плавать… Да, а замуж-то она ранехонько выскочила. Там, в Севастополе. Еще и восемнадцати не исполнилось, тоже за моряка какого-то… Только я думаю, она это со зла. Был тут у ней в городе один парнишечка, на мотоцикле все катал ее, однажды чуть не убил, паразит. На шоссе где-то кувыркнулся с мотоцикла вместе с ней… Бывало, как услышит трещотку эту, так аж с лица меняется: коли обедает — ложку на стол и за порог. Влюбилась, видно, дурочка, что с них, малолеток, возьмешь… Уж и не знаю, что у нее вышло с этим парнишечкой, только когда она вернулась домой из Риги — в училище-то она там не поступила, — два дня ревмя ревела. Я думала, из-за того, что не поступила, ан нет, все из-за этого, что на мотоцикле к ней приезжал… Правда, ничего такой из себя, черненький, глазастый, только ростом не вышел. Динка-то, не гляди, что моложе, а почти с него была…

— Она приезжала из Риги сюда? — переспросил я, чувствуя, как в лицо ударила краска, а в груди опять забухало.

— Три денька тут пробыла и все плакала… Чем-то обидел ее этот парнишка. Видно, крепко обидел; я ее раньше плачущей-то и не видела никогда. Случалось, и поколочу, за дело, понятно, зубы сожмет, глазищами зыркает, аж страшно… А тут уткнется в подушку и часами воет, даже жуть берет. Потом вещички свои собрала, с этого комсомольского учета снялась… Куда, говорю, тебя леший понесет? Стоит ли убиваться из-за какого-то молокососа? Он тебе в мужья-то не годится, почти ровесник… «Я, — отвечает, — не из-за него уезжаю, просто мне в этом городе противно жить, а его…» — к старости совсем память отшибло: забыла как звать-то этого парня?

— Не важно, — сказал я. — Ну и что «его»?

— «А его, — говорит, — ненавижу! И всю жизнь буду ненавидеть! А если он когда-нибудь придет, ничего ему не говори, ни одного слова! Для меня больше этот человек не существует… Помер, — говорит, — он для меня, в пыль превратился». Как сейчас помню ее лицо: осунувшееся, бледное, одни глаза на нем… Паренек, который провожал ее, взял чемоданишко, и они ушли на вокзал… Не сказала, куда и поедет, девчонка-то она с норовом была. Сказала, что напишет… А первое письмо пришло годов через пять.

— Какой из себя паренек? — спросил я. — Ну, что провожал ее?

— Не помню, родимый, столько годов прошло. Динка-то, она всегда добрая была, для человека ничего не пожалеет… И деньги, когда стала зарабатывать, присылала и посылки… Про мужа ничего не писала, все больше интересовалась, не встречала ли я в городе этого парня с мотоциклом… Написала я ей, что он не один год, после того как она уехала, обивал порог: нет ли для него письма? Я только отмахивалась, сама ведь просила не разговаривать с ним… Походил, походил мальчишечка-то и перестал… У молодых-то все быстро проходит: и горе, и любовь… Не видела я его больше ни разу, а и увидела б, так не признала. Годы идут, люди меняются и на обличье, и изнутри…

— Как она погибла? — помолчав, спросил я. Во время этой паузы старуха вылила остатки водки в свой стакан и выпила. Я обратил внимание, что она не закусывает. Взяла сморщенный помидор, помяла в пальцах, понюхала и снова положила на тарелку.

— Узнала я об этом, считай, через полгода… Муж ейный написал, он ведь и сам чудом живой остался… Зарабатывали с мужем, видно, хорошо, ну и купили на свою погибель машину. Поехали из Севастополя в Ялту, что ли. А дороги там — сам, наверное, знаешь, какие, дождь прошел или что другое, только закувыркались они на крутом повороте по каменьям вниз… За рулем-то сама Динка была. Ее и до больницы не довезли — померла, а муж в госпитале три месяца провалялся… Подлечили его, заштопали, а в море больше не пустили. На берегу работает, в штабе. Оно и лучше, хоть за дочкой будет присматривать. Без родительского-то глаза они и вырастают отпетыми… Вон возьми мою внучку! Два года назад заявляется… Я отворила дверь и обомлела: Динка! Осеняю себя крестным знамением, думаю, спьяна… гм, какой-то праздник был… померещилось, думаю. А это внучка моя, Юлька. Из райцентра приехала в город. Видишь ли, там ей не нравится жить: тоска зеленая! И даже школу один год не доходила, пошла работать. У Аннушки-то, дочки моей, их пятеро, так она ее особенно и не удерживала. Отец Юлькин — Анисим, три года назад под поезд попал… Сцепщиком он на станции работал, ну и что-то там случилось… И осталась Аннушка одна с пятерыми ребятами. Юлька-то с каждой зарплаты посылает по почте матери, да все равно Аннушке-то трудно с такой оравой. Правда, старшенький мальчишка уже тоже работает, да что он там на молокозаводе получает?.. А Юлька-то как-то была в Севастополе, когда еще Дина-то жива была, и вот с Динкой сошлись… Видно, характеры у них одинаковые… Эта-то тоже с норовом! Вон и фотографию Динкину прилепила над своей кроватью. Разве что богу на нее не молится… Куда на ночь глядя ушла? Никогда не скажет… Работала она крановщицей на стройке, хорошо зарабатывала. А сейчас какой-то новый завод за Сеньковским переездом пустили — их много сейчас понастроили, — так она на мостовом кране работает… Динка-то, когда девчонкой была, и не знала, что такое выпивка, да и с парнями, хотя и любила хороводиться — они ее за свою считали, — никогда не позволяла себе ничего такого, а Юлька совсем другая: курит, на танцульки бегает, этот магнитофон всю ночь крутят… Мне и слова не дает поперек сказать: глазищи вытаращит… Я боюсь с ней и связываться. Она как приехала, и то выглядела настоящей девицей, а сейчас ей двадцать два. Вон они теперь какие растут здоровенные да рослые… Как-то привела домой подружек, запустили этот магнитофон и давай отплясывать. А танцуют не так как раньше, все с вывертами, задницами вертят. Я уж спать легла, а эта шарманка гремит, подружки-то и то отказались, совестливые, кивают в мою сторону, мол, человеку спать мешаем, а она засмеялась и говорит: «Не обращайте внимания, она глухонемая…» И так мне, мил человек, обидно стало…

— У вас письма не сохранились? — спросил я, видя, что старуха настропалилась всплакнуть.

— У меня нету, — ответила она. Разве что у Юльки письма да карточки где-нибудь запрятаны… — Старуха перевела взгляд с пустой бутылки на меня. Глаза у нее снова потускнели, однако шевельнулось в них что-то. Старуха, моргая, уставилась на меня. По привычке она пожевала губами, и волосатая бородавка ее зашевелилась, как живая, задвигав волосинками-усиками.

— Погоди, родимый, а ты не тот самый парнишка, что на мотоцикле к ней кажинный день приезжал? Вроде бы обличье мне твое знакомое? — сказала она. — Да нет… тому уже должно быть к сорока, а ты еще молодой, вон на голове ни одной седой волосинки не видно… И тот был ростом куда пониже.

— Можно мне эту фотографию? — спросил я, хотя и догадывался, что ответит старуха.

— Юлька мне глаза выцарапает, — сказала она. — Я как-то ляпнула не так про Динку-то — она ей вроде бы двоюродной сестрой приходится, так она на меня, как кошка, набросилась!

Надев плащ и стоя на пороге, я взглянул в выцветшие старушечьи глаза и спросил:

— За что же Рысь так жестоко обиделась на того парнишку… с мотоциклом?

Спросил просто так, зная, что на этот вопрос мне старуха не ответит. Да, пожалуй, теперь и никто не ответит.

— Зеленая была, — сказала старуха. — Один бог знает, что ей тогда в голову вдарило? Стоит ли об этом печалиться?

Хитрая старуха все-таки догадалась, кто я. И сейчас мучительно соображала, какую она выгоду сможет извлечь из этого неожиданного визита. Я это видел по ее лицу, глазам. Движения ее снова стали суетливыми, а губы, будто бы существуя независимо от нее, играли в пятнашки с бородавкой. Я уже отворил дверь в слабо освещенный коридор, когда она легонько хлопнула себя по морщинистому лбу и сказала:

— Окаянная память! Этот парнишечка, который ее провожал на вокзал, тоже приходил ко мне… Дай бог не соврать… Когда же это было? Ох, давно, не вспомнить…

— Зачем он приходил?

— Тоже вот интересовался, нет ли письма… — Старуха задумалась. — Кажись, какое-то письмо было… Я ему отдала.

— Вспомните, кому было адресовано письмо? — закричал я, нагибаясь к ней. — Это очень важно. Вспомните, как выглядел этот парень. Высокий, здоровый, со светлыми волосами? Или худой, черный?

— Не высокий, — морщила лоб старуха. — Полный из себя, но не высокий… И волос у него не светлый. Скорее темный… Да и не приглядывалась я к нему, родимый.

— До свидания, Елизавета Гавриловна, — совершенно подавленный сказал я. — Может быть, еще зайду.

— Я подумаю, — пообещала старуха, — хоть голова и дырявая, а может, чего и вспомню?

Я вышел из подъезда и прислонился к озябшему тополю. На небе меж туманных, серебристо подсвеченных ущербной луной облаков мирно посверкивали звезды. Прохладный ветерок обдувал мое разгоряченное лицо. Над головой со свистом захлопала крыльями большая птица, негромко крикнула, и мне на плечо бесшумно опустился узкий желтый лист. Я выпил полтора стакана и был абсолютно трезв. Я наконец сообразил, что произошла какая-то неслыханная несправедливость… Мелькали лица друзей, знакомых той далекой поры, когда я жил в Великих Луках и учился в техникуме… «Кто, кто мог так бесцеремонно вмешаться в мою жизнь, в жизнь Рыси и все перевернуть вверх дном?»

«Кто?!» — я, наверное, это выкрикнул, потому что птица снова завозилась в листве и мимо лица спланировал на тротуар еще один зазубренный красный лист.

10

Я собирался заглянуть в формовочный цех — там вышел из строя вибратор, — когда пришел он. Выше среднего роста, широкоплечий, с короткой вьющейся челкой и небольшой коричневой бородкой, он скорее походил на студента-филолога, чем на инженера-конструктора. Под мышкой у него была большая серая папка, в таких держат свои эскизы художники. Под мягкой кожаной курткой надет серый свитер с широким воротом, джинсы заправлены в сапоги с «молнией». На отвороте куртки маленький спортивный значок Ленинградского студенческого общества. Редко кто из выпускников носил «поплавки». В основном заочники. Признаться, я и сам институтский значок привинтил только один раз, когда фотографировался для факультетского альбома.

Я знал, что инженер-конструктор Ростислав Николаевич Любомудров — коренной ленинградец. После института был направлен в Великие Луки, строил этот завод и вот остался работать на нем инженером в конструкторском бюро. Ему около тридцати, но до сих пор еще не женат. На планерках Любомудров больше помалкивал, устремив задумчивый взгляд в окно. (Чего греха таить: подчас в моем кабинете велись пустые, никчемные разговоры.) Я до смерти не любил долгих заседаний на планерках и старался как можно побыстрее закруглиться. Не любил я и длинных речей. Поначалу, присматриваясь к людям, я никого не останавливал, но постепенно стал приучать народ высказываться только по существу и коротко. А если нечего сказать, лучше помолчи. Иногда я ловил на себе внимательный изучающий взгляд Любомудрова. У него была не очень-то приятная привычка во время выступлений пристально смотреть на оратора и чуть приметно усмехаться. Я видел, что это некоторых сбивает с толку. Однако, когда я подводил итоги, он никогда не усмехался. Сам Любомудров высказывался редко. Если я или Архипов его о чем-либо спрашивали, он отвечал односложно: да или нет. Голос у него густой, глуховатый. О том, что он способный инженер, я слышал и от Архипова и от Тропинина. Последнее время ко мне часто стали приходить по личным вопросам инженеры, техники, рабочие. В основном все интересовались, скоро ли им предоставят жилплощадь. Еще до моего приезда было заложено два четырехэтажных жилых дома для работников завода и общежитие для учащихся ПТУ. Один дом вот-вот должен был заселяться — уже заканчивались сантехнические работы. Правда, его еще не приняла государственная комиссия. Многие инженеры и техники приехали в Великие Луки из других мест и, понятно, жилье для них было вопросом номер один. Да и молодые рабочие, вернувшиеся из армии и приехавшие к нам из других городов, остро нуждались в общежитии. Я каждый день бывал на стройке и знал, что дом для молодых рабочих раньше чем к новому году не сдадут. То не хватало досок для пола, то застряли где-то в дороге трубы и батареи парового отопления, то пожарники приостановили работы в котельной… Я мотался по городу — нет худа без добра: поближе познакомился с руководителями самых различных организаций — и выпрашивал у них дефицитные стройматериалы, которые мне охотно давали, недвусмысленно намекая, что, возможно, и им со временем что-либо от меня понадобится. Но об этом я пока не думал…

Я выжидательно взглянул на Любомудрова, он присел на кресло и внимательно изучал тесемки своей солидной папки. Он пришел ко мне вот так, без вызова, впервые. И хотя мне нужно было идти в формовочный цех, я не проявлял никакого нетерпения. Такие люди, как Любомудров, очень тонко чувствуют настроение другого человека и, чуть что, могут обидеться и надолго замкнуться в себе, а мне как раз хотелось поближе узнать Любомудрова. Я еще не мог определить свое отношение к нему, но чем-то он мне нравился. Может быть, даже тем, что напоминал мне институт, студенческие годы. Немного продолговатое лицо его было приятным, в умных темно-серых глазах — затаенная ирония. На лбу глубокая вертикальная складка, я даже сначала подумал, что это шрам. И бородка его ничуть по портила. Они была почти черная, а усы светлые.

Молчание затянулось, и я нетерпеливо шевельнул рукой, он тотчас поднял на меня глаза и сказал:

— Я могу и в другой раз…

— Что у вас? — мягко задал я дежурный вопрос.

По его твердым губам скользнула легкая усмешка, но тут же лицо стало серьезным. Складка на лбу стала глубже. Рассеянным движением он погладил бороду, негромко кашлянул. Он пристально взглянул мне в глаза, будто раздумывая — начинать разговор или встать и уйти. И уйди он из кабинета со своей большой папкой, возможно, ничего бы и не произошло такого, что впоследствии перевернуло всю мою жизнь…

Любомудров вздохнул и вяло, будто нехотя, сказал:

— Я хочу предложить вам совершенно новые проекты жилых домов для села. Не имеющие ничего общего с той безликой стандартной продукцией, которую мы собираемся выпускать. Я убежден, что такие дома, детали для которых нам поручено изготовлять, не отвечают современным эстетическим требованиям людей. И лучше все поломать сразу, чем раскачиваться годы. И это может сделать только молодой решительный директор завода… — Он запнулся. — Я хотел сказать, что такая задача не под силу руководителю с консервативными взглядами…

— Вы еще не знаете, какие у меня взгляды, — несколько растерялся я после такого вступления, изложенного коротко, конкретно и по-деловому. Правда, скучным, бесцветным голосом человека, который ни на что не надеется. Первое, что я подумал, слушая Любомудрова, что было бы здорово, если бы все начальники цехов так же сжато выражали свои мысли на планерках.

— Здесь все расчеты и документация, — кивнул Любомудров на папку. — Любой мой проект возможно осуществить на нашем заводе. Даже больше того, не потребуется изменять всю технологию. Переход на производство нестандартных строительных деталей существен, но не отразится на наших заказчиках. Конечно, новые дома будут несколько дороже. Мы выполним принятые заказы и затем предложим свою новую продукцию… И вы увидите…

— Сомневаюсь, что мы что-либо подобное увидим, — перебил я его. — Все, что вы говорите, — это очень интересно, и я с удовольствием познакомлюсь с вашими проектами, но сдается мне, что в ближайшее время ваше предложение, если даже оно технологически обосновано, вряд ли осуществимо… И дело тут не в молодости директора завода или в консервативности его взглядов, просто — в здравом смысле. Мы имеем государственное задание, и наш долг — как можно лучше его выполнить, а если повезет — перевыполнить.

— А я другого и не ожидал, — усмехнулся Ростислав Николаевич. — Известная истина: тот, кто хочет, делает больше, чем тот, кто может…

— Вы ожидали, что я плюну на государственный план и начну экспериментировать с вашими проектами? — раздражаясь, сказал я. — Меня на следующий же день снимут с работы.

— Все верно, — поднялся Любомудров. Подумав, взял папку с письменного стола. Губы его искривила усмешка. — От плохого начала и конец плохой.

— На ваш афоризм я тоже хочу ответить афоризмом: пытаться сделать все сразу — значит ничего не сделать.

Когда он был уже у двери, я остановил его:

— Я бы хотел взглянуть на ваши проекты.

Он подбросил папку на ладони, подержал немного, будто взвешивая, и с улыбкой повернулся ко мне:

— Я слышал, вы железнодорожник?

— В ваших проектах я как-нибудь разберусь, — сухо ответил я. Он вызывал у меня одновременно и злость и симпатию.

Мягко ступая по ковру сапогами на толстой резиновой подошве, Любомудров подошел к столу и небрежно положил на край папку.

— Говорят, не хочешь услышать отказ — не проси, — сказал он и снова пристально взглянул мне в глаза. — Разве я для себя? Хотите я подарю вам эту папку? А? Просто так, на память…

Он, улыбаясь, смотрел на меня. А глаза невеселые, и сам он будто бы осунулся.

— Вы ведь инженер, а не архитектор, — поддел и я его. — Как же вы проектируете дома, не имея специального образования?

— Пусть это вас не беспокоит, — заметил он. — Проекты сделаны квалифицированно, я уж не говорю о расчетах… Дело в том, что я несколько лет учился в архитектурном институте…

— И что же? — видя, что он умолк, полюбопытствовал я. — Не закончили?

— На данном этапе профессия архитектора показалась мне бесперспективной, — с обезоруживающей простотой ответил он. — Вы сами видите, как сейчас строят. Дома-близнецы. Города-близнецы… В каком-то фильме с юмором рассказывается об этом… Помните, человек случайно попал в другой город и, не зная об этом, нашел точно такую же улицу, как и в его родном городе, точно такой же точечный дом и точно такую же квартиру…

— Я видел этот фильм, — сказал я.

— Хороший фильм, — с непроницаемым видом подтвердил он.

— Дня через два зайдите, — сказал я.

— Теперь… не к спеху, — ответил он, сделав ударение на слове «теперь».

Уже взявшись за ручку двери, он остановился и небрежно уронил:

— Архипов тоже считает мои проекты пустым прожектерством…

— Свое мнение, если вам это интересно, я выскажу, ознакомившись с проектами, — холодно заметил я.

— Только, пожалуйста, не торопитесь с выводами, — сказал он. — Как говорили древние греки: обидно разбить кувшин у самых дверей…

И вышел, плотно затворив за собой дверь. Я поднялся с кресла, подошел к окну и закурил. Накрапывал мелкий дождь. Откуда-то сверху срывались капли и вдребезги разбивались об оцинкованный карниз. Внизу, надсадно завывая, медленно прополз панелевоз. На железобетонной стене с оконным проемом кто-то мелом написал «Наша Маша!» Что за чушь?.. Разговор с Любомудровым поселил во мне смутную тревогу. Бесспорно, человек ом непростой. Чувствуется воля, ум. Не обольщается и себя не щадит. И сумел, черт бы его побрал, чувствительно задеть мое самолюбие. Я бросил взгляд на серую папку: так ли он талантлив на самом деле, как утверждает Архипов?..

Я снова уселся за письменный стол и, стряхнув пепел в большую, темного стекла пепельницу, развязал тесемки… Чертежи, схемы, расчеты, выкладки. А вот и проекты самых разнообразных жилых домов: одно-, двух-, трех-, четырехквартирных. Действительно, эти здания ничего общего не имеют с нашими однотипными стандартными домами… Дома Любомудрова скорее напоминали загородные дачи самой разнообразной архитектуры, хотя собирались почти из таких же самых блоков и панелей, как и наши дома. Любомудров не отказывался от всего, что производил завод, — наоборот, максимально использовал стандартные детали, немного изменяя их, дополняя, совершенствуя… А вот схема перестройки технологического процесса завода… Проект цеха по изготовлению железных форм, подсобный деревообделочный цех для производства отделочного и облицовочного материала, новый экспериментальный цех…

Я вспомнил про формовочный цех № 1, где вышел из строя вибростол. Судя по всему, его еще не отремонтировали… Я с сожалением захлопнул папку — вечером всерьез займусь ею — и вышел из кабинета.

Аделаида как-то странно взглянули на меня и безразличным голосом сообщила:

— Я забыла вам утром передать: вчера звонили из Ленинграда.

Я вопросительно взглянул на нее.

— Спросили вас, и все… Женский голос.

Ах, вот оно что! Директору позвонила женщина… Теперь есть секретарю над чем поломать голову! Ведь моя личная жизнь никому не известна. Аделаида проводила красным карандашом параллельные линии на большом листе бумаги, что не мешало ей внимательно изучать мое лицо.

— Что вы чертите? — спросил я.

— Валентин Спиридонович попросил к трем приготовить ему две схемы для графика.

«Интересно, учится она где-нибудь? — подумал я. — Работа не бей лежачего. Сиди себе, отвечай на звонки и читай учебники…» Вспомнив, что Аделаида совсем недавно с утра до вечера не разгибалась над машинкой, печатая и несколько раз перепечатывая пространное сообщение в министерство, упрекнул себя в несправедливости… Пока я еще ни в чем не мог пожаловаться на эту довольно симпатичную голубоглазую девушку. А то, что любопытна, — так все секретарши любопытны…

— Что сказать, если опять будут звонить из Ленинграда?

На этот раз Аделаида не смотрела на меня: глаза ее были прикованы к линейке и карандашу. В гуще светлых, взбитых на затылке волос розовело маленькое ухо с блестящей сережкой.

— Передайте, что я очень скучаю без нее, — проникновенно сказал я и, пряча усмешку, вышел из приемной, оставив девушку в растерянности: как ей воспринимать мои слова — в шутку или всерьез?..

11

Огромный формовочный цех № 1 непривычно молчал. Лишь в самом конце негромко урчал красный мостовой кран, извлекая из формы застывшую бетонную панель. Туго натянутые тросы вибрировали, издавая тонкий мелодичный звон. Слышно было, как шелестел по застекленной крыше дождь.

На балке под потолком устроились два голубя и равнодушно смотрели вниз. А внизу, на подоконниках, на бетонных плитах, сидели рабочие в брезентовых робах и курили. Дым от папирос и сигарет сизыми пластами стлался над умолкнувшей поточной линией.

У полуразобранного вибратора колдовал механик — щуплый паренек в новой спецовке. Двое рабочих ему помогали: один ключи подавал, второй поддерживал что-то. Ко мне подошел начальник цеха и сказал, что сгорела обмотка статора.

— И на это понадобилось почти полдня? — удивился я.

— Видите ли… — замялся начальник. — Механик по ремонту станков еще неопытный. И месяца на заводе не работает.

— Чтобы обнаружить в моторе сгоревшую обмотку, не обязательно быть механиком.

— Вы правы, — усмехнулся начальник. — Неисправность я сразу нашел, но на складе не оказалось нового мотора. Я сходил к нашим соседям на высоковольтный и выпросил у них взаймы мотор… Пока принесли да сгоревший сняли… — начальник взглянул на часы. — Через полчаса линию пустим.

Мне стало неудобно за резкий тон: в обязанности начальника цеха совсем не входит бегать к соседям на другой завод и выпрашивать взаймы моторы…

— Шляпа у нас кладовщик, — примирительно сказал я и, услышав дружный хохот, взглянул на рабочих, расположившихся на подоконнике. В центре — верзила в ватнике и с шеей, кокетливо обмотанной зеленым платком. Он что-то веселое рассказывал. Вот хлопнул себя по коленке и первый, засверкав белыми зубами, засмеялся.

Я подошел, и рабочие сразу замолчали, хотя на лицах еще не угасли улыбки.

— Здравствуйте, — поздоровался я.

Вразнобой ответили: кто «здрасте», кто «привет», а кто и промолчал, с любопытством разглядывая меня. У верзилы светлые волосы, косой челкой спускающиеся на узкие хитроватые глаза. На широкой в кисти руке выколото имя «Леня». Не изменяя позы — он сидел, подогнув под себя одну ногу, как обычно делают гитаристы, — снисходительно смотрел на меня, дескать, если начальство желает потолковать с рабочим классом, пожалуйста, мы-де с полным удовольствием…

Я его сразу узнал: это был тот самый рабочий, который крепко устыдил меня, когда тележка с арматурой чуть не опрокинулась. Я еще помог им вытащить ее из лужи… Однако парень и виду не подал, что узнал меня, хотя в глазах его посверкивали веселые искорки.

— И давно скучаете? — спросил я и поморщился: вопрос был не из умных. Во-первых, я отлично знал, сколько часов они «скучают», во-вторых, «скучают» не по своей воле.

Рабочие зашевелились, кто-то уже открыл было рот, но, поймав быстрый взгляд Лени, промолчал. Судя по всему, с этим зубоскалом считаются.

— Вы слышали последний анекдот про Чапаева? — ухмыльнулся Леня. — Обхохочешься…

Будь бы анекдот про кого-нибудь другого, я с удовольствием послушал бы и, может быть, вместе со всеми посмеялся, но все эти тупые анекдоты про Чапаева, Петьку и Анку-пулеметчицу я не терпел и не понимал тех людей, которым они нравились. Когда я был мальчишкой, Чапаев был моим кумиром, я, наверное, раз десять смотрел про него фильм, читал и перечитывал книжку Фурманова. Да и став взрослым, я ничуть не утратил уважения к легендарному герою гражданской войны. Кому понадобилось превращать этого человека и его соратников в идиотов и кретинов? Да, Чапаев был малограмотным и «академиев» не кончал. Такое было горячее время. Такие, как Чапаев, в страшную для нашем Родины годину, не щадя своей жизни, отстояли советскую власть, давшую всем нам возможность учиться в институтах и академиях. Так неужели теперь можно похохатывать над героями гражданской войны, которых чья-то злобная воля превратила в «героев» пошлейших и глупейших анекдотов?..

Все это я постарался объяснить молодым рабочим. Сначала кое-кто из них отводил глаза в сторону, перемигивался с приятелем, мол, поглядите-ка, какой наш директор правильный. Потом улыбки исчезли. А когда я замолчал, Леня (кто-то из ребят назвал его Харитоновым) стащил с головы коричневый берет и почесал им широкий нос. Все молчали, ожидая, что он сейчас отколет… На лицах парней прямо-таки было написано желание услышать от товарища что-нибудь этакое, заковыристо-задиристое, чтобы всем разом оглушительно грохнуть…

— А ведь и правда, чего мы ржем? — наконец сказал Харитонов. И лицо его было серьезным. — И над кем ржем, как кони? Над Чапаевым! Вот ведь какое дело: слушаем и не думаем… Лишь бы смешно было! Я ведь тоже Чапаева уважаю и книгу про него читал, и кино видел… Как этого артиста-то, что его играет? Бабочкин! Здорово играет, — он обвел взглядом рабочих. — Знаете, я понял, почему сейчас ходят анекдоты про Чапаева. Других-то нет? Было раньше армянское радио, да куда-то сплыло… Товарищ директор, правду говорят, что за границей вышли два тома анекдотов из серии «армянское радио»?

— И про Чапаева выйдут, — сказал я. — Там с удовольствием выпускают любую чепуху, лишь бы порочила русских людей и наш строй.

— Кто же все-таки сочиняет такие анекдоты? — задумчиво посмотрел на меня Харитонов. — Ежели вдуматься, ничего в них и смешного-то нет…

— Ну вот видишь, — сказал я.

— Я понимаю, что Чапаев герой и все такое, а когда услышу анекдот, хохочу, как дурак… — сказал худощавый паренек с узким лицом, на котором выделялись большущие глаза с длинными, как у девчонки, ресницами.

— Дурак и есть, — хохотнул кто-то.

— Оттого что я смеюсь, мое уважение к Чапаеву не меньше, — задумчиво продолжал паренек, не обратив внимания на реплику.

— Смех, говорят, жизнь продляет, — ввернул рабочий в замызганной робе, которая делала его похожим на водолаза.

— В таком случае смейтесь, — сказал я.

— Товарищ директор, — обратился ко мне рабочий, который сказал, что смех жизнь продляет, — когда же нам туристскую базу построят?

Я точно не помнил, в каком месяце будущего года строители должны сдать базу, но не удержался и пообещал, что весной вместе откроем рыбацкий сезон. И тут же, упрекнув себя — директору не пристало бросать слов на ветер, — решил проследить за строительством базы.

Нашу беседу прервала пулеметная очередь — это механик включил отремонтированный вибратор. Голуби встрепенулись, но не улетели. Рабочие поднялись и направились к конвейеру. Ко мне подошел Сидоров, начальник цеха — это был сорокапятилетний крепыш с покатыми круглыми плечами. Я видел по его лицу, что он переживает. Дело в том, что из-за вибратора была остановлена вся поточная линия. Месяц кончался, и такая задержка могла ощутимо отразиться на итогах выполнения плана.

— Мы наверстаем, Максим Константинович, — пообещал он и вдруг взорвался: — Черт бы побрал этого Колупаева! Принял на должность механика желторотого мальчишку прямо из техникума… С него грех и спрашивать.

— А что же старший механик? — поинтересовался я.

— Ногу сломал, — сообщил Сидоров. — Футболист. Играет в сборной города.

Из цеха я отправился в заводскую столовую. По дороге никак не мог вспомнить отчества начальника цеха. Сидоров Григорий… а вот как отчество — не мог вспомнить. И это меня злило. Второй месяц на заводе, и вот не запомнил отчества начальника одного из главных цехов завода! А я по опыту знал, как неприятна людям, которые работают с тобой бок о бок, такая непростительная забывчивость. Впрочем, упрекать себя было глупо: я ведь в разговоре с Сидоровым не назвал его никак. Это все-таки лучше, чем перепутать имя-отчество. Я решил, что, как вернусь в кабинет, обязательно возьму список руководящих работников завода и еще раз как следует проштудирую. У меня была дурная привычка: один раз перепутав чье-либо имя или отчество, потом все время повторять эту ошибку. Повторять даже после того, как меня неоднократно поправят.

Столовая помещалась на первом этаже в здании заводоуправления. Там почти никого не было, обеденный перерыв давно кончился. Ко мне подошла официантка и посоветовала взять гороховый суп со свининой и гуляш с пюре. После того как я первый раз пообедал в столовой, мне захотелось вызвать заведующего к себе и потолковать с ним по душам… Но потом, поразмыслив, я решил подождать и, вместо того чтобы делать выговор заведующему, попытаться понять, отчего в столовых кормят так невкусно?

Обедал я здесь уже много раз и пока понял одно: заведующий виноват меньше всего. Во-первых, блюда стоят дешево, рабочий может за полтинник взять обед из трех блюд. Во-вторых, приходят сюда рабочие в спецовках и робах, так что о стерильной чистоте и мечтать не приходится. В-третьих, шеф-повар и его помощники зарабатывают в заводской столовой гораздо меньше, чем их коллеги в фирменных столовых или ресторанах. Так что надеяться заполучить сюда высококвалифицированного повара — чистейшая утопия.

Я допивал компот, когда в зал вошла довольно рослая девушка в джинсах и короткой нейлоновой курточке. Темно-русые с блеском длинные волосы небрежно спускались на спину. Девушка мельком бросила на меня безразличный взгляд и подошла к буфету. У нее была великолепная гибкая фигура, и туго обтягивающие джинсы лишь подчеркивали это. Девушка стояла ко мне спиной и что-то говорила буфетчице. Я слышал, как звякнула о прилавок мелочь, девушка взяла бутылку молока, открыла ее и тут же у буфета, запрокинув голову, стала пить. Поставив порожнюю бутылку, она повернулась, и я снова встретился глазами с девушкой. И что-то дрогнуло во мне, я чуть не выронил стакан: эта незнакомая девушка вдруг напомнила мне Рысь… Нет, она не была похожа на девчонку с острова Дятлинка. Эта старше, выше ростом, настоящая цветущая девушка. Рысь всегда больше походила на мальчишку-подростка, чем на девушку. Но в фигуре, взгляде, повороте головы что-то было от Рыси. Какого цвета у этой девушки глаза, я не разглядел.

Я сидел с недопитым стаканом компота и смотрел на дверь, в которую вышла девушка, напомнившая мне Рысь… Странно, ведь я Рысь впервые увидел в брюках, хотя тогда еще не было у девчонок моды носить брюки. В брюках и тельняшке. Приехав в город, я первые дни бродил по улицам, жадно вглядываясь в лица прохожих. Теперь я понимаю, я бессознательно искал среди этих лиц единственно дорогое мне лицо… Потом, узнав о ее смерти, я перестал искать в толпе это далекое, неуловимое лицо. И вот сегодня высокая стройная девушка опять напомнила мне о Рыси… Неужели так до конца дней своих я и буду в каждой встречной девушке искать ту, которую безвозвратно потерял?..

Я ушел из столовой, позабыв рассчитаться. Уже в коридоре спохватился и, вернувшись, заплатил улыбающейся официантке за обед.

— Заплатили бы в другой раз, — заметила она.

— Кто эта девушка… Ну, высокая, молоко пила? — спросил я.

Я видел, официантка удивилась. Узенькие подбритые брови ее полезли вверх, она, по-видимому, хотела ответить шутливо, но, встретившись со мной глазами, согнала уже было появившуюся на крашеных губах улыбку и равнодушным голосом сообщила:

— Так это ж Юлька. Крановщица из первого цеха. Ее все на заводе знают…

Я как-то не придал значения этим словам. Кстати, истолковать их можно было как угодно. Гораздо позже сам убедился, что Юлька действительно популярная личность на заводе…

Я присел на широкий подоконник и задумался, глядя в окно. Батареи парового отопления еще не включили, и в кабинете было прохладно. Солнце бледным круглым пятном проглядывало сквозь пелену облаков и снова исчезало. Из окна я видел железнодорожную ветку, подведенную к заводу. Небольшой тепловоз толкал перед собой несколько платформ, нагруженных железобетонными плитами. Немного в стороне короткими очередями полыхала электросварка. Там из тавровых балок варили формы для заливки бетона. В луже буксовал порожний грузовик. Я подумал, что весной обязательно надо будет заасфальтировать дорогу. Это тоже недоделки строителей. Впрочем, они и будут асфальтировать, я об этом уже толковал в горкоме…

Мои мысли снова вернулись к Рыси. Я уже в который раз отчетливо, как на экране, увидел нашу последнюю встречу перед разлукой. Она мне врезалась в память на всю жизнь. Это было в начале лета. Я заехал на мотоцикле за ней, и мы укатили за город. Был жаркий безоблачный день, асфальт плавился, а я все жал и жал на газ. Я любил быструю езду. Наконец Рысь не выдержала и замолотила по спине кулаками.

— Я тоже хочу! — кричала она мне в ухо. — Остановись, Максим!

Я притормозил у белой березы, одиноко стоявшей на обочине, и выключил мотор. Береза была такая белая, что глазам больно смотреть на нее. И хотя еще был день, над ней жужжали майские жуки. И тишина. Благословенная тишина после шума и ветра в ушах и тягучего треска мотоцикла.

Мне хотелось постоять под березой и послушать тишину, но Рысь завела мотоцикл, оседлала его и поехала, а я остался один. Я не боялся за Динку: она научилась ездить не хуже меня. Единственное, что мне не нравилось, так это то, что она не хотела останавливаться. Уж если села за руль, то готова была ехать по прямой, пока бензин не кончится. Поэтому я не пошел за ней, а остался под березой, надеясь, что в ней заговорит совесть и она далеко не уедет. Рысь слилась с мотоциклом и быстро удалялась в сторону Невеля. Она была втрикотажных спортивных брюках и выпущенной поверх тельняшке. Желтым пламенем трепыхались ее густые, растрепанные ветром волосы. Вот она взлетела на пригорок, и мотоцикл, оставив клубок синего дыма, исчез из глаз. Я долго стоял под березой, ожидая ее, потом мне это надоело, и я зашагал по шоссе. Я прошел вперед, наверное, с километр, когда услышал приближающийся треск мотоцикла. Но вот треск оборвался, и стало тихо. Поднявшись на холм, я увидел одиноко стоявший у поворота на проселок мотоцикл, а Рыси нигде не было видно. Когда я подошел к мотоциклу — слышно было, как что-то потрескивало в остывающих цилиндрах, — раздался голос Рыси:

— Максим! Иди-и сюда-а!

Я ее не видел, но голос доносился из березовой рощи.

Я нашел Рысь на берегу озера. Она сидела на поваленной молнией сосне, макушка которой купалась в воде, и смотрела на камыши. И взгляд ее был какой-то отрешенный.

— Там ветер свистит в ушах, — сказала она. — А здесь тихо и рыбы в воде плавают… Как ты думаешь, они умеют разговаривать? Ну, вот одна рыбка понравится другой, как-то они должны об этом сказать друг другу?

— Ты же изучала ботанику, — заметил я.

— Ботаника — это про растения, — серьезно поправила она меня. — А про животных…

— Зоология, — ввернул я, чтобы не показаться ей совсем необразованным.

— В учебниках про это ничего не написано, — сказала она. — Там написано, что самки весной мечут икру, а самцы поливают ее молоками… — и, повернувшись, посмотрела на меня ясными большими глазами. — По-моему, это очень скучно. Вот у животных и людей совсем по-другому… Почему, Максим, природа так обидела бедных рыбок?

Я заерзал на сосне, не зная, что ей ответить. В воду посыпались ошметки коричневой коры, и мелкие рыбешки сначала испуганно стреканули в разные стороны, потом снова собрались у нас под ногами, хватая медленно опускающиеся на дно комочки и тут же их выплевывая.

— Я в рыбах не очень-то разбираюсь, — пробормотал я. На такие темы Рысь со мной еще никогда не разговаривала.

— Максим, когда мы с тобой поженимся (Рысь считала этот вопрос решенным), сколько у нас будет детей?

И снова я растерянно захлопал глазами. Хотя мне Рысь все больше и больше нравилась (то, что ее люблю, я понял позже), мне и в голову не приходила мысль жениться на ней, а уж о том, сколько у нас будет детей, я никогда не задумывался…

— Много детей ни к чему, — не дождавшись от меня ответа, продолжала Рысь, — двух вполне достаточно: мальчика и девочку, — она задумчиво взглянула на меня, будто соображая, подхожу ли я для этого. — А если будут две девочки или два мальчика? Теперь я понимаю, почему у некоторых в семье одни мальчики или девочки. У Васильевых — старший учится в нашем классе — шесть мальчиков. Он говорил, что его родители все время хотели девочку, а у них почему-то рождались одни мальчики. А у других, наоборот, одни девочки. Почему так бывает, Максим? Разве родители сами не могут решить, кого им произвести на свет: мальчика или девочку?

Честнее слово, все это тогда было для меня темный лес! И хотя рядом со мной на поваленной сосне сидела вполне уже сформировавшаяся девушка с оттопырившей застиранную тельняшку острой грудью и округлыми бедрами, я все еще не мог к ней относиться, как к взрослой, хотя из нас двоих, наверное, более взрослой была она. Девчонки в таком возрасте всегда раньше развиваются, но тогда я этого не понимал и смотрел на нее, как на смешную фантазерку. И потом я уже по праву считал себя настоящим мужчиной. Ведь я уже был один раз близок с женщиной. В этой самой березовой роще…

Рысь подвинулась поближе ко мне — я почувствовал своим плечом ее твердое горячее плечо — потом ладонью осторожно дотронулась до моих волос, ущипнула за ухо, рука ее скользнула по моей груди и задержалась на колене. В зеленоватых глазах совершенно мне незнакомое выражение, пухлая нижняя губа ее оттопырилась, я увидел крепко стиснутые зубы и услышал учащенное дыхание. Неожиданно Рысь резко схватила мою руку и прижала к груди, твердой, как каучуковый мячик.

— Сожми, — сказала она. В расширившихся глазах — дьявольский блеск. — Ну? — прикрикнула она. — Крепче!

— Зачем? — обалдело спросил я, чувствуя, как в этой твердой груди испуганной птицей толкается ее сердце. — Тебе холодно? — снова спросил я и сам понял, что сморозил глупость: вовсю светило солнце и было жарко.

— Холодно? — насмешливо фыркнула она. — А что, тебе холодно?

Я не успел ответить. Она вскочила на ствол. На меня она не смотрела. Первое ее движение было перешагнуть через мои ноги и выскочить на берег, но она почему-то раздумала. Быстрым движением стащила через голову тельняшку — никакого лифчика у нее и в помине не было, — пружинисто нагнувшись, сбросила трикотажные брюки, чуть поколебавшись, спустила и белые трусики, переступила через все это и, выпрямившись во весь рост, замерла, вся облитая солнцем. Трудно сказать, что я тогда испытывал, ошеломленно глядя на нее, память не сохранила ощущений, но зато намертво запечатлела образ юной обнаженной девушки. Тоненькую талию можно было пальцами обхватить, молочно белели не тронутые загаром бедра. Такой я запомнил на всю жизнь мою Рысь… В следующее мгновение она взмахнула руками и по-мальчишески головой вперед прыгнула в озеро. Темная блестящая вода раздалась по сторонам и сомкнулась над ней, скрыв от меня всю эту невиданную красоту.

Купаться я не стал: меня ошарашила выходка Рыси, и я ушел в рощу и не видел, как Рысь вышла на берег и оделась. Волосы облепили ее лицо; когда она отвела их и сторону, я снова увидел обыкновенную девчонку, вздрагивающую от озноба: вода в озере еще была холодная…

Я вел мотоцикл, а Рысь тихо сидела сзади, обхватив меня тонкими руками за плечи. Горячий ветер обдувал мое пылающее лицо. Все, что там, на берегу озера, испытывала Рысь, сейчас ощущал я. Правда, с большим опозданием. Когда она один раз приподнялась в седле и совсем по-кошачьи потерлась своей шелковистой щекой о мою, мне захотелось развернуться и помчаться обратно в березовую рощу… Но я этого не сделал. И вот уже двадцать с лишним лет жалею об этом. Может быть, тогда все было бы по-другому? Ни в какую Ригу она не поехала бы, и мы были вместе?

Вот о чем я вспомнил, сидя в своем кабинете на подоконнике. Из прорехи в облаках выскочил узкий солнечный луч и рассек пополам застекленную крышу одного из цехов. Небольшая лужа на дороге жарко вспыхнула. Низко пролетели две вороны. Окунувшись в луч, как по волшебству превратились в сказочных жар-птиц. Синюю прореху скоро затянула огромная серая заплатка. Лужа погасла, а две жар-птицы снова стали черными воронами, лениво махающими крыльями.

— Максим Константинович! — словно издалека услышал я голос Аделаиды. — Вас вызывает Ленинград…

Я присел на краешек письменного стола и снял трубку. Высокий нежный голос Нины: «Милый, я так скучаю без тебя… Ты не представляешь, как мне здесь тошно… Уже месяц от тебя ни строчки… Я понимаю, у тебя работа и все такое… Были бы у меня крылья…»

— Я тоже скучаю, — резко прервал ее я. — К черту крылья! Есть поезд… Обыкновенный поезд на электрической тяге, садись в пятницу вечером и приезжай…

— Не могу, милый… В субботу у подруги день рождения… Я уже подарок ей купила. Приезжай лучше ты, а?..

Голос в трубке становился все тише, замирал и совсем замолк. «С вами будет говорить Москва», — сухо сообщил металлический голос телефонистки. И затем: «Бобцов? У вас что, телекс испортился? Говорит Башин из Главка. Почему вы не прислали сводку за вторую декаду этого месяца?..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Сегодня я уволил с завода Степана Афанасьевича Кривина. Уволил за неоднократное появление в цехе в нетрезвом состоянии и трехдневный прогул по этой же причине. Председатель завкома Голенищев и секретарь партбюро Тропинин поддержали мое решение. Кривин работал бетонщиком в формовочном цехе, ему сорок восемь лет. Во второй раз он пришел ко мне, когда приказ уже был подписан. Пришел в старом ватнике, разбитых кирзовых сапогах и, стащив с седоватой головы шапку, остановился у двери. Вся его длинная нескладная фигура выражала покорность и смирение. Он был небрит, и вислый сизоватый нос — красноречивый свидетель его порока — уныло смотрел вниз. На скулах красные склеротические прожилки.

— Виноват я, тут уж ничего не попишешь, — начал он. — Грешен, закладываю, будь она неладна… Но за что же вы меня рубите под корень? — он потряс выпиской из приказа. — Кто же меня с такой желтой бумагой возьмет на работу? За систематическое пьянство… Да у меня, может, горе какое? Пью, верно. А почему пью? Вот то-то и оно, товарищ начальник… У меня ведь трое малых детишек и парализованная теща… Недвижима уж который год! Товарищ директор, можно по собственному желанию? А?

Во время разбора его дела я узнал, что Кривин уже сменил с десяток заводов и фабрик и нигде больше двух-трех месяцев не задерживался. В городском медвытрезвителе побывал двенадцать раз. Один раз с приятелем напились в привокзальном буфете и учинили драку, за что получил один год условно… Обычная биография закоренелого пьяницы. И все-таки, глядя на этого человека, во мне шевельнулась жалость. Действительно, с таким документом ни один здравомыслящий руководитель не примет Кривина на работу. А как же дети — он говорит, у него их трое, — и парализованная теща? Что я еще знаю об этом человеке, кроме того, что он неисправимый пьяница? Может быть, он неплохой отец и добрый человек? Разумеется, когда трезвый. И его увольнение явится снова жестоким ударом для жены, детей, парализованной тещи?..

— Ладно, — сказал я, — напишите заявление.

— Уже написал! — сразу воспрянул духом Кривин. — Вот оно, — и ловко выхватил из кармана ватника сложенный пополам листок бумаги.

Я вызвал Аделаиду и велел ей перепечатать приказ об увольнении.

— В трудовую книжку тоже запиши, что по собственному, — распорядился Кривин.

Аделаида взглянула на него как на пустое место и ничего не ответила. Мне это не понравилось, и я подумал, что при случае нужно сказать ей, чтобы повежливее обращалась с людьми, пусть даже такими, как Кривин.

— Спасибочко вам, товарищ директор! — поклонился Кривин. Нос его хотя и остался таким же сизым, но уже не был унылым. Поворачиваясь, чтобы уйти, он зацепил за дорожку. Низко нагнулся и аккуратно поправил. Из-под ватника выглянула старая клетчатая рубаха. Еще раз кивнув головой, осторожно притворил за собой дверь.

Он ушел, а я глубоко задумался. Внешний вид этого человека, его подобострастность, нескрываемая радость по поводу изменения формулировки в приказе и даже то, как он низко нагнулся и поправил дорожку, — все это меня разбередило. Я задумался о том, почему вот так по-разному складывается у людей жизнь: один человек вынужден увольнять с работы другого? А ведь жизнь могла и по-иному распорядиться: он мог быть директором завода, я — таким, как он… Я ведь не могу сказать, что у меня все было гладко. Этакое благополучное восхождение на гору… Ничего подобного! У меня в жизни всякое бывало: и год беспризорничества во время войны, и воровская компания, и приводы в милицию, и крепкие выпивки… Но что бы ни происходило со мной в те далекие годы, во мне всегда жил внутренний протест против всего этого. И наверное, когда уже готов был покатиться в пропасть по наклонной плоскости, я всегда останавливался на краю этой пропасти. А некоторые люди, очевидно, не могут остановиться. Они и катятся вниз, пока или не сопьются, как Кривин, или не попадут в тюрьму, как некоторые, мои бывшие знакомые… Когда-то, разъезжая с забубенной шпаной на крышах вагонов, я считал, что так оно и надо. Существуют люди, которые набивают барахлом свои мешки и чемоданы (это было во время войны), а есть и другие, которые освобождают их от этой тяжести… Но очень скоро я понял, что так жить нельзя. Это ненормальная жизнь. И как бы отпетые уголовники, скитающиеся по тюрьмам, ни идеализировали для желторотых дурачков свою «вольную» жизнь, это, конечно, не жизнь, а прозябание. Как серый волк, будет такой человек всю свою жизнь скитаться по чужой для него земле и почти постоянной берлогой для него станет тюрьма.

Моя юность прошла в жестокие годы войны, но куда бы кривая тропинка ни вела меня в те годы, я всегда умел вовремя остановиться и задуматься: а что же будет дальше?.. И надо сказать, на моем жизненном пути всегда попадались настоящие люди, которые незаметно, неназойливо направляли мою буйную энергию в нужное русло. Я помню, сразу после войны каких трудов мне стоило заставить себя пойти учиться! Обыкновенная школа казалась чем-то далеким, канувшим в прошлое. Настоящим были голод, бомбежки, новые города, чужие люди вокруг. Бывало, утром ты не знаешь, где будешь вечером. А чистая с простынями и одеялом койка была такой же голубой мечтой, как и круглое вафельное мороженое… Я работал и учился в то время, когда мои бывшие приятели вели праздный образ жизни, гуляли, веселились… И так почти до тридцати лет: работа и учеба. Учеба и работа.

И вот я директор крупного завода. В моем подчинении сотни людей. И сегодня уволил человека, которым, может быть, мог бы стать и сам…

2

Я поставил «газик» у гостиницы и увидел Бутафорова: Николай стоял в сквере у фонтана и смотрел на меня. Воротник темного плаща поднят, ветер разлохматил тронутые сединой волосы.

— А я к тебе собрался, — сказал я, здороваясь с ним.

— Чего это ты на «газике» разъезжаешь? — усмехнулся он. — Если тебе «Волга» не нужна, отдай ее Аршинову — он уж который год мечтает о персональной машине.

— Генька Аршинов здесь? — воскликнул я. — Что же ты мне раньше не сказал?

Николай взглянул на часы:

— Я тебе сегодня устрою с ним встречу… В половине шестого он будет у меня.

— Я слышал, после института его направили в Арзамас.

— Как видишь, рано или поздно все в родные края возвращаются, — философски заметил Николай. — После Арзамаса он несколько лет проработал в Псковском отделении дороги, и вот уже три года, как в Великих Луках. Заместитель начальника дистанции пути.

— А кто еще здесь из наших?

— Я же тебе говорил, — удивился Николай.

Когда я у него был в гостях, он мне действительно назвал несколько знакомых фамилий, но я с трудом мог вспомнить лица этих ребят. Все они были с другого курса, и я был мало с ними знаком.

— А Рудик? Ну, помнишь…

— Помню, помню, — улыбнулся Николай. — Машинист исторического паровоза, на котором ты с Аршиновым практику проходил… Лучший машинист тепловоза в нашем депо. Член горкома, недавно был награжден орденом Ленина.

— Надо бы его повидать… — пробормотал я.

— В свободные дни, как и раньше, пропадает на рыбалке.

— Вот мы с ним и махнем на моем «газике», — сказал я. — Давно не рыбачил.

— У него свой «Москвич»… А на рыбалку надо бы как-нибудь выбраться… Я ведь тоже не прочь посидеть с удочкой…

— Вот именно «как-нибудь»… — сказал я. — Я уже второй месяц собираюсь. Вот что, старина, давай без трепотни: в эту субботу железно едем на рыбалку! Я тут два таких озера откопал! Одни названия чего стоят: Янтарное и Жемчужное…

— И когда ты таким хитрым стал? — рассмеялся Николай. — Так и скажи, что хочешь взглянуть, как там двигается строительство вашей турбазы.

— Ну, приятное с полезным… — сказал я и, придав голосу инквизиторские нотки, спросил: — Да, а что ты делал в рабочее время у фонтана?

— Понимаешь, назначил одной симпатичной девушке свидание, а она, чертовка, не пришла…

— Плохи твои дела!

— А что, уже никуда не гожусь? — приосанился Николай. — Думаешь, вышел в тираж?

— Успокойся, девушки как раз любят таких представительных, с серебром в волосах.

— А вот жена, видно, разлюбила, — вздохнул Николай. — И на полчаса не вытащишь из театра!

— Ты любил еще кого-нибудь, кроме своей Машеньки? — спросил я.

— Иди ты к черту! — огрызнулся Николай и даже отвернулся, но тут же снова расплылся в улыбке: — Так и быть, доверю тебе одну тайну: мы ждем ребенка!

— Это действительно событие.

Николай был оживлен, и лицо его сняло.

— Сам подумай, нам уже за сорок — позже некуда.

— Возьмешь меня крестным отцом?

— Ей надо больше бывать на свежем воздухе, а она репетирует в накуренной комнате, — озабоченно говорил Николай. — Это ведь вредно для ребенка?

— Не знаю, — сказал я. — У меня ведь никогда не было детей.

Николай замолчал и взглянул на меня.

— Почему ты не женишься? — спросил он.

— Действительно, почему? — усмехнулся я.

До Дома Советов три минуты ходьбы. Еще не было пяти, и я предложил Николаю прогуляться вдоль Ловати. Он взглянул на пасмурное небо с бегущими облаками и сказал, что будет дождь. Но пока дождя не было, а так, мелкая дождевая пыль. Скоро у меня и у Николая лица стали мокрыми, а на бровях и ресницах пристроились крошечные капли. Листья под ногами тоже были мокрые и при сильном порыве ветра с тихим шорохом скользили по площади Ленина.

Мы вышли на набережную. Тонкие липы почти облетели. В городе здания защищали от ветра деревья, а здесь он на воле гулял по набережным, сметая опавшую листву в реку. Очевидно, в верховьях Ловати прошли сильные дожди, и вода была мутной с желтоватым оттенком. У бетонного моста, отбрасывающего в воду густую тень, сидел на камне пожилой человек в брезентовом плаще с капюшоном. В руках раскрытая книга. От двух кольев, воткнутых в песчаный берег, убегали в речку две поблескивающие жилки. Ничего не скажешь, цивилизованный рыбак.

— Аршинов, наверное, на меня до сих пор зуб точит, — сказал Бутафоров. — Когда в конце лета разрешили охоту на водоплавающую дичь — все как с цепи сорвались! Давай палить во все живое. Ну и одна дикая уточка прилетела в город искать защиту от охотников… Это же надо сообразить! Здесь в центре города и жила. Плавала себе у берега и на людей внимания не обращала. Тут ведь пляж рядом. Люди купаются, загорают, и никто уточку не трогал. Дело было в воскресенье. Лежим мы с женой, загораем, смотрим, как уточка у берега плескается, и вижу, как какой-то толстяк с палкой в руках крадется по камышам к ней. Не выдержал я, подскочил к нему, палку вырвал и говорю: «Как, гражданин, вам не стыдно?..» Оборачивается, а это Аршинов. Тут я его, не стесняясь, обложил как следует… Ну, действительно, нельзя же такой скотиной быть! Сколько людей любовались на эту несчастную утку, и ни у кого, даже у мальчишек, не поднялась на нее рука… А этот с палкой! Смотрит на меня, аж покраснел от злости… «Тебе что, жалко? — говорит мне. — Не я, так кто-нибудь другой ее прихлопнет…» Ну ты подумай только, какая скотина, а?

— Толстяк, говоришь… — сказал я. — В техникуме он был худущий.

— Отъелся, — буркнул Николай.

— Ты это из-за утки? — покосился я на помрачневшего приятеля.

— Он мне и раньше не очень-то нравился… Это ведь вы были друзья.

— Ну, а как она? — спросил я.

— Кто?

— Утка.

— Улетела, — сказал Николай. — А может быть, и впрямь нашелся какой-нибудь негодяй и прикончил.

— Жалко.

— Кого жалко? — свирепо посмотрел на меня Николай. — Утку?

— Ну да, ее, — сказал я и, чувствуя, что он меня сейчас тоже обложит, прибавил: — Я вот о чем думаю: целоваться мне с Аршиновым или просто пожать руку?

— Перестань морочить голову! — огрызнулся Николай.

3

Я сразу не узнал его. Худощавый подвижный Аршинов с красивыми волнистыми черными волосами, которые с ума сводили девушек, и этот совершенно лысый толстяк со скудной седой растительностью на висках и затылке… Эти три подбородка и тяжелые, с красными прожилками, отвисшие щеки. Если бы я встретил его на улице, то ни за что бы не узнал. Правда, немного позже на этом жирном лице проступили знакомые черты того прежнего Геньки Аршинова.

— Такие-то, браток, дела, — невесело усмехнулся он после того, как мы пожали друг другу руки (раскрыть объятия никто из нас не сделал попытки). — Не ты один — никто не узнает. — Он с сердцем хлопнул себя пухлой рукой по выпирающему животу. — Растет и растет, проклятое… И в горы поднимался, и бегал этой… рысцой по улице каждое утро, и не жрал неделями — ни черта не помогло. А теперь махнул рукой… Больше чем полжизни прожито.

Аршинов был года на четыре старше меня. Я стал что-то вспоминать, рассказывать, старался растормошить его; Аршинов улыбался, кивал, однако глаза его были безразличными. О себе он почти ничего не рассказывал. И видно, думал о чем-то своем, потому что одни раз прервал меня и, с хитроватой усмешкой взглянув на Бутафорова, спросил:

— Директором-то тебя сюда назначили по рекомендации горкома?

Я сказал, что получил назначение от министерства. Николай промолчал. Только брови сдвинул. Он распечатал пачку «Беломора» и закурил. Я обратил внимание, что пепельница на столе топорщится окурками. Видно, смолит одну за другой.

— Не поддерживает секретарь своих однокашников, — снова поддел Николая Аршинов.

— А я не люблю слабых, которых нужно поддерживать, тащить, прощать ошибки и смотреть сквозь пальцы, как они разваливают одну организацию за другой… — спокойно сказал Николай.

— Это камень в мой огород! — засмеялся Аршинов и вдруг резко повернулся к Бутафорову, что для его громоздкой фигуры было несколько неожиданно. — Если бы ты не выступил против на бюро, меня утвердили бы начальником вагонного депо! Один ты был против!

— В отличие от других, я тебя хорошо знаю, — сказал Бутафоров. — Ставлю голову на отсечение, что через год тебя пришлось бы снимать со строгим выговором по партийной линии… Точно так же, как тебя сняли в Пскове с должности начальника отдела.

— Видишь, как он меня? — кисло усмехнулся Аршинов. Но хорохориться больше не стал и даже оживился, когда я пригласил их поужинать со мной в ресторане.

— Там отличные бифштексы с картошкой фри подают, — заулыбался Аршинов.

Николай мое приглашение принял без всякого энтузиазма, но и отказываться не стал. Не знаю, что его больше смущало: безрадостная перспектива провести вечер в одной компании с Аршиновым или нежелание появляться в ресторане — все-таки секретарь горкома, — где по вечерам бывало довольно многолюдно и шумно.

Впрочем, вечер прошел хорошо. Аршинов больше не задирался, — очевидно, и вправду неплохой бифштекс привел его в хорошее настроение. Он много и жадно ел, поминутно вытирая сальные губы бумажными салфетками. Их накопилась целая горка возле его тарелки. Потом мы поднялись ко мне в номер и еще немножко посидели. Разговор что-то не клеился. Николай не мог скрыть своей неприязни к Аршинову и, чтобы не сцепиться с ним, молчал. А Генька завел нудный разговор о даче, теще, которая «потрясающе» капусту квасит и огурцы солит…

Я проводил их до автобусной остановки. В ресторане Аршинов говорил, что нужно в ближайшее время обязательно встретиться и как следует посидеть… Я думал, он пригласит меня к себе домой, но он ничего про это не сказал. А тут и автобус подошел. Аршинов тяжело втиснулся в дверь и, с трудом повернув к нам багровую шею, улыбнулся какой-то чужой, незнакомой улыбкой и помахал рукой.

— Я тебе позвоню, — сказал он.

Бутафоров жил совсем близко от гостиницы, и я его проводил до дому. Мелкий теплый дождь шуршал в поникшей листве. Вокруг каждого уличного фонаря желто-голубой светящийся ореол. Николай попытался затащить меня к себе, но я отказался: мне хотелось побыть одному. Встреча с Аршиновым снова всколыхнула во мне далекие воспоминания.

— Ну как он? — спросил Николай.

— Изменился… — неопределенно ответил я.

— Ты имеешь в виду внешность?

— Помнишь, у него были великолепные вьющиеся волосы, — сказал я. — С волной.

— Если бы ты был не директором, а машинистом тепловоза, он бы тебе больше обрадовался, — заметил Бутафоров.

— У меня это еще впереди. Вот как завалю квартальный план выпуска этих чертовых коробок для села…

— Товарищ Бобцов, — сделал официальное лицо Николай. — Мне эти разговорчики не нравятся… — и рассмеялся. — Я первому секретарю сказал, что за тебя готов поручиться собственной головой. Так что если завод угробишь, обе наша головы покатятся с плеч!

— А как ты с Куприяновым? — спросил я. — Ладишь?

— По-разному, — неохотно ответил Николай. — Мужик он сложный… Как-то спрашивал про тебя, удивлялся, что редко к нему заходишь.

— А зачем заходить-то? — поинтересовался я. — Все производственные вопросы мы с тобой разрешаем… Просто так, чтобы отметиться? Так я это не люблю.

— Ты все такой же, — сказал Николай. — Не изменился.

— Смотря в чем, — ответил я.

Холодная капля скатилась за воротник, я передернул плечами и поежился. Дождь припустил сильнее. Ветер громыхнул на крыше сорванным железным листом и, монотонно зашумев мокрой листвой, подхватил с тротуара красные распластанные листья и весело погнал их через дорогу на другую сторону улицы. Откуда-то взявшаяся ночная бабочка, пестрая и красивая в свете уличного фонаря, зигзагом метнулась к ближайшему дереву и прилепилась к серой коре, тотчас слившись с ней.

4

Я с трудом отыскал эту улицу на окраине города. Фары «газика» выхватывали из темноты черные стволы деревьев на обочинах, влажные серые доски заборов. Давно позади остались корпуса тепловозо-вагоноремонтного завода. Когда-то здесь начинались избы деревни Ориглодово, а в стороне, на глинистом холме, виднелась Коровья Дубрава. Теперь я не узнавал этих мест. Город давно вобрал в себя эти деревни.

Я свернул с асфальта на заблестевшую лужами улицу. Рядом с двухэтажными городскими зданиями лепились и старые деревянные домишки. В слезящихся окнах неясно струился желтый свет. Когда я свернул на эту окраинную улицу, то подумал, что нужно искать самую захудалую хибару. Однако дом оказался солидным пятистенком с крепкой оградой, фруктовым садом и огородом. Одно окно было тускло освещено, второе — ярко. Поднимаясь по деревянным ступенькам, я услышал музыку. В коридоре было темно и пахло прокисшими огурцами. Я постучал в дверь и, не дождавшись ответа, отворил. В ярко освещенной большой комнате было накурено, на полную мощность гремел магнитофон. Популярные мелодии из кинофильмов. На широкой тахте сидели две девушки, третья, в брюках, полулежала, закинув нога на ногу.

Увидев меня, одна девушка поднялась с тахты, остальные две даже не повернули головы в мою сторону.

— Отец там, — небрежно кивнула на перегородку девушка, даже не ответив на мое приветствие. Не предложила она мне и раздеться, что дало мне повод подумать, что знакомые ее отца не очень-то желанные гости в этом доме.

Я толкнул фанерную, покрашенную белой масляной краской дверь, как оказалось ведущую в кухню, и тут услышал за спиной насмешливый голос девушки:

— Еще один заявился…

— Спроси, есть у него сигареты? — произнес другой голос, показавшийся мне знакомым. Что ответила на это хозяйская дочь, я не расслышал, но сигарет никто у меня спрашивать не стал.

За накрытым клеенкой кухонным столом лоб в лоб сидели два изрядно хмельных человека: Степан Афанасьевич Кривин, которого я уволил с работы, и крепкий мужчина с массивной челюстью боксера и маленькими, беспрестанно моргающими глазками. Можно было подумать, что он подмигивает сразу обоими глазами. Перед ними стояла начатая бутылка водки, на тарелке — дряблые огурцы, запах которых я еще почуял в коридоре, алюминиевая миска с отварной картошкой. На подоконнике поблескивала уже опорожненная бутылка.

Кривин некоторое время смотрел на меня, надо сказать, без всякого удивления, потом сделал широкий жест рукой, приглашая к столу.

— Садитесь, коли не побрезгуете нашей компанией… — поглядев за перегородку, заорал: — Машка! Дай рюмку из буфета!

Из-за перегородки доносилась музыка. Теперь пел Рафаэль. Впрочем, хозяин особенно и не рассчитывал, что дочь тут же прибежит и принесет рюмку, скорее всего это он крикнул так, для порядка. Когда он стал подниматься из-за стола, я предупредил его, что зашел на минутку и сам за рулем, так что пить мне совсем ни к чему.

— Ваше дело, — снова опустился на стул Кривин и, поймав вопросительный взгляд своего собутыльника, пояснил с ухмылкой: — Директор завода… Я говорил тебе, что уволился оттудова по собственному желанию… так вот, видишь, сам пришел звать меня обратно.

Человек с квадратной челюстью вскочил, ладонью услужливо смахнул с табуретки невидимую пыль и, пододвинув мне, протянул крепкую руку: «Тима». На широком лице его появилась улыбка. Я тоже улыбнулся: его мощная грузная фигура совсем не вязалась с этим детским именем.

— А может, стаканчик за компанию, а?

Я снова отказался и присел на табуретку. Оба выжидательно уставились на меня и даже забыли про водку, а я и не знал, что им сказать… Мысль прийти к Кривину возникла у меня в тот же день, когда я подписал приказ об увольнении. Я не задумывался над тем, что я ему скажу и сумею ли чем-нибудь помочь, но я знал, что до тех пор, пока я с ним не повидаюсь, передо мной все время будут стоять эта согбенная фигура, заискивающая улыбка и покорное старательное движение, когда он нагнулся и поправил в кабинете завернувшийся конец ковровой дорожки… Сейчас передо мной сидел совсем другой человек. В нем ничего не было заискивающего, рабски-покорного. Даже сутулые плечи его распрямились, а глаза смотрели прямо и настороженно. И он совсем не чувствовал себя обиженным или расстроенным. Я сидел на табуретке и молчал. За перегородкой заливался соловьем модный певец. И я подумал: как же парализованная теща? Наверное, ей до чертиков надоело слушать эту музыку.

— Ведь по-ихнему ни в зуб ногой, а уши развесили, — сказал Кривин. — И не надоест!

— Это ты, Степан, зря, музыка — дело хорошее, — заметил Тима. — Я всех хороших певцов по голосу узнаю. Вот это поет Муслим Магомаев.

Он произнес это таким уверенным голосом, что я не стал его разочаровывать.

— А как же ваша теща? — полюбопытствовал я. — Ее это не утомляет?

— Какая теща? — удивленно вытаращился на меня Кривин.

— Парализованная.

— У меня ни тещи, ни жены нет, — сказал он. — Одна дочка, и та батьку ни во что не ставит.

— Жена от него в позапрошлом году ушла, — пояснил Тима и выразительно посмотрел на бутылку.

Кривин перехватил его взгляд и нахмурился.

— Баба с возу — коню легче, — проворчал он и, взглянув на пустую рюмку, потянулся было за бутылкой, но на полпути к ней вдруг раздумал и поскреб ногтем небритый подбородок.

— А теща того… — сказал Кривин, — померла.

— Вспомнил! — хмыкнул богатырь Тима. — Когда это было!

— Дрянная была бабенка, царствие ей небесное, — ухмыльнулся Кривин. — И женка моя вся в нее…

— Яблоко от яблони… — нашел нужным ввернуть его приятель.

Я уже понял, как только пришел сюда, что мой визит никому не нужен: ни мне, ни хозяину этого дома. Кривин обыкновенный пьяница, который ни на одной работе долго не задерживается. И для него увольнение совсем не трагедия, он привык к этому. Так же, как привык произносить начальству одни и те же слова, напускать на себя вид этакого несчастненького, замученного жизнью человека, чтобы вызвать сострадание, а потом тут же за бутылкой водки обо всем этом забывал. Как забыл про мифическую парализованную тещу. И о чем нам с ним говорить? Все, что я мог ему сказать, он тысячу раз слышал от других, да и он бы мне ничего нового не сообщил. Я заметил, как они переглянулись, недоумевая, зачем я сюда пришел. В бутылке еще было больше половины, и им не терпелось ее опорожнить, но мое присутствие мешало им. Я понимал, что нужно встать и уйти, но что-то меня удерживало на месте. Наверное, нужно было как-то объяснить, зачем я сюда пожаловал. Однако это тоже было трудно. Как можно объяснить человеку, которого ты уволил, что сочувствуешь и хочешь помочь? Очевидно, это было естественным, если бы человек глубоко переживал, а Кривин и не думает переживать. Он прекрасно себя чувствует в своем собственном доме, сидит за столом с приятелем и приканчивает уже вторую бутылку. По его порозовевшему лицу и багровому лоснящемуся носу видно, что ему хорошо и спокойно. Да и на работу он, наверное, уже устроился. Поработает с месяц, а может быть и больше, пока снова не погорит и его не уволят…

Будто угадав мои мысли, Кривин сказал:

— Я нынче определился на трикотажку. Вот и отмечаем с дружком… Кочегаром в котельную… зарабатывать, оно конечно, буду поменьше, чем у вас, да много ли мне одному надо?..

— На водку и закуску хватит, — ухмыльнулся Тима.

— Работа спокойная и, главное, не на людях…

— Выпил, завалился в уголок у котла и кимарь — никто к тебе не касается, — снова вставил Тима.

— Это начальство переживает, убивается, когда его снимают с должности, а рабочему человеку это не страшно, — спокойно продолжал философствовать Кривин. — Мне ведь людями не командовать. Не ломать голову, как план выполнить… — Он посмотрел на свои растопыренные руки с грязными ногтями. — Вот этими рычагами я командую, а для них всегда дело найдется. У нас не за границей, безработицы нет. Что бетон месить, что уголь лопатой в топку кидать, что поганой метлой по улицам шаркать… Рабочие покамест у нас везде нужны.

— Рабочие — да, а вот…

— Пьяницы? — подхватил его приятель. — Это верно, пьяницы никому не нужны, но они ведь есть? Существуют? И с этим фактором тоже надо считаться.

— Вот, скажем, почему я пью — с подъемом начал Кривин. — Вы знаете? Нет. То-то и оно! А я пью, может быть… — Кривин вдруг замолчал и потер ладонью лоб, на котором собрались морщины.

— Он и сам не знает, — заметил Тима. Ему не откажешь в чувстве юмора.

— А вы знаете? — спросил я.

— А как же? — оживился тот. — Я нынче выиграл по лотерее пылесос. А на кой хрен он мне нужен? У меня жена такая чистюля: в доме соринки не увидишь. Ну я и рассудил: раз пылесос нам ни к чему, куплю-ка я жене в подарок шерстяную кофточку…

— Ну и дурак, — наливая в рюмки, сказал Кривин. — Надо было все на пропой.

— Я отмечаю сразу два редчайших события: выигрыш по лотерее и подарок жене.

— За это стоит, — сказал я.

Они чокнулись, немного стесняясь меня, аккуратно выпили и стали закусывать огурцами. Воспользовавшись паузой, я поднялся с табуретки и пошел к двери.

— Ежели вы насчет Васьки Петрова, так я тут ни при чем, — сказал вслед Кривин. — Когда он, дуролом, на складе руку сломал, меня и в цехе не было… Я за водкой бегал… Спросите, любой вам скажет.

Какой Васька Петров? И когда он сломал руку? Убей бог, я ничего об этом не слышал. Я взялся за ручку двери, но тут она сама распахнулась, и на пороге показалась Маша. Я только сейчас обратил внимание, что она смахивает на отца. Я отступил, и она пошла в кухню и молча поставила на стол третью рюмку. На этот раз она с любопытством посмотрела на меня и, улыбнувшись, ушла в комнату, где стало тихо. Наверное, пленка кончилась.

Кривин налил в рюмку и повернулся ко мне:

— Обижаете, товарищ директор.

— Такой редкий гость, — поддакнул Тима. — Одна-то вам не повредит?

Я подошел к столу, поднял рюмку и залпом выпил. Хотел взять огурец, но раздумал: больно уж неказистый у них вид. Кривин и его друг смотрели на меня с явной симпатией. И я понял, что это было единственное правильное мое движение в этом доме на окраине города. Поблагодарив и распрощавшись, я ушел. Открывая дверь в коридор, я услышал голоса девушек, смех, и опять голос одной из них показался мне знакомым, но оглядываться было неудобно, да и потом откуда у меня могут быть здесь знакомые? У калитки я остановился и закурил. Мелкие дробные капли застучали по козырьку кепки. После света глаза все еще не могли привыкнуть к темноте. Окна в домах стали темными, было уже поздно. У калитки горели стояночные огни моего «газика». Дождь стал потише. С шелестящей крыши дома капало в переполненную бочку. И каждая капля звучно отпечатывалась в ночной тишине. Я уже собирался идти к «газику», как услышал стук двери, яркая полоска света мазнула по мокрому крыльцу, потом дверь закрылась, и по ступенькам затарахтели каблуки. К калитке приближались две фигуры.

— Ой, тут кто-то стоит! — негромко воскликнула одна из девушек и остановилась.

— Если в город, могу подвезти, — предложил я.

— А, это вы… — сказала девушка, что первой остановилась.

Они подошли совсем близко, однако лица было трудно рассмотреть. Обе были в плащах с поднятыми воротниками. Одна полненькая, невысокая, вторая рослая, в пушистом шарфе. Из окна падал свет, и на ворсистом шарфе блестели мелкие капли. Отвернувшись, девушки о чем-то пошептались, и полненькая, пройдя мимо меня, зашлепала по лужам вдоль улицы, а высокая насмешливо спросила:

— Вы ко всем своим рабочим приезжаете домой? Сначала к нам, теперь сюда…

Я узнал этот голос: передо мной стояла Юлька! Та самая девушка, которую я увидел в столовой. В комнате я не разглядел ее, потому что она лежала на тахте и сидящая рядом подружка заслоняла ее.

И еще одно я вспомнил: имя Юлька я услышал от Гороховой, когда был у нее и узнал о смерти Рыси. Вот почему Юлька сказала, что я наведываюсь на квартиры к рабочим. Юлька ведь тоже работает на заводе…

— Как вы догадались, что я был у вас? — спросил я.

— Я знала, что вы придете, — просто сказала она.

Надо отдать должное этой Юльке: разговаривает она смело, откровенно и без малейшего намека на девичье жеманство. Я уже различал ее лицо, большие с блеском глаза, длинную жесткую прядь русых волос, высунувшуюся из-под шарфа.

— Что же мы стоим под дождем? — сказал я.

Под нашими ногами чавкала грязь, я поскользнулся и чуть не шлепнулся в лужу. Юлька подхватила меня под руку и тоже очутилась в луже. Я почувствовал, как холодная вода просочилась в ботинки. Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Чего вы смеетесь? — вдруг став серьезной, спросила она.

— А вы?

— Мне показалось, что вы сейчас протянете руку и скажете, как вас зовут. И я завтра расскажу подружкам, как познакомилась с нашим директором — ночью в луже…

— Что ж, это романтично, — улыбнулся я. — Меня звать…

— Я знаю, — перебила она. — А вот как звать меня, вы не знаете.

— Мы так и будем стоять в луже, Юля? — сказал я.

— Вы же можете простудиться и заболеть… — рассмеялась она. — Как же мы без вас-то?

Я выбрался на сухое место. В ботинках чавкала вода.

— Машка сейчас рвет волосы на голове, — смеясь, сказала Юлька. — Она ведь вас приняла…

— За папашиного дружка, — подсказал я.

— И даже рюмку не дала…

— Она что, тоже работает на заводе? В каком цехе?

— Не скажу… А вдруг вы ее тоже уволите?

— Это мне раз плюнуть, — в тон ей ответил я.

Я думал, она сядет рядом со мной, а Юлька забралась на заднее сиденье. Мне очень хотелось поговорить с ней, но я не знал, с чего начать. Мне хотелось спросить ее о Рыси… Кажется, старуха сказала, что она ей доводится двоюродной сестрой?.. И потом, Юлька была в Севастополе и видела Рысь… И еще старуха сказала, что у Юльки письма Рыси…

Мы уже миновали автовокзал, когда Юлька наконец нарушила молчание:

— Я знаю, бабка вам с три короба наговорила про меня, только мне на это наплевать!

— Я ведь знал ее раньше, когда она еще жила на Дятлинке…

— Ну ее к черту! — зло оборвала этот разговор Юлька.

Я довез ее до дома, вылез из машины, откинул сиденье и подал руку.

— Вы, оказывается, галантный кавалер…

— Гм… Кавалер? — пробормотал я. Мне все еще было трудно привыкнуть к ее манере разговаривать. И тут она меня снова огорошила.

— Вам ничего не говорит такая фраза: «Приходи в воскресенье»? — спросила она.

— Приходи в воскресенье… — повторил я. — Это что, пароль? Или вы меня приглашаете в гости?

Юлька нагнулась и стала мыть в луже боты. Я видел ее нахмуренный профиль, крепко сжатые полные губы. Русая прядь спустилась на глаза, и девушка резко отбросила ее. И мне показалось, что этот жест был раздраженным.

— Юля, вы говорите загадками, — сказал я, не дождавшись от нее никакого ответа.

Она разогнулась и прямо взглянула в глаза. Лицо ее снова стало насмешливым.

— Спасибочки, товарищ директор, — нарочито нараспев произнесла она. — Премного вам благодарны… А в гости я вас, может быть, и приглашу когда-нибудь…

Улыбнулась и, блеснув глазами, скрылась в парадной. Мне сразу как-то стало одиноко и неуютно. Я переступил с ноги на ногу, и в ботинках противно запищало. Холодные струйки скатывались за воротник плаща.

Я стоял на тротуаре и, не обращая внимания на снова припустивший дождь, ломал голову: что бы это все могло значить? Приходи в воскресенье… Когда она меня об этом спросила, в голосе не было насмешки. Наоборот, серьезность и ожидание… Будто Юлька надеялась услышать от меня продолжение этой странной фразы или, по крайней мере, какой-то отклик, понимание… Но я ничего не понимал.

С клена сорвался мокрый лист и прилепился к рукаву. Прямо в лицо дунул холодный влажный ветер, где-то на этаже хлопнула форточка. Деревья над головой вздрогнули и яростно зашумели. Меня обдало брызгами.

«Чертовка! Издевается она надо мной или разыгрывает?.. — думал я, все еще стоя на тротуаре, хотя мог бы предаться размышлениям и в машине. — При чем тут какое-то воскресенье?»

После того как еще один порыв ветра, более мощный, будто дробью выстрелил в меня каплями, я очнулся от своих невеселых мыслей и зашагал к машине. Ботинки мои хлюпали, воротник рубашки промок и тер шею, ветер задувал в рукава. Была та самая мерзкая осенняя погода, когда человек, оказавшийся в такую пору под открытым небом, как о манне небесной мечтает о теплой светлой комнате, о печке, в которой потрескивают сухие поленья, и о чашке горячего чая… В гостинице все еще не топили — меня ожидал неуютный холодный номер, грустные размышления о сегодняшнем вечере и долгая бессонная ночь в постели, когда для того, чтобы заснуть, нужно уговаривать себя ни о чем постороннем не думать или уныло считать до… бесконечности.

5

Эти ватманы Любомудрова меня всерьез заинтересовали. Любомудров предлагал вместо типовых железобетонных деталей изготовлять самые разнообразные детали, из которых можно собирать непохожие друг на друга дома. Он убедительно доказывал, что все это можно сделать в пределах отпущенной нам сметы. Необходимо лишь отлить новые формы для заливки бетона, а это не столь уж сложное дело, если учесть, что формы свариваются на нашем заводе. Дома Любомудрова выгодно отличались от серых типовыхкоробок, которые мы пекли как блины.

Как инженер-строитель я был восхищен хитроумным проектом Любомудрова, но как директор завода понимал, что этот проект почти невозможно в ближайшие годы провести в жизнь. Завод наш только что вступил в строй. Вся продукция, которую мы выпускаем, утверждена министерством, и нам никто не позволит изменять государственные стандарты. И потом, строители, которые имеют на руках типовые проекты жилых и служебных зданий, просто не примут от нас нетиповые детали. Ни министерство, ни заказчики не позволят нам произвольно изменять утвержденные проекты зданий. И кроме всего прочего, завод мгновенно собьется с ритма, снизится производительность труда: изготовление новых деталей потребует от рабочих определенного навыка. Короче говоря, только что с таким трудом налаженное производство начнет давать перебои, спотыкаться…

Я так увлекся проектами Любомудрова, что не заметил, как пришел главный инженер Архипов. Наверное, он некоторое время стоял за моей спиной и тоже смотрел на чертежи, потому что первые его слова были такие:

— Талантливый парень этот Ростислав, но…

— Но проект его, вы хотите сказать, для нас неосуществим? — спросил я.

Архипов уклонился от прямого ответа. Улыбнувшись, он сказал:

— Мне нравится его идея.

— Мне тоже, — признался я.

— И тем но менее вы положите проект под сукно.

— Я возьму его в Москву и покажу в министерстве, — сказал я.

— Там его тоже положат под сукно, — усмехнулся Архипов. — Наша задача не экспериментировать, а выпускать готовую продукцию, которую от нас ждут.

— И все-таки я верю, что придет такое время…

— Любомудров не будет ждать, — перебил Архипов, схватив мою мысль на лету. — Я полагаю, что он и остался на заводе лишь потому, что рассчитывал внедрить свой проект в жизнь, хотя я ему и говорил, что это пустая затея.

— Вы только посмотрите, какие он спроектировал дома? — кивнул я на разложенные ватманы. — И ведь не такая уж большая ломка типового проекта. На один дом — пять-шесть новых оригинальных форм, а какая разница? Разве можно сравнить вот этот изящный удобный дом с типовой плоской коробкой, которую мы выпускаем?

— Я знаком со всей документацией, — сказал Архипов. — И будь я на вашем месте…

— Рискнули бы? — быстро взглянул я на него.

— Нет, не рискнул бы, — твердо сказал Архипов. — Сейчас — это было бы безумием. Нас никто бы не понял.

— А потом? Ну, через год или два?

Архипов отошел от стола, как бы подчеркивая, что с этим покончено, взглянул в окно и снова повернулся ко мне. Лицо его тронула смущенная улыбка.

— Максим Константинович, сегодня у нас небольшое семейное торжество… Если у вас вечер не занят, мы с женой просим к нам…

— Спасибо, но вы не ответили на мой вопрос.

Архипов пригладил узкие светлые усики, посмотрел на меня спокойными серыми глазами.

— Хорошо, я вам отвечу. Мое мнение — перестройку технологического процесса лучше всего начинать сейчас, пока завод не набрал полной мощности, но мы-то с вами понимаем, что это невозможно. И никто нам не разрешит! А потом… потом будет гораздо труднее… Легче ведь заткнуть в плотине дыру, пока она маленькая, а когда прорвет — уже не остановишь поток…

— Сейчас, когда есть такая возможность, нельзя ничего изменять, иначе нам головы снимут, а потом даже и такой возможности не будет? — подытожил я.

— К сожалению, не мы с вами разрабатываем перспективные планы развития народного хозяйства.

— И плохо, что не мы! На месте-то виднее, что делать. Я за то, чтобы директору завода дали полную свободу в решении вот таких вопросов. — Я и сам почувствовал, что мои слова прозвучали излишне горячо и резко. На лице Архипова промелькнула и тут же исчезла неуловимая улыбка. Я не понял, сочувствует он мне или, наоборот, в душе смеется над моей мальчишеской горячностью.

Он так ничего и не ответил, лишь пожал плечами, дескать подобные проблемы бесполезно обсуждать.

— Я возьму проект в Москву, — остывая, сказал я.

— Максим Константинович, вы тоже не ответили на мое приглашение, — мягко напомнил Архипов.

— С удовольствием приду к вам, — сказал я. И это была истинная правда: гостиница надоела мне до чертиков! И перспектива пронести вечер в семейном доме меня вполне устраивала, и потом, Архипов мне нравился. Хотелось посмотреть, каков он в домашней обстановке: такой же спокойный и уравновешенный? Или вдруг откроется совершенно с неожиданной стороны, как часто случается при встречах с малознакомыми людьми… Я поймал себя на том, что мое желание получше узнать человека ничего общего не имеет с вполне допустимым интересом руководителя к своему подчиненному. С какой стати я поперся домой к Кривину? Как будто и так было не ясно, что это за тип?..

— Кстати, у нас будет и Ростислав Николаевич… — прервал мои размышления Архипов. Он осторожно погладил ватман, лежащий на столе. — Жаль, если он уйдет с завода.

Архипов ушел. Я потянулся к телефонной трубке, но тут дверь отворилась, и вошел Тропинин.

— А я как раз тебе звонить собрался, — сказал я.

Тропинин нагнулся над чертежами:

— Что это у тебя за выставка?

Я подошел к столу и, тыча тупым концом карандаша в чертежи, увлеченно стал рассказывать о проектах Любомудрова. Несколько раз Анатолий Филиппович хотел прервать меня — у него было ко мне какое-то свое дело, — но потом мой рассказ захватил его.

Мы продвигались вдоль длинного стола для заседаний и внимательно рассматривали каждый ватман. Тропинин часто переспрашивал меня — он был не специалист этого дела, но объяснения мои правильно схватывал… А я опять поймал себя на мысли, что чересчур уж близко к сердцу все это принимаю. И не столько убеждаю Тропинина, сколько самого себя в пользе проектов Любомудрова…

— Так давай остановим завод и переоборудуем оба основных цеха? — загорелся Тропинин. — Разве эти красавцы дома сравнить с нашими сараями?

Я рассмеялся, сразу отрезвев. А Тропинин — рискованный мужик! Интересно, будь он на моем месте, решился бы на такую перестройку?..

Уже другим, спокойным тоном я образно нарисовал ему картину того, что произойдет, если мы плюнем на государственное задание, на наших заказчиков и начнем партизанить…

— Черт возьми, а жаль… — пробормотал он, задумавшись.

— Чего жаль?

— Обидно, что эти дома, — он кивнул на ватманы, — останутся на бумаге… — прошелся по кабинету и вскинул на меня загоревшиеся, живые глаза. — Давай хоть один такой дом соберем в нерабочее время и выставим на территории рядом с нашей спичечной коробкой?! Пусть все смотрят, что мы делаем и что мы можем делать.

— А это идея, — улыбнулся я и не стал объяснять, что для того, чтобы сделать детали даже для одного оригинального жилого дома, нужно варить новые формы, изменять на поточной линии всю конвейерную технологию…

Пока я собирал со столов ватманы в большую серую папку, Тропинин рассказывал мне о том, что на той неделе состоится заводское комсомольское собрание, на котором нужно выбрать секретаря. Горком комсомола рекомендует молодого инженера-плановика Саврасова…

— Послушай, — с улыбкой перебил я. — У нас тут весь Русский музей собрался: Васнецов, Тропинин, Саврасов… Не хватает только Репина!

— Репина нет, — без улыбки ответил Анатолий Филиппович, — а Суриков есть. В арматурном цехе работает… Так вот я не очень-то верю в Саврасова. Не спорю, хороший инженер и от общественной работы не бегает, но, понимаешь, Максим Константинович, нет в нем, как бы это сказать… стержня, что ли. Куда ветер подует, туда и он…

Я несколько раз видел Саврасова — правда, на фамилию его я тогда не обратил внимания, — мне он показался выдержанным, толковым инженером.

— А кого ты предлагаешь? — поинтересовался я.

— Вот тут-то и вся загвоздка, — вздохнул он. — На кого я рассчитывал, наотрез отказывается…

— Не верю, Анатолий Филиппович, чтобы ты не смог уговорить…

— Его жену угораздило в прошлом месяце тройню родить! — выпалил он. — Об этом в нашей газете писали…

— Причина уважительная, — рассмеялся я.

— Саврасов в приемной… — сказал Тропинин. — Я его сейчас позову, и потолкуем с ним по душам… Может, я и ошибаюсь? Он ведь член горкома комсомола, а там, как видишь, его ценят…

У Архипова отмечался день рождения его жены Валерии Григорьевны. Предполагая нечто и этом роде — Архипов не сказал, что у них там за праздник, — я зашел в магазин и купил красивую керамическую вазу, которую и вручил виновнице торжества.

Валерии Григорьевне исполнилось тридцать два года, о чем она и сообщила без тени женского кокетства. Выглядела она гораздо моложе своих лет: я ни за что не дал бы ей больше двадцати пяти. Зеленое платье подчеркивало ее девически стройную фигуру. Короткие, открывающие высокую белую шею темные волосы были заколоты на затылке белым гребешком с блестящими камнями, в карих глубоких глазах мельтешат огоньки. Лицо несколько вытянутое, с острым подбородком, маленький нос чуть-чуть вздернут, что придавало молодой женщине задорный вид.

— Я вас представляла себе совсем другим. — Это были первые слова, которые я от нее услышал.

— Каким же? — поинтересовался я.

— Вы такой молодой, — окинув меня оценивающим взглядом, она улыбнулась, — и современный.

У нее была привычка во время разговора, чуть склонив набок голову, пристально смотреть в глаза и покусывать пухлую нижнюю губу. Невольно казалось, что за обычными, ничего не значащими фразами стоит нечто большее, о чем ты должен догадываться сам.

Гостей было немного: из заводских — я, Любомудров, инженер-плановик Геннадий Васильевич Саврасов с женой — я и не предполагал, что через несколько часов после нашей продолжительной беседы у меня в кабинете снова встречусь с ним на вечеринке, и еще две незнакомые пары. Архиповы познакомили нас, но, как это всегда бывает, я тут же забыл, как их звать. Стол был накрыт в квадратной светлой комнате с хрустальной люстрой на низком потолке. У Архиповых была неплохая двухкомнатная квартира. Мебели очень мало, зато много застекленных книжных секций. В основном, как я заметил, они собирали книги по искусству, кино, театру. Была и художественная литература: собрания сочинений Достоевского, Драйзера, Чехова, Тургенева. У стены желтое малогабаритное пианино «Петроф». Пожимая тонкую белую руку Валерии Григорьевны, я обратил внимание, что у нее длинные музыкальные пальцы. Очевидно, на пианино играет она. Мне трудно было представить за этим маленьким полированным пианино долговязого, с негнущейся спиной Валентина Спиридоновича Архипова.

Когда все уселись за стол, Валерия Григорьевна хватилась, что нет Любомудрова. Изящно выскользнув из-за стола, она вышла из комнаты и немного погодя за руку привела хмурого неулыбчивого Ростислава Николаевича.

— Окопался с Полем Гогеном на кухне, — сообщила хозяйка. — И забыл про все на свете.

В руках у Любомудрова была большая желтая книжка «Письма Поля Гогена». Он с сожалением поставил ее на полку и уселся на единственный свободный стул рядом с женой Саврасова. Признаться, я ему не позавидовал: более неприятной женщины я не встречал. Круглое надменное лицо, совиные глаза с белыми ресницами зорко следят за каждым движением моложавого худощавого мужа. И не только за движениями, но и за взглядами: стоило Геннадию посмотреть на какую-нибудь женщину, как его жена мгновенно перехватывала его взгляд и, не мигая, уничтожающе смотрела бесцветными круглыми глазами на мнимую соперницу. И жирный двойной подбородок ее трясся от негодования. Я от всей души пожалел бедного Саврасова, этого мягкого, вежливого человека с пышной коричневой шевелюрой и добрыми серыми глазами, спрятавшимися за толстыми стеклами очков. Рядом со своей массивной фурией женой он выглядел провинившимся мальчиком-подростком, которого в любую минуту могут поставить в угол. Бывают же на свете такие нелепые пары! Если в одном человеке сосредоточились ум, доброта, человечность, то в другом: глупость, самодовольство и жестокость. И вот живут два таких непохожих существа и считают, что так и надо. Бывает и так: тот, кто с первого взгляда активно нам не понравился, при дальнейшем знакомстве оказывается милейшим человеком. С Альбиной, женой Саврасова, ничего подобного не произошло: чем больше я ее узнавал, тем больше она мне не нравилась. Из всех присутствующих лишь жена Архипова с ней находила общий язык. Больше никто не пытался вступать с надменной Альбиной в беседу. В том числе и собственный муж.

Когда Любомудров — ее сосед по столу — достал сигареты и закурил, Альбина наморщила свой крошечный курносый нос и голосом, напоминающим воронье карканье, сварливо произнесла:

— Я не выношу запаха табака… — и, чтобы несколько смягчить свою резкость, прибавила: — Если бы вы знали, сколько мне стоило трудов отучить мужа от этой дурной привычки.

В это было трудно поверить: казалось, стоит ей прикрикнуть — и муж но только бросит курить, но и дышать перестанет…

Любомудров извинился и, скомкав сигарету, сунул ее в бронзовую пепельницу.

Геннадий Васильевич хотел было встать, пробормотав: «Я на минутку…», но жена властно посадила его на место.

— Сейчас тост будут говорить! — сказала она.

Люди собрались воспитанные и никто и вида не подавал, что замечает маленькую семейную сцену. Гости накладывали дамам на тарелки закуски, наливали в фужеры вино. Любомудров — сама любезность — налил Альбине шампанского, она в ответ нагнула голову, прибавив к двум подбородкам третий.

Архипов встал и, подняв бокал, сказал, что они с женой очень рады видеть всех нас у себя в этот день и первый бокал ему хочется поднять за свою жену…

Все встали, чокнулись с новорожденной и выпили, после чего Валерия, умоляюще сложив руки на груди, попросила:

— Ради бога, больше не надо никаких тостов в мою честь. Мы будем просто веселиться, танцевать, петь…

— Гена, подай мне апельсин, — потребовала Альбина.

Муж потянулся к вазе с фруктами и опрокинул фужер с шампанским. Фужер разбился, а шампанское залило брюки Любомудрову.

— Раззява! — прошипела Альбина.

— К счастью, к счастью! — воскликнула Валерия и, собрав осколки, побежала на кухню за тряпкой. Любомудров невозмутимо достал платок из кармана и вытер брюки. И пока растерянный Геннадий Васильевич хлопал глазами под толстыми стеклами очком, Любомудров, подождав, пока Валерия вытрет стол, налил из бутылки еще шампанского в другой фужер, достал апельсин и все это поставил перед Альбиной. На этот раз даже на ее невыразительном лице прорезалось что-то наподобие улыбки.

— Вы очень любезны, — каркнула она и с презрением посмотрела на несчастного мужа, ковырявшегося вилкой в тарелке с винегретом. Она ничего не сказала, но не нужно быть физиономистом, чтобы во взгляде ее можно было прочитать: «Дома я с тобой поговорю, мой милый!..»

«Черт побери! — думал я, глядя на них. — Лучше всю жизнь прожить холостяком, чем жениться вот на такой ведьме. Ведь она подавляет его, третирует на каждом шагу, а он молча все это терпит… А ведь неглупый мужик… Будет руководить комсомольской организацией завода… Все-таки как много в нашей жизни значит женщина! Умная, тонкая жена поднимает мужчину до такого уровня, до которого он бы сам не поднялся, а глупая, грубая, наоборот, и умного превратит в дурака…»

Где-то в глубине души у меня зашевелился червячок сомнения: правильно ли мы с Тропининым сделали, что поддержали его кандидатуру на пост секретаря?

Любомудров, прихватив Гогена, ушел на кухню курить.

Я тоже вышел из-за стола.

Любомудров сидел на подоконнике. Сегодня он был в темном с искрой костюме, белой рубашке и галстуке, коричневая бородка аккуратно подстрижена. И еще я увидел на безымянном пальце левой руки красивый перстень с печаткой. Раньше этого перстня я не замечал.

— Я познакомился с вашими чертежами, — сказал я.

Он быстро взглянул на меня и снова уставился в окно. На губах мелькнула улыбка, однако он ничего не сказал.

— Все это очень интересно… — продолжал я, сам понимая, что слова мои бледные и звучат скучно, — но…

— Вот именно, все дело в «но», — перебил Любомудров.

— Вы умный человек и понимаете, что никто нам сейчас не разрешит изменять технологию только что налаженного производства, но позднее может быть…

— Может быть! — усмехнулся он и на этот раз пристально и внимательно посмотрел на меня. — Год, два, а может быть, и больше мы будем штамповать коробки, в которых и жить-то людям будет скучно, а потом может быть!.. А может и не быть! Дорога ложка к обеду, товарищ директор…

— А что вы предлагаете? — спросил я, понимая, что возразить мне нечего.

Любомудров отвернулся к окну, выпустил сизую струю дыма, скомкал сигарету и вышвырнул в форточку.

— Взгляните, какой снег, — помолчав, сказал он. — Еще с деревьев листья не облетели, и снег.

За окном падал снег. Густой, крупный. Падал медленно и бесшумно. И не таял. Все вокруг стало празднично белым: крыши зданий, тротуары, скверы перед домами, деревья. В снежной круговерти туманно светились окна домов. Мне захотелось высунуть руку в форточку и поймать на ладонь снежинки. Такое желание одновременно возникло и у Ростислава Николаевича: он встал на подоконник и по плечо выставил руку в форточку, но снежинки не пожелали приходить к нам в гости — все до единой растаяли на его ладони.

— Мне хочется, чтобы люди жили в красивых удобных домах, — сказал Любомудров. — И это сделать в наших силах. Я еще в институте ломал над этим голову. Почему раньше строили на века? Возьмите Ленинград. Да и другие города. А сейчас мы строим на двадцать — тридцать лет вперед, а потом все эти примитивные постройки нужно к черту сносить и строить заново. Я понимаю, людям необходимо жилье и, конечно, многоэтажную коробку можно в несколько раз быстрее построить, чем добротное красивое здание. И потом, коробку в сто раз легче спроектировать, чем оригинальное современное здание, непохожее на другое… Все это я понимаю, но, простите, решительно не принимаю! По-моему, сейчас архитекторам просто делать нечего… Если так пойдет и дальше, эта старинная почетная профессия выродится… Нужен ли талант, чтобы спроектировать, например, такой дом, в котором мы сейчас с вами находимся? Нужно строить прочно, добротно, красиво! Люди, которые получили отдельные квартиры в новых домах, безусловно, считали себя счастливыми. Еще бы, выбраться из коммунальной дыры в отдельную квартиру! Не беда, что потолки два с половиной метра, в кухне не повернуться, а звукоизоляция такая, что слышно, как сосед за стеной в постели ворочается. Главное, отдельная квартира! Прошло несколько лет, и люди возненавидели свои отдельные квартиры. Сейчас они снова рвутся и центр, и некоторые готовы обменять отдельную квартиру снова на осточертевшую коммунальную с трехметровыми потолками и прочными капитальными стенами. Я убежден, что дешевизна типовых многоэтажных зданий — это кажущаяся дешевизна. Наспех построенные дома уже через несколько лет требуют капитального ремонта, а в будущем вообще пойдут на снос, так не лучше ли сразу строить настоящие дома, которые будут стоять века, как храмы и соборы? Пусть что будет медленнее, но зато прочнее, красивее и долговечнее. Когда я попадаю в новые жилые районы, мне становится тоскливо: сплошное однообразие. Сотни домов-близнецов! Тысячи! Хотя, безусловно, в новостройках есть и свои преимущества: простор, воздух, зеленые насаждения.

— Я полностью с вами согласен, — сказал я. — Но проект ваш пока неосуществим. Можно все понимать, соглашаться, но остановить запущенную машину мы не можем, и, по-моему, вы это тоже отлично понимаете.

— Понимаю, — бесцветным голосом подтвердил Ростислав Николаевич. — И от этого вдвойне грустно.

— Я на той неделе еду в Москву с квартальным отчетом и покажу в министерстве ваш проект. Он мне нравится.

Любомудров промолчал, не выразив ни радости, ни сожаления.

— С чего-то начинать надо… — сказал я.

Он снова взглянул на меня темно-серыми глазами и улыбнулся.

— Спасибо, — сказал он. — И хватит о проекте, а то хозяйка обидится…

Стол был отодвинут к окну, и гости танцевали под звуки пианино. Улыбающаяся Валерия сидела за инструментом. Саврасов танцевал со своей женой. Ростом Альбина была выше его почти на полголовы, да и толще в два раза. Танцевали они молча, не глядя друг на друга. Архипов с бокалом шампанского стоял у пианино и смотрел на танцующих.

Валерия играла легко, с удовольствием. Пальцы ее так и летали над клавишами, едва касаясь их.

— Ваша жена превосходно играет, — заметил я.

Архипов чокнулся со мной и, улыбаясь жене, сказал:

— За тебя, Валерия!

Она взглянула на нас и в знак признательности наклонила голову. На губах легкая улыбка. И снова мне показалось, что в ее взгляде какая-то недоговоренность. Мне было приятно, что они такая славная пара. А это было сразу видно, так же, как видно, что Геннадий Саврасов и Альбина совсем не подходят друг другу. На остальных гостей я как-то не обращал особенного внимания и не задумывался об их супружеских взаимоотношениях. В том же, что Архиповы на редкость счастливая пара, у меня тогда никаких сомнении не было…

Потом я танцевал с Валерией.

Она танцевала легко, угадывая малейшее движение партнера. Ее смуглые руки были обнажены до плеч, от пушистых волос пахло жасмином. Немного приподняв голову, она открыто и дружелюбно смотрела мне в глаза. Возле немного расширенных зрачков щедро рассыпаны янтарные крапинки.

— После Ленинграда, наверное, скучаете здесь? — спросила она.

— Я и там скучал, — сказал я.

— Дело не в городе, — согласилась она, — а в нас самих… Валентина после института направили в Ржев. Там Островский написал «Грозу». Старинный патриархальный городок, в нем есть своя прелесть. Хотя я и коренная москвичка, а по-настоящему была счастлива в Ржеве…

— А как вам нравятся Великие Луки?

— Здесь летом очень хорошо: много зелени, Ловать… А какие пригороды! Мы с Валентином почти каждую субботу выезжали в Опухлики. Удивительно живописное место на берегу озера. А какие там сосны… Что я вам рассказываю… — спохватилась она. — Ведь вы родом отсюда.

— Почти двадцать лет я не был тут, — сказал я. — Хотя сейчас мне кажется, что тоже по-настоящему был счастлив только в этом городе.

— Любовь? — осторожно спросила она и тут же отвела глаза, как бы давая мне право не отвечать на этот вопрос.

— Неудачная любовь, — усмехнулся я.

— Когда приходит любовь — это прекрасно, — сказала она. — А удачная она или нет — это уже другое дело… Скажите мне: бывает удачная, благополучная любовь?

— Вот у вас, например…

Она пристально посмотрела мне в глаза, утолки губ дрогнули в легкой мимолетной улыбке.

— Вам, мужчинам, в гостях тот же самый хлеб с сыром кажется гораздо вкуснее, чем дома…

Ее слова меня озадачили: это как понимать? Просто пустая реплика или намек на какие-то внутренние семейные сложности? Я всегда радовался, встречая дружные семейные пары. Когда в такой семье царит мир и любовь, — и у самого на душе становится легче и радостнее. Зато какую тоску нагоняют ненавидящие друг друга супруги! Встретив свежего человека, они с двух сторон набрасываются на него и начинают один другого поливать грязью. Побывав у таких людей раз в гостях, во второй раз ни за что не пойдешь. Особенно бывает не по себе, когда они, не обращая на тебя внимания, без всякого стеснения примутся ругаться. Не знаю, как другие, а я в таких случаях шапку в охапку и за порог… И потом еще долго не избавиться от неприятного ощущения, будто босой ногой в грязь наступил…

— А почему вы не женаты? — спросила Валерия.

— Жениться — это значит наполовину уменьшить свои права и вдвое увеличить свои обязанности, — усмехнулся я. — Это сказал известный женоненавистник Шопенгауэр.

— В таком случае вам больше подходит изречение Оскара Уайльда: любовь к самому себе — роман, длящийся всю жизнь… — рассмеялась Валерия.

— Я давно знаю, что закоренелые холостяки в глазах женщины всегда выглядят подозрительно… Действительно, какое имеет право мужчина уклоняться от самим богом предназначенной ему женщины? Я был женат, но неудачно. Не всем же везет, как вам с мужем?

Она снова пристально посмотрела в глаза и улыбнулась:

— Уже позавидовали? В таком случае вы еще не потерянный для семейной жизни человек!

— Вы думаете?

Валерия бросила взгляд через мое плечо и сказала:

— Вон еще стоит одно сокровище. Скоро тридцать, а он все в холостяках гуляет…

Я оглянулся: у стены стоял Любомудров и смотрел на нас. И взгляд у него был напряженный, я бы даже сказал — несчастный. Мне показалось, что он и не видит нас вовсе.

— Женщины сейчас сила, — продолжала Валерия, ловко отворачивая меня в сторону: я чуть было не налетел на танцующую пару. — А умная женщина любого мужчину в практических делах за пояс заткнет… вам не кажется, что наступает век матриархата? — Она рассмеялась. — У вас даже лицо вытянулось… Как вы боитесь утратить свою мнимую власть над женщиной! А того и не подозреваете, что женщины давно уже держат вас в руках, только вы этого не замечаете…

— Почему не замечаем? — осторожно кивнул я на Саврасовых.

— Это не та власть… — усмехнулась Валерия. — Это типичный деспотизм. Настоящую власть умной женщины мужчина никогда не почувствует… Он сделает все, что ему скажет женщина, и вместе с тем будет думать, что все ответственные решения он принимает самостоятельно…

«Черт возьми! — думал я, танцуя с ней. — А в этой маленькой нежной женщине железная воля…»

— А ваш муж… — начал было я, но она мягко перебила:

— Мой муж умный человек.

— Кем же вы тогда руководите? — задал я прямой вопрос.

— Сейчас? — ловко увернулась она от такого же прямого ответа. — Вами… — и, сжав мое плечо тонкими сильными пальцами, повернула в другую сторону — я опять чуть было не налетел, только на этот раз на другую пару.

— Ростислав Николаевич опять сбежал на кухню, — сказал я, заметив, что Любомудрова нет на месте.

— Он почему-то всегда у нас чувствует себя неуютно, — сказала Валерия.

— Странно, у вас так хорошо.

— Ростислав вообще немного странный человек… Вы не находите?

— Мне он нравится, — ответил я.

Валерия весело рассмеялась. Янтарные пятнышки в ее глазах плясали.

— В таком случае вам мой муж должен не нравиться!

— Простите, я не вижу здесь никакой логики, — озадаченно ответил я.

— А вы и не ломайте над этим голову… Существуют в жизни такие вещи, в которых даже философам очень трудно разобраться… — Она взглянула на меня смеющимися глазами. — Давайте выпьем шампанского? На брудершафт? Не смущайтесь, мой муж совсем не ревнивый…

У Архиповых мне очень понравилось. Валерия и Валентин Спиридонович относились друг к другу с уважением, вниманием. И это было не то наигранно-подчеркиваемое уважение друг к другу в присутствии гостей. Бывает ведь и так: супруги ссорятся, оскорбляют один другого, а стоит кому-нибудь прийти к ним, как мгновенно преображаются в самую счастливую пару на свете, которые не нарадуются друг на друга. И, лишь проводив гостей и стерев с лица вежливые улыбки, снова как ни в чем не бывало начинают яростно ссориться.

У Архиповых ничего подобного не было: они действительно прекрасно ладили. И что бы она там ни толковала про хлеб с сыром и непостижимую для меня философию, я видел, какими взглядами они обменивались. Мы танцевали с Валерией, а Валентин Спиридонович бойко играл фокстрот на пианино.

Танцуя с Валерией, я приглядывался к двум незнакомым парам. Мужчины были примерно одного возраста, что-то около тридцати пяти, женщины несколько моложе. Лица у женщин были такие будничные и обычные, что, встреть я их завтра на улице, вряд ли узнал бы. Я стал вспоминать, как их всех зовут, но так и не вспомнил. Один мужчина был невысокий, светловолосый, с приятным открытым лицом, второй — выше ростом, с горбатым носом и просвечивающей сквозь темные, зачесанные назад волосы лысиной. Когда мы оказались от танцующих на приличном расстоянии, я тихонько поинтересовался у Валерии, кто эти товарищи.

— Заместитель начальника городской милиции и заведующий кафедрой филологии пединститута, — сообщила она.

— Улыбающийся блондин — ученый, а горбоносый со стальными глазами — заместитель начальника, — мгновенно сориентировался я.

— Как раз наоборот, — рассмеялась она. — Вот они плоды поспешных выводов…

Моя наблюдательность явно мне изменила. По-видимому, большинство наших ошибок происходит от нашей излишней самоуверенности. А почему бы этому голубоглазому симпатичному мужчине не быть заместителем начальника городской милиции, а суровому, с проницательными глазами лысеющему брюнету — заведующим кафедрой института?..

Валерия рассказала, что заместитель начальника милиции Сергей Павлович Добычин закончил в Ростове университет, работал в школе, а потом по комсомольскому призыву был направлен в милицию. Оказался очень способным работником угрозыска и уже подполковник. А Михаил Андреевич Веревкин вдвоем с профессором написали талантливый учебник по теории западной литературы. И еще она сказала, что оба они заядлые театралы. На этой почве и подружились семьями. Не пропускают ни одной новой постановки. Жаль, что нет гитары, а то Добычин под аккомпанемент Веревкина что-нибудь спел бы. У них это здорово получается, особенно когда оба поют.

— И что же они исполняют?

— Все.

— Завидую людям, которые умеют на чем-нибудь играть, — сказал я, взглянув на Архипова, склонившегося над клавишами. — Вы, наверное, с мужем в четыре руки играете?

Я и сам не знаю, зачем я задал этот глупый вопрос. Валерия быстро без улыбки взглянула на меня, и мне даже показалось, что она сделала такое движение, будто хотела остановиться посредине комнаты и, оставив меня одного, повернуться и уйти, но тут Архипов каскадом сильных ударов по клавишам завершил фокстрот и встал.

— Валерия, спасай! — улыбнулся он жене и помахал пальцами. — Не гнутся.

— Мой муж редко садится за пианино, — сказала Валерия.

Потом она ушла на кухню и принесла поднос с маленькими белыми чашками. Любомудров молча поставил на стол вазу с печеньем, а сам уселся на стул и снова раскрыл Гогена. Валерия бесцеремонно отобрала книгу и спрятала в нижнюю секцию. Любомудров полез за сигаретами, но, взглянув на Альбину, снова засунул пачку в карман. С отсутствующим выражением на лице он уставился на занавешенное окно.

После кофе гости заторопились домой. Первым ушел Любомудров. По-моему, он уже с трудом высидел до конца. Я успел выкурить на кухне по сигарете с Добычиным и Веревкиным. Во время нашего короткого разговора выяснилось, что они не только театралы, но и рыбаки. И мы даже условились, что как-нибудь, когда станет лед, вместе выберемся на первую зимнюю рыбалку. Они знают одно озеро, где щука берет на живца, как сумасшедшая, а вот летом не очень. Я тоже расчувствовался и всех пригласил на новоселье: мне уже ордер в горисполкоме выписали на двухкомнатную квартиру в новом доме. Кое-кто уже въехал, а на моем этаже после приемной комиссии все еще устраняли разные недоделки. Квартира была светлая и выходила окнами во двор, что меня очень обрадовало: после заводского шума хотелось настоящей глубокой тишины, хотя бы за окном.

Вышли мы все вместе, но скоро мои новые знакомые, распрощавшись, свернули в переулок, а я один зашагал в гостиницу. Снег все еще падал, хотя и не такой крупный. Как-то непривычно было отпечатывать на девственно чистом тротуаре свои следы. В этом белом безмолвии город притих, преобразился. Даже самые невзрачные здания стали роскошными дворцами из новогодней сказки. Не слышно машин, не видно прохожих. Белыми ночными бабочками роились снежинки вокруг уличных фонарей. Снегу столько налипло на проводах, что он иногда сам по себе срывался и падал под ноги. Причем не так, как обычно падает снег, срываясь с крыши, а неторопливо и бесшумно, как при замедленной съемке. Как будто для него не существует закона притяжения. У автобусной остановки я увидел парочку. Парень и девушка обнимались, а на их шапках, воротниках налип снег. Когда я проходил мимо, они даже не пошевелились. Оказывается, влюбленным тепло не только при луне, но и в снегопад.

Заставив яростно плясать в ярком свете фар снежинки, прошелестела мимо машина, а вслед за ней, какой-то одинокий и печальный в снежной свистопляске, тихо промурлыкал большой, облепленный снегом автобус. И снова стало тихо, так тихо, что я услышал, как под карнизом возвышающегося надо мной здания завозился во сне голубь.

То ли приятно проведенный вечер, то ли падающий в городе тихий снег повлияли на мое настроение, но, поднимаясь по ковровой дорожке к себе в номер, я напевал ту самую красивую мелодию из какого-то фильма, которую мастерски сыграла Валерия.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Что-то последние годы стало непонятное твориться с погодой. Вроде бы, как и раньше, исправно вращается вокруг солнца наша древняя планета, плывут по синему небу облака, грохочут грозы, из узкого серпа месяца в положенный срок нарождается желтощекая красавица луна, могучие таинственные океанские турбины точно по графику накатывают на размытые берега приливные волны, все те же в ясные ночи мерцают над головой созвездия, а вот со сменой времен года что-то случилось. В сентябре выпадает щедрый белый снег, в ноябре ударяют пятнадцатиградусные морозы, а в декабре и январе идут дожди с грозами, на обочинах проклевывается молодая травка и даже тянутся к солнцу бледные цветы, а в лесах из-под ржавых опавших листьев на свет божий появляются нежные сыроежки. Конечно, свежие грибы к новогоднему столу — это прекрасно, но когда за мокрым окном не снежинки кружатся, а сыплется дождь, в душе пробуждается какое-то беспокойство и разукрашенная сверкающая елка кажется случайной гостьей, сбившейся с пути и нечаянно забредшей в твой дом. Испокон веков в средней полосе России в новогоднюю ночь было белым-бело и трещали крепкие морозы. А теперь вот уже четвертый год подряд я встречаю Новый год под стук дождя в окно. И не морозные елочные лапы пышным цветом расцвели на окнах, а мутные извилистые струйки бегут по запотевшим стеклам.

Новый год я встречаю вдвоем с Ниной. Она сообщила мне о своем приезде 30 декабря. Меня пригласили к себе Архиповы, и поэтому в доме ничего не было. Пришлось 31 декабря наводить порядок в квартире, мотаться по магазинам, стоять в длинных очередях. Как бы там ни было, к половине одиннадцатого вечера стол был накрыт, шампанское стояло в холодильнике, в углу в тележном колесе красовалась настоящая зеленая елка, и вся комната благоухала лесом, запахом хвои, свежестью.

Это мой шофер Петя Васнецов привез ее из лесу и где-то по дороге подобрал выброшенное колесо. Отмыл грязь, отскоблил и приспособил вместо крестовины под елку. И надо сказать, получилось красиво. Недаром у Пети фамилия Васнецов, есть у него художественное чутье… На елку я повесил ядреные яблоки и мандарины, на колесо набросал ваты и к тонкому стволу прислонил деда-мороза, которого сам смастерил из подаренной мне знакомым ленинградским художником языческой деревянной скульптурки, которую он сделал сам. У деда-мороза был восточный разрез глаз и огромные оскаленные зубы. И вообще он больше напоминал разбойника из детской сказки.

Я даже раздобыл в цветочном магазине гвоздику. Засунул букет в деревянный туесок из-под меда — вазы у меня не оказалось.

Нина приехала вечерним и, переступив порог моей новой квартиры, бросилась на шею.

— Мне у тебя нравится, — еще не раздевшись, заявила она. — Какая чудесная елка!

В коротком шерстяном коричневом платье, высоких мягких сапогах, которые натягиваются на ноги, как чулки, оживленная и порозовевшая с улицы, она, блестя черными глазами, стремительно двигалась по комнатам, распространяя запах хороших духов. И хотя у меня почти не было никакой обстановки, Нина восторгалась цветными шелковистыми шторами, картиной в старинной буковой рамке, которую я купил в комиссионном магазине. Это был лесной пейзаж. Опушка леса, стог сена, толстые ели, сосны, березы. В общем, глухомань. Я как только увидел в магазине этот спокойный пейзаж неизвестного художника, так сразу влюбился в него.

Разбирая чемодан, Нина заодно выкладывала свои последние ленинградские новости: художественный совет утвердил ее эскиз нового фасона зимнего платья… Где-то на Саперном переулке обвалился один этаж старого дома, жертв не было, потому что почти все были на работе, идет новая постановка: билетов не достать… Не вникая в смысл слов, я с удовольствием слушал ее приглушенный грудной голос, наблюдал за плавными гибкими движениями ее тоненькой стройной фигуры. Лицо чистое, свежее, без единой морщинки под глазами. Красивые волосы распущены. Нина тщательно следила за своей внешностью. Мне всегда нравились высокие, крепко сбитые женщины. Нина была исключением. Нельзя было сказать, что она худая как палка. При всей своей худощавости и хрупкости у Нины была красивая фигура. Она как-то сказала мне, что вычитала в одном иностранном журнале, что средний вес современной европейской женщины меньше, чем вес русской женщины, на четырнадцать килограммов. Так вот, Нина выдерживала европейский стандарт.

Глядя на нее, я подумал, что неплохо, если бы она осталась у меня насовсем. Хотя она и говорила, что замужество ей ни к чему, все это ерунда: если по всем правилам повести атаку, Нина сдастся. В конце концов, наши разговоры о женитьбе носили чисто теоретический характер. По-настоящему я не делал ей предложения. В Ленинграде я редко бывал дома: командировки, разъезды, да и темп жизни там совсем иной — некогда предаваться грустным мыслям и скуке, а в Великих Луках все по-другому: я веду оседлый образ жизни. Заводские дела отнимают у меня большую часть дня, а вечера свободные. В театре я просмотрел почти все спектакли сезона: Архиповы в этом смысле взяли шефство надо мной. И надо сказать, театр в городе неплохой и актеры подобрались приличные.

С месяц я с удовольствием занимался благоустройством своей новой квартиры: покупал разные вещи, приколачивал в ванной и на кухне полки, кляня несокрушимый железобетон, долбил шлямбуром дырки в капитальных стенах, развешивал любимые офорты и картины, которые вот уже много лет при случае покупал, сам выстругал, покрасил лаком и приколотил к стене большую книжную полку. В секциях мои книжки уже не помещались. А когда все это сделал, заскучал. Домой меня вечерами перестало тянуть: какая радость одному в большой, пусть и благоустроенной, квартире?

С тех пор как я уехал из Ленинграда, у меня не было ни одной женщины. И последнее время я все чаще и чаще вспоминал Нину. Бывая в цехах и заводоуправлении, я иногда останавливал взгляд на девушках и молодых женщинах. И, наверное, в моем тоскующем взоре было нечто такое, что несколько озадачивало женщин, вызывая у них тоже ко мне интерес. Ни капли не смущаясь, некоторые из них оценивающе разглядывали меня, вызывающе улыбались. Я спохватывался — все-таки я директор и нечего пялить глаза на молодых работниц — и, не оглядываясь, уходил, провожаемый их взглядами. Как-то в заводской столовой я снова увидел Юльку. Она сидела за столом с тремя девушками. Одну из них я узнал — Машу, дочь уволенного мною с завода Кривина. Я поздоровался с ними. Юлька улыбнулась, сверкнув белыми зубами, а Маша без улыбки внимательно посмотрела на меня. Обедая за другим столом, я несколько раз ловил на себе пристальный и, как мне показалось, недобрый взгляд этой девушки. «Уж не за отца ли она на меня обижается? — подумал я. — Только вряд ли, она привыкла, что его часто увольняют…» И потом, встречая в цехе или в коридоре заводоуправления Машу, я всегда наталкивался на ее пристальный серьезный взгляд. Такое впечатление, что она хочет мне что-то сказать, но не решается. Маша была постарше Юльки и совсем неинтересная: грузная фигура, крупная голова на короткой шее, светленькие завитые волосы, толстый нос, но у нее были умные серые глаза и очень белая кожа. Возможно, если бы она со вкусом оделась, то стала бы симпатичной. Хотя ноги у нее и полные, но довольно стройные.

Всякий раз при мимолетной встрече с Юлькой я надолго выбивался из колеи: Юлька по-прежнему остро, до щемящей боли, напоминала мне Рысь… Несколько раз я специально приходил в формовочный цех, где она работала на мостовом кране, надеясь увидеть ее, но Юлька журавлем в небе проплывала на своем кране и не замечала меня. Огромная бетонная панель, зацепленная крючьями за арматурные петли, будто самолетное крыло, скользила над цехом, волоча за собой неровную колеблющуюся тень. Как-то я завел разговор о Юльке с начальником цеха Григорием Андреевичем Сидоровым. Собственно, даже не о ней, а вообще о молодежи: как работают, отдыхают, где учатся… Харитонов, тот самый верзила, что рассказывал анекдоты про Чапаева, прекрасно играет на гитаре, танцует и учится в вечернем индустриальном техникуме. Неделю назад его назначили бригадиром. Я только подивился про себя: Леня Харитонов произвел на меня совсем другое впечатление: мне он показался типичным зубоскалом, разболтанным и равнодушным к своему делу. Где же моя интуиция, черт подери?! Худощавый паренек с девчоночьими глазами — его звать Вася Конев — в этом году поступил в институт, избран в комитет комсомола… Может быть, Сидоров ничего и не сказал бы о Юльке, но, проследив за моим взглядом (я в этот момент смотрел на Юльку, притормозившую над нами), заметил:

— Родионова, по-моему, нигде не учится…

Вот как, ее фамилия Родионова!

— …В художественной самодеятельности участвует, — продолжал начальник цеха. — Поет, танцует… Вы бы посмотрели, как она пляшет! Лучшая крановщица цеха… Вот только…

— Что только? — взглянул я на него, видя, что начальник замялся.

— Какая-то неактивная во всем остальном, кроме самодеятельности… Свое отработает — и до свиданья! Никакие общественные мероприятия ее не интересуют. Попросил я ее заметку в стенгазету написать — наотрез отказалась, а знаю, пишет стихи… Правда, никому не показывает…

«Откуда же ты знаешь, если не показывает?» — подумал я.

— И на язык остра, — продолжал Сидоров. — Любого как бритвой обрежет! Тут Саврасов сунулся было к ней с каким-то поручением — отскочил с красными ушами. Что она ему ответила, так и не сказал… А на сцене — артистка!Ее всегда на «бис» вызывают.

Действительно, Юлька пела и танцевала великолепно. Тридцатого декабря в заводском клубе состоялся праздничный концерт художественной самодеятельности. Довольно приличный хор исполнил несколько песен. Все девушки были в белых кофточках и черных юбках. Ребята — в вечерних костюмах. У каждого выпущен из верхнего кармашка пиджака аккуратный белый треугольник носового платка. Правофланговым возвышался Леонид Харитонов. Светлая вьющаяся челка косо спускалась на лоб. Вид у бригадира внушительный, как и подобает солисту.

Юльку я тоже сразу узнал: она стояла в первом ряду и была выше всех своих подруг. Я впервые увидел ее в юбке, а не в джинсах. Талия тонкая, стройные длинные ноги — ноги балерины. Наверное, Юльке наплевать на кавалеров, если она прячет такие красивые ноги в брюках… В хоре много симпатичных девушек, но Юлька выделялась из всех. И стояла она гордая, недосягаемая, равнодушно глядя холодными светлыми глазами в зал…

Танцевала Юлька действительно здорово. Вихрем носилась по сцене в огненном азартном танце. Я сидел в первом ряду и видел, как раскраснелось ее лицо, а глаза потеплели, засияли. Слышно было, как жесткая юбка щелкала ее по бедрам, потом раскрывалась, как зонтик, когда она приседала. Высокие блестящие сапожки на высоких каблуках, рассыпая по сцене барабанную дробь, выбивали чечетку. Вокруг Юльки крутились парни с завитыми чубами в шелковых красных рубашках с опояской, надрывался звучный баян, но весь зал не сводил глаз с Юльки. Я не слышал, что говорил мне на ухо сидевший рядом Архипов, танец захватил меня, я просто не мог оторвать глаз от этой девушки… Ей долго хлопали, вызывали снова и снова. Она не выходила из-за кулис и не кланялась, а зал гремел… Несколько раз ведущий бегал за ней, но всякий раз возвращался один и разочарованно разводил руками, дескать, танцовщица не хочет выходить…

Она так и не вышла. На сцену высыпали балалаечники и ударили по струнам…

И только тогда до меня стали доходить слова Архипова:

— …ее смотрела сама Надеждина, когда «Березка» у нас была на гастролях. Говорят, приглашала в ансамбль, но Родионова отказалась. А ведь какие могли быть у нее перспективы: слава, заграничные гастрольные поездки! Вы ведь знаете, каким успехом пользуется за рубежом наша «Березка»?

— Конечно, конечно, — сказал я.

— У нее талант, — продолжал Архипов. — Я как-то с ней разговаривал на эту тему, и знаете, что она мне заявила?

— И что же?

— Я, говорит, танцую, когда мне нравится, а мне не всегда нравится танцевать… А в ансамбле танцуют и танцуют, без передышки. И утром и вечером. Не жизнь, а сплошной танец. Я через неделю возненавидела бы такую работу!..

— Может быть, она и права, — сказал я.

— Не знаю, — покачал головой Архипов. — Не многие рассуждают, как она… Другая бы ухватилась за такую возможность обеими руками.

Архипов еще что-то говорил, но я уже снова не слышал его. Я вспомнил осень 1946 года, полуразрушенный клуб в городке, и Рысь в чудовищных тетушкиных туфлях, с красной помадой на губах… Герка-барабанщик наяривает палочками в барабан, трахает тарелками, а длинная угловатая девчонка с широко раскрытыми сияющими глазами зачарованно смотрит на меня и крепко сжимает мою ладонь горячей рукой… А в зале душно, тесно, нас толкают со всех сторон, но девчонка ничего не замечает, она танцует. Танцует в настоящем клубе с парнем первый раз в жизни…

Обо всем этом я думал в новогодний вечер, стоя в своей квартире у окна. На улице тихо шелестел дождь, и за моей спиной шумела вода: Нина наполняла ванну. Мои окна выходят во двор, где когда-то будет сквер, цветочные клумбы, детская площадка, а пока здесь кучи строительного мусора, зеленый дощатый фургон и развороченная бульдозером, продавленная толстыми шинами самосвалов, жирно поблескивающая в свете электрических лампочек мокрая земля. По узкой тропинке, протоптанной через пустырь новоселами, торопится человек в плаще и шляпе. В руках свертки, под мишкой поблескивают серебряной фольгой две бутылки шампанского. Человек ступил на тротуар и зашлепал к соседнему подъезду. Внезапно остановился и проводил взглядом большую пушистую кошку, сиганувшую из подъезда на улицу. Стыдливо оглянувшись, трижды сплюнул через плечо и юркнул в подъезд. Кошка вскарабкалась по доскам, прислоненным к фургону, на крышу и, брезгливо переставляя лапы по мокрому крашеному железу, не спеша пересекла крышу и исчезла во тьме. Гулко хлопнула дверь внизу, затем вторая глуше — и снова стало тихо.

В половине двенадцатого мы с Ниной сели за стол. Она уже успела переодеться, феном высушить свои длинные пушистые волосы и теперь сидела на стуле и с улыбкой смотрела на меня. Я откупорил бутылку шампанского, налил в высокие хрустальные фужеры, которые мне посчастливилось купить в хозяйственном магазине, и приготовился уже было произнести какие-то значительные слова, но Нина опередила меня. Подняв сверкающий, искрящийся пузырьками бокал, она сказала:

— У тебя миленькая квартирка… Признавайся, были здесь женщины?

— Нина… — начал было я. — За полчаса до Нового года я хочу…

— А где музыка? — снова перебила она. — Заведи, пожалуйста, что-нибудь веселенькое.

Я встал и включил магнитофон. Нине не понравился музыкальный ансамбль «Песняры», который я любил, и мне пришлось доставать другие бобины с записями. Три раза я переставлял катушки, прежде чем отыскал запись, которая была Нине по душе.

А потом уже пора было пить за минувший год и ждать наступления Нового года. И я решил, что в новом году скажу Нине все хорошие слова, что вертелись у меня на языке, и на полном серьезе сделаю ей предложение. Хватит жить одиноким волком! Когда появилась женщина в доме, сама атмосфера изменилась: стало уютно, тепло и довольно просторная квартира показалась мне тесной…

Но случилось так, что я не сказал Нине эти хорошие слова…

2

Под какой-то тягучий блюз мы медленно кружились в комнате. Где-то внизу под нами и вверху, над головой, тоже гремела музыка, доносились голоса, топот. Праздник в самом разгаре. А за окном все так же моросил противный осенний дождик. Чтобы не видеть запотевшие мокрые окна, я задернул их шторами. Елка почему-то покосилась, а у деда-мороза отвалилась ватная борода, и он, стоя на тележном колесе, зловеще скалился на нас огромными красными зубами. Мне было хорошо с Ниной, и я сказал ей об этом. Уткнувшись лицом мне в плечо, она засмеялась. Я еще теснее прижал ее к себе, но она, отстранившись, уже без улыбки взглянула на меня.

— Я впервые встречаю Новый год вдвоем, — сказала она.

— Ну и как? — спросил я. — Нравится?

— Ты даже друзей еще здесь не завел?

— Я как-то не подумал, что тебе будет скучно, — скрывая досаду, сказал я. — Но все еще можно поправить… Мы на английский манер нагрянем с тобой к Архиповым… В Англии в Новый год никто никого не приглашает домой, но любой, кто ни придет, — желанный гость.

— То в Англии, — сказала она, но я видел, как заискрились радостью ее черные глаза.

Вот оно опять наше мужское самомнение! Я думал, Нине будет приятно провести новогодний вечер вдвоем, а ей вот скучно. А я-то думал, это будет совсем по-семейному… Нине хочется, чтобы кругом было много людей и ею любовались, приглашали на танцы, говорили комплименты. Вон какая она сегодня нарядная и красивая…

— Архипов будет рад, — сказал я.

— Может быть, не стоит? — сказала она. — Нам и вдвоем не скучно…

От Нины не отнимешь, она все-таки тактичная женщина.

— Тебе там понравится, — ответил я.

Мы оделись, я захватил с собой бутылку коньяка, шампанского и цветы для Валерии. И, шлепая по лужам, мы отправились к Архиповым. Нина достала из сумки складной зонтик, раскрыла, и капли звучно защелкали по нему. Наверное, смешно было видеть со стороны в новогоднюю ночь куда-то идущих людей с раскрытым зонтиком. Об этом я подумал потом, а когда мы, обходя глинистые желтые лужи, разлившиеся на нашем дворе, пробирались к тротуару, мне вовсе было не смешно. Мне было грустно.

У Архиповых ничего такого не произошло, что бы могло повлиять на наши отношения с Ниной, и все-таки что-то случилось. Нина быстро перезнакомилась со всеми гостями, охотно пила, танцевала, веселилась. Сумела даже расшевелить флегматичного Любомудрова. Он, кажется, два танца станцевал с ней и с вниманием слушал ее. Я видел, она понравилась всем: женщины охотно заговаривали с ней, а мужчины наперебой приглашали танцевать. Не забывала Нина и про меня: тоже нет-нет да и вытаскивала на середину комнаты или приносила фужер с шампанским, чокалась и, заглядывая в глаза, спрашивала, что это я сегодня такой мрачный. Тормошила за руку, кокетничая, приказывала улыбнуться. Я улыбался, в душе опасаясь, что моя улыбка точь-в-точь как у языческого идола, которого я переквалифицировал в деда-мороза, но даже по ее просьбе развеселиться не мог.

Подошла Валерия — она сегодня была тоже не очень-то веселая, и мы с ней поговорили.

— К вам приехала такая миленькая женщина, а вы совсем не обращаете на нее внимания, — улыбнулась она. — Смотрите, отобьют!

Нина как раз танцевала с Любомудровым. Блестя черными оживленными глазами и улыбаясь, она что-то рассказывала ему. Ростислав Николаевич, немного отстраняясь от нее — танцуя, Нина имела милую привычку прижиматься к партнеру, — вежливо слушал, однако взгляд у него был рассеянный.

— Вы тоже с мужем почти не танцуете, — заметил я.

— То с мужем, — сказала она.

Танец кончился. Архипов поставил новую пластинку и пригласил Нину. Исполняли битлсы одну из своих зажигательных песен. Две пары танцевали по старинке, как танцуют быстрый фокстрот, а Валентин Спиридонович и Нина показали класс модного современного танца. То, что Нина прекрасно танцует, я знал, но главный инженер удивил меня: он ничуть не уступал Нине. Юношей вертелся вокруг нее, приседал, извивался, в такт музыке все ускоряя темп, без устали работал руками и ногами. Ему стало жарко, и он, расстегнув ворот белой рубашки, немного приспустил красивый галстук с широким узлом. Светлая прядь, нарушив безукоризненный пробор, спустилась на глаза. У Нины был достойный партнер. С ними, конечно, никто не мог состязаться. Все смотрели на изящную быструю пару и отпускали одобрительные замечания. А они и не слышали никого: горящими глазами смотрели друг на друга и яростно работали руками, ногами, всем телом.

Когда музыка смолкла, все гости зааплодировали. Архипов галантно поцеловал Нине руку и пошел переворачивать пластинку, а Нина, возбужденная и ничуть не уставшая, подошла к нам.

— Ваш муж потрясающе танцует, — сказала она, с интересом взглянув на Валерию.

— Это вы его вдохновили, — улыбнулась та. — С другими у него так не получается.

— А с вами? — спросил я.

— Мы давно не танцевали, — сухо ответила Валерия. И посмотрела мне в глаза своим странным взглядом. Эта женщина, даже не переставая приветливо улыбаться, могла любого поставить на место, как, например, меня сейчас.

Заиграла музыка, и я пригласил Валерию. Нина с улыбкой проводила нас взглядом, и я понял — она рада, что я не подошел к ней. Танцор я не ахти какой, и после такого триумфа кружиться со мной в вальсе было бы скучно.

— Почему бы вам не жениться на ней? — сказала Валерия. Рука ее доверчиво лежала на моем плече, а карие глаза пристально смотрели на меня. На этот раз доверчиво и открыто. Наверно, на моем лице отразилось смятение, потому что она тут же прибавила: — Это шампанское… Я задаю вам нетактичные вопросы!

— Вы попали в самую точку, — неестественно бодрым голосом сказал я. — Действительно, почему бы мне не жениться? Я сегодня весь день об этом думаю.

— И что же вы надумали?

— Я, как та скала, подточенная волнами: достаточно упасть на нее камню — и она обрушится в океан… Не хотите быть этим камнем?

— Не хочу, — быстро ответила она.

— Жениться все-таки мне или не жениться? — настаивал я. Шампанское и коньяк тоже ударили мне в голову.

— Вы никогда на ней не женитесь, и прекрасно это знаете, — сказала она. — И к чему тогда весь этот разговор?

— Вот именно, — сказал я.

— Боже мой! — рассмеялась она. — Вы разве не знали, что женщины не терпят логику?

— Теперь знаю, — сказал я.

— И все-таки она очень миленькая женщина…

— Все-таки, — усмехнулся я.

— Максим Константинович, — вдруг доверительно спросила Валерия, — почему Ростислав все время дуется на меня? Вы заметили, ни разу даже потанцевать не пригласил?

— Хотите, я ему выговор сделаю? — улыбнулся я.

— Пусть себе злится, ему ведь будет хуже… — без улыбки сказала она и отвернулась, а я поймал взгляд Любомудрова, и этот взгляд — он смотрел на Валерию, по привычке подпирая стену, в руке рюмка с коньяком, — был ожесточенный и дикий… Заметив, что я за ним наблюдаю, Ростислав Николаевич быстро отвернулся. Он был не из тех людей, которые умеют мгновенно менять выражение своего лица.

Больше в этот вечер, вернее, ночь мы не разговаривали с Валерией, а около часов пяти утра мы распрощались и отправились домой. Дождь больше не лил, а на небе, в просветах голубоватых высоких облаков, появились туманные звезды. Холодный северный ветер высушил асфальт и пытался заморозить желтые лужи. Покрыть их льдом не удалось, но по краям плавали тоненькие, слюдянисто поблескивающие пленки. Ветер лениво гонял в придорожных канавах обтрепанные листья, шуршал жухлой хрупкой травой. Из раструбов водосточных труб свисали тоненькие прозрачные сосульки. Было еще темно, и все это я видел и колеблющихся, неряшливо размазанных пятнах света, отбрасываемых уличными фонарями.

Нина зябко ежилась в своем легком красном пальто с беличьим воротником и почти засыпала на ходу. Я бережно поддерживал ее под локоть. Глаза ее на осунувшемся и сразу ставшем некрасивым лице не блестели, прятались где-то в темных провалах глазных впадин, а ее белый высокий лоб, всегда меня восхищавший, выпукло и уродливо торчал из-под пушистой меховой шапки.

— Бр-р, как холодно, — пробормотала она. — Максим, я замерзла!

— Скоро придем, — сказал я с раздражением.

3

Вечером я проводил Нину на вокзал. В той стороне, где зашло неяркое солнце, высокие облака зловеще пламенели. Над вокзалом кружились галки. Их резкие крики заглушали густые гудки тепловозов. На перроне было немноголюдно: все еще праздновали Новый год.

Мы стояли у купейного вагона и молчали. Унылый голос диктора объявил, что до отправления пассажирского поезда «Великие Луки — Ленинград» осталось пять минут, провожающие должны выйти из вагонов, а пассажиры занять свои места. Можно было подумать, что провожающие расположились в вагонах, а пассажиры толпятся на перроне…

Галки совсем низко пролетели над нашими головами и исчезли за крышей вокзала. Такое ощущение, будто ветер протащил по небу сорванное с веревки мокрое белье.

— Я очень рада, что повидала тебя, — произнесла Нина дежурные слова.

Она опять была красивая и свежая. Когда-то мне не нравились накрашенные, напомаженные женщины, а теперь я понял, что современная косметика для женщин — это необходимость. Что бы делала Нина, если бы не подкрасила свои ресницы и узенькие выщипанные брови? Их бы просто никто не заметил. Напомаженные губы стали четкими и яркими, а без помады вялые, бледные.

— Это здорово, что ты приехала, — сказал я. Однако и сам почувствовал, что в голосе не хватает теплоты.

— У тебя такие милые друзья… Валерия просто прелесть.

— Ты ей тоже понравилась.

— И муж у нее симпатичный. А как танцует!.. Мне кажется, они очень счастливы.

— Я тоже так думал, — сказал я.

— Разве это не так?

— Не знаю, — пожал я плечами. Действительно, я теперь не знал, счастливы ли они.

Я проводил глазами одинокую галку, которая, со свистом махая крыльями и каркая, догоняла свою стаю, а когда снова взглянул на Нину, то заметил, как она быстро отвела глаза от станционных часов.

— Через две минуты отправление, — сказал я. Конечно, с моей стороны это было жестоко: не надо было ей этого говорить. Последние минуты на вокзале всегда тягостны.

— Ты не собираешься в Ленинград? — спросила она.

— Мой Главк в Москве, — сказал я.

— Я буду рада, если ты приедешь, — с холодком в голосе сказала она. Все-таки я ее разозлил.

Тут гукнул тепловоз, и Нина заторопилась к тамбуру. Мы поспешно поцеловались. Я подсалил Нину на подножку, и она еще раз крепко поцеловала меня. На этот раз сердечно.

— Я тебе позвоню, — сказала она, когда вагон двинулся с места.

— Конечно, — сказал я. — Звони.

— Будь умницей! — крикнула она.

Я кивнул, хотя и подумал, что она опять сморозила глупость такие советы впору давать школьникам, да и то они пропускают их мимо ушей.

Нина высунулась из тамбура и помахала рукой. Я тоже помахал. Наверное, нужно было пройти немного рядом с вагоном, пока он не набрал скорость, хотя бы как вон тот высокий паренек в меховой шапке. Он не только прошел рядом с вагоном, но и пробежался до конца перрона, что-то крича своей девушке и размахивая руками. И на лице у него была глупая улыбка.

Я шел домой, а в голове все еще звучали ее последние слова: «Я буду рада, если ты приедешь…» Она не сказала «я буду тебя ждать…».

Там, в Ленинграде, наши отношения были легкими и приятными. Когда она приходила ко мне, я всегда был рад. Я и теперь очень обрадовался ее приезду, но что-то было не так. Никто из нас не стал друг к другу относиться хуже. Все было как прежде, за исключением разве одного — времени и расстояния. Как раз того самого, что чаще всего убивает чувства. Я не могу сказать: любовь, — потому что вряд ли мы с Ниной любили друг друга. Встретились, понравились друг другу и посчитали, что этого вполне достаточно… Я не видел Нину три месяца. И за эти три месяца что-то с нами произошло. Мы вдруг стали чужими, хотя оба и не догадывались об этом. Поэтому ей и не захотелось оставаться со мной вдвоем в квартире, да, признаться, и я, хотя и не сразу это понял, обрадовался, что мы уходим в гости. Просто Нина быстрее это почувствовала. Сгоряча я чуть было не сделал ей предложение. И очень хорошо, что не сделал: еще шлепая по лужам к Архиповым, я понял, что никогда не смог бы жениться на Нине. Это была бы большая глупость. Время и расстояние разлучили нас. И, наверное, еще что-то…

Телефон сегодня как с ума сошел: не успеешь повесить трубку, снова звонок, — и так все утро. В кабинете сидит председатель крупнейшего колхоза в области Иван Семенович Васин. Дожидается меня. А я ору в трубку Бутафорову, что сегодня никак не могу присутствовать на городском совещании руководителей промышленности и транспорта, тем более что я не готовился к выступлению. Он говорит, что совещание исключительно важное, мне и сказать-то нужно пару слов, — я отвечаю, что у меня сидит Васин и мы сию минуту отправляемся в дальнюю бригаду, где из наших железобетонных панелей и блоков собираются жилые дома для колхозников. Прораб уже ждет нас… Васин улыбается и кивает головой, дескать, ни в коем случае не соглашайся! В конце концов я договариваюсь с Николаем, что вместо меня приедет на совещание Архипов… Перед тем как повесить трубку, Бутафоров упрекнул меня за то, что я давно не был у него и даже не поздравил в Новый год… Это, конечно, свинство с моей стороны, мог бы и позвонить, тем более что жена его, Маша, перед Новым годом звонила мне и приглашала в гости… Я обещаю в конце недели заглянуть к нему и вешаю трубку.

Грузный толстый Васин с добродушным лунообразным лицом поднимается с дивана, но тут снова трещит телефон. Я с ненавистью смотрю на аппарат, но трубку все-таки снимаю. Свирепо спрашиваю, кто звонит и что надо, и тут же сбавляю на полтона ниже: это из Главка министерства Алексей Тихонович Дроздов, которому я месяц назад оставил папку с чертежами Ростислава Любомудрова. Дроздов примерно сказал все то, что я и ожидал: проект интересный, но совершенно бесполезный. Кто же согласится изменять установленные стандарты? Заводы выпускают продукцию, заказчики довольны, к чему все эти излишние премудрости, которые грозят анархией всему производству? Представляет себе этот ваш Любомудров, что такое изменить государственный стандарт? Ведь нам заказывают не один дом, не два, а сотни и тысячи! И если каждый дом будет отличаться от другого и его станут собирать из разных нетиповых деталей, то все это вдесятеро удорожит продукцию и заказчики пошлют нас ко всем чертям! Наша задача — удешевлять строительство новых помещений, а вы мне тут предлагаете черт знает что… В голосе начальника отдела зазвучали сердитые нотки. Переведя дыхание, он уже спокойнее сообщил, что показал проект нескольким директорам заводов железобетонных конструкций, и он никого из них всерьез не заинтересовал… Оно и понятно: кто же враг самому себе?..

Я попросил Дроздова прислать чертежи обратно. Помолчав, начальник отдела заметил, что, судя по всему, Любомудров способный конструктор и не мешало бы за инициативу отметить его как-нибудь, премию дать, что ли…

Мне было приятно слышать это от Дроздова. Я несколько раз встречался с ним, и он произвел на меня хорошее впечатление: умный, деловой и решает вопросы без задержки. Чувствовалось, что проект Ростислава тоже задел его за живое, иначе зачем бы он показывал его директорам заводов? Но даже начальник отдела Главка министерства не в силах что-либо изменить.

Я уже натянул куртку, когда раздался еще один телефонный звонок. Обычно всегда трубку снимала Аделаида, но она вот уже вторую неделю сдает зачеты и экзамены в вечернем институте, и телефон теперь беспрерывно дребезжит на моем письменном столе. Васин хмыкнул, глядя на меня, а я с убитым видом смотрел на надрывающийся телефон, не решаясь снять трубку. Тяжело вздохнув, все же снял. Звонил Геннадий Аркадьевич Аршинов (он так себя отрекомендовал!). Голос у него по телефону звучал начальственно, так разговаривают люди, привыкшие руководить, отчитывать подчиненных, решать важные проблемы и насущные дела. И все по телефону.

— Константиныч! — рокотал в трубку его баритон. — Выручай, дорогуша: позарез машина нужна! Понимаешь, ко мне приехала теща из Поречья, ну и купила на базаре порося… хе-хе… Купила баба порося! Так вот, в автобус с поросенком не пускают, что за порядки?! Надо бы старуху подбросить до райцентра… Ты понимаешь…

— Понимаю, — сказал я. — Куда машину прислать?

— Выручил, Константиныч! — обрадовался Аршинов. — Да, ты чего не заходишь? (Как будто когда-нибудь приглашал меня!) Теща к рождеству заколола борова — отменного сальца подкинула, так что закуска первый сорт… Обязательно приходи! (Но как и прошлый раз, адрес свой не дал.) А машину пришли ко мне на работу. Такой приземистый домик, сразу за вокзалом… «Волгу» дашь или «газик»?

— «Газик», — скачал я и, поспешно попрощавшись, повесил трубку. И чуть ли не бегом выскочил из кабинета.

Все-таки без секретарши трудно! Умная толковая секретарша всегда сумеет оградить тебя от бесполезных звонков и разговоров.

По дороге я зашел и лабораторию к Тропинину и захватил его с собой. Свою машину я отослал Аршинову, и мы с Тропининым забрались в «Волгу» Васина. Там нас уже дожидался Ростислав Николаевич Любомудров. Он был в коротком черном полушубке и заячьей меховой шапке. В зубах сигарета, а в руках небольшая квадратная книжка. Усаживаясь рядом, я взглянул на название: «Вино из одуванчиков». Рей Бредбери. Оказывается, инженер-конструктор увлекается фантастикой! Правда, хорошей фантастикой. Я тоже с удовольствием читал Бредбери, Станислава Лема, Айзека Азимова и других. Обычно читал, когда на душе было тошно. И так приятно было по воле автора покинуть грешную землю и забраться с героями-космолетчиками куда-нибудь в созвездие Центавра или на Вегу…

Васин сел за руль. Любомудров засунул томик в карман полушубка и, пригладив бородку, уставился в окно. Он первый никогда молчание не нарушит, из него нужно каждое слово вытаскивать будто клещами. О таких, как он, говорят: молчание серебро, а слово — золото. Любомудров никогда не повышает голоса, не выходит из себя. Где он бывает, какие у него интересы, есть ли любимая женщина? Таких мужественных немногословных мужчин женщины любят. И все-таки мне трудно было представить Любомудрова вдвоем с женщиной. Так же молчит или читает книжку? Вряд ли он способен говорить женщинам ласковые слова… А может быть, наоборот: с женщинами он разговорчив и нежен? И может быть, даже сочиняет стихи? У Архиповых я несколько раз ловил взгляд Валерии, задумчиво устремленный на Ростислава. Впрочем, жена Архипова на всех смотрела таким же пристальным и задумчивым взглядом. В том числе и на меня. И потом, она, помнится, пожаловалась мне, что Любомудров совсем не обращает на нее внимания… Я так и не понял: в шутку она это сказала или всерьез?..

Болтливые люди не вызывают у меня желания размышлять о них. Наверное, потому, что, сами того не замечая, всё выбалтывают о себе и очень быстро становятся понятны и ясны. А вот таких людей, как Любомудров, не так-то просто понять. Крепкий орешек…

Хотя Валентин Спиридонович и предупреждал меня, что если с проектом ничего не получится, Любомудров уйдет с завода, сам он пока об этом не заговаривал. И сегодня я специально позвонил ему и предложил поехать в колхозную бригаду, где рабочие монтировали первые панельные дома, сделанные на нашем заводе. Иван Семенович Васин — наш самый крупный заказчик. У него идея построить своим колхозникам настоящий поселок городского типа.

Тропинин уселся рядом с Васиным и тоже помалкивал. Я не успел ему объяснить, зачем он вдруг так срочно понадобился. Он даже не снял белый халат, так и надел поверх него теплое зимнее пальто. Впрочем, если бы Тропинин спросил меня, зачем я вытащил его из лаборатории, — я затруднился бы ответить. Но Тропинин молчал и ни о чем меня не спрашивал.

Мы ехали через город в сторону Новосокольнического шоссе. В городе было мало снегу. Он громоздился грязными кучами на обочинах дорог, островками лепился на железных крышах домов, и лишь Ловать блистала непорочной белизной. Кое-где реку пересекали узкие, протоптанные пешеходами тропинки. Слегка порошило, но снег был сухой и не приставал к стеклу. Он сыпался на капот и таял, превращаясь в мелкие дрожащие капли.

Васин через плечо с улыбкой посмотрел на меня:

— Ты что это, Максим, никак недовольный? Сказал бы спасибо, что я тебя вытащил из кабинета на свежий воздух…

— Я и радуюсь, — сказал я.

С Васиным я познакомился на совещании в горкоме партии. Это был полный мужчина лет пятидесяти, с широким открытым русским лицом. У него все крупное: нос, щеки, губы, подбородок. В темных живых глазах этакая мужицкая хитринка. Как и все деревенские жители, он немного растягивал слова и окал. «В парни-иках-то-о на-аших уже какой уро-ожай лука по-оспел…» — выговаривал он, кивая на длинные застекленные помещения центральной усадьбы, мимо которых мы проезжали.

Когда-то здесь был маленький паршивенький колхозишко, который не сводил концы с концами. Из него все колхозники разбежались. По призыву партии в пятидесятых годах в колхозы были направлены специалисты, партийные работники, хозяйственники. Васин работал директором типографии и тоже был направлен в самый отстающий пригородный колхоз. За двадцать лет он превратил его в цветущее хозяйство. И если раньше люди бежали из колхоза в город, то теперь осаждали правление, пытаясь получить любую работу. Колхозники зарабатывали большие деньги и жили в хороших квартирах. На командных должностях у Васина работали специалисты с высшим агрономическим образованием. Колхоз «Рассвет» считался одним из богатейших в области. Два года назад Ивану Семеновичу Васину было присвоено звание Героя Социалистического Труда. Несмотря на все почести — Васин был депутатом, членом обкома КПСС, — он оставался простым, душевным человеком. И всегда пребывал в неизменно хорошем настроении. Будучи широким по натуре, никогда не жмотничал, выручал, чем мог, соседей, хозяйственников. А не было у него только птичьего молока… Как передовой хозяйственный руководитель он приобретал новейшую сельскохозяйственную технику, станки для мастерских, механизмы, облегчающие ручной труд. Когда я по совету Бутафорова обратился к нему с просьбой помочь с шифером, Васин без лишних слов дал.

На заводе он был несколько раз, долго выбирал подходящие проекты. А потом пришел ко мне и сделал самый большой заказ на производство деталей жилых домов для колхозников. Такие заказы мы еще ни от кого не получали. И пообещал, если мы поставим ему хорошие добротные дома, заказать нам еще на несколько сот тысяч рублей железобетонных изделий для производственных и промышленных построек.

И вот сегодня мы едем на строительную площадку, где наши специалисты собирают из железобетонных плит и панелей жилые дома. Мне это было очень интересно, потому что пока я лишь видел наши неказистые детища на бумаге, а теперь вот пощупаю руками. Васин, конечно, не один раз бывал на строительной площадке, но пока помалкивал, не высказывал своего мнения о нашей продукции. А вчера вечером позвонил мне и предложил съездить с ним на строительство.

Почувствовалась настоящая зима: на полях ядреный снег, далекие заиндевелые деревья стоят в легкой туманной дымке. Сразу за городом лесов нет, одни поля. И лишь там, где они кончаются, виднеются невысокие заснеженные кусты. На невысоком холме стоит коническая тригонометрическая вышка, хитроумно сложенная из старых серых бревен. На нижних опорах тускло поблескивает наледь. Когда-то мальчишкой я забирался на такие вышки и, замирая от сладкого ужаса, подолгу простаивал на самом краю шаткой площадки, разглядывая вдруг широко раздвинувшийся во все стороны мир. Почему-то до сих пор один вид деревянных тригонометрических вышек вызывает у меня легкую грусть по моему куцему далекому детству…

Мы свернули с шоссе и поехали по заснеженному проселку. Здесь в чистом поле свободно разгуливал ветер, со свистом швыряя в окна колючую крупу, на накатанной до блеска дороге змеилась поземка. Наискосок по белому полю неспешно шагала запряженная в дровни гнедая лошадка с кивающей обындевелой мордой, с облепленными снегом ресницами. На дровнях, свесив ноги в серых валенках, сидела молодая женщина и задумчиво смотрела прямо перед собой. Руки в карманах полушубка, а ременные вожжи — на коленях.

Слева показалась колхозная ферма: длинные животноводческие постройки, крытые волнистым шифером, какие-то механизмы под навесами. К постройкам тянулись санные колеи. Снег припорошил конские голышки и протрусившееся при перевозке сено.

— Я ведь помню, здесь ничего не было, — сказал я, показывая на ферму. — Трава и кусты… Да еще камни-валуны… Мы бегали сюда с удочками карасей в озере ловить… Как же называлось озеро?

— Кислое, — подсказал Иван Семенович. — Мне часто задают такой вопрос и журналисты, и писатели, и партийные работники: как вы все это сумели? Ведь колхоз был нищим, всего одна захолустная деревенька, а теперь тут целая республика…

— Как же вы все-таки это сумели? — покосился на широкую председательскую спину Тропинин.

— Я отвечал им так: под ногами валялось золото, да никто не догадался поднять его. Так и ходили по этому золоту, не глядя под ноги. Даже подведенное брюхо не научило местных людей никакому ремеслу. Колхозные земли начинаются сразу за городом. А городу что нужно в первую очередь? Свежие ранние овощи, фрукты, ягода разная, чтобы рыба была круглый год. С этого я и начал: построил теплицы и стал зимой выращивать лук и огурцы. На словах-то, конечно, все просто, а как все на самом деле нам доставалось, не расскажешь и за два дня… Начинать-то пришлось на пустом месте. Сам ездил в Белоруссию к знакомому председателю, чтобы поглядеть своими глазами, как это выращивают зимой свежие овощи гидропонным способом… Слыхали про такой? А тогда гидропоника была в новинку. Потом из Белоруссии — в Кировскую область и там выклянчил несколько тонн гидропонных шариков… Ты спрашивал про Кислое озеро? Вон за теми кустами… — Васин показал налево. — Сейчас мы отсюда каждую осень берем десятки тонн зеркального карпа, а как все это досталось? Осушали озеро, очищали дно от всякого мусора, и все, поверьте, вручную, тогда у нас никаких машин не было. Я принял колхоз с двумя неисправными полуторками, а и коней на конюшие раз-два — и обчелся… Трудностей было много, но самое главное, что народ поверил. С войны люди ни копейки в колхозе не зарабатывали, жили на собственное натуральное хозяйство. Кто помоложе да покрепче — работали в городе, а в колхозе тянули лямку старики да одинокие бабы. А когда народ увидел, что можно хозяйство наладить и зарабатывать не хуже, чем в городе, так снова поперли в колхоз. А сейчас никто в город не просится: ни парни, ни девчонки. Закончат школу — и в колхоз. И зарабатывают поболе, чем на твоем заводе, Максим!

— На заводе тоже не жалуются, — сказал я.

— И с завода, и с железном дороги приходят ко мне наниматься, — продолжал Васин. — Сейчас рабочей силы хватает, не то что раньше. Каждый человек был на счету. Приходил я в правление в пять утра, а уходил в десять вечера. Уставал — жуть! Поужинаю — и спать, как мертвый. Жена чуть не ушла от меня… Ей-богу! Так вот, начал сдавать в магазины овощи, садовую землянику, рыбу. Пошли хорошие деньги. Часть колхозникам, часть на стройматериалы, оборудование, технику. Сейчас у меня этой техники не сосчитать… Не стеснялись, ездили учиться к богатым соседям в другие города и республики. Учились все: и я, и специалисты, окончившие институты, и рядовые колхозники… А сейчас к нам приезжают учиться. У нас секретов нет, глядите, люди добрые, перенимайте на здоровье, а если сами можете чем похвастать, мы тоже люди не гордые, с удовольствием поучимся. Приезжал к нам сам председатель Совета Министров нашей республики. Ну, понятно, с сопровождающими. Три дня прожили у нас в колхозе. Все я им показал, даже в финскую баню свозил на берег озера… Ну и, прощаясь, председатель Совета Министров и говорит: «Иван Семенович, как ты смотришь, если мы откроем у тебя тут школу передовиков сельского хозяйства? Будут люди приезжать, учиться, опыт перенимать». Я и говорю ему, кто захочет поучиться, сам приедет, а нам работать надо, а не заделываться преподавателями. Мы ведь колхоз, а не академия. Рассмеялся он и согласился со мной. Все одно, многие и так приезжают. Гостям мы всегда рады. Даже гостиницу для них отгрохали. Двухэтажную…

— Иван Семеныч, а где эта твоя финская баня поинтересовался я. — Сколько живу, а ни разу в такой бане не был.

— Я бы тоже с удовольствием попарился в финской бане, — подал голос Тропинин.

Любомудров промолчал. По-моему, до самого поселка он так рта и не раскрыл.

— Это можно устроить, — тут же согласился Васин. — У меня на турбазе дед Андрей заведует этой баней. Специалист! Температуру нагоняет до ста семидесяти градусов…

— А мы не испечемся? — поинтересовался я.

— Ничего вам не сделается! — рассмеялся Васин.

4

Деревня называлась весьма поэтически: Стансы, Почему и кто ее так назвал, не знали даже древние старики. Когда-то здесь проходил старый тракт, и по этой самой дороге ездил на перекладных из Петербурга в село Михайловское Александр Сергеевич Пушкин. Уж не здесь ли на почтовой станции за самоваром он сочинял свои великолепные стансы?..

Деревушка стояла на берегу небольшой извилистой речушки Сыти. Десятка три деревянных изб были разбросаны на холме. Перед каждым домом фруктовый сад, а за хлевами простираются огороды. Вдоль всей широкой улицы голые липы, тополя, березы. На коньках изб и на деревьях разнокалиберные скворечники, сделанные из дуплистых пней, сколоченные из досок. Летние птичьи квартиры пустовали. Откуда-то выпорхнула стайка снегирей и опустилась на дорогу. Красными раскаленными угольками замерцали они на белом снегу. Из труб домов вертикально метров на пять поднимался сизый дым, а затем, очевидно попадая в воздушный поток, завихрялся и расползался. Ветер относил его к речке. И не поймешь, то ли это дым стлался над замерзшей Сытью, то ли паром курились на морозе проруби.

На берегу реки стояли восемь готовых и шесть еще не собранных панельных домов. Все они были одноэтажные, четырехквартирные, похожие один на другой, как близнецы. Пока мы ходили по строительной площадке, разговаривали с рабочими, заходили внутрь помещений, осматривали жилые комнаты, кухни, ничего особенного не заметили, а на обратном пути, когда мы поднялись на холм, хитрый Любомудров попросил Васина остановиться якобы по своим неотложным делам, а потом не без умысла позвал нас полюбоваться окрестностями. Все мы выбрались из машины. С этого белого холма открывался прекрасный вид на раскинувшуюся перед нами деревню, извилистую замерзшую речку, наше строительство. И отсюда железобетонные коробки показались жалкими и нелепыми. Они выглядели инородными телами рядом с речкой и обжитой деревней и навевали тоску. У деревни был свой стиль, порядок, настроение. А наши дома — типичные унылые бараки, в которых спокойно могли разместиться производственные мастерские или птицеферма. Белый берег реки, и на одной прямой линии восемь одинаковых домов-близнецов. Серых и безжизненных. Совершенно лишних на этом живописном фоне. И такое ощущение возникало не оттого, что дома были нежилые и сейчас зима, — они так же неприкаянно будут выглядеть и весной, и летом, и осенью. И зеленые насаждения не спасут эту серую унылость… И как безмолвный укор нашему строительству — старая деревня на холме. Здесь ни один дом не похож на другой. У каждого свои неповторимые линии, своя особенная стать. Вот один, как курица-наседка, распахнул свои крылья — крышу, поддерживая по бокам две застекленные крашеные веранды, другой, наоборот, вытянулся вверх, поблескивая окнами верхней надстройки, третий, приземистый и кряжистый, подобрался как бы для прыжка. Шесть окон с резными наличниками весело глядят на дорогу, четвертый, легкий, изящный, как часовня. Только вместо креста к коньку крыши прибита длинная жердь с тремя скворечниками один над другим. Перед каждым домом палисадник из тонких жердин, по которым ребятишки любят на бегу проводить палкой, и тогда забор поет, как ксилофон. Перед изгородью скамейка. Летом хорошо посидеть на ней в кружевной тени огромной березы или тополя и послушать, как гудят над головой майские жуки, позванивают колокольчики возвращающегося с поля стада, звучно хлопает кнут пастуха, а с речки доносятся смачные удары тяжелых вальков по мокрому белью…

Мы стояли возле негромко пофыркивающей машины — Васин не выключил мотор — и смотрели на деревню. Снег по-прежнему вяло летел с неба, припудривая наши шапки и воротники. Неподалеку дорогу пересекла лошадь, тащившая дровни, доверху нагруженные коричневыми комками торфа. Паренек в ватнике и кубанке издали взглянул на нас и кивнул. Шлепнув лошадь натянутыми вожжами, задорно крикнул: «Н-но, шалая!» «Шалая» лениво отмахнулась хвостом и даже не прибавила шагу. Сани скрылись за кустами, а канифольный скрип железных полозьев все еще слышался.

— М-да… пейзажик не в нашу пользу, — заметил Тропинин. — Прямо-таки, скажем, не смотрятся наши дома-то… А, Максим Константинович?

— А зачем на них смотреть? — ответил я. — В домах надо жить, так я понимаю? — Я взглянул на Васина, но он промолчал: шарил по карманам, отыскивая папиросы и спички. Мне тоже захотелось закурить.

— Где бы вы хотели жить, Максим Константинович, — спросил Ростислав Николаевич. — В деревянной избе или в нашей железобетонной коробочке?

Это был коварный вопрос: не мог же я при Васине нелестно отозваться о нашей продукции? Бросив на него красноречивый взгляд, дескать, сейчас неуместны такие разговоры, я довольно оптимистически сказал:

— Меняются времена. Сейчас век всевозможных заменителей и железобетона. А деревянные избы скоро исчезнут.

— Это будет катастрофа, — возразил Любомудров, не пожелав правильно истолковать мой взгляд. — В городах каменные, кирпичные и железобетонные дома давно вытеснили деревянные, и это было исторической необходимостью. Города стали расти не только вширь, но и ввысь, а деревне это пока ни к чему. Представьте на этом пустынном месте огромные многоэтажные коробки… Ведь это нелепость!

— Вы что, против прогресса? — не выдержав, вступил я на опасный путь бессмысленного спора.

— Я не против прогресса, — сказал Ростислав Николаевич. — Я против вот этой дикости и безвкусицы! — кивнул он на наши дома. — Дураки будут колхозники, если переселятся в эти бараки… Посмотрите, какие у них дома? Они удобны, естественны, прекрасно вписываются в ландшафт. А это что такое? Типичные индустриальные декорации. Только в отличие от нас киношники, снимающие фильм о передовом колхозе, разбирают их и увозят с собой, а мы собираемся оставить здесь это чудо двадцатого века навсегда.

— Что же вы предлагаете? — спросил я, подумав, что не надо было брать с собой Любомудрова.

— То, что я предложил, вы отвергли, — с горечью произнес Любомудров. — Я понимаю, что в этой местности леса мало, и надо строить дома из современного материала. В конце концов деревня — это не Кижи. Можно и нужно строить из наших панелей, но дома должны быть разными, непохожими друг на друга! И это можно сделать, Изменить формы, изготовлять негабаритные детали, смело вводить на фасадах облицовку древесиной. Деревянные балки можно впрессовывать в железобетон. Такой же четырехквартирный дом можно сделать двухэтажным и поставить его не в один ряд, а чуть пониже, где берег спускается к речке. А еще лучше разбить поселок вон в той березовой роще. Я бы здесь все заново перепланировал…

Любомудров, оседлав своего любимого конька, говорил увлеченно и убедительно. Невозмутимое лицо его оживилось, в темно-серых глазах появился необычный блеск. Иван Семенович Васин даже подался вперед, слушая его. Полное лунообразное лицо председателя не выражало ничего, но темные живые глаза внимательно следили за каждым движением жестикулирующего Ростислава Николаевича. Анатолий Филиппович тоже слушал с интересом. Хотя и не осуждал Любомудрова за «крамольные» речи — я это по его лицу видел, — но и в открытую не поддерживал его. А Ростислав Николаевич красноречиво разворачивал перед нами картину современной деревни, такой, какой он видит ее: красивые панельные дома, отделанные крашеными деревянными балками, живописные приусадебные участки с фруктовыми садами, пасеками, подсобнымипомещениями. И даже про гаражи для личных автомашин колхозников не забыл…

— Ну это ты перехватил, — засмеялся Тропинин.

— Четырнадцать человек в нашем колхозе приобрели автомобили, — невозмутимо заметил Васин.

— Надо вперед смотреть, — сказал Любомудров. — Дороги строят, и количество автомашин у колхозников с каждым годом будет увеличиваться.

— Красиво ты все это нам нарисовал… на воздухе, а вот вопрос: есть ли такие проекты? — поинтересовался Васин.

— Есть, — коротко ответил Любомудров. Он остыл и снова стал молчаливым и немногословным.

Васин перевел взгляд на меня и, кивнув на строительную площадку, сказал:

— Чего же вы тогда… уродуете мне местность?

Я заговорил о том, что завод выпускает стандартную продукцию, утвержденную министерством. И на наши изделия большой спрос. И странно, что Ростислав Николаевич — инженер-конструктор завода, прекрасно знающий наши возможности, ударился в фантастику… Впрочем, все мы любим помечтать… И в шутку заметил, что, по-видимому, научно-фантастический сборник Бредбери так на него подействовал…

Любомудров в упор посмотрел на меня, и по губам его скользнула ироническая усмешка. Так усмехался он, слушая демагогические выступления начальников цехов на заводских планерках.

— Когда-нибудь и мы будем выпускать такие дома, — дипломатично заметил Тропинин.

— Мне сейчас нужно, а не когда-нибудь, — отрезал Васин.

— Вот построим один поселок, потом другой, — начал было я.

— Другой поселок будет другим, — перебил Васин.

Мы с Тропининым переглянулись, но ничего не сказали.

— Мечты, мечты, — улыбнулся Ростислав Николаевич.

Я так и не понял, кого он имел в виду: себя или Васина?

Иван Семенович подбросил нас до завода. Был он задумчив и рассеян. Прощаясь, задержал руку Любомудрова в своей большой пухлой ладони и сказал:

— Покажи мне свои проекты.

Любомудров равнодушно пожал плечами, мол, показать можно, а что толку?

— Завтра же, — сказал Васин. И взглянул на меня: — Максим, отпусти его утром ко мне? Добро? — И снова Любомудрову: — Я пришлю за тобой машину.

Когда Васин уехал, Ростислав Николаевич с любопытством взглянул на меня. — Вы, наверное, пожалели, что взяли меня?

— Если бы я был владелец этого завода, а вы мой инженер, я сегодня же уволил бы вас, — ответил я.

— Мне повезло, что в нашей стране ликвидирована частная собственность на средства производства, — сказал Любомудров.

— Дома-то действительно хреновые, — ввернул Тропинин.

— Из вашей затеи с Васиным ничего не получится, — сказал я.

— А вдруг?

— Даже если он закажет нам детали для нетиповых проектов жилых домов, мы не сможем их сделать.

— Я знаю, — согласился Ростислав Николаевич. — И все-таки мы не имеем права строить для людей эти коробки, если даже они утверждены министерством или хоть самим господом богом!

— Мы не строительная организация, а завод. А заказы сыплются со всех сторон. Не все же наши колхозы такие богатые, как «Рассвет»?! То, что вы предложите Васину, будет стоить в два раза дороже того, что сходит с нашего конвейера. Если Васину это по карману, то другим колхозам — нет!

— Максим Константинович, я и не предлагаю роскошные дворцы! Но мало-мальски приличные дома мы можем изготовлять? Металл для форм у нас есть, а их и нужно-то десятка два-три! Заказчики всегда сумеют договориться с подрядчиками, и те будут строить по тем проектам, которые им дадут. Сырье для негабаритных деталей найдется…

— Где же оно лежит, если не секрет? — поинтересовался Тропинин. Это уже по его части.

— В тридцати километрах от города по Торопецкому шоссе после строительства дороги остались разработанные карьеры, так вот химический состав смеси песка, глины, щебня очень близок к используемым у нас компонентам…

— М-да, при соответствующих добавках это сырье молено использовать, — авторитетно подтвердил Тропинин.

— Вот видите!

Но я разбил и этот довольно веский довод.

— А кто будет платить рабочим за изготовление металлических форм? Кто будет разрабатывать карьеры, возить сырье? Кто будет отливать негабаритные детали? Мы ведь не можем переключиться с выпуска основной продукции на незапланированную второстепенную. Банк нам не даст денег. Может быть, вы посоветуете мне при заводе открыть подпольный цех выпуска оригинальной продукции для любителей прекрасного?

Наверное, я доконал Любомудрова, потому что он совсем сник: опустил голову и даже зябко передернул плечами. Ветер швырял в нас пригоршни сухого колючего снега. Прямо на узком асфальтовом тротуаре намело синеватые ступенчатые сугробы.

— До свиданья. — Любомудров вяло пожал мою руку и, сгорбившись, зашагал к подъезду.

Тропинин вздохнул и полез за папиросами.

— Подождите! — окликнул я инженера.

Он остановился, настороженно глядя на меня; я улыбнулся как можно теплее и сердечным тоном сообщил, что завтра приказом по заводу премирую его месячным окладом.

— За что же? — равнодушно спросил он. — За красивые мечты?

— И за это, — сказал я.

5

В Великие Луки наконец пришла настоящая зима с обильными снегопадами, звонкими морозами, разухабистыми метелями. Дворники по утрам яростно скребли широкими лопатами тротуары, медлительные снегоочистительные машины сгребали на обочины выпавший за ночь снег. Озябшие голуби жались по карнизам домов. Лишь отважные воробьи все так же весело сновали на тропинках. Прохожих на улицах было мало, мороз и детишек загнал в теплые квартиры. Прогуливаясь вечерами по своей улице, я иногда слышал, как негромко потрескивали старые липы и протяжно, на одной ноте гудели телеграфные столбы. А ночи были ясные, звездные. По серебристому небу совершала свой ночной обход полная луна с ухмыляющимся ликом усатого запорожца.

Последнее время у меня вошло в привычку прогуливаться поздними вечерами. Вокруг тихо и пустынно, редкий торопливый прохожий проскрипит по замерзшему, с морозными блестками, тротуару и исчезнет в парадной. Мой дом на улице Гагарина, бывшей Торопецкой. Это сейчас самая длинная улица в городе.

Новые дома выросли на Лазавицкой улице, где когда-то в кленовом парке стояла желтая железнодорожная казарма. В ней жил я с родителями до войны. Все изменилось, и ничто не напоминает старые времена, разве что висячий железнодорожный мост, перекинувшийся через почти совсем пересохшую Лазавицу.

В городе не осталось ни одного разрушенного здания. Типичный современный город. И все-таки кое-что напоминало о старине: на улице Гагарина сохранились два больших деревянных дома. Эти дома стояли, когда меня и на свете не было. И вот пережили войну, перепланировку и еще, наверное, лет пять-шесть проскрипят, не больше, потому что я видел в кабинете главного архитектора генеральный план застройки города. На месте послевоенных, отживших свой век четырехквартирных стандартных домов и этих деревянных долгожителей будут построены пятиэтажные здания.

Гуляю я по ночам еще и потому, что долго не могу заснуть, а после прогулки все-таки быстрее засыпаешь. Я слышу далекие паровозные гудки, металлический грохот товарняка, проходящего через старый железнодорожный мост, тяжелые вздохи работяги-автобуса, отваливающего от остановки, сдержанное посвистывание ветра в замерзших водосточных трубах, мертвый костяной стук обледенелых ветвей.

Во время одной из таких прогулок мне и пришло в голову купить в спортивном магазине лыжи, ботинки и прочее. Весь вечер провозился я, привинчивая крепления. Но выбраться на лыжах за город мне удалось лишь в конце февраля. Сначала было некогда — на работе приходилось задерживаться до десяти вечера, — потом ударили морозы, да такие лютые, что детишкам с неделю не разрешали ходить в школу.

С двадцатого февраля морозы пошли на спад, выпал обильный снег, и я в первое же воскресенье, испытывая радостное возбуждение, с лыжами через плечо через весь город бодро зашагал в Верхи, где еще мальчишкой любил с крутых гор кататься.

Обычно идешь по городу, редко когда знакомого встретишь, а тут нос к носу столкнулся сразу с несколькими знакомыми: на улице Ленина, возле автобусной остановки, со мной поздоровался бригадир бетонщиков из формовочного цеха Леонид Харитонов. Он был в зеленой нейлоновой куртке с вязаным воротником, лохматой зимней шапке и ярко-красном пушистом шарфе. Рядом с ним стояли несколько парней и три девушки. Наверное, тоже с нашего завода. Все стали таращиться на меня, негромко обмениваясь короткими репликами. Экая невидаль, директор в лыжном костюме вышагивает по улице! Тем не менее Харитонов и его компания пялили на меня глаза, как будто я, по крайней мере, слон, которого в басне Крылова по улице водили. Подбросив лыжи на плечо, я поздоровался и прошествовал мимо. На всякий случай свернул с оживленной улицы в сквер, что примыкает к театру, и прямо перед собой увидел Валентина Спиридоновича Архипова и Валерию. Здесь, понятно, кивком не отделаешься, и я остановился.

— Я и не подозревала, что вы такой заядлый спортсмен! — с улыбкой защебетала Валерия. Она была в каракулевой шубке с норковым воротником и норковой шапочке. Высокий представительный муж — в коричневой дубленке с белым воротником и пыжиковой шапке. Он галантно поддерживал жену за локоть.

— Да вот в первый раз выбрался, — начал я, будто оправдываясь.

— Как я вам завидую! — воскликнула Валерия. — Небо, воздух, белая равнина с лыжней… Стремительный спуск и свист ветра в ушах! И потом возвращение домой под звездным небом…

— Что же вас останавливает? — улыбнулся я.

— Сущий пустяк, — ответил Валентин Спиридонович. — Валерия никогда на лыжи не становилась.

— Муж не научил, — сказала Валерия. Матовые щеки ее порозовели, из-под шапочки выбивалась каштановая прядь. — Научите меня? — Валерия по привычке пристально посмотрела в глаза.

— Я не уверен, что съеду даже с самой маленькой горки, — сказал я. — Года четыре не становился на лыжи.

— Испугались, испугались! — засмеялась Валерия.

Архипов улыбнулся мне из-за ее плеча, дескать, не принимайте всерьез женскую болтовню… Валерия перехватила его взгляд и насмешливо заметила:

— Мой муж признает только два вида спорта: художественную гимнастику и танцы на льду. Ни одной передачи не пропускает по телевизору…

— Мы, наверное, задерживаем Максима Константиновича, — мягко заметил Архипов. Лицо у него чисто выбритое, светлые усы чуть прихвачены инеем.

— Валя, мы сегодня же купим лыжи и в следующее воскресенье отправимся за город, — твердо сказала Валерия.

— Хорошо, дорогая, — терпеливо сказал Валентин Спиридонович.

Но возбуждение уже покинуло ее — я обратил внимание, что у Валерии быстро меняется настроение — и она, сникнув, кисло улыбнулась:

— Никакие лыжи мы не купим и никуда не поедем… А вам счастливой прогулки!

— У нас билеты в театр, — сказал Архипов, подставляя жене согнутую в локте руку.

— Мы на лыжах не катаемся, — с едкими нотками в голосе сказала Валерия. — Мы в театр ходим и в филармонию. Концерты тоже не пропускаем… Лыжи нам противопоказаны.

— Валерия, ты много говоришь на морозе, а у тебя горло простужено, — заметил муж.

Я проводил их взглядом: рядом шла нежная влюбленная пара, так подумал бы всякий, увидев их, но я только что слышал их разговор. Это был разговор не влюбленных. Ровно столько было раздражения к словах Валерии, сколько снисходительного терпения у ее мужа.

Размышлять о семейных отношениях Архиповых мне сегодня совсем не хотелось. Мне хотелось поскорее выбраться за город, встать на просмоленные новенькие лыжи и, взяв в руки палки, проложить на высоком берегу Ловати свою собственную лыжню.

Я сидел в снегу и смеялся. Благополучно скатился с обрыва, и уже внизу, на заснеженной Ловати, мне вздумалось лихо, по-спортивному, выбросив вперед лыжу, развернуться и затормозить, как я это когда-то умел делать, но вместо красивого разворота я, выронив палки, носом зарылся в снег, а сорвавшаяся с ноги лыжа со свистом припустила по снежному насту и уткнулась в другой берег. Весь вывалянный в снегу, с горящей щекой, которой проехался по лыжне, я громко хохотал, и гулкое зимнее эхо разносило этот дурацкий смех на всю округу. На крутом берегу толпились несколько лыжников, готовясь к стремительному спуску. Наверное, они услышали мой смех, потому что все разом повернули головы в мою сторону. Я приветственно помахал им рукой, и стоявший на краю обрыва парень в вишневом лыжном костюме поднял палку. В следующий момент он оттолкнулся и, пригнувшись, яркой запятой понесся вниз. Его красная шапочка снегирем замелькала сквозь заснеженные кусты. Лыжи шуршали, посвистывали. И вот парень вымахнул на Ловать и, выпрямившись, понесся по чистому ровному пространству. Немного не доезжая до берега, развернулся и классически затормозил. Победно взглянул на своих приятелей, все еще стоявших на обрыве, и заскользил обратно.

Короткий зимний день кончался. В голубое небо над обрывом будто кто-то добавил темно-синей краски, и оно густо потемнело. Солнце уже давно спряталось.

Я поднялся, отряхнул снег и пошел за лыжей. Защелкнув замки креплений, выпрямился и замер, глядя на поросший кустарником обрывистый берег Ловати. Много-много лет назад я вот так же точно стоял и смотрел на обрыв, а там, на самой кромке, рельефно вырисовывалась в вечернем небе стройная девичья фигурка в красном свитере… Это была Алла. Девушка, с которой я впервые в жизни поцеловался. Вот тут, в снегу. Алла… самая первая девушка в моей жизни. Где она теперь? Эта красотка с равнодушными глазами на миг обожгла и прошла мимо, даже не оглянувшись. Надо обязательно спросить у Бутафорова — он-то ведь почти не уезжал отсюда, — как сложилась ее жизнь и где она теперь.

Я катался с обрыва, пока не взошла луна и длинные тени от кустов не перечеркнули глубокую лыжню. Хотя я и разогрелся, всякий раз упорно карабкаясь в гору на лыжах, почувствовал, что мороз покусывает кончики ушей. С минуту я постоял на краю обрыва, борясь с искушением еще разок спуститься вниз, потом решил, что на сегодня хватит. Наверное, завтра и так все кости с непривычки будет ломить.

Медленно скользя по накатанной лыжне к железнодорожному мосту через Ловать, я услышал за спиной приближающийся скрип лыж и негромкие девичьи голоса. Спешить было некуда, и я сошел с лыжни, уступая им дорогу. Две девушки в пушистых свитерах и нейлоновых брюках в обтяжку прошли мимо. Одна из них, что пониже ростом и поплотнее, оглянулась и что-то тихонько сказала подруге. Та рассмеялась и, воткнув палки в снег, остановилась. Уже было темно, мерцали неяркие звезды, так что лиц я их не разглядел, но голос одной из них сразу узнал.

Высокая стройная девушка, которая первой остановилась, насмешливо сказала:

— А я думала, вы только на машине умеете ездить… А вы еще и спортсмен?

Юлька! И что за чертовщина, всякий раз неожиданно встречаясь с ней, я не могу сразу найти нужных слов. А девушки, опершись на палки, смотрели на меня. И за головами их темнело небо и мерцали звезды. И лыжи сами по себе издавали мелодичные скрипичные звуки. Я тоже смотрел на них и молчал, хотя отлично понимал, что вот сейчас они рассмеются — самый распространенный ответ на нашу мужскую ненаходчивость — и пойдут дальше своей дорогой, а мне мучительно хотелось задержать Юльку, посмотреть на ее лицо, услышать ее голос, смех…

И когда они, как я и ожидал, весело рассмеялись и Юлька, пробуксовав лыжами на одном месте, уже выдернула из снега жалобно пискнувшие при этом палки, я торопливо произнес первые пришедшие в голову слова:

— Не хотите горячего чаю?

Юлька и Маша Кривина — я узнал ее подругу — переглянулись, потом озадаченно уставились на меня.

— Если я не ослышалась, вы нас приглашаете в гости? — уточнила Юлька.

— На чай? — сдерживая смех, прибавила Маша.

Я видел, что они колеблются, не зная, принять это неожиданное приглашение или отказаться.

— А что скажет ваша жена? — поинтересовалась Маша.

— В этом отношении все в порядке, — усмехнулась Юлька. — Наш директор холостой.

— Надо же, — хихикнула подруга.

— У меня есть самовар, — с подъемом сказал я. Небольшой медный самовар действительно был у меня — давно-давно я нашел его на чердаке бабушкиного дома и с тех пор повсюду таскаю с собой — но дело в том, что из этого самовара я ни разу не пил чай. Чистить его чистил, так что он блестел, но вот разжигать не приходилось.

— Я никогда не пила из самовара, — сказала Юлька.

— Я тоже, — поддакнула Маша.

— Замечательный самовар, — сказал я. — С медалями.

Раскрасневшиеся с мороза девушки сидят на тахте и пьют чай. Только не из самовара, а из обыкновенного алюминиевого чайника. На низком полированном журнальном столике прямо на бумаге — нарезанная любительская колбаса, масло, сыр, конфеты «Белочка» и печенье. Все это я купил по дороге домой, и вот угощаю проголодавшихся девушек. За день на свежем воздухе здорово проголодался и я сам. И поэтому, когда закуски на столе поубавилось, я достал из холодильника банку сардин, сухую колбасу.

Девушки прихлебывают из высоких белых чашек крепкий чай и слушают музыку. Я тоже пью чай и с удовольствием смотрю на них. В освещенной торшером комнате стало уютно. Запахло морозом, еле уловимым запахом духов. Давно я не чувствовал себя здесь вот так хорошо и спокойно. Даже когда приезжала Нина. Медленно крутятся бобины на магнитофоне, проникновенный голос Эдит Пиаф. С хорошими записями мне повезло: в Ленинграде, в нашем тресте, работал один инженер, помешанный на современной зарубежной музыке. Дома у него была целая фонотека, которую и за год не прослушаешь. Мне он записал с десяток бобин. Те песни и мелодии, которые мне понравились. И он очень удивился, когда я попросил несколько пленок стереть и записать что-нибудь другое. «Это же Джеймс Ласт! — восклицал он. — А это группа «Роллинг стоунз»! Неужели тебе не нравится?!»

Мне вполне было достаточно битлсов, а все остальное из записанного приятелем казалось мне перепевами этих длинноволосых молодцов. Приятель, наверное, понял, что мне надо, и записал песни Френка Синатры, Рея Конифа и популярные мелодии из зарубежных кинофильмов.

Юлька и Маша понимали толк в музыке. Они то и дело обменивались восхищенными взглядами, узнавая мелодии. Я был рад, что им нравится музыка. А записи были сделаны на совесть. Когда же из колонок полилась грустная и сильная мелодия из кинофильма «Любовная история», девчонки как по команде поставили на стол чашки и сосредоточенно стали слушать. И потом несколько раз заставляли меня перематывать бобину и снова слушали эту мелодию…

— У вас великолепные записи, — сказала Юлька, стряхивая с себя оцепенение, в котором пребывала, слушая «Лав стори».

Я поставил другую бобину: старинные русские мелодии, но больше ни одна песня не взволновала так моих девчонок, как «Лав стори». Я не стал далеко убирать бобину, так как знал, что они на прощание обязательно попросят поставить ее.

— Вот, значит, как вы живете, — разглядывая комнату, сказала Юлька.

— Так я живу.

— И не скучно вам? — спросила Маша.

— Было бы не скучно, не позвал бы нас, — заметила Юлька.

— Позвал бы, — сказал я.

Юлька внимательно посмотрела на меня, хотела что-то сказать, но промолчала.

А я наконец разглядел, какого цвета у нее глаза: светло-серые с зеленым ободком. У Рыси были ярко-зеленые, потому я ее и прозвал Рысью. Правда, когда Юлька нервничала или возбуждалась, зеленый ободок расширялся, и в больших, оттененных длинными ресницами глазах начинала плескаться зелень. В такие моменты ее глаза можно было назвать зелеными, но когда Юлька успокаивалась, глаза светлели, зеленый ободок сужался. Взгляд у Юльки был пристальный, жесткий, и она никогда первая не отводила глаз. Темно-русые с бронзовым отливом волосы челкой спускались на выпуклый лоб, сзади густой волной скатывались на плечи. Хотелось взять в руку прядь и почувствовать ее тяжесть. Когда она со мной разговаривает, да и, наверное, не только со мной, припухлые яркие губы трогает легкая ироническая улыбка. Движения порывистые, резкие. При всей Юлькиной статности и красоте ей не хватало женственности. Впрочем, этим отличалась и Рысь. Когда я впервые познакомился с Рысью, я вообще принял ее за мальчишку.

Как я заметил, Юльку мало трогали ее внешность и манеры. Нарядной я ее видел всего один раз — это на новогоднем вечере, когда она, выделяясь своей стройной фигурой, стояла в первом ряду с хористками. Обычно Юлька носила джинсы, простые свитера, шерстяные мужские рубашки.

К таким, как Юлька, парни не пристают на улицах: не долго получить такой отпор, что на весь день настроение испортится.

Обо всем этом я подумал во время нашего чаепития. Юльке не понравилось, что я с любопытством разглядываю ее, и она спросила:

— Вам моя прическа не нравится?

— У вас красивые волосы, — сказал я.

— А некоторым не нравится моя прическа.

Слово «некоторым» она подчеркнула, хотя я и не понял зачем.

— Пленка кончилась, — заметила Маша.

Мне надоела легкая джазовая музыка, и я, остановив магнитофон, поставил на проигрыватель пластинку с записью романсов Чайковского. Я думал, девчонки запротестуют, но они с вниманием выслушали прекрасные русские мелодии. Потом я поставил Первый концерт Чайковского, патриотическую симфонию Бетховена, концерт Моцарта. Я наблюдал за ними, полагая, что они слушают из любезности, но и Юлька и Маша слушали с удовольствием.

— У вас можно курить? — взглянула на меня Юлька.

Я пододвинул им коробку с сигаретами, чиркнул зажигалкой и поднес огонек сначала одной, потом другой. Девушки переглянулись, и Юлька, с наслаждением выпустив дым, сказала:

— Ого! «Мальборо»! Давно я таких не курила…

Сигареты оставила Нина. Это она где-то доставала американские сигареты, а я предпочитал курить наши, отечественные.

— Странно, — сказала Маша. — Сидим в гостях у директора, чаи пьем, музыку слушаем…

— Курим «Мальборо», — прибавила Юлька.

— Расскажи кому-нибудь — не поверят, — сказала Маша.

— Можно, мы похвастаем подружкам? — с улыбкой посмотрела на меня Юлька.

— Я рад, что вы зашли, — сказал я.

— А вообще, вы не похожи на директора, — продолжала Маша. — Директор завода должен быть солидным и с рабочими общаться только в приемные часы…

— А вы к рабочим домой ходите, — ввернула Юлька.

— И к себе приглашаете, — сказала Маша.

— Наверное, я никудышный директор…

— Завод-то работает, — философски заметила Юлька.

— И даже план перевыполняет, — прибавила Маша. — Сама во вчерашней газете читала.

Действительно, план за первый квартал мы перевыполнили. Правда, не на много. Всего-навсего на восемь процентов. Бутафоров первый меня поздравил по телефону и откровенно признался, что не ожидал от нас такой прыти: все-таки завод только что вступил в строй, еще не исправлены кое-какие недоделки, не налажено снабжение. А мы вдруг без всякой раскачки взяли да и перевыполнили квартальный план. Из министерства тоже пришла поздравительная телефонограмма. От того самого замминистра, который уговорил меня поехать сюда.

— Как ваш отец? Работает? — спросил я Машу Кривину.

— Работает, — взглянула она на меня с вызовом. — А что?

— Я рад за него, — пробормотал я, не поняв, чего это она разозлилась.

— Не он один пьет, — сказала Маша.

— Когда он трезвый — душа-человек, — прибавила Юлька.

— Он мой отец, и я не стыжусь за него, — сердито взглянула на нее Маша.

— Учитесь где-нибудь? — перевел я разговор на другое.

— Теперь вы заговорили, как директор, — съехидничала Юлька. — Спросите заодно и про наше семейное положение.

— Я знаю, — сказал я.

— Я учусь на заочном в Политехническом, — сообщила Маша, стараясь сгладить свою резкость.

— А я нигде не учусь, — с вызовом сказала Юлька. — Не вижу в этом смысла.

— Это ты сейчас так рассуждаешь, — возразила подруга. — А потом будешь локти кусать.

Юлька откинулась на спинку тахты, положила ногу на ногу и насмешливо уставилась на Машу.

— Ты ошибаешься, — сказала она. — Я никогда не жалею о том, что было…

— Пожалеешь, — не сдавалась Маша.

— Ты, возможно, и пожалела бы, если бы не поступила в институт… — сказала Юлька. — А я — нет.

— Почему это я пожалела бы, а ты — нет? — покраснев от возмущения, спросила Маша.

Я с интересом слушал их. Казалось, девушки забыли обо мне и продолжали свой старый спор. Юлька гибким движением — ее волосы, попав в свет торшера, золотисто вспыхнули, — небрежно сунула в пепельницу сигарету и тут же закурила новую. Глаза ее блеснули болотной зеленью, когда она снова взглянула на подругу.

— Есть женщины, которые не верят в то, что когда-нибудь выйдут замуж, — продолжала она. — Такие женщины рассчитывают только на себя. Они хорошо в школе учатся, стремятся в институты, в общем, хлопочут о своем будущем…

— Я догадываюсь, каких ты женщин имеешь в виду. — Маша еще больше покраснела.

— Я имею в виду некрасивых женщин, которым трудно выйти замуж, — беспощадно отрезала Юлька.

— Можно подумать, что в институтах учатся одни уроды… — усмехнулась Маша.

— Я бы принимала в институт только некрасивых девушек, — продолжала Юлька. — От них больше проку. Они закончат институт и будут работать, а красотки еще во время учебы повыскакивают замуж, чтобы остаться в большом городе, обзаведутся детишками и спрячут свой диплом в сундук… — Юлька взглянула на меня. — Скажите, есть на заводе хотя бы одна хорошенькая женщина-инженер с высшим образованием? Ну, которая работала бы в цехе и приносила пользу?

Юлька права: женщин-инженеров на производстве нет. В заводоуправлении работают несколько женщин с высшим образованием, среди них главный бухгалтер. И Юлька совершенно права: никого из них красотками не назовешь.

— Какой же смысл учиться в институте, а потом нянчить детишек и готовить мужу обеды? Это можно делать и без института… Кстати, большинство мужей предпочитают, чтобы их хорошенькие женушки не работали, если даже и детей нет… Ты скажешь, институт дает общее развитие, приобщает к культуре и так далее… Умная любознательная женщина и без института может приобрести все эти качества. А дуре никакой институт не поможет.

— Ты, конечно, умная, — съязвила Маша.

— Я знаю, что я хочу, — сказала Юлька.

— Что же ты хочешь? — спросил я, даже не заметив, что перешел с ней на «ты».

— Это никого не касается, — отрезала Юлька.

— И все-таки я с тобой не согласен… — начал было я, но Юлька волчицей взглянула на меня и перебила:

— Воспитательной работой займетесь со мной на заводе, если есть у вас такое право…

— Юль, нельзя же так! — укоризненно посмотрела на нее подруга.

— Продолжай, — сказал я, с интересом глядя на Юльку.

— Я считаю, что каждый нормальный человек должен жить так, как ему хочется. Разумеется, не нарушая морали и законы нашего общества. Легче всего советовать человеку поступать так или иначе. И дураки те люди, которые слушаются чужих советов. Какой-то мудрец сказал, что совет — это самая мелкая разменная монета, которая ничего не стоит… Мне все уши прожужжали: заканчивай десятый класс и поступай в техникум или институт! А зачем, спрашивается? Все так делают? Так вот я всю жизнь ненавидела учиться! Я была самая недисциплинированная в школе. Сплошные тройки за поведение. Я лучше сама дома подготовлюсь за десятый класс и сдам экстерном, но в школу или в институт меня и на аркане не затянешь!

— Я знал одну очень красивую девушку, которая решила овладеть мужественной мужской профессией, — стал рассказывать я. — Никто в это не верил, думали, девичья блажь. Так вот она добилась своего и стала…

— Штурманом дальнего плавания, — сказала Юлька, и когда она подняла на меня глаза, я увидел, как погас в них малахитовый блеск. — Моя двоюродная сестра была необыкновенной женщиной. Таких больше нет.

— Это правда, — сказал я.

— Пора и честь знать, — скрипнув пружинами, Юлька резко поднялась с тахты. Маша последовала ее примеру.

— Спасибо за угощение, — поблагодарила она.

На лестничной площадке я сказал:

— Давайте в следующее воскресенье вместе на лыжах, а?

Девушки переглянулись. Даже при тусклом свете лампочки было заметно, как у Маши горят щеки. А я так и не понял, почему Юлька так резко прервала разговор о Рыси. Мне о многом хотелось ее расспросить, ведь она ездила в Севастополь и несколько месяцев жила в доме Рыси…

И все равно я рад был, что затащил их к себе. За сегодняшний вечер я немного лучше узнал Юльку Родионову, родственницу моей Рыси…

— Мы всегда в выходной ходим на лыжах в Верхи, — дипломатично сказала Маша и снова посмотрела на подругу. Маша бесспорно признавала Юлькино старшинство. Это я почувствовал еще во время спора: лишь только в Юлькиных глазах появлялась знакомая зелень, Маша сразу умолкала и больше не перебивала подругу. Вот и сейчас она выжидательно смотрит на Юльку. И я знал, как Юлька скажет, так и будет.

Мне очень хотелось наедине поговорить с Юлькой. Маша каким-то образом догадалась об этом и, прижав локтем лыжи к боку, медленно стала спускаться по лестнице. Юлька, кивнув мне, пошла было за ней, но я взял ее за руку.

— Юля, — сказал я, — что же все-таки означают эти два таинственные слова: «Приходи в воскресенье»?

Отодвинув прядь волос со лба, она сбоку посмотрела мне в глаза. Зеленый ободок сузился и стал чуть заметным.

— Надо же, — улыбнулась она. — Не забыли?

— У меня это не идет из головы, — сказал я.

— Потом, — сказала она, мягко высвобождая руку. — Когда-нибудь потом я вам расскажу…

— Когда это будет «потом»? — настаивал я.

— Приходите в Верхи в воскресенье! — рассмеялась она и, задевая лыжами за перила, застучала ботинками вниз по каменным ступенькам.

Я слышал, как внизу хлопнула дверь, потом донеслись приглушенные девичьи голоса, скрип снега под ногами, а я все стоял, прислонившись к перилам. Сквозняк гулял по этажам, сначала попытался захлопнуть, а потом еще шире распахнул дверь в мою квартиру. Неожиданно передо мной, как привидение из мрака, возник худой черный кот с белой отметиной на груди. Включив два маленьких зеленых светофора, изучающе посмотрел мне в глаза, затем, задрав хвост-палку, важно прошествовал в квартиру.

— Ты куда, приятель? — удивился я такой бесцеремонности.

Кот даже ухом не повел. Не закрывая дверь, я отправился за ним. Не обращая на меня никакого внимания, черный кот с белой отметиной степенно обошел все мои владения, небрежно бросая взгляды то направо, то налево. Немного подольше задержался у стола, где на бумаге лежали остатки сыра и колбасы, но ничего не тронул и, бесшумно вспрыгнув на тахту, преспокойно уселся там. Несколько раз уморительно провел лапой по хитрющей усатой морде, как обычно кошки моются, и лишь после этой непродолжительной, но важной процедуры соизволил наконец более внимательно взглянуть на меня. И взгляд его примерно выражал следующее: «Квартира мне понравилась, хотя я против подобного беспорядка на столе, и, в общем, я ее занимаю. Вопросы есть?»

Вопросов у меня не было… Покачав головой, я решительно подошел к тахте и протянул руку, намереваясь схватить нахала за шиворот и безжалостно вышвырнуть вон, но тут кот удивил меня: вместо того чтобы спрыгнуть на пол и восвояси убраться, он, прижмурив яркие зеленые глаза, громко умиротворенно замурлыкал и доверчиво потерся шелковистой мордой о мою дрогнувшую карающую десницу.

И я уступил. После такого явного проявления дружелюбия нужно быть скотиной, чтобы попросить, пусть даже незваного, гостя за порог.

— Черт с тобой, живи, — подумав, сказал я коту. — А звать тебя, братец, я буду Мефистофелем.

Кот не возражал. Весь его благодушный вид говорил, что хоть горшком зови меня, только в печку не ставь.

И должен сказать, что впоследствии я не пожалел, что пустил к себе в тот воскресный вечер черного кота, которого, не долго думая, окрестил Мефистофелем, хотя и доставил он мне массу хлопот.

6

В широкие окна кабинета врывался яркий солнечный свет. Металлический стаканчик для карандашей пускал в глаза веселых зайчиков. Я стоял у окна и курил. В раскрытую форточку медленно уползал дым. Заводской двор был залит солнцем. Было морозно, голубоватый кристаллический снег искрился, скрипел под ногами рабочих, разгружающих у котельной грузовики с силикатным кирпичом. В это мартовское утро ветер принес ко мне в кабинет запах пробуждающейся от зимней спячки земли, едва ощутимый аромат лесных деревьев, в артериях которых буйно забродил хмельной сок.

У меня только что закончилось совещание по итогам выполнения плана первого квартала. В черных стеклянных пепельницах еще дымились окурки, на ковровой дорожке отпечатались пыльные следы разнокалиберных ботинок и сапог, стулья отодвинуты вкривь и вкось. Все ушли, остался лишь Архипов.

Я понимал, у него ко мне дело — просто так Валентин Спиридонович в моем кабинете не задерживался, но я продолжал стоять у окна, вдыхая свежий воздух. Совещание длилось больше часа, и я устал. Мне захотелось закрыть кабинет, сесть в «газик» и укатить куда-нибудь в город.

Я докурил сигарету, с трудом пристроил окурок в переполненную пепельницу, и мы с Архиповым вышли в приемную, а оттуда к нему. В кабинете главного инженера было солнечно и душно. Архипов боялся простуды и никогда не открывал форточку. И одевался он зимой тепло: под пиджаком — шерстяной пуловер, зимнее пальто на меху, клапаны пушистой ушанки всегда опущены.

— Вчера после обеда приезжал Васин, — сказал Валентин Спиридонович. — Вы были в горкоме, ну он и зашел ко мне. Хочет сделать нам большой заказ…

— Ну и прекрасно, — заметил я.

— Вы так думаете? — усмехнулся Архипов.

Про будущий заказ я слышал от самого Васина и не мог понять иронии главного инженера. Поймав мой вопросительный взгляд, Архипов согнал с лица улыбку и озабоченно сказал:

— Дело в том, что заказ не совсем обычный…

Я молчал, терпеливо дожидаясь, что он дальше скажет, но Валентин Спиридонович не спешил. Он подошел к письменному столу и стал перекладывать пухлые папки. Наконец нашел нужную и молча протянул мне.

Я раскрыл большую серую папку и увидел знакомые ватманы с чертежами Любомудрова. Проекты двух- и четырехквартирных жилых домов для колхозников. Эти самые чертежи я отвозил в Москву и показывал начальнику отдела Дроздову.

— Ну и что вы сказали Васину? — поинтересовался я.

— Сказал, что наш завод сейчас не может изготовлять детали к таким домам, — Валентин Спиридонович взглянул на меня. — Что я еще мог ему сказать?

— Да, конечно, — кивнул я, просматривая чертежи. Здесь было несколько новых проектов. И совсем новое — это проект двухэтажного здания правления колхоза. Если бы не надпись внизу, я подумал бы, что это проект дома отдыха. Великолепное красивое здание, даже на чертеже радующее взгляд.

— Для того чтобы выполнить заказ Васина, мы должны остановить все наше производство, — сказал Архипов. — А это нереально.

— Какого же черта Любомудров подсунул ему эти проекты? — взорвался я, сообразив, что теперь с Васиным не так-то просто будет столковаться. В конце концов Васин нас может послать ко всем чертям и заключить договор с любой строительной организацией, которая охотно построит ему из кирпича все, что он захочет. А деньги у него есть. Васин может не только вот такое правление отгрохать, а и настоящий дворец!

И снова я подумал, что не нужно мне было тогда брать в деревню с поэтическим названием Стансы Любомудрова… Видно, спелись они с Васиным, а мы теперь расхлебывай!

— Я Ивана Семеновича хорошо знаю, — сказал Архипов. — Упрямый мужик! Он заявил, что будет строить дома только по этим проектам, а на наши коробки и глаза бы его не смотрели… Так и сказал. Уж те, что построили в Стансах, пусть стоят, не разрывать же фундамент? А в других деревнях будет строить дома только по проектам Любомудрова.

— А если на него через горком нажать? — предложил я.

— Васин горкому не подчиняется.

— Тогда в обком?

— Васин член обкома, и с ним там считаются… Да и нам не стоило бы с Иваном Семеновичем ссориться.

Это я и сам понимал: Васин не только наш заказчик, но и ближайший сосед. Земли колхоза «Рассвет» вплотную примыкают к территории завода.

— Черт бы побрал вашего Любомудрова, — проворчал я.

— Он такой же мой, как и ваш, — отпарировал Архипов.

— Главного нашего заказчика взбаламутил… — не мог успокоиться я.

— Максим Константинович, но ведь наши коробочки действительно того… мягко говоря, весьма неказистые на вид. И если быть честными, Васин прав.

— Что же вы предлагаете? — в упор посмотрел я на Архипова.

— Я ничего не предлагаю, — ответил тот. — Высказываю свое мнение.

— Хорошо, давайте завтра остановим производство и начнем большую перестройку… С чего мы должны начинать? Очевидно, варить новые железные формы — интересно, где железо достанем? — дальше, откроем плотницко-столярный цех, ведь Любомудров предлагает впрессовывать в железобетонные панели деревянные балки, они, видите ли, придают зданию ажурность, легкость и изящество…

— Любомудром тысячу раз прав, — ввернул Архипов. — Удивляюсь: почему наши архитекторы до сих пор до этого не додумались?

— К черту план, государственные стандарты, технологию! Зато будем изготовлять детали для красивых, удобных домов, и колхозники нам скажут спасибо…

— Не знаю, что нам скажут колхозники, а вот что скажут в горкоме партии, догадываюсь… Положите, товарищи, на стол партийные билеты! Вот что нам скажут в горкоме.

— А министерство еще раньше снимет нас обоих с работы, — добавил я.

— Мы с вами разговариваем, как сообщники уже о решенном деле, — натянуто улыбнулся Валентин Спиридонович. — Что касается лично меня, я бы никогда не рискнул пойти на такое.

Я удивленно взглянул на него. Что-то в его тоне меня насторожило.

Архипов, обычно всегда спокойный, вдруг стал нервничать: зачем-то взял со стола массивное пресс-папье и стал промокать собственную ладонь. На меня он не смотрел. Все внимание его сосредоточилось на этом нелепом занятии. Наконец он спохватился, поставил мраморную штуку на место и, смахнув пылинку с безукоризненно отутюженного пиджака, примирительно сказал:

— Я полагаю, мы с Васиным договоримся… Не будет же он от нас требовать невозможного? И потом, мы ему поставляем детали не только для домов, а и для птицеферм, скотников, складских помещений.

— А Любомудров как же? — поинтересовался я. — Он ведь несколько новых проектов сделал? И, по-моему, очень удачных. Специально для Васина?

— Ему не привыкать работать впустую, — сказал Архипов, и что-то снова не понравилось мне в его голосе.

А может быть, я начинаю придираться к нему? Вся эта катавасия с проектами, конечно, вывела меня из себя, а когда человек вспылил, ему всегда хочется на ком-нибудь зло сорвать… Вот и я прислушиваюсь с раздражением к каким-то неуловимым интонациям в его голосе. А что он такого сказал? Все правильно. Почему главный инженер должен разделять бредовые фантазии своего директора? И тут я понял, где собака зарыта! Я до этой минуты даже не мог сам себе признаться, что проекты Любомудрова захватили меня! И я, будь это в моей воле, немедленно остановил бы производство и начал изготовлять железобетонные детали по его проектам. Я это еще понял там, в деревне Стансы, когда мы вылезли из машины и издали увидели наши убогие коробки. Уже тогда перед моими глазами замаячили своеобразные дома Любомудрова, которые великолепно вписались бы в сельский пейзаж.

И нечего мне придираться к Архипову. Будучи умным и трезвым человеком, он раньше меня почувствовал мои же собственные сомнения… И деликатно попытался меня отрезвить. И все равно, пусть мы эти детали никогда не будем делать, помечтать-то можно немного?..

Я вернулся в свой кабинет и только тут заметил, что папка с чертежами у меня в руках. Хотел было снова вернуть ее Архипову, но почему-то оставил у себя…

В кабинете стало чисто и свежо. Дым из-под потолка выветрился, пустые вымытые пепельницы тускло поблескивали на зеленом сукне, два ряда стульев снова спрятались под длинный стол. Лишь гнутые спинки желтели. Я подтащил к письменному столу тяжелое кресло из самого дальнего угла кабинета — уселся в него и пододвинул текущие бумаги, положенные секретаршей на видное место, но углубиться в них не успел: приоткрылась дверь, и вошла Аделаида. Она была сегодня особенно нарядной, на голове затейливо взбитая и щедро окропленная блестящим лаком высокая прическа.

— К вам по личному вопросу.

Я еще не успел настолько обюрократиться, чтобы принимать посетителей лишь в приемные часы, но беседовать сейчас с кем бы то ни было мне не хотелось.

— Пусть зайдет, — без всякого энтузиазма сказал я.

Аделаида выплыла, унося в своей прическе солнечное сияние, а вместо нее появилась… Маша Кривина — Юлькина подруга. Еще с порога улыбаясь, она довольно бойко поздоровалась и подошла к письменному столу. Уселась в кресло неподалеку от меня и закинула ногу за ногу. Несмотря на свободную позу, я почувствовал в ее лице напряженность. Ее взгляд, обежав кабинет, остановился на пачке сигарет, лежавшей на краю письменного стола; я думал, сейчас попросит закурить, но она не решилась. А мне тем более не хотелось предлагать.

— Мы с Юлькой в прошлое воскресенье катались на лыжах, — сообщила Маша. — А вы что же?..

— Я был занят, — ответил я. В прошлое воскресенье я до вечера просидел у себя дома за срочным отчетом для министерства, хотя и подмывало бросить к черту эту бумажную канитель и выбраться в Верхи на лыжах. Я знал, что девушки там.

— Погода была отличная… — продолжала Маша.

Я промолчал. То, что погода была великолепная, я и сам знал.

— Юлька — вот отчаянная голова! — с трамплина прыгнула и лыжу пополам сломала… Так что мы рано вернулись.

Предаваться разговорам о лыжной прогулке у меня не было времени. Передвинув бумаги, я взглянул на девушку и спросил:

— У вас ко мне дело?

— Подпишите, пожалуйста, — Маша улыбнулась мне и протянула сложенный вдвое листок.

Я развернул бумажку и прочел. Маша Кривина просили отпуск за свой счет на две недели. Для чего ей нужен отпуск, не указано. Отпускамиинженеров, мастеров и рабочих ведали начальники цехов, и с такими просьбами ко мне никто но обращался.

— Зачем вам отпуск? — спросил я, еще не зная, как мне поступить.

— Нужно, — сказала Маша.

— Почему вы не обратились к своему начальнику?

— Я обращалась, да он не подписывает.

— И вы решили, что я подпишу? — взглянул я на девушку. На ее скулах выступили розовые пятна, толстые губы упрямо сжались, очертив большой рот, а маленькие серые глаза стали еще меньше. Ресницы у нее редкие и короткие, а черные брови широкие, как у парня. Да, Машу Кривину красавицей не назовешь! Правда, тогда с мороза, у меня дома, она показалась мне симпатичнее.

— Вы же директор! — сказала она.

Я сложил листок пополам и вернул ей.

— Начальнику виднее, — сказал я.

— Но мне очень нужно! Понимаете?

Я не стал объяснять, что никогда не вмешиваюсь в компетенцию начальников цехов. Им, действительно, на месте виднее, можно дать внеочередной отпуск или нет. Я не отменяю распоряжения начальников цехов, если даже они мне не нравятся. Уже на опыте проверено: стоит раз вмешаться в дела, которые находятся в компетенции подчиненных, как они тут же перекладывают на тебя и все остальное. Почему-то многие руководители отделов, цехов предпочитают, чтобы директор решал за них все вопросы, и сложные, и простые. И если директор шляпа, ему постепенно перекладывают на плечи всю работу. К такому шляпе-директору, которому кажется, что он один тянет весь завод и поэтому незаменим, с утра до вечера тянутся все кому не лень по любому пустячному вопросу. Вплоть до завхоза, который просит подписать накладную для получения со склада электрической лампочки…

Я выжидательно взглянул на девушку. Розовые пятна пылали не только на скулах, но и на толстых щеках. По-видимому, Маша не ожидала отказа и растерялась.

— Так вы не подпишете? — все еще не веря, спросила она.

— Не подпишу, — ответил я. — Такие вопросы решает только ваш непосредственный начальник.

Девушка резко встала, сдвинув с места тяжелое кресло, и быстро пошла к двери. Широкая спина ее в коротком халате выражала такое откровенное негодование, что я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. Вот ведь глупая девчонка! Если мы знакомы, чаи вместе пили, на лыжах катались, так, значит, я теперь должен исполнять все ее желания.

— В это воскресенье, надеюсь, покатаемся на лыжах? — дружелюбно спросил я.

Маша даже не обернулась: с сердцем рванула за медную ручку и с треском захлопнула за собой массивную дверь. Немного погодя совсем рядом кто-то шумно с облегчением вздохнул: это поролоновое кресло, прогнувшееся под тяжестью девушки, приняло прежнюю форму.

7

Я все-таки вырвался в конце недели за город. Сразу после планерки взял из гаража «газик» и, никому ничего не сказав, укатил по Невельскому шоссе в сторону Опухликов. Дни стояли солнечные и морозные. Выпал мягкий пушистый снег, и все кругом сверкало, искрилось. Заводы и котельные еще не успели припудрить эту праздничную белизну черной копотью. Не доезжая Сеньковского переезда, я увидел на автобусной остановке Любомудрова. Он невозмутимо стоял у искрящегося телеграфного столба и курил. Перчатки зажаты под мышкой. Коричневый воротник его черного полушубка с накладными карманами тоже искрился. На голове меховая ушанка с отогнутым вперед клапаном. Не знаю почему, но я остановился и окликнул Ростислава Николаевича. Он выбросил в снег окурок и подошел ко мне. Лицо невозмутимое, лишь в глазах легкое недоумение. Любомудрову нужно было совсем в противоположную сторону, однако я его пригласил в машину. Он уселся рядом и ничуть не удивился, что я повез его за город.

— Зима вот-вот кончится, а я в лесу еще не был, — сказал я. — А вы были за городом?

— Был, — коротко ответил он.

— Наверное, рыбак?

— Скорее, охотник.

Это было для меня неожиданностью. Любомудров охотник! На кого же он, интересно, охотится: на кабанов, зайцев, лосей? Я глубоко убежден, что охотиться в наше время — это варварство. Дичи в лесах почти не осталось, а лосей стрелять, которых люди зимой подкармливают, — это то же самое, что стрелять в домашних коров. Ученые-биологи, зоологи на весь мир бьют тревогу: не убивайте зверей! Их так мало осталось! Десятки видов на грани полного уничтожения. Даже извечный враг человека — серый волк — в некоторых областях взят под защиту, я уже не говорю о медведях. И вот еще находятся люди, которые хищно рыщут с ружьем по лесам, добивая последнюю живность…

— Я знаю, о чем вы думаете, — улыбнулся Любомудров. — Я действительно охочусь с ружьем за зверями и птицами… Только оно не стреляет, а фотографирует… Слышали про фоторужье? Как-нибудь покажу вам свои альбомы. Есть очень любопытные фотографии. Мне как-то повезло, и я сфотографировал длиннофокусным объективом кукушку. Она подбросила яйцо в гнездо сойки. Я засек его и каждый день наведывался… И мне повезло: я заснял тот самый любопытный момент, когда неоперившийся кукушонок выбрасывал из гнезда своих приемных братьев… Однажды сфотографировал на пустоши улыбающуюся лису. Сидит красотка на задних лапах, прихорашивается, как дамочка-модница, во всю пасть ухмыляется.

— Это и есть ваше хобби? — спросил я.

— Хобби… — повторил Любомудров. — Мне это слово не нравится. Еще лет пятнадцать назад оно не было в нашем обиходе. Туристы завезли. А теперь то и дело слышишь! «Хобби, хобби»! Какое-то неприятное слово!

— Сейчас многие любят щеголять иностранными словечками, — сказал я. — Комильфо, се ля ви…

Городские постройки остались позади, и перед нами во всю ширь раскинулись заснеженные поля. Вдаль, не разбирая дороги, наискосок через шоссе, размашисто прошагала линия высоковольтной передачи. Снег сверкал так, что глазам было больно. А над занесенной снегом землей ярко-синим хрустальным куполом сияло небо. И ни одного облака. Обледеневший асфальт на крутых поворотах посыпан желтым песком. Иногда от шоссе то вправо, то влево убегают санные пути. Прочерченные железными полозьями, колеи канифольно поблескивают.

Сразу за Сеньковом начинаются березовые рощи. Они далеко просвечивают, пронизанные солнцем. Березы молодые, тонконогие. В белом поле белые березы. А на каждой ветке тоненькие сверкающие кружева, сотканные из золотых и серебряных снежинок.

Уже можно было бы остановиться и побродить по роще, проваливаясь в пушистом снегу, но я еду дальше. Березовые рощи хороши весной, а зимой хочется забраться в зеленый сосновый бор. А начинается он, немного не доезжая до поворота на Опухлики. И уже сейчас среди белых берез, бледно-зеленых осин, орешника, ольхи величественно возвышаются красностволые сосны и могучие ели. В колючих лапах зажаты охапки рыхлого снега.

Любомудров с интересом смотрит по сторонам. Пушистая шапка сбита на затылок, на лоб спускается короткая прядь густых темных волос. Борода вроде бы еще больше отросла и внизу курчавится. Под глазами синеватые тени. Видимо, работает по ночам… Года два Любомудров жил в общежитии. Лишь месяц назад получил отдельную однокомнатную квартиру. В отличие от многих, ко мне он ни разу не приходил узнавать насчет жилплощади. И не только ко мне — ни к кому. Его и в списках-то на получение жилплощади не было. В самый последний момент вспомнил Архипов. Ни Тропинин — секретарь партбюро, ни Голенищев — председатель завкома не возражали. И я внес Любомудрова в список. Молчание затянулось, и я, чтобы разрядить его, без всякой задней мысли спросил:

— Я слышал, Валерия заболела гриппом… Поправилась?

Ростислав Николаевич как-то сразу весь встрепенулся, метнул на меня косой взгляд и не очень-то вежливо ответил:

— Откуда я знаю?

— Я думал, вы дружите с Архиповыми и часто бываете у них.

— Не так уж часто, — помолчав, сказал он. — Валерию я уже с месяц не видел. Кстати, не знал, что она заболела.

— Вы ведь устраивались на новой квартире, — вспомнил я.

— И серьезно она заболела? — спросил Любомудров. В голосе его я уловил беспокойство.

— Этот чертов грипп, как стихийное бедствие… Каждый год накатывается откуда-то, и все время разный. В прошлом году был азиатский, теперь австралийский.

— У Валерии слабое сердце, — сказал Ростислав Николаевич. — Лишь бы обошлось без осложнения.

— Валентин Спиридонович как-то обмолвился, что вроде бы дело идет на поправку. Была очень высокая температура.

— Сегодня же зайду, — сказал Любомудров, глядя прямо перед собой.

— Мне кажется, они прекрасная пара, — продолжал я.

Любомудров молча смотрел вперед.

— В наше время что так редко.

— Что редко? — спросил он, будто бы не слышал, что я до этого говорил.

— Приятно, говорю, видеть счастливую семью, — сказал я.

— А с чего вы взяли, что они счастливы?

— Видно же.

— Не все то золото, что блестит, — огорошил меня Ростислав Николаевич.

— Я думал, вы друзья, — после неловкой паузы сказал я.

— Тем более друзьям не пристало притворяться, — мрачно заметил он.

Получалось, будто я выпытываю у него подробности семейной жизни Архиповых, поэтому я решил переменить тему разговора.

— Если вы не возражаете, мы потом заедем на нашу рыболовную базу? По-моему, с этого шоссе где-то должен быть поворот.

Но Любомудров, казалось, меня не слышал. Подняв пушистый воротник, — я прибавил скорость, и в кабину стало задувать, — так что видны были только его усталые глаза и темная прядь на лбу, Ростислав Николаевич мрачно продекламировал из монолога Гамлета:

Жизнь — это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла…
Он повернулся ко мне:

— Вам не кажется, что Шекспир попал в самую точку?

— Вы слишком уж мрачно смотрите на жизнь, — сказал я.

— Не я — Шекспир, — улыбнулся он. — А как вам нравится это?

Вот так, подобно призракам без плоти,
Когда-нибудь растают, словно дым,
И тучами увенчанные горы,
И горделивые дворцы и храмы,
И даже весь — о да, весь шар земной.
— Вы любите Шекспира? — спросил я.

— Я люблю умную поэзию, а Шекспир пока не превзойден никем.

— Эти стихи сегодня созвучны и моему настроению, — сказал я. — Иначе с какой бы стати я удрал с работы да еще и вас прихватил? И все-таки жизнь прекрасна. Я имею в виду всю нашу землю, это голубое небо, солнце, снег, облака, рощи, реки… Смену времен года. Наверное, инопланетянам понравилась бы наша земля. Миллиарды лет трудилась природа, чтобы создать все, что вокруг нас. И это не может не поразить звездных пришельцев. Любое животное, птица или насекомое — удивительно совершенны! Сколько природой затрачено материала на создание каждого вида. Мы поражаемся новинкам науки и техники, любуемся механизмами, а какая-то крохотная букашки н тысячу раз совершеннее самого сложного механизма… Мне все в природе дорого. Наверное, поэтому я не терплю охотников, которые превращают все живое — истинное произведение природного искусства — в прах… Это я отвлекся. Я хотел сказать, что жизнь удивительна и прекрасна вообще, а для кого-то в частности и самый чудесный день хуже темной ночи, а кому-то и в осеннюю слякоть счастливо. Кто-то мается, не находит себе места а роскошном дверце, а кому-то в тайге, в лесной сторожке, весело и жизнерадостно. Наверно, наше счастье, хорошее настроение — внутри нас самих. Какой-то философ сказал, что неожиданное случается в жизни чаще, чем ожидаемое, И еще вспомните Сократа: «Нужно есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть».

— Вы оптимист, — улыбнулся Ростислав Николаевич.

Замедлив ход, я свернул на проселок. И сразу «газик» обступили могучие сосны. Они были пятнистыми, как маскировочный брезент. Это насквозь пронизывающее зимний бор яркое солнце разбросало свои цветные блики. Отъехав с километр от шоссе, я прижался к обочине и выключил мотор.

И сразу стало тихо. Так тихо, что слышно было, как осыпался с высоченных сосен снег. Откуда-то сверху демоном налетал в гущу бора порывистый ветер и начинал прыгать с ветки на ветку; завихряясь и кружась, голубоватая снежная пыль искрящимся водопадом обрушивалась вниз, а у самых синеватых сугробов неожиданно широким рассеянным хвостом снова взметывалась вверх, но не высоко: едва достигнув нижних ветвей, легкая снежная крупа, будто обессилев, медленно просыпалась на слежавшийся снег. Вокруг каждого дерева множество маленьких белых кратеров: это следы упавших с ветвей снежных комков. Там, где поработал дятел, скопились сучки, сухая хвоя, коричневая пыль.

Проваливаясь по колена в сугробах, мы шагаем с Ростиславом Николаевичем в глубь бора. Я в ботинках на меху, он — в высоких сапогах на «молнии», заправленных в брюки. Ему легче: снег не попадает в сапоги, а я уже ощущаю холодное жжение. Ничего не поделаешь, приходится идти по целине. В бору тропинок и дорожек нет. Зато изредка встречаются цепочки звериных следов. Я не разбираюсь в следах, а спрашивать у Любомудрова — раз он следопыт, фотографирует диких животных, должен и в следах разбираться, — не хочется. Иди, вдыхай полной грудью чистейший морозный воздух со смолистым запахом хвои, наступай ботинками на солнечные пятна, упавшие с неба в снег, обходи голубоватые с глубокими тенями маленькие овраги с засыпанными до самых верхушек молодыми елками и наметенные метелью высокие сугробы, да смотри во все глаза… Здесь самая настоящая зима. Будь бы покрепче мороз, можно было бы услышать протяжное потрескивание деревьев. Но больших морозов больше из будет, да и зима в сосновом бору уж не долго продержится. Ветер сметет снег с ветвей, развеет по лесу, солнце осадит сугробы, и подо льдом зажурчат первые ручейки. А потом и снег, желтея и съеживаясь, начнет таять. Лишь под огромными елями, что спустили свои колючие лапы до самой земли, еще долго будут лежать под осыпавшейся хвоей ошметки снега, да в глухих оврагах, заросших ольхой и орешником, где и летом-то сыро и промозгло, снег продержится до середины мая. В апреле заголубеют в бору нежные подснежники. Шильцами проклюнутся они на буграх, на полянках рядом с еще не растаявшими снежными островками.

Я рад, что попал в зимнее царство соснового бора, а вот в мыслях уже весна. Хотя еще тихо, мертво. Даже дятла не слышно. Не мелькнет средь ветвей рыжая белка, не пролетит над головой гордый отшельник черный ворон. И даже сороки куда-то запропастились. Вокруг нас сосны и ели. Стройные, высокие — настоящая корабельная роща. На прогалинках, опушках, полянках примолкли в сугробах маленькие елки. Некоторые из них совсем спрятались под снегом, лишь розоватые с редкими зелеными иголками маковки торчат. Ветер гуляет вверху и швыряет в нас горсти снежной крупы. Ветер слабый, и ему не под силу сбросить с ветвей налипшие на них крупные комки снега.

Ростислав Николаевич идет впереди, прокладывает путь, а я за ним. Если вот так идти прямо через весь бор, то придешь на озеро Большой Иван. Когда-то давно я рыбачил там с машинистом Рудиком.

— Ростислав Николаевич, — неожиданно говорю я. — Мне нравятся ваши дома. Была бы такая возможность, хоть завтра начал выпускать для них детали.

Любомудров долго молчит. «Шурх-шурх-шур!» — продавливают его сапоги на толстой подметке слежавшийся наст. Я ступаю за ним след в след. Мои ботинки издают совсем другой звук: что-то вроде мышиного писка. На шапке и мохнатом воротнике его полушубка сверкают снежинки.

— Я знаю, — не оборачиваясь, роняет он.

— А что, если рискнем? — говорю я. — Не останавливая конвейера, сварим новые формы, подготовим арматуру и запустим в отливку на последней поточной линии?

— Рискуете-то вы. — Ростислав Николаевич остановился и повернулся ко мне. Лицо у него непроницаемое, но в глазах зажегся веселый огонек. Сняв перчатку, он достал из кармана платок и вытер заиндевевшие усы. Увидев рядом с исполинской сосной пень, я подошел к нему, смахнул перчаткой снежную шапку, уселся и вытряхнул снег из ботинок. Любомудров устроился на другом пне, метрах в пяти от меня.

Сидя на пнях в безмолвном сосновом бору, мы продолжили нашу беседу. И кто знает, не заведи я этот разговор в лесу, где каждое сказанное слово звучало значительно и весомо, может быть, наш разговор и остался бы просто разговором.

— В конце концов нам дали большой заказ на жилые дома новой конструкции, и мы не вправе от него отказаться… Я с Васиным толковал, он обещал достать железных балок для форм, хотя бы на первое время. Думаю, что не откажет мне и директор литейного завода… Меня вот что смущает: на наш счет переведены миллионы рублей от совхозов, колхозов, различных организаций, которым мы будем поставлять и уже поставляем свою продукцию. Новые детали мы не можем им выдавать, как вы понимаете, у них утвержденные проекты, многие строительные бригады уже собирают из наших блоков и панелей типовые дома, эти самые коробки, которые нам с вами так не по душе…

— Ну, на них свет клипом не сошелся, — заметил Любомудров, — с ними мы рассчитаемся. Они получат свои дома.

— А где мы найдем заказчиков на новую продукцию? Ну, хотя бы десяток-другой. И таких же солидных, как Васин?

— Я убежден, когда мы построим Васину по новым проектам поселок, заказчики нас будут атаковать. Ведь русскому человеку все нужно самому глазами посмотреть и руками пощупать.

— А до этого нам придется обманывать государство и выплачивать рабочим и инженерам зарплату как за… — я запнулся, очень уж не хотелось мне произносить это слово! — за левую продукцию… И все опять же за счет плановой продукции.

— Не завидую я вам, — усмехнулся Ростислав Николаевич. — Не боитесь последствий?

— Кто боится ответственности, тот не может быть настоящим руководителем, — сказал я и сам почувствовал, как напыщенно прозвучали эти слова в тихом сосновом бору. Но Любомудров не обратил на это внимания. Закуривая, он заметил:

— Боюсь, что вам не долго быть руководителем, если вы серьезно решили пойти на это.

— Черт возьми! — воскликнул я. — В конце концов не для себя же мы все это делаем?! Много вы заработали на своих проектах?

— Дело не в деньгах…

— Я тоже хочу, чтобы наш завод выпускал настоящую продукцию, а не типовые казармы… Хочу, чтобы люди жили в красивых удобных домах и радовались… Сейчас не послевоенное время, и мы имеем возможность строить добротные красивые дома. И не на пятнадцать — двадцать лет, а хотя бы на одно поколение…

— Ваша яркая речь не убедит разгневанную комиссию из министерства… — сказал Ростислав Николаевич. — А она нагрянет очень скоро. Я знаю… срыв плана, потеря премии, и люди забеспокоятся, потребуют выяснения обстоятельств… И во многом они будут правы… Ведь мы не можем сразу раскрыть все карты? Иначе мы и одного-то дома не сумеем построить…

Тогда я в пылу самопожертвования не обратил внимания на эти слова, а зря. Любомудров действительно знал, что говорил…

— Что же такое получается… — рассмеялся я. — Не вы меня уговариваете, а я — вас!

— Максим Константинович, я не прощу себе, если из-за меня у вас будут крупные неприятности… А они будут наверняка. Может, не стоит все-таки пока затевать все это?

— Никак струсили? — взглянул я на него.

Любомудров стряхнул с полушубка пепел, снял зачем-то шапку. Темные волосы его по-мальчишески встопорщились на затылке. Глядя в сторону, где на сосновых стволах мельтешили красноватые солнечные блики, он сказал:

— Я буду считать, что не напрасно прожил на свете свои тридцать лет, если наш завод начнет выпускать детали к спроектированным мною домам. Ведь все мои проекты сделаны применительно только к нашему заводу, местным условиям. Короче говоря, если их здесь не осуществить, то и нигде больше… Но я не мальчик и знаю, чем это грозит вам, да и, наверное, не только вам. И я спрашиваю себя: имею ли я моральное право рисковать карьерой, благополучием других людей? Даже которые разделяют мои идеи. Поэтому я и не ходил к вам, не уговаривал. А сейчас вот, когда вы вдруг решились, даже пытаюсь отговорить…

— Нам бы успеть хотя бы построить всего-навсего один поселок, — задумчиво сказал я. — А потом привести туда эту самую… комиссию.

— Вот он, один из парадоксов плановой системы, — сказал Ростислав Николаевич. — Все понимают, что новые дома лучше тех, которые мы делаем, но остановить запущенную машину не можем. План определил движение нашей продукции на год вперед, если не больше. И этот план непосредственно затрагивает десятки предприятий и организаций. И изменить цикл — значит нарушить движение во всех ответвлениях единой линии!

— Некоторые изменения мы можем вносить, — возразил я. — Есть в инструкции один пунктик… За него-то мы и ухватимся!

— Некоторые изменения… — усмехнулся Любомудров. — Эти изменения поставят под угрозу выпуск всей нашей продукции. Кто захочет покупать у нас запланированные коробки, когда узнают, что мы можем делать настоящие красивые дома? Даже пусть они будут немного дороже.

— Кто-то хорошо сказал: парадоксы нужны, чтобы привлечь внимание к идеям, — сказал я. — Не будем загадывать, что произойдет с нами…

— С вами, — поправил Ростислав Николаевич. — Я ведь решительно ничем не рискую. Рано или поздно мои проекты пригодились бы…

— Ростислав Николаевич, я это решил не сейчас, и очень прошу вас: не будем толковать о моей личной ответственности. Моя совесть чиста: я уверен, что это дело стоящее и в конечном счете принесет большую пользу. А за благое дело и пострадать не грех. И иду я на этот шаг не ради вас, а руководствуясь своими собственными принципами и государственными интересами.

— Еще один парадокс: вы намереваетесь принести пользу государству, а министерство вам за это доброе намерение приготовит дубинку покрепче!

— Будем уповать на старинное изречение: победителей не судят, — сказал я, поднимаясь с пня. Холод проник через зимнее пальто, пальцы ног в ботинках заныли.

— Максим Константинович, — сказал Любомудров, — считайте меня своей правой рукой. Поручайте мне любую работу, даже самую черновую. Сегодня же засяду за детальную разработку своих проектов, применимую к сегодняшнему дню.

— Я думал у вас все готово.

— Я говорю о деталях. И еще одно: я постараюсь так все рассчитать, чтобы выпуск новых панелей хотя бы первое время не очень отразился на общем ритме завода. Мы сначала все подготовим, сварим новые формы, я придумал несколько важных приспособлений, которые помогут в вязкий бетон впрессовывать деревянные балки… Если вы не возражаете, я с завтрашнего же дня начну работу. Площадкой будет цех по изготовлению форм… Я знаю, что он не оборудован и крыши нет, но на дворе весна, а к осени, как я слышал, цех будет полностью под крышей?

Я кивнул. Мы возвращались к машине. На этот раз я шел первым, старательно попадая в старые следы. Со стороны города надвигались тяжелые облака. Одно, лохматое и большое, наползло на солнце, и веселые солнечные блики на красноватых сосновых стволах поблекли, а затем совсем стерлись, От стволов вытянулись тени. Особенно густые они были в ложбинах и между сугробами. Хотя солнце и скрылось, снег по-прежнему искрился.

— Как вы считаете, стоит оповещать непосредственно связанных с перестройкой рабочих, инженеров о нашем начинании? — спросил Ростислав Николаевич.

«Деликатный мужик! — подумал я. — О нашем начинания… Да, черт побери — это действительно наше начинание!.. Но вот каков будет конец?..»

Я отогнал эти горькие мысли. Обычно, приняв решение, я уже не терзался сомнениями. Они могли только повредить. Вкладывал всю свою энергию, чтобы добиться успеха, но это дело, мягко говоря, было не совсем обычное… И со стороны высокого начальства можно посмотреть на него по-разному. Главное, добиться первых результатов. Сделать хотя бы один поселок из новых домов. И очень хорошо, что Иван Семенович Васин — наш союзник. Если даже прикроют наше начинание на корню, он сумеет довести это дело до конца, он упрямый мужик! А проекты Любомудрова, судя по всему, его захватили, как и меня…

— Пока не стоит афишировать, — ответил я.

— Когда вы говорили о зацепке, вы имели в виду запланированный экспериментальный цех? — продолжал Любомудров. — Я тоже думал об этом… И это единственная зацепка… Насколько я знаю, экспериментальный цех запланирован на будущий год, но мы можем начать строительство и сейчас… На кой леший нам конструкторское бюро, если мы выпускаем продукцию по готовым стандартам? А теперь, создав экспериментальный цех, по крайней мере не зря будем зарплату получать.

Я понимал, что как ни называй новый цех, очень скоро специалисты поймут, что на заводе затевается нечто необычное. Поэтому нужно идеально подготовиться, собрать всю необходимую документацию, рассчитать смету и поставить коллектив инженеров и техников уже перед совершившимся фактом.

— На Архипова не рассчитывайте, — будто отгадав мои мысли, сказал Любомудров.

— Я знаю, — ответил я. На главного инженера рассчитывать не приходится, что он мне недавно сам дал недвусмысленно понять. Но помешать-то он нам не может?

И снова Ростислав Николаевич ответил на мой безмолвный вопрос:

— Он не только не поддержит — будет против.

— Почему вы так уверены?

— Я просто хорошо знаю его.

Я ожидал, что он еще что-нибудь скажет, но Ростислав Николаевич больше не прибавил ни слова.

— В конце концов я директор, — пробормотал я.

— А он — главный инженер, — в тон мне ответил Любомудров.

— Спасибо, а я и не знал, — подковырнул я его.

— Архипов сразу же сообщит обо всем в Главки министерства, — сказал он. — Он как раз тот человек, для которого утвержденный план — закон.

— А если я попрошу его не мешать нам?

— Не подумайте, что он это сделает за вашей спиной, — сказал Любомудров. — Он честный человек, но моих… то есть наших взглядов на будущее завода не разделяет.

— Отправить его в отпуск, что ли?

— Это идея!

— За месяц можно сделать многое, — продолжал я. — А согласится ли он сейчас пойти в отпуск?

— Думаю, согласится. Театральный сезон в разгаре… А летом театры на гастролях. Он чаще всего берет отпуск или весной, или поздней осенью.

— В одном нам уже повезло, — повеселел я.

Когда мы уселись в «газик» и я завел мотор, Ростислав Николаевич, не глядя на меня, спросил:

— Вы нарочно спросили меня про Валерию?

— Никак влюбились?

— Нет, — медленно и раздельно сказал он. — Не влюбился — я просто люблю ее.

— Вот как, — ошеломленно пробормотал я и вместо сцепления нажал на тормоз. Машина дернулась и остановилась: мотор заглох. — А… она… — смущенно начал было я, но он сам помог мне.

— Вы хотите спросить: любит ли она меня и знает ли об этом Валентин Спиридонович? Я не знаю, любит она меня или нет, скорее всего, нет… а то, что я ее люблю, Архипов знает. Я сам ему об этом сказал.

— И он знает, что вы…

— Я знаю, о чем вы хотите спросить, — поморщился он. Он по-прежнему смотрел в окно прямо перед собой, и лицо его было напряженным и немного побледневшим. Я понимал, ему тяжело все это мне говорить, но я и не задавал ему вопросов, а если ему хочется выговориться… Оказалось, что ему совсем не хотелось передо мной выговариваться, он просто хотел поставить меня об этом в известность, и не больше.

Вот что он мне сказал:

— Я знаком с Валерией второй год. У меня старомодные понятия об отношениях мужчины и женщины… Я в любовники не гожусь. Женщина, которую я люблю, должна принадлежать только мне. Точнее, быть моей женой. Валерии это не подходит… Однажды я пришел к нему и сказал, что люблю его жену… Теперь я понимаю, это было с моей стороны мальчишество, но иначе я не мог… Он улыбнулся и спокойно сказал, что давно знает о моих чувствах к Валерии — и от кого бы вы думали? От нее самой. И еще он сказал, что любит ее и, как он надеется, она его тоже… И все это очень вежливо, интеллигентно. Наверное, будь я на его месте, а он на моем, я бы ему в морду дал… Но Архипов не такой человек. Я не появлялся у них с месяц и больше не встречался с Валерией. Он сам как-то подошел ко мне и пожурил, что я у них не бываю, сказал, что по-прежнему считает меня своим товарищем…

— И вы стали снова бывать у них?

— Редко, — ответил он. — А когда прихожу, то чувствую себя не в своей тарелке… Как бы вам это объяснить… Он просто подавил меня своим благородством, что ли? И, несмотря на мою настороженность к нему, я ни разу не почувствовал недоброжелательности с его стороны или малейшей служебной придирки… Он для меня загадка!

— А Валерия?

— Если он — загадка, то Валерия — вообще неразрешимая тайна, — усмехнулся он. — Как само мироздание…

— У них дети есть?

— Был мальчик, но погиб. Вместе с учительницей отправились за город. Разожгли в лесу костер, и кто-то из ребят потихоньку подложил в огонь неразорвавшийся снаряд… Несколько человек ранило, в том числе и учительницу, а их Севу наповал убило осколком…

Он замолчал, я тоже не знал, что сказать. И в этот момент что-то мягко забарабанило в брезентовый верх «газика». На лобовое стекло просыпалась снежная струйка. Это огромная сосна сбросила на нас с ветки белый груз.

Я включил мотор и, дав ему немного прогреться, тронулся с места. Промерзшие шины заскрипели.

— Я завидую вам, — сказал я, выехав на накатанную дорогу.

— Это интересно, — усмехнулся он. — Чему же?

— Вы любите, — сказал я.

8

— Ну что ж, красивые картинки, — сказал Бутафоров, захлопывая папку.

— Картинки? — пристально посмотрел я на него.

— Когда мы строили в Зеленой зоне базу отдыха для трудящихся, можно было бы использовать эти проекты, — сказал он. — А то наши строители нагородили там всякой всячины. Противно смотреть.

— Со временем к черту снесут и построят новые красивые дачи, — сказал я. — Или вот такие же дома, как на этих проектах. Жалко нам, что ли, государственных денег?..

— Ты что-то темнишь, — взглянув на часы, сказал Николай. — Рассказывай, да только побыстрее: у меня в пять встреча с избирателями.

— Я и не знал, что ты депутат.

— В будущую сессию и тебя выберут, — сказал Бутафоров.

— Вряд ли, — усмехнулся я, подумав, что один бог знает, что будет со мной к будущей сессии.

— Ну, что у тебя?

— Ты знаешь, я хочу такие дома делать на заводе, — сказал я.

— Ну и делай, — усмехнулся Бутафоров.

— Значит, одобряешь?

— А почему я должен возражать? — удивился он.

Тогда я все подробно рассказал ему: и про заказ Васина, и про нашу поездку в Стансы, и про новый экспериментальный цех, который мы задумали досрочно создать, и про то, что министерство ни за что не поддержит меня, а напротив…

Николай резанул меня посуровевшим взглядом, снова придвинул к себе папку и на этот раз стал подолгу и внимательно рассматривать каждый чертеж. Широкое усталое лицо с седой прядью на прорезанном глубокими морщинами лбу все больше хмурилось. Он машинально взял из пачки, лежащей на письменном столе, папиросу, нащупал спички и закурил. Глаз он не отрывал от документов. На миг весь окутался густым синим дымом. Ладонью разогнав его, наконец уставился на меня. Так смотрят на тяжелобольных: сочувственно и отрешенно.

— Это же… самоубийство! — выдавил он из себя. — Ты что, спятил? Завод всего один квартал работает, и работает неплохо, мы тебя за это на бюро отметили, а ты хочешь сорвать государственный план! Честное слово, Максим, сколько я работаю, но с таким случаем сталкиваюсь впервые…

— Мы выпускаем детали для дерьмовых домов, а я хочу делать хорошие дома, в которых людям будет удобно жить. Разве это преступление?

— А как же все остальные заказчики? Они тебе миллионы перечислили?

— Вот я их и порадую отличной продукцией.

— Так ведь твои дома дороже! А заказчики тебе больше не заплатят ни гроша! Они исчерпали свою смету. Где же ты деньги возьмешь?

— Денег у нас на счету много.

— Но они не для этого предназначены, — повысил голос Николай. — Тебе нужно послать эти чертежи в ГлавАПУ Госстроя СССР для разработки нового типового проекта. В наше время строить дома можно только с участием банка, садовая ты голова! Если ты выпустишь продукцию и не реализуешь ее, то банк не даст тебе ни гроша. Чем же ты будешь рассчитываться с рабочими? Не выполнишь план — у тебя не будет фонда зарплаты! И потом Государственная комиссия! Она вряд ли согласится принять строения, выполненные не по типовым проектам. Понимаешь ли ты, Максим, всё против тебя?

— Николай, не мешай мне три месяца! — попросил я. — И увидишь, все будет в порядке.

— Это же государственное предприятие, а не твоя собственная лавочка…

— Я знаю.

Николай с сердцем ткнул окурок в пепельницу и, опершись сильными руками о стол, поднялся. Светло-серые с голубизной глаза его сузились, стали жесткими, на выбритых щеках заиграли желваки.

— Пошли к первому, — сказал он. — Мы должны поставить его в известность.

— Я пришел к тебе не как к секретарю горкома, — сказал я. — Как к другу.

— Не думал я, Максим, что нам так мало придется поработать вместе… — Николай, все еще упираясь кулаками в стол, громоздился над ним, как скала.

— Ты меня раньше времени не отпевай, — спокойно сказал я. — И сядь, пожалуйста, у тебя такой грозный вид…

Бутафоров потер большой рукой крепкий подбородок — я услышал шелестящий скрип — и снова опустился в кресло.

— Ты так хорошо начал, — совсем другим голосом заговорил он. — Ей-богу, Максим, я от всей души порадовался за тебя… Честно говоря, я ведь не верил, что из тебя получился настоящий руководитель. Раньше-то у тебя этих задатков не было… И Куприянов переменил к тебе свое отношение… не без моей помощи. Ведь это его была идея назначить директором завода своего, местного человека. Он и кандидатуру подобрал… И признаться, то, что министерство прислало тебя, он воспринял как щелчок по носу… Конечно, он мужик разумный и уже успокоился. Главное, что завод заработал. И заработал неплохо… И вдруг такой финт! Как теперь и ему в глаза погляжу?

— Он не барышня, и нечего ему в глаза смотреть, — сказал я. — А теперь послушай меня внимательно. Я в партии почти столько же, сколько и ты. Как коммунист, я считаю, что мы не должны выпускать для жилых зданий эти примитивные панели и блоки… Для служебных помещений и скотных дворов они годятся, а для жилья — нет! Я в этом давно убедился, побывав на строительстве у Васина. Ни один здравомыслящий колхозник не переедет из своей деревянной избы в наш железобетонный сарай с примитивными удобствами, а если и переедет, то через год станет проклинать всех нас, кто удружил ему такое жилище… Ты помнишь, с моим отцом в строительном тресте сразу после войны работал инженер Ягодкин? Ну, который еще мне мотоцикл подарил? Так вот однажды я слышал его спор с архитектором, забыл его фамилию… он еще все время говорил: «Интэрэсное дело!» Ягодкин утверждал, что нужно строить дома навек: красивые и удобные, как строили в старину, а архитектор возражал, мол, это неправильно: люди живут в землянках и рады будут любой хибаре, лишь бы поскорее оттуда выбраться. Он стоял горой за дешевое стандартное строительство. Поначалу весь город заменили этими сараями, а потом спохватились… Кстати, все эти стандартные дома на бывшей Торопецкой улице сейчас подчистую сносят и на их месте строят современные многоэтажные здания… Я не берусь осуждать архитектора, может быть, он был и прав в том, сорок шестом послевоенном году, но сейчас другое время, Коля, и мы не можем подсовывать людям неудобные, примитивные дома! Понимаешь, не та нынче ситуация, когда люди перебираются из землянок в стандартные домишки и законно считают, что им повезло. Сейчас они хотят жить по-человечески в красивых удобных домах, которые простоят десятки лет! И которые мы умеем строить. И не надо будет их потом снова сносить.

— Ну ты это уж слишком, — заметил Николай.

Слушал он меня внимательно, и, как мне показалось, голубоватый ледок в его глазах немного растаял. И на часы он больше не посматривал, наверное, забыл про своих избирателей, а мне ему об этом напоминать не хотелось: мне нужно было ему все как есть выложить, пока он слушает…

— Ты отлично знаешь, что молодежь бежит из деревни в город… И знаешь почему: мало культуры, развлечений, нет элементарных удобств. Тяжелый физический труд… Пусть дворником, лишь бы в город. А вот Васин взял да и создал для своих колхозников нормальные человеческие условия: свой прекрасный Дом культуры, куда приезжают выступать, даже столичные артисты, механизировал тяжелый физический труд, дал людям возможность хорошо зарабатывать, построил удобное жилье… Кстати, Васин сам на днях отказался от наших стандартных домов и потребовал, чтобы мы ему построили дома, как на этих… картинках, как ты их назвал… И что же получилось? Люди из города повалили к нему наниматься в колхоз на работу!

— Ты мне не читай тут политграмоту, — сказал Николай. — А о Васине я и сам все знаю. И я не против, чтобы вы делали хорошие удобные дома, но всему свое время! Завод еще толком и не оперился, а ты уже готов все переделывать! Какой революционер нашелся! Год-два выпускайте, что вам поручено, а там поглядим… Но не сразу же всю технологию ко всем чертям! А план? А выполнение заказов, за которые вы денежки получили? Если бы ты мог заказчикам за те же деньги делать вот такие дома, как… — он ткнул пальцем в папку. — Пожалуйста. Но ты ведь не сможешь! Твои новые дома стоят дороже! Я уж не говорю о плане, который ты в первый же месяц завалишь! Ведь новые детали, как я понял, гораздо сложнее, и чтобы все это внедрить в производство, нужно завод останавливать. Тяп-ляп, на ходу не сделаешь! И потом серьезно, где ты деньги, возьмешь хотя бы для строительства этого… экспериментального цеха?

— У тебя не попрошу, — усмехнулся я.

— Ну вот что, Максим, — сказал Николай и взглянул на часы — вспомнил все-таки про встречу с избирателями! — Я отлично понимаю твои добрые намерения, хотя, по правде сказать, все это смахивает на большую авантюру… Я знаю тебя и верю тебе. Единственное, что я могу тебе пообещать…

— Не мешай мне три месяца, — сказал я. — Только три месяца!

— А как Тропинин? — спросил Николай. — Твой парторг?

— Он поддержит меня, — уверенно ответил я, подумав, что сегодня же надо поговорить с Анатолием Филипповичем.

— Тропинин, как и ты, горячая голова… — задумчиво заметил Николай. — А главный инженер, Архипов?

— Он в отпуск собирается… — уклончиво ответил я, но Бутафорова не так-то просто было провести.

— Спроваживаешь? — взглянул он на меня. — Конечно, Архипов на такое не пойдет…

— На комсомольцев я тоже рассчитываю, — сказал я.

— Я не слышал твоих речей и ничего не знаю, — заявил Николай. — Не скрою, что такая позиция невмешательства мне самому не нравится, но другого выхода я пока не вижу… И еще одно: если придется тебя обсуждать на бюро горкома партии, на мою поддержку, не рассчитывай. А мой опыт партийной работы подсказывает, что бюро тебе не миновать. Как секретарь горкома я тебя предупредил, а как твой друг желаю успеха в этом довольно рискованном предприятии!

Я готов был обнять Николая за эти слова: видит бог, не легко ему было их произнести! Но он их произнес, за что я был ему безмерно благодарен. Этот разговор и решил все…

Николай натягивал пальто, когда в кабинет вошел первый секретарь горкома Куприянов Борис Александрович. Это был плотный мужчина лет сорока пяти, с большой головой и резкими чертами лица. Вьющиеся светлые волосы гладко зачесаны назад. Он крепко пожал мне руку — я обратил внимание, что пальцы у него сильные, и вспомнил, что читал в каком-то журнале, что такое крепкое, энергичное рукопожатие свойственно людям решительным, волевым.

— Редко заходишь к нам, Максим Константинович, — пожурил он меня и повернулся к Бутафорову. — Вот какое дело, Николай, сейчас позвонил секретарь обкома, мне нужно завтра к одиннадцати быть в Пскове. Придется тебе проводить отчетно-перевыборное собрание в вагонном депо. А обстановка там сложная, сам знаешь… Худякова придется снимать к чертовой матери… Уходишь? А я хотел с тобой потолковать.

— Встреча с избирателями, — сказал Николай. — Я тебе вечером позвоню. Когда выезжаешь?

— Выезжаешь… — усмехнулся Куприянов. — Если бы я сейчас выехал, и то к утру бы не успел. На дороге гололед… Вылетаю. Завтра в восемь утра.

— Я тебе позвоню.

— Тогда уж лучше ко мне домой заходи. Это серьезный разговор.

Мы вышли в приемную. Миловидная женщина с льняными волосами что-то печатала на машинке. И хотя она смотрела на нас, пальцы ее бойко стучали по клавишам. На маленьком полированном столике штук пять разноцветных телефонов.

— Ко мне нет вопросов? — остановился на пороге своего кабинета Куприянов. — Если есть — заходи.

«У меня нет к вам вопросов, Борис Александрович, — подумал я, — а вот у вас ко мне, бьюсь об заклад, скоро появится много разных вопросов… Вот только не знаю, смогу ли я на них ответить…»

Мы с Николаем вышли на улицу. Ему всего и нужно-то было перейти через дорогу в здание горсовета. Щурясь от яркого солнца, Николай ждал, когда пройдут машины.

— Так мы с тобой и не выбрались на рыбалку, — посетовал он, глядя на светофор. Наконец вспыхнул красный свет, и Бутафоров, пожав мне руку, поспешил к своим избирателям.

«Теперь мне, Коля, не до рыбалки, — подумал я, глядя ему вслед. — Вот попозже, возможно, кроме рыбалки у меня и дел-то других не будет…» Припомнив пословицу «взялся за гуж — не говори, что не дюж» и обругав себя за малодушие, я зашагал по тротуару, сторонясь карнизов зданий, с которых прямо в голову нацелились огромные заостренные сосульки.

«Вот она жизнь, — подумал я, с опаской поглядывая на эти ледяные пирамиды. — Сорвется с крыши этакая пудовая тютя, клюнет в макушку — и шапка не поможет!»

9

Заводская лаборатория, которой заведовал Тропинин, находилась на втором этаже здания заводоуправления. Я несколько раз заходил туда. В просторной комнате, уставленной столами и стеллажами с пробирками, ретортами и другой лабораторной утварью, работали четыре девушки. Когда я проходил мимо к крошечному кабинету заведующего, одна из лаборанток проводила меня долгим и недружелюбным взглядом, но стоило мне повернуть голову в ее сторону, девушка поспешно нагнуласьк своим пробиркам, в которых розовела какая-то вспененная смесь.

Эта девушка была Маша Кривина. Видно, крепко, чудачка, рассердилась на меня.

Анатолий Филиппович был на месте.

— Я знаю, зачем ты пришел, — улыбнулся он, оторвавшись от микроскопа. — Значит, как говорили наши предки: идем на «вы»?

— Любомудров сказал? — удивился я.

— Я его не видел, — рассмеялся Анатолий Филиппович. — И потом, из Любомудрова слова клешами не вытянешь… Просто интуиция… Не один ты такой проницательный!

Я сказал ему о твердо принятом решении внедрить в производство изготовление новых деталей, не скрыл и гигантских трудностей, с которыми придется встретиться с первых же шагов… Не рассказал лишь о своем разговоре с Бутафоровым. Я подумал, что узнай секретарь партбюро пусть даже о молчаливой поддержке секретаря горкома партии, он морально почувствует себя свободным от ответственности…

Но, как впоследствии выяснилось, я еще плохо знал Тропинина. Этот человек не боялся никакой ответственности и, приняв решение, дрался за него до конца. Но все это я узнал потом, а сейчас пристально смотрел на Анатолия Филипповича, ожидая, что же он мне скажет.

— Нужно приступать к работе, и немедленно, — сказал он. — Теперь каждым день дорог… — и, прищурившись, взглянул на меня: — Это твоя идея Архипова в отпуск спровадить?

— Он такой театрал, а сейчас зимний сезон в разгаре…

— Может быть, ты и прав, — сказал Тропинин, — хотя я и не терял надежды перетянуть его на нашу сторону.

Я с удовольствием смотрел на него: этот человек мыслил, как и я. И, по-видимому, эти проекты тоже не выходили у него из головы. Не сговариваясь, мы разными путями пришли к одному и тому же трудному решению: выпускать детали к домам, спроектированным Любомудровым.

— Здесь мои последние выкладки, — кивнул Тропинин на журнал с колонками формул и цифр. — Мы сможем работать на местном сырье. Не в ущерб плановой продукции… Разумеется, на первых порах.

Это меня удивило! Я еще сам не знал, решусь ли на все это, а Тропинин уже провел все лабораторные исследования, как будто производство новых деталей — дело давно решенное.

Не скрою, что удивление мое было приятным. Пока я мучился сомнениями и бессонными ночами искал на них ответ, Анатолий Филиппович работал. И работал на полную катушку, потому что я примерно знал, сколько нужно было провести исследований, сделать анализов, чтобы наверняка определить, подойдет ли местное сырье — сейчас мы работаем на привозном — из Торопецкого песчаного карьера для составления рабочей газосмеси железобетона…

Забыв про все остальное, я углубился в расчеты и выводы Тропинина. Мы прикинули емкость карьера: если не хватит сырья — все может лопнуть, — новые расчеты и перестройку нам уже будет некогда делать…

Здесь и нашла меня Аделаида.

— Вы не сказали, куда пошли, а вам два раза звонили из Москвы, — ледяным тоном сообщила она. — Из горкома партии приехал инструктор с иностранцами, хотят с вами встретиться…

Я чертыхнулся — не вовремя их принесло! — и сказал, что сейчас приду, и Аделаида вышла, поджав губы. Весь ее оскорбленный вид говорил, что нельзя директору так легкомысленно удирать из своего кабинета, не поставив об этом в известность секретаря…

— Я потолкую об этом с инженерами-коммунистами, — сказал Тропинин.

Я попросил его подождать с этим. Вот сварим железные формы, нарежем арматуру для новых панелей, подготовим компоненты для газосмеси, а потом, когда уже отступать будет поздно, и поставим людей в известность…

— Не знал, что ты такой осторожный, — заметил парторг, но спорить не стал.

— Как эта Маша Кривина, твоя лаборантка? — поинтересовался я, собираясь уходить.

— Понравилась? — улыбнулся он.

— Хорошая работница? — не поддержал я его юмор.

— Самые сложные расчеты сделала она, — сказал Тропинин. — Толковая лаборантка. Она ведь заочно в институте учится.

Я спросил, почему он ее в отпуск за свой счет не отпустил.

— Пожаловалась, чертовка! — добродушно улыбнулся Тропинин. — Какой еще отпуск? Я без нее как без рук!

«Чертовщина! — подумал я, покидая лабораторию. — Никогда бы не подумал, что эта заносчивая девчонка — такой ценный работник…» — и с уважением посмотрел на девушку, склонившуюся над желтой ванночкой с пахучей бурлящей жидкостью.

Девушка же на меня даже не взглянула.

Любомудров развил бурную деятельность: на широкой площадке между цехами, где и раньше сваривали формы для панелей, появились громоздкие приспособления, груды железных и стальных балок — это Васин подбросил обещанный металл. С утра до вечера здесь кипела работа: трещали сварочные аппараты, ухал паровой молот. Комсомольцы в нерабочее время убрали территорию, подвели под временную крышу небольшой участок, где расположились аппаратура и передвижной компрессор. Так называемый незаконнорожденный экспериментальный цех начал действовать.

Я думал, ко мне будут приходить инженеры и интересоваться, что это такое происходит на просторной площадке под открытым небом, но никто не приходил и не задавал никаких вопросов. И даже на планерке, когда Любомудров завел речь о том, что для экспериментального цеха требуются рабочие, все восприняли что совершенно спокойно. А Сидоров — начальник основного цеха — даже пообещал подбросить двух человек. У него установили электроконтактный сварочный автомат для сварки железной арматуры, и высвободилась рабочая сила.

В наши планы Тропинин посвятил Геннадия Саврасова, секретаря комсомольской организации, и в общих чертах — главного бухгалтера Галину Владимировну, заместителя секретаря партбюро. Где только возможно было, я снимал рабочих с основного производства и переводил в экспериментальный цех. В первую очередь нам нужны были железные формы оригинальной конструкции для отливки новых деталей. Вся бригада сварщиков была брошена на эту работу. Ко мне приходили начальники цехов и просили дать хотя бы одного сварщика для текущих работ в цехах, ведь раньше сварщики всегда были у них под рукой. Хитроумные приспособления Любомудрова собирали и устанавливали четыре опытных слесаря и молодой механик. Я на свой страх и риск договорился с начальником строительного треста, чтобы он дал мне спецбригаду для возведения крыши над экспериментальным цехом. Весна свирепствовала вовсю: снег в городе растаял, на территории завода разлились огромные лужи. Рабочие шлепали в резиновых сапогах. То и дело моросил дождь. Экспериментальный цех находился между двумя корпусами, так что две капитальные стены были. Нужно было возвести еще две цокольные и поставить большие двери. Железный каркас для крыши был возведен еще строителями. Так что для меня главным было застеклить крышу, а цокольные стены собственного производства поставим к осени. Вся загвоздка была вот в чем: средства для строительства нового цеха, который мы назвали экспериментальным, были запланированы министерством на будущий год, а цех должен быть построен в этом году. И совсем не тот цех, который планировало министерство, а совершенно другой… Цех, в котором будет сосредоточена вся необходимая аппаратура для перестройки технологического процесса всего завода… Так сказать, наша бомба замедленного действия. Когда все будет готово в экспериментальном цехе, можно будет останавливать конвейер и переходить на выпуск новой продукции.

С Галиной Владимировной у меня были каждым день стычки: требовались деньги, а она отказывалась оформлять чеки для Госбанка. Я ее понимал. Я запустил лапу в наши неприкосновенные фонды. Я убеждал, уговаривал, и в конце концов, вздыхая и хмурясь, она подписывала, хотя по лицу было видно, что делала это против своей воли. Я стал слишком часто напоминать, что в конце концов директор — главный распорядитель кредитов. А Галина Владимировна толковала о финансовой дисциплине и ревизии. Дескать, с нее тоже строго за все спросится.

Когда невозможно было ее поколебать, я подключал к этому делу Тропинина. Он нажимал на нее по партийной линии, как на своего заместителя… Пока главбух со скрипом, но поддавалась нашим беспрерывным атакам.

Геннадия Саврасова не нужно было ни во что и посвящать: он был другом Любомудрова н полностью разделял все его идеи. Для меня комсомольский вожак оказался незаменимым человеком, Когда необходимо было расчистить от мусора и металлолома территорию экспериментального цеха и я ломал голову, где взять рабочих, он предложил организовать общезаводской комсомольский субботник — и за один день всю территорию привели в порядок. И теперь, как только мне срочно была нужна рабочая сила, я звонил Геннадию — и он всегда меня выручал.

На самом заводе пока все обстояло благополучно. Основные цеха работали бесперебойно, продукцию мы гнали, план перевыполняли, но я знал, что как только будет оборудован экспериментальный цех, завезено сырье, сварены новые формы, придется одну поточную линию полностью остановить и переоборудовать… Мне хотелось это сделать как можно безболезненнее для завода, вернее, для плана, так примерно, как поступают бегуны на эстафете: утомленный бегун приближается к финишу, а отдохнувший уже бежит рядом с ним, готовясь сразу за финишной чертой принять эстафету и без задержки припустить дальше…

В кабинете я теперь бывал только утром и вечером: большую часть дня мотался по городу, доставая дефицитные материалы. Частенько наведывался на территорию экспериментального цеха. Вот и сегодня, подписав бумаги и переговорив по телексу с Москвой, я отправился на площадку. Над заводскими корпусами низко проносились хмурые облака, холодный ветер раскачивал тонкие голые деревца, посаженные в сквере между длинными корпусами, сдувал морщинистую пенку с мутных луж, погромыхивал железом на крыше. Монтажники уже приступили к застеклению крыши. Им там, наверху, больше всех доставалось от завывающего ветра. Тарахтел подъемный кран, поднимая на верхотуру раскачивающуюся клеть с толстым стеклом и строительными материалами. Трещали сварочные аппараты. Ярко-голубые сполохи возникали на белой стене заводского корпуса, длинные дрожащие тени ползли до самой крыши, а потом съеживались, исчезали.

Любомудров и механик оседлали одно из механических приспособлений — творение инженера — и орудовали гаечными ключами. На опрокинутом ящике из-под железных скоб трепетал, прижатый белым кирпичом, рабочий чертеж. Впрочем, механик и Ростислав Николаевич на него не смотрели.

Я не стал их отвлекать и подошел к рабочим, обдирающим широкими напильниками грубо сваренные формы. Металл пронзительно визжал, на сосновые доски сыпалась блестящая стружка. Я подумал, что могли бы для этого дела приспособить электрический наждак, все быстрее бы пошло… Эту работу выполняли Леонид Харитонов и его дружок Вася Конев, худощавый парень с узким лицом, на котором каким-то чудом помещались большущие выразительные глаза и длинный, заостренный внизу нос. Вася напоминал какого-то экзотического австралийского зверька, то ли лемура, то ли забавного ленивца, который часами неподвижно висит на одной ветке, созерцая окружающий мир огромными удивленными глазами. Впрочем, Вася Конев был очень подвижным и энергичным. Напильник так и летал в его руках.

— Здравствуйте! — разогнул спину Харитонов.

Вслед за ним выпрямился и Вася. Я заметил, что он во всем подражает своему другу. Даже берет надвинут на лоб, как у Лени, и шарфы у них одинаковые.

— Достается вам здесь на ветродуе? — заметил я.

— Тут курорт, — ухмыльнулся Леонид. — Не то что в цехе. Я, товарищ директор, обожаю на свежем воздухе вкалывать. Не полюбил бы я наш родимый завод — в монтажники-высотники подался бы. Как это в песне-то?.. «Не кочегары мы, не плотники, а мы монтажники-высотники, да-да! И с высоты вам шлем привет…»

— Мерзнуть нам тут недосуг, — поддакнул Вася.

— Я в армии в десантных войсках служил, — продолжал Леонид. — Имею разряд по парашютному спорту.

— Я тоже когда-то кончал авиационное училище, — сказал я. — Начальником связи эскадрильи летал на этих… ПЕ-два.

— Я про такие и не слышал, — ввернул Вася Конев. — Что это за самолеты?

— В Отечественную войну они давали фашистам прикурить, — сказал Леонид. — Утюжили Берлин.

— Товарищ директор, а вы утюжили Берлин? — поинтересовался Вася. И в больших глазах его неподдельный интерес.

Я понимал, что ребятам хочется поговорить, но у меня в запасе ничего военного не было: училище я закончил в пятьдесят втором году, а в войну мне было десять лет. И потом, после училища, я быстро был демобилизован по болезни. В военном билете так и записано: «Во время выполнения ответственного задания получил серьезную травму правой руки. Демобилизован по статье такой-то…» Рассказывать об этом задании мне не хотелось. Хоть оно и ответственное, но все равно это было в мирное время, а ребята с удовольствием послушали бы какой-н будь захватывающий эпизод из настоящей фронтовой жизни.

— Я брюки утюжил в училище, — пошутил я. — Чтобы девчатам в офицерском клубе понравиться.

— Ну и как, нравились? — спросил Леонид. Он поудобнее уселся на доски. Вася Конев примостился рядом. Он почти был на голову ниже своего приятеля.

— Я там не терялся, — сказал я.

— А тут теряетесь, — хитровато посмотрел на меня Леонид.

— Это как понимать? — нахмурился я.

Однако Харитонова смутить было не так-то просто. С невинным видом он высморкался в гигантский клетчатый платок, сказал:

— Мой дружок автомотогонщик Петька Васнецов, ваш шофер, говорил, что вы холостяк и на женщин совсем даже не смотрите. А у нас тут красоток — пруд пруди! Только заикнитесь — любая за вас пойдет!

— Так уж любая.

— Пойдет, — уверенно поддержал приятеля Вася.

— Ладно, я подумаю, — улыбнулся я.

Хотя разговор мы вели и довольно вольный, надо отдать должное ребятам, они держались в рамках, без тени фамильярности.

— Товарищ директор…

— У меня ведь есть имя и отчество, — заметил я.

— Максим Константинович, вы не забыли про нашу базу? — напомнил Леонид. — Май-то не за горами…

На обратном пути из соснового бора мы с Любомудровым заезжали на нашу строящуюся базу отдыха. Турбаза уже была подведена под крышу, внутри большого просторного помещения велись отделочные работы. Под навесом из толя были сложены добротные лодки, прибывшие из-под Ленинграда. Прораб пообещал, что к Первому мая база сможет принять первых отдыхающих.

Обо всем этом я и рассказал парням.

— Максим Константинович, а что это мы за формы делаем? — спросил Вася. — Какие-то они странные.

— Чего же тут странного?

— Непохожие они на те, что на потоке.

— Я же тебе объяснял, лопуху, — вмешался Леонид. — Это никакие не формы, а арматура для космического корабля… А вон Ростислав Николаевич с механиком монтируют секцию для межгалактической станции…

— Прямо в точку, — улыбнулся я, однако подумал, что такие вопросы скоро станут возникать все чаще и чаще.

— Ну что ж, я согласен и в космос, — улыбнулся Вася Конев.

Я подошел к Любомудрову. Склонившись над чертежом, он что-то сердито доказывал низкорослому молоденькому механику, вытиравшему измазанные руки ветошью. Механик, упрямо нагнув голову, видно, не соглашался с ним.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Пять с половиной шагов в длину и четыре в ширину: таковы размеры моей комнаты. Как тигр в клетке, я шагал и шагал из угла в угол. Во рту изжеванная сигарета. Мрачные мысли одолевали меня. О работе я сейчас не думал и не хотел думать. Пока все шло нормально, но все чаще мне становилось не по себе. Наверное, такое же ощущение испытывает альпинист, с великим трудом вскарабкавшийся на неприступную скалу и после краткого временного блаженства и упоения одержанной победой начинает с тревогой оглядываться вниз, на глубокую пропасть, понимая, что спуск будет еще труднее, чем подъем.

Сейчас я думал о другом. Вот уже скоро полгода, как я совсем один. Живу настоящим монахом-отшельником. Последний раз Нина позвонила месяц назад. И хотя она очень мило щебетала своим высоким голоском и говорила, что чертовски скучает и звала меня в Ленинград, все это были пустые слова. Меня и Нину больше ничто не связывало. И мы оба это знали. Я сделал маленькую попытку восстановить прежнее: пригласил ее в Великие Луки. Она сказала, что это невозможно, по горло работы и все такое. Я посоветовал плюнуть на все, взять отпуск и приезжать. Нина даже рассмеялась на это нелепое предложение. Она ни за какие коврижки не променяет Черное море на Великие Луки! Нина каждое лето ездила на юг и возвращалась оттуда настоящей негритянкой. Редкая женщина ухитрялась за месяц вобрать в себя столько южного солнца. А в северном Ленинграде Нина, по крайней мере, месяца два щеголяла в коротких открытых платьях собственной конструкции, вызывая жгучую зависть бледнолицых женщин и откровенное восхищение мужчин.

К тревоге по поводу моих деяний примешивалась и острая тоска одиночества. Я вспоминал где-то вычитанную цитату: «Одиночество для ума — то же, что голодная диета для тела: оно порой необходимо, но не должно быть слишком продолжительным». Так вот, мое одиночество ума — вечерами не о кем перекинуться словом, а сегодня даже Мефистофель куда-то запропастился! — и одиночество тела повергли меня в такое мрачное состояние духа, что хоть караул кричи!

В Ленинграде у меня была Нина, а здесь — никого. Дешевых мимолетных романов я заводить не умел, да это было и непросто, когда ты весь на виду. Моя пухленькая белокурая секретарша Аделаида каким-то непостижимым женским чутьем догадалась о моей черной тоске. Одевалась она на работу, как на праздник, всегда была в форме, модно одета, с красивой прической. Утром, принося мне на подпись документы, она нагибалась над столом и, обдавая запахом духов и касаясь моего плеча упругой грудью, перекладывала срочные бумаги, хотя я и сам мог это сделать. Я отстранялся, удерживаясь от соблазна обхватить рукой ее тонкую талию, лез в карман за сигаретами и зажигалкой, но в конце концов я ведь не камень и не давал в монастыре обета воздержания…

Аделаида, уходя из кабинета, деланно безразличным тоном, замечала:

— Что-то давно вам из Ленинграда не звонили?

Она уходила, а я задумывался, что же мне делать? Если говорить о неких флюидах, которые якобы возникают между двумя людьми противоположного пола, то я давно ощущал флюиды, испускаемые Аделаидой, но свои — держал на замке.

Аделаида бесспорно интересная девушка, но за годы работы руководителем я научился не замечать прелестей подчиненных мне женщин, так как отлично знал, в какое двусмысленное положение попадаешь потом. Во-первых, женщина есть женщина и почему-то всегда считает, что близость со своим непосредственным начальником дает ей право пользоваться вытекающими отсюда преимуществами: заходить в любое время запросто в кабинет, не считаясь, что у тебя посетители, а иногда даже подчеркивать это свое право, требовать каких-то привилегий, выручать проштрафившихся сослуживцев, просить за знакомых, а в случае отказа обижаться и устраивать скандалы. Во-вторых, такая женщина считает своим долгом демонстрировать свою близость с тобой перед другими сотрудниками, не считаясь с тем, что ставит своего начальника в неловкое положение…

Вот что стояло между мной и Аделаидой. Конечно, если бы я полюбил ее, все это не имело бы никакого значения, а заниматься тайной любовью с секретаршей и потом ежиться от каждого постороннего косого взгляда и замечать, как обмениваются ироническими взглядами твои подчиненные — нет, это было не по мне.

И все-таки, шагая из угла в угол по комнате и глядя, как за окном бледнеет багровое закатное небо и далеко-далеко синеют узкие и острые, как наточенные ножи, тучи, я поглядывал на телефон, желто светящийся на письменном столе. Если бы сейчас позвонила Аделаида, я, наплевав на все свои здравые рассуждения, пригласил бы ее на чашку кофе…

Послышалось легкое царапанье, стукнулась, распахиваясь, приоткрытая форточка, раздался чуть слышный мягкий стук лап о подоконник, и передо мной предстал Мефистофель. Решив, что его эффектное появление повергло меня в изумление и священный трепет, Мефистофель переключил свои горящие глаза на ближний свет и, жалобно мяукнув, спрыгнул на пол.

Март отгремел грохотом падающего с крыш снега, звоном дробящихся при могучем ударе о тротуары сосулек, душераздирающими криками взбесившихся котов, и мой Мефистофель теперь наслаждался спокойной мирной жизнью. Так как меня дома не бывало с утра до вечера, я оставлял форточку открытой — и Мефистофель мог всегда, когда ему заблагорассудится, выйти на волю. С подоконника он вспрыгивал на раму, вылезал в форточку наружу и черной молнией взлетал на небольшой балкон, откуда крался но железному карнизу к водосточной трубе и, царапая острыми когтями по цинку, спускался на грешную землю. Всякий раз от этого омерзительного визга от соприкосновения когтей с железом у меня мороз бежал по коже. К счастью, возвращался Мефистофель всегда другим путем: через крышу дома.

На кухне я всегда оставлял ему в блюдце молоко, а в алюминиевой чашке — разную еду. Дело в том, что когда я утром вставал на работу, лентяй Мефистофель еще нежился в моей теплой постели. А когда я бесцеремонно сбрасывал его на пол, сдвигая диван-кровать, он недовольно ворчал, потягивался и, сладко зевая, так что я видел в его раскрытой красной пасти маленькое горло и бледный язычок, уходил в прихожую и устраивался на пушистом коврике. Причем тут же засыпал, крепко смежив разбойничьи очи. Готовя себе завтрак и чай, я чуть было не наступал на него, но Мефистофель продолжал безмятежно спать. Этот захватчик считал коврик тоже своей священной территорией. Когда коту надоедало мое хождение взад-вперед, он приоткрывал зеленые глаза и укоризненно смотрел на меня, дескать, если сам встаешь ни свет ни заря, так не мешай другим отдыхать.

Мефистофель вспрыгнул на краешек письменного стола, умыл свою хитрую морду лапой и стал внимательно за мной наблюдать. Когда я проходил мимо него в дальний угол комнаты, он медленно вслед за мной поворачивал голову. Свет от торшера падал на его морду, и белые редкие усы кота блестели.

Я замедлил шаги, остановился возле серванта, открыл дверцу и налил в рюмку из початой бутылки коньяку. Залпом выпил и захлопнул дверцу. Мефистофель с явным отвращением наблюдал за мной.

Набросив на себя теплую на меху куртку, я вышел прогуляться. На небе уже мерцали звезды, из-за каменной трубы многоэтажного здания криво торчал желтый месяц. Щедро рассыпая красные искры, по железнодорожному мосту через Лазавицу прогрохотал пассажирский поезд «Москва — Рига». Желтыми квадратиками промелькнули освещенные окна, некоторое время помигал красный фонарь на последнем вагоне, и снова стало тихо.

Я не спеша брел по улице к центру. Прохожих мало, зато на автобусных остановках толпятся люди. Широкие витрины магазинов ярко освещены.

Я вышел на улицу Ленина — здесь прохожих было побольше, — миновал Драматический театр, высокие желтоватые колонны его мягко светились, поднялся выше — и передо мной открылся большой каменный мост через Ловать. Вдоль пустынной набережной горели уличные фонари. Под мостом глухо шумела река. Лед прошел давно, Ловать поднялась, вздулась от весенних паводков и теперь мощно и бурно несла свои взбаламученные воды в Низы. По реке плыли коряги, вырванные с корнями прибрежные кусты, просмоленные доски — останки разбитых разбушевавшейся рекой лодок.

Здесь, на мосту, свирепствовал ветер. Он басовито гудел в бетонных опорах, со свистом продирался сквозь чугунные решетки, обдавая лицо холодными брызгами, срывал желтоватые комки пены с прибрежных волн, с тихим шорохом гонял по мертвому парку прошлогодние листья и бумажки от мороженого.

А вот и улица Лизы Чайкиной. Знакомый четырехэтажный дом. В квадратных окнах розовые, зеленые, сиреневые огни. В зависимости от абажуров и занавесок. Ее окна выходят во двор. Так что я даже не знаю, дома ли она…

Медленно поднимаюсь по бетонным ступенькам. Откуда-то сверху приглушенно доносится музыка: магнитофон или радиола. На втором этаже останавливаюсь перед знакомой дверью. Она обита грубой мешковиной, из прорех торчит пакля. Я еще не уверен, что постучусь в эту дверь.

И вдруг дверь сама тихо отворяется. На пороге Юлька. Она в коротком байковом халате и лакированных туфлях-лодочках. Я вижу ее белые круглые колени, поднимаю взгляд выше, и наши глаза встречаются. Сейчас при тусклом свете электрической лампочки глаза Юльки мне кажутся ярко-зелеными, как у Рыси. Юлька или возбуждена, или ей жарко: на щеках румянец, в глазах теплый блеск.

— Здравствуйте, — ничуть не удивившись, говорит она и, пропуская меня, отступает в маленькую прихожую.

У меня на коленях резная шкатулка темного орехового дерева. Крышка треснула и держится на одной петле. Я достаю из нее старые, аккуратно сложенные письма и читаю их. Это мои письма Рыси. Много писем. Чернила кое-где выцвели, конверты пожелтели, обтрепались. И почерк смешной: какой-то ученический; перо нажимало на бумагу, брызгали чернила, косые буквы наскакивали друг на друга. Тогда ведь не было шариковых ручек, зато почерк выражал индивидуальность человека. А шариковая ручка пишет ровно, бесстрастно.

Кроме писем, вырезки из газет: статьи и очерки о Рыси. Фотографии. Рысь в штурманской рубке корабля. Рысь на капитанском мостике… На самом дне шкатулки я нашел телеграмму, вернее, обрывок телеграфного бланка: из Севастополя, год, число, исходящий номер, город Великие Луки, адрес общежития железнодорожного техникума, мое имя, фамилия и после большого пропуска (бланк неровно разорван пополам) следующие слова «…приходи воскресенье Дятлинку…» (опять пропуск). И дальше: «…ждать твоя Дина».

Я вертел телеграмму в руках и ничего не понимал. Она пришла в общежитие, когда я там жил. Ровно через два месяца после исчезновения Рыси. Мы в техникуме только что приступили к занятиям. Боже мой, значит, Рысь все-таки приезжала сюда из Севастополя, чтобы встретиться со мной, и мы не встретились… Оба были в одном городе — и не встретились! Как могла произойти такая ужасная нелепость?! Почему я не получил эту телеграмму? Почему она снова оказалась у Рыси? Почему Рысь сама не пришла в общежитие и не разыскала меня?.. Может быть, я был на практике? Нет, это было гораздо позже… Что же произошло?..

Кто мне ответит на все эти вопросы?!

Я услышал негромкий смех. Читая старые письма и окунувшись в грустные воспоминания, я совсем забыл про Юльку. Она сидела напротив на широкой тахте, которая появилась в комнате вместо пружинной металлической кровати с никелированными шишечками. В руке рюмка с красным вином. Это в честь моего прихода она принесла из кухни большую красную бутылку вермута. Я потянулся к столу и взял свою рюмку. Не глядя на Юльку, быстро выпил.

— Ты что смеешься? — спросил я.

Юлька сидела, поджав ноги под себя. Короткий халат совсем не закрывал ее полные загорелые ноги, но Юльку это совсем не смущало. Зато я старательно отводил свой взгляд в сторону.

— У вас было такое лицо, когда вы смотрели на телеграмму…

— Какое?

— Как будто вас ограбили.

— Меня на самом деле ограбили, — сказал я. — Украли самое дорогое в жизни.

— Мне вас ничуть не жалко, — усмехнулась она.

— Я очень любил ее. Пожалуй, я больше никого так не любил.

— Она вас тоже любила. А когда перечитывала эти письма, у нее было точно такое же лицо, как сейчас у вас… И она мне тоже как-то сказала, что, кроме вас, никого по-настоящему не любила. Даже своего мужа. Мы ведь с ней очень подружились, хотя она была и старше меня.

Я взял из раскрытой шкатулки обрывок телеграммы и показал Юльке:

— Если бы я тогда получил эту телеграмму…

— Почему же вы ее не получили?

— Боюсь, на этот вопрос уже никто не сможет ответить.

Юлька задумчиво посмотрела на меня.

— Если бы вы получили эту телеграмму, она, может быть, не погибла бы…

— Ты что имеешь в виду? — насторожился я.

— Она бы не вышла замуж за моряка и не разбилась в машине на крымской дороге.

— И все-таки я узнаю, почему телеграмма не дошла до меня, — сказал я. — Сдается мне, что это не случайность.

— Прямо как в шекспировских трагедиях, — усмехнулась Юлька. Она опустила ноги на пол, одернула халат, просто так, для порядка, потому что он ничуть не закрыл ее красивых ног, подняла рюмку и тихо и очень серьезно сказала: — Давайте выпьем за Дину? Она была удивительной женщиной.

— За Рысь! — сказал я.

Юлька поставила недопитую рюмку на стол и, кивнув на шкатулку, сказала:

— И больше не будем о прошлом… Хорошо?

Сегодня я увидел совсем другую Юльку: взрослую, уверенную в себе и очень женственную. А ведь совсем недавно она казалась мне этакой грубоватой девчонкой-мальчишкой! И эта женственность проявилась не в том, что она сегодня в простеньком домашнем халате и лакированных лодочках, изящно обтекавших тонкую лодыжку, а в ее глазах, движении округлых смуглых рук, неуловимом повороте шеи, легкой белозубой улыбке, то и дело трогавшей ее сочные губы. Густые русые волосы опускались до плеч. Они поблескивали, будто прихваченные инеем.

Мы были с Юлькой вдвоем. Бабка ее уехала в деревню к родственникам на пасху. — На тумбочке тикал маленький будильник. Разговор у нас что-то не клеился. Меня смущал явный, пристальный взгляд девушки. Иногда на ее лицо набегала легкая задумчивая тень.

— Я ведь давно знаю вас, — сказала она и улыбнулась. — И даже немного ненавидела… Ведь я считала, что это вы сделали Дину несчастной… Не подумайте, что она тоже так думала. Ничего подобного! Она тоже считала, что произошла какая-то роковая ошибка, которую уже невозможно было исправить… А когда я впервые увидела вас…

— И что же? — невольно улыбнулся я.

— Я поняла, что вы тоже… несчастливый.

— Поэтому ты и произнесла эти странные слова: «Приходи в воскресенье»?

— Я не хотела причинять вам боль, — сказала она.

Я положил свою ладонь на ее руку. Она не отняла.

— Мы договорились больше ни слова о прошлом?

— Я налью? — взглянула она на меня и наполнила рюмки.

Мы выпили. Я смотрел на эту девушку и начинал понимать, что происходило со мной в последние недели. Я думал о ней, не признаваясь в этом самому себе. Думал и днем и ночью. Между мной и Ниной пролегло не только расстояние от Ленинграда до Великих Лук, а и встала длинноногая бронзоволосая Юлька. И сегодня, когда я вышел из дома и побрел куда глаза глядят, ноги сами привели меня к ее дому. Ведь я не знал, что она дома, и тем более, что она одна. Я мог вообще ее не застать и еще некоторое время водить себя за нос, делая вид, что Юлька для меня ничего не значит и я о ней совсем не думаю… До чего же наша совесть изворотлива и изобретательна! До сегодняшнего вечера я подсознательно внушал себе, что Юлька мне безразлична, а если я и думаю о ней, проявляю интерес, как тогда, когда специально пришел в клуб на новогодний вечер, где Юлька пела и плясала, то лишь потому, что она похожа на Рысь… К чему себя обманывать? Рысь — это далекое и грустное воспоминание, а Юлька — самая настоящая реальность. Моя совесть внушала мне, что грех даже подумать о Юльке как о женщине. Ведь я намного старше ее. И я, прислушиваясь к своей совести, старался не думать…

А сегодня сама судьба свела нас вместе! Сколько могло быть случайностей, которые предотвратили бы эту встречу. Я собрался с Любомудровым поехать в Стансы, где неподалеку от построенных стандартных домов мы облюбовали площадку для нашего экспериментального поселка. Поездка сорвалась потому, что меня срочно вызвали в горисполком. Бутафоров — я зашел к нему на минутку — пригласил меня на чай, и я согласился, но тут выяснилось, что у Маши вечером репетиция в театре и она задержится. И если бы пресыщенный мартовской любовью Мефистофель не явился домой, я, пожалуй, не отправился бы сегодня на прогулку, так как намеревался принять снотворного и завалиться спать…

Случайность ли, что мы сегодня вдвоем с Юлькой? Шиллер утверждал, что случайностей не бывает. «Что кажется нам случаем слепым, то рождено источником глубоким». И еще Шиллер говорил, что влеченье сердца — это голос рока.

Мы молча смотрели в глаза друг другу. И она и я понимали, что внутри нас что-то сдвинулось с мертвой точки и, разрастаясь, устремилось навстречу друг другу, грозя захватить целиком, без остатка. И в этом невозможно ошибиться. Я никогда не был излишне самонадеянным, но сейчас наверняка знал, что Юлька чувствует то же самое, что и я. Откуда появилась у меня эта уверенность? Я и сам не знал…

— Юля, я ведь не позвонил тебе, почему ты открыла дверь? — задал я ей мучивший меня вопрос. Мне хотелось поскорее все выяснить. — Ты ждала кого-нибудь?

— Я ждала тебя, — просто ответила она, совершенно естественно перейдя на «ты».

Я поднялся со стула и шагнул к ней. Она тоже встала и закинула теплые гладкие, как шелк, руки мне на шею. От прикосновения к ней мне стало жарко, голова пошла кругом. Я оперся о стол, чтобы не пошатнуться. Что-то непонятное происходило со мной, будто я из одного измерения вступил в другое, незнакомое, неведомое… Все, что я испытывал когда-то к Рыси, возросло во сто крат, подхватило меня мощным шквалом чувств, понесло…

А в следующее мгновение произошло вот что: Юлька отступила на шаг, глаза ее расширились, в них появилось какое-то странное выражение. Будто злясь на себя, она обожгла меня разгневанным взглядом и жестким, насмешливым тоном произнесла:

— Пан директор, вы теряете голову…

Меня будто в холодную воду окунули. Тяжело опускаясь на стул — я его не сразу нащупал, — я матерился про себя, кляня свою хваленую интуицию, родство душ и прочую психологическую чепуху… Молодец девчонка! Одной фразой сразу посадила старого дурака на место! «Пан директор…» Я готов был сквозь землю провалиться. И не знал, что меня больше угнетает: стыд, разочарование или злость?..

Я, наверное, машинально взглянул на часы, потому что она заметила:

— Я вас не гоню. И не смотрите на меня так, будто я уже уволена с завода!

Я понимал, что она эту ересь несет, чтобы прийти в себя, так сказать, скрыть за пустыми словами то, что происходит с ней самой. А в том, что она и сама растеряна и не знает, как ей сейчас держаться со мной, я не сомневался, но был слишком зол, чтобы помочь ей.

Я налил вина, залпом выпил. Поколебавшись, налил и ей.

— Пей, — сказал я.

Она послушно протянула руку, а глаза настороженно следили за мной. Зеленый ободок в ее расширившихся глазах постепенно становился тоньше.

— Мы оба потеряли голову, — примирительно сказала она. — А мне это делать, пан директор, совсем ни к чему…

— Не называй меня так, — пробурчал я.

— Я буду звать тебя Максимом…

Я где-то читал, что человек может любить женщину, народить с ней детей и спокойно жить долгие годы, а потом вдруг встретить другую и сразу понять, что вот она единственная, которая для него предназначена, а все, что было раньше, — это иллюзии, самообман.

Нечто подобное и я испытывал сегодня. Если, направляясь сюда, я лишь смутно догадывался, что значит для меня Юлька, то сейчас я твердо знал, что эта девушка и есть моя судьба. Причем судьба трудная — я в этом трезво отдавал себе отчет, — но другой судьбы мне и не надо. Мое неразделенное чувство к Рыси — я не забывал Динку никогда — сыграло немалую роль в моем отношении к Юльке. Ведь они многим были похожи друг на друга. Чтобы это понять, нужно пережить все то, что пережил я… И теперь все, что когда-то предназначалось Рыси, я готов был отдать Юлии. Потеряв безвозвратно Рысь, теперь, еще не обретя, уже страшился потерять и Юльку. Немного зная ее характер, я осторожно старался вызвать девушку на откровенный разговор, чтобы лучше понять ее и не совершить какой-нибудь непростительной ошибки и не оттолкнуть навсегда ее от себя.

Мы сидели друг против друга и разговаривали. Мне до сладкой боли в сердце хотелось протянуть руки и погладить ее атласное колено. И я знаю, сейчас бы она меня не оттолкнула, но я приказываю своим рукам не дотрагиваться до нее. И один бог знает, как мне было трудно это.

— Ты такой молодой, — говорила она. — Наверное, спортом занимался?

— В армии я был разрядником по нескольким видам спорта. А потом увлекся мотогонками, теннисом. Даже был чемпионом района по теннису, когда учился в институте.

— У меня тоже первым разряд но легкой атлетике, — сказала Юлька. — Теперь я не занимаюсь спортом, разве когда в волейбол… Маша Кривина говорит, что спорт убивает женственность.

— Тебе это не грозит, — улыбнулся я.

— Я и так длинная… Бывало, придешь на танцплощадку, и никто не приглашает. Почти все парни ростом ниже меня. Почему в нашем городе так много низкорослых ребят?

— Влияние войны, — сказал я. — Голод, лишения, разруха. Несколько поколений это на себе почувствуют.

— А высокие — это те, кто после войны родился?

— Тут, по-видимому, много разных причин.

— Ты тоже высокий.

— Я родился до войны, — сказал я. — И гораздо старше тебя.

— Я не люблю парней-одногодок, — сказала Юлька.

Я молчал, чувствуя, что она мне сейчас поведает свою историю. Прикрыв темными ресницами глаза, она негромко стала рассказывать:

— Я тогда училась в девятом классе. Мне было шестнадцать, и я уже все понимала. Напрасно наши родители думают, что мы, девчонки-школьницы, ничего не соображаем… Я уже в седьмом классе была влюблена в старшеклассника, правда, он не знал об этом… Я целовалась с мальчишками. Мне нравилось забираться с ними на чердак и обниматься там. Все это было так незнакомо, тревожно и заставляло сердце то замирать, то бешено колотиться. Я уже чувствовала себя женщиной и ждала, когда наконец появится мой принц. Наверное, потому, что я так нетерпеливо ждала его, я ошиблась и обыкновенное ничтожество приняла за принца из своей сказки… Я училась в девятом классе, а он был на втором курсе пединститута. На физмате. Познакомились мы на институтском вечере. Я участвовала в школьной самодеятельности: пела, танцевала. Мы там давали концерт. Ну, а потом остались на танцы… Он проводил меня домой, а потом стал караулить у школы. Впрочем, я от него и не бегала. Мы гуляли вечерами, целовались в подъездах, ходили в кино, кафе. Никто и подумать не мог, что я еще школьница. Я и ростом-то была почти с него. Когда мы целовались, он бледнел и лоб почему-то у него становился липкий. Потом он привел меня в общежитие, мы там были одни. Он достал из тумбочки бутылку красного вина и все время поглядывал на часы. Оказалось, он договорился с ребятами, которые жили вместе с ним, чтобы не приходили до семи вечера. Он так, бедный потел и волновался, что мне стало жалко его…

Некоторые мои подружки всегда очень переживали после этого — я ни капли. Может быть, потому, что много читала и все знала из книг, но я считала, что раз природа так устроила, что мужчина и женщина должны быть вместе, значит, так и надо, за что же тут казнить себя? Мы стали встречаться и дальше, а через полгода я забеременела. И мой принц страшно перепугался. Когда он стал прятаться от меня, что-то врать и изворачиваться, у него даже глаза стали косить, я поняла, что это не мужчина, а тряпка и трус! Он поехал в Витебск на каникулы и все рассказал родителям. К началу занятий они приехали в Великие Луки вместе с ним и оформили его перевод в свой родной город — там тоже открылся институт. С ним я больше не встречалась, да и не хотела встречаться. Ко мне домой пришла его мать и уговорила меня сделать аборт. Она сама все устроила… С тех самых пор я больше не видела моего принца… Немного позже я поняла, что никогда его не любила… Я возненавидела всех мужчин на свете, потом-то я поняла, что это чепуха. Я боялась снова разочароваться. Потому что если такое еще раз случится, я никогда не выйду замуж, хотя и очень люблю детей… Может быть, я эгоистка, но я хочу сама выбрать себе мужчину. И быть равной с ним во всем. Почему-то большинство мужчин считают, что жена должна сидеть дома, на кухне, и поджидать его… А он в это время может позволить себе развлечься с другой…

— Не все жены сидят на кухне и греют ужин для загулявших мужей, — усмехнулся я.

— Твоя не ждала?

— Нет, — ответил я.

— И правильно делала!

— Видишь ли, когда я был женат, я не развлекался с другими женщинами, а если и задерживался, то совсем по другой причине.

— Все мужчины одинаковы.

— Ты повторяешь чужие слова. И слова неумных женщин.

— Наверное, зря я тебе все это рассказала…

— Понимаешь, как-то все очень буднично и просто получилось у тебя в первый раз. Целовалась, ходили в кафе, потом пришли в общежитие, тебе стало его жалко… А о себе ты не подумала? Ведь тебе больше пришлось перенести, чем ему… Вот ты много книг прочитала, была, наверное, пионеркой, потом комсомолкой. Тебя не волновали такие понятия, как собственное достоинство, девичья гордость, честь?

— Ого, ты мне уже мораль начинаешь читать? — Юлька блеснула на меня глазами…

— Упаси бог! — сказал я. — Я хочу тебя понять…

— Зачем тебе это?

— Не все же так легко относятся к жизни, как ты.

— Ты совсем не знаешь, как я отношусь к жизни… И могу тебя уверить, что моя жизнь не такая уж легкая.

— Тогда ты…

Но Юлька уже закусила удила. Глаза ее широко раскрылись, и два ярких блика от электрической лампочки вспыхнули в них. Она отбросила с груди за спину прядь волос. Обнажившееся маленькое ухо горело как уголек.

— Я на жизнь свою не жалуюсь! Кто-то очень верно сказал: «Жизнь не может быть настолько тяжела, чтобы ее нельзя было облегчить своим отношением к ней». Так вот — у меня свое отношение к жизни. Все удары судьбы, ошибки я воспринимаю как опыт. Говорят ведь: юность совершает ошибки, зрелый возраст борется с ними, а старость сожалеет о них… Так вот, я пока не сожалею о своих ошибках. Я была всегда для учителей загадкой. Они меня боялись. Понимаешь, с детства меня приучили мыслить самостоятельно. И мне до сих пор очень трудно навязать чье-либо мнение. В этом я очень похожа на твою Рысь… Не раз об этом от бабки слышала… В отношениях мужчины и женщины меня до глубины души возмущает то обстоятельство, что женщина должна принадлежать мужчине. Что она, вещь? Ее можно в карман положить, а завтра выбросить… Кто дал такое право одному человеку чувствовать превосходство над другим? Это же несправедливо! Почему-то женщины сквозь пальцы смотрят на измены своих мужей. Мужья же непрощают измены… А по-моему, нужно жить так: встретились два человека, и если им хорошо, им никто другой и не нужен. Ни ей, ни ему. А если уж они не нужны друг другу, то не нужно им и жить друг с другом. Тогда не будет и измен. Изменить можно принципам, но не мужчине или женщине. Если он ушел к другой, значит, ты ему не нужна. Чего же тогда возмущаться, переживать, обвинять этого человека? Разве насильно можно заставить жить одного человека с другим?

— Юля, ты любила когда-нибудь? — задал я самый банальный вопрос.

— Любовь — лишь одна из многих страстей. Она оказывает не столь уж большое влияние на жизнь в целом… Красивую любовь придумали писатели и поэты. И еще в кино увидишь. Не знаю, как другим, но мне стыдно смотреть людям в глаза после такого фильма… Такое ощущение, что людей надули, а они радуются этому…

— Циник — это человек, который, вдыхая аромат цветов, озирается вокруг, ища гроб с мертвецом, — усмехнулся я. — Тебе не идет быть циником.

— Благодарю, — усмехнулась Юлия.

Я понял, что если наш разговор будет и дальше продолжаться в том же духе, то мы зайдем в тупик. Действительно, ее трудно переубедить в чем-либо, тем более за один вечер. И так уже она совсем отвернулась от меня, а в глазах скука и разочарование. Мне вспомнилось четверостишье, которое я и продекламировал заскучавшей Юлии:

Любовь способна низкое прощать,
И в доблести пороки превращать,
И не глазами — сердцем выбирать:
За то ее слепой изображают.
— По стилю — это Шекспир, — заметила она.

— А по смыслу?

— Наверное, шекспировские страсти мне несвойственны, — задумчиво сказала она.

— Юлия, ты еще так молода!

— А мне иногда кажется, что я старуха.

— Бедная Юлька, ты никогда не любила, — сказал я.

— Это хорошо или плохо?

— Не знаю, — ответил я, а про себя подумал, что это просто замечательно!

Она смотрела своими светлыми глазищами на меня и чуть заметно улыбалась. И это была не насмешливая улыбка, а, скорее, задумчивая, грустная. А глаза удивительно чистые и добрые. Такое выражение не часто появляется на ее лице.

И мне приятно было услышать от резкой и своенравной Юльки такие слова:

— А вдруг я влюблюсь в тебя, Максим?

— Я был бы тогда самый счастливый человек на свете, — серьезно сказал я.

Мы проговорили всю ночь. Дворники шаркали метлами по тротуарам, сметая в кучи мусор, когда я возвращался домой. Большие цинковые совки, прислоненные к уличным фонарям, тускло блестели. Небо было затянуто дымчатой пеленой. Влажно блестел асфальт. То ли ночью моросил дождь, то ли выпала роса. В окнах домов, как на электронном табло, то тут, то там вспыхивали огни.

В моих ушах все еще звучали слова:

«Или ты очень хитрый, Максим, или… я совсем не знаю мужчин… Ты сейчас уйдешь и вместе с тем останешься здесь…» И неожиданно вскинула руки, так что широкие рукава халата соскользнули к самым плечам, тесно прижалась ко мне и крепко поцеловала в губы, так что я чуть не задохнулся. Затем не очень резко, но настойчиво подтолкнула меня к порогу и, в последний раз обдав растерянным волнующим взглядом, закрыла дверь.

Я тяжело поднялся на свой этаж и ключом открыл дверь. Когда я включил свет, то на тумбочке в прихожей увидел Мефистофеля. Склонив набок голову с белой отметиной, он с откровенной насмешкой смотрел мне в глаза.

Я дотронулся до его вмиг выгнувшейся спины и со вздохом сказал:

— Тебе, брат, гораздо проще живется…

2

Начались заморозки, я пересел с «газика» на «Волгу». Утром в мою машину чуть не врезался тяжело нагруженный отесанными бревнами ЗИЛ. Только благодаря великолепной реакции Пети Васнецова удалось избежать аварии: мой шофер, увидев, как из-за поворота под красный сигнал светофора выскочил грузовик, мгновенно нажал на тормоза, и «Волга», свирепо завизжав, встала как вкопанная. Я ткнулся лбом в стекло, едва не выдавив его. А грузовик спокойно покатил дальше.

— Пьяный! — коротко констатировал Петя и круто повернул вслед за грузовиком. Отчаянно сигналя и включив фары, Петя попытался остановить машину, но шофер никак на это не отреагировал. Тогда Петя решил обогнать ЗИЛ, но тот нахально загородил нам дорогу.

— И вдобавок еще хулиган, — прибавил Петя, продолжая сигналить. Васнецов заочно учился в автодорожном техникуме и, кроме того, был общественным автоинспектором, поэтому пройти мимо такого вопиющего факта нарушения правил уличного движения он, естественно, не мог. И хотя я спешил на завод, решил посмотреть, чем все это кончится. Нахал-шофер меня тоже разозлил: мало того что я из-за него наварил шишку на лбу, он мог еще и не то натворить, если действительно в нетрезвом виде сидит за рулем.

Хотя ЗИЛ развивает такую же скорость, как и «Волга», уйти ему от Васнецова все равно не удалось бы. Петя мог бы выжать из своей машины сто сорок километров. Грузовик он обогнал сразу за Сеньковским переездом и, приоткрыв дверцу, стал сигналить полосатой палочкой, которую достал из-под сиденья. ЗИЛ, подъехав вплотную, нехотя остановился. Петя выскочил на шоссе и, постукивая жезлом по ладони — этот жест он явно перенял у какого-нибудь автоинспектора, зашагал к машине. В заднее стекло я видел, как он пререкался с шофером, не пожелавшим даже вылезти из кабины. Петя показал свое удостоверение общественного автоинспектора, размахивал жезлом, но шофер, по-видимому, не собирался предъявлять ему свои права. Видя, что дискуссия может затянуться — общественный инспектор — это все-таки не официальное лицо, — я тоже вылез из кабины и подошел к ним.

— Он говорит, что на перекрестке был желтый свет! — с возмущением обернулся ко мне Петя и снова ринулся в бой: — Ты же, скотина, чуть в меня не врезался! И почему не остановился?! Я же сигналил тебе?!

Мордастый шофер в засаленном ватнике и шапке-ушанке угрюмо цедил:

— А чего это я должен останавливаться? Я говорю, желтый был сигнал… Вон спроси начальника, — кивнул он в глубь кабины. — Он все видел.

С другой стороны распахнулась голубая дверца, и на обочину тяжело спрыгнул… Аршинов. Широко улыбаясь, он подошел ко мне и пожал руку. Он был в синем плаще и выгоревшей железнодорожной фуражке. Жирный подбородок спрятался в клетчатом шарфе.

— Ну и настырный у тебя шофер! — сказал он. — Прицепился, как репей.

— Выходит, это ты меня хотел протаранить? — усмехнулся я.

— Максим Константинович, он выпивши, — сообщил Петя.

— Это ты, парень, врешь! — с возмущением посмотрел в его сторону Аршинов. — Ишь чего придумал! Я с ним с самого утра — и капли в рот не брал, — он снова повернулся ко мне. — Утихомирь ты его, Максим! Размахался тут своей палкой… Мне тары-бары недосуг разводить: лес теще в Поречье заброшу да сразу же обратно. У меня сегодня отчетно-выборное собрание. Я ведь председатель месткома дистанции пути.

— Ну и как? — полюбопытствовал я. — Снова изберут?

— Куда денутся, — хмыкнул Аршинов. — Я ведь добрый, никого не обижаю.

Петя, увидев, что я мирно разговариваю с Аршиновым, выразительно поглядывал на меня, собираясь с достоинством отступить. Без поддержки представителя власти в милицейской форме общественнику трудно разговаривать с шофером, тем более в двух километрах от ближайшего поста.

Я постучал пальцем по своим часам, и Петя, с сердцем сплюнув через плечо, направился к нам. Оглянувшись, он пристально посмотрел на передний номерной знак. Это не укрылось от Аршинова.

— Нечего тебе делать, парень! — с неодобрением посмотрел он на Петю. — Ну, обмишулился малость человек, с кем не бывает?

— От него разит, как от бочки, — сказал Петя. — Жаль, что нет инспектора: на экспертизу бы направил!

— Это ты зря, — сказал Аршинов. — Не пил он.

Петя с усмешкой взглянул на него, хотел было снова сплюнуть, но раздумал и пошел к своей машине.

— Решил теще дом подремонтировать? — кивнул я на грузовик.

— У тещи добрый дом, — ответил Аршинов. — Я на берегу Урицкого озера купил развалюху, ну и задумал к лету оборудовать. По сути дела все заново нужно строить. Участок хороший, со спуском к озеру. Такую дачку отгрохаю! Кстати, можно у тебя кое-какими материалами разжиться?

— Бери уж сразу железобетонный четырехквартнрный дом, — предложил я.

— Раскулачат! — подхватил мою шутку Аршинов и взглянул мне в глаза. — Ты ведь рыбак? Послушай, приезжай ко мне летом, а? Порыбачим, ушицу заварим… Знаешь, как там судак берет? А на перемет можно и угорька зацепить.

— Там видно будет, — сказал я, протягивая ему руку.

— Да, а чего ты ко мне не заглянешь? — сделал он удивленное лицо. — Посидели бы, поговорили… Соленые грибки остались, да и наливка найдется.

— Адреса не знаю, — сказал я.

— Я тебе брякну, — улыбнулся Аршинов и, переваливаясь, как утка, заспешил к ЗИЛу. Забравшись в кабину, он хлопнул дверцей и тут же снова приоткрыл: — Подскажи своему пареньку, чтобы не лез в бутылку… Дело шоферское, всякое бывает.

ЗИЛ дернулся, в кузове со скрипом заерзали толстые бревна. Подпрыгнув на месте, машина заглохла: шофер, по-видимому, со зла не ту скорость включил. Со второй попытки машина тронулась и быстро стала набирать скорость. Когда мы лихо развернулись на пустынном шоссе и поехали обратно, я обернулся и посмотрел в заднее стекло. Грузовик мчался посередине дороги, со стороны Аршинова приоткрылась металлическая дверца, и из кабины, тускло блеснув, вылетела пустая бутылка. Описав невысокую параболу, она исчезла в придорожных кустах.

3

Уже неделя, как вернулся из отпуска Архипов. Я бы не сказал, что он выглядел очень уж отдохнувшим, наверное, весь месяц в Москве и Ленинграде бегал с женой по театрам. Не забыть бы на той неделе сходить в наш театр, там идет пьеса Островского «Не в свои сани не садись». Маша Бутафорова в главной роли. Не приду — век не простит.

Валентин Спиридонович очень быстро разобрался в том, что происходит на заводе, а происходило вот что: экспериментальный цех подвели под крышу, большая часть необходимых форм была сварена, в Стансах уже заложили фундамент под несколько новых домов. Недели через две я собирался остановить одну поточную линию и начать переоборудование. Это и был во всей нашей затее самый ответственный момент. Сейчас еще можно было оставить все, как есть. Кругленькую сумму, которую я затратил на изготовление форм и приспособлений по чертежам Любомудрова, можно было с натяжкой списать за счет строительства экспериментального цеха, так же как и зарплату рабочим, снятым с основного производства. Правда, пришлось бы выдержать бой с главбухом, но, как говорится, дорога назад была отрезана. Да я и не думал об отступлении. А если когда и возникали сомнения, — а они, черт бы их побрал, каждый день появлялись, — я их гнал прочь! План мы пока выполняли, хотя это и дорого стоило начальникам цехов, у которых я забрал рабочих.

Но как только я остановлю поточную линию, бесперебойно гнавшую детали для стандартных домов, я сразу нарушу весь цикл производства. Придется остановить конвейер на неделю, не меньше. И то при самом напряженном темпе работы! Мы с Любомудровым подсчитали все до мелочей. Такая вынужденная остановка — а избежать ее было невозможно — сразу снизит производительность на двадцать — тридцать процентов, если не больше: после остановки конвейера мы начнем выпускать другую продукцию, которая ни в какой план не зачтется, пока министерство не даст свое согласие, а об этом мы пока не смели и мечтать. Завод не выполнит месячный план и наверняка провалит квартальный, а это ЧП, за последствия которого в первую очередь директор отвечает головой. А то, что мы самовольно начали выпуск новой продукции, — это никого не будет интересовать. Наоборот, такая «партизанщина» еще больше увеличит мою вину.

Моя главная задача была — успеть выпустить детали хотя бы для двух-трех десятков новых жилых домов, собрать из них поселок на берегу речушки в деревне Стансы, как раз напротив наших коробок. Раз в министерстве не верят словам и чертежам, пусть поверят собственным глазам. Конечно, разъяренные представители министерства могут и не приехать сюда, им достаточно голых фактов, но все-таки в глубине души я был убежден, что строительство поселка — это мой главный шанс на победу. Поэтому мы с Любомудровым уделяли огромное внимание строительству. Сами выбрали место в березовой роще, провели планировку. Ни одно дерево не будет срублено. Поселок в березовой роще… Я даже как-то в шутку сказал Ивану Семеновичу Васину, что если меня прогонят с завода (шутка ли это?), то я наймусь к нему прорабом строительства и поселюсь в одном из этих домов…

Архипов пришел ко мне на третий день после выхода на работу. Он заходил и раньше, но пока мы не заговаривали о новшествах, которые произошли в его отсутствие, а сейчас он пришел для серьезного разговора. Это было видно по его лицу. Пригладив пальцами светлые усики, он задумчиво посмотрел на меня. И в глазах у него помнилось какое-то странное выражение. Так смотрят на человека, которого либо впервые видят, либо… прощаются с ним.

— Вы все-таки пошли на это? — после продолжительной паузы сказал Валентин Спиридонович.

— Как видите, — ответил я, закурив.

— Вы отчаянный человек, Максим Константинович, — спокойно продолжал Архипов. — Решиться на такое… — Он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся. — Вы, конечно, не случайно предложили мне пойти в отпуск?

Я промолчал.

— Вы могли бы этого и не делать. Мешать бы я вам не стал. Вы директор завода и вправе поступать как находите нужным.

— Как отдохнули? — спросил я и, не дождавшись ответа, встал с кресла и подошел к окну.

— Мы с женой вполне довольны отпуском.

— Наверное, все столичные премьеры сезона посмотрели?

— Да, в театрах мы бывали, — сдержанно ответил Валентин Спиридонович.

— В следующую субботу в нашем театре тоже премьера. Кажется, «Не в свои сани не садись». Чудесное название, не правда ли?

— У Островского все названия не в бровь, а в глаз, — невинно глядя на меня, заметил Архипов.

— В этом году, я слышал, они еще хотят поставить одну пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты»? — посмеиваясь про себя, сказал я.

— Не слышал, — улыбнулся Архипов.

— Как Валерия Григорьевна себя чувствует? — поинтересовался я.

— Спасибо, хорошо…

Я вкратце рассказал Валентину Сппридоновичу обо всем, что мы тут сделали. Он ни разу не перебил меня, и вообще на его непроницаемом лице ничего не отразилось, будто мы продолжали беседовать о театре.

— Когда все это всплывет наружу, коллектив вас не поддержит, — вынес он свой приговор. — Люди привыкли получать премиальные, а вы их теперь надолго лишите этой манны. И не думаю, чтобы даже во имя хорошей идеи они согласились подтянуть пояса потуже, тем более что недовыполнение плана выпуска готовой продукции произойдет отнюдь не по их вине.

— А как вы относитесь к этому?

— Извините?

— Я говорю, как вы посмотрите на то, что я вас премии лишу?

— Речь не обо мне, — ответил Архипов.

— Теперь поздно что-либо изменить, — сказал я. — Как говорится — пан или пропал!

— Я вас предупреждал…

— Я помню, — перебил я его.

— Мне очень жаль, что…

— У вас еще будет время мне посочувствовать, — снова перебил я.

— Странно… — произнес Валентин Спиридонович.

— Вы что-то хотели сказать?

— Я никак не могу понять вас, Максим Константинович… Вы сознательно пошли на совершенно безнадежное дело. И вы сами это отлично понимаете. Вы, молодой, энергичный директор, в самом начале карьеры поставили все свое будущее на карту, которая, по моему мнению, окажется проигрышной. Ведь перед вами открывались такие перспективы: завод, управление, министерство! Вы знаете, как сейчас ценят у нас энергичных молодых руководителей. И вот вы, не проработав и полгода, сознательно все это перечеркнули… Когда вы мне неожиданно предложили пойти в отпуск, я понял, что вы решили идти ва-банк…

— Вы, по-видимому, заядлый преферансист? — спросил я.

— С чего вы взяли? — удивился Архипов.

— А я думал, вы в карты играете, — усмехнулся я.

— Вам неприятно все это слушать?

— Скучно, — признался я. — И мне искренне жаль, что вы не играете в карты.

— При чем тут карты? — В его голосе послышалось раздражение. Все-таки я его пронял!

— Я бы с удовольствием с вами сразился, — не мог остановиться я.

Когда Валентин Спиридонович поднялся, я отошел от окна и остановился перед ним. Наши глаза встретились.

— У меня к вам единственная просьба: не вставляйте мне палки в колеса, — сказал я. — У меня нет сомнений в моей правоте, и пусть события развертываются, как им предназначено. Я знаю, вы на днях поедете в Москву — прошу вас никому ни слова! Мне еще нужно два месяца! Понимаете, всего два месяца!

— Я не разделяю вашего энтузиазма, но, как я уже заявил, мешать не собираюсь. Да и уже, честно говоря, поздно.

— Я рад, что вы это поняли, — сказал я. — У каждого человека в жизни бывает такой переломный момент, когда ему приходится самому себе задать вопрос: «Правильно ли ты живешь? И все ли ты делаешь от тебя зависящее, чтобы прямо идти по выбранному тобою пути?» Если бы я продолжал выпускать эти коробки, я не смог бы положительно ответить на этот очень важный для меня вопрос.

— А остальные, кто не разделяет ваших взглядов, выходит, неправильно живут?

— Зачем так примитивно? — поморщился я. — Понимать могут многие, но изменить что-либо в данном случае никто, кроме меня, не смог бы… Теперь вы, надеюсь, поняли, почему я пошел на это?

— Я постараюсь понять, — улыбнулся Архипов и вышел из кабинета.

4

У гастронома я попросил Петю остановиться. Купил бутылку вина, сыра, колбасы и вышел из магазина. Был теплый весенний день. Солнце жарко сверкало в витрине гастронома, нежно золотило почерневшие голые ветви лип и тополей. Уже вспухли почки. Взглянув на них, я попытался вспомнить терпкий запах новорожденного листа. На тротуарах толпы прохожих. Многие по привычке все еще носили зимние пальто и шапки. Изредка мелькали обнаженные головы юношей и девушек, для которых весна уже наступила.

Со свертком под мышкой я направился к машине и нечаянно задел плечом невысокого худощавого человека в светлой мохнатой кепке. Мы одновременно извинились и разошлись, но, сделав несколько шагов, я остановился и оглянулся: лицо этого человека показалось мне знакомым. С тех пор как я покинул город, прошло столько лет, что я не встречал на улицах знакомых. А если многие изменились так же, как Генька Аршинов, то и встретив, я ни за что бы не узнал. Я лихорадочно стал рыться в памяти, но ничего определенного не приходило в голову. Между тем человек не спеша удалялся, а я все стоял и хлопал глазами. Ждал, что человек тоже оглянется, но он не оглянулся. И тогда, махнув Пете рукой, дескать, подожди, я направился вслед за прохожим. Это был старик с совершенно белыми волосами на висках и затылке.

Человек пересек улицу и вышел на площадь Ленина. На берегу Ловати, где кончалась площадь, был лишь один небольшой двухэтажный дом: городской краеведческий музей. К нему и направлялся человек.

У подъезда я окликнул его, человек живо повернулся и вопросительно взглянул на меня.

— Здравствуйте, Герман Иванович, — сказал я.

В живых светлых глазах старика не отразилось никакого удивления. Правда, смотрел он на меня испытующе, даже голову набок наклонил. Так петух смотрит на озадачивший его предмет.

— Не узнаете?

— Почему же не узнаю? — спокойно ответил он. — Это у вас, молодежи, память дырявая.

— Я и не знал, что вы в городе.

— А я знал, — сказал он.

— Знали и не зашли? — воскликнул я.

— Сколько лет прошло, — сказал он. — Мог бы меня и не признать. Жизнь здорово меняет людей. Особенно которые на взлете. Ты теперь большой человек, директор крупного завода… На что я тебе?

— Зря вы так, Герман Иванович…

«Черт возьми! — с горечью подумал я. — Неужели даже такие замечательные люди, как инженер Ягодкин, к старости становятся брюзгливыми и желчными?..»

— Не стриги бровями… Гляди-ка, даже покраснел! — вдруг улыбнулся Герман Иванович, отчего сразу помолодел лет на десять. — Это хорошо, что не разучился краснеть, значит, сердце не зачерствело… Ну, здравствуй, Максим! — и протянул обе руки.

У меня сразу отлегло от сердца: передо мной был прежний Ягодкин. Та же улыбка, хитроватый прищур светлых и ясных по-молодому глаз.

— Заходи, — раскрыл ом передо мной обшарпанную дверь.

— Может, не стоит в музей, — сказал я. — Завернем в ресторан, пообедаем?

— Я уже пообедал. А в музее я работаю.

— В музее? — изумился я. — Вы ведь были инженер?

— Вышел на пенсию, а без работы не могу… А историей этого города я и раньше интересовался, кое-что даже собрал любопытного и в свое время передал музею… В общем, предложили мне должность научного сотрудника, и я с радостью согласился. Уже пятый год здесь работаю. И ты знаешь, очень доволен!

Он провел меня в маленькую комнату, заваленную всевозможными экспонатами. Здесь были ржавые железяки, в которых с трудом угадывались пролежавшие долгие годы в земле винтовки и автоматы, почерневшие деревянные бруски — останки древнего городища, иконы с облезшей позолотой и тусклыми ликами святых, прислоненные к стене потрепанные картины в багетовых рамках и без рамок, тусклые чучела птиц, старые в потемневших твердых переплетах книги. У самого окна приткнулся небольшой письменный стол. Вместо чернильницы — кожух от гранаты «лимонки», а вместо подсвечников — две медные гильзы от снарядов.

— Это и есть моя берлога, — улыбнулся Ягодкин, с явным удовольствием обозревая все свое добро, Осторожно сняв со стула гипсовый бюст какого-то полководца, стал оглядываться, куда бы его пристроить. Поколебавшись, поставил на броневую плиту легендарного «максима», покоившуюся на патронных коробках.

— Присаживайся, — он пододвинул мне стул, а сам уселся на краешек стола, отодвинув лежавшую там продырявленную каску. — Тесновато тут у меня… Наладил я большую дружбу с красными следопытами. Чудесные ребятишки! Вот они мне и приносят разные вещи. Иногда попадаются очень ценные реликвии… Я тебе покажу один шлем!

— Успеется, — остановил я его, видя, что он намеревается спрыгнуть со стола и потащить меня куда-то в другое место, так как здесь я никакого шлема не заметил.

— Вот ты родом отсюда, скажи, почему город называется Великие Луки? — спросил Ягодкин, хитровато улыбаясь.

Хоть я и родился в этом городе, но, признаться, в музее никогда не был. Я вообще не большой любитель ходить по музеям. Как-то с детства это не привилось мне. Тем не менее от кого-то я слышал, что здесь в древности жил какой-то князь или помещик Великий Лук, отсюда и название города. Когда я выложил все это, Ягодкин от смеха чуть было со стола не свалился. Кончив смеяться, он укоризненно посмотрел на меня.

— Стыдно, Максим, не знать историю своего города… Кстати, сколько ему лет?

Это я хорошо знал. Во многих газетах несколько лет назад писали, что старинный русский город Великие Луки широко отмечает свое восьмисотлетие. Помнится, я даже хотел приехать сюда, но почему-то ничего из этого не вышло… Ягодкин спрыгнул со стола и, открыв один из ящиков, достал оттуда фотокопию и протянул мне. Там был изображен какой-то зверь, напоминающий леопарда, а внизу три лука. Поймав мой вопросительный взгляд, Ягодкин пояснил:

— Это старинный герб города. Три золотых лука. Несколько столетий Великие Луки стояли на краю русской земли и принимали на себя все жестокие удары иноземных захватчиков. Принимали и героически отражали. С пятнадцатого века город стали называть Великим. Он был великим воином, мужественно защищавшим рубежи русской земли… А ты мне несешь про какого-то мифического князя Великого Лука! Да такого и князя никогда не было на русской земле! Уж если хочешь знать, то первым князем, правившим городом, был князь Изяслав — сын Ярослава Великого. Правда, княжил он всего один год и умер. Любопытно и то, что Луки — единственный город, не входивший ни в одну из новгородских пятин, он непосредственно подчинялся новгородскому князю, который присылал туда одного из посадников или назначал особого князя. Историки пишут, что Луки имели свое вече. Вечевой колокол висел на самой большой башне великолукской крепости — Воскресенской… Удивительна история города! Он был несколько раз дотла сожжен и снова возрождался, как…

— Птица феникс из пепла, — ввернул я.

— Довольно избитое сравнение, хотя это и так, — поморщился Ягодкин. — Много интересного дошло до нас от историков, но еще больше мы узнаём о прошлом, занимаясь раскопками. Шесть лет в верховьях Ловати, Торопы, Западной Двины работала экспедиция под руководством Станкевича. Благодаря археологам удалось полностью установить этническую историю края. — Ягодкин выглянул в окно. — Видишь сразу за площадью раскопки? Смешно, под нашим музеем находится древнее городище! Такое древнее, что люди в то время еще не знали железа и бронзы. Летом здесь снова возобновятся раскопки, и я тебе покажу много интересного…

Я смотрел на этого по-молодому оживленного человека и поражался его увлеченности и энергии. Сколько я знал людей, которые, выйдя на пенсию, очень быстро утрачивали активный интерес ко всему окружающему, становились желчными критиками всего нового, что создавалось и развивалось уже без их непосредственного участия. Рыбалка, дачка с собственным садиком или огородиком, в летний погожий день — домино под окном дома — вот, пожалуй, и все интересы пенсионера-обывателя. Вооружившись пером и бумагой, они яростно борются с существующими и несуществующими недостатками. Во все концы страны идут тысячи писем, в которых осуждаются, бичуются, выявляются так называемые недостатки. Будь это недовольство современной молодежью, которая, по их мнению, безобразно танцует на площадке, или недовес на несколько граммов масла в магазине, или неисправность в электрическом утюге…

— Редкому городу на Руси выпало хлебнуть столько горя, сколько Великим Лукам, — вдохновенно продолжал свою лекцию Ягодкин. — В шестнадцатом веке во время Ливонской войны, а она, как известно, продолжалась двадцать пять лет, Великие Луки стали форпостом русского государства. В январе тысяча пятьсот шестьдесят третьего года сюда во главе своего войска пожаловал сам царь Иван Грозный. А какая кровопролитная схватка произошла с войском Стефана Батория! В первом же сражении под Купуем…

— Вы меня там обучали ездить на мотоцикле, — ввернул я. — Помните?

Но Германа Ивановича не так-то просто было сбить с толку. Нахмурив густые брови, он сердито воззрился на меня. Белая прядь на затылке возмущенно затряслась.

— Я ему рассказываю о великих событиях давно минувших дней, а он мне говорит какую-то чепуху!

Больше уже я его не перебивал.

— В сражении под Купуем русские положили более десяти тысяч чужеземцев, захватили знамя, да и самого короля польского чуть не взяли в плен. И тогда рассвирепевший Баторий приказал любой ценой захватить город. Пять или шесть тысяч защитников крепости приняли неравный бой с вдесятеро превосходящей их ратью поляков. До нас дошло народное сказание тех дней, вот послушай:

Копил-то король, копил силушку,
Копил-то он, собака, двенадцать лет!
Накопил-то силушки: сметы нет,
Много, сметы нет, сорок тысяч полков!
Накопивши он силы, на Русь пошел, —
На три города, на три стольныя:
На первый-то город Полоцкий,
На другой-то город Великие Луки,
На третий-то батюшку Псков-град…
Прочел сказ он напевно и торжественно. Если сначала этот неожиданный экскурс в историю немало озадачил меня, то теперь и я проникся чувством величайшего уважения к мужественным защитникам нашего города. Признаться, все это я услышал впервые и подумал: до чего же мы люди нелюбопытные! Родиться в городе и не знать его истории! Да тем более такой славной, героической!

Сколько раз я проходил мимо этого небольшого двухэтажного дома, скрытого в тени высоких лип, и мне в голову не приходило заглянуть сюда. И я тут же дал себе клятву в первое же воскресенье прийти в музей и с помощью Ягодкина подробнейшим образом познакомиться с историей нашего края.

— А теперь пойдем.

Ягодкин проворно спрыгнул со стола и потащил меня за собой из комнаты. Не останавливаясь, провел мимо экспонатов краеведческого зала, зала Великой Отечественной войны и привел в исторический зал. Остановившись перед витриной, где покоились наконечники стрел, копий, алебарды, металлические нагрудники, забрала, шлемы, он показал мне на стоявший в стороне… пивной котел.

— Что это по-твоему? — спросил он.

Точно не зная, изготовляли ли в то время пиво, я не назвал упомянутый экспонат пивным котлом.

— Из этой штуки вышел бы хороший рыбацкий котел на целую бригаду, — сказал я.

Герман Иванович приподнял стеклянную крышку и осторожно извлек предмет. Подержав в руках, надел себе на голову. Вернее не надел, а опустил, поддерживая за края обеими руками. Вся голова его до самого подбородка спряталась в этом массивном колоколе. Из-под этой штуки раздался несколько измененный глуховатый голос:

— Шлем это, дорогой Максим! Шлем русского богатыря!

— Ильи Муромца? — вырвалось у меня.

Это было невероятно! Хотя штука и в самом деле походила на шлем и даже была с шишаком и кованым орнаментом по краю, глаза отказывались признать это огромное вместилище шлемом. Что же тогда была за голова?

Ягодкин поставил шлем на край витрины и взглянул на меня.

— Я и сам не поверил, когда увидел в первый раз, — сказал он. — И знаешь, где нашли его? Под Купуем! Вот какие богатыри дрались против Батория.

— Может быть, это…

— Ну-ну, напрягись! — улыбнулся Герман Иванович. — Многие делали самые фантастические предположения…

— Какой-нибудь кузнец отковал его шутки ради…

— Мы посылали шлем в Москву в этнографический институт: это настоящий шлем воина, побывавшего не раз в бою. Погляди на вмятины… Это след копья, это удар секиры… Даже палица обрушивалась на этот славный шлем!

— Ну тогда он с той самой волшебной головы, с которой пушкинский Руслан сражался, — сказал я.

— Были на Руси богатыри, — задумчиво сказал Ягодкин. — Были, и я думаю, и сейчас есть.

Мое внимание привлекла в одном из залов великолепно вырезанная из дерева и кости большая ладья. Внизу на табличке было написано, что на таких челнах совершали путешествия по Ловати из варяг в греки… Ладью изготовил в дар музею А. Ф. Тропинин.

— Замечательный мастер, — сказал Герман Иванович. — Художник.

— Я его знаю, — сказал я, разглядывая ладью.

— Он ведь на твоем заводе работает, — вспомнил Ягодкин. — Не только отличный мастер, а и человек каких поискать…

— Секретарь партийной организации… — сказал я.

— На кого можешь положиться во всем, так это на Тропинина, — продолжал он. — Давненько не видал его.

— Спасибо, Герман Иванович, — поднялся я.

— Это за что же? — удивился он.

— За чудесную экскурсию, — сказал я. — И за то, что вы все такой же, прежний…

— А вот какой ты, я еще не знаю, — рассмеялся он. — Большой начальник, а тощий, как селедка! Значит, живой человек, не кабинетный!

Мы договорились, что в воскресенье я приду в музей, и распрощались. От этой неожиданной встречи у меня осталось радостно-приподнятое настроение. Его энтузиазм вдохнул и в меня уверенность. Я рад был, что Герман Иванович не изменился, у него такой же острый ясный ум. Когда он увлеченно рассказывал о Великих Луках, я совсем не замечал, что лицо его изрезано глубокими морщинами, а голова белая, как у луня. Зато глаза такие же, как и прежде: живые и молодые. Мне приятно было услышать его мнение о Тропинине. Ягодкин никогда не ошибался в людях, оттого так подозрительно сначала отнесся ко мне: хотел понять, какой я теперь стал… В воскресенье я ему расскажу про все наши дела, и Ягодкин наверняка меня поймет, а я так нуждался в человеке, который меня сейчас хотя бы морально поддержал…

Я вспомнил, что не спросил у Германа Ивановича, где он живет. До воскресенья еще три дня, а я мог бы к нему и сегодня вечером забежать…

Нет, сегодня не смог бы: вечером у меня свидание с Юлькой.

5

Наступил самый ответственный момент: остановка поточной линии в формовочном цехе. Мы решили все-таки остановить первый конвейер. Остановка не на час-два, а на неделю, а может быть, больше. Грохотал вибратор, утрамбовывая газобетонную смесь, гудели формовочные машины, добродушно ворчал над головой красный мостовой кран, бесшумно скользя под застекленным потолком. В кабине сидела Юля. Она с любопытством посматривала вниз. У пульта управления поточной линии стояли, кроме меня и операторов, Любомудров, начальник цеха Сидоров и секретарь парторганизации Тропинин. Рабочие тоже оглядывались в нашу сторону, понимая, что происходит нечто необычное.

— Внимание! — громко сказал Ростислав Николаевич и, убедившись, что все отошли от механизмов, выключил рубильник.

В цехе сразу стало непривычно тихо. Рабочие, негромко переговариваясь, расположились на широких цементных подоконниках, закурили. Они уже были предупреждены, что еще до обеда произойдет остановка конвейера.

Любомудров помахал рукой, и к нам подошел Леонид Харитонов — бригадир монтажников по установке в цехе нового оборудования и механических приспособлений. Поздоровавшись со мной, серьезный, как никогда, Харитонов вопросительно уставился на Ростислава Николаевича.

— Приступайте, — коротко сказал тот.

— Тут ребята интересуются, для кого мы новые дома будем делать? — спросил Леонид. — Дачи для начальства?

— Дома для колхозников, — ответил я.

— Я говорил — не верят. Толкуют, мол, ежели в деревнях такие хоромы будут ставить, то надо в колхозы да совхозы подаваться. Не дома, а картинки!

— Я показывал проекты, — взглянул на меня Любомудров.

— Максим Константинович, озера уже очистились ото льда, — напомнил Харитонов. — Через неделю плотва начнет нерестовать.

— Анатолий Филиппович, — повернулся я к Тропинину. — У нас есть крытые машины?

— Можно одну оборудовать, — сказал Тропинин. — Сделать скамейки да натянуть брезент.

— Через пару недель организуем первый выезд в Сенчитский бор, — сказал я. — Турбаза почти готова.

— Ура, начальник! — обрадовался Леня и пошел к рабочим.

Новое оборудование уже было занесено в цех. Нужно было извлечь из конвейера старые формы и установить новые, что пачками стояли у стены, переоборудовать формовочные машины, очистить и подготовить автоклавы… Работы было более чем достаточно.

Начальник цеха Григорий Андреевич Сидоров молча стоял в сторонке и курил. Квадратные плечи его ссутулились, бритое лицо было хмуро. Он яростно противился новшеству, так как отлично знал, что весь этот эксперимент обойдется основному цеху боком. С той минуты, как Любомудров выключил рубильник, цех встал на простой. А для любого начальника — это нож острый! Формовочный цех Сидорова был передовым и с самого начала держал первенство в социалистическом соревновании на заводе. Производство здесь было великолепно налажено, и цех гнал продукцию без задержки. И вот все нарушилось. А как будет освоен новый процесс, этого еще никто не знал. После долгих размышлений я остановился именно на этом цехе, потому что надеялся на крепкую руку начальника, передовой опыт рабочих, но сейчас, глядя на мрачное лицо Сидорова, я уже всерьез стал опасаться, что поступил опрометчиво. Если Григорий Андреевич не переборет себя и не возьмется с душой за новое дело, то все может застопориться. Я не раз разговаривал с ним, показывал проекты, убеждал, но Сидоров моего оптимизма не разделял. Как и Архипов. Молча выслушивал мои слова, соглашался, что продукцию мы выпускаем примитивную… Но куда же все смотрели раньше, когда запускали производство? Почему не подумали об этом? И потом, эти детали, пусть они примитивные, необходимы строителям, а завод еще в долгу перед ними… Он, Сидоров, с большим бы удовольствием выпускал детали для новых домов, если бы поточная линия для этого была подготовлена, но теперь, когда производство с таким трудом налажено — сколько сверхурочных часов он затратил, чтобы обучить неопытных рабочих своему делу! — теперь все насмарку?! Процесс изготовления новых деталей для домов гораздо сложнее — он досконально изучил проекты Любомудрова, — и рабочие не вдруг овладеют им. А план? А премия? Все летит в тартарары!..

Сидоров был совершенно прав, и я не смог его разубедить. Он вообще хотел отказаться от руководства цехом и лишь благодаря продолжительной беседе с Тропининым скрепя сердце согласился остаться. Я надеялся лишь на одно: Сидоров авторитетный волевой руководитель, и когда поймет, что ничего другого не остается, с присущей ему энергией возьмется за налаживание и освоение нового производства. А пока он, повернувшись к нам ссутулившейся спиной, стоял в сторонке, беспрерывно курил и тоскливо смотрел в окно, куда заглядывало весеннее солнце.

Во всю стометровую длину цеха слесари и монтажники оседлали поточную линию и орудовали инструментами. Сыпались голубые искры, трещали электросварочные аппараты, бухали тяжелые кувалды, которыми приходилось вручную выколачивать железные детали из прессов, гнезд. Юля подогнала кран к первой извлеченной из рабочей траншеи и ненужной теперь форме. Стальные тросы медленно покачивались над головой рабочего, который зацеплял их за скобы. Я поймал Юлькин взгляд и приветственно махнул ей рукой. Она улыбнулась в ответ и, отвернувшись, с посерьезневшим лицом включила свою многотонную махину. Стальная форма вздрогнула и поползла вверх, со скрежетом вылезая из своего глубокого гнезда. Как говорится, жребий брошен! Машина запущена, и я ее не остановлю до тех пор, пока буду директором завода. Взъерошенный Ростислав Николаевич носился по цеху. Вот он подскочил к рабочему в брезентовой робе и стал что-то ему объяснять, яростно жестикулируя. Рабочий держал разводной ключ в руке и морщил лоб.

Я подошел к начальнику цеха. Он, не поворачивая головы, скосил на меня глаза, в последний раз крепко затянулся и запихал окурок в спичечный коробок (такой человек, как он, не бросит окурок на пол).

— Григорий Андреевич, надо включаться, — негромко сказал я. — Без вашего руководства вся эта перестройка может надолго затянуться.

— Видит бог, я до конца сопротивлялся, — со вздохом сказал Сидоров.

— Я могу это и на Страшном суде подтвердить.

Сидоров наконец повернулся, и я увидел его широкое скуластое лицо. Под носом маленькая царапина, заклеенная бумажкой. Брови у Сидорова густые, лохматые, возле рта глубокие морщины. Широкоплечий, с выпуклой грудью, прямо и чуть насмешливо взглянув мне в глаза, он уронил:

— Мне Страшный суд не грозит…

— Это верно, — улыбнулся я, — уж если кого черти и будут поджаривать на сковородке, так это меня.

Григорий Андреевич со вздохом обозрел цех. Сейчас он напоминал споткнувшийся от взрыва снаряда танк с распластанными гусеницами. Некогда живой механический организм умолк, рассыпался на составные части. Я понимал, как горько все это видеть начальнику цеха.

— Неужели по-другому никак нельзя было? — спросил он.

— Это единственный выход, Григорий Андреевич, — сказал я.

— А не может случиться так, что потом меня снова заставят все восстанавливать, как было?

Сидоров смотрел мне в глаза. Я ждал этого вопроса, знал, что начальник цеха мне его задаст. И я не мог не сказать ему правды.

— Не исключено, что может случиться и такое…

— Но тогда какого черта… — Сидоров готов был взорваться, но я спокойно закончил:

— Приказ о восстановлении прежней поточной линии, выпускающей типовые детали, подпишу не я… Другой директор.

— И вы идете на это? — несколько смягчился он.

— Я рассчитываю на вас, — сказал я.

Сидоров уже было открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент что-то заметил через мое плечо и кинулся к конвейеру.

— Лапшин! — загремел он на весь цех. — Ты что же, сукин сын, делаешь?! Кто же так тросы зацепляет? Ты что, хочешь мне конвейер угробить?

Подскочив к рабочему, возившемуся с тросами, он сам стал их зацеплять за скобы огромной формы.

Я кивнул Тропинину, и мы вместе вышли из цеха.

— Лиха беда начало, — сказал Анатолий Филиппович.

— Мне нужен месяц. Когда с конвейера пойдут детали, нам уже будет сам черт не страшен!

— Может быть, третью смену пустим?

— Где мы людей возьмем? — с сомнением взглянул я на него. — О третьей смене я уже давно подумывал, но тогда нужно расширить штаты, а Галина Владимировна и копейки больше не даст. Моя директорская власть натолкнулась на железную финансовую дисциплину. Все деньги, что можно было снять с нашего бюджета, я уже снял… Теперь и ты ничего не сделаешь. Не послушается и тебя. Узнал бы ревизор из министерства, что я натворил с нашим бюджетом, он бы меня повесил.

— Вся надежда на комсомольцев, — продолжал Тропинин. — Молодежь уважает тебя. Я потолкую с Саврасовым. Думаю, что найдутся добровольцы.

— Это на самый последний случай, — сказал я. — Пусть Саврасов их подготовит, ну субботник там или воскресник. Если мы будем два выходных дня в неделю использовать, это не так уж мало.

— Надо с ними начистоту… Все объяснить, как есть. Показать проекты… Поручим это дело Любомудрову.

— Леонид Харитонов комсомолец? — спросил я.

— Активный паренек, — усмехнулся Тропинин. — Даже слишком. В прошлом году его едва не исключили из комсомола… У ресторана учинил драку со студентами сельхозинститута, за что пятнадцать суток и отсидел. Сейчас вроде утихомирился, да и то, я думаю, благодаря девушке. Она у меня лаборанткой работает, да ты ее знаешь.

— Маша Кривина? — удивился я. Вот уж не ожидал, что у нее что-то общее с Харитоновым!

— На Харитонова, думаю, можно положиться, — сказал Тропинин. — Парень толковый, да он уже во всем давно разобрался…

— Поручим ему поговорить с ребятами, а потом пусть встретятся с Любомудровым, — решил я.

— А ты что же уклоняешься?

— Мы с тобой потолкуем с коммунистами, сказал я. — Никаких больше тайн мадридского двора!

— Я неочень верю, что Харитонов справится, — сказал Тропинин.

— По-моему, он толковый парень и ребята с ним считаются.

— Это все так, первый заводила в цехе! Где какой сыр-бор — знай, Харитонов с дружками… Да и за словом в карман не лезет.

— А это плохо?

Анатолий Филиппович взглянул на меня.

— Считаешь, Харитонов может повлиять на комсомольцев? С него еще и выговор не сняли.

— Надо снять, — сказал я.

— И все-таки парень он разболтанный, — все еще сомневался Анатолий Филиппович. — Может такое выкинуть — ахнешь!

— А мне Харитонов нравится. Уж чего-чего, а работать-то он не боится, а это сейчас главное.

— Может быть, ты и прав, — раздумчиво сказал Тропинин.

Мы расстались: он пошел в лабораторию, а я к себе в кабинет. Сегодня у меня приемный день.

6

Пока Герман Иванович готовил на кухне чай, я стоял у окна его светлой однокомнатной квартиры и смотрел на улицу. Ягодкин жил в большом многоэтажном доме. Прямо под окнами росли толстые липы и тополя. Почки только что лопнули, и крошечные зеленые фитильки замерцали на ветвях. Оглушительно орали воробьи. Перелетая с ветки на ветку, они ошалело вертели точеными головками, взъерошивали перья, крутились на одном месте, внезапно все взмывали на миг в воздух и снова серой шрапнелью опускались на деревья.

В открытую форточку залетела крапивница, потрепыхалась над письменным столом, заваленным всякой музейной всячиной, и, чего-то испугавшись, с лету ударялась в стекло и забилась на нем, то опускаясь до самого подоконника, то взлетая до потолка. Я поймал бабочку и выпустил в окно. Однако судьба оказалась неблагосклонной к крапивнице: к ней тотчас метнулся разбойник-воробей, схватил на лету и уселся на ветке, чтобы закусить, но сразу несколько приятелей набросились на него. Воробей свечой взмыл к вершине тополя, и вся эта компания исчезла из глаз.

Чай мы пили на кухне. Ягодкин по-прежнему жил один. Однако на кухне у него был порядок, да и в комнате все прибрано, за исключением письменного стола: здесь так же, как и в его кабинете, в беспорядке лежали самые разнообразные вещи. На стене, над книжной полкой, карандашный рисунок Петровской крепости, которую дотла разрушили во время Отечественной войны.

— Я рад, что не ошибся в тебе, — прихлебывая чай из фарфорового бокала, сказал Герман Иванович. — Даже больше, Максим, я горжусь тобой!

— Боюсь, мне не дадут довести дело до конца, — признался я. — У меня такое предчувствие, что тучи надо мной сгущаются…

— Если бы я верил в бога, то помолился бы за тебя… — усмехнулся Ягодкин.

— Я в утешении не нуждаюсь, — обиделся я.

— Там, где нет воли, нет пути, — изрек он. — Ты меня извини, Максим, я понимаю, тебе очень трудно, но в музее я каждый день соприкасаюсь с предметами давно минувших эпох. Эти предметы — немые свидетели битв, войн, разрушения и возрождения. Ты думаешь, в средние века не клокотали титанические страсти? Были и литература и искусство, да еще какие? Люди любили, страдали, радовались… А потом все созданное ими и они сами превратились в прах… И лишь кое-какие крупинки, найденные в земле, напоминают нам, потомкам, о былом… Возможно, поэтому я не могу слишком близко к сердцу принимать твои теперешние заботы… И это не черствость, а философское отношение к жизни. Часто ли ты задумываешься над тем, зачем ты родился? Зачем живешь? А что было бы, если бы твоя мать не встретилась с твоим отцом? Думаешь ли ты о смысле жизни? О неизбежности смерти? О том, что останется после тебя?

— Мне кажется, об этом думает всякий мыслящий человек.

— Возможно, но не так часто, как мы, музейные работники, философы и ученые.

— Нет ли у вас выпить, Герман Иванович?

Он с изумлением посмотрел на меня, потом рассмеялся:

— Ты знаешь, я совсем не пью!

— Раньше, помнится…

— Не пью уже очень давно. Мерзкое это занятие — пьянство! Иссушает мозг, убивает радость жизни. Можешь поверить, я это испытал на себе… Когда ушел на пенсию, как-то растерялся, ну и начал увлекаться… Пенсия приличная. И веришь, Максим, я понял, что не живу, а медленно умираю. И до чего же человек пьяным омерзителен! Все его плохое нутро вылезает наружу. Причем подчас такие, о чем он никогда и сам не подозревал… Как это у Омара Хайяма?

Не ставь ты дураку хмельного угощенья,
Чтоб оградить себя от чувства отвращенья:
Напившись, криками он спать тебе не даст,
А утром надоест, прося за то прощенья.
— Я уже не рад, что и заикнулся об этом… — сказал я. — Вот это отповедь!

— Ты не похож на пьяницу, успокойся!

— А что, для этого необходимо иметь красный нос?

— Мне больно, Максим, видеть, как хорошие люди напиваются до чертиков… А пьют сейчас много и безобразно. И стар и млад.

— В чем же, по-вашему, причина? — поинтересовался я.

— Причина известная: распущенность людей и наша терпимость к пьяницам… Как ты борешься с этим на заводе?

— Одного уволил, — сказал я.

— А сколько осталось?

— Не считал.

— Пьяница на производстве — вредитель! Весь брак, поломка ценных станков, инструмента — все это дело рук пьяницы. Даже если он и трезвый пришел на работу в понедельник, три дня у него будут руки трястись… Распоясавшийся пьяница в общественном месте — преступник, а пьяница за рулем — потенциальный убийца. Это прописные истины, об этом мы каждый день читаем в газетах, возмущаемся, а вот настоящей войны пьянству все еще не объявили! Боремся от кампании к кампании…

— Производство — это не медвытрезвитель и не клиника для хронических алкоголиков, — сказал я. — И на производстве, как правило, не пьют… А если такое и случается, то расценивается нами как ЧП. Пьют дома, в компаниях, а на работу приходят…

— С глубокого похмелья, — перебил Герман Иванович. — И такому работнику грош цена, потому что от него больше вреда, чем пользы.

— Если мы всех пьющих уволим, кто же работать будет?

— Увольнять не надо, — сказал Ягодкин. — Людей воспитывать нужно…

— Меня вы уже перевоспитали, — сдался я. — Если и хотел рюмку выпить, то теперь вся охота пропала.

— Ты меня пойми правильно, Максим, — сказал Герман Иванович. — Я не против вина, а против пьянства. Тот, кто умеет пить, тому не страшен зеленый змий. Японцы так говорят: кто пьет, тот не знает о вреде вина, а кто не пьет, не знает о его пользе. Вино лучше ста лекарств, но причина тысячи болезней… Ты уж меня извини, брат, но дома давно не держу спиртного…

— Я вас приглашу на завод… Прочтите рабочим лекцию на эту тему.

— Думаешь, откажусь? — рассмеялся Ягодкин. — Приглашай!

Спускаясь от Ягодкина по лестнице вниз, я повстречался с полной круглолицей женщиной. Что-то в лице ее показалось мне знакомым, и я оглянулся. Оглянулась и женщина — наши глаза встретились.

— Господи, Максим! — воскликнула женщина, тараща на меня изумленные светлые глаза. — Откуда ты, милое дитя?

И хотя я тоже узнал женщину, «милое дитя» меня несколько озадачило, так меня еще никто не называл, даже старые знакомые. Передо мной стояла Алла… Алла, в которую, как мне казалось, я был влюблен. Это было в далекий первый послевоенный год, когда мы вместе восстанавливали железнодорожный техникум.

— Ты здесь живешь? — растерянно спросил я, все еще не придя в себя от этой встречи.

— Вот уж не думала, не гадала встретить тебя, — приветливо заулыбалась она. — Ведь ты как после техникума уехал из города, так больше здесь и не был?..

На площадке гулко хлопнула дверь, и мимо нас протиснулся мужчина в светлом плаще. Вслед за ним простучала когтями по лестнице большая овчарка. На ходу ткнулась влажным носом в мои колени, шевельнула низко опущенным лохматым хвостом и с достоинством спустилась вниз.

— Чего же мы стоим тут? — опомнилась Алла. — Пошли к нам? Чаем угощу.

Я стал было отказываться, ссылаясь на неотложные дела, но она и слушать не стала…

— И кроме чая чего-нибудь найдется… Пошли, пошли! Сколько лет не виделись…

Голос у нее был властный, движения решительные. Вслед за ней я поднялся на третий этаж. В прихожей меня оглушили детские голоса: две девчушки — одна из них, что постарше, поразительно была похожа на ту Аллу, которую я когда-то знал, — бросились к матери, взяли из рук продуктовую сумку. Обе с интересом рассматривали меня. Видно, у них накопилась уйма новостей, которые им не терпелось выложить матери, но мое присутствие стесняло их.

Я только что повесил на вешалку плащ, как из комнаты появился… Генька Аршинов!

Бывают в жизни моменты, когда человек перестает владеть своим лицом. В такие редкие мгновения рот у него раскрывается, глаза лезут на лоб и он превращается в глуповатый вопросительный знак. Примерно так я выглядел, когда узрел здесь своего старого приятеля в трикотажных спортивных рейтузах и вязаной в полоску фуфайке.

— Барсук! — послышался из кухни зычный голос Аллы. — Ты посмотри, кого я привела… Только не упади, пожалуйста!

— Вижу, — откликнулся Аршинов и, изобразив на лице приветливую улыбку, протянул полную руку.

— Ты что же не сказал, скотина? — пробормотал я, входя вслед за ним в большую светлую комнату. — Вот это сюрприз!

— Мой старший, Алеша, — кивнул Генька на парнишку лет пятнадцати, сидевшего в старомодном кресле и смотревшего телевизор. Длинные ноги парнишки покоились на маленьком детском стульчике.

Алеша взглянул на меня, улыбнулся и поздоровался. Он совсем не был похож на своего отца. И у Аллы и у Геньки, когда он еще не был лысым, волосы темные, а у Алеши — светлые, почти желтые. И он не по годам высокий. Мальчик тут же отвернулся и снова уставился на большой выпуклый экран телевизора.

Эта комната была проходной, и Генька провел меня в смежную. Здесь стояла широкая двуспальная деревянная кровать, у окна — письменный стол. На нем вместо письменного прибора стояли две фарфоровые вазы. В одной — камышовая ветка с облезлой коричневой маковкой. В другой — свернутые в трубку бумаги, судя по всему, выкройки. На полу потертый ковер, а на стене книжная полка, заставленная не книгами, а детскими игрушками. Сразу бросался в глаза огромный белый медведь с блестящими пуговками-глазами, спрятавшимися в курчавой шерсти. В углу деревянная этажерка, на которой кое-как были сложены книги, папки с бумагами, семейные альбомы. На этажерке мягко поблескивала высокая хрустальная ваза.

Генька пододвинул мне стул, а сам устроился в кресле, отодвинув его от письменного стола. Судя по всему, он не меньше меня был озадачен: каким образом я попал к нему домой? Мы помалкивали: я разглядывал комнату, а он, достав из среднего ящика стола пачку сигарет, не спеша распечатывал ее. В комнату заглянула порозовевшая Алла. Она была в шерстяном платье и фартуке. Рукава засучены. Руки полные, белые. Без плаща она стала стройнее. Аллу полнота совсем не портила. Из-за ее плеча с любопытством выглядывала младшая дочь. Волосы у нес темные, а глаза, как у матери, светлые.

— Барсучок, где у тебя водка спрятана? — спросила Алла, начальственно глядя на мужа. — И что за дурацкая привычка прятать спиртное? Можно подумать, что у нас в доме алкоголики.

— На антресолях, дорогая, — ласково ответил Генька. — В коробке из-под твоих сапог.

— Это надо додуматься! — покачала головой Алла. — Иди, открой банку маринованных огурцов…

Генька с готовностью поднялся с кресла. Полосатый живот его, обтянутый фуфайкой, напоминал огромный арбуз.

— Или ладно, развлекай гостя, я Алешку попрошу, — милостиво разрешила Алла и, улыбнувшись мне, ушла.

Генька смущенно покосился на меня и хотел что-то сказать, но тут я не выдержал и, забыв про все правила приличия, самым неприличным образом расхохотался.

Генька удивленно воззрился на меня, потом тоже осторожно улыбнулся, прокудахтав «пхе-хе, квох-квох!». Я попытался сдержаться, но меня прямо-таки распирало от смеха. Генька, негромко кудахтая, стал постепенно багроветь, но, как говорится, дурной пример заразителен: через секунду он тоже по-настоящему захохотал. Мы смотрели друг на друга, и во все горло хохотали. Из смежной комнаты выглянула белая вихрастая голова Алеши. Удивленно взглянув на нас и ничего не обнаружив в комнате смешного, он вежливо улыбнулся и, пожав плечами, снова удалился к своему телевизору.

— Ты чего… смеешься? — наконец первым опомнился Аршинов. Платком он вытирал покрасневшие слезящиеся глаза. На лысине выступили капли.

— Ты… и впрямь… удивительно похож на этого… как его? Барсука… — не в силах унять смех, с трудом выговорил я. — На полосатого…

— Прозвища моя женушка мастерица придумывать, — усмехнулся он. — Я — Барсук, Алешка — Цапля, девчонки — Кукушка и Перепелка… Не дом, а зверинец какой-то!

— Что же ты мне не сказал, что вы… муж и жена?

— Ты ведь не спрашивал, — неохотно ответил Аршинов. — Да и чего тут удивительного? Скорее, достойно удивления то, что ты холостой.

Я понял, что на эту тему с ним не поговоришь. Зато когда мы уселись за стол в гостиной, Алла сама рассказала, как они сошлись. Я понял, что Генька Аршинов у нее под каблуком.

После техникума Алла с год проработала в вагонном депо, вышла замуж за офицера и уехала с ним в Германию, где он служил. Пять лет прожила с ним, а потом разошлись. Алешка-то у нее от первого мужа. Вернулась в Великие Луки, а тут стал ее осаждать Барсучок… Правда, тогда он еще был не такой толстый и на голове сохранились остатки прежней роскоши… И вот живут уже одиннадцатый год. Две дочки у них от этого брака. Барсучок неплохой муж, хозяйственный, вот если бы только пива меньше пил, не отрастил бы такой живот…

— Думаешь, это от пива? — добродушно спросил Генька и похлопал себя по толстому арбузу.

— На аппетит ты тоже не жалуешься, — усмехнулась жена.

Рассказала все это Алла легко, без тени смущения. Я смотрел на нее и поражался: это была совсем другая женщина. Она и отдаленно не напоминала прежнюю Аллу. Чувствовалось, что она настоящая хозяйка в этом доме, жизнью довольна, и если подтрунивала над мужем, то так, по привычке, без всякой злости. А Генька просто с обожанием смотрел на свою дородную, но все еще сохранившую фигуру, жену. Волосы ее были скручены в толстый пук и заколоты на затылке. И не видно в них седых нитей. Полные белые руки все время в движении: то тарелку пододвинут, то вилку подадут, то ветчины положат.

Девочки продолжали с интересом смотреть на меня. Посидев немного с нами и выпив по чашке чая, чинно встали из-за стола и, пожелав доброй ночи, ушли спать. Алеша вообще не вышел из комнаты, он смотрел футбольный матч и даже отказался от ужина.

Аршинов говорил мало, зато добросовестно наливал в высокие граненые рюмки водку и, говоря: «Дай бог не последнюю!», опрокидывал в рот, сочно похрустывая маленькими маринованными огурцами, которые доставал двумя короткими толстыми пальцами прямо из банки. Алла выпила за компанию две рюмки. Она порозовела, а в светлых глазах появился блеск. Узнав, что я теперь холостяк и живу один, тут же придумала мне прозвище: Чибис. Почему именно чибис, а не какой-нибудь другой представитель пернатых, я так и не понял, а спросить постеснялся, так как подозревал, что она и сама не знает. Но, с другой стороны, это прозвище меня заинтриговало. Если Алла так метко прозвала барсуком своего мужа, то, наверное, и во мне есть что-то от чибиса? Этих смешных черно-белых птиц с хохолками на головах я часто видел на зеленых лужайках возле болот. Они еще тоненько и пронзительно кричат: «Чьи вы? Чьи вы?»

Но тут Алла, между прочим, сказала такое, что я позабыл и про чибисов и про все остальное.

— Мой Барсучок-то страсть как ухлестывал за этой твоей Рысью… — со смехом произнесла Алла, прихлебывая чай из красивой малинового цвета чашки. — Ведь он жуть как хотел отбить ее у тебя, да ничего не получилось!

Генька благодушно улыбнулся, мол, были когда-то и мы рысаками, и потянулся за бутылкой. Налив мне и себе, чокнулся и на этот раз без обычного тоста выпил.

— Девчонка-то, видно, по тебе сохла, а мой-то ловелас и так и этак ее обхаживал, — продолжала Алла, не замечая, что лицо мое окаменело. — Смешно сказать, но даже к тетке этой Рыси на Дятлинку с бутылкой приходил и умолял, чтобы та повлияла на нее.

Генька ничего не хотел рассказывать. Он задумчиво жевал хлеб с ветчиной и смотрел на жену. Большой продолговатый живот его упирался в край стола, розоватая лысина вспотела, нос заблестел.

— Я уж и не помню, — пробормотал он. — Когда это было?

— Бегал за девчонкой, чего уж там, признайся… — подзадоривала жена.

— Мало ли за кем я бегал, а вот женился на тебе, — сделал Генька попытку умилостивить жену. Ему эти речи совсем не нравились.

— Нашлась вот дурочка, — усмехнулась Алла, впрочем без желания уколоть мужа, просто так, по привычке. Она могла что угодно сказать, Генька все равно бы промолчал.

— Послушай, — осененный внезапной догадкой, спросил я. — Помнишь, я вслед за Рысью сразу после экзаменов уехал в Ригу? Еще билет тебе показывал? Ну, а потом мы, по-видимому, разминулись. Она вернулась в Великие Луки, а я ее продолжал разыскивать в Риге… Ты видел ее здесь?

— Не помню, — равнодушно ответил Генька. — Может, и видел.

— Ты вспомни, — настаивал я.

Аршинов достал из кармана фуфайки большой платок, аккуратно промокнул лысину.

— Как же, встретился! — немного оживился он. — Я ее еще на вокзал провожал. Деревянный чемодан с манатками пер… Или фибровый?..

— Не имеет значения, — перебил я. — Не говорила она, почему уезжает?

— Нет, деревянный… — морщил лоб Генька. — Крашеный такой, из фанеры…

— Почему же ты мне ничего не сказал, когда я из Риги вернулся?

— Забыл, наверное, — пробурчал Генька и с вожделением посмотрел на бутылку, там еще немного оставалось. Однако налить не решился.

— Ничего он не забыл, — вмешалась Алла, внимательно слушавшая наш диалог. — Он и начал увиваться вокруг твоей Рыси, пока ты был в отъезде… А ей не сказал, что ты в Риге, ну она психанула и насовсем уехала из города…

Теперь мне все стало понятно. Все стало на свои места… Генька совершил предательство: он не только обманул меня, но и Рысь… И расстроенная Динка уехала в Севастополь — на нее это похоже, а Генька провожал ее… А ведь я тогда считал его настоящим другом, ведь он такую заботу проявлял о Рыси… Ходил в горком комсомола, хлопотал, чтобы пособие за погибшего Динкиного отца получала она, а не тетка, даже собирался устроить Рысь в техникум… Только теперь мне стала ясна истинная подоплека этой трогательной заботы…

— Ты разве не знал, что он волочился за твоей девчонкой? — удивленно посмотрела на меня Алла.

— Мы ведь тогда считались друзьями… — выдавил я из себя.

Выпив, Генька несколько осмелел и теперь весело поглядывал на жену заплывшими блестящими глазками.

— Ты лучше вспомни, как Максим за тобой ухлестывал, — хохотнув, сказал он. — Правда, ты ему тоже нос натянула…

— Максим мне нравился, — метнула на меня игривый взгляд Алла, но мне было не до их пикировки.

— Генька, ответь мне, пожалуйста, на один вопрос, — сказал я. — Только скажи правду: это ты тогда получил мою телеграмму?

— Какую телеграмму? — посмотрел он на меня, и глаза у него были чистые и невинные.

— Телеграмму от Рыси… мне… из Севастополя?

Но Генька уже снова переключил свое внимание на бутылку и, воспользовавшись тем, что Алла на минутку отлучилась на кухню, быстро разлил остатки водки и, прикоснувшись к моей рюмке, единым духом выпил.

— Больше пяти рюмок не разрешает, — понизив голос, сообщил он.

— Ты не ответил на мой вопрос, — напомнил я.

— Это ты про Рысь? — беспечно сказал Генька. — Сколько воды с тех пор утекло… — Он вдруг погрустнел и провел ладонью по розовой лысине. — Помнишь, какие у меня волосы были? Не чета твоим. И вот, как корова языком слизнула! Кому ни покажу старую фотографию, не верят, что это я был…

— Генька, ведь эта телеграмма была прислана мне, — сказал я. — Почему ты ее не отдал?

— Телеграмму из Севастополя? — вдруг оживился он. — Здорово я тебя тогда околпачил! Динка-то мне действительно нравилась… — он оглянулся на кухню и понизил голос: — Если бы ты не мешал, я закрутил бы с ней любовь! Она тогда еще была дурочки… Ты, кажется, пошел на Дятлинку к ее тетке узнать, нет ли от Динки письма, а в это время почтальон принес телеграмму. Ну я расписался, гляжу — от Динки! Думаю, фиг тебе покажу… Что же там было?..

— Приходи в воскресенье на Дятлинку… — стараясь быть спокойным, напомнил я.

— Точно! Что-то было про воскресенье… — согласился Генька, и тут черт дернул его взглянуть на меня. Хотя он был и выпивши, но мое лицо его сразу отрезвило, потому что он отвел глаза и замолчал.

— А дальше?

— Закрутился чего-то я… Или мы с тобой поспорили? У меня был зуб на тебя… А потом на практику уехали, я так и позабыл тебе отдать эту телеграмму… А может, со зла разорвал… Не помню уж.

— Да нет, ты ее не разорвал, — сказал я. — Вспомни, кому же ты ее отдал?

— Давай лучше выпьем, — предложил он.

Тут вошла Алла, и наш разговор прервался.

— У меня есть домашняя вишневая настойка, — взглянула она на меня. — Принести?

— Моя жена сама приготовила, — оживился Генька, но та даже не посмотрела в его сторону.

— Спасибо, — поблагодарил я, — мне пора идти.

Когда я снова напомнил про телеграмму, Генька досадливо поморщился и уже с явным неудовольствием посмотрел на меня.

— Ну чего ты привязался с какой-то дурацкой телеграммой? Черт ее знает, куда она подевалась… Это ведь не вчера произошло. И потом, я не собираюсь писать мемуары и архива не храню…

— Зачем ты это сделал? — сказал я, но, взглянув на него, понял: мои слова что об стенку горох.

— Она ведь его к черту послала, — заметила Алла, женским сердцем поняв, что я страдаю. Вот только от чего страдаю, она не могла знать.

— Максим, отвяжись! — взмолился Генька. — Неужели больше не о чем говорить?

— Не стесняйся, Барсучок, — сказала Алла. — Я ведь тебя никогда не ревновала.

— Ты хоть, помнишь ее? — спросил я.

— Кого? — сердито посмотрел на меня Генька.

— Рысь.

— Встретил бы, наверное, не узнал.

— Ты ее никогда больше не встретишь, — сказал я.

— Она ведь здесь не живет, — сказала Алла. — Куда-то на юг уехала.

— Рысь умерла, — сказал я.

— Умерла? — прожевывая бутерброд с ветчиной, переспросил Генька. — Надо же… Да, ведь она на пароходах плавала. Наверное, утонула?

И больше ничего. Ни слова. На толстом, побагровевшем от водки лице его ни один мускул не дрогнул. Покончив с бутербродом, он стал многословно рассказывать о своей даче, которую уже подвели под крышу. Что-то толковал об огнеупорном кирпиче, необходимом для русской печи и трубы, о кровельном оцинкованном железе, сурике… Я смотрел на этого самодовольного толстяка и думал, что вот передо мной сидит настоящий подлец! Подлец до мозга костей! Вот он, тот самый человек, который бесцеремонно вторгся в мою жизнь и перевернул ее! И не только в мою, но и Рыси. Сидит, жует ветчину и даже не догадывается, сколько зла он сделал людям! Причем сделал так, походя, между прочим. И его никогда не мучили раскаяния… Да, это было давно, и мы были молодыми. Но из маленьких негодяев, как правило, потом вырастают большие негодяи… За свою жизнь я видел достаточно подлецов и негодяев, — по мере сил всегда боролся с ними, — но мне лично они не приносили горя, а вот этот человек в моей жизни наковырял… Наподличал — и спит спокойно! Его не мучают сомнения и угрызения совести. Он даже не поинтересовался, как умерла Рысь. Его внимание поглощено графином с наливкой. Вполне доволен жизнью, собой, женой, и назови его подлецом или мерзавцем, искренне обидится и посчитает меня сумасшедшим. Он, между прочим, вспомнил, как обманул меня, не отдав телеграмму от Рыси, и, наверное, когда я уйду, со смехом расскажет жене, как я переживал тогда, бегал на Дятлинку, встречая каждого почтальона, мучился неизвестностью…

Мне вдруг неудержимо захотелось размахнуться и изо всей силы ударить в это толстое лицо. Но я в гостях. В соседней комнате спят его две дочери, даже не подозревавшие, что их отец, одного предав, другого обманув, по-своему распорядился судьбой двух людей, за столом миловидная жена, а у телевизора приемный сын, которого он усыновил… И наверное, дети считают своего отца хорошим, добрым человеком… Нет, никто меня не поймет, если я ударю почтенного отца семейства, да и сам он ничего не поймет и посчитает, что я спятил… Не ударю я тебя, Генька Аршинов! Надо было это сделать раньше, а теперь, за давностью срока, не я тебе судья… Если бы я смог тебя раскусить раньше! Мне было тогда семнадцать лет, а в такие годы нет еще у нас опыта распознавать врагов и подлецов. Это приходит гораздо позже… Случалось, мы и хороших людей не понимали, а негодяями восхищались…

И все-таки даже молодость, Генька Аршинов, не может оправдать твою вину!..

Они проводили меня до дверей. Генька снял с вешалки мой плащ, Алла подала кепку. Из комнаты выглянул Алеша и, подарив мне ослепительную улыбку, — он улыбается, как киноактер! — попрощался. Ничего не скажешь, вежливый мальчик.

— Заходи к нам, — радушно приглашала Алла. — Теперь дорогу знаешь. Всегда хорошим обедом угощу. Нет, правда, Максим, приходи?

— Уж Алла всегда сумеет принять, — поддакивал Генька.

— Я-то сумею, а вот гостей у нас почему-то не бывает, — усмехнулась Алла. — Не зря же я тебя прозвала Барсуком.

Генька был непрошибаем. За весь вечер, а Алла несколько раз весьма ощутительно его поддела, он и не подумал на нее рассердиться. Все так же улыбался и ласково смотрел на нее… Человека с такой слоновьей шкурой не обидишь, не устыдишь! Про таких говорят: плюй в глаза, а ему все божья роса…

— Старина, как-нибудь поедем на Урицкое озеро, я тебе покажу такую рыбалку!.. — с воодушевлением говорил Аршинов. — Ты ловил когда-нибудь на спиннинг судаков?..

— Я тебя рыбным пирогом угощу, — вторила Алла. — Из соленого судака.

— Ты таких пирогов еще в жизни не пробовал! — восторгался Генька, обнимая жену пухлой рукой.

Извини, Алла, но больше я и порога вашего дома не переступлю.

Никогда.

7

Весна в этом году не торопилась. Несмотря на то что снег сошел еще в марте, а в начале апреля солнце грело, как летом, к концу месяца подули северные ветры, небо заволокло. Будто непроницаемый колпак водрузил господь бог над городом, отгородив людей от солнца и звезд. Иногда по утрам моросил нудный дождь, такой же серый и невыразительный, как и небо, и тогда к вечеру город окутывал туман. К ночи он еще больше сгущался, заставляя шоферов включать фары даже на освещенных улицах. Туман завивался мудреной спиралью вокруг фонарей, оседал на карнизах влажных крыш, застревал в ветвях деревьев. К утру, когда начинало подмораживать, туман исчезал. По закраинам луж поблескивали тоненькие льдинки. Листва на деревьях только что распустилась. Липы и тополя благоухали на весь город. Липовый запах волновал, бередил душу, звал куда-то…

Каждое утро, раздвинув шторы, я с надеждой смотрел на небо: все тот же дождь. От весны ждешь много солнца, тепла, зелени, а тут тебе настоящая осень. Однако Иван Семенович Васин был доволен апрелем и особенно теплыми весенними дождями. Он говорил, что скоро буйно пойдет в рост трава и можно будет скот выпускать на подножный корм, да и для посевов апрельский дождь — лучшая подкормка. А то, что солнышко спряталось, — не беда. Никуда не денется, растолкает облака, разгонит лучами туманы и свое возьмет.

Но только в мае стало по-настоящему тепло. Город заполоняли скворцы. Черно-бронзовыми снарядами носились они над головами, обследуя скворечники, которые ребятишки еще в апреле приколотили к деревьям и крышам деревянных домов. На огородах и набережной вперевалку расхаживали важные грачи, хриплыми криками торопя хозяев вскапывать грядки. Из окна своего дома я любовался трясогузками. Пританцовывая на тонких ножках, они обследовали строительный хлам, оставшийся во дворе с осени. Стоило кому-нибудь появиться на тропинке, ведущей к дому, как трясогузки, вереща, утекали прочь. Вытянув шеи и приподняв длинные хвосты, они мелко-мелко семенили ножками-соломинками, и во всей их позе сквозил неподдельный ужас. Казалось, со страху птицы забыли, что у них есть крылья и можно взлететь. Однако стоило опасности исчезнуть — и трясогузки, пританцовывая и радостно вереща, снова возвращались на старое место.

Мефистофель часами выслеживал птиц. Я поражался его долготерпению! Сидя на перевернутом деревянном ящике цементного раствора и прижмурив глаза, он делал вид, что птицы его совершенно не интересуют. Кот напоминал сонного старика, греющегося на солнышке. Лишь черный с белым кончиком хвост выдавал его. Хвост предательски елозил по ящику, да еще редкие усы хищно вздрагивали. Когда птицы, успокоенные его неподвижностью, приближались, Мефистофель начинал медленно прижиматься к доскам, а глаза его с двумя вертикальными черточками зрачков распахивались… Прыжок — и хищное кошачье тело приземлялось четырьмя растопыренными лапами на то место, где только что были птицы. Трясогузки стремительно разлетались во все стороны, а пораженный происшедшим кот-разбойник, снова сузив глаза и не шевелясь, задумчиво смотрел им вслед. Изумленное выражение исчезало с выразительной кошачьей физиономии, и Мефистофель, сладко потянувшись и зевнув, вздергивал хвост трубой и важно удалялся. Весь его вид говорил, что он и сам не принимает всерьез всю эту детскую забаву с птицами.

В майское солнечное воскресенье я заехал на «газике» за Юлей — она ждала меня неподалеку от своего дома, — и мы отправились за город. Я еще с вечера приготовил все для воскресного пикника: бутылку сухого вина, бутерброды с колбасой и сыром, банку мясных консервов, заманчиво названных «завтрак туриста».

Я еще издали увидел ее. Высокая, в джинсах и белой рубашке с засученными рукавами, она стояла под липой и смотрела на дорогу. Волосы прямыми прядями спускались на плечи. Юлька выглядела девчонкой. В двадцать три года девушка может выглядеть и женщиной, и совсем юной девчонкой. Она стояла облитая солнечным светом. Глядя на нее, у меня вдруг защемило сердце. Мелькнула мысль, что эта девушка слишком уж хороша для меня… Наверное, всегда так бывает: человеку спокойно и счастливо, но уже само это довольно редкое состояние начинает его тревожить, потому что почти всегда на смену радости приходит печаль. За счастьем следует несчастье. Таков, говорят, закон жизни, и никто его не может изменить.

Юлька счастливо улыбнулась, сверкнув белыми зубами, и грациозно скользнула на сиденье рядом со мной. Ее движения прирожденной танцовщицы были гибкими и плавными. От нее повеяло свежестью полевых фиалок и ландышей, Я с трудом удержался, чтобы ее не поцеловать. Заметив мое движение, она сдвинула брови:

— Какой чудесный день!

У нее было прекрасное настроение, и постепенно мои грустные мысли развеялись, а когда Юлька доверчиво положила голову на мое плечо, я без всякой причины весело рассмеялся.

Юлька сбоку взглянула на меня, и я обратил внимание, что длинные черные ресницы у нее загибаются, как у Рыси…

— Засмейся еще раз, — попросила она. — Ты сразу становишься похож на мальчишку.

— По заказу не умею, — ответил я.

Я поехал по старому Ленинградскому шоссе в сторону Сущева. Лишь только последние городские постройки остались позади, шоссе стало карабкаться на холмы, извиваться, петлять, огибая крутые овраги и колхозные пруды с голыми берегами. Молодая яркая трава блестела, над желтыми одуванчиками порхали белые бабочки. Далеко-далеко на горизонте зазеленела неровная каемка смешанного леса. На обочинах разгуливали сороки. Они подпускали машину совсем близко, потом не выдерживали и, пригнувшись, семенили к обочине, подпрыгивали и взлетали. Одна сорока уронила на обочину красивое черное со стальным отливом хвостовое перо.

У кладбища Юлька попросила остановиться. Это было небольшое деревенское кладбище без церкви и часовни. Раскинулось оно на холме, и глубокий овраг разделял его на две части. Редкие березы и тополя молчаливо возвышались меж простеньких могил с железными крестами, покрашенными местами облупившейся серебряной краской. Совсем неинтересное кладбище, без единого памятника и даже без ограды. Немного в стороне, где рос можжевельник, желтела свежая могила. Крест оплетен черными лентами с надписями, бумажными цветами. Когда сюда долетал порыв ветра, слышен был негромкий и печальный металлический шелест. Это терлись друг о дружку жестяные листья на зеленом венке, приставленном к основанию креста.

Юлька взобралась на холм и медленно пробиралась меж старых могил. По тому, как она нагибалась и внимательно рассматривала пожелтевшие фотографии и надписи, я понял, что она кого-то ищет. И действительно, скоро она остановилась у старой осыпавшейся могилы с ржавым крестом. Голова опущена, ветер забрасывает на лицо длинные пряди.

Я хотел было подойти, но Юлька вдруг замахала руками и решительно потребовала, чтобы я вообще ушел отсюда. Ничего не понимая, я пожал плечами и вернулся к машине.

Вскоре пришла Юлька. Грустная и задумчивая. В руке — голубой колокольчик. Я молча включил мотор и тронул машину.

— Здесь похоронена моя бабушка по отцу, — немного погодя сказала Юлька. — Она родом из деревни Стансы. Это где-то здесь неподалеку.

— Стансы? — переспросил я.

— Я никогда там не была, — сказала Юлька.

— Ну, это дело поправимое, — усмехнулся я и, развернувшись на шоссе, погнал назад к знакомому проселку. В Стансы я хотел заехать на обратном пути, но раз уж так получилось, почему бы не сейчас?..

— Бабушка умерла, когда меня еще и на свете не было, — сказала Юлька.

— Почему ты меня прогнала с кладбища? — спросил я.

— Я ведь суеверная, — улыбнулась Юлька. — Есть такая примета: если он и она вместе придут на кладбище, то их скоро ждет разлука…

Мне снова захотелось поцеловать ее. У моей Юльки милая привычка: сначала ударить, а потом приласкать!

Я остановился на пригорке, с которого как на ладони видна деревня и мой новый строящийся поселок. Белоствольные березы на берегу закудрявились нежной листвой. Несколько домов уже были возведены под крышу. Крыши высокие, вытянутые вверх, как крылья бабочек. Волнистый шифер серого и зеленоватого цветов выложен в шахматном порядке. Небольшой автомобильный подъемник медленно разворачивал облитую солнцем панель с оконным проемом. Слышны были удары топоров. Несколько человек приняли панель и стали вводить ее в гнездо. Молодец Любомудров! Признаться, я не поверил, что ему удастся организовать работу за городом и в воскресенье. Теперь для нас каждый день стоит недели!

Оттого что на строительстве поселка кипела работа, настроение мое еще больше улучшилось. Я стал рассказывать Юле, как в этой деревне, следуя из Петербурга в Михайловское, в зимнюю вьюгу остановился на почтовой тройке Пушкин и, пережидая непогоду, написал стихотворение:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
— В этой деревне был Пушкин? — удивилась Юлька.

— Ну да, — сказал я. — И останавливался у твоей прапрапрабабушки… Кто знает, может, и в твоих жилах течет кровь Пушкина… Вон ты какая артистка!

— Увы, — рассмеялась Юлька, — моя прапрапрабабушка не оставила никаких мемуаров… Я подозреваю, что она была безграмотной.

С лужайки, усыпанной желтыми цветами одуванчика, доносился пчелиный гул. Над озимым полем трепетали жаворонки, но почему-то не пели. А еще дальше, за травянистым бугром, усеянным лобастыми, поблескивающими на солнце валунами, кряхтел колесный трактор, таская за собой прицеп из нескольких борон. Юлька задумчиво смотрела на деревню. Ресницы ее опущены — солнце бьет прямо в глаза, — на губах легкая улыбка.

— Я хотела бы здесь пожить, — сказала она.

— Где? — уточнил я. — В старом или новом поселке? — А про себя загадал: если Юлька выберет новый поселок, значит, все будет хорошо, а если старый… Что будет в противном случае, я не стал думать…

— Вон в том домике, где березы! — показала Юлька. — Только он еще без крыши.

— Ты — умница, — сказал я.

— Ты тоже выбрал этот дом? — спросила Юлька.

— Послушай, Юлька, давай плюнем на город и будем тут жить? — сказал я. — Березы, птицы, пчелы. И речка рядом. Наверное, и рыба есть…

Юлька повернулась ко мне и внимательно посмотрела в глаза:

— У тебя неприятности, Максим?

— Если, конечно, ты захочешь вдвоем с таким старым хрычом…

— Не виляй, Максим! — сказала Юлька. — Что у тебя стряслось?

— С чего ты взяла?

— Можешь не говорить, — ровным голосом произнесла она. — Ты такой большой и умный, а я… машинистка мостового крана, а попросту — крановщица. Где мне понять твои заботы!

— Ты глупости говоришь!

— Это я нарочно, чтобы тебя разозлить.

И я подумал: кто у меня сейчас ближе, чем она? Я уже давно все рассказал бы ей, но мне почему-то казалось, что это ей совсем неинтересно…

Мы уселись на траву, и я все выложил Юльке: о Любомудрове, его проектах, об экспериментальном цехе, остановке конвейера, об этих самых домах, которые сейчас собирают… И главное — о своих сомнениях, которые я еще никому не поверял. Разве что только себе, и то по ночам…

Сначала Юлька слушала внимательно, а потом взгляд ее перекочевал с меня на яркого мохнатого черно-желтого шмеля, который, внушительно жужжа, перелетал с одного цветка на другой. Шмель изгибал толстое брюшко, отливающее синевой, и внимательно исследовал каждую тычинку. Впрочем, долго на одном цветке он не задерживался, потому что до него здесь побывали пчелы. Желто-зеленая лужайка привлекала не только шмелей и пчел, над цветами порхали бабочки — лимонницы, капустницы, крапивницы и еще какие-то поменьше, сиреневые, названия которых я не знал.

— Тебе неинтересно? — спросил я Юльку.

Она задумчиво взглянула на меня. Глаза у нее посветлели, зрачки стали крошечными и острыми. Я только сейчас заметил, что Юля уже успела немного загореть: щеки и лоб приобрели смуглый оттенок, а шея в вырезе рубашки была нежно-белой.

— Знаешь, о чем я сейчас подумала? — сказала она. — У тебя все в жизни слишком удачно сложилось: в сорок лет ты уже директор большого завода, план перевыполняется, тебя уважают, живешь, как тебе хочется…

— Влюблен в самую красивую девушку в мире… — подсказал я.

— В общем, везет тебе, — подытожила Юлька. — А так долго, дорогой, не бывает.

— А ты, оказывается, жестокая! — вырвалось у меня. Я вспомнил, что всего час назад эта же самая мысль пришла мне в голову.

— А ты хотел, чтобы я тебя пожалела? — Во-первых, я не умею жалеть, а во-вторых, жалеют лишь слабых мужчин…

— Ты обо мне хорошего мнения, — заметил я.

— Уже не рад, что мне все рассказал? — пытливо заглянула она мне в глаза.

— Я рад, что мы с тобой вместе, — сказал я, привлекая ее к себе.

Юлька секунду сидела не шевелясь, потом мягко отстранилась.

— Так будет всегда? — обидевшись, спросил я.

— Не знаю, — сказала она. — Я не люблю загадывать вперед.

— В таком случае у меня есть какой-то шанс… — усмехнулся я.

— Не будем об этом, — сказала она.

Солнце поднималось к зениту, все больше припекало. Слабый ветерок покачивал сиреневые пушистые головки дикого клевера. Вместе с ними покачивались пчелы и бабочки. На телефонные провода опустилась стая скворцов. Лениво перекликаясь, птицы топорщили перья, крутили отливающими медью головами, посверкивали на нас маленькими золотистыми глазами. Я поднялся с травы и подал руку Юле, хотя не хотелось отсюда никуда уезжать. Хотелось опрокинуться навзничь и смотреть в небо, где вольно гуляют снежно-белые высокие облака. В этот тихий полуденный час, казалось, и облака остановились на одном и неслышно тают в небесной синеве, как айсберг в море.

И хотя через полчаса мы уже были на берегу небольшого красивого озера, я все еще с некоторой грустью вспоминал зеленую клеверную лужайку, шмеля и рокот лебедки, поднимающей на леса панели. Озеро было тихое, по берегам вкривь и вкось торчал тусклый прошлогодний камыш. Еще не народились кувшинки, не вымахала осока, и светлая вода у берегов чистая, спокойная. Юля сбросила с себя джинсы, рубашку и, расстелив на траве тонкое одеяло, улеглась загорать. Я тоже разделся и лег рядом. Однако глаза мои сами по себе косили на крепкое девичье тело в зеленом купальнике. Я с трудом сдерживался, чтобы не обнять ее… И тут, наверное, чтобы охладить меня, откуда-то из-за поросшего кустарником бугра прилетел холодный ветер и стал прохаживаться по спинам, ногам. Я увидал, как у девушки на плечах высыпали мурашки. Юлька лежала на животе, подставив солнцу спину. Ветер, попугав нас, подернул мелкой рябью воду, прошумел в прибрежных кустах и, напоследок пронзительно свистнув в ветвях толстой сосны, во весь рост отражающейся в озере, убежал в поле.

Юлька приподнялась, сорвала листок подорожника и прилепила на нос. Теперь она легла на спину. Длинная гибкая фигура гимнастки, ничего лишнего. Вот она пошевелила пальцами ноги, отгоняя муху, дотронулась тыльной стороной ладони до круглого подбородка, несколько раз взмахнула черными ресницами, будто чему-то удивляясь про себя, полные губы тронула легкая улыбка и тут же погасла. Крошечная сиреневая бабочка опустилась на Юлькину ключицу и, шевеля усиками, поползла вниз к молочно-белой ложбинке между грудями. Наверное, у бабочки были очень нежные ноги, потому что Юлька не прогнала ее.

Разомлевшие на солнце, мы с Юлькой стали раскладывать на одеяле свои припасы. Бутылку я еще раньше предусмотрительно опустил в воду. Несмотря на жару, вода была холодная. Юлька делала бутерброды, а я кромсал ножом жестянку с консервами. И в это мгновение мы услышали гулкий выстрел. Над дальней кромкой озера с шумом поднялись утки. Я и не подозревал, что они здесь обитают. Прогремели еще два выстрела. Одна утка, теряя перья, шлепнулась в прибрежные кусты.

— Он убил ее! — взглянула на меня Юлька. — Ты видел, она упала.

«Черт побери! — со злостью подумал я. — Раз в неделю выберешься за город, думаешь, что хоть тут от всего отдохнешь, и на тебе — эта идиотская пальба!»

Я нехотя поднялся, зачем-то натянул брюки, рубашку и поплелся вдоль берега в ту сторону, откуда донеслись выстрелы. Однодело гневно осудить про себя все это безобразие, а другое — куда-то идти и выяснять, кто это стрелял. Потом, я не знал, запрещена охота или нет…

Сразу за прибрежными кустами я носом к носу столкнулся с Аршиновым. Расплывшись в широчайшей улыбке, он потряс передо мной окровавленной уткой:

— С первого выстрела! Посмотри, какая красавица!

Был он в высоких охотничьих сапогах с подвернутыми голенищами, патронташ оттопыривался на толстом брюхе, висело на плече вниз стволами ружье. Сиял лакированный козырек железнодорожной фуражки. Сиял, как медный самовар, и Аршинов.

— Свинья ты, Генька, — сказал я, несколько ошарашенный этой встречей. — Охота ведь запрещена!

Наверное, он почувствовал в моем голосе нотки сомнения или вообще ему был неведом стыд, потому что, ничуть не смутившись, ответил:

— Признайся, это ты от зависти… Не каждому удается на лету срезать такую крякву.

— Я и не знал, что ты охотник, — сказал я, неприязненно глядя на него. — Специалист по уткам… — Я вспомнил рассказ Бутафорова про то, как он с палкой крался к утке, прилетевшей на Дятлинку.

— Кто на пернатую дичь охотится, а кто… и на другую… — подковырнул меня Генька, кивнув на берег, где во всей своей красе возлежала в купальнике на одеяле рядом с закусками и заманчиво блестевшей на солнце бутылкой Юлька.

— Русалка! Сирена! — поощренный моим молчанием, продолжал Аршинов. — Где ты такую ягодку откопал?

— Катись-ка ты отсюда, Аршинов! — сказал я. Мне противно было слушать его.

— Я думал, к скатерти-самобранке пригласишь… — улыбка его стала кислой. — Надо же такой выстрел отметить!

Под моим пристальным взглядом он вдруг забеспокоился: опустил глаза, провел толстыми пальцами по стволу, закряхтел и даже переступил с ноги на ногу. Мне иногда говорили, что в гневе взгляд у меня бывает жуткий, но я этого не видел. В гневе мне никогда не приходило в голову посмотреть на себя в зеркало. Как-то было не до этого.

— Ну я пошел, а ты это… отдыхай… — бормотал Генька, виляя глазами. — Тут еще неподалеку отличное озерко…

Я взял его за патронташ и притянул к себе. Голубые глаза его заметались, левая щека несколько раз дернулась.

— Я тогда при Алле ничего тебе не сказал, — медленно ронял я тяжелые слова. — Не хотел, чтобы она узнала, какая ты на самом деле сволочь… Ведь ты телеграмму от Рыси не позабыл мне передать. Ты нарочно ее утаил. И Рысь обманул. Когда она приехала из Риги, ты сказал ей, что я вообще из этого города уехал. К другой девчонке… Ты смолоду был подонком и сейчас таким же остался! Я вот все думаю: совесть тебя не гложет? По ночам ты спокойно спишь? Не снятся тебе кошмары, а, Генька Аршинов?!

— Да ты что?! Пусти, говорю!.. — Генька попятился, и я отпустил его. На свободе он почувствовал себя увереннее. Встряхнул ружье на жирном плече, поправил на плешивой голове фуражку. Приосанился. И только после этого взглянул на меня. Маленькие глазки его ледянисто поблескивали, черные густые брови сошлись вместе.

— Чего ты все время привязываешься ко мне с этой, как ее… Рысью. Сам же сказал, что она померла? Мало ли что мы по молодости начудили? Как говорят, молодо-зелено… Чего ворошить былое? Я бы тебе тоже мог кое-что вспомнить…

— Вспомни, — сказал я. — Это очень интересно.

— Рысь, Рысь… Я уж позабыл, как она и выглядела!

— А я еще считал тебя своим приятелем… Какой же я дурак был!

— А ты что думал: я приду к тебе и скажу, мол, отвали Максим, мне твоя девчонка нравится?

— Это было бы честнее.

— Гляжу я на тебя, солидный человек, директор завода, а рассуждаешь, как мальчишка… Больше двадцати лет прошло. У меня жена, трое детей. Да разве умно теперь горячиться из-за какой-то девчонки, которая нам обоим нравилась?

— Какой-то… — усмехнулся я. — Заскорузлая у тебя душе Генька, если вообще она у тебя есть…

— Про какую-то дурацкую телеграмму вспоминает… Может, и утаил, не помню… Вспомни лучше, как ты с дядей Корнеем и Швейком на вокзале ящики воровал! Про это не вспоминаешь!

— Я дядю Корнея на чистую воду вывел, — сказал я. — Ты действительно все забыл, Генька…

— Столько лет прошло, — бубнил он. — Полжизни прожито! Мы стали совсем другими…

— Нет, Генька, — перебил я. — Ты не изменился: был подонком и остался им…

— Такими словами бросаться…

— А то что? — усмехнулся я, поняв, что разговаривать с ним бесполезно. Таких, как Аршинов, ничем не прошибешь.

— Иди к своей… развлекайся… — нагло ухмыльнулся он. — Небось заждалась…

— Я ведь могу и по морде дать, — сдерживаясь, спокойно сказал я.

Генька поверил, проворно при его тяжелой фигуре повернулся и, чмокая сапогами, зашагал к березняку, что начинался сразу от озера. На опушке обернулся, видно, хотел что-то сказать, но раздумал.

Потом, немного позже, все, что он, по-видимому, хотел сказать, он сказал. Только не в глаза и не мне…

Снова вывернул из-за березняка ветер и взбаламутил, воду. Заскрипел, защелкал прошлогодний высохший камыш, просыпая коричневую труху.

— Что же ты не пригласил его к нашему столу? — снизу вверх глядя на меня, спросила Юлька, когда я подошел.

— Еще влюбишься, — усмехнулся я.

— Ты ревнивый?

— Как Отелло!

— Ну, тогда ты пропал, — улыбнулась она. — Я на редкость непостоянная.

— Я тебя задушу, как Дездемону, — сказал я.

— Теперь это не модно. Не в духе времени.

— Я что-нибудь другое придумаю, — мрачно пообещал я.

— Я тебя совсем не боюсь, — рассмеялась она.

— Юля, давай никогда не будем ссориться, — с жаром сказал я. — В жизни и так хватает всякого… и хамства, и жестокости, и подлости…

— Этого я тебе, дорогой, обещать не могу, — сказала она. — У меня ведь скверный характер…

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Хотя я и ждал, что гроза вот-вот разразится над моей головой, первый удар грома застал меня врасплох. Как ни готовишься к беде, она всегда нагрянет неожиданно. Основной цех полностью переключился на производство новой продукции, которая в государственный план не засчитывалась. За апрель и май завод, естественно, недовыполнил план. Причем в мае почти на тридцать процентов, а это уже было настоящее ЧП. Из Главка министерства посыпались тревожные звонки и телеграммы. Я выкручивался изо всех сил: обещал в ближайшее время ликвидировать прорыв, придумывал разные причины, вплоть до того, что ссылался на весеннюю распутицу, из-за которой невозможно своевременно доставлять на завод из карьеров необходимое сырье…

В Стансах спешно собирались из новых деталей дома. Однако наспех оборудованный Любомудровым подсобный столярный цех не обеспечивал строителей отделочными материалами. На стройке командовал парадом Леонид Харитонов. Узколицый Вася Конев был у него правой рукой. Под командой Харитонова находилось полтора десятка рабочих, снятых с разных цехов. Преимущественно комсомольцы, с которыми провел необходимую работу Саврасов. Васин в свою очередь подбросил шесть колхозников, немного соображающих в строительном деле.

Харитонов оказался на редкость способным руководителем. Он с полуслова понимал Любомудрова, быстро научился разбираться в чертежах и проектах, сам подавал автокраном детали домов. А когда необходимо было, заменял маляра, плотника, кровельщика. Работал он в красной майке с эмблемой «Буревестника» и синих спортивных брюках. Успел загореть и отрастил небольшие пшеничные усики, которые с важным видом то и дело подкручивал. Работал он весело, с шуточками и умел поддерживать бодрость в других.

Вася Конев следил за погрузкой и разгрузкой панелевозов. Он и осуществлял связь строительной площадки с заводом. Этот узкоплечий, с длинными девчоночьими ресницами паренек проникся, как и его приятель Харитонов, полной ответственностью к нашему общему делу и трудился, не считаясь со временем. Последний месяц Конев и Харитонов вообще не покидали строительную площадку. Там они и жили в одном из недостроенных домов. Приволокли откуда-то несколько охапок сухого сена и соорудили на полу себе постели.

Отгремели майские грозы со звонкими ливнями. В Сенчитском бору закончилось строительство туристской базы, но нам было не до рыбалки. Даже Леня Харитонов, когда мы встречались с ним в Стансах, больше не заводил разговор об этом. Июнь начался знойными днями. Иной раз температура поднималась до двадцати восьми-тридцати градусов, а это редкость для Великих Лук. Пыльная листва на липах и тополях поникла, асфальт под ногами продавливался, собирался в толстые серые складки, напоминая слоновью кожу. Началась пора школьных и студенческих экзаменов. На берегах Ловати загорали юноши и девушки. У большинства под рукой учебники и конспекты. Река взбаламучена купающимися. Она даже свой цвет изменила: из серебристо-темной превратилась в светло-желтую.

В один из таких жарких июньских дней мне позвонил заместитель министра. Последнее время на телефонные звонки я не отвечал: попросил Аделаиду не соединять меня, а всем говорить, что я на объекте, но, услышав голос заместителя министра, моя верная Аделаида дрогнула. Обычно она входила в кабинет с достоинством, не торопясь, а тут влетела с копиркой в руках (наверное, не успела заправить в пишущую машинку), глаза округлены.

— Вас срочно вызывает заместитель министра, — сообщила она. — Велел разыскать, хоть под землей.

Я молча смотрел на нее, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Ну, ладно бы начальник отдела Дроздов, а то сам замминистра. Тот самый, что на свою голову рекомендовал меня на этот завод… Что я ему скажу?..

Впрочем, говорить мне не пришлось. Говорил один замминистра. Я чувствовал, что он с трудом сдерживается, чтобы не закричать на меня… Замминистра говорил, что наш завод из передовых за каких-то три месяца превратился в самый отстающий в министерстве. Он ничего не понимает. Завод обеспечивается всем необходимым в первую очередь. Это что, саботаж?! Или вредительство?! Другого объяснения этому вопиющему случаю он просто не может найти. Да и как иначе объяснить, что хорошо налаженное предприятие, перевыполняющее государственный план, вдруг третий месяц подряд стало отставать? И чем дальше, тем больше!..

По-моему, я так и не сказал ни одного слова. Правда, мне нечего было и сказать. Замминистра, заявив, что за все это мне придется отвечать на коллегии министерства, повесил трубку, даже не попрощавшись.

Слушая похоронно звучащие частые гудки в трубке, я встретился глазами с Аделаидой. Оказывается, она не ушла из кабинета и все это время смотрела на меня. А щеки мои пылали, в груди клокотали не высказанные замминистру слова…

— Что же будет, Максим Константинович? — спросила Аделаида. И в голосе ее было участие.

Аделаида, конечно, знала, что происходит на заводе, хотя я ей ничего и не объяснял. Я замечал ее беспокойные взгляды, которыми она встречала меня. Последнее время я редко бывал в кабинете. Большую часть дня пропадал в цехах да в Стансах. К счастью, в деревне не было телефона и меня никто не дергал. Аделаида, как кошка непогоду, чувствовала приближающуюся беду…

— Из горкома звонили? — спросил я.

— Вчера вечером звонил сам первый секретарь, я сказала, что вы на объекте. Он стал выяснять, на каком объекте, но я сказала, что у нас объектов много, и он повесил трубку.

— И не сказал, чтобы я ему позвонил?

— Ничего не сказал… — и, помолчав, прибавила: — Голос был сердитый.

— Бутафоров не звонил?

— Несколько раз звонил. Я ему сказала, что вы в Стансах. Просил сразу ему позвонить, как только появитесь.

— Вызовите Тропинина, — попросил я. — Он в горкоме. Его туда утром срочно вызвали. К первому секретарю.

— Тогда Саврасова.

— Он тоже в горкоме… Вместе с Тропининым уехал.

— А отвез их Васнецов? — через силу улыбнулся я.

Однако Аделаида не оценила моего юмора.

— Петя уже вернулся, — сообщила она. — Позвать?

— Васнецова? — сказал я. — Нет, не надо.

Да, тучи сгустились. И уже засверкали молнии. Бутафорову я не буду звонить: лучше сам поеду к нему. С Куприяновым — первым секретарем — мне пока не хотелось бы встречаться. Хотя у нас и сложились нормальные деловые отношения, в глубине души я знал, что этот человек не поймет меня.

Нужно было что-то срочно предпринимать, действовать, а я остолбенело сидел в кабинете и не знал, с чего начинать. Пересидеть бы где-нибудь всю эту начинающуюся кутерьму, авось обойдется, само собой все утрясется… Но я все-таки собрался с мыслями и заставил себя думать о деле…

В Стансах пока все благополучно. Любыми путями нужно дать возможность строителям закончить поселок. Всю необходимую документацию для «ревизоров» Любомудров подготовил. Васин оформил большой заказ еще на четыре типовых поселка. Разумеется, по проектам Любомудрова. Но все это капля в море… Нам нужны сотни, тысячи заказов! Нужны средства, чтобы запустить производство новых деталей на полную мощность… А для этого необходим хотя бы один готовый поселок, который можно посмотреть, как говорится, руками пощупать. Тогда заказы посыплются! Переоборудуем и остальные цеха. И снова план будем перевыполнять…

«Только при другом директоре…» — усмехнулся я про себя. А вслух сказал:

— Спасибо, Аделаида.

— За что, Максим Константинович?

— Вам нравится Петя Васнецов? — спросил я.

Аделаида даже растерялась. Отвела глаза в сторону и, пачкая наманикюренные пальчики, стала комкать копирку. Мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Хороший паренек, — сказал я. — Вчера я мельком по телевизору видел областные автомобильные гонки. Кажется, Петя занял второе место?

— Первое, — сказала Аделаида и с улыбкой взглянула на меня. С чего это я взял, что она хочет заплакать?..

— Поздравляю, — рассеянно заметил я.

— Меня? — удивилась Аделаида.

— Чемпион области — это не шутка!

— Опять звонят… — Аделаида, наклонив пушистую голову, прислушалась.

— Меня нет! — наконец вскочил я с кресла, преисполненный желания немедленно что-то делать, действовать. — Скажите, поехал в горком, обком… Когда вернусь, не знаю…

2

Я поставил «газик» на стоянку и с тяжелым сердцем направился в горком. Ничего хорошего от разговора с Бутафоровым я не ждал. Напротив Дома Советов, где помещался городской комитет партии и другие организации, в двухэтажном белом здании находился Дворец бракосочетания. На ступеньках широкого каменного крыльца — жених, невеста в прозрачной фате и длинном до пят белом платье, приглашенные. Возле них суетился высокий худощавый фотограф. На голове у него узбекская тюбетейка. Жестикулируя, фотограф бесцеремонно переставлял гостей с места на место. Жених — совсем еще зеленый юнец — смущенно улыбался, будто ему было стыдно, что из-за него тут затеяли этакую кутерьму, а невеста с большим букетом в руках стояла гордо и независимо. Лицо серьезное, глаза устремлены поверх голов. Сразу видно, человек понимает все значение настоящей торжественной минуты.

Мельком подумав о превратностях человеческой жизни (кто-то радуется, а кто-то страдает, одни вступают в законный брак, а другие разводятся, кто-то умирает, а кто-то рождается…), я хотел уже было толкнуть массивную дверь, как вдруг в толпе приглашенных на бракосочетание увидел знакомые лица: это были Леня Харитонов и Вася Конев! В первое мгновение я решил, что обознался. Чтобы в такое напряженное время два моих самых надежных помощника прохлаждались здесь, вместо того чтобы работать на строительстве поселка, — в это трудно было поверить! И все-таки это были они. Харитонов в новом костюме, полуботинки блестят, пуская в глаза зайчики. Он выпятил широкую грудь, стараясь выглядеть перед объективом посолиднее. Вася воткнул свое узкое, как лезвие топора, лицо в щель между пожилой дамой и плечом своего лучшего друга. И тоже одет с иголочки.

Фотограф щелкнул несколько раз, и группа рассыпалась. Я подошел к своим ребятам и молча воззрился на них, полагая, что и без слов все понятно. Вася растерянно заморгал своими большими девичьими глазами, а Леня, пальцами пригладив светлую челку на лбу, жизнерадостно улыбнулся.

— Кореш женится, Максим Константинович! — с улыбкой сообщил он. — Я у него свидетелем.

— А ты? — взглянул я на Васю.

— Так это ж его родственник, — не моргнув, выпалил Харитонов. — Кто он тебе, Вася, шурин? Или зять?

Вася молча кивнул.

— Так шурин или зять? — поинтересовался я.

Укоризненно взглянув на приятеля, дескать, ври, да знай меру, Вася потупился. Из нагрудного кармана его коричневого пиджака торчал уголок белоснежного платка. Выходит, они сегодня вообще не были на стройплощадке, иначе когда бы успели вырядиться?

— Не петрит Конь в этих архаических родственных связях, — пришел на выручку Леня. — Вот моя бабушка до пятого колена знает своих родственников… В позапрошлом году…

— О бабушке расскажешь потом, — прервал я этот поток воспоминаний. — Вы далеко отсюда живете?

— Не очень… — ответил Леня и озадаченно уставился на меня, не зная, куда я гну. — Никак к нам в гости собираетесь?

— Пожелайте жениху и невесте мира и счастья и быстренько ко мне в машину, — сказал я тоном, не терпящим возражений. — Ну, чего вы на меня уставились?

— А свадьба? — промямлил Леня.

— Мы на свадьбу приглашены, — расшевелился наконец Вася Конев. — И подарки молодым купили…

— На свадьбу успеете, — сказал я. — Наверное, дня два гулять будут!

— Такое раз в жизни бывает! — затараторил Леня. — Кореш женится! Один день-то можно погулять? Стройка без нас не остановится… Разве мы когда спорили? Сутками вкалывали… Если надо, значит, надо, как это в песне поется? А тут такое дело! Побойтесь бога, Максим Константинович!

— А завтра мы с утра будем на месте, — ввернул Вася.

И уступить бы тут мне! И тогда, как знать, может, ничего бы и не случилось… Махнуть рукой, пусть ребята погуляют! По совести говоря, они это заслужили. Но представив, какими они голубчиками завтра заявятся после свадьбы на работу — если вообще заявятся, — я решительно сказал:

— Не будем понапрасну терять время… Придете на свадьбу после работы.

Лица у моих помощников стали кислыми. Жених и невеста усаживались и такси. Гости окружили еще несколько нарядных, разукрашенных цветами и лентами машин.

— Я сейчас! — Харитонов тяжело затопал к машине жениха и невесты. Я видел, как, нагнувшись, он что-то говорил новобрачным, глазами показывая на меня… Вернулся он несколько успокоенным. Карман брюк оттопыривался. Я сделал вид, что ничего не заметил.

— Вот так и сгоришь на работе, а памятника все одно не поставят… — отрешенно заметил Леня, забираясь вслед за Васей в «газик».

Я привез их домой, ребята быстро переоделись, и я прямым ходом доставил их в Стансы. Не скажу, чтобы такая неожиданная перемена обстановки их очень обрадовала. Оба сидели позади меня сердитые. Даже словоохотливый Леня Харитонов примолк. Еще бы, вытащил их почти из-за свадебного стола! Харитонов наверняка уже и речь застольную приготовил… А Вася настроился на танцы. Я знал, что он любит потанцевать.

На строительстве не слышно тарахтенья автокрана, стука топоров и молотков. Без Харитонова все здесь затихло. Правда, внутри домов велись мелкие отделочные работы, но для меня было важно в первую очередь полностью собрать дома, чтобы, как говорится, показать товар лицом. Еще нужно было поставить на фундамент и смонтировать четыре двухквартирных дома. Детали сегодня должны были подвезти. И тут легкий на помине запылил за речкой панелевоз.

Я собрал строителей и объяснил, что нужно как можно быстрее смонтировать последние четыре дома. Детали сегодня все доставят. А отделочными работами будут заниматься позже. Главное — поставить дома на фундамент. Квалифицированных строителей я определил на сборку блоков, а колхозников, работающих подсобниками, попросил вывезти из поселка отходы, строительный мусор.

— Я надеюсь на вас, ребята, — сказал я на прощанье Харитонову и Коневу. — А насчет свадьбы не горюйте… Велика радость с утра напиться? Да еще в такую жару. Вечером я сюда загляну и самолично доставлю вас прямо к свадебному столу…

— Вечер — это понятие растяжимое, — проворчал Леня.

— В восемь буду здесь, — пообещал я.

Вася Конев улыбнулся и, потрогав острый подбородок, сказал:

— Вспомнил, я прихожусь жениху деверем…

— Деверем жениха? — рассмеялся я. — А ты знаешь, кто такой деверь?

— Ну тогда кумом, — смутился Вася.

— Я же говорю, ты, Конь, темный человек в этом христианском вопросе, — усмехнулся Леня. — Вот моя бабушка…

Взглянув на часы, я ринулся к машине: мне ведь необходимо повидаться с Бутафоровым. Если не застану на работе, поеду к нему домой. И потом, мне совсем не хотелось слушать про мифическую бабушку Лени Харитонова…

Трогая «газик», я взглянул на ребят: Харитонов направлялся к автокрану, а Вася Конев, задрав голову, с улыбкой смотрел на небо. Там кружил журавль, диковинная белая с черными крыльями птица… Таким я его и запомнил навсегда: худеньким, с узким улыбающимся лицом, обращенным к небу, и широко распахнутыми большими светлыми глазами…

В приемной секретаря горкома партии я столкнулся с Тропининым и Саврасовым. Они только что вышли из кабинета Куприянова. Не нужно быть психологом, чтобы, взглянув на их лица, понять, что наши дела совсем плохи. Тропинин попеременно то одной рукой, то другой приглаживал и так гладко зачесанные назад волосы. На широком носу его блестели капельки пота. Однако губы упрямо сжаты, на лбу собрались морщины, как будто он все еще продолжал горячо спорить с секретарем. Саврасов выглядел совсем убитым. Побагровевшее растерянное лицо, бегающие под толстыми стеклами очков глаза, понуро опущенные плечи. И лишь непокорная коричневая шевелюра воинственно дыбилась надо лбом.

— Вы бы еще слезу пустили! — с гневным укором взглянул на него Тропинин. — Не ожидал я, Геннадий Васильевич, что вы так быстро сдадите свои позиции!..

— Куприянов от этой позиции камня на камне не оставил… — пробормотал Саврасов. — Неужели и вправду нас будут обсуждать на бюро горкома?

— Вас не будут, — саркастически усмехнулся Тропинин. — Вы уже признали свои ошибки…

Тропинин увидел меня и, невольно покосившись на высокую, обитую черным дерматином дверь, сказал:

— Бушует первый! При нас три раза звонил на завод, разыскивал вас…

Саврасов, сверкнув в мою сторону очками, кивнул и, еще больше понурив плечи, поспешил к выходу. Он явно хотел избежать разговора со мной. Проводив его хмурым взглядом, Анатолий Филиппович сказал:

— Не боец он. Повел себя, как провинившийся школьник… Удивляюсь, как это он еще прощения не попросил.

— Попросит, — усмехнулся я.

Мне вспомнился день рождения Валерии Григорьевны и поведение Саврасова в присутствии его жены. Он тоже тогда выглядел беспомощным и растерянным. Боялся при ней рот раскрыть… Очевидно, это мягкий, безвольный человек, который всякий раз пасует при встрече с сильным характером.

— Вы к нему? — кивнул на дверь Куприянова Тропинин.

— К Бутафорову, — ответил я.

Кабинет Бутафорова был напротив кабинета первого секретаря. У них была общая приемная. Немолодая женщина с кем-то разговаривала по телефону и не обращала на нас внимания. Правда, когда я пришел, она бросили ми меня любопытный взгляд. Наверное, ей приходилось разыскивать меня по телефону все эти дни.

— Я сегодня после работы задержусь в лаборатории, — сказал Тропинин. — Мы там интересный опыт поставили…

— Подождите меня в машине, — попросил я и отдал ему ключи.

— В общем, началось… — сказал Анатолий Филиппович. — Ну, ни пуха вам!..

— Вы разве не к Борису Александровичу? — спросила секретарша, но я уже открыл дверь в кабинет Бутафорова. Не скажу, чтобы взгляд, которым наградил меня мой старый друг, был приветливым. А не виделись мы с премьеры. Что-то больше месяца.

— Ну что, добрый молодец, готов голову положить на плаху? — без улыбки сказал Николай. — Дела обстоят хуже, чем я предполагал. Куприянов рвет и мечет… Он тебя третий день по всему городу разыскивает. Прячешься от него, что ли?

— Да нет, дел много, — ответил я.

Николай поднялся и заходил по кабинету. Широкое лицо его изрезано глубокими морщинами, глаза усталые, а поредевшая седая прядь по-прежнему нависает над кустистой бровью. На тумбочке приглушенно бормочет вентилятор, но в кабинете все равно душно. В открытое окно доносился городской шум.

— Короче говоря, дела обстоят так: завод третий месяц не выполняет план, заказчикам с перебоями поставляется продукция, строители на объектах днями простаивают, рабочие на заводе не понимают, в чем дело. Нормы по-прежнему перевыполняют, а их считают отстающими… В мае план недовыполнен на тридцать процентов. Это самый низкий показатель, по всей Псковской области.

— Я это знаю.

— А теперь все стало известно в министерстве и горкоме партии, — жестко сказал Николай.

— Ты считаешь, что меня снимут с работы?

— Это будет бюро горкома решать, уже готовится на тебя материал.

— Быстро, черт возьми, все закрутилось!

— Боюсь, что тебя еще до бюро снимут с работы, — продолжал Николай. — В министерстве паника. Ты им тоже ничего не сообщил?

— Пробовал, но… — я махнул рукой.

— Как там с поселком? — после паузы уже другим тоном, чуть мягче спросил Бутафоров. — Построили?

Я покачал головой.

— На что же ты, садовая голова, рассчитываешь? — снова накинулся он на меня.

— На бога, — улыбнулся я. — И еще на человеческую справедливость.

Николай подошел к окну и закурил.

— Твоя машина здесь? — не оборачиваясь, спросил Николай.

— Поселок закончат не раньше чем через месяц, — сказал я.

— Но хоть один-то дом готов?

«Мать честная! — подумал я. — А это идея! Поселок поселком, а один дом можно было бы уже давно полностью закончить…»

— Я тебе покажу готовый дом через три дня, — сказал я.

— Все равно поедем, — заявил Николай и, ткнув недокуренную папиросу в пепельницу, снял со спинки кресла пиджак, но тут дверь отворилась, и вошел Куприянов. Секретарь горкома подошел ко мне, пытливо глядя в глаза, крепко пожал руку и присел на кончик длинного стола, застланного зеленым сукном. Лицо у него загорелое, взгляд серых глаз суровый, сильная рука сдавила спинку стула.

— Что у вас происходит на заводе? — сразу взял быка за рога Куприянов.

— Я полагаю, обстановка вам уже известна, — ответил я.

— Как вы, коммунист, могли решиться на такую авантюру? Вы знаете, что под угрозой срыва железнодорожное строительство, строительство стандартных домов для села? Заказчики не получают готовые детали для запроектированных объектов…

И дальше в таком же тоне и духе. Слова Куприянов ронял тяжело и весомо…

Мне надоело от всех слышать одно и то же. Мне хотелось доказать свою правоту, а в том, что я по большому счету прав, я теперь не сомневался. Но свою правоту можно доказать тому, кто не только слушает себя, а и других. Тому, кто способен во имя познания истины подавить гнев, заставить себя быть объективным и в конце концов уметь влезать в шкуру того, кого считают неправым. Борис Александрович же слушал только себя одного. Правда, вся его речь состояла из вопросов, но едва я пытался ответить хотя бы на один из них, он тут же перебивал меня и с нарастающим раздражением начинал дальше свою отповедь. Я понял, что Куприянов все уже решил. Все мои слова для него — жалкий лепет, который он привык слышать от распекаемых руководителей городских предприятий. Поэтому доказывать что-либо этому человеку было бесполезно, и я замолчал, давая ему вволю выговориться. А накопилось у Бориса Александровича многое… Не зря три дня он меня разыскивал!

Конец его речи был таков:

— …пятнадцатого июня в одиннадцать утра мы вызываем вас на бюро городского комитета партии. «Пятнадцатого… — размышлял я. — Это значит, у меня еще почти две недели… За это время я должен закончить строительство поселка. Наверняка из Москвы нагрянет государственная комиссия. Вот только когда? Если бы и там мне сообщили срок…»

— …про ваши эксперименты с новыми домами я и слышать не хочу, — продолжал Куприянов. — Виданное ли дело: директору взбрело на ум прекратить производство утвержденных планом деталей! А как же заказчики? Они ведь ждут от вас стандартных деталей! У них типовые проекты… И по ним уже по всей области начато капитальное строительство… Вы или сумасшедший, или…

— Договаривайте, — подзадорил я.

— На бюро вы все услышите…

— Все, что вы мне наговорили, — это ваша, пусть даже на первый взгляд правильная, но субъективная точка зрения. И на одном этом нельзя строить такие далеко идущие обвинения… Существует еще и объективная истина, в которой, я надеюсь, бюро разберется. А сейчас вы рассуждаете так, будто вы один и есть бюро горкома партии… Вам, наверное, известна такая мысль: кто много знает, тот гибок; кто знает что-либо одно, тот горд. Первый видит, чего ему недостает, второй подобен петуху на навозной куче… Неужели вы всерьез считаете, что я поставил на карту свою репутацию руководителя, свою партийную совесть ради какой-то мелкой, нестоящей цели? А раз я на это пошел, — попробуйте все-таки понять и мою точку зрения. Может быть, она была единственно правильной в данной ситуации… Никакой опыт не опасен, если на него отважиться… Сейчас я переоборудовал одну поточную линию, но поверьте, буду я директором или нет, со временем переоборудуют и остальные поточные линии. И завод будет выпускать новую высококачественную продукцию. Когда нет выбора, тогда приходится брать то, что дают… А когда я покажу им те дома, — выпуск которых мы осваиваем, они и смотреть не станут на прежние.

Куприянов ошеломленно смотрел на меня. Он был уверен, что я сломлен, уничтожен, повергнут в прах… Говоря все это, я пристально наблюдал за его лицом. И выражения на нем менялись с непостижимой быстротой. Несколько раз Куприянов хотел меня прервать, но я взглядом останавливал его, и он, как ни странно, уступал мне. На лице его попеременно отражались гнев, возмущение, презрение и что угодно, только не сомнение в своей правоте. Мои слова ошеломили его, но отнюдь не поколебали. Глядя в его светло-серые глаза, я подумал, что раз этот человек не понял меня сейчас, значит, никогда не поймет. Просто не сможет заставить себя понять…

— Это что же получается? Вы меня отчитываете? — совсем тихо спросил он и повернулся к Бутафорову. — Ты слышал что-нибудь подобное?

В течение всего этого словесного поединка Бутафоров молчал. Он снова закурил и, прислонившись спиной к высокому коричневому сейфу, внимательно наблюдал за нами. Один раз я поймал его задумчивый и какой-то отрешенный взгляд. Можно было подумать, что Николай витает где-то далеко-далеко… Второй раз мне почудилось в его быстром пристальном взгляде если не одобрение, то, по крайней мере, понимание.

В ответ на обращение Куприянова Николай промолчал. Не найдя у Бутафорова поддержки, секретарь снова уставился на меня. Я спокойно выдержал его пронизывающий взгляд. И тогда он сказал:

— Я понимаю, что Великие Луки по сравнению с Ленинградом… Может быть, вам захотелось снова в Ленинград? Нам случалось на бюро разбирать дела коммунистов-ленинградцев, направленных сюда после института. Бывало и такое, что способный инженер специально заваливал свою работу для того, чтобы его поскорее уволили…

— Борис Александрович, вы не правы, — впервые подал голос Николай. — Я хорошо знаю Бобцова, и обвинять его в подобной чепухе несправедливо. Ему не нравится продукция, которую выпускает его завод. Заказчики берут ее потому, что другой нет. По совести говоря, домишки они клепают действительно того…

— Проекты, как ты изволил выразиться, «домишек» утверждены Советом Министров СССР. И нам никто не позволит их изменять!

— Я предлагаю съездить в деревню… — Николай взглянул на меня. — Все забываю название…

— Стансы, — подсказал я.

— …И посмотреть на новый поселок, который Бобцов строит для Васина.

— Ты никак с ним заодно? — оторопело воззрился на него Куприянов.

— Я за истину, — коротко ответил Бутафоров.

— И ты допускаешь мысль, что он… прав?

— Я этого не утверждаю, но считаю, что со всем этим делом нужно детально и серьезно разобраться.

— Ты знал, что он все это затевает?

Разговор пошел такой, будто меня в кабинете не было.

— Знал, — после некоторой паузы уронил Бутафоров.

— И мне не сказал?!

— Это ничего бы не изменило: Бобцов уже начал выпускать детали для новых домов.

— Хотел ты этого или нет, но на поверку получается, что ты своим молчанием попустительствовал Бобцову, — сказал первый секретарь. — А вмешайся ты своевременно в это дело, ничего подобного бы не случилось.

— Я не хотел мешать Бобцову, — ответил Николай.

— Но к чему все это приведет, ты знал?

Куприянов оставлял Бутафорову последнюю лазейку. От того, что сейчас ответит Николай, очень многое зависело. Были поставлены на карту личные отношения этих людей, а Куприянов хорошо относился к Николаю и ценил его, как умного и опытного партийного работника, кроме того, Куприянов такое поведение Бутафорова мог расценить, как отклонение от линии горкома партии и прямой выпад против него, Куприянова, лично.

И Николай ответил, причем не колеблясь:

— Я это знал.

— Я отказываюсь тебя понимать… — Разгневанный взгляд Куприянова снова остановился на мне.

Я понимал, каких трудов ему стоило сдержаться, но он взял себя в руки и тяжелой поступью направился к двери. На пороге, не оборачиваясь, коротко бросил Бутафорову:

— Закончите разговор — зайди ко мне.

Как только за первым секретарем захлопнулась дверь, Бутафоров повернулся ко мне. И что удивительно, лицо его было не таким хмурым, как когда я вошел к нему.

— Придется, Максим, теперь вместе расхлебывать кашу, которую ты заварил…

В таких случаях не нужны никакие слова. И без слов все понятно. Мы стояли совсем рядом. Я нагнул голову и боднул Николая в плечо. В ответ он ткнул меня кулаком в живот.

— Душно, — сказал Николай. — Хотел с тобой прокатиться в эти… как их?

— Стансы, — улыбнулся я.

В кабинет вошла секретарша и, как-то странно взглянув на меня, сказала:

— Возьмите трубку… У вас на заводе что-то случилось.

Тяжелое предчувствие кольнуло сердце. Снимая трубку, я еще успел подумать: «Ну, пришла беда — отворяй ворота!» В следующее мгновение я услышал взволнованный, прерывающийся голос Любомудрова… Когда я повесил трубку, Николай с тревогой заглянул мне в лицо.

— Авария? — спросил он.

— Хуже, — ответил я. — На строительной площадке погиб молодой рабочий… Вася Конев.

Я не помнил, как выбежал из горкома, вскочил в машину и рванул ее с места. Тропинин (он сидел в машине) хотел что-то спросить, но, взглянув мне в лицо, промолчал, только рукой осторожно дотронулся до плеча. Так мы и молчали всю дорогу до деревни. Да я и забыл, что рядом сидит секретарь парткома. В голове билась одна-единственная назойливая мысль: «Пришла беда — отворяй ворота!..»

3

Двухэтажное здание милиции спряталось в тени высоких лип. Улица тихая и небольшая, застроенная массивными кирпичными зданиями. Белокурая девочка из окна второго этажа бросала на тротуар кусочки булки. Птицы суетливо бегала за подпрыгивающими крошками и жадно хватали их. Девочка негромко смеялась, и голубой бант качался в ее волосах. Солнце запуталось где-то в яркой листве лип, и здесь на тротуаре не так жарко.

Во дворе милиции стояли желтая с синими полосами милицейская «Волга» с крупной надписью «ГАИ» и два мотоцикла с колясками. Тут же приткнулся к забору бежевый разбитый «Запорожец». Капот расплющен, в окнах льдинками торчат осколки растрескавшихся стекол. Милиционеры проходят мимо, не обращая внимания на машину, для них это дело привычное, а я долго стою и смотрю на покалеченный «Запорожец». Где и когда произошла катастрофа? И жив ли водитель?.. В последние годы неожиданно люди почувствовали, что без автомобиля и жизнь не в жизнь. Автомобилей сейчас много выпускается. Почти каждому загорелось купить автомобиль! Люди годами экономят, откладывают на желанную покупку деньги, ждут терпеливо своей очереди, наконец покупают… и случается, чуть ли не в первый выезд попадают в жестокую аварию. Новенький красивый автомобиль превращается в груду покореженного металла, а неопытный водитель, если остается жив, попадает надолго в больницу и иногда выходит оттуда на всю жизнь калекой… Почему такое случается? Ведь машиной может управлять не каждый, а следить за ней, ухаживать, ремонтировать и тем более. Чтобы получать от автомобиля удовольствие, нужно иметь, как говорят, техническую жилку. Для иного любителя покопаться в потрохах автомобиля — одно удовольствие, а другой не заглядывает под капот, пока мотор не откажет или колесо не отвалится…

— Максим Константинович, какими ветрами занесло к нам? — прервал мои невеселые размышления звонкий приветливый голос.

Передо мной стоял голубоглазый подполковник милиции с университетским значком на сером кителе. Я встречался с ним на дне рождения Архиповой Валерии Григорьевны. Только тогда он был не в форме. Кажется, фамилия его Добычин, а вот как имя-отчество, убей бог, не помню. А он вот запомнил. Правда, у работника милиции и должна быть прекрасная память. Оттого что никак не удавалось вспомнить, как его зовут, я нахмурился, что не укрылось от внимательного ока подполковника.

— Что-нибудь случилось? — поинтересовался он и неожиданно весело рассмеялся. — Такое уж наше заведение, что сюда в основном приходят не радостью делиться, а горем… Авария, убийство, кража…

— Несчастный случай, — сказал я. — Вчера на стройке погиб один мой рабочий. Мне хотелось бы со следователем поговорить.

— Вы подозреваете, что это не просто несчастный случай?

Хотя мне и было невесело, теперь я улыбнулся:

— Просто несчастного случая вам мало? С автокрана сорвалась железобетонная плита — деталь для строящегося дома — и наповал убила рабочего.

— При чем же тут милиция?

— Дело в том, что этот рабочий был на бракосочетании своего приятеля, а я его чуть ли не силой посадил в свою машину и вместе с бригадиром отвез на строительство… Понимаете, если бы я этого не сделал, Вася Конев был бы жив.

— Он пьяный был? — Подполковник уже не улыбался.

— Не успел еще и капли в рот взять. Я их прямо из Дворца бракосочетания прихватил.

— Он взял отгул?

— Да нет…

— Значит, вы встретили у загса своего рабочего, который совершил прогул, посадили его в машину и отвезли на работу? Трезвого?

— Все было так, — подтвердил я.

— Конечно, в обязанности директора завода не входит разъезжать по городу, ловить прогульщиков и лично отвозить на работу… — усмехнулся Добычин. — Но в данном случае никакой даже косвенной вашей вины я не вижу.

— Но если бы я его не забрал со свадьбы, он был бы жив.

— Если бы вы встали утром на пять минут позже, а по дороге на завод ваша машина отказала или вы решили заехать к знакомому… Или начнем с другого конца: если бы жених вдруг в самый последний момент разочаровался в невесте и свадьба расстроилась бы, тогда ваш рабочий не присутствовал бы на бракосочетании, вовремя вышел на работу — и ничего бы вообще не произошло…

— Вы меня разыгрываете? — хмуро взглянул я на него.

— Извините за школьный пример. Случайность, закономерность… Или теория относительности? — рассмеялся подполковник. — Пройдемте ко мне в кабинет.

Я поднялся вслед за ним на второй этаж. В узком коридоре, тускло освещенном единственным окном, выходящим во двор, было густо накурено. Возле двери с надписью «Автоинспекторы ГАИ» сидели на приставных стульях и стояли посетители.

Входя в кабинет, я бросил взгляд на табличку: «Заместитель начальника Добычин С. П.». Теперь я вспомнил, подполковника звали Сергеем Павловичем. В кабинете прохладно, ни один луч солнца сюда не проникает. Сергей Павлович кивнул на широкий коричневый диван, стоявший сбоку от письменного стола. Наверное, чтобы подчеркнуть неофициальность нашей встречи, сам тоже уселся рядом. Вытащил сигареты «Солнце», и мы закурили. На стене напротив висела карта города, размеченная красным и синим карандашом, а в затемненном углу с большого цветного календаря лучезарно улыбались две красавицы японки в прозрачных кимоно. Это было несколько неожиданно для в общем-то строгого облика кабинета.

— Так мы с вами на рыбалку и не выбрались, — сказал Сергей Павлович.

— До рыбалки ли тут… — вырвалось у меня.

— Зашиваетесь? — остро взглянул он на меня. В его голосе почудился какой-то намек.

— В каком смысле? — спросил я.

— Я много слышал о вас от Архипова, — не стал уклоняться Добычин. — Вы там на заводе с Любомудровым настоящую революцию совершили…

— И что же говорит об этом Архипов?

— Он восхищается вами, — сказал Добычин. — Хотя и уверен, что для вас это плохо кончится. Я слышал, вас будут обсуждать на бюро горкома?

Быстро в городе распространяются вести! Впрочем, заместитель начальника милиции все и должен знать, тем более что его непосредственный начальник — член бюро горкома партии.

— Мне бы надо со следователем поговорить, — сказал я. — Это в каком кабинете?

— Я полагаю, вполне достаточно, что вы говорили со мной… С этой стороны, я имею в виду несчастный случай, вам ничего не грозит… Юридически вы никаким образом не причастны к смерти рабочего.

Все это он произнес равнодушным тоном, глядя в окно, затененное листвой дерева.

— Сергей Павлович, неужели вы думаете, я пришел сюда выгораживать себя на тот случай, если бы этот факт был использован на бюро?

— Я так не думаю, — заметил он. — Кстати, никого и не интересует, сам пришел рабочий на стройку или его лично доставил туда директор на персональной машине. Я сам расследовал этот случай. Пока мне неясно только одно: по небрежности или неопытности крановщика сорвалась с тросов панель или просто она оказалась бракованной и зацепные крюки сами вырвались из своих гнезд… Могло такое случиться, что деталь, ну там, скажем, из-за спешки или аврала, поступила на строительство недоброкачественной? Я не силен в технологии вашей продукции… Ну, скажем, деталь еще не настолько затвердела, чтобы ее можно было краном поднимать?

У менявырвался вздох облегчения. Из головы никак не выходила та бутылка, которую жених из такси передал Харитонову… Ведь на кране работал Леня Харитонов. И та самая плита, которую он подавал на леса, сорвалась с тросов и убила Васю Конева, его лучшего друга…

— Могло, — сказал я. — Действительно, детали для домов мы гнали в три смены…

— И кто отвечает за готовую продукцию?

— Я.

— Я спрашиваю, кто непосредственно принимает готовые детали?

— Сергей Павлович, вы, судя по всему, в курсе дел на заводе и знаете, что сейчас у нас действительно аврал… Я хочу в ближайшее время закончить строительство нового поселка в Стансах. По проектам Любомудрова. И поэтому только я один ответствен за все технологические процессы, связанные с изготовлением нестандартных деталей.

— А Любомудров?

Зачем мне еще впутывать в это дело Ростислава Николаевича? Конечно, он мог бы и проверить, что за продукция отправляется на стройку. Уж если на то пошло, за этот участок отвечал он. И тем не менее я твердо повторил, что за все производство целиком отвечаю я.

Добычин достал из кармана аккуратный перочинный ножичек, открыл его и, взяв со стола пластмассовый стакан с карандашами, стал затачивать и без того остро отточенные разноцветные карандаши. Казалось, он весь ушел в это детское занятие, забыв про меня, лишь морщины на загорелом лбу свидетельствовали о том, что подполковник напряженно размышляет.

— Как вы ни хотите меня убедить, что косвенно виноваты в смерти рабочего, я не верю вам, — наконец оторвался от своего занятия Добычин. — И потом, охрана труда на производстве — это уже компетенция другой организации… Меня удивляет другое: зачем вы в такой трудный для вас момент осложняете себе жизнь? Безусловно, люди, которые недовольны вами, с радостью используют и этот факт… если узнают все подробности. Поэтому я хочу вам дать один совет: не рассказывайте об этом больше никому. Погибшему рабочему больше ничего не поможет, а вы себе можете крепко навредить.

В голосе Добычина было неподдельное участие, что меня удивило: ведь он дружил с Архиповым, а от главного инженера, признаться, я не ожидал добрых слов в свой адрес. И не очень-то поверил Добычину, что Архипов мною восхищается. В тот вечер у Архиповых я как-то не составил о Сергее Павловиче никакого мнения, а сейчас почувствовал к нему искреннюю симпатию.

И тогда я ему откровенно сказал:

— Я очень рад, что встретился с вами, Сергей Павлович… Понимаете, этот паренек… Вася Конев… Ну, когда это случилось, я будто брата потерял… Я не фаталист и не верю в судьбу, но то, что произошло, потрясло меня. Эта самая плита, если она оказалась недоброкачественной, могла и потом упасть… когда ребята вернулись бы со свадьбы. Пусть не Васю, другого могло бы… Я должен был вам все рассказать, иначе… я бы перестал уважать себя.

Зазвонил телефон, и Добычин подошел к письменному столу. Разговаривая, он снова потянулся к стакану с карандашами. Выбрал толстый красный и сделал пометку в настольном календаре. Повесив трубку, повернулся ко мне. Лицо озабоченное.

— В районе железнодорожного узла неизвестный напал на молодую женщину и нанес ей шесть ножевых ран… И это уже третий случай за последние полгода. Одна девушка скончалась от потери крови. Почерк один и тот же: где-нибудь в безлюдном месте подкараулит свою жертву, затащит в темный угол и искромсает ножом. Маньяк-садист. Вся милиция поставлена на ноги, оповещены дружинники, но пока все безрезультатно! Кроме ножевых ран на теле, преступник не оставляет никаких следов… Перепуганные женщины дают самые противоречивые показания. Даже не можем составить словесный портрет… Если так будет продолжаться и дальше, в городе поднимется паника.

— Я тоже что-то слышал об этом, — вспомнил я. — Месяца два назад.

— Три, — уточнил Добычин. — И неудивительно, что вы вспомнили. Та самая первая девушка, на которую преступник напал, с вашего завода…

— Которая умерла от потери крови?

— Этой повезло: она вырвалась и убежала. Он нанес ей только две неопасные раны… — Сергей Павлович прошелся по кабинету.

— Сдается мне, что преступник несовершеннолетний и не очень сильный. Некоторые от страха теряют рассудок, а с такими можно что угодно сделать, даже не обладая значительной физической силой.

Я понял, что Добычин сейчас больше ни о чем, кроме этого преступления, думать не может, и поднялся с дивана.

— Я видел вашу туристскую базу в Сенчитском бору, — сказал он. — Съездим как-нибудь на рыбалку? Хочется хоть на день отойти от всего этого, позабыть про телефон…

Он сказал это просто так, мысли его были заняты другим, а мне стало смешно: уж скоро год, как я собираюсь то с одним, то с другим на рыбалку, а до сих пор так и не выбрался.

— Мне тоже хочется вырваться хотя бы на день, — ответил я.

— Обязательно вырвемся, — оптимистически сказал он. — Вот схватим этого негодяя…

— Удачи вам, — сказал я.

Мы вышли из здания. Добычин предложил подбросить меня до завода — он выезжал на место происшествия, но я отказался. Мы пожали друг другу руки. Добычин включил мотор и уже взялся за руль, когда я его спросил:

— Охота в этом году разрешена?

— Какая охота?

— На пернатую дичь.

— Попадетесь в лесу с ружьем, я вас оштрафую на полную катушку!

Улыбнулся и, включив на крыше машины синюю мигалку, выехал со двора на дорогу.

4

Я мотался на «газике» по городу, разыскивая Любомудрова. На заводе его не было, в Стансах — тоже, Аделаида сказала, что он забегал в приемную, спрашивал меня и снова исчез, не сказал куда. После смерти Васи Конева работа на стройке затормозилась. Леня Харитонов запил и с того злополучного дня на стройке не появлялся. Не появлялся он и на заводе. Но так как он полностью поступил в распоряжение Любомудрова и в последнее время редко бывал в цехе, никто не знал о его прогуле. А я знал, но пока никаких мер не принимал. И потом, можно было понять Леню: он, как и я, тоже считал себя прямым виновником смерти друга. Ведь это он подавал краном упавшую на голову Васи железобетонную панель…

Где находился Любомудров, я узнал… от Валентина Спиридоновича Архипова. Встретился я с ним в экспериментальном цехе, где кровельщики застекляли крышу. Трещала электросварка, дробно стучали пневматические молотки, загоняя в металл заклепки, визжали электродрели. Экспериментальный цех — мое детище — сегодня меня не радовал. Мне нужен был Любомудров. Где его черти носят?! В Стансах все заглохло, а четыре дома так и не закончены!.. Вообще-то я напрасно злился на Ростислава Николаевича: он и сам крутился как белка в колесе. Носился то на завод, то на стройку, то в карьер, где добывали песок и щебень. Потом ему приходилось улаживать разные дела с организациями, которые поставляли строительный материал в Стансы, наседать на Васина, чтобы он регулярно выделял нам подсобных рабочих. А председатель колхоза имел привычку чуть что — снимать своих людей со стройки на текущие полевые работы…

Увидев Архипова, я поздоровался с ним и хотел пройти мимо, — мне сейчас было не до разговоров, — но он остановил меня.

— Любомудрова ищете? — спросил он. — Так Ростислав Николаевич за городом в «Любаве».

— Где? — несказанно удивился я.

— Вы не слышали про новый ресторан «Любава»? — сказал Валентин Спиридонович.

Если бы мне сказали, что Любомудров на Луне, то и тогда я бы, наверное, меньше удивился. «Любава» — это стилизованный под старину бревенчатый ресторан для автотуристов, недавно открывшийся на Рижском шоссе. Я там еще ни разу не был, но слышал, что очень хорошая кухня и подают на длинные деревянные столы в глиняных горшочках ароматные русские похлебки. И официантки там в старинных национальных костюмах. Все эти подробности я слышал от Юльки, но съездить с ней в этот ресторан все было недосуг. Не до ресторанов мне сейчас… А вот Любомудров нашел время… И хотя я был очень раздражен и сгоряча расценивал такой поступок как предательство с его стороны, однако в глубине души понимал, что тут что-то не то… Не такой человек Ростислав Николаевич, чтобы в самый напряженный момент развлекаться за городом в ресторане с лирическим названием «Любава»…

— Откуда вы знаете, что он там? — пристально посмотрел я на Архипова. В первое мгновение мне показалось, что он меня разыгрывает.

— Ростислав Николаевич здесь ни при чем, — спокойно выдержал мой взгляд Архипов. — Во всем моя жена виновата: видите ли, ей захотелось во что бы то ни стало отведать серых русских щей, которые подают в «Любаве», мне некогда, ну а Любомудров, джентльмен, не смог отказать женщине…

— Вы это серьезно? — вырвалось у меня.

— Надеюсь, вы еще их там застанете, — холодно ответил Архипов.

Я прикусил язык: какое в конце концов мне дело, что жена главного инженера развлекается в «Любаве» с Любомудровым… Не мне надо волноваться и переживать, а Архипову.

Я снова внимательно посмотрел на него: лицо спокойное, непроницаемое, но кто его знает, какие вулканы клокочут у него внутри? Люди с таким характером умеют владеть собой и скрывать свои чувства.

Жара стоит несусветная, а главный инженер, как всегда, в костюме и рубашке с галстуком. Почти год мы работаем вместе, а знаю я этого человека так же, как в первый день нашего знакомства. И все же я почувствовал, что у него на душе кошки скребут. Что-то неуловимое мелькнуло в его глазах. На миг они стали глубже, и в них отразилась растерянность… Но у меня, не было времени и настроения продолжать разговор. Придется ехать в «Любаву». Плюнуть на все и напиться до чертиков в этом модном загородном ресторанчике. Хотя мысль была и нелепая, мне стало веселее. Вспомнилась наша с Любомудровым зимняя поездка в сказочный сосновый бор. Это как раз в ту сторону, где Рижское шоссе пересекает Невельское. Тогда еще никакого ресторана там не было. В сосновом бору, слушая тихий звон струящегося по ветвям снега, я принял решение начать выпуск деталей по проектам Любомудрова…

Глядя в чуть прищуренные от солнца глаза Архипова, я неожиданно предложил:

— Не хотите со мной прокатиться за город? Заодно и пообедаем в этой… «Любаве»?

И снова что-то дрогнуло в глазах главного инженера. Но тут же, взяв себя в руки, с виноватой улыбкой он сказал:

— К сожалению, не могу. Вы же знаете, какое сейчас время… И потом, пожалуй, я там буду лишним…

Из этого разговора я понял, что Архипов, каким бы современным мужчиной он ни хотел казаться, страдает, что его жена сейчас с другим… элементарно ревнует, как и все мы, грешные, ревновали бы на его месте. И от этого неожиданного открытия он мне показался симпатичнее и человечнее.

Примчавшись в «Любаву», я действительно убедился, что Валентин Спиридонович был бы здесь лишний… За непокрытым деревянным столом в желтом, целиком из дерева, просторном зале сидели Ростислав Николаевич и Валерия Григорьевна. Если я ожидал увидеть на лице Любомудрова смущение или хотя бы растерянность, то я глубоко заблуждался: Ростислав Николаевич, казалось, и не узнал меня вовсе. Бросив в мою сторону диковатый взгляд, он снова уставился на свою даму, сидевшую напротив. Валерия Григорьевна, кстати тоже ни капли не смутившись, приветливо улыбнулась и пригласила к столу.

— Обязательно закажите серые щи в горшочке, — сказала она. — Объеденье!

Я сел между ними и, хотя есть совсем не хотел, взял меню в красочной обложке. Перед Любомудровым нетронутый бокал шампанского, холодная закуска. В деревянной пепельнице полно окурков. Многие со следами губной помады. Мрачный, с выпуклыми загорелыми скулами, черной бородой и короткой прической Любомудров удивительно походил на Пугачева, портрет которого мне так хорошо запомнился из учебника истории. Он сидел, выпрямившись, на массивном деревянном стуле под цвет всей мебели и, не отрываясь, смотрел на Валерию. И молчал.

— От вас невозможно никуда спрятаться, — щебетала она. — И не ругайте Славу, это я его сюда силой вытащила.

— От меня-то зачем прятаться? — усмехнулся я.

— Вы только посмотрите на него, — не обратив внимания на мои слова, продолжала Валерия. — Совсем высох, почернел, как головешка… Эта стройка вас всех в гроб вгонит!

Любомудров оторвал от нее свой тяжелый взгляд и наконец разжал плотно сомкнутые челюсти:

— Я утром был в Стансах. Без Харитонова там все остановилось… Я ездил к нему домой — никто не знает, где он.

Я чуть не рассмеялся, услышав эту «новость». Я уже сегодня два раза сгонял в Стансы и все знал. И домой к Харитонову ездил. Вместо того чтобы рассиживать здесь с чужой женой… Я про себя поморщился, что мне пришла в голову такая пошлая мысль, ведь я знал, что Любомудров по-настоящему любит Валерию Григорьевну, мне нужно было самому наладить там работу… Ничего этого я, конечно, не сказал. Если уж Ростислав Николаевич приехал сюда с Валерией, значит, это было необходимо. И нечего мешать им. Только сейчас я понял, что мой приезд сюда если не глупость, то уж точно необдуманный шаг. Можно было поднапрячь свои мозги и сообразить, что не только Архипов, но и я буду здесь лишним…

Валерия помешала ложечкой шампанское в бокале и немного отпила. Увидев нарядную официантку, направляющуюся к нашему столу, я сделал попытку встать, потому что обедать не собирался, но Валерия мягко положила свою изящную руку на мою ладонь.

— Слава хочет, чтобы я разошлась с мужем и переехала к нему, — бархатным голосом сказала она, улыбаясь глазами. — Но у него ведь однокомнатная квартира… Если я совершу самую большую глупость в своей жизни и перееду к нему, вы дадите нам двухкомнатную квартиру?

Любомудров еще сильнее сжал челюсти, коричневые скулы выпятились на его щеках, в глазах блеснул недобрый огонек.

— К чему эта комедия? — негромко спокойным голосом произнес он.

— У меня ведь чудесный муж, — продолжала Валерия. — Он предоставляет мне полную свободу… даже терпит моих… кавалеров…

— Валерия! — крикнул Любомудров. Костяшки сцепленных на коленях рук побелели.

— А ты, дорогой, став моим мужем, сможешь быть таким снисходительным?

Сначала я подумал, что она меня разыгрывает, и только сейчас заметил, что Валерия просто пьяна и дурачится. Шампанского в бутылке оставалось на донышке, а Ростислав Николаевич совсем не пил. На стоянке поблескивает никелировкой его быстроходная «Ява» с двумя металлическими касками, пристегнутыми к багажнику. А за рулем Любомудров никогда не пил.

— Я ему, чудаку, и говорю, — продолжала Валерия, глядя на меня чистыми ясными глазами (они-то меня и ввели в заблуждение!), — к чему затевать всю эту волынку? Разводиться, потом снова сходиться… А он… Эгоист! Феодал! Индивидуалист! Хочет, чтобы все принадлежало только ему. А я не хочу приносить горе одному человеку ради счастья другого… даже который мне нравится… И не надо, Слава, хмуриться, тебе это не идет… Максим Константинович, на кого он сейчас похож? Знаете?

— Знаю, — ответил я. — На Пугачева.

Валерия весело рассмеялась, будто зазвенела на потолке хрустальная люстра.

— Вылитый Фауст!

На Ростислава Николаевича жалко смотреть. Поймав его убитый взгляд, я поднялся.

— Ради бога, не уезжайте! — воскликнула Валерия. — Слава опять начнет долбить свое, а мне… мне скучно!

— Если вы надумаете пожениться, — сказал я, — то можете рассчитывай, на мою квартиру. Двухкомнатную.

— А вы что… уезжаете?

— Я перееду в вашу, — сказал я.

— Максим Константинович, Валерия глупости говорит, — поморщился Любомудров.

— Должна же я знать, что меня ожидает, если я свяжу свою жизнь с тобой… Максим Константинович, вы советуете мне выйти замуж за этого… злюку?

— В этих делах я плохой советчик, — пробормотал я, продвигаясь к двери.

— Вы даже не выпили с нами… — упрекнула Валерия и невесело рассмеялись: — Какие вы все, мужчины, стали деловые, куда-то спешите, торопитесь… А где же романтика? Я уж не говорю про серенады под окнами любимой… Я тебя с трудом вытащила сюда, а ты и здесь сидишь как на иголках! Работа, работа, работа… А когда жить прикажете? Отдыхать, веселиться, мечтать? Способны ли вообще вы на это?.. Боже мой, как я хочу далеко-далеко уехать.

Уже на пороге я услышал хрипловатый голос Любомудрова:

— Я скоро приеду. В Стансы.

— Я хочу на мотоцикле в Париж, — сказала Валерия. — С ветерком. Так, чтобы дух захватило, слышишь, Слава?

— Слышу, — буркнул он.

— Я не отпущу его в ваши дурацкие… Стансы! — крикнула она. — Черт с ним, с Парижем… Мы поедем в Псков, в Пушкинские Горы…

— Вы отчаянная женщина, — улыбнулся я ей и закрыл за собой тяжелую дубовую дверь загородного ресторана «Любава», в котором, как я понял, сейчас решалась судьба сразу трех человек.

5

Я сижу на гладком камне на берегу Ловати. Заходящее солнце позолотило тихую воду, высветило желтое с черными промоинами дно, придало волнообразно шевелящимся водорослям изумрудный блеск. Напротив меня, на другом берегу, пламенеет большая береза. Неподвижные листья напоминают бронзовые монеты, и кажется, налети сейчас порыв ветра — и окрест разнесется тихий мелодичный звон. Но ветра нет, и речка, земля, камни еще излучают дневное тепло.

Я жду Юлю. Мы договорились здесь с ней встретиться. Это место для свиданий выбрала Юля. Когда я в первый раз пришел сюда, то она сидела на этом самом камне, на котором сейчас я сижу. Парк кончается сразу за танцплощадкой, а здесь до самой плотины растет кустарник. Я не сказал бы, что это самое удобное место. Сюда, случается, нагрянут с бутылкой любители выпить вдали от шума городского, а когда стемнеет, от танцплощадки в эту сторону направляются парочки. Но в этот предзакатный час пока никого не видно. Лишь птицы попискивают в кустах, устраиваясь в гнездах на ночь.

Глядя на Ловать, спокойно несущую свои воды вниз по течению, я вспомнил Ленинград. Там сейчас белые ночи… Ослепительное небо над Петропавловской крепостью не темнеет, лишь меняет свои оттенки. Медленно вздымаются обрамленные решетками створы разводных мостов. По набережным гуляют люди. Это не та дневная толпа прохожих, которая куда-то спешит, торопится, в белые ночи люди ходят не спеша, часто останавливаются и любуются то золотым огнем, вспыхнувшим на шпиле Петропавловской крепости, то огромным белым пароходом, почти бесшумно скользящим по Неве в сторону Финского залива, то мудрыми, загадочными сфинксами, дремлющими напротив Академии художеств… Хорошо о белых ночах сказал Пушкин:

И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Давно я не был в Ленинграде. Очень давно. А ведь я любил в белые ночи побродить по городу. Иногда просыпался и отправлялся на набережную Невы. Только здесь можно было полностью постичь всю прелесть и красоту белых ночей! Небо в желто-розовых разводах и ярких вспышках зарниц, Нева, вобравшая в себя все небесные оттенки, горделиво выгнувшиеся мосты, бесшумные пароходы, белыми призраками уходящие в неведомые дали… Взять бы да и махнуть хотя бы на один день в Ленинград! Вместе с Юлей…

Я взглянул на часы: половина одиннадцатого, а мы договорились встретиться в десять. На Юлю это не похоже, она всегда приходила вовремя. Я уже не мог сидеть на камне. Встал и зашагал вдоль берега, поглядывая на узкую тропинку, что вела сюда из парка. Юля могла прийти только со стороны танцплощадки, но ее не было. Солнце давно село, и яркие багровые краски над крышами зданий смешались, стали тускнеть. Только высокие облака все еще багрово сияли. На танцплощадке вспыхнули прожекторы, немного погодя заиграла музыка. Я еще минут двадцать мерил шагами узкую прибрежную тропинку. Я уже не любовался журчащей Ловатью, не смотрел на неровный быстрый полет летучих мышей. Музыка меня раздражала. Сообразив, что дальше ждать бессмысленно, я медленно побрел к парку. Я все еще надеялся, что вот-вот сейчас среди кленов мелькнет знакомая высокая фигура в джинсах. А когда понял, что этого не случится, почувствовал полное безразличие ко всему на свете. Значит, я по-настоящему люблю, если такой пустяк — девушка могла заболеть или еще что случилось — поверг меня в отчаяние. Только что я владел всем миром — и вдруг вмиг оказался нищим…

Я никогда не останавливался возле танцплощадки, всегда проходил мимо, но сегодня будто что-то толкнуло меня: я подошел к ограде, которой была обнесена довольно просторная танцплощадка, и заглянул туда. Танцевали какой-то медленный танец. Некоторые парни явно не умели танцевать, с сонными лицами с трудом переставляли ноги, предоставив своих партнерш самим себе… Среди танцующих я увидел знакомую гибкую фигуру в белой рубашке и короткой юбке. Это была Юлька! И танцевала она с незнакомым мужчиной на вид лет тридцати. Танцевала Юлька красиво, изящно, и многие на площадке оглядывались на нее. Голова у Юльки была немного запрокинута, и я видел ее высокую белую шею. Мужчина осторожно держал ее за тонкую талию и горделиво улыбался. Еще бы, не каждому выпадет удача танцевать с такой девушкой!

Юлька несколько раз уговаривала меня потанцевать с ней, но я наотрез отказывался. На танцплощадке в основном зеленая молодежь, и потом, я с детства не любил танцы. Пожалуй, кроме танго и фокстрота, я за свою жизнь ничему и не научился. Даже вальс был для меня недосягаем. Я не умел кружиться.

Юлька ничего мне не говорила, но, наверное, обижалась. Ведь она без танцев жить не может. Сколько раз она срывалась с места и начинала одна танцевать в комнате…

Неужели ради этих танцулек она забыла, что я ее жду?..

Мне хотелось поскорее уйти отсюда, но я не мог: продолжал буравить глазами Юльку. И она оглянулась. На какую-то долю секунды наши глаза встретились. Меня Юлька не могла разглядеть за дощатым забором: танцплощадка была ярко освещена, я находился в тени, и тем не менее у меня было ощущение, что она меня узнала…

Я круто повернулся и быстро зашагал прочь…

А поздно вечером, когда я вертелся на горячей, смятой постели, стараясь заснуть, резко и настойчиво зазвонил телефон. Но это была не Юлька: звонила Аделаида. Извинившись, что так поздно побеспокоила меня, она сообщила, что из Москвы прибыла специальная комиссия из трех человек. Встречал их Архипов. Он же и отвез прибывших с вокзала в гостиницу… Она звонила мне и раньше, но меня не было дома…

Я повесил трубку и поймал внимательный взгляд Мефистофеля. Сливаясь с ночным мраком, черный кот сидел на краю письменного стола и смотрел на меня горящими глазами. Белая отметина на лбу придавала ему зловещий вид. Мне захотелось запустить в него диванной подушкой, но, рассудив, что загадочный взгляд кота сейчас трудно правильно истолковать — может быть, Мефистофель вовсе не смеялся надо мной, а, наоборот, выражал свое кошачье сочувствие — я с сердцем швырнул тугую подушку в стену. Что-то упало на пол, зазвенело разбитое стекло. Кажется, я угодил в летний пейзаж неизвестного художника. Мефистофель бесшумно, привидением растворился во мраке…

Наступая босыми ногами на осколки, я подошел к окну, распахнул обе створки и снова повалился на диван. Крепко зажмурив глаза и стиснув зубы, стал умолять всевышнего, чтобы он послал мне крепкий сон без сновидений.

6

В понедельник хоронили Васю Конева. Я шел вместе со всеми за гробом, установленным на грузовике. Рядом со мной шагал мрачный, опухший Леня Харитонов. Вместо глаз — две покрасневшие щелки. Пшеничные усы он сбрил, но помолодевшим не казался. Идущие впереди машины музыканты извлекали из своих никелированных инструментов печальные звуки похоронного марша. Когда в воздухе ненадолго замирал последний жалобный аккорд трубы, слышно было шарканье многих десятков ног по асфальту. А июньское солнце заливало все вокруг ярким праздничным светом. Жарко пылали разинутые пасти разнокалиберных труб, жирно лоснился желто-красный барабан, посверкивали часы на запястьях провожающих Васю Конева в последний путь товарищей.

Неожиданно все остановились, зашелестел негромкий говор, вытягивая шеи, люди заглядывали вперед, но ничего не было видно. Наконец мимо похоронной процессии медленно проехали четыре легковые машины, украшенные разноцветными лентами, воздушными шариками. На передней «Волге», на капоте которой гордо сидела нарядная с льняными волосами кукла, ехали жених и невеста в белом. На перекрестке двух дорог в этот солнечный день лицом к лицу столкнулись бьющая ключом жизнь к смерть. Радость и печаль. И от этого на душе стало еще муторнее.

Обогнув похоронную процессию, свадебные машины прибавили скорость и унеслись прочь, а на сером размягченном асфальте осталась свернувшаяся спиралью красная лента… Разом тяжко вздохнули трубы, пронзительно лязгнули медные тарелки, гулко загудел барабан… Похоронная процессия продолжала свой неторопливый путь на кладбище.

У могилы я сказал несколько теплых слов о Васе Коневе. Говорить было трудно, к горле пересохло, и я после каждого слова откашливался. Чувство вины перед Васей все еще не покидало меня.

С кладбища мы возвращались с Леней Харитоновым. В ушах еще стоял истошный плач матери Конева, глухой, опустошающий душу стук земли о крышку гроба. Глаза у Харитонова немного приоткрылись, потрескавшиеся губы крепко сжаты. Утром он сказал мне, что с поминками покончено и сегодня после похорон он выходит на работу. Леня мучительно переживал все это и тоже считал себя единственным виновником смерти друга. Я спросил его про бутылку, но он уверил меня, что бутылка тут ни при чем. Он выпил ее на пару с плотником уже без Васи Конева. А почему сорвалась с тросов эта проклятая панель, он до сих пор не может понять! Ведь раньше никогда такого не случалось!

Леня долго молчал, а потом, взглянув на меня исподлобья, с горечью сказал:

— Лучше бы мы тогда вас не послушались…

— Думаешь, я не жалел, что натолкнулся на вас у Дворца бракосочетания?

— Видно, так на роду у него было написано, умереть в этой деревушке, — помолчав, заметил Леня. — Эх, Вася Конь! — горестно вырвалось у него. — Никогда больше такого дружка у меня не будет… Золотой парень… был. И кто убил его? Я! Своими собственными руками!.. — Он с отвращением посмотрел на свои растопыренные пальцы…

— Не терзайся, — сказал я. — Васю не вернешь, а жить, брат, надо… И работать.

У проходной Леня, не глядя на меня, попросил:

— Разрешите мне обратно в цех? Не могу я там… Понимаете…

— Понимаю, — сказал я. И хотя Леня позарез нужен был на стройке, отпустил его. Я и сам, приезжая в Стансы, всякий раз обходил ту площадку возле недостроенного дома, где упала на Васю плита…

В кабинете меня уже ждали члены министерской комиссии. Настроение после похорон было паршивое, потом мне до чертиков надоело отвечать на вопросы инструктора горкома партии, а сейчас из меня будут тянуть жилы свои, министерские…

Я хотел сразу пройти в кабинет, но Аделаида меня остановила.

— Вызывали Архипова и Любомудрова, — понизив голос, сообщила она. — Ростислав Николаевич психанул и накричал на них… И так хлопнул дверью…

— Зачем вы мне все это говорите? — оборвал я.

Аделаиде в лицо ударила краска. Весной на ее белом лице появились веснушки, которые девушка старательно припудривала, сейчас веснушки совершенно пропали на зардевшемся лице.

— Я думала… — пролепетала она.

— Бутафоров из горкома не звонил? — спросил я, стараясь сгладить резкость.

— Звонил Васин из «Рассвета». Просил вас быть на месте, он в три приедет на завод.

Уже переступая порог кабинета, я ругнул себя: не надо было так. Я отлично понимал, что Аделаидой руководили самые добрые побуждения, но последнее время меня стал раздражать ее сострадательный вид: дескать, я все понимаю — у вас большие неприятности, но имейте в виду, я на вашей стороне…

Рано еще, дорогая Аделаида, меня хоронить!.. Я недовольно поморщился, даже мысленно произнося слово «хоронить». Слишком еще свежи в памяти похороны Васи Конева…

Увидев за длинным столом членов комиссии, я сразу приуныл: всех троих я знал, не раз встречался на совещаниях в Главке министерства. Котов Василий Иванович — маленький толстый человечек с невыразительным лицом и постоянно бегающими глазками, выступая на совещаниях (говорил всегда путано, скучно), обычно все охаивал с брезгливой миной на лице. Во время выступления то и дело бросал взгляды в сторону начальства, будто ожидая одобрения. Новое Котов всегда встречал в штыки. В любой организации есть свой ретроград, который иногда тоже может пригодиться. И наверняка Котова неспроста направили сюда. Ко всему прочему Василий Иванович считался добросовестным работягой, обстоятельно и кропотливо вникающим во все детали, мелочи. Типичный крот-ревизор, заранее уверенный, что кругом недостатки, приписки, хищения и его миссия — вскрыть их и вывести нарушителей на чистую воду. И он был по-настоящему счастлив, когда ему удавалось действительно что-либо обнаружить и составить акт.

Алексей Яковлевич Башин, багроволицый, громоздкий, черты всегда сального лица крупные и неправильные, крошечные глазки-буравчики, плешивый, причем до такой степени, что уже и не определишь по скудной растительности на висках, какого цвета у него были волосы. Я еще в министерстве обратил внимание на его походку: когда Башин шел по длинному коридору, то через равные интервалы делал такое движение плечами и головой, как будто хотел выскочить из собственного костюма. Если Котов, все охаивая, все-таки наблюдал за начальством, как оно реагирует, и если лицо руководящего работника хмурилось, явно не одобряя Василия Ивановича, тот быстренько перестраивался и давал задний ход. Башин же, как мясник, все рубил сплеча. И по его лицу было видно, что это доставляет ему истинное удовольствие.

До министерства Башин работал заместителем редактора одного технического журнала. В ту пору его каменное лицо часто можно было увидеть по центральному телевидению: Башин вел какую-то специальную передачу, посвященную достижениям науки и техники в народном хозяйстве. Один очень способный инженер как-то с обидой рассказывал, что после того, как Башин «похвалил» его изобретение по телевидению, трест на другой же день завернул папку с чертежами назад… Получилось все точь-в-точь, как в басне Крылова: «Услужливый дурак опаснее врага».

Возможно, после похорон я все вижу в мрачном свете и несколько сгустил краски в отношении Котова и Башина, но как бы там ни было, радости при виде их я не ощутил. Впрочем, предчувствие меня не обмануло…

Третьим членом комиссии был начальник отдела Главка министерства Алексей Тихонович Дроздов, которому я уже показывал проекты Любомудрова, и он меня предостерегал… Дроздов выглядел гораздо приятнее своих коллег: высокий, худощавый, с обостренными чертами скуластого лица. У носа и на лбу глубокие морщины. Если Котов и Башин сидели на диване, то Дроздов нервно ходил по кабинету, перекатывая во рту сигарету, вставленную в длинный янтарный мундштук. Волосы у него черные с сединой и зачесаны набок.

В жизни всегда так бывает. Человек никогда не стал бы человеком, если бы на его долю выпало лишь зло. Такова вся история человечества: на смену злым деяниям приходят добрые дела, и наоборот. Так и Дроздов рядом с Котовым и Башиным был для меня, употребляя классическое литературное выражение, лучом света в темном царстве.

Я знал, что Дроздов умный, порядочный и справедливый человек. По крайней мере, он внимательно выслушает меня и постарается понять.

— Долго же ты спишь, — поздоровавшись, сразу набросился на меня Дроздов — моя надежда. — Два часа ждем.

— Я был на похоронах, — ответил я.

Маленький толстенький Котов заерзал на диване и, метнув на меня быстрый неуловимый взгляд, уточнил тонким сиплым голосом:

— Хоронили того самого рабочего, которого прихлопнуло деталью на строительстве вашего незаконного поселка?

— Того самого, — сдерживая раздражение, ответил я.

— До чего дошло… — пробурчал Башин.

— Душно у тебя тут, нежилым пахнет, — заметил Дроздов и, подойдя к окну, распахнул створки.

Это верно, в последнее время я почти не бываю в кабинете.

— Как устроились? — поинтересовался я.

— В гостинице горячей воды нет, — заметил Котов.

Это мне знакомо. Когда я жил там, горячей воды не было два месяца. В Великих Луках горячей водой не балуют.

— И ванны здесь какие-то маленькие, — продолжал Котов. — Железа в стране не стало, что ли?

Я представил этого маленького толстого человечка в огромной белой ванне и чуть не рассмеялся. Я слышал, у маленьких людей бывает склонность ко всему огромному: письменному столу, креслам, женщинам… Кстати, от кого-то я слышал, что жена у Котова гигант по сравнению с ним. И эта рослая волевая женщина вертит своим мужем, как хочет. А на работе такие люди, чтобы восстановить попранные дома женой свои права и достоинства, отыгрываются на подчиненных. Питая слабость ко всему большому, громоздкому, тем не менее маленькие люди терпеть не могут высоких мужчин. Например, Котов не удосужился ни разу поднять глаза выше моего пояса. Он почему-то считал для себя оскорбительным смотреть снизу вверх. Бедные подчиненные: наверно, для того чтобы угодить своему низкорослому начальнику, им приходится горбиться, съеживаться, чтобы казаться поменьше ростом…

Дроздов уселся за мой письменный стол, вызвал Аделаиду, произнес начальственным тоном:

— Пока мы не закончим разговор, попрошу никого не соединять по телефону и не принимать.

Аделаида бросила на меня вопросительный взгляд, как бы требуя подтверждения, но я промолчал, лишь усмехнулся.

— А теперь, Максим Константинович, как на духу, давай все выкладывай, — сказал Дроздов. — Что тут начудил?

— Как ты ухитрился за такое короткое время весь завод развалить, — ввернул Котов, скользя взглядом по кабинету. На меня он не смотрел.

— И по какому праву прекратил выпуск деталей к стандартным домам и без ведома министерства занялся какими-то экспериментами за государственный счет? — прибавил Башин.

— Мы слушаем, — сказал Дроздов и подпер острый подбородок рукой. Глаза у него усталые, — видно, не выспался с дороги.

7

Только что отгремела гроза, и город заблестел лужами, деревья посвежели и расправили свои ветви с чисто вымытыми листьями, отцветающая сирень, перевешиваясь через потемневшие от дождя заборы, распространяла нежный пьянящий запах. Белые и сиреневые гроздья густо обсыпаны крупными каплями. Все, что росло и цвело на земле, враз ожило и заблагоухало после долгих знойных дней. Хотя дождь перестал, из водосточных труб брызгали на тротуар слабые струйки. Меня обогнали мальчишка и девчонка. Шлепая босыми ногами но мокрому тротуару и о чем-то споря на бегу, они наискосок пересекли дороги и скрылись во дворе пятиэтажного дома.

Я медленно брел по пустынной улице к мосту через Ловать. Река вздулась и еще больше пожелтела. Остров Дятлинка совсем спрятался в гуще больших раскидистых деревьев. Как много лет назад, с берега тянулись дощатые жидкие клади. Мутные волны захлестывали их, одна доска звучно шлепала по воде. Было то самое время, когда еще не наступили сумерки, но и день уже на исходе. Еще по небу неслись пепельные рваные облака, задувал порывистый грозовой ветер, срывая с деревьев хлесткие теплые капли, где-то далеко и добродушно погромыхивало, свинцово-серое небо в той стороне, куда ушли тучи, изредка озарялось бледно-зеленым всполохом. Еще не зажглись уличные фонари и окна квартир были темные.

Я остановился на улице Лизы Чайкиной и стал смотреть на знакомое окно. В раскрытой форточке трепетала тюлевая занавеска. Голубоватые блики плясали на стеклах. В квартире смотрели телевизор. Не хотелось мне подниматься в эту чужую квартиру, но и слоняться по улицам надоело. Вот уже неделя, как я не вижу Юлю. Напрасно душными вечерами дома я посматриваю на телефон: он молчит, а если и зазвонит, то это не Юля. Несколько раз забегал я в цех, надеясь застать девушку внизу — спускается же она когда-нибудь с этого чертового крана на грешную землю? — но Юлька или не видела меня, или не обращала внимания. Ее парящая под застекленным потолком махина, негромко журча, уносила готовые детали н другой конец цеха. На работе я старался не думать о Юльке, а вечерами не знал куда себя деть. Несколько раз порывался пойти к ней домой, но в самый последний момент раздумывал, ожидая, что уж сегодня вечером она обязательно позвонит… Но Юлька не звонила.

Я не хотел себе признаться, что это конец. Вот они современные девчонки: ушла — и точка. Умный сразу догадается, что песенка спета, а дурак будет бегать сзади, умолять, просить прощения, хотя виноват совсем не он. Еще в ту первую встречу у нее дома, когда все было прекрасно, я ощущал в себе тревогу. Где-то уже в самом начале предчувствовал грустный конец наших встреч… Юлька никогда не говорила, как она ко мне относится, а я никогда не спрашивал. Знал, что ей это не понравится. Слишком уж она независима. И хотя я в общем-то догадывался, что рано или поздно нечто подобное случится, зеленая тоска схватила меня за горло и не отпускала с того самого вечера, когда я увидел ее на танцплощадке. Иногда, на работе, мне хотелось пойти в цех, выключить рубильник и вытащить ее за руку из кабины мостового крана… А сегодня вот решил пойти к ней домой. Нет, не выяснять отношения, — мне просто захотелось увидеть ее. Просто посмотреть ей в лицо, услышать ее голос… После развода с женой я мечтал влюбиться как мальчишка: страдать, переживать, думать о ней, любимой… И был уверен, что такого со мной больше не случится. Тогда мне казалось, что я уже все испытал, пережил, и любовь — это уже не для меня. И вот пришло оно… как это лучше назвать? Я всегда избегал произносить слово «любовь»… Потому что уже не верил в нее. И вот она пришла ко мне. Радоваться мне или рвать на себе волосы? Я давно уже понял, что ни к Ларисе, моей бывшей жене, ни к Нине никакой любви у меня не было. Влечение, привязанность, привычка, что угодно, только не любовь. Была у меня одна-единственная любовь — к Рыси. И эта настоящая большая любовь по какому-то капризу судьбы перешла к ее двоюродной сестре — Юльке!..

Я позвонил, и мне открыла Елизавета Гавриловна Горохова, Юлькина бабка. На этот раз она меня сразу узнала и бросила быстрый взгляд на карманы моей куртки.

— Что же не заходил-то, родимый? Забыла, как тебя по батюшке-то, — спросила она. — Чего стал на пороге? Заходи. Ежели к Юльке, то ее нету дома. К этой, к Маньке, подружке своей, убежала.

Точить лясы со старухой мне совсем не хотелось, но и уйти сразу было как-то неудобно.

— У меня машина внизу, — соврал я. — Не закрыта.

— Манька-то Кривина живет где-то у кирпичного завода, — тараторила старуха. — На машине-то в момент доскочишь… А Кривиных все там знают. У ей батька известный пьяница. Хороших людей иной раз не помнят, а горьких пьяниц всяк знает…

— Я, пожалуй, потом зайду…

— Значит, верно, что ты директор завода? — вцепилась в меня Елизавета Гавриловна. — От Юльки-то слова не вытянешь, а Манька что-то толковала… Юлькин ухажор-то, грит, сам директор завода… Только толку от него никакого, разве что на машине прокатит.

— А какой толк должен быть, бабушка? — поинтересовался я.

— Говорит, попросила отпуск, а ты не дал ей… Врет, поди?

— Да нет, не врет, — сказал я.

— Я в ваших делах не кумекаю, — болтала старуха. — За что купила, за то и продаю… А Юлька-то помягче со мной стала. Уж не знаю, что с ней приключилось, а и посамостоятельнее стала: дома не курит, компаний не водит и… как-то к ей ухажер, инженер один, выпивши притащился, бухает и бухает в дверь, так она его, сердешного, с лестницы спустила… Я думала, шею свернет, как загремел вниз! И бутылка — вдребезги…

«Это очень важная деталь…» — заметил я про себя, а вслух сказал:

— Так ему и надо.

— Он ей раньше проходу не давал… Придет, бывало, и сидит, дожидается. Видный такой и выпить не дурак… Бывало, со мной бутылочку красненького разопьет. Не жадный, этого за ним не водилось… Женатый, правда. Да теперь все женатые. Ты небось тоже семейный?

— До свиданья, Елизавета Гавриловна, — сказал я, отступая на лестничную клетку.

— Может, чайку выпьешь? — предложила старуха. — Я мигом!

— Не беспокойтесь, — отказался я.

— Угостила бы хорошего человека, да в шкафу пусто, — лицемерно вздохнула она. — Какая у меня, старухи, пенсия? Не Юлька, так и в праздник не оскоромилась бы…

— Магазины закрыты, бабушка, — сказал я, понимая, куда она гнет.

— Что внучке-то передать?

— Привет, — сказал я.

— И все? — удивилась старуха. Бородавка на ее верхней губе возмущенно задрожала, сухие морщинистые пальцы суетливо бегали по шерстяной кофте. Что она искала, я так и не понял.

— Передайте, что я жить без нее не могу, — вдруг сказал я и закрыл за собой дверь, оставив старуху на пороге с раскрытым ртом.

Я читал Фицджеральда «Ночь нежна», когда раздался телефонный звонок. Я знал, что звонит она. Мельком взглянув на часы — было половина первого ночи, — я поднял трубку.

— Ты еще не спишь? — после некоторой паузы послышался ее голос.

— Я жду тебя, — ответил я и откашлялся, потому что голос сел.

Пауза побольше и…

— Ты на меня очень сердишься?

— Не очень…

— У тебя есть в холодильнике что-нибудь поесть? Я умираю с голоду!

— Я приготовлю тебе яичницу с колбасой!

Снова пауза… Я слышу ее дыхание. Потом какие-то голоса, стук. Наверное, звонит из автомата. И наконец:

— Хорошо, я сейчас приду.

Мефистофель, сидящий, по своему обыкновению, на краешке письменного стола, распахнул свои светящиеся глазищи и посмотрел на мою глупо улыбающуюся физиономию. Круглая усатая морда выражает довольство. С философской снисходительностью наблюдал он за тем, как я забегал по комнате, готовясь к встрече Юльки. Я убрал простыню, одеяло и подушку в ящик, быстро подмел пол, накрыл грязную посуду на кухонном столе газетой, вытащил из холодильника колбасу, накромсал большими кусками в сковороду, бросил туда кубик масла и поставил на газовую плиту, а когда перед зеркалом стал водить по чистому подбородку жужжащей электрической бритвой, Мефистофель не выдержал и с негодующим фырканьем мягко спрыгнул на пол.

8

Неделю разбиралась в заводских делах комиссия из министерства. Башин и Котов хотели сразу остановить производство деталейпо проектам Любомудрова, однако я хотя и с трудом, но уломал Дроздова подождать, пока комиссия не закончит расследование: как говорится, семь бед — один ответ. За эту неделю формовочный цех изготовил последние детали, которые были немедленно доставлены в Стансы. Любомудров появлялся на заводе с утра и тут же на своей «Яве» уезжал в деревню. К концу недели он обещал хотя бы один дом полностью закончить, так, чтобы его было можно показать снаружи и изнутри. Остальные дома были собраны, но с облицовочными и отделочными работами не управиться и за два месяца.

Васин приезжал договариваться насчет еще двух новых поселков и обещал перевести деньги на наш счет, как только подпишем договор. Вместе с ним приехал председатель колхоза «Нива». Он просил принять заказ на тридцать жилых домов по проектам Любомудрова. Я вынужден был им обоим отказать, откровенно заявив, что до решения комиссии я никаких договоров не имею права заключать.

Котов и Башин ходили по цехам, беседовали с инженерами, рабочими и все записывали в свои одинаковые толстые коричневые блокноты. Попросили сделать фотографии нового технологического процесса, готовой продукции. Я хотел всех членов комиссии отвезти в Стансы, но Котов и Башин отказались, хотя позже я узнал, что в деревню они наведались без меня и тоже сфотографировали все, что можно было сфотографировать. Правда, я не был уверен, что они выбрали удачный ракурс… Там произошла у них еще одна стычка с Любомудровым. И Башин и Котов считали инженера-конструктора чуть ли не преступником. Их не интересовала оригинальность его проектов. Члены министерской комиссии главным образом выясняли, сколько Любомудров получил наличными за свои проекты и не поделился ли он некоторой суммой со мной. Эти нелепые, оскорбительные обвинения приводили в ярость тихого и спокойного Ростислава Николаевича. Он обоих «ревизоров» попросту в три шеи прогнал со строительной площадки и предупредил, что если еще к нему будут приставать, он не отвечает за себя… Вот почему Котов и Башин отказались со мной поехать в Стансы. Мне Любомудров ничего об этой стычке не говорил, хотя я и замечал, что последнее время он был явно не в своей тарелке. Я приписывал это его сердечным переживаниям.

Впрочем, Котов и Башин и на меня смотрели, как на преступника. Когда я рассказывал им о перестройке завода, о выпуске деталей для домов оригинальной конструкции, пытался объяснить преимущества в будущем такой перестройки, они улыбались и покачивали головами: мол, пой, пташечка, пой… Лишь Алексей Тихонович Дроздов слушал меня с вниманием и задавал дельные вопросы. В отличие от своих коллег, он смотрел на вещи шире и сейчас думал не о том, как пожестче со мной расправиться, а как вынести завод из прорыва. Но и он, не колеблясь, предлагал немедленно прекратить выпуск деталей по новым проектам и поставить производство на старые рельсы. Сначала завод должен выполнить свои обязательства перед заказчиками и отгрузить для них стандартную продукцию, а потом… может быть, в министерстве и со вниманием отнесутся к нашей затее. А пока завод должен выполнить государственный план. Приближаются знаменательные даты, а у нас самые низкие показатели по министерству. Дроздов прекрасно знал обстановку и не видел никакого другого выхода. Правда, он как-то обмолвился, что попозже можно будет подумать о том, чтобы в экспериментальном цехе наладить производство оригинальных конструкций… И даже можно будет заключить договора с Васиным и другими. Но это должно быть пока не главной задачей завода, а второстепенной. А все основные цеха пусть гонят плановую продукцию.

Короче говоря, вся наша работа перечеркивалась, но на будущее оставалась маленькая лазейка — экспериментальный цех. Дескать, не в ущерб основному делу потихоньку занимайтесь своими экспериментами. Это меня совершенно не устраивало.

За день до отъезда комиссии в Москву формовочный цех снова был остановлен и в аварийном порядке началась переоснастка поточных линий. Это распоряжение отдал Дроздов. Я не мог смотреть в глаза начальнику цеха Григорию Андреевичу Сидорову. Впрочем, он оказался благородным человеком и даже вида не подал, что сердит на меня. Уж кто-кто, а он имел все основания быть недовольным мной. Самый передовой цех на заводе оказался самым отстающим.

Башин и Котов потребовали немедленно снять меня с поста директора и поставить временно исполняющим обязанности директора завода Архипова, но председатель комиссии Дроздов охладил их пыл. Сказал, что не имеет таких полномочий. Это будет решать коллегия министерства, которой они представят свой отчет.

С Дроздовым у нас состоялся откровенный разговор. Когда мы знойным днем возвращались из деревни, он предложил завернуть куда-нибудь выкупаться. Я отвез его на Кислое озеро. Не знаю, почему так назвали это озеро, на самом деле оно было чистое, прозрачное и на вкус самое нормальное. Солнце палило над головой, вода была в самый раз: ни холодная, ни теплая.

Алексей Тихонович Дроздов оказался хорошим пловцом. Саженками заплыл почти на середину озера, а когда вылез на берег, незаметно было, чтобы он устал. Мы валялись на горячем песке и смотрели на облака, обсыхая на солнце.

— В этом году первый раз окунулся, — сказал Дроздов. — В Москве все было недосуг… Забраться бы с палаткой на такое озеро да и провести тут весь отпуск.

— Приезжайте, — улыбнулся я. — У нас своя туристская база в Сенчитском бору, а там два озера, и не чета этому.

— Чего улыбаешься? — покосился в мою сторону Алексей Тихонович. — Смешно?

— Очень часто люди с уверенностью толкуют о том, чего никогда не сделают… Вы не приедете, а я тоже никак не выберусь на рыбалку.

— Все очень просто, — сказал Дроздов. — Попробуйте уехать на рыбалку, если ваши мысли заняты работой. Для того чтобы приблизиться к природе, нужно быть отрешенным от суеты… И потом, не мы располагаем своим временем, а время и обстоятельства нами распоряжаются. Не начуди ты тут с этим делом, не приехал бы я в Великие Луки… Забросили бы меня куда-нибудь на Камчатку.

— В Ленинграде в самом разгаре белые ночи, — мечтательно сказал я.

И вдруг Дроздов меня огорошил.

— Я думаю, что ты еще захватишь их…

— Значит, снимут? — немного поразмыслив над его словами, спросил я.

— А ты думал как? По головке погладят? — ответил он. — Твоим делом ведь еще горком партии занимается.

— Знаю.

— Запросто на бюро строгача влепят.

— Первый секретарь грозился исключить.

Дроздов сел и с любопытством уставился на меня.

— А если все наперед знаешь, то какого же черта влез в это дело?

— Думал, успею построить поселок и…

— Что «и»?

— Надеялся, что люди поймут…

— Я все понял, Максим Константинович, но я не министерство. В министерстве еще есть Котовы и Башины… Чего улыбаешься? Думаешь, я их не знаю? Они готовы четвертовать тебя… Еще и на меня министру пожалуются… Не снял с работы!..

— Правда, что у тебя нет такой власти? — спросил я.

— Если очень хочешь, могу и снять, — усмехнулся он. — Только ведь тогда тебе крышка, верно?

— Верно, — согласился я. — Мне еще бы продержаться один месяц…

— Это я тебе не обещаю, — сказал он.

— И все-таки я верю, что завод перейдет им производство новой продукции!

— И не обидно тебе будет, если это случится при другом директоре?

— Обидно, — сказал я. — Придется утешаться известной эпитафией: тебя нет, но дело твое живет.

— Поселок твой мне понравился. И идея неплохая, но несвоевременно ты взялся ее осуществлять! Ты что, директорам на этом заводе десять лет? Может быть, у тебя большой опыт, авторитет? Да ты без году неделя директором, а уже выкинул такую штуку, что у нас только руками разводят… Правильно, что утвержденные министерством типовые стандартные дома не ахти какие. Твои гораздо лучше. И это здорово, что ты построил поселки рядом. Очень зримо! Но как ты не понимаешь, что переход завода на новую продукцию может разрешить только министерство. И то не вдруг. Если все директора заводов начнут…

— Это я уже слышал, — заметил я. — От Котова и Башина.

— Тебя можно понять, но простить такое самоуправство нельзя. И тут Башин и Котов правы: тебя нужно снимать с работы…

— А вдруг тебе влетит от министра, что не снял меня?

— Это не твоя забота, — огрызнулся Дроздов и испытующе посмотрел на меня. — Ты знаешь, я никак не могу от одной идиотской мысли отделаться… — Он сделал паузу. — Мои коллеги в одну дуду дудят, что ты и Любомудров…

Я видел, что ему трудно будет произнести эти слова, и решил помочь:

— Никакой личной корысти тут нет. Ни с моей стороны, ни со стороны Любомудрова. Больше того, он и половины не получил за свои проекты того, что ему полагается. Я уж не говорю о том, что и он, и я работаем в две-три смены. Разумеется, без сверхурочных. Нас даже бросили любимые женщины… Честное слово! Говорил же тебе, на рыбалку некогда выбраться…

— Котов что-то в бухгалтерии раскопал… Неправильное расходование государственных средств.

— Ты же видел, мы выстроили новый цех, изготовили новые формы, а ведь министерство на это и копейки не отпустило. Кстати, имей в виду, главбух тут ни при чем: я всеми правдами и неправдами выколачивал из нее деньги.

— Ты говоришь — рассчитывал, что тебя поймут, — продолжал Дроздов. — А тебя ни в министерстве не поняли, ни на заводе. Я уж не говорю про местные власти. Куприянов прямо сказал, что твое назначение на этот завод — грубая ошибка… Мне даже показалось… у него на тебя зуб.

— Такой он человек, — сказал я. — Он и сразу был против моего назначения: хотел поставить директором своего, местного человека, а ему прислали варяга…

— Он так и заявил, что на этот раз директора они сами подберут. Им на месте тут виднее, а уж за свои кадры они отвечают головой. И будет новый директор делать то, что ему прикажут, а твой экспериментальный цех закроют; приспособления, арматура и сварные формы будут ржаветь на свалке… А твое имя на каждом собрании будет предаваться анафеме…

— Кошмарную ты картину нарисовал, — сказал я.

— А ты думал, тебе памятник поставят? За то, что государственный план сорвал и выбросил на ветер казенные денежки?

— Ведь ты так не думаешь.

— Я тут ничего не решаю, — вздохнул он. — И замминистра на тебя зол. Выдвинул, говорит, на свою голову… Не оправдал ты его надежд… А ведь какие у тебя были перспективы! Через три-четыре года получил бы завод не этому чета, а возможно, и в министерство взяли бы. Замминистра возлагал на тебя большие надежды.

— Да, тут я дал маху…

Дроздов удивленно взглянул на меня, потом чуть приметно усмехнулся:

— Ты, я смотрю, не очень-то сильно и расстраиваешься?

— Хоть убей, не чувствую я себя виноватым, — сказал я.

— Мне кажется, ты не совсем отчетливо представляешь, что тебя ожидает! Если ты сумеешь вывернуться, а в этом я очень сомневаюсь, на твоей карьере, по крайней мере в нашей системе, будет поставлен крест…

— Меня это мало волнует, — ответил я. — Мне хотелось, чтобы завод выпускал высококачественную продукцию, хорошие, красивые, удобные дома. И если бы мне не помешали, я этого бы добился. Вот была моя главная задача. Признаться, о своей карьере я совсем не думал.

— Ты прав, — задумчиво сказал Алексей Тихонович, — кто думает о карьере, тот на рожон не лезет и до такой степени с начальством не осложняет отношений…

— Ну вот, хоть один раз ты со мной согласился… — рассмеялся я.

— Ответь мне еще на один вопрос: ты намеревался в ближайшее время все поточные линии перевести на выпуск новых деталей?

— Да.

— А как бы рассчитался с заказчиками, которые ждут от тебя типовые стандартные дома?

Это было самое уязвимое место в нашем деле. Я не хотел поставлять заказчикам плохие дома, раз наладил выпуск хороших. Я рассчитывал показать заказчикам новый поселок и переоформить договора на выпуск новых домов. Конечно, заказчикам пришлось бы внести на счет завода дополнительные суммы, но мы имели дело с богатыми колхозами и совхозами. А поставлять заказчикам старые дома — это было бы нечестно.

Обо всем этом я и сказал Дроздову.

— Ты, я смотрю, все решил перевернуть с головы на ноги, — усмехнулся он.

Над нашими головами раздался резкий крик. Это прилетели небольшие озерные чайки. Покружившись, изящные белые птицы одна за другой спикировали в воду. Штук пять белых поплавков закачались посередине озера.

Солнце пригревало, свежий ветерок приятно обдувал; не хотелось подниматься с теплого песка. Дроздов все-таки еще раз искупался, а я прошелся вдоль берега, где росли голубые и красные цветы. Как они назывались, я не знал, но нарвал букет. Пока Алексей Тихонович одевался, я сунул цветы под сиденье.

Я отвез Дроздова в гостиницу. Когда мы прощались, он посоветовал:

— Не сиди сложа руки. Борись, доказывай, пиши в высшие инстанции. А я доложу замминистру свое особое мнение по этому вопросу… Будь моя воля, я разрешил бы вам выпускать нестандартные детали…

— Жаль, что ты не министр, — улыбнулся я.

9

За пять минут до заводского гудка я выхожу из кабинета и иду к автобусной остановке. Мой «газик» у белого здания заводоуправления, но машина мне не нужна. Мне нужна Юля, которая сейчас вместе со всеми выйдет из проходной и направится к автобусной остановке. Я должен ее здесь перехватить. Вчера она домой после работы не пришла, а снова стучаться в дверь и беседовать с Елизаветой Гавриловной Гороховой мне совсем не хотелось. Пусть бросают на меня ехидные взгляды Юлькины подружки, мне наплевать. Я должен сегодня поговорить с ней. Может быть, в последний раз…

После нашей встречи прошло пять дней. Юля обещала позвонить, но так и не позвонила. Больше того, я заметил, что она меня избегает. Несколько раз я заходил в формовочный цех, но она делала вид, что меня не замечает. Один раз я подкараулил ее в столовой, но Юля тут же расплатилась за обед и ушла со своей подружкой Машей Кривиной, которая не преминула бросить на меня насмешливый взгляд. Я даже не подозревал, что Маша такая злопамятная!

В ту ночь, когда она пришла ко мне, настоящего разговора не получилось. Юля была у какой-то подруги на дне рождения, и вот ей пришла в голову мысль позвонить мне… А если бы не была в гостях, значит, и не позвонила бы?.. Я задал ей этот вопрос, но Юлька только рассмеялась и сказала, что она ведь пришла: чего же мне еще нужно?..

И вот опять такая же история: я жду ее, переживаю, а она ушла и как в воду канула. Завтра бюро горкома партии. Будут обсуждать не только меня: секретаря парторганизация Тропинина, секретаря комсомольской организации Саврасова и председателя завкома Голенищева. Бутафоров несколько дней назад сообщил, что члены бюро настроены против меня, редактор городской газеты подготовил серьезным материал по заводу, который на днях будет опубликован. Разгромная статья уже появилась и вызвала на заводе самые разнообразные толки. Саврасов всячески избегал встреч со мной, а когда я сам разыскал его, то ничего путного из нашего разговора не получилось. Геннадий Васильевич мялся, что-то мямлил. В общем, я понял, что на бюро он отречется от нашего дела и, если это понадобится Куприянову, выступит против меня. Об этом меня предупредил и Тропинин. Анатолия Филипповича несколько раз вызывали в горком, но даже под сильным нажимом первого секретаря он ни на йоту не изменил своей позиции. Голенищев не принимал активного участия в перестройке производства, и серьезные неприятности ему не грозили.

Утром того же дня, когда вышла газета, Леня Харитонов поймал меня в цехе и напрямик спросил:

— Это правда, что вас хотят уволить?

— Правда, — не стал и я кривить душой.

— Если за Васю Конева, то я сам пойду куда надо… — взорвался Харитонов, но я его остановил:

— Вася тут ни при чем.

Я видел: Леня расстроился. На широком лице его заиграли желваки.

— Так на рыбалку мы с вами и не съездили, — сказал он, внимательно разглядывая свои руки.

— А может быть, это и к лучшему, — невесело улыбнулся я. — Больше рыбы останется и озере.

— Но могут ведь и не снять? — сказал Леня. — Чего мы такого сделали?

— Мы сделали, Леня, большое дело, — ответил я. — И что бы там ни было, тебе огромное спасибо за все. И ты, и Вася Конев… очень мне помогли…

Заводской гудок прервал мои размышления. Из проходной потянулись рабочие. От придорожных лип падали на асфальт длинные тени. Днем прошел небольшой дождь, и на улице было свежо, прохладно и почему-то пахло полынью. Лохматые облака наползали на коричневую заводскую трубу, загораживая большое красное солнце. Устроившиеся на проводах скворцы казались розовыми в лучах заходящего солнца, а внизу, на крыше будки телефона-автомата, сидела ворона и чистила клюв.

Стоя под толстой липой, я высматривал Юльку. Два автобуса, переполненных пассажирами, отвалили от остановки, прежде чем я ее увидел. Юля сегодня была в коротенькой коричневой юбке. Она тоже заметила меня, и в глазах ее мелькнула то ли досада, то ли растерянность.

И вот мы молча идем по улице к Сеньковскому переезду. Нас обгоняют велосипеды, мотоциклисты. Это всё рабочие с нашего завода. Некоторые, узнав меня, оборачиваются. Глаза у Юльки глубокие и непроницаемые, пухлые губы крепко сжаты. Что же произошло с моей Юлькой?.. Почему она так изменилась? Когда мне было восемнадцать лет, меня мало волновало, что чувствует знакомая девчонка. Тогда в своих собственных-то чувствах трудно было разобраться, а вот теперь малейшие перепады в настроении девушки я чувствую. Мало того что чувствую и близко принимаю к сердцу, мне хочется разобраться в них, понять, чем они вызваны. Отчего бы это? От житейской мудрости или от неуверенности в себе?..

У Юльки в руке коричневая сумка с длинной ручкой. Сумка, шлепает ее по ноге, но Юлька не обращает на это внимания. Она смотрит под ноги и упрямо молчит. Мне многое нужно сказать ей, но я тоже молчу. Наверное, со стороны мы похожи на поссорившуюся супружескую пару. Идут два человека по улице и ждут, кто первым заговорит и сломает лед отчуждения.

— У тебя неприятности? — наконец спросил я.

— По-моему, это у тебя большие неприятности, — резко ответила она. — На заводе только об этом и говорят.

— А тебя это раздражает?

— Говорят, что ты нарочно заварил всю эту кашу, чтобы тебя уволили и ты снова уехал в Ленинград.

— Ты ведь так не думаешь?

— Говорят, у тебя там квартира пустует…

— Как же это я не сообразил? — усмехнулся я. — Действительно, надо было квартиру оставить за собой.

— Людям рот не заткнешь.

— Это верно, но и повторять чужие глупости не обязательно.

Юлька бросила на меня косой взгляд и снова надолго замолчала, а я шел рядом и ломал голову: за что она на меня злится? И почему мне так трудно вызвать ее на откровенный разговор? Кажется, чего проще задать прямо ей вопрос: что случилось? Но я уже немного знал Юльку: пока она сама не скажет, что с ней, бесполезно спрашивать.

У парка Победы сквозь посвежевшую после дождя листву весело блеснул летний застекленный павильон, где продавали пиво и минеральные воды. Судя по тому, что павильон пустовал, пиво кончилось. Я предложил Юльке зайти туда, но она отказалась. Мы миновали площадь Ленина, поднялись на мост. А вот и ее дом. Видя, что она повернула к своему подъезду, я крепко взял ее за руку и сказал:

— Тебе не кажется, что нам нужно серьезно поговорить?

Мы смотрим в глаза друг другу. Миндалевидные с зеленоватым отливом глаза девушки чистые и холодные. Не знаю, что она прочитала в моих глазах, только губы ее тронула улыбка.

— Семейная сцена, да? — спросила она.

— Что-то вроде этого, — сказал я.

— Ругать будешь или бить?

— А надо бы, — сказал я.

— Ну, ладно, — сдалась Юлька. — Куда мы пойдем?

Я облюбовал скамейку на берегу Ловати под раскидистым кленом. Скамейка была влажная после дождя. Юлька чинно уселась и взглянула на меня, будто провинившаяся школьница, ожидающая, когда ей прочтут нотацию и оставят в покое. Села она на самый краешек скамьи, и, видимо, высокая трава, кустившаяся внизу, защекотала ей ноги, потому что Юлька передвинулась поближе ко мне. Смотрела она прямо перед собой на речку. Клен над головой негромко шумел, где-то за нашими спинами, в парке, перекликались птицы. Мимо прошла парочка: высоченный парень и под стать ему золотоволосая девушка с букетиком полевых ромашек. Парень небрежно обнимал девушку за плечи.

— Ну, что же ты молчишь? — покосилась на меня Юлька. И мне показалось, что в продолговатых глазах ее насмешка.

— Видишь ли, — начал я, — наверное, я слишком старомодный и многого не понимаю…

— Ты современный и молодой, — перебила она.

— Однако танцевать вот не научился…

— Это не беда, — улыбнулась она. — Я всегда найду себе партнера для танцев…

— Мне не хочется тебя терять, — сказал я, глядя на Ловать, по которой медленно скользила голубая лодка. Мне сначала показалось, что в ней никого нет, но потом я заметил мужчину, лежавшего на дне и смотревшего в небо. Я ему позавидовал: мне тоже захотелось вот так лечь в лодку и плыть по течению куда глаза глядят…

— Ты ведь все равно уедешь.

— Пока не собираюсь, — сказал я.

— Все говорят, что тебя…

— Опять все говорят! — взорвался я. — Ты бы лучше меня спросила, что я думаю на этот счет!

— Максим, я не хочу к тебе привыкать… Понимаешь, для меня это добром не кончится.

— А кто тот парень? Ну, с которым я тебя видел на танцплощадке? Партнер по танцам? Или тот самый инженер, что по ночам к тебе ломится?

— Чертова бабка! — рассмеялась Юлька. — Уже натрепала…

— Кто же он?

— Я знала, что ты меня об этом спросишь.

— Можешь не отвечать.

— Дело не в этом парне…

— А в чем же?

— В тебе, — она прямо взглянула мне в глаза. — Мне кажется, ты начинаешь слишком многого требовать от меня, а я этого не люблю. Да и потом вряд ли я дам тебе то, чего ты ждешь от меня.

— Последнее время я только и делаю, что жду тебя…

— А ты не жди. Если я захочу, сама приду.

— Незавидную же ты мне роль отводишь, — усмехнулся я.

— Тогда брось меня, — жестко сказала она.

— По-моему, ты уже сама меня бросила.

— Ну не будем считаться… — На губах ее появилась и тут же исчезла улыбка. — Максим, я — совсем не то, что тебе нужно.

— Откуда ты знаешь, что мне нужно?

Она взяла мою руку и взглянула на часы.

— Мне надо идти, — сказала она, поднимаясь со скамейки.

— Он?

— Не провожай меня, пожалуйста, не надо, — сказала она, видя, что я тоже поднялся. — Ты никак ревнуешь?

— Даже это мне запрещается?

Она задумчиво посмотрела мне в глаза. Зеленый ободок стал шире, а зрачок острее.

— Многим нравится, что их ревнуют, а меня это злит, — сказала она.

— Куда ты идешь, Юлька? — спросил я, стараясь говорить спокойно, хотя меня так и подмывало наорать на нее, схватить за плечи и снова посадить на скамейку…

— У меня есть дела, которые тебе совсем неинтересны… примерно так же, как танцы… Кроме встреч с тобой, у меня еще есть своя жизнь, которая тебе неинтересна, но она есть, и ты с этим должен считаться, если не хочешь, чтобы мы расстались…

— Ты меня сама не пускаешь в эту свою таинственную жизнь, — с горечью сказал я.

— Значит, не заслужил.

— Прощай, Юлька, — сказал я, и голос мой дрогнул.

— Ну, зачем так мрачно… — улыбнулась она и, вскинув руки, неожиданно крепко поцеловала меня в губы.

Я стоял и хлопал глазами, а Юлька, обогнув клен, прямо по траве решительно зашагала к своему дому.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

1

На лодке нас двое. Я ловлю рыбу, а он сидит на носу и внимательно смотрит на поплавок. Пожалуй, он больше, чем я, заинтересован в улове. Он очень любит рыбу и с удовольствием ест без соли сырую. Он — это Мефистофель. Глаза — две узкие зеленые щелки, усы торчат, белая отметина на лбу сияет. В общем, Мефистофель вполне доволен жизнью. И в отличие от других котов, он не боится воды. Вот только я не выяснил: умеет он плавать или нет. Когда мне пришла в голову мысль выкупать его, он сразу догадался о моем намерении: лишь я приблизился, Мефистофель угрожающе поднял когтистую лапу. Я понял, что лучше с ним не связываться.

На Сенчитской турбазе я уже неделю. Сначала я рыбачил на Янтарном, потом — на Жемчужном, а сегодня с утра снова подался на Янтарное. Не скажу, что рыбы здесь навалом, но на уху можно наловить. А уж если не на уху, то на завтрак Мефистофелю наверняка. И потом, рыбак я не ахти какой: мест не знаю, ловлю без всяких премудростей на дождевого червя. Спиннинг сломался в первый же день — отломился конец, когда я тащил к лодке гигантский пук водорослей и тины, — так что щуки вольно гуляют в озере, не опасаясь меня.

Места здесь райские. Оба озера соединяются узким перешейком. Вокруг корабельный сосновый бор, а вдоль Жемчужного озера тянется березовая роща. С утра до вечера поют птицы. Причем не хуже соловьев. И здесь много дятлов. Сидишь на озере, а на берегах перестукиваются дятлы. Иногда сразу по три-четыре. На закате, когда серебристые тени складками сгустятся у берегов, а по тихому плесу разольется золотистый блеск, в прибрежном лесу задумчиво кукует кукушка. Я не то чтобы мнительный, но не люблю загадывать у кукушки, сколько мне лет осталось прожить. Попадется скупая кукушка, а потом переживай… А в Сенчитском бору скупые кукушки. Покукует, задумается, потом снова покукует.

Живем мы с Мефистофелем на турбазе, которую я построил для рабочих завода. Когда работал, никак было не выбраться сюда, а теперь вот рыбачь, хоть от зари до зари… Дело в том, что я уже не директор специализированного завода железобетонных конструкций. Но, как говорят, — нет худа без добра. Два года подряд не был в отпуске.

Сняли меня с работы на внеочередном бюро горкома партии в понедельник, а во вторник я уже махнул на турбазу. Верный Петя Васнецов подбросил меня сюда с Мефистофелем и немудреным рыбацким скарбом. Я понимал, что не нужно сразу уезжать: разные организационные дела, сдача дел Архипову, которого назначили временно исполняющим обязанности директора. А чего мне ему сдавать? Архипов и так все знает… Имею я право хотя бы одну неделю побывать с самим собой?..

Правда, одному мне не удалось долго побыть, вечером того же дня прикатил на «Яве» Ростислав Николаевич Любомудров. Не снимая с головы голубой каски с очками, он стал мне доказывать, что отступать не годится, надо бороться, доказывать, срочно ехать в Москву и так далее…

И это говорил мне Любомудров, который за себя-то постоять толком не умел. Есть люди, которые талантливы, прекрасно умеют работать, но случись какая неприятность, воспринимают ее как неизбежное зло и палец о палец не ударят, чтобы помочь себе. К таким людям и относился Ростислав Николаевич. А мне вот советует действовать, бороться…

Я не спорил с ним, но пока не собирался ничего предпринимать. Я просто чертовски устал и хотел от всего отдохнуть. Хотя бы две недели. Я угостил Любомудрова ухой, сваренной на костре, успокоил, как мог, и отправил в город. Ростислав Николаевич продолжал строить поселок в Стансах. Я его оттуда не отозвал, а Архипов медлил что-то… Я попросил Ростислава Николаевича не бросать строительство на произвол судьбы ни под каким нажимом. Поселок Васину нужно достроить, нравится это секретарю горкома партии товарищу Куприянову или нет.

Бюро, на удивление, было спокойным и деловым. Я не буду перечислять все те обвинения, что выдвинули секретарь и инструктор. Обвинения все те же, что и были раньше… Геннадий Васильевич Саврасов сразу признал свою вину, сослался на неопытность и отделался тем, что ему поставили на вид. Анатолию Филипповичу Тропинину вынесли выговор по партийной линии без занесения в учетную карточку. Секретарь партбюро мужественно защищал наше дело, доказывал его перспективность, выгораживал меня и под конец заявил, что с решением бюро не согласен…

Когда очередь дошла до меня, я ожидал, что Куприянов сейчас начнет метать громы и молнии. Ничего подобного не случилось. Он держал себя удивительно корректно и говорил по существу, приводя убедительные факты. В общем-то мне уже все было ясно: вопрос обо мне был решен сразу после выводов министерской комиссии, а эти выводы, как известно, были не в мою пользу, если не считать особого мнения Дроздова, но это свое особое мнение он доложит коллегии министерства. Я знаю, что он долго разговаривал с Куприяновым, предлагая не снимать пока меня с работы, но тот не согласился с ним.

В заключение Куприянов сказал, что вопрос о снятии меня с работы согласован с министерством и обсуждать здесь больше нечего, вопрос в другом: какого я заслуживаю партийного взыскания?.. И вот тут-то он обрушил на меня чудовищный удар, которого я, признаться, никак не ожидал: Куприянов сообщил членам бюро, что к нему пришел коммунист, ответственный работник, и сообщил ему, что я, Максим Бобцов, аморально веду себя в быту… Завожу романы с молодыми работницами завода, разъезжаю с ними на казенной машине за город, пьянствую и развратничаю… Конечно, он, Куприянов, понимает, что я неженат, кстати, один развод уже висит на моей шее… но тем не менее коммунисту, ответственному работнику не к лицу вести себя подобным образом. Такие вещи заметны в нашем городе и очень быстро становятся достоянием общественности, а мы не имеем права ставить под удар авторитет руководителя…

— Назовите фамилию этого… доброжелателя? — потребовал Бутафоров.

Куприянов без колебания назвал фамилию Аршинова, сказав, что тот и не делал из этого сообщения никакого секрета.

— Ну, знаете… — возмутился Николай. — Аршинов учился вместе с Бобцовым, и клеветать на товарища, да еще при сложившихся обстоятельствах, — это гнусное дело!

— Мы обсуждаем не товарища Аршинова, а Бобцова на сей раз, — заметил Куприянов.

— К чему же тогда выливать на него эту грязь? — спросил Бутафоров.

— Был подобный случай? — спросил меня Куприянов, не ответив на его вопрос.

— Я люблю эту девушку, — сказал я, не вдаваясь в подробности.

Куприянов многозначительно взглянул на членов бюро, дескать, видите, факт подтвердился… Когда он внес на рассмотрение членов бюро горкома партии свое предложение об исключении меня из членов партии, в кабинете стало тихо. Затем слово взял Николай Бутафоров. Он сказал, что не согласен с Куприяновым ни по одному пункту: мое начинание со строительством нового поселка очень ценное и немного погодя это все поймут… Действовал я хотя и не по инструкции министерства, но творчески, со взглядом на будущее и лично никакой корысти от этого дела не имел. Действительно, плановая продукция нашего завода не отвечает уровню сегодняшнего дня. И напрасно члены бюро отмахнулись от заявления секретаря партийной организации завода товарища Тропинина о том, что начинание Бобцова и Любомудрова воспринято большинством коммунистов завода правильно. И он, Тропинин, целиком и полностью на стороне Бобцова и всячески поддерживал его в этом начинании… И это заявляет секретарь партийной организации!

— Тропинин свое получил, — снова подал голос Куприянов. — Я лично считаю, что он заслуживает более серьезного взыскания за поддержку этого… так сказать, начинания!

— Нельзя сбросить со счетов энтузиазм комсомольцев, работающих в новом цехе в две смены по сути дела без всякой оплаты, — продолжал Николай. — Поведение товарища Саврасова я считаю капитулянтским… И такой человек вряд ли может возглавлять на заводе комсомольскую организацию…

На это Куприянов сердито заметил, что вопрос с Саврасовым тоже решен и не надо отклоняться от темы… А затем спросил: считает ли Бутафоров меня хоть в чем-то виновным? Вопрос был задан в ироническом тоне. Бутафоров ответил, что главная моя вина — это самоуправство! И превышение полномочий. Я не имел никакого права приостанавливать выпуск продукции и срывать государственный план завода… Даже в том случае, если продукция мне не нравится… А что касается заявления товарища Аршинова, то… первому секретарю горкома надо было бы быть выше этой типичной мещанской сплетни… Да что сплетни: доноса! Это, как говорится, запрещенный прием. Обсуждаем человека за одно, но, очевидно, все обвинения построены на весьма шаткой платформе, поэтому мы начинаем притягивать сомнительные факты… Он, Бутафоров, хорошо меня знает и с презрением отметает нечистоплотное заявление Аршинова, которого члены бюро тоже неплохо знают…

Бутафоров предложил объявить мне выговор. Мнения разделились. Редактор городской газеты, высокий седовласый человек, внес новое предложение — объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку. Большинство членов бюро, в том числе и Куприянов, проголосовали за эту формулировку. Бутафоров и начальник милиции — чему я удивился — были против. Один товарищ воздержался от голосования.

И вот я прохлаждаюсь на озере с красивым названием Янтарное. Кругом лес, вода и небо. Не скажу, что природа умиротворила меня. И ночью, на жесткой постели, и здесь, на лодке, позабыв про поплавок, я мысленно спорю с Куприяновым, доказываю ему свою правоту… Мне кажется, что многие убедительные слова я так и не сказал. Снова и снова в пух и прах критиковал свое выступление… Почему они не захотели понять меня?.. Я видел доброжелательные лица, внимательные глаза. Многих членов бюро я неплохо знал, встречался с ними на семинарах в горкоме, на городских активах, совещаниях… Осуждать я этих людей не мог. Формально они по-видимому, были правы.

Когда я выходил из кабинета, Николай бросил на меня красноречивый взгляд, мол, подожди, разговор есть, но мне ждать не захотелось. Мне захотелось уехать поскорее куда-нибудь подальше от города. Я понял, что мне наконец представилась возможность побывать на рыбалке…

Я никому не сказал, куда еду. И Петю Васнецова попросил не распространяться, где я. Мне необходимо было какое-то время побыть одному.

Однако, кроме Любомудрова, еще несколько человек посетили меня в добровольном изгнании…

На третий день приехал на мотоцикле вместе с сыном Анатолий Филиппович Тропинин.

Я с Мефистофелем в то время прогуливался вдоль берега. Мой кот, как только мы покинули город, повсюду сопровождал меня. Я так и не понял, это из-за привязанности или из опасения, что я от него сбегу и оставлю тут одного вековать в глуши.

Мефистофель не трусил впереди меня, как собачонка. Он с достоинством шагал на расстоянии вытянутой руки рядом. Вид у него был независимый, будто не он меня сопровождал, а я его.

Услышав рядом треск мотоцикла, Мефистофель не выдержал и черной молнией метнулся на ближайшее дерево. Усевшись на сук, он вновь обрел так позорно утраченное достоинство и с гордым видом стал обозревать окрестности, как будто ради этого и забрался на дерево.

— Здесь есть грибы? — первое, что спросил меня Тропинин.

— Грибы? — удивился я. Рыбу я ловил, а вот поинтересоваться, есть ли в лесу грибы, мне и в голову не пришло.

Поставив на турбазе мотоцикл, Анатолий Филиппович достал из рюкзака корзинку и, озабоченно поглядев на небо — уже вечерело, — сказал, что до сумерек мы еще успеем сходить на разведку.

Я вручил его сынишке свои рыболовные снасти и лодку — в отличие от отца, он больше заинтересовался рыбалкой, — и мы отправились за грибами. Мефистофель мгновение раздумывал: куда податься — на лодку с сыном Тропинина или с нами — в лес? Потом все же решил — осчастливил своим присутствием нас.

В сосновом бору мы грибов не нашли, хотя, как утверждал Тропинин, лес прямо-таки создан для боровиков. И мох что надо, и грибница есть — но вот только боровиков почему-то не было.

Тогда мы пошли в березовую рощу. Здесь нам больше повезло: сразу же увидели гнилой пень, весь обсыпанный какими-то желтыми крупными грибами. Я бы прошел мимо и не посмотрел на них, а Анатолий Филиппович с довольным видом стал собирать их в свою корзинку. Он сказал, что это опята и их можно жарить и солить. Я же думал, что эти грибы поганки, и всегда проходил мимо.

В роще было светло от берез. Жухлая листва под ногами пружинила, ярко рдели какие-то лесные цветы на высоких ножках. Пели птицы. Стоило дунуть ветерку — и березы начинали шуметь, показывая светлую изнанку своих лакированных листьев.

Я, конечно, понимал, что Тропинин приехал сюда не за опятами, и ждал, когда он заговорит. А Анатолий Филиппович с наслаждением разрывал листву, находил красноголовые подосиновики. Не гнушался он и зеленухами, и сыроежками. Каждый гриб он аккуратно срезал ножом, чистил корень и с победным видом клал в корзинку.

Я тоже нашел три гриба. А на четвертый наступил. Я заметил его, когда он хрупнул под резиновым сапогом. Анатолий Филиппович подобрал раздавленный гриб и с завистью сказал:

— А ты счастливчик! Это же белый гриб!

— Надо же! — удивился я.

Возвращались мы уже в сумерках. Солнце спряталось за лесом. Ветер раскачивал вершины берез, но внизу пока было тихо. Лишь на толстых белых стволах поскрипывала отставшая нежная кора. Корзинка была полная. Тропинин нес ее на сгибе локтя и то и дело посматривал на свое богатство.

— Это курице позволительно сидеть на яйцах, пока не вылупятся цыплята, — говорил он. — А тебе прохлаждаться здесь нечего. Поезжай в Москву и воюй!

— Даже на фронте дают передышку, — вяло возражал я. Надоело мне выслушивать их наставления. Заладили одно и то же: действуй, борись, воюй… А как воевать? И с кем? И каким оружием? Чтобы высоткой овладеть, и то целый штаб разрабатывает операцию, а мне дают лишь детские советы, а вот толкового плана никто не предлагает. И времени не дают поразмыслить.

Будто угадав мои мысли, Тропинин сказал:

— Ты устал, я понимаю, но пойми, нельзя сейчас сидеть сложа руки. Я решил провести открытое партийное собрание… На той неделе, Ты должен присутствовать на этом собрании.

— Я уже не директор, — сказал я.

— Ты член партбюро, — возразил Тропинин. — И никто тебя не собирается выводить из него.

— И все-таки я не приду на собрание, — твердо заявил я. — Я в отпуске, понимаешь? В своем законном отпуске!

Тропинин умолк. И даже перестал заглядывать в свою корзинку. Я уже подумал, что он обиделся, но он вдруг спросил:

— Что это за черный кот ходит за нами, как тень?

— Это Мефистофель, — улыбнулся я.

— У него действительно сатанинская морда, — согласился Анатолии Филиппович.

— С ним не соскучишься, — ответил я.

— А чего это ты, как старая дева, кота завел? Уж лучше бы собаку.

— Это не я его завел, — уточнил я. — А он — меня. Вселился в квартиру без ордера и прописки. И теперь от меня ни на шаг.

— Смешной котище, — сказал Тропинин.

Уже подходя к турбазе, Тропинин снова заговорил:

— Лови рыбку, черт с тобой! А я буду действовать… На днях поеду в обком партии. Может быть, попаду к первому. Кое-какие материалы я уже подготовил… Я их захватил с собой — познакомишься.

Я уж в который раз подивился энергии этого человека. Даже в очень трудную минуту он не потерял самообладания, а наоборот, с еще большим упорством и мужеством включился в борьбу, в благоприятном исходе которой, признаться, я сейчас сильно сомневался.

Я понимал, что тут дело не только во мне: Тропинин верил, что мы на правильном пути, и боролся за победу.

Солнце нещадно печет. Плечи пощипывает, но мне не хочется надевать рубашку. Кожа у меня к загару восприимчивая, стерпит. Я зачерпываю пригоршнями прозрачную воду и лью на плечи. Мефистофель смотрит на меня неодобрительно. А когда брызги попадают на него, фыркает и отодвигается подальше. К его уху пристала рыбья чешуйка, но коту сейчас не до умывания. Он пристально смотрит на поплавок, дожидаясь поклевки. Мефистофель прекрасно разобрался, откуда ждать очередную рыбку. Когда клюет, он переводит взгляд с поплавка на меня, мол, чего зеваешь? Подсекай! Мне даже не нужно добычу снимать с крючка: когда серебристая плотвичка затрепещет в воздухе, Мефистофель поднимается на задние лапы, а передними ловит раскачивающуюся на жилке рыбку. Поймав, в два счета освобождает от крючка и, усевшись на носу лодки, начинает не спеша лакомиться.

Но рыба перестала клевать. Наверное, стало даже для нее слишком жарко. Я откладываю в сторону снасти и прыгаю в воду. Когда выныриваю, Мефистофель — на него опять попали брызги — стоит на сиденье и укоризненно смотрит на меня. На белых усах дрожат редкие капли. Я долго плаваю в прохладной воде, ныряю, фыркаю, трясу головой, отбрасывая волосы с глаз. Я плаваю в красивом озере, смотрю на облака в далеком синем небе и удивляюсь, что жизнь идет, солнце светит, шумят на берегу сосны, птицы поют… и весь этот красочный мир кажется мне нереальным. Зажмурив глаза, я ухожу в глубину, пока ушам не становится больно. А до дна еще далеко. Вот вынырну сейчас из воды, раскрою глаза, услышу гул механизмов, рев панелевозов и увижу белые заводские корпуса, главного инженера Архипова, голубоглазую Аделаиду…

Я выныриваю, жадно хватаю воздух, открываю глаза и вижу на берегу грузную фигуру Ивана Семеновича Васина. Несмотря на жару, он в костюме, круглое лицо лоснится от пота, выгоревшая соломенная шляпа в руке. Он машет ею и басовито рокочет:

— Ишь куда от людей спрятался… Аж под воду! Греби, Максим, к берегу-у! Дело есть…

* * *
Сухая сосновая иголка, проделав с верхотуры замысловатый путь, спланировала мне в алюминиевую кружку с крепким ароматным чаем. Я выудил ее оттуда кончиком ножа. Грубо сколоченный из горбылей стол приткнулся к толстой сосне. Какие-то варвары разводили под ней костер, и ствол с одной стороны был сильно обуглен. Солнце уже село, и над озером стлался легкий, как папиросный дым, туман. Он еще даже не оторвался от воды. Небо над лесом нежно алело, несколько белых, с розовой каемкой кучевых облаков висело над озером, отражаясь в тихой, глянцевито поблескивающей у берегов воде.

Чай под толстой сосной я пил со Степаном Афанасьевичем Кривиным. Тем самым рабочим, которого я весной уволил с завода. Это ли не насмешка судьбы? Уволили его и с трикотажной фабрики. Оказывается, и в котельной нужно иметь трезвую голову. Хватив как-то полбутылки, Степан Афанасьевич задремал у жаркой топки, а она возьми да и погасни… На следующий день, а дело было в январские морозы, бедные швеи от холода не могли ниткой попасть в иголку…

А дальше с ним произошла вообще невероятная история. Получив расчет, Степан Афанасьевич крепко запил. На работу не надо было ходить, и он несколько днейоколачивался по магазинам и пивным, а когда деньги кончились, решил наведаться к старым дружкам-алкоголикам на радиозавод. Кривин когда-то тоже там работал.

Дружки встретили собутыльника радушно, посулили хорошую выпивку, вот только нужно было подождать конца работы. Причем выпивка собственного приготовления и в неограниченном количестве.

Окрыленный Степан Афанасьевич два часа слонялся возле проходной, дожидаясь дружков. И действительно, после гудка они появились и заговорщицки ему подмигнули: мол, все в ажуре…

Расположились на берегу Ловати. Приятели расстегнули пиджаки, и каждый извлек по наполненной грелке…

На вкус питье было противное, но зато здорово ударяло в голову. Своими руками созданный напиток окрестили «козой». Кривин и раньше пробовал нечто подобное: на радиозаводе, где спиртом не очень-то разживешься, приготовляли спиртное из клея.

Вот эту свежеприготовленную «козу» и отведал с радушными приятелями на живописном берегу Ловати Степан Афанасьевич Кривин. Хотя в головах и шумело, все испытывали какую-то необыкновенную легкость, будто земное притяжение исчезло.

На следующее утро началось со всеми что-то непонятное: один из собутыльников, вставая с постели и не успев порадоваться, что голова после «козы» совсем светлая, тут же растянулся на полу. Подумав, что это случайность, он встал, оделся и, не доходя до стола, где жена поставила завтрак, снова упал…

Второй собутыльник чуть под машину не попал: ноги его подкосились как раз в тот момент, когда улицу переходил. Третий во дворе подошел к дочери, играющей на песочной клумбе, да так там и остался. Не мог больше и шагу сделать. И лишь один из семерых дошел до проходной завода и как раз в тот момент, когда у ворот остановилась директорская машина, шлепнулся в лужу…

Кривину не нужно было на работу, и он встал позже всех. В кармане брюк нашел мелочь и, решив, что с утра можно и пивом опохмелиться, а там свет не без добрых людей, бодро направился к ближайшему ларьку… Упал он, переходя дорогу, когда шофер грузовика посигналил ему, чтобы поскорее проходил. Степан Афанасьевич хлопнулся посередине дороги, и шофер едва успел затормозить в метре перед ним.

Больше Кривин сам так и не смог подняться. В больницу его доставили на «Скорой помощи».

В общем, в больнице встретились все семеро. И все с одним и тем же диагнозом: нарушение вестибулярного аппарата. Внешне все они выглядели вполне здоровыми людьми, но в любой момент могли неожиданно упасть. В больничной палате открылась еще одна особенность этого редкостного заболевания: стоило кому-нибудь громко произнести хотя бы одно слово, больной, до этого державшийся на ногах, падал как подкошенный.

Изнемогающие от скуки выздоравливающие соседи по палатам нашли прекрасный способ развлекаться: стоило кому-нибудь из них увидеть любителя «козы», спешащего по своим делам по длинному больничному коридору, как он подкрадывался сзади и громко окликал. Больной мгновенно оказывался на полу и сам не понимал, что произошло. Тогда любители крепкой выпивки стали ходить группами, держась друг за друга, но и в этом случае стоило громко им что-нибудь крикнуть, как они все разом, будто по команде, падали на пол…

— Ну и чем все это кончилось? — поинтересовался я после того, как Кривин поведал мне свою грустную и смешную историю.

— Нас всех вроде бы вылечили, а пожилой кладовщик, что готовил эту адскую смесь, так на всю жизнь и остался инвалидом, — сказал Степан Афанасьевич. — Вот не знаю, дадут ему пенсию или нет.

— А вы как думаете?

— Я бы дал, — сказал Кривин. — Человек пострадал на производстве…

А сюда, на турбазу, Степана Афанасьевича определил сердобольный председатель местного комитета Голенищев. Не смог он отказать бывшему рабочему, когда тот пришел на родной завод и стал проситься на любую работу, клянясь, что уж теперь-то и капли в рот не возьмет, тем более что врачи предупредили, если будет пьянствовать, то кончится все это в лучшем случае параличом.

И Голенищев на свой страх и риск определил Кривина сторожем на Сенчитскую турбазу, мудро решив, что там, вдали от соблазнов городских, человек малость угомонится, тем более что ближайший магазин в четырнадцати километрах.

Степан Афанасьевич меня удивил: когда я сюда приехал, он был совершенно трезв и даже не заикался насчет выпивки, объяснив поначалу это свое необычное состояние тем, что природа к выпивке не располагает. Ну, а когда он мне рассказал о своих злоключениях, все стало ясно: даже такой закоренелый пьяница понял, что сам себе роет могилу… Вот только надолго ли хватит у него твердости?.. И как это часто случается, протрезвевший пьяница оказался очень неглупым и интересным собеседником. Хотя Кривину и нравилась новая должность, всех рыбаков и охотников он сурово осуждал, считая их варварами. Признаться, во многом и я разделял его точку зрения.

— Помнится, я мальчишкой был, — рассказывал он. — В Ловати пудовые сомы водились, а в этих озерах рыбы было — завались, а нынче? Почитай каждый второй в нашем городе рыбак. Да и не только у нас, — это, как эпидемия гриппа, по всей России распространилось! Двоюродный брат мой письмо прислал, собирается в отпуск приехать в августе, пишет, какие снасти с собой привезет… А ведь в жизни рыбаком не был! Брательник-то мой живет в рабочем поселке под Вышним Волочком, а там ведь рек да озер не менее нашего, а вот, пишет, всё рыбачки выхлестали. Машин стало много, ну и эти туристы и захватили все реки-озера. В глухомань стали пробираться. Куда ни сунься — «Жигули», «Москвичи», «Запорожцы»… Я вот думал, отчего это в наше время так много рыбаков-охотников развелось? Особенно рыбаков, охотники — они состоят на учете, да и охоту часто запрещают, а рыбу любой может ловить, тут запрету, кроме когда нерест, нет. Собака тут вот в чем зарыта… Был я у брата как-то в гостях. Работает он на стеклозаводе. Раньше у каждого было свое хозяйство, огород, корова, боров, куры-утки… Жили в своих избах и в основном рассчитывали не на магазин, а на себя. Так сказать, на свое натуральное хозяйство. И было все у них. И продавали немало. В Вышнем Волочке базар от продуктов ломился, а теперь? Был такой дурацкий закон: не держать в пригородах скот, да еще фруктовые сады налогом обложили… Потом, конечно, это безобразие поправили, да уже было поздно… Скот порезали, яблони-груши повырубили, а потом и разрешили все это восстановить, да дураков больше не нашлось. Брат-то мой говорит: зачем мне держать корову? Сколько было хлопот с сенокосом! Отведут участок где-нибудь за два десятка километров, и чуть ли не на себе сено таскаешь… Косили по откосам, на болотах… Да что говорить, людям доставалось… Держали свиней, так хлебом кормили, благо хлеб у нас дешевый. Коровы нет — навоза нет, а без навоза земля перестала родить. Картошка, капуста, лук — вот и вся подмога к столу. А тут еще на заводе строительство развернулось. Видно, денег много и некуда девать. Директор три или четыре пятиэтажных дома отгрохал. С ваннами, газом — всё как полагается… Ну народ и совсем обленился! Из своих изб повыехали, огороды забросили и, как городские жители, в магазин с сумочками-сеточками бегают, и никакими силами теперь народ не заставишь заниматься приусадебными участками. Так, для развлечения покопаются в огороде на досуге, и ладно. Лучок, редиска, огурцы… Ну совсем как наши дачники из садово-паркового хозяйства, что вокруг города курятники понастроили… Вот я и говорю, теперь народу время стало некуда девать. Ведь подсобное хозяйство уйму времени отнимало: не до рыбалки и выпивки было, а теперь — кто с удочкой на озеро, кто с бутылкой в кусты… И ведь какая интересная штука! Потомки тех самых хозяев, что имели свой скот, огороды и всякую живность, снова приходят к земле, без земли человек ничто, пустое место… только кривым путем! Строят дачки, разбивают огородики и выращивают ягоду… Так я считаю, это одно баловство. Почему в магазинах бывают перебои то с мясом, то с молоком, то еще с чем-нибудь? Да потому, что повсеместно коров порешили, а корова — она первооснова всего мужицкого хозяйства! Где корона, там и боров, и овцы, и куры-утки во дворе водятся. Где корова — там и земля родит, чего душа пожелает. А теперь в поселке, где живет мой брат, пять коровенок осталось. Было когда-то пятьсот! Огороды сорняками заросли без удобрения-то! Картошка уж какой год не родится. Гематома какая-то привязалась к ней. И опять оттого, что навозом не удобряют. Брат писал, что воз навоза стоит теперь столько же, сколько мешок яблок. Вот и кумекай, Максим Константинович, отчего рыбаков много развелось да пьяниц!

— Отчего же ты не держишь корову? — поинтересовался я.

— Так ведь я, как и все, — сказал он. — Развязался со своей коровенкой в пятидесятых годах и почитай с той поры пью молочко от бешеной коровки… А когда-то хозяйствовал? Мы тогда еще не попали в плен городу. Считались деревней. И был у меня дом — полная чаша, а теперь что дочка моя посадит весной, то и видим с огорода… Разве что на закуску к столу.

Мы пьем чай и слушаем кукушку. И голос ее в этот вечерний час задумчивый и печальный, будто кукушка не другим, а самой себе считает годы, которые ей осталось прожить. Кривин пояснил, что раз кукушка заговорила, будет стоять хорошая погода. И не один день, а с неделю. Сквозь прибрежные кусты видно, как по тихой воде безмолвно расходятся круги. Неподалеку дымится костер. Когда едкий дым отклоняется в нашу сторону, на глазах выступают слезы, но мы костер поддерживаем: во-первых, спасает от комаров, во-вторых, на огонь всегда смотреть приятно.

— Еще по кружке? — предлагает Кривин.

Я не отказываюсь. Нигде так хорошо чай не пьется, как на озере, у костра. Пьем мы из больших кружек, с сахаром вприкуску. Чай хорошо заварен, прямо в котелке, горячий, и края кружки обжигают губы. Мы сосредоточенно дуем на коричневый напиток и звучно прихлебываем. Летучие мыши иногда заворачивают к нам на огонек. Бесшумно махая крыльями, появятся в красноватом отблеске костра и снова исчезнут в обволакивающей темноте бархатной ночи. Совсем близко, устраиваясь на ночлег, сонно бормочут рябчики, в осоке монотонно тянет свою скрипучую волынку хохлатый удод, совсем низко посвистывают крыльями утки. Посвистят, посвистят, потом с негромким кряканьем пошлепаются в воду, где-то у самого перешейка, где ощетинились коричневыми метелками высокие камыши.

— Как дальше-то думаешь, Константиныч? — наконец задал мне вопрос Степан Афанасьевич. Будучи человеком тактичным, он ждал, что я сам заговорю на эту тему, но вот не вытерпел и спросил. Точь-в-точь такой же вопрос перед отъездом задал мне Иван Семенович Васин. Он сказал, что был в отдаленной бригаде и на обратном пути завернул сюда, будто носом почуяв, что я здесь. Иван Семенович без лишних слов предложил мне должность сезонного начальника строительства, заверив, что на зарплате я почти ничего не потеряю. А когда поселок построю, с удовольствием возьмет меня своим заместителем. И еще Иван Семенович заявил, что дома будет строить только по проектам Любомудрова, и если завод не сделает ему детали к этим домам, то он поднимет такую бучу… Кстати, еще два председателя соседних колхозов собираются сделать большой заказ на строительство новых поселков.

Когда я сообщил Кривину о предложении Васина, он, смахнув со лба капли пота, кивнул:

— Была бы шея, ярмо найдется…

Васину я пообещал, что подумаю над его предложением, но — хитрый мужик! — он все-таки заручился моим согласием, что строительство поселка в Стансах я в любом случае доведу до конца. Так что через неделю я уже должен обосноваться в Стансах. Там, понятно, нет роскошного кабинета, как в заводоуправлении, а всего-навсего строительный вагончик на колесах с полевым телефоном, который нужно за вертушку вертеть. Насчет выговора Васин успокоил, что обком может не утвердить. Он, как член обкома, на первом же пленуме выступит в защиту нового дела… А он, как и многие, считает, что я не заслуживаю столь строгого взыскания.

Накачавшись чаем до отказу, я помыл посуду и разложил на столе на просушку. Кривин подбросил в костер сучьев и, прикурив от уголька, снизу вверх взглянул на меня.

— Вот скажи мне, Константиныч, как ты считаешь, правильно тебя уволили или нет? — спросил он.

— Я был готов к этому, — ответил я.

— Не пойму тебя, Константиныч, большим человеком был, все имел, и вот… как говорится, коту под хвост!

— Не поймешь, пожалуй, — сказал я. Не хотелось мне снова бередить себе душу подобными разговорами.

— Какая она штука, жизнь-то… — раздумчиво продолжал он. — Сначала ты меня турнул из цеха, а теперь вот тебя самого коленом под зад с завода… Ты не подумай, что я на тебя в обиде… Меня за дело, сам виноват. Кто пьяницу будет на хорошей работе долго держать? А ты, я слышал, главный цех остановил и начал делать совсем другие детали к домам… Скажи на милость, зачем тебе все это надо было?

— Не один ты меня об этом спрашиваешь!

— И дачи, говорят, ты себе на этом деле не построил, и капиталу не нажил…

— Да разве в этом дело?

— Тогда в чем же? Сделай малость, растолкуй!

Делать было нечего, и я, как мог, объяснил Кривину все, что произошло на заводе. Многое он и сам знал. На базу в субботу и воскресенье приезжают заводские, только и разговору об этом, так что наслышался…

Я думал, он начнет и дальше расспрашивать, но Степан Афанасьевич пристально всматривался в меня и молчал. От мучительного напряжения на лбу у него собрались морщины, один глаз замигал. Он даже позабыл про окурок, и когда прижег пальцы, щелчком послал его в догорающий костер.

— А ведь я тебя, Константиныч, мать честная, только сейчас узнал, — сказал он с облегчением. — Ты меня, оказывается, не один, а два раза уволил с работы…

Что-то в его лице и мне показалось знакомым, но если я и встречал этого человека, то очень давно, и он здорово изменился… И тут он несколько раз кряду мигнул. Сначала одним глазом, потом вторым… И я вспомнил 1946 год, полутемную столовую на берегу Ловати, дощатый стол с грязной скатертью, дядю Корнея с Петром Титычем и подвыпившего худого парня с жидкой кисточкой на голове — сейчас у Кривина волосы совсем поредели, а на лбу глубокие залысины, — парень стаканами глушил водку, подбадривая себя фразой (кажется, он только это и произносил): «Какой шоферюга не пьет!..»

— Этот бандюга Корней, — будто продолжая мои мысли, сказал Кривин, — угнал мою полуторку, а меня запихал в свою… Ну, а когда началась вся эта заварушка, я-то ведь оказался без машины, и меня под горячую руку шуганули с автобазы… Значит, это ты был с ним тогда? А я уж который день ломаю голову: где же видел тебя? И вот, слава богу, вспомнил! На суде-то я тоже был, проходил свидетелем… Отчаянный ты был парень, раз самого Корнея не побоялся. У него ведь рука не дрогнула бы и человека порешить, коли тот встал ему поперек дороги.

— Не слышал, где он? — спросил я.

— Корней-то? До пятидесяти лет таскался по разным тюрьмам, а потом как отрезал! В Усвятском районе у него мать жила, так вот, когда померла, он там и поселился. У них свой дом и все такое. Пчелками занялся… От кого-то слышал, что он лучший пасечник в районе. Не знаю, сейчас жив или нет. Ему уже, наверное, за семьдесят.

— Значит, пасечником стал, — сказал я. Кривин пробудил во мне давнишние воспоминания… Сразу после суда мой закадычный дружок Швейк уехал из города. Подался к шахтерам уголек рубать. Обещал приехать, но так и не приехал, а после техникума, когда меня направили в другой город, наша переписка совсем заглохла, и больше никогда я не видел Мишку Победимова, по прозвищу бравый солдат Швейк… Да и сколько людей, с которыми мы когда-то встречались, дружили, делили последний кусок хлеба пополам, с годами незаметно сошли с нашего пути и стерлись в памяти.

Костер совсем прогорел, и сразу обнаглевшие комары яростно набросились на нас. Соскользнувшая с вершины сосны летучая мышь прочертила воздух у самого моего лица и шарахнулась в сторону, будто подхваченный порывом ветра черный лоскут. Над рощей повис остро отточенный серп месяца. Затененная часть луны явственно проступала на черно-синем звездном небе.

Укладываясь спать на казенной жесткой койке, я почувствовал, что сегодня, пожалуй, засну. Первые две ночи я глаз не сомкнул, а днем иногда засыпал с удочкой в руках, особенно когда клева не было.

Прямо под окном стояла огромная сосна. Смутные тени от шевелящихся ветвей двигались по подоконнику. Толстый ствол впечатывался в серебристо мерцающее озеро, над которым редкими космами голубел в беспорядке разбросанный туман. Послышался шорох, и за окном возник черный силуэт Мефистофеля. Ярко вспыхнули глаза и погасли. Убедившись, что я на месте, Мефистофель так же внезапно исчез, как и появился.

Засыпая, я слышал шуршание сосновых лап по крыше дома, крики ночных птиц, а перед моим мысленным взором, неуловимо меняясь, маячило лицо Юльки…

2

Она пришла на турбазу в пятницу вечером. Пришла босиком, в своих любимых потертых джинсах и желтой в полоску рубашке. Кеды она несла в руках. Полпути Юлька проехала на попутной машине, а потом без малого пятнадцать километров прошагала пешком. Наверное, где-то ударилась ногой о камень, потому что немного прихрамывала и, остановившись, шевелила большим пальцем. Я увидел ее с лодки. Высокая, с тонкой талией, с головы до запыленных ног облитая солнцем, она стояла на берегу и смотрела на меня. Ее длинные волосы ветер сбил на одну сторону, и они трепетали над плечом.

Позабыв смотать удочки, я вытащил якорь и стал грести к берегу. Брызги разлетались во все стороны, и Мефистофель сердито фыркал, отряхивая капли со своей черной шубы. Он первым спрыгнул на песок, неторопливо подошел к Юльке и потерся пушистой мордочкой о ее ноги, а затем с достоинством удалился в сторону дома.

— Ты загорел, — сказала Юлька. — И я бы не сказала, что ты убит горем.

— Это я обрадовался, увидев тебя, — улыбнулся я, подходя к ней.

Она закинула руки мне на плечи и прижалась всем телом. Ее пахнущие хвоей волосы залепили мне глаза. Сейчас Юлька была вся без остатка моя. Стоило пройти все невзгоды, выпавшие на мою долю, чтобы в конце концов испытать такое оглушающее счастье. Сжимая Юльку в объятиях, я позабыл про все на свете. Не буду скрывать, были минуты, когда я уже хотел на все плюнуть и уехать из города. Единственное, что меня мертвым якорем удерживало, — это Юлька.

— Ты очень устала? — спросил я.

— А что, нам еще предстоит марш-бросок?

Я кивнул. Сегодня пятница, и скоро на базу потянутся заводские на мотоциклах и машинах, а мне совсем не хотелось встречаться с ними. Мне хотелось побыть наедине с Юлькой.

— Ты неплохо устроился, — заметила Юлька. Она стояла у окна с видом на озеро и смотрела, как я запихиваю в рюкзак свои вещи. — Я думала, он, бедненький, ютится в шалаше и сухой корочкой питается…

— Это нам еще предстоит, — сказал я, застегивая рюкзак.

— Куда же ты меня хочешь увести?

— Туда, где небо бирюзовое, а вода как янтарь, где гуляют килограммовые окуни, а над островом парит золотой ястреб… Где на каждом кусте поют соловьи, а добрые кукушки отсчитывают людям по двести лет жизни… Туда, где мы будем вдвоем: ты и я!

— Ты здесь стал поэтом!

— Погиб поэт — невольник чести, пал, оклеветанный молвой… Ко мне это не подходит?

— Ты ждал меня? — спросила она.

— Ждал, — ответил я, — и знал, что ты придешь… — И это была истинная правда. Я жду ее вот уже больше полугода. Жду каждый день. И сегодня мне показалось, что ко мне наконец пришла… та самая Юлька, которую я ждал!

Мы идем по узкой лесной тропинке. Солнце пятнисто высветило шершавые бока вековых сосен и елей. Под ногами потрескивают сухие шишки, иголки и сучки, лишь жесткий седой мох издает звук, напоминающий шарканье наждачной бумаги по дереву. При нашем приближении красавцы дятлы, недовольно вереща, перелетают с дерева на дерево. Я шагаю впереди с пухлым рюкзаком за плечами. Под мышкой у меня двухместная палатка в чехле, Юлька плетется позади с удочками и рыбацким инвентарем, уложенным в брезентовый мешок. Деревянные ложки брякают в прокопченном котелке. Связанные шнурками кеды переброшены через плечо. Хотя Юлька и устала, она и виду не подает. Идет сзади и рассказывает, как поссорилась из-за меня со своей лучшей подругой Машей Кривиной. Опять чудеса: я, можно сказать, помирился с отцом Маши, а Юлька — поругалась с его дочерью! Оказалось, что Маша познакомила ее с тем парнем, с которым я ее видел на танцплощадке… И сегодня они собрались на его «Москвиче» поехать в Опухлики, там какое-то народное гулянье, а она, Юлька, в самый последний момент передумала: взяла да и отправилась ко мне в Сенчитский бор. Маша сказала, что Юлька всю компанию расстроила… В общем, они повздорили.

— Зря я ее тогда в отпуск не отпустил, — сказал я, подумав о том, как легко нажить себе непримиримого врага…

— А ну ее! — беспечно сказала Юлька. — Она мне надоела.

Тропинка вьется, петляет меж деревьев, иногда ветки шатром смыкаются над головой и неба не видно. Молодые елки цепляются за одежду, оставляя на ней беловатые комки паутины. Юлька что-то замолчала, да и шагов ее вроде бы не слышно. Я оглядываюсь: позади никого нет. Хотя я и понимаю, что ничего не могло случиться, меня охватывает тревога. А над головой, монотонно раскачиваясь, протяжно шумят большие деревья. Здесь, в лесной полумгле, ветра не слышно, а там, вверху, он, белкой прыгает по макушкам сосен и елей, резвится, озорно посвистывает.

Сбросив рюкзак и палатку на мох, я поворачиваюсь и бегу в обратную сторону. Трещат, разлетаются в разные стороны сучки и шишки, пахнущие смолой еловые лапы хлещут меня по плечам, груди, колют лицо.

— Юлька-а-а! — кричу я на весь лес.

И в ответ тихий смех: Юлька, опрокинувшись на спину, лежит на мягком зеленом мху и косит на меня светлым с зеленоватым отливом смеющимся глазом. Руки закинуты под голову, волосы рассыпались, разметались по мху.

— Ты так кричал, будто потерял меня, — говорит Юлька.

— Я очень боюсь этого, — отвечаю я.

— Это правда?

— Я ведь не умею врать, Юлька.

— Иди сюда, Максим!

Я падаю рядом с ней на пружинящий мох и расстегиваю ее рубашку до конца… Спикировав откуда-то сверху, нахал комар опережает меня, его также притягивает белая Юлькина грудь…

…Я растянулся на мху, положив голову ей на колени. Юлька сидит, прислонившись спиной к шершавому стволу. В волосах ее пламенеет свернувшийся колечком клочок нежной коры. Юлька щекочет меня, как щенка, за ухом, гладит щеки, волосы. Пальцы ее пахнут смолой. Надо вставать и двигаться дальше, но я лежу и смотрю на Юльку. Наверное, впервые мне так по-настоящему хорошо рядом с ней. И мне хочется как можно подольше растянуть это ощущение. Я знаю: никто мне в мире, кроме Юльки, больше не нужен. Как бы мне хотелось, чтобы и она это же чувствовала. Но мысли Юльки я еще не научился угадывать… Здесь мои способности дали осечку…

До лесного безымянного озера еще километра три. Уже не стволы, а вершины облиты золотым закатным огнем. Через час сядет солнце, и в лесу станет темно и тревожно.

— Я рада, что ты не директор, — сказала Юлька. — Мне наплевать, кто что скажет или подумает, но я почему-то чувствовала себя рядом с тобой неловко, что-то меня связывало… Директор завода и я! Смешно, не так ли?

— Ничего не нахожу тут смешного.

— Маша Кривина мне все уши прожужжала: мол, ты встречаешься с ним, потому что он директор… Тебе лестно, что сам директор за тобой ухаживает, да еще такой молодой и интересный… — Юлька с улыбкой взглянула на меня. — Ты, оказывается, интересный?.. И еще говорила, что ты меня скоро бросишь, потому что… Не буду ее выдавать… Почему она так говорит, Максим?

— Я думаю, что не от большого ума, — ответил я.

— Она тебя терпеть не может.

— А мне она нравится, — сказал я. — Девушка с характером.

— Что это мы все о Маше да о Маше?

— Действительно, давай лучше поговорим о том парне с танцплощадки? Он, кажется, инженер?

— Позабудь ты о нем!

— Тебе бы тоже не мешало.

Юлька дернула меня за мочку уха.

— Ты мне больше нравишься, чем он, — сказала она.

— Юлька, давай поженимся? — предложил я. — Я это серьезно.

— Вы никак сговорились? — рассмеялась она. — И инженер Потапов вчера то же самое сказал мне.

В другой раз, возможно, мне было бы и интересно послушать про него, но только не сейчас.

— Я люблю тебя, Юлька, — сказал я.

Сколько бы там ни говорили, ни писали, мол, это банальная фраза, однако, человечество за все время своего существования других слов, которые могли бы заменить эти, не придумало. И какими бы банальными ни были эти слова, произнести их не так-то легко. И, пожалуй, я сегодня их впервые произнес…

Ее рука замерла на моем плече. Скосив глаза, я увидел ее круглый подбородок, припухлые губы и оттененные густыми ресницами смеющиеся глаза.

— Кого же мне из вас выбрать? — лукаво сказала она. — В сказках принцессы придумывали своим женихам трудные испытания: кто выполнит, тот и получит ее руку и сердце… Какое же назначить тебе, Максим, испытание?

— Хочешь, понесу тебя на руках до озера? — предложил я и одним махом встал на ноги. Судя но всему, она мои слова не приняла всерьез, а жаль…

— Это слишком легкое испытание, — засмеялась она.

— Придумай потруднее, — сказал я, продевая руки в лямки рюкзака. И приказал себе: не злись!

Юлька догнала меня и пошла рядом. Я чувствовал, что она хочет о чем-то спросить, но не решается. На нее это не похоже: обычно Юлька говорит все, что думает, ни капельки не беспокоясь, какое это произведет впечатление.

— У тебя в волосах сосновые иголки, — заметил я.

Юлька обрадованно бросила на землю свою ношу. Она устала, и идти дальше ей не хотелось. Я тоже остановился.

— Максим, это правда, что в тебя влюблена твоя секретарша Аделаида? — равнодушным тоном спросила она, однако глаза ее пристально изучают мое лицо. Иголок в волосах не осталось, но Юлька продолжает пропускать сквозь тонкие пальцы длинные пряди волос.

— Это тебе тоже сообщила Маша Кривина?

— Аделаида — девчонка славная, — беспечно продолжала Юлька, — напрасно зеваете, пан директор… извиняюсь! товарищ бывший директор завода… — и, помолчав, добавила: — А может быть, вовсе и не теряетесь? А?

— Теряюсь, Юлька, теряюсь! — рассмеялся я.

Это что-то новенькое! Неужели Юлька ревнует? Вот уж совершенно на нее не похоже… Если это Маша ей насплетничала, что ж… большое спасибо Маше Кривиной! Будь бы я снова директором, так и быть, разрешил бы ей отпуск за свой счет. Даже бессрочный…

— Чего ты улыбаешься? — спросила Юлька.

— Ты знаешь, твоя Маша Кривина мне все больше нравится… — ответил я.

3

Я развожу костер, а Николай Бутафоров чистит рыбу. Я вижу его затылок с оттопыривающимися седыми волосами, загорелую шею, серебристую щетину на щеке. Потроша окуней, он далеко отставляет рыбину от лица. Только что прошел дождь, и валежник сырой. Я стою на коленях и, закрывая собою немощный огонек, подкладываю кусочки березовой коры, сосновые шишки, черные обгорелые сучки, но пламя чахнет. Это меня злит: я привык разжигать костер с одной спички, а тут уже десяток испортил. Наконец костер задымил, заиграл тоненькими прожилками огня. Я разгибаю занемевшую спину и невольно охаю. Николай живо откликается:

— Как перевалит, брат, за сорок, начинаются всякие там отложения солей, прострелы, радикулиты, ломота в костях, простуды-насморки… А скажи, Максим, неприятно чувствовать, что дело-то идет к печальному концу, а?

— Тем, что мы были и что мы сегодня, завтра не будем уже…

Здесь, вдали от дел и суеты, я прочитал кучу разных книг и, как всегда, записал в блокнот понравившиеся мне цитаты и изречения. Книги с моих полок привезла в рюкзаке Юлька. Я их любил покупать, но вот никогда не успевал прочитывать, а тут предоставилась такая возможность. Я брал книжку с собой в лодку и, когда не клевало, с удовольствием читал, загорая на солнце. Раньше я никогда не обращал внимания на то, что вечерами большие коричневые и сиреневые стрекозы носятся у самого лица. Может быть, и замечал, но не давал себе труда поразмыслить, почему они так делают. А здесь, в Сенчитском бору, понял, что к чему: стрекозы ловят комаров и мошек. Или еще одно. Рыбы много на озере, но рыба рыбе рознь. Я точно установил, что лещ и щука — это большие хитрецы. Я как-то запустил кружки с живцами и увидел, как щука пыталась сбить рыбешку с крючка. Она торпедой устремлялась к вялому живцу и, не раскрывая пасти, ударяла его жестким носом. И лишь сбив с крючка, заглатывала. Вода в здешних озерах удивительно прозрачная и в солнечный день просматривается почти до дна. А на озере Жемчужном меня удивил лещ тем, что довольно хитроумным способом избежал опасности попасть в сеть, поставленную промысловыми рыбаками. Это бедствие изредка обрушивалось то на одно, то на другое озеро. Бедствие потому, что рыбаки прочесывали сетями и неводом все озеро и вылавливали и крупную рыбу и мелочь. Крупную забирали, а мелочь вместе с тиной и илом кучей выволакивали на берег. И тогда слетались вороны, галки, коршуны, чайки, и начинался пир на весь мир. От птичьего крика можно было оглохнуть! С одиночками браконьерами у нас более или менее начали бороться, а до самых главных браконьеров — рыболовецких бригад, для которых законы не писаны, — еще не добрались… Так вот, крупный лещ угодил носом в сеть и, вместо того чтобы заметаться в испуге и запутаться, намотав на себя капроновую сеть, как это случается с большинством рыб, замер на одном месте и, вращая немного выпученными выразительными глазами, казалось, задумался, осмысливая случившееся.

Я, заметив, как нырнули под воду пенопластовые поплавки, подгреб поближе и стал наблюдать. Побыв некоторое время в позе глубокомысленного мудреца, красавец лещ будто включил боковые и задние двигатели, так часто-часто замахали, закрутились его черные, постепенно светлеющие к краям плавники, и дал задний ход… Я никогда до этого не замечал, что рыба умеет и назад двигаться. Видно, капроновая нитка зацепилась за нарост на жабрах и сеть стала вспучиваться, не выпуская леща, тогда он быстро-быстро мотнул треугольной головой вверх-вниз и, к моему облегчению, благополучно выбрался из сети. Секунду постоял перед ней, как бы запоминая все происшедшее с ним на будущее, и, мощно взмахнув хвостом, растворился в прозрачной глубине.

Николай приехал вчера вечером. Рыбак он оказался, как и я, не жадный, и когда мы с ним наловили на уху, сам предложил прекратить ловлю, хотя клев был отменный. Иного рыболова охватывает охотничий азарт, и он ловит, ловит, пока клюет, хотя потом готов эту рыбу выбросить на помойку, так как ему столько не нужно.

Сегодня на утренней зорьке дождь застиг нас на Янтарном. Было солнечно, но из-за березовой рощи уже выплывали стремительные грозовые облака, на которые мы, увлеченные ловлей, как-то не обратили внимания. А когда опомнились, огромная синяя туча уже тяжело нависла над озером. Поднялась волна, в лодку стало заплескивать. Я поспешно выволок якорь, а Николай сел на весла. Первая молния сверкнула прямо над нами, а в следующую секунду нас оглушил гром. В полукилометре от берега молния расщепила толстую раздвоенную сосну. Одна опаленная вершина, срезанная почти до основания, упала на молодую ель и пригнула ее до земли.

Надо признаться, что во время грозы на большом озере и вдалеке от берега чувствуешь себя на легкой лодчонке не очень-то уютно. Крупный косой дождь исхлестал нас насквозь, и вот теперь, причалив к берегу, мы разожгли костер и стали варить уху. Котелок и всякие принадлежности я всегда беру с собой в лодку, потому что иногда предпочитаю сварить уху на таком пустынном берегу или на одном из островов.

Пока уха варится в закопченном алюминиевом котелке, мы, развесив наши брюки и рубашки на кустах, сидим в одних трусах и мирно беседуем. Укрывшиеся от ветра комары и мошка нас пока не беспокоят, да и всегда можно подбросить в костер сырых веток с листьями и окутаться едком дымовой завесой, в которой комары больше нескольких секунд не выдерживают…

— Когда к Васину? — спрашивает Николай.

— Могу я хоть раз в жизни полностью использовать свой отпуск? — отвечаю я.

Через три дня мне нужно принимать дела начальника строительства в колхозе «Рассвет», а мне не хочется отсюда уезжать. Мне понравилось отдыхать на турбазе, рыбачить на озерах, собирать белые грибы, смотреть на облака, на звезды, на луну, слушать, как по ночам шумит сосновый бор и крякают в камышах утки… Я уж и не помню, сколько лет я ничего этого не видел и не слышал…

— А как же твой экспериментальный поселок? — ехидно спрашивает Бутафоров.

Если что и тревожило меня в эти безоблачные дни, так мысли о недостроенном поселке. Я его дострою. Обязательно дострою, иначе не может быть и речи, но, чтобы позлить Николая, небрежно говорю:

— А что поселок? И без меня достроят… Детали есть, а собрать панели и закончить внутри отделочные работы — это ерунда.

— Отрезвил, значит, тебя Куприянов?

— Как видишь, я не чувствую себя виноватым, — отвечаю я. — И потом, я знал, на что иду.

— Ты что, меня разыгрываешь? — сердится Николай. — Затеял всю эту перестройку, ему дали по шапке, а он и успокоился, как говорится — руки умыл… А что о тебе подумают люди, которых ты с толку сбил, которые поверили в тебя? Думаешь, все до одного от тебя отвернулись? В горком приходят, письма пишут в партийную комиссию, что тебе незаслуженно вынесли строгое взыскание и сняли с работы… Тропинин ездил в обком… Плохо ты думаешь, Максим, о людях, с которыми бок о бок работал!

Этого я не знал. Юлька, правда, говорила, мол, многие на заводе жалеют, что меня уволили… Я на это как-то внимания не обратил. Когда человек уходит с высокого поста, а его место занимает другой, всегда жалеют того, кто ушел, вспоминают его добрым словом, хотя до этого и ругали на все лады…

— Подай мне мешочек со специями, — попросил я.

Николай непонимающе посмотрел на меня и, схватив брезентовый мешочек, в котором я держал перец-горошек, лавровый лист, соль, с сердцем запустил в меня. Я ловко поймал и заправил перцем и лавровым листом уху. В котле громко булькало, в янтарной юшке мелькали красные окуневые плавники, рыбьи головы, черные горошины перца. Распространялся душистый аппетитный запах. Разбросав сучья, я добился ровного небольшого огня. Теперь пусть уха потомится минут двадцать, только после этого, остудив, ее можно есть.

— Я никогда никому не жаловался, — сказал я, постукивая деревянной ложкой по ладони. — Не умею и не люблю. Я верю в высшую справедливость, и рано или поздно она восторжествует…

— Рано или поздно! — перебил Николай. — Смотри, не было бы поздно!

— Все сейчас сложилось против меня, — спокойно продолжал я. — Срыв государственного задания, превышение полномочий, незаконное расходование средств, смерть Васи Конева, донос Аршинова… Одно наслоилось на другое. Куприянов так обрадовался, что есть все основания снять меня с работы, что подобрел и не исключил из партии, а мог бы…

Костер выстрелил в Николая раскаленным угольком. Проворно вскочив на ноги, Бутафоров, как дикарь, заплясал вокруг костра, потирая ужаленную ногу.

— Еще прыгаешь, как молодой, — заметил я. — Правда, когда прижжет…

— В августе к нам приезжает секретарь обкома, — усаживаясь на сей раз подальше от огня, сказал Николай. — Я думаю, он захочет с тобой поговорить.

С первым секретарем обкома партии я встречался несколько раз. Как-то зимой он приезжал на завод, я его поводил по цехам, показал готовую продукцию, потом мы несколько раз встречались на активах и совещаниях. Секретарь обкома произвел на меня самое хорошее впечатление. Невысокий, худощавый, с густыми черными, тронутыми сединой волосами и живыми глазами, он всегда был спокоен и внимателен ко всем без исключения. Иногда на смуглом моложавом лице его появлялась мягкая улыбка, он никогда не повышал голоса, умел слушать людей, не перебивая их нетерпеливыми начальственными репликами, что обычно делал Куприянов… И только сейчас мне пришла в голову мысль, что, пожалуй, зря я перед началом всей этой перестройки не поехал в областной центр и не посоветовался с секретарем обкома. Кто знает, может быть, все тогда сложилось бы по-другому…

— В понедельник выхожу на работу, — сказал я.

— Я ведь тебя не гоню, — смутился мой друг. — Думал, гордыня тебя заела… Этакого мученика в изгнании корчить из себя.

— Спасибо, старик, ты обо мне высокого мнения, — усмехнулся я.

Помолчав, Николай прикурил от тлеющего сучка папиросу, сказал:

— А я уж решил, что ты собрался за тридевять земель.

— Не простил бы ты мне такого?

— Не простил бы, — прямо посмотрел он мне в глаза. — Не люблю трусов.

Я поддел ложкой юшки из котелка и, подув, попробовал. Уха была почти готова, но мне показалось, что соли маловато. Я предложил отведать Николаю. Перегнувшись через вяло дымящийся костер, он зачерпнул ложкой варево, подул на него и, блаженно прищурив глаза, отхлебнул. На животе его собрались толстые складки, широкая, но уже дряблая грудь немного отвисала. Николай старше меня на четыре года. Правда, он всегда выглядел старше своих лет и никогда не занимался спортом, но от одной мысли, что и я рано или поздно буду таким, стало горько… Я намного старше Юльки. Нужен ли я ей буду лет через десять, когда стану вот таким?.. Стоит ли думать о том, что с нами будет через десять — двадцать лет? В любви нечего арифметикой заниматься! И потом, женщины всегда быстрее стареют, чем мужчины.

— Надо добавить, — сказал Николай.

— Чего? — переспросил я, занятый своими мыслями.

— Соли, — усмехнулся Николай, вытирая ложку кружевным листом папоротника.

Уху я умел варить и на этот раз не ударил в грязь лицом перед другом. Юшка получилась наваристой, крепкой, особенно после того, как я добавил пол-ложки молотого перцу. Разварившихся окуней мы выудили ложками из котла и выложили остывать на листья папоротника. Когда уха немного остыла, Николай достал из своего мешка солдатскую флягу и два пластмассовых стаканчика. Аккуратно налил в них водки. Я достал из мешка пару головок свежего лука с пожухлыми стрелками. Мы приготовили закуску — крупную серую соль, рассыпанную на брезентовом мешке, и две очищенные блестящие головки молодого лука, чокнулись и… Я думал, обойдемся без тоста, но Николай, улыбнувшись, коротко сказал:

— За удачу. За твою удачу, Максим!

Мы хлебали из котелка красивыми деревянными ложками душистую уху и слушали развеселившихся птиц. Пахло влажной хвоей, смолой, вереском, пробудившейся грибницей. Иногда вместе с порывом ветра из леса долетал до нас запах скошенной травы и полевых цветов. Над водой низко носились ласточки. В лодку плескалась ленивая волна, над прибрежным кустарником взмывали пискливые озерные чайки и вновь исчезали. Костер подернулся пеплом, в нем красновато светились угли, над ухом обманчиво-миролюбиво зазудел первый комар.

Николай, как и я, наслаждался этой благодатной тишиной: только что его лицо было спокойным и умиротворенным — и вдруг стало другим: постаревшим и несчастным. Это выражение несколько раз появлялось на его лице, когда мы рыбачили, но я слишком был поглощен своими заботами, хотя и стоило бы обратить внимание. Какой-то помятый, будто невыспавшийся, приехал он ко мне. Николай всегда умел глубоко прятать свои чувства и переживания, и, даже хорошо зная его, трудно догадаться, что у него на душе. Значит, действительно произошло что-то серьезное.

Он перехватил мой внимательный взгляд, встряхнул головой, будто очнувшись от короткого неприятного сна, и улыбнулся. Улыбка получилась виноватой и грустной.

— Не хочешь, можешь не рассказывать, — сказал я.

— Если не тебе, то кому же!

— Куприянов взял за горло? — спросил я.

Николай покачал головой, дескать, если бы только это… Я молча ждал. Он прикурил от уголька, растер его в пальцах и сдул. Прямо взглянув на меня, огорошил:

— У Маши родился мертвый ребенок.

Это было несчастьем их семьи. Оба болезненно любили детей, и вот бог не дал им их. Николай и Маша прожили вместе семнадцать лет. Если я и встречал в своей жизни любящую пару, то это были они. Редко кто так хорошо жил, как Николай и Маша. В их доме никогда не было скандалов, ссор. До последнего времени у них сохранилась юношеская влюбленность друг в друга. За это время они несколько раз ждали ребенка, и всякий раз — неудача. Маша лечилась у лучших специалистов, ездила на курорты — и все напрасно. Этот ребенок был их последней надеждой. И возраст, и бесконечное лечение, и переживания… И вот теперь конец даже надеждам.

Я не стал его утешать. У меня тоже не было детей. Моя первая жена считала, что дети крадут молодость и превращают женщину в рабыню… Очевидно, предчувствуя недолговечность нашего союза, я особенно не разубеждал ее… Но теперь я все чаще и чаще задумывался о том, что в моей холостяцкой квартире не хватает не только жены, но и детей… И когда Юлька вдруг становилась задумчивой и настороженной, а с ней это часто случалось, я с волнением ждал, что она мне сообщит о ребенке… Почему-то я был уверен, что тогда мы сразу же поженились бы. Да, я хотел иметь жену, детей, семью…

— Мы с Машей ездили в один детдом, — сказал Николай. — Ну, где живут дети без родителей… Решили взять близнецов: мальчика и девочку.

— В конце концов, какая…

— Я тоже так думаю, — перебил Николай, боясь услышать в моем голосе фальшивые нотки.

— Отчего же тогда на душе кошки скребут?

— Смогу ли я им стать настоящим отцом?

— В этом я не сомневаюсь, — искренне заверил я.

— Я бы очень не хотел, чтобы мои дети, став взрослыми, упрекнули меня когда-нибудь, что я им не родной отец.

— Отец не тот, кто родил, а тот, кто воспитал, — сказал я, чувствуя, что сообщил ему весьма избитую истину, но Николай не обратил на это никакого внимания.

— Тебя воспитал отчим, — сказал он, пытливо глядя мне в глаза. — Почувствовал ты хоть раз, что он тебе не родной отец? Только честно?

— Я до сих пор считаю его самым родным человеком, — твердо сказал я. — Как и мать. Наверное, для отца важнее всего быть не чадолюбивым, а справедливым. Мой отчим справедливый человек.

— Я постараюсь, — улыбнулся Николай.

И по тому, как разгладились на его лице морщины, а глаза повеселели, я понял, что у него гора свалилась с плеч. Я был рад, что помог ему. Если бы и с моей души вот так же кто-нибудьснял эту давящую тяжесть…

Николай заторопился: завтра у него бюро горкома партии, нужно еще просмотреть кучу документов. Горкомовский «газик» уже ждал его у турбазы. Я быстро собрал свои вещи, чем немало удивил Николая, попрощался с Кривиным и, уже Забираясь в «газик», вспомнил про Мефистофеля. Но каково же было мое удивление, когда обнаружил своего квартиранта на брезентовой крыше машины. Хитрый кот еще раньше меня догадался, что мы сегодня возвращаемся домой.

Я вернулся в город потому, что руки мои соскучились по работе, потому что мне захотелось немедленно увидеть Юльку — мы с ней уже неделю не встречались.

С рюкзаком на плече я поднимаюсь на свой этаж. В руке у меня зачехленные удочки и спиннинг. Мефистофель, опередив меня, уже дожидается у двери. Прислонив удочки к стене, я достаю из кармана ключ, но в скважину не вставляю: из-за двери доносится музыка. Ансамбль «Ореро». Задушевно льется мелодия: «…ты стоишь на том берегу-у…»

Разбойник Мефистофель смотрит на меня, и в его зеленых глазах с расширившимися зрачками чудится мне насмешка. В квартире не только играет магнитофон, слышны мужские и женские голоса, смех. Кто-то веселится в моей квартире. Веселятся без меня, а раз так, значит, нечего мне там и делать. Я лишний.

Мефистофель подходит ко мне и со скрипучим мурлыканьем трется о мои ноги. Успокаивает, стервец!

Медленно спускаюсь вниз. Рюкзак давит плечо, удочки задевают за стену. Весной все жильцы дома вышли на субботник и посадили в сквере липы, клены, тополя. И я посадил шесть деревцев. Все они прижились, и за лето немного подросли. На ветру подрагивают тоненькие гибкие стволы, трепещет нежная зеленая листва. Где я буду в то время, когда деревья станут большими и под их сенью можно будет укрыться? Говорят, дерево растет всю жизнь. А что такое жизнь человека по сравнению с жизнью дерева? Где-то в Америке сохранилась роща реликтовых секвой. Возраст многих деревьев достигает трех тысяч лет. Тот, кто побывал в этой роще, прикоснулся к вечности…

Уезжая на турбазу, я отдал Юле один ключ. Она как-то пожаловалась, что противно домой приходить: бабка раздражает. Глупая стала и сварливая, дома только и разговоров, что о бутылке…

Я сижу на скамейке в сквере и смотрю на свои окна. Они ярко освещены. За легкими занавесками двигаются смутные тени. Даже сюда доносится музыка. Танцуют. Юлька любит включать магнитофон на полную мощность. Если это после одиннадцати, то, бывает, сосед стучит в стенку. Особенно после полуночи. Не раз без меня соседи стучали неугомонной Юльке…

Мефистофель оказался решительнее меня, он отправился домой другим путем: забрался на чердак, оттуда на крышу, с крыши на один балкон, затем на второй и — вот он уже крадется по карнизу к распахнутой форточке. Прыжок, всколыхнулась занавеска — и кот исчез в квартире, а немного погодя из подъезда выскочила раскрасневшаяся Юлька. Высокая, статная, остановилась на песчаной дорожке, разыскивая меня глазами. И вот моя Юлька легко бежит ко мне. Короткое платье щелкает по бедрам, волосы развеваются, летят вслед за ней.

— Бедный Максим, — сказала Юлька. — Вернулся домой, а там чужие люди… Тебе трудно со мной, да?

— Иногда, — ответил я. — Взгляни, какой закат.

— Мы празднуем день рождения…

— Надеюсь, не твой? — пошутил я. — А то побегу за подарком.

— Маше Кривиной стукнуло двадцать четыре… Пойдем, Максим, все тебя ждут.

— Ты иди к ним. А я здесь посижу. Полюбуюсь закатом.

— Тогда я их прогоню! — вспылила Юлька.

— Я ценю твой благородный порыв, но лучше не надо.

— Ты знаешь, кого Машка притащила с собой?

— Знаю, — сказал я. — Инженера Потапова. И еще Леню Харитонова.

— Ты все знаешь, — наклонила голову набок Юлька и взглянула на багровое небо. — А закат действительно красивый.

Я достал из рюкзака букет ромашек и васильков и протянул Юльке.

— Это Маше от меня.

— Ты можешь сам отдать.

— Иди к своим гостям, — сказал я. — Неудобно.

Юлька пристально посмотрела мне в глаза.

— Ты ведь злишься?

— Наоборот, я радуюсь, что тебе весело.

— Они мне все надоели, — отмахнулась Юлька. — В конце концов у Маши целый дом, и магнитофон есть.

«Вот именно», — подумал я, а вслух произнес:

— Не порти людям настроение.

— А ну их к черту!

Она повернулась и пружинисто зашагала к подъезду. У двери остановилась и с улыбкой добавила:

— И Мефистофель на меня рассердился… Я ему — колбасы, а он уселся на твой стол и смотрит на всех, будто сказать хочет: «Проваливайте-ка отсюда!»

— Безобразник, — сказал я.

Юлька скрылась в подъезде. Музыка смолкла, а через несколько минут вышли Маша Кривина, Леня Харитонов и еще двое мужчин. Один из них, тот, что повыше, и был инженер Потапов. Это с ним Юлька танцевала в парке. Юля гостей не провожала. Наверное, она сказала им, что я здесь, потому что все крутили головами, стараясь меня рассмотреть, но я сидел в густой тени от навеса детской площадки, и они меня не заметили. У Лени Харитонова лицо было смущенным.

Распахнулось окно на кухне, и Юлька совсем по-семейному позвала:

— Максим, иди ужинать…

«Подумаешь, молодежь собралась, — подумал я. — Ну и пошел бы к ним. Одичал на турбазе… А может, стареешь, Бобцов?» Взваливая рюкзак на плечи, я еще подумал, что такую тяжесть мог бы и на лестничной площадке оставить…

Несмотря на отдых, я почему-то чувствовал себя усталым.

4

Для меня быстрее всего в году пролетает лето. Кажется, совсем недавно еще деревья стояли голые, а ранним апрельским утром под ногами похрустывал тонкий ледок; потом лопнули почки, и деревья, будто дымкой, окутались нежной и кудрявой листвой, а разнотравье покрыло все кругом; отгремели первые грозы с шумными ливнями, налились ядреной желтизной хлебные поля, над городом полетел тополиный пух, а в июле замерцали среди глянцевой листвы красные ягоды вишни, на рынке появились пупырчатые огурцы и молодая картошка. Над головой глубокое чистое небо, от редких пышных облаков легкие призрачные тени, ребячий гомон на Ловати, тихие летние вечера с соловьиными трелями, теплые душистые ночи с яркими звездами на высветленном белыми ночами небе, прохладное росистое утро с белыми туманами и тяжелыми щучьими всплесками на глухом озере… Все это — лето, а вместе с августом начинает подкрадываться осень. Если не зарядят холодные дожди, переход от лета к осени совершится плавно, незаметно. Уже август кончается, пришел сентябрь, а в городе еще лето. Лето, щедрое фруктами, солнцем, ягодами, грибами…

Такое долгое лето выдалось в этом году в Великих Луках.

Я уже переехал мост через Ловать на «газике», который мне дал во временное пользование Иван Семенович Васин, когда меня обогнала «Волга» и Петя Васнецов, высунувшись из кабины, помахал мне рукой, предлагая остановиться. Из «Волги» вылез Валентин Спиридонович Архипов и подошел ко мне. Я с ним не виделся с того самого времени, как сдал ему дела. Васин говорил, что исполняющий обязанности директора завода как-то приезжал в Стансы, где состоялся крупный разговор с Любомудровым, продолжающим строить поселок. Архипов, конечно, был прав: Ростислав Николаевич вот уже второй месяц работает в колхозе, а числится инженером-конструктором на заводе. В общем, он потребовал, чтобы тот немедленно вернулся в конструкторское бюро. И Любомудров вернулся… для того, чтобы оформиться в отпуск. На другой же день он снова был на стройке. Мне он сказал, что ни о каком отдыхе не может быть и речи, пока поселок не будет сдан колхозу. Признаться, я тогда испытал некоторые угрызения совести за то, что «прогулял» две недели.

Глядя на приветливое, чисто выбритое лицо Архипова, я подумал, что он сейчас спросит о Любомудрове, но Валентин Спиридонович заговорил о другом:

— Звонил Дроздов и просил вам передать, чтобы немедленно выезжали в Москву. Он устроит вам встречу с министром… Может быть, все еще поправится, Максим Константинович? Я с величайшим удовольствием вручу вам бразды правления!

Я с интересом смотрел на Архипова: искренне ли говорит? От Любомудрова я слышал, что Валентин Спиридонович к своим новым обязанностям относится серьезно, но особенного служебного рвения не проявляет.

К первому сентября мы полностью должны были закончить поселок в Стансах. И сейчас, в самый разгар завершающих работ, поехать в Москву я не мог.

— Сообщите, пожалуйста, Дроздову, что я сейчас не поеду в Москву, — сказал я. — Только после сдачи поселка.

— Я знал, что вы так поступите, — улыбнулся Архипов. — И взял на себя смелость ответить Дроздову за вас. И знаете, что он мне сказал?

— Интересно, что же?

— Он сказал, что если гора не идет к Магомету, Магомет придет к горе.

— А не сказал Магомет, когда собирается пожаловать? — спросил я.

— Я посоветовал это сделать в сентябре… когда вы закончите все работы.

— Я и не подозревал, что вы мой единомышленник, — сказал я.

— Я понял, что вы победили, — просто сказал Архипов. — Хотя бы и такой ценой. Понял это на бюро горкома партии.

— Зачем же вы тогда заново переоборудовали формовочный цех?

— В отличие от вас, я привык выполнять приказы. И ради бога, не подумайте, что я это сказал вам в осуждение.

Мы помолчали. В искренности Архипова я не сомневался. Сомневаться не сомневался, а вот его совсем перестал понимать. Да, он мне никогда не вставлял палки в колеса, это верно, но и не помогал. Будто зритель, держался в стороне и наблюдал за событиями, спокойно дожидаясь, чем все это кончится. А когда кончилось тем, как он и предсказывал, Архипов не стал злорадствовать. И вот теперь, когда ему представилась возможность пойти в гору, он не воспользовался и этим. Хотя, пожалуй, кто-нибудь другой на его месте сейчас лез бы из кожи, чтобы показать себя с самой выгодной стороны. И я напрямик спросил его:

— У вас сейчас есть все шансы стать директором завода, почему же вы не хотите проявить себя?

Архипов рассеянным движением дотронулся до своих выгоревших на солнце светлых усов, будто хотел их пригладить, да раздумал, легкая тень пробежала по его лицу. Он отвернулся и с минуту молча смотрел на Ловать.

— Я не хочу быть директором, — наконец сказал он. — Лишать чести другого — значит не иметь своей… Я убежден, что вас восстановят в должности, а я — реалист и знаю свои возможности. Лучше быть хорошим главным инженером, чем плохим директором… У меня бы, например, никогда не хватило смелости на то, что сделали вы, даже если бы я был убежден в своей правоте. Вы творец, а я — исполнитель.

— По-моему, вы наговариваете на себя, Валентин Спиридонович.

— Я поверил в вас, когда осмотрел поселок… Завод будет выпускать такие дома. И очень скоро. Теперь я в этом не сомневаюсь. Вы с Любомудровым победили.

— О какой победе вы говорите? — возразил я. — Меня сняли с работы, дали строгий выговор и грозят привлечь к судебной ответственности за незаконное расходование государственных средств… Поистине пиррова победа!

— Я сначала считал вас, извините, недальновидным человеком… И я искренне рад, что ошибся. Недальновидным оказался я. Теперь… теперь я восхищаюсь вами! — окончательно смутил меня Архипов. Я даже подумал: уж не разыгрывает ли он меня? Настолько несвойственно было ему подобное проявление чувств. Но Валентин Спиридонович был серьезен и задумчив. И в глазах его не было и тени насмешки. Казалось, он сейчас испытывал облегчение, как человек, решившийся высказать то, что его уже давно тревожило.

— Спасибо на добром слове, Валентин Спиридонович, — тепло сказал я.

— Вам спасибо, — улыбнулся он, — за великолепный урок.

Уже прощаясь, он вдруг вспомнил:

— У вас один дом не достроен… Я распорядился, чтобы вручную отформовали недостающие панели. Формы-то я не отправил в переплавку… И в экспериментальном цехе оставил все как есть… На днях вам привезут детали.

Я от всего сердца пожал Архипову руку: нехватка панелей была нашим больным местом. Неопытные рабочие, собирая блочные дома, разбили несколько панелей, и из-за этого один дом был не достроен. Мы с Любомудровым уже смирились, что наш поселок будет с изъяном. Даже собирались вообще этот дом разобрать, чтобы не портил перспективу, а теперь мы его за несколько дней восстановим. Это был поистине царский жест со стороны Архипова!

Петя Васнецов как-то нехотя тронулся с места. Во время беседы с Архиповым я несколько раз ловил на себе его смущенные взгляды. Вот чудак! Считает, что если возит Архипова на директорской «Волге», значит, изменил мне.

Разговор с Архиповым взволновал меня. В приподнятом настроении я сел за руль «газика» и поехал в Стансы, чтобы сообщить приятную новость Любомудрову.

Я стоял под шумящей березой и следил за сборкой фасада последнего дома в Стансах. Подъемный кран подавал огромную панель рабочим, которые устанавливали ее в гнезда. Два сварщика стояли на стене, дожидаясь, когда можно будет сваривать железную арматуру. После гибели Васи Конева эта операция всегда вызывала у меня тревогу. И хотя я предупреждал рабочих, чтобы держались подальше от косо повисшей над коробкой дома деталью, некоторые забывали и лезли прямо под покачивающуюся над их головами панель. Я злился и кричал, чтобы отошли в сторону.

Наконец крановщик подал деталь на место, и сварщики, прикрыв лица выпуклыми квадратными щитками с темными стеклами, приступили к сварке металлических стержней. Яркий свет вольтовой дуги затмевал солнечный блеск. Когда умолкал треск электросварки, раздавалось удивленное птичье щебетанье. Несмотря на шум механизмов и присутствие людей, птицы почему-то не улетали из березовой рощи, где возник новый поселок. Однажды утром, в каких-то пяти метрах от автокрана, я увидел на сосне белку. Блеснув черными бусинками глаз, она по восходящей спирали взлетела на вершину, а оттуда рыжим комочком перенеслась на березу и затерялась в яркой желтой листве, уронив на землю несколько сухих листьев.

Мне часто приходилось задерживаться на стройке до сумерек, и я оставался ночевать в старом поселке. Каждый день тащиться на «газике» в город надоедало. Приютил меня колхозник-пенсионер Андрей Иванович Филиппов, что жил в старом маленьком доме на берегу речки. Было ему под восемьдесят, но старик держался еще на редкость бодро. Раньше всех приходил на стройку и грузил строительный мусор на скрипучую телегу, запряженную гнедой лошадкой с белой звездой на лбу. Будучи мужиком хозяйственным, Андрей Иванович все, что могло гореть, сваливал в кучу у себя во дворе, а остальной строительный хлам отвозил в овраг. Старуха его умерла несколько лет назад, и он один вел свое немудреное хозяйство. Иногда к нему приезжала из города дочь Анастасия, которая жила с мужем и двумя детьми. В эти дни старик даже обедать не ходил: дочь занималась уборкой, стиркой и другими хозяйственными делами. «А когда женщина вся в домашних хлопотах, ей лучше на глаза не попадаться», — говаривал Филиппов.

Я его дочь раза два видел. Действительно, женщина энергичная и суровая. Грязь в доме она терпеть не могла и все лишнее безжалостно выметала и выбрасывала вон. И часто Андрей Иванович, после того как Анастасия уезжала в город, ворча, бродил по дому, разыскивая ту или иную вещь.

И хотя под утро становилось холодно под ватным стеганым одеялом, которое заботливо предложил мне Андрей Иванович, я все еще спал на сеновале. В избе Филиппова поселились сразу два сверчка. И лишь солнце садилось за рощей, как они начинали соревноваться друг с другом.

Проходя ранним сентябрьским утром по поселку, я мог с удовлетворением сказать самому себе, что усилия моих товарищей и мои усилия не пропали даром: новый поселок радовал глаз. Ни один дом в нем не был похож на другой. Когда-то в глубоком детстве в доме моей бабушки я случайно увидел одну книгу, названия не помню, потому что мне тогда было лет пять, но иллюстрации этой старинной книги врезались в память на всю жизнь. На развороте была цветная вклейка: чудесный город на берегу моря. Красивые разноцветные дома лепились на скалистом берегу. На синей глади моря застыли белые шхуны и яхты. Над вершинами гор — пышные белые облака. Почему-то эта картинка из далекого детства всегда ассоциировалась у меня с представлением счастья на земле.

Поселок радовал меня, поднимал настроение, я как бы ощущал в эти минуты смысл своей жизни. Вот таким я и видел его в своих мечтах, когда Любомудров впервые показал мне проекты, таким я видел его в тот январский морозный день, когда мы с Ростиславом Николаевичем бродили в Опухликах по белому лесу…

И вот поселок Стансы почти готов! Он органически вписался в окружающий пейзаж. Пусть теперь приезжает любая комиссия, хоть сам министр, и смотрят на него… Я теперь знал, что это лишь начало. Будут построены десятки поселков, тысячи… И они будут не похожи один на другой. Все разные, неповторимые, как и сами люди.

В полдень на такси в Стансы прикатила Валерия Григорьевна. Стройная, элегантная, с пухлой коричневой сумкой в руке, она направилась к нам. Машину она не отпустила, и водитель, поставив ее в тень под березу, вышел покурить. Любомудров спустился сверху, где он вместе с плотниками впрессовывал выскочившую деревянную балку в железобетонную панель фасада нового дома, и, густо покраснев, поспешил навстречу. Валерия Григорьевна впервые приехала сюда, и он явно растерялся.

Я видел, как он подошел к ней и что-то быстро заговорил вполголоса, но она, рассеянно слушая его, с интересом рассматривала дома. Увидев меня, улыбнулась и поздоровалась. Ростислав Николаевич взял ее за руку, но она мягко высвободила ее и направилась ко мне.

— Тут у вас настоящий курорт! — воскликнула она. — Максим Константинович, не сдадите мне на время один из этих прелестных домиков?

— Выбирайте, — сказал я.

— Этот несносный тип, — кивнула она на смущенного Ростислава, остановившегося чуть в стороне, — ни разу не предложил мне приехать сюда… — Она с улыбкой взглянула на него. — Признавайся, в котором из этих теремов ты поселил свою возлюбленную?

— Ты все шутишь, — с горечью произнес Любомудров и отвернулся.

Валерия долгим задумчивым взглядом посмотрела на Ростислава, и живые глаза ее погрустнели. Повернув голову, она пристально взглянула мне в глаза.

— Ну вот, все и кончилось, — со вздохом вырвалось у нее.

— Что вы, это только начало, — сказал я.

Она как-то странно посмотрела на меня и предложила прогуляться к речке. Я бросил взгляд на Любомудрова, думая, что и он к нам присоединится, но Валерия взяла меня под руку и увлекла в другую сторону. Я понял, что она хочет со мной поговорить. Увидев, что мы удаляемся, Ростислав медленно пошел к дому.

Сварщики, поглазев на интересную женщину, снова включили свои аппараты. Плотники деревянными киянками легонько постукивали по черной балке, впрессовывая ее в специально прорезанный в панели паз. Солнце то появлялось, то снова пряталось в пролетающих над рощей облаках.

Валерия сняла светлый плащ и перекинула через руку. В коротком шерстяном платье, тоненькая и стройная, она сейчас выглядела почти девочкой. Под нашими ногами потрескивали сучки, шелестели багровые опавшие листья. Я думал, она нагнется и поднимет хотя бы один лист, но Валерия не смотрела под ноги: задумчивый взгляд ее был устремлен вдаль.

— Он зовет меня с собой, но я не могу уехать, — как-то отрешенно проговорила она.

Я даже сразу не понял: мне она это сказала или случайно произнесла вслух то, о чем сейчас думала. Я дипломатично промолчал.

— И потом, зачем все это? — продолжала она. — Он прекрасный человек, талантливый инженер. У него все еще впереди. Конечно, сейчас он меня любит и искренне верит, что навсегда, но я-то знаю, что все пройдет… Ведь я гораздо старше его. И слишком избалована, чтобы жить по принципу — с милым рай и в шалаше… Все начать сначала… Нет, это не для меня. Мне не хочется ничего менять в своей жизни, а он так больше не может… Я знаю, что кроме страдания, ничего ему не принесла. Любовь украдкой — это не для него! Но у меня есть муж, который меня любит. И он мне тоже дорог по-своему. Если бы не поселок, Ростислав давно бы уехал!..

Ее слова огорошили: Любомудров и словом не обмолвился, что хочет уехать. Правда, я замечал, что ему бывает не по себе, что-то гложет его, но лезть к нему в душу не хотелось, да потом у меня и самого на сердце было неспокойно: Юля по-прежнему озадачивала меня…

— Вы, наверное, меня осуждаете? — спросила Валерия.

— С какой стати? — удивился я.

— Он чудесный человек, — горячо заговорила она. — Современный и вместе с тем какой-то старомодный… В отношениях к жизни, женщине, что ли? Не каждый решится прийти к мужу и сказать, что любит его жену. А он сказал.

— Вы любите своего мужа? — спросил я.

— Я бы не хотела с ним расстаться, — уклонилась она от прямого ответа. — В любом случае зла ему я никогда не причиню; он меня очень любит и прекрасно ко мне относится. Вряд ли Ростислав смог бы быть таким терпеливым ко мне, как Валя… Чего греха таить, я взбалмошная, капризная женщина. Мне подчас доставляет удовольствие терзать своего мужа, потом мне бывает стыдно… — А он все понимает и сносит. И это меня бесит. Хочется наконец разозлить его, кик говорится, довести до белого каления, хочется, чтобы он даже… ударил меня, что ли. Глупости я говорю, не так ли?

— Я ценю вашу откровенность, — успокоил я ее.

— Поверите, за десять лет нашей совместной жизни он ни разу меня не обидел, не оскорбил… Редкой выдержки мужчина!.. Теперь вы понимаете, почему я не могу уехать с Ростиславом. Я слишком избалована! Я чувствую, что уже не смогу перемениться, даже ради любимого человека. А может, это и не любовь вовсе? Мы просто не сможем ужиться с ним. Честное слово, сколько мы с ним знакомы, столько у нас было и ссор! Больше того, мы ссоримся по любому поводу и беспрерывно. Мы ведем себя с Ростиславом как сварливые муж и жена, а Валя относится ко мне как нежный внимательный любовник… Смешно, не правда ли?

Я опять промолчал. Мне было не смешно. Этот вечный треугольник. Такой внешне простой и примитивный и вместо с тем вот уже века не разгаданный никем: ни поэтами, ни философами…

— Я до сих пор не понимаю своего мужа, — сказала она. — Скажи я ему, что уезжаю с Ростиславом, он помог бы мне собрать вещи и умолял не высовываться из окна, чтобы, не дай бог, я не схватила насморк… И вида не подал бы, что жестоко страдает!

— Для меня ваш муж тоже загадка, — признался я.

Она неожиданно остановилась, схватила меня за руку.

— Максим Константинович, Ростислав вас очень уважает, да и я отношусь к вам с симпатией и доверием… Скажите, как мне быть: остаться с Валей или уехать с ним? Как вы скажете, так и будет!

В глазах ее жаркий блеск. То ли это внутренний огонь, то ли отражение багряной листвы. Пристально, не мигая, смотрит Валерия на меня и ждет ответа… Странно устроен человек! Иногда в самый ответственный момент жизни сам страшится принять важное решение и вместе с тем готов поступить так, как посоветует первый встречный… Вот сейчас по воле случая в моих руках судьба трех человек: Архипова, Валерии и Ростислава. Что мне стоит дать любой совет: уезжайте! — и тогда будет разбита жизнь Архипова — или оставайтесь, и тогда это принесет горе Любомудрову… Глядя в эти сверкающие глаза, я поверил, что она действительно поступит так, как я скажу.

Однако я ничего не сказал. Не вправе я решать судьбу этих людей. Вот так, единым махом! И потом, я действительно не знаю, как поступить ей. И откуда мне знать, если она сама этого не знает?..

Как можно мягче и тактичнее я уклонился от роли третейского судьи. Она молча, опустив голову, выслушала меня и — наконец-то! — нагнулась и подобрала с земли просвечивающий желтый кленовый лист. Рассеянно понюхала его, потом скомкала и бросила под ноги. Глаза ее погасли, стали равнодушными. Стайка синиц спорхнула с голубоватой осины вниз. Резко и трескуче прокричала пролетевшая в стороне сорока.

— Какие вы все… дипломатичные и осторожные! — с горечью сказала она. — Ростислав не такой! Он всегда все прямо говорит, не боясь поступить опрометчиво. У него сердце льва.

И тут меня будто бес подтолкнул.

— Хорошо, я дам вам совет! Только при одном условии: совет за совет, так сказать, баш на баш! Я тоже люблю одну девушку. Очень люблю! Но не уверен, что она меня любит. Я хочу на ней жениться, иметь детей, хотя не убежден, что мы будем с ней счастливы… Она тоже гораздо моложе меня. И характер ое-ей! Но она мне дороже жизни… Ничто уже больше меня в этом городе не задерживает, только она… Но эта девушка переменчива. Она, как птица, летает, где ей вздумается. И, как птица, в любой момент может улететь куда глаза глядят… А ведь я уже не мальчик, чтобы бегать за ней! Что же мне, черт подери, делать? Посоветуйте?!

Глаза ее испуганно расширились, ресницы взметнулись, губы приоткрылись. Она даже остановилась и снизу вверх с изумлением смотрела на меня.

— Вы тоже любите? — тихо спросила она.

— Я жду, — еще не остыв, грубовато сказал я. — Как вы посоветуете, так я и поступлю.

— Вы мне преподали великолепный урок вежливости и такта, — помолчав, сказала она. — Я больше никогда и ни у кого не буду спрашивать совета…

— Почему же? — усмехнулся я. — Например, с продавцом всегда можно посоветоваться, идет вам та или другая шляпка или нет…

— Не сердитесь на меня, пожалуйста, — мягко сказала она, дотрагиваясь до моей руки.

— Я вам расскажу одну древнегреческую легенду: разгневанные на людей боги Олимпа создали из глины прекрасную девушку. Каждый из них наделил ее своими качествами, и хорошими и плохими, и назвали эту красавицу Пандорой, что значит «Наделенная всеми дарами», создали на горе людям…

И прекрасная Пандора из женского любопытства приоткрыла запретный сосуд… и разлетелись по свету беды, заботы, несчастья, болезни… Испуганная Пандора поспешно захлопнула крышку сосуда, и на дне его осталась не успевшая вылететь Надежда…

Наверное, поэтому будь то горе, несчастье или даже сама смерть — человек все равно на что-то надеется, позабыв, что Надежда-то лежит на дне сосуда Пандоры.

— Печальная легенда, — сказала Валерии. — Как же жить-то без надежды?

— Это ведь миф, — улыбнулся я.

Навстречу нам размашисто шагал Ростислав. Лицо хмурое. Рукава выгоревшей клетчатой ковбойки закатаны. На щеке зеленоватое цементное пятно.

— Там шофер такси беспокоится, — подойдя к нам, сказал он.

— Подождет, — ответила Валерия и огляделась. Не долго думая, развернула плащ и расстелила на листьях. — Мы должны это отметить, — сказала она и опустилась на колени. Раскрыв сумку, достала бутылку «Старки», стакан, бутерброды, завернутые в бумажные салфетки.

— Что отмечать-то? — грубовато спросил Любомудров.

— Вы такой замечательный поселок построили… — сказала Валерия. — Честное слово, вы молодцы!

На плаще сидела хорошенькая женщина и, улыбаясь, снизу вверх смотрела на нас, двух мужчин, растерянно таращивших на нее глаза. Ловким движением она сбросила на пламенеющие листья лакированные туфельки, поправила пышную прическу.

— Может быть, я и бутылку должна сама открывать? — спросила она.

И суровое, обветренное, с потрескавшимися губами лицо Любомудрова дрогнуло, на нем появилась застенчивая мальчишеская улыбка.

— Черт возьми! — воскликнул он. — А ведь мы все-таки построили его!

— Выпьем, мужчины, за это! — нетерпеливо постучала стаканом о бутылку Валерия.

Над рощей проплывали тяжелые белые облака, посвистывал ветер в вершинах берез и осин, на землю бесшумно падали желтые и красные листья. Один из них опустился в стакан с недопитой «Старкой». И хотя Валерия пыталась веселыми шутками расшевелить нас, этот неожиданный пикник в тихом осеннем лесу получился грустным. Наверно, потому, что каждый из нас чувствовал впереди большие перемены в своей жизни…

5

Секретарь обкома приехал в Стансы, когда я уже перестал надеяться на встречу с ним. Я так и не написал никуда ни одного заявления по поводу своего партийного взыскания. Не лежит у меня душа к этому. Свою правоту нужно доказывать, а не ждать, когда разберутся, однако заставить себя написать так и не смог. Из министерства приезжали представители, осматривали поселок, рылись в документах, проектах, беседовали с рабочими, инженерами и уезжали в Москву. Я был уволен, и ко мне больше не приставали. Все это, конечно, меня нервировало, но главной моей заботой было поскорее закончить последние отделочные работы в поселке, чтобы можно было поскорее заселить его нуждающимися в жилье колхозниками. В последние дни Васин не давал нам покоя: когда можно въезжать в дома?

Секретарь обкома приехал вместе с Васиным. Из работников горкома партии никого с ними не было, что мне показалось несколько странным: обычно высокое начальство сопровождают местные власти. Громадный толстый Васин казался рядом с худощавым секретарем обкома гигантом. Разговаривали они как добрые старые знакомые. Да они и были знакомы давным-давно. Я и Любомудров молча ждали, когда они подойдут.

Секретарь обкома, назвав меня по имени-отчеству, — надо же, не забыл! — сердечно пожал руку, напомнил, что последний раз мы виделись в Пскове на зональном совещании работников промышленности и транспорта. Давая по ходу дела необходимые пояснения, я повел его по поселку.

— У вас тут погиб молодой рабочий? — неожиданно спросил он, сбоку взглянув на меня.

— Вырвались скобы из железобетонной плиты, — пояснил молчавший до сего времени Любомудров.

— Плита эта была отформована в вашем подпольном экспериментальном цехе? — проявляя поразительную осведомленность, спросил секретарь обкома. — Вот для этих домов?

— Мы спешили, — сказал я, не собираясь выгораживать себя. — Плита оказалась с браком.

— А рабочий пренебрег правилами техники безопасности, — прибавил Ростислав Николаевич. — Когда железобетонная деталь в воздухе, под стрелой крана находиться запрещается.

— Для кого же существует техника безопасности? — сказал секретарь обкома. — Это преступная халатность.

Возразить было нечего, и мы промолчали. Однако секретарь обкома больше не произнес ни слова. Мы подошли к дому, и он заговорил с рабочими, занимающимися облицовкой фасада. Васин поманил меня в сторону и негромко сообщил:

— Я сначала показал ему те бараки… — он кивнул на другой берег, где на пустыре стояли серые коробки стандартных домов. Тех самых домов, детали для которых продолжал выпускать наш завод. — Он все облазил, осмотрел… Даже на чердак забрался. Я сказал ему, что в этих домах будут жить нерадивые колхозники, а в коттеджах — передовики… И еще сказал, что подал заявку на завод, чтобы сделали несколько десятков таких же коттеджей, а они отказываются выполнять мой заказ, ссылаясь на то, что экспериментальный цех закрыт и производство деталей для новых домов прекращено… А мне, говорю, наплевать, что прекращено: я перевел деньги на счет завода — и будьте добры отпустить мне ту продукцию, которую я хочу. Говорят, бери дома, что выпускаем, а я в ответ: я вам заплатил за шоколад, а вы мне леденцы предлагаете?.. Смеется секретарь обкома… Хитрый, говорит, ты мужик, Васин! И наверное, говорит, в сговоре с Бобцовым, это с тобой, значит…

— Почему Куприянов не приехал? — спросил я.

— Уже в машину садился, а тут подходит Бутафоров и напоминает, что в приемной собрались молодые коммунисты для получения партийных билетов… Ну секретарь обкома и говорит, мол, это есть дело наипервейшей важности, а в Стансах он и сам разберется что к чему… Посмотрел бы ты, какое лицо было у Куприянова!

— Максим Константинович, — обратился ко мне секретарь обкома, — скажите, пожалуйста, во сколько дороже обойдется заказчикам ваш дом по сравнению с прежним?

Разница была пока существенная, но я объяснил, что, как только завод полностью перейдет на выпуск новой продукции, себестоимость начнет снижаться.

— Если бы нам позволили переоборудовать весь завод, — вмешался Ростислав Николаевич, — можно было бы производить самые разнообразные модификации зданий… И металлические формы никогда бы не устарели, потому что их можно все время изменять, не говоря уже о том, что облицовочные деревянные балки неузнаваемо меняют фасад дома, собранного по типовому проекту.

Секретарь обкома внимательно его выслушал и стал задавать вопросы, касающиеся технологии производства деталей. Поинтересовался качеством местного сырья, заметив, что недоброкачественные детали могут не только убивать рабочих, но и поставят под угрозу все строительство. На это я ему ответил, что сырье у нас высшего качества, а каждая панель проверяется в ОТК, и брак на стройку не попадает.

Потом мы все вместе побывали внутри дома, и снова секретарь обкома изъявил желание забраться на чердак. Когда он выглянул из чердачного окна, то прямо перед собой увидел березу. Любомудров позаботился, чтобы рабочие бережно обходились с деревьями, и не раз схватывался с ними из-за каждого срубленного дерева.

— А где же приусадебные участки? — спросил секретарь обкома. — Не вижу сараев, амбаров, хлевов для скотины?

— Мы поставили перед собой задачу, — создать поселок нового типа, — стал объяснять я. — Тут предусмотрены Дом культуры, детский сад, площадка для игр. А за рощей отведена посевная площадь для индивидуальных огородов. Подсобные помещения будут построены по желанию колхозников немного в стороне… Дело в том, что сейчас многие предпочитают обходиться без домашней скотины. И загромождать жилой комплекс скотными дворами мы не стали. Тем не менее в нашем проекте учтено строительство сараев и прочих подсобных помещений. Только немного в стороне. Как видите, возле каждого дома запланирован участок, который можно использовать под огород, фруктовый сад.

— Не знаю, понравится ли все это колхозникам, — с сомнением заметил секретарь обкома.

— Когда был построен первый многоэтажный дом, сначала никто не захотел в нем жить: людям показалось противоестественным жить друг над дружкой, — сказал Любомудров.

— Спасибо за ценную информацию, — усмехнулся секретарь обкома.

— Проект поселка обсуждался на общем собрании колхозников, — сообщил Васин. — И был принят единогласно. Нужно учесть и то, что в нашем колхозе сейчас работает много бывших горожан, а они совсем не собираются обзаводиться крупным подсобным хозяйством, потому что все необходимые продукты питания производятся в нашем колхозе и их можно по льготным ценам приобрести в магазине.

— Это в вашем колхозе, а в других? — поинтересовался секретарь обкома. — Наш проект тем и хорош, — сказал Любомудров, — что его можно изменять и дополнять в зависимости от местных условий.

— У вас на все готов ответ, — улыбнулся секретарь обкома.

— Тут ко мне приезжали председатели из других колхозов, — сказал Васин. — Очень заинтересовались проектами товарища Любомудрова и тоже хотят заказать такие же дома… А на заводе им говорят, что производство прекращено… — Иван Семенович хитро посмотрел на секретаря обкома. — А что, если мне организовать свой небольшой заводик по изготовлению железобетонных деталей для новых домов? Думаю, что Бобцова и Любомудрова уговорю взяться за это дело… Бьюсь об заклад, что отобью у завода всех заказчиков!

— У тебя прямо-таки слоновый аппетит, Иван Семенович, — рассмеялся секретарь обкома.

— Деньги сами идут в руки, зачем же отказываться?

— Деньги ты и так не знаешь куда девать, — заметил секретарь обкома, — Отгрохал себе правление, что дворец, а теперь вот колхозникам дачи строишь…

— Хороших колхозников я готов в дворцы поселить… Все ведь сделано их руками!

Задумчиво поглаживая подбородок, секретарь обкома неторопливо зашагал к машине. Васин снова придержал меня за руку и зашептал в ухо:

— Покайся в своих грехах, ведь от него все зависит: захочет — восстановит тебя на работе!

— Не в чем мне каяться, — отказался я.

— Потолкуй насчет взыскания… Все говорят, что тебе ни за что строгача всунули… Ну, не хочешь, тогда я поговорю с ним!

— Не надо, — сказал я. — Ни к чему это, Иван Семенович.

Я видел, что председатель колхоза огорчился, но я действительно не хотел сейчас об этом говорить. Найдут нужным, вызовут в обком, тогда пожалуйста, я все скажу, а хватать секретаря обкома за рукав, воспользовавшись его приездом, и высказывать все свои обиды я не смог бы, даже если бы мои дела обстояли еще хуже. Если нужно, секретарь обкома сам меня спросит о моем деле. Правда, один раз я поймал его испытующий взгляд, мне даже показалось, что он ждет, чтобы я начал этот неприятный разговор… Но я не начал, а он не спросил. Тепло с нами попрощался, попросил сфотографировать поселок со всех сторон и вместе с копиями проектов жилых домов и полной документацией срочно прислать в обком КПСС на его имя. Когда же он уселся в машину, я не выдержал и задал ему вопрос, который все время вертелся у меня на языке: я спросил, зачем он и в том поселке и в этом забирался на чердаки?

Секретарь обкома улыбнулся, отчего худощавое лицо его сразу стало мягче и добрее.

— Мне хотелось узнать, чем вы посыпаете потолки: песком или опилками? Ведь когда дом даст осадку, песок начнет просыпаться в щели, даже обмазка не поможет, а опилки — нет… — Улыбка на лице секретаря обкома стала еще шире. — И потом, мне было любопытно взглянуть с той стороны на ваш поселок, а с этой на тот…

Однако мнения своего о «том» и о нашем поселке он так и не высказал. Васин уехал вместе с секретарем обкома. По его лицу я видел, что Иван Семенович недоволен мною: дескать, не воспользовался такой возможностью поговорить о своих делах!..

— Как вы думаете, Максим Константинович, секретарь обкома… — начал было Любомудров, но я перебил:

— Вы действительно хотите уехать из города?

— Да, я уже решил, — сразу помрачнел Ростислав Николаевич.

— Жаль, — сказал я. — Сдается мне, что для нас с вами найдется здесь еще много дел…

6

Я открываю ключом дверь и сразу вижу горящий взгляд Мефистофеля. Мой кот взъерошенный, похудевший и сердитый. Это я понял по тому, как он отвернулся и даже ни разу не мурлыкнул, что он обычно делал, видя меня. В квартире никого нет. Диван не убран, одна штора задернута, вторую втянуло в раскрытое окно. На кухне в раковине грязные тарелки, чашки, газовая плита лоснится жиром. Чайник на полу. У стены несколько бутылок из-под вина.

Мефистофель неслышно следует за мной. Я бросаю взгляд на его блюдце: оно чистое и сухое. Теперь мне понятно, почему недоволен кот: Юля позабыла его покормить. Достаю из холодильника остатки колбасы и сыра, больше там ничего не оказалось, и бросаю в блюдце. Мефистофель некоторое время не смотрит в сторону еды — однако стоило мне уйти из кухни, как он одним прыжком оказался у блюдца.

Запущенно и неприветливо выглядит моя холостяцкая квартира. Юльке и в голову не приходит, что нужно иногда убирать. Но стоит мне при ней заняться уборкой, как она охотно принимается помогать, сама же инициативы не проявляет никогда. Она вообще живет как птица. Делает все по настроению: захочется — уйдет из дома и ничего не скажет. Может день-два не появляться, потом объявляется как ни в чем не бывало, и ей даже в голову не придет объяснить, где же это она пропадала. Весело Юльке, она поет, танцует, включив на всю мощь магнитофон. Бывает нежной, внимательной, тогда и для меня мир становится солнечным, радостным. А то вдруг ни с того ни с сего загрустит — замкнется в себе. И у меня на душе становится пасмурно. А попытаешься вызвать ее на откровенность и поделиться своими заботами, начинает злиться, грубить… В такие моменты ее лучше не трогать: через два-три часа сама отойдет. Да и потом, эти непонятные мне приступы хандры случались не так уж часто. С Юлькой нужно было быть очень осторожным. Малейшее посягательство на ее драгоценную свободу она встречала в штыки. Как-то раз я взял билеты в кино, не посоветовавшись с ней. Юлька так и не пошла со мной, сославшись, что у нее какие-то свои дела. Я ушел в кино, а когда вернулся, она все так же валялась на тахте с книжкой в руках. Мне не нравилось, что в квартире такой беспорядок, но сказать об этом Юльке я не решался. Да и язык у меня не поворачивался в чем-либо упрекнуть ее; когда я поздно вечером возвращался с работы, переступал порог, она радостно бросалась мне на шею и, целуя, говорила, что «страшно» скучала без меня…

Но чаще всего было так, как сегодня: я возвращался в пустую, запущенную квартиру со следами веселой вечеринки… Если я пробовал осторожно намекать Юльке, что моя квартира — это не клуб отдыха для ее знакомых, она искренне недоумевала: ведь меня дома не было, а ей одной так скучно, ну она и позвонила друзьям… Потанцевали, немного выпили, послушали музыку — ну что предосудительного? И даже соседи в этот раз не стучали в стенку… А то, что позабыли убрать за собой, так это пустяки, сейчас все уберем! Дел-то всего на каких-то полчаса! И мы с ней, вооружившись веником и мокрой тряпкой, начинали генеральную уборку. Юлька включала магнитофон, и если ей нравилась музыка, швыряла на пол тряпку и начинала азартно отплясывать. Я забывал про уборку и восхищенно смотрел на нее. Плясала Юлька здорово, тут уж ничего не скажешь! Глядя на нее, забудешь про все на свете… Длинные, забрызганные грязной водой ноги ее мелькали, как спицы в колесе, пышные волосы летали за плечами, иногда закрывали порозовевшее от стремительного танца лицо… В эти мгновения я любил ее до боли в сердце. Прощал ей все мелкие и большие прегрешения. Так неожиданно иногда и заканчивался наш субботник по уборке квартиры.

Прибрав в комнатах, я отправился в гастроном. Перед самым моим носом магазин закрыли, и я пошел в центр: там есть дежурный магазин. Зеленоватое небо над крышами зданий было удивительно чистым. Собираясь к ночи в стаю, с криками кружились галки. Прошел автобус, и будто вспугнутая стайка разноцветных птиц, над асфальтом взлетели опавшие листья. Автобус исчез за поворотом, а листья еще долго шуршали на шоссе.

Красиво в Великих Луках осенью. Тихие прозрачные вечера с сине-багровыми закатами и печально шепчущим листопадом. В городе много деревьев, и дворники по утрам не успевают сгребать в кучи листья, которые в эту грустную пору увядания живут своей второй короткой жизнью: наперегонки гоняются за автобусами и машинами, тихо плывут по реке, в ветреные дни птичьими стаями носятся над городом, незваными гостямизалетают в раскрытые форточки квартир. Я люблю эти осенние хороводы листьев. Ведь иногда в этом мире и сам себя чувствуешь оторвавшимся от ветки листком, который судьба то жар-птицей высоко вознесет, то протащит по мокрой обочине, то безжалостно швырнет в придорожную канаву…

Не знаю, то ли интуиция, то ли случайность привели меня на городскую танцплощадку. Звуки музыки летели через Ловать, манили меня. Я знал, что Юлька иногда бывает там. А теперь до закрытия сезона оставались считанные дни. Я постоял у ограды: Юльки на площадке не видно. На овальной сцене четыре длинноволосых парня играют на электроинструментах.

Медленно побрел я по парку к каменному мосту через Ловать. Магазины все закрыты, остается лишь зайти поужинать в ресторан. С тех пор как получил квартиру, я редко там бывал: слишком шумно там, душно.

Мое внимание привлек мужской возглас. В парке я разглядел две девичьи фигуры и одну мужскую. Девушки уходили, а парень, по-видимому, их преследовал. Было сумрачно, и лиц не разобрать. Девушки прибавили шаг, и тогда мужчина побежал. Я видел, как он схватил одну из девушек за руку. Она вскрикнула. Та, которая отбежала вперед, вернулась и что-то стала говорить парню. Голос мне показался знакомым. Парень резко отвечал, не отпуская высокую девушку. Вот он придвинулся к ней, коротко размахнулся и хлестко ударил ладонью по лицу. Девушка вскрикнула. Больше не раздумывая ни секунды, я бросился к ним. Наверное, нужно было сразу врезать этому парню, но я имел глупость задать вопрос:

— Что тут у вас происходит?

Я бы, конечно, сумел увернуться от удара, но в это мгновение я узнал девушек: это были Юлька и Маша Кривина. Секундного замешательства вполне хватило, чтобы в ответ на мой дурацкий вопрос я схлопотал сокрушительный удар в лицо. Не дожидаясь, когда перестанут мельтешить перед глазами разноцветные искры, а в ушах затихнет звон, я изо всей силы ударил парня в скулу. Заметив, что он пошатнулся и схватился за щеку, нанес ему еще более мощный удар в челюсть. Сжавшиеся в кулаки руки парня бессильно повисли, и он, пошатываясь, сделал два шага назад к тополю, прислонился к нему, а затем медленно сполз на землю. Я видел, как его тупоносые туфли прочертили борозду на тропинке, а белая рубашка задралась, обнажив крепкое смуглое тело. Я опустил поднятый кулак. Парень трогал себя руками за лицо и негромко стонал. Несмотря на внушительный рост и плечи, он, видно, был слабак. И тут я почувствовал, что мой правый глаз стал катастрофически уменьшаться, а что-то горячее толчками пульсировало в надбровье, отдаваясь в затылок. Я потрогал лицо рукой, потом взглянул на пальцы: крови не было, зато синяк обещал стать солидным. Достав из кармана зажигалку, я стал прикладывать ее к тикающей, как часы, опухоли.

— Пойдем отсюда, Максим, — зашептала мне Юлька, вцепившись в рукав куртки. — Это приезжий футболист… Там на площадке — его приятели из команды!

Приезжий футболист ерзал на земле, стараясь подняться, и что-то угрожающе бормотал. Я нагнулся и подал ему руку. Он быстро протянул свою, но тут же, будто ужаленный, отдернул и даже спрятал за спину. В нос ударил запах водочного перегара. Лицо его было в тени, но я все-таки разглядел гигантски вздувшуюся скулу и маленький заплывший глаз, который с ненавистью смотрел на меня.

— Хотя ты и отъявленный мерзавец, раз поднял на девушку руку, — не удержался я от короткой нотации, — но я тебя, так уж и быть, в милицию не сдам… Полагаю, что ты и так достаточно наказан!

— Пойдем, Максим! — тянула меня за рукав Юлька. Лицо у нее было растерянное, в голосе какие-то незнакомые нотки. Когда мы миновали мост через Ловать и, перейдя площадь Ленина, свернули в проулок, Юлька остановилась и, вскинув руки, обняла меня за шею. Я совсем рядом увидел ее большие, возбужденно блестевшие глаза. Юлька улыбалась.

— Как ты его!.. — восхищенно сказала она. — Я и не знала, что ты такой сильный! Он ведь футболист… — Юлькино лицо вдруг стало озабоченным. — Максим, милый… у тебя один глаз совсем закрылся! Нужно что-нибудь холодное приложить…

— Я побегу, — сказала Маша Кривина. — Надо успеть на последний автобус.

Еще немного постояла, но ни я, ни Юлька не обращали на нее внимания: мы смотрели друг на друга, будто впервые встретились.

— И ни одного дружинника на танцплощадке! — осуждающе сказала Маша. — Он весь вечер нас преследовал…

— Кто? — растерянно спросила Юлька. — Футболист?

— Я побежала, — сказала Маша и, кивнув нам, направилась к автобусной остановке.

— Может быть, проводить? — не удержался и съязвил я. — Футболисты — они такие, и под землей красивую девушку разыщут…

— Не стыдно? — укоризненно посмотрела на меня Юлька.

— А какого черта она тебя по танцплощадкам таскает?! — взорвался я. — Для приманки, что ли? И вообще мне все это надоело…

Повернув ее за плечи, я зло посмотрел на нее. В этот момент я совсем забыл, что лицо мое изуродовано, а один глаз совсем заплыл.

— Докатилась, красотка! Пьяные футболисты за ними бегают! Нравится, когда тебя по лицу бьют? Могла бы на танцы, если уж так приспичило, в приличный клуб пойти, а не на эту площадку, где каждый день драки… Прекрати водить разные компании ко мне домой! И неужели тебе самой не стыдно в такой квартире жить? Мусор, немытая посуда, пустые бутылки… Уж Мефистофеля-то могла бы накормить, черт бы тебя побрал!..

Сначала Юлька изумленно смотрела мне в глаза, выражение лица ее постоянно менялось, потом опустила голову и стала покусывать нижнюю губу, а это верный признак закипающего гнева, но я, как говорится, закусил удила, и мне уже было на все наплевать.

— Хватит, больше ничего подобного я терпеть не собираюсь! До чего дошло: я дерусь в парке с каким-то приезжим футболистом! Мне до чертиков надоели твои художества, я устал и вообще… пошла ты к дьяволу!..

Юлька пристально посмотрела мне в глаза, хотела что-то сказать, но вместо этого закрыла рот ладонью и прыснула. Я стоял и хлопал глазами, вернее, одним глазом, потому что второй капитально закрылся, а Юлька, уткнувшись мне в плечо, все громче смеялась…

— Максим, если бы ты знал… — сквозь смех трудом выговорила она. — На кого ты похож… Если бы ты знал, какой ты сейчас смешной…

— На кого же я похож? — спросил я, чувствуя, что весь мой гнев начинает испаряться.

— Ты похож на… на… я забыла, как его зовут. По телевизору еще показывали, ну он на деревьях вниз головой висит и почти не двигается…

— Ленивец, что ли? — черт дернул меня уточнить.

Юлька захохотала еще пуще. Представив себя висящим вниз головой на дереве с гигантским синяком под глазом, я тоже улыбнулся.

— Максим, я все-все сейчас у тебя уберу, — выговорила наконец Юлька.

— У нас, — уточнил я.

— И постараюсь больше моего милого, храброго ленивца… пожалуй, к тебе это прозвище не подходит… по пустякам не расстраивать!

— По пустякам… — пробормотал я, ощупывая синяк.

— Я совсем забыла тебе сказать, — вспомнила Юлька. — Позвонили из горкома и велели тебе передать, что завтра в одиннадцать тебя вызывает к себе какой-то Куприянов… Большая шишка, что ли?

— Это очень радостное известие… — помолчав, сказал я.

— Ты расстроился? — взглянула на меня Юля. — Из-за синяка? В таком случае считай, что я тебе ничего не передавала.

— Напротив, я счастлив, — придав своему одеревенелому лицу соответствующее выражение, ответил я. — И думаю, Куприянов тоже обрадуется, увидев меня…

Юлька прижалась ко мне и осторожно поцеловала.

— Ты мне страшно нравишься… Этот синяк тебе даже идет.

— В таком случае, я готов каждый день драться, — сказал я.

— Я больше не дам тебе повода… — улыбнулась Юлька.

Когда я ровно в одиннадцать переступил порог кабинета первого секретаря горкома партии Бориса Александровича Куприянова, он, энергичный и озабоченный, давал указания своему техническому секретарю. Очевидно, в первое мгновение он не заметил на моем лице ядреный, достигший первой зрелости синяк. Скула выпирала наподобие печеного яблока, веки отекли и отливали густой синевой, а глубоко спрятавшийся в узкой щели красноватый глаз воинственно блестел. У меня было такое ощущение, будто меня вчера лягнула лошадь и оставила на моем многострадальном лице след тяжелой стальной подковы.

Секретарь, бросив на меня изумленный взгляд, вышла, и Куприянов, предложив сесть в кресло, наконец повнимательнее взглянул на меня. Не без тайного удовольствия я наблюдал за тем, как меняется его широкое крупное лицо: озабоченное выражение сначала уступило место искреннему удивлению, затем удивление переросло в растерянность и, наконец, пришло негодование, а тут уж до гнева рукой подать. Куприянов побагровел, сильные волосатые пальцы его нервно застучали по коленкоровой папке с надписью «к докладу».

— И вы пришли ко мне? — наконец вымолвил он, с усилием подавляя гнев и презрение.

— Вы меня сами вызвали к одиннадцати, — невинно заметил я, искоса взглянув на часы. Но так как правый глаз из-за опухоли почти ничего не видел, я поднес руку к левому глазу. Все эти манипуляции с часами повергли секретаря горкома в еще большее негодование.

— В таком виде ко мне?! — почти выкрикнул он.

— Ах вы про это, — криво улыбнулся я и осторожно дотронулся до щеки. — Видите ли, там у нас, на стройке…

— С крана сорвалась балка и ударила вас но глазу… — перебил он, саркастически улыбаясь. — Или прямо на вас обрушилась стена?

— Что-то в этом роде, — невозмутимо ответил я.

— Надеюсь, что на этот раз обошлось без жертв? — ехидно спросил Куприянов.

— Пострадал я один…

Куприянов поднялся с кресла и, сжимая одной ладонью другую, заходил по ковровой дорожке. Наступила продолжительная пауза. Когда секретарь оказывался за моей спиной, я поворачивал голову и косил на него своим уродливым глазом. Впрочем, Куприянов не смотрел на меня, он о чем-то напряженно думал. И когда на тумбочке зазвонил один из телефонов, он трубку не снял. Телефон позвонил и замолчал; наверное, трубку сняла секретарь.

— Максим Константинович, я вас вызывал вот по какому делу, — спокойно начал Куприянов, расхаживая по кабинету. Я понимал его: смотреть на меня было свыше его сил. Мне и самому-то было противно видеть себя утром в зеркале.

— На днях состоялось бюро обкома партии, где, в частности, разбиралось ваше дело… — Здесь Куприянов запнулся, и мне показалось, что в голосе его прозвучали нотки сожаления. — Бюро обкома партии не утвердило наше решение о вынесении вам строгого выговора с занесением в учетную карточку, хотя и признали, что ваши действия и методы руководства заводом достойны всяческого осуждения… — Куприянов резко остановился и, повернувшись ко мне, взглянул прямо в глаза. Наткнувшись взглядом на мой синяк, сморщился, как от зубной боли, однако, преодолев отвращение и утратив официальный тон, воскликнул: — Какого черта вы не пришли в горком и откровенно не рассказали мне о ваших замыслах? Почему вы решили, что вас здесь не поймут? Уж, наверное, горком партии не меньше вас заинтересован, чтобы завод выпускал высококачественную продукцию… Не спорю, может быть, мы сразу бы и не пришли к общему соглашению, но, по крайней мере, не нанесли бы столь ощутимого удара экономике нашей области, а не спеша, не поря горячку, внедрили бы в производство все ваши нововведения. Согласитесь, ваша главная ошибка — это то, что вы не поверили нам и взяли всю ответственность на себя.

— Я не считаю это ошибкой, — твердо ответил я. — Давайте будем откровенны, Борис Александрович. Ведь, чего греха таить, еще существует у нас инерция, текучка, бюрократизм… До сих пор новое, передовое с трудом пробивает себе дорогу. Находятся люди, даже занимающие высокие посты, которые кладут под сукно ценные для народного хозяйства изобретения… так меньше риска, хлопот. И вы отлично знаете, если бы я пошел по проторенной дорожке, проекты Любомудрова еще долго не были бы осуществлены.

— Значит, вы пошли на риск в надежде, что если вас ожидает удача, то победителей не судят?

— Очевидно, эта формулировка устарела, — усмехнулся я. — Меня осудили.

— И все-таки я не пойму, на что же вы рассчитывали?

— Просто мне, как коммунисту и руководителю, стало совершенно ясно, что выпускать плохую продукцию я больше не имею права, это и есть самый настоящий обман государства, заказчиков, тем более что под руками великолепные проекты, которые можно внедрить в производство без ощутимых затрат, а под боком качественное сырье, которое не надо привозить бог знает откуда!

— Вы по-прежнему работаете начальником строительства у Васина? — перевел разговор на другое Куприянов.

— Мой договор с колхозом скоро кончается. Дело в том, что у нас нет деталей для строительства в колхозе домов оригинальной конструкции. Как вам известно, завод прекратил выпуск новой, с таким трудом налаженной продукции и снова штампует детали для типовых стандартных домов…

— И каковы ваши дальнейшие планы? Не собираетесь покинуть наши края?

— Я еще не думал об этом, — ответил я. — Надеюсь, что если я попрошу открепительный талон, вы мне в этом не откажете!

— А я думал, вы борец, — усмехнулся Куприянов.

— Я уже победил, — отомстил я ему. — Больше мне не с кем и незачем бороться.

— Странный вы человек, Максим Константинович, — задумчиво сказал секретарь горкома. — Неужели вас совершенно не волнует ваша личная судьба?

— Да нет, почему же?

— Вы даже не спросите, что же решило бюро обкома партии, не собираемся ли мы вас восстановить в прежней должности?

— Меня вполне удовлетворила и та информация, которую вы мне любезно сообщили, — усмехнулся я.

— А если мы вам снова предложим возглавить руководство заводом, что вы на это скажете?

— Я вам дам совершенно точный ответ: я не приму должность директора, если завод будет выпускать старую продукцию, если же предполагается пусть даже постепенный переход к новому производству, я готов хоть сейчас приступить к работе даже рядовым инженером.

— Это последнее ваше слово?

— Больше мне нечего добавить.

Куприянов и вида не подал, что его это задело.

— Я обо всем доложу секретарю обкома, — сказал он.

Поняв, что аудиенция закончена, я поднялся. Пожимая руку и глядя на меня с улыбкой, Куприянов спросил совсем другим тоном:

— Как это вас угораздило, Максим Константинович?

— Не в пьяной драке, — сказал я, с трудом сдерживал улыбку, так как знал, что тогда мое непропорциональное лицо примет еще более ужасное выражение. — Я вступился за девушку, которую ударил один негодяй.

— Кстати, вы еще не женились?

— Моя девушка с норовом, — сказал я.

— Мы ее обяжем в партийном порядке… — пошутил Куприянов.

Я не стал ему говорить, что это не поможет: Юлька беспартийная…

7

Любомудров нервничал, то и дело бросал взгляды на автобусную остановку, отвечал на мои слова невпопад. Его волнение было понятно: Ростислав Николаевич уезжал в Ленинград и, по-видимому, ожидал, что его придет проводить и Валерия, но до отхода поезда оставалось пятнадцать минут, а ее все еще не было.

Заразившись его волнением, я тоже поглядывал на остановку. К ней подъезжали большие автобусы, но среди пассажиров Валерии не было. День выдался пасмурный, моросил мелкий дождь. Блестела крыша серой громады вокзала, блестели зеленые вагоны пассажирского поезда «Полоцк — Ленинград», стоявшего на первом пути. Пофыркивая, медленно подкатил красный тепловоз и мягко прицепился к составу. Раздался шипящий звук: машинист проверил тормоза. В багажный вагон грузчики заталкивали тяжелые ящики, бумажные пакеты.

— Вы должны меня понять, Максим Константинович, — глядя на отъезжающий автобус, говорил Ростислав Николаевич. — Конечно, работа для меня главное, но и жить в постоянном ожидании и напряжении я больше не могу. Вы знаете, я не нытик. Эта женщина для меня — все. В институте мне казалось, что я полюбил, но это был самообман, только встретив Валерию, я понял, что такое настоящая любовь… Она говорит, что я несовременный человек… Дескать, понятия у меня устаревшие! Ее, видите ли, вполне устраивает жить под одной крышей с мужем и изредка встречаться со мной. Меня это унижает! Неужели для того, чтобы чувствовать себя современным человеком, нужно закрывать на все глаза? Какими бы старомодными она ни считала мои понятия, я не могу так. Я нормальный человек и хочу жить семьей, с женщиной, которую люблю. Но она не может порвать с ним… Выходит — я третий лишний. Вот почему я уезжаю из этого города. Пожалуй, так будет лучше для нас всех… — Он быстро взглянул на круглые вокзальные часы: до отхода поезда оставалось семь минут. — Если вас восстановят в должности, а я в этом не сомневаюсь, напишите… У меня есть кое-какие наброски… Кстати, знаете, что мне пришло в голову? Из этих же панелей можно собирать и двухэтажные дома. Ну, конечно, потребуются и дополнительные формы, но фундамент почти не нужно усиливать, я вечером сделал последние расчеты…

— Стоит ли вам уезжать, если вы оставляете здесь самое дорогое? — спросил я.

— Я не от нее уезжаю, — невесело усмехнулся он. — Я бегу от себя самого…

— Вам надо отдохнуть, — сказал я.

Он смотрел на меня и молчал, но я чувствовал, что у него на языке вертится один вопрос…

— Вы хотите меня спросить: не жалею ли я, что связался с вами? — помог я ему.

— Тропинин говорил, что вы умеете угадывать чужие мысли, — проговорил он. — Признаться, я ему тогда не поверил…

— Я искренне рад, Ростислав, что встретился с тобой, — заверил я его. — Кажется, я перешел на «ты»?

— Это естественно, — улыбнулся он.

— Я хотел бы с тобой и дальше работать, — сказал я.

— Дай знать, и я приеду, — сказал он.

— Это может случиться очень скоро…

— Ладно, — кивнул он, грустно улыбаясь. — Я не буду в Ленинграде оформляться на работу…

Внезапно улыбка исчезла с его лица, глаза стали отрешенными: он уже не слышал и не видел меня. Рука его машинально пригладила волосы, дотронулась до бороды. И это мимолетное движение будто стерло с его лица усталость и напряжение, осветив его мягкий мальчишеской улыбкой. Я оглянулся: у вокзала остановилась заводская «Волга», и из нее торопливо вылезли Валентин Спиридонович Архипов и его жена. В руках Валерии полиэтиленовый мешочек с пакетами. Архипов первый заметил нас и, помахав рукой, почти бегом бросился к перрону, но тут же остановился и, повернувшись к жене, взял ее под руку.

С Любомудровым снова произошла метаморфоза: теперь он стоял бледный и смотрел на часы, будто взглядом торопил стрелки. С мокрых волос и бороды стекали на кожаную куртку тоненькие струйки дождя. Мне показалось, что Ростислав сейчас повернется и, проскочив мимо проводницы, скроется в тамбуре.

— Чуть не опоздали! — немного запыхавшийся Архипов дружески двинул кулаком Любомудрова в плечо. — Ты что же, дезертир несчастный, не зашел попрощаться?

— Я вчера заходил… — с несчастным видом промямлил Любомудров. — Тебя дома не было.

— Напрасно уезжаешь, Ростислав, — посерьезнев, сказал Архипов. — Тут у нас на заводе такое начинается, ты и представить себе не можешь! — Он с улыбкой взглянул на меня. — Когда же дела будете принимать, Максим Константинович? Аделаида снова все в кабинете расставила, как было при вас… И каждое утро спрашивает: скоро ли вы выйдете на работу?

— Передайте ей привет, — сказал я.

Ростислав и Валерия молча смотрели друг другу в глаза. Он был бледным н угрюмым, она же выглядела веселой, оживленной. Наверное, она выпила чего-нибудь крепкого. Я уже давно обратил внимание, что Валерия всегда не прочь выпить.

Взглянув на часы, Валентин Спиридонович крепко пожал руку Любомудрова и сказал:

— Отдохни как следует… И не в Ленинград, а смотайся на юг. Вон как похудел, одни глаза остались! И не дури, старик, возвращайся. Это я тебе серьезно. Сбывается все, о чем ты мечтал. Могу тебе уже точно сказать, что в министерстве будет положительно решен вопрос о переходе завода на выпуск новой продукции. Утверждена смета на оборудование экспериментального цеха… Хорош же ты гусь! Сматываешься в самый неподходящий момент!

— Я ведь тебе все объяснил… — вяло ответил Ростислав.

— Чепуха это, — сказал Архипов. — Не будь идиотом, старик, быстро возвращайся. Место и квартира остаются за тобой. Мало покажется тебе месяца — гуляй два, но приезжай! Обязательно приезжай!

— Мы тут уже с Максимом Константиновичем говорили… — сказал Ростислав и как-то испуганно взглянул на неумолимые стрелки.

— Вот и прекрасно! — воскликнул Валентин Спиридонович. Еще раз двинул его кулаком в бок и зашагал к машине.

Я тоже крепко пожал руку Любомудрову, по-моему, он этого и не заметил, и пошел вслед за Валентином Спиридоновичем.

Ни Ростислав, ни Валерия больше и не посмотрели в нашу сторону: все так же стояли, глядя друг другу в глаза. Казалось, для них перестало и время существовать. И действительно, поезд уже должен был отправиться, но он, будто завороженный, продолжал стоять, могуче гудя дизелями. Машинист, повернув голову в новой железнодорожной фуражке с блестящим козырьком в сторону станции, чего-то ждал. На путях ядовито рдел красный светофор. Из окон вагонов, тамбуров высовывались пассажиры, прощаясь с провожающими.

Вместо красного ярко вспыхнул зеленый сигнал, и поезд тронулся с места. В какой-то момент мне показалось, что Валерия — у нее было такое лицо… — сейчас вскочит в тамбур и уедет вместе с Любомудровым… Но ничего подобного не случилось. Валерия даже не пошла рядом с вагоном, как другие: она стояла на перроне и смотрела вслед уходящим в туманную дождливую даль вагонам. Лицо ее было мокрым, и не поймешь, дождь это или слезы.

— Жаль будет, если он не вернется, — сказал Архипов. — Такие инженеры не валяются на дороге.

— А мне казалось, что для вас это лучший выход, — заметил я.

Архипов поднял на меня глаза, невеселая улыбка появилась на его сухих губах. И я вдруг понял, как смертельно этот человек устал: под глазами глубокие тени, в углах рта залегли горькие морщинки, даже щеголеватые усики сейчас намокли и выглядели жалко.

— Напрасно вы так думаете, — сказал он. — Ростислав всегда останется моим хорошим товарищем… А что касается этого… — он мельком взглянул на приближавшуюся к нам Валерию, — тут уже ничего не поделаешь… Я люблю свою жену и… верю ей. А Ростислава я давно знаю… порядочный человек. Вам это покажется странным, — он опять грустно улыбнулся, — но я полностью разделяю вкус Валерии… — И снова задумчиво повторил: — Жаль, если он не вернется. Это будет большом потерей для завода и… для нас.

— Он вернется, — подходя к нам, сказала Валерия и зябко передернула плечами. — Вот увидите, он вернется!

Она улыбнулась, но улыбка получилась грустной.

8

Как и в тот пасмурный день, я снова стою на перроне и смотрю в туманную даль. Только на этот раз я не провожаю, а встречаю. Встречаю вместе с Бутафоровым его жену Машу, которая через несколько минут должна приехать с гастролей со скорым «Рига — Москва».

Получив телеграмму, Николай заехал за мной в Стансы и уговорил поехать на вокзал вместе с ним. Им предстояло в этом месяце забрать близнецов из детдома. Уже все формальности по усыновлению детей закончены. Близнецов звали Володя и Ира. Им было по четыре года. Днем с детьми будет нянчиться мать Николая — Анисия Ивановна. Она уже согласилась. Все это мне Николай рассказал по дороге на вокзал.

Приехали мы за полчаса до прихода поезда. Заглянули в ресторан, выпили по две рюмки коньяку. Николай нервничал: поминутно смотрел на часы, без всякого повода улыбался и тут же снова хмурился, неожиданно срывался с места и бежал в ларек, чтобы купить сигарет. А за несколько минут до прихода поезда вдруг вспомнил, что забыл купить цветы… Это его так расстроило, что мне жалко было смотреть на него. Я сходил в ресторан, купил в буфете шоколадный набор и отдал Николаю, сказав, что это вполне заменит цветы…

— Черт возьми! — сокрушался Николай. — Ведь у меня дома ничего не прибрано… Что Маша обо мне подумает?

— Она бы могла о тебе плохо подумать, если бы, наоборот, все было прибрано… — успокоил я его. — А так сразу видно, что в доме ни к чему не прикасалась женская рука…

— Маша никогда не унизилась бы до ревности, — сказал Николай, вглядываясь в перекрестье мокрых блестящих рельсов, убегающих в сторону центра города. — Кстати, я ей ни разу не дал повод.

— Так уж ни разу и не изменил? — поддразнил я его. — Что же ты за мужчина!

— По-твоему, доблесть мужчины измеряется количеством измен жене?

— Ты не уклоняйся от ответа! — сказал я. — Изменил или нет?

— Уверяю тебя — мне бы это не доставило никакого удовольствия, — нехотя сказал Николай. Врать он не умел.

— Никак поезд опаздывает, — снова заволновался он.

— Не терзайся, — усмехнулся я.

Николай провел рукой по щеке и опять расстроился:

— Как назло, сегодня утром электрическая бритва вышла из строя…

— Для меня ты, Коля, что бритый, что побритый — одинаково красив! — рассмеялся я. Давно я не видел его, обычно трезвого и хладнокровного, таким возбужденным, порывистым. Глаза его сияли, он, казалось, помолодел. Да, Николай любил свою Машу так же, как и много лет назад, когда часами ждал ее у черного хода театра, чтобы преподнести после премьеры цветы, которые, рискуя собственными штанами, рвал с чужих клумб… Что ж, можно лишь позавидовать такой молодости чувств!

Когда поезд с грохотом и шипением подкатывал к вокзалу, Николай, смущенно улыбаясь, попросил меня не присутствовать при их встрече, пояснив, что при мне и он и Маша будут чувствовать себя связанно.

— Какого же черта ты меня притащил сюда? — прервал я его невнятные объяснения.

Но Николай уже не смотрел на меня: он шарил глазами по проплывающим мимо вагонам, высматривал свою Машу. Под мышкой нелепо торчала помятая коробка конфет «Белочка». Ветер растрепал его короткие седые волосы.

Я отошел в сторонку и закурил. Мимо пробегали люди: одни спешили в буфет, другие на поезд, носильщики везли на маленьких тележках чемоданы и сумки. Обычная вокзальная сутолока. С неба все еще брызгал дождь. Стоя под навесом, я чувствовал себя здесь совсем лишним, никому не нужным. И, как всегда, глядя на уезжающих и встречающих, испытывал легкое чувство грусти. У всех какие-то большие и маленькие перемены в жизни, а у меня все по-прежнему… Я пока числился на службе у Васина, но, по сути дела, все работы по строительству поселка были закончены. Построенный мною и Любомудровым поселок в Стансах заселялся. Я видел, люди довольны новыми домами, меня наперебой приглашали на новоселье, приятно было видеть праздничные лица.

В Москву я так и не съездил: разговаривал по телефону с Дроздовым. Он сказал, чтобы я хвост держал морковкой… Более ясно он почему-то не пожелал высказаться. В горком партии меня тоже больше не вызывали. Бутафоров сообщил, что вопрос о моем утверждении снова на должность директора завода утрясается в областном комитете партии и министерстве. Сказал мне Николай и о том, что Куприянов после нашей последней встречи изменил свое мнение обо мне в лучшую сторону (это несмотря на синяк!) и перестал возражать против моей кандидатуры на пост директора, хотя раньше и слышать об этом не хотел. Очевидно, высказывая точку зрения горкома партии, Бутафоров посоветовал мне пока никуда из города не уезжать, потому что в любой момент могут вызвать в Москву или в обком партии…

От него я узнал, что Тропинин добился приема у первого секретаря обкома партии и пробыл у него около часа. Вместо меня съездил в Москву, где имел большой разговор с замминистра. В портфеле Анатолий Филиппович возил фотографии нового поселка, копии проектов Любомудрова, всю документацию, расчеты и свой собственный доклад. И вот плоды всей этой деятельности начинают сказываться… Прав был Николай Бутафоров, говоря, что под лежачий камень вода не течет…

Когда вот такая погода — дождь и дождь, на душе как-то неспокойно, тревожно. Тяготило меня и вынужденное безделье, хотя я каждый день исправно приезжал в правление колхоза «Рассвет», где мне Васин выделил отдельный кабинет. Здесь я корпел над проектами Любомудрова, вместе с прорабом, который будет строить следующий поселок, делал все необходимые расчеты, иногда мы выезжали на будущие строительные площадки. Васин хотел во что бы то ни стало построить второй поселок в лесистой местности и тоже на берегу речки. Новые проекты предусматривали строительство и двухэтажных зданий. Планировалось построить два Дома культуры. И хотя я был занят весь день, кабинетная работа меня не захватывала. Много времени отнимали беседы с приезжими председателями колхозов, директорами совхозов, которые собирались заказать заводу такие же дома, как в Стансах. Каким-то образом все узнавали, что я бывший директор завода, и разговаривали со мной как с директором, не считаясь с тем, что я не был правомочен решать какие бы то ни было вопросы, связанные с производством завода… После того как ты ворочал огромным заводом, трудно работать на должности мелкого служащего. И вместе с тем это было неплохой для меня школой: я убедился, что отныне при любом ударе судьбы смогу удержаться на ногах. И даже дать сдачи. А к этому человек сможет прийти, лишь немало испытав и закалившись в борьбе.

В сутолоке я потерял из виду Николая. Маша не сообщила номера вагона, и он побежал разыскивать ее вдоль всего состава. И вот я увидел их медленно идущих по перрону. Маша была в светлом плаще, все такая же видная, моложавая, хотя некоторая дородность и выдавала ее далеко не девичий возраст. Николай тащил огромный кожаный чемодан и вместительную сумку. Маша прижимала к груди коробку конфет. Они прошли совсем близко, но меня лаже не заметили. У обоих взволнованные, просветленные лица. Вот Николай вскинул голову, взглянул Маше в глаза и что-то негромко сказал. Та кивнула и рассмеялась…

Надо было выйти навстречу и поздороваться с Машей, но меня что-то удержало, и они прошли мимо. В какой-то песне поется, что бывает черная зависть и белая. Так вот я им позавидовал белой завистью… Наверное, потому позавидовал, что моя личная жизнь по-прежнему была сложной и беспокойной. Хоть Юлька и говорила мне, что я современный, наверное, она не права: я старомодный, хотя и стараюсь не осуждать молодежь, а получше понять ее. И это мне дается с трудом. Известная истина: старое поколение всегда критически относится к молодому поколению. То и дело слышишь древние, как мир, разговоры: мол, в наше время молодежь была совсем другая… А нынче что? Носят джинсы, отпускают длинные волосы: сзади не поймешь, парень или девушка, к старшим относятся без всякого уважения и так далее…

А когда мы были молодыми, точь-в-точь так же толковали про нас наши родители, хоть мы тогда вместо джинсов носили морские клеши и стриглись под полубокс…

Юлька современная девушка. Ее внутренний мир иной, чем у Рыси — девушки моей юности. Теперь жизнь совсем другая: люди имеют возможность красиво одеваться, жить со всеми удобствами, больше досуга отдавать культуре, искусству. А о войне, которая на корню опалила мое поколение, сегодняшние юноши и девушки знают из книг и кинофильмов. Они сейчас живут так, как мечтали жить их деды и бабки, которые хлебнули лиха в войну да и после войны жили кое-как, а работали за двоих-троих, чтобы вытащить страну из послевоенной нищеты и разрухи. Недоедали, недосыпали на восстановлении городов, экономики, сельского хозяйства. И все это во имя будущего поколения…

И вот оно, это будущее поколение. Оно все приняло как есть, готовое и удобное. Оно, это поколение, не знало войны, разрухи, трудностей. И, как говорится, слава богу! Но и благодарить дедов и отцов за подаренный им мир это поколение не собирается. Оно просто не знало другого мира. Это поколение живет и развивается по иным законам, чем раньше. У него другие требования к жизни.

Да, я стараюсь понять и оправдать Юльку, хотя это для меня нелегкая задача. Юлька для меня стала всем. Или, точнее, единственной, которая для меня значит все. Научиться понимать другое поколение можно, но как же мне жить с Юлькой! А я ее до сих пор не понимаю. Я не знаю утром, что она сделает вечером. Малейшее, с Юлькиной точки зрения, посягательство на ее свободу вызывало у нее бурный протест, настоящий взрыв. А посягательством на свою драгоценную свободу она считала даже невинное предложение с моей стороны, например, в воскресенье поехать за грибами. Замужество ее пугало, казалось тяжким ярмом, которое сразу пригнет, придавит ее до самой земли. «Я тебя люблю, Максим, — говорила она, когда была в хорошем настроении. — Чего же тебе еще нужно? Зачем нам быть мужем и женой? Чтобы я сидела в твоей квартире и ждала тебя с работы? Готовила тебе обеды, мыла и стирала? Я не хочу этого делать по обязанности! Будет желание, я и так все сделаю, что нужно… Мы с тобой часто ругаемся, а поженимся, тогда еще хуже будет. Я боюсь, что тогда разлюблю тебя, Максим…»

И отказаться от Юльки я ни за что не смог бы! Я думал о ней постоянно, готов был терпеть все ее капризы и выходки, лишь бы хоть изредка видеть ее рядом… Я часто задумывался над тем, что еще двадцать-тридцать лет назад все было проще и определеннее. К женитьбе люди относились очень серьезно и, вступив в брак, прилагали всяческие усилия для того, чтобы сохранить семью, а теперь выйти замуж и разойтись ничего не стоит. Правда, по старой традиции некоторые девушки смолоду стремятся выйти замуж для того, чтобы как-то самоутвердиться, доказать людям и, главное, самим себе, что они не хуже других и могут нравиться мужчинам, но, выйдя замуж и соприкоснувшись с суровым бытом, быстро остывают и, особенно не терзаясь, легко разводятся… Все чаще и чаще девушки начинают рассуждать так же, как и моя Юлька: зачем надевать на себя ярмо замужества, взваливать на себя какие-то обязанности, когда можно и так наслаждаться жизнью, любить и быть любимой?!

А может быть, действительно, женитьба обделяет чем-то одну половину рода человеческого? Мужчина, беря в жены девушку, ждет от нее верности, хозяйственности, семейных удобств. Девушка, выходя замуж, как правило, стремится создать семью, родить и воспитывать детей, создать в доме уют… И все это мужчина предоставляет ей делать самой, предпочитая пользоваться всеми благами брака, но почти ничего не давая взамен. Мужчина быстро свыкается с удобствами семейной жизни, конечно, при условии, что жена попалась хозяйственная, считает это в порядке вещей, а сам не затрачивает на все это ни времени, ни энергии, предпочитает использовать досуг по своему полному усмотрению. И яростно отстаивает это свое право, которого, кстати, никто ему не давал. Уже несколько поколений советских людей лишь понаслышке знают о Домострое. И тем не менее домостроевские настроения каким-то непостижимым образом проникают в сознание сильной половины рода человеческого, вызывая не менее яростный отпор со стороны слабого пола, который теперь не считает себя слабым…

Может быть, в этом и кроется корень зла современной семьи? По сути дела, ведь с первых же шагов во многих молодых семьях начинается скрытая борьба за личную свободу и независимость друг от друга. Та самая изнуряющая борьба, которая не ведет ни к победе, ни к поражению, а лишь к разводу, к разрушению семьи?..

Погруженный в эти раздумья, я совсем позабыл, зачем я здесь мокну под дождем. И лишь услышав сигнал машины, очнулся от своих дум и осмотрелся: шофер помог Николаю уложить вещи в багажник и теперь сигналил мне. Маша забралась в машину, а мой друг стоял у распахнутой дверцы и вертел головой, разыскивая меня взглядом. Я спрятался за выступ вокзальной стены, и он меня не заметил. Секунду спустя он пробежал мимо по направлению к буфету. Воспользовавшись этим, я юркнул в дверь камеры хранения.

Мне почему-то не захотелось ехать к ним, лучше вечером зайду.

Сейчас мне захотелось побыть одному.

9

На Лазавицком мосту произошла авария: самосвал зацепил «Жигули» и чуть не опрокинул в речку. Сильно побитые «Жигули», выставив серое, залепленное грязью брюхо, лежали на берегу вверх колесами. Вокруг собралась толпа, в стороне инспектор ГАИ толковал со свидетелями аварии. Из обрывочных реплик прохожих я узнал, что виноват шофер самосвала. Наверное, был нетрезв, потому что его повезли на экспертизу. Никто из водителей не пострадал.

Я уже намеревался свернуть к своему дому, когда услышал скрип тормозов. Рядом со мной остановился потрепанный «Москвич» — пикап цвета слоновой кости. Из машины вывалился Аршинов и, улыбаясь, подошел ко мне. Что-то в облике его изменилось. Геннадий Аршинов будто ростом стал выше, еще солиднее, в небольших глазах довольство собой. Он сделал движение, собираясь протянуть руку, но, наткнувшись на мой взгляд, раздумал.

— Ты ведь теперь безлошадный, — сказал Аршинов. — Дай, думаю, подвезу человека… Ты ведь меня тоже в свое время выручал.

— Дурак был, — ответил я.

— Интересная штука эта жизнь, — пропустив мои слова мимо ушей, продолжал Аршинов. — Тебя, слышал, турнули с завода, а меня неделю назад начальником стрелочных мастерских назначили… — Он бросил взгляд на «Москвич». — Вот и казенная машина досталась. Конечно, это не «Волга», но помаленьку бегает…

— Наверное, ты Куприянову очень понравился, — заметил я.

— Хороший мужик, — сразу посерьезнев, ответил Аршинов. Иронии в моем голосе он не уловил. — Не чета Кольке Бутафорову… Борис Александрович уважает старые кадры.

— Значит, доволен жизнью?

— Я слышал, тебя собираются восстановить в должности…

— Поэтому и остановился, — усмехнулся я. — Может, еще снова пригожусь тебе? Материалу для дачи подкину или грузовичок понадобится…

— Мы все-таки не чужие, — сказал Аршинов. — Не грех и помочь друг другу. Будешь железнодорожную ветку прокладывать к заводу, без меня не обойдешься.

Аршинов не знал, что Куприянов на бюро горкома назвал его фамилию, когда заговорил о моем моральном облике. Генька укоризненно смотрел на меня ясными глазами: мол, я понимаю, ты обижен, тебе сейчас трудно, поэтому и не обращаю внимания на твои колкие реплики… А может, и знал, да совесть у него чугунная, и ее ничем не прошибешь… И я понял, что этого человека устыдить или хотя бы вызвать в нем раскаяние невозможно. Генька, будто в панцире, закостенел в своем узком мещанском мирке и искренне не понимает, чего я от него хочу. Встретились старые приятели, поговорили и разошлись. Зачем нервничать, сердиться? Он, Генька, ко мне всей душой. Вот остановился, хотел подвезти человека… Я уже ничего от него не хотел: мне стало смертельно скучно. Есть на свете такие люди, которые на нас навевают скуку, — и тут уж ничего не поделаешь. Генька был именно таким человеком. Возможно, таким он был и в молодости, когда мы вместе учились в техникуме, просто я тогда об этом не задумывался. Рыси он помогал, как теперь выяснилось, из собственной корысти. Лез из кожи, чтобы ей понравиться… Еще там, в техникуме, зрел в Геньке Аршинове этакий кулачок и мещанин… И вот созрел фрукт!.. В багажнике пикапа лежали пухлые серые мешки, два новых топорища, жестянка с дегтем или мазутом, толстая пачка резиновых прокладок.

— На дачу везешь? — кивнул я на это добро.

— Погребок оборудую, — оживился Генька. — Понимаешь, отпотевает под полом весной и летом, вот я и решил все зацементировать… Ты у меня на даче не был?

Я только улыбнулся, вспомнив, как он меня настойчиво приглашал в гости, позабыв дать адрес своей квартиры.

— Приезжай как-нибудь на денек-два. У меня под боком такое озеро! Порыбачим, ушицу заварим… В прошлое воскресенье на перемет десять угрей взял!

— Везет тебе, — сказал я, не зная, как от него отделаться. Надо бы повернуться и уйти, но вроде неудобно.

— И Алла тебя как-то вспоминала, — продолжал Генька. — Знаешь, как она угрей коптит? Ты таких и не пробовал… Человек ты сейчас свободный, приезжай…

Его толстое лицо так и светилось добродушием, а в голосе было столько искренности, что я готов был поверить, что он и впрямь будет рад мне…

— Уговорил! — улыбнулся я, придав своему лицу простецкое выражение. — Так и быть, приеду… Наверное, под угорька-то у тебя что-нибудь найдется в твоем зацементированном погребке? Пожалуй, в эту субботу можно…

— В субботу? — сразу поскучнел Аршинов. — В субботу ничего не выйдет. Партийное собрание, наверное, задержусь и не поеду на дачу.

— Вы разве и по субботам работаете? — сделал я удивленные глаза.

— Нынче ведь черная суббота, — нашелся Аршинов.

— Ну тогда в воскресенье, — сказал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не улыбнуться. Очень уж уморительная физиономия была у Аршинова. Наверное, у него сейчас происходила бешеная работа мысли, как бы получше выкрутиться из затруднительного положения. Генька явно не ожидал, что я так легко приму его приглашение.

И все-таки в этой ожиревшей, зачерствевшей душе осталось что-то человеческое. Тяжело вздохнув, он вдруг широко улыбнулся, наконец приняв твердое решение, и сказал:

— Я за тобой заеду в субботу… после собрания. У меня переночуешь, а утром на рыбалку. И Алла будет рада, а то все упрекает, мол, гостей у нас не бывает… Я как-то пригласил Куприянова — отказался. Да он и не рыбак… — Аршинов понизил голос. — Кстати, ты учти, Куприянов из тех, кто мягко стелет, да жестко спать… Когда я ему сказал, что мы с тобой друзья-приятели, он сразу давай расспрашивать: не давал ли ты мне строительных материалов на дачу и все такое…

— Что ты говоришь? — сделал я удивленное лицо. Нет, Генька неисправим: только что говорил, что Куприянов хороший мужик, старые кадры ценит, а теперь и его охаял!

— Так я заеду за тобой вечером, — сказал Генька и сделал широкий жест. — Резиновые сапоги и снасти можешь не брать с собой, у меня всё есть.

— Передавай привет жене, — сказал я. — А на дачу я к тебе не приеду. Слишком разные мы с тобой люди, Аршинов!

— Заболтался я, а ведь путь не близкий, — заторопился Генька. Мои слова его ничуть не расстроили. Наоборот, он даже почувствовал облегчение, когда я отказался поехать с ним на дачу. Он снова шевельнул плечом, собираясь протянуть руку, но опять не протянул. — Звони, — уже втискиваясь в тесную кабину и на этот раз без всякого энтузиазма сказал он, разумеется, не назвав номера своего телефона.

Я только головой покачал, подивившись способности Аршинова никогда не отвечать на трудныевопросы.

Пикап, тяжело оседая на задние колеса, — шутка ли, четыре мешка цемента! — покатил по шоссе, а я свернул к своему дому. Хоть и скучный человек Генька Аршинов, однако на сей раз он меня все-таки сумел развеселить…

Утром в пятницу позвонила Юлька и сказала, что придет вечером. И вот не пришла. Не пришла и в субботу, хотя я, как дурак, прождал ее весь день, не решаясь сбегать даже в магазин. Впрочем, я уже привык к ее необязательности. И если раньше злился, переживал, то теперь лишь невесело посмеивался над самим собой… А что я еще мог сделать? Юлька куда вздумает, туда и полетит, и ничто ее не остановит. А мне, видно, выпала такая судьба — ждать ее в пустом гнезде и грустить. Ведь все птицы рано или поздно возвращаются домой…

В воскресенье я уже не посмеивался и не подшучивал над собой. Я свирепо мерил шагами комнату из угла в угол и со злобой посматривал на телефон, который молчал как проклятый. Ну ладно, не смогла прийти, но позвонить-то можно было?.. Неужели человек, которого где-то ждут, не чувствует этого? Спокойно занимается своими делами, шутит, пьет чай и ему совершенно безразлично, что другой человек мучительно ждет его, считает минуты и часы?..

Мефистофель настороженно следил за мной двумя узкими полосками прижмуренных глаз. Голова его поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Длинный черный хвост свесился вниз и чуть заметно шевелился.

Неожиданно в комнате стало светло, солнечные зайчики запрыгали по полу. Наконец-то после долгих дождливых дней выглянуло солнце. Мефистофель лениво передвинулся с края на середину стола, где яркий солнечный луч выстлал широкую дорожку.

В последний раз бросив взгляд на молчавший телефон, я надел плащ и, хлопнув дверью, вышел из дома. На лестничной клетке вспомнил, что не налил Мефистофелю в блюдце молока, и вернулся. На резиновом коврике валялся кусок штукатурки. Обругав себя, привыкшего в сердцах громка хлопать дверьми, подмел пол. Мой кот лишь сверкнул на меня зелеными глазами и снова прижмурил их, нежась на солнце.

Я пересек пустынную площадь и направился к небольшому оштукатуренному дому, где помещался краеведческий музей. Я уже давно собирался побывать там и не спеша обойти все залы. И потом, мне очень захотелось увидеть Ягодкина. Несколько раз я вспоминал о нем и хотел забежать хоть на минутку, да все не получалось, как это обычно бывает: то одно, то другое…

В музее, как я и ожидал, было пусто. Местные жители почему-то в родной музей не ходят, а туристы пока редко наведывались в Великие Луки, хотя не каждый город может похвастаться таким славным героическим прошлым.

С час я бродил по музею, знакомясь с достопримечательностями и историей родного края. В зале современного искусства, к своему великому удивлению, увидел прекрасно выполненный макет нашего поселка в Стансах…

Почти бегом я направился в кабинет Германа Ивановича. Когда же это он успел?

Сразу я к Ягодкину не зашел: не хотелось отвлекать старика от работы. Он наверняка отправился бы меня сопровождать по музею, а мне хотелось побродить по залам одному.

Германа Ивановича в кабинете не было. Вместо него сидел за столом с лупой в руке, углубившись в старую рукопись, молодой широколицый человек в очках. Рыжие нестриженые волосы топорщились на затылке. Отчеркнув ногтем страницу, он вопросительно уставился на меня.

— Я к Ягодкину, — сказал я, испытывая какое-то смутное беспокойство.

Молодой человек снял очки и принялся меня с любопытством разглядывать. Глаза у него светлые и неглупые.

— Вы случайно не родственник ему? — спросил он.

— Знакомый.

— Странно… — пробормотал молодой человек, продолжая меня изучать живыми близорукими глазами. От очков у него на переносице осталась красная полоска. — Странно, что вы его ищете здесь…

— А где же я его должен искать? — теряя терпение, спросил я.

— На Казанском кладбище, — невозмутимо сообщил молодой человек и снова нацепил очки. — Направо у каменной стены. В будущем году на его могиле будет установлен мраморный памятник, уже есть решение горсовета…

Я прислонился к стене. В кабинете все переменилось: на полках пронумерованные папки, письменный стол не захламлен, нигде не видно экспонатов, если не считать двух заспиртованных ящериц в стеклянных колбах и чучела совы на шкафу красного дерева.

— …он работал над монографией «История нашего города», — как сквозь вату доносился до меня ровный голос молодого человека. — Должен вам сказать — это весьма любопытная работа. Не имея специального образования, Герман Иванович оказался на высоте. Совершенно иной подход к известным историческим фактам… Мы постараемся ее издать. Так и умер за этим письменным столом. Инфаркт. Болезнь века. Могу вас лишь одним утешить: смерть его была легкой, так и похоронили с улыбкой. Я мало знал Ягодкина: я недавно сюда приехал, — но все сотрудники его любили. Да что сотрудники! Хоронил весь город… А вы, судя по всему, приезжий?

— Когда он умер? — спросил я.

Молодой человек сказал. Так и есть, я и это время жил на турбазе в Сенчитском бору. И даже газет не читал. Умер замечательный человек, а я и не знал.

Молодой человек в очках еще что-то говорил, но я уже его не слышал. Почувствовав огромную усталость, вышел из музея и, спустившись к Ловати, присел на гладкий серый валун. Обмелевшая летом река снова ожила после дождей. Желтые кустики речной травы, выросшие на отмели, почти полностью скрылись под водой. У берегов образовались островки из опавших листьев. Ветер будоражил мутноватую воду, пытался бороться с течением, вздыбливая посередине волны, но, не сладив, отступал, сорвав с гребней ноздреватые клочки пены.

Только теперь я вспомнил, что последние дни меня все время что-то тревожило и сегодняшнее желание посетить музей не было случайным. Мне давно хотелось увидеть Ягодкина. Этот человек снова, как и в далекой юности, вошел в мое сердце. И вот его не стало. Помнится, на озере мне как-то пришла мысль его повидать, причем это желание было сильным. Еще тогда какое-то нехорошее предчувствие кольнуло меня в сердце… Нужно было все бросить и помчаться в город, может быть, я еще и застал бы его живым?..

Я по берегу Ловати побрел к кладбищу. Напротив Дятлинки нарвал поздних осенних цветов на длинных стеблях и принес их на могилу Германа Ивановича Ягодкина. Могила была свежая, вокруг навалены завядшие венки с черными лентами, на которых друзья и различные организации выразили свои добрые чувства к этому человеку. Гигантские клены, липы и сосны шумели над головой. Шестидесяти восьми лет от роду скончался Герман Иванович Ягодкин.

На Казанском кладбище давно уже никого не хоронили, но Германа Ивановича, как почетного гражданина города Великие Луки, похоронили здесь, у каменной монастырской стены, которая еще помнит нашествие Стефана Батория. Из-за деревьев белеет гораздо позднее построенная церковь с двумя зелеными куполами. На солнце ярко сверкают позолоченные кресты.

10

Бывает такое настроение, когда человеку осточертеет все на свете. Взял бы вскочил на первый попавшийся поезд и уехал куда глаза глядят… Мне надоело вечно ждать Юльку, все еще не решился вопрос о моем назначении, хотя из горкома позвонили и попросили пока никуда не уезжать из города, надоело сидеть в конторе колхоза «Рассвет» и составлять документацию на новый поселок, который неизвестно когда будет построен. Ждать, ждать, ждать… Мне надоело ждать у моря погоды. Надоело бессонной ночью ждать, когда наступит хмурое осеннее утро.

Как-то вечером я набрал номер телефона начальника треста «Севзаптрансжелдорстрой» и снова предложил ему свои услуги. Мой дорогой бывший шеф, ни минуты не раздумывая, сказал, что рад снова принять меня в свои отеческие объятия. Должность прежняя, квартирой со временем обеспечат, а пока поживу в общежитии. И посоветовал, не мешкая, собирать свои манатки и приезжать в Ленинград.

Это меня подбодрило, и я позвонил Бутафорову. Услышав, что я собираюсь уезжать из Великих Лук, Николай вспылил и обозвал меня тряпкой и предателем. Таких трудов стоило восстановить меня на работе (пока еще никто меня не восстановил!), а я дезертирую!.. В общем, мы с ним крепко поругались и оба в раздражении бросили трубки. Я энергично стал готовиться к отъезду. На первое время я решил взять с собой самое необходимое, а потом, когда устроюсь в Ленинграде, вернусь сюда и сдам квартиру, а вещи отправлю контейнером.

Главное, принять какое-нибудь решение, покончить с этой проклятой неопределенностью! Бегом из этого города! Не было и, видно, не будет мне счастья в Великих Луках!

В разгар моих лихорадочных сборов раздался настойчивый звонок в дверь. Я открыл: на пороге стояла Юлька. И была она сегодня на удивление нарядная, в шерстяном с разноцветными полосами платье, светлом, расстегнутом на все пуговицы плаще. На волосах и ресницах блестели мелкие капельки. Косынок и шапочек Юлька не носила.

— Здравствуй, дорогой, — улыбнулась она. — Не ждал?

Я молча пропустил ее в прихожую и закрыл дверь. Юлька сразу увидела чемоданы на полу, вытащенные из шифоньера костюмы и рубашки. В лице ее что-то дрогнуло, глаза потемнели, и в них обозначились зеленые ободки. Однако ничего не сказала, перешагнув через раскрытый чемодан, подошла к Мефистофелю, разлегшемуся на письменном столе, и стала его гладить. Кот приоткрыл один глаз и, узнав ее, соизволил коротко мурлыкнуть в ответ.

— На улице ветер, холодно, а у тебя тепло, — не оборачиваясь, произнесла она. Что-то в ее рослой стройной фигуре неуловимо изменилось. Обычно резкая, самоуверенная Юлька сейчас показалась мне маленькой и беззащитной. Окропленные дождем волосы распались на отдельные пряди. Белый лоб наморщен: Юлька о чем-то напряженно думает. О чем? Я никогда не знаю, о чем она думает. Может быть, это и хорошо? Юлька всегда вызывает у меня глубокий интерес и любопытство. С ней не соскучиться. Всегда что-нибудь новенькое… Интересно, что она мне сегодня приготовила?..

Мне захотелось подойти к ней, обнять и зарыться лицом в пахнущие свежестью и дождем волосы. Глядя на ее профиль, я подумал, что, куда бы я ни уехал, хоть на край света, эта девушка повсюду в мыслях будет со мной. Где бы я ни был и ни жил, я всегда буду думать о ней. И это мучительное ожидание встречи с ней протянется через всю мою жизнь…

Юлька почувствовала мой взгляд и обернулись. На губах улыбка, но я заметил в ее широко раскрытых глазах маленькие горячие искорки. Это были слезы. Я никогда не видел Юльку плачущей. Да и сейчас она, наверное, и не подозревала, что в ее глазах слезы.

Я швырнул в широко распахнутую пасть чемодана скомканный свитер, затем присел на корточки, чтобы поплотнее втиснуть его, по тут крышка чемодана опустилась и ударила меня по пальцам.

— Так тебе н надо, — сказала Юлька. — Вытряхивай свои чемоданы!

— И не подумаю, — сказал я. — Мой поезд отправляется через четыре часа.

— Покажи билет… — не поверила она.

Продолжая возиться с чемоданом, я кивнул на письменный стол. Юлька взяла придавленный бронзовым подсвечником купейный билет до Ленинграда. Долго рассматривала его, даже компостер на свет посмотрела. Потом безвольно опустила руки и растерянно уставилась на меня. Губы ее припухли, как у ребенка, который собирается заплакать, но плакать Юлька не умела. Зеленый ободок в ее чуть раскосых глазах становился все шире. Теперь глаза у нее стали зеленые, как у Рыси…

Глядя в эти глаза, я чувствовал, как моя уверенность в необходимости срочного отъезда тает, как снежный ком… Однако я гнал эти мысли прочь и убеждал себя, что отступать теперь поздно…

— А как же он? — тихо спросила она.

— Кто он? — не понял я.

— Мефистофель.

— Возьму с собой, — сказал я. — А хочешь — подарю тебе.

— Его нельзя подарить, — сердито ответила Юлька. — Мефистофель сам себе выбирает хозяина. И сдается мне, что ему никуда уезжать не хочется.

— Мне тоже, — вздохнул я.

— Зачем же ты тогда уезжаешь?

— Ты знаешь, — ответил я.

— Но ведь я люблю тебя!

— Нет, Юлька, ты любишь только себя.

— О, как ты ошибаешься! — покачала она головой. — Я себя ненавижу!

— А я люблю тебя.

— Тогда распакуй чемоданы, — потребовала она. — Пусть все будет, как было.

— Как было, больше никогда не будет, — твердо сказал я.

— Чего же ты хочешь?

— Уехать отсюда, так будет лучше для нас обоих, — не очень-то уверенно ответил я.

— Тебе, может быть, будет и лучше, живо возразила она. — Мне — нет!

— Мне надоело вечно тебя ждать, Юля, — честно признался я, опускаясь на заскрипевшее кресло. — И потом, ты и сама не знаешь, любишь меня или нет.

— Я все время об этом думала, Максим, — сказала она, садясь в своем нарядном платье на пол, рядом со мной. — Поэтому и не приходила к тебе…

— И что же ты надумала? — полюбопытствовал я.

— Я ведь никогда не любила и не знаю, что это такое.

Я отворачивался, тщетно стараясь не смотреть на ее красивые ноги, почти полностью выглядывавшие из-под коротенького платья. В конце концов я захлопнул чемодан и уселся на него, боком к Юльке.

— Тут я тебе ничем не могу помочь, — вздохнул я.

— Наверное, все-таки я тебя люблю, — помолчав, сказала Юлька. — Потому что… — она прикусила пухлую губу. — Потому что я хочу от тебя ребенка…

— Юлька! — ошарашенно воскликнул я и, не в силах справиться с охватившим меня радостным волнением, вскочил на ноги. Юлька тоже вскочила и, сверкая зелеными глазищами, гневно крикнула:

— А ты бесчувственный чурбан! Ты знаешь, где я сейчас была? Знаешь? — подбежала к письменному столу и, напугав Мефистофеля, схватила сумку. Вывернув содержимое на пол, схватила пузырек с какими-то таблетками и показала мне. — Я была у знакомой медички…

— Что это? — глупо спросил я.

Юлька метнулась к окну, распахнула форточку и вышвырнула пузырек. Когда она подошла ко мне, глаза у нее были несчастными.

— У тебя будет сын, — сказала она. — А теперь, если хочешь, уезжай…

— Что же ты молчала, Юлька, — ошалело бормотал я, целуя ее, тормоша, заглядывая в глаза. — Маленькая, ты моя дурочка!

Юлька высвободилась.

— Сейчас же порви билет! — приказала она.

Я разорвал твердый прямоугольник на несколько кусочков и подбросил в потолок, затем схватил свою сумасшедшую Юльку на руки. Она обхватила мою шею руками, прижалась горячими губами к щеке.

— Веришь теперь, что я тебя люблю? — требовательно спрашивала она. — Веришь?

— Я в это окончательно поверю, когда ты станешь моей женой, — сказал я.

Я опустил ее на тахту. Юлькино сердце гулко бухало под моей ладонью. Я все еще держал ее в своих объятиях, чувствуя, как снова ко мне возвращается полнота ощущения жизни, утраченная за эти несколько дней, что я ждал Юльку.

…Мы лежим рядом на тахте, в мягко освещенной торшером комнате. На полу валяются два перевернутых чемодана (это Юлька вывернула на пол все их содержимое). Наша комната напоминает снявшийся с якоря цыганский табор. Негромко стучит вдалеке поезд, по потолку ползут дрожащие тени: где-то на холмистом шоссе разворачивается машина и свет фар ударяет в окна. Я заметил, что с письменного стола исчез Мефистофель. Только что сидел на самом краешке и вот растворился в воздухе, как и положено духу тьмы. Наверное, выбрался через форточку на крышу, где его давно уже ждут приятели.

— Максим, я боюсь, что буду тебе плохой женой, — говорит Юлька. — И ты меня очень скоро бросишь… Моя бабка говорит, что тот, кому я достанусь в жены, будет самый несчастный человек…

— Я самый счастливый человек, — отвечаю я. — И потом — я не верю бабкам.

— И все равно я боюсь.

— Кого?

— Тебя, — и немного помолчав, — и себя тоже… А вдруг мы разлюбим друг друга?

— Я не разлюблю, — говорю я.

— Неужели ты и вправду уехал, если бы я не пришла?

— Что об этом вспоминать, — беспечно отвечаю я.

Но Юльке почему-то эта мысль не давала покоя.

— Только подумать, он взял бы и уехал, даже не попрощавшись со мной! Нет, вы, мужчины, не умеете сильно страдать…

— Ну, это как сказать, — говорю я.

— Ты мне должен всегда верить, Максим. Я никогда не обманываю. Не улыбайся… Я хотела сказать, не обманываю в главном… Я не знаю, что такое происходит со мной, но иногда не хочется никого видеть. Даже тебя. И тогда я уезжаю к подруге и у нее живу. Понимаешь, когда у меня дурное настроение, я становлюсь невыносимой. Противна сама себе. И мне не хочется тебя мучить, вот я и ухожу, а когда все проходит, всегда к тебе возвращаюсь.

— На этот раз чуть не опоздала, — говорю я.

— Если по-настоящему любишь, вернулся бы, — улыбается она.

— Вернулся бы, — соглашаюсь я.

Она берет мою руку:

— Слышишь?

Хоть я ничего не чувствую, киваю головой.

— Я его часто слышу, — говорит она. — Особенно по утрам… И я знаю, что это будет мальчик.

— Мы назовем его Германом, ладно? — говорю я, сам зная, что порю чепуху. Может, будет девочка.

Юлька перебирает мои волосы, на смуглом плече чернеет такая знакомая родинка, черные ресницы то опускаются, оттеняя порозовевшие щеки, то взлетают вверх. Юлька улыбается, и глаза у нее чистые-чистые, лишь вокруг зрачка угадывается тоненький зеленый ободок. Густые жесткие Юлькины волосы блестят, даже когда в комнате темно. Волосы пахнут осенней свежестью, дождем и опавшими кленовыми листьями. Я забываю все свои тревоги и сомнения. Остановить бы это мгновение! Пусть всегда будет так, как сегодня…

— Я поставлю пластинку, — говорит она.

Я загадываю: если поставит на проигрыватель пластинку с современной музыкой, ничего у нас с ней не получится, а если классическую, то все будет великолепно… Или нет, если легкая музыка — родится девочка, а серьезная — мальчик…

Послышалось шипение и легкое потрескивание. Хотя я человек не суеверный, но почему-то весь напрягся, даже от скрытого волнения услышал торопливый стук своего сердца.

Полилась нежная мелодия. Концерт для скрипки и фортепиано Моцарта… Мои губы сами собой складываются в счастливую улыбку. Теперь я твердо верю, что у нас с Юлькой действительно все будет хорошо. Родится у нас сын, и назову я его Германом… Я сразу заметил сегодня: она пришла ко мне какая-то не совсем обычная. Не то чтобы изменилась, но вроде бы стала немного мягче и женственней. В голову лезут глупые счастливые мысли, что теперь нас в квартире не двое, а трое…

Я задумчиво смотрю на Юльку. Стоя на месте, они плавно покачивается в такт музыке. Линии ее тела безупречны. Я всегда отдаю себе отчет, что такая женщина способна любому мужчине вскружить голову. Но я знаю и другое: очень трудно вскружить голову самой Юльке… Редкая девушка так безразлично относится к своей внешности, как Юлька. Она неделями может не вылезать из своих джинсов и мужской рубашки, почти не красит губы и не пользуется косметикой, не мудрит с прической, а из таких роскошных волос можно любую соорудить, не торчит часами перед зеркалом и не мажется. Она и так красива. И в красоте ее что-то дикое, первобытное, как в купринской Олесе.

Моцарт слишком нежен и лиричен для Юлькиного темперамента. Я вижу, ей хочется танцевать, а когда Юлька танцует, я люблю ее еще больше. И, будто угадав мое желание, Юлька быстро меняет пластинку и, ногой отшвырнув в сторону разбросанные вещи, начинает танцевать.

Ее длинные волосы разлетаются вокруг плеч, они уже не блестят, а сверкают бронзой, тонкие ноздри раздуваются, в глазах плещется зеленоватый свет…

Такую Юльку, наверное, еще никто не видел.

И хотя Юлька не смотрит на меня — она вся уходит в ритм быстрой современной мелодии, — я знаю, она танцует сегодня для меня. Это не танец, а настоящая поэзия… Юльке богом дан талант! И я с ужасом думаю, не приди она сегодня, я, возможно, никогда не увидел бы этого чуда! Как мне могла в голову прийти мысль уехать? Одному, без Юльки!

Мелодия неожиданно обрывается, и разгоряченная, запыхавшаяся Юлька навзничь падает на тахту рядом со мной. Я молча глажу ее волосы, целую пылающее лицо, руки…

А потом подхожу к телефону и набираю домашний номер Бутафорова. Трубку долго не снимают, наконец слышится покашливание и недовольный хрипловатый спросонья голос Николая:

— Я слушаю… Кто это?

— Коля, мне завтра нужна твоя машина, — говорю я.

— И ты мне за этим звонишь в два часа ночи? — рычит он в трубку. — Никакой машины ты не получишь! Доедешь до вокзала и на такси… И вообще…

— Мне не на вокзал, Коля, — перебиваю я. — В загс.

— Куда? — после некоторого молчания переспрашивает Бутафоров.

— Я, кажется, женюсь, Коля!

— Значит, остаешься? — сразу сбавляет он тон. — Так бы сразу и сказал, чертов сын… Пригласишь на свадьбу?

— В воскресенье! — ору и я в трубку. — Свадьба состоится только в воскресенье, и в никакой другой день, слышишь, Колька?

— Ты никак пьяный? — спрашивает приятель.

— Я просто счастливый, — хохочу я в трубку. — Приходите с Машей в воскресенье, я познакомлю вас с моей невестой! Ее зовут Юлька! И она…

Юлька нажимает на рычаг и качает головой:

— Ты с ума сошел! Разве о таких вещах говорят?

— Это наша семейная тайна? — спрашиваю я.

— И потом, я еще не дала тебе своего согласия… — смеется Юлька.

Я вешаю гудящую трубку и поворачиваюсь к ней.

— Поздно, Юлька… Я уже пригласил на свадьбу своего лучшего старого друга.

— Приходи в воскресенье… — задумчиво повторяет Юлька. — Вот ты наконец и пришел!

— Это судьба, Юлька…

— Судьба… — тихо повторяет она. — Красивое и вместе с тем какое-то жуткое слово… Это, наверное, про нас сказано: от судьбы не уйдешь?

— Не приди ты сегодня, сколько бы я глупостей натворил… — говорю я.

— Я так к тебе спешила, — улыбается она.

— С завтрашнего дня, Юлька, начнем новую жизнь, — говорю я.

— Новую, — как эхо повторяет она.

— Мы поделим весь мир на двоих, и третьего или третьей у нас не будет.

— Не будет третьего, — соглашается Юлька и тут же спохватывается: — А он? — и дотрагивается пальцем до своего живота.

— Я имел в виду другое, — улыбаюсь я. С Юлькой невозможно быть серьезным. — Если ты мне хоть когда-нибудь изменишь, бестия! — кричу я. — Я… я не знаю, что с тобой сделаю!

— Я постараюсь быть верной, — как ребенка, успокаивает меня «бестия».

— К черту инженера Потапова и…

— К черту! — перебивает хитрая Юлька. Она не хочет, чтобы вслед за Потаповым я послал в тартарары и ее лучшую подружку — Машу Кривину.

— Теперь мы будем говорить друг другу только здравствуй и никогда — прощай, — не могу я остановиться. Это нервная разрядка после такого долгого ожидания.

— Здравствуй, Максим!

Я умолкаю. Не могу сказать ни слова. Да и не хочется. К чему пустые слова, когда у нас вся жизнь впереди?..

Слышится шорох, скрипит форточка, затем раздается мягкий стук. Это с крыши возвращается Мефистофель, вслед за ним в незанавешенное окно заглядывает полная желто-голубоватая луна. По полу ползут призрачные тени, сверкают замки на чемодане, тени испуганно прыгают на стену и прячутся под самым потолком. Издалека приходит ритмический перестук колес поезда. Слышится басистый гудок, и снова становится тихо. Я думал, что кот, как обычно, расположится на письменном столе, но он прыгает к нам на тахту и устраивается в ногах. Желто сверкают и тут же гаснут глаза Мефистофеля. И немного погодя раздается негромкое уютное мурлыканье.

Наконец-то вся моя семья собралась вместе. И, кажется, надолго.

Козлов Вильям Президент Каменного острова

Глава первая

Мы идем по шоссе. Над головой жаркое солнце, под ногами горячий асфальт. По обеим сторонам припорошенные пылью кусты, а за ними дальше деревья. Там лес. Наверное, нет ему конца и края, как и нашей дороге. Деревья отбрасывают тень. Она короткая, до шоссе не достает. Днем, когда самое пекло, тени короткие. К вечеру они становятся длинными и косо пересекают асфальт. Вечером тень ни к чему. И так прохладно.

Впереди шагает отец, за ним я, последней плетется Аленка. На спине отца огромный рюкзак. Он набит битком. Из одного кармашка торчит зеленоголовая бутылка с кефиром, из другого поблескивает тоненький прут антенны. Когда отец включает транзистор, мы слышим приглушенный голос диктора, музыку. Один раз передавали военные марши, и мы, не сговариваясь, зашагали в ногу. Когда работает приемник, Аленка догоняет нас. Отец босиком, зеленые штаны закатаны до колен. Ноги у отца мускулистые и волосатые. На голове выгоревшая соломенная шляпа с темной полосой от ленты. Вырезанная из орешника палка мерно постукивает. У меня тоже на спине рюкзак, только поменьше. В нем одежда, примус и концентраты. Но у меня такое впечатление, что мой рюкзак набит булыжниками. Ножка от примуса колет в лопатку. Лямки вдавились в плечи. Я просунул под ремни пальцы, но все равно режет. Этот дурацкий примус растопырился в рюкзаке; как ни укладывай его — все равно чем-то острым торкается в спину. Конечно, я в любой момент могу сказать, что устал, и мы, перевалив через придорожный ров, растянемся на лужайке… Но я молчу, почему я должен первым заговорить об отдыхе? Отец молчит, Аленка тоже. И я молчу. Ничего, потерплю немного. Первая Аленка не выдержит. У нее тоже за спиной рюкзак, и, пожалуй, потяжелее моего. Аленка на три года старше меня.

Я слышу, как она пыхтит, но не оглядываюсь — и так знаю, что лицо у сестренки кислое. Белая войлочная шляпа съехала на глаза, зеленая куртка расстегнута. Аленка в брюках и кедах.

День выдался на редкость жаркий. Над асфальтом плавится воздух. Все время впереди и позади слышится гул. Это автомашины мчатся навстречу друг другу. Сначала я смотрел на них, потом надоело. Машин много на шоссе. Огромные и длинные, как поезд, рефрижераторы, у которых над кабиной надпись: «Плечевой первой автоколонны». Почему этот грузовик «плечевой»? Я все хотел спросить у отца, но было лень. Уж слишком парит. В такую жару разговаривать не хочется. Мимо с шелестом проносятся «Победы», «Волги», «Москвичи», маленькие кривоногие «Запорожцы». Проскочила одна «Чайка». Шурша шинами, она мелькнула как черная тень. Я обратил внимание на одну странную штуку: смотришь вперед — и кажется, что там впереди асфальт растаял и, будто огромная лужа, растекся по шоссе. Но идешь, идешь, а асфальт под ногами все такой же, крепкий и серый.

Иногда на обочине можно увидеть медведя с медвежонком или оленя с олененком. Не настоящих, конечно. Выкрашенные в серебристый цвет, звери стыдливо смотрели пустыми глазами в сторону. Им стыдно было, что их выкрасили в неестественный цвет и выставили напоказ.

Мы идем из Ленинграда пятый день. Вышли рано утром в понедельник, а сегодня пятница. Каждый вечер мы разбиваем в лесу палатку, и рано утром сворачиваем. Палатка и топорик лежат у отца в рюкзаке, И котел с треногой. Мы купили его в спортивном, на Невском, перед походом. Пока мы с отцом натягиваем палатку, Аленка разжигает костер и приносит воду. Костер она научилась разжигать на третий день. Вечер — это самое лучшее время! Не нужно больше идти. Рюкзак не пригибает тебя к земле. Не колется примус. Можно растянуться у костра и смотреть, как закипает в котле душистый гороховый суп со свининой. Над головой шевелятся деревья, в костре весело потрескивают сучки. Дым лениво путается в ветвях. Приемник висит на суку. Передают последние известия. Тоненько пищат над ухом комары. Но не кусаются, боятся дыма. Они потом свое возьмут, когда мы спать ляжем. Как ни затягивай вход в палатку, комары обязательно проникнут.

От диких зверей нас охраняет Дед. Я совсем забыл про него.

Дед все время куда-то отлучается. Вот и сейчас его не видно. На шоссе он не выходит, отец запретил. Не хватало, чтобы наш Дед попал под машину. Ом бежит впереди по кромке леса. Иногда отстает, а то и совсем надолго исчезает. Но всегда догоняет нас. Дед — умный пес. Он понимает, что нам тяжело, и готов помочь. Но рюкзак на него не навьючишь — тяжелый. В первый день Дед нес в зубах плетеную корзинку с провизией. Но к вечеру все, что в корзинке было, мы съели, а корзинку забыли в лесу.

Позади нарастает гул — машина. Я стараюсь определить: «Волга» или «Москвич»? Послышался тягучий скрип тормозов. Сейчас предложат подвезти. Нам иногда предлагают. Я бы с удовольствием забрался в кабину. Честно говоря, за пять дней осточертело идти пешком. Но мы не поедем на машине. Такой у нас уговор: до конца путешествия идти своим ходом. Эту идею подал отец, а мы с Аленкой радостно подхватили. Нам тогда показалось, что это так здорово. И вот шагаем ножками пятый день.

Это была «Волга». Пепельная. С московским номером. На кузове металлический багажник. Кроме уложенных в брезентовый чехол удочек, там ничего нет. Машина остановилась впереди нас, и я крякнул от зависти. За рулем сидел мальчишка в черной рубашке. А рядом с ним широкоплечий мужчина. На заднем сиденье у дверцы примостилась молодая женщина. Красивая и загорелая. Она приветливо смотрела на нас и улыбалась. Я во все глаза смотрел на водителя. Мальчишке было лет шестнадцать-семнадцать. Он небрежно положил руку на кремовый руль с золотым оленем посередине и ждал, когда мы подойдем. Волосы у мальчишки светлые, вьющиеся. Конечно, он имел все основания задаваться. За рулем сидит. «Волгу» ведет. Мальчишка мельком взглянул на меня и уставился на Аленку.

— Могу подбросить, — сказал мужчина.

Отец, опершись на палку, посмотрел на нас. Наверное, мы выглядели не очень жизнерадостно, потому что отец снял рюкзак и сел на него.

— Мы должны посоветоваться… — объяснил он хозяину машины. — Вам не трудно пять минут подождать?

— Подождем, — усмехнулся мужчина.

— Если бог послал транспорт, я не вижу смысла отказываться, — сказал отец. — У Аленки глаза смотрят в разные стороны, а у тебя, Сережа, — это он мне, — такой несчастный вид, словно ежа проглотил.

— Какого еще ежа? — обиделся я.

— Твой рюкзак самый тяжелый, — сказала отцу Аленка.

— А куда мы Деда посадим? — спросил я.

— У вас еще один человек? — сказала женщина. — Не разместимся.

— Мальчика кто-нибудь возьмет на колени, — вмешался мальчишка. — А старик…

— Дед — не человек! — засмеялась Аленка.

Это я-то «мальчик»? На колени меня возьмут… Каков нахал, а?

— Едем? — спросил отец. Мы с Аленкой посмотрели друг на друга, потом на пепельную «Волгу». Она негромко урчала, готовая рвануться вперед. Мы можем сейчас забраться в нее и без хлопот доехать почти до самого места. Отец ничего нам не скажет, даже не вспомнит об этом, но нам с Аленкой будет стыдно.

Отец смотрел на нас и ждал. Нужно только кивнуть, и он поднимет с земли рюкзак и подойдет к машине. И мы поедем. С ветерком.

А потом нам с Аленкой будет очень стыдно. Ведь мы уговорились до самого озера идти пешком. Там, в Ленинграде, мы кричали, что это так здорово — идти пешком, — и даже хлопали в ладоши.

— Я совсем не устала, — сказала Аленка.

— В машине душно, — сказал я. — А потом… — я взглянул на мальчишку, — водитель не внушает доверия…

Глаза у отца стали веселыми. Он поблагодарил мужчину и взвалил рюкзак на плечи.

Мальчишка усмехнулся, перевел рычаг, и машина плавно тронулась, но тут же снова остановилась.

— Покажите вашего Деда, — попросила женщина.

Отец свистнул: из-за кустов вымахнул Дед и подбежал к машине. «Волга» не произвела на него никакого впечатления. Обнюхав колесо, он небрежно поднял заднюю ногу.

— Какая прелесть, — улыбнулась женщина.

Я видел, как мальчишка повернул зеркальце, и в нем отразилась Аленка во весь рост.

— Рыбачите? — спросил отец.

— Ищем одно заветное озеро…

— Приезжайте к нам в Островитино, — сказал отец. — Без рыбы не уедете.

— В Островитино? — Мужчина и женщин переглянулись.

— Приедем, — взглянув на Аленку, ответил мальчишка.

Мужчина помахал рукой, и «Волга» умчалась. Глядя вслед, я подумал: «Почему у них нет никакого талисмана? У многих частников обязательно что-либо болтается у лобового стекла: обезьянка, куколка. Или сзади лежит тигр, а то и царь зверей — лев».

Снова мы шагаем по шоссе. Солнце припекает спину, затылок. Хорошо бы все сбросить и остаться в одних трусах. И выкупаться бы в речке. Сколько их нам попадается на пути. А потом поваляться на берегу, хотя бы с полчасика… Наверное, вода уже теплая. По тому, как отец озирается по сторонам, я понял, что скоро привал. Отец место выбирает… И когда успел этот пацан научиться водить машину? Небрежно двигает рычагами, будто сто лет за рулем. Это, конечно, мужчина дал ему временно повести. Была бы у нас машина, я тоже мигом бы научился. И не хуже его гонял бы по шоссе.

— Он в тебя втрескался, — сказал я Аленке.

— Кто? — равнодушно спросила сестра. Вот притвора! Будто не знает!

— Этот, что на «Волге».

— Я, кажется, ногу натерла, — сказала Аленка. Она и вправду прихрамывала.

Деду тоже жарко: рот раскрыт, и красный язык висит почти до самой земли. Устал Дед. Вот уже который раз он срывается с места и далеко убегает вперед, а потом плашмя ложится на землю и поджидает нас. Мы проходим мимо, а Дед все лежит, только голову поворачивает нам вслед. А потом догоняет. А что, если мне так припустить? А потом плюхнуться на траву, пока не подойдут отец и Аленка.

Дед встал поперек дороги и стал лаять на отца: не пора ли отдохнуть, выкупаться? Дед любит купаться. Его не надо уговаривать — сам бултыхается в воду. Когда Дед плывет, только голова и хвост отдельно виднеются. Дед очень беспокоится в воде. Ему все время кажется, что мы вот-вот утонем, и он вертится рядом, готовый в любую минуту спасти нас.

Я чуть было не налетел на отца: не заметил, как он остановился.

— Привал, — сказал отец.

Глава вторая

Мы с отцом стоим напротив дома и смотрим на него. Дом на нас не смотрит. Он слепой — окна заколочены досками. Аленка упала на траву и лежит, закрыв глаза. Она здорово устала. Дед куда-то удрал. Знакомится с окрестностями. Дом почернел от старости и подался вперед, будто его подтолкнули с той стороны. На трухлявой крыше вырос зеленый мох. Вместо трубы цинковое ведро без дна. В ведре сквозная дырка, словно из винтовки пальнули. Когда-то к крыльцу вела тропинка, теперь она спряталась в траве. Одна ступенька провалилась. Дверь без петель, зато на ржавых дужках красовался большой новый замок.

В этом доме родился наш отец. Здесь жили наши дедушка и бабушка. А когда они умерли, в доме никто не жил. Сиротой он стоял на берегу огромного озера. И вот теперь мы будем жить в этом доме. Все лето. Отец говорил, что вокруг дома фруктовый сад. Сколько я ни озирался, никакого сада не увидел. Кругом березы и сосны. И кусты. Я никогда в деревне не жил, но и то знаю, что на березах яблоки и груши не растут. И отец еще говорил, что рядом с домом голубятня. Когда он был маленький, любил голубей гонять. Голубятни тоже не было. И голубей. В стороне притулился старый дощатый сарай. Он и просвечивал насквозь. На березе сидела большая птица и с любопытством смотрела на нас. Она была белая с черным. Птица поворачивала голову то на один бок, то на другой.

— Здравствуй, — сказал отец. Я оглянулся: никого нет. Это отец с домом поздоровался. Он даже соломенную шляпу снял, а вот тяжелый рюкзак сбросить забыл.

— На чердаке валялся старый граммофон, — сказал отец. — Я в трубу поджигалку прятал…

— Поджигалку? — спросил я.

— А когда парнем был, через это окно ночью в избу пробирался.

— У тебя родители были строгие? — спросила Аленка.

Отец не с нами разговаривал — с домом. Я знал, что отец любит этот дом, озеро, лес. Раньше он часто приезжал сюда, когда живы были бабушка и дедушка. И они к нам в Ленинград приезжали. Только я их плохо помню. Дедушка был большой и бородатый, а бабушка маленькая, в платке. Она вязала. Носки — мне и Аленке. Отец часто нам рассказывал про эти места. «Какой к черту юг, — говорил он, — наша средняя Россия лучше всякого юга… Вы слышали кукушку после дождя? Где еще увидишь такие сосны, березы? А озера… Ничего этого югу и не снилось!» Но мама не хотела в деревню. Ее почему-то тянуло на юг. И отец каждую весну уезжал с ней в Сочи. Он не спорил с мамой. Она была больна.

И вот наконец мы собрались на родину нашего отца… Да, а где ключ от дома?

Ключ, конечно, отец забыл. Ключ привез нам в Ленинград знакомый лесник из этих мест. Он и замок навесил на дверь. К нашему приезду. Мы подергали замок. Его и топором не собьешь. Отец потянул за петлю, дверь немного отошла. Можно протиснуться. Из сеней пахнуло сыростью. Сквозь дырявую крышу голубело небо. На чердаке кто-то недовольно пискнул и захлопал крыльями. Где-то отец прятал в граммофонную трубу поджигалку. Интересно, сейчас она там?

В сенях темно, наши ноги наступают на что-то скользкое. Уж не грибы ли выросли на полу? Отец берется за ручку, дергает и отлетает вместе с ручкой к стене. Тут же сразу что-то тяжелое со звоном падает на пол.

— Что за чертовщина, в свой дом не попадешь, — говорит отец, отодвигая ногой упавшее со стены цинковое корыто.

— Через окно, — посоветовал я, — как раньше…

Мы камнем отбили доски, которыми были заколочены окна. Стекол не оказалось, одни рамы.

Отец подсадил меня, и я забрался в дом. В комнате тоже пахло сыростью и плесенью. Из угла мрачно смотрел высокий резной буфет со стеклянными дверцами. На одной из полок стояла огромная пепельница: зеленый дракон разинул красную пасть. На квадратном обеденном столе — слой пыли толщиной в палец. Я еще никогда столько пыли не видел. На полу, где я прошел, остались следы. Я услышал шорох и остановился: тут кто-то живет!

В доме жила крыса. Большая, усатая. Она тоже смотрела на меня с любопытством, как та птица на дереве. Мне захотелось снова очутиться на улице, где светло и солнечно.

Одна крыса на человека не посмеет напасть. Другое дело, если их много. Крыса сидела у порога и двигала усами. Я кашлянул — крыса шевельнула хвостом. Я сделал осторожный шаг. Крыса села на задние лапы и стала умываться. Такое нахальство меня разозлило. В конце концов, я человек. Царь природы!

— Брысь в подвал! — гаркнул я и притопнул ногой. Крыса подскочила, хрюкнула и вдруг исчезла, будто и впрямь провалилась под пол. Я подошел к двери и толкнул ее. Дверь, протяжно и уныло скрипнув, отворилась.

— Ты с кем разговаривал? — спросил отец.

— С крысой, — ответил я.

В дверь просунулась Аленкина голова.

— Почему Деда не познал? Он бы живо с ней расправился.

— Неизвестно, кто бы с кем расправился… Крыса-то с Деда.

Отец отворил дверь в другую комнату. Сквозь доски, которыми было заколочено окно, светило солнце. На полу лежали желтые полосы. В комнате стояли две кровати, круглый раздвижной стол, большой платяной шкаф. Над дверью лосиные рога. Отец сказал, что этого лося в молодости застрелил дедушка. Из берданки. На стене ковер. Кто нарисован на ковре, я так и не разобрал. То ли тигр, то ли лев. А может быть, витязь в тигровой шкуре?

Аленка медленно двигалась по комнате и все трогала руками.

— Как в музее, — сказала она.

На шкафу я увидел чучело птицы. У нее блестели глаза.

— Тоже застрелил дедушка? — спросил я, кивнув на чучело.

Отец молча рассматривал птицу.

— Этот экспонат мне незнаком, — наконец сказал он.

Аленка подошла к шкафу, протянула к чучелу руку, и тут произошло удивительное: экспонат ожил, завертел головой, захлопал крыльями и, взметнув облако пыли, улетел в большую щель между досками. Аленка от неожиданности так и села на пол.

— Не открывайте, пожалуйста, шкаф, — сказала она. — Там наверняка медведь.

— Эй, квартиранты! — громко сказал отец. — Выползайте на свет божий, слышите?!

Квартиранты молчали. Только большой мохнатый паук сердито закачался в углу под потолком в своем серебристом гамаке.

Глава третья

— У меня пропал рюкзак, — сказала Аленка. — С книгами.

Это было любопытно. За два дня, что мы приводили дом в порядок, ни одна живая душа не показалась нам на глаза. Не мог ведь прийти из леса медведь и утащить Аленкин рюкзак с книгами? С историческими романами. Аленка очень любила книги про средневековых рыцарей. Просто была без ума от них. Ей нравилось, что рыцари устраивали в честь своих дам турниры и насмерть убивали друг друга длинными копьями. А дамы оплакивали их. Начитавшись этих романов, Аленка иногда совсем обалдевала. Однажды поздно вечером я увидел такую картину: стоит Аленка перед зеркалом, закутавшись в бархатную скатерть с бахромой, и что-то шепчет. Я окликнул, она — ни гугу. Смотрит в зеркало и шепчет. Тогда я подошел поближе и дернул за скатерть.

— Ты как лунатик, — сказал я.

Аленка удивленно уставилась на меня, словно не узнавая, потом отшвырнула скатерть в сторону и сказала:

— Лунатики по карнизам ходят. Ночью… Может быть, из этой скатерти я хочу сшить тунику.

— Что?!

Аленка не стала объяснять, что такое туника. Она выпроподила меня на кухню и велела поставить на плиту чайник.

Все мальчишки из нашего дома хотели дружить с Аленкой. Я слышал, как старшеклассники говорили, что Аленка очень хорошенькая. Она блондинка, а глаза черные. Мальчишки ей записки пишут и просят меня передавать. Мне не жалко, я передаю. Да что толку-то? Аленка наших мальчишек не замечает. Они-то не знают, в чем дело, а я знаю. У Аленки на уме средневековые рыцари. А нашим мальчишкам куда до них! Вот если бы они носили кольчуги и устраивали турниры, тогда другое дело, тогда Аленка замечала бы их. Один раз был турнир. Двое подрались из-за Аленки, за гаражами. Десятиклассники. Наставили друг другу синяков, а потом помирились. Вежливые такие стали, пошли мороженым угощаться. Вот если бы они убили друг друга, то Аленка, может быть, и оплакивала бы их. Когда я рассказал Аленке, что из-за нее подрались за гаражами, она, расчесывая на ночь волосы, спросила:

— Генка с Вовкой?

— Генка поставил Вовке огромный фонарище под правый глаз.

— После чего Вовка, конечно, поднял забрало…

— Чего?!

— Вовка сдался?

— Он Генке нос расквасил… Потом отдал ему носовой платок, и они пошли есть мороженое.

— Мальчишки! — презрительно сказала Аленка и возмущенно тряхнула головой.

Влюбился в Аленку незнакомый мальчишка. Не из нашего дома. Одно время он каждый день провожал ее из школы. Не под ручку, конечно. Он шел позади и молчал. Так за все время и не сказал ни одного слова. Аленка даже не знает, как его зовут. Два раза его наши мальчишки отколотили. За гаражами. А он все равно провожал. Белобрысый такой парнишка с желтым портфелем. А потом куда-тоисчез. Перестал провожать. Не из-за мальчишек, конечно. Наверное, он далеко жил от нашего дома. Возвращаясь из школы, Аленка первое время оглядывалась. Но белобрысый мальчишка с желтым портфелем больше не появлялся…

Аленка чуть не плакала: как она теперь будет жить без книг? В рюкзаке лежали романы Вальтера Скотта, Дюма. Не могли мы по время уборки куда-нибудь засунуть рюкзак? Аленка говорит, что весь дом обыскала: рюкзака нет.

— А Дед на что? — сообразил я. — Зови старикана, сейчас твой рюкзак найдем!

Я дал Деду понюхать Аленкину книгу, и он отправился на поиски рюкзака. Дед исключительно толковый пес. Дедом прозвали его из-за бороды и седины. Вообще-то он еще молодой. Три года ему. А седым он родился. Квадратный, голова кирпичом, борода рыжая, и если покопаться в ней, то можно найти запутавшиеся колючки и репейник. Эта рыжая борода доставляет нашему Деду много хлопот. После еды она становится мокрой и жалкой, как мочалка, и Дед похож на дьяка из кинофильма «Черевички». Он любит о ковер вытирать свою бороду. А если ковра близко нет, то обо что придется. А до чего Дед смешно выглядит, когда просыпается! Спать он мог в любое время дня и ночи. Борода его сбивается на одну сторону, и Дед почему-то выглядит очень виноватым. Он породистый пес, эрдельтерьер. Хвост у него обрубленный, глаза темно-карие и очень умные. Всякий, кто увидит Деда, не может остаться равнодушным. Одни говорят: «Какой красавец!» Другие: «Где такое страшилище откопали?» Дед добродушный пес: его не тронь — он никогда не заворчит первым. Но его все боятся. Такой уж вид у него внушительный.

Дед нашел Аленкин рюкзак в пять минут. Аленка обрадовалась и кинулась обнимать Деда. А меня смех разбирал. Я догадался, в чем тут дело. Когда мы занимались уборкой, Дед тоже принимал деятельное участие: он таскал на свалку всякий хлам. Под горячую руку оттащил туда и Аленкин рюкзак. А теперь вот принес, гордый такой. Я не стал разоблачать Деда. Он все-таки собака и читать не умеет. Откуда ему ценить приключенческую классику?

Из дому вышел отец и присел рядом с нами. На коленях у него толстая книга. Это научная книга о твердых сплавах. Мой отец инженер-конструктор. Изобретатель. Проектирует станки и пишет технические книги. По этим книгам учатся студенты. Отец еще преподает и Станкостроительном институте. Он три года не отдыхал, все некогда было: то проект, то заграничная командировка, то лекции. А в этом году решил вместе с нами провести все лето. Для того чтобы отдых был настоящим, мы решили идти до нашего дома пешком. И вот дошли. Только отдыхать отец все равно не будет. Зачем бы тогда он набрал столько книг? А портативную пишущую машинку зачем взял?

Мы сидим на крыльце и молчим. Любуемся природой. Дед развалился рядом, на земле. Его рыжая борода шевелится. В ней заблудился красный муравей. Для него борода — дремучий лес. Никак муравью из нее не выбраться. Дед не любуется природой. Дед дремлет. Совсем близко, на сосне, стучит, как из крупнокалиберного пулемета, дятел. Шумят огромные сосны и ели. Ветра нет, а они шумят и шумят. Наверное, ветер запутался в колючих лапах, как муравей в бороде, и не выбраться ему на волю. Солнце потихоньку опускается в озеро. От нашего дома до озера шагов пятьдесят. Вода у берегов потемнела, из глубины один за другим выскакивают пузыри и неслышно лопаются. Подальше от берега вода все время движется. Из серебристой становится зеленой, потом синей и наконец желтой. Солнце и вода перемешались.

В озере, словно скала, возвышается остров. Таких странных островов я еще не видал. Он, как огромный гриб-боровик на толстой ножке, торчит из воды. Берега вокруг острова крутые, обрывистые. На острове сосны, ели, осины. Они прямые и высокие, — кажется, уходят в самое небо. Солнце садится чуть правее острова, и он весь облит желтым сиянием. У береговой кромки сливаются два острова — настоящий и отражение. За островом на дальнем берегу прячется за кустами деревня Островитино. С нашего берега ее не видно. Зато виден белый двухэтажный дом. Дом стоит на холме у самого озера, а дальше начинается сосновый бор. Здесь островитинский детский дом. Сейчас он называется школа-интернат. Там круглый год живут мальчишки и девчонки. Они сюда приехали из разных мест. У многих нет родителей. Третий день живем мы здесь, а я еще не видел ни одного человека. Настоящая глушь. Наш дом стоит на отшибе. В Островитино, где продовольственный магазин, можно добираться по суше и по воде. Если идти через бор, то в деревню попадешь через семь километров. Если плыть по воде, то через три. По воде быстрее, но у нас лодки нет. У самой воды лежит какая-то развалюха. Днищем вверх. На ней хорошо тонуть. Сел — и сразу на дно. Озеро, его называют Островитинское, тянется на двадцать километров. В том месте, где оно выходит к дому лесника, озеро почему-то называют Каменный Ручей. Озеро то сужается, то разливается так широко, что берегов не видно. Оно продолговатое, с тихими заводями и излучинами. С островками и островами. В узком месте торчат черные сваи. Когда-то был мост, а теперь там щуки да окуни гуляют. На плесе небольшие островки из кувшинок и водорослей. Белые лилии блестят на солнце как снежные комки. Долго можно любоваться озером и никогда не надоедает.

Заволновались, зашуршали камыши. Из прибрежной осоки высунулся черный, обсмоленный нос лодки. Рыбак выехал на вечернюю зорьку. Он сидит в ватнике на корме, и три изогнувшиеся удочки ощетинились во все стороны. В руках у рыбака длинное весло. Он, плавно взмахивая, гребет. Слышно, как со звоном срываются с весла капли. На носу лодки плетеный кузов. Рыбак тихо проехал мимо и даже головы не повернул. Думает о чем-то. Лодка постепенно скрылась за островом.

Крякнула утка, за ней вторая. Уток не видно. Они прячутся вдоль берега в камышах. А когда стемнеет, начнут свистеть крыльями над нашим домом. На озере стали появляться и исчезать круги. Нет-нет и громко всплеснет. Рыба играет. Самый клев. Я никогда не удил рыбу, но, глядя на озеро, мне тоже захотелось очутиться на лодке и тихо плыть вдоль берега, как тот рыбак.

Отец потушил папиросу и взглянул на нас. Сейчас будем распределять обязанности: кто и что должен делать по дому. Надо ухо держать востро, а то сейчас накидают дел по горло. В Ленинграде Аленка помаленьку всю домашнюю работу переложила на меня. В магазин за продуктами должна ходить она, а бегал я. Даже завтраки и ужины помогал ей готовить. А в воскресенье ходили в ресторан.

— Начнем с тебя, Динозавр, — сказал отец.

Так я и знал!

— Лучше с Аленки, — сказал я.

— Папе лучше знать, с кого начинать, — подала голос Аленка.

— Мы с тобой, Сережа, мужчины и всю мужскую работу возьмем на себя.

— И половину женской возьмите на себя, — сказала Аленка. — Вас двое, а я одна.

— Мы добываем топливо, огонь, мясо… Производим капитальный ремонт жилища. Тебя ночью комары кусали?

— Подумаешь, комары! — сказал я.

— Стекла есть на чердаке, алмаз я достану в деревне… Алене придется готовить нам вкусную и здоровую пищу.

— Как всегда, — сказала Аленка.

— Мы тоже помогать будем, так ведь, Сережа?

Когда наша Аленка начинает готовить обед, она как полководец.

Стоит у плиты в фартуке, раскрасневшаяся и громким голосом командует: «Сними кастрюлю — кипит! Подай шумовку! А где дуршлаг?» И я подаю, а что поделаешь? Я теперь знаю, как называются все эти кухонные штучки-дрючки.

— А Дед что будет делать? — спросил я.

Мы стали выяснять, на что способен наш Дед. Способен он был на многое, но его способности оказалось трудно применить к нашему хозяйству. Можно, например, Деда послать в магазин за продуктами. Хлеб он принесет, а вот конфеты или сыр вряд ли. Где-нибудь на полдороге обязательно остановится и подкрепит свои силы. Можно заставить Деда добывать нам дичь. Но охота весной и летом запрещена. Мыть посуду — пожалуйста. Дед с удовольствием будет до блеска вылизывать все тарелки. Мы остановились на том, что Дед будет сторожить дом. Самая легкая работа досталась Деду.

Глава четвертая

Как только мы ложимся спать, в доме начинают твориться непонятые вещи. Изо всех углов доносятся шорохи. Скрипят доски наверху: кто-то по потолку разгуливает. Внизу, под нами, в подполе, точат ножи. Против нас, конечно. «Взых! Взых!» — слышу я. В кухне кого-то обидели. Доносится звучное всхлипывание. Плачет кто-то, горькими слезами обливается. А в сенях печальный музыкант струны перебирает. Жалобные протяжные звуки за дверью долго не умолкают. За шкафом трудолюбиво скрипит сверчок. Я заметил, что он начинает свою деятельность после заката. Когда кончает, я не знаю. Утром сверчка не слышно. Ветра нет, а сосна, что стоит у дома, кряхтит и шевелится. Кто-то огромный обхватил шершавый ствол и, тяжело отдуваясь, наклоняет то в одну, то в другую сторону. Может быть, лось бока чешет? Свист крыльев, возня на крыше. Ночная птица прилетела из чащи и уселась на наш дом. Слышно, как шуршит, осыпается дранка. Это сова, которую мы прогнали со шкафа. И с озера доносятся приглушенные, непонятные звуки. То кто-то зачмокает, то резко вскрикнет, то вдруг раскатится по воде сильный удар, будто веслом шлепнули.

О чем думает Дед? Вокруг черт знает что творится, а он, наверное, спит, откинув в сторону все четыре лапы. Сторож называется!

Я тихонько встаю с нагретой постели и выхожу в сени. Аленка и отец не слышат. Они спят. Сквозь дырявую крышу в сени заглядывают яркие звезды. Лунный свет облил крыльцо и мохнатые кусты. Сосна перестала качаться. Стоит прямая и молчаливая. А из-за нее высунулась береза. Листья поблескивают, будто на каждом по светлячку сидит. Кружевная тень перечеркнула белый ствол. Тень не стоит на месте — шевелится. А листья-светлячки мерцают. За камышами притихло глубокое озеро. Оно такого же цвета, как небо. Луна купается в озере, звезды мигают. От берега до берега протянулась широкая желтая полоса. Там, где вечером прошла рыбачья лодка, осталась серебристая дорожка.

В глубине острова мигнул и сразу же погас огонек. Остров виден отсюда как на ладони. Лунная полоса проходит рядом с ним. Сколько я ни таращил глаза, огонек больше не загорался. Наверное, показалось.

Я негромко зову Деда. Громко ночью говорить не хочется. Тишина. Мрачно смотрит на меня бор. Молчит. Но вот закачались кусты, зашелестела трава, огнем сверкнули два глаза. Мохнатый ком выкатился на овещенную луной травнянистую тропинку. Замахал хвостом. Холодный нос ткнулся в мою ладонь. Дед взъерошенный, мокрый; он поворачивает голову в сторону озера, глаза его вспыхивают розоватым огнем.

— А если медведь сюда приковыляет? — спрашиваю Деда.

Дед улыбается. Он умеет улыбаться, это мы заметили давно. Первая увидела Аленка. Мы откуда-то возвращались, а Дед оставался дома. Встречая нас, он вдруг в первый раз улыбнулся. Сморщил черный нос и оскалил зубы. Зубы у Деда острые. Он никогда и не нюхал зубного порошка, а зубы всегда белые, даже зависть берет.

— Он смеется! — закричала Аленка. — Честное слово, смеется!

Мне очень нравится Дед, когда смеется. Но он не так уж часто делает это. Дед — серьезный пес. Напрасно я усомнился в нем: старикан честно несет службу. Весь в росе выкупался.

Снова вспыхнул на острове огонь — я не ошибся, — вспыхнул и на этот раз не погас, а, наоборот, длинным языком вытянулся вверх, ярко разгорелся. В небо взметнулись искры. Горячий отблеск огня заиграл на соснах, у костра заметались длинные тени. Тени сходились и расходились. Наверное, так раньше дикари плясали, радуясь огню. Кто бы мог быть ночью на острове? Берега там крутые, высоко вздымаются над водой. Костер еще раз выбросил в небо сноп искр и погас. Словно его водой залили. Пропали тени, и снова остров нахохлился, почернел.

Долго я смотрел на остров. Не хотелось мне быть там ночью. И почему костер так неожиданно погас? Будто сам по себе загорелся и потух. В голову полезла какая-то чертовщина: страшные истории про утопленников и нечистую силу. Вспомнил рассказ Гоголя «Майская ночь, или Утопленница». Разбудить отца и Аленку? Не поверят. Скажут, со сна примерещилось. А утром смеяться будут. Я еще раз провел рукой по курчавой спине Деда и пошел спать. В сенях не сразу нащупал ручку двери и почувствовал неприятный холодок между лопатками. В городе такого со мной не случалось. Закутавшись с головой в одеяло, я крепко закрыл глаза.

А сверчок все скрипит и скрипит. Нет, он не скрипит, он рассказывает историю о том, как попал в этот старый дом и что с ним приключилось. Это очень занимательная история, смешная и печальная… Про сову и крысу… Рассказывай, сверчок, я не буду спать, я буду слушать…

Глава пятая

Аленка мыла полы. На мокрых половицах играли в пятнашки солнечные зайчики. Аленка наступала на них босыми ногами. Она опускала тяжелую тряпку в ведро с мутной вспененной водой и шлепала об пол. Потом, не вставая на колени, нагибалась и таскала тряпку назад и вперед. Голые Аленкины ноги и руки забрызганы грязной водой. Каждую субботу она мыла полы. Это к ней от мамы перешло. Мама всегда по субботам занималась уборкой.

Я сидел на подоконнике и дразнил Деда. Показывал ему фигу. Фигу Дед терпеть не мог. Как только ему показывали кукиш, ом начинал громко лаять. Я так и не знаю, за что Дед фигу невзлюбил. Кукиш я ему показывал от нечего делать. Лодки у нас нет, а без лодки какая рыбалка? С берега? Неинтересно. С берега мелочь берет. Окунишки и плотва. Крупная рыба на глубине.

— На кого Дед лает? — спросила Аленка, выпрямляясь.

— Лает, — ответил я.

— Принеси воды.

— Пол чистый, — сказал я.

Мне не хотелось на такой жаре тащиться к озеру за водой. Деду кукиш показывать куда приятнее. Но Дед все ленивее лаял и наконец совсем умолк. Надоело ему гавкать на фигу. Он прилег в тени под окном и глаза прикрыл. Отвернулся от меня.

— Я кому сказала?

Сейчас Аленка рассердится. Она стояла передо мной и держала в руках тряпку. Волосы взлохмачены, на щеке пятно. С тряпки на пол капает грязная вода.

— Что за привычка чистые полы мыть? — сказал я.

— Я с самого утра не разгибаю спину, а он… — Аленка сделала шаг ко мне.

— Никому твоя чистота не нужна.

— Ты пойдешь за водой?

— Где я ее возьму? Я уже все озеро вычерпал — ни капли не осталось.

Я едва успел спрыгнуть с подоконника: над моей головой прошелестела тряпка. Она упала на тропинку. Дед навострил уши, нехотя поднялся и отправился обнюхивать тряпку. Немного погодя из окна вслед за тряпкою вылетело жестяное ведро. Оно с грохотом покатилось по траве. Когда Аленка моет полы, она злая как ведьма. Это я заметил давно. Все, кто моют полы, почему-то всегда злые. Мой сосед Севка в субботу вообще уходит из дому на весь день, И его отец где-нибудь задерживается. В субботу их мать моет полы.

Я поднял ведро и пошел за водой. Уж раз спрыгнул с подоконника, почему бы и не сходить? Тем более что Аленку я уже разозлил. Кипит, как чайник.

Закончив уборку, Аленка подобрела. Она выкупалась, позагорала на песчаном берегу. С полчаса. Кожа у Аленки белая и быстро на солнце краснеет. Сестра всегда боится сгореть. А мне хоть бы что, ко мне загар хорошо пристает. И если раз-другой слезет кожа — не беда. Снова загорю.

Аленка надела на купальник сарафан и подошла ко мне. Я лежал на песке и большим пальцем ноги выковыривал ямку.

— Давай заблудимся? — сказала Аленка.

— Заблудимся? — удивился я.

— Вернемся и Ленинград — будет о чем рассказывать… Заблудимся в лесу, а нас потом найдут.

— А если не найдут?

— Люди в океане терпят кораблекрушение — и их всегда находят, А что такое человек в океане?

— Капля в море, — подсказал я.

— В наш век окончательно заблудиться невозможно. Обязательно найдут… Вертолеты и все такое.

— Вертолеты — это хорошо, — сказал я. — Нам спустят веревочную лестницу, и мы поднимемся в кабину, а потом полетим… Я еще не летал на вертолетах.

— Ты не струсишь ночью в лесу?

— Ночью? — спросил я.

— Нас будут разыскивать завтра, — сказала Алемка. — Одну ночь придется провести в лесу. Знаешь как здорово? Мы будем спать на деревьях.

— Давай оставим дома записку, что мы заблудились, — нас сразу же будут искать, — предложил я. — Отец вернется из деревни часа через два.

— Остряк, — сказала Аленка.

Мне понравилась Аленкина идея. Я представил, как ребята из нашего дома рты разинут, когда я им расскажу, как мы с Аленкой заблудились и нас двадцать два вертолета разыскивали три дня. Нет, лучше неделю разыскивали. Мы голодали, а они летали над лесом и разыскивали нас. Мы сидели на деревьях, спасались от волков и медведей… Нет, лучше от одних волков. Медведи могут забираться на деревья. Нам не поверят, что мы от медведей спасались.

— Заблудимся? — спросила Аленка.

— Ты как хочешь, — сказал я. — До вечера я согласен заблуждаться, а на ночь пойду домой… Боюсь, что на дереве я не засну.

— Возьми матрас, — сказала Аленка. — И подушку.

— А кто понесет?

— С тобой лучше не связываться, — сказала Аленка.

— Вертолеты будут? — спросил я.

— Конечно, — сказала она и, на ходу снимая сарафан, побежала переодеваться. Влезла в свои любимые брюки и черную рубашку.

Мы отправились в лес. Сначала шли по тропинке, потом она вдруг куда-то исчезла. В просвете деревьев еще была видна крыша нашего дома. Сосны и ели скоро все заслонили. Аленка шла впереди. Я на всякий случай стал замечать дорогу. В какой-то книжке я прочел, что если не хочешь заблудиться, то оставляй знаки. Я принялся потихоньку обламывать у маленьких сосенок ветви. Поднял с земли крепкий сук и стал им царапать толстые стволы. Аленка ничего не замечала, она шла напрямик в глубь леса.

Километрах в двух от дома нас догнал Дед. Он невозмутимо сунулся носом в мою руку и помчался к Аленке засвидетельствовать свое почтение. Когда Деда не берут с собой, он имеет привычку в отдалении следовать сзади. А потом, когда уже никто не прогонит, объявляется.

— Тебя кто звал? — сердито посмотрела на него Аленка. Но голос у нее был не очень сердитый, и Дед, помахав коротким хвостом, побежал вперед.

В настоящий лес мы попали в первый раз. Лес был тихий и торжественный. Голубоватый полусумрак окружал нас. Не хотелось разговаривать. Огромные стволы, сужаясь, уходили ввысь. Стволы были красные, белые, зеленые, коричневые. На одних словно кто-то кору искромсал вдоль и поперек тупым ножом, другие — гладкие, так и хотелось прикоснуться ладонью. Высоко над головой, пряча от нас небо, шелестела листва, поскрипывали зеленые иголки. А когда проглядывало небо, то оно казалось глубоким и темно-синим. Наверное, такое небо видно из колодца.

Сначала в лесу было не слышно ни одной живой души. Но потом я стал различать голоса птиц. Сколько я ни вертел головой — так ни одной и не увидел. Птицы замаскировались в ветвях. Я думал, что стоит вступить в лес, как сразу начнут выскакивать из кустов зайцы, лисицы и другие мелкие звери. Чтобы выскакивали волки и медведи, мне не хотелось. Глаза у Аленки блестели, ветви хлестали по рукам и по ногам, но она ничего не замечала. Аленка спешила вперед, ей хотелось поскорее заблудиться. То мы шли по мягкому пружинистому мху, то мох исчезал, и мы вступали в царство невысоких сухих растений. Я не знал, как называются эти цепкие кустики розового цвета. И запах этих лесных цветов кружил голову. Хотелось упасть среди них и долго глядеть в небо. Иногда нам попадались полянки брусничника. Маленькие твердые листья блестели. К черным трухлявым пням прилепились коричневые с белым бородавки. Какие-то древесные грибы. Встречая муравьиные кучи, мы обходили их стороной. Я побаивался муравьев. Заберется под рубаху — свету не взвидишь.

В низинах встречался папоротник. Его я узнавал сразу. У нас дома давно-давно стоял в вазе куст папоротника. Отец привез откуда-то.

Я старался запомнить дорогу. Вот впереди огромная, сломанная пополам сосна. Место перелома обуглено. Это молния ударила. Сразу за сосной куча валежника, А еще дальше кривобокая ель с большим черным дуплом.

Увереннее всех чувствовал себя в лесу Дед. Он то и дело исчезал за стволами, и когда мне казалось, что он потерялся, неожиданно выныривал откуда-то сбоку и некоторое время бежал рядом, высунув язык. В курчавой шерсти запутались желтые иглы, мелкие сучки. Убедившись, что мы живы и здоровы, Дед снова исчезал.

Совсем рядом раздался громкий треск. Я даже остановился. Из кустов взметнулась большая серая птица и, часто махая крыльями, поднялась над деревьями. Я ни разу не видел глухарей, но сразу сообразил, что это глухарь. Отец рассказывал про эту птицу — самую крупную боровую дичь.

Аленка тоже услышала, как взлетел глухарь.

— По-моему, мы уже заблудились, — сказала она.

— Будем ждать вертолет.

— В какой стороне дом?

Я знал, в какой стороне дом, но, чтобы проверить сестру, кивнул совсем в другую сторону.

— Может быть, там? — показала она куда-то вбок.

Теперь я и сам стал сомневаться. Из-за глухаря я потерял ориентировку, а последняя отметка была сделана далеко от этого места.

— Я думала, заблудиться гораздо труднее, — сказала Аленка.

— Никакой вертолет нас в этой глуши не увидит.

— Ты действительно не знаешь, где дом?

— Давай кричать? — предложил я. И первый крикнул: «А-а-у-у!» На мой крик тут же прибежал Дед и удивленно уставился на нас.

— Веди домой! — сказал я ему. — Понимаешь, домой!

Дед покрутился на одном месте, затем помахал хвостом: дескать, понял вас, следуйте за мной — и побежал. Мы — за ним. Дед вел нас минут семь. У толстой сосны с вылезшими наружу корнями остановился и припал на передние лапы. Мы увидели нору. Наверное, лисью. Вот к чьему дому привел нас Дед. Теперь я не на шутку забеспокоился: все мои отметки были потеряны. Кругом сосны и ели, одинаковые и молчаливые.

Дед, повизгивая, смотрел на нас. Приглашал войти в нору. Я отвернулся от него: подвел старик! Тогда он стал разрывать нору. Сначала рыл передними лапами, затем задними отпихивал кучу песка.

— А если лисица там? — спросила Аленка.

— Смылась рыжая, — ответил я.

Мы сидели на жестком мху и смотрели, как работает Дед. Он копал с упоением. Залезал до половины в яму, шумно втягивал в себя воздух, фыркал. Курчавая морда — в желтом песке. Хорошо, что у Деда глаза спрятались в шерсти, а то песок попал бы.

С сосны, под которой мы сидели, свисали длинные пряди седого мха. Пряди шевелились, цепляясь за кору. Наверху кто-то возился, и на нас падали сухие иглы. Из норы торчал рыжий с подпалиной хвост Деда. Пятясь задом, пес наконец выбрался наружу. Отряхнулся, обдав нас песком, и виновато улегся рядом. Он дышал тяжело, и с языка капала слюна. Нора оказалась пустой. Зря старался Дед. Целую кучу песка вывернул. А лисицы и след простыл.

— Сколько дней человек может прожить без еды? — спросил я.

— Много, — ответила Аленка.

— Я бы на третий день умер, — сказал я. Мне уже захотелось есть.

— Без еды человек двадцать дней и больше продержится, а вот без воды…

— Я пить хочу, — сказал я.

— Без воды человек может с неделю выдержать. А верблюд…

— Я не верблюд, — сказал я. — И вообще эта твоя дурацкая затея…

— Мог бы и дома остаться…

— Все равно пришлось бы тебя искать… Думаешь, я так и поверил, что нас разыскивать вертолеты помчатся?

Минут пять мы пререкались с Аленкой. Просто так, от нечего делать.

А потом я снова приказал Деду вести нас домой. Кажется, на этот раз он меня правильно понял. Или просто проголодался и его самого потянуло к дому.

Уже через полкилометра я стал узнавать свои отметки. Дед вел домой по старым следам. Он весело трусил впереди. За ним шел я, последней плелась Аленка. Ей не хотелось так быстро возвращаться домой. Ей хотелось одну ночь провести на дереве. Как обезьяне.

В просвете деревьев показалась черная крыша нашего дома. Сверкнуло жарким серебром озеро. Дед с радостным лаем бросился вперед.

На крыльце в клетчатой рубашке с закатанными рукавами стоял отец и поджидал нас обедать.

— Я думал, вы заблудились, — сказал он.

Глава шестая

Я сидел на дырявой лодке, когда над озером низко пронесся реактивный истребитель. Он блеснул серебром и пропал за лесом. Немного погодя показались два вертолета. Развернувшись над лесом, они сделали круг над островом.

Я не верил своим глазам: с острова в небо поднимался небольшой прозрачный шар. Он блестел в солнечных лучах, пускал зайчики. К шару что-то привязано. Солнце слепило глаза, но я рассмотрел предмет. Это была черная фигурка человека, вырезанная из картона или другого твердого материала. Руки и ноги человека растопырены. Фигурка смешно покачивалась на тонкой, почти невидимой привязи.

Вертолеты скрылись за лесом, а прозрачный шар с человечком поднимался все выше и выше. Скоро он стал совсем маленьким, а человечек превратился в черную точку. Я моргнул всего один раз, но шар и человечек бесследно исчезли. Словно только и ждали, чтобы я моргнул. Растаяли в синем сияющем небе.

Я смотрел на остров и думал: какая связь между вертолетами, островом и воздушным шариком с человечком? Кто выпустил этот шар?

Я хотел познать Аленку, рассказать ей обо всем, но раздумал. Не поверит. Скажет, голову напекло. Я и сам не поверил бы, если бы все это не увидел собственными глазами.

За спиной раздался всплеск. Я оглянулся: два пловца приближались к берегу. Они изо всех сил работали руками и ногами, словно их кто-то преследовал. Плыли они от острова. Я на глаз прикинул расстояние: от берега до острова километра полтора. Не знаю, смог бы я в таком темпе переплыть озеро. А мальчишки между тем, не сбавляя скорости, подплыли к берегу. Оба тяжело дышали. В первую минуту они даже слова вымолвить не могли. Смотрели друг на друга и молчали. Вода стекала с их загорелых плеч. На меня мальчишки не обращали внимания, будто меня и не было на берегу.

У одного из них на шее висел резиновый мешочек. Светлый чубчик спускался на серые разбойничьи глаза. Другой был темноволосый, выше ростом и на вид крепче. Лицо широкое, нос облупленный. Мальчишка раскрывал, как рыба, рот, одну руку зачем-то положил на живот.

Гости с таинственного острова. Я ждал, когда они обратят на меня внимание. Но ребята не смотрели в мою сторону.

— Шабаш? — спросил темноволосый.

— А бревно? — ответил приятель. По тому, как спросил темноволосый, я понял, что мальчишка со светлым чубчиком за главного. И действительно, темноволосый безропотно пошел вдоль берега к черным осклизлым бревнам, которые валялись у самой осоки. Он выбрал бревно поменьше, но, взглянув на приятеля, толкнул его ногой и нагнулся за другим, которое покрупнее. Бревно оказалось тяжелым, мальчишке не под силу. Но он упрямо поднимал его за один край. Поставив на попа, стал взваливать на плечо.

Второй мальчишка равнодушно наблюдал за ним. Вот фрукт! Видит, что тяжело, и не поможет… Я подскочил к парнишке и ухватился за бревно.

— Отойди! — крикнул он, и глаза его округлились.

— Надорвешься, — опешил я, отпуская бревно.

— Гляди, зацеплю… — пробормотал мальчишка, делая первый шаг. Ноги его подгибались, лицо покраснело от напряжения. Оставляя на влажном песке глубокие следы, он медленно зашагал к лесу.

— До большого муравейника, — сказал вдогонку светловолосый, не двигаясь с места.

Парнишка что-то буркнул, я не расслышал. Ему предстояло взойти на холм, а там легче. Лес рядом.

— Поспорили? — спросил я.

— Делать нам нечего…

— Это точно, — сказал я, взглянув на парнишку с бревном. Он уже взошел на холм и на секунду остановился передохнуть. Бревно покачивалось на его голом плече. Вот он двинулся дальше и сразу пропал в кустах.

— Допрет, — удовлетворенно сказал мальчишка.

— А ты кто? Эксплуататор?

— Ты помалкивай, — ответил мальчишка.

Мне не хотелось ссориться с ним. Это были первые ребята, которых я увидел за все время, что мы тут живем.

— Где тут лодку можно раздобыть? — спросил я.

— Раздобывай, — сказал мальчишка.

— Умеешь рыбу ловить?

— Были бы черви, — сказал мальчишка. — Рыбы полно… А где ваша машина?

— Мы пешком пришли. Из Ленинграда.

— Не заливай, — усмехнулся мальчишка.

— Вот ты откуда взялся?

— Я тутошний, — ответил мальчишка.

— Как этот остров называется? — спросил я.

— Никак, — ответил он. — Необитаемый.

— А шары с человечками в небо кто с острова запускает?

— Померещилось, — вдруг разговорился мальчишка. — Какие человечки, коли остров необитаемый? Мне тоже один раз померещилось… Такая страхотища, не приведи господь. Знаешь, кого я в полдень в лесу увидел? Слона! Не веришь? Ей-богу, слона. Идет, чертина, на меня и этой… хоботой помахивает. А на горбу шимпанзе сидит, чертина, и тыквенные семечки щелкает… Я аж обомлел. Зажмурился — ну, думаю, мама родная, сожрут они меня, сердешного, и косточки раскидают по лесу… Открыл глаза, а их нема. Забыл, как это по научному называется…

— Мираж…

— Во-во, гляди-ка, знаешь! Точно, мираж. Учительница потом растолковала. Бывает такое, говорят, особенно в пустынях…

— Бывает, — сказал я.

— А эта, которая в штанах, где она?

Про Аленку спрашивает. Она читает роман за домом. В тени. А отец с Дедом отправился в Островитино. Нужно купить кое-какие строительные материалы и велосипед. Без транспорта трудновато. До деревни по берегу семь километров. А на велосипеде — раз плюнуть… Откуда он про Аленку знает?

— Ты ее видел? — спросил я.

— Книжки читает, — сказал мальчишка. — Толстые. И с собакой играет. Откуда собака такая потешная? С бородой?

— Зверь, — соврал я. — В два счета может разорвать пополам.

— Сорока говорил, это порода не злая…

— Сорока? — удивился я.

— Все знает! — с восхищением сказал мальчишка. — И тоже книжки читает. Еще толще, чем эта… в штанах. А я чего-то от книжек быстро засыпаю. Может, неинтересные попадаются? Сорока — голова. Наш директор его уважает. И я уважаю. Мы с Сорокой — наипервейшие друзья. Он, правда, постарше, да я тоже парень не промах. Знаешь, какую раз щуку поймал?

Мальчишка выбросил в сторону рук, отмерил. Руки показалось ему мало, он отмерил от груди.

— Думаешь, вру? Спроси у наших — все видели. Еле дотащил до кухни. Хвост по земле волочился. Взвесили — полпуда…

— Или ты врешь, — сказал я, — или весы…

— Ну, может, чуток поменьше. Пять-то килограммов будет. Спроси у Сороки… Он на тракторе работает и на грузовике может. У него есть права. Я тоже могу на тракторе, меня Сорока научил. Он может и на самоходном комбайне…

— А на самолете Сорока не летает?

Мальчишка замолчал и нахмурился. Я заметил, что у него все ноги в цыпках. Наверное, с утра до вечера в воде сидит.

— Чего ты из себя ставишь? — спросил он.

— Трещишь, как сорока, про своего Сороку, — сказал я.

— А ты Федьку Гриба знаешь? — спросил мальчишка.

— У вас всем прозвища дают?

— Ты бы поглядел на Федьку, — засмеялся мальчишка. — Гриб н гриб. Мухомор!

— А тебя как прознали?

— Меня? — мальчишки перестал смеяться. — Никак. Я без прозвища.

— Хочешь, тебе придумаю?

Мальчишка почесал нога о ногу и посмотрел в сторону леса. Приятеля его что-то не видно. Где же этот большой муравейник? Я что-то поблизости его не замечал.

— Васька-а! — позвал мальчишка. Эхо откликнулось, а Васька ни гугу. Лежит, наверное, возле муравейника, отдыхает. Шутка, такую тяжесть тащить. И зачем, спрашивается?

— Умер твой Васька, — сказал я. — От разрыва сердца.

— Здоровый, черт, — ответил мальчишка.

Па пригорке показался Васька, Молча спустился к нам. На плече ссадина — след от бревна. Щека и шея в тине. А лицо довольное.

— Шабаш? — снова спросил он.

— Плыви… — кивнул в сторону острова мальчишка.

Васька мельком взглянул на меня и пошел к озеру. Уже стоя по пояс в воде, он спросил:

— А ты?

— Плыви-плыви, — сказал мальчишка. И Васька, шумно вздохнув, окунулся с головой и поплыл саженками.

Я смотрел на него и удивлялся: здоровый парень, почти на голову выше этого, а слушается. Причем беспрекословно.

Мальчишка взглянул на меня и, потрогав резиновый мешок, сказал:

— Пока.

— Куда?

— Есть у меня дела, — уклончиво ответил мальчишка.

— Придешь?

— Там видно будет… — Мальчишка улыбнулся. — Ты не гляди, куда я пойду. Ладно?

— Военная тайна?

— Не гляди, ладно?

— Катись… — сказал я.

Мальчишка потоптался и пошел к камышам. Я не смотрел на него, но слышал, как он шуршал в камышах. Лодку разыскивает, наверное. Я не удержался и краем глаза посмотрел в ту сторону. Мальчишку было не видно, он с головой спрятался в камышах. Я видел, как шевелились высокие камышовые листья, потом услышал тихий всплеск. Камыши перестали качаться. Я минуты две смотрел на то место, но мальчишку так и не увидел. Вскочив с лодки, я бросился в камыши. Отводя их руками в стороны, приблизился к тому месту, где только что прятался мой новый знакомый. Но его здесь не было. Одна камышина сломана пополам, кувшинка с длинной оторванной ногой плавала тут же, а мальчишки не было. Я сделал еще шаг и сразу ухнулся по шею. Дальше глубина. Мальчишка исчез, провалился под воду. Я долго смотрел на озеро в надежде увидеть желтую голову плывущего мальчишки. Но так и не увидел. А Васька уже был где-то на полпути к острову. Без устали выкидывал из воды руки. Сначала одну, потом другую.

Что-то непонятное творится вокруг. Огонь на острове, воздушный шар с человечком и, наконец, эти странные ребята.

Я не поленился и еще раз обшарил камыши. Мне казалось, что мальчишка прячется где-то рядом. Но и на этот раз я его не нашел. Зато вспугнул крякушу с утятами. Увидев меня, она испуганно крякнула, и в ту же секунду серые комочки исчезли. Так же быстро и непонятно, как этот мальчишка с желтым чубчиком. Выбравшись на берег, я взглянул на остров. Небольшой, километра два в длину и с километр в ширину, он был удивительно высокий. Над водой торчали коричневые искривленные корни деревьев. Они издали напоминали огромные птичьи лапы с выпущенными когтями. Озеро века обмывало остров со всех сторон и сточило берега. Они стали крутыми и неприступными. Верхняя кромка берега, поддерживаемая корнями деревьев, далеко выдалась вперед. Сосны стояли на берегу как крепостная стена. Даже в лесу не видно таких высоких деревьев, как на острове.

Врет мальчишка, что остров необитаемый. Кто-то живет на нем. Ночью зажигает костер, а днем запускает в небо воздушные шары. И вертолеты, пролетая над островом, делают круг. А может быть, все это я придумал? Шар с человечком могло занести к острову с другого берега. А вертолеты в это время пролетали над озером совершенно случайно. И огонь ночью мог зажечь рыбак. Возможно, с другой стороны к острову легче пристать, чем с этой, которую я видел. Если все так, то я открою этот остров, как Робинзон, и придумаю ему красивое название. Я стал вспоминать, как назвал свой остров Робинзон Крузо, но так и не вспомнил.

Глава седьмая

В обед неподалеку от нашего дома остановилась «Волга». Колеса в грязи, бока исхлестаны ветками. От шоссе до нас двенадцать километров по проселочной дороге. Когда дождя нет, дорога хоть куда, а стоит дождю пролиться — расползается как кисель. Наверное, ночью дождь прошел, раз машина так измазалась. Из «Волги» вылез высокий человек. Обошел машину вокруг, заглянул под низ. Не знаю, что он там увидел, но лицо его стало кислым. Потом пошел в сосновый бор. Вернувшись, сел за руль и прямо по лесу, меж стволов, тихонько повел машину. В кабине сидели еще двое. Еловые лапы цеплялись за кузов, под колесами потрескивали сучки. «Волга» скоро остановилась. Дальше не проедешь: лес стоит стеной. Не только машина — мотоцикл не продерется. Из кабины вылезли мальчишка и молодая женщина. Они стали выгружать из багажника свертки. Автотуристы. Палатку разворачивают. Жить тут будут. Аленка (она сидела с книжкой на крыльце) тихонько присвистнула.

— Это они, — сказала она.

Как же я сразу-то не узнал! Это была та самая «Волга», которая нас хотела подвезти, а мы отказались. Пепельная, только очень грязная. И мальчишка тот самый. Только тогда он был в черной рубахе, а сейчас в свитере. Но сегодня не он сидит за рулем, а мужчина. Наверное, знакомый его. Или дядя. Мы еще приглашали их сюда. Отец приглашал.

— Ну, теперь, рыба, держись, — негромко сказал я.

Аленка то и дело бросала в их сторону любопытные взгляды. А когда Дед с лаем побежал знакомиться, Аленка вскочила с места и помчалась за ним, крича: «Не бойтесь, он не тронет!» Они перестали устанавливать палатку, повернулись в нашу сторону и молча ждали, когда Аленка подойдет. О чем они говорили, я не слышал, только видел, как мальчишка заулыбался, а мужчина протянул Аленке руку, потом женщина. Лишь мальчишка стоял истуканом, улыбался и смотрел на Аленку. А та рукой показала на наш дом и позвала меня. Дед всех по очереди обнюхивал. Я тоже решил подойти, а то невежливо.

Мужчину звали Вячеслав Семенович, женщину — Лариса Ивановна, они муж и жена. А мальчишку — Гарик. Он, оказывается, брат Вячеслава Семеновича. Я бы никогда не подумал, что они братья. Ни капельки не похожи. Гарику шестнадцать лет. Он перешел в девятый класс. У Вячеслава Семеновича и у его жены отпуск. Они оба инженеры. Вот решили провести свой отпуск на колесах. И Гарик вместе с ними решил провести каникулы на колесах. Гарик водит машину, но прав у него пока нет.

— До Островитина далеко? — спросил Вячеслав Семенович.

Я ответил, что по воде в два раза ближе, чем по суше.

— Нам бы амфибию, — засмеялся Вячеслав Семенович.

— «Газик» хотя бы, — сказал Гарик. — Вот машина.

— У вас в деревне родственники? — спросил я.

— Дальние… — взглянув на жену, сказал Вячеслав Семенович.

— Дорога хорошая, — сказал я. — Десять минут — и в Островитине.

— Нам не к спеху, — ответил он.

Пока они натягивали палатку, мы с Аленкой повели Гарика к озеру. Пусть полюбуется. Гарик был выше меня и Аленки. Сейчас он не задавался, как тогда, за рулем, смирно шел за нами и помалкивал. И лицо у него было какое-то изумленное. Мы показали ему озеро, необитаемый остров, белый двухэтажный дом на другом берегу.

— А как насчет рыбы? — спросил Гарик.

— Ходит, — неопределенно ответил я. Мы все еще не обзавелись лодкой, и я ни разу не был на рыбалке.

— Крупная?

— Плещется, — ответил я.

Гарик вспрыгнул на опрокинутую лодку и оглядел озеро.

— Глубокое, — сказал он, — это хорошо.

— Дна не достанешь, — ответил я.

— На Черном море в прошлом году я из подводного ружья загарпунил каменного окуня и пару приличных кефалей. Весь пляж сбежался… Подумаешь, диковина! — Гарик незаметно взбил пальцами свой вьющийся светлый хохол, посмотрел на Аленку. — Есть тут какой-нибудь клуб?

— В лесу?

— Ты танцуешь? — спросил он Аленку.

— Еще как, — ответил я за нее.

— А ты, видно, бывалый танцор, — насмешливо взглянул он на меня.

— В школе второй приз отхватил, — ответил я. — За «барыню». А она… я кивнул на Аленку, — первый.

— С вами не пропадешь, — сказал Гарик.

Аленка молчала. Изредка бросала на Гарика любопытные взгляды. Я знал, что у Аленки язычок ой-е-ей! И удивлялся, почему она молчит. А Гарик продолжал снисходительно разглагольствовать:

— Люблю современные танцы… Здесь, конечно, не умеют. Деревня. Мода сюда докатывается через десять лет. Видали, какие тут брючата носят? Образца сорок девятого года.

— Кстати, твои джинсы тоже давно вышли из моды, — сказала Аленка.

Гарик опешил. Секунду он молчал, потом спросил:

— А что у вас… парни в Ленинграде носят?

— Штаны, — сказал я.

— Не люблю, когда мальчишки о тряпках говорят… — сказала Аленка.

— Действительно, — поддакнул я. Сегодня мы были с Аленкой заодно.

Гарик прикусил язык. Я видел, он покраснел. Я так и знал, что Аленка, если захочет, в два счета собьет с него спесь. Наступило неловкое молчание. Гарик, засунув руки в карманы своих прошитых белой строчкой штанов в обтяжку, покусывал губы.

— Я пишу стихи, — сказал Гарик. — Когда-нибудь почитаю…

Мы с Аленой не стали его уговаривать.

— Так много сейчас поэтов, — сказала Аленка.

— Если я сочиню стихотворение, — я тоже буду поэт? — спросил я.

— Будешь, — сказала Аленка.

Гарик с сердцем сплюнул, но ничего не ответил.

Аленка стояла на днище перевернутой лодки, покачиваясь на носках. На ней узкие брюки на «молнии», голубая рубашка с засученными рукавами. В пышных волосах с золотым отливом застряли зеленые сосновые иголки. Глаза у Аленки большие, темно-коричневые. Когда она опускает ресницы, на щеках тень. Все говорят, что Аленка красивая, а я не замечаю. Обыкновенная. Глаза, ресницы, стройная фигура и острый язык. Гибкая и стройная Аленка потому, что уже пятый год занимается в балетной студии. Балериной хочет стать. Умирающим лебедем. Маленьких лебедей она уже исполняет. Несколько раз во Диорце культуры выступала. Мы с папой ходили смотреть. Хотя я сидел в партере — и то лишь к концу узнал Аленку. Все они, маленькие лебеди, были одинаковые. И все делали одинаково: перебирали ногами, кружились, подпрыгивали. Мы долго хлопали. А они все разом приседали. Тоже одинаково. А потом гуськом, на цыпочках, убежали за кулисы. Папа купил Аленке букет роз и плитку шоколада «Золотой якорь». Он сказал, что Аленка просто молодчина. Хотелось бы мне посмотреть, как бы Гарик с Аленкой стал танцевать. Она бы ему живо нос утерла.

— Я хочу поймать большую рыбу, — сказала Аленка.

— Какая жизнь на озере без лодки? — вздохнул я.

— У нас есть резиновая, — Гарик взглянул на Аленку. — Надуть?

— Надуй, — сказал я.

— Она двухместная…

— Вдвоем неинтересно, — сказала Аленка.

— Можно и втроем, — сказал Гарик. — Сергей легкий. Выдержит.

На лодке мы кататься не поехали. Вячеслав Семенович позвал Гарика. Нужно было сучьев натаскать, почистить картофель, принести воды.

— Не мужское это дело, — пробурчал Гарик, взглянув на Аленку, но отказываться не стал. Мы видели, как он собирал сучья, а потом разжигал костер. Мы хотели помочь ему, но тут на горизонте появился наш отец. Он с утра пропадал в деревне. Отец не приехал на велосипеде, как мы ожидали, а приплыл на долгожданной лодке. Новенький велосипед лежал на корме. Лодку отец в Островитине достал. Ее нам отдали на все лето. Отец привез в жестяном бидоне керосин, кулек гвоздей, молоток, продукты и еще кое-что по мелочи: рыболовные крючки, грузила, лески.

— А удочки? — спросил я.

— Выбирай любую… — показал отец на лес.

Мы рассказали, кто приехал.

— Веселее будет, — сказал отец. И, попросив нас разгрузить лодку,пошел к костру. Отец предложил Вячеславу Семеновичу перебраться в наш дом, но тот отказался — дескать, у них тоже уговор: весь отпуск провести на колесах, а если где и придется временно обосноваться, то жить только в палатке. Она у них просторная. И три надувных матраса. Вячеслав Семенович расспросил отца про дорогу на Островитино. Мне не хотелось, чтобы они уезжали в деревню. Пускай живут здесь. Но они, кажется, пока не собирались покидать это место. По-видимому, родственники действительно очень дальние. Иначе они бы сразу туда уехали.

Лариса Ивановна пригласила нас пообедать вместе. Но у них был маленький котелок, и мы отказались. Аленка отправилась на кухню, тоже готовить обед. Нам костер не надо разжигать. У нас есть примус. Гарик предложил мне прогуляться. Пока суп в котелке закипит. Как только мы скрылись за деревьями, он небрежно вытащил из кармана смятую пачку сигарет и закурил. Выпустив густое облако дыма, взглянул на меня:

— Куришь?

Мне захотелось вот так же пускать изо рта синий дым и мять в пальцах сигарету с золотым ободком. Но я не умел курить и боялся опозориться.

— Неохота, — дипломатично ответил я.

— Скоро опять в школу, — начал Гарик разговор издалека.

— Два месяца впереди, — сказал я.

— Дни летят, — вздохнул Гарик. — Не успеешь оглянуться — и в школу. Тебе в какой?

— В шестой.

— А-а…

— Аленка? В девятый перешла, — сказал я.

— В Ленинграде у вас, наверное, знакомых полно?

— Хватает, — сказал я.

— Наверное, за ней бегают…

— Двое этой весной за гаражами подрались, — сказал я.

— А как она?

Я сделал вид, что не понял, о чем речь.

— Ну, это… реагирует? — пояснил Гарик.

— Нормально, — сказал я.

— Есть такой, кто ей больше всех нравится?

— Есть, — сказал я. — Айвенго.

— Вот как… — удивился Гарик.

— Рыцарь один, — сказал я. — Ты его не знаешь.

— Знаю, — засмеялся он. — Отличный парень…

Надо будет и мне прочитать этот роман. А то неудобно, все читали, а я знаю только одно название. Гарик выбрал травянистую лужайку и легко сделал стойку. Потом кульбит.

— Могу и сальто крутнуть, — сказал он. — Ты не удержишь…

— Удержу, — сказал я, сцепляя руки. Но Гарик не стал сальто делать. Он сжал кулак и согнул руку в локте. Я пощупал: ничего мускулы. Крепкие.

— Если врежу — с копыт долой! — сказал Гарик.

— Кому? — спросил я.

— У тебя враги есть?

Я стал припоминать своих врагов. Димка Лунин, он мне на перемене бутербродом в щеку залепил. Я его брюхатым индюком обозвал. Потом я ему по уху дал. С неделю он был моим лютым врагом. А на первомайской демонстрации мы помирились. Вдвоем несли транспарант. «Да здравствует мир и дружба!» Смешно лютым врагам нести такой плакат! Мы и не заметили, как помирились… Больше я не мог припомнить врагов. Какие и были, так я с ними сам справлялся.

— Нет у меня врагов, — сказал я.

— Будут — только скажи мне…

— Ладно, — пообещал я. От такого приятеля глупо отказываться. Врежет с копыт долой… А кто знает, сегодня нет врагов, а завтра появятся.

Мы повернули обратно. Гарик докурил сигарету и бросил под ноги. Я на всякий случай затоптал. Неподалеку от нашего дома — столб с дощечкой: «Берегите лес от пожара!» А пониже еще одна надпись в стихах: «Не поднимай на лес руку, он послужит тебе, сыну и внуку». Хорошая надпись, проникновенная. И без восклицательного знака. Надписи с восклицательными знаками я не люблю. Не надписи, а сердитые окрики.

С пригорка я показал Гарику остров.

— Ночью на этом острове…

— Русалки пляшут твист при луне? — засмеялся Гарик.

У меня пропало желание рассказывать. Гарик, заметив, что я нахмурился, сказал:

— Налажу рыболовные снасти — всех здешних чертей переловлю.

— Ты стихи сочиняешь? — спросил я.

— Хотел Алене почитать…

— Шпарь мне, — сказал я.

Глава восьмая

С вечера я приготовил удочки. Две нашел на чердаке, три вырезал в лесу. Отец помог сделать снасть. Когда-то он любил рыбачить. Я очень хотел, чтобы отец со мной отправился, но он вот уже второй день чертил схему какого-то станка.

Я хотел встать пораньше, но из этого ничего не вышло. Проспал. Будильника у нас не было. Зато на стене висели старинные часы в буром деревянном футляре. На нем был домик для кукушки, чтобы она выскакивала, когда часы бьют. Но часы не бьют, и кукушка давно умерла. Ее и не видно в домике. Уже много-много лет часы показывали один и тот же час. Пятнадцать минут четвертого. Мы с отцом хотели починить их, но Аленка отговорила. «Эти часы, — сказала она, — память о наших предках. Пусть они молча стоят в углу, и не надо их тревожить».

На рыбалку мы отправились с Аленкой. Ей очень хотелось поймать большую рыбу. Она о ней только и говорила. Все уши прожужжала. Солнце взошло, в лесу насвистывали птицы. Стрекозы летали над самой водой. Среди зеленых блинов белели лилии. Где-то у острова, набегая на берег, негромко всплескивала вода. Осока шевелилась, скрипела. Кто-то возился в ней, шлепал то ли хвостом, то ли плавником. Я никогда не был утром на озере. Эта прозрачная тишина, воздух, пахнущий смолистой хвоей, спокойное, нежаркое солнце и журчащая за бортом вода вызвали у меня чувство беспричинной радости. Я подумал, как хорошо, что есть такое озеро, лес, наш старый дом. И как жалко, что раньше я ничего этого не видел. Мне даже как-то обидно стало. И еще я подумал, что, вернувшись в город, обо всем этом расскажу ребятам. Я стал искать слова, которыми передам эту утреннюю красоту лесного озера, и не нашел таких слов. Наверное, об этом не расскажешь, это нужно увидеть. Все это было незнакомым для меня и новым. Я вдруг вспомнил, что в книжках всегда пропускал описание природы. Дурак я дурак, оказывается, самое интересное не читал.

Я перегнулся через борт и увидел под водой дремучий зеленый лес в уменьшенном виде. Холмы, низины и пологие горы прятались под водой. Встречались и желтые проплешины озерных пустынь. Водоросли, напоминающие елочные лапы, шевелились, как ветки деревьев на ветру. Меж ними проносились быстрые тени. Приглядевшись, я увидел рыб. Маленьких и больших. Маленькие стайками сновали в просвете озерных зарослей. Большие держались или в одиночку, или по три-четыре штуки. Они быстро уходили в тень, которую оставляла наша лодка.

— Я видела рыбину, — услышал я голос Аленки. — Большую-большую… Она стояла на месте, а потом — как торпеда…

Аленка сидела посередине лодки, подняв вверх весла. Она не отрываясь смотрела на островок из водорослей и кувшинок. Судя по всему, большая рыбина ушла туда.

— Ты бы ее веслом, — сказал я.

— У нее спина темная, а на боку пятна…

— Щука, — сказал я.

— Красивая…

Я взглянул на холм, где стояла голубая палатка. От росы она потемнела. Из палатки вышел Гарик. Он был в белых трусах и красной майке. Даже издали видно, что лицо у него заспанное, волосы торчком. Он потянулся, зевнул и стал приседать, выбрасывая руки в стороны: нас он не видел.

— Крикнуть? — спросил я Аленку.

— Рыбу распугаешь, — сказала она.

Аленка перешла на корму, я сел на весла. Хватит природой любоваться. Наши удочки свисали с лодки, касаясь концами воды. Греб я плохо. Весла почему-то криво опускались в воду, и брызги летели на Аленку.

— Ты нарочно? — спросила она.

— Оставалась бы на берегу, — сказал я ехидно. — Вместе бы зарядку делали…

Аленка промолчала.

Мы выбрали место неподалеку от плавучих водорослей и опустили камень, упрятанный в хозяйственную сетку, к которой была привязана длинная веревка. Этот якорь придумал отец. Я уже предвкушал, как первый заброшу снасть, и тут выяснилось, что Аленка забыла на берегу консервную банку с червями. Меня такое зло разобрало, что готов был Аленку с лодки спустить. Или веслом огреть.

— Плыви, разиня этакая, за червями, — сказал я.

— У меня есть печенье, — сказала Аленка, засовывая руку в карман. Попробуем на печенье?

— Поменьше бы глаза на Гарика таращила, — сказал я. Вытащил сетку с камнем, и мы поплыли к берегу.

Снова брызги летели на Аленку, но она молчала. У палатки дымился костер. Лариса Ивановна жарила на алюминиевой сковородке яичницу. Вячеслава Семеновича и Гарика не видно. Захватив банку, мы вернулись на прежнее место. Это место я облюбовал. Здесь вчера вечером рыбак из деревни ловил рыбу.

Время шло, а мы все еще копошились. Никак не могли наживку нацепить на крючок. Аленка держала червя далеко от себя и, наморщив нос, надевала на крючок. Червяк извивался, не хотел надеваться. Кое-как я нанизал своего червя и первым взмахнул удочкой. Аленка вскрикнула: крючок с червяком запутался в ее волосах.

— Забери эту гадость! — крикнула она. Пришлось через всю лодку шагать к ней и вытаскивать из волос червя с крючком. Крючок вытащил, а полчервя так и осталось в Аленкиных волосах.

— Ты все-таки старайся в воду попадать, — сказала Аленка. — Боюсь, что в моей голове ты не поймаешь ни одной рыбки… А раз уж пришел сюда, надень, пожалуйста, мне червяка.

Я надел ей червя и уселся на свое место. Взмахнула удочкой Аленка — я зажмурился. И не напрасно. Возле уха тоненько свистнуло, затем больно царапнуло по щеке. Когда я открыл глаза, Аленка как ни в чем не бывало сидела на корме и глядела на поплавок.

— Не клюет? — спросил я.

— Раздумывает…

— Она будет долго думать, — сказал я, доставая из-за уха Аленкиного червяка. — Кстати, запомни: в моем ухе рыба тоже не водится.

С горем пополам мы забросили удочки. У меня поплавок был красный, а Аленкин — зеленый. Они неподалеку дружно покачивались на легкой ряби. У меня уже ногу защипало — отсидел, а поплавки все так же покачивались. Солнце припекало. Я стащил безрукавку, Аленка сняла платье и осталась в купальнике. Раз рыба не берет, будем загорать.

— Сережа, а что, если мы чертеж спрячем? Говорил, будем отдыхать на всю катушку, а сам из-за стола не вылезает.

— Хорошо, что по ночам не работает, — скачал я.

— Электричества нет, вот и не работает.

— Я звал на озеро. Не поехал.

Мы с Аленкой очень хотели, чтобы отец как следует отдохнул. У него повышенное кровяное давление, и врачи говорили, что ему нужен полный отдых. Мы с Аленкой знаем, что он сюда из-за нас поехал. Хотел сделать нам приятное. Вместе мы редко отдыхали. А тут на все лето!

— Сережа, — спросила Аленка, — где мой поплавок?

Аленкиного поплавка не было. На воде плавал лишь мой, красный.

— Тащи! — шепотом сказал я.

Аленка дернула удочкой, но из воды никто не показался, зато ореховое удилище согнулось в дугу.

— Кто-то дергает!

Я вскочил и бросился к ней на помощь. Но Аленка не отдала удочку.

— Я сама, — сказала она.

Из поды показался сначала поплавок, потом большая и удивленная рыбья голова. Я никогда не думал, что такая большая рыбина может пойматься на маленький крючок. Рыбина, зевая вытянутым трубочкой ртом, спокойно шла Аленке в руки.

— Поймала! — ликовала Аленка. — Я говорила, что поймаю большую рыбину…

Насчет «поймала» она поспешила. Рыбина подошла к лодке, с интересом посмотрела на нас черным с золотистой каймой глазом, затем лениво отвернула в сторону и ушла в глубину, помахав нам синеватыми плавниками. Леска в Аленкиных руках натянулась и тоненько тренькнула, как балалаечная струна. Вместо рыбы у нее остался поплавок с собравшейся пружиной леской.

Аленка чуть не плакала. Она смотрела на воду, как будто оттуда снова могла появиться эта большая рыбина и вежливо попроситься в лодку.

— Ушла… — сказала Аленка.

— Теперь не догонишь, — посочувствовал я.

— Почему она ушла? Сережа?

— Безобразница, — сказал я.

Пока я привязывал к Аленкиной удочке новый крючок и грузило, мой поплавок ушел в воду. Я взмахнул удилищем, на крючке червя не было. Кто-то слопал его.

Вдруг мы почувствовали сильный удар в лодку. У меня удочка чуть из рук не выпала.

— Это рыбина? — спросила Аленка, Глаза у нее были большие и испуганные.

Если это действительно рыбина, то она размером с нашу лодку. Вряд ли такие экземпляры водятся в озере. И потом с какой стати рыбина будет ударять в лодку? Слепая она, что ли?

Я перегнулся через борт и посмотрел в воду. Дна не видно. Здесь глубина приличная.

— Дергает! — сказала Аленка. Бросив удочку, она руками выбирала леску. Раздался крик, и Аленка отшвырнула спасть в сторону.

— Сережа, — сказала она дрожащим голосом, — поплыли к нашему берегу…

— Орешь как оглашенная…

— У меня клюнула… лягушка.

Я подобрал Аленкину удочку. На крючке никого не было.

— Приснилось?

— Глаза выпученные… А рот раскрыт… Я хочу на берег…

Тут я заметил, что нашу лодку относит к берегу. Сорвалась с якоря!

Я стал выбирать веревку. Она свободно шла из глубины. В сетке не было камня… Я почувствовал, как на затылке зашевелились волосы. Камень сам собой никак не мог исчезнуть из сетки. Она без дырок. Его кто-то вытащил. Кто? Таинственная рыба величиной с лодку?

— На меня кто-то смотрит! — прошептала Аленка. Глаза ее стали еще больше. Не отрываясь, она смотрела за борт. Я тоже посмотрел туда, но ничего не увидел. Легкая рябь подернула зеленоватую воду.

— Оно смотрело на меня… — сказала Аленка.

— Оно?

— Одни глаза и волосы… А потом все исчезло.

Я снова посмотрел на воду. Когда перестало рябить, я увидел свое искаженное отражение. Все понятно, Аленка с перепугу себя приняла за водяного… Когда я сказал ей об этом, она рассердилась.

— Там кто-то был, — сказала она. — Я видела… Уж себя-то я отличу от…

— От кого?

— Там кто-то был… — упрямо повторила она.

Рыбачить расхотелось. Я сел на весла и стал грести к берегу. Мы даже не смотали удочки, поплавки волочились следом за лодкой. У меня тоже было такое ощущение, словно кто-то плывет рядом с лодкой. Если бы так ярко не светило солнце, если бы сейчас была ночь… можно было бы здорово испугаться. В озере кто-то живет. Наверное, огромная рыбина, которой двести лет… А кто же тогда вытащил камень из сетки? У рыбины нет рук. Одни плавники.

— Ты веришь в водяных? — спросил я сестру.

— Глупости, — ответила она.

— Я в русалок верю, — сказал я.

— Я могла и ошибиться…

— А камень кто вытащил?

— Ну чего ты пристал ко мне?

Аленкп отвернулась и стала смотреть на остров. Я тоже перестал ломать голову над этой загадкой, которую задало нам озеро.

Дед с береги увидел нас и, не раздумывая, бросился в воду. Отчаянно работая лапами и помогая хвостом, он плыл навстречу. У самой лодки он замолотил по воде лапами, стараясь вскарабкаться. Но без нашей помощи у него ничего не вышло. Пришлось его за шиворот втащить в лодку. В благодарность Дед обдал нас фонтанами воды.

Мы вспомнили про удочки. Когда я стал сворачивать свою, почувствовал рывок. На крючке сидел приличный окунь. Пока мы плыли к берегу, он на ходу поймался. На Аленкин крючок никто не сел. Аленка взяла весла. Она гребла лучше меня. По крайней мере, брызги не летели в мою сторону. Дед сидел на носу лодки и смотрел на берег. Шерсть на спине потемнела и еще больше завилась в колечки. На моего окуня, который прыгал на дне лодки, Дед не обратил никакого внимания.

На берегу ждал отец. Он был в синих спортивных шароварах и светлой куртке на «молнии». Наш отец еще молодой. Высокий, широкоплечий, с загорелым лицом. Когда он учился в институте, занимался спортом. Баскетболистом был. У него и сейчас дома в коробке лежит значок перворазрядника. Раньше отец выглядел еще моложе. Он постарел после…

Об этом тяжело говорить. Об этом тяжело вспоминать. Но это никогда не забывается. Три года назад нашу маму вдруг положили в больницу. Она ни на что не жаловалась, просто стала задумчивой и рассеянной. И очень похудела. У нее пропал аппетит. Когда она, доставая с полки книжку, упала и потеряла сознание, отец вызнал «скорую помощь» и сам на руках отнес ее вниз, где ждала машина. Два санитара с пустыми носилками спустились следом за ним. Из больницы наша мама не вернулась. Она три месяца болела, а потом умерла. Есть такая страшная болезнь — рак. Врачи не научились лечить эту болезнь… Они ничего не могут с ней поделать. Больше всего на свете я ненавижу эту болезнь.

Три года мы без мамы. На лбу у отца появились две глубокие морщины. Он ссутулился, утратил спортивную выправку, как говорили его друзья по институту.

Отец стоит на берегу, смотрит на нас. Он серьезный. О работе думает или о маме? Волосы у отца темно-русые, а глаза карие. Когда он смотрит вдаль, то прищуривается. Он немного близорукий, но очки не любит носить. Лишь когда садится за письменный стол, надевает. А потом, сняв очки, долго ходит по комнате и трет переносицу.

Я огорченно развел руками и выбросил окуня на траву. Он еще шевелил хвостом. Отец поднял окуня.

— Попался, разбойник! — сказал он.

— А моя рыбина ушла, — сказала Аленка. — Вместе с крючком.

— Бывает, — улыбнулся отец.

— Аленка водяного черта видела.

— Давайте обедать, — сказал отец.

— Это была коряга, — сказала Аленка.

— А глаза? Волосы?

— Какие волосы? — удивился отец.

— Что на первое делать? — спросила Аленка. — Консервированный борщ с говядиной или суп из щавеля?

— Суп, — сказал я. Отец тоже не возражал. За консервами нужно было спускаться в подпол, а щавель рос рядом с домом. На лужайке. Его тут много растет. До самой осени хватит.

Стыдно Аленке рассказывать про нашу рыбалку. Отец будет смеяться и дразнить нас. Здесь, на берегу, и мне стало казаться все, что произошло на озере, сущей чепухой. Одного только я не мог объяснить — как выскочил камень из продуктовой сетки.

— Проголодались, троглодиты? — спросил отец.

Он каждый день придумывает нам новые прозвища. Уж кем только мы не были с Аленкой: «саблезубыми тиграми», и «ихтиозаврами», и «целакантами». Отец, кроме своих станков, любит палеонтологию. Науку о древних ископаемых. У нас в доме много всяких окаменелостей. На одном белом камне отпечатался зуб трицератопса. Я запомнил это ископаемое потому, что отец говорил о нем целый месяц. Отец очень ценит этот камень и строго-настрого запретил нам к нему прикасаться.

Однажды Аленка выбрала из отцовской коллекции камень потяжелее и придавила им деревянный круг в ведре с квашеной капустой. Древняя окаменелость взяла да и развалилась на мелкие кусочки. Отец очень расстроился. Он обозвал Аленку «игуанодоном» и сказал, что этому камню двести миллионов лет.

— Не может быть, — удивилась Аленка. Миллионы лет лежал и ничего, а тут за три дня рассыпался. Тебе, папа, подсунули ненастоящий камень.

— Мне никто не подсовывал! — возмутился отец. — Я его сам нашел в Средней Азии. Это же мел, разбойница, он боится воды.

Аленке надоели папины камни. Они лежали повсюду: на письменном столе, в тумбочке, в книжном шкафу, на полках. На них накапливалась пыль, а отец не разрешал к ним притрагиваться. Три раза он был в археологических экспедициях. И каждый раз привозил оттуда по вещевому мешку окаменелостей. Он был не прочь и еще раз на весь отпуск уехать в экспедицию. Его друзья палеонтологи — каждую весну приглашают, но отец не хочет нас оставлять на произвол судьбы. «Знаю я этих мастодонтов, — говорил он. — Оставь одних потом весь век будешь каяться».

Ом преувеличивает. Мы с Аленкой видим отца лишь вечерами. И еще в воскресенье. Это наш общий день. А так он все время пропадает на работе или в институте.

К нам подошел Гарик. В руках у него заграничный спиннинг. Гарик мельком взглянул на наш скромный улов, усмехнулся:

— Не жирно!

— Ты бы видел, какая сорвалась, — сказала Аленка.

— Всегда срываются самые большие, — ответил Гарик.

— А ты что поймал? — спросил я.

— Вдоль берега покидал, — сказал Гарик. — Так себе, мелочь.

— Покажи! — потребовала Аленка.

Повыше закатав штанины, он вошел в воду и вытащил металлический садок: мы с Аленкой так и ахнули.

В садке выгибались и подпрыгивали четыре порядочных щуки.

— Ты поймал? — спросила Аленка. Она присела на корточки и стала рассматривать щук. — Вот эту, — она осторожно дотронулась до самой крупной пальцем, — я видела вон там…

— Это она, конечно… — сказал Гарик.

На траве лежала надутая резиновая лодка. Она уже высохла и, казалось, вот-вот лопнет. Гарик взял за жабры щуку, ту самую, которую Аленка «узнала», и бросил рядом с моим окунем.

— Жертвую на уху.

— Спасибо, — сказала Аленка.

Она тут же на берегу стала чистить рыбу. Отец вспомнил, что в примусе нет горючего, и пошел заправлять его.

Я поднял в воздух легкую резиновую лодку и понес к палатке. Там мы с Гариком вывернули ниппеля, и горячий воздух с шумом и свистом вырвался из лодки. Я с удовольствием помогал Гарику. Я и не подозревал, что он такой хороший рыбак. Мне захотелось сказать ему что-нибудь приятное.

— Мы хотели утром тебя позвать…

Гарик живо обернулся.

— Чего же не позвали?

— Я думал, ты уже на озере…

— Думают индюки, — сказал он. — В другой раз не думай. Со мной без рыбы не вернулись бы…

— Завтра с утра, идет?

— А как Аленка?

— Я ее разбужу.

— Идет, — сказал Гарик.

Глава девятая

Я возился с Дедом на лужайке, когда услышал гул мотора. Он доносился со стороны бора. Гул нарастал, приближался. Не очень высоко над лесом шел вертолет. Большая тень, обгоняя его, скользнула по лужайке, на которой мы стояли с Дедом.

Вертолет поравнялся с островом и замер в воздухе. Так стрекоза останавливается на одном месте н неподвижно висит, почти незаметно вздрагивая крыльями. Лопасти быстро вращались, образуя огромный сияющий круг со спицами. Маленький хвостовой винт крутился еще быстрее и потому был совсем незаметен.

Я никогда не видел так близко висящий в воздухе вертолет. В застекленной кабине сидели три летчика. Они смотрели вниз, на остров.

И снова над соснами и елями взвился маленький прозрачный шар. На этот раз к нему была привязана рыбина, вырезанная из черного картона. Покачиваясь из стороны в сторону, она клевала то носом, то хвостом.

Еще сильнее взревел мотор, вертолет вздрогнул и полетел дальше. Тень пробежала по озеру, прыгнула на лес и помчалась по макушкам деревьев. А шар с болтающейся на нитке картонной рыбиной поднимался все выше и выше. И скоро затерялся, как тогда черный человечек, в легких перистых облаках, пришедших с юга.

Вертолет скрылся за лесом, а я все еще стоял раскрыв рот и не знал, что думать. Аленка, Гарик и Вячеслав Семенович укатили на «Волге» в районный центр за хлебом и продуктами. Отец сидит в избе и заканчивает чертеж, его лучше не трогать. Лариса Ивановна загорает на опушке. В руках у нее книга, войлочная шляпа сдвинута на глаза, чтобы лицо было в тени. Лариса Ивановна ничего не видела.

Не раздумывая, я побежал к лодке. Попытаюсь проникнуть на остров. Там кто-то живет. До тех пор, пока не побываю на острове, я не успокоюсь. Посмотрю, кто это запускает картонных человечков и рыб. Я хотел было взять с собой и Деда, но в самый последний момент раздумал — Дед может все дело испортить. Залает или зарычит — и сразу выдаст меня. На остров нужно пробираться тайком. Тем более, что меня никто туда не приглашал. А в этом деле собака будет помехой.

Я вскочил в лодку и поплыл к острову. Чем ближе, тем берег кажется круче. Да, на этот остров без вертолета не попадешь. Я два раз обогнул остров, но места, где бы можно было пристать, не нашел. Надо мной стеной возвышался песчаный берег. Из земли торчали серые, скрученным жгутом корни. Как-то неприятно было проплывать под ними. Того и гляди вцепятся в голову. Деревья отражались в воде, и казалось, что я плыву по лесу.

Зашелестела на острове трава, в воду посыпался песок. Я задрал голову вверх, но никого не увидел. Камыши и осока, окружавшие острой, цеплялись за лодку. Даже самые высокие камышовые метелки не доставалн и до половины кромки берега.

И вдруг лодка перестала меня слушаться. Весла чуть не вырвались из рук. Сильное течение подхватило мое суденышко и потащило к берегу. Я пытался выправить лодку, но чуть не упустил весло. Между тем лодка довольно быстро приближалась к берегу. Я слышал, как журчит вода вдоль бортов. С шумом въехал в прибрежные заросли и наконец остановился.

Озеро было безмятежно спокойное. В тихой воде явственно отражались облака. Они стояли на одном месте. Скрипел, терся о лодку камыш. Угрожающе звенел овод. Совсем низко пролетел большой ястреб. Он лениво подрагивал концами широких крыльев и, поворачивая маленькую голову с загнутым клювом, внимательно смотрел на воду.

Что же произошло? Только что я был у острова — и вдруг какая-то непонятная сила приволокла меня к берегу. А остров, загадочный и неприступный, стоит неподалеку и молчит.

Я сидел в лодке и раздумывал: не попробовать ли еще раз подплыть к острову? Уже взялся за весла, но, вспомнив это неприятное ощущение, когда лодка перестала слушаться, раздумал плыть. Наоборот, когда я греб к дому, то старался держаться на почтительном расстоянии от острова.

Вот и наш дом. На старой лодке спиной ко мне сидят Гарик и Аленка. И «Волга» стоит на месте. Вернулись из райцентра. О чем-то беседуют. Аленка забралась на опрокинутую лодку с ногами и колени обхватила руками. А Гарик сидит немного поодаль н что-то стругает ножом.

Я рассказал им, что произошло со мной. И про вертолет и про воздушные шары. Аленка вскочила с лодки, глаза ее заблестели.

— Поплыли! — сказала она.

Гарик с треском сломал палку, которую стругал, насмешливо посмотрел на меня.

— Водяной, — сказал он. — Его работа.

— Слава богу, я своего брата знаю, — сказала Аленка. — Сейчас он не врет.

— Это очень легко проверить, — усмехнулся Гарик.

И вот мы втроем плывем к острову. Гарик на веслах. Он выпячивает грудь, напрягает мышцы. Он гребет и поглядывает на Аленку. Вот, дескать, какой я сильный и ловкий. Она сидит на корме и смотрит на остров. Золотистая копна волос перехвачена голубой лентой. Раньше что-то я не замечал этой ленты в ее волосах.

— С какого места тебя понесло к берегу? — спросила Аленка.

Вот те самые корни над головой, а здесь меня подхватило и… Мы десять раз проплыли по этому месту. Лодку никуда и не думало относить.

— Чуть правее, — сказал я Гарику. Он, ухмыляясь, выровнял лодку.

— Куда прикажешь, капитан? — спросил он, играя веслами.

— Значит, это было не течение, — сказала Аленка.

— Я ведь говорю: водяной…

— Эй, кто там на острове?! — крикнула Аленка.

Тишина. Камыш поскрипывает, и трещит кора на соснах. Это ветер ее отдирает от коричневых стволов.

— Хватит дурака валять, — сказал Гарик.

Он налег на весла, и лодка с шумом заскользила по воде. Греб Гарик хорошо, не то что мы с Аленкой. На нас не упало ни одной капли. Весла уходили в воду без всплеска. Мышцы на его руках перекатывались. Ветер растрепал светлые волосы. Самый кончик носа покраснел. Греб Гарик с удовольствием. Нет, не случайно сегодня Аленка повязала голубую ленту…

— Когда-то на этом острове стоял замок с башнями… — заговорила Аленка. — И жила в нем графиня. Красавица. Ее сюда старый муж-ревнивец упрятал. Раз в неделю к острову приставала лодка. Графине привозили продукты и халву…

— Халву? — переспросил я.

— …но она ничего не ела. Она любила одного человека. Из-за него старый граф и заточил ее на острове. А тот человек…

— Был храбрый рыцарь, — подсказал я.

— Он был простой охотник. Выслеживал медведей и побеждал в рукопашной…

— Медведей? — спросил Гарик.

— Охотник ночью приплывал на челне и, ухватившись за корни деревьев, взбирался на остров…

— Это идея, — сказал я.

— Ну и чем эта трогательная история кончилась? — спросил Гарик.

Аленка не успела ответить. На острове, в гуще сосновых ветвей, что-то блеснуло. Одна из ветвей качнулась, и мне показалось, что там укрылся человек.

— Видишь вон ту сосну, — схватил я за руку Аленку. — У самой макушки кто-то прячется!

Гарик и Аленка одновременно посмотрели на остров. Ветви не шевелились, и никого не было видно.

— Ну и свистун, — сказал Гарик.

— Я видел, как ветки закачались…

— Ну и как этот охотник все-таки украл графиню? — спросил Гарик.

— Ничего у него не вышло, — ответила Аленка. — Однажды медведь одолел отважного охотника. А графиня… она бросилась с крутого берега в озеро и утонула.

— Неинтересно, — сказал Гарик, глядя Аленке в глаза. — Графиня и охотник должны быть вместе…

— Придумай другую сказку…

— Придумаю, — сказал Гарик. — С благополучным концом… Давай вместе придумаем?

— Не хочется, — ответила Аленка.

Мне надоела эта многозначительность. Неужели они думают, что я совсем младенец и ничего не понимаю? Аленка-то так не думает, она меня знает, а Гарик наверняка думает. Сказал бы прямо, что втрескался по уши в Аленку и хочет с ней дружить. При чем тут бедная графиня и храбрый охотник?

Не успели мы пристать к берегу, как услышали треск мотора.

От острова отвалила большая металлическая лодка с мальчишками. Широкий пенистый гребень волочился за ней. В лодке я насчитал девять мальчишек. Один из них, полуголый, пригнулся у мотора. В нашу сторону они не смотрели. Мы только что там были на этом месте и никакой лодки не видали. В камышах моторку спрятать невозможно. Мы бы обязательно заметили ее. Где же была лодка?

— Может быть, это вовсе не лодка… а Летучий Голландец? — сказал я. Опять мне показалось?

Гарик, приложив ладонь к глазам, смотрел на удаляющуюся к другому берегу моторку.

— Откуда она выскочила?

— Вот именно, — сказал я.

— Ребята, этот остров необыкновенный! — заявила Аленка.

— Как же на него забраться? — сказал Гарик.

— Пробовал, ничего не получилось.

— У меня получится, — сказал Гарик.

Вылезая на берег, Аленка заметила картонку, прикрепленную к борту лодки.

— Нота о нарушении границы, — сказала она, протягивая нам картонку.

На ней химическим карандашом было нацарапано: «Советую держаться подальше от острова. Сорока».

Глава десятая

Два дня не было солнца. И лес, и озеро насупились. Лодок рыбацких не видно. Ночами тарахтел по крыше дождь, а к утру переставал. Над озером стоял пар. Выйдешь на мокрое крыльцо, кругом белым-бело. Настоящая дымовая завеса. До взъерошенных кустов нельзя дотронуться — брызгаются. На берег с шорохом набегают волны, выплевывая желтоватую пену. Лопушины трепещут в воде, встают на ребро. И тогда кажется, что это на озере полощутся утки. Камыш пригнулся и словно посветлел. Узкие листья с обоюдоострыми краями полосуют друг друга.

В такую погоду не хотелось выходить из дому. Отец в конце концов закончил свой чертеж и, разложив на столе бумаги и книги, занимался вычислениями. Аленка лежала на старой деревянной кровати, застланной разноцветным лоскутным одеялом, и читала очередной роман. Я сидел на полу и ремонтировал рыболовные снасти. Это стало моим любимым занятием. Отец научил меня привязывать к леске крючки. Совсем не простое дело. Я, наверное, раз сто завязывал леску, прежде чем научился. Мне очень понравилось привязывать крючки к леске. Я мог бы заниматься этим делом весь день. Но удочек у нас всего было три, и скоро я оказался без дела. Конечно, я тоже мог бы чего-нибудь почитать. В Аленкином рюкзаке есть интересные книги. Но не было настроения.

Я вышел на крыльцо и посмотрел на остров. Он был хмурым и неприветливым. Пар облепил его, и он стоял как дикий утес, который мохом оброс. Прочитав на картонке надпись, Гарик рассвирепел и сказал, что при встрече набьет этому нахалу Сороке морду. Подумаешь, выискался командир, приказывает, кому где плавать. Я понимал, Гарик это перед Аленкой выпендривался. Не будет он бить Сороке морду. Потом, еще неизвестно, кто кому набьет. Но зато Гарик загорелся желанием во что бы то ни стало пробраться на остров и узнать, чем там занимаются интернатские ребята. Да вот погода помешала. На озере — волна, опасно садиться в лодку. Опрокинуть может. Гарик последнее время ходил за Аленкой по пятам. Куда она, туда и он. Как хвостик. Наверное, и сейчас бродит неподалеку, ждет, когда Аленка выйдет.

Ветер стал тише. Сквозь серые глыбы облаков нет-нет да и проглядывал солнечный луч. Он вонзался в пар, но до воды достать не мог. Вроде проясняется. Наша лодка, до половины вытащенная из воды, стояла на берегу. На дне блестела вода. Вроде и волна угомонилась. Теперь не опрокинет. Я взял рыболовные снасти и вышел из дому. Аленка проводила меня подозрительным взглядом и, отложив книжку, пошла за мной.

— На остров? — спросила она.

— Я слышал, лещ на волне хорошо берет, — сказал я.

— Я давно хотела леща поймать…

— Поймаешь, — сказал я, — в другой раз…

Не взял я с собой Аленку. Пусть сидит дома и читает. Я один все разузнаю. На острове наверняка никого нет. В такую погоду там делать нечего.

Выглянуло солнце, и вокруг сразу повеселело: вода стала не такой темной и сердитой, на берегу красновато заблистали мокрые сосновые стволы. Пасмурные облака пролетали над островом не задерживаясь, а на смену им с юго-востока спешили солнечные, белые. Выпрямился камыш, ощетинившись своими ножами, закачались, мерцая на воде, лопушины. Они больше не становились на ребро. Затих ветер.

Я никак не мог столкнуть с места лодку. Слишком далеко вчера из воды вытащили.

Аленка, поежившись на мокром ветру, ушла в дом, звать ее не хотелось. Я изо всех сил налегал на корму, но лодка стояла как вкопанная.

— Каши мало ел, — услышал я голос Гарика. — А ну, дай-ка я… Раз, два, взяли!

Лодка стремительно соскользнула в воду — хорошо, что Гарик успел за цепь ухватить, а то без нас бы уплыла. Гарик охотно согласился отправиться со мной на разведку. По тому, как он все время поглядывал на дверь нашего дома, я понял, что он не прочь бы взять и Аленку.

— Спит, — соврал я. Сядет Аленка в лодку, Гарик и про остров забудет. Будет опять умничать. А я сиди как дурак, слушай.

— Разбудить можно…

— Крепко спит — из пушки не разбудишь!

— Вот соня!

— Не говори, — сказал я.

Мы подплыли к острову. С Гариком хорошо плавать, он на веслах как бог. Пришлось даже притормозить, чтобы не врезаться в заросли.

Где-то вход на остров. Должно быть, большая пещера, в которой можно лодку прятать. Но попробуй найди эту пещеру! Камыш и осока заслонили берег почти до половины. И намека нет на какой-то лаз. Придется карабкаться на остров, ухватившись за корни. Другого выхода нет. Задрав головы, мы с Гариком выискивали подходящее место.

— Попробуем здесь, — сказал Гарик.

Мы кое-как привязали к камышам лодку и, ухватившись за нависшие над головой корни, полезли. Мозолистый гибкий корень шевелился в руках как живой. Сверху на голову сыпался песок. Ногами мы упирались в берег, а руками перехватывали корни. Краем глаза я видел Гарика. Он вскарабкался выше меня.

— Не шмякнуться бы, — пропыхтел он.

Если сорвешься, то шлепнешься как раз в лодку. Можно без ребра остаться. Вот уже близка кромка берега, я вижу длинные, покачивающиеся стебли травы. Вот сейчас подтянусь и… Я так и не понял, что произошло: сжимая в руках коренья, я вдруг полетел вниз и бухнулся в воду. Когда вынырнул и протер глаза, то увидел рядом Гарика. Он крутился на одном месте и очумело смотрел на меня. Рубаха на его спине вздулась пузырем.

— И ты? — спросил он, выплевывая воду.

— Как видишь, — ответил я, озираясь. Лодки на месте не было. Это и хорошо, иначе мы грохнулись бы в нее. Лодки вообще не видно. Она исчезла. А до берега плыть далеко. Одежда моя намокла, облепила тело. Рядом плавал корень, за который я держался. Я обратил внимание, что он не обломан, а обрублен. Топором или тесаком каким-нибудь.

— Лодку спрятали, гады! — сказал Гарик.

— Поищем? — предложил я.

— Попадись мне этот Сорока…

— Что вам здесь надо? — услышали мы незнакомый голос. Гарик закружился на месте, задирая вверх голову.

— Прячешься? — крикнул он.

— Отдайте лодку, — сказал я.

Мы барахтались в воде и не видели того, кто с нами разговаривал. Он находился где-то над нами. И от этого чувства полного бессилия нас все больше разбирало зло.

— Держитесь от острова подальше, — сказали сверху.

— Это твой остров?

— Да.

— Собственный?

— Мы вас не трогаем? Не лезьте и вы к нам.

— Доберусь я до вас…

— Штаны не потеряй!

— Вот утонем — отвечать будете, — припугнул я.

Гарик повернул ко мне обозленное лицо.

— Ты еще слезу пусти…

Мы выбрались из камышей. Хотя одежда была и легкая, плыть неудобно. Гарик отфыркивался, бурчал что-то под нос. Проклятия Сороке. Одежда все больше мешала. Не сговариваясь, мы стали раздеваться. В воде это делать не очень-то просто. Брюки я стащил без труда, а вот с рубахой помучился. Даже воды пришлось глотнуть.

— Он у меня попляшет, — пыхтел Гарик.

— Лодку жалко, — сказал я.

— Узнает, почем фунт лиха!

— А что я отцу скажу?

— Вон твоя лодка, — сказал Гарик.

Я думал, что он пошутил, но, обернувшись, увидел лодку. Она медленно двигалась вслед за нами. Своим ходом. Без руля и без ветрил. Мы поплыли к лодке. Я думал, она удерет от нас, но плоскодонка стояла на месте, покачиваясь на волне. Мы забрались в лодку.

— Не сама ведь она поплыла за нами? — спросил я, оглядываясь на остров.

— Надоели мне эти фокусы, — сказал Гарик.

— Как ты думаешь, много их на острове?

— Это все он, — сказал Гарик. — Сорока-белобока!

— Его не достанешь — высоко живет.

— Достану, — сказал Гарик.

Я снова взглянул на остров. Пусто там и тихо. Но уж теперь-то мы точно знаем, что остров обитаемый. Живет там Сорока-белобока. Уж сколько мы о нем говорили, а в глаза еще ни разу не видели. Зато голос слышали. Сосны и ели стояли на берегу, а искривленные корни, покачиваясь, показывали нам фигу: дескать, накось, выкуси!

Глава одиннадцатая

В субботу утром на нашем берегу появился Васька. Тот самый, который бревно тащил к большому муравейнику. Откуда он взялся, я так и не понял. Или по берегу пришел из деревни, или с острова приплыл. На шее у Васьки болтался большой полевой бинокль. Нос у Васьки еще больше облупился. Мальчишка был в майке и штанах. Вид серьезный, озабоченный.

Я кормил Деда, когда он появился на берегу. На меня Васька не обращал внимания. А может быть, и не видел. За километр чувствовалось, что он прибыл сюда не ради праздного любопытства.

— Как жизнь? — спросил я.

— Помаленьку, — ответил Васька. Я думал, он остановится, поговорит, но Васька прошел мимо.

— Мне тоже надо в лес, — сказал я.

Васька промолчал. Я так и не понял, против он того, чтобы я пошел с ним, или ему безразлично. За всю дорогу Васька больше и рта не раскрыл. Один раз только искоса посмотрел на Деда, который увязался за нами, но ничего не сказал. Мы углубились в лес примерно на километр. У высоченной сосны Васька остановился. Задрав голову, посмотрел вверх.

— Полезешь? — спросил я.

— Послушай, как тебя?

— Сережа, — сказал я.

— Ну чего ты ходишь за мной?

— Интересно…

— Ходи, — сказал Васька. Поплевал на ладони и полез на дерево. Дед поглядел на меня и негромко гавкнул.

Лазать по деревьям Васька умел. Быстро добравшись до нижних сучьев, он почти скрылся в ветвях. Только пятки мелькали. У самой макушки Васька притаился. Смотрит в бинокль. На остров, наверное.

Я с полчаса сидел под деревом, но Васька и не думал слезать. Иногда он шевелился, и тогда сверху сыпались иголки и кора. Мне надоело стоять под деревом, я спросил:

— Ты кто, человек или кукушка?

Васька высморкался и ничего не ответил.

— Хочешь, я к тебе залезу?

— Валяй…

Я поплевал в точности как Васька на ладони и обхватил шершавый ствол. Я никогда не забирался на деревья, но и не думал, что это так трудно. После трех неудачных попыток я плюнул на это дело. Я ободрал в двух местах руку.

— Где ты? — ехидно спросил Васька.

— Неохота, — ответил я.

Я увидел неподалеку от сосны красную ягодину. Она пряталась под небольшим разлапистым листом. Это была земляника. Скоро я забыл про Ваську и про его бинокль. Кругом оказалась прорва земляники. Я не только сам досыта наелся, но еще и Деда угостил. Земляника ему тоже понравилась.

Васька, по-видимому, решил сидеть на дереве до вечера. Странный парень: то бревна таскает такие, что и пуп недолго надорвать, то на дереве торчит, действительно как кукушка. И чего он высматривает в свой бинокль?

Я вспомнил про большой муравейник и отправился его разыскивать. Муравейник был где-то неподалеку от нашего дома. Я нашел его, этот большой муравейник. Он был выше меня. В сосновых иголках и сучьях суетились рыжие муравьи. Я засунул туда палку, и муравьи забегали еще быстрее. Они в два счета облепили палку, и я отдернул руку. Муравьи забегали по ногам. Один укусил меня за палец. Я отошел от муравейника на безопасное расстояние.

Под раскидистой елью лежали черные бревна с нашего берега. Их тут было штук сорок. Сложены аккуратно, одно к другому. Зачем их сюда притащили? Избушку будут строить? Охотничью заимку?

Вернувшись домой, я заметил, что на соседнем берегу, где белеет здание школы-интерната, какое-то необычное оживление. Металлическая моторка стояла наготове. На берегу, возле зеленого грузовика, суетились люди. Вот бы сюда Васькин бинокль!

От берега отвалила моторка и взяла курс на остров. Когда она подошла поближе, я разглядел в лодке, кроме мальчишек, пятерых мужчин. Трое из них были в кожаных куртках и военных фуражках с летной эмблемой. Летчики. Прибыли на рыбалку. На корме лежали удочки, спиннинги, вещевой мешок. Это, наверное, те самые летчики, которые пролетали над островом на вертолетах. Среди мальчишек я узнал светловолосого, который в тот раз вместе с Васькой приплыл на наш берег. А потом куда-то исчез, словно под воду провалился. Мальчишка стоял у руля и смотрел прямо перед собой. Важный, как капитан корабля.

Моторка, сбавив ход, скрылась в камышах, и больше я ее не видел. Зато заметил то место, куда она вошла. Чуть правее сосны с обломанной веткой. Там и нужно искать вход.

Где же Гарик с Аленкой? Я сел в лодку и поплыл вдоль берега. В полукилометре от дома я увидел их. Они загорали недалеко от берега на резиновой лодке. Перевернули ее и улеглись на днище.

Со всех сторон обступили камыши, поэтому я сразу и не увидел их. Специально загорать я не любил. И так можно загореть незаметно. Главное не прятаться от солнца. А лежать пузом вверх — неинтересно. И потом вялый ходишь весь день, голова болит.

Гарик плеснул пригоршню воды Аленке на спину. Она повернулась к нему и столкнула с лодки. Он вынырнул иперевернул «нпадувашку» вместе с Аленкой.

Я вспомнил, что мне нужно наловить шитика. Это такой смешной червячок, который таскает за собой свой дом. Он лепит его из песка, сучков, стеблей. Шитика не так-то просто найти. Лежит в воде сучок, а получше присмотришься — сучок-то, оказывается, ползет по дну. Тут его и бери, А потом шитика не сразу вытащишь из домика. Он упирается, не хочет вылезать.

На шитика хорошо плотва и красноперка ловится. Это мне Вячеслав Семенович сказал. Он настоящий рыбак. С утра до вечера пропадает на озере. Даже обедать не приезжает. Иногда с ним уплывает на резиновой лодке Лариса Ивановна. Только вот рыбы Вячеслав Семенович привозит мало. Я как-то спросил его:

— Клев плохой?

— Великолепный…

— А где же рыба?

— Я отпускаю мелочь, — сказал Вячеслав Семенович. — А крупная хитрая. Не хочет ловиться.

Один раз, правда, он принес леща. Огромного, как блюдо. Гарик сказал, что килограмма на два потянет.

Когда я проплывал мимо Аленки и Гарика (они уже снова мирно лежали на лодке), то услышал такой разговор:

Г а р и к. А если я озеро переплыву?

А л е н к а. Нет.

Г а р и к. Две минуты — засекай по часам — просижу под водой?

А л е н к а. Нет.

Г а р и к. А письмо напишешь?

А л е н к а. Не знаю.

Г а р и к. А есть на свете любовь?

А л е н к а. Отстань!

Г а р и к. Уеду отсюда. И чего мы торчим на этом озере?

А л е н к а. Действительно.

Г а р и к. Столько кругом озер. А потом мы в Таллин собирались и в Ригу.

А л е н к а. Отодвинься, пожалуйста, солнце загораживаешь.

Я трахнул веслом по воде и обдал их брызгами.

— Ну и сестра у тебя! — повернулся ко мне Гарик.

— А ну вас, — сказал я.

— Сережа, я с тобой!

Аленка спрыгнула с резиновой лодки и поплыла за мной. А Гарик один остался. Он лежал на своей лодке животом кверху. И живот у него был красный. Поджарился на солнышке. Когда Аленка забралась на корму, я спросил:

— Думаешь, он просидит под водой две минуты?

— Просидит, — ответила Аленка. — И озеро переплывет. Я знаю.

Плечи ее загорели, лицо тоже. А волосы стали еще белее. Аленка посмотрела на остров и сказала:

— А мне жалко этого Сороку.

Я удивился: за что это она пожалела его?

— Гарик рассказал, как отколотил его… Разделал, говорит, под орех.

— Гарик?!

— Не ты ведь, — улыбнулась Аленка.

Ну и свисток этот Гарик! Сороку разделал… Рассказал бы лучше, как летел в воду кверху тормашками. Я хотел было рассказать Аленке, как дело было, но удержался. Не стоит выдавать Гарика. Не по-товарищески. И я сказал сестре:

— Мы еще ребра пересчитаем этому Сороке.

— Гарик говорит, что вы чуть было не захватили остров, но Сорока свистнул, и прибежали двадцать человек.

— Это верно, — сказал я. — Свистнул…

— А этот Сорока…

— Гляди, шитик! — сказал я и вылез из лодки. Хватит с меня. Гарик врет, а я расхлебывай.

— Приходи обедать, — уже отплыв от берега, крикнула Аленка.

Глава двенадцатая

Мальчишка, который так ловко исчез тогда в камышах, снова наведался на наш берег. На этот раз он приплыл на деревянной лодке не один. С ним были еще двое. Конопатый с толстым носом и буйными рыжими волосами. И худой, длинный, с острым и носом и хитрыми глазами. Моего старого знакомого звали Коля Гаврилов, а тех двоих: рыжего — Леха, длинного — Темный. Васьки на этот раз не было с ними. Может, он до сих пор сидит на сосне и смотрит в бинокль?

Все трое были в трусах. Коля сразу подошел ко мне, а Леха и Темный остались в лодке. Они с интересом рассматривали палатку, «Волгу» и надувные матрасы, которые выставили на солнце.

— Я к тебе по делу, — сказал Коля, — присаживаясь рядом. Я сидел под сосной н мастерил жерлицу. Для щук. Какое, интересно, у него дело ко мне?

— Не туда грузило привязал… — Коля отобрал снасть и заново перевязал грузило. — Вот так надо.

Я молча продолжал работать.

— Твой батька инженер? — спросил Коля.

— А что?

— Сорока хотел…

— Иди к черту со своим Сорокой, — сказал я.

Коля оглянулся на своих приятелей, которые остались в лодке, и сказал:

— Ты Сороку не ругай, он справедливый…

— Выкупал нас…

— Нечего было соваться на остров.

— Ваш остров, да?

— Наш.

— Вы что, помещики?

— На остров посторонним вход воспрещен, — сказал Коля.

Рыжий и длинный, они прислушивались к нашему разговору, подали голос с лодки:

— Моли бога, что лодку вернули.

— А этому, который орал (это про Гарика), — надо было холку намылить!

Как назло, Гарика нет! Ушел куда-то с Вячеславом Семеновичем. Посмотрели бы тогда, кто кому холку намылит!

— Молчали бы лучше, — сказал Коля своим воинственным приятелям. Он был настроен миролюбиво. Похвалил нашу лодку, посоветовал, где лучше рыбу ловить. Спросил про Деда. Сказал, что Дед ему один раз даже во сне приснился. Постепенно наши отношения наладились, и Коля в знак полного доверия рассказал мне историю Каменного острова.

История, которую рассказал Коля Гаврилов
— Давно это было. Знаешь, когда? Ну, когда красные и беляки воевали. В гражданскую. Меня тогда, понятно, не было и тебя тоже, а другие были. Которые сейчас старые. Вот они и рассказывают про это. Старые все помнят. Я сам сто раз слышал эту историю. Все было взаправду. Не веришь, спроси у любого в деревне. Об этом все знают.

Так вот, где теперь наш интернат, раньше жил помещик. У него фамилия смешная: Пупышев. Потом он удрал куда-то. Испугался революции. А в гражданскую помещичий дом занял белогвардейский штаб. И командовал тем штабом полковник Хмырин. Махонький, сухонький, а злой, как дьявол. Его свои же беляки и прозвали Плешатым Дьяволом. Потому как у него вместо волос одна лысина была. Желтая, как апельсин. Любил Хмырин людей мучить. Хлебом не корми, а дай человека помучить. Сам вешал, расстреливал. Одним словом, паскуда, каких на свете поискать.

Как-то беляки захватили в плен тридцать красноармейцев. Посадили их в лодки и переправили на остров, на этот самый, с которого вы шлепнулись… Да, так вот на этом острове они каждый день пытали людей. Хотели узнать у красных разные военные секреты. А те молчали. Каждый день на остров приезжал Плешатый Дьявол. И тогда начинались самые страшные пытки. Шомполами жгли, иголками торкали под ногти, руки отрубали. Иной раз солдаты, которые помогали Плешатому, падали в обморок. Не выдерживали. А красные терпели. А если сознание теряли, их водой отливали и снова пытали. Один остров все видел и слышал. Потому люди и прозвали его Каменным. Это тогда, давно прозвали, а потом забыли. А Сорока снова назвал остров Каменным…

Жил в нашей деревне один смелый человек. Здоровенный, как дуб. Он никого не боялся, даже Плешатого. И этот человек решил спасти красных. Он подговаривал на это дело и других, но только еще двое в деревне согласились помогать ему. Остальные очень боялись Дьявола. Говорили, что всех повесит и дома спалит. Смелый и те двое ночью подплыли на трех лодках к острову и кинжалами перерезали часовых. А красных на лодках перевезли на другой берег. И все это было сделано тихо, никто не услышал в помещичьей усадьбе.

Смелый всех до единого увел в лес, через болото. Есть тут у нас болото. Черная Падь. Кто не знает тропы — в жизни не выберется. Верная погибель. Смелый знал тропу. И красных провел по ней. Никто не утонул.

Дня через два Смелый тихонько пришел в деревню за мукой. Для раненых. Тут-то его беляки и схватили. Нашелся в деревне один гад, предатель. Он за хромую кавалерийскую лошадь, которую посулили беляки, выдал Смелого. И тогда его, связанного, приволокли на остров. Что там делали с ним — никто не знает. День и ночь пробыл Плешатый Дьявол на острове. Все пытал Смелого. А он молчал как могила. И лишь к концу второго дня раздался страшный крик с острова и семь выстрелов. Подряд, один за другим…

Коля помолчал. Он смотрел на остров. И глаза у него были печальные. Да мне и самому было жаль Смелого. Наверное, его убили…

— Это кричал не Смелый, — продолжал Коля. — Благим матом орал Плешатый. Вот что получилось. Дьявол выколол Смелому глаз, потом отрубил пальцы на правой руке. И велел своим помощникам отпустить Смелого. Они вчетвером его все время держали. Плешатый думал, что калека теперь ничего не сделает. Но как только Смелого отпустили, он тут же вырвал из рук Дьявола штык и насквозь проткнул ему брюхо. Штык так и вышел со спины. Беляки сначала рты разинули, а потом опомнились и выпустили семь пуль в Смелого. Но было поздно, Плешатый уже издыхал.

Два дня лежал Смелый на острове. И только воронье кружилось над ним. Ночью приплыл на остров сын Смелого и захоронил батьку. А чтобы беляки могилу не раскопали, сровнял ее с землей. И подался добровольцем к красным. На фронте познакомился с санитаркой и женился на ней. Он был уже красным командиром. А потом бандиты убили сына Смелого. Он воевал в коннице Котовского. Сам Котовский шел за его гробом и нес на подушке ордена. Храброго человека хоронили.

А жена с мальчонкой уехала в Ленинград и там жила. Вырос у нее сын; очень, говорят, был похож на отца и деда. И такой же оказался смелый. Летчиком стал. Ленинград защищал в эту войну. Про него весь фронт знал. Во всех газетах писали. А фрицы, заметив его в небе, шарахались в разные стороны. Классный летчик был. Сбил фашистов видимо-невидимо. Кончилась война. Живыми остались летчик и его жена. После войны у них родился сын. Летчик стал испытывать новые самолеты. И однажды, как Чкалов, разбился насмерть. Ему Героя Советского Союза присвоили. Генерал авиации в газете об его подвиге написал. Жена летчика через месяц померла. Она после голодовки в Ленинграде больная была. Что ты хочешь, в войну им в день по сто граммов хлеба выдавали. А тут еще такое горе… Остался их сын один. Бабушка его померла еще в войну. В блокаду. Есть у него родня в нашей деревне, только он ее и в глаза-то не видел. Похоронил мать и прямо с кладбища куда-то ударился. Бросил квартиру и все такое. Лет шесть ему тогда было. Искали-искали его с милицией, да так и не нашли. Город громадный. Пропал мальчонка. Может, с горя в реку сиганул? Или под трамвай? Сколько ему тогда было, дурной еще…

— Живет где-нибудь, — сказал я.

— Наверное, и фамилию свою забыл.

— Ты помнишь, что делал в шесть лет?

Коля почесал переносицу, подумал.

— Меня бык хотел забодать, — сказал он.

— А я, когда был маленький, в городе заблудился, — сказал я. — Еле нашли.

— Ищем могилу Смелого… Никаких следов нет — вот беда!

— У вас есть потайной ход, — сказал я. — Или с острова прыгаете? Вниз головой?

— Ушлый… — усмехнулся Коля. — Чего меня пытаешь? У Сороки спроси…

— Он у нас за главного?

— Президент, — сказал Коля.

— Хорошо, что еще не король…

— Не такой президент, который у американцев и у других капиталистов, а наш… Сорока скажет — закон. Все будет сделано. Его все слушаются.

— Кто это — все?

— Наш директор с Сорокой советуется.

— Поглядеть бы на вашего Сороку. Или все время на острове прячется?

— От кого ему прятаться?

— Гарик с ним хочет потолковать…

— Сорока твоего Гарика пополам сломает!

— Посмотрим…

— Да Сорока…

— А где Вася? — перебил я Колю. Надоело мне слушать про Сороку.

— В Островитине, — ответил Коля.

— Я думал, он ваш, интернатский.

— Рыжий тоже из Островитина…

— Всех к себе принимаете? — спросил я.

— Не всех, — ответил Коля.

Длинному и Рыжему надоело сидеть в лодке. Они вылезли и подошли к нам. Вблизи у Лехи оказалось еще больше конопатин. Они были даже на шее и на ушах. Мальчишки в упор разглядывали меня. Я заметил такую привычку у деревенских ребят — незнакомых в упор разглядывать. Видно, я им не понравился, потому как Рыжий сказал Коле:

— Ну чего ты с ним языком треплешь?

— Про отца узнал? — спросил Темный.

— Подождите меня в лодке, — сказал Коля.

— Как заведешь свою волынку… — сказал Рыжий.

— Отчаливаем, — сказал Темный.

Они пошли к лодке. Коля проводил их взглядом:

— Без меня не уплывут.

Я спросил его, откуда он все знает про Смелого и про остальных.

— Генерал сюда приезжал, — сказал Коля. — На рыбалку. И рассказал нам про летчика. Он служил в его части. И про Смелого генерал слыхал. Он просил нас, когда разыщем мальчишку, сразу написать ему. Он в Москве живет.

— Как его разыщете?

— А что, если объявить по радио? — сказал Коля. — Нет, не пойдет. Мы знаем только фамилию. А как звать — никто не знает. Даже генерал. А таких фамилий — тыща.

— Зачем вы его ищете? — спросил я.

— Он наш земляк. А Смелый его прадед. И потом ведь у него никого нет…

— А твои родители… живы?

Коля посмотрел на берег. Темный сидел на корме, а Леха отпихивался веслом от суши.

— Уплывут, черти! — сказал Коля.

— Найдете вы этого парня, — сказал я.

— Человек не иголка, — ответил Коля. Видя, что Леха замахал веслами, он сорвался с места и побежал вниз, к лодке.

— Какое у тебя дело? — крикнул я, вспомнив, что Коля припыл к нам не просто так.

— Нам твой отец нужен, — ответил он. — Завтра…

Ему пришлось вплавь догонять лодку, Рыжий, не обращая внимания на Колины крики, греб к острову. А Темный, подогнув длинные ноги, сидел к берегу спиной и смотрел прямо перед собой. Ничего не скажешь, серьезные ребята!

Лодка была еще на полпути к острову, когда пришел Гарик. Губы и ладони у него в липком розовом соку. Он в лесу объедался земляникой.

— Чего им тут надо было? — спросил он, кивнув на лодку.

— Разговаривали,

— Нечего с ними разводить толковище, — сказал Гарик. — Надо бить в лоб и делать клоуна.

— Я не умею.

— Научишься… — усмехнулся Гарик, глядя на удаляющуюся лодку.

Глава тринадцатая

Рано утром в нашу дверь раздался громкий стук. Гостей мы не ждали, и поэтому я очень удивился: кто бы это мог в такую пору стучать? Еще солнце не взошло, над озером плавал туман, листья деревьев были усыпаны крупными каплями. Все это я увидел в окно, протерев глаза.

— Стучат, — сказала Аленка. Она тоже проснулась. Лишь отец крепко спал, прикрыв лицо краем одеяла. Я решил, не будем будить его. В одних трусах выскочил в сени, отворил дверь.

На пороге стоял незнакомый мальчишка. Высокий, плечи широкие. Лицо загорелое, темно-русые волосы торчали в разные стороны. И еще я заметил на подбородке мальчишки заметную вмятину. Словно там долго лежала горошина, а потом выпала. Мальчишка был весь в грязи. Так и нарочно не вымажешься: светлая куртка измазана до воротника, штаны не разберешь какого цвета. Руки черные. Даже к волосам присохли серые корки. Мальчишка тяжело дышал. Он откуда-то прибежал.

— Веревки есть? — хрипло спросил он. — Или вожжи?

— Не знаю, — сказал я, силясь понять, для чего ему в такую рань понадобились вожжи. Но голова спросонья туго соображала.

Мальчишка быстро осмотрел сени, взгляд его задержался на лестнице, ведущей на чердак.

— А там? — резко спросил он.

— Зачем тебе?

Мальчишка не ответил. Он уже повернулся к выходу, но в этот момент отворилась дверь и на пороге появилась Аленка. Она была в плавках и майке. Увидев мальчишку, она ахнула и спряталась за дверь. Но тут же высунула растрепанную голову.

— Кто это? — воскликнула она.

— Мне нужны веревки, — сказал мальчишка. — Много веревок.

Аленка не стала спрашивать, зачем ему веревки. Она кивнула на чулан.

— Там, в углу…

Мальчишка рванулся туда. На крюке, вколоченном в бревно, висел порядочный моток толстой пеньковой веревки. Он схватил его и бросился к выходу.

— Что случилось? — крикнула ему вслед Аленка.

— Лось, — коротко ответил мальчишка, сбегая с крыльца.

— И я с вами… — Аленка кинулась в дом. Через минуту она выскочила на крыльцо, одергивая платье. Мальчишка уже был у кромки леса. Я всунул ноги в сандалии и вместе с Аленкой побежал догонять его.

Мальчишка шел напрямик, огибая деревья. Подсохшая грязь отваливалась от его одежды и падала на землю. Он не замечал этого. Он забыл и про нас. За все время пути ни разу не оглянулся. Мы старались не отставать. Кустарник сбрасывал на нас холодную росу. Аленкино платье промокло и облепило ноги. Я только сейчас заметил, что иду в трусах. Колючие ветви царапались.

— Где этот лось? — спросила Аленка.

Я не знал, в чем дело, но на всякий случай сказал:

— Убили…

— Кого, Сережа?

— А может быть, ранили, — сказал я.

Мы продирались сквозь лес, наверное, с час. Но вот сосны стали реже встречаться. Все больше березы и осины. Почва под ногами стала дрожать. Несколько раз я угодил ногой к ржавую воду. Наконец деревья кончились. Впереди одни кусты и покрытые мхом кочки. Мальчишка пошел тише. Он прыгал с кочки на кочку. Один раз Аленка вскрикнула. Она выше колен провалилась в болото. Но тут же, уцепившись за траву, выкарабкалась. Теперь мы шли след в след, переставляя ноги с кочки на кочку. Шли по огромному притихшему болоту. Впереди поблескивали небольшие болотные окна. Кочки пружинисто опускались под ногами, пищали и квакали, вокруг них выступала мутная пахучая жижа. Она пузырилась.

И вдруг мы услышали стон. Аленка остановилась.

— Он умирает! — скизала она.

— Кто? — спросил я.

— Я не знаю.

Мальчишка скрылся за приземистым кустом, усыпанным черными волчьими ягодами. Мы осторожно двинулись дальше. И снова горестный стон раскатился по болоту. И сразу тишина. Недалеко от нас взмыли в небо какие-то две длинноногие птицы. Резко закричав, они снизились и исчезли в болотной траве. В том месте, где должно взойти солнце, засверкали зарницы. Через несколько минут оно покажется.

Мальчишка стоял на двух кочках, широко расставив ноги. Когда мы приблизились, то увидели лося. Вернее, не лося, а одну огромную рогатую голову. Болото засосало лесного великана. Кочки вокруг были забрызганы черной грязью. Лось боролся с болотом, но безуспешно. Сломанные пополам молодые березы лежали по обе стороны лося. Это мальчишка, по-видимому, пытался их просунуть под него. Как попал лось в болото? Кто загнал его сюда на верную погибель? Эти вопросы просились с языка, но мы с Аленкой молчали. Мы смотрели в глаза лосю и молчали. Опоздали! Теперь никакая веревка не поможет. Если бы лося не засосало так глубоко, все равно веревкой его не вытащишь. Не выдержит неревка, да и такой силы нет, чтобы вытащить лося. Разве что подъемным краном.

Лось больше не стонал. Борода его касалась черной жижи. Огромные коричневые глаза влажно блестели. На отростках великолепных рогов запеклась кровь. Ноздри раздувались. На крепкой напряженной шее билась жилка. Мы не могли оторвать глаз от лося. Вот он раскрыл пасть и тяжело, со стоном выдохнул воздух. Он долго не закрывал пасть. В глазах лося такое страдание, что у меня запершило в горле. Голова не двигалась. Жили одни глаза. В них были и ум и безнадежность. Лось знал, что умирает. Я сначала не обратил внимания, а потом заметил, что борода уже наполовину скрылась в грязи. И жилка чуть заметна стала. Она билась уже в жиже. Болото медленно и безжалостно вбирало в себя лося. Ресницы животного вздрагивали. Он не смотрел на нас.

Лось смотрел мимо, туда, где величаво поднималось над лесом солнце. Равнодушное, жаркое светило. Он смотрел на солнце, не прикрывая ресницами глаза. В черных зрачках отражалось сразу несколько солнц, Лось прощался с лесом, солнцем, жизнью.

Я услышал негромкое всхлипывание. Аленка плакала за моей спиной. Все громче. Мальчишка стоял, низко наклонив галову. Бесполезная теперь веревка висела на его плече.

Ноздри лося коснулись жижи, вздулись и сразу лопнули черные пузыри. Голова дернулась назад, лось фыркнул, белки глаз налились кровью. Таким я и запомнил его на всю жизнь. С задранными ноздрями, широко раскрытыми глазами, в которых ужас. Затем болото чавкнуло, немного раздалось в стороны, и голова исчезла. Отросток рога прочертил короткую линию и тоже пропал. Болото сыто рыгнуло, на поверхность волнующейся жижи выскочило несколько больших волдырей и с тихим звоном лопнули. И все.

Мы возвращались домой. Впереди мальчишка, за ним Аленка, последним я. У Аленки заплаканные глаза, то и дело вздрагивали плечи. Мне самому не по себе. Впервые в жизни я видел смерть такого большого и сильного животного.

Мальчишка рассказал, что лося загнали в болото охотники. Он их не видел, но подозревает, что нездешние. Свои бы не погнали. И дурак знает, что из этого болота курицу не вытащишь, не только лося. Это работа приезжих. Едва занялась заря, как послышались выстрелы, крики. Он на моторке примчался на наш берег, а оттуда прямиком побежал к болоту, откуда доносился шум. Когда прибежал, никого не было. На краю болота валялись две гильзы и пустая пачка от «Казбека». Охотники ушли. Услышав стон, он пробрался к лосю. Охотники идти по болоту не решились. Лось тогда был в жиже по брюхо. Его можно было спасти, если бы ребята подоспели с веревками. Он наломал, сколько мог, не очень толстых березовых лесин и стал их просовывать лосю под брюхо. Лось был умный, он поджимал живот, чтобы палки легко проходили, но пока мальчишка бегал за веревкой, болото сделало свое дело; лесины не выдержали тяжести, сломались. Мальчишка и сам один раз провалился и чуть не пропал, но за лося уцепился и выбрался. Это самое опасное место. Называется Черная Падь. Лось ни за что бы сюда не кинулся, если бы его не ранили в плечо. Это он с перепугу.

— Как он смотрел на нас, — сказала Аленка.

— Лосей запрещено бить, — сказал мальчишка. — И вообще охота на лосей — это бойня. То же самое, что убить корову. Они ручные, лоси. Сколько раз зимой приходят в деревню, когда за ними волки гонятся. Думают, что люди добрее… Прошлой зимой шесть лосей жили в колхозном коровнике. Три дня. А потом, когда морозы ударили, ушли в лес.

Он рассказывал на ходу, не оборачиваясь. Нам с Аленкой приходилось идти вплотную за ним. Иначе ничего не слышно. Вдруг он остановился: я даже налетел на него. Повернулся к нам, лицо злое, глаза сузились.

— Я бы этих охотников… — Он отвернулся и, помолчав, добавил: — Разве это люди?

Мы услышали гул мотора. Над лесом низко прошел вертолет. Солнечные лучи облили его, казалось, что вертолет объят огнем. Мальчишка, сощурившись, долго смотрел вверх. Вертолет скрылся за деревьями.

— Поздно, — сказал мальчишка.

Уж не думает ли он, что вертолет тоже полетел лося спасать?

У большого муравейника мы повстречали ватагу ребят. Это с острова. Среди них я увидел Колю, Темного, Рыжего. В руках у ребят длинные шесты, веревки. Они спешили к болоту. Увидев нас, остановились. Мальчишка, который шел с нами, махнул рукой: дескать, все кончено.

— А эти… укатили? — спросил он.

Темный вышел вперед и сказал:

— Проехали «Москвич» и «газик». В «газике» сидел директор совхоза с портфелем. В «Москвиче» — трое. Один в шляпе. Охотники.

— Номер запомнил? — спросил мальчишка.

— Такую пылищу подняли…

— Я спрашиваю про номер.

— Не разглядел, — виновато ответил Темный.

Мальчишка хотел что-то сказать, но, взглянув на нас, смолчал.

— Я сообщил летчикам, — сказал Коля Гаврилов.

— На остров, — скомандовал мальчишка. И вся ватага двинулась к озеру, где стояла моторка.

Мы с Аленкой отстали от них. На острове нас не ждут. Зато на тропинке поджидал Рыжий.

— Сорока велел отдать, — сказал он, протягивая моток веревки.

Вот кто постучал к нам в дверь рано утром. Сам Сорока — Президент Каменного острова.

Глава четырнадцатая

Мы с отцом умывались на берегу, когда подошел Вячеслав Семенович. Он только что вернулся с рыбалки. В резиновой лодке лежали две щуки и спиннинг. Майка в рыбьей чешуе. Видно, щуки не сразу дались. Поговорили о погоде, о событиях за рубежом.

Вячеслав Семенович сказал, что ему здесь очень нравится. Но, мол, пора и честь знать. Он обещал жене показать Таллин и Ригу. Дни летят, а отпуск не резиновый. Но с неделю еще поживут здесь. Гарик тоже влюбился в озеро. Готов жить здесь все каникулы… Тут я подумал, что Гарик влюбился не только в озеро…

— Родственников разыскали? — спросил отец.

— Встречались, — коротко ответил Вячеслав Семенович.

Он пригласил отца на рыбалку. Я думал, отец откажется. Но он согласился. Я даже немного обиделся на него: сколько раз уговаривал — так ни разу с нами и не выбрался, а тут без разговоров.

Когда Вячеслав Семенович ушел в палатку, я сказал отцу, что к нему приходили мальчишки из интерната.

— Знаю, — ответил он.

— И Сороку знаешь? — спросил я.

— Хороший парень!

Вот так новость! Отец лучше нас знает, что вокруг творится.

— Сидят, как сычи, на острове и в детские игры играют.

Отец растер полотенцем грудь, посмотрел на меня:

— А ты был у них на острове?

— Мне и отсюда видно, — сказал я.

— Не знаешь, а говоришь… По-моему, это прекрасные ребята, и тебе не мешало бы с ними поближе познакомиться.

— Уже познакомились…

— Есть такая пословица: в чужой монастырь не лезь со своим уставом.

— Зачем они к тебе приходили? — спросил я.

— Приглашают в гости… — улыбнулся отец.

Залаял Дед. Я по голосу определил, что на крыльцо вышла Аленка. Она была в купальнике, на плече зеленое мохнатое полотенце. Дед подскочил к ней и попытался вцепиться в полотенце. Он любил с тряпками играть. Ухватит за один конец и тянет что есть силы. Меня он запросто перетягивал. Аленка легонько хлестнула Деда полотенцем по носу. Он обиделся и отошел от нее. Кажется, моя сестренка не в духе. Как говорится, не с той ноги встала. Она спустилась к озеру и пошла вдоль кромки к камышам. В одиночестве решила Аленка выкупаться.

Из палатки вышел Гарик, посмотрел Аленке вслед и, сбросив штаны и майку, устремился к озеру. С ходу бухнулся в воду и поплыл. Отец пошел бриться, а я остался на берегу раздумывать: выкупаться или подождать, пока вода станет теплее.

Раздался громкий всплеск. Аленка шлепнулась в воду. Дед сорвался с места и с лаем бросился в камыши. Поплыл Аленку спасать.

На озере показалась незнакомая лодка. Длинная и черная, словно ее только что в дегте выкупали. За веслами сидела кепка. Огромная, как аэродром. И в клеточку. Я даже подумал, не Олег ли это Попов? Я его видел в цирке, у него точно такая же кепка. Когда лодка подплыла поближе, оказалось, что под кепкой прячется мальчишка в широких черных штанах. Мальчишка не спеша греб, и когда он смотрел по сторонам, его величественная кепка медленно поворачивалась то в одну, то в другую сторону.

Гарик, заметив лодку, поплыл к ней наперерез. Мальчишка равнодушно смотрел иа него. Но когда Гарик попытался схватиться руками за борт, мальчишка лениво замахнулся веслом. Гарик сразу отскочил. В камышах послышался ядовитый Аленкин смех. Минут пять Гарик плыл рядом с лодкой и о чем-то разговаривал с мальчишкой. Я не слышал, что ответил мальчишка, но когда его кепка качнулась вниз-вверх, Гарик наконец вскарабкался на лодку.

Мальчишка отпустил весла и стал слушать Гарика, который, размахивая руками, что-то ему заливал. Вот Гарик пересел с кормы поближе и, смеясь, хлопнул его по плечу. Мальчишка подкинул кепку повыше и тоже хлопнул Гарика. Они сидели рядом и хлопали друг друга по плечам. Мальчишка тоже начал скалить зубы. Скоро, запрокинув голову и одной рукой поддерживая кепку, он басовито хохотал на все озеро.

Вот он развернул лодку и стал грести к нашему берегу. Уговорил его Гарик. Мне захотелось поближе поглядеть на этого смешного мальчишку в огромной кепке. Они, все еще смеясь, вылезли из лодки.

— Федя Губин — замечательный человек! — сказал Гарик. — Расскажи, как старуха белье стирала?

— Неохота, — ответил Федя, разглядывая меня. — Он все знает, — сказал Гарик.

— Все, — подтвердил Федя.

Вблизи он оказался еще смешнее. У него толстые губы. Особенно нижняя. Кепка прикрывала его словно зонтик. Федя поминутно вскидывал головой, как боевой конь, и кепка немного отваливалась назад. Тогда можно было разглядеть глаза и нос. Глаза у Феди небольшие, голубые. Нос широкий н толстый книзу — этакая увесистая дуля. Грудь широкая — плечистый парень. Ростом немного пониже Гарика.

— Он здесь главный рыбак, — сказал Гарик. — Знает все лучшие места.

Федя кивнул кепкой: мол, так говоришь. Правильно.

Я вспомнил, что мне толковал Коля про одного мальчишку. Это тот самый…

— Я знаю, кто ты, — сказал я.

Федя с любопытством взглянул на меня.

— Кто?

— Гриб, — сказал я.

Федя насупился, секунду молча смотрел на меня. А потом внушительно сказал:

— Я могу те и по уху врезать. С гарантией, что на своих двоих не устоишь.

— Я думал, это фамилия…

— Один думал-думал, да взял и помер, — не совсем понятно сказал Федя.

— Бедняга, — сказал я.

— Показать мою лодку? — перевел Гарик разговор на другое.

Федя кивнул, кепка свалилась на глаза. Он рывком подбросил ее на затылок. Пока Гарик бегал за лодкой, мы помолчали.

Феде резиновая лодка не понравилась.

— Одно баловство, — сказал он. — Чуть волна — и к ракам в гости.

— Чудак, она не тонет!

— Мне такая и даром не нужна, — сказал Федя.

— Сергей, завтра на зорьке рванем за лещом. Федя такое место знает…

Гриб неодобрительно взглянул на Гарика.

— Насчет евоной кандидатуры уговору не было.

— Плакать не буду, — сказал я.

Гарик подмигнул — дескать, лучше помолчи: все уладится.

Мне, конечно, хотелось за лещами отправиться, но и кланяться этому Грибу я не стал бы. Нацепил на голову аэродром и задается. Подумаешь, великий рыбак!

— Я подумаю, — важно сказал Федя и улыбнулся. Он стал еще смешнее, чем раньше. Нижняя губа отвисла и сделалась треугольной. А толстый нос приподнялся. Такой улыбке любой клоун бы позавидовал. Глядя на Гриба, и я заулыбался, а потом и Гарик.

— Какие там лещи? — спросил Гарик.

— Лапти, — ответил Федя. — Аж тащить страшно.

— Какого червя копать?

— Белого, — подумав, ответил Федя. — Да мы и без червя навалим пол-лодки рыбы… — Он поглядел на остров. — Только бы этот не помешал…

— Сорока? — спросил я.

— Мужики давно хотят ему бока обломать… Попробуй достань его на острове.

— У нас тоже на него зуб, — сказал Гарик.

— Если бы я знал, где вход на остров, — сказал Федя. — Президенту конец! Мы бы его оттуда со всей оравой в два счета выкурили. И летчики бы не помогли…

— Летчики? — спросил я.

— Дружат они с детдомовскими… Шефы, что ли?

— Приложил бы я этому Президенту! — сказал Гарик. — Руки чешутся.

— Я бы тоже, — сказал Федя.

У меня руки не чесались. Я человек миролюбивый и драться не люблю. Конечно, если на меня кто-нибудь нападет и первый ударит, я не стерплю. Но пока на меня никто не нападает. А Федя и Гарик пускай дерутся с Президентом, если у них руки чешутся.

— Солнце взойдет — вы на берег, — предупредил Гриб. — Последнее это дело — ждать и догонять…

— Сколько удочек брать? — спросил Гарик.

— Не надо удочки — путаться только будут.

— Как же ловить будем? — удивился он.

— Будем, — сказал Федя. — Помогите лодку столкнуть.

Он забрался в лодку, а мы с Гариком спихнули черную посудину в воду. Федя спрятался под кепку и опустил весла.

— Я тебя буду Гришкой звать, — сказал он.

— Хоть Кузьмой, — ответил Гарик. — Только покажи, где лещей брать можно.

— Без промашки, — сказал Федя. — На этом озере я еще без штанов начал рыбалить.

— Вот тип, — сказал я, когда он уплыл.

— Комик, — усмехнулся Гарик.

— К нам чуть свет Сорока приходил…

Гарик повернулся ко мне.

— Сорока?

— Мы лося ходили спасать… Только он погиб. Засосало в болоте. Аленка до сих пор не может успокоиться.

Я рассказал ему, как умирал лось.

— Я бы этих охотников… — Гарик скрипнул зубами. — К стенке!

У него сейчас лицо было точно такое же, как и у Сороки, там в лесу.

— А Президенту я все равно фотокарточку попорчу, — сказал Гарик.

— Это еще бабушка надвое сказала, — ответил я. На вид Сорока ничуть не слабее Гарика.

— Не смог лося спасти, — сказал Гарик.

Глава пятнадцатая

Солнце взошло над озером, а Гриба все еще не было. На кустах испарялась роса. Неподалеку от берега раздавались всплески. Играл крупный окунь. У другого берега в камышах смутно вырисовывалась лодка. Рыбак в ватнике и зимней шапке сидел к нам спиной. Казалось, он спит. Там, где из воды торчали сваи, стлался пар. Создавалось впечатление, будто кто-то в снег наторкал черные головешки. Еще не обсохшие от ночной росы стрекозы неуверенно летели над водой. Гарик молча ходил по берегу. Он нервничал. У самой воды лежали наши удочки, банки с червями. Червей мы накопали еще с вечера.

Утро было прохладное, и хотя мне смешно было смотреть на рыбака в зимней шапке, одеться потеплее не мешало бы. Гарик надел зеленые парусиновые штаны и фланелевую рубашку. Он тоже ежился от холода. Скоро поднимется солнце повыше и станет жарко. Придется все с себя стаскивать.

Дед лежал на крыльце, уткнув морду в лапы. Деду тепло. У него шуба.

Солнце медленно поднялось над лесом. Пять часов. Мы встали с Гариком в четыре. Ждем Федьку Гриба. А он что-то не спешит. Или спит без задних ног, или один уплыл. Пожалел показать нам заветные лещовые места.

Несколько раз подряд плеснуло у самого берега. Я даже успел заметить, как чиркнули по воде красноватые плавники. Окунь малька догоняет.

— Закинем? — предложил я.

И тут из-за осоки показался черный нос Федькиной лодки.

— Я в людях редко ошибаюсь, — сказал Гарик, повеселев.

Гриб спрыгнул с лодки, за руку поздоровался с нами. Сначала с Гариком, потом со мной. К штанам присохла сизая рыбья чешуя. Гриб выглядел заправским рыбаком.

— Проспал? — спросил Гарик.

— Это вы, городские, долго дрыхнете, — сказал Гриб. — А мы народ привычный… На рыбалке я могу два дня не есть, не пить и две ночи не спать. А может, и больше смогу. Не пробовал.

— Говорил, будешь на месте, когда солнце взойдет… — сказал я.

Гриб даже не посмотрел в мою сторону. Он взял банку с червями, заглянул туда и небрежно отложил в сторону.

— Квелые, — сказал он.

— Чего мы ждем? — спросил Гарик.

— Не знаю, — сказал я.

— Хотите лещей? — спросил Федя.

— Шутник, — усмехнулся Гарик.

— Уговор — во всем слушаться меня, — сказал Федя. — Тогда будут лещи… Я вам нынче покажу настоящую рыбалку!

— Чего же мы стоим? — воскликнул Гарик.

— По коням! — скомандовал Гриб.

Мы забрались в лодку и поплыли. Греб Гарик. Гриб сидел на корме и командовал:

— Левее, еще чуток… Так держать! Теперя правым греби. Вот так. Не маши веслами-то… Не видишь, одно поперек стало?

Я удивлялся Гарику. Он беспрекословно подчинялся Федьке. Это на него не похоже. Гарик сам любит командовать. Видно, очень уж захотелось ему поймать двухкилограммового леща и похвастаться перед Аленкой. Я еще ни разу леща не поймал. Подлещики были, а лещи почему-то стороной обходили мой крючок. Лещ — рыба осторожная, и ее на дурака не возьмешь.

Я предложил Гарику сменить его, но он не отдал весла. Мы плыли и плыли, а конца нашему пути все не видно.

Остров остался позади. Солнце ярко освещало его. Блестели зеленые иглы на соснах и елях. Блестел желтый песок. Взглянув на остров, Гарик нахмурился. Пролетели две большие утки.

— Какую крякушку позавчера шлепнул! — похвастался Федя.

— Охота запрещена, — сказал я.

— Для кого запрещена, а для меня нет… Я на этом озере родился и вырос, кто мне запретит?

— Поймают…

— Еще тот на свет не родился, кто пымает Федьку Губина, — с бахвальством произнес Гриб.

— Где ты достал такую замечательную кепку? — спросил я.

— Нравится?

— Еще бы!

— Один человек подарил… Питерский. Приезжал сюда рыбалить. Я ему одно такое место показал.

— Мы туда едем? — спросил Гарик.

— Тот, питерский, взял там за полдня пятнадцать килограммов. Лещи и окуни. И рыба одна к другой. Крупная! Ну, он и подарил мне эту кепку. Носи, говорит, Федя, с гордостью, ты заслужил ее. Так и сказал. Я, мальцы, думаю, это знаменитая кепка. У нас в деревне ни у кого такой нет. Сам председатель сельсовета интересовался, где я такую откопал. Видно, понравилась ему.

— Редкая фуражечка, — сказал я. — Олег Попов и тот бы позавидовал.

— А кто это?

— Великий человек, — сказал я. — Верно, Гарик?

— Попов? Известная личность, — подтвердил Гарик.

— Этот тоже, видать, шишка… На собственном «Москвиче» приезжал.

Остров заслонил наш дом, а мы все плыли. У Гарика на лбу выступил пот. Гриб спрятался под своей знаменитой кепкой и дремал. Озеро раскинулось перед нами на много километров. В одном месте оно суживалось. Когда мы вошли в горловину, Федька открыл один глаз и сказал:

— Якорь!

Я поднял со дна рогатую тележную ось и бросил за борт.

— Очумел? — заорал Гриб. — Кто так кидает? Тихонько надо, голова ни одного уха!

— Ну что ты на самом деле?! — возмутился и Гарик.

— На рыбалке должно быть так: пролетела стрекоза — слышно. А ты полупудовую железяку запузырил так, что черти на том свете и то услышали. Рыба любит тишину, понял?

Не нарочно ведь! Уж так получилось. Вырвалась у меня из рук эта штуковина. Я молча выслушал упреки. Но это было только начало. Не успели мы забросить удочки, как Гриб снова начал пилить меня:

— Ушла теперя рыба… Эх, ты, капустная кочерыжка!

Мне хотелось хлестнуть его удочкой по громадной кепке: ишь разошелся! Может быть, тут и не было рыбы?

— Подымай якорь, — распорядился Федя. — И в другой раз — гляди!

Мы отплыли от этого места подальше и снова встали на якорь. На этот раз я так опустил железяку, что даже не булькнуло. Но Федя все равно остался недовольным.

— Еле поворачиваешься! Пока якорь опускал — на пять метров от ямы отнесло.

Хуже нет — ловить рыбу со старшими на одной лодке. Орут, замечания делают на каждом шагу. То одно не так, то другое не этак. То ли дело с Аленкой. Там я голова: что скажу, то она и делает. А когда надо — и прикрикну. Только я зазря не кричу, я человек справедливый.

На новом месте тоже не клевало. И опять виноватым оказался я.

— Рыба, она за десять верст слышит, — разглагольствовал Гриб. — Она брюхом чует. Принимает колебания.

Гарик хмуро поглядывал на него. Но пока помалкивал.

— Лопнула рыбалка, — сказал я. — Рыба дна дня будет очухиваться от нашего якоря…

— Попробуем в другом месте, — сказал Гриб.

И в другом месте не клевало. Рыба будто сговорилась. Даже ерши-малыши не дергали. Федя равнодушно глядел на поплавок, сделанный из пробки и гусиного пера. Кепка его съехала на самые глаза.

— Где же лещи? — мрачно спросил Гарик.

— В озере, — бодро ответил Федя. — Гуляют, родимые.

— А твои места?

— Отошла, — невозмутимо ответил Гриб. — Не все же время рыба стоит на ямах? Знаешь, какая там глубина?

— Мне на глубину наплевать, — разъярился Гарик. — Мне рыба нужна. Гони назад ножик!

— Не ори, — насупился Гриб. — Не то веслом огрею… Со мной, парнишка, на озере шутки плохи. Я вас не звал на рыбалку. Сами напросились. Что я, колдун какой? Ну, не берет нонче, а завтра будет брать. Раз на раз не приходится. Спроси у других рыбаков… А ножик не отдам, хоть лопни. Он мне и самому пригодится. Дареное назад не отдают. Иль у вас в городе наоборот?

— Веслом огреет?! — Гарик даже приподнялся со своего места. — Ты слышал, Сережка, что он сказал?

— Не глухой, — ответил я. Мне было интересно, чем все это кончится: подерутся или нет? А здорово, если бы они подрались. Трудно сказать, кто из них сильнее. Оба здоровенные.

— Я таких, как ты… — сказал Гарик. — Да я на ринге работал с такими мальчиками… Я тебя одним пальцем ткну…

— Ткни, — сказал Гриб и тоже приподнялся. Кепка свалилась ему на глаза, и он, вместо того чтобы по привычке подбросить ее вверх, снял и аккуратно положил на сиденье. У Феди была продолговатая голова с выступом на затылке. Волосы взлохмачены. Сразу видно, что Федя с гребешком не дружит. Цвет волос и не определишь: что-то между коричневым и русым. Поперек лба морщина. Она делала Федю взрослее.

— Я тебя как котенка… — Гарик оттолкнул меня и двинулся к Феде. Но мне некуда было деться, и я, чуть отодвинувшись, снова оказался между ними.

Гриб оттолкнул меня и сделал шаг навстречу Гарику. Я снова отодвинулся и опять оказался между ними. Я сидел, а они стояли. Я видел только их ноги и животы. Ногами они почему-то пинали меня. Сначала один, потом другой. И наконец сразу оба. Еще хорошо, что босиком.

— Какой ты рыбак… — гремел надо мной Гарик.

— А ты думал, тюря, лещи тебе в лодку будут прыгать? Шире рот разевай! Кто же на озере орет как оглашенный, дурная твоя голова ни одного уха? орал Гриб.

— Ты мне про весло и не заикайся! Как будто я весло в руках не умею держать…

— Не надо было этого брать, — глянул на меня Федя. — Была бы рыба.

— Ты, Сергей, как будто первый раз на озере? — уставился на меня и Гарик. — Гремишь, как черт знает кто…

— Кочерыжка! — обозвал меня Федя.

— А где мои черви? — спросил Гарик.

Во время их возни одна банка с червями упала за борт.

— Утонула, — сказал я.

— Сидел бы ты лучше на берегу…

— Лезут тут всякие в лодку, — сказал Федя.

До драки не дошло. Они еще минут пять костерили меня. Я терпел, ничего не поделаешь. Только раскрой рот — могут дать н по шее. Особенно этот Гриб. Врезал бы я ему по губе, да боюсь, из лодки выкинет. А до берега далеко.

Сорвав на мне зло, они стали ругаться потише, а потом совсем перестали. Выдохлись. Сначала уселся Гарик, потом Гриб. Федя велел мне грести.

Я безропотно взялся за весла. Я думал, что надо к берегу, но Федя приказал грести дальше к мысу, который далеко вдавался в озеро. На мысу белела большая береза. На нее и велено было мне держать.

Я старался изо всех сил. Гарик ничего, а Федя морщился, глядя на меня. На минутку отпустив весла, я содрал с себя рубаху. Они с завистью посмотрели на меня, но раздеваться не стали. Из упрямства. Солнце припекало все сильнее. Первым не выдержал Гарик. Глядя на березу, до которой было еще далеко, он сказал:

— Кто-то кусает в лопатку… Серега, посмотри.

Быстренько сдернул с себя рубашку и майку. Я даже н смотреть не стал: никто его не кусает.

— Думал, клещ, — сказал Гарик.

Федя, сощурившись, поглядел на солнце, потом стал щупать свою рубаху.

— Весной покупали, а гляди — уже выгорела!

И, покачав головой, тоже разделся. Рубаху спрятал в корзину. Заметив мою усмешку, взял кепку и надел. Теперь он сидел как под зонтиком.

За мысом мы остановились. Федя вдруг стал очень серьезным. Огляделся по сторонам и вытащил из корзинки небольшуюбанку, из которой торчал черный шнур, напоминающий электрический провод.

— Бомба, — шепотом сказал Федя. — Сам сделал. Это я из-за нее задержался.

Мы с Гариком опасливо посмотрели на бомбу. Мне сразу и в голову не пришло, для чего она предназначена. Гриб нагнулся и стал смотреть в воду. Я тоже посмотрел: ничего не видно. Верхний слой прозрачный, а глубже чернота.

— Рыба ходит, — уверенно сказал Федя. — Удочка — детская забава. Вот эта штука кашлянет — рыбу лопатой будем огребать!

— А мы как? — на всякий случай спросил я. — Чем нас будут огребать?

— Замри, понял? — сказал Федя.

— А как она… — кивнул на бомбу Гарик. — В руках не рванет?

— Дрейфишь — иди на берег.

— Не в этом дело, — сказал Гарик. — Я не знаю, как эта штука действует.

— Охнет — будь здоров, — сказал Гриб. — Успевай только рыбу таскать. Вот чго, мальцы, штаны долой. Как рыба пойдет наверх, так все за борт. Крупную хватайте в первую очередь. Она быстро отходит.

— Сильный заряд? — спросил Гарик.

— Говорю, кто боится — жмите на берег, — ответил Федя.

— Не в этом дело, — сказал Гарик.

Я с тоской посмотрел на жестяную банку. Может быть, и правда, пока не поздно, податься на берег? Гарик останется. Из гордости. А одному уходить неудобно. Струсил, скажут. Федя между тем достал из кармана спички.

— Рот надо открывать? — спросил я. Где-то я вычитал, что, когда что-нибудь взрывается рядом, нужно обязательно рот раскрывать. Вот только зачем — я забыл.

— Лучше будет, если ты свою коробку закроешь и больше не будешь раскрывать, — заметил Гарик.

Федя, насупившись и отвалив нижнюю губу, возился со шнуром. Все дальше запихивал его в банку.

— Порох? — спросил Гарик.

Федя кивнул.

— Да сними ты свою дурацкую кепку! — сказал Гарик. — Ведь не видишь ни черта!

— Вижу, — ответил Федя.

И вот все готово. Гриб поднес спичку к шнуру, и он зашипел, выбрасывая тоненькую, как иголка, струйку огня.

— Штаны сняли? — спросил Федя, держа банку на отлете.

— Бросай! — заорал Гарик.

— Сейчас, — сказал Федя и посмотрел за борт. — А может, туда лучше? — кивнул он на другую сторону. Шнур между тем негромко шипел, распространяя ядовитую вонь.

— Кому говорю, бросай! — Гарик вскочил на ноги.

Я подумал, что он сейчас сиганет в воду. В штанах. А еще неизвестно, где хуже, в воде или на лодке.

— Сюда лучше, — сказал Федя и не спеша кинул банку с вонючим шипящим шнуром. Банка камнем пошла на дно. Вода забурлила. Мы, затаив дыхание, смотрели на воду. Медленно расходились круги.

— Чего орал? — сказал Фодя. — Мне не впервой. Она замедленного действия…

И тут бабахнуло! Столб воды поднялся метра на два. Вода закачала нашу лодку. Остро запахло порохом.

— Сработала, холера! — заулыбался Федя. — Жди, мальцы, рыбу… Сейчас попрет!

И рыба пошла. Сначала из глубины показались мальки. Много, не сосчитать. Они, вяло покачиваясь, шли и шли из глубины. На поверхности оставались и белели неподвижные и маленькие. Кое-где показалась плотва граммов на двести. Кверху брюхом выплыл подлещик, второй, за ним щуренок.

— Я буду за вас подбирать? — спросил Федя.

Гарик посмотрел на меня, потом на рыбу.

— Нечего подбирать, — сказал он. — Мелочь пузатая.

— Щука!

И верно, неподалеку от лодки показалась большая рыбина. Она пыталась перевернуться с брюха на спину. Плавники ее лениво шевелились.

— Уйдет! — заорал Гриб.

Гарик нехотя сбросил штаны и перевалился через борт.

— А ты чего сидишь?

Пришлось и мне лезть в воду. Вдвоем с Гариком мы плавали вокруг лодки и подбирали оглушенную рыбу. Она все еще шла со дна.

— Полундра! — вдруг завопил Федя. — Президент шпарит на моторке!

Мы, не сговариваясь, поплыли к берегу. Оглушенная рыба тыкалась головами и хвостами в наши животы, плечи, но мы не обращали на нее внимания: скорее бы до берега! У меня было такое ощущение, словно кто-то вот-вот должен за пятки схватить. Выскочив на песчаный мыс, мы услышала приглушенный рокот мотора.

— Лодку сховаем в кусты, а сами в лес! — командовал Гриб, налегая на весла.

Затолкав лодку в прибрежный кустарник, мы вслед за Федей припустили в лес. А рокот мотора все громче за нашей спиной.

Глава шестнадцатая

Тяжело дыша, мы уселись под сосной и в просвет между деревьями стали смотреть на озеро. Кусты у берега были густые, разросшиеся, и мы надеялись, что лодку не найдут. Моторка выскочила к мысу. Широкий пенистый след волочился за ней. На носу с биноклем в руках стоял Сорока. Он смотрел в нашу сторону. Нас он, конечно, не видел. Кроме него, на лодке были еще человек пять. Среди них я узнал Колю Гаврилова, Леху и Темного. Мотор заглох, и лодка, сбавив ход, обогнула мыс и закачалась на том самом месте, где мы бросили бомбу. Даже отсюда было видно, как белеет на поверхности рыба. Сорока перевесился с лодки и ухватил за хвост одну порядочную рыбину.

— Нашу щуку сграбастал, — негромко сказал Гриб.

— Черт с ней, со щукой, — пробурчал Гарик. — Лодку бы не увел.

— Найдет — пиши пропало! — сказал Федя. — Не отдаст.

— В другой раз глушить не будешь, — сказал Гарик.

Коля и Леха разделись и прыгнули в воду. Они стали подбирать оглушенную рыбу и кидать в лодку. Сорока поднес бинокль к глазам. Мы еще ниже пригнулись. Президент что-то сказал, и мотор снова зарокотал. Лодка медленно пошла вдоль берега. Головы мальчишек были повернуты в сторону кустов: лодку ищут!

— Засек, гад, — сказал Гриб. Лицо его стало злым, губа поджалась.

Моторка остановилась напротив того места, куда мы спрятали Федькину плоскодонку. Темный и еще один незнакомый выпрыгнули из лодки и по плечи в воде полезли в камыши. Скоро оттуда показался просмоленный нос Фсдькиной посудины.

— Я подговорю наших ребят — мы с ним рассчитаемся, — сказал Федя.

Мальчишки привязали лодку к цепи, и моторка, развернувшись, понеслась к острову.

Федя вскочил и помахал вслед кулаком.

— Попомнишь, Президент, Федьку Губина! — крикнул он.

Сорока не слышал, что ему кричал Гриб. Он стоял к нам спиной. Мне было смешно смотреть на Федю, подпрыгивающего, как кузнечик. Но тут я вспомнил, что в лодке остались мои удочки, рубаха и штаны, и мне сразу стало не до смеху.

— Куда он лодку погнал? — спросил я.

— Мало ли кто тут рыбу глушил, — сказал Федя. — Мы ничего не знаем. Заховали лодку, а сами пошли в лес…

— А рыба, что в лодке осталась? — спросил Гарик.

— Там наши удочки и одежда, — сказал я.

— Ключи от машины! — Гарик вскочил на ноги. — Остались в штанах… Потеряются — Славка меня… Что же делать?

— Не знаю, — сказал я.

Поглядев на наши расстроенные лица, Гриб немного успокоился. Ему стало легче, что не он один пострадал, а все.

— Бросить бы эту бомбу на остров, — сказал Федя.

— При чем тут бомба? — со злостью сказал Гарик.

— Сходи к ихнему директору, — посоветовал Гриб. — Он скажет — сразу отдадут. Не забудь и про лодку.

— И про штаны, — сказал я.

— Ты знаешь директора, — сказал Гарик, — вот и сходи.

— Мне не отдадут, — убежденно ответил Федя.

— В какую сторону идти? — помолчав, спросил Гарик. Настроение у него совсем испортилось. Федя почесал голову.

— Пешью далековато. Кругом придется.

— Чего мы стоим?

— Спешить некуда, — сказал Федя. — Дай бог, ежели к вечеру домой приползем…

— К вечеру? — в один голос воскликнули мы.

— Озеро-то громадное, попробуй обойти его. Это километров тридцать.

— Не надо было лодку прятать, — сказал Гарик.

— Их пять человек…

— Справились бы, — сказал Гарик. — Я бы один взял троих.

— Языком-то болтать можно… — проворчал Федя.

— А напрямик есть дорога? — спросил Гарик.

— Через лес ближе, — ответил Гриб.

— Айда прямиком, — сказал Гарик.

— Есть места, где без топора не продерешься, — ответил Федя. — И на медведя можно, естественно, напороться. Тут мишки ого-го какие водятся. В прошлом году я на одного наскочил. Он в малиннике сидел, а я тоже за ягодами сунулся. Как встал на задние лапы — думал, мама родная, концы отдам! Ничего, пронесло. Повернулся топтыгин — да боком в лес. Не тронул, леший. А бывает, начнет, паразит, играть. Обхватит лапами и давай бороться, до смерти может заломать. А то еще лизать любит… Обнимет и лижет своим рашпилем, пока от тебя мокрое место не останется…

— По дороге пойдем, — сказал Гарик. — Кругом.

— Я из самого Ленинграда шел пешком, и ничего, — сказал я.

— Я могу и напрямик, а как вы голышом?

Гриб был в штанах и даже рубаху успел надеть. А мы с Гариком остались в одних мокрых трусах. Все наше добро уплыло на лодке. Придется голышом шагать.

— А этот Президент, — спросил Гарик, — кто он такой?

— Из интерната, — ответил Феди. — Не нашенский. Без матки и батьки слонялся. Беспризорник. А потом сюда привезли. Два раза убегал, но прижился на нашу голову. После директора самый тут главный. Над интернатскими верховодит. И наших, островитинских, кое-кого переманил. У них там на острове дом, сами построили. Ну и все лето живут в нем. Другие по домам разъезжаются, а у Президента нет дома, вот тут и околачивается со своими дружками. Они его слушаются, как бога. Поглядеть — одна умора, что они творят! За три версты бревна куда-то таскают. Тяжеленные! А что на острове делают — никто не знает. Мы пытали у своих — как воды в рот набрали. Может, ракету какую изобретают?.. Нашим мужикам насолил. Двоим ножом сети порезал и всю рыбу выпустил. Осенью дело было. Не поленился, паразит, нырнул в холодную воду и порезал сеть… Ну, мужики и осерчали. Хотели поймать да поучить маленько, а он ушел. Есть у них потайной ход, да разве найдешь? Охраняют, наверное…

Федя шагал впереди, мы за ним. Дорога узкая, по сторонам лес. Сосны, ели, в низинах ольха, березы и осины. В дорожную пыль зарылись сухие сосновые шишки. Я иногда наступал на них и чуть не вскрикивал от боли. Гарик тоже поднимал ноги как журавль и часто морщился. Эти шишки кололись, как гвозди. Деревья совсем заслонили солнце. В ветвях сияли голубоватые нити паутины. Из чащобы тянуло прохладой. Не прошли мы и с километр, как увидели глухарку. Она сидела на обочине; при нашем приближении смешно подпрыгнула и излетела на ближайшую сосну. Усевшись на сук, стала бесстрашно смотреть на нас красноватым глазом. Глухарка была рябая, хвост веером, шея длинная.

Федя подмял шишку и запустил в глухарку. Птица захлопала крыльями и улетела. А на землю медленно опустилось рябое перо.

— Полпуда потянет, — на глазок определил Федя. — Ружьишко бы сюда!

Потом дорогу перебежал заяц. Он был худой и длинноногий, желто-серого цвета. Одним махом перелетел через дорогу в десяти шагах от нас и скрылся в молодом ельнике.

— Теперь очередь за медведем, — сказал Гарик и даже не улыбнулся. Мне тоже улыбаться не хотелось. Лес все теснее прижимался к тропинке. Когда мы спускались в низину, веяло грибной сыростью и мраком. На буграх лес стоял солнечный, пахло хвоей и смолой. Иногда сквозь стволы виднелся бурелом. И всякий раз мне мерещилось, что это медвежья берлога. Поравняемся, а он и выйдет к нам навстречу. Федя говорит, что лизать будет… Врет, наверное. С какой стати медведь человека лизать будет? Будто человек сахарный.

— Рассказать, как здесь пять лет назад мужика нашли убитого? Шел он под вечер этой самой дорогой…

— Не надо, — попросил я.

— Пускай рассказывает, — сказал Гарик.

— Днем неинтересно, — ответил Федя, посмотрев на меня. — Как стемнеет, во всех подробностях расскажу…

До вечера еще далеко, а потом, может, и забудет Гриб. Не люблю я слушать истории про покойников. Мороз даже по коже дерет. А потом по ночам всякая ересь снится. Аленка один раз слышала, как я во сне кричал.

Километров через пять, когда мы сделали первый привал, я вместе с Федей и Гариком стал на чем свет стоит проклинать Сороку. Из-за него почти голые бредем через глухой лес, а до дома еще так далеко.

Глава семнадцатая

Аленка и отец сидели на новенькой желтой скамейке. Этой скамейки еще утром не было. Без меня сделали. Они о чем-то разговаривали и даже не посмотрели в мою сторону, когда я появился на тропинке. И лишь мой верный Дед обрадовался, увидев меня. Он заулыбался и, виляя хвостом и пританцовывая, подошел ко мне. «Ты где был, пропащая твоя душа? — спрашивал Дед. — И меня с собой не взял? Хотя ты свинья, Сергей, я на тебя все равно не сержусь!»

Я почесал Деда за ухом и подошел к своим. Они все еще не замечали меня. Ну ладно — отец. Ему по штату положено в строгости воспитывать меня, а Аленка-то чего выкаблучивается?

— Щей бы побольше и картошки с мясом, — сказал я.

— Проголодался? — спросил отец.

— Где ты шлялся? — соизволила взглянуть в мою сторону Аленка.

— Я, может быть, по-настоящему заблудился… На меня, может быть, медведь напал… и это… обхватив лапами, стал лизать…

— Медведь, значит, лизал? — усмехнулся отец.

— Бедный, облизанный Сережа, — сказала Аленка.

Все это начало меня раздражать. Я все-таки восемнадцать километров с гаком отшагал. А они на лавочке сидят да еще насмехаются!

— Где твоя рубашка, штаны? — спросила Аленка. — Медведь слизал?

Про одежду я совсем забыл. Весь лень прошагал в трусах, привык.

— Действительно, где твое обмундирование?

— Потерял…

— Это интересно, — сказал отец.

— Кто-то лодку угнал, — сказал я. — Уходили — была, а пришли — нет…

— Куда уходили?

Я промолчал. Пока не накормят, ни слова больше не скажу.

— Я чувствую, от тебя сейчас правды не добьешься, — сказал отец. Натощак ты врешь плохо… Покорми его, Алена, — возможно, потом он придумает нам какую-нибудь историю повеселее.

Мы с Аленкой пошли в дом. В сенях она сказала:

— Твоя одежда дома. Ее парень принес, с которым мы на болото ходили. У него птичье прозиище… Сорока, что ли?

— Что он сказал?

— Мы сначала испугались, подумали, что ты утонул. Он говорит: «Не беспокойтесь, к вечеру вернется».

— Мы ему покажем, где раки зимуют… — сказал я.

— Суп теплый… Подогреть?

— Тащи какой есть!

Она налила целую тарелку супа с фасолью, на второе поставила на стол миску гречневой каши с молоком. И нарезала черного хлеба. Я накинулся на еду. Аленка сидела напротив и смотрела на меня. Я уплетал чуть теплый суп и косился на кашу. Я еще никогда не хотел так есть. Хотя там, в лесу, мне казалось, что больше всего на свете я хочу растянуться на кровати и заснуть. Последние километры были самыми тяжелыми. Даже привычный к таким переходам Федя Губин устал. Шел, чертыхаясь в адрес Сороки, и спотыкался. Он так и забыл рассказать эту историю про убитого мужика. Гарик до крови сбил о корень большой палец и хромал позади нас. Он тоже бубнил что-то угрожающее себе под нос. Если бы на дороге нам попался Сорока, от него мокрое место осталось бы.

Солнце напекло голову, плечи зудели. Хотелось пить, но за всю дорогу мы даже паршивой лужи не встретили. На привалах мы ложились голыми животами в пыль. Но кусачие лесные муравьи не давали долго прохлаждаться.

— А что еще говорил Сорока? — спросил я.

— О каких-то станках беседовали с отцом.

— Про бомбу говорили?

— Бомбу нашли? — оживилась Аленка. — В лесу, да?

— Отвяжись, — сказал я. — Ничего не нашли.

— Положить еще каши?

— Сыт по горло.

Аленка убрала посуду, порылась в кухонном столе и положила передо мной кусочек шоколада в блестящей обертке.

— Твоя доля, — сказала она.

От шоколадки я не стал отказываться.

— Вкусно? — спросила Аленка. Я с удивлением посмотрел на нее: с чего вдруг такая заботливая? Обычно посуду заставляет мыть, а тут сама все сделала, да еще шоколадом угощает и спрашивает, вкусно ли? Интересно, бывает шоколад невкусным?

— Выкладывай, что у тебя, — сказал я.

— Возьмешь меня на остров?

— Я туда не собираюсь.

— Сорока завтра будет ждать тебя в десять утра.

— Это он сказал? — удивился я. И даже забыл про шоколадку, которая немедленно расплавилась в моей руке.

— За тобой лодка придет.

— А может быть, вертолет прилетит? — пошутил я. Признаться, я ничего не понимал. Сорока приглашает меня на остров. Когда я хотел туда забраться, он спровадил меня кверху тормашками в воду, а теперь приглашает. Не иначе, как на судилище. Не будет же он мне ручку жать за то, что мы бомбу бросили?

— Возьмешь? — спросила Аленка.

— Чего же ты у него не попросилась?

— Неудобно.

— Посуду вымыла? Вытри стол… А теперь бегом в лес за цветочками…

В другой бы раз Аленка так и взвилась, а тут лишь спросила:

— Хочешь пирога с повидлом?

Заинтриговал остров Аленку не на шутку. А может быть, Сорока?

— Мы с Гариком отправимся, — сказал я.

— Он тебя приглашал, при чем тут Гарик?

Я понял, что от Аленки не отвяжешься. Пускай плывет со мной. Жалко, что ли? Конечно, с Гариком бы лучше… И так все равно ничего мне Сорока не сделает. Не я эту дурацкую бомбу бросал.

— Сердитый был? — спросил я.

— Я ведь его плохо знаю…

Дожевывая пирог с повидлом, я размышлял: плыть на остров или нет? Конечно, Сорока станет выяснять: кто бросил бомбу? Только от меня он ничего не добьется. Не на такого напал. А на острове мне очень хотелось побывать. Вряд ли когда-нибудь еще такой случай представится. Не будут же они меня поднимать на веревке? Узнаю, где ход. Аленку я обязательно возьму, при ней Сорока и его дружки не будут особенно распускать свои языки. Все-таки девчонка.

В комнату вошел отец.

— Ну, что там с вами приключилось? Только не ври, троглодит, а то мне будет стыдно за тебя. Уж лучше ничего не рассказывай.

— Ладно, — сказал я. — Не буду рассказывать.

Глава восемнадцатая

Коля Гаврилов появился утром. В руках у него был брезентовый мешочек, тот самый, с которым я увидел его в первый раз. Мы с Аленкой ждали его… Думали, что он появится со стороны острова, но Коля пришел по берегу. Вернее, приплыл. Волосы мокрые, трусы только что выжаты.

— Поплывем на вашей лодке, — сказал Коля.

Мы с Аленкой не возражали. Я предложил и Гарика захватить, но Коля сказал, что не надо. Обычно разговорчивый, он сегодня помалкивал. На меня старался не смотреть. Упал я в Колиных глазах. И все из-за Федькиной бомбы. Еще раньше, чем появился Коля, к Гарику пожаловал Гриб. Они растянулись на траве, рядом с машиной, и о чем-то толковали. Когда я подошел, они замолчали.

— Твое барахло вернули? — спросил Гарик.

— И банку с червями, — сказал я.

— Мне тоже все принесли.

— А мне ни шиша, — ввернул Федя.

Я сказал им, что меня пригласили на остров. С Сорокой буду беседовать. Вот только зачем я ему понадобился — ума не приложу.

Гарик с Федей переглянулись.

— Тебя не тронут, — заметил Гриб.

— Запомни, где у них вход, — сказал Гарик.

— Ладно, — пообещал я.

— Про бомбу не ляпни, — предупредил Федя.

У них было что-то на уме, я видел по глазам, но допытываться не стал. Не хотят говорить — не надо.

Втроем — я, Аленка и Коля — мы подплыли к острову.

— Кто в лесу книжки читает? — стал разговаривать с Аленкой Коля. На меня он по-прежнему не смотрел. — Книжки и в городе можно читать, а тут природа. Я бы на твоем месте весь день ходил по лесу. Сколько тут земляники! Где еще такой бор найдешь? А озеро? Когда сюда из города приезжают, так им не до книжек. Тут знаменитый артист с месяц жил. Фамилию забыл… Его часто по радио передают. Он стихи читает, а здесь все время пел. Умываться идет — поет. В лес идет — поет. Громко так. На охоту идет поет. Он ни разу никого не застрелил. А все одно был веселый. Сумка пустая, а пост. Эти… серенады из разных опер… «О дайте, дайте мне свободу…» Как же его фамилия? Трудная какая-то. Уехал, когда дожди зарядили. У нас, бывает, как зарядит, так на неделю. Вот начнутся дожди — и читай…

— Мне здесь нравится, — сказала Аленка.

— Хочешь, покажу тебе одну полянку? Красным-красно от земляники.

— Покажи, — сказала Аленка.

Я молчал. Взглянув на берег, я увидел, как Гарик и Федя поспешно усаживаются в резиновую лодку. Куда это они собрались?

Вот и остров. Тихий стоит, ни одно дерево не шелохнется. У самого берега на осоку налипли комки пены.

Куда же мы пристанем? Мне не терпелось увидеть таинственный вход. Это, должно быть, настоящий грот. Ведь туда заходит даже моторка. Когда нос нашей лодки коснулся камышей, Коля опустил весла и посмотрел на нас.

— Сейчас ты скажешь: «Сезам отворись!» — и мы очутимся на острове, сказала Аленка. Но Коля сказал совсем другое:

— Завяжите глаза.

И протянул нам два лоскута. Мы с Аленкой переглянулись.

— Это обязательно? — спросил я.

Коля кивнул.

— И мне? — спросила Аленка.

— Всем, — ответил Коля.

— Я зажмурю глаза.

— Будем сидеть в лодке, — сказал Коля. — Я подожду.

Делать было нечего, пришлось завязывать глаза.

Я, правда, попытался щелку оставить, но Коля поправил повязку, и я больше ничего не видел. Сразу вспомнилась сказка «Али-баба и сорок разбойников». Там тоже всем завязывали глаза. И в романах, которые читает Аленка, путешественникам разбойники набрасывали на глаза черные повязки. А потом все равно убивали их. Придется и нам потерпеть.

Я слышал, как за лодку цеплялись водоросли и камыши, как негромко всплескивает весло.

— Нагнитесь, — сказал Коля.

Мы с Аленкой разом нагнулись и стукнулись головами. Запахло колодезной сыростью. Если раньше сквозь повязку слабо ощущался солнечный свет, то сейчас — сплошная темнота.

— Снимите, — громко сказал кто-то. Голос прозвучал, как в бочке. Сдернув повязку, я сначала ничего не увидел. Темно, как ночью, потом сверху просочился неяркий свет. Над нами было небо. Оно врезалось в отчетливый четырехугольник. Мы сидели в колодце, широком внизу и сужающемся кверху. Коля привязал лодку и первым полез вверх по скобам, вбитым в сруб. Не дожидаясь приглашения, полез и я. Колодец был не очень глубокий, и скоро Колины ноги перестали мельтешить над моей головой. Я выбрался из колодца. Вслед за мной показалась Аленка. Нос у нее был испачкан в земле. В волосах мокрая трава. Аленка улыбалась.

— Ура! Я на таинственном острове, — сказала она. — А где капитан Немо?

Сорока стоял к нам спиной и о чем-то негромко говорил с Колей.

Я оглянулся. Высоченные ели и сосны придвинулись к самому берегу. Это их корни торчат над водой, В глубь острова вела тропинка. Кругом валялись еловые шишки. Вокруг бревенчатого сруба буйно разрослась трава. На колодезной крышке — крепкий засов. Закроют крышку — и никто на остров не попадет.

Из-за куста выпрыгнул пушистый зверек и бесстрашно посмотрел на меня.

— Заяц, — прошептал я.

— Два зайца, — сказала Аленка, глядя совсем в другую сторону. Я удивился и перевел взгляд туда, куда смотрела она. В траве сидели еще два серых зайца и, не обращая на нас внимания, щипали траву. Сорока, увидев наши изумленные лица, сказал:

— Кролики.

— А медведей у вас нет? — спросила Аленка.

— Есть, — невозмутимо ответил Сорока и, повернувшись к лесу, крикнул: — Кеша!

И тут случилось удивительное: ветви на высоченной сосне, стоявшей всего в десяти шагах от нас, зашевелились, посыпались мелкие сучки, и по стволу довольно быстро спустился бурый медвежонок. Потер растопыренной лапой нос, чихнул и не спеша поковылял к Сороке.

Глаза у Аленки стали по ложке. Она ничего не могла сказать.

Да и я опешил. Все это произошло быстро, как в цирке. Медвежонок поднялся на задние лапы и стал заглядывать Сороке в лицо. Он просил что-то, но у того ничего не было.

— Не веришь? — сказал Сорока. — Обыщи.

Медвежонок засунул лапу сначала в один карман, потом в другой. Недовольно фыркнул и заковылял к нам. Он был не так уж мал. Аленка схватила меня за руку.

— У меня… ничего нет, — запинаясь, сказала она.

Зато у меня лежал в кармане затасканный кусок сахару. Я его давно собирался съесть, да все забывал. Я бросил Кеше сахар. Он взял его и, довольный, удалился в лес.

Мы услышали всплеск и приглушенные голоса. Сорока осторожно подошел к обрыву, лег на живот и, раздвинув траву, стал смотреть вниз.

— Гриб? — шепотом спросил Коля.

— Выкупаю я их, — сказал Сорока и, вскочив на ноги, стал стаскивать с себя штаны и рубашку. Оставшись в одних плавках, что-то негромко сказал Коле. Тот пулей помчался в глубь острова. Ошарашенные увиденным, мы стояли проглотив языки. Сорока, как говорится, сразил нас наповал. Что это за всплески, я догадался: Гарик и Федя тайком отправились вслед за нами к острову. Хотели подглядеть, куда мы причалим. Но, наверное, не успели, и вот теперь шныряют по камышам на своей резинке.

Коля принес брезентовый мешок, точно такой же, как у него. Достал оттуда маску и ласты. Схватив все это, Сорока полез в колодец. Теперь мне стало ясно, кто уволакивал мою лодку, когда она приближалась к острову. Сейчас такая же штука произойдет и с моими дружками. Нужно было их как-то предупредить.

Видя, что Коля свесил голову вниз и наблюдает за лодкой, я тоже подполз к нему. За мной Аленка. Гарик и Федя плыли вдоль самого берега и тыкали веслами в осоку, по-видимому надеясь таким образом обнаружить вход на остров, Когда они проплывали под нами, я ковырнул пальцем землю, и на них посыпался песок.

— Заработаешь, — прошипел в ухо Коля.

Комочки земли защелкали по огромной Фединой кепке. Он задрал вверх голову, но нас, конечно, не заметил.

А Гарик продолжал тыкать веслом в берег.

— Дураки, — прошептала Аленка.

Вдруг лодка закрутилась на месте и пошла в сторону от острова. Гарнк беспорядочно замахал короткими, напоминающими теннисные ракетки веслами, пытаясь остановить ее, но не тут-то было. Резиновая лодка быстро уходила к противоположному берегу. Мне смешно было смотреть на озадаченные лица приятелей. Они, кажется, не понимали, в чем дело. Я вспомнил, как не так давно и меня тащило к берегу, но Гарик тогда не поверил, а теперь сам очутился в моем положении. Дело, оказывается, не в течении: это Сорока, спрятавшись под водой, тащит ее куда хочет. Вон у борта торчит кончик дыхательной трубки.

Посередине озера лодка легла на борт и опрокинулась. Гарик и Федя забарахтались в воде. Они что-то кричали, но я не расслышал. Я внимательно смотрел на воду и наконец снова увидел кусочек зеленой трубки, через которую дышал Сорока. Трубка то исчезала под водой, то снова появлялась, каждый раз все ближе к острову.

Скоро он стоял перед нами. Капли блестели на его загорелой коже. От маски на лбу осталась красная полоска. Сорока отдал ласты и маску Коле, а сам повернулся к нам.

— Купаются, — сказал он.

— Чего они испугались? — спросила Аленка. Она так и не поняла, что произошло.

— Тут щука одна есть, — сказал Коля. — Бревно. Ее все боятся. Один раз нашего пацана за пятку схватила, еле вырвался. А сколько утей сожрала! У нее на спине мох вырос. Она еще до революции жила тут. Пудов на пять, верно, Сорока?

— Не взвешивал, — ответил Президент.

— Зачем ты их? — спросил я, кивнув на тот берег.

— Крадутся, как воры…

— Нечего им у нашего острова делать, — сразу посерьезнев, сказал Коля.

— Федьке Грибу лодку не отдам, — сказал Президент. — Это не рыбак.

— Истребитель мальков, — добавил Коля. — Штук с тыщу кверху животами плавало.

— Этот Гарик, откуда он? — спросил Сорока.

— Москвич.

— Сошлись с Федькой… Свой свояка видит издалека.

— Он машину водит, — сказал я. — А каких щук ловит!

— Я видела, — подтвердила Аленка.

— Гарик… По-русски Егор, что ли?

— Георгий, — сказала Аленка.

На тропинке показался Васька и с ним еще трое. Все в трусах. Васька налегке шагал впереди, а те трое тащили на плечах длинную доску. Двое по краям, один посередине. Они прошествовали мимо нас. Васька мельком взглянул на меня и отвернулся. Сделал вид, что не узнал. Нос у него облез, стал острый и красный как морковка.

Эта доска была предназначена для трамплина. Нырять будут. Высота подходящая, метра три. Первым ступил на доску Васька. Покачался, потрогал свой красный нос, но нырять все еще не решался. Мальчишки что-то советовали ему, он охотно их слушал. Слушать лучше, чем прыгать с такой высоты.

— О чем задумался, детина? — насмешливо спросил Сорока.

— А если пузом приложусь? — Васька хлопнул себя по ляжкам, еще раз качнулся, вздохнул и шарахнул вниз головой. Раздался громкий всплеск. Я не видел, как вошел в воду Васька, но и по звуку догадался, что он действительно приложился животом.

Скоро из колодца показалась Васькина мокрая голова. А потом и весь Васька. Левый бок у него покраснел. Я думал, что больше он нырять не будет. Но Васька сразу пошел к доске. Мальчишки снова стали давать советы, но Васька отмахивался.

— Я сам, — сказал он. И, долго не раздумывая, бултыхнулся в воду.

— Раз пять приложится животом — научится, — сказал Сорока.

— А это обязательно? — спросила Аленка.

— Пошли, — сказал Сорока.

Вслед за ним мы зашагали по тропинке, протоптанной в лесу. Сосновый бор насквозь просвечивался солнцем. Меж деревьев мы увидели небольшой дом, сложенный из крепких неотесанных бревен. Дом был без крыльца. Одной стеной плотно прижимался к двум могучим соснам. Колючие лапы наполовину прикрыли крышу. На крыше несколько каких-то мудреных антенн. В доме три окна. На скамейке, что приткнулась к фасаду, сидел большой кролик, а внизу суетились еще два. Они поднимались на задние лапы и дотрагивались до своего приятеля, словно пытались спихнуть его со скамейки. Неподалеку от дома большая спортивная площадка. Видно, ребятам пришлось здорово поработать, чтобы отвоевать ее у леса. Турник, столбы с баскетбольными щитами, самодельный деревянный конь, бревно и другие приспособления, каких я еще и не видел.

Сорока, столкнув кролика, присел на скамейку. Мы с Аленкой опустились в траву. Кролики подковыляли к нам и стали деловито обнюхивать руки и ноги. У них были маленькие смешные носы и печальные глаза. Аленка погладила одного, он зажмурился от удовольствия и замурлыкал, как кошка.

Я понимал, что Сорока позвал меня не просто так, в гости, а для серьезного разговора. Но, возможно, Аленка мешала ему. Мы молча сидели минут пять. Аленка обхватила руками колени. Она смотрела на кролика, который шевелил своими просвечивающими на солнце розовыми ушами. Аленкины золотистые, с рыжим отблеском волосы тоже шевелились. С озера тянул ветерок. Из бора доносились птичьи крики. На сосновом стволе золотом сверкнула капля смолы. Она только что появилась на свет. И вот, растаяв на солнце, медленно вытянулась по красноватой коре в длинную сиреневую нить.

Из дома выскочил мальчишка. Он был в трусах. На голове наушники. Стрельнув в нашу сторону голубыми глазами, позвал Сороку. Я думал, что Президент надолго застрянет, но он вернулся быстро. Сел на прежнее место, посмотрел на меня. Сейчас начнет выяснять насчет бомбы.

— На какой вы улице живете? — спросил он.

Мы жили на Потемкинской улице. Из окна нашего дома виден Таврический сад. И панорамный кинотеатр «Ленинград». Только я там редко бываю. Один фильм полгода идет. Зимой мы с Аленкой в Таврический на каток ходим. И летом в саду хорошо. Вот только купаться не разрешают. Однажды я с приятелем все-таки выкупался. Правда, еле убежали потом. За нами дядька гнался.

Сорока сказал, что был в Ленинграде. Ему там очень нравится. Удивил, Ленинград всем нравится. Разве есть еще лучше город, чем наш Ленинград?

— Летчик там один жил… — Сорока замолчал и стал смотреть на облако, которое никак не могло перевалить через высокую сосну.

— Он двадцать фашистов сбил, — сказал Коля. Он только что пришел. Видя, что Президент с нами разговаривает по-хорошему, Коля тоже смягчился.

Облако наконец перекочевало на другое место. Оно теперь стояло над нами.

— Ты это дело брось, — сказал Сорока.

— Какое дело?

— Гриб тебе не компания.

— У него кепка замечательная!

— Я знаю, это его работа…

— Известный мародер, — поддакнул Коля.

— О чем вы говорите? — спросила Аленка.

— Вы ленинградцы, и я не хочу с вами ссориться… А с Федькой у нас старые счеты.

— Это вы про того, в клетчатой кепке? — сказала Аленка.

— Ну да, — сказал Сорока.

— Отдай лодку, — попросил я. — Без лодки он пропал.

— Я ему говорил: доиграешься, мальчик!

— У тебя прозвище Сорока? — спросила Аленка. — Или мама так назвала?

— Допустим, прозвище. А что?

— Я вчера видела сороку, — сказала Аленка. — Она прилетела из лесу, такая белая с черным. Уселась на крышу нашего дома и стала трещать без умолку. И еще хвостом вертела. Хвост у нее длинный-предлинный!

— Надо же, — сказал Сорока.

— Интересная птица…

Я взглянул на Президента. Из рубахи выпирали широкие плечи. На крепкой загорелой шее — крупная голова. Темные волосы слиплись после купания и косо лежали на лбу.

Сорока поднялся со скамейки, взял кролика за уши.

— Ему ведь больно! — сказала Аленка.

Президент погладил кролика и отпустил. Тот поскакал за дом. Сорока посмотрел на Аленку и в первый раз улыбнулся. Я заметил, что у него один зуб сломан пополам.

— Хочешь поймать большую рыбу?

— Я пробовала, — сказала Аленка. — Большие срываются.

— Поймаешь, — сказал Сорока.

— Мне не везет…

— Камыши видишь? Встань на лодке в тресту и лови. Утром.

— Ершей?

— Леща поймаешь, — уверенно сказал Сорока.

— Кто это? — воскликнула Аленка и схватила Президента за руку.

Из бора не спеша вышел огромный лось. Его бурые рога были как раз на одном уровне с крышей. Этот лось как две капли был похож на того, который погиб в болоте. Выбрасывая длинные ноги, лось подошел к Сороке, ткнулся горбатой мордой в его шею, потом обнюхал руки.

— Сережа… — сказал Сорока. Если бы это не прозвучало так ласково, я подумал бы, что он меня позвал. Но это относилось к лосю. Зверь величаво повернул огромную голову и посмотрел на нас. Аленка спряталась за спину Сороки. Лось потянулся было к ней, но она вскрикнула, и лось отвернулся. Коля достал из кармана кусок хлеба и протянул ему. Лось мягкими губами осторожно подобрал с ладони хлеб и в знак признательности покачал рогами.

— А где Борька? — спросил лося Коля, почесывая ему мощное выпуклое плечо.

Лось с минуту постоял, помаргивая длинными седыми ресницами, так же величаво ушел в бор. Нижние ветви сосен касались его спины.

Я удивился, как может такой огромный зверь так бесшумно ходить. Не треснул ни один сучок. Лось словно растворился в лесу.

Аленка, заметив, что стоит совсем близко от Сороки и держится за его руку, отодвинулась.

— Я вспомнила про того… — сказала она.

— Был лось — и нет…

— Сорока на лосе верхом ездил, — сказал Коля. — А потом Сережа его как об ель…

— А кто такой Борька? — спросил я.

— Лосенок, — ответил Коля. — Сережин сын.

— И мама у них есть? — спросила Аленка.

— Ее зимой убили, — сказал Сорока. — Те самые, которые рыбу в озере толом глушат.

— Порохом, — сказал я. Как будто это имело значение.

— Мы Борьку в снегу нашли, — стал рассказывать Коля, — он дрожал. У него одна нога подвернулась, когда от охотников удирал. А Сережа стоял рядом и лизал его. Мы Борьку на санках на свою ферму привезли. К коровам. Он до весны с нами жил. И Сережа часто приходил к хлеву. Мы ему в ящик сено клали. Страсть как собак не любит. Как увидит собаку, так рога в землю и копытами стучит…

— Зачем вы шары в небо пускаете? — спросил я.

Коля хотел что-то ответить, но, перехватив взгляд Сороки, промолчал.

— Какие шары? — переспросил Сорока.

— Вы к ним рыб и картонных человечков привязываете.

— Ты видел какие-нибудь шары? — Сорока посмотрел на Колю.

— Нет у нас шаров.

— И я не видел, — сказал Сорока.

— Значит, показалось… — ответил я. Не хотят про шары говорить. Тайна.

— А вертолеты…

— Летают, — перебил Сорока. — И вертолеты, и самолеты…

Он встал. Мы поняли, что пора и честь знать.

По той же тропинке мы пришли к колодцу. Один кролик увязался провожать нас.

Васька все еще нырял с доски. Бока и живот у него были красные, словно кирпичом натерты. Те трое тоже ныряли. Обучали Ваську. Когда мы подошли, Васька сказал:

— Двадцать раз прыгнул…

— Ну и как?

— Полный порядок!

Васька разбежался и лихо сиганул в воду.

Я думал, что больше нам повязку на глаза не наденут, но не тут-то было. Коля протянул нам тряпки и сказал, что завязать глаза придется в колодце.

Мы спустились в грот. Он был темный и вместительный. С земляного потолка капала вода. Мне показалось, что в углу стоит лодка, а может быть, я ошибся. В одном месте скупо пробивался свет. Очевидно, вход у них закрывается, иначе любой заметил бы пещеру. Впотьмах мы надели повязки. Снять их Коля разрешил, когда вывел лодку на чистую воду. Искусно замаскировались они. Мы отплыли всего метров на сто от острова, но я так и не смог точно определить, где вход. Лишь приблизительно заприметил то место по сосне, которая возвышалась над колодцем.

— Пока, — сказал Коля и прыгнул с лодки в воду.

Я видел, он нарочно стал кружиться на одном месте, дожидаясь, когда мы отплывем подальше.

Сорока стоял на берегу и смотрел на нас. Ветер дул с озера. Он полоскал парусиновые штаны Президента. На остров катились небольшие волны. То и одном, то в другом месте вскипали белые гребешки. И тут же исчезали. Добежав до острова, волна громко чмокала и откатывалась назад.

— Умеешь рано вставать? — спросил Сорока Аленку.

— У нас будильника нет, — ответила она.

— В шесть утра становись вон там в тресту — леща поймаешь. — Он показал на наш берег. Немного в сторону от дома. Выдумывает он, нет там никаких лещей. Я ловил, даже крошечный подлещик не клюнул.

— Я проснусь, — сказала Аленка. В это я тоже не очень-то верю. Аленка не любит рано вставать. А без будильника и подавно не проснется.

— Тут лещи по расписанию клюют? — спросил я.

— А ты лучше помалкивай, — сказала Аленка.

— В семь часов ловить уже бесполезно? — допытывался я.

— Попробуй, — ответил Сорока.

— Я обязательно встану, — сказала Аленка.

Пока мы разговаривали, Коля, улучив момент, юркнул в камыш. Я так и не успел подсмотреть. Ну хорошо, найдешь грот, они колодец крышкой прихлопнут — и на задвижку.

Когда мы отплыли подальше, Аленка спросила:

— И ты глушил?

— Глушил, — сказал я.

— Вот почему вы в одних трусах пришли!

— Зато загорели, — сказал я.

— Мне этот Гриб в клетчатой кепке не нравится.

— Ты ему тоже.

— Чтобы я тебя вместе с ним больше не видела!

— Ишь, какой командир, — сказал я.

Глава девятнадцатая

На берегу дожидались Гарик и Гриб. Они были в трусах. Поеживались на ветру. Штаны и рубахи висели на кустах. Мокрая кепка сушилась у Гриба на голове. Не захотел расставаться. Края кепки обвисли. Не на пользу пошло ей купание. Резиновая лодка лежала на траве, рядом — спасательный круг. Аленка спрыгнула на берег и, задрав нос, прошествовала мимо ребят.

— Как прогулка на таинственный остров? — спросил Гарик.

Аленка не ответила.

— Какая муха ее укусила?

— Не знаю, — ответил я.

— Девчонка, — рассудительно заметил Федя.

— Видел, как вас понесло к берегу, — сказал я. — Течение? Гольфстрим?

Гарик и Федя переглянулись.

— Никуда нас не понесло, — ответил Гарик.

— А лодку вашу ветром перевернуло?

— Какую лодку? — спросил Федя, хлопая рыжими ресницами. В трусах и мокрой кепке он стал еще смешнее. Ноги у Феди были тонкие и кривые. У кого такие ноги, хорошо верхом на лошади ездить. Решили поиграть со мной в прятки. Дурака валяют!

— Что там на острове? — помолчав, спросил Гарик.

— На каком острове? — в свою очередь удивился я.

— Кончай придуриваться, — сказал Федя. — Разговаривал с Президентом? Отдаст лодку?

— Наверное, вода холодная…

— Запомнил ход? — спросил Гарик.

— Выкупаться или не стоит? — сказал я.

Федя хмуро взглянул на меня и буркнул:

— Президенту продался?

— Он толковый парень, — сказал я.

Федя растянул рот в презрительной улыбке:

— Медом тебя попотчевал?

— Чего не было, того не было, — сказал я.

— Падло твой Сорока! Какой законник выискался… Штраф требует? А кукиш не хочет? Дождется, пока башку ему оторвут… Жалко, батя уехал на лесозаготовки, он бы его прищучил!

— Это ты Сороке скажи…

— Деньги ему за это платят, что ли? Ну чего он нос сует не в свое дело?

— Не знаю, — сказал я.

— Коли с председателем здоровается за ручку, так думает, сам начальник… Видали мы таких начальников!

— Не надо рыбу глушить, — сказал я.

— Умолкни, кочерыжка капустная…

Я на всякий случай свистнул Деда. Он тотчас прибежал и, задрав вверх бородатую голову, уставился на меня: «Что скажешь?» Я погладил Деда, и он, довольно заворчав, улегся у моих ног. Теперь я мог с Федей разговаривать как хотел.

— Лодку ты не получишь, понял? — сказал я. — И не двигай своим толстым носом, тебя никто не боится.

Гриб еще сильнее задвигал носом и запыхтел.

— Ткну — мокрое место останется, — пробурчал он, сжимая кулаки.

Дед поднял голову и посмотрел на Федю, который все ближе подступал ко мне.

— Куда он лодку заховал?

— Откуда ему знать? — вступился Гарик.

Но я уже и сам разозлился. С какой стати Гриб размахивает перед моим носом кулаками? Не я ведь спрятал его лодку? Опять зло на мне срывает. Хватит с меня! На лодке я тогда терпел, никуда не денешься — кругом вода. А на берегу меня лучше не тронь.

— Клоун ты, — сказал я.

Федя окончательно рассвирепел. Он сдвинул повыше свою сморщенную кепку и замахнулся. Это движение Дед не переносил. Терпеть не мог, когда люди друг на друга кричали и замахивались. Если мы с Аленкой не дурачились, а всерьез ругались, то он грозно рычал и показывал свои ослепительные клыки. Федя не успел меня ударить, Дед молчком цапнул его за ногу. Гриб завопил и схватил Деда за хвост. Дед зарычал и, извернувшись, прихватил Федю за руку. Гриб сразу перестал ерепениться и спрятал руки за спину.

— Уйми собаку, — совсем другим тоном сказал он.

— Дед, как тебе не стыдно? — сказал я и отозвал его. Войдя в раж, он намеревался еще раз вцепиться в Федю. Гарик во время этой короткой схватки отбежал в сторону и выломал здоровый сук, готовясь вступить в бой с Дедом. Я посоветовал ему бросить палку, пока Дед не заметил. Я сказал Гарику, что Деда палкой не удивишь. Эрдельтерьеры — отчаянные собаки и никого не боятся. Они даже охотятся на львов. А уж с Гариком ему и делать нечего. Гарик послушался ибросил палку. А Дед, схватив ее, стал яростно грызть, только щенки полетели.

Федя осмотрел свои раны и, немного посопев, сказал:

— В деревне собака покусала одного… Тридцать уколов влепили!

— Сходи в больницу, пусть и тебе влепят, — посоветовал я.

— Ты привяжи его, — сказал Гарик.

— Он за дело кусает, — сказал я.

Федя нагнулся к воде и стал обмывать ногу и руку. А Дед уже забыл про нас: подбросил палку вверх, поймал ее и помчался вдоль берега, лая и дурачась.

— Нехорошо получилось, — сказал Гарик. — Человек переживает, лишился лодки.

— По-твоему, лучше было, если бы он мне врезал?

— Не надо было эту дурацкую бомбу в воду кидать, столько мальков загубили. Зря ты Деда натравил, — сказал Гарик.

— В другой раз не будет кулаками размахивать.

Подошел Федя. На меня он не смотрел. Я понял, что наши отношения безнадежно испорчены. Признаться, Гриб мне не очень нравился. Орет, как на базаре, оскорбляет.

На меня даже отец никогда не кричит. Бывает, что Аленка разойдется, да что с девчонки возьмешь?

Федя сдернул с кустов свою одежду и, хотя она еще не просохла, оделся. К рамкам прилепил по кусочку листа подорожника.

— Пока, — мрачно сказал он и, прихрамывая, ушел. Гарик проводил его взглядом и, посмотрев на остров, пробурчал:

— Все из-за него…

Глава двадцатая

— Ну где же вы?! Сю-да-а!

Я решил, что Аленка тонет. Иначе с чего бы она так кричала? Наперегонки с Гариком мы бросились к озеру. Аленка стояла в лодке и обеими руками держала за длинное удилище.

— Я наконец поймала большую рыбину, — сказала она, не глядя на нас. Лицо у нее было удивленное.

Конец удилища ходил, леска натянулась.

— Давай я, — сказал Гарик, собираясь прямо в штанах лезть в воду!

— Не мешайте! — ответила Аленка. И даже ногой топнула. Она стала подводить добычу к лодке. Но лещ упирался, не шел.

— Уйдет! — стонал Гарик. — Как пить дать уйдет.

— Она же ловила, — сказал я.

— Где подсачок?

— Не кричи под руку, — ответила Аленка. — Я и без этого… сачка.

— Тащи подсачок! — приказал Гарик.

Я пулей бросился к палатке, схватил подсачок на бамбуковой ручке и прибежал обратно. Рыбина еще держалась на крючке. Гарик вырвал подсачок из рук и ловко забросил в лодку. Аленка, не отрывая глаз от лески, взяла его.

— Леску не ослабляй! — переживал Гарик. — Сорвется, слышишь?

— Никто не ослабляет…

— Пускай воздуха глотнет… Легче тащить будет!

— Он не хочет воздуха…

Аленка все-таки подвела рыбину к борту и стала просовывать под нее подсачок. Рыбина всплеснула, и мы увидели золотистый бок и черный плавник.

— Лещ! — сказал Гарик. Рыба высунула из воды голову и, глотнув воздуха, добровольно легла на бок.

— Чего ждешь? — крикнул Гарик. — Тащи!

Аленка все еще никак ни могла просунуть подсачок.

— Бери с хвоста! С хвоста, говорю!

— Лопнешь, — сказала Аленка.

Гарик стукнул себя кулаком по лбу и в одежде полез в воду. Но когда он подплыл к лодке, торжествующая Аленка уже держала в подсачке изогнувшуюся рыбину. Крупная чешуя отливала золотом.

— Просто удивительно, почему не ушел, — говорил Гарик, плавая вокруг лодки.

— Всю рыбу распугал, — сказала Аленка.

— Давай к берегу, — позвал я. Мне тоже хотелось посмотреть на леща. Аленке самой не терпелось показать рыбину. Она стала грести к берегу. Гарик плыл рядом.

— Она чуть удочку не утащила, — рассказывала Аленка. — Смотрю, удочка сползает в воду, я как дернула! Тяжелое что-то. Тут я как закричу…

— Слышали, — сказал я.

Лещ был килограмма на полтора. Он смирно лежал на траве и ворочал глазами. Почему-то он почти не брыкался.

— Везет же… — сказал Гарик. Мокрая рубаха и штаны облепили его, у ног — лужа.

— Я говорила, что поймаю… — ликовала Аленка. — Это Сорока мне место показал. Я с шести утра сижу тут. Сначала одни ерши, а потом…

— Что дальше было — мы знаем, — сказал я.

Аленка умолкла. И правильно, нечего задаваться. Повезло, так помалкивай! Вот мне почему-то не везет…

Я вдруг увидел, как недалеко от того места, где ловила Аленка, закачались камыши, скрипнула осока. Негромко всплеснуло, разбежались круги. Когда солнце вышло из-за облака, я увидел под водой расплывчатую двигающуюся тень. Я думал, что увижу и зеленую трубку, но трубки не было. Тень ушла в глубину, растворилась. И сколько я ни смотрел — трубку так и не увидел. Маленькие волны сомкнулись над таинственным пловцом. Опять загадка: кто это? У Сороки была трубка, он не мог так глубоко уходить под воду.

— Я вечером опять на этом месте встану, — сказала Аленка.

— Теперь все лещи твои, — сказал я.

Глава двадцать первая

С утра стал накрапывать дождь. Он глухо стучал по крыше нашего дома. Под окном росли лопухи, слышно было, как дождевые капли, скатываясь с крыши, барабанят по широким зеленым тарелкам. Сосны стояли потемневшие и взъерошенные. На остриях зеленых иголок повисли блестящие капли. Небо затянули серые облака. В той стороне, где должно быть солнце, облака были светлые. Я не любил такой дождь. То ли дело гром и молния! Налетит гроза, все кругом потемнеет, а потом как заполыхает и загремит! И дождь не такой маленький и нудный, а как ударит косым ливнем, так трава ложится на землю.

Отец, подперев руками голову, читает рукопись. Он не слышит дождя. Аленка, положив ноги на спинку кровати, лежит с книжкой в руках. Дед растянулся посередине комнаты. Он побывал на улице и вымок. Глаза прижмурены. Но я знаю: Дед не спит. Уши шевелятся. Он слушает, что творится снаружи. Когда Дед попадает под дождь, от него несет псиной. Мне нравится этот запах. А вот Аленка не выносит. Она изредка поглядывает на Деда и морщит нос. Но Деду наплевать на Аленку. Он все равно не уйдет из дому, пока самому ме захочется. Иногда наш старик становится упрямым как осел. С места не сдвинешь, рычит, клыки показывает: и у собак бывает разное настроение. Наверное, не нравится ему, что дождь идет.

Я сижу на подоконнике, положив руки на колени. Смотрю на мокрый лес и жду чего-то. Вдруг из леса выйдет лось Сережа? Или сын его — Борька?

— Лоси умеют плавать? — спрашиваю я.

Отец отрывается от бумаг и смотрит на меня. Я уверен, что он меня не видит. Отец видит пересекающиеся линии, кривые и прямые.

— Лоси? — спрашивает отец и, подперев ладонью лоб, снова углубляется в рукопись, забыв про лосей.

— Как они попали на остров? — говорит Аленка.

На этот вопрос трудно ответить. Если даже и умеют плавать, они все равно не заберутся на остров.

— Зимой! — осенило меня. — По сугробам.

Аленка молча смотрит в потолок. Немного помолчав, соглашается:

— Иногда и тебе приходят в голову разумные мысли.

— А тебе никогда, — отвечаю я.

Но Аленке ругаться лень. Она не обижается.

— А медведи умеют плавать? — снова спрашиваю я.

Все молчат. Никого не волнуют медведи. Конечно, умеют плавать. Почему бы им не уметь?

— Убей меня громом, если они не позаимствовали этот грот и колодец у Жюля Верна, — сказала Аленка.

Где-то далеко и впрямь громыхнуло.

— Убьет, — говорю я.

— А Коля Гаврилов — его верный паж?

— Оруженосец, — соглашаюсь я. Аленка любит употреблять эти старинные словечки из романов.

— Как ты думаешь, Сережа, кто из них храбрее?

Я понял, о чем идет речь, но на всякий случай спросил:

— Гарик или Сорока?

— Кто это придумал ему такое имя?

Непонятная это вещь — храбрость. Гриб держал дымящуюся бомбу в руках и посмеивался. Мы с Гариком чуть со страху не умерли, а он хоть бы что. А когда Дед насел на него, так сразу побелел и быстренько домой смотался. И Аленка одна может по лесу бродить весь день, не боится ночью выходить из дому, а как гром загремит, так побледнеет и начинает полотенцем закрывать зеркало. А потом ложится на диван и на голову подушку кладет. А я люблю смотреть на грозу. И не страшно мне, а, наоборот, весело — так и хочется выбежать под хлесткий дождь и прыгать по лужам. Я иногда так и делаю. Когда никто не видит. А до чего приятно стоять под ливнем без кепки и чувствовать, как по голове щелкают капли, а рубаха прилипает к телу! Говорят, кто простоволосый стоит под дождем, тот быстрее вырастет. И еще я люблю смотреть, как дождевые капли хлещут по лужам. Лужа пузырится и кипит. А иногда появляется маленькая радуга. Из звона и пузырей. Поиграет маленько и пропадет. Аленка этого никогда не видит. Она прячется под подушкой.

— Где же ты, солнце ясное? — произнес отец, поднимаясь из-за стола. За горами, за долами, за дремучими лесами… Пойдемте, ребятишки, за солнцем?

Мы с Аленкой посмотрели на окно. Капли суетливо торкались в стекло. Не успеешь до озера дойти, как холодные струйки потекут за воротник.

— Вы знаете, чем сейчас в лесу пахнет?

Мы не знали.

— Грибами, — сказал отец, — Грибами, которые еще не вылупились на свет божий.

Грибы, которые еще не вылупились, не интересовали нас с Аленкой. Вот если бы они появились, тогда бы мы побежали в лес.

— Вы слышали когда-нибудь, дикари несчастные, как шумят березы под дождем?

И этого мы не слышали. Я полагаю, что они шумят под дождем так же, как и осины, и клены, и вязы, и другие лиственные деревья.

— А кукушку хотите послушать?

Зачем обязательно это делать на дожде? Кукушку можно послушать и потом, когда дождь перестанет. Здесь какие-то скупые кукушки. Несколько раз я просил их посчитать, сколько лет мне жить. Раза два прокукуют — и молчок.

Отец прошелся по комнате. Он на ходу взял Аленкину книжку, прочитал название и снова положил.

— «Роб Рой»… Вальтер Скотт. А ты «Гойю» читала?

— Про что это?

— Про Гойю.

— Он был рыцарь?

— Шпион какой-нибудь, — сказал я.

Отец схватился за голову:

— Они до сих пор не знают, кто такой Гойя!

— Мы еще маленькие, — сказал я.

— Папа, ты хотел идти за солнцем, — сказала Аленка. — Только сначала скажи, кто такой Гойя?

— И вы не знаете, кто такой Микеланджело? Рубенс? Тициан? Рембрандт? Ван-Дейк?

— Великие художники, — сказала Аленка.

— Нет, скульпторы, — заметил я.

— Дети! — вскричал отец. — Немедленно собирайте чемоданы, летим в Ленинград!

— Зачем? — в один голос спросили мы,

— Я вас поведу в Эрмитаж, потом в Русский музей, потом в Казанский и Исаакиевский соборы…

— Мы там были, — сказал я.

— Мы будем туда ходить каждый день! — гремел отец. — Мы будем там ночевать. И изучать, изучать, изучать произведения великих живописцев и скульпторов.

— Это великолепно! — воскликнула Аленка. — Сережа, ты слышал? Наш папа теперь каждый день будет приходить в четыре с работы, и мы вместе будем ходить по музеям и картинным галереям! Наконец-то наш дорогой папочка вплотную займется воспитанием своих необразованных детей!

— Почему в четыре? — перестал ходить по комнате отец. — У меня ведь на вечернем отделении лекции… Мы будем иногда по утрам ходить. Да-а… По утрам я должен быть и лаборатории. Мы будем ходить…

— Ночью! — воскликнула Алеика. — Кругом тишина, а со стен во всей своей первозданности смотрят на нас картины гениальных художников. Потрясающее зрелище! Вот только нужно договориться с администрацией музеев, чтобы нас пускали туда по ночам… Ну, это папа возьмет на себя.

Отец улыбнулся и озадаченно почесал затылок.

— Почему, собственно, я с вами должен ходить в музеи? Так сказать, водить вас за ручку? А сами? Дорогу не найдете?

— Ты всегда прав, — сказала Аленка. — А все-таки скажи: кто такой Гойя?

— Ничего не выйдет, — ответил отец. Он надел плащ и ушел в лес слушать кукушку. Дед проводил его до порога и остановился в глубокой задумчивости: перевалить через порог или остаться в избе? Он повернул морду в нашу сторону, как бы спрашивая совета, но мы молчали. И тогда Дед тяжело, как он это умел, вздохнул и, отворив мордой дверь, ушел вслед за отцом. Весь вид его говорил: служба есть служба, ничего не поделаешь.

— Какие мы с тобой неотесанные, — сказала Аленка,

— Отешемся, — сказал я.

— Раз в неделю можно ходить в музеи, — продолжала Аленка. — Живем в таком городе, а совсем не знаем его.

— В музеях пахнет мышами, — сказал я.

— На чердаках не только мышами пахнет, а и кошками… А ты иногда часами торчишь на чердаке.

— То на чердаке, — сказал я.

В сенях хлопнула дверь. Кто-то идет к нам. Наверное, отец раздумал идти в лес. Кукушку можно слушать и дома, стоит только окно распахнуть.

Дверь отворилась, и на пороге появился Сорока. В руках у него мокрый мешок.

— Вот не ждали! — сказала Аленка.

Глава двадцать вторая

Волосы у Сороки мокрые. Рубаха на груди и плечах потемнела. Он был босиком, штаны подвернуты. Я удивился не меньше Аленки: зачем к нам пожаловал Президент?

Но он не торопился объяснять. Положил мешок под скамейку. Мне показалось, что в мешке кто-то шевелится. Я хотел пригласить Сороку в комнату, но он и сам, без приглашения, подошел к столу и сел на табуретку. Рукой пригладил взъерошенные волосы. Ладонь стала мокрой, и он, взглянув на нее, вытер о штанину.

Аленка по-прежнему лежала на кровати, положив ноги на спинку. Книжку она засунула под подушку и с любопытством смотрела на незваного гостя.

— Я поймала леща, — похвасталась Аленка.

— Вот видишь, — сказал Сорока.

— Мы из него уху сварим.

— Да, — сказал Сорока.

Я посмотрел на него. Сорока был невозмутим. Зачем все-таки он пришел? И что у него в мешке? Снова там кто-то пошевелился.

— Шли бы в лес, — сказал Сорока. — Сидите дома, как сурки.

— Сидим, — ответил я.

— Коля Гаврилов не был у вас? — спросил он.

— А должен быть?

— Пропал куда-то парень, — сказал Сорока. Немного помолчав, спросил: — Отец в лес ушел?

— За солнцем, — сказал я.

Сорока поднялся. Мне не хотелось, чтобы он уходил, и я сказал, что отец скоро вернется. Аленка подтвердила. Ей тоже не хотелось, чтобы Сорока уходил. А он стоял в нерешительности.

— Если ушел за солнцем, — сказал он, — то вряд ли скоро вернется… Дай бог, если к вечеру прояснится.

Он не ушел. Снова уселся на табуретку.

— А зачем тебе отец? — спросил я.

— Дело есть, — коротко ответил он.

Мы помолчали. Аленка, глядя в потолок, проговорила:

— Не обидишься, если спрошу…

Сорока улыбнулся:

— Почему меня зовут Сорокой?

Аленка энергично закивала головой.

— Я родился в лесу…

— В лесу? — удивилась Аленка. — Уж не в птичьем ли гнезде?

— Расскажи, — попросил я.

Может быть, потому что у Сороки было хорошее настроение, или все равно ему делать было нечего, он под стук дождя рассказал нам удивительную историю своего имени.

История, которую рассказал Сорока
— Есть на свете такая деревня Дедовичи. Это в Белоруссии. Кругом леса. От железной дороги — сто километров. В деревне десятка два изб. Там жили мои родители. Работали в колхозе. Отец — кузнец, мать лен выращивала. Я никогда не видел ни отца своего, ни мать. Отец, когда началась война, ушел на фронт. И погиб в самом конце войны, на правом берегу Одера. Он был пулеметчик. А мать так и жила в Дедовичах, ждала его. В этих лесах после войны орудовали бандеровцы. Есть такие бандиты. Они с немцами заодно. Когда бандеровцы налетели на Дедовичи, все разбежались. Ну и мать моя… А я должен был вот-вот на свет появиться. Она еле ходила. Когда бандеровцы наткнулись на группу, где была моя мать, они всех из автоматов… Звери, а не люди были. А я только что родился. Видя, что бандиты приближаются, мать схоронила меня в кустах. Неизвестно, сколько я там пролежал — это случилось летом, — нашли меня совсем голого наши бойцы. Рядом была муравьиная куча. Наши лес прочесывали, добивали бандеровцев. Они бы и не нашли меня, но услышали сорочьи крики. Птицы носились надо мной и кричали. Сороки… Много сорок. Лейтенант был веселый человек и назвал меня Сорокой, а фамилию свою дал… Потом бандиты и его убили. Только все равно этих гадов уничтожили.

Мы с Аленкой ожидали услышать какую-нибудь веселую историю, а тут вот что.

— И у тебя нет другого имени? — спросила Аленка.

— Когда я стану взрослым, меня будут звать Сорока Тимофеевич… Смешно?

— В нашем классе у одного мальчика имя Плутоний, — сказала Аленка. Мы его зовем Плут.

— А у нас есть Радий, — сказал я. — Он рыжий. И жутко вредный!

— В детдоме дали мне другое имя… Обыкновенное — Иван. — Сорока помолчал и добавил: — А мне нравится Тимофей.

— Иван лучше, — заметила Аленка.

— Лейтенанта того Тимофеем звали, — сказал Сорока. — Который меня нашел.

— Коля рассказывал про Смелого. Это правда?

— Правда, — сказал Сорока.

— А могилу нашли?

— Мы поставим ему памятник.

— Кому памятник? — спросила Аленка, которая ничего не слышала про Смелого.

Сорока стал рассказывать и эту быль. Аленка вся подалась вперед, слушая его. Для нее это было полной неожиданностью. Моя сестра считала, что в такой дыре, куда мы забрались, ничего интересного быть не может. И вдруг такое! И не в старинных романах, а на самом деле.

К нам пришел Гарик. Сорока замолчал и стал с интересом рассматривать его. Аленка с досадой взглянула на Гарика: дескать, не вовремя тебя принесло. Гарик встретился с Сорокой впервые. Он даже сначала не сообразил, что это Президент. Гарик был чем-то расстроен. Лицо хмурое, рубашка промокла и испачкана в земле. Рыбачили на дожде, что ли?

— Мы уезжаем, — сказал Гарик и посмотрел на Аленку.

— Надо с вашими попрощаться, — она поднялась с кровати.

— Еще палатку не свернули…

Аленка снова улеглась и ноги положила на спинку.

— Совсем? — спросил я. Гарик кивнул. За все время Сорока не проронил ни слова. По лицу его было непонятно: рад он, что уезжает Гарик, или ему все равно.

Гарик подмигнул мне и вышел в сени. Я за ним.

— Этот тип — Сорока? — спросил он. Я ответил.

— Зачем он к вам пришел?

— Не к Аленке, — сказал я, — Отец ему понадобился.

— Справлюсь я с ним? — спросил Гарик, пошевелив плечами.

— Драться будете?

— Нет вашего отца — пускай уматывает. А то расселся…

— Места не жалко… Знаешь, почему его Сорокой зовут?

— Если не уйдет, я его выставлю, — сказал Гарик.

Мы вернулись в избу. Теперь Гарик стал с любопытством разглядывать Сороку. Прикидывал: справится с Президентом или нет? Пускай подерутся. Я бы посмотрел. И Аленка посмотрела бы. Ее любимый Айвенго дрался на всех турнирах. И всегда побеждал. Одно дело рыцари дерутся, другое — мальчишки. Там все было красиво: пики, щиты, перчатки бросали друг другу. А тут как начнут кулаками размахивать, чего доброго, еще царапаться станут. Я не люблю драться. Бывает, конечно, в школе сцепишься то с одним, то с другим. Один раз меня пеналом по голове стукнули. Пенал сломался, а у меня три дня шишка сидела. Потом прошла. А я этому мальчишке кулаком в глаз заехал. Он неделю с синяком ходил. Злился на меня: без пенала остался, да еще синяк под глазом. А мою шишку никто не видел. Она на голове спряталась в волосах.

В комнате стало тихо. Все молчали. Сорока смотрел в окно, ждал отца, который ушел за солнцем и неизвестно когда придет.

Гарик наблюдал за Сорокой, придумывал слова, чтобы его разозлить, а потом подраться. Аленка смотрела в потолок и думала о Смелом, которого Плешатый Дьявол пытал.

Я тоже стал думать. О наших соседях, которые через два часа уедут. В Таллин, а потом в Ригу. Вячеслав Семенович рассказывал, что под Ригой сохранились развалины старых рыцарских замков. Он обязательно должен их посмотреть. Хорошо, у кого машина. Куда захотел, туда и поехал. Мне понравились наши соседи. Я один раз вечером, наверное, с час просидел на крыльце и слушал, как поет Лариса Ивановна. Она варила на костре уху и пела. Огонь лизал черные бока котелка, постреливали сучья. Лариса Ивановна, присев на корточки, смотрела на огонь и пела:

А у нас во дворе есть девчонка одна…

Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет.

А я все гляжу, глаз не отвожу…

Мне эта песня понравилась; мотив хороший, а вот слова не совсем понятные: «Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет…» А что должно быть в ней, если смотришь вслед? Вот этого я никак не мог взять в толк. Спросил у Аленки, что, дескать, это значит? Чего у этой девчонки не хватает? Аленка подумала, а потом сказала:

— У нее фигура отвратительная.

Лариса Ивановна пела и другие песни, я слова не запомнил. Не умею я такие слова запоминать. И мотив тоже. Я любил слушать. Огонь освещал ее красивое задумчивое лицо и волосы. Мне очень хотелось подойти к костру и посидеть с ней рядом. Но я почему-то стеснялся и слушал песни, сидя на своем крыльце. Лариса Ивановна иногда заговаривала со мной. Однажды я нарубил в лесу сучьев и принес ей охапку. Лариса Ивановна посмотрела на меня и спросила:

— Тебе не скучно здесь?

— В городе сейчас пыль и жарища…

— Это верно, — сказала она.

Голос у нее нежный, тихий. Не то что у Аленки. Эта крикнет, так звону на весь лес. Лариса Ивановна спрашивала, как ловится рыба, кусают ли нас по ночам комары, есть ли здесь змеи. Змей она боялись больше всего на свете. Лягушек тоже не меньше, чем змей. Я думал, что ее в детстве змея укусила, ничего подобного. Змей она видела только в террариуме. Есть такие змеиные питомники. Их там разводят, а потом берут яд и делают из него лекарства. И еще она спрашивала, где мы бываем в Ленинграде, ходим ли в театры. Аленка иногда с папой ходила в оперный театр, а я — в ТЮЗ. И то не сам, а со всем классом. Это когда у нас культпоход. Меня в театры не тянет. То ли дело футбол! Я даже спросил Ларису Ивановну, за кого она болеет. Лариса Ивановна ни за кого не болела. Если бы она болела за «Динамо», то я с ней и разговаривать бы не стал. Моя любимая команда — «Зенит».

С Вячеславом Семеновичем у меня тоже хорошие отношения. Он показал, как управляют «Волгой», и один раз дал порулить. Это когда мы ездили в Островитино. К их родственникам. Они работали в поле, кроме старухи, которая полола в огороде капустные грядки. Лицо у нее было сморщенное, коричневое, пальцы костлявые и тоже коричневые. И всего один желтый зуб. Вячеслав Семенович долго разговаривал с ней, все расспрашивал про каких-то знакомых. Нам надоело их слушать, и мы с Гариком, прихватив ржавую консервную банку, пошли к хлеву, где возвышалась навозная куча. Нам позарез нужны были свежие черви.

Потом Вячеслав Семенович подтолкнул Гарика к старухе, сказав при этом:

— Это он…

Старуха пристально посмотрела на Гарика выцветшими глазами, и пожевав губами, сказала:

— Семен-то был чернявый, и нос прямой… Господи, уж сколько-то годков с тех пор прошло?

— Червей не забудь, — шепотом сказал мне Гарик. Мы не стали говорить старухе, что разрыли навозную кучу.

Потом мы уехали. Вот на обратном пути Вячеслав Семенович и дал мне руль… Он тоже пел. Мне его почему-то было слушать неинтересно. Может быть, потому, что он пел другие песни, хорошо мне известные. Такие например: «Я верю, друзья, караваны ракет помчат нас вперед от звезды до звезды…» Или: «Ну а случись, что он влюблен, а я на его пути. Уйду с дороги, таков закон, третий должен уйти…»

Я ни разу не слышал, чтобы Вячеслав Семенович и его жена пели вдвоем. Только по отдельности.

И вот они уезжают. Привыкли мы к ним. Каждое утро здороваемся: «Доброе утро!» А вечером говорим друг другу: «Спокойной ночи». Мы с Аленкой говорим это Вячеславу Семеновичу и Ларисе Ивановне, Гарику не говорим. Он нам тоже не говорит. По крайней мере — мне. Аленке, может быть, и говорит.

Я взглянул на Гарика. Мрачный, как туча. Глаза блестят. Не хочется уезжать Гарику. Утром мы еще спим, а он уже со спиннингом на озере. То один, то с Вячеславом Семеновичем, то с Федей Губиным. Я закаялся с ними ездить. С тех самых пор, когда бомбу в воду бросили. По Аленке вздыхает Гарик. А она в его сторону почти не смотрит. Я знаю, чем больше на девчонку глядишь и вздыхаешь, тем меньше ей нравишься. И наоборот. У меня такого еще не было. Правда, нравится мне одна девчонка из соседнего класса. Мы иногда в спортзале встречаемся. Она здорово через коня прыгает и в баскетбол играет. Выше меня на целую голову, хотя и перешла в шестой, как и я. Красивая, ни на кого не смотрит. Один раз только на меня посмотрела и сказала: «Хочешь, вот с этого места заброшу мяч в сетку?» Встала, широко расставила длинные ноги и забросила. Если бы она промахнулась, я посмеялся бы над ней, и все. Но она точно бросила мяч. С тех пор она мне нравится. Встречаясь в школьном коридоре, мы киваем друг другу. Я ей, она — мне. Мы не разговариваем. Не о чем нам с ней говорить.

Вот уже второй год мальчишки ухаживают за Аленкой, и я хорошо знаю все эти штучки. Еще ни разу Аленке не понравился мальчишка, который за ней бегает и вздыхает, как корова. Киноартисты нравились сестре. Олег Стриженов, Рыбников, Тихонов. Она где-то доставала их портреты и носила в школу в дневнике. А потом подружкам раздаривала.

Я смотрел на Гарика и на Сороку. Они ровесники, но совсем не похожи друг на друга. Гарик светловолосый, большеглазый. У него правильное лицо, белые ровные зубы. Когда Гарик смеется, он очень симпатичный. И когда не смеется — симпатичный. Гарик имеет привычку пальцами ерошить свой вьющийся хохолок. И одевается Гарик по моде. Рубашки у него цветные, брюки узкие. А Сорока на одежду не обращает внимания. Светлая рубаха с закатанными рукавами и синие штаны. Всегда босиком. Иногда брезентовую куртку с капюшоном надевает. Это когда дождь. А сегодня без куртки. Хотя Сорока и сельский житель, а говорит правильно, не искажает слова. Не то что Коля Гаврилов или Федя. Эти как хотят коверкают слова и ударения. Говорят: «Эва чаво сказанул!» Или: «вярёвка», «небось», «испужался», «горазздый брехать-то!» Да разве все слова запомнишь? Я убежден, что Федя Губин и Коля нарочно такие словечки употребляют. А когда нужно, тоже правильно говорят. Особенно со взрослыми. А вот Сорока никогда не коверкает слова. Волосы он вообще не причесывает. Они у него короткие и растут прямо. Черные, наверное, у него волосы. А сейчас на солнце выгорели. Скулы широкие, почерневшие, глаза пристальные, серые. Когда Сорока на тебя смотрит, то кажется, он наперед знает, что ты скажешь. Над переносицей две продольные морщины. Они делают Сороку старше. И эта ямка на подбородке. Кто-то камнем, наверное, стебанул. Из рогатки. Я заметил на голове несколько шрамов. Особенно один выделялся над правым ухом. По краям — точечки. Это след от скобок. Чувствуется, что Сорока побывал в переплетах. Грудь у него широкая и кулаки крепкие.

Когда Сорока улыбается, лицо его становится мягким, глаза лучистыми, а сам — такой симпатичный. Но Президент редко улыбается. Вот сидит у нас с час и еще ни разу не улыбнулся. А мне очень хочется, чтобы он улыбнулся.

Я еще раз окинул их взглядом и признал, что Гарик симпатичнее Сороки. Но Аленка посматривает на Президента с гораздо большим интересом, чем на Гарика. А тот, перехватив ее взгляд, еще больше обозлился. Чует мое сердце, что они сцепятся. Гарик вспыльчивый, оскорбит Президента, а тот ии за что не спустит. Не такой он человек, чтобы спускать. А пока они не обмолвились ни ни словом.

— Уезжаешь, а на танцы так и не сходил, — сказала Аленка.

— Я был, — ответил Гарик.

Аленка удивленно уставилась на него. Ей и в голову не приходило, что Гарик может без нее пойти на танцы.

— Время даром не теряешь…

— Я смотрел фильм, — сказал Гарик. — «Свинарка и пастух».

— Я думала, танцевал.

— Здесь танцуют фокстрот под пластинку «Марина, Марина…» и разводят кроликов, — сказал Гарик и посмотрел на Сороку.

Президент невозмутимо молчал. Тогда Гарик добавил:

— Правда, какие-то бездельники каждый вечер на острове пляшут вокруг костра, наподобие дикарей… Кажется, этот танец называется «Не ешь меня сырую…».

Аленка фыркнула и посмотрела на Сороку, который все так же молча сидел на табуретке. Пальцами он барабанил по коленке. Лицо спокойное, даже равнодушное. Словно Гарик разговаривает на языке, который ему непонятен. А Гарика это молчание еще больше подхлестнуло.

— У дикарей — их племя, кажется, называется «мяу-мяу» — есть вождь, который страдает манией величия… — продолжал он. — Он требует, чтобы ему все поклонялись, как идолу… Кто не хочет поклоняться, того сбрасывают с острова вниз головой… У вождя какое-то птичье прозвище… То ли Воробьиный Нос, то ли Сорочинская Ярмарка… Только не Соколиный Глаз…

Аленка, она сначала смеялась, а потом перестала, уселась на кровать и с удивлением смотрела на Гарика. Ей было неприятно, что он оскорбляет Сороку. Я ожидал, что Президент встанет и врежет Гарику в ухо. Но Сорока был удивительно спокоен. Все так же барабанил пальцами по колену и смотрел в окно. Уж не оглох ли? Вот он повернул голову к Гарику, посмотрел на него. Не со злостью, с любопытством. Чуть заметно улыбнулся; пожалуй, Гарик не разозлил его, а насмешил.

— Каков нынче улов? — миролюбиво спросил он, но Гарик так и подскочил.

— Пять лещей по два килограмма взял, — с вызовом сказал он. — Не веришь-можешь посмотреть.

— Верю, — ответил Сорока.

Мне захотелось взглянуть на лещей.

Они лежали возле палатки, на траве. Черные пятнышки глаз, обведенные белым кружком, еще блестели. В нескольких местах на боках сквозь слизь краснели царапины. Лещи были широкие, огромные. Один из них медленно раскрыл желтоватый рот и снова закрыл. Я представил, как Гарик тащил его на удочку из глубины… Ну почему мне ни разу еще такие не попадались?

Аленкиного леща я в счет не принимал. Уж очень он спокойно пошел к ней в руки. Как ручной. А потом, эта большая тень под водой… Я обследовал Аленкиного леща и вот что обнаружил: на верхней губе остался свежий след от крючка. Не от Аленкиного, от другого… Этот лещ — подарок Сороки. Он ведь обещал ей. Подплыл под водой и прицепил. Аленке я не сказал, не стал ей настроение портить. Это ее первый лещ.

Когда я вернулся в дом, Сорока и Гарик стояли друг против друга. Лицо у Гарика залито румянцем, кулаки сжаты. Сорока спокоен, на губах усмешка. Аленка сидела на кровати; подобрала под себя ноги и с любопытством смотрела на них.

— Это не твое озеро! — громко говорил Гарик. — Сидишь на своем дурацком острове и сиди! А в чужие дела нос не суй!

— Не ори, — спокойно отвечал Сорока. — Лодку Гриб не получит. А капроновую сеть Коля понес рыбинспектору.

Гарик подступил еще ближе к Сороке и, понизив голос, с ненавистью спросил:

— Тебе платят за это?

— Дурак, — сказал Сорока.

Гарик стиснул зубы.

— Не вздумайте драться, — сказала Аленка.

Я думал, Гарик сейчас ударит Сороку. Но он прошел мимо него и остановился у порога.

— Проломят тебе башку!

— Пуганый, — сказал Сорока.

— Мы еще с тобой поговорим, Президент!

— Конечно, — ответил Сорока.

Гарик выскочил за дверь, но тут же снова приотворил и позвал меня.

Молча мы дошли до палатки. Вячеслав Семенович и Лариса Ивановна укладывали вещи. Багажник у «Волги» был откинут.

— Ну, как ты решил? — спросил Вячеслав Семенович. Гарик только махнул рукой и ничего не ответил.

— Собирайся, — сказала Лариса Ивановна.

Мы отошли немного в сторону, и Гарик спросил:

— Он на лодке приплыл?

Лодки на берегу не было видно.

— Набью ему морду, — сказал Гарик.

— Ты ведь уезжаешь?

— Ради такого дела можно и остаться, — то ли в шутку, то ли всерьез сказал Гарик.

— А как же они? — киимул я на «Волгу».

— Они уедут.

Я ничего но понимал. Поссорился Гарик с ними, что ли? Вроде не похоже, по-хорошему разговаривают.

— Пусть смотаются к Таллин и Ригу, — сказал Гарик. — А потом приедут за мной.

— А где жить будешь?

Гарик посмотрел на меня, невесело улыбнулся:

— Не пустите?

Эх, осел же я!

— Конечно, к нам! — торопливо заговорил я. — Пустим, о чем речь.

Пускай прокатятся вдвоем, — сказал Гарик. — Они все-таки муж и жена. А то мы все время втроем и втроем… А в Таллин в другой раз. Никуда не денется твой Таллин.

Я удивился: почему мой? Я не собирался в Таллин.

— У меня кровать широкая, — сказал я.

— У Феди буду жить, — сказал Гарик. — У них сеновал. Мне и нужно-то одеяло и подушку.

— Помоги палатку свернуть! — позвал Вячеслав Семенович.

Когда я проходил мимо, Вячеслав Семенович говорил:

— Жди нас недели через две… И зайди к ним, в Островитино… Не чужие ведь!

— Один спиннинг я возьму, — отвечал Гарик. — И подсачок.

— По-моему, здесь дело не только в рыбалке?..

— Лариса зовет, — сказал Гарик.

В сенях я столкнулся с Сорокой. Он с мешком в руках выходил из дома. Кто же у него в мешке?

— Здоровые лещи? — спросил Сорока.

— Во-о-о! — показал я.

— Сетью и дурак вытащит, — сказал Сорока.

— Сетью? — удивился я.

— С ночи второй раз сети поставили… Лещ-колосовик нерестует. На рассвете я ее поднял. Рыбу, она с икрой, — в озеро, а сеть Коля понес в Полозово, к инспектору. Втроем поставили. Этот, — Сорока кивнул в сторону Гарика, — Гриб и еще один парень, Федькин родственник. Одну тоню только успели поделить… По полпуда на брата досталось…

— Я думал, он удочкой, — сказал я.

— Жадность родилась раньше их.

Я решил испытать Сороку: он или не он подсунул леща Аленке?

— Аленкин лещ у самых камышей клюнул…

— Вот как? — сказал Сорока.

— Я там удил — пустое дело.

— Бывает, — сказал Сорока.

— На голый крючок взял… Без червя.

— Ну и дурак, — усмехнулся Сорока.

— Кто?

— Лещ, конечно, — ответил Сорока. Он посмотрел на Гарика и Вячеслава Семеновича — они палатку сворачивали.

— Остается он, — сказал я.

— Лещи наши понравились? — Сорока посмотрел на остров, и лицо его стало озабоченным. — Куда Коля пропал?..

— Придет, — сказал я.

— Возьми, — Сорока протянул мне мешок.

Я осторожно взял мешок и заглянул туда.

— Тащи за уши, — сказал Сорока. — Не укусит.

В мешке сидели два кролика. Пушистые, ушастые. Они шевелили ноздрями и щурились.

— На развод вам, — сказал Сорока.

Мне кролики нравились. Я давно мечтал завести их, да все негде было. Не в комнате же их держать!

Сорока пошел вдоль берега. Наверное, лодка в камышах спрятана. Или в деревню отправился. Колю разыскивать. Куда действительно мог он подеваться? Кролики обнюхали мои руки. Зверьки были совсем ручными. И даже не убежали, когда я их выпустил на лужайку.

У толстой сосны стоял Гарик и хмуро смотрел в ту сторону, куда пошел Сорока.

— Погляди, что у меня! — крикнул я.

Гарик не обернулся.

Глава двадцать третья

Вечером на узкой деревянной лодке приплыл Коля Гаврилов. Он был чем-то расстроен, разговаривал мало. Молча взял со дна лодки охапку травы и передал мне.

— Молочай для кролей, — сказал он. Этого молочая много росло вокруг нашего дома. Кроликов мы определили в сарай. Коля посоветовал вырыть им нору и напихать туда сена.

— Убегут, — сказала Аленка.

— Еще пару дадим.

— Мне эти нравятся, — сказала Аленка. Она весь день возилась с кроликами. Ласкала их, кормила всякой всячиной. Она предложила пустить их в избу, пусть живут с нами, но я отговорил. Что за удовольствие кроликам жить в квартире? Они любят воздух, природу.

Я заметил на Колином лице синяки. Даже в сумерках было видно, что одна скула у него вздулась, а глаз стал маленьким. Коля нет-нет да и дотрагивался до скулы. И часто шмыгал носом.

— Кто это тебя разукрасил? — спросил я.

— Три рыла на одного, — сказал Коля. — С кем хочешь можно справиться.

— Это за капроновую сеть? — сообразил я.

— Отобрали, сволочи!

— Какую сеть? — спросила Аленка.

— У Каменного Ручья подкараулили…

— И Гарик был? — спросила Аленка.

— Он меня не бил, — сказал Коля. — Гриб постарался и этот… Васька Свищ… Федьку я за палец кусил — вот завизжал! — Коля даже улыбнулся. — А я утек…

Аленка провела рукой по Колиной голове.

— Сколько шишек!

— Это Свищ, — сказал Коля. — У него кулаки — что камни…

Коля замолчал и посмотрел в сторону леса. Лицо его стало хмурым.

— Идут, гады! — сказал он.

К нашему дому приближались Гарик и Федя, Незнакомый парень остался у сосны. Он строгал ножом палку.

— Я пойду, — сказал Коля. — Противно на них смотреть…

Когда Гарик и Гриб остановились у крыльца, он отчалил и стал грести к острову.

— Наше вам с кисточкой, — заулыбался Гриб. Он был без своей знаменитой кепки, палец завязан тряпкой.

Мы с Аленкой промолчали. Зачем они пришли?

— Это Президент в лодке? — спросил Гарик.

— Бить пришли? — усмехнулась Аленка. — Втроем одного? У вас уже есть опыт…

Лодку было в сумерках не видно, но еще слышался скрип уключин и журчание воды. Солнце спряталось за островом. Вершины сосен пламенели.

— Не уйдет от нас Президент, — сказал Гриб и ухмыльнулся.

— В другой раз, когда будете избивать младенцев, надевайте рукавицы, сказала Аленка. — Не так опасно. — И посмотрела на Федин палец.

— Надеюсь, ко мне это не относится? — спросил Гарик.

— Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты… — отрезала Аленка. Повернулась и ушла домой, крепко хлопнув дверью.

— Белены объелась? — спросил Федя, убивая на щеке комара. Он повернулся к лесу и свистнул. Вразвалку подошел парень. На вид ему лет восемнадцать. Лицо грубое, широкое. Волосы курчавые. В руках толстая березовая палка, которую он выстругал, пока мы разговаривали.

— У кого есть закурить? — спросил он.

Гарик достал сигареты, протянул парню. Он положил палку на ступеньку, закурил.

— Это Свищ, — сказал Федя.

Свищ выпустил облако дыма, посмотрел на Федю.

— Не Свищ, запомни, ты, Гриб поганый, а Свищев Василий Кириллыч.

— На колхозной полуторке шофером работает, — уважительно сказал Федя.

— Ты еще забыл сказать, что на днях я переехал чужого петуха…

Василий Кириллыч отвернулся от нас и стал пускать дым в другую сторону. Еще было не темно, а над лесом уже сияла полная луна. В лесу покрикивали птицы. Вчера поблизости щелкал соловей, а сегодня что-то не слышно.

Из леса прибежал Дед. А отца все еще нет. Сидит на берегу и любуется озером. Пошел за солнцем, а вернулся с луной. Федя, увидев Деда, поморщился. Вспомнил, как старик его отделал за меня. Дед обнюхал всех по очереди, посмотрел на меня: мол, прогнать их или не стоит?

Свищ пошевелился, сплюнул и сказал:

— Не люблю собак. В Полозове давеча одна иа меня кинулась, так я ее дрыном уважил…

— Насмерть убивает, — сказал Федя.

— Сергей, — повернулся ко мне Гарик. — Мы решили проучить Президента… С кем ты: с нами или с ними?

— Я ни с кем, — ответил я.

— Ты знаешь, где вход, — сказал Гриб.

— Нам глаза завязывали.

— Вспомни, — сказал Федя.

Свищ бросил окурок на тропинку. Огонек прочертил красноватую дугу и погас. Свищ почесал подбородок.

— Пора разогнать эту вшивую республику, — сказал он.

— Ты покажи, где вход, а там мы сами… — сказал Гарик.

— Капут Президенту, — прибавил Федя.

Я ничего не имел против Сороки. Он меня не обидел, не оскорбил. Наоборот, двух симпатичных кроликов подарил.

— Поищите сами, — сказал я, — может, найдете…

— Ладно, — сказал Василий Кириллыч, — наши парнишки, что якшаются с ним, покажут.

— Я толковал с ними, — сказал Федя. — Как в рот воды набрали.

— Припру к стенке — покажут как миленькие…

Они ушли. Прямиком через лес, в Островитино. Голоса становились все тише и скоро совсем умолкли. Вдалеке чиркнула спичка и через мгновение погасла. На небе стало много звезд. Луна медленно плыла между ними.

На острове полыхал костер, двигались тени. Сорока и его приятели готовили ужин. А может быть, они и впрямь танцуют у костра?

Отворилась дверь нашего дома. Ко мне подбежал Дед. От него пахло щами. Аленка накормила. Мне тоже захотелось есть. Что сегодня на ужин? Жареная щука, которую нам перед отъездом принес Вячеслав Семенович. И еще абрикосовый компот. Из наших ленинградских запасов.

— Ушли? — спросила Аленка. Я не заметил, как она подошла.

— Теперь будет драка, — сказал я.

— У них свои счеты, а Гарик-то чего лезет?

— За компанию, — сказал я.

— Этот Гриб — ладно, но от него я не ожидала…

— Он не бил…

— У Коли вся голова в шишках… Бить по голове!

— Дурная привычка, — согласился я.

— Ты бы предложил Гарику пожить у нас.

— Не захотел.

— Подумаешь! — сказала Аленка.

В лесу крикнула какая-то птица. Ее голос не понравился Деду, и он зарычал. С озера подул ветер, запахло мокрой травой, лилиями и дождем.

— Посмотрим, как кролики спят? — предложила Аленка.

Мы подошли к сараю, где поместили кроликов. В сарае темно, пахнет прелью. Аленка на что-то наступила и отшатнулась, ударив меня локтем в живот. Кролики рядком сидели в большой дырявой корзине, устланной травой. Я нащупал их спины. Они были теплые и приятно щекотали ладонь. И уши у кроликов были хрупкие и теплые.

— Я их поглажу, — сказала Аленка.

Я подождал ее, и мы вместе вышли из сарая. На крыльце стоял отец.

— Вы где, разбойники? — негромко спросил он. Мы стояли и трех шагах от него, и он нас без очков не видел. Мы молчали. Отец переступил с ноги на ногу и посмотрел поверх наших голов на небо.

— Где вас, чертенят, носит? — сказал он и ушел в дом.

— Как ты, Сережа, думаешь… — начала Аленка. И замолчала. Я подождал немножко и спросил:

— Ты про Гарика? Или про Сороку?

— Можно подумать, что у меня в голове одни мальчишки, — сердито сказала Аленка. Шагая за ней, я подумал, что никогда не знаешь, что у девчонок на уме.

Глава двадцать четвертая

Я проснулся от громкого лая. Выскочил на крыльцо: у нашего берега покачивалась на воде железная моторка. Пятнадцать мальчишек, не меньше, суетились на берегу. Дед яростно налетал на них, но не трогал. Мальчишки, не обращая на него внимания, взваливали на плечи почерневшие бревна и таскали в лес. Тут были Сорока, Коля, Васька, Темный, Рыжий и совсем незнакомые мне. В общем, вся республика. Правда, я не знал, сколько человек живет на острове. Кто-то там наверняка остался. Охранять остров.

Судя по всему, ребята решили строить избушку в лесу. В лодке лежали ящик с гвоздями, три молотка, топоры, лопаты, стопка свежевыструганных досок. К нашему берегу откуда-то все время прибивало бревна. Возможно, это тоже работа ребят. Они где-то заготовили лес и сплавляли сюда.

Отец и Аленка спали. Когда они встали, берег опустел. Ребята, разгрузив лодку, ушли в лес. На берегу не осталось ни одного бревна. На корме лодки сидел мальчишка в трусах. Спина черная. В руках увеличительное стекло. Мальчишка что-то выжигал на фанере.Изредка он отрывался от этого дела и осматривался: нет ли на горизонте чего угрожающего. Да, этих ребят не застигнешь врасплох.

Я спросил у мальчишки, чего они тут собираются строить. Он ничего не ответил. Или не расслышал, или ему запрещено разговаривать. Как часовому на посту. А вот выжигать стеклом на фанере можно.

Меня разобрало любопытство: что они там делают, у большого муравейника? Заперев Деда в комнате, я отправился в лес. Еще издали я услышал перестук топоров, голоса ребят. А скоро и увидел их. Мальчишки строили избушку. Она уже до половины была сложена. Из бревен, которые они скрепляли железными скобами. Неподалеку от муравейника ребята строгали, пилили, что-то сколачивали.

Я остановился в нерешительности: на месте оставаться или подойти поближе? Отсюда не слышно, что они говорят, а подойдешь ближе — увидят.

Сорока сидел верхом на последнем венце и обухом заколачивал в бревна скобу. Заколотив, вогнал топор в лесину, спрыгнул вниз. Он что-то сказал, и все, побросав работу, собрались вокруг него. И тут я решился: прячась за кустами, осторожно подобрался к ним. Очень хотелось послушать, о чем они будут толковать. Мне сначала показалось, что я выбрал удачное место. Меня не видно, со всех сторон кусты, а я все вижу. Но скоро пришлось отползти в сторону: как раз в том месте, которое я облюбовал, проходила муравьиная тропинка. И насекомые не замедлили накинуться на меня. Еще хорошо, что я быстро отполз, а то пришлось бы на глазах у всех вскакивать и бежать к озеру, вытряхивать муравьев из штанов и рубахи. Несколько штук все-таки забрались под рубаху и противно бегали по спине.

Сорока сидел ко мне боком, я видел его в профиль. Президент был чем-то недоволен. Ребята тоже гудели недружелюбно, бросали на Сороку сердитые взгляды. Говорили все разом, и я ничего не смог разобрать. Но вот Президент поднял руку, и все замолчали.

— Говори ты, Лешка, — сказал он.

Лешкой знали Темного. Он повертел в руках молоток и, глядя вниз, пробурчал:

— Зачем ты их, Сорока, позвал на остров?

Загудели и другие:

— Сам же говорил, что без общего согласия никто не подымется на остров.

— А тут сразу двое…

— Чужаки ведь!

— Дачники…

— А теперь жди в гости…

— Вчера сам Свищ болтался на берегу…

— Неправильно ты поступил, Сорока!

Президент подождал, пока все выговорятся. Лицо у него было жесткое. Он барабанил пальцами по колену. Я заметил, это у него такая привычка.

— Я им глаза завязал, — подал голос Коля Гаврилов. — Они ничего не видели.

— Бабушке своей расскажи… — сказал Темный. — Они тоже не дураки.

— Говори, Сорока! — потребовали ребята.

Сорока молча обвел всех взглядом. Ребята напряженно ждали. Стало совсем тихо. Меня, как назло, укусил муравей. Лопатка зудела, хоть кричи, а я боялся пошевелиться. Скосив глаза, я увидел муравьев. И все они направлялись ко мне. Мое соседство не понравилось проклятым муравьям, они решили меня выжить и с этого места.

— Зачем я их позвал, спрашиваете? — негромко сказал Сорока.

— Какое ты имел право без нашего согласия? — спросил Темный.

— Ты меня, Лешка, не перебивай, — оборвал Президент. — Я вам скажу, зачем я их позвал…

Я так и не узнал, зачем нас с Аленкой позвал Президент на остров. С десяток муравьев, не меньше, вонзили в мои ноги свои челюсти. Проклиная про себя муравьиное племя, я пополз прочь. За кустами я вскочил на ноги и помчался к озеру. На берегу разделся, выбрал из одежды больших красных муравьев и безжалостно побросал их в воду.

Мальчишка отложил стекло в сторону и с интересом наблюдал за мной.

— Пчелы? — спросил он.

— А ну тебя, — ответил я и бултыхнулся в воду.

Глава двадцать пятая

Два дня Гарик не показывался на нашем берегу. Я уж подумал, что он, возможно, на поезде уехал в Таллин. Зато каждое утро Темный с двумя подручными причаливал к берегу и, захватив инструмент и строительный материал, уходил к большому муравейнику. Избушка была почти готова. Не было крыши и двери. Мы с Аленкой ездили на рыбалку. Сестренке опять повезло: поймала леща граммов на шестьсот. И опять на том же месте. Только на этот раз обошлось без крика. Я тщательно осмотрел рыбину, но ничего подозрительного не обнаружил.

Я тоже решил на том месте постоять. Три часа убил, но ни одной лещовой поклевки не было. Поймал штук десять окуней.

Отец второй день пропадает в интернате. Сегодня утром за ним приплыли Сорока и Коля. В школу прибыл в разобранном виде токарный станок новейшей конструкции, и никто не мог установить его в мастерской. И как обращаться с ним, никто не знал. А наш отец — специалист. Смонтирует станок, а потом ребят обучит работать на нем. Жалко ведь, если новый станок в два счета испортят. Второй день отец об этом только и говорит. Видно, соскучился по своему заводу.

Гарик с компанией деревенских ребят нагрянул днем, когда солнце высоко стояло над головой. Лес разомлел от жары, притих. Умолкли птицы. Вместе с Гариком пришли Федя, Василий Кириллыч и еще трое незнакомых парней.

Компания приплыла на двух лодках. Все были решительно настроены. Я понял, что сегодня на озере будет морской бой. В лодках лежали железные «кошки» с веревками. Если забросить такую «кошку» на остров, то можно по веревке забраться на него. Ребята основательно подготовились к штурму. Командовал отрядом Свищ.

Аленка выметала сор из сеней и не обращала внимания на мальчишек. Она так размахивала березовым веником, что в воздух поднимались вместе с пылью сухие листья. Гарик иногда посматривал в ее сторону, но не подходил и не заговаривал. По-моему, он не очень уютно чувствовал себя в этой компании. Чужаком. Правда, Федя и Свищ часто заговаривали с ним. Гарик немного оживлялся, а потом снова скисал.

— Ты отправишься с ними? — спросила Аленка.

— Я человек мирный, — сказал я.

Аленка засунула веник под крыльцо и тут же вернулась с книжкой. Уселась на скамейке и стала читать. Мальчишки сидели на берегу и, поглядывая на остров, негромко переговаривались. Обсуждали план нападения. Дед крутился возле них, знакомился. С Гариком они были знакомы. Хотя и не испытывали друг к другу нежности. Федю Дед не любил. Поэтому не стал задерживаться возле него. Зато трое незнакомых мальчишек надолго привлекли его внимание. Он даже забрался в лодку и обнюхал все снаряжение. Парни дружелюбно переговаривались с Дедом, и он оставил их в покое. Свищ небрежно оттолкнул Деда ногой, когда тот приблизился к нему. Я думал, Дед схватит его, но он только заворчал.

У нас кончились дрова. Я взял топор и пошел в лес нарубить сухих сучьев. Гарик направился за мной. Опять будет уговаривать, чтобы я показал вход. Сушняк валялся сразу за домом. Я собирал, а Гарик рубил и складывал в кучу.

— В другом месте удишь? — спросил я.

— На Каменном Ручье были с ночевкой, — ответил Гарик.

— На спиннинг?

— Лучили, — сказал Гарик. — Карбидный фонарь и острога. Большая рыба ночью стоит на месте. Подъезжай на лодке и коли. Не понравилась мне такая рыбалка. Это не спорт.

— А почему она стоит?

— Спит, наверное.

Я представил озеро и сонную рыбу, которая стоит на одном месте и чуть шевелит хвостом. К ней медленно подплывает лодка. На рыбу направляют луч и взмахивают острогой… Из рыбины хлещет кровь, она дергается на остроге.

И кто только придумал на бедную рыбью голову столько бед?

— Сорока, оказывается, насолил всем в деревне, — сказал Гарик. — Один раз в него пальнули из ружья — все равно не угомонился!

— За что?

— За сеть, которую он весной порезал. Я вспомнил про вмятину на подбородке Сороки. Вот откуда она! Дробина попала.

— Ружья не испугался — вас и подавно, — сказал я.

— Только бы на остров попасть.

— Ну заберетесь на остров, а они вас оттуда в воду. Кверху тормашками.

— Алена сегодня что делает? — спросил он.

— Спроси у нее, — сказал я.

Гарик посмотрел на меня и ничего не ответил. Не нравилось ему, что я с Сорокой в хороших отношениях. Гарику хотелось, чтобы я был с ним заодно. Против Сороки. Чтобы я вход показал и все такое. Не могу я Президенту такую свинью подложить. Ему и так из-за нас с Аленкой попало от ребят…

— На вашу лодку можно рассчитывать? — спросил Гарик.

— На это дело — нет, — ответил я.

— Я просто так, — сказал Гарик. — Она нам и не нужна.

— Ну и прекрасно, — сказал я.

Мы связали веревкой нарубленные сучья. Я хотел взвалить на спину, но Гарик сам взял. Мне досталась маленькая вязанка и топор.

Аленка стояла на берегу в окружении мальчишек. Мы с Гариком одновременно подумали, что они ругаются, и прибавили шагу. Но Аленка не ругалась. Наоборот, она смеялась, слушая Свища. А тот, размахивая руками, что-то заливал ей. Остальные ребята тоже улыбались.

— …Я ему говорю, — рассказывал Свищ, — насыпь на снег клюкву, а тетерев начнет подбирать ее. Клюква-то кислая, он сморщится, закроет глаза, а ты хватай — и в сумку!

— И поверил? — смеясь, спрашивала Аленка.

— Я чуть со смеху не помер… Рассыпал он эту клюкву на тропинке, а сам за сосну спрятался. Целый час простоял, чуть нос не отморозил, а тетерева все нет… — А вот один охотник научил другого зайцев ловить, — стал рассказывать Федя. — «Насыпь, — говорит, — табаку на пенек, заяц понюхает и как чихнет! А носом-то об пень! И лапы кверху… Не надо и ружья».

Послышался шум моторки. Ребята стали серьезными. Приближалась лодка. В ней сидели отец, Сорока и другие ребята. Свищ подал знак, и мальчишки, пригнувшись, кинулись в лес. Моторки всего на минуту остановилась. Отец вылез, и лодка, круто развернувший, понеслась к острову. Интересно, заметил Сорока ребят или нет? Если и заметил, то виду не подал. Как только моторка скрылась за камышами, мальчишки снова подошли к нашему дому.

— Здравствуйте, рыбаки! — поздоровался отец. «Рыбаки» вразнобой ответили.

— Почему не заходишь? — спросил отец Гарика.

— На рыбалке был, — ответил он.

— Дом большой, — сказал отец. — Живи у нас.

— Спасибо, — ответил Гарик.

Отец вошел в дом, а ребята стали совещаться перед сражением.

— Топить будем их, как котят, — сказал Свищ.

— По-настоящему? — спросил один из мальчишек.

— Покойников не надо, — ответил Свищ.

— А если не заберемся на остров? — спросил Гарик.

— С «кошками»-то? — сказал Свищ.

— Обрежут веревки…

— Не успеют!

— Президента я беру на себя, — сказал Федя. Сегодня он был при кепке. И, естественно, обрел свой настоящий вид и уверенность.

— Для Президента я приготовил гостинец… — сказал Свищ.

— Я с ним буду один на один, — сказал Гарик.

— Я и Федя — на весла, остальные ложитесь на дно лодки. И не шевелиться… Главное, подобраться незаметно, а у острова я дам команду.

— Подождите, я воду вычерпаю, — сказал Гарик.

— Не беда, коли брюхо замочишь, — сказал Свищ. — Все в лодки!

Ребята кое как улеглись на дно. Свищ и Федя столкнули лодки в воду и стали грести к острову. Гриб даже удочку выставил: смотрите, мол, плыву на рыбалку. Тому, кто лежал на дне, было мало приятно. Федя и Свищ поставили свои ноги им на спины.

Мы с Аленкой смотрели им вслед.

— Порыбачить, что ли? — сказал я.

— Нечего тебе туда соваться…

— Должен я наконец поймать своего леща?

Не мог я сидеть без дела на берегу, когда такое на озере затевалось… Не обращая внимания на сестру, я пошел к нашей лодке. Удочки лежали на месте, банка с червями — тоже. Вслед за мной забралась в лодку и Аленка.

— С берега ничего не увидишь, — сказала она.

Глава двадцать шестая

Мы бросили якорь недалеко от острова. Отсюда все было видно как на ладони. Свищ и Гриб шарили веслами в камышах. Я видел клетчатую Федину кепку и кудрявую голову Свища. Ищут вход. Совсем в другом месте. Вот они обогнули остров и исчезли из вида. Бедный Гарик, лежит в луже, а на спине грязные пятки Феди Гриба.

Я знал, что с той стороны искать вход — пустое дело. А пока они проплывут вокруг острова, можно удочки закинуть. Глубина была порядочная, и пришлось поднять поплавок к самому концу удилища. Аленка последовала моему примеру. Но на поплавки мы почти не смотрели. Глаза наши были прикованы к острову.

И вот показались лодки. Сначала одна, за ней — вторая. По-прежнему на веслах двое. Остальные скорчились на дне. Зачем, спрашивается? Сверху все равно заметят их. Лодки врезались в камыши и подплыли к самому берегу. Сейчас начнут осаду. Свищ что-то сказал, и со дна лодок поднялись ребята. Даже отсюда было видно, что Гарик весь промок. Свищ показал рукой вверх.

— «Кошки» будут швырять, — сказал я.

— Кошек? — удивилась Аленка. Я не стал ей растолковывать, что эти «кошки» не имеют никакого отношения к настоящим.

Свищ первым закинул «кошку» на остров. Налег на веревку, и «кошка», выворотив ком земли с травой, бултыхнулась в воду, Свищ снова забросил, на этот раз подальше. «Кошка» крепко засела в кустах.

Неужели Свищ и его войско нагрянут врасплох? Кустарник и деревья стояли на самом берегу, и я не видел, здесь Сорока или в домике. Если в домике, то Свищ и его дружки заберутся на остров. Честно говоря, я бы не прочь подать сигнал Сороке, но как это сделать?

Между тем Свищ полез по веревке на остров. Он упирался в берег ногами и довольно быстро продвигался.

Вот он ухватился руками за кромку берега, подтянулся и вскарабкался на остров. Ну теперь, Президент, держись!

Еще две «кошки» полетели на остров. Сейчас Свищ зацепит их за деревья — и полезут остальные. Я видел голову Свища. Голова поворачивалась из стороны в сторону. Но вот голова исчезла: Свищ прицепляет «кошки». Приготовился лезть Гарик. Он стоял на носу лодки и дергал за веревку.

Полез Гарик. Когда он добрался до середины, веревка как пружина взвилась над его головой, а Гарик с шумом грохнулся в воду. Только ноги мелькнули. Обе лодки закачались на волне. Гарик вынырнул и, фыркая, поплыл к ближайшей лодке. Вода ему попала в нос и в рот. Он крутил головой, отплевывался.

— Один навоевался, — сказала Аленка.

На острове затрещали кусты. Я увидел Сороку и Свища. Президент теснил его к обрыву.

Свищ ухватился рукой за ветку, а ногой ударил Сороку. Тот даже присел. Но тут же выпрямился, вплотную приблизился к Свищу. Они сцепились. Я думал, что сейчас оба упадут в воду. Они возились на самом обрыве. А внизу примолкли ребята. Задрав головы, они смотрели на остров. В воду сыпался песок. Гарик стоял на носу лодки. В руках — «кошка». Но он не решался закинуть ее.

Сорока оторвал от себя Свища и ударил его в лицо. Один раз, второй. Свищ замахал руками, словно захотел в небо взлететь, и стал медленно падать. Он потерял равновесие. Взметнулась туча брызг, и Свищ исчез под водой. И снова обе лодки закачались на волне. Свищ долго не показывался на поверхности. Сорока стоял на самой кромке и смотрел вниз. Белая рубаха на груди разорвана. Вот он пошевелился и подался вперед, и мне показалось, что он сейчас махнет вниз головой. Но тут вода расступилась, вынырнул Свищ. В несколько взмахов доплыл до лодки. Гарик протянул ему руку.

— Первая атака отбита, — сказал я.

— Неужели опять полезут? — удивилась Аленка.

Лодка отплыла от острова. Мальчишки бросили весла и стали совещаться. Потом Свищ встал на корму и, сложив руки рупором, закричал:

— Эй, Президент! На острове и дурак удержится… Выходи на воду-у!

Остров молчал. Сорока исчез. Я смотрел на кусты. Они не шевелились.

— Что, Президент, душа в пятки? — заорали парни. — Выходи-и на воду-у!

— Гони мою лодку! — закричал Гриб.

— Сдрейфили… Республиканцы!

Остров молчал. Я подумал, что Сорока не будет с ними разговаривать. Выкупал двоих — и хватит.

— Смотри! — сказала Аленка. — Да не туда… На камыши!

Из камышей покидался металлический нос моторки. Лодка с ребятами выскочила на чистую воду. Фыркнул мотор, и она понеслась вперед. На деревянных лодках примолкли. Все смотрели на мчавшуюся прямо на них моторку. На борту железной лодки шесть человек. Пятеро рослых, под стать Президенту, и малыш Коля Гаврилов. Столько же человек и на деревянных лодках. Здесь ребята все, как на подбор, крепкие. Одни Свищ троих интернатских стоит.

Не доходя до лодок, моторка отвернула в сторону и, описав большой круг, остановилась. Мотор заглох. По инерции лодку понесло, и Сорока металлическим веслом придерживал ее. Свищ поднял со дна дубинку, которую при мне вырезал, и положил на сиденье. На моторке заметили.

— Предлагаю драться по-честному, — негромко сказал Сорока.

Свищ и Гарик о чем-то пошептались. Свищ снова положил палку на дно. Федька Гриб ногой нащупал свою.

Я знал, что они не выдержат, обязательно пустят палки в ход. Но и Сорока, наверное, примет меры.

— Какие у них злые лица, — сказала Аленка. — Они утопят друг друга. — Я взглянул на нее. Глаза широко распахнуты. Она забыла про свою удочку, а поплавка что-то не видать. Я хотел ей сказать, но и сам забыл про удочку и поплавок. Лодки стали сближаться. Деревянные сошлись бортами вместе. Так и двигались рядом. Металлическая развернулась бортом и медленно приближалась. Сорока чуть заметно шевелил веслом.

— Еще раз предупреждаю: драться по-честному, — сказал Сорока. — Кто схватится за палку или еще за что-нибудь, пусть потом пеняет на себя.

— Заткни глотку! — рявкнул Свищ.

Началась перепалка. Лишь Сорока не участвовал в ней. Он направлял веслом лодку и зорко следил за противником. А Коля Гаврилов разошелся: вспомнив свои обиды, он клял на чем свет стоит и Федьку и Свища. И даже язык показывал. Лодки сблизились. Сорока швырнул весло на дно и бросился на Свища. Двое уже барахтались в воде.

— В воде не драться! — крикнул Сорока.

Мальчишки послушались его и, отпустив один другого, стали снова карабкаться на свои лодки. Началась полная неразбериха. В драке участвовали все. То один, то другой падали за борт. Немного поплавав, снова забирались в лодки.

Вот, кажется, Свищ свалил в воду Сороку. Он тут же вынырнул и стал переваливаться в деревянную лодку. Федя схватил его за волосы и столкнул в воду. Когда Сорока попытался опять залезть, Гриб стал колотить его по пальцам. Сорока рассвирепел и, поднырнув под лодку, опрокинул ее вместе со всеми.

Кто-то сильно дернул за удочку. Я потянул ее на себя. На крючке кто-то сидел. Я не знал, что делать: или за боем следить, или рыбину тащить. Рыбак победил во мне. Я вытащил окуня.

— И у тебя клюет, — сказал я.

Аленка тоже вытащила окуня. Покрупнее моего. Я поспешно нанизал червя и снова закинул удочку. И сразу клюнуло. Снова окунь. Я чуть не плакал: что делать? Там дерутся, а тут клюет без передышки. Такого клева я еще не видел. Аленка уже вытянула трех окуней. Я снова нанизал червя н отвернулся от удочки. Не дотронусь, пока не кончится драка.

Уже шестеро барахтались в воде, остальные дрались на моторке. Лодка была большая, но и она иногда заваливалась ни один бок. А две деревянные, перевернутые, то исчезали, то показывались днищем вверх на поверхности. Мне захотелось ввязаться в драку.

— Посмотри, какого я поймала, — сказала Аленка.

— Отстань, — отмахнулся я.

Сорока наконец залез на свою лодку и бросился на Федю, который выбросил за борт еще одного из детдомовцев. Они сцепились. Гриб молотил кулаками куда придется, а Сорока выжидал удобного момента. И, улучив секунду, обрушил кулак в подбородок Грибу. Тот заорал и полетел за борт.

Я почувствовал, что моя удочка снова задергалась. Я сел на нее, а окуня снимать с крючка не стал. Не уйдет… Жалко, что такая рыбалка пропадает!

Сошлись Сорока и Гарик. А в это время двое из компании Свища раскачивали моторку, пытаясь опрокинуть. Но лодка не опрокидывалась.

Сорока и Гарик дерутся красиво. Они не облапили друг друга и не хватаются за что попало. Обмениваются точными и сильными ударами.

— Сережа, у меня черви кончились.

— Гляди, Свищ палку подобрал…

— Дай одного?

— На лодку лезет… А Сорока не видит!

Гарик и Президент тузили друг друга. У Гарика потекла из носа кровь. Но он не обращал внимания. Свищ бросил палку в лодку и перевалился сам. Сорока стоял к нему спиной и ничего не видел. Свищ поднял палку, откинул волосы с лица,

— Он не ударит, Сережа! — сказала Аленка. Она забыла про своего окуня и смотрела на лодку. Свищ выпрямился и замахнулся… В этот момент его увидел Гарик. Я не расслышал, что он крикнул, наверное: «Брось палку!» Сорока ударил его в скулу, и Гарик опрокинулся в воду.

— Ива-ан! — закричала что есть мочи Аленка. — Бере-ги-ись…

Президент не успел даже обернуться. Свищ обрушил палку на его голову. Ноги у Сороки подогнулись, он не упал — опустился на борт и спиной сполз в воду.

Я рванул с себя штаны и кинулся за борт. Я слышал, как за спиной скрипели уключины, хлопали по воде весла.

Сорока-а тонет! — раздался дикий крик. Кажется, голос Коли Гаврилова.

Драка прекратилась. Интернатские саженками резали воду. Но Президента не было видно. Он, очевидно, потерял сознание и ушел под воду. Я знал, что глубина здесь большая. А ребята крутились на одном месте, не зная, что делать. Никто толком не запомнил то место, где скрылся Президент.

Металлическая лодка отплыла. Свищ один стоял на корме и тупо смотрел на воду. Рука с палкой опущена.

На поверхности показалась голова Гарика. Он широко раскрывал рот и хватал воздух. Одной рукой Гарик поддерживал безжизненное тело Сороки. Ребята подхватили Президента и поплыли с ним к лодке. Свищ схватился было за весло, но тут все разом закричали: и свои и чужие. Свищ бросил весло в лодку и махнул за борт. Он поплыл к деревянным лодкам, возле которых плавали его приятели.

Когда я забрался в лодку, Сорока уже открыл глаза. Его успели быстро откачать. Лицо у него бледное, с рассеченной головы на висок стекает кровь.

Гарик, у которого тоже кровь хлестала из носа, увидев, что Сорока открыл глаза, прыгнул за борт и поплыл к нашей лодке.

— Он не захлебнулся? — крикнула Аленка. Она порядочно отстала от меня. И теперь сидела, опустив весла.

— Дай руку, — попросил Гарик.

— Что с ним?

— Очухался, — сказал Гарик, забираясь в лодку.

Глава двадцать седьмая

Победа была на стороне островитян. Команда Сороки дралась дружно. Никто не отступил, не оробел. Когда Сорока пришел в себя, интернатские завели мотор и устремились на Свища. Решились отомстить за Президента. Но парни бой не приняли. Признали себя побежденными и попросили, чтобы им оставили лодки. До берега далеко, а все порядком измотались. Они барахтались в воде.

Свищ молчал. Он держался рукой за перевернутую лодку и смотрел в сторону. Гриб примолк рядом.

Беловолосый парень с оцарапанной щекой — он ухватился за вторую лодку — сказал:

— Свищ — сволочь!

— Заткнись, Карп! — прикрикнул Гриб.

— Дураки, что связались с вами, — хмуро сказал Феде другой парень с синяком под глазом.

— Вы прощения у Сороки попросите, — насмешливо сказал Свищ.

— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, — ответил Карп.

— Знаем тебя, браконьер проклятый! — сказал третий парнишка. Ему, наверное, выбили зуб, он все время сплевывал.

Они стали ругаться. Федя Гриб, видя, что ситуация складывается не в пользу Свища, быстренько от него откололся.

— Спасибо не насмерть, — сказал он, косясь на Свища. — А то бы из-за тебя, гада, пересажали в тюрьму…

Свищ даже лицом потемнел, но ничего не ответил. Ухватился обеими руками за борт и стал раскачивать лодку.

Сорока махнул рукой, и моторка, описав дугу вокруг барахтающихся врагов, унеслась к острову. Президент, бледный с завязанной чьей-то рубахой головой, сидел на носу лодки и молчал. Коля Гаврилов — рядом. Он что-то говорил Сороке, но тот не отвечал.

Наша лодка теперь все время была в центре событий. Когда моторка проходила мимо нас, Президент поднял голову и взглянул на Гарика, который все еще возился со своим распухшим носом. Никак не мог кровь остановить. Я думал, что Сорока что-нибудь скажет, но он снова опустил голову.

— Свищ помешал, а то бы я ему от души врезал, — сказал Гарик.

— Зачем же ты его вытащил? — спросил я.

— Не мог же я допустить, чтобы он утонул, — сказал Гарик. — Я еще должен с ним расквитаться…

— Не валяй дурака, — сказала Аленка.

— Он вдрызг разбил мой римский нос… Я должен отомстить!

Я удивленно посмотрел на Гарика. Весь в синяках, из носа кровь хлещет, а он веселится. Честно говоря, я не ожидал от него такого благородства. Получив от Сороки хороший удар в скулу, он тут же нырнул спасать его. И кто знает, что было бы с Сорокой, если бы не Гарик.

— Ты ничего дрался, — сказал я.

— Президент здоров, — уже серьезно ответил Гарик. — Федька говорит, они все там на острове занимаются борьбой и боксом… Ничего не скажешь, ребята дрались, как гладиаторы.

— У них свои счеты, — сказала Аленка. — А ты-то чего ввязался?

— Из любви к искусству, — ответил Гарик.

— Ляг на спину, — посоветовала Аленка.

Гарик лег на спину и откинул голову назад. Он смотрел в небо. Правый глаз у него стал вдвое меньше левого. Я не знаю, о чем Гарик думал, но злости на его лице не было. До нас доносились голоса ребят. Они наконец перевернули лодки и ладонями вычерпывали воду. Гриб для этого дела не пожалел свою любимую кепку. Поддевал сразу полведра воды и выплескивал за борт. Мальчишка, которого Федя назвал Карпом, поплыл за веслами. Они виднелись невдалеке.

Голоса были раздраженные. Ребята дружно ругали Свища. А тот угрюмо огрызался. К его лодке подплыла палка, которой он ударил Сороку. Свищ подобрал ее и положил на сиденье. Вычерпав воду, ребята отправились в свою деревню. Гарика никто не окликнул, да и сам он не смотрел в их сторону.

Карп и Свищ оказались в одной лодке. Мы не слышали, о чем они говорили, лодки уже удалились на порядочное расстояние. Но мы видели, как вдруг Карп встал и шагнул к Свищу. Тот схватился за палку, но было поздно: Карп изо всей силы ударил его. Свищ не удержался на корме и свалился в воду. Карп поднял его палку и запустил в озеро.

Гриб, он сидел на другой лодке, скорчился на носу и прикрылся своей мокрой кепкой. Я ожидал, что и его сбросят, но обошлось. Хитрый Гриб вывернулся. Уж если кто и виноват больше всех, то Федя. Это он подбил ребят против Сороки. А теперь сидит помалкивает. Я не я и моя хата с краю.

Гарик сказал, что ему не хочется идти к Феде. Я стал уговаривать, чтобы он пожил с нами.

— А это удобно? — спросил он.

Я сказал, что если не хочет в комнате, то мы с ним можем прекрасно спать в сарае. Нужно только сухого сена достать. И крышу подлатать. Толь на чердаке есть. Гарик молчал, и я понял: он ждет, что скажет Аленка.

— Мне все равно, что на троих, что на четверых готовить, — сказала она.

— Я умею уху варить, — сказал Гарик.

— У меня две подушки, — сказал я. — Одну тебе.

Гарик сел и подышал носом. Кровь больше не шла. Зато глаз стал крошечным. Гарик был совсем не похож на себя. Крепко Сорока отделал его. Наверное, и в самом деле занимался боксом. Швырял их всех за борт, как хотел.

Наша лодка мягко ткнулась в берег. Солнце играло на озере. Было тихо. Деревья не шелохнутся. Ничто не напоминало о сражении, которое только что разыгралось на озере. Природа объявила тихий час.

Глава двадцать восьмая

Мы стали приводить наш старый сарай в порядок. Чего только не было в нем! Слежавшиеся опилки и щепки, истлевшее тряпье, ржавые железяки, пустые банки. Нашли две пары лаптей. Лапти были новые. Я хотел их выбросить, но Гарик повесил на крюк.

— Историческая ценность, — сказал он.

Самой интересной находкой была двухпудовая гиря, которую мы нашли в щепках. Она заржавела, но это не беда, можно песком отчистить. Мы тут же с Гариком стали выжимать эту гирю. Я с трудом поднял ее до пояса. Гарик двумя руками выжал три раза. Когда он бросил гирю на землю, она глухо охнула.

Потом мы стали латать крышу. Разрезали толь на длинные куски и прибивали гвоздями к замшелой дранке. Нам казалось, что мы отремонтировали всю крышу, но когда спустились вниз, то увидели великое множество мелких дырочек.

— Их за год не заткнешь, — сказал Гарик.

— Ночью звезды сюда будут заглядывать. — Аленка вздохнула.

— А дождь? — спросил я.

— Не сахарные — не растаем, — ответил Гарик.

Я вспомнил, что, возвращаясь с Гариком и Федей с острова, когда у нас лодку отобрал Сорока, видел на лужайке стог. В нем сена было еще порядочно. От нашего дома до стога километра полтора. Захватив веревки и велосипед, мы отправились за сеном. На велосипеде поехал я. Гарик и Аленка — пешком.

В сарае с сеном стало сразу уютно, запахло душистыми травами. Сено было сухое, желтоватое. Мы навалили его в углу. Сначала нам показалось, что сена хватит, но, повалявшись на нем, решили сделать вечером еще один рейс. Сено умялось, осело. Мы втроем лежали на душистой подстилке. Солнце нагрело крышу. В желтых столбиках света струилась пыль. В дверную щель просунулась голова кролика. Кролик встал на задние лапы и посмотрел на нас. Мы с Гариком для них вырыли неподалеку от сарая нору. Туда тоже натолкали сена. Кажется, кроликам понравилось новое жилище.

— Где-то сейчас Славка? — сказал Гарик.

— Поехал бы с ними — твой нос был бы цел… — усмехнулась Аленка.

— Дело не в носе, — сказал я.

— У меня такое впечатление, — сказал Гарик, — будто я все это когда-то видел… И озеро, и лес, и ваш старый дом…

— Ты ведь поэт, — сказала Аленка.

— Я серьезно, — ответил Гарик.

— Я бы съела сейчас мороженое, — сказала Аленка. — Пломбир.

— А в Риге я был, — сказал Гарик. — Давно… Хотел юнгой на корабль…

— Ничего не вышло? — спросил я.

— Может, и вышло, если бы… — Гарик замолчал.

История, которую рассказал Гарик
— Я из пионерского лагеря убежал. Там пионервожатый такой тип был… Мы с ним подрались. Он, конечно, здоровый, студент первого курса. В общем, я удрал. Захотелось попутешествовать. Я тогда в шестой перешел. Мечтал стать юнгой. Пятнадцатилетним капитаном… Махнул в Прибалтику…

— Без билета? — спросила Аленка.

— Я сказал, что отстал от ребят, мол, у нас экскурсия в Ригу. Поверили. Всю Прибалтику исколесил. Из Риги подался в Таллин, Пярну, потом в Калининград. Мне сказали, что там стоит на рейде китобойная флотилия «Слава». Не взяли меня на корабль. Даже на рыболовный сейнер не взяли. Там хватает мальчиков с десятилетним образованием. Денег у меня не было, но с голоду не умер. Матросы и рыбаки кормили. А боцман с китобойной флотилии сто рублей дал. На обратный билет. Только я не поехал обратно. А деньги истратил.

Сижу в Калининграде в зоопарке, смотрю на медведей. Они друг с дружкой играют. Есть там в зоопарке скелет кашалота. Метров двадцать длиной, а в прореху между ребрами можно на грузовике въехать. Есть же на свете чудища! Я не знаю, что бы отдал, лишь бы живого кита или кашалота увидеть… Так вот, сижу я и гляжу на медведей, и тут подходит какой-то парень и присаживается рядом. В руках у него кулек с конфетами. Достает оттуда конфеты, разворачивает и бросает медведям. Те, конечно, рады, подбирают — и в рот. А я два дня досыта не наедался. И такое меня зло взяло: тут человек с голоду помирает, а он сытым медведям добро раскидывает. Я видел, как медведей утром кормили. Я ночевал в зоопарке. Интересно там ночью. Звери кряхтят, как старики, переговариваются. Пахнет там нехорошо. Я выбрал впотьмах местечко получше, а утром проснулся — это змеиный питомник. Вот было бы дело, если бы удав выполз! Говорю я этому парню, что большой он, а дурной. Кто медведей конфетами кормит? Конфеты для людей делают, а не для медведей… Он сразу сообразил, в чем дело, протянул кулек мне. «Ты прав, говорит, — угощайся». Только я не взял… Не знаю, чем я ему понравился, но он часа два со мной разговаривал. Он инженер, приехал на завод в командировку. Целый месяц был в Калининграде. А вечером возвращается в Москву. Делать нечего до поезда, вот и придумал забаву. Конфеты медведям кидать. Вижу, парень ничего, ну, я ему и рассказал про свои дела. Он меня затащил в ресторан, «Чайка» называется. Ну и наелся там я! На неделю. А вечером мы с ним уехали в Москву. На этот раз по закону, с билетом…

Гарик замолчал.

— Приехали в Москву, — сказала Аленка, — а дальше?

— Больше я не убегал.

— А тот инженер? — спросил я.

— Очень хороший человек, — сказал Гарик.

Залаял Дед. Я по голосу определил, что пришел кто-то чужой. Пришел Федя Губин. Он стоял на опрокинутой лодке и уговаривал Деда. Но Дед если невзлюбит кого, то надолго. Он смотрел Феде в лицо и злобно лаял. У Губина почти не видно синяков, лишь нижняя губа вздулась и еще больше отвисла.

— Чего он на меня взъелся? — спросил Федя.

Я прикрикнул на Деда, он еще немного поворчал и отошел.

Аленка и Гарик тоже вышли из сарая.

— Тебе вчера не попало? — спросил я.

— Этот Карп дурной какой-то… Свищу два зуба выбил. Из лодки вытолкнул. Тот с километр до берега плыл. А потом Карп ко мне прицепился… Правильно говорит, что Президент мою лодку отобрал. Нечего недозволенным делом заниматься… Президент зазря ни к кому не пристает. А то взяли моду — браконьерничать! Разошелся — не остановить. Ко мне полез. Остальные тоже как с цепи сорвались… Вижу, дело пахнет керосином — их трое, а я один, как шарахну с лодки…

— Хорошо, что еще веслом не огрели, — сказал я.

— Неужто так и не отдаст мою лодку?

— Надоел ты со своей лодкой, — сказал Гарик.

— Лучше моей лодки в деревне нету…

— Плакала твоя лодка, — сказал я.

— Чего ночевать не пришел? — спросил Федя.

— Я заберу свой матрас и плед, — помолчав, сказал Гарик.

— Чего так?

— Храпишь ты, — сказал Гарик.

Федя почесал свой толстый нос:

— Разбудил бы…

— Я в тебя резиновый сапог бросил, ты даже не проснулся.

— То-то я гляжу, на полу валяется, — сказал Федя.

Губастый, в клетчатой кепке, стоял он перед нами и шмыгал носом. После драки весь Федин гонор слетел. И дрался Гриб, надо сказать, не очень здорово. Все норовил схватиться с Президентом, когда на того другие наседали.

— Я ему порох отдам — вернет лодку?

Я пообещал Феде при случае поговорить с Президентом. Гриб и Гарик отправились в деревню. Пешком, вдоль берега. Я предложил Гарику взять велосипед или лодку, но он отказался. Не успели они скрыться за кустами, как подошла моторка.

— Я за вашим отцом, — сказал Коля.

— А Сорока где? — спросили Аленка.

— Ему доктор скобки накладывает.

— Скобки накладывать — это больно? — спросила Аленка.

— Вытерпит, — ответил Коля.

Из дома вышел отец. Волосы его были смочены водой. На щеке — красная полоса. Отлежал на жесткой подушке. Днем отец не любил спать, а уж если, случалось, засыпал, то вставал сердитый и недовольный.

— Все сделали, что я сказал? — спросил он.

— Без вас не стали подключать, — ответил Коля.

— Почему не разбудили? — набросился на нас отец. — Сколько раз говорил: увидите, засыпаю — толкайте!

— Мы не видели, — сказал я.

— Наверное, часа два провалялся?

— Час, — ответил я.

— Безобразие, — сказал отец.

Он забрался в лодку, и они уплыли.

— Могли бы и нас взять, — сказала Аленка. Я об этом тоже подумал и даже обиделся на отца. Я еще ни разу не был на территории школы-интерната.

— Что мы, токарных станков не видели? — сказал я.

Глава двадцать девятая

Я лежал на сене и щурился. Солнечные зайчики лезли в глаза. Под самой крышей паук свил паутину. В ней висели три сухих кокона. Паука не видно. Прячется в щели. Но стоит какой-нибудь дурехе мухе попасться, как он тут как тут. Налетит на муху, обмотает паутиной, а потом кровь выпьет.

Гарик встал чуть свет. Поплыл щук ловить. Он в любую погоду рыбачит. И редко возвращается пустой. А вот леща еще ни разу не поймал. Тех пять штук я не считаю. Это сетью. Леща интересно поймать на удочку. Вот Аленке повезло: двух штук взяла, хотя я уверен, что тут дело нечисто. Сорока помог… Что-то не видно его. Голова зажила, уже и скобки сняли. Будет у него еще один шрам. Трудно быть Президентом.

Аленка часто выходит на берег и смотрит на остров. С тех пор как Сороку ранил Свищ, он на нашем берегу не появлялся. Аленка была скучной и перестала рыбачить. Вместо нее я каждый вечер становился в камыши, но лещи не клевали.

— Тебе хочется в Ленинград? — как-то спросила Аленка.

— Чего там делать? — ответил я. И, в свою очередь, спросил: — Ты чего все время на остров смотришь?

— Куда хочу, туда и смотрю, — ответила Аленка. — А если ты думаешь, что я жду, когда соизволит появиться твой Сорока, то ошибаешься… Меня он не интересует!

Не вижу я! За день раз сто на остров посмотрит. Вот Сороку девчонки не интересуют, это факт. Ничего, это Аленке полезно. А то привыкла, что мальчишки бегают за ней. Наконец осечка вышла.

Тогда я сказал Аленке, что в Ленинграде мне делать нечего, а вот сейчас вдруг захотелось туда. Хотя бы на одни день. Уже скоро месяц, как мы живем у озера. В Ленинграде жарко, пахнет горячим асфальтом. Я вспомнил, как перед путешествием мы ходили в Невскую лавру. Там похоронены великие люди: композиторы, ученые, писатели. В лавре мы играли в прятки. Один раз я спрятался за могилой Неизвестного, и меня никто не мог найти. Я прижался ухом к холодному камню. И мне почудилось, что под мраморной плитой кто-то шуршит, ворочается. Мне стало страшно, я выскочил, и меня сразу увидели. Я никому не сказал, что слышал шорох. И лишь потом, через неделю, привел сюда Андрея. Мы с ним, наверное, полчаса по очереди прикладывали уши к камню, но так ничего и не услышали.

Андрей не стал смеяться надо мной. Он сказал, что такое могло быть. Под мраморной плитой живут жуки-могильщики. Это они шуршали.

Андрей — мой лучший друг. Он летом живет на даче, в Рощино. Это в шестидесяти километрах от Ленинграда. Я у него несколько раз был в гостях. У них там желтый дом. С верандой. В Рощино красиво. Но очень много дачкиков. Они загорают на лужайках у дома. К дачникам приезжают гости и прогуливаются по лесу. А вечерами в каждом доме гремит музыка: радиолы, телевизоры. Совсем как в городе. Неинтересно жить на даче. Андрей, когда узнал, что мы пешком собираемся идти к озеру, даже расстроился. Я предложил ему пойти с нами. Я знал, отец не будет против. Он хорошо относится к моим друзьям. Против была Андрюшина мать. Она даже слушать не захотела. «Ты маленький эгоист, — сказала она Андрею. — Живешь на даче, как в раю… А знаешь, что в деревне нет такого магазина, как у нас в Рощино? И потом, идти пешком триста с лишним километров — это безумие! Что, у нас в стране кризис с транспортом? Ты умрешь где-нибудь по дороге».

— А мы? — спросил я, обидевшись.

— У вас своя голова на плечах, — отрезала Андрюшина мать. Как он там сейчас на даче? Утром загорает на лужайке у крыльца и чай пьет на веранде. Днем гуляет с матерью и знакомыми, которые приезжают на дачу, по лесу, вечером опять пьет чай на веранде. И если очень хорошая погода, спит на веранде под ватным одеялом.

Рядом с ними живет известный детский писатель. У него собака. А еще дальше живет другой детский писатель. Тоже известный. У того нет собаки. Днем писатели стучат на машинках, пишут новые книги, а вечером собираются вместе и читают друг другу отрывки. И Андрей слушает. Он самый первый читатель, а это очень ценно для писателей. В этом смысле Андрею повезло. Ему не нужно дожидаться встречи с писателями в школе. Писатели под боком. К Андрею они относятся хорошо и часто его спрашивают, понравился ему рассказ или нет. Андрею все нравится, что читают писатели, и поэтому они его любят. А он их. Хорошие, говорит, люди, приятно с ними поболтать.

Написать Андрею письмо? Пусть узнает, как мы тут живем, каких лещей да щук ловим! Напишу ему про лосей, про кроликов, про великое сражение на озере, про Сороку и Гарика. Или не стоит? Прочитает Андрей письмо расстроится. Разве на даче такая жизнь, как у нас? В общем, я решил подождать с письмом. Не любил я писать письма.

Я услышал шум мотора. Сначала подумал, что моторка подошла к берегу. Но шум нарастал, словно обвал. Даже паутина закачалась в углу. Я выскочил из сарая и увидел вертолет. Он пролетел над самой головой и замер над лесом, совсем близко от нашего дома. Летчики двигались в стеклянной кабине. Внизу отвалилась дверца, и на веревке закачался объемистый пакет. Вот он стал медленно опускаться, коснулся вершин сосен и затерялся среди ветвей. И лишь когда вертолет улетел, я сообразил в чем дело: пакет был спущен у большого муравейника. Там ребята строят избушку.

Не раздумывая, я бросился в лес. Раздвинув кусты, увидел Сороку и других ребят. Васька обрезал ножом шпагат. Развернули коричневую бумагу, и я увидел четыре плоских ящика. Темный топором отодрал крышку. В ящике лежал сероватый шифер. Все понятно: летчики подбросили ребятам шифер для крыши. Избушка почти готова. Дверь и рамы вставлены, лишь крыши нет. Теперь будет. К вечеру покроют. Я вернулся на берег. Мне стало немного грустно. Почему я должен из-за кустов наблюдать за мальчишками с Каменного острова? Я понимаю, что я для них чужой, дачник. Но все равно было обидно. Я бы помог им покрыть эту крышу…

Коля Гаврилов сказал, что членом республики стать не так-то просто. Нужно пройти много испытаний; кто не выдержит, того не принимают. Васька, которому я хотел помочь, проходил испытания. А то бревно он должен был один дотащить до большого муравейника. Без остановки. Таковы условия. И это еще не все. Есть испытания потруднее… На острове могут жить лишь сильные, выносливые и храбрые. Васька Островитинский не выдержал только одно испытание: не достал камень со дна озера… Там глубина семь метров. Но его приняли, так как все остальное выполнил. Но камень остался за ним. Потренируется, потом все равно достанет.

— А ты достанешь? — спросил я.

— Спрашиваешь! — засмеялся Коля.

Я бы с такой глубины камень не достал. Воздуху бы не хватило.

— Для чего все это? — спросил я.

— Я могу озеро переплыть и всю ночь один на дереве просидеть.

Я бы не смог. Для чего это нужно, Коля так и не сказал. Каждое утро они тренируются на спортивной площадке. У них есть боксерские перчатки, стеганый мат, на котором они занимаются борьбой. Я бы никогда не поверил, что Коля сможет положить меня на обе лопатки. Я плотнее его и выше. Но он положил меня на лопатки три раза подряд. Он оказался увертливым и сильным. Вот почему Сорока взял его и свою команду, когда была драка. На острове остались еще восемь человек. Они тоже могли бы сесть в лодку, но Сорока взял шесть человек, столько же, сколько было на двух лодках Свища.

Конечно, Коля мне не все рассказал. Мне хотелось узнать,например, про летчиков. Про картонных человечков. И про многое другое, что происходило на острове. Но я для них чужой. И они не вправе доверять мне свои тайны… А что, если попробовать пройти все эти испытания? Ну, пусть сразу не пройду, потом… Я окинул взглядом озеро и вздохнул: вовек не переплыву. А этот камень на дне? Семь метров глубина! Я еще никогда на такую не опускался.

Я услышал скрип уключин: возвращался Гарик. «А он прошел бы испытания?» — подумал я. Гарик бы выдержал.

Он выкинул из лодки щуку. Килограмма на полтора. И окуня на полкило. Гарик загорел до черноты.

— Ты ныряешь на глубину семь метров? — спросил я.

Гарик удивленно посмотрел на меня. К его щеке прилипла круглая чешуйка. Щука хвостом по носу съездила, что ли?

— В Ялте я нырял на четырнадцать, — сказал он. — Это когда кефаль подстрелил…

— Озеро переплывешь?

Гарик снова посмотрел на меня.

— Зачем? — спросил он.

— Это верно, — сказал я.

Глава тридцатая

Опять отец целый день пропадает в интернате. Даже обедать не пришел. Гарик, я и Аленка ели уху, сваренную из щуки и окуней, пойманных Гариком. Отцовская тарелка стояла на столе. И ложка положена. А отца нет.

— Безобразие, — сказала Аленка, — он совсем отбился от дома…

— Я не буду с ним разговаривать, — сказал я.

— Второй день не обедает дома… Для кого я варю?

— Для нас, — сказал я.

Гарик ел уху и помалкивал. Уха получилась вкусная, наваристая. Костей в щуке мало, не то что в окуне и плотве.

— Хороша уха, — похвалил Гарик. Аленка расцвела от удовольствия и тут же предложила еще тарелку. Гарик был сыт, но, чтобы не обидеть Аленку, протянул тарелку.

В это время отворилась дверь и в комнату вошли отец и Сорока. Мы не слышали, как они причалили.

— Как раз к обеду, — сказал отец и повернулся к Сороке: — Садись к столу.

Президент не стал ломаться. Взял табуретку и сел рядом со мной. Аленка достала из буфета еще тарелку, налила ухи.

— Сколько километров до райцентра? — спросил отец.

— Около тридцати…

— Антена должна быть высотой метров пятнадцать, не меньше.

— Я знаю.

— Как вы ее установите на острове?

— Я вам покажу чертеж, — ответил Сорока.

— Помолчали бы за столом, — сказала Аленка.

Я заметил, что Сорока не ест. Оказывается, Аленка забыла ему ложку положить.

Гарик доел уху и, сказав Аленке «спасибо», поднялся из-за стола.

— А второе? — спросила Аленка.

— Я ведь две тарелки съел, — сказал Гарик. — Пощади.

Он забрал с подоконника спиннинговую катушку и вышел из комнаты.

Я видел, как он прошел мимо окон и уселся на пень. Катушка стала барахлить, вот Гарик и решил ее отремонтировать.

Сорока с невозмутимым видом хлебал деревянной ложкой уху. Когда он нагибает голову к тарелке, видна выбритая макушка и красноватый шрам. Крепко хватил его дубинкой Свищ! Такой удар и быка свалит.

— Вы что, по аршину проглотили? — спросил отец.

Мы молчали.

— Я расцениваю это как бойкот.

— Правильно, — сказала Аленка.

— Это все из-за вас, — взглянул отец на Сороку. Но тот думал о другом. Положив ложку, он сказал:

— Мы сделаем усилители… Детали и материал будут.

— Это другое дело, — ответил отец. — А то получается мартышкин труд…

— Мы вам не мешаем? — спросила Аленка.

— Хватит дуться, — сказал отец.

— Как поживает Кеша? — спросил я.

— Лапу где-то поранил… Всю ночь скулил. Я утром огромную занозу вытащил.

Аленка достала из буфета несколько кусков сахару и протянула Сороке:

— Угости его.

Президент взял сахар, подержал на ладони и отдал Аленке.

— Сама угостишь…

— Когда? — живо спросила она.

— Вот заживет лапа… — сказал Президент.

— Показывай свой чертеж, — сказал отец, отодвигая тарелки.

Аленка убрала со стола, и они склонились над смятым тетрадным листом, который Сорока достал из кармана. Мне хотелось поговорить с Президентом, я обещал Феде спросить насчет лодки, но сейчас толковать с ним бесполезно. Какую-то антенну начертил. И отец втянулся в это дело. Глядит на чертеж, улыбается.

— Послушай, Сорока, — сказал отец, — кончишь школу — поступай в наш институт. В станкостроительный.

Сорока молчит. Аленка смотрит на него.

— У меня другие планы, — наконец отвечает Сорока.

— Какие, если не секрет?

— Я не скажу, — говорит Сорока.

— У тебя способности к технике.

— А если мы установим три усилителя? — спрашивает Сорока.

— Тебе не нравится специальность инженера-станкостроителя?

— Нравится.

— Будешь изобретать новые электронные станки…

— Вас тоже уговорили стать инженером? — спросил Сорока, посмотрев отцу в глаза.

— Я сам выбрал эту профессию… — смутился отец. — И еще ни разу не пожалел.

— Я тоже сам выбрал, — сказал Сорока.

Отец встал и прошелся по комнате. Это признак взволнованности.

— Профессию я сам выбрал, это верно… Но и советами старших не пренебрегал.

— Я не хотел вас обидеть, — сказал Президент.

— Не в этом дело…

Сорока поднялся.

— Я завтра приду.

Он хотел взять чертеж, но отец сказал:

— Оставь.

Сорока переступил порог, посмотрел на Аленку:

— За уху спасибо…

И ушел.

Отец снова прошелся по комнате, взял со стола лист.

— За это сочинение, — сказал он, — я бы с чистой совестью поставил студенту наивысший балл… Он, паршивец, даже не понимает, что сделал…

— У него свои планы, — сказала Аленка.

— Характер — ого-го! — улыбнулся отец. — Из этого парня выйдет толк. Я бы, не задумываясь, взял его в институт.

— Папа, ты никогда не пожалел, что стал инженером? — спросила Аленка.

— Что еще за новости?

— А кто говорил, что в тебе пропадает археолог?

— Одно другому не мешает, — сказал отец. — Академик Павлов писал: «Лучший отдых — это смена форм труда».

— Академик прав, — сказала Аленка. — В порядке отдыха сложи из кирпичей летнюю печь. Мне надоело тут у плиты жариться…

— Мужчин полный дом…

— А что толку? — сказала Аленка.

— Ты просила меня ножи наточить? — спросил я.

— Совсем затупились…

— Так вот, сама будешь точить, — сказал я.

— Дети, не ссорьтесь!

— А тебя, папа, я очень прошу приходить обедать вовремя… Здесь нет газовой плиты, чтобы подогревать.

— Я пошел печь сооружать, — сказал отец.

Аленка сердито гремела тарелками и ложками. И чего разозлилась, спрашивается? Все ей не так да не этак. А может быть, из-за Сороки? Не обращает никакого внимания. И на остров не пригласил. «Отдашь, — говорит, сахар, когда у медвежонка лапа заживет». А когда она заживет? И вообще при чем тут лапа?

Глава тридцать первая

Вечером на острове вспыхнул костер. Искристый дым взвился над соснами. Взошла луна. Она была бледной на фоне вечернего неба. Еще розовел закат. Синие узкие тучи неподвижно застыли вдали. Давно дождя не было. Не будет дождя — не будет грибов. Это Коля Гаврилов сказал. В нашем лесу растут подберезовики и белые. Немного отойдешь от дома — и собирай. За час можно целую корзинку набрать.

Мы сидели на старой лодке, от которой пахло гнилыми водорослями и рыбой. Отец куда-то ушел. В лес, наверное. За дождем. Аленка задумчиво смотрела на воду, в которой отражались берега, тучи и луна. Она сидела, обхватив руками колени, — ее любимая поза. Вот тек же в Ленинграде садилась на подоконник и смотрела на улицу. А книжка лежала рядом. Я не знал, о чем Аленка думает.

С тех пор как Гарик поселился у нас, он стал какой-то неразговорчивый, задумчивый. Одно не забывал — рыбалку. С Аленкой они тоже мало разговаривали. И во взглядах, которые бросал на нее Гарик, была грусть. И у Аленки настроение было не лучше. Но грустили они о разном.

Синяки у Гарика прошли. Их отношения с Сорокой были странными.

Они смотрели друг на друга с любопытством, изредка обменивались незначительными фразами, но дальше дело не шло. Вражды между ними не было. Но гордость не позволяла им познакомиться поближе.

— Это правда, что они танцуют у костра? — спросила Аленка.

— Твист, — сказал Гарик.

— Поплыли к ним, — предложила Аленка.

— Если бы я знал, где вход…

— Я знаю, — сказал я.

— И молчал? — укоризненно посмотрел на меня Гарик.

— Я с Сорокой не воюю, — ответил я.

Гарик оживился: на остров наведаться и он был не прочь.

— Подкрадемся — никто не заметит, — сказал он.

— Коля говорил, у них часовой…

— Свяжем и рот заткнем!

— Спустят вас, мальчики, вниз головой, — сказала Аленка.

— И колодец у них запирается, — вспомнил я.

— Не хочешь — я один, — сказал Гарик и пошел к лодке. Я подождал, пока он найдет весла и заберется в лодку, а потом тоже поднялся.

— Один не найдешь, — сказал я. Вслед за мной подошла к лодке и Аленка.

— Я с вами, — сказала она.

Гарик осторожно стал грести. Лодка шла неслышно, весла опускались в воду без всплеска. Мне очень хотелось посмотреть, что в такое время делают на острове Сорока и его друзья. К ним кто-то приехал. Я видел, как в полдень с того берега моторка доставила на остров пожилого человека. В руках он держал рыболовные снасти. Человек стоял рядом с Сорокой и улыбался. Видно, рад, что приехал сюда. Потом я еще раз увидел, он рыбачил на деревянной лодке, неподалеку от острова. На плесе.

Остров медленно надвигался на нас. Вот нос лодки коснулся камышей. Я велел держать на сосну с обломанной веткой, которая еще выделялась на фоне вечернего неба. Раздвинув камыши, мы сразу наткнулись на вход. Он был отворен. Правильно я запомнил.

В гроте было темно, как в могиле. И лишь когда наши глаза привыкли к темноте, мы увидели в смутном колодезном квадрате кусок неба. Нам во второй раз повезло: крышка не закрыта. Я первым полез по железным скобам. Гарик за мной. Аленка осталась в лодке.

— Вы быстрее, — сказала она.

Мы выбрались на поверхность. Тропинки я не заметил, но меж стволов мерцали блики костра. Мы старались не наступать на сучки, не задевать за ветки. Совсем близко раздался шумный вздох, затем кто-то потерся о дерево. Слышно было, как скрипела шерсть и сыпалась на землю кора. Мы с Гариком замерли на месте. Но сколько ни таращили глаза в темноту, так ничего м не увидели. Лишь потом я догадался, что это был мой тезка, лось Сережа.

До нас доносится потрескивание костра. Мы видим облитые желтым отблеском стволы, спины мальчишек. Они сидят вокруг костра. Не танцуют твист. Кое-кто лежит. Сорока привалился к толстой ели. В руках у него обугленная палка. Рядом с ним мужчина в брезентовой куртке и резиновых сапогах. Возле него лежит военная фуражка. Это тот самый, которого я видел днем. Над костром на толстой палке, всунутой в рогульки, висит большой котел. В нем бурлит уха. Я ощущаю пряный запах, сглатываю слюну. Ветерок тянет на нас. Пламя костра то удлиняется, облизывая закопченные бока котла, то укорачивается. Когда пламя взметывается вверх, кончик его изгибается в нашу сторону, а мальчишки, сидящие к нам спиной, отодвигаются от огня и дыма и прикрывают глаза руками.

Человек в брезентовой куртке что-то рассказывает. Ему лет пятьдесят. Голова большая, коротко остриженная. Возле носа — глубокие морщины. Пламя костра пляшет на его лице, глаза прищурены. Я вижу, как двигаются его губы, но слов пока не слышно. Мне очень хочется услышать, что рассказывает этот человек. Я толкаю Гарика в бок и осторожно ползу на животе к костру. Спина ближайшего ко мне мальчишки метрах в семи. Рядом сидит кто-то большой. Спина весь костер загородила. Я слышу, как стучит мое сердце. Вот Сорока поднял голову и через костер посмотрел на меня. Я даже дышать перестал. Но Сорока видеть меня не мог. Я находился в тени, а он на свету. И потом, ему мешал костер. Сорока сунул палку и стал шуровать. Искры столбом взметнулись в небо. Затрещали сучья.

Человек в брезентовой куртке рассказывал:

— …Второй самолет сбил я. В этот вылет на нашем счету было три «мессершмитта». Мою машину подбили, еле до аэродрома дотянул… Не успели позавтракать, как снова команда: «Воздух!» Налетели на наш аэродром «юнкерсы». Одна бомба угодила в бензовоз. Дым, огонь! Виктор первым побежал к своему самолету. А сверху сыплются бомбы, пулеметы строчат. «Юнкерсы» ревут над самой головой. Проносятся на бреющем. Виктор успел добежать до своего «ястребка». Как сейчас вижу: бежит и на ходу доедает бутерброд со свиной тушенкой. Подивился я его храбрости… Да-а, так вот, вскочил он в машину — и в воздух. В общем, на наших глазах трех «юнкерсов» сбил. За этот бой наградили его орденом Ленина.

Рассказчик замолчал, глядя на огонь. Мальчишки смотрели на него, ожидая, что он станет рассказывать дальше. Но бывший летчик вздохнул и произнес:

— Больше мы с ним не встречались. Меня ранили в голову. В авиацию врачи вернуться не разрешили: заработал это чертово головокружение! На высоте терять память стал. Чуть машину не угробил. Распрощался я с авиацией, а про Виктора слыхал из газет. Он под Ленинградом отличился. Там и дали ему Героя Советского Союза. А я был направлен в авиационное училище и там обучал теории летного дела молодое поколение… А недавно ушел на пенсию. Вот такие дела, мальчишки!

Большая спина мешала мне. Я готов был еловой шишкой запустить в эту спину. И потом, она мне показалась знакомой… Это спина взрослого человека.

— Кто это? — шепотом спросил я Гарика.

Он пожал плечами.

Бывший летчик спросил:

— Ну, а как у вас дело продвигается?

Сорока пошевелил палкой красные угли, вздохнул:

— Во все детдомы написали, нет такого… Может быть, у него другая фамилия?

— Много лет прошло…

— Маленький мог забыть свою фамилию, — ввернул словечко Коля Гаврилов. Он примостился рядом с Сорокой, Я его сначала и не заметил. Из-за этой спины. Коля лежал на животе, лишь одна голова виднелась. На щеке красный отблеск.

Я понял, о чем речь. Этот летчик, очевидно, старый знакомый ребят, знал того самого человека, внука Смелого, после гибели которого сын убежал из дому. Ребята вот уже год его разыскивают. Да разве найдешь? Страна такая огромная, а тут один человек. Мальчишка какой-то.

Гарик дышал мне в самое ухо. Но двигаться было опасно, и я терпел. Он тоже слушал летчика и, наверное, ничего не понимал, так как не знал истории про Смелого и его внука.

Спина пошевелилась и сказала удивительно знакомым голосом:

— Мальчика кто-нибудь усыновил…

Вот это сюрприз. Спиной ко мне сидел не кто иной, как мой собственный отец. Куст, за которым я прятался, мешал мне его разглядеть. Сидит себе у костра, прохлаждается. И нам ничего не сказал. Отец называется! Еще хорошо, что Аленки здесь нет, она бы сейчас такой шум подняла.

Гарик тоже узнал отца. Он толкнул меня в бок и неслышно засмеялся. Я все-таки не выдержал: нащупал сухую шишку, их тут полно валялось, и, отодвинув ветку, бросил в отца. Шишка попала в спину. Отец повернул голову, но ничего не сказал. Подумал, что с сосны свалилась. Или жук ударился.

Гарик щипнул меня и показал кулак.

— Уха-то, наверное, готова? — спросил летчик.

Рыжий Леха полез деревянной ложкой в котел. Пока нес ложку ко рту, на кого-то капнул, мальчишка вскочил на ноги и стал тереть под общий смех обожженное место.

— Телячьи нежности, — пробормотал Леха и, подув, протянул ложку летчику. Тот попробовал, улыбнулся:

— А лук?

— Эх, забыли! — с сожалением сказал Леха и бросился в дом, Вернулся он быстро. Сев в сторонке, стал чистить ножом две крупные луковицы. Он их далеко держал от себя, но скоро в глазах заблестели слезы, он чихнул. Нарезав лук, бросил в котел.

— Двойная? — спросил летчик.

Леха кивнул и снова запустил ложку и котел. На этот раз сам попробовал и снова побежал в дом. Вернулся с большой деревянной солонкой. Взглянул на летчика, спрашивая его согласия, тот кивнул. И тогда он всыпал в котел полную ложку соли. От котла потянуло в нашу сторону таким вкусным запахом, что у меня слюнки потекли. Гарик тоже облизывался. Леха и Вася Островитинский сняли котел с костра. Осторожно поставили в специальное углубление на земле. Появились деревянные и алюминиевые ложки, две буханки хлеба. Ели прямо из котла. Сначала хлебали жижу, а потом вылавливали крупные разварившиеся куски рыбы. Отец тоже уписывал уху за обе щеки. И похваливал.

— Полмесяца у нас поживете? Как в прошлом году? — спросил Коля.

— Одну неделю, — ответил летчик. — У меня путевка в санаторий.

— Все мои болезни здесь побоку, — сказал отец.

— Рыбачите?

— Сын с дочерью увлекаются…

— Они места не знают, — сказал Коля.

Летчик положил ложку рядом с котлом и сказал;

— Давайте завтра на зорьке?

— А почему бы не съездить?

— Отправляйтесь к Щучьему острову, — посоветовал Сорока.

Куст хлестнул меня по глазам, кто-то горячо задышал в ухо, потом лизнул в щеку. Я оглянулся и носом к носу увидел коричневую звериную морду. Охнув, я вскочил и бросился куда глаза глядят. Я уже не думал о том, что меня кто-то слышит. Ветви лупили меня по лицу, под ногами трещали сучья. А вслед за мной кто-то гнался и тоже шумел на весь лес. Совершенно неожиданно я выскочил на поляну и увидел колодец, через который мы сюда попали. И только здесь я остановился и перевел дух.

Затрещали кусты, я метнулся к колодцу, намереваясь спуститься, но тут увидел Гарика. Это он, оказывается, бежал за мной.

— Живого медведя видел! — тяжело дыша, сообщил он.

— Он меня лизнул, — сказал я.

И только тут я сообразил, что это был Кеша. Наверное, узнал меня и решил разжиться сахаром.

— Ничего себе, — сказал Гарик. — По острову медведи разгуливают…

— Это Кеша, он маленький… Здесь живут лоси. Сережа и Борька.

— Ноев ковчег, — сказал Гарик, заглядывая в колодец.

Мы спустились в грот и позвали Аленку. Зашевелились камыши, закрывающие вход в пещеру, всплеснула вода, и в дыре показался нос нашей лодки.

— Украдем медвежонка? — сказал Гарик.

— Я часы потеряла, — сообщила Аленка.

— Где?!

— Вон там, — неопределенно махнула рукой Аленка. — Ремешок расстегнулся, и они — буль-буль.

Эти часы Аленке подарил отец в день рождения. Она их очень любила.

— Завтра все тут обшарим, — сказал Гарик.

— Я не сразу сообразила, что это упало в воду, — рассказывала Аленка. — Посмотрела на руку, а часов нет.

— Найдем, — сказал Гарик.

Аленка так расстроилась, что забыла спросить, что мы увидели на острове.

Глава тридцать вторая

— Вот здесь, — сказала Аленка, ткнув пальцем в воду. Гарик свесился с лодки, посмотрел на дно.

— Да-а… — сказал он.

— Меня укусил комар, я подняла руку и ударила его, в этот момент часы и упали.

— Куда комар укусил? — уточнил я.

— В щеку. — Аленка похлопала себя по щеке. — В эту.

— Надо искать здесь, — ткнул я пальцем в другое место.

— А может быть, лодка была в другом месте? — спросил Гарик.

Аленка посмотрела на остров, наморщила лоб.

— Темно ведь было, — сказала она.

Гарик не спеша пристегнул ласты, надел маску, взял трубку в рот. Он стал похож на огромную лягушку. Помахав нам рукой, прыгнул в воду. Немного поплавав, он сделал вдох и нырнул. Я видел, как в озерной прозрачной воде мельтешили его ноги в ластах. Вот он коснулся рукой дна и сразу исчез в облаке желтой мути. На поверхность стали выскакивать большие белые пузыри. Вода заволновалась. Вынырнул Гарик. Покачал головой и, отдышавшись, снова опустился на дно…

Гарик лежит на корме. Грудь его часто поднимается и опускается. Одна рука свесилась с лодки. Как у неживого. Не нашел Гарик Аленкины часы. С час нырял он на дно, пока не выбился из сил. Аленка стала уговаривать, чтобы он бросил эту затею. Зарылись часы в ил, теперь не найдешь их. Гарик только мотал головой и снова погружался в воду. Последний раз он долго не показывался. Я уж подумал, не захлебнулся ли он. А когда вынырнул, то еле забрался в лодку. Он сказал, что на глубине вода холоднее. Ручьи там какие-то бьют.

Отдохнув, он снова принялся за поиски. Я не знал, что он такой упрямый. Нам с Аленкой надоело сидеть в лодке сложа руки и ждать.

— Окунь твоими часами позавтракал, — сказал я. — Окуни любят блестящее. Я читал.

— Вот бы поймать его!

Послышался шум мотора. Из-за излучины показалась лодка. Она замедлила ход. На лодке огромная копна сена. Коля Гаврилов с любопытством посмотрел на нас и спросил:

— Утопленника ищете?

Аленка сказала, что уронила часы. Из-за Колиной спины выглянул Сорока.

— Часы? — спросил он.

В этот момент вынырнул Гарик. В руке он что-то держал.

— Нашли! — крикнул я.

Однако это были не часы. Когда Гарик разжал ладонь, мы увидели зеленую гильзу. Больше нырять он не стал. Забрался в лодку и содрал с лица маску.

— К черту, — сказал он. — Все исползал — нет!

— Золотые? — спросил Коля.

— Папа подарил, — сказала Аленка.

— Брось сюда гильзу, — попросил Сорока. Гарик, мельком взглянув на гильзу, швырнул ее в моторку. Сорока на лету поймал. Внимательно осмотрев, сказал:

— От японского карабина.

Они уплыли. Я тоже сел на весла. Аленка, проводив взглядом моторку, перевесилась через борт и чертила воду пальцем. Гарик лежал на корме. От маски у него на лбу осталось багровое пятно.

— Когда у тебя день рождения? — стал вспоминать я. — В ноябре? Недолго ждать. Папа новые подарит.

— Хватит об этом, — сказала Аленка. — Часов нет — нечего о них и говорить.

Она сбросила платье и, поправив на шее тесьму от купальника, прыгнула в воду. По-мальчишески, саженками, поплыла к берегу.

— Озеро вон какое огромное, — сказал я. — Знаменитый водолаз и то не найдет.

— Зачем ему стреляная гильза? — сказал Гарик.

Глава тридцать третья

В субботу, часа в два, мы наблюдали такую картину: с острова один за другим прыгали в воду ребята. Мы с Гариком насчитали двенадцать прыгунов. Островитяне взяли курс на наш берег. Они плыли наперегонки. Двенадцать черных и белых голов мелькали в воде. Когда пловцы приблизились, я стал их узнавать. Лидировал, конечно, Сорока. Он метров на двадцать оторвался от всех. Вторым шел Темный. За ним растянулись остальные. Где-то в середине плыл Коля Гаврилов. Рыжий Леха молотил воду руками и ногами позади всех.

Лицо у Сороки было какое-то странное. Одна щека вздулась, словно его ужалила оса. Вот он доплыл до берега, выплюнул в ладонь круглый блестящий предмет. И щека сразу стала нормальной. Это был секундомер. Пловцы один за другим подплывали к берегу, и всякий раз Сорока смотрел на секундомер. Лишь Леху не стал дожидаться. А тот, выйдя на берег, с надеждой спросил:

— Лучше, чем в прошлый раз?

— Лучше, — ответил Сорока.

Президент поздоровался с нами и направился в лес. К большому муравейнику. Я был там. Крышу сделали. Домик получился неплохой. Серая шиферная крыша виднелась издали. На дверях деревянный засов. Замка не видать. Когда в домике никого нет, то палка стоит поперек. Я не стал заходить в избушку, лишь взглянул в окно. Пол настлан, в углу стружки и щепки. Вдоль стен — деревянные нары. И грубо сколоченный стол. А больше ничего нет. Необжитой еще дом.

Проводив их взглядом, Гарик сказал:

— Не скучают ребята.

Я предложил сходить к большому муравейнику, но Гарик отказался. У него опять забарахлила спиннинговая катушка. А потом, с минуты на минуту должна прийти Аленка. После дождя пошли первые грибы. Она с отцом отправилась на разведку.

Когда отец вернулся в тот раз с острова, мы спросили, где это он пропадал. Отец, не моргнув глазом, ответил, что прогуливался.

— Садись ужинать, — предложила Аленка.

— Не хочется, — ответил он.

— Сыт воздухом? — сказала Аленка. — Или ухой, которой тебя угощали на острове?

Отец очень удивился и стал допытываться, откуда мы узнали, что он был у ребят в гостях.

— Собственных детей обманываешь… — стала стыдить Аленка.

— Нехорошо, — добавил и я.

Отец смутился и сказал, что мы сами виноваты. Не заслужили доверия. У ребят свои законы, и они сами решают, кого можно пускать на остров, а кого нельзя.

— И без острова проживем, — сказала Аленка.

— Удивительные мальчишки… — сказал отец.

Все это я вспомнил, шагая к большому муравейнику. Я думал, что увижу там лишь мальчишек с острова, но каково было мое удивление, когда я увидел большой зеленый грузовик и летчиков. Они сидели на лесной поляне перед домом и разговаривали с ребятами. У избушки лежали сумки, мешки, к стене приставлены бамбуковые удочки. Приехали рыбачить. По лесной дороге, по которой я, Гарик и Федя возвращались с Каменного Ручья.

Вот для кого ребята построили избушку. Здесь будут летчики жить. С субботы до воскресенья. До избушки им удобнее добираться, чем до острова. Здесь близко проходит дорога. На машине можно всегда подъехать.

Я вернулся на берег и сообщил Гарику, что прибыли летчики.

— Ну и что? — сказал он.

Аленка с отцом еще не вернулись.

— Видел я сегодня вашего черта с рогами, — помолчав, сказал Гарик.

— С рогами?

— Это Президент с аквалангом… Хозяин озера.

— Понял теперь, почему у Аленки лещи клевали?

— Дает Президент! — сказал Гарик.

Примчался Дед. Немного погодя показались отец и Аленка.

— Мы нашли один белый! — сообщила Аленка.

Значит, пошли белые грибы. Их называют колосовики. Они появляются на свет, когда рожь начинает колоситься. Это Коля мне сказал.

Кроме белого, в корзинке лежали маслята и два маленьких подберезовика.

— На обед — жареные грибы с картошкой, — сказала Аленка.

Отец сел на траву и стал стягивать резиновые сапоги. Он всегда их надевал, когда шел в лес. Наверное, змей боялся.

— Я знаю, почему у тебя лещи клевали… — сказал я Аленке.

Гарик толкнул меня. Я прикусил язык.

— Больше не берут, — ответила она.

— Не приходил Сорока? — спросил отец.

— Твой друг? — сказал я.

— Ты без него жить не можешь, — добавила Аленка.

— Хочу посмотреть на антенну, — сказал отец. — А вы знаете, какой она величины?

— Нам неинтересно, — сказала Аленка.

— А этот Сорока — упрямый человек… Сам хотел токарный станок собрать и установить. Двое суток не вылезал из мастерской… Даже на обед не ходил. Приносили ему в котелке.

— Герой… — усмехнулся Гарик.

— Токарный станок собрать и установить — штука хитрая… Директор интерната, когда увидел на полу кучу деталей и испачканного в машинном масле Сороку, за голову схватился: дескать, все пропало! Ну и позвал меня. Пришел — он сидит на полу, глаза красные: шутка ли, две ночи не спал. И говорит мне: «Я буду собирать, а вы молчите. Когда ошибусь, скажите…» Таким образом и работали. Он собирал, а я молчал… Вскинет на меня глаза, улыбнется и орудует ключами да отвертками. Станок он собрал, я лишь электрооборудование установил. Я ему говорил, что техника — это его призвание, а он вбил себе в голову что-то другое…

— Летчиком хочет быть, — сказал я.

— Космонавтом, — прибавил Гарик.

Он сказал это в шутку, но я подумал, что так, наверное, и есть. Вот почему они так много занимаются спортом, закаляют себя. Каждый день у них тренировки. Остров — это их звездный городок. И дружба с летчиками… И как я раньше не сообразил, что мальчишки готовятся стать космонавтами? Коля Гаврилов как-то намекал на это, но я тогда не сообразил… Я думал, они так, от нечего делать придумывают разные штуки. А тут вон какое дело. И шары в небо запускают не просто так. И кто знает, может быть, там в глубине острова у них оборудована стартовая площадка. И ракету изобретают. Отец ведь говорит, что у Сороки талант к технике.

— Большие ребята, а разной чепухой занимаются, — сказал Гарик.

— Чепухой? — взглянул на него отец. — А ты знаешь, что эти мальчишки с острова умеют управлять трактором, автомашиной, комбайном? У каждого специальность слесаря. Эти мальчишки и девчонки сами ведут свое большое хозяйство: обрабатывают поля, разводят скот. Они не только себя полностью обеспечивают, но н продают свою продукцию государству… Я разговаривал с председателем колхоза, он мне сказал, что интернат — опора для колхоза. Они там полные хозяева… У них своя радиостанция, метеорологический пункт, а теперь вот установят телевизионную антенну, будут принимать Москву и Ленинград. Этот телевизор они тоже получили от колхоза, за помощь во время сева… А ты говоришь, чепухой занимаются!

— Надо про них в газету написать, — сказал Гарик.

— Уже писали…

— Нам не повезло, — сказал Гарик.

— Напрасно вы нос задираете перед ними.

— Это они задирают, — ответил Гарик.

— А почему бы вам не подружиться?

— Нужно сначала озеро переплыть, — сказал я, — потом с острова вниз головой прыгнуть, потом две минуты под водой просидеть… Кто это выдержит?

— Девчонкам тоже? — спросила Аленка.

— Девчонок на острове нет, — ответил я. — Это мужская республика.

— Республика без женщин?

— Тебя как исключение Сорока примет… — сказал я.

— Болтун, — ответила сестра.

— Я в ваши дела не хочу вмешиваться, — сказал отец, — но, по-моему, вам следует подружиться с ребятами… Какие же вы соседи? И потом, как мне кажетея, Сорока настроен к вам дружелюбно.

— Он тебе говорил? — живо спросила Аленка.

— У них много интересного…

— А ракета у них есть? — спросил я.

— Чужие тайны не выдаю, — засмеялся отец.

Свистнув Деда, он ушел в лес. Чудак наш отец! На рыбалку не может толком выбраться, а в лесу каждый день по два-три часа пропадает. Без ружья, просто так. То за солнцем уйдет, то кукушку слушать. Из леса приходит всегда довольный, сияющий. Один раз повстречал лосиху с двумя лосятами. В другой раз — лису с птицей в зубах. Вчера видел, как тетерка обучала птенцов летать. Чтобы Дед не вспугнул эту компанию, голову ему под мышкой зажал. Бедный Дед! И как только он это вытерпел? А сегодня снова помчался за отцом. Мне тоже нравится лес, но озеро больше.

— Будем лодку смолить? — спросил Гарик.

Мы заметили, что наша лодка стала протекать. Сначала помаленьку, а потом все больше и больше. Один рыбачит, другой воду вычерпывает. Причем это надо делать тихо, а то рыба отойдет. Один раз мы с Гариком чуть не утопили лодку. Плотва так хорошо стала брать, что мы забыли про течь. Больше половины лодки набралось воды. Еле кружкой вычерпали.

Вар мы растопили на огне и стали смолить щели. Черная горячая капля упала на ногу, и я завопил так, что Аленка из дома выскочила.

— Змея? — спросила она.

— Еще хуже, — ответил я, сковыривая тягучую каплю с ноги.

— Помочь вам? — спросила Аленка.

— Обойдемся, — ответил Гарик, не поднимая головы.

Аленка пожала плечами и ушла. Перестал Гарик бегать за ней. Понял, что бесполезно. По-моему, это сестренку озадачило. Когда за девчонками перестают бегать, они переживают.

Еще издали мы заметили моторку. Она шла к нашему берегу. У мотора стоял худенький мальчишка. На голове — большая соломенная шляпа. Кажется, я его видел на острове.

Моторка еще не успела пристать, как из леса вышла ватага ребят во главе с Сорокой. Летчиков с ними не было. Остались в избушке. Сейчас на озере делать нечего. Солнце в зените. В такое время рыба не клюет. А вот часа через три — другое дело. Как начнет играть — все озеро в маленьких кругах. Сначала играет мелочь, потом начинает окунь. Вот рыбешки заволнуются! Некоторые выскакивают из воды и удирают от обжоры по поверхности. Только животы сверкают. А еще позже у берегов забултыхается щука. Ударит, а потом долго на этом месте круги расходятся.

Ребята стали усаживаться в лодку. Аленка, увидев в окно Сороку, схватила порожнее ведро и пошла к озеру за водой. Хотя я убежден, что в этот момент вода ей была ни к чему. Шла она медленно, и ведро покачивалось в руке. Гарик ни на кого не смотрел. Он заливал горячим варом щели.

Все уже в лодке. Ждут Президента. А он стоит на берегу и смотрит на нас. Аленка подняла платье выше колен и зашла в воду. Зачерпнула ведром, выпрямилась и, взглянув на Сороку, медленно пошла обратно. Ведро оттягивало руку, и Аленка немного изогнулась. Вода плескалась на ее загорелые ноги. Но Сорока смотрел в нашу сторону. Аленка поставила ведро на крыльцо и уселась на ступеньку. Она бы обязательно заговорила с Сорокой, если бы не мы.

— Чего он глазеет? — негромко спросил Гарик.

Сорока подошел к нам. Гарик смолил лодку, я помогал ему.

— Возьми, — Сорока протянул Гарику… часы. Ну да, Аленкины часы!

Гарик взял их, стал разглядывать. А Сорока, больше ни слова не говоря, пошел к своей лодке. Мы с Гариком смотрели ему вслед. Вот он вскочил в лодку, Коля дернул за шнур, раз, другой, мотор затрещал, и лодка понеслась к острову.

— Почему он мне отдал? — сказал Гарик.

— За патрон, — догадался я.

— Чудак, — сказал Гарик. Он улыбался.

Подошла Аленка. С любопытством посмотрела на нас.

— Что у тебя в руке? — спросила она.

Гарик разжал ладонь.

— Нашлись! — воскликнула Аленка.

— Сорока нашел, — сказал Гарик.

— Ты сказал ему спасибо?

— Не успел.

Аленка сложила руки рупором и крикнула: «Спа-си-бо-о!»

— Си-бо-о! — откликнулись берега. Лодка была далеко, и потом мотор трещал так, что Сорока, будь он ближе, все равно бы не услышал.

Аленка приложила часы к уху, вздохнула:

— Они будут ходить?

Гарик взял часы, положил в карман.

— Будут, — сказал он.

Глава тридцать четвертая

Вечером Аленка опять в камышах поймала большого леща. Она не смогли его подвести к лодке. И тогда, прыгнув в воду, поплыли к берегу, волоча за собой удилище. Правда, лещ не упирался. Он смирно плыл на крючке. И, вытащенный на берег, лежал спокойно. Лишь глаза его ворочались, наблюдая за нами.

Мы с Гариком осмотрели леща. Большой, килограмма на два. Только очень спокойный. Верхняя губа была у него поранена. Аленкин крючок застрял в нижней губе.

— Все ясно, — сказал я.

— Хороший лещ, — сказал Гарик.

Аленка посмотрела на нас и спросила:

— Завидно?

— Такие лещи не каждый день попадаются, — ответил Гарик.

— Почему-то только тебе, — сказал я.

— Вы тоже становитесь на это место.

— У нас не клюнет… — сказал я.

— А ну вас, — сказала Аленка и, забрав леща, пошла его чистить.

— Опять Сорока, — сказал я.

— Президент на этот раз ни при чем, — ответил Гарик.

— Сам клюнул?

— Я немного помог ему, — сказал Гарик.

Он показал мне садок, спрятанный в осоке. Там плавали еще пять таких же крупных лещей.

— Утром взял шесть штук, — сказал Гарик. — На косе.

И почему я не отправился сегодня с ним на рыбалку? Ведь он разбудил меня, звал… А я, идиот, отказался. Зато теперь всю ночь спать не буду…

— Хорошо выспался, — утешил Гарик. — Выглядишь как огурчик.

— По-моему, Аленка влюблена в Сороку… — отомстил я ему.

— Ты наблюдательный, — с усмешкой сказал Гарик. Но по его лицу я понял, что удар попал в цель.

Аленка первая увидела Федю Губина.

— Ваш лучший друг идет — встречайте! — крикнула она.

— Как увижу его кепку — сердце радуется… — сказал Гарик.

— Ну и целуйтесь с ним!

Федя подошел к нам, стащил с головы кепку и почесал макушку. Я подумал, он положит кепку на траву, было жарко, но он снова надел.

— Взопрел, — сказал Федя. — Пока до вас дотопаешь…

— Все еще безлошадный? — спросил Гарик.

— С ним надо по-хорошему, — сказал Федя, взглянув на остров.

— Давно бы так, — сказал я.

Из сарая вышла Аленка. В руках — две удочки, подсачок, банка с червями. Аленка направлялась к лодке. Просмоленная, она покачивалась на волне у самого берега. Сестра решила еще одного леща поймать. Поймает… В садке еще пять штук плавает.

— Мое почтение, — Федя дотронулся рукой до кепки.

— Вчера ветер был, — сказали Аленка. — Я думала, твою фуражку унесло куда-нибудь.

— Догнал бы, — сказал Федя.

— За очередным лещом? — спросил я.

— Ты угадал, — сказала Аленка.

— Поймаешь, — взглянув на Гарика, сказал я.

— Сергей, тащи наши удочки! — сказал Гарик.

— Я одна, — сказала Аленка.

Мы с Гариком рты раскрыли: почему это она отправляется на озеро одна? Обычно без нас ни шагу. То ей червя нацепи на крючок, то рыбину вытащи, то подсачок подай.

— А если лодка потечет? — спросил Гарик.

— Я буду у острова ловить, — сказала Аленка. — Тонуть буду — спасут…

И, вскочив в лодку, оттолкнулась веслом. Гарик хмуро смотрел ей вслед.

— Эй, Олена! — крикнул Федя. — Скажи этому… Президенту, что я порох принес и… шнур. А он пускай лодку отдает. По-хорошему.

Аленка не ответила. Лодка быстро удалялась. Только не надо ей за лещом к острову плыть. Вставала бы в камыши. Гарик разделся бы, нацепил маску, ласты, взял трубку в зубы и, пока она смотрела на поплавок, нацепил бы ей хорошего леща. А здорово, если бы Аленка поймала вместо рыбины Гарика, как поймали деда Щукаря…

— Как же ты теперь без бомбы-то? — спросил Гарик, — насмешливо глядя на Федю.

— Я отсыпал немножко, — ответил Федя. — На всякий случай. Только глушить — дело опасное. Вчера рыбинспектор в клубе выступал. Двоих полозовских, говорит, посадили. И до вас, говорит, доберутся. А я и всего-то три раза глуханул. И вот знает. А у Свища сетку конфисковал. И, говорит, радуйся, что на озере не попался, а то бы тоже под суд. Свищ сказал, что в кустах нашел. Мол, не его это сетка. Трое наших мужиков вступили в эти… общественные рыбинспекторы.

— Плохи ваши дела, — сказал Гарик.

— Я такие места знаю — ахнешь! Я и без сетки и бомбы могу натаскать с пуд!

— Слышали, — сказал я.

— Знаю одно место на Березовом плесе — вот это лещи! Далеко плыть туда. Вот если бы мотор был — другое дело.

— Махнем? — оживился Гарик.

— Говорю, грести долго…

— Я сяду за весла.

— Лодки-то нет?

— У Аленки отберем, — сказал я.

— На вашей неохота, — хитрил Федя.

Гарик вдруг сорвал с Фединой головы кепку и спрятал за спину.

— Не озорничай, — сказал Федя, пытаясь отобрать кепку. Но Гарик отбежал в сторону.

— Кому говорю? — стал сердиться Федя. — У тебя руки в смоле измажешь.

Гарик подошел к воде и, подняв камень, положил в кепку.

— Покажешь лещиное место? — спросил он.

— Не дури…

Гарнк замахнулся в сторону озера.

— Считаю до трех!

— Жалко мне, что ли? Покажу!

— Поклянись!

— Крест целовать, что ли?

Гарик вернул кепку Феде.

— Гляди, если обманешь! — сказал он.

— Отдаст Президент лодку — сразу поплывем.

Аленка бросила якорь у самого острова. Мы видели, как она путалась с двумя удочками. Они то перекрещивались, то падали в воду. Наконец удочки были заброшены. Аленка сидела на корме и смотрела на поплавки. Она сидела к нам боком, а к острову лицом. Пока я копал червей в куче слежавшихся листьев и опилок, а Гарик с Федей обсуждали план сегодняшней рыбалки, Аленка исчезла. Первым заметил Гарик.

— Где она? — спросил он.

— За островом, — сказал Федя.

— Или на острове, — заметил я.

— А вдруг в лодке течь открылась?

— С чего бы это? — сказал я. — А потом, она плавать умеет.

— Тут, говорят, обитает какая-то громадная щука… — заволновался Гарик.

— Как бревно, — сказал Федя. — Уток глотает.

— Могла опрокинуть лодку…

— Щука — лодку? Не смеши… — сказал Федя.

— Такую бы щучку поймать! — сказал я.

— Ее есть нельзя, — сказал Федя. — Жесткая и болотом пахнет.

Гарик стал раздеваться.

— Сам не утони, — сказал я.

— Насчет лодки намекни Президенту, — подсказал Федя.

Гарик поплыл к острову. А это не так уж близко. Километра полтора. И отдохнуть ему негде, если Аленку не найдет. Придется висеть на корнях и громко знать Сороку на помощь. Только Гарик гордый — скорее утонет, чем Президента позовет.

Он плыл саженками. Сначала разогнался, как на соревнованиях, а потом поплыл медленнее.

— Сохнет по Олене, — сказал Гриб. — Дурак.

Я хотел спросить: почему дурак? Но Федя сам стал разглагольствовать:

— Я вот на девчонок даже не гляжу… Что есть они, что их нету. Время еще на них тратить! Я и в школе с ними не разговариваю. Раз посадили ко мне за парту одну с косичками, так я прогнал. Шебаршит рядом, отвлекает от дела, а я и так по математике слабак. Взял и в три шеи прогнал. Учительница шум подняла — хоть караул кричи. Снова посадила. Ладно, думаю, раз так сама уйдет! И ушла как миленькая. Я ей стал всяких тварей в парту класть: то лягуху, то кузнечика. А один раз живого ужа положил. Как заорет эта с косичками на весь класс. А я сижу, будто и не мое это дело. Я ужей не боюсь. Ты, говорят, притащил? Вот еще, говорю, делать мне нечего. Сам заполз. Из подвала… Вон какие щели в полу. Ушла, в общем, сама. Так один и сижу. Одному благодать! Сидишь как начальник, и никто не жужжит под ухом.

Не верю я Феде. Девчонку, может, и верно прогнал. Только ребята сами, наверное, не хотят с ним сидеть. Какой-то он скользкий… Я бы с ним не сел за одну парту…

Не стал я поддерживать этот разговор. Мне тоже на девчонок наплевать… кроме той, длинной, которая в баскетбол играет…

Гарик наконец доплыл до острова. Вот последний раз мелькнула в осоке его голова, исчезла. Ищет грот. Видно было, как шевелились камыши.

— Ну, а ты как насчет девчонок? — приставал Федя.

— Никак, — ответил я.

Червей копать помогал мне Дед. Он разрывал передними лапами листья и ждал, когда я соберу крупных розовых червей. Дед любил копать. У него сильные когтистые лапы, и когда войдет в раж, то земля и мусор так и летят во все стороны. Раскапывая кучу, Дед иногда поглядывал на Гриба, словно ожидал от него какой-нибудь подлости. Но Федя не смотрел на нас. Он сидел на камне и смотрел на остров. Федя ждал, когда появится Президент и вернет ему лодку. Гриб вытащил из кармана коробку с порохом, моток шнура. Все это аккуратно разложил на земле. Немного поколебавшись, достал из кармана длинный мешочек и положил рядом. В мешочке тоже порох.

Потом от нечего делать стал заигрывать с Дедом. Он похлопывал себя по колену, ласково звал Деда. Но тот лежал на влажной куче листьев и часто дышал, высунув длинный язык. Федя придвинулся поближе к собаке и осторожно дотронулся до спины. Дед лениво повернул к нему рыжую голову и показал большие белые клыки. Федя вздохнул и отошел в сторону. Вспомнил, что с Дедом шутки плохи.

Я вскочил с места: показалась наша лодка. Аленка гребла, а Гарик плыл рядом, держась рукой за борт.

Немного погодя из камышей выскочила еще одна лодка. Федя так и подпрыгнул.

— Моя! — радостно сказал он. — Плывет, голубушка!

На Фединой лодке сидел Сорока.

— Неужто не отдаст? — заглянул мне в лицо Федя.

— Отдаст, — сказаля.

Лодка пристала к берегу. Гарик лег на песок. Чувствовалось, что он здорово устал. Аленка вытащила нос лодки на берег, удочки положила на траву.

Федя подскочил к Сороке.

— Чтоб мне вовек рыбы не видать, коли еще брошу бомбу…

— Старая песня… — сказал Сорока.

— Принес тебе порох и шнур… Забирай, не надо мне. Я заметил, что мешочка с порохом уже нет. Сорока взял с камня боеприпасы.

— Все? — спросил он, взвешивая коробку в руке.

— До последней порошинки!

Федя похлопал себя по карманам.

— А что там? — спросил Сорока.

Федя вытащил из-за пазухи мешочек с порохом.

— И как это я забыл… — сказал он, протягивая мешочек.

Сорока развязал его, высыпал на ладонь несколько порошинок и сдунул. Затем снова завязал мешочек, положил в карман.

— Забирай свою лодку, — сказал он. — Еще раз попадешься — пеняй на себя.

— Ну их к лешему, бомбы, — забормотал Федя.

Сорока отвернулся от него, и Федя резво побежал к своей лодке. Дед с лаем бросился за ним.

— Приструни, — обернулся ко мне Федя.

Сорока посмотрел ему вслед и сказал:

— Батька его этой весной из-за кустов выпалил в меня. Он и лосиху уложил.

— Куда милиция смотрит, — сказал я.

— Попадется, — ответил Сорока.

Федя минут десять копошился у лодки. Ощупывал ее, заглядывал под сиденья. Потом подошел к Сороке.

— Чашка была, — сказал он. — Воду вычерпывать… Нету чашки.

— Какая еще чашка? — спросил Президент.

— Алюминиевая с отломанным краем…

— Отстань…

Федя потоптался и снова ушел к лодке. Немного погодя вернулся. На этот раз с веслом в руке.

— Треснуло, — сказал он, — вот тут…

— Ты еще здесь? — сказал Сорока.

Федя наконец отчалил. Отплыв подальше от берега, он сказал:

— А порох-то я тебе всучил подмоченный…

— Плыви, плыви, — ответил Сорока.

— Ну, как твоя башка, Президент, зажила?

— Зря я отдал ему лодку, — сказал Сорока.

— Я для тебя хороший дрын припас…

— Неохота раздеваться… — сказал Президент.

— А ты, Гришка, забудь про лещей. Не про тебя они. Тебе надо Оленку караулить.

— Скотина, — скачал Гарик, покраснев.

— Карауль не карауль Олену, а она…

— Эй, догоню! — заорал Сорока.

— …на другого заглядывается…

— Вот фрукт! — сказала Аленка.

— А собаке вашей бороду вырву! — не унимался Гриб.

— Сейчас до меня доберется, — сказал я. И не ошибся.

— А ты, кочерыжка, помалкивай… Продался Президенту за двух кролей?..

Сорока не выдержал и стал стягивать рубаху. Федя, заметив это, замолчал и заработал веслами. Скоро он скрылся за излучиной. До нас донеслась песня: «Есть на Волге утес, диким мохом оброс…» Скоро и песня заглохла.

Федя давно скрылся из глаз, но мы молчали. Какой-то неприятный осадок остался у всех. Попадись он нам сейчас в руки, каждый бы с удовольствием набил ему морду. Даже я, мирный человек. Я ведь не люблю драться, но Грибу бы врезал за милую душу.

Аленка вскочила с травы и побежала в дом. Она плиту затопила, наверное, что-нибудь закипало. Гарик поднялся и, стряхнув с живота песок, оделся. Достал из кармана Аленкины часы и отдал Сороке.

— Ты нашел — ты и отдавай, — сказал он.

Сорока держал часы в руке и не знал, что делать. Взглянув на циферблат, он поднес их к уху. Лицо у него стало изумленным. Он уставился на Гарика.

— Разбирал?

— Невелика премудрость, — небрежно ответит тот.

Гарик сегодня полдня где-то пропадал. Я думал, за грибами ушел, а он часы ремонтировал. Я вспомнил, как он утром сначала расплющивал на гире тонкие гвозди, а затем обтачивал напильником. Отвертки мастерил. А потом ушел в лес, полдня ковырялся в часах. И вот они идут.

Когда Аленка вышла на крыльцо, Сорока отдал ей часы. Она взяла и удивленно посмотрела на Гарика. Аленка ничего не понимала. Признаться, я тоже. Разве не все равно, кто отдаст ей часы? Мудрят ребята…

— Они идут, — сказал Сорока.

Аленка поднесла часы к уху, улыбнулась:

— Тикают, — сказала она.

Вернешься в Ленинград — отдай в мастерскую, — посоветовал Гарик. — Как следует смазать нужно.

— Отдам, — пообещала Аленка.

Мы помолчали. Глядя на остров, Сорока сказал:

— Рыжий Леха знатную уху сварганил… Хотите?

Глава тридцать пятая

Наконец-то мы приглашены на остров. Высокий камыш наглухо закрывал вход. Пропустив нас, он снова выпрямлялся. Направляя лодку к пещере, Сорока старался не поломать камыш. Иначе легко было бы узнать, где вход.

У колодца нас встретил Коля Гаврилов и еще двое мальчишек. Я ух узнал — они участвовали в «морском бою». Один из них сшиб Гарика с лодки. Но Гарик не узнал его. Или сделал вид, что не узнал. Коля подмигнул и, показав большой палец, сказал:

— Во-о уха!

Мальчишек звали: одного Сашка, второго Миша. Они вместе с нами отправились в глубь острова.

— А где Сережа? — спросила Аленка.

— Я тут, — ответил я.

— Я про лося, — сказала Аленка. Вместо лося Сережи нас встретил на тропинке медвежонок Кеша. Он заметно вырос. Лапа у него зажила. Кеша поковылял за нами, но потом отстал.

Мы шли по знакомой тропинке. Сегодня кроликов не видно. Попросить у Сороки парочку маленьких крольчат? Нашим веселее будет. Каждый день мы рвали на лужайке молочай и клали у норы. Кролики высовывали из-под земли носы и, учуяв еду, тащили ее в нору. Они привыкли к новому месту и далеко от дома не убегали. Деда совсем не боялись. Прыгали у самых ног. Дед только носом поводил и хвостом махал. Ему кролики тоже нравились.

Напротив знакомого дома дымился костер. Котел с ухой был снят с рогулек и дожидался нас. На газете — нарезанный хлеб, зеленый лук, соль. Ребята лежали и сидели на лужайке. Увидев нас, они замолчали.

Аленка и Коля толковали про лосей. Гарик исподлобья смотрел на мальчишек: узнавал участников драки. В окно высунулась черная голова с наушниками. Я узнал Темного.

— Вызывает «Гроза», — сказал он. Сорока тотчас скрылся в доме.

Вернувшись, Сорока пригласил нас к котлу. Наверное, «Гроза» сообщила ему приятные вести, потому что он улыбался. Аленка первая взяла ложку и сунула в котел. Она долго дула на прозрачный бульон и наконец торжественно поднесла ложку ко рту. На нее никто не смотрел, но чувствовалось, ребята ждут, что она скажет. Леха Рыжий тоже ждал. Он здесь главный повар. По носу видно. На носу сажа и на щеке.

Аленка ничего не сказала, она снова засунула ложку в котел. И тогда вслед за ней потянулись к ухе и мы с Гариком, а за нами — остальные.

Уха была вкусная. Такой мы еще дома ни разу не ели. Потом Коля Гаврилов объяснил мне, что это настоящая рыбацкая уха. Тройная. Все ели молча. Иногда кто-либо из ребят сворачивал лук в комок и макал в соль. Я тоже попробовал. И уха с зеленым луком показалась мне еще вкуснее.

— Это вещь… — пробормотал Гарик, облизывая ложку.

— Кто варил? — спросила Аленка.

— Уху не варят, а заваривают, — ответил толстоносый Леха. Лицо у него стало довольным. Он понял, что уха понравилась.

— Я никогда такой вкусной ухи не ела, — сказала Аленка.

— И я, — сказал я.

— Научите такую варить?

— Заваривать, — поправил Леха. — Секретов тут нет — была бы рыба.

— Научишь?

— Можно, — ответил Леха, расцветая от гордости.

— Тащи молоко, — приказал Сорока.

Леха поднялся и принес из дома пузатый кувшин с молоком. За вторым он отправил Колю. Молоко пили из эмалированных кружек с разными рисунками. На моей кружке нарисованы два медведя. Один похож на Кешу. Молоко была холодное.

— Можно подумать, что у вас холодильник, — сказала Аленка.

— А как же… — ответил Коля и опрокинул кувшин. К нашему великому изумлению, из кувшина вывалилась…

— Змея! — воскликнула Аленка.

Коля поднял «змею», стряхнул с нее прилипшие иголки, сучки и снова засунул в кувшин.

— Уж, — сказал он. — Мы их в молоко кладем, чтобы холодное было. А еще лягушек можно.

— Артисты, — сказал Гарик.

— Это не мы придумали, — ответил Сорока. — Наши прадеды.

— И ужи там все время сидят? — спросила Аленка.

— В жару только… — ответили ей.

— И не убегают.

— Им нравится в кувшине.

— Чудеса, — сказала Аленка.

После обеда нас пригласили в дом. Там была всего одна большая комната. Очень светлая. В одном углу новенький телевизор «Волна», в другом — большой квадратный стол. На столе портативная радиостанция, наушники, журнал, микрофон. Сорока подошел к радиостанции, включил. Послышался треск, музыка, разговор.

— Летчики переговариваются, — сказал Сорока. Он дунул в микрофон и сказал:

— Я Сорока. Вернулся Павел Михайлович? Прием.

В наушниках что-то захрипело. Сорока нахмурился и сказал:

— Вернется — сразу сообщи, слышишь? И будь все время на месте… Я проверю.

Снова в наушниках захрипело. Сорока снял их и, немного подождав, сказал:

— Будешь спорить — сменю! И больше не подпущу к микрофону. А с «Грозой» я без тебя договорюсь.

Он выключил рацию. Но не успели мы выйти из комнаты, как Темный (он дежурил у рации и даже не ел с нами уху) окликнул Сороку:

— Опять «Гроза».

Сорока взглянул на нас: очевидно, ему не хотелось при нас разговаривать, но ничего не сказал.

— Я Сорока.

Шорох в наушниках.

— Я разговаривал с аэродромом…

Шорох в наушниках.

— Генерал прилетел?

Длительный шорох в наушниках.

— Я сам поеду с ним… Только мы его просто так не отпустим… После рыбалки у костра. Насчет ухи Леха постарается!

Шорох в наушниках. Лицо Сороки стало хмурым.

— Скажите своему Леве, что он дурак… Все!

Мы вышли из комнаты.

Сорока снял наушники и передал Темному.

— Ты что-нибудь понял? — спросил Гарик.

— Генерал приедет в гости.

— А кто этот Лева-дурак?

— Мало ли на свете дураков, — ответил я.

За спортивной площадкой на опушке леса мы увидели три большие палатки. В доме ребята не живут. Это их штаб. Мальчишки выволакивали из палаток матрасы, набитые сеном, и выколачивали их. Сегодня суббота. Генеральная уборка, как и у нас в доме. Аленка полы выскоблила, старую мебель протерла мокрой тряпкой. Даже стекла вымыла. Неподалеку от дома лежала огромная мачта, связанная толстой проволокой из трех длинных жердей. На конце мачты — мудреное сооружение из алюминия и проволоки. Интересно, как они ее поднимут? Это та самая мачта, о которой отец говорил. Она сделана по чертежу Сороки.

На лужайке Коля Гаврилов привязывал к прозрачному шару вырезанную из картона черную рыбину. Сейчас запустит в небо. Послышался знакомый гул. Над лесом показались три вертолета. Шар с рыбиной взмыл над островом. Вертолеты пролетели, а мы, задрав головы, все еще смотрели на ясное небо. Черная рыбина отчетливо виднелась. Покачиваясь, она поднималась все выше и выше и скоро исчезла.

— Куда она улетела? — спросила Аленка.

— В космос, — ответил Гарик. — Фотографировать обратную сторону Марса.

— Обыкновенный шар-зонд, — сказал Сорока.

— Высота две тысячи, — раздался голос сверху. На высоченной сосне, у самой вершины, был сделан маленький помост. На нем стоял босоногий мальчишка и глядел в прибор, похожий на подзорную трубу.

— Зачем вы эту штуку запустили? — спросил Гарик.

— Люблю шары запускать… — сказал Сорока.

— Две тысячи пятьсот метров, — доложили сверху.

— Я говорил, до Марса долетит, — сказал Гарик.

— Уж сколько лет ученые спорят, есть ли на Марсе жизнь? — сказал Президент. — И никто не узнает, пока нога человека не ступит на эту планету… Если марсиане существуют, то какие они? На нас похожи или на пауков каких-нибудь? Главное не в этом, а вот мирные они существа или воинственные? Марс — бог войны… В Ленинграде есть Марсово поле. Как они встретят нас? Дубинками или хлебом и солью…

— Марсиане пилюлями питаются, — сказал Гарик. — Я где-то читал…

— Это самая интересная планета… — продолжал Сорока. — После Луны полетят туда… Вот увидите.

— Может быть, ты полетишь, — сказал я.

Сорока посмотрел на меня, усмехнулся:

— Может быть…

— Я был на вашем острове, — сказал Гарик.

— Около острова, — поправил Сорока.

— Помнишь, вы угощали летчика ухой? И Серегин отец был. Летчик рассказывал про какого-то Виктора.

Сорока удивленно смотрел на Гарика.

— Ты был ночью на острове?

— Об этом знает ваш медведь… — засмеялся Гарик. — Он целовался с Сергеем… У самого костра.

— Было такое дело, — сказал я.

Президент позвал Колю Гаврилова.

— Посмотри н журнале, кто дежурил у колодца… В прошлую субботу.

Коля ушел и долго не возвращался. Сорока молча ждал. Наконец вышел Коля. Лицо у него было кислое.

— Кто?!

— В субботу? — спросил Коля.

— Не тяни резину!

— Если в субботу, то я…

Сорока посмотрел ему в глаза. Коля замигал и отвернулся. Я еще не видел его таким сконфуженным.

— А если бы это было на границе?

— На границе другое дело…

— Ты нарушил наш устав, — сказал Сорока. Голос у него был жесткий.

— Захотелось послушать Павла Михайловича…

— Вася! — позвал Сорока.

К нам подошел Вася Островитинский. В руке у него толстый сук с паклей. Пакля в дегте. Вася смолил основание мачты. Он кивнул нам и уставился на Президента. С пакли срывались черные капли дегтя и падали в траву.

— На берег, — не глядя на Колю, сказал Сорока.

— В первый ведь раз… — Коля чуть не плакал.

— Поработаешь неделю на кухне, — сказал Президент. — С девчонками.

— А мачту поднимать?

— Без тебя поднимем.

— А эту штуку…

— Иди, — сказал Сорока.

— Эх, а еще друг называется… — Коля отвернулся, шмыгнул носом.

— Хромай, — сказал Вася и, бросив палку в кусты, подтолкнул Колю. Когда они скрылись за деревьями, Гарик покачал головой:

— Подвел парня под монастырь…

Мне тоже стало жалко Колю. И Аленке.

— У тебя каменное сердце, — сказала она.

Сорока ничего не ответил. Но нам стало понятно, что это их внутреннее дело и нечего куда не положено нос совать. Даже Аленке.

— В каком месте убили Смелого? — спросил я.

— На берегу, — ответил Президент.

— Он был храбрый охотник? — спросил Гарик, взглянув на Аленку.

— Он был герой, — сказал Сорока. — И умер как герой.

— Его граф из ружья застрелил?

— Какой граф? — нахмурился Президент.

Я сказал Сороке, что Гарик ничего не знает про Смелого. А граф и охотник — персонажи из сказки, которую выдумала Аленка. Я попросил Сороку, чтобы он еще раз рассказал, как погиб Смелый. Мы слушали его не перебивая. Сорока рассказывал скупо, без подробностей. Иногда рукой показывал, где стояли белые, где пытали красноармейцев. Показал сосну, на суку которой повесили пять человек. Сначала Гарик слушал недоверчиво, с усмешкой, но потом, по-видимому, и он поверил, что все было так, как рассказывает Сорока.

— Что твой граф… — сказал я, когда Президент замолчал,

— Это не легенда? — спросил Гарик.

— Сходи в Островитино, — ответил Сорока. — Старики до сих пор помнят Смелого. — Он поднялся со скамейки и ушел в дом. Вернулся с картонной папкой. — Вот здесь документы, — сказал он. — Это все, что мы собрали о Смелом, его сыне и внуке.

— И все герои, — сказала Аленка. — Это по наследству передается?

— Не знаю, — ответил Сорока.

— А сколько лет мальчику, которого вы разыскиваете?

— Мой ровесник, — ответил Сорока.

— Зачем он убежал из дому? — сказал я.

— Отец погиб, мать умерла… Убежишь!

— А родственники у него есть?

— В Островитине, — сказал Сорока. — Дальние…

— Где же он? — спросила Аленка.

Гарик не принимал участия в разговоре. Он перебирал пожелтевшие бумаги в папке. Лицо у него было сосредоточенное. Вдруг папка соскользнула с его колен и упала в траву. Бумаги рассыпались.

— А это откуда у тебя? — спросил он.

Сорока, мельком взглянув на фотографию, которую Гарик держал в руках, нагнулся за бумагами.

— Без архива нас оставишь, — сказал Президент, подбирая документы.

Гарик молча разглядывал старую фотографию с отломанным углом. На ней были изображены летчик со Звездой Героя, молодая женщина в свитере и большеглазый мальчик в матроске лет пяти. На черной ленте бескозырки надпись: «Грозный». Мальчик сидел у летчика на плече. Летчик и женщина улыбались, мальчик был серьезен.

Сорока осторожно потянул фотографию из руки Гарика, но тот снова вырвал ее.

— Осторожнее, — сказал Сорока. — Порвешь.

— Где ты ее взял? — снова спросил Гарик. И голос его показался мне незнакомым.

Сорока заглянул ему в лицо и с надеждой спросил:

— Ты его знаешь?

Гарик выхватил у Сороки папку и снова стал рыться в ней. Нашел какую-то газетную вырезку, быстро пробежал глазами. Мы с удивлением смотрели на него. Но он, наверное, забыл про нас. Выхватывая из папки листы, он читал их один за другим. Когда листы кончились, Гарик снова взял фотографию и спрятал ее под рубашку. Сбоку взглянув на Президента, он сказал:

— Я возьму ее…

— Это почему? — спросил Сорока.

— Жаль?

— Это очень ценная для нас фотография…

— Я ее все равно не отдам, — сказал Гарик.

— Вот как… — Сороки стал злиться. Но Гарик отвернулся от него и посмотрел на сосну, с которой недавно слез мальчишка. Тот самый, который сообщал, на какую высоту поднялся шар-зонд. Гарик подошел к дереву, поплевал на ладони и полез. Вот он скрылся в ветвях. А немного погодя мы услышали:

— Ты не сердись, Сорока, но фотографию я не отдам…

— Не понимаю! — крикнул Сорока.

— Что с ним? — сказала Аленка.

— Не знаю, — ответил я.

Гарик спустился, посмотрел на руки. К ним пристала смола.

— Вид красивый… — сказал он. — Сверху.

— Красивый… — повторил Президент.

Гарик осторожно вытащил фотографию, протянул ему:

— Забирай… У меня такая же была… Это мой отец, мама и я.

Глава тридцать шестая

Я подумал, что Гарик нас разыгрывает. Но взглянув на него, понял, что это не так. Лицо у Гарика серьезное, в глазах — грусть. Он смотрел куда-то мимо нас. Я вспомнил нашу первую встречу на шоссе. Когда мы сказали, что идем в Островитино, Вячеслав Семенович и его жена переглянулись. «В Островитино?» — переспросил Вячеслав Семенович. А Гарик сказал: «Приедем!» И потом, когда мы приехали в деревню разыскивать родственников, Вячеслав Семенович жалел, что они где-то далеко, в поле… И эта история в Калининграде. Гарик там встретил в зоопарке инженера, который взял ему билет в Москву. Этот инженер и есть Вячеслав Семенович. Значит, не случайно они приехали сюда. Привезли Гарика на родину его деда и отца.

Сорока первый опомнился. Он посмотрел на фотографию и вложил ее Гарику в руку.

— Она твоя, — сказал он. Потом сложил руки рупором и крикнул: — Все ко мне!

— Погоди, — сказал Гарик.

— Отставить! — крикнул Президент. Мальчишки, человек пять, уже прибежали, удивленно посмотрели на Сороку и разошлись.

— Почему Смелый? — сказал Гарик. — У него ведь другая фамилия…

— В деревне так звали его. И те, которых он спас от смерти.

— Смелый… — повторил Гарик.

— Мы нашли его могилу.

— Где она?

— Пойдем, — сказал Сорока.

Мы с Аленкой смотрели на Гарика и молчали. Мы все еще не могли взять в толк, что Гарик — это не тот Гарик, а другой — сын героя.

— Вот ты и нашелся, — наконец проговорила Аленка.

— Даже не верится, — прибавил я.

Огромная ель раскинула свой шатер над могилой Смелого. На невысоком холме — камень-валун. Из-под него выбивалась трава, в гуще зеленых листьев краснела земляника. Из-под камня выскочила маленькая ящерица. Приподнявшись на передних ножках, посмотрела на нас и исчезла. На валуне надпись, вырубленная зубилом: «Смелый». Мы долго стояли у могилы. Ель шумно вздыхала над нами. В гуще ветвей негромко свистели птицы. Откуда-то прилетела крапивница. Села на камень и сложила свои красные с черными крапинками крылья вместе. И сразу стала некрасивой. Слышно было, как плескалась о берег вода.

— Он был высокий, с черной бородой… Кузнец. Он мог узлом завязать железный прут… — Гарик секунду помолчал. — Кузница его стояла у самой воды. Он закаливал железо, хватал клещами раскаленную болванку, бежал с ней к озеру и окунал. И пар поднимался выше кузницы… — Гарик улыбнулся: — А больше я ничего не помню… Это рассказывал отец.

— Верно, он был кузнец, — сказал Сорока.

— И сейчас там кузница?

— Сгорела.

— Который уехал на «Волге», он кто тебе? — спросил Сорока.

— Друг, — ответил Гарик.

— Он хороший рыбак, — сказал Президент. — Не жадный!

Облако на миг закрыло солнце, и тень скользнула по камню. Бабочка распустила крылья и сразу снова стала красивой, как цветок, сорванный ветром. Ушло облако, и снова над нами засияло солнце.

Глава тридцать седьмая

Едва солнце скрылось за озером, мы с Гариком пошли в сарай. Завтра идем за лещами. Я поклялся, что встану вместе с ним. Так рано мы еще не ложились, поэтому никак не могли уснуть. Ворочились с боку на бок в сене, но сон не приходил.

— Славик скоро приедет, — сказал Гарик.

— В Москву?

— У них отпуск кончается.

— Живи здесь до сентября!

— Там видно будет, — ответил Гарик.

— Где ты жил, когда из дому убежал?

— Давай спи, — сказал Гарик.

— У Вячеслава Семеновича?

Гарик не отвечал. Заснул, наверное. Я сжал веки и стал считать до ста. Сосчитал. Стал считать еще до ста, и тут дверь с тягучим скрипом отворилась, на пороге показался Сорока.

— Где вы тут закопались? — спросил он.

Пришлось вылезать из-под одеяла.

— Я за тобой, — сказал Гарику Президент.

— Мы тут пораньше легли…

— Ребята ждут.

— А я при чем? — сказал Гарик.

— Оделся? — спросил Сорока. — Пошли.

Гарик нехотя вышел вслед за ним из сарая.

— А может быть, не стоит? — сказал он.

— Бунт поднимут, — сказал Президент.

— Чего я им расскажу?

— Познакомишься поближе…

Гарик пощупал скулу, усмехнулся:

— Уж куда ближе…

— Стоит ли вспоминать? — сказал Сорока.

Они пошли к лодке, на которой приплыл Президент.

— Хочешь с нами? — спросил Гарик.

Я занес было ногу, но Сорока сказал:

— Ты не обижайся, Сергей…

— Тогда и я вылезу, — сказал Гарик.

Они заспорили, и я отошел от лодки. По-видимому, Сорока убедил Гарика. Оттолкнув лодку от берега, они уплыли.

— Не взяли? — услышал я голос Аленки. Она стояла на крыльце и смотрела на озеро. Лодка маячила смутным пятном. Над озером сгустились сумерки. Я понимал, почему меня не взял Сорока. Он не хотел опять ссориться из-за меня с ребятами. Я слышал, как у большого муравейника они нападали на него. А в том, что у них порядки строгие, я мог убедиться на примере Коли Гаврилова.

— Тебе нравится Сорока? — спросил я сестру.

— С чего ты взял?

— Вижу, — сказал я.

— Ты мне надоел, Сережка!

— Не будет он бегать за тобой…

— Ты еще глупый, — сказала Аленка.

На острове ярко горел костер. Гарик и Сорока, наверное, уже приплыли. Леха Рыжий подаст им ложки, и все начнут уписывать уху. А потом Гарик расскажет про свою жизнь…

Из дома вышел отец. Увидев меня, удивился:

— Ты же спать собрался?

— Успеется, — ответил я.

Рубашка у отца белая, и поэтому руки и шея кажутся черными.

— Не пора ли нам домой, троглодиты?

— У тебя отпуск до сентября, — сказала Аленка.

— Гляжу, загрустили вы…

Он взглянул на остров, где светил костер, улыбнулся:

— Не везет вам…

— Мы там сегодня были, — сказала Аленка.

— Опять как лазутчики?

— Нас пригласили…

Я стал рассказывать, что сегодня произошло на острове. Отец, не перебивая, слушал. Когда замолчал, он сказал:

— Я тоже когда-то искал эту могилу… И до меня искали мальчишки. А нашел вот Сорока.

— И Гарика нашел, — сказала Аленка.

— Они его два года разыскивают, — прибавил я.

— Я знаю, — сказал отец.

— Гарик — правнук Смелого, — сказала Аленка.

— Ты тоже имеешь к нему некоторое отношение…

— Я? — удивилась Аленка.

— В этой деревне все в какой-то степени родственники. Мой дед и Смелый двоюродные братья…

— Значит, Гарик мой… десятиюродный брат? — наобум спросил я.

— Можешь обрадовать его, — сказал отец.

— Все люди братья, — сказала Аленка.

— Хотите, поговорю с Президентом, чтобы он вас принял в свою республику?

— Так он тебя и послушается! — сказала Аленка.

— Уговорю…

— Не надо, — сказал я. — По блату неинтересно…

— У них строгие условия…

— Коля Гаврилов выполнил, а я не смогу?

— Я был бы рад, — сказал отец.

— Думаете, я не переплыву озеро? — сказала Аленка.

— Республика-то мальчишеская! — засмеялся отец.

— Я тут один остров облюбовала…

— Не смеши, — сказал я.

— Как ты думаешь, Гарик скоро вернется? — спросила Аленка.

— Лопнула наша рыбалка, — сказал я.

Я был правым, Гарик остался на острове.

Глава тридцать восьмая

Я все-таки обиделся на них: не потому, что не взяли на остров, — за рыбалку. С вечера я накопал червей, приготовил снасти. У менн было предчувствие, что на этот раз не уйдет лещ от меня. Как миленький будет на крючке. Утро наступило самое рыбацкое: небо пасмурное, рябит. К берегу бежит небольшая волна. Ветер юго-западный. В такую погоду лещам бы и брать.

Остров был окутан туманом. Поэтому я сначала услышал стук мотора и лишь потом увидел лодку, которая, вынырнув из тумана, неслась к нашему берегу.

Аленка сполоснула зубную щетку и выпрямилась. Она только что встала.

На моторке прибыли Гарик, Сорока, Леха Рыжий и Коля Гаврилов.

— Здорово, Сергей, — первым приветствовал меня Президент.

— Мы за вами, — сказал Гарик.

Я молчал, Аленка равнодушно посмотрела на них и, перекинув через плечо полотенце, пошла в дом.

— Никуда не денутся наши лещи, — сказал Гарик.

— Я уж и забыл, — сказал я.

— Мы на Каменный Ручей… — Сорока посмотрел на дом. — По-быстрому!

На Каменный Ручей мне хотелось давно. И потом, достаточно испытывать их терпение. А то плюнут и укатят без нас. Я сбегал за Аленкой. Она начала было ломаться.

— У тебя совсем гордости нет… Позвали — и бежишь, как собачонка.

— Ну и сиди дома со своей гордостью, — сказал я и выскочил за дверь.

— А куда вы собрались? — крикнула вслед Аленка.

— Вернемся — расскажу…

— Сережа!

Я остановился.

— Ты не видел мой купальник?

— У тебя под носом…

Аленка вышла в другую комнату переодеваться. Когда она вернулась, я спросил:

— Где твоя гордость?

— А ты зануда, — сказала сестренка.

…Моторка неслась вперед. Сорока сидел на корме и держал румпель. Я сел рядом с Колей. Простил его Сорока. Ребята стали просить за Колю. Он от радости такой вишневый компот сварил — по три стакана каждому.

Я спросил его, как там на кухне — жарко?

— Компотом объелся, — ответил Коля.

Лодка проскочила горловину, где берега близко подступили друг к другу. За горловиной озеро раскинулось во всю ширь. Не озеро, а море. Далеко на холме виднелось несколько домиков. И длинные сараи. Это колхозная молочная ферма. На заливном лугу паслось стадо. Две коровы по колено забрались в воду и так стояли, задумчиво глядя на нас. Волны, разбегаясь от лодки, качали в озере облака. Погода разгуливалась.

Алемке надоело сидеть. Она забралась на корму и прилегла. Сегодня Аленка что-то неразговорчивая. Лежит и смотрит на облака, летящие над нами. Правда, один раз она спросила:

— Я не упаду?

— Вытащим, — ответил Леха, глядя в сторону.

Гарик и Сорока о чем-то толковали, но из-за мотора ничего не было слышно.

Президент подбавил газу, и нос еще больше задрался, а вода за бортом побежала быстрее. Широкая бурлящая полоса волочилась за нами.

— Здесь щука хорошо берет, — громко сказал Сорока.

— А я спиннинг не взял, — ответил Гарик.

— Ел жареную щуку? — спросил Леха.

— Все ел, — ответил я.

— Алены нет! — воскликнул Гарик.

На корме никого не было. Еще минуту назад лежала Аленка — и вот мет ее. Сорока заглушил мотор, сбросил одежду и махнул за борт. Вслед за ним Гарик. Лодка закачалась с боку на бок. Я снял сандалеты и тоже нырнул.

— Не видно? — немного погодя спросил я у Коли: он с Лехой Рыжим остался на борту.

— Может, она на берегу? — сказал Леха.

Я понял, что с ним разговаривать бесполезно. В лодке сидела всего одна девчонка, а они и не заметили.

Аленки нигде не было видно. Что за чертовщина? Уж если нечаянно упала, то крикнула бы. А то — ни звука! Гарик и Сорока бороздили озеро далеко от лодки. Я видел, как крутили они головами.

Кто-то хихикнул. Я обернулся. У самого борта Аленка.

Она держалась за железную цепь. Из воды торчала ее мокрая голова. Я как следует обругал ее. Переполошила всех. Аленка еще громче засмеялась. Гарик и Сорока перекликались где-то далеко. Мы с Аленкой вскарабкались на лодку. Увидев ее, Леха сказал:

— Я думал, ты на берегу осталась.

— Маленькая, что ли? — упрекнул Коля.

— Хватились через полчаса, — засмеялась Аленка, отжимая волосы. — За это время можно сто раз утонуть.

Она подошла к мотору, но запустить его не сумела. Я тоже в этом деле не смыслил. А Коля и Рыжий без Президента не стали запускать мотор.

— Надо спасать их, — сказала Аленка.

Сорока и Гарик наконец подплыли к лодке. Оба устали и тяжело дышали. Наверное, поэтому и не стали ругать Аленку. Сорока раз пять дернул за трос, прежде чем мотор заработал. Свежая царапина вспухла на животе Сороки.

— Под лодкой пряталась? — спросил Гарик.

— Ага, — сказала Аленка и посмотрела на Сороку. Президент повернул рукоятку — и лодка, чуть накренившись, описала дугу и снова понеслась вперед.

— Трудно управлять? — спросила Аленка.

— Очень, — не поворачиваясь, ответил Сорока.

— Научи меня.

Аленка встала за спиной Сороки, и он в двух словах объяснил ей, что нужно делать.

Аленка чуть не опрокинула нас. Разговаривая с Сорокой, она вдруг резко повернула румпель, и лодка завалилась набок. Рыжий Леха скатился со скамейки. Я думал, Сорока вырвет руль и отругает ее, но он ничего не сказал. Положил руку на Аленкину и выпрямил лодку. Гарик молча смотрел на них. Сорока хотел отойти, но Аленка стала расспрашивать про мотор. Я видел, что Сороке не хочется разговаривать с ней. Ясно, что Аленка нарочно пристает к нему. Она еще ближе придвинулась к Президенту, ее волосы щекотали его щеку. Сорока все дальше отстранялся и унылым голосом объяснял. Наконец он не выдержал и повернулся к Гарику.

— Расскажи ты, — попросил он.

— Я уже усвоила, — быстро сказала Аленка.

— Ну вот… — вздохнул Сорока и отошел от мотора. Но тут же ему пришлось снова броситься к Аленке: она во второй раз едва не опрокинула нас. Сорока молча взял Аленку за плечи и посадил рядом с Гариком. Она надулась и замолчала. Когда приблизились к берегу, я спросил:

— Каменный Ручей?

Сорока кивнул.

— Я хочу на берег, — сказала Аленка.

Каменный Ручей, о котором я много слышал, представлял собой огромную заводь с излучинами, заросшую камышом и кувшинками.

С одной стороны берег круто вздымался к сосновому бору. На пологом спуске росли маленькие елочки, кусты. Прошлогодние листья устилали мох. У самого берега из воды одиноко торчал обугленный столб. На нем сидела сорока. Увидев нас, она резко крикнула и улетела. В низине, где кончалось озеро, стояла маленькая баня и бревенчатый дом лесника. Пять лодок, наполовину вытащенных из воды, лежали на травянистом берегу. За домом желтела изрезанная глубокими колеями песчаная дорога. Женщина, с подоткнутой спереди юбкой, полоскала на кладях белье. Она взглянула на нас и снова согнулась над бельем.

— Стоп! — скомандовал Президент и заглушил мотор.

Глава тридцать девятая

— Я вам покажу медвежью берлогу, — сказал Сорока.

— Медведь не рассердится? — спросила Аленка.

— Не знаю, — ответил Сорока.

— Откуда тут медведи? — сказал Гарик.

— Две недели назад я видел, — ответил Сорока.

— Медведя? — с сомнением спросил Гарик.

— А может быть, медведицу, — сказал Сорока.

— Где эта берлога? — спросила Аленка.

Леха и Коля остались в лодке, а мы отправились в путь. Две глубокие колеи — след от тележных колес — прорубили сосновый бор. Рядом с дорогой узкая тропинка. Серые древесные корни косо пересекали тропу. Я осторожно шагал, поглядывая под ноги. Мы все были босиком, лишь Аленка в легких тапочках на босу ногу. Свои сандалеты я забыл в лодке и теперь ругал себя. Я уже расшиб палец на тропинке, а что дальше будет? Я не испытывал большого желания смотреть на медвежью берлогу. А вдруг этот медведь не только зимой спит, а и летом? Может быть, ему нравится жить в своей берлоге круглый год. Кеша еще маленький, и то, когда обнял меня, — кости затрещали. Кеша ручной, а настоящий медведь не будет с тобой долго чикаться. Обнимет — и дух вон. От него нигде не спрячешься. Медведи не хуже обезьян по деревьям лазают.

Я нагибался и срывал крупную землянику. Она росла на обочине. Земляника была вкусная и пахла вареньем. Мы поднялись на обросший седым мхом холм, и Сорока свернул с дороги в лес. Идти стало труднее. В ступни впивались сучки, сосновые иголки. Сорока шел уверенно, не оглядываясь, словно пятки у него из железа.

Лес поредел, и мы вышли на огромную поляну, окруженную вековыми соснами. По ногам стали хлестать твердые стебли с крошечными сиреневыми цветами. Стояла полуденная тишина. И даже куропатки, взлетевшие впереди нас, не нарушили эту тишину.

Мы наискосок пересекли поляну. Началась чащоба. Деревья почти вплотную стояли друг к другу. В одном месте когда-то давно пронесся сокрушительный вихрь и прорубил небольшую просеку. Вырванные с корнем деревья не упали братья и сестры поддерживали их, уже погибших, с опавшей листвой, не давали им лечь на землю.

Сорока пошел медленнее. Я вдруг вспомнил про змей, и мне не захотелось идти дальше. Я старательно обходил гнилые пни и коряги. Мне казалось, что под обломками деревьев кишат черные гадюки. Гарик наколол ногу и теперь хромал.

— Близко, — негромко сказал Сорока.

Непонятная тревога охватила меня. Глухой темный бор таил какую то угрозу. Когда еловаян лапа, отпущенная Гариком, хлестнула меня по щеке, я чуть не вскрикнул. Небо над головой пропало, стало сумрачно и сыро. Я обратил внимание, что иголки на елях не зеленые, а сизоватые с сединой. В эти дебри солнце не заглядывает. Под ногами чавкает сочный зеленый мох. Я ткнулся носом в клейкую паутину. Замахал руками, срывая ее. У меня было такое ощущение, словно я попался, как муха.

Тягостное настроение исчезло, как только ноги почувствовали твердую почву, а над головой снова засияло солнечное небо. Мы выбрались из глухой чащебы в ровный бор. И тут Сорока остановился.

— Пришли, — сказал он.

Мы осмотрелись: берлоги не видно. Я даже наверх посмотрел: не устроил медведь себе жилище на дереве?

— Подождите меня, — сказал Сорока и направился к толстой сосне. Вот он миновал ее, затем обогнул ель и замер. Мы увидели два попаленных дерева, поверх которых кое-где был набросан валежник, сухие, вывернутые с корнями елки. Это и была берлога.

Гарик двинулся к Сороке. Аленка и я остались на месте. Сорока подошел к берлоге и, нагнувшись, заглянул. Он почти до половины туда забрался; у меня заныло сердце: а что, если сейчас раздастся страшный рев и медведь подомнет под себя Сороку? Гарик подошел и тоже заглянул в берлогу. Потом крикнул нам:

— Хотите посмотреть на спящего медведя?

Мы не успели ответить. Произошло что-то непонятное: Сорока вдруг отпрянул от берлоги и стал пятиться в нашу сторону, а Гарик, тихо вскрикнув, скакнул вбок и помчался что было духу совсем в другую сторону.

— Сережа, — произнесла Аленка, — посмотри, кто… — Она не докончила фразу и замерла с открытым ртом: из-за толстой сосны, стоявшей напротив берлоги, один за другим выкатились три лохматых коричневых медвежонка. Еще меньше, чем Кеша. Они бесстрашно двигались на Сороку. Передний остановился, встал на задние лапы, то же самое сделали и остальные. Будто по команде. Сорока коснулся рукой дерева и наконец повернулся к нам.

— Уходите, — негромко сказал он.

— Какие хорошенькие! — проговорила Аленка, глядя на медвежат, которые все еще стояли на задних лапах и с любопытством смотрели на нас.

Сорока взглянул через плечо на медвежат, осторожно ступая, подошел к нам и, взяв Аленку за руку, повел за собой. Мне было совсем не страшно, я не понимал, чего все испугались? Медвежата такие славные, они совсем не прочь с нами поиграть. Как Кеша. У меня даже мелькнула мысль, что хорошо бы одного с собой унести. Был бы у Кеши товарищ.

Сорока все убыстрял шаги и наконец побежал, все еще не выпуская Аленкиной руки. Сорока нас не повел в чащобу, он свернул в сторону, и мы обходным путем вышли на знакомую поляну. И только здесь он остановился.

— Вы его разбудили? — спросила Аленка.

— Кого? — удивился Сорока.

— В берлоге никто не спал?

Мы с удивлением смотрели на Сороку, а он на нас.

— Подождите… — сказал он, что-то соображая. — Вы не видели медведицу?

— Медвежат видели, — сказал я. — Три штуки.

— Возьмем одного? — предложила Аленка.

— А Гарик где? — спросил Сорока.

— Как ударил в сторону, только пятки засверкали, — сказал я.

— Ждите меня здесь, — сказал Сорока и помчался в бор.

Аленка проводила его взглядом и посмотрела на свою руку.

— Сжал, как тисками, — сказала она. — Чуть не закричала.

— Говорил про какую-то медведицу… — Я наконец сообраэил, в чем дело. — Они напоролись на медведицу!

— Она может сюда прийти… — сказала Аленка, озираясь.

— Не велел уходить… — Я взглянул на ближайшую сосну. Мне стало не по себе. Аленка взяла меня за руку. Медведица может прийти сюда по нашим следам…

— Заберусь на сосну, погляжу, где они, — сказал я и поплевал на ладони.

— И я с тобой, — сказала Аленка.

Я забрался на первый сук и протянул ей руку. Укрывшись в ветвях, мы стали ждать.

Скоро они пришли. Не медведица и медвежата, а Гарик и Сорока. Я хотел им крикнуть, что мы здесь, на сосне, но Аленка приложила палец к губам: мол, помолчи!

— Теперь они смылись, — сказал Сорока.

Гарик переступил с ноги на ногу, потрогал рукой колено.

— На березу налетел…

— Ты видел ее?

— Стояла на дыбах у дерева и слизывала муравьев… В полсосны ростом.

— Это ты загнул, — сказал Сорока. — Таких медведей у нас не бывает.

— В общем, огромная…

— Я заметил ее, когда стала лапой нос трогать.

— Ноги сами понесли… О березу стукнулся и только очухался.

— Первый раз увидел настоящего медведя, — сказал Сорока. — Я тоже побежал бы…

— Не побежал ведь?

— Слышал, как она чихала и лупила себя лапой по морде? Ей муравьи весь нос залепили, вот и не учуяла нас. А если бы медвежата закричали, — пиши пропало!

— Не надо было бежать, — думая о своем, сказал Гарик.

— Бывает…

— Я испугался, Сорока… — с трудом выговорил Гарик. — Струсил.

— В другой раз не побежишь, — сказал Сорока. Они замолчали. Слышно было, как Гарик вздохнул. Под ногой треснул сучок.

— Куда же они, черти, подевались?

— Она тебе нравится? — спросил Гарик.

— В этом лесу и заблудиться можно, — сказал Сорока.

Гарик привалился плечом к сосне, и я увидел сквозь ветви его макушку. Сорока стоял у трухлявого пня и смотрел в другую сторону.

— Я как в первый раз увидел ее… — сказал Гарик.

— Красивая девчонка.

— Тебе она тоже нравится.

— Чудак, — сказал Сорока.

Я взглянул на Аленку. Она обняла рукой ствол и прижалась к желтоватой коре щекой. Я понял, что откликаться не стоит. Надо было сразу, а теперь поздно: скажут, подслушивали.

— С ней, понимаешь, можно по-настоящему… — продолжал Гарик.

— Можно, — сказал Сорока.

— Я знаю, ты ей нравишься…

— Перестань трепаться, — сказал Сорока.

Они замолчали. Потом Сорока сказал:

— Меня звал к себе погостить знакомый летчик. Рыбачит у нас второй год. Понравилось. Это мы его сюда пригласили. Твоего отца хорошо знал, вместе воевали. Он вчера уехал… Да ты его видел: тот самый, который уху хлебал… Он живет в Ленинграде.

— Славка должен приехать…

— Оставайся, — сказал Сорока. — А потом к летчику поедем.

— Уеду я, — сказал Гарик.

— Ну и зря. Живи у нас до школы, На острове.

— А ваш устав?

— Ты теперь наш…

— А Сергей?

Я даже дыхание задержал: неужели откажет?

— Коля за него поручился… — ответил Сорока. — И я тоже.

Они помолчали. У меня затекла нога, и я пошевелился. Вниз посыпались кора, но они ничего не заметили.

— Я думал, вы дурака валяете, а у вас вон что… И давно мы им помогаете?

— Вот оборудуем площадку для вертолета…

— Летал с ними? — спросил Гарик.

— За волками раз охотились…

Гарик отломал от нашей ели нижний сук.

— Как ты думаешь, она еще там? — спросил он.

— Ты про кого?

— Я подойду к ней… — сказал Гарик.

— Спятил?

— Я только посмотрю на нее.

— Здесь не зоопарк!

— Я подойду, — упрямо сказал Гарик.

Они посмотрели друг другу в глаза. Гарик сунул под мышку палку и пошел к берлоге. Сорока смотрел ему вслед. Его лицо было освещено косым лучом солнца. Мне показалось, что он смеется.

— Ты не найдешь, — сказал Сорока. — Пошли вдвоем.

— Как хочешь, — сказал Гарик.

Когда они скрылись за деревьями, мы спустились вниз. Я взглянул на Аленку. Она смотрела в ту сторону, куда ушли мальчишки. Я не стал ее ни о чем спрашивать. А что, если Аленке нравятся оба? Мне они тоже нравятся. Если уедет Гарик в Москву, я буду скучать. А без Президента сразу опустеет озеро. И остров.

Я слышал весь разговор и понял, что они теперь друзья. Эти так не похожие друг на друга парни. Сорока два года искал его. И вот нашел. Я бы тоже хотел иметь такого друга, как Гарик. И такого, как Сорока. Они пошли в логово медведицы. А я ни за что бы не пошел. На медвежат я бы не прочь еще раз взглянуть, а на медведицу, которая ростом в полсосны… лучше не надо! А они вот пошли. И нет у них никакого оружия, даже перочинного ножа. А что, если на этот раз медведица их заметит? Или медвежата закричат?

Наверное, об этом подумала и Аленка. Она схватила меня за руку и спросила:

— Ты ничего не слышишь?

— Думаешь, напала на них?

Мы прислушались. Из бора доносился негромкий треск, будто кто-то нарочно ломал сухие ветки. Закричала и сразу умолкла сорока. Кто-то два раза жалобно сказал: «Бьють-бьють, бьють-бьють!» — и умолк. Птица какая-то.Незнакомая. Я давно приглядывался к сорокам. Нравятся мне эти птицы. Не назойливы, как вороны, и гораздо красивее. А когда сорока через лес летит, — одно удовольствие посмотреть. Ее полет напоминает движение волны: вверх-вниз. Я люблю смотреть, когда сорока летит. А вдруг разъяренная медведица напала на них? Но сороки молчат. Когда опасность, — они кричат. Я почувствовал, как мой страх перед медведем прошел. Стоять под елью и ждать у моря погоды не было больше сил. Я перестал бояться медведицу. Схватив с земли толстый сук с острым концом, я побежал к лесу. Втроем мы как-нибудь отобьемся от зверя. Зацепившись за корягу, я упал, но тут же вскочил и, не чувствуя боли, помчался вперед. У деревьев я остановился перевести дух.

— Ты помнишь то место? — спросила Аленка. Она бежала за мной.

— Найдем, — сказал я.

Мы услышали голоса. Меж стволов мелькнула клетчатая рубаха Сороки. Вот они вышли на открытое место, и я облегченно вздохнул: оба целы и невредимы. И лица веселые, словно только что вышли из цирка, где увидели веселое представление. И мне немножко стало обидно, что я не успел добежать до берлоги. Пусть я бы не спас их, но постоял бы рядом с ними и посмотрел в глаза медведице. А потом вот так же, широко шагая, плечом к плечу с ними, возвращался из леса.

Аленка смотрела на них. Она покусывала губы и хмурилась. Она тоже из-за них натерпелась страху.

Увидев нас, мальчишки замахали руками, заулыбались.

— Где вы были? — спросила Аленка.

Они переглянулись.

— Искали вас, — ответил Гарик.

— Нас чуть медведица не слопала, — сказал я.

— Огромная такая… — стала рассказывать Аленка. — Ростом в половину этой сосны… Подошла к нам, раскрыла пасть и сказала человеческим голосом: «Вы не видели двух дураков, которые хотят поиграть со мной в догонялки?»

— И еще просила передать привет Кеше, — прибавил я.

— А она не сказала вам, что бродить по незнакомому лесу опасно? — спросил Сорока.

— Могли бы заблудиться… — добавил Гарик.

— Мы один раз попробовали, — сказал я. — Ничего не вышло…

Совсем близко закричали сороки. Одна из них, вереща, вынырнула из леса и перелетела через поляну. Президент проводил ее взглядом и сказал:

— У медведей тоже может лопнуть терпение…

— Чего же мы стоим? — с тревогой спросила Аленка.

— За мной, — сказал Сорока.

Глава сороковая

Отец и Вячеслав Семенович сидят на крыльце и курят. Лариса Ивановна что-то ищет в багажнике «Волги». Машина стоит на старом месте. Но палатка не разбита. Утром они уезжают в Москву. Отпуск кончается. Заехали за Гариком.

— Ребята обидятся, — говорит Сорока. — Погости у нас.

Мы сидим на опрокинутой лодке, от которой всегда пахнет рыбой и гнилыми водорослями. Озеро раскинулось перед нами. Оно тихое сегодня, не шелохнется. Паутинками разбегаются круги. Проворные жуки н пауки двигаются по воде. За камышами плавает гагара. Красивая птица. Большая, изящная, как балерина. Она близко не подплывает, боится нас.

— Славик тоже обидится, — отвечает Гарик.

— Я поговорю с ним? — предлагает Президент.

— По рулю соскучился… — говорит Гарик.

Я услышал песню. Лариса Ивановна наконец нашла, что искала, и и запела, наверное, от радости. Она загорела там, на Рижском взморье. Стала еще красивее.

— Человечек полетел в космос, — говорит Аленка, глядя на остров.

Над соснами поднимается прозрачный шар с черным человечком. Президент спрыгивает с опрокинутой лодки.

— Меня вызывают, — говорит он.

У берега стоит лодка. Обыкновенная, деревянная. На ней к нам приплыл Сорока.

— А может, останешься?.. — спрашивает Президент.

— Я приеду.

— Когда?

— Пешком приду, как Сергей…

— Я должен быть на острове, — говорит Сорока. Он протягивает Гарику руку.

Мы смотрим ему вслед. Столкнув в воду лодку, прыгнул. Несколько сильных взмахов — и лодка за камышами. Президент поднял вверх весло. Прощается.

— Ну чего хорошего сейчас в городе? — сказала Аленка.

— Ничего хорошего, — ответил я. — Поживи у нас до сентября?!

— Красивый остров… — сказал Гарик. И добавил: — Наш остров.

А в небо все выше поднимается шар с человечком. Вечернее солнце позолотило его с одной стороны. Картонный человечек с растопыренными руками и ногами вертится на нитке и пляшет. Ему весело.

Козлов Вильям Президент не уходит в отставку



Часть первая БЕЛЫЕ, БЕЛЫЕ НОЧИ

Глава первая

В пыльное окно электрички билась неведомо как сюда залетевшая крапивница. Она ударялась в стекло, прилипала к стеклу и замирала, складывая и раскрывая мелко дрожавшие крылья, тонкие черные усики-антенны шевелились.

Сороке захотелось взять ее, вынести в тамбур и выпустить. Он потянулся к бабочке, но вспомнил, что двери в электричке автоматические, и остался на месте, решив поймать крапивницу и выпустить ее на волю вольную при выходе.

Была пятница, и ленинградцы устремились на выходные дни за город: кто на дачи, кто на рыбалку, а кто с битком набитыми рюкзаками — на природу.

За окном, то приближаясь, то отдаляясь, возникали и пропадали многоэтажные здания со сверкающими витринами магазинов; раскатисто прогрохотал под колесами железнодорожный мост.

Город все еще цеплялся за электричку, не отпускал ее от себя. Лишь за Ланской стало просторнее, шире. Появилось яркое, с будто взбитыми облаками небо. Пригородные постройки и дачи прятались в зелени. На лужайке несколько парней гоняли футбольный мяч. Девушка, смотревшая на них, повернулась к электричке, улыбнулась и помахала рукой. И сразу такая знакомая с детства картина: крыша низкого сарая, задравший беловолосую голову парнишка с шестом в руках и стая голубей, разноцветными хлопьями кружащая над ним.

Сорока сошел в Комарове и лишь на перроне вспомнил про бабочку… Теперь будет биться о стекло до конечной станции. Он поискал глазами окно, но электричка тронулась. И окна поплыли мимо все быстрее и быстрее…

Спустившись по бетонным ступенькам вниз, он перешел через сверкающие рельсы на другую сторону и зашагал по неширокой улице мимо продовольственного магазина, почтового отделения. Вышел на сосновую аллею, по обе стороны которой укрылись за разноцветными заборами дачи. А вот и знакомая тропинка, что вьется среди сосен и папоротника. Тропинка ведет к большому двухэтажному дому. Когда-то он был салатного цвета, а теперь блекло-зеленый, с мутными разводами на стенах от дождей. К коньку крыши прибит флюгер, отдаленно напоминающий средневекового рыцаря в доспехах и с выставленным вперед копьем. Железка негромко посвистывает, а ржаное копье-стрела показывает направление ветра. Внизу живет худой, высоченный, большеносый профессор, похожий на покойного президента Франции де Голля. Он часто прогуливается по лесу с желто-белым фокстерьером. Вместо палки профессор держит в руке большой старинный зонт с изогнутой деревянной рукоятью. Этот зонт еще никто не видел раскрытым: профессор даже в дождь почему-то не раскрывает его. Наверху четыре небольшие комнаты занимают Владислав Иванович Большаков, отец Сережи и Алены, и Городовиков, владелец «Жигулей», которые Сорока как-то ему помог отремонтировать. Городовиков на дачу приезжал редко, ключ от своих комнат он передал Владиславу Ивановичу и просил его не стесняться и пускать туда гостей, которые в выходные дни частенько наведывались к Большаковым.

Дача принадлежала институту, в котором работали Владислав Иванович, профессор с зонтиком и Городовиков. Алена и Сережа приезжали сюда в свободные от занятий дни. Владислав Иванович, случалось, жил здесь один по неделе и больше, а в институт ездил на электричке.

К ним-то и направлялся в этот весенний теплый день Сорока. В сосновом бору не так светло, как на открытом месте. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь колючие лапы, выстлали мох под ногами яркими желтыми пятнами. Иногда с корявых нижних ветвей спускались синевато поблескивающие длинные нити паутины.

Услышав, казалось, лившуюся с неба музыку, Сорока замедлил шаги: впереди никого не видно, а музыка совсем близко. Подняв голову, он заметил на суку транзисторный приемник в коричневом чехле. Он висел на ремешке, а из динамика неслась джазовая мелодия. Сосна, на которой наподобие елочной игрушки висел дорогой японский транзистор — Сорока успел разглядеть на нем надпись: «Сони», — стояла прямо на тропинке, и, проходя мимо, можно головой задеть приемник.

Все это не очень понравилось Сороке: кто-то нарочно повесил транзистор на сук и спрятался поблизости, желая потешиться над чудаком, который клюнет на столь дешевую приманку и заберет приемник, или и впрямь какие-то рассеянные отдыхающие сделали на этом месте привал, а потом ушли дальше, позабыв про дорогую игрушку, что, в общем-то, очень сомнительно…

До злополучной сосны с транзистором пять-шесть шагов. Сорока все еще не знал, что ему делать: пройти мимо или остановиться, снять с сука приемник и потом отдать его хотя бы комаровскому участковому. Потому что если его действительно забыли, то обязательно обратятся в милицию.

Сколько он ни оглядывался, никого поблизости не заметил. Сняв транзистор и не выключая его, он продолжал свой путь к даче. Мелькнула мысль, что Аленка или Гарик задумали разыграть его, но он эту мысль тут же отбросил: ни у Гарика, ни у Алены с Сережей такого транзистора не было…

И тут ему на встречу из-за деревьев вышли трое: Ленька Гайдышев, которого ребята прозвали Гаденышевым, Мишка Лунь — настоящая фамилия у него Лунев, и Длинный Боб, всегда подтянутый и модно одетый.

Теперь все понятно, их шуточки… Но каким образом они узнали, что он пройдет именно по этой тропинке? Или подкарауливали кого-нибудь другого? Просто развлекались, на них похоже…

— Ваша игрушка? — спросил Сорока, раскачивая за ремешок транзистор.

— Нравится? — улыбнулся Длинным Боб, показав ровные белые зубы.

Он был высокий, симпатичный, с вьющимися волосами, закрывающими уши и спускающимися на шею. Боб нравился девушкам. Его частенько на работе вызывали к телефону. «Тебя… такая… с приятным голоском…» — говорила Наташа Ольгина, работающая на приемке заказов.

Гайдышев и Лунь не улыбались. Видно было, что они хлебнули чего-то горячительного: лица порозовевшие, глаза блестят. Миша Лунь, круглолицый, с короткой челкой черных густых волос, хлопал большими, немного навыкате глазами и жевал резинку. Гайдышев смотрел настороженно, с угрозой в глазах.

— Если подаришь — не откажусь, — ответил Сорока.

— Получше бы ворочал мозгами — и у тебя давно бы такой был, — добродушно заметил Длинный Боб.

Сорока пропустил его слова мимо ушей — он понял, на что намекает Боб, но толковать с ним на эту тему у него не было никакого желания.

— У нас тут есть и выпить и закусить, — кивнул на кусты вереска Боб. — Присоединяйся?

Сверливший ненавидящим взглядом Сороку Ленька Гайдышев не выдержал:

— С ним пить? — он смачно сплюнул на папоротник. — Только на его поминках!

— Боюсь, что долго тебе ждать придется, — заметил Сорока. Он прислонился к корявому стволу спиной, продолжая раскачивать за ремешок транзистор. Джаз кончился, и диктор бодро сообщил: «А сейчас на волне „Маяка“ выступит долгожитель Абхазии…»

— А вдруг ты, Сорокин, долгожителем окажешься? — рассмеялся Боб. — Не пьешь, не куришь и за девушками не бегаешь… И наверное, вегетарианец? Как Репин, ешь суп из сена?

Миша Лунь ухмыльнулся, не переставая жевать резинку.

А Гайдышев презрительно фыркнул и, нагнув лобастую голову, процедил:

— Повесь приемник на место.

«Вот оно, начинается… — подумал Сорока. — Трое на одного… Многовато!»

И еще он подумал, что давно не дрался и драться ему вовсе не хочется. Но эти настырные парни не случайно оказались здесь, они явно его поджидали. А то, что Сорока сюда приезжает почти каждую неделю, знал Длинный Боб — он даже один раз подвозил Сороку на «Запорожце» до самой дачи.

Сорока молча поставил транзистор на тропинку и пошел дальше своей дорогой. Стоявший на его пути Миша Лунь нехотя отступил. Толстые губы его ритмично шевелились, он все еще жевал резинку.

— Кому говорю, повесь приемник на место! — повысил голос Гайдышев.

— Мы лесных птиц обучаем современному джазу, — вкрадчиво сказал Боб. — Синичек, дроздов…

— Сорок, — ввернул Миша и громко рассмеялся.

И тут, легка на помине, на соседнее дерево плавно опустилась большая пестрая птица. Блестя круглыми бусинами глаз и вертя длинным хвостом, сорока с любопытством смотрела на них.

Сорока шел и слышал позади их шаги. Поблизости ни одной дачи, сплошные сосны и ели. И людей не видно.

Поравнявшись с толстой сосной, Сорока внезапно остановился и мгновенно повернулся к ним. Ленька Гайдышев чуть было не налетел на него. Выругавшись, он немного отступил в сторону. Миша Лунь зашел сбоку, отрезав путь. Длинный Боб прислонился к соседнему дереву и, отбросив с глаз волосы, принялся крутить настройку приемника. Он делал вид, что происходящее его не касается. Боб вообще был вежливым, воспитанным парнем, и не верилось, что он сейчас готов вместе с этими двумя напасть на Сороку. Когда в цехе вспыхивали ссоры между слесарями, Боб всегда старался урезонить их. А уж в драки не лез и подавно.

— Мы тебя предупреждали: не суй нос в наши дела, — начал распалять себя Гайдышев. — Ты сам по себе, а мы сами по себе. Чего же ты, сволочь, гадишь нам?!

Ленькино лицо исказилось; сжимая кулаки, он сверлил Сороку ненавидящим взглядом. Миша Лунь, оглянувшись на Боба, шагнул к Сороке. Хотя он тоже сжал кулаки и всячески старался напустить на себя злость, круглое лицо его было добродушным.

Сорока понял, что больше медлить нельзя. Тем более вступать в бесполезные разговоры. Вроде бы в карманах у них ничего подозрительного нет…

И Сорока, так и не произнеся ни слова, шагнул к Гайдышеву…

Тот еще и до половины не успел поднять руку, как очутился на усыпанной желтыми иголками земле. Судя по тому, как парень изумленно моргал белесыми ресницами, глядя на синий квадрат неба, он так ничего и не понял. Следующий молниеносный удар Сорока обрушил на Луня. Этот не упал, он отлетел на два шага и, стукнувшись о дерево, замер в этой странной позе.

— А я чего? Я ничего… — ошалело бормотал Лунь. — Ну, позвали и поехал… подышать свежим воздухом…

— Это верно, погода хорошая, — усмехнулся Сорока, потирая нывшие костяшки пальцев. — О чем вы, коллеги, толковали, я что-то не понял?

Краем глаза он наблюдал за Длинным Бобом — тот даже позы не изменил: стоял у сосны и увлеченно слушал транзистор. Он поймал какую-то легкую мелодию. Когда в музыку врывались электрические разряды, треск, он страдальчески морщился и снова начинал крутить черный тумблер. Неожиданно выключив транзистор, он с мягкой улыбкой взглянул на взъерошенного Сороку.

— Тут, говорят, где-то Ахматова похоронена? — как ни в чем не бывало спросил Боб. — Ты был там?

— На могилку, значит, захотели взглянуть, — сказал Сорока. — В таком случае вы заблудились, коллеги, кладбище в другой стороне…

— Отличная поэтесса, правда? — В том же духе продолжал Боб. — Как это у нее?.. «За городом вырос пустынный квартал на почве болотной и зыбкой. Там жили поэты — и каждый встречал другого надменной улыбкой…»

— Хорошие стихи, — улыбнулся Сорока. — Правда, это не Ахматова, а Блок…

— Неужели? — удивился Боб. — А я думал, Ахматова…

Гайдышев, бросив исподлобья взгляд на приятеля, потрогал острый подбородок, сплюнул и выругался.

Вдалеке протяжно свистнула электричка, а немного погодя по лесу эхом пробежал дробный прерывистый гул. Поезд не остановился. Проходной. Сорока на суку резко вскрикнула и, мелькая среди деревьев, улетела.

— Ну-ну, дышите… свежим воздухом, — сказал Сорока. — Чего-чего, а воздуха тут хватает… на всех! А кладбище — вон там! — показал он в противоположную сторону.

Повернулся и, насвистывая, зашагал дальше. Широкоплечий, он шел чуть наклонив корпус вперед — походкой спортсмена. Прямые русые полосы спускались на воротник потертой кожаной куртки. Кеды, вдавливаясь в мох, ступали бесшумно.

Гайдышев поднялся, причем не сразу: встал на четвереньки, потом, держась за ствол молодой сосенки, выпрямился.

— У меня глаз заплывает, — пожаловался Миша. — Вечером встреча с девчонкой, а я с таким фонарем.

— Хорошо он вас отделал, — без улыбки сказал Боб, глядя вслед удаляющемуся Сороке. — Я не успел и глазом моргнуть, как вы закувыркались!

— Мог бы и помочь, — пробурчал Гайдышев.

— Это была твоя идея — проучить его, — продолжал Боб. — Я вообще противник рукоприкладства… Мое оружие — интеллект.

— Твое оружие тоже дало осечку, — подковырнул его Ленька. Приемник-то на суку не сработал? Не положил же он его в карман?

— Я и не ожидал этого, — сказал Боб. — Такие, как Тимофей Сорокин не присваивают чужих вещей. Такие догоняют забывчивых людей и возвращают им их добро.

— Зачем же ты транзистор на дерево повесил? — поинтересовался Миша Лунь. — Как ты сказал, приманку?

— Так, для интереса, — уклончиво ответил Боб.

— Я ему этого вовек не прощу! — заявил Гайдышев. — Чтоб мне сдохнуть, если я…

— Этого парня на испуг не возьмешь, — думая о своем, перебил его Боб. С ним лучше по-хорошему… Как-нибудь надо бы в модный ресторан пригласить…

— Напоить, а потом как следует набить морду, — подхватил Ленька.

— Сорокин же не пьет, — подал голос Миша. Он приложил к глазу круглый камень и сейчас был похож на пирата Билли Бонса.

— Дурак ты, Леня, — презрительно посмотрел на приятеля Боб. — Надо приручить его — короче говоря, купить с потрохами…

— Такие не продаются, — мрачно заметил Миша.

— Какое у него хобби? — продолжал Боб. — Спорт? Музыка? Надо подарить на день рождения никелированные гантели или эспандер. Какую-нибудь модную заграничную пластинку. Например, Джеймса Ласта?

— Ты и дари ему, — сказал Гайдышев. — Целуйся, обнимайся… Нашел дружка! А я выберу момент и расквитаюсь с ним…

— Я в дружки к нему не набиваюсь, — стал злиться Длинный Боб. — Надо его нейтрализовать. С нами он никогда не будет, лишь бы не мешал… Понял ты, примитивное существо? Твой метод физического воздействия потерпел полное фиаско… Вывод: нужно тоньше работать!

Бобу нравилось произносить такие словечки, как «нейтрализовать», «интеллект», «фиаско». После десятилетки он год проучился в Технологическом институте холодильной промышленности, но завалил весеннюю сессию и был исключен за систематическую неуспеваемость. Правда, Боб всем говорил, что институт ему не понравился и главное — у него на первом курсе начался сногсшибательный роман со студенткой хореографического училища…

Оглядев еще раз приятелей, Боб улыбнулся:

— Ну и рожи у вас, джентльмены! Приличному человеку и идти рядом с вами неудобно.

— Ну и катись к своему Сороке! — буркнул Гайдышев.

Миша промолчал. Хотя он прикрыл глаз круглым камнем, видно было, как вокруг него сгущается синева.

— Раз уж в такую даль притащились — пошли на кладбище, — скомандовал Длинный Боб. — Почтим память замечательной поэтессы… Как это у нее?

— Не надо стихов, — поморщился Миша Лунь. — Тем более ты не отличаешь Ахматову от Блока.

Из-за дерева с двумя сросшимися стволами вышла тоненькая девушка в светлых брюках и черной рубашке. Покусывая длинный стебелек неяркого лесного цветка, она задумчиво посмотрела вслед трем парням. Глаза у нее большие и темные, а густые золотистые волосы собраны на затылке в тугой пучок. На плече девушки сидела сиамская кошка. Она потерлась дымчатой с темными подпалинами мордочкой о шею девушки, потом лапой игриво потрогала ее за ухо, приглашая поиграть, но девушка по-прежнему смотрела вслед удалявшимся парням. Затем перевела взгляд на землю и, увидев что-то, быстро нагнулась, придерживая кошку одной рукой. В раскрытой ладони у нее оказался зеленоватый значок: пловец, пригнувшись, готов прыгнуть в воду. Слышно было, как у станции затормозила электричка. Мелодичный басовитый звук, распространяя эхо, прошелестел над лесом, будто кто-то слегка дотронулся до клавиши гигантского органа. Звук замер вдали, и тут же возник мощный шум. Он ширился, нарастал — и как-то вдруг внезапно оборвался.

Алена любила смотреть на электрички. Они шумят не так, как обычные поезда. Электричка вырывается из леса стремительно; немного не доходя до станции, начинает плавно тормозить. Ни один вагон не дернется. Весь состав — это монолит, единое целое. Не услышишь разрозненного дробного стука колес на стыках рельсов, неприятного скрипа, лязганья металла — всех тех звуков, которые сопровождают идущий поезд. У электрички свой неповторимый звук. Раздвинулись двери, на перрон вышли пассажиры, мягкий стук автоматически закрываемых дверей — и красивый зеленый состав из десятка округлых цельнометаллических вагонов с нарастающим органным звуком уносится вдаль.

Электричка ушла в сторону Выборга. Скрылись меж стволов и парни. А девушка неподвижно стояла под сосной и, о чем-то думая, бесцельно смотрела прямо перед собой. Сверху, пробившись сквозь колючие ветви, спустился ей на голову тоненький голубоватый лучик. Сиамская кошка вытянула лапу и дотронулась до яркого блика.

Алена улыбнулась, погладила сразу присмиревшую кошку и зашагала по той же самой тропинке, по которой недавно прошел Сорока. Кошка выгнулась на ее плече, свесив вниз хвост с черной отметиной. Алена все убыстряла шаги и скоро затерялась меж красноватых сосновых стволов.


Если идти лесом, то можно пройти мимо дачи и не заметить ее. Сосны и ели окружили большой дом со всех сторон. Он не был огорожен забором. С дороги дом был виден. Не весь, а кусок высокой железной крыши с затейливым флюгером. На ближайших деревьях приспособлены фанерные кормушки для птиц, а на сосне, ветви которой доставали до окон второго этажа, приколочены сразу три скворечника. И все они были заселены. Скворчихи сидели на яйцах, а хлопотливые голосистые мужья трудолюбиво таскали им корм.

Сорока и Алена сидели на скамейке под сосной. Под ногами сухие шишки, желтые иголки, из мха торчали бледно-зеленые листья ландыша. Если на ландыш наступишь, то через некоторое время он снова, как ванька-встанька, выпрямляются. Из открытого окна доносилась бодрая музыка. «А мы ребята… семидесятой широты!..» — мужественным голосом пел Эдуард Хиль.

— Самый популярный певец, — заметила Алена. — Вчера вечером включила телевизор — Хиль по первой программе. Перевела на вторую — Хиль! Выключила телевизор — слышу, по радио — опять Хиль! Хилемания какая-то…

— Пусть поет, — сказал Сорока.

— Да, я забыла, тебя ведь музыка не интересует…

— А кто тебе нравится? — пропустив мимо ушей ее ядовитую реплику, спросил Сорока.

— Том Джонс, Хампердинк, Джеймс Ласт, Элла Фицджеральд… А больше всего я люблю Мирей Матье.

— Их тоже заездили, — сказал Сорока. — У нас в доме по воскресеньям во всех комнатах, где есть магнитофоны, с утра до вечера наяривают Джонса и Ласта! А Мирей Матье поет в каждой передаче о Франции. Будь то по радио или по телевизору.

— Я думала, ты и не слыхал про них… Ты ведь спортсмен. А спортсмены, я слышала, лишь мускулы развивают…

— Бедные спортсмены! — улыбнулся Сорока. Его невозможно было разозлить. А Алене этого хотелось. Карие глаза ее скользнули по невозмутимому лицу Сороки, она хотела сказать что-то язвительное, но в этот момент из-за кустов, напугав Алену, прыгнула ей на колени сиамская кошка. Девушка уже руку подняла, чтобы ее легонько шлепнуть, но кошка ласково потерлась о подбородок хозяйки.

— Подлиза! — улыбнулась Алена и погладила замурлыкавшую кошку.

Вслед за ней появился Дед. Не обращая внимания на кошку, подошел к Сороке, уткнулся мордой в колени. На гладко выстриженном лбу собрались глубокие складки, коричневые глаза добродушно помаргивали. Сорока запустил руку в густую, колечками шерсть собаки, потом почесал за ушами.

Дед стал спокойным и не таким громкоголосым, как там, на Островитинском озере. На даче почти не услышишь его лая. Разве что игривая сиамская кошка выведет из терпения. Любил Дед лежать у крыльца на солнышке. Причем лежал на боку, вытянув в сторону все четыре лапы. Если кто-нибудь появлялся на тропинке, он поднимал голову и всматривался. Впрочем, своих он узнавал по шагам. Неторопливо вставал, сладко потягивался, прогнувшись до земли, и молча трусил навстречу. Когда появлялся незнакомый — а отдыхающих мимо проходило много, — Дед вскакивал и, расставив толстые мохнатые лапы, замирал. Если прохожий не сворачивал к дому, молчал, провожая его задумчивым взглядом. А если тот шел по тропинке к крыльцу, Дед, не двигаясь с места, издавал басистый рык, и незнакомец, как правило, останавливался. И тогда кто-нибудь выходил из дома и встречал приехавшего.

Дед тоже приближался к незнакомому человеку и для порядка обнюхивал его.

Этот густой бас появился у Деда недавно. Появилась и седина на чепраке. Деду недавно стукнуло шесть лет, а это для собаки не так уж мало.

Постояв немного, Дед вздохнул и с достоинством удалился.

— Ты не жалеешь, что поступил в Лесотехническую академию? — спросила Алена.

— Мне нравится, — помолчав, ответил он.

— А я еще не знаю, что из меня получится, — грустно проговорила Алена. — Иногда мне кажется, что зря я поступила в этот институт…

Сорока промолчал. Что он мог ей сказать? Когда вернулся из армии, Алена уже перешла на второй курс. А он учится на первом курсе вечернего отделения и работает.

— Я думала, ты космонавтом станешь, — сказала Алена. — А ты будешь… лесником!

Хотя она и не хотела этого, в голосе прозвучала насмешка. Сорока и вида не подал, что ее слова задели его за живое. Он мог бы ей ответить, что считает профессию лесника самой важной и благородной сейчас, когда природа так нуждается в заботе и охране человека. И его будущая профессия гораздо шире понятия «лесник». Он будет не только оберегать природу, животных, птиц, но и восстанавливать леса, оживлять мертвые, отравленные заводами и фабриками реки, озера. Многое мог бы рассказать девушке Сорока о своей будущей профессии, но интересно ли ей будет?

Не поймет его Алена, чего доброго, на смех поднимет! Она это умеет…

— А что у тебя в институте? — осторожно спросил он.

— Ну какой из меня режиссер? — рассмеялась она. Но смех был невеселый. — Меня никто на сцене и слушаться не станет. Это мужская профессия.

— С самодеятельностью как-нибудь сладишь…

— Я, может быть, хочу быть театральным режиссером! Хочу поставить гениальный спектакль, на который, как в БДТ, никогда билетов не достанешь!

— Товстоногов уйдет на пенсию — тебе и карты в руки, — сказал он.

— Ты еще издеваешься! — блеснула она на него рассерженными глазами.

— Ты сама не знаешь, чего хочешь, — излишне резко вырвалось у него.

— А ты знаешь? — Она смотрела ему в глаза.

— Знаю, — так же резко ответил он, а чуть погодя, совсем другим тоном прибавил: — Кажется, знаю.

— Существенная поправка, — усмехнулась Алена. — Когда ты говоришь, что все знаешь и тебя не терзают никакие сомнения, ты снова превращаешься в Президента Каменного острова.

— А что, я там делал что-либо не так? — поинтересовался он.

— Именно ты делал все правильно, по так ведь не может всю жизнь продолжаться?

— Жаль, — невесело улыбнулся он.

— Что тебе жаль?

— Ты права, человек не может быть всегда прав. Человек живет, действует и ошибается…

— Это что-то новенькое, — рассмеялась она. — Расскажи-ка: чего ты натворил?

— Я вообще… А ты сразу переводишь на личности.

— И все-таки с тобой что-то стряслось! — настаивала она.

— Со мной чаще, чем следовало бы, что-нибудь случается, — сказал он. — И я не знаю: хорошо это или плохо?

— Расскажи, Тима!

Она придвинулась совсем близко и заглянула ему в глаза.

— Мне нечего рассказывать, — сказал он.

Наступила томительная пауза. Алена подняла с земли спаренную сосновую иголку, расщепила, положила на ладонь и дунула: две сухие иголки разлетелись в разные стороны. Сорока с интересом наблюдал за этими манипуляциями.

— Ты — туда, — сказала Алена, со значением взглянув на него. — А я — в другую сторону.

— Так оно, наверное, будет лучше.

— Хотела бы я знать: действительно ты так думаешь или притворяешься?

— Посмотри, какие облака, — задрал Сорока вверх голову. — Быть завтра на заливе шторму… — Он машинально сжал кулак и подул на вспухшие костяшки пальцев.

— Что с рукой? — поинтересовалась она.

— Рука? Ах это… чепуха! На тренировке.

— На какой тренировке?

— Ну это… — запнулся Сорока. — На обыкновенной.

— А врать-то ты, Тима, не умеешь, — сказала Алена. — Я все видела… Это они поколебали в тебе веру в себя?

— Может быть, и они, — вздохнул он и вдруг взорвался: — Я не толстовец и не могу, когда бьют по одной щеке, подставлять другую!

— По-моему, они до тебя и дотронуться-то не успели, — скрывая улыбку, заметила девушка. — Да, а кто это такой высокий со светлыми волосами? Ну, модный такой…

— Понравился?

— Я его даже толком не разглядела… — рассмеялась Алена.

— Я еще сам не знаю, кто он такой, — сказал Сорока.

— Он из них самый симпатичный…

— Девушки от него без ума… — усмехнулся Сорока.

— Надо же, — сказала Алена.


Сорока стоял на берегу и смотрел на залив. За его спиной шумели кряжистые береговые сосны. Ветер дул с Балтийского моря, и небольшие стального цвета волны одна за другой не спеша накатывались на песчаный пляж. Влажный потемневший песок шипел, на нем возникали и лопались маленькие прозрачные пузырьки. Выше, на берегу, разлеглись огромные серые камни-валуны. Закругленные, облизанные волнами бока лоснились. Верхняя часть валунов растрескалась, кое-где из расщелин сиротливо торчали блеклые пучки травы. На заливе виднелось несколько лодок. Они качались вверх-вниз. Там, дальше, на плесе, волна была больше.

По самой кромке песчаной косы вперевалку, что-то высматривая, бродили вороны. Стоило шипящей волне приблизиться, птицы подпрыгивали, на миг взмывали в воздух — и снова опускались на песок.

Редкие чайки, пролетая над ним, поворачивали белые точеные головы с грубыми серыми клювами и резко вскрикивали. Вороны, не обращая на них внимания, с сосредоточенным видом ковыляли дальше.

К берегу приближалась лодка с двумя рыбаками. Один взмахивал веслами, второй с удочками сидел на корме.

Ветер белым пузырем вздул на его спине рубашку. Который с удочками, помахал Сороке рукой и что-то крикнул, но ветер отнес слова в сторону. Вороны, заметив лодку, забеспокоились, запрыгали прочь, а потом взлетели.

Нос узкой деревянной лодки с тихим шорохом зарылся в песок, Сорока помог ее вытащить подальше на берег.

— Как рыбалка? — поинтересовался он.

Владислав Иванович и Сережа переглянулись. И вид у обоих при этом был таинственный.

— Ты не поверишь, мы на блесну зацепили… акулу, — стал рассказывать Сережа. — Я как увидел ее, чуть за борт не свалился…

— Ну и где же она, ваша акула?

— Оборвала блесну — и тю-тю!

— Кто-то действительно большим схватил блесну, — проговорил Владислав Иванович, закуривая.

— Я сам где-то читал, что однажды кит заплыл в Неву, — сказал Сережа. — И акула могла сюда приплыть…

— Приплыть — вряд ли, — вступил в разговор Владислав Иванович. — А вот прилететь — да.

— Откуда прилететь? — растерялся Сережа.

— Из космоса, — подсказал Сорока.

Сережа нагнулся к лодке и, взяв составную бамбуковую удочку, стал разбирать ее. Лицо у него было обиженное. За три года, что Сорока его не видел, Сережа вытянулся, давно перегнал в росте свою сестру. Волосы потемнели, лицо узкое, глазастое. Чем-то он походил на своего отца, а вот чем именно — было трудно определить.

— Хорошо, это была не акула, — помолчав, сказал Сережа. — Но тогда кто?

— Может быть, огромный судак? — сказал отец.

— Или крокодил? — с кислой улыбкой проговорил Сережа. — Хватит об акуле. Я знал, что мне все равно никто не поверит… — Он бросил на отца красноречивый взгляд. — Даже ты!

— Не верь чужим речам, а верь своим глазам, — сказал Владислав Иванович.

— Где Алена? — спросил Сережа.

— Думаешь, она поверит в акулу? — улыбнулся Сорока.

— Она, — с ударением произнес Сережа, — она поверит.

Владислав Иванович опрокинул лодку днищем вверх и примкнул ее цепью к ржавой железной трубе, вбитой в землю. Таких перевернутых лодок много лежало на берегу. Неподалеку возвышался гигантский, во многих местах проржавевший поплавок, очевидно, в шторм выброшенный на берег. К таким поплавкам в порту привязываются буксиры. Он стоял, наклонившись в сторону залива. На когда-то выкрашенном суриком боку железной посудины свежей белой краской было размашисто выведено: «Алена, я буду тебя ждать по субботам и воскресеньям с 20 до 21 часа!» Подписи не было.

— Кто это, интересно, намалевал? — кивнул на бак Сережа.

На этот риторический вопрос никто ему не ответил. Бак вышвырнуло на берег ранней весной, когда только что прошел лед, а вот белая надпись появилась совсем недавно. Еще в прошлое воскресенье ее не было.

— Где он, интересно, ждет ее? — обвел пустынный берег глазами Сережа. — В баке, что ли, спрятался?

Он подошел к поплавку и постучал носком резинового сапога. Посудина басисто загудела.

— Надо бы стереть, — заметил Сергей.

— Ты думаешь, это нашей Аленке написали? — спросил отец.

— Кому же еще?

— Мало Аленок на свете.

— Нашей, — уверенно сказал Сережа. — Она хитрая и никому не говорит, где наша дача.

Сережа заканчивает в этом году девятый класс. Ростом он догоняет отца. Впрочем, у них в классе почти все мальчишки высокие, да и девчонки не подкачали, одна выше другой.

Летом Сереже в Комарове скучно. Слоняясь вокруг дачи, он вспоминает старый дом на берегу, Каменный остров, Островитинское озеро… Как ему хочется туда! Третий год они собираются повторить свое путешествие пешком, но в самый последний момент что-нибудь да помешает: то экзамены у Аленки на аттестат зрелости и поступление в институт, то заграничная поездка отца, то решили подождать, когда Сорока вернется из армии. Сорока в прошлом году осенью вернулся.

Может быть, в этом году получится?.. Сорока и Гарик железно договорились, что в июне-июле поедут в Островитино. У них и отпуска запланированы на это время. Отец пообещал и Сережу отпустить с ними. Вроде бы Алена тоже собирается. Даже купила десяток банок тушенки. Сказала, что для Островитина. Наверное, их дом еще больше обветшал, крыша совсем прохудилась. Правда, Сорока говорил, что ребята с острова будут приглядывать за домом. Но Сорока сам уже давно в тех краях не был, и неизвестно еще, сохранилась ли на острове мальчишеская республика…

Владислав Иванович взвалил на плечо весла и зашагал к шоссе. Ноги его оставляли в песке глубокие рыхлые следы. Сережа и Сорока немного приотстали. В руках у Сережи спиннинг, удочки, подсачок. Сетка пустая: ни одной рыбины! Мелочь они ловить не захотели, а крупная…

Сорока выше Сережиного отца. Какой же рост у Сороки? Кстати, теперь его Сорокой редко зовут — больше Тимофеем. Так и в паспорте записано: Тимофей Иванович Сорокин. Он все-таки настоял, чтобы его имя было Тимофей. В память о том лейтенанте, который его спас… Только давние друзья по-прежнему называют его Сорокой. Впрочем, он не обижается. Да и чего ему обижаться, если всю жизнь звали Сорокой?..

Сережа поравнялся с Сорокой и на глаз прикинул, насколько тот выше его. Почти на голову. Сережа знает свой рост: метр семьдесят один. Недавно в школе мерили.

Гарик теперь тоже живет в Ленинграде. Он приехал поступать в Кораблестроительный институт, но не прошел по конкурсу. Одного балла не хватило. Гарик не захотел уезжать из Ленинграда и поступил на Кировский завод учеником токаря. Теперь-то он уже давно токарем работает. У него четвертый разряд. Хвастался, что получает около двухсот рублей в месяц. Вечерами ходит на подготовительные курсы в институт. Свою мечту стать кораблестроителем не оставил. А вот он, Сережа, после школы поступит в Высшее мореходное училище. Пусть Гарик строит для него корабли, а он, Сережа, будет плавать на них. Сначала штурманом, а потом — капитаном…

Они поднялись по Морской улице, пересекли шоссе и вышли к станции. На перроне Алены не видно. Только что разминулись две электрички.

— Тимофей, когда ты машину купишь? — спросил Сережа. — Поехали бы на ней в Островитино.

— Ради этого, конечно, стоит купить машину, — сказал Сорока. — Какую бы ты мне посоветовал?

— «Мерседес», — ответил Сережа. — Говорят, сейчас самая лучшая машина.

— Я подумаю, — улыбнулся Сорока.

— Ремонтируешь машины, а сам ходишь пешком, — сказал Сережа.

— Мне нравится ходить по городу. А что из машины увидишь? — Сорока развел руками. — Извини, брат, но пока нет у меня желания иметь машину.

— Желания нет или денег? — уточнил Сережа.

— И денег, — улыбнулся Сорока.

— Папа, может, ты купишь «Жигули»? — переключился Сережа на отца. Тимофей нам будет без очереди ремонтировать.

— Я придерживаюсь твоей точки зрения, — взглянул на Сороку Владислав Иванович. — В городе человеку машина не нужна.

— А вот Гарик на машину копит, — сказал Сережа. — Говорил, через три-четыре года будут у него собственные «Жигули».

— Будут, — сказал Сорока. И непонятно было, завидует он или насмехается.

— Четыре года долго ждать, — вздохнул Сережа.

— Я думаю, он раньше купит, — сказал Сорока.

— Мотоцикл тоже хорошо, — не мог слезть с любимого конька Сережа. — Я бы лучше мотоцикл купил… На нем можно быстро научиться ездить… Тут один дал Аленке прокатиться на «Яве», так она чуть в дерево не врезалась…

— Я об этом не слышал, — оглянулся на него Владислав Иванович. Весла на его плече стукнулись друг о дружку.

— Это было давно, — быстро сказал Сережа.

— Я смотрю, у вас от меня появились тайны, — нахмурился Владислав Иванович.

— Подумаешь, разок прокатилась…

— А ты?

— Я ведь не Аленка, — усмехнулся Сережа. — Мне не предлагают.

— А хочется? — негромко, чтобы не услышал Владислав Иванович, спросил Сорока.

— Еще бы! — воскликнул Сережа и прикусил язык, взглянув на отцовскую спину.

— Приходи на этой неделе на станцию к концу рабочего дня, — сказал Сорока. — Я тебя поучу на мотоцикле.

— На чем до тебя лучше добраться? — шепотом спросил Сережа.

— Доберешься!

— Теперь у вас от меня секреты? — Владислав Иванович остановился и посмотрел на них. На лице грустная улыбка.

Сережа перевел взгляд с отца на Сороку, потом снова на отца.

— Я попросил, — кивок в сторону Сороки, — чтобы Тимофей поучил меня на мотоцикле.

— Я разве против? — сказал отец.

— В понедельник приеду к тебе, — с облегчением произнес Сережа.

— Когда ты все успеваешь? — спросил Сороку Владислав Иванович. Учеба, работа, спорт…

— Хорошо бы ночь тоже превратить в день, — сказал Сорока. — Тогда времени всем бы хватило.

— Ты думаешь? — посмеялся Владислав Иванович. — Времени людям никогда не будет хватать, даже, если сутки растянуть вдвое…

— Мне хватает, — заметил повеселевший Сережа.

Они свернули с дороги на лесную тропинку, по которой утром Сорока уже проходил. В лесу слышались голоса. Эхо повторяло их и разносило окрест. Отдыхающие бродили меж деревьев, отыскивая запоздалые подснежники. Они еще кое-где в сырых низинах остались. Подснежники мерцали в руках, будто голубые фонарики.

Навстречу им попался губастый мальчишка в клетчатой кепке. В руке у него лыжная палка. Мальчишка тыкал ею в мох, стволы деревьев и что-то воинственно насвистывал.

— Вылитый Федя Гриб! — Сережа даже остановился, провожая того взглядом. — И замашки такие же… — Он взглянул на Сороку. — Ты не знаешь, почему он меня капустной кочерыжкой обзывал?

— Действительно, почему? — стараясь не рассмеяться, сказал Сорока.

— Что он сейчас поделывает, Федя?.. — мечтательно произнес Сережа. Опять толом глушит рыбу?

— Я у него охоту навсегда отбил, — заметил Сорока. Глаза у него стали задумчивые, тоже вспомнил про ребят, Каменный остров…

Навстречу им от дачи шли Алена и Гарик — очевидно, они только что поругались: у девушки лицо сердитое, а у Гарика обескураженный вид. Он плелся позади Алены и пинал носком ржавую консервную банку. Всякий раз, когда он ударял по ней, банка противно крякала.

— Перестань! — не выдержала Алена.

— А мы пошли вас встречать, — сказал Гарик и напоследок так поддал жестянку ногой, что она, взвизгнув, улетела в кусты.

— Мы… — фыркнула Аленка. — Я — за подснежниками.

И гордо прошла мимо, обронив на ходу:

— Обед в духовке. Посуду вымойте сами. Не хватит хлеба — займите у профессора.

— Вот дает!.. — покачал головой проголодавшийся Сережа. — Я думал, уже стол накрыт…

Гарик посмотрел ей вслед и, перехватив взгляд Сороки, сокрушенно сказал:

— Наша принцесса нынче не в духе… Надо полагать, не с той ноги встала.

Глава вторая

Сорока привычно нажимает большим пальцем на красную кнопку, и сверкающие лаком «Жигули» начинают медленно опускаться вниз. Никелированный в смазке цилиндр гидравлического подъемника с шипением уходит в пол. Вот машина коснулась скатами цементного пола, присела на амортизаторах, затем качнулась вниз-вверх, и подъемник выключился. Теперь владельцу «Жигулей» нужно сесть за руль и откатить машину назад, но он что-то медлит, многозначительно смотрит на слесаря.

— Не найдется парочки шарнирных опор? — негромко спрашивает он.

— Машина в порядке, — отвечает Сорока. — Она совсем новая. Шарнирные опоры вам еще долго не понадобятся.

— Понимаете, в запас, — говорит владелец.

Этого Сорока не понимает. Еще года два-три пройдет, прежде чем шарнирная опора износится. И то еще неизвестно. Не у всех же такие новые машины, многим автолюбителям позарез нужны шарнирные опоры и другие дефицитные детали, которые каждый день выпрашивают уавтослесарей владельцы частных машин. Причем готовы заплатить за них втридорога…

— Я не обижу… — заговорщицки нагибается к уху Сороки хозяин «Жигулей».

— Освободите площадку, — спокойно говорит Сорока. Раньше он краснел, возмущался, а теперь привык. Даже с такими клиентами он обязан быть вежливым. — У нас на станции есть магазин запасных частей.

— Вы шутник, — усмехается клиент. — В вашей лавочке хоть шаром покати!

Это верно, в магазине запасных частей мало, тем более дефицитных, но не может ведь он послать настырного клиента ко всем чертям?.. А некоторые слесари торгуют из-под полы дефицитными деталями, которые достают в том же магазине и на складе. У таких и спрашивать не надо — сами предложат.

Владелец, бросив на Сороку недовольный взгляд, забрался в свою ухоженную, сверкающую машину и подал ее назад.

По правде говоря, не надо было ее и ставить на подъемник, она в полном порядке, но хозяину показалось, что в заднем мосту что-то постукивает.

Странный народ эти автолюбители! Одни тщательно вылизывают свою машину, как корова новорожденного теленка. Бегают по магазинам, приобретая нужные и ненужные детали, разные приспособления, финские чехлы, коврики, украшения… Такое впечатление, что они не ездят на машине, а украшают ее, как новогоднюю елку. Другие, наоборот, гоняют не разбирая дороги, пока колесо не отвалится или мотор не откажет. Раскроешь капот, а там грязищи невпроворот.

Второй год Сорока работает на станции техобслуживания. Находится она на окраине города. С Кондратьевского проспекта, где он живет, почти час езды с пересадками.

А попал он сюда случайно. Приехав после службы в армии в Ленинград, Сорока подал заявление в Лесотехническую академию. Никто из ребят не ожидал, что он выберет такую чудную специальность. Больше всех удивился Коля Гаврилов — он был уверен, что Президент Каменного острова непременно поступит в авиационное военное училище, а потом обязательно станет космонавтом. Оказывается, так же думала и Алена. Но у Сороки были другие планы…

Экзамены он сдал на пятерки и был принят на дневное отделение, но попросился у декана, чтобы его перевели на вечернее. Это и понятно: на одну стипендию в большом городе не проживешь. Вот тогда-то он и занялся поисками работы. В Ленинграде это не проблема, на каждом заборе висели объявления, что такой-то фабрике или заводу требуется… и длинный список специальностей, которые необходимы. У кого не было специальности, пожалуйста, поступай учеником, за два-три месяца на этом предприятии научат любой рабочей профессии. Уже потом Владислав Иванович упрекал его: почему, мол, сразу не пришел к нему, у них в институте нашлась бы подходящая работа, которая не очень бы мешала учебе. Сорока к знакомым не обращался, не любил он это. Привык в любом деле рассчитывать только на себя.

Он не сразу пришел на Кондратьевский проспект, хотя его там ждали: командир взвода десантников Юрий Викторович Татаринов, под началом которого служил Сорока, дал ему адрес своей матери и велел сразу, как только приедет в Ленинград (старший лейтенант Татаринов был в курсе всех планов своего лучшего десантника), идти к его матери и остановиться у нее на любой срок. Мать и ее двоюродная сестра занимали двухкомнатную квартиру в большом четырехэтажном доме, где в основном жили военные.

Отец Юрия Викторовича, полковник, преподавал в Артиллерийской академии. Он умер от инфаркта два года назад.

Сорока пришел на Кондратьевский передать привет от Татаринова да так там и остался. Радушные женщины сами предложили ему остановиться у них: мол, места много и он ничуть не стеснит. И потом они хорошо знают Сороку, Юра им много о нем писал. И даже показали любительскую фотографию, где он, Сорока, в форме десантника снят вместе со старшим лейтенантом Татариновым. Вид на этой фотографии у командира взвода несколько обескураженный: дело в том, что Сорока только что на занятиях по самообороне в тылу «противника» обезоружил и уложил на мох-ягель своего учителя. Надо полагать, об этом Татаринов не написал своей матери…

Спал Сорока в комнате на диване-кровати, а занимался по ночам на кухне. Кухня в этом доме была большая, и он даже предложил ставить на ночь сюда раскладушку; но сестры и слышать об этом не захотели.

Они наотрез отказались и деньги брать за жилье, тогда Сорока стал с каждой зарплаты делать им подарки. Они бранили его за транжирство, но женщины есть женщины — от подарков не отказывались.

С Длинным Бобом и его дружками он повстречался в кафе-автомате на Невском проспекте. Сорока забежал сюда перекусить. Дело было осенью, в начале сентября. Стояла теплая солнечная погода, и ленинградцы ходили еще в летней одежде. Вдоль улицы Рубинштейна длинной цепочкой выстроились свободные такси. Однако шоферов в машинах не было. Они сюда, в кафе-автомат, заворачивали подкрепиться. Это любимая столовая ленинградских таксистов. Здесь без особых хлопот можно быстро и дешево пообедать. Сорока любил сосиски с горчицей и тоже частенько сюда заходил.

За высоким мраморным столиком, к которому он подошел, уже стояли три парня. Перед ними дымились в металлических, из нержавейки тарелках сосиски в целлофане и картофельное пюре. Парни оживленно толковали о какой-то Ляльке с Лиговки, которая их нынче надула: обещала с подружками ждать у Московского вокзала, они пришли, а Ляльки нету… Наверное, кто-нибудь перехватил…

Самый высокий из них, в джинсовом костюме — это и был Длинный Боб, нагнулся к синей на длинном ремне сумке с белой надписью «Аэрофлот», достал оттуда бутылку вермута и, ловко отколупнув металлическую пробку, разлил по стаканам. Всем поровну. Не обращая внимания на Сороку, залпом выпил. Разговор с Ляльки перескочил на какого-то мастера Теребилова, с которым можно ладить, потом на свечи к «Жигулям». Свой парень из автомагазина сообщил, что на днях выбросят на прилавок целую партию, не прозевать бы…

Сорока густо намазывал свои сосиски горчицей и краем уха слышал разговор.

Длинный Боб извлек из сумки вторую бутылку, разлил по стаканам. Лица парней разрумянились, глаза заблестели, разговор снова вернулся к Ляльке с Лиговки, теперь со смаком обсуждались ее прелести и прочее… Как обычно бывает с подвыпившими, им захотелось общения и с другими людьми. Сорока уже несколько раз ловил на себе взгляд Длинного Боба. Кстати, он меньше всех пьянел. И когда остальные выпили по второму стакану, он свой лишь приподнял, чокнулся и снова поставил на место. Этот самый стакан с вермутом он широким жестом пододвинул Сороке.

— За компанию, парень? — улыбнулся он, доставая третью бутылку. На этот раз распечатал ее и разлил по стаканам другой.

— За Ляльку, — коротко сказал этот другой, небрежно чокаясь.

— Я ее не знаю, — заметил Сорока.

— Не знаешь? — удивился Длинный Боб. — Ляльку с Лиговки все знают! — и, подмигнув дружкам, рассмеялся.

— Мне что-то не хочется за нее пить, — сдерживая улыбку, сказал Сорока.

— Выпей тогда за свою Ляльку, — хихикнул чернявый круглолицый парень с большими ласковыми глазами навыкате. Был он рослый, с покатыми плечами, но излишне полный и рыхлый. Звали его Миша Лунь.

Третьего, который больше помалкивал, звали Ленькой Гайдышевым. Взгляд у него был пристальный, тяжелый. Длинное лицо с треугольной челюстью нельзя было назвать симпатичным.

Когда Боб пододвинул выпивку Сороке, лицо Гайдышева выразило неудовольствие, однако он промолчал. А потом даже провозгласил тост «за Ляльку».

— Спасибо, ребята, — поблагодарил Сорока. — Я не пью.

— Совсем? — удивился Длинный Боб.

— Ну и дела! — восхитился Миша Лунь. — Первый раз вблизи вижу непьющего человека.

— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — скупо улыбнулся Гайдышев.

— Правильно делаешь, что не пьешь, — вдруг посерьезнев, сказал Длинный Боб. — Я тоже стараюсь поменьше…

— Я за свои не пью, а за чужие — только давай… — рассмеялся Миша.

Задумчиво глядя на Сороку, Боб сказал:

— Ты приехал из провинции, провалил вступительные экзамены в институте и теперь ищешь работу. Верно?

— Почти, — улыбнулся Сорока, подивившись проницательности этого парня.

— Ты нашему начальнику понравишься, — сказал Миша Лунь. — Он сам в рот не берет и обожает непьющих.

— Кстати, в нашем цехе есть вакантное место, — продолжал Длинный Боб. — Вчера Лобанова турнули…

— Что за работа-то? — поинтересовался Сорока, пока еще имея смутное представление о том, чем занимаются ребята. Разумеется, он сообразил, что они имеют дело с автомобилями.

— Работа первый класс, — сказал Длинный Боб. — Не будь я честным человеком, — Гайдышев и Лунь переглянулись и хмыкнули, — потребовал бы с тебя калым… К нам многие рвутся, да не тут-то было: строжайший отбор.

— Ты думаешь, меня возьмут? — спросил Сорока, понимая, что надо кончать эту трепотню и уходить. Но что-то его удерживало на месте.

— Я переговорю с начальником — примет, — уверенно сказал Боб.

— Начальник его уважает, — ввернул Гайдышев.

— Ребята заколачивают в месяц по две-три сотни, — прибавил Миша. — А если ты не дурак, — можно и больше.

— У меня ведь нет специальности.

— Мы тоже не родились слесарями, — буркнул Гайдышев.

— Вообще-то я в институте учился, — солидно заметил Боб. — Ну, какие деньги сейчас инженер зарабатывает? С нашим заработком не сравнить.

— У нас каждый второй работяга на станции собственную машину имеет, сказал Миша. — Сколько я работаю? Три года, а уже на «Жигулях» езжу. Взял разбитую машину, по дешевке, и сам отремонтировал.

— А сколько ты пролежал под ней? — бросил на него взгляд Боб. — Почти полгода. — Он снова повернулся к Сороке. — Машин много развелось, да еще быстроходных, а управлять не каждый может, вот и колошматятся. Куда девать разбитую машину? Естественно, к нам на станцию техобслуживания. Иногда за бесценок можно купить. Помнишь, предлагали «Волгу» за две тысячи? Ну, которая с трактором поцеловалась? Была бы тогда у меня капуста, сейчас бы на «Волге» разъезжал…

— А что там надо делать? — поинтересовался Сорока. Он уже подумал, что, пожалуй, такая работа по нему. Он любил возиться с машинами, ремонтировать их. Еще школьником в Островитине водил грузовик, трактор. А в армии получил права профессионала.

— Мойка, смазка, крепеж… — сказал Боб. — Ты видел когда-нибудь автомобиль?

— Издали, — в тон ему ответил Сорока.

— Тогда поехали с нами! — рассмеялся Длинный Боб.

Они вышли из кафе-автомата, забрались в такси и поехали. Сорока не очень-то верил, что из этого что-либо получится. Но делать ему было сегодня нечего, почему бы не прокатиться?..

У Кировского моста Миша Лунь попросил его высадить. У него тут неподалеку есть одно дело… А если ребята захотят его найти, он будет… Миша запнулся и замолчал, наморщив лоб и хлопая глазами.

— Ну, Штирлиц! — расхохотался и хлопнул его по спине Длинный Боб. — К Ляльке настропалился! Знаем мы тебя, тихоню!..

Эта случайная встреча и решила судьбу Сороки: станция ему понравилась, а шум моторов, запах выхлопных газов, бряканье ключей вызвали в памяти гараж в школе-интернате, шофера дядю Колю, который до десятого класса обучал его автомобильному делу. Последний год Сорока ездил на грузовике и тракторе наравне с дядей Колей…

Его приняли с испытательным сроком в две недели. Срок он выдержал и стал работать автослесарем в смене Бориса Садовского — такая была фамилия у Длинного Боба. Скоро его новые знакомые очень пожалели, что в тот теплый осенний вечер привезли его на такси на станцию технического обслуживания, где через десять минут имел с ним короткую беседу начальник производства Тимур Ильич Томин. Был он невысокого роста, с намечающимся животиком, подвижный, решал все вопросы оперативно, что сразу понравилось Сороке.

Во время короткой беседы Томин сразу задал стремительный темп, чем несколько озадачил и поначалу сбил с толку Сороку, которому показалось, что он не нашел верного тона. И тогда он тоже стал коротко рубить по-армейски. Правда, в армии за такие ответы ему бы дали два наряда вне очереди… У них состоялся такой разговор.

Томин. Любишь автомобиль?

Сорока. Это ведь не девушка… Чего его любить?

Томин (озадаченно). Гм… А девушек любишь?

Сорока (скрывая недовольство). Это не имеет отношения к моей будущей работе.

Томин. Держал когда-нибудь в руках гаечный ключ?

Сорока. Жалоб на меня не будет. (Помолчав.) С этой стороны.

Томин. А с какой, интересно, стороны будут?

Сорока. Ну, мало ли что…

Томин. Пьешь?

Сорока (с вызовом). Что вы имеете в виду?

Томин. Это хорошо, что непьющий… Пьяниц у меня тут хватает. Правда, понемногу избавляюсь… Я вижу, ты спортсмен? Бокс, самбо, тяжелая атлетика?

Сорока. В армии занимался всем понемногу. По самбо первый разряд.

Томин (заинтересованно). В каких частях служил? Десантник?

Сорока. Да.

Томин. Жильем мы не обеспечиваем.

Сорока. Мне есть где жить.

Томин (как из пулемета). Откуда родом? В Ленинград приехал учиться? Есть здесь родственники?

Сорока. В автобиографии я все подробно напишу.

Томин. А ты, десантник, не очень-то разговорчив…

Сорока. Так это не разговор, а скорее допрос…

Томин (несколько ошарашенно). Можешь идти…

Сорока (уже на пороге кабинета). Идти — в смысле домой?

Томин (впервые улыбнувшись). Иди в цех, познакомься с мастером Теребиловым, коллегами… Я тебя беру… с испытательным сроком. Пока.

Так Сорока стал автослесарем станции технического обслуживания. И пока еще не пожалел об этом, хотя в первые два месяца ему здесь было не по себе. Порядки, царящие на станции, показались ему по меньшей мере странными… Вернее, не порядки, а отношение некоторых рабочих к своему делу, к клиентам, как называли здесь приезжающих на техобслуживание автолюбителей: хочу — хорошо обслужу твою машину, хочу — спустя рукава… Многие владельцы поскорее совали в руку слесарю рубль, два, трешку, лишь бы добросовестно обслужил его, упаси бог, какой винт или гайку не довернул!.. Когда Сороке в первый раз сунули в замасленную ладонь смятый рубль, он страшно смутился, потом разозлился и швырнул деньги клиенту в лицо, что того удивило до крайности.

— Новенький? — ничуть не обидевшись, добродушно спросил он, пряча деньги в карман. — Ничего, скоро привыкнешь…

Однако Сорока не привык. Свою работу он выполнял на совесть, и это почувствовали клиенты. Надо сказать, что сюда в основном приезжали одни и те же. Теперь все норовили попасть к Сороке, как в парикмахерской к модному мастеру. Это, конечно, злило других слесарей, особенно любителей поживиться. Рано или поздно столкновение должно было произойти, это Сорока давно почувствовал. Ленька Гандышев, Миша Лунь, работавшие с ним в одной смене, сначала пробовали «просветить» «деревенщину», как они за глаза называли Сороку, что, мол, только дураки в наше время отказываются от денег. «Частники» — богатые люди, им ничего не стоит кинуть пролетарию лишний рубль-два. Ведь никто у них не клянчит, сами дают… Зачем же отказываться? Разве в ресторане официант откажется от чаевых? Или швейцар?

— Ну и берите, если вы не видите разницы между рабочим и швейцаром, отвечал им Сорока. — А мне зарплаты хватает.

— А на что ты девчонку в ресторан поведешь? — не отставал Миша. — На зарплату?

— Это уж не твое дело, — обрывал разговор Сорока.

Длинный Боб, как старший смены, не вмешивался в эти распри, он по-прежнему был дружелюбен, даже говорил расстроенному Сороке, что-де плюй на все и береги здоровье… Но Сорока сам был свидетелем, когда рассвирепевший Гайдышев упрекнул Садовского, что он сам чуть ли не насильно притащил в кабинет Томина этого деревенского олуха…

На это ему Боб с улыбкой ответил:

— А ты законченный кретин, Леня Гайдышев! Иди заканчивай менять смазку, вон клиент нервничает…

Первая серьезная стычка произошла ранней весной, когда на станции техобслуживания наступили горячие деньки: автолюбители готовились к техосмотру, и отбою от них не было. Во дворе выстраивались длинные очереди машин. Слесари до минимума сократили время на обслуживание. Через каждые пятнадцать-двадцать минут с подъемника слетала очередная машина. Во дворе ремонтников поджидали те клиенты, которым нужно было срочно выправить и подкрасить крыло, заменить реле стеклоочистителя или сносившуюся шарнирную опору, посмотреть и отрегулировать тормоза, фары, отремонтировать замок дверцы… Иные слесари даже не обедали, работая в перерыв. Они и после рабочего дня отправлялись в частные гаражи и там дотемна возились с машинами. Как говорил Боб, сезон есть сезон и нужно срывать яблоко, пока оно спелое…

Сорока не принимал в этом ажиотаже никакого участия. Когда кончалась смена, он шел в душевую; мылся, переодевался и ехал на автобусе в институт. Клиенты хватали его за рукав и просили, чтобы он взглянул на их машину, она там, на дворе. Сорока вежливо объяснял, что его рабочий день закончился.

— Я заплачу! — изумленно восклицал клиент. — Ты что, не хочешь заработать? Там и дела-то на полчаса!

— Приезжайте завтра на станцию. Пораньше.

— Дорогой, лишь на конец недели записывают… А у меня послезавтра техосмотр!

Сорока пожимал плечами и уходил. У них техосмотр, а у него зачет по лесоводству…

Он давно обратил внимание, что Ленька Гайдышев и Миша Лунь — они работали на соседнем подъемнике — занимаются жульничеством: поднимают машину и, пока производят замену масла, крепеж и шприцовку, успевают незаметно отвернуть одну-две масленки, а потом разыгрывается как по нотам следующая сценка.

Гайдышев (безразличным голосом). У вас одной масленки нет.

Клиент (растерянно). Как нет? Вроде была…

Гайдышев. У попа была собака… Дело такое, на ходу отвернулась и выпала. Это часто случается.

Клиент. Как же без масленки?

Гайдышев (с намеком). Вещь, понимаете, дефицитная…

Клиент (понизив голос). Может, найдется, а? Я это… заплачу!

Гайдышев (к Мише Луню). Ребята, не найдется в загашнике лишней масленки? Опять та же история… потерял товарищ!

Миша (равнодушно). Что у нас, склад? Пускай в магазине покупает…

Гайдышев (как бы про себя). Как же, в магазине купишь… Их там с прошлого года не было.

Клиент (вконец расстроенный). Ребята, поищите, а? Как же я без масленки?

Гайдышев (просительно, как бы из любви к клиенту). Миш, а Миш, погляди… Надо же человека выручить?

Лунев (отводя хитрые глаза и что-то недовольно ворча под нос). Последняя…

Клиент (обрадованно). Сколько?

Гайдышев (равнодушно). Как обычно: рупь. У нас твердая такса.

И счастливый клиент, как правило неопытный, получает за рубль свою собственную масленку, которой в магазине красная цена двадцать пять копеек. И еще горячо благодарит чутких слесарей за заботу, проявленную к нему. Бывает, ему за ту же цену всучивают еще одну масленку, которых полно в карманах у каждого слесаря.

Когда подобная сцена повторилась на глазах у Сороки подряд в пятый или шестой раз, он не выдержал и отозвал Гайдышева в сторонку. Тот нехотя подошел.

— Чего тебе? — спросил Ленька. Был он в черном замасленном комбинезоне, патлы спрятаны под беретом. На щеке размазалось коричневое пятно.

— Кончайте эту лавочку, — сказал Сорока. — Противно смотреть.

Гайдышев замигал, сморщил нос, будто собираясь чихнуть, потом его губы тронула кривая усмешка.

— Тебе что, завидно? Можешь взять на вооружение секрет нашей фирмы… И за патент ничего не потребуем.

— Должна же быть у вас совесть? — пытался бороться с его наглостью Сорока. — Неужели перед ребятами не стыдно?

— Ты делай свою работу, а мы — свою. Ясно?

— Грязная у тебя, Гайдышев, работа!

— Капнешь начальству? — Ленькины маленькие глаза сузились и превратились в две колючие щелки, улыбка исчезла, а пятно на щеке уменьшилось, стало с пятак. — Беги, жлоб, стучи! Только ничего не докажешь: не пойман — не вор!

— Ладно, — пообещал Сороки. — Я поймаю тебя с поличным. За руку.

Гайдышев вдруг широко улыбнулся, засунул руку в карман комбинезона, достал с десяток поблескивающих масленок и протянул Сороке:

— Тебе на обзаведение… Золотой фонд!

Сорока и сам не понял, как это произошло: рука его сама ударила по раскрытой ладони Гайдышева — и маленькие масленки, взлетев вверх, защелкали по цементному полу. Ленька стоял и все еще улыбался.

— Чужим добром разбрасывается… — проворчал Миша Лунь и, бросив ключи на верстак, стал подбирать масленки.

— Откуда ты такой правильный взялся? — дрожащим от ненависти голосом спросил Гайдышев. Он сжимал и разжимал кулаки. За масленками даже не нагнулся.

— Ты меня сам сюда доставил… на такси, — улыбнулся Сороки, понимая, что малость переборщил с этими масленками.

— Это была самая большая глупость в моей жизни, — пробурчал Гайдышев. — Мой тебе совет: сиди, как мышь под веником, и не шурши. Ясно?

— Я тебя предупредил, — сказал Сорока и отошел.

Гайдышев, то и дело отрываясь от работы, о чем-то шептался с Лунем. Тот бросал косые взгляды на Сороку, но пока не задирался. Впрочем, Сорока не обращал на них внимания. В этот день больше масленки не вывертывались, зато отношения с Мишей и Гайдышевым стали окончательно испорченными. Борис Садовский при этой сцене не присутствовал, но он, конечно, поддержит своих дружков. Но вот почему остальные ребята, которые честно работают и не тянут руку за дармовым рублем, делают вид, что в цехе все благополучно? Правда, на потоке почти одна молодежь, многие еще допризывного возраста и сами недавно пришли на станцию, а Гайдышев, Садовский, Лунев уже по нескольку лет здесь работают — так сказать, старожилы; мало того: почти все эти юноши не один месяц поработали с ними в одной смене, прошли у них выучку… И непонятно поведение мастера Теребилова: он вроде бы и не покрывает их, а вместе с тем позволяет делать в цехе все что хотят.

Сорока трудно сходился с людьми, и, наверное, это помешало ему сблизиться с другими слесарями на их потоке. А те, естественно, тоже не набивались в друзья к замкнутому и резкому на язык новичку.

Как-то утром, придя на работу, Сорока поставил «Жигули» на подъемник и включил мотор. Мотор затарахтел, а машина осталась на месте. Подъемник не работал. Каким-то образом из гидравлической системы вытекло все масло…

В другой раз кто-то в резервуар с чистым моторным маслом бросил грязный фильтр, обмотанный ветошью. Потом из запертой тумбочки стал пропадать дорогостоящий инструмент. В одну из выплат из зарплаты Сороки удержали половину. Мастер Теребилов только качал головой, когда Сорока просил выписать ему со склада необходимый для работы инструмент. Возможно, мастер и догадывался, в чем дело, но молчал. Это был полнеющий лысоватый человек с маленькими заплывшими глазками. Не спеша, переваливаясь, он ходил по территории, а за ним гуськом следовали клиенты с нарядами в руках. Мастер открывал и закрывал ворота, устанавливал очередь на мойку и профилактику. На лице его всегда было неудовольствие, будто все ему на свете надоело: и клиенты, и автослесари, и машины.

Гайдышев и Лунь делали вид, что не замечают Сороку, — правда, иногда он ловил их косые, насмешливые взгляды. Масленки они по-прежнему вывинчивали, но делали это теперь не столь нахально. Сорока видел, как кто-либо из них отходил с клиентом в сторонку и о чем-то шептался. Может, об этой же самой масленке, поди узнай… Гайдышев прав не пойман — не вор. А поймать их на месте преступления Сороке ни разу не удалось.

Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы мастер Теребилов не перевел его в электротехнический цех. Здесь командовал опытный электрик Володя Кузьмин, худощавый тридцатилетний мужчина с густыми кустистыми бровями и хмурым взглядом. Сначала Сороке показалось, что они не сработаются, слишком уж у Кузьмина был суровый вид. И потом он почти не разговаривал со своим новым помощником. Изредка бросал короткие отрывистые фразы: «Включи рубильник!», «Сколько там на дозиметре?», «Проверь уровень электролита в аккумуляторе»…

С неделю понаблюдав за Сорокой, Кузьмин смягчился, стал разговорчивее. На самом деле он оказался хорошим человеком, но по натуре несколько замкнутым. Кузьмин честно и добросовестно делал работу, охотно обучал Сороку тонкостям своего ремесла. А разобраться в электрооборудовании современного автомобиля было весьма непростым делом, но Сорока любил трудную работу, где надо как следует голову поломать. Скоро он по звуку двигателя, как и Кузьмин, научился распознавать многие его «болезни», за несколько минут мог найти и устранить несложную неисправность в электрооборудовании автомобиля. Над серьезной поломкой приходилось подольше повозиться. Первое время Кузьмин ему помогал, а потом стал доверять любую работу.

Как-то Кузьмин спросил:

— Чего там на тебя взъелись ребята с потока?

— Гайдышев и Лунев? — уточнил Сорока. На остальных ребят он не мог пожаловаться. Даже на Длинного Боба.

И Сорока рассказал электромеханику все как было: с чего началось и как кончилось.

Когда мастер сообщил, что его переводят в электротехнический цех, Сорока удивился: зачем? Теребилов пояснил, что автослесари обязаны постепенно освоить все ремонтные работы: балансировку, определение сходимости и развала колес, электрооборудование автомобиля, регулировку мотора, ходовой части, кузова… Так что Сороке предстоит побывать еще во многих цехах!

И все-таки где-то в глубине души у него остался неприятный осадок. Не из-за этой ли тайной войны в цехе перевел его Теребилов в другое место?..

Кузьмин закурил, пристально взглянул на Сороку.

— Нашла коса на камень, — усмехнулся он. — Они деньги зарабатывают, и ты бы от них не отставал. Глядишь, и никакой свары бы не было.

— Заработок… Это вымогательство и жульничество.

— Другие-то берут?

— Почему же вы не берете? — посмотрел механику в глаза Сорока.

— Не дают! — рассмеялся Кузьмин и снова стал серьезным. — Безобразий еще много у нас на станции… Но одних рабочих тоже винить нельзя: если тебе дают деньги, не каждый может, как ты, отказаться. И мало того оскорбиться… А если человек от чистого сердца захочет отблагодарить? Бывает, мучается неделями с какой-нибудь хитрой неисправностью, а тут ему все устранили, ну и хочется человеку отблагодарить мастера за услугу. Прикажешь ему в физиономию бросить деньги? И устроить скандал?

— Это наша работа! — загорячился Сорока. — И мы за нее хорошую зарплату получаем. И даже премию.

— Если бы все так просто в нашей жизни было… — покачал головой Кузьмин. — Рассуждаешь ты, парень, правильно, и верю, что не гордыня в тебе бунтует, а совесть…

— Не в этом дело, — отмахнулся Сорока. — Мне противно работать рядом с такими людьми. И я ничего не могу поделать с собой.

— В привычку вошло, и все изменить, как ты убедился, не так-то просто. А потом все это делается незаметно, не на глазах. Попробуй поймай за руку!

— Поймаю, — сказал Сорока.

— Ну и что это даст?

— Посмотрим, — сказал Сорока.

— А Теребилов никогда не пойдет против Гайдышева и Лунева, — продолжал Кузьмин. — Они ему разбитую вдрызг машину сделали как конфетку… Чего от них не отнимешь — это то, что они дело знают.

В цех въехала машина, и Сорока стал знаками показывать водителю, как правильно встать на проверочный стенд для диагностики. Поднял капот, снял провод высокого напряжения со свечи и подключил прибор…

Незадолго до конца смены Кузьмин попросил Сороку сходить на поток и договориться с мастером, чтобы поставили «Жигули», которые он проверял, на подъемник и заменили вышедший из строя распредвал.

В основном цехе гудели механизмы подъемников, шумно била в лаковые бока автомобиля тугая струя из брандспойта, на высокой ноте взвыл двигатель и тут же умолк. Лучи майского солнца врывались в просторное помещение, рассекали его на неровные части. В широких ярких столбах света роились крошечные пылинки. На механической мойке сквозь вращающиеся в разные стороны мохнатые щетки и брызгающие со всех сторон струи воды медленно продирался автомобиль. Входил он грязный, а выкатывался в цех блестящий, сверкающий. Возле поднятого над головами рабочих автомобиля неспешно двигался Гайдышев. В руках у него пневматический шприц. Он приставлял кончик шприца к масленке и нажимал на кнопку: смазка входила под давлением в нутро автомашины.

И в этот металлический шум, грохот, фырчанье моторов прямо с чистой небесной голубизны стремительно ныряли в широкие ворота ласточки и прилеплялись к железобетонным балкам под самым потолком. Не обращая ни на что внимания, они лепили гнездо. Поколдовав у серого пупырчатого недостроенного гнезда, срывались вниз, чуть не задевая людей за голову, улетали за новой порцией строительного материала.

Разговаривая с мастером, Сорока краем глаза видел, как Гайдышев ловко ключом открутил масленку и невозмутимо сунул в карман. И тут они с Мишей Лунем разыграли свою любимую сценку с масленкой: мол, вы ее потеряли, вещь дефицитная, но так и быть, хорошего человека выручим… В тот самый момент, когда клиент передавал деньги Леньке, Сорока, не слушая, что ему отвечает Теребилов, бросился к подъемнику и схватил Гайдышева за руку, в которой был зажат бесчестный рубль.

— Вас обманули, — заявил Сорока клиенту, не отпуская Ленькиной руки. Это ваша масленка. Он ее только что отвернул, сам видел…

Опешивший поначалу Ленька вырвался и, мгновенно спрятав деньги в карман спецовки, с наглой улыбкой уставился на Сороку.

— Про што это он? — говоря о Сороке в третьем лице, сделал удивленные глаза Гайдышев. — Про што толкует этот посторонний элемент? — Он повернулся к Луню. — Ты видел, про што он болтает?

— Ничего такого не видел, — живо откликнулся Миша. — Ходят тут разные, мешают работать!

— Мастер, — с возмущенными нотками в голосе позвал Гайдышев. — Огради рабочего человека от этого чокнутого товарища!

Вразвалку подошел Теребилов. На круглом лице у него неудовольствие: мастер не любил никакого шума в своем цехе.

— Что случилось? — спросил он, переводя взгляд с Сороки на Леньку.

— Все то же, — зло ответил Сорока — он теперь не сомневался, что мастер будет не на его стороне, по глазам видно. — Водевиль с масленкой… Отвернут с автомобиля, а потом за деньги на место поставят. Вот с этого товарища только что рубль сорвали!

— Во-о дает! — восхитился Гайдышев. — Надо же такое придумать! А?

— Тень бросает на весь наш коллектив, — вторил ему Миша Лунев. — Кто дал такое право?

— Вы дали ему рубль? — взглянул на стоявшего в сторонке клиента Сорока.

— Какой рубль? — не моргнув и глазом, сказал он. — С чего вы взяли, молодой человек? Ничего я никому не давал!

Сороке бросилась кровь в лицо. Он настолько растерялся, что не нашелся, что сказать.

Гайдышев, косясь на мастера, стал объяснять клиенту:

— Ну, дурачок-несмышленыш, что с него взять? Без году неделя работает…

Мастер с неодобрением посмотрел на Сороку, покачал головой.

— Наводишь тут тень на плетень… Делать тебе нечего! — И повернулся к клиенту: — Он не из нашего цеха… У них, видно, свои счеты.

— Вы уж, пожалуйста, товарищ мастер, замените мне сальник в карданном вале, — обратился хитрый клиент к Теребилову. — На большой скорости масло пробивает. Весь дифференциал забрызган.

— Поставь, — коротко бросил тот подошедшему в этот момент Длинному Бобу и, обдав Сороку сердитым взглядом, ушел. И даже сутуловатая округлая спина его выражала возмущение.

— Нехорошо, Сорокин, людей обижать, — громко, чтобы услышали другие, сказал Гайдышев, с нескрываемой насмешкой глядя на Сороку. — Взять вот запросто и харкнуть в душу?..

— Знаешь, что за это бывает? — куражился и Миша Лунь, довольный, что все так обошлось. — За клевету привлекают к суду…

Они еще что-то язвительно говорили, в глаза смеялись над ним, но Сорока уже не слушал их, он с тоской думал о другом. Ну, ладно, что с них взять? Вывернулись — и довольны… Но клиент! Почему он стал на их сторону? Вот этого Сорока не мог взять в толк. За свою жизнь он не раз сталкивался с человеческой подлостью, непорядочностью, но вот с таким случаем, как сейчас, столкнулся впервые. Он хотел помочь человеку, раскрыть глаза на то, как его бессовестно надувают, а тот пожелал остаться обманутым; больше того: не моргнув глазом, взял под защиту жуликов! Неужели из-за жалкого сальника, который тут же выпросил у мастера? Или из-за того, что не захотел ссориться со слесарями? А может быть, потому, что сам жулик? Говорят ведь: «Свой свояка видит издалека…»

Как бы там ни было, а он, Сорока, должен был выглядеть в глазах рабочих круглым дураком!..

Ласточки мельтешили перед глазами. Попадая в солнечный столб, они ярко вспыхивали, будто маленькие факелы. Ласточкам наплевать с высоты птичьего полета на все, что происходит там внизу, в цехе. У них свои заботы: слепить удобное гнездо, вывести из яиц птенцов.

Уже на выходе на цеха его поймал Длинный Боб. Даже здесь, на производстве, он был, по сравнению с другими, щегольски одет: старая замшевая куртка, потертые на коленях джинсы, берет, а на шее — клетчатый платок.

Боб дружески взял его под руку и заговорил:

— Ты спортом занимаешься? Ну, гири поднимаешь или водное поло?

— Ну-ну, валяй дальше, — сказал Сорока.

— Тебе что, Тимофей, энергию девать некуда? — посерьезнел Боб. — Ну чего ты к ребятам привязался? Столько развлечений вокруг, жизнь бьет струей, а ты какой-то ерундистикой занимаешься! Хочешь, с отличной девчонкой познакомлю? Фигура — обалдение! И внешне не урод. Она на коньках катается. Как это? Балет на льду.

— Пусть себе катается, — ответил Сорока.

— Не надо обижать ребят, — ласково сказал Боб. — У них свое жизненное кредо, так сказать, своя альтернатива, а ты иди своим путем… И не надо, чтобы наши пути пересекались, а то ведь ребята могут и рассердиться…

— Иди-ка ты подальше, Садовский, со своей альтернативой… — Сорока вырвал руку и зашагал к своему боксу.

— Водное поло — отличная штука! — со смешком бросил ему в спину Садовский.


На комсомольское собрание в тесноватый красный уголок набилось десятка три ребят и девушек. Это уже были не те рабочие в спецовках и комбинезонах, которые примелькались и цехах, — они приняли душ, переоделись и теперь выглядели модными, нарядными, будто пришли на танцы.

За длинным столом, накрытым красным кумачом, сидела комсорг Наташа Ольгина, диспетчер из стола заказов. Она быстро взглядывала на каждого входящего и ставила галочку в список личного состава комсомольской организации станции технического обслуживания.

Когда дверь перестала хлопать, Наташа поднялась и объявила собрание открытым. Сороке понравилось, что она не стала затягивать вступительную часть, а сразу перешла к сути дела. На повестке были два вопроса: «Наш подарок съезду ВЛКСМ» и выборы в народную дружину.

Никто не возражал, что лучшим подарком предстоящему съезду будет перевыполнение квартального плана на всех участках, где работают комсомольцы. Выступающие называли имена передовиков, на которых призывали равняться остальных, давали обязательства и вызывали на социалистическое соревнование другие цеха.

Когда поднялся со своего места и заговорил Сорока, в красном уголке сначала стало шумно — многие не знали его и спрашивали друг друга: кто это такой? Сорока коротко рассказал о махинациях с масленками, о торговле из-под полы дефицитными деталями, о взяточничестве, которое стало нормой жизни на потоке…

— Мы тут принимаем обязательства, вызываем друг друга на соревнование, а у нас под боком процветает жульничество, рвачество, обман… Хороший подарок съезду комсомола!

Когда он сел на место, повисла тяжелая тишина, прерываемая негромким покашливанием и скрипом стульев.

— Назови имена! — выкрикнул кто-то.

— Гайдышев и Лунев, — не вставая, ответил Сорока.

— Один клиент возмущался, что Лунев загнал ему свечи для «Жигулей» за два червонца, — сказал рослый парень, что сидел впереди Сороки.

— По пятнадцать — куда ни шло, а двадцатник — это грабеж! — засмеялся кто-то.

— Как вы считаете? — снова вскочил со своего места Сорока. — Можно брать от клиента деньги за ту работу, которую ты и так обязан делать, или нет?

Красный уголок взорвался шумом, гамом, грохотом стульев. Ольгина пыталась навести порядок, но ее никто не слушал. Со всех сторон посыпались реплики:

— Надо быть дураком, чтобы отказываться!

— Дают — бери, бьют — беги…

— Никто же не просит — сами дают.

— Откажешься, челочек обидится…

— Мне почему-то не дают…

— Твоя физиономия не внушает доверия!

Общий смех.

— Ребята, Сорокин прав, — наконец получила возможность высказаться Наташа Ольгина. — Мы все видим, что некоторые молодые рабочие берут деньги. Видим и молчим. Мало того, — она обвела зал глазами, — есть и среди нас, комсомольцев, которые не отказываются от взяток…

— Имена! — потребовал тот же голос, что заставил Сороку назвать Гайдышева и Лунева.

— Сахаров, Лупкин, Любимов, — перечисляла Наташа. — И другие берут, вы сами знаете.

— Прикажешь по рукам бить? — опять загомонили ребята.

— Этот твой Сорокин еще новичок, оглядится и сам будет брать… Куда денешься?

Когда немного стало потише, Наташа Ольгина заявила, что Сорокин начал очень больной, давно назревший разговор о рабочей этике и этот вопрос будет вынесен на следующее комсомольское собрание.

— Чего выносить? — сказал рослый парень, что сидел впереди Сороки. — У кого совесть есть, тот и сам не будет тянуть руку за дармовым рублем, а у кого нет — брал и брать будет. Запретишь ему, что ли? Или караулить будешь?

— Мы будем с этим бороться, — твердо заявила Ольгина.

Выборы в народную дружину прошли быстро и гладко. Назвали несколько фамилий, и в том числе Сороку, который совсем не ожидал этого. Два парня попытались было дать самоотвод, ссылаясь на занятость, но их и слушать не стали: быстренько проголосовали и, с шумом отодвинув стулья, потянулись к выходу.

В красном уголке по просьбе комсорга остались трое выбранных в народную дружину. Кроме Сороки, это были худощавый симпатичный паренек в кожаной спортивной куртке и тот самый рослый парень, что сидел впереди Сороки и подавал реплики. Звали его Вася Билибин.

Наташа попросила завтра взять у нее выписку из протокола общего собрания и сходить в районное отделение милиции, где их в штабе дружины поставят на учет и проинструктируют, а удостоверения дружинников они получат позже.

По лицу Васи Билибина нельзя было сказать, что он обрадовался поручению. Коротко подстриженный, широкоплечий, он производил впечатление человека флегматичного — такого трудно раскачать. А уж, наверное, если раскачаешь, так потом не остановить.

Сорока еще раньше обратил внимание, что второй дружинник, Саша Дружинин, приглядывается к нему, как бы изучает. Они вместе вышли во двор. Вася Билибин кивнул им и пошел к трамвайной остановке. Саша и Сорока решили немного пройтись. По дороге выяснилось, что Саша хорошо знает Гайдышева и Лунева и тоже имел с ними стычку… Правда, вдаваться в подробности не стал. Дружинин работал и кузовном цехе жестянщиком. Вокруг них тоже всегда крутятся автомобилисты и умоляют выправить вмятину на крыле или дверце… И ребята подхалтуривают. Правда, мастер у них строгий и в рабочее время не разрешает. Жестянщики правят машины в свободное время и не на территории станции, а это никому не запрещается. Станций в городе пока недостаточно, а желающих произвести ремонт автомобилей хоть пруд пруди. И каждый год становится все больше. Есть мастера, которые честно заработали на личные автомашины. Правда, и вкалывают дай бог! Света белого не видят: днем на работе, а потом до ночи — в чьем-либо гараже.

— У тебя есть машина? — поинтересовался Сорока.

— Я мотоциклист, — улыбнулся Саша.

Он поскромничал: на самом деле оказался мотогонщиком и имел второй разряд. Когда заговорили о мотогонках, Саша сразу оживился и стал увлеченно рассказывать, какой это замечательный вид спорта…

На другой день после собрания только и разговоров было про выступление Сороки. Этого Гайдышев и Лунев уже не могли ему простить…

А на второй или третий день после комсомольского собрания и произошла та самая короткая стычка в комаровском лесу неподалеку от институтской дачи.

Результат драки был совершенно неожиданным для них. Откуда им было знать, что Сорока несколько лет тренировался на Каменном острове со своими ребятами? И тренировал их последний год военный летчик, мастер спорта по самбо. Не знали они и того, что под руководством старшего лейтенанта Татаринова в десантных войсках Сорока тоже научился кое-чему. Каждый раз, встречая его в коридорах Лесотехнической академии, преподаватель физкультуры останавливал его и уговаривал перейти на дневное отделение и серьезно заняться спортом. У него, Сороки, такие данные! Плечи, рост, мускулатура… Не может перейти Сорока на дневное отделение — он ведь работает. А не будет работать — не окончить ему академию. А форму не потеряет: получасовая каждодневная зарядка, потом он раз в неделю ходит тренироваться в спортивный зал Дома офицеров, что неподалеку от цирка. У него и первый разряд по самбо, но встречается на ковре он с мастерами спорта.

Хотя Сорока и победил в первом раунде, он знал, что война не окончена. Она только началась. Ленька Гайдышев теперь не успокоится, пока не отомстит. А от него можно ожидать любой пакости. В этом Сорока уже успел убедиться. Миша Лунев — увалень и трусоват, подпевает во всем Гайдышеву. Но вот Длинного Боба Сорока понять не мог. Садовский по-прежнему был с ним приветлив, первым здоровался, даже один раз пригласил в ресторан отметить какую-то значительную дату в его жизни, но Сорока вежливо отказался, сославшись на зачет. Не хотелось ему идти в эту странную компанию.

Сорока гнал от себя дурные мысли. У него в Ленинграде была такая напряженная жизнь, что для горьких раздумий времени не оставалось, на носу весенняя сессия — вот о чем с тревогой думал Сорока. Для подготовки к экзаменам и на время сессии ему положен отпуск, но как сейчасуйти из цеха, если на станции самая горячая пора?.. Пока ом не заикался начальству об отпуске.

Этот первый год в Ленинграде был самым трудным для Тимофея Сорокина. Ему явно не хватало двадцати четырех часов в сутки.

Глава третья

Он сошел с трамвая у кинотеатра «Гигант». На огромном рекламном щите изображен Василий Шукшин в каске, с противотанковым ружьем. Шел двухсерийный фильм «Они сражались за Родину», Он два раза просмотрел эту картину. И успей он на последний сеанс, еще бы раз посмотрел. Фильм ему очень нравился.

Он возвращался из Лесотехнической академии. Было что-то около полуночи. Над крышами в блеклом небе мерцали в легкой сиреневой дымке звезды, где-то пряталась луна. Приближалась пора белых ночей, и город даже в самую глухую пору ночи не погружался во тьму. Газеты еще, конечно, нельзя было читать, но крупные буквы театральных афиш уже можно различить.

Из-за угла вымахнула огромная овчарка и, чуть было не налетев на Сороку, остановилась.

— Найда, ко мне! — раздался громкий девичий голос.

Овчарка даже головы не повернула, продолжала пристально смотреть на Сороку. Обычно городские собаки мало обращают внимания на прохожих, а эта загородила дорогу и не собиралась уступать. Хоть бы гавкнула, что ли? Когда собака ростом с теленка молчит и не сводит с тебя глаз, как-то чувствуешь себя неуютно. Сорока стоял и молчал, зная, что в таких случаях лучше не шевелиться.

Из переулка выбежала девушка, подскочила к овчарке и взяла ее на поводок.

— Испугались? — спросила она, бросив косой взгляд на Сороку. Невысокая, в светлом плаще с блестящей металлической пряжкой, на голове цветная косынка.

— А что, ваша собачка может укусить? — поинтересовался Сорока.

— Укусить… — фыркнула девушка. — Найда уложит вас как миленького на землю и не даст пошевелиться.

— Это за какие же такие грехи?

Девушка, придерживая овчарку за ошейник с шипами, повнимательнее взглянула на Сороку.

— А что вы тут ночью бродите? — строго спросила она.

— Запретная зона?

— В прошлую субботу какие-то хулиганы разбили на Кондратьевском в «Гастрономе» окно, — сообщила она, с возрастающим подозрением вглядываясь в него.

— Ну и что?

— Как это что? — возмутилась она. — Вы считаете, это в порядке вещей?

— Украли что-нибудь?

— От Найды они бы не убежали, — убежденно сказала девушка, погладив овчарку по голове.

— Вы сторожем работаете? — невинно спросил Сорока. Его стала забавлять эта чудная девчонка с громадной овчаркой.

Улица была пустынной. Вокруг них возвышались большие кирпичные дома, негромко шумели на ветру молодые липы. По Кондратьевскому проспекту промчалась милицейская машина. В просвете между домами мелькнула синяя вращающаяся мигалка. Девушка еще больше нахмурилась и взглянула на Сороку:

— Найда жуликов чувствует на расстоянии. У нее особенный нюх.

Хотя Сороке и нравилось разговаривать с ней, слово «жулики» покоробило его. Решив, что хватит попусту языком молоть, он кивнул девушке и сказал:

— Когда вы прогуливаете Найду, город может спать спокойно… Привет!

Но не сделал и двух шагов, как услышал свирепое рычание. Бросив взгляд через плечо, снова остановился. Найда, натянув широкий белый поводок, смотрела ему прямо в глаза.

— По-моему, я понравился вашей собаке, — сказал Сорока. — Она не хочет со мной расставаться. И все-таки придержите ее, мне надо идти!

— Найда очень сильная, — нерешительно сказала девушка. — Боюсь, мне ее не удержать…

— Какого же черта тогда вы с ней на улицу выходите? — не выдержал и рявкнул Сорока, но тут же пожалел об этом: Найда вырвалась из рук девушки и молчком бросилась на него. Девушка вскрикнула. Сорока повернулся к собаке боком, как учили в армии, подставил плечо. Совсем рядом хамкнула пасть, и овчарка отлетела в сторону. Девушка проворно схватила с земли поводок. Двор огласился яростным лаем. Найда рвалась к Сороке, а девушка ее с трудом сдерживала. Она откинулась назад, нога ее в красном сапожке упиралась в тротуар.

— Она меня тащит!.. — вырвалось у нее.

Видя, что Сорока стоит на мосте, собака умолкла. Лишь откуда-то из глубин ее нутра вырывалось угасающее хриплое рычание. Ситуация становилась уже не смешной, а опасной. Этот рассвирепевший зверь не хочет его отпускать. А девчонке не удержать его на поводке. Может, попросить, чтобы привязала к водосточной трубе, пока он не добежит до Кондратьевского? Так ведь здоровенная псина — к черту трубу сорвет!

— Кто же все-таки командует: вы или Найда?

Услышав свое имя, овчарка сердито рыкнула.

— Найда задержала, наверное, с десяток преступников, — сказала девушка. — Мой брат ее выдрессировал. Он в милиции работает.

— Не будем же мы тут до утра стоять? — пробормотал Сорока и поежился от холодного порыва ветра. Где-то наверху звякнуло железо. Липы негромко залопотали.

— Как вас… гражданин, пройдемте в милицию? — растерянным голосом произнесла девушка. — Там Найду знают.

— Я там ничего не забыл… гражданка! — буркнул Сорока, уже начиная злиться.

Услышав слово «милиция», Найда засуетилась, стала повизгивать, кося светящимися глазами на Сороку.

— А если я не жулик и не бандит? — спросил он. — Тогда что?

— Я перед вами извинюсь, — ответила девушка.

— Ну, ради этого стоит рискнуть, — заметил он. — Ведите, гражданин начальник…

Милиция была сразу за «Гигантом». Сорока уверенно шагал прямо к большому серому зданию, а позади него, наступая на пятки, возбужденно дышала Найда. Торопливо постукивали по асфальту каблучки девушки.

В отделении все разрешилось в пять минут. В кармане куртки Сороки оказалось удостоверение дружинника. Дежурный сержант, даже не сделав выговор засмущавшейся девушке, которую он знал, пожал ему на прощанье руку, потрепал по холке Найду, и они вышли на улицу. Вид у девушки был удрученный. Она боялась глаза поднять на Сороку. Кстати, и Найда чувствовала себя виноватой: повиливала тяжелым пушистым хвостом и уже без всякой злобы поглядывала на Сороку. Сердиться на собаку было глупо, и Сорока осторожно, опасаясь, что она его цапнет за руку, погладил Найду по холке. Однако обошлось. Больше того: овчарка ткнулась мордой в его руку. Извинилась за ошибку.

В кабинете дежурного Сорока как следует разглядел девушку. Она была миловидной, с темными глазами. И еще ему понравилась ее улыбка: мягкая, немного смущенная. Как же ее звать? Да, сержант назвал девушку Ниной. Так же звали воспитательницу Сороки в детским доме… У Нины Владимировны были ласковые руки, грудной мягкий голос и добрые глаза.

— Я жду, — сказал Сорока.

— Чего? — сделала удивленный вид девушка. — Ах, да… — Она улыбнулась. — Извините… Мы больше не будем. — Она нагнулась к собаке. Извинись, Найда!

Овчарка нехотя легла на тротуар, положила длинную острую морду на лапы и блеснула на Сороку розово вспыхнувшими глазами.

Больше ничего не оставалось, как распрощаться с девушкой и отправиться домой, но Сорока медлил.

— Вон там был какой-то шум, — кивнул в сторону своего дома Сорока. Кто-то на кого-то напал или просто драка…

— Чего же не вмешались? — спросила Нина. — Дружинник называется!

— Вы же меня задержали, — улыбнулся Сорока.

— Найда, проводим этого… гражданина? — взглянула девушка на собаку.

Найда встряхнула головой, негромко гавкнула, — мол, я не против.

— Вообще-то, меня зовут Сорокой, — сказал он.

— Сорокой? — удивилась Нина. — В первый раз слышу такое странное имя!

— Зовите Тимофеем, — сказал он.

— Сколько же у вас имен? Плохо ваши документы проверил сержант Семенов… Кстати, у него имя тоже не простое — Тамерлан.

Они шли по широкому пустынному проспекту. Над квадратной громадой кинотеатра «Гигант» сияла луна. Впереди мигали желтые огни светофоров. Найда все натягивала поводок, сворачивая с тротуара к черным липам. Нина спустила ее с привязи, и овчарка обрадованно припустила к темному подъезду.

— Сейчас притащит за рукав еще одного правонарушителя, — заметил Сорока.

— Где же хулиганы? — сухо спросила она. Они как раз поравнялись с большим светлым зданием, где жили Татариновы.

— Дальше, — сказал Сорока.

Девушка ничего не сказала, отвела с глаз прядь, выскочившую из-под косынки, оглянулась, но собаки было не видно. Тогда Нина по-мальчишески негромко свистнула — овчарка тут же появилась перед ними. Пристегнув поводок к металлическому ошейнику, девушка сказала:

— До свиданья.

— А вам куда? — спросил Сорока.

— На Металлистов.

— Мне тоже, — сказал он.

Нина вдруг замкнулась и за всю дорогу не произнесла и двух слов. Найда неторопливо шагала у ее левой ноги. Один раз Сорока поймал на себе быстрый внимательный взгляд девушки, но, когда он повернулся к ней, тут же отвернулась и стала смотреть под ноги.

Жила она в красивом многоэтажном доме, облицованном квадратными панелями под мрамор. Остановилась у среднего подъезда, протянула маленькую узкую руку. Сорока попытался ее задержать в своей ладони немного дольше, но девушка настойчиво высвободилась.

— Вы каждую ночь прогуливаете Найду? — полюбопытствовал Сорока.

— Завтра мой брат пойдет с ней… А что?

— Ну а после брата?

— Отец, — улыбнулась она.

— Понимаю, потом мать…

— Ошибаетесь — бабушка.

— Бабушка, дедушка, а вы когда?

— Вам-то что за дело?

— Мне понравилось с вами задерживать преступников!

— Я вижу, вам, Тимофей, делать нечего…

— Времени мне просто девать некуда, — рассмеялся он. — Я самый свободный человек в Ленинграде и его окрестностях…

— Спокойной ночи, самый свободный человек, — сказала она и отворила тяжелую дверь в подъезд. Найда задержалась на секунду, понимающе взглянула Сороке в глаза и даже, как ему показалось, сочувственно вздохнула. Она бы не против еще погулять.

— А вы без собаки когда-нибудь выходите из дома? — крикнул он вслед, но дверь уже захлопнулась. Правда, тут же приоткрылась, и Сорока увидел глазастое лицо девушки.

И он вдруг подумал, что в ней есть что-то от негритянки: эти полные губы, яркий блеск глаз и зубов. И лицо у нее смуглое, а волосы черные.

— Вы любите белые ночи? — сказала она. — Приходите на Дворцовую набережную встречать белые ночи… — Рассмеялась, и, не дожидаясь ответа, исчезла. Тяжелая дверь негромко хлопнула.

Сорока возвращался к своему дому и улыбался. Любит ли он белые ночи? Откуда он знает? Он никогда еще их не видел. Наверное, очень красиво, если все в Ленинграде ждут белых ночей… Он, мучительно морща лоб, вспоминал строки знаменитой поэмы Пушкина «Медный всадник» — там впервые он прочел про белые ночи… Как же это?..

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невыдержавное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный…
Дальше он вспомнить не мог.

Глава четвертая

Пахло хвоей и морской свежестью. Еще солнце не спряталось за лесом. На соснах негромко перестукивались дятлы, с плеса доносился крик чаек.

Когда неподалеку, на шоссе, послышался скрип тормозов, хлопанье дверцы, Алена соскочила с опрокинутой лодки, на которой сидела, и спряталась за толстую сосну.

В ее сторону направлялся парень. На пальце он крутил блестящий брелок с ключами. Он остановился рядом с поплавком, на котором белела крупная надпись: «Алена, я буду тебя ждать по субботам и воскресеньям с 20 до 21 часа!»

Она понимала, что глупо прятаться, но заставить себя выйти к нему и заговорить не могла. У парня грузноватая фигура. Ему лет двадцать, а уже выпирает животик. И широкий ремень с красивой пряжкой не скрывает его. Коричневые мокасины утопают в желтом песке, оставляя глубокие ребристые следы.

Парень не вызывает у нее никаких чувств, разве что — любопытство. Он как-то подвез Алену с ее подругами, сестрами-близнецами, от института до дома. А когда она случайно обронила, что в субботу поедет на дачу в Комарово, он сказал, что у них тоже дача под Зеленогорском и в субботу он собирается туда… И предложил заехать за ней и подвезти, — кстати, у него в машине стереомагнитофон, можно послушать отличные записи… Парня звали Глеб, и он был знакомым сестер-близнецов. Он и приехал к институту, чтобы встретить их. Близнецы тоже должны были поехать с ним в Зеленогорск, однако, когда он в назначенное время подкатил к ее дому, близнецов в машине не оказалось. Глеб, смеясь, объяснил, что их строгий папа в самый последний момент не отпустил…

Всю дорогу он рисовался: ехал, положив на руль одну руку, другой дотрагивался до рукояток магнитофона, несколько раз будто бы случайно коснулся ее колена. Тогда она водрузила на колени большую сумку с продуктами. Из динамиков гремел Ребров: «Купите бублики, горячи бублики… Гоните рублики-и та-ра-рам!..»

Глеб сообщил, что учится на филфаке в университете на втором курсе. Дача его отца — крупного ученого — на самом берегу. Кругом одни сосны. Синицы и дятлы запросто залетают в комнаты и клюют со стола. Если у нее есть желание, они могут заглянуть в ресторан «Олень», там у него знакомый официант Володя…

Алена сказала, что такого желания у нее нет, тем более что ее ждут родственники на даче.

Вот, собственно, и все, если не считать того, что он назначил здесь свидание. Она, конечно, не пришла, а скоро появилась вот эта дурацкая надпись. Раза два она видела его машину у института, но не подошла к ней. Пусть возит близнецов… Теперь отец, Сережа и Гарик при каждом удобном случае подтрунивают над ней… Лишь Сорока ничего не говорит, а что он думает, она не знает. Сорока вообще редко с ней заговаривает, старается держаться подальше. И ей еще ни разу не удалось расшевелить его, вызвать на откровенный разговор. Такой уж он человек, замкнутый, сдержанный, не то что Гарик. Этот каждый раз признается ей в вечной любви, когда приезжает на дачу, — не отходит ни на шаг, что раздражает Алену. И в Ленинград, говорит, приехал из-за нее. И на Кировский завод поступил, чтобы не возвращаться в Москву, а быть поближе к ней. Она знает, что это так, но… Однажды она подумала, что лучше бы эти слова сказал ей Сорока…

Парень достал из кармана пачку сигарет, чиркнул зажигалкой, закурил. Он стоял к ней в профиль и смотрел вдоль кромки берега. Нос у него крупный, глаза небольшие. Часто щурится, будто ему пылинка попала в глаз. Вот он нагнулся, поднял камешек и, лениво размахнувшись, бросил в поплавок, издавший звонкий металлический звук, который тут же растаял в вечернем воздухе. На верхней губе парня аккуратно подбритые черненькие усики.

Глеб тоскливо смотрел на кромку берега. Ветерок взъерошил на затылке темные волосы. Выплюнув сигарету, он затоптал ее и вдруг совсем по-мальчишески шмыгнул носом и, оглянувшись, вытер его рукавом рубашки. И Алене вдруг стало его жалко. Может быть, каждую субботу и воскресенье он, как матрос на вахте, дежурит тут?..

Она вышла из-за сосны и окликнула его. Он заулыбался и побежал навстречу, размахивая руками. Она испугалась, что он, чего доброго, полезет целоваться, и отступила на шаг в сторону. Наткнувшись на ее холодную сдержанность, Глеб сразу присмирел.

— Зря вы это написали, — сухо сказала она.

— Иначе я не встретил бы вас сегодня, — улыбнулся он и, заметив на ее лице тень, встрепенулся: — Пожалуйста… — Стал шарить в карманах, потом пробежал к автомашине и вернулся с перочинным ножом. — Я сотру!

Он и впрямь принялся сдирать ножом краску, но это было нелегко. Краска засохла и не отставала. Нож издавал противные скребущие звуки.

— Хватит, — сдерживая раздражение, сказала Алена. Она уже пожалела, что подошла к нему.

Глеб стал рассказывать, что на даче у них собрались ребята и девушки, а он вот удрал. На свидание. Правда, им и без него там не скучно. Его лучший друг — мастер спорта по автомобилизму, в понедельник уезжает на международные гонки в Монте-Карло, ну вот они и собрались проводить его…

Они дошли до песчаной косы и у зеленой с резными наличниками дачи повернули обратно. Возвращались по усыпанной сосновыми иголками дорожке.

Глеб предложил покататься — сегодня такой вечер!..

Вечер действительно был чудесный. Тихо, тепло, слышны голоса синиц. Прокатиться по живописному Приморскому шоссе было бы приятно, тем более что она любила ездить на машине, но дома будут беспокоиться. Ведь она никому не сказала, куда пошла. Гарик уже, наверное, мечется на даче. Вспомнив, как он нынче понарошку проиграл ей партию в настольный теннис — у него второй разряд, — она подумала, что так ему и надо, пусть позлится! Последнее время ей стало надоедать его назойливое внимание. Несколько раз приходил встречать ее в институт. У него в эти дни были отгулы.

Однажды она вышла из института вместе с близнецами Олей и Аней, а он уже караулит у парадной. Пришлось их познакомить с Гариком. Он даже присвистнул, увидев их, и попытался сострить: «Вроде бы и не пил, а в глазах двоится!» Близнецам он понравился. Сразу обеим. Такой уж у них характер: кто понравился одной, тот люб и другой.

Глеб распахнул дверцу. На круглом лице так и светилась добродушная улыбка. Мгновение поколебавшись, Алена уселась на переднее сиденье. Он обошел машину и, поигрывая ключами на цепочке, по-хозяйски расположился рядом.

— Куда? — еще шире улыбнулся он. — В Выборг? Хельсинки? Копенгаген?

За рулем он сразу обрел уверенность и теперь с покровительственной улыбкой смотрел на девушку. Современный молодой человек, который все может. Небрежно ткнул пальцем в никелированную клавишу магнитофона, и за спиной мощно грянула музыка. Чтобы несколько сбить с него спесь, Алена холодно заметила:

— Только, пожалуйста, недолго. Меня дома ждут.

— Ничего, подождут… — сказал Глеб и включил мотор.

Алена была права: первым ее хватился Гарик. Он без особых усилий выиграл у Сороки подряд две партии в настольный теннис и предложил закончить игру. Сорока не возражал. В настольный теннис он начал играть только в этом году и был слабым противником для Гарика.

Сорока и Сережа еще стояли у стола с ракетками в руках и толковали о только что сыгранной партии, когда тот подошел к ним.

— Не видели Алену? — спросил он.

— Ее давно уже не видно, — заметил Сорока.

— Отец беспокоится… Пора ужинать, а ее нет.

— Отец? — усмехнулся Сорока.

— Она туда пошла! — кивнул в сторону залива Сережа. — Ты ей нарочно проиграл, а она этого не любит…

— С вами опасно играть, — сказал Гарик.

— Я лучше сегодня в защите играл? — поинтересовался Сережа.

— Лучше, лучше, — отмахнулся Гарик. — Сходим на залив? — взглянул на Сороку. — Вечер-то какой…

— Какой? — спросил Сережа.

Однако Гарик не удостоил его ответом. Он смотрел на лесную тропинку, ведущую к даче.

— Вряд ли ей это понравится, — сказал Сорока.

— При чем тут она? — вспыхнул Гарик.

— Пойдем прогуляемся, — сказал Сорока. Лицо у него как всегда невозмутимое, лишь в глазах затаилась усмешка. Но надо очень хорошо знать Сороку, чтобы заметить это. Сережа заметил. Наверное, и Гарик заметил, потому что, нахмурившись, отвернулся, стал шарить по карманам, ища коробок. Чиркнул спичкой, прикурил, несколько раз жадно затянулся и, не глядя на Сороку, обронил:

— В субботу-воскресенье тут крутятся всякие… Алена сама говорила, что проходу не дают. — Наткнувшись взглядом на Сережу, замолчал.

Сережа отлично понимал Гарика: для него давно не секрет, что тот влюблен в сестру. С тех самых пор, как Гарик впервые увидел ее на шоссе Ленинград — Москва, когда они пешком направлялись в Островитино. Сережа уверен, что и в Ленинград Гарик приехал только из-за Алены, а влюблена ли она в Гарика, он не знал. Два человека были непостижимы для него — это родная сестра и Сорока. Никогда наперед не знаешь, что у них на уме, о чем они сейчас думают. Не знаешь, как и поступят в том или ином случае. А вот Гарик для Сережи не загадка, с ним, как говорится, все ясно. Став взрослой, Алена перестала Сереже доверять свои девичьи тайны. Раньше, смеясь, рассказывала про чудаков мальчишек, про глупые драки за гаражами, даже показывала записки, которые ей на уроках писали, — а теперь на эти темы они не разговаривают. Сережа бы с удовольствием поговорил, ему тоже есть что рассказать… Он и сам немножко влюблен в одну девчонку…

Сообразив, что они при нем не хотят разговаривать, Сережа взял ракетки, шарики — один расщепился по шву, и он его бросил в кусты — и, насвистывая, зашагал по тропинке к дому. Он ничуть не обиделся на Сороку и Гарика. Понятно, при нем говорить о сестре не очень-то удобно.

Когда Сережа скрылся в доме, Гарик сказал:

— Скажи мне честно, Сорока: получится у нас с ней что-нибудь или нет?

— Я ведь не гадалка, — сдержанно ответил тот.

— Я люблю ее, — продолжал Гарик. Он нащупал ногой сосновую шишку и машинально со злостью стал ее втаптывать в землю. Шишка с сухим треском рассыпалась.

— Я где-то читал, что влюбленные только добро творят…

— А мне, наоборот, морду кому-нибудь хочется набить, — признался Гарик.

— Может быть, ты вовсе и не влюблен? Придумал все это?

— Тебе этого не понять, — зло рассмеялся Гарик. — Ты ведь никогда не любил…

— Не везет мне в смерти — повезет в любви… — Сорока взглянул на приятеля. — «Белое солнце пустыни» видел?

— Не видел, — буркнул Гарик.

— Хороший фильм, — сказал Сорока.

— Послушай!.. — Гарик даже остановился. — Может, у нее есть парень?

— Алена скрывать бы не стала, — успокоил Сорока — ему уже надоел этот разговор.

— Последнее время я чувствую, что она от меня все больше отдаляется, — помолчав, сказал Гарик.

— Честно говоря, я не замечал, чтобы она когда-нибудь приблизилась к тебе.

Они шли к заливу по протоптанной лесной тропинке. Небо еще было светлое с нежными розовыми подпалинами, а в сосновый бор уже со всех сторон бесшумно вползали сиреневые сумерки. В вечернюю тишину вдруг ворвался визгливый звук радиолы и, будто захлебнувшись, так же неожиданно умолк.

— Я тут присмотрел один «Запорожец», — нарушил затянувшееся молчание Гарик. — Почти новый. В аварию попал, вот и отдают по дешевке. Конечно, придется повозиться, зато будет у нас своя телега.

Сорока промолчал, Гарик покосился на него и удивленно спросил:

— Ты что, против? Или не хочешь помочь с ремонтом?

— Не в этом дело, — ответил Сорока.

— Тогда в чем же?

— Я бы не стал сейчас связываться с машиной, — сказал Сорока.

— И это мне говорит человек, который свой хлеб зарабатывает на ремонте машин!

— Поэтому и говорю.

— Дело решенное, — твердо сказал Гарик. — Завтра приезжает Вячеслав из Москвы, он дает мне тысячу рублей, да у меня на сберкнижке кое-что есть. В общем, я беру машину.

— Три сотни могу подкинуть, — сказал Сорока. — Больше не наскребу.

— Вот это другой разговор! — обрадовался Гарик и, остановившись на тропинке, горячо пожал приятелю руку. — Кровь из носу, надо к августу машину отремонтировать. Все вместе поедем в Островитино. Я Алене обещал!

— Сильно разбита?

— Мотор цел, а передок всмятку! Покорежен капот, надо новый радиатор, разбиты фары, нет стекол, переднюю подвеску придется полностью менять… А остальное…

— А в остальном — машина в полном порядке, — рассмеялся Сорока и снова стал серьезным. — У нас на станции есть один хороший паренек — Саша Дружинин, жестянщик. Выправит все вмятины, и не заметишь.

— Это самое главное, — заулыбался Гарик. — Машина всего пятнадцать тысяч пробежала. Видно, лопуху досталась: врезался в затормозивший на остановке автобус. Сам разбился и расколошматил машину. Вышел из больницы и, как говорится, завязал с этим делом… Купил велосипед и счастлив.

Они спустились по Морской к заливу, прошлись по пляжу, но Алену не повстречали. Гарик обеспокоенно, все больше хмурясь, вглядывался вдаль. Какая-то парочка бродила по самой кромке залива. Весь в мерцающих огнях, далеко от берега медленно проплыл теплоход. Уже возвращаясь обратно, они увидели на обочине шоссе светлую машину. Ярким желтым пятном выделялась она на фоне темных стволов деревьев. Гарик встрепенулся и схватил Сороку за руку.

— Видишь? — шепотом спросил он.

Сорока посмотрел по сторонам, пожал плечами.

— Там, возле буя… — Голос у Гарика дрогнул. Его рука еще крепче сжала локоть друга.

У того самого поплавка, где даже в сумерках белела аляповатая надпись, стояли двое — парень и девушка. Он прижался спиной к железной посудине и, жестикулируя, что-то быстро говорил, а она, наклонив голову, слушала.

— Наверное, его машина, — шепотом сказал Гарик, озираясь на белеющие «Жигули».

— Хочешь шины проколоть? — язвительно спросил Сорока.

— Гляди, целуются! — сверкнул на него глазами Гарик.

— Плохо же ты думаешь о своей Алене, — спокойно сказал Сорока.

— Моей!.. — с горечью вырвалось у Гарика. — Она… ничья. Она что хочет, то и делает!

— А ты хотел, чтобы она делала то, что тебе нравится?

Но Гарик уже не слушал его: он впился глазами в них и стиснул зубы.

Парень на секунду умолк, и тогда они услышали голос Алены, однако слов не разобрали. В следующий момент парень оторвался от ржавой железяки, сделал шаг к Алене и схватил ее за плечи. Изогнувшись, та откинулась назад и с силой толкнула его в грудь обеими руками.

— Алена себя в обиду не даст, — сказал Сорока.

Вырвавшись от парня, Алена бросила ему в лицо что-то резкое и побежала прямо на них. А тут еще сзади осветил их яркий луч автомобильной фары. Остановившись перед деревом, за которым они стояли, Алена изумленно уставилась на приятелей.

— Подглядываете, мальчики? — с презрением сказала она и, не оглядываясь, быстро зашагала к шоссе.

Немного погодя вслед за ней кинулся парень. Когда он поравнялся с ними, Гарик вышел на тропинку и загородил ему дорогу.

— Не торопись, — мрачно сказал он.

— Что?! — рявкнул обозленный Глеб. — А ну, отойди… — Он попытался оттолкнуть Гарика, но тот поймал его руку, резко рванул на себя, и парень носом зарылся в песок. Вскочил и, сжав кулаки, бросился на Гарика. Они оба покатились по песку. Пыхтя и ругаясь, принялись волтузить друг друга.

Сорока подошел и молча растащил их: сначала отшвырнул в сторону разъяренного Гарика, потом помог встать на ноги тяжело дышащему парню.

— Ключи! — пробормотал тот. — Потерял ключи от машины…

Сороки поднял с песка поблескивающий брелок, протянул парню.

— Чего это он? — кивнул в сторону Гарика парень, стряхивая ладонью песок с джинсов. — Налетел как сумасшедший!

— Опасный человек, — понизив голос, сказал Сорока. — Уже двоих из-за этой девушки покалечил…

— Из-за девчонки? — удивился парень. — Вот чудак!

— Лучше с ним не связываться, — сказал Сорока. — Езжай, друг, а то я за него не ручаюсь…

Парень, оглядываясь на прислонившегося к дереву Гарика, пошел к машине. Хлопнула дверца, фыркнул мотор, и «Жигули» со вспыхнувшими фарами умчались в сторону Зеленогорска.

— Царапается, гад… — проворчал подошедший Гарик. На скуле у него кровоточащая царапина. Он приложил к ней смятый платок.

Сорока не ответил. Задрав голову, он смотрел на просвет меж вершинами деревьев. Вдоль берега залива пролетел вертолет. На нем горели белые и зеленые огни.

Молча дошли они до станции. Не доходя до высокой деревянной платформы, Сорока замедлил шаги. Повернулся к Гарику.

— Я, пожалуй, поеду в город, — сказал он. — Заниматься надо.

— Подумала, что мы за ней подсматривали… — вздохнул Гарик.

— А разве не так? — взглянул на него Сорока.

— Ты тоже хорош, — упрекнул Гарик. — Мне чуть воротник у рубахи не оторвал, а с этим типом… Тары-бары развел!

— Потому что ты не прав, — сказал Сорока и посмотрел вдоль путей. Вдалеке замаячило желтое пятно. — Моя электричка.

— Я с тобой, — сказал Гарик. — Вячеслав завтра утром приезжает…

Глава пятая

Изогнувшись в три погибели, Сорока лежал в тесной кабине «Жигулей» и тыкал отверткой в неподатливые винты механизма опрыскивателя лобового стекла, С подобной неисправностью он столкнулся впервые: стоило нажать на педаль сцепления — и механизм включал «дворники», хотя никакой в этом нужды не было. А через несколько секунд перегорал в блоке плавкий предохранитель. В чем дело, он никак не мог понять. Несколько раз подходил Кузьмин, молча наблюдал за ним. Он ждал, что Сорока спросит совета, но тот даже головы не поворачивал в его сторону: упорно ковырялся в механизме.

Кузьмин усмехался и отходил. Упрямый парень, ничего не скажешь!

Только перед самым обедом Сорока обнаружил неисправность: оказалось, что, когда нажимаешь на педаль сцепления, резиновый коврик сдвигается и включает механизм опрыскивания с принудительной подачей жидкости на сухое стекло. В результате этой нагрузки перегорает предохранитель. Чтобы устранить дефект, не нужно было разбирать механизм, проверять на стенде реле, просто достаточно ножницами расширить отверстие в коврике — и все дела!

Владелец «Жигулей» долго не мог поверить, что из-за такой мелочи он столько времени мучился! Никто из его знакомых автомобилистов не мог найти неисправность, вот и пришлось из Гатчинского района гнать машину на станцию техобслуживания. На радостях он попытался всунуть мастеру, как он назвал Сороку, трешку, но тот решительно отвел его руку. Владелец удивился, но настаивать не стал, горячо поблагодарил и, счастливый, уехал.

— Гордый ты, — заметил Кузьмин, когда они остались вдвоем. — Или меня стесняешься? Человек дает тебе от всего сердца… Может, не стоит отказываться?

— Вы бы не отказались? — взглянул ему в глаза Сорока.

— В этом случае нет, — ответил механик.

— Я не могу брать деньги… — помолчав, сказал Сорока. — Руку жгут… Такое ощущение, будто добрый дядя тебе, сироте, милостыню подал… Не буду я брать от них деньги!

— Не зарекайся, Тимофей, — усмехнулся Кузьмин. — Вот у меня жена, трое детишек… Маловато мне одной зарплаты. Приходится иногда на стороне подработать: то мотор переберешь, то на старой машине электропроводку заменишь, то новичку-автолюбителю на дому техобслуживание сделаешь… И людям хорошо — на станцию-то очередь, сразу не попадешь — и ты не в накладе.

— Это другое дело, — сказал Сорока. — Вы получаете за работу, а не на чай…

— Молод ты еще, — сказал Кузьмин. И непонятно было, осуждает он своего ученика или, наоборот, удивляется ему.

Быстро перекусив в столовой, Сорока с учебником под мышкой отправился на территорию. Еще оставалось полчаса, и можно было позаниматься. Солнце припекало совсем по-летнему. Трава вдоль дощатого забора ярко зеленела, светились желтые цветы одуванчиков. Усыпляюще гудели большие с изумрудным блеском мухи. Их маршрут к куче прошлогодних листьев пролегал как раз над головой Сороки, пристроившегося с книжкой «Млекопитающие фауны СССР» на старом автомобильном скате у забора. Прочитав, что ежи отличаются массивным телом малозаметным хвостом, что ноги у них короткие, стопоходящие, кисти и ступни не расширены, а голова клиновидной формы с вытянутой в короткий хоботок носовой частью, Сорока вспомнил ежа Кольку, который долго жил с ними на Каменном острове… Кажется, Коля Гаврилов первым заметил в озере рыжеватый колючий комочек, приближающийся к берегу. Острая черная мордочка его с двумя бусинками глаз была вытянута вверх. Удивительно, что он сумел преодолеть такое большое расстояние. И почему он решил покинуть материк и приплыть на остров? Облюбовав среди бурелома местечко, еж проворно выбрался на берег, ничуть не испугавшись столпившихся ребят. Даже когда кто-то из них коснулся его колючек палочкой, не свернулся в ощетинившийся иголками комок, а спокойно потрусил вглубь острова. «Как тебя звать?» — в шутку спросил Сорока. «Крхок-крхок!» — фыркнул еж.

— Колька! — обрадовались ребята. Так его и прозвали. Кольке, видно, на острове понравилось, и он остался там. Частенько наведывался в палатки, всякий раз, когда садились за длинный деревянный стол под навесом, тоже приходил на обед. Ночью поочередно совершал обход всех палаток. Однажды напугал Ваську Темного, уколов его в пятку…

Громкие голоса отвлекли Сороку от воспоминаний. Неподалеку на бревна уселись молодые рабочие. В руках бутылки с молоком, бутерброды. Разговаривали громко, смеялись. Сорока понял, что теперь не позанимаешься. Хотел встать и уйти, но тут услышал сипловатый голос Леньки Гайдышева:

— Тут некоторые субчики на собраниях нас грязью поливают… А руководство вон благодарности нашему брату на доске приказов вывешивает!

Это верно, бригаде Бориса Садовского объявлена благодарность за ремонт «мерседеса» какого-то дипломата. Машину привезли на буксире, отказал мотор. Автослесари сумели быстро найти неисправность и отремонтировать заграничную машину.

— Долларами взял или жевательной резинкой? — поинтересовался Вася Билибин.

— Мы с иностранцев не берем, — пришел на выручку приятелю Миша Лунь.

— И зря, — сказал Билибин. — С капиталистов-то как раз и надо драть три шкуры. Обирают же они своих рабочих?

— А ты грамотный, Вася! — хохотнул Длинный Боб. — Может, проведешь с нами политбеседу?

— У меня обеденный перерыв, — ухмыльнулся Билибин.

— Ишь, сидит с книжечкой! — подначивал Сороку Гайдышев. — Хочет инженером стать… Я бы на месте нашего начальника заочников-вечерников на пушечный выстрел не подпускал к станции…

— Это почему же? — спросил Саша Дружинин.

— Скоро все станут инженерами да начальниками, — продолжал Ленька. — А работать кто будет? Кто будет ключиками-молоточками орудовать? Руки пачкать да бензиновую гарь нюхать?

— Сейчас многие рабочие больше инженеров заколачивают, — сказал Саша. — А ты небось больше самого начальника зашибаешь?

— А ты бы, Сашок, помалкивал, — заметил Миша Лунь.

— Где вот таким, с книжечками, понять душу рабочего человека? — не унимался Гайдышев. — Паразиты, они нам, работягам, дышать не дают…

У Сороки лопнуло терпение, он захлопнул книжку, стремительно поднялся и подошел к рабочим. Серые глаза его не выражали ничего. Разве только сдвинутые темные брови да вертикальная морщина на переносице выдавали гнев. Остановившись перед Гайдышевым, который стал беспокойно озираться на своих приятелей, Сорока сверху вниз посмотрел на него.

— Повтори, что ты сказал, — не повышая голоса, произнес он.

— Пошел ты… — буркнул Гайдышев. Чувствовалось, что он растерялся. — Пожрать человеку не дадут…

Сорока нагнулся, схватил его за грудки и, как школьника, поставил перед собой.

Гайдышев сгорбился, втянул шею в плечи, глаза его смотрели зло и настороженно. Длинный Боб спокойно тянул молоко из бутылки и улыбался, Миша Лунь раскрыл рот, выпуклые глаза его моргали.

— Ты хоть понимаешь, что плетешь? — Сорока встряхнул его, будто мешок с отрубями, и Гайдышев чуть язык не прикусил. Слышно было, как в его карманах звякнули гаечные ключи.

— Ну чего ты? — забормотал он. — Убери руки-то!

— Дурак ты, Гайдышев, — с отвращением сказал Сорока и силком посадил его на бревно. — На твоем месте надо как можно реже раскрывать рот… — Он обвел взглядом рабочих. — А вы сидите и слушаете эту чушь… Только подонки могут так рассуждать, как этот… — Он с презрением взглянул на сникшего Леньку. — Еще причисляет себя к рабочему классу… Какой ты рабочий? За рубль маму родную продашь…

Повернулся и зашагал вдоль забора к цеху.

— Ну, гад! Видали, какой правильный выискался?.. — негромко, чтобы не услышал Сорока, пробормотал Гайдышев.

— А что? — сказал Саша Дружинин. — Правильно тебе врезал Сорокин! Противно смотреть, как вы облапошиваете клиентов! С этими масленками… Что, не так?

С лица Леньки Гайдышева еще не сошла растерянность. Сигарета во рту потухла, и он ее с отвращением выплюнул.

— Руки, сволочь, распускает… — пробормотал он.

— А ты — язык, — поддел его Вася Билибин. — Не на того, Леня, нарвался! Где сядешь, там и слезешь!..

— Виданное ли дело — своих перед клиентами подводить? — закипятился Гайдышев. — Он же при всех набросился на меня… Ладно, человек хороший попался, понимающий… А то ведь скандал на всю контору! Могли бы и с работы турнуть.

— Я ваших дел не знаю, — отмахнулся Билибин и, заметив мастера в дверях цеха, поднялся. — Только сдается мне, что этот парень попусту языком трепать не будет.

— Ну что, Леня, получил по мозгам? — поддел приятеля Садовский. — Как говорится, наши не пляшут… Аминь!

Обеденный перерыв закончился. Вслед за Васей поднялись и остальные. Не успели они отойти, как на бревна опустились воробьи, набросились на хлебные крошки, застучали маленькими клювами по пустым консервным банкам.

Мастер Теребилов с вечно недовольным лицом распахнул широкие, обитые железными полосами створки ворот, и со двора на мойку въехал «Москвич-412». Вслед за ним хотел было юркнуть и «Запорожец», но мастер не пустил. Небольшая салатного цвета машина покорно попятилась назад. Испуганно взвизгнул сигнал голубой «Волги»: «Запорожец» чуть не наехал на нее. Высунувшись из кабин, водители стали спорить, кто был прав, а кто виноват…

На станции технического обслуживания продолжался рабочий день.

Глава шестая

В пятницу вечером к даче подрулил голубой грузовик. На буксире у него — изрядно помятый спереди «Запорожец», за рулем которого сидел сияющий Гарик. Алена и Сережа бросили игру в теннис и, ничего не понимая, стояли и таращили глаза. А Гарик что-то говорил, размахивая руками, улыбался, но из-за шума мотора слов не было слышно.

Сережа первым сообразил, что произошло.

— Гарик машину купил! Ура-а! — крикнул он и, подпрыгнув козлом на месте, бросился к «Запорожцу». Тем временем из кабины грузовика вылез кудрявый шофер и стал отцеплять буксирный трос. Подошла к машине и Алена.

— Не успел купить — и уже попал в аварию? — сказала она. — И еще радуется!

— Отличная машина, — возясь с дверной ручкой, говорил улыбающийся Гарик.

— Чего ты там застрял? — поинтересовался Сережа.

— Дверцу — черт! — заклинило… — пробормотал Гарик.

— Выйди в другую, — посоветовала Алена.

— Другая вообще не открывается…

— Как же ты туда попал? — удивился Сережа.

— Разве это машина, — подал голос шофер. — Жестянка на колесах… Уж если брать, так надо «Москвич». Или «Жигули».

— Я сейчас принесу открывалку, — невозмутимо предложила Алена. Откроем сверху, как консервную банку, ты через крышу и выберешься…

— Не надо открывалку, крышу можно запросто лбом прошибить, — пошутил шофер.

Гарик с сердцем рванул ручку, и она осталась у него в руке. Лицо у него было такое, что Сереже показалось, он сейчас запустит этой ручкой в кого-нибудь. На всякий случай он отодвинулся и посоветовал:

— Ты через окно…

— Соображаешь… — начал было Гарик, но, метнув быстрый взгляд на Алену, опустил стекло и, с трудом протиснув плечи в квадратную щель, стал выползать из машины, как улитка из раковины. Когда руки его коснулись земли, ноги все еще оставались в машине.

— Сережа, тащи фотоаппарат, я сейчас запечатлею этот исторический момент… — сказала Алена.

Сережа, вцепившись в Гарика, стал помогать тому выбираться из кабины. Шофер, смотав трос и спрятав его под сиденье, с философским спокойствием наблюдал за этой картиной.

— «Москвичек» — это вещь, — заметил он, закуривая. — У моего шурина уже пятый год. Так он горя не знает.

Гарик поднялся с земли, отряхнулся и, лишь сделав несколько шагов, заметил, что один полуботинок его остался в машине. Алена, прикрывшись ракеткой, хихикала. Помрачнев, Гарик сказал шоферу:

— Мы рассчитались?

— Мог бы еще на полбутылки подкинуть, — заметил тот.

— Перебьешься, — ухмыльнулся Гарик. — Тоже мне знаток! Да мой аппарат будет бегать, как зверь… И даже твой шурин его не догонит.

— Бодливой корове бог рог по дал, — туманно выразился шофер и, выплюнув окурок, зашагал к своей машине. Широкая спина его в зеленой телогрейке выражала недовольство.

Когда голубой грузовик скрылся меж деревьями, Гарик достал из кабины полуботинок и, не развязывая шнурок, всунул ногу. Хорошее настроение снова вернулось к нему. Похлопав ладонью по вспучившемуся капоту, сказал:

— В августе, друг Серега, поедем в Островитино.

— Ты снова эту несчастную машину прицепишь к какому-нибудь грузовику? — невинно спросила Алена.

— Не веришь? — широко улыбнулся Гарик. — Да мы с Сорокой… — На последнем слове он споткнулся, помрачнел и закончил уже не столь оптимистично: — Через две недели, ну от силы через три, «Запорожец» будет как новенький.

— Зачем ты его сюда привез? — поинтересовалась Алена. — Поставил бы к Сороке на станцию техобслуживания. Там бы и отремонтировали.

— Я и хотел, да Сорока… — Гарик сердито сплюнул. — Как же, станет он нарушать правила!

— А ты не толкай его на преступление, — съехидничала Алена. — Сорока ни на какую аферу не пойдет.

— Какая же это афера — помочь другу? — возмутился Гарик. Автомобиль-то наш, общий! Он ведь тоже деньги дал…

— Все до последнем копейки, — заметил Сережа. — Попросил на теннисную ракетку, а у него в кармане пусто.

— Я уже на станции с одним пареньком столковался, — стал рассказывать Гарик. — Они бы за неделю отремонтировали, причем в рабочее время. Нужно было только договориться с их начальником, чтобы разрешил в кузовной цех поставить… А тут пришел Сорока и…

— …и выставил тебя вместе с этой инвалидной коляской за ворота? ввернула Алена.

— Сорока сказал, что заниматься ремонтом в рабочее время он не имеет права. И просить начальника, чтобы тот разрешил поставить разбитую машину в цех без очереди, он не станет. Люди по нескольку месяцев ждут своей очереди…

— Узнаю Сороку! — рассмеялась Алена.

— Ты ее здесь будешь чинить? — спросил Сережа. Он обошел «Запорожец» со всех сторон, заглянул внутрь.

— Сорока обещал сегодня привезти классного жестянщика, — сказал Гарик. — Главное — вмятины выправить и покрасить. Я договорился с одним слесарем из гаража, он мне переднюю подвеску за полцены устроит.

— Я и не подозревала, что ты такой ловкач! —сказала Алена.

Улыбка погасла на оживленном лице Гарика. Что-то в ее тоне не понравилось ему. Взглянув ей в глаза, он ответил:

— Не для себя стараюсь. Для всех… Помнишь, я говорил, что мы поедем в Островитино? И мы поедем. Вот увидишь!

В голосе его явственно прозвучала обида. Наверное, и Алена поняла, что переборщила со своими насмешками. Взглянув на покалеченный «Запорожец», она сказала:

— Этот шофер дурак. Хорошая машина… — И, переведя взгляд на Гарика, прибавила: — Я тоже вам буду помогать, ладно?

— Не девчоночье это дело — с машиной возиться, — сказал Гарик. На душе у него, видно, полегчало. Открыв багажник, он достал инструмент, какие-то детали и все это стал раскладывать на брезенте перед машиной. Сережа с воодушевлением помогал ему. Схватил тряпку и стал протирать замасленные детали.

Из дома вышел профессор.

— Это что такое? — поинтересовался он, кивнув на «Запорожец».

— Машина, — с гордостью ответил Сережа и, подумав, присовокупил: — Наша машина.

— А почему она сморщилась, будто чихнуть собралась?

— Она уже чихнула, — сказал Гарик. Он стоял на коленях и вертел в руках деталь, не зная, куда ее привернуть.

Профессор потыкал металлическим концом зонта в разбитую фару, другой рукой почесал свой солидный нос.

— Это… безглазое чудовище долго тут будет стоять? У меня под окном?

Ребята переглянулись, не зная, что ответить. Выручила Алена.

— Оно исчезнет, как только сможет исчезнуть, Ростислав Андреевич, — бойко ответила она.

— Что еще за парадокс, Алена? — удивился профессор, но ответа не стал дожидаться, так как фокстерьер, заметив на лесной тропинке Сороку и незнакомого паренька, с громким лаем бросился вперед. Размахивая зонтиком, профессор поспешил за ним, крича на ходу: «Фу! Грозный! Фу!»

А Грозный, ростом чуть побольше кошки, отважно атаковал сразу двух парней.

— «Чудовище»… — хмыкнул Гарик, глядя профессору вслед. — Надо же так назвать машину!

— Он крупный физик, — пояснила Алена. — Обычно он ничего вокруг не замечаем, у него в голове одни математические формулы и физические законы… Он не признает никакого транспорта, кроме электрички и велосипеда. В Ленинграде ездит в институт на спортивном велосипеде. А машины, — Алена кивнула на «Запорожец», — терпеть не может. Он еще их называет механическими приспособлениями для перевозки людей…

Подошли Сорока и худощавый глазастый парень в черном кожаном пиджаке, через плечо на ремне вместительная брезентовая сумка.

— Саша Дружинин, — коротко представил его Сорока. — Спец по ремонту машин.

Исподтишка бросая любопытные взгляды на Алену, Саша раскрыл сумку и вывалил на брезент свои инструменты: киянки, деревянные и металлические бруски, рихтовочные молотки. После этого с озабоченным лицом обошел кругом «Запорожец», ощупал все вмятины, заглянул под крылья. Увидев отломанную ручку, неодобрительно покачал головой. Все с вниманием следили за ним. Опершись рукой о покоробленный капот, Саша задумчиво взглянул на розовеющее небо, проводил взглядом проплывшую над кромкой леса чайку и негромко произнес:

— Красиво тут. Тихо.

Саша Дружинин столько за сегодняшнюю смену наслушался металлического грохота, что вот эта девственная тишина загородного поселка на какой-то миг заворожила его… Но нетерпеливый Гарик быстро вернул его на землю, задав вопрос:

— Что нужно делать? Скоро темнеть начнет.

— С дверцы нужно снять обивку, освободить капот, передние крылья пока не трогайте, — распорядился Саша и, стащив с себя пиджак, аккуратно свернул его, положил на траву.

— Пойдем в дом, переоденемся, — предложил Сорока.

Саша взял свою сумку, и они скрылись в коридоре, откуда деревянная лестница вела на второй этаж. Гарик обозрел разложенные на брезенте инструменты, разные приспособления для правки металла, покачал головой:

— Не внушает мне доверия этот работничек…

— Почему же? — полюбопытствовала Алена.

— Вздыхает, на небо смотрит…

— И на Алену… — не удержался и съязвил Сережа. Ему не понравилось, что Гарик так отозвался о Саше.

— Бери фигурную отвертку, забирайся в кабину и отвинчивай на дверце все шурупы, — приказал Гарик. — Этот… спец сказал, что обшивку надо снимать.

— А что мне прикажете делать, командир? — спросила Алена.

— На залив сходи, к бую… Этот губошлеп в тесных брюках, наверное, заждался… — Гарик сам на себя разозлился, чувствуя, что опять сморозил глупость.

— Ты мне подал хорошую идею, — не осталась в долгу Алена.

Однако никуда не ушла.

Переодетые в рабочее Сорока и Саша немедля приступили к ремонту: жестянщик ловко открыл заклинившиеся дверцы, помог Сереже снять хромированную облицовку и обивку, вместе с Сорокой освободил от креплений капот. Гарик и Сережа превратились в подсобников: то подадут инструмент, то поддержат крыло или дверцу.

Когда по металлу застучали железные и деревянные молотки и на траву посыпались сухие комки грязи и глины, возле них снова возник долговязый профессор. С минуту наблюдал за ребятами, увлеченно орудующими молотками, потом зонтиком дотронулся до плеча Сороки и спросил:

— И надолго?

— Что надолго? — не понял тот.

— Шумовой эффект, превышающий примерно… — Профессор по привычке дотронулся до носа, будто это ему помогало найти правильное решение любой теоретической задачи. Наверное, так оно и было, потому что он тут же сказал: — Семьдесят децибел.

— А что это такое, Ростислав Андреевич? — спросила Алена.

— Децибелами измеряется шум, воздействующий не только на ухо, но и на человеческую психику, — охотно пояснил профессор. — Триста децибел вполне достаточно, чтобы нормального человека менее чем за сутки свести с ума.

— А семьдесят? — задал вопрос Сережа.

— Вполне достаточно, чтобы я попросил вас, молодые люди передвинуть это… гм… э-эту гору крашеного железа подальше от моих окон. Видите ли, я еще сегодня поработать собираюсь, если вы не возражаете.

— Нет-нет, не возражаем, — сдерживая смех, ответил Сережа.

Пожелав всем доброго здоровья, профессор, постукивая по ступенькам зонтом, удалился в свои комнаты. Грозный напоследок с крыльца басисто облаял всю компанию и тоже скрылся за дверью.

— Как смешно он разговаривает, — сказал Саша.

— Гору крашеного железа… — пробурчал оскорбленный таким отношением к его приобретению Гарик. — Понимает он в машинах!

— Он прав, — сказал Сорока. — Такой шум мертвого из могилы поднимет… Давайте передвинем… э-э… гм… гору крашеного железа… — очень похоже скопировал он профессора, — подальше от дома.

— А вдруг украдут? — засомневался Сережа.

— Железное чудовище? — улыбнулась Алена. — Разве что школьники заберут на металлолом.

— Папа скоро из города с Дедом приедет, — вспомнил Сережа. — Дед будет ночью охранять наш «Запорожец».

— А это удобно? — взглянул на него Саша.

— Что удобно? — не понял Сережа.

— Ну, заставить старого человека по ночам караулить машину? — пояснил Саша.

Все разом грохнули. Гарик даже киянку из рук выронил. Саша недоуменно смотрел на развеселившуюся компанию. Когда общий смех стал затихать, Сережа наконец внес ясность.

— Дед — это собака, — объяснил он. — Эрдельтерьер. Отец вот-вот должен приехать на электричке и привезти его.

— Потешный пес, — ввернул Гарик. — Только вряд ли он станет охранять машину. Он привык спать с удобствами в комнате на ковре.

— О чем вы говорите? — не выдержала Алена. — Кому ваша машина нужна? Да еще сломанная?

— Мы не про машину — про Деда, — примирительно сказал Гарик.

— Интересно, сколько в нашем цехе этих… децибел? — задумчиво произнес Саша, поднимаясь с брезента, — он, лежа на боку, выправлял рихтовочным молотком крыло. — Наверное, и не сосчитать!

— Сережа, садись за руль, а мы сзади толкнем, — распорядился Сорока. Правь к сараю…

Глава седьмая

Белые ночи пришли в Ленинград в конце мая. Солнце скрывалось, а на позолоченном шпиле Петропавловской крепости всю ночь не угасал багровый отблеск заката. Корабли с ажурными мачтами, на которых горят красные и зеленые сигнальные огни, бесшумно плывут по фарватеру, минуя один за другим разведенные мосты. Кажется, что косо взметнувшиеся вверх железобетонные створы поддерживают над водой белесое небо с желто подсвеченными дремлющим солнцем высокими перистыми облаками. Караваны кораблей плывут и в одну и в другую сторону. Тихо скользят они по спокойной ртутной воде, оставляя за собой широкий блестящий след. И не слышно шума двигателей, всплеска, человеческих голосов.

Сорока приехал на Дворцовую площадь сразу после занятий. Перед экзаменами им через день читали обзорные лекции. Когда не было лекций, он допоздна занимался в Публичной библиотеке на Фонтанке. Сороку удивлял и восхищал Ленинград. Первые дни он часами бродил по городу, подолгу простаивал на площадях, читал надписи на мраморных мемориальных досках, установленных на старинных зданиях, рассматривал удивительные памятники. Эти пешие путешествия по городу стали привычкой.

Дневные заботы, стычки на работе, тревога за исход весенней сессии все это отступало куда-то на задний план, стоило ему выйти на Невский проспект. Иногда он ловил себя на мысли, что когда-то все это уже с ним происходило и вот теперь, бродя по Ленинграду, он восстанавливает в памяти неуловимо знакомые черты города.

Шли дни, недели, месяцы, а тяга к прогулкам не проходила. Эту романтическую приподнятость он ощущал, лишь когда один бродил по городу. Если с ним рядом был еще кто-то, ничего подобного он не чувствовал. А если этот кто-то начинал неумеренно восторгаться чем-либо, будь то Казанский собор или памятник Екатерине, что напротив Пушкинского театра, это его раздражало. Сам он никогда и никому не говорил о том, что каждый раз испытывает при встречах с городом.

Напротив Эрмитажа он вдруг резко остановился: по другой стороне шла девушка в светлом плаще. На голове тонкая зеленоватая косынка. Коричневая сумка на плече покачивалась в такт ее быстрым шагам. Он смотрел вслед удалявшейся в сторону Летнего сада девушке, она ему напомнила Нину, доставившую его под конвоем овчарки Найды в отделение милиции… Нина сказала, чтобы приходил встречать белые ночи на Дворцовую площадь… Вот он и пришел, а ее что-то не видно…

Ему впервые сейчас пришло в голову, как хорошо встретить в прекрасном, но все-таки чужом городе знакомого человека. Пусть он обознался, это была совсем не Нина, но он знает, что в Ленинграде есть девушка, которую ему хотелось бы встретить.

Несколько раз он приходил на проспект Металлистов и дежурил возле ее дома. Один раз увидел Найду. На поводке ее вел подтянутый молодой человек. На брюках у него голубой кант. Он чем-то напоминал Нину. Она, кажется, говорила, что ее брат работает в милиции… Найда узнала Сороку и рванулась, но хозяин ее натянул поводок и что-то негромко сказал. Найда, вильнув пушистым хвостом, потрусила по тротуару, а молодой человек внимательно посмотрел на Сороку.

Ему трудно даже самому себе объяснить: зачем он ищет встречи с Ниной? Он даже не знает: работает она или учится? Хотя они почти соседи, встретить ее возле дома так и не удалось. В ту ночь, вернувшись домой и потихоньку забравшись в комнате под одеяло, он по-настоящему почувствовал себя одиноким в этом городе. Так уж сложилась его жизнь, что он вырос без родителей. Нет у него на свете ни одного близкого родственника. Нет и далекого. Он не жаловался на судьбу. Но вот, бывая у Большаковых дома и видя, как хорошо ладят между собой Владислав Иванович, Сережа и Алена, Сорока ловил себя на мысли, что завидует им… Завидует, что у них есть такой чудесный добрый отец! Забывал даже, что у них нет матери, которую они давно похоронили… Но у него-то, Сороки, никого нет! А это очень плохо, когда у тебя никого нет.

Нина напомнила ему другую женщину, которая была для него самым дорогим человеком в этом мире…

За годы, проведенные в детдоме, он привык во всем полагаться лишь на себя. Сколько ребят у одного воспитателя? Целая армия! И ко всем своим питомцам настоящий воспитатель должен относиться одинаково. Но воспитатели тоже люди, у них бывают разные характеры, разный и подход к детям…

После первой же драки, когда его жестоко избил сосед по койке, Сорока решил, что он должен стать сильным и всегда уметь постоять за себя. Физрук только диву давался, глядя на него: хилый, слабосильный мальчуган все свободное время пропадал в спортивном зале, занимаясь там на различных снарядах до полного изнеможения.

В седьмом классе Сорока стал лучшим спортсменом детдома. Когда перешел в девятый класс, у него уже был первый разряд по легкой атлетике…

И, только обладая жестким, непреклонным характером, он смог создать на Каменном острове мальчишескую республику. Его воле подчинялись все, его уважали ничуть не меньше, чем директора детдома. То, что он не прощал другим, он не прощал и себе, то, что требовал от мальчишек, требовал и от самого себя. Наверное, поэтому он всегда был первым во всем, будь то учеба, спорт, работа.

Но иногда Сорока испытывал непонятную, глубокую тоску, которая накатывалась на него неожиданно и подолгу не отпускала. В такие часы он старался быть один на один с собой. Ему не хотелось портить людям настроение, он был раздражен и лишь огромным усилием воли заставлял себя сдерживаться, чтобы не сорваться и не нагрубить воспитателям или товарищам…

Был в его жизни один человек, который всегда понимал его. Это воспитательница детдома Нина Владимировна. Наверное, только мать так можно любить, как любил ее девятилетний Сорока, да и она относилась к нему как к родному сыну. Она привила ему любовь к книгам, музыке, поддерживала его страсть к спорту, научила быть сдержанным, любовно относиться к природе, всегда помогать слабым, а Сорока благодаря спорту вытянулся, окреп, стал сильным. Нина Владимировна всю его энергию, волю направляла на добрые, полезные дела. Она дала мальчишке-сироте как раз то, что может дать лишь умная мать своему ребенку.

Но жизнь почему-то с самого рождения Сороки была сурова к нему. Эта чудесная женщина погибла ранней весной в половодье, спасая детдомовских ребят. Лодка, на которой они переправлялись через бурно разлившуюся речку Березайку, опрокинулась, и воспитательница — она была с ними — первым делом стала спасать ребятишек. Всех спасла, кроме одного. Вместе с ним она и утонула…

Это была самая тяжелая потеря для Сороки. Ему тогда было двенадцать лет. Может быть, таинственная Нина, которую он так упорно разыскивает в белую ночь на Дворцовой набережной, разбудила в нем глубоко спрятанную от всех нежность… Ведь ее тоже зовут Ниной, и она так похожа на молодую красивую воспитательницу, отдавшую не только всю свою любовь, но и жизнь осиротевшим детям.

Сорока так и не встретил на набережной Нину. Белая ночь подарила ему другую встречу, совсем неожиданную… Ночь была уже на исходе, один за другим опускались на Неве створы мостов. Огни кораблей маячили далеко впереди. Не доходя до Литейного, он наткнулся на группу парней, которые, взявшись за руки, окружили стройную девушку в брюках и черной рубашке с большими блестящими пуговицами. Ребята с хохотом кружились вокруг нее, а девушка молча смотрела на них. Сорока так и прошел бы мимо, если бы в этот момент девушка не повернулась в его сторону.

Сорока разорвал круг, схватил девушку за тонкую руку и, не обращая внимания на недовольные реплики парней, вывел ее на тротуар.

— Вот уж не знал, что ты любишь ночные прогулки, — сказал он.

— Эй ты, похититель! — то ли в шутку, то ли всерьез возмущались парни. — Оставь ее, это наш трофей… Идем с нами на Дворцовую площадь, красавица? Ты только прикажи, мы этого пирата в два счета в Неве искупаем…

— Вы мне надоели! — крикнула она. — Все! Все! Все!

— Хочешь, мы тебе песню споем? — не унимались парни. У одного из них появилась в руках гитара. — Школьный вальс? Или испанскую серенаду?..

Перед Сорокой стояла злющая Алена. Она уперла маленькие кулачки в бока и с вызовом смотрела на Сороку. Видя, что парни не отстают, он обнял ее за худенькие плечи и увлек за собой к Литейному мосту. Сзади дружно грянула песня:

Ах, зачем такая страсть,
Ах, зачем красотку красть,
Когда можно ее так уговорить…
— Да отпусти ты! — вырвалась она. — Вот возьму и пойду с ними!

— Ради бога, — сказал Сорока, убирая руку. — Ну, что же ты не идешь? — улыбнулся он.

— К этим? Дикарям? — рассмеялась она. — Знаешь, что они сказали? «Девушка, мы сейчас исполним ритуальный танец „там-там“, а потом уведем вас на площадь, водрузим на Александрийский столп и будем вам поклоняться…»

— Такая честь, — сказал он.

— Я уже было собралась спать, но вспомнила, как после выпускного школьного бала гуляла с подругами по набережной в белую ночь, — рассказала Алена. — Оделась и потихоньку убежала из дома! — Глаза ее стали грустными, она вздохнула: — Нет, нельзя вернуть то, что когда-то было. — И сбоку взглянула на него. — Ты думаешь иначе?

— Кто-то сказал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку, — сказал он.

— Смешно, — сказала она, хотя видно было, что ей совсем не смешно, а скорее наоборот — грустно. — Президент Каменного острова, вместо того чтобы готовиться к экзаменам, в белую ночь один гуляет по набережной… Встречает попавшую в плен к дикарям девушку и, как Робинзон Пятницу, вовремя спасает ее…

— Надо было пройти мимо?

— Ты действительно появился кстати, — рассмеялась она. — Я уже хотела кричать от злости… Они преследовали меня от самого Зимнего. Какие-то балбесы из Технологического института…

— Тебе одной ходить по улице опасно… — усмехнулся Сорока.

— Почему же ты не сопровождал меня? — Она резко вскинула голову и взглянула ему в глаза.

Он не выдержал ее взгляда и отвернулся. Помолчав, сказал:

— Я даже не знаю, что тебе и ответить.

— Тогда молчи! — Она схватила его за руку и, ни слова не говоря, потащила к парапету. — Красиво? — тихо спросила она.

По Неве, подсвеченной нежно-розовым занимающимся рассветом, со стороны Финского залива бесшумно двигались три длинные узкие восьмерки. Гребцы в желтых футболках с номерами синхронно взмахивали веслами. Вода казалась застывшей, неподатливой, и быстрые лодки не плыли, а скользили по поверхности, как по катку.

Откуда-то прилетела ночная бабочка и уселась на черный воротник Алениной рубашки. Бабочка была серой с двумя круглыми пятнами на сложенных крыльях. Она отчетливо выделялась на черном фоне. Сорока осторожно дотронулся до бабочки, она тут же улетела, оставив на кончике пальца серебристую пыльцу. Алена обернулась. Глаза ее на бледном лице показались ему огромными и глубокими, а губы черными.

— Я вспомнила «Грозу» Островского, — сказала она. — Неужели можно вот броситься в эту — бр-р! — холодную воду и… все. Ничего больше никогда не будет. Ни солнца, ни белых ночей, ни любви… — И тихо прочла:

Кончен пир, умолкли хоры,
Опорожнены амфоры,
Опрокинуты корзины,
Недопиты в кубках вины,
На главах венки измяты,
Лишь курятся ароматы
В опустевшей светлой зале…
— Что это на тебя нашло? — спросил он, чувствуя, как снова шевельнулось столь мало знакомое ему чувство, как нежность.

Сорока не любил еще ни одну девчонку. Он просто не знал, что такое любовь. Еще там, в Островитине, когда впервые увидел на берегу Алену, он подумал, что с такой девчонкой хорошо бы подружиться… И вот они стали друзьями. Но почему же тогда всякий раз при встрече с ней ему приходится внутренне сжиматься, контролировать каждый свой взгляд, слово, движение? Даже тогда, когда Гарика рядом нет? Почему ему с Аленой так несвободно? Почему всякий раз, уезжая с дачи, где они последнее время чаще всего встречаются, он чем-то встревожен? Снова и снова повторяет про себя все произнесенные ею фразы, припоминает взгляды, улыбку?..

И тут же, злясь на себя, гонит все мысли о ней прочь.

— Почему ты не спросишь, чьи это стихи?

— Я знаю, — ответил Сорока.

— Интересно, чьи же? — Она смотрела на воду и улыбалась.

— Блока.

Она повернулась к нему и засмеялась:

— И вовсе не Блока, а Тютчева! Ну что, самоуверенный пингвин? Не знаешь такого замечательного поэта — Федора Ивановича Тютчева?

— Знаю, — на этот раз очень уверенно сказал Сорока. — Сейчас… Вот, пожалуйста:

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвятся и играя…
— Ха! — сказала Алена. — Это стихотворение все с первого класса знают, так же как пушкинское «Сижу за решеткой в темнице сырой…».

— А это чье стихотворение? — спросил Сорока и тоже прочел:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать
В Россию можно только верить.
Алена назвала около десятка поэтов, даже Державина вспомнила, но Сорока только качал головой и улыбался.

— Ладно, не знаю, — призналась она. — Кто же это?

— Твой любимый Федор Иванович Тютчев, — невозмутимо ответил Сорока.

— До чего же ты противный, — сказала Алена. — Не успела я насладиться тем, что посадила тебя в галошу, ты тут же мне отомстил… Женщинам надо уступать.

— Женщинам — да, но… как говорили древние: Платон мне друг, но истина дороже.

— А жаль, — помолчав, негромко произнесла Алена.

— Что тебе жаль? — глуховато спросил Сорока.

— Жаль, что тебе на меня наплевать, — жестко, даже без намека на кокетство сказала девушка.

— Ты знаешь, что это не так, — мягко возразил он.

— Да, конечно, ты мой друг! — вдруг взорвалась она, поворачиваясь к нему. — Ты настоящий друг, на которого всегда можно положиться. Ты не бросишь в беде… Всегда выручишь. Не дашь в обиду, защитишь… Если я сейчас брошусь в Неву, как Катерина из «Грозы», ты, не раздумывая, кинешься вслед за мной и спасешь. И не только меня — любого! Ты честный, благородный, справедливый! Я удивляюсь: почему о тебе в газетах не пишут? Например, в «Смене»? Как это у них называется: «Наш воскресный гость»? Очерк с портретом! У тебя волевое мужественное лицо, ты очень хорошо будешь смотреться на газетной странице…

— Перестань, — не повышая голоса, сказал Сорока, но даже в этот предрассветный час было заметно, как он побледнел.

— А я не люблю таких… сверхположительных! — немного тише продолжала она. — Мне не нравятся голубые литературные герои, о которых в книгах и газетах пишут… Мне больше нравятся такие, которые ошибаются, спотыкаются, даже падают!.. И не краснеют, как красные девицы, перепутав Тютчева с Блоком!..

— Ты все сказала? — спросил Сорока. Он уже овладел собой и снова выглядел спокойным, чуточку насмешливым, как всегда, когда разговаривал с Аленой.

— Чего это я? — будто очнувшись, сказала она. — Ты меня чем-то разозлил…

— Я провожу тебя домой? — предложил он.

— Ладно, прояви заботу… Мне ведь одной по улицам ходить опасно, — грустно улыбнулась она. Сорока взглянул на часы: половина четвертого. Уже где-то за Смольным монастырем всходит солнце. Небо так и полыхает в той стороне, а облака уже не нежно-розовые, а ярко-багровые.

Алена пристально смотрела ему в глаза.

— Кого ты ищешь, Тима? — совсем тихо спросила она. — Девушку?

Он молчал, глядя на Литейный мост, по которому медленно ползла поливочно-моечная машина. Сверкающие струи веером ложились на асфальт.

— Она не пришла на свидание? — допытывалась Алена. — И ты очень переживаешь?

— Не очень, — улыбнулся он.

— Неужели ты способен влюбиться! — неестественно громко воскликнула она. Проходившая мимо парочка обернулась, они услышали негромкий смех.

— Ты считаешь, что не могу? — повернулся он к ней.

— Только подумать: Сорока влюбился! — На губах ее странная улыбка. — И хорошенькая она, эта твоя избранница?

— Ничего, — ответил он.

— Она, конечно, высоченная, как жердь, и мастер спорта? По гребле? Или толкает ядро?

— Скорее всего она играет на скрипке… — Он попытался сделать серьезное лицо. — Или на арфе.

— Ты даже не знаешь?

— Я ее всего один раз видел, и то она меня забрала в милицию, — сказал он.

— Ты приставал к ней?

— Она ко мне… Точнее, ее собака.

— При чем тут милиция? — спросила Алена. В голосе ее появились раздраженные нотки.

— Видишь ли, она приняла меня за жулика, — сказал Сорока. Его стал забавлять этот разговор.

— Удивляюсь, как тебе могла понравиться такая идиотка!

— А что с нее взять? — невозмутимо пожал плечами Сорока. — Она ведь овчарка.

Алена секунду ошарашенно смотрела ему в глаза, затем нос ее сморщился, губы дрогнули, и она от души рассмеялась.

— Ты меня совсем запутал, — сказала она. — Кого же ты, дорогой, ищешь: девушку или овчарку?

— Теперь никого, — ответил он и, отвернувшись, снова стал смотреть на Литейный мост. По мокрому настилу проносились такси с зелеными огоньками. Где-то далеко прозвенел трамвай.

— Извини, если я тебя обидела, — помолчав, сказала она. — Я очень устала и хочу домой.

— Вот и кончилась белая ночь, — сказал он.

До ее дома они не произнесли ни слова. Когда прощались на улице Восстания, со стороны Московского вокзала показался трамвай. Высекая из проводов голубые искры, он с воем и грохотом приближался к остановке. Солнечный луч вымахнул из-за громоздкого серого здания с круглой башенкой, заставил вспыхнуть маленькие листья на старом клене и прыгнул в раскрытую форточку бурого дома с белыми колоннами.

На смену белой ночи в город пришло солнечное летнее утро.

Глава восьмая

В обеденный перерыв к Сороке подошел парень в какой-то необыкновенной рубахе, усыпанной медными заклепками. Вид у него был озабоченный.

— Послушай, шеф, — развязно обратился он. — Не видел Боба Садовского?

Боба сегодня Сорока не видел в цехе, хотя вся смена его работала. Может, взял отгул или заболел, Сороку это как-то мало волновало. И потом это вольное обращение: «Послушай, шеф…» Сороке не нравилось, когда незнакомые люди называли его на «ты». Наверняка хочет проскочить на поток без очереди. Он уже собрался было поставить нахала на место, но что-то его остановило: лицо парня показалось ему знакомым.

— Может, ты меня выручишь? — мгновенно уловив перемену настроения у Сороки и истолковав это по-своему, наступал парень. — Мне нужно помыться и проверить зажигание… Плохо на прямой передаче тянет. Будь человеком, помоги! Понимаешь, спешу… — Он оглянулся на «Жигули» цвета слоновой кости, в которых сидели две миловидные девушки, и подмигнул: — Мои люди заскучают…

Сорока наконец узнал: это был тот самый парень, который катал на «Жигулях» Алену. Еще Гарик с ним в Комарове у залива сцепился… Сороке стало неприятно, что Алена сидела в машине рядом с ним. А теперь катает сразу двоих… Странно, но они совершенно одинаковые, как две капли воды! Парень, поймав его изумленный взгляд, рассмеялся:

— Близнецы! Я и сам их не различаю…

— У меня обед, — сказал Сорока и, отвернувшись, зашагал в столовую. Навстречу попался Ленька Гайдышев. Увидев Сороку, скривился в какой-то невообразимой гримасе. Ленька проделывал такую штуку при встрече с ним уже не первый раз. Сорока остановился, загородив ему дорогу. Краем глаза он видел, как разыскивающий Длинного Боба парень подошел к «Жигулям» и, нагнувшись, стал что-то говорить близнецам, показывая рукой в сторону моечной. Две одинаковые темноволосые головки разом повернулись к нему. И выражение у них на лицах одинаковое.

—,Зуб болит? — сочувственно спросил Гайдышева Сорока.

— Чего это он должен болеть? — опешил Ленька.

— А я думал, зуб схватило, — глядя ему в лицо, сказал Сорока. — Хотел помочь тебе от него избавиться…

— Ну, чего пристал? — визгливо крикнул Гайдышев, явно стараясь привлечь внимание проходящих мимо рабочих. — И еще грозится!..

Те, равнодушно взглянув на них, прошли мимо, и Ленька сразу умолк. Из оттопыренного кармана его спецовки торчала длинная блестящая отвертка. Ленькины пальцы прикоснулись к ней, и в этот момент глаза их встретились. Пальцы отдернулись, будто отвертка была раскаленная.

— Береги зубы, Гайдышев… — миролюбиво посоветовал Сорока и пошел дальше. Уже взявшись за ручку двери, он услышал, как парень в рубашке с кнопками обрадованно закричал:

— Леня! Шеф, а я тебя по всей территории ищу…

Гайдышев направился к нему.

Раздался резкий продолжительный сигнал: это одна из девушек нажала на клаксон. Близнецам надоело сидеть в кабине.


Гайдышев помог парню без очереди проскочить на мойку. Примерно через час после обеденного перерыва светлые «Жигули», на этот раз в порядке живой очереди, зарулили в бокс диагностики, где работал Сорока. Володи Кузьмина сегодня не было, его вызвали в военкомат. Но Сорока уже освоил новую специальность и справлялся с работой без помощи электромеханика. Стоя в глубине бокса, он показал руками, чтобы водитель заезжал. Тот кивнул, резко взял с места, потом сбросил газ: мотор заглох, и машина откатилась назад. Сорока про себя улыбнулся: это случается почти со всеми. Дело в том, что надо заезжать в бокс медленно, стараясь попасть колесами в специальные углубления, в которых вращаются рубчатые резиновые ролики. При их помощи проверяются передние и задние тормоза. Но водители, подъезжая к выемке, машинально убирают газ — и мотор глохнет.

Когда парень поставил машину на место, Сорока попросил его открыть капот. Прикрепив провода приборов к распределителю зажигания, к свече и аккумулятору, велел нажать на акселератор. Стрелка на приборе отклонилась в сторону. Парень не ошибся: зажигание на несколько градусов сбито. Отрегулировав его по прибору, попросил включить вторую скорость, дать газ и сильно нажать на тормозной рычаг. Тормоза были в порядке.

Парень вылез из машины и через плечо Сороки стал заглядывать под капот.

— Двигун на холостом ходу барахлит, — сказал парень. — При остановке на приборе красная лампочка загорается; случается, прямо перед светофором глохнет.

— Зимой трудно заводится, бензина расходует больше нормы, — прибавил Сорока.

— Точно! — удивился парень и повнимательнее на него посмотрел. — Вы давно здесь работаете? Раньше я вас не видел. Тут Кузьмин колдовал… Мастерюга!

Сорока нагнулся над мотором, пощупал пальцем под карбюратором: так и есть, отломалась выводная трубка!

Сорока объяснил парню, в чем загвоздка, и достал из ящика трубку. Пока он привинчивал ее на место, в цех пришли близнецы и с обеих сторон атаковали Глеба — так звали владельца «Жигулей»: мол, зачем он их сюда привез, как будто не мог без них машину починить? В общем, им надоело и они уходят…

Глеб, косясь на Сороку — он вроде тоже начал его узнавать, — стал говорить, что вот сейчас товарищ проверит еще аккумулятор — и они поедут в «Олень», у него знакомый официант Володя, который все может…

Так они пререкались, пока Сорока возился с трубкой, низко нагнувшись над мотором. Когда он разогнулся, близнецы с явным интересом принялись его разглядывать, да и язычки сразу прикусили. Сороке хотелось совсем не обращать ни них внимания, но, помимо воли, он то и дело оборачивался к ним. Не каждый день увидишь близнецов! Причем симпатичных и совершенно одинаковых. Он подумал, что их, наверное, и родная мать не различает. Обе высокие, стройные, они безусловно производили впечатление. У этого прощелыги Глеба, видать, губа не дура…

— Оля.

— Аня, — по очереди назвали себя девушки. Тут же перешли с места на место, и Сорока ни за что бы не угадал, кто из них Оля, а кто Аня. Они и одеты были одинаково: в синих рубашках, коротких расклешенных юбках, которые высоко открывали их необычайно длинные, стройные ноги.

— Тимофей, — улыбнулся он.

— У вас тут столько приборов, — сказала одна из сестер. — И что они показывают?

— Мне говорили, что опытные мастера, как врачи, по звуку мотора определяют все «болезни» автомобиля, — прибавила вторая.

Прямо наваждение какое-то! И голоса у них одинаковые: тонкие и вместе с тем чуть приглушенные.

— Я умею немножко водить, — похвасталась первая.

— Глеб, не давайте ей руль, — засмеялась вторая. — На Киевском шоссе она чуть нас всех в кювет не опрокинула…

— Можете выезжать, — сказал Сорока, захлопывая капот. Удар получился чересчур сильным, сестрички замолчали и одновременно посмотрели на него: две пары одинаковых темно-карих глаз.

— До свиданья, — вежливо кивнул Сорока девушкам.

Одна из них — кажется, Оля — улыбнулась и, согнув руку в локте, приветственно пошевелила пальцами. Вторая — наверное, из чувства противоречия, — придерживая короткую юбку, присела.

Девушки вышли из бокса, и Глеб точным профессиональным движением сунул Сороке в карман трешницу, покровительственно похлопал по плечу и полез в кабину, но Сорока задержал его. Глеб недоуменно задрал вверх круглое лицо.

— Мало, старик?

— Деньги тебе пригодятся в «Олене», — сказал Сорока, возвращая трешку. — Где наряд?

— Послушай, друг… — развел руками Глеб — дескать, что за ерунда. Возьми пятерку. Кому эта дурацкая квитанция нужна? Мне ребята всегда…

— Выгони из бокса машину, — сдерживая раздражение, сказал Сорока. Сходи в контору и выпиши квитанцию на диагностику и карбюраторную трубку. Знал бы, что у тебя нет наряда, и на стенд не поставил бы.

Глеб в сердцах так хлопнул дверцей, что гул пошел по боксу, и резко подал машину назад.

— Следующий, — посмеиваясь про себя, пригласил Сорока. Он видел, как Глеб вышел из машины, на ходу что-то сказал девушкам и пошел в холл на первом этаже, где находился стол заказов. Вернулся он не скоро, пришлось постоять в очереди. На лице откровенное презрение. Молча протянул квитанцию, где была проставлена сумма: два рубля восемьдесят копеек. Сорока выпрямился — он выворачивал свечу из блока цилиндров, — взял квитанцию, расписался.

— Видал я болванов, но таких!.. — проворчал Глеб и уже повернулся, чтобы уйти, но Сорока ухватил его за рукав, приблизил к себе и положил руку на плечо: Глеб, багровея, стал приседать на корточки.

— Что ты сказал? — все сильнее сжимая его жирное плечо, спросил Сорока.

— Извини… — прошептал Глеб. Лицо его побледнело, губы скривились от боли.

— Советую быть осторожнее в выражениях, — сказал Сорока. — Счастливого пути!

Глеб пулей вылетел из бокса. Сейчас он не казался таким самоуверенным, как вначале, когда лихо подкатил к боксу и, пританцовывая, беседовал с близнецами. Он был ошарашен и растерян.

Все это произошло так быстро, что сидевший за рулем владелец «Москвича», который обслуживал Сорока, ничего не понял. К машине Глеба подошел Гайдышев. О чем они говорили, отсюда было не слышно, но можно догадаться, что Глеб изливал свое негодование Гайдышеву. Тот понимающе кивал головой и, по-видимому, поддакивал, соглашаясь с Глебом.

Сорока улыбнулся и, взглянув на хозяина «Москвича», скомандовал:

— Включите первую скорость!


Несколько дней спустя, выйдя из автобуса на пересечении Кондратьевского и Металлистов, Сорока по привычке завернул к дому Нины. Прошелся раз мимо парадной, второй…

Внизу щелкнул лифт, и Сорока вдруг решил, что сейчас распахнется тяжелая створка высокой двери и выйдет Нина с Найдой на поводке…

Дверь распахнулся — и вышла маленькая сгорбленная старушка с авоськой в руке. Не глядя по сторонам, она засеменила в сторону гастронома.

Сорока уже вышел на Кондратьевский, когда заметил, как на Металлистов повернули со стороны «Гиганта» «Жигули» цвета слоновой кости. Машина остановилась сразу за домом, где жила Нина.

Сорока так и замер у газетного киоска, не спуская глаз с машины. И предчувствие не обмануло его: оттуда вышла Нина… «Ну, Глеб! — подивился Сорока. — Феноменальный парень! Уже и тут успел…» Машину Глеба ом сразу узнал по цвету и номеру, который почему-то запомнился.

Еще больше он был потрясен, когда из «Жигулей» вслед за Ниной выбрался Длинный Боб! Он взял девушку под руку и подвел к тополю, возле которого они и остановились. Боб что-то говорил ей, потом нагнулся и поцеловал, после чего снова направился к машине. А Нина стояла под деревом и смотрела, как разворачиваются «Жигули». Подняв руку, улыбаясь, она помахала.

Сорока спрятался за киоском, когда они проехали мимо. За рулем сидел Глеб, а рядом с ним Садовский. Смеясь, он что-то говорил приятелю.

Вот наконец и встретил Сорока Нину… Но подойти к ней — она все еще стояла под тополем — ему не захотелось…

Глава девятая

Алена протирала вазу, когда Сережа пришел из школы и слишком уж поспешно проскользнул в свою комнату, даже дверь притворил за собой. Последнее время с ним творится что-то странное: стал молчалив, задумчив и даже аппетит пропал. Раньше, бывало, после школы и минуты не может посидеть дома, пообедает — и на улицу, а теперь часами валяется на скрипучем диване и, наморщив лоб, изучает потолок. Алена как-то попыталась вызвать его на откровенный разговор, но Сережа не поддержал, сразу замкнулся в себе и отвечал односложно: «да» или «нет». А когда у человека такое настроение, лучше его не трогать. Может быть, влюбился? Ростом догоняет отца, на верхней губе уже темный пушок. Как-то весной она видела его у мороженицы, что рядом с кинотеатром «Луч», с какой-то высоченной блондинкой в белых кедах и спортивных брюках. Сразу видно, что баскетболистка. И Сережа в этом году всерьез увлекся баскетболом: купил спортивную форму, кеды, по утрам стал прилежно делать зарядку… Алена в тот раз свернула в переулок, чтобы не встретиться с ним. Не захотела брата смущать. А вид у него был смешной: порозовевший, с торчащим хохлом на затылке, на губах незнакомая улыбка… Дома он так никогда не улыбался.

Дед, радостно встретивший в прихожей Сережу, обиделся, что тот не обратил на него внимания. Постоял на коврике, глядя на захлопнувшуюся за молодым хозяином дверь, подошел к ней и попытался носом и лапой открыть, но дверь не поддалась. Дед обиженно гавкнул и, наклонив голову, прислушался. Сережа не встал с дивана и не подошел к двери. Вздохнув, Дед улегся на пороге. Он понял, что Сережа не в духе. Такие вещи собаки всегда чувствуют.

К Алене тоже лучше не соваться: когда она убирает комнаты, нужно от нее подальше держаться. И Дед, поднявшись с пола, ушел на кухню и забрался под стол. Здесь сейчас самое спокойное место.

Квартира у Большаковых трехкомнатная, с высокими потолками. Самую просторную комнату занимал отец. В угловой комнате находилась Алена, а в самой маленькой, что примыкала к кухне, — Сережа. В этой комнатке никогда порядка не было: книги валялись на столе, на подоконнике, на полу, плед на диване всегда скручен, гантели он ухитрялся оставлять в самом неподходящем месте: зайдешь в комнату — и обязательно на них наткнешься. Кеды почему-то не ставил в прихожей, где хранилась обувь, а подвешивал на белых шнурках на ручку двери.

Квартиру Алена содержала в чистоте и порядке. Каждую субботу затевала генеральную уборку: смахивала пыль с вещей, пылесосила, натирала паркетные полы. Впрочем, эту, самую неприятную, операцию поручала Сереже. Тот ставил пластинку и с щеткой на ноге начинал приплясывать на скользком полу под быструю музыку.

Больше всего Алена не любила убирать в большой комнате. Отец не терпел, когда переставляли его вещи, трогали бумаги, чертежи, — в этом отношении он и Сережа были одинаковы. На книжных полках всякие древние окаменелости (повреди хоть одну — целая трагедия). А на этих окаменелостях, глиняных черепках, топорах и наконечниках больше всего собиралось пыли. Отец говорил, что пыль не помеха всем этим экспонатам, тысячелетия пролежавшим в земле. Оботри их, покрой лаком — и они утратят свою историческую ценность, превратятся в обычные безделушки…

Закончив уборку в комнате отца, Алена ногой толкнула дверь в комнату брата (в руках у нее были метелка и совок) и увидела, как Сережа отпрянул от своего стола, на котором блестело круглое зеркало на подставке.

— Могла бы и постучать, — недовольно пробурчал брат. Сегодня он явно не в духе. И лицо чего-то отворачивает в сторону. Наверное, со своей баскетболисткой поссорился…

— Извините, сеньор, мне сегодня не до этикета, — язвительно ответила Алена… да так и замерла на пороге с метелкой в одной руке и совком в другой.

— Кто это тебя, Сережа? — изумленно спросила она.

Под глазом у братишки красовался синяк самой первой свежести. И его обычно розовощекое добродушное лицо сейчас выглядело зловещим. Вдвое уменьшившийся правый глаз выглядывал из узкой щелки красным угольком.

— Никто, — сказал Сережа. — Сам.

Как всегда, скажешь правду — не поверят!

— Ты ведь у нас пай-мальчик и мухи-то не обидишь!

Братишка подозрительно взглянул на нее. Сейчас он походил на коалу смешного австралийского зверька, напоминающего медвежонка. У того тоже были разноцветные круги под глазами. Его показывали по телевизору в передаче «В мире животных».

— По-твоему, я трус?

— Ты просто мирный человек и, по-моему, никогда раньше не дрался.

— Много ты знаешь… — хмыкнул Сережа.

— В этом, конечно, девочка замешана? — улыбнулась Алена.

— Какая девочка?

— Высокая такая, с тебя ростом… В белых кедах и спортивных брюках. Наверное, она баскетболистка?

Сережа озадаченно посмотрел на сестру.

— Откуда ты ее знаешь? — удивился он.

— За хорошую девушку пострадать не так уж обидно, — сказала Алена.

— Девушка тут ни при чем, — сказал Сережа и отвернулся. Зеркало он поставил на полку.

— Иди на кухню, Аника-воин, обед на плите, — распорядилась сестра. — Я пока уберу у тебя в комнате.

Сережа ел холодным суп (подогревать не захотелось) и горестно размышлял: как же он пойдет завтра в школу с таким фингалом?..

Еще утром ни одному из них и в голову бы не могло прийти, что они после уроков крупно поссорятся.

Они вместе возвращались из школы. Андрей Песков пониже Сережи, но зато поплотнее. Еще в шестом классе они вместе хотели записаться в секцию бокса, но потом Сережа раздумал. В спортивном зале он познакомился сдевчонкой, которая занималась баскетболом, и тоже записался в эту секцию. Правда, до этого года посещал ее нерегулярно. Наверное, поэтому его никогда и не включали в основной состав сборной школы. Он считался запасным. И только в этом году он по-настоящему увлекся баскетболом. И даже два раза заменял на ответственных играх центрового. А Песков упорно тренировался на ринге. На последних районных юношеских соревнованиях в личном первенстве Андрей даже завоевал призовое место.

Кажется, Андрей первый начал разговор о девчонках. А говорил он о них всегда презрительным тоном. Он никогда ни с одной девчонкой не дружил и считал, что тратить время на глупые ухаживания — самое последнее дело. Спорт — вот что главное в жизни настоящего мужчины! А с девчонками вожжаются хлюпики и маменькины сынки. Ну, о чем можно с девчонками разговаривать? О школе, домашнем задании, цветочках-ягодках? Или о знаменитых артистах кино, фотографии которых они покупают в газетных киосках? В спорте они ни черта не соображают. Спросите: кто нынче чемпион Ленинграда по боксу? Ни одна не ответит… А вот молодых киноартистов назовут тебе без запинки, как таблицу умножения…

Сережа и раньше слышал от друга такие речи, но как-то не относил их на свой счет. Не то чтобы он с Андреем соглашался — иногда тот нес явную галиматью, — но и не спорил. Мало ли у кого какие мнения? А Лючия Борзых (такое странное имя было у баскетболистки) в спорте не хуже Андрея разбирается. Ездит в другие города на спартакиады, и ее по телевизору два раза показывали. Поэтому Сережа все желчные слова приятеля на счет своей знакомой не относил. А другие девчонки его не интересовали. А с Лючией ему было интересно. С ней на любую тему можно поговорить, и время летит незаметно. С ней всегда жаль было расставаться. Обидно, что она часто занята: то тренировки, то поездки, то театр. Лючия очень любила театр и готова была каждый свободный вечер бежать туда. Часами простаивала в очередях за билетами. Рост у нее такой, что ее беспрепятственно пускали на любой фильм, когда она еще в пятом классе училась.

В этот день Андрей особенно зло говорил о пагубном влиянии этих кривляк — девчонок — на настоящих мужчин. И когда Сережа нерешительно возразил раз-другой, приятель ястребом кинулся на него.

— Сам сопли распустил и бегаешь за Лючией Борзых, как борзая… заявил Андрей. — Караулишь, ее то у школы, то у дома, даже на вокзал бегаешь встречать ее… и небось чемодан до дома тащил? И за билетами в БДТ охотился? «Дяденька, нет у вас лишнего билетика для моей любимой девушки?..»

Что было, то было. Лючию он встречал недавно на Московском вокзале, она возвращалась из Киева. Там была юношеская спартакиада. И чемодан нес. Только не до дома, а лишь до автобуса. И за билетами в театр пару раз в очереди стоял. Ну и что зазорного?

— Посмотрел бы ты на свое лицо, когда ждешь ее у школы на углу! продолжал Андрей. — Более глупой рожи я еще не видел!

Сережа почувствовал, как запылали у него щеки.

— Ты сам на Лючию всякий раз пялишься, когда она идет по коридору, подковырнул друга Сережа. — Думаешь, я не вижу?

— Я? — Андрей даже остановился на тротуаре и прохожие, косясь на них, стали обходить. — Я на нее пялюсь?! Да, если хочешь знать, она сама мне проходу не дает! На все соревнования по боксу ходит, садится в первый ряд и на меня глаза таращит…

— Ты ниже ее на полголовы! — повысил голос и Сережа. — Нужен ты ей, как… как…

— Ну говори! — подзадорил Андрей.

— Да она и как звать-то тебя не знает! — выпалил Сережа. — Ты для нее, что этот… — он кивнул на уличный фонарь, — столб!

Они стояли посередине тротуара и сверлили друг друга ненавидящими глазами. Сережа в этот миг подумал: как он мог столько лет дружить с негодяем? Ишь глазищи вылупил, как будто его кто-то боится. И нос у него со шрамами, широкий. Мало, видно, лупили, еще захотел… И хотя злость захлестнула его, он ни за что не ударил бы первый Андрея, если бы тот не доконал его последними словами:

— Ты дальше своего носа не видишь! А знаешь ли ты, глупец, что твоя прекрасная Лючия встречается с Воеводиным из «Зенита»? Да и не только с ним: любой известный спортсмен поманит ее пальцем и…

Это было последней каплей! Сережа почувствовал, как напряглись все его мышцы, сжались кулаки… Нужно было размахнуться и ударить, но он не размахнулся и не ударил, а вместо этого крепко зажал портфель под мышкой и побежал по тротуару не домой, а в другую сторону. Прохожие уступали ему дорогу, останавливались и удивленно смотрели вслед. Он видел все как в тумане и боялся самому себе признаться, что это горячие слезы застилают ему глаза…

Андрей догнал его, схватил за руку, но Сережа вырвался и побежал дальше. Лишь на улице Пестеля, возле большой красивой церкви, Андрей снова поймал его и, обняв за плечи, усадил на скамью, что приткнулась к высокой чугунной ограде.

— Дурак! Кретин! Болван! — ругался он. — Это я себя, — пояснил он удивленно уставившемуся на него приятелю. — Я не знал, что ты так серьезно… влюблен!

Сережа безучастно смотрел прямо перед собой и молчал. Из распахнутых дверей церкви доносилось печальное песнопение. «Отпевают кого там, что ли?» — вяло подумал он.

Андрей извинился и сказал, что был не прав, настроение у него сегодня такое… Наверное, оттого, что двойку по геометрии схлопотал… Лючия действительно была один раз в спортзале, но смотрела на всех одинаково, просто ему показалось, и, если уж честно говорить, она ему тоже нравится и он ее немножко ревновал к Сергею, но это не значит, что он когда-нибудь перейдет дорогу лучшему другу. В этом отношении Сережа пусть будет спокоен; он, Андрей, не такой… Лючия не похожа на остальных девчонок, которых он презирает, наверное, поэтому он… в общем, обратил на нее внимание. А теперь все: точка! А с Воеводиным он действительно видел ее два раза. Просто шли вместе по коридору и о чем-то весело разговаривали… Вот и все.

Сережа простил друга, но видеть его сейчас ему было неприятно. Он сказал Андрею, что еще посидит тут немножко, а он, Андрей, пусть уходит…

Андрей ответил, что не спешит и тоже может посидеть. Тогда Сережа сказал, что хочет побыть один.

И Андрей, вздохнув, ушел. Наверное, обиделся, но Сергею было наплевать, он мучительно раздумывал: почему не ударил Андрея? Оттого, что он боксер и даст сдачи? Какой же он мужчина, если боится боли?..

Об этом он думал до самого дома, а поднявшись на свой этаж, поставил портфель у двери, прислушался: никто не поднимается по лестнице? А потом изо всей силы ударил себя кулаком в глаз. На миг ему показалось, что наступила ночь, затем она взорвалась фейерверком разноцветных искр. Глазу стало сначала тепло, потом горячо.

Нет, боли он не боится. И Андрея он не испугался. Просто Сережа никогда в жизни не дрался. И сейчас он мог признаться самому себе, что не страх перед болью остановил его руку, а что-то другое… А что это другое, он не знал…

Вот какая странная история нынче приключилась с Сережей.


Алена ушла в магазин, а Сережа присел в полутемной прихожей на старое бархатное кресло, положил телефон на колени, снял трубку и очень медленно набрал номер. Последнюю цифру придержал пальцем, не решаясь отпустить диск.

Дед стоял рядом и смотрел на него. Видя, что Сережа задумался, подошел поближе, понюхал скулу и, высунув язык, осторожно лизнул.

— Обалдел! — оттолкнул его Сережа и нажал на рычаг, но трубку не повесил. Потом, вспомнив, что Алена говорила, будто в слюне собаки тринадцать лекарств, стал подзывать Деда — пусть синяк полижет, может, скорее пройдет.

Но Дед на этот раз всерьез обиделся и, неслышно ступая мягкими лапами по паркету, ушел из комнаты. И обрубленный хвост у него был опущен.

— И ты, Брут? — с горечью произнес Сережа.

На этот раз он без колебаний набрал номер телефона.

Трубку сняла она.

Несколько раз произнесла ленивым глуховатым голосом: «Але, але, я слушаю».

— Лючия, я не могу сегодня с тобой в кино, — наконец ответил он.

— Грипп? — поинтересовалась она, однако в ее голосе он не почувствовал тревоги.

— Лючия, ты иди одна, — сказал он.

В трубке молчание, потом вздох.

— Что за глупости?

— Ну, с кем-нибудь другим.

— Ты никак меня ревнуешь? — В трубке смех. Негромким такой, равнодушный.

— Ты знаешь Андрея Пескова? — помолчав, задал он мучивший его вопрос.

— Конечно, знаю, — не задумываясь, ответила она.

— Он нравится тебе?

— Ты мне какие-то странные вопросы задаешь… — Она усмехнулась на том конце провода или кашлянула. — Мне нравятся передачи, которые он ведет.

— Передачи? — теперь удивился Сережа. — Какие передачи?

— «В мире животных», — раздраженно ответила она. — Они идут по телевизору каждую неделю.

— Разве его зовут Андреем? — Сережа с трудом сдерживал смех.

— Я не знаю, как его зовут, но фамилия его Песков. Это точно.

— Мне тоже нравятся передачи про животных, — сказал Сережа. — Помнишь, как крокодилов в Африке ловили?

— Не помню, — холодно ответила она и замолчала.

Что-то разговор не клеился. Потрогав ноющую бровь, он неожиданно для самого себя сказал:

— Лючия, может, нам не надо больше встречаться?

Сказал и ужаснулся: что она сейчас скажет?

Трубка с полминуты молчала. И снова он услышал вздох. На этот раз не равнодушный, немного прерывистый, будто она хотела рассмеяться или зевнуть.

— Как хочешь, — наконец ответила она. И после паузы: — Скажи: какая тебя сегодня муха укусила?

— Да нет, все в порядке, — поспешно сказал он. — В понедельник увидимся, гуд бай!

И повесил трубку.

Глава десятая

«Запорожец» стоял у деревянного сарая под толстой сосной и сверкал в лучах солнца. Он был выправлен, отремонтирован и покрашен в голубой цвет. Саша Дружинин как следует постарался для своих новых друзей. Только вблизи можно было заметить на капоте и дверце следы вмятин. Лучше бы не сделали и на станции техобслуживания. Сорока полностью отремонтировал все остальное: ходовую часть и мотор.

Они рассчитывали, что провозятся больше месяца, а уложились в семнадцать дней.

Сорока уже несколько дней один жил на даче: у него началась сессия, и он на работу не ходил. Еду готовил на газовой плитке. Первое сразу на несколько дней варила Алена. После их отъезда в город в понедельник рано утром Сорока обнаружил кастрюлю с супом.


Экзамен по философии Сорока сдал на «четыре», а теперь готовился рассчитаться с политэкономией. И еще останется два по спецпредметам. Потом почти полтора месяца отпуска! Сорока отправил в Островитино четвертое письмо, но ответа до сих пор нет. Последнее письмо он получил от директора школы-интерната год назад. Тот писал, что в районе поговаривают о ликвидации в Островитине школы-интерната, — мол, неудобное месторасположение, далеко от райцентра и прочее. И больше из Островитина не было никаких известий. Бывшие члены республики, с которыми он поддерживал переписку, тоже ничего не слышали о школе. После десятилетки разъехались по разным городам. Может, уже и школы нет?..

Сорока забрался в машину, положил ладони на руль и представил, как он с ветерком мчится по Ленинградскому шоссе… Здорово все-таки он соскучился по Каменному острову, летчикам… Отличные ребята эти шефы! Если бы не они, наверное, на Каменном острове и спортивного лагеря не было бы… Это они, летчики, доставили на вертолетах спортивное оборудование, строительные материалы, радиотехнику. Да что ни попроси у них — никогда не откажут!

Жаль, если школу-интернат расформировали, а пожалуй, так оно и есть, иначе бы директор давно ответил. Нет школы-интерната — нет и мальчишеской республики! Что там сейчас делается, на Каменном острове?..

Сквозь лобовое стекло он увидел, как по тропинке гуськом идут к дому Владислав Иванович, Алена и Сережа. Дед трусил впереди. В руке у Владислава Ивановича кожаный портфель. Лицо озабоченное. Помнится, там, на озере, он все время подшучивал над ребятами, а сейчас редко когда улыбнется и очень рассеянный. Нет бы отдохнуть на природе после города, а он как заберется в свою комнату, так до ужина не показывается. Слышно, как машинка стучит: то рассыпается длинными трелями, то будто споткнется и надолго замолчит, потом снова робко застрекочет… Большаков готовит докторскую диссертацию. Из-за нее он не поедет с ними на озеро. Говорил, что плотно засядет в технической библиотеке. У него еще не все концы с концами сходятся. А сейчас в институте он принимает экзамены у студентов. И только на даче в свободное от сессии время работает над диссертацией.

Никто из них не заметил Сороку. Лишь Дед, добежав до крыльца, нашел след и потрусил к машине и, поднявшись на задние лапы, заглянул в окно. Бородатая пасть его раскрылась, красный язык свесился поверх белых клыков казалось, он сейчас спросит: «Ты чего тут в машине торчишь?» Испугавшись, что Дед поцарапает свежую краску. Сорока вышел. Дед обрадованно запрыгал вокруг него.

Все окружили машину. В последний их приезд она еще не была покрашена: стояла ободранная, вся в безобразных пятнах шпаклевки.

— Недурно, — сказал Владислав Иванович. — Как философия?

Не будь здесь Алены, Сорока сказал бы, что получил четверку, а так лишь улыбнулся — мол, все в порядке.

Сережа любовно гладил «Запорожец», трогал рукоятки, наконец не выдержал и забрался в кабину. Видя, как он там защелкал тумблерами, завертел баранкой, Алена обеспокоенно посмотрела на Сороку:

— Он не заведет ее? Чего доброго, врежется в сарай?

— Вряд ли, — улыбнулся тот.

Во время аварии «Запорожца» аккумулятор треснул и вышел из строя, и сегодня Гарик должен был привезти новый, который два дня был на зарядке. Сорока не завидовал ему: тащить на себе в такую жару в продуктовой сетке пудовый аккумулятор! Вообще-то Гарик уже должен был бы приехать.

— Теперь даже Ростислав Андреевич не назовет машину металлоломом, сказала Алена. — Вот только цвет…

— А что цвет? — высунул голову в окошко Сережа. — Наша голубая мечта и должна иметь голубой цвет.

— Ты, оказывается, романтик, — улыбнулся сыну Владислав Иванович.

— Какая же это романтика? — возразила Алена. — Голубая мечта… Банальщина!

На тропинке — легок на помине! — показался профессор с фокстерьером. Он поздоровался со всеми за руку, критически осмотрел машину.

— По-моему, эта вещь была другого цвета, — заметил он.

Сорока отвернулся, чтобы не прыснуть. Алена кусала губы, а Сережа нагнулся над рулем, пряча лицо.

— Кстати, почему вы ее сделали голубой? — спросил профессор.

— Цвет голубой мечты, — сообщила Алена.

— Гм, — изрек профессор, — звучит довольно вульгарно… — Алена победоносно взглянула на Сережу — дескать, что я говорила?..

— Вы перекрасьте этот агрегат в цвет слоновой кости, — с невозмутимым видом посоветовал Ростислав Андреевич.

— Зачем? — поинтересовался Сережа.

— Видите ли, цвет слоновой кости на семьдесят процентов будет отражать солнечные лучи… — В этот момент Грозный с рычанием бросился на вылезшую из большой сумки, что стояла у ног Алены, сиамскую кошку. Поднялся истошный лай, визг. Кошка взлетела на ближайшее дерево, причем совсем не высоко, и оттуда, махая когтистой лапой, тоненько рычала и фыркала на прыгавших у ствола собак.

Это отвлекло профессора от машины, и он о чем-то оживленно заговорил с Владиславом Ивановичем. Видно, это был старый спор. Посыпались непонятные технические термины. Концом своего зонта он принялся на тропинке чертить какую-то сложную схему. Владислав Иванович сначала стоял и смотрел, вставляя слова, потом присел на корточки и, взяв с земли сучок, тоже принялся рядом чертить другую схему.

Алена посмотрела на них и повернулась к Сороке.

— Теперь до ужина не остановятся, — понизив голос, чтобы они не услышали, сказала она. Впрочем, если бы она и громко произнесла эти слова, они бы не услышали. Теперь оба ученых сидели на земле и, оживленно переговариваясь, чертили пересекающиеся линии и формулы на песке. А сверху с интересом смотрела сиамская кошка на двигающиеся палочки в их руках.

Дед и Грозный, забыв про кошку, обследовали стволы деревьев. Оба пса давно были знакомы и жили в дружбе и мире. И оба терпеть не могли кошку. Той было скучно, и, по-видимому, чтобы развеселить себя, она при всяком удобном случае внезапно нападала на собак, кусала за ноги, хвост и тут же взлетала на ближайшее дерево.

Алена поднялась наверх переодеться и скоро спустилась вниз в брюках и коричневой рубашке с засученными рукавами. Подошла к машине, провела пальцем по сверкающему стеклу.

— Скорее бы каникулы, — вздохнула она. — Все куда-то собираются ехать…

Сегодня после зачета она вместе с близнецами Олей и Аней зашла в кафе «Восточные сладости». Сестры рассказали, что, как только свалят последний экзамен, сразу уедут из города. Глеб пригласил в интереснейшую поездку на машине по историческим русским городам… Главное — родителей уговорить: кажется, Глеб понравился их отцу. «А нам — не очень!» — со смехом сказала одна из сестер.

— Конь на мази, — сказал Сорока, похлопав по капоту. — Надо только свистнуть!

— Свистни! — с усмешкой взглянула на него девушка. Сорока, не долго думая, заложил два пальца в рот и так оглушительно свистнул, что Дед и Грозный примчались из лесу и стали ошалело метаться вокруг дома. Лишь Владислав Иванович и профессор даже голов не подняли от своих чертежей.

— Я чуть не оглохла, — проговорила девушка, глядя на него.

— Извини, — улыбнулся он.

— Сходим на залив? — предложила Алена. Сорока не возражал.

Они зашагали по узкой тропинке: Алена впереди, Сорока сзади. Один раз прямо перед ними дымчатым клубком мелькнула в папоротнике белка, стремительно скользнула на дерево и исчезла в ветвях.

Обычно белки здесь не были пугливыми. Алена рассказала, что зимой какой-то негодяй повадился тайком приходить в комаровский лес с мелкокалиберной винтовкой и стрелять в почти ручных белок.

— Выродок какой-то! — заметил Сорока.

— К нам часто спускалась одна белочка с дымчатым ухом, — продолжала Алена. — Брала прямо из рук сыр и орехи… Я ее прозвала Огонек. А теперь ее не видно. Неужели этот тип убил ее? Как можно выстрелить в такую прелесть? — проводив глазами белку, вздохнула Алена.

— Даже если дурак и умный смотрят на одно и то же дерево, дураку оно кажется совсем иным, чем умному, — сказал Сорока. — Это я где-то вычитал…

— Теперь мне понятно, почему ты поступил в Лесотехническую академию, сказала Алена. — Ты ведь и там, на озере, боролся с браконьерами.

— Можно распинаться в любви к природе, умиляться белками, птичками и вместе с тем палец о палец не ударить, чтобы чем-то помочь ей.

— Посмотри, сколько мы с папой и Сережей птичьих кормушек повсюду поставили, — с обидой произнесла Алена. — Я специально зимой приезжала и привозила корм.

— Я не о тебе, — улыбнулся он.

— Почему ты думаешь только о себе? — упрекнула Алена. — Можно подумать, что ты вечно будешь один! Я уверена, что не каждая девушка согласится поселиться с тобой в глуши.

— Черт возьми, о девушке-то я и не подумал! — неестественно громко рассмеялся Сорока и, понимая, что разговор принимает опасным оборот, переменил тему: — Я взял в библиотеке томик Тютчева. Послушай, что он пишет о природе:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
— Тютчева ты хорошо изучил, — заметила Алена. — А кто тебе еще нравится?

— Ты меня экзаменуешь? — усмехнулся он.

— Это хорошо, что ты любишь стихи, — сказала она. — Вдруг там, в дремучем лесу, ты и сам станешь поэтом?

— Ты меня прочила в космонавты, теперь в поэты, — засмеялся он.

— А ты всего-навсего лесник, — сказала Алена.

— Может быть, мне лучше стать дворником? — Сороке стало надоедать, что она его называет лесником. Лесотехническая академия готовит не лесников, а инженеров лесного хозяйства широкого профиля. Но объяснять все это не хотелось.

— Ну что ты! — живо возразила она. — Уж тогда лучше иди в милиционеры, — и официальным голосом произнесла: — Гражданин, с вас штраф три рубля!

— Почему три? — не смог он сдержать улыбки.

Они не успели перейти путь: к станции подошла электричка. Из первого вагона вышел Гарик с сеткой в руке. В сетке чернел аккумулятор. Гарик сразу увидел их, улыбнулся, помахал рукой. Однако когда подошел, сгибаясь в одну сторону от тяжести, лицо его было не таким жизнерадостным. Гарик вглядывался в их лица, будто пытался в чем-то уличить. Сорока уж в который раз подумал, что его друг неправильно ведет себя: Алена умная, тонкая девочка, и ничем не оправданная ревность ее оскорбляет. Вот и сейчас она нахмурилась и отвернулась. Зачем он постоянно испытывает ее терпение? Обычно независимый, уверенный в себе, гордый, он при Алене становится невыносимым. Сороке неприятны были их постоянные стычки: пользуясь любым предлогом, он уходил с дачи к заливу, где, все еще скособочившись, стоял ржавый поплавок с надписью: «Алена, я тебя буду ждать по субботам и воскресеньям с 20 до 21 часа!» Тоже хорош гусь! Тебя, Алена, буду ждать, а сам раскатывает на «Жигулях» по ресторанам с близнецами Олей и Аней!.. Чем бы стереть эту дурацкую надпись?..

— Вы меня встречали? — спросил Гарик и наконец догадался опустить тяжелую сетку на землю.

— Нет, — ответил Сорока. — Мы идем к заливу.

— А что, нельзя? — вызывающе взглянула на него Алена.

— Нам надо аккумулятор поставить, — заявил Гарик.

— Ну и ставьте, — сказала Алена. — А я — на залив!

И, бросив взгляд вдоль высокого перрона, перебежала через блестящие рельсы.

— Тащи! — сунул Гарик Сороке тяжеленную сетку. — Я пока допер его до Финляндского, руку оттянул… — Он проводил взглядом Алену. — Наверное, этот типчик опять ее там поджидает!

— Не думаю, — сказал Сорока.

— Так я за ней сзади и побежал! — продолжал Гарик. — Позвольте вас, миледи, сопровождать. Подол вашего прекрасного платья нести!..

— Она в джинсах, — заметил Сорока.

— Поставим аккумулятор, заведем машину и махнем в Выборг? — предложил Гарик. — А Алена пусть нам ручкой помашет.

— И что это тебе даст? — полюбопытствовал Сорока.

— Пускай нос не задирает.

— Что нового на работе? — перевел Сорока разговор на другое. — С мастером помирился?

Гарик рассказывал ему, что у него в цехе произошла стычки с мастером: тот поставил его на токарный станок устарелой конструкции, а Гарик отказался на нем работать, и тогда мастер забрал чертежи и до конца смены оставил его без работы…

— С мужчиной всегда можно найти общий язык, — туманно ответил Гарик.

— Дали новый станок?

— Пару бутылок в субботу после работы распили с мастером — и сейчас у меня станок — люкс! С программным управлением. Я давно уже понял: чем лезть в бутылку, лучше распить ее с хорошим человеком, — скаламбурил Гарик и первым рассмеялся. — А как у тебя? — поинтересовался он, просто так, из вежливости.

— Я, видишь ли, не пью, — улыбнулся Сорока. — Наверное, поэтому у меня все по-другому…

— Вы сейчас про меня говорили? — немного погодя нарочито равнодушным голосом спросил Гарик.

— Больше нам не о чем говорить!

— А все-таки — о чем? — Гарик старательно смотрел себе под ноги.

— Я ей стихи читал.

— Стихи? — изумился Гарик. — Пушкина или Лермонтова?

— Ага, — сказал Сорока.

— Если он опять ошивается у поплавка, я ему… — вдруг разозлился Гарик. — Я его, толсторожего, в заливе утоплю!

— Ты лучше буй в море столкни, — посоветовал Сорока.

— Это идея! — воскликнул Гарик и, повернувшись, бросился бежать в ту сторону, куда ушла Алена.

Глава одиннадцатая

Сережа сидел на мотоцикле, судорожно вцепившись в руль, глаза его были широко раскрыты, смотрел он прямо перед собой.

— Я тихо еду, — взволнованно говорил он. — Можно включить вторую?

— Прижмись к обочине и остановись, — скомандовал сидевший позади Сорока.

— Ну еще, пожалуйста? — взмолился Сережа.

— Поедешь один, — сказал Сорока, когда Сережа остановился. — Включи вторую, доедешь до вон той железной бочки — развернись и снова сюда. Не забудь на развороте сбросить газ…

Сережа все в точности выполнил, лишь остановился не возле своего учителя, а проехал дальше и вместо того, чтобы перевести рычаг на нейтралку, включил прямую передачу, мотоцикл дернулся и заглох.

— Опять не ту скорость врубил! — сокрушался Сережа, сидя на мотоцикле.

— У тебя получится, — обнадежил Сорока, взглянув на наручные часы.

Он обучал Сережу на мотоцикле Саши Дружинина. Неподалеку от станции техобслуживания был песчаный пустырь с кучей металлолома. Площадка была вся исполосована следами протекторов.

Второй раз они здесь тренируются с Сережей. Сегодня Сорока сдал еще один экзамен и мог позволить себе немного позаниматься с Сережей. Сорока дал бы ему еще поездить, но с минуты на минуту должен прийти Саша Дружинин и они отправятся на Приморское шоссе дежурить. Их, как автомобилистов, определили в районное ГАИ. И вот уже три месяца они — общественные инспектора. Им выдали красные с синим повязки, новенькие полосатые жезлы с загорающимися внутри лампочками. Таким жезлом любую машину даже ночью можно остановить. Их участок — Сестрорецк — Зеленогорск. Начиная с пятницы по Приморскому шоссе двигались на Карельский перешеек сотни машин: дачники и отдыхающие непрерывным потоком устремлялись на лоно природы. Даже дождь не был для них помехой. Это шоссе в Ленинградской области считалось самым аварийным. Помимо инспекторов ГАИ, здесь в выходные и праздничные дни патрулировали десятки общественных.

Дожидаясь Сашу, они уселись на травянистый бугор, о который Сережа сегодня «споткнулся» на «Яве», но удержался в седле и не упал.

— Если бы твою девушку… ну, которая тебе нравится… оскорбили, что бы ты сделал? — спросил Сережа, прилепляя маленький листик подорожника к кровоточащей ранке на большом пальце правой руки. Нынче пару раз он упал с мотоцикла и вот поцарапался.

— Подрался? — взглянул на него Сорока. Он вспомнил, что как-то видел на даче Сережу с подбитым глазом, даже поинтересовался, где он синяк заработал, но Сережа не стал тогда ничего рассказывать. И настроение у него было препаршивое.

— Значит, надо было ему в ухо дать?

— Я этого не сказал, — осторожно заметил Сорока. — Ты или все расскажи, или не заводи об этом разговор.

Сережа все выложил, как было и как он до сих пор мучается, что оказался малодушным.

— Драка не лучший способ выяснения отношений, — после некоторого раздумья сказал Сорока. — И не терзайся — ты не трус. Это тебя больше всего волнует? Иногда удержаться от драки труднее, чем начать ее… Как Андрей после этого стал относиться к тебе?

— Нормально, — ответил Сережа. — Теперь прежде, чем что-нибудь сказать про девчонок, подумает.

— Видишь, ты своего добился: заставил приятеля считаться с собой… А глупая драка могла обернуться по-другому: он бы, раз боксер, одержал верх над тобой и не считался бы с твоими принципами.

— Ты врезал бы ему… Я знаю, — сказал Сережа. Слова Сороки, видно, не до конца его убедили.

— Ты был абсолютно прав, — заметив приближающегося к ним Сашу, заключил Сорока. — А вот бить себя в глаз не стоило!

— Лучше бы его? — гнул свое Сережа.

— Если он еще когда-нибудь обзовет…

— Лючию, — подсказал Сережа.

— Твою девушку, — продолжал Сорока, — то попробуй…

— Он больше не обзовет, — вздохнул Сережа.

— Тогда о чем разговор? — поднялся с бугра Сорока. — Ты своего достиг: он все понял. Чего же ты еще хочешь?

— Он понял, — повторил Сережа, подумав про себя: «А вот Лючия бы не поняла… Узнай она про эту историю — стала бы презирать меня…»

— Сколько раз сегодня с землей поцеловался? — поздоровавшись с Сережей за руку, спросил Саша Дружинин.

— Два, — сознался Сережа.

— Надо же, нынче обошлось без вмятин, — осмотрев «Яву», подивился Саша.

— Я уже умею разворачиваться и переключать скорости, — похвастался Сережа.

— Прогресс! — похлопал его по плечу Саша.

— Не могу я сегодня поехать с тобой, — обратился к нему Сорока. Вечером лекция по экономике народного хозяйства, а я в этом деле ни черта не петрю.

— Ты и так уже два дежурства подряд пропустил, — напомнил Саша. Старший инспектор просил тебя сегодня обязательно быть. Суббота, а у них сейчас месячник безопасности движения, людей на трассе не хватает.

Сколько раз потом Сорока, вспоминая этот день, клял себя за то, что не настоял на своем… Но, видно, злой рок тяготел над ними. Обычно, если Сорока что-либо решал для себя, то он уже не отступал от задуманного, но в этот раз заколебался: действительно, на него надеются в инспекции… Ну, пропустит одну лекцию, завтра по учебнику наверстает.

И он дрогнул.

— Ну что ж, как говорится, перед смертью не надышишься… — сказал он. — Поехали!

Да, тогда он так и сказал: «Перед смертью не надышишься…» Потом, десятки раз перебирая в памяти события этого дня, он цеплялся к каждому своему слову, движению… А если бы он плюнул на дежурство и поехал в институт? Если бы они с Сашей не остановились в этом месте, а проехали бы дальше? Если бы, если бы… если бы…

Сережа пошел к автобусной остановке, а они сели на мотоцикл и выехали на шоссе. Саша дал газ, мощная «Ява» рванулась вперед. Сережа остановился и проводил взглядом удаляющийся темно-вишневый мотоцикл. Будто зловещий красный глаз, вспыхнул задний фонарь, жарко сверкнули никелированные глушители — и «Ява» исчезла за поворотом.


Сорока стоял на плоском сером камне и смотрел на залив. Со стороны далекого моря плыли облака. Множество больших и маленьких валунов разлеглось на мелководье. Отдыхающих здесь не видно, и какой-то первобытной дикостью веяло от пустынного каменистого побережья.

На холмистом берегу, под гигантской сосной, простершей свои ветви над берегом, Саша Дружинин возился с мотоциклом. Ему показалось, что он плохо тянет. И вот теперь регулировал карбюратор.

Почти у самой линии горизонта возник позолоченный солнцем треугольный парус. Он походил на язычок пламени, казалось, вырвавшийся из морской пучины. Самой яхты не видно. Сорока смотрел на парус, а видел синее озеро, «Казанку», несущуюся по нему, и себя, Президента Каменного острова, на носу моторки, с биноклем на шее…

— Тимофей! — кричал Саша. — Кончай прохлаждаться… работать надо!

И снова они вдвоем на мотоцикле едут по шоссе. Скорость ровно шестьдесят километров. Отрегулированный мотор недовольно фыркает, просит газу — что это за езда для быстроходной машины, которая может развить скорость в два раза больше? Но они не на соревнованиях, а на дежурстве. Их задача — следить, чтобы никто на участке Сестрорецк — Зеленогорск не нарушал правил движения. На обочинах дорожные знаки, ограничивающие скорость до шестидесяти километров, но некоторые водители не обращают на них внимания и жмут на все сто.

Их лихо обогнали «Жигули», Саша прибавил газу, легко вырвался вперед, благо шоссе тут было свободное, и Сорока показал жезлом водителю, чтобы остановился.

Из «Жигулей» вылез пожилой кряжистый человек в белой кепке с целлулоидным козырьком. Хотя он и старался быть вежливым, чувствовалось, что раздражение переполняет его: какие-то молокососы с красными повязками, понимаешь, останавливают…

Общественные инспектора не имеют права штрафовать, делать дырки на талонах предупреждения, и поэтому, когда поблизости не видно работника милиции, с ними особенно не церемонятся, хотя и понимают, что дружинник может составить протокол, записать номер и даже до прибытия инспектора ГАИ задержать права.

Водитель в белой кепочке не стал спорить, оправдываться, хотя скулы его порозовели от негодования. Да, он превысил скорость, но ведь на шоссе нет встречных машин, крутых поворотов, зигзагов, почему же он, спрашивается, должен ползти, как черепаха? Какого же черта тогда у нас выпускают машины с максимальной скоростью сто пятьдесят километров в час?

Они записали номер машины, фамилию водителя и вернули права. Забравшись в машину, тот в сердцах хрястнул дверцей, дал газ и умчался. Даже отсюда видно было, что он буквально через несколько секунд у них на глазах превысил скорость, выразив этим самым свое презрение общественникам…

— Остановим еще раз, — предложил задетый за живое таким пренебрежением к ним Саша Дружинин.

— А ведь он прав, — не двигаясь с места — они все еще стояли на обочине, — сказал Сорока. — Некоторые знаки, как, например, этот, не помогают движению, а только вредят. Сколько раз на этом участке создавались пробки. Здесь можно ехать со скоростью девяносто километров, что все и делают, когда не видно инспектора.

— Не нам с тобой менять установленные правила, — усмехнулся Саша.

— Неужели не видишь: этот знак устарел, он мешает движению.

— Давай-давай, — подковырнул Саша, — наведи порядок…

— Начертим на листке трассу и нанесем знаки, которые, на наш взгляд, должны помогать движению, а не тормозить его? — предложил Сорока.

— А дальше?

— Отдадим в ГАИ, пусть разбираются.

— И думаешь, они будут разбираться?

— Должны, — ответил Сорока.

— Делать им нечего…

Может быть, они и дальше продолжали бы этот спор, но тут из-за поворота со стороны Ленинграда на большой скорости выскочили салатного цвета «Жигули» и, завывая покрышками, пронеслись мимо. Машина даже присела на одну сторону. В заднее стекло видно было, что в машине полно людей. Не пять человек, как положено, а шесть или даже семь. Головы двигались, мелькали, невозможно было сосчитать.

— Тоже едет как надо? — с усмешкой взглянул на приятеля Саша. — По своим собственным правилам… Почти на сто десять чешет!

— Лихач, — ответил Сорока, надел на голову шлем и застегнул под подбородком ремешок.

— И по-моему, пьяный, — заводя мотоцикл, сказал Саша.

Мотоцикл сорвался с места и сразу набрал скорость. Сорока достал из-за пояса жезл, переложил его в правую руку — левой он держался за ремень седла. Дружинин ездил как бог, и скоро они нагнали нарушителей. Саша хотел обойти их, но «Жигули» резко взяли влево, и ему пришлось притормозить; тогда он стал сигналить, а Сорока — размахивать жезлом, приказывая остановиться на обочине.

Две девушки на заднем сиденье обернулись и, глазея на преследователей, смеялись и что-то говорили своим дружкам, которые тоже изредка оборачивались, но не смеялись. Теперь можно было разглядеть, сколько их там набилось: на заднем сиденье примостились два парня и две девушки, рядом с водителем еще один парень. Шесть человек!

«Жигули» не собирались останавливаться и пропускать их вперед. Редкая ситуация — как правило, машины останавливаются по требованию даже общественных инспекторов, которые «сели им на хвост». А если водитель не хочет остановиться, значит, либо он пьян, либо угнал чужую машину. И тут без штатных работников ГАИ не обойтись. Но в этот вечерний час, как назло, на шоссе машин было мало, пост ГАИ остался далеко позади. Теперь до самого Зеленогорска ни одного поста не будет. Вся надежда на то, что навстречу попадется патрулирующая по шоссе машина ГАИ или мотоцикл с коляской. И еще одно беспокоило Сороку: «Жигули» в любой момент могли с главного шоссе свернуть на ответвление или на проселок, а там им будет легче разговаривать с общественниками, если даже они вынудят их остановиться.

Если даже водитель и был пьян, все равно он вел «Жигули» мастерски. На крутых поворотах машину заносило, тягуче визжали покрышки, но еще ни разу не загорался на задних фонарях красный сигнал. А это значит, что шофер не дотрагивается ногой до педали тормоза. В заднем стекле смутно маячили лица девушек.

Почти вплотную друг за другом они проскочили Репино, Комарово. Иногда Саша настолько близко подъезжал к заднему бамперу машины, что стоило водителю затормозить — и они в лепешку бы разбились об нее. Сидящие сзади загораживали шофера, и Сороке не удалось его рассмотреть, хотя Саша шел на риск и все ближе прижимался к «Жигулям». Один парень оглянулся, и Сороке показалось, что он где-то видел его, но мог и ошибиться: лицо пария мелькнуло и исчезло. Движение по Приморскому шоссе было двустороннее, сплошные зигзаги, то и дело сквозь кусты и стволы деревьев открывались окна на залив. «Жигули» сбавили скорость, но обогнать себя не позволяли.

— Он не остановится. Что будем делать? — отрывисто бросил через плечо Саша. Белый с синими полосами шлем качнулся на его голове. Сорока обратил внимание, что ремешок под подбородком был не застегнут…

Позже, вспоминая эту бешеную гонку, он упрекал себя за то, что не заставил Сашу остановиться и застегнуть ремешок шлема… Упрекать упрекал, но и сам прекрасно понимал, что Саша никогда бы его не послушался: остановиться из-за этой чепухи (!) значит упустить нарушителя…

Правильно говорят: знал бы, где упасть, соломки бы постелил…

— Поедем за ними до первого поста ГАИ! — крикнул ему тогда в ухо Сорока.

Больше им ничего не оставалось делать, как проводить нарушителей до поста ГАИ, а он был лишь за Зеленогорском, и там сообщить номер машины. От патрульной «Волги» им не уйти.

Километра за три до Зеленогорска «Жигули» вдруг сбавили ход. Теперь снова Сорока видел смутные в наступающих сумерках лица девушек и парней. Они с явным любопытством смотрели на них, будто чего-то ожидали… Саша снова посигналил, а Сорока указал жезлом на обочину. Водитель включил мигалку, показывая, что он останавливается. Однако машина продолжала двигаться вперед примерно со скоростью девяносто километров. До этого она шла — сто двадцать. Саша держался сзади, соблюдая необходимую дистанцию. Но машина, больше не сбавляя скорости, с ритмично мигающим правым фонарем шла вперед. Она прижалась к самой обочине.

Дальше произошло то, на что мог рассчитывать только очень хладнокровный и опытный шофер. Впереди был крутой поворот, скрадывавший видимость. «Жигули» внезапно стали тормозить, забирая еще больше вправо на обочину. Не ожидавший этого маневра Саша Дружинин не мог так быстро затормозить и, видя, что впереди идущая машина уступает дорогу, естественно прибавил газу, чтобы вырваться вперед и остановиться уже впереди тормозящих «Жигулей». Но Саша не видел того, что видел со своего участка дороги и ювелирно точно рассчитал шофер, — это идущую из-за поворота встречную машину. Шел тяжелый грузовик с прицепом. Конечно, Саша легко бы мог обойти почти остановившиеся «Жигули» и вывернуть на правую сторону, прежде чем грузовик поравняется с ним, но тут шофер «Жигулей» внезапно дал газ и стал выезжать на проезжую часть…

В такие считанные секунды, когда смертельная опасность нависла над тобой и от нее уже не уйти, мозг человека работает, как никогда, ясно и четко, трезво оценивая обстановку. Глаз фиксирует все с точностью сложного оптического прибора, мозг, не уступая самой совершенной в мире кибернетической машине, молниеносно обработав поступившую в него информацию, выдает тот единственно верный шанс на спасение, который только возможен. Другого уже не будет. Сигналы посланы, теперь все зависит от того, как точно их выполнят твои руки, ноги, взведенные, как курок ружья, мышцы.

Сорока был лишь пассажиром, но глаза его зафиксировали все, что дальше произошло, до мельчайших подробностей. Он видел сквозь заднее стекло двигающиеся головы парней и девушек, лица их размазались в бледные желтые пятна; затем его внимание переключилось на катастрофически приближающийся к ним пыльный бок «Жигулей» с вдавленными в кузов блестящими рукоятками дверей; совсем рядом, будто крысиный хвостик, нервно бился по гудящему от колес асфальту прикрепленный к заднему бамперу электростатический ремешок; врезалась в память даже косая трещина на пластмассовом красно-желтом заднем фонаре. По левой стороне шоссе с гулом реактивного самолета надвигался на них тяжелый грузовик с блестящим, будто подобравшимся в прыжке могучим быком или буйволом на радиаторе.

Мотоцикл попал в классическую аварийную вилку, из которой почти невозможно спастись. Когда Саша вынужден был пойти на обгон, водитель «Жигулей» стал прижимать его к левой стороне дороги, по которой навстречу им двигался грузовик, внезапно появившийся из-за скрытого деревьями поворота. На этом узком шоссе мотоцикл мог бы протиснуться между грузовиком и «Жигулями» лишь в том случае, если бы «Жигули» посторонились, снова приняли вправо, ближе к обочине. Грузовику же совсем некуда было отодвинуться, он занимал большую часть шоссе, по обеим сторонам которого тянулись глубокие придорожные кюветы.

В такой почти безнадежной ситуации — их в лепешку расплющило бы между двумя машинами — Саша Дружинин принял единственное, самое верное решение. Рассчитав, что скорость грузовика меньше, чем мотоцикла и «Жигулей», он дал полный газ и, выкроив каких-то полтора метра, выскочил из вилки на левую сторону, с ревом пронесся мимо самого радиатора грузовика (Сорока даже разглядел на круто округлившейся груди белого металлического быка сквозную черную дырку), перемахнул через кювет и… последнее, что запомнил Сорока, — раскинувшийся над ними зеленый шатер ветвей, ослепительный блеск залива, усеянного черными камнями, два человека, вытаскивающих на песок красную с голубым лодку, и мелькнувший у самых глаз белый с синими полосами Сашин шлем…

А потом кратковременный полет в воздухе, хлесткие удары колючих ветвей по лицу, смолистый запах хвои, странное разноцветное мелькание в глазах, будто он заглянул в калейдоскоп, тяжелый всхлипывающий удар обо что-то твердое и яркая красно-зеленая вспышка уже не в глазах, а внутри всего его собранного в упругий комок существа.

И все. Полное безразличие ко всему на свете. Черная бархатная обволакивающая темнота без боли, запаха, звука.

Глава двенадцатая

— Вот вы — работник станции, ни разу не обслуживали «Жигули» ЛЕЧ двадцать три шестьдесят восемь? — спрашивал следователь.

— Не помню, — отвечал Сорока. — Много машин прошло через мои руки.

— Этот человек не знаком вам? — Следователь достал из внутреннего кармана любительские права с фотографией и протянул ему.

На Сороку смотрелшироколицый человек, сфотографированный в рубашке с отложным воротником. Волосы темные, небольшие глаза и короткая прическа. На вид водителю лет двадцать пять. «Борис Михайлович Борисов», — прочел Сорока.

— Я никогда его не видел, — твердо ответил он. Следователь вздохнул и спрятал права. Они беседовали в кабинете начальника травматологического отделения зеленогорской больницы.

Второй раз приходил сюда к Сороке следователь. Ему уже за сорок, лицо усталое, под глазами мешки. Первый раз он пришел на другой день после аварии. Сорока лежал на койке, обвязанный бинтами, и еще плохо соображал, у него было сотрясение мозга. По правде говоря, он не очень хорошо и помнит, что спрашивал следователь и что он отвечал. Кружилась голова, подташнивало, и все время тянуло в сон. Он даже не помнит, когда следователь ушел.

Теперь Сороке лучше, он уже может ходить. Глядя в лицо следователю, Сорока спросил:

— Вы их задержали?

И сам понял, что сморозил глупость, раз следователь показал права, значит, водитель задержан.

— Он был пьян? — не дожидаясь ответа, снова спросил Сорока.

— Кого вы имеете в виду? — поинтересовался следователь. — Их в машине было пять человек.

— Шесть, — поправил Сорока.

— В «Жигулях» шестеро и не поместятся, — возразил следователь. — А водитель был совершенно трезв.

— Он преступник, — заявил Сорока. Он уже знал, что Саша погиб в этой аварии, и тяжело переживал. — Он в тюрьме?

— Сразу и в тюрьме, — усмехнулся следователь. — Еще надо доказать, что он преступник.

— Что доказывать? — загорячился Сорока. — Он сбил нас и скрылся…

— Во-первых, он не сбил вас, а вы сами, превысив скорость, вылетели с проезжей части на обочину, во-вторых, он и не подумал скрываться, а сразу остановился, оказал вам первую медицинскую помощь и доставил в ближайшую больницу.

— Он? — не поверил Сорока.

— Эксперты из дорожной инспекции, обследовав место происшествия, пришли к заключению, что в аварийной ситуации повинен водитель мотоцикла Александр Дружинин, — бесстрастным голосом сообщил следователь.

— Неправда! — вскричал Сорока. — Водитель «Жигулей» загнал нас в кювет!

И он подробно рассказал, как все произошло. Даже упомянул про белого быка на радиаторе грузовика. Следователь внимательно выслушал, сделал пометки в блокноте, который он держал раскрытым на коленях, потом сказал:

— Это ваша точка зрения, пострадавшего в аварии, а у нас имеются показания водителя «Жигулей», шофера грузовика, других свидетелей… И главное — заключение дорожной экспертизы… Зачем вы пошли перед крутым поворотом на обгон «Жигулей»?

— Другого выхода не было, — ошарашенно ответил Сорока.

— Кто вас просил преследовать «Жигули»? — жестко спросил следователь.

— Они превысили скорость, и мы подумали, что водитель пьян…

— Вы подумали! — покачал головой следователь. — В обязанности общественников не входит преследование нарушителя на трассе, как в детективных фильмах… Вы должны были записать номер машины и немедленно сообщить о нарушителе в ближайший пост ГАИ. А они сами найдут способ, как задержать машину.

— Мы думали… — совсем растерялся Сорока. — Мы не хотели их упустить.

— Без вас бы нашли их и наказали, — сказал следователь и, помолчав, прибавил: — Вот чем оборачивается ваше ковбойство.

— При чем тут ковбой? — возмутился Сорока. — Человек погиб! Саша…

— Я понимаю, это жестоко, — сказал следователь, — но в этой трагедии вы сами виноваты, мальчишки… И вот ваша главная ошибка: раз машина, несмотря на сигналы, не останавливается, спрашивается: какой смысл ее преследовать? У «Жигулей» больше скорость, чем у «Явы», и вся эта погоня смахивает на ребячество, на желание поиграть в «полицейских и воров»… Не надо вам было их догонять, проще повернуть обратно и сообщить на пост ГАИ. У нас есть рация, радары, а вы тут учинили погоню, как в фильме «Безумный, безумный мир».

— Еще раз безумный, — без улыбки поправил Сорока. — Трижды безумный мир.

— Сплошь и рядом недисциплинированные водители не останавливаются по требованию общественных инспекторов, и что же — каждого нужно преследовать? Раз номер записан, значит, не на следующем, так на другом перекрестке нарушитель будет задержан. Все посты радиофицированы.

Уходя, он сказал, чтобы Сорока в следующий вторник в десять утра пришел в отделение милиции. Следователь знал, что Сороку на той неделе выписывают.

Сорока не находил себе места в больнице. Вторую неделю его держат здесь. Сашу несколько дней назад похоронили, он умер на операционном столе, не приходя в сознание. При ударе о дерево у него оказался проломленным череп. Будь у него на голове шлем, он наверняка остался бы жив.

Сорока отделался сравнительно легко: у него было сотрясение мозга, перелом ключицы и вывих плеча.

Саша все рассчитал правильно: вырвался вперед, благополучно проскочил под самым носом у грузовика, но не мог он предвидеть, что за пределами шоссе, которое сулило им смерть, налетит на единственное огромное дерево, которое именно в этом месте заслоном встало на их пути…

Лежа на больничной койке, Сорока мысленно тысячу раз повторил этот последний путь на мотоцикле с Сашей Дружининым, скрупулезно искал ошибку в его действиях, приведших к катастрофе. Искал и не находил. Будь он, Сорока, за рулем мотоцикла, наверное, точно так поступил бы. Сорока умел водить мотоцикл, так же как трактор и автомобиль, но ему было далеко до мастерства Саши, ведь тот был спортсмен-гонщик. Поэтому Сорока и не обратил внимания на тот факт, что Саша с юридической точки зрения нарушил правила движения. Эксперты, измерявшие тормозной путь мотоцикла, установили, что, когда затормозили «Жигули», Саша мог вполне затормозить вслед за ними и не вылезать на левую сторону шоссе для того, чтобы совершить обгон… Это и был единственный Сашин просчет. Конечно, любой мотоциклист затормозил бы и не пошел на обгон, тем более что близко был поворот, из-за которого в любой момент могла выскочить на прямую встречная машина (и она выскочила), но Саша был спортсмен, ему было свойственно рисковать. И его риск был бы оправдан, если бы «Жигули» вдруг не прибавили ходу… Уже потом Сорока прочел объяснение водителя «Жигулей»: тот писал, что он действительно сначала хотел остановиться и даже включил мигалку, но, увидев знак «остановка запрещена» (знак действительно стоит перед кривой), он поехал дальше, чтобы остановиться сразу за поворотом, где запрещающее действие знака кончалось…

Медсестра нашла Сороку в самом дальнем конце коридора, он стоял у окна, прижавшись лбом к прохладному стеклу.

— Пришли к тебе, — сказала она. — Опять целая орава.

В вестибюле он увидел Алену, Гарика, Сережу. Они натащили всякой всячины: печенья, конфет, яблок и даже лимонов. Зачем ему? Не лезет Сороке кусок в горло.

Он только стал вставать с койки, когда к нему в первый раз пришли Алена, Сережа, Гарик и Владислав Иванович.

В палату разрешили пройти только двоим — Алене и ее отцу. С остальными Сорока перебросился несколькими словами из раскрытого окна палаты.

Сережа первый забил тревогу, не дождавшись Сороки на даче. После дежурства Саша должен был его туда подбросить. Когда же Сорока не появился на второй и на третий день, Сережа помчался на станцию технического обслуживания и там все узнал…

Тогда Сорока лишь коротко сообщил им об аварии. Был он весь в бинтах, и еще болела голова. Владислав Иванович немного поговорил с ним, как мог ободрил и ушел, Алена задержалась подольше. В белом больничном халате, глазастая, незнакомая, она смотрела на Сороку и молчала. Зачем-то взяла его ободранную и измазанную йодом руку и стала слушать пульс.

— Сердце у меня и порядке, — через силу улыбнулся Сорока.

— А что болит?

— Ничего, — ответил он.

— Врешь, Сорока, — упрекнула она. — Я вижу, тебе больно.

Она так и не убрала руку, и он не сделал попытки отнять свою. Он сидел, прислонившись спиной к подушке, она — на койке рядом. В палате были еще больные, и Сорока молчал, хотя ему хотелось ей сказать что-нибудь хорошее.

У Алены были очень грустные глаза. Таких он у нее еще никогда не видел.

— Жалко Сашу, — всхлипнула она. Глаза ее заволокло слезами.

— Послезавтра похороны, сходи, пожалуйста, — попросил Сорока.

Алена кивнула. Он дал ей номер телефона Наташи Ольгиной, та скажет, куда прийти.

Вместе с ребятами он вышел в сквер. Был солнечный день, и выздоравливающие гуляли по тропинкам.

— Как машина? — поинтересовался Сорока, лишь бы что-нибудь сказать.

— Мы на ней к тебе приехали, — ответил Гарик. — Хочешь посмотреть?

Сорока покачал головой.

— Я позвонила в институт и сказала, что ты в больнице, — сообщила Алена. — Они пообещали принять у тебя экзамены, как только выйдешь.

— Я тебе учебники принес, — вспомнил Сережа и протянул тяжелую сумку.

— Потом отдашь, — укоризненно взглянула на брата Алена.

Сорока не привык к такому вниманию, не знал, что сказать, смущался, хотя ему было приятно видеть их, чувствовать их дружбу, внимание.

— В понедельник меня выпишут, — сказал он.

— Мы приедем за тобой, — пообещал Гарик.

— Не надо, — отказался Сорока. — Эта волынка может весь день тянуться… Встретимся вечером на даче.

— Мне папа пообещал купить мотоцикл, — похвастался Сережа. — Как только получу права. Ты меня будешь учить?

Алена, заметив, как по лицу Сороки пробежала тень, подтолкнула брата в спину.

— Ты чего? — удивился тот.

— Конечно, — улыбнулся Сереже Сорока. — У тебя получится.

Больных стали звать на обед. Сорока проводил друзей до ворот, посмотрел, как они забрались в «Запорожец», помахал рукой. Возвращаясь в палату, он подумал, что надо было как-то по-другому вести себя с ребятами. Были моменты, когда и сказать было нечего. Не привык он чувствовать себя больным, несчастненьким… Да еще этот дурацкий халат, стоптанные шлепанцы.

В палате он положил сумку с гостинцами и учебниками на тумбочку, присел на койку и задумался: экзамены надо срочно сдать, иначе он подведет ребят, в конце этого месяца они едут в Островитино…

— Сорокин, ты почему не в столовой? — Пожилая медсестра загородила собой проем двери. — Иди обедай, а потом снова принимай гостей…

Поковырявшись ложкой в жидком супе с лапшой и с трудом проглотив котлету, он поспешно спустился вниз — там ждали его Ольга Васильевна Татаринова и ее двоюродная сестра, Мария Ильинична. В руках у них объемистая сумка с гостинцами…


Сорока пристально смотрел на него. Он такой же, как и на фотографии, только прическу изменил: на снимке коротко подстриженные волосы спускаются на глаза, скрывая широкий лоб, а сейчас они длиннее и зачесаны набок. Человек, сидящий напротив него, спокойно выдержал взгляд, улыбнулся и сказал:

— Мы никогда не встречались.

Это верно, Сорока тоже никогда его не видел.

— Вы — автомобилист и ни разу не приезжали на станцию технического обслуживания? — задал вопрос следователь.

— Я — гонщик, — пояснил Борисов. — У нас в мотоклубе свои ремонтные мастерские.

— А вы знаете этого человека? — спросил следователь.

— Не знаю, — ответил Сорока.

Следователь поочередно их спрашивал и что-то записывал в протокол. Борисов отвечал, хотя и спокойно, чувствовалось, что слова свои взвешивал. Да, он не остановился по требованию общественников… Скорость превысил, он не отрицает. Почему не остановился? Потому что спешил, их ждали гости на даче в Зеленогорске, а потом товарищ следователь и сам, очевидно, знает, какие настырные эти ребята — общественники: остановят и полчаса будут мурыжить… Если бы был с ними инспектор ГАИ, он бы без звука остановился.

— Потерпевший утверждает, что вы специально подстроили аварию, сказал следователь.

— Только в детективных фильмах такое бывает, — рассмеялся Борисов. Может быть, потерпевший докажет, что я был в сговоре с шофером грузовика, который вымахнул из-за поворота, когда они, нарушив правила, пошли на обгон?

— Если бы вы остановились, ничего бы не было, — заметил следователь.

— Я включил указатель поворота и хотел остановиться, — продолжал Борисов, — но, увидев знак, запрещающий остановку, поехал дальше… А мотоциклист должен был соображать, что делать, тем более он общественник и на обгон ему идти не следовало, знак ведь был: обгон запрещен!

— Вы видели, что мы пошли на обгон, и могли бы принять вправо, но вы не уступили дорогу, — сказал Сорока.

— Я вас на этом участке не видел, — ответил Борисов. — Во-первых, там кривая, во-вторых, в машине было много народу, что затрудняло задний обзор.

— Сколько вас было в машине? — спросил следователь.

— Пятеро, — ответил Борисов.

— Вас было шесть человек, — возразил Сорока. — Двое впереди и четыре сзади.

— Вы ошиблись, — сказал Борисов. — Пятеро.

Нет, не мог он ошибиться! Сзади сидели две девушки и два парня… Хотя какое это имеет значение? Борисов высадил всех на шоссе, а его и Сашу погрузил в машину и доставил в больницу.

— Так сколько все же было людей в машине? — перевел взгляд следователь с Сороки на него.

— Я вам сказал: пятеро, — спокойно ответил Борисов.

Сорока промолчал. Головы парней и девушек то маячили в заднем окне, то пропадали. Может, и впрямь он ошибся?

Очная ставка в кабинете старшего следователя ничего не изменила. Сорока не смог доказать, что авария была преднамеренной. Борисова он не знал, а тот его. Фамилии девушек и двух парней, что были в машине, тоже ни о чем не говорили их Сорока тоже не знал.

И потом они ведь пассажиры, следователь с ними разговаривал, не все даже толком поняли, что произошло. Показания они дали. Сорока прочел протокол.

Борисов держался в кабинете следователя уверенно, как человек, не чувствующий за собой никакой вины. Он даже поинтересовался: когда права вернут? Следователь ответил, что это дело госавтоинспекции.

Они вместе вышли из кабинета, в дверях Борисов пропустил Сороку вперед. Молча вышли на улицу. Борисов подошел к салатным «Жигулям», тем самым, распахнул дверцу и оглянулся на Сороку.

— Хотите, подброшу? — «Или он действительно не виноват, или циник, каких поискать», подумал Сорока, хромая к машине. У него оказалась поврежденной коленная чашечка. Правда, хирург сказал, что ничего опасного, скоро пройдет.

Сорока подошел к нему, впился в глаза, будто там, в глубине его темных зрачков, спряталась правда.

— Ты убил Дружинина, — тихо сказал он, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить его за горло.

Ни один мускул не дрогнул на лице Борисова. Отвернувшись, он нырнул в машину и, взявшись за ручку двери, сказал:

— Я много раз попадал в аварии… — Он отпустил дверцу и засучил рукав. Вся рука от локтевого сустава до предплечья была в красноватых шрамах с точечками скобок. — Это последняя травма… И всякий раз я обвинял кого угодно: механика, трассу, машину, только не себя… А виноват всегда на поверку оказывался я сам… Поверьте, виноват в аварии только водитель мотоцикла.

Захлопнул дверцу, включил мотор и сразу резко взял с места.


Прямо из милиции Сорока поехал за город на кладбище. Наташа Ольгина она тоже наведалась в больницу — подробно объяснила, как найти могилу. И вот он, свежий холмик, заваленный траурными венками и живыми цветами. Цветы уже поблекли, съежились. Сюда он положил и свой букет в целлофановой обертке. Здесь все казалось безжизненным, мертвым: и деревья, и покрашенные преимущественно в голубой цвет ограды, и даже ровные узкие тропинки, пересекающие кладбище во всех направлениях.

Неподалеку двое рабочих копали могилу. Скрежет лопат о твердую землю раздражал его. На соседнюю могилу опустились две синицы и стали подбирать щедро рассыпанные крошки и крупу на самодельном фанерном столике. Детдомовская сторожиха еще в детстве говорила Сороке, что люди, поминая усопших, нарочно крошат на кладбище хлеб, яички, рассыпают крупу, чтобы их клевали птицы. Дело в том, объяснила она, что душа умершего человека вселяется в божью птичку и прилетает на свою могилку поклевать корма… Он и тогда не поверил этому, но сам обычай ему нравился. Слишком уж на кладбище угрюмо и мрачно, пусть хоть птицы вносят какое-то оживление…

Рабочие уселись на соседний могильный холм, закурили. Лопаты с прилипшими к ним комьями желтой земли были прислонены к остроконечной ограде.

— Дружок, что ли? — добродушно спросил у Сороки один из них. Сорока кивнул, повернулся и поплелся к кладбищенским порогам, возле которых на низких скамейках сидели несколько старушек в черном.

Почувствовав слабость, он остановился у ворот, голова немного кружилась. Мимо прошли рабочие с лопатами на плече. Лица их раскраснелись, они весело о чем-то разговаривали. Сорока повернулся и снова подошел к могиле Саши Дружинина. Теперь никого рядом не было, даже птицы улетели. Присев на шаткую скамейку, приткнувшуюся к березе, возле которой зеленел могильный холм без ограды, Сорока глубоко задумался.

Надо честно признать, что Борисов не похож на негодяя, который на потеху публике подстроил так, что мотоцикл выскочил на обочину… Хотя если бы захотел это сделать, то смог бы. Гонщик, наверное, мастер спорта… Все было так и вместе с тем совсем не так. Сорока чувствовал во всей этой трагедии чью-то злую волю, но ни доказать, ни сделать ничего не мог. Следователь сегодня ему прямо сказал: эксперты окончательно установили, что в аварии виноват сам Саша, не надо было ему выходить перед кривой на обгон. Это самая примитивная истина, известная любому водителю, а Саше тем более, раз он спортсмен.

И вот сейчас, у могилы друга, Сорока в ярости стискивал ободранные кулаки, вспоминая смеющиеся лица парней и девушек, глядевших на них через заднее окно: они знали, что сейчас будет потеха, и приготовились, как в цирке, смотреть на захватывающий номер… Возможно, никто из них не предполагал, чем все это кончится. Сорока даже допускал мысль, что Борисов просто хотел припугнуть их, посмотреть, как они отступятся, перестанут гнаться за ним… В конце концов, он мог внезапно затормозить перед мотоциклом, когда Саша вплотную приближался к машине на огромной скорости. Стоило шоферу «Жигулей» чуть-чуть нажать на тормоз — и они бы ударились в бампер машины. Не сделал же этого Борисов? Значит, он не ставил перед собой цель расправиться с ними? И потом разве можно все так точно рассчитать? Ну, хорошо, допустим, водитель «Жигулей» действовал хладнокровно и расчетливо, но как мог он предусмотреть поведение Саши Дружинина? Тот мог и не пойти на обгон — остановиться на обочине… Эх, Саша, Саша, остановись ты — и ничего бы не было!..

И еще об одном говорил следователь: если бы водитель чувствовал себя виноватым, обязательно бы удрал. А «Жигули» остановились и оперативно доставили их обоих в больницу. Так не поступают преступники, уж он-то знает их психологию! Совершив наезд, они стремятся убежать, запутать свои следы, затаиться…

— Но ведь наезда-то не было! — возражал Сорока.

— Значит, не было и преступления, — резюмировал следователь. — Несчастный случай.

Услышав тихие шаги, он поднял голову: по кладбищенской тропинке к могиле шла Наташа Ольгина. Она была во всем черном, голова низко опущена, в руке зажат букет оранжевых гладиолусов. Лицо у девушки бледное, глаза неестественно блестят.

Сорока поднялся со скамейки, незаметно отступил за березу. И, не оглядываясь, зашагал прочь. Он знал, что прощаться с погибшим другом лучше всего один на один.


В этот же день вечером он приехал на электричке в Комарово. С залива дул влажный ветер, деревья шумели, роняя иголки, сухие сучки. В ветвях застрял залетевший невесть откуда тополиный пух. Над раскачивающимися вершинами проносились серые клочковатые облака. Где-то глухо громыхнуло то ли далекий гром, то ли пролетел реактивный самолет. Люди, сошедшие с электрички, зябко поеживались, приходя по перрону. Электричка ушла, а прошлогодние листья, схоронившиеся между шпалами, задвигались, зашуршали, будто собрались вдогонку за поездом, — но, видно, силенок не хватило взлететь: снова затихли, успокоились.

На даче он застал лишь Владислава Ивановича. Он сообщил, что ребята поехали на «Запорожце» в больницу, за ним, за Сорокой. Вокруг дачи деревья шумели особенно протяжно, с какой-то тоскливой однообразностью. Дед тщательно обнюхивал Сороку, морщил черный нос от резкого больничного запаха, лизнул лоб, залепленный белым пластырем. Повязку Сорока попросил снять.

Владислав Иванович был человек деликатный и вопросов не задавал, но Сорока видел, что он бросает на него любопытные взгляды, дожидаясь, когда тот расскажет, чем кончилось дело.

Большаков был в трикотажных брюках, светлой куртке с капюшоном. Небритые щеки у него впалые, у глаз залегли мелкие морщинки. Вышел погулять, а из кармана торчит математический справочник. Дед отошел от Сороки и со вздохом улегся у ног хозяина.

Сорока не спеша, подробно рассказал о беседе в кабинете следователя. Не упомянул лишь о коротком разговоре с Борисовым у машины. Кстати, почему он разъезжает по городу без прав?..

Они сидели в беседке, и над их головами шумели сосны. Еще не было и восьми часов, а уже стало сумрачно. Разреженные клочковатые облака пролетели, и теперь с залива надвигались плотные дождевые. Когда ветер утихал и деревья переставали шуметь, становилось слышно, как на железную крышу дома с тихим шорохом просыпаются сосновые иголки.

— Я, пожалуй, верну в милицию удостоверение дружинника, — сказал Сорока.

— Напрасно, — ответил Владислав Иванович. — Зачем же сердиться на милицию? Следователь хотел тебе помочь, но…

— И вы мне не верите? — сбоку взглянул на него Сорока.

— Верю, — сказал Владислав Иванович. — Верю, что и такое могло случиться… Но не всегда то, в чем мы глубоко убеждены, является объективной истиной. Обстоятельства сложились так, что все факты против тебя. И тут ничего не поделаешь. Будь ты на месте экспортов, ты поступил бы так же. Они ведь тоже учитывали, что вы выехали не на прогулку, а на дежурство, чтобы помочь этой самой милиции.

— Так сколько же истин существует на свете?

— Один мудрец сказал, что истина открыта для всех, но никто еще полностью ею не овладел и много еще осталось поработать будущим поколениям. — Владислав Иванович улыбнулся. — Приведу тебе еще слова Конфуция: «Три пути есть у человека, чтобы разумно поступать: первый, самый благородный, размышление, второй, самый легкий, — подражание, третий, самый горький, опыт». Так вот ты, насколько я тебя знаю, избрал самый сложный и трудный путь.

— Слабое утешение, — усмехнулся Сорока.

— Я тебя не утешаю… Кстати, ты в этом не нуждаешься.

— Я чувствую и себя виноватым в его смерти, — помолчав, сказал Сорока. — Если бы я велел ему прекратить погоню, он бы меня послушался. Почему я его не остановил и не сказал, чтобы он застегнул ремешок шлема? Врач заявил: если бы шлем не слетел с его головы, он был бы жив.

— Не кори себя, — мягко сказал Владислав Иванович. — Ты никогда бы не прекратил погоню, вот в чем дело. Не тот у тебя характер, чтобы остановиться на полпути.

— Но ведь за рулем был он!

— Ты еще больше рисковал, доверившись ему.

Сорока надолго умолк. И в глазах у него такая тоска, что Владислав Иванович не решился нарушить затянувшуюся паузу. Дед приподнял голову и посмотрел на Сороку ясным глазом.

— Не будем больше об этом, — сказал Сорока. — Рано или поздно я найду эту проклятую истину… — Он без улыбки посмотрел на Владислава Ивановича.

— Я очень благодарен тебе, — сказал тот. И в голосе его прозвучала какая-то особенная нотка, заставившая Сороку насторожиться.

— За что же?

— Я рад, что Сережа и Алена дружат с тобой… Больше того: пока ты с ними, я спокоен за них.

— Вы преувеличиваете мое влияние, — негромко произнес он.

— Я ведь отец, — улыбнулся Владислав Иванович, — мне виднее… Вы скоро поедете в Островитино одни… Я надеюсь, Президент Каменного острова возьмет под свое высокое покровительство Сережу и Алену?

— Алену… — с горечью вырвалось у Сороки, но он тут же взял себя в руки и довольно бодро закончил: — У нее и так есть надежный защитник.

— Я тебе приведу еще одно высказывание: «Любовь чахнет под принуждением; самая ее сущность — свобода; она не совместима с повиновением, с ревностью или страхом».

Сорока подивился проницательности Владислава Ивановича. Ему всегда казалось, что он, всецело занятый работой, мало интересуется жизнью своих детей. А о том, что он им предоставляет полную свободу во всем, он и сам знал, потому как видел это там, в Островитине. Ни разу Владислав Иванович не попросил его, Сороку, чтобы он взял Сережу и Алену на остров, хотя отлично знал, как они туда рвутся. А когда Сорока попросил передать им, что приглашает на остров, Владислав Иванович улыбнулся и сказал, что выполнить эту просьбу не может, так как Алена и Сережа ему не поверят… И Сорока тогда сам их пригласил. И даже лодку послал за ними.

И вот оказывается, Владислав Иванович все видит и знает… даже больше, чем говорит. И тут он совсем огорошил Сороку, сказав:

— Мне сдается, Гарик не так себя повел с Аленой… Она девочка добрая, тонкая, хотя язычок у нее и острый. И потом она — романтик, художественная натура… Гарик должен был бы это как-то почувствовать, если он действительно хочет завоевать ее расположение.

— Почему же вы ему не сказали?

— О таких вещах не говорят.

— Гарик хороший парень, — убежденно сказал Сорока.

— Я это знаю, — улыбнулся Владислав Иванович. — Думаю, что и Алене это известно… Ты никогда не задумывался, почему поэты символом любви выбрали луну?

— Наверное, потому, что у нее есть обратная сторона.

— Верно. — И еще — ее вечное непостоянство, изменчивость, убывание и прибывание. А бывает и совсем ее не видно на небе.

— Для меня это слишком сложно, — сказал Сорока. — Я ведь никогда не любил.

— Ты еще это испытаешь, — с грустью заметил Владислав Иванович.

— До любви ли тут? — перевел разговор на другое Сорока. — Работа, учеба, экзамены, общественные нагрузки… В кино и театр сходить некогда!

— В первый раз слышу, что тебе нелегко.

— Я не жалуюсь… Такая жизнь, в общем-то, по мне.

— Ты, пожалуйста, не путай божий дар с яичницей! — улыбнулся Владислав Иванович.

— Любовь эгоистична — она захватывает человека целиком, не дает ему ни о чем другом думать, — сказал Сорока.

— Откуда ты знаешь, если никогда не был влюблен?

— Догадываюсь… — смутился Сорока. — В книжках прочитал.

— Как я понял, у тебя для любви нет времени? — не скрывая насмешки, сказал Владислав Иванович. — Вот закончишь институт, получишь путевку в жизнь, осмотришься, взвесишь все за и против, а тогда уж любовь тебе, как спелое яблоко, прямо с дерева в руки свалится?

— Зачем так примитивно? — взглянул ему в глаза Сорока.

— Не проворонь, Тимофей, свою любовь, — сказал Владислав Иванович. И лицо у него было грустное.

Разговор прервал шум мотора. Дед пружинисто вскочил и молча бросился по тропинке навстречу «Запорожцу», осторожно пробирающемуся по лесной дороге к дому. Сорока и Владислав Иванович поднялись со скамейки. Порыв ветра пригнул вершины деревьев, опять громыхнуло, погромче. Небо посерело, облака уже не двигались, а сжимались в единую плотную массу. А скоро ветер принес крупные капли. Они защелкали по голове, плечам, со звоном ударили в стекла.

— Ты посмотри! — удивился Владислав Иванович. — Алена за рулем!

Сорока ничего не ответил, только подумал, что наконец-то Гарик нащупал верную тропинку к сердцу девушки… И эта мысль не доставила ему удовольствия.

Над замершими соснами отчетливо возникла зеленоватая вертикальная молния. Немного погодя послышался гром. Он то нарастал, то замирал. Как-то разом шумно вздохнули деревья. И тишина. Над лесом выдвинулся заостренный темно-синий нос набухающей чернотой тучи, стало сумрачно. Дед, поджав хвост и низко наклонив голову, поспешно направился к крыльцу. Толкнув носом дверь, скрылся в доме. Немного погодя мимо прошмыгнула сиамская кошка.

В дачный поселок пришла гроза.

Глава тринадцатая

«Запорожец» свернул от гостиницы «Россия» на Московский проспект и ловко втиснулся в поток машин.

— Первым делом я разыщу Федю Гриба, — разглагольствовал Гарик, попыхивая сигаретой, — возьму его за шиворот и скажу: «Федюнчик, а за тобой числится должок! Помнишь, я тебе перочинный ножик отдал? А обещанных лещей так и не увидел! Ты же тут все заветные места знаешь? Вот и показывай, дружок…» Интересно, клетчатая кепочка сохранилась у него? — Он покосился на задумавшегося Сороку. — Как ты думаешь?

— Что? — спросил тот.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — заулыбался Гарик. — Цел ли твой ветряк на Каменном острове…

Гарик не угадал: Сорока думал о другом. О том, что экзамены позади, оформлен на станции отпуск и завтра утром они вчетвером уезжают на Островитинское озеро… Он так мечтал об этом дне! Но почему сейчас не испытывает никакой радости? Что грызет его, тревожит? Впрочем, не надо себя обманывать: он отлично знал, что происходит с ним. Все то же: смерть Саши Дружинина. Ложась спать или утром просыпаясь, он начинал мучительно размышлять обо всем, что произошло… И еще стал задумываться о смерти. Раньше такие мысли и в голову не приходили. Но вот умер молодой, полный сил человек, очень хороший человек, с которым ты подружился, который строил планы на будущее, любил… Жизнь продолжается, зажили переломы и ссадины на теле Сороки, на место Саши в кузовной цех пришел другой рабочий, Наташа Ольгина сидит в холле и оформляет заказы автолюбителей, она улыбается другим, а Саши Дружинина нет. И никогда не будет. Борисов, наверное, и не вспоминает об этой дорожной аварии…

Мысли о смерти, вернее, о бессмысленности ее угнетали Сороку. Он гнал их прочь, но они снова возвращались… Сороке и невдомек, что рано или поздно каждому человеку приходят подобные мысли в голову. Только одним раньше, а другим позже. Вот и вся разница. Быть зрелым — это еще не значит иметь за плечами много прожитых лет. Зрелым становится тот человек, который начинает размышлять над смыслом жизни, пытается понять, что движет миром, в котором он живет, и что он сам значит в этом огромном мире…

— Все-таки, о чем ты думаешь? — спросил Гарик. — Разрешаешь гамлетовский вопрос: быть или не быть? — Они стояли в потоке машин у красного светофора. Над ними громоздко навис железный кузов самосвала. Шофер, по сравнению с ними, казалось, сидел где-то в облаках.

— Ты угадал, — улыбнулся Сорока, пытаясь прогнать мрачные мысли. — Я думаю о смерти.

— Я бы на твоем месте господа бога благодарил, что остался жив, сказал Гарик. — Сережа нашел в кустах твой шлем… Ты его видел?

— Я знаю, он раскололся в трех местах.

— Не мучай ты себя, — сказал Гарик. — Как говорится, чему быть, того не миновать.

Они остановились у Московского универмага и, закрыв машину, пошли через арку в продовольственный магазин. Это Алена их туда снарядила за покупками. Нужно было купить стиральный порошок «Вок» — он продавался только здесь, — двухконфорочный керогаз, сковородку…

— У меня в запасе червонец… Возьмем пару бутылок шампанского? предложил Гарик. — У Алены через месяц день рождения…

На Дворцовой набережной — они возвращались из магазина на улицу Восстания — Сорока вдруг схватил Гарика за руку:

— Остановись!

Гарик взглянул на него и послушно прижался к тротуару. Сорока выскочил из машины и бросился в обратную сторону. Было заметно, что он еще немного прихрамывает. Догнав тоненькую девушку с каштановыми волосами и не обращая внимания на прохожих, Сорока, жестикулируя, что-то говорил, а девушка с сосредоточенным лицом слушала. И вид у нее был такой, будто она пыталась что-то вспомнить. Наверное, все-таки вспомнила, потому что улыбнулась, кивнула и, взяв Сороку под руку, пошла по тротуару.

Гарик наблюдал за ними в зеркало заднего обзора. Давно он не видел приятеля таким оживленным. Разгладились горькие складки возле уголков губ, оживились серые глаза. Они прошли мимо машины, и Сорока даже не взглянул на нее. Девушка была невысокого роста, стройная. И улыбка у нее белозубая, красивая.

Видя, что они уходят в сторону Летнего сада, Гарик догнал их и посигналил. Сорока рассмеялся, что-то сказал своей знакомой, и они остановились. Девушка с любопытством посмотрела на высунувшегося в приоткрытую дверцу Гарика.

— Может быть, вы сядете в машину? — сказал он.

Сорока распахнул дверцу, откинул переднее сиденье, и девушка забралась в машину. В кабине сразу запахло хорошими духами.

— Ты не забыл? Нам еще нужно в один магазин, — напомнил Гарик, с любопытством разглядывая девушку.

— Познакомься, это Нина, — сказал Сорока. Он сразу понял, что девушка произвела должное впечатление на Гарика.

Гарик был недоволен: у них еще столько дел, а Сорока, сидя рядом с девушкой, болтал о всякой всячине. Сорока — человек, из которого обычно слова приходится клещами вытаскивать, а тут будто его прорвало, так и заливается соловьем! Невозможно слово вставить… Это, пожалуй, больше всего и раздражало Гарика — получалось, будто он лишний в машине, шофер такси, на которого бесцеремонные пассажиры не обращают никакого внимания… Из разговора он понял, что они всего один раз виделись, причем глазастая Нина приняла Сороку за жулика и привела в милицию…

Поглядывая на нее в зеркальце, Гарик все больше убеждался, что она ничего… Да что ничего — красива! Лицо чистое, овальное с прямым носиком, черные брови узкие, а в крупных глазах, когда она смеется, мелькают блики. Ну и Сорока, вот тебе и тихоня!..

Гарик понемногу тоже включился в разговор и уже больше не вспоминал о том, что нужно в продуктовый. Они проехали всю набережную, нырнули под Литейный мост, свернули на проспект Чернышевского, а потом выскочили на улицу Воинова. Они были рядом с домом, в котором жила Алена, но Сорока ничего не сказал, и Гарик поехал дальше. По улице Воинова было приятно ехать, здесь асфальт ровный, без выбоин. И потом регулировщики в стеклянных будках-аквариумах все время включали зеленый свет.

Погода была солнечная, теплая — почему бы не покататься по городу? А водить машину Гарик любил. Последний год в Москве его приемный отец Вячеслав без опаски давал ему ключи, и Гарик свободно разъезжал по городу. В столице труднее водить — столько разных улиц и переулков, не считая тупичков, а в Ленинграде проще — здесь почти все улицы пересекаются под прямым углом.

— Экзамены сдали? — поинтересовался Сорока.

— Какие экзамены? — удивилась Нина. — Я работаю.

Сорока смутился: он почему-то решил, что она студентка.

— Где же вы работаете, если не секрет? — ввернул Гарик.

— О, это большой секрет! — улыбнулась Нина. — Но вам, так и быть, скажу: я работаю в Апраксином дворе, в комиссионном магазине.

— Ценное знакомство! — воскликнул Гарик. — Вы меня, пожалуйста, запомните как следует, я к вам обязательно зайду.

— Вам, конечно, нужны фирменные джинсы или что-нибудь в этом роде?

— Джинсовую рубашку хорошо бы, — сказал Гарик. — Из грубого материала, с кнопками. И чтобы с заграничной этикетной.

— Сейчас спекулянты к отечественным изделиям пришивают заграничную бирку и продают в несколько раз дороже.

— Вас-то не проведешь! — заметил Гарик.

— На этих джинсах сейчас все помешались, — сказала Нина. — Фирменные не сдают нам на комиссию — продают с рук. Мы ведь не можем их оценить дороже, чем они идут по прейскуранту. А деляги продают их за бешеные деньги.

— Скоро все, как детдомовцы, будут ходить в одинаковой форме, — заметил Сорока.

Он, случалось, заглядывал в комиссионку и даже как-то купил недорогой транзисторный приемник. Там в отделе культтоваров всегда толпа любопытных. Стоят и смотрят на разнообразную заграничную технику: приемники, магнитофоны, проигрыватели. Здесь же неподалеку, у окна, модные ребята в замшевых и кожаных пиджаках с оглядкой торговали пластинками, кассетами, заграничными часами. Слышались реплики: «А-а, „Сейка“! Квадратный вариант с двумя календарями… Можно схватить и штиф… Морда у них красивая, а машина — тьфу! Уж если брать, то лучше „Омегу“». У другого окна толковали о новейших заграничных магнитофонах с «Долби-системой», о проигрывателях, о сверхдефицитных «пластах». Слышались имена Реброва, Челентано, Поля Мориа, Рейя Конниффа, Джеймса Ласта…

И вот в этой комиссионке работает Нина…

— Я туда иногда захожу, — наконец сказал Сорока. — Вы за прилавком не стоите?

— Бывает, подменяю продавцов, — ответила Нина. — Вообще-то я закончила торговый техникум и работаю заведующей трикотажным отделом. На втором этаже.

— И вам нравится… эта работа? — поинтересовался Сорока.

— А чем моя работа хуже любой другой? — быстро взглянула на него Нина.

Улыбка исчезла с ее лица, глаза смотрели настороженно. Точь-в-точь, как тогда на Кондратьевском, не хватало только рядом Найды на поводке…

— Я люблю свою работу, — подчеркнула она. — Я в курсе европейской моды, разбираюсь в мужской и женской одежде… — Она бросила взгляд на Гарика. — На ваших джинсах американская наклейка, а на самом деле они японского производства.

— Какие японские? — возмутился Гарик, очень гордившийся своими джинсами, купленными у знакомого студента-венгра. — «Леэр»! Знаменитая американская фирма, которая шьет для ковбоев.

— Не расстраивайтесь, это только специалистам понятно, что джинсы не американские. Японцы купили в Штатах лицензию, поэтому и ставят на джинсах американское клеймо…

— Я почему-то думал, вы студентка, — сказал Сорока. — А папа ваш профессор.

Она отвернулась от него, посмотрела по сторонам — они выехали к мосту Александра Невского.

— Куда вы меня везете?

— А вам куда надо? — спросил Гарик, въезжая на мост. Впереди, заслонив перспективу, тяжело полз переполненный троллейбус, а слева грохотал трамвай. Часы пик. В это время весь транспорт в городе переполнен.

— К «Гиганту», — сказал Сорока, взглянув на девушку.

Гарик развернулся за площадью. Когда они остановились перед светофором, Нина кивнула на комиссионный магазин:

— Здесь моя подруга работает. Мы вместе учились.

— Такая же красивая? — игриво спросил Гарик.

— Зеленый, — мрачно заметил Сорока.

— Может, зайдем? — сказал Гарик. — Познакомимся с подругой…

Сорока хмыкнул в ответ и отвернулся, а Нина холодно спросила:

— Вы ездите по городу и подбираете на улицах девушек?

— Не всех, — рассмеялся Гарик, — только красивых!

— Я горжусь, — сказала Нина и замолчала, глядя в окно.

Сорока так и не понял: обиделась она или притворяется? Еще полчаса назад Гарик сидел и боялся рот раскрыть, лишь бросал восхищенные взгляды на девушку. А стоило ей сказать, что работает в комиссионке, сразу перешел на фамильярный тон, стал говорить пошлости; но, заметив, что Нина нахмурилась и замолчала, он, желая сгладить возникшую неловкость, с воодушевлением стал рассказывать, что завтра чуть свет они уезжают на великолепное озеро…

Видя, что Нина внимательно слушает, он еще пуще стал разливаться соловьем. Мол, Швейцария — это ничто по сравнению с Островитинским озером. Как будто он был в Швейцарии! А щуки там водятся почти такие же, как лохнесское чудовище, которое до сих пор не нашли…

— Меня тоже приглашают поехать на машине, — сказала Нина. — По-моему, в ту же сторону… Валдай, Вышний Волочок, Тверь… По пути Радищева из Петербурга в Москву.

— Когда вы поедете? — спросил Гарик. Пока Нина говорила, он все время поглядывал на нее в зеркало.

— Я еще не решила, — сказала Нина.

— Заезжайте к нам! — загорелся Гарик. — Вы все равно мимо поедете. Честное слово, не пожалеете!

«Хорошо, что еще в дом не позвал! — усмехнулся про себя Сорока. Сейчас будет заливать, каких он лещей таскал…»

— Там есть остров — неприступный, как крепость. И живут на нем одни мальчишки…

— И не скучно им там одним? — спросила Нина.

— Им некогда скучать… — со значением сказал Гарик. — А рыбы в этом озере! Помнишь, Тимофей, каких мы щук-лещей таскали?

— Не помню, — угрюмо отозвался Сорока, которому надоела эта болтовня. — Я там другими делами занимался…

— Нина, вы знаете, кто рядом с вами сидит? — лукаво улыбнулся Гарик, на миг обернувшись к девушке. — Сам Президент Каменного…

— Может, хватит? — оборвал Сорока.

— Я вам план набросаю, как добраться от шоссе до деревни Островитино, — не мог остановиться Гарик. — А дом наш один на берегу. К нему легко на машине проехать… Ну, так как, ждать вас в гости?

— Спасибо, — поблагодарила Нина. — Там видно будет…

— Спасибо потом будете говорить, — перебил Гарик, — когда на озеро приедете…

— Действительно там рай земной? — сбоку взглянула девушка на Сороку.

— Я не был и раю, — усмехнулся тот.

Гарик начал раздражать Сороку: зачем он ее приглашает на озеро? Дает понять, что она ему понравилась? А как же Алена? Готов с кулаками наброситься на любого, кто лишний раз на нее посмотрит! Нет, Сорока не ревновал его к Нине, упаси бог! С тех пор как они впервые повстречались на Кондратьевском проспекте, многое изменилось… То, что он увидел, стоя у газетного киоска, ошеломило его: Нина и Длинный Боб! Если до этого ему и хотелось увидеть девушку, то потом он больше не думал о ней. Но сегодня, когда неожиданно увидел Нину на набережной, будто сам черт толкнул его под руку, и он попросил Гарика остановиться…

Нина показалась ему еще более красивой, но какой-то другой, не той, которую искал на набережной в белую ночь…

В эту встречу Нина меньше напоминала ему воспитательницу Нину Владимировну. Сорока думал о Гарике. Собственно, ничего такого Гарик не делает, чтобы так сурово осуждать его. Обычная мальчишеская трепотня. В машине сидит симпатичная девчонка, Гарик развлекает ее, старается понравиться, ну и что тут такого? Приятно было бы ей ехать в машине, если бы Гарик так же мрачно молчал, как он, Сорока?..

Он уже не первый раз замечал за собой, что, рассердившись на друга, потом начинал оправдывать его. Последнее время Сорока чересчур критически стал относиться к нему. Сбылась давняя мечта Гарика: он имеет теперь машину. Правда, заявляет, что она общая, но факт остается фактом: Гарик с помощью своегородственника Вячеслава Семеновича заплатил почти всю сумму. Сорока добавил лишь триста рублей, сэкономленных к отпуску. Саша Дружинин не взял ни копейки за ремонт.

За руль «Запорожца» Сорока садился всего раза два. Еще ушибы не зажили, да и сломанная ключица побаливала. А вот сегодня он бы с удовольствием покатался по городу, но Гарик не предложил. Он, конечно, мог сказать ему, и Гарик сразу бы отдал руль, а вот сам предложить не догадался.

— Вы сегодня какой-то мрачный? — заметила Нина.

— Грущу, что снова вас долго не увижу, — отшутился Сорока, а про себя подумал, что вот Гарика критикует, а сам тоже хорош: говорит не то, что думает.

— Вы теперь знаете, где я работаю.

— Я завтра забегу, — сказал Гарик и вспомнил: — Ах да, мы рано уезжаем.

— А может, останешься? — Сороке стало смешно. — Нина покажет тебе все, что спрятано под прилавком.

— Я вам все покажу: что на витрине и что под прилавком, — не приняла шутку девушка и отвернулась к окну.

— Сразу за светофором направо, — скомандовал Сорока. Они уже проехали мимо кинотеатра «Гигант». Подстриженные липы и тополя стояли вдоль тротуаров пыльные, поникшие. По обе стороны дороги высились кирпичные добротные дома. Сорока повернулся было к Нине, собираясь что-то сказать, но тут увидел забавную картинку: на широком подоконнике второго этажа рядком сидели здоровенная овчарка и пушистый кот. Большая остромордая со стоячими ушами голова и маленькая круглая, усатая одновременно поворачивались то в одну, то в другую сторону. Иногда головы сближались, и тогда казалось, что животные мирно переговариваются, обсуждая, на их взгляд, не менее забавные картинки, происходящие с людьми на тротуаре.

— Как вам нравится эта парочка? — показал Сорока. Машина стояла перед светофором, дожидаясь зеленого света.

— Прелесть! — воскликнула Нина. — Вот бы нашу злюку Найду примирить с Сатрапом.

— С кем? — удивился Гарик.

— Мой дом, — сказала Нина. — А Сатрап — это наш кот.

Гарик остановился.

— Я сейчас вам весь маршрут до озера набросаю, если надумаете к нам приехать… — вспомнил он. — Тимофей, у тебя нет ручки или карандаша?

— Нет, — ответил Сорока, вылезая из «Запорожца», чтобы выпустить Нину.

— А вы не хотите, чтобы я приехала? — спросила его девушка.

— Приезжайте, — сказал Сорока.

— У меня еще есть одно дело, — проговорил он, забираясь в машину. И сказал, куда ехать. Голос его прозвучал глухо, а по лицу скользнула тень. Гарик, не задавая лишних вопросов, тронул машину. Он все-таки набросал в записной книжке девушки маршрут к озеру. До самого места ехали молча. Глаза у Сороки были отсутствующие — казалось, он напряженно прислушивается к самому себе.

— Ты подожди, я один, — сказал он другу и, прихрамывая, зашагал к высоким металлическим воротам. Сквозь железную решетку были видны диковинные автомобили: широкие, приземистые, с растопыренными ногами-шинами.

Гарик выбрался из «Запорожца», подошел к воротам и, закурив, стал разглядывать гоночные машины. Механики, не обращая на него внимания, занимались наладкой моторов. Гарик видел, как Сорока прошел через небольшую металлическую дверь, миновал широкий двор и подошел к невысокому коренастому человеку, устанавливающему на красный с желтым гоночный автомобиль широкий спаренный скат. Увидев Сороку, человек разогнулся и, глядя на него, стал медленно вытирать тряпкой руки. Лицо у него при этом было очень сосредоточенное. Сорока стоял спиной, и Гарик не слышал, что он говорил, но по тому, как на лице человека сначала выразилась досада, а затем раздражение, он понял, что разговор не из приятных.

Вот какой состоялся разговор между Сорокой и Борисовым.

Борисов (с плохо скрываемой досадой). Мне начинает это надоедать… Сколько можно об одном и том же? Этим делом занималась милиция, вопрос, как говорится, исчерпан. Что вам от меня еще нужно?

Сорока (ровным, спокойным голосом). Погиб мой товарищ. И я не верю, что это несчастный случай…

Борисов (с усмешкой). Милиция поверила, а вы — нет!

Сорока. Да, я — нет.

Борисов. Я вам ничем помочь не могу.

Сорока. Можете… (После паузы.) Скажите: кто был шестым в вашей машине?

Борисов. Нас было пятеро.

Сорока. Почему вы не хотите мне сказать правду?

Борисов (раздраженно). Ну, допустим, нас было шестеро, семеро, десятеро! Я не понимаю, что бы это изменило.

Сорока. Возможно, многое.

Борисов. У меня завтра ответственная тренировка, так что…

Сорока. Я ведь все равно узнаю правду.

Борисов (нагибаясь к скату). Желаю успеха!

— Я думал, ты ему врежешь, — сказал Гарик, когда Сорока забрался в «Запорожец».

— А надо бы, — буркнул Сорока, думая о том, что сегодня он не зря приехал в гараж спортивных машин. Хотел того Борисов или нет, но Сорока после разговора с ним еще больше утвердился в мысли, что он не ошибся: в машине находился шестой человек… Правда, что это может изменить, как сказал Борисов, Сорока не знал, но зато знал другое: он не успокоится, пока не выяснит, кто этот шестой.

— Теперь в Зеленогорск, — распорядился Сорока.

— А что скажет Алена? — попытался возразить Гарик, но Сорока коротко сказал:

— Подождет. — И, помолчав, прибавил: — Я должен увидеть следователя.

— В Зеленогорск так в Зеленогорск, — сказал Гарик, бросив взгляд на погрузившегося в мрачное раздумье друга.

А Сорока думал о старшем лейтенанте Татаринове. Там, где Сорока два года служил в десантных войсках, он близко сошелся с этим человеком…

Татаринов был рослый немногословный мужчина лет двадцати восьми. Он командовал ротой новобранцев, из которых обязан был за два года сделать десантников — людей ловких, закаленных, отчаянных.

Татаринов с завидным терпением обучал военной науке своих зеленых питомцев. Говорил он мало, больше делал и показывал. Был прекрасным спортсменом, бегал на длинные дистанции, занял первое место в части по самбо. А в десантных войсках командиров — хороших спортсменов было немало.

Татаринов сразу обратил внимание на высокого, собранного новобранца, который, как и он сам, был не слишком-то многословен. Долго приглядывался к нему, давал все труднее и труднее задания, с которыми Сорока легко справлялся.

На втором году службы Сорока стал его помощником…

И вот тогда-то и произошла эта история…

Четыре десантника из роты под началом каптенармуса отправились на речку Ягелевку за красной рыбой для солдатской кухни. Среди солдат, отобранных каптенармусом, был и Сорока.

Рыба, как говорится, шла сама в руки. Точнее, она шла вверх, на нерест. Они уже заготовили столько, сколько им было разрешено по лицензии, но ребята, охваченные охотничьим азартом, никак не могли остановиться: хватали и хватали беззащитную рыбу…

Сорока попытался образумить ребят, но его никто не слушал. И тогда он не выдержал — бросился отбирать пойманную рыбу и снова бросать в речку. Кто-то из солдат, вроде бы в шутку, смазал его скользким хвостом большой рыбины по лицу — и тогда Сорока ударил его…

Ребята тотчас прекратили ловлю рыбы, окружили его и солдата, которого он ударил. Никто не сказал ни слова, просто молча стояли вокруг и смотрели на него. Сороку уважали в роте, он это знал, но в тот момент его презирали. Он это очень остро, как говорится, всей кожей, почувствовал. И понимал, что понадобится не один день, даже не одна неделя, чтобы вновь заслужить доверие и уважение товарищей.

Вернувшись в роту, Сорока ничего не сказал своему командиру, но тому скоро стало известно о происшествии на речке Ягелевке.

Старший лейтенант Татаринов вызвал его для разговора.

— Ты один раз прав, Тимофей, а трижды — нет, — сказал он. — Прав, что прекратил бессмысленную ловлю рыбы, но трижды не прав, что поднял руку на товарища! И тебя никто из ребят не поддержал, потому что твой поступок был неправильным. И будь другие такими же невыдержанными, как ты, они тебя могли бы избить.

— Они же видели, что рюкзаки уже полные, — возразил Сорока. — Я не понимаю такой жадности!

— Это не жадность, Тимофей! — сказал командир. — Это молодость, чувство своей силы, ловкости и еще желание порадовать товарищей свежей вкусной рыбой. А потом такая рыбалка вообще выпадает человеку раз в жизни…

— Рыбалка! — с горечью вырвалось у Сороки. — Это жестокость! Хватать в мелкой речушке икряную рыбу и швырять на берег? — Он взглянул Татаринову в глаза. — Как бы вы на моем месте поступили?

— Попытался бы словами доказать свою правоту, — ответил старший лейтенант.

— А если они слов не понимают?

— Значит, не было силы в твоих словах. А гнев — он не убеждает, а наоборот — раздражает людей. Будь, Тимофей, терпимее к людям, умей не только обвинять, но и прощать.

И хотя Сорока крепко уважал своего командира и даже подружился с ним, насколько это было возможным между командиром и подчиненным, он только сейчас начал постигать смысл, казалось бы, простых истин, высказываемых старшим лейтенантом.

Не слишком ли он, Сорока, прямолинеен? Не слишком ли строг к людям, непримирим к их недостаткам? Не часто ли он старается лбом прошибить стену? Да и сам без греха ли?

Вот о чем думал Сорока по пути в Зеленогорск.

Часть вторая АЛЕНКИНА ЛЮБОВЬ

Глава четырнадцатая

Прислонившись спиной к сосне, он стоял на вышке, где посередине был проломлен настил, и смотрел на озеро. У лица щелкал на ветру тонкий клочок коры, отставший от ствола. Неподалеку тонко и однообразно вскрикивала птица. Будто настойчиво кого-то звала. Ветер гнал от острова к берегу небольшие торопливые волны. Изредка появлялись белые гребешки. Солнце то пряталось за облака, то снова ненадолго выглядывало. Меж больших громоздких облаков ярко голубели редкие небесные промоины. Отсюда сверху видно, как набравшие на плесе силу волны с шумом накатываются на далекий берег, где стоит немного покосившийся дом лесника. Неровным золотистым пятном выделяется на крыше заплатка. Кто-то свежей дранкой залатал возле печной трубы черную прохудившуюся крышу. У ветхого сарая приткнулся «Запорожец».

Сорока пошевелился на тягуче скрипнувшем настиле, и птица замолчала. Правда, ненадолго. Снова все с той же монотонностью стала скрипучим голосом кого-то знать: «Иди-и сю-да-а! Иди-и сю-да-а!» Уж в который раз он окинул взором расстилавшийся внизу остров. Тот самый остров, на котором он провел два счастливых года. Мало что осталось от былой мальчишеской республики. Разрушена спортивная площадка, даже выворочены бревна, на которых были подвешены баскетбольные корзинки для мячей, сожжена на кострах шведская стенка, сделанная ребятами из сухих березовых жердин, от центрифуги осталось лишь большое поворотное колесо с расшатанными зубьями. Вот два столба с металлической перекладиной сохранились. Цел и деревянный дом, их бывший штаб. На крыше даже торчит антенна, а вот стекла выбиты. Под оконными проемами блестели мелкие осколки. Замаскированный ход в потайную бухту давно раскрыт, ворот и тележное колесо затоплены у самого берега. Теперь, кто хочет, может запросто попасть на остров.

Приехав в Островитино, ребята узнали, что школа-интернат, где учились Сорока и его друзья, расформирована. Мальчишки и девчонки разъехались по разным городам страны. Опустел каменный графский дворец, в котором они столько лет жили. Там тоже грязь и запустение.

Сорока понимал, что без постоянного присмотра ничто и не могло сохраниться в целости, но все равно было обидно. Обидно за людей, которые и в грош не ставят труд других, не берегут созданное. Он читал в книжках, что на севере, где тысячи озер и мало людей, уж если построена рыбацкая избушка на острове, затерянном в глуши, или лесная сторожка, то там все до мелочей приготовлено для человека, которого буря или непогода вдруг забросит в эти места. И, покидая гостеприимную избушку, благодарный путник все аккуратно приберет, изготовит дрова, растопку для другого человека, которого, возможно, никогда в своей жизни не встретит…

Жаль, что не везде соблюдается такое правило!

Неделю они уже живут здесь. Не на острове, а в доме. Здесь поселился лесник, дядя Архип — высокий сутулый старик, еще довольно крепкий на вид. Два года назад, уезжая в Ленинград, Владислав Иванович отдал ему ключи от дома и попросил присматривать за ним, а если будет желание, то и поселиться. Но тогда дядя Архип отказался. У него в Островитине был небольшой домишко, немудреное хозяйство, огород. А потом зимой умерла жена, и он, сильно затосковав в родном доме, перебрался сюда. Дядя Архип до пенсии работал лесником. И вот вернулся к своим старым обязанностям.

Когда приехали ребята, старик снова перебрался в свой дом, в Островитино, хотя они и уговаривали его остаться. Он сказал, что у него какой-никакой есть огородишко, надо следить за ним: окучивать картошку, полоть и поливать грядки. Скоро поспеет молодая картошка, он принесет корзинку, а за луком, укропом, редиской в любое время можно приходить…

Дед Архип оказался чистоплотным, аккуратным хозяином.

На зиму заготовил дрова, починил крышу, толстым бревном подпер скособочившийся сарай, где хранилась лодка. Она была зашпаклевана, просмолена; новые весла, вырубленные из крепких досок топором, покрашены. В сенях на стене висел старенький бредень, которым иногда пользовался дядя Архип. Несмотря на преклонный возраст — ему было семьдесят пять, — старик ездил на велосипеде; на нем он и уехал в Островитино. Перед этим обстоятельно потолковал с ребятами. Рассказал, что местные нынче не шалят с ружьишком в лесу, а вот приезжие не дают житья: палят в зайчишек, уток, тетеревов. И на озерах промышляют запрещенными снастями. Осенью и по весне вдоль берегов рыбу бьют острогой. Раньше-то мальчишки с Каменного острова не давали особливо баловаться, а как уехали, так от браконьеров спасу нет!..

Прежде чем спуститься с вышки вниз, Сорока еще раз оглядел окрестности. Между облаками разрывы стали побольше, на горизонте все разрасталась вширь желтая полоса, да и ветер вроде стал сбавлять. Волны все еще катились на берег, но уже были не такие высокие. Далеко, за излучиной, чернеет лодка. Гарик караулит лещей.

Из дома вышла Алена в купальнике. В руке раскрытая книжка. На зеленой лужайке оранжевым пятном выделялся надувной матрас. Девушка уже успела загореть, даже отсюда видно. Вот она повернула голову и посмотрела на остров, потом присела на корточки и стала что-то рассматривать, наклоняя светловолосую голову то в одну, то в другую сторону.

Сорока вспомнил про животных: они тоже исчезли. Наверное, ребята, покидая остров, на лодках переправили их на материк. Медведя Кешу еще при Сороке перевезли на берег. Не хотел повзрослевший Кеша расставаться со своими друзьями, но его необходимо было убрать с острова: медвежонок во время веселой возни сломал одному мальчику бедро. Не рассчитал своей медвежьей силы. Первое время Кеша часто приходил на берег, вставал на дыбы и, глядя на остров, жалобно ревел, а вот сунуться в воду и поплыть так и не решился. Когда Сорока уезжал в Ленинград, Кеша уже больше не появлялся на берегу. Кто-то из местных один раз выпалил в него из ружья — к счастью, не попал, — и до смерти напуганный медвежонок скрылся в чащобе. А совсем взрослый лось Борька еще раньше, зимой, ушел по льду с острова.

Сорока спустился с дерева, по тропинке вышел к бухте, вскочил в плоскодонку, которую тоже оставил им дядя Архип, и поплыл к берегу, где загорала на оранжевом матрасе Алена.


Они вчетвером сидели у костра и смотрели на огонь. Казалось, толстые сосны и ели шагнули из леса к колеблющемуся свету, а дом, наоборот, отодвинулся дальше и слился с притаившимся в ночи бором. Они уже поужинали: съели котелок наваристой окуневой ухи, выпили вприкуску по большой кружке крепкого чая. Сережа — он нынче дежурил по кухне — сбегал к озеру и помыл посуду.

Сорока, глядя на огонь, думал о шефах: за неделю, что они тут живут, не пролетел над островом ни один вертолет. А чего ему теперь здесь летать? Больше не взовьется с острова в небо воздушный шарик с рыбкой, никто по рации не поговорит с ними. Рацию ребята с собой увезли, а вот куда построенный с таким трудом ветряк делся? Ведь он давал ток, в штабе загоралась лампочка, подключали электроэнергию к разным приспособлениям… Может, ветряк размонтировали и в совхоз перевезли?..

Гулко выстрелило, и раскаленный уголек упал Сороке на штаны. Он щелчком сбил его и поворошил обожженной веткой поленья. Взвился рой искр. Слышно, как негромко шумят деревья, нет-нет по плесу раскатится гулкий удар. Глупые ночные бабочки, рискуя опалить крылья, суматошно подлетают к самому огню. Комары тоже пасутся поблизости: их тонкий назойливый гул ни на минуту не умолкает.

— В тот раз, когда я сюда приехал, — нарушил затянувшееся молчание Гарик, — на озере никого, кроме нас, не было. А сейчас, если плыть в сторону Каменного Ручья, три машины расположились по левому берегу: два «Жигуленка» и «Москвич». Издали я не заметил номерных знаков, но думаю, москвичи или ленинградцы.

— Может, местные, — заметил Сережа. — Приехали на выходные.

— Местные палаток не разбивают, причалов и столов не делают…

— Жаль, что ребята уехали с острова, — вздохнули Алена.

— Где они теперь? — сказал Сорока. — Ищи-свищи.

— Я был сегодня в деревне, захотел проведать свою родственницу, — стал рассказывать Гарик. — Свищ женился и уехал в Архангельскую область.

— А Федя Гриб? — поинтересовался Сережа.

— Гриб после семилетки поступил в ПТУ, на железнодорожника, что ли, учится… Должен скоро приехать на каникулы.

— Интересно: носит он ту клетчатую кепку или нет? — сказала Алена.

— Я у него ее выпрошу, — усмехнулся Гарик.

— Помнишь, как мы с Федей рыбу глушили? — подзадорил его Сережа. — Когда он бомбу в руках держал, я думал, ты со страху в воду сиганешь…

— Молчал бы, храбрец! — бросил на него уничтожающий взгляд Гарик. — Я помню, как ты в этот момент рот распахнул шире ворот, уши заткнул пальцами и зажмурился.

— Расскажите лучше, как вы почти голышом по лесу пробирались, напомнила Алена. — Пришли все исцарапанные, злющие… Ну и нагнал ты… Президент, — она взглянула на Сороку, — страху на них…

— Не преувеличивай, — сказал Гарик.

Низко над костром промелькнула быстрая тень и зигзагом, будто обжегшись, стрельнула в сторону.

— Кто это? — спросила Алена. Глаза ее широко раскрылись.

— Над нами смеешься, а сама летучей мыши испугалась, — поддел ее Гарик.

— Я обыкновенных-то боюсь…

— Никогда не видел летучую мышь, — сказал Сережа.

— У меня нет никакого желания и видеть их… — содрогнулась Алена.

Снова над ними пронеслась черная суматошная тень.

— Слушайте, а не поселились ли они у нас на чердаке? — спросила Алена.

— Когда мы в первый раз пришли сюда, на чердаке жила сова, — сказал Сережа. — А сова вряд ли потерпит рядом с собой мышей.

— Завтра проверим, — улыбнулся Сорока.

— Почему завтра? — сказал Гарик, поднимаясь на ноги. — Можно и сейчас.

— Не боишься? — с любопытством посмотрела на него Алена.

Гарик не удостоил ее ответом, насвистывая, пошел к сумрачно нахохлившемуся на фоне остроконечных вершин приземистому дому.

— Возьми фонарик! — крикнул Сережа.

Гарик, в нерешительности помедлив, вернулся и взял электрический фонарик, что лежал на сколоченном из досок столе.

— Держитесь, мыши, — кот на крыше! — засмеялась Алена.

Она сидела на низком березовом чурбаке, на плечи наброшена пушистая шерстяная кофта. К ночи становилось прохладно.

Скрипнула дверь, в сенях мелькнул тоненький луч фонарика, скользнул вверх, уперся в стропила и исчез. Слышно было, как Гарик полез по лестнице на чердак.

— Как в глаза вцепится, — проговорил Сережа, прислушиваясь.

— За каким чертом он полез на чердак? — сказал Сорока.

— Не за чертом, а за летучей мышью, — заметил Сережа.

В доме послышался глухой вскрик, громкий треск, тяжелый удар, грохот и жестяной звон опрокинутых со скамьи ведер.

Все разом вскочили на ноги.

— Кажется, в этой схватке победили мыши… — сказала Алена, глядя на дом.

— По-моему, он сверзился с чердака! — Сорока бросился к дому. Сережа вслед за ним. Длинная, нелепо размахивающая руками тень его вытянулась до озера, затем съежилась, растворилась в темноте. Алена осталась у костра. Наклонив голову, она всматривалась в ночной сумрак. Ей стало смешно, и она ничего не могла поделать с собой, хотя и понимала, что Гарик, грохнувшись с чердака, мог сильно разбиться.

Втроем они подошли к костру. Взглянув на Гарика, Алена не смогла сдержаться и громко рассмеялась. Он был мокрый, взъерошенный, рукав ковбойки разодран до локтя, на руке кровоточащая царапина, на лбу как раз посередине зрела шишка. Сумрачное лицо облеплено заблестевшей при свете костра пыльной паутиной; он моргал и с отвращением плевался. На Алену Гарик не смотрел. Позади него стоял Сережа и щелкал выключателем фонарика.

— Лампочку стряхнул, — озабоченно сказал он. — А запасной нет…

— Человек чуть шею не свернул, а он про лампочку… — проворчал Гарик, осторожно ощупывая шишку. И вид у него был до того потешный, что даже невозмутимый Сорока улыбнулся.

— С кем же ты сразился, храбрый рыцарь? — спросила Алена.

— С нечистой силой, — буркнул Гарик.

— Ну и как?

— Что как?

— Как она выглядит? Нечистая сила?

— Заберись на чердак и посмотри, — не очень-то вежливо ответил Гарик.

— Я не такая смелая, как ты, — сказала Алена. — Я боюсь нечистой силы.

Гарик и сам толком не понял, что произошло. Он забрался по шаткой лестнице на чердак, посветил фонариком по углам и ничего, кроме сверкающей в пятнышке света паутины, не обнаружил. Подошел к лестнице, чтобы спуститься вниз, и тут что-то огромное и мохнатое шарахнулось на него, выбило фонарик из рук, — он, естественно, отпрянул в сторону — и полетел с чердака кувырком вниз. В сенях сбил со скамейки ведро с водой… А кто бросился на него, птица или зверь, он не знает. Помнит только огромные глазищи и в них зеленый бесовский огонь. И еще одна существенная деталь: напавшее на него чудовище было не птицей, у него жесткая мохнатая шкура… Он вырвал из нее клок шерсти, да потом выронил… В общем, это не сова и тем более не летучая мышь…

Сорока молча выслушал его, потом повернулся и зашагал к дому.

— Теперь этот хочет испытать судьбу, — посмотрела ему вслед Алена.

— Как же без фонарика? — окликнул его Сережа.

Сорока не ответил. Слышно было, как он завозился в сенях, — наверное, опрокинутую Гариком лестницу на место поставил; звякнула дужка ведра, и стало тихо.

— Там же темно, — сказал Сережа.

— Ты разве не знал: сороки и в темноте видят!.. — ядовито заметил Гарик. Присел у костра, разворошил пылающие сучья и стал сушиться. Из-за комаров он не решился снять рубашку. Прикурив от тлеющей ветки, снова принялся рассказывать о чертовщине, приключившейся с ним на чердаке.

Никто не услышал, как Сорока подошел к костру. Уселся на свой чурбак и, не мигая, уставился на огонь. К воротнику его рубашки пристала паутина. Лицо задумчивое.

— Кто же это был: домовой или ведьма? — поинтересовалась Алена.

— Леший, — улыбнулся Сорока. — Он очень извиняется, что учинил небольшой погром. Он больше не будет.

— Надо же, — пробурчал Гарик, потирая шишку, — ты даже с лешим нашел общий язык.

— Симпатяга такой, мягкий, пушистый, — сказал Сорока. — Я тебя завтра познакомлю с ним…

— Он к нам на чердак переселился с Каменного острова? полюбопытствовала Алена. — Он твой старый друг, да?

— Все-таки, кто это был? — спросил Сережа.

Сорока ничего не ответил: он пристально всматривался в темень. Стремительно поднялся с чурбака, отбросил светлую прядь со лба. Огонь освещал его высокую, замершую в напряженной позе фигуру. Сорока смотрел на Каменный остров. Теперь и остальные заметили робкий огонек, временами пробивающийся среди деревьев. Он то исчезал, то снова появлялся. И Сережа вспомнил, что вот так же поздно вечером они — отец, Алена и он, Сережа, только что приехавшие сюда, — впервые увидели на острове такой же блуждающий огонек. Это было задолго до того, как они узнали тайну Каменного острова.

Кто-то был на острове и, по-видимому, запалил маленький костер. Если это рыбаки, то непонятно, почему они именно ночью забрались на остров. Еще вечером никого там не было. Это ребята знали точно, потому что сами побывали на острове. Гарик объехал его на лодке вокруг и поставил на колья жерлицы. А Сорока в это время наводил порядок в доме, где раньше у них был штаб. Он вымел березовым веником весь мусор, закопал в землю консервные банки, разбитые бутылки, всякий хлам, оставленный в доме неряшливыми рыбаками. Он с удовольствием навел бы порядок на всем острове, но одному было не под силу. А упрашивать Гарика и Сережу не стал, потому что не смог бы объяснить им, зачем это надо делать.

Кто же это пожаловал туда ночью? Высокий, ощетинившийся кустами и деревьями остров смутно чернел в ночи. Над озером невысоко поднялась луна, и от острова до берега пролегла неширокая желто-серебристая дорожка. На узких камышовых листьях засверкали капельки ночной росы.

Огонек на острове ярко вспыхнул, тонким длинным языком взвился вверх, но тут же сник и погас. И Каменный остров снова посуровел, стал чужим.

— Рыбак какой-нибудь, — равнодушно глядя на остров, произнес Гарик.

Морщась, он то и дело дотрагивался до шишки. От рубашки валил пар. Теперь Гарик повернулся к костру спиной.

— Я знаю, кто это, — таинственным голосом произнесла Алена. Она снизу вверх посмотрела на Сороку, в задумчивости прислонившегося к сосне. — Это прелестная графиня, которая на почве несчастной любви бросилась в озеро и утонула… Она превратилась в русалку и ночью, когда над озером встает луна, выходит из пучины на берег и танцует…

— А граф сидит у костра, курит трубку и любуется на нее, — перехватив ее взгляд, продолжил Гарик.

— Вместе с ней танцуют на лунной лужайке и другие русалки, продолжала Алена. — Они танцуют под лесной оркестр, а музыканты в нем цикады, сверчки, лягушки и ночные птицы…

— У русалок ведь рыбий хвост, как же они танцуют? — с улыбкой спросил Сережа.

— Кто дальше продолжит? — обвела всех смеющимися глазами Алена.

— Граф выколотил трубку о пенек, расправил усы и сказал: «Поплясала, русалочка, и будет, кончай всю эту чертовщину — скоро петух прокукарекает, пошли-ка в белый терем почивать…» — Гарик взглянул на девушку. — Ну как, романтичный получился конец этой сказочки про русалку?

— У тебя нет воображения, — усмехнулась Алена. — Ведь сказка только начинается…

— Я не люблю сказки, — зевая, сказал Сережа.

Гарик взял обугленную дымящуюся ветку и прикурил. Шишка на лбу походила на молочный рог у молодого бычка. На ней пристроился комар. Алена протянула руку и согнала его. Гарик удивленно уставился на нее.

— Комар, — сказала девушка.

Гарик выпустил дым в костер и улыбнулся.

— А я думал… — начал он, но девушка прикрыла ему ладошкой рот.

— Сейчас скажешь какую-нибудь глупость, — заметила она.

Сорока еще некоторое время вглядывался в едва заметный в ночи остров, потом медленно пошел по тропинке вниз, к озеру. Под ногами гулко треснул сучок. Слышно было, как по траве, а потом по песку с визгливым шорохом заскользило днище лодки, спускаемой на воду. Скрипнули весла в уключинах, взбулькнула вода.

— Ложитесь спать, меня не ждите, — глухо прозвучал из тьмы голос Сороки.

Черная большая тень пересекла желтую лунную дорожку и тут же растворилась во мраке.

Глава пятнадцатая

Алена увидела его на резиновой надувной лодке неподалеку от берега. Он полулежал в плавках на продавившихся спасательных кругах, откинувшись на крутой округлый бок лодки. Длинноволосый, загорелый, он смотрел на чистое утреннее небо и негромко пел, лениво перебирая звучные струны гитары:

Это значит — очень скоро бабье лето, бабье лето…
Только вот ругает мама, что ночами дома нету
Бабьим летом, бабьим летом,
Что ночами долго нету бабьим летом, бабьим летом…
Я кручу напропалую с самой ветреной из женщин.
Я давно искал такую — и не больше и не меньше…
Лодка была привязана нейлоновым шнуром к ветвям ивы. Поперек нее лежал спиннинг из стеклопластика, в ногах парня блестели в коробке блесны.

На мгновение длинные пальцы рыбака замерли на струнах, он повернул голову и взглянул в сторону Алены, но та уже успела спрятаться за сосну. Выглянула она, лишь услышав энергичный перебор струн гитары: парень в той же позе полулежал в лодке и, прищурившись, задумчиво смотрел в небо.

Она сразу узнала его, хотя видела всего дважды и мельком: первый раз неподалеку от дачи, когда Сорока раскидал подкарауливших его парней, и второй — в Летнем саду с черноволосой девушкой.

И вот снова высокий синеглазый парень повстречался на ее пути. И где? На Островитинском озере, далеко от Ленинграда!.. Здесь стало многолюдно, не то что раньше. Сорока рассказывал, что туристы на автомобилях пробрались даже на самые глухие лесные озера, куда и местные жители не часто наведываются.

Кофейным настоем высветилась возле берега озерная вода, стрекозы на кувшинках расправили прозрачные двойные крылья и изогнули длинные тонкие туловища. Тихо на озере и неподвижно. На деревьях не шевельнется лист; не пискнет птица, не всплеснет рыба. Бывают в природе такие мгновения, когда кажется, что жизнь замерла, все в мире растворилось в покое и безмолвии. А парень в лодке пел:

А я ветреным останусь, позабуду все на свете,
Только снежные бураны будут помнить бабье лето.
Только снежные бураны будут помнить бабье лето…
Она не раз слышала эту песню, но вот сейчас, здесь, на озере, знакомые слова звучали как-то по-особенному значительно и поэтично. И девушка вдруг перестала ощущать время: будто вечно стоит она под молчаливой сосной, рядом спокойно раскинулось озеро, над ним чистое безоблачное небо, высоко в ветвях попискивают птицы, звенят стрекозы, чуть слышно шуршат листья осоки… И так было всегда. И она, Алена, всегда это видела и слышала…

Песня оборвалась. Парень отложил в сторону гитару, выпрямился и бросил взгляд на остров. Ей захотелось выйти из-за дерева и окликнуть парня. Раньше она бы это и сделала, не задумываясь, но сейчас что-то ее остановило, хотя, казалось бы, все так складывалось романтично: на пустынном берегу, как фея из сказки, появляется девушка и знакомится с золотоволосым синеглазым рыбаком, который потом окажется принцем… Эта мысль развеселила ее.

Парень между тем отвязал лодку, положил спиннинг, так, чтобы тонкий конец с блестящими металлическими кольцами свисал над несколько заостренным носом лодки, и взялся за короткие весла, продетые в черные резиновые проушины. Алена обратила внимание, что смуглые руки парня мускулистые, ладони широкие. Когда он возился со спиннингом, волосы опустились на глаза и щеку. Две неглубокие складки возле губ выдавали его возраст: если сначала Алена подумала, что он ее сверстник, то сейчас, разглядев его как следует, она поняла, что ему лет двадцать пять, не меньше.

Парень бросил рассеянный взгляд в ту сторону, где она пряталась, и погрузил весла в воду. Легкая серая лодка с тихим шипением заскользила вдоль берега, задевая округлыми боками за камыши. От нее во все стороны брызнули водомерки и серебристые, похожие на капельку ртути водяные пауки.

Легкий порыв ветра прикоснулся к листьям, вызвав их неторопливое движение, чуть взрябил на плесе воду.

Алена, прячась за деревьями и кустами, пробиралась по узкой береговой тропинке. Скоро она вновь увидела лодку с парнем. В этом месте берег полого спускался к воде, и Алене пришлось укрыться за ольховым кустом. Парень больше не греб, он сидел в лодке и привязывал к спиннингу блесну. Лодку медленно разворачивало к берегу. Вот парень взмахнул гибким удилищем, и блесна далеко булькнула от лодки. Рыбак быстро стал крутить катушку. Жилка натянулась и подрагивала, роняя в озеро маленькие капли. Лодка была такая легкая, что сама по себе двигалась в ту сторону, куда парень забросил блесну.

Наверное, после десятого заброса щука взяла. Это Алена поняла по спине парня, вдруг напрягшейся. На какой-то миг рыбак замер, затем стал лихорадочно крутить катушку, которая зажужжала, будто рассерженный жук. Движения его стали суетливыми. Лодка уже не плыла, а плясала на одном месте.

Неподалеку от лодки щука с шумом выбросилась из воды — Алена видела, как блеснуло ее брюхо. Лодка дернулась вперед, затем круто развернулась. Теперь парень сидел к девушке лицом. На берег он не смотрел. Губы крепко сжаты, лоб нахмурен, в сузившихся глазах ожидание. Руки его автоматически орудовали спиннингом — то отпустят жилку, то снопа натянут. Нащупав металлический складной подсачок, выставил его из лодки.

Заарканенная щука всплеснула совсем близко, рыбак проворно сунул в воду подсачок. Алена видела, как изогнулся задранный вверх гибкий конец спиннинга, у самой лодки забурлило, рыбак почти лег на борт, подводя под рыбину подсачок. Еще одно резкое движение — и щука в лодке. Большая рыбина изгибалась, билась. Рыбак, наступив на нее ногой, ловко выдернул блесну. Запихивая щуку в мешок, он нечаянно задел локтем спиннинг — и тот с всплеском ушел на дно.

С завидным спокойствием рыбак пододвинулся к задранному носу лодки и перевалился через борт. Держась рукой за весло, набрал в легкие воздуху и исчез под водой. Очевидно, он был хорошим ныряльщиком, потому что почти минуту не показывался из воды. А когда вынырнул и отдышался, тотчас снова ушел под воду. На сей раз вынырнул со спиннингом в руке. Бросил его в лодку и перевалился туда сам.

Больше он спиннинг не стал бросать, поплыл через все озеро к другому берегу, где рядом с двумя оранжевыми палатками виднелся накрытый выгоревшим брезентом автомобиль. У самой воды стояла темноволосая девушка и смотрела на приближающуюся лодку.

Под сосной виднелись сколоченные из неотесанных жердин две скамейки, между деревьями натянута веревка, на которой сушилась розовая мужская рубашка. К кустам прислонено несколько бамбуковых удочек.

Позавчера Алена с Гариком рыбачили в этой загубине. Она хорошо помнит, что машина стояла не на этом месте, а палатка была не оранжевая, а зеленая. И стояла она чуть правее, как раз под высокой, раскинувшей нижние ветви шатром елью. Значит, те туристы уехали, а их место заняли другие.

Парень еще был на середине озера, когда девушка поднесла руки ко рту и протяжно крикнула:

— Боря-я-я! На уху-у-у пойма-ал?

«Его звать Боря, — подумала Алена. — А это, наверное, его девушка… Встречает на берегу своего принца…»

Боря ничего не ответил, лишь поднял голову, улыбнулся и, опустив весла, помахал рукой.

Алене вдруг захотелось оказаться там, на другом берегу, и самой встретить его. Чужого принца…

Она весь день была задумчивой, рассеянной, работа валилась из рук: стала чистить рыбу, пойманную Сережей и Гариком, — порезала средний палец. Пришлось колючих окуней чистить Сереже. В котелок с какао вместо сахарного песка чуть было не вбухала соли. А когда ребята стали подшучивать над нею, сделала вид, что обиделась, и ушла из-за стола. Аппетита у нее все равно не было, и хотелось побыть одной. Уселась в лодку и оттолкнулась от берега. Весла даже не подняла: ей было безразлично, куда плыть.

— Женские капризы, — сказал Гарик. — Целый час до обеда донимала меня — мол, скажи: кого ты тогда ночью увидел на чердаке? Ну, когда я грохнулся с лестницы… Потом привязалась к Сороке, но от него много не узнаешь…

— Кто же это все-таки был? — поинтересовался Сережа.

— Будь хоть сам черт рогатый, я бы его за козлиную бороду приволок к костру и показал вам, — ответил Гарик. — Я же говорю, ничего не понял: кто-то здоровенный, лохматый вышиб из рук фонарик, и я… загремел вниз!

— Не медведь же поселился у нас на чердаке? — не отставал Сережа.

— Мамонт! — стал злиться Гарик. — А может, саблезубый тигр!

— Скорее всего летающий ящер, — в тон ему ответил Сережа.

— Пойдем, я тебе покажу… этого таинственного зверя, — сказал Сорока. Он сидел на пне и прилаживал к бамбуковому колену разборной удочки бронзовую втулку-соединение. Это Алена сегодня утром сломала. Сказала, что у нее клюнул громадный лещ, а когда стала подводить его к лодке, рванулся в лопушины и сломал удочку, как раз в том месте, где соединяются два средних колена. Гарик было усомнился насчет леща, заметив, что это мог быть просто зацеп, на что Алена резко ответила, что в отличие от некоторых она никогда не врет… А после и принялась дотошно выяснять у Гарика: кого же он все-таки обнаружил ночью на чердаке?..

— Ты полагаешь, что… гм… зверь сидит там на жердочке и дожидается нас? — насмешливо спросил Гарик.

— Не сидит, а висит, — уточнил Сорока.

— Давайте поймаем, — предложил Сережа, вскакивая со скамейки. — Я знаю, кто на тебя напал: огромный филин!

— Ну а дальше? — спросил Сорока.

— Что дальше? — не понял Сережа.

— Допустим, поймаешь филина, а дальше что?

— Интересно!

— А филину совсем неинтересно быть пойманным, — сказал Сорока.

— Мы бы его потом отпустили, — заметил Сережа.

— Если ты когда-нибудь увидишь филина, то лучше обойди его стороной, — посоветовал Сорока. — Филин — это не воробей и не голубь. Он себя в обиду не даст.

— Кто же тогда был на чердаке? — спросил Сережа. Он никогда еще в жизни не видел филина и очень хотел бы издали взглянуть на него. — Расскажи, Сорока! Жалко тебе, что ли?

— Страшный зверь! — усмехнулся Сорока. — Такому в лапы попадешь — разорвет!..

Они поднялись по лестнице на чердак. Во все щели сюда проникали полоски яркого солнечного света. Кирпичная, обмазанная потрескавшейся глиной труба подпирала конек крыши. На веревках висели полуобсыпавшиеся желтые веники, на ржавом крюке в стене — моток алюминиевой проволоки, под самой крышей была растянута сгнившая сеть с продолговатыми поплавками из бересты. Огромные дыры залатали паутиной пауки. В углу — деревянный сундук со старой ссохшейся обувью, на серых досках тускло светился позеленевший с одного бока медный самовар.

— Где же… он? — почему-то шепотом спросил Сережа.

Гарик стоял у кирпичной трубы и озирался. Вот здесь на него кто-то напал… Мохнатый, теплый… Не могло же ему такое примерещиться? Никакого зверя, конечно, на чердаке не было, да и не могло быть. И филину здесь вряд ли понравилось бы. Филин любит глухую чащобу и старые дупла. Вот мыши и крысы — они любит жить на чердаках.

— Ну чего мы тут пыль глотаем? — сказал Гарик. — Если кто здесь и был, так давно смылся.

— Куда же ему деваться? — добродушно заметил Сорока. — Тут он. Протяни руку и пощупай.

Сережа не хуже совы завертел головой во все стороны, но никого не увидел. Лицо у него стало обиженным: он решил, что его разыгрывают.

— Кого щупать-то? — проворчал он.

— Да ты не бойся, — подзадоривал Сорока. — Это не опасный зверь, он не кусается. Это самый безобидный зверь на земле… — и качнул рукой висевшую на толстой веревке овчину. В тоненький луч попала пыль и весело заискрилась.

— Это? — недоверчиво взглянул на овчину Гарик. Лицо его стало сконфуженным. Теперь он и сам сообразил, что действительно в потемках наткнулся на эту чертову овчину и принял ее невесть за кого. Выронив фонарь, шарахнулся в сторону и загремел в проем вниз по лестнице…

— Чертовщина какая-то, — смущенно пробормотал Гарик. — Выходит, в нее я ткнулся мордой?

— Я бы тоже впотьмах испугался, — успокоил его Сережа, ощупывая дырявую овчину.

— Каких только чудес не бывает на свете, — вздохнул Гарик.

— Я, пожалуй, возьму ее, — сказал Сорока. — Бросил на землю у костра и спи.

Молча слезли с чердака. Сережа и Гарик присели на крыльцо, а Сорока отошел подальше, повесил овчину на ольховый куст и принялся суком выколачивать из нее пыль. Она желтыми клубами взвилась вверх.

«Все-таки он настоящий друг! — подумал Гарик. — Тогда ночью ничего не сказал про овчину… Не стал перед Аленой позорить… А я тоже хорош! Испугался овечьей шкуры!..» Он вспомнил неприятное ощущение теплого и мохнатого, прикоснувшегося к его лицу. Сам бог его наказал за пустое бахвальство! Надо было ему перед Аленой выпендриваться… Храбрец! Дырявую овчину за… черт его знает за что принял!..

— А где Алена? — спросил Сережа, озираясь.

Лодки на озере было не видно. Пока они лазили на чердак, Алена куда-то уплыла. Может, за камышами рыбу ловит? В лодке оставалась банка с червями и удочки.

Гарик похлопал себя по карманам.

— Сигареты в лодке оставил… — сказал он и поднялся со ступенек. Не спеша спустился к озеру, но с берега Алены не увидел. Тогда он пошел по кромке к мысу. Она там часто ловила подлещиков. Лодка стояла в камышах, а девушки не было. Гарик прошел еще дальше, туда, где от озера поднималась к сосновому бору узкая тропинка. Если по ней идти, то выйдешь на проселок, который приведет в деревню Островитино. По этой самой тропинке он, Гарик, Сережа и Федя Гриб в одних трусиках, преследуемые комарами и слепнями, пробирались к дому через лес, после того как Сорока застукал их в лагуне после взрыва самодельной бомбы.

Он в растерянности стоял на тропинке и не знал, что делать. Девушка не могла далеко уйти, но громко позвать ее не решился, — чего доброго, опять рассердится, скажет: «Чего ходишь за мной по пятам?..» Иногда будто бес в нее вселится: придирается к каждому слову, язвит, в карих глазах почти что ненависть. Честно говоря, все это надоело Гарику, Вроде бы Алена и рядом, а вместе с тем далеко. Бывало, и он срывался, говорил ей колкости. Правда, она никогда не обижалась. Вроде бы ничего всерьез не принимала. И вообще, после приступов плохого настроения девушка становилась веселой, внимательной, будто старалась искупить вину. Гарик рассчитывал, что вольная жизнь на природе, вдалеке от города, сблизит их, но все вышло наоборот. Алена еще больше замкнулась в себе, отдалилась от него. А если он предлагал порыбачить вдвоем, то она будто нарочно уговаривалаотправиться с ними Сороку или Сережу. Ну, Сорока, парень умный, отказывался, а святая простота, братец, с готовностью прыгал в лодку. А при нем, понятно, особенно не разговоришься…

Однажды они все-таки оказались в лодке вдвоем. Вот тут бы ему и воспользоваться случаем, начистоту поговорить, выяснить: почему она чурается его, постоянно подшучивает и вообще ведет себя как взбалмошная девчонка-школьница?

Он и начал было разговор, правда, издалека, спросил: не хочет ли она поехать с ним в город?

— Зачем? — полюбопытствовала она, глядя на поплавок. И вид у нее был такой, будто важнее рыбалки ничего на свете нет.

— В кино сходим, погуляем, — ответил он.

— Стоило уезжать из Ленинграда, чтобы в районном центре околачиваться, — небрежно сказала она.

— Ну тогда поплывем на Каменный Ручей?

— А там что, рыбьи пляски? — засмеялась она. — Или чайки с воронами дают концерт?

— С тобой невозможно говорить, — стал сердиться Гарик. — Что я ни скажу — ты все против.

— А ты не говори, — посоветовала она. — Лови рыбу.

— Алена, я хотел тебе сказать… — снова начал он. — Вот мы здесь уже…

— Я заранее знаю, что ты скажешь, — с досадой прервала она. — Почему я сторонюсь тебя… А ты подумал почему?

— Интересно…

— Мне скучно с тобой, Гарик, — сказала она. — И я ничего не могу поделать.

— А с кем тебе весело? — обиделся он.

— Если не хочешь опять поссориться, лучше не заводи дурацкие разговоры.

— А умные можно? — кисло улыбнулся он.

— Если получится — попробуй, — сухо ответила она.

В общем, разговора не вышло. А тут еще начался клев. Алена подцепила почти полукилограммового окуня.

У Гарика тоже сел на крючок хороший окунь, и он, вскочив на ноги и забыв про все на свете, стал подводить к лодке сильную рыбину согнувшимся дугой удилищем…

Гарик уже было собрался повернуть назад — ему расхотелось разыскивать девушку, — как услышал голоса. И среди них — оживленный смех Алены. Захотелось спрятаться в кусты и оттуда понаблюдать за тропинкой, но он усилием воли заставил себя остаться на месте. Не хватало, чтобы он еще шпионил. Голоса приближались, и скоро из леса появилась оживленная компания во главе с Аленой. Два парня и девушка. Они подошли ближе, и Гарик глазам не поверил: перед ним была Нина, та самая девушка, которую он так настойчиво приглашал сюда, на Островитинское озеро! Она тоже узнала его и приветливо заулыбалась. А рядом с Ниной вышагивал в шортах тоже улыбающийся Глеб, с которым он схватился на берегу Финского залива… Второго парня Гарик видел впервые. Высокий стройный блондин в клетчатой тенниске. Он шел рядом с Аленой.

— Я веду гостей! — весело сообщила Алена. — Ленинградцы. Только вчера приехали. Разыскивают своих знакомых.

— Уже нашли, — рассмеялась Нина, протягивая тонкую белую руку Гарику. — Как видите, я вас не обманула.

«Какого черта ты этих лбов сюда привезла…» — подумал Гарик, неприязненно взглянув на парней. Однако руки обоим пожал и назвал свое имя. Даже Глебу, который ничуть не смутился (может, не узнал?).

— Вот как… — удивленно взглянула на Гарика Алена. — Вы знакомы?

— Нас познакомил Тимофей по прозвищу Сорока, — охотно сказала Нина.

— Вы и его знаете? — еще больше изумилась Алена. Гарик с удовлетворением отметил, что она действительно потрясена. Это даже хорошо, что на озере появилась еще одна красивая девушка, — Алена не так будет нос задирать.

— Где же ваш таинственный дом с привидениями? — поинтересовался Борис.

— У вас, мальчики, полно секретов от меня… — покачала головой Алена, укоризненно глядя на Гарика. И тут же отвернулась и бросила быстрый взгляд на блондина. Гарик по привычке проследил за ее взглядом и нахмурился — тоже по привычке. И тем не менее он почувствовал смутное беспокойство, когда Алена снова посмотрела на Бориса. Во взгляде девушки было что-то новое, незнакомое. Она так еще ни на кого не смотрела — по крайней мере, в присутствии Гарика. Обычно насмешливая, острая на язык, готовая в любую минуту дать отпор, она сейчас была тихой, растерянной.

Беспокойство Гарика было мимолетным, он тут же обо всем позабыл, оказавшись рядом с Ниной.

— Я рад, что вы приехали, — сказал он, взяв ее под руку. Они немного отстали от остальной компании.

— Мне здесь очень нравится, — улыбнулась она. — Вы не обманули, это и впрямь русская Швейцария.

— А ты была в Швейцарии? — подначил он, легко переходя на «ты», хотя не мог вспомнить, говорил ли он ей раньше «ты».

— Я весь мир объездила, — улыбнулась она, ничуть не обидевшись.

— Понимаю, у тебя открытая виза и личный реактивный самолет, — сказал Гарик. — «Каравелла»? Или «Боинг-семьсот семь»?

— «Рубин-сто шесть», — в тон ему ответила Нина. — Не слышал про такой аппарат? — И рассмеялась, видя, что лицо у Гарика стало озадаченным: — Я не пропускаю ни одной передачи «Клуба путешественников»…

— А откуда ты знаешь этого… типа? — кивнул он на Глеба, что-то заливающего Алене.

— Чем он тебе не понравился? — сбоку взглянула на него Нина. В глазах усмешка. Тропинка была узкой, и плечи их соприкасались. Они одновременно взглянули друг на друга и тут же отвели глаза.

— Мы как-то встречались, — туманно ответил Гарик, подумав, что вряд ли Нине может всерьез понравиться такой парень, как Глеб. Он невольно поставил себя рядом с Глебом и усмехнулся: сравнение было явно в его, Гарика, пользу.

— Где же вы встречались? — заинтересованно спросила Нина. — Не похоже, что вы друзья.

— Мы еще непременно подружимся… — взглянув на Глеба и Алену, идущих впереди, усмехнулся Гарик.

— Алена очень хорошенькая, — заметила Нина и, покосившись на Гарика, просто спросила: — Она твоя девушка?

И хотя Гарику было приятно это слышать, он вздохнул и честно признался:

— Вот какое дело-то… Она ничья. Я еще не встречал такого парня, который бы ей по-настоящему понравился.

— Алена — прелесть, будь я парнем, обязательно влюбилась бы в нее, — сказала Нина, и непонятно было, поддразнивает она Гарика или вправду так думает.

— Невесело на свете жить, коль сердцу некого любить, — с чувством произнес он вдруг пришедшие на ум строчки. Он даже не помнил, где их прочел.

— Бедненький! — рассмеялась девушка. — Вот уж никогда бы не поверила, что тебе грустно на белом свете…

— Мне не везет в любви, — вздохнул Гарик и еще теснее придвинулся к девушке. Рука его осторожно легла на ее талию. Нина так же осторожно отвела руку в сторону.

Алена чему-то громко рассмеялась и сбоку взглянула на своего спутника, который небрежно поддерживал ее под руку. Гарик знал, что Алена этого не любит, но вот Борису позволила. Он подумал, что положи тот ей руку на плечо — и она бы не заметила, слишком уж увлечена разговором… О чем, интересно, они толкуют? Этот Борис, видно, парень не промах!..

— Ревнуешь? — поймала его взгляд Нина.

Только что Гарику казалось, что они с Ниной как-то сразу нашли общий язык, взаимопонимание, и вот это приятное ощущение общности стало проходить… Что-то заставило Нину перемениться, стать другой: рассеянной и грустной. Он проследил за ее взглядом: Нина пристально смотрела на стройную фигуру девушки, шагавшей рядом с худощавым высоким Борей. А те продолжали весело болтать, смеяться, рука Бориса и впрямь перекочевала на плечо Алены. Но странное дело: сейчас это совсем не волновало Гарика — он мучительно размышлял, почему переменилась Нина. И снова ему захотелось обнять ее, но он не решился. Наверное, ей нравится Борис?..

Сколько ему, интересно, лет? Явно старше Гарика. Даже при самом критическом отношении к нему Гарик вынужден был признать, что Борис видный парень. Держался он, в отличие от суетливого и болтливого Глеба, уверенно, с достоинством.

Он шел рядом с Аленой и, поворачиваясь к ней, что-то с улыбкой говорил. Алена снизу вверх смотрела на него, и глаза ее сияли. Она тоже что-то говорила и часто смеялась. Они не оглядывались, забыли про своих спутников. Даже Глеб, который первое время, наступая им на пятки, встревал в разговор, отстал на несколько шагов.

— Боря хорошо поет, — сказала Нина. — Эх, забыли захватить гитару!

— А что Боря еще умеет делать? — иронически спросил Гарик.

— Многое, — ответила Нина.

— Твой парень? — глядя под ноги, задал Гарик мучивший его вопрос. Он уже начал немножко ревновать Нину.

— Он так же, как и твоя Алена, ничей, — после некоторой паузы ответила девушка.

— А ты чья?

— Так тебе все и расскажи! — рассмеялась она.

— Я его вызову на дуэль, — сказал Гарик.

— Забавный ты, — проговорила Нина. Глаза у нее снова стали улыбчивыми, добрыми.

— Второй раз тебя вижу, а будто сто лет знакомы, — сказал Гарик.

Ему и впрямь казалось, что они давно друг друга знают.

Оказавшийся между двумя парочками, как раз посередине, Глеб совсем заскучал. Ни к кому не обращаясь, он громко сказал:

— Как бы на нас не обиделись наши милые сестрички-синички?

Деревья расступились, и они вышли к дому лесника. От сосен протянулись длинные заостренные тени. Озеро было спокойным, гладким. Из дальней березовой рощи отчетливо доносился голос кукушки.

— Кукушки, кукушка, сколько мне лет жить? — воскликнула Нина.

— Не надо загадывать, — совсем рядом послышался голос Сороки. — Здесь живут на редкость скупые кукушки.

От толстой сосны отделилась его высокая фигура.

Без всякого удивления и любопытства смотрел на них Сорока, будто знал, что они придут. Кукушка скоро умолкла. Зато громко зачивикали на озере небольшие узконосые озерные чайки.

— Вот так встреча! — в изумлении остановился Борис. Рука его соскользнула с плеча девушки. — Привет, Сорокин!

— Здравствуй, Длинный Боб! — в тон ему ответил Сорока.

— Вы договорились здесь встретиться? — переводила Алена взгляд с одного на другого.

— Да нет, случайная встреча, — усмехнулся Борис и холодно взглянул на Нину.

— Нас Гарик пригласил, — поспешно сказала та. — Даже план нарисовал, как до вас добраться.

На тропинке показался Сережа и разрядил немного напряженную обстановку: как ни в чем не бывало поздоровавшись, он сообщил, что ужин готов.

— В таком случае отметим нашу встречу, — сказала Алена. — У нас найдется бутылка шампанского.


Алена готова была все запасы выставить на стол. Оживленная, порозовевшая, она радушно угощала гостей. От жареной рыбы они отказались, на обед у них была окуневая уха и лещ горячего копчения. Нина сказала, что и уху и леща приготовил Борис. А Глеб добывал для маленькой коптильни, которую они с собой привезли, гнилушки и вереск. Назавтра они всех приглашают отведать копченной на костре рыбы…

Оказывается, Нина, Глеб и Длинный Боб еще зимой уговорились совершить на автомобиле путешествие по русским городам. Они и отпуск взяли одновременно. Побродили по Новгороду, заехали в Валдай, а оттуда — сюда. Нина со слов Гарика так расписала его озеро, что они никак не могли проехать мимо.

Во время беседы выяснилось, что Глеб работает в той же комиссионке, где и Нина, только в отделе культтоваров, сидит на приемке, через его руки проходит вся заграничная техника…

С Длинным Бобом они тоже старые знакомые, тот увлекается магнитофонами и приемниками, ну а Глеб достает ему что надо. Садовский за это помогает ему в автомобильных делах…

Ну а с Ниной Борис Садовский познакомился через Глеба. Еще в прошлом году…

Алена только головой покачала, вспомнив, как Глеб заливал ей в машине, что он студент филфака университета. Да еще хвастался, что у него папа крупный ученый. Тоже, наверное, наврал. Алена бросила на Глеба насмешливый взгляд — думала, он смутится, но тот сидел себе рядом с Сережей и улыбался как ни в чем не бывало. Видно, уже и забыл про свою трепотню там, в машине, когда подвозил ее до Комарова…

Алена увидела их на лесной тропинке километрах в двух от дома лесника. Она сидела на черном пне как раз напротив лагеря. Там двигались возле палатки две девичьи фигуры. Ее как магнитом тянуло туда, на остров, но она не решалась вот так взять и прийти. А какую-нибудь правдоподобную причину придумать не могла. И тут услышала голоса, смех. На тропинке показались Глеб, Борис и девушка. Они могли бы пройти мимо и не заметить Алену — она сидела на пне ближе к берегу, а тропинка петляла меж сосен выше. Вскочив и укрывшись за березой, Алена наблюдала за ними: эту девушку она не видела. Там, в Летнем саду, с ним была другая, выше, тоньше и немного смахивала на казашку. Глеба она сразу узнала и почему-то не очень удивилась, глаза ее были прикованы к Борису. Он шел впереди и состругивал ножом сучки с березовой палки.

Алена не знала, что делать: выйти или остаться за деревом. И тут она вспомнила, что близнецы Оля и Аня говорили ей, что во время каникул собираются с Глебом в автомобильное путешествие…

Больше не раздумывая, она вышла на тропинку и первая поздоровалась с ними… Глеб стал что-то орать, хлопать себя по ногам, но Алена пристально смотрела на Бориса, гадая: узнает он ее или нет?.. Борис не узнал.

— Оля и Аня тоже здесь? — спросила Алена.

— Варят гречневую кашу с тушенкой, — кивнул Глеб на тот берег. И стал рассказывать, каких трудов стоило уговорить их родителей, чтобы отпустили сестричек с ним. Он клялся и божился, что будет присматривать за ними, как отец родной! И вот уговорил: Олю и Аню отпустили из дома на целую неделю.

— Пойдемте к ним! — обрадовалась Алена.

— Мы тут разыскиваем знакомых, — сказала Нина. — Нам сказали, что они там! — Девушка показала рукой в сторону их дома.

Тогда Алене и в голову не пришло, что они ищут Гарика и Сороку…

По лесной тропинке она и привела их к дому.

Откуда было знать Алене, что Длинный Боб, Нина и Глеб знают Сороку? А Гарик даже пригласил их сюда, на озеро?..

Алена сидела напротив Бориса и не спускала с него сияющих глаз. Ей было очень весело, она часто смеялась, даже грубоватым шуточкам Глеба. Ей было наплевать, что Гарик напропалую любезничает с Ниной, а Сорока молча пьет чай из кружки и ни на кого не смотрит.

Алене все больше нравился этот длинноволосый смуглый парень по прозвищу Длинный Боб. Ей нравилось, как он говорил, улыбался, а когда он, будто прицеливаясь, взглядывал на нее, становилось немного жутковато…

Сорока изредка посматривал на нее. Сегодня Алена была совсем другая, не похожая на себя. Когда-то успела сбегать в дом и надеть ярко-синюю рубашку с открытым воротником. Гарик заметил, что она чуть-чуть подвела глаза синим карандашом и подкрасила губы. Обычно здесь, на озере, она косметикой не пользовалась. Шампанское не стали трогать, а гусиный паштет и консервированный язык — и всего-то была одна банка! — съели.

Алена не скрывала своего интереса к Борису. И он, конечно, не мог не почувствовать внимания красивой девушки, но вида не подавал и за столом старался поменьше смотреть на нее. У Гарика сегодня были основания ревновать Алену, однако он был как никогда спокоен, шутил, весело смеялся, на Алену почти не смотрел. И никто, пожалуй, кроме Сережи, не заметил, как он в сумраке несколько раз брал руку Нины в свою и тихонько пожимал. Нина не отнимала руки.

Борис несколько раз пытался заговорить с Сорокой о станции техобслуживания, но тот больше отмалчивался или отвечал односложно: «да», «нет». И Садовский отстал. Когда кто-то — кажется, Сережа — вспомнил про Сашу Дружинина, Борис только головой покачал — дескать, жаль парня… И сказал, что он в этот день обедал в столовке с Сашей за одним столом… Говорят, у тех, кто должен вот-вот умереть, есть какая-то печать на лице, так вот он, Борис, ничего такого не заметил: Саша был весел, много смеялся…

Тут Сорока не выдержал и резко сказал, что это, мол, все детские сказки! Никто никогда не знает, что в любой момент с ним может произойти… Если бы не эта сволочь за рулем, Саша, может быть, сидел бы сейчас с ними рядом…

Никто ему не возразил. Борис перевел разговор на другое, и больше о Саше не вспоминали.

Над частоколом береговых сосен зажглась первая звезда. Борис поднялся и сказал, что им пора: в лагере остались близнецы Оля и Аня, наверное, уже волнуются. Глеб со смехом заявил, что он вот уже с год ухаживает сразу за двумя сестрами и до сих пор не научился их различать… Алена хотела покричать им с берега, но Борис сказал, что лагерь нельзя оставлять без присмотра, а Оля и Аня сегодня дежурные.

Теперь, когда гости собрались уходить, Алена заявила, что пойдет вместе с ними, — должна же она повидать своих институтских подруг?

Гарик вызвался отвезти гостей на лодке. Через озеро путь намного короче, чем по сумрачному лесу. В лодку сел и Сорока. Гарик, взглянув на Алену, сказал, что лодка перегружена и кому-то придется остаться на берегу. Сорока молча поднялся, уступая девушке свое место, но Алена из гордости отказалась. И хотя очень тепло распрощалась с Ниной и ребятами, чувствовалось, что она обиделась. А Гарик был рад, что досадил ей. Он видел: весь вечер Алена не сводила с Бориса восхищенных сияющих глаз, со вниманием слушала каждое слово. Это было что-то новенькое! Куда девались ее язвительность, насмешливость.

— Передайте привет Оле и Ане! — крикнула Алена, когда лодка отчалила. — Я завтра к вам приду-у!

— Близнецы до смерти рады, что наконец вырвались на свободу, — сказал Глеб.

— Веселые девочки, — заметила Нина. — С ними не соскучишься.

Сорока греб и смотрел поверх голов на тот берег, где в сгущавшихся сумерках выделялись две тоненькие фигуры, освещенные сзади колеблющимся светом неяркого костра.

— Рыбное озеро, — произнес Борис, глядя на воду. Одна рука его была опущена и оставляла на гладкой поверхности узкую бороздку. По всему зеркалу расходились большие и малые круги. От лодки во все стороны брызгала мелочь.

— Говорят, попадаются лещи по четыре-пять килограммов, — сказал Гарик. — Правда, я таких не ловил.

Он устроился на днище лодки, у ног Нины, сидящей на скамье. Круглые колени девушки упирались Гарику в спину, на лице его появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Ему было свободно и спокойно с Ниной. Гарик ощущал себя мужчиной. С Аленой же все время приходилось напрягаться, чтобы не сказать какую-нибудь ерунду, потому что Алена тут же поднимала на смех… С Аленой Гарик чувствовал себя провинившимся мальчиком, не знающим, в чем его вина…

Он взял руку Нины и приложил к горящей щеке. Ладонь девушки была прохладной, нежной и пахла сосновой хвоей. Тонкие пальцы скользнули по лицу, дотронулись до лба, погладили волосы. Незаметная для других игра захватила его.

— Сколько нужно времени, чтобы завялился крупный лещ? — взглянул Борис на Сороку.

— Крупного леща трудно поймать, — заметил тот.

— Это уж моя забота, — улыбнулся Борис.

— Недели две, — подал голос Гарик. — Если погода хорошая.

— На что ловишь? — поинтересовался Сорока.

— У меня свой метод, — уклончиво ответил Борис.

— Нет такой рыбины в озере, которую Боря не смог бы поймать, — сказал Глеб. Он сидел на корме рядом с приятелем и улыбался.

— Сеть? — в свою очередь, взглянул на него Сорока.

— Не балуюсь, — ответил Борис и отвернулся, давая понять, что на эту тему больше не желает разговаривать.

Лодка ткнулась просмоленным носом в осоку, к самой воде подбежали близнецы. Обе в коричневых рубашках и светлых брюках. У одной в руке деревянная ложка, у другой — кривой сук, которым она, по-видимому, помешивала угли в костре.

— Нечестно, мальчики, — затараторили они одновременно, — мы вас ждем-ждем, а вас все нет…

— Уже совсем темно, и в лесу кто-то страшно кричал!

— Может, здесь медведи?

— Или волки!

— Мы пекли картошку… Вот вкуснотища-то!

Только сейчас все заметили, что рты у сестричек черные, на щеках тоже пятна сажи. Немного успокоившись, близнецы почти забрались в воду и стали рассматривать сидящих в лодке Гарика и Сороку.

— Ба, знакомые все лица! — театрально воскликнула одна из сестер, переводя взгляд с Гарика на Сороку. — Ленинградцы!

Гарик выскочил из лодки и радушно приветствовал Олю и Аню.

— Я вспомнила, — глядя на Сороку, радостно сообщила одна из сестер. — Мы встречались на станции техобслуживания.

— Вы ремонтировали автомобиль Глеба, — подтвердила вторая.

Борис вскинул голову и улыбнулся Сороке:

— Отбиваешь моих клиентов?

— С ним лучше дела не иметь, — бросил косой взгляд на Сороку Глеб. — Страшный формалист! Никогда приятелю не пойдет навстречу…

— Ты никогда не был моим приятелем, — усмехнулся Сорока.

— Я постараюсь! — рассмеялся Глеб. — Жаль, что ты не увлекаешься музыкой… У меня везде дружки-приятели. Я — им, они — мне.

Гарик сообщил Оле и Ане, что на другом берегу, в доме лесника, живет их подруга Алена. Близнецы бурно выразили восторг и стали проситься, чтобы их немедленно отвезли на лодке на тот берег. Они должны сейчас же повидаться с ней. Такая встреча! Нет, они хотят поскорее ее увидеть!..

Глебу и Борису с трудом удалось их отговорить от этой затеи. Уже поздно, назад вернутся только ночью, а на озере гуляет волна, пока еще маленькая, а если ветер усилится?

Гарик пообещал утром доставить к ним Алену.

— Пусть захватит что-нибудь почитать, — сказала Оля.

— Какой-нибудь исторический роман, — прибавила Аня. — У Алены их полно.

Пока Сорока вычерпывал консервной банкой скопившуюся в лодке воду, Гарик отошел с Ниной к костру. Две длинные колеблющиеся тени вытянулись на берегу, Гарик и Нина о чем-то негромко говорили, но слов было не разобрать. Лагерь разбит на пустынном берегу, за которым сразу начинался лесистый бугор. Неподалеку от «Жигулей» Глеба — две оранжевые палатки. В одной из них и живут Оля и Аня. Сорока подумал, что девушкам, наверное, не очень-то весело на дикой природе. И одеты они не как туристы, а как две модницы, собравшиеся на танцы. Как-то не вписывается эта парочка в приозерный пейзаж.

Близнецы подошли к лодке и заговорили с Сорокой.

— Украдите нас, пожалуйста, отсюда, — оглянувшись на Глеба и Бориса, присевших у костра, тихонько произнесла Оля.

— Нам здесь надоело, — так же тихо прибавила Аня. — Этот Глеб…

— Он все время пристает, — продолжала Оля. — То ко мне, то к Ане.

— Прикидывается, будто не различает нас, — заметила Аня.

— На самом деле это только с самого начала трудно, — сказала Оля. — А потом нас легко отличить друг от друга.

— Мы совершенно разные, — серьезно сообщила Аня.

Сорока улыбнулся. Как и там, на станции техобслуживания, он подумал, что они, должно быть, неплохие девчонки. Но так уж жизнь распорядилась, что им приходится все время дополнять друг друга.

— Чего ты все время улыбаешься? — спросила Оля.

— Смеется над нами, — сказала Аня, впрочем, ничуть не обидевшись. Они, похоже, вообще не умели обижаться.

— Я уже вас начинаю различать, — ответил он.

— Каким образом? — Этот вопрос они задали разом, чем еще больше его развеселили.

— Это секрет.

Сестры переглянулись и, рассмеявшись, умыли в озере лица. За полотенцем к палатке им не захотелось идти, вытерлись рукавами. По привычке, как бы между прочим, поменялись местами, потом еще раз — и Сорока снова перестал различать их.

— Вам нравится, что вас путают? — поинтересовался он.

— Нам все равно, — пожала плечами Оля.

— Иногда надоедает, — заметила Аня. — Тогда мы по-разному одеваемся.

— Ты завтра надень брюки, а я юбку, — предложила Оля.

— Отвезешь нас к Алене? — спросила Аня.

— Мы назад не вернемся, — сказала Оля. — Останемся у вас.

— Ну пожалуйста, — попросила Аня.

— Ваши приятели обидятся, — ответил Сорока, выпрямляясь. Консервную банку бросил в нос лодки. Услышав стук, подошел Гарик. Прежде чем забраться в лодку, оглянулся в ту сторону, где стояла Нина, помахал рукой. Лицо у него было довольное, глаза возбужденно блестели.

— Зачем вы смыли сажу? — весело посмотрел он на сестер. — Вы были как две негритяночки!

— Гарик, мы умоляем твоего друга, чтобы он нас похитил, — сказала Оля.

— А он не хочет, — прибавила Аня.

— Похитим? — метнув взгляд на сидящих у костра ребят, загорелся Гарик. Ему понравилась эта идея. — Только тогда мы и Нину захватим, — прибавил он.

— Поплыли, — хмуро сказал Сорока. — Ты готов похитить всех девушек на свете.

— Я для тебя стараюсь! — рассмеялся Гарик. У него было приподнятое настроение.

— В таком случае мы вас завтра сами украдем, — улыбнулась Оля, выразительно взглянув на Сороку.

— Имей в виду, что мы не шутим, — точно так же посмотрела на Гарика Аня.

— Вы слышали про амазонок? — спросила Оля.

— Мы слышали, что на Каменном острове русалки твист отплясывают… А что, появились и амазонки? — весело взглянул на нее Гарик.

— Амазонки сами выбирали себе возлюбленных, — сказала Аня.

— Прекрасное правило, — улыбнулась Оля.

Ни капельки не огорчившись, что их не «похитили», сестры, смеясь, побежали к костру, который ярко полыхал на фоне облитых пламенем сосен. Нины у костра не было видно.

Отплыв подальше от берега, Сорока — он греб — взглянул на улыбающегося Гарика. Однако спросить ничего не успел, потому что тот опередил.

— Я знаю, дружище, что ты сейчас скажешь, — все так же задумчиво улыбаясь, начал Гарик. — Почему я так откровенно начал ухлестывать за Ниной? Потому, что она очень славная девушка и еще в ту первую встречу понравилась мне. И еще ты упрекнешь меня за то, что я старался разозлить Алену? Да, я хотел ее разозлить и думаю, что этого добился… И ты знаешь почему: мне надоели ее постоянные насмешки. Надоело все время угождать ей, а в ответ…

— Ты ошибаешься, — перебил Сорока. Он тоже знал, что скажет Гарик. — Ты ее ничуть не разозлил, а, наоборот, обрадовал.

— Ты считаешь, ей наплевать на меня?

— Я думаю, она на тебя не обидится, если ты даже влюбишься в Нину.

— А ты заметил, как она таращилась на Бориса? Глаз с него не спускала. Нарочно, чтобы я ревновал, мучился… А я и не подумал!

— Ты сегодня просто молодец… — усмехнулся Сорока.

— Пусть она теперь помучается, — продолжал Гарик. — А то, понимаешь, считает меня черт-те кем! Как будто я никому не могу нравиться…

— Можешь, можешь… — успокоил Сорока. А в глазах — насмешка и сожаление. Ничего-то Гарик не понял… Правда, немного погодя он проявил некоторое беспокойство.

— Ты думаешь, она действительно влюбилась в него? — Гарик испытующе посмотрел на друга.

Сорока слишком хорошо знал Гарика, чтобы не понимать, что тому и впрямь сейчас безразлично, влюбилась в кого-либо Алена или нет. Гарик живет настоящим, вспыхнувшее чувство целиком захватывает его, и он больше ни о чем не думает. Идет напролом, не считаясь ни с кем и ни с чем. Или это от цельности натуры, или… от излишней самоуверенности. Вот его логика: если ты мне понравилась, значит, ты мне принадлежишь. А то, что вокруг тебя существуют другие люди и у них свои есть привязанности, — все это меня не интересует. В мире только Я и Ты…

Мысли с Гарика перескочили на другое — надо посмотреть, с чем охотится на рыбу Длинный Боб. Очень уж они расхвастались, что могут запросто поймать любую… Сорока ничуть не удивился, увидев у дома лесника эту компанию. Тогда ночью он побывал не только на Каменном острове, но и в лагере. Там он их всех у костра и увидел. Когда Гарик в Ленинграде стал уговаривать Нину приехать в Островитино, Сорока подумал, что если она и впрямь решится, то нагрянет наверняка с Бобом на машине Глеба. Ну а где Глеб, там и близнецы. Глебу нравится возить их на машине и всем рассказывать, что он сестер ни капельки не различает… Теперь понятно, откуда у него машина: видно, ворочает «большими делами» в комиссионке!..

И еще подумал Сорока, что эта встреча на озере может многое перевернуть в их дотоле спокойной жизни…

— Сестренки жаловались: мол, Глеб не дает им проходу, — сказал Сорока. — Может, и впрямь украдем их завтра? Поселим на Каменном острове, пусть загорают.

— Зачем завтра, — оживился Гарик. — Давай сейчас? Незаметно подплывем вон к той косе и по берегу подкрадемся к ним… Вот только не знаю, в какой они палатке. Надо дать какой-нибудь сигнал — сами запрыгнут в лодку!

— Это неинтересно, — улыбнулся Сорока. — Пусть лучше они нас с тобой похитят… Помнишь, что-то толковали про амазонок?

— На амазонок они не похожи, — сказал Гарик. — Скорее на… ну, которых воины похитили? Из библейского сюжета, что ли? Еще такая картина есть.

— На сабинянок? — подсказал Сорока.

— Если они меня задумают украсть, я упираться не буду…

— Пожалуй, я тоже, — рассмеялся Сорока.

Глава шестнадцатая

Серая резиновая лодка бесшумно скользила вдоль берега. Весла почти без всплеска уходили в тихую воду — лишь когда на мгновение выныривали из воды, слышно было, как с лопастей срывались крупные капли. Днище лодки с негромким шорохом подминало под себя круглые листья кувшинок. Желтые мясистые цветы, выныривая из-под лодки, поворачивались ей вслед и укоризненно покачивали головками.

Было раннее утро. Над Островитинским озером стлался туман. Он уже отклеился от свинцовой неприветливой воды и повис как раз посередине камышей. С берега казалось, будто стебли сами по себе торчат из воды, а утопающие в тумане длинные глянцевые листья со сверкающими каплями росы проклюнулись прямо из воздуха. Туман расползался по изумрудному берегу, по пшеничному полю, ватными комками застрял в прибрежных кустах. Солнце еще не взошло, но над соснами и елями занималась заря. Небо, не расчистившееся от ночной дымки, было невыспавшимся, блекло-серым.

В резиновой лодке сидел человек. Он был в брезентовой куртке с капюшоном, новых резиновых сапогах. Человек отпустил весла, растопырившиеся в резиновых проушинах, и ухватился одной рукой за черный, косо торчащий из воды кол. Когда он дотронулся до распустившейся жерлицы, в стороне глухо бултыхнуло и по воде, очистившейся от тумана, разбежались большие круги. Человек снял с кола рогатку и стал за жилку быстро подтягивать добычу. Рыбина еще раз тяжело бултыхнулась у самого борта лодки. Человек ловким движением забросил щуку в лодку. Вытянутый плоский нос хищницы был насквозь пробит блестящим капканом. Человек разжал тугие стальные челюсти и высвободил добычу. Наступил на нее резиновым сапогом, капкан вместе с желтоватой жилкой и рогаткой отбросил в нос лодки, где был постелен брезент. Затем взял крупную щуку одной рукой за голову, второй за туловище, положил на колено и, напрягшись, согнул в дугу: послышался сочный щелчок, щука дернулась и замерла с намертво стиснутой пастью. Человек сломал ей шейные позвонки.

Таким же образом он поступил и с пятью другими щуками, попавшимися в капканы, установленные на безобидных жерлицах.

Резиновая лодка сама по себе не спеша плыла по озеру. Человек смотал на рогатки жилку, спрятал в мешочек зубастые капканы, а добычу завернул в брезент. Взялся за весла и, зорко вглядываясь в берег, заросший высоким камышом и осокой, стал грести вдоль него. Пока он возился с жерлицами, туман полностью растворился, исчез. Еще никто не видел: откуда берется и куда девается с озера туман? Или прячется на дно, или поднимается в небо? Туман вслед за ночью исчезает незаметно.

Человек греб к берегу и не знал, что за ним наблюдает другой человек, укрывшийся в обсыпанных росой колючих ветвях огромной сосны, что росла на Каменном острове, той самой сосны, на которой была оборудована смотровая площадка, точнее, наблюдательный пост ребят, когда-то живших здесь. Человек стоял на помосте, на днях снова сделанном им, и наблюдал за резиновой лодкой в полевой бинокль. Он уже давно стоял здесь. На плечах его куртки блестела роса. Солнце еще не добралось сюда. На каждой сосновой иголке висит и не срывается крошечная капелька.

Сорока устало переступил с ноги на ногу и отнял бинокль от глаз. От окуляров над бровями и на скулах остались полукруглые скобки. Лицо у Сороки хмурое. В темно-русых волосах, будто седой волос, серебристо блестела тонкая паутина.

Сорока спустился вниз; проходя мимо перекладины, подпрыгнул и, ухватившись за влажную прохладную металлическую трубу, несколько раз легко подтянулся. Заметив, что на потрепанных кедах развязался белый шнурок, присел на скамью у дома, в котором раньше был штаб, и завязал. Здесь теперь снова чисто, убран весь хлам и мусор. И в доме порядок. Вот только нет стекол, а надо бы вставить…

Сорока вздохнул и поднялся со скамьи. Он позавчера сколотил ее из привезенных с берега досок. Если найдет у кого-нибудь в бывшей графской усадьбе стекла и алмаз, то нынче же вставит. Неприятно смотреть на безглазый дом. Да и жить в нем нельзя. Комары покоя не дадут!

Он спустился в бухту, уселся в деревянную лодку, которую им оставил лесник, и, оттолкнувшись веслом от берега, стал осторожно выбираться из зарослей, скрывавших бухту.


Человек в резиновой лодке между тем причалил к пустынному травянистому берегу. Вытащив лодку на траву, присел на черную растопыренную корягу, выброшенную в шторм на берег, достал из кармана куртки сигареты, спички и закурил. Тоненькая сизая струйка дыма потянулась вверх. Перед ним открывалось спокойное озеро, немного правее того места, где он сидел, возвышался Каменный остров. Из камышей выплыла плоскодонка. На ней — рыбак в сером выгоревшем плаще. Он ритмично поднимал и опускал два покрашенных в бурый цвет весла. Лодка плыла по направлению к двухэтажному белокаменному зданию, возвышающемуся на зеленом пригорке. Перед зданием — старым заброшенный парк. Огромные корявые березы почти полностью заслоняли дом. Отсюда он празднично белел, а вблизи был таким же запущенным и заброшенным, как и парк.

Затоптав сапогом окурок, человек поднялся с коряги, скользнул равнодушным взглядом по озеру — лодки не видать, наверное, скрылась за мысом, заросшим высоким камышом, — и направился к своей резинке. Столкнув ее в воду, человек уже занес ногу, чтобы усесться на спасательные круги, но что-то заставило его оглянуться. Он так и замер с поднятой ногой и окаменевшим лицом: от ольхового куста отделилась серо-коричневая с темными круглыми пятнами на спине косуля и, сделав тоненькими ногами несколько робких шажков к человеку, остановилась. Большие влажные, опушенные редкими черными ресницами глаза без страха смотрели на него. На узкой атласной груди косули треугольное белое пятно, длинная шея вытянута. Видно, как ее тонкие нервные ноздри подрагивают, втягивая воздух.

У человека онемело бедро, но он боялся пошевелиться. Не спуская горящих глаз с косули, осторожно опустил ногу в воду, рука воровато зашарила по влажному днищу лодки. Нащупав топор, которым он вырубал колья для жерлиц, осторожно потянул за рукоятку. Пряча топор за спиной, человек выпрямился и, протянув свободную руку к косуле, чуть слышно произнес: «Иди сюда, дурочка, не бойся… Ну иди-иди…» Он весь напрягся, ожидая, что животное испуганно шарахнется в сторону и он успеет бросить в него топор, но косуля все так же стояла на лужайке и доверчиво смотрела на человека. Тогда он сделал первый маленьким шажок ей навстречу. И снова замер, ожидая, что она убежит. Однако косуля, не двигаясь с места, все больше вытягивала гибкую бархатную шею, будто хотела и никак не решалась подойти поближе и обнюхать раскрытую ладонь.

Бормоча: «Не бойся, глупышка, подожди-и… Ну-у? Стой на месте… Еще немного-о…» — человек, бесшумно переставляя ноги, приближался к животному. Он уже мог рассмотреть себя, тысячекратно уменьшенного, в ее выпуклых коричневых глазах. Двумя бугорками набухли на точеной голове маленькие рожки. Уши отодвинулись назад. Вытянутую руку он не опускал, вторая за спиной осторожно поворачивала рукоятку топора, чтобы сподручнее было ударить обухом. Он видел, как пульсировала поперечная жилка на шее, трепетали бархатные ноздри. Он ни о чем не думал, в его голове билась сейчас лишь одна-единственная мысль: «Не двигайся с места! Не убегай! Еще только два шага…» Казалось, немигающим взглядом синих глаз он загипнотизировал животное. Косуля смотрела на него и не двигалась с места.

И все-таки что-то ее в самый последний момент насторожило в поведении человека; когда он приподнял ногу, чтобы сделать последний решающий шаг, косуля вздрогнула всем телом, напряглась как струна, ее тонкие передние ноги, подломившись в суставах, взвились вверх для пружинистого прыжка, но уже было поздно: сокрушительный удар топора настиг грациозное животное в воздухе. Мешком рухнула косуля на окрасившуюся яркой кровью, зеленую, еще не просохшую от росы траву. Острые раздвоенные копыта косули судорожно царапали землю, нервная дрожь сотрясала тело, в откинутой назад голове с двумя серыми рожками, выглянувшими из курчавой коричневой шерсти, угасали глаза, в которых застывали боль и недоумение. Из трепетавших ноздрей, окрасив в алый цвет длинные редкие усы, пузырясь и пенясь, редкими толчками выплескивалась кровь.

А человек сидел на корточках перед умирающим животным и с напряженным любопытством смотрел на него, будто не веря, что это дело его рук. Рядом валялся окровавленный топор.

— Встань! — вдруг послышался негромкий голос.

Человек вздрогнул от неожиданности, повернул голову к озеру и встретился глазами с Сорокой. Рослый, широкоплечий, тот сверху вниз смотрел на него, и в серых глазах его было такое, что Длинный Боб даже не пошевелился, продолжал сидеть на корточках.

— Как ты мог? Она же ручная была, — негромко проговорил Сорока. Боб не выдержал и опустил голову.

— Откуда я знал? — хрипло вырвалось у него.

— Вставай! — повторил Сорока.

— Я с тобой драться не буду… — Боб все так же сидел рядом с косулей и смотрел на свои сапоги, забрызганные кровью.

Сорока отвернулся, кулаки его разжались, на скулах перестали ходить желваки. Глядя на остров, он медленно, будто подбирая слова, заговорил:

— Она из рук брала хлеб и ходила за людьми, как собачонка… У нее бархатные губы и теплый лоб… — Неожиданно он повернулся всем телом к Бобу. — Нет, животные не должны верить людям! На десяток добрых попадется один… негодяй! Убийца! Да-да, убийца! Раскроить череп топором беззащитному животному — это убийство! Окружить в лесу лося и из десятка ружей расстрелять его — это тоже убийство!

— Свернуть пойманной щуке башку — тоже, по-твоему, убийство? насмешливо посмотрел на него Длинный Боб.

— И тебе не жалко ее? — кивнул на косулю Сорока. — Сколько в ней было жизни, резвости, грации… Она думала — ты друг, подошла к тебе, а ты… Ты убил ее.

Кривая усмешка медленно сползала с губ Боба. Он смотрел на Сороку и чувствовал, что мысли того сейчас далеки от него, Боба. Теперь можно смело встать, и этот рослый сильный парень его не ударит. Взгляд его остановился на косуле, может, и вправду зря он ее так?.. Бархатные губы, теплым лоб… Радость удачливого охотника сменилась разочарованием, отвращением. Это чувство для Длинного Боба было непривычным, досадным. Будто отгоняя его от себя, он сказал:

— Из-за чего сыр-бор-то? Какая-то паршивая косуля… Наверное, их здесь до черта.

Сорока, ни слова не говоря, подошел к его лодке, достал из-под надувных кругов мешочек с капканами, высыпал на траву. Капканы были сделаны из нержавеющей стали, с сильными пружинами. Один за другим побросал их в воду. Слабо булькнув, железки исчезли на дне озера.

— А-я-яй! — сказал Длинный Боб. — Таких капканов днем с огнем не найдешь… Взял бы лучше себе.

Сорока обернулся, и их глаза встретились. И снова Боб первым отвел глаза в сторону…

— Ты сегодня же к чертям собачьим уберешься отсюда, — сказал Сорока.

— Вот оно в чем дело… — хрипло рассмеялся Боб. — Ты из-за нее… этой девчонки!

— Чтобы нынче твоего духу здесь не было… — напрягая всю свою волю, чтобы не броситься на него, повторил Сорока.

Нагнувшись, он взял косулю за ноги и, держа на весу вниз головой, перенес в свою лодку.

— Эй, защитник животных, мух и пауков! — насмешливо бросил вслед Длинный Боб. — А девчонка мне понравилась…

Сорока медленно греб к другому берегу, где темнел меж деревьев их дом. Голова косули откинулась, обнажив большую рану на груди. Он нагнулся, подложил под голову еще теплого животного брезентовую сумку с рыбацкими принадлежностями. Он старался не смотреть на косулю, но глаза, помимо воли, то и дело останавливались на ней. Широко распахнутый глаз животного сверкал на солнце, как зеркальная линза.

— Я уеду… — услышал он хрипловатый голос Бориса. — Вместе с ней, Аленой!..

Сорока не удостоил его даже взглядом. Он вдруг почувствовал страшную усталость. Захотелось лечь на дно лодки, закрыть глаза и плыть куда ветер подует… Но озеро — это не море. На озере далеко не уплывешь…

Услышав стук, он вздрогнул и взглянул на косулю. Это ее копыто стукнуло о борт лодки.

Длинный Боб стоял у кромки воды и провожал лодку взглядом. Длинные спутавшиеся волосы закрывали ему половину лица. Вот он нагнулся, долго всматривался в свое отражение в воде, потом стал черпать пригоршнями воду и жадно пить.


Сорока и Сережа сидели под сосной на скамье и смотрели на остров. За их спиной жил своей обособленной жизнью угасающий костер: негромко потрескивал сучками, иногда вдруг выбрасывал длинный язык огня, который тут же сникал, откуда-то из пепла выкатывался красный уголек и долго, меняя оттенки, лежал у ног, то розовея, то чернея, пока совсем не угасал… Озеро, как и всегда в вечерние часы, зеркалом расстилалось перед ними без единой трещины и морщинки. Даже рыба не всплескивала. Можно было не смотреть на небо: звезды явственно отражались в озере. Где-то в роще, устраиваясь на ночь, кричали галки. В их гомон вплетался гортанный бас удода.

— Почему ты не пошел туда? — спросил Сережа. — У них, наверное, весело…

— Весело? — переспросил Сорока, с трудом отвлекаясь от своих мыслей. — Не думаю…

— Тебе нравится Нина?

— Хорошая девушка, — рассеянно ответил Сорока. — А что?

— Гарик в нее влюбился, — сказал Сережа. И в голосе его уверенность.

— Ты думаешь? — взглянул на него Сорока.

— Алена втрескалась в этого красавчика Бориса, — все в том же духе продолжал Сережа. — Вот дуреха!

— Почему дуреха?

— Нашла в кого влюбляться! — В голосе Сережи прозвучали презрительные нотки.

— Чем же он тебе не понравился? — заинтересованно взглянул на него Сорока.

— Может, она нарочно? — задумчиво сказалСережа. — Назло.

— Кому назло?

— Да всем нам, — вздохнул Сережа. — На нее иногда находит. Все делает наоборот.

— Дьявол их принес сюда… — зло вырвалось у Сороки.

— Ты про кого? — удивленно уставился на него Сережа.

— Все образуется, — улыбнулся Сорока, однако глаза его пристально, без улыбки смотрели на умирающий огонь.

Со всех сторон раздавалось противное зудение. Сережа прихлопнул на плече комара и, вздохнув, совсем как взрослый сказал:

— Мне тоже не везет с девчонками…

— Тоже… — усмехнулся Сорока. — Ты считаешь, плохи мои дела?

— Ну их, девчонок, — проговорил Сережа. — Непонятный они народ.

— А может быть, это и хорошо? — с улыбкой посмотрел на него Сорока.

— Кому хорошо, а кому и плохо, — серьезно заметил Сережа и, в свою очередь взглянув на него, прибавил: — Тебе плохо!

— Чертовы комары! — Сорока подобрал с земли несколько сосновых веток и подбросил в угли.

Сережа сообразил, что Сорока не хочет на эту тему продолжать… Что-то с ним творится неладное. С утра до самого обеда где-то пропадал. Вернулся потный, усталый, а в лодке — ни одной рыбины… Спрашивать, где был, бесполезно, все равно не скажет… Странно, что не пошел в гости к ленинградским туристам вместе с Аленой и Гариком. Они звали, но Сорока сказал, что, может, вечером приедут на рыбалку знакомые летчики и ему нужно с ними обязательно встретиться… Сережа чувствовал, что тут что-то не так. Но от Сороки никогда ничего не узнаешь. Это не Гарик, который все на свете выболтает. И свои и чужие тайны.

Гарик и Алена ушли к ленинградцам сразу после обеда, и вот уже сумерки, а их все нет. Сережа не поленился, залез с биноклем на сосну и долго смотрел в ту сторону, но никого на берегу не увидел, — наверное, гуляют по лесу или рыбачат за зеленым мысом. Сережа тоже сегодня неплохо порыбачил. Сорока показал ему хорошее место, и он за каких-то два часа натаскал два десятка окуней, а на зимнюю удочку взял леща. Правда, его не удалось втащить в лодку: жилка была тонкая и оборвалась. Сначала Сережа расстроился, а потом успокоился. Особенно после того, как рассказал о леще Сороке. Он думал, ему не поверят, но Сорока поверил. Это был не подлещик, а настоящий лещ-богатырь. Сережа видел его золотистый бок с крупной чешуей и вытянутые трубочкой белые губы И еще черные со слизью плавники на спине.

— Я нынче видел Федю Гриба, — вспомнил Сережа. — Приехал из города домой. На субботу и воскресенье. Он там в ПТУ учится. Говорит, как только уехали отсюда детдомовские, все кому не лень стали таскаться на остров. А все разорили не деревенские ребята, а приезжие рыбаки. Деревенские, что жили вместе с детдомовскими на острове, долго берегли добро. Ну а потом постепенно рыбачки все растащили, сожгли на кострах. На острове дров-то нет. Все ценное, понятно, детдомовцы с Каменного увезли, а что оставили пропало…

— И Федя тащил? — спросил Сорока.

— Говорит, нет, а кто же его знает… Он хитрый!

— Есть похитрее Феди Гриба… — задумчиво произнес Сорока.

— Пообещал завтра пораньше свистнуть меня: отправимся на лодке за лещами. Говорит, так и быть, задарма покажу тебе лещиную ямину. Там, мол, такие лапти выворачивают — мы таких сроду не видывали! И главное, он уже не один год там прикармливает… пшенной кашей. Говорит, специально для нас постарался, мол, тогда-то он обидел всех нас, так вот теперь жалеет об этом… Дурак, говорит, был, кочерыжка капустная… А теперь вот поумнел и понимает, что к чему…

— Ай да Федя! — подивился Сорока. Он понял, что Гриб не обманул Сережу. Такая яма действительно существовала. Причем не одна. Как-то зимой артельные рыбаки зачерпнули из одной такой ямы несколько десятков центнеров крупных лещей. Это было давно, когда еще Сорока учился в девятом классе.

— И ростом побольше стал, — продолжал Сережа. — Вместо кепки, той, клетчатой, носит теперь железнодорожную фуражку с молоточками.

Сорока прислушался: где-то неподалеку треснул сучок, затем кто-то кашлянул.

— Кажется, наши идут, — сказал он, вглядываясь в сгущавшийся сумрак.

Сережа сложил руки рупором и крикнул: «Алена-а!» Эхо разнесло его голос по лесу. Немного погодя откликнулся Гарик. А через несколько секунд из леса вышли Алена, Гарик и Нина. Шли они молча, внимательно глядя себе под ноги.

Сережа вдруг вскочил со скамьи и помчался вдоль берега к кустам. Скоро он вернулся, держа на ладони потускневшего светлячка.

— Какой некрасивый, — протянул Сережа разочарованно.

— А ты положи его на место — и снова загорится, — посоветовал Сорока.

Еще не видя Алены, Сорока почувствовал, что она сильно расстроена. Да и Гарик с Ниной (они немного отстали от быстро шагающей Алены), кажется, тоже были не в своей тарелке. Сорока ожидал нечто подобное, но, когда увидел лицо девушки, даже немного растерялся: припухлые губы сжаты, глаза с лихорадочным блеском смотрели зло, уничтожающе.

— Посмотри, какого я светлячка поймал! — сунулся к ней Сережа, но она резко отвела его руку.

— Иди в дом, мне нужно с Тимофеем поговорить, — сказала она.

— Что я, маленький? — обиделся Сережа.

— Я тебя очень прошу. — Она сделала ударение на слове «очень».

Сережа пожал плечами, бросил на Сороку сочувственный взгляд и, положив светлячка на лист подорожника, ушел в дом, громко хлопнув в сенях дверью.

Повисла тяжелая тишина. Алена, машинально уперев руки в бока, стояла в воинственной позе напротив и смотрела на него. Он сделал было движение, чтобы встать, но потом раздумал. Алене удобнее будет разговаривать с ним, глядя на него сверху вниз. Она покосилась в ту сторону, где стояли Гарик и Нина, и негромко спросила:

— Зачем ты это сделал?

— Что именно?

— Ты все еще считаешь себя Президентом Каменного острова? — с издевкой сказала она. — Я думала, что с этой детской игрой покончено. Я думала, что Президент давно ушел в отставку.

— Я не понимаю: о чем ты говоришь?

— Ты все отлично понимаешь! — взорвалась она. — Зачем ты оскорбил его на берегу?

— Это он тебе сказал?

— Неужели ты думаешь, что Борис способен пожаловаться на тебя? Или вообще на кого-нибудь?

— Да нет, не думаю, — ответил он, с интересом наблюдая за ней. Еще никогда он не видел ее такой злой. Может быть, стоило бы рассказать ей о том, что нынче произошло на берегу сразу после восхода солнца, но его глубоко уязвили пренебрежительные, обидные слова о «детской игре» на Каменном острове. Он и сейчас не считал, что они занимались детскими играми.

— Ты обидел его, потому что он мне понравился, — сказала она. — Разве не так?

— Ты ведь сама не веришь в это, — с досадой ответил он, окончательно уверившись, что не стоит Алене рассказывать о том, как Борис убил ручную косулю. По глазам видно: что сейчас ни говори Алене, она правильно тебя не поймет. Слишком ослеплена… любовью или гневом? Поди разбери этих девчонок!

— Вы все мне противны: и ты и Гарик! — продолжала в запальчивости выкрикивать Алена. — Если бы вы знали, какая мне зеленая тоска с вами! Ну, что тебе сделал Боря? Поймал в твоем озере пять паршивых щук? За это надо было его снасти в озеро кидать, да?..

«Значит, кое-что он рассказал…» — подумал Сорока.

— Если вымахал под потолок да натренировал свои мышцы, думаешь, теперь любого можешь безнаказанно задевать? Это низко, Тимофей! И я не ожидала от тебя такого… Я всегда считала тебя умным, благородным, справедливым… Где же здесь справедливость? Да, он мне очень понравился, он не такой, как ты и Гарик…

— И совсем не такой, как ты думаешь, — не удержался и ввернул Сорока.

— Может, в конце концов, и мне кто-нибудь понравиться? — не слушая его, продолжала она. — А этот, — пренебрежительный кивок в ту сторону, где стояли Нина и Гарик (правда, их уже там не было: хитрый Гарик, видя, что запахло скандалом, увел Нину по тропинке в лес), — будет вечно пилить меня и выяснять, о чем я с ним говорила? Потом будет дуться целую неделю, ходить с обиженной физиономией? Да что вы за жизнь мне создали! Друзья называется…

Алена вдруг обмякла, в глазах сверкнули слезы. Прикусив нижнюю губу, она сбросила с ног туфли, подошла к скамейке и села рядом. Плечи ее затряслись, она уткнулась лицом в его грудь и зарыдала. Он растерялся, даже побледнел. Легонько обнял ее и стал осторожно гладить по вздрагивающим плечам. Волосы ее он неловко отводил в сторону, но они снова рассыпались и закрывали лицо. Он стоически стерпел ее несправедливые упреки, а вот слезы вызвали смятение. Он уже ничего толком не понимал и не знал, что нужно делать. Даже хотел было позвать Сережу, но раздумал: незачем ему видеть сестру в таком состоянии.

Выплакавшись, Алена вытерла нос носовым платком и, повернувшись к нему, спросила:

— Наверное, тушь с ресниц размазалась?

— Тушь? — глуповато уставился он на нее.

— Тимофей, я, кажется, и вправду влюбилась, — жалобно сказала она, глядя затуманенными глазами на озеро. — Он мне понравился еще там, в Комарове, когда ты подрался с ними…

Он почувствовал, как неприятно заныло в правом боку, хотел что-то сказать, но голос ему не повиновался. И тогда он, отвернувшись, прокашлялся. А когда снова повернулся к ней, лицо было обычным: спокойным и непроницаемым.

— Сдается мне, ты сделала очень неудачный выбор, — сглотнув слюну, ответил он.

— Неужели ты думаешь, я в Гарика когда-нибудь была влюблена?

— Он был в тебя влюблен.

— Дурачок, я любила тебя, — просто сказала она. — А ты мне все время подсовывал Гарика… Все три года я тебя любила. И ты не мог этого не знать… Иначе ты глупый и слепой! Бесчувственный, холодный чурбан!

— Черт возьми!.. — хрипло вырвалось у него.

— А ты все сделал, чтобы убить во мне любовь… Когда мне хотелось видеть тебя, ты исчезал на месяцы, когда я тянулась к тебе (рано или поздно ты всегда появлялся!), я натыкалась на холодильник… Если бы ты знал, как я злилась тогда на тебя!.. Помнишь, один раз я встала из-за стола и ушла? Я сказала, что меня ждет подруга, а сама весь вечер просидела в сквере, напротив нашего дома… Ты прошел мимо и даже не посмотрел в мою сторону… Тебе стоило хотя бы один раз по-человечески поговорить со мной, отбросив проклятую невозмутимость, или хотя бы в такой момент посмотреть на меня — и я была бы счастлива. Но ты этого, Тимофей, не сделал. Ты всегда держал меня на расстоянии, которое измеряется таким благородным понятием, как дружба… А дальше — ни шагу! А мне мало одной дружбы, милый Тима! Ты разве не заметил, что я уже взрослая?

— Я многое проглядел… — глухо ответил он, глядя перед собой. На острове мелькнул огонек, но он не обратил на это никакого внимания.

— Зачем же ты, Тима, так безжалостно убил мою любовь?

— Ты права: я глухой и слепой, — сказал он.

Лучше бы Сорока ничего этого не слышал. По-прежнему жил рядом с ней и был уже одним этим счастлив. Он видел, что Алена не любит Гарика. Да и тот чувствовал, но был слишком самоуверенным, чтобы даже самому себе признаться в этом. Последнее время он больше разыгрывал из себя влюбленного, чем был влюблен на самом деле.

Так спрашивается: правильно ли вел себя Сорока, видя все это? Но, оказывается, его невмешательство никому не принесло пользы: ни Алене, ни Гарику. Даже наоборот: сам того не ведая, он доставил девушке много горьких минут. А ведь все, по-видимому, оттого, что он недостаточно был уверен в себе и в своих друзьях. Ему запомнилась где-то вычитанная строчка: «От недостатка уважения к себе происходит столько же пороков, сколько от излишнего к себе уважения».

Алена отвела рукой от лица волосы и посмотрела на озеро. Над сосновым бором небо было чистым, прозрачно-зеленым. Солнце скрылось за Каменным Ручьем, но его лучи, преломляясь, еще прорывались то здесь, то там. И от этой игры света и тени вода все время меняла свой цвет: то свинцовая, то иссиня-зеленая, то багровая, как закипающий в домне металл.

— То, что я сейчас скажу, — нарушила затянувшееся молчание Алена, тебе не понравится… Но если ты настоящий друг, постарайся понять меня… Только ты один виноват в том, что произошло. Ты и сейчас для меня, кроме отца, самый дорогой человек на свете, Тимофей… Не улыбайся! (Он и не думал!) Это правда. Но сейчас все мои мысли не с тобой, а с ним… Это налетело на меня нежданно-негаданно, как вихрь. И сама не узнаю себя. Скажи он: «Пойдем со мной хоть на край света!» — и я, не задумываясь, пошла бы…

— И он сказал? — откашлявшись, произнес Сорока.

— Да.

Она пошевелилась, но головы не повернула, не решаясь взглянуть на него.

Снова повисла долгая тяжелая пауза. Где-то за домом раздался негромкий девичий смех, потом приглушенный голос Гарика. Распахнулась дверь, на крыльце показался Сережа. Постоял, повертел головой, но, никого не увидев, зевнул и снова скрылся в доме. Немного погодя квадратное окно с синими наличниками мягко осветилось: Сережа запалил керосиновую лампу.

— Я чувствую себя виноватой в том, что произошло.

— Ты здесь ни при чем!

— Я поеду с ними, — сказала она.

— В машине места для тебя нет. Их же пятеро!

— Нина остается здесь… — совсем тихо ответила Алена. — Вместо меня. Она будет о вас заботиться.

— Вон оно что… — сказал Сорока. — Вы все продумали.

— Так надо, Тима.

— Кому надо? — гневно выкрикнул он. — Ему?

— Мне, — удивленно взглянула на него Алена. — И пожалуйста, не кричи на меня.

— Это будет большая ошибка с твоей стороны, — совладав с собой, сказал Сорока.

— Возможно, — согласилась она. — Но я не могу ничего с собой поделать… Понимаешь, это сильнее меня.

— Тогда о чем мы говорим? Ты уже все решила.

— Я думала, ты меня станешь отговаривать… — разочарованно ответила она. — Больше того: не отпустишь.

— Я не хочу, чтобы ты обо мне плохо думала.

На этот раз она повернулась к нему и заглянула в глаза.

— Оказывается, ты меня неплохо знаешь!

— К сожалению, я только сейчас стал тебя по-настоящему узнавать, — с горечью вырвалось у него. — Слишком поздно!

— Ты ведь так и не сказал: любишь ли ты меня?

— Теперь это не имеет значения.

— А все-таки? Любишь или нет? — Ее губы совсем близко, красивые глаза сейчас совсем черные, и в них яркий блеск.

— Я тебе этого не скажу, — отвернулся он.

— Вот! — торжествующе воскликнула она. — Ты и сам не знаешь! Верно? Не знаешь ведь?

Зачем она так? Теперь-то он наверняка все знает, но что это может изменить?..

— Пусть будет так, — против воли согласился он.

— Ты гордый парень, Тима, — сказала она. — И ты не можешь быть другим. Наверное, и не надо.

— Когда ты уезжаешь? — спросил он.

— Завтра утром. Мы поедем в Москву, потом во Владимир, Суздаль… — Она запнулась, подцепила пальцами ног влажный песок и подбросила вверх. — Я вернусь через неделю. Самое позднее — через десять дней.

— А как же… — Он кивнул на дом, за которым слышались приглушенные голоса Гарика и Нины.

— Гарику это уже безразлично, — усмехнулась она. — Выходит, зря ты так старался для друга, Тимофей? — Она насмешливо посмотрела на него.

— Выходит, — сказал он. — Я не про Гарика — про Сережу.

— Ты ему сам объяснишь.

— К чему тогда эта комедия: любишь — не любишь?

— Это не комедия, Тимофей, — серьезно сказала она.

Он резко поднялся и сразу заслонил собой озеро, остров.

— Тебе надо выспаться перед дорогой, — сказал он, глядя в сторону. Ветерок, взрябивший воду у берега, зашуршал осокой.

— Ты верен себе, — сказала она. — Опять заботишься… — Она вскочила со скамейки и подняла вверх лицо, стараясь заглянуть ему в глаза. — Послушай, Тимофей… Выбирай одно из двух: если ты скажешь, чтобы я осталась, я никуда не поеду, как бы ни хотелось, но… но, возможно, никогда тебе этого не прощу. Даже, может быть, возненавижу. Или — я поеду, но ты никогда меня за это не будешь осуждать, что бы ни случилось…

— В таком случае поезжай, — сказал он, глядя ей в глаза. Нет, он первым ни за что не отведет свой взгляд. Что у нее сейчас на уме? И почему иногда так трудно понять близкого человека? Да и в самом себе подчас невозможно разобраться. Он готов полжизни отдать, лишь бы она не поехала с этим… Но у него нет таких слов, которые бы ее остановили. А и были бы, он вряд ли их произнес бы…

Она взмахнула ресницами, потом опустила глаза. Щеки у нее бледные, под глазами тени. Ковыряя ногой песок, с грустью произнесла:

— Теперь я убедилась, что ты меня не любишь…

— Хватит об этом, — резко сказал он. На сегодня с него достаточно! Даже ради нее, Аленки, он не станет унижаться, умолять, чтобы осталась… Она не верит. Если силой задержать, она не простит ему. Будет молча презирать. И потом чего воду в ступе толочь? Он-то знает, как ей трудно было решиться на этот шаг. А уж раз решилась — бесполезно отговаривать. Он это сразу понял, и весь последующий разговор был для него мучительным. Алена чувствовала, что делает ему больно. Ей хотелось как-то успокоить, смягчить этот страшный удар по его самолюбию… Иначе бы она никогда не сказала, что была в него влюблена… Да и впрямь была ли влюблена? Может, все это, жалеючи его, она придумала под влиянием минуты?..

От этой мысли ему стало еще горше: Сорока не мог терпеть, когда его жалели. Правда, это очень редко случалось, чаще всего ему приходилось кого-нибудь жалеть и защищать… Ну, сколько еще она его будет мучить? Он хотел повернуться и уйти, но не мог. Какая-то непонятная сила удерживала его на месте.

— Ты не будешь презирать меня? — дотронулась она до его руки. Пальцы у нее — как ледышки. А глаза глубокие и грустные. Все-таки она чувствовала себя предательницей по отношению к нему, и ей было тяжело.

— Пока, — произнес он пустое, равнодушное слово, проклиная себя в душе, что продолжает стоять и чего-то ждать, вместо того чтобы повернуться и уйти куда глаза глядят, только бы не стоять вот так пнем и не ждать у моря погоды.

Она вскинула руки и хотела обхватить его за шею, но он на лету поймал ее за запястья, будто ждал этого движения, и осторожно отвел в сторону.

— Тебе ведь этого не хочется, — мягко произнес он.

— Хочется! — срывающимся голосом крикнула она, и за домом сразу затихли голоса. — Откуда ты знаешь, что мне хочется, а чего не хочется?!

Он ничего не ответил, повернулся и зашагал вдоль берега не к дому, а к лесу. Резиновые подошвы с мышиным писком впечатывались в песок. Высокая фигура скоро растворилась в сумраке, затерялась среди смутно черневших стволов деревьев.

Алена, опершись одной рукой о спинку скамейки, смотрела ему вслед. По щекам ее струились слезы. «Так и надо тебе, дурак несчастный! — шептала она. — Я помучилась из-за тебя… Помучайся теперь ты!..»

И все-таки она не выдержала, в носках побежала вслед за ним, но, поравнявшись с кустами, остановилась.

— Вернись, Тимофей! — крикнула она.

Ей откликнулось лишь лесное эхо.

Глава семнадцатая

На суглинистый проселок из березняка выскочил пепельного цвета рослый зайчонок, на миг замер, вытянувшись столбиком, подвигал маленьким треугольным носом и снова бросился в лес. Он пробежал всего в двух шагах от толстой сосны, что росла на обочине. Немного погодя из тех же кустов вымахнула рыжая лиса с белым пятном на широком лбу. Зыркнув по сторонам желтыми глазами, остановилась, пошевелила острыми ушами и вдруг зевнула. Обнюхав то место, где постоял зайчонок, лиса было устремилась по его следам, но, добежав до обочины, резко остановилась с поднятой передней лапой. Так охотничья собака делает стойку перед обнаруженной дичью. Беспокойно втягивая в себя воздух, хищница попятилась назад. Сердито фыркнув, лиса крутнулась на месте, будто хотела ухватить собственный хвост мелкими острыми зубами, и исчезла в березняке.

Со стороны деревни послышался шум мотора. Из высокой травы, что неровной полосой тянулась между неглубокими колеями, с треском сорвался некрупный тетерев. Блеснув на солнце рябым оперением, скрылся меж деревьев. Покачиваясь на колдобинах и объезжая полувысохшие лужи с черной грязью, машина приближалась. Когда до толстой сосны, мимо которой проскочил зайчонок, осталось метров тридцать, из-за нее вышел на проселок Сорока. Расставив ноги, он утвердился посередине дороги и стал смотреть на приближающиеся «Жигули». За рулем сидел Длинный Боб, рядом Алена. На заднем сиденье разместились близнецы и Глеб.

Машина, не сбавляя скорости (она шла по неровной дороге километров сорок в час), приближалась. Хотя день был и солнечный, порывистый ветер раскачивал вершины деревьев. Редкие белесые облака, почти не загораживая солнцу низко проплывали над лесом. Их легкие кружевные тени то и дело пересекали дорогу.

— Вот болван! — проворчал Борис, нажимая на клаксон. — Пьяный, что ли?

Человек на пустынном лесном проселке даже не пошевелился.

— Боже мой, Сорока! — воскликнула Алена. На щеках ее выступил румянец.

— Сорока-воровка, — усмехнулся Борис. — Хочет тебя, Алена, умыкнуть… в свое гнездо!

Одна скула у него залеплена пластырем, наполовину уменьшившийся глаз блестел из-под нахмуренной брови синей льдинкой.

— Изображает из себя светофор! — заметил Глеб. Пугни-ка его, Боря…

— Давайте лучше возьмем его с собой? — предложила Аня.

— Я сяду к нему на колени, — беспечно засмеялась Оля.

Машина, не снижая скорости, приближалась к Сороке. Алена растерянно смотрела на него. Высокий, широкоплечий, он будто врос в землю. Лишь сузившиеся глаза выдают напряженность. Он немного подался вперед, будто приготовился на таран принять машину.

Борис, улыбаясь, рулил прямо на него. Алена встревоженно повернулась к нему:

— Ты же его задавишь!

Борис молчал. Красивое лицо его было спокойным, руки крепко держали оплетенную коричневым пластиком с кнопками баранку.

На заднем сиденье притихли. В зеркальце мелькнуло испуганное лицо одной из сестер. Сейчас Алена не сказала бы, кто это: Аня или Оля.

— Что ты делаешь, Борис… — послышался сзади приглушенный девичий голос.

— Стой! Он не сойдет с дороги! Неужели не видишь?! — почти шепотом произнесла вторая сестра.

— Почему я должен уступать ему дорогу? — не поймешь, всерьез или в шутку, сказал Борис.

— Остановись! — крикнула Алена. Ей показалось, что Сорока уже навис над радиатором и сейчас… Она изо всех сил крутанула руль на себя, послышался визг тормозов, скрежет днища о песок, затем глухой сильный удар, веселый переливчатый звон разбитого стекла — и машина остановилась.

— Приехали!.. — Борис ругнулся, распахнул дверцу и, сложившись почти пополам, выскочил из машины.

— Он с ума сошел! — растерянно проговорила Алена. И непонятно было, к кому это относится: к Борису или Сороке.

— Не задели? — спросила Оля, испуганно тараща карие глаза.

— Какой смелый этот парень, Сорока! — с восхищением произнесла Аня.

— Правая фара тю-тю! — присвистнул расстроенный Глеб, выбираясь вслед за Борисом.

Алена не смогла открыть дверцу: ольховый куст плотно подпер ее своими согнувшимися в дугу ветвями. Она выбралась из машины, проскользнув под рулем, через дверь водителя. И сразу почувствовала, как ее кто-то крепко взял за руку и увлекает в сторону. Ошеломленная всем происшедшим, она сразу не сообразила, что это Сорока. Попыталась вырвать руку, но не тут-то было: Сорока не отпускал.

— Куда ты меня тащишь? — наконец возмутилась она.

— Домой, — спокойно ответил он. — Куда же еще?

— Да подожди ты, сумасшедший! — воскликнула она, ухватившись рукой за тонкую березу.

Он остановился, бросил взгляд через плечо, туда, где, нелепо вывернувшись с дороги, уткнулась носом в толстую сосну машина. Глеб, присев на корточки и что-то бормоча себе под нос, ощупывал бампер и вдавленную внутрь решетку радиатора. Борис, прислонившись к машине спиной, курил, бросая сумрачные взгляды на Алену и Сороку. Близнецы, выбравшись из машины, поохали-поахали, затем напали у самой обочины на спелую землянику и, забыв про все на свете, лакомились, весело переговаривались друг с другом. Они вдвоем никогда не скучали.

— Что это тебе вдруг взбрело… лезть под машину? — взглянула на него Алена.

— Я совсем забыл… — очнувшись от своих мыслей, пробормотал он. И лицо у него было виноватое.

— Что ты забыл?

— Поздравляю… У тебя сегодня день рождения, ответил он. — Стол накрыт, и тебя все ждут.

Алена секунду смотрела ему в глаза, а потом вдруг громко рассмеялась. И долго не могла остановиться. Глядя на нее, улыбнулся и он, затем коротко рассмеялся.

— Человеку машину угробили, а им смешно, — услышали они голос Глеба, все еще сидевшего на корточках у «Жигулей».

— Ты знаешь, я тоже забыла, — сквозь смех выговорила Алена и громко крикнула: — У меня сегодня день рождения-я! Мне исполнилось восемнадца-ать лет! Ура-а! Я-а-а совершенно-о-летння-я!

— Поздравляем! — в один голос откликнулись Оля и Аня. Подбежали, расцеловали Алену в обе щеки. И даже преподнесли по кустику спелой земляники.

Борис и Глеб негромко о чем-то переговаривались. Выплюнув сигарету, Длинный Боб взглянул на развеселившуюся девушку.

— Как я понял, наша совместная экскурсия по старинным городам закончилась? — усмехнулся он.

Глеб мрачно смотрел прямо перед собой. Круглое лицо его было расстроенным, маленькие глазки мигали, будто он хотел заплакать.

Алена перестала смеяться, глаза ее погрустнели. Она вздохнула и посмотрела на Бориса, но ничего не произнесла. Сорока сбоку встревоженно взглянул на нее. Рука его непроизвольно нащупала ее руку. Алена резко высвободилась и пошла к машине. Медленно, нерешительно… Лицо у Сороки окаменело. А Борис, довольно улыбаясь, вразвалочку обогнул машину и распахнул для девушки дверцу.

— Открой, пожалуйста, багажник, — произнесла Алена. — У меня там сумка.

Надо отдать должное Длинному Бобу, он оказался на высоте в этой довольно щекотливой ситуации: придержал дверь, пока забирались в машину близнецы, затем, продолжая улыбаться — правда, улыбка стала кислой, открыл багажник, достал сумку и вручил Алене.

— Подарок за мной… — пробормотал он, желая остаться до конца любезным, хотя и видно было, каких это стоило ему усилий.

Держа сумку за длинный ремень, Алена посмотрела ему в глаза и тихо произнесла:

— Боря, больше, пожалуйста, никогда не ругайся при девушках, ладно?

— Что? — опешив, грубо переспросил он.

— Тебе это очень не идет, — с грустью сказала Алена и, отвернувшись, понуро пошла к Сороке.

Из кабины высунулся Глеб и крикнул:

— С тебя причитается за ремонт!

— Привет, — усмехнулся Сорока.

— Одним приветом не отделаешься, — не унимался Глеб.

— Заткнись! — блеснул на него злыми глазами Борис.

Глеб дал несколько пискливых сигналов и тронул машину. Близнецы в заднее окно махали руками, что-то говорили. Две одинаковые симпатичные улыбающиеся мордашки. Неожиданно «Жигули» остановились, на дорогу выскочил Глеб.

— Эй, Сорока-а! — снова закричал он. — Раз забрали у нас Алену, верните нам Нину-у! Слышишь?!

— Сразу видно — торговец, — взглянув на улыбающегося Сороку, пробормотала Алена.

— Мы тут подождем ее-е… — кричал им в спину Глеб.

Сорока обернулся.

— Не стоит ждать, — сказал он. — Видишь ли, ей надоела ваша компания…

— А в вашей компании и подавно с тоски можно подохнуть! — кричал Глеб. — Она все равно через три дня сбежит, как нынче чуть не сбежала от вас Алена…

— Каков наглец! И ты это стерпишь? — покосилась на Сороку девушка.

— Я решил поменьше драться, — добродушно заметил Сорока.

Она забежала вперед, загородила дорогу и снизу вверх посмотрела на него. Глаза ее метали молнии.

— Если бы ты знал, как я тебя ненавижу!

Швырнула на землю свою роскошную сумку и быстро зашагала по дороге. Она вдруг напомнила ему косулю — не ту, мертвую, а легкую, стремительную, грациозную…

Он поднял сумку, повесил на плечо, оглянулся: «Жигули» удалялись по проселку в сторону шоссе. Сорока вложил два пальца в рот и изо всей силы свистнул, вспугнув целый выводок чибисов, копошившихся у кромки леса в траве. Повернулся и бегом припустил вслед за разъяренной девушкой.

Глава восемнадцатая

Федя Гриб прикатил к дому лесника на каком-то невообразимом мопеде. Еще издалека Сережа услышал громкие стреляющие звуки, хлопки, тарахтенье. Можно было подумать, что их издает не легкий малосильный мопед, а по крайней мере боевая танкетка. Федя, оставляя за собой густой синеватый дым, стрелой вырвался из леса и устремился прямо на Сережу. Лицо у него при этом было невозмутимым. Тот испуганно шарахнулся в сторону, но мопед, не доезжая метров двух, резко остановился и, дико взревев, со странным всхлипом заглох. Запахло горелым маслом и бензином.

Федя слез с потертого коричневого седла, прислонил свою негромко посапывающую машину к сосне, затем снял железнодорожную фуражку, пригладил волосы и только после этого протянул крепкую мозолистую руку.

— Наше вам, — солидно поздоровался он.

Сережа обратил внимание, что волосы его изменили цвет: из белых превратились почти в рыжие. На носу и скулах щедро высыпали веснушки, в плечах он стал еще шире, но подрос все-таки мало. Раньше он был на полголовы выше Сережи, а теперь они сровнялись.

— Где твои удочки? — спросил Сережа, заметив, что Гриб прибыл сюда налегке, без всяких снастей. — Или опять бомбу привез?

Федя улыбнулся. Широкий нос его сморщился, толстые губы растянулись.

— Эва вспомнил! — заметил он. — Давно этим не балуюсь.

— У меня есть удочки, — сказал Сережа. — Червей тоже накопал.

— В другой раз, — ответил Федя, глядя на озеро. — Мне нынче, друг Серега, недосуг рыбалкой заниматься… Маманя попросила картошку окучить. У нее, понимаешь, ревматизм — нога отнялась, а батяня на лесозаготовках. Я тут теперь за хозяина. Два дня у меня выходных, вот и кручусь как белка в колесе по хозяйству.

— А я думал, мы порыбачим… — разочарованно протянул Сережа. Он так ждал Федю — и вон на тебе! Сорвалась рыбалка. — Я и короедов наковырял… в гнилом пне.

Федя внимательно взглянул на него, задумчиво потер переносицу и спросил:

— А Сорока где?

— На острове, — кивнул Сережа. — Все порядок там наводит… А для кого? Уедем отсюда — и снова все разорят…

— Да-а, народ у нас такой… — согласился Федя. — Не берегут казенное.

— Какое же это казенное? — удивился Сережа. — Для людей же и делают. Приезжайте, люди добрые, располагайтесь в рыбацком доме, ловите рыбку… Но зачем же стекла бить? Ломать столы и скамейки? Зачем спортплощадку разорять?

— Много сейчас на озеро приезжают: и на машинах, и на мотоциклах, и на великах. И люди все разные… Поди разберись, чего у них на уме? Запалят ночью на острове костер, ну и садят туда все, что под руку подвернется. Чужого-то никому не жалко!

— И тебе? — пытливо взглянул на него Сережа.

— Мне это озеро не чужое, — солидно сказал Федя. — Слава богу, свое, родное. Я этих людей, что рыбу сетями да острогами переводят, не одобряю. Рыскают кругом, как волки, все вычерпают в озере, нам же меньше достанется… Теперь рыбалка совсем не та, что два-три года назад. Хоть и кляли многие Президента и его компанию, а он и хвост и в гриву гонял отсюдова браконьеров. А ныне им раздолье! Приезжают на машинах, капроновыми сетями перегородят все как есть озеро, да еще капканы на щук придумали, из подводных ружей протыкают насквозь, током бьют. Откуда тутова рыбе-то быть?

— А что же вы, местные, смотрите?

— Мужики говорят: что им, мол, больше всех надо? — ответил Федя. — Не хотят связываться. Кому охота на рожон лезть? Не все же такие отчаянные, как Президент… — Он взглянул на остров, потом перевел взгляд на Сережу. Как бы мне его нынче повидать…

— Поплыли на остров, — предложил Сережа.

Федя выпростал из рукава куртки руку и взглянул на плоские часы. Всю эту процедуру он проделал с видимым удовольствием.

Пошевелив губами, будто что-то высчитывал, произнес вслух:

— Половина девятого натикали… Нету времени. Надо вертаться домой да картошку окучивать.

— Зачем он тебе? — поинтересовался Сережа.

Федя — он сидел на верхней ступеньке крыльца — погладил глянцевый козырек синей железнодорожной фуражки, ловко сплюнул в лопухи, росшие возле крыльца, и поднял на Сережу рыжеватые глаза.

— Передай Президенту…

— Президент ушел в отставку, — перебил Сережа. — Тимофей он теперь, Сорокин, студент Ленинградской лесотехнической академии.

— Эва! Значит, ученым по лесам-озерам будет?

— Ага, — сказал Сережа, хотя толком не знал, какая будет профессия у Сороки.

— Так вот, друг Серега, скажи… Сороке или как там его? Тимофею… Скажи, значит, что в Островитине, у Макарьевых, остановились приезжие из Москвы. В отпуск приехали, отдохнуть, порыбачить… Так вот, значит, они привезли с собой какую-то хитрую штуковину, которую хотят установить на моторке, от нее два толстых резиновых кабеля опускаются в воду, на любую глубину, ну, а потом заведут ее наподобие бензинового мотора, и она током под водой бьет! Как вдарит, так рыба кверху брюхом прет наверх… Это еще почище бомбы! Во-первых, все шито-крыто, во-вторых, хвастаются, что зараз по нескольку пудов берут! Они привезли с собой разборную коптильню, что твоя печь.

— А толом еще тут у вас не пробовали глушить? — сказал Сережа.

— Захотим, говорят, всю рыбу в вашем озере порушим… — продолжал Федя. — Правда, выпивши были. А мой дружок Леха — он вертелся возле стола все слышал. Ну, мне, значит, и рассказал. Они уже один раз опробовали у Каменного Ручья свою машину. Леха говорит, с пуд приволокли рыбы. А и были всего-то на озере меньше часа.

— Все Сорока да Сорока… А сами-то чего смотрите? — упрекнул Сережа. — Браконьеры что хотят делают на вашем озере, а вы и в ус не дуете! Мол, моя хата с краю!

— Я теперь не вольный казак, — усмехнулся Федя. — Через месяц сдам экзамены и зафитилю куда-нибудь с путейцами в сибирскую тайгу новую железнодорожную ветку прокладывать… Первое время рабочим покантуюсь, а потом бригадиром поставят. Командовать людьми стану. И будет Федя Губин по России-матушке железные пути-дороги сквозь леса-болота тянуть…

— А я все еще учусь, — вздохнул Сережа. — Эх, и надоела мне эта школа, если бы ты знал! — Он с любопытством взглянул на Федю: — Может, возьмешь в свою бригаду? И будем вместе… пути-дороги прокладывать?

Федя окинул его критическим взглядом, потом зачем-то поглядел на небо и лишь после этого изрек:

— Слабоват ты, друг Серега, в коленках для такого дела… Знаешь, сколько шпала весит? До ста килограммов! А пробовал стальной рельс подымать? А комарье да гнус всякий в тайге? Запросто может живьем человека сожрать.

— Ты сильнее меня? — обиделся Сережа.

— Привычные мы, — почему-то во множественном числе назвал себя Федя. — Сызмальства занимаемся тяжелым физическим трудом, а у вас, в городе, все готовое… Хлеб-то ни в магазинах растет.

— Будто ты на поле хлеб выращиваешь! — поддел Сережа.

— Нам, деревенским, любая работа по плечу, — сказал Федя.

— Мы, городские, тоже работы не боимся, — не остался в долгу Сережа. — Да чего мы делим: деревенские, городские?

— Ты давай учись, друг Серега, а дороги в тайге я буду прокладывать, — с нотками превосходства в голосе заявил Федя.

— Ладно, я выучусь на инженера и буду проектировать те самые пути-дороги, которые ты станешь в тайге прокладывать, — серьезно пообещал Сережа.

— Ты уж постарайся, друг Серега, — заулыбался Федя.

— А Сороке я скажу про браконьеров, — пообещал Сережа. — Что у них за лодка-то?

— Голубая «казанка». Они ее на прицепе привезли. С плексигласовым козырьком. У нас таких больше нету. Лодка приметная. Мотор подвесной, «Москва».

Федя попрощался за руку и направился к мопеду. Сережа с интересом смотрел ему вслед. Как он сейчас заведет эту трещотку! Однако мопед завелся с первого оборота и сразу же рванулся вперед. Наверное, у него было что-то неладно с переключением скоростей. Федя только чудом не врезался передним колесом в ель. С треском вломившись в ольховый куст, который рос чуть в стороне от тропинки, мопед заглох. Федя как ни в чем не бывало слез с него и снова вывел на узкую лесную дорожку и завел. На этот раз мопед смирно стоял на месте и, оглушительно чихая, порциями выпускал из себя комки синего пахучего дыма.

— Друг Серега, — позвал Федя, сидя на мопеде. — Ты вот что, валяй на рыбалку без меня… Обогнешь с правой стороны Каменный остров — и греби прямиком на Утиную косу…

Сережа подошел поближе и, морщась, воротя лицо в сторону, внимательно слушал. Мопед тарахтел над самым ухом, вонючий дым ел глаза, лез в ноздри.

— Да заглуши ты! — крикнул он.

Однако Федя и ухом не повел. Мопед мелко дрожал под ним, готовый в любую секунду с места рвануться в карьер. Дрожала на продолговатой Фединой голове и новая железнодорожная фуражка, норовя съехать на глаза. Федя привычным движением головы ловко подкидывал ее вверх. Видно, у него была слабость к большим фуражкам. Иначе зачем бы он ее надел, когда на улице такая теплынь?

— У косы сразу примешь влево… — продолжал Федя. — Пошарь глазами увидишь на берегу расщепленную молнией сосну. В аккурат супротив нее и становись на якорь. Там лопушин много, так ты промеж них забрасывай удочку. Червяка насаживай потолще. И сразу несколько штук на крючок. Там глубокая яма. Не где самые лопушины, а чуть правее. Увидишь, вода там черная и со дна нет-нет пузырики выскакивают. Я сам в ту яму перловую да пшенную кашу кидал. Не один чугунок за прошлое лето опростал… И нонче вволю подкармливал. Попомни мое слово, без леща не вернешься. Заветное место тебе открыл.

Федя поколдовал с рукояткой и отпустил сцепление; мопед, задрав переднее колесо, резко прыгнул, что-то лязгнуло — и с Фединой головы свалилась фуражка. Сережа поднял ее, подбежал к приятелю и протянул.

— Ты что, жить без нее не можешь? — спросил он.

— Форменная, — с гордостью сказал Федя и поглубже нахлобучил фуражку на голову.

— А куда подевал ту… клетчатую? — полюбопытствовал Сережа.

— Эка вспомнил! — улыбнулся Федя. — Ветром ее сдуло, друг Сережа, в прошлом году… Ехал я из Вышнего Волочка на подножке поезда, а ее, родимую, и сдуло. Хотел спрыгнуть на ходу — больно уж кепарь был добрый, да побоялся, шибко шел под уклон проклятый… Так и сгинула моя верная кепочка!

Федя помахал рукой и на этот раз вполне благополучно взял старт.

Мопед затрещал, как крупнокалиберный пулемет, выпустил длинный синий хвост и исчез меж сосновых стволов.


Белокаменный графский дом гордо возвышался на пригорке, откуда открывался вид на старый парк и озеро. Дом был двухэтажный, с пристройками, на фасаде — мозаичная картина, изображающая горделивую Царевну-Лебедь, выплывающую из камышей. Перед домом — зеленый луг с редкими старыми березами. Вдоль тропинки — ровные свежие кучки желтой земли: по-видимому, кроты ночью поработали.

— Вот здесь мы жили, — негромко произнес Сорока. — Шесть лет.

— Здесь можно санаторий организовать! — воскликнул Гарик. — Красота-то какая кругом!

— Совхозу — это его земля — дом не нужен, — сказал Сорока. — Звероферма отсюда в двух километрах, там у них своих каменных домов с удобствами полно понастроено.

— Разве можно такими дворцами разбрасываться? — удивлялся Гарик. — Ей-богу, если бы мне предложили путевку в дом отдыха на юг или сюда, я выбрал бы это место… Эх, хорошо бы сюда хозяина, он бы такой санаторий отгрохал! Парк, сосновые леса, отличное озеро! Что еще человеку надо? А если организовать рыболовную базу? Отремонтировать дворец, сделать на берегу лодочный причал, взять под охрану от браконьеров весь водоем… Да путевками сюда можно премировать лучших людей! Знай директор нашего Кировского, да он в два счета оборудовал бы здесь дом отдыха для рабочих. На своем заводском автобусе приезжали бы сюда отдыхать…

— Возьми и скажи своему директору, — насмешливо взглянул на него Сорока. — Думаешь, другие не зарятся на этот дом?

— Чего же он тогда пустует? — удивленно воззрился на друга Гарик.

— Директор совхоза говорит, что дом числится за совхозом, а передать его другому министерству он не имеет права…

— Получается, как собака на сене: ни себе, ни другим! Ты бы посоветовал директору совхоза поселить здесь… кого они разводят на звероферме? Выдр? Вот их сюда, в бывший графский дом… Пусть несчастный граф, что его построил, в гробу перевернется…

— Я письмо написал Председателю Совета Министров РСФСР, — сказал Сорока.

— Он тебя, конечно, послушается… — рассмеялся Гарик. — Президент Каменного острова шлет послание Председателю Совмина!.. Что же ты предложил?

— Здесь откроется летний пионерлагерь, — ответил Сорока. — Будут приезжать отдыхать ребята из Москвы и Ленинграда.

— Это тебе сообщил Председатель Совета Министров?

— Я верю, что так будет, — сказал Сорока.

— Жаль, что ты не настоящий президент, — улыбнулся Гарик.

Они поднялись по выщербленным ступенькам в дом. Из трещин выглядывали зеленые хохолки травы. Штукатурка со стен осыпалась, обнажая кое-где желтую щепу, под ногами похрустывали сухие комки глины. В комнатах лепные потолки, высокие изразцовые печи. В облицованной плиткой умывальной сиротливо торчали из стен медные с прозеленью водопроводные краны. На втором этаже поселились голуби. Они косили на незваных гостей круглыми горошинами глаз и недовольно бубнили.

В одной из комнат Сорока остановился и, опершись спиной о косяк двери, отсутствующим взглядом уставился в окно. На лице столь несвойственная ему мягкая, грустная улыбка.

— Здесь стояла моя железная койка с лопнувшей пружиной, — кивнул он в угол комнаты. — А здесь спал Коля Гаврилов, — показал он место у изразцовой печи. — Ночью он зубами скрипел.

— Наш детдом был куда беднее, — вспомнил прошлое и Гарик. — Мы жили не в графском дворце, а в двухэтажном деревянном доме, построенном сразу после войны. Когда шел дождь, крыша гудела, а железные карнизы бренчали, как балалайки…

— А мы зимой, лежа на койках, слушали вьюгу… — Сорока кивнул на печку. — Это не печь, а настоящий орган! Как задует ветер с севера, так и заиграет на разные голоса. Прелюдию Баха… Нет, правда, это совсем не то, что обычно завывает в дымоходе обыкновенной печи, — здесь настоящий оркестр… Слушаешь эту музыку — и забываешь, где ты… Какие-то незнакомые странные картины возникают перед глазами…Средневековые замки, рыцарские турниры, звон мечей, топот коней…

— Ты романтик, — удивленно посмотрел на него Гарик.

— Давай сходим как-нибудь в филармонию, — без всякого перехода предложил Сорока.

— Уволь, братец! — отмахнулся Гарик. — Я на музыкальные фильмы и то не хожу, а ты — в филармонию!

— А в пивную?

— Это другое дело, — заулыбался Гарик, не почувствовав подвоха. Такая филармония по мне…

— Теперь понятно, почему ты так легко отказался от Алены, — глядя на него, сказал Сорока.

— Почему же?

— Как бы тебе объяснить… Алена — это поэзия, музыка, а тебя, дружище, тянет в пивную…

— Алена — филармония, Нина — пивная? — Гарик нахмурился и отвернулся. — Так я тебя понял?

— Очень уж ты меня примитивно понял, — поморщился Сорока. — Я Нину вовсе не имел в виду.

Только что, вспоминая о своей детдомовской жизни, они, как никогда, почувствовали себя близкими, родственными душами, и вот сейчас это ощущение общности исчезло. Сорока и сам бы не смог себе объяснить, почему он задел больное место приятеля. Неужели ему и в самом деле обидно, что его друг так легко изменил Алене?.. Стоило появиться Нине — и он забыл про девушку, которую, как он утверждал, любил два года. Что-то тут было не так, не сходились концы с концами. И это Сороку тревожило. Хотя, казалось бы, ему надо было радоваться: Гарик сам открыл ему дорогу к Алене. Так сказать, снял вето, наложенное мужской дружбой. Но он не радовался, а мучительно размышлял: что же все-таки произошло? Здесь, на Островитинском озере, буквально а течение нескольких дней одна за другой рвались старые прочные привязанности, возникали новые — и тоже с треском рвались…

С того самого дня, когда Сорока, рискуя собой, остановил на глухом проселке машину и почти силой вытащил из нее Алену, они почти не разговаривали. Девушка замкнулась в себе и явно его избегала, а навязываться Сорока не хотел. Ну, что с Аленой происходило, можно еще понять, но Гарик и Нина его удивляли! Они были неразлучны и смотрели друг на друга влюбленными глазами. И это уже была не игра. Если вначале Гарик, может быть, и пытался вызвать у Алены ревность, то теперь все это было позади. Для него существовала только Нина, и больше никто. Он по-прежнему выказывал дружеское внимание Алене, но это было совсем другое внимание, точно так же он мог относиться к любой девушке. Кстати, Алена была только благодарна ему за это. У них даже установились новые ровные товарищеские отношения. Больше они не подковыривали друг друга, не задирались. Да и Гарик стал вести себя смелее с ней, спокойнее. Он больше не терялся в разговоре, не злился. Былое напряжение, которое делало его в присутствии Алены неловким и подчас неумным, исчезло. Гарик стал таким, каким он был всегда: жизнерадостным, веселым.

И вот сейчас, Сорока это сразу почувствовал, Гарик всерьез обиделся. Не за себя — за Нину. Это тоже было на него не похоже…

— Я не знаю, что со мной случилось, — подавив обиду, начал Гарик. — Ты и сам, Сорока, догадывался, что она меня не любит.

«Догадывался… — усмехнулся про себя Сорока. — Знал!»

— Я помню, ты мне намекал об этом там, в Комарове… — продолжал Гарик. — А Нина… Сначала думал: мол, буду волочиться за ней напропалую назло Алене… А потом вдруг понял, что это, понимаешь, серьезно.

— Когда это произошло «потом»? — спросил Сорока.

— Мы с ней любим друг друга, — сказал Гарик. — И я думаю, этим все сказано.

— А как же… Борис?

— Это не имеет значения, — беспечно ответил Гарик. — Бориса нет. И больше не будет. Я верю Нине.

— Вам можно позавидовать… — вырвалось у Сороки.

После разговора с Аленой он всю ночь провел на Каменном острове у костра, размышляя: как ему поступить? Он вспомнил слова Владислава Ивановича, который сказал, что доверяет Сороке своих отпрысков… Но не это заставило его чуть свет выйти на дорогу, притаиться за сосной и два часа караулить «Жигули». Не мог он допустить, чтобы Алена поехала с человеком, который наверняка расчетливо воспользуется ее романтической восторженностью. Именно расчетливо. Незаметно было, что Длинный Боб с первого взгляда влюбился в девушку. Он держался как человек, не сомневающийся в том, что девушка окажется в его руках. Иначе Сорока никогда не решился бы помешать Алене.

Но Борис мог только принести ей несчастье, и Сорока в этом ни минуты не сомневался. Он знал о Борисе то, чего еще не знала Алена. Такой человек способен на все. В этом Сорока еще на станции техобслуживания убедился. Убить доверчивое животное, потянувшееся к тебе за угощением… И он, Сорока, чуть было добровольно не отдал ему в руки Алену?..

Несколько раз приходила в голову мысль рассказать девушке о том, как герой ее романа убил ручную косулю. Ту самую, которую Алена когда-то целовала и носила на острове на руках… Но по его законам чести это было бы не по-мужски. Пусть лучше она никогда не узнает об отвратительной кровавой драме, что произошла на берегу Островитина…

— Старина, — положил ему на плечо руку Гарик. — Зная твою щепетильность в вопросах чести, хочу сказать, что я и Алена… В общем, она свободна…

Сорока мрачно посмотрела ему в глаза, и Гарик, не выдержав взгляда, медленно опустил голову. Он понял, что не надо было этого говорить. Ничего не сказав, Сорока быстро спустился со второго этажа вниз. Под ногами хрустела осыпавшаяся штукатурка. Внизу грохнула, по-видимому, сорвавшись с последней петли, дверь, гулкое эхо, вспугнув голубей, пробежало по пустым комнатам и затихло на чердаке. Гарик вздохнул, потер ладонью подбородок, чему-то улыбнулся, будто прислушиваясь к себе, и, осторожно ступая по грязному полу, пошел вслед за приятелем.


Нина и Алена загорали на острове и тоже беседовали, только о мужчинах. Тлеющими угольками посверкивали в траве цветочки клевера. По ним ползали пчелы. Сосны и ели подпирали ослепительно синее небо. В ветвях тренькали синицы, а в траве трещали кузнечики, гудели пчелы, перелетая с цветка на цветок.

Услышав скрипучее «га-га-рх!», Нина приподнялась и взглянула на озеро: сразу за камышами и осокой плавала большая темно-серая птица. Длинная шея ее изгибалась, когда она дотрагивалась до воды.

— Посмотри, какая красавица! — сказала Нина.

— Гагара, — взглянув на птицу, определила Алена. — Она и раньше здесь жила… И тоже была одна.

— А где же ее гагар? — улыбнулась Нина.

— Он изменил ей, и гагара его прогнала, — без улыбки проговорила Алена. — Она гордая и принципиальная.

— И теперь страдает в одиночестве, — включилась в игру Нина, хотя по ее лицу скользнула тень.

Они немного полежали молча, провожая прищуренными глазами проплывающие над островом облака. Алена, приподнявшись на локтях, взглянула на озеро: гагара исчезла. Наверное, надолго нырнула.

— Не думай о нем, Алена, — сказала Нина. — Не стоит он этого.

— Тебе же он нравился? — равнодушным голосом заметила Алена.

— Я ничего тебе плохого про него не стану рассказывать, но… лучше, если ты его забудешь.

— Это что, ревность? — Алена приоткрыла один глаз и с любопытством взглянула на девушку.

— Поверь, я желаю тебе добра, — ответила Нина.

— Ты же с ним приехала? Значит, он тебе не безразличен? — Алена пытливо смотрела на Нину.

— Наверное, я слабохарактерная, — сказала Нина. — И потом, не хотелось компанию нарушать: ведь мы еще зимой договорились насчет этой поездки. И даже отпуска взяли в одно время.

— Тебе было неприятно, когда он стал ухаживать за мной?

— Я привыкла, — усмехнулась Нина. — Он никогда со мной не считался.

— Я тебя не понимаю, — отвернулась от нее Алена и снова стала смотреть на небо.

— Я буду счастлива, если он оставит меня в покое, — сказала Нина. Трудно ей говорить о Борисе. Да, она была влюблена в него. Ее познакомил с ним Глеб. Борис часто заходил в комиссионный. У него с Глебом были какие-то дела. Заглядывал к ней в отдел. Прошлым летом они вместе провели отпуск в Прибалтике. Вот там-то, в Паланге, Нина по-настоящему и узнала Бориса. Ему нравилось, чтобы девушки ходили за ним по пятам и страдали… Он получал от этого удовольствие и не скрывал этого. Он любил подчеркивать свое превосходство, к присутствии других выказывал равнодушие и пренебрежение к своей девушке… Нет, Нина не хочет даже вспоминать обо всем, что было между ними. Да, она согласилась с ними поехать, но знала, что это последняя поездка с Садовским…

— Ты любила его? — помолчав, спросила Алена. — Можешь не отвечать, знаю, что любила.

— Я и не собираюсь скрывать, — ответила Нина.

— Мне противны парни, которые рассыпаются в комплиментах, ходят как тени по пятам, угадывают каждое твое желание… А Борис не такой. Он настоящий мужчина.

— Это его любимая поза. Ему нравится причинять боль людям, которые слабее его, а это неблагородно! И совсем не свойственно настоящим мужчинам.

— Странно это слышать от тебя, — задумчиво произнесла Алена. — Мне казалось, что ты его любишь.

— Любила, — поправила Нина. — А это совсем разные вещи.

— И ты совсем-совсем равнодушна к нему?

— Хочу надеяться, что это так, — ответила Нина.

— А мне он нравится, — мечтательно произнесла Алена. — Когда я вижу его, со мной что-то происходит; мне на все наплевать, я готова любую глупость выкинуть…

— Мне это знакомо, — невесело улыбнулась Нина. — Скажу тебе одно: такой человек, как Борис, не пригоден для семейной жизни. Несчастная та будет женщина, которая свяжет с ним свою судьбу…

— Ты рассуждаешь, как… как совсем взрослая женщина, — сказала Алена.

— Я и есть взрослая… — рассмеялась Нина. — И мне уже пора думать о замужестве.

— Ты красивая, тебя любой возьмет, — заметила Алена.

— Мне любой не нужен, — став серьезной, ответила Нина. — Мне нужен такой… — Она запнулась и замолчала.

— Какой? — Алена с интересом повернулась к ней.

— Я не хотела бы, чтобы мой муж походил на Бориса, — сказала Нина.

— И Сорока его терпеть не может… — помолчав, проговорила Алена.

— Думаю, что у него для этого есть веские причины.

— Из-за чего они все-таки поругались? — поинтересовалась Алена.

— Разве он тебе не рассказал? — удивилась Нина.

— Кто?

— Сорока.

— Он расскажет… Жди!

И тогда Нина поведала, что произошло на берегу озера. Про ручную косулю, топор, капканы и схватку… Даже про то, что Сорока похоронил убитую косулю на острове. Это видел Глеб.

— Я ничего не знала… — растерянно произнесла Алена. — А я думала, он…

— Из-за тебя? — улыбнулась Нина. — Плохо же ты знаешь своего Сороку…

— В этом-то вся и беда… — вздохнула Алена. — Он не такой, как все… И я не знаю, хорошо это или плохо.

— А ты, думаешь, такая, как все? — с улыбкой посмотрела на нее Нина.

— Как ты относишься к Сороке? — спросила Алена.

— Уж если ты его не знаешь, то для меня он и подавно загадка, — после продолжительной паузы ответила Нина.

Когда они впервые встретились на Кондратьевском, Нина была влюблена в Бориса и не особенно заинтересовалась случайным знакомым. Несколько раз видела из окна своего дома, как он медленно, будто кого-то поджидал, проходил по улице. Конечно, она почувствовала, что вызвала в нем интерес, может быть, даже понравилась, но, когда встретила второй раз, у Летнего сада, уже ничего не почувствовала.

Женским чутьем Нина угадала, что Сорока влюблен, только не в нее, а в другую девушку. И Нина в самом зародыше подавила в себе возникший было интерес к этому большому молчаливому парню. Казалось, он отгорожен от всех невидимым барьером. А заглянуть за этот барьер суждено не каждому… Когда он говорил с ней, смотрел на нее, ей казалось, что он в мыслях своих далеко-далеко. Точно так же он разговаривал и смотрел на близнецов, которые, вечно соревнуясь друг с другом, не прочь были бы пофлиртовать с ним.

И он не рисовался, не играл. Просто был совсем из другого теста, чем их общие знакомые. Он не умел ухаживать за девушками, не искал их общества, как Гарик, Глеб или Борис, сам держался от них на расстоянии и их держал точно на такой же дистанции.

— Сдается мне, что счастлива будет та девушки, которую этот парень полюбит, — сказала Нина.

— Пусть будет так, а если такой девушки на свете не существует? — с вызовом ответила Алена. — Такие цельные и чистые натуры, как Сорока, стремятся к идеалу, а ты ведь знаешь — идеальных девушек не бывает.

— Мне кажется, вы были бы замечательной парой…

— Я не хочу о нем говорить, — резко сказала Алена и перевернулась со спины на живот. Нина окинула оценивающим взглядом ее стройную фигуру, округлые плечи с ямочками, длинные ноги и, хотя она знала, что в общем-то у нее тоже вполне приличная фигура и она нравится мужчинам, испытала легкую зависть к Алене.

— Красивая ты, Аленка! — с нотками восхищения в голосе заметила она. — Наверное, парни по тебе с ума сходят?

Не дождавшись ответа, она улыбнулась и, зажмурив глаза, подставила лицо солнцу.

— Эй, девочки-и! Вас тут еще никто не украл? — услышали они жизнерадостный голос Гарика.

От причала по узкой тропинке поднимались на остров Гарик и Сорока.

Глава девятнадцатая

Вечером над домом лесника пролетел зеленый вертолет. Сороке показалось, что он на миг замедлил свой полет; мелькнула мысль: вот сейчас, как когда-то прежде, отделится от него круглый продолговатый вымпел и устремится к земле… Но с острова не взмыл вверх голубой шарик с картонной рыбкой. Никто не подал знак вертолетчикам, и они, наверное, даже не посмотрели вниз — знают, что на Каменном острове пусто…

Вертолет исчез за высокими деревьями, умолк гул мотора. Надо съездить на аэродром к летчикам. У него там много осталось знакомых. Почему их не видно на озере? Раньше почти каждую неделю на выходные кто-нибудь из них приезжал на рыбалку. А какую уху они, бывало, запаривали на острове!..

Сорока видел, как мимо проплыла в сторону деревни одна лодка, потом вторая. На первой сидели два рыбака, на другой — один. Местные рыбаки возвращались домой с вечерней зорьки.

Послышался негромкий гул мотора, и Сорока сразу насторожился. Лодка должна показаться из-за нависших над водой кустов ивы и пройти мимо острова. Конечно, она может обогнуть его и с другой стороны, но этот путь короче.

«Казанка» стремительно вырвалась на чистую полоску воды. Озеро будто раскололось на две части. Одна, темно-свинцовая, морщинясь и волнуясь, отступила к острову, а вторая, золотисто-розовая, весело катилась к берегу.

На «казанке» сидели трое: один нахохлился на корме, положив руку на румпель, двое расположились на средней скамье. Лодка высоко задирала плоский заостренный нос, и все же Сорока заметил у ног рыбаков какой-то громоздкий предмет, сверху прикрытый выгоревшим брезентом. У острова «казанка» замедлила ход, отчетливо слышались редкие хлопки мотора на холостом ходу. Донеслись невнятные мужские голоса. Затем мотор снова взвыл, и лодка, миновав остров, понеслась дальше, в сторону Каменного Ручья.

Сорока не отрывал от нее напряженного взгляда, пока «казанка» не скрылась за травянистой Утиной косой, далеко выступающей от берега. Он еще некоторое время прислушивался к трескучему шуму и удовлетворенно мотнул головой, услышав, что мотор сбавил обороты, а вскоре и совсем заглох.

Нагнувшись, Сорока поднял брезентовый мешок, из которого наподобие гигантских лягушачьих лап торчали синие ласты, и, выпрямившись, прямо перед собой увидел Алену. Секунду они молча смотрели друг на друга.

— Какой тихий вечер, — первой нарушила молчание девушка.

Сорока промычал в ответ что-то невнятное и нетерпеливо пошевелил плечом, давая понять, что ему нужно идти, но Алена загородила дорогу и не собиралась отступать.

— Я не знала, что ты любишь ночью купаться, — сказала она.

— Это моя давняя страсть… — пробормотал он, прислушиваясь: где-то вдали послышался металлический стук, затем негромко, но мощно залопотал двигатель. Это был не лодочным мотор — похоже, что заработал автомобильный движок.

— Пожалуй, я тоже выкупаюсь, — произнесла Алена, с интересом наблюдая за ним.

— Я люблю один.

— Ты не очень-то вежлив.

— Извини, я спешу, — сказал он и, осторожно отстранив ее с дороги, быстро зашагал вдоль берега по лесной тропинке.

— Почему ты не сказал, что он зарубил топором нашу косулю? — глядя ему в спину, спросила она.

Он остановился. Медленно, будто нехотя, повернулся к ней. Прядь волос свесилась ему на правый глаз. Он отвел ее свободной рукой и чуть приметно улыбнулся.

— Ты ведь все равно узнала об этом.

Она быстро подошла к нему и, глядя в глаза, сердито сказала:

— Твое идиотское благородство когда-нибудь тебе дорого обойдется… Подумаешь, нашелся Дон Кихот!

— Теперь ты хоть знаешь, что я не из-за тебя набил ему морду, усмехнулся он.

— Зачем он ее убил, Тима? — тихо спросила она. — Это чудовищно!

— Мне самому непонятно, — признался он.

— Он думал, она дикая, да? Он, наверное, охотник? Охотники безжалостны к зверям…

— Я тебе не смогу помочь, — проговорил он. — Ты уж сама как-нибудь его оправдай…

— Я не оправдываю! — вспыхнула она. — Я его ненавижу!..

— Это неправда, — со вздохом произнес он и метнул взгляд на озеро. — Мне надо идти.

— Возьми меня, пожалуйста, с собой?

— Нет, — сразу помрачнев, решительно ответил он.

— Ты опять что-то задумал, Сорока, — сказала она. — Знаешь, мне это надоело!

Он удивленно вскинул брови.

— Надоело? Тебе? — с ударением на последнем слове переспросил он. — Это новость!

— Гарик с Ниной ушли в Островитино на танцы. Сережка валяется с книжкой на диване… Мне скучно одной! Ты хочешь, чтобы я и впрямь сбежала от вас, да?

Ее голос дрогнул, и он, уже готовый было резко ответить, опустил голову.

— Я не могу тебя сейчас развеселить, — сказал он. — При всем моем желании.

— Я пойду с тобой, — почувствовав, что он заколебался, твердо заявила она.

— Тебе там делать нечего, — грубовато отрезал он и, вскинув мешок на плечо, быстро зашагал по тропинке.

— Опять будешь сети рвать и щучьи капканы в воду швырять? — говорила она вслед. — Пойми ты наконец: их здесь много, а ты — один! Подумаешь, Аника-воин. Ну, куда ты лезешь на рожон! Слышишь?!

Но он ее не слышал. По-кошачьи вглядываясь в лесной сумрак, где сливались в единое целое деревья и прибрежные кусты, он бесшумно шагал по едва приметной тропинке, которая огибала притихшее озеро.


Два человека, низко нагнувшись, выбрасывали из лодки крупную рыбу. Лещи, щуки, язи, скользкие лини смачно плюхались в траву, где их проворно подхватывал третий человек и запихивал в мешок.

Одна большая рыбина угодила в того, что стоял на берегу, и он, негромко выругавшись, крикнул, чтобы там, на лодке, смотрели, куда швыряют рыбу. А те только посмеивались, снова целясь в него. Второй наполненный доверху мешок притулился под соседней сосной. К стволу было прислонено ружье с брезентовым ремнем.

Разгрузив лодку, двое в закоробившихся от воды брезентовых куртках выбрались на травянистый берег и подошли к третьему, на котором был старый клетчатый пиджак с оторванным карманом.

— Я думал, у тебя уже уха вовсю бурлит, — заметил чернобровый с усиками.

— Я, братцы, предпочитаю ушицу из линька, — хрипло сказал белесый. — Пальчики оближешь!

— Линек, он и жареный хорош, — откликнулся чернобровый.

Мужчина в клетчатом пиджаке был самый высокий среди них.

— Стоит ли, ребята, канителиться с ухой? — взглянул на приятелей высокий. — Я обещал рыбицу доставить на место, как только стемнеет…

— Уже темнеет, — заметил белесый.

— Этот барыга до утра будет ждать… — рассмеялся чернобровый. — Сколько прошлый раз ему первосортной отгрузили? Пуда четыре?

— Нынче побольше взяли, — удовлетворенно взглянул на два полных мешка высокий. — Да и рыбка опять одна к другой. Надо в следующий раз снова эту ямину обработать…

— Доставай, Гриша, — сказал белесый.

Чернобровый — это его звали Гришей — спустился к лодке, откинул крышку люка и достал две поллитровки, полбуханки хлеба, несколько головок лука. Прижимая все это богатство к груди, пошарил свободной рукой и извлек брусок сала, обернутый в промасленную газету. Громко стукнула крышка металлического люка.

— Ты что, очумел? — вскинулся белесый. — На всю губернию грохочешь!

— Тут ни души, — проворчал Григорий, выбираясь из лодки.

Они кружком расположились у костра, который успел разжечь высокий, разложили на пустом мешке закуску, белесый отколупнул зубами блестящие пробки, высокий услужливо подставил белую эмалированную кружку, которую жестом фокусника извлек из кармана. Белесый налил в нее, потом с прищуром взглянул на бутылку, подняв ее над костром, и еще немного плеснул. Пока высокий, задумчиво глядя в пространство, собирался с духом, Григорий мигом соорудил бутерброд с салом и протянул ему вместе с очищенной луковицей.

— Чтобы наша адская машинка не отказала… — ухмыльнулся тот и, откинув голову и двигая острым кадыком, медленно выпил свою порцию. Морщась, схватил луковицу.

— Кормилица наша, — осклабился белесый, наливая себе. — Что бы мы без нее делали? Местные рыбачки жаловались, что не только на удочку — в сети-то ни хрена не идет.

— Я слыхал про такую штуку, — сказал Григорий, принимая порожнюю кружку от приятеля. — Одни христиане додумались вон до чего: нашли тихое озеро, поблизости от которого проходила высоковольтная линия, подключились к ней двумя кабелями и вроде нас глушили потихоньку рыбку с лодки током…

— Как они подключились-то? — заинтересовался высокий. — На железную ферму забирались, что ли?

— Кабель с крюком прикрепили к длинному шесту и забрасывали на высоковольтный провод, — пояснил Григорий.

— Опасное дело, — с сомнением сказал высокий.

— Ну да… Рассказывали, одного такого умельца как вдарило током, так кубарем из лодки и прямо на дно озера… — продолжал Григорий. — Отрыбачил, родимый…

Над их головами промелькнула черная молчаливая тень. Высокий проводил ее задумчивым взглядом, откусил от бутерброда и, прожевав, сказал:

— Рыбка-то, она никому даром не дается.

— Таких умельцев нынче много развелось, — поддакнул чернобровый.

В камышах, рядом с лодкой, зашуршало. Григорий насторожился. Отодвинувшись от костра и приложив к глазам ладонь, стал вглядываться в сгущающийся над озером сумрак, но после света ничего не смог различить.

— Недобитый щуренок гуляет, — зевнул белесый. — После разряда-то крупная рыба, бывает, отходит, а мелочь пузатая вся гибнет.

— Утром чайки да вороны все подчистят, — сказал высокий.

— На озере ничего даром не пропадает, — ухмыльнулся чернобровый.

Они еще не прикончили вторую бутылку, когда Григорий первый заметил, что лодки почему-то не видно у берега. Все разом вскочили на ноги, толкаясь и ворча друг на друга, подбежали к самой воде. «Казанка» мирно покачивалась метрах в тридцати от того места, где они стояли. Лунная серебристая полоса перечеркнула ее пополам. Металлические весла, будто длинные руки с раскрытыми ладонями, растопырились в воде. Посередине лодки тускло поблескивала металлом машина, напоминающая автомобильный двигатель.

— Вы что же, раздолбаи… — выругался высокий. — Не вытащили лодку на берег?!

— Семен, чтоб я с места не сходя подох, самолично вытянул ее… — оправдывался белесый. — Гляди, вон даже след на траве остался!

— Я ему помогал, — подтвердил Григорий. — Вытащили до половины. Никакой волной ее отсюда не сдвинуло бы.

— Что за чертовщина! — удивлялся высокий, теребя пятерней волосы на затылке. — Ни волны, ни ветра нет. Не сама же она…

— Глядите, качнулась, вон и круги пошли, — вытянув руку, показал белесый. Глаза у него вытаращены. — Что же это такое деется, братцы?

— Хватит болтать, — оборвал высокий. — Живо раздевайтесь — и за лодкой!

— Гриш, ты лучше меня плаваешь? — умоляюще посмотрел на чернобрового белесый. — У меня, сам знаешь, чирья на пояснице…

— Как дело, так у него чирья… — хмыкнул высокий. — Скажи лучше, плавать не умеешь.

— Как топор, — со вздохом согласился белесый. — Папенька смолоду не научил, вот и маюсь…

— Заткнись! — огрызнулся Семен. — Еще про маменьку вспомни…

Григорий нехотя стал стягивать резиновые сапоги. Лицо хмурое — видно, что ему совсем не хочется лезть в холодную неприветливую воду. Стащив сапог, он с размаху запустил в сторону костра.

— Лодка-то все дальше уходит! — заметил белесый. У него весь хмель вышибло, хотя до этого казался пьянее своих дружков.

— Не правится мне все это… — пробормотал Семен и, оглянувшись на прыгающего на одной ноге Григория — он стаскивал с себя брючину, прикрикнул: — Не тяни резину!

В тот самый момент, когда неестественно белый в сумраке Григорий, ежась и что-то бормоча себе под нос, ступил ногой в воду, лодку резко качнуло, так что она сильно накренилась в одну сторону, затем снова выпрямилась. Лодка вошла в серебристую лунную дорожку, на корме засияли белые заклепки, ярко блеснула какая-то деталь.

— Ей-богу, ее кто-то тащит! — понизив голос, произнес Семен. Он метнулся вверх, к костру, схватил ружье и, на ходу взводя курки, спустился вниз.

Григорий, стуча зубами от холода и отфыркиваясь, уже отвалил от берега и, загребая руками воду, поплыл вслед за лодкой. Его черная взлохмаченная голова почти сливалась с поверхностью озера. Слышно было легкое журчание. И непонятно было: отчего оно? Или Григорий взбаламучивает тихую гладь, либо вода обтекает борта движущейся непонятно каким образом лодки.

— Никого вроде не видно, — скользнув взглядом по ружью в руках высокого, проговорил белесый.

— Эй, кто там дурака валяет? — с угрозой в голосе громко спросил Семен. — Не трожь лодку!

В ответ — молчание. Лишь слышно, как Григорий тяжело пыхтит, ворочается в чернильной воде. На другом берегу мелькнул робкий огонек, будто кто-то спичкой чиркнул и сразу погасил. Чуть светлеющий над лесом небосвод наискосок перечеркнула падающая звезда. Не долетев до голубовато сияющих вершин сосен, она рассыпалась угасающей ракетой.

— Кому говорю, отвали от лодки! — разъярясь, кричал высокий. — Не то дуплета в рыло схлопочешь… — Он вскинул ружье и снова опустил.

— Гриш, поднажми! — подал голос и белесый.

Лодка все дальше удалялась от берега. Она уже миновала желтую лунную полосу и теперь смутно голубела на фоне темного противоположного берега. Григорий как раз вошел в освещенное пространство. Вот он обернулся к своим, будто хотел что-то сказать, но вместо этого встряхнул взъерошенной головой и поплыл саженками. Расстояние между ним и лодкой стало заметно сокращаться.

У самого лица высокого бесшумно промелькнула какая-то птица. Он отшатнулся и пробормотал:

— Это еще что за нечисть?..

— Кто же это балует? — сказал белесый. Он стоял у кромки воды и напряженно вглядывался в сумрак.

Тот досадливо дернул плечом. Он тоже всматривался в даль. На них со всех сторон наседали комары. Лодка уже была на порядочном расстоянии от берега, когда они увидели, как из воды показалась смутная человеческая фигура и медленно перевалилась через борт. Металлическая «казанка» глухо загудела. Человек пригнулся и стал что-то делать. Лодку между тем разворачивало бортом к берегу. Метрах в пятнадцати от нее смутным пятном замаячила голова Григория. Стараясь поскорее догнать лодку, он беспорядочно молотил воду руками, иногда гулко взбулькивал ногой. Вокруг него во взбаламученной воде плясали мерцающие точечки звезд. У дальнего берега плавала желтоватая в голубом ореоле луна. На фоне звездного неба серебрились острые конусы высоких елей.

— Ну чего же ты, Семен? — поглядел на высокого белесый. — Стрельни разок для острастки.

— Я ему сейчас вмажу меж лопаток, — едва разжимая губы, процедил Семен, поднимая ружье. — Ишь, сволочь, чего задумал?..

Видя, что Семен приставил приклад к плечу и целится, прижмурив глаз, белесый отпихнул стволы в сторону, воскликнув:

— Ты что, сдурел?!

Прогремел выстрел, и дробь засвистела в небо. Семен резко обернулся к нему. Лицо жесткое, злое.

— Он же лодку хочет утопить! Гляди, что делает!

«Казанка» раскачивалась на воде. Смутная высокая фигура перешла на один борт, и лодка вздыбилась, суматошно чиркнуло по воздуху длинное весло, что-то громко, со скрежетом загрохотало, и в тот самый момент, когда «казанка» стала переворачиваться, обнаженная человеческая фигура отделилась от нее и, взметнув вверх холодно засверкавшие в лунном свете брызги, с оглушительным всплеском рухнула в воду.

Одновременно грохнул второй выстрел. Взвизгнул металл — очевидно, дробь зацепила днище опрокинутой лодки, — и послышался истошный вопль Григория:

— Так вашу растак! Семе-ен! Паразит, ты же мне всю шкуру продырявил!..

Семен, лихорадочно заряжающий красными патронами ружье, поднял голову и встретился глазами с белесым. Тот с ужасом смотрел на него и беззвучно шевелил губами.

— Раз орет как ошалелый, значит, цел… — пробормотал Семен.

— Леший с ней, с лодкой, — наконец обрел дар речи белесый. — Разве можно в людей? Ты знаешь, что за это бывает?.. Да провались она пропадом и рыба, чтобы я из-за нее в тюрягу загремел… Брось к бесу ружье! Совсем очумел мужик…

Он обеими руками вцепился в двустволку, стараясь вырвать ее из рук Семена. Тот извернулся и длинной ногой отпихнул его от себя. Белесый, цепляясь за камыши руками, с шумом полетел в воду. «Охолонись, дурак!» пробормотал Семен. Пока белесый, жалобно причитая, выбирался на берег, Семен снова вскинул ружье, но на воде, кроме плавающей кверху днищем «казанки» и барахтающегося возле нее Григория, никого не увидел. Выматерившись, отшвырнул ружье, уселся на росистую траву, достал из целого кармана пиджака сигареты, спички и закурил. Большие волосатые руки его мелко дрожали.

— Гришка, мотор-то хоть цел? — спросил он.

— Вроде цел… — донеслось с озера. — А наша машинка — буль-буль… Загремела на дно.

— Помочь тебе, или сам дотолкаешь до берега?

— Дотолкаю… — И немного погодя: — Что же ты палишь, скотина, в своих? Штук пять дробин в лопатку засандалил…

— А этот… Ну, который лодку… Не видел его? — Семен старался говорить спокойно, но в голосе его чувствовалась тревога.

— Вот будет дело, если ты его укокошил, — выжимая на берегу одежду и одновременно воюя с комарами, сказал белесый.

— Откуда взялся этот гад? — ни к кому не обращаясь, обронил Семен. Наказал нас сот на пять, если не больше…

— Хрен с ними, с убытками, — писклявым голосом сказал белесый. — Не было бы, братцы, беды…

— Никто его не просил в нашу лодку лезть, — отрезал Семен. — Я защищал свою собственность.

— Это ты на суде рассказывай… — ответил белесый. — Надо молить бога, чтобы все обошлось.

— Осталось там… выпить? — спросил Семен. Дрожь в руках не унималась. Он напряженно вглядывался в озеро. Гришка, сопя и отфыркиваясь, толкал перевернутую «казанку» к берегу. А дальше — ровная озерная гладь с вкрапленными в нее звездами и круглолицей, будто усмехающейся луной.

Белесый надел на себя выжатую одежду, принес кружку с остатками водки, понюхал и нехотя протянул Семену.

— Мне бы надо для сугрева, ни за что выкупал, понимаешь…

Семен молча выпил: видя, что закусить не подали, сорвал травину и пожевал. Лицо его сморщилось от отвращения, и он сплюнул.

— Вот что, братцы-кролики, — сказал он. — Сматываться нам надо отсюда. И чем быстрее, тем лучше.

Когда Григорий прибуксировал лодку к берегу, они ее втроем перевернули набок, вылили воду. Мотор держался лишь на одном зажиме, а бензиновый бак исчез. Впрочем, он не мог утонуть, и найти его в тихой воде не представляло особого труда.

У едва теплившегося костра Григорий попросил посмотреть его раны. Две дробины засели неглубоко под кожей, а третья лишь чиркнула плечо по касательной.

— Крику-то было, будто его насквозь прошили, — пробурчал Семен.

— В следующий раз точнее целься, — ядовито заметил Григорий. — Так, чтобы сразу наповал…

— Как ты думаешь, не попал я в него? — помолчав, спросил Семен. Он разломил ружье пополам, отделил стволы от ложи и стал запихивать в чехол.

— Я его увидел, когда он стал лодку раскачивать, — стал рассказывать Григорий. — Здоровенный бугай… Ручищи, что тебе оглобли. Думаю, подплыву сейчас, а он меня как приголубит веслом… Ну а когда ты бабахнул, мне уже было не до него. Я думал, всю шкуру продырявил… Лодка опрокинулась, и я его больше не видел… По-моему, он был в ластах и маска с трубкой на груди болталась.

— Может, крикнул или застонал? — допытывался Семен.

— Крышка нам всем, ежели ты его… — запричитал было белесый, но Семен резко оборвал:

— Затаптывай костер, грузите рыбу в лодку — и на веслах до хаты… Время у нас в обрез!

И тут только они заметили, что под сосной нет мешков с рыбой. Разинув рты, стояли они на берегу и смотрели на примятую траву, где только что были мешки. Первым опомнился Семен. Он подошел к сосне, пригнулся и стал рассматривать свежие следы, оставленные на мокрой, дымящейся туманом траве.

— Чисто сработано, — сказал он, выпрямляясь. — С такой тяжестью далеко не могли уйти…

Григорий было рванулся по тропинке в лес, но Семен остановил:

— Куда? Не хватало, чтобы они еще твою цыганскую рожу запомнили… Черт с ней, с рыбой!

Послышался шум автомобильного мотора, лязгнуло сцепление, и где-то неподалеку, постанывая на колдобинах, прошел грузовик.

— Нашу рыбку повезли, — угрюмо заметил Семен. — Ловкие ребята! Очистили нас по всем статьям как липку…

— Кто же это все-таки нас распял, как бог черепаху? — наморщил лоб Григорий. — Милиция бы чикаться не стала, накрыла с поличным — и делу конец. Местные, из рыбоохраны?

— Один, похоже, наохранялся… — пробурчал Семей, бросив взгляд на озеро. И снова заторопился: — Хватит языки чесать! Отваливаем!

— Черт! Под лопаткой жжет… — пробурчал Григорий. — Надо бы в медпункт…

— Уж лучше сразу к прокурору, — огрызнулся Семен. — Дома починим твою шкуру.

Погрузив скудные пожитки в лодку, они поспешно отчалили. Сквозь просвет в лесу мелькнул красный огонек — стоп-сигнал грузовика. Весла визжали в уключинах, и Григорий, поддев пригоршней воды, смочил их. Тяжелая металлическая «казанка» медленно продвигалась вдоль берега, держась тени, которую отбрасывали прибрежные деревья. На озере по-прежнему было тихо, не видно ни одной лодки. Ближе к Каменному Ручью на берегу пылал яркий костер, возникали и снова пропадали неясные тени. Почти из-под самого носа лодки с всплеском и шумом поднялся утиный выводок. Свистя крыльями, птицы тут же исчезли в ночи.

Справа от лодки, будто поднимаясь из воды, вырастал Каменный остров. Неприступные берега его спрятались в густом высоком камыше. Лишь лодка поравнялась с островом, прозрачную озерную тишину прорезал гортанный протяжный крик — он будто ножом полоснул по натянутым нервам притихших в лодке людей. От неожиданности Григорий, сидевший на веслах, обдал брызгами белесого, нахохлившегося в брезентовой куртке. Тот стал ему выговаривать, но Семен — он сидел на корме рядом со снятым мотором — цыкнул на него, и тот умолк. Крик снова повторился, но уже на другом конце острова.

— Вот тебе и тихий неохраняемый водоем, — заметил Семен. — Верь после этого людям!

— Да-а, надолго запомним мы это озерко… — откликнулся Григорий, налегая на весла.

— Еще неизвестно, чем все кончится, — поежившись, мрачно подытожил белесый.

Глава двадцатая

Сорока медленно плыл, двигая ногами и загребая правой рукой. Левой больно было пошевелить. Иногда поворачивал голову и косил глазами на плечо. Даже в темноте было видно, что кровь еще сочится из раны. Он вдруг подумал: будь это в океане, его уже давно бы сожрали акулы. Они чувствуют запах крови в воде за несколько километров. Здесь акул нет… зато есть браконьеры, которые почище акул! И вреда приносят неизмеримо больше. Адская машина, что была у них установлена на лодке, убивала все живое в озере. Сильный разряд тока не щадил ни крупную рыбу, ни мальков, ни водяных животных и насекомых. С такими «специалистами», оснащенными новейшей техникой убийства рыбы, Сорока столкнулся впервые… Прячась в камышах, он видел, как они выбирали место поглубже, измеряя дно глубомером, потом опускали в яму два толстых кабеля с медными электродами на концах и включали генератор высокого напряжения… Когда они собрали подсачками на длинных рукоятках парализованную рыбу, Сорока осторожно вошел в воду и поплыл за ними. Вокруг, будто лепестки осыпавшихся цветов, белели мальки, мелкая рыба, которой браконьеры пренебрегали. Пока они, отмечая очередную удачу, распивали водку, он потихоньку отвел «казанку» на глубокое место… С берега за браконьерами следили Вася Остроумов и Егор Лопатин — оба когда-то были членами мальчишеской республики. Они жили в Островитине и поэтому не уехали с детдомовскими ребятами в другие края. Вася работал шофером на совхозной трехтонке, Егор — комбайнером. Ребята без звука согласились помочь Сороке. Остроумов даже хотел слетать в райцентр за рыбинспектором, но Сорока сказал, что это долгая история и браконьеры успеют уйти…

«Сумели, интересно, ребята взять на берегу рыбу и погрузить в машину?..» — подумал Сорока.

Он сначала даже не понял, что случилось: в глазах обволакивающий мрак, дыхание перехватило… Хлебнув воды, он лихорадочно заработал ногами в ластах и выскочил на поверхность. Подумать только: он не заметил, как начал тонуть! Зверски засаднило плечо — вгорячах он стал грести и левой рукой, непривычно гулко застучало в ребра сердце. Он повернулся на спину и увидел над собой сразу две луны, а звезды роились в небе, будто потревоженные пчелы. Краем уха он слышал скрип уключин, неясные голоса. Это «казанка» с браконьерами. Крикнуть, чтобы подобрали? До берега еще далеко, а силы на исходе… Вдруг не дотянет? Он отогнал от себя эти мысли и, медленно шевеля ластами, поплыл на спине. Прикинув расстояние до берега и острова, он решил держать к острову. Там у него спрятана в кустах одежда. Разорвет майку и перевяжет плечо.

Скрип уключин затих. На веслах им еще долго грести до деревни. Это не на моторе.

А генератор с движком похоронен на дне озера. Им его теперь вовек не отыскать. Да и ему, Сороке, придется как следует потрудиться, чтобы поднять со дна тяжеленный агрегат. С аквалангом было бы, конечно, легче, а в одной маске с трубкой?., Собственно, зачем его поднимать? Пусть себе ржавеет на дне. Как говорится, дурной пример заразителен: еще кто-нибудь додумается уничтожать рыбу таким же варварским способом…

Мысли с браконьеров перескочили на Алену: что она сейчас делает? Сидит на берегу и смотрит на озеро? Наверное, она слышала выстрелы. Впрочем, здесь часто палят из ружей. В уток, которые сразу после заката пересекают озеро в разных направлениях. Скучно, говорит, ей. Будто ему весело! Когда ехали сюда, думал, что все будет хорошо; а оно вон как повернулось! Сплошные драмы и трагедии… Жаль, что детдомовские ребята отсюда уехали. И теперь никто не знает: встретится ли когда-нибудь Президент Каменного острова с гражданами своей бывшей республики?..

Непроницаемая тишина постепенно окутывает его. Пошевелив ластами, он приподнимает тяжелую голову и снова слышит мир: где-то крякнула утка, скрипнул сук на дереве — значит, остров близко! Порыв ветра пробежал по вершинам сосен, и они зашумели. Надо перевернуться, вода заливает уши. Но перевернуться нет сил. Ноги сами по себе медленно опускаются в глубину, ласты на них будто две пудовые гири. Вода обволакивает его, засасывает в себя. У нее нет цвета, запаха, температуры. Ему давно уже не холодно. Он не чувствует воды. Иногда ему кажется, что он не плывет, а идет по воде. Но и идти не хочется. Хочется закрыть глаза, расслабиться и постоять в воде, вот только жаль — прислониться не к чему. Какое счастье просто так лежать на траве, чувствуя затылком родную прохладную твердь земли, и смотреть в синее-синее небо. И ни о чем не думать…

Он снова хлебнул воды и, сразу придя в себя, бешено заработал ногами и здоровой рукой. Откуда только силы взялись? Перевернулся и поплыл на боку. Темная громада острова совсем рядом, но надо найти бухту… Он задрал голову и увидел сразу несколько узловатых черных рук, жадно протянувшихся к нему. Это не руки — высохшие корни деревьев. На самой высокой сосне наблюдательный пункт, на котором много он провел часов, — значит, от нее влево бухта. Он слышал, как в камышах чмокали лещи, натужно скрипел сухой сук… Он знал который. Кто-то из детдомовских ребят доставал с дерева застрявший в развилке вымпел и сломал на громадной сосне ветку. Она засохла, просыпав на землю иголки, но не упала, все еще держалась на стволе.

Самыми длинными и трудными были последние метры через высокие с острыми листьями камыши. Он уже не плыл, а подтягивался правой рукой от одного камышового куста до другого. У самого берега шершавая осока начала жалить руки и ноги. Раздвигая ее израненными ладонями, он наконец ощутил ногами зыбкое дно. С усилием передвигая чугунные ноги в ластах, выбрался он на берег, сделал несколько нетвердых шагов и, инстинктивно прикрывая здоровой рукой раненую, мешком рухнул на мокрую лужайку. Подвернувшиеся ласты больно сжали ступню, но уже не было сил сбросить их. Сердце так бухало, что казалось, сейчас взорвется и разнесет вдребезги грудную клетку. Луна со смутным человеческим ликом выплыла из-за вершины, заглянула ему в лицо и вдруг разбрызгалась сразу на несколько тысяч маленьких разноцветных лун…

Он открыл глаза и зажмурился: яркий солнечный свет ударил в лицо, ослепил. И тотчас он почувствовал, как кто-то взял его руку и стал гладить. Прикосновение было нежным, ласковым. Он еще какое-то время лежал с закрытыми глазами, удивляясь: что это такое? Внезапно все вспомнив, снова открыл глаза и встретился взглядом с Аленой.

Он сделал было попытку вскочить на ноги, но, с трудом сдержав стон, остался в том же положении. Левой рукой было не пошевелить. Сильно отдавало в шею и лопатку. Распухшее плечо пульсировало — так всегда бывает при воспалении. Уж он-то это хорошо знал.

— Уже утро, — пробормотал он, прищуриваясь. Глубокие карие глаза Алены смотрели на него. И было в них что-то незнакомое, волнующее и вместе с темтревожащее…

— Они в тебя стреляли, — проговорила она, все так же пристально глядя ему в глаза. — Как в дикого зверя…

— Как ты сюда попала? — спросил он и облизнул запекшиеся губы. Свой собственный голос показался ему чужим. Он кашлянул и хотел было сплюнуть, но, сделав над собой усилие, проглотил солоноватый комок.

— Они могли тебя убить, — продолжала она.

— Не убили же, — попробовал он улыбнуться, но сам понял, что улыбка получилась страдальческой, неестественной.

— Ты хоть сделал то, что хотел?

Он кивнул и, ощутив боль в шее, закрыл глаза. Не оттого, что ослаб, ему вдруг стало трудно выдерживать взгляд Алены. Требовательный, вопрошающий взгляд. А собственная беспомощность стала раздражать. Непривычным было это ощущение. Даже ночью, в озере, с трудом плывя к острову, он не чувствовал себя таким беззащитным. Вдруг подумалось, что когда-то очень давно, может быть, тогда, когда и говорить-то еще не умел, на него точно так же кто-то смотрел…

Нащупав правой рукой траву, он стиснул зубы и стал приподниматься. Как только затылок оторвался от ее теплых колен, он почувствовал, что на острове влажно и прохладно. Еще солнце не взошло, только-только рассветать стало.

— Я тебе помогу… — Алена осторожно подхватила его сбоку, и он ощутил плечом тугую округлость ее груди, застеснялся и попытался высвободиться, но она не отпустила.

— Обопрись о меня, — командовала она. — Внизу лодка. Я тебя отвезу в деревню, там есть медпункт.

Покосившись на плечо, он увидел, что оно поверх разорванной рубашки забинтовано ее цветастой косынкой. Странно, что он не очнулся, когда она делала перевязку. И он совершенно не помнил: каким образом натянул на себя оставшиеся под кустом брюки и рубашку. Больная рука тоже просунута в рукав… Может. Алена его, как маленького, одела?..

Силы понемногу возвращались, и он без ее помощи спустился по заросшей тропке в бухту, где темнела в камышах деревянная лодка. Сиденья и весла были обсыпаны крупной росой.

— Как ты вообще до острова доплыл, — говорила Алена, отталкиваясь веслом от травянистого берега. Для того чтобы выбраться на плес, им нужно было пройти по узкому коридору среди камышей. Совсем близко от лодки в воду шлепнулась стрекоза. Тотчас булькнуло, и она исчезла. По воде разбежались разноцветные круги. Солнце вот-вот должно было подняться из-за леса.

— Лучше скажи, как ты нашла меня? — спросил Сорока.

— Где же еще искать президента, если не в его резиденции, — улыбнулась Алена.

— Ты меня… одела?

— Мне помогли русалки… Ты такой тяжелый!

— Спасибо, — тихо произнес он.

— Послушай, это из Ахматовой, — сказала Алена. — Я как раз читала ее томик, когда услышала выстрелы…

Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
Внимательно посмотрела на него, хотела было пошевелить веслами, но снова опустила их.

— Нравятся?

— Не стой на ветру… — задумчиво повторил он.

— Я люблю Ахматову, — сказала Алена. — Послушай еще одно стихотворение…

Хочешь знать, как все это было?
Три в столовой пробило,
И, прощаясь, держась за перила,
Она словно с трудом говорила:
«Это все… Ах, нет, я забыла,
Я люблю вас, я вас любила
Еще тогда!»
«Да».
— Хорошие стихи, — помолчав, сказал он. — Как ты все-таки меня разыскала? — повторил он свой вопрос. — Ночью?

— О чем ты спрашиваешь, Сорока? — рассмеялась она. — И потом разве это так важно? Случись подобное со мной, разве ты меня не нашел бы?

— Нашел бы, — негромко, будто эхо, откликнулся он. — Я тебя и на краю света отыскал бы…

Глава двадцать первая

Алена и Нина с утра затеяли генеральную уборку в доме, а Гарик и Сережа без дела слонялись по берегу. Все, что им поручили, они выполнили: натаскали полную бочку воды, выколотили полосатые домотканые половики, сложили в аккуратную поленницу распиленные и наколотые дрова, даже до блеска надраили песком алюминиевые кастрюли и тарелки. Сережа вспомнил, как однажды Дед помогал им тут убираться: вцепился зубами в Аленкин рюкзак с историческими романами и, пятясь задом, отволок на свалку…

Вспомнив про Деда, Сережа взгрустнул: как там ему живется? Скорее всего на даче. Воюет с кошками. Вместе с отважным фокстерьером Грозным гоняются за ними по лесу. Сережа полагал, что Дед поедет с ними сюда, но отец оставил его дома.

Гарик подбирал на берегу камешки и бросал в озеро. У него ловко получалось. Плоский камешек долго прыгал по воде. Сережа, сколько ни старался, так и не научился бросать. Его камень от силы раза два подпрыгнет — и тут же зароется в воду. А у Гарика скачет как блоха!

— Знаешь, почему они стараются? — спросил Гарик.

— Алена каждую субботу полы моет, — ответил Сережа.

— К приходу Сороки, — сказал Гарик.

— Неизвестно, когда его еще выпишут.

— Почему, Сергей, он мне ничего не сказал? — с затаенной обидой спросил Гарик.

— Ты с Ниной на танцы ушел, — напомнил Сережа. — И потом…

— Что потом?.. — сердито глянул на него Гарик.

— Некогда тебе… — туманно ответил Сережа.

— Он мне не верит, да? — Гарик заглядывал ему в глаза. — Друг называется! Какие танцы? Сказал бы, я… Да мы бы их вдвоем в милицию доставили!

— И тебя бы ранили, — ввернул Сережа.

— Один против троих… Тоже мне рыцарь Львиное Сердце!

— Я хотел бы быть таким, как Сорока, — со вздохом произнес Сережа.

— Тоже мне геройство — подставлять себя под пулю, — возразил Гарик. — Умные люди говорят, что излишняя смелость — это такой же порок, как и излишняя робость.

— Он такой уж человек, — сказал Сережа.

— Это какой же? — ревниво спросил Гарик.

— Неравнодушный… Не может поступить по-другому.

— А я равнодушный?

— Ты… другой, — ответил Сережа.

— Если бы он только намекнул мне, я бы все бросил и пошел с ним! — загорячился Гарик. — Ты веришь, что я пошел бы, а?

— Конечно, пошел бы, — сказал Сережа. — И я бы с Сорокой пошел!

Сережа знает, почему еще Гарика это так задело: когда он на другой день начал осуждать отправленного в больницу Сороку за безрассудство и неоправданный риск, Алена резко осадила его, ядовито заметив, что он, Гарик, конечно, не стал бы связываться с вооруженными браконьерами. Куда безопаснее «сражаться» со своими противниками на танцплощадке…

Гарик даже в лице изменился, услышав такое, но спорить с Аленой не стал. И вот теперь ему, Сереже, пытается доказать, что Сорока был не прав. Но Сережа так не считает: Тимофей отчаянный парень и никого не боится. Он бы тоже мог с Аленой на танцы пойти, а вот пошел воевать с опасными браконьерами.

— Врач сказал, что ему чуть-чуть не перебило дробиной сонную артерию, — продолжал Гарик. — А сколько крови потерял! Ему ведь около литра перелили… Разве делаются такие дела в одиночку? Ребята мешки с рыбой у них под носом похитили и увезли на грузовике — так вот они предлагали Сороке свою помощь, а он отказался. Сам, мол, с усам… Есть же, в конце концов, инспекция рыбоохраны, милиция… Весь отпуск нам испортил!

— И тебе? — удивился Сережа. Он не смотрел на Гарика, старательно дул на коричневый камышовый початок. Даже глаза прижмурил.

— Он ведь мне друг, — помолчав, хмуро уронил Гарик. — И я за него, черта, переживаю.

Когда Сороку прямо от деревенского фельдшера Вася Остроумов увез на своей трехтонке в районную больницу, Нина стала меньше бывать с Гариком, она ни на шаг не отходила от Алены: вместе купались, загорали, ловили рыбу. И почти все время говорили о Сороке. Три раза на неделе ездили на «Запорожце» в город, где лежал Сорока. Он даже сказал, что ему неудобно перед другими больными и потом не надо ему столько еды привозить, здесь, в больнице, прилично кормят.

Неделю держат его в больнице. Пять дробин выковыряли из плеча. Он вытащил руку из перевязи и стал свободно двигать ею. Больница надоела ему пуще горькой редьки, но лечащий врач не торопился выписывать.

…Гарик перестал швырять в озеро камешки и уселся прямо на песок. Черные брови его сошлись вместе, лоб нахмурен, а глаза смотрят на Сережу и не видят его. О чем-то думает Гарик… И надумал!

— Будь другом, пойди, скажи Нине, что я утонул… — с самым серьезным видом попросил он.

— Она же знает, что ты плаваешь как бог, — улыбнулся Сережа.

— Ну тогда скажи… — Гарик постучал себя кулаком по лбу, стараясь придумать что-нибудь получше. — Скажи, что на меня Михайло Иванович Топтыгин напал…

— Медведей тут нет, — заметил Сережа. — И потом они первыми не нападают на людей. Сорока говорил…

— Скажи, что я на медведя напал… — усмехнулся Гарик.

— Я скажу, да она не поверит.

— Понимаешь, дружище, мне надо с ней серьезно поговорить, а ее никак из дома не выманить, — вздохнул Гарик. — Затеяли эту дурацкую уборку!

— Ну, в доме тоже нужно иногда убирать, — степенно сказал Сережа.

— Именно сейчас!

— Суббота — такой уж день…

Гарик резко повернулся и посмотрел на него:

— Ты что надо мной издеваешься?

— С какой стати? — пожал плечами Сережа.

— У меня такое ощущение, что все ополчились против меня, — примирительно заметил он.

Сережа промолчал. Гарик отвернулся и стал смотреть на остров. Даже глаза прищурил. Но Сережа знал, что он ничего не видит, потому что смотрит не на остров, а в самого себя. Когда люди пытаются заглянуть себе в душу, у них всегда такие глаза, отсутствующие…

Сережа понимал Гарика. У него у самого тоже не все благополучно с Лючией Борзых. За неделю до отъезда из Ленинграда они вместе отправились в театр. Лючия на этот раз сама достала билеты и пригласила его. Сереже больше нравилось кино, но он, конечно, и не подумал отказаться. С радостью пошел. В Пушкинском театре шли «Мертвые души» Гоголя. Спектакль назывался почему-то по-другому. Сережа забыл уже как. В главной роли был Игорь Горбачев (он всегда Сереже нравился), роль Собакевича исполнял Юрий Толубеев. Спектакль шел почти три с половиной часа, и под конец Сережа утомился. В антрактах они бродили по фойе вместе со всеми, затем заглянули в буфет и выпили по бутылке ситро. Сережа было потянулся к вазе за плиткой шоколада, но спохватился, что денег-то в кармане всего один рубль.

Лючия, кажется, заметила это его движение, но ничего не сказала, хотя в глазах ее промелькнуло что-то похожее ни скрытую насмешку.

Лючия была в длинном платье, она казалась совсем взрослой, и парни обращали на нее внимание, что раздражало Сережу. А когда Лючия, оставив его у колонны, подошла к какой-то громкоголосой компании, он совсем расстроился. Мелькнула даже мысль вообще уйти из театра. Пусть милуется со своими знакомыми. На лице улыбка, словами так и сыплет… Лючия почему-то его не представила им. Наверное, постеснялась сказать, что пришла со школьником в театр. Пока болтала в фойе, на него ни разу не взглянула, будто его и не было тут.

В общем, настроение у Сережи совсем испортилось, и он просидел последнее действие, даже не вникая в смысл реплик артистов. Когда они вышли на улицу, Лючия спросила, понравился ли ему спектакль. И хотя спектакль понравился, Сережа из чувства противоречия заявил, что это сплошная ерунда, скучища и все такое. И прибавил, что от этой инсценировки Гоголем и не пахнет.

Он не ожидал, что Лючия так сильно оскорбится. Она обозвала его невеждой и сказала, что никогда больше с ним в театр не пойдет. На что Сережа язвительно заметил, что его дело не в партере с заядлой театралкой сидеть, а в очередях стоять за билетами… «Ты еще попрекаешь меня этим? — еще больше возмутилась Лючия. — Правильно мне говорили девочки, что дружить со школьниками — последнее дело… Был бы ты мужчиной, никогда бы такое не сказал!» — «Ну и катись к своим мужчинам! — вспылил и Сережа, заметивший, что ее знакомые остановились неподалеку и наблюдают за ними. — Вон они тебя ждут».

Лючия и в самом деле повернулась и подошла к ним. Не оглядываясь, Сережа почти побежал к автобусной остановке, но потом вспомнил, что на него наверняка смотрят, и замедлил шаги… Он все еще надеялся, что Лючия догонит его. Пропустил два автобуса, но она так и не появилась на остановке. По-видимому, ее знакомые поймали такси и она укатила вместе с ними.

За день перед отъездом сюда Сережа позвонил ей. Лючия — вот и пойми после этого девчонок! — разговаривала с ним как обычно, удивлялась, что его «уже целую вечность» не видно в спортивном зале, и вообще она скучает… Сережа предложил встретиться у кафе «Буратино». Лючия сразу согласилась и, против обыкновения, пришла без опоздания, так что Сереже даже не пришлось шататься по улице Восстания и изучать витрину крошечного кинотеатра «Луч».

Была она оживленна, искренне обрадовалась встрече, болтала без умолку. Зашли в мороженицу и съели по три порции мороженого с малиновым сиропом. Потом отправились в Таврический сад и гуляли до вечера. Высоченная белокурая Лючия была совсем не такой манерной, как в театре. Ни он, ни она ни разу не вспомнили о том злополучном походе в Пушкинский. Дожидаясь ее у «Буратино» (Сережа на свидания являлся за полчаса), он думал, что это их последняя встреча, а получилось все наоборот. Лючия была приветлива и на редкость предупредительна. Позавидовала, что он уезжает на все каникулы в деревню, а вот она через полмесяца уедет в летний спортивный лагерь, где опять бесконечные тренировки, игры, встречи, товарищеские матчи… И даже с грустью сказала, что ей было бы веселее, если бы они были в одной команде…

Сережа хотел сказать, что они быстро поссорились бы, но, взглянув в ее прозрачные, с легкой дымкой печали глаза, промолчал. Уже прощаясь возле ее дома, он спросил про тех… что ждали ее у Пушкинского театра.

Лючия взяла его за руку и, глядя в глаза, уверила, что все это ерунда. Тот высокий (признаться, Сережа никого из них толком не разглядел) стал ухаживать за ней, он тоже баскетболист… В общем, он оказался нахалом и грубияном. Лючия запретила ему на пушечный выстрел подходить к ней (в это Сережа мог поверить!).

Расстались они очень тепло, Сережа дал ей островитинский адрес, и она обещала сразу написать, как только приедет в спортивный лагерь, это где-то под Выборгом… Но вот уже скоро месяц, а от нее ни слуху ни духу. Каждый день за три километра гоняет Сережа на велосипеде на почту, но на его имя писем не приходило…

Обо всем этом вспомнил Сережа, глядя на Гарика, который нервничал и переживал из-за того, что Нина моет в доме полы и совсем забыла про него. Ну что бесится человек? Нина здесь, рядом, закончат уборку с Аленой — и появится, а вот Лючия за сотни километров отсюда… Где Лючия, там всегда компания. Может, эта новая спортивная компания под Выборгом больше придется ей по душе, чем та, театральная?..

— А ты чего, детина, закручинился? — вывел его из невеселой задумчивости голос Гарика. — Тебя-то что мучает?

— Я думаю, — ответил Сережа.

— О чем, интересно?

Сережа не любил этот насмешливый тон.

— Я думаю о том, как вызвать Нину из дома, — сказал он.

— Ну и придумал?

Сережа нагнулся, поднял круглый плоский камень, размахнулся и пустил его по касательной. К его удивлению, камень не зарылся в воду, как он ожидал, а ласточкой заскользил по поверхности, чуть касаясь ее и снова подпрыгивая. Получилось ничуть не хуже, чем у Гарика. У Сережи даже настроение улучшилось.

— Молоток! — похвалил Гарик. Тоже поднял камень и швырнул. Камень, и двух раз не подпрыгнув, ушел под воду. Гарик выбрал на песке еще один и, на этот раз тщательно прицелившись, пустил его. Камень восемь раз подпрыгнул над водой.

— Позвать Нину? — спросил Сережа.

— А что ты ей скажешь?

— Скажу, что ты втрескался в нее и не можешь дождаться, когда она выйдет из дома. Если сейчас не бросит мокрую тряпку и не появится, то ты умрешь от тоски…

— Ну, это ты переборщил… — улыбнулся Гарик. — Я ведь не Ромео.

— Ты — Отелло, — рассмеялся Сережа, вспомнив, какие бывали глаза у Гарика, когда он ревновал к кому-нибудь его сестру.

— Она все это делает мне назло, — снова загрустил Гарик. — Может, на нее Алена влияет?

— Плохо же ты знаешь мою сестру, — упрекнул Сережа.

— Черт их дери, что же придумать?

— Лучше всего будет, если ты наплюешь на свою амбицию, сам пойдешь и все ей выложишь, — посоветовал Сережа. — И нечего тут трагедию разыгрывать… Как эта пьеса-то называется? «Много шума из ничего»? Или «Буря в стакане воды»?

— Ты гений, Сережа! — сказал Гарик. — Я именно так и сделаю.

И тут они услышали совсем близко шум вертолета. Зеленая с яркими красными звездами машина летела прямо к ним. Видно было, как от бешено крутящихся лопастей заволновались вершины сосен и елей. Вертолет повис над лужайкой, что напротив их дома, и замер в воздухе. Гигантская стрекоза стала медленно снижаться.

— Летчики! — обрадовался Сережа. — К нам в гости!

Упругий тепловатый ветер мощно бил в лицо. Он сорвал сушившуюся на веревке Сережину майку и забросил ее на крышу сарая. Из дома выскочили Алена и Нина и тоже стали смотреть на медленно снижающийся вертолет. Вот он коснулся маленькими толстыми колесами земли, мягко спружинил, густой раскатистый гул мотора сменился тоненьким умирающим воем. Блестящий сплошной круг распался сразу на множество сверкающих лучей. Лопасти — их уже можно было различить — стали вращаться все медленнее и наконец остановились, сразу провиснув. Глядя на них, трудно было поверить, что они держат в воздухе такую здоровенную махину.

Распахнулась дверца, и вниз по трапу спустился… Сорока!

Вслед за ним вылезли два летчика в коричневых кожаных шлемах с наушниками. Ребята, разинув рты, смотрели на них. Уж Сороку-то никто сегодня не ждал. Он, будто ангел, нежданно-негаданно спустился прямо с неба… Улыбающийся Сорока поздоровался со всеми. Он немного осунулся и вроде бы ростом стал еще выше. Раненое плечо было чуть приподнято, однако рукой он двигал свободно. На ней уже не было перевязи. И одет был Сорока во все свое. Не похоже, что он сбежал из больницы.

— Познакомьтесь — Володя, — представил Сорока летчиков, — а это Кирилл.

Оба молодых летчика первым делом направились знакомиться с девушками. Алена тут же стала просить их, чтобы они покатали ее и Нину на вертолете.

— На вертолетах не катаются, а летают, — хмыкнул Гарик. — Что вы, вертолета никогда не видели?

— Как командир, — сказал Володя.

Командиром оказался Кирилл. Оба летчика были в кожаных куртках на «молниях», и кто из них старший, невозможно было определить. Крепыш Кирилл — он был немного ниже стройного худощавого Володи — подумал и махнул рукой:

— Где наша не пропадала… Садитесь!

Алена и Нина бросились в дом и, когда уже летчики стали озабоченно поглядывать на часы, появились нарядные, причесанные. Алена — в белой блузке и синих брюках, Нина — в коротенькой замшевой юбке и сиреневой рубашке с блестящими кнопками.

Летчики с улыбкой переглянулись: девушки явно произвели на них впечатление. Кирилл подошел к Сороке, что-то сказал ему и пожал руку. Когда он уже стал подниматься по трапу, к нему подбежал взволнованный Сережа и тоже попросился на вертолет. Сережа никогда не летал на таких машинах. Честно говоря, он и на самолетах не летал. Кирилл улыбнулся и разрешил. Володя галантно помогал девушкам забраться в кабину.

— Спасибо-о! — помахал здоровой рукой Сорока. — Привет Пал Иванычу…

Зеленая дверца с треском захлопнулась. Длинные вялые лопасти вздрогнули, ожили. Рывок за рывком, набирая обороты, стали все яростнее раскручиваться, и вот уже лопастей не видно — сплошной сверкающий диск. Вертолет заревел не хуже реактивного самолета, трава волнами разбежалась от колес, замахали ветвями сосны и ели, и гигантская зеленая стрекоза, показывая круглое серое брюхо, вертикально пошла вверх. В застекленные окна выглядывали Алена и Нина. Они смеялись и что-то говорили, но, наверное, и сами-то себя не слышали.

Гарик отвернулся, сплюнул под ноги и взглянул на Сороку.

— Как генерал, на персональном вертолете прибыл, — сказал он. — А мы за тобой собирались в пятницу…

— Надоело мне там до чертиков валяться, — ответил Сорока. — Взял хирурга за халат и на буксире привел на спортплощадку, что напротив больничного парка. Ну, там я раза три подтянулся на перекладине, сделал пару легких упражнений — чувствую, глаза на лоб лезут, а сам вида не подаю, спрашиваю: «Крутнуть „солнышко“?» Он тоже глаза вытаращил, а потом рассмеялся и велел убираться из больницы на все четыре стороны…

— А персональный вертолет? Его прямо к больнице подали?

— В больницу привезли рожать жену знакомого летчика, — рассказал Сорока. — Ну, я с ним и махнул к нашим бывшим шефам… Они меня таким обедом накормили! Пал Иваныч, командир — помнишь, на Каменный остров приезжал рыбалить? Когда ты тайком пробрался? Так вот, Пал Иваныч велел Кириллу доставить меня домой на вертолете.

Гарик задрал голову, прислушался: вертолета не слышно. Лишь на лужайке медленно выпрямляется примятая широкими колесами трава. Возле крыльца валяется Сережина вельветовая курточка. Впопыхах бросил ее прямо на тропинку.

— Куда они полетели? — озабоченно спросил Гарик.

— Вернутся, — улыбнулся Сорока.

— Разве положено посторонних лиц на военном вертолете катать? — проворчал Гарик. — Армия называется…

Сорока с улыбкой посмотрел на него.

— Ты все такой же…

— Какой? — вызывающе посмотрел на него Гарик.

— Никуда она не денется, вернется.

— Кстати, этот… Кирилл тоже пялил глаза на Алену, — язвительно заметил Гарик. — Из-за нее и устав нарушил… Узнает начальство — на гауптвахту загремит твой Кирилл!

— Не загремит, — миролюбиво заметил Сорока. — А девчонкам столько радости!

Гарик сел на нос вытащенной на песок лодки, стрельнул глазами поверх сосен и, трогая пальцами просмоленный паз на борту, спросил:

— Почему ты не позвал меня?

— Куда? — непонимающе посмотрел на него Сорока.

— Я, по-моему, никогда трусом не был.

— Вон ты о чем… — протянул Сорока. — Как-то в голову не пришло. А потом ты чем-то занят был…

— Не надо, Тимофей, — серьезно сказал Гарик. — Ты просто забыл, что я твой друг… И самое обидное — перестал верить мне. Будь я с тобой, возможно, обошлось бы и без кровопролития… Так-то, рыцарь без страха и упрека!

— Пожалуй, ты прав, — согласился Сорока. — Не в тебе я засомневался… Нет! Слишком уж на себя понадеялся. Думал, справлюсь с ними.

— Вон и девчонки не смотрят в мою сторону: как же, Сорока геройские поступки совершает, а я в это время на танцплощадке отплясываю…

— О девчонках я не подумал… — не смог сдержать улыбку Сорока.

— Если следующий раз сунешься без меня в какую-нибудь заварушку, считай, что я тебя больше не знаю, — сердито сказал Гарик. — Не друг ты мне будешь, понял?

— Ну их к дьяволу, эти заварушки!

— Ты запомни, что я сказал, — предупредил Гарик.

— Ладно, в следующий раз будем тонуть вместе… — засмеялся Сорока.

Он был рад, что вырвался из больницы, — соскучился по ним, чертям! А что говорить о том, что уже в прошлом? Он ведь не предполагал, что все так получится. Будь немного потемнее (кто знал, что луна в этот вечер будет такая ясная?), они не заметили бы, что он лодку отогнал от берега… В больницу наведывался следователь районной прокуратуры и долго толковал с ним. Следователь знал Сороку, еще когда тот учился в детдоме и заправлял мальчишеской республикой на Каменном острове. Два мешка отборной рыбы сдали в милицию Василий Остроумов и Егор Лопатин. Время было позднее, никто еще не знал, что в Сороку стреляли, поэтому работники милиции лишь на следующий день выехали в Островитино. Но браконьеров и след простыл.

— Им, наверное, бензин девать некуда… — поглядывая на облака, что нависли над вершинами деревьев, возмущался Гарик. — Увидели девчонок и забыли про все на свете…

— Ну-ну, поворчи, — добродушно заметил Сорока.

— Куда они умотали?

Сорока взглянул на часы и сказал:

— Через десять минут прилетят.

— Откуда ты знаешь? — недоверчиво посмотрел на него Гарик.

— Ты что, и вправду думаешь, они полетели на прогулку? — сказал Сорока. — У них свои дела: слетают куда надо и вернутся.

— А как же военная тайна?

— Никакой тайны нет, — с досадой ответил Сорока. — У них свой точный маршрут. Выполнят его и вернутся. А посадку на озере им разрешил Пал Иваныч.

— Распустил он своих вертолетчиков, — подначивал Гарик.

— Пал Иваныч обещал в конце недели на рыбалку приехать, — сказал Сорока. — Вот ты ему и пожалуйся!

— Попрошу, чтобы всемогущий Пал Иваныч влепил им по пять суток гауптвахты, — улыбаясь, пообещал Гарик.

Вертолет завис над той же самой лужайкой. Летчики не выключили мотор, девушки и Сережа спустились по веревочному трапу вниз. Нина, придерживая одной рукой щелкающую ее по ногам юбку, повернулась к поднимающемуся вертолету и помахала. Кирилл и Володя улыбались и кивали гладкими головами в кожаных шлемах. Алена тоже помахала им. А Сережа подбросил вверх свою курточку и что-то крикнул. От берега по воде разбежалась мелкая рябь.

Вертолет улетел, а возбужденные Алена, Нина и Сережа наперебой стали рассказывать о своих впечатлениях. Они пригласили летчиков на рыбалку. И те пообещали приехать на субботу и воскресенье…

Гарик демонстративно повернулся спиной и, насвистывая какой-то мотив, зашагал по тропинке в лес. Нина обменялась взглядом с Аленой и улыбнулась.

— Гарик! — позвала Алена. — Куда ты? В честь прибытия Сороки мы прямо на лужайке накроем праздничный стол… Слышишь?

Гарик даже не обернулся.

— У вас что, заговор? — спросил Сорока, глядя на Алену.

— Мы его хотим перевоспитать, — заявила та.

— Может, хватит? — умоляюще взглянула на подругу Нина. — Он уже и так на меня волком смотрит.

— Я ведь хочу, чтобы тебе было лучше, — пожала плечами Алена.

— Зря ты это, — тихо сказал Сорока. — Гарик нормальный парень, и нечего его перевоспитывать. У каждого человека есть свои недостатки.

— Смысл дружбы состоит не в том, чтобы показывать другу наши недостатки, а в том, чтобы открыть ему глаза на его собственные, — назидательно изрекла Алена.

— Против этого нечего возразить, — улыбнулся Сорока.

— Человек должен самоусовершенствоваться всю свою жизнь, — в том же духе произнесла Алена. — Так утверждал Чехов.

— Именно самоусовершенствоваться… — мягко заметил Сорока. — А вы пытаетесь на него давить.

— Ален, я его догоню? — просительно сказала Нина.

— Бога ради, — холодно ответила Алена. — Больше я в ваши дела не вмешиваюсь.

— Мудрое решение, — улыбнулся Сорока.

Нина сорвалась с места и побежала вслед за Гариком, который уже скрылся за стволами деревьев.

— Странные люди, — задумчиво сказала Алена. — Сама попросила моего совета, как ей быть. Гарик, мол, очень ревнив… — Она бросила взгляд на Сережу. — А ты чего уши развесил?

— Как это развесил? — обиделся Сережа. — На просушку, что ли?

Сорока фыркнул и отвернулся.

— О чем это я? Да, Нина попросила моего совета… Понимаешь, Гарик…

— Можешь не продолжать, — сказал Сорока.

Сережа ожидал, что сестра вспылит и наговорит ему кучу дерзостей, но Алена вместо этого грозно взглянула на него и, повысив голос, сказала:

— Я же просила тебя принести стол из кухни!

— Когда? — удивился Сережа. — Ты сегодня, сестренка, что-то заговариваешься!

— Как он со мной разговаривает? — воскликнула Алена. — Не стыдно?

— Ну вот, — ни к кому не обращаясь, вздохнул Сережа. — Паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат…

— Это что-то новенькое, — заметила Алена.

— Наоборот — старенькое… — ядовито сказал Сережа. — Это я в одном твоем историческом романе вычитал!

Повернулся и, насвистывая тот же самый мотив, что и Гарик, зашагал к дому. И даже походка у него была точно такая же.

Алена проводила его долгим взглядом, вздохнула и посмотрела Сороке прямо в глаза. На губах у нее грустная улыбка.

— Тимофей, неужели я такая дура?

— Зачем уж так… — растерялся тот.

— Нет, я дура! Дура! — все громче говорила она. — Куда ни суну свой нос — все не так!

— А ты не суй, — посоветовал Сорока.

— Скажи мне только честно, Тима: я действительно набитая дура? — Алена совсем близко стояла возле него и пытливо заглядывала в глаза. Припухлые губы надуты, как у обиженного ребенка, в глазах влажный блеск. Она показалась такой беззащитной и маленькой, что у него перехватило дыхание. Нежность к ней, Алене, переполняла его.

Осторожно положив ей руки на плечи, он приблизил к себе и неумело поцеловал. Чувствуя, как лицо заливает краска, и боясь взглянуть на нее, с трудом выговорил:

— Ты самая умная девушка на свете… И самая красивая!

— Скажи еще что-нибудь, — совсем тихо попросила она.

Ее лицо, наоборот, стало бледным, почти прозрачным, а яркие с расширенными зрачками глаза властно требовали чего-то еще. Она не оттолкнула его, хотя и не ответила на этот первый в его жизни, робкий поцелуй.

— Я тебя, оказывается, всегда любил, — быстро заговорил он, будто боялся, что вот сейчас все слова иссякнут. — Это я там, в больнице, понял… Я все-все передумал! Я влюбился в тебя еще раньше, чем мы встретились. Ну, когда я за веревками пришел, чтобы лося спасти… Я подолгу смотрел с острова на тебя в бинокль. Даже ребята заметили, что я часами не слезаю с сосны… Один раз даже туда обед принесли… Плавал под водой вокруг твоей лодки…

— Ты ловил лещей и прицеплял к моему крючку…

— И в Ленинград приехал из-за тебя, — продолжал он.

— Почему же ты мне об этом раньше не сказал? — Она снизу вверх смотрела ему в глаза.

— Я тогда еще не знал, что любил тебя, — признался он.

— Ты невозможный человек, Тимофей… — чуть не плача, говорила она. Еще немного… и ты навсегда потерял бы меня!

— Тебя бы я не потерял, — сказал он с ударением на первом слове.

— Хорошо, я бы тебя потеряла.

— Это невозможно, Алена.

— Зачем же ты меня мучил два года?

— Мне было труднее, — вздохнул он.

— Ты должен был мне сказать раньше. — В ее голосе радость и грусть.

— Я не мог этого сделать, потому что… я любил тебя, но сам этого еще не знал.

— Так не бывает.

— Бывает, Алена!

Она бросила взгляд в ту сторону, куда ушли Гарик и Нина. В глазах ее что-то вспыхнуло, сжав кулаки, она стала колотить Сороку по выпуклой широкой груди. Он отпустил ее, глаза у него стали удивленными.

— Где нам давать советы другим людям, если мы… мы… мы… — всхлипывая и смеясь, приговаривала она, молотя его кулаками по груди. — Сами в себе, в себе… в себе-то не можем толком разобраться!..

Разжала кулаки, вскинула руки и, притянув его к себе за шею, поцеловала. Ни он, ни она не помнили, сколько времени длился этот поцелуй. Грохот и треск заставили их отпрянуть друг от друга и оглянуться. На крыльце стоял Сережа, а внизу валялся, задрав три ноги к небу, обеденный стол. Четвертая нога отлетела в сторону.

— Это, говорят, к счастью, — пробормотал он, изумленно глядя на них.

— К счастью посуда бьется, дурачок… — рассмеялась Алена.

— Хорошо, я сейчас принесу тарелки… — сказал Сережа, потирая ушибленное колено.

Глава двадцать вторая

Все произошло так быстро и неожиданно, что они не успели по-настоящему испугаться. Только что ярко светило солнце, ровно шумели на берегу сосны, низко кружась над песчаной косой, тоненько покрикивали озерные чайки — и вдруг стало тихо. На какое-то мгновение. Затем сильный порыв ветра пронесся над озером, вздыбив потемневшую воду и заставив прибрежные деревья протяжно застонать. Лодку, на которой сидели с удочками в руках Алена и Сорока, развернуло, струной натянулась веревка с якорем. Будто кто-то гигантской плетью стегнул по камышам, и они полегли в заходившую ходуном воду.

Когда они взглянули на небо, то увидели огромное сизое облако, даже не облако, а лохматую тучу, сквозь которую бледным размазанным блином просвечивало солнце. Туча разбухала на глазах, наливалась чернотой, чуть ниже ее стремительно проносились клубящиеся шапки рваных облаков с багровым отблеском. Огромное синее озеро как-то странно качнулось сразу от берега к берегу, а затем стало вспухать, будто закипающее молоко в кастрюле. Высокие волны с вспенившимися гребнями вопреки здравому смыслу от обмелевших берегов побежали навстречу друг другу и встретились в центре озера. И в ту же секунду в жутком свисте ветра, будто джинн из бутылки, возник крутящийся смерч. Отклоняясь то в одну, то в другую сторону, он вздымался все выше и выше, пока не соприкоснулся разветвленным щупальцем с тучей. Послышался нарастающий грохот, будто столкнулись два железнодорожных состава.

Танцующий посередине озера смерч то приближался, то удалялся. В тот самый момент, когда смерч снова приблизился к ним, лодку сорвало с якоря, она стала бортом к волне, которая с силой ударила в нее, и в следующее мгновение Сорока и Алена очутились в кипящей воде. Оглушенные раскатами грома, они барахтались возле перевернутой лодки. Сорока первый опомнился и поплыл к Алене; она что-то кричала, но в свисте ветра и шуме раскачивающихся на берегу деревьев ее было не слышно.

— Обними меня за шею!.. — подплыв к ней, прокричал Сорока. Лицо возбужденное, ей показалось — он смеется.

А в него и правда будто бес вселился: хотелось орать песни, кричать, беспричинно смеяться. Лишь присутствие перепуганной Алены сдерживало его. Ему даже хотелось, чтобы смерч приблизился вплотную и он потрогал его рукой. И если бы не Алена, он сам поплыл бы к танцующему водяному столбу и прикоснулся.

— Поплыли к острову! — крикнул Сорока и, глядя ей в глаза, засмеялся. — Я такого еще никогда не видел… А ты?

Она плавала на одном месте и, будто не узнавая, смотрела на него. «Ненормальный! — с каким-то странным чувством думала она. — Мальчишка!» Рядом с ним она перестала бояться, страх ушел.

— Обними за шею… — говорил он.

— Вот еще, — сказала она. — Что я, плавать не умею?

И первой поплыла к острову. Он, будто дельфин, плескался рядом, весело фыркал, будто нечаянно коснулся рукой ее ног, но она сердито попросила не трогать ее. Гарик тоже никогда не упустит такой возможности: незаметно поднырнет под водой, схватит за ноги и не отпускает… Один раз, наглотавшись воды, перепуганная Алена закатила ему пощечину.

Водяной смерч так же быстро исчез, как и появился. Когда они вступили на Каменный остров, озеро уже успокоилось, солнце вовсю припекало, даже птицы пели. Лишь спешащее за горизонт съежившееся сизое облако да бледнеющее полудужие радуги, торчащее из леса, напоминали о буре.

Они навзничь растянулись на лужайке. На небе ни облака.

Туча увела их в необъятные дали за собой. Послушные, как цыплята, грозовые облака теперь не отстанут от нее.

— Пропало мое любимое платье, — вздохнула Алена. — Я его сама сшила.

— Моя новая рубашка… — эхом откликнулся Сорока. — Я ее купил перед отъездом сюда.

— Мои белые босоножки на платформе…

— Мои бедные драные кеды… правда, без платформы.

— Мой лещ…

— Леща не было, — заметил Сорока.

— Был, — возразила Алена. — Он клюнул как раз в тот момент, когда лодку развернуло.

— Почему лещ? Может быть, окунь.

— Нет, лещ!

— Или плотвица…

— Я говорю — лещ!

— Ну ладно, — уступил Сорока. — Пусть будет лещ…

— То-то… — рассмеялась Алена. — Лучше не спорь со мной!

После того что произошло на берегу, когда он сказал ей, что любит, между ними возникла какая-то неловкость. Сорока больше ни разу не повторил своих слов, он и так сделал почти невозможное: впервые в жизни признался в любви девушке. Потом, ворочаясь без сна на раскладушке, он снова и снова заново переживал всю ту сцену на берегу и мучительно краснел… Разве можно любимой говорить такие банальные слова: «Ты самая умная девушка на свете»? Или «самая красивая»?.. Откуда это у него: из книг или в кино услышал? Почему в таких отчаянных ситуациях люди глупеют?

Даже спасительная мысль, что влюбленные действительно глупеют, не утешала его.

Они рыбачили, купались, загорали вот так же, как сейчас, говорили о чем угодно, только не о любви… Хотя иногда Сорока ловил на себе вопрошающий взгляд девушки, будто она приглашала его к другому разговору, ждала от него совсем иных слов… Но переломить себя и говорить ей о своих чувствах он не мог. Так уж сложилась его жизнь, что больше приходилось скрывать свои чувства от посторонних, чем раскрывать… И с этим он ничего не мог поделать.

Его переполняла нежность к Алене. Там, у опрокинутой лодки, в кипящей воде, он почувствовал себя ее спасителем. И это чувство было сильным и радостным. Пусть он сам бы погиб, но ее спас. Забыв про раненую руку, он на себе дотащил бы ее до берега… Но Алена сама умела прекрасно плавать. И его помощь не потребовалась.

— Когда лодка опрокинулась, я очень испугалась, — будто читая его мысли, произнесла Алена. — А ты? — Она раскрыла глаза и, чуть повернув голову с растрепанными, еще не просохшими волосами, взглянула на него.

— Я тоже испугался, — ответил он.

— Почему же тогда смеялся?

— Наверное, со страху… — раздвинул он в улыбке обветренные губы.

Глядя на небо, Алена мысленно сравнивала Сороку и Бориса… Какое у него, Бориса, тогда лицо было! Когда он рулил прямо на Сороку… Жестокое, ноздри расширились, как у зверя… А синие, так понравившиеся ей глаза стали леденистыми, злыми.

И все-таки было что-то в Борисе и привлекательное. Его поведение говорит о том, что он привык довольно свободно обращаться с девушками. Держится с достоинством, уверенно. Такие не сомневаются в себе и не скрывают этого. Во взгляде его холодная властность… Алену и привлекал и отталкивал от себя этот парень. Насколько он умен, она еще не смогла определить, слишком мало была с ним знакома. Вот сейчас, вспоминая все короткие встречи с ним, не может даже вспомнить ни одного серьезного, интересного разговора… так, пустая болтовня, какие-то намеки, общие слова…

И все же она не могла вот так взять и выбросить Бориса из головы. Нет-нет и думала о нем… Когда рядом не было Сороки… Вот он лежит на спине и, не щурясь, всматривается в небесную синь.

Ей вдруг захотелось, чтобы он ее поцеловал. Она осторожно высвободила руку из-под головы и вытянула ее вдоль своего тела, растопырила пальцы и кончиками прикоснулась к нему. Кожа у него горячая, прокалилась на солнце. Он сделал вид, что ничего не заметил, хотя веко его дернулось, а губы дрогнули, будто он хотел улыбнуться или что-то сказать. Алена провела пальцами по его руке выше запястья и затаилась: что он теперь сделает? Ресницы его затрепетали, в глазах что-то мелькнуло, он нащупал ее руку, взял в свою большую ладонь и тихонько сжал…

«Ну поцелуй же! — умоляла про себя Алена. — Слышишь, Тимофей!»

Наверное, он услышал, потому что сжал ее руку сильнее, прерывисто, будто ребенок, вздохнул и сжал веки. Только темные ресницы вздрагивают. Тогда Алена приподнялась, нагнулась над ним, отвела пальцами желтую прядь со лба и сама крепко его поцеловала…

— Я так и знал, что вы прячетесь здесь… — послышался голос Гарика. Вы видели, что было на озере?

— Видели, видели, — ответила Алена. На щеках ее пылали два красных пятна. Повернувшись к Нине, которая поднималась вверх от причала вслед за Гариком, она попросила у нее расческу.

Сорока поднялся с травы, подал руку Алене. Лицо у него сконфуженное.

— Извините, я забыл постучаться… — ухмыльнулся Гарик. В подобных ситуациях он не отличался особенной тонкостью. — Да вот дверь не нашел…

— Ты бы и в дверь не постучался, — расчесывая волосы, заметила Алена.

Сорока, все убыстряя шаги, прошел мимо него прямо к обрыву. Сделав небольшую пробежку, оттолкнулся от берега и исчез из глаз. Немного погодя внизу раздался громкий всплеск.


Бледный костер потрескивал, сиреневый дымок тянулся вверх, рассеиваясь в сосновых ветвях. Нина сказала, что ее кусают комары, вот Гарик и соорудил небольшой костерок. Развалившись на траве, он положил темноволосую голову Нине на колени и блаженствовал. Алена сидела на широком пне, а Сорока прислонился спиной к дереву.

— …Глеб рассказывал, что иногда до двух сотен в день зарабатывает, — говорил Гарик, снизу вверх глядя на Нину. — Купит, к примеру, у моряка импортный магнитофон и тут же перепродаст в два раза дороже… Это его законный бизнес.

— Точнее, беззаконный, — ввернул Сорока.

— Я делами Глеба не интересуюсь, — сказала Нина. — А покупатели на него не жалуются… И начальство им довольно. Не беспокойтесь, продавцы теперь сами стали хорошими психологами. Знают, у кого купить, кому продать. И сразу чувствуют, кто перед ними: работник ОБХСС или покупатель с бабками…

— С чем? — переспросила Алена.

— Так дельцы у нас называют деньги, — улыбнулась Нина.

— Про «башли», «капусту» слышал, а про «бабки» — впервые! — подивился Гарик.

— То-то они, голубчики, спелись… — думая о своем, произнес Сорока.

— О ком ты? — спросила Алена.

— И давно они дружки-приятели? — не ответив ей, обратился Сорока к Нине.

— Дружки-приятели? — переспросила та.

— Глеб и Борис, — пояснил Сорока.

— Твой бывший… близкий друг, — не удержался и съязвил Гарик.

— У Глеба есть еще один приятель — Борис, мастер спорта по автомобилизму, — наградив Гарика уничтожающим взглядом, спокойно ответила Нина.

— Его фамилия Борисов?.. Борис Михайлович? — странным голосом спросил Сорока.

— А ты его откуда знаешь? — удивилась Нина. — Впрочем, он человек известный, о нем в газете писали…

У Сороки сначала кровь прилила к лицу, потом он побледнел. Никто, кроме Алены, этого не заметил.

— Ты видела его? — хриплым голосом спросил он. Чтобы скрыть охватившее его волнение, Сорокаоткашлялся.

— Бориса-то? — не замечая, что с ним творится, продолжала Нина. — Я его впервые увидела на даче у Глеба, интересный мужчина… Он часто заходит в комиссионку.

— Тоже увлекается… музыкой? — поинтересовался Гарик.

— Они все помешались на этих магнитофонах, усилителях, колонках! Платят шальные деньги.

— Да, он ездит быстро… — произнес Сорока. — У него светло-зеленые «Жигули»?

— Это очень важно? — не спускала с него встревоженных глаз Алена. В голосе Сороки прозвучали какие-то нотки, заставившие всех посмотреть на него. Взволнованный, он резко нагнулся, схватил толстую ветку с земли, разломал на несколько кусков и бросил в костер. Когда он снова выпрямился, лицо его было спокойным, как обычно.

— Он тебе не рассказывал, как весной подбил на Приморском шоссе двух мотоциклистов? — после продолжительной паузы спросил Сорока.

— Об этом мне не нужно было рассказывать, — ответила Нина. — Я сама там была.

— Ты?! — вырвалось у Сороки. На лице его глубокое изумление и растерянность. — Ты была в этой машине?!

И Гарик и Алена, чувствуя, что происходит что-то необычное, во все глаза смотрели на них.

— Их никто не подшибал — они мчались за нами как сумасшедшие и перед поворотом, когда увидели встречный грузовик сами свернули в канаву, продолжала Нина. — Я увидела, как они закувыркались, и закричала… Борис остановился, мы все выскочили из машины, ребята кинулись к ним, а я страшно испугалась, даже не подошла посмотреть… Девочки — тоже. Борис потом сказал, что они получили серьезные травмы, но будут живы.

Гарик и Алена переглянулись.

— Это ты про тот случай на Приморском шоссе? — спросила Сороку Алена.

— Ты знаешь, кто был на мотоцикле? — сказал Гарик, глядя на Нину.

— Какие-то дружинники, — ответила она. — Я же говорю, их не видела.

— Дружинники! — воскликнул Гарик. — Вы убили Сашу и чуть не отправили на тот свет…

— Нина, сколько вас было в машине? — перебил Сорока, бросив недовольный взгляд на Гарика.

— Борис, я, Глеб, сестренки Оля и Аня и Борис… Шесть человек. Мы ехали на дачу Глеба.

— Ты Бориса два раза назвала, — заметила Алена.

— Один — Борис Михайлович Борисов, второй — Длинный Боб, — пояснила Нина. — Два Бориса, неужели непонятно?

— Понятно, — сказал Сорока. — Непонятно только, куда испарился Длинный Боб…

— Борис Михайлович и Глеб погрузили их в машину и повезли в Зеленогорск, а мы все сели на автобус и на нем доехали до дачи… — Нина обвела всех недоуменным взглядом. — Какого Сашу убили?

— А с ним на мотоцикле был Сорока, — прибавил Гарик. Он сидел рядом с Ниной и накручивал на палец тонкий стебель.

— Это правда? — Нина перевела взгляд с него на Сороку.

— Вспомни: о чем они говорили, когда стали удирать от нас? — попросил Сорока.

— Почему же я тебя не узнала? — произнесла Нина.

— Я сидел сзади, — сказал Сорока.

— Борисов хотел остановиться, когда вы замахали полосатой палкой, ну, а Длинный Боб…

— Он сидел рядом с водителем? — перебил Сорока.

— Да, он сказал, что не стоит останавливаться, это свои ребята, он их хорошо знает… Давайте, мол, их разыграем… Ну, тут и началась эта бешеная гонка!

— Которая так трагически окончилась, — сказала Алена.

— Ну и друзья у тебя! — покачал головой Гарик. — Тюрьма по ним плачет!

— Я же не виновата, что ты мне так поздно встретился, — съязвила Нина.

— Это Боб попросил вас не говорить следователю, что он был в машине? спросил Сорока.

— Он сказал, что у Борисова будут неприятности с ГАИ, если узнают, что в машине было шесть человек. И Борисов согласился… Ну, мы и не назвали его.

— А вас спрашивали?

— Да нет… Борисов привез нас в милицию и еще раз попросил не говорить про Длинного Боба. — Нина посмотрела на Сороку. — А что? Надо было сказать?

— Зачем же подводить своих друзей, — усмехнулся Сорока.

— Я не знала, что Саша погиб, — сказала Нина. — Борисов говорил, что он лежит в больнице…

— Он умер не сразу, — сказал Сорока. — Его пытались спасти, сделали операцию, но он так и не пришел в сознание…

— Боже мой, какой ужас! — воскликнула Нина. — А ты?

— Я, как видишь, легко отделался…

— Р-р-р! Ав! — раздался дикий рев, и из кустов с шумом и треском выломился улыбающийся Сережа. Подбежал к костру, оглядел всех веселыми глазами. — Что, испугались? Вы видели, какой смерч плясал на озере?

— Он нас сюда по воздуху забросил, — сказала Алена.

— Я так и подумал, когда увидел в камышах перевернутую лодку, засмеялся Сережа. — Или вы прямо в рай к боженьке на небо попали, или — на Каменный остров.

— Может, ты и мое платье нашел? — спросила Алена.

— Удочку нашел, а на крючке знаешь кто был?..

— Лещ! — воскликнула Алена.

— Здоровенный окунь, — ответил Сережа.

Алена бросила взгляд на Сороку, но тот не слушал их: опершись спиной о ствол, смотрел прямо перед собой, и глаза у него были чужие, беспощадные.

— Я привез котелок, хлеб, ложки, рыбу… После бури такой потрясающий клев был! — весело рассказывал Сережа. — Давайте в наш последний вечер поужинаем здесь, на Каменном острове?

— Меня комары живьем сожрут, — сказала Алена. — Смерч оставил на мне один купальник.

— Я все привезу, что надо, — очнулся от своих невеселых дум Сорока.

— Ты не знаешь, что мне надо, — поднялась с пня Алена.

Он впереди, она — за ним стали спускаться вниз к причалу. Когда забрались в лодку и Сорока сел на весла, Алена сказала:

— Они ведь ненарочно, Тима?

— А ты как думаешь? — взглянул он ей в глаза.

— Я не могу в это поверить, — помолчав, проговорила она. — Нина ведь сказала, что Борисов хотел остановиться…

— Но не остановился…

— По-твоему, Борис, или, как вы его называете, Длинный Боб… подстроил эту аварию?

— Боюсь, что так, — процедил он, не глядя на нее.

— За рулем-то сидел другой Борис! — с вызовом сказала она. — Как же он мог?

— Ты его защищаешь? — чуть приметно усмехнулся Сорока.

— Я тебя защищаю от самого себя! — горячо воскликнула она. — Я же вижу, как ты мучаешься, растравляешь себя… Ты же, Сорока, всегда был справедливым!

— Посмотри: что это такое в камышах? — кивнул Сорока на мыс.

— Мое платье! — обрадовалась Алена.

Лодка была на полпути к острову. Тут наперерез ей со стороны бывшего детдома показалась еще одна плоскодонка с черным вытянутым носом. В ней сидели трое. Увидев Сороку и Алену, они зашевелились, о чем-то переговорили, потом один из них встал и, сложив руки рупором, протяжно закричал:

— Сорока-а! Мы-ы к тебе-е!

— Греби-и на Каменны-ый! — откликнулся тот.

Над озером аукнулось эхо и пошло гулять по сосновому бору, березовой роще. Тот, кто встал, помахал рукой — мол, понял, — и лодка взяла курс на остров.

— Кто это? — спросила Алена, глядя на черноносую лодку.

— Моя команда… — улыбнулся Сорока. — Вася Остроумов, Егор Лопатин… Одного ты знаешь — Федя Гриб!

— Твой лютый враг?

— Он перевоспитался, — улыбнулся Сорока.

— Ой, посмотри: что это такое? — показала на остров Алена. — Можно подумать, что республика возродилась!

Над соснами разноцветным роем взвились шары с привязанными к ним человечками, рыбами и еще какими-то непонятными знаками.

— Восемь, одиннадцать… тринадцать… Пятнадцать! Как красиво. Откуда их столько?

— Сережа забавляется, — сказал Сорока. — Видно, нашел наш тайник…

— Жалко отсюда уезжать, — вздохнула Алена. — А тебе, Президент?

Он не успел ответить: неподалеку от лодки с негромким всплеском упал лопнувший шар с человечком. Сорока подцепил его веслом, взял в руки и стал разглядывать.

— Мой личный знак, — с задумчивой грустью сказал он. — Стоило ему появиться в небе, я все бросал и мчался на остров.

— И меня бы бросил? — без улыбки спросила Алена. Она черпала пригоршней воду и пропускала ее сквозь пальцы. Сверкающие капли со звоном разбивались о воду.

— Тогда — да, а сейчас — нет! — сказал он.

Еще один синий шарик с рыбкой лопнул в небе и мягко, без всплеска упал в озеро — на этот раз немного дальше.

— Я хочу его взять на память, — сказала Алена.

Сорока молча направил лодку к съежившемуся шарику с картонной рыбкой.

Часть третья КАКИМ ТЫ БЫЛ…

Глава двадцать третья

Сорока не заметил, как за спиной остановилась комсорг Наташа Ольгина. Некоторое время с интересом наблюдала за его работой, потом стала что-то быстро говорить, но в этот самый момент поднявший от двигателя голову Сорока сделал знак водителю, сидевшему в машине, и тот включил мотор. Наташа вынуждена была замолчать.

Закончив регулировку, Сорока выпрямился, отключил провода приборов и захлопнул крышку капота. «Жигули» рывками стали пятиться со стенда. А в дверь уже заглядывали ожидавшие своей очереди автомобилисты.

— Мы должны с тобой сейчас же засесть за составление доклада — до отчетно-выборного собрания осталось каких-то пять дней. Из райкома комсомола уже три раза звонили… Так что заканчивай все дела — и пошли в красный уголок. Я материалы подготовила.

— Ты даешь! — усмехнулся Сорока. — Я сегодня один. Кто же будет работать?

— А Кузьмин?

— С неделю как в отпуске.

— Я договорюсь с Томиным, и тебя кто-нибудь заменит.

Наташа отступила к верстаку, пропуская на стенд очередную машину. Сорока, встав напротив дверей, показывал, как нужно заезжать. Водитель кивал, старательно вертел руль, но его почему-то все время вело в правую сторону. Когда «Москвич» наконец встал на место, Сорока повернулся к Наташе и коротко бросил:

— После смены.

Девушка всплеснула руками и возмущенно затрещала, но Сорока включил рубильник, и рубчатые металлические барабаны, на которых стояли колеса машины, со скрежетом стали вращаться.

— Тормоз! — крикнул Сорока.

Водитель нажал на педаль, и на светящемся табло прибора заметались зеленые пунктирные всплески.

— С тобой разве договоришься! — обиженно сказала Наташа и стремительно выпорхнула из помещения. Однако через секунду в проеме двери снова показалась ее голова. — У нас незаменимых нет!.. — крикнула она. — Буду ждать в красном уголке…

Не успел он обслужить «Москвич», как его позвали к начальнику производства.

«Чертовка, уже пожаловалась! — с досадой подумал он, вытирая ветошью руки. — Почти неделя до собрания, а она горячку порет…»

Однако Тимур Ильич пригласил его в свой светлый, отделанный деревом кабинет совсем для другого разговора. Он сидел на краешке полированного письменного стола и коротко бросал в телефонную трубку:

— Мы лобовые стекла для «Жигулей» не изготавливаем. Мы получаем их со склада, товарищ… А на складе пусто. Конечно, ждем! Вот так, ясно? Все. Пока.

Невысокого роста, с короткой стрижкой, в черном кожаном пиджаке, Томин выглядел молодо, хотя в светлых волосах и достаточно седины. Был он очень подвижным, минуты не мог посидеть спокойно: то встанет из-за стола и пройдется по просторному кабинету, то с бумагами в руках пристроится у окна, то, вот как сейчас, усядется на край стола. Казалось, он боится своего кресла, будто оно болотная кочка, которая может засосать, не отпустить. Да и в кабинете-то Томин старался поменьше бывать: выскакивал в производственный отдел или бухгалтерию, его можно было увидеть в цехах, на территории, где он давал указания мастерам и бригадирам. В узком длинном коридоре его ловили клиенты и просили подписать какие-то накладные, наряды на запчасти. Он выхватывал шариковую ручку, быстро взглядывал на текст и тут же подписывал.

Вскочив со стола, Томин целеустремленно направился к Сороке, но, не доходя на один шаг, круто свернул и, обогнув длинный, застланный зеленым сукном стол — такие стоят во всех кабинетах, — вновь очутился у негромко задребезжавшего телефона.

— Да? Я слушаю. Здравствуйте. ТО-1? Можно. В порядке очереди. Позвоните в регистратуру, вас запишут. Профессор? У нас одна очередь и для профессоров и для рабочих. Для академиков — тоже. Все. Пока.

Положив трубку, посмотрел на Сороку, неподвижно стоявшего у двери.

— Ты ученых без очереди обслуживаешь? — спросил он.

В другой бы раз Сорока и ответил на шутку начальника, Тимур Ильич ему нравился, но сейчас на стенде стоит машина, а на очереди еще четыре… А он, единственный в смене электрик, торчит в кабинете и слушает стереотипные телефонные разговоры.

— У меня там люди, — суховато сказал он. — Ждут.

Бросив на него быстрый взгляд, Томин уселся в кресло, но тут же вскочил, будто обжегся. Обойдя вокруг стола, снова остановился напротив Сороки.

Он был намного ниже, и ему пришлось задрать голову, чтобы посмотреть тому в лицо. И взгляд у него был вопросительный, будто начальник и не вызывал Сороку, а тот сам пришел к нему.

— Думаешь, я вызвал тебя, чтобы полюбоваться на твои красивые глаза?

Сорока пожал плечами, — мол, к чему лишние слова? Тимур Ильич подошел к подоконнику, пристроился на нем. Задумчиво глядя на Сороку, забарабанил пальцами по стеклу.

— Дело вот в чем: я назначаю тебя старшим смены на поток, невыразительным голосом сказал он. — Приказ подписан. Надеюсь, ты справишься. Не боги горшки… Вопросы будут? Нет? Все тогда. Пока.

Сорока вытаращил на него глаза: он никак не ожидал такого оборота. Выходит, под его начало попадут все автослесари, мотористы… По сути дела, старший смены — помощник мастера, второе лицо в потоке. А когда мастер отсутствует, заменяет его. К старшему смены обращаются все: и рабочие и клиенты. И он отвечает за качество работ и выполнение плана.

— В цехе есть ребята куда опытнее меня, — попробовал возразить он. — И стаж у них! А я тут без году неделя.

— Испугался, Сорокин? — с усмешкой посмотрел на него Томин. — Простым-то слесарем оно, конечно, проще…

Это задело Сороку. В трусости его еще никто не упрекал.

— Когда заступать? — помрачнев, спросил он.

— Это другой разговор, — заулыбался Тимур Ильич. — А то я уже засомневался в тебе. Может, думаю, Кузьмин перехвалил тебя?

«Вон оно в чем дело? — подумал он. — Володина работа…» Мелькнула мысль, не захотел ли тот избавиться от него, но тут же отогнал эту недостойную мысль: Кузьмин не из тех, кто будет в кошки-мышки играть.

— Ты что, недоволен? — весело прищурился на него Томин.

— Прыгаю от радости, — пробурчал Сорока.

Повернулся, чтобы выйти, но начальник остановил.

— В этой смене Борис Садовский, Лунев и Гайдышев… Я скажу мастеру, чтобы их перевели в другую смену.

— Зачем? — сказал Сорока. — Пусть работают, как работали.

— Не нравится мне эта компания, — продолжал Тимур Ильич, наблюдая за Сорокой. — Но дело знают. И потом опытные автослесари на дороге не валяются. А на тебя у них зуб. Я этих ребят знаю… Начнут палки в колеса вставлять — сразу ко мне…

— А это еще зачем? — удивился Сорока.

— Думаешь, сам справишься?

— Стоит ли тогда меня назначать старшим смены?

Томин подошел к нему, крепко пожал руку.

— Желаю успеха! — коротко сказал он.


Как восприняли его назначение старшим смены Длинный Боб и его дружки, Сорока не знал, да, признаться, не очень это его и интересовало. Он был на станции не новичком, со многими ребятами нашел общий язык, а это в какой-то мере сдерживало Боба и его дружков: они не были уверены, что теперь их поддержат. Как бы там ни было, они работали, обращались к Сороке только по делу и старались не задираться, хотя по их виду не скажешь, что им пришлось по вкусу его повышение. Да иначе и быть не могло.

Главным образом на потоке занимались очередным техническим обслуживанием автомобилей: крепежом, сменой масла, смазкой, регулировкой клапанов, проверкой на сходимость колес, балансировкой скатов. В общем, профилактикой.

Бывали, конечно, и сложные случаи, когда вокруг одной машины собирались почти все слесари и гадали: что с ней? Мастер начинал нервничать, торопить, потому что очередь застопоривалась, но Сорока не отпускал машину с подъемника, пока не находили неисправность.

Длинный Боб, Леонид Гайдышев и Миша Лунь всегда работали в одной смене. Они занимались крепежом, смазкой, регулировкой моторов. С ними работал и Василий Билибин. Он считался лучшим специалистом по наладке моторов. Вася открывал капот, просил включить зажигание и, наклонив большую, коротко остриженную голову и чуть прикрыв глаза, с минуту внимательно слушал двигатель — так врач слушает сердце больного, — затем захлопывал капот и коротко бросал:

— Как часы.

— И все? — удивлялся разочарованный автолюбитель который надеялся, что моторист будет что-то регулировать, подтягивать, подкручивать…

— Следующий! — лениво бросал через плечо Вася. За смену ему надоедало объяснять каждому, что мотор в полном порядке и трогать его нет никакой необходимости.

Наверное, поэтому Васе Билибину автолюбители не совали в замасленную руку рубли. Правда, он в отличие от Гайдышева был равнодушен к этому. Если ему давали, небрежно совал в карман спецовки, но сам никогда не напрашивался. Поработав год здесь, Сорока стал терпимее относиться к этому неизбежному злу. Если работникам станции и говорили на общих собраниях, что брать у клиентов чаевые недостойно звания рабочего человека, то автолюбителям никто этого не говорил. Поэтому они, когда находили нужным, совали слесарям рубли, трешки. И Вася Билибин, когда Сорока заговорил с ним на эту тему, заявил, что отказаться бывает просто невозможно: человека обидишь.

Длинный Боб, встретившись с Сорокой после отпуска, первым подошел и о чем-то заговорил. А когда Сороку назначили старшим смены, с обычной своей вежливой улыбкой поздравил, хотя вряд ли ему это назначение пришлось по вкусу. Раньше Садовский был старшим смены, а как вернулся из отпуска, его перевели на регулировку сходимости колес. Эту работу, как правило, выполняли очень квалифицированные автослесари.

Когда Боб преувеличенно горячо стал его поздравлять, Сорока, глядя ему в глаза, подумал: «Не вздумай протягивать свою грязную лапу — я тебе руки не подам!..» Садовский, наверное, понял, руки не протянул…

Ни он, Сорока, ни Длинный Боб даже словом не обмолвились о том, что произошло на Островитинском озере. Пока все было как и прежде.

Как-то на станцию за час до конца смены приехал Глеб. Как ни в чем не бывало подошел к Сороке, широко улыбаясь, протянул руку. Округлое лицо так и светилось радушием.

— Что вы там, братцы-кролики, с Ниной Войковой на озере сделали? спросил он. — Не узнать девицу: Боба к черту послала, со мной не разговаривает… Не ты ли, случайно, на ней жениться собираешься?

— Не я, — усмехнулся Сорока. Он впервые услышал, что у Нины фамилия Войкова.

— Черт дернул нас на это озеро завернуть, — продолжал Глеб. — Нинкина идея… А мы, два остолопа, послушались! Как оно называется, это треклятое озеро? Остро…

— Островитинское, — сказал Сорока.

— И близнецы потом как белены объелись — в один голос завели волынку: мол, хотим домой, к папе и маме… В общем, из Москвы быстренько вернулись в Питер… А как у вас закончился отпуск?

— Ты знаешь, на редкость удачно, — не скрывая иронии, ответил Сорока. — Вы были для нас ложкой дегтя в бочке меда.

Глеб не нашелся что ответить и стал шарить по многочисленным карманам своей пижонской куртки, отыскивая наряд.

— Ерунда у меня получается, — деловитым тоном заговорил он. — На скорости сто километров начинается вибрация. Сначала маленько, потом все больше. Такое ощущение, что вот-вот машина на куски развалится. Трясется руль, рычаги, сиденья…

— Надо колеса балансировать, — сказал Сорока. — Сколько твоя прошла?

— Тысяч тридцать.

— Протектор стерся, нарушилась балансировка. Снимай скаты по одному и тащи в цех.

— Я? — удивился Глеб. — Уволь, пожалуйста, начальник!

Сорока взглянул на часы и сказал:

— Слесарь освободится через полчаса, тогда и займемся тобой.

Глеб что-то пробормотал себе под нос и исчез. А немного погодя Гайдышев, оставив на подъемнике машину, которую шприцевал, куда-то ушел. Появился он через несколько минут, катя перед собой по бетонному полу скат.

— Гайдышев, — остановил его Сорока. — Закончи профилактику машины, потом займешься балансировкой колес. Ленька блеснул на него из-под натянутого на лоб берета колючими глазами, но ничего не сказал: подкатил скат к балансировочному диску и стал его там закреплять. Миша Лунь бросил на Сороку насмешливый взгляд, ожидая, что будет дальше.

Сорока подошел к Гайдышеву. Тот уже закрепил колесо на диске и включил пуск. Скат бешено завращался, а на приборе далеко вправо отклонилась стрелка. Сорока выключил пульт.

И вот они стоят один напротив другого. Нахально глядя Сороке в глаза, Ленька снова нажал на кнопку. Сорока невозмутимо выключил.

— Не лезь в бутылку, Сорокин, — негромко произнес Гайдышев. — Это мой дружок. И он спешит. Могу я его выручить?

— Не в рабочее время, — отрезал Сорока. — У тебя машина на подъемнике. Совесть надо иметь.

— Не свалится, — сказал Гайдышев. — До чего дошло: приятелю помочь нельзя!

— Армейские порядочки! — ввернул Миша Лунь. Однако голос его прозвучал вполне миролюбиво. Миша старался теперь не задираться с Сорокой. Вот и сейчас вмешался лишь потому, что Ленька рядом. Дескать, ребята, я с вами. Чувствовалось, Миша тяготился своей зависимостью от дружков, что не укрылось от Сороки.

Сорока не уступил бы Гайдышеву, но одно дело, когда ты выступаешь от собственного имени и защищаешь свою личную точку зрения, а тут ты — старший смены. Не бог весть какое серьезное нарушение совершил Ленька. И вряд ли остальные рабочие будут на стороне Сороки. Многие поступают так же, как Гайдышев. Правда, стараются это сделать незаметно, во время перекура или обеда. Другой раз отпрашиваются на полчаса — мол, потом задержусь и отработаю.

Скрепя сердце Сорока решил уступить. Сегодня не тот случай, когда можно всерьез, как говорится, скрестить шпаги. Не стоит обострять отношения со слесарями в цехе. А на них уже многие посматривают. Делают вид, что заняты работой, а у самих ушки на макушке.

— Ступицы смазал? — кивнул Сорока на висевшую в воздухе машину.

Ленька, ожидавший скандала, растерялся.

— Правую переднюю не трогал, — помедлив, ответил он.

— Крепеж закончил? — наступал Сорока.

— Крышку картера надо подтянуть… и это…

— Что?

— Маятник слабовато затянут.

— Я закончу твою работу, — сказал Сорока, направляясь к подъемнику.

Гайдышев проводил его взглядом, потом повернулся к приятелю. И лицо у него было озадаченное. Миша Лунь подмигнул, — мол, наша взяла! — и, шлепая ладонями по протектору, стал все сильнее вращать переднее колесо машины.

Длинный Боб, внимательно наблюдавший за этой сценой из облицованной плиткой траншеи, где он проверял сходимость колес, кивнул Леньке — дескать, подойди!

Установив на обод свинцовые грузики, Гайдышев вытер руки о штанины, вразвалку подошел к Садовскому.

— Глеб мог бы и подождать, — негромко сказать тот. — Зачем по пустякам обостряешь отношения?

— Хочешь, чтобы он нам сел на шею и погонял? — огрызнулся тот.

— Не сядет… — сказал Борис. — Не допустим мы такого, дорогой Леня, можешь мне поверить!

— Я думал, он как танк попрет на меня…

— Я давно вам говорил, что он не дурак, — сказал Длинный Боб. — С ним надо ухо держать востро. А ты лезешь на рожон!

— Зато ты всегда в сторонке отмалчиваешься, — упрекнул Ленька.

— А со стороны-то, друг мой Гайдышев, всегда виднее…

Уже после смены, когда они помылись и переоделись, Вася Билибин — они вместе вышли из проходной — сказал:

— Я думал, ты поставишь Гайдышева на место…

— А ты бы меня поддержал? — взглянул на него Сорока.

— Поддержал! — хмыкнул Вася. — Случается, и ко мне заглядывают дружки-приятели… Ведь не откажешь? — Он с хитринкой в глазах взглянул на Сороку: — А мне разрешил бы знакомого без очереди обслужить?

— Тебе бы — нет, — честно ответил Сорока.

— Ну вот видишь!

— Ты и не стал бы просить меня об этом, — продолжал Сорока.

— Пожалуй, ты прав, — подумав, согласился Вася.

— А вообще, мне трудно с ними воевать, — сказал Сорока. — Я еще не знаю, поддержат ли меня ребята.

— Электриком-то небось было спокойнее? — усмехнулся Билибин.

— На теплой печи еще спокойнее.

— Не лежал… — протянул Вася. — Я ведь ленинградец, в деревне не жил.

— На русской печке — рай, — улыбнулся Сорока. — Представляешь, зима, за окном вьюга-метель, деревья скрипят, а ты лежишь на овчине и слушаешь, как завывает в дымоходе… Пахнет нащепанной лучиной и луком. И еще горячим кирпичом.

— Дед жил в деревне, под Чудовом. Но мне так и не довелось побывать в его доме. В войну вся деревня сгорела… Ну ладно, хватит про печь. — Вася посерьезнел, вздохнул. — Ребята на станции не любят Гайдышева и Длинного Боба, но никто не хочет с ними связываться — можно ведь получить к по рогам! А потом Садовский — широкий парень. Никогда не жмется, дает в долг, приглашает ребят в ресторан, угощает коньяком…

— Одним словом, покупает, — заключил Сорока.

— А ты только права качаешь, бьешь на одну сознательность!

— Предлагаешь и мне с зарплаты пригласить их куда-нибудь и накачать коньяком?

— У тебя денег не хватит, — коротко рассмеялся Вася. Ему было трудно представить такое.

— А ребята не задумываются, почему у этих деляг денег куры не клюют? — посмотрел на него Сорока. — Угощают-то они на ворованное!

— Не пойман — не вор, — хмыкнул Вася, произнося популярную в цехе фразу.

— Сколько веревочка ни вейся… — сказал Сорока. — Попадутся они, Вася.

— Они тоже не лыком шиты, — усомнился в его словах Билибин и вздохнул. У него была такая привычка — ни с того ни с сего иногда тяжко так вздыхать.

— Ребята и то удивляются, говорят: что тебе, больше всех надо? Или перед начальством выслуживаешься?

— Ты ведь так не думаешь?

— Ну а все-таки, почему ты такой?

— Какой?

— Ну, до всего тебе есть дело. Теребилов побольше тебя начальник, а он ничего не замечает… Плавает по цеху, как корабль, и все им довольны. План выполняется, премиальные идут, чего еще надо? А то, что ребята подхалтуривают, — и бог с ними! Они же не у государства берут, а у частника.

— А где же такие понятия, как рабочая честь? Наконец, обыкновенная совесть? Ты думаешь, они домой придут и станут сразу хорошими, честными? И этот слюнтяй Миша тянется за ними! А на них глядя и другие начинают хапать и халтурить. Им, мол, можно, а нам нельзя? Ты послушай, что в городе про нас, ремонтников, говорят: гайку даром никто не завернет! Бряк-стук — гони руп. Стук-бряк — давай трояк!

— Это ты перехватил, — возразил Вася.

— Такие, как Гайдышев, дают повод так о нас думать. Помнишь эту комедию с масленками?

— Масленки — это мелочь! — сказал Билибин. — Они почище дела обделывают…

— Какие дела? — как можно равнодушнее спросил Сорока, но Вася не клюнул на эту удочку.

— Капать даже на них я не собираюсь, — заявил он. — Присмотрись повнимательнее, как они делают на потоке профилактику гарантийных «Жигулей».

— А тебе безразлично? — покосился на него Сорока. — Пусть рядом жульничают, а я ничего не вижу, ничего не слышу.

— У меня, видно, другой характер, — нехотя ответил Билибин. — Меня как-то мало это волнует.

— Не верю, — сказал Сорока.

— Плюнь ты на них, Тимофей, — вяло посоветовал Вася. — Они же скользкие, как угри, все одно выскользнут.

— И все-таки ты мне поможешь их прижать к стенке, — сказал Сорока. — Иначе и ты…

— Послушай, не порти мне настроение, — кисло улыбнулся Вася. — У меня сегодня свидание…

— У всех свидание! — рассмеялся Сорока.

На автобусной остановке они распрощались: Билибину нужно было на проспект Смирнова, а Сороке — к Кировскому мосту, в Институт культуры имени Крупской. Он уже неделю не видел Алену и надеялся еще застать ее там.

Через трамвайные рельсы резко проскочили «Жигули» и остановились. Боковое стекло опустилось, и показалась голова Бориса Садовского.

— Нам, по-моему, в одну сторону, — сказал он Сороке, ожидавшему свой автобус. — Садись, подвезу!

— Предпочитаю общественный транспорт, — отказался Сорока и подумал, что это у него не очень-то умно получилось.

— Салют! — улыбнулся Борис и укатил.

Поднимаясь в автобус, Сорока подумал, что Длинный Боб распоряжается машинами друзей, как своей собственностью: то прикатит на работу на светло-зеленых «Жигулях» мастера спорта Борисова, то разъезжает на машине Миши Луня, то, как сегодня эксплуатирует «Жигули» Глеба.

С двумя пересадками он доехал до своей остановки, сошел у Марсова поля. Было около восьми вечера. В Ленинграде октябрь почти всегда солнечный, теплый. Желто-красная листва на уличных деревьях еще держится. С подернутой мелкой рябью Невы веяло прохладой. Если дни были яркие, солнечные, то вечера и ночи — пронзительно холодные.

В этот год многие улицы города были в лесах, а изрытые дороги перекрыты из-за ремонта. Автобусы совершали какие-то немыслимые рейсы, которые менялись иногда каждый день.

Сорока вышел к зданию института.

Можно было бы сразу зайти в вестибюль, но он почему-то стеснялся появляться в этом девичьем царстве. В институт в основном поступали девушки. Были, конечно, и парни, но очень мало. Алена как-то в шутку сказала, что они в каждой группе на вес золота…

Перейдя улицу, Сорока уселся на каменный парапет и стал смотреть на непрерывно хлопающую дверь. Некоторые девушки, выскочив на тротуар, озирались по сторонам, очевидно разыскивая глазами встречающих, и только потом начинали застегивать пуговицы на пальто и плащах. На приличном расстоянии от парадной, в ряд, прижавшись одна к другой, стояло несколько машин. Судя по тому, что в них маячили за рулем водители, это были встречающие. Только моторизованные. А пешие прогуливались по набережной, рассеянно посматривали на Неву, на проносящиеся мимо машины. И какой бы у них ни был томно-рассеянный вид, внимательный наблюдатель обязательно заметил бы, что они кого-то поджидают.

Алена все еще не выходила. Уже пять или шесть парней с обычными, надо сказать, не очень-то умными улыбками влюбленных встретили своих подружек, двое «Жигулей» с ревом унеслись в сторону Литейного моста, а Сорока все еще сидел на холодном камне и смотрел на дверь.

Увидев наконец знакомую фигуру в светлом плаще, он вскочил с парапета. Наверное, и на его лице тоже заиграла стереотипная глуповатая улыбка, он уже хотел было поднять руку и помахать девушке, как вдруг стоящие метрах в пятидесяти от здания «Жигули» цвета слоновой кости с громким рычанием задом подкатили прямо к парадной и остановились перед Аленой, загородив ее от Сороки. Распахнулась дверца, девушка, секунду поколебавшись, пригнулась и нырнула в машину. Так же лихо «Жигули» рванули с места, на этот раз взревев по-медвежьи, и пронеслись мимо. Он лишь успел заметить повернутую к водителю голову Алены и смеющееся красивое лицо Длинного Боба — он смотрел на него, Сороку, и даже, как показалось тому, весело подмигнул.

Институтские двери глухо хлопали. Слышался смех, оживленные девичьи голоса.

Глава двадцать четвертая

Последнее время Дед взял привычку вскакивать на широкий подоконник и, усевшись там, с высоты третьего этажа внимательно наблюдать за двором. И вид у него при этом был уморительный: голова чуть наклонена набок, треугольные уши приподняты, черная нижняя губа отвисла, а в карих глазах меланхолия. На кошек он сверху вообще не обращал внимания, на голубей тоже, но стоило во дворе появиться какой-нибудь собаке, Дед начинал проявлять беспокойство: вертел головой, тихонько постанывал, елозил обрубком хвоста по крашеному подоконнику и в конце концов разражался громким лаем, что всегда повергало гуляющих во дворе собак в изумление. Они останавливались, начинали озираться, повизгивать, но редкая из них догадывалась так высоко задрать голову и посмотреть на Деда. Почему-то собаки не любят смотреть вверх.

С подоконника Дед бурно приветствовал своих хозяев. Стоило отцу, Алене или Сереже выйти из арки, как Дед поднимал радостный лай. Иногда он приходил в такое волнение, что начинал метаться на подоконнике, и тогда казалось: вот-вот он свалится вниз. Отец попросил Сережу и Алену, чтобы они, уходя из дома, закрывали все окна, — долго ли до беды.

Услышав из своей комнаты суматошный лай, Сережа сразу сообразил, что во дворе появился кто-то из своих: Алена или отец. На чужих Дед так не лает. Выглянув из окна, он увидел Алену и Длинного Боба, на котором были отличные расклешенные джинсы. «Фирма!» — завистливо вздохнул Сережа, давно мечтавший достать такие же. Боб раскачивал ключи на цепочке. Они остановились под толстым черным кленом. Алена спряталась за ствол, чтобы Дед ее не видел, но тот продолжал метаться по подоконнику и лаять с визгливыми нотками.

Сережа не поленился, сходил в отцовскую комнату и согнал Деда с подоконника, а окно закрыл. Тогда Дед стремглав бросился в прихожую к входной двери и, почти уткнувшись носом в нее, замер в классической позе: голова наклонена, уши сдвинуты на затылок, хвост задран вверх. Дед ждал, когда Алена поднимется на свой этаж.

Но Алена стояла с Бобом под кленом и разговаривала. Он вертел ключи от машины и, улыбаясь, что-то ей говорил. Алена слушала потупясь. Поза у нее напряженная, будто хочет уйти, но ей не дают.

Сережа на озере не перекинулся с Борисом и десятком слов, — правда, они все быстро уехали, оставив Нину. После того как Сорока за что-то сильно попортил симпатичную физиономию Боба. А вот за что, Сережа не знал, но был уверен: за дело. Просто так бы Сорока его не тронул… Сережа еще там, на озере, поинтересовался у Сороки: что у них произошло? Но тот отделался незначащими словами, вроде: «Уехали — и скатертью дорога!»

Как бы там ни было, Длинный Боб не вызывал симпатий у Сережи, и ему стало неприятно, что сестра стоит с ним под окнами дома…

Потом Сережа и сам не мог себе объяснить, зачем это сделал. Он набрал в большую эмалированную кастрюлю холодной воды, распахнул окно и, встав на подоконник, выплеснул им на головы…

Алена, придя домой, повесила свой светлый плащ на распялку, чтобы просох, взяла полотенце и стала сушить мокрые волосы. Стоя у большого старинного зеркала, спокойно спросила, не оборачиваясь:

— Зачем ты это сделал?

— Он мне не нравится, — ответил Сережа. Он сидел с раскрытой книжкой на отцовской тахте.

— Значит, если мне не понравится твоя девушка, я могу ей плюнуть в лицо?

— Плевать в лицо — это неэтично, — заметил Сережа. — Окати ее тоже водой.

— Тогда у меня к тебе просьба: пусть она станет точно на то же место, где я стояла, ладно? Ты ведь не его, а меня облил.

— Это можно, — без улыбки ответил Сережа.

Алена методично теребила пухлой, утыканной блестящими стерженьками щеткой слипшиеся волосы. Из зеркала на Сережу смотрели ее грустные темные глаза. Закончив эту процедуру, Алена уселась в кресло за отцовский письменный стол.

Взяла с полки какой-то коричневый черепок и рассеянно стала вертеть в руках.

— Нельзя так небрежно обращаться с ценной реликвией, — назидательно заметил Сережа. — Отец говорил, что это осколок древней скифской чаши. Из этой чаши пил сам царь. Не бережем мы истинные ценности…

— На что ты намекаешь, ревнитель древних ценностей? — положив черепок на место, спросила Алена…

— Променять Сороку на этого…

— Я не меняла.

— Почему же тогда встречаешься с ним?

— Я вольна, мой дорогой братец, встречаться с кем захочу, и это совсем не значит…

— А Сорока так бы не поступил, — перебил Сережа. — Никогда!

— Значит, я недостойна его.

— Значит, — безжалостно подтвердил Сережа.

Алена, как когда-то делала мама, положила руки на колени, и вздохнула:

— Сережа, ты еще многого не понимаешь…

— Ну вот, теперь ты заговорила, как наша соседка тетя Раиса, — опять перебил Сережа и передразнил: — «Ты еще маленький, а жизнь взрослых людей это запутанный клубок, который подчас и мудрецу не распутать…»

— Ты не маленький, — без улыбки ответила Алена. — Но пойми меня…

— Зачем же ты тогда с ним целовалась? — испытующе уставился он на сестру.

— С кем, Сережа?

— Ага, значит, и с… этим тоже? — вспыхнув, сказал он.

— Это уж совсем тебя не касается! — повысила голос и сестра. — Я ведь не спрашиваю, с кем ты целуешься?

— Я не целуюсь! — воскликнул совсем по-детски он. — Скажешь тоже!

— Чем же тебе не нравится Борис?

— Лучше Сороки тебе все равно никого не найти. — Сережа захлопнул книжку и поднялся с тахты.

Алена закинула ногу на тахту, загородив ему проход. Тут же подскочил Дед и перепрыгнул. И хотя это было смешно, никто даже не улыбнулся. Дед посмотрел сначала на Сережу, потом на Алену и, зевнув, улегся на ковер.

— А как… твоя девочка? — спросила Алена. — Ну, та, длинная, то есть высокая?

— Никак, — грубо ответил Сережа. — Убери ногу.

— Опять поссорились?

— Вот еще!

— Я же вижу…

— А… все вы одинаковые! — вырвалось у Сережи. Он перешагнул через ее ногу, вышел из комнаты и хлопнул дверью.

Дед вскочил с ковра, подошел к двери и стал лапой открывать ее.

Алена, так и не сняв ноги с тахты, сидела в кресле и смотрела на полку с окаменелостями.


Сережа с час проторчал у кинотеатра «Спартак», но Лючия так и не пришла. К нему подходили люди и спрашивали, нет ли лишнего билета. Небо над крышами зданий серое, ржавые листья на деревьях просвечивали. Типичная ленинградская погода: пасмурный день, низкое, будто затянутое паутиной небо, которое вот-вот начнет пылить мелким занудливым дождем. Бывает, такая погода простоит несколько дней, а дождя так и не будет. Тем не менее ленинградцы не расстаются с плащами и носят с собой зонтики. И без дождя влажности хватает, оттого и крыши домов блестят и асфальт мокрый. Идешь по улице, будто окутанный невидимым теплым облаком.

Сережа зашел в первую попавшуюся будку телефона-автомата, не опуская монеты, набрал знакомый номер. «Але-але?.. — услышал он ее глуховатый голос. — Нажмите…» Он повесил трубку. Ничего не случилось: она никуда срочно не уехала, не заболела, голос у нее бодрый. Просто не пришла на свидание, и все. Не захотелось Лючии Борзых встречаться с ним, Сережей Большаковым. Незачем ей это. Она уже совсем взрослая девушка, а он мальчишка. Мальчишку можно запросто послать в театр за билетами, попросить, чтобы сопровождал ее на тренировки, чтобы сидел в зале и болел за нее, на нем можно сорвать накопившуюся злость — мальчишка все стерпит. Его можно обмануть, не прийти на свидание, а потом позвонить и сказать: мол, извини, я так сегодня замоталась, если бы ты только знал…

Мальчишка не имеет права обижаться, требовать, настаивать на чем-либо, если он… влюблен в девушку, которая считает себя взрослой.

Лючия Борзых учится в десятом, а он — лишь в девятом. И это было непреодолимой пропастью. Представляя его знакомым, Лючия говорила, что он студент. Благо ростом не подкачал. Сережа попадал в идиотское положение, когда ее знакомые начинали интересоваться, где он учится. Лючия быстро отвечала, что в университете на филфаке, и переводила разговор на другое.

Один раз Сережа опередил ее и заявил, что он учится в девятом классе. Надо было видеть, каким презрительным взглядом наградила его Лючия! А ее знакомые тут же утратили к нему интерес, заговорив о своих делах. Уже потом Лючия посоветовала ему впредь помалкивать, если он не хочет, чтобы над ней смеялись, — мол, зачем связалась с малолеткой?..

Если раньше они были ровней, то в этом учебном году Сережа почувствовал, что Лючия стала относиться к нему покровительственно. Посмотрев какой-нибудь фильм про любовь, Сережа по привычке начинал по косточкам разбирать его: что правдиво в нем, что фальшиво, как сыграли герои. Бывало, Лючия спорила с ним, что-то доказывала, а теперь выслушивала его со снисходительной улыбкой и иногда роняла: «Этого ты еще не понимаешь!.. Тебе ли судить о таких вещах…» И вид у нее был этакой умудренной жизнью женщины.

Крупно поссорились они две недели назад, когда он, дурак дураком, прождал Лючию в вестибюле здания Института физической культуры имени Лесгафта, где она была на каком-то спортивном вечере. Все уже разошлись, а он изучал в вестибюле фотографии знаменитых спортсменов, прославивших своими рекордами стены института. В конце концов к нему подошел худощавый седой человек и поинтересовался, что он тут делает. Сережа ответил, что ждет Лючию Борзых. «Она давно уехала со своими…» — огорошил его седоволосый. «Я, наверное, выходил куда-нибудь…» — покраснев, пробормотал Сережа и пулей выскочил на улицу.

Это уже было чистейшей воды вероломство: Лючия тихонько другим выходом ушла со своими друзьями и бросила его здесь. Тогда он вылетел из института взбешенный и поклялся себе, что больше даже не посмотрит в ее сторону. Его твердости хватило лишь на две недели.

Сегодня утром он позвонил ей и назначил свидание у кинотеатра, сказав, что им необходимо серьезно поговорить. Лючия стала ссылаться на какие-то домашние дела, но потом пообещала прийти, тем более что это рядом с ее домом. И вот не пришла.

Хорошо, он оставит ее в покое… Навсегда! С сегодняшнего дня больше не будет думать о ней, звонить. Если встретит в спортивном зале или на улице, пройдет мимо и сделает вид, что они незнакомы… Нет, так не надо. Она будет думать, что он мучается, страдает… Он вежливо поздоровается и спокойно пройдет мимо, а если остановит, то, может, и поговорит с ней так, ни о чем, о погоде. А если она попросит сходить за билетами в театр, он вежливо откажется, — мол, у него как раз сегодня ответственные соревнования и другие важные дела…

Заметив подходивший к остановке девятнадцатый трамвай, Сережа припустил бегом и вскочил в него. Он даже еще не знал, куда поедет, решение возникло внезапно, будто кто-то подтолкнул его, а усевшись на свободное место у окна, понял, что едет на Кондратьевский проспект, к Сороке. Сегодня суббота, и, может быть, он дома.

Он столкнулся с Сорокой в парадном — тот с толстой книжкой в руке только что вышел из квартиры на третьем этаже.

— Я к тебе, — обрадовался Сережа. — Боялся, что дома не застану.

— Я договорился с одним пареньком на следующую субботу, — сказал Сорока. — Он на весь день даст мне мотоцикл… Так что приезжай с утра пораньше — покатаемся!

Сереже было приятно, что Сорока не забыл о своем обещании научить его ездить на мотоцикле. После того как Саша погиб, Сережа и не заикался про мотоцикл, потом уехали в Островитино… И вот Сорока сам вспомнил!

Но сегодня пришел к нему Сережа не по этому поводу… Честно говоря, зачем пришел, он и сам не знал. Просто так, пришел, и все, захотелось увидеть Сороку…

— По программе? — Сережа кивнул на том Достоевского «Братья Карамазовы».

— Гениальная книга, — сказал Сорока и свернул к скамейке в чахлом сквере напротив пятиэтажного кирпичного дома.

— Я двухсерийный фильм видел, интересно, — сказал Сережа, усаживаясь рядом с ним. — Ульянов здорово главную роль сыграл!

— Ты почитай книгу, — посоветовал Сорока.

— Почему к нам не заходишь? — помолчав, спросил Сережа.

— Кто тебе настроение испортил? — улыбнулся Сорока. И улыбка у него получилась какая-то необычная: виноватая и вместе с тем грустная.

Скажи он с покровительственными нотками в голосе: «Рассказывай-ка, дружочек: кто тебя обидел?» — пожалуй, Сережа и не открылся бы ему со всей откровенностью, но Сорока находил самые точные, необидные слова, которые не задевали раненое самолюбие.

— Если хочешь знать мое мнение, забудь ее как можно скорее, — выслушав его и подумав, без всяких околичностей посоветовал Сорока. — И постарайся не влюбляться в девушек, которые старше тебя. В пятнадцать-шестнадцать лет человеку хочется казаться взрослым, по себе знаю… Кто сейчас для тебя ребята из восьмого класса? Пацанята, верно? Чего же ты хочешь от девушки? Она тоже считает тебя младенцем. Лючии, говоришь, шестнадцать, а тебе еще пятнадцати нет…

— Через два месяца исполнится, — ввернул Сережа.

— Для нее ты мальчик, и от этого никуда не денешься!

— Ладно, поищу себе первоклашку, — с мрачным юмором изрек Сережа.

Он снова погрустнел, вспомнив, как однажды Лючия ни с того ни с сего заявила ему, что он инфантильный мальчик… Почему она так назвала его, он до сих пор не понял.

— Ты, наверное, знаешь: Гарик женится, — взглянув на него, сообщил Сорока. — В ноябре свадьба.

Этого Сережа не знал и очень удивился.

— Надо же, — только и сказал он. И даже не спросил на ком. Впрочем, чего спрашивать, ясно на ком — на Нине!

— Посиди, я сейчас! — Что-то вспомнив, Сорока вскочил со скамейки и побежал к своему дому. Высокий, широкоплечий, он легко перескочил через клумбу, завернул за угол дома и исчез.

Вернулся очень быстро, сунул Сереже пластинку в целлофановом пакете. На обложке надпись: «Популярные мелодии. Поль Мориа».

— Алена просила, — сказал он.

У них дома недавно появился стереофонический проигрыватель «Рекорд». Отец на день рождения подарил Алене. Сереже больше нравились магнитофоны, но отец сказал, что проигрыватель и магнитофон — это многовато для одной квартиры.

— Я должен тебе сказать… Алена… — переборов себя, начал было Сережа. Сорока должен знать про сестру и Бориса. Сидя на скамейке, он долго мучился, не зная: стоит ему рассказывать об этом или нет? Потом решил, что все-таки стоит. Слишком Сороку он уважает, чтобы скрывать от него что-либо.

Но говорить ему не пришлось. Сорока мягко остановил его.

— Я знаю, — сказал он.

— Ты набей ему снова морду! — горячо заговорил Сережа. — Я его тут как-то водой из окна окатил.

— Не поможет, — сказал Сорока.

— Что же ты собираешься делать? — поинтересовался Сережа.

— Ничего, — ответил Сорока.

— Ничего-ничего? — уставился на него Сережа.

— Вот именно.

— Ты же… — У Сережи не повернулся язык сказать «любишь ее». Он видел, как изменился в лице Сорока. И еще обратил внимание, что он осунулся, под глазами голубоватые тени, а на выпуклом лбу поселилась тоненькая косая морщинка. Она начиналась от переносицы и доходила до беловатого шрама, на который спускалась темно-русая прядь. Загар с его лица почти полностью сошел. В Ленинграде загар ни у кого долго не держится.

— Алена умная девушка и сама знает, что надо делать, — сказал Сорока.

— Почему они всегда поступают не так, как нам хочется? — спросил Сережа.

— Наверное, потому, что мы поступаем не так, как им хочется, — улыбнулся Сорока.

— Я инфантильный, да? — вдруг без всякого перехода спросил Сережа.

— Я этого не замечал, — без улыбки ответил Сорока.

— Ты его еще один раз… поколоти.

— Это было бы слишком просто, — ответил Сорока.

— А кто знает, что просто, а что сложно? — философски заметил Сережа. После разговора с Сорокой у него стало на душе полегче, зато тот еще больше помрачнел.

Они дошли до трамвайной остановки. Прощаясь, Сорока мягко сказал:

— Никогда не выдавай свою сестру.

— Я только тебе… — чувствуя, что краснеет, пробормотал Сережа.

— Даже мне, — сказал Сорока и, завернув за угол большого каменного здания, пошел к автобусной остановке. Под мышкой — толстый том Достоевского в коричневой обложке.

Глава двадцать пятая

К Сороке подошел Вася Билибин и, нагнувшись к верстаку будто бы за ключом, шепнул:

— Можно начинать… операцию «Ы», — и, не выдержав, коротко хохотнул, но тут же снова сделался серьезным. Взял разводной ключ и не спеша, вразвалку зашагал к своему рабочему месту. Сорока намертво завернул гайку подвески, снял с передних колес оптические приборы, растопырившие в разные стороны по три острых стальных щупальца, и выбрался из ямы. Сегодня он проверял и регулировал сходимость колес. Вытирая ветошью руки, подошел к Длинному Бобу. Тот, прислонившись к массивной квадратной опоре, подписывал наряд-заказ о проделанной работе. Его напарник Леонид Гайдышев услужливо протирал тряпкой замасленные колпаки новеньких сверкающих «Жигулей», которые только что прошли ТО-1 (первое техническое обслуживание).

— Все закончили? — поинтересовался Сорока.

— Я могу ставить личное клеймо со знаком качества… — ухмыльнулся Садовский, протягивая владельцу машины наряд-заказ.

— Разрешите? — попросил у того квитанцию Сорока.

Невысокий, крепкого телосложения мужчина молча отдал.

Гайдышев, сидя на корточках перед машиной, метнул на Сороку настороженный взгляд. Длинный Боб с улыбкой наблюдал за Сорокой, внимательно изучающим наряд-заказ.

— Товарищ старший смены, разрешите спросить: это что, недоверие к рабочему классу? — поинтересовался он.

— Наш старший смены, видите ли, не верит нам, — взглянул на клиента Гайдышев.

— Вам масло в двигателе и в коробке передач заменили? — взглянул Сорока на владельца машины.

— Всю смазку заменили, — подтвердил тот. — В заднем мосту — тоже.

— Почему в наряде не указано, что смазка заменена? — повернулся Сорока к Длинному Бобу.

— Гражданин привез свою смазку, — продолжая улыбаться, ответил тот.

К ним подошли Вася Билибин, Миша Лунь — он работал на другом подъемнике, — еще кое-кто из мотористов и слесарей. Из боковой двери, ведущей в инструментальную и в душевую, появился Тимур Ильич Томин и мастер Теребилов. Он шага на два отстал от начальника. На лице мастера уныло-покорное выражение: мол, мое дело сторона, позвала — я и иду…

— У вас была своя смазка? — спросил Сорока у клиента.

— В Тулу со своим самоваром? — улыбнулся тот. — Я ведь приехал на станцию технического обслуживания, а не за город на лужайку. Никакого масла, разумеется, я сюда не привозил.

Такого оборота, по-видимому, ни Садовский, ни Гайдышев не ожидали. Если Длинный Боб отвернулся и стал смотреть в другую сторону, сохраняя на лице спокойствие, то Гайдышев не выдержал и заорал:

— Ишь следователь нашелся! Допросы тут устраивает… Твое какое собачье дело?!

— Тихо! — не повышая голоса, вмешался Томин. Он подошел к машине, открыл капот, нагнулся и стал руками отворачивать фильтр очистки масла. Видно, он был завернут на совесть, и начальник попросил тряпку. Обмотав ею черный гладкий цилиндр, отвернул, внимательно осмотрел его и протянул Сороке. Лицо начальника не предвещало ничего хорошего.

— Покажите наряд! — потребовал он.

Сорока отдал ему документ. Томин быстро пробежал его глазами и положил в карман кожаной куртки.

— Фильтр тоже вы заменили? — бросил он взгляд на Гайдышева.

— Все сделано как полагается, — пробурчал тот.

— Фильтр-то негодный! Он уже был в употреблении! — повысил голос начальник.

— Разрешите взглянуть? — Садовский взял из рук начальника цилиндр, осмотрел его и с отвращением бросил в бак для отходов. Повернувшись к Гайдышеву, сердито заметил: — Что же ты, раззява! Смотреть надо…

— Видно, обмишурился, не тот со стола взял… — сказал Гайдышев.

— Посмотрите, товарищ начальник, что у него на верстаке творится? — кивнул Садовский. — Тут черт ногу сломит! Не то что фильтр, задний мост можно по ошибке другой поставить… Куда старший смены смотрит!

Сорока только подивился изворотливости Длинного Боба: мало того, что старается выручить дружка, так и его, Сороку, ухитрился лягнуть…

— Чтобы старый фильтр не отличить от нового?! — взорвался Томин. — Кому вы сказки рассказываете?!

— План гоним, товарищ начальник, — не сдавался Длинный Боб. — Стараемся… А не ошибается тот, кто не работает.

— Садовский, Гайдышев, Лунев, Сорокин — ко мне в кабинет, — приказал Томин и повернулся к владельцу «Жигулей»: — Вас, товарищ, тоже попрошу пройти ко мне.

— Я тут ни при чем, — в спину забубнил Миша Лунь. — Я же на другом подъемнике…

Гайдышев взглянул на него и презрительно сплюнул.

— Запричитал, Лунь… — пробормотал он.

— Счеты сводишь, Сорокин? — громко, чтобы услышал начальник, сказал Длинный Боб. — Все из-за нее, Алены?

— Страшный ты человек, Садовский… — ответил Сорока.

— Рад? — с ненавистью посмотрел на него Ленька Гайдышев. — Взял, гад… за горло?

— За руку, — спокойно ответил Сорока. — Жуликов ловят за руку.


Из кабинета начальника производства Садовский и Гайдышев больше в цех не вернулись. Миша Лунь, сурово предупрежденный, был оставлен на работе.

Против Садовского и Гайдышева, в тот же день уволенных с работы Томин, как всегда, действовал быстро и решительно, — было начато уголовное дело.

А неделю спустя, когда Сорока поздно вечером возвратился из института на Кондратьевский, в него кто-то запустил здоровенным отрезком водопроводной трубы. Не будь у него мгновенной реакции спортсмена, ему бы несдобровать. Он успел отклониться в сторону, и железная штуковина просвистела возле самого виска. Треснувшись о тротуар, она козлом запрыгала по мостовой, высекая из асфальта искры. Сорока заподозрил, что трубой в него запустили из проехавшего в сторону кинотеатра «Гигант» грузовика-фургона. Жаль, номер не успел разглядеть. Трубу он на всякий случай прихватил с собой, а об этом случае никому не стал рассказывать, даже Васе Билибину.

В цехе сразу стало легче дышать. Никто не жалел Садовского и Гайдышевым. Даже Миша Лунь старался не вспоминать про своих бывших дружков. Теперь с ними чаще всего встречался в кабинете следователя, в качестве свидетеля. Настроение у Миши было подавленное, но работал он исправно и никакими темными делами больше не занимался.

Встретились в коридоре милиции и Сорока с Длинным Бобом. Их обоих вызвали к следователю, который почему-то больше чем на полчаса задержался. Садовский был, как всегда, модно одет, курил американские сигареты с золотым обрезом. С улыбкой протянул пачку Сороке, хотя отлично знал, что тот не курит.

— Благодаря тебе снова у меня отпуск, — сказал Садовский.

— Ну и как отдыхается? — поинтересовался Сорока и тут же пожалел, что дал волю языку, потому что Боб не преминул отомстить ему.

— Ходили с Аленой в кино, — глядя на него, охотно разговорился Боб. — Какой-то двухсерийный японский — забыл, как называется… Алене очень понравился.

— Я думал, ты сухари сушишь, — подковырнул и Сорока.

— Не будь у меня компаньоны лопухи, в жизни бы тебе не поймать нас, — сказал Боб. — Не впервой, переживем и это.

— Значит, уже попадался?

— Самое большое — дадут условно год с вычетом процентов из зарплаты, а может, и обойдется…

— Мягкий у нас закон к таким, как ты, — заметил Сорока.

Боб протянул длинные руки, пошевелил пальцами. Глаза его смеялись.

— Эти рычаги везде понадобятся, — сказал он. — Работу я в два счета найду. Не хуже этой… А вот Алена…

— Не трогай Алену, — оборвал Сорока. — Лучше расскажи: как ты с Борисовым Сашу Дружинина угробил и меня чуть на тот свет не отправил?

Он даже не ожидал, что Длинный Боб так перепугается: кровь отлила от его щек, глаза затравленно забегали по сторонам. Всю его былую самоуверенность будто ветром сдуло.

— Не докажешь! — свистящим шепотом произнес он. — Никто не хотел вас пришить… И потом за рулем был не я… — Он заглядывал Сороке в лицо, кривил губы в улыбке. — Вы же сами прицепились к нам… Ну и доигрались! А я тут ни при чем. Сбоку припеку. Еще помогал вас грузить в машину… Не старайся, Сорокин, не пришьешь мне еще одну статью!..

— За рулем ты не был, но водителя подзуживал против нас, — сказал Сорока. Он отвернулся, потому что неприятно было смотреть на растерянное лицо Садовского, и через силу закончил: — Угробили человека, который был в тысячу раз лучше вас, вместе взятых.

— Ты не говори этому, — Длинный Боб кивнул на дверь следователя, — про аварию. Он и так глубоко копает под меня… Будь человеком, а? Чтоб мне подохнуть, если я виноват в аварии… Никто не заставлял Сашку обгонять на повороте… Хоть и не виноват, а следователь к делу пришьет… Для морального аспекта.

— Ты мне еще толкуешь о морали? — вспыхнул Сорока. Схватил рукой Садовского за ворот и даже не заметил, как у того длинные ноги оторвались от пола. Глядя ему в лицо своими потемневшими серыми глазами, почти выкрикнул: — Ты убил Сашу, подонок! И просишь меня, чтобы я скрыл это?!

Заметив, что у Длинного Боба прилила кровь к лицу и он не может вымолвить слова, отпустил его, машинально вытер руку о брючину.

— Мстишь, гад, за Алену? — на всякий случай отступив, хрипло проговорил Садовский. — Топи! Капай, только ничего у тебя не выйдет, Сорока! За рулем-то не я был…

Глаза у него трусливо бегали, он даже вздрогнул, когда позади хлопнула дверь и показался следователь. Поравнявшись с ними, тот пристально посмотрел сначала на одного, потом на другого.

Да, Сорока не сомневался, что все это подстроил Боб, а Алена не верила, что он способен на преступление. Алена очень добрая и в людях в первую очередь отыскивает хорошие черты. Наверное, и в Садовском что-то нашла, раз с ним встречается… Алена говорит, что в каждом человеке есть хорошее и плохое. Он, Сорока, видит в Длинном Бобе только плохое, а она хорошее…

— Случись что, Аленка мне будет в тюрягу передачи носить, понял, Сорока? — язвительно улыбнулся Садовский. — Она побежит за мной, куда ни позову, как собачонка!

Сорока в присутствии Садовского все рассказал следователю, ведь это он отыскал шестого пассажира в салатовых «Жигулях»… Длинный Боб все отрицал, даже приплел сюда Алену, мол, из-за которой Сорока и наговаривает на него…

Позже следователь заявил Сороке, что в случившейся аварии можно винить только одного человека — это Борисова. Он ведь был за рулем? И никакой суд не сможет предъявить Садовскому обвинение в наезде.

— Он — убийца! — упрямо утверждал Сорока.

— А эта Алена… Вы действительно из-за нее враждуете? — спросил следователь.

— Алена здесь ни при чем, — с досадой сказал Сорока.

Вместо уволенных в цех пришли два новеньких паренька, только что отслуживших в армии. Оба комсомольцы. Опыта у них, конечно, маловато, но ребята стараются. Вася Билибин опекает их.

Как-то в столовой к Сороке подсел электромеханик Кузьмин — теперь его все на станции называли по имени-отчеству: Владимир Васильевич. Дело в том, что этой осенью на отчетном партийном собрании его единогласно выбрали парторгом станции. Худощавое лицо Кузьмина было озабоченным, из кармана синей спецовки торчали свернутые в трубку бумаги.

— Тебя можно поздравить, — сказал Кузьмин, довольно сноровисто расправляясь с тарелкой жидкого рисового супа. Сорока — он терзал вилкой и ножом кусок жесткого вареного мяса — чуть приподнял голову над тарелкой, давая понять, что слушает.

— Вытурил все-таки из цеха обоих деляг! — улыбнулся Кузьмин. — Мастера Теребилова будем слушать на партбюро. Все происходило на его глазах… — Он изучающе посмотрел на Сороку: — Как ты думаешь, знал мастер про их делишки?

— Многие в цехе знали, да помалкивали, — уклончиво ответил Сорока. Почему Теребилов молчал, ясно: ему Длинный Боб и его дружки разбитую машину отремонтировали. Бегает как новенькая. И потом Садовский как-то мимоходом обронил, что, мол, они с мастером здорово «погудели». А раз мастер их покрывает, то и остальные в цехе помалкивали, тем более Боб не раз угощал ребят, об этом слесари сами рассказывали.

— Теребилов их и раньше частенько выручал из беды, — задумчиво продолжал Кузьмин. — Такой уж он человек: по нему, лишь бы все было тихо, без скандала…

Это верно, Теребилов боялся лишнего шума. Стоило возмутиться по какому-либо поводу автолюбителю, мастер вперевалку, как утка, спешил к нему и начинал руками разводить: мол, случилась ошибочка, сейчас все исправим. Подзывал слесаря и поручал ему немедленно все сделать для клиента. И в таких случаях на его круглом с тремя подбородками лице появлялась улыбка, а движения становились суетливыми. Только скандалили редко, предпочитали разрешить все конфликты мирным способом: чаще всего при помощи все того же рубля…

— Я одного не понимаю, — задумчиво проговорил Сорока. — Зачем они воровали?

— Как зачем? — удивился Кузьмин. — Делали большую деньгу!

— А зачем она им? Эта большая деньга?

Кузьмин повнимательнее взглянул на него, помолчал, потом улыбнулся:

— Не переживай, Сорокин. Этих уже вряд ли исправишь: кто пристрастился к легкому рублю, того трудно отучить… О чем они обычно толковали после выходных в понедельник? О пьянке да о девочках. Или у кого транзистор или магнитофон круче!

— Об этом и другие говорят.

— Говорят, но не воруют. Значит, гульба и приобретательство для них не самое главное. Кстати, как Лунев? Томин хотел и его уволить, да, говорят, ты вступился?

— Лунев парень неплохой, — сказал Сорока. — Заморочили ему молодцы голову, а порвать с ними силенок не хватало. Слесарь он отличный.

— Вот и перевоспитай, — заметил Кузьмин. — Только это, Сорокин, не так-то просто… У Мишки тоже на дурной рубль нюх, как у гончей!

— Сбился он со следа, — улыбнулся Сорока. — В своре он может и укусить, а в одиночку — смирный: не лает и зубы не показывает…

— Вожачков не стало, — согласился Кузьмин. — Это хорошо… Я только что был у Томина. К празднику будем вручать вымпел победителя в соцсоревновании и почетные грамоты.

— За что же?

— За лучшие производственные показатели по станции технического обслуживания. — Он удивленно посмотрел на Сороку. — Ты что, не знал, что ваш цех впереди? Будет вам и премия.

— Не поймай мы на воровстве за руку Садовского и Гайдышева — и им бы вручили грамоты? — спросил Сорока. — И дали бы премию?

— Ну и характер у тебя! — покачал головой Кузьмин. — Как только тебя, Сорокин, твоя девушка терпит?

Сорока помрачнел и снова уткнулся в тарелку. На Кузьмина он не смотрел.

— Попал в точку? — не отставал тот. — Конфликт?

— Этот Садовский, наверное, и на том свете будет мне пакостить… — вздохнул Сорока.

— А что, он тебе дорогу перебежал?

— Награждайте, — сказал Сорока. — За трудовые показатели… Только это неправильно. Садовский и Гайдышев тоже перевыполняли нормы. Не потому, что у них высокая трудовая сознательность, а просто им деньги нужно было делать, а для чего они им нужны — ты мне, спасибо, объяснил.

— Из-за двух мерзавцев не должны страдать другие.

— Другие тоже виноваты: они знали, чем занимаются дружки, и молчали.

— Не будешь же ты утверждать, что в цехе все бесчестные, кроме тебя?

— Равнодушие — тоже не меньшее зло. Кстати, это самое равнодушие и порождает зло.

— Послушай, Сорокин, сколько тебе лет? — помолчав, поинтересовался Кузьмин.

— Много, — пробурчал тот, отодвигая тарелку с недоеденным вторым. Он уставился на мутный яблочный компот, но не вдохновился и тоже отодвинул в сторону граненый стакан с прилипшей к нему желтой яблочной долькой… Иногда я сам себе кажусь старым глупым ослом…

— Таким людям, как ты, на свете нелегко.

— А таким, как ты? — взглянул на него Сорока, не скрывая насмешки.

— Мне тоже хочется, чтобы все люди были добрыми, честными, справедливыми, — серьезно сказал Кузьмин.

— Хотеть — мало, — заметил Сорока.

— Человек — это не автомобиль, который можно поставить в бокс отрегулировать, заменить неисправную деталь…

— Человек — это звучит гордо… — сказал Сорока. И непонятно было, шутит он или серьезно.

— Подавай заявление в партию, а? — сказал Кузьмин. — Я тебе дам рекомендацию.

— В партию? — ошарашенно переспросил Сорока. Серые глаза его расширились, он вглядывался в лицо Кузьмина, будто сомневался, что тот сказал всерьез.

— Подумай, Сорокин, — поднялся из-за стола Кузьмин. — И еще одно: в пятницу у нас открытое партийное собрание… Будет разговор и о случае в вашем цехе. Обязательно приходи.

Кузьмин ушел, а Сорока неподвижно сидел на расшатанном стуле и смотрел на застекленный буфет, заставленный стаканами с яблочным компотом. Стаканов было много, не сосчитать. Он даже вздрогнул, услышав над собой знакомый раскатистый голос Васи Билибина:

— Он тут прохлаждается, а звезда экрана разыскивает его по всей станции! Послушай, Сорокин, попроси у нее для меня автограф, а?..


— Куда мы пойдем? — спросила Алена, когда, они вместе с толпой выплеснулись на улицу со станции метро.

— Куда хочешь, — ответил он.

— Это на тебя не похоже, — засмеялась она. — Обычно ты командуешь.

— Даже тобой? — усомнился он.

— И зря, — заметила Алена. — Мной как раз и нужно командовать.

— Пусть кто-нибудь другой командует, — не подумав, брякнул он.

Алена скосила на него блестящие карие глаза, вид у нее сразу стал задиристый.

— Это интересно… Никак ревнуешь?

— А что, есть к кому? — быстро взглянул на нее Сорока и тут же отвел глаза. Что-что, а врать он совсем не умел.

Алена поправила на плече замшевую сумку на длинном широком ремне, рассеянно скользнула взглядом по переполненному автобусу, круто выворачивающему с улицы Салтыкова-Щедрина на проспект Чернышевского. В задних дверях была зажата продуктовая сетка с гроздьями желто-зеленых бананов.

— В «Луче» идет какая-то музыкальная кинокомедия, — сказала Алена. Забыла название.

— Может быть, где-нибудь идет трагедия… или драма? — не очень-то удачно сострил Сорока. Уж он-то знал, что Алена такие вещи не прощает.

И тут же получил сполна.

— Это для тебя слишком сложно, — заявила она. — Уж тогда лучше сходим на боевик? Или вестерн? Где беспрерывно стреляют и бьют друг друга по физиономии?

— Ладно, пойдем на кинокомедию, — сдался Сорока.

Однако очередной сеанс начинался через сорок минут и шла не комедия, а старая кинолента «Спорт, спорт, спорт…».

— Это тебе понравится, — невинно заметила Алена.

— Хороший фильм, — невозмутимо отозвался Сорока.

Немного не доходя улицы Жуковского был пустынный маленький сквер с двумя-тремя садовыми скамьями. Несколько могучих лип и кленов, с трех сторон зажатых оштукатуренными кирпичными стенами, взметнулись до самых крыш. Черная, пропитанная копотью грубая кора, вся в глубоких морщинах; узловатые мозолистые корни вспучили коричневую землю, кое-где поросшую редкой бледной травой. На ухоженной ромбовидной клумбе еще тянулись к тусклому осеннему солнцу несколько белых полуосыпавшихся цветков.

Они сели на зеленую скамейку, истерзанную ножами. Тут были имена девушек, несколько сердец, пронзенных стрелами, и даже название города Сызрань. Кто-то не поленился, с Волги приехав в Ленинград, отыскать этот маленький сквер и напомнить людям, что есть на белом свете город Сызрань, в котором проживает парень по имени Петя.

— Что же ты меня, Тима, не ругаешь? — спросила Алена. — Не устраиваешь сцен ревности? Я ведь иногда встречаюсь с Борисом Садовским, и ты это прекрасно знаешь.

— Ты считаешь, что это необходимо?

— Так принято — я ведь, кажется, твоя девушка.

— Кажется… — с иронией произнес он.

— Это хорошо, что ты не уверен в этом, — сказала она.

— В чем?

— Ты о чем-то другом думаешь? — поинтересовалась она, быстро взглянув на него.

— Я думаю о тебе, — сказал он.

— Что же ты думаешь обо мне?

Он нагнулся, поднял с земли ярко-желтый кленовый лист, зачем-то подул на него. Лист расправился и зашуршал.

— Я тебя не ревную, — сказал он, вертя лист за тоненький черенок в пальцах и старательно разглядывая его.

— Значит, я могу делать все, что захочу?

— А разве ты когда-нибудь поступала иначе?

Алена вырвала у него лист, хотела скомкать, но пожалела: подбросила вверх — и разлапистый, почти прозрачный лист спланировал на землю.

— Тима, не притворяйся, тебе ведь больно? — Алена даже привстала, чтоб заглянуть ему в глаза. — Я вижу, как ты похудел, одни глаза остались. Да и глаза-то грустные-грустные…

— Выдумщица ты, — улыбнулся он. — Фантазерка.

— Выходит, тебе наплевать, что я встречаюсь с ним? — Высокий голос ее прозвучал слишком громко, и проходивший вдоль чугунной ограды пожилой мужчина с пестрой лопоухой спаниелькой покосился на них. — Как было наплевать, что за мной Гарик волочится? — не обращая на прохожего внимания, продолжала Алена. — И тебе будет безразлично, если я еще с кем-нибудь буду встречаться? Ты все будешь такой же твердокаменный и невозмутимый? Даже если я выйду замуж за другого? Ты останешься моим другом? Будешь с моим мужем играть в домино и нянчить моих детей? Ты на это только и способен, да? Отвечай, Президент!

— Видишь ли, — спокойно сказал он, — я почему-то не чувствую себя виноватым перед тобой…

— Ты никогда не бываешь виноватым, — ядовито заметила она. — Ты всегда прав, как и подобает настоящему президенту.

— Тебе еще не надоело? — устало спросил он.

— Приставать к тебе?

— Называть меня президентом.

— Напрасно обижаешься: родись ты несколькими веками раньше, обязательно стал бы великим полководцем… Таким же, как Александр Македонский или как Александр Невский.

— Больше ты не знаешь полководцев по имени Александр? — спросил он:

— Знаю, — выпалила она. — Александр Сорока!

— Не остроумно, — усмехнулся он.

Она смотрела на него яростными глазами, щеки порозовели от гнева. Она чувствовала себя виноватой, ей хотелось объяснить Сороке, что с ней происходит, почему она встречается с Борисом, но Сорока не спрашивал и вообще делал вид, что все в порядке. Неужели он на самом деле такой твердокаменный?.. Откуда ей было знать, что Сорока прилагал неимоверные усилия, чтобы быть спокойным, невозмутимым? С того самого вечера, когда он увидел, как Алена садилась в машину Бориса, он не находил себе места. Вот уже две недели Сорока боролся сам с собой — вернее, с ревностью, которая будто огнем опалила его. Ведь он когда-то, еще весной, растолковывал Гарику, что-де ревность — низкое, животное чувство… Как же так случилось, что его тоже не минула чаша сия? Он долго не мог заснуть, из головы не шли Алена и Борис… И ночью во сне Сорока ревновал Алену, мучился из-за нее, страдал… А вот сейчас она требует, чтобы он признался ей в этом. Нет, такого она не дождется от него!

Наверное, для того, чтобы успокоиться, Алена достала из сумки коробочку для подкраски ресниц, губную помаду. Летом в Островитине она, кажется, лишь один раз воспользовалась косметикой, а вот в Ленинграде стала краситься… «Чтобы понравиться Борису…» — зашевелилась в голове недостойная мыслишка, и он ее тут же с негодованием отогнал прочь.

— Довел меня до слез, — обиженно проговорила Алена, проводя бледно-розовой помадой по своим и так ярким губам.

— Я? — изумился Сорока.

— Да, тебя, пожалуй, не в чем упрекнуть, — сказала она и с любопытством посмотрела ему в глаза. — А это плохо, Тима. Ты — как та самая стена, от которой отскакивает горох. Скажи: ты хоть раз с кем-нибудь серьезно поругался?

— Я только этим и занимаюсь, — рассмеялся он.

— Ты умеешь ругаться? — округлила она глаза.

— Еще как!

— Тима, милый, поругайся, пожалуйста, со мной, а? — ласково затеребила она его руку. — Обзови меня как-нибудь, можешь даже тихонько стукнуть… Правда, ты тихонько не умеешь! Почему ты не спросишь про Бориса?

— Я и так все знаю, — сказал он.

— Что ты знаешь? — снова вспыхнула она. — Неужели я такая примитивная, что можно предугадать мои чувства, поступки?

— Именно потому, что ты не примитивная. Я знаю, что ты не совершишь глупости.

— Ты меня переоцениваешь!

— Я верю тебе, — сказал он.

— А если я все-таки совершу какую-нибудь глупость?

— Значит, это будет не глупость.

— Я встречаюсь с этим человеком потому, что хочу его понять… — начала она рассказывать, но, увидев как изменилось его лицо, поспешно сказала: — Не перебивай меня! Да, я хочу понять его, чтобы лучше узнать тебя, Сорока. Ты и он — полюса… Он сказал, что ты устроил на работе какую-то заварушку и он вынужден был уйти… Что ты мстишь ему из-за меня… Он считает, что отбил меня у тебя…

— А ты как считаешь?

— Я считаю, что вы оба дураки, — рассмеялась она. — Раньше мне было интересно с ним, а теперь…

— Что теперь? — вырвалось у Сороки.

— А теперь он мне неинтересен, — вздохнула она. — И я ему это сказала, но он не поверил…

— Я рад, что ты его раскусила… вернее, поняла, — с усмешкой поправился он.

— Его — да, а тебя — нет, — печально сказала она. — И боюсь, никогда не пойму.

— Поймешь, — сказал Сорока. — Если захочешь…

— И все-таки плохо, что ты меня не ревнуешь…

— Ревную, будь я проклят! — признался он. — И еще как ревную!

— Правда? — совсем близко придвинулась к нему Алена и заглянула в глаза. — Ты из-за меня… похудел? Тебе было плохо? Ты мучился? Да? Ну говори же!..

— Пойдем в кино, — взглянул он на часы. — Пять минут до начала.

— Опоздаем на журнал?

— Мы можем вообще не пойти, — ответил он.

— Я не верю, что ты можешь ревновать, мучиться, разозлиться и поругаться со мной, — со вздохом произнесла она, поднимаясь со скамьи. — Я ведь нарочно на тебя накричала — и сама не знаю почему.

— Я так и подумал, — скрывая улыбку, ответил он. Так он ей и поверил!

— Тебе не кажется, что у меня характер портится?

— Он никогда у тебя и не был золотым…

Алена остановилась — она уже вышла из сквера — и уставилась на него:

— Почему же ты все это терпишь? Зачем я тебе такая?

— Ты другой и быть не можешь.

— Я иногда сама себя ненавижу…

— Я люблю тебя, — сказал он. Пожалуй, впервые так естественно и непроизвольно произнес он эти три извечных магических слова, которых никакие другие слова не могут заменить.

— Тима, повтори? — совсем тихо и без намека на насмешку попросила Алена.

— На журнал мы уже опоздали, — сказал он, глядя на высокую унылую стену с одним-единственным окошком.

— Он теперь не дает мне проходу, — торопливо говорила Алена, взяв его под руку. — Часами ждет у института, а если я выхожу не одна, он идет сзади до самого дома… Иногда приезжает на машине. У него теперь свободного времени много… Я один раз была с ним за городом в ресторане «Олень». Он там швырял деньги направо и налево — по-видимому, хотел поразить меня, показать, какой он денежный и щедрый. Вокруг него вертелись официанты, несколько раз подходила даже администраторша, все его знают, выставляют на стол лучшее… Боренька, Боренька… А мне стало противно. Когда он пошел к музыкантам заказывать для меня что-то сногсшибательное, я встала и ушла. Он раздетый под дождем побежал за мной…

— Я ведь не священник, можешь не исповедоваться мне, — не выдержал он. Больно ему было все это слушать.

Алена замолчала — они уже вошли в крошечное фойе, где у входа в зал ждали конца журнала еще несколько опоздавших. Зажегся свет, и они заняли свои места. Не успел начаться фильм, как через три ряда от них кто-то довольно громко наглым голосом произнес:

— Вовка-а, доставай горючее… Душа требует!

В зале послышались возмущенные голоса — мол, уймитесь, молодые люди, вы ведь не в кабаке…

Однако молодые люди и не подумали униматься: обмениваясь пошлыми репликами, они с бульканьем глотали какую-то жидкость прямо из бутылки, отпускали плоские шуточки. Сидящий впереди пожилой человек обернулся и громко сказал:

— Есть тут кто-нибудь из администрации? Выведите, пожалуйста, хулиганов!

Выпивающие еще громче загалдели, кто-то из них угрожающе заявил:

— Еще пикнешь, дядя, — бутылкой по черепушке схлопочешь!

— Может, и тебе дать глотнуть? — со смехом прибавил второй. — Мы, дядя, не жадные…

— Давай, я ему лучше вылью на лысину… — хихикая, присовокупил третий.

Подобная перспектива, по-видимому, не устраивала «дядю», и он замолчал.

— Кажется, посмотрели фильм… — прошептала Алена и положила свою теплую ладонь Сороке на руку.

Почувствовав себя хозяевами, парни еще больше обнаглели и на весь зал стали обмениваться комментариями по поводу фильма. В самых неподходящих местах громко гоготали, свистели, топали ногами по паркетному полу.

— Надо милицию позвать, — несмело заявил кто-то с задних рядов. — Люди после работы пришли фильм посмотреть, а тут такое. Почему пьяных пускают в зал?..

Из администрации в зале никого не было. Да и зал-то был всего мест на пятьдесят, не больше. Таких древних крошечных кинотеатров почти не осталось в Ленинграде. Судя по всему, никто связываться с хулиганами не собирался. А парни распоясывались все больше…

Видя, что Сорока поднимается, Алена схватила его за руку.

— Давай лучше уйдем? — предложила она.

— А как же другие? — тихо спросил он. И в голосе его — насмешка.

— Что ты хочешь сделать?

— Выпить с ними… с горя! — ответил он и, мягко высвободившись, подошел к парням. Разговаривать с ними он не стал, просто, как котят, схватил двоих за шиворот и потащил по узкому проходу к выходу. К счастью, одна дверь оказалась предусмотрительно открытой, он пинком распахнул ее и одного за другим вышвырнул онемевших балбесов в переулок. Третий, пригнувшись и бубня под нос угрозы, сам пулей выскочил из зала. Из его кармана вывалилась бутылка и покатилась по полу. Кто-то ногой задвинул ее под стулья. Сорока закрыл на большой крюк высокую дверь и под одобрительный гул зала вернулся на место.

— Спасибо, молодой человек, — повернувшись в их сторону, с чувством поблагодарил пожилой человек. — Все бы так поступали, хулиганье поприжало бы хвост!

Эти слова он с горьким упреком бросил в притихший зал.

Алена нащупала руку Сороки и крепко сжала. Этого ей показалось мало, она привстала и, оглянувшись, украдкой поцеловала его в щеку.

Когда фильм кончился, Сорока попросил ее выйти из зала первой и подождать у аптеки, что была через дорогу. Алена было заартачилась, но он несильно, но властно подтолкнул ее к выходу.

Как он и предполагал, его уже ждали. Их было человек шесть. По трое с каждой стороны, они пристально вглядывались в лица выходящих из тускло освещенного зала людей. В переулке было сумрачно, зрители один за другим потянулись на сверкающую улицу Восстания.

— Он! — услышал Сорока сдавленный голос. — Тот самый…

В ту же секунду два долговязых парня лет шестнадцати загородили ему дорогу. Остальные остановились позади. Сорока видел, что пожилой мужчина в берете замер на тротуаре, рядом со зданием кинотеатра, и стал смотреть в их сторону. Алены отсюда было не видно. В ярко освещенных окнах аптеки двигались тени. По улице Восстания прогрохотал трамвай. «Девятнадцатый…» — подумал Сорока. На этом трамвае ему ехать на Кондратьевский… Это была мимолетная мысль, затылком он ощущал надвигающуюся опасность, лишь бы не ударили сзади чем-нибудь, от этих подонков всего можно ожидать…

— Дай закурить? — ломающимся баском произнес парень в меховой высокой шапке пирожком и короткой капроновой куртке. Лицо его было невыразительное, незапоминающееся.

Разговаривать с ними Сорока не собирался. Он мгновенно оценил обстановку: быстро сделал шаг вбок и прижался спиной к дереву, что стояло, забранное железной решеткой, на тротуаре. И тут на него налетели сразу пятеро. Это было их ошибкой, потому что они махали руками, мешали друг другу и толком не могли дотянуться до него. Двоих Сорока сшиб наземь. Обычно, нарвавшись на хороший отпор, хулиганы отступали, но эти, по-видимому надеясь на солидный численный перевес, не собирались отступать: они вскакивали с земли и снова налетали на него.

Самый высокий, судя по всему, вожак — он покрикивал на своих, давал советы, откуда заходить, — был на вид крепкий парень. Чувствовалось, что в переплетах бывал. Это он изловчился и заехал Сороке в глаз. И сейчас наскакивал слева, размахивая зажатым в кулаке камнем. Сорока сосредоточил все внимание на нем. Наверное, поэтому он пропустил несколько ударов в грудь и голову. Еще хорошо, что не зацепили раненое плечо. Эта мысль мелькнула и исчезла: в драке нельзя думать о старых болячках, иначе быть тебе битым…

Пока Сорока переводил дух и оглядывался — кто следующий? — раздался пронзительный свисток и в переулок вбежал милиционер, а с ним — пожилой человек в берете.

— Они подкарауливали его у входа, — говорил он на ходу. — Их очень много, товарищ милиционер…

Вся шайка, заслышав свисток, разбежалась кто куда, за исключением высокого — он не успел подняться с земли — и того, которого Сорока в самом начале ударил в челюсть.

— Я смотрю, тут и без нас полный порядок, — удовлетворенно заметил молодой милиционер, подходя к высокому. — А-а, Горюнов… Старый знакомый! Ну, браток, на этот раз тебе и папочка не поможет… Пройдем со мной в отделение! И, эй ты, отпусти дерево! В отделение!

Парни стали что-то говорить, но милиционер, не слушая их, повернулся к Сороке:

— Вы, как пострадавший, тоже пройдемте… И вы, гражданин, — обратился он к человеку в берете, который привел его сюда.

— Я с удовольствием, — сразу согласился тот. — Не будь у меня перенесенного инфаркта, я бы помог вам, товарищ… — Эти слова он адресовал Сороке.

Немного отстав от них, Сорока шагал по тротуару и озирался, отыскивая глазами Алену. И увидел ее не у аптеки, а совсем рядом, у афиши кинотеатра «Луч».

Девушка смотрела на него, и в глазах ее блестели слезы.

— Я все видела, — всхлипывая, сказала она.

— Ты иди домой, — пряча от нее заплывающий глаз, сказал Сорока и почувствовал, что верхняя губа плохо его слушается. — Мне придется немного задержаться… — Он произнес «жадержаться».

— Я с тобой, — заявила она, цепляясь за его руку.

— Мы в милицию, — пояснил он. — Протокол и все такое…

— Их заберут, да?

— По пятнадцать суток как пить дать огребут, — сказал гражданин в берете. — Будь моя воля, я бы их на сто первый километр выселял…

— Сивый, запомни этого стукача, — сквозь зубы процедил высокий, которого милиционер назвал Горюновым.

— Вы слышите? — подивился гражданин в берете. — Это ни хулиганы, а настоящие бандиты!

Алена прижала к себе руку Сороки и, заглядывая сбоку ему в глаза (он, наоборот, пытался отвернуть лицо в сторону), совсем тихо и немного растерянно сказала:

— Каким ты был, таким остался… И ты никогда не будешь другим!

— Я больше не буду, — криво улыбнулся он.

— Я теперь поняла, это от тебя не зависит, — сказала она.

— Умница, — ответил он и, забывшись, повернулся к ней лицом, но, вспомнив про губу и глаза, поспешно отвернулся.

— Раны лишь украшают героя, — улыбнулась девушка.

— Героя… — проворчал он. — Уличного драчуна… Когда же это кончится?

— Никогда! — рассмеялась она. А глаза у нее были печальные.

Глава двадцать шестая

Только что с низкого свинцового неба моросил мелкий холодный дождь, и вдруг без всякого перехода в воздухе замельтешили белые мухи. С Финского залива потянуло знобким северным ветром, белые мухи почувствовали себя увереннее, закружились еще быстрее, стали жалить всех направо и налево. Проезжая часть улицы еще была мокрой и блестящей, а на обочинах, на тротуарах, на крышах зданий стали появляться свежие белые островки. Снег припудрил с одной стороны и черные деревья, побелил трамвайные провода.

Город сразу посветлел, тесные переулки будто раздвинулись вширь, а Нева вся распахнулась навстречу весело клубящемуся в белом водовороте небу.

На набережной, у сфинксов, к которым любила иногда приходить Алена, произошел у нее, как она думала, последний неприятный разговор с Борисом Садовским. Он ждал ее у института. Алена отказалась сесть в машину, тогда он поехал вслед за ней. Так они и двигались: Алена по набережной в сторону Дворцового моста, а Борис следом на «Жигулях». Но долго ползти как черепахе было невозможно, едущие вслед за ним водители стали сигналить, и Борис, свернув в первый переулок, исчез.

Появился он снова у сфинксов и без машины. Алена увидела его, но даже не шевельнулась: она пристально смотрела в широко раскрытые миндалевидные глаза сфинкса, будто спрашивала: что ей делать? Но сфинкс не смотрел на нее, его застывший загадочный взгляд был устремлен на второго сфинкса, а может быть, и еще дальше. Чем больше Алена смотрела на сфинкса, тем дальше отодвигались от нее сегодняшние заботы…

Борис присел рядом, прислонился к полированному гранитному постаменту, достал сигареты и закурил. Предложил и ей. Алена отрицательно покачала головой, но затем почему-то взяла сигарету. Борис оторвался от постамента и чиркнул блестящей зажигалкой. Ему несколько раз пришлось добывать огонь, прежде чем Алена сумела прикурить. А прикурив, стала поспешно пускать дым изо рта, боясь случайно глотнуть в себя. В институте многие девушки курили, этосчиталось теперь модным. Близнецы Аня и Оля доставали где-то заграничные сигареты и в перерывах между лекциями нещадно смолили одну за другой. Алена тоже несколько раз попробовала, но ей не понравилось. А вот сегодня вдруг закурила. Говорят же девчонки, что курение успокаивает нервы…

Как ни стиралась, дым попал в легкие, и Алена позорно до слез на глазах закашлялась. Борис смотрел на нее своими синими глазами и улыбался. После того как девушка заявила, что больше им незачем встречаться, и стала избегать его, Садовский утратил былую самоуверенность. И улыбка его была неуверенная, а по тому, как он жадно затягивался сигаретой и сжимал ее пальцами, было видно, что он нервничает. А может быть, злится, но пытается это скрыть. Трудно ему стало разговаривать с Аленой. А там, на озере, он был уверен, что девушка в его руках…

Алена бросила сигарету в Неву. Маленький красный огонек мелькнул в снежной круговерти и исчез. Она смотрела на черную воду, плещущую в каменный берег, не решаясь поднять голову и встретиться с его холодным вопрошающим взглядом.

Что она еще нового сможет ему сказать? Таким красивым парням, как Садовскому, трудно примириться со своим поражением. Такие привыкли побеждать.

— Я из-за тебя только что дырку заработал, — первым нарушил он затянувшееся молчание. — Свернул в переулок под кирпич. И такой въедливый милиционер попался… Я ему трешник совал, пятерик — не взял, гад!

— Я тебе сочувствую, — сказала Алена, внутренне поежившись от слова «гад».

— Нинка-то — вот дура! Выходит замуж за этого слюнтяя… Гарика! — без всякого перехода сообщил он.

— Почему дура? — взглянула на него Алена.

Борис отвел глаза, переступил с ноги на ногу.

— Я не верю в их любовь, — сказал он. — Нинка девочка с запросами, а что ей Гарик даст? Подумаешь, «Запорожец»! Нинке фирму подавай, «мерседес»!

— Разве любовь измеряется марками машин? — ядовито спросила она.

— Я знаю Нинку, — усмехнулся он.

— Боюсь, ты ошибся в ней.

— Поживем — увидим, — упорствовал Садовский.

— А почему Гарик слюнтяй? — раздражаясь, наступала она. — Ты его совсем не знаешь.

— Он, кажется, за тобой бегал? — насмешливо взглянул он на девушку.

— Он мой товарищ.

— Товарищ по несчастью… — заметил Борис.

— На что ты намекаешь? — нахмурилась Алена.

— Черт с ними, пускай женятся! — уклонился от ответа Борис. — Мне-то какое дело до них?

— Недобрый ты человек, — помолчав, сказала Алена. Хотя ее и задели его слова, она не стала выяснять, что он имел в виду.

— Это смотря для кого, — ответил Борис и с видом собственника взял ее за руку. Другой рукой достал из внутреннего кармана куртки узенькое колечко с маленьким блестящим камнем и стал надевать Алене на палец. Кольцо было намного великовато, и она без труда сняла его и протянула ему.

— Золотое, — сказал он, недоуменно глядя на нее.

— Спасибо, но я… я не могу такой подарок принять от тебя.

— Почему? — удивился он.

— Мы, Боря, чужие люди, а от чужих людей дорогие подарки принимать неприлично.

— Возьми! — настаивал он, подбрасывая сверкающее колечко на ладони. Оно тебе идет.

Она отрицательно покачала головой. Снежинки облепили ее вязаную шерстяную шапку, таяли на бровях, ресницах.

— Я дарю его Неве! — как-то неестественно засмеялся он и, размахнувшись, бросил колечко в реку. Синие глаза его потемнели от гнева, но он делал вид, будто ему весело. Будто он каждый день вот так запросто швыряет в Неву золотые кольца. Он ожидал, что Алена удивится, начнет упрекать его в безрассудстве, наконец, обругает, но та даже не взглянула на него, отвернулась и стала смотреть на тот берег, едва различимый в снежной круговерти.

— Хочешь, я прыгну в Неву? — сказал он и даже дотронулся рукой до парапета.

— За кольцом? — с невинным видом поинтересовалась она.

— А он бы прыгнул, если бы ты захотела?

— Прыгнул бы, — ответила она. — Только я никогда его о такой глупости просить бы не стала.

— Он тебе никогда не говорил, чего он добивается? — спросил Борис и с напряженным вниманием уставился на нее.

— Он хочет, чтобы люди были людьми… Чтобы добро побеждало зло… И не только хочет, а действует… в отличие от многих.

— Глупая и наивная цель, — резко сказал он. — Как это… донкихотство!

— Тебе этого не понять, — улыбнулась девушка. — У тебя ведь совсем другая цель…

— Да уж я бы бороться с ветряными мельницами не стал!

— Почему с мельницами? — Она с усмешкой посмотрела на него. — Он борется с такими, как ты… И, согласись, побеждает.

— Я гляжу — вы подходящая пара… — стараясь не потерять самообладания, пробурчал он.

— Я рада, что ты это понял, — сказала она.

— А побежденным я себя пока не считаю, — с вызовом бросил он.

— Ты знаешь, сколько лет этому сфинксу? — перевела Алена разговор на другое.

Он мельком взглянул на каменного идола и достал сигареты, на этот раз не стал ей предлагать. Глубоко затягиваясь, смотрел мимо сфинкса на пристань.

— Я еще поборюсь… — пробормотал ом, думая о своем.

— Ему три с половиной тысячелетия, — произнесла Алена.

— Надо же, — равнодушно ответил Борис. Ему было наплевать на сфинкса и на его древнее происхождение. — Я ведь не мальчик, чтобы за тобой гоняться по городу на автомобиле…

— А ты не гоняйся, Боря, — посоветовала Алена.

— Чем же он лучше меня… этот твой Сорока?

— Он лучше не только тебя… но и меня, — ответила Алена. — Зачем я стою здесь с тобой и переливаю из пустого в порожнее? Я не хочу с тобой встречаться, а вот стою рядом. Думаешь, мне это приятно? Я расплачиваюсь за свое легкомыслие и… любопытство! Ты единственный парень, которому я призналась, что мне понравился… Но это было ошибкой. Я сама себя обманула там, на озере… Я внушила себе, что ты мне нравишься. Ну, нашла на меня такая блажь… На самом деле это не так. Есть человек, который мне… которого я…

— Сорока!

— Я тебе все, Борис, объяснила. Больше мне нечего сказать.

— А мне есть что, — горячо начал он. — Я не пешка и не позволю себя передвигать туда-сюда… Ты мне нравишься, и, как говорится, за свое счастье я буду сражаться…

Он даже улыбнулся, произнеся эти слова.

— С кем, Боря? Со мной? Или с ним?

— Со всем миром! — с пафосом произнес он и сам понял, что перехватил: в голосе явственно прозвучала фальшивая нотка.

— А он, Сорока, никогда бы меня не упрекнул за мои промахи, — со вздохом сказала она. — Ему бы это и в голову не пришло… Хотя, поверь, я от него заслужила гораздо больше упреков, чем от тебя. Я заставила его страдать.

— Ну, меня ты не заставишь, — высокомерно улыбнулся Борис.

— Глубоко страдать могут лишь благородные натуры, — произнесла Алена.

— Я не желаю о нем разговаривать, — нахмурившись, обронил Борис. — Я его ненавижу. И жалею, что тогда…

— Замолчи! — воскликнула Алена и уже спокойнее закончила: — Зачем ты хочешь казаться хуже, чем ты есть?

— Во всем, что произошло со мной, виноват только он! Во всем…

— Боря, если ты не хочешь, чтобы я тебя возненавидела, очень прошу, не встречай меня больше у института. Не жди и не сигналь гудком у моего дома. Мы больше не будем встречаться.

— Может быть, ты собралась за него замуж?

— Я бы рада, да он еще не сделал мне предложения, — спокойно ответила Алена.

— А что, это блестящая идея! — вдруг неестественно громко рассмеялся он. — Ты выходи за него замуж, а я стану твоим любов…

Последнее слово он не успел договорить: Алена стремительно подалась к нему и изо всей силы хлестнула узкой ладошкой по этому красивому, хохочущему лицу. И, вспыхнув, выкрикнула ему в лицо:

— Подонок!

Он будто подавился смехом, потемневшие синие глаза сузились, губы сжались в узкую полоску; на нее смотрел совсем не тот симпатичный Борис, которого она весной впервые увидела в Комарове, — на нее смотрел жестокий чужой человек, способный на все. Это продолжалось одно мгновение, потом губы раздвинулись в смущенной улыбке глаза посветлели. Перед ней снова стоял прежний красивый Борис.

— Уж и пошутить нельзя, — добродушно сказал он, — тут же по мордасам…

— Теперь я верю, что ты убил Сашу Дружинина, — немного успокоившись, произнесла Алена.

— Я никого не убивал, — продолжая улыбаться, сказал он. — А за дураков, которые ездить не умеют, отвечать не собираюсь…

Но она уже не слушала его. Как-то сразу вся поникнув, отвернулась и зашагала прочь. На снегу отчетливо отпечатывались маленькие следы ее высоких сапожек, плотно охвативших икры. Мимо с мокрым шуршанием проносились машины. Снег на дороге не держался, и колеса разбрызгивали его вместе с водой во все стороны.

— Я не убивал… — бросил он ей вслед. — Но жалею, что в этой аварии не погиб твой проклятый Сорока!

Она оглянулась, но не на него, задумчиво посмотрела на величественного сфинкса, повернувшегося к ней белой длинной спиной, и, все убыстряя шаги, пошла, почти побежала вдоль парапета, изредка касаясь рукой его заледенелой шершавой поверхности. А над ее головой, над угрожающе ворчащей Невой, над куполами дворцов и храмов бешено плясала первая снежная вьюга.


В прихожей на тумбочке опять зазвенел телефон. Пронзительные длинные звонки. Один за другим. Ни отец, ни Сережа не подойдут к телефону: знают, что это Алене, а она стояла на кухне у раковины и чистила синтетическим порошком мельхиоровые вилки, ножи, ложки.

— Алена-а! — не выдержал отец. — Подойди к телефону! Это тебя!

Она лишь пожала плечами: а что толку? Подойдет к дребезжащему аппарату, снимет трубку, а на другом конце будут издевательски молчать. Она знает, кто это звонит, все он, Борис Садовский. Вот уже третий день в квартире не смолкали после семи вечера телефонные звонки. Они начинались как раз в то время, когда вся семья Большаковых собиралась вместе. Сначала первым подбегал к телефону Сережа, — наверное, думал, что ему звонит его прекрасная Лючия… Потом трубку стал снимать отец. Но в ответ никто не услышал ни слова: молчание, прерываемое далекими шумами.

Телефон трезвонит с семи вечера до девяти. Это очень неприятно, когда через каждые пять-десять минут начинает звонить телефон. В таких случаях лучше всего отключить его, но у них в квартире нет такого устройства. Правда, за все время, что себя Алена помнит, никто еще так назойливо не трезвонил к ним. Она бросила тускло блеснувшую вилку в раковину и подошла к телефону. Лицо у нее обреченное, наверное, скажи он сейчас в трубку, чтобы она вышла из дома, — и она оделась бы и покорно пришла на угол Салтыкова-Щедрина и Чернышевского. Ей до смерти надоели эти звонки. Но трубка молчала. И тогда Алена, несколько секунд подождав, отчетливо проговорила:

— Ты не только подонок, но и садист… Я тебя презираю!

Она положила трубку рядом с аппаратом цвета слоновой кости и встретилась глазами с отцом. Она не слышала, как он вышел из своей комнаты в прихожую.

— Крепко сказано! — улыбнулся отец. — Моя дочь могла это сказать только отъявленному негодяю.

— Ты не ошибся, — ответила она, устало прислонясь к книжной полке.

— Конечно, всегда приятнее иметь дело с порядочными людьми…

Алена взглянула отцу в глаза.

— А как научиться отличать порядочного человека от подлеца?

Он обнял ее за плечи и увлек в свою комнату. На письменном столе были разбросаны бумаги с математическими формулами, к книжному шкафу прислонены рулоны чертежей. Плетенная из бересты корзинка наполнена скомканной бумагой, копиркой. На полках, заставленных окаменелостями, пыль. В углу появилась огромная растрескавшаяся серая кость какого-то ископаемого животного, которую отцу привезли друзья-палеонтологи из Армении.

«Надо бы прибрать тут…» — машинально подумала Алена, усаживаясь рядом с отцом на кушетку, прикрытую сверху старым вытершимся ковром. Этот ковер очень любила мать…

— Это чрезвычайно трудный вопрос, девочка, — закуривая сигарету, сказал отец. — Редкий подлец афиширует свою истинную сущность, так же как и хороший умный человек не выставляет напоказ свои добродетели. А прибора, который сразу бы определил, кто хороший, а кто плохой, еще не придумали. Да, пожалуй, он и не нужен. На то человеку и дан разум, чтобы он сам ориентировался в нашем мире.

— Папа, ты очень любил маму? — неожиданно спросила Алена.

Отец поперхнулся дымом, отвел глаза в сторону, потер ладонью лоб. Лицо его стало задумчивым. Алена всегда восхищалась отцом, его стройностью, подтянутостью. Даже серебро в волосах его не старило. Он выглядел моложе своих лет, но сейчас она бы этого не сказала: отец сдал. Бледноватое с желтизной лицо осунулось, в глазах усталость, костлявые колени выпирали из-под тонких трикотажных брюк, которые отец носил дома.

— Я и сейчас ее люблю, — совсем тихо ответил он.

— Поэтому ты во второй раз и не женился?

— Не только поэтому, — с грустной улыбкой посмотрел на нее отец.

Алена поняла: отец не хотел, чтобы в доме появилась мачеха. Ведь трудно предугадать, как сложатся отношения между женщиной и детьми, которые для нее чужие. Алена на минуту попыталась представить себя на его месте: смогла бы она ради детей пожертвовать своим семейным счастьем, случись с ней такое? Нет, она не знала этого. Наверное, чтобы подобные проблемы решать, нужно прожить такую же большую и трудную жизнь, какую прожил ее отец. В ней возникло острое чувство нежности к нему, даже не дочерней, а скорее материнской. Этот самый дорогой для нее человек всегда жил с ней рядом, и почти никогда она не ощущала никакого давления с его стороны. В их доме не было ссор, скандалов, упреков. Хотя отец и старался не вмешиваться в их личные дела, он, конечно, незаметно, неназойливо руководил ими, направлял, помогал, вовремя давал полезные советы… Да, ничего не скажешь, отец был великолепным воспитателем. А еще больше — чудесным отцом!

Она прижалась к нему, потерлась, как в детстве, щекой о его колючую твердую щеку, уткнулась носом в плечо. Его сильная рука осторожно гладила ее волосы.

— Ты ведь у меня сильная, Алена, — сказал отец. — Стоит ли огорчаться из-за пустяков?

— Это не пустяки, папа.

— Хочешь, я с ним поговорю?

— Ради бога, не надо! — отшатнулась она и испуганно посмотрела отцу в глаза. — Ты никогда не вмешивался в мои дела.

— Если ты не хочешь…

— Я сама виновата, — сказала она. — Подала ему повод, а он невесть что вообразил… Видно, подумал, что жить без него не смогу. Оказывается, с такими самоуверенными людьми нужно быть очень осторожной. Наверное, мне везло в жизни: я чаще встречалась с хорошими людьми, чем с плохими. Он красивый, папа, мужественный, но… жестокий, мстительный.

— Это чувствуется, — усмехнулся отец, кивнув на дверь: снова затрезвонил телефон.

— Могу я хоть раз в жизни ошибиться?

— Если бы раз… — снова усмехнулся отец.

— Неужели я такая глупая, папа?

— Даже очень умные люди ошибаются, потому что они все время что-то ищут, сомневаются, а самое главное — действуют. Не ошибаются, девочка, лишь дураки, им всегда все ясно.

— Ты заговорил афоризмами, — улыбнулась Алена и вздохнула, покосившись на дверь: телефон умолк.

— А Сорока? — помолчав, спросил отец.

— Что Сорока? — непонимающе взглянула на него Алена.

Отец поднялся с кушетки, подошел к полке и взял почти черный каменный топор. Его чувствительные пальцы любовно ощупывали шершавую поверхность. Острие было выщерблено, на обухе глубокие выемки. Положив топор на место, отец взял в руки такой же почерневший глиняный сосуд с отбитым горлышком и без дна. И снова его пальцы ловко забегали по неровной поверхности, тщательно ощупывая каждую вмятину, раковину.

— Тебе бы детским врачом быть, — наблюдая за ним, сказала Алена. — Или доктором Айболитом.

— Ты знаешь, мне все чаще в голову приходят такие мысли: все, что с нами происходит, все, что мы переживаем и чувствуем, — все это когда-то было, есть и будет. Все, короче говоря, в нашей жизни повторяется… — Он поставил сосуд на место и погладил каменный топор. — Только вместо каменных орудий появились умные механизмы. Как-то быстро и прочно вошел в наше сознание космос… А вот комплекс всех тех человеческих чувств, те таинственные гены, что заложила природа в нас, почему-то не изменяются столь стремительно, как прогресс, техника. Мы влюбляемся, как и раньше, страдаем точно так же, как страдали Ромео и Джульетта. Ну, может быть, не так возвышенно… Ревнуем, как Отелло… Все шекспировские страсти присущи и нам, современным людям…

— Это хорошо или плохо? — спросила дочь.

— Я думаю, что хорошо, — ответил отец. — Иначе, если верить фантастам, человек превратится в мыслящую машину, которой чужды будут все человеческие эмоции. И тогда он утратит самое главное — умение удивляться себе, миру, жизни, чувствовать прекрасное. Даже страдая, человек живет. А если он будет только трезво математически мыслить, — он будет не жить, а существовать.

— Я и не знала, что ты романтик… — удивленно посмотрела на него Алена. — Романтик с математическим уклоном.

— Вот оно — веяние нашей эпохи, — улыбнулся отец. — Не просто романтик, а романтик с математическим уклоном… Выходит, фантасты правы: постепенно мы начинаем превращаться в мыслящие машины?

— Если будешь так много работать, обязательно превратишься, — заметила Алена. — Скорее бы ты свою докторскую защитил!

— Через двадцать дней защита, — вздохнул отец.

— Волнуешься?

— Я ведь мыслящая машина, что мне волноваться, — усмехнулся отец.

— Переживаешь, папа, я же вижу, — засмеялась Алена. — Скоро будешь ты ученым… Молодым красивым профессором… И в тебя будут влюбляться студентки…

— А что, и такое бывает? — удивился отец.

— Папа, ты совсем ребенок! — рассмеялась Алена. — Все студентки перед каждой сессией влюбляются в красивых и некрасивых профессоров…

— Спасибо, что предупредила, я теперь буду осторожен…

Снова зазвонил телефон. Алена поморщилась, будто у нее зуб схватило. Отец взглянул на нее, быстро вышел из комнаты. Было слышно, как он спокойно спрашивал в трубку:

— Я вас слушаю? Наверное, испорчен автомат… Позвоните, пожалуйста, с другого телефона.

Алена стояла у полок и разглядывала глиняный черепок, почерневший с одного края. Лицо у нее было сосредоточенное, будто она и впрямь глубоко заинтересовалась этим обломком минувших эпох.

— Ты хоть знаешь, что это? — возвратившись, спросил отец.

— Наверное, осколок от тарелки или кувшина. Неужели это так важно?

Он забрал у нее черепок, провел пальцем по пупырчатой поверхности.

— Примерно пять-шесть тысяч лет назад где-то на берегу быстрой речки сидел человек, одетый в шкуры, и лепил из мокрой глины сосуд. Глина рассыпалась в его руках, человек терпеливо разбавлял ее речным песком, поливал водой… Видишь мелкие камешки? — Он показал Алене блестящие вкрапления в глину. — И снова упорно мял скользкий комок и лепил из него сосуд, чтобы потом наполнить его жидкостью. Человек ощупью искал еще какие-нибудь связующие материалы, чтобы глина не рассыпалась. И вот наконец сосуд готов. Человек — первый на земле гончар — обжег его на костре под открытым небом и наполнил водой… Может быть, это один из первых сосудов, сделанных руками древнего человека…

— Ты романтик, — улыбнулась Алена. — И без всякого математического уклона.

Отец поставил черепок на прежнее место и уселся в кресло за письменный стол. Алена, стоя у полки, нервно ожидала, что снова зазвонит телефон. Она решила, что сразу подойдет к аппарату и оборвет провод! Или зачем рвать провод? Можно снять трубку и положить на стол. Но звонка не было.

Не зазвонил телефон и через час и полтора.

Пожелав отцу спокойной ночи, Алена задержалась на пороге его комнаты.

— Ты сегодня опять преподал мне урок вежливости, — негромко сказала она.

— Что ты имеешь в виду? — спросил отец. Свет от настольной лампы резко очертил его тонкое лицо, твердый подбородок. Сейчас отец уже не казался, постаревшим и усталым, хотя перед ним лежали исчерканные пометками чертежи, несколько исписанных мелким почерком листов.

— Ты сказал ему, чтобы он позвонил из другого автомата… И даже в этом… человеке пробудилась совесть. А я просто-напросто накричала в трубку и еще больше обозлила его…

— Если ты стала замечать, что я тебя воспитываю, — значит, ты уже совсем взрослая, — рассмеялся отец.

— Ты прав, раньше я этого не замечала, — задумчиво сказала Алена.

Отец взглянул на чертеж, что-то быстро поправил тонким карандашом. Надо повернуться и уйти: он еще долго будет работать. Когда-то Алена пробовала с ним спорить, уговаривала пораньше ложиться спать, но потом поняла, что это бесполезно: у него был свой собственный режим, и нарушать его он никому не позволял.

— Ты хочешь о чем-то спросить меня? — снова повернулся к ней отец.

— Ты вот заговорил про Сороку, — сказала Алена. — Это тоже в целях воспитания?

— Жаль, что он у нас редко бывает, — уклонился от прямого ответа отец.

— Он работает и учится. И еще этот спорт. Я поражаюсь, как он все успевает!

— И все-таки передай ему, пусть заходит, — сказал отец. — Я люблю его… почти так же, как тебя с Сережей.

— Ты был бы рад, если бы я вышла за него замуж?

Отец дернул плечом и отложил в сторону карандаш. Она услышала легкое шуршание резинки о ватман. Наверное, провел неровную линию и вот теперь стирает.

— Сначала институт закончи, невеста… — ворчливо ответил он, не поднимая низко склоненной головы от чертежа. Худая шея его вылезла из широкого воротника коричневой вельветовой куртки.

— Я знаю, ты хотел бы этого, — сказала Алена. Она прислонилась к косяку двери и пытливо смотрела отцу в спину.

А он проводил на ватмане свои бесконечные линии. На худой спине, оттопыривая куртку, двигались лопатки.

— Да, мне дорог Сорока, — ответил отец. — Но это еще ничего не значит. Главное, чтобы твой избранник тебе нравился. И вряд ли тут мой совет понадобится… Хотя бы даже потому, что ты все равно сделаешь, как сама захочешь.

— А вот раньше воля родителей была законом для детей, — подзадорила Алена.

— Это было очень удобно, верно? Не сложилась семейная жизнь — кто виноват? Родители! Не надо себя ни в чем винить.

— Я тебя поняла так: я могу выйти замуж за того, за кого захочу?

— Ты меня верно поняла, — ответил отец.

— Даже за этого… который все время звонит?

— Надеюсь, это у него единственный недостаток? — хитро прищурился отец.

— Не будем о нем даже говорить, — сказала Алена.

— Алена, ты умная девочка и сделаешь правильный выбор, — посерьезнел отец.

— Я чуть было не совершила огромную глупость, — вздохнула Алена. — Если бы не Тима…

— А это еще кто такой? — спросил отец, не поворачивая головы.

— Ну что за имя — Сорока? Я буду звать его Тима.

— Вот с ним и посоветуйся… С Тимой, — сказал отец, и она почувствовала, что он улыбается.

— Насчет замужества? — уточнила она.

— Он даст тебе дельный совет, — ответил отец.

— Ты что, с ним в сговоре? — спросила Алена.

— Ты мне мешаешь работать! — возмутился отец, однако в голосе его не было раздражения, наоборот — скрытая улыбка.

— Спокойной ночи, папа, — сказала Алена и осторожно закрыла за собой дверь.

Глава двадцать седьмая

Самая капризная в мире зима — это ленинградская. Случается, в середине октября выпадает обильный снег, ударят морозы, а в Новый год сыплет с ватного неба весенний дождь, под ногами сверкают лужи. Бывает, утром все бело, деревья в парках обросли пушистым инеем, каменные бока зданий в леденистой изморози, высокие белые папахи надели на себя Барклай-де-Толли и фельдмаршал Кутузов, что бессменно стоят на посту у Казанского собора. А к вечеру город снова темно-серый, ни одного белого пятна. С крыш течет, из водосточных труб вместе с талой водой с грохотом вылетают на тротуары ледяные пробки.

В такой промозглый зимний день приехали на «Запорожце» на станцию технического обслуживания Гарик с Ниной. Сороку он разыскал в основном цехе. Вместе с Васей Билибиным тот копался в моторе новеньких «Жигулей». Видно, что-то у них не ладилось, потому что позы их были напряженными, а лица озабоченными. Рядом суетился расстроенный владелец.

— У меня еще гарантия не кончилась, — говорил он, нагибаясь к слесарям. — Если в моторе серьезные неполадки, его ведь могут заменить? Вы дайте мне справку, что обнаружен заводской дефект.

— Завод тут ни при чем, — ответил Сорока.

— А кто же?

— С какой скоростью вы ездите по городу? — Выпрямившись, Сорока взглянул на него.

— Я, товарищ, правил не нарушаю, — с достоинством ответил владелец. В среднем я езжу по городу со скоростью сорок-пятьдесят километров. Мне спешить некуда.

— На прямой передаче? — уточнил Сорока.

— Не на третьей же? — пожал плечами водитель. — Конечно, на прямой.

— Поэтому вы и запороли распределительный вал, — подытожил Сорока, вытирая ветошью руки. — Если бы вы внимательно прочитали инструкцию, то обратили бы внимание, что там написано: «Прямую передачу можно включать, если скорость не менее шестидесяти километров».

— Это на «Волге» и «Москвиче» можно ездить на прямой передаче, если даже скорость тридцать километров, — вмешался Вася Билибин. — А «Жигули» машина скоростная, у нее другой режим.

— Что же мне делать? — растерянно уставился на них гражданин.

— Нужно менять распредвал, — коротко ответил Сорока и тут увидел Гарика, стоявшего в сторонке. Улыбнулся ему и пошел навстречу.

— Где же я возьму этот… распредвал? — не отставал от него водитель. — Это страшный дефицит! Может, вы чем поможете?

— Кажется, еще пара осталась на складе, — сказал Сорока. — Вася, поменяй товарищу распредвал.

Владелец «Жигулей» растерянно уставился на Сороку. Он все еще не верил своему счастью.

— Вы мне поставите… новый распределитель? — изумленно переспросил он.

— Давненько ты сюда не заглядывал! — пожал Сорока руку приятелю. — Наверное, телега поломалась?

— В порядке, — улыбнулся Гарик. — Заехали с Ниной проведать тебя. Ты ведь сам не догадаешься прийти.

— Нашли квартиру? — поинтересовался Сорока, отходя с ним к двери, в которую задувал ветер и залетали дождевые капли.

— Ты знаешь, у нее чудесные старики, — с подъемом сказал Гарик. — Я хотел отдельно жить, так они и слушать не хотят… Поднакопим деньжат — в жилищный кооператив вступим. Нинкин старикан обещал помочь, у него тут колоссальные связи… Правда, не хотелось бы одалживаться у родственничков… Но это Нинкина забота, родители души в ней не чают… Веришь, утром теща чуть ли кофе в постель не подает… Умора!

Сорока слушал его и думал, что он не смог бы жить с родителями своей жены, пусть даже они «чудесные старики». От кого-то зависеть… И Гарик сразу после женитьбы говорил, что первым делом займется поиском комнаты… А с другой стороны, зачем искать, если им отдали лучшую комнату?..

Он, Сорока, не смог бы с родителями жить, а Гарик, может быть, сможет…

— С работы мчусь на Садовую встречать жену, — сообщил Гарик. — Раз не приехал, так ее какой-то тип привез на «Волге» — говорит, старый знакомый…

— Даже не верится, что ты теперь женатый человек, — оглядел его Сорока. И в голосе у него прозвучали какие-то грустные нотки.

— Я и сам до сих пор не верю, — ответил Гарик. И вид у него действительно был озадаченный.

Неподалеку от них две женщины в длинных резиновых фартуках мыли «Волгу». Гудел компрессор, из наконечника шланга била тугая светлая струя. Она ударяла в блестящие бока машины, лоскотала в округлых крыльях, выворачивая оттуда комки старой грязи. Когда мойщица выпрямилась, струя хлестнула по никелированным колпакам колес, и до них долетели брызги.

— Чего мы тут стоим? — сказал Гарик. — Там, в машине, Нина ждет…

Сорока не успел ответить, к ним подошли Вася Билибин, кладовщик и взволнованный владелец «Жигулей».

— Нет у меня распредвалов, — заявил кладовщик. — Еще вчера кончились.

— А те два, что я нынче утром на полке видел? — спросил Сорока. Лицо его стало хмурым.

— Это фонд начальника станции, — со значением произнес кладовщик, худощавый парень лет двадцати пяти.

— Я про такой фонд не слышал, — отрезал Сорока. — Выдай Билибину один вал.

— С начальником ты будешь сам разговаривать… — заколебался кладовщик.

Но Сорока уже повернулся к нему спиной.

— Вася, поставишь товарищу распредвал и сразу займешься вон тем «Москвичом», — кивнул он на яму, где очередную машину проверяли на сходимость колес.

Когда они вышли из цеха, Гарик поинтересовался:

— Твой знакомый?

— О ком ты? — не понял Сорока.

— Скажешь, ты ему вал поставил за красивые глаза?

— Я его в первый раз вижу, — усмехнулся Сорока. — А на глаза, понимаешь, даже внимания не обратил.

— Ты знаешь, сколько сейчас распредвал стоит?

— Двенадцать рублей по прейскуранту, — невозмутимо ответил Сорока.

— Спекулянты по сорок-пятьдесят рублей дерут за штуку!

— То спекулянты, — сказал Сорока. — А мы — государственное предприятие.

— Спасибо, разъяснил… — рассмеялся Гарик. — Я гляжу, тут у вас можно деньги лопатой огребать!

— Можно… да осторожно, — нахмурился Сорока. — Двоих таких огребал с треском вышибли. По два года условно схлопотали с вычетом каких-то процентов из зарплаты… Конечно, можно потихоньку облапошивать клиентов и сшибать рублики-трешки…

— На такое ты не способен, — рассмеялся Гарик. — Нет таланта… А я бы с этого дядечки за распредвал червонец-два сорвал бы!

— Не наговаривай на себя, — усмехнулся Сорока. — Тоже мне нашелся ловчила!

— Да, эта работенка не для нас с тобой, — вздохнул Гарик. — Честно вкалываешь за станком от гудка до гудка, а какой-то деляга, устроившись на теплом местечке, в два-три раза больше тебя зашибает. Возьми хотя бы этого Глеба из комиссионки? Нинка говорит, у него денег куры не клюют…

— Не завидуй, — сказал Сорока. — Такие людишки плохо кончают.

— Я не завидую, — ответил Гарик. — Возмущаюсь.

Моросил холодный дождь, в подворотне завывал ветер, и они забрались в машину, в которой сидела в красивой, отороченной мехом дубленке Нина. Она улыбнулась Сороке и протянула руку. Ему показалось, что девушка немного похудела, щеки побледнели, а выразительные серые глаза стали больше и глубже. И улыбка какая-то отрешенная. И при всем этом озабоченное лицо. На коленях у нее кожаная сумка с блестящей застежкой. Ничего не скажешь, модная и красивая жена у Гарика!

— Ты так долго… — с упреком взглянула она на мужа и тут же перевела взгляд на Сороку. — Бросил меня одну в холодной машине и скрылся…

— Слышишь! — выразительно посмотрел на друга Гарик. — Вот так начинается порабощение нашего брата. И попробуй возрази!

— Почему к нам не приходишь? — спросила Нина, пропустив мимо ушей слова мужа.

— Знаешь, работа, учеба… — начал было оправдываться Сорока и замолчал, почувствовав, что слова его звучат неубедительно.

Почему он не заходит? Да он и сам не знает. Они только что поженились, у них свои дела, заботы… И потом, когда друг женится, первое время у тебя такое ощущение, что ты его навсегда потерял. Он вроде бы тот и вместе с тем уже не тот. И думает по-другому, и заботы у него теперь совсем иные. Рядом с женатым приятелем и себя-то ощущаешь каким-то лишним, ненужным. С таким настроением и ушел от них в последний раз Сорока. Это было месяц назад.

Они пили кофе в просторной комнате, которую родители Нины отвели молодоженам. Нина была в домашнем платье, поверх — кокетливый передник с кружевной отделкой. Поднос с кофе она прикатила из кухни на столике с никелированными колесиками. Маленькие фарфоровые чашечки на крошечных блюдцах. Маленькие затейливые бутерброды на тарелочках… В общем, не ужин, а японская чайная церемония…

Видно было, что Нине нравится роль молодой хозяйки дома она с удовольствием бегала из комнаты на кухню и обратно, радушно угощала гостя бутербродами, подливала кипяток в чашечки с растворимым кофе. В общем, не без успеха создавала домашний уют.

Гарик с умиротворенным видом следил за хлопотами своей миловидной жены, однако сам и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей. Иногда он быстро взглядывал на Сороку, будто приглашая его вместе с ним порадоваться его новой беззаботной жизни, но в глазах его нет-нет и появлялось беспокойство или легкая тревога. У Сороки мелькнула мысль, что его друг не чувствует себя мужем в этой чужой обстановке, а старательно разыгрывает роль мужа. Причем не только для Сороки, но и для себя самого…

И что-то вдруг грустно стало Сороке. Он видел, как они обменивались влюбленными взглядами, как Гарик с видом собственника похлопывал Нину по спине, а когда она, смеясь, вырывалась от него, грубовато шутил: мол, сейчас он обидится и вместе с Сорокой уйдет к неким мифическим девочкам…

Позабыв про Сороку, они мирно обсуждали свои дела: надо купить плотную гардину на окно (Нина деловито заметила, что мать обещала дать денег), Гарику необходим новый вечерний костюм (это Нина тоже берет на себя, достанет фирменный в комиссионке), в ванной надо бы поставить щеколду (это должен сделать Гарик).

А когда они завели разговор о том, кого следует пригласить на день рождения Нины, стали называть незнакомые Сороке фамилии, он совсем заскучал и, допив из маленькой чашечки ароматный черный кофе, как говорится, низко откланялся…

Возвращаясь на Кондратьевский к Татариновым, он размышлял о прошедшем вечере.

Вроде бы все, что они говорили, правильно, естественно, даже эта самая щеколда в ванной… но почему так стало тоскливо ему? Он видел, что они счастливы, им хорошо вдвоем, потому, наверное, они так часто забывали о нем. И, даже с серьезным видом толкуя о пустяках, они искрение верили, что это не пустяки, а чрезвычайно важные и неотложные дела в их новой жизни.

Неужели и он, Сорока, женившись, станет точно так же рассуждать, думать? Нет, он не осуждал Гарика и Нину, да их и не за что было осуждать, он просто не мог сейчас понять их. Такое ощущение, будто кто-то поставил между ними большое матовое стекло: вроде бы по-прежнему рядом, а на самом деле едва различают друг друга. Когда Гарик был один, без Нины, это ощущение разделенности исчезало, он снова становился прежним, понятным. Разговор о хоккее, работе, Даже о ссоре с мастером был более приятен для слуха Сороки, чем о гардинах, гостях, щеколдах в ванной… Он даже мысленно ругнул себя за то, что привязался к этой дурацкой щеколде…

Может быть, когда Гарик рядом с Ниной, он как бы отражает ее? Или, если так можно сказать, растворяется в ней, а она в нем? И Сорока их таких не понимает? Вернее, не воспринимает, потому что они ему просто-напросто скучны?..

Он даже подумал: а не завидует ли он им? Но нет, чего-чего, а зависти в себе он не почувствовал…

Вот о чем думал Сорока, сидя в машине рядом с Гариком и Ниной. И вот почему он не мог прямо ответить, казалось бы, на такой простой вопрос Нины: «Почему ты к нам не приходишь?» Он на самом деле не знал почему.

Впрочем, Нина и не ждала от него ответа, она тут же стала рассказывать, как весело прошел ее день рождения, сокрушалась, что не было его, поблагодарила Сороку за подарок (он через Алену передал ей редкую пластинку популярного эстрадного певца). Сам он никак прийти не мог: у них было отчетно-выборное комсомольское собрание, на котором его избрали комсоргом станции.

Видя, что Нина поеживается в своей дубленке, Гарик включил обогреватель. Тоненько запел маленький мотор, в салон поплыл теплый воздух.

— Ты скоро кончаешь? — спросил Гарик.

— В девять, — ответил Сорока.

— А мы хотели тебя пригласить к нам на ужин, — разочарованно произнесла Нина.

— Брось ты, старик, гореть на работе! — сказал Гарик. — Оставь кого-нибудь за себя — и к нам! Нина достала бутылку настоящего португальского портвейна… Ты знаешь, что Португалия — родина портвейна?.. Да, ты ведь не пьешь… — рассмеялся он.

— У нас жареная утка с картофелем, — уговаривала и Нина.

Сорока решительно отказался: с какой стати он уйдет с работы? Конечно, жареная утка с картошкой — это соблазнительно, но только не в рабочее время.

— Я с завода ухожу, — беспечно заметил Гарик.

— В комиссионку? — не удержался, съязвил Сорока.

Но Гарик и ухом не повел. Достал пачку «Тента», протянул Нине, чиркнул красивой зажигалкой. Раньше такой у него не было.

— Мой старик… — фамильярно начал он, но, взглянув на Нину, поправился: — Мой дорогой тесть работает заместителем директора одного научно-исследовательского института. У них там прекрасная механическая мастерская, много новых станков… В общем, есть для меня хорошая работенка. Ну что я там, на Кировском, два года вкалываю токарем! Правда, разряд мне присвоили высокий…

— Главное, ты сможешь учиться, — мягко заметила Нина. — Этой весной тебе сдавать экзамены.

— Куда поступать-то собираешься? — полюбопытствовал Сорока.

— Только кораблестроительный, — убежденно ответил Гарик.

И Сорока подумал, что хоть тут-то он остался верен себе: Гарик мечтал поступить только в этот институт и больше никуда.

Они снова стали уговаривать приехать к ним сегодня, пусть даже поздно, после девяти, но Сорока отказался, пообещав обязательно прийти к ним в ближайшую субботу. Он уже взялся за ручку дверцы, чтобы вылезти из маленькой, тесной машины, в которой стало жарко и душно, но тут заметил, как Нина толкнула Гарика в бок и пристально посмотрела ему в глаза. У них было какое-то дело к нему, но они не решались начать.

— Выкладывайте, — пришел им на помощь Сорока, — без этой… дипломатии.

Гарик кивнул: дескать, выйдем…

Сорока попрощался с Ниной и первым выбрался из «Запорожца». Он заметил, что в крупных Нининых глазах тревога, словно она боялась, что ее милый муж сейчас все дело испортит…

Они уже подошли к дверям цеха, а Гарик все молчал, напряженно морща лоб.

Иногда он сбоку коротко взглядывал на Сороку и тут же отводил глаза в сторону. Один раз даже беспомощно оглянулся на машину, в которой осталась Нина, будто собирался позвать ее на подмогу.

— Какая вас муха укусила? — рассердился Сорока, не любивший игру втемную. — Денег в долг, что ли, хочешь попросить?

— Наоборот, — обрадовался Гарик. — Хочу тебе деньги отдать…

— Разве ты мне должен? — удивился Сорока.

— Когда я был, как ты… то есть не женат, — путано стал объяснять Гарик. — Мы были… ну как это?.. Равными компаньонами.

— Компаньонами? — вытаращился на него Сорока.

— Не перебивай ты меня! — вдруг рассердился Гарик. — Короче говоря, я один на машине езжу, а ты с лета и за руль не садился… Ну вот, мы с Ниной и решили, что лучше тебе вернуть деньги, которые ты дал на покупку… Гарик поспешно вытащил из кармана пачку денег и протянул Сороке. — Тут половина, — пояснил он. — Весной верну остальные.

— Дурак, спрячь деньги, — негромко, но внушительно произнес Сорока. Они тебе сейчас нужнее.

— Все равно когда-то отдавать, — пробормотал Гарик. Он действительно чувствовал себя дураком. — Нина говорит…

— Ну, раз Нина говорит, тогда давай, — улыбнулся Сорока, принимая деньги. — Это хорошо, что ты жену слушаешься…

— Ну чего ты издеваешься? — укоризненно взглянул на него Гарик. — Нина тебя так хорошо не знает, как я… Ты ведь такой, можешь и оскорбиться…

— За что?

— Ну мало ли, — замялся Гарик. — Я ведь считаю, что эта машина наша общая…

— А Нина думает по-другому, — сказал Сорока. — И правильно думает. Это машина ваша, и нечего, дорогой мой, терзаться… Все правильно.

— Когда тебе понадобится телега, только скажи, — повеселел Гарик.

— Скажу-скажу… — рассмеялся Сорока, подумав, что вряд ли ему когда-нибудь потребуется «Запорожец». Он тогда еще и не подозревал, как эта маленькая юркая машинка очень скоро крепко выручит его…

— Так придешь в субботу? — недоверчиво посмотрел на него Гарик.

— На жареную утку-то с картошкой? — улыбнулся Сорока. — Обязательно приду! Твоя Нина отличная хозяйка.

— Ты еще не знаешь, какие она пельмени делает… — расплылся в улыбке Гарик. — Обалдеть можно!

— Я уже обалдел, — пошутил Сорока, но Гарик не понял шутки. Он уставился на друга.

— Тебе не понравилось у нас?

— С чего ты взял? — Сорока крепко стиснул его ладонь, повернулся, чтобы уйти, но Гарик задержал.

— Послушай, у меня такое ощущение, будто я поглупел после женитьбы… — начал он.

— Не поглупел, а опупел, как говорили у нас в детдоме… — рассмеялся Сорока.

— Честно говоря, иногда себя чувствую дураком… Вроде бы все так и вместе с тем не так…

— Ты еще не почувствовал себя по-настоящему женатым человеком, — стараясь его не обидеть, сказал Сорока. — Ничего, скоро почувствуешь…

— Чужой я там, — сказал Гарик, не отпуская его руки. Сорока уже несколько раз пытался вытащить ладонь, но тот не давал. — Да и они для меня чужие… Нина говорит: «Называй их папа и мама…» Я этих слов-то никогда не произносил…

— Ну и не произноси!

— Им не понять, что мы с тобой не умеем произносить эти слова… Папа… мама… А если я их забыл? С тех самых пор, как у меня не стало папы и… мамы?

— Вот еще проблема! — стал сердиться Сорока. — Поступай так, как находишь нужным. И слушай себя, а не Нину.

— Я очень люблю ее, и родители хорошие люди, но что-то меня, понимаешь, мучает.

— Не понимаю, — сказал Сорока, на этот раз покривив душой. Он наконец понял, что происходит с его другом, но объяснить ему этого сейчас не смог бы. Да этого и не надо было делать: Гарик не дурак и сам во всем разберется. Они детдомовцы и, казалось бы, в такие простые слова, как «папа» и «мама», вкладывают свой особый, глубокий смысл…

— Может, зря я переехал к ним? — делился своими сомнениями Гарик. — Надо было начинать новую жизнь самостоятельно.

— Это верно, — скупо обронил Сорока.

— Так ведь еще не поздно! — обрадовался Гарик. — Снимем с Ниной комнату — и…

В этот момент раздался длительный визгливый сигнал.

— Иди, — улыбнулся Сорока, — она тебя ждет.

— А с другой стороны, какого черта платить бешеные деньги за комнату, когда нам ее родители предоставили бесплатную, со всеми удобствами? — растерянно смотрел на него Гарик.

— Ты постой, добрый молодец, на перепутье: налево пойдешь —направо пойдешь… А я побежал! Работа стоит!

— Так куда мне идти-то: налево или направо? — крикнул ему вслед Гарик, на лице его не было даже улыбки.

— А ты подумай! — уже в дверях цеха обернулся Сорока. — Есть ведь и еще одна дорога — это прямо!

— Прямо… — пробормотал Гарик. — А прямых дорог, друг Сорока, не бывает!.. — Засунув руки в карманы куртки, он, хмуря брови, зашагал к машине, которая снова испустили продолжительный вопль.

— Ну, что ты такой грустный? — улыбнулась Нина. — Твой гордый друг, конечно, деньги не взял.

— Взял, — ответил Гарик, усаживаясь за руль.

— Что он хоть сказал-то?

— Говорит, что после женитьбы я поглупел… Вернее — опупел.

— Опупел? — удивилась Нина. — Что он имел в виду?

— Именно то, что сказал. Сорока никогда не темнит.

— Холостые друзья всегда плохо влияют на женатых, — заметила Нина.

Нина откинулась на спинку сиденья и задумалась. Гарик старательно объехал большую лужу, разлившуюся посередине дороги, и выехал на прямую. У трамвайных путей им пришлось остановиться и пропустить трамвай.

— Сорока, Сорока… — сказала Нина. — А своя голова у тебя есть на плечах?

— Он мой единственный и настоящий друг! — разозлился Гарик и резко затормозил перед выездом на Приморское шоссе.

— А я? — совсем тихо произнесла Нина.

— Ты? — бросил он косой взгляд на нее. — Ты — жена.

— Я обижусь, Гарик, — сказала Нина. — Плохи наши с тобой дела, если я не друг тебе.

— Друг, друг, — уступил Гарик и даже улыбнулся.

— Ты был один, — продолжала Нина. — А теперь нас двое… — И, сделав паузу, со значением прибавила: — А когда-нибудь будет и трое… Кого ты хочешь: мальчика или девочку?

Гарик вертел головой, выглядывая, свободно ли шоссе, наконец дал газ и вывернул на правую сторону. Их тут же обогнал грохочущий самосвал.

— И мальчика и девочку, — беспечно откликнулся он. — А лучше всего тройню!

— Какой ты еще дурачок! — улыбнулась Нина и, посерьезнев, потребовала: — А теперь извинись! И постарайся впредь держать себя в руках. Кричать на любимую женщину…

Он нагнулся к ней, поцеловал в щеку и резко отстранился, вглядываясь вперед. Навстречу приближалась желтая «Волга» с двумя динамиками на крыше. В кабине какие-то блестящие приборы, чующие за версту нарушителей правил уличного движения.

— Куда теперь? — спросил Гарик и усмехнулся про себя: он уже спрашивает Нину, куда ему ехать…

— На Садовую, милый, — распорядилась она. — Я попросила ребят с приемки подобрать тебе хороший костюм.

— Сдается мне, Нинка, что мы с тобой становимся мещанами, — покачал головой Гарик.

— Хорошо, милый, поехали домой, — спокойно сказала Нина.

— В субботний день торчать дома… — заколебался Гарик. — Вообще-то стоит взглянуть на костюм… В театр не в чем пойти. А деньги? У нас до получки остался четвертак…

— Пусть тебя это не беспокоит, — сказала Нина.

— Опять у родителей? — поморщился Гарик. — В долг без отдачи?

— И это пусть тебя не волнует, — улыбнулась Нина.

— А меня это волнует, — сдерживаясь, чтобы снова не накричать на жену, заявил Гарик. — Не могу я, Нинка, быть бедным родственником и жить за чужой счет! Я действительно опупел, что согласился жить у вас. Хотим мы этого или нет, но мы зависимы, понимаешь, за-за-ивси-виси-мы. Вот что, к черту твою комиссионку! Поехали искать комнату. Сейчас же, немедленно!..

Пока он все это говорил, Нина с любопытством смотрела на него; сначала лицо ее было серьезным, затем на губах появилась улыбка.

— Но за комнату нужно каждый месяц платить, — напомнила она.

— Мы с тобой не так уж мало зарабатываем, — ответил он. — А с костюмом можно подождать. Я в театре раз в год бываю.

— Ты не спросил, сколько раз я бываю в театре…

— Едем на площадь Мира, там сдают комнаты, — твердо сказал Гарик.

— Ты мой повелитель, тебе видней, — сказала Нина, продолжая улыбаться: Апраксии двор, где комиссионка, совсем рядом с площадью Мира…

Глава двадцать восьмая

Неделю спустя Гарик снова объявился на станции. На этот раз один, без Нины.

— Еле доехал до тебя, — сообщил он. — Тормоза совсем не держат. Вчера на Литейном чуть не поцеловался с стакером… Жму-жму, а тормоз не срабатывает. Посмотри: что за чертовщина?

Наверное, на лице Сороки отразилось все то, что он в эту минуту подумал, потому что Гарик, вздохнув, сказал:

— Я понимаю, у тебя очередь и все такое… Поеду на другую станцию, может, повезет, до вечера проскочу…

— Загоняй в цех, — сказал Сорока, повернулся и пошел открывать ворота.

В первый раз он нарушил свое правило и поставил на подъемник машину приятеля. И хотя никто из слесарей не обратил внимания на старшего смены, у него даже уши горели от стыда. Но и прогнать Гарика он не мог, это было выше его сил. И потом нынче Гарик сам на себя не похож, какой-то вид у него пришибленный…

Они вдвоем проверили тормозную систему и обнаружили, что почти вся гидротормозная жидкость вытекла: полетел шток главного тормозного цилиндра. Сорока сбегал на склад и, к счастью, нашел у запасливого кладовщика чудом сохранившуюся редкую деталь.

Помогая Сороке устанавливать новый цилиндр и прокачивать тормозную систему, Гарик рассказал, как он поссорился со своими «чудными стариками». Дело в том, что Гарик все же снял комнату и два дня назад перебрался туда вместе с Ниной… Кстати, сегодня приглашает Сороку с Аленой на новоселье… Никакие возражения не принимаются!.. Нинины родители отнеслись к переезду с неодобрением, но ссора произошла по другому поводу: Гарик решил не уходить с Кировского завода. Его избрали в цехком, да и вообще отношение к нему очень хорошее. Тот деляга-мастер ушел на пенсию, а Славка Шорохов, назначенный на его место, отличный парень, так что никакого резона уходить с завода не было. И потом два года, привык… Тут тесть и пошел метать икру! Мол, я такое место для тебя нашел, с нужными людьми договорился, а ты — задний ход! Глядя на него, и теща завелась…

— А Нина? — поинтересовался Сорока.

— Нинка меня удивила! — Впервые на сумрачном лице Гарика появилась улыбка. — Она встала на мою сторону, хотя я и видел, что ей все это не по нутру. Еще бы: со всего-то готовенького в коммуналку, где сортир и ванна общие, а на кухне три плиты и одна раковина…

— Прямо княгиня Трубаческая! — заметил Сорока, включая подъемник.

— Трубаческая? — недоуменно взглянул на него Гарик.

— Садись за руль и по моей команде нажимай на тормозной рычаг, — скомандовал Сорока.

Гарик поспешно забрался в кабину медленно поднимающейся вверх машины. По команде Сороки он то нажимал, то отпускал тормозную педаль.

— Держит? — спросил Сорока, задирая вверх голову.

Гарик кивнул, а когда «Запорожец» вместе с ним стал опускаться под аккомпанемент гудящего подъемника, высунувшись из кабины, спросил:

— К чему ты княгиню приплел?

— Героическая женщина, которая вслед за своим мужем-декабристом, бросив богатство и дворцы, поехала на перекладных к нему на каторгу в Сибирь.

— Ну, у тебя и сравнения! — покачал головой Гарик.

— С милым рай и в шалаше, — рассмеялся Сорока. — Радуйся, чудак, значит, жена тебя любит!..

В цех прибежала Наташа Ольгина и позвала его к телефону. Сорока удивился: ему еще никто не звонил на работу. Он и телефона-то своего никому не давал.

— Приятный девичий голос, — сообщила Наташа.

Звонила Алена. Приглушенным голосом, в котором прорывалась взволнованность, она попросила, чтобы он срочно приехал в институт; объяснять, к чему такая поспешность, не стала. В трубку слышались голоса, скрип дверей и еще какие-то непонятные звуки. Очевидно, она звонила из проходной института.

— Я буду через полчаса, — коротко ответил Сорока, тоже не вдаваясь в подробности. Он понял: если уж Алена узнала телефон и позвонила сюда, значит, случилось что-то из ряда вон выходящее.

Сказав мастеру, что ему нужно срочно в город, Сорока велел Гарику выезжать из цеха и ждать его во дворе. Быстро переоделся в раздевалке, и, не умываясь, выскочил из проходной. На улице еще было светло. Мелкий сухой снежок не спеша падал с неба. Большая лужа посередине дороги покрылась пузырчатой коричневой коркой льда. По краям образовалась многослойная белая наледь. По льду не спеша разгуливали голуби. Тонкие кривоватые лапки у них были красные, будто обмороженные.

— Дай ключи, — подойдя к Гарику, протянул руку Сорока.

Взглянув на его озабоченное лицо, тот без звука отдал ключи. И лишь когда уселись в машину, предупредил:

— Иногда заедает вторая скорость. Прямо с первой перескакивает на третью.

— Что же раньше не сказал? — спросил Сорока.

— Ты и так… героический поступок совершил: пропустил меня в цех без очереди…

Пожалуй, и лучше, что он не полез в коробку передач, тогда бы машина провисела на подъемнике еще с час, не меньше.

— Куда мы едем? — поинтересовался Гарик.

— Пока к Марсову полю… — ответил Сорока.

— Заберем Алену — и к нам, на Литейный? — оживился Гарик.

Сорока промолчал: что будет дальше, он пока не знал…

А дальше события стали развиваться так стремительно, что было не до разговоров…

Спустившись с Кировского моста и объехав вокруг памятника Суворову на Марсовом поле, Сорока подкатил к парадной института. Его первая ошибка была, что он, не осмотревшись, выскочил из машины и влетел в вестибюль. Студентки удивленно оглядывались на него, уступая дорогу. В вестибюле Алены не было. Он снова выбежал на улицу и только сейчас заметил впереди «Запорожца» знакомые «Жигули», принадлежащие Глебу. У распахнутой дверцы стояли Борис и Алена. По тому, как он яростно жестикулировал сразу обеими руками, а она ему отвечала, видно было, что у них происходит серьезный разговор на повышенных тонах. И здесь Сорока допустил вторую ошибку: вместо того чтобы сразу броситься к машине, он стоял на тротуаре и смотрел на них. Падал снег, и меховая шапочка на голове Алены побелела. Вздернув вверх голову, девушка что-то говорила Борису, опершемуся на капот. Гарик не видел их, он смотрел на задумавшегося Сороку и ничего не понимал. Где же Алена? И, лишь проследив за взглядом приятеля, заметил «Жигули» и стоявших рядом Алену и Бориса. Гарик присвистнул и стал ожидать дальнейших событий. Больше ему ничего не оставалось делать.

Со стороны в этой картине ничего угрожающего не было, и Сорока пока тоже не знал, что ему делать: подойти к ним или дождаться, когда Длинный Боб уедет? Может быть, у них сейчас такой разговор, что его присутствие совсем нежелательно.

И третья ошибка Сороки — это то, что он смотрел только на них и ни разу не взглянул на машину…

Борис что-то сказал девушке, потом махнул рукой и с силой захлопнул дверцу, но тут же снова открыл, явно приглашая ее занять место рядом с водителем. Алена отрицательно покачала головой. И в тот момент, когда Борис, согнувшись, нырнул в кабину, стремительно распахнулась дверца салона и оттуда высунулась чья-то рука. Эта рука бесцеремонно обхватила Алену за талию и силой втащила в машину. Почти одновременно сухо выстрелили обе дверцы — передняя и задняя. «Жигули» рванули с места и понеслись по набережной.

Чертыхнувшись, Сорока вскочил в машину, включил двигатель и резко тронул с места. На второй скорости в коробке передач угрожающе заскрежетало — и мотор заглох. Сорока готов был завыть от досады: он совсем забыл, что Гарик предупреждал его насчет второй передачи…

— Давай я сяду за руль? — предложил Гарик.

— Можно сразу с первой на третью? — спросил Сорока.

— А что же делать? — усмехнулся Гарик. — Врубай хоть четвертую, а мы их все равно не догоним… Это же «Жигули».

Сорока ничего не ответил. С этого момента он будто окаменел: не мигая, смотрел прямо перед собой, машинально включал и переключал скорости, не допуская больше ошибок. «Жигули» цвета слоновой кости мелькали далеко впереди. Интересно, Садовский свернет направо на Литейный проспект или нырнет под мост?

«Жигули» скрылись под мостом. На набережной Боб развернется и снова поедет к Кировскому мосту, а оттуда, очевидно, попытается ближайшим путем выбраться на Приморское шоссе. Главное, не потерять его из виду.

— Мало ты ему подкинул на озере, — сказал Гарик. — Нина рассказывала, что он ходит за Аленой по пятам, беспрерывно звонит ей… Он было сунулся и к Нине, но та его быстро отшила!

— Бензина хватит? — взглянув на отклонившуюся в сторону нуля стрелку, спросил Сорока.

— У меня полная канистра в багажнике, — успокоил Гарик.

Сорока не ошибся: «Жигули» влились в поток машин, двигающихся в сторону Выборга. Он больше не старался их нагнать, наоборот, держался на расстоянии метров двести. Теперь любой их маневр ему будет заранее известен, а это главное в погоне. И еще у него преимущество: они не подозревают, что он у них висит на хвосте, как говорят в детективных фильмах…

На Приморском шоссе Длинный Боб сразу развил большую скорость и легко обогнал одну за другой впереди идущие машины. Сорока тоже прибавил газу, но догонять не стал. В этот день на шоссе не так уж много машин — дачный сезон давно кончился, — и особенно мозолить им глаза не стоило. Обычно на первом же перекрестке после поворота с Каменного моста дежурила машина ГАИ, на этот раз ее на месте не оказалось. Иначе нарушителя обязательно бы остановили. Он гнал на сто — сто десять километров.

Сухой снег летел навстречу, бесшумно ударялся в переднее стекло и отскакивал, не прилипал, так что дворники можно было не включать. Шоссе плавно огибало берег Невы. На обочинах стояли толстые деревья. Кое-где в гуще голых ветвей можно было заметить просвечивающие насквозь ржавые листья, которые почему-то не упали на землю. Видно, собрались перезимовать на деревьях. Среди ветвей чернели прутяные грачиные гнезда.

— Повезли на дачу Глеба, — сказал Гарик. — Они там частенько устраивают свои гулянки… Когда там, на шоссе, подшибли тебя с Сашей, они тоже ехали на дачу.

— Где она?

— Я там не был, — помолчав, ответил Гарик. — Нина говорила, не доезжая Зеленогорска.

— Только бы хватило бензина, — сквозь стиснутые зубы пробормотал Сорока.

— Я же говорил: у меня канистра…

— Нам нельзя останавливаться, мы их тогда упустим, — покосился на него Сорока. — Неужели не соображаешь?

— Ты тоже хорош! — не остался в долгу Гарик. — Вместо того чтобы выручать из лап этого подонка Алену, стоишь на тротуаре, разинув рот!

— Тут я дал маху, — согласился Сорока и надолго замолчал.

Впереди идущая «Волга» включила подфарники. Здесь, за городом, все окрест было белым. Лишь желтели на болоте холмы песка, намытого земснарядом. Снежинки, бешено вращаясь, трассирующими очередями неслись навстречу. Казалось, они должны были залепить все лобовое стекло, но оно было чистым. Справа широким желтым столбом выстлался на рельсах яркий луч. С нарастающим шумом поравнялась с машиной электричка. Какое-то время «Запорожец» и она шли бок о бок, потом электричка стала медленно обгонять. Один за другим не спеша проплывали зеленые, припущенные снегом вагоны с желтыми квадратами окон. Здесь была кривая, и электричка изогнулась наподобие гигантской многочленистой гусеницы. Выйдя на прямую, электричка быстро ушла вперед.

«Жигули» мчались далеко впереди. Сигнальные огни все еще не были включены. Так они миновали Лисий Нос, Разлив, Солнечное! За городом совсем стало мало машин. Иногда с протяжным шумом, окруженные снежным вихрем, проносились красные сверкающие разноцветными огнями туристские автобусы.

Между «Жигулями» и «Запорожцем» ехала черная «Волга». Она свернула в Репино. Теперь их никто не разделял.

Гарик достал сигареты, закурил.

— Дай мне одну, — коротко бросил Сорока. Гарик удивленно посмотрел на него, потом улыбнулся, сам прикурил ему сигарету и неловко сунул в рот.

— Ты же не куришь, — заметил Гарик.

— Если мотор заглохнет… — сказал Сорока. — Нам их будет не достать.

Гарик взглянул на дрожащую почти на нуле стрелку и промолчал. Сорока выжимал из «Запорожца» все возможное. А как известно, при быстрой езде двигатель жрет больше бензина.

Но «Запорожец» их не подвел: бензина хватило.

Миновав Комарово, или, как Алена называла дачный поселок, «Комары», «Жигули» неожиданно свернули к заливу. Узкая неровная дорожка была припорошена снегом. Высокие сосны и ели, соприкасаясь заснеженными ветвями, стояли на обочинах. На берегу виднелись крашеные стандартные дачи с неряшливыми пристройками. Возле одной безобразно громоздилась куча древесного угля. Снег лишь сверху прикрыл ее. Все это они рассмотрели потом. Как только «Жигули» свернули на дорожку, Сорока приткнул «Запорожец» вплотную к обочине и, сказав Гарику, чтобы не вылезал, осторожно закрыл дверцу; вглядываясь в сгущающиеся сумерки, торопливо зашагал по дороге, на которой отчетливо отпечатались ребристые следы протекторов.

«Жигули» остановились у невысокой зеленой ограды приземистой дачи. Сорока видел, как Длинный Боб, торопясь и оглядываясь на свою машину, ключом открывал замок на воротах. Оставив его болтаться в петле запора, он распахнул створы и почти бегом кинулся к «Жигулям». Въехав на территорию дачи, он снова закрыл ворота. Правда, не на замок. На секунду замер, вглядываясь в ту сторону, где за сосной укрылся Сорока, затем повернулся и побежал к машине. Открыл дверцу — и оттуда вылезла Алена, а вслед за ней Глеб. Он не спеша обошел машину, открыл багажник и достал оттуда вместительную сумку. Слышно было, как звякнули бутылки.

У машины происходил какой-то спор, слышался взволнованный голос Алены, глуховатое бормотание Боба. Глеб демонстративно отошел в сторону и, прислонившись к небольшому сарайчику, крытому зеленым шифером, закурил. Весь вид его говорил, что он тут ни при чем, ничего не знает, ничего не слышит…

Сорока, стоя за толстой сосной, с трудом сдерживал себя: ему не терпелось перескочить через невысокий штакетник и броситься к ним. Но девушка совсем не казалась испуганной, наоборот, она сама, судя по отдельным словам, которые сюда доносились, что-то сердито выговаривала Садовскому, а тот, нагнув лобастую голову, оправдывался… Ну, выскочит он из-за укрытия, подбежит к ним, а дальше? Возьмет Алену за ручку и уведет от этого подонка? И потом, еще неизвестно, как она на все это посмотрит. Не хотелось бы Сороке увидеть в ее глазах насмешку… Вот он, мой верный рыцарь, снова явился спасать свою возлюбленную…

Сорока был в нерешительности. Он бы знал, как поступить, если бы они силком потащили девушку в дом, если бы она позвала на помощь…

Борис что-то отрывисто сказал, потом достал из кармана куртки ключи и швырнул Глебу. Тот ловко поймал их и, взяв сумку, направился к даче. Поднялся на низенькое крыльцо и, ссутулившись, стал просовывать ключ в скважину. Борис кивал Алене на дачу, что-то быстро говорил, как обычно жестикулируя длинными руками. Алена вдруг отвернулась от него и пристально посмотрела на ту самую сосну, за которой прятался Сорока, затем кивнула Борису и первой пошла по белой тропинке к даче. Глеб уже открыл парадную и скрылся внутри. Вспыхнули сразу три окна в доме. Видно было, как Глеб одну за другой задернул плотные зеленоватые шторы. Теперь неяркий свет с трудом пробивался в узенькие щели между шторой и окном.

Алена скрылась в коридоре, Длинный Боб, прежде чем закрыть дверь, снова бросил беспокойный взгляд на дорогу. Сороке даже показалось, что он заметил его, потому что в лице его что-то дрогнуло, он отбросил желтую прядь со лба, еще раз внимательно посмотрел на дорогу и лишь после этого закрыл на собой дверь. Слышно было, как в замке скрежетнул ключ.

Больше не таясь, Сорока одним прыжком перемахнул через зеленый штакетник, подбежал к окну, но в этот момент, словно нарочно, кто-то изнутри плотно сомкнул две гардины. Сорока внимательно осмотрелся: в дом можно попасть только через окно. Причем его сначала нужно выбить, так что будет шум, треск, звон — и они успеют принять какие-то меры. На всякий случай он осторожно потянул за железную ручку, дверь заперта. Приложился ухом к холодным доскам, но не услышал ни звука. Если бы дверь открывалась вовнутрь, он с размаху навалился бы на нее и выломал, а так ничего не получится. Оторвется ручка, и все.

Стоять столбом на крыльце и прислушиваться было глупо, надо что-то немедленно предпринимать. Тревога все больше овладевала им.

Сорока обошел небольшой зеленоватый дом кругом. С залива доносился глухой шум. Финский залив давно был скопан льдом, но недавняя оттепель растопила береговую кромку, и темно-свинцовая вода с ледяной шугой набегала на голубоватые торосы, разъедая их будто ржавчина. Здесь, у самого залива, тянул холодный ветер, поскрипывали на ветру высокие деревья. Снежная крупа зло колола лицо.

Увидев прислоненную к веранде лестницу, Сорока взглянул на крышу: кажется, квадратное чердачное окошко чуть-чуть приотворено. Не раздумывая, он забрался наверх и, осторожно ступая по заснеженной железной крыше, подобрался к окну. Отворил его и с трудом протиснулся на чердак. Здесь темно и сыро, пахнет старым тряпьем и кошками. Под ногами доски, поверх которых толстый слой опилок. Поэтому шагов почти не слышно. Налетев в кромешной тьме на опрокинутое цинковое корыто, Сорока остановился и замер. Ему показалось, что бабахнул колокол. И действительно, внизу послышались шаги, скрипнула дверь, вспыхнул свет, и Сорока совсем близко увидел квадратное отверстие, через которое можно спуститься с чердака в коридор. Он не видел, кто вышел из дома, но слышал, как человек, скрипя половицами, ходил по коридору, останавливался, прислушиваясь. Пробормотав: «Проклятые кошки!» — человек ушел в дом, и снова стало темно, но Сорока уже безошибочно знал, где чердачное отверстие.

Сидя на чердаке, слушая свист ветра и тревожный шум деревьев, он задумался… Догадается, интересно, Гарик заправить машину? Отсюда ничего не видно, кроме раскачивающихся вершин деревьев. Алене не нравится, что он дерется, но как в данном случае лучше всего было бы поступить? Вызвать милицию? Но никакого состава преступления нет. Сидят люди за столом и мирно беседуют. Алену никто волоком в дом не тащил, она сама вошла. Но раз она позвонила ему, Сороке, на работу, причем впервые, — значит, она почувствовала опасность. И вот он здесь. А она этого не знает.

Не знает и он, зачем Длинный Боб привез ее сюда, хотя догадаться можно… В таком случае и Алена могла бы сообразить, но она все-таки вошла в дом, хотя и после некоторых колебаний. Могла бы и не войти, позвать на помощь. Нет, она гордая, караул никогда не закричит.

Будь бы Садовский чужой, незнакомый ей человек, Сорока, и секунды не колеблясь, бросился бы ей на выручку, но Алена была в Бориса влюблена, и они не раз встречались.

Нет, он сам не будет ломиться в дом, устраивать скандал. И там, у института, он только потому сразу не бросился к ним, что хорошо знал характер Алены. Она слишком была независимой и не любила опеку. Даже отец избегал вмешиваться в ее дела. Насмешки в ее глазах — вот чего боялся Сорока.

И сейчас, сидя на холодном темном чердаке и слушая сухой треск обламывающегося, подмытого водой льда на заливе, он ждал, когда Алена его позовет.

А она не звала.

С пушечным выстрелом распахнулась дверь, в глаза ударил яркий снег, и Сорока, весь напрягшись, отшатнулся от отверстия. Краем глаза он успел заметить, что в коридор вышел Глеб. На плечи небрежно наброшена куртка, шапка на затылке, в зубах сигарета. Длинный Боб, прикрыв дверь, так что в коридоре осталась лишь узкая полоска света, негромко сказал:

— Погуляй, старик, понадобишься, я тебя позову…

— Не забудь, ты обещал… — хихикнул Глеб.

— В машине, где запаска, бутылка…

— Найду.

— Прошвырнись вокруг — нет ли тут кого поблизости…

— По-моему, тихо, — ответил Глеб. — На соседних дачах — ни огонька.

— У института она все время озиралась, будто ждала кого-то…

— Ловко я ее сцапал? — негромко хохотнул Глеб. — Она и пикнуть не успела.

— Зато потом, когда опомнилась, у меня клок волос вырвала…

— А может, зря мы все это? — взглянул на него Глеб. — Поднимет шум…

— Ладно, отваливай, — сказал Боб.

Глеб вышел, а Боб закрыл за ним дверь. Тот сразу же застучал кулаками.

— Э-э, зачем закрываешь?

— Я потом открою, болван!.. — прошипел Борис.

Дверь в комнату затворилась, и стало тихо. Так тихо, что Сорока услышал стук своего сердца, потом пришел откуда-то ровный шум. Это раскачивались на ветру сосны. Сорока с трудом удерживался: ему хотелось немедля спрыгнуть вниз и ворваться и комнату. Хорошо, что Боб не догадался эту дверь запереть. Воображение рисовало самые ужасные картины, он даже скрипнул зубами. Ненависть к этому человеку переполняла его. Мало того, что он убил Сашу Дружинина, потом зарубил ручную косулю, теперь Алена… От нечеловеческого напряжения заныли скулы, сердце гулко бухало у самого горла. Он знал, что пора вмешаться, но чего-то ждал. И дождался! Из комнаты послышался шум борьбы, приглушенный крик Алены…

Спрыгнув вниз, он плечом зацепил настенную полку, и на пол с грохотом посыпалась всякая всячина. Хрустнуло под ботинком стекло. Он рванул на себя дверь и ворвался в комнату. Яркий свет ударил в глаза, и он, моргая, в замешательстве остановился. Когда глаза привыкли к свету, он увидел стол с бутылками, рюмками и раскрытыми консервными банками. Бросился в глаза засохший осыпавшийся букетик цветов в высокой зеленой вазе, стоявшей на подоконнике.

Одним прыжком он покрыл расстояние от порога до дверей второй комнаты, где слышался шум борьбы, приглушенные крики Алены. На широкой тахте, мягко освещенной торшером, боролись Алена и Длинный Боб. Задыхаясь от внезапно нахлынувшего бешенства, он оторвал распаленного Бориса от девушки и, подняв до уровня своей груди, с силой швырнул на пол. Алена, взлохмаченная, растрепанная, со слезами на глазах, скорчилась на тахте, подобрав под себя ноги.

Вскочив на ноги и округлив бешеные глаза, Боб бросился на Сороку, но тут же снова со стоном покатился по полу. Держась за стену, поднялся, секунду с лютой ненавистью смотрел на Сороку, потом неожиданно прыгнул в сторону и, схватив с книжной полки глиняную статуэтку собаки, швырнул в Сороку. Тот едва успел пригнуться, фигурка вдребезги разбилась о стену, разбрызгав коричневые осколки по полу. В следующее мгновение в Сороку полетел причудливо изогнутый бронзовый подсвечник. Ударившись о книжный шкаф, с мелодичным звоном отлетел в сторону. Подвернувшаяся Борису под руку большая, цветного стекла пепельница угодила в массивный торшер, и тот, несколько раз испуганно мигнув, погас. Стало темно, лишь из соседней комнаты через распахнутую дверь падала на пол, застланный старым ковром, широкая полоса света. Боб вдоль стены продвигался к этой двери. В правой руке у него было что-то зажато. Спутавшиеся волосы закрывали ему глаза. Он поминутно дергал головой, отбрасывая их.

— Не подходи, — цедил он сквозь разбитые губы. — Убью!

Сорока, настороженно глядя на него, медленно приближался. И когда Борис, одной рукой держась за косяк двери, взмахнул второй, Сорока бросился на него.

В следующее мгновение они сцепились и оба с грохотом полетели на пол…

Алена слышала частые тяжелые удары, стоны и оханье, несколько раз с губ Бориса сорвались грязные ругательства. Потом стало тихо. С пола медленно поднялся Сорока, Борис остался лежать распростертым на полу. Свет из другой комнаты падал на его вытянутую ногу в крепком коричневом ботинке с толстой подошвой. Нога была неподвижной.

— Тима, увези меня отсюда поскорее, — шмыгая носом и всхлипывая, попросила Алена.

В наружную запертую дверь оглушительно бухали. Наверное, колотили ногами. Перешагнув через длинные ноги Боба, Сорока прошел на кухню, оттуда в коридор и отбросил толстый железный крючок.

В освещенном проеме двери возникла внушительная фигура Глеба. В одной руке у него начатая бутылка вина, в другой — кусок колбасы. Моргая белесыми ресницами, он заглядывал в комнату. Сороку, неподвижно стоявшего у распахнутой двери, он, видимо, принял за Длинного Боба.

— Я не помешал? — растягивая большой рот в улыбке, громко произнес он.

— Да нет, как раз кстати, — выступив из тени, отбрасываемой дверью, сказал Сорока и, не размахиваясь, коротким тычком ударил его в улыбающееся лицо. По-заячьи заверещав, Глеб выронил бутылку, колбасу, неожиданно быстро для его тяжелой фигуры развернулся на одном месте и опрометью бросился вон.

У крыльца его встретил Гарик. Он долго не высидел в машине и пустился на разведку. Глеб налетел на него и остановился.

— А-а, старый знакомый! — Гарик с ходу врезал ему.

Глеб пошатнулся и молча побежал к своей машине, Гарик за ним.

— Погоди, приятель! — крикнул он. — Куда ты так спешишь? У меня к тебе есть небольшой разговор…

Глеб проворно вскочил в машину, утопил все кнопки, запирающие двери, и включил мотор. Одно он не успел сделать — это захлопнуть крышку багажника. Поэтому, когда резко сдал машину назад, чтобы развернуться и выехать из ворот, «Жигули» с жалобным треском врезались задним бампером в толстую сосну. Крышка багажника лязгнула и скособочилась.

— Вот дает! — вырвалось у Гарика, наблюдавшего за его манипуляциями.

Он бросился к воротам, чтобы закрыть их на задвижку, но Глеб — его белое лицо смутно маячило за рулем — ринулся прямо на него, и Гарик вынужден был отскочить в сторону.

Удар! Ворота с треском распахнулись — и покалеченные «Жигули» выехали на дорогу. Яркий свет фар стегнул по заснеженным стволам сосен, от которых во все стороны разбежались длинные тени. Слышно было, как тягуче скрипела помятая крышка багажника.

Гарик еще не знал, что произошло в доме. Он слышал громкий стук в дверь, видел, как в одной комнате погас свет, а когда подошел к дому, из него, как пробка из бутылки, вылетел всклокоченный, без шапки Глеб…

Сорока молча принес Алене из другой комнаты пальто, шапочку, длинный узкий шарф, пахнущий знакомыми духами. Стоя возле опрокинутого торшера, она быстро привела себя в порядок, даже причесалась. Сорока подержал пальто, но она долго не могла просунуть в рукава тонкие руки. Глаза ее то и дело натыкались на распростертое на полу тело. Уже одетая, выходя из комнаты, она на что-то наступила, затем нагнулась и испуганно вскрикнула:

— Ты убил его!

На полу в темной луже рядом с ковром лежал длинный узкий нож с выпуклой костяной рукояткой. Сорока нагнулся и поднял его. Настоящее бандитское оружие. Таким ножом ничего не стоит человека зарезать. Повертел в руках, нажал сбоку кнопку и убрал в рукоятку лезвие.

— Это его нож, — коротко сказал он, пряча оружие в карман своей куртки.

— А это? — кивнула Алена на темное поблескивающее пятно на полу.

— Вино, — сказал он и подтолкнул ногой пустую бутылку с пестрой этикеткой.

— Тима, что с ним? — тихо спросила Алена.

— Очухается, — проворчал Сорока, незаметно ощупывая левый бок, там все сильнее саднило. Куртка под мышкой была влажной и распорота. Когда Алена отвернулась, чтобы идти к выходу, он взглянул на ладонь: кровь!

Сквозь зубы тихонько чертыхнулся: опять зацепили! Алена тут же повернулась к нему и обеспокоенно заглянула в глаза.

— Ты что-то сказал? — спросила она и, не удержавшись, снова метнула быстрый взгляд на неподвижную фигуру на полу.

— Я подумал, что могло бы случиться, если бы я опоздал, — сказал Сорока и внутренне содрогнулся: он бы себе этого никогда не простил.

— Я не такая уж беззащитная. Я скорее бы умерла, чем… — ответила она и передернула плечами. — Уйдем отсюда, Тима?

— Я так и знал, что у вас все в порядке, — возбужденно сказал Гарик, появляясь перед ними. — А этот жулик из комиссионки сбежал… Поглядел бы ты, как он с сосной поцеловался!

— И ты здесь? — удивленно уставилась на него Алена.

— Я-то ладно, а вот ты на чужой даче что делаешь? — подковырнул Гарик. — Задала нам работку!

— Дай я тебя поцелую! — улыбнулась Алена, и, приподнявшись на носках, чмокнула его в щеку.

— Ты что делаешь? — с притворным ужасом воскликнул Гарик. — Погляди на Сороку. Он бледный как смерть… от ревности!

— Погляди, что с этим… — кивнул тот на затемненную комнату.

— Без жертв не обошлось? — ухмыльнулся Гарик и прошел в комнату. Немного погодя оттуда послышался его голос: — Один изуродованный труп обнаружен на полу… Личность убитого опознать не удалось… Да вставай ты, гнида! — ругнулся он. Послышалась возня, раздался стон.

— Окати его из ведра, — посоветовал Сорока и, вытирая о брюки руку, вышел вслед за Аленой из этого проклятого дома. В левом боку противно саднило. Здесь, на улице, он почувствовал, как теплые капельки медленно скатываются из-под мышки по боку куда-то вниз, к бедру. Судя по всему, рана неглубокая, поверхностная, иначе бы кружилась голова и он уже почувствовал бы слабость.

Посадив Алену в машину, он вернулся в дом. Вместе с Гариком втащил Садовского в освещенную комнату, у газовой плиты нашел цинковое ведро с водой и с размаху вылил ему на голову. Боб зашевелился, с трудом разлепил вспухшие веки и застонал. Глаза у него были мутные с поволокой. Он бессмысленно переводил взгляд с Сороки на Гарика и с трудом шевелил разбитыми, вздувшимися губами. Что он шептал, было не разобрать, да Сорока и не вслушивался. Перешагнув через его разбросанные на полу ноги, он с нескрываемым отвращением сверху вниз посмотрел на своего врага.

— Здорово ты его отделал… — заметил Гарик, тоже глядя на мокрого, взъерошенного Боба.

— Глеб… — пробормотал Садовский.

— Твой дружок тю-тю! — присвистнул Гарик. — Гарун бежал быстрее лани…

— Бросать его здесь одного нельзя, — проговорил Сорока.

— Что ему будет? — беспечно ответил Гарик. — Проспится, протрезвеет и как миленький встанет на ноги.

— Надо бы в больницу отвезти, — озабоченно продолжал Сорока. — Судя по всему, у него сотрясение мозга.

— Ну уж дудки! — возмутился Гарик. — Чтобы я такого подонка в больницу повез… Да он и в машину не влезет… По дороге откуда-нибудь позвоним и вызовем «Скорую». Погляди, какой номер дачи.

Боб зашевелился на полу, снова раскрыл мутные неподвижные глаза.

— Я сам… — пробормотал он. — Не надо никого… Твоя взяла… Точка! Я ухожу с твоей… — Он сглотнул и, помолчав, закончил: — Не надо было так… с Аленой.

— Это ты нас тогда… на шоссе? — повинуясь безотчетному внутреннему импульсу, спросил Сорока.

Но Садовский снова закрыл глаза и, с хрипом вздохнув, замолчал. Желтая прядь прилипла к разбитой скуле, одно веко мелко-мелко вздрагивало.

— Пойдем, — тронул задумавшегося Сороку за плечо Гарик. — Что с ним толковать?

Они вышли из дома. Гарик с сердцем захлопнул дверь, но она снова открылась. Сорока поднялся на ступеньки и прикрыл. Тихий он был сейчас, Сорока, и задумчивый.

— Ты слышал, что он сказал? — спросил он Гарика, который чиркал на ветру зажигалкой, разглядывая на фасаде дома номер.

— Не знаю, что он такого сказал, — проговорил Гарик, — но уверен, что теперь он Алену оставит в покое!.. — И, помолчав, прибавил: — И Нину тоже.

— А что, он и…

— Было дело, — усмехнулся Гарик. — Нина рассказывала, как он недавно опять приставал к ней с этим сводником Глебом… Жаль, что тому мало досталось!

Гарик забрал у него ключи. Сорока сел на заднее сиденье рядом с Аленой. Даже в темноте было заметно, как у нее лихорадочно блестели расширившиеся глаза. Она придвинулась к Сороке и взяла его холодную руку в свои ладони.

— Мальчишки, если бы вы знали, как я вас люблю, — прошептала она.

— Что же ты так поздно мне сказала об этом? — рассмеялся Гарик, Ему было почему-то весело и хотелось все время шутить, смеяться, но Алена и Сорока были какие-то притихшие, грустные.

— Помолчи, дурачок, — попросила Алена.

— Женщины! — воскликнул Гарик, трогая «Запорожец» с места. — То приласкают, то обзовут…

Однако больше разговоров не затевал. Когда фары осветили небольшой спрятавшийся среди высоких сосен и елей курортный поселок, Сорока пошевелился и негромко сказал:

— Останови.

Гарик прижался к обочине, вылез из машины и, оставляя на снегу следы, побежал было к большому освещенному подъезду, но тут же остановился и повернулся к машине.

— Я не знаю номера телефона «Скорой помощи», — приоткрыв дверцу, заявил он.

Порыв холодного ветра с залива яростно ворвался в тесную кабину, обдал лица колючим снегом. Алена поежилась и еще ближе прижалась к Сороке.

— Закрой дверь, — коротко сказал тот и отвернулся.

Гарик захлопнул дверцу, пожал плечами и снова побежал к большому белому дому. Черт его знает, какой телефон у «Скорой помощи». Он ни разу еще в жизни ее не вызывал…

— Я люблю тебя, Сорока, люблю… — прошептала Алена и, обхватив его за шею, поцеловала. Она плакала и смеялась. И лицо ее с огромными сияющими глазами было мокрым от слез.

Над ними с шумом пролетал стремительный ветер, снежинки стучались в стекло, поземка змеилась по обледенелому шоссе, а они сидели рядом в теплой машине и слушали вечность.

Вильям Козлов Карусель 

У родника живой воды (О творчестве В. Ф. Козлова)


                                            

Вильям Федорович Козлов принадлежит к числу известных и любимых русских писателей, чей талант давно служит народу. Первая его книга — повесть «Валерка-председатель» — вышла в I960 г., а сейчас число изданных книг Козлова, романов и повестей, приближается к тридцати. Его проза проста как жизнь и глубока как море, наполнена целительным смыслом как вода в роднике в лесу, у березы. В прозе Козлова явственно слышится родное, русское и в природе, и в людях. Поистине, Козлов — писатель судеб человеческих. Подобно Твену или Чехову, он как бы ведет своего героя от школьной скамьи («Валерка-председатель», «На старой мельнице», «Копейка», «Президент Каменного острова», «Едем на Вял-озеро» и др.) к юности и человеческому, и гражданскому становлению, возмужанию («Я спешу за счастьем», «Солнце на стене», «Приходи в воскресенье», «Три версты с гаком»). Он умеет угадать тенденции времени, и не только положительные, но и недостатки, которые наносят обществу немалый вред: стяжательство, мещанство («Копейка», «Маленький стрелок из лука»). Незаурядный талант автора, проявляющийся во всем, динамичный сюжет сразу сделали «Маленького стрелка из лука» одним из лучших современных романов.

Герой Козлова (необязательно его отождествлять с автором) — человек мужественный, бесстрашный, с активной и твердой жизненной позицией, готовый на самопожертвование, подвиг, если это нужно ради торжества справедливости, особенно, во имя защиты Отечества. Таковы герои книг о войне: «Юрка Гусь», «Железный крест», «Витька с Чапаевской улицы» и др. Удивительна судьба самой популярной книги современного юношества «Президент Каменного острова». Она выдержала восемь изданий, общим тиражом свыше миллиона экземпляров. Автор развивает гайдаровскую традицию в образе главного героя. По требованию юных читателей автор написал продолжение книги — «Президент не уходит в отставку». В романах о взрослых Козлов не уходит в сторону от трудных, животрепещущих проблем любви и дружбы, становления семьи, сложностей обретения счастья в нашей нелегкой в прошлом советской жизни. Таковы романы «Ветер над домом твоим» (1983), «Волосы Вероники» (1984). Эти романы зачитывают, их невозможно достать. Такая судьба у трилогии «Андреевский кавалер» (1986), «Когда боги глухи» (1987), «Время любить» (1988).

Вильям Федорович Козлов (так он стал называться после усыновления отчимом, настоящие имя и фамилия — Вил Иванович Надточеев) родился в городе Бологое Калининской области 3 ноября 1929 г. Его родители, по профессии железнодорожники, жили в 23 км от Бологое, на станции Куженкино. Здесь и прожил будущий писатель первые шесть лет своей жизни, здесь и пошел в школу. Потом — Великие Луки, куда перевели отца по службе. Когда началась война, Вил уехал на дребезжащем поезде на станцию Куженкино, где жила в старом доме бабушка Ефимья Андреевна Абрамова. Здесь, среди русской природы, под грохот войны сложились первые впечатления будущего писателя, отразившиеся потом в книгах.

Излюбленный жанр писателя Козлова — исповедальная проза. Публикуемый роман «Карусель» выходит первым изданием. Это первая часть тетралогии: (1) «Карусель», (2) «Поцелуй сатаны», (3) «Черные ангелы в белых одеждах», (4) «Дети ада». В первом романе впервые в русской литературе писатель по горячим следам рассказывает о годах перестройки и гласности (1985—1987). Второй роман тетралогии называется «Поцелуй сатаны». Он рассказывает о 1987—1989 гг., когда оптимизм сменяется отрезвлением, разочарованием и болью от содеянного, когда налицо падение жизненного уровня; здесь автор повествует о «делишках» лжедемократов, заменивших собой партократов, и их потугах разрушить государство и экономику. Третий роман — «Черные ангелы в белых одеждах» повествует о 1989—1991 гг. Здесь уже описывается трагедия, катастрофа великой страны, бывшего СССР, находящейся на грани распада из-за предательства политиков и части интеллигенции, развязавших беспрецедентный беспредел и вседозволенность сатанинским силам. Четвертый роман — «Дети ада» — о 1991 —1992 гг. — рассказывает о нашем провале, поглотившем великую в прошлом державу и поставившем народ на грань нищеты и вымирания.

Есть писатели, которые напишут одну-две книги и замолкают. Вильям Козлов — писатель-летописец, избравший девизом клич князя Киевского Святослава «Иду на вы!» Обладающий даром предвидения и могучим талантом, питающимся от родников Русской земли, Козлов более тридцати лет находится на передовой позиции огня. Он знает, что сейчас ведется борьба за души людей, за сознание целых поколений будущей России. Многие еще не понимают смысла происходящего. Козлов ныне пришел, чтобы этот смысл объяснить. Он все знает и понимает, поэтому художественная проза его тетралогии пронизана болью за русских «манкуртов», ставших не своею волею угнетаемым меньшинством на своей земле.

Перед глазами читателей пройдет вереница художественных образов как положительных, так и отрицательных; иногда повествование ведется от автора, и происходящее видится глазами мальчика, у которого в день смерти Сталинарасстреляли отца, а мать позже покончила с собой; он видит, что преступники делают со страной, с народом, как миллионы остаются без работы, без крова...

Новая система убила все, как бы утверждает писатель, но к прошлому возврата нет, надо уметь увидеть врага, называющего себя «другом народа», надо уметь разглядеть светлые могучие интеллекты, рождающиеся на наших глазах в России — вот главные выводы писателя из четырех новых романов. Перед нами единственное эпическое полотно словесной, художественной ткани, отображающее наше время, когда сатанинские силы пришли, но они не смогут победить Россию, если есть родники, ее питающие, и народолюбцы, к ним припадающие.

Ю. К. Бегунов академик Петровской, Русской, Международной Славянской академии наук и искусств

 Часть первая Любовь и ненависть (Круг первый)


Пролог

Мы источник веселья  - и скорби родник,

Мы вместилище скверны - и чистый родник,

Человек, словно в зеркале миру — многолик.

Он ничтожен  - и он же безмерно велик!

Омар Хайям

Человек редко помнит свое лицо, а уж постоянно контролировать смену выражений на нем не под силу даже великому артисту. Бродя по шумным, многолюдным улицам Ленинграда, я смотрю не только на прекрасные своей неповторимой архитектурой старинные здания, соборы и дворцы, но и на лица людей. И вот какое вынес я впечатление: лица советских людей и лица иностранцев разительно отличаются. Лица наших людей в своей массе чем-то схожи: этакий налет равнодушия, безразличия. Иногда толпа прохожих на Невском вызывала в моей памяти солдатский строй. Будто невидимый внутренний командир скомандовал, — и все шагают в ногу. Идут люди и будто несут в себе безмолвный протест. На лицах советских людей, как в зеркале, отображались вся беспросветность нашей жизни, неверие в будущее, я бы даже сказал, рабская покорность судьбе.

Подобного не скажешь про иностранцев. Я долго как-то в Париже на Монмартре наблюдал за продавцом устриц: мимо текла толпа прохожих, туристов, а он виртуозно делал свое дело: любовно раскладывал на тележке свой неаппетитный для нас товар, обливал острой приправой, что-то смешивал в стеклянных банках, жонглируя ими. Каждого покупателя встречал радостной улыбкой, и те вступали с ним в оживленный разговор. И главное — у него не было скованности, стеснения, хотя мимо проходили тысячи разных людей. Человек был при своем деле, и это дело вселяло уверенность, придавало ему значительность.

Лица советских людей стали заметно меняться в середине восьмидесятых годов. Все меньше я видел тупо равнодушных, угрюмых людей, бредущих по улицам, будто в никуда. Оживились лица, в них наконец-то стала проглядывать индивидуальность. И самое удивительное для меня открытие: на многих лицах явственно проступили черты пробуждающегося достоинства, до той поры начисто стертые бесчеловечными условиями нашего проклятого существования.

Народ, будто великан, медленно пробуждался от многолетней спячки, протирал застланные серой дремой глаза, отряхивался, расправлял могучие плечи, с изумлением оглядывался назад, где десятилетиями царили ложь, хаос, бесхозяйственность, коррупция, где, сознательно попирая права простых людей, жировала элитарная прослойка нашего общества. Ни царь, ни фабрикант, ни помещик не имели столько привилегий и никогда не пользовались безвозмездно государственной казной, как партийные и советские чиновники. Они построили для себя свой собственный «коммунизм» и жили в нем, как боги, закрыв глаза на бедственное положение страны, народа.

Закончив очередную главу нового романа, я не мог усидеть долго дома, меня тянуло на городские улицы, на площади, к беспокойной Неве. И к незнакомым людям. Иногда я чувствовал себя Алладином, попавшим в пещеру с несметными сокровищами, а иной раз — заблудившимся странником в безводной пустыне... Вышагивая километры по Ленинграду, я находился не в плену своего воображения, а в гуще тех самых людей, о которых вот уже без малого четверть века пишу. И еще одно гнало меня в любую погоду из квартиры — это давняя мечта встретить ту самую единственную и неповторимую женщину, которую все мы, мужчины, ищем и во сне, и наяву. Тот самый неуловимый идеал, который, будто маяк в бурном море, сулит спокойствие и тихую пристань. Выпотрошенный работой, я, как аккумулятор, заряжался людьми, атмосферой города. Наверное, человек не может быть долго опустошенным, иначе он уже не человек, а лишь одна оболочка.

Существует такая красивая сказка для взрослых: мол, для каждого родившегося на земле человека существует в мире идеальная половинка, то есть предназначенная самой судьбой тебе женщина, которую нужно искать. Найдешь — будешь всю жизнь счастливым. Вот и живут мужчины и женщины, любят друг друга, рожают детей, становятся старыми, а нет-нет и приходит им в голову, что половинку-то свою они так и не нашли...

Может, и я брожу по городу и ищу свою пресловутую половинку? Банальная истина, но верить в это хочется... Много навстречу попадается красивых женщин, это и блондинки, и шатенки, и брюнетки, и рыжие. Высокие и маленькие, худенькие и полные. За иной из них хочется идти следом. Я так иногда и поступаю. И мы приходим к какому-нибудь многоэтажному жилому дому, к учреждению или к станции метро, и, привлекшая мое внимание, женщина скрывается за тяжелой парадной дверью или ярким цветочным пятном вливается в поток спускающихся по эскалатору к поездам метро. Туда за ними я никогда не иду, пятикопеечные рукастые автоматы преграждают мне путь, как бы отрезвляют меня. А вот напротив какого-нибудь каменного дома с кариатидами и железными балконами, в парадную которого вошла моя незнакомка, я подолгу стою, глядя на многочисленные окна и гадая, которое ее? Думаю о том, какая она дома: такая же красивая, как на улице, или раздраженная, злая? Улыбается мужу, детям или ворчит на них, срывает накопившееся за день зло? И кто она по профессии: врач, учительница или секретарша у какого-нибудь начальника? Термитников — мой приятель, директор института — говорил, что многие жены руководящих работников требуют, чтобы мужья имели в приемных только пожилых секретарш.

Иную незнакомку я вспоминаю по несколько дней и кляну себя за стеснительность — мог бы подойти и познакомиться. Сколько я вижу разбитных молодых и немолодых людей, которые запросто знакомятся на улице с девушками, женщинами. А я вот не могу. И потом, мне приятнее думать о незнакомке, придумывать ее.

В Ленинграде весна, но люди еще одеты по-зимнему. Я не люблю ленинградскую весну: она грязная, дождливая, с порывистыми ветрами, сырая, как болото. Вот осень — другое дело! Осенью Ленинград как никогда величествен и прекрасен. Я бы даже сказал — романтичен. А сейчас на реставрированных зданиях, дворцах мутные потеки, в скверах обнажилась земля, из водосточных труб уныло брызгает вода вперемешку с полусгнившими прошлогодними листьями, которые набились туда еще с осени, асфальт блекло-грязный, — легковые машины до крыш забрызганы засохшей грязью. Нужно держаться подальше от края тротуара, не то обдаст тебя мутной ледяной водой, а ближе к зданиям прижиматься опасно — над головами нависли сосульки. Кое-где тротуары огорожены веревками с красными полощущимися на ветру лоскутками. И вода в Неве неприветливая, у парапетов колышутся грязная накипь, отбросы. Даже энтузиастов-рыбаков не видно у мостов в эту пору. И все равно мне легко нынче дышится в городе, я знаю, что скоро солнце растолкает прямыми лучами будто остекленевшую серую муть и разом обрушит на город потоки яркого света, бликов, солнечных зайчиков. Засияют позолоченные шпили на соборах, разгладятся глубокие морщины на сурово насупленной Неве, подсохнет асфальт, будут парить белоснежные чайки, заснуют под железными громадами разводных мостов байдарки и речные трамваи. Весеннее солнце вмиг преобразит хмурый, отяжелевший от моросящих дождей город, небо явит истосковавшемуся взору свою синеву, ветер принесет вместе с птичьими голосами запахи талой воды, прелых лесных листьев, развороченной плугами земли.

Я жду этого момента, боюсь его пропустить. Еще с раннего детства меня волновали запахи пробуждающейся от зимней спячки земли, звали в неоглядные дали, будили в душе надежды на великие перемены, вселяли уверенность в себе, в свое будущее. Думаю, каждый нечто подобное испытал в весеннюю пору.

Я уже давно наблюдаю за высокой почти воздушной женщиной в светлом плаще с поясом и блестящей пряжкой. На ногах у нее коричневые остроносые сапожки. Талию можно двумя ладонями обхватить. Каштановые волосы завиваются на концах. И хоть день пасмурный, с хмурого неба моросит невидимый дождик, молодая женщина улыбается, глаза ее сияют какой-то внутренней радостью. Сейчас шесть часов, закончился рабочий день. Я увидел ее стоящей у Александровской колонны на Дворцовой площади. Ее шажки мелкие — очевидно, под плащом у нее узкая юбка, — острые каблуки сапожек звонко стучат по асфальту. У чугунной ограды Летнего сада, еще не открытого для посетителей, незнакомка в светлом плаще остановилась и, обхватив руками решетку ограды, стала смотреть на мокрые старые деревья в саду. — Если бы у меня был фотоаппарат, я сфотографировал бы ее на фоне строгой черной чугунной с позолотой решетки Летнего сада. Она казалась залетевшей сюда с юга красивой бабочкой, которая прилепилась к чугунной ограде. Тонкое глазастое лицо было радостно удивленным, длинные черные ресницы вздрагивали, на губах — летучая задумчивая улыбка.

Что она там увидела? Поблескивающие лужи на желтых тропинках, осклизлые корявые ветви деревьев, кучи мокрых листьев за скамейками, смутные очертания закрытых на зиму скульптур?

Мне приятно было смотреть на эту, казалось, из другого мира залетевшую сюда женщину: всегда приятно видеть счастливого человека. И я, вопреки своему обычаю, вдруг заговорил с ней.

— Вы такая счастливая, даже завидно, — сказал я, подойдя к ней.

Она даже не повернула головы, все также пристально всматривалась в пустынный парк. Мне на память почему-то пришли портреты женщин Модильяни: у них такие же высокие, тонкие шеи.

— Вы не знаете, куда делись белые лебеди? — произнесла она. И я понял, что вопрос ее не ко мне, а скорее к Летнему саду. Я не помню, видел ли прошлым летом в Карпиевом пруду лебедей.

— Они, наверное, осенью улетели в теплые края, — сказал я.

Голос у нее девически звонкий, последние гласные она немного растягивала. Я видел темный завиток возле маленького розового уха с белой круглой сережкой, видел ее нежный, чистый профиль, прямой нос, удлиненный разрез карих глаз.

— Я так любила на них смотреть, — продолжала она. — Они так величественно плавали парами. Он и она.

— Как вас звать? — спросил я, улыбаясь в ответ. Глядя на нее, просто невозможно было не улыбнуться. Вместо стеснения, напряженности я почувствовал необыкновенную легкость. У нее такое счастливое и милое лицо, она не кокетничает и не делает вид, что ей неприятно неожиданное уличное знакомство.

— Лена, — сказала она. — А фамилию мою вы все равно не запомните... Впрочем, у меня скоро будет другая фамилия... — улыбнулась и прибавила: —Запоминающаяся.

— Можно я вас провожу?

— Бога ради, — взглянув на маленькие белые часы, сказала она, — только для вас это... лишние хлопоты... Я еду в Пулково встречать своего жениха. Он прилетит из Лондона в двадцать десять, рейсом...

— Англичанин? — упавшим голосом спросил я.

— Командир корабля «Ил-62», — счастливо рассмеялась Лена. — Это его последний рейс. Послезавтра мы улетаем в Геленджик. Это наше свадебное путешествие.

— Поздравляю.

— Спасибо, — улыбнулась она и вдруг стремительно выскочила на проезжую часть и подняла руку. Я снова поразился, какая у нее тонкая талия. И такси, издав тягучий скрип тормозов, резко остановилось. Перед такой девушкой любой остановится.

Прежде чем закрыть желтую дверцу с вмятиной, повернула ко мне свое милое, глазастое улыбающееся лицо и произнесла:

— Вы еще будете счастливы, вот увидите!

И укатила. На влажном асфальте остались широкие следы покрышек. Их вскоре перекрыли другие, мокрые следы. А я стоял у чугунной решетки Летнего сада и смотрел ей вслед. И в ушах моих серебристым колокольчиком звучал ее звонкий голос. Уже и машины давно не видно, она взлетела на горбатый мост через Фонтанку и будто провалилась в преисподнюю, а я все смотрел и думал: почему она так сказала? Я не считал себя тогда несчастным. Напротив, я закончил книгу и пребывал в том восторженно-приподнятом настроении, которое не так уж часто посещает нашего брата, писателя.

Тяжелая холодная капля скатилась со лба на нос, потом на подбородок. В Летнем саду протяжно скрипнуло старое дерево, и будто послышался тяжелый вздох. Может, мраморная богиня проснулась в деревянном ящике и требует, чтобы ее освободили?..

Шагая по набережной к Литейному мосту, я думал, что счастье делает человека щедрым, ему хочется со всем миром поделиться. Правда, это свойственно только очень хорошим людям. Плохие люди своим счастьем ни с кем не делятся. Им это ни к чему. Думал я и над словами девушки, так легко и непринужденно сорвавшимися с ее губ.

Откуда мне было тогда знать, что Лена, которая и видела-то меня всего несколько минут, сумела так глубоко заглянуть в мою душу? Все мы ждем своего счастья, но счастье само не приходит, его дарят люди. Вот только жаль, что Ленино пророчество не осуществилось... А может, еще просто не пришла пора? И обещанное счастье впереди?..

Глава первая


1

Я вложил в пишущую машинку лист, отстукал цифру 1 и задумался: с чего начать новый роман? Как найти верную интонацию? Час, два я смотрю на девственно чистый лист. Сюжет романа давно созрел в голове, но вот как начать? Первая фраза — самая трудная. Это будет мой первый роман на современную тему, до этого я писал исторические романы. Моя любимая эпоха — это средневековье. Времена изменились, а люди-то остались прежними: так же влюбляются, воюют друг с другом, совершают подвиги или подлости, воспитывают детей, во что-то верят, к чему-то стремятся; одни чего-то добиваются в жизни, другие — теряют... Счастливее ли стал человек XX века по сравнению с человеком XI или XV веков? Может, умнее, мудрее?..

Я боюсь: придется перед читателями вывернуть душу наизнанку. А сколько моих знакомых будут искать себя в романе, сколько будет телефонных звонков, писем, упреков! Ладно, если персонаж положительный, вызывает симпатию, а если отрицательный? Правда, в моих романах нет чисто положительных героев, за что мне частенько достается от редакторов, но есть ли в жизни исключительно положительные люди? В каждом человеке уживаются хорошее и плохое. Есть, конечно, люди — я перед ними, как говорится, снимаю шляпу, — которые силой воли умеют подавлять в себе все дурное. Всю жизнь воюют с собой, самоусовершенствуются, как Лев Толстой.

Страшусь я ударить по клавишам машинки и по другой причине: год или два я буду жить один на один со своими героями, а жизнь-то летит мимо! Кто-то поедет за границу, кто-то будет любоваться тайгой и Байкалом, кто-то загорать и купаться на Черном море или плыть на байдарке по диким речкам. Я же буду всего этого начисто лишен. Мой мир — небольшая деревушка, дом с комнатой, кухней и верандой, мастерская в сарае и русская баня на пригорке, прячущаяся в тени огромной березы. И редкие поездки в Ленинград за продуктами, потому что в нашей деревушке и ведра картошки не купишь! Когда я приобрел здесь дом, в деревне было одиннадцать коров — ровно столько в Петухах, так называется моя деревня, — дворов, а теперь осталась лишь одна корова. Соседи толкуют, что негде косить — сельсовет не дает участков, не на чем возить сено, никто не идет в пастухи, да и без коровы-то оно, оказывается, гораздо легче...

Мои радости — это удачные главы (правда, пока это только мне одному так кажется!), прогулки в лес, купание в теплые дни на озере что неподалеку. Когда-то я был заядлым рыбаком, а теперь, к пятидесяти годам, остыл, да и жалостлив стал не в меру: шмелей в комнате ловлю полотенцем и выпускаю на волю, стараюсь не прихлопнуть вместо моли невинную ночную бабочку, а соседские собаки приходят ко мне за угощением. Мне даже жалко выбросить с чердака серый осиный домик, что прилепился к балке у крыши. Так и сосуществую с ними. Я их не трогаю, когда забираюсь на чердак, они меня не жалят.

И третья причина, пожалуй, самая существенная — я все о том, почему не могу начать роман, — это то, что от меня ушла любимая женщина. Не просто ушла, а взяла и потихоньку выскочила замуж за другого. Вот они, издержки моей профессии! Я могу работать только в деревне, а моя Света не может жить без города. В деревню она не прочь наведаться на машине на неделю-другую, причем обязательно должна быть хорошая погода (будто я Господь Бог!). Клубника на участке и никакой работы по дому.

Если поначалу Света и смотрела на меня с благоговением — она впервые в жизни познакомилась с писателем, — то с каждым годом ореол необыкновенности моей профессии все тускнел, и в конце концов превратился в ее глазах в терновый венец, который я надел на себя добровольно. Света не понимала, как можно писателю сидеть в «дыре», так она называла мою любимую деревню, среди невежественных людей, преимущественно пьяниц и матерщинников, когда кругом такие богатые возможности для развлечений? Она ведь смотрит телевизор, а там часто показывают писателей на симпозиумах и конференциях то в Америке, то в Японии, на худой конец, ей было бы приятно увидеть меня на встрече с читателями на студии в Останкино. Я пытался ей доказать, что на телевидении все это заранее подготовлено, записано: читатели задают вопросы, на которые писатель заранее подготовил ответы. А смотреть на местных жителей, с которыми я подолгу толкую об оскудении земли, коровах и овцах, о непоправимом вреде пьянства, об утрате крестьянином исконных навыков хозяйствования на земле, Свете скучно и неинтересно. Света говорила, что, когда познакомилась со мной, ей было двадцать лет, она полагала, что теперь-то по-настоящему откроет для себя удивительный мир искусства, а на самом деле «открыла» задрипанную деревню...

Она искренне считала, что я не умею жить красиво в ее понимании этого слова, не использую все те богатые возможности, которые дает моя редкая профессия. Ведь я — «свободный художник» и сам располагаю своим временем и вместо того, чтобы каждый божий день по пять-шесть часов стучать на пишущей машинке, ездил бы в разные страны, летом купался бы в Черном море, зимой катался бы на лыжах с Кавказских гор, там есть великолепные турбазы для отдыхающих...

Света — вторая женщина, которую я потерял в своей жизни. Первая — это моя бывшая жена, с которой мы разошлись много лет назад. Она тоже не любила деревню, упрекала меня, что не умею развлекаться и красиво жить. (Может, поэтому она и не хотела заводить детей?) Я бы прожил с ней всю жизнь, но она на одиннадцатом году нашей совместной жизни нашла другого спутника. Он работал в городе, умел сам развлекаться и развлекать Лию — мою бывшую жену — и вообще, был нормальным человеком, который в один и тот же день каждый месяц приносил домой зарплату, а я, оказывается, был ненадежным в этом смысле: у меня то густо, то пусто — именно это выражение употребляла Лия. Мы, профессиональные писатели, не получаем зарплату — живем на гонорары от своих книг. Не издашь книгу — ни копейки не получишь. А книга иногда пишется годы...

И еще одним великим «открытием» порадовала меня бывшая жена: скрупулезно подсчитала, что вместе мы прожили вовсе не десять лет, как я думал, а всего-навсего три года! Остальное время я, оказывается, провел в своей деревне, куда Лия последние годы очень редко приезжала. Я, конечно, не стал с калькулятором в руках проверять ее расчеты, поверил на слово...

Боюсь, новый роман будет грустным: о серой, рабской нашей жизни, об утраченной любви, о предательстве и жульничестве, о хапугах и заевшихся начальниках — в общем, о хороших и плохих людях и, конечно, о женщинах. Какой же роман может быть без них?..

Я все больше убеждаюсь, что наша жизнь — это карусель. Крутится-вертится земной шар, крутится вместе с жарким солнцем и далекими планетами, крутится Галактика с Млечным путем и вообще вся Вселенная. Крутятся-вертятся и жизни людей на земле, прокручиваются раз за разом, как магнитофонные ленты. Что-то повторяется, что-то новое возникает, что-то утрачивается, но вселенская карусель не стоит на месте, она вращается от рождения человека до его смерти. Останавливается она лишь для того, чья жизнь оборвалась, а для живых продолжает крутиться...

Что заставляет человека заниматься своим делом? Ученый сутками сидит в лаборатории, популярный артист половину жизни проводит в поездах и самолетах, поспевая из театра на съемочную площадку и наоборот, для моряка привычнее становится качающаяся под ногами палуба корабля, чем твердая земля, для пилота — небо! Есть в каждом человеке нечто главное, ради чего он и родился на Божий свет. И счастлив тот, кто открыл в себе это главное — свое предназначение. Такой человек, что бы у него ни случилось, проживет полнокровную жизнь и уйдет из нее, в какой-то мере, удовлетворенный, потому что он сделал то, что ему положено было сделать.

Я люблю мастеров своего дела, — будь то ученый или плотник, инженер или лесник, художник или шеф-повар. Некоторые женщины одержимых не любят, они ревнуют мужей к любимой работе. И великое достоинство человека в их глазах превращается в недостаток. Женщины любят себя в мужчине, а потому идеальный в их представлении муж должен отражать в себе жену, а с этим далеко не каждый согласен. Вот почему нынче женщины между собой часто ведут разговоры, дескать, мужчины измельчали, разучились ухаживать за женщинами, пылко любить, быть рыцарями... И редко какая женщина задумается: а что она должна дать мужчине, кроме ребенка и более-менее благоустроенного быта? Нынешние поколения женщин больше требуют, чем дают.

Скорее, не мужчины измельчали, а женщины стали мужественными. Когда-то они гордились тонкими талиями, маленькими руками и ногами, а в наш век одетые в джинсы и куртки рослые плечистые девушки мало чем отличаются от парней, кстати, точно так же одетых.

Другие женщины пошли, иные и мужчины стали...

Я все еще смотрю на белый лист бумаги, хотя мысли и далеки от него, слева от меня окно, за ним уткнулась зеленым куполом в облачное небо береза. Я ее посадил сам. С каждым годом береза все вздымается ввысь, уже подпирает ветвями шест со скворечником. Шест прибит к столбу изгороди. Хлопает на ветру полиэтиленовая пленка у колодца. Мой приятель Гена Козлин сделал парник для огурцов. Дожди и ветры разодрали пленку во многих местах. Меня несколько дней не было в Петухах, Гена, по-видимому, тоже не приезжал из города, огурцы никто не поливал, не смогли туда залететь под пленку и пчелы со шмелями, чтобы опылить желтые цветы, и огурцы в парнике не уродились. Сколько раз я втолковывал Козлину, чтобы он не занимался пустым делом, однако каждую весну он упорно натягивает между жердями пленку, сажает рассаду, потом все это за летние месяцы разрушается, а огурцов, как говорится, кот наплакал.

Из окна я вижу вдали три огромных вяза, там на пригорке пионерлагерь. Иногда в мою тишь да гладь врывается требовательный голос начальницы: «Воспитательница Борисова, срочно зайдите в канцелярию!» —или тревожное: «Объявляется учебная тревога! Учебная тревога! Всем на линейку!» Но чаще всего часами выплескиваются из мощного динамика песни популярных зарубежных певцов Челентано, Кутуньо, особенно часто гоняют «Модерн Токинг». Я никак не пойму, чей это услаждается слух: пионеров или воспитателей?

Из другого окна, а всего их в доме шесть, можно увидеть дорогу еще в один пионерлагерь — «Строитель». В пятидесяти метрах от моего дома — небольшое озеро без названия. Оно до половины заросло камышом и осокой. В нем илистое дно, и никто не купается. В прошлом году осенью на него опустились два прекрасных лебедя. Для меня это был праздник. Вместе со всеми я спозаранку бегал к озеру и подкармливал булкой нежданных гостей. Лебеди пробыли на тихом озере неделю и улетели.

Самый красивый вид у меня — это от бани, что стоит на пригорке. Песчаная дорога с указателем на пионерлагерь, озеро, за которым сразу начинается сосновый бор с выступившими на зеленый луг несколькими огромными деревьями. Часть луга распахали под картошку, а большая часть сохранилась в первобытном виде. Там меж молодого сосняка осенью можно найти маслят и рыжики. Они растут прямо в траве меж валунов. Сосновый бор уходит к заасфальтированному шоссе, которое выводит на большую магистраль Ленинград — Киев. Петухи ближе к Невелю, а до Великих Лук от меня километров пятьдесят. Там живет мой приятель Гена Козлин. Он почти каждую субботу наезжает сюда. Из Ленинграда ко мне не так-то просто добраться, нужно ехать на поезде до города, потом на автобусе. Только автобус в Петухи не заходит, от поворота с шоссе до деревни все равно нужно идти пешком.

В общем, я живу здесь в одиночестве, если не считать наездов молчаливого моего старого приятеля Гены Козлина. Переодевшись, он берет в руки мотыгу и до обеда, как некоторые соседи говорят, «горбатится» на писательском огороде. А в огороде и всего-то пять грядок, с десяток яблонь, слив, ну, еще полудикие кусты черной и красной смородины. Дело в том, что у меня ничего путного не растет. Навоза-то нет, а взять его негде. Есть в ближайшем совхозе, но там транспорта не дают. Навоз в деревнях, где коров мало, стал ценностью. За воз — гони бутылку.

Честно говоря, я и рад, что забрался так далеко от Ленинграда. От деревенского моего дома до городского на улице Некрасова ровно 540 километров. Здесь без нужды никто не беспокоит, телефона у меня нет, потому тут хорошо и работается.

2

Сегодня 1 августа 1987 года, суббота. Козлин не приехал, по-видимому, из-за дождя, с утра было пасмурно и ветрено, небо потемнело. Но вскоре погода разгулялась. Густая синь так и не превратилась в тучу, солнечные лучи рассекли облака, нежной голубизной заблистали промоины между ними, а вскоре и солнце будто с горы выкатилось из-за высокого пухлого облака, напоминающего своими очертаниями двугорбого верблюда. В моей с запахами сырости комнате сразу стало светло, загалдели воробьи в огороде, на них сердито прикрикнул облитый солнцем скворец, из сорняков робко приподняли нежно-сиреневые головки цветы мака. Он сам по себе тут растет, как и дикий укроп. Гена раньше безжалостно выдергивал мак, но мне стало жалко красивых хрупких цветов, и я попросил его не трогать их.

Сосед Николай Арсентьевич Балаздынин понес в помятом с одного бока ведре овцам на луг воду. Все хочу спросить его: зачем он это делает? Ведь до глухого озера рукой подать. С соседом мы живем в мире и дружбе, чего не скажешь про его жену. Очень уж крикливая и злая бабенка! Николай Арсентьевич худощав, высок, с редкими пегими волосами на костистой, с впалыми висками голове. Кепку он редко снимает даже в жаркий день. На аскетическом бритом лице выделяются, будто вытащенные из золы картошины, выпуклые скулы. Он уже много лет работает в промкомбинатовской мастерской, что стоит на берегу озерка. Там всего один кожевенный цех по изготовлению вожжей, уздечек и другой сбруи для лошадей.

Пишут, что в стране мало лошадей, а промкомбинат уже несколько десятилетий гонит и гонит свою продукцию. В Петухах всего одна лошадь, которую соседний колхоз выделяет для работников мастерской.

Но рабочие — их человек пять в мастерской — занимаются еще одним делом: рубят для районного и областного начальства срубы для бань. Иногда я вижу на площадке напротив мастерской сразу по три-четыре незаконченных сруба. Когда сруб готов и подведен под стропила, его разбирают, быстро грузят на грузовик. Иногда я видел на машинах псковские, ленинградские и даже московские номера.

Судя по тому, что рабочие не выражали недовольства по поводу «левой» деятельности, материально они не были обижены. Я как-то поинтересовался у соседа, что они имеют от всего этого? И кто спускает им заказы на бани?

— Эх, Рославич, — ухмыльнулся Балаздынин, — начальников нынче много развелось, а баньку при дачке каждому подавай — вот и тюкаем топориками...

— В рабочее время, — вставил я.

— А разве собрать сруб — это не работа? — удивился Николай Арсентьевич. — Мне ведь все одно, где горб гнуть: в мастерской или во дворе? А на свежем воздухе оно еще и приятнее работать...

Так я и не выяснил, по какой статье расходов платят им зарплату за срубы для дачников. Да, по-моему, это особенно и не интересовало моих односельчан.

Односельчане, не занятые в мастерской, ездят на велосипедах в поселок Боры, что в полутора километрах от нас. Там дом отдыха, почта, сельмаг и железнодорожная станция. Почти все женщины работают в Борах, в основном, в доме отдыха.

После того, как объявили войну пьянству, текучесть кадров стала больше: забубенных пьяниц нигде держать не хотят. А в Петухах пьют все мужчины и больше половины женщин. Я думаю, не из-за покосов они распродали своих кормилиц-коров в начале восьмидесятых годов, скорее всего, из-за повального пьянства: иногда всей деревней пили по несколько дней, а скотина маялась не подоенная и не накормленная. Избавились от коров в первую очередь самые пьющие.

В Борах главным пьяницей считался председатель поселкового Совета. Грузный, багроволицый, с пылающим, как факел, огромным носом, напоминающим неочищенную свеклу, он когда-то был номенклатурным работником, даже одно время в районе возглавлял молокозавод; потом перевели с понижением в Боры председателем колхоза, оттуда — председателем поселкового Совета.

На последней должности он прижился, хотя трезвым его давно никто не видел. Печать носил в кармане, прямо в кафе, на залитом пивом и вином столе, прихлопывал ее к самым различным справкам. Люди уже и не ходили в поселковый Совет, знали, что председатель околачивается или в кафе, или возле магазина, где прямо на ступеньках распивали.

Председатель — у него было прозвище «Нос» — кричал: Я — советская власть! Нету тут главнее меня никого! Захочу — магазин закрою, и все дела!

Магазин, конечно, не закрывал, но, проникнутые сознанием его значительности, собутыльники шли в магазин и приносили еще выпивку.

В 1985 году его первого турнули с поста. Я спрашивал, где теперь обитает «Нос», но никто толком не знал. Перестали продавать в кафе и магазине водку, и «Нос» там больше не показывался. Вместо него в Борах выбрали председателем поселкового Совета молодую женщину. Утешались, что она-то хоть не пьет и в рабочее время всегда на месте...

На берегу Николай Арсентьевич вбивает топором кол, привязывает самую большую овцу за кожаный сыромятный ошейник, как у собаки. Остальные овцы в силу своей малой сообразительности далеко не уходят от матки — пасутся рядом. Издали они мне напоминают комки серой ваты, разбросанные на лугу. Вечером сосед отвязывает овцу и весь выводок из шести особей одной масти приводит в хлев. Он впереди, за ним матка, а остальные трусят рядом. Каждое утро я слышу, как Николай Арсентьевич вдохновенно материт своих овец. Это у него по привычке, раньше, когда держал корову, он ее тоже материл. И вообще, все в Петухах ругают животных, будь то корова, овца или захудалая дворняжка. Да и курицам достается. Я полагаю, что таким образом они разряжаются от дурного настроения с утра. Утром ругаются дольше и злее, чем днем или вечером. Дает знать себя похмельная головная боль, да и голоса соседей звучат хрипло, будто заржавевшие. Ругнется, отхаркается и снова выругается. Женщины в этом отношении не отстают от мужчин.

Почему, пока смотришь на чистый лист в машинке, столько прокручивается в твоей голове разных мыслей? А стоит начать работать, как мысли наподобие вспугнутых на лужайке воробьев разлетаются во все стороны? И начинаешь долго и мучительно подбирать первое слово, фразу, предложение? Я не раз замечал за собой, что любуясь прекрасным пейзажем или закатным небом, потом за письменным столом все равно не найдешь таких ярких слов, чтобы реалистически описать увиденную красоту. Мысль услужливо подсказывает такие стершиеся фразы как «синее небо», «пышные облака», «розовый закат»... И потом, даже самые выразительные слова, очевидно, не могут передать ощущение, охватывающее нас при встрече с прекрасным. Да и красоту каждый человек воспринимает по-своему, а есть люди, которые вообще ее не замечают.

3

Вчера, августовским вечером, совершая свою каждодневную прогулку от дома до развилки дорог в деревню Федориху и пионерлагерь «Строитель», я был потрясен сменой красок неба и земли. Хотя вокруг Петухов сосновые боры с лесными озерами, эта проселочная дорога пересекает холмистую местность, распаханную под поля. Кое-где в рожь и гречиху вклинивается кустарник. А лес виднеется вдали. Если я иду от дома, то бор остается справа, а слева открывается вытянутое в длину озеро Длинное, на берегу которого пионерлагерь. С песчаной дороги с хохолками травы видна на холме Федориха с десятком дворов, неподалеку от берега на пригорке неясно сереет грубо отесанная каменная глыба в виде креста. Что она означает и как сюда попала, никто даже из старожилов не знает. Сколько себя помнят, она всегда там стояла. В лощине протекает узкий ручей, дорога сразу за ним вздымается в гору, и тут стоит одинокая красавица-береза, которой я каждый раз любуюсь. Когда-то она раздваивалась от земли, но лет семь назад какой-то пьяный отдыхающий на турбазе ни с того ни с сего взял и срубил один ствол. До сих пор он валяется возле дороги полусгнивший в высокой траве. Береза выжила, но будто стала печальнее и немного сгорбилась. Зачем нужно было ее уродовать? На этот вопрос ответа нет.

Обычно я гуляю один, дорога пустынна, лишь в половине одиннадцатого — хоть часы проверяй — проезжает со стороны пионерлагеря мотоциклист на «Иже» с коляской. Две круглые оранжевые каски появляются из зеленой низины. Это шофер «Скорой помощи», он с женой приезжает на выходные из поселка Боры помочь старику-отцу по хозяйству. Проскочит мимо меня, а запах горючей смеси останется.

Солнце спряталось, будто в рыхлую паклю, лишь над бором виднелась неширокая розовая полоса. Солнцу тесно в облачной пакле, оно рассекает ее, выплескивая огненные всполохи. А со стороны ржаного поля, простирающегося до дальней кромки леса, медленно наползал дымчатый разреженный туман. Он стирал краски, сглаживал перспективу. Я уже по опыту знал, что надвигается не очень сильный дождь. Точнее, неширокая полоса дождя, которая накроет меня. А над озером и бором опять весело сияло солнце, малахитом сверкали вершины сосен, слоистые пепельно-прозрачные облака поднялись выше. А в той стороне, откуда наползал туман, небо стало темно-синим, мрачноватым, хотя кое-где, тоже в голубых «окнах», возникали и пропадали багровые всполохи. Такое ощущение, что сейчас вступят в противоборство две могучие силы: хмурая, темная и светлая, солнечная. И я буду в центре всего этого. Зрелище было столь величественным и торжественным, что я остановился и замер.

Много я видел здесь красивых закатов, причудливых нагромождений облаков, попадал и под ливень, даже пережидал на редкость сильную грозу с ослепительными ветвистыми молниями и оглушительным громом в середине черемухового куста, что у дороги. Я даже не почувствовал комариных укусов. Но нынче происходило чудо: сиреневая туманная дымка неспешно приближалась ко мне, уже ощущалась прохладная влажность на лице, а за моей спиной, над озером и бором, все также ярко светило солнце, величаво плыли розовые облака. Вершины сосен купались в расплавленном золоте. Откуда-то надвигался туман, рожь с синими искрами васильков покорно пригнулась, а где светило солнце — стояла прямо, не шевелясь.

И вот туманная хмарь, вблизи сильно разреженная, коснулась меня, будто мокрыми бинтами спеленала с головы до ног, мягко зашелестели капли. Крупные, холодные.

У проселка стояло тонкое корявое дерево, даже не одно, а несколько сросшихся, перепутавшихся ветвями. Это были ольха и орешник. Землеройка бесстрашно перескочила через мою ступню и скрылась в норке. Я забрался под этот естественный шатер, прижался спиной к шершавому ореховому стволу. Прямо перед глазами покачивалась ветка с завязями молочных орехов. Дождь сильнее зашелестел в листьях, застучал по голове каплями. Я видел, как туман довольно быстро по траве и ржи уходил дальше; мне показалось, что он уже весь ушел, но дождь не прекращался, хотя небо расчистилось, облака поредели, багровая закатная полоса стала шире, и в нее вплелись зеленоватые и голубые прожилки.

Решив, что в конце концов я не сахарный, не растаю, я выбрался из-под зеленого мокрого шатра и замер: прямо на моих глазах рождалась радуга. Один ее конец врос в Федориху, второй еще не был виден. Радуга была слабой, трехцветной — даже еще не радуга, а смутный, изогнутый в мою сторону столб. Солнце слепило, облака были рельефно очерчены желтоватой окаемкой. Их будто накачали воздухом, они походили на дирижабли. Прямо перед глазами сверкающей паутиной вытягивались дождевые нити, туман далеко убежал вперед и теперь, поднимаясь вверх, цеплялся за вершины сосен и елей дальнего бора. Поднимался и исчезал, родился на земле, а умирать ушел на небо. А радуга набухала, упорно вытягивалась вверх, а затем, как и положено радуге, по дуге стала опускаться другим концом вниз. И угодила точно в середину озера, которое мгновенно в том месте стало трехцветным: в середине синим, а по краям туманно-розовым и желтым. Эти три цвета становились все ярче, отчетливее. Чем ближе я подходил к Петухам, тем дальше отступала радуга. Она незаметно вышагнула из озера и теперь высвечивала отдельные деревья на том берегу. Все кругом сверкало, искрилось, на каждой травинке — по бриллиантовой капле, на каждом цветке — по ожерелью. Клонящееся к бору солнце стало огромным, багровым, и на него можно было безбоязненно смотреть. Я шел, и радуга медленно передвигалась впереди. Мне жаль было сворачивать с проселка на тропинку, ведущую к моему дому. Я остановился и стал смотреть на радугу, дожидаясь, когда она растворится в голубом малооблачном небе. Со стороны озера, тяжело взмахивая большими крыльями, пролетела к болоту цапля. Вот она вошла в радужный столб, мгновенно превратилась в сказочную жар-птицу и, будто полиняв, пролетела дальше. А радуга господствовала над миром. И было тихо и торжественно: ни птичьих криков, ни шума ветра. В мою душу вливалась огромная радость. Глядя на радугу, я думал: неужели найдется на земле такая злая сила, которая посягнет на эту удивительную красоту?

...Когда на чистом листе, будто в ванночке с проявителем, смутно возникло круглое, с маленьким ртом лицо Светы Бойцовой, я понял, что сегодня не напишу ни строчки. Один мой знакомый, умный человек, сказал, что женщина — это великая тайна. Банальная истина, но... Ради любимой женщины мужчина был готов на подвиг, даже на смерть. Из-за прекрасных женщин короли вели кровопролитные войны, в которых гибли сотни тысяч людей, рыцари Средневековья ломали копья на турнирах, сносили мечами головы друг другу за право преклонить колено перед избранницей своего сердца, поцеловать ее руку или хотя бы прикоснуться губами к краю ее платья. Иногда, как Дон Кихот, поклонялись женщине до конца дней своих, даже не видя ее в глаза. Наверное, это было время самого наивысочайшего взлета любви в жизни человечества! В те века и Петрарка любил Лауру, которую так романтично воспел в своих сонетах.

Света Бойцова была моей второй любовью. У меня и сейчас щемит сердце, когда перед глазами возникает она...

Познакомились мы с ней в октябре 1981 года...

Глава вторая


1

Я не спасал ее от хулиганов, привязавшихся на улице, не вступал в опасную схватку с насильниками, пытавшимися затащить ее в темный подъезд, не бросался с моста в холодную Неву, чтобы спасти... Знакомство было самым прозаическим: Света Бойцова с одним моим дальним знакомым сама пришла ко мне в однокомнатную квартиру на улице Некрасова. Раздался мелодичный перезвон гонга, я открыл дверь и увидел ее... Может, было бы преувеличением утверждать, что я влюбился с первого взгляда, но понравилась она мне сразу: высокая, статная блондинка с круглым лицом, розовыми щеками. Она была в черном плаще, цвета кофе с молоком сапожках на острых каблуках, на густых русых волосах — они спадали ей на плечи — посверкивали дождевые капли. Маленький припухлый рот, аккуратный, чуть вздернутый носик, небольшие серые глаза придавали ее зрелому облику некую детскость. Кстати, она этим очень умело пользовалась, притворяясь наивной и непосредственной. Тогда, в 1981 году, я принял это за чистую монету.

Я поставил на газовую плиту чайник, вспомнил, что в холодильнике есть колбаса и банка шпрот. Я человек непьющий, и дома вина не держу, мои знакомые знают об этом. Мой приятель извлек из «дипломата» бутылку сухого вина и плитку шоколада. Света уселась на тахту у стены, с которой спускался красный ковер. Я старался не смотреть на ее высоко открытые стройные ноги, она совсем по-девчоночьи раздвигала их, так что были видны узкие белые трусики. Цвет глаз я определил не сразу, но сказать, что они красивые, я бы не смог. Такие глаза не запоминаются и почти ничего не выражают. То ли светло-серые, то ли мутно-голубые. Справа у маленького рта я заметил коричневую родинку. Гораздо позже мне довелось однажды близко увидеть ее мать, у нее точно на этом же месте была родинка, только гораздо больше и из нее рос длинный седой волос. Если у Светы лицо казалось приветливо-добродушным, то у матери — злым и неприятным. Иногда, думая о Свете, я вспоминал ее мать и молил Бога, чтобы дочь с возрастом не стала похожей на нее...

— Вы писатель? — спросила Света, поставив на колени пепельницу и закуривая. Курила она «Кент», и золотистая зажигалка у нее была электронная. Дорогая зажигалка. Потом я отучил ее курить, так как сам не курил и не терпел запаха табака. При мне Света не курила, но табаком от нее частенько попахивало, особенно от одежды. Она говорила, что в помещении, где она работает, все курят, а запах впитывается в одежду и волосы. Может, она и права...

Я утвердительно ответил, хотя и не любил на эту тему распространяться. Ставишь себя и собеседника в неловкое положение: чаще всего он никогда не слышал твоей фамилии и не читал ни одной книги. Дело в том, что я писал исторические романы и повести остановлении Древней Руси, о татаро-монгольском иге, об объединении Русского государства. Широкому читателю мои книги вряд ли были известны, хотя на полках магазинов они и не залеживались. Писал я медленно, в три-четыре года выпускал одну книгу. В общем, поразить своей знаменитостью воображение девушки я, естественно, не мог.

— Я не читала ни одной вашей книги, — с обезоруживающей непосредственностью обрадовала она меня, — даже не слышала вашей фамилии.

Я в этом и не сомневался. Скорее бы удивился, если бы она слышала мою фамилию. Девушки с такими наивными детскими лицами и не читают исторические романы.

— Света и других писателей не знает, — будто извиняясь за нее, заметил знакомый. Его звали Леша Налимов. Он сидел напротив окна, и лицо его было в тени.

— Я фамилии не запоминаю, — улыбнулась Света.

Улыбка у нее хорошая, хотя зубы мелкие и очень плотные, почти налезают друг на друга.  

— Сейчас писателей-поэтов много развелось, — нашел нужным вставить я. — Разве всех запомнишь?

— Зато, наверное, знаешь Евтушенко, Рождественского, Вознесенского? — улыбнулся Леша.

— А кто это такие? — удивилась Света. — Артисты?

— В общем, да, — улыбнулся Леша Налимов.

Налимов невысокого роста, черные волосы коротко подстрижены, лицо у него правильное, глаза карие. Я знал, что Леша — дамский угодник, ему ничего не стоило завести знакомство с понравившейся девушкой, правда, романы его быстро заканчивались. Леша все время был в поиске, по-видимому, и Света Бойцова — его очередная находка!

— Вы не любите поэзию? — спросил я.

— Я театр люблю, — ответила Света. — Леша мне вчера достал билеты в БДТ. На этот спектакль... «Мерин», что ли?

— «Холстомер», — пряча улыбку, поправил Леша и бросил на меня красноречивый взгляд — мол, какая прелесть эта Света Бойцова!..

— О чем вы пишете? — поинтересовалась Света.

Видно, заметив мое замешательство, Леша Налимов постарался перевести разговор на другое.

— Мы со Светой прямо из театра, — сказал он. — Ну и решили заглянуть на минутку к тебе. Света в глаза не видела ни одного живого писателя.

— А мертвых? — не совсем удачно пошутил я.

— Настоящие писатели не умирают, они живут в своих книгах, — ошарашила меня Света. И произнесла это с очень умным видом. Наверняка, еще со школы эту расхожую фразу запомнила...

На вид я ей дал бы лет девятнадцать. Как оказалось, я ошибся на год: Свете в 1981 году исполнилось ровно двадцать, а мне не было еще сорока. Все последующие годы она мне за несколько месяцев настырно напоминала про день своего рождения, разумеется, рассчитывая получить ценный подарок, но я до сих пор точно не знаю, в январе она родилась или в начале февраля? Света так часто напоминала про подарок, что я покупал его задолго до дня рождения. Да и не один раз в году. Все, что касалось цифр, математики — тут я пас. Иногда забываю номер своего телефона. Света очень любила получать подарки, а ко дню рождения, как пчела нектар с цветов, собирала их со своих родственников и близких знакомых. Правда, и сама любила дарить.

У меня на полке всего-то стояло шесть книг, изданных за пятнадцать  лет моей литературной деятельности. Три романа были несколько раз переизданы, вышли на других языках. Кстати, там на них много было рецензий, мне прислали целую пачку. А в родном отечестве — ни одной. В журналах я редко печатался, потому что давно понял: они стали кормушками для «главного» и его дружков. Там печатали только «своих» людей. Перед критиками я не заискивал, книг им своих с дарственными надписями не посылал. В отечественную критику я тоже не верил, потому что знал, на кого она работает, кого прославляет, выдавая серость за талант. Это были самые настоящие литературные джунгли со своими волчьими законами. А бедные читатели проглатывали все, что им навязывали. В стране еще не кончился книжный бум, и расхватывали почти все хорошо изданные книги, даже те, которые и читать-то было невозможно...

Леша и Света пили вино из высоких бокалов, закусывали бутербродами, которые я сделал, а я прихлебывал из маленькой коричневой чашки горячий кофе. Мой взгляд то и дело останавливался на девушке. Она мне все больше и больше нравилась. Невозмутимая, спокойная, она, казалось, излучала какой-то невидимый свет, благотворно действующий на мою психику. Я по натуре человек подвижный, беспокойный, не могу и минуты находиться без дела, особенно когда волнуюсь, и теперь я все время вскакивал с места, шел на кухню, то искал конфеты для девушки, то выбрасывал окурки в мусорное ведро — Леша и Света нещадно дымили сигаретами. Я раскрыл все форточки, но дым плавал в комнате.

И вдруг мне стало спокойно и даже весело, хотя, признаться, когда я шел открывать дверь, никакого энтузиазма не испытывал. Я не любитель принимать незваных гостей, да еще в неурочное время. Леша знал, что я недавно расстался с Олей Близнецовой, и, надо полагать, решил меня познакомить со Светой. Налимов работал экскурсоводом в Музее истории религии и атеизма, куда я частенько наведывался. А познакомились мы через Термитникова (одно время Леша работал с ним еще в комсомоле). Знакомство в дружбу так и не переросло — я в последние годы не очень-то легко сходился с людьми... Алексей Павлович Термитников, как бы он не продвигался вверх по служебной лестнице, старых друзей не забывал, старался всегда, чем мог, помочь. Редкое качество для руководителя «застойного периода».

Возможно, Леше и самому нравится девушка, и он привел ее ко мне, чтобы подчеркнуть и свою собственную значительность: вот, мол, какие у меня знакомые. Писатель!..

— Включите какую-нибудь музыку, — попросила Света.

Чего-чего, а музыки у меня хватает! Одно время я увлекался разными группами, но потом остыл к ним, теперь собирал записи только настоящих певцов. Битлы остались навсегда, а десятки популярных групп полопались, как мыльные пузыри. И, честно говоря, надоели эстрадники, поющие на иностранном языке, слов-то все равно не знаешь! Последнее время я собирал записи старинных русских песен. Как это не странно, но к нам они почему-то попадали из-за рубежа. Я поставил на стереомагнитофон кассету с записями Высоцкого. Света состроила недовольную гримасу:

— Лучше Челентано!

Мне этот талантливый певец и артист тоже нравился. Годы летят, а его популярность не проходит, чего о многих других знаменитостях не скажешь. Челентано что-то запел про «аморе, аморе...» На лице девушки появилось сосредоточенное выражение, правда, не надолго. Света сама стала перематывать пленку, чтобы снова и снова прослушать понравившуюся ей песню. С магнитофонами она, видно, была хорошо знакома. Ее привычка гонять на магнитофоне одну и ту же мелодию меня раздражала... Но все это было потом, а темным октябрьским вечером я сидел рядом с ней, вдыхал запах французских волнующих духов и чувствовал себя на верху блаженства, тем более, что Леша Налимов не корчил из себя влюбленного и вроде бы ничего не имел против моих ухаживаний. По правде говоря, пока никаких ухаживаний не было. Не очень-то умел я это делать. Но думаю, что и Свете, и Леше было видно, что я, если можно так сказать, «клюнул» на нее...

Никогда не дарил девушкам цветы — меня от этого отучила жена Лия, — не говорил банальности, не рассыпался мелким бесом в любезностях, что как раз и нравится даже умным девушкам, не угождал. И сейчас я просто сидел рядом со Светой и испытывал наслаждение оттого, что она рядом. Когда я случайно коснулся ее бедра рукой, она бросила на меня чуть насмешливый взгляд и улыбнулась. И я понял, что мое состояние ей понятно. Она не поощряла меня, но и не отталкивала.

Леша мигнул мне, и мы вышли на кухню. Из комнаты доносился глуховатый мужественный голос Челентано. Я пошире приоткрыл форточку — Леша не выпускал изо рта сигареты — и взглянул на него.

— Я Светку знаю давно, — сказал он. — У нас ничего с ней нет. Был роман с ее подругой, она у нас работает в бухгалтерии. Так что если, старик, хочешь...

Я не любил этого модного словечка «старик», но сейчас все это проскочило мимо моего внимания.

— Она учится? — спросил я.

— В Финансово-экономическом, — сообщил Леша, — на третьем курсе. Но должен тебя предупредить, старик, трудная девчонка!

— В каком смысле? — не понял я.

— Узнаешь... — непонятно усмехнулся Налимов и бросил взгляд на дверь. — Пойдем, а то обидится.

На что она должна обидеться, я так и не понял, но покорно пошел за ним. По-видимому, оттого, что сделал мне «подарок», Леша стал держаться со мной покровительственно, раньше он ничего подобного себе не позволял.

— Как ты, Света? — спросил он. — Послушаешь музыку? Андрей тебе поставит эмигрантов. А мне надо домой, у меня жена, хоть и нелюбимая, но очень ревнивая...

Эти слова и особенно хихиканье резанули мое ухо: в этом было что-то фальшивое.

Леша Налимов нынче не показался мне умным.

— У вас есть Джанни Моранди? — посмотрела на меня ничем не замутненными чистыми глазами Света.

— У князя Волконского все есть, как в Греции! — рассмеялся Леша. Он уже надевал в прихожей серое в полоску пальто.

И снова его слова неприятно резанули меня: фамилия у меня действительно старинная. Я воспитывался в детском доме и родителей не знал. Мне сообщили лишь, что они погибли в 1942 году — как раз в тот самый год, когда я родился. Может быть, первая принявшая меня грудным ребенком няня была почитательницей великого писателя Льва Николаевича Толстого и дала мне имя и фамилию одного из героев романа «Война и мир»? Но князь Андрей носил фамилию Болконский, а я — Андрей Волконский. Моя воспитательница из детдома давным-давно рассказывала мне, что какие-то люди в серых шинелях с портупеями передали меня в дом ребенка в мокрых пеленках и якобы при мне была записка, где черным по белому было написано: Андрей Волконский, рождения 1942 года, а вот день и месяц указать позабыли... Так что день своего рождения я не праздную, хотя в паспорте и указано, что я родился 5 марта... В день смерти Сталина. Разве это не ирония судьбы? Конечно, я не знаю, как погибли в страшном 1942 году мои родители, могу об этом лишь догадываться...

— Почему князь? — вскинула на меня серые глаза Света. Мое имя и фамилия не вызвали у нее никаких ассоциаций и я понял, что «Войну и мир» она не читала.

— Леша шутит, — сказал я, скрывая досаду. Плоские шуточки по поводу моей дворянской фамилии никогда мне не нравились. Помнится, в детдоме я даже подрался, когда меня почему-то стали дразнить недорезанным буржуем.

— Позвони, старик, завтра, — небрежно помахал с порога Леша. Подмигнул и вышел, захлопнув дверь.

2

И вот мы вдвоем со Светой. Комната у меня большая, с высоким потолком. Я с беспокойством посматриваю на люстру, но пока тихо. Дело в том, что после капремонта в старинных домах почему-то слышимость точно такая же, как в современных, шлакоблочных. Когда мы въехали в этот дом на улице Некрасова, то соседи из двадцатой квартиры, как раз надо мной, оказались столь безалаберными, что в первую же неделю залили водой не только мою ванную, прихожую и кухню, но и большую часть лестничной площадки. Когда я ночью позвонил им и сообщил о потопе, еще довольно молодая женщина в коротком халате с опухшим ото сна лицом невозмутимо заметила, что, наверное, с вечера забыла кран закрыть...

Может, один раз и можно пережить такое, я заново побелил квартиру, сменил в прихожей обои, но не прошло и полугода, как меня опять залили, на этот раз продолговатую кухню, которую я только что по своему вкусу оборудовал и обставил. Снова я стучал в дверь квартиры надо мной, снова мне открыла темноволосая круглолицая женщина с глазами вареного судака и сообщила, что на этот раз ее муж, по-видимому, повредил пластмассовый водоотвод под раковиной. Когда в прихожей и кухне в третий раз появились на потолке безобразные пятна, я не стал стучать в дверь, а написал заявление в жилконтору, где высказал все, что я думаю о своих соседях наверху. Это было непоправимой ошибкой с моей стороны: я нажил изобретательных и злобных врагов. Заливать меня, вроде бы, перестали, зато по вечерам стал надрывно петь на разные голоса и грохотать, сотрясая трубы, водопроводный кран, а потолок днем стал содрогаться, будто надо мной проходило на водопой стадо слонов. Но и это было еще не все, я теперь знал, когда мои соседи укладывались спать: всякий раз с грохотом раскладывался диван-кровать. И это еще не все: круглолицая соседка с глазами вареного судака научила свою малолетнюю дочь вставать в комнате на стул и прыгать на пол. Если поначалу, пока девочка была маленькой, можно было еще терпеть эти прыжки, то с годами, по мере ее роста, грохот над головой становился все более обвальным, а хрустальная люстра начинала жалобно звенеть подвесками, грозя вообще сорваться с крюка. Про белую пыль, что сыпалась на пол, я уже не говорю. Столь изощренная месть продолжается до сих пор — ни много ни мало, семь лет. Несколько раз, не выдержав этого, я поднимался на этаж выше, звонил в дверь и мог воочию убедиться, как такая же круглолицая, как мать, девчушка с жидкими белыми кудряшками забирается на стул и с садистским удовольствием прыгает на паркетный пол.

— Это же ребенок, — с мефистофельской улыбкой на невыразительном лице заявляла мне соседка. — Ей нравится прыгать!

То же самое мне заявил и отец девочки. Тогда я попытался поговорить с самой нарушительницей моего спокойствия. Светловолосая девчушка, ей было уже лет семь, пролепетала, что мама велела ей, придя из школы, прыгать со стула на пол, передвигая его по периметру не слишком заставленной мебелью комнаты, мол, это вроде зарядки. И еще мама сказала, что не надо обращать внимания на дядю с третьего этажа, это плохой дядя и пусть себе злится. Девочка занималась этим иногда по полтора-два часа кряду. Я выскакивал из квартиры — ни о какой работе не могло быть и речи! — и шел пешком до Невского, потом через Литейный проспект назад, по пути заглядывая в совсем мне ненужные магазины. Как-то я поинтересовался у соседа Сережи, какая у моих мучителей из двадцатой квартиры фамилия, он сообщил Синицыны или Синичкины. Мне даже обидно стало за моих любимых птиц...

Когда я рассказывал об этом знакомым, никто не верил, что такое может быть. Я ломал голову, что же делать? Но пока так ничего и не смог придумать, кроме того, что стал еще чаще уезжать из Ленинграда в деревню Петухи Псковской области. Есть еще один выход — это поменять квартиру.

— Красивая у вас люстра, — перехватив мой беспокойный взгляд, брошенный на потолок, заметила Света.

Прыжков не было, но диван-кровать с грохотом раскрылся, потом его небрежно передвинули, потому что пронзительно завизжали паркетины.

Света рассказала, что живет под Ленинградом в Кузьмолово с матерью. У них там свой дом с большим участком, мать бухгалтер магазина, построила два гаража, купила «Жигули», но на них никто не ездит. Может, она, Света, сдаст на права и сядет за руль... На мой вопрос, есть ли отец, сказала, что мать прогнала его из дома, когда ей, Свете, было пять лет. С тех пор она отца больше не видала, он живет где-то в Средней Азии. Стоило бы к нему съездить и получить алименты за пятнадцать лет, наверное, это будет немалая сумма? Отец работает на стройке экскаваторщиком. Впрочем, все впереди, Света не собирается ему дарить такие деньги... Мать не подала на алименты потому, что посчитала их в стоимость дома, который ей достался, но Света недаром учится в Финансово-экономическом институте, она представит счет папаше! Тогда я и внимания не обратил на все это, слова девушки показались мне вполне разумными. Света похвасталась, что даже необходимые справки достала, чтобы припереть экскаваторщика к стенке.

В тот вечер каждое слово, произнесенное Светой, казалось мне исполненным глубокого смысла. Мне все нравилось в ней, даже манера говорить, хотя она частенько употребляла такие словечки, как «бабки», «крутой мужик», так она называла Лешу Налимова, или: «я на все это чикала и брякала!» Ведь ерунда, а мне казалось тогда смешным и остроумным! Леше не мог простить безобидного «старика», а тут «чикала-брякала!» Наверное, когда женщина нравится, нам нравится все в ней, даже глупость и вульгарность. Всему мы, влюбленные мужчины, находим оправдание: мол, это не портит ее, а наоборот, придает еще больше очарования.

Когда она поднялась с дивана, подошла к застекленным книжным полкам и стала рассматривать корешки книг, поворачивая русоволосую голову то в одну сторону, то в другую, я снова отметил, что у нее очень статная фигура: тонкая талия, длинные стройные ноги, высокая грудь и, как циник Налимов говорил, «исключительно красивая попа!»

— Дайте мне что-нибудь почитать, — произнесла она своим проникновенным, с нотками детской звонкости голосом.

— Выбирай, — расщедрился я, хотя старался книги из дома не отдавать, потому что, как правило, назад они не возвращались.

— Их так много, выбери мне сам? — попросила Света.

— Что ты любишь читать?

— Про любовь...

— Ну, тогда возьми «Анну Каренину», — пошутил я.

— Кажется, такой фильм был? — наморщила свой гладкий лобик девушка. — Татьяна Самойлова играла там.

Признаться, меня несколько поразило, что она не читала «Анну Каренину», но я и сам когда-то в юные годы питал предубеждение против литературы, которую навязывала школьная программа...

Если поначалу Света стеснялась признаваться в своей необразованности, то потом честно спрашивала меня про все то, что ей было неизвестно. Зато и мне раскрыла кое-какие «белые пятна» в моем образовании. Света великолепно ориентировалась в стоимости модной одежды, обуви, предметов быта. Знала, где что можно достать, пообещала меня познакомить с неким Вадиком по прозвищу «Кудряш», который на дом приносит любые вещи от кроссовок и пуховиков до видеомагнитофонов и импортных часов, правда, с ним надо ухо востро держать, может и надуть, например, всучить «самопал», выдав его за фирму.

— Самопал? — удивился я. — Он и оружием торгует?

— Дурачок! — рассмеялась Света. — «Самопал» — это подделка под фирму.

Окинув критическим взглядом мою одежду, заметила, что рубашка у меня примитивная, сейчас в моде воротники узкие и с прямыми уголками, а брюки носят типа «банан». Такие брюки я видел на некоторых мужчинах и женщинах и поражался: зачем люди уродуют себя? Куцые, с накладными плечами белесые куртки со стоячими воротниками, мешкообразные клетчатые брюки с напуском спереди и сзади даже стройную девушку превращали в бесформенное существо, чем-то напоминающее космонавта в скафандре. Сама Света была одета по-иному: свитер облегал ее узкоплечую фигуру, юбка в обтяжку в меру короткая. Из украшений — на пальце узкое колечко с камнем, в ушах круглые золотые сережки. И в русых волосах красивая коричневая заколка.

Мы слушали музыку. Света вдруг заговорила о театре. Оказалось, что она видела все последние нашумевшие спектакли, чего нельзя было сказать обо мне. Кстати, и с Лешей она познакомилась в театре. Что Налимов театрал, я знал, но что он еще может и любые билеты достать — это для меня новость. И не только в театры, но в концертные залы, где выступают приезжие из-за рубежа знаменитости.

Поистине, Леша Налимов открывался для меня с неожиданной стороны. Я считал его увлеченным историком, Леша любил поговорить о том, что собирает материал для кандидатской диссертации о русском православии при Борисе Годунове, уговаривал меня весной поехать в Углич, где был зарезан царевич Дмитрий.

Что ж, я был Леше благодарен. Света вскружила мне голову. Она довольно быстро освоилась у меня, плавно передвигалась по комнате, доставала с полок книги и альбомы с репродукциями великих художников, больше не смущаясь, задавала такие дикие вопросы: «А он жив?» Это про Сурикова. Или раскрыв огромный альбом Ильи Глазунова: «А этот рисует картины и музыку сочиняет?»

Я стал ей объяснять, что художники не «рисуют», а пишут картины.

— Это неправильно, — возразила Света. — Пишут писатели, а художники рисуют.

И такая убежденность была в ее голосе, что я не стал с ней спорить.

Я вдруг открыл в себе дремавшего до сей поры педагога. С жаром стал ей рассказывать про гениальных художников эпохи Возрождения. Полураскрыв маленький припухлый ротик, Света внимательно слушала. Это еще больше подхлестывало меня. Я раскрывал альбомы, показывал репродукции, автопортреты. Я готов был до утра рассказывать обо всем, что знал...

И Света Бойцова была благодарной слушательницей, так сказать, знойной пустыней, которая жадно впитывала вдруг пролившийся с небес дождь знаний...

Света была на редкость практичной девушкой. Она все для себя решала заранее. А уж если решила, то ее не отговоришь. Взглянув на маленькие голубые часики на тонком запястье, она вдруг прервала мой водопад слов:

— У тебя есть раскладушка?

— Зачем она мне? — удивился я, спускаясь с неба на землю.

— А где же ты ляжешь? — без улыбки смотрела она на меня серыми глазами, в которых было искреннее недоумение.

Я молча перевел взгляд на раскладной диван-кровать, покрытый клетчатым пледом.

— Моя последняя электричка ушла, — вздохнула Света. — Не положишь ведь ты меня на пол спать?

Раскладушка у меня, конечно, была, пришлось лезть по стремянке за ней на антресоли в прихожей. Света приняла ее у меня, тряпкой вытерла пыль, застелила всем чистым сначала себе на диване, а потом мне на раскладушке, которую поставила подальше, к окну, предварительно захлопнув форточку. Улицу Некрасова еще весной закрыли для транспорта, поэтому мимо дома не грохотали трамваи и грузовики. Успокоились наверху и мои подлые соседи из двадцатой квартиры. Утром мы обязательно проснемся от грохота диван-кровати, который со скрежетом и скрипом проедется по моим нервам. Это случается в семь утра. А в субботу и воскресенье — в девять. Прыжки со стула на паркет начнутся после часу дня.

Сидя на кухне, я слышал, как журчал душ в ванной, звякнула стеклянная подставка у зеркала, — наверное, Света положила на нее заколку. Мылась она долго, с удовольствием, даже что-то напевала. Света вообще была медлительной, неторопливой девушкой. Если бы не любовь к телефону, она целыми днями валялась бы в постели с книжкой в руках. И еще любила за рюмкой посидеть с сигаретой на кухне. Ей даже лень было налить из бутылки — просила меня. А я каждое утро в девять садился за письменный стол и работал без перерыва до двенадцати, потом полчаса занимался хозяйственными делами и снова стучал на машинке до двух, а потом приходила из школы моя мучительница... Я всегда удивлялся, читая мемуары или воспоминания современников о великих писателях, которые могли и после обеда работать допоздна. Лишь в самых экстремальных случаях я мог себя заставить работать за письменным столом по десять-двенадцать часов.

— У тебя есть халат? — послышался из ванны ее голос.

Я подал ей халат. Мокрая тонкая рука проворно забрала его, и дверь снова захлопнулась. Остался приятный запах шампуня. Мы как-то незаметно с ней перешли на «ты». По крайней мере, я этого не заметил.

Если Света проявляла крайнее невежество в литературе, искусстве и политике — бессмертные произведения классиков она знала в основном по театральным постановкам и кинофильмам — во всем, что касалось практических вопросов, она была на высоте. Мне до нее было далеко. Как говорится, каждому свое. Вскоре я доверил ей заботиться о моем гардеробе. Вещи она доставала мне модные и по сходной цене.

К деньгам Света относилась с благоговением, но тратить их совершенно не умела. Наверное, дело было еще в том, что она, купив ту или иную вещь, очень быстро к ней остывала и вскоре продавала за полцены. И вообще деньги текли между ее пальцами как речной песок. Она никогда не смогла бы толком объяснить, куда они подевались. Правда, не во все свои дела Света меня посвящала. Зато мой телефон стал для нее главным предметом в доме. По нему она заключала какие-то сделки с подругами, обещала что-то достать, и ей обещали то же самое, бесконечно могла обсуждать качество дубленки, нового импортного костюма или австрийских сапог на каучуковой подошве...

Все это было потом, а пока я сидел на кухне, смотрел на прибитое к стене деревянное панно с изображением церквей древнего Пскова, а ухо мое напряженно ловило каждое ее движение в ванной. Ко мне часто заходили приятели с девушками, но ни одна не произвела на меня такого сильного впечатления, как Света. Я уже давно заметил за собой: если мне понравится женщина, то я, как говорится, готов стенку прошибить лбом. Чаще всего моя напористость отпугивала их и перспективный роман прерывался, еще и не начавшись. Не то, чтобы я торопился, настаивал, требовал... Нет, просто я не умел врать и притворяться. Без обычной экспозиции, отбросив всякую разумную дипломатию, сразу говорю девушке, что она мне понравилась и я готов для нее на все... Может, тут я несколько преувеличиваю, потому что опытная женщина, услышав такое от вроде бы серьезного человека, прикидывает, дескать, этого простака, пожалуй, можно заставить и жениться на себе. Но в этом вопросе я непоколебим. После развода с Лией я не встретил пока женщины, на которой хотел бы жениться... Чаще всего об этом я мечтаю в деревенской тиши, где мне иногда приходится жить одному месяцами...

Света Бойцова тоже пока не вызывала во мне желания на ней жениться. Теперь я снова терпеливо жду, когда кто-то, сидящий в каждом из нас — одни зовут его Богом, другие — вторым своим «я» — скомандует: «Вот она, судьба твоя! Женись, братец!..» Но пока этот таинственный «кто-то» упорно помалкивает, и я хожу в холостяках вот уже много лет.

...Мы пьем чай со Светой. После душа — она смыла всю свою косметику, которой теперь даже школьницы без всякой меры пользуются, — лицо ее стало еще круглее, а глаза без голубоватых теней и накрашенных ресниц — еще меньше и невыразительнее. Она словно полиняла. Лишь яркий рот алел да влажные волосы красиво струились по плечам. Волосы у Светы жесткие, таким в дальнейшем оказался и ее характер...

— У тебя тут хорошо, — произнесла Света, откусывая печенье. — И главное, от института не так уж далеко...

Иногда ее непосредственность поражала! Ей надо было что-то решить для себя, а потом придет время и для чувств... Прожив с ней почти семь лет, я так и не понял: любила ли кого-нибудь хоть раз в своей жизни эта женщина? Я и сейчас не могу ответить на этот вопрос. О своих бывших мужчинах Света не любила распространяться. Из скупых, в разное время оброненных фраз я лишь узнал, что до меня у нее был любовником техник-протезист, потом какой-то начальник из торга и вот третий — я, писатель, о котором она до сегодняшнего вечера никогда не слышала.

Мне сдается, Света Бойцова знала себе цену и, отдавая себя очередному мужчине, в первую очередь думала о том, что она от него в результате получит. На этот счет у нее были две программы: программа-минимум и программа-максимум. Минимум — это обеспечение ее необходимым, подарки, деньги на мелкие расходы (раньше это называлось «на булавки»). Программа-максимум — это удачно выйти замуж. Я вроде бы под эту вторую категорию подходил, пока Света не узнала меня поближе. Здесь меня сильно деревня подвела! И еще слишком большая приверженность к работе. Она этого не понимала. «Зачем ты каждый день торчишь за письменным столом? — искренне недоумевала она. — У тебя ведь нет начальников, ревизоров, никто тебя не проверяет, не требует отсидеть „от и до!”»

Такие понятия, как внутренняя самодисциплина, ответственность перед самим собой, наконец, то, что моя работа — это смысл всей моей жизни, все это было для нее пустым звуком...

— Леша сказал, что ты живешь один, — продолжала Света. Из-под распахнутого халата выглядывали ее розовые колени. Поймав мой взгляд, Света небрежно запахнула полы.

— Я был женат...

— У тебя нет детей... — она чуть нахмурила лоб. — Ты поэтому и разошелся?

— Она вышла замуж за другого.

— А Леша тебя уважает. Говорит, ты талантливый и еще придет твой час.

— А что, Налимов для тебя — непререкаемый авторитет? — полюбопытствовал я, начиная раздражаться от частого упоминания имени моего приятеля.

— Он умный и очень нравится моим подругам. Они говорят, самый красивый мужчина в Ленинграде.

— И ты так считаешь?

— Мы с Лешей друзья.

— И все?

— Не задавай глупых вопросов, — спокойно сказала она. Как потом выяснилось, Свету было очень трудно вывести из себя, но уж если она всерьез обижалась, то надолго и потом старалась побольнее отомстить. Я по натуре взрывной, в гневе могу много чего несправедливого наговорить, но быстро отхожу и если не прав, признаю это. Не прощаю людям лишь подлости и отъявленного хамства. Просто навсегда порываю с этим человеком, — он для меня перестает существовать. Света же никогда ничего не забывала. По моему мнению, она не была способна на такие сильные чувства, как любовь и ненависть. Ее обиду искупал подарок, который она сама выбирала. И при всей ее злопамятности, я верил, что, получив его, она, как кассир в конторе, сбрасывала со счетов расхода свою обиду.

Мы проговорили до двух ночи. Точнее, говорил я, а Света слушала. И взгляд у нее был спокойный, изучающий. А я рассказывал о своей жизни с Лией, о других своих привязанностях, даже сорвалось с языка имя Оли Близнецовой, с которой я все еще поддерживал отношения. Она могла в любое время мне позвонить и прийти просто так выпить чашку крепкого кофе. Это единственная моя знакомая, которая употребляла наркотики, правда, об этом я узнал примерно через год после того, как с ней познакомился.

Иногда я чувствовал, что говорю во вред себе, но остановиться не мог. Вообще, в мелочах, я плохо управляемый человек. Вот в крупных делах — там другое дело: я могу принять решение, что-то круто изменить в своей жизни. Я не раз замечал, что моя резкая откровенность ставила малознакомых людей в тупик. Они не могли мне ответить тем же самым. Короче говоря, я всегда старался быть самим собой, а многим людям это совсем не свойственно, им приятнее казаться иными, чем они есть на самом деле. Наверное, поэтому Света Бойцова была лишь слушательницей. Мне казалось, что она все правильно понимает, но так думать было роковой ошибкой: потом все, что я лишнего наговорил ей, рикошетом ударило по мне же...

Света выключила ночник и пожелала мне спокойной ночи. Я долго ворочался на раскладушке, потом встал и лег к ней. Она тут же встала, я подумал, что сейчас уйдет на раскладушку, но она пропустила меня к стене и улеглась рядом. От ее волос пахло шампунем, дыхание было ровным, спокойным, вся она была такая близкая, желанная. Когда мои руки коснулись ее тела, Света спокойно сказала:

— У тебя ничего сегодня не получится, Андрей.

— Почему? — спросил я.

— Я тебя не хочу, — с обезоруживающей откровенностью ответила она.

Я ей не поверил, но Света оказалась права: у меня ничего не получилось в тот наш первый октябрьский вечер.

Глава третья


1

Света Бойцова как-то сразу вошла в мою жизнь, вселила в меня чувство ответственности перед ней, заполнила собой все мои мысли, вообще вела себя, как жена. Разом покончила с телефонными звонками моих знакомых женщин. Уверенно брала трубку и холодно спрашивала: «Кто это?» Одни сразу вешали трубку, другие просили позвать меня. Света звала, но далеко не уходила, внимательно прислушиваясь к разговору. Я и не заметил, как стал чувствовать себя виноватым после каждого нежданного звонка. Света умела делать из меня виноватого, то и дело мне приходилось в чем-то перед ней оправдываться. Даже когда я не был виноват. Нет, она не ревновала, не требовала, чтобы я дотошно объяснял, кто мне звонил и зачем, просто круглое, с детским выражением лицо ее становилось непроницаемым, глаза — отсутствующими, она замыкалась в себе и молчала. Я не терплю напряженки в доме, мне сразу становится неуютно, и вот, чтобы развеять возникший холодок, я начинал объяснять, что до встречи с ней у меня ведь были знакомые женщины...

— Больше их не будет, — коротко обрывала Света. — Или я, или они.

— Конечно, ты! — пытался я приласкать ее, но Света грубо отталкивала меня. Чтобы обрести свойственное ей душевное равновесие, нужно было какое-то время или...

— Я видел в магазине чешскую кожаную сумку, — говорил я. — Коричневую, с длинным ремнем.

В серых глазах Светы вспыхивал интерес.

— С металлической застежкой? На молнии?

— Очень красивая, — говорил я.

Света подходила ко мне, прижималась гладкой розовой щекой к моей щеке. Я и был-то всего на пять сантиметров выше ее.

— Одевайся, дорогой, — совсем другим, ласковым голосом произносила она. — Пойдем в магазин.

Подаренная мною сумка и недели не красовалась на Светином плече, вскоре она безвозвратно исчезала. Спрашивать, куда она делась, было бесполезно: Света никогда не давала вразумительного ответа. То подруге дала поносить, то забыла в Кузьмолово, а мать кому-то продала...

При всей своей женственности Света была иногда грубой и резкой. Ласковых слов она никогда не произносила, кстати, мне это нравилось: я не любил, когда меня называли «котиком», «зайчиком» или «масиком». Даже в постели она не была нежной, скорее, сосредоточенно деловой. Испытав наслаждение — Света не была фригидной женщиной, — она теряла к партнеру интерес и становилась равнодушной, холодной. И на лице ее было написано: «Ну, заканчивай же поскорее и оставь меня в покое!» Она даже притворяться не умела...

На кухне Света могла лишь сделать салат, ну, разве еще яйцо сварить. В порыве откровенности признавалась, что мать с детства оберегала ее от плиты, мол, ручки белые испортишь, ты красивая, и мужчины должны тебя на руках носить... Иногда, будучи в игривом настроении, высокая девушка весом в шестьдесят девять килограммов, капризно просила:

— Андрей, возьми меня на ручки?..

Я брал и носил ее по комнате, но после этого какое-то нытье чувствовал в мышцах, хотя никогда не был слабаком, приходилось и штангу поднимать весом в сто килограммов, но это было давно, когда я еще учился в Ленинградском университете на филфаке.

Света никогда не отказывалась помыть посуду или вытереть в комнате пыль, но пока она собиралась, а Света не любила ни в чем спешить, я успевал сам все сделать. За годы холостяцкой жизни я научился готовить, стирать белье и рубашки на «Малютке», поддерживать чистоту и порядок в квартире. Продолжалось это и теперь. Света предпочитала, придя из института, посидеть на кухне за столом с сигаретой во рту и чашкой черного кофе в руке. Она была не прочь и выпить, но я уже повел атаку на ее привычку пить и курить: вино покупал редко, демонстративно открывал форточку, когда она закуривала. И, само собой, стыдил: мол, молодая девушка, а замашки у тебя сорокалетней матроны...

В первый же год нашего знакомства я все-таки отучил Свету курить. Подсовывал ей вырезки из газет, где сообщалось, сколько вреда приносит курение, какое количество людей на земле умирает от рака легких и гортани, как грубеет голос у женщины, утрачивается женственность.

— Мне это не грозит, — упорствовала Света. Это верно, женственности в ней хоть отбавляй.

Мне нравилось смотреть, как она причесывается, закидывая тонкие руки назад, как натягивает колготки на длинные ноги, вертится перед зеркалом с раскрытой косметичкой.

Из отрывочных признаний Светы я открыл для себя совсем другого Лешу Налимова. Оказывается, он был отъявленным бабником: волочился за каждой симпатичной девушкой, просил Свету познакомить с ее подругами из института, почти каждый вечер после работы бегал на свидания. У него такие же приятели с холостяцкими квартирами, где они собираются веселыми компаниями и устраивают гулянки...

— Надеюсь, ты теперь там не бываешь? — ревниво спрашивал я.

— Я думала, и ты такой же, — сказала Света, — когда он привел меня сюда.

— Ты разочарована?

— Я не терплю коллективный секс, — улыбнулась Света. — И потом учти: я очень ревнивая.

— А курить бросай, — уговаривал я. — Тебе это не идет.

— Я последнюю, — упорствовала Света, выхватывая из пачки очередную сигарету.

Я стал ужесточать борьбу: вытаскивал из ее сумочки пачку с сигаретами, комкал ее и выбрасывал в мусорное ведро, один раз даже сломал газовую зажигалку. С месяц Света курила лишь в институте, но потом бросила. Как она заявила, ей надоело со мной «собачиться» из-за этого. Очень многие с трудом отвыкают от курения, Света же бросила легко. Теперь даже в компаниях не курила. Кстати, Света ни к чему по-настоящему не привыкала, могла бросить курить, уйти от мужчины, не испытывая при этом никаких сомнений, — все это мне пришлось испытать позже...

А вот отучить ее пить я так и не смог. Когда я перестал выставлять на стол вино — Света любила шампанское и марочные сухие вина — она перестала ко мне приходить. Я крепился две недели, а когда она как ни в чем не бывало позвонила и сказала, что хочет навестить меня, бросился в магазин за шампанским — тогда еще спиртное можно было купить.

В девятнадцать-двадцать лет, а случается, и до тридцатилетнего возраста, многие тянутся к приятелям, компаниям. Будто боятся остаться один на один с собой. У меня подобной тяги никогда не было, как не было и скучно самому с собой.

Посторонние люди не то чтобы меня очень уж раздражали, просто я не испытывал желания общаться с ними. Мой единственный настоящий друг проживал в Калинине. Вот общение с ним мне всегда доставляло искреннее удовольствие. Но последние годы мы встречались все реже. Друг женился на враче-окулисте. Одно дело было приезжать к нему одному, а теперь там семья. Николай — артист, после гастролей сам наведывался ко мне в Петухи. В Великих Луках у него жили мать и две сестры.

Света же не мыслила себе жизни без подруг. Первое время они постоянно приходили к нам, но понемногу, хотя я и старался быть с ними приветливым, перестали ходить. Света сказала, что я показался им слишком уж серьезным и не скрываю своего негодования, когда они дружно дымят сигаретами и болтают о фирменных кофточках, юбках, туфлях. В общем, я стесняю их. Свете как-то в голову не пришло, что и они меня могут стеснять. Эта привычка свойственна и моим великолукским приятелям Гене и Валере. Те даже ко мне в Петухи раньше приезжали с приятелями.

Наблюдая за компаниями, я все больше приходил к мысли, что тут дело не в дружбе, а в собутыльничестве. Бесконечные разговоры вокруг того, как намедни выпили и как бы хорошо сегодня снова добавить. И в компании, когда сразу несколько голов заняты одной и той же проблемой, скорее находится решение: нет водки в магазине, значит, надо поискать спекулянтов, которые в неурочное время с наценкой перепродают из-под полы спиртное, не найти спекулянта — даешь самогон! И кто-нибудь обязательно вспомнит нужный адресок...

Надо отдать должное Свете, она быстро перенимала все то хорошее, что я ей внушал. Привыкла читать художественную литературу (я ей сам выбирал книги), старалась вникнуть в их содержание, не стесняясь, спрашивала меня про незнакомые ей слова. Отучил я ее от некоторых сорных словечек, поменьше стала «чикать и брякать». Например, Света совершенно не к месту употребляла слово «шедевр». Почему-то оно ей особенно нравилось. «Сегодня я встретила на улице старого „шедевра”», — между прочим говорила она. («Шедевр» — это давнишний знакомый, который еще в школе ухаживал за Светой.) Или так: «У нас в институте появился обалденный ,,шедевр”»! — это о новом преподавателе.

Я долго не мог взять в толк: Света учится в институте, большую часть времени проводит в Ленинграде — в Кузьмолово она ездила лишь раз-два в неделю — почему в ней столько дремучести? Понемногу все прояснилось: ее мать была малообразованной женщиной и имела большое влияние на дочь.

Если Свете становилось известно, что у меня соберутся знакомые литераторы и ученые-филологи, среди которых есть и доктора наук, Света старалась в этот вечер не приходить ко мне, а если и появлялась, то вела себя, как говорится, тише воды ниже травы. Гораздо позже она осознала, что само ее присутствие украшает любую компанию: образованным людям в гостях не обязательно вести с красивой женщиной умные разговоры, достаточно видеть ее. И Света со временем уяснила для себя эту истину. А после их ухода с нескрываемым превосходством толковала, что один был в плаще, который давно вышел из моды, у второго — ужасные штиблеты, третий и вовсе был одет, как одевались десять лет назад, когда она еще пионеркой в школу ходила...

Умных людей Света определяла по умению красиво изъясняться. Если мой знакомый разливался за столом соловьем, Света смотрела на него с восхищением, хотя он мог и чушь пороть. Псевдоученых в последние два-три десятилетия хоть пруд пруди расплодилось в науке; ничего не привнося в нее, они сосали деньги, как тли сосут зеленый лист.

Время было такое, когда любой проныра от науки мог сделаться кандидатом или доктором. Липовым, разумеется. Все решали не способности, а связи, блат. Некоторые партийные работники, ведающие идеологией, таким образом становились кандидатами, докторами... Да и вообще, в стране появилась целая прослойка дельцов от науки, литературы, искусства. Выдавая посредственность за талант, пользуясь связями, вручая крупные взятки, покупая влиятельных партийных функционеров и чиновников, они устраивали свои грязные дела, обогащались, более того, через продажную печать, прессу, телевидение утверждали себя в сознании миллионов людей как лучших представителей в литературе, искусстве, науке.

Таким был и Леня Блохин. Он хвастался у меня за столом, что скоро «провернет» на ученом совете и докторскую диссертацию. Он так и заявил: «проверну», а не «защищу». Настырные, пробивные, наглые — эти псевдокандидаты и доктора заполонили вузы, научные институты, издательства, журналы, газеты.

— Ленечка у тебя шедевр! — в первый раз послушав говоруна Блохина, заявила Света.

Я уж который раз объяснял ей, что «шедевр» неуместно здесь, а к Блохину и совсем не подходит. Леонид Васильевич, среднего роста блондин с глазами альбиноса, тоже не спускал томного взгляда со Светы. Ему явно импонировало ее внимание. Когда Света в кого-нибудь вперяла свой наивный взгляд и чуть приоткрывала маленький ротик, она была необыкновенно хороша.

Скрывать, по крайней мере внешне, своих чувств она не умела.

А вот настоящий эрудит и умница профессор-филолог Александр Иванович Игнатьев ей не понравился. Во-первых, он говорил мало и только по существу, во-вторых, не проявил большего, чем того требовали приличия, внимания к молодой хозяйке дома. А Света в присутствии гостей подчеркивала, что она тут полновластная хозяйка. Подавала закуски на стол, готовила кофе, иногда свой фирменный салат, если было из чего.

— С чего тывзял, что он умный? — рассуждала она. — Говорит о каких-то непонятных вещах, за весь вечер ни разу не улыбнулся...

— Тебе или вообще? — шутливо спрашивал я. Потому что переубедить Свету, если она что-то вбила себе в голову, было почти невозможно.

— Старый сыч, — продолжала Света. — Хоть и похвалил мой салат, а сам и двух ложек не съел.

И все равно Света в моих компаниях не чувствовала себя свободной: тут не блеснешь своими познаниями в современной моде — за редким исключением, моих знакомых этот вопрос мало занимал, — не поговоришь об артистах, с которыми вездесущий Леша Налимов в свое время успел познакомить Свету, не послушаешь музыку, потому что ученый люд и литераторы всему этому предпочитают разговоры о своих делах, литературе, критике и, конечно, о политике. Свету же все это не «колышет», как она заявляла.

Я уже говорил, что Света Бойцова пробудила во мне педагога. Мне нравилось просвещать ее. С самым серьезным видом я разъяснял девушке, что такое «конфронтация», «триптих», «бестселлер», «импонировать». Мягко поправлял, что Фидель Кастро возглавляет правительство на Кубе, а не на Гаити, Джон Кеннеди был вовсе не знаменитым певцом, а президентом США, а Берия творил свои кровавые дела не до революции, а в годы советской власти. Про Сталина она, конечно, слышала и, повторяя слова своей темной мамы, говорила, что он войну выиграл и не знал о беззакониях, творящихся в стране. От него все скрывали...

Иногда, отвечая на Светины вопросы, я воображал, что разговариваю с существом вроде киплинговского Маугли. Разумеется, я эти мысли не выражал вслух. Света могла бы обидеться, и мой неожиданно открывшийся дар педагога так и остался бы втуне.

Все это не мешало нам мирно сосуществовать. Я все больше привязывался к Свете и теперь, когда она уезжала на электричке в Кузьмолово, скучал без нее. При всей ее медлительности появлялась она у меня всегда шумно: непрерывно звонила в дверь, стремительно врывалась в прихожую, бросив взгляд сначала на вешалку, потом на дверь в комнату, нет ли кого у меня? Я помогал ей раздеться, доставал из ящика ее тапочки. Размер ноги у Светы был тридцать девятый. Порозовевшая с улицы, с умело подведенными глазами, она приносила с собой в мою квартиру оживление, свежесть утра и еще нечто такое, что создавало иллюзию домашнего уюта и нормальной семейной жизни. Света садилась у высокого окна на деревянную табуретку с кожаной подушкой сверху и весело рассказывала о своих делах в институте. Длинные ноги протягивались через всю узкую кухню, я то и дело натыкался на них, но девушке и в голову не приходило чуть отодвинуться. Правда, кухни у нас делают такие маленькие, что и одному там тесно.

— Вышла я на Невский, вдруг слышу: «Светик, приветик! Как я рад тебя видеть. У Славика сегодня день рождения, может, заглянешь?» — Это мой одноклассник Боря...

— А Славик? — спрашиваю я. Мое приподнятое настроение начинает падать.

— Он когда-то бегал за мной, — беспечно продолжает Света. — Ну, я отказалась, думаю, ты обидишься.

— Правильно думаешь, — говорю я.

— Там много знакомых соберется... — вздыхает Света. — А я, как дурочка, бегу к тебе...

Я не очень-то этому верю: если Свете куда-либо захочется, она, не посчитавшись со мной, пойдет туда. А поздно ночью позвонит по телефону и скажет, что к ней тут пристают всякие и хорошо, если бы я ее встретил у метро «Площадь Восстания»...

Я вставал, одевался и шагал по пустынной улице Восстания к станции метро. Света ведь могла и не позвонить... Прощал ей такое, что другие вряд ли простили бы. Дело в том, что я считал Свету почти своей женой, понятно, и требования у меня к ней были, как к жене. Да я бы и женился в те первые годы на ней, если бы не ее мать. Пожилая женщина с совиным лицом и злыми бесцветными глазами, узнав, что ее дочь собирается замуж за писателя, которому скоро сорок, встала на дыбы! «Только через мой труп! — заявила она Свете. — Я всю жизнь в торговле, ты будешь главным бухгалтером после института, так что писатель нам с тобой ни к чему. Не нашего он поля ягода, дочка! Еще, чего доброго, напишет про нас... Да он и старше тебя почти вдвое. Так что решай: я или он!»

Света поначалу выбрала меня. Около полугода она постоянно жила со мной и ни разу не была в Кузьмолово. Но страх перед матерью постоянно ее преследовал, она боялась взять трубку, когда раздавался звонок, просила меня не открывать дверь, не узнав, кто там? Но мать в конце концов прихватила ее у подъезда института и за руку увела с собой. Неделю Света не появлялась у меня, а когда заявилась, то была в новой дубленке, коричневых австрийских сапожках и пыжиковой шапке — дело было зимой. Все это мать ей подарила, взяв с нее слово, что больше встречаться со мной не будет... Слово Света дала, она была без предрассудков, могла давать слова направо-налево, клясться всеми святыми, а поступать по-своему.

Я очень обрадовался ей, несколько дней пролетели для меня, как праздник. До сих пор не могу понять столь откровенной ненависти ко мне ее матери!

Света не раз говорила, что мать очень жадная, из нее лишнюю копейку не вытянешь, а тут пошла на такие траты, лишь бы отлучить дочь от меня... Пожалуй, тут дело даже не в ненависти лично ко мне: одинокая мать не хотела отпускать дочь от себя из обыкновенного эгоизма. А уж если придется отдавать замуж, то только за человека их круга — делягу, торгаша, бизнесмена. Света говорила, что мать не возражала против связи дочери с зубным протезистом, а потом с начальником торга. Считала, что эти люди нужные, умеют делать деньги...

И позже я не раз сталкивался с подобной необъяснимой ненавистью со стороны самых разных людей, которых, может, за всю жизнь и видел-то раз-два. Встреть я на улице соседку с верхнего этажа или ее мужа — никогда не узнал бы их. Даже свою мучительницу-девчонку не запомнил. Как все-таки их фамилия: Синичкины или Синицыны? У этих садистов из двадцатой квартиры? Неужели придется из-за них переезжать отсюда?.. Я давно заметил, что у меня избирательная память: ничего лишнего, ненужного она не фиксирует, то же самое и с неприятными мне людьми — я их просто не запоминаю, стараюсь не думать о них, пока они вновь какой-нибудь очередной гадостью или вероломством не напомнят о себе... Плохому человеку мало того, что он просто ненавидит, ему нужно дать выход своей ненависти, будь это клевета, мелкая пакость, например, взять и сломать твой почтовый ящик или спалить в нем газеты и письма, на худой конец — написать на тебя анонимку. Соседка из двадцатой квартиры несколько раз опускала в мой почтовый ящик написанный от руки листок, где говорилось, что получившему сие послание нужно написать еще двадцать таких же и раздать другим людям, иначе на тебя обрушатся все мыслимые и немыслимые беды и несчастья. Если она верующая, то неужели не может понять, что за все ее подлости на том свете ждет ее суровая расплата?..

2

Света до сих пор загадка для меня. Примерно через месяц после ее соглашения с матерью, подкрепленного ценными подарками, Света надолго исчезла с моего горизонта. Она заявила, что теперь придется ей почаще бывать в Кузьмолово, мать со скандалом рассталась со своим сожителем-пьянчужкой и стала требовать, чтобы дочь каждый вечер приезжала из института домой. Света ей говорила, что ночует у подруги в Ленинграде, и мать вроде бы с этим смирилась, но, проведав, что дочь ночует у меня, устроила очередной скандал.

Если раньше Света поговаривала, что надо бы официально оформить наши отношения, то теперь об этом и не заикалась. После развода с Лией я тоже не рвался под венец. Наверное, стоило бы Свете забеременеть, и мы тут же отправились бы в ЗАГС.

Света как-то призналась, что у нее был неудачный первый аборт, врачи говорят, мол, ничего страшного, но... Очевидно, это «но» было более серьезным, чем она предполагала.

Накануне годовщины нашей совместной жизни, а мы собирались ее торжественно отметить, Света неожиданно исчезла. Сначала я подумал, что опять вмешалась в нашу жизнь ее мать. Какой смысл разыскивать Свету, что-то выяснять? Если она решила уйти, значит, искать ее бесполезно. Обидно, что не предупредила меня, не оставила даже записки.

Света ушла от меня не потому, что я ей надоел или она меня разлюбила. Нет, я был ей интересен, она много получила от общения со мной и главное — мы подходили друг к другу, что случалось не так-то часто в ее еще короткой, хотя и бурной жизни. Ушла Света потому, что подвернулся выгодный «вариант», ее выбор одобрила и мать, а уж Хильда Дмитриевна, так звали мамашу, выгоду чуяла за версту!

Очередным избранником Светы оказался ювелир из Сочи. Ради бриллиантов — Света их называла «брюлики», — которые он небрежно рассыпал на столе перед ней, чтобы пустить пыль в глаза, она бросила институт, (потом, правда, восстановилась) и, вдев в маленькие уши сережки с камешками — подарок нового возлюбленного — полная надежд, отправилась на «юга». Потом она шутила: «Еду в Сочи на три ночи!» Когда я ее через семь месяцев — столько понадобилось времени, чтобы Света разочаровалась в ювелире и по достоинству оценила меня (это ее слова), — спросил, почему она ничего не сказала мне, Света с обезоруживающей простотой ответила:

— А что я могла тебе сказать? И так все ясно.

Я подумал над этими словами и признал, что в той ситуации ей действительно нечего было мне сказать...

Я рассуждал так, когда Света неожиданно заявилась ко мне: мы не муж и жена, и, следовательно, она могла поступить так, как ей хотелось. Ну, а то, что не поставила меня в известность, как-то забылось, слишком я обрадовался, что она вернулась. Как выяснилось, ювелир, хотя и пообещал на ней жениться, брак так и не оформил. Он заставлял ее предлагать курортницам сережки и колечки. Блеск алмазов и бриллиантов так и остался для Светы лишь блеском: ювелир, кроме сережек и тонкого золотого колечка, ничем больше ее не одарил.

Рассказывать о своих любовниках Света не любила, так я и не добился от нее, что он все-таки за человек? И что у них произошло? Света сказала, что ей все осточертело, она собрала вещи и уехала из Сочи, кстати, зимой там очень скверно. Ювелир не возражал. Денег дал лишь на билет в одну сторону...

И снова наша жизнь потекла, как прежде: я уезжал в Петухи, Света писала мне теплые письма, в которых сообщала, что скучает и как только выберет время, сразу приедет ко мне. Каждый приезд ее в Петухи был для меня праздником. Мы ходили в лес, если было лето, купались на озере, в субботу я топил баню — Света любила попариться. Я махал над нею березовым распаренным веником, нежно дотрагивался до гладкой белой спины, узких плеч. «Осторожнее! — приказывала Света. — Еще легче! Теперь пониже... Вот так... Да опусти ты веник в холодную воду!»

Я не обижался на ее ворчание, мне нравилось смотреть на белотелую длинноногую девушку, раскинувшуюся на полке. Русые волосы закрывали ее круглое лицо с бусинками пота на лбу, узкая спина розово лоснилась. Света знала, что она хорошо сложена, и не стеснялась своей наготы.

Потом мы дома пили чай. На голове у нее сооружен из длинного махрового полотенца тюрбан, лишенное косметики лицо казалось безбровым, а круглые небольшие глаза с белесыми ресницами — прозрачными.

— Налей еще, только крепкого, — капризным тоном командовала Света. — Неужели не мог получше конфет купить?

Она забывала, что моя деревня от ближайшего магазина в Борах в двух километрах, да и в нашем магазине хороших конфет практически не бывает, как и вообще ничего хорошего. Хлеб и то лишь три раза в неделю продают.

Посуду мою я, а Света, лежа на широкой тахте, смотрит телевизор. И тоже сделала выговор, мол, мог бы вместо «Юности» с крошечным экраном привезти сюда цветной. Меня ее брюзжание не раздражает, даже, наоборот, развлекает. До приезда Светы я один тут жил целый месяц и кроме как с соседом Николаем Арсентьевичем, ни с кем и словом-то не перебросился. И мне хочется что-нибудь сделать Свете приятное. Я лезу в подпол и достаю оттуда заветную бутылку шампанского. Света сразу оживляется, ее маленький рот трогает благосклонная улыбка.

— И молчал? — упрекает она. — Давно надо было ее — на стол.

Напиваться я ей никогда не разрешал, но иногда по кругам под глазами и плохому настроению — это случалось в Ленинграде — догадывался, что Света где-то погуляла... Отвечала она всегда коротко:

— Была на дне рождения у подруги...

Эти проклятые дни рождения у ее знакомых случались довольно часто и никогда не обходились без Светы. Она считала, что день рождения, чей бы он ни был, — это святое дело и присутствовать на нем просто необходимо.

Больше недели Света в Петухах не задерживалась. Отправлял я ее на поезде со станции Боры. Пассажирский приходит в Ленинград в половине шестого утра, так что Света успевает в институт. В тот год она его заканчивала.

Я всегда поражался ее способности к адаптации. Не прошло и недели, как она появилась у меня после семимесячного отсутствия, как все вернулось на круги своя, будто мы и не расставались. Все, что произошло с ней в Сочи, было похоронено, к этой теме она не любила возвращаться, мол, я здесь, с тобой, что еще нужно? Если зло на других Света помнила долго, то свои неблаговидные поступки забывала быстро, иногда, надув пухлый ротик, небрежно роняла: «Я больше не буду... Прости меня...» Обычно Света в ошибках не признавалась.

После ювелира около года прошло более-менее нормально: Света периодически приезжала ко мне в Петухи, я тоже раз в месяц наведывался в Ленинград, потом ждал в Петухах ее лаконичных и похожих одно на другое писем. В них обычно Света сетовала на жизнь, скуку без меня, надоевших сослуживцев и придиру-начальника — Света после института была направлена по распределению экономистом в райжилотдел. Думаю, что тут не обошлось без протекции: у Светы везде были знакомые, которые почему-то охотно ей помогали устраивать ее дела. Например, знакомый врач в любое время мог выписать бюллетень на неделю, никаких проблем не было у нее с дефицитом.

Многие ее однокурсницы устроились на работу в торговле: в продуктовые и в промтоварные магазины. После получасовой болтовни по телефону с подругой, она погружалась в долгое молчание.

Со мной обменивалась короткими, отрывистыми репликами вроде: «Принеси минералки, раз выпить не предлагаешь!» Или: «Найди мне что-нибудь интересное почитать».

Была у нас еще одна ссора. Я думаю, Света ее нарочно инспирировала... Ловлю себя на мысли, что, услышав это слово, Света обязательно спросила бы: «Что такое „инспирировать"?» И я бы ей с удовольствием объяснил. Так вот, она из-за какого-то пустяка, сейчас я не могу вспомнить, в нарочитом гневе хлопнула дверью и исчезла... на три месяца! И снова как ни в чем не бывало заявилась ко мне поздней осенью, когда я вернулся из Петухов. Поссорились как раз перед ее отпуском, который мы собирались провести вмести, я даже согласился поехать с ней на юг или в Прибалтику, понимая, что в деревне ей будет скучно. Она согласилась, но только так, для вида. Как выяснилось потом, у нее были иные планы на отпуск. И для меня в этих планах места не отводилось. В общем, провела она его почему-то в Средней Азии, якобы, с туристической группой, было очень жарко и скучно.

Я уже слишком хорошо знал Свету, одна бы она не додумалась поехать в июле в Среднюю Азию! А вот кто ее соблазнил на эту поездку, я так и не узнал. Впрочем, особенно и не пытался узнать. Во-первых, это ничего бы не изменило, а во-вторых, от Светы правды не добьешься.

В моем возрасте человек мудреет. Я не понимаю тех мужчин, которые стерегут, преследуют своих жен, из командировок возвращаются раньше, чтобы застать жену врасплох. В результате всех этих манипуляций ревнивый муж теряет остатки уважения со стороны жены и выглядит в ее глазах набитым дураком...

Я всегда давал Лие телеграмму о своем приезде из деревни. Я никогда не следил за ней, не собирал сплетни у досужих кумушек, ни разу не был у нее на работе. Я считал так: если жена захочет тебе изменить, она это сделает, а ты хоть лоб разбей — не предотвратишь этого. И потом, соскучившись по Лие, я не хотел семейных сцен, выяснений или, как Света говорила, «разборок».

На этот раз возвращению Светы я уже меньше обрадовался, я уже стал подумывать о другой Прекрасной Незнакомке, на которой смог бы жениться. И которая, конечно, любила бы деревню! Но Света, наверное, тоже неплохо изучила меня и знала мои слабости, потому что через неделю после ее возвращения ко мне все пошло по-прежнему... И вот тут Света впервые заговорила о замужестве. Мол, ей скоро двадцать пять, все ее подруги давно замужем, надо и ей испытать это «счастье». Замужество она считала счастьем в кавычках, но пройти через это, дескать, все равно нужно...

Я тоже стал прикидывать: может, Света взялась за ум и теперь все пойдет, как надо? Я ее, кажется, люблю, мы уже прошли через многое, я даже научился прощать такие вещи, которые раньше никогда бы не простил. Будет у нас ребенок — Света станет другой: материнство перерождает женщину. Появится у нее вкус к семейной жизни, к дому. Это сейчас Света мечется, выбирает, выгадывает, а брак все поставит на свои места... В глубине души я, конечно, знал, что все мои размышления на этот счет — чистая утопия. Света как раз из тех, про кого говорят, что горбатого лишь могила исправит!

Но пять лет, прожитые с ней, тоже на ветер не выбросишь! Я привык к ней, она была для меня единственной женщиной, которую я всегда желал, которой прощал недостатки, которой не только возмущался, но и восхищался. Бывало работа не идет, мечешься по комнате, как одинокий волк, вдруг — громкий непрерывный звонок в дверь, и на пороге улыбающаяся, порозовевшая с мороза Света. И все отступает на задний план, настроение поднимается.

Пока она переодевается в халат, я уже хлопочу на кухне, готовлю ужин. И для меня это не обуза, а удовольствие. Тащу из холодильника все самое вкусное, здесь выбор в магазинах побольше, чем в деревне! На радостях даже достаю бутылку с ее любимым шампанским.

И уже кажется, что я женатый человек, Света и есть моя любимая жена. Скажи она сейчас: «Пойдем в ЗАГС», — не раздумывая пошел бы, но она не говорит этого. Она еще для себя не решила, кто ей выгоднее: я или другой, как она говорит, «крутой мужик из торговли». В этой маленькой головке с пустоватым взглядом серых с голубизной глаз роятся недоступные моему пониманию мысли, планы... Света смотрит на меня, улыбается, а сама все прикидывает, рассчитывает... Будь бы я постоянно рядом с ней, наверное, Бесы склонились бы в мою пользу, но я — гость в Ленинграде. Мне хорошо работается лишь в Петухах, я туда все время стремлюсь. И за месяцы разлуки Света постепенно отвыкает от меня, а такая видная девушка, как она, никогда не остается без внимания со стороны мужчин...

3

И вот последний вечер перед моим отъездом в деревню. Машину я пригнал из гаража, который в получасе езды на автобусе от моего дома, поставил под окнами. Вообще-то я этого стараюсь не делать, потому что однажды ночью у меня под окном сняли задний бампер — он у «Нивы» крепится всего двумя болтами. И «умельцы» в мгновение ока отвинтили их и унесли бампер.

На первом этаже находится общежитие следователей уголовного розыска. Протяни руку из форточки и можно было вора за шиворот схватить.

Света пришла ко мне со щенком. Пестрая спаниелька бегала по комнате, оставляя маленькие лужицы.

— Пусть Евочка побудет у тебя до осени, а потом я заберу ее в Кузьмолово, — заявила Света.

Я не возражал, хотя и понимал, что со щенком будет трудно, в деревне много собак, как бы Еве не заразиться чумкой, а ближайшая ветлечебница в Невеле. Спаниелька была очень симпатичной, ласковой и вроде бы не очень переживала, что ее только что отняли от родной мамы.

— Ева — дочь Патрика, — сказала Света.

Патрик тоже воспитывался у меня в деревне, это было в самом начале нашего знакомства со Светой. Она тогда очень захотела собаку, и я купил в клубе собаководства породистого щенка. При моей холостяцкой жизни он долго не пробыл у меня, на зиму Света его забрала в Кузьмолово — она называла родной поселок «Кузяловка», там он живет и по сию пору. Самый красивый спаниель в округе.

— Зачем вам две собаки? — поинтересовался я.

— Не вечно же я буду жить с матерью? — со значением обронила Света.

Вещи у меня были собраны и громоздились у окна в комнате. Кроме продуктов, я вожу в Петухи книги, особенно их много накапливается на антресолях за зиму. В городе я не только мало работаю, но и мало читаю. В городе беготня, выступления перед читателями, деловые встречи, а в деревне я живу по раз и навсегда заведенному распорядку дня.

— Бросила бы все и поехала с тобой... — вдруг вырвалось у Светы.

— Поехали, — живо откликнулся я.

Света — единственный человек, который мне не мешает работать. В солнечные дни я вытаскиваю на зеленую лужайку раскладушку, Света ставит рядом ковш с водой, чтобы смачивать лицо, шею, когда припечет, ложится на нее и, заклеив свой маленький нос листком подорожника, читает книжку. А я в это время стучу на пишущей машинке. Листы рукописи придавлены поленьями, иногда порыв ветра может их разбросать, и тогда я бегаю по лужайке и собираю их. Когда напечет грудь, я вместе с маленьким столом разворачиваюсь и подставляю солнцу спину. У меня и загар поэтому неровный: спина и грудь коричневые, а бока и ноги — чуть тронутые загаром. Зато Света загорает обстоятельно, и у нее все тело одинакового оливкового цвета. Мне сильно досаждают слепни, эти твари иногда атакуют непрерывно. Их несколько разновидностей, и если самые крупные, рыжие слепни с громким воем носятся вокруг, и тут нужно быть покойником, чтобы не услышать, когда он сядет на тебя, то небольшие, будто присыпанные пылью пауты, я их прозвал «серыми кардиналами», прилетают без шума, тихонько садятся на тебя и сходу всаживают свой треугольный, похожий на секиру хоботок... У меня бока и ноги в красных волдырях, но уходить от ласкового солнца, белых облаков, яркой зелени в сумрачную комнату с запахом сырости не хочется. И я продолжаю работать, одновременно воюя с «серыми кардиналами». Свету слепни почему-то не кусают, по крайней мере, она не жалуется.

Когда становится совсем жарко, мы идем купаться. Плавать я ее научил, теперь она не держится за меня, а смело плывет рядом на середину озера. Над головами летают изящные, как балерины, озерные чайки, в камышах крякают утки, у дальнего берега виднеются лодки, на которых рыбачат отдыхающие с турбазы. Света плывет не спеша, по-собачьи, слышатся звучные всплески от ее ног. Она сдувает пряди русых волос, спадающие на глаза, на пухлых губах довольная улыбка. Когда ей хорошо, мне тоже радостно. Я, как коробейник, всем расхваливаю свою деревню, сосновый бор, замечательные озера, которых в округе в избытке. Вода в озере голубая, небо синее, солнечное и белые облака, а на берегах, отражаясь в воде, стоят высокие сосны и ели.

Потом мы возвращаемся домой. Света идет впереди. Купальник лоснится. Я смотрю на ее длинные загорелые ноги, узкую спину с двигающимися треугольными лопатками, нежный затылок, и у меня становится очень хорошо на душе. После ужина мы отправимся с ней на прогулку к деревне Федориха; недалеко от нее, вдоль жнивья, пасется коричневая кобыла Машка. Я ее угощу хлебом и куском сахара, а Света будет стоять рядом и осторожно касаться ладонью гладкой шеи лошади. Она побаивается ее, хотя Машка смирная лошадка. Она издали узнает нас, ржет, часто кивает длинной головой и, волоча за собой длинную цепь по траве, вышагивает навстречу...

Вся эта картина промелькнула передо мной — я рад был бы, если бы Света поехала. Она вздохнула, видно, тоже что-то приятное вспомнила о деревне, и произнесла: «Мой знакомый врач ушел в отпуск, где я возьму бюллетень?»

Света только что поступила в промтоварный магазин на Гражданке. Сменив после института несколько мест работы, она, наконец, остановилась на торговле. Профессия экономиста и бухгалтера ее разочаровала: сиди с утра до вечера в душной комнате и крути ручку арифмометра — что это за работа? Через знакомых в торге — она им перетаскала гору подарков — получила новую работу. Теперь Света стала товароведом. Хотя она и делала вид, что все это ей хлопотно, но я видел, что ее аккуратный острый носик задрался вверх. Вместе с должностью поднялись выше и акции Светы Бойцовой. Она как-то обронила, что вокруг нее (а может, магазина?) теперь крутятся «крутые мужики», заискивают перед ней, предлагают разные дефициты...

Утром, когда я уже погрузил вещи, Света пристроила Еву на переднее сиденье, нежно поцеловала меня и сказала, что через две недели постарается приехать. Это было в самом начале июля, а в двадцатых числах Света вышла замуж за «крутого мужика» без определенного места работы и занятий, но имеющего машину и много «бабок». Об этом мне с ноткой злорадства позже сообщила Светина подруга Вера Гадиевская, которая принимала деятельное участие в их знакомстве и свадебной суете.

Значит, когда Света посадила на переднее сиденье спаниельку Еву и на прощание нежно поцеловала меня, пообещав через две недели приехать, они с «крутым мужиком» уже давно подали в ЗАГС заявление, ведь там лишь через два месяца регистрируют. И ведь ее серо-голубые глаза были тогда удивительно чистыми...

— Оставь ключ от почтового ящика, — вспомнила Света. — Я тебе письма привезу.

Эта фраза до сих пор звучит в моих ушах... Тут может быть только одно объяснение: Света до самого последнего момента не была уверена, что выйдет за «крутого мужика». Заявление — это чепуха, она могла не явиться в ЗАГС, и все бы расстроилось. И от нее за два дня до бракосочетания пришло в Петухи письмо, в котором она интересовалась «Евочкой», сообщала, что не сможет приехать, как обещала, потому что через неделю у нее... свадьба! Меня же она никогда не забудет!!! Три восклицательных знака. А «Евочку» осенью заберет к себе. Были в этом коротком письме и такие фразы: «Я хочу выйти замуж, побыть женой, хотя бы один день! Ты ведь все равно никогда не сделаешь мне предложения...»

Я верю, в тот момент, когда мы прощались на улице Некрасова, а Ева обнюхивала сиденье, не ведая о роковой перемене в своей судьбе, Света еще не решила, как ей быть. И если бы я примчался в Ленинград, получив письмо, то смог бы еще все расстроить... Но я этого не сделал, я был уязвлен в самое сердце: как же, меня предпочли другому! Я вспомнил, как в годы моей молодости приятель в подобной ситуации вскочил на мотоцикл, помчался в ЗАГС и прямо из зала на глазах изумленной публики похитил невесту в свадебном наряде...

Можно в молодости заблуждаться, делать неверный выбор, но в моем возрасте это уже непростительно. Света не раз повторяла старую поговорку: «Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше...» Наверное, намертво усвоила это правило от своей матери. Будет ли ей лучше с «крутым мужиком», покажет время, но в том, что она вышла за него замуж по расчету, нет никакого сомнения, видно, «крутой» выложил на прилавок много «бабок», и у Светы глаза разгорелись... Она даже не дала себе времени подумать, как эти «бабки» получены.

Но можно ли за деньги купить любовь? Вряд ли. Разве, на время. Это скоро поймет и «крутой мужик».

А сама Света... Когда утихнет свадебная суета и начнется семейная жизнь, она почувствует, что в замужестве нужно не только брать, но и что-то отдавать. А вот отдавать-то Света как раз и не умеет. Ее с детства учили только брать обеими руками, рассчитывать на свою красоту, обаяние и на слабость мужчин. Слов нет, бывает, выйдя замуж, женщина меняется, но Свете это не грозит. Она уже выработала свои твердые жизненные правила: как можно больше брать и как можно меньше отдавать. Света привыкла быть любовницей, а не женой. И меняться она не захочет, в этом я был убежден.

Что ж, поживем — увидим. Сколько продлится ее замужество? Полгода, год?.. Обычно больше года она ни с кем не выдерживала. Семь лет со мной — это пока непревзойденный рекорд.

Интересно, когда она снова вдруг объявится, как я поступлю? Анализировать поступки других гораздо легче, чем свои собственные... Позвонит и скажет в трубку своим звонким уверенным голосом: «Здравствуй, Андрей! Я тут рядом, сейчас я к тебе зайду, ладно?» Она даже не спросит: один ли я и можно ли зайти? Она всегда уверена или напускает на себя эту уверенность, чтобы сразу сбить меня с толку, наверное, я дрогну, скажу: «Приходи, я так рад...»

Какой бы расчетливой Света ни была, в ней живет и совестливость. Она понимает, что сделала мне больно, и постарается свою вину как-нибудь загладить. По-своему, по-женски...

Я гнал мысли о Свете прочь, но они снова и снова возвращались. Я то и дело представлял, что именно в этот момент она делает. Ревнивый у нее муж или нет? Наверное, каждый вечер встречает на машине у магазина. Или заходит туда, как хозяин. Не толкнул бы он Свету на незаконные махинации! «Крутой мужик», делающий на темных делах «бабки», конечно, постарается втянуть и ее в свои дела. Может, он и женился потому, что она стала товароведом? Он уж постарается свое никому не отдавать! А за Светой нужен глаз да глаз. Это ей со мной было вольготно, но я не посягал на ее свободу, не следил за ней. Мне все это чуждо и отвратительно. Дай только волю фантазии и подозрительности — и ты пропал! Большую часть своего времени будешь думать о том, что сейчас делает жена, где она, не ушла ли пораньше с работы к любовнику. Твои каждодневные звонки ей на работу будут вызывать насмешки сослуживцев, а вечная озабоченность — мешать работе. Ревность и подозрительность, как ржавчина, разъедают даже самую крепкую любовь. Многие это понимают, но ничего поделать с собой не могут. Не желая потерять любимую женщину, они своим поведением сами подталкивают ее к мысли уйти, бежать куда глаза глядят от ревнивца! Чаще всего ревнуют без всяких оснований к тому. И такая беспочвенная ревность страшнее всего на свете, она все убивает: любовь, дружбу, веру в будущее.

Лучший способ излечиться от любви к Свете — это сделать ее героиней своего романа. В только что принявшей христианство Руси, когда язычники еще поклонялись деревянным идолам, женщина занимала в жизни мужчины-воина не слишком-то большое место. Ее делом было рожать детей, вести дом, быть покорной своему господину-мужу...

Пусть моя героиня будет с виду покорной, покладистой, как говорится, готовой ноги мужу мыть... Но в душе у нее исподволь зреет протест против слепого, рабского подчинения мужчине. Ведь даже купленные на невольничьем рынке прекрасные рабыни, добившись в гареме любви всесильного султана, начинали вертеть им, как марионеткой. Правда, для этого кроме красоты нужен был и незаурядный ум... Наделю и я свою героиню умом. Ведь умная женщина никогда не покажет мужчине своего превосходства над ним, она будет вести тонкую игру, постепенно превращая даже сильного мужчину в своего покорного раба. Причем так это будет делать, что он и сам не заметит.

Мои пальцы забегали по клавишам машинки, наконец-то моя работа сдвинулась с мертвой точки! Теперь Света все время будет рядом со мной. Пусть у нее станет другое имя, например, Ярославна, но ее облик, фигура, глаза — все это Светино. Даже интересно, как она поведет себя совершенно в иной обстановке, в другом веке?..

Глава четвертая


1

Редко кто из нас, утром после бритья глядя в зеркало, вспомнит мудрую пословицу: «Не пеняй на зеркало, коли рожа кривая!» Мы чаще склонны обвинять во всех смертных грехах кого угодно — людей, судьбу, невезение, нечистую силу — только не самих себя. В деревне я бреюсь два раза в неделю, потому что, кроме как с соседом Николаем Арсентьевичем и Геной Козлиным, почти ни с кем не вижусь. Стоит ли каждое утро скрести себя шумной электрической бритвой? В зеркало я почти не смотрюсь, а вот сегодня, чисто выбрившись и сбрызнув лицо одеколоном, внимательно стал разглядывать себя. Я уже говорил, что мне скоро пятьдесят лет, рост выше среднего, правда, не по нынешним меркам в век акселератов, но сто семьдесят восемь сантиметров — не так уж мало. Лицо у меня смуглое, продолговатое, с крупным прямым носом, высокий лоб, как я сам себе в шутку иногда говорю, свидетельствующий о моем аристократическом происхождении (кто знает, может, так оно и есть?), немного выпирающие скулы, серые с зеленой окаемкой глаза и короткие русые волосы без намека на лысину. Раньше я их зачесывал назад, но вот уже лет пятнадцать коротко подстригаюсь, и волосы косой челкой спускаются на лоб. Да, еще немного чувственные, полные губы. В детстве они были чуть вывернутые, как у негра, за что меня прозвали «Грибом». Морщин на моем лице мало, в волосах мало седины, если бы Светина мать хоть раз увидела меня, она наверняка изменила бы свое мнение о моем возрасте. Мне никто не дает даже сорока. Я каждый божий день делаю двадцатиминутную зарядку. Пытался бегать, но это мне не доставляло удовольствия, зато много хожу. Моя «Нива» стоит в гараже (это в Ленинграде), а я разгуливаю по городу на своих двоих, а если уж нужно куда поехать, так сажусь в общественный транспорт. В деревне я разгуливаю в узких трикотажных шароварах и зеленой куртке с накладными карманами и капюшоном, а в городе — в вельветовых джинсах и куртках. На приемы в посольства меня не приглашают, где нужно быть в костюме, туда ходят другие литераторы, увенчанные лауреатскими званиями и секретарскими должностями. Я им, признаться, совсем не завидую; на приемах нужно речи произносить, выпивать, а мне все это чуждо.

Что же я за человек? Наверное, много у меня недостатков, но подлецом и предателем в дружбе и любви я никогда не был. Ведь писатель со своей книгой иногда годы один на один. И как бы он ни пытался спрятаться за вымышленные образы, все равно со страниц повести или романа будет проглядывать его собственная физиономия, его мировоззрение, мораль. Я не хочу сказать, что все плохие книги, которые были написаны за годы советской власти, написаны плохими людьми. Ведь можно быть хорошим человеком и вместе с тем плохим писателем. Критерий художественности у нас резко снизился. Малохудожественные, лживые книги, восхваляющие советский образ жизни, расхваливались критикой, получали премии. Сейчас их перестают покупать. Дико читать про распрекрасную жизнь советского человека, когда всем теперь стало известно, что это была не жизнь, а самое настоящее прозябание... Думаю, если не численно — в Союзе писателей СССР сейчас около 11 000 членов, — то качественно писательский Союз изменится. Не может не измениться. Как бы тенденциозная критика ни продолжала расхваливать плохие книги, их не будут покупать, а значит, не будут и издавать. Об этом сейчас много пишут. И не только об этом. К сожалению, пишут много, говорят еще больше, а воз и ныне там... Я не идеалист, понимаю, что вода под лежачий камень не течет, но перестройка — это ох какое хитрое дело! Самые бездарные, самые серые писатели первыми заговорили на страницах литературных еженедельников, что пора объявить борьбу бездарности и серости! Все те «деятели», кто губил десятилетиями советскую литературу, прививал антихудожественный вкус читателям, кто использовал свое служебное положение для самовосхваления и наживы — недавно в газетах были опубликованы многомиллионные тиражи, которые и не снились нашим классикам, изданных такими писателями книг — сейчас все еще занимают свои руководящие посты в Союзе писателей и в журналах. Как они лезут вперед, как изворачиваются, как пытаются приспособиться! Конечно, жулика-чиновника легче разоблачить, чем жулика-писателя. Если прогнившая критика писала, что тот или иной руководитель Союза — чуть ли не гений, почему его не издавать миллионными тиражами? Почему бы ему не выпускать в год почти на всех национальных языках по двадцать— тридцать книг, включая полные собрания сочинений? Ведь предисловия к ним пишут самые именитые критики с докторскими и академическими титулами! Своя рука — владыка. Кругом в комитетах, коллегиях, даже в ЦК КПСС — свои люди, всегда поддержат. Страна огромная, библиотек много, книги рано или поздно разойдутся... А то, что они годами стоят мертвым грузом в библиотеках — это никого не волнует. Библиотекари привыкли к этому, проходят мимо полок не задерживаясь, а придет положенный срок весь этот книжный хлам, изданный на лучшей бумаге, пойдет под нож, в макулатуру.

Если литературный чиновник занимает пост в издательских советах и в комитетских коллегиях, где решается судьба избранных сочинений, почему он должен обходить себя? Он и не обходит, в первую очередь ставит в перспективный план выпуска литературы на предстоящую пятилетку себя, своих друзей, родственников, сыновей, дочерей... Сидеть у богатейшей кормушки и быть голодным? Работать на конфетной фабрике и не положить в рот шоколадку? Ладно бы шоколадку, так каждый старается зацапать себе полфабрики! Как говорится, аппетит приходит во время еды. Вот почему на счету таких литературных чиновников оказались миллионы рублей. Формально они не украдены у государства, а на самом деле это самое настоящее уголовное преступление! Хотя бы использование служебного положения для личного обогащения.

Я все жду, когда на страницах нашей печати появится рубрика: «Вот они, смотрите, кто в застойные годы незаконно получили ордена, звания героев, лауреатов госпремий — получили, используя свое служебное положение у кормушек, издавали по многу раз свои собрания сочинений, нахапали миллионы!..» И хорошо бы портреты их публиковать под каждой разоблачительной статьей! Чем они лучше разоблаченных Медунова, Щелокова, Рашидова, Адылова и других известных наших доморощенных советских героев двадцатого века?..

Вот так от созерцания собственной физиономии я ударился в общественные проблемы. Я ведь поставил перед собой задачу досконально разобраться в самом себе, понять, что я за человек. Не спорю, видя сучок в глазу другого, иногда не замечаешь бревно в собственном глазу. Это Света Бойцова заставила меня покопаться в себе основательно. Какие мои недостатки оттолкнули ее от меня? Надо полагать, не внешность и не возраст. Возраста «крутого мужика» я не знаю, но зато хорошо знаю Свету — молодой необеспеченный мужчина, будь он красив, как Ален Делон, ей не подошел бы, Света хочет получить сразу все: мужа, обставленную квартиру, дачу, машину и много «бабок»... На меньшее она и ее мама не согласны. Неужели моя работа явилась причиной нашего разрыва со Светой? С женой Лией мы расстались только из-за этого. Лия в гневе восклицала: «Я хочу иметь нормального мужа, который бы приносил мне каждый месяц твердую зарплату! Я хочу жить с человеком, который бы не срывался с места и не уезжал на месяц и больше в какую-то паршивую деревню!»

Я слышал от знакомых, что Лия нашла-таки «нормального» мужа, но в одном просчиталась: ее муженек имел твердую зарплату, он был начальником отдела кадров какого-то учреждения, не уезжал в деревню, а вот деньги Лие не отдавал. Ее муж как-то сразу сориентировался, что у Лии очень богатый отец — врач-венеролог, и он может без особых усилий обеспечивать свою любимую дочь вместе со вторым мужем. Он и обеспечивал, а Лиин муж относил свою довольно приличную зарплату на сберкнижку, на срочный вклад. Как свадебный подарок, он получил от расщедрившегося тестя новенькие «Жигули» и прекрасную импортную мебель. Лия научила мужа почаще говорить ее отцу, какой он умный, талантливый и как его все любят — тогда, мол, рука дающего не оскудеет и впредь. Лиин муж быстро усвоил эту несложную науку и зажил, как у Христа за пазухой. Точнее, у тестя. А я вот оказался не способным угодничать перед ним, и мой бывший тесть был рад-радешенек, что его любимая дочь ушла от меня. Но тут уж надо быть справедливым до конца. Заявление на развод подал я, когда узнал от Лии о претенденте на роль «нормального» мужа.

Лию я тоже вставил в свой роман (вышедший десять лет назад). Я сделал ее первой женой в гареме персидского шаха... Не знаю, читала ли она мой роман, но наши общие знакомые узнали ее даже упрятанную в гарем султана далекого средневековья! Я зла не держу на своих бывших женщин. Ведь мог сделать ее уродкой или коварной интриганкой, заведшей в гареме любовника и потом погибшей от страшных азиатских пыток за прелюбодеяние, а я сделал ее восточной красавицей с огромными черными глазами и пятнышком на лбу, как у индианки... Постараюсь и к Свете быть справедливым. И Лия, и Света, — на мой вкус — красивые женщины. Не говоря уже об Оле Близнецовой. Надо сказать, что мне везло на красивых женщин. Может, на некрасивых я просто не обращал внимания? Хотя тут тоже стоит поразмышлять: то, что одному кажется прекрасным, другого оставляет равнодушным. Например, если Лия всем моим знакомым нравилась, то Света — не всем. Некоторые мои приятели удивлялись, что я нахожу в ней необыкновенного? Длинная дылда, круглое, скуластое, невыразительное лицо, глуповатые глаза, вот фигура... Что касается фигуры, то даже скептики признавали, что Света стройна, как тополь... Я сознательно употребил это избитое сравнение, потому что оно подходит как к Оле Близнецовой, так и к Свете. Вот Лия никогда не напоминала тополь или еще какое-нибудь дерево: она была сутуловатой, с расплывшейся талией, немного кривыми ногами, это было особенно заметно, когда она снимала туфли на высоком каблуке и надевала тапочки. Но у Лии было выразительное, интеллигентное лицо с большими карими красивыми глазами и чувственным ртом. И Лия была женственна. Света, конечно, в этом отношении ничуть не уступала ей, а вот Оля Близнецова прямо на глазах утрачивала свою женственность. Дело в том, что она много курила, пила и вдобавок ко всему употребляла разные наркотики. Она доводила себя до такой степени истощения, что узкие джинсы на ее стройной прямой фигуре висели сзади мешком. Красивое лицо ее удлинялось, гладкие щеки проваливались, обычно нормальный нос резко выступал вперед, ключицы торчали из широченного ворота мешковатого свитера. Не знаю, делала ли она уколы — мы довольно редко с ней встречались, — но то, что глотала пачками транквилизаторы и курила «травку», — это я заметил...

Приходила она ко мне неожиданно, предварительно позвонив, усаживалась на кухне за стол, просила поставить кипяток для растворимого кофе, смотрела мне в глаза своими оливковыми крупными глазами и негромко рассказывала про свои похождения. Оля никогда не врала, надо отдать ей должное — вообще была исключительно честной девушкой. Если ей хотелось выпить, то спрашивала: не найдется ли у меня чего. По ее хорошенькому, но утомленному лицу я догадывался, что вчера Оля где-то хорошо кутнула... Она и не скрывала этого, спокойно рассказывала, как была в одной компании, пили-гуляли, смотрели «видик»... В общем, она дома не ночевала, голова трещит!..

Наши отношения с Олей после того, как я познакомился соСветой, стали просто дружескими. Когда я ей толковал, что в мире свирепствует СПИД, случайные связи — опасное дело, Оля Близнецова соглашалась со мной, кивала головкой с длинными прямыми каштановыми волосами и клала в маленькую чашку по 3—4 ложки растворимого кофе, но я знал, что мои слова входят в одно ухо и выходят из другого. Оля всегда поступала так, как ей хочется, не считаясь ни с кем и ни с чем. На этой почве у нее постоянно были дома скандалы с родителями.

Как-то она не звонила и не появлялась у меня с полгода. Вот тогда-то я и узнал от наших общих знакомых, что Оля Близнецова попала в психиатрическую лечебницу на почве наркомании.

2

Наверное, здесь, в деревне, где я живу, как отшельник, мои знакомые женщины часто будут возникать перед моим мысленным взором. Мне никуда от них не деться. Хочется постигнуть их суть, разобраться, почему на исходе двадцатого века семья стала такой шаткой, непостоянной? И не только у нас, а во всем мире? Я не знаю ни одного из своих приятелей, кто бы похвастался, что он счастливый семьянин. Жены ругают своих мужей, те — жен. Многие уже по нескольку раз сходились и расходились. И что интересно, если раньше чаще мужчины уходили из дома, то теперь — женщины.

Свете показалось, что для того, чтобы не считать себя неполноценной, она должна, как и все, испытать замужество. Может, она этим как раз и продемонстрировала мне свое хорошее отношение? Побудет немного замужем, «как все», и вернется. Я уже в который раз представил себе, как она звонит в дверь, раздевается в прихожей, приходит на кухню — мы там обычно обедаем, — закидывает одну длинную ногу на другую, улыбается и звонким голосом произносит: «Вот я и вернулась к тебе, мой дорогой... Теперь уж насовсем!» Хватит ли у меня мужества близкую мне женщину выставить за дверь? Я человек не злопамятный, а время исцеляет и не такие раны... Мне ли этого не знать! Если бы каждая душевная травма оставляла на теле след, я был бы весь исполосован глубокими и мелкими шрамами!.. Говорят, что обиды, людская подлость, зависть, предательство ожесточают человека, делают его мизантропом, со мной этого, к счастью, не случилось. Наверное, деревенская природа не позволяет мне стать человеконенавистником, то что она очищает душу от всего мелкого, наносного, я не раз испытал на себе. Приезжая из города, я радуюсь хорошей погоде, облакам, собакам, птицам, вон каждый вечер у дороги на истоптанном копытами лугу меня ждет лошадь Машка и приветственно тихо ржет при моем приближении. Машка привыкла, что от нее всем что-то нужно: то запрячь в телегу и отправиться за дровами в лес, то нагрузить под самые небеса воз сена и везти в деревню, то заставить тащить за собой плуг или борону. А мне ничего не нужно, лишь почувствовать, как ее дымчатого цвета бархатные губы щекочут мою ладонь, подхватывая хлеб и кусок пиленого сахара, который называют рафинад. Я оглаживаю ее по крутым бокам, сгоняю кровососов с ее подрагивающей атласной груди. Машка благодарно кивает мне вслед, когда я ухожу. А на обратном пути снова целеустремленно идет мне навстречу, волоча цепь, пока она ее не остановит. И я знаю, что Машка понимает, у меня нет хлеба, ей просто тоже приятно почувствовать мою ладонь, услышать ласковые слова, которые я ей говорю. Иногда Машка зачем-то прихватывает своими желтыми зубами мою руку, правда, не больно. Этого я не понимаю, о чем и говорю кобыле. Но у нее, очевидно, свои знаки проявления внимания ко мне, в том числе и легкое покусывание руки или плеча.

Я убежден, что каждому взрослому человеку надо хотя бы раз в год выбираться на неделю-две на природу. Вместе с городской пылью она сдувает с нас проблемы и заботы. Если в городе я рвал бы и метал, узнав о Светкином предательстве, то здесь, прогуливаясь по своей излюбленной дороге к Федорихе, мимо одинокой печальной березы и обратно, я стараюсь понять девушку, даже в чем-то оправдать... Хотя не скрою, мне это нелегко удается.

3

Вернувшись с прогулки, я выпустил Еву из сеней, где она терпеливо дожидалась меня. Спаниелька еще слишком мала, чтобы сопровождать меня на прогулку.

Без дела в деревне я не сижу, закончив в два часа работу над очередной главой, я разогреваю на газовой плите обед, затем мою посуду, подметаю пол, кормлю Еву. Поев, она ищет угол, куда приткнуться поспать. Чаще всего ложится на обувь под вешалкой — неудобно, а вот ей нравится. Час можно почитать на веранде, вздремнуть немного, а потом поколоть дрова. Ева неотступно следует за мной, когда я что-либо говорю ей, нагибает то в одну, то в другую сторону маленькую головку, будто пытаясь меня понять. Я заметил, это делают многие собаки благородных пород, у деревенских же псов нет такой привычки, наверное, потому, что они чаще всего слышат от своих хозяев мат, а в ругательные слова даже собакам нет нужды вникать.

Я очень привязался к ласковому беззащитному щенку, который посчитал меня за свою мать, даже пытался первое время сосать пальцы, но я быстро отучил. Каждый вечер мне приходилось с Евой выдерживать настоящий бой: она настырно рвалась ко мне в постель под одеяло, я бы и не возражал, но ночью во сне мог случайно придавить ее. Ева задирала гладкую головенку с длинными ушами, смотрела на меня еще мутноватыми младенческими глазами — ей и всего-то было два месяца от роду — и повизгивала, требуя, чтобы я ее взял к себе. Днем она огибала дом, забиралась под веранду и там, чувствуя мое присутствие, успокаивалась. Иногда я с тоской подумывал, что мне будет трудно осенью расстаться с Евой...

Вспомнив, что я после субботы не прибрал в бане, я поднялся по узкой тропинке на пригорок, где под раскидистой березой стояла баня. Отсюда открывается великолепный вид на дорогу, маленькое озерко и пионерлагерь, спрятавшийся за купами могучих вязов. Сосновый бор подступает к самому лугу, по которому разбросаны молодые сосенки. Я люблю, напарившись, смотреть из низкого окна в предбаннике на этот пейзаж. Мне видны выскакивающие из леса машины. Чаще всего они останавливаются вдоль металлической сетки, огораживающей лагерь.

Что меня всегда поражает в деревне — это небо. Оно постоянно перед глазами, работаю ли за письменным столом, обедаю или просто сижу на крыльце. В городе из-за высоких зданий неба не замечаешь, а здесь оно всегда перед тобой — облачное, солнечное, синее, голубое, грозно нахмуренное перед грозой.

Ева было поковыляла за мной, но, видно, вспомнив, как в прошлый раз я ее вымыл с мылом в теплой воде, что ей не очень-то понравилось, вернулась назад, к крыльцу. Знал бы, что может случиться то, что через несколько минут случилось, плюнул бы на уборку и вообще бы не отходил от Евы ни на шаг, но увы, будущее мы не способны предвидеть, как и чувствовать надвигающуюся опасность. Думаю, что и Ева ничего не почувствовала, кроме желания познакомиться, когда из дыры в заборе вымахнула тупомордая, серая, с темными подпалинами по бокам лайка. Услышав приглушенный визг, я чуть не расшиб себе лоб о низкую притолоку, выскочил с веником в руке из предбанника, и сердце мое упало: на тропинке дергалась в предсмертных судорогах Ева, а лайка по прозвищу Нимфа, радостно виляя хвостом, бросилась ко мне. На черной губе ее я заметил пятнышко алой крови. Еще не веря в непоправимое, я отмахнулся от нее веником и бросился к щенку. Ева, вытянувшись, лежала на травянистой тропинке, медленно раскрывала и закрывала окровавленную пасть, на симпатичной мордашке ее застыло выражение изумления, из застилающихся смертной пленкой глаз текли самые настоящие слезы, вытянутые задние лапки бессильно скребли землю. Я уже ничем не мог помочь умирающему щенку. И сейчас, когда я пишу эти строки, у меня ноет сердце. Крошечное существо, еще только начинавшее открывать для себя удивительный мир вокруг, на моих глазах умирало. Это было так нелепо и несправедливо, что я, в общем-то, мужественный человек, почувствовал, как глазам стало горячо. Я взял маленькое теплое тельце в руки. Ева еще несколько раз дернулась, ее слезинка обожгла мне ладонь. Она умирала с открытыми глазами, в которых так и застыли изумление и боль. Она будто спрашивала меня: «За что меня так? Я ведь ничего никому плохого не сделала...»

Я люблю собак, верю в их благородство. Ведь кобель никогда не укусит сучку, стерпит от нее что угодно, но не тронет. Бывает, в свадебных драках собаки калечат друг друга, даже загрызают насмерть. Хотя и очень редко, но такое случается — извечная борьба за самку, дикий древний инстинкт. Но чтобы взрослая собака насмерть загрызла молочного беззащитного щенка — такое на моем веку случилось впервые...

Видно, сообразив, что она наделала, Нимфа — как не подходит этому тупому злобному зверю столь романтическое прозвище! — поджав хвост, медленно побрела к дыре в заборе. Она даже не оглянулась. Я лишь заметил, что у нее брюхо с растопыренными в разные стороны сосками раздуто, наверное, ждет своих ублюдков...

Я похоронил Еву под корнями огромной березы, что рядом с баней. Бродил по участку, как неприкаянный, из рук все валилось, перед глазами стояла Ева и ее страдальческие глаза будто в чем-то меня укоряли. Но разве мог я предположить, что подобное случится? Ее стекленеющие глаза, полные слез, еще долго неотступно преследовали меня...

Вот он, тот самый случай, когда творимое тобою добро обратилось страшным злом! Я ведь не прогонял Нимфу со двора, всякий раз угощал ее остатками еды, несколько раз брал с собой на прогулку. Лайка принадлежала соседке, что жила напротив мастерской. Неделями собака сидела на цепи, кругом нагажено, в конуру ей приходилось заползать, так как она была сделана для более мелкой собаки. И мне стало жалко Нимфу. Видя, какие у нее запавшие бока, я стал иногда приносить ей в банке из-под селедки еду, а потом — брать в лес. И теперь, когда ее спускали с цепи, она первым делом мчалась ко мне, надеясь чем-нибудь поживиться.

И вот расплата за мою доброту! Увидев во дворе щенка, лайка из ревности тут же придушила его. Я спрашивал у Николая Арсентьевича, не слыхал ли про такое, он ответил отрицательно: щенка не тронет ни одна нормальная собака.

Я и не предполагал, что так сильно привяжусь к спаниельке. Уже прошла неделя, а мне все еще не по себе. Если по началу я готов был убить лайку, то сейчас остыл, да и рука у меня не поднялась бы даже на эту тварь. Неделю я выбрасывал отходы со стола на помойку, и вороны с сороками, пируя на ней, рано утром будили меня своими криками. Теперь снова ношу в жестяной банке из-под селедки еду соседскому Шарику. Он привязан у Николая Арсентьевича на огороде. Молча вываливаю обрадованной дворняге еду и ухожу. Пока у меня не возникает желания погладить Шарика.

4

Лето в этом году выдалось холодным, дождливым. Гена Козлин подсчитал, что с апреля по середину августа было всего двадцать шесть солнечных дней. У него на редкость хорошая память, и он имеет явную склонность к цифрам и статистике. Даже завел специальную тетрадь, куда записывает всякие интересные факты. И еще у него тяга к преувеличениям, он все на словах в два-три раза преувеличивает, поэтому стоит почаще в его тетрадку заглядывать — туда он записывает точные цифры.

Дожди лили днем и ночью, иногда подряд по трое-четверо суток. Казалось бы, от такого обилия влаги должны пойти грибы, но в лесу даже поганок не было. Мох хлюпал под ногами, разъезжался, огромные лужи поблескивали на дорогах, окаемки черной грязи окружали их. Привезенное из Ленинграда печенье стало рыхлым и влажным, заплесневела одежда в шкафу, на деревянном потолке, будто сыпь, высыпала зеленая плесень. Несколько раз я протапливал дом, но как-то дико было в августе топить русскую печку. Ложась спать на веранде, я ощущал влажность простыней и подушки. Неотступно думал о Еве, пожалуй, больше даже, чем о Свете Бойцовой.

И ведь никуда не удерешь от непогоды: синоптики по радио и телевидению каждый день сообщали, что ливни и холод проходят по всей стране, разве что в Средней Азии и солнечной Молдавии тепло. В программе «Время» показывали улицы городов, залитые водой, оползни, разрушившие поселения, автострады с торчащими из-под грязной воды крышами автомобилей. Какой-то всемирный потоп!

Ночью я проснулся от ужасного шума, треска. Раз или два ярко полыхнуло, и донесся грохот далекого грома. Удивил меня какой-то незнакомый воющий шум. Ритмично звякали стекла в рамах, натужно шумели яблони под окном, привычно барабанил дождь в шиферную крышу. Несколько раз я просыпался от нарастающего свиста и шума и снова засыпал, а утром увидел, что мой молодой клен у забора расщеплен пополам, несколько яблонь сломаны, у бани валяются принесенные ветром из бора ветви елей и сосен. В нескольких местах забор опрокинулся. Сосед мне сообщил, что ночью пронесся «страшенный» ураган и повалил в лесу тысячи деревьев. Электричества не было, позже я узнал, что вышли из строя электростанции в Великих Луках и Невеле. Пострадали леса и поселки на Псковщине. Трое суток сидели мы без света. Ночью детишек в пионерлагерях переводили в безопасные помещения, потому что огромные деревья рушились на дощатые домики, обрывали электрические провода, проламывали крыши.

Ветер и сейчас пригибал яблони на участке, свистел в ветвях, старался опрокинуть остатки забора, сорвал рубероидную крышу у колодца. Я удивился, как выдержали жерди со скворечниками, укрепленные на заборе. В них после скворцов жили стрижи. Небо было однообразным, темно-серым, рваные облака стремительно пролетали над деревней, дождь больно хлестал в лицо. И тянул в одну сторону ветер. Упорно, часами свистел он в ветвях деревьев, срывал зеленые листья, прилеплял их к дощатым воротам, к стеклам окон.

Овцы жалобно блеяли в хлевах, хозяева не рискнули их выпустить на волю.

Когда стало немного потише, и ветер переменился, я выбрался в лес. Мой любимый бор, окружающий деревню, был неузнаваем: лесную дорогу перекрыли поваленные огромные сосны и березы. Сотни деревьев с вывороченными корнями и пластами земли на них устилали мох, многие повалились и повисли, зацепившись вершинами за вышестоящие деревья. Особенно много погибло берез. Иногда опрокинутые белой изгородью лежали подряд десятки стволов, тонких и толстых. Были покалечены и молодые деревья. Некоторые обломились посередине: вершины валялись на земле, а расщепленные стволы, будто сломанные руки, тянулись в мольбе к беспощадному небу.

Наверное, и интенсивный артобстрел не нанес бы такого урона, как пронесшийся над нами ураган с ветром, скорость которого была ошеломляющей.

Тяжко у меня было на душе при виде всего этого. Не прекрасный бор, наполненный птичьими голосами, а мрачное безмолвное лесное кладбище — вот что представлял на следующее утро лес в наших окрестностях. В Великих Луках, где сразу после войны вдоль улиц были высажены тысячи лип и тополей, из-за завалов прекратилось уличное движение.

Невозможно было въехать в город и выехать из него. На какое-то время прекратилась подача воды, не говоря уже об электроэнергии... Потом Гена Козлин запишет в своей толстой тетрадке в коричневой клеенчатой обложке: «Над Псковщиной, Смоленщиной и частью Калининской области пронесся неслыханный в этих краях ураган, он погубил сотни гектаров строевого леса, нанес миллионный ущерб хозяйству города Великие Луки. Человеческих жертв не было. Подобного природного бедствия старожилы не припомнят». А рассказывать будет иначе, мол, были разрушенные дома, таксиста с машиной ветром сбросило в Ловать, две девушки пропали без вести, а собаку колли аж забросило на колокольню церкви на Казанском кладбище... Ну, чем не барон Мюнхаузен?..

Я возмущался, когда в сумерках из нашего леса везли на тракторах воровски спиленный «Дружбой» лес, даже писал об этом в газету, но то, что натворил за несколько часов ураган, и тысячи браконьеров с пилами не наделали бы за год. Сотни деревьев нагнулись в одну сторону и так и замерли. Они уже никогда не выпрямятся, и их тоже придется спиливать... Такая прекрасная, благоразумная, чуткая природа, оказывается, может быть гневной и беспощадной. За последние годы много произошло в мире стихийных бедствий: горели леса, гибли сады, целые поселения сносило водой, пропадали без вести люди... А военные все продолжают подземные атомные взрывы, фабрики и заводы выбрасывают в атмосферу миллиарды тонн отравляющих веществ, промышленники систематически вырубают леса на планете, моряки загрязняют нефтью и радиоактивными отходами моря и океаны. Мне вспомнились сообщения в газетах о выбрасывающихся на сушу китах и дельфинах. Ученые долгие годы не могут разгадать это удивительное явление коллективного самоубийства. И все эти стихийные бедствия: пожары, ураганы, наводнения, тайфуны, смерчи — это предостережение людям, губящим планету, дескать, остановитесь, пока не поздно! И раньше, еще до атомной эры, были стихийные бедствия, но не в таких глобальных масштабах и не так часто они случались. Невольно напрашивается вывод: уж не мстит ли людям планета Земля за каждый атомный взрыв, который она больнее всех ощущает на себе?..

Уже на следующий день после урагана в искалеченном лесу завыли, завизжали бензиновые пилы «Дружба», — все, кому не лень, бросились в лес разбирать завалы на лесных дорогах, заготавливать березовые дрова. Одним лесникам и за несколько лет не расчистить бор. Отправился в лес и мой сосед Балаздынин. А вслед за ним и я, хотя привык ходить в живой, полный таинственного шума и звуков лес, а не на кладбище.

Глава пятая


1

В субботу, как обычно, пожаловал ко мне Гена Козлин. Высокий, сутулый, с продолговатым неулыбчивым лицом, он по пути заворачивал в лес, собирал грибы или просто так прогуливался. Обувь Гена носил сорок пятого размера, на голове — неизменная черная клеенчатая шляпа, скукожившаяся от дождей и времени. Он ее снимал, бережно клал на подоконник, облачался в рабочую одежду, надевал потрескавшиеся на побелевших сгибах гигантские кирзовые сапоги с портянками. Гена — колоритная личность, с ним, как говорится, не соскучишься. Он самозабвенно фантазировал, например, рассказывал мне о великолукских происшествиях, которые никогда не происходили. Однако сразу разоблачить его было невозможно. Если ж ему не верили — не смущался. По-моему, он получал удовольствие от самого процесса рассказывания, а фантастические детали и сногсшибательные цифры придумывал на ходу.

Как я уже говорил, мы с ним из одного детдома. Я уже заканчивал десятилетку, а Гена только прибыл. Честно говоря, я его с трудом вспомнил. Однако когда я стал писателем и меня пригласили на встречу с воспитанниками детдома, где был и приехавший из Великих Лук Гена Козлин, мы поближе познакомились. Он, оказывается, все знал обо мне, доставал мои книги, вырезал из газет редкие рецензии, статьи, которые обо мне публиковались в местной печати, специально стал выписывать «Литературную газету» (правда, мое имя в ней никогда не упоминалось). Литературку он каждый раз привозил в Петухи и без комментариев клал на мой письменный стол. Мне эта газета не нравится, но, тем не менее, на досуге я ее листал, в основном читая международную информацию.

Иногда Гена, бросив на меня рассеянный взгляд, скупо ронял: «Про тебя ни слова». В его тоне не было насмешки: уж кто-кто, а Гена-то знал мое отношение к политике этой газеты. Однажды, лет пять назад, я так рассердился, прочтя хвалебную рецензию на бездарного ленинградского литератора, из которого делали «звезду», что написал гневное письмо главному редактору. Он письмо прочел, проконсультировался у нашего писательского секретаря Осипа Марковича Осинского, кто я такой, и после этого отдал распоряжение никогда не упоминать моей фамилии в «Литературке». Об этом мне по секрету поведал наш ленинградский собкор этой газеты.

Козлин первый раз приехал ко мне в Петухи в тот самый год, когда я купил здесь деревянную избу. Обошел весь участок, а он от дороги круто вздымался травянистым холмом, покачал головой и изрек: «Да тут и конь не валялся! Все заросло чертополохом и крапивой. Нужно участок приводить в божеский вид».

Оказалось, что он человек дела: без лишних слов отыскал в полуразвалившемся сарае кривые вилы, ржавую лопату, мотыгу и, засучив рукава, взялся за огород. Это было ранней весной, в апреле. И действительно, вскоре участок было не узнать: вдоль сгнившего забора высились кучи вырванных сорняков, возле колодца с застоявшейся водой появились ровные грядки, отсохшие ветви яблонь были обрезаны ножовкой и сожжены, под окнами появились две клумбы. Любовь к огороду у Гены Козлина, видно, была в крови, хотя он тоже не знал, кто его родители. Мать его не взяла из роддома, а когда он подрос и попал в детдом, тоже там ни разу не появилась. И фамилию, и имя с отчеством ему дали в детдоме. Учился Гена неплохо, после десятилетки поступил в Ленинградский электротехнический институт, который успешно закончил. Туда его послали от завода, где он работал слесарем, так что стипендии хватало, да Гена и подрабатывал вечерами грузчиком в морском порту. Все, казалось бы, складывалось неплохо: вернулся в Великие Луки инженером, женился на симпатичной девушке, с которой случайно познакомился в Бологое. Вскоре они получили отдельную квартиру, а там и дети родились — сын и дочь. Казалось бы, живи и радуйся, но тут незаметно подкралась беда: Гена стал попивать. За десять лет он «пропил» все: жену, работу, детей, квартиру, честь и совесть. Конечно, не сразу вот так оптом! Были раскаяния, клятвы «завязать», слезные объяснительные записки начальству, прощание на бюро горкома партии с партбилетом, потом несколько лет скитаний по чужим углам, знакомым. Появились такие же приятели-собутыльники, которые за бутылку готовы на все...

И вот когда крах всей жизни был зримо виден, Гена Козлин вдруг остановился, добровольно пошел в антиалкогольный профилакторий, прошел полный курс очищения организма от скверны, затем ему вшили знаменитую французскую ампулу «эспераль» на пять лет. И я увидел совсем другого человека, к которому снова вернулись достоинство, честь и совесть. И еще одно: он стал немногословным. Его разыскал сам управляющий трестом, где раньше работал Козлин, пригласил на прежнюю должность инженера. А до этого, в годы беспробудного пьянства, Гена пробавлялся разными халтурными работами по электротехнике, не гнушался даже с такими же, как и он, таскать на горбу ящики с кефиром и молоком в продовольственных магазинах. Ящики со спиртным им, конечно, не доверяли.

Жил он в общежитии, жена так и не вернулась к нему — она вышла замуж за прапорщика и уехала с детьми в Калугу. Надо сказать, что в годы запоев Козлин всего три-четыре раза наведывался ко мне в Петухи. Пытался сунуться в огород, но вместо этого сунулся носом под забором в крапиву и проспал там до вечера, а потом я его попросил в таком состоянии больше ко мне не заявляться. Это было год назад. И вот теперь я с удовольствием дожидался его каждую субботу. Огород у нас тогда был в полном порядке, даже появилась теплица с огурцами. Все яблони в цвету, кусты смородины подвязаны шпагатом, чтобы не расползались, изгородь отремонтирована. Гена занимается огородом, баней — топит и воду носит, — а я готовлю обед и, конечно, помогаю носить воду из колодца. Вообще-то Гена приспособился качать ее насосом, но у нас часто «вырубали» электроэнергию, и приходилось таскать ведрами. Колодец у самой дороги, а баня — на конце участка, на холме. В гору тащить на себе два ведра не так-то легко!

У детдомовцев, лишенных родительской любви и заботы, вырабатывается за годы совместного сосуществования некое братство, заменяющее им семью, дом. На всю жизнь сохраняют они добрые чувства и привязанность к душевным воспитателям, учителям. И дружба между воспитанниками, возникшая в детстве, остается на всю жизнь. Оно и понятно: у них нет братьев, сестер, дядей, тетей, дедушек, бабушек, есть лишь воспитатели и друзья по детдому. Как-то само собой получилось, что мы с Козлиным стали почти братьями. Я — старший, а он — младший.

Детдомовские ребята скупо проявляют свои чувства даже к самым близким людям. Гена приезжал, выкладывал на стол две буханки хлеба — его вклад в нашу кухню — и занимался огородом, баней, а я до двух стучал на пишущей машинке, а потом разогревал обед. Гена мыл руки в сенях, снимал огромные кирзовые сапоги, приглаживал пятерней густые темно-русые волосы и молча садился за стол. Аппетит у него, трезвого, всегда был отменный, и он никогда не привередничал, что подадут, то и ест. Я обычно спал на веранде, а Гена — в доме.

Я привык к его приездам и в конце недели с нетерпением ждал — мне ведь иногда не с кем и словом перемолвиться всю неделю. Козлин, правда, не из тех, кто особенно разговорится, а если что и скажет, так нет стопроцентной уверенности, что все именно так и было, но тем не менее мне было интересно с ним. Изъяснялся он образным языком, у него свой затаенный юмор: даже удачно сострив, он не улыбался.

Когда у него раньше случались запои, я переживал за него, зная, что пьяный он ко мне не приедет, но когда заявлялся с глубокого похмелья, радости от него не было никакой. У него была странная привычка то ли стоя погружаться в сон, то ли отключаться от мира сего. Мог столбом простоять у калитки час, два, а потом снова заняться чем-либо. И тут огород выручал Гену: поработав с лопатой и повоевав с сорняками, он вместе с потом выгонял остатки злого хмеля. А баня как бы довершала его очищение.

Все это позади, теперь Козлин вырезает из газет статьи о вреде пьянства, наклеивает их в альбом, не пропускает ни одной телевизионной передачи на эту тему, сурово осуждает алкоголиков, подсмеивается над соседом Николаем Арсентьевичем, как увидит его в подпитии. В общем — стал ярым врагом пьянства. Для себя он решил, как мне признался, навсегда покончить с этим злом. И дело, мол, не в ампуле, которую ему вшили, а в глубоком понимании, что водка — страшное проклятие рода человеческого, она превращает людей в животных, притупляет ум, память, уничтожает достоинство и т.д. На эту тему Гена мог говорить долго и красноречиво. У него с памятью, слава Богу, все обстояло благополучно, поэтому он на ходу приводил примеры, сыпал впечатляющими цифрами о том, сколько водка принесла несчастья человечеству.

Слушая его, я подумывал о том, что Гена, пожалуй, главным образом не меня, а самого себя убеждает в гибельности пьянства... Я уже много лет почти не пью, разве что в большие праздники, как Новый год, выпью шампанского. От крепких напитков я уже давно отказался. Борьбу с пьянством, которая на этот раз всерьез объявлена в нашей стране, я горячо приветствую, даже написал несколько статей в журналы и газеты. Я привел множество фактов, говорящих, что в старину на Руси не так много и пили, как об этом любят болтать пьяницы, дескать, испокон веку русский человек любил выпить... Это ложь, придуманная пьяницами, чтобы оправдать свое болезненное влечение к алкоголю. На Руси встречали гостей хлебом-солью, угощали душистым чаем, настоенным на травах, из медного самовара. Исстари молодоженам не подавали на стол спиртного, заботясь о здоровом потомстве. Ведь еще в самом начале нашей эры греческий философ Плутарх открыл формулу: «Эбрии эброис гигнунт» («Пьяницы рождают пьяниц»).

А когда пьянство проникло в Россию, сам народ поднимался на борьбу с этим страшным злом. В 1859-1861 годах закрывались питейные заведения в Поволжье и на Урале, на крестьянских сходах в уездах принимались решения отказаться от употребления алкоголя. Перед въездом в такие деревни выставлялся на чурбаке самовар с горячим чаем. Создавались по всей России общества трезвости. И все это было еще до революции. В Санкт-Петербурге и Одессе были созданы антиалкогольные музеи, стали выходить журналы «За трезвость», «Трезвость и культура». Всегда в стране были интеллигентные люди из среды медиков, психиатров, которые взывали к здравому смыслу людей, призывали покончить с пьянством. Пик всеобщего пьянства приходится на пятидесятые-семидесятые годы. Пьянство стало узаконенным. Ни одно мероприятие не проводилось без выпивки, начали строиться закрытые турбазы, где вольно и широко пировало наезжавшее в провинцию столичное начальство. Будь ты ревизор, инспектор или журналист, тебя встретят в любой республике не хлебом-солью, а вином-коньяком. Юбилейные даты отмечали в семидесятых — восьмидесятых годах целыми коллективами, когда во главе стола с рюмкой водки в руке сидел сам руководитель предприятия. Так сказать, подавал пример подчиненным. На больших приемах после съездов, совещаний, конференций столы ломились от обилия закусок и бутылок. Пьянство вошло в плоть и кровь народа, появились анекдоты про «одну на троих», про петровский завет: дескать, белье продай, а с бани выпей...

И вот в 1985 году, в масштабе целого государства широко была объявлена настоящая война пьянству. Поначалу думали, что это очередная кампания, которая, как и прежде, вскоре сама по себе заглохнет — мол, не впервой нам видеть такое! А когда этого не случилось, а водки продавалось все меньше, бросились пить всякую гадость: одеколон, самогон, технические и гидролизные спирты, лекарства, даже лосьоны. Увеличилось число наркоманов, токсикоманов. Додумались даже вот до чего: разрезали кожу на голове, пристраивали на ранку вату с различными ядохимикатами и тупо «балдели».

Я считаю, что убежденного пьяницу уже вряд ли излечишь от этого страшного порока, но, может, молодое поколение уже не будет так пить: водка стала дорогой, да и купить ее трудно.

В сельской местности еще труднее стало с выпивкой, чем в городе, там нет-нет и выбросят спиртное в изобилии, а тут — месяцами ничего! То весенняя страда, то сенокос, то уборочная. Да и с варением самогона стали дела плохи, когда исчез из свободной продажи сахар и дрожжей не найдешь.

Хочется верить, что люди постепенно отвыкнут от пьянства. Реже в Петухах слышны разговоры о бутылке, все больше толкуют о земле, хозяйстве. Мол, надо снова как встарь возвращать землю крестьянам. Своя земля — это своя, а колхозно-совхозная, что ни говори — чужая. Возможно, что вместе с землевладением вернутся к нашему крестьянину охота к сельскому труду, любовь к земле... Говорят же ученые, что в генах передается тяга к наследственному. На стариков надежда плохая, а вот, может, гены взыграют у молодежи, которая бежит сейчас из деревни в города?..

2

Я вижу в окно, как Гена облокотился на отполированную рукоятку мотыги и беседует с Николаем Арсентьевичем, который остановился по другую сторону забора. К сапогам Козлина пристали коричневые комки земли, острый конец металлической мотыги влажно поблескивает. Сосед в своей неизменной выгоревшей плоской кепке, небритые щеки еще больше запали, в зубах измятая папироса. Дымит и Козлин. Я слышу их приглушенные голоса, они толкуют о рыбалке, украденных у завтурбазой сетях, о том, как в пятницу пожаловали на озеро рыбаки гослова, неводом выгребли тонну мелочи и тут же стали желающим распродавать. Попались и крупные щуки. За две бутылки самогона навалили Варваре два ведра, та еле доперла до дома на коромысле. Гена сурово осуждает рыбаков. Он сам браконьер, но разве сравним тот урон, который нанесли озеру рыбаки гослова, с тем, что они, «браконьеры», берут на перемет и в сети?..

Поговорив о рыбалке, перешли на водку. Сосед сетует, что в этом году на день рождения не выпил ни грамма, а Гена стал развивать свою теперь любимую тему, что хорошо жить и без выпивки. Утром проснулся человеком, взялся сразу за дела, а так бы маялся от дикого похмелья, страдал, думал бы все время об ней, проклятой...

Голоса стали невнятными, и я шире приоткрыл форточку.

— ...избаловался народ праздниками, — явственно донесся глуховатый голос Геннадия. — А какой праздник без водки? Я бы все праздничные дни сделал рабочими. А пристегнул бы их к отпуску. Ведь человек пьет от безделья, от скуки и душевной пустоты... (Это он явно в газете вычитал!) Я вот, Коля, бросил пить, так будто заново на белый свет родился. Радуюсь каждому утру, руки сами просят работы. Вечером смотрю цветной телевизор, читаю книги. А сколько в газетах интересного! В театр стал ходить, на концерты. А раньше что? Кабаки, пивные, пьяные рожи собутыльников, грязь, канавы, жуткая головная боль...

— Да по мне, нет ее, и слава Богу, — соглашался Николай Арсентьевич. Я уже давно заметил, что, когда сосед трезвый, он типичный соглашатель. А вот подвыпив и будто обретя уверенность в себе, начинает возражать, спорить. А так он со всем, что ни скажи, согласен, даже с тем, что водка — грех! Хотя звякни кто-нибудь близко стаканом — пулей туда помчится в надежде, что и ему обрыбится.

— Россию надо спасать, — солидно продолжал Геннадий. — Спилась матушка-Россия. Вот скажи, Арсентьевич, почему у нас такая хреновая продукция на прилавках? Все из-за водки! Кто пьет, тот теряет интерес к работе, по себе знаю, да и руки не те, что у трезвого. Трясутся по утрам ручонки-то. Вот и прет валом брак. Возьмешь в руки японский транзистор — игрушка! В руках приятно подержать, они гарантируют исправность до двадцати лет — часы-ли это или радиотехника. А наши приемники, магнитофоны? Мало того, что грубо сделаны, так ломаются напропалую. Все гарантийные мастерские завалены нашей техникой...

— У меня телевизор уже месяц как испортился, — пожаловался Николай Арсентьевич. — А как его в Невель везти, громадину такую?

— Всем нам теперь надо заново учиться: жить, работать, думать, — подытожил Козлин.

— Про что я и говорю, — охотно согласился Николай Арсентьевич. Я по лицу видел, что ему наскучило эти разговоры вести. Он подхватил ведра и зашагал к озерку. Наверное, пошел своих овец поить. У него обед. Потом пойдет в мастерскую, что на окраине деревни. Шить из сыромятной кожи лошадиную сбрую, вожжи.

Снова стал накрапывать дождь, хотя тучи и не видно. По небу плывут дымчатые облака, они уж который день все небо держат в плену. Там, где должно быть солнце, ворочается в облаках оранжевый клубок. Солнце, если и покажется на мгновение, то, будто чего-то испугавшись, снова надолго спрячется. Это даже не облака, а сплошная белесая рогожа, пропитанная влагой. Такое впечатление, что кто-то там, наверху, время от времени скручивает, выжимает рогожу, и на землю просыпается беспорядочный дождь. Мокрые березы поникли, матово светятся шершавые листья смородины. Вода в переполненной бочке переливается через железные края. Там, у гаража, еще краснеют ягоды — странно, что Гена не собрал их. Раньше я варил из смородины и клубники варенье, но после того, как в подвале накопилось десятка два банок, перестал. И я, и Гена не очень-то жалуем варенье.

На дворе настоящая осень, из-за пронизывающего дождя на улицу не выйдешь. Мокрый шум обволакивает меня со всех сторон, усыпляет.

В такую погоду не слышно и птиц: стрижи и ласточки куда-то улетели, изредка, нагоняя осеннюю тоску, хрипло каркнет ворона. Шесть овец Балаздынина жмутся друг к дружке, хотя у них и пушистые шубы, под дождем и им не нравится. Небольшое озерко, что виднеется из моего окна, исклевано каплями. Оно постепенно зарастает по берегам камышом с осокой, зеленая ряска и водоросли уже на две трети затянули его. В этом заболоченном озерке не купаются, лишь женщины с кладей белье полощут. Я часто вижу сквозь камыши их согнутые спины и белые платки. Трехлитровые банки и кастрюли они тоже носят туда мыть. Берут и воду для скотины. Купаться я хожу на другое озеро, которое от моего дома не видно, но идти до него всего пять минут. На одной стороне озера турбаза, на другой — пионерлагерь. Со стороны турбазы оборудован желтый песчаный пляж с грибками от солнца и скамейками. Даже есть кабины для переодевания. Детишки в пионерлагере и носа не высовывают из корпусов, а на турбазе совсем пусто.

В голову начинают закрадываться мысли: а не махнуть ли на машине в Ленинград? Правда, там еще дождливее и холоднее, но сменить хоть на время обстановку не помешало бы.

Как раз напротив моих окон застряли на раскисшей глинистой дороге «Жигули». Водитель несколько раз откатывался назад и потом на скорости пытался подняться по дороге вверх. Едет в пионерлагерь «Строитель», что в двух километрах от Петухов. Он разбит на живописном берегу красивого озера Жигай.

Я вылезаю из-за письменного стола, натягиваю резиновые сапоги и вместе с Геной сзади толкаю «Жигули». В благодарность, обдав нас веером грязи из-под задних колес, машина с трудом вылезает из колдобины и вскоре исчезает за околицей.

Я смотрю на заляпанное глиной Генино лицо и смеюсь.

— У тебя на носу комок и на щеке, — говорит Козлин.

— Даже «спасибо» не сказал, — отвечаю я.

— Надо бы самосвал шлаку сюда, — деловито замечает Гена. — Тебе ведь тоже заезжать в гараж трудно в непогоду.

Это верно. Когда дорогу развезет, мне не так-то просто заехать к себе, к счастью, у «Нивы» повышенная проходимость, так что я, включив мультипликаторы, спокойно поднимаюсь на пригорок и почти впритирку к фундаменту дома проезжаю к гаражу. Весь мой участок — это склон горы. Зимой прямо от бани можно к дому на лыжах скатываться, что я и делаю. Но если не затормозишь перед яблоней, можно и в забор врезаться...

На днях я получил суровое письмо из поселкового Совета, где мне предлагалось в течение двух недель накосить полтонны сена и сдать в колхоз, иначе мой участок будет конфискован. В Борах советскую власть представляют две молодые женщины — председатель и секретарь. Я их всего один раз видел, когда пришел заплатить страховку за дом. Не обращая на меня внимания, они озабоченно толковали об импортных кофточках, которые нынче должны привезти в сельмаг. Я попробовал вклиниться в разговор, сообщив о цели своего прихода, но председатель и секретарь даже голов не повернули в мою сторону. Наконец, одна из них небрежно бросила:

— Езжайте в Невель и там заплатите страховку.

Это меня удивило: уже десять лет я платил здесь, в Борах.

— Ладно, оставьте деньги, потом зайдете за квитанцией, — сжалилась надо мной секретарша.

Это все было уже тогда, когда в стране началась перестройка, и местные жители выбрали в поселковый Совет вместо спившегося «Носа» этих молодок. И я голосовал за них. Как же эти две болтушки восприняли перемены? Надулись, как индюшки, и вместо того чтобы подумать о людях, поселковых проблемах, первым делом разослали всем дачникам грозные бумаги-предупреждения о заготовке сена... Причем ни одна из них не была в Петухах и никакого представления не имела о моем участке, который лишь благодаря героическим усилиям Геннадия Козлина плодоносил. Почва у меня песчано-глинистая, на грядках росли чахлые растения, уж какой год картошку не сажали, она выродилась, даже укроп вырастал убогим, а лук вообще не родился. Дожди, поливая мою гору, скатывались вниз, на дорогу. Я думаю, и бывший домовладелец продал избу лишь потому, что участок был никудышный. И вот две кумушки из поселкового Совета, права которого расширяются, грозят у меня отобрать его! Если, разумеется, я не накошу полтонны сена. Но где косить-то? Я уж не говорю о том, что никогда и косу-то в руках не держал.

Хотел я пойти в поселковый и высказать двум кумушкам, что, мол, вы компрометируете советскую власть своими бумажками. Хоть составили бы их как-то помягче, без угроз. Участок свой я готов хоть сегодня безвозмездно передать местной власти, но он ей и даром не нужен, потому что на нем ничего, кроме чахлой травы и сорняков, не растет. Народ-то голосовал за них, надеясь, что будут какие-то перемены, ведь до этого столько лет председателем был краснорожий пьяница, по прозвищу «Нос». В газетах сейчас много пишут об инициативе на местах, расширении власти сельских и поселковых Советов. И вот как две новоиспеченные депутатки эту власть расширили: не подумали о том, как наладить выпечку хорошего хлеба, улучшить местные дороги, хотя бы поинтересовались у людей их проблемами, — нет они сразу ударились в администрирование, благо появилась в конторе пишущая машинка. При прежнем председателе ее не было, и все документы оформлялись от руки. Сам председатель давно уже не мог составлять бумаги по причине постоянной трясучести рук, справки составляла секретарша. Она и за председателя расписывалась.

Я не прочь оказать помощь колхозу, хотя Петухи и не на колхозной земле, но каким-то иным способом. Наверное, больше было бы от меня пользы, если бы меня пригласили выступить перед сельскими жителями.

Говорят, по-настоящему узнается человек, когда получает хотя бы небольшую власть: вся его сущность, как улитка из раковины, вылезает наружу! Избрание на руководящие посты двух женщин в Борах пока явно не пошло на пользу поселку.

Поразмыслив на досуге, я решил, что не стоит сердиться на женщин. Что они видели в Борах? Пьяницу «Носа»? Откуда им было научиться руководить поселком по-новому, если их никто этому не учил? Может, следовало бы какие-то курсы для вновь избранных председателей поселковых Советов организовать? В газетах критики старого много, а вот как по-новому жить, руководить — никто не знает. И новые, молодые, получив власть, руководят по-старому. То же администрирование, тот же бюрократизм. Да и народ, их избравший, не знает, что же это такое — «новое»? Как ее пощупать, эту перестройку? «Нос» хотя и пил, а тоже печати пришлепывал и бумаги подписывал, пусть не в поселковом Совете, а в кафе за столом, залитым пивом...

А молодки и не пьют, но в поселке пока ничего не изменилось в лучшую сторону. Вот разве что вместо водки и пива в магазин должны привезти импортные шерстяные кофточки. Как я понял из услышанного разговора, этого добились у района председатель поселкового Совета и секретарь...

Обычно решения я принимаю неожиданно. Этот занудливый дождь окончательно доконал меня! В понедельник утром отправляюсь в Ленинград. Гена тоже теперь появится у меня не раньше чем в субботу или воскресенье. И потому я ему в условленном месте оставляю ключи. Как и я, Козлин большой любитель попариться в бане и ради одного этого готов приехать из города.

Как только созрело и оформилось решение отправиться в Ленинград, снова полезли в голову мысли о Свете Бойцовой.

Может, стоит и мне попытаться жениться? Жизнь одинокого волка, честно говоря, надоела. Вот закончу роман и... Я поймал себя на мысли, что уже не первый год об этом размышляю. Заканчивал роман, неделю-две бил баклуши, а потом принимался за другой. Жениться — это не в магазин сходить и выбрать вещь по вкусу. Кстати, в наших магазинах особенно не разбежишься; покупать-то нечего. А то, что лежит на полках, никому не нужно. Жениться... Вот женился бы на Свете, а она взяла бы да через год-два и ушла к другому. И что бы я делал? В третий раз устраивал бы свою жизнь? Но ведь есть хорошие женщины,которые ценят семейную жизнь, готовы посвятить себя мужу, детям... Только вот беда, мы почему-то выбираем не хороших, преданных, а таких, как Света — красивых, стройных, женственных... А может ли женщина сочетать в себе сразу все достоинства: быть обаятельной, красивой и вместе с тем прекрасной женой?..

Наверное, может, но вот где такую найти? Такие нарасхват и давно замужем. А разведенный мужчина чаще всего выбирает в подруги жизни почти точно такую же, как бывшая жена. Хочет он того или нет, а у него уже подсознательно выработался определенный стереотип женщины. Хорошие, верные ему почему-то не нравятся, а вот взбалмошные, неуправляемые, с дурным характером притягивают, как магнит. Не принадлежу ли я к таким мужчинам? Ведь в Свете есть многое, что было и у моей жены Лии: самовлюбленность, эгоизм, безудержная охота за тряпками, полное равнодушие к домашним делам. А вот покрасоваться перед другими, повеселиться в компании, сходить в концертный зал посмотреть на приезжую знаменитость — это для них и есть настоящая жизнь.

И все-таки все к черту! Работу, самоедство, привередливость. Ставлю перед собой цель — жениться в этом году! Или найти женщину, с которой я бы поладил, а она со мной. Не могу же месяцами быть один на один с собой. Гена не в счет, он молчалив, озабочен лишь огородом. А может, махнуть к старому моему другу Николаю, у которого семья давно развалилась? Из Ленинграда заеду к нему, сядем на мою «Ниву» и вместе поедем по России искать подходящих невест. У Николая только что закончились гастроли, он сейчас на даче. Вытащу его оттуда, и отправимся путешествовать...

Неужели все это только пустые мечты?..

Глава шестая


1

Я люблю дорогу Ленинград—Киев. Особенно ту ее часть, которая проходит по Псковщине. Глинистая, вся в рытвинах проселочная дорога из Петухов выходит на заасфальтированный кусок километров в пять. Выехав на дорогу Великие Луки — Невель, двадцать километров еду до поворота на Киевское шоссе, поворачиваю направо, пересекаю переезд, проезжаю через Невель и — пошел в сторону Ленинграда. Усть-Долыссы, Пустошка, Ололь, Опочка, Новгородка, откуда повертка на Пушкинские Горы, дальше — Остров, Псков, Луга, Гатчина и Ленинград. Самый красивый отрезок пути — это от Пустошки до Опочки. По обеим сторонам ныряющего с холма на холм шоссе высятся огромные сосны, то и дело в просветах между ними видны ярко-синие тихие озера. В двух или в трех деревнях вблизи от дороги на соснах со срезанными вершинами устроили свои гнезда аисты. Открывается вид на деревню, и еще издали замечаешь красивую птицу, неподвижно стоящую на одной красной ноге в огромном гнезде, сплетенном из прутьев. С философским спокойствием взирает со своей верхотуры аист на мир. Основанием для гнезда чаще всего служит тележное колесо, иногда старая автомобильная покрышка. Об этом позаботились люди. Проносящиеся внизу машины ничуть аистов не беспокоят. Ближе к осени можно рядом со взрослой птицей увидеть и одного или двух аистят. Я все подумываю, как бы и мне приспособить тележное колесо на одной из сосен в Петухах, может, и у нас поселится аист? Да вот колеса нигде не найти. Нет лошадей в деревне, нет и телег.

Выезжаю я из деревни часов в девять утра, а если ничто не задержит по дороге, то в шесть — в половине седьмого уже на Средней Рогатке в Ленинграде. Мне повезло: день выдался хоть и прохладный, но солнечный, небо над шоссе синее с пышными белыми облаками. Когда поднимаешься на холм, то кажется, что облака прямо из-за вершин огромных сосен вплывают к тебе в машину через лобовое стекло. Ласточки проносятся перед самым капотом, сороки что-то склевывают на обочинах, в стекло ударяются мошки, жуки, иногда стрекозы. На обочинах еще лежали обрубки поваленных ураганом деревьев. Свежо белели срезы огромных пней, увядшие ветки громоздились в придорожных кюветах. «Нива» стремится набрать скорость, но я сдерживаю ее, стараюсь не превышать девяноста километров в час. Перед развилками иногда встречаются громадные синие щиты с надписями: «Движение транспорта контролируется радарами и вертолетами». Не знаю, как насчет радаров, но вертолет за весь летний сезон, может, раз или два увидишь над шоссе. А вот в низинных складках местности перед населенными пунктами, когда еще скорость приличная, можно напороться на хитроумно замаскировавшихся инспекторов ГАИ. Укрывшись за кустами, они сидят в «Волге» или «Жигулях» с синими полосами и выключенными мигалками на крышах и «ловят» радаром нарушителей. Но встречные автомобилисты, как правило, предупреждают помигиванием фар о засевших в засаде инспекторах.

Меня всегда возмущали нечистоплотные приемы работников ГАИ, вместо того чтобы помогать водителям, предупреждать аварии, как-то разъяснять опасность быстрой езды, они, как пограничники в засаде, подкарауливают их. Сколько я натерпелся от произвола и хамства инспекторов! Весь талон предупреждения в дырках. Теперь я реже стал ездить и больше одной «дырки» в год не зарабатываю.

Мне всегда стыдно за инспектора ГАИ, укрывшегося в засаде и остановившего меня. Что бы он ни говорил, уличая меня в превышении скорости, — участок-то как раз свободный, скоростной, а хитроумный знак, ограничивающий скорость до шестидесяти километров в час, почти не виден из-за деревьев — я знаю, что метод его подлый. Инспектору наплевать, как ты ездишь, ему нужно записать в книжечку твой номер, оштрафовать или отобрать права. Короче, чтобы потом отчитаться перед начальством, мол, он хорошо поработал! А то, что надолго испортил водителю настроение и не устрашил его, а наоборот, разозлил, на это инспектору наплевать. Наплевать ему и на то, что движение на участке, где он засел в засаде, самое безопасное в этом районе. Там, где действительно опасный поворот или ремонт шоссе, инспектора не увидишь, там грамотный водитель сориентируется и снизит скорость.

Дорога располагает к размышлениям. Если открывающийся перед тобой пейзаж умиротворяюще живописен, а шоссе пустынно, то думается о возвышенном: о проблемах мироздания, о вечности Вселенной, красоте природы, о том, что человечество сохранит свой мир, спасет планету от гибели. А если моросит нудный дождь, по обеим сторонам мелькают лишь мокрые кусты, а посередине шоссе навалены кучи щебенки для ремонта какого-либо участка, то и думаешь о мелком, повседневном, неинтересном. Нахохлившиеся на обочинах дороги вороны навевают грусть. Впереди идущие машины залепляют переднее стекло желтоватой пленкой, «дворники» не успевают ее сгребать. Стараешься поскорее обойти грузовик, а шоссе мокрое, скользкое... И нет на обочинах ни одной милицейской машины. В дождь инспектора покидают даже свои излюбленные засады...

Сразу же за Алолью я увидел белокурую девушку в джинсовом костюме с поднятой рукой, притормозил, а когда девушка уселась рядом, то оказалось, что это юноша. Я только чертыхнулся про себя: как-то неприятно путать парня с девушкой. Я полагал, что длинные волосы до плеч у молодых людей уже вышли из моды, ан нет, мой пассажир тому доказательство. Будто поняв мое разочарование, он небрежно заметил:

— Мне до поселка Звоны.

Я в точности не помнил, где этот поселок, но судя по всему недалеко. Денег, понятно, я со случайных попутчиков не беру и сразу их об этом предупреждаю, чтобы не мучились всю дорогу, сколько дать?

Какое-то время мы ехали молча, да и прекрасная местность не располагала к праздному разговору, но паренек с розовым девичьим лицом вдруг широко улыбнулся и сказал:

— Толька Ушин, мой дружок, женится...

— Что же тут смешного? — покосился я на него. Вопрос женитьбы для меня больной. Желание найти хорошую жену все еще меня не покинуло, хотя я сейчас об этом и не думал.

— Свадьба-то безалкогольная! — еще шире улыбнулся паренек. — Боюсь, что кроме меня, никто и не придет на нее... Толька-то хотел махнуть в Питер за водкой, а Лидка, евонная невеста, уперлась, мол, в стране идет борьба с пьянством, вредно молодым пить за столом, после этого дети рождаются ненормальными, а стараться для других, которые рады до беспамятства надраться, не стоит. Она видела по телевизору, как праздновали в одном селе такую свадьбу, и ей очень понравилось. Все были трезвые, пили «пепси-колу», клюквенный квас, танцевали, устроили разные смешные игры...

— А тебе, что, хочется напиться? — полюбопытствовал я.

— Мне-то? — удивился юноша. — Перебьюсь...

— Так же и другие, а Лида — умная девушка и правильно рассудила.

— А вы не из этого, как его... общества трезвости? — повнимательнее сбоку взглянул на меня юноша. Над верхней губой у него рыжеватый пушок — слава Богу, хоть какое-то доказательство, что он мужчина.

— Я сам не пью и не люблю пьяных, — ответил я.

— И рад бы иногда выпить, да где ее купишь-то? Спекулянты в Опочке за бутылку по восемнадцать— двадцать рублей дерут, а бутылку паршивого самогона дешевле чем за червонец не купишь! Я уж и не помню, когда последний раз надирался...

— А что, приятно надраться?

— Я-то перебьюсь, а вот другие переживают... Когда была водка в магазине, про нее и не говорили...

— Просто пили, как воду...

— А теперь только и разговору: где продают, когда привезут, во сколько магазин откроют... Мне-то что, перебьюсь, а вот другие...

— Другие тоже перебьются, — сказал я.

На обочине стоял туристский автобус, пассажиры столпились у лесного колодца под резной деревянной крышей, видно, ключевую воду пробовали. Среди окружающей зелени яркими разноцветными пятнами выделялись платья, куртки, рубашки. Будто кто-то яркие краски разбрызгал по зеленому фону. Одна высокая русоволосая женщина, беседующая чуть в стороне с мужчиной в белой кепочке, напомнила мне Свету Бойцову, и мое настроение сразу упало. Я повнимательнее взглянул на стоявшую под величественной сосной женщину. Она скользнула равнодушным взглядом по моей «Ниве» и снова повернулась к невысокому мужчине в кепочке.

— Ты за других не переживай, — взглянул я на примолкшего парня. — Тебе повезло, что живешь в такое время, когда у нас с водкой стало туго.

— Какое уж тут везение! — хмыкнул парень. — Бывало, примешь бутылку красного — и пошел на танцы... А на сухую какой разговор с девчонкой? Про звезды и луну?

— Испокон веку лучшие поэты воспевали любовь и луну...

— Вы помните хоть одно такое стихотворение? — тут же поймал он меня. Я видел, как легкая улыбка скользнула по его губам. Сейчас он снова походил на девушку. Я стал вспоминать стихи своих любимых поэтов и зацепился за Тютчева:


Как сладко дремлет сад темно-зеленый,

Объятый негой ночи голубой,

Сквозь яблони, цветами убеленной,

Как сладко светит месяц золотой!..


— Красиво! — негромко вырвалось у него. Наверное, парнишка с фантазией, если сумел сразу представить все это. Его неподдельное внимание подхлестнуло меня, я прочел ему кое-что из Блока, Есенина, Фета. Он слушал, чуть наклонив в мою сторону кудрявую голову, и вдруг громко сказал:

— Тормозите, дядя! Звоны.

Его голос, показавшийся мне грубым после сладкозвучных стихов больших поэтов, отрезвил меня. Я остановился, где он указал. Парнишка поблагодарил меня, улыбнулся и сказал:

— Надо было бы выучить хоть один стих, на безалкогольной свадьбе только стихи читать! — засмеялся, показав белые ровные зубы, и легко выскочил из машины. Дверцу аккуратно притворил.

В зеркале заднего обзора паренек мне снова показался вылитой девицей! И походка у него какая-то не мужская, вихляющая. Неужели и вправду современные юноши начинают утрачивать свою мужественность? И тут же мой взгляд наткнулся на идущую по обочине девушку в джинсах. Плечи широкие, бедра узкие, походка решительная, мужская. Может, тоже торопится на безалкогольную свадьбу?..

Шоссе сделало плавный поворот, потом стало круто подниматься на холм. По обеим сторонам — высоченные сосны, ели, меж ними зелеными заостренными кверху свечками выглядывает вереск, ближе к обочине — светло-зеленый ольшаник. Вдали над дорогой повисло большое рыхлое облако. Верхняя часть его розово светится, а нижняя будто вобрала в себя серую шероховатость асфальта. Будто заводная игрушка, дорогу перебежала землеройка. Я притормозил, чтобы не наехать на нее. Сколько разных зверюшек гибнет под колесами на асфальте! И откуда это у них неодолимая тяга перебегать шоссе? Даже мелкие птицы стараются пролететь под самым носом у машины. Крупные животные переходят дорогу лишь поздно вечером и ночью. Мне приходилось видеть лосей, лисиц, зайцев, даже один раз на Карельском перешейке, под Выборгом, шоссе пересек небольшой медведь. Наверное, в этих местах когда-то проходили тропы их предков.

Километров десять не доезжая до Новгородки, сразу за изгибом шоссе, меж белоствольных берез я увидел опрокинувшиеся «Жигули». Видно, водитель не рассчитал скорость, и его занесло на повороте. Машина перескочила через неглубокий кювет, ударилась носом в березу и завалилась набок. Вокруг изморозью посверкивали осколки лобового стекла. По грязно-серому брюху автомобиля стекала струйка масла. Я резко затормозил, подал назад, свернул на обочину, выскочил из «Нивы» и бросился к машине. Легкое потрескивание в горячем моторе свидетельствовало о том, что авария только что произошла. Было тихо. Я вспомнил, что сегодня воскресенье, машин мало на трассе. Я без труда открыл дверцу. Первое, что бросилось в глаза, это россыпь золотистых волос, почти полностью закрывших лица водителя и пассажирки, сидящей, вернее лежащей на нем. Оба были без сознания, привязные ремни врезались женщине в грудь и плечо. Крови вроде не видно. Я освободил пассажирку от ремней, осторожно за плечи вытащил наружу. Подошвы ее белых кроссовок прочертили на вспаханной колесами земле узкую дорожку. Когда я укладывал ее на траву, она вдруг широко раскрыла большие ярко-синие глаза, несколько раз моргнула, будто просыпаясь, и невнятно произнесла:

— Боже мой, что случилось? Кто вы такой?

— Ваш ангел-хранитель, — сказал я. — У вас ничего не сломано? Пошевелите руками и ногами.

Она послушно проделала это. Все было целым и невредимым. Немного вытянутое и заостренное книзу ее лицо с темными бровями и маленьким круглым подбородком принимало осмысленное выражение. На бледных щеках появился румянец.

— Я даже не поняла, что произошло, — сказала она. — Был крутой поворот, а он гнал, как сумасшедший! — Она приподнялась на локтях, взгляд ее скользнул мимо меня. — А что с ним?

— С кем? — спросил я.

— Крысин... И зачем я только поехала с ним! — произнесла женщина. На вид ей лет двадцать восемь-тридцать.

Наверное, моя «Нива» загородила место аварии: мимо пронеслись «Волга» и «Жигули» и не остановились. Оранжевый с синим автобус тоже не затормозил.

Оставив женщину, я занялся водителем. Это был крупный мужчина лет сорока, тоже в джинсах и синей рубашке. Голова его безвольно болталась, глаза были закрыты, из уголка рта тянулась струйка крови. Мне пришлось попотеть, прежде чем я выволок его наружу. Ногами он цеплялся за сиденье, рулевую колонку. От него резко пахло потом. Вроде, видимых переломов тоже нет, но вся левая сторона лица превратилась в сплошной синяк, на виске вспухла синяя жилка. Положив его под березой, я расстегнул ему рубашку и приложил ухо к его волосатой груди. На шее у него — золотая цепочка с медальоном. Сердце редко и чуть слышно билось. И тут я заметил, что грудь его ближе к сердцу сильно вдавлена. Скорее всего, сломаны ребра.

— Жив он? — услышал я над собой негромкий голос. Синеглазая женщина уже поднялась на ноги и теперь, ухватившись за белый с черными крапинками березовый ствол, пристально вглядывалась в бледное, будто присыпанное мукой, лицо мужчины.

— Вы легче отделались, — озабоченно ответил я, соображая, что нужно в таких случаях делать. — Остановлю кого-нибудь, — поднимаясь с колен, прибавил я, — нужно милицию вызвать и «Скорую помощь».

— Этого мне только не хватало... — пробормотала женщина, не отпуская березу. Тогда я не придал этому никакого значения. После аварии некоторые люди странно себя ведут: то без причины смеются и возбужденно делятся своими впечатлениями, то плачут и клянутся, что никогда больше не сядут за руль, или ругают кого-то, кто якобы послужил причиной аварии...

Мне повезло: не прошло и пяти минут, как я остановил милицейскую «Волгу», по-моему, ту самую, которая торчала с нацеленным на шоссе радаром в кустах. Милиционерам ничего объяснять не пришлось, записав мою фамилию, номер «Нивы», они отпустили меня. Одна за другой стали останавливаться машины. Люди выскакивали из них и, вытягивая шеи, спешили к месту аварии. Судя по той торопливости, с которой лейтенант вызывал по рации «Скорую помощь», я понял, что дела пострадавшего водителя плохи,

— Вы извините, я без спроса... — услышал я за своей спиной знакомый мелодичный голос. Резко повернув голову и забыв про дорогу, я чуть было тоже не съехал в кювет.

— Ради Бога, не останавливайтесь! — воскликнула она. — Поезжайте вперед, ну, пожалуйста?

— А если я не послушаюсь, вы из сумочки достанете револьвер и наставите на меня? — пробормотал я, тормозя. — Прямо какой-то детектив! Вы что, сберкассу с тем гражданином ограбили?

— Ну и шутки у вас! — затравленно глядя на меня, произнесла женщина. — Я лучше выйду.

— Садитесь рядом, — предложил я. Мне надоело вертеть головой за рулем, то и дело поворачиваясь к ней.

Она пересела. Колени ее оказались чуть ли не на уровне груди. Там, на дороге, она мне не показалась очень уж высокой. Рубашку она застегнула, только сейчас я заметил на ее шее длинную царапину от ключицы до самого уха.

— Не надо было мне с ним ехать, — как-то отстранение произнесла она.

— Как я понял, это не ваш муж, иначе вы, наверное, не сбежали бы?

— Это как раз мой муж... Бывший муж, — чуть приметно усмехнулась она.

— Но ведь он... — я запнулся, чуть было не ляпнув, что, может, он уже мертв. Очень уж мне не понравилось его бледное лицо, чуть слышный стук сердца, черная струйка крови изо рта и вспухший синий висок.

— Мы развелись два года назад, — начала она. — А прожили вместе два. К счастью, у нас не было детей. В общем, я не могла с ним жить! Он замучил меня ревностью, следил за каждым моим шагом, караулил у подъезда моего института, не отпускал одну даже в магазин... А ведь я ни разу за эти два страшных года не подала ему даже повода. Он убил, растоптал мою любовь. Сначала был таким внимательным, чутким, угадывал каждое мое желание, — это еще до замужества. Все женщины в нашем институте считали, что мне очень повезло... Как я, и все они жестоко ошиблись! Это был тиран, садист, он хотел превратить меня в вещь, с которой можно обращаться как угодно. Если бы мне рассказали, что он станет таким, я бы не поверила. И я ушла от него... Не к мужчине, нет! Ушла, чтобы не погибнуть, чтобы сохранить себя как личность. Я ненавидела его! О Боже, как он мне был противен! Последние месяцы мне повсюду виделись его высокая крадущаяся фигура и безумные глаза. О, эти глаза преследовали меня даже во сне! Я стала бояться его, он напоминал мне этих... маньяков из фильмов ужасов. Расставшись с ним, я поклялась себе, что больше никогда не выйду замуж.

— Он пил? Может, был наркоманом?

— Крысин-то? В рот не брал спиртного. Какой еще наркоман? У него были работа и я. Больше ничем этот человек не интересовался. Он изобретал самые изощренные методы слежки за мной. Он не обедал в столовой, как все люди, а вскакивал в свои «Жигули», мчался к нашему институту и караулил меня... Я стала бояться чужих взглядов, шарахаться, когда ко мне прохожие обращались с самым пустяковым вопросом. Я почувствовала, что если все это не прекратится, я сойду с ума... А эта поездка... Он тщательно к ней подготовился! Подъехал после работы к нашему институту, дождался меня, вышел из машины и заявил трагическим голосом, что ему нужно мне сообщить нечто очень важное, касающееся нас двоих. А ведь он уже не был моим мужем, больше того, он женился на другой, но по-прежнему продолжал преследовать меня. За эти два года несколько раз днем проникал в мою комнату — как он открывал дверь, ума не приложу! Прятался там, часами дожидался, пока я приду из ванны, лягу в постель, и, с сатанинским хохотом выскочив из шкафа или из-под кровати, зверем набрасывался на меня...

— Псих, что ли?

— Я разговаривала с его второй женой: ее он не ревновал, не преследовал. Она считала его идеальным мужем, ждала ребенка... Так вот, вчера он словно загипнотизировал меня, я сдуру села в машину, думала, мы поговорим с ним в последний раз и навсегда разойдемся, но он включил мотор и повез меня за город. Когда я попыталась открыть дверцу и позвать на помощь, дверца не открывалась, он что-то сделал с замком. Он сказал, что жить без меня не может, я — его судьба, если я его сейчас оттолкну, он разгонит машину и врежется в первый встречный грузовик... И врезался бы: у него были такие глаза... Ночь мы провели в лесу... Это была кошмарная ночь! Потом он сказал, что мы поедем в Михайловское, в усадьбу-музей Пушкина. Мне уже было все равно.

Последнее, что я помню, это его слова насчет того, что он уйдет от жены, и мы снова заживем вместе... Был знак: «Крутой поворот», но он, по-видимому, не снизил скорость... Потом рев мотора, скрежет шин по асфальту, мелькание неба, кустов, опрокидывающиеся на меня березы и страшный удар...

— Вы открыли глаза и увидели...

— Ангела-спасителя, — уголками губ улыбнулась она.

Какое-то время мы ехали молча. Да, нужно до крайности довести женщину, чтобы она спряталась в чужой машине, лишь бы не видеть бывшего мужа, может, находящегося при последнем издыхании... Да и все, что она мне сейчас рассказала, — это последствие шока. С какой бы стати ей изливать незнакомому человеку свою душу? Я все больше склонялся к мысли, что в наш век шекспировские любовные страсти поутихли, молодые люди стали более трезвыми в проявлении своих чувств — расчетливее, что ли? А тут такое... Любовь и смерть! Я взглянул на ее четкий профиль: красива, ничего не скажешь! Золотые волосы, синие глаза, красиво очерченный рот. У висков волосы завивались в упругие колечки, в уши вдеты маленькие золотые сережки с алмазной искоркой. Глаза ее не отрываясь смотрели на дорогу. Да, она все это говорила не мне, скорее себе. Просто ей нужно было как-то разрядиться после всего пережитого.

— И вам не интересно, что с ним? — спросил я. — С Крысиным?

— Наверное, он действительно любит меня, — продолжала она. — Но эта любовь страшнее ненависти. Его любовь меня унижала, угнетала, лишала человеческого достоинства. Я чувствовала себя его вещью, игрушкой, пусть и любимой... И знаете что? Сейчас мне кажется, что он получал какое-то садистское удовлетворение, видя, как я мучилась и постоянно оправдывалась перед ним. У него не было никаких увлечений. — Она на секунду задумалась. — Пожалуй, любил быструю езду на машине. И все. Ну, еще в кино часто ходил. Он работал в доме быта мастером по ремонту пишущих машинок. Правда, мне об этом сказал после женитьбы. Когда мы познакомились, он почему-то представился инженером-программистом. Как будто это имело какое-то значение!

— А кто вы? — задал я ей вопрос. — Какая у вас профессия?

— Я работаю в научно-исследовательском институте, — ответила она, потом сочла нужным добавить: — младшим научным сотрудником. Могла бы уже кандидатскую защитить, но он не дал мне такой возможности. Вообще-то, еще не поздно... Да, мы ведь не познакомились: меня зовут Ирина. Ирина Андреевна Ветрова.

— Ирина — это богиня мирной жизни, — вставил я.

— Я этого не знала, — равнодушно уронила она, очевидно, думая о своем. Я тоже назвал себя. Руки мы жать друг другу, разумеется, не стали: я держался за баранку, а ее ладони с длинными наманикюренными пальцами безвольно лежали на круглых, обтянутых джинсами коленях. Глаза задумчиво устремлены на дорогу.

— Если хотите, мы можем вернуться, — предложил я, неправильно истолковав ее задумчивость.

— Нет, не хочу, — нахмурилась Ирина. — Мне безразлично, что с ним.

— По-моему, это... — начал было я.

— Жестоко? — перебила она. — Эта ужасная ночь, когда мы с ним были вдвоем в темном лесу с комарами, окончательно убедила меня, что Аркадий...

— Его зовут Аркадий?

— ...ради удовлетворения своих прихотей способен на убийство. Да-да, он мог бы убить меня! Видели бы вы его глаза... И знаете, что он мне там сказал? Сказал, что только я одна вызываю в нем самые низменные животные чувства, с которыми он не в силах совладать. Иногда он готов носить меня на руках, целовать мои ноги, а в другой раз ему хочется задушить меня... — она повернула ко мне расстроенное лицо. — Ну, почему на мою долю выпало такое? Богиня мирной жизни... С ним у меня и минуты не было спокойной жизни! Сплошной кошмар! Я буду считать себя счастливой, если больше никогда не увижу этого человека. Его безумные глаза, кривую улыбку, волосатые суетливые руки... Иногда он напоминал мне ядовитого паука!

— Думаю, что вы его больше не увидите...

— Что это я разболталась? — будто приходя в себя, спохватилась Ирина. — Простите, я забыла, как вас звать.

Я сказал.

— Я запомню, — вымученно улыбнулась она. — Редкая фамилия. Кажется, были в России такие князья.

— Вряд ли я имею к ним какое-либо отношение, — сказал я.

— Вы не знаете, кто ваши родители? — удивилась Ирина. — Впрочем, мало кто теперь хорошо осведомлен о своей родословной. Я, например, представления не имею, кто были мои прабабушка и прадед.

Когда-то люди гордились своей родословной, вели из поколения в поколение генеалогические книги. После революции дворянские аристократические фамилии стали нарицательными. Отныне гордились лишь низким происхождением. Сын кухарки, батрака или дворника — вот чем стали гордиться. Может, поэтому и наплодилось в верхах столько бездарных, серых руководителей? Ведь главными для продвижения наверх стали партийность и пролетарское происхождение.

Я не знаю, кто были мои расстрелянные НКВД в 1942 году родители. Но фамилию Волконский, я с гордостью до конца дней своих буду носить...

Ирина с полузакрытыми глазами откинулась на спинку черного сидения с подголовником. Солнце светило нам в спину, асфальт, будто снежная изморозь, искрился, каждая встречная машина несла на стекле по куску ослепительного солнца. Облака сугробами громоздились над двумя рядами сосен и елей вдоль шоссе.

— Вы считаете, я дурно поступила? — после продолжительной паузы произнесла она, не поворачивая ко мне головы.

Я еще не сделал никаких выводов для себя из услышанного от нее. Ревность всегда была для меня чувством низменным, животным. Если не веришь человеку, наверное, лучше расстаться с ним, не мучить его и себя. Может, если бы я умел ревновать, то не расстался бы с женой, а потом со Светой Бойцовой?

Уходят женщины, когда их и не ревнуют...

— Но мне действительно безразлично, что с ним, — продолжала молодая женщина. — Чужой он мне! Понимаете, совершенно чужой! — она чуть повернулась в мою сторону. — Чужой, пожалуй, еще достоин сочувствия, а этого человека я не-на-вижу!

Последнее слово она произнесла по слогам. И столько было горечи в ее голосе, что я снова счел нужным промолчать.

— Если вам неприятно все это слышать, то остановитесь, и я выйду... — чуть встревоженно сказала она. Очевидно, мое молчание она неправильно истолковала Мне не было неприятно, просто я не знал, что ей сказать. С таким откровенно сильным чувством, пусть оно даже вызвано ненавистью, мне еще не приходилось сталкиваться. Свои чувства многие люди предпочитают скрывать или проявлять их более сдержанно.

— Вы же не меня так сильно ненавидите, — усмехнулся я.

— До нынешней ночи я и сама этого не подозревала, — со вздохом вырвалось у нее. — Я не любила его, боялась, может, даже в глубине души жалела, но так ненавидеть... Это я открыла в себе вчера... Он издевался надо мной всю ночь... Когда, наконец, угомонился и заснул в палатке, я сама готова была его убить...

— Ваша ненависть его убила, — заметил я.

— Это не человек — дьявол! Да нет, пожалуй, хуже... У Гете в «Фаусте» и у Булгакова в «Мастере и Маргарите» по сравнению с моим бывшим мужем самые свирепые черти — сущие ягнята!

— Может, он больной? — осведомился я.

— Такой он лишь по отношению ко мне... Для него я — как для разъяренного быка красная тряпка.

— Редкая несовместимость! — вырвалось у меня.

— Андрей Ростиславович, вы случайно не врач? — спросила Ирина.

— Почти, — рассмеялся я. — Я — писатель.

— Наверное, поэтому я так с вами откровенна, — произнесла она, с интересом взглянув на меня. — Поэт? Прозаик?

— Вряд ли вы читали мои книги, — сказал я. — Я мало пишу, а обо мне еще меньше пишут.

— Значит, я попала в машину к инженеру человеческих душ...

— Я не люблю этого выражения, — перебил я.

— Честно говоря, мне оно тоже не нравится.

— Зачем же употребляете?

— Разве мало мы произносим пустопорожних, банальных слов, навязанных нам газетой, радио, телевидением?

Эта тема была мне близкой, и мы поговорили о современном языке, обильно засоренном разными расхожими словечками. Особенно рьяно журналисты их подхватывают и каждодневно угощают ими читателей к месту и не к месту.

Я давно обратил внимание, что наша интеллигенция предпочитает зарубежную литературу отечественной. Нельзя же больше семидесяти лет врать народу и приукрашивать нашу действительность. Сколько стоит мертвым грузом на полках библиотек и магазинов серой, скучной литературы! Мне вспомнился разговор с одним редактором издательства. Он в порыве откровенности сказал, что им спокойнее издавать «проходную» литературу. Никого еще и никогда не наказывали за серую книгу. И дело иметь с неизвестным, скромных возможностей автором приятнее, чем с известным, талантливым, который чуть что — в бутылку лезет. Неизвестный во всем слушается редактора, любезен, обходителен... Я прямо спросил: мол, такой и взятку сунет? Но откровенности редактора тоже есть предел: мой знакомый состроил обиженную физиономию и заявил, что, взяток не берет...

Сейчас много пишут о том, что у нас творится в издательствах. Книги, как и выпуск стали, планируются на годы, пятилетки вперед. И в первую очередь в эти планы попадают литературные «генералы» и чиновники от литературы рангом помельче. Если даже твоя книга становится бестселлером, издательство не даст дополнительный тираж, нужно прождать годы, чтобы книга переиздалась. Конечно, все эти ограничения не касаются литературной элиты, почти сплошь состоящей из слабых, малоодаренных литераторов. Нет у издателей финансовой заинтересованности. Никто там не получает вознаграждения за выпуск хорошей книги. Зарплата одна и та же — что за плохую, что за хорошую. За рубежом популярную книгу издают до тех пор, пока ее не перестанут покупать, а у нас на популярное издание возрастает цена на черном рынке. И в выгоде остаются не издательство и автор, а лишь спекулянты.

— Все, что случилось со мной, разве не сюжет для захватывающего романа? — сказала Ирина.

— Я люблю средневековье, — заметил я. — Когда женщины были богинями, а мужчины — рыцарями.

— Прячетесь от нашей суровой действительности? — поддела она.

— А какой век вам ближе всего?

— Пожалуй, восемнадцатый, — подумав, ответила Ирина. — Когда умные, красивые женщины управляли миром.

— Вы любите власть?

— Я люблю свободу и не терплю насилия над собой. Во время Парижской коммуны я, наверное, была бы на баррикадах.

Я подумал, что она явно не в ладах с логикой: одно дело быть фавориткой короля, другое — революционеркой! Но спорить с ней не стал.

Ирина, по-видимому, успокоилась, маленькие кулачки ее перестали сжиматься на коленях, глаза сейчас были такого же цвета, как небо над шоссе — густо-синими. Иногда на полных губах появлялась легкая улыбка. Я, наверное, никогда не пойму женскую натуру! Что-то в женщине есть от птицы. То жалобно кричит, прыгает на обочине, распахивает крылья, но не взлетает, то подолгу парит в прозрачном воздухе, наслаждаясь свободным полетом и зная, что ею любуются снизу. Сейчас Ирина парила, а я, изредка взглядывая на нее, любовался ее красивым профилем. О чем она сейчас думает? О маркизе Помпадур — фаворитке Людовика XV, французского? О Парижской коммуне? Или ни о чем? И разве можно так быстро забыть об аварии, может быть, гибели человека?..

А она могла бы в средние века кружить головы рыцарям, заставлять их биться в ее честь на турнирах, поклоняться ей... И была бы также равнодушна, взирая с высоты трибуны на поверженного и истекающего кровью молодого рыцаря?.. А победителем кто бы был? Я живо представил себя в рыцарских доспехах с копьем под мышкой на огромном коне с султаном. Я прижимаю железную перчатку к блестящей кирасе и кланяюсь белокурой синеглазой красавице в тунике...

Внезапно на ее лицо набежала тень. Ирина снова нервно сжала кулачки и разжала. Розовые ногти кроваво блеснули.

— В институте ведь не знают, где я, — проговорила она. — А у нас сегодня интересный опыт...

— Ира, человек погиб... — напомнил я.

— Человек? — вскинула она на меня посветлевшие глаза. В гневе они у нее почему-то светлеют, а не наоборот. — Какой он человек?! Я не хочу об этом животном думать! Он не существует для меня. Понимаете, не суще-ству-ет!

Эта ее привычка произносить по слогам последнее слово забавляла меня. Она и в гневе была прекрасна.

— По-моему, вы все еще не возьмете в толк, что он вообще не существует... Нет его, вашего Аркадия Крысина.

— Хорошо, Андрей, послушайте! Такого вы еще не слышали... Да и в ваших романах, наверное, не было... — повернула она ко мне вспыхнувшее лицо. — Он достал из багажника нейлоновый трос с красными флажками, которым машину отбуксировывают, привязал меня, как дикарь-людоед пленницу, к сосне и стал ходить вокруг с горящей головешкой в руке. Глаза у него были спокойные, на лице улыбка. Он оглядывался и говорил негромко, негодяй, опасался, что могут с лесной дороги услышать... Он говорил, что соберет побольше хворосту, обложит меня до пояса и подожжет, а чтобы я не кричала, засунет мне в рот мои колготки... И вы говорите: человек! Какой он человек?!

— Как же вы дали привязать себя? Вы не похожи на покорную овечку.

— У него был такой черный туристский топорик... И он заявил, что если я буду сопротивляться, звать на помощь, он убьет меня. Нет, он не кричал, не делал страшные глаза — все это говорил спокойным голосом, поигрывая топориком...

— Вы думаете, он осуществил бы свою угрозу?

— Не знаю... — не сразу ответила она. — Может, хотел довести меня до сумасшествия?

— А что ему было нужно? — задал я не совсем тактичный вопрос.

— Мучить меня, издеваться, довести до истерики! Все, что он хотел от меня, он уже получил. Силой добился своего... А потом захотелось унизить меня! Превратить в послушную собачку, которая стояла бы перед ним на задних лапках и хвостиком виляла...

Лицо ее исказилось, стало некрасивым, в глазах заблестели злые слезы. Она достала из кармашка платок. На меня она не смотрела, нос ее покраснел, тоненькая морщинка косо перечеркнула белый лоб. После продолжительной паузы, немного успокоившись, она прочла:


Чтоб мудро прожить, знать надобно немало,

Два важных правила запомни для начала:

Ты лучше голодай, чем что попало есть,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало.


Это Омар Хайям, мой любимый поэт-философ. Вот уж никогда бы не подумал, что Ирина Ветрова знает его рубайи наизусть! Мне тоже вспомнилось из Омара Хайяма: «...Смысл жизни творчески мыслящего человека в том, чтобы пройти свой, неповторимый путь к тому, чтобы быть всем и везде, оставаясь при этом самим собой».

Я всегда старался следовать этому золотому правилу. Ирине я не стал демонстрировать свое знание древнего поэта. Я ей сказал:

— Ира, больше не будем о нем, Крысине, говорить...

И мы действительно до самого Ленинграда больше вслух не вспомнили о нем. Лишь я подумал, что ее бывшего мужа тоже можно отнести к средневековью. Только не к рыцарскому ордену, а скорее к инквизиции...

После быстрой езды путь от Средней Рогатки по Московскому проспекту показался таким же замедленным, как киносъемка. Тормозя у светофоров, я гадал, где она попросит меня остановиться, но она пока молчала. Видно, страшная ночь в лесу, авария к концу поездки все-таки сморили ее. Глаза ее слипались, голова опускалась на грудь. Она тут же встряхивала ею, искоса бросала на меня взгляд, чуть виновато улыбалась.

Я свернул с Московского проспекта на Фонтанку. Мы миновали БДТ, «Лениздат», пересекли возле Аничкова моста Невский. Облитые солнцем юноши и скакуны из чугунных превратились в бронзовых. Мимо них текли толпы прохожих. Вода в Фонтанке была с металлическим блеском и тяжело колыхалась. У каменного парапета вверх-вниз сновал узким носом катер с осыпанной желтыми листьями палубой.

Ирина невидяще смотрела прямо перед собой и молчала. Молчал и я, гадая про себя: где же она живет? Спросить почему-то я не решился. С Литейного проспекта я свернул на улицу Некрасова, остановившись напротив своей парадной, я выключил мотор и сказал:

— Это мой дом.

— У вас высокие потолки и большая прихожая, — произнесла она. — Я люблю старые дома.

— Если хотите, мы можем подняться ко мне, — предложил я.

— Я хочу, чтобы вы отвезли меня домой, — сказала она. Наверное, и сама поняла, что ее требование прозвучало чересчур категорично. Чуть смягчив тон, прибавила: — Пожалуйста, если вам не трудно.

— Куда ехать? — включив зажигание, поинтересовался я.

— Веселый поселок, — улыбнулась она. — Вы не знаете, почему наш район так назвали?

— Там, наверное, живут остроумные люди, — пошутил я. Могла бы раньше назвать адрес, мне ближе было бы доехать до ее дома от Московского проспекта.

— Я бы этого не сказала, — заметила она.

Жила она в тихом переулке неподалеку от Народной улицы. Обыкновенный кирпичный девятиэтажный дом. И квартиры в нем малогабаритные, с низкими потолками и крошечной кухней. Зато по обеим сторонам дома густо росли липы и тополя. Виднелась детская площадка с грибом и деревянными зверюшками. И еще я заметил одинокий металлический гараж, приткнувшийся к каменной ограде.

— Большое вам спасибо, Андрей, — поблагодарила Ирина. — Вы спасли меня от милиции, расспросов-допросов. Я бы этого не выдержала.

— На каком вы этаже живете? — спросил я. Мне больше нечего было сказать. Раз она ко мне не захотела зайти, вряд ли и к себе пригласит. Да и хочу ли я подняться к ней? На этот вопрос мне было трудно ответить. Нет слов, передо мной стояла симпатичная женщина с безукоризненной фигурой, но в синих глазах у нее был если не лед, то холод. Я давно заметил, что у светлоглазых людей глаза более холодные, чем у кареглазых и черноглазых. И даже сероглазых. В бархатной мути труднее распознать сущность человека. И черные глаза почти не изменяют свой цвет, а вот у Иры глаза опять изменились, стали темно-синими.

— Я хочу побыть одна, Андрей, — сказала она. — И, честно говоря, я засыпаю на ходу... Вы не обижайтесь на меня, ладно? Уж кофе-то я смогла бы для вас приготовить...

Она улыбнулась, блеснув ровными белыми зубами. Улыбка у нее была красивой, прямой нос чуть сморщился, а глаза посветлели.

Она повернулась и почти бегом побежала вдоль подстриженных кустов к парадной с черными номерками квартир над дверями. Обернувшись, негромко уронила:

— До свиданья, Андрей.

Я еще какое-то время постоял возле машины. Стука каблуков ее я не слышал, не услышал, и на каком этаже хлопнула дверь лифта. Солнце будто мягкой щеткой на длинной ручке гладило сверкающие окна лестничных клеток, на карнизах грелись голуби, плоская железная крыша ощетинилась рогатками антенн. Слышалась откуда-то сверху негромкая мелодия. О чем я тогда думал и что чувствовал? Обидно, что она не пригласила меня, даже не сообщила номер квартиры... Ира устала, такое было потрясение. И все-таки она сказала: «До свидания!» И если бы я настоял, не отказалась бы угостить чашкой кофе... А вдруг она сверху сейчас смотрит на меня?

Я сел за руль, подал «Ниву» немного назад, круто развернулся и, наобум посигналив ей, Ире, выехал со двора по узкой заасфальтированной дорожке на проспект. И до самого дома меня не покидало чувство, что я что-то не так сделал, что-то упустил или не то сказал... Впрочем, я знаю, где она живет, знаю ее имя, фамилию, даже институт, где она работает...

Тогда я еще не догадывался, что для меня будет эта женщина значить.

Глава седьмая


1

Первые дни, когда я приезжал из деревни в Ленинград, мой телефон подолгу молчал. Знакомые начинали звонить позже, примерно, через недели две. Городской ритм жизни властно вторгался в мою жизнь. Сам я звонить не любил. Мне почему-то казалось, что я отвлекаю знакомого от какого-то важного дела. И если в его голосе звучала нотка неудовольствия, я это сразу чувствовал и торопился поскорее закончить разговор. Я по себе знал, как досадно бывает, когда тебя с антресолей или из какого-либо другого отдаленного места требовательно зовет телефонный звонок. А разговор бывает самый пустяковый.

Первый утренний звонок в хмурое сентябрьское утро был от редактора из издательства. Он сообщил, что составляется план переизданий на ближайшую пятилетку и что он хотел бы со мной посоветоваться, какую книгу лучше переиздать. Это был приятный звонок. Иван Иванович Труфанов мне нравился, он редактировал мою первую книгу. От многих литераторов я слышал, что он один из лучших у нас редакторов. Ведь писатель какого редактора считает лучшим? Того, кто меньше придирается к рукописи. Иван Иванович не придирался, не навязывал своего мнения, он просто указывал на неточности, повторы, длинноты. Прекрасно чувствовал язык, сюжет. Его замечания, как говорится, попадали не в бровь, а в глаз.

Гораздо чаще сталкиваешься с другими редакторами, которые лезут в твой стиль, переставляют слова, сокращают, грудью становятся на защиту нравственности советского читателя. Даже самые целомудренные любовные сцены вызывают у них протест, а если чуть больше, так это называют натурализмом, пошлостью... Есть редакторы, которые с садистским удовольствием кромсают, коверкают каждую страницу и потом всем своим коллегам показывают, мол, вот как я «работаю» с автором! И я понимаю, что, правя рукопись, редактор где-то в глубине души считает себя выше писателя: ведь он его правит, заставляет что-то выбрасывать, а что-то вставлять...

А когда доведенный до крайности автор отказывается дальше калечить свою рукопись, редактор меняет тон и плачется, что ему попадет от начальства, если останется этот или другой острый кусок...

Труфанов был не таким, мне приятно было с нимработать. Мы даже подружились. Я полностью доверял его вкусу. Труфанов обладал глубокой эрудицией, ум его был острый, он чувствовал юмор.

Во времена Брежнева не очень-то были ко двору умные, принципиальные люди. Продвигались по службе быстрее те, кто умел с начальством ладить, угождать ему. И еще был у Ивана Ивановича один изъян: лет пятнадцать назад, после развода с первой женой, он сильно запил. Пришлось даже полечиться. С тех пор он в рот спиртного не брал, однако при выдвижении его на пост главного редактора почему-то в высших инстанциях сразу вспоминали про «прокол» в далекой молодости и решительно отводили его кандидатуру. Сам Иван Иванович относился к этому спокойно, с юмором, мол, каждый сверчок знай свой шесток...

Я полагал, что поступали с ним несправедливо. Если бы Труфанов стал главным редактором, польза для издательства была бы несомненной. А так, назначили пожилую женщину — она раньше работала референтом в писательской организации — и вскоре в издательстве началась неразбериха, интриги. Новоиспеченный главный редактор решила в первую очередь широко издать своих знакомых, даже родственников. Отца ввела в редсовет, любовника назначила составителем сразу нескольких альманахов. Издательство заполонили люди Осинского и Беленького: Саша Сорочкин, Тодик Минский, Додик Киевский, Боба Нольский, Кремний Бородулин... В конце концов из Москвы приехала комиссия разбираться с издательскими делами, и главная редакторша была с треском уволена за развал издательства, семейственность, злоупотребление служебным положением.

Я уже давно заметил, что люди секретаря Союза Осипа Марковича Осинского, поставленные им на командные посты в журналы и издательства, крупно погорев там, очень быстро принимаются в Союз писателей и устраиваются куда-нибудь на другое теплое местечко. Так были приняты в Союз писателей бывшая главная редакторша Наймитова, редактор издательства Кащеев, критик Плутнева...

Иван Иванович старался держаться подальше от всех этих интриг, литературные ремесленники тоже обходили его стороной, знали, что плохую книжку он редактировать не будет.

Из дома я отправился в издательства пешком. Небо было пепельным, с Невы тянуло холодным ветром, но дождя не было. По Литейному грохотали трамваи, шелестели шинами разноцветные автомашины. На асфальте медными пятаками поблескивали опавшие листья. Ветер раскачивал на проводах металлические щиты с надписью: «Осторожно, листопад!».

Я люблю Ленинград. Люблю его в сумрачную погоду, меня даже не раздражает нудный дождь, лишь в хмурую погоду каменные мосты, великолепные дворцы, знаменитые площади, конные памятники будят во мне воспоминания о старинном граде Петра.

Много мне довелось поездить по белому свету, но Ленинград навсегда остался со мной. Для меня он самый красивый город в мире.

Наверное, для того чтобы чувствовать прекрасное, необходимо расставаться с ним. Возвращаясь в Ленинград, я каждый раз воспринимаю его по-новому. Брожу по Невскому, Литейному, Дворцовой набережной или Марсову полю и любуюсь необыкновенной архитектурой и красотой. И мне бывает жаль людей, которые уже ничего этого не замечают: идут по тротуарам, толпятся на остановках и в очередях, спешат, суетятся и не смотрят по сторонам, а лишь себе под ноги... Я жалею их, но не осуждаю. Что греха таить, через месяц-два и мое восприятие города притупится, тоже куда-то спешу, суечусь, мелкие мысли и заботы одолевают меня. И уже не видишь дворцы, памятники, стремишься поскорее протиснуться в автобус, чтобы куда-то вовремя поспеть, а не бредешь через весь город пешком, как было сразу после приезда. И дождь тебя раздражает, и ветер с Финского залива, и толпы озабоченных людей, тоже спешащих по своим делам. И уже чаще твой взгляд останавливается не на прекрасном, а на безобразном, будь это переполненные мусором контейнеры на заднем дворе или шатающийся пьяный на тротуаре...

2

Иван Иванович был один в кабинете. Он сидел у окна за заваленным рукописями в папках, гранками и верстками письменным столом и с кем-то говорил по телефону. Он высокого роста, с серебристой бородой и густыми, зачесанными назад волосами. И хотя весь седой, лицо моложавое, розовое, в темно-серых глазах веселые искорки. Приподнявшись, протянул мне руку, кивнул на кресло, мол, располагайся.

— ... а что я могу поделать, — подмигнув мне, спокойно и размеренно говорил в трубку Труфанов. — Ваша книга не распродана, уже два года лежит в магазинах... Да нет, я не преувеличиваю, об этом в газете писали... В какой газете? Уж вы-то лучше меня должны об этом знать... Хорошо, обращайтесь к главному или директору. Я не могу предлагать к переизданию книгу, которая не пользуется спросом у читателей... Что? Раньше? Вы правы, раньше этот «пустяк» не имел никакого значения, а теперь, сами понимаете, никто ненужную читателям книгу переиздавать не будет...

Положив трубку, Иван Иванович улыбнулся. Усы у него и борода посередине не так сильно тронуты сединой. Во рту блеснул золотой зуб.

— Раньше, говорит, на такие пустяки внимания не обращали, — заговорил он своим мягким голосом, — чистой воды графоман, а требует, чтобы его макулатурную книжку переиздали! Каков нахал, а, Андрей Ростиславович?

— Что я слышу? — сделал я удивленное лицо. — Вы больше графоманов издавать не будете?

— Будем, — улыбка сошла с лица Труфанова. — Еще как будем! И этого... Сашу Сорочкина переиздадим. Попробуй не переиздать! Побежит в обком, напишет в ЦК, поедет в Москву! Как же, он член Союза писателей. Вы же его принимали...

— А вы напечатали... — вставил я. — В Союз принимают с книгами. А книги издаете вы, издатели! Значит, вы и плодите графоманов.

— Он проходил не по моей редакции...

— Хорошо хоть на это стали обращать внимание, — продолжал я. — Ведь на Сорочкина были написаны положительные рецензии в газетах? У него везде дружки...

— Думаю, он сам написал, а поставил подпись своего приятеля. Да разве он один так поступает? Возьми братьев Минского и Киевского? Друг на друга в открытую пишут хвалебные рецензии.

— Иван, когда все это кончится? — помолчав, спросил я.

— Когда? — нахмурил лоб Труфанов. — Кончится, Андрей, вот увидишь, кончится. Думаешь, нам не надоело никому не нужные книжки издавать?

Меня давно занимал, казалось бы, такой простой вопрос: почему журналы, издательства печатают массу плохих, серых книг? Откровенно бездарных.

— Как же так случилось, что серость и бездарность захватили все ведущие позиции в литературе и критике?

— А разве в других сферах нашей жизни годами не приучали нас черное называть белым и наоборот? — будто прочтя мои мысли, произнес Иван Иванович.

— Сколько же все это нам расхлебывать? — с горечью вырвалось у меня.

— А думаешь, на меня не нажимали? И сверху, и снизу, дружище. Возьми хоть нашего поэта биллиардиста Тарсана. Став членом какого-то общества, развернул бурную деятельность, выступал по радио, телевидению, в общем, прослыл активным общественным деятелем и под эту шумиху быстренько организовал себе премию, потом один орден к юбилею, другой. И уже в открытую заявляет, что это только начало: будет лауреатом и другой всесоюзной премии, и даже Ленинской. Отхватит, мол, и Героя! И депутата Верховного Совета!

— И отхватил! — вставил я. — У него влиятельные дружки: Осип Осинский, Ефим Беленький и их придворный критик Терентий Окаемов, который про них про всех книги написал, за что они его в Союз писателей приняли! Правда, Ленинскую Тарсану не дали.

— Перестройка помешала, — сказал Иван Иванович. — То-то он ее так ненавидит! Горькие слезы льет по брежневским временам!

— Разве один он такой? — сказал я. — Боятся, что отвечать придется за все, что нахапали себе, используя служебное положение. Одни затаились на дачах, выжидают, другие перекрашиваются в новый цвет, третьи в открытую борются с перестройкой. Говорили же в старину: один вор всему миру разоренье! Вот я и высказался обо всем этом еще до перестройки.

— Отчаянный ты человек, Андрей, — проговорил Труфанов. — Это то же самое, что зайти в клетку ко львам и раздразнить их!

— Я не жалею об этом, Иван, — сказал я. — Да и время подтвердило мою правоту. Сейчас открыто об этом пишут и говорят.

— Говорят... — вздохнул Иван Иванович. — Пока только говорят, а перемен не видно. Ничего не изменилось ни в Союзе писателей, ни у нас в издательстве, разве что те, кто и раньше жил сыто и в славе, теперь объявили себя пострадавшими и стали требовать еще большего: должностей, премий, переизданий. Отвалятся от жирного пирога одни, вцепятся зубами другие...

— Я оптимист, Иван, — сказал я. — Верю в высшую справедливость и разум. Да и у многих уже глаза открылись. Но всем нужно помнить пословицу: «Не ищи правды в других, если ее в тебе нет».

— А дела черные творятся... Ты не был на последнем нашем редсовете?

— Я был в Петухах и даже не знал про редсовет. Письма приходили ко мне на почту, откуда я их раз в месяц забирал.

— Я и еще двое редакторов выступили против включения в план слабых, серых книг, — продолжал Труфанов. — Знал бы ты, что тут поднялось! Нам тыкали в глаза, что эти писатели всегда считались талантливыми. В общем, серость и бездарность еще теснее сплотились и отстаивают теперь сообща завоеванные ранее в издательстве позиции...

— Но если книги не читают, зачем их издавать? — вырвалось у меня. Именно вырвалось, потому Труфанов и посмотрел на меня, не скрывая насмешки. По-видимому, подобной наивности он от меня не ожидал. Люди, даже случайно пришедшие в литературу, так просто не уйдут из нее. Пусть членов Союза писателей развелось тьма, пусть девяносто процентов из них читатель не знает, пусть книги их мертвым грузом лежат на складах в магазинах и на полках библиотек — все равно они будут бешено бороться за право называться писателями. Да и если быть справедливым, то намного ли они хуже прославленных критикой, увенчанных многочисленными наградами и премиями? Сколько раз на редсоветах и собраниях я слышал от литераторов, пробивающих серую, никому не нужную рукопись в печать: дескать, ему можно издаваться (и называли фамилию такого же серого писателя, но прославленного критикой), а мне нет? Чем я хуже него? Ничем не хуже. Это понимают и издатели, которые, от греха подальше, подписывают очередную графоманию в печать...

— Ты что же, думаешь, мы будем издавать одних лишь талантливых? — засмеялся Иван Иванович. — А где их взять? У нас в Ленинграде талантливых раз-два и обчелся, а наш тематический план рассчитан на сотню наименований... Вот ты напишешь книгу про искусственное оплодотворение высокопродуктивного скота? Или брошюру о селекционерах? Не напишешь ведь, ты пишешь про Древнюю Русь, про героических личностей, про бессмертную любовь... А вот Шеин, Дарецкий, Лурский с удовольствием накатают на любую тему — будь это рок-музыка, наркомания или борьба с алкоголизмом.

— Я про художественную литературу, — вяло вставил я.

Мы не раз вели эти безысходные разговоры. До тех пор, пока полностью не изменится издательская политика, пока она не приблизится к читательскому спросу, пока издатели собственным карманом не будут отвечать за выпускаемую литературу, — до тех пор ничего не изменится. В литературу десятками рванули врачи, химики, физики, моряки. Союз писателей раздулся, как клещ на многострадальном теле советской литературы. И этот клещ продолжает надуваться, расти... Я верю, что он рано или поздно громко лопнет. Настоящего читателя, а у нас в стране, пожалуй, культурный читатель, не проведешь, как и старого воробья, на мякине... Я верю, что придет время, когда книги талантливых, любимых народом писателей будут издаваться и переиздаваться до тех пор, пока их покупают. Что испокон веков и делается в цивилизованных странах. А кто из тщеславия хочет себя издать, пусть печатает свои опусы за свой счет. Высокопоставленные правительственные воры просто вырывали у государства миллионы, а писатели, восхваляющие их, наносили непоправимый нравственный урон читателям. Сколько многосерийных фильмов запускалось в народ. И почти в каждом — ложь, восхваление недостойных руководителей партии, фальсификация истории, оправдывание бесчеловечных преступлений сталинско-бериевского периода...

И за все это на них щедро сыпались награды, звания Героев, премии, миллионные гонорары. Разве они не должны отвечать перед народом?

Обо всем этом я думал, возвращаясь домой из издательства. Разговор с Труфановым снова разбередил мою душу. Когда же от слов, печатной трескотни перейдем мы к делу? Неужели, даже высветив «Прожектором перестройки» темные стороны нашей действительности, мы не в силах что-то изменить? Или привыкли за долгие десятилетия к тому, что кто-то другой за нас все изменял, пусть даже в негативную сторону? Но если что-то можно сделать на предприятии или в учреждении — да, кстати, уже многое и делается, — то что можно изменить нам, писателям, когда мы непосредственно не связаны с производством? Мы ведь собираемся раз в несколько лет на отчетно-выборные собрания или съезды писателей. А между ними все так же командуют наши литературные чиновники.

Иногда я ловил себя на мысли, что это я один так отчетливо все понимаю и вижу. Нет, беседуя с коллегами, прихожу к выводу, что многие так думают, я имею в виду писателей, которые никогда не лезли в литературное начальство, не пользовались привилегиями и кормушками... Да, они думали, как я, но тоже и палец о палец не ударили, чтобы что-то изменить. Ждут, что кто-то умный, справедливый, энергичный придет и все за них сделает...

А где он у нас, этот умный, энергичный? И придет ли он когда-нибудь?..

Что и говорить, мысли грустные, безрадостные. И снова на память приходит то время, когда я, молодой член Союза писателей, с головой окунулся в общественную работу.

С детства я приучил себя говорить правду. Да, в нашем детдоме, чтобы отстоять свое достоинство, нужно было быть личностью. У детей ведь все просто: если ты силен и умеешь постоять за себя, значит, ты и прав. Но ведь и зло может обладать сильными кулаками и умом. И если ничто не противостоит ему, зло победит, утвердит себя в мальчишеской среде и будет верховодить... Как жизнь показала, зло способно на десятилетия утвердиться в государственном масштабе. Причем зло не просто с кулаками, а со своими законами, лагерями, автоматами и пыточными камерами...

Впервые в моей сознательной жизни мне пришлось нос к носу столкнуться со злом, когда мне было одиннадцать лет. Зло это воплотилось для меня в Мишке Китайце, моем сверстнике...

Глава восьмая


1

Мишка Китаец попал в наш ленинградский детдом осенью 1953 года. Все мы искренне скорбели тогда о Сталине. Даже те, родителей которых он расстрелял, кто по его вине на всю жизнь остался сиротой без роду-племени. Для нас, как и для всех детей Советского Союза, он был родным и мудрым отцом и учителем. Каков цинизм! Человек, убивший твоих родителей, претендовал на роль отца и учителя этих детей... В холле стоял в полный рост его портрет. Вождь всех времен и народов был черноус в генералисимусском мундире. Каждый из нас, проходя в классы, неотступно чувствовал на себе его проницательный взгляд. Плакали все: воспитатели, детдомовцы. Больше, конечно, девчонки. Я из себя не смог выжать слезы, но не потому, что не любил Великого Друга Детей, а просто я не умел плакать. Разве что разрезанную луковицу поднести к моему носу...

Мишку Китайца посадили за парту позади меня. Мы тогда учились в четвертом классе. Понятно, все мы первое время приглядывались к новичку, хотя Мишка и не чувствовал себя у нас новичком. Оказывается, он сменил уже два детдома. Из одного сам убежал, другой расформировали. Ростом он был выше всех мальчишек в классе, голова круглая с темно-русыми волосами, голубые глаза — узкие; когда смеялся, они превращались в щелки, отчего вскоре и получил прозвище «Китаец». Прозвища всем придумывал я, и надо сказать, они как-то быстро прилипали. У меня же прозвища тогда не было. Звали Андрюхой — и все. Тогда я уже мог постоять за себя.

Мишка Китаец поначалу показался мне этаким добродушным увальнем. Он знал множество разных историй и охотно их рассказывал, первым громко смеялся и заражал своим жизнерадостным смехом других. Щеки у него были всегда розовыми, толстые губы влажными (Мишка то и дело их облизывал), в нижнем ряду зубов — щербинка. Плевался он мастерски, дальше всех. На правой щеке, чуть ниже широкого носа, белело пятно, похожее на лишай.

Новичок так обо всем рассказывал, что было невозможно отличить правду от вымысла. Он утверждал, что отец его — знаменитый артист Петр Алейников, а мать — скрипачка. Мать умерла от дизентерии, когда ему было два года, а отец еще до появления его, Мишки, на свет ушел от них... В другой раз говорил, что родители его — бандиты. Когда шайку накрыли «менты», их расстреляли, а его взяли в детдом...

— А как же Петр Алейников? — спрашивал я. Мне очень нравился этот артист с обаятельной улыбкой. Особенно в фильме, где он играл летчика...

— Мне сказали, что я похож на него, — ухмылялся Мишка Китаец. — У меня такая же улыбка... — И растягивал свой толстогубый рот, показывая выпирающие вперед большие зубы со щербинкой.

— На китайца ты похож, — осенило меня. — На Ходю.

Мишка тогда ничего не сказал, но, видно, злобу на меня затаил. С моей легкой руки скоро все ребята стали звать его Мишка Китаец. Он тоже придумал мне несколько прозвищ, но они так и не привились!

Первая серьезная стычка у нас произошла на подсобном участке, где мы выкапывали картошку. Воспитательница меня назначила старшим и отвела кусок поля, который мы должны были до вечера убрать. Накрапывал мелкий дождь, дымчатые облака почти задевали за вершины деревьев, возвышавшихся за полем у шоссе «Ленинград — Москва». Я уже знал тогда, что по этому шоссе до революции проехал на перекладных Радищев, написавший потом книгу «Путешествие из Петербурга в Москву».

Вооружившись изогнутыми трезубцами на деревянных ручках, мы их называли «цапками», мальчишки и девчонки выкапывали из жирной черной земли корявые клубни. То и дело слышались дробные удары картошки о дно ведер. Мишка, с полчаса поковырявшись, оставил свое до половины наполненное ведро в борозде и ушел под навес старого сарая. Вскоре оттуда потянулся в серое небо тоненький голубой дымок. Я несколько раз окликнул Мишку, но он не соизволил даже ответить.

— Сачкуешь? — подойдя к нему, спокойно спросил я. Не то чтобы я из кожи лез, лишь бы показать себя старшим, просто надоело смотреть на бездельника, когда все работают.

— Вали отсюда, князь, — лениво процедил сквозь зубы Мишка. Он развалился на соломе и, не глядя на меня, пускал дым в небо. Князем он называл меня, вкладывая в это слово все свое презрение. Тогда «князь», «барин», «буржуй» — все это звучало оскорбительно, почти как «фашист».

Толстые губы его растянулись в улыбке. Улыбка у него была неприятная, нос тоже расползся, а глаза превратились в две щелки. И еще мне не понравилось, что он нахально пускал папиросный дым в мою сторону.

— Я за тебя копать не буду, — сдерживая раздражение, сказал я. — Вставай!

— А ты, князь, настырный! —добродушно заметил он. — Из кожи лезешь, чтобы начальству угодить. Сука ты.

Я нагнулся, чтобы сграбастать его за грудки и встряхнуть как следует, но тут же взвыл от дикой боли: Мишка Китаец лягнул меня ботинком в пах. Пока я, стиснув зубы, считал звезды, мельтешившие в глазах, он громко смеялся. Толстая круглая рожа его казалась мне размазанным на черной сковороде жирным блином... Но Мишка Китаец еще не знал меня: дальше пикировки словами у нас до сей поры не доходило. Он не знал, как я дерусь, когда меня не на шутку разозлят. Так и не выпрямившись, я, выставив острые коленки, навалился на него. Кулаки мои сами замолотили по его роже. Он извивался подо мной, изрыгал ругательства, но сбросить меня так и не смог. Я, наверное, тоже что-то рычал в ответ, один раз пальцы мои попали в его мокрый рот, он тут же укусил, но в следующий момент сам завопил от дикой боли: мой кулак пришелся ему как раз по носу. Я слышал, как что-то хрустнуло, но это меня не остановило...

Нас с трудом растащили в разные стороны. Не ребята, конечно, а воспитатели, которых кто-то из девчонок позвал. Я уже не помнил себя, вырывался, тащил державших меня вперед, туда, где находился Китаец.

Не знаю, что было у меня на лице, но Мишкина физиономия перекосилась, кровь перемешалась с соплями и слезами. Одной рукой он держался за разбитый нос и, всхлипывая, что-то гнусавил склонившемуся над ним воспитателю.

Попало нам одинаково, хотя я считал, что виноват был он. С неделю Мишка гнусавил, его даже на уроках не вызывали к доске. Оказывается, я ему какой-то хрящик в носу повредил. А может, притворялся. От ребят он узнал, что со мной драться ему не следовало бы, дело в том, что я дерусь до последнего, пусть даже противник сильнее меня. Во мне поднималась такая дикая ярость, что сам я уже не мог остановиться...

С того осеннего дождливого дня мы навсегда стали с Мишкой Китайцем врагами. Точнее, он стал моим заклятым врагом. Не гадь он мне, я бы и внимания на него не обращал, но Мишка оказался мелким пакостником, способным на все. Чего только я не натерпелся от него за год. Потом Китаец сбежал от нас, прихватив из кармана пальто завуча только что полученную им зарплату за месяц.

Больше я Мишку Китайца не встречал, если не считать другого Мишку, которого я тоже прозвал Китайцем... Второй в моей жизни Мишка Китаец повстречался мне много лет спустя, когда я уже стал писателем...

А пакости детдомовский Мишка сотворял такие: я мог после отбоя забраться под жесткое одеяло и тут же заорать от боли. Это Китаец рассыпал на простыне иголки. Он сам как-то рассказывал, что если иголка воткнется и попадет под кожу, то может с кровью дойти до самого сердца, и тогда человек погибает... Так что Мишка Китаец, ни много ни мало, хотел меня на тот свет отправить! Гнусавить он скоро перестал, но на носу белая вмятина так и осталась. Оставил он и мне на всю жизнь памятку: косой шрам на среднем пальце левой руки от его лошадиных зубов.

Два раза он выливал в мою сумку чернила. Тогда еще мы писали обыкновенными стальными перьями №86 и промокали тетрадные листки розовыми промокашками. Мне, конечно, влетело от учителей за испорченные учебники, а сколько времени отнимала переписка тетрадей? Самой его подлой и хитроумной пакостью была записка, посланная от моего имени самой симпатичной девочке Нелле в нашем классе. У нее были длинная, толстая коса и большие, всегда немного удивленные серые глаза. Я до сих пор не знаю, как Мишка Китаец догадался, что она мне нравилась. Записка была столь отвратительного содержания, что бедная девочка, прочтя ее на уроке географии, упала грудью на парту и зарыдала...

Если директору детдома мне удалось доказать, что это не моя работа, то Неля с тех пор даже не смотрела в мою сторону. Мне бы, глупышу, еще тогда надо было сообразить, что у женщин своя, непостижимая нам, мужчинам, логика.

Ненависть Мишки Китайца ко мне была столь велика, что когда он где-то украл кошелек со ста пятьюдесятью рублями, он-то утверждал, что нашел! — то не пожалел ста рублей на угощение старшеклассникам, лишь бы они мне, как он говорил, «холку намылили». Но старшеклассники конфеты и печенье съели, а меня и пальцем не тронули.

Вот так впервые в жизни я столкнулся со злом. А ведь внешне Мишка выглядел вполне добродушным парнем, умел смешить ребят до слез. И вместе с тем в нем таились злоба и способность на любую подлость. Про таких, как он, в войну говорили: «С ним бы я не пошел в разведку!» С Мишкой Китайцем не только в разведку, и в турпоход я бы не пошел...

Незадолго до его побега из детдома я, доведенный его пакостями, как говорится, до белого каления — он паяльником в школьной мастерской прожег насквозь мой новый ватник — вызвал его из спальни на двор...

— Бей, — покорно склонил передо мной круглую голову Мишка Китаец. — Я с тобой драться не буду.

Поднятая было рука медленно опустилась. Драться мне доводилось часто, у нас в детдоме многие споры разрешались кулаками, но вот так ударить я не мог. Хитрый Мишка усвоил, что в драку вступать со мной опасно.

— Перестанешь мне гадить, как паршивый котенок, или нет? — спросил я.

— Ты или я, — выдавил он из себя, глядя мимо меня.

— Что... «я или ты»?

— Нам вдвоем тут не ужиться, — счел нужным пояснить мой враг.

— Я ведь тебе ничего плохого не делаю, — попробовал я его урезонить. — Оставь меня в покое, и все дела.

— Ненавижу тебя, князь! — прошипел он, и круглое лицо его перекосилось от злобы, а белая вмятина на носу стала розовой. Сейчас он мне напомнил почему-то хорька.

— А у меня к тебе даже и ненависти нету, — сказал я. — Мелкая ты личность, Мишка Китаец! Ничтожество!

Плюнул ему под ноги и ушел, даже ни разу не оглянувшись.

А вскоре он исчез, обокрав нашего завуча. И как позже выяснилось, он и у некоторых ребят прихватил из тумбочек с собой, что ему показалось ценным: перочинный нож, колоду карт, альбом с марками. А когда я после отбоя сдернул с железной койки солдатское одеяло, то обнаружил исполосованные ножом простыню и матрац, а лишь дотронулся до подушки, как из нее брызнули желтые перья...

2

Второй в моей жизни Мишка Китаец даже внешне походил на того, детдомовского подонка: такой же толстый, круглолицый, внешне веселый, добродушный. Большой любитель выпить... за чужой счет. Голос у него сиплый, пропитой. Если тот рассказывал разные небылицы, то этот — анекдоты. Они так и сыпались из него, как табак из табакерки. Голова у него была круглой, волосы светлые с желтизной, а глаза узкие, восточные. Не будь у него другая фамилия, я бы подумал, что это мой старый знакомый, от которого я в свое время немало натерпелся. Кстати сказать, Неля так и не простила мне идиотской записки, которую тот подонок накарябал.

Со вторым Мишкой Китайцем, вернее Михаилом Николаевичем Дедкиным, судьба меня свела много лет назад в литобъединении при издательстве, где мы, начинающие литераторы, собирались по пятницам. Руководил объединением высокий сухощавый старик с тонким интеллигентным лицом и медлительной речью. Когда-то в 20—30-х годах, имя его гремело, он даже был знаком с Маяковским и Горьким.

Старшим у нас был нервный сухопарый мужчина лет тридцати пяти. Тонкогубый, с чисто выбритым и будто припудренным лицом, Виктор Кирьяков был самым злым и язвительным из нас. Его председателем выбрали потому, что в отличие от всех нас он уже выпустил одну тоненькую книжку, на которую сразу же появились положительные рецензии.

Михаил Дедкин прочел нам отрывок из повести про милицию. После яростных споров — почему-то на его защиту встал Кирьяков — мы его приняли в Лито. Правда, повесть эту Михаил Николаевич так и не закончил, потом признался, что после головомойки, которую, мол, мы ему учинили при разборе, у него и руки опустились...

Трудно сравнивать мальчишку с тридцатилетним мужчиной. Нечто общее, что привело меня к мысли об их сходстве, я уловил гораздо позднее... А пока общительный, веселый Михаил Николаевич смешил нас своими анекдотами, подбивал на выпивку — он большим был любителем этого дела и как-то скоро стал самым активным членом Лито. Один рассказ его о блокадном мальчике всем понравился. Даже Виктор Кирьяков, который всех подряд критиковал, хмыкнул что-то одобрительное. В то время мы все где-то работали, а литература была нашим главным увлечением в жизни. Кстати, все мы, кто раньше, как наш председатель Виктор Кирьяков, кто позже, как Дедкин или Юрий Кокин, стали членами Союза писателей. Объединение наше было самым сильным в городе, об этом даже писали в газетах. И у нас была своя печатная площадка — альманах «Авангард». В нем мы публиковали свои первые рассказы, повести.

Дедкин как-то сразу потянулся ко мне, хотя я вовсе и не собирался записывать его в друзья. Нужно сказать, что писатели не очень-то дружат между собой. Бывает, в домах творчества собьется веселая компания молодых литераторов, сидят за одним столом, вечера проводят вместе, делятся самым сокровенным, а разъедутся — и снова чужие, тут дело не только в характерах людей, а скорее в профессии. Правда, встречаются и такие, кто каждую написанную строчку стремится поскорее прочесть кому-нибудь, но такие — редкость. Больше тех, кто не любит, не докончив, показывать свою работу. Я принадлежу как раз к последним. Наверное, поэтому за три года, что я посещал Лито, прочел перед всеми лишь два-три отрывка из своих первых повестей.

Дедкин как-то принес на обсуждение толстенную повесть и заявил, что собирается ее всю прочесть — мол, читал ведь когда-то Достоевский свои творения Белинскому, Некрасову. Ночи напролет читал... Наш председатель Виктор Кирьяков прервал Михаила Николаевича на десятой странице.

— Мне далеко до Белинского и Некрасова, — зевнув, сказал он. — Но и ты, Миша, — не Достоевский... Поэтому предлагаю тебе умолкнуть, потому что многих уже в сон потянуло. Ребята, нет ли у кого-нибудь рассказика повеселее? Такой «рассказик» нашелся у Кремния Бородулина, который его быстро прочел своим прокуренным, хрипловатым голосом. Единственное, что мне запомнилось из рассказа, так это козел Розенкранц. Козел — масон, что ли? Кремний любил напускать туману в свои рассказы, но, надо отдать должное, язык у него был сочный, образный.

Дедкин догнал меня на углу Садовой и Невского и предложил зайти поужинать в ресторан. Я не возражал. В «Кавказском», куда мы зашли, Михаил раскланялся с метрдотелем, подмигнул официанту в черной паре с бабочкой, чтобы он поскорее нас обслужил, в общем, вел себя, как завсегдатай. Выбирал лучшие блюда, заказал графинчик коньяку. Я даже подумал, что он премию получил. Дедкин работал физруком в каком-то техникуме, а я тогда редактировал многотиражку на «Светлане».

— Кремний Бородулин — опасный человек, — обрушил на меня поток слов Михаил. — Стелет мягко, да спать жестко... У него знакомых среди литераторов — пруд пруди! И у нас, и в Москве... Еще ничего настоящего не написал, а уже в талантливых ходит! Попомни мое слово: он раньше нас в Союз писателей проскочит. Разве что Витя Киряка его обойдет... Но Витька — талант! Ты читал его повесть про уссурийских тигров в журнале? Здорово написано!

— Киряка? — удивился я.

— Он же и есть Киряка! Алкаш! — рассмеялся Михаил. — В месяц отдай ему неделю на запой и не греши! Заводной мужик. Напьется, дурным становится, лезет в драку. Я его уже два раза бил...

— Как бил?

— Бил в лоб и делал клоуна, — балагурил Дедкин. — Его же в заводе терпеть невозможно. Любого доведет до белого каления. Сам худенький, а прет на тебя, как танк!

— Ни разу не видел его пьяным, — усомнился я.

— Еще увидишь, — успокоил Дедкин. — Только пить с ним опасно, не советую.

— А с тобой? — усмехнулся я.

— Я приемчики знаю, — заливался соловьем Михаил. — Еще в армии научился... Любого обезоружу и на пол баю-бай уложу. А пьяный я — веселый, не то, что Киряка! Со мной, Андрей, не пропадешь! Нам надо с тобой держаться вместе.

— Зачем?

— Ты посмотри, кого в первую очередь в Союз писателей принимают? Тех, кто обзавелся покровителями из маститых, кто присосался к каким-нибудь литературным маме или к папе... Старики любят, когда им в рот глядят и поддакивают.

— Кирьяков вряд ли поддакивает, да и Бородулин... — усомнился я.

— Кирьяков — талант, ему не нужны мамы и папы, а у твоего Бородулина...

— Почему моего? — удивился я.

— Говорю, у него связи... Каждую неделю кого-нибудь из Москвы встречает и провожает, и сам там неделями околачивается... А что он написал? Пяток рассказов, да одну повестушку. А уже все кукуют: «Кремний талантливый, Кремний талантливый!» Да у меня уши завяли, когда он нынче рассказ свой читал! О чем он? Чушь какая-то...

— К чему он козла Розенкранца приплел? — спросил я.

— Выпендривается! Хочет быть оригинальным. Не знаю, как ты, а я его не могу читать... Все искусственное, все придумано, не от жизни, а от ума.

Мне понравились несколько рассказов Кремния Бородулина. И они мне совсем не показались надуманными, о чем я и сказал Дедкину.

— А я разве говорю, что он бездарь? Пишет профессионально, но без царя в голове. О чем пишет? Для кого? Думаю, что и сам на этот вопрос не ответит.

Нам принесли шашлыки на тарелках, сациви, тоненькие, почти прозрачные ломтики семги с лимоном. Мишка Китаец — я уже почему-то мысленно стал так называть его — ел с завидным аппетитом, то и дело наливал себе из графинчика. В отличие от других, с кем мне доводилось сидеть за столом, не подливал мне в наполненную до половины рюмку и не настаивал, чтобы я пил до дна. А вот себя не забывал, то и дело наклонял графинчик над своей рюмкой. Широкое лицо его вскоре порозовело, светлые глаза довольно жмурились, как у сытого кота, казалось, еще немного — и он замурлыкает. Заметив, что на моей тарелке остались два куска шашлыка, нацелился на них вилкой, пробормотав: «Ты не возражаешь?» Заодно смахнул с другой тарелки последний ломтик семги, который я щедро полил выжатым лимоном.

И все это проделывал, рассказывая что-то веселое, с обезоруживающей улыбкой. Я даже не заметил, когда он успел заказать еще один графинчик коньяку. Мысленно я стал подсчитывать, сколько у меня с собой денег... Но подумав, что уж в любом случае Михаил половину-то заплатит, все-таки он меня в «Кавказский» затащил, успокоился.

— Ты не обратил внимания, как Кремний здоровается? — болтал Мишка Китаец. — Набегает на тебя и будто животом хочет в воздух поднять...

Мне тоже бросилась в глаза такая его манера здороваться, но я этому никакого значения не придал. Мало ли кто как здоровается? Один мой знакомый так руку жал, что пальцы слипались, и закричать от боли хотелось, другой, наоборот, два вялых пальца, как две холодные сосиски, совал.

— Говорят, он того... — таинственно понизил голос Дедкин. — Мальчиков любит.

— Он ведь женат, — возразил я. — И у него сын.

— Он при тебе не заводил разговоры об Оскаре Уайльде? Жане Марэ?

— Ты пьян, Миша...

— Я никогда головы не теряю, — важно заметил Дедкин.

За этот вечер в ресторане Мишка Китаец мне всех наших общих знакомых успел обрисовать. И в каждом находил какой-либо изъян или ущербность. Не пощадил он и себя, рассказав, что недавно женился в четвертый раз. И тут же, заставив меня снова вспомнить про наличность в кармане, пустился плакаться, мол, как ему трудно живется: больше половины его зарплаты уходит на алименты. Причем бывшие жены настолько тертые, что пишут заявления даже в бухгалтерии журналов, где он изредка печатает свои рассказы.

— Нет никакого спасу от них, — вздохнул Дедкин. — За горло держат. — И снова опрокинул в себя рюмку.

— Не женился бы, — заметил я.

— Есть люди, которые могут без жены, а я тут же пропаду, — плакался Мишка Китаец. — Ничего не умею делать по хозяйству: ни сварить, ни постирать! Да я с голоду подохну!

— Зато детей умеешь делать, — подковырнул я. — Сколько у тебя? Четверо?

— Пятеро! — весело рассмеялся Дедкин. — С одной не зарегистрировался, это еще когда в армии был... Как демобилизовался, так в тот же день и смылся от нее... Хотела из меня охотника сделать.

— Охотника?

— Я служил в тайге, а она дочь промыслового охотника за пушным зверем. Да и сама белке в глаз попадает.

— Как же тебя не подстрелила?

— Потому и сбежал, что шутки с ней плохи. Мне в армии-то командиры до чертиков надоели, а тут еще она стала бы командовать... А я волю люблю!

— А я думал, детей, — съязвил я. Что-то меня в его откровенности настораживало. Не такой он дурак, чтобы себя выставлять в невыгодном свете. Какую же тогда он цель преследует? Зачем передо мной обнажает свою душу? Решив, что виноват коньяк, я перестал об этом думать.

— У тебя в газете выплачивают гонорар? — вдруг перескочил на другое Дедкин.

— Гроши, — усмехнулся я. — На гонорар в нашей многотиражке даже вечером в ресторане не посидишь.

— А я хотел тебе дать повестушку, — огорчился Мишка Китаец. — Запузырил бы ее на месяц с продолжением... Ну да ладно, наверное, я из нее киносценарий сделаю для «Ленфильма». У Кремния там свои люди, может, протолкнет...

— А ты его поносишь! — упрекнул я.

— Ты думаешь, даром? Придется его в соавторы брать. И его дружка режиссера. В нашем мире даром только за амбаром, да и то не каждый день...

Мрачные предчувствия меня не обманули: при расчете Дедкин широко развел руки и заявил:

— Веришь, Андрюша, ни гроша за душой... Жены, дети, алименты...

— Хоть бы заранее предупредил, — пробурчал я, выкладывая официанту на чай последний рубль. Причем металлический.

— За мной не пропадет, — успокоил меня повеселевший Мишка Китаец.

Моя убежденность, что Дедкин и впрямь чем-то близок детдомовскому Мишке Китайцу, еще больше укрепилась. Тот тоже любил за чужой счет проехаться...

Дедкин еще несколько раз пытался меня «расколоть», как он сам говорил, на дармовую выпивку, но я больше на его удочку не клюнул. Во-первых, я не люблю выпивать, мне потом бывает очень плохо, во-вторых, эта его настырность, желание околпачить знакомого были мне противны.

Дедкин потом же сам насмехался над простаками, которых он выставил на выпивку. Будучи на редкость болтливым и отчаянным вруном — все это постепенно мне открылось в нем — он сам рассказывал, что владеет тридцатью способами «раскалывания» на выпивку человека.

Поведал, как «расколол» на Невском Гошу Горохова, тоже из нашего Лито: тот шел в магазин покупать фотоаппарат, а Мишка Китаец с Бородулиным уговорили его зайти в погребок и спрыснуть предстоящую покупку...

3

А в тот вечер, возвращаясь после «Кавказского» домой, я размышлял над удивительными сложностями человеческого характера. Вспомнилась песня Окуджавы: «...на каждого умного по дураку...» В общем, что-то в этом роде. В данном случае дураком оказался я, а умным — Мишка Китаец! Мне не хотелось выпивать, идти в ресторан, я собирался после Лито поработать над повестью, но вместо этого очутился в ресторане, где в течение двух-трех часов выслушивал литературные сплетни, анекдоты... А в результате всего этого, оставшись без копейки в кармане, мне же еще и сообщили, что меня обдурили седьмым способом...

Читая в газетах про случаи мошенничества, когда приехавшие в столицу граждане вручали незнакомым людям пачки денег на покупку машины, я поражался наивности и глупости бедолаг, и чем же лучше их я? Что такое вообще понятие «плохой» или «хороший человек»? Откуда берутся плохие люди? Ведь все мы родились при советской власти, учились в школе, были пионерами, комсомольцами, читали одни и те же книги. Наши деды защищали революцию, а отцы и старшие братья — воевали с фашистами! Я говорю «наши», хотя у меня и нет никого близких, но у других-то есть! Да и у меня где-то наверняка остались родственники, только я ничего про них не знаю.

Почему же одни люди делают добро, и таких большинство, а другие творят только зло? Живут рядом с нами, дышат одним воздухом, а сами только и думают, как бы нанести ущерб ближнему. Одни грабят квартиры, другие воруют у государства, третьи ради удовлетворения своих низменных инстинктов готовы на убийство... Да разве мало пакости на белом свете? В мире природы все естественно и целесообразно, а в человеческом мире многое уродливо и противоестественно. Одни созидают, создают ценности, другие — разрушают, уничтожают памятники старины, искусства... Мало того, что сами не способны ничего создать, так замахиваются на величайшие произведения искусства, созданные гениальными предками. Уже теперь публикуются имена тех, кто почти сразу после революции давал приказы сносить бесценные по своей архитектуре храмы и памятники. Нет-нет и мелькнет в газете сообщение, что тот или иной маньяк набросится на величайшее произведение гениального художника и порежет его ножом или даже обольет кислотой. Зачем, почему, с какой стати? Даже неразумная птица в своем гнезде не нагадит.

Какие же черные пропасти, Марианские впадины таятся в человеческой душе! И в какой момент происходит извержение этого зловонного вулкана подлости? Пока ни родители, ни психологи не научились распознавать в новорожденном добро и зло. Пока только фантасты в своих повестях и романах пишут о том, что в будущем можно будет изымать из генов ребенка все отвратительное, что может позже прорасти в человеке...

А пока нарождается новый человек, и для всех он — загадка! Кто из него вырастет: гений, созидатель или разрушитель, моральный урод?..

Наверное, у меня есть чутье на хороших и плохих людей. Да и моя профессия этому способствует. Есть лица, на которых все можно прочесть, а есть физиономии, которые обманывают. Так и в природе: рядом с красавцем грибом-боровиком растет ложный белый гриб, его еще называют сатанинским...

Мишка Китаец первый и Мишка Китаец второй обладали очень располагающими физиономиями, особенно Дедкин, он, казалось, излучал приветливость и доброту. По установившейся в те годы привычке он при встрече со знакомыми широко распахивал толстые руки и, двигаясь животом вперед, сходу вмазывал в губы мокрый хмельной поцелуй. Мне приходилось далеко вперед выставлять руку, чтобы остановить этот неумолимо мчавшийся на меня экспресс мнимого радушия.

Дедкин был умен, обладал чувством юмора, в любой компании быстро становился центром внимания. К его трепотне и вранью знакомые давно привыкли, как и к его хрипловатому голосу, перемежавшемуся мелким смешком. Круглое, толстое лицо Мишки Китайца второго излучало на редкость добродушнейшую улыбку, а его бесцеремонность и нахальство воспринимались как особый стиль...

Почему я так много распространяюсь о Дедкине? Да потому, что на пару с Кремнием Бородулиным они причинили мне самое большое зло в жизни. Мишка Китаец первый из детдома — жалкий цыпленок по сравнению с ними! Раньше я только в романах сталкивался с людьми, которые были рождены для зла и подлости. В романах Бальзака, Гюго, Достоевского. Удивительная вещь, но ведь не многие даже классики сумели создать яркие образы гнусных, подлых людей.

Не так уж много плохих людей, но они заставили меня по-иному взглянуть на окружающий меня мир, заставили пристальнее вглядываться в лица людей и глубже задуматься о своем месте в нашем обществе. Пережив все те потрясения и невзгоды, которые обрушились на меня, я и сам изменился, стал другим. Настоящий писатель, на мой взгляд, — это в первую очередь личность, наделенная талантом; его, пожалуй, можно сравнить с фабрикой, заводом, где создается самая ценная продукция в мире. И эта фабрика, зарод заключены в одном человеке. Писатель, которого знает и любит народ,счастливый человек. Он живет и работает для этого народа.

Разворачивая «Литературную газету» и читая десятки приветствий, начинающихся словами: «Мы приветствуем Вас в день Вашего юбилея, Вас, создавшего талантливые произведения... Вас, известного своей общественной деятельностью, являющегося членом правления...» и глядя на незнакомые мне лица, я думаю: откуда их столько в Союзе писателей? Сколько среди них безвестных членов Союза, принятых по блату, которые становятся подхалимами, интриганами, вымогателями, делягами от литературы? А как они, объединившись, злобно травят талантливых писателей!

Сплотившись вокруг своего толстого или тонкого журнала, издательства, они творят что хотят: серое называют талантливым, потому что там в основном они печатаются, а талантливое — серым, потому что никто им не может возразить, раз они и писатели, и издатели, и критики. Кого невозможно «убить» критикой, того годами, десятилетиями замалчивают...

Истинный талант не опускается и до борьбы с литмафией, групповщиной. Он выше этого... А зря. Лишь тогда серости и групповщине дышится легко, когда ее не трогают. А с другой стороны, попробуй тронуть! Находились, конечно, единицы, кто пытался остановить набирающий силу поток серости, но их сметали, как бурный поток все сметает на своем пути.

А потом, как отличить дрянную повесть одну от другой, если они все как близнецы? Будто написаны одним коллективным автором? Критики в ежемесячных обзорах хвалят романы-повести, а читатель «зевает». Ну и что такого? Ведь у серости есть всегда одно хорошее прикрытие, изобретенное давным-давно: мол, читатель еще не дорос до настоящей, современной литературы...

Под таким надежным щитом можно укрыться не только серости и бездарности, но и вообще далеким от литературы людям. Подражательство западноевропейской литературе, бессмысленность, граничащая с издевательством над русским языком, формализм и модернизм — все это проскакивало и приносило доход авторам, а периодическим изданиям, где все печаталось, было все равно. Цензоры и кураторы из обкома следили лишь за тем, чтобы «основы не подрывались». Как правило, в художественной литературе они мало смыслили. Их стереотип мышления был давным-давно сформирован «Литературной».

Меня многие спрашивали, зачем я выступил «против всех»? Во-первых, не против всех — были писатели, которые меня поддерживали, во-вторых, став взрослым человеком, я не утратил веры в свои идеалы. Наверное, слишком обостренно я воспринимал всякую несправедливость, ложь, приспособленчество и очень свято относился к художественной литературе. И когда на моих глазах в Союз писателей гурьбой поползли ловкачи и деляги, а их друзья и приятели в прессе стали расхваливать на все лады их печатную серую муть, тут и я не выдержал. Восстал против засилья графоманов, против групповщины, протекционизма...

А вот чем все это кончится для меня, вряд ли я мог даже предположить. Время-то было такое, когда черное называли белым и наоборот. И вдруг нашелся чудак, который открыто заявил, что подобного не должно быть у нас. Привел примеры, назвал фамилии, невзирая на лица и чины.

С тех пор прошло почти двадцать лет, и все эти годы я ощущал глухую ненависть, мелкие подлые уколы и полное замалчивание в печати как писателя. Дошло даже до того, что в Книжной лавке писателей, где мы заказывали необходимую литературу, «лавочная комиссия», в которую набились только «свои люди», стала обделять меня дефицитными книгами...

А начиналось все хорошо, радужно...

Глава девятая


1

Первая книга, положительные рецензии на нее, после, выхода второй книги — прием в члены Союза писателей... И вот я уже член партбюро, член правления...

Союз писателей бурлит: группа молодых поэтов вдруг обрушилась на известного всей стране поэта-фронтовика, руководившего в те годы ленинградской писательской организацией... Вот тогда я и познакомился с Сашей Сорочкиным. Он был среднего роста, с пышной черной шевелюрой, ястребиным носом и почти прозрачными глазами. На толстых губах его постоянно играла этакая ироническая улыбка. Саша был автором одной-единственной книги о Шоломе Алейхеме, но в Союз писателей ухитрился вступить раньше многих других известных критиков. Тонкий, юркий Саша ящерицей скользил среди литераторов — как раз было отчетно-выборное собрание — кого-то брал за рукав, отводил в сторонку и что-то шептал на ухо. Подошел и ко мне, хотя мы и не были знакомы, сразу нелестно заговорил о поэте-фронтовике, мол, плохой поэт, заелся на руководящей должности, пора его гнать в три шеи...

— Лично я его мало знаю, — возразил я. — А стихи его мне нравятся.

Улыбка зазмеилась на Сашином лице, светлые глаза заискрились. Был Сорочкин в светлом костюме и модном шерстяном галстуке.

— Это потому, что ты не читал Мандельштама, — сказал он, — Давида Самойлова, Женю Винокурова, Межирова. Вот настоящие поэты!

— А Твардовский? — спросил я.

— Вася Теркин? — засмеялся Саша. — Какая это поэзия? Солдатский юмор... Стихи для газеты! Об этом мы еще поговорим... Вычеркивай Деда! Он всем надоел...

— Деда?

— Кстати, я прочел твою книжку... Не исключено, что рецензию напишу. Положительную! После этого ее переиздадут, а ты немножко разбогатеешь...

— Мне Твардовский нравится, — сказал я.

— Я на тебя надеюсь! — покровительственно похлопал меня по плечу Сорочкин и бросился к другому, кажется, Гоше Горохову.

Не один Саша Сорочкин в тот день обрабатывал литераторов. Тем же самым занимался Кремний Бородулин, головастик поэт-песенник, я его фамилию не запомнил, драматург Осип Осинский... Миша Дедкин сидел в компании молодых прозаиков за квадратным столом в кафе. Круглое лицо его уже порозовело, прищуренные глазки довольно поблескивали. В те годы коньяка, водки и пива в писательском кафе было хоть залейся. Иногда к концу собрания можно было в комнате референтов на втором этаже или в бюро пропаганды художественной литературы обнаружить спящего прямо на письменном столе прозаика или поэта... Его будили, вызывали такси и с миром отправляли домой. Буфетчица отпускала выпивку в долг. У нее была тетрадка, куда она записывала фамилии своих постоянных клиентов. Поговаривали, что приписывает лишнее, особенно тем, кто перебрал...

Я видел, как Саша Сорочкин поманил Мишку Китайца второго, тот проворно выбрался из-за стола, подошел к нему. Они о чем-то пошептались. Саша ящерицей юркнул к другому столу, за которым пили кофе более солидные литераторы. Перед ними Саша стоял пай-мальчиком, сладенько улыбался и кивал головой с пышной вьющейся шевелюрой. Видно, докладывал о своей подпольной деятельности. Обращался он к худощавому старику с белым венчиком волос вокруг розовой лысины. Позже я узнал, что он был лично знаком с самим Максимом Горьким. Старец величественно кивал кланяющимся ему литераторам, пил из маленькой чашечки кофе и закусывал бутербродом с красной икрой. Одна красная икринка застряла на его седых щеточкой усах. Фамилия критика была Беленький. Она в точности и соответствовала его внешнему облику.

Немного позже, когда из актового зала послышались звонки, ко мне подошел Дедкин. Обдавая запахом коньяка, прогудел:

— Старика, Андрей, валить будем... Ты вычеркивай его из бюллетеня для голосования. Капут Деду! Надоел всем хуже горькой редьки...

— Мне не надоел, — отшутился я. — Я его только в президиуме и вижу.

— Будем вычеркивать, — продолжал Дедкин. — Понимаешь, старик — хороший поэт, но засиделся... Забронзовел!

— А кто вместо него?

— Хочешь, тебя выберем? — захохотал Китаец. — Мы все могём!

— Кто мы? Саша Сорочкин и ты?

Дедкин как-то странно посмотрел на меня, покачал большой круглой головой:

— Ты что же, Андрюша, еще не разобрался, кто здесь сила?

— Кто же? — мне стало интересно. Со мной никто еще так не разговаривал.

— Они! — мотнул Миша головой на толпу, поднимавшуюся по широкой мраморной лестнице в актовый зал.

— Я никого почти не знаю, — вырвалось у меня.

— Их никто не знает, — сказал Дедкин. — В этом их сила. По отдельности они — никто, нуль, а все вместе — мощный кулак, способный любого сокрушить! Неужели ты еще этого не почувствовал?

— Ты знаешь, я как-то сам по себе...

— Не зарывайся, Андрюша, они любого могут скрутить. Бездаря сделать талантливым, а талантливого — бездарью. У них голоса на выборах. Поднимут по команде ручки — и ты член правления, делегат съезда. Не захотят — прокатят, как нынче Деда. Он еще не знает, а его песенка уже спета.

— А кого все-таки изберут?

— Своего, удобного человека, который будет под их дудку плясать! Тут, брат, все уже на сто ходов продумано... Беленький у них — шишка! Генерал. Лауреаты ему честь отдают, — пьяно болтал Мишка Китаец. — А Осип Осинский — маршал! Этот поглавнее Беленького. Им нужен лидер, потому Осип Маркович и на виду, а Беленький — в тени. Критик-то он слабенький...

— А Саша Сорочкин? — спросил я, слушая этот бред. Я уже знал, что Дедкин — великий враль, но говорил так убедительно и смотрел на меня чуть покрасневшими глазами так доверительно, что не поверить ему просто было невозможно.

— Сашка-то? — пренебрежительно усмехнулся Мишка Китаец. — Мелкая сошка! На подхвате. Что прикажут, то и сделает. Скажут: «Расхвали Волконского!» — напишет на тебя хвалебную рецензию, скажут: «Раздраконь!» — смешает с дерьмом! Да у него и на роже написано: лакей!

Дедкин стоял к столу спиной, но когда там появилась еще бутылка коньяка, он встрепенулся, будто боевой конь, услышавший звук трубы, и, проворно повернувшись, устремился к своему стулу. Но на него уже кто-то уселся. Мишка Китаец бесцеремонно приподнял бородатого парня за плечи и пересадил за следующий стол.

— Не в свое стойло забрел, приятель! — добродушно заметил он при этом.

2

В белом актовом зале я оказался рядом с Кремнием Бородулиным. В Союзе писателей было несколько литераторов с именами и фамилиями из таблицы Менделеева: Ураний Васильев, Аметист Ефимович, Серебров, Золотов, даже Изумрудов. Кремний Бородулин был эрудированным человеком, много знал, мог свободно разговаривать на любую тему. В Союз писателей его приняли на два года раньше меня. И рецензий на каждую его книгу появлялось в газетах и журналах больше, чем у кого-либо другого из нашего Лито. С ним, пожалуй, мог соперничать лишь Виктор Кирьяков  наш бывший председатель Лито. Как только мы вступили в члены Союза писателей, так, естественно, перестали ходить в Лито. На наше место пришла другая смена молодых, и теперь председателем у них был склонный к полноте молодой, как у нас принято говорить, подающий надежды Андрей Будкин. Он пришел в Лито, когда еще я туда ходил, но его замысловатая, туманная проза показалась мне эпигонской. Он подражал Марселю Прусту или Эрнесту Хемингуэю, а скорее всего обоим вместе.

От Бородулина тоже попахивало алкоголем, но надо отдать ему должное, никто еще не видел его пьяным, хотя выпить мог изрядно. В этом отношении он был настоящим Кремнием, вернее кремнем.

— Ну что он несет? — усмехнулся Бородулин. — Тошно слушать... Неужели не знает, что это его последняя, заупокойная молитва?

Это он о докладе Старика, который и впрямь что-то невнятное бубнил с трибуны, уткнувшись широким утиным носом в отпечатанный на машинке доклад!

— Что вы его все хороните? — не выдержал я. — Еще неизвестно, как проголосуют...

Бородулин сбоку насмешливо посмотрел на меня. Был он невысокого роста, с длинными, до сутулых плеч жирными пегими волосами, острым носом, умными прозрачными глазами и скошенным подбородком, увенчанным волосатой бородавкой. Шея его сразу уходила в покатые бабьи плечи. Он был в коричневой замшевой куртке с отложным вязаным воротником, брюках «эластик», на ногах — высокие кожаные сапоги на микропорке.

— Известно, Андрюша, известно, — скороговоркой проговорил Бородулин, — так же известно, как и то, что в правление выдвинут поэта Илью Авдеенко, а потом при тайном голосовании дружно забаллотируют...

— А кому не угодил... Старик? — кивнул я на трибуну. Я как-то не привык уважаемого, заслуженного поэта за глаза называть «Старик». Он мне нравился, и я решил его не вычеркивать из списка для тайного голосования.

— Поцапался с Беленьким и Осинским, когда они хотели протащить в Союз писателей своего родственника... Племянник Беленького женился на дочери Осинского. Не беда, что он инженер, они его задумали сделать писателем...

— А что, он талантливый?

— Какое это имеет значение? Осип Осинский — сила. У него пьесы идут по всей стране. Да и влиятельных приятелей везде хватает. ... Сыграли свадьбу, молодым — «Жигули» и кооперативную квартиру, сообща соорудили ему сборник рассказиков, быстренько издали — связи-то у Осинского и Беленького оё-ёй! Ну, а на секретариате Старик на дыбы; мол, какой это писатель? Недоразумение одно... На него стали давить, Старик уперся и ни в какую... Зятька Осинского зовут Дима Кукин, не приняли его на секретариате... После этого и покатили бочку на Старика! А про Диму Кукина ты еще услышишь! Пока суд да дело, Осинский его в издательство устроил. Думаю, как свалят Старика, он автоматом проскочит в Союз писателей. Против Осипа Осинского и Ефима Беленького никто у нас не пойдет...

Чуть выпуклые глаза Кремния излучали матовый блеск оловянной пуговицы. Он мог говорить, шутить, смеяться, а холодные, цепко ощупывающие глаза оставались равнодушными. Поближе узнав Кремния, я пришел к мысли, что он смертельно скучает и, чтобы встряхнуть себя, придумывает разные гадости, от которых страдают ближние. Я помню, как, погуляв в писательском кафе, мы потом веселой компанией поехали к нему — Бородулин жил тогда у Нарвских ворот. Его жена встретила нас враждебно, стала отчитывать Кремния. Улыбаясь, к ней подошел Дедкин и стал защищать Бородулина, мол, он умный, талантливый...

— Вы не знаете, что это за человек! — гневно выпалила она. — Он ведь всех вас ненавидит, идиоты...

И тогда Кремний удивил меня: он схватил красивый торшер с оранжевым абажуром и грохнул его на паркетный пол, а потом посмотрел на разбушевавшуюся жену побелевшими глазами и рявкнул:

— Вон отсюда, тварь!

Жена ушла в другую комнату, треснув дверью, мы тоже потянулись к выходу. Хрустя осколками лампового стекла, Кремний бросился за нами.

— Бросьте вы, ребята, что с глупой бабы возьмешь? Посидим, выпьем. У меня есть бутылка...

Но никто не остался, лишь Михаил Дедкин, услышав про бутылку, задержался на какое-то время, а потом догнал нас у стоянки такси — дело было ночью — карман его куртки оттопыривался. Уж не знаю каким способом, но бутылку он у расстроенного Кремния выманил, хотя до этого жаловался, что Бородулин, пожалуй, единственный из его знакомых, которого ему не удалось ни одним из способов «расколоть». Наверное, Кремний, в отличие от многих, видел Мишку Китайца насквозь.

Мои наивные представления о Союзе писателей все больше рушились. Я-то считал, что это святая святых, где живут чуть ли не небожители. Властители дум... А тут вон что творится!..

Впрочем, в 70-е годы везде творилось нечто подобное, в том числе и на самом верху нашего общества. И просто застоем это, пожалуй, слишком мягко назвать! При застое подразумеваются тишь да гладь, незаметное загнивание. А тут все бурлило, возникла в нашем обществе целая мелкобуржуазная прослойка, появились на свет «деловые» люди новой формации, умеющие в мутной водице рыбку ловить! Они хлынули в культуру, литературу, науку, кино — туда, где денежно. Хотя они и не хотели себя отождествлять с хищниками из сферы обслуживания и торговли, но на самом деле ничем не отличались от дельцов нового типа. Так же рьяно «делали» деньги, так же нагло обманывали людей. Ведь покупатели вечером становятся читателями и зрителями.

Я увидел у высоких белых дверей Мишку Китайца, он манил рукой сидящего в нашем ряду полного губастого поэта с живописной седой шевелюрой и длинными баками.

— Меня? — прошептал поэт, тыча себя пальцем в грудь.

Дедкин закивал головой. Поэт, кряхтя, выбрался из ряда, а его место тут же занял Мишка Китаец.

— Ты вытащил Олежку в президиум? — усмехнулся Бородулин.

— Я в буфете за его счет выпил, ну, и послал расплатиться, — хрипло рассмеялся Дедкин.

— Ну и провокатор! — добродушно хмыкнул Кремний.

— Старина, толкни меня в правление! — посерьезнев, попросил его Мишка Китаец. — Я тебе бутылку коньяка поставлю. Не веришь? Вот те крест!

— Тоже в начальство лезешь?

— Живу, братцы, в коммуналке, вот-вот жена разродится, а как члену правления, поскорее дадут отдельную квартиру.

— Опять женился? — с усмешкой взглянул на него Бородулин.

— Чудо-девочка! — расплылся в широчайшей улыбке Мишка Китаец. — А какие она мне борщи готовит: пальчики оближешь! — он перевел взгляд на меня. — А может, ты, Андрей?

— Не могу, — отказался я. — Я уже на партгруппе проголосовал за список выдвинутых в правление.

— И другие на партгруппе проголосовали за Старика, — заметил Кремний. — А при тайном голосовании все вымарают его фамилию...

— Ну и ну! — только и сказал я.

— Завтра же подаю заявление в партию, — озабоченно сказал Мишка. — Медведкин ютился с женой и двумя ребятишками в однокомнатной, а как выбрали секретарем партбюро, так через три месяца получил трёхкомнатную. В центре, в доме после капремонта. Я, говорит, на эту должность и согласился только из-за квартиры...

— Погоди, Медведкина же выперли из партбюро? — вспомнил Бородулин. — Он пропил деньги из партийной кассы...

— Это он нарочно, — захихикал Мишка Китаец. — Квартиру получил, на кой ему это секретарство. Нужно ведь на работу каждый день ходить. Был у Старика да Осипа Осинского на побегушках! Вот и вылетел по собственному желанию... Деньги он внес, отделался выговором... Это пустяк по сравнению с трехкомнатной квартирой!

— Когда поставишь? — деловито осведомился Кремний.

— Сразу после голосования, — пообещал хитрый Дедкин.

— Нет, во время перерыва, — заявил Бородулин.

— А если не изберут? — заколебался Мишка Китаец.

— Если в список попадешь — изберут, — сказал Бородулин. — Ты ведь в дружбе с Осипом Осинским. Да и с зятьком его Димой Кукиным не раз пил в кафе. Небось, сам и ставил?

— Пропивали денежки Осинского, — усмехнулся Дедкин. — Он ведь миллионер! Опять многосерийку на телевидение запускает... У него своя компания, а такие, как мы с тобой, могут лишь ездить на запятках кареты его сиятельства миллионера Осинского...

— Это у тебя лакейские замашки, — нахмурился Кремний. — Я с Осипом Марковичем на равных.

— Не смеши, Кремний! — фыркнул Дедкин. — На равных с Осипом разве что Ефим Беленький... А ты — рядовой армии его сиятельства... Ну, не пучь на меня глаза-то... Хорошо, сержант...

— Ну и трепач! — отвернулся от него Бородулин.

У дверей стоял толстогубый пузатенький поэт и грозил в нашу сторону кулаком.

— Гляди, Олежка сейчас лопнет от злости! — хихикал Мишка Китаец. — Я ему сказал, что в буфете его ждет хорошенькая почитательница его таланта...

На него зашикали, но Дедкина не так-то просто было смутить.

— Что слушать-то? — довольно громко произнес он. — Пустую болтовню? Тут хоть до утра просиди — ни одного умного слова не услышишь... Не надоели вам наши штатные ораторы?..

3

На отчетно-выборном собрании меня поразили три вещи: первое — Кремний Бородулин действительно внес в список кандидатов в члены правления Мишку Китайца и тот был избран, второе — Старика с треском прокатили (против него проголосовало больше половины присутствующих) и третье — это когда Саша Сорочкин выдвинул поэта Илью Авдеенко. В зале послышались смешки, какой-то веселый гул. Тут же вскочил с места усатый, похожий на запорожца Авдеенко и заявил самоотвод.

— Сколько можно надо мной издеваться? — багровея на трибуне, бросал он в зал гневные слова. — Выдвинете, а потом при тайном голосовании — вычеркнете... Прошу исключить мою фамилию из списка!

— Оставить! Оставить! — дружно скандировал зал.

— Нужно же нам немного повеселиться, — заметил Бородулин, посмеиваясь. Он тоже кричал «оставить» и голосовал за Авдеенко.

Ближе к полуночи, когда в зале осталось не так уж и много народа, наконец, огласили список избранных в новый состав правления. Против поэта Авдеенко тайно проголосовали ровно столько же человек, сколько было и против Старика. И тогда в зале поднялся шум, смех...

Что-то через месяц после отчетно-выборного собрания состоялось партийное. Секретарь партбюро багроволицый тучный поэт-переводчик Корней Ростков предложил всем присутствующим встать и почтить минутным молчанием память безвременно ушедшего от нас поэта Ильи Авдеенко...

— Затравили старика, — услышал я чей-то возглас с дальнего ряда. — От инфаркта скончался.

— Поэт-то был слабенький, — шепотом откликнулся Саша Сорочкин, сидевший неподалеку от меня. Я вспомнил, как он громче всех кричал: «Оставить! Оставить!» Оставить, чтобы потом вычеркнуть и посмеяться... К тому времени я уже разобрался, почему в Союз писателей в основном принимали людей, близких Осинскому, Беленькому и их компании. Им нужны были «солдаты», а еще точнее — голоса для тайного голосования. Перед каждым отчетно-выборным собранием группа Осинского-Беленького намечала свой список кандидатов в правление и секретариат и, пользуясь большинством, неуклонно проводила его. Всюду на литературные и издательские посты назначались свои люди. Литературные отделы газет тоже были полностью подчинены группе. Вот тогда и стали появляться хвалебные рецензии на серые, бездарные книги.

Обо всем этом я не раз говорил с трибуны. Заявил о существовании групповщины, возглавляемой Осинским-Беленьким, о тенденциозном приеме в Союз писателей, о падении авторитета ленинградского писателя... Но и тогда я еще не подозревал, что самый первый, коварный удар мне нанесут «друзья» — Мишка Китаец и Кремний Бородулин. Ведь я делился с ними своими сомнениями, они со мной соглашались, поддакивали...

Как-то в доме творчества в Комарово ко мне подошел крупнейший ленинградский прозаик и сказал:

— Андрей, почему тебя так ненавидит Осип Осинский? Ты что, ему дорогу перебежал?

— Мы с ним едва здороваемся, — ответил я.

— Будь осторожен с ними, — предупредил меня писатель. — Они сейчас — сила!

Тогда я как-то не обратил внимания на его слова, хотя слово «они» и та интонация, с которой он дважды его произнес, врезались мне в память. Про то, что «они» — сила и что «их» надо опасаться, я и раньше от многих слышал, но как-то не брал в голову. Пока «они» не трогали меня. Я был твердо убежден в своей правоте, верил, что правда и справедливость в любом случае восторжествуют, ведь после моих выступлений многие литераторы ко мне подходили, поздравляли, желали успеха... А сами помалкивали. Были и такие, которые сообщали мне вопиющие факты о безобразиях, творящихся в нашем Союзе, о злоупотреблениях, блате при издании книг и рецензировании их. Подталкивали на новые выступления, а сами держались в стороне, и ни разу не выступили в мою поддержку. А я, будучи членом партбюро, в открытую схватывался с Осинским, секретарем партбюро Ростковым, новым секретарем правления Олежкой Боровым, которого когда-то Дедкин прямо с собрания отправил в буфет расплачиваться за него... Это не помешало Мишке Китайцу заявлять, что Олежка — лучший его друг. И Боровой снисходительно улыбался, похлопывал Дедкина по плечу. Он всем улыбался, готовился в первые секретари...

И вот пришел мой час. Беда грянула, как я уже говорил, с самой неожиданной стороны, коварный, предательский удар был нанесен в спину.

Случилось это в 1969 году.

Часть вторая Война теней (Круг второй)

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно

немало,

Два важных правила запомни для начала:

Ты лучше голодай, чем что попало есть,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

* * *

Смысл жизни творчески мыслящего

человека в том, чтобы пройти свой

неповторимый путь к тому, чтобы

быть всем и везде, оставаясь при

этом самим собой.


Омар Хайям

Глава десятая


1


И снова была тихая ленинградская осень. Багровые закаты над Невой, наплывы холодного воздуха с Финского залива, прозрачные звездные ночи с легкими заморозками, желтые листья золотым дождем посыпались на город. На прилавках магазинов появились фрукты. Курсанты военных училищ маршировали по Таврической и улице Каляева, готовясь к ноябрьскому параду. Этой осенью у нас, литераторов, — я часто буду употреблять это слово, потому что очень многих своих коллег по перу язык не поворачивается называть писателями — через неделю должно было состояться очередное отчетно-выборное собрание. АТС города вибрировали от перегрузок: группа Осинского-Беленького намечала кандидатуры в правление, назначались выступающие, даже обговаривалось, кому и когда подавать реплику из зала, как реагировать на то или иное выступление. Своих поддерживать аплодисментами, противников сбивать с толку неодобрительными выкриками, шуметь, двигать стульями, выходить во время выступления из зала, хлопая дверью...

Мишка Китаец позвонил и попросил зайти в семь вечера к крупному нашему прозаику, мол, у него соберутся русские писатели, надо и нам кое-что обсудить...

У прозаика собралось человек пять, больше было шуму, чем дела. Дедкин не забывал подливать себе из бутылки, горячился, говорил, что пора Беленькому и Осинскому дать по рукам, сколько можно бездарей тащить в Союз писателей и зажимать таланты! Надо полагать, Мишка Китаец причислял к талантливым и себя. Кремний Бородулин высказал мнение, что мне, как члену партбюро, надо будет на партгруппе, отвести из списка для тайного голосования самых ярых групповщиков. Порешили, что я первым начну этот разговор на партгруппе, а маститый прозаик поддержит меня. На общем собрании с критикой в адрес руководства и Осинского выступят Дедкин и Бородулин...

— Сколько можно над нами измываться? — хриплым голосом возмущался Мишка Китаец. — Стоит выпустить книжонку кому-либо из компании Осинского, как тут же появляются в газетах восторженные рецензии, а у меня летом вышел роман — и нигде ни строчки!

— Ты, Миша, и нашим и вашим, — упрекнул его хозяин квартиры. — Я видел, как ты увиваешься вокруг Осинского.

— Будешь крутиться, как белка в колесе, чтобы с голоду не подохнуть, — оправдывался Дедкин. — Во всех же издевательствах и журналах сидят люди Осинского!

— Бывшие жены нашего Мишу одолели, — ехидно ввернул Бородулин. — Ему от гонорара остаются лишь рожки да ножки!

— Ну, Андрей, на тебя вся надежда, — сказал мне Мишка Китаец.

Мы втроем пошли через Каменноостровский мост пешком. Дул ветер, и Кремний Бородулин ежился в своей куртке. В ней он выглядел этаким кубариком. Мишка Китаец был в длинном драповом пальто и пыжиковой шапке. Круглое розовое лицо его лоснилось, глазки поблескивали, а носатое пористое лицо Бородулина, наоборот, было бледным. Я уже давно заметил, что Кремний от водки и коньяка не пьянеет, а лишь бледнеет и становится все мрачнее.

— Зря все это, — мрачно уронил он. — Наш классик, вот увидите, не выступит. Он может и на собрание не прийти... Зачем ему с Беленьким и Осинским отношения портить? Издается он широко — вон, в каждом издательстве забито по книжке... Да и силенок у вас, братцы-кролики, маловато!

— У вас? — заметил я, подумав, что Бородулин оговорился.

— Чем сильнее они нас? — сбоку бросил он насмешливый взгляд на меня. — Они... Всегда поддерживают друг друга, все делают сообща, а мы? Готовы сожрать один другого. Ведь «они» нашими же руками расправляются! Кто ссорится друг с другом? Русские писатели! А «они» только масла в огонь подливают. Знаешь, Андрей, почему классик на тебя весь вечер косился? Я сам слышал, как Саша Сорочкин говорил ему в Литфонде, что ты где-то ляпнул, мол, он исписался, последнюю книжку невозможно до конца дочитать...

— Не говорил я такого! — воскликнул я. — Я вообще его последнюю книжку не читал.

— Это они умеют! — подхватил Мишка Китаец. — Стравить нас друг с другом, забить между нами клин! У них политика, как у английских колонистов: разделяй и властвуй!

— Хозяева они, а мы, выходит, изгои? — с горечью заметил я. То, что сказал Бородулин, — это не ново. Я и сам не раз замечал, как люди из группы Осинского-Беленького натравливали своих противников друг на друга. Особенно ловко умел это делать Саша Сорочкин. Однажды в одном издательстве я увидел, как редактор показывал автору сигнальный экземпляр подписанной к печати книги. Она была издана на веленевой бумаге, твердая коленкоровая с золотым тиснением обложка. А автором был никому не известный Ефим Латинский.

— Издали вас, как классика, — не удержался и заметил я.

Вертевшийся тут же Саша Сорочкин подскочил к нам, взглянул на книжку, потом на меня.

— А Латинский и есть классик, — с пафосом заявил он. — Потому его так и издают...

Мне, как говорится, и крыть нечем. Не скажешь же автору, что он — графоман. Вообще-то, я бы и мог сказать, но этой книги я не читал. А та, что раньше пытался прочесть, была настолько бездарна, что до конца так и не смог дочитать...

Вот пример, как дружки-приятели Осипа Осинского поддерживают друг друга! Меня можно печатать на плохой бумаге и в мягкой обложке, да и тираж дадут скромненький... Латинский годы пролежит не востребованный на складе — это никого, как говорит Мишка Китаец, не колышет... Этот же Саша Сорочкин накропает положительную рецензию на Латинского — об этом они, не стесняясь меня, тут же и договорились, — а на мою книжку никто ничего не напишет, потому что я не умею договариваться и у меня нет знакомых критиков, да потом, я скорее бы собственный язык откусил, чем попросил написать на свою книгу рецензию.

2

Кировский проспект был ярко освещен. По нему проносились машины с включенными подфарниками. Низко над Невой пролетел пассажирский лайнер. Рассказывали, что недавно ТУ-104 совершил на Неву вынужденную посадку. У него шасси не открылось. Все обошлось благополучно: самолет покачивался на волне, а пассажиров высаживали в катера и на речной «трамвай»... Какая-то чертовщина стала твориться с этими самолетами, то одна катастрофа, то другая. О катастрофах за рубежом наши газеты охотно сообщали, а вот о наших собственных скромно помалкивали. У нас не случалось стихийных бедствий, землетрясений, наводнений, не сходили поезда с рельсов — все это было только у них, капиталистов! Люди почти не читали газет и журналов, разве что просматривали иностранную хронику, выключали телевизор, если вместо кино что-то другое. Вранье, ложь, прославление Брежнева лавиной обрушивались на головы советских людей. И в этом немалую роль сыграли литераторы. После каждой повешенной на жирную грудь «величайшего архитектора разрядки» Золотой звезды Героя — он предпочитал звезды именно Героя Советского Союза — в газетах-журналах появлялись восторженные отклики-выступления самых известных писателей...

Послышался вой сирены. Тесня транспорт к обочине, промчалась милицейская «Волга» с голубой мигалкой. Немного погодя, сопровождаемый эскортом мотоциклистов, пролетел длинный лимузин. На переднем сидении, прямо глядя перед собой, застыл в позе китайского мандарина маленького роста человек без головного убора. Сверкающая черным лаком, разноцветными огнями кавалькада проскочила в сторону центра.

— А первый знает, что у нас в Союзе писателей творится? — спросил я.

— Высокое начальство не хочет связываться с Осинским и его компанией, — ответил Бородулин. — Да и вряд ли высокое начальство наши книги читает...

— И правильно делает, — захихикал Дедкин.

— Вот мы тут пыжились, чего-то намечали, — продолжал Кремний, — а все будет так, как задумали Беленький и Осинский. Знаете, кого они сейчас в первые секретари метят? Поэта Олежку Борового.

— Да он же бездарен! — вырвалось у меня.

— А зачем им талантливый? — ответил Кремний. — Бездарный будет послушно служить им, а талантливый, как наш низвергнутый Старик, может и взбрыкнуть!

— Боровок мне вчера двести граммов коньяка поставил, — сказал Мишка Китаец. — Говорит: «Ребята, голосуйте за меня! Я ваш ровесник, мне будет хорошо и вам... Я с самого детства в руководстве: был председателем совета отряда, в университете — секретарем комсомольской организации, в Союзе — председатель секции. ...Чем я вам не первый секретарь? Люблю, понимаете, быть наверху...»

— Он что, дурак? — удивился я. Олега Борового я знал. Он действительно походил на розового чистенького боровка: полный, розовощекий, улыбчивый, с черной густой шевелюрой и звучным, хорошо поставленным голосом. Выступать он любил, говорил всегда с подъемом, напуская на себя страстность, не забывая сделать реверанс в сторону партийного начальства, сидящего в президиуме. А заканчивал свои выступления всегда собственными стихами. Причем делал вид, что это экспромт. В общем, самовлюбленный позер. Став одним из секретарей Союза писателей, сразу замелькал по телевидению, выступал с речами на партийных активах, тискал свои статейки и стихи в газеты-журналы. О Брежневе с нотками восхищения в голосе говорил, что это величайший мыслитель эпохи... В стихах его все чаще мелькали слова: «партия — наш рулевой», «несгибаемый ленинец», «Вперед, к победе коммунизма!» — этакая пулеметно-автоматная трескотня, которая нравилась нашему партийному начальству, так что Олежка «стрелял» своими стихами в цель без промаха...

Я вспомнил, как в одной компании он вполне серьезно утверждал, что происходит из старинного дворянского рода. Наверное, потому и напускал на себя этакую вальяжность.

— Да нет, Олежка для себя не дурак, — сказал Бородулин. — Погодите, если он станет первым секретарем, будет в год издавать по две — три своих книжки...

Забегая вперед, скажу, что Кремний недооценил Боровка: тот ухитрялся за год в издательствах страны издавать по пять—шесть книжек.

— А другие так не делают? — ухмыльнулся Мишка Китаец. — Никто на этой должности ложку мимо рта не пронесет...

— А почему бы Осинскому не стать первым секретарем?

— Не нужно это Осипу Марковичу, — сказал Бородулин. — Ему выгоднее иметь на посту первого секретаря свою марионетку. За его спиной он будет заправлять всем Союзом. Олежка будет ему в рот смотреть и делать все, что прикажут. Осип — хитроумный интриган. Если Олежку изберут на правлении, значит, так Осинский захотел. А его попки всегда проголосуют, как он скажет.

— Так зачем тогда мне завтра лезть на амбразуру? — сказал я.

— Смотри сам, — усмехнулся Кремний. — Можешь и голову сломать.

— Андрюша, ты же обещал первым выступить? — забеспокоился Дедкин. — Ты же всех нас подведешь!

— Скорее вы его подведете под обух, — прозорливо заметил Бородулин. Только честнее ему было бы сказать: «Мы подведем тебя под обух!»

Но я не привык своих решений менять. И дело было даже не в них: классике, Бородулине, Мишке Китайце и других участниках сегодняшнего вечера, дело было во мне самом. Я иначе и не мог бы поступить, потому что верил в правоту своего дела. Верил в справедливость.

3

В девять утра в Белом зале собралась партгруппа. За полчаса до этого отдельно заседали в кабинете первого секретаря правления члены партбюро, секретари, работники обкома и райкома партии. Я не понимал этой мышиной возни с выборами: наши деятели загодя в райкоме и обкоме КПСС составляли списки кандидатов в члены правления, согласовывали, спорили по отдельным кандидатурам, утверждали, потом этот список предлагали утвердить на секретариате, в партбюро  затем на партгруппе и лишь после этого выносили на общее собрание писателей... И тут начиналось! Группа Осинского «размывала» этот список, дополняя его фамилиями угодных ей литераторов, а количество членов правления было строго ограничено. И при тайном голосовании неугодные групповщине люди автоматом вылетали из списка членов правления, как не набравшие положенного количества голосов. А проходили те, кого группа якобы стихийно выдвигала уже на общем собрании. То же самое происходило и с выборами делегатов на съезды писателей.

Якобы демократические выборы превращались в игру, фарс. И мне за долгие годы надоели эти игры в демократию. В правление, секретариат проходили лишь те люди, которых группа Осинского намечала. Неугодные ей писатели безжалостно вычеркивались. Бывало, и известные на всю страну ленинградские писатели не избирались в правление и ездили лишь «гостями» на съезды. Без права голосования.

Я сел неподалеку от двери. Нервы у меня были взведены, как курок. По бумажке я говорить не любил, а сказать мне предстояло нечто важное... Я не заметил, как рядом со мной сел Осип Маркович Осинский. Это был человек среднего роста, полный, с густыми курчавыми тронутыми сединой волосами, с невозмутимым продолговатым лицом, толстыми, чуть вывернутыми губами. Карие глаза его смотрели спокойно, умно. Да я и знал, что он умный человек, но вот не понимал одного: зачем ему нужно было окружать себя бездарными литераторами? Властвовать над ними? Чувствовать себя значительным в этой серой массе? Выслушивать организованные им же самим выступления на собраниях, где всякий раз в самой превосходной степени упоминается его фамилия?.. Я знал, что Осинский в большой дружбе с Ефимом Беленьким, с секретарем райкома, в их компании был один ловкий, юркий журналист Терентий Окаемов, который сначала в газете восхвалял Осипа, а потом написал о нем книжку. С этой книжкой его и приняли в Союз писателей. Он тут же накатал вторую — про известного долговязого поэта с тонким бабьим голосом. Поэта звали Тарсан Тарасов. Тоже близкий приятель Осинского. С тех пор он главным образом и обслуживал Осинского и Тарасова. Не забывали и его, Окаемова: то синекурную должность подбросят, то орденишко организуют — в обкоме-то свои люди, как и в ЦК! Тогда ордена сыпались на головы «своим людям» как из рога изобилия. Собственно, они тогда и цену свою потеряли. Кстати, вся эта «тройка упряжных» — Осинский, Тарасов и Окаемов присутствовали в комнате. Не было лишь Ефима Беленького. В правлении он, конечно, состоял, но вот ни в партбюро, ни в секретариат не стремился. Да ему это и не нужно было. Беленький, как рассказывали сведущие люди, тайно управлял журналами и издательствами, навязывал им повести и романы своих людей, организовывал на вышедшие книги рецензии. Осип Осинский направлял работу правления и секретариата. Окаемов и Тарасов были рангом помельче.

В комнате стоял негромкий гул голосов. Поэт Олег Боровой, или, как все его звали, Олежка, наклонил свою крупную голову с пышной, тронутой сединой шевелюрой в сторону секретаря обкома по идеологии. В руках у него коричневый блокнот и шариковая ручка. Весь вид его говорил: мол, только прикажите — все сделаю! Осанистый, с круглым животиком, кирпичного цвета щеки, широкий улыбчивый рот, ямочки на щеках — все это свидетельствовало о добродушии и покладистости. Такой секретарь правления вполне устраивал группу Осинского-Беленького. Надо полагать, с ним уже провели соответствующую работу, иначе бы Олежка не чувствовал себя таким уверенным.

— Андрей, — услышал я негромкий, вкрадчивый голос Осипа Марковича, — у тебя с жильем все так же? Никаких перспектив?

Я недавно разошелся с Лией и жил в коммунальной квартире на улице Восстания. После того как пьяница-сосед взломал мою дверь и утащил японский приемник, я подал заявление в Союз писателей на улучшение своих жилищных условий, но пока все было глухо. Жилищную комиссию Союза возглавлял поэт Тарасов, а от него не приходилось ничего хорошего ждать. Я слышал, что он в основном выбивает у города квартиры для детей маститых писателей.

— Обещают... — ответил я.

— Что нам город дает? Жалкие крохи, — продолжал Осинский. — Да и очередь большая... Я, пожалуй, смогу тебе помочь.

«С какой стати?» — подумал я. Уж от кого-кого, но от Осипа Марковича я никакой помощи не ожидал, наоборот, если бы мне выделили квартиру, он, по-моему мнению, проголосовал бы на секретариате против... Вслух я сказал:

— Вы что, волшебник?

— В какой-то степени да, — улыбнулся Осип Маркович. — Я член худсовета «Ленфильма», а там в конце года сдают новый жилой дом. Для нас, кинодраматургов, выделено несколько квартир...

— Я ведь не сценарист, — ввернул я.

— Сейчас нет, а завтра им станешь. Талантливые люди для кино — находка. В общем, я могу похлопотать, чтобы тебе дали однокомнатную квартиру. Дело верное. Только хочу дать тебе один совет: зачем тебе, талантливому писателю, влезать во всю эту кутерьму? Неужели не можешь жить спокойно, как все? Зачем ты напал в московском еженедельнике на наших молодых писателей? Этим кое-кто воспользовался — и лишили хороших ребят куска хлеба...

— Я раскритиковал книги бездарей, — ответил я, начиная понимать, куда он клонит. Но еще и тогда я не догадывался, что Осинскому все известно о нашем вчерашнем разговоре на квартире прозаика.

— Живи спокойно, Андрей, — негромко журчал баритон Осипа Марковича. — Тебе что, больше всех нужно? Живи сам и давай жить другим... Слышал пословицу: плетью обуха не перешибешь!

Пословицу я, конечно, слышал, но был слишком ошеломлен, чтобы возразить Осинскому. Впервые в жизни меня вот так откровенно покупали: не лезь, мол, поперед батьки в пекло, молчи, не выступай — и ты получишь через «Ленфильм» однокомнатную квартиру... Ничего особенного и делать не нужно, просто вот сейчас, сидя на стуле, не подниматься с него и не раскрывать рот во время обсуждения кандидатур в правление, поднимать руку, когда поднимают все, нужно лишь не выпускать из виду Осинского, ведь это он будет дирижировать голосованием и здесь, и на открытом собрании... Я не сомневался, что Осип Маркович сдержит свое слово: что он обещает, то обычно делает. Он дал мне понять, что прежние мои выступления против групповщины забыты, главное — не нужно сейчас выскакивать... Позже я узнал, что моего выступления боялись, оно могло повредить планам Осинского—Беленького. Кажется, секретарь обкома был недоволен списком будущего правления...

Анализируя позднее создавшуюся тогда ситуацию, я понял, что Осинский поставил меня перед выбором: быть самим собой, честным и принципиальным, каковым я и считал себя, или стать предателем по отношению к самому себе. Промолчи я тогда, не выскажи перед всеми присутствующими, что я думаю по поводу представленного списка, я получил быоднокомнатную квартиру и наверняка стал бы послушной пешкой в руках Осинского — таким образом он многих купил! А скорее всего, и писателем бы я стал иным... Я знал в нашем Союзе принципиальных на первых порах молодых литераторов, которые резко и честно говорили на собраниях о групповщине, об использовании служебного положения некоторыми секретарями правления, вообще о недостатках в организации, но позже вдруг, как по мановению волшебной палочки, становились смирными, послушными. Кого раньше ругали, стали хвалить, что осуждали, стали приветствовать, туманно распространялись об интернационализме, ругали Пикуля за роман «У последней черты», взахлеб хвалили пьесы Осинского... Глядишь, и книги их стали чаще выходить, и тут же появлялись на них положительные рецензии, в докладах руководители Союза упоминали их фамилии. И этой волшебной палочкой искусно манипулировал Осип Маркович Осинский. Сломавшийся, изменивший себе однажды писатель уже больше не выпрямлялся, на мой взгляд, он и писал все хуже, из-под пера выходили этакие усредненные благополучные книжонки, страдающие мелкотемьем. Зато они печатались в журналах, их подхваливала местная критика...

Все это пришло ко мне потом, а сейчас я сидел рядом с Осинским и в ушах моих набатом звучала фраза: «Живи сам и давай жить другим». Я эту фразу часто слышал, совсем недавно ее произнес Саша Сорочкин, правда, я забыл, по какому поводу... Эта, на первый взгляд, немудреная фраза таила в себе многое: коррупцию, чинопочитание, взяточничество. Она рождала и другую расхожую в те годы фразу: «Ты мне — я тебе!» И этим воровским девизам в те годы следовали многие, в том числе и некоторые литераторы. Главные редакторы печатали друг друга в журналах, хвалили в критических статьях литературных чиновников за то, что те давали им звания, премии, разрешали публикацию собраний сочинений. Как клопы из всех щелей, полезли в литературу, издательства, журналы дети литературной элиты. В заграничные командировки преимущественно стали ездить лишь функционеры из Союза писателей, некоторые по три-пять раз в год и бесплатно. Наладили выпуск своих книг за рубежом, за что получали валюту. Встречали на роскошных дачах зарубежных издателей и отправляли их домой, нагруженных подарками и своими книгами...

Делячество, семейственность, коррупция охватили почти все крупные писательские организации. В Москве печатали на русском языке книги руководителей республиканских Союзов писателей, за что те на национальных языках печатали толстенные тома секретарей Союза писателей СССР, и там десятки их кормились...

«Ты мне — я тебе!» — этот лозунг стал для многих литературных чиновников нормой жизни.

В тот момент я ничего не ответил Осинскому. Моим ответом ему и его компании было мое выступление. На какой-то миг оно вызвало всеобщее замешательство, ведь у нас в те годы привыкли к спокойному, заранее предрешенному ходу событий, а тут вдруг — бомба! Какой-то Андрей Волконский, автор трех-четырех книг, замахнулся на всю систему выборов в правление, стал решительно отводить кандидатуры известных университетских филологов и литераторов, которые многие годы являются членами правления! Больше того, заявил, что секретарь партийной организации избирается из самых серых литераторов — так им легче помыкать маститым секретарям правления! Громко заявил, что в организации царит групповщина и верховодят ею Осинский, Беленький, Окаемов, Латинский. А первый секретарь правления — марионетка в их руках... На этот пост тоже прочат того, кто послушный и покладистый, да и как литератор ниже среднего уровня.

Сразу после моего выступления вскочил с места Олежка Боровой. Побагровев от возмущения, он обозвал меня нигилистом, посмевшим критиковать известнейших литераторов и литературоведов... Первый секретарь райкома партии Борис Григорьевич Аркадьев — он был близким другом Осинского — одобрительно кивал Олежке, а на меня бросал испепеляющие взгляды...

Меня на этом предварительном совещании никто из присутствующих не поддержал. Теперь все должно было решиться на партгруппе и на общем собрании. Не скажу, что мне было легко и радостно единственному поднимать руку в той светлой комнате первого секретаря правления, отводя те кандидатуры, против которых я выступил...

Я свой долг выполнил, теперь что скажут мои товарищи на партгруппе и общем собрании. Естественно, на партгруппе я почти слово в слово повторил все то, что высказал на закрытом совещании актива писательской организации... Кто знаком с нашей системой прохождения отчетно-выборных собраний, тот поймет, на что замахнулся я.

Маститого прозаика, у которого мы накануне собирались, на собрании не оказалось, как, позже выяснилось, он рано утром уехал в Приозерск на свою дачу. Можно сказать, дезертировал! Мишка Китаец и не подумал выступать, промолчал и Кремний Бородулин. Таким образом, прозвучал лишь мой глас вопиющего в пустыне... Но самым убийственным для меня было другое: когда назвали в списке и мою фамилию, поднялся на трибуну Кремний Бородулин и заявил, что отводит мою кандидатуру: мол, я в своей рецензии замахнулся на самое дорогое в нашей писательской организации — на молодых, начинающих прозаиков. «Молодые, начинающие прозаики», присутствующие в зале, устроили Бородулину овацию.

Этого я уже выдержать не смог. Поднявшись с места, я покинул собрание. Кремний Бородулин, которого я тогда считал, как и Мишку Китайца, своим приятелем, в тот самый вечер, когда мы сидели у маститого прозаика, приветствовал мою рецензию в газете, горячо возмущался тем, что в угоду Осинскому-Беленькому принимаются в Союз писателей бездарные люди, в том числе дети и родственники видных литераторов, нынче утром публично заявил с трибуны совершенно противоположное тому, что говорил вечером!

Но это еще было не все. Окончательную точку на этом этапе моей активной общественной жизни в Союзе писателей, поставил Михаил Дедкин, которого я дальновидно прозвал Мишкой Китайцем вторым...

Глава одиннадцатая


1

У Мишки Китайца было одно неоспоримое достоинство: он был обаятелен. С широкой добродушной улыбкой садился за чужой стол, рассказывая смешной анекдот, а он их знал тьму, брал вилкой с тарелки закуску, небрежно просил заказать ему сто граммов. Издали увидев знакомого в длинных коридорах дома писателей, шел, выпятив объемистый живот, навстречу, чтобы поцеловать, похлопать по плечу, сообщить какую-нибудь сногсшибательную новость. Дедкин знал все и про всех, будь это в Ленинграде или Москве. Кстати, и там он был известной личностью. Примелькался везде. Редактор одного издательства показывал мне его письмо: Китаец писал, что умирает с голоду, два дня не было крошки во рту, умоляет срочно переиздать пару повестей, которые давно послал в издательство... Шариковой ручкой обвел большое желтое пятно, дескать, это его горючая слеза вместо подписи...

Ну, как было ему отказать? Редактор знал, что у Дедкина тьма бывших жен, которые охотятся за его гонорарами.

Встретились мы с Мишкой Китайцем в одном из издательств на Невском, и он тут же поведал, как по-свински напился на собрании и как его заперли в комнате референтов, так что он никак не мог выступить... Хвалил мое выступление, мол, о нем только и разговоров в Союзе писателей.

— А какая сволочь Бородулин? — округлив и без того круглые глаза, возмущался Дедкин. — Как он тебя предал, а? Я свидетель, что он говорил у классика совсем другое... Я уверен, он накапал Осинскому, а тот велел ему отвести твою кандидатуру...

К тому времени я уже был убежден, что кто-то из нашей компании, бывшей у классика, все, о чем мы там говорили, досконально передал Осинскому. И когда тот подсел ко мне с предложением «сделать» мне квартиру, он уже все знал.

В правление, как и всегда, прошли его люди, а Олежка Боровой был избран первым секретарем, как и намечалось. Так что я в одиночку воевал.

Из издательства Мишка Китаец, без умолку треща, затащил меня в наше кафе. Мне бы отказаться, тем более что ему я не верил, но, как часто бывает, дал слабину и пошел с ним.

Не успели мы занять столик у окна, как подсели два брата — Тодик Минский и Додик Киевский. Оба уже навеселе. Выглядели они довольно вальяжно: оба невысокого роста, с брюшком, коротко подстриженные, бородатые. Тодик Минский в серой тройке с синим галстуком, а Додик Киевский в синей тройке с серым галстуком. Первый писал длинные и скучные повести, второй — короткие скучные новеллы на деревенские темы. Братья были знамениты еще и тем, что один из них записался в паспорте русским, а второй — евреем. Когда они были вместе и навеселе, то нередко заводили разговоры, потешавшие присутствующих в кафе. Тодик Минский — он был по паспорту русским — резко критиковал родного брата за язык его рассказов, дескать, он обедненный, будто это перевод с иностранного, в ответ на что Додик Киевский — и по паспорту и по рождению еврей — похвалялся, что он подражает лучшим образцам западноевропейской литературы, в его новеллах нужно искать скрытый подтекст...

Братья тоже взяли несколько банок пива. В кафе то и дело слышались негромкие хлопки: с таким салютом открывалось баночное финское пиво. Мишка Китаец уже успел заказать по бифштексу и бутылку коньяку. Деньги у меня были, и я внутренне смирился с неизбежностью одному рассчитываться за столик. За братьев я, конечно, платить не собирался, да они и не были такими нахалами, как Дедкин. Было и еще одно, что привело меня с Китайцем в кафе, — это желание узнать, почему меня так нагло подставили на собрании, казалось бы, мои единомышленники...

Додик Киевский несколько раз как-то странно посмотрел на меня, будто прицеливаясь. Рыжеватая бородка его была коротко подстрижена, в карих глазах — не то скрытая насмешка, не то сожаление. Додик в это время, сипло хихикая, что-то рассказывал официантке. Тодик Минский, смакуя, пил из высокого фужера янтарное, с колечком белоснежной пены заграничное пиво.

— Чего тебя понесло на собрании, Андрей? — начал разговор Додик Киевский. — Вроде умный мужик, а попер на самого Осинского...

— Трудненько тебе, братец, теперь придется... — подхватил Тодик Минский.

— В каком смысле? — уточнил я.

— Печататься будет трудно, — пояснил Додик Киевский. — У Осипа Марковича во всех издательствах свои люди. Принесешь новый роман, дадут его на рецензирование — и «зарежут»! Не знаешь, как это делается?

— Не знаю, — сказал я, хотя, конечно, прекрасно знал, как гробятся в издательствах даже талантливые рукописи. Этот же Осинский, он наверняка член редсовета, попросит «зарезать» повесть или роман, и послушные рецензенты, которых он и подбирал для этого, сделают все, что он скажет. Точнее, прикажет. В любой рукописи можно найти недостатки и придраться к ним.

— Это тебя классик подогрел, — заметил Тодик Минский. — Заведет человека, настроит, наобещает с три короба, а сам — в кусты...

«И это знают! — подивился я про себя. — Кто же Осинскому все-таки рассказал?» Я подозревал сразу двоих — Мишку Китайца и Кремния Бородулина. Последний меня наповал сразил! Говорил, что графоманы заполонили нашу организацию, пора поставить им заслон... Кажется, он употребил слово «шлагбаум». И вдруг с такой же горячностью напал на меня, защищая молодых графоманов.

— Годика три-четыре подержат тебя на голодном пайке, а там, может, и простят, — добродушно продолжал Додик Киевский. — Не знаешь ты, Андрей, какому тебе Богу молиться...

— Ну уж, только не вашему! — вырвалось у меня. Меня начали злить их поучения. Делают вид, что сочувствуют, а сами на собрании дружно подняли ручонки, чтобы отвести меня из списка для тайного голосования.

— Будь большой, а слушайся меньших, — многозначительно проговорил Тодик Минский. И даже ткнул средним пальцем в черный затылок, будто там спрятался высший судья.

Улыбающийся Дедкин налил себе коньяку, протянул было руку с бутылкой к моей рюмке, но я прикрыл ее ладонью. Мешать коньяк с пивом мне не хотелось, да и вообще у меня не было никакого желания пить с ними.

— Пью за смелого человека — Андрея Волконского! — громко провозгласил Мишка Китаец.

Сидящие за соседними столиками повернули головы в нашу сторону.

— Перестань, — поморщился я. Водянистые голубоватые глаза Дедкина уже подернулись хмельной дымкой. Одним махом выпив рюмку, он тут же налил следующую.

— Что? Вставил вам фитиля, Андрей? — гремел Мишка Китаец. — Не понравилось? Есть еще мушкетеры, есть!..

— Ты сказал, что у тебя вобла? — вспомнил я. Нужно было поскорее переменить тему — на нас и так уже многие обращали внимание. В дверях мелькнула юркая фигура Саши Сорочкина. Он послал воздушный поцелуй, надеюсь, не мне!

— Какая вобла? — сделал удивленное лицо Дедкин. — С воблой у нас, Андрюша, напряжёнка. Дефицит... — он перевел глаза на Додика Киевского. — Послушай, что ты за чепуху напечатал в журнале? «Старик и озеро»... Я бы на месте наследников покойного папы Хемингуэя подал на тебя в суд за плагиат.

— У Хемингуэя старик поймал огромную меч-рыбу, а мой дед Афанасий — двухпудового сома, — заулыбался в рыжеватую бородку Киевский. — Какой же тут плагиат?

— Ну, ты, Додик, даешь! — захохотал Дедкин. — Не каждый до такого додумается! Хотя ты и дал старику имя Афанасий, но он совсем не русский.

— Мой Афанасий — это символ!

— С каких это пор люди в литературе стали символами? — сипло рассмеялся Мишка Китаец. — Он у тебя никакой, пародия на человека. И озеро никакое, и вообще это не Россия...

— Я стараюсь не употреблять слова «Россия», «русский», — быстро заговорил Додик Киевский. — Мне это претит! Мы теперь все советские! Понятно. Со-вет-ские! Я бы вообще запретил в литературных произведениях употреблять слово «русский».

— А где же нам тогда взять отрицательных типов? — хихикнул Тодик Минский. — В повестях и романах у всех писателей отрицательные герои — русские. Полицаи, изменники во время войны — русские. Бандиты, убийцы, растратчики в детективах — русские! Хамы, грубияны, насильники — русские! Пьяницы, дураки, бездельники — русские! Кого же мы тогда будем изображать, Додик, в своих книгах, если не употреблять слово «русский»? Наш любимый артист-сатирик Аркуня Сайкин тогда подаст в отставку. Попробуй сделать отрицательным героем казаха, узбека, грузина или еврея! Да тебя тут же обвинят в национализме и шовинизме! Приклеят ярлык черносотенца и антисемита! Как ты смел замахнуться на малые народы? Мы их должны на руках носить, помогать им в первую очередь, снимать с себя последнюю рубашку ради их благополучия!.. Нет уж, Додик, пусть русские Вани по-прежнему населяют наши повести-романы... Иначе мы с тобой с голоду умрем!

— Если не употреблять слова «Родина», «Россия», «русский»... — начал было Мишка Китаец, но его нервно перебил Киевский.

— Есть замечательное слово — «советский»! — воскликнул он. — Русскими писателями называют лишь тех, кто творил до Октябрьской революции, а все те, кто выпустил книги после, называются советскими писателями.

— Ты меня убедил, Додик! — рассмеялся Дедкин. — Приду домой и везде из рукописи вычеркну слово «русский». У меня повесть про деревню, так я русскую печку буду теперь величать «советской» печкой... Ведь ее сложил печник уже после революции...

— В моих книгах вы не встретите слово «русский», — сказал Додик Киевский. — Я не могу терпеть, когда какой-нибудь писатель умиляется паршивой березкой под окном, озерком или бедной деревушкой, в которой родился... Родина... Родина для нас — то место, где нам хорошо живется. Меня в вашу поганую деревню и силком не затащишь! Да и писатели-провинциалы норовят поскорее умотать со своей родины в Москву или Ленинград. В благоустроенной квартирке-то приятнее писать про кормилицу-деревню, где осталась дача...

— Да пиши ты что хочешь, Додик, — не выдержал я. — Издевайся над русским мужиком, который тебя кормит. Твои книги-то все равно никто не читает...

— Главное, чтобы печатали! — ввернул Тодик Минский.

— Черт подери, я как-то не задумывался, а ведь действительно все отрицательные типы в повестях, романах советских писателей — это русские! — Дедкин с пьяной ухмылкой взглянул на Додика Киевского. — Может, вывести отрицательным типом еврея? Или чукчу?

— Кто такое напечатает? — рассмеялся Тодик Минский. — Ты знаешь, почему на высшие посты назначают русских? Потому, что они из кожи лезут, чтобы казаться интернационалистами: давят своих, русских, все отбирают от них и отдают национальным меньшинствам, чтобы, упаси Бог, никто не подумал, что они работают только на своих, русских!

— Это же типичные денационализированные элементы, — с презрением вырвалось у меня. — И делают они это — губят собственный народ — лишь потому, чтобы в кресле удержаться...

— А и верно, Брежнев еще ни разу не произнес с трибуны слово «русский», — сказал Дедкин.

— Русских можно унижать, кому и как вздумается, — их никто не защитит! — против своей воли все больше ввязывался я в застольный спор. — Только у русского человека привилегия быть в литературе негодяем и подонком?

— Это не так уж далеко до истины, — хихикнул Додик Киевский.

Я почувствовал, что меня нарочно втягивают в опасный спор. Снова появился Саша Сорочкин, разговаривая с кем-то, он то и дело бросал любопытные взгляды в нашу сторону.

— Нет, Додик, — сказал я. — Это вы в литературе сделали русского человека громилой и убийцей.

Я слышал от членов комиссии, которая занималась обследованием в библиотеках, что книги подавляющего числа ленинградских литераторов не читают, они годами стоят на полках. Не помогают хвалебные статьи придворных критиков, пропаганда «своих» библиотекарей — не хотят люди читать эту серую муть! Честные библиотекари жаловались, мол, их заставляют пропагандировать именитых писателей-лауреатов, героев, а читатели возвращают их книги, сетуя на то, что они серы, скучны, примитивны...

В своих выступлениях на собраниях я об этом тоже говорил, чем вызвал у многих раздражение. Потом подходили ко мне литераторы и с возмущением говорили, что на читателя нельзя ориентироваться, дескать, у читателя нарасхват детективы, исторические романы Пикуля, Дрюона, слезливые стишки. Все с ума сходят по Владимиру Высоцкому, а разве он поэт? А есть литература для избранных, которую ценят лишь тонкие знатоки. Вот на них и нужно ориентироваться. И еще толковали, что литературный процесс — это такая штука, когда издательствам необходимо печатать и никому не нужную поэзию и прозу. Лишь сравнивая плохую книгу с хорошей, можно научиться разбираться в литературе.

Я возражал: мол, всемирно признанные классики всегда писали для широкого читателя и их тоже некоторые критики упрекали за это, тем не менее они остались в веках, а эстетствующие «гении» ежели и упоминаются, то лишь в специальных исследовательских работах...

— Зачем мне голову ломать: читают меня или не читают? — возразил мне уязвленный Додик Киевский. — Журналы меня публикуют, издательство мои книги выпускает, деньги я за них получаю сполна, а читают их или нет — мне в высшей степени наплевать! У нас библиотек много, те экземпляры, что не купят в магазинах, отправят в библиотеки...

— Хорошо, Андрей, за твоими книгами охотятся, в магазинах за ними стоят, как за Пикулем, в очереди, а что, тиражи у тебя больше, чем у Додика, Тодика или у меня? — вступил в спор Мишка Китаец. — Твои книги быстрее раскупаются, а наши — медленнее. Вот и вся разница. Издательства наши покрывают понесенные убытки классикой, детективами, популярными изданиями. Так что никто в накладе не остается.

— Вот и развелись графоманы, что всякую муть печатают, — заметил я. — А вот представьте себе на минуту, что за каждую выпущенную бездарную книжку, издательство несет материальную ответственность. У всех высчитывают крупный штраф из зарплаты. И у редактора, и у директора. Не берут люди в магазине твою книгу, и все тут! И будь директор или главный редактор твой лучший друг, он не издаст твою книжку, если ее не сумеет продать. Так ведь во всем мире делается, черт возьми!

— А что же делать бедным писателям, которых никто не будет покупать? — повернул ко мне свое бородатое лицо с выпуклыми карими глазами Додик Киевский.

— А кем ты был до того, как стал писателем, то есть литератором? — спросил я.

— Фармацевтом в аптеке у Пяти углов, — ехидно вставил Тодик Минский.

— А ты? — повернулся я к нему. Меня уже понесло, и я не мог остановиться. Оба брата были случайными людьми в литературе, как и многие другие у нас. И их циничные суждения о ней бесили меня.

— Я — врачом-венерологом, — ответил Минский. — Кстати, тоже доходная профессия.

— Вот и возвращайтесь на круги своя, — отрубил я.

— Это верно, — растянул толстые губы в улыбке Дедкин. — У нас в Союзе писателей химиков-физиков, как карпов в колхозном пруду! И все кушать хотят...

Мишка Китаец улыбался, кивал мне, подмигивал, иногда он оборачивался к сидящим за соседними столиками, будто приглашая и их принять участие в нашем споре. Глаза его посветлели, а толстые щеки еще больше побурели. Он отпустил узел коричневого галстука на несвежей рубашке. В бутылке оставалось уже меньше половины. Как-то странно он себя вел: и мне подыгрывал, и Додику с Тодиком. Им тоже улыбался и подмигивал. Дедкин писал гораздо лучше братьев, его книги не пылились на полках книжных магазинов. Писал он в основном повести о работниках милиции, даже какую-то милицейскую премию получил.

— Не вздумай еще заказывать, — резко заметил я ему. — Больше платить не буду.

— А ты знаешь, Андрей, на отчетно-выборном собрании меж столиков в кафе сновал Саша Сорочкин и уговаривал всех вычеркивать тебя из списков для тайного голосования в правление, — сказал Мишка Китаец.

— Я бы тебя точно вычеркнул, если бы ты остался в списке, — проговорил Додик Киевский.

— А я нет, — даже подскочил на своем стуле Тодик Минский. — Если уж на то пошло, Андрей прав. Сколько у нас писателей? Четыреста? А известных можно по пальцам перечесть. Разве это нормально?

— Тебя ведь тоже поганой метлой погонят, будь у нас генеральная чистка, — ухмыльнулся Дедкин.

— Я не пропаду, — улыбнулся Минский. — Ты же первый прибежишь ко мне на прием, когда я открою свой кожно-венерологический кабинет...

— Я совсем забыл, ты ведь ценный человек! — рассмеялся Дедкин и снова повернулся ко мне:

— Послушай, а ты хоть знаешь, почему Кремний Бородулин отвел твою кандидатуру на собрании? Его обработали и Осинский, и Саша Сорочкин. Я как-то перед собранием забежал к Бородулину за червонцем в долг, а у него в ванной прячется Саша Сорочкин... Я его оттуда за шиворот выволок.

— Не вам, ребята, надо уходить из Союза, — с горечью сказал я. — А мне! И таким, как я. Надоело быть здесь белой вороной.

— Живи сам и давай жить другим, — вставил эту сакраментальную фразу Додик Киевский и многозначительно посмотрел на свой указательный палец, вздернутый вверх. Я раньше не замечал за ним этой привычки.

— Живи просто, проживешь лет до ста, — подхватил Тодик Минский.

— А мне как-то наплевать, что делается у нас в Союзе, — сказал Мишка Китаец, опрокидывая в себя очередную рюмку. — Лишь бы меня не трогали.

— Тебя не тронут, — заверил я его.

— Ты, Миша, наш человек, — заметил охмелевший Додик Киевский.

Я даже не заметил, как за нашим столом очутился Саша Сорочкин. Близко придвинувшись ко мне и хитренько улыбаясь, он громко заговорил:

— После твоей разгромной рецензии на радио отказали в работе двоим нашим начинающим писателям... Завернули их рассказики и показали на дверь. А мальчики оба не работают. Готовились вступить в Союз. Что им теперь кушать, Андрюша?

— Пусть идут и работают, — резонно ответил я.

Мне бы сразу сообразить, что все тут сейчас происходит не случайно: и Киевский с Минским, и Мишка Китаец, который все подливал в мою рюмку коньяк, — кажется, две рюмки я в пылу спора выпил, — и, наконец, Саша Сорочкин со своей гаденькой улыбочкой и блестящими прозрачными глазами. Вокруг меня сгущалась какая-то враждебная атмосфера. Лишь Тодик Минский смотрел на меня вроде бы даже с симпатией, он, кажется, не обиделся, что я посоветовал ему вместо литературы снова заняться врачебным ремеслом. Зато брат его Додик сверлил меня ненавидящим взглядом. Саша Сорочкин ничего не пил, от него пахло резким одеколоном, будто он только из парикмахерской. До синевы выбритое лицо маячило перед моими глазами, тонкие губы кривились. Он откинул голову назад, точно собрался клюнуть меня своим носом. А Дедкин то куда-то исчезал, то снова появлялся. Его широкая улыбка, предназначенная всем сразу, начала меня раздражать. Вроде бы Мишка Китаец и разделяет мои взгляды, а вместе с тем нет-нет и обронит какую-нибудь ядовитую фразу в мой адрес. Будто специально разжигает скандал, стравливает нас. Я уже не знал, от кого мне отбиваться, потому что нападали они дружно и не давали мне слово вставить. Несколько раз мимо прошмыгнул к стойке громоздкий, с бычьей шеей переводчик Юрий Ростков. Он был освобожденным парторгом. Мне показалось, что у него даже уши в курчавых кустиках волос шевелятся, так ему интересно услышать, о чем идет на повышенных тонах разговор за нашим столом.

— Что, тебе Юзик Симский и Радик Коган соли на хвост насыпали? — наступал на меня Сорочкин. — Чего ты на них ополчился?

— Да не на них, а на ту чушь, которую они пишут!

— Но ты же не будешь отрицать, что Осип Маркович Осинский — талантливый драматург? — тряс своей рыжеватой бороденкой Додик Киевский.

— Мне его пьесы не нравятся.

— Всем в стране нравятся, а тебе нет? — это снова Сорочкин.

— Я тоже на его спектакли не хожу, — вставил Дедкин.

— Не надо было тебе наших мальчиков трогать, — бубнил Сорочкин. — Да и Осипа Марковича не стоило бы задевать... Он ведь больно может клюнуть!

— Саша, только не говори мне, что «живи сам и давай жить другим», — сказал я Сорочкину. — Здесь каждый второй это повторяет... Кстати, за что тебя выгнали из института?

Сорочкин, кажется, преподавал в педагогическом институте, но после громкого скандала, связанного со взяточничеством при поступлении абитуриентов, был выставлен оттуда. И как у нас уже не раз было, ему на помощь пришли знакомые из нашего Союза писателей, помогли ему издать книгу о Шоломе Алейхеме, быстренько приняли в члены, и Саша Сорочкин мелким бесом забегал по Союзу, втерся сразу в несколько комиссий и подкомиссий, каким-то образом даже имел отношение к распределению автомашин среди литераторов. Вот уж поистине — пустили козла в огород...

— Я сам ушел! — не растерявшись, ответил Саша. Надо отдать ему должное, он не терялся никогда и ни при каких обстоятельствах. — Ушел потому, что там мне не давали жить такие, как ты...

— Здесь-то наоборот: ты мне не даешь дышать... — усмехнулся я.

— Моя бы воля, я вас всех...

— Не зарывайся, Саша, — испуганно оглянувшись, одернул его Додик Киевский. — Мы же интеллигентные люди...

— Да что бы вы делали без нас? — даже не взглянув на него, горячо продолжал Саша Сорочкин. Скошенный подбородок его побелел. — Мы несем вам культуру...

— Литературу, — ввернул Дедкин, подмигнув мне.

— Мы первые в искусстве, театре, кино, науке, журналистике! — с гордостью выкрикивал Сорочкин.

— И в шахматах тоже, — снова вставил Мишка Китаец.

— Короче говоря, вся идеология на наших плечах, — подытожил Сорочкин. — Кто в театрах ставил пьесы советских драматургов? Кто самые известные кинорежиссеры? Кто работает в печати, на радио и телевидении?

— Лучше бы вас там было поменьше, — сказал я. — Литературу довели до ручки — люди шарахаются от современной прозы, в поэзии делают деньги халтурщики-песенники, в театрах идут дерьмовые спектакли, по телевидению нечего смотреть, в кино калечат русскую классику, в газетах вы хвалите друг дружку, а добрую половину научно-исследовательских институтов в стране, где вы окопались, давно пора разогнать... Лепите там кандидатов и докторов, а народному хозяйству десятилетия не даете ни шиша! Наоборот, разрушаете его! Нечем хвалиться, Саша! Никогда еще русская литература, искусство не были в таком завале, упадке, как сейчас.

— Какая русская? Советская! — хихикнул Дедкин. — Русского уже ничего в России не осталось, кроме спившегося народа, которому наплевать на культуру и искусство!

— А кто довел народ до этого? — зло посмотрел я на него. — Кому было выгодно спаивать народ? Наверное, тому, кто десятилетиями лишал его национальной культуры, кто уничтожал наши памятники старины, кто подсовывал ему вместо высокохудожественных произведений серые литературные поделки, кто переиначивал как хотел нашу историю, подгонял ее под свои конъюнктурные мерки, у кого девиз: «Чем хуже всем, тем лучше нам!» Вот и хлынули в искусство и культуру, литературу, науку фармацевты, врачи, инженеры, торговцы, спекулянты — деньги-то здесь одинаково платят как за талантливое произведение, так и за бездарное. Вот почему, братцы киевские-минские и саши сорочкины, вам жирно и вольготно живется... Так вам все мало, готовы все талантливое русское задушить! Вот почему вы и на Шолохова нападали! Даже пустили «парашу», что «Тихий Дон» другой написал! И этого вам мало: нужно еще тыкать носом русский народ в корыто, мол, жрите, что дают, пейте всякую гадость, только нам не мешайте жить, творить, говорить вам то, что нам хочется... А кто голос против вас вдруг поднимет, того вы мгновенно ошельмуете, приклеите ярлык черносотенца или антисемита. Кстати, этот термин давно устарел. В Советском Союзе нет антисемитизма, сейчас впору вводить термин «антирусизм». Ненавидя все русское, презирая русских, вы тем не менее нагло требуете любви к себе? Почему же такая несправедливость? Русскому человеку, тем более интеллигенту, не свойствен шовинизм. Пожалуй, нет в мире более интернационального народа, чем русские. Мы действительно готовы снять с себя и любому отдать последнюю рубашку. И отдаем. Мы — добрый народ, скромный, совестливый, но нельзя же нашей добротой до бесконечности злоупотреблять, да еще и презирать, унижать нас за это?.. Вы кричите на весь мир, что вас притесняют, все западные голоса только об этом и талдычат по радио, а ведь притесняете русских в их собственном доме как раз вы! У кого лучшие квартиры? Дачи, машины? Кто покупает все самое дорогое, дефицитное? Кто разъезжает по всему миру, пользуясь международными связями и знакомствами, издает там за валюту свои книги! Мы, русские, хотели бы иметь равные права с вами. Большего нам и не нужно! Быть равноправными с евреями, чукчами, казахами, узбеками... Что это за интернационализм, если в братской семье народов русские — самые бесправные, нищие, забитые? Справедливо ли это? Кстати, ваши критики как раз и прославляют именно тех писателей, которые такими и показывают русских людей: забитыми, серыми, покорными... Зачем вам это нужно? Чтобы перед всем миром подчеркнуть свое превосходство перед русскими? Крича об интернационализме для всех, вы на деле проповедуете национализм для себя!

— Вы слышали, что он сказал? — встав со стула, закричал Саша Сорочкин, обращаясь к сидящим за соседними столиками. — Да это... Это же фашист! За такие слова раньше расстреливали!

— Это верно, — не мог я уже остановиться. — У Берии среди подручных вашего брата тоже хватало!..

Дальше произошло нечто непостижимое для меня: Мишка Китаец, предварительно допив последнюю рюмку коньяку, вдруг вскочил со стула, опрокинул стол со всем содержимым на нем. Киевский и Минский с воплями вскочили и стали стряхивать со своих новеньких костюмов остатки еды, Саша Сорочкин, злобно вытаращившись на меня, орал на весь зал:

— Хулиган! Антисемит! Таким не место в нашем Союзе!

— Чего разорались? — добродушно заметил Мишка Китаец. — Человек укушался, вот и несет всякую ересь. С кем не бывает...

Поднялся шум, нас обступили. К моей кожаной куртке тоже пристали кубики свеклы и полоски красной капусты из винегрета. Под ногами похрустывали осколки рюмок и фужеров. В проеме дверей раздаточной возникла монументальная фигура заведующей кафе в белом халате. Парторг Юрий Ростков стоял чуть в стороне и сверлил меня злорадными глазами. У меня мелькнула мысль, что я его одним из первых отводил перед собранием из списка в правление, в глаза сказал, что он пресмыкается перед секретарями, лижет зад Осинскому...

Еще до конца не осознав, что все-таки произошло, я озирался, разыскивая глазами Дедкина, но его в зале не было. Мавр сделал свое дело и ушел...

— Он замахнулся на меня бутылкой! — вопил Саша Сорочкин, обращаясь к Росткову. — Кинулся, как зверь, и опрокинул стол... Толкует об интеллигентности, а сам — хам и хулиган! Надо вызвать милицию! Таким место в вытрезвителе...

— Кто будет платить за рюмки, фужеры? — равнодушно спросила заведующая. Ее таким пустяком не удивишь: в этом кафе и не такое случалось!

— Наверное, тот, кто опрокинул стол, — наконец проговорил я.

— Ты, проклятый антисемит, заплатишь и за мой новый костюм! — взвизгнул Додик Киевский. — Посмотрите, как он меня заляпал.

На костюм Додика Киевского никто не смотрел — все смотрели на меня и молчали. Разорялись лишь Додик Киевский и Саша Сорочкин. Тодик Минский спокойно стоял у окна и стирал бумажной салфеткой соус с брюк. Подозрительно помалкивал у стойки с чашкой кофе в руке Ростков, хотя взгляд его не предвещал для меня ничего хорошего...

— Ладно, за посуду я заплачу, — произнес я.

— А за коньяк, закуску? — подскочила официантка. — У вас заказ на сорок рублей.

— На сорок? — туго соображал я. — Почему на сорок?

— Михаил Николаевич Дедкин взял одну бутылку с собой, сказал, что вы заплатите...

Я достал из внутреннего кармана единственную пятидесятирублевку, отдал официантке.

— Надеюсь, этого хватит?

Та подошла к заведующей кафе, и они вместе стали что-то подсчитывать в блокноте. Уже на выходе меня догнал Тодик Минский. Виновато виляя глазами, он сказал:

— Андрей, я тут ни при чем... Если понадобится, я готов подтвердить, что стол опрокинул Мишка Дедкин. И вообще, все это дурно попахивает. Похоже на провокацию.

— Но каков Мишка Китаец, а? — сказал я.

— Китаец?

Тодик Минский, конечно, не знал, что я давно так прозвал для себя Дедкина.

Забегая вперед, скажу, что при разборе моего дела добрейший Тодик так и не подтвердил, что этот злосчастный стол с двумя парами фужеров и столькими же рюмками опрокинул Михаил Дедкин. Наверное, брат Додик Киевский надавил на него, а может, Саша Сорочкин? Не исключено, что и сам парторг Юрий Ростков, который самолично возглавил расследование инцидента, произошедшего осенним вечером 1969 года в писательском кафе.

Глава двенадцатая


1

А дело закрутилось не на шутку: Мишка Китаец на каждом перекрестке публично заявлял, что я устроил в кафе дебош, оскорбил Додика Киевского, Тодика Минского, Сашу Сорочкина, в пьяном состоянии поносил Осинского и Беленького, вел антисемитские разговоры... Глыбообразный, с красной шеей борца и багровым лицом парторг Юрий Ростков — все знали, что он сам любит выпить, — бегал с третьего этажа Дома писателей вниз в кафе и заставлял официантку, буфетчицу и заведующую столовой подписать бумагу, где красочно описывались мои «художества». Подобные заявления уже подписали Дедкин, Сорочкин, братья Киевский и Минский... Уверен, что Тодик при этом испытывал муки совести, но не мог же он идти против своих...

Пока разворачивалась вся эта кампания против меня, я гостил у своего старого друга Николая в Калинине. В то время как Осинский, Беленький, Сорочкин ломали головы, как извлечь из этой раздутой истории побольше выгоды, мы ходили на лыжах, ловили на зимние удочки в Волге окуней и ершей...

Тарсан Тарасов побывал в райкоме, обкоме партии, где со свойственной ему манерой, в шутливой форме рассказал начальству о скандале в кафе писателей. Терентий Окаемов оповестил об этом своих приятелей в Москве, в результате чего двум филологам сразу же завернули из журналов рецензии, написанные на мою последнюю книгу. Осип Осинский поставил в известность об «антисемитском» акте в Ленинграде крупных столичных литераторов, разделяющих его взгляды и убеждения.

А слушок, пущенный из Ленинграда, полз, ширился, дополнялся небылицами. Теперь нужно было поставить точку над «и», а точнее, расправиться с «бунтарем», как еще меня мягко называли некоторые литераторы, не поверившие сплетне. Обсудить на партбюро, общем собрании, чтобы другим неповадно было. Чтобы те, кто честно и прямо говорили на собраниях о засилье бездарей, о групповщине, хвост поджали, прикусили свои языки...

Волга замерзла, и мы с Николаем ежедневно совершали по ней далекие лыжные прогулки. В морозном воздухе мельтешили микроскопические искорки, небо над городом было багровым, будто где-то занимался пожар, на самом деле — это невидимое в морозной дымке солнце расцвечивало редкие перистые облака. Ослепительно сиял позолоченный купол белой с зеленой крышей церкви на берегу. А вообще церквей в Калинине мало, пройдя по заснеженной Волге с два километра, я насчитал всего три. Снег тонко пел под лыжами. Мой друг был в коричневой куртке с капюшоном и бесформенной кроличьей шапке. Широкое смуглое лицо его изрезано морщинами, крупный с горбинкой нос опустился книзу, придавая лицу некоторую унылость, надо лбом торчал седой клок волос.

— Тверь построена при впадении рек Тверды и Тьмаки в Волгу, — хорошо поставленным голосом, выпуская клубочки пара изо рта, просвещает меня Николай. Он почему-то считает своим долгом каждый раз это делать в мои редкие приезды сюда. Мой друг немало поколесил по стране, меняя в молодости провинциальные театры чуть ли не каждый сезон, а вот в Калинине прочно осел. Уже больше десяти лет здесь.

— Тверь... — повторяю я. — Теперь мало кто так называет этот город.

— Не скажи, — возражает Николай. — Коренные жители до сих пор именуют его по старинке. Пишут письма в Совет Министров, чтобы вернули городу на Волге старое название. Калинина теперь мало кто и помнит, да и никаких великих дел что-то за ним не числится. Всесоюзный староста? А что это такое? Александр Невский — великий был полководец, однако никто древний Псков не переименовывал в его честь. И Петербург незачем было заменять на Ленинград, к Твери и многим другим городам в России не привились фамилии современных государственных деятелей. Как-то уж слишком щедро стали называть наши города своими и чужими фамилиями... Солоухин, кажется, об этом писал?

— Многие пишут, а толку-то? — возразил я. — Что-то неохотно наши бюрократы возвращают исконные старые названия городам.

— Говорят, Брежнев хочет Москву назвать своим именем, — сбоку взглянул на меня Бутрехин.

— Не думаю, чтобы это даже у него прошло, — сказал я. — Что он сделал такого?

— Себя сделал или его сделали, — заметил мой друг. — У нас на площади залепили на всю трехэтажную стену его портрет... Смотрит с верхотуры и смеется над всеми нами... В Калинине уже пять лет нет мяса, масла, колбасы. В пятницу-субботу ездим в столицу за продуктами. Зато водки — залейся!

Я и впрямь заметил, что в Калинине много пьяных, особенно к вечеру. Встречал совсем молоденьких юношей и даже женщин. И в театре, куда я ходил посмотреть спектакли с участием Николая, в перерыв к буфету с водкой и коньяком было не пробиться. А некоторые «театралы» так и оставались бражничать за столиками после третьего звонка.

С берега прямо на нас мчалась по снежному насту здоровенная овчарка с черным чепраком. Пушистый хвост стелился, морда оскалена, но не лает. Пес загородил нам дорогу, пришлось его объехать. Овчарка долго смотрела нам вслед, будто раздумывая: домой вернуться или с нами прогуляться? Две вороны сидели на сугробе с лоснящейся вершиной и лениво долбили клювами вмерзшую в лед горбушку хлеба, оставленную любителями подледного лова. Вокруг много было замерзших лунок. Прямо на лыжне торчком стоял серый дырявый валенок.

— Я читал в газете, что режиссеру и нескольким артистам вашего театра дали Государственную премию за какой-то спектакль, — вспомнил я. — А тебя чего же обошли?

Я считал Николая очень способным артистом, года два назад ему присвоили звание заслуженного артиста РСФСР.

— Потому что я дурак, вот и не получил премию, — помолчав, уронил мой друг. — Как все вышло-то? Режиссер взял пьесу одного московского драматурга. Пьеса — полное дерьмо, зато драматург — влиятельный в высших кругах человек. К самому Брежневу вхож. Пообещал, если поставим его пьесу, то выхлопочет театру Госпремию... Ну, приехал он к нам на премьеру с целой армией журналистов и деятелей культуры, что тебе президент со свитой... У меня была большая роль, хотя и не заглавная. На премьере, несмотря на рекламу, было всего ползала, принимали вяло, некоторые вставали и уходили. Потом, как водится, собрались на банкет. Драматург, этакая глыба в замшевом пиджаке, с огромным животом, принимает поздравления, его подхалимы поют дифирамбы, режиссер рассыпается мелким бесом, а я возьми и ляпни: мол, пьеса-то слабая, и народ на нее ходить не будет. У меня там был монолог о том, как разные ловкачи в наше время умеют ловко приспосабливаться, подхалимничать перед начальством и хорошо жить... Ну, я этот монолог прямо в лицо драматургу и зачитал... с выражением. Говорят, лучше получилось, чем на премьере. Потом режиссер мне сказал, что драматург сам вымарал мою фамилию из списка представленных к премии. У нас ведь теперь оптом дают. Он, драматург-то, оказался еще членом Комитета по премиям...

— Я смотрю, ты, как и я, гладишь против шерсти... — заметил я. — А таким сейчас тяжело живется... Катаюсь с тобой на лыжах, любуюсь на морозную Волгу, а на душе кошки скребут: готовят мне большую каку Осинский и его друзья.

— Награды и премии сыплются, как из рога изобилия, всякой шушере... — думая о своем, сказал Николай. Он остановился, оперся на алюминиевые палки, сбил на затылок кроличью шапку с оттопырившимся козырьком и уставился на меня. — Ну почему мы, Андрей, с тобой какие-то лопухи? Кто меня за язык дернул прочесть монолог с намеком на особу драматурга?

— А меня ополчиться на писательскую групповщину? — в тон ему сказал я. — У нас в ходу сейчас поговорка: «Живи сам и давай жить другим!» Можно ее немного переиначить: «Не мешай жить другим, тогда и самому дадут жить...»

— Вот ты говорил, дескать, потом рвачам и делягам от искусства будет стыдно за премии и награды, по блату полученные, с них за все спросится, — продолжал Николай. — Когда будет это «потом»? Живем-то один раз? Наша история, Андрей, — штука хитрая. Разве истинных патриотов и революционеров не превращали при Сталине в изменников иврагов народа? А палачей и садистов — в героев? Да чего далеко ходить за примером: разве наш нынешний деятель не возвеличивает себя? А какой восторженный шум подняли вокруг его особы подхалимы и прихлебатели? Уже возвели в «величайшего деятеля». А что этот «деятель» нашей эпохи наработал? Кругом развал, взяточничество, воровство, приписки, вранье, а он со своими родственниками как сыр в масле катается и с мефистофельской улыбкой принимает награды и поздравления от подхалимов... А эти встречи-проводы? Поцелуи? Противно смотреть...

— У нас есть один поэт, Тарсан Тарасов...

— Не слышал, — вставил Николай.

— Частенько выступает по радио! Так он любит всем повторять: «Пройдет и это!» Мол, мне хорошо, даже очень, а вам плохо... Так было всегда и будет... Главное, говорит, попасть в орбиту, а я, мол, попал и теперь до самой смерти не соскочу с нее... Орбита! Карусель все это, Коля! Крутится, вертится... И столько набилось в нее разной нечисти со свиными рылами. Крутятся, жрут в три горла самое вкусное и еще насмехаются над теми, на чьи спины взгромоздились с ногами... Пинают, пришпоривают, мол, давай, вези нас!

— Выходит, сейчас время ловкачей и деляг, — задумчиво сказал Николай. — Чем больше нахальства в тебе, тем быстрее успеха добьешься.

— Мы с тобой, Коля, наверное, принадлежим к тем, о которых сказал Омар Хайям: 


Тревога вечная мне не дает вздохнуть,

От стонов горестных моя устала грудь,

Зачем пришел я в мир, раз — без меня, со мной ли —

Все так же он вершит свой непонятный путь?


— Омар Хайям... — задумчиво проговорил Николай. — Он ведь больше всех из поэтов воспевал пьянство и разврат?

— Это глубочайшее заблуждение, — возразил я. — Многие так считают: а на самом деле это был прекрасный поэт и великий философ. Но он жил почти девятьсот лет назад, когда мусульманская религия диктовала всем свои законы. Его хвала вину и радостям земным — это протест! Ведь Коран запрещал вино и многое другое, а Омар Хайям был свободолюбивый человек, он старался даже в то жестокое время оставаться самим собой. Он проповедовал человеческую свободу. Поэтому его и ненавидели халифы и имамы.

— А это кто еще такие?

Занимаясь началом развития христианства на Руси, я изучал и другие религии: мусульманство, буддизм, иудаизм. В это время я заново открыл для себя Омара Хайяма. Конечно, он был человеком, который не чуждался радостей земных, но приписывать ему пьянство и распутство было бы непростительной глупостью. Кстати, он написал не только о пользе вина, но и о вреде его. И потом, как пили раньше и пьют теперь — это несравнимые вещи.

— Высшие мусульманские религиозные деятели, — ответил я.

— Ты меня заинтриговал, — улыбнулся Николай. — Обязательно заново перечитаю Хайяма.

— Перечитай, — сказал я.

2

Быстро сгущались сумерки, багровая полоса на горизонте сузилась, облака потемнели и вроде бы поднялись выше. Набежавший ветер вызвал тихий звон, шорох.

Светло-серые глаза старого приятеля смотрели на меня печально. Николай вообще был пессимистом. В своих письмах, а мы с ним переписывались лет двадцать, с тех пор как подружились, он жаловался, на несложившуюся семейную жизнь, на болезни, на склоки и интриги в театре, сетовал, что внешне да, пожалуй, и внутренне, рано состарился, он был старше меня на два года, сокрушался, что разочаровался в женщинах; раньше были у него романы на гастролях, а теперь живет в номере одиноким волком и боится к женщине подойти — а вдруг отошьет? Тогда и совсем настроение упадет. Обладая незаурядной наблюдательностью, писал мне о жизни людей в захолустных провинциальных городах, о бедности и запустении. Описывал, как загрязнены реки, пойманная рыба — Николай даже на гастроли возил удочки и спиннинг — пахнет керосином и ядохимикатами. Много пьяных — молодых и пожилых. Бывает, в театре засыпают зрители в мягких креслах, но тут, пожалуй, не только водка виновата: приходится играть в таких серых, бездарных пьесах современных драматургов, что, того гляди, и сам заснешь на сцене...

И вместе с тем, Николай был жизнелюбом, очень заботился о своем здоровье, часто выезжал на рыбалку, вот построил под Калинином близь Волги небольшую дачку. До того как стать артистом, Николай несколько лет проработал в театре плотником, так что почти все он делал сам. Приезжая ко мне в Петухи, друг всегда захватывал с собой какую-то особую ножовку, несколько фигурных стамесок, рубанок. Он умел из березовых капов, да и просто из сухого полена мастерски вырезать любую фигуру. У меня на стенах развешано несколько театральных масок, бородатых чертей, даже есть одна русалка. Я всегда завидовал его таланту к деревянным поделкам. Попробовал как-то выдолбить из березового капа вазу, так провозился месяца два, а когда сравнил ее с подаренной мне Николаем вазой, то моя показалась «золушкой» рядом с его красно-желтой отполированной красавицей.

Друг каждое утро к одиннадцати уходил в театр на репетицию, а я понемногу стучал на портативной пишущей машинке, которую привез с собой. Вечером мы оба шли в театр. Пьесы действительно шли слабые, я понимал, что умному, тонкому Николаю было противно произносить глупые слова, монологи, выслушивать точно такие же реплики. Зрители зевали в креслах, некоторые вставали и, пригнувшись, уходили в буфет...

Ветер все набирал силу, стал покалывать снежными иголками щеки, лоб, звон и шорох усилились. Происходило какое-то невидимое глазу передвижение мельчайших частиц снега.

— Поворачиваем? — спросил Николай.

И снова его широкая спина маячит впереди. Воротник куртки и капюшон прихватила изморозь. Когда тянет ледяной ветер, то и маленький мороз ощутимо кусается. Я на ходу тер рукавицами уши, мои лыжи визжали, а в ушах звенела вечерняя морозная мелодия, прямо перед глазами реяли крошечные голубоватые огоньки. На душе у меня было торжественно и спокойно. Сегодня понедельник, в театре выходной, и мы с Николаем весь вечер проведем вместе. Сидя на самодельном табурете с кожаным сиденьем, он будет постукивать деревянным молотком по стамеске с глубоким желобком, обрабатывая буковую деревяшку. Иногда он и сам еще толком не знает, что у него получится. Как он утверждает, дерево само подскажет. У него все стены украшены различными фигурками, вырезанными и выдолбленными вот такими осенне-зимними вечерами. Мне нравится смотреть, как он неторопливо орудует молотком и стамеской и ведет медлительный рассказ о своей театральной жизни. Особенно много разных историй с ним случается на гастролях. Как-то утром перед спектаклем для школьников отправился на речушку порыбачить, дело было в Вышнем Волочке. Городок весь изрезан каналами, как Венеция, только гондол нет. Закинул удочку, тихо кругом, шуршит камыш, порхают синие стрекозы, задумался о чем-то, а когда глянул на поплавок — его не видно. Потянул — не идет. Чувствуется, что-то тяжелое на крючок село. Делать нечего, стащил с себя штаны, полез в воду. Хорошо, что у берега не очень глубоко. Засунул обе руки под воду в камышах, нащупывая рыбину, очевидно, забившуюся в тину... Схватил сгоряча не сообразив, что это такое, вытащил, а на него, топорща усы и моргая, уставилась огромная водяная крыса... Отшвырнул ее от себя вместе с удочкой и пулей — на берег. Только у гостиницы опомнился... Вернулся, спиннингом подтянул к берегу складное бамбуковое удилище, слава Богу, крысы на крючке уже не было...

Я тоже в те годы много рыбачил, однажды меня угорь напугал, но крысы мне на крючок никогда не попадались...

Николай дома достал из почтового ящика газету и зеленый листок. Недоуменно повертев его в руках, протянул мне. В телеграмме на Калининский облдрамтеатр для передачи Андрею Волконскому сообщалось: «Срочно приезжайте Ленинград получения квартиры». Подпись секретаря.

— Поздравляю, — улыбнулся Николай. Улыбка сразу сделала его моложе на десять лет. — Приглашай, брат, на новоселье!

3

В Ленинград я выехал на следующий день. Не скажу, что меня не мучили сомнения: не очень-то верилось в такой подарок! Но я ведь стоял на очереди, могла она в конце концов и подойти. Каждый год город выделял Союзу писателей несколько квартир. Я как-то не подумал: откуда им было известно, что я в Калинине?!

Лишь в поезде, лежа на верхней полке купе, я вспомнил, что сообщил об этом Мишке Китайцу, мол, есть у меня в Калинине друг артист, собираюсь его навестить...

Вместо квартиры я получил строгий выговор по партийной линии. Все было уже подготовлено. Приехав, я позвонил оргсекретарю Семенову, он, чуть замешкавшись, сообщил, что ждет меня в три часа дня. Он действительно ждал меня в назначенное время, только не один, а с другими членами партбюро. Удивительно, что все так быстро собрались! Тут были Осип Осинский, Тарсан Тарасов, Олежка Боровой. Вел партбюро Юрий Ростков. Толстая багровая шея распирала ворот серого крупной вязки свитера! Обычно на партбюро он приходит в костюме и галстуке, а тут, видно, и переодеться не успел...

Меня обвинили в том, что я устроил скандал в кафе с мордобоем и битьем посуды. Были зачитаны заявления официантки, заведующей столовой... Позже я узнал, что Юрий Ростков заставил их под диктовку написать эти вымученные кляузы, угрожая, что, если откажутся, будут уволены с работы. Когда я сказал, что никакого мордобоя не было, а стол ни с того ни с сего опрокинул на присутствующих Михаил Дедкин, тот, вскочив с места, затараторил, что, мол, Волконский был пьян и ничего не помнит, а у него лишь недавно прошел фонарь под глазом, который я поставил ему... Приглашенные сюда Тодик Минский и Додик Киевский подтвердили, что нахулиганил я. Если Киевский разразился целой обвинительной речью против меня, то Минский стыдливо отводил глаза и мямлил, что даже не понял, что вдруг произошло: сидели тихо-мирно и вдруг на его новый костюм полетели винегрет, бутерброды, рюмки...

Парторг Юрий Ростков, бросая на меня злобные взгляды, предложил исключить из партии.

— И из Союза писателей тоже, — выкрикнул Додик Киевский.

Осип Осинский тоже подчеркнул, что заводилой всего этого скандала был я, это подтвердило устроенное партбюро разбирательство, имеются заявления работников кафе. Исключение, пожалуй, не утвердит райком партии, а вот строгий выговор с занесением в учетную карточку следует объявить, чтобы и другим неповадно было безобразничать в нашем кафе... Михаилу Дедкину он предложил дать просто выговор без занесения в личное дело.

— Мне-то за что? —округлил свои бесстыжие глаза Мишка Китаец.

— Михаил Николаевич, наоборот, одергивал Андрея, — вступился за него и Додик Киевский.

Но, видно, по сценарию Осинского должен был немного пострадать и Дедкин.

— А как же квартира? — поинтересовался я и громко зачитал телеграмму.

— Какая квартира? — удивился Олежка Боровой. — Ты теперь надолго забудь про квартиру! Скажи спасибо, что в партии оставили.

Оргсекретарь Семенов, кудрявый, полный мужчина с бабьим лицом, заерзал на стуле, старательно отводя от меня глаза.

— Ага, значит, это была наживка на крючке, — сказал я. — Хитроумная приманка, чтобы меня вытащить сюда из Калинина... Не кажется ли вам, что это подло и низко?

— Не кажется, — по-свинячьи взвизгнул Ростков. — Он еще смеет нас в чем-то обвинять!

— Андрей Ростиславович, вы ведь не отрицаете, что были выпивши? — подал голос Осип Осинский.

— Какие-то две рюмки... — начал было я.

— Где две, там и девять, — вставил Олежка Боровой. Уж он-то мог выпить и больше, ему комплекция позволяла.

Я все ждал, что они начнут меня обвинять в нелестных высказываниях в адрес евреев-писателей, но, видно, так далеко Осинский решил не заходить. Он и внес предложение дать мне строгий выговор за пьяный дебош...

На моем веку это был первый случай, когда меня всерьез обвиняли в том, в чем я не был виноват. Если уж кого и нужно было наказать за пьянство, так это Дедкина и Додика Киевского. Эти липли на выпивку, как пчелы на мед.

— Я думаю, партийное собрание нас поддержит, — сказал Осинский, когда проголосовали за строгий выговор с занесением в учетную карточку. Я попытался было возразить, мол, я не был пьян, но багроволицый парторг Ростков — я был убежден, что он с утра пропустил не одну рюмку, — спросил:

— Вы заплатили за разбитые фужеры и рюмки?

— Заплатил, — согласился я, — но не я их разбил...

— У нас есть заявление работников кафе, — потыкал толстым пальцем с золотым кольцом Ростков. — Вы заплатили сорок девять рублей пятьдесят копеек. На эти деньги не одну бутылку можно купить...

— Андрей — щедрый парень, — хихикнул Мишка Китаец. — Он за всех заплатил...

Я, конечно, не выдержал и высказал им все, что у меня накипело на душе. Заседание партбюро назвал расправой за критику, которой я не раз подвергал руководство Союза писателей. Сказал о групповщине, пронизавшей весь Союз и даже партийную организацию. И если бы я не верил в партию, то сейчас положил бы на стол партбилет... Наверное, этого не следовало говорить, потом на бюро райкома партии, где утверждался мой «строгач», секретарь райкома Аркадьев Борис Григорьевич вспомнил об этом.

Закончив, я встал и вышел из комнаты. Вслед мне визгливо закричал Юрий Ростков:

— Волконский, остановитесь! Вы еще пожалеете об этом...

Но мне уже больше нечего было терять. Я понял, что все они — одна лавочка! И доказать им я ничего бы не смог, да им и не нужны были доказательства моей невиновности. Я стал для них чужим и виноватым с тех самых пор, как впервые выступил против них, против групповщины... Но как они разыграли весь этот спектакль!

Семенов в общем-то честный человек, я видел, ему стыдно было на партбюро. Кстати, он единственный, кто воздержался против вынесения мне строгого выговора. И это единственное, что он смог сделать для меня... Открыто возразить Осинскому и Росткову он бы никогда не решился, иначе ему не работать здесь. А старику скоро на пенсию. Конечно, в партбюро находились и честные люди, но они были заранее настроены против меня, Ростков потрясал перед ними пачкой бумаг — заявлениями свидетелей, точнее, лжесвидетелей.

4

Наверное, нужно было куда-то писать, доказывать, бить себя кулаком в грудь, мол, я не верблюд... Я ничего этого не стал делать. В тот год я купил на Псковщине в маленькой деревне Петухи крестьянскую избу, подремонтировал ее и стал там жить. И только осенние дожди и холода прогнали меня в город.

По радио и телевидению славили Брежнева. Маститые писатели соловьями заливались! Да их и раздували как раз за это! Главный редактор одного московского журнала, задыхаясь от переполнявшего его восторга, по телевидению кликушествовал, что наконец-то появился в России величайший писатель всех времен — это Брежнев, гениальные книги его (!) для всех писателей станут Библией, образцом мастерства, потомки будут изучать их... Да что изучать — жить по ним!

Да разве славил он один? А что говорил другой, когда вручал за эти брошюрки Ленинскую премию? А, кажется, в Лужниках известный певец на слова известного поэта, под звуки известного оркестра, исполняющего музыку известного композитора, простирал руки в сторону Брежнева, дремлющего в ложе, напрягая голос до могучего звона в нем металла, гремел: «Спасибо вам за ваш великий подвиг, наш Генеральный секретарь...» А эти оратории, когда знаменитые певцы в тельняшках славили «Малую землю» и «Целину»? А эти чтецы, среди них были и знаменитые артисты, когда по радио читали его брошюрки, какие у них были проникновенные голоса! Стоило, конечно, постараться: никого не обошли, каждого наградили: одного званием народного артиста, другого Ленинской премией, третьего — Героем Социалистического Труда. Не стыдно им сейчас петь и декламировать на новые мотивы? И надевают ли они на парадные смокинги и фраки награды?

«Время было такое», — оправдываются они. Во все времена были честные люди и конъюнктурщики, деляги от литературы и искусства. Не верю, что их заставляли это делать, — сами рвались, отталкивая локтями друг друга, славить, в надежде, что с барского стола что-нибудь и им обрыбится...

А теперь они все за перестройку: ругают то, что раньше хвалили, изобретают новые идейки, заигрывают с молодыми писателями... Правда, есть и такие, которые отрицают перестройку, плачут по минувшим временам, когда им жилось вольготно. Нахватали премий, наград, нажили крупный капитал, все свои опусы прогнали сериалами на телевидении и в кино.

Я вспомнил, как из моего романа о временах Ивана Грозного и Бориса Годунова редактор безжалостно вычеркивала старинные русские поговорки вроде: «Что ни двор, то вор, что ни клеть, то склад!», «Краденое порося в ушах визжит», «Краденая кобыла не в пример дешевле купленной обойдется». Или «Не тот вор, кто ворует, а тот, кто ворам потакает».

— На кого это вы намекаете? — журила она меня. — Читатель нас может неправильно понять...

— Да это же давние времена, — вяло сопротивлялся я, отлично понимая, что она все равно не пропустит. — Это история...

— Я не хочу, чтобы и мы с вами попали в нехорошую историю, — вычеркивая пословицы, заключала она.

Иные времена, иные люди... Теперь «краденое порося» в ушах не визжит. А если и визжит, так никто не слышит. И воруют не кобыл, а миллионы рублей, целые товарные составы. А Брежневу, кто ворам потакал, в наш XX век бронзовые бюсты устанавливали, а гигантские портреты его на каждом углу красовались. Не постеснялся себе в мирное время звание маршала присвоить и орден Победы с бриллиантом на шею повесить. Мечтал, говорят, о звании генералиссимуса... Не хватило времени, а то и вторую мировую войну он бы выиграл...

Были ли в стране люди, которые видели этот государственный развал, вселенское пьянство, коррупцию, воровство, ставшее нормой жизни? Конечно, были, но их быстро оттирали на задний план, с высоких постов отправляли на пенсию. Такие люди не нужны были Хозяину и его окружению.

Глядя на высокое начальство, и те, кто поменьше, начинали подражать, перенимать их образ жизни. Распределители, пайки, премии, путевки, закрытые турбазы, встречи-проводы начальства с вином и весельем. Пусть в провинции в магазинах годами ничего нет, кроме заржавелых банок с килькой и минтаем в томатном соусе, зато все есть в закрытых распределителях: икра, вырезка, шейка, карбонаты, бразильский кофе в банках и зернах, севрюга горячего и холодного копчения, балыки, все сорта любой колбасы... Целые мясокомбинаты обслуживали номенклатуру. В городе мясокомбинат, а коренное население десятилетиями даже не знает запаха дефицитной колбасы, которая вся без остатка уходит в Центр...

Живи и радуйся, номенклатура всех мастей! И дай Бог здоровья Хозяину!

Таких, кто так жил и думал, тоже было немало. И думали они, жирея на дармовых дефицитах, что так будет вечно.

Вот в какое время я схлопотал «строгача» по партийной линии. Вся моя жизнь: детдом, университет, журналистика, потом литература — все это будило во мне возмущение тем, что происходило вокруг... Все-таки великое изобретение — телевидение! Хозяин и его окружение любили чуть ли не каждый день по любому поводу покрасоваться перед народом в программе «Время». И не только в программе. И вся глупость, вся нелепость происходящего помимо воли устроителей вылезала на мерцающем голубом экране! Это была промашка со стороны Хозяина и его прихлебателей. Они тоже любили покрасоваться рядом с ним, им тоже казалось, что по написанной референтами и помощниками бумажке можно умно поговорить... И красовались, и говорили, путаясь и коверкая даже простые слова. Хозяин, например, никак не мог внятно выговорить слова «социализм» и «коммунизм». Да и вряд ли он в последние годы знал, что это означает... Самые восторженные слова ораторов всех мастей предназначались, конечно, Хозяину. И нужно было в каждой речи не менее десяти—двадцати раз назвать его фамилию, присовокупляя к ней «выдающийся», «величайший деятель эпохи», «гениальный архитектор разрядки», «верный ленинец»...

Смотрели миллионы людей и видели даже то, что очень бы хотели скрыть от них устроители всех этих телевизионных шоу и мистерий-буфф, видели старческую немощь, полное отсутствие собственного мышления, бескультурье, чванство, а иногда просто глупость, обычно это ярко проявлялось, когда Хозяин или кто-либо из его самых близких соратников и подпевал отрывался от бумажки...

Люди стали понимать, что в стране происходит что-то ужасное, никто уже всерьез не принимал Хозяина и некоторых его соратников, появилось безразличие ко всему, мол, пусть все катится хоть в тар-тара-ры!.. И многие находили забвение в водке и дешевом вине. Да Хозяин и сам подавал пример на встречах и проводах, а то и появлялся хмельным перед телезрителями, вылезая из самолета или специального поезда.

Но были люди, которые понимали, что так больше продолжаться не может. Под угрозу было поставлено само наше существование. Становилось ясно, что такие руководители, как Брежнев, Черненко, Суслов, не заботятся о стране, народе, а лишь пекутся о своем собственном благополучии, о благополучии своих близких...

Я увлекся поэзией Омара Хайяма. Он стал для меня одним из самых любимых поэтов. Поэт и мыслитель пережил в своей жизни взлеты и падения, милость и ненависть монархов, любовь и разочарование. Иногда, столкнувшись с несправедливостью, подлостью, клеветой, не мешает вспомнить о тех, кто жил и творил до нас. Читая их, начинаешь понимать, что с тех пор, как появились люди, существуют злоба, зависть, лицемерие, подлость...

Вот какие стихи Омара Хайяма звучали в те годы во мне:


Лучше впасть в нищету, голодать или красть,

Чем в число лизоблюдов презренных попасть.

Лучше кости глодать, чем прельститься сластями

 За столом у мерзавцев, имеющих власть.


Тогда мне были близки и такие его стихи:


Ты к людям нынешним не очень сердцем льни,

Подальше от людей быть лучше в наши дни.

Глаза своей души открой на самых близких,

Увидишь с ужасом: тебе враги они.


Для себя я сделал после партбюро такой вывод: больше я не буду вылезать на писательскую трибуну и обличать тех, кто творит зло.

Это то же самое, что плевать против ветра: все на тебя же и летит! Трудно, когда ты один, быть правым. А сбиваться в группу, пусть даже противников зла, мне претило. Я не мог уподобиться Саше Сорочкину, Юрию Росткову, Додику Киевскому, Осипу Осинскому... Истинному писателю не пристало вступать в какие-либо сговоры, группы, товарищества. Это всегда плохо кончалось для писателя. У него есть единственная возможность бороться — это его талант! Страстно написанные рассказ, повесть, поэма, роман в тысячу крат больше всколыхнут общественность, чем выступление на собрании или еще где-либо.

В группу сбиваются, как правило, бездари, в сообществе им легче бороться с талантами и побеждать, больше того — уничтожать. Групповщина — это еще и коллектив. И он всегда будет прав, даже тогда, когда творит зло. С коллективом у нас все и всегда считаются. Недаром секретарь райкома партии Аркадьев рассмеялся мне в лицо, когда я на бюро райкома заявил, мол, считаю, что со мной обошлись несправедливо и что все это было подстроено.

— Значит, партбюро и собрание не правы, а один Волконский прав? — басисто пророкотал он, обведя сонным взглядом членов бюро, которые вряд ли меня знали и читали, а видели вообще впервые. Парторг Юрий Ростков отбарабанил им все как надо, зачитал даже коллективное письмо работников кафе.

Отныне я решил в своих книгах обличать зло. Изменился не только я сам, но и мое перо. Оно стало злее, обличительнее. Куда девались мои романтические настроения? Если раньше в моих книгах было много положительных героев, то отныне чаще стали появляться отрицательные типы... Мое глубокое убеждение, что, как в чистом виде не существует многих минералов и металлов, так и человек не бывает на сто процентов положительным. В нем много чего заложено — и доброе, и злое. А что станет доминирующим для него, это позже определят воспитание, окружение, сама жизнь. Поэтому мои герои разные: они бывают и плохими, и хорошими... Как мы все на этом свете. Я никогда не верил придворным писателям, которые разливали поварешками елей и патоку на страницах своих книг, не верил писателям, прославляющим в печати утратившего чувство реальности Хозяина. Интересно, как запоют эти литераторы, когда его не будет? Ведь миллионы людей видели их физиономии по телевизору, слышали их захлебывающиеся и дрожащие от восторга голоса... Телевидение — это великая штука! Оно не только восхваляет, но пуще того разоблачает...

Глава тринадцатая


1

Синоптики об этом ничего не говорили, но я заметил, что после сообщений об испытаниях ядерного оружия огромной мощности, через некоторое время по планете прокатывались сокрушительные ураганы со скоростью ветра иногда до двухсот пятидесяти километров в час. Такой ураган пронесся в конце августа 1987 года над Псковщиной, зацепив краем и наши Петухи. Тысячи вывернутых с корнем сосен, елей, берез, осин до сих пор навалены в лесу. Уже пожелтела местами хвоя, на скрюченных корнях побурела земля. А сколько деревьев ураган нагнул в одну сторону! И стоят они, опираясь ветвями на сестер, будто печальные памятники стихийному бедствию. Не живые, не мертвые. Будущей весной они даже снова зазеленеют, но это последняя будет для них весна.

С тех пор, как стали испытывать новое сверхмощное оружие, климат на планете сильно изменился в худшую сторону. Сколько же может терпеть наша старушка-Земля такие могучие потрясения? Ведь никто толком не может точно сказать, насколько это вредно для жизни на Земле? А заводы, фабрики, выбрасывающие миллиарды тонн вредных веществ в атмосферу? А истинное бедствие нашего века — автомобили, которые сжирают в крупных городах кислород, губят растительность, здоровье людей?

Долго многострадальная природа сносила насилие над собой наступающей цивилизации XX века, но, очевидно, и ее терпение наконец лопнуло: нет-нет да и заявит она свой протест разрушительным землетрясением, цунами или бешеными ураганами, сметающими все на своем пути... Каждый день на земле исчезает навсегда какой-нибудь вид растений и насекомых, пресмыкающихся, птиц или животных. Исчезают навсегда, обедняя планету, человечество. Многое уже никогда не увидят наши дети и внуки из того, что мы видели в детстве...

Мои мрачные мысли сразу рассеялись, лишь я вышел на набережную канала Грибоедова и увидел оцепленный многоярусными строительными лесами храм Спаса на крови. Мне нравилась эта необычная церковь. Сколько в нее вложено ума, таланта! Всякий раз, выходя на прогулку, я сворачивал к ней и подолгу стоял, разглядывая многочисленные мозаики. Уже много лет храм ремонтируется, очищаются от копоти золоченые и будто облитые разноцветной глазурью купола, кровли шатров, поливная черепица. Но больше всего меня радует вдруг неожиданно открывающаяся взору отреставрированная мозаика на фасадах. Я еще ни разу не видел на лесах рабочих или реставраторов, но тем не менее, приезжая из Петухов в Ленинград, всякий раз замечал очищенные мозаичные панно, сияющий золотом купол, рядом с которым закопченный выглядел чернецом-монахом. Я прочел, что известные русские художники участвовали в создании этих мозаик. В. М. Васнецов сделал эскизы четырех мозаик, врезанных в треугольные фронтоны над крыльцами западного фасада. Это «Несение креста», «Распятие», «Снятие с креста» и «Сошествие в ад». Панно «Воскресение Христово» — северный фасад — создано по эскизу М. В. Нестерова.

Был тихий осенний день, меж пепельных облаков сияло солнце. И будто второе солнце, пылал недавно освобожденный от лесов обновленный золотой купол на церкви. На чугунных перилах набережной сидели чайки. Сгрудившиеся на асфальте зарубежные туристы слушали своего гида и щелкали фотоаппаратами.

Шагая по Невскому, я задумался: откуда брались такие удивительные мастера в нищей, лапотной, как мы знаем из истории, России? О петербургских архитекторах я уж не говорю. Их имена известны всему миру. Но никому не известные каменщики, плотники, резчики по металлу и дереву, кузнецы, литейщики — они что, рождались с золотыми руками? Ведь можно пройти весь Ленинград вдоль и поперек и не увидеть ни одного здания современной постройки или памятника, чтобы они хоть в какое-то сравнение шли с тем, что было создано в старину! Почему вдруг такая бедность фантазии, убожество, бездарность? Стоит коренным ленинградцам прослышать, что в том или ином районе города собираются сносить старое, обветшалое здание, имеющее историческую ценность, чтобы на его месте построить новое, современное, как возникает стихийное движение против этого, люди пишут в горисполком, обком КПСС, собираются на митинги у здания и протестуют. Ленинградцы не хотят, чтобы современные архитекторы уродовали прекрасный город.

Я люблю живопись, часто бываю в Эрмитаже, Русском музее. Невольно задумываешься, сравнивая старинную живопись с современной: что произошло, почему художники так плохо стали писать? Их «нео» и «измы» только раздражают. Побывав на выставке современных художников, будь это наши или зарубежные, начинаешь думать, что они просто не научились владеть кистью. Ведь чтобы написать картину так, как писали Рубенс, Веласкес, Тициан или наши — Шишкин, Нестеров, Васнецов, Суриков и другие, нужно не только иметь большой талант, но и обладать профессиональным мастерством. А нужно ли оно, чтобы разбрасывать на полотне краски и размазывать их малярной кистью?

Странная получается штука: даже опередив свое время в ракетостроении, создании современного разрушительного оружия, мы катастрофически отстали в градостроительстве, во многих видах искусства, ручном ремесле.

Вот самый простой пример: у нас совершенно нет мастеров малой скульптуры. Разве можно сравнить любую бронзовую фигурку, отлитую в старинных мастерских, с аляповатой современной? Причем, отлитую не из бронзы, а из какого-то суррогата. И так везде, куда не глянь! Еще великое счастье, что у нас есть художники-реставраторы, которые своим кропотливым трудом не дают окончательно погибнуть старинному искусству, архитектуре, памятникам. Ей-Богу, я их ценю гораздо больше, чем сотни современных художников, соревнующихся в создании безобразных поделок, которые кое-кто из искусствоведов выдает за «новое слово» в живописи...

Как приходят в литературу серые писатели и поэты, я знаю. Стоит еще поговорить о групповщине. Многие имеют о ней самое смутное представление. Что же это такое? В общем-то, предполагается группа людей-единомышленников, поддерживающих друг друга. У группы должна быть своя система, цель, к которой она стремится, и «оружие» для борьбы с инакомыслящими. То есть, не с членами группы. Группа не терпит талантливых людей — ее ядро — серяки и графоманы.

Групповщина все время в действии, движении.

Чтобы сохранить себя, она должна иметь свою прессу, издательства, журналы. Если нужно кого-либо из своих выдвинуть, члены групповщины начинают его громко рекламировать в печати, на радио-телевидении, где долгие годы сидят свои, тщательно подобранные люди. Понадобится кого-то из противников скомпрометировать — разворачивают целую кампанию против него, вплоть до провокаций, как случилось со мной.

Группой кто-то должен руководить, направлять ее духовно, использовать и в своих личных целях — иначе какой смысл во всем этом? Группа без руководителя — то же самое, что пчелиный домик без матки. Она не жизнестойка. Групповщину еще можно сравнить с саранчой: одна особь ничего опасного из себя не представляет. Ученые, исследующие миграции, знают, что одно насекомое даже не способно знать, в какую сторону ему лететь, а вот когда саранча собирается в тучу, тогда она слепо подчиняется каким-то еще не ведомым жизненным законам: она не имеет проводников, разведчиков, но вместе с тем безошибочно выбирает направление. Никакой команды не подается, и вместе с тем туча саранчи одновременно взлетает и так же дружно садится. В действие вступает коллективный разум. Ему подчинена каждая особь. А о том, какой колоссальный вред саранча наносит всему животному и растительному миру, всем хорошо известно. После нее остаются, будто после страшной засухи или пожарища, огромные полосы пустынь. Страдают целые регионы...

Еще не придумано радикальное средство борьбы с саранчой, как и не придумано, как положить конец групповщине. Она вездесуща, но главным образом обитает в сфере науки, литературы, искусства. Рабочий класс, крестьянство не знают, что это такое. Групповщине чужд физический труд. Она не созидает, а интригует, точнее, все вокруг разрушает. Возникнув, групповщина начинает всем остальным диктовать свои условия. По своей сути она — безжалостный убийца всего талантливого. Потому что талантливые люди никогда в групповщину не войдут. Им чуждо это, у них есть достоинство, убеждения. Достаточно внимательно познакомиться с биографиями великих людей литературы и искусства. Истинный талант всегда в чем-то одинок, он избегает толпы, суеты, у него свой огромный мир, который он в течение всей своей жизни осваивает, синтезирует в произведения искусства. Талантливый человек не станет групповщиком, но и бороться с групповщиной не способен, чем и пользуются групповщики. Если видный талантливый человек их не трогает, не старается разоблачить, они тоже поддерживают с ним нейтралитет, хотя по сути своей групповщин в душе ненавидит все талантливое, потому что талант напоминает ему о собственном ничтожестве. Ненавидит, но молчит, как бы признавая талант. Я имею в виду талант уже известный, состоявшийся. Талант, лишь зарождающийся, групповщина на корню старается подчинить себе, уравнять с собой, но если этого не случится, то просто-напросто уничтожить. Не физически, конечно... Есть много способов убить талант. Например, молодого непокорного талантливого писателя вовлечь в пьяные оргии и споить. Сколько нам известно таких случаев? Это было и раньше, и теперь. Не поддается на пьянство, можно другим способом дискредитировать: подстроить какую-нибудь неприятность с женщиной, подставить милиции, пустить грязную сплетню.

Такие «ходоки» в высшие партийные органы, как Тарсан Тарасов, Осип Осинский, Олежка Боровой, Юрий Ростков, всегда найдут способ опорочить своих недругов, представить их в самом неприглядном виде.

Умело навешивается ярлык — и он будет каторжным бубновым тузом годы светить на спине неугодного групповщине человека. Если талантливый молодой писатель ополчился против групповщины и лезет на рожон — выступает, пишет, возмущается, то легче всего ему приклеить ярлык неуживчивого человека, склочника, кляузника. Стоит такому на собрании подняться на трибуну, как раздаются недовольные возгласы, топанье ног по полу. Раз за разом прокатывать таких в выборные общественные организации, не посылать на съезды писателей, не улучшать жилищных условий, доводить до курирующего Союз писателей начальства, что этот человек — ненормальный, экстремист, антисемит. Допустим, талантливый, обладающий чувством собственного достоинства писатель выстоял, не сломался, книги его нарасхват. Коллективный разум групповщины быстро перестраивается: начинается безудержное восхваление молодого таланта, он выдвигается на премии, включается в списки для награждения, дружно избирается во все руководящие органы Союза писателей... Каждый ли сохранит при таком грохоте хвалебных литавров свою былую принципиальность и желание разоблачить групповщину? Да и кого теперь разоблачать, если тебя окружают милые, интеллигентные люди и якобы искренне восхищаются тобой?..

И, зацелованный, заласканный молодой, да и немолодой, талант закисает, чахнет, становится в позу оракула и уже не пишет, а изрекает, не борется, а поучает... А запущенная машина восхваления крутится, не стоит на месте: любой пустяк, вышедший из-под пера любимца публики, превозносится, как шедевр. И вскоре все, кроме погубленного навсегда таланта, понимают, что он остановился, стал неинтересен, надоел...

Есть еще один десятилетиями проверенный способ убийства таланта: полное замалчивание его. Пусть книги нарасхват, пусть на черном рынке за них платят втридорога, пусть книголюбы, которых никогда не обманешь, выменивают его книги на детективы, классику, делать вид, что такого писателя не существует. Его фамилия не появляется даже в обзорных статьях. Упаси Бог ругнуть его даже за неудачный роман! Нельзя к такому писателю привлекать внимания. Только гробовое молчание! И главное, не допускать, чтобы он печатался в журналах! Журналы выходят большими тиражами, их все-таки читают, в том числе и начальство; вдруг кто-либо из честных критиков обратит внимание на фамилию талантливого писателя?

Я сам слышал в Доме творчества в Пицунде, как молодая женщина разговаривала за обеденным столом с представителем московской групповщины.

— Я прочла книгу такого-то... — верещала она. — Какая талантливая книжка! Я не отрываясь всю ночь читала... Вы знаете его?

Ее собеседник небрежно уронил:

— Не знаю... А вы читали о нем где-нибудь? Видели его по телевизору? Слышали о нем?

— Но я с трудом в библиотеке выпросила его последний роман! На него — очередь!

— На детективы тоже очередь, а разве это литература?

Дама озадаченно замолчала, очевидно, решив про себя, что она, как говорится, ни уха ни рыла не понимает в литературе, хорошо, что нашелся умный человек и просветил... Больше она никому не скажет, что взахлеб прочла хорошую книжку, а то ведь могут на смех поднять!..

А назвала она фамилию годами замалчиваемого, но крупного талантливого писателя, книги которого действительно трудно достать даже в библиотеках... И по Гамбургскому счету ее собеседник — бездарный московский литератор Эдик Эрдлин — отлично знал истинную цену этому писателю. Но в том и сила групповщины, что она повсюду порочит тех, кто ей не угоден. При всяком удобном случае Эрдлин будет компрометировать писателя. И он, и десятки других. В застольных и частных беседах, на встречах с читателями, журналистами, издателями — всюду будут брошены ядовитые семена, из которых должны вырасти сорняки, заглушающие талантливое деревце.

Выбранные группой рабочие секретари правления верой и правдой ей служат: проталкивают книги членов группы в издательства, в своих докладах называют серых писателей талантливыми, потом эти же фамилии посылаются в Москву руководителям большого Союза для доклада на съезде, должен ведь он там назвать имена ленинградцев? Я сам слышал, как известный поэт — литературный чиновник, чуть ли не жуя лист с текстом, заикаясь и путаясь, называл в числе самых талантливых в России никому не известных прозаиков, поэтов, драматургов, переводчиков. Перечислил всех тех, кого ему подсунули...

Мои московские друзья с изумлением слушали «смелые» выступления на съезде писателей напористых молодых ленинградских литераторов, которые ничего не создали и никогда ничего не создадут. Ведь список выступающих на съезде тоже подготовила группа. Слушая болтунов и демагогов, изумлялись не только москвичи, но и ленинградцы, которые не состояли в групповщине. Удивлялись тому, как эти серые литераторы проникали на съезд? Ведь туда должны выбираться самые известные, талантливые?!

Создав свой микроклимат в писательской организации, групповщина борется за каждое издательское место, за каждый журнал, за каждый печатный орган. Везде должны быть свои люди. И пусть во главе, например, партийной газеты стоит человек из обкома, он все равно ничего не решает, потому что, как правило, партийные функционеры мало чего смыслят в той отрасли, куда их с повышением направляют. Дела-то все равно вершат рядовые специалисты. Если главный редактор артачится, чего-то хочет изменить, тогда такие люди, как Осинский или Тарсанов, имеющие вес в партийных органах, начинают его подсиживать, «капать» и такого человека рано или поздно убирают. Но чаще всего главных просто-напросто с потрохами покупают: будь то обыкновенная взятка или, например, прием в члены Союза журналистов, а то и в Союз писателей. И такой «деятель» в ответ за заботу верой и правдой служит «хозяевам», а обком — это как «крыша», под прикрытием которой творятся неблаговидные дела.

А кандидатов они готовят заранее, как раз из тех, кто был на виду, о ком писали газеты, кто выступал на съезде. Ведь от этого назначения зависит их существование. А вдруг придет честный, принципиальный руководитель и объявит войну групповщине? Или того проще, не будет печатать серые книги. Был такой случай в Ленинграде, так в Госкомиздат РСФСР, в ЦК КПСС за два года пришло на такого руководителя издательства около трехсот коллективных писем и анонимок. Собирались деньги у членов группы на поездку специальных горластых «делегатов» в Москву... Руководителя довели до нервного истощения и все-таки нашли повод снять с работы.

За своих же групповщина стоит горой. Много лет в руководящих органах ленинградского Союза писателей на штатной должности работал Боба Нольский, высокий, с пышной, вьющейся шевелюрой, тронутой благородной сединой, длинным лошадиным лицом. Как писатель он был полный ноль, в этом смысле полностью оправдывал свою фамилию. Он смолоду примкнул к групповщине, почему и сделал себе карьеру. Пользуясь своим служебным положением, каждый год издавал то в одном, то в другом издательстве книги прозы, фантастики, очерков. Книги годами лежали на прилавках, складах, но на это раньше не обращали внимания! Боба много ездил от Союза писателей по заграничным командировкам и охотно делился с миром своими наблюдениями на уровне среднего газетчика. Он был одним из ставленников групповщины, верой и правдой служил ей, но был у Бобы один серьезный недостаток — он запойно пил. Не так, чтобы каждый день, а раз-два в месяц срывался. Пил без просыпу по восемь-десять дней. Когда это случалось в Союзе писателей, где он работал в штате, Бобу быстренько увозили на служебной «Волге» домой, где он в окружении близких друзей вольготно пил-гулял. Из дома его не выпускали, чтобы не попал в вытрезвитель. Потом Нольский возвращался в свой просторный кабинет, осунувшийся, помятый, бледный, с дурным запахом перегара изо рта и старательно правил собственные рукописи в рабочее время. Кто бы ни сунулся к нему в кабинет, Боба Нольский важно сидел за письменным столом. На собраниях Боба говорил гладко, округло, когда нужно, высказывал выверенные и обговоренные с руководителями групповщины Осинским и Беленьким критические замечания в адрес тех или иных организаций.

И все же Нольский несколько раз попадал в вытрезвитель, раз даже еговыставили из Дома творчества, где он тоже широко и вольно запивал на отдыхе. Но что бы ни случалось, всякий раз Бобу Нольского вызволяли, спасали, горячо защищали, скрывали его пьяные проделки от писательской общественности. Боба был нужен, Бобой дорожили и неуклонно двигали вверх по служебной лестнице. Трезвый он выглядел импозантно с депутатским значком районного Совета, с годами на длинном лошадином лице появилось барственно-начальственное выражение, которое в брежневские годы ценилось гораздо выше ума. Групповщина тем и сильна, что она, как опытнейший шахматист-гроссмейстер, все рассчитывает на много ходов вперед. Облюбует групповщина своего человека с хорошо подвешенным языком и значительной внешностью, послушного ей, готового все выполнить, что прикажут, и начинает понемногу его двигать вверх, заодно проверяя его деловые качества. Малоизвестный писательской общественности человек вдруг автоматом избирается в партбюро, потом в правление, немного погодя становится рабочим секретарем, примелькается у партийного начальства, а там, глядишь, дадут ему издательство или журнал. Если не главным редактором, то хотя бы заведующим художественной редакцией. И то, что как писатель он пустое место, это никого не волнует. Групповщина вся состоит из серых, неизвестных писателей, а свой свояка видит издалека.

Выручили Бобу Нольского даже тогда, когда он сильно погорел в Японии, в стране восходящего солнца. Был там с группой литераторов. Запил он не на шутку, отстал от делегации и потерялся на шумных улицах японской столицы, где на каждом шагу питейные заведения. Полдня его разыскивали, а когда нашли в дешевом кабачке, он не мог и двух слов связать. Остряки потом шутили, что слова: «Хочу сяки» он произносил довольно внятно... Бобу с трудом погрузили в самолет, улетающий в СССР, даже хотели привязать к креслу, да было нечем. Боба и в самолете ухитрился учинить скандал: привязался к стюардессе, оскорбил ее, громко требовал коньяка или водки...

Все это тоже сошло с рук Бобе Нольскому. Ну, может, в узком кругу и пожурили его Осинский и Боровой, сказав, что пить ведь можно и дома, закрывшись на замок...

За границу Боба, однако, продолжал регулярно ездить, иногда даже по два-три раза в год, но больше таких срывов, как было в Японии, не допускал. Говорили, что к нему специально приставляли человека, чтобы следил за ним и не давал свински напиваться...

Бобa был членом партбюро, и когда меня туда обманным путем вытащили из Калинина, тоже выступил против, обвинив меня в недостойном советского писателя поведении в кафе...

Я не выдержал и напомнил ему, что, дескать, у тебя у самого рыльце в пушку... Ведь в Доме творчества в Комарово, где Боба утром с похмелья выпил целый флакон моего одеколона «Русский лес», я потом его пьяного вытащил почти из-под колес электрички, куда его занесло после того, как открыли в 11 часов винно-водочный магазин за станцией...

— Мы сегодня обсуждаем Андрея Волконского, а не Бориса Нольского, — гортанно произнес он, не глядя на меня.

— С больной головы на здоровую... — укоризненно покачал плешивой головой Осинский.

На партбюро Боба Нольский был трезв, тут уж ничего не скажешь. Меня удивило другое: как он, известный у нас пьяница, мог набраться нахальства в этом пороке обвинить меня, в общем-то непьющего человека?.. Даже мелькнула мысль потребовать у него выпитый в моем номере одеколон.

А Юрий Ростков? Да он на дню пять раз спустится со второго этажа в кафе, чтобы выпить рюмку коньяка и запить черным кофе. У него и тогда была багровая физиономия...

После расправы, иначе я не мог назвать все, что произошло со мной в 1969 году, меня больше не избирали в правление, на съезды писателей. На Воинова, 18 я с тех пор появлялся редко, что тоже мне было вменено в вину, дескать, Волконский чурается общественной жизни, не бывает на собраниях, не видно его и в Союзе писателей... Я думал, что больше не будут меня волновать писательские дела, все чаще уезжал в деревню и там каждый день по пять-шесть часов работал, но от собственных мыслей не спрячешься, не убежишь и на край света. И если в Петухах мне еще удавалось на время забывать обо всем, то, вернувшись в Ленинград, я ежедневно сталкивался с теми самыми вопросами, о которых не хотел думать. Мне звонили знакомые писатели, упрекали за то, что я оторвался от жизни писательской организации, рассказывали, что против групповщины теперь, когда происходят в стране такие великие перемены, активно стала выступать талантливая молодежь... Но я знал и другое: я читал обширные статьи в «Литературке» об Осинском, даже наткнулся на положительную рецензию в центральной газете, где расхваливали Беленького, книги которого загромоздили прилавки магазинов. Оказалось, что эти душители всего талантливого непостижимым образом были в первых рядах перестройки! И снова Осинский, Тарасов, Боровой, Беленький называли в числе самых талантливых ленинградцев нечитаемых, серых писателей, а те снова, как и прежде, восхваляли их... Разве написать обо всем, что случилось со мной?..

2

Эти мысли я гнал от себя прочь, шагая в толпе по Невскому в сторону площади Восстания. Я обратил внимание: то троллейбусов нет и на остановках скучают пассажиры, то вдруг идут один за другим, выстраиваясь в длинную очередь у тротуара. Солнце позолотило крыши многоэтажных домов, жарко пылали широкие окна витрин. Многие прохожие были в пальто и теплых куртках, изредка мелькнут в толпе еще по-летнему одетые юноша или девушка. Я уже давно заметил, что людям свойствен консерватизм в одежде. Если человек влез в костюм или пальто, то очень трудно ему потом с ними расстаться. По себе знаю. Вот и ходят холодной осенью люди, одетые по-летнему, а потом весной многие еще долго не снимут зимние шапки и теплую обувь, хотя уже пришло тепло и солнце печет...

Я всегда удивляюсь, сколько у нас в городах не занятых в рабочее время людей! За границей, кроме туристов, редко увидишь праздношатающихся по улицам и магазинам местных жителей. Там все при деле, не даром есть такая пословица: «Время — деньги!» Это у них так, а у нас, оказывается, свободного времени — вагон! Мы свое время на деньги не меняем, его просто некуда девать, вот и бродят тысячи, десятки тысяч молодых и немолодых здоровых людей по улицам... Впрочем, мне прохожие не мешают, я как-то не замечаю их, особенно когда голова занята такими невеселыми мыслями, которые обуревают меня... У меня тоже времени хватает... Правда, я утешаю себя тем, что и гуляя работаю: что-то примечаю, какие-то лица вызывают интересные ассоциации, откладываются в закоулках сознания всякие, на первый взгляд, незначительные детали, которые потом, в Петухах, войдут в рукопись...

Вдруг в толпе прохожих мелькнуло лицо, показавшееся мне знакомым. Я даже остановился, а потом повернулся и пошел следом за высокой стройной женщиной в черном плаще и высоких кожаных сапожках на острых каблуках. Со мной такое иногда случалось в Ленинграде. Мозг мой мучительно работал: кто эта женщина? Где я видел ее? Не подойдешь ведь, не спросишь: «Кто вы, мадам?»

Я шел следом и смотрел на нее, вернее, на ее спину. Плечи узкие, хотя сейчас многие модницы носят пальто и куртки с подкладными плечиками. Талия тонкая, перетянутая широким поясом. Русоволосая голова гордо посажена на высокую шею. И эта необычная походка! Не идет, а танцует. С такой фигурой и нельзя по-другому ходить. Я видел, что на нее оглядываются мужчины, а один уже довольно пожилой человек остановился у фонарного столба и долго смотрел вслед.

Женщина с красивой фигурой неожиданно остановилась у киоска с мороженым и купила сливочный пломбир. Помешкав на тротуаре, будто соображая, куда ей пойти, повернулась и направилась в обратную сторону. Она прошла совсем близко от меня. Большие синие глаза ее невидяще скользнули по моему лицу, и тут же взгляд ее уплыл в сторону. Она меня, конечно, не узнала. Тогда я был в кожаной куртке и спортивных брюках, а сейчас в темно-синем плаще с поднятым воротником. И, как обычно, без кепки. Да и она меня тогда больше видела в профиль, сидя рядом в «Ниве».

Это была Ирина Ветрова, та самая женщина, которая после автокатастрофы тайком забралась в мою «Ниву», бросив на произвол судьбы бывшего мужа...

Я довез ее до самого дома, это где-то в Веселом Поселке, она меня даже не пригласила к себе на чашку кофе...

Первое время я о ней много думал, даже один раз в незнакомом мне районе отыскал ее дом, поднялся на пятый этаж, долго звонил в обитую дерматином дверь с глазком, но никто мне не открыл... А потом, как чаще всего в жизни и бывает, воспоминания стали стираться, на них наслоились новые впечатления, я вскоре встретился со своей старой знакомой — Маленькой Светой... В общем, городская жизнь каруселью закружила меня, завертела, и из моей головы совсем выветрилась синеглазая Ирина Ветрова... Да и что нас с ней связывало? Дорога до Ленинграда?..

Ирина по зеленому сигналу светофора перешла на другую сторону Невского проспекта и, выбрав свободную скамейку, уселась напротив памятника Екатерине Великой. Надменное бронзовое лицо монументальной императрицы было ярко освещено солнцем, пятна патины испещряли сюртуки и мундиры вельмож и великих людей той эпохи, окружающих ее. В сквере было немного народу, лишь у чугунной ограды, ближе к площади Островского, гомонили шахматисты и болельщики. Сквозь черные ветви с облетевшими листьями виден был Пушкинский театр. Над белыми колоннами, на крыше фасада, будто готовясь взлететь к солнцу, вскинула вверх чугунные копыта квадрига Аполлона. Я знал, что этот замечательный ансамбль создан Росси в начале XIX века, что памятник Екатерине II отлил скульптор М. О. Мекешин, а квадригу Аполлона — С. С. Пименов.

— Здравствуйте, Ирина, — остановившись перед ней, сказал я. — А еще говорят в огромном городе невозможно встретиться со знакомым...

Я не скажу, что мое вступление было удачным. Да и что еще я мог сказать?..

Она удивленно вскинула на меня глаза. Они сейчас были ярко-синие. Раньше я считал, что самый красивый цвет глаз — зеленый, но сейчас был готов изменить свое мнение.

— Андрей Волконский... — мелодичным, чуть низким голосом произнесла она. — Я вас вспомнила.

— Я вас тоже, — вставил я.

— Меня вызывали в милицию. И я им все рассказала, и про вас тоже...

«Вот по какому поводу ты меня вспомнила!» — разочарованно подумал я.

— Аркадий, не приходя в сознание, умер в больнице, — продолжала Ирина. — Я даже не знаю, где его похоронили...

— Меня никуда не вызывали, — сказал я, усаживаясь рядом.

— Я тогда была не очень-то вежлива с вами, — глядя на острые носки своих сапожек, произнесла она.

— Стоит ли вспоминать, — бодро сказал я. — Главное, что мы встретились!

— Но вы ведь знали, где я живу?

— В Веселом Поселке, — ответил я. — Я был у вас, но не застал. Ваша квартира на пятом этаже? Вот номер не запомнил... Я цифры вообще не запоминаю... — Я чувствовал, что говорю не то, но не мог остановиться. — Сколько же мы не виделись? Два месяца?

— Полтора, — сказала она и улыбнулась. — Я за это время прочла в библиотеке все ваши книги. И знаете, мне очень понравилось, как вы пишете. Вы первый писатель, с которым я знакома.

«Все-таки думала обо мне! — возликовал я. — Черт возьми, даже книги прочла...»

Сейчас она была совсем иной, чем тогда: в ней были уверенность, спокойствие, даже слова она произносила медленно, я бы даже сказал, как-то округло. И мелодичный голос ее звучал в моих ушах волшебной музыкой. Сейчас мне уже казалось, что сама судьба нынче свела нас снова. Встретиться вот так случайно в Ленинграде! И вот она рядом со мной, забытое начинает возвращаться. Только что я бесцельно шагал по Невскому и размышлял о делах Союза писателей, как будто ничего в моей жизни более важного и не было. Да пропади он пропадом этот Союз, который вообще писателям не нужен! Он необходим групповщинам, бездарям для того, чтобы давать им возможность безбедно существовать при литературе... Рядом со мной сидит красивая женщина, которая способна любого смертного сделать счастливым!

Чуть отрезвев от нахлынувших восторгов, я подумал, что так уж, видно, мужчина устроен, что после разочарований в одной женщине, готов снова без памяти влюбиться и боготворить новую избранницу, напрочь позабыв, что точно так же преклонялся и перед той, которая тебя предала... Опять карусель? Тот самый круговорот нашей жизни, который изменить невозможно. Да и надо ли? Жизнь — это еще путешествие в неведомое, опыт, разочарования и находки, открытия и ошибки... А если ты еще и писатель, то твой опыт пригодится и другим поколениям, конечно, если твои книги переживут тебя самого...

— Андрей, я не показалась вам бессердечной, жестокой? — спросила Ирина, по-прежнему старательно отводя от меня глаза.

— В каком смысле? — не понял я.

— Ну, там... на шоссе.

— Если честно, то да, — сказал я.

— Вы же писатель, Андрей, — вдруг горячо заговорила Ирина. Глаза ее заблестели небесной голубизной. — Вы должны были понять мое состояние... И потом, потом... я впервые столкнулась со смертью. Я знала, что люди умирают, но вот так, рядом и близкий... Я не то хотела сказать! Совсем не близкий, но ведь он был моим мужем! Потом, позже я все осознала. Не то, чтобы мне стало его жалко, нет... Но я удивляюсь самой себе: почему я такая равнодушная ко всему, что произошло? Мои родные, подруги сочувствуют, утешают, а мне ведь совсем не больно. Просто я постоянно испытываю какое-то странное беспокойство. Он даже несколько раз приснился мне: тихий, будто раскаявшийся... Смотрит и молчит. Будто я в чем-то перед ним виновата. Но виноват-то он передо мной! Вы понимаете, Андрей? Он ведь силой заставил меня с ним поехать. Даже двери заклинил, чтобы я не смогла уйти.

— Понимаю, — ответил я. Да, я понимал Ирину сейчас гораздо лучше, чем тогда на дороге. Хоть и сбивчиво, но она мне многое сейчас объяснила. И то, что она переживает, мучается, тоже хорошо. Куда было бы хуже, если бы она ничего не чувствовала... Тогда бы Ирина Ветрова была чем-то похожа на Свету Бойцову, которая вообще не испытывает сильных чувств. И не мучается раскаянием. У Светы все заранее выверено, взвешено, рассчитано, она никогда ничего лишнего никому не отдаст...

— Мне в милиции попеняли, мол, как я могла бросить умирающего и скрыться? — продолжала она. — А то, что он вытворял со мной — мне пришлось это рассказать, — как-то на них не произвело особенного впечатления. Такой симпатичный кудрявый капитан сказал, дескать, мне должно было быть приятно, что меня любили... Ну почему, Андрей, они такие твердокаменные? Или мужчинам все можно? Скажи мне только со всей откровенностью: можно было простить все это Аркадию Крысину?

— Он — Крысин, а ты — Ветрова?

— Ветрова — это моя девичья фамилия, я ее себе оставила, что не очень-то нравилось ему. Но мне не хотелось быть Ириной Крысиной. Кстати, вы обратили внимание: он был и в самом деле похож... на грызуна.

— Я не запомнил его. И потом...

— В нем было что-то крысиное, — перебила она. — В повадках, даже в движениях... Ну, когда крыса что-то вынюхивает у мусорных баков, шныряет...

— Ирина, я вас... то есть, тебя ни в чем не упрекаю, — честно заявил я. — И в отличие от кудрявого капитана милиции, у меня нет сочувствия к Аркадию Крысину.

Она повернула ко мне прояснившееся лицо с густо-синими глазами, схватила мою руку и несколько раз сильно сжала ее.

— Ты, Андрей, единственный, кто так считает! Даже те, кто вроде бы на словах сочувствуют, на самом деле в душе осуждают! Эта история с поездкой в Пушкинские Горы стала всем в институте известна. Толкуют, что такая любовь теперь редко встречается, ну, а беззаветно любящему мужчине можно многое простить... Мой старший коллега, знаешь, как меня назвал?

— Не знаю, — улыбнулся я.

— Синим айсбергом.

— Он, наверное, влюблен в тебя? — ревниво спросил я. — Старший коллега?

— По-моему, он меня ненавидит, — вздохнула Ирина. — Влюблен в меня заведующий лабораторией, но он женат, двое детей...

Раздался пронзительный свисток: парочка, перебегавшая Невский не в зоне пешеходной дорожки, понуро приблизилась к старшему сержанту в кожаной куртке, с белой портупеей и в сапогах с широкими голенищами. Козырнув нарушителям, милиционер завел с ними долгий разговор. Теперь в Ленинграде стало строго с нарушителями правил дорожного движения, будь то автомобилисты или пешеходы. Не хочешь платить штраф на месте — приглашают в ближайшее отделение, а там еще больше сдерут. И все равно нарушают, особенно молодежь. Симпатичные девушки, как говорится, пойманные с поличным, что-то лепечут, оправдываются... Такие сценки теперь часто можно увидеть на улицах города.

Мороженое Ирина давно съела и теперь вертела желтую лопаточку в тонких пальцах с розовыми овальными ногтями, задумчивый взгляд ее был устремлен на парочку сизых голубей, ходивших кругами друг за другом по песчаной дорожке, один немного прихрамывал.

Хотя Ирина сперва и показалась мне спокойной, все же глубокая тревога не покидала ее, по-видимому, и сейчас. Бывает так: поначалу даже большое несчастье лишь краем зацепит человека, а позже, будто ржа, начнет разъедать душу... Со мной подобное случалось. И оттого, что я ее сегодня лучше понимал, во мне зарождалось какое-то неведомое чувство общности с ней: я тоже потерял человека, который наверняка не стоил моей любви, привязанности. Что говорить, я все еще помнил Светлану Бойцову, иногда бессонной ночью спорил с ней, пытался, как говорится, влезть в душу, ставил себя на ее место, чтобы как-то оправдать ее поступок... И не мог. Злость, разочарование, накатывающаяся иногда ненависть — все это ушло. Остались лишь легкая грусть и сожаление о прошлом. Ведь прошлое всегда окрашено в пастельные розовые тона, а мое прошлое со Светой было перечеркнуто жирной дегтярной полосой, напоминающей те безобразные мазки, которые деревенские ревнивцы оставляли на тесовых воротах своих неверных девиц...

Сидеть и смотреть на глупых голубей — они все еще ходили по кругу — показалось мне бессмысленным. Колонны бывшей Александринки мягко светились, двумя оранжевыми пятнами выделялись афиши. Солнце вызолотило половину памятника императрицы, другая половина скрывалась в тени. Ржавый, будто изжеванный лист с тихим шорохом пересек дорожку. Взъерошивший перья на раздутой шее сизарь подскочил к нему и клюнул. Видно, голубка не поверила, что это несъедобно, и тоже долбанула маленьким клювом лист. Полная молодая женщина в толстой светлой куртке с полосами на рукавах прокатила мимо коляску на рессорах со спящим младенцем. Сзади вздувшиеся треугольные рукава куртки, расширяющиеся к плечам, напоминали крылья, которые вот-вот развернутся и унесут женщину в пепельное прохладное небо. Вместе с коляской.

Я часто поражался изгибам современной моды: то все в обтяжку, то наоборот, все широкое, просторное, то в моде нейлон, капрон, то изделия из натуральной кожи, а теперь все с ума сходят по хлопчатобумажной одежде. В крупном универмаге я видел австрийские куртки, мало чем отличающиеся от отечественных бесформенных стеганок образца 1941—49 годов. Только те были на пуговицах и стоили пустяк, а эти — на молнии и цена двести пять рублей! Про джинсы я уж не говорю, простые бумажные брюки с байковой подкладкой красуются на витринах магазинов по цене 100 рублей!

— Что делать-то будем? — вырвалось у меня.

Ирина, стряхнув с себя глубокую задумчивость, посмотрела на меня. Рот у нее маленький, розовый, с полными губами. На лице ни одной родинки — редкое явление. И вообще Ирина Ветрова сегодня мне казалась не женщиной во плоти, а воздушным призраком. Закрою глаза, отвернусь — и она исчезнет.

— Я — в институт, — произнесла она. — Обеденный перерыв давно кончился, а я сижу...

Я уже пожалел, что задал вопрос. Пусть бы и сидела еще рядом со мной, а теперь вот вспугнул. И чтобы опять не получилось, как в прошлый раз, я уверенно заговорил:

— Вы заканчиваете в шесть?

— В пять...

— Я встречаю тебя у выхода. И мы... — я запнулся: что я вот так сходу мог предложить ей? Пригласить к себе музыку послушать? Может обидеться, и тогда опять наши пути разойдутся... Навязаться к ней в гости? Вроде бы неудобно. Тогда что, что? И тут меня осенило...

— Мы пойдем в зоопарк! Там, говорят, жирафа родила жеребенка, то есть жирафенка...

Она недоуменно взглянула на меня:

— В зоопарк? Я там вечность не была...

— Или в цирк! — продолжал я с подъемом, вспомнив, что зоопарк вроде бы закрыт на ремонт.

— А что, у нас нынче День зверей? — улыбнулась она.

— Ирина, я не знаю, куда тебя пригласить, — признался я. — Или фантазия отказала, или...

— Или просто в осенний вечер нам некуда пойти, — прибавила она.

— В «Молодежном», на Садовой, идет польский фильм «Новые амазонки», — вспомнил я. — Сходим?

— С удовольствием, — сразу согласилась она. — Я слышала, что это отличный фильм.

Она поднялась со скамьи, рассеянным взглядом окинула Невский и, кивнув мне, уверенно направилась к красной «восьмерке», приткнувшейся к самому тротуару. Вознамерившийся было ее проводить, я невольно отстал, все еще не веря, что «восьмерка» с тупым, будто обрубленным задом и разноцветными фонарями ждет ее. Но Ирина Ветрова подошла к машине, открыла дверцу. И тут я вспомнил, что не знаю, где находится ее институт.

— Ира-а! — заорал я так, что на меня оглянулись несколько прохожих. — Где твой институт?

Она оглянулась — рука ее еще держала ручку дверцы, а стройная длинная нога в высоком сапоге уже была внутри, — посмотрела на меня, чуть нахмурив высокий белый лоб, и, помедлив, ответила:

— На Владимирском, такой серый дом с двумя башенками...

«Восьмерка», насмешливо помигав мне левым задним фонарем, влилась в поток машин, а я все еще стоял столбом на тротуаре и смотрел вслед. Меня толкали прохожие, постепенно оттеснили к площади Островского. Екатерина Вторая насмешливо взирала с высоты своего бронзового пьедестала, да и знатные вельможи у ее складчатой юбки посмеивались... А перед моими глазами все еще маячила голова водителя «восьмерки» в синей шапочке с длинным козырьком и надписью «adidas». Кто это? Ее коллега по институту, который назвал ее «синим айсбергом»? Или влюбленный в нее заведующий лабораторией? Какой-нибудь доктор технических наук?..

Возвращаясь пешком домой, я подумал, что у красивых женщин всегда много поклонников и угадать, кто так терпеливо, не напоминая о себе, дожидался у тротуара Ирину Ветрову, было бы просто невозможно. Да и что я знаю о ней? Ну почему все у меня происходит с женщинами так трудно? А я-то, дурак, уже вообразил, что сам Бог нас нынче свел с Ириной Ветровой... «Все было бы очень просто в нашем мире, Андрей Волконский, — обратился я с короткой речью к себе, — если бы мы могли красивых женщин легко, без борьбы завоевывать... Придется и тебе, дружочек, побегать, попереживать, постоять на углах улиц и в подъездах домов, дожидаясь, пока она выйдет с опозданием этак минут на сорок, да и с ее поклонниками, пешими и моторизованными, тебе придется смириться...»

А вот нужно ли было мне все это, я и не знал.

Глава четырнадцатая


1

Мне позвонил Вадим Кудряш и своим елейным ласковым голоском пропел в трубку:

— Андрей Ростиславович, на дворе вот-вот матушка-зима, а у вас, наверное, нет приличной зимней шапки? И вообще, вас интересует зимняя тема?

Шапки у меня действительно приличной не было. Старая, из рыжей нутрии, порядком вытерлась, а пыжиковую, какую я хотел, не так просто купить даже после того, как на них цены подскочили. В основном в них ходили товарищи из южных республик и номенклатурные работники, о торгашах и спекулянтах я уж не говорю: у этих все самое модное и дефицитное.

— Есть у меня зимние сапоги ФРГ — «Саламандра», на каучуковой подошве... Советую взять, пока зимняя тема только-только начинается.

На жаргоне «делашей» и «барахольщиков» модное тряпье, предлагаемое летом, называлось «летней темой», а осенью и зимой — «зимней темой». Соответственно куртки, брюки, обувь в тот или иной сезон и стоили дороже. А сладкоголосый Кудряш вообще заламывал дикие цены. Более наглых барыг я еще не встречал в своей жизни! Но хочешь-не хочешь, а без них не обойтись, если не желаешь ходить в бездарной продукции государственных фабрик. Спекулянты предлагали самые модные фирменные вещи.

За годы моей жизни со Светой Бойцовой у нас в доме побывало немало ее торговых подруг и приятелей. Как правило, это были «делаши», «барахольщики», «технари». «Технари» были, если так можно выразиться, аристократами среди других спекулянтов. Они торговали дорогостоящей зарубежной техникой: цветными телевизорами, которых и в «Березке» не бывает, видеомагнитофонами, кассетами. Иногда подторговывали и модными носильными вещами, но это было для них не главным — подсобный заработок. Самой плебейской прослойкой считались «фарцовщики» или «барахольщики». Эти драли за модную тряпку втридорога, яростно торговались за каждый рубль, надували, не стесняясь к вещам из стран социализма, а также к «самопалам» — так называлась сшитая кустарями одежда — приклеивать ярлыки известных западных фирм. И как бы я к ним всем ни относился, но случалось и мне прибегать к услугам дельцов, раз в наших магазинах и даже комиссионках без блата ничего подходящего невозможно купить.

Света Бойцова умела с торговыми людьми ладить, хотя даже она не раз оказывалась обманутой. Вадим Кудряш добывал Светлане фирменные «недельки», колготки, джемпера, обувь. Мне он всучил несколько видеофильмов. Продавал как первые копии, а на поверку оказались третьими копиями, хотя сдирал за видеокассеты на червонец дороже, чем другие.

Кудряш торговал не только одеждой, обувью, но и кассетами, даже телевизорами и видеомагнитофонами. Хорошо знающая его Бойцова рассказывала, что у него дорогих вещей не бывает, но они есть у его многочисленных знакомых. Кудряш брал видеомагнитофон или телевизор, затем привозил на своей машине заказчику и получал с него на двести-триста, а иногда и на тысячу рублей больше. Причем все обставлял так, что можно было подумать, будто он делает тебе благодеяние. Никто не знал, где он числится на работе, потому что она была, как пишут в детективных повестях, «крышей» для него. Скорее всего, он лишь считался на службе, платя за это подставному лицу, а сам занимался своими темными делишками. Таких, как он, развелось в Ленинграде немало.

Как мне не хотелось с ним встречаться, но любопытство пересилило, да и шапка была нужна. Уже два раза в городе выпадал снег, скоро конец ноября, добрые люди уже ходят в зимней одежде и шапках, а я ношу серую кепочку с засаленным козырьком. Кстати, тоже проданную мне Вадимом в прошлом году.

— Приезжай, — со вздохом сказал я ему. Сколько раз закаивался иметь с ним дела, а вот опять дрогнул. Когда же, наконец, у нас можно будет зайти в магазин и без очереди купить нужную вещь? То, что за рубежом любой товар можно заказать по телефону в магазине и тебе тут же его доставят на дом, нам кажется самой смелой фантазией!

— Через пятнадцать минут, как штык! — бодро пообещал Кудряш.

2

Приехал он через полчаса. Круглое сытое лицо с улицы порозовело. В прихожей снял модные зимние кроссовки на липучках, синюю куртку с вышитой золотом иностранной блямбой на груди. Волосы у него светлые, почти желтые, на темени розовеет начинающаяся плешь, глаза голубые, водянистые. Пахнуло дорогим одеколоном, однако когда влез в тапочки, то в прихожей распространился тяжелый запах от ног. Невысокого роста, чуть сутуловатый, он производил впечатление солидного делового человека, который очень занят и заехал к вам на минутку исключительно для того, чтобы доставить вам удовольствие. Глаза шарили вокруг, ни на чем долго не останавливаясь. В глаза он не любил смотреть. Если по телефону он говорил вкрадчиво, ласково, то переступив порог, становился напористым, агрессивным. Тонким бабьим голосом безапелляционно называл цену и потом яростно ее отстаивал, если видел, что вещь клиенту понравилась. Нахваливал ее, встряхивал, поглаживал короткими толстыми пальцами, поросшими рыжим волосом. Случалось, оскорбленно запихивал товар в нейлоновую заграничную сумку на молнии, холодно кивал и с обиженным видом уходил, но уже через пять минут звонил в дверь и, мол, где наша не пропадала, уступал немного...

Шапка оказалась совсем не такой, какую я хотел: финская, с кожаным верхом и искусственным коричневым мехом. На фирменной бирке было написано «Березка» и стояла цена: 160. А чего: рублей или сертификатов — не указано.

— Сколько? — спросил я.

— Там написано, — небрежно заметил Вадим. — Мне лишнего не надо. — Он вынимал из сумки желтые сапоги с замшевыми голенищами, подбитые изнутри цигейкой. Мне бы сразу насторожиться: с какой стати Кудряш будет мне продавать шапку по ее нарицательной стоимости? Но я, вздохнув, выложил ему 160 рублей, хотя чувствовал, что шапка с искусственным мехом не может так дорого стоить в «Березке»...

— Есть видеокассета с потрясающим боевиком, в главной роли Чарльз Бронсон, — между тем ворковал Вадим, любовно оглаживая мягкие голенища зимних сапог.

Хотя я и очень любил кино, но цены на видеокассеты меня озадачивали. Самый дорогой билет в кинотеатре — семьдесят копеек, а трехчасовая кассета с записанными на нее двумя фильмами стоит самое малое — семьдесят пять—восемьдесят рублей. И такие цены держатся вот уже несколько лет, правда, когда только входило в моду «видео», цены на кассеты достигали ста—ста двадцати рублей.

А у меня единственная радость в деревне после работы посмотреть вечером фильм. Ближайший кинотеатр в Невеле, это в двадцати пяти километрах от Петухов. Местные жители смотрят по телевизору лишь вторую программу. Первая еле пробивается сквозь треск, муть. Приходилось платить, что же делать?.. Видео все увереннее входит в нашу жизнь и быт, так же, как в свое время вошли транзисторные приемники, магнитофоны, стереопроигрыватели, усилители, колонки. Кстати, зарубежные стереосистемы стоили столько же, сколько сейчас видеотехника.

Я примерил сапоги: они были легкие, теплые, мой размер, но когда Кудряш деланно равнодушным тоном назвал цену, я их молча снял и протянул ему.

— Не по карману, — коротко заметил я.

Вадим назвал цену за «Саламандру»: триста пятьдесят рублей. Про такие цены на мужскую обувь я еще не слыхивал.

— Каучук, набойки из крокодиловой кожи — влагу не пропускают, — мягким, нежным голосом ворковал «делаш». — Пожалеете, Андрей Ростиславович! К вашему сведению, мы в этом году не заключили с западными фирмами контракт на обувь. Смотрите, как бы потом не пришлось локти кусать...

— А у вас есть бирка с ценой? — спросил я.

— Они же привозные, не из «Березки», — обиделся Кудряш. — Зачем вам бирка?

— Привесил бы к голенищам — пусть все видят, какие дорогие на мне сапоги, — пошутил я.

Вадим Кудряш юмор не воспринимал.

— Таких сапог вы больше ни у кого не купите, — авторитетно сказал он, засовывая их в целлофановый пакет и убирая в сумку. — А как с фильмом? Чарльз Бронсон... Берете?

Я уже не раз попадался: нахвалит фильм, заверит, что качество отменное, а начнешь потом смотреть — полосы, срывы, все расплывается. Да и сам фильм — примитив. Скажешь, что фильм-то был плохого качества, не покраснев заявит, мол, такой был оригинал. Другой торгаш может оставить кассеты для просмотра, Вадим же — никогда! Больше того, покажет крошечный отрывок, чтобы заинтересовать, и тут же выключит видеомагнитофон.

— Хотите получить удовольствие от фильма — денежки платите! — так обычно отвечал Кудряш, а брать у него кассету вслепую, значит выбросить на ветер деньги. И потом, он мог к старому фильму приписать на торце видеокассеты новое название. Пойманный с поличным, ловко выворачивался: дескать, другой перевод, другое и название.

Кудряш меня утомлял за каких-то полчаса. Хотя, заявляясь на квартиру, он всякий раз говорил, что времени у него в обрез, просиживал и час, и два, очевидно, надеясь не мытьем, так катаньем сбыть товар. Кудряш считал, что писателям деньги с неба сыплются... Часто хвастался, что среди его клиентуры есть известные артисты, режиссеры, ученые. Бойко называл громкие имена и фамилии. Все это должно было располагать клиента к доверию. На Свету известные фамилии производили должное впечатление, наверное, на других — тоже. Я же покупался, вернее, покупал вещи, из-за того, что иным путем их нигде не приобретешь. Да и не так уж часто это было: раза три-четыре в год. Если иметь с «делашами» дела почаще, то никаких денег не хватит, чтобы с ними рассчитываться, но «барахольщики» и «делаши» стали все реже и реже появляться у меня, а после ухода Светы Бойцовой Вадим Кудряш — первый, кто позвонил в этом году и пожаловал ко мне.

— У меня есть золотой перстень, правда, без пробы, — говорил Вадим, явно не собираясь уходить, а мне еще хотелось немного поработать. — Отдам по дешевке за четыреста рублей.

— Я не ношу перстней, у меня даже нет обручального кольца.

— Деньги в наше время — дело ненадежное, поговаривают о большой реформе... А золото всегда будет в цене.

— Не нужен мне перстень, — повторил я.

— Все кропаете? — перевел разговор Кудряш на другое. — Когда нам ждать очередную «нетленку»?

Ишь, сукин сын! Где-то в наших литературных кругах услышал про «нетленку», как презрительно называли работу своих товарищей по перу некоторые литераторы. Вот, мол, такой-то кропает «нетленку».

— Вадим, я жду редактора из издательства... — невольно бросив взгляд на пишущую машинку, нахмурился я. Меня все больше раздражали его настырность и бесцеремонность.

— А может, редакторшу? — блеснув золотыми зубами, улыбнулся он.

И опять мне подумалось, как там, за границей, поставлено дело в торговле: разве продавец посмел бы так разговаривать с покупателем? А этот деляга в твоей собственной квартире чувствует себя хозяином. Несет, что на ум приходит, знает, стервец, что он нужный человек! Не мне, так другому загонит золотую «саламандру». Хвастался, что главный режиссер самого модного в Ленинграде театра покупает у него видеокассеты...

Выпроводив его, я было уселся за письменный стол, но Кудряш выбил меня из рабочей колеи. Взял шапку, еще раз примерил, стал отрывать бирку и вдруг от нее отлепился кончик белого ярлычка с ценой. Я потянул, и под ним появилась другая цена: восемьдесят руб. Швырнув шапку на пол, я готов был броситься за этим махровым жуликом с розовым упитанным лицом вдогонку, но он уже отчалил на своих «Жигулях» последней модели от моего подъезда. Домой теперь звонить ему бесполезно: жена точно таким же тонким елейным голоском будет отвечать, что Вадим будет поздно вечером, а позвонишь вечером, скажет, что может появиться утром... И так будет продолжаться, пока у тебя злость не пройдет и ты не смиришься с таким явным надувательством... А через какое-то время снова по телефону послышится его тонкий бабий голос... И когда скажешь ему про шапку, он искренне удивится: «Какая шапка? Думаете, вы у меня один клиент? Не помню я ни про какую шапку... У меня для вас есть кое-что такое...»

Я тщательно замазал шариковой ручкой в записной книжке его телефон и дал слово, что этот жулик больше никогда не перешагнет порог моей квартиры... И тут же поймал себя на мысли, что уже однажды было такое: Кудряш пообещал мне принести несколько видеофильмов на историческую тему — я как раз работал над романом об опричниках Ивана Грозного, и фильмы могли мне помочь в работе, так сказать, в какой-то степени высветить исторический фон тех веков. Мне пришлось несколько раз звонить Вадиму, наконец, он с важным видом заявился с тремя видеокассетами. Названия мне мало что говорили, но Кудряш красочно рассказал, что фильмы о крестоносцах, об английских и французских королях... По-» мнится, и содрал он с меня за эти три кассеты дороже, чем за обычную кинопродукцию. Каково же было мое возмущение, когда все фильмы оказались обычными детективами, правда, с участием известных артистов мирового кино. Никакой историей там и не пахло. Я тут же принялся названивать ему домой, Кудряш жил где-то в Купчино. Я у него дома ни разу не был, но он как-то привез ко мне свою черноглазую жену, которой, видимо, похвастался, что среди «друзей» есть и писатели... Юркая такая особа, под стать своему мужу-жулику. Она не столько интересовалась моими книгами — у меня все стены в стеллажах, — сколько мебелью и бронзовыми светильниками. Жена мне сообщила, что «Вадика» нет, он будет поздно вечером; поздно вечером сказала, что будет рано утром, рано утром — мол, позвоните снова поздно вечером... Как в сказке про мочало, начинай сначала! Проявив настойчивость, я звонил три дня кряду и утром, и вечером — Вадик к телефону не подходил, а жена нежным голоском заученно повторяла одно и то же... Не выдержав, я брякнул, что он, может, вообще дома не появится этак год или два? Может, его уже забрали? И тут куда девалась ласковость! В тонком голоске супруги Кудряша зазвенели металлические нотки. «Что вы такое мне говорите? — вскричала она. — Да мой Вадик — честнейший человек!..»

Я повесил трубку, а ровно через пять минут позвонил Кудряш... Вот тогда-то, после короткого, но довольно энергичного разговора, я и решил больше с этим человеком дела не иметь.

Обычно «делаши», особенно «технари», стараются не надувать так нагло своих постоянных клиентов, а уж вежливости и обходительности им у других не занимать. Вадим Кудряш разительно в этом отношении отличался от всех, с кем мне приходилось по воле Светы Бойцовой сталкиваться. Его интересовала сиюминутная выгода, ради нее он шел на самый низкий обман, как в этот раз с финской шапкой. А потом трусливо не отвечал на звонки разгневанных обманутых клиентов, заставляя супругу ласковым елейным голоском нагло лгать по телефону. Света мне рассказала, как его однажды подкараулили у подъезда собственного дома и набили морду. В другой раз машину поцарапали, написав на капоте матерное слово. Но, как говорится, горбатого лишь могила исправит: Кудряш по-прежнему надувал всех, с кем имел дело. В том числе и меня.

Матерый жулик отлично понимал, что при существующем у нас дефиците на красивые заграничные вещи, технику, кассеты, одежду он всегда будет на плаву. У него были свои налаженные каналы, по которым он доставал дефицит, а потом с наценкой предлагал клиентам. И ради нужной вещи, которую привозил на своем пикапе Кудряш, клиент забывал про былое надувательство и охотно покупал ее. Еще и благодарил за это.

Света, в отличие от меня, не считала Кудряша гангстером, просто говорила, что он более наглый и алчный, чем остальные ее знакомые из торгового мира, которых она нередко приводила к нам домой.

3

В тот раз у института мы не встретились с Ириной. Вернее, я не захотел к ней подойти. Взяв билеты на «Новых амазонок», я отправился на Владимирский проспект, где вскоре отыскал пятиэтажный старинный дом с двумя серыми башенками на крыше. На табличке высокой дубовой двери было коротко написано: «НИИ». За дверью в маленькой проходной сидела пожилая женщина в черной шинели с зелеными петлицами. На поясе — пустая кобура от пистолета.

После пяти из института потянулись сотрудники, в основном довольно молодые мужчины и женщины. Некоторые направлялись к стоянке, где усаживались в «Жигули», «Москвичи», «Запорожцы». Ни одной «Волги» я не заметил. Там же стояла и красная «восьмерка». Мужчина лет сорока в дубленке и коричневых сапогах вышел вместе с Ириной. Они о чем-то оживленно разговаривали, смеялись. Косой луч низкого солнца превратил две серые башенки на крыше в бронзовые колокола, в которых похоронно бухало мое сердце: мужчина одной рукой обнимал Ирину за тонкую талию, а другой жестикулировал, заглядывая в ее оживленное лицо. Был он ростом с нее, из-под замшевой кепки виднелась платиновая прядь. Солидный мужчина, склонный к полноте, но еще не утративший молодецкой выправки. Такие женщинам нравятся. Мне показалось, что Ирина замешкалась возле машины, дверцу которой предупредительно распахнул ее кавалер, она окинула взглядом улицу перед институтом. Я отвернулся, взялся за ручку двери какой-то мастерской, мне вдруг не захотелось, чтобы она меня увидела. Мои пальцы в кармане плаща нервно мяли билеты на «Новых амазонок».

«Восьмерка» негромко зарокотала, замигали указатели поворота, и красная машина с Ириной Ветровой вскоре исчезла в той стороне, где Владимирский проспект пересекался с Невским. А я стоял на тротуаре и разглаживал пальцами билеты. Один я аккуратно оторвал и бросил в урну. На фильм я один пойду.

Но даже остроумная кинокомедия не развеселила меня... Почему я спрятался? Ирина явно искала меня глазами, и если бы я окликнул ее, может, мы сейчас бы рядом сидели в длинном узком зале кинотеатра «Молодежный»... Кстати, синеглазая амазонка, которая помогла спастись из бункера мужчинам, чем-то была похожа на Ирину Ветрову. Или яркие синеглазые блондинки все чем-то похожи друг на друга?.. Еще не успев как следует познакомиться с женщиной, я уже стал ревновать ее. В таком случае вряд ли у нас с ней что-либо получится. Ревность — это то, что навсегда оттолкнуло Ирину от мужа. Но она знала, что я ее буду ждать у института. Почему же тогда вышла вместе с ним, мужчиной в дубленке и замшевой кепочке?..

Я поднялся из-за письменного стола и стал мерять шагами комнату. О работе нечего и думать. Две стены заняты книжными полками. За пыльными стеклами корешки моих любимых книг. Тут классика, философия, историки древнего Рима и Греции, старинное издание мифологии греков и римлян А. Г. Петискуса, двухтомник «Рим» доктора Вильгельма Вегнера да и много других редких книг, которые возвращают мне душевное спокойствие. Только не в этом случае... Что мне мешает сейчас поехать в Веселый Поселок? Сегодня воскресенье, и Ира наверняка дома... Почему наверняка? Владелец «восьмерки» мог еще в субботу увезти ее к себе на дачу. Почему-то я был уверен, что у него есть в пригороде дача с сауной. Где-нибудь в Приозерском районе, например, в Соснове.

Представил ее в сауне рядом с седоволосым коллегой... Скорее, это ее шеф! Доктор наук и все такое.

Короче говоря, человек, с которым она считается, иначе бы не вышла вместе с ним, зная, что я жду внизу. Но с другой стороны, этот «коллега» терпеливо ждал ее напротив памятника Екатерины Второй, не мешая нам с Ириной беседовать... Как-то одно не вяжется с другим!

В ту встречу с Ириной на площади Островского я почувствовал к ней гораздо большую симпатию, чем раньше, когда впервые увидел ее в разбитой машине. Я ведь, если честно признаться, все реже и реже вспоминал про нее, а вот после нечаянной встречи на Невском стал каждый день думать о ней.И вместе с тем у меня такое ощущение, что теперь молодая женщина стала еще дальше от меня... Впрочем, я давно уже заметил: если мы относимся к женщине равнодушно, она проявляет к нам больше внимания, чем тогда, когда она знает, что мы влюблены в нее... Стоило мне немного охладеть к Свете, как она начинала беспокоиться, больше тянуться ко мне... Но не можем же мы всю жизнь играть на своих и чужих чувствах?..

Я понимал, что образовавшаяся во мне пустота после замужества Светы Бойцовой должна быть заполнена. Человек с ноющей пустотой внутри себя долго жить не может. Природа не терпит пустоты... Избитая сентенция, но, как говорится, из песни слова не выкинешь, хотя у нас и такое случалось! Не только из песни, из истории целые пласты эпох выбрасывались, игнорировались. Историю подгоняли под очередного руководителя государства, бесцеремонно отодвигали другие личности, чтобы высвободить место для него, ныне господствующего... Впрочем, это другая тема! Ирина Ветрова вдруг неожиданно снова вошла в мою жизнь, может, даже не подозревая об этом. И теперь мне необходимо что-то делать, предпринимать... Ну почему я не могу вот сейчас одеться и поехать к ней? Почему я все время копаюсь, роюсь в себе, анализирую? Неужели моя профессия наложила на меня такой отпечаток, что теперь все я могу делать и совершать лишь по велению холодного разума, а не чувств?..

Накрыв пишущую машинку чехлом, я быстро оделся, по пути к стоянке такси купил у грузинки букет алых гвоздик и стал в очереди дожидаться машины. Решительно гнал от себя прочь капитулянтские мысли, что, дескать, Ирины нет дома, а если и дома, то у нее может быть тот самый, в дубленке и замшевой кепочке... Почему именно в дубленке? Он мог и в пальто быть или в куртке... Ничего страшного, приду на правах старого знакомого, в конце концов, я ее от смерти спас...

Выйдя из такси, я еще некоторое время бродил возле ее дома. Девятиэтажное здание из белого кирпича стояло в ряду таких же зданий, разделенных неширокими скверами с детскими площадками. Снег побелил тонкие стволы лип и тополей, сквер испещрили следы кошек и собак, на переполненном высоком мусорном баке под железным навесом сидели голуби. На снегу, у ящика с песком, притаилась серая с откусанными треугольными ушами кошка. Она зачарованно смотрела на них. Девочка в короткой шубке и белой шапочке с помпоном протащила на алюминиевых санках по дорожке краснощекого с белой пуговкой носа малыша. Он в своем темном пальтишке и шапке-ушанке с завязанными клапанами как-то косо сидел, одна рука его в красной вязаной рукавичке касалась снега.

Какое у Ирины Ветровой окно? И выходит ли оно на эту сторону? Дом будто вымер. В воскресенье люди либо куда-нибудь выезжают, либо сидят у телевизоров дома. По радио обещали суровую зиму, наверное, хозяева утепляются: заклеивают бумажными полосками окна, шпаклюют щели. Кстати, мне тоже не мешало бы этим заняться. Прошлой зимой в моей квартире температура опускалась до 9—11 градусов тепла, конечно.

Я решительно направился к парадной, поднялся в лифте на пятый этаж, нажал на белую кнопку звонка. Дверь обита черным дерматином с причудливо расположенными блестящими кнопками: ромбики, овалы, прямоугольники. Обивщик явно проявил фантазию!

Ирина была в той самой цвета хаки рубашке с карманчиками на кнопках, в которой я ее впервые увидел в опрокинутой машине за Опочкой. А вот вместо синих вельветовых джинсов на ней была узкая юбка, на ногах — кожаные тапочки с меховой оторочкой.

— Здравствуй, Андрей, — сказала она. — Я тебя ждала.

— Наверное, я это почувствовал и пришел, — произнес я. Она отступила в глубь довольно просторной прихожей, и я вошел. Кругом была чистота, и я, повесив куртку на плечики, нагнулся, чтобы снять сапоги.

— Не надо, — улыбнулась Ирина. — На улице снег, чисто.

За полузакрытой дверью в комнату бубнил телевизор, вторая застекленная дверь из прихожей вела в кухню, которая тоже, к моему удивлению, оказалась не такой уж маленькой, какие обычно бывают в таких домах. Квартира однокомнатная, светлая, обстановка обычная: коричневая стенка, раскладной диван, застланный пушистым розовым пледом, низкий журнальный стол и два мягких кресла, на полу небольшой старинный ковер, одна стена сплошь заставлена застекленными полками с книгами, в основном подписными изданиями. В кухне обычная белая мебель: деревянный стол у окна и белые табуретки на металлических ножках. На широком подоконнике — красивая желтая ваза на блюде такого же цвета. В вазе — несколько тронутых временем коричневых камышовых метелок.

Мои гвоздики Ирина поставила в хрустальную высокую вазу. Пока она, шурша тапочками по паркету, ходила по прихожей и кухне, я как и водится в подобных случаях, прилип к полкам с книгами. Ромен Роллан, Бальзак, Стефан Цвейг, Толстой, Достоевский... Современных поэтов я пока не обнаружил, зато почетное место занимали Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Бальмонт, Есенин, Гарсиа Лорка, Фет, Тютчев, мой любимый Омар Хайям.

— Ты голодный? — спросила Ирина, остановившись, будто в раме, в темном проеме двери. — У меня есть голубцы — сама приготовила, зеленые щи.

Сегодня она мягкая, вся такая домашняя, с приветливым, невозмутимым лицом. Глаза ее мягко светятся весенней синевой, маленький рот часто трогает улыбка, золотистые волосы кажутся тяжелыми и теплыми. Мне хочется их потрогать, но при всей ее доброжелательной мягкости Ирина незримо держит меня на расстоянии. Встретились двое знакомых людей: одна — хозяйка, другой — гость. Каждый знает свое место и играет свою роль. Она — великолепно, а я, наверное, плохо. Не умею я играть. Мне хочется обнять Ирину, ощутить тяжесть ее золотых волос в ладонях... А вместо этого я роняю какие-то незначительные слова, хвалю за столом голубцы, кстати, они действительно вкусные. Понравились мне и щи с говядиной. Ирина налила мне целую тарелку, сама же ела мало. Фигуру бережет, что ли? Я ел и похваливал блюда, немного потолковали о погоде, о перестройке. Тут Ирина немного оживилась, сообщила, что в их институте «старая гвардия» не хочет сдавать свои позиции. А ведь до чего дошло! За двадцать лет НИИ не создал для народного хозяйства ничего полезного, зато, будто в инкубаторе, вырастил десятки кандидатов наук и докторов...

Я осторожно заметил, что подобное во многих институтах наблюдается, вот, дескать, посадят их на хозрасчет, тогда зачешутся... Слово «зачешутся», по-видимому, покоробило Ирину.

Имея дурную привычку ничего не утаивать в себе, я вскоре напрямик спросил, кто владелец «восьмерки» и почему он всякий раз появляется на горизонте, когда я ее встречаю?

— Сейчас же его нет? — улыбнулась Ирина.

— Я думал, что встречу его у тебя.

— Александр Ильич Толстых — мой начальник, — просто объяснила Ирина. — Я ему нравлюсь, он ухаживает за мной.

— И ты не можешь ему отказать?

— Могу, — ответила она. — Только зачем? Он деликатный человек, ему доставляет удовольствие делать мне приятное.

— А тебе?

— Что мне?

— Тебе приятны его ухаживания? Это так банально: начальник ухаживает за своей секретаршей!

— Я не секретарша, — она в упор посмотрела мне в глаза. И глаза ее потемнели. — Наш разговор напоминает мне времена моего неудачного замужества.

— Что ты делаешь в институте? — перевел я разговор на другое. — Или военная тайна?

— Ты знаешь, каков уровень радиации в Ленинграде? — ответила она вопросом на вопрос.

— Представления не имею, — признался я. — Слышал, что после Чернобыля и у нас этот уровень подскочил.

— А я с этим уровнем имею дело каждый Божий день, — улыбнулась Ирина.

— И какой у нас этот таинственный уровень радиации?

— Нормальный. Ленинград сейчас задыхается от выхлопных газов автомобилей. Весной я положила на стол своему начальнику проект оздоровления атмосферы в городе. Например, предложила закрыть Невский для транспорта, как в Москве закрыли движение на Старом Арбате.

— Этому толстяку в дубленке и замшевой шапочке?

— Чем он тебе так не понравился?

— Он все время уводит тебя у меня из-под носа.

— Я тебе говорила: он женат, у него двое замечательных детей...

— И сварливая теща... — в тон ей заметил я.

Она удивленно взглянула на меня:

— Откуда ты знаешь?

— Интуиция, — на этот раз улыбнулся я. Случалось, я попадал в самую точку!

— С тещей Александру Ильичу и впрямь не повезло, — сказала Ирина. — Склочная особа и настраивает против него жену и детей.

— И несчастный, не понятый в семье муж и отец находит утешение у своей сотрудницы...

— Андрей, мне не нравится твой тон, — холодно заметила она.

Действительно, чего я привязался к ней? Вернее, к ее начальнику? К этому типу в дубленке и замшевой шапочке? Наверное, опять интуиция: чувствую в нем опасного соперника.

Пока Ирина убирала со стола, накрытого клеенкой в мелкую розовую клетку, я повертел в руках японский транзисторный приемник. Красный индикатор еле светился, очевидно, батарейки сели. Я не поленился, вскрыл его и впрямь один элемент пустил «сопли». Наши отечественные батарейки имеют такую особенность: не уследишь — могут вывести приемник из строя, окислить контакты.

— Надо батарейки поменять, — вылущив четыре продолговатых элемента 316, сказал я.

Ирина согнулась над белой раковиной. Негромко журчала вода, цветное полотенце свисало с ее плеча, золотистые волосы спускались ниже плеч. Я подумал, что ей очень бы пошла коса. Я чувствовал, что пока не нашел с ней общего языка, что-то стояло между нами. Уж не этот ли, в дубленке и замшевой шапочке? Ну почему мы, мужчины, считаем, что понравившаяся нам женщина как бы в долгу перед нами? Она должна отвечать на наши ухаживания, как-то сразу выделить из всех знакомых. Мы навязываем ей свое мнение, свои привычки, требуем, чтобы она считалась с ними. Короче говоря, стараемся поскорее ее закабалить, сделать послушной, а то, что она может совсем и не разделять наши вкусы, взгляды нас как-то мало беспокоит. Может, отсюда и поговорка: стерпится — слюбится?.. А если женщина не хочет терпеть и любить?

Тогда мы ее наделяем всеми человеческими пороками, и не потому, что они ей свойственны, а для того, чтобы себя самих убедить, что она не подходит нам, недостойна нас... Так ведь легче перенести боль разочарования.

Я не мог отвести взгляда от ее фигуры. Прядь волос покачивалась у самого подбородка, острые локти попеременно двигались, бренчала посуда. Что-то долго она возится у раковины, мне даже показалось, что она улыбается. Я подошел сзади, обхватил ее за плечи, развернул к себе и поцеловал. Из опущенной руки на пол со звоном упала вилка. Ирина не оттолкнула меня, но и не ответила на поцелуй. Я еще и еще раз поцеловал. От нее пахло какими-то полевыми цветами, перед моими прищуренными глазами даже промелькнула солнечная полянка с бело-желтыми ромашками. Ромашки слабо пахнут, скорее это запах сирени или черемухи. Зима на носу, а запах весенний.

— Я так и знала, что все этим кончится, — сказала она, когда я ее отпустил. Глаза были ярко-синими, верхняя подкрашенная розовая губа мне показалась более припухлой, чем нижняя.

— Все в нашем мире было, и ничего нового нет, — проговорил я и сам почувствовал, что слова мои прозвучали несколько напыщенно. Плохую услугу иногда оказывает нам мозг, подбрасывая избитые сентенции...

— Из Библии? — тут же отпарировала она.

— Я все время думаю о тебе, — заговорил я. — Вот вскочил из-за письменного стола и примчался, как мальчишка... Хорошо это или плохо?

— Хорошо, — улыбнулась она. — Только я еще не готова к новой любви, Андрей. После ужасной аварии будто плыву по течению, лень даже веслом пошевелить. Если бы ты тогда не спрятался в подъезде, а позвал меня, я пошла бы с тобой в кино...

— Но поехала с ним, с Толстых, — ввернул я.

— Поехала с ним... — эхом откликнулась она. И голос у нее был какой-то потерянный.

— И куда же ты поехала?

— Какое это имеет значение?

Для меня — да, а для нее, по-видимому, — нет.

Я снова поцеловал ее, прижал к себе, с наслаждением вдыхал запах сирени или других цветов, гладил ее волосы, они действительно оказались тяжелыми и гладкими. Я знал, что если возьму ее на руки и отнесу в комнату на диван-кровать, она меня не оттолкнет, но я не смогу перешагнуть через порог ее безразличия ко всему. И эта мнимая победа не сделает мне чести. Раньше бы я так не рассуждал, а вот сейчас задумался... И как мне ни хотелось быть сейчас с ней, я разжал свои объятия и снова уселся за стол на кухне. Она быстро вытерла полотенцем посуду, разложила в металлической сушилке тарелки, вилки и ножи убрала в узкий столик-тумбу у газовой плиты, потом подошла и уселась напротив. Какое-то мгновение пристально смотрела мне в глаза, очень серьезно, будто хотела в них что-то прочесть, затем, вздохнув, произнесла:

— Спасибо, Андрей.

— За что? — задал я глупый вопрос.

— Ты знаешь, — сказала она.

С ней было приятно и молчать. Я, будто в море, погружался в ее синие бездонные глаза, они сейчас были ласковые и теплые, но я знал, стоит им немного посветлеть, и они станут холодными. Таково уж свойство светлых глаз. В их глубинах всегда прячутся кусочки льда. Или вечной мерзлоты.

— Почему ты не сказал, что спас мне жизнь? — спросила Ирина. — Ведь машина, оказывается, вскоре взорвалась, и я могла бы... Мне все в милиции рассказали.

— Медали дают лишь за спасение утопающих, — сказал я. — Не думай об этом, Ирина. Постарайся забыть...

— Я стараюсь, но не получается.

— Вот что, — одеваясь в прихожей, сказал я. — Где твое пальто? Одевайся, мы все-таки посмотрим «Новых амазонок»! Я думаю, тебя это развеселит.

Она послушно дала себя одеть в темное пальто с меховым воротником. На голову она надела белую вязаную шапочку.

— А может, лучше возьмем в гараже «Ниву» и махнем за город? В сторону Выборга или Москвы?

— Мне все равно, — сказала она.

И я подумал, что мне немало придется потрудиться, чтобы ее разбудить, вывести из этого полусонного состояния, в которое она сама себя ухитрилась загнать, да еще так надолго.

— Так в кино?

— Ага, — ответила она, спускаясь рядом со мной вниз по серым бетонным ступенькам.

— Или поедем за город?

— Хорошо, — покорно соглашалась она.

— «Ага» в кино или «хорошо» за город? — рассердился я.

— Как ты хочешь...

Я остановился, несколько раз встряхнул ее за плечи, прижал к себе и поцеловал. Длинные черные ресницы ее задрожали, сомкнулись, на щеках зарозовели два пятна размером с небольшое яблоко. Из оцинкованного бачка на этаже сильно пахло селедочными потрохами. На подоконнике сидел черный кот и, прижмурив желтые глаза, равнодушно смотрел на нас.

— Ты меня опозоришь на весь дом, — вяло отстранилась она, услышав металлический лязг лифта внизу.

— Надо же, тебя хоть что-то волнует! — ехидно заметил я.

— Зачем куда-то ехать? — сказала она. — Можно ведь и у телевизора посидеть?

— Я тебя не узнаю, Ирина? — вырвалось у меня. — Можно подумать, что тебе сто лет!

— Тысяча, Андрей, — невесело улыбнулась она.

Глава пятнадцатая


1

Это, наверное, приходит с возрастом: человек никогда не чувствует себя удовлетворенным. В счастливые, безоблачные дни уже начинает думать о предстоящих бурях, неприятностях; полюбив женщину, размышляет о том, как он будет жить, когда ее потеряет? Держа удачу за хвост, сомневается, удача ли это? Может, одна видимость? Или это привилегия писательской профессии? Рабочий, служащий, научный сотрудник, выполнив свою работу, хоть на какое-то время чувствует себя удовлетворенным. А писатель? Даже написав хорошую книжку, он мучается сомнениями, казнит себя за то, что не все в нее вложил, что-то упустил. Даже самому талантливому писателю не просто объективно оценить свой труд. Если книга неудачна, ее ругают критики, читатели отворачиваются, то писатель утешает себя тем, что его не поняли, не оценили, уповает на справедливость потомков. Есть ведь масса исторических примеров, когда современники не поняли своего пророка, признание к нему пришло лишь после смерти. Взять хотя бы Германа Мелвилла с его «Моби Диком». Умерший в безвестности, он через полвека стал признанным классиком американской литературы. А если начинают тебя хвалить, поздравлять, петь дифирамбы, опять в душу закрадывается сомнение: заслуженно ли все это?

Яркий тому пример — Владимир Высоцкий. При жизни не получил никакого официального признания ни как актер, ни как поэт. А вся страна знала его, слушала песни. Слушали дома его магнитофонные записи и те, от кого зависело это его, Высоцкого, признание. Слушали, восхищались и... отворачивались. Его даже не приняли в Союз писателей, куда бездарей принимали сотнями.

А умер актер, поэт, музыкант, и схватились за головы: ах, какой погиб талант! И посыпались слова признания, премии... А его уже нет. И те, кто мог бы ему при жизни помочь, разразились в печати слезливыми статьями, как они любили покойного поэта, как восхищались его талантом! Радио и телевидение, которые годами не подпускали Высоцкого к себе, устроили в годовщину его смерти многодневное шоу: поэт гремел по радио с утра до вечера, не сходил с экранов телевидения... Если уж честно говорить, так даже надоело всем это беспрерывное мельтешение знакомого лица и громыхание своеобразного голоса. Будто сразу за все годы замалчивания радио, телевидение обрушили на головы слушателей и телезрителей Владимира Высоцкого во всех его ипостасях...

Подобные мысли всякий раз овладевали мною, когда видел по телевизору, как, скорее всего по инерции, нет-нет и появлялся на экранах тот или иной литературный чиновник, который начинал вещать о перестройке, о новых задачах писателей... Почему эти скомпрометировавшие себя люди не уходят со своих постов? Почему, в конце концов, их не прогонят поганой метлой? Ведь, как говорится, невооруженным глазом видно, что они лгут, фальшивят, по многолетней привычке стараются приспособиться к тому самому новому в нашей жизни, что и предопределило их крах...

2

На Литейном проспекте ремонтируются старые здания и вдоль тротуаров тянутся узкие деревянные коридоры, над которыми громоздятся строительные леса.

Небо — серая овчина без швов и разрывов.

Тротуары и проезжая часть чистые, а вот крыши зданий, скверы, ветви деревьев — в снегу. Проходя мимо арок, я чувствую, как холодный ветер тянет оттуда. Не видно вездесущих голубей, наверное, попрятались под застрехи железных крашеных крыш. Прохожие, зябко кутаясь в пальто и куртки, проходят мимо, хлопают дребезжащие двери магазинов. На крышах троллейбусов и трамваев — комки серого снега. Я сворачиваю на улицу Пестеля, Фонтанка замерзла посередине, в полыньях плавают утки. Почему-то больше красивых с прозеленью селезней, а серых уточек почти не видно. Инженерный замок величественно вздымается красной громадой. Белый снег вокруг него весь испещрен собачьими следами. В окнах — электрический свет. В такую погоду во всех учреждениях горят лампочки. Недолго пожил в Михайловском дворце российский самодержец Павел I, как ни окружал его рвами с водой и железной оградой, настигла его рука убийц. От кого-то я слышал, что в замке есть целый потайной этаж, неразличимый снаружи, но так это или нет, пока не выяснил. Внутри я ни разу не был: там какой-то научно-исследовательский институт и вход по пропускам.

В большом парке перед выходом на площадь Искусств под старым почерневшим деревом бродили по свежему снегу две вороны. Ветер топорщил на их спинах серые, будто припудренные пылью перья, завывал в низко опущенных черных узловатых ветвях. Вороны даже не посмотрели в мою сторону. Там, в деревне, они держались куда осторожнее: близко к себе не подпускали. Я ворон считаю самыми умными птицами в средней полосе России. Здесь, в большом городе, им живется безопаснее, чем их товаркам в деревнях. Там могут и из ружья пальнуть, если позарятся на цыплят, а здесь от них нет никакого вреда людям. Вот и держатся смело.

Знакомый москвич рассказывал, что в столице стали уничтожать больных голубей, распространяющих какую-то эпидемию. И вскоре там объявились армии ворон! Так же отважно бродили по тротуарам, ничуть не опасаясь людей. От ворон спасу не стало. Стаями ночевали в скверах, даже на подоконниках многоэтажных зданий в самом центре. Гоняли кошек, собак. В общем, завладели столицей, как в свое время наполеоновские солдаты.

Навстречу мне пробежал в синем спортивном костюме «адидас» пожилой мужчина. Сколько раз я уговаривал себя заняться бегом трусцой, но так и не смог заставить себя. Зачем мне бегать, если я ходить люблю? Изо рта человека вырывались клубочки пара, белые с черными полосками кроссовки на ногах мелькали, слежавшийся снег на узкой тропинке визгливо скрипел. Хочет до ста лет прожить... Вспомнились четверостишия Омара Хайяма и строки из Корана, который я второй месяц штудирую. В моем романе христиане спорят на темы религии с мусульманами:


Под этим небом жизнь — терзаний череда,

А сжалится ль оно над нами? Никогда.

О нерожденные! Когда б о ваших муках

Вам довелось узнать, не шли бы вы сюда.


А это из Корана:


А сколько мы погубили до них

поколений, — разве чуешь ты хоть

одного из тех и слышишь от них шорох?


В религиозных книгах мира собрано много мудрых мыслей, гораздо больше, чем дали философы и писатели всех времен и поколений. Наверное, каждый человек на склоне лет начинает задумываться над смыслом жизни. Как бы неправедно он ни прожил всю жизнь, как бы ни страшила его расплата на том свете, все равно не хочется мыслящему существу превращаться в прах. А религии предлагают после смерти иную, духовную жизнь: праведникам — в раю, а грешникам — в аду. Индуистская религия утверждает, что душа умершего человека обязательно после смерти переселится в тело животного. Поэтому индийцы бережно относятся ко всему живому на земле. Где-то я прочел, что обезьяны в индийских городах залезают в дома, открывают холодильники, кладовки и воруют продукты. А трогать их и припугнуть нельзя: может, эта самая обезьяна — твой умерший родственник или даже дед, или бабка?..

С детских лет я любил в школе историю — в моей памяти отложилось крещение Руси в 988 году князем Владимиром как исторически необходимый акт, так сказать, скачок от язычества к более передовой религии — христианству. Это, наверное, из учебника по Древней истории. Работая над новым романом о том времени, я нашел в публичке много интересного материала, который в новом свете представил мне тот переломный период в истории Древней Руси. Христианство с трудом пробивало себе дорогу в народе. Если князья и признавали, что новая религия по сравнению с язычеством — шаг вперед, то народ думал иначе. Да и не все князья сразу приняли христианство, как писали в учебниках. Например, сын княгини Ольги Святослав не стал креститься, заявив (об этом сказано в «Повести временных лет»): «Как мне одному принять иную веру? А дружина моя станет насмехаться». Действительно, в языческих названиях старинных богов есть что-то романтическое: Даждь-бог, Стрибог, Перун, Мокош... Кстати, и Иисуса Христа — евангельского «богочеловека» русские православные несколько «оязычили». На Руси его почитали как Спаса-повелителя, мол, его нужно ублажать жертвоприношениями. Не Иисусу Христу и не христианской Троице (Богу-отцу, Богу-сыну и Богу-духу Святому), а земной матери «богочеловека» деве Марии, — ее называли «Матерью Божею», «Богородицей» — свято поклонялись верующие. Богородица воспринималась ими как женское аграрное божество, источник плодородия земли, возрождения природы, дарительница урожая. Все то, что навязывало верующим византийское духовенство, видоизменилось на Руси. Так, бывшая жрица Афины Паллады Дарья в народном календаре упомянута как «Дарья обгати проруби: белят холсты». Мученицу Матрону Солунскую почитали как «Матрену-полурепницу». Преподобная Мария Египетская называлась «Марьей пустые щи».

Читая старинные книги, я убеждался, что вопросы религии занимали человечество куда больше, чем даже сейчас наши умы занимают проблемы космоса. Религия неотступно сопровождала человека от рождения до самой смерти. А сколько она придумала красивых обрядов и праздников! Услышав звон колоколов — а у нас в Ленинграде не так уж мало действующих церквей — я с удовольствием заходил туда и, сняв шапку, подолгу стоял в толпе верующих и слушал проповеди. Конечно, в бормотание священников я не вникал, но торжественность обрядов, запах ладана, свечей, лики святых на стенах храма, фрески, золоченые росписи на куполах — все это меня волновало, вызывало в памяти какие-то далекие видения, наполняло торжественностью. Наверное, у каждого где-то в глубинах сознания живет интерес к далекому прошлому, когда вера в Бога была заложена в человеке с того самого момента, когда пробуждалось его сознание...

Иногда мне в голову закрадывалась крамольная мысль: а не утратили ли мы, люди новой формации, некие нравственные ценности, которые наряду с церковным дурманом дала человечеству религия?.. Ведь было время, когда мы, мальчишки и девчонки, воспринимали всех священнослужителей через призму знаменитой сказки А. С. Пушкина «Сказка о попе и работнике его Балде». Если в литературе или живописи отображался служитель культа, то это был толстяк в рясе, с крестом на груди, жадина с завидущими глазами и загребущими руками... А теперь все чаще по телевидению видишь на какой-нибудь международной конференции, посвященной борьбе за мир, священнослужителей. Это красиво одетые в сутаны и высокие белые головные уборы стройные мужчины с серебряными крестами. И речь их интеллигентна и образна. И выступают они за мир на земле и лучшие условия существования человека. Какой-то иной, незнакомый нам образ скромного священнослужителя появился перед глазами. Глядя на них, «Сказка о попе и работнике его Балде» кажется фарсом, карикатурой, да так, очевидно, Александр Сергеевич Пушкин и считал, создавая ее, а для нас, несмышленышей, утрированный гениальным поэтом образ попа стал основополагающим. Да и сейчас для большинства школьников поп — это персонаж из дремучего прошлого. Помнится, и мне в юности было дико видеть на улице молодого человека в сутане, с бородой и длинными волосами, спускающимися на плечи. Будучи ровесником студента Духовной семинарии или академии, я считал того ненормальным человеком: как в наш век освоения космоса можно пойти учиться в духовное заведение?..

Если людям тысячелетиями внушали веру в Бога, то может ли человек стать неверующим? В Бога — да!

Но люди стали верить в другое: в знахарей, астрологов, ведунов, экстрасенсов, а то и просто в шарлатанов. И самое удивительное, в них верят не только малообразованные люди, а даже некоторые ученые, люди искусства, литераторы. И даже отдельные партийные деятели самого высокого ранга. Об этом сейчас пишут в газетах и журналах... Это что? Забота о своем бесценном здоровье или отрыжка далекого прошлого, когда люди верили в Бога и чудеса?..

Вот так и всегда, если работаешь над исторической книгой, то, хочешь ты этого или нет, но начинаешь проникаться настроениями и мыслями своих героев... А герои моего нового романа как раз и стоят на пороге великих перемен в своей жизни, тех самых духовных перемен, которые принесло с собой введение христианства на Руси...

Я не заметил, как вышел на Невский проспект, и даже не обратил внимания, что сверху неслышно сыплет снег. Он уже успел побелить карнизы зданий, крыши телефонных будок, шапки прохожих. Лишь на проезжей части и на тротуарах не видно снега: машины и люди будто гигантской промокашкой снимают его с асфальта. Ветра не было, и снег падал медленно, бесшумно. В этом отвесном падении с мутного неба крупных снежинок есть что-то завораживающее: мне, например, сразу вспоминается барон Мюнхаузен, привязывающий к колышку — на самом деле верхушке колокольни — своего коня... В одном окне я увидел зеленую елку, запасливые люди! Еще до Нового года две недели, а елка установлена, даже посверкивают на колючих ветвях разноцветные стеклянные шарики. Новый год я любил, пожалуй, это был единственный праздник, которого я ждал. В детдоме в Новый год после елочного хоровода нам раздавали подарки. Я вдруг ощутимо почувствовал запах холодных апельсинов, которые всегда клали в коричневый пакет, перевязанный розовой тесьмой. В Новый год и ребята, и наши воспитатели становились добрее, человечнее. Жаль, что мне не для кого украсить в холостяцкой квартире елку. Не для себя же одного?.. Света в последний Новый год, который мы собирались отпраздновать вместе, попросила меня установить дома елку. Я купил ее у кинотеатра «Спартак», притащил из магазина коробку игрушек, в гуще ветвей среди апельсинов подвесил флакон французских духов — подарок для Светы. Она должна была прийти в девять вечера. Я никого больше не пригласил, потому что Света предпочла встречать Новый год вдвоем. Я, конечно, не возражал. В морозилке охлаждалось шампанское, на плите — запеченный с прожаренной картошкой гусь, на столе яблоки, груши, апельсины. Даже банку крабов каким-то чудом раздобыл!

В девять Света не пришла. Не пришла она и в одиннадцать. Это очень утомительно одному сидеть в празднично убранной квартире с накрытым столом и поминутно посматривать на циферблат часов с медленно бегущей секундной стрелкой... Новый год я встретил один. Не скажу, чтобы я очень уж скучал, по телевизору показывали традиционный «Голубой огонек», за стеной шумели соседи, потолок сотрясался от топота ног, позвякивали подвески люстры. Я сидел у телефона, прислушиваясь к звонку в прихожей...

Потом Света объяснила: мол, к ней на работу пришла подруга, пригласила к себе, а там уже собралась «компашка», в общем, Свету не отпустили...

— Позвонить-то могла? — сказал я. Сказал, чтоб хоть что-нибудь сказать. Ведь и без слов все было ясно.

— А чего звонить? — беспечно ответила она. — Я бы все равно уже не смогла к двенадцати приехать...

Елку вместе с игрушками на следующее утро я воткнул в сугроб у мусорных баков, она почему-то меня раздражала, напоминая о предновогоднем вечере, когда я ее усердно украшал...

Как я буду встречать нынешний Новый год? Хорошо бы с Ириной Ветровой, но я теперь старался не загадывать, ближе к празднику все само собой определится. Но елку я больше не потащу к себе в квартиру!..

3

Услышав рядом визг тормозов, я бросил взгляд на дорогу: напротив меня остановилась черная Волга с двумя антеннами, дверца слегка приоткрылась, и оттуда выглянул мой старинный приятель Алексей Павлович Термитников.

— Волконский, куда путь держишь? — улыбаясь, спросил он. — Садись, подвезу.

Я был рад его видеть, поэтому без лишних слов уселся на заднее сидение.

— Куда тебе?

— Все равно, — ответил я. Мне действительно было все равно, куда ехать, с Термитниковым я не виделся полгода. Слышал, что он с партийной работы был направлен директором в институт, связанный с проблемами космической радиотехники. Был во Франции, его институт разрабатывал какие-то хитроумные приборы совместно с французскими учеными.

— Тогда ко мне, на Кировский, — скомандовал Алексей Павлович. — Все творим? — обернулся он ко мне с переднего сидения. — Чем собираешься порадовать, Андрей Ростиславович, читателей? Кстати, последнюю книгу с автографом ты мне не подарил...

— Редко видимся, — сказал я.

— А кто виноват? — хитровато усмехнулся он.

— Вот уж не знаю, — вставил я.

— Сидишь в своей деревне, забыл старых друзей, — все в том же приподнятом и чуть насмешливом тоне продолжал Алексей Павлович. — А мы тут, бедные чиновники, крутимся, как белка в колесе...

— По заграницам разъезжаем, — в тон ему ответил я.

— А кто тебе мешает? Ты вольный казак. Твои собратья по перу то в Америку летают, то в Японию. Что-то там обсуждают за круглым столом... Я ведь телевизор смотрю, читаю «Литературку».

— Каждому свое, — сказал я.

— Не посылают или сам не хочешь? — допытывался приятель.

— Сам не хочу, — со вздохом произнес я. Ездить за границу с копейками в кармане мне было унизительно. Бегать с туристами наперегонки в самые дешевые магазины, чтобы купить знакомым сувенир... Мне не хотелось развивать эту тему: Термитников подумает, что я завидую вельможным литераторам, а это было совсем не так. Ездили за границу в основном литературные чиновники, причем за государственный счет, у них валюты там на все хватало, а что они там болтали на встречах, об этом очень коротко информировала «Литературка», потому что и в Америке, и в Японии этих писателей никто не знал. Не знали они, конечно, и меня. За границей ведь тоже издают тех, о ком у нас во все трубы трубят.

Бывает, издатели из соцстран договариваются с нашими: мы, мол, издадим вашего литературного начальника, а вы — парочку наших ребят... И издают... тиражом в пятьсот — тысячу экземпляров.

Я немного об этой кухне знал...

— Что же не звонишь, не заходишь? — наступал на меня Термитников.

— Летом звонил, — вспомнил я. — Секретарша сказала, что ты занят, совещание или симпозиум, а может, коллоквиум.

— Еще бы раз позвонил!

— Ты же знаешь, я не люблю звонить по телефону.

Эта моя привычка многих знакомых раздражала.

А я специально в деревне не поставил себе телефон, чтобы мне не звонили. Почему-то телефонные звонки, как правило, больше приносили мне неприятностей, чем радостных известий. Вот я и невзлюбил телефон, хотя понимал, что он, конечно, штука в наш век необходимая.

Черная «Волга» остановилась у старинного четырехэтажного здания с лепными украшениями на фасаде. Алексей Павлович отпустил шофера до пяти вечера, мы подошли к отделанной дубом парадной, где была установлена электронная система сообщения с квартирами. Нажав синюю кнопку, он что-то коротко сказал в микрофон и через секунду дверь, мелодично щелкнув, сама приоткрылась.

— Фантастика! — с завистью заметил я. — Хочу — пущу, хочу — не пущу.

— А тебя разве домой не пускают? — с улыбкой взглянул на меня Термитников. — Женился на Светлане?

— Кто-то другой на ней женился, — ответил я. — Говорят, какой-то деляга или жулик.

— Ревнуешь?

— К жулику?

Мы поднялись по широкой мраморной лестнице на третий этаж. Лифта в доме не было. Обитая синим пластиком дверь с блестящей ручкой тоже была уже приоткрыта.

Термитников жил с женой в большой трехкомнатной квартире. Здесь длинные коридоры, высокие потолки, просторная кухня. Дом был на капитальном ремонте, но все было сделано прочно, добротно, не то, что у меня на улице Некрасова.

Алексей Павлович был книголюбом, и это определило всю обстановку его квартиры: во всех комнатах — застекленные книжные полки, сделанные на заказ. Темно-вишневого цвета. Книг тысячи. Добрая половина из них были книги по искусству. Жена Алексея Павловича Мария Александровна говорила, что муж тратит половину своей большой зарплаты на книги. Еще бы! Некоторые книги по искусству стоили больше ста рублей. На стенах — сувениры из разных стран, средние секции заняты куклами. Термитников почему-то коллекционировал их. Одни — игрушечные автомобильчики, другие — бронзу, а вот Алексей Павлович — куклы, хотя детей у них не было. Может, поэтому и собирал куклы? В углу у окна — стереосистема: магнитофон, колонки, проигрыватель, усилитель. Пластинок было много, а вот кассет всего штук десять.

— Будете обедать? — спросила Мария Александровна. Она невысокого роста, черноволосая, с крупным лицом, в больших очках в черной оправе. Голос у нее глуховатый, взгляд рассеянный. Вроде бы смотрит на тебя и вместе с тем мимо. Мы знакомы уже много лет, но так и не знаю, как ко мне относится жена Термитникова. Скорее всего, безразлично. В мужа она по-девичьи влюблена. Когда он говорит, а Алексей Павлович излагает свои мысли логично, убедительно, она не спускает с него восхищенного взгляда. Я давно заметил, что Алексей Павлович не любит, когда кто-либо его перебивает или слушает невнимательно. Он резко умолкает и, повернув к собеседнику крупное, всегда чисто выбритое лицо с серо-голубыми глазами, холодно спрашивает: «Вы меня ведь не слушаете?»

У меня же дурная привычка: если тема меня не затрагивает, мысленно отвлекаюсь и думаю о чем-то другом. Многие не замечали этой моей безобидной странности, а Термитников сразу обрывал разговор, глаза его леденели, губы сжимались, отчего лицо принимало жесткое выражение. Я чувствовал себя застигнутым врасплох школьником на уроке. Но чем больше я напрягался, стараясь быть внимательным, тем меньше слышал Алексея Павловича. Наверное, поэтому он избегал разговаривать со мной на некоторые темы, вызывающие у меня рассеяние мыслей. А то, что я его слушаю невнимательно, он угадывал с поразительной проницательностью. Еще спасибо, что не заставлял повторять последнюю фразу...

Термитников всю свою жизнь был на руководящих должностях и, по-видимому, привык, чтобы все ему в рот смотрели, когда он говорит.

Но нынче за обедом наш разговор пошел в таком русле, что я ни разу не отвлекся, и Термитников не сделал мне ни одного замечания. Да, думаю, он и не очень-то следил за моей реакцией, скорее всего, он говорил для самого себя...

А беседовали мы вот о чем.

— Как тебе все эти перемены? — спросил меня Алексей Павлович. — Только откровенно!

Я ответил, что мне перемены очень по душе, конечно, не все еще гладко получается, точнее, почти ничего не получается, но это и понятно: сломать многолетний лед равнодушия у людей не так-то просто, гласность, демократия многим бюрократам и чинушам не по нутру, а уж новая выборная система руководителей вообще для них — взрыв атомной бомбы! Всю жизнь назначали их сверху, а теперь выбирают снизу. Всю жизнь строили свои отношения на угодничестве перед вышестоящим начальством, не считаясь с мнением коллектива, а теперь все стало зависеть от рядовых работников, которых многие руководители и в лицо-то не помнили. Так, коллектив, толпа... Захотят — тайно проголосуют за тебя, захотят — прокатят на вороных! А что же делать человеку, который всю жизнь руководил другими людьми? Ведь он ничего больше не умеет делать? Продвижение по службе, карьера чаще всего зависели от дружеского отношения к тебе вышестоящего начальства, а не от масс? Как же быть? Что делать? Свою натуру-то не переделаешь! Да и неудобно теперь ломать шапку и кланяться тем, на кого раньше смотрел сверху вниз?..

— Все прямо в точку! — невесело усмехнулся Алексей Павлович. — А как быть тем, кто умен, способен к руководящей работе, но жил и работал по тем принципам, которые были выработаны десятилетиями? И которые не принято было нарушать?

— Я полагаю, что люди прекрасно разбираются, кто из начальства глуп, карьерист, а кто талантлив и умен, — сказал я.

— Я не могу с тобой согласиться, — возразил Термитников. — Толпу можно сбить с толку, позволить себя увлечь разным проходимцам и провокаторам. Они ведь тоже сейчас всплыли на поверхность! И тоже, прикрываясь громкими фразами о гласности и демократии, творят свои черные дела, шельмуют и честных работников, настраивают против них людей. А разве мало у нас талантливых партийных руководителей?

— Разве существует такая профессия: партийный руководитель? — перебил я его встречным вопросом. — Вот ты по профессии историк, а занимаешься космической техникой. Прочел ли ты где-нибудь в институте хотя бы одну лекцию по истории? Кажется, твоя университетская специальность — международное рабочее движение? И Академию общественных наук ты закончил по этому профилю. Чего тебя занесло в космос?

Алексей Павлович ел прозрачный куриный суп и не смотрел на меня. Редкие, добела поседевшие волосы открывали его высокий лоб, цвет лица у него здоровый, розовый, щеки отливают стальной синевой, губы крупные, резко очерченные, нос большой и прямой. Если профессия и накладывает на человека свой отпечаток, то Термитников был вылитый руководящий работник. Это, как говорится, было написано у него на лице. И он был безусловно умным человеком, очень начитанным, но спорить с ним было трудно: Алексей Павлович давил своими познаниями, тон его был безапелляционным, суждения резкими, он как бы сам всегда ставил в споре последнюю точку. Кстати, это тоже черта, выработанная многими годами руководящей работы.

Термитников за годы нашей дружбы, пожалуй, ни разу не признал себя неправым в чем-либо. Даже если я его припирал к стенке неопровержимыми доказательствами, он улыбался и говорил, что время подтвердит его правоту... Иногда и вправду, время подтверждало. Он сразу заявил, что из моего романа со Светой Бойцовой ничего хорошего для меня не получится... Так оно и случилось.

А прав он часто оказывался по одной простой причине: мой приятель редко о ком-либо отзывался хорошо, у всех наших общих знакомых находил какие-нибудь серьезные изъяны — тут у него нюх был прямо-таки собачий. Рано или поздно, человек проявляет себя далеко не с лучшей стороны. Алексей Павлович тут же при встрече с самодовольными нотками в голосе заявлял:

«А я что говорил? Предупреждал ведь тебя, а ты не верил...»

Каждый человек за свою жизнь не раз и не два совершит и добрые дела, и недобрые. Но это еще не значит, что он безнадежно плохой. В этом я много раз убеждался, а вот Термитников не различал полутонов: совершил ошибку, даже нечаянную, значит, ты — дерьмо!

Я уже давно заметил, что люди типа Алексея Павловича, всех смертных подозревающие в больших и малых грехах, почти никогда не ошибаются...

Кстати, он и сам был не безгрешен...

— Ты пойми меня правильно, я не консерватор, — терпеливо начал он убеждать меня, отодвигая тарелку.

Жена, караулившая каждое его движение, тут же убрала, а на ее место поставила другую, с голубцами. Мне принесла котлеты с рисом.

— Извини, Андрей, Леша любит голубцы, а на твою долю не осталось, — сказала она.

— Котлеты тоже замечательно, — поблагодарил я.

— Чай или кофе? — спросила Мария Александровна, глядя на мужа.

— Чай, — распорядился Алексей Павлович. Мне, правда, хотелось кофе, но я промолчал. Вот еще одно подтверждение начальственного нрава Термитникова: он единолично решает за всех.

— Я не против перемен, наоборот, за, — продолжал Термитников, — но почему все эти перемены в первую очередь рикошетом ударили по таким, как я? По руководителям, так сказать, начсоставу? Любой бездельник может теперь критиковать руководителя. А ты все выслушивай и соглашайся: как же — демократия! А не приведет ли все это к анархии? Можно ли так слепо доверять толпе, которую на что угодно могут толкнуть подстрекатели? Вот многие мои знакомые...

— Начсостав? — ввернул я.

— Можешь и так нас называть, — усмехнулся АлексейПавлович. — Так вот, мои знакомые жалуются, что теперь им приходится заискивать перед коллективом, идти на уступки даже тогда, когда это во вред делу, дисциплине. Иначе тебя могут переизбрать. Объявить «застойщиком», бюрократом. Короче говоря, многие руководители растеряны, не знают, что делать, как себя вести...

— А как ты себя ведешь? — спросил я.

— Как и прежде, — нахмурился Термитников.

— Ну и правильно, — сказал я. — Если ты чувствуешь, что ты прав, знаешь свое дело, тебе незачем подстраиваться под других. Думаю, что это прекрасно чувствует и коллектив, или, как ты его называешь, «толпа».

— Не придирайся к слову...

— Неуютно сейчас себя чувствуют те, кто годы сидел не на своем месте, кто держался в руководящем кресле благодаря связям, покровительству. Таких руководителей давно надо было гнать в три шеи! Потому что от них был лишь один вред.

— С этим я полностью согласен, — сказал Алексей Павлович, — однако укоренившийся десятилетиями стиль руководства менять трудно... даже умным людям. Руководитель держался в коллективе с достоинством, не опускался до заигрывания с людьми, не искал дешевого авторитета, был строг. Такой руководитель мог нажить себе немало врагов. И вот теперь эти враги ополчаются против него, настраивают других, а покритиковать начальство, почувствовать свою власть над ним каждому приятно. И такого руководителя могут запросто на общем собрании переизбрать... На его место посадят удобного, ласкового, демократичного, а дело от этого только пострадает, потому что ласковый, удобный ни уха ни рыла не смыслит в руководстве коллективом! Повторяю, не только коллектив в конечном счете от этого страдает, но и дело!

— Тебя же не переизбрали? — вставил я.

— Каково мне крутиться? — вырвалось у Алексея Павловича. — И сверху жмут, и снизу давят! Трудно стало работать... Такое ощущение, что ты под микроскопом. Смотрят на тебя и... изучают!

— На то она и перестройка, — ответил я. — Каждого в той или иной мере коснулась.

— Тебя-то каким способом? — бросил на меня косой взгляд Термитников. — Пишешь романы о средневековье, а вот ты попробуй описать то, что происходит сейчас?

— Думаешь, тогда никаких проблем не было? — улыбнулся я. — Возьми хотя бы опричнину. Тоже своего рода большая перестройка... И тоже коснулась в первую очередь вельмож да бояр!

— Эка сравнил! — отмахнулся Алексей Павлович.

— Ты не станешь возражать, если я тебе скажу, что вред стоящему делу некомпетентные руководители наносят огромный? По радио-телевидению, во всех газетах только и говорят об этом. Чего ни коснись, везде развал, разруха! Волосы дыбом встают, когда послушаешь, что тысячи тонн мяса годами лежат в холодильниках, а вывезти их нет вагонов, колхозники привозят на мясокомбинат скотину, а ее не принимают — места нет. И это тогда, когда в стране трудности с продовольствием. А на полях что делается? До восьмидесяти процентов овощей и фруктов гибнет — не успевают собрать и вывезти. А воровство? Нет такого предприятия, откуда бы не тащили продукты или промтовары. Жулики шоколад продают в коробках из-под обуви... А руководители получают себе премии и смотрят на все это сквозь пальцы... А почему? Да потому, что и сами воруют, берут взятки и «несуны» рядом с ними — жалкие букашки! Почему же, Алексей, наши руководители довели страну до ручки? Неужели, если это не твое собственное, значит, ничейное? Рви, хватай, тащи — государство не обеднеет...

— Я чувствую, куда ты клонишь, — вставил Термитников. — Наша система зашла в тупик? Может, НЭП нужен?

— Не знаю, что нужно, но по-старому жить больше нельзя, — сказал я. — Это было бы катастрофой для всех. Раньше все было шито-крыто, а теперь людям раскрыли глаза на дела в стране. И слепому ясно, что так продолжаться больше не может.

— Слова, слова... — усмехнулся Алексей Павлович. — Я только и слышу их, а дело стоит на месте: пока все течет, как прежде...

— Потому что вы, руководители, не хотите перемен, — резко сказал я. — Вас ведь устраивало все то, что было... Воровали-то не из вашего кармана, а из государственного, да это и воровством-то не считалось... Обворуют твою квартиру — небось, взвоешь, на ноги всю милицию поднимешь, а сгорит твой институт...

— Что ты такое говоришь, Андрей? — округлила на меня свои карие глаза Мария Александровна. — Леша с утра до позднего вечера торчит в своем институте... Я его и вижу-то только утром да поздним вечером... И хватит спорить, поговорите о чем-нибудь другом. Эта чертова перестройка уже навязла в ушах и зубах.

— А воз поныне там, — ввернул Термитников, бросив на жену ободряющий взгляд.

— Леша, поставь Андрею пластинку с последним концертом Майкла Джексона, — сказала Мария Александровна, не поднимая черноволосой головы от раковины, в которой она мыла посуду.

— Я где-то читал, что бедный Майкл Джексон укрылся от своих поклонников и поклонниц в стальном бункере, — вспомнил я. — Боится толпы и СПИДа.

— Помешался или с жиру бесится, — небрежно уронил Алексей Павлович, поднимаясь с желтой деревянной табуретки. Он включил проигрыватель, поставил пластинку. Послышался шорох, шипение.

Мы уселись в комнате за низкий журнальный стол, из динамиков наконец полилась спокойная мелодия, с Кировского проспекта чуть доносился шум машин, редкие гудки. Популярный певец женским голосом что-то пел по-английски.

На подоконнике — две большие стопки книг. Поймав мой взгляд, Алексей Павлович небрежно заметил:

— Еще не прочел. Оставил на субботу и воскресенье. Возьму на дачу и прочитаю.

— Все? — удивился я.

— Я ведь быстро читаю, — улыбнулся он. — У меня свой способ: на страницу пять секунд.

Я этого способа не понимал. Если мне нравилась книга, я читал ее медленно, иногда возвращался назад и перечитывал понравившиеся фразы заново, мог отложить книгу и подумать о прочитанном. А когда галопом по европам... У меня тоже накапливались не прочитанные в городе книги, и я их увозил в Петухи, где не спеша прочитывал.

Вскоре разговор снова вернулся к последним событиям, происходящим в стране. Хотя Алексей Павлович прямо и не осуждал демократические преобразования, тем не менее многое его не устраивало: возможность открыто критиковать начальство, опубликование разоблачительных материалов, откровенный разговор о наших недостатках во всех сферах управления и хозяйствования.

— Почитаешь газеты, послушаешь радио-телевидение и получается, что мы, руководители, только и делали, чтобы было хуже народу, — с возмущением говорил он. — Но ведь это неверно? Мы работали, старались...

— Вот только для кого? — вставил я. — Для себя, или для народа? От вашей «старательности», оказывается, и все беды... Ваши мнимые успехи выпячивались на первый план, а чудовищные промахи замалчивались. Раньше-то по радио-телевидению звучали лишь фанфары! Послушаешь, так везде собрали богатый урожай, государственные закрома ломятся от зерна, а оказывается, каждый год на валюту покупали зерно за границей! Кого же обманывали-то, самих себя?

— Но были ведь и честные работники, — возражал Термитников. — Не обманывали, не приписывали, не воровали...

— Но как и все, мирились с недостатками и помалкивали в тряпочку, — сказал я. — Значит, тоже виноваты.

— И я виноват? — зло округлил небольшие серо-голубые глаза Алексей Павлович.

— Тебе виднее, — дипломатично ответил я.

Термитников, может, дома наедине с женой и возмущался творящимися безобразиями, но публично нигде не высказывал этого. Тут надо быть объективным: если бы он в те годы высказался откровенно, то, разумеется, на своем месте не усидел бы.

И вдруг грянула перестройка! Это было для вольготно себя чувствующих в стране деляг, воров и их покровителей все равно, что взрыв атомной бомбы! Начались громкие, скандальные процессы. Они-то и вскрыли перед всем миром гниль, охватившую самые высшие этажи власти. Призвали к ответу даже тех, кто не без оснований считал, что до конца дней своих будет защищен от правосудия должностью, чином. Да и правосудие-то чинили они сами... Если раньше шутки ради люди считали, сколько раз на одной странице газеты упомянуто в превосходной степени имя Брежнева, то теперь читали горькую правду о нашей нищенской жизни, хозяйственном развале в масштабе всей страны, взяточничестве, воровстве, служебных злоупотреблениях. Не пощадила пресса и партийных руководящих работников, к слову говоря, давно утративших веру в светлые идеалы коммунизма. Партбилет и высокий пост были для них лишь ширмой, за которой творились столь грязные и черные дела, что и итало-американской мафии не снились!

Притихли пока не схваченные за руку воры, жулики, тунеядцы, затаились в своих благоустроенных норах, темными ночами пересчитывали свои тысячи-миллионы, наворованные у государства и народа, лихорадочно искали пути, чтобы бумажные деньги перевести в золото и драгоценности... Это ночью, тайком, а днем на каждом перекрестке восхваляли перестройку, гласность, демократию и мучительно искали в сложившейся неблагоприятной ситуации новые лазейки, веря, что и тут можно пристроиться. Неуютно себя почувствовали липовые доктора и кандидаты наук, писатели, художники, музыканты, которых развелось, как говорится, пруд пруди... Десятилетиями восхваляли эти ремесленники от искусства дикое существующее положение в стране, ее мздоимцев лидеров, за что получали ордена, премии — и вдруг всему конец?! Нет, в это не хотелось поверить. Просто невозможно! Нужно выждать, пересидеть «смутное время», и все снова, как это уже было не раз, встанет на круги своя...

А вот честные люди, народ восприняли перестройку, как долгожданную весну после смертельно затянувшейся осенне-зимней спячки. В общем всероссийском вздохе облегчения и великих надежд потонули брюзжание чиновников и бюрократов, стенания выстаивавших в длинных очередях любителей спиртного, проклятия выгнанных с работы бездельников и «несунов». Не сдавались лишь консерваторы всех мастей. На словах признав перемены, они на деле тормозили перестройку, вставляли ей палки в колеса, делали вид, что ничего не произошло, — мол, мы сидели на своих местах, сидим и до самой пенсии сидеть будем, а что пишут в газетах, так это и раньше было: пошумят-пошумят и угомонятся! А мы как жили по старинке, так и будем жить... С работы-то никого за развал не снимали, вот перебрасывали с одного участка на другой — это было. Начальники — сила, и на дороге они не валяются.

Я понимал Термитникова: как умный человек, он, конечно, был за перестройку, но как развращенный в те годы руководитель, ощущал неудобства своего положения в коллективе. У него даже вырвалась фраза, мол, он, честный руководитель, должен расплачиваться за тех, кто годами обманывал, воровал, злоупотреблял служебным положением!..

Наш разговор у него дома на Кировском проспекте не принес ни ему, ни мне удовлетворения. Недовольные друг другом, мы снова сели в его машину, которую он вызвал по телефону. На Термитникове было стального цвета пальто на меховой подкладке с черным воротником, на голове — пыжиковая шапка. Все это куплено в специальном магазине для руководящих работников... Понимает ли он, что это ненормально? Или давно свыкся с тем, что для ответственных работников любой дефицит подается на блюдечке с голубой каемкой?.. Существуют даже такие термины: «партийный» плащ, «министерское» пальто, «руководящая» шапка.

Трудно, ой как трудно от всего этого отказаться! Может, не так самим руководителям, как их женам, детям, родственникам, которые прикреплены к распределителям. И будто отвечая моим мыслям, Мария Александровна сказала:

— Леша, скажи шоферу, чтобы он утром подъехал пораньше: мне нужно на Сенной рынок поспеть, там появились свежие овощи... И мама просила отвезти ее к двенадцати к портнихе. И вечером мне понадобится машина на пару часов, я обещала к Баландиным подъехать. У них какое-то торжество. Может, и ты заглянешь?

— У меня в шесть ученый совет, — отмахнулся Алексей Павлович. — У Баландиных не задерживайся...

Обычный семейный разговор...

— Где тебя выбросить? — рассеянно глядя на дорогу, спросил Алексей Павлович.

«Выбросить... — усмехнулся я про себя. — Эх, Леша, пожалуй, из тебя уже никогда не вытравишь вельможные замашки!»

— Я сойду на Марсовом поле, — сказал я. — Кстати, я слышал, что у вас отбирают персональные машины?

— От меня не отберут, — помолчав, ответил Алексей Павлович. — Я двадцать лет не ездил в общественном транспорте.

— Говорят, оставят на все учреждение одну-две разъездные машины, которыми будут пользоваться только для служебных целей?

— Говорят... — скривил в недоброй усмешке толстые губы Термитников. — Говорят, что кур доят.

— Сколько машин высвободится, — гнул я свое. — Вот жены-то ваши взвоют!

— Ты на что намекаешь? — подозрительно покосился на меня приятель.

— Это правильное решение, — вдруг подал голос молодой молчаливый шофер. — Надоело у подъездов часами простаивать да детишек в школу возить...

— Вот они, горькие плоды перемен... — добродушно хмыкнул Термитников. — У меня ты, Петр, живешь, как у Христа за пазухой, а когда передадут в общее пользование твой агрегат, посмотрю, как ты запоешь! Будешь вихрем носиться по городу, покурить будет некогда.

— Я на вас не в обиде, — улыбнулся шофер. — А вот другие... Даже за сигаретами на машине посылают!

«Волга» бесшумно мчалась по Кировскому проспекту. Перед мостом через Неву холодный ветер со снежной крупой ударил в лобовое стекло. Я видел, как поземка перечеркнула трамвайные пути и длинным Змеем Горынычем юркнула меж каменными столбами парапета с моста вниз. На Неве, там, где недавно прошел буксир, громоздились поблескивающие сталью ледяные торосы. Мороз накрепко сковал реку, теперь, пожалуй, лишь ледокол сможет проложить водную колею в Финский залив. Угольком мелькнуло что-то черное на девственном снегу, наверное, ворона. Впереди маячила «Нива» с двумя парами голубых лыж, притороченных к багажнику. Мне вдруг вспомнилась деревня, мой приземистый дом с белой снежной крышей, кудрявые от изморози березы на бугре у бани, глубокие заячьи следы вокруг яблонь... Интересно, Гена Козлин обернул молодые посадки елочными лапами? Если позабыл, то зайцы за зиму всю кору обгложут и обкусают нежные побеги. Уже две молодые яблони погибли... В середине января поеду в деревню. Каждый год в это время я езжу туда. Зимой в Петухах еще красивее, чем летом. Тихий морозный лес, утонувший в голубоватом снегу, сугробы такие белые, что глазам больно, не слышно птиц, лишь изредка потрескивают от мороза сосны и ели. Бывает, трудяга-дятел стучит. Лыжная колея тянется через бор, выводит к железнодорожным путям, оттуда открывается вид на самое красивое озеро в окрестностях. На нем не видно рыбаков. Старожилы утверждают, что в озере много растворенного серебра, и рыба, кроме черных окуней, почти не водится.

— Ты вот вспомнил про мое университетское образование, — нарушил затянувшееся молчание Термитников. — Может, бросить все и уйти на преподавательскую работу?

— Не уйдешь ведь, — заметил я. — Такими делами ворочаешь, за границу ездишь — и все побоку? И потом, ты не из тех, кто легко сдается.

Алексей Павлович повернул ко мне крупную голову в отливающей серебром пыжиковой шапке — где они берут такие? — секунду посмотрел в глаза, будто сомневаясь в серьезности моих слов, затем широко улыбнулся. А улыбка у него была обаятельной, суровое начальственное лицо с густыми сивыми бровями сразу становилось мягче, добрее.

— Спасибо, Андрей, — тепло сказал он.

— За что?

— За то, что веришь в меня.

4

Я попросил остановиться напротив Инженерного замка. Мы обменялись крепким рукопожатием, договорились на той неделе созвониться и снова повидаться. «Волга» укатила по Садовой улице. За ней волочился грязноватый дымно-снежный хвост. Слышно было, как ошметки смерзшегося снега ударяются в днище и крылья. Двадцать лет, говорит, не ездил на общественном транспорте... А как же все другие? Я помню, как он, молодой, розовощекий, приезжал ко мне на Московский проспект (я тогда с женой Лией жил там в девятиэтажном доме), и тоже на черной «Волге», только без антенн. Тогда Алексей работал в горкоме ВЛКСМ.

Избаловались наши чиновники! «Волги», распределители, закрытые лечебницы, санатории. У них свой мир, ничего общего не имеющий с миром рядовых граждан. Говорят с трибун одно, а живут по другим законам. И кто эти таинственные законы придумал для них? Скорее всего, сами для себя придумали. «Черт с ним, пусть в стране жрать нечего, у нас-то все есть! — наверное, рассуждают некоторые из них. — И мы не отдадим свои привилегии никому!» И пока не отдают. Держатся за свои черные «Волги», пайки, спецполиклиники, санатории...

Только придет и этому конец. Ладно бы польза какая ни на есть была от этой многомиллионной армии чиновников-бюрократов, так, если верить газетам, кругом один вред для народа...

Я вдруг подумал, что Термитников в этот раз даже не спросил, над чем я сейчас работаю. Так, вскользь обронил какую-то фразу... Обычно интересовался. Вряд ли мы повидаемся на будущей неделе. Он закрутится на службе и забудет позвонить. Да и что мы нового скажем друг другу? Встретимся снова случайно. Правда, иногда Алексей Павлович неожиданно приезжает ко мне, это когда ему нужно расслабиться, сменить обстановку. Я всегда ему рад, он очень интересный человек и всегда разный...

Подойдя к мосту через Фонтанку, я взглянул вниз. В маленькой полынье под каменной нависшей глыбой плавали утки. Много уток. Некоторые зябко ежились на снегу, поджимая под себя то одну красную лапу, то другую. Некоторые дремали, будто вмерзшие в лед. У одной серой с коричневым уточки к широкому носу прилепилась наледь. Странно, где она подхватила эту ледышку? Видно, пока спала на снегу. Когда женщина с набережной стала бросать птицам корм, бедная уточка топталась среди подружек, но клюв раскрыть не могла. Неужели и в сильные морозы не улетят из города? Да и куда им теперь лететь? Небо над городом пепельно-холодное, ветер завывает. И все водоемы замерзли.

По набережной медленно двигалась несуразная, будто горбатая, снегоуборочная машина. Я впервые такую увидел: из повернутого к Фонтанке хобота с раструбом веером брызгала мощная струя перемешанного с грязью снега. На белое поле спящей реки летели комки. Ишь, до чего додумались! Снег с набережных теперь не надо вывозить за город на грузовиках, его вон как ловко рассеивают на лед Фонтанки! С другой стороны набережной тоже двигалась такая же хитроумная машина. Закончат уборку, и речка от берега до берега будет усыпана грязными комками. Конечно, это удобно уборщикам, но вот смотреть с набережных на эту свалку не очень-то приятно. Правда, лишь до первого снегопада. Выпадет снег, и Фонтанка снова станет белой.

Интересно, когда полынья под мостом окончательно замерзнет, улетят утки или по-прежнему будут мерзнуть на льду?..

Глава шестнадцатая


1

На наших собраниях, как правило, выступают одни и те же ораторы. Председательствующий объявляет, что слово просит такой-то, хотя всем известно, что «такому-то» заранее позвонили из парткома домой и предложили выступить по такому-то вопросу, а звонят, естественно, лишь тем, кто никогда не подведет руководство. Поэтому наши собрания скучны, как понедельник, пришедшие на них литераторы и нелитераторы (последних больше) посидят с полчаса, и потом один за другим уходят в буфет или гостиную, где можно со знакомыми за чашкой кофе по душам потолковать. Некоторые, отметившись внизу у девушек — есть специальный список пришедших на собрание, — очень скоро вообще уходят из Дома писателей. Кому интересно слушать записных болтунов и демагогов? А таких на собраниях довольно много, и каждый с удовольствием вылезает на трибуну. Есть, конечно, и «стихийные» выступления, когда, как говорится, человека нужда припрет. Такие незапланированные выступления — самые интересные, но они очень редки. Опытнейшие организаторы собраний стараются подобного не допускать, подолгу не дают слово, стараются побыстрее подвести черту под прениями. И «стихийные» ораторы чаще всего не получают слова. Штатные-то еще до собрания внесены в список выступающих...

— Слово предоставляется Владимиру Конторкину, — объявляет председатель собрания. — Приготовиться Якову Золотову.

Штатные ораторы и садятся специально в первые ряды, чтобы быть поближе к трибуне. Я вижу, как встает Владимир Конторкин. Убей Бог, я не знаю, что он написал, да и другие сидящие в зале вряд ли его читали, но продвигается он к сцене по проходу солидно, напустив на себя деловую задумчивость. Невысокого роста, но толстый, про таких говорят: что вдоль, что поперек, он тяжело ступает по ковровой дорожке, привычно поднимается по ступенькам, занимает место за трибуной. Маленькая черноволосая голова его насажена на квадратное туловище, шею с трудом поворачивает, розовые щечки свисают к круглому подбородку. Длинные черные вьющиеся волосы, как у девицы, локонами спускаются на покатые плечи. Конторкин говорит без бумажки, почему-то нажимает на деревенский манер на «о», хотя в деревне никогда не был. Наверное, отработанный ораторский прием. Говорит гладко, округло и может к месту подпустить шуточку, в конце выступления даже выдвинет какие-то предложения, но выйдешь из зала после собрания — и ничего в твоей голове не остается от его словоизвержений: о чем человек говорил? Для чего? Зачем?

Но вскоре я понял, зачем на каждом собрании выступают штатные ораторы. Они не только подыгрывают организаторам собраний, но и показывают себя людям, присутствующим в зале партработникам. Про них говорят, мол, они активные товарищи, не чураются общественной работы, всегда на виду...

Вот так некоторые молодые послушные литераторы, вступившие по протекции в Союз писателей, быстро делают себе карьеру. Настоящий писатель работает над книгой, не мелькает в Союзе, он не очень-то покладист, его непросто заставить говорить с трибуны то, что нужно, а делец от литературы всегда под рукой, свистни — и он перед тобою, как лист перед травою...

Я уж не раз замечал: вдруг кто-то из верных «солдат» Осинского—Беленького начинает часто выступать на собраниях, затем появляется его статья в «Ленинградской правде» или в центральной печати, литературный еженедельник помещает положительную рецензию на его брошюру или книгу, могут такого и депутатом районного Совета выбрать... Вскоре «солдат» производится в «лейтенанты», а иногда и сразу в «генералы» — назначается на должность секретаря правления или утверждается главным редактором какого-нибудь журнала...

Особенно настырно создавали рекламу Осинскому. То появится статья о нем в центральной печати, то выступит по радио, то организуют творческий вечер в Останкино, то сам разразится на целую страницу в крупной газете или журнале. И везде с портретом. Этакий философ-мыслитель! Страдалец за советскую словесность. Понятия «русская литература», «русский народ» Осип Маркович никогда не употреблял. «Мы — советский народ и делаем советскую литературу!» — любил он повторять в своих статьях и интервью.

На моих глазах за последние два десятилетия стараниями Осинского и К0 «народились», если так можно выразиться, в Союзе писателей десятки дельцов от литературы. Они настырны, напористы, активны, нахальны. Они в редсоветах, правлении, в разных комиссиях, возглавляют литературные секции. Они решают судьбу выходящих книг, они выступают в бюро пропаганды художественной литературы, яростно пропагандируя себя и себе подобных, они мощный кулак писательской организации. Кулак Осипа Осинского и его окружения. И им очень выгодно, что крупные русские писатели работают где-то на отшибе. Главное, не мешают жить им, пользоваться всеми благами им, дельцам от литературы...

Владимир Конторкин, с трудом согнув толстую, жирную шею, поблагодарил за внимание — тоже ораторский прием — и так же солидно спустился со сцены в зал. Громоздкий, как шкаф, толстый, с далеко вперед выставленным животом и треугольной длинноволосой, расширяющейся книзу головой, он пошел на свое место. И я вдруг подумал: да это же танк, который, все сминая кругом, прет к своей цели! А цель у него одна — быть на виду, считаться писателем, широко издаваться, постараться влезть в руководящие органы Союза писателей, а повезет, так и заполучить теплое местечко в толстом, под стать ему, журнале. И у него много сторонников, таких же, как он, «танков» и «танкеток», которые тоже рвутся к власти. Вон как они дружно похлопали Конторкину. Некоторые даже тянут руки, чтобы пожать его руку! А Кремний Бородулин, сидящий в пятом ряду с краю, не выдержал и любовно хлопнул Конторкина по крутому бабьему заду, оттопырившему короткий пиджак. И им наплевать, что тот, как водомет, выступает на каждом собрании, наоборот, приятно, потому что он всем напоминает, что они, дельцы от литературы, есть, будут и они — сила! И он один из них. А талант... Где же его возьмешь, если его и в помине не было? Как их, дельцов, принимали в Союз? По протекции, знакомству, личной преданности крупным литераторам, которые их выдвигали...

Было такое время, когда талант не являлся главным критерием для поступления в Союз писателей. Вот и напринимали! Честным, принципиальным, талантливым писателям в Ленинграде и Москве унизительно быть в одном Союзе с такими, как Владимир Конторкин, Саша Сорочкин, Яков Золотов, Додик и Тодик. Да разве всех перечислишь? И эта армада заслоняет собой все истинно талантливое. Перед читателями-то не заслонишь, ведь на поверку все эти дельцы — голые короли, но внутри Союза писателей они сила. И бороться с ними нет никакой возможности. Вот почему покровители и руководители дельцов от литературы Осип Осинский, Ефим Беленький, Тарсан Тарасов и творят, что хотят, в Союзе. У них — голоса на выборах, у них — армия единомышленников, которая выдается за коллектив. Они диктуют издателям, что и кого издавать, кого выдвигать на премии, кому посмертно устанавливать мемориальные доски, кому предоставить право издания собраний сочинений, даже кому продать автомашину...

На трибуну чуть ли не вприпрыжку поднялся Саша Сорочкин, тоже штатный оратор. У этого юркого типчика нет вальяжной напускной солидности Конторкина, таких в блатном мире называют «шестерками». И «шестерит» Саша вокруг Осинского, Беленького, Тарасова. «Ну, сейчас начнет петь дифирамбы своим...» — подумал я. — Для этого его и «запускают»! И действительно, потрепавшись о «великих» и знаменательных переменах в стране, Саша стал поднимать на щит новую пьесу Осипа Осинского, упрекнул критиков, что они еще не написали обстоятельной статьи об этом ярчайшем явлении в советской драматургии последних лет, вспомнил Ефима Беленького, Ефрема Латинского, Кремния Бородулина, братьев Тодика Минского и Додика Киевского...

2

Не успел Сорочкин сойти с трибуны, как из зала послышался зычный голос:

— Прошу слова!

Председатель собрания критик Терентий Окаемов сделал вид, что ничего не слышит, и объявил, что сейчас выступит Кремний Бородулин.

Опередив объявленного оратора, к президиуму выскочил рыжеволосый мужчина с хмурым лицом и, перекрывая шум в зале, заявил:

— Я уже на третьем собрании прошу слова, но мне почему-то не дают! Прошу, товарищи, разрешить мне выступить!

— Сядьте на место, — урезонивал незапланированного оратора невысокий юркий седовласый председатель. — Если каждый будет нарушать ход собрания...

— Пусть говорит! — перекрывая шум в зале хрипловатым баритоном, прокричал явно нетрезвый Михаил Дедкин. — Жалко вам, что ли? Может, посмеемся, Хлыстов — юморист!

Кремний Бородулин остановился рядом с мужчиной, снизу вверх окинул того взглядом своих выпуклых светло-голубоватых холодных глаз и хрипло заявил:

— Я уступаю свою очередь... — он выразительно уставился на самозванца.

— Поэт-сатирик Игорь Хлыстов, — громко сказал тот.

— ...Игорю Хлыстову — поэту-сатирику, — под общий смех в зале закончил Бородулин и отправился на свое место. Этот любил скандалы и, видно, решил посмотреть, что же будет?..

Поэт-сатирик энергично поднялся на сцену, встал за трибуну. Он был высок, широкоплеч, длинные рыжие волосы спускались ему чуть ли не на плечи. Говорил он тоже без бумажки. Напомнив, что со времен Зощенко сатира и юмор были у нас в загоне, только сейчас этому замечательному жанру вроде бы стали, наконец, уделять внимание...

— А «Вокруг смеха» Александра Иванова? — выкрикнул из зала Додик Киевский.

— А Райкин, Хазанов? — эхом вторил брату Тодик Минский.

— Какой это юмор! — отмахнулся Хлыстов. — Одесские анекдоты...

Если мне после выступлений Конторкина и Сорочкина хотелось уйти, то Игоря Хлыстова я прослушал с удовольствием, чего не могу сказать про председателя собрания Терентия Окаемова, тот морщился, выразительно поглядывал на часы и еще на кого-то в зале, скорее всего, на представителя райкома партии, сидящего где-то впереди. Окаемову явно не нравилось выступление поэта-сатирика. А тот говорил интересные вещи, в пух и прах разбил «дешевые», как он выразился, выступления Конторкина и Сорочкина, выразил удивление, что подбор названных ими имен литераторов слишком уж тенденциозный. Почему не названы крупнейшие талантливые писатели Ленинграда, на чьих именах держится наша литература? Заговорил о групповщине, существующей в Союзе писателей, но тут в зале поднялся шум, задвигали стульями, раздался смех, отдельные выкрики, мол, хватит, надоело... Но Хлыстова оказалось не так-то просто сбить с толку. Он, стоически перекрывая шум, продолжал свое неординарное выступление. Нашлись в зале люди, которые зашикали на крикунов и шаркунов. Хлыстов в какой-то мере выразил и мои мысли и чувства, заявив, что ленинградский Союз писателей плетется в хвосте перестройки, да и московский, мол, недалеко от нас ушел, потому что зажравшиеся литературные чиновники по-прежнему держатся за свои кресла, а у рядовых писателей не хватает влияния и сил, чтобы их оторвать от «кормушек», к которым они, как пиявки, присосались... Сказал Хлыстов и о том, что многие годы ленинградские журналы печатали серые, скучные повести и романы никому не известных литераторов, которые никто не читал, а авторы сполна получали гонорары и плевать хотели на читателей. Некоторых даже на премии выдвигали — пора, дескать, оценивать писателей не по тенденциозным статьям критиков-подхалимов, а по «Гамбургскому счету». Ведь мы все знаем, кто есть кто и кто чего в литературе стоит. Знают это и наши читатели, которые гоняются за книгами как раз замалчиваемых годами писателей, а вот критика делает вид, что только она знает и определяет, кто талантлив, а кто нет...

Когда-то и я поднимался на эту вишневого цвета трибуну и бросал в переполненный зал разоблачительные слова, но зал не понимал меня, вернее, не хотел понимать, потому что в зале большинство было тех, кого я как раз и обвинял в групповщине... Ну, а кому понравится слышать про себя нелестное? То же самое случилось и с Хлыстовым! Его со смехом и насмешливыми репликами проводили с трибуны. И никто рук для пожатия к нему не тянул...

Вслед за Хлыстовым выступил Кремний Бородулин и обрушился на него с гневными словами. Мол, обвинения молодого поэта-сатирика — он, Бородулин, до сегодняшнего дня никогда не слышал о нем, — бездоказательны. Никакой групповщины не существует в Союзе... Но тут даже его единомышленники не выдержали и рассмеялись.

А потом он понес такое, что я только диву давался: не раз слышал от Кремния, что некоторых русских писателей групповщина затирает в Ленинграде, худо де им живется, мало издают, в журналах не печатают, газеты их замалчивают, а тут стал распространяться, что ленинградская писательская организация дала стране много талантливых имен, назвал Осинского, Тарасова, Борового, Латинского... Как раз всех тех, кого за столом в кафе нещадно ругал и называл графоманами... А под конец договорился до того, что русская литература существовала лишь до революции, а после 1917 года у нас — советская литература!..

Его проводили бурными аплодисментами. Забегая вперед, скажу, что этому «перевертышу» сделали рекламу в печати, выдвинули на какую-то премию — в общем, Кремния купили с потрохами, как впоследствии, со скрытой завистью выразился Мишка Китаец... Этот тоже всегда готов был продаться, да вот беда — недорого стоил!..

3

Уйдя с собрания, я с удовольствием подумал, что, слава Богу, появились у нас смелые люди, которые высказывают с трибуны то, что они думают. Не поднялся на трибуну и я, хотя и подмывало. Я и минуты не сомневался, что мне не дадут договорить до конца: поднимется шум, задвигаются кресла, кто-то будет смеяться, кто-то демонстративно встанет и выйдет из зала. Наверное, я не такой закаленный человек, как Хлыстов, — меня все это с толку сбивает, я теряюсь и начинаю путаться, терять нить мысли... И еще одно я усвоил твердо: пока в зале будет большинство сторонников Осипа Осинского и Ефима Беленького, мои слова — это горох в стену!..

Все эти мысли прокручивались в моей голове, пока я шагал по шумному Литейному проспекту. Ленинградская зима снова выдала очередной сюрприз: после обильного снегопада и нескольких дней прихватывающего морозца на город обрушилась оттепель, да такая, что за два-три дня весь снег растаял, с тротуаров пополз лед, сосульки загремели вниз, с крыш текло, как в проливной осенний дождь. Четвертый день на улице шесть — восемь градусов выше нуля. И это в самом конце декабря! Дворники чуть свет долбят ломами остатки льда на тротуарах, но все равно скользко, как на катке. Держись подальше от крыш — не дай Бог, на голову свалится огромная желтая сосулька!

Скользить по тротуару было неудобно и рискованно — того и гляди растянешься на будто облизанном льду. Благоразумие подсказывало, что следует сесть в троллейбус и доехать до дома, но я упорно шагал по самой кромке скользкого, мокрого тротуара. Хватаясь растопыренными руками за воздух и мелко семеня, навстречу мне скользили прохожие. Я не устаю поражаться количеству прохожих в больших городах! Рабочий день, а на улицах десятки тысяч людей самого различного возраста. Неужели так ослабла дисциплина в учреждениях, что можно в любое время дня уйти из конторы по своим делам? От станка или электронного пульта на заводе не уйдешь, вот из-за письменного стола легко улизнуть. Уж не в том ли секрет, что слишком много у нас бюрократических учреждений, где людям просто-напросто нечего делать? Вот они и убивают время, рыская по магазинам. Днем и в кинотеатр не просто попасть, особенно если идет хороший фильм. Перенасыщенный бюрократическими учреждениями город, пожалуй, автоматически выплескивает на улицы как балласт лишних служащих, чтобы они другим не мешали работать...

Небо над головой низкое, блекло-пастельное, без единого просвета. Купола соборов до половины купаются в этой мути, с Невы слышится какой-то треск, будто из винтовок стреляют. В нос ударяет гарь котельных, запах выхлопных газов. Я вспоминаю свои Петухи и подавляю вздох: там сейчас белым-бело, а воздух такой чистый и прозрачный, что создается ощущение, будто им не дышишь, а пьешь его, как хрустальную воду из лесного ручья.

4

До двух я прилежно поработал за письменным столом, а после обеда вдруг меня неудержимо потянуло к Ирине Ветровой. Отремонтировав водопроводный кран на кухне — я заменил резиновую прокладку — до четырех повалялся на диване с научно-фантастическим романом Роберта Силверберга «Пришельцы земли». Роман можно было бы назвать реалистическим, если бы автор не «открыл» на спутнике Юпитера аборигенов. Поначалу вялый и скучный, к концу роман захватил меня. Но надо идти...

С угрюмого неба моросил липкий дождь, с крыш брызгало, глухо, предупреждающе ворчали водосточные трубы: талая вода никак не могла сквозь ледяные пробки пробить себе дорогу наружу. Подняв воротник пальто, я встал под арку, что напротив проходной института. Было без пяти пять. Ирина Ветрова вышла в десять минут шестого. Она была в приталенном зимнем пальто с серебристым меховым воротником и высоких темно-красных кожаных сапожках. Вслед за Ириной вышел уже знакомый мне ее руководитель Александр Ильич Толстых. Этот был в серебристом плаще и модной шапке.

Видя, что он увлекает Ирину к своей красной «восьмерке», я решительно направился к ним, вежливо поздоровался и обратился к Ирине:

— Дорогая, мы договаривались сегодня в театр... — ничего лучшего я не смог придумать. — На «Дядю Ваню».

Толстых переводил взгляд с меня на Ирину.

На его лице трудно что-либо прочесть, но во всяком случае он держался с достоинством, хотя и молчал, предоставляя своей спутнице самой выпутываться из затруднительного положения, в которое, по-видимому, я поставил ее.

— На «Дядю Ваню»? — ошарашенно произнесла Ирина, однако быстро все сообразила, и на лице ее появилась чуть заметная улыбка.

— Замечательный спектакль, — с воодушевлением продолжал я. — Все наперебой хвалят, а за билетами давятся.

— Давятся? — едва сдерживала смех Ирина.

— Три часа в очереди простоял, — вдохновенно врал я. — И все равно пришлось купить с рук у спекулянтов.

Александр Ильич продолжал молчать, а я на этот раз внимательно рассмотрел его: полное, щекастое лицо, широкий нос, уголки чувственных губ немного загибаются книзу, что придает ему несколько обиженный вид, темно-серые неглупые глаза. И эта платиновая прядь из-под шапки. В плаще с широким поясом, он на этот раз не показался мне слишком грузным.

— Познакомьтесь, пожалуйста, — нашлась Ирина. — Это тот самый товарищ...

— Который спас тебе жизнь, — подхватил Александр Ильич и с чувством пожал мне руку после того, как мы представились друг другу. Рука у него была мягкой, однако рукопожатие энергичным.

— А вы тот самый товарищ, который...

— Который верит, что из Ирины Андреевны получится хороший ученый, — все с тем же подъемом произнес Толстых. — И будет научным руководителем ее кандидатской диссертации.

— Какие люди окружают меня, — улыбнулась Ирина. На ее черных густых бровях засверкали крошечные капельки. — Спасатели, руководители...

Александр Ильич взглянул на электронные часы с мельтешащими цифрами и сказал:

— Я бы вас с удовольствием подвез до БДТ, но, кажется, еще рано?

— Мне, наверное, нужно переодеться... — неуверенно произнесла Ирина.

Это она мне отомстила за «Дядю Ваню». Конечно, поняла, что я все придумал.

— В таком случае, я тебя отвезу домой, а потом доставлю к театру, — предложил прыткий Александр Ильич и бросил взгляд на свою красную «восьмерку», стоявшую на стоянке у парадной института. После первого замешательства он теперь набирал темп, явно стараясь меня обскакать.

— Мы же договаривались перед началом поужинать в «Метрополе»? — не сдавал позиции и я. — А в театр теперь ходят даже в джинсах и свитерах.

— Но это не для меня, — сказала Ирина. Ее явно забавляло наше состязание в «перетягивании каната».

Замшевая шапка на голове Александра Ильича потемнела, наверное, и моя ворсистая светлая кепка намокла. Она мне почему-то показалась тяжелой. На пышноволосой голове Ветровой красовался трехцветный мохеровый шарф. Золотистый завиток прилип к белому лбу. Где-то неподалеку раздался оглушительный грохот, наверное, выстрелила ледяной шрапнелью одна из водосточных труб.

— Что это? — вырвалось у Ирины.

— Сама природа салютует в вашу честь, — не очень-то удачно сострил я.

— Я подвезу вас до «Метрополя», — на этот раз без всякого энтузиазма предложил Толстых. В глазах его я прочел разочарование: видно, сорвал ему все планы на сегодняшний вечер.

Водил машину он безупречно, задолго перед красным светофором снижал скорость, чувствовалось, что езда для него — удовольствие. Иногда я ловил в зеркальце заднего обзора его внимательный взгляд. В нем не было враждебности, скорее одно лишь любопытство. Да и я не чувствовал к своему сопернику ненависти. И он не походил на светского волокиту. Он и она работают рядом, Ирина — красивая женщина, надо быть бесчувственным чурбаном, чтобы этого не заметить. Может, их отношения чисто дружеские, уважительные? Отношения учителя и способной ученицы? По крайней мере, я пока не заметил, чтобы Александр Ильич смотрел на Ветрову, как на свою собственность. Чаще всего внимательному взгляду заметно, близки друг с другом мужчина и женщина или нет. Иногда один взгляд, движение, улыбка многое могут сказать. И исподволь накопившееся против Толстых предубеждение стало рассеиваться.

— Вкусы публики быстро меняются, — заговорил после затянувшейся паузы Толстых. — Сколько драматургов канули в неизвестность, а Чехов уже сто лет не сходит со сцены, — он повернулся к Ирине, сидящей с ним впереди. — Я и не знал, что ты такая завзятая театралка!

— Я тоже этого не знала, — невозмутимо заметила Ирина. — До сегодняшнего дня.

— Насколько я знаю, ты и по ресторанам ходить не большая охотница, — в том же духе продолжал Александр Ильич. — Последний раз мы всем нашим отделом были в «Национале», это когда отпраздновали докторскую Стельмакова. Кажется, полтора года назад.

— Со временем вкусы людей меняются, — дипломатично заметила Ирина. Я ей был благодарен, что хоть на этот раз она меня пощадила. Мохеровый шарф сполз на плечи, и золотой пук ее волос на затылке покачивался.

— Беда в том, что нынешние режиссеры коверкают классику, как Бог на душу положит, — продолжал светский разговор Александр Ильич, глядя прямо перед собой. Впереди сплошное разноцветье светофоров и задних огней машин. — Уж лучше бы свое что-либо придумывали, чем издеваться над классикой... — он на миг повернул свое полное лицо ко мне: — Скажите, Андрей Ростиславович, почему такая слабая современная драматургия?

— У Осипа Осинского спросите, — вырвалось у меня.

— Я с ним не знаком, его пьес не видел, а фильмы по его сценариям мне не нравятся.

— А что у нас сейчас хорошо? — вступила в разговор Ирина. — Все плохо!

— Ну, положим, Ирина, ты преувеличиваешь... — рассмеялся Толстых. — Сама говорила, что произведения уважаемого Волконского тебе нравятся.

— Андрей не похож на других, — сказала Ирина.

— Я ваших книг не читал, — произнес Александр Ильич.

Толстых остановился на Садовой, вежливо попрощался с нами, пожелал хорошо провести вечер. Вежливый, интеллигентный человек, ничего не скажешь!

В «Метрополе» я был лет шесть назад. Кремний Бородулин отмечал выход в свет своей книги и пригласил на товарищеский ужин нескольких писателей, в том числе и меня. Помнится, яростногремел электронный оркестр, сновали с подносами одетые в черное с белым официанты, а изрядно подвыпивший Виктор Кирьяков вдруг стал критиковать Бородулина, заявил, что книжка надуманная, написанная не от сердца, а от ума. И еще он сказал, что Кремний «без царя в голове»! На Виктора это было похоже, он рубил, как говорится, правду-матку в глаза, особенно в нетрезвом виде.

Кирьяков, или, как его звали приятели, «Киряка» был худощавым, с заостренным злым лицом, небольшими серыми глазами и жидкими коричневыми волосами, распадающимися на удлиненной голове на два крыла. Киряка стал надменным, почти обо всех знакомых литераторах отзывался пренебрежительно. Впрочем, перед начальством не заискивал и, случалось, на собраниях резко выступал.

У меня с Виктором Кирьяковым были ровные, товарищеские отношения. Меня он не задевал, а я его и подавно, потому что искренне считал его талантливым писателем, правда, несколько однообразным. Как один раз нашел свою тему — жизнь и быт современной авиации — так больше и не слезал с нее. Кстати, читателям его повести нравились.

— Ты, конечно, никаких билетов на «Дядю Ваню» не взял и в ресторан тебе идти совсем не хочется, — услышал я голос Ирины Ветровой. Мы стояли у ярко освещенного входа в «Метрополь». В глубине вестибюля мягко светились лампы, медленно двигалась осанистая фигура швейцара в золоченых галунах и в фуражке с надписью «Метрополь». На белой табличке надпись: «Свободных мест нет». Интересно, а бывают в наших ресторанах когда-нибудь свободные места?..

Вообще-то, я бы не возражал посидеть с Ириной за столиком в ресторане, но и не испытал никакого разочарования, увидев лаконичную табличку.

— Мне очень захотелось тебя увидеть, — сказал я.

— Мне тоже, — ответила она.

— Ты ни шагу, смотрю, без этого... Толстых?

— Я ведь с тобой, — улыбнулась она.

— Да, но каких мне это стоило трудов!

— А ты — артист! — рассмеялась она, — не подозревала за тобой таких способностей!

— Видна птица по перьям, а человек — по речам, — не совсем к месту ввернул я вдруг пришедшую на ум пословицу.

Мелкие капельки сверкали не только на ее бровях, но и на разноцветных ворсинках мохерового шарфа. Глубокие синие глаза смотрели на меня, маленький ровный нос чуть порозовел, а щеки бледные. Мимо нас двигались прохожие, некоторые оборачивались и смотрели на Ирину. Разумеется, в основном мужчины. Припухлые, слегка подкрашенные губы ее нынче довольно часто трогала легкая, чуть задумчивая улыбка. Есть женщины, которые всегда выглядят одинаково, наверное, стараются поддерживать при помощи косметики раз и навсегда выбранный для себя образ, Ирина же всякий раз поражала меня новизной своего облика. То золотистые волосы свободно спускались на плечи, то были затейливо уложены на голове, то, как сегодня, толстый пук на затылке оттопыривал мохеровый шарф. Последний раз я видел ее грустной и погруженной в глубокую меланхолию, я бы даже сказал, «спящей красавицей». Спящей на ходу и наяву. И глаза у нее были другие — светлые, пустоватые, чуть разбавленные синью. И отвечала она мне, будто во сне. Сегодня же передо мной у «Метрополя» стояла красивая, уверенная в себе женщина, чутко реагирующая на любое мое движение, слово. Мне иногда очень трудно с ней, порой легко и радостно, как вот сейчас.

— Ты ведь никогда не была у меня, — сказал я.

— Ты не приглашал...

Это верно. Мне казалось, что она неправильно меня поймет и обидится. Почему-то у некоторых женщин приглашение в гости к одинокому мужчине сразу ассоциируется с посягательством на ее честь, если можно так старомодно выразиться. Возможно, сами одинокие мужчины и дали им повод так думать, но я смотрю на эти вещи иначе: присутствие женщины в твоей квартире не дает тебе никаких преимуществ.

5

До улицы Некрасова от Садовой мы доехали на пятом трамвае. Сквозь замутненные широкие окна шатающегося на рельсах вагона виднелись потемневшие от сырости здания, асфальт блестел, у тротуаров образовались лужи, когда трамвай пересекал по мосту Фонтанку, я заметил, что посередине образовалась неширокая трещина во льду. Свинцовая вода неприветливо поблескивала. В Летнем саду вокруг толстых деревьев держался грязноватый, испещренный черной трухой снег.

Я помог Ирине раздеться, намокшее пальто повесил на плечики в прихожей. Она тут же подошла к зеркалу и стала приводить в порядок свою прическу. На ней тонкий светлый свитер, узкая синяя юбка. Видя, что она снимает сапоги, я достал из тумбочки новенькие тапочки, правда, мужские.

— А квартира у тебя довольно тесная, — обойдя помещение, заключила Ирина. — И кругом книги, книги, книги... И что мне нравится, — это потолки.

Застекленные полки с книгами громоздятся до потолка, и все равно им не хватает места. А сколько каждую весну я увожу книг в Петухи! И там уже полок не хватает.

Пока Ирина ходит в просторных замшевых тапочках по квартире, я достаю из холодильника продукты. Даже извлек единственную баночку красной икры, припасенную на Новый год. Сухого вина не оказалось, лишь нашлась бутылка коньяка, но Ирина, увидев ее в моих руках, отрицательно покачала головой:

— Не надо, Андрей Волконский! Я не хочу ничего пить. Кстати, ты мне так и не рассказал, почему у тебя такая фамилия?

— Наверное, воспитательница из детдома была большой поклонницей Льва Николаевича Толстого, — ответил я. Мне уже надоело всем одно и то же рассказывать. Может, придумать какую-нибудь романтическую историю? Мол, князья Волконские — мои дальние родственники... А кто знает, возможно, так и есть. Не берутся же фамилии с потолка?..

— Но ведь тот герой Толстого был князем Андреем Болконским, а ты — Волконский? — заметила Ирина.

— Наверное, моя воспитательница обладала не столь хорошей памятью, как ты... Вот и перепутала.

— А я не знаю, почему я Ветрова.

— Красивая фамилия, гораздо лучше чем... — я прикусил язык: не хватало еще вспомнить про ее погибшего мужа Крысина.

— Интересно, остались в России потомки известных княжеских фамилий? Например, Потемкины, Разумовские, Шереметевы?..

Подойдя к книжным полкам, стала рассматривать корешки книг, а я тем временем деятельно готовил на кухне ужин. Вскоре она пришла туда и, отстранив меня от стола, ловко и быстро все приготовила.

— У тебя чисто, прибрано, кухня в порядке, но все равно чувствуется, что женская рука тут давно не касалась ничего, — наливая из фаянсового чайника кипяток в белые чашки с кофе, разглагольствовала она.

— Женские руки ведь тоже бывают разные... — вырвалось у меня.

Она тут же чутко среагировала:

— Что ты имеешь в виду? Тебе не везло на хороших хозяек?

— Это ведь в женщине не главное, — уклонился я от прямого ответа.

— А что главное? — стрельнула она на меня повеселевшими глазами. В них заплескалась синь. Что я мог ей ответить? Когда вспыхивает чувство к женщине, в первую очередь обращаешь внимание на ее внешность, потом замечаешь ее способности в умении вести дом, хозяйство, воспитывать ребенка, а уж в последнюю очередь, если брак до того времени не распадется, начинаешь ценить в женщине товарища, друга. И если уж такое случится, то можно смело сказать, что муж и жена будут до старости счастливы. Но увы, подобное не так уж часто бывает в наш сложный двадцатый век. Человек привыкает ко всему — и к прекрасному, и к уродливому. Еще совсем недавно многие люди не замечали, что кругом процветает повальное пьянство, сквозь пальцы смотрели на это и жены. Как говорили совсем недавно: «Все пьют, и я пью!»

Я остановил себя, подумав, что вопрос, заданный Ириной, вызвал совсем иное направление моих мыслей...

— Главное в женщине — это всегда оставаться женщиной, — глубокомысленно изрек я. Вот только не очень был уверен, что мысль эта свежая...

Ирина Ветрова была, пожалуй, не менее женственной, чем Света Бойцова. Я смотрел, как она, чуть наклонив голову с тяжелым узлом на затылке, наливает кофе, разбавляет тягучей сгущенкой. И вид у нее при этом очень серьезный, сосредоточенный.

Поразительные существа эти женщины! Как они умеют перевоплощаться! Когда я ее увидел выходящей из здания института с ее сослуживцем, то не сразу даже решился подойти, такой она показалась мне далекой и недоступной. Признаться, я уже и не надеялся, что мы сегодняшний вечер проведем вместе. Еще у «Метрополя» я не был уверен, что она заглянет ко мне на улицу Некрасова. А сейчас передо мной сидела на желтой деревянной табуретке вполне домашняя женщина, от которой веяло теплом и уютом. И как она естественно вписалась в мою обстановку, будто сто лет здесь жила... Где-то в закоулках моего сознания промелькнуло, что так оно и будет: такой я ее буду видеть и знать, и впредь... Моя квартира, моя жизнь будто бы наполнились каким-то особым смыслом. Заполнилась пустота, образовавшаяся после ухода Светы. Вот так оно в жизни и должно быть: женщина, стол, домашний кофе, неторопливая, спокойная беседа... А что будет дальше? Этого я не знал. Потому что Ирине Ветровой ничего не стоило перемениться, стать другой: гордой и недоступной. Но мне и без «дальше» хорошо с ней, и я ничего такого не сделаю и не скажу, чтобы не нарушить той гармонии, которой мы нынче достигли. А ведь ничего этого могло и не быть. Она бы села в красную «восьмерку» и укатила с Александром Ильичом Толстых... А куда, я даже и не узнал бы. Может, он ее довез бы до дома в Веселом Поселке, а может, пригласил бы куда-нибудь поужинать... Но мне уже на это наплевать. Вот она, Ирина Ветрова, сидит рядом, я могу дотронуться до ее тяжелых золотых волос, поцеловать, провести ладонью по ее узким покатым плечам. Сейчас она кажется хрупкой, нежной, как девушка-гимназистка... Почему гимназистка, а не студентка? Или разговор о моих предках, носящих фамилию Волконские, вызвал далекий образ? Мне ведь действительно все старинное нравится, я собираю исторические романы и сам их пишу, одно время увлекся бронзой, но наши современные квартиры не приспособлены ни для домашних библиотек, ни для коллекционирования предметов быта. Я могу погрузиться, будто на дно теплого моря, в глубокие синие глаза Ирины, они у нее на редкость чистые, чуть оттененные загнутыми кверху ресницами. Ирина очень умело и умеренно пользуется косметикой, я ее почти не замечаю на ее чистом, гладком лице, не тронутом даже родинками. Мне понравилось, что она отказалась от выпивки, что она, как и я, не курит. Я не могу подавить раздражения, слушая умную редакторшу, говорящую прокуренным мужским баском. Выключаю телевизор, когда идет фильм о участием умудренной жизнью мамы или бабушки, резонерски поучающей детей или внуков все тем же хриплым прокуренным мужским голосом и размахивающей дымящейся «беломориной» перед их носами. Я думаю, никакая жизненная неурядица не должна превращать женщину в «оно». Не с рюмкой в руке и сигаретой в накрашенном рту нужно вступать во взрослую жизнь, а с чистотой и невинностью, которую дарит природа юности. Убивая и огрубляя в себе женщину, «оно» бросает вызов вообще всем женщинам. И окончательно убивает у мужчин рыцарское отношение к «слабому» полу.

Поужинав, мы перешли в комнату, я включил телевизор и видеомагнитофон с зарубежной концертной программой.

На экране, извиваясь всем телом, как водоросли в аквариуме, когда меняют воду, гремели на своих инструментах длинноволосые женоподобные музыканты, певец в полосатом махровом халате и домашних шлепанцах на босу ногу таскал по эстраде микрофон с длинным шнуром, выплескивая в огромный визжащий от восторга зал истерические вопли. По-моему, современная зарубежная эстрада приближается к своему кризису. Стараясь перещеголять друг друга в оригинальности, певцы и музыканты, если можно назвать музыкантами юнцов с мудреными электронными штуковинами в руках, готовы на разные ухищрения, ничего общего с настоящим искусством не имеющие. Они могут стоять на голове, петь на дне бассейна, забираться на пароходную трубу, прыгать с парашютом, бегать по сцене почти голыми, лезть в пасть тигру... И все это сопровождается дикими воплями, лязгом, визгом, обвальным грохотом.

— Я видела фильм Фоста «Кабаре», — сказала Ирина. — Мне очень понравилась Лиза Минелли.

— Я тоже видел этот фильм, а вот как фамилия актрисы, позабыл.

Я вообще иностранные фамилии с трудом запоминаю. И еще была у меня досадная странность: если раз по ошибке назвал, например, Ивана Васильевича Иваном Степановичем, то так уж впредь и буду звать его. Некоторым это очень не нравилось, особенно начальникам, но тут уж я ничего с собой поделать не мог. Не нарочно же...

Уже несколько раз я ловил на себе странный взгляд Ирины. Она сидела рядом на диван-кровати, слева от нее тускло светила бронзовая лампа под высоким шелковым абажуром. Золотистые волосы мягко блестели, светлячком посверкивала в маленьком розовом ухе сережка. У Ирины красивые колени, как бы она ни меняла положение ног, колени всегда были округлыми. Помимо воли мой взгляд то и дело задерживался на них. В отличие от большинства женщин Ирина носила не колготки, а капроновые чулки.

— Можно потише? — спросила она, кивнув на телевизор.

Я убавил звук. Высоченный негр с шарообразной головой, будто обмотанной черной колючей проволокой, с микрофоном в руке широко разевал губастый рот, но голос его был на удивление тонким и чуть слышным. Прыгающие, как механические кузнечики, музыканты размахивали своими электронными инструментами.

— Могу выключить, — предложил я. Я специально поставил эстраду, чтобы можно было поговорить, если бы шел фильм, то пришлось бы молчать, уткнувшись в экран.

—  Пусть кривляются, — равнодушно  ответила Ирина. — Я эту музыку не воспринимаю.

— Я — тоже.

Мы помолчали. Пауза грозила затянуться, и я очень осторожно привлек Ирину к себе. Она не сопротивлялась, глаза ее потемнели, а щеки еще больше порозовели. Поцелуй был долгим, она не прикрыла широко распахнутые глаза, я медленно проваливался в их сгустившуюся загадочную синь. Так долго я мечтал об этом мгновении, что сейчас ничего не чувствовал, кроме звенящей тревожной пустоты внутри себя. Мне даже в самых смелых мечтах не верилось, что я когда-либо сумею разбудить Ирину Ветрову.

Рука ее очень нежно дотронулась до затылка, легко провела по волосам и вдруг властно прижала мою голову к красиво обрисованной свитером груди. Я услышал, как гулко, нетерпеливо билось ее сердце. Сердце большой испуганной птицы.

— Ну что же ты? — хрипловатым голосом спросила она.

— Ирина... — вдыхая запах ее духов, промямлил я.

Она другой ладонью, пахнущей почему-то эвкалиптом, закрыла мой рот, негромко произнесла:

— Не надо слов, милый.

Света Бойцова не любила, чтобы я раздевал ее, отталкивала мои нетерпеливые руки, бормоча, мол, пусти, я сама... Ирина покорно ждала, пока я стащил с нее узкий шерстяной свитер, потом неумело расстегнул не сразу обнаруженную молнию на юбке. Чуть приподнялась, когда я стал снимать ее через голову. Движения мои стали торопливыми, я долго не мог расстегнуть крючки кружевного черного бюстгальтера, едва вместившего в свои жестковатые чаши груди. Ее тело было ослепительно-белым. Видно, этим летом ни один луч солнца не коснулся его. Пока я раздевал ее, слушая гулкие удары теперь уже собственного сердца, Ирина пристально смотрела мне в глаза, будто хотела загипнотизировать или прочесть все мои мысли. Это смущало меня, хотелось легонько повернуть ее голову чуть в сторону. В расширившихся и округлившихся глазах ее появилась легкая муть, дымка. Так на чистое, безоблачное небо вдруг набегает сиреневая пелена. Теперь она уже сама нетерпеливо помогала мне снять с нее последнее, что еще оставалось на ней.

Она полулежала на диване, глаза ее прижмурились, розовый рот приоткрылся, а я, как зачарованный, смотрел на нее. И перед моим мысленным взором проносились полотна великих художников, изображавших обнаженную женщину. Она походила на одну из трех граций, только не Ботичелли, а скорее Рафаэля, в ней было что-то и от Венеры Джорджоне, взгляд ее, устремленный как бы внутрь самой себя, и выражение напряженного лица напомнили портрет золотоволосой Исабель Кобос да Порсель, написанный Гойей. Правда, рот у Ирины гораздо меньше. На память даже всплыла картина Ренуара «Обнаженная», но я отверг сходство парижской натурщицы с Ириной. В ренуаровской картине было что-то рубенсовское, а уж Ирина никак не походила на женщин рубенсовского типа. Скорее на гречанку или римлянку, изваянных великими скульпторами прошлого.

— У тебя какой-то странный взгляд, — все тем же глуховатым с хрипотцой голосом произнесла Ирина. — Ты смотришь на меня, а думаешь...

— Я сравнил тебя с Венерой великого Джорджоне.

— Толстая такая, лежит с закрытыми глазами?

— Она прекрасна, — сказал я.

— Андрей... — чуть слышно сказала она. — К черту художников... Иди ко мне!

У меня все пело внутри от счастья.

Как и у всякого человека, у меня были счастливые мгновения. Не так уж и много, но были. Память о них осталась, а вот осязаемого ощущения нет. Счастье не ощущаешь, оно входит в тебя, как воздух в легкие, обволакивает всего, как ласковая морская вода в жаркий день. Когда ты счастлив, кажется, можешь забраться на скалу, раскинуть руки и полететь... Нечто подобное я испытывал сейчас в близости с Ириной. Мне все нравилось в ней: затуманившиеся неподдельной страстью глаза, порывистое дыхание, мелодичный, как звук далекого колокола, стон. От кого-то я слышал, что лишь в минуты страсти открывается истинное лицо женщины. Лицо Ирины Ветровой было прекрасным. Она брала от тебя все, но не меньше и отдавала. Это была опять новая, незнакомая Ирина, сейчас даже смешно было подумать, что когда-то она была, как сонная муха, ко всему безразличная, глухая к чувствам, нежным словам. Вообще-то, я не умел произносить эти нежные слова женщине, я старался, чтобы она просто почувствовала мою нежность, восхищение ею. Я молчал, и она молчала. Я не считаю словами те возгласы, которые вырывались у нее да, наверное, и у меня.

Ирина была настоящей женщиной, и она почувствовала все то, что я ей «сказал» молча. Почувствовала и ответила мне тем же. А я снова открыл для себя новый мир. Наверное, такими же открытиями были для меня Лия — моя первая жена, потом Светлана. Но где они? Какие-то призрачные тени, персонажи из немого кино — двигаются, суетятся, а голосов не слышно. Нет, я сейчас вспомнил про них без всякой злости. Ирина Ветрова вернула мне веру в Женщину. Все мои муки и страдания показались мне никчемными по сравнению с тем счастьем, которое мне подарила Ирина. Казалось, что мы несемся в вечность, пронизывая пространство и время, как это делают невидимые микрочастицы нейтрино.

Ее голова придавила мою руку выше локтя. Это была приятная тяжесть. Смотрела она в потолок. Я давно не делал ремонт — все это довольно сложно в наше время, — и трещины тянулись по всему периметру комнаты, кое-где на стыках железобетонных плит штукатурка и побелка отслоились, и когда девчонка начинала прыгать на пол со стула, белые хлопья падали на мебель, ковер. Но сегодня на удивление тихо, наверное, сам Господь Бог послал нам с Ириной эту благословенную тишину. Даже сосед Сережа за стеной не разучивал новые пассажи на пианино. Ее волосы щекотали мою грудь, длинные черные ресницы иногда опускались, будто она засыпала, но тут же снова стремительно взлетали вверх. Глаза были безмятежно синие. Я и не заметил, как произнес вслух то, о чем только что думал:

— Ирина, мы должны пожениться.

— Должны? — чуть повернула она голову ко мне. Тугой пук на затылке сам собой распутался, и золотистые пряди обрамляли ее порозовевшее лицо. Большой синий глаз был совсем рядом, губы ее приоткрылись, сверкнул ряд ровных, будто фарфоровых зубов. Кожа у нее гладкая, бархатистая на ощупь.

Как и каждый влюбленный мужчина, я в какой-то степени преувеличивал достоинства своей женщины. Та, которую мы любим, всегда кажется нам самой умной, самой красивой, самой совершенной. Наверное, так и должно быть. Когда я женился, Лия была для меня открытием, потом Света и вот теперь — Ирина Ветрова. И все они такие разные. Все они — часть моей жизни. Конечно, мои чувства к Лие и Светлане сейчас кажутся не такими сильными, но ведь когда-то я на них смотрел с таким же немым восхищением, как сейчас смотрю на Ирину! Я сегодня испытал с ней такое, чего не испытывал с другими женщинами. Это я называю открытием. И без нее были у меня какие-то маленькие радости, удачи, победы, но когда все это еще окрашено любовью к женщине, то приобретает большую глубину и смысл. Я не верю, что человек может быть стопроцентно счастлив, даже достигнув больших успехов в жизни. Счастлив только для себя одного. Счастье — это не драгоценный камень, которым можно любоваться в одиночку и потом снова его спрятать на дно сундука. Счастьем нужно делиться с близким человеком, тогда оно ощущается гораздо полнее и приобретает глубокий смысл. У счастья бесконечное множество самых различных оттенков, но в одном оно одинаково для всех: счастье недолговечно. Оно чаще всего нежданно приходит и так же внезапно исчезает. Бедняк считает себя счастливым, разбогатев, пресыщенный богатством счастлив избавившись от скуки, больной — выздоровев, голодный — наевшись... Достигнув желаемого, человек утрачивает ощущение счастья. И оно покидает его.

Я считаю, что самое великое счастье — это любовь. Такое простое понятие, а доступна настоящая любовь совсем немногим. Только счастье в любви может продолжаться долго, гораздо дольше, чем любое другое счастье... Но и любовь проходит. Ничего нет вечного в нашем мире.

Сейчас я был счастлив, кажется, счастлива со мной и Ирина. Но тут до моего сознания дошел ее вопрос: «Должны?» Я сделал ей предложение, однако ответ ее был довольно странным. Что-то я не так сказал? По-видимому, почувствовав мое состояние, Ирина мягко прибавила:

— Я не люблю слова «должны», «должна». Я часто их слышу от знакомых, по радио-телевидению... Я не хотела бы быть кому-то что-то должна. Не хотела бы быть зависимой от кого-нибудь. Я уже испытала это «счастье»... Ты меня понимаешь, Андрей?

Я понимал, но согласиться с ней не мог: человек всегда от чего-то или от кого-то зависит. В конце концов, от себя самого. Полной свободы не бывает. Даже вольные звери и птицы теперь зависят от деятельности человека, природа ощущает на себе сокрушительное наступление цивилизации. Меняется климат на земле, загрязняются реки-моря, истончается спасительный для планеты озоновый слой, углекислота грозит сожрать кислород, а леса, которые вырабатывают его, повсеместно уничтожаются, океаны затягиваются нефтяной пленкой, отравляются радиоактивными отходами... Я уж который раз слышу по радио, даже показывали сюжеты по телевидению, как выбрасываются из морей-океанов киты, дельфины, а теперь еще и северные тюлени. Тысячи тюленей выбрасываются на отмели, чтобы умереть на земле, будто нарочно, чтобы люди увидели, что отравленные производственными отходами океаны несут всему живущему в них смерть...

Пожалуй, мои рассуждения были несколько отвлеченными: Ирина имела другое в виду.

— Так трудно в наш век найти близкого тебе человека, — сказал я. — Женщину, которая для тебя — идеал.

— Идеальных женщин, как и мужчин, не бывает, — возразила она.

— Может быть, — согласился я. — Но пока существует любовь, до тех пор любимый человек будет идеалом.

— А ты веришь в любовь?

— Как же тогда назвать то, что произошло между нами? — сказал я.

— Влечение, чувство, наконец, страсть...

— Для меня это любовь, — сказал я.

Она помолчала, длинные ресницы ее несколько раз взлетели вверх-вниз, маленький ровный нос чуть сморщился, я думал, она сейчас чихнет.

— Ты как бы со стороны на себя смотришь? — спросила она. — Я так не умею.

— Это медиумы, говорят, способны оторваться от собственного тела, воспарить над ним и смотреть на себя сверху, — улыбнулся я. — Я просто люблю тебя, хочу, чтобы ты стала моей женой, родила мне сына или дочь. Так было, так есть и так всегда будет. Уж тут-то трудно что-либо изменить!

— Теперь послушай меня: любви я боюсь, ребенка рожать не хочу, после нескольких лет рабства и преследований со стороны моего бывшего мужа Крысина я наслаждаюсь покоем и свободой.

— Крысина нет, наслаждение свободой пройдет, останется лишь одиночество.

— Мне это не грозит...

Мне бы задуматься тогда над этой механически произнесенной фразой, но меня понесло:

— Я имею в виду другое: душевную пустоту, которую неизбежно принесет одиночество. Тот, кто сотворил землю, мужчину и женщину...

— Адама и Еву, — ввернула она.

— ...стремился к гармонии, — продолжал я. — Семья — это гармония. А так, как сейчас живем ты и я, — это ненормально.

— Настоящая семья, может, и гармония, но много ли ты знаешь счастливых семей? Я, например, нет.

— Если все современные женщины думают, как ты... — поддел я, — тогда семья и не может быть прочной. Семью нужно беречь, как древние берегли огонь в очаге. Быть свободной от семьи, детей — это еще не свобода. Скорее, иллюзия свободы. Самообман!

Она долго молчала, откинувшись на подушку и глядя в высокий потолок. Теперь я гладил ее волосы, мои пальцы гуляли по ее щеке, высокой шее, упругой груди. И снова во мне поднималось желание. Что бы она там ни говорила, а я с ней теперь не расстанусь. Конечно, я понимал, что наша близость может еще ничего не значить для Ирины. Может, наша сегодняшняя встреча — это награда мне за долготерпение и уважительное отношение к ней? Это иллюзия, что близость с женщиной делает мужчину господином. Ведь мы привыкли считать, что, переспав с женщиной, мы одержали победу над ней. Но на сороковом году своей жизни я уже понял, что еще неизвестно, кто победил. Бывает и так: то, что нам кажется бесспорной победой, на самом деле — поражение. И побеждает чаще всего женщина...

Кстати, за редким исключением, жены даже великих людей в быту относились к ним, как к своим рабам, считали их своей собственностью. Они-то знали истинную цену своему супругу и оценивали его чисто по-женски, порой не прощая слабостей, недостатков, которые присущи и великим людям. И будучи властителем умов большинства человечества, великий человек был для жены обыкновенным мужчиной, всемирная слава которого даже раздражала иных подруг жизни... Но были и такие, особенно в писательской среде, которые после смерти мужа снимали с его популярности пенки — гонорары, организовывали переиздания, участвовали в воспоминаниях современников и сами писали мемуары, приписывая и себе его успехи и заслуги на ниве литературы.

Взять хотя бы наши отношения: не она просит меня взять ее в жены, а я умоляю ее стать моей женой. Как меняются времена! Бедная Лиза Карамзина, узнав, что любимый обманул ее, бросилась в пруд, а теперь женщины запросто бросают своих любовников. И гораздо чаще, чем те их. Бывало, отдавшись до свадьбы мужчине, девушка только и думает о том, как бы поскорее за него выйти замуж. А теперь чаще всего свадьбу устраивают, когда дитя вот-вот появится на свет... Отдаться даже не по любви мужчине молоденькой девчонке — это не огромное событие в ее жизни, а так, небольшое приключение, которое никого ни к чему не обязывает...

В старину благородные мужчины, соблазнив девушку, вступали с ней в брак. Будь он князем, а она прислугой. Это считалось в порядке вещей. Лев Николаевич Толстой талантливо написал об этом чувстве ответственности в своем знаменитом романе «Воскресение».

Не надо было мне ей делать предложение, она просто не готова еще к этому. У женщины свой ум, свои чувства, порой совсем отличные от мужских. И свои жизненные принципы. Иная женщина подсознательно подстраивается, как сложный музыкальный инструмент, под мысли и чувства мужчины, которого не хочет потерять. И умело играет на этом. Это и называется «они понимают друг друга с полуслова», или еще проще — «муж и жена — одна сатана!»

Ирина не хочет подстраиваться под меня. У нее, слава Богу, уже есть кой-какой жизненный опыт. Для нее, очевидно, выйти замуж — не проблема. Александр Ильич Толстых, наверное, готов бросить жену, детей, лишь бы жениться на Ветровой. Очень уж смотрит на нее влюбленно. И действует, в отличие от меня, тоньше, осторожнее!

— Андрей, ты у меня первый мужчина после Крысина... — наконец проговорила она, не глядя на меня.

— А Толстых? — перебил я.

— ...и мне было сегодня удивительно хорошо с тобой, — проигнорировав мою реплику, продолжала она. — Ведь Крысин, я думала, убил во мне уважение к мужчине... Отвратил, что ли. Но давай больше не будем говорить о замужестве, ладно? Мое неудачное замужество оставило слишком глубокую рану в душе. Я возненавидела всех мужчин! Я понимаю, ты совсем другой, вас даже сравнивать нелепо...

— С кем? — снова задал я неумный вопрос. — С Крысиным или с хомячком Толстых?

— Хомячком? — без улыбки переспросила она.

— Тебе почему-то везло на грызунов... — ядовито прибавил я. Все-таки проклятая ревность давала о себе знать! Я уже давно заметил, что тотчас после близости с женщиной, иногда блаженно тупею. Но зачем я ее злю? Задаю дурацкие вопросы? Но Александр Ильич и впрямь чем-то напоминает холеного, сытого хомячка. В этой своей замшевой шапочке. Однако Ирина оказалась умнее меня, она никак не отреагировала на мою реплику.

— Я, наверное, должна привыкнуть к тебе, Андрей, — мягко сказала она. — Ты, конечно, другой... Ни на кого не похожий. И сравнения тебе приходят на ум странные: Толстых совсем не похож на этого... хомячка.

Я ничего не ответил: мои мысли приняли другой оборот: рядом со мной лежит чудесная женщина, она моя, может, у меня такая впервые, а я чего-то требую от нее, возражаю, спорю...

Ирина снова охотно откликнулась на мои ласки. И снова я заметил, как растворяюсь в ее бездонных, как само небо, синих глазах. И почему она не закрывает их, как другие? Впрочем, хотя она и смотрит в упор, скорее всего, не видит меня. Наблюдать, как меняются оттенки ее широко распахнутых глаз, мне было приятно. И необычно. Я тоже больше не прятал свое лицо в ее волосах, не отводил глаз. Из меланхолической женщины Ирина на глазах превращалась в страстную, чертовски нежную и соблазнительную любовницу. Ее пылающее лицо будто освещалось изнутри мягким розовым светом, маленький рот приоткрылся, влажные белые зубы прихватили нижнюю розовую губу. Лицо ее стало прекрасным. А потом она вдруг закричала. И это был мучительный и вместе с тем ликующий крик торжества и полного счастья. Обессиленная, с золотыми рассыпавшимися волосами и посветлевшими глазами, она раскинулась на спине. Я, тоже обессиленный, оглушенный, уткнулся лицом в ее часто вздымающуюся грудь и закрыл глаза. Во мне все еще звенел ее ликующий пронзительный крик.

Глава семнадцатая


1

Я лежал на тахте с «Литературной» в руках. С полосы с хитрым прищуром смотрел на меня Осип Маркович Осинский. Снимок десятилетней давности, когда он еще был с волосами на голове. Снят в джемпере, лицо благодушное, улыбчивое. Я уже не раз встречал этот снимок в книгах, газетах. Да и другие поэты и прозаики помещали полюбившиеся им фотографии в своих книгах по нескольку раз. Например, Олежка Боровой, наш секретарь Союза, повсюду пихал свою фотографию, где он был запечатлен лет двадцать назад. Кудрявый, с чуть наклоненной головой и наивными глазами ребенка. Этакий симпатяга. Тюпа. Я как-то попенял ему, мол, зачем обманывать читателей? Ты сейчас совсем другой, ничего общего не имеешь с портретом своей далекой юности. Боровой рассмеялся и сказал, что ему нравится эта фотография, почитателям — тоже. Особенно почитательницам... Правда, я не был уверен, что у такого слабого поэта могут быть читатели...

Осинский тоже мало походил на фотографию, опубликованную над огромной статьей о нем. Тут он прямо-таки излучает доброту, прищуренные глаза его смотрят умно, на толстых вывернутых губах задумчивая улыбка. На самом деле Осип Маркович недобрый человек, мстительный и, пожалуй, самый хитрый интриган, каких я когда-либо встречал в своей жизни.

Мне он мстил за мои выступления против него вот уже больше десяти лет. Настраивал против меня издателей, критиков, партийных работников и даже библиотекарей. То же самое делали и его приятели: Тарасов, Окаемов, Беленький. Об этом я узнавал от знакомых литераторов, в том числе и от Мишки Китайца. Вот только читателей настроить против меня им было трудно, хотя, уверен, рано или поздно Осинский уговорит какого-нибудь беспринципного критика из своей «команды» опубликовать на меня пасквиль в газете или журнале. Врага я себе нажил могучего, такой будет мстить до самой смерти, да и по наследству передаст ненависть своим соратникам...

Роста Осинский невысокого, квадратный, Виктор Кирьяков довольно метко назвал его «кубариком». Лицо незапоминающееся, седые клочковатые волосы едва прикрывали плешь, рот широкий, губастый. Улыбался он редко, а если и появлялась на его невыразительном лице усмешка, то она была презрительной, а вот небольшие карие глаза — умные, цепкие. Выступал на собраниях Осип Маркович редко и только по делу, не говорил, а цедил слова негромко, лениво, тем не менее слушали внимательно, иногда аплодировали. Еще бы! Три четверти присутствующих в зале — это его сторонники. Так называемая команда Осинского, именуемая у нас групповщиной.

Ленинградский критик в «Литературке» взахлеб писал об Осинском, как о ведущем драматурге страны, пострадавшем в годы «застоя». Вот это чистой воды вранье! Осинский как никогда процветал в шестидесятые—восьмидесятые годы. Дважды выпускал собрание своих сочинений, пьесы его шли во многих театрах, получал ордена, даже премии. И этот самый портрет много раз появлялся в этой же самой «Литературке». И вот сейчас хитроумный Осинский рядится в тогу мученика застойных лет! А разве не он славил в своих выступлениях «великого архитектора разрядки», вовлекшего страну в разорительную войну в Афганистане?

Далее критик писал, что Осип Маркович прославляет в своих пьесах величие духа советского человека — нашего современника, обличает хамство, проповедует добро и человечность. Это тоже вранье! Проповедуя добро и человечность, Осинский безжалостно и жестоко расправляется со своими врагами.

А врагами он считает всех, кто не с ним. Я полагаю, что в его «черном списке» занимаю одно из первых мест. И мстит он мне не сам лично, а через других, через своих соратников и многочисленных влиятельных знакомых. Наша ленинградская групповщина наладила тесные связи с московской групповщиной, так что если тебя травят в Ленинграде, то не рассчитывай на помощь и в Москве. Осторожненько «поклевывая» партийных деятелей — это в духе времени, — Осинский тем не менее дорожил связями с партработниками идеологического фронта, до самой пенсии дружил с секретарем райкома Аркадьевым Борисом Григорьевичем, тем самым, который мне липовый «строгач» утвердил на бюро райкома (снимал его уже другой секретарь райкома). Через Аркадьева Осинский много сделал важных и нужных для групповщины назначений на издательско-журнальные должности.

Я многим рассказывал о групповщине, возглавляемой Осинским и Беленьким, но меня выслушивали, пожимали плечами, иногда даже соглашались, но я понимал, что всерьез в это мало кто верил. Ведь групповщина — это не воинское подразделение, которое на виду. Групповщина — это скорее всего полутайная организация, все усилия которой направлены на собственное выживание, подавление сопротивления ей, поддержку своих лидеров.

В этом году «Литературка» уже третий раз восхваляет Осипа Осинского. Это не может быть случайностью, значит, он метит на какой-нибудь литературный пост или готовится к очередному юбилею. Все знают, что он мечтает получить Героя Соцтруда, задействовал все свои каналы, связи. Будучи слабым литератором, он рассчитывает проскочить на высокую награду как активный общественный деятель. Если чья-то фамилия начинает часто мелькать на страницах газет, журналов, значит, групповщина готовит своего кандидата на какой-либо высокий литературный пост или удобряет почву для получения премии, награды. У кого не хватает литературного авторитета, того бывает выгоднее выставить как активного общественного деятеля, борца за перестройку.

2

Мне позвонили из партбюро. Женский голос предложил мне в час дня прийти на беседу к вновь избранному секретарю Сереброву. Повесив трубку, я подумал, что в партийное бюро у нас просто так не приглашают. Перебрал в голове все, что случилось со мной за этот год, — вроде ничего такого, что могло бы заинтересовать наше партбюро.

Времени было половина двенадцатого. Я выглянул в окно: за ночь выпал снег, и крыши зданий напротив побелели, на карнизах окон образовались ровные белые покрывала. Я вспомнил, что сквозь сон ранним утром слышал скрежет лопаты дворника под окном. Сегодня 29 декабря 1987 года, через два дня Новый год. Мы договорились его встретить вдвоем с Ириной Ветровой. Вспомнилось, как я когда-то договаривался встретить Новый год вдвоем со Светой. Я отогнал это неприятное воспоминание. Ирина — это не Света Бойцова!.. Неужели не подсыплет настоящего новогоднего снега? По радио передавали, что и в тех районах, где деревня Петухи, стоит оттепель. Какой-то теплый циклон с побережья Атлантического океана надолго преградил путь нынешней зиме. Там, где должны трещать морозы, идет осенний дождь, может, в сосновом бору в Петухах мохнатые подснежники проклюнулись...

12 января поеду в деревню. Звал Ирину, но она сможет вырваться на неделю лишь в начале февраля. Уж Александр Ильич Толстых-то мог бы ее отпустить... Да нет, если он узнает, к кому она собралась, наоборот не отпустит. Я несколько раз пытался у Ирины выяснить, что у нее за отношения с Толстых? Но ровным счетом ничего определенного не добился. Ну почему мы, мужчины, так стремимся все выяснить? Даже про то, что нанесет нам болезненный удар? У Ирины была своя жизнь, у меня — своя. Теперь вроде бы мы вместе, если не считать Толстых, нужно думать о будущем, а не о прошлом. Так нет, подленькая мысль: а кто у нее был до тебя, а как она к нему относилась, почему расстались — нет-нет и зашевелится в голове...

Надо отдать должное Ирине, она меня не спрашивала о прошлом. Я сам ей рассказал о бывшей жене Лие, о Свете.

Теперь Ирина в мыслях все время была со мной. Однако встречались мы не так часто, как мне бы хотелось. Ирина редко что-либо предлагала, разве посетить выставку молодых художников на улице Герцена или взять билеты в Мариинку — она любила балет. Как-то призналась, что в детстве мечтала стать балериной и даже полтора года посещала балетную студию, но изнурительные занятия охладили ее пыл.

К БДТ на Фонтанке была совершенно равнодушна. Да и Пушкинский театр ее не слишком привлекал. Ирина была убеждена, что театр в век телевидения вырождается, это в Ленинграде еще приезжие ломятся в некоторые театры, а в провинции — пустые залы. Как и все в нашей замечательной стране, искусство почти полностью выродилось. Стоит ли ходить на пьесы современных авторов, если знаешь, что это чистой воды халтура? На любую глупую тему тут же готовая пьеса! Драматурги нагло делают деньги, как песенники, композиторы, литераторы, киношники... Разрушив национальное русское искусство, уничтожив религию, советская интеллигенция ничего взамен не дала народу. Такого упадка в культурной жизни народов России еще никогда не было... Лишь балет еще держится за счет старинной русской классики.

Мы уже побывали в Мариинке на «Лебедином озере», «Щелкунчике», «Спартаке». Балет мне тоже нравился, но с таким же успехом я мог пойти на оперу, в драмтеатр или в кино. А тем более теперь у меня видеомагнитофон дома. Но Ирина предпочитала не маленький телевизионный экран, иногда с видеофильмом плохого качества, а нормальный кинозал с широкоформатным экраном.

До Воинова, 18, где в бывшем княжеском дворце разместилось ленинградское отделение Союза писателей, было всего десять минут ходьбы. Снег медленно падал с хмурого неба, но до асфальта не долетал — таял. На одежде прохожих, на шапках блестели капли. Литейный мост смутно вырисовывался в снежной мгле. Нева лишь у берегов была подо льдом — посередине ходили буксиры. Я уже веру потерял, что в этом году будет зима. Может, на север махнуть? Или в Антарктику? Нахал таксист промчался совсем близко от тротуара, веером ударила по ногам прохожих желтоватая грязь. Досталось и мне. Ладонью смахнул ошметки с брюк, хотел погрозить вслед шоферу кулаком, но ему уже двое грозили. Зачем он это сделал?

Другие ведь держатся подальше от луж. Такие хулиганы, наверное, и кошек-собак давят на пустынных дорогах.

У меня к таксистам почтения не было: видно, такова уж у них профессия, что смотрят на клиентов, как на средство собственного обогащения. Обнаглели до того, что не останавливаются по просьбе прохожих, а, притормозив, дотошно выясняют, куда надо ехать, и если им не подходит, отказывают, не объяснив причины. Хлопнет дверцей перед носом и умчится дальше с зеленым огоньком искать более выгодного пассажира.

Я уже давно не поднимаю руки, заметив зеленый огонек, не хочется стоять дурак-дураком с поднятой рукой, все равно редко кто остановится.

В приемной секретаря орудовали телевизионщики с камерами, юпитерами — снимали Олежку Борового. Он вальяжно сидел за письменным столом, полные щеки его яблочно алели, на губах играла самодовольная улыбка. Юпитеры ярко освещали его. По сигналу оператора из глубины кабинета осанисто вышел Осинский и небрежно присел рядом. Напротив их голов виднелся красочный календарь с загорелой девицей, вылезающей из голубого бассейна. О чем они говорили, не было слышно, но я не сомневался, что о перестройке, о том, что ленинградские писатели рвутся вперед в перестройку, чтобы быть с веком наравне. Это тоже явная ложь. Ленинградские писатели сидят дома и в силу возможностей творят, а перестраиваться нужно как раз секретариату. Как и прежде, секретари правления устраивают главным образом свои дела: вон, выступают по телевидению, суют в перспективные планы свои избранные, подают документы на премии, заказывают критикам книги о себе, выбивают у городских властей роскошные квартиры. Только так некоторые из них и понимают перестройку...

Правильно было бы посадить в кресло Борового Осинского, потому что он здесь истинный хозяин: что прикажет, то Олежка и сделает. И на секретарской машине разъезжают Осип Маркович, Тарсан Тарасов, Беленький, Окаемов... А Боровой? Боровой смотрит им в рот и во всем потакает. Да и сейчас, если повнимательнее присмотреться, так Осинский ведет передачу, Олежка у него на подхвате, вон как изгибает толстую багровую шею, чтобы угодливо заглянуть в глаза Хозяину. Мишка Китаец,а он все всегда знает, рассказывал, как Осинский распекал за что-то в кабинете Борового, так тот стоял перед ним, как солдат перед взводным...

В партбюро на месте секретаря сидел Кремний Бородулин. С того времени, когда я его видел последний раз, он вроде бы постарел: в клочковатой рыжеватой бороде засеребрились нити, бледная кожа на лице еще больше посерела. Лицо худощавое, а сам толстенький, с остро выпирающим животиком. Был он в коричневой вязаной куртке с широким воротом. Я отлично знал, как и кто формирует наше партбюро, опять те же Осинский, Беленький, Тарасов... А секретарем обязательно выберут серенького поэта, чтобы он был рабски послушным и смотрел в рот истинным хозяевам Союза писателей.

— Чего это ты учудил? — поздоровавшись, спросил меня Кремний. — На тебя, браток, поступила жалоба.

— И тебе поручили ее разобрать, — только и нашел что сказать я. — Или сам напросился?

— Я и не знал, что ты дебошир, — добродушно заметил Бородулин. Чувствовалось, что ему нравится выступать в роли обвинителя. — Раз есть сигнал, значит, надо на него отреагировать... Тут у нас почти сухой закон, а вы с Мишкой Дедкиным где-то надрались и за каким-то дьяволом поперлись к его жене!

— К какой? — уточнил я.

— К какой не знаю, а фамилия ее — Теткина.

— А почему не Дедкина?

— На, почитай заявление, — протянул изрядно захватанный тетрадный листок в клетку Кремний.

Мадам Теткина писала, что неделю назад, указала число, будто бы в дверь ее квартиры в половине второго ночи ломились ее бывший муж Михаил Дедкин и писатель Андрей Волконский. Подняли шум, сквернословили на весь этаж, ушли, лишь когда она пригрозила вызвать милицию. Далее резюме: дескать, как могут советские писатели, воспитывающие своими книгами подрастающее поколение, так безобразно вести себя, непотребно сквернословить, пьянствовать...

— Она пишет, что дверь не открывала, — возвращая листок, заметил я. — Как же могла почувствовать, что мы были пьяны? И как она могла видеть меня?

— Наверное, в двери есть глазок? — предположил Кремний.

— Квартира-то коммунальная, а там глазков на дверях не бывает. Если каждый прорубит глазок, то дверь превратится в решето... — Эта история стала меня забавлять.

— Дедкин-то частенько под мухой, а ты? — Бородулин уставился на меня голубоватыми навыкате глазами. — Вроде не пьешь?

— Не пью, — улыбаясь, подтвердил я.

— Чего улыбаешься?

— Сам ведь не веришь, что я мог быть там с Дедкиным, а вот звонишь домой, приглашаешь в партбюро, — покачал я головой. — Стареешь, Кремний, или глупеешь?

— Я давно с Дедкиным не бражничаю, — помрачнел Бородулин. — Закаялся. С ним обязательно вляпаешься в какую-нибудь историю, как вот ты.

— Неужели только за этим меня сюда вызвали? Что вам делать нечего?

— А что, этого мало? Нужно было вам еще попасть в вытрезвитель?

— Это ты там, Кремний, два или три раза ночевал, — вспомнил я. — Сам рассказывал. А меня Бог миловал. Расскажи хоть, как там принимают гостей и провожают?

— Когда это было... — ухмыльнулся Бородулин. Я знал, что его смутить трудно, сам известный горлопан, на каждом собрании из зала подает громкие реплики, пытаясь сбить с толку выступающих. И приятели у него такие же: Конторкин, Сорочкин, Кукин. И целая свора молодых бездарей, с которыми он годами хороводится.

— Ну, если тебе нечего больше сказать, я пошел, — я поднялся со стула. — И зря ты занимаешься такими делами. Это неумно с твоей стороны.

— Погоди, — встрепенулся уязвленный Кремний. — Что, эта глупая баба все наплела?

— А я откуда знаю? — пожал я плечами. — Может, Дедкин и дебоширил у Теткиной, но вот какая штука: меня там не было. Понимаешь? И быть не могло, — я снова заглянул в листок. — Как раз в эти дни я был в Калинине у своего старого приятеля-артиста...

— Твой приятель чего хочешь подтвердит, — упорствовал Бородулин, однако начальственной спеси в нем поубавилось. — Не с потолка же она все это взяла? Теткина?

— Меня пригласила областная калининская библиотека. Я там выступал, так что свидетелей больше двухсот человек, — добродушно проговорил я.

— Ну и трепач! — даже подпрыгнул на стуле Кремний. — Это я про Мишку. Погоди, Андрей, он скоро придет...

— Устроишь очную ставку? И что ты не пошел в милицию работать... с такими способностями!

— Мне поручили, я и разбираюсь, — мотнул он головой, с которой длинные волосы спускались на плечи. Я вспомнил, что точно такая же прическа и у Владимира Конторкина. И у обоих головы вдавлены в бабьи покатые плечи. Борода у Бородулина всегда мне казалась неряшливой. Глядя на него, я и сейчас заметил в ней хлебные крошки, шелуху.

Дедкин и впрямь вскоре объявился — я как раз платил членские взносы миловидной девушке с приветливым лицом и улыбчивыми глазами. Она была в этом мрачноватом кабинете единственным светлым пятном. Как всегда багроволицый, радостно улыбающийся Мишка Китаец облапил Кремния, облобызал, сунулся было и ко мне, но я вовремя выставил напрягшуюся руку вперед. Наткнувшись животом на мой кулак, Дедкин, ни капли не обидевшись, весело рассмеялся:

— Ну и дурак же ты, Кремний! Зачем вытащил сюда Волконского? Да не было его у моей дурочки Ревекки. Один я был, понимаешь, один! — Он радостно улыбался, подмигивая мне.

— Но она же пишет, что вы были вдвоем?

— Купилась, кретинка! — хохотал Мишка. — Мне нужно было дочь повидать, а она не разрешает, стерва, ну, я и разыграл водевиль, мол, я с Андреем Волконским, пусти на минутку... Говорю своим голосом, поддакиваю голосом Андрея. Я и твой, Борода, голос могу запросто подделать. Слышал бы ты, как я Брежнева копирую!

— В два часа ночи поперся на дочку посмотреть? — Все больше хмурился Кремний, сообразив, что его ловко провели.

— Знаешь, вдруг нахлынули отцовские чувства, отодвинул пишущую машинку — я ведь по ночам работаю — и побежал на другой край города взглянуть на дочурку. Да тебе не понять, а у меня ведь пятеро детей! — Дедкин закатил глаза, тяжко вздохнул. — Родная кровь, братцы...

— Пятеро детей, и все от разных жен? — силился сохранить серьезность Кремний.

— Искал идеал...

— И нашел? — не выдержал я. На этого паразита невозможно долго сердиться. Одним словом, артист. Мертвого рассмешит!

— Не нашел, потому на пятой женке и остановился, — проникновенно проговорил Михаил. — Заякорился намертво, как говорит мой друг бывший боцман Витя Киряка.

— Он ведь служил в авиации? — вспомнил я. — Бортинженером?

— Еще до авиации плавал, — сказал Михаил. — На рыболовных сейнерах. Ловил кильку и треску.

— Да ну вас к черту! — вдруг разозлился Кремний. Схватил со стола листок, разорвал и швырнул клочки в корзинку. — Разбирайтесь со своими женами сами!

— Золотые слова, Кремешок! — засмеявшись, Дедкин нагнулся и поцеловал Бородулина в макушку. — Молодец, не лысеешь, а я... — он пощупал сильно поредевшие волосы на голове. — Осыпаюсь, как одуванчик. А последняя жена у меня, братцы, совсем молоденькая! Конфетка! — он прижмурил свои бесстыжие глаза и даже губами причмокнул.

— Значит, и эта скоро бросит, — заметил Кремний.

— Обижаешь, Борода! — сделал нарочито грустное лицо Дедкин. — Я первым от них ухожу, а они скопом за мной бегают... — сделал паузу и со смехом закончил: — С исполнительными листами! И никуда от них не спрячешься, мать твою так!

— Идите, ребята, — ворчливо сказал Бородулин. — Ко мне сейчас придет один графоман права качать...

Дедкин развел руками, мол, не сердись, всякое бывает, довольный исчез, а я остался. Странно, что над письменным столом секретаря партбюро висит календарь с пышнотелой блондинкой в бикини, вылезающей из бассейна. Точно такой же, как у Борового.

— Взносы заплатил? — взглянул на меня Кремний. — Давай партбилет, распишусь.

— Твою подпись в партбилете я не хотел бы видеть, — спокойно заметил я.

— Тогда иди, разговор окончен, — пробурчал Бородулин.

— Я жду, — ответил я.

— Чего ждешь?

— Когда ты передо мной извинишься.

— Ты имеешь в виду тот давний случай, когда я против тебя выступил на собрании?

— Нет, сегодняшний, — сказал я. — Вызвал меня в партбюро по какому-то дурацкому непроверенному факту, оскорбил грязным подозрением, а теперь — иди, гуляй? — Я взглянул ему в глаза: — Когда тебя выбрали в партбюро? За какие такие заслуги? Да еще заместителем секретаря! Я бы никогда за тебя не проголосовал.

— Счастье для нас... — Кремний запнулся. — Для меня, что таких, как ты, мало!

— Значит, извиняться не хочешь? Хорошо, я в райком партии напишу, как ты с коммунистами разговариваешь, — пригрозил я. — Да и жаргон у тебя не писателя, а блатняги. Ты, часом, не сидел в тюрьме?

Бородулин заерзал на стуле, бросил взгляд на уткнувшуюся в платежные ведомости техническую секретаршу, по привычке пощипал себя за пегую бороду. Прозрачные выпуклые глаза его остановились на мне. И в глазах была неприкрытая ненависть.

— Ладно, я извиняюсь... — с трудом выговорил он. — Но ты, Андрей, тоже не заносись...

— Никаких «но»! — прервал я.

— Извини, — негромко проговорил он, снова бросив взгляд на девушку, но та старательно делала вид, что ничего не слышит.

Я вышел из кабинета. Телевизионщики закончили свою работу, сворачивали черные кабели с блестящими соединениями, убирали в чехлы аппаратуру. Олежка Боровой, Осип Осинский и Тодик Минский с Додиком Киевским стояли у широкого окна и о чем-то оживленно беседовали. Увидев меня, Боровой с улыбкой на розовом лице подошел, пожал руку, упрекнул, что редко заглядываю. Осинский так и не отвел рассеянного взгляда от окна, а Тодик с Додиком, перебивая друг друга, застрекотали, как кузнечики, про какое-то собрание общественности в университете, про разгромную статью об этом сборище. В ней все выступающие были подвергнуты резкой критике. Я уже заметил, что у нас чаще всего бывает так: набросятся на кого-либо и жалят во всех печатных органах, а вот жертве не дают высказаться. Читают люди, не подозревая того, что им навязывают тщательно подготовленное мнение о том или ином событии. Несправедливо это, неправильно. Демократия называется! В печатных органах заранее сговариваются, на кого выливать ушаты грязи! И выливают, а защищаться негде. Да и гласность, о которой громко кричат на всех перекрестках, предоставлена лишь тем, кто имеет возможность напечататься.

3

Ощущая удовлетворение оттого, что поставил скользкого Бородулина на место, я вышел на улицу Воинова.

У некоторых читателей — я это почувствовал на встречах — складывается впечатление, что писатель — это свободная птица: куда захочет, туда и полетит! Хочет — работает, хочет — гуляет. Про других судить не берусь, но я уже десятилетия намертво привязан к письменному столу и стараюсь работать каждый Божий день. В Петухах так и бывает, а вот в городе труднее: отвлекают разные текущие дела, телефонные звонки, как, например, сегодняшний. После «приятной» беседы с Бородулиным мне трудно заставить себя сесть за письменный стол и углубиться в исторические времена Ярослава Мудрого. Ведь творческий процесс — это не только работа за письменным столом. Это чтение, прогулки по городу, размышления, казалось бы, на далекие от твоего романа темы... Вот нынешний разговор с Кремнием Бородулиным вдруг навел меня на мысль, что мой бывший приятель напомнил чем-то Малюту Скуратова. Дай ему волю, власть да секиру в руки — пойдет крушить головы... Я же видел, с каким садистским удовольствием он пытался прижать меня! Ведь вроде бы умный мужик, десятилетия «ходит» в талантливых, хотя уже много лет ничего значительного не появлялось из-под его пера, а даже маленькая власть ударила в голову... или точнее — в бороду?.. Олежка Боровой вдруг предстал пред моим мысленным взором этаким китайским мандарином. Важный, надутый, самодовольный... Небось, смотрит на грудастую и жопастую пловчиху с календаря и думает, как бы и ему такую завести в качестве секретарши... Осип Осинский напоминает чем-то серого кардинала. У него наверняка в голове зреет замысел очередной писательской интриги... А Тодик с Додиком — два мима на сцене. Только, глядя на их подхалимские телодвижения, смеяться не хочется. Сколько никчемных людей в Союзе писателей! И открыли им доступ туда такие, как Осинский, Беленький, Бородулин, Боровой — им нужны солдаты, которые будут защищать их, воевать за них. А литература? Литература сама по себе. Пока читателю навязывают макулатуру в красивых обложках и он ее покупает, серость и бездарность будут процветать.

Снег все-таки пересилил осеннюю хмарь и медленно покрывал город пушистой белой накидкой. Он уже не таял на тротуарах, лишь на проезжей части превращался в желтоватые комки, которые проносящиеся по Литейному проспекту машины разбрасывали вокруг. Не таял снег и на одежде прохожих, припорошил плечи, шапки, брови. Несколько крупных снежинок кружась упали в мою подставленную ладонь и не сразу растаяли. Все вокруг приобретало торжественно-праздничный вид. Все-таки Бог сжалился над ленинградцами и послал им снежный Новый год.

У входа в магазин «Рыболовство, охота» толпились мужчины, предлагая самодельные блесны и мормышки. Трамвай с грохотом пронесся в сторону Литейного моста. В Дзержинском районе многие здания на капитальном ремонте, понастроены деревянные коридоры вдоль зияющих окон и обшарпанных стен. Интересно заглядывать в пустующие квартиры, то увидишь старинную гипсовую лепку на потолке, то прямоугольник выломанного сейфа, в котором купец или ростовщик хранили свои богатства, то светлые пятна на обоях — следы картин. Кое-где сохранились изразцовые печи, камины, отделанные непохожим на нынешний кафелем. Жили люди десятилетиями, но вот пришла пора дом ремонтировать, и выселили их в другие районы. И вряд ли кто вернется в старые квартиры. Строители не очень-то хорошо восстанавливают дома. После капитального ремонта с перепланировкой в старых зданиях слышимость еще больше, чем в современных, шлакоблочных. Одним повезет — достанется большая кухня, подсобные помещения, другим — аппендикс вместо кухни и крошечный коридор. Я сам живу в доме после капремонта. Стены потрескались, внутренняя электропроводка в одном месте оборвалась из-за деформации железобетонных плит, когда снизу поднимается убогий лифт, на кухонном столе дребезжит посуда, пол скрипит и содрогается, стоит ступить на него. Я кляну соседей, что наверху, но, наверное, и меня поминают недобрым словом те, кто живет подо мной. Вообще-то, зная, какая у нас слышимость, я стараюсь ходить осторожно, специально купил толстый ковер, но пол и под ним стонет и кричит, когда делаю в комнате зарядку.

Я не раз задумывался: почему раньше строили так крепко, на века? Почти каждое старинное здание в Ленинграде имеет свое лицо, я уж не говорю об особняках и дворцах, возведенных знаменитыми зодчими, а современные постройки безлики, стандартны. Хорошо еще, что они в основном на окраинах. Правда, в центре нет-нет да и возникнет современный железобетонный уродец — жалкая и неумелая копия зарубежного домостроения, но общественность в последние годы все более рьяно выступает против такого градостроительства. А архитекторам за так называемые микрорайоны давали Государственные и Ленинские премии, славили их в печати! Сами-то они как раз жили в «сталинских» домах, а многоэтажные коробочки строили для других... Да, недобрым словом поминают люди этих наших архитекторов!

На Литейном, у того самого парадного подъезда, который воспел в своей поэме Некрасов, меня поджидал Михаил Дедкин. Он был в толстой черной куртке с меховым капюшоном, она делала его совсем квадратным. Он сейчас чем-то напоминал «кубарика» Осипа Марковича Осинского. Правда, тот предпочитал теплые дубленки модным курткам. Розовая физиономия Михаила светилась самым искренним благодушием. Напустить на себя маску этакого хорошего парня он умел! Никогда не подумаешь, глядя в его голубые глаза и добродушно улыбающееся лицо, что он способен на подлость. И даже совершив ее, он как ни в чем не бывало может подойти к тебе, если не успеешь увернуться — облобызает, все сведет к юмору — и снова он лучший друг-приятель... С мишками китайцами мне явно не везет. Ни с первым, ни со вторым.

И я Дедкина насквозь вижу. Наверное, хочет как-то замять всю эту историю с женой, которую мы с ним якобы на пару навестили в два часа ночи.

— Кремний-то как расположился на месте секретаря партбюро! — заговорил Михаил. — Корчит из себя деятеля! А сам и в партию-то вступил в то самое застойное время, когда туда на мутной волне хлынула всякая шушера...

— Ты, кажется, тоже в то время вступил? — невинно спросил я.

— Я же не виноват, что меня раньше не принимали, — наивно округлил глаза Дедкин. — Все из-за жен, из-за них, стервоз! Я писал письмо Громыке, чтобы разрешили с последней записаться.

— Ну, что Громыко?

— Разрешил... А то в ЗАГСе не хотели оформлять. Кажется, до трех раз разрешено... Или до четырех?

— Зачем ты меня подставил-то? — спросил я. — По привычке? Как тогда в кафе?

— Тот скандальчик мне поручил организовать лично Осип Маркович Осинский, — рассмеялся Михаил. — А за это помог квартиру получить, книжку в Москве издать.

— Дорого он меня оценил!

— Ты у них как бельмо на глазу...

— Чего же ты от конфетки к стервозе кинулся? — полюбопытствовал я.

— Слышал? Кто давно работает на конфетной фабрике — в рот сладкого не берет... Тянет на селедку! — рассмеялся Мишка Китаец. — А с женой получилось нечаянно. Понимаешь, хотел занять у нее по старой памяти четвертак, а она дверь не открывает. Ну я и разыграл маленькую сценку, вроде бы я не один, а с тобой...

— Почему именно со мной, а, например, не с Бородулиным?

— Видишь ли, она его терпеть не может, а тебя ценит. Прочла все твои исторические романы.

— Больше не будет читать, — усмехнулся я.

— Я ей потом позвонил, объяснил, что и как, да, видно, позабыла заявление назад забрать... — Он весело посмотрел на меня. — Вот бабы, а? Чуть что, бегут с бумажками в партбюро. Если бы ты знал, сколько я от них натерпелся!

— А я-то при чем?

— Ревекка Теткина обозвала меня Мишкой Китайцем, — вспомнил он. — Это ты меня так прозвал?

— А что, не нравится?

— Мне плевать... Но почему именно Китайцем?

— Мишкой Китайцем вторым, — насмешливо проговорил я.

— А кто был первый?

— Жуткий подонок! — отрезал я. — Я ему морду набил в детдоме.

— Набей и мне, только не злись, — усмехнулся Дедкин. — Заскочим в «Волхов»? — кивнул он в сторону ресторана. — Посидим в тепле, я тебе одну интересную московскую историю расскажу... Как наш известный поэт, что выступал на телевидении, с валютой засыпался...

— Мне неинтересно, Миша, — перебил я. — Многие наши именитые литераторы, я думаю, рано или поздно ответ будут держать за незаслуженно полученные награды, премии, за семейственность и коррупцию, дармовые поездки за рубеж.

— Ты веришь в это? — насмешливо спросил он.

— Верю, — твердо ответил я. Руки я ему не подал и зашагал в противоположную сторону.

— А я думал, ты меня сегодня угостишь... — сзади хихикнул Мишка Китаец.

Я не обернулся, про таких говорят, что нахальство раньше их родилось.

4

С нарастающей душевной тоской я шагал в стоматологическую поликлинику на Невском проспекте. Снег продолжал валить с низкого неба. Все вокруг стало белым, даже асфальт на проезжей части. «Дворники» автомашин не успевали смахивать со стекол пышные хлопья, на крышах трамваев и троллейбусов на глазах нарастали рыхлые сугробы. Если еще к ночи ударит мороз, тогда снег долго продержится. Но в городе он ни к чему, скоро поползут по улицам грузовики со снегоуборочными агрегатами, по утрам зашаркают по тротуарам широкими лопатами дворники, сгребая снег в кучи на обочинах и кляня владельцев автомашин, стоявших под окнами. А тоска на меня накатила потому, что предстояла встреча с зубным техником Аскольдом Владиславовичем Каминским. Дело в том, что после годичного ожидания своей очереди я наконец попал к нему в кресло. Со всех зубов он снял старые коронки, а новые почему-то не торопился ставить. Шли непрерывные примерки, яростно визжала фреза у меня во рту, потом снова доработки, подтачивания, примерки... Короче говоря, вот уже второй месяц с обнаженными, сточенными зубами я хожу на Невский к Каминскому и высиживаю по полтора-два часа в очереди.

Рослый, немного кривоногий Аскольд Владиславович стремительно выходил из кабинета в халате с тесемками сзади и квадратной белой шапочке, напоминающей конфедератку, на которой эффектно выделялась увеличительная лупа на черной резинке, размашисто проходил вдоль скамеек, где сидели ожидающие своей очереди страдальцы вроде меня, и исчезал в лаборатории зубопротезных техников. Иногда он задерживался возле знакомых, рассеянно клал кому-либо руку на плечо и, задумчиво глядя вдоль длинного коридора, ронял: «Как освободится кресло, я вас вызову». Или: «Дорогая, я помню про вас... но у меня всего две руки!» Улыбался и уходил. В лаборатории он иногда задерживался до получаса. Там и чай пил. А в очереди в это время текли негромкие разговоры, люди ходили сюда годами, многие знали друг друга. Аскольд Владиславович считался в городе хорошим зубным техником, и к нему всегда была очередь.

Я не понимал одного: если мне назначили на девять утра, то почему я попадал к Каминскому в 12? Разве не проще было мне назначить прийти в это время?

— Наивный вы человек! — добродушно усмехалась полная дама с кольцами и перстнями на всех пальцах. — Придете в двенадцать, он примет вас в три. К Аскольду Владиславовичу рвутся многие, вот и приходится высиживать по три часа...

— Вы книжечку с собой захватывайте, — советовал седой худощавый пенсионер с толстым томом Брема «Жизнь животных». — Так время быстрее летит.

Но мне «книжечки» не помогали, я сидел или ходил по коридору, заглядывал в кабинет, где работал еще один техник — к тому, кстати, очередь была небольшая, — все больше нервничал, наконец ловил взгляд Каминского, склонившегося над клиентом, и спрашивал, скоро ли он меня примет?

— Всех приму, — невозмутимо отвечал Аскольд Владиславович. — В коридоре на ночь никого не оставлю.

Я возвращался на жесткую скамью, обитую зеленой клеенкой, если ее никто проворно не занял, пытался читать, но мысли мои были там, в кабинете, где меня ожидали бормашина с круглой угрожающего вида фрезой, кляп из гипса во рту или просто получасовое сидение с разинутым ртом и блюдечком в руках. А Каминский в это время работал за другим креслом. В его кабинете я встречал известных артистов, певиц, солисток из мюзик-холла. Техник беседовал с ними на темы искусства, проявлял завидную эрудицию, шутил, успевая делать свою работу. Он, конечно, был мастером своего дела, не зря же к нему такие очереди, но высиживать в них по два-три часа — это было свыше моих сил. Два или три раза я высказал ему свое недовольство подобным положением дел. В первый раз он отделался по обыкновению шуточками, во второй дал понять, что он ничуть не возражает, если я, как он выразился, «порву с ним контракт» и перейду к другому технику. Но и он, и я знали, что с уже обточенными зубами переходить к другому специалисту глупо, да тот и не возьмется заканчивать чужую работу.

А жить с обточенными зубами, вернее с остатками зубов, это то же самое, что ходить с открытой раной, пожалуй, еще и хуже: зуб чувствует тепло и холод и мгновенно реагирует. Можно есть лишь одну жидкую пищу, твердую не разжевать, даже холодный воздух иногда болезненно втягивать в себя. Я похудел на четыре килограмма. Когда сказал об этом Аскольду Владиславовичу, он покровительственно похлопал меня по плечу и с улыбкой ответствовал:

— У меня есть клиенты, которые потеряли по двенадцать килограммов, так, я считаю, это им только на пользу. Вы разве не в курсе, что советские люди много едят и набирают лишний вес?

Кстати, сам-то Каминский наверняка весил килограммов на десять выше нормы. Известность хорошего специалиста наложила свою печать на его облик; держался он солидно, был вежлив со всеми, важных клиентов оделял повышенным вниманием, во время своей работы развлекал разговорами на самые разнообразные темы: с артистом — о последних театральных постановках, с музыкантом — о симфониях и кантатах, с художником — о нашумевшей выставке молодых дарований, со мной толковал о романах Дудинцева, Рыбакова, Астафьева. Хотя я и подарил ему два своих последних романа, о них он помалкивал, из чего я сделал вывод, что он их даже не раскрывал. О моих романах не писали и не говорили. Их просто мгновенно раскупали... Полное овальное лицо Аскольда Владиславовича светилось добродушием, небольшие темно-серые глаза были умными. Если бы он не держал меня по стольку времени в бело-зеленом коридоре и не заставлял слушать бормотание и визг бормашины — а что может быть неприятнее звука спиливаемого зуба и запаха жженой кости? — я бы относился к Каминскому, как к отцу родному. Ведь от него одного зависело, быть мне больным или здоровым, говорить, как все нормальные люди, или шепелявить, жевать пищу или сосать. Когда в очереди люди толковали, что за границей, в любой цивилизованной европейской стране, не говоря уж об Америке, все то, что у нас растягивается на долгие месяцы, делается в считанные дни, я не мог с трепетом и уважением, как другие, смотреть на вальяжного Аскольда Владиславовича, с растопыренными руками проплывающего своей моряцкой походкой в лабораторию, где он будет чаи гонять с молодыми практикантами. А потом, когда подойдет моя очередь, выйдет в коридор и под руку проведет в зубоврачебный кабинет очередного знакомого артиста или танцовщицу из мюзик-холла.

Все остальные в очереди смотрели на это, как на нечто само собой разумеющееся, я же кипел от негодования, бросал на проходящего мимо Каминского испепеляющие взгляды, на которые он не обращал внимания, вскакивал со скамейки, подходил к полураскрытой двери и выразительно смотрел, как он усаживает в кресло знакомую или знакомого. Зубной техник сам брал из очереди того, кого находил нужным посадить в кресло. Меня, как самого нервного и нетерпеливого, Аскольд Владиславович иногда сажал в освободившееся кресло, а сам еще добрых полчаса занимался с другим клиентом, сидящим на соседнем кресле. К нему подходили врачи и техники из других кабинетов, сдвинув увеличительную лупу на белый колпак, Каминский охотно консультировал. Кроме медсестры работала с ним молоденькая смазливая врач Раечка.

Меня она почему-то невзлюбила с первого взгляда; когда заливала мне рот горячим гипсом или алебастром, то, пользуясь тем, что рот у меня на замке, довольно бесцеремонно покрикивала, отпускала оскорбительные замечания насчет моей бестолковости, мол; какими пальцами нужно поддерживать рукоятку металлической пластинки с гипсом и тому подобное. Я лишь бешено вращал глазами и мотал головой. Зато потом, когда она вытащила эту связавшую мой рот кислую и противную массу, я хотел было сказать ей, что я о ней думаю, но тут она ловко всунула в рот другую пластинку с горячим гипсом для верхней челюсти. И снова я надолго замолк, придерживая занемевшими пальцами обеих рук эту чертову пластинку. Нижнюю свою челюсть я уже не чувствовал.

Я поднялся на четвертый этаж, вежливо поздоровался с очередью — тут в основном были примелькавшиеся лица, сказал, что мне назначено на пятнадцать тридцать, и присел на краешек свободной скамьи. В полуоткрытую дверь мне виден был профиль Каминского, склонившегося над разинувшим рот, как говорится, шире ворот, пожилым мужчиной в полосатом костюме. Отвратительно визжала бормашина, изо рта мужчины тянул голубоватый дымок наподобие сигаретного. Я вдруг подумал: случись, фреза соскочит с зуба, ведь запросто может прорезать насквозь щеку или отхватить пол-языка! И тут пришли ко мне успокоенность и умиротворенность, я стал внушать себе, что нужно тихо-мирно, как другие, сидеть и ждать, когда тебя пригласит Аскольд Владиславович или сестра, не нужно его нервировать своим нетерпением, вынь из сумки однотомник Киплинга и углубись в чтение. Вон как увлеченно читает Флобера дядечка в синем костюме с родимым пятном на щеке. Однако вскоре я поймал его напряженный взгляд, брошенный на приоткрытую дверь. Тоже ждет, переживает! Трудно читать и ждать. Одно дело — в очереди за какой-нибудь вещью в магазине, а другое — в стоматологическом отделении. Здесь тебя в конце очереди ожидает не вожделенная вещь, а скорее всего боль и мучение. И все равно лучше это, чем томительное ожидание...

Рядом с кабинетом Каминского находилась каморка, где в сейфе держали золото и золотые протезы, коронки, или, как все здесь называли, «работа». Например, врач или медсестра говорили: «Ваша работа еще в мастерской...» «Вот получу работу, тогда сделаем первую примерку». Полная черноволосая женщина в белом халате со следами йода на отворотах важно проплывала мимо ожидающих и что-то колдовала в своей каморке. Там были электронные весы, еще какие-то приборы. Туда зачем-то сунулась худенькая старушка — тотчас последовал суровый окрик:

— Куда лезете без разрешения? Не видите, я работаю с золотом? — Старушка испуганно отпрянула, бросив виноватый взгляд на очередь, присела в углу, а я подумал: ну почему так грубы с зависимыми от них людьми работники самых различных учреждений? Сколько лет пишут о культуре обслуживания, о чутком отношении к человеку, но ничего не изменяется. Не дорожат хамы-работнички своим местом? Не сказал бы: хамло-слесарь со станции техобслуживания отлично знает, что его работа — это «золотое дно». Без блата и взятки туда не устроишься. И вместе с тем с презрением относится к автолюбителям, дерет с них трешки—десятки и еще грубит. И никто его не одернет. За годы вот такого хамского отношения работников сферы обслуживания к людям у тех выработалась тактика молчания, великотерпения, мол, не стоит обращать внимания на хамов, ведь могут хуже обслужить, задержать заказ, а то просто не принять твою вещь в ремонт. Или сделать так, что вскоре снова побежишь туда. Где это видано в другой стране, чтобы прохожий, остановив такси, угодливо нагибался к шоферу и заискивающе спрашивал: «Не подвезете к Финляндскому вокзалу?» Зачем спрашивать? Возить пассажиров — это обязанность шофера, его работа. Люди привыкли, что таксист может нахально проехать мимо и не остановиться, не повезти вас туда, куда вам нужно, потому что ему не хочется ехать в ту сторону...

Хамство, нахальство, грубость, как эпидемия гриппа, охватили всю сферу обслуживания, да и не только ее. Разве в учреждениях, организациях, главках, министерствах лучше встречают посетителей? А попробуй попасть на прием к начальнику? Даже не очень высокого ранга. Запишешься в очередь, ждешь в приемной, а он в этот день вообще не придет. И никто перед тобой не извинится. Странная картина получается: люди, которые призваны разбираться с жалобами, заявлениями, просьбами трудящихся, шарахаются от них, как черт от ладана! Смотрят на посетителей, как на назойливых мух. Хочешь, чтобы тебя с вниманием выслушал чиновник, значит, находи знакомых, которые позвонили бы ему, порекомендовали тебя, тогда, может, что-либо и получится. Невольно задаешь себе вопрос: а чем же тогда они, бюрократы, занимаются? Что делают? Что решают? Или у них идет еще какая-то непостижимая для обыкновенного человека жизнь, деятельность, где все решается и делается быстро и в срок? Глядя в неприступное, угрюмое лицо чиновника, сидящего в руководящем кресле, даже не верится, что он может улыбаться, шутить, быть любезным и обаятельным, взять дома ребенка на руки, приласкать жену. Все это происходит в той самой, недоступной глазу простого смертного второй жизни, которой живут многие руководители. У них будто бы два лица: одно для всех, а другое — для своих, избранных. Поколение двуликих Янусов! Их дети учатся в спецшколах для одаренных, окончив институт, едут работать за границу. И женятся на своих.

Я лично знал несколько чиновников помельче рангом. Один из них — он работает в журнале, правда, не знаю, в каком сейчас, потому что его то и дело продвигают: поработает в отделе прозы, передвинут на завотделом критики, потом в замы определяют. Так и прыгает, как блоха, по ленинградским журналам и издательствам.

Я присутствовал при разговоре Владимира Конторкина с Осипом Осинским. Надо было видеть, как длинноволосый, широкозадый толстяк Конторкин лебезил перед драматургом! Наклонив набок маленькую треугольную голову, преданно слушал метра, то и дело кивал, лучезарно улыбался, отчего его толстые щеки расползались, как тесто на противне, короткие ручки теребили на бедрах широченные брюки, карие глаза прямо-таки лучились лаской и любовью.

— Будет сделано, Осип Маркович, — кланяясь, пел Конторкин. — Непременно позвоню... Да нет, сбегаю к нему и все передам, как вы сказали. Можно, я вам вечерком брякну, Осип Маркович? Этак часиков в девять? Нет, в девять программа «Время», после ее окончания?..

И этого же Конторкина я увидел через полчаса в комнате литературных консультантов на улице Воинова, 18. Он рыхлой копной сидел на стуле за письменным столом, а перед ним стояла худенькая женщина лет сорока. В руках у нее — замшевая сумочка, глаза потуплены. Как я понял, она поэтесса, пришла получить консультацию у референта. Конторкин тогда занимал эту должность. Совсем другим голосом, в котором появились басовитые нотки, властность, снисходительность, он поучал:

— Позвольте... как вас? Сойкина? Не успели начать и уже хотите напечататься в альманахе! Хе-хе... так не бывает, Сойкина. Поэзия — это труд, а вы пока издаете щебетание...

Я вышел из комнаты, куда случайно заглянул, разыскивая женщину, занимающуюся билетами на все виды транспорта. Мне нужно было заказать билет на Москву.

Второго двуликого Януса звали Колей Десяткиным. Этот тоже менялся в зависимости от того, с кем разговаривал: то напускал на себя начальственный вид, разговаривая с зависящими от него авторами, то мгновенно превращался в типичного подхалима, готового из собственной шкуры выпрыгнуть, чтобы угодить начальству. У него не только лицо менялось, но и голос, осанка.

Да сколько таких двуликих Янусов у нас! Плюнь — и обязательно в одного попадешь...

Видно, уж очень хмурая была у меня физиономия в этот момент, потому что Каминский, проходя мимо, внимательно посмотрел на меня, остановился, отечески положил руку на плечо:

— Как только кресло освободится — заходите.

Он обдал меня запахом хорошего одеколона и еще чем-то специфическим, медицинским и проплыл в сторону лаборатории. И на душе у меня сразу просветлело, я уже стал думать о нем с симпатией, оправдывать про себя его медлительность, дескать, хороший специалист, не спешит, старается сделать как можно лучше. И в лаборатории он не лясы точит с практикантками, а проверяет качество протезов и «работы».

Много ли надо человеку, чтобы вдохнуть в него надежду и оптимизм?..

Глава восемнадцатая


1

Мой роман о Древней Руси продвигался с трудом. Наверное, я засиделся в городе, нужно ехать в деревню, но какие-то дела, редкие, но важные выступления перед читателями все задерживали меня. В Петухах я за свой рабочий день писал по три-четыре страницы, а здесь с трудом одну-две. Иногда часами ждал, когда позвонит Ирина Ветрова, а она меня не баловала звонками. Мне же было трудно себя заставить набрать ее номер.

Зима, наконец, установилась. Снег, морозы, даже белые метели с завыванием холодных ветров. Новый год мы, как и намечали, встретили вдвоем с Ириной. Сначала побыли у нее, а потом, во втором часу ночи, поехали ко мне. На Дворцовой площади горели разноцветные огни, стояла гигантская елка, бродили толпы людей. Были открыты киоски и ларьки со сладостями и соками. Продавали шоколадное мороженое, и даже очереди не было. Мы с Ириной немного побродили в праздной толпе, но вскоре пошли по набережной к моему дому. Все-таки Новый год лучше встречать в тепле и уюте, чем на морозной, хотя и красивой, площади. Это что-то новое, раньше, вроде бы, таких массовых новогодних гуляний не устраивали. В Новый год на улицах было удивительно тихо, разве прошелестит такси или прогрохочет запоздалый трамвай. А теперь вон что творится на улицах, площадях. Меньше пить стали, вот и потянуло из жарких квартир на морозный свежий воздух. В четвертом часу ночи мы выключили телевизор и улеглись спать. На столе осталась бутылка шампанского, которую мы даже не допили.

Прогуливаясь первого января по Кутузовской набережной, я внимательно всматривался в лица прохожих: люди выглядели свежими, выспавшимися и без признаков глубокого похмелья.

Я гоню посторонние мысли прочь и снова вызываю перед мысленным взором образ князя Владимира Красное Солнышко. Сын Святослава и его наложницы Малуши Любечанки, он мог бы и не стать великим князем, учитывая тогдашнюю жестокую борьбу за власть между братьями и другими наследниками за киевский престол, но Владимиру повезло, и он, кого называли «робичичем» и «холопищем», вошел в историю и был воспет в былинах наравне с Ильей Муромцем, Добрыней Никитичем и другими богатырями-героями того времени.


Во стольном городе во Киеве,

У ласкова князя у Владимира

Было пированьице, почестей пир

На многих на князей на бояров,

На могучих на богатырей,

На всех купцов торговых,

На всех на мужиков деревенских.


Князь Владимир изгнал из Киева варягов, ввел культ шести языческих богов во главе с богом грозы и войны Перуном. Византийские миссионеры, ринувшиеся к славянам, несли им лишь новые христианские имена для старых языческих богов, несколько отличную обрядность. Древнейший путешественник и писатель, имя его неизвестно, предложил такую периодизацию славянских верований: поначалу славяне «клали требы» упырям и берегыням, то есть приносили жертвы, потом они начали «трапезу ставити Роду и рожаницам», затем молились Перуну, не забывая и других богов...

Позвонила Ирина. Я с удовольствием слушал ее тонкий, девичий голос. Странно: когда мы рядом, ее голос кажется мне глуховатым, а вот по телефону со мной будто говорит звонкоголосая девчонка.

— Как поживает твой Владимир Красное Солнышко? — спрашивает она.

— «И рече Володимер: „Се не добро, еже мало город около Кыева“. И нача ставити городы по Десне и по Въстри и по Трубешеви...» — шпарю я по-старославянски, текст лежит перед моими глазами.

— Что за тарабарщина?

— Так говорили наши предки, — улыбаюсь я.

— Андрей, сколько мы не виделись?

— Вечность, — бодро отвечаю я, а губы мои расползаются в самодовольной улыбке: неужели Ирина соскучилась?

— Это много или мало?

— Давай сегодня увидимся, — предлагаю я. — Я тебя встречу после работы.

— Сегодня? — делает она паузу. — Сегодня, милый, не могу...

Меня обычно раздражают всякие дурацкие словечки вроде «пупсик», «пампушечка», «котик», а «милый» звучит в устах Ирины сладкой музыкой. Кстати, не так уж часто она меня так называет. Я не настаиваю и не уточняю, почему не может, — Ирина этого не любит. Я теперь стараюсь не делать того, чего она не любит.

— Тогда завтра? — говорю я. — Завтра пятница, хочешь, махнем в Парголово? На лыжах покатаемся.

— Лучше на финских санях, у меня на лыжах плохо получается.

Я уже знаю ее. За город она не поедет, все сейчас закончится тем, что я должен буду на завтра взять билеты в кинотеатр на новый фильм. Ирине очень нравится серия про Анжелику. Я тоже с удовольствием смотрю эту бесконечную эпопею про своенравную красавицу и ее хромого и вечно гонимого королями мужа. Последний фильм, который мы смотрели с Ириной в кинотеатре «Молодежный», кажется, назывался «Анжелика в гневе». Прекрасная маркиза весь фильм только и делала, что отбивалась от мужчин.

— Ты что замолчал? — спрашивает Ирина.

— Вспоминаю, какой сейчас идет в городе новый зарубежный фильм, — улыбаюсь я.

— Умница! — восклицает Ирина. — Возьми на завтра билет, знаешь на что? На «Окно в спальне». Про сексуального маньяка, который одну за другой убивает хорошеньких женщин.

— Дурак! — говорю я.

— Это мягко сказано, — помолчав, отвечает она. — Подонок! Мразь!

— Конечно, конечно, — поспешно соглашаюсь я. Ирина такая, может широко развить эту тему, этак минут на десять-пятнадцать. И тогда всем мужчинам на белом свете станет тошно. В том числе и мне.

— Я сегодня с самого утра думаю о тебе, — воркующим голоском негромко произносит она в трубку. — А ты?

— Ты всегда со мной, — отвечаю я, мельком подумав, что, пожалуй, эта фраза прозвучала банально.

И тотчас наступило возмездие!

— Праздник, который всегда со мной... Это ты у Хемингуэя украл? Может, ты и для своих романов воруешь сюжеты у классиков?

— Я тебя люблю, Ирина, и хочу, чтобы ты за меня вышла замуж.

— Начало хорошее... — произнесла она, и я почувствовал, что она улыбается. — А конец фразы...

— Должен же быть конец? — излишне горячо вырывается у меня. — У любого начала есть конец!

— Конец чего? Нашей любви?

— Ты считаешь, что замужество — это конец любви? — возмущаюсь я.

— По статистике больше всего разводов приходится на первый год брака, — тоненьким голоском говорит она мне ужасные вещи. — Ты ведь не хочешь меня потерять?

— Статистика, разводы, брак... И это я слышу от любимой женщины!

— Потому и любишь, что я еще не твоя собственность, — разит она меня наповал.

— Я возьму билеты на шесть, — сдаюсь я. — В пятнадцать минут шестого встречаемся у твоего института.

— Андрей! — кричит она, сообразив, что я сейчас повешу трубку. — Возьми три билета. Мой шеф тоже хочет посмотреть этот фильм...

— К черту твоего шефа! — рычу я в трубку и с размаха кладу на рычаг.

2

Какая теперь работа? Мои мысли об Ирине Ветровой. Странно как-то развиваются наши отношения. Мы часто встречаемся, вроде бы, она освободилась от своих комплексов, возникших после смерти мужа, ей хорошо со мной — это-то я чувствую! И вместе с тем бывает чужой и далекой. Может, так оно и должно быть? Чем больше в женщине загадки, тайны, тем она нам милее? Молодые дурехи вбили себе в голову, что быть независимой, свободной от мужа, детей — счастье для современной женщины. Виноваты и мы, мужчины. Разве мало разбилось семей только потому, что мужья пили, не занимались воспитанием детей, требовали от жены благоустроенного быта, а сами даже не шевелили для этого пальцем! Если вчерашние школьницы или студентки еще и мечтают о скорейшем замужестве, то разведенные женщины в большинстве своем очень неохотно решаются на повторные браки. Такое положение, если верить статистике, наблюдается сейчас во всем мире, не только у нас.

Нуладно, все это философия, но вот почему Ирина не хочет выйти за меня замуж? Я не пью, готов помогать по хозяйству, очень хочу иметь детей. Ну что еще ей нужно? Допускаю, что ее бывший муж Крысин был не лучшим представителем мужской половины рода человеческого, но я-то при чем? Не должен ведь каждый мужчина, вступающий в брак, отвечать перед женщиной за всех мужчин в мире?..

Я стал вспоминать всех знакомых женщин-писательниц и вскоре пришел к неутешительному выводу: все мои знакомые ленинградские и московские прозаики и поэтессы — незамужние. Точнее, разведенные. И не один раз.

Я оделся и вышел на улицу. Наискосок от моего дома ярко светились широкие окна комиссионного магазина. У входа стояли чернявые женщины в длинных одеждах и всем предлагали что-то, завернутое в целлофановые пакеты.

Небо поголубело, крыши зданий празднично белели, вдоль тротуаров тянулись рыхлые кучи грязного снега, дожидаясь снегоуборочной машины. Один бедный «запорожец» засыпало снегом до половины. В снежную шапку на крыше кто-то воткнул маленькую новогоднюю елку с обломанной верхушкой. Мороз слегка пощипывал щеки и уши. Я направился в сторону цирка, по Садовой. Возьму в «Молодежном» билеты на вечерний сеанс. «Окно в спальне»! Ишь, куда уже заглянула кинокамера режиссера!

Впрочем, я не ханжа, мне самому смешно теперь смотреть довоенные киноленты, где любовная сцена, как правило, заканчивалась затяжным поцелуем, а в литературе — многоточием, что дало право Хемингуэю, прочитавшему несколько книг советских авторов 50—60-х годов, сказать, что, если верить советским авторам, то СССР — страна импотентов!.. Но что делать, если редакторы безжалостно выбрасывают из рукописи откровенно любовные сцены. У них всегда наготове фраза: «Это пошлость!» Или: «Это натурализм!» Редакторы лучше авторов знают, что нужно читателям...

В начале Литейного проспекта еще несколько зданий со стороны тротуаров огорожены досками. На улицу уставились пустыми черными глазницами старинные дома, дожидающиеся капитального ремонта. Их выпотрошенные внутренности поливают косые дожди, метели наметают сугробы в покинутые с разноцветными обоями квартиры. Будет ли толк от капитального ремонта здания, простоявшего в таком плачевном виде несколько лет? На дню не раз мне приходится ходить здесь, но строителей почти не видно, даже на тех лесах, где уже установлено оборудование: башенные краны, лебедки. Где же они прячутся, эти таинственные ремонтники?

Румяная девушка в меховой шапке и белом халате продавала с лотка почти невесомые брикеты из кукурузных хлопьев. Рубль штука. Прохожие останавливались и охотно брали завернутые в поблескивающий целлофан плоские прямоугольники. Кооперативная торговля... В Апраксином дворе, где торгуют автопринадлежностями, каждый день сидит неподалеку от входа круглолицый парень в дубленке, на маленьком прилавке разложены изделия из пластмассы: похожие на бумеранги ветровики, накладки, предохранители дверей и даже пластмассовые крышки для стеклянных банок. Один мой знакомый сказал, что заместитель председателя кооператива по производству ширпотребовских пластмассовых изделий получает в месяц полторы тысячи рублей, надо полагать, что председатель — и того больше!

Я пока лишь единожды непосредственно столкнулся с кооперативным производством, это было летом в Москве. На Садовом Кольце, забыл название улицы, я почувствовал волнующий запах шашлыка. Тут же взыграл аппетит! Я по запаху отыскал в начале сквера шашлычную прямо на свежем воздухе. Трое юношей проворно орудовали возле разборной жаровни. «Шашлык из баранины 100 грамм — 2 р. 50 коп».

Если килограмм баранины стоит минимум два рубля, то даже при всех затратах и кулинарном искусстве кооперативщиков два рубля пятьдесят копеек — это чересчур много! (Кстати, позже порции, приправленные помидорами и луком, стали стоить 3—4 рубля.)

Надо будет с Ириной сходить в какое-нибудь ленинградское кооперативное кафе, просто ради интереса. Явление это новое у нас, и пока цены сокрушительные, видно, потому, что нет конкуренции.

На углу улиц Садовой и Ракова выстроилась большая очередь за спиртным. Продавали по три бутылки в одни руки. Приезжие из других городов — их можно было узнать по большим сумкам в руках и раздутым рюкзакам за спинами — занимали сразу несколько очередей. Продавщице все равно — один раз ты взял три бутылки или пять раз по три бутылки. До чего же все-таки сильна у людей тяга к алкоголю! Готовы часами стоять, разумеется, в рабочее время, за несчастной бутылкой, платить такие деньги! А вечером, когда водку не продают, алкаши ловят спекулянтов и покупают у них с переплатой. В Невеле я видел спекулянтов-цыган, которые за руку хватали людей на рынке и предлагали бутылку водки за восемнадцать рублей. А ночью, говорят, цена у них поднималась до тридцати рублей.

Стоя в очереди за билетами, я услышал байку об отравлении каким-то зельем — и тут толковали о пьянстве! Парень в синем пуховике и рыжей зимней шапке рассказывал приятелю в желтой куртке и высоких сапогах с меховыми отворотами:

— ... достала из холодильника бутылку коньяка, правда, уже початую. Налила всем по маленькой рюмке. Моя сестра, ее муж Василий и сосед Петр выпили, а сватья только пригубила. Тут братан мой и говорит: «Коньячок-то пахнет не клопами, а тараканами...» Сострил, значит. Кстати, это была его последняя шутка. Ну, может, еще чуть выпили, а через полчаса все трое Богу душу отдали... А сватье хоть бы что, она, оказывается, успела выйти на кухню и выплюнуть, что пригубила. Потом на следствии она толковала, что перепутала бутылки. В этой-то была крепкая настойка, сватья Роза пользовалась ею, как профилактическим средством от рака. Настойка-то была в тридцать раз сильнее цианистого калия. Настоена на каком-то ядовитом корне, у него название вроде «каракурта»!.. Нужно было одну каплю на стакан, а они выпили граммов по пятьдесят. Роза наняла известного адвоката Бермана, и ей судья за три безвинно погубленные душеньки и дала всего три года условно, мол, непреднамеренное отравление...

Когда я вышел к цирку, по округлой площади змеилась поземка. Негромко завывая, она просовывала свой длинный белый язык под чугунные ворота, норовила вместе с покупателями проскочить в двери магазинов, рассыпала снежную крупу по проезжей части улицы. Небо, будто огромная овчиной наружу шапка, нахлобучилось на белый город.

Неожиданно на обледенелый тротуар из какой-то каменной ниши подвального помещения выскочила большая серая крыса: ни на кого не обращая внимания, протрусила по тротуару метров десять и скрылась в другой каменной дыре.

Через сквер в Михайловском замке протянулись узкие обледенелые тропинки, из окон струился желтоватый свет.

Мне что-то никак не выбраться этой зимой в Петухи. Ирина обещала отпроситься у своего шефа на неделю, у нее вроде накопилось несколько отгулов, но выехать мы с ней сможем лишь в середине февраля. Я ей много рассказывал про свою деревню, про сосновый бор, красивые озера, про дом и русскую баню на пригорке.

— И ты там живешь один? — удивлялась она. — А кто тебе готовит, убирает?

— Сам, — улыбаясь, отвечал я. Для меня домашняя работа никогда не была обузой, да и любая работа по сравнению с моей казалась мне отдыхом.

— И не скучно тебе одному?

— Я не умею скучать, — говорил я. И это было правдой. Писатель, работающий над книгой, не скучает, потому что герои его произведения всегда с ним, рядом. И днем, и ночью. Они не дают скучать, все время напоминают о себе, если ты даже занимаешься чем-то другим. Иногда заставляют все бросать и бежать к письменному столу, чтобы срочно записать хоть на клочке бумаги возникшую мысль... Сколько у меня этих листков! Не каждая, даже вроде бы и удачная мысль, может войти в роман...

— Я никогда не жила в деревне, — вздыхала Ирина. — Я понимаю, небо, речка, лес, но... там, наверное, даже кинотеатра нет?

Кино показывают в Борах, там дом отдыха, а ближайший магазин в полутора километрах.

— А электричество есть? Радио, телевизор?

— Есть, есть, — улыбался я. — Там даже летом на всю округу из динамика Челентано поет и эти... Мокинг Токинги! Рядом турбаза, пионерский лагерь.

— Слава Богу, а я уж думала, в твоих Петухах только петухи и кукарекают.

— Петухов как раз мало...

4

Мы стояли с Ириной у ее дома. Тусклый фонарь с люминесцентной лампой освещал черные деревья в сквере, изумрудно посверкивал снег, у мусорных бачков противно визжали кошки. Ветер разбойничьи посвистывал в голых узловатых ветвях деревьев, слышался негромкий, будто стеклянный звон — это когда обледенелые сучья ударялись друг о дружку. В окнах девятиэтажного дома светились огни. Преобладал голубоватый свет затухающей электросварки — это были включены телевизоры.

— Сегодня мне нельзя, — вдруг огорошила меня Ирина. — У меня это... самое.

Черт возьми, почему-то всегда женские проблемы застают нас, мужчин, врасплох! Мне часто приходила в голову мысль, что наша связь в любой момент может оборваться, как тонкая нитка. Ну почему она меня все время держит в напряжении? Мы уже третий месяц вместе, то есть более-менее регулярно встречаемся то у меня, то у нее, а вот уверенности, что это надолго, у меня нет. Иногда мне кажется, что мы почти муж и жена, не хватает лишь самой малости — штампа в паспорте, а в другой раз возникает ощущение, что мы чужие: завтра позвоню Ирине, а она спокойно заявит, что все кончилось...

— Ты даже меня к себе не приглашаешь? — кашлянув, сказал я.

— Мне хочется сегодня побыть одной, — ответила она. — Этот фильм... Ну почему мужчины такие? Маньяки, убийцы, преступники! Согласись, женщин, подверженных этим отвратительным порокам, почти нет.

Пожалуй, Ирина права: закоренелых преступниц женщин гораздо меньше, чем мужчин. Я видел какой-то американский фильм, где садистка-проститутка бритвой, зажатой в зубах, перерезала горло своим клиентам... Правда, она была неизлечимой наркоманкой. Да и потом, вся эта история с убийством могла быть фантазией режиссера.

Порыв ветра громыхнул железом на крыше, кошачий визг стал громче, я видел, как Ирина передернула плечами, будто от озноба. Почему кошки так противно кричат? Повисла продолжительная пауза. Не то чтобы я обиделся — мне понятно состояние человека, когда ему хочется остаться одному, — но свое разочарование я, по-видимому, не смог скрыть. Одно неосторожное слово, небрежное движение могли надолго испортить мне настроение. И я ничего с этим не мог поделать.

В широко раскрытых глазах ее отражались два светлячка — отблеск уличного фонаря. Она переступила в своих высоких сапожках с ноги на ногу, послышался пронзительный скрип, будто канифолью провели по стеклу. Припухлые губы чернели на белом в сумраке лице.

— Ну, я пойду? — негромко произнесла она.

— До свидания, — я слегка коснулся губами ее щеки.

Хлопнула тяжелая дверь, стук ее каблуков по железобетонным ступенькам становился все глуше. Я поддал носком ботинка ледяную голышку и направился было через сквер к автобусной остановке, как вдруг услышал приглушенный вскрик, потом чье-то глухое бормотание, снова тонкий женский вскрик. Я бросился к парадной, не помня себя взлетел на лестничную площадку, затем на вторую и увидел у низкого квадратного окна с широким подоконником Ирину с дико вытаращенными глазами. Ниже были двери в квартиры, выше — тоже, а здесь, на лестничной площадке, чуть освещенной лампочкой с другого этажа, в напряженных позах стояли двое мужчин с неразличимыми хмурыми лицами, и один из них, правой рукой обхватив мою Ирину за плечи, левой в кожаной перчатке зажимал ей рот. Увидев меня, второй, что стоял ближе к лифту, сделал шаг мне навстречу. Это был невысокий парень в синей финской куртке с капюшоном и блестящими пуговицами, на голове — вязаная шапочка с иностранной надписью. Глаза его походили на две оловянные пуговицы, такие я видел на немецких мундирах.

В следующее мгновение я сильно ударил парня в выпяченный подбородок. Он отлетел к металлической коробке лифта и гулко стукнулся об нее. Я схватил его за грудки и несколько раз припечатал к лифту. Гулкие удары эхом покатились по этажам. Парень замигал, что-то промычал и сполз на серый бетонный пол. Перешагнув через него, я бросился ко второму, который все еще держал Ирину и таращил на меня такие же оловянные глаза, только более темные, чем у первого бандита. Этого я наотмашь ударил в лицо. Зимняя кроличья шапка скатилась с его головы, он, наконец, отпустил Ирину, по-собачьи оскалившись, бросился на меня. Мы тузили друг друга кулаками.

Краем глаза я видел Ирину: она стояла у окна и расширившимися от ужаса ярко-синими глазами смотрела на нас. Золотистые волосы залепили ей лоб, струились по плечам. Ей даже не пришло в голову закричать, позвать соседей на помощь. Однако, как чуть позже оказалось, мужества ей было не занимать. Первый, сваленный мною на пол у лифта, поднялся и кинулся сзади на меня. И тут Ирина схватила его за длинные черные волосы и оттащила в сторону. Мой противник не уступал мне в силе, уклоняясь от моих кулаков, норовил заехать мне в глаз или в нос. Раз или два ему это удалось.

— Андрей, у него нож! — послышался пронзительный крик Ирины.

В следующее мгновение я почувствовал легкий скользящий укол в лопатку, резанула боль в плече. И тем не менее я успел нанести в голову удар своему противнику, сбив костяшки пальцев. Тот, не отвечая мне, крикнул: «Атас, Блин!» — проскользнул у меня под локтем и, схватив с пола шапку, рванул вниз по лестнице. Второму, Блину, я не дал убежать, резко повернувшись, сгреб его за капюшон — он уже навострился кинуться вслед за дружком, — посыпались на пол кнопки, затрещала материя. Наверное, я так и остался бы с капюшоном в руках, если бы вдруг не распахнулась дверь, загородив дорогу парню, и не вышел на лестничную площадку высокий мужчина в голубой пижаме с каким-то вензелем, вышитым на нагрудном кармане. Вцепившись парню в плечо, я развернул его на себя и от души врезал в челюсть. Оловянные глаза его помутнели, заморгали, он прислонился спиной к зеленой крашеной стене. Наверное, я еще хотел его ударить, потому что мужчина в пижаме, оттолкнув меня плечом, громко спросил:

— Вы что тут затеяли?! Я сейчас милицию вызову!

— Андрей, ты совсем белый, — услышал я тонкий голос Ирины. Перед моими глазами замаячило ее лицо с растрепанными волосами. Не отпуская куртку парня с оловянными глазами, я проговорил:

— Позвоните в милицию, это бандиты... Они напали на женщину.

— Хотели меня ограбить, — вставила Ирина, не спуская с меня встревоженного взгляда. — Андрей, ты ранен?

Мужчина метнулся в свою квартиру, не забыв прикрыть дверь. Парень, тупо глядя на меня, вдруг быстро сунул руку в карман, выхватил оттуда блеснувшую сталью финку и швырнул ее в щель между лифтом и полом. Однако финка за что-то зацепилась и со звоном отлетела к двери того самого гражданина, который, по-видимому, звонил в милицию.

— Подними, — кивнул я Ирине. Та послушно нагнулась за ножом.

— Андрюша, он в крови... — испуганно прошелестела она, рассматривая финку, которую брезгливо держала в двух пальцах. — Это он тебя?

Я уже не чувствовал плеча, оно одеревенело, однако моя рука крепко сжимала куртку черноволосого парня с оловянными глазами и вздувшейся нижней губой. Мы молча смотрели друг другу в глаза. Краем глаза я видел Ирину, прислонившуюся к стене, в руке ее поблескивал нож с наборной рукояткой. Такие теперь редко встретишь, бандиты, насмотревшись заграничных фильмов, мастерят ножи с мгновенно выскакивающим из рукоятки лезвием.

— Отпусти лучше, дядя, — наконец разжал разбитые губы парень. — Мои кореша все равно тебя достанут...

— Ира, дай нож! — потребовал я.

В мутных глазах парня — его напарник назвал Блином — что-то дрогнуло, он еще плотнее вжался в железный бок лифта. Струсил, подонок!

Ирина брезгливо протянула мне нож, я зажал его в здоровой руке.

— Ты что, дядя? — забормотал Блин. — Очумел? За это и тебе не поздоровится!

— Ты же меня смог, племянник! — глядя на него, как потом утверждала Ирина, бешеными глазами, произнес я. — Самооборона, Блин! А дядей твоим, видит Бог, я не хотел бы быть.

Я замахнулся, он тоненько, как поросенок, завизжал, задергался. Оловянные глаза зажмурились, колени задрожали. Конечно, я его не ударил бы, но мне было омерзительно видеть его наглую, с вздувшейся губой рожу. Ранил меня, сволочь, и еще грозит расправой.

— Милиция сейчас будет, — деловито сообщил высокий мужчина, появляясь из-за моей спины. Поверх пижамы он набросил на себя черный кожаный пиджак. Вслед за ним вышла на лестничную площадку полная круглолицая женщина в розовом стеганом халате с оборками и в платке, повязанном поверх торчащих во все стороны алюминиевых бигуди.

— Вы живете этажом выше? — на редкость пронзительным голосом спросила она Ирину. Вернее, прокричала. Та промолчала, может, кивнула, я не видел.

— Они шастают к Чумаковым, — все тем же пронзительным голосом продолжала женщина. — Бывает, до утра гоняют магнитофон, пьют, гуляют... Точно, оттуда! Еще у парадной поставят на землю орущий ящик и выплясывают. Этот «брек данс»! Ну, как негры на улицах в Америке... Я по телевизору видела... И когда только это осиное гнездо прикроют?!

— Сашенька, иди в комнату, — посоветовал мужчина, очевидно, ее муж. — Мы тут сами разберемся.

— Житья от них, паразитов, не стало! — крикливо возмущалась Сашенька. — Позавчера кто-то сбросил в шахту лифта рыжую кошечку... Кому она мешала?

Внизу хлопнула дверь парадной, и скоро притопали три милиционера, один из них был в звании лейтенанта. Недолго раздумывая, они схватили парня в синей куртке, а заодно довольно бесцеремонно потащили вниз и меня.

— Этот товарищ защищал женщину, — подскочил к ним высокий мужчина. — Они, кажется, его ранили!

Лейтенант приказал меня отпустить, внимательно оглядел, пощупал плечо, а потом взглянул на свои окровавленные пальцы.

— Что же вы молчите, гражданин? — сердито спросил он.

— А что я должен говорить? Вы меня пока ни о чем не спрашивали.

— С нами в отделение, — распорядился лейтенант. — Там разберемся, и дежурный врач вас посмотрит...

В это время сержант записал фамилии свидетелей — высокого мужчины, его жены и Ирины. Когда мы все стали спускаться вниз, Ирина догнала нас и решительно заявила лейтенанту, что поедет в отделение.

— Они ведь на меня напали, — сказала она.

Лейтенант не возражал. Я только сейчас заметил у него финку. Странно, я ведь держал ее в руке, как же она к нему попала?

Внизу ожидал желто-синий газик с вращающейся мигалкой наверху. Мы все забрались в холодный кузов, разместились на боковых жестких скамейках. Я думал, что сержант или второй милиционер наденут на Блина наручники, но ничего подобного не случилось. Бледный, с распухшей губой, Блин сидел между сержантом и милиционером, лейтенант сел в кабину рядом с шофером.

Ирина нащупала впотьмах мою ладонь.

— Я так испугалась, — прошептала она. — Тот, который убежал, почему-то спросил: «Ты — Зинка?» А потом стал сдирать с меня дубленку...

— Говорил ведь, зайдем к тебе, — упрекнул я. И голоса своего не узнал: какой-то тонкий, жалобный!

Милицейский газик мчался по пустынной ночной улице, иногда нас подбрасывало на выбоинах; в гулкое днище машины ударялись ледышки, что-то металлическое постукивало, каталось под сиденьем, пахло бензином и сигаретным дымом.

— Наверное, моя Лариска уже родила, — послышался в темноте голос милиционера.

— Кого ждешь-то? — спросил сержант. — Мальчика или девочку?

— Сына, — с гордостью ответил милиционер. — И врач говорил...

— А у меня две девочки, — весело произнес сержант. — Тоже неплохо!

Весь этот разговор я слышал будто во сне. В плече что-то запульсировало, пришла тупая ноющая боль, она постепенно распространялась вглубь и вширь. Немного подташнивало. Теперь при каждом толчке боль отдавалась в шее и даже в ухе. Ладони Ирины я не чувствовал в своей руке, глаза стали слипаться, голоса отдалились, и я вдруг отчетливо увидел перед собой небритое лицо своего деревенского соседа Николая Арсентьевича. Он улыбался, показывая желтые редкие зубы, и неторопливо говорил:

— Девчонки теперь бывают почище парней: пьют, курят, блудят почем зря. На Народной улице, помнишь, красивый бардачок накрыли? Встретишь на улице — никогда не подумаешь, что такая модная цаца в золотых кольцах промышляет проституцией. Особенно падки на иностранцев, а от них ведь пошла эта зараза СПИД! Они его и к нам завезли...

Какой же это Николай Арсентьевич? Это рассказывает милиционер... Мне стало тепло и спокойно, я уже не в тряской машине еду, а плыву на лодке по голубому озеру. И рядом со мной — Ирина Ветрова. Ее золотые волосы растрепал ветер, синие глаза смотрят на меня, маленький припухлый рот улыбается...

— У нас будут тоже дети, — говорит она. — Много детей... И мальчиков, и девочек!

Лодка ткнулась носом в заросший светло-зеленой осокой и камышом берег, и незнакомый голос надо мной строго произнес:

— Вы что, заснули? Приехали, гражданин!

— Он ранен... — услышал я далекий голос Ирины. — Врача нужно, врача...

Глава девятнадцатая


1

Когда дикторша телевидения объявила, что сейчас будет показан сюжет «Писатель и перестройка», я уже хотел было выключить телевизор, но что-то меня остановило. Вроде бы она назвала знакомую фамилию, причем не ленинградского литератора, а провинциального. Так оно и оказалось, вскоре на экране появился старый мой знакомый Семен Линьков, когда-то мы года два вместе работали в областной газете. Он писал статьи о сельском хозяйстве, публиковал очерки на эту тему. И надо сказать, перо у него было бойкое, однако ответственный секретарь на редакционных летучках резко критиковал собкора за обилие корявых фраз.

На совещания собкоров в середине шестидесятых годов Семен приезжал в зеленом полувоенном кителе, бриджах и хромовых сапогах. Так сказать, хранил верность старым партийным традициям, сохранившимся еще со сталинских времен, когда все подражали «гениальному вождю и учителю». Выступал он на редакционных совещаниях толково, немного по-деревенски окал, будто подчеркивал, что он человек из самой глубинки. В очерках он воспевал тружеников ферм и полей, не забывал подчеркнуть роль секретарей парторганизаций, райкома партии. Слыл непьющим, поэтому в журналистские компании его и не приглашали. Невысокий, коренастый, с широким лицом и небольшими серыми глазами, Семен Линьков просто лип к начальству. Про него говорили, что всякий раз привозит из Великополя судаков и ведро крупных раков, которыми угощает редактора...

И вот я смотрю на сильно постаревшего Линькова — он заснят на пленку у своей бревенчатой баньки, которую сам строит. Телевизионная камера медленно ползет по обширному участку писателя, на некоторое время задерживается на полусогнутой коренастой фигуре его жены, окучивающей тяпкой картошку. Жена улыбается в камеру. Кругом посадки: огурцы, капуста, морковь, помидоры. Дом писателя большой, из тесового бруса, под шиферной крышей с пристройками, навесами, вокруг него забетонированные дорожки. Сразу за баней — спуск к большому озеру. Прорублена в ольшанике просека. У берега на приколе лодка, на ней рыбацкие снасти и даже садок с пойманной рыбой. Сам Линьков с топором, в клетчатой ковбойке, солдатских испачканных в смоле зеленых брюках, на шее кокетливо повязана темная в горошек косынка.

Диктор сообщил телезрителям, что писатель Семен Линьков выдвинут на соискание Государственной премии СССР. Далее заметил, что он навсегда поселился в поселке Топоры, не преминув скаламбурить, что мол, писатель не расстается не только с острым своим пером, но и с топором: сам построил баню, в доме у него много разных поделок по дереву, даже пытается писать масляными красками сельские пейзажи. И во весь экран — вид на озеро из окна кабинета писателя...

Еще раз показали широкое загорелое лицо Линькова, разогнувшую спину его толстушку жену и даже пчелиный улей. Оказывается, писатель еще и пчел разводит!

«... я всю свою жизнь ждал этой перестройки, — между тем звучал с экрана сипловатый голос писателя. — Все мои книги — это дань перестройке. Деревне необходима культура, так кто же, как не мы, писатели, художники, музыканты, понесем эту культуру нашим мужикам, бабам, детям?..

А я подумал: Семен, сменив полувоенный китель с бриджами и хромовыми сапогами на ковбойку с косынкой в горошек, сменил и свою позицию бывшего верного глашатая порочных райкомовских решений, приведших сельское хозяйство к полному развалу, а деревню к вымиранию... Новые времена, новые песни!..

Попав, как говорится, в струю, он ухитрился почти во всех издательствах выпустить свои газетно-журнальные очерки. Продавщицы жаловались, что годами стоят его книги, а в магазины без конца поступают все новые.

Я часто задумываюсь: ведь проходят века, цивилизация стремительно развивается, вон скоро на Марс или Венеру полетим, а внутренняя сущность человека мало изменяется. Велика ли разница между стяжателями времен Джованни Боккаччо или Бальзака, считающих на пальцах свои миллионы, и стяжателями XX века, пользующихся для этих целей компьютерами и ЭВМ? И чем отличается гоголевский Чичиков от хитроумного бизнесмена наших дней? Или щедринский хапуга-чиновник от теперешнего высокопоставленного деляги и мздоимца?

2

Я уже оделся, чтобы пойти прогуляться, как раздался звонок в дверь. Пожаловал Мишка Китаец второй. Он был в роскошной черной куртке на меху, вязаной синей шапочке с твердым козырьком и в желтых зимних сапогах, в которые были заправлены синие спортивные брюки с белыми лампасами. Широкая круглая физиономия его с толстым носом картошкой так и светилась радостью от встречи со мной. Правда, я знал цену этой радости: Дедкину что-то срочно понадобилось от меня, так просто он бы не пришел, тем более без приглашения.

— Как поживает наш раненый герой, мужественный защитник слабого пола? — прямо с порога, похохатывая, сипло запел он. — Тебя вспоминали даже на правлении, понятно, в самом положительном смысле... Олежка Боровой похвалил за джентльменский поступок. «Мы гордимся Волконским», — так и сказал!

Я нехотя разделся и, делать нечего, предложил то же самое сделать Михаилу. Неудобным показалось разговаривать с ним на улице. Тот быстро разделся, повесил в прихожей куртку, любовно провел широкой ладонью по меховой подкладке, поискал глазами тапки, но я кивнул, мол, проходи так. Заставишь тапки надеть, потом всем будет рассказывать, какой Волконский мещанин. Не знаю, как другим, а мне совестно переться с улицы в чистую чужую квартиру в грязной обуви.

И вот мы сидим у окна в моей узкой кухне на деревянных табуретках. На розовом лице Мишки Китайца второго играет странная улыбка, он оглядывает деревянные фигурки, которые я расставил на полке, ласково гладит бочку-бар с деревянной ручкой в виде черта с козлиной бородой.

— Как-то насухо и начинать серьезный разговор...

— Не держу спиртного, — пресекаю я сразу его первую попытку «расколоть» меня на выпивку.

— Ну ладно, — смирился Михаил. — Шутки в сторону. Я к тебе, Андрей, по делу. Не позвонил потому, что это не телефонный разговор... И только попрошу сначала дать мне высказаться, а потом...

— Высказывайся, — перебил я.

— Ты хоть знаешь, кого в милицию в феврале сдал?

— Подонка, — спокойно ответил я. — Фамилию не запомнил.

— Дима Кукин — родной племянник Ефима Беленького, — торжественно продолжал Михаил. — Ну, а кто такой Ефим Борисович Беленький, тебе, надеюсь, не надо растолковывать...

— Да нет, растолкуй, — вставил я.

— Ефим Борисович большие дела в нашем Союзе писателей делает: захочет — даст зеленую улицу твоей книге, а не захочет — она на долгие годы закиснет в издательстве. Ты же знаешь, Осинский и Беленький все держат в руках...

— В грязных лапах... — ввернул я.

— Нам же надо печататься, — с серьезной миной продолжал Дедкин. — А прохождение в издательствах рукописей зависит от них. Редсоветы-то они составляли? Их люди и будут решать, издавать нас или нет...

— Ты имеешь в виду, наверное, меня? Ты ведь с ними ладишь.

— Хорошо, издавать тебя или нет, — закончил Михаил.

Я уже понял, куда он гнет. Против двух хулиганов было возбуждено уголовное дело, где я проходил пострадавшим и главным свидетелем. Ирина Ветрова — тоже. В ту ночь я не смог дать показания, так как от потери крови был без сознания, и меня увезли в больницу, откуда я вышел на следующий день. Рана моя оказалась не такой уж серьезной, мне наложили несколько швов, а вчера их сняли. Моя рука то и дело тянулась, чтобы почесать то место, но врач строго-настрого запретил это делать.

— Самое интересное — Дима Кукин женат на дочери Осипа Марковича Осинского, — продолжал Дедкин. — Не хочешь же ты нажить сразу двух таких могущественных врагов?

— Вот, значит, на какой клубок змей я ненароком наступил!

— Лучше бы, конечно, не наступал... — вставил Мишка Китаец.

— А второй бандюга, он чей родственник? — спросил я. — Уж не Олежки ли Борового?

— Наркоманы они, — сказал Дедкин. — Про второго я ничего не знаю.

— Осинский и Беленький предлагают мне забрать назад заявление из милиции, а взамен мой роман будет издан массовым тиражом? — ровным голосом уточнил я.

— Ну что-то в этом роде, — кивнул Михаил. — Заявление ты уже вряд ли заберешь, ведь там замешана еще и какая-то бабенка...

— Поосторожнее, — нахмурился я.

— Виноват, прекрасная леди, которую ты спас... — с улыбкой поправился Китаец. — Будет суд, и если ты как-то все сгладишь, то тебе это зачтется.

— Тебе это поручил мне передать Беленький или Осинский? — спросил я.

— Какое это имеет значение? — развел руками Михаил. — Просили передать «ОНИ».

Последнее слово он произнес со значением.

— «ОНИ»? — переспросил я. — А кто это «ОНИ»?

— Андрюха, со мной-то не надо, а? — поморщился Дедкин. — Ты все отлично знаешь.

— «ОНИ» — это и ты, — заключил я. — А если я пойду в партбюро и расскажу, с чем ты ко мне пожаловал?

— Иди, — пожал широкими покатыми плечами Мишка Китаец. — Я ведь все равно отопрусь!

Это верно, тут нет равных Дедкину. Он может болтать все, что угодно, а потом заявить, что такого никогда не было. И ему поверят, вернее, сделают вид, что поверили, мол, что с нашего Михаила Николаевича возьмешь, известный трепач!.. Кстати, довольно удобная позиция, и Дедкин ею искусно пользуется. Поэтому, очевидно, ему и поручают столь рискованные и щекотливые дела...

— Ты же знаешь, я на это никогда не пойду, — сказал я. — Подонок должен быть наказан. Он ведь меня ножом...

— Подумаешь, царапина! — наивно округлил свои голубые глаза Мишка. — Меня раз бывшая жена... Какая же это? Третья. Огрела по голове ночным горшком! — Он разлохматил свои пшеничного цвета редкие волосы: — Пощупай? Рубец на всю жизнь оставила, паскуда!

Я трогать его голову с просвечивающей плешью и сальными волосами не стал. Разговор с Михаилом нагнал на меня тоску: Беленький и Осинский — умные люди! Уж они-то знают меня. Зачем же тогда послали этого беспринципного болтуна?

И тут Михаил просветил меня; оказывается, для суда одно дело, если я буду утверждать, что хулиганы напали на меня, а другое — что я напал на них, когда бросился защищать Ирину. Тогда, как заявил адвокат, получается совсем иная картина, и Дима Кукин не сядет за решетку, а отделается лишь условным наказанием. Ведь они с приятелем были напичканы наркотиками, и сами не ведали, что творили...

«Вот почему у них обоих были тупые рожи и странные оловянного цвета глаза...» — подумал я, а вслух произнес:

— Напрасно ты, Миша, пришел ко мне.

— Я им толковал, что ни черта не выйдет из этой аферы, — охотно согласился тот. — Что я, не знаю тебя?

— А пришел?

— Понимаешь, вчера с Додиком и Тодиком сильно поддали в Комарово, думал, ты — добрая душа — нальешь стопарь, а? — И глаза у него стали такими несчастными, что я дрогнул: не знаю, какой метод Мишкин сработал, но я принес бутылку, налил ему полстакана и, провожаемый его тоскливым взглядом, снова отнес в бар. Чуть позже я стоически отразил все его повторные хитроумные атаки на бутылку, нахально оделся и почти силой вытолкнул его из прихожей на лестничную площадку.

— Передай «ИМ», — насмешливо сказал я на прощанье, — я расскажу на суде все, как было, и если дядя и тесть Кукина без ножа попытаются меня «зарезать» в издательстве, то и на них найдется управа!

— В это я не верю! — рассмеялся Мишка Китаец. — «ОНИ» все делают чужими руками, а сами всегда остаются чистенькими.

— И ты с ними? — презрительно посмотрел я на него.

— Я с теми, Андрюша, у кого сила, — серьезно сказал Дедкин. — Был бы ты сила — я был бы с тобой.

— Не надо мне такого соратника, — заметил я.

Мишка Китаец еще что-то болтал про писательские дела, про скандал на правлении, но я его не слушал, вскоре он свернул с Литейного проспекта на улицу Пестеля, к стоянке такси. Интересно, «ОНИ» оплатили ему и проезд на такси туда и обратно?..

3

Почему-то после разговора с Мишкой Китайцем вторым я поймал себя на мысли, что начинаю во всех своих знакомых находить некоторое сходство с птицами или зверями. Так, Дедкин напомнил мне внешне добродушного бурого медведя, медлительного, косолапого вегетарианца, засовывающего лапу в муравейник и тотчас облизывающего ее... Но это обманчивое ощущение, на самом деле Дедкин может быть опасным, коварным и питаться не только корешками и насекомыми, но при случае сожрет с потрохами теленка или овцу. На лося, пожалуй, не осмелится напасть, лось может рогами и копытами и сдачи дать...

Тут же всплыло перед глазами круглое неприятное лицо Осипа Марковича Осинского. Этот похож на африканскую гиену: в одиночку не нападает, только стаей! Движения у него вкрадчивые, голос глуховатый, спокойный. Он никуда не торопится, всегда окружен подхалимами из числа младших собратьев. С первого взгляда ясно, что он вожак. Умело и жестко командует стаей гиен, организует засады на дичь, самых быстроногих гиен посылает преследовать ее, сам предпочитает держаться в стороне, но лучшие куски при разделе добычи всегда достаются ему...

Ефим Борисович Беленький — поджарый старый волк с облезшей шерстью, он тоже претендует на лидерство, но ввиду старческой немощности довольствуется ролью советника и наставника молодых хищников, за что его тоже аппетитными кусками не обделяют. Будучи умнее и опытнее молодых, он подсказывает им, на кого и когда удобнее напасть, как избежать засады с красными флажками, в каких дебрях спрятаться во время облавы. И молодые идут за ним, верят ему. Считается с ним и гиена. Вон, даже породнились...

Тодик Минский и Додик Киевский — две трусливые лисицы. Они путают следы, виляют хвостами, нападают только на слабосильных, когда выгодно, прикидываются ласковыми, игривыми и, как та самая лиса из басни Крылова, готовы любому петь дифирамбы, восхищаться достоинствами, лишь бы завладеть кусочком чужого сыра...

Саша Сорочкин — рыскающая под ногами крыса, а Кремний Бородулин — жирный облизывающийся кот, подстерегающий в засаде мышей... И есть в нем что-то и от филина, наверное, отсутствие шеи...

А вот какую птицу напоминает моя Ирина? Скорее всего, белоснежного лебедя. У нее тоже плавные движения, длинная белая шея, гордый взгляд. Вот только у лебедей не бывает синих глаз и золотистых перьев. Есть какая-то диковинная цапля в Африке, у которой на затылке пучок золотистых перьев и очень выразительный взгляд, но как называется та цапля, я так вспомнить и не смог... Себя я определил как рысь: склонность к одиночеству, глухим чащобам... больше ничего общего я не нашел: рысь — безжалостный хищник, а я — скорее преследуемая жертва.

Навстречу попался прохожий с лицом кролика. Треугольная мордочка, редкие длинные усы и красные моргающие глаза. Да и походка у него подпрыгивающая, будто он вот-вот подскочит вверх и пустится вскачь по тротуару... А вот женщина с двумя огромными сумками и в красной шапочке. Она разительно напоминала курицу-несушку... Для того чтобы прекратить это наваждение, я снова стал думать, на какого же зверя похож я сам? Оказалось, что мысленно не так-то просто представить свое лицо, походку, движение рук. Я и в зеркало-то смотрюсь, лишь когда бреюсь.

Знакомые говорят, что я максималист, очень эмоциональный, вспыльчивый или, как принято говорить, заводной. Я и сам не раз себя ловил на том, что, начиная волнующий меня разговор, постепенно накалялся, повышал голос, жестикулировал, не давал собеседнику вставить слово, не только возразить. Понимал, что это недостаток, но контролировать себя не мог. Мне это очень в жизни вредило. Там, где надо было смолчать, я вскакивал и называл вещи своими именами, будто кто-то в бок меня толкал!

Я приучил себя еще с детства говорить людям правду в глаза, а уж то, что она, правда, иным глаза колет, — это не моя вина. Я готов от любого выслушать всю правду и о себе... Наконец перед моим мысленным взором предстало мое собственное лицо, и я опять в нем уловил некоторое сходство с рысью, довольно редким теперь животным в наших лесах. Почему именно с рысью?

Я ведь мог сравнить себя с кем угодно: с белым медведем, зубром, наконец, китом. Но почему именно с рысью?..

4

И вот снова я стою перед знакомой дверью на Невском проспекте: «1 стоматологическая поликлиника». Последний всплеск моей фантазии перед встречей с Аскольдом Владиславовичем Каминским — моим врачевателем и мучителем: он предстал в моих видениях этаким упитанным барсучком в белом халате и полосатых брюках в обтяжку. И пышный хвост его несли на своих ладонях благодарные больные из длинной очереди...

На удивление в зеленом коридоре очереди не было. Не успел я обрадоваться этому удивительному обстоятельству, как тут же выяснилось, что и Каминского в кабинете нет и сегодня не будет, а мне назначена долгожданная примерка новых мостов. Жизнь со спиленными для коронок зубами настолько мне осточертела, что я считал не дни, а часы до встречи с Аскольдом Владиславовичем, и вот такой сюрприз! Темноволосая надменная Раечка, которая с удовольствием сообщила мне эту новость, небрежно заметила, что примерку без Каминского она мне делать не будет, а назначит время...

— Где же он? — горестно вырвалось у меня. — Он мне назначил на сегодня на три часа.

— ...придете через неделю, — глядя пустыми глазами в синий журнал, произнесла Раечка. — Я вас назначаю на восемь утра.

— Какую неделю! — взорвался я. — Да я с голоду подохну, черт побери! Где врач? Что случилось?!

— Не кричите, больной! — осадила меня Раечка. На этот раз в глазах ее зажегся злорадный огонек. За что она меня невзлюбила? — Другие тоже будут ждать. У Аскольда Владиславовича консультация в другой поликлинике... — Последнюю фразу она произнесла многозначительно, дескать, в особенной, привилегированной поликлинике дает он консультации...

— Но вы понимаете, что мне трудно столько ждать? У вас никогда не пилили зубы? Не обнажали нервы?

— Вы мне портите нервы, — презрительно фыркнула Раечка, встряхнув красивыми темными локонами. — Хорошо, я запишу вас на пятницу.

— На понедельник! — завопил я.

— Он вас не примет, — злорадно заметила Раечка.

Я чувствовал, что ей приятно видеть мое смятение, ощущать свою власть надо мной.

— Примет, — твердо заявил я. — Пусть попробует не принять... А вам, Раечка, следовало бы извиниться перед больными за отсутствие Каминского, даже если бы вызвал его к себе сам Господь Бог!

— Никто тут до вас так не разорялся, — грубо осадила она меня. — Это вы капризничаете, больной!

— Не больной я, а по вашей милости искалеченный... Когда же вы научитесь, если не быстро лечить, то хотя бы вежливо разговаривать с посетителями?..

— Я бы вас ни за что не взяла к себе в кресло, — сказала Раечка.

Я понял, что с этой смазливой пустышкой бесполезно продолжать разговор. Для нее все клиенты — это надоедливая толпа. Вот если бы я ей принес шоколадный набор, рассыпался бы перед ней мелким бесом, говорил комплименты, глядишь, она и смотрела бы на меня благосклоннее.

Я вышел на Невский, чуть ли не скрежеща зубами от охватившей меня злости. Лучше бы я обратился к частнику, тот бы хоть и содрал приличные деньги, но во сто крат быстрее бы все сделал... Почему сейчас очереди в кооперативные кафе и рестораны? Не из-за кухни, а из-за обслуживания. Людям так надоело вросшее в кровь и плоть хамство официанток, продавщиц, таксистов, работников службы быта, что они готовы втридорога заплатить за точно такой же, как и в общепите, бифштекс в кооперативном кафе, но зато почувствовать себя человеком за столом, встретить доброжелательное внимание, культурное обслуживание, то есть попасть совсем в иную обстановку. То, что во всех других странах считается нормой жизни, для нас приятное откровение!

Ну почему, когда человек ведет свое личное дело, он видит в тебе клиента, доброго гостя? И когда тот же человек обслуживает тебя в общественной столовой, он равнодушен к тебе? Казалось бы, и тот и другой делают одно и то же дело! Или свое — это свое, а государственное — это чужое? То же самое везде: на заводе, фабрике, в мастерской, в колхозе...

И снова вспомнил Семена Линькова и последнюю встречу с ним. Мы сидели у него в большой светлой горнице в деревне Топоры, пили крепко заваренный чай.

Если поначалу мой старый знакомый воспринял премию и внимание к нему, как счастливый случай, то вскоре, что свойственно многим даже самым умным людям, все приписал собственным заслугам и талантам. И талантам прежде всего, хотя талантишко у него был оё-ёй какой скромный, можно сказать, он так и остался на уровне собкора областной газеты. Так, Линьков тогда мне сказал: «Пора, брат Андрей, и мне вылезать из нишшиты! Теперя я, мать честная, развернуся!»

И впрямь развернулся. Да так, что я только диву даюсь. Интересно только, долго ли он удержится на поверхности? Читателям уже порядком надоел, но нашим издателям, естественно, до этого дела нет, они пока издают массовыми тиражами бойкого очеркиста. Из «нищеты» он давно уже вылез. Слава — она такая штука, что душу разъедает, бросает человека на всякие крайности, лишь бы о тебе слышали, лишь бы тебя видели... Разве наши прыткие столичные поэты не делают сверхчеловеческих усилий, чтобы быть на виду? В «застойный» период кликушествовали в салонах Брежнева, теперь поливают грязью своего покойного благодетеля, давшего им роскошные квартиры, премии, ордена…

5

Немного не доходя до антикварногокомиссионного на Невском, я увидел, как напротив затормозила новенькая «восьмерка» цвета слоновой кости, из нее выбрался, орлом поглядывая на прохожих, Вадим Кудряш. Он был в финском стеганом пуховике, собольей зимней шапке и высоких замшевых сапогах «Саламандра» с цигейковыми голенищами. Сутуловатый, кривоногий, с самодовольным розовым лицом, он решительно направился в комиссионку. Меня он, конечно, не заметил, да и у меня не было желания с ним здороваться. Эти самые желтые сапоги на каучуковой подошве он в декабре предлагал мне за 350 рублей, а моему соседу Сереже всучил за 500 «канадский» пуховик, который на поверку оказался «самопалом». Сосед-музыкант Сережа спрашивал у меня адрес Вадима Кудряша, мол, он поедет к нему и морду набьет за подлый обман. Пуховик-то сшили не в Канаде, а в Тосно Ленинградской области, использовав вместо гагачьего пуха пару обыкновенных перьевых подушек. Все это мой сосед выяснил позже, а первое время щеголял в пуховике, едва пролезая в дверь парадной. Пуховик, стоило его надеть, сам по себе раздувался наподобие воздушного шара. Оказалось, что ему красная цена — 170 рублей. Этот жулик Кудряш на 330 рублей его нагрел! Кто-кто, а Кудряш давным-давно вылез из «нишшиты», как произносил это слово Семен Линьков, вон, на новеньких «Жигулях» разъезжает! Сколько он уже их сменил? Поездит несколько месяцев и продает с выгодой на сторону. Но кто-то помогает ему доставать новые машины?..

Странно все-таки устроены люди: вместо того чтобы схватить махрового жулика за ушко да на солнышко, мы клянем его на чем свет стоит, при встрече отворачиваемся, а ведь никому и в голову не придет пойти и заявить в милицию на спекулянта. Что это? Боязнь показать следователю свою собственную глупость? Зачем же позволяешь себя надувать? Видно, Кудряш неплохой психолог, все это учитывает и продолжает безнаказанно творить свои черные спекулятивные дела.

Что-то вдруг заставило меня оглянуться: из магазина по крутым ступенькам спускались Вадим Кудряш и Света Бойцова. Она была в коричневой дубленке с пушистым воротником, ондатровой шапке, на длинных ногах такие знакомые мне высокие сапоги цвета кофе с молоком... Кудряш распахнул дверцу, и Света уселась на переднее сидение, выставив вперед колени.

«Восьмерка», включив сигнал поворота, влилась в поток машин, едущих в сторону Дворцовой площади, а я стоял на краю тротуара у тележки с надписью «Мороженое» и смотрел им вслед... Что-то дрогнуло во мне, еще тоскливее стало на душе. Света и Вадим Кудряш?.. Впрочем, что тут странного? Света давно с ним знакома, и сама привела его в мой дом...

Неяркий луч зимнего солнца пробился сквозь серую пелену неба, смаху ударил по зеркальным стеклам витрин, рассыпал множество зайчиков на никелированных бамперах легковых автомашин, но моего гнетущего настроения не развеял. Если бы не рана на предплечье, я был бы уже в Петухах... Там снегу полно, об этом мне написал из Великих Лук Гена Козлин. Он изредка наведывается в деревню, ловит на озере зимней удочкой окуней. Пишет, что зайцы опять обкусали вершинки молодых саженцев. Надо будет весной купить новых саженцев, мои корявые яблони под окном выстарились, стоят с сухими ветвями и с родимыми пятнами отвалившейся коры. Зато березы лезут и лезут ввысь, они давно перегнали в росте все остальные деревья, посаженные мной и Геной. Прижились и три ели у забора. Сейчас конец февраля, а в марте уже прилетят грачи, в первой декаде апреля — скворцы. Зима в этом году была мягкой, могут раньше прилететь. Я люблю в это время быть в деревне и наблюдать за скворчиными хлопотами. Синицы, которых я каждую зиму подкармливал, в этом году так и не дождались меня.

Наверное, каждый человек испытал в своей жизни взлеты и падения, недели подъема и апатии, хорошие и плохие полосы. Ученые-психологи пишут, что так оно и должно быть, даже придумали какие-то ежемесячные циклы настроения, кривые, пики, ровные линии. Дескать, если бы жизнь человека была ровной и гладкой, как современная автомагистраль, то мир стал бы серым и скучным, как асфальт. Может, ученые и правы, но мне кривая падения настроения не нравилась. Я шел по Садовой улице домой, и все вокруг меня раздражало: очередь в винный магазин, инспектор ГАИ в черной дубленке с дымчатым воротником, бдительно карауливший нарушителей правил уличного движения, разбрызгивающие на прохожих грязь со снегом автомашины, запах гари и бензина. Я понимал; причина всему — Каминский, который, наплевав на своих подопечных, укатил на черной «Волге», присланной за ним, в какую-то поликлинику.

Будь это частная поликлиника, Раечка половиком расстилалась бы перед посетителями, ведь от каждого — доход. Как обращаются с клиентами за границей: и вежливое предупредительное обслуживание, и бесплатная красочная упаковка, и скидка, если ты берешь сразу несколько предметов... Тебя проводят до дверей магазина, поблагодарят за покупку... И так везде в сфере обслуживания. А у нас?.. От этих мыслей стало еще тошнее. Сунулся было к газетной витрине — теперь газету свободно не купишь в киоске — а там статья о бюрократе, который давил, как клопов, талантливых изобретателей... До чего дошло: изобретения советских инженеров, запатентованные зарубежными фирмами, мы покупаем у них за валюту!..

Молодая женщина в кожаном пальто выворачивала из мусорного ведра в железный бачок содержимое. Почти целый длинный белый батон рыбкой проскользнул в оцинкованное чрево. Какая-то необъяснимая сила заставила меня подойти к высокому бачку и засунуть туда руку. Я извлек батон, затем еще полбуханки черного круглого.

Я и раньше подкармливал уток с моста через Фонтанку или Мойку. Мне почему-то казалось, что они никогда не смотрят вверх на прохожих, считая, что корм, будто манна небесная, сыплется на них из облаков, однако сегодня утки еще издали заметили меня и стали скапливаться поближе к мосту, где поверх льда обильно выступила зеленоватая талая вода. Я раскрошил не очень-то и черствую булку, утки вперевалку подходили к кускам, хватали их и, смешно тряся точеными головками с маленькими блестящими глазами, пытались проглотить, но сразу это не удавалось, и они, выронив большой кусок, проворно хватали поменьше. Тут же суетились вороны и голуби. Эти подхватывали крошки со льда.

— Делать вам нечего, — проворчала толстая женщина в дохе, проходя мимо. — Нашли на кого хлеб переводить!

По пути домой зашел в издательство, куда недавно я сдал свой исторический роман. Он был закончен еще летом, но я его долго дорабатывал, правил и только в январе получил от машинистки набело перепечатанным. Сейчас я работал над новым романом на современную тему... Главный редактор небрежно сообщил, что рукопись на рецензировании, а у кого, не сказал. У меня шевельнулось нехорошее предчувствие, что тут есть какая-то странность: обычно главный не делал из этого секрета, наоборот, даже иногда советовался кому лучше отдать рукопись на рецензирование?

Из автомата на углу улиц Салтыкова-Щедрина и Некрасова я позвонил Ирине, она ответила, что сегодня не сможет пойти со мной куда-нибудь. «Куда-нибудь» — это значит ко мне. Тогда я сказал, что возьму билеты на фильм «Серебряная маска». Ирина было дрогнула и спросила: «Какая студия?»

Красочная афиша красовалась как раз перед моими глазами.

— «Бухарест», — упавшим голосом произнес я. Надо было соврать, мол, «Фокс XX в.».

— Ты с ума сошел! — ответила Ирина. — Я на такие фильмы не хожу...

— Не я же покупаю их за границей, — пробормотал я.

Повесив трубку, я подумал, что сегодня, наверное, у нее какое-нибудь мероприятие с Александром Ильичом Толстых. Он иногда приглашал ее на выставки, в театр. Мне это, конечно, не нравилось, но я терпел.

Ирина хотела быть свободной, независимой — пусть так и будет. В тот вечер, когда она со мной ехала на милицейском «газике», я впервые почувствовал, что дорог ей. Моя голова бессильно лежала на ее теплых коленях, тонкие пальцы Ирины гладили мои волосы, и прикосновения их были нежными. «Андрюша, кажется, я тебя люблю, — шептала она мне на ухо. — Тебе больно? Скоро все кончится, тебя посмотрит врач...»

Я понимаю, ей было жалко меня, раненого, ведь пострадал-то я из-за нее. Кстати, я так и не понял до сих пор, что им нужно было от нее? Денег в сумочке было всего десять рублей. На дубленку польстились? Так ведь надо быть идиотами, чтобы на лестничной площадке раздевать человека. Она ведь закричала, услышали я и высокий дяденька в пижаме. Следователь толковал, что они были одурманены наркотиком, даже называл какое-то мудреное слово, не похожее на героин и кокаин. Теперь молодые балбесы употребляют всякую дрянь, даже нюхают клей «Момент», ядохимикаты. Выбривают макушку и втирают туда какую-то гадость, отчего потом «балдеют» весь день под теплой шапкой... В газетах нет-нет и появится сообщение о смертельном отравлении. Гибнут даже школьники. Я слышал интервью по телевидению, когда одна пожилая женщина заявила: «Жили раньше, не знали и не ведали про проституцию, наркоманию, катастрофы, а теперь в каждой газете что-нибудь такое прочтешь — волосы дыбом встают... Ей-Богу, лучше бы об этом ничего не писали!» Эта недалекая женщина, видно, из породы тех самых страусов, которые якобы при малейшей опасности голову прячут в песок...

Домой идти не хотелось, но и обедать в какой-нибудь паршивой забегаловке не было желания. И тут я вспомнил, что неподалеку — другое издательство, где работает мой старый приятель Иван Иванович Труфанов. Давненько мы с ним не виделись! У них на первом этаже буфет, сходим с ним и перекусим. Труфанов всегда в курсе всех писательско-издательских новостей в Ленинграде. А надо ли мне знать эти новости?..

Миновав трехэтажное здание издательства — к Труфанову я не пошел — я вышел к Литейному мосту. На гранитных опорах — наледь. На Неве у берегов громоздились ледяные глыбы, а посередине темнела широкая полоса воды. Позолоченные шпили Петропавловки матово сияли в туманной дымке, снова опустившейся на город, двумя розовыми свечками светились у Дворцового моста Ростральные колонны.

Я ступил на Литейный мост и сразу почувствовал, как ледяной ветер провел своей шершавой лапой по моему лицу, раздул рукава куртки, ознобом передернул спину. В этом порыве ветра не было автомобильной гари, очевидно, прилетел он в город издалека пахло талой водой и почему-то сосновой хвоей. Мост грохотал и сотрясался подо мной, когда мимо пробегали трамваи; троллейбусы переползали его медленно, иногда останавливались, будто в раздумье, и снова двигались вперед. В обе стороны открывался великолепный вид на набережные Невы. За Дворцовым мостом виднелся шпиль Адмиралтейства.

Я долго стоял у чугунной решетки, глядя на расстилающийся передо мной город, будто стальным клинком рассеченный пополам Невой.

На серой башенке Финляндского вокзала черные часы показывали пять. Мое дурное настроение испарялось вместе с дымкой. Мне вдруг подумалось: ну что я маюсь из-за какой-то чепухи? Века назад стоял город на Неве, и люди тоже переживали мелкие невзгоды, обиды, свою неустроенность, одиночество... Так же светились под лучами солнца прекрасные дворцы, несла свои холодные воды Нева в Финский залив, на льдинах плыли задумчивые вороны, вот только на площади не было чугунного броневика с простершим руку Лениным, да и Финляндский вокзал был совсем другим, а в Петропавловской крепости был не музей, а тюрьма, в сырых каменных камерах которой томились государственные преступники. В великолепном по своей архитектуре крепостном сооружении додумались сделать тюрьму! Для чего? Для того, чтобы люди всегда помнили, что прекрасное и безобразное — рядом?

Шагая по тротуару в сторону гостиницы «Ленинград», назойливо влезшей в старинный архитектурный ансамбль набережной, я подумал: если хочешь избавиться от плохого настроения, немедленно уходи из дома и броди по городу. Тени прошлого обступят тебя, из широких окон дворцов и зданий будут смотреть на тебя невидимые лики живших там когда-то.

Глава двадцатая


1

Вскоре мне стало ясно, почему главный редактор издательства прятал глаза и вообще вел себя странно, когда я поинтересовался насчет своей рукописи. Он отослал меня к редакторше, которая и преподнесла мне горькую пилюлю, сообщив, что в издательский план мой роман не включен, потому что на него пришли две отрицательные рецензии. Она мне их и вручила. Одну написал Додик Киевский, а вторую — Кремний Бородулин. Оба, будто сговорившись (не будто, а точно!), написали, что роман сырой, неинтересный и далекий от проблем перестройки, вряд ли он представит интерес для массового читателя. Упрекали меня, что я, автор, скорблю об утрате в наше время влияния на молодежь церкви, утверждаю, что религия много дала прогрессу, воспитывала в поколениях русских людей нравственность, любовь к ближнему...

Это был явно несправедливый выпад против меня, и главный редактор отлично знал об этом! Не надо было быть очень уж проницательным, чтобы сообразить, что ко всему этому приложили руку Осип Осинский и Ефим Беленький. Они и в редсовет подобрали исключительно своих людей. Недавно стал членом редсовета и Кремний Бородулин. Вот он сразу и проявил себя как их послушный солдат. Выходит, Мишка Китаец не зря предупреждал меня. Это сигнал мне насчет их родственника Димы Кукина. И ведь нанесли ощутимый удар в самое больное место: если книга выпадает из плана выпуска, то ты остаешься без куска хлеба насущного! Ведь советский писатель живет на гонорары от своих произведений. Рецензии явно тенденциозные, но Бородулин и Киевский оба — члены редсовета, и их мнение для издательства — решающее. Теперь мне надо доказывать, что рецензии — это липа, рукопись актуальна и нужна. Значит, нужно просить, чтобы издательство снова отдало ее на рецензирование, но за это издательство должно платить, а средства его ограничены. И потом, где гарантия, что рукопись не попадет к таким же «солдатам» Осинского и Беленького?

В тот же вечер позвонил Дедкин, и, поболтав о том о сем, напрямик спросил, внял ли я серьезному предупреждению? Еще можно все поправить, если я не буду топить Диму Кукина. И от себя лично как мой «друг» посоветовал поступить так, как «просит» Осинский. Кстати, его одна положительная рецензия будет гораздо весомее, чем обе — Бородулина и Киевского вместе взятые. Осип Маркович — член правления издательства. У меня, дескать, еще есть время подумать — неделя!

Я послал Дедкина подальше, но он лишь рассмеялся в ответ. Мишку Китайца второго невозможно было обидеть. Завидная толстокожесть! Я, конечно, слышал, что в редакциях журналов и в издательствах ведутся подобные «игры» с неугодными им авторами, но лично столкнулся с этим впервые. Получается, что государственное издательство или толстый журнал могут стать орудием мести или сведения личных счетов с любым, кто не угодил «хозяевам»? Но как это доказать? Разговоры с Дедкиным, как говорится, не пришьешь к делу, да он тут же отопрется от своих слов, как бывало уже не раз. Можно, конечно, потребовать, чтобы рукопись дали ученому-историку, но время-то все равно будет упущено! На это и рассчитывает Осинский и Беленький... Что же делать?.. На суде я все расскажу как было, и пусть судьи решают, какой мере наказания подвергнуть племянника Беленького Диму Кукина.

Я понимал, что издательство — это еще цветочки, а ягодки будут потом. В общем, теперь жди неприятностей со всех сторон. Я хорошо знаю одного ленинградского писателя, Юрия Пименова, который еще до меня, много лет назад, подверг резкой критике Осинского, Беленького и их компанию. С тех пор вокруг него создали настоящую блокаду. Его мало печатают, причем каждую книгу бедняга пробивает с огромными трудностями, на собраниях ему редко дают слово, а когда он написал в ЦК КПСС письмо, в котором рассказал о своем положении, его публично объявили склочником, сутягой.

Идти жаловаться на произвол групповщиков к Олежке Боровому было смешно. Олежка сам — один из них. Все его помыслы направлены не на то, чтобы помочь писателям, а на то, как бы удержаться в кресле самому. Он всем улыбался, обещал, звонил в издательства и журналы, подписывал заявления-просьбы, но всему этому была грош цена. Решал не он, а Осинский, Беленький, Тарасов, Окаемов. Олежка хлопотал лишь о том, чтобы тома его избранных стихов попали в план на предстоящую пятилетку, выступал по радио-телевидению, на разных собраниях-совещаниях, разъезжал на черной «Волге» и был этим счастлив, потому что отлично знал: стоит Осинскому и К0 захотеть — и его не изберут на следующий срок руководителем писательской организации, а тогда его песенка будет спета! Тут же выбросят двухтомник избранного из плана, отберут «Волгу», его имя исчезнет со страниц газет, журналов, короче говоря, никому он будет не нужен и о нем тут же все позабудут. И в первую очередь вчерашние «друзья». Дело в том, что наш хомячок Олежка Боровой никогда не блистал поэтическими талантами, как и многие другие, сидящие на литературных руководящих должностях. Кстати, талантливые и сами не лезут в литературное начальство. У талантливых другие цели — писать книги. На Олежку последнее время литераторы стали жаловаться, что он заполонил все издательства своими книжонками, в один год ухитрился сразу выпустить шесть сборников своих стихов, а это просто немыслимо для поэта! Осип Осинский пришел к нему в кабинет и, как мальчишку, отчитал за столь неприкрытую жадность. Бедный побагровевший Боровой стоял перед ним, как солдат перед командиром, и только глазами хлопал. Однако и на следующий год ухитрился выпустить четыре книги. Подвыпив в компании, хвастал, что «повесил жене на каждое ухо по "жигуленку", подарив ей на день рождения бриллиантовые серьги стоимостью в 20 000 рублей.

2

Из пишущей машинки торчал лист белой финской бумаги с одной-единственной фразой: «Повелитель ветров Стрибог сказал богу света Даждьбогу:» А что сказал, я еще не придумал, потому что невеселые мысли одолевали меня, не давали сосредоточиться. Наверное, эта фраза тоже не понравилась бы Додику Киевскому и Кремнию Бородулину... Опять, сказали бы они, популяризация языческой религии, древних идолов. Они хитрые, Киевские, Минские, Бородулины, знают, чем можно смутить, насторожить руководство издательства!

Вот как работать, когда в голову постоянно лезут посторонние мысли? Ведь писательский труд требует полного душевного равновесия, я не говорю уж о вдохновении. За многие годы литературной работы я, конечно, не раз пребывал в этом довольно странном и труднообъяснимом состоянии, называемом вдохновением. Что это такое? Количество хорошо написанных страниц? Или особенное творческое настроение? Как пощупать руками это пресловутое вдохновение? Может, оно, как счастье, радость — духовная категория? Пожалуй, писательское вдохновение, как и любой прилив и отлив умонастроения, неуловимо и необъяснимо. Можно, захлебываясь от ощущения удачи, небывалой легкости, за день написать десяток-полтора страниц прозы или даже целую поэму, а на другой день все это с отвращением выбросить в корзину. Значит, вдохновение — это не только легкость, приподнятость, упоение трудом. Тогда что же? Я, например, не могу ответить однозначно на этот, казалось бы, простой вопрос. Это потом, когда написанные тобой страницы получат всеобщее признание, ты склонен думать, что написал их в период вдохновения...

Иногда критики говорят, что книга написана на одном дыхании. Это тоже неверно. Книга пишется иногда несколько лет, и даже самого могучего «одного дыхания» не хватит, чтобы написать ее ровно. Наверняка у писателя были в этот период взлеты и падения творческого духа. У меня, например, легкость в работе, когда из-под пишущей машинки летят страница за страницей, всегда вызывает тревогу: не пустые ли это страницы? Не несут ли они в себе налет поверхностности? Не беру ли я слова стершиеся, быстро приходящие на ум? Не повторяюсь ли? Не раз находил в своих книгах одинаковые сравнения, полюбившиеся метафоры...

Мои мысли крутятся вокруг издательства, где беспощадно выбросили из плана мою книгу, вокруг той схватки с хулиганами на лестничной площадке дома Ирины Ветровой, вокруг Осинского, Беленького, Бородулина... Любая несправедливость, а их много вокруг нас, не дает спокойно жить, работать. Я все больше и больше прихожу к выводу, что писательская жизнь, пожалуй, самая тяжелая. И именно потому, что не приходит к тебе каждый день так называемое вдохновение, а наоборот — бежит от тебя, прячется. И нет никакой возможности его удержать возле себя... Я могу понять одного из самых богатых литераторов нашего времени — Жоржа Сименона, который всякий раз, чтобы написать очередной детективный роман о своем Мэгре, запирался от всего мира в кабинете и не выходил оттуда, пока не ставил последнюю точку. Ему даже и еду подавали на подносе через специальное отверстие в двери...

Я брожу по своей заставленной книжными полками комнате, смотрю на разноцветные корешки томов и думаю: «А им так же было трудно работать, как мне?» Сами великие писатели редко вспоминают в своих мемуарах и дневниках о вдохновении. Все больше об адском труде, сомнениях, разочарованиях — так сказать, о творческих муках, в которых рождался каждый роман.

О  вдохновении охотно пишут некоторые критики и литературоведы. Они, наверное, лучше нас знают, что такое вдохновение, хотя, судя по их внушительным работам, которые я читал, именно их-то вдохновение никогда не посещает...

Полистав том Лессинга, я наткнулся на басню в прозе «Эзоп и его осел».

«Осел сказал Эзопу:

— Когда ты придумаешь про меня новую побасенку, то уж дай мне сказать там что-нибудь мудрое и остроумное.

— Тебе? — удивился Эзоп. — А что люди скажут? Не скажут ли они, что ты мудрец, а я осел?»

Мысли мои приняли новое направление: не осел ли я во всей этой ситуации? Стоит ли мне так уж ерепениться? Рана моя зажила, Ирина отделалась легким испугом, и такое ли уж имеет для меня значение, три или семь лет дадут племяннику Ефима Беленького Диме Кукину? Я уже забыл, это у него прозвище «Блин» или у второго наркомана? Мне лишь нужно на суде сказать, что я сам вызвал его на вынужденную самооборону. Я как бешеный вепрь напал на него, а он, бедненький, защищался с ножичком в руке, только и всего. И нанес мне наилегчайшее телесное повреждение... И моя книга снова займет место в плане издательства, даже, как утверждал агент Осинского и Беленького Мишка Китаец второй, тираж увеличат. И, глядишь, перестанут меня травить, зажимать, замалчивать. У нашей групповщины ой какая длинная рука! Куда угодно дотянется, даже до Москвы. Да что до нашей столицы! До Парижа, Лондона, Тель-Авива, Нью-Йорка! Наше ленинградское отделение ВААП посылает за рубеж для переиздания лишь те книги, которые порекомендуют Осинский-Беленький. В Америке и европейских странах живут сбежавшие когда-то из СССР люди, которые являются там консультантами по советской прозе и поэзии. А люди эти — тоже близкие друзья Осинского-Беленького. Тоже из той же самой групповщины. И они отлично знают, кого рекомендовать западным издательствам: конечно же, Осинского, Беленького и их компанию! Правда, в отличие от наших «добрых» издательств, зарубежные еще смотрят и на художественность и занимательность книги. Им ведь нужно книгу продать, чтобы заработать. Это у нас ни издателя, ни писателя не волнует проблема продажи книги. Издатели получают зарплату, автор — гонорар, а непроданные книги пусть пылятся на складах, потом их сдадут в макулатуру, и дело с концом.

3

Побродив по своей тесной комнате, послушав, как соседи Синицыны или Синичкины наверху скандалят, а за стеной наяривает на пианино мой сосед Сережа, я вспомнил, что мне велели зайти в городской отдел обмена и распределения жилплощади. После моих многочисленных заявлений и справок вроде бы зампред горисполкома наконец наложил резолюцию, чтобы улучшить мое жилищное положение. А просил я немного: дать мне, желательно в моем же районе, такую же квартиру, только в доме поспокойнее, точнее, где стены потолще да прихожая побольше, чтобы книги разместить. Ну и кабинет хорошо бы... И при первой же встрече с представителями по распределению жилой площади я столкнулся не только с типично бюрократическим равнодушием, но и прямо-таки с неприкрытой ненавистью ко мне, просителю, осмелившемуся обратиться к ним. Прождав в желтом длинном коридоре с час, я наконец был принят модно одетой дамой лет сорока пяти с дымчатыми волосами. Она сидела за письменным столом с пятком разноцветных телефонных аппаратов и рассеянно перебирала скрепленные бумаги, их много лежало на ее столе. Скользнув по мне равнодушным взглядом, коротко осведомилась, кто я таков. Я ответил. Обычно, услышав, что ты член Союза писателей, даже закоренелые бюрократы проявляют некоторую заинтересованность. Все-таки не толпами же бродят литераторы по ведомственным коридорам. Мой редактор Иван Иванович Труфанов настоятельно советовал мне заранее подписать последнюю мою книгу и преподнести даме по распределению жилплощади — он тоже недавно прошел через ее контору — чтобы, мол, знала, кто ты такой, а то ведь и разговаривать не станет — отфутболит к какому-нибудь клерку. Поэтому, назвав себя, я извлек из сумки книгу и положил на стол.

— Это написал я, — счел нужным пояснить, чтобы, упаси Бог, не подумала, что это подношение. Ведь некоторые книги большой дефицит и стоят немалых денег.

— Благодарю, — небрежно произнесла дама и, даже не раскрыв книгу, где была дарственная надпись, положила ее на край стола.

— Волконский? — будто про себя произнесла она и впервые подняла на меня глаза. Они у нее были небольшие, серые, я бы даже сказал, с некоторым стальным блеском, свойственным пресловутому майору Пронину из детективных романов уже позабытого прозаика. Очевидно, когда-то Алла Дмитриевна Комлева была красивой женщиной, но суровая бюрократическая служба наложила на ее все еще не лишенное привлекательности желтоватое лицо свою беспощадную лапу. Губы были презрительно поджаты, голос резкий, повелительный, движения нетерпеливые, мол, давайте поскорее излагайте, что вам нужно, и... скатертью дорога!

Я было начал объяснять, что писателю приходится работать дома, то есть он должен иметь кабинет со справочной литературой, короче говоря, оборудованное рабочее место, как, например, художник — мастерскую.

— У меня есть смотровая, — надев очки в красивой оправе, заглянула в бумаги Алла Дмитриевна. — Улица Маяковского, дом, правда, еще не сдан, но в следующем квартале будем заселять.

Я запнулся на полуслове и машинально взял смотровую — желтый лист глянцевой бумаги с типографским текстом, в который она уже успела вписать мою фамилию. Обидно было, что я не успел ей сказать и половины того, что приготовил с вечера, да и утром дважды повторил про себя...

— А слышимость... — заикнулся было я.

— Посмотрите, потом мне сообщите о своем решении, — нетерпеливо перебила меня Комлева.

— К вам не пускают, — вставил я, вспомнив, что дверь ее кабинета в неприемные часы закрыта изнутри, а пройти можно лишь через смежную комнату, в которой сидят трое из ее многочисленных сотрудников.

Передо мной сунулся в ее кабинет толстый молодой человек с черной шевелюрой и черными беспокойными глазами, она его тут же выставила из кабинета, сказав:

— Я принимаю только по предварительной записи, о часах спросите в соседней комнате.

— Да мне только узнать... — наступал настырный молодой человек.

— Гражданин, выйдите из кабинета! — услышал я повелительный голос, в котором, как пишут, прозвенели металлические нотки.

Черная шевелюра, как тоже иногда пишут, мгновенно слиняла.

Видя, что я не последовал примеру черноволосого, Алла Дмитриевна соизволила заметить:

— Я буду принимать до часа.

Было всего половина одиннадцатого, и я без лишних слов помчался на улицу Маяковского. Дом еще не освободился от строительных лесов, во дворе виднелись высокие кучи мусора, вдоль тротуара стояло несколько голубых вагончиков «Главленинградстроя». У самой арки — лебедка, железные корыта с раствором. Мне пришлось побегать от прораба к технику жилконторы.

Техник сказала, что ключи у прораба, а прораб — что у техника. В конце концов оказалось, что ключи в конторке прораба, но он не пустит меня в квартиру, потому что там еще газовая плита не установлена.

— Я не собираюсь обед варить, — попытался пошутить я, но прораб, высокий мужчина с недовольным лицом, не принял шутки.

— Вот все сделаем, тогда и смотрите, — пробурчал он и повернулся ко мне спиной. Рядом с ним стояли еще несколько человек и тоже заглядывали ему в рот.

— Мне ведь только взглянуть, — у меня смотровая, — умоляющим голосом, презирая себя, залепетал я, — При чем, товарищ, тут газовая плита?

После долгих препирательств — я не собирался уходить, не взглянув на квартиру, — один из присутствующих при этом разговоре — он оказался инженером строительства — мне, наконец, дал ключ, ровно на одну минуту, как предупредил мрачный прораб. Даже при самом беглом осмотре квартира мне показалась хуже, чем моя. Да и размером меньше. Одна большая комната была разделена на две смежные тонкой перегородкой. Более детально мне не удалось все рассмотреть, потому что прораб бесцеремонно вытолкал меня из прихожей на лестничную площадку, пахнущую масляной краской. Если меня сейчас спросить, что это за квартира, я, пожалуй, толково и не смогу ее обрисовать. Запомнилась лишь полуовальная ванная комната с голубым кафелем. И прихожая с окном во двор.

Комлева встретила меня еще неприветливее, чем утром.

— Что вам не понравилось?

— Она, понимаете, хуже моей, — стал было объяснять я. — Там невозможно оборудовать кабинет, я уж не говорю...

— Тогда и живите в своей, — коротко отрубила она.

— Но я ведь...

— Вам позвонят, — так же коротко сказала Алла Дмитриевна и, я бы даже сказал, с каким-то ожесточением разорвала смотровую. И лицо у нее было такое, будто я ее смертельно обидел. Правда, движения ее рук были привычными и точными, видно, не впервой приходилось ей это делать.

— Когда придти?

— Я же сказала: вам позвонят.

— Кто позвонит?

Она взглянула на бумагу и отчеканила:

— Гражданин Волконский, не занимайте мое время.

И вот начались тоскливые дни ожидания звонка. Мои Петухи отодвинулись на неопределенный срок. Разве мог я поехать туда, если мне «позвонят»? Но дни текли, никто не звонил, и я сегодня решил пойти к Комлевой. Кстати, во вторник и день у нее приемный. Точно в это же время две недели назад я сидел в коридоре напротив ее двери и клял про себя Труфанова, посоветовавшего подписать ей мою книгу, кстати, довольно редкий экземпляр, и была там надпись: «...с уважением...» Я не уважал Комлеву, а скорее всего боялся. Опять оборвет, как говорится, плюнет в душу... А что делать?

Конец февраля, когда, казалось бы, пора встречать весну, ударили крепкие морозы. Тротуары превратились в ледяные катки, возле моего дома дворники и курсанты училища разбивали лед металлическими приспособлениями, похожими на тяпки, которыми в деревнях осенью капусту рубят. Небо над городом просветлело, но солнца не видно. Прохожие ступали осторожно, а ребятишки разбегались и скользили по льду.

Чем ближе я подходил к Исаакиевской площади, тем больше падало мое настроение. Я будто предчувствовал, что Комлева ничего хорошего мне не скажет, если вообще соизволит со мной поговорить. Весь ее вид, этакая деловая озабоченность свидетельствовали о том, что она очень занятой человек и заниматься каким-то не известным ей писателем — это досадная необходимость. Вот если бы я был депутатом, Героем или, на худой конец, известным артистом, может, она была бы более внимательна ко мне.

Вдоль правого и левого берегов Мойки ремонтировались старинные здания. Может, там моя будущая квартира? Только вряд ли. Судя по прохладному отношению ко мне Аллы Дмитриевны, надеяться получить в хорошем, добротном доме благоустроенную квартиру было бы опрометчиво. Я для нее — человекоединица, которой положено столько-то санитарных метров жилплощади, а то, что мне нужен рабочий кабинет, ей, как говорится, до лампочки! Когда я заикнулся, что нигде не служу, а работаю дома, она метнула на меня такой презрительный взгляд, что я почувствовал себя пойманным с поличным тунеядцем. Я стал было объяснять, что домашний кабинет профессионального писателя — это то же самое, что и ведомственный кабинет для любого советского служащего. Разница только та, что он находится в квартире... Все это было попыткой бросать горох в стену.

Я нырнул в дощатый тоннель, возведенный вдоль фасадов ремонтирующихся домов, шаги мои гулким эхом отдавались в деревянном коридоре. Где-то рокотал башенный кран, иногда сверху на доски просыпалась штукатурка, и тогда казалось, что вот-вот тяжелый кирпич проломит одну из них и свалится на голову.

Когда выбрался на белый свет, день сразу показался мне светлым и праздничным. Я подумал, что пройдет и все это: тоскливое ожидание, треволнения, связанные с предстоящим переездом, неприятные встречи с Комлевой, да и не только с ней — это планово-жилищное учреждение из кого угодно вымотает душу! — и снова над головой засияет весеннее солнце, зазеленеют в скверах деревья, улетят на озера гнездоваться утки, весело запоют петухи в моих далеких Петухах. Тем и прекрасна жизнь, что все течет, все изменяется. Жизнь не терпит косности, застоя, однообразия. И будет у меня удобная для жизни и работы квартира, не может такого быть, чтобы все оставалось так, как есть. Как бы то ни было, дело-то сдвинулось с мертвой точки. Может, и Аллу Дмитриевну передвинут на другую работу, где она не будет людям портить настроение. Ей бы работать с компьютерами и роботами. Ведь она ведет себя как царица, знает, что от нее все зависит: захочет — осчастливит тебя хорошей квартирой, не захочет — будешь месяцами ходить к ней на поклон, маяться ожиданием, а толку никакого. Неужели служба делает чиновника таким нетерпимым к другим людям? Ведь она меня ни разу до конца не выслушала. Кстати, я написал ей небольшое письмо, если и на этот раз она не будет меня слушать и сразу выставит из кабинета с многочисленными телефонами, то оставлю на столе письмо, может, на досуге прочтет...

Да, последние две недели Алла Дмитриевна, как и протезист Каминский, не выходит у меня из головы! Два жизненно важных дела для меня, и оба так мучительно продвигаются. Да что же это за несчастная страна, где такое возможно?.. Я задумываюсь над такими вещами: почему Комлева настроена ко мне так плохо? Потому что я писатель? Надо бы у других, ожидающих в коридоре аудиенции с ней, спросить, как она с ними разговаривает? Так же грубо, нетерпимо? Возможно, и они выходят от нее с опустошенной душой и сердечной тоской? Ведь переезд на новую квартиру — это важный этап в жизни любого человека. Это не только улучшение жилищных условий, но и надежда на положительные перемены во всей жизни. Ты отрываешься от знакомых стен, улицы, района и как бы окунаешься в новую, незнакомую жизнь.

А ведь от Комлевой сейчас зависит, радоваться тебе или страдать, она дает смотровые, у нее списки освободившихся квартир. Она знает, какие хорошие, а которые плохие. Я видел, как к ней заходили депутаты, генералы, Герои соцтруда. По их лицам мне трудно было определить, довольны они своим визитом к ней или нет. Но судя по тому, что некоторых, по-видимому, особенно важных посетителей, Алла Дмитриевна провожала до дверей, им переживать, как мне, не приходилось. Им выдавались смотровые из какой-нибудь другой папки... И уже очевидно от одной мысли, что в ее руках судьбы людей, она чувствует себя богом. Богиней назвать ее язык не поворачивается. С образом богини у нас ассоциируется благородство, красота, великодушие. У Комлевой же ничего этого нет и в помине. Плотное туловище посажено на кривые ноги, лицо надменное, серые глаза смотрят на тебя настороженно, недоверчиво, будто ты пришел не за тем, что тебе положено, а заявился к ней в кабинет, чтобы обокрасть ее. Говорит только она сама, не дает слово вставить. В ее понимании все твои слова — пустой звук, некое бесполезное сотрясение воздуха. И она лучше тебя знает, что тебе нужно, вернее, чего ты стоишь в ее глазах: хорошей квартиры или захудалой. Конечно, она сама не смотрит освободившиеся квартиры, но отлично знает от техников жилищных контор, чего каждая из них стоит.

Так что вступая в желтый длинный коридор, я не рассчитывал на теплый прием со стороны Комлевой. Очереди перед ее дверями не было, да и дверь была закрыта изнутри. Я заглянул в соседнюю комнату, там сидели три молодые женщины. Они дотошно выясняли, кто я, сказали, что у Аллы Дмитриевны сегодня неприемный день, но все-таки доложили. Я переступил порог ее просторного кабинета и застыл на пороге, наткнувшись не просто на неприветливый взгляд, а на невидимую стену глухой непробиваемой враждебности. Ту самую стену, которую фантасты называют силовым полем ненависти.

Не ответив на мое жизнерадостное приветствие, она, оторвавшись от бумаг, резко спросила:

— В чем дело? Только коротко, я очень занята.

Подумав, что она забыла, кто я и зачем здесь, я начал было объяснять, однако Алла Дмитриевна по своему обычаю не стала слушать.

— Я сегодня не принимаю, — оборвала она. — Вам же сказано русским языком: вам позвонят.

— Но когда?! — вырвался у меня вопль отчаяния. — Сижу у телефона, как дурак, и вот уже вторую неделю жду этого звонка.

— У нас и по полгода ждут, — холодно произнесла она, но видя, что я не собираюсь уходить, прибавила: — Ладно, посидите в коридоре, я наведу справки.

Я вышел в коридор, уселся напротив ее запертой двери и стал размышлять: в прошлый раз утром во вторник у нее был приемный день, почему через две недели в такой же вторник приема нет? И где расписание ее приемных дней? Его нет на дверях и в канцелярии. Что же это за такой хитрый приемный день, о котором знают лишь посвященные?..

Рядом присела женщина в пушистой вязаной кофте и серой юбке. Бросив на меня взгляд, она кивнула на глухую коричневую дверь:

— Принимает?

— Сказала, что сегодня неприемный день.

— Чего же ждете? — удивилась женщина. — Значит, не примет.

— А когда у нее приемные дни?

— Никто не знает, — усмехнулась женщина. — Я прихожу сюда уже десятый раз, а переговорить с «царицей» и двух раз не удалось. Она нас и за людей не считает, так, пыль под ногами...

Я вспомнил, что Комлева всего-навсего заместитель начальника, значит, есть еще и начальник. Вот к нему-то и надо бы наведаться.

По длинному коридору медленно вышагивала высокая блондинка в кремовом костюме. Ее можно было сравнить с белым кораблем, плывущим по каналу-коридору. Смотрела она прямо перед собой, подкрашенные брови нахмурены, уголки губ презрительно опущены. Что-то было у нее общее с Аллой Дмитриевной. Мне бы и ограничиться этими наблюдениями, а меня вдруг черт дернул спросить у этой женщины-корабля, где помещается начальник учреждения.

Если, когда я разговаривал с Комлевой, у меня было такое ощущение, что слова мои отскакивают от нее, как от стены сухой горох, то в данном случае они даже не отскочили, а бесполезным звуком повисли в воздухе слабо освещенного лампами дневного света коридора. Ни один мускул не дрогнул на лице женщины, к которой я обратился. Она не взглянула в мою сторону, просто проплыла мимо, как «Летучий Голландец», будто меня и не было на белом свете. Признаться, такого презрения к своей особе я давненько не встречал, тем более в присутственном месте. Правильно говорит моя соседка по скамье: пыль мы под ногами этих зажравшихся бюрократов! Какая там перестройка! Они сидят на своих местах, как стальные костыли, намертво вколоченные в шпалы! И как их оттуда выдернуть? Каким рычагом?..

— Почти все они тут такие, — видно, поняв мое состояние, сочувственно произнесла женщина в пушистой кофте.

Я сидел на жестком стуле как оплеванный и кипел от негодования. Когда женщина-корабль в кремовом костюме снова поравнялась с нашей скамьей — она возвращалась в свой кабинет, — я, будто подброшенный пружиной, вскочил на ноги и снова обратился к ней:

— Я ведь к вам обратился с пустяковым вопросом, неужели трудно было ответить?

Холодный, презрительный взгляд, затем негромко, сквозь стиснутые зубы:

— Обращайтесь в приемную.

И кремовый линкор невозмутимо проплыл дальше по коридору-каналу. Под мышкой женщина держала несколько тонких папок в зеленоватых переплетах.

— До чего дожили! — вырвалось у меня. — Я чувствую себя бесправным мужиком у парадного подъезда, на котором должен появиться батюшка-барин...

— О чем вы? — не поняла меня соседка.

Я не успел ответить. Меня пригласили в комнату сотрудниц. На пороге величественно появилась Комлева и, словно бы нехотя, протянула мне желтый глянцевитый листок — смотровую. И куда сразу девались мое возмущение и желание резко высказать ей все, что только что произошло в коридоре. Желание устыдить, пробудить в этой черствой женщине совесть... Я взял смотровую и рассыпался в благодарностях. Как еще не поклонился, но тут, если у меня были и впрямь высокородные предки, то они меня удержали от этого рабского проявления самоуничижения. Мы же сами, посетители-просители, избаловали чиновников-бюрократов: гнем перед ними спины, сносим их пренебрежение к нам — лишь бы получить то, что нам и так обязаны дать. Впрочем, Алла Дмитриевна меня не слушала, она что-то походя обронила сотруднице и скрылась за дверью своего неприступного кабинета.

Я решительно рванул ручку двери на себя и, не обращая внимания на удивленные взгляды сотрудниц, вошел в кабинет Комлевой. В нескольких энергичных словах высказал свое глубокое возмущение подобным отношением сотрудников жилищного учреждения к советским гражданам.

— Это не наша сотрудница, — сухо заметила Алла Дмитриевна. — Скорее всего, кто-либо из очередников.

Я попытался было возразить, но она по обычаю своему отключилась: надев очки в богатой оправе и сделав вид, что меня здесь нет, углубилась в бумаги. И вид у нее стал столь неприступный и важный, что мне следовало бы на цыпочках удалиться из сей чиновничьей обители, где воцарился дух непостижимой моему пониманию деловитости. Убей Бог, я не мог в толк взять, зачем так пристально вглядываться в подготовленные для подписи бумаги? Там ведь все указано, подколоты необходимые для получения жилья справки с резолюциями и тому подобное. В принципе все уже решено в высшей инстанции, нужно лишь выдать человеку смотровую и, самое главное, внимательно выслушать его. Вот это-то как раз и было не свойственно Алле Дмитриевне. Выслушивать она никого не желала, ей приятнеебыло, чтобы все ее выслушивали. Так сказать, предпочитала разговор в одностороннем порядке.

С тяжелым сердцем вышел я из ее кабинета. Был уверен, что и на этот раз ничего хорошего Комлева мне не предложила. Ее сотрудницы, как мне показалось, посмотрели на меня со злорадным интересом. И я вдруг подумал, что все они тут считают нас, просителей, обнаглевшими лиходеями, которые словно им в карман залезают, требуя улучшения жилищных условий. Не хочется им никому ничего улучшать, по крайней мере тем, кто приходит к ним на законном основании. Может, существуют и другие пути? Когда я кому-то из своих знакомых сказал, что вручил Комлевой свой последний роман, тот усмехнулся и снисходительно заметил: «Чудак! Вот если бы ты ей вручил хрустальную люстру, тогда к тебе по-другому бы отнеслись...»

Я взяток никогда не давал и, признаться, не знаю, как это делается. Вот книги свои, если они были в наличии, охотно дарил приятным мне людям. С автографом, разумеется.

Вадим Кудряш рассказывал, как он всех «схватил», даря заграничные вещички, оказывая разного рода торговые услуги. Этих он, наверное, не надувал так нагло, как меня...

Не похоже, чтобы Алла Дмитриевна от простых смертных принимала дорогие подарки. У нее столь неприступный вид, что даже самый закоренелый взяткодатель призадумается, прежде чем решится вручить взятку. А впрочем, кто его знает? Кому-то она ведь и улыбается?..

— Дала смотровую? — поинтересовалась в коридоре женщина в пушистой кофте.

— Боюсь, что опять предложила не то, что надо, — пробормотал я. В смотровой лишь указан адрес и метраж жилплощади, там не сказано, хорошая это квартира или плохая. Об этом лучше меня знает Алла Дмитриевна, но у нее свой метод: сначала предлагать плохое, а потом, когда проситель совсем упадет духом, дать чуть получше — он, конечно, обрадуется и клюнет! А самые хорошие квартиры она прибережет для других, на кого не будет смотреть с такой враждебностью, как на меня.

— Не понимаю, почему эти бюрократы стараются всучить нам самое плохое? — проговорила женщина. — Как будто от себя отрывают. Даже когда им их же начальники велят помочь человеку, они, будто назло, стараются сделать ему похуже...

На этот риторический вопрос я не смог ей дать удовлетворительный ответ. Я и сам часто задумывался: почему руководитель какой-либо государственной организации чаще всего склонен отмахнуться от просителей, чем помочь им. Почему-то делать людям добро для многих руководителей гораздо труднее, чем совершить зло? Мне вспомнилось высказывание Франсуа де Ларошфуко: (у него много умных афоризмов!) «Причинять людям зло большей частью не так опасно, как делать им слишком много добра». И еще одно высказывание, непосредственно относящееся к Комлевой: «Величавость — это непостижимая уловка тела, изобретенная для того, чтобы скрыть недостатки ума».

Как я и ожидал, квартира оказалась еще хуже, чем предыдущая. Злой, возвратился я домой.

Зачем Комлева предлагает мне смотреть такие квартиры? Снова я откажусь и снова, а потом она начальству заявит, мол, ему не угодишь, капризничает... — и останусь я в старой квартире. Синичкины будут топать над моей головой, артист Сережа — грохотать на пианино, а мне придется уезжать в Петухи...

Вечером позвонил Мишка Китаец.

— Андрей, я слышал, у тебя там сложности с получением новой квартиры? — пророкотал он сытым баритоном в трубку.

— Ты и это знаешь?

— Кстати, Алла Дмитриевна Комлева — жена режиссера «Ленфильма».

— Ну и что? — удивился я.

— А этот режиссер снимает телефильм по пьесе Осипа Марковича Осинского... Дошло?

— Дошло, — вздохнул я. — Миша, тебе бы родиться пораньше на несколько веков, ты бы сделал блестящую карьеру при дворе кардинала Ришелье.

— Я и в этом веке чувствую себя прекрасно, — рассмеялся Дедкин. — Так что мне сказать Осипу Марковичу?

— Пошли его к чертовой матери! — взорвался я. — Может, скоро он мне кислород перекроет в городе? Дышать будет нечем?!

— Это точно! — рассмеялся Михаил. — Перекроет... Надумаешь, рыцарь, позвони. Только учти, через две недели я уезжаю с Осинским во Францию... — помолчал и прибавил: — А бывшую резиденцию Ришелье я обязательно посещу. Великий был человек, если верить Дюма-отцу!..

— Бесплатно едешь? — спросил я.

— Еще спрашиваешь! Шеф оформил командировку: будем выступать на каком-то симпозиуме за русскую литературу.

— А какое вы с Осинским имеете к ней отношение? — со зла брякнул я.

— Оговорился... — ничуть не обиделся Мишка Китаец. — За советскую литературу, князь Волконский.

— Ну, тогда, конечно, другое дело... — протянул я, повесил трубку и уставился на телефон. Может, выключить его, как сделал один мой знакомый писатель? Ему так надоели звонки, что он перестал вносить ежемесячную плату, и ему отключили аппарат.

Эта мысль сразу выскочила у меня из головы, когда снова зазвонил телефон и в трубке раздался голос Ирины Ветровой:

— Андрей, милый, приезжай ко мне! Если бы ты знал, как я по тебе соскучилась!

Решив, что все-таки в нашей жизни есть и светлые стороны, я бросился в прихожую, быстро оделся и пулей выскочил на улицу. Как назло, ни одного такси! А когда замелькал зеленый огонек, кто-то передо мной остановил машину. Чертыхнувшись про себя, я пошел к автобусной остановке. Ничего, по дороге обдумаю, что мне в этой ситуации предпринять: Осинский и Беленький, похоже, вконец приперли меня к стенке. Теперь понятно, почему на меня смотрит зверем Алла Дмитриевна! Поинтересовалась у Осинского, кто и что я, и получила, естественно, самую нелестную аттестацию. Но каков Осип Маркович? Тут же использовал создавшуюся с квартирой ситуацию и быстренько подключил Дедкина, чтобы тот опять нажал на меня...

Я ломал голову над сюжетной канвой романа о той далекой эпохе дохристианской Руси, а тут в наше время со мной происходят такие странные вещи, которые только сама жизнь и способна придумать! Чем не сюжет для нового, современного романа?..

Глава двадцать первая


1

Выйдя из здания суда, я ошалело захлопал глазами: солнце разбрызгало по асфальту, стеклам домов, проносящимся мимо машинам сверкающие блики, золотистые вспышки, щедро выпустило на волю стаи зайчиков. От всей этой разноцветной блистающей гаммы весенних красок зарябило в глазах.

— Из мира тьмы и страха — в мир солнца и весны, — негромко проговорила Ирина. Она стояла рядом и держала меня под руку.

Я подумал, что она довольно точно выразила все то, что мы сейчас ощущали. Ирина в кожаном плаще, золотистые волосы ее уложены на затылке тяжелым узлом, вьются у шеи колечками. Она без шапки, а я вот еще не убрал подальше в шкаф свою зимнюю шапку.

Вот и закончилась эпопея с нападением хулиганов на Ирину Ветрову. Суд длился два дня. Несмотря на все ухищрения бойкого сладкоречивого адвоката по фамилии Толчинский, Диму Кукина и его дружка по кличке Блин приговорили к отсидке в колонии строгого режима. Кукину — два года, дружку его Блину, пырнувшего меня финкой, — четыре. На суде выяснилось, что оба были наркоманами, причем добывали не какую-то травку, а настоящие наркотики. В зале суда я не заметил Осипа Осинского, зато оба дня в первом ряду просидел вернувшийся из Франции Михаил Дедкин. В перерывах он непринужденно разговаривал со мной, иногда, как бы между прочим, ронял, что я сглупил, мол, нужно было послушаться его, Дедкина, тогда все у меня было бы «хоккей». Но я никого не послушался и рассказал все как было, что подтвердила Ирина и гражданин из квартиры на той лестничной площадке, где все произошло.

Я был удовлетворен: зло наказано, справедливость восторжествовала. Вот только по утрам в ненастные дни иногда ныла рана, но я надеялся, что со временем и это пройдет. Ненависти к этим небритым подонкам с прояснившимися глазами — в тюрьме наркотики они, естественно, не употребляли — я не испытывал. Впервые в жизни я видел типичных наркоманов. Они особенно и не выкручивались, да и куда им было деться, если уже были на учете в наркологическом пункте и в милиции.

Синие глаза Ирины посветлели, приняв цвет неба над головой, маленький рот ее трогала задумчивая улыбка. Щурясь от солнца, она смотрела по сторонам, будто кого-то ожидала. Вскоре и я заметил у тротуара знакомую красную «восьмерку». Из нее выбрался представительный, в короткой кожаной куртке и синем берете Александр Ильич Толстых. Все-таки у Ирины на редкость внимательный начальник! Честно говоря, мне уже все это стало надоедать. В какой-то мере можно было и понять бывшего Ирининого мужа — покойного Крысина. Кому может понравиться, что твою жену встречает и провожает ее начальник? Ирина пока мне не жена, но я считаю ее своей единственной любимой женщиной и готов на ней жениться в любой момент, но, видите ли, моя любимая женщина еще не готова к повторному браку, слишком сильно настрадалась от первого..

— Как любезно со стороны Александра Ильича, что он нас встретил, — беспечно произнесла Ирина, помахав своему завлабораторией рукой в тонкой лайковой перчатке.

— Такая погода, — дипломатично заметил я. — Прогуляемся?

— У меня же рабочий день, — возразила Ирина. — Александр Ильич специально приехал за мной, у нас ведь... — она взглянула на свои крошечные часики на тонком запястье. — В три ответственный опыт.

— Тогда, конечно, поезжай, раз ответственный... — с вымученной улыбкой выдавил я из себя, и сам подвел ее к остромордой машине Толстых.

Мы с ним церемонно раскланялись, руки я не подал, хотя он и стал было стягивать пижонскую желтую перчатку с дырочками на тыльной стороне.

— Их взяли под охрану прямо в зале суда? — деловито осведомился он.

— Их и не выпускали из-под охраны, — сказал я.

— Надеюсь, негодяи получили по заслугам? — он переводил взгляд с меня на Ирину.

— У одного очень уж физиономия неприятная, у Блина, — вступила в разговор Ирина. — А второй, как его... Дима Кукин — ничего, даже симпатичный.

— Родственник известного драматурга Осинского? — уточнил Толстых. Смотри, знает! Наверное, Ирина все ему рассказала. Как это еще Александр Ильич не попросил меня выгородить зятя Осипа Марковича.

Александр Ильич предупредительно распахнул дверцу, а когда Ирина села на место рядом с ним, сделал широкий приглашающий жест и мне.

— Спасибо, я лучше пройдусь, — отказался я.

Толстых не смог скрыть своего удовлетворения.

— Наверное, скоро грачи прилетят, — счел нужным любезно заметить он.

— Разве они в городе гнездятся? — спросил я.

— А потом скворцы, ласточки... — с воодушевлением продолжал Александр Ильич, пропустив мимо ушей мой вопрос.

2

Я не стал продолжать этот пустой разговор и, улыбнувшись Ирине, выглядывавшей из машины, зашагал прочь. Как я и ожидал, вскоре меня нагнал Мишка Китаец второй. Грузный в скрипучем кожаном пальто — видно, в Париже купил — он сбоку как-то странно посмотрел на меня и сказал:

— Ладно, Андрей, я выполнял поручение Осипа Марковича, с меня, как говорится, взятки гладки. Плевать я хотел на этих подонков, которых упекли за решетку... Правда, адвокат уверен, что скоро Кукина он вызволит, апелляцию подаст и все такое, поговаривают об амнистии... Я удивляюсь тебе: чего ты добился? Тебе легче, что они срок получили? Говорю, это еще вилами на воде писано... Адвокат — из близких приятелей Осинского и Тарасова, а там денег ради спасения патлатого родственничка не пожалеют.

— Думаешь, и закон смогут купить? — обронил я.

— Они все могут, — убежденно заявил Дедкин. — Они могут посадить тебя на голодный паек, не будут издавать, о тебе и впрямь не напишут ни одной строчки, твое имя не будет упомянуто ни в одном докладе. В нашем Союзе ты уже и есть и будешь «меченый», от тебя будут отворачиваться... И не только у нас, в Ленинграде — везде! У Осинского такие связи, что тебе и не снились! Ну и ходи, Андрюша, со своей гордостью и принципиальностью в обнимку, а зубы положи на полку. В Ленинграде тебя ни один журнал не напечатает, да и в издательствах натерпишься! Люди Осинского везде сидят, а им команда уже дана...

— Мрачную ты картину, Миша, нарисовал! — усмехнулся я. — Я гляжу твой Осинский и его серая компашка, будто Бог для тебя. Выходит, никаких законов для них не существует? Разве так бывает в наше время?

— Бывает, Андрей! — рассмеялся Михаил. — И ты очень скоро это почувствуешь..!

— Уже почувствовал, — заметил я.

— Осинского все знают, он каждый месяц в печати выступает, нет так про него обязательно напишут. И всем уже его фамилия в зубах навязла. Его и читать не надо, у него сделано имя. Он для любого начальства авторитет в литературе. А ты хоть и талантливее его, им незнаком. Газеты все читают, а книги, да еще которых не достать, не до каждого даже крупного начальника доходят.

— В моем положении есть и одно преимущество, — возразил я. — Я не имею права, в отличие от раздутых серых литераторов, писать плохо. И во мне кипит злость, я могу сказать правду, а они лгут, изворачиваются. Особенно теперь, когда все больше и больше раздается голосов, требующих ответить народу, за что в годы «застоя» получили некоторые писатели и деятели искусства премии, ордена, высокие звания? Заметил, многие литначальники, сидя в президиуме, уже не нацепляют на грудь знаки отличия, полученные нечестным путем? А посмотри на их лица? Сидят и дрожат от страха, вдруг подымется на трибуну кто-либо да прямо в глаза и скажет, чего они стоят на самом деле!..

— Ты идеалист! — заметил Мишка Китаец. — Те, кто вкусно кушали при дяде Лене Брежневе, и сейчас еще крепко сидят на своих местах. Их много, и они горой друг за друга. А кто против них — тот выскочка, склочник, еще придумали такой термин «пена»! Так что если ты и полезешь на стену, то тебя и размажут, как пену! У них еще зубы острые, хватка железная. А наш Осинский — один из лидеров! И я не вижу, чтобы ему кто-либо смог противостоять.

— Легко тебе, — покачал я головой. — И человек ты легкий! И таким, как Осинский, легко живется среди тебе подобных.

— И все-таки, Андрей, я тебя не пойму...

— И не старайся, Миша, — перебил я. — Если до сих пор не понял, то и никогда не поймешь. Мы просто слишком разные.

— Раньше я думал, когда ты против Осинского, Беленького, Окаемова и других выступал на собраниях, что хочешь у публики дешевый авторитет заработать, — продолжал Михаил. — А теперь вижу, что ошибался...

— Передай Осинскому, что не боюсь я его. И книга моя выйдет, пусть не в этом году, но выйдет. А фальшивые, пустые рецензии в газетах мне не нужны. Обойдусь. И придет время, когда и под ногами Осинского и его компании земля задымится... Как ты тогда себя будешь чувствовать, Миша?

Он повернул в мою сторону большую голову и, глядя на меня своими серыми с поволокой глазами, обезоруживающе улыбнулся:

— Тогда я к тебе переметнусь, Андрюша. Не оттолкнешь ведь? Идеальных людей на белом свете мало, я что-то таких не встречал, так что всем: и честным, и нечестным, принципиальным и беспринципным — всем нужно на кого-то опираться. А у меня плечо могучее. Я всегда, Андрюша, пригожусь.

— Я не хотел бы быть на твоем месте, — сказал я.

— А я — на твоем.

Мы распрощались на углу, я пошел к станции метро, а Михаил Дедкин остался на тротуаре. Удивительно, что нынче не предложил куда-нибудь заскочить и выпить. Видно, понял, что мне с ним прискучило разговаривать. Осинский и его компашка даже из хороших, талантливых ребят делали середнячков, во всем им покорных. А ведь когда-то Михаил неплохо начинал. Когда ни к чьему плечу не прислонялся...

Меня больше сейчас занимали мысли об Ирине и Толстых. Действительно у них какой-то опыт? Впрочем, Ирина никогда не обманывала меня. Но дружба ее с шефом меня тяготила. Разговаривать со мной на эту тему она не хотела, однажды даже резко заметила, что Александр Ильич — руководитель ее будущей кандидатской диссертации и вообще старинный друг.

За каждый день радости от близости с ней я потом расплачивался сомнениями и неуверенностью в ней. Ну что казалось бы проще: пошли в ЗАГС, расписались, обменяли квартиры на одну большую и зажили бы себе нормальной советской семьей.

У нее была неудачная семейная жизнь, и это наложило свой отпечаток на молодую женщину. Я не раз замечал, когда мы лежали рядом, она пристально рассматривала мое лицо, думая, что я заснул. И в глазах ее нечто такое появляется, чего я понять не могу. Это и любовь, и ожидание еще чего-то, и недоверчивость. Иногда мне бывает даже жаль ее. О покойном муже, Крысине, мы больше не говорим, кажется, Ирина забыла о нем. Хорошо если бы она выбросила из головы и Александра Ильича Толстых!.

3

На Литейном мосту я остановился. Нева, тяжело колыхаясь, несла свои темные воды в Финский залив. Вдоль гранитных берегов еще громоздились ледяные торосы, но буксиры уже ходили по Неве. Первый по-весеннему солнечный день — и уже на узкой косе Петропавловской крепости стоя загорают молодые люди. И это тогда, когда на улицах еще можно увидеть прохожих в дубленках, зимних пальто, теплых шапках! Вот они, контрасты большого города! От грохота трамваев сотрясается железобетонный мост, из крошечной будки у чугунной решетки выглядывает милиционер. Что он там делает? Машины считает? Или буксиры на Неве? Купается в золотистом сиянии шпиль Петропавловки, стройные здания и дворцы на набережной плавно выгибаются, видно, как по влажному шоссе катятся машины. Крейсер «Аврора» все еще окружен ледяными наростами, из серой трубы чуть заметной голубоватой змейкой тянется в чистое голубое небо дымок. Пройдет еще несколько дней, и по Неве поплывут льдины, шуга.

Весенние запахи талого снега и пробуждающейся к бурной жизни земли будоражат нас какими-то первобытными воспоминаниями, когда человек целиком и полностью зависел от природы и был свободен от цивилизации. Как птицы начинают свои весенние перелеты, так и современный человек в эту пору томится чем-то несбыточным, его тоже куда-то влечет, манит, хочется все бросить и уйти вдаль...

Что меня держит в Ленинграде? Квартира? Но кто знает, сколько еще недель, месяцев будет меня мурыжить мадам Комлева? Я хоть завтра бы уехал, но знаю, что и там, в Петухах, буду думать о квартире, ордере, телефонном звонке из жилищного учреждения. А поторопить события я не в силах. А может, весеннее настроение сделает Аллу Дмитриевну добрее, человечнее? Весна-то может и сделала бы такое чудо, но Осип Маркович Осинский не допустит этого. Вместе с ее мужем, режиссером, он все сделает, чтобы мне навредить.

В детдоме все было проще: чаще всего наши спорные вопросы разрешались кулаками. Враг стоял прямо перед тобой, и уж от твоей силы и ловкости зависело, победишь ты или нет. И как я помню, в таких честных поединках один на один чаще всего побеждал тот, кто был прав. Само чувство правоты давало тебе преимущество даже перед превосходящим тебя силой противником. Но как победить Осинского, если он наносит тебе болезненные удары чужими кулаками, сам при этом оставаясь неуязвимым?

Мой старый друг Алексей Павлович Термитников растолковал мне, что говорить на собраниях о себе или укорять кого-либо из начальства в том, что оно притесняет тебя, — это неблагодарная задача. Плачущийся в жилетку, как выражался он, выглядит в глазах других слабаком, достойным не сочувствия, а сожаления. Гораздо лучше обоснованно критиковать виновных, приводя в пример других обиженных людей, а не себя. Тогда все посчитают, что ты сильная личность, борец за справедливость, готов вступиться за слабого. К тебе и уважение возрастет, а результат от твоей критики будет гораздо ощутимее.

Не мог я кривить душой и обвинять, например, Осинского в том, что он обижает Дедкина... Беда в том, что и написать обо всем, что творится у нас, я никуда не мог: ни один журнал не опубликует, не посмеет задеть групповщину. Наши журналы и печать — это та же самая групповщина. Какой-то заколдованный круг! Если гласность и существует, то опять же в первую очередь для таких, как Осинский, Беленький, Тарасов!

4

Работа не шла на ум. Несколько раз я набирал номер телефона Ирины, но в самый последний момент вешал трубку. Она знает, что я дома, жду от нее звонка. Или Александр Ильич после «ответственного опыта» пригласил ее куда-нибудь поужинать?..

Ирина позвонила ровно в шесть. Голос у нее был на этот раз звонкий и жизнерадостный, как у той самой соблазнительной девицы в трико, которая ведет по телевидению уроки аэробики.

— Андрюша, Александр Ильич предлагает...

— Поужинать в ресторане «Националь», — уныло закончил я.

— Тебе никто не говорил, Андрей, что ты зануда?

— Впервые от тебя слышу.

— У тебя такое грустное лицо было, когда я села в машину Александра Ильича...

— Надо было радоваться и шапку кверху бросать? — съязвил я.

— Ты имеешь в виду чепчик?

— Ладно, где ты и когда ко мне приедешь? — прекратил я утомительную для меня пикировку.

— Я на углу Литейного и Некрасова, — обрадовала меня Ирина. — И ни в какой ресторан меня мой шеф не приглашал. Просил задержаться в лаборатории. Он, кстати, очень расстроился, потому что наш опыт сорвался...

— Ответственный?

— Мы так на него надеялись!

— На кого? На опыт или на шефа?

— Я купила бутылку «Гурджаани». И даже без очереди.

— Ты умница! Я тебя люблю и уже накрываю на стол.

— Я и впрямь проголодалась, — вздохнула она. — У тебя, конечно, нет хлеба и кефира?

— Ну почему ты не моя жена? — вырвалось у меня. Ни хлеба, ни кефира у меня и впрямь не было, но откуда она знает?

— Значит, только жена должна заботиться обо всем?

— У меня есть ты, — проникновенно сказал я в трубку. — И я всегда буду думать о тебе. К черту кефир, я жду тебя, дорогая!

Я рада, что у тебя поднялось настроение, — проворковала Ирина, и в трубке послышались короткие гудки.

Часть третья Все было в этом мире (Круг третий, пятый, десятый...)

Но мысль ужасная здесь душу омрачает:

Среди цветущих нив и гор

Друг человечества печально замечает

Везде невежества убийственный позор.

Не видя слез, не внемля стона,

На пагубу людей избранное судьбой

Здесь барство дикое, без чувства, без закона

Присвоило себе насильственной лозой

И труд, и собственность, и время земледельца.

Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,

Здесь рабство тощее влачится по браздам

Неумолимого владельца.

А. С. Пушкин

Глава двадцать вторая


Термитников сказал секретарше, чтобы ни с кем его не соединяла по телефону, пока мы не закончим беседу. Кабинет у Алексея Павловича огромный, овальный с лепкой на потолке. Рядом с большим письменным столом тумбочка с вентилятором. В дубовом книжном шкафу видны корешки Большой советской энциклопедии. На полу — ковер светлых тонов, а чтобы его не пачкали, от двери протянулась льняная дорожка.

Алексей Павлович был в голубоватом костюме, синей рубашке с сиреневым галстуком. Белые волосы еще дальше отступили ото лба. Розовое лицо было гладким, моложавым, улыбка — располагающей, добродушной. Алексей явно рад нашей встрече. Когда мои трудности становились, как мне казалось, непреодолимыми, я всегда шел за советом к Термитникову.

— Великий писатель земли русской удостоил своим посещением бедного чиновника, — как всегда шутливо начал он. — У писателя сложности, собратья по перу его зажимают, не дают переиздаваться, не избирают в правление и так далее.

— И не только это, — вставил я, зная что Алексей Павлович может еще долго продолжать в том же духе. О делах моих он всегда был осведомлен. — Алексей, я решил пойти поработать в журнал. Осинский и его компания меня действительно крепко прижали по всем статьям. В ближайшие год-два ничего не будет опубликовано, даже то, на что я рассчитывал. А мы, писатели, в отличие от вас, бедных... — я выразительным взглядом обвел его роскошный кабинет, —...чиновников, не имеем казенных апартаментов, не получаем ежемесячной зарплаты, а обращаться за помощью в Литфонд как-то унизительно.

— Похвальное решение, — покивал Алексей Павлович. Я знал, что ему, как и многим другим, наш труд казался чем-то вроде хобби, которым можно заниматься во внеслужебное время. Писатель затрачивает в день труда гораздо больше, чем человек любой другой профессии, не творческой.

— Но не тут-то было! — продолжал я. — Осип Маркович Осинский предложил другую кандидатуру, и мне дали от ворот поворот.

— Молодец! — восхитился Термитников. — Вот это сила! Хозяин! Босс!

— Кто? — видно, совсем отупев, спросил я.

— Твой Осинский, — рассмеялся Алексей Павлович. — Помнишь, дружище, я тебе говорил: не выступай против него? Умный, хитрый, со связями — да он тебя в бараний рог скрутит!

— Уже скрутил, — вздохнул я.

— Это тоже что-то новенькое, — посерьезнев, внимательно посмотрел на меня Алексей Павлович. — Не узнаю закаленного борца Андрея Волконского! А где же твой боевой задор, принципиальность?

— Леша, не надо шаблонных слов, — поморщился я. — Ведь мы не на собрании.

— Уел, — снова рассмеялся Термитников. — Каждодневные выступления перед народом вырабатывают у нас штампы. Иногда говоришь и сам себя не слышишь...

— Ты лучше меня послушай, — продолжал я. — Мне что же, с голоду подыхать? Он и в издательстве «зарезал» мой исторический роман. Или уезжать в Петухи и разводить там...

— Петухов... — вставил Алексей Павлович.

— Я имел в виду кроликов или уток.

Я смотрел на Термитникова, видел, как толстые губы его медленно двигаются, голубые глаза прямо-таки сияют от внутреннего довольства самим собой, и не слышал его, но Алексей этого не замечал. Обычно он сразу умолкал, хмурил свои светлые густые брови, взгляд его становился холодным, и он сухо произносил: «Ты меня опять не слушаешь?»

Я смотрел на Алексея Павловича и думал о том, почему многие люди с гораздо большим удовольствием воспринимают наши несчастья, неудачи, чем успехи? Как у них загораются глаза, оживляется лицо, когда рассказываешь о своих неудачах, провалах, и как они скучнеют, когда делишься успехом, большой радостью.

— ...почему бы тебе по душам не поговорить с Осипом Марковичем? — наконец пробился ко мне ровный приятный голос Термитникова. — Ведь что ему надо от тебя? Чтобы ты не становился у него поперек дороги. Думаешь, другие глупее тебя? А вот не лезут в драку. А то, понимаешь, нашелся Александр Матросов. Хочешь, я сам с ним поговорю?

— Не надо, — взглянул я на друга исподлобья. Сегодня мне он не понравился. Речи его не понравились. — Я и не знал, что у тебя с ним доверительные отношения.

— Отношений у меня с ним никаких нет, — чуть больше порозовев, отчеканил Алексей Павлович. — Я считаю тебя своим хорошим приятелем и хочу помочь тебе. Неужели непонятно?

— Мне непонятно другое: почему этот человек забрал в городе такую власть? Он решает судьбы людей, и нет никаких сил, которые могли бы остановить его! И это происходит сейчас, когда гласность, перестройка...

— Теперь ты заговорил штампами... — поймал меня Термитников.

— Он ведь и в эти «застойные» годы процветал, — продолжал я, никак не отреагировав на его реплику. — И до «застоя» был на плаву. Даже Сталинскую премию за свою пьесу о Климе Ворошилове отхватил.

— Умный человек, — вставил Алексей Павлович. — Умеет применяться ко всем обстоятельствам. А почему сейчас на плаву, как ты говоришь, — потому что он годы собирал возле себя группу, заводил нужных людей в Ленинграде, Москве и других городах — в отличие от тебя, он ездил на декады литературы в другие республики, его фамилия часто появлялась в газетах, мелькал на глазах начальства — он сделал себе имя! И самое главное — у него в руках печать, трибуна. Он может когда захочет выступить в любом журнале, любой газете. А ты — нет. У него там свои люди, а у тебя — нет. Его все знают, хотя он и слабый конъюнктурный драматург, а тебя — нет. Короче говоря, он сделал себе памятник при жизни, а ты...

— А я — книги, — не выдержал я.

— Но о твоих книгах не пишут, Андрей! А каждая написанная им строка обсасывается на другой же день. И все считаются с ним, даже те, кто знает ему истинную цену.

— Даже ты.

— Даже я, — спокойно повторил он. — Ему ничего не стоит написать статью о нашем институте и выставить меня в неприглядном свете, сейчас это модно. А недостатки всегда можно откопать. У меня здесь тоже недоброжелателей хоть отбавляй... Кстати, мой заместитель Закревский с ним в самых дружеских отношениях. Для него твой Осинский — авторитет как литератор!

— Мой! — с горечью усмехнулся я.

— Могущественного врага ты завел себе, Андрей Ростиславович!

— Он не только мне враг, — сказал я.

— Человек, который при всех политических конъюнктурах сумел продержаться на поверхности, — безусловно умный человек, ловкий. Я не считаю себя дураком, но мне сейчас, Андрей, очень трудно жить и работать, я тебе уже говорил об этом. Так бывает трудно, что хочется все бросить и уйти в отставку, только я без этой чертовой работы жить не могу! Да и кому я буду нужен? Мне до пенсии еще трубить и трубить...

И снова я отключился, он что-то говорил, я смотрел на него, а мысли мои переключились на то, что недавно произошло в Борах; рабочие совхоза переизбрали директора. Публицист Семен Линьков, будучи в ссоре с директором, написал про него, неоднократно упоминал его имя и в других статьях, которые публиковал в центральных газетах. В общем, настроил против него людей. И на первом же собрании рабочие взяли и выбрали директором другого односельчанина... Не прошло и года, как тот развалил все налаженное хозяйство. Совхоз стал отставать по всем показателям, а раньше считался передовым в районе. Новый директор и с людьми был груб, нетерпим к критике. Я иногда заезжал на «Ниве» в Боры, там хороший магазин, всегда можно купить курицу, яиц. Как-то разговорился со знакомым механизатором, тот стал жаловаться на аховые дела в совхозе, дело дошло до того, что зарплату на два месяца задержали. Платить нечем, да и на банковском счету пусто...

— Вот при бывшем директоре у нас был порядок! — говорил механизатор. — И план выполняли, и премии получали.

— За что же вы его сняли? — спросил я.

— За что? — задумался механизатор. — А черт его знает, за что! Все заорали, мол, хватит ему нами командовать, и я заорал... А новый директор пришел и на нас стал орать. И вот терпим. А что делать?

— Идите на поклон к бывшему директору, — посоветовал я. — Хорошие руководители на дороге не валяются. Вот лично тебе он сделал что-нибудь плохое?

— Да вроде бы нет, — подумав, сказал он. — Наоборот, помог стройматериалами, когда я новый дом строил, даже дефицитного шиферу сто листов выписал, а у этого зимой снегу не выпросишь!

— Выходит, поменяли корову на козу? — поддел я его. Вот они, гримасы перестройки! Что хочу, то и ворочу.

— А что? — осенило механизатора. — Всем миром пойдем к нашему Лексеичу на поклон, будем просить вернуться на директорское место, а этого — по шапке, пока все не развалил!

На счастье боровцев бывший директор совхоза «Лексеич» оказался негордым человеком, он и сам болел душой, видя, как гибнет на корню поднятое им совхозное хозяйство. Принял он совхоз, и вот уже через полгода в местной печати появилась статья о том, что дела в Борах пошли на лад.

— ...многие думают, что перестройка — манна небесная! — между тем, толковал мне Алексей Павлович. — Тяп-ляп и готово. Так не бывает, дорогой Андрей!

Как будто я возражал!

— Ты обратил внимание, что разоблачительных статей и фельетонов в газетах и журналах появляется много, а вот с работы почти никого не снимают? Раньше, бывало, после выступления газеты сразу же принимались меры вплоть до снятия с поста, исключения из партии, если проступок серьезный, а теперь и рубрики такой в газетах не стало: «Меры приняты». Как в басне Крылова: «А Васька слушает да ест...»

Это верно. В печати много писали о семейственности и злоупотреблениях в некоторых издательствах, журналах, даже фамилии директоров, их приятелей и родственников, печатающихся друг у друга, назывались, но пока не сняли ни одного...

— Ты меня опять не слушаешь? — сердито округлил свои голубые глаза Термитников.

— Твои слова — бальзам на мои раны, — улыбнулся я.

— Я никогда не дам тебе плохой совет, — подобрел Алексей Павлович. — Смири свою гордыню, Андрей! Плетью обуха не перешибешь.

— Посоветуй, что же мне делать? — невесело сказал я. — Книгу мою передвинули на год-два в издательском плане, на работу в журнал не берут, с обменом квартиры дело застопорилось. Алла Дмитриевна Комлева и ее муж-режиссер, оказывается, в дружбе с Осинским. Куда же бедному крестьянину податься?

— У тебя ведь поместье в Петухах? Поезжай туда и твори. Ты ведь вольная птица, не то что мы грешные...

В Петухах у меня обыкновенная крестьянская изба: кухня и комната, где письменный стол. И еще книги. Поместьем уж никак все это нельзя было назвать. Далеко до дачи Осипа Осинского.

Я поднялся с большого обитого кожзаменителем кресла. Оно облегченно вздохнуло, расставшись со мной. Позолоченный амурчик над богатой старинной люстрой надул свои толстые щеки, грозя мне своим луком. Но я не боялся золотой стрелы Амура, мое сердце уже было пронзено ею, в тот самый миг, когда я впервые увидел золотоволосую Ирину.

— Ну спасибо, Алексей, — пожал я ему руку, — ты снял камень с моей души!

По-моему, он не почувствовал иронии. Что-то нынче изменила моему приятелю былая проницательность. Он часто повторял мне якобы когда-то произнесенные Лениным слова: «Доверяй, но проверяй!» Правда, ни разу не сообщил, по какому поводу это было сказано. Но как бы там ни было, мой приход и горькие сетования на жизнь подняли настроение моего друга. Он покровительственно похлопал меня по плечу, проводил до высокой дубовой двери и на прощание глубокомысленно произнес:

— Горе нам, если мы не имеем ничего, кроме того, что можем показать или сказать.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Это сказал Карлейль, — улыбнулся Алексей Павлович. — Наверное, про меня...

2

Я вышел на Невский и чуть не расхохотался. Как бы там ни было, а настроение Термитников мне несколько поднял. К чему это он приплел Карлейля? Вроде бы раньше не увлекался французскими моралистами средневековья.

Приятно было снова оказаться на залитом солнцем Невском: чистые витрины полыхали огнем, асфальт блестел, гранитная облицовка старинных зданий казалась теплой на ощупь, кариатиды, атланты и чугунные балконы словно распрямились, смотрели на прохожих веселее, даже тронутые патиной бронзовые и чугунные скульптуры не казались такими уж древними. Навстречу мне нескончаемым потоком устремились прохожие. Ну чего я нос повесил? Жизнь продолжается. Ленинград выдержал фашистскую блокаду, а я спасовал перед экономической блокадой Осинского и его своры? Подумаешь, книгу задержали! Да еще не все и потеряно: нужно пойти к директору, в конце концов — в обком партии. Должны же разобраться. Термитников утверждает, что Осинский хитрый и смотрит, как опытный шахматист, на несколько ходов вперед. Наверняка он уже и директора издательства настроил против меня, и в обком партии сходил... И Тарсан Тарасов какую-нибудь эпиграмму на меня сочинил, да и Олежка Боровой свою ложку дегтя подбросил...

Все! К чертовой матери бросаю городскую жизнь и уезжаю в Петухи! Грачи давно прилетели, наверное, уже и скворцы поют на яблонях, зазывая в сделанные мною домики своих подружек. Когда солнце на небе, снег ослепительно блестит, выйдешь утром на крыльцо — и глазам больно. А до чего причудливо смотрятся снежные пеньки за ольшаником, что сразу за баней! После снежной зимы на полянке всегда остаются округлые белые холмики, усыпанные сосновыми иголками. Они долго тают, бывает, уже весь снег сойдет, а искривленные, с ноздреватыми дырками пеньки, как я их называю, все еще стоят под солнечными лучами и медленно тают, уменьшаются, пока в одно прекрасное утро от них и следа не останется.

3

В Летнем саду рабочие снимали с мраморных статуй похожие на гробы деревянные ящики, которые надевают на них каждую осень. Рабочие складывали продолговатые «саркофаги» на грузовики, и те увозили их куда-то до наступления следующей зимы. Мраморные римские и греческие боги и богини ослепительно сверкали на фоне голых почерневших деревьев. Их незрячие глаза равнодушно взирали на суету вокруг них. Слышался птичий гомон, скорее всего, воробьи шумели в кустах. Зимовавшие в Ленинграде утки улетели, теперь снова голуби властвовали в городе, в парках важно разгуливали по мерзлой земле степенные вороны. В отличие от глупых сизарей, они никогда не садились на головы статуй. Этакие интеллигенты в черных фраках и серых сорочках. Что бы там ни говорили про ворон, а они мне нравились за ум, осторожность, я бы даже сказал, какую-то особенную птичью независимость.

По Неве сновали буксиры с баржами, они почтительно объезжали черные будто спящие, подводные лодки, которые прибыли в город для празднования Первого мая. Подводные лодки напоминали гигантских китов, чудом заплывших к нам в гости. Синие киты... Я где-то прочел, что их популяция вряд ли сможет сохраниться в XXI веке. Сколько же бед натворил на земле и на воде «человек разумный»? Разумный ли? Даже самое низшее животное никогда не будет гадить в своем доме...

— Андрей! — прервал мои размышления о вредоносном воздействии на природу человека знакомый голос. — Иду сзади и гадаю: ты это или не ты?

Это был Георгий Сидорович Горохов, с которым я когда-то был в одном литобъединении. Он опубликовал шесть книг, его читали. Горохов раз или два выступил на собрании против групповщины, осмелился покритиковать, как и я, самого Осипа Осинского, о нем сразу замолчала пресса, реже стали выходить его книги. Георгий Сидорович не обладал свойственной многим бездарям пробивной силой; его обидели — он тоже на всех обиделся и надолго замолчал. Я слышал, что он много пил на своей даче в Гатчинском районе. Последние годы ничего нового из-под его пера не появлялось. Редко видел я его и на наших собраниях. Горохов был беспартийный, потому я и удивился, что он тоже спешит на собрание.

Мы тепло поздоровались. Горохову под пятьдесят, но выглядит он старше: обрюзгшее лицо, мешки под глазами, на крупном носу красноватые прожилки. Светлые волосы выбивались из-под мохнатой кепки. Несколько грузный, медлительный, однако догнал меня перед Кировским мостом.

— Послушай, Андрей, до каких пор Осинский и его братия будут давить нас? — с ходу в карьер начал он. — Хочу сегодня выступить на собрании. Русский мужик долго ждет, но потом больно бьет...

— Ты слово «русский» не употребляй в своей речи, — усмехнулся я. — У нас этого не любят. Заменяй «русский» «советским». Это им понравится...

— Почему нам, русским писателям, так трудно живется в Ленинграде? — не слушая меня, возбужденно продолжал Горохов. — Нас не избирают в правление, на съезды писателей. Везде сидят молодчики Осинского! Я живу на даче, ты в каких-то Индюках...

— Петухах, — сдерживая смех, поправил я его.

— Вороньков — на Чудском озере в какой-то деревушке. А тут властвуют они: Осинский, Беленький, продавшиеся им с потрохами Боровой и Тарасов, Тодик Минский и Додик Киевский... Они же родные братья. Это у них псевдонимы?

— А черт их знает! — вырвалось у меня. Мысли Горохова были созвучны моим. Вот тут передо мной соловьем разливается, а выйдет на трибуну и будет лепетать... Ведь попробуй только «их» задеть, тут же зашикают, задвигают стульями, начнут кидать реплики. А долго ли скромного, не привыкшего часто выступать писателя сбить с мысли? Стоит бедолага на трибуне, разводит руками, не то примется отвечать на реплики из зала... А Сорочкину и его дружкам только этого и нужно. А уж когда «свой» выступает, слышно, как муха пролетит по залу, награждают аплодисментами. Спускается Осинский или Кремний Бородулин с трибуны, а к ним руки для пожатия тянутся, своих похлопывают по плечу, мол, молоток!

Вот и подумает сто раз молодой талантливый писатель: быть честным перед самим собой и друзьями, противостоять групповщине и тогда быть замалчиваемым, мало печататься, не быть избранным в правление, не ездить за государственный счет в Москву на съезды и пленумы Союза писателей или склониться перед их силой и жить себе без тревог и волнений?..

И самое любопытное: те, кто стали плясать под дудку Осинского, точнее, стали членами его группировки, очень скоро полиняли, стали такими же серыми, как и остальные. По моему глубокому убеждению, писатель лишь до той поры талантлив и выразителен, интересен для широкого круга читателей, пока он сохраняет свою индивидуальность, пока он личность, однако став членом группы, он вскоре растворяется в ней, становится мало чем отличимым от других. Здесь вступает в силу некий закон уравниловки. Групповщина не терпит выскочек, не дает без команды никому вырваться вперед, зато подтягивает до своего уровня даже полностью бездарных литераторов.

Сколько уже на моем веку талантливых писателей, попавших в эту группу, погибли как оригинальные творческие личности. Группа подчиняет себе их интересы, направляет их творчество. Попав в этот улей, или, как его у нас называют, термитник, писатель оттуда уже не способен вырваться. Ему отведено определенное место, своя кормушка, свое поле, с которого он должен носить «взятки» в их общий улей.

— Раскрываю сегодня газету, читаю: талантливые ленинградцы — Владимир Конторкин, Кремний Бородулин, Ефрем Латинский, даже Боба Нольский! Кроме Бородулина, все ведь графоманы чистой воды! — не унимался Георгий Горохов. — Да что же это делается-то на белом свете!

— Кто написал? — спросил я. Мне нынче на глаза эта статья не попалась.

— Холстинникова... Ну, та самая, из отдела литературы, которая группу Осинского-Беленького обслуживает. Уж сколько лет сидит в газете, на каждом собрании ее поминают недобрым словом писатели, а ей все трын-трава!

— Про Бобу Нольского не случайно написали, — заметил я. — Значит, двигают его на какую-нибудь должность.

— Говорят, главный редактор журнала уходит на пенсию, — вставил Горохов.

— Сам уходит? — не поверил я. На моем веку еще ни один главный редактор издательства или журнала добровольно не ушел на пенсию. За такие синекуры все держатся руками и зубами.

— Журнал вот-вот потеряет последних подписчиков, — рассказывал Георгий Сидорович. — Да и в розницу не покупают. Ведь его полностью оккупировали Осинский, Тодик Минский,Додик Киевский, Владимир Конторкин... Превратили в свою кормушку, ну а кто будет читать их графоманию?

Я промолчал, засмотревшись на подводную лодку, к которой подвалил белоснежный катер. На нем выделялись черной формой несколько военных моряков. Латунные кокарды на их фуражках пускали зайчиков. Белый катер с красным флажком рядом с могучей темно-серой громадой подводной лодки казался опустившейся с голубого неба чайкой.

— Уйдет старый редактор, вернее, помогут ему уйти, придет Боба Нольский, — сказал я. — Что изменится? Авторы-то останутся те же самые.

— Боба хитрый, он начнет печатать сенсационные вещи: Сименона, Пикуля, московских знаменитостей...

— ...Наберет тираж и снова откроет дорогу своим графоманам! — закончил я.

— Боба Нольский — человек Осинского, — согласился Георгий Сидорович. — У них все продумано. Бобу давно готовили в начальники, печатали его серые романы, а Холстинникова расхваливала их в газете. — Он повернул большую голову ко мне. — Ты прочел хоть один его роман?

— С трудом, — признался я. — Странно, что такую дребедень напечатали.

— Я не смог осилить, — улыбнулся Горохов. — Он подарил мне с автографом, потом позвонил и попросил рецензию в еженедельник написать, мол, он договорился с завотделом — сразу напечатают.

— Написал? — покосился я на него.

— За кого ты меня принимаешь? — обиделся Георгий Сидорович.

— Его роман — дерьмо, надо было так и написать, — заметил я.

— Да кто же напечатает? — удивился Горохов. — Там ждут положительную. Кстати, Тодик Минский и написал. Заявил, что это новое слово в нашей литературе!

Увидев спешащих к парадной литераторов, Георгий Сидорович выразительно взглянул на меня и замолчал. Вот он, стиль поведения ленинградского писателя: наедине с приятелем говорит смело, задиристо, кажется, готов ради справедливости горы свернуть, а как попал в коллектив, так и замкнулся в себе, с опаской на всех посматривает, чего-то выжидает... Я не был уверен, что Горохов сегодня выступит.

4

Однако он выступил... Но сначала все по порядку.

Все происходило по раз и навсегда заведенному правилу: избрали председателя собрания Бориса Семеновича Нольского, секретаря — Германа Будкина, объявили повестку дня, дали слово докладчику Олежке Боровому, который пробубнил по бумажке доклад о перестройке в писательской организации, затем открылись прения.

Как и следовало ожидать, одним из первых на трибуну колобком покатился жирный Владимир Конторкин — этот решительно на всех собраниях выступал, а последние месяцы чувствовал себя на трибуне хозяином. Бросал в адрес руководителей идеологией гневные обвинения, выдвигал какие-то непонятные требования к ним, пытался хохмить, но большей частью неудачно. Длинные черные будто завитые волосы спускались с треугольной головы на женские покатые плечи, тройной подбородок трясся то ли от возмущения, то ли от скрытого смеха. А Конторкину было над чем посмеяться — над нами, сидящими в зале и слушающими его пустую болтовню. Я не сомневался, что он еще не раз вскочит с места, когда будут принимать резолюцию, внесет какие-то поправки, если выступающие заденут кого-либо из его приятелей, он тут же попросит слово для справки.

На него с удовольствием смотрел сидящий в первом ряду рядом с райкомовским начальством наш секретарь Боровой. Он был почти точно такой же комплекции, как и Владимир, только круглое улыбающееся лицо было налито нездоровой краснотой — не поймешь, от частых выпивок или от повышенного давления. С неменьшим удовлетворением взирал на Конторкина и Осип Маркович Осинский. Правда, патриарх не слушал его, потому что инструктировал поэтессу Майю Брык, сидящую рядом с ним. Осинскому и незачем было слушать оратора, он заранее знал, что тот скажет. Ни один выступающий из его группы не поднимется на трибуну, предварительно не обсудив с ним, что он будет говорить. Публичным выступлениям Осип Маркович придавал большое значение.

Сидя на собрании, я чувствовал себя дурак-дураком. Тут все разворачивалось по заранее разработанному сценарию. Группа Осинского навязывала присутствующим свое мнение на все случаи писательской жизни, на трибуну поднимались «попки», которые не забывали воздать хвалу Осинскому, подчеркнуть, что он выдающийся драматург. Это делал каждый выступающий, к этому все давно привыкли и принимали похвалы в адрес Осипа Марковича, как должное. Сам он делал вид, что это его не касается, мог негромко переговариваться с соседом, отвернувшись от выступающего. Брежнев, когда подхалимы в глаза его хвалили на съездах, поднимался вместе со всеми с кресла и аплодировал сам себе опять же вместе со всеми. Осинский так не поступал, он просто делал вид, что хвала в его адрес — это нормальное явление, то же самое, что и принятие резолюции после собрания.

Больше всего меня поражало то, что люди, болтающие о перестройке, новых веяниях, ненавидели эту перестройку, издевались над ней. Даже слово это произносили с долей иронии. Буквально ничего не изменилось у нас, даже собрания остались такими же спланированными, как и дежурные выступления штатных «выступальщиков». Немного иной стала лишь фразеология.

На трибуну поднялась Майя Брык. Это была женщина лет шестидесяти с круглым плоским лицом, маленькими невыразительными глазками и большим ртом со вставными зубами. Волосы цвета ржавчины были коротко пострижены, что придавало Брык мужеподобность. А когда она заговорила, это ощущение еще больше усилилось. Голос у поэтессы был прокуренный, грубый.

Не знаю, как в других сообществах, но в нашем литературном мире развелось немало мужеподобных женщин, которые прикидываются этакими рубахами-парнями. Они могут завернуть крепкое словечко, курят «беломор», наравне с мужчинами пьют в барах пиво и если подают, то что-либо и крепкое. Это самый неприятный для меня тип женщины. Да и от женщины-то у них мало чего осталось, разве что маникюр на ногтях да изредка надеваемая: юбка.

Типичной представительницей этой разновидности и была Майя Брык. Утратив женственность и понимая это, она позволяла себе говорить то, что не каждый мужчина позволит. Помню, как на одном из собраний Майя Брык произнесла с трибуны: «Да этот подхалим лижет задницу Тарсану Тарасову!» Это было сказано про Олежку Борового, когда он еще не был секретарем Союза. А сейчас Майя Брык — лучшая подруга Борового.

Обычно Осинский выпускал Брык на трибуну, когда надо было кого-либо скомпрометировать в глазах общественности. Она усвоила манеру разговаривать с народом с трибуны якобы доверительно, по-свойски, что ж за беда, ежели с языка и сорвется крепкое словечко! Таких женщин, как Майя Брык, я давно называл: «Оно». Да она и была типичное «оно»: не женщина, не мужчина. Этакое бесполое существо.

В перерывах на собраниях ее всегда можно было увидеть в вестибюле рядом с курящими мужчинами. У нее и у самой во рту торчала беломорина. Я, будучи некурящим, обходил стороной эту шумную, окутанную едким голубоватым дымком компанию. Да и грубый, прокуренный голос Майи Брык почти ничем не отличался от голосов мужчин.

И вот «рубаха-парень» поднялась на трибуну. Роста она невысокого, из-за деревянного полированного ящика видна лишь ее растрепанная голова с ржавыми волосами. Как раз на уровне ее щеки виднелся стакан с водой.

Поэтесса тоже заговорила о перестройке, пожалуй, справедливо покритиковала московских литературных начальников, которые по-прежнему заботятся лишь о себе самих, напихали в издательские планы на пятилетку вперед свои избранные сочинения. О том, что Осинский, Боровой, Тарасов, Кремний Бородулин тоже всякими правдами и неправдами ухитрились пробить свои «избранные», она не сказала ни слова. А Осинский, Тарасов, Боровой уже не по первому разу издают свои собрания сочинений. Кстати, я сам видел в плане и однотомник избранного самой Майи Брык, хотя на издательских редсоветах работники книготорга и говорили, что ее поэтические сборники не раскупаются, мол, не надо новые книги поэтессы издавать, пока старые лежат в магазинах и на складах мертвым грузом.

Майю Брык группа Осинского всегда избирала в правление, ездила она делегатом и на писательские съезды, а там ее протолкнули в члены правления и Союза писателей РСФСР. Как бы отвечая моим мыслям, Брык назвала среди лучших литераторов Ленинграда первым Осинского, потом Бородулина, Борового, Тарасова, Кирьякова. И вдруг я услышал свою фамилию: поэтесса заявила, что будто в кошмарном сне она узнала, что Андрея Волконского хотят назначить в журнал заведующим отделом прозы. Неужели никого более достойного не нашлось у нас?

Майя Брык повернула свою круглую голову с ржавыми короткими волосами в сторону присутствующих на собрании начальников, дескать, мотайте на ус!

Я был ошарашен. Будь это мужчина, ей-Богу, подошел бы в перерыве и дал по физиономии. С какой стати меня оскорбили? Теперь мне стало понятно, о чем Брык шепталась с Осинским: о том, как покрепче лягнуть меня. Теперь, после ее слов, вопрос о моем назначении сам собой отпадет. Присутствующий инструктор обкома доложит по начальству, что кандидатура Андрея Волконского не пользуется поддержкой Союза писателей...

Вот так надо работать! Брык под дружные хлопки спустилась в зал. А ведь мы с ней почти не знакомы, и никогда никаких между нами конфликтов не было. Она числится в поэтессах, а я прозаик. И наши пути никогда не пересекались. Вот что значит групповщина! Приказали «лягнуть» Волконского, поднимается на трибуну «оно» и больно, как конь копытом, лягает! И я ничего с этим не могу поделать, буду сидеть и молчать... Впрочем, можно встать и уйти. Уйти совсем отсюда...

Я отлично знал, что все те мои знакомые ленинградские ребята, которых чуть ли не насмерть затравили Осинский и его группа, сейчас процветают в столице. Широко издаются, выступают в центральной печати, ездят за рубеж — в общем, зажили полнокровной творческой жизнью. В Москве-то, оказывается, куда легче дышится русскому писателю! И потом, мои знакомые литераторы, ставшие москвичами, хвалились, что в столице почувствовали себя людьми, а как литераторы вдруг стали сразу на три головы выше, чем были в Ленинграде...

Нет, я люблю свой неповторимый город, и никаким группам Осинского меня не выжить отсюда! А с групповщиной я буду и впредь бороться... Как, я еще не знаю, но буду! Нужно как-то сделать так, чтобы бедственное положение русских писателей в Ленинграде стало известно всей общественности. А Осинский отлично понимает это, потому-то его группа и контролирует все издательства, журналы, газеты, чтобы ничего наружу не просочилось правдивого об истинном положении дел в писательской организации. Здесь не напечатаю — может, в Москве пробью, но я обо всем напишу, чтобы читатели узнали, каково нам, русским, на самом деле здесь приходится...

И тут на трибуну поднялся Горохов. Он какое-то время молчал, шелестел клочками бумажек, зажатых в кулаке, потом медленно заговорил. Куда ему было до опытной говоруньи Майи Брык! Слова из Георгия Сидоровича с трудом лезли, будто во рту у него перегородка. Он часто откашливался, встряхивал головой, как конь ретивый, но постепенно его голос набирал силу, а то, что он не сладкоголосый болтун, наоборот, придавало его словам силу и достоверность, чувствовалось, что человек говорит о том, что у него наболело на душе. А говорил Горохов вот о чем:

— ...разворачиваю сегодня газету, читаю про Осинского, Бородулина, Конторкина, Минского и Киевского, какие они талантливые! Начинаю читать их книги, и меня берет оторопь: серость, безъязыкость, банальщина. Уж в этом я понимаю, все-таки профессионал, меня, как иного доверчивого читателя не проведешь. И каждый из них подается, как пострадавший в «застойный» период, а вот, дескать, сейчас получили эти литераторы возможность говорить в полный голос правду... Так они же в полный голос врали во времена Сталина—Хрущева—Брежнева! И в этой же газете их за это хвалили! Что же такое получается, товарищи? Кого обманывают? Осинский, Бородулин, Боровой, Тарасов были даже награждены за свое вранье, а теперь корчат из себя страдальцев!

В зале поднялся шум. Я видел, как Саша Сорочкин демонстративно заскрипел креслом, отпустил реплику, затем встал и вышел из зала. Майя Брык повернулась к Кремнию Бородулину и громко о чем-то заговорила.

И другие из группы Осинского возмущенно двигались, хлопали, как школьники, только не партами, а сидениями откидных кресел. Но Георгия Сидоровича не удалось сбить с толку, по-видимому, он уже, как и другие противники Осинского, давно раскусил эту манеру наших литераторов шуметь, скрипеть стульями, громко выражать свое возмущение, выходить из зала. Как бы там ни было, переждав шум, он спокойно продолжал:

— Или еще одно. Два года назад нам, как кота в мешке, привезли нового секретаря Союза писателей Геннадия Перова. Мы его никогда и в глаза не видели, не читали ни одной книжки, а его сразу в рабочие секретари! Тут же в двух издательствах вышли его книжки, толстый журнал напечатал новый роман о любви. Товарищи, есть тут кто-нибудь в зале, кто смог до конца дочитать эту пошлятину, чистой воды графоманию? Это ниже всякой критики. И что вы думаете? Тут же появилась в газете хвалебная рецензия Ефима Беленького, где Геннадий Перов назван чуть ли не классиком! Тут даже «Литературная газета» возмутилась и напечатала разгромную рецензию. Что же такое у нас делается? Кого обманывают? Это же мафия! Другого слова я просто не нахожу...

Последние слова Горохова потонули в диком шуме, в который вплетался и топот многих ног. Председатель Боба Нольский, сочувственно глядя на разбушевавшихся литераторов — правда, в зале было полно и не-литераторов, — не торопился навести порядок. Напустив на длинное лицо серьезность и приблизив к широкому рту микрофон, громко произнес:

— Товарищи, у Горохова еще одна минута... Потерпим?

Нольский за Осинского горой! На каждом собрании его хвалит, называет писателем первого эшелона. Правда, я не понял, что он имел в виду: Осип Осинский — локомотив, который тащит за собой целую вереницу серых пульмановских вагонов, набитых горлопанами и бездарями? Нольский, в сером костюме, при галстуке, с вьющейся седой шевелюрой, выглядел довольно внушительно. Длинное лошадиное лицо все время сохраняло озабоченное выражение. С него потом спросится, если он не осадит Горохова. Стоя, чтобы в зале видели, что он не дает оратору лишней минуты, Нольский постукивал указательным пальцем по циферблату своих часов. Весь вид его выражал вынужденную терпеливость, мол, он готов заткнуть рот Горохову, но у нас демократия...

— Мне стыдно быть членом такой писательской организации, как наша, — напоследок выпалил разгневанный Георгий Сидорович. — Когда-то Ленинград славился на всю страну громкими именами талантливых писателей, а теперь? Где они, таланты? Одна серость... Что, не нравится? Отвыкли с этой трибуны правду слышать? Болтаете о перестройке, а сами готовы любому, кто горой за нее, глотку перегрызть! Зачем вам перестройка, если вы и без нее жили в свое полное удовольствие! Но одного многим из вас не избежать: как только издательства перейдут на хозрасчет, вас не будут издавать, потому что книги многих из сидящих тут в зале и называющих себя писателями никто не покупает. Об этом сейчас толкуют работники книготорга на наших редакционных советах... Да, тут Майя Брык попыталась скомпрометировать Андрея Волконского, так это Моська лает на слона... Андрей Волконский — известный в стране писатель, его книги не купить, и в библиотеках они не стоят на полках. И хотя о нем последние годы не пишут и всячески зажимают после того, как он, вроде меня сегодня, выступил против Осинского и групповщины в нашем союзе, он, пожалуй, сейчас один из самых талантливых писателей в Ленинграде, да и не только в Ленинграде...

В зале опять поднялся шум, беспорядочные выкрики, дробный топот. Саша Сорочкин снова появился в зале, демонстративно прошел по проходу к первому ряду и, гневно жестикулируя обеими руками, выкрикнул:

— Регламент! Долой с трибуны! Хватит!

Польский тоже неистово колотил по графину с водой карандашом, красноречиво показывал на свои часы. Мне даже показалось, что он сейчас подойдет к трибуне и за рукав стащит с нее Горохова.

— ...Пора оценивать современных писателей по популярности их у читателей! — выкрикнул в микрофон Георгий Сидорович. — Наши-то воспетые критикой «короли» почти все оказались голыми! И верю, что придет время, когда с них спросится, за что они получали премии, ордена. За то, что помогали в застойные годы гробить настоящую талантливую литературу выпячивать на первый план себя?..

Под рев и топот зала Горохов сошел с трибуны. Некоторые что-то резкое выкрикивали ему в лицо, а другие, наоборот, вставали и жали руку, явно одобряя его выступление.

— Объявляется перерыв на пятнадцать минут, — пробился, наконец, сквозь шум и гам голос председателя. — После перерыва первым выступит Осип Маркович Осинский...

Честно говоря, я не ожидал такого от Горохова! Я послал записку, мне захотелось поддержать Гошу, но слова мне не дали. Это уже не в первый раз. Председательствующий знает кому нужно давать выступить... Опять же «своим».

С Георгием Сидоровичем мне тоже не удалось поговорить: на меня вдруг накатилась такая зеленая тоска, что я плюнул на все и ушел с собрания. Я и так знал, что Осинский двинет тяжелую артиллерию на штурм, вслед за ним выступят Конторкин, Бородулин, Сорочкин, Тодик и Додик... И все они накинутся, как яростные коршуны, на Горохова. И вряд ли кто осмелится вступиться за него. Самые известные писатели редко посещают эти сборища.

И все-таки молодец Гоша Горохов! Давно я не слышал в этих стенах такого смелого выступления. Чувствовалось, что он еще многое мог бы выложить, но ему не дали... Кстати, для Осинского время никогда не регламентируется. Он хозяин и говорить может, сколько ему вздумается. И Боба Нольский никогда не прервет его и не покажет на свои часы, дескать, пора и закругляться... И Саша Сорочкин будет сидеть тихо, как мышь, и зачарованно смотреть в рот своему шефу И попробуй кто-нибудь скрипнуть креслом или громко кашлянуть, тут же на него обратятся гневные взоры присутствующих. Что за чертовщина получается? Одним литераторам Союз писателей — мать родная, а другим — злая мачеха? Одни чувствуют тут себя, как дома, а другие — в гостях? До каких же пор такое будет продолжаться? И это происходит в наши дни, в годы великой перестройки в нашем обществе! Почему же перестройка обходит стороной наш Союз? Почему некоторым писателям, имеющим достоинство, собственное, а не групповое мнение, свою позицию, приходится так трудно в Ленинграде? Я не знаю ни одного русского писателя, которого бы экранизировал «Ленфильм», ни одной пьесы за последние годы не поставил ни один из театров. И там безраздельно властвуют Осинский и его компания. По телевизору показывают только их лица, по радио звучат их песни, радиопостановки по их произведениям. Секретари Союза писателей, тщательно подобранные Осинским, Тарасовым и Беленьким, верой и правдой служат им. Все прибрано к рукам, все контролируется. И разве можно допустить, чтобы в журнал пришел «чужой»? Например, я, Андрей Волконский? Ни в коем случае! Нам нужны только свои — таков закон групповщины. Помнится, когда много лет назад секретарем Союза писателей стал Тарсан Тарасов, то Вороньков упрекнул его, мол, он на все ответственные посты в Союзе назначил своих приятелей. Тарсан с обезоруживающей улыбкой протяжно, бабьим голосом ответил: «А зачем мне чужие, Алеша? Мне и нужны лишь свои! Был бы ты свой, я б и тебе дал должность...»

Воронькову — он сам об этом рассказывал, — как говорится, и крыть было нечем...

Я вышел на Кутузовскую набережную. Нева была тихой, чистой, будто впаянные в нее, молчаливо застыли на фарватере подводные лодки. Они уже были украшены разноцветными электрическими лампочками. Глядя на Литейный мост, по которому медленно полз сине-желтый троллейбус, я дал себе слово: не пойду ни на какую писательскую службу, хотя бы умирал с голода! Лучше буду выступать на бюро пропаганды художественной литературы перед читателями, за это тоже платят. И как член редсовета буду брать рукописи на рецензирование. Как-нибудь переживу трудные времена. Я верил, что владычество Осинского долго не продлится. Время-то другое! Да и многие русские писатели, которые раньше, склонив перед ним головы, помалкивали, теперь выпрямляются, становятся смелее. И примером тому нынешнее выступление Георгия Горохова.

Дожидаясь, когда на светофоре исчезнет красный человечек с растопыренными руками и ногами и вместо него появится похожий на кузнечика зеленый, я стоял на краю тротуара и смотрел на проносящиеся по влажному асфальту машины. Крыши зданий были окрашены в нежно-розовый цвет. На другой стороне улицы дежурили молодые люди с красными повязками дружинников и полосатыми жезлами в руках, неподалеку приткнулась к тротуару желто-синяя милицейская машина с мигалкой. Крепко взялись и за пешеходов работники милиции! Если раньше толпы валили через проезжую часть невзирая на красный сигнал, то теперь терпеливо ожидают зеленого, даже когда и машин не видно. И все-таки длительная и упорная борьба милиционеров с нарушителями дорожного порядка далеко еще не закончена: нет-нет и перебежит какой-нибудь торопыга дорогу в неположенном месте или пожилой пенсионер тупо, как танк, идет на красный свет, не обращая внимания на сигналы водителей.

В прошелестевшей черной «Волге» вроде бы мелькнуло лицо Термитникова. Он без шапки, редкие белые волосы с серебряным отливом чуть взъерошены на затылке. Алексей Павлович меня не заметил, его сумрачный взор устремлен вперед. Номера его машины я не знал, потому с полной уверенностью не мог себе сказать, что это был мой друг. Увидел бы меня — остановился, не проехал мимо. И потом, многие начальники похожи друг на друга. Даже сидят в персональных машинах одинаково: прямо, будто аршин проглотили, и взгляд у них рассеянно-отвлеченный. Прохожих вроде бы и не видят, мысленно углубившись в свои важные государственные дела. Интересно, Комлева из жилуправления так же сидит в «Волге»? Или у нее нет персональной машины?..

Не успел я переступить порог квартиры, как услышал настойчивый телефонный звонок. Не сняв грязной обуви, метнулся в свой крошечный кабинет и снял трубку.

— Але, ты дома? — услышал я до боли знакомый голос. И тут же возникло передо мной ее круглое лицо с небольшими глазами, пухлый розовый рот, аккуратный прямой носик...

— Ты что молчишь, Андрей? Не узнал?

Я не очень-то запоминаю голоса по телефону, но чуть гортанный мелодичный голос Светы Бойцовой я узнал бы из тысячи. А молчал я потому, что мне нечего было сказать.

— Ты не хочешь меня видеть? — со свойственным ей нахальством напирала она. — Я тут близко, у метро «Чернышевская», если хочешь, могу зайти...

Глава двадцать третья


1

Мы лежим с ней на диван-кровати, мягкий свет бронзовой лампы освещает ее округлое лицо: длинные черные ресницы полуопущены, завитки густых русых волос обрамляют порозовевшие гладкие, с чуть заметным пушком щеки. Я до сих пор не знаю, какого цвета у нее глаза: светло-серые или бледно-голубые. Они небольшие и совершенно не отражают ее внутреннее состояние. Про такие глаза не скажешь, что они — зеркало души. Скорее — отражение внешнего света. Так, бывает, солнце отражается на стене. Сердится Света Бойцова или радуется — глаза не меняются, так же спокойно она смотрела на меня, когда перед своим замужеством провожала в деревню, так же смотрит и сейчас, неожиданно придя ко мне от своего молодого мужа. И нет в ней раскаяния, угрызений совести. Света никогда ни в чем не считает себя виноватой. Она, как бабочка, порхает с цветка на цветок, взмахивает своими красивыми крыльями и летит лишь туда, где нектар слаще...

У нее узкие смуглые плечи, высокая округлая грудь нерожавшей женщины, длинные ноги, полные бедра. Света знает, что она соблазнительна. Она часто мне повторяет, что, когда наведет на себя лоск и выйдет на проспект, транспорт останавливается... Я верю ей. Редкий мужчина не оглянется на высокую стройную женщину с походкой павы. Что бы она ни надела, все на ней сидит как влитое. У нее ровный, спокойный характер, она неизменно пребывает в хорошем расположении духа, у нее отличный аппетит. Например, она любит куриную гузку, жирную пупырчатую кожу, которую я не могу заставить себя съесть.

Я полагал, что между нами все кончено, и мне казалось, что полностью освободился от ее чар, но когда она неделю назад позвонила и сказала, что сейчас зайдет, я... с вдруг вспыхнувшей радостью и волнением распахнул перед ней дверь. Мне хотелось посмотреть ей в глаза, увидеть в них сожаление о своем поступке, но ничего подобного я не увидел: глаза были, как всегда, пустыми, улыбка милой и добродушной. Она привычно вошла в прихожую, раздевшись, попросила тапки, перевесила мой плащ на другую вешалку, раньше на этом месте висело ее пальто, вот и сейчас оно заняло свое место.

— У тебя ничего не изменилось, — с улыбкой проговорила она, пройдясь по комнате и заглянув на кухню.

— Мы изменились, — с ноткой горечи произнес я.

— Я постарела? — кокетливо поинтересовалась она, мельком взглянув на себя в овальное зеркало в прихожей.

— Нет, ты все такая же... красивая, — признался я.

— И ты в порядке, — милостиво ответила она. — Молодой, энергичный. Ну, рассказывай, много у тебя за это время было женщин?

Мы с ней не виделись больше чем полгода, и была у меня лишь одна женщина — Ирина Ветрова.

— Расскажи лучше ты о себе, — попросил я.

Но Света никогда не рассказывала о своих поклонниках, ничего не стала рассказывать и про своего мужа, ограничившись лишь замечанием, что он моложе меня и у него нет постоянной работы.

— Жулик? — напрямик спросил я.

— Я его делами не интересуюсь, — нахмурившись, уклончиво ответила Света. Больше она на эту тему не пожелала разговаривать.

Вот так, помимо моей воли снова в мою жизнь вошла Света Бойцова.

Есть в нашей жизни женщины, которые, наверное, в душе всегда с нами. Изменяют они нам, уходят к другому, даже замуж выходят, но стоит им снова появиться — и мы радостно встречаем их. Да, Света Бойцова имеет власть надо мной. Она знает, что она моя женщина, и умело пользуется этим. Я у нее, как у бережливого человека сберегательная книжка, — на черный день. Когда Свете муторно, когда ей надоест другой или она ему, Света знает, что у нее есть Андрей Волконский, который никогда ее не оттолкнет, какую бы гадость она ему ни сделала. Женщина безошибочно чувствует, над кем она имеет власть. Может, я не один у нее такой. Есть и еще, кто всегда охотно ее примет. Я уже говорил, что если она уходила от меня к другому, то надолго. Иногда на целый год, а потом всегда возвращалась, будто к себе домой, ничуть не сомневаясь, что я ее ждал, что я ей рад. И ей незачем было оправдываться, лгать, изворачиваться. То, что было, прошло, нужно жить настоящим, и не стоит далеко загадывать на будущее.

Мы встречаемся со Светой два раза в неделю. Она сама сказала, в какие дни она сможет ко мне приходить. Будучи четким человеком в своих финансовых делах, она была необязательной во времени, могла сказать, что придет в пять, а заявлялась в семь и позже.

— Ну что я могу поделать, если всегда опаздываю? — невинно глядя на меня, оправдывалась она.

Конечно, если бы с Ириной у меня все было в порядке, возможно, я снова и не сошелся бы со Светой. Но она каким-то внутренним безошибочным чутьем знала, что я ее не оттолкну. Сколько раз я клялся себе, что, если она позвонит, не отвечу ни слова — повешу трубку. Она звонила, я слушал ее невозмутимый голос, и у меня не доставало силы воли прекратить этот разговор. Мне нравилось слушать ее, хотя ничего нового и умного она и не произносила. Передо мной возникало ее круглое лицо с маленьким розовым ртом, спокойные светлые глаза, мягкая улыбка. Когда она сидела на кухне за столом, ее длинные ноги в коричневых колготках протягивались от стены до стены. Кухня у меня была вытянутая, узкая. Мне нравилось смотреть на нее, доставать ей из холодильника еду. Света очень любила цыплят табака, я для нее их готовил, и мне не приходило в голову, что у плиты должна бы она стоять, а не я. Такие мелочи меня не волновали. За годы холостяцкой жизни я привык все делать сам, и Света, в отличие от Ирины Ветровой, никогда не говорила, что крутиться у плиты — это не мужское дело. Мне, как любой «хозяйке», хотелось, чтобы меня похвалили за мои кулинарные старания, но Света на вопрос, как удались котлеты или суп, скупо роняла: «Нормально».

— Так кто она? — спрашивает меня Света. Глаза ее устремлены на потолок. Наверху нынче тихо, по-видимому, мои мучители еще не пришли. — Высокая? Красивая?

Я не умею врать и, конечно, рассказал ей про Ирину. Пусть не думает, что без нее для меня жизнь остановилась. Внешне Света ничем не проявила своего неудовольствия, но по ее тону я понял: ее глубоко уязвило, что я вместо того, чтобы денно и нощно страдать и думать о ней, завел другую женщину. И, кажется, красивую. Это как-то не укладывалось в Светином представлении обо мне. Она, очевидно, полагала, что пока она развлекается с очередным возлюбленным — она это называла «жизнь устраивает», — я должен терпеливо дожидаться, пока она сама не сообразит, что «жизнь не устроилась»...

— Все женщины, которые нам, мужчинам, нравятся, для нас самые красивые на белом свете, — философски заметил я.

Светлые брови ее сдвинулись, у маленького рта залегла неглубокая морщинка. На круглом подбородке чуть заметно выступала бородавка.

— Она красивее меня?

— Ну как тебе сказать... — замялся я. Кто из них красивее, честно говоря, я и сам не знал. Обе, на мой взгляд, красивые, но каждая по-своему. Света, может, и эффектнее, но попроще, я бы даже сказал — примитивнее. У Ирины сочетание внешней и внутренней гармонии, в ней больше духовности, интеллекта, безусловно, она умнее Светы, у которой над всем преобладает практичность. Если любой мужчина, обративший внимание на Свету, может подойти к ней и заговорить, то с Ириной этот номер может и не пройти. В Ветровой нет той доступности, которая присуща Свете. Прежде чем попытаться приударить за Ириной, мужчина несколько раз подумает, как бы не получить резкий отпор. А это не каждому по душе...

— Говори правду, — потребовала Света. Она на вид была невозмутимой, мягкий овал ее профиля был по-детски невинен, но я знал, что в Свете сейчас бушует вулкан. Она была злопамятной и долго не прощала обид. Но я вовсе и не собирался ее обижать. Если уж на то пошло, она сама меня крепко обидела тем, что подлым образом вышла замуж за другого... Или опять, уж в который раз, просчиталась? «Не устроила свою жизнь?»

— Мне Ирина нравится, — сказал я.

— А я?

— А тебя, наверное, люблю, — признался я. И подумал про себя: все-таки скотина ты, Андрей! Нравится Ирина Ветрова, а лежишь в постели со Светой Бойцовой. И тебя вовсе не мучают угрызения совести. Но в этом виновата Ирина: я ей несколько раз делал предложения, и каждый раз она мне отказывала... Интересно, а если бы я женился на Ветровой, мог бы вот так снова лежать рядом со Светой? На этот вопрос я не смог бы себе ответить... Если уж на то пошло, нет такой женщины на свете, которую нельзя было бы уговорить выйти за тебя замуж. Значит, не очень уж сильно я уговаривал Ирину. Какая-то игра: я ей предлагаю руку и сердце, она отказывает. Меня это уже давно перестало уязвлять, а она вроде довольна, что я больше не настаиваю...

— Я сама не знаю, почему у нас с тобой все так сложно... — помолчав, сказала Света. Лицо ее стало мягче, видно, мое признание как-то успокоило ее, точнее, ее уязвленную гордость. Как бы Света ни поступала, сколько бы ни делала мне подлостей, она по-прежнему считала меня своей собственностью и не хотела бы с другой делить. Странная женская логика!

— ...иногда мне кажется, что я тебя ненавижу. Я отдала тебе свои лучшие годы, а ты так и не сделал мне предложения!

Это верно, на Свете жениться мне не хотелось. Правда, будь у нас ребенок, я женился бы. Но у Светы, по-видимому, никогда не будет детей. Неудачный аборт, а их она сделала немало, или что-то другое, но забеременеть ей очень трудно, а если и забеременеет, то не удастся сохранить ребенка. Так ей сказали врачи-гинекологи. И потом, как сделать предложение женщине, если она в любой момент может предать тебя? А Света может предать. И не только может, но обязательно предаст, это у нее в крови. И то, что она совершит, даже предательством не посчитает. Ну что такого? Она взяла и ушла к другому свою «жизнь устраивать», но потом-то вернулась!..

— Ты знаешь, почему, — ввернул я.

— Я знаю, что была бы тебе плохой женой...

— Неверной, — снова вставил я.

— Ты старше меня, умнее, вот и воспитывал бы меня, — нашлась она.

— Видишь ли, дорогая, мне еще нужно и книжки писать, — сказал я. — Наверное, это главное в моей жизни. А бегать по стране, искать свою сбежавшую женушку для меня было бы очень уж хлопотно.

— Откуда ты знаешь, что я сбегу?

— Было же такое.

— Мы не были мужем и женой, — резонно ответила Света.

Может, я просто трус?

— Если бы для тебя работа не была самым главным в жизни, если бы ты не уезжал на все лето в свои Петухи, может, ничего бы и не случалось... Я ведь не виновата, что в городе...

— ...транспорт останавливается, когда Света Бойцова выходит на Невский, — язвительно заметил я.

— Мужчины ко мне пристают, что я могу поделать?

— Мужчины пристают лишь к тем женщинам, которые...

— Ты знаешь, что я не проститутка, — перебила Света. — Если у меня мужчина, я ему... — скосив голубой глаз на меня, она запнулась, — ...стараюсь не изменять. Ну разве что в компании, когда много выпью шампанского, кто-нибудь меня и прихватит... Почему ты никогда не ходишь со мной в мои компании?

— Я ведь не нанимался к тебе пастухом, — сказал я. — И потом, твои компании мне не нравятся.

— Как же, ты — писатель, а мы — простые смертные.

— Я не могу весь вечер сидеть за столом и слушать ваши разговоры про шмотки, наряды, бабки...

— А я не могу вечерами торчать дома, смотреть телевизор, мне даже твой видик надоел! Я — молодая красивая женщина, мне нужны компании, подруги, острые ощущения...

— Поэтому я на тебе и не женился, — вздохнул я. — Не хотел сделать тебя несчастной.

— Пожалел, значит? Только кого: меня или себя?

— Нас обоих, — улыбнулся я.

— А на этой Ирине Ветровой ты готов жениться?

— Я-то готов, а вот она упирается.

— Значит, у вас все наоборот? — злорадно покосилась на меня Света.

Я смотрел на пыльную деревянную тарелку у самого потолка, на которой был нанесен восточный орнамент. Коричневая покрытая лаком тарелка вдруг напомнила мне плоское лицо Александра Ильича Толстых. Вот кто, скорее всего, стоит между мной и Ириной Ветровой! В жизни ничего гладко не бывает, если хочешь чего-то добиться, нужно преодолевать трудности, разные препятствия. Но Толстых — это трудноодолимое препятствие. Ирина его знает много лет, а меня — менее года. Александр Ильич — ее начальник.

Он очень обходительный, интеллигентный. Он ничего не требует от нее, наверное, не предлагает и жениться. У него ведь семья, дети, а для перспективного руководящего работника развод — это шаг назад в карьере. Да и не думаю, чтобы Ирина хотела за него выйти замуж. Ее покойный муж Аркадий Крысин надолго отбил у нее охоту быть чьей-то женой.

— О чем ты задумался? — легонько толкнула меня в бок Света.

— Странная штука получается, — заговорил я. — Мужчина и женщина созданы друг для друга, только благодаря им род человеческий продолжается на планете. И вместе с тем почему-то так трудно им найти путь друг к другу. Вся история человечества — это и трагедии на почве любви, поиск идеала женщины или мужчины, создание и разрушение семьи, всплески невиданной страсти, трагические измены, ненависть, смерть. Став взрослыми, мужчина и женщина ищут друг друга, наконец находят, какое-то время счастливы, потом наступает отрезвление, начинается бессмысленная борьба за главенство в семье, борьба постепенно переходит в ненависть. И вот они уже ненавистны друг другу. Семья превращается в ад. Страдают все: муж, жена, их родители и больше всех — дети. Почему такое случается?

— Я бы не страдала из-за кого-то, — помолчав, ответила Света. — Я понимаю, что сейчас я еще не готова стать хорошей женой, мне хочется погулять, повеселиться, я с ужасом думаю о том, что должна буду стоять у плиты, стирать пеленки, нянчить детей, угождать мужу... Мне нравится, когда меня носят на руках, когда мне угождают. Стоит ли ради замужества терять все это?

— Ты же пошла на это, — возразил я.

— Муж занимается хозяйственными делами, а я — в магазине. Он не работает, вот пусть и обслуживает себя и меня...

— Выходит, ты и тут выгадала! — сказал я.

— Я его не люблю, — сказала Света.

— Зачем выходила замуж?

— Чтобы испытать все то, что ты сейчас так живо нарисовал в своем воображении... Я никого не люблю.

— Себя-то ты любишь, — усмехнулся я.

— А кто себя не любит? — посмотрела она мне в глаза, что довольно редко делала.

— Я не люблю себя, — сказал я. — Даже презираю иногда... Зачем ты позвонила мне? — голос мой помимо воли зазвенел. — Зачем пришла? Если раньше ты хотя бы распоряжалась собой, то теперь ты чужая. Ты спишь с другим мужчиной, который готовит тебе завтраки и ужины. И от этого другого мужчины ты тайком приходишь ко мне!

— Ты хочешь, чтобы я ему все рассказала?

— Ты не расскажешь! Зачем тебе лишние заботы.

— Он знал, на что шел, когда потащил меня в загс... Знает, что я не люблю его.

— Значит, он тебя любит?

— Еще бы ему не любить! — как-то странно вырвалось у нее.

— Ничего не понимаю, — снова сник я.

— Андрей, тебе плохо со мной? — Теперь она повернулась вся ко мне. — Я рядом, мне хорошо с тобой, лучше, чем с ним. Чего тебе еще нужно?

— Действительно, чего еще мне нужно!

— Ты хочешь, чтобы я разошлась с ним?

— Зачем ты вообще выходила замуж?

— Но ты бы на мне все равно не женился, я это знаю. Я ведь...

— Сколько раз меня предавала! — вырвалось у меня с горечью. — А теперь предаешь своего мужа.

— Меня вдруг потянуло к тебе, Андрей! Это правда. Ты веришь мне?

— А потом потянет к другому...

— Я ведь не виновата, что я такая, — вяло оправдывалась Света. — Когда я выходила замуж, я не думала, что снова приду к тебе.

— Лучше бы ты не приходила...

— Я сейчас встану и уйду, — помолчав, сказала она. Голос ровный, однако лицо стало напряженным. Даже обычно розовые щеки чуть побледнели. Я знал, она ждет, что я отвечу. Промолчать? Тогда она действительно встанет и уйдет. Может, надолго. Рано или поздно снова вернется, но сейчас точно уйдет... Хочу ли я этого? Моя рука сама собой касается ее плеча, большой упругой груди, пальцы перебирают густые русые волосы. Нет, мне не хочется, чтобы Света уходила. Горькое у меня с ней счастье, но все-таки счастье...

— Андрей, мы, наверное, никогда с тобой не расстанемся, — негромко произнесла она. — Мне без тебя плохо. Я все время вижу твое лицо, вспоминаю твои руки, губы, глаза..  Когда у нас с тобой все хорошо, у меня и настроение прекрасное, а когда мы в ссоре — все из рук валится... — и вдруг без всякого перехода: — Эта... Ирина тебя не будет так любить, как я. Ты познакомь меня с ней. Если она мне понравится, тогда я буду спокойна за тебя. Все твои женщины не стоили тебя. Так, вертихвостки! А я хочу, чтобы ты был счастлив.

— С другой?

— Я же сказала, мы никогда не расстанемся. Я это чувствую.

— А я — нет.

— Я только посмотрю на нее. Познакомь, Андрей?

— Ради Бога, — улыбаюсь я. — Хочешь, я позвоню ей? Или нет, лучше пойдем к ее институту и встретим?

Света долго молчит, потом решительно встает и начинает одеваться. Все движения ее медлительные, плавные. Я люблю смотреть, когда она раздевается и одевается. Каждую вещь, снятую с себя, встряхнет, внимательно рассмотрит, свитера или шерстяные кофты обязательно вывернет наизнанку — до сих пор не понимаю, зачем она так делает? — Руки у нее тонкие, пышноволосую голову наклоняет то в одну сторону, то в другую. Присев на край тахты, натягивает на длинные ноги колготки.

Света не торопится заканчивать свой туалет. Высоко поднимает то одну ногу, то другую, будто любуется ими. Я ей несколько раз говорил, что лучше бы вместо колготок она надевала чулки с резинками на поясе. Это более женственно, на мой вкус, но у Светы свои представления, что ей хорошо, а что нет. Весь мир одет в колготки и джинсы, зачем же ей что-то менять? А время чулок с подвязками давно ушло в прошлое... Но рано или поздно прошлое возвращается. Сколько лет мужчины и женщины носили узкие брюки, джинсы в обтяжку, а теперь влезли в просторные штаны-бананы, свободные куртки со свисающими плечами, причем сшитые из грубой материи. Мне эта мода не нравится, все должно быть в меру. Правда, смешно видеть в старых фильмах героев-любовников в безобразных широченных брюках с отвисшим задом, подпоясанных ремнем под самый дых, но не менее безобразно выглядят на стройных девушках «бананы», широкие куртки. Неужели не понимают, что это делает их мужеподобными?

Света меня не стесняется, она разгуливает по квартире голышом, и я не нахожу в этом ничего вульгарного. Лишь тоска сжимает сердце: так же, наверное, Света ведет себя и в другом доме. И другой мужчина с удовольствием смотрит на нее...

2

Я проводил ее до метро «Чернышевская». День был пасмурный, небо висело над самыми крышами, холодный ветер заставлял прохожих прятать носы в воротниках зимних пальто. Лицо у Светы порозовело, в светло-серых глазах умиротворенное выражение. На нее никакая погода не действует, у нее свой внутренний микроклимат, ее барометр почти всегда показывает «ясно». Свете нужно на работу. Она заведует отделом верхней одежды в комиссионном магазине, всегда может вырваться, якобы в торг или на склад. Она подставляет мне губы, с улыбкой говорит:

— Я тебе позвоню... в понедельник, хорошо? Или во вторник. Мне все равно нужно в «Апрашку».

«Апрашка» — это «Апраксин двор», где помещается ее торг.

— Позвони, — повторяю я. Мне жаль, что она уезжает. Вместе с ней ушла от меня и кратковременная радость.

Шагая по шумному проспекту Чернышевского, я начинаю копаться в себе: почему я дрогнул и снова встретился с ней? Я же клялся, что этого больше не будет. Нет, я не жалею ни о чем. Ближе Светы все равно у меня никого нет, но она уже не моя, да и раньше-то вряд ли мне принадлежала... И меня не мучат угрызения совести перед Ириной Ветровой. Ирина последнее время снова отдалилась от меня. Мы изредка встречаемся, нопрежней близости не ощущаем. По крайней мере я. Она всерьез взялась под бдительным руководством Александра Ильича за диссертацию. Может, зря я ее виню за отчужденность? Я никогда не считал ее очень уж умной, хотя и дурочкой Света никогда не была. Оказывается, меня она знает лучше, чем я сам себя. Ведь не я ее «достал», как теперь модно выражаться, а она меня: взяла и позвонила. У меня хватило бы характера не встречаться с ней всю оставшуюся жизнь. И она это знает. А какое у нее было уверенное выражение лица, когда мы шли по улице, — будто я ее собственность. И Ирина тут ни при чем. Будь у нас с Ириной самые наираспрекраснейшие отношения, я все равно бы Свету не послал к черту.

А стоит ли в чем-то упрекать себя, заниматься самоедством? Тебе было хорошо со Светой. Даже очень хорошо. И мысль, что у нее есть теперь муж, не остановила тебя, не отравила наслаждение, которое она подарила тебе. Чего же ты терзаешься? За что казнишь себя? Ты ждал ее звонка, потому и не смог повесить трубку. Ты ответил ей: «Приходи!» И она пришла, а раз так, нечего дурака валять. Жди теперь, когда в следующий раз позвонит. И снова начнутся дни и часы ожидания встречи, если раньше Света могла переночевать у меня, то теперь будет торопиться домой. Меня это будет бесить, вспыхнет чувство ревности. Только бы не опуститься до того, чтобы выпытывать у нее с кем ей лучше — со мной или с мужем?..

И все это называется жизнью? Карусель. Все движется по кругу. И никуда от своей судьбы не уйдешь. Сам виноват, надо было жениться на Свете. Одно время она очень хотела этого, даже подталкивала меня, а я, разочарованный семейной жизнью с Лией, упирался. И все же, если бы я на ней женился, может, все было бы иначе?.. Из милой, обаятельной девушки нужно было сделать жену, подругу. Иначе я не мыслил свою семейную жизнь.

Света представляла свою жизнь с писателем, как праздник: сплошные заграничные поездки, дома творчества, большие деньги, которые можно тратить направо и налево... А то, что вместо вожделенной Европы она поедет в глухую псковскую деревню Петухи и вместо праздничной беготни по фирменным магазинам будет стоять у плиты или часами стучать на пишущей машинке, ей и в голову не приходило. Жизнь с писателем, на которого не сыплются награды, премии, переиздания, — не такой уж рай. У настоящего писателя всегда на первом месте работа. А хорошо работать он может лишь в тиши, вдали от городского шума и суеты. Это лишь папа Хемингуэй мог сидеть за столом в кафе — в одной руке рюмка, а в другой карандаш — и строчить свои короткие рассказы с подтекстом. У нас, советских писателей, так не принято. Да и кафе таких уютных у нас нет. Проходной двор, забегаловка. Представляю, как бы удивился народ, если бы я приперся в вонючую столовку, занял грязный, с жирными пятнами стол и выложил на него пишущую машинку! Наверняка за сумасшедшего бы приняли.

3

Я прислонился к гранитному парапету и стал смотреть на Неву. Почему вода в ней всегда кажется жирной и тяжелой? Наверное, уже прошел последний лед, чайки кружили над сточными трубами, откуда выливалась беловатая мутная канализационная вода. Неподалеку удили окуней и плотву рыболовы. У одного были три длинные удочки и низкий складной стул, на котором он восседал. В трехлитровой банке плавали пойманные окушки. Рядом шумели машины, по Литейному мосту грохотали трамваи, а рыболовы, будто отгороженные от всего этого невидимой глухой стеной, жили в своем маленьком мире, ограниченном парапетом. На серой башне Финляндского вокзала черные стрелки круглых часов показывали четверть шестого. Дымчатая пелена над Невой была пронизана желтым неярким сиянием, над крейсером «Аврора» совершали свои плавные круги чайки. Их резкие крики доносились до меня. Я с удивлением прислушивался к себе: когда-то волнующие запахи весны будоражили меня, призывно манили в неведомую даль. Коснувшийся моих ноздрей запах талой воды вызывал в памяти неясные картины детства, когда мы, детдомовские мальчишки, после уроков вскапывали на подсобном участке землю, слушали песни скворцов. И хотя мне работа эта не нравилась, я все равно испытывал радостное ощущение свободы, что ли? Весна, ее пахучее дыхание наполняло меня, да и других ребят. Я видел, как то один, то другой, опершись на лопату, задумчиво вглядывался в даль. На нас на всех были одинаковые серые куртки и крепкие башмаки, но думали мы все по-разному.

Почему же сейчас я не испытываю былого волнения? Возраст? Или в моей жизни столько перемен, что ожидание новых уже не вызывает трепета? Но одно я почувствовал — это облегчение. Давившие меня заботы, настырные преследования Осинского, квартирные дела — все это показалось временным, мелким, не стоящим той затраты умственной и духовной энергии. У меня есть Петухи, где хорошо работается. И длинная цепкая рука Осипа Марковича Осинского уж туда-то не дотянется. Что такое русская деревня, он и представления не имеет, разве что из книг. Дачи Осинского, Беленького, Тарасова, Окаемова рядком стоят в Комарово: Их железные крыши усыпаны сосновыми иголками, зеленые заборы из металлической сетки отхватили по приличному куску чистого соснового бора. На этих тихих дачах решаются судьбы русских писателей... Здесь Осинский и его ближайшие соратники разрабатывают свои хитроумные ходы против нас. Как посильнее прижать в издательствах, как припугнуть смельчаков, выступивших против групповщины, а значит, против них. Сюда приглашаются издатели-иностранцы, которых обрабатывают за хлебосольным столом с выпивкой и закуской (есть, конечно, и икра с осетриной!). Вручаются им книги тех литераторов, которые верой и правдой служат Осинскому и Беленькому. И выдаются эти литераторы за надежду советской литературы. В ВААПе сидят свои люди, они тоже знают, кого рекомендовать для переводов в других странах. У них на столах список, составленный Осинским. Да и за рубежом при каждом издательстве есть референты по советской литературе, из тех самых, которые перебежали туда раньше. Бывшие советские писатели, они там, на Западе, чем угодно занимаются, только не истинно творческой работой. Дело в том, что издатели не хотят печатать их серые книги, потому что их никто не покупает. И многие бывшие известные у нас писатели с горечью пишут, что на Западе их не хотят издавать. Оказывается, только в такой отсталой стране, как Россия, они могли быть членами Союза писателей и широко издаваться, а там, за рубежом — ищи другую работу, кому повезет, становятся референтами, редакторами. Вот и сводят «бывшие» с русскими известными писателями свои личные счеты. И там действует закон групповщины: своих проталкивают, рекомендуют, а «чужих» охаивают, замалчивают.

Что-то заставило меня поднять голову и взглянуть на Литейный мост. По нему медленно, как и через все мосты в Ленинграде, полз синий, с влажной крышей троллейбус. Наверное, вожатый боится, что при более быстрой езде «усы» с проводов соскочат. В синий бок троллейбуса с квадратными окнами, сквозь которые видны были бледные лица пассажиров, впечаталась красная «восьмерка». Какое-то время троллейбус и легковая машина двигались параллельно, затем «восьмерка» резко оторвалась от синей громады и понеслась но мосту. В машине сидели Ирина Ветрова и Александр Ильич Толстых. Золотистые волосы Ирины, ее тонкий профиль и круглую розовую физиономию ее шефа я из тысячи лиц бы узнал. Куда они поехали?

Ведь только что расстался со Светой, а уже ревную Ирину! Ну почему так устроен человек? Все ему мало, подавай и ту и эту...

А «той» и «этой» тоже подавай других... Опять карусель... Ну, мало ли куда они поехали? Может, по делам службы... Могут же после рабочего дня быть еще какие-нибудь дела? Вдруг где-то повысился уровень радиации? Может, они горят на работе, хотят план перевыполнить, прогрессивку и премиальные получить...

Рыболов вдруг соскочил со своего алюминиевого с брезентовым верхом раскладного стульчика, перегнулся через парапет и суетливо заводил длинным удилищем. Я видел его напряженное лицо, выпученные глаза. Уж не подвалило ли ему редкое здесь рыбацкое счастье? Подцепил килограммового окуня или щуку? И другие рыболовы побросали свои удочки и сгрудились возле счастливчика. Даже несколько прохожих, привлеченных необычной суетней, остановились и стали смотреть. Чувствуя, что он в центре внимания, рыболов в брезентовой куртке и высоких резиновых сапогах (это он, наверное, по привычке их надел: зачем сапоги, если стоит на асфальте, а в воду все равно с берега никогда не полезет?) приосанился, стал меньше дергаться. Я видел, как дрожала сверкающая тонкая жилка, конец бамбукового удилища согнулся, с жилки срывались бисерные капли. На успевшем загореть лице рыболова выделялся крупный нос с широкими ноздрями. Кого же он все-таки подцепил? У меня из головы даже выскочили Ирина с ее шефом. Такое впечатление, что рыболов тащит из глубины по меньшей мере пудового сома. Интересно, как он сможет вытащить наверх такую крупную рыбину? У него даже подсачека нет, да им с набережной и не дотянешься до воды.

И вдруг у тех, кто сгрудился вокруг удачливого рыболова, одновременно вырвался общий вздох или стон: на маслянистой черной поверхности показалось неестественно белое, похожее на футбольный мяч безглазое лицо человека. Очевидно, женщины, потому что вокруг раздувшегося шарообразного лица тонкими черными змеями медленно извивались длинные волосы.

Лицо Медузы Горгоны мелькнуло у меня в голове. То самое лицо, на которое не смели взглянуть греческие герои, ибо тогда сразу человек превращался в каменную глыбу.

Толпа росла возле растерянного рыболова, кто-то уже отделился от нее и побежал к застекленной будке на мосту, где виднелась голова милиционера. Я медленно побрел по набережной Робеспьера туда, где был тупик. Вот он, весенний сюрприз: вешние воды принесли откуда-то мертвеца! И рыболов с набережной подцепил его на крючок. А люди-то думали, ему повезло. Вспомнились знакомые еще со школьной скамьи стихи Пушкина: «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца...»

Подходя к своему дому, я дал себе слово, что на все плюну и завтра же утром выеду в Петухи.

Глава двадцать четвертая


1

Утром я не уехал в Петухи. Мне позвонили из управления и сообщили еще один адрес дома после капитального ремонта. На улице Жуковского. Забыв про все на свете, я сразу же помчался туда. Квартира была на четвертом этаже, фасадчики еще не закончили свои работы, и весь большой шестиэтажный дом был опутан металлическими лесами. Во дворе валялись пустые бочки из-под краски, ящики с окаменевшим раствором, обрезки досок, осколки кирпичей. Пахло краской и еще чем-то ядовитым. Окна двухкомнатной квартиры выходили как раз на этот двор. Две приличные светлые комнаты (наконец-то я смогу разместить здесь свои книги!), длинный коридор, как в общежитии, семиметровая кухня, маленькая ванная, совсем крошечный туалет. Но меня все это не смущало. Алла Дмитриевна Комлева все сделала, чтобы я стал покладистым: снова отказываться и потом неделями ждать от них телефонного звонка я больше не мог. Да и не надо мне уже ничего лучшего. Бывает такое: увидишь что-то и сразу понимаешь, что это будет твоим. Тут мне жить, может, до конца моей жизни. Поэтому придется делать после строителей настоящий ремонт: заменить почти всю сантехнику, наклеить другие обои вместо ржавых полос, настлать плитку на грязный цемент в ванной и туалете, отциклевать и покрыть лаком паркетные полы, сделать антресоли, обить стены на кухне деревом.

Все-таки какая нелепость с этим капремонтом! Все, что сделали внутри квартиры строители, нужно срывать и выбрасывать на свалку. И заново ремонтировать. Неужели трудно показывать будущим жителям дома еще не отделанные внутри комнаты, чтобы они смогли по своему вкусу все сделать? Нет, в этом строители не заинтересованы: они гонят план, сдают то, что у них было намечено, а там — делай, что хочешь... Двойной труд! Дикость какая-то! Опять изъяны нашей системы. Миллионы выбрасываются на помойку... А сколько неудобств, беготни, унижений... Ведь теперь ничего стоящего в магазинах не купишь, нужно искать обходные пути... Вадимов Кудряшей нужно звать на помощь — эти все достанут, но сдерут за это три шкуры!

Я мерял шагами свою будущую квартиру, мысленно прикидывал, куда что поставлю. Мебели у меня немного: сплошные книжные секции да югославская стенка. Мой крошечный письменный стол нужно сдать в комиссионку, а купить настоящий писательский стол, старинный, с зеленым сукном...

От предстоящих забот и хлопот пошла голова кругом, но говорят же люди, что квартирные хлопоты — приятные хлопоты. Теперь придется забросить роман и заняться беготней по конторам, магазинам, кооперативщикам, искать умельцев — столяров, плотников, сантехников, электриков.

Я в тот же день дал согласие на эту квартиру. Разговаривал в управлении я не с Аллой Дмитриевной Комлевой, а с ее сотрудницей. Начальница не соизволила меня принять, да я был и рад этому. Не хотелось мне лишний раз видеть ее физиономию. В коридоре управления она прошла мимо, даже не взглянув в мою сторону. Я тоже не стал вскакивать со стула (спасибо, что хоть стулья у стены поставили!) и кланяться ей.

Настроение у меня было хорошее. Я уже давно заметил, что если случилось подряд несколько неприятностей, то, значит, скоро произойдет что-либо и приятное. В жизни так не бывает, чтобы тебе все время везло или не везло. Жизнь или судьба, как азартный игрок, бросает кости вверх, а как они упадут, кто выиграет, а кто проиграет — это всегда загадка.

Сотрудница предупредила меня, что ордер я получу не раньше чем через месяц: начальство подписывает ордера сразу пачками, так что нужно набраться терпения и ждать, мне позвонят, когда документы будут оформлены. Вместо того, чтобы расстроиться, я обрадовался: вот она, возможность на месяц выбраться, наконец, в Петухи! Заполнив несколько бланков, где я подтвердил, что квартира меня устраивает, а старую я обязуюсь отремонтировать и сдать по первому требованию, я выскочил из управления и весело зашагал вдоль Мойки к Невскому. За полчаса я пешком дойду до дома, сразу отключу холодильник, чтобы оттаял, вещи у меня уже давно собраны, упакованы и лежат на антресолях, после обеда пойду в гараж, подкачаю шины — в общем, подготовлю свою «Ниву» к поездке.

2

Собирая вещи, я неотступно думал о Свете Бойцовой. Два раза подряд она звонила, назначала свидания у меня дома и каждый раз не приходила, а я как дурак ждал ее часами... Позвонить и сообщить, что она прийти не сможет, соизволила лишь вечером. Я злился, но старался сдерживаться, понимал, что у нее работа, муж, заботы... Зачем же тогда она мне позвонила? И жила бы со своим молодым мужем. Нет, пришла, выбила меня из колеи и снова мучает. Не буду я ей звонить, уеду в Петухи, а там видно будет. Как только я стал встречаться со Светой Бойцовой, естественно, наши встречи с Ириной прекратились. Я не мог забыть тот день, когда увидел ее в машине Толстых на Литейном мосту. В отличие от Светы, Ирина редко первой мне звонила. Правда, один звонок был. Я стирал в «Малютке» белье, когда услышал сквозь шум мотора слабый телефонный звонок. Мокрой рукой схватил трубку, зло проговорил:

— Опять меня обманула? Когда же это прекратится, Света?

— Ты ошибся, Андрей. Это я, Ира, — после непродолжительной паузы произнесла она.

Ну почему я не умею различать женские голоса? Да и мужские тоже. Уж который раз вот так по-дурацки покупаюсь! Но и объяснять ей, каким образом Света меня обманула, я не стал. Про Бойцову Ирина Ветрова слышала от меня.

— Ты снова встречаешься с ней? — ровным, спокойным голосом спросила Ирина.

— Ты ведь встречаешься с Александром Ильичом, — не нашел ничего умнее сказать я.

— Сто домов есть у меня, не построен ни один, — певуче произнесла в трубку Ирина. — Но все сто — мои дома, и я в каждом господин.

Я помолчал, осмысливая услышанное. Ирина сочла нужным пояснить:

— Я читаю роман Джеймса Джонса «Отныне и вовек», это оттуда, дорогой.

Этот роман я читал, но такого не запомнил.

— Ирина... — неуверенно начал я. По правде говоря, я не знал, что должен ей сказать, врать я не умел. Ирина перебила:

— Она что, разошлась со своим мужем?

— Нет, — ответил я.

— Она на распутье, Андрей? Жаль тебя терять и не хочется мужа бросать? Так, что ли?

— Тебя это трогает?

— Ты мне позвони, когда окончательно разберешься в своих любовных делах, — холодно сказала она и повесила трубку.

— А ты — в своих, — мстительно буркнул я, но в ответ услышал лишь короткие гудки.

Стиральная машина надсадно завывала, наверное, маховик до дыры протер рубашку или майку. Я выключил машину, вывалил горячее дымящееся белье в ванну... Две женщины у меня, а белье стираю сам. Мои женщины предпочитают, как они говорят, отдохнуть: послушать музыку, посмотреть какой-нибудь видеофильм. А стирка и мытье посуды — проза жизни, им и дома это надоедает. А мне не надоедает. Я развлекаю их, убираю за ними, провожаю... Стоп! Поймал я себя. Вот если бы не провожал, если бы женщина у тебя осталась и жила с тобой, тогда, наверное, все было бы по-другому. Тебе же не нравится, когда Света или Ирина что-либо делают на кухне. Ты потом не можешь найти на привычном месте ложки-вилки, стаканы-кружки, чай и кофе. Когда кто-либо из них у газовой плиты, ты ревниво крутишься рядом и норовишь сам все сделать, потому что тебе кажется, что они не смогут приготовить еду так же вкусно, как это ты сделаешь... Вот и вари обеды, стирай белье, пылесось ковер, сметай пыль с книжных полок... Тебе же нравится жить одному, ты ведь все сам умеешь делать. Чего же тогда ныть, упрекать любимых женщин? И в деревне ты все будешь делать сам. Ты готов полы мыть и окна, лишь бы не садиться за пишущую машинку. Тебе нравится домашняя работа, тебе нравится все делать, что не имеет отношения к непосредственной работе, потому что все остальное в тысячу раз легче, все остальное по сравнению с творчеством — отдых!...

А ведь я вовсе жениться не хочу ни на ком, — поймал я себя на мысли. — Захотел бы, давно и на Свете женился, и сумел бы Ирину уговорить.

Перед замаячившим на горизонте венцом они в общем-то бессильны. Выходят замуж, как это сделала Света, даже зная, что ничего хорошего из этого не получится. Выходят замуж за пьяниц, бездарей, бездельников. А потом разводятся. И как алкоголики после длительного лечения снова срываются в запой, так и женщины после неудачного замужества мечтают о новом муже.

Сколько написано книг про неудачную семейную жизнь, сколько поставлено пьес! Почти в каждом фильме жена недовольна мужем, а муж — женой. Смотришь телевизор, кинофильм, пьесу, читаешь роман — и везде красной нитью проходит тема неудачного брака. Она разочаровалась в муже, находит любовника и на протяжении полутора часов, если это фильм, мусолится тема извечного любовного треугольника. Муж тяготится семейной жизнью, живет с другой женщиной. Снуют по экранам кинотеатров, телевизоров неудовлетворенные пары, мучают друг друга, ревнуют, обманывают, скандалят. Злые, недовольные дети наблюдают за враждой своих родителей и, как говорится, мотают себе на ус...

Хотят того авторы или нет, но у неженатых парней и незамужних девушек вольно или невольно создается впечатление, что брак — это что-то роковое, чего не избежишь, но и счастлив никогда не будешь. Проходит любовь, и остается пепел, замешанный на неудовлетворенности, ненависти, злобе. За последние двадцать лет я не видел ни одного кинофильма, спектакля, телепьесы, где была бы показана хорошая, любящая семья. А ведь есть такие. Не может быть, чтобы все жили плохо. Кто-то и умеет сохранять любовь на долгие годы, а порой и на всю жизнь! Или это теперь нетипичное явление и правдолюбы-авторы не хотят кривить душой, приукрашивать действительность? Обрушивают со страниц книг, экранов кино и телевидения на головы читателей и зрителей неприглядную правду-матку? Конечно, семья претерпевает в наш век глобальные изменения. Брак стал формой без содержания, развод — не трагедией, а обычным явлением. С одной стороны, и хорошо, что люди не на век прикованы друг к другу цепями Гименея, могут выбирать себе партнера по душе, но с другой стороны, эта легкость в женитьбе и замужестве породила и безответственность родителей перед детьми. Дети-то почему страдают? Раньше брак освящался религией, а теперь чем? Я по себе знаю, как мучительна и безрадостна жизнь сироты. Мы, детдомовские ребята, смертельно завидовали мальчишкам и девчонкам, у которых были родители, пусть даже плохие... Некоторые из нас придумывали себе родителей и потом мало-помалу уверовали в них. Кто делал их героями подполья, погибшими в годы войны, кто посылал их в дальние страны и верил, что когда-нибудь они вернутся оттуда и привезут экзотические подарки...

Нам десятилетиями лгали, и мы научились лгать даже самим себе. Люди соскучились по правде, в очередях стоят за газетами, журналами. И журналисты и редакторы из кожи лезут, чтобы в каждом номере была сенсация: миллионные махинации высокопоставленных ворюг, репортажи с проститутками и наркоманами, судебные процессы над взяточниками и убийцами...

Много лет журналисты писали лишь о хорошем: хороших руководителях, хороших делах, хорошей жизни, а на поверку все это оказалось чистой воды ложью. Кругом грязь, воровство, бюрократизм, даже объявилась своя советская мафия...

Пронзительный телефонный звонок прервал мои невеселые размышления. Раздражающим меня спокойным голосом Света Бойцова лениво спросила:

— Как дела?

Подобный вопрос, не задумываясь, многие задают по телефону. По-моему, это самый глупый вопрос на свете! Ну как расскажешь человеку на другом конце провода, какие у тебя дела? Да и с чего начинать? Это звучит для меня, как удар бича, как приказ командира. Наверное, поэтому на глупый вопрос чаще всего звучит и дурацкий ответ: «Нормально».

— Я утром уезжаю в Петухи, — сообщил я Свете. — Поехали со мной? Хотя бы на два-три дня?

— Ты с ума сошел!

— Да, у тебя же работа, муж...

— Когда вернешься?

— Не знаю.

Трубка долго молчала.

— А я хотела к тебе прийти, — наконец разродилась Света.

— Приходи, — сказал я.

— Я смогу только завтра.

Я знаю, что это обычный треп. Если я останусь, она не придет. Опять что-нибудь ее задержит, а я буду слоняться по комнате и клясть себя за глупость на чем свет стоит. Но Свете нужно, чтобы я был виноват: мол, она собралась ко мне, а я уезжаю...

— У тебя же квартирные дела, и потом — ты так скоро и не собирался, — говорит в трубку Света. В ее голосе нет ни сожаления, ни разочарования. — Еще наживешься в своей деревне летом.

Мне хочется послать ее ко всем чертям, меня бесит ее спокойный голос, примитивная рассудительность. Я уже становлюсь виноватым перед ней, мне надо оправдываться...

— А ведь я уезжаю из-за вас! — вырывается у меня со злостью. И тут же понимаю, что допустил непростительный промах.

— Из-за нас? Интересно, сколько же у тебя «нас»?

— Думаю, что гораздо меньше, чем «их» у тебя.

Света какое-то время молча переваривает эту не сразу дошедшую до нее фразу. Большой сообразительностью она никогда не отличалась. Но, что мне нравилось, она и не пыталась скрывать этого, наоборот, всегда честно признавалась, что не поняла или просто не знает. Света никогда, по крайней мере, передо мной, не старалась казаться лучше, чем она есть. Недостаточность сообразительности и вялость ума с лихвой покрывали присущие ей женственность, обаяние. Мужчине всегда приятно сознавать, что он сильнее, умнее женщины, которая к тому же это всячески подчеркивает. Но если женщина потрафляет мужскому тщеславию, дает ему почувствовать, что он умнее ее, так это как раз свидетельствует о другом: значит, женщина умнее этого мужчины, нащупала его слабые струны и умело играет на них.

— Кто она? — спрашивает она требовательно. — Я ее не знаю?

— Не знаешь...

— Красивее хоть меня?

— Отстань, нет у меня никого!

— Обещай, что если надумаешь жениться, покажешь ее мне, — болтает Света, а у меня от ее спокойного тона кошки скребут на душе. — Я хочу, чтобы ты женился на красивой, как...

— Как ты? — против воли улыбаюсь я. Света уже не раз мне об этом толковала. Выйдя замуж, она по-прежнему, скорее, по инерции, все еще ревнует меня.

— Я тебе напишу, — равнодушно говорит Света. Она меняет тактику, ей пока не хочется ссориться со мной, хотя я и дал повод. Когда придет время, Света сама круто оборвет наши отношения, она это умеет...

— Напиши... — вяло отвечаю я. Мне действительно все надоело до чертиков. И я рад поскорее уехать из Ленинграда. Хотя знаю совершенно точно, что потом там, в Петухах, буду вспоминать и анализировать весь нынешний разговор со Светой. Знаю, что буду скучать по ней. Наверное, и по Ирине Ветровой. В деревне, где я месяцами живу один, это приятные воспоминания. И меня там будет волновать не смысл сказанных Светой слов, а ее голос. Я придам ее словам чувственность, желание быть со мной. Поверю в ее ревность, раскаяние... Я буду каждый день ждать от нее письма, потом, получив его, мучительно выискивать между строк хотя бы намек на ее искренние чувства ко мне... Там у меня на все хватает времени. Особенно на воспоминания. В деревне все мне будет представляться в ином, розовом свете. Я буду внушать себе, что Света любит меня, скучает, ждет... Сколько раз я себя обманывал этим! И, наверное, долго еще буду обманывать. Неправда, что муж всегда последним узнает про измену своей жены, он просто внушает себе, что это сплетни, треп, такого быть не может. И не оттого, что сильно любит жену, а потому, что еще сильнее любит себя. Зачем ревновать, терзаться, чего-то вынюхивать, следить за женой, когда гораздо проще внушить себе, что ничего этого нет и быть не может...

— Ну что ты за человек такой, Андрей? — наконец прорывается в спокойном голосе Светы нотка раздражения. — Хорошо, я постараюсь через два часа к тебе вырваться, хотя мне это очень трудно. Я сейчас за директора магазина. Ты доволен?

— Я буду ждать, — обрадованно говорю я. — Только, пожалуйста, не опаздывай, ладно?

— Постараюсь, — отвечает она и вешает трубку.

И жизнь уже не кажется такой безнадежной и пустой. Я даже начинаю что-то напевать себе под нос из репертуара Аллы Пугачевой: «Начинай ловить крыс, крысолов, а мы тебе поможем...» Мне никак не запомнить слова современных песен. Наверное, поэтому некоторые песенники вообще сочиняют всего с десяток слов, а вихляющиеся певец или певица под грохот электроинструментов без конца повторяют их.

 3

Меня начинают грызть сомнения: а вдруг не приедет? А мне еще нужно сходить в гараж, пригнать к дому «Ниву».

Свету я прождал весь вечер, но она так и не пришла. Злость на нее и на себя распирала меня. Что бывает хуже бесцельного ожидания? Буржуазные социологи пишут, что нормальные люди на Западе больше пяти минут в очередях не выдерживают: у них начинает портиться настроение, появляются нервозность, агрессивность. И я, прочтя эти строки, подумал: а как же наши советские люди, которые и не мыслят себе иной жизни без непрерывного стояния в длиннущих очередях? Какие же стальные нервы у наших людей? Ведь иногда приходится стоять за мебельными гарнитурами даже ночью, так же и за подписными изданиями. Энтузиасты снуют между ожидающими и отмечают их в своих длинных списках. И упаси Бог не явиться в очередь — тут же вычеркнут из списка, и ты окажешься снова в конце очереди...

Ждать, ждать, ждать... Ждать с 9 до 15 приезда машины с заказанной тобою месяц-два назад мебелью, ждать часами телевизионного мастера, сантехника, электрика, даже регистрации брака или развода. Ждать в длинной очереди приема к начальнику службы быта, высиживать в узких коридорах поликлиник, месяцами томиться у стоматологов, каждый месяц ходить на телефонный узел и напоминать, что ты уже пять лет стоишь на очереди...

Нет, для советских людей пятиминутное ожидание в очереди — это как дробинка для слона! Советский человек изумился бы, придя в магазин или в любое присутственное место и не увидев длинной очереди. Он не поверил бы своим глазам и скорее всего повернулся бы и ушел, подумав, что нынче не приемный день или не туда попал...

Что же мне злиться на Свету Бойцову, если ожидание — наш удел? И она считает: раз нужна мне, значит, я должен ждать... своей очереди. Это норма жизни, естественный процесс. Она ведь тоже ждет, пусть не меня, так кого-нибудь другого. Ждут лишь те, которым что-то от кого-то нужно. А Свете, по-видимому, ничего уже от меня не нужно. Она замужем, зачем ей я?

Я мерял шагами свою тесную комнату, один раз больно ударился плечом о книжную полку, другой раз зацепился ногой за шнур от удлинителя и чуть не растянулся в прихожей. Сердце ощутимо толкалось в груди, ломило в висках. Поняв, что все равно сегодня не засну, я быстро оделся и направился к автобусной остановке, чтобы доехать до гаража. 26-й автобус я прождал ровно 26 минут. Насмешка судьбы? Мне хотелось закричать водителю: где же ты, нахал, был? Почему задержался? Ведь на желтой табличке с номерами автобусов написано, что интервал между рейсами — самое большое десять минут. Но сотрясать воздух бесполезно, водитель, спрятавшись за толстым стеклом, вряд ли отреагирует. Да и гуманно ли портить настроение ему? Он все же за рулем.

К дому я подъехал на «Ниве» в восьмом часу вечера. Час на погрузку, увязку на багажнике вещей — дай Бог выеду в половине девятого. Черт с ним, заночую где-нибудь по дороге, например в Луге. Даже если в гостинице номеров не будет, перебьюсь до утра в машине. Когда-то я быстро засыпал и сидя. Главное — поскорее вырваться из города. Из любимого мною Ленинграда, который почему-то с самого начала этого года доставил мне так много душевных огорчений.

Когда я поднялся на третий этаж, то увидел в отверстии для ключа свернутую в трубку записку. Чувствуя, как защемило сердце, развернул и прочел: «Мог бы и подождать. Очень обижена на тебя. Света».

Глава двадцать пятая


1

Я люблю ездить один. Ночь я провел в машине на заднем сиденье. Хотя и мало поспал, на рассвете чувствовал себя бодрым. Сразу за городской чертой — понятие чисто условное — тебя охватывает чувство свободы. Конечно, это иллюзия, город тебя не скоро отпустит, о чем бы ты ни думал, все равно мысли твои будут возвращаться к оставленным в городе людям и делам. Но уже то, что ты сменил привычную обстановку, наполняет тебя надеждами на светлые перемены. И даже безрадостный в эту пору весенний пейзаж не нагоняет тоски. Еще не пробудившаяся после зимней спячки земля с мертвой прошлогодней растительностью, голые, с уродливыми кучами торфа и навоза коричневые поля, грязный слежавшийся снег в придорожных канавах, черные скелеты деревьев с круглыми шапками то ли паразитов, то ли грачиных гнезд в ветвях, замусоренные обочины с кусками шин и брошенными скатами от грузовых машин — все это проплывает по обе стороны избитого, неровного шоссе Ленинград—Киев. Тяжело ехать по такой дороге. Вроде бы, она ровная, но то и дело на асфальте лунными кратерами возникают выбоины. Это талая вода изнутри выела асфальт, а дорожники еще и не думали начинать ремонт шоссе. Дай Бог, если к лету раскачаются. Зазеваешься, угодишь передним колесом в такую рваную выемку, может подвеска полететь. Жалко «Ниву», которая корчится в судорогах, попадая на покалеченный участок шоссе. А оно почти все такое. Идущие навстречу машины лавируют меж ям и выбоин, того и гляди врежутся в тебя, да и сам норовишь забраться на чужую сторону, где, вроде бы, меньше рытвин. Если городские заботы и отступают, то все больше нарастает возмущение на наших дорожников. Почему так безобразно содержат такую важную магистраль, как Ленинград—Киев? Да и Ленинград— Москва не лучше.

А сколько вреда автотехнике наносит такая дорога! И всем на это наплевать. Поворчат шоферы, приедут на место и позабудут про дорожные неприятности. До следующего рейса.

Читая газеты, журналы, глядя телевизор, я все больше убеждаюсь, что у нас теперь куда ни кинь — везде клин. Ни одна статья, ни одна телепередача теперь не начинается без резкой критики советских порядков. Первое время даже дико было все это слышать и читать. Ведь мы привыкли к потоку лжи, мол, все хорошо, прекрасная маркиза, а вот там, на прогнившем Западе, полный развал и безобразие. Мы привыкли, что у нас все самое лучшее, по всем показателям мы впереди. Нас в этом убеждали десятилетия эти же самые газеты, журналы, радио-телевидение, руководители государства, любившие покрасоваться на экране перед народом. И вдруг оказалось, что все это — миф! И когда стали говорить и показывать все то, что происходит в стране на самом деле, люди за головы схватились: куда мы катимся? К чему пришли? Теперь кажется поруководи страной еще один Брежнев — и мы все оказались бы, как те пушкинские старик со старухою, у вдрызг разбитого корыта...

А может, уже и оказались? Правда позарез нужна людям. Не все еще, отученные от правды, способны ее правильно воспринимать, не всем она нравится, есть даже такие, которые готовы ее растерзать, убить, все повернуть к старому, но, вырвавшись на долгожданную свободу, правда расправила еще не окрепшие крылья и смело взмыла вверх. Можно ее сравнить и с джинном, выпущенным из бутылки. Назад такого могучего джинна можно в бутылку загнать только в сказке со счастливым концом. Утверждают же наши марксисты-философы, что колесо истории невозможно повернуть вспять... А ведь они же его еще при Сталине и поворачивали, куда «вождь и учитель» укажет...

Как же такое могло получиться? Как же мы мирились с ложью, сжились с ней? Верили ушам, а не глазам? Эта мысль не дает мне покоя, точит и точит, как червь. Ведь я многое видел, понимал, что делается в жизни совсем не так, как говорится с трибун, встречал людей, которые это понимали, как и я, но почему же нас это не возмущало, не заставляло кричать во всю мочь: «Люди, проснитесь, оглянитесь вокруг! Что делается в стране, что делают с вами? Будто на наши глаза были наброшены шоры, а наше понимание истины упиралось в какую-то непреодолимую стену, которую невозможно было ничем пробить... А тут еще это повальное пьянство, когда в голове пустота и звон, а если и есть какая-нибудь мысль, так это как поскорее раздобыть опохмелиться. А когда голова хмельная, когда утром в ней пустота и звон, кто будет глубоко задумываться над тем, что происходит вокруг? Может, на это и рассчитывали те, кто тащил великую страну к зияющей пропасти?..

Сейчас даже страшно подумать, как мы все были терпимы к пьяницам, какие благоприятные условия создавались для них на предприятиях: благоустроенные турбазы с залами и саунами, пышные встречи и проводы приезжего начальства и ревизоров под хрустальный звон стаканов и фужеров. Журналистов тоже не обходили вниманием: помещали в гостиницы с холодильниками, набитыми водками, коньяками и закусками, показывали им лишь образцовые хозяйства — одно-два всегда таких найдется в области или республике. Отправляли домой веселых, хмельных, нагруженных яствами и подарками. И наш брат писатель на бесконечных пленумах и литературных декадах пировал и широко гуливал, не забывая захватить в столицу набитые баулы от провинциальных щедрот улыбчивых хозяев. Приходилось носильщиков нанимать, чтобы все это донесли до такси и служебных машин. Посылались подарки литературным начальникам, которые не удосужились лично побывать на празднествах. В писательских организациях появились штатные «декадники» (не путай с декадентами), которые из месяца в месяц, из года в год ездили на все писательские пленумы и декады литературы в дружественные республики.

Если я еще понимал, что, дорвавшись до дармовой кормушки, бюрократы и государственные чиновники все рвут и тащат к себе, то как же могли это делать писатели — литературные генералы, как их теперь презрительно величают, — которых с легкой руки Сталина называли инженерами человеческих душ? И еще совестью народа? Как они-то могли, позабыв про свой святой долг перед народом, писать только правду, правду и еще раз правду, превратиться в таких же рвачей и хапуг? Чем они отличаются от тех, которые теперь держат ответ перед народом и правосудием?

Навязать издательствам страны свою бездарную продукцию и, пользуясь служебным положением, заставлять их издавать ее одновременно в нескольких издательствах, разве это не воровство? Грабеж бумаги, гонораров и все за счет, как правило, честных талантливых писателей, которые в несколько лет выпускали одну книжку. Я уж не говорю о провинциальных литераторах, которым после увесистого тома «генерала», изданного массовым тиражом, оставались в типографиях жалкие крохи. И это было нормой жизни, все знали про жадные, загребущие руки московских начальников и помалкивали, не то и одну-то книжку не пробьешь...

Я ловлю себя на мысли, что мне хочется написать острый современный роман о нашей писательской жизни. Пусть люди узнают, что так называемый (я считаю, что это слишком мягкое слово!) застой стал питательной средой для карьеристов, бездарей, литературных деляг. Таких потрясений, которые выпали в наш век на долю Руси, в ее истории еще не было. Теперь не секрет, что каждый наш правитель-самодур начинал свое правление с фальсификации истории. Подымал из архивного праха тех царей и князей, которые ему лично импонировали, и повергал в неизвестность тех, кто ему не нравился. И миллионы детишек зубрили эту переиначенную историю в школах, училищах, институтах. Очерняя предшественника, правитель выдвигал на первый план себя. Вокруг него создавалась целая армия подхалимов и псевдоисториков, восхваляющих его.

И правители не скупились на награды и премии своим лакеям. Это и породило целую группу литературных ловкачей и карьеристов. К власти лезли нагло, ступая по головам.

Сколько когда-то гремевших на каждой странице газет имен и фамилий начисто исчезли из памяти народа, а подрастающее поколение просто никогда не слышало и не читало про них. И вот после многолетнего забвения на суд истории, будто призраки из тьмы, стали появляться имена людей, преданных анафеме. Замелькали фамилии бывших так называемых врагов народа. Публикуются их процессы, признания под пытками, перебивая друг друга на давних процессах, они называли себя врагами, агентами империализма, кем угодно, лишь бы их поскорее расстреляли, перестали пытать и мучить. И теперь оказывается, что они-то и были истинными друзьями народа, а судили их от имени народа что ни на есть самые страшные враги народа! Разве у неподготовленного молодого поколения не закружится голова от всего этого? Не оглянутся ли они с подозрением на прадедов, дедов и отцов своих, верой и правдой служивших прежним режимам? А каково сейчас ветеранам партии — свидетелям того, что творилось в стране на их глазах? Легко ли им будет доказать внукам и правнукам, что они ничего не видели, ничего не слышали, ничего не знали?

Много бедствий обрушивалось на головы русского народа, переживет он и это, может быть, самое страшное бедствие — испытание жестокой правдой, после десятилетий повальной лжи, сознательного оглупления, уничтожения целой нации. Ну, а переход от одного состояния к другому всегда и везде был труден.

Свято верю я и в то, что к старому возврата не будет. Да и кто сейчас мечтает об этом возврате? Только те, кому широко и вольно жилось в годы застоя. Те, кто плевать хотел на страну, лишь бы ему было хорошо и удобно. Те, кто воровал миллионами, те, кто разбазаривал направо-налево народные ресурсы и богатства. Те, кто затаился и с ужасом ждет, что вот-вот и его настигнет карающая рука нового правосудия и народный гнев. Короче говоря — все те, кому еще придется ответить за все содеянное. А таких еще много. Очень много. Пока разоблачений не счесть, а о мерах, принятых против преступников, мы слышим мало. Никто добровольно не вернет государству незаслуженные награды, премии, не откажется от званий, чинов, полученных нечестным путем. А ведь уже сейчас известны имена тех, кто, злоупотребляя властью, обогащался, вырывал себе под разные юбилеи ордена и даже звания Героев Социалистического Труда. Есть «герои», которые получили звезды за приписки и вранье, есть лауреаты, которые ничего, кроме вреда, не принесли народному хозяйству...

Я думаю, и за это придется им ответить. А повернуть к старому никто им не позволит. Глаза-то у народа на многое теперь широко открылись, попробуй-ка его, народ-то, снова обмани! Даже самым опытным, искушенным демагогам отныне это будет сделать невозможно. В стране начинаются иные отношения, пробуждаются новые силы, до сей поры сдерживаемые антинародными запретами, дается простор инициативе, кооперации, творчеству. Теперь никто не говорит, что у нас все прекрасно, а там — жуть. Теперь мы, засучив рукава, перенимаем их опыт, потому что все мы делали плохо, все не так. А кто пытался открыть людям на это глаза, больно получал по рукам, мол, не суйся поперед батьки в пекло! Целые министерства следили за тем, чтобы мы не вырывались вперед. Изобретения прятались под стекло, инициатива сурово глушилась, талантливость объявлялась пороком.

Это трудно даже назвать глупостью, скорее, самое настоящее вредительство. Кто же руководит нашими министерствами, главками, комитетами?..

2

За Псковом в лобовое стекло сыпанул мелкий дождь. Я включил «дворники». И без того унылый пейзаж стал еще более скучным. На глинистой обочине, исполосованной широкими колеями, чернел продолговатый помятый с одного бока бак из-под гудрона. Наверное, валяется с прошлого года, в кювете — ржавая кабина грузовика. Два грача, нехотя отступив с дороги, проводили задумчивыми взглядами мою машину. Грачи нет-нет и попадались, а вот скворцов не видно. Да и людей редко встретишь у домов. Или на работе, или сидят в комнатах, кому охота на дожде мокнуть? Лишь взъерошенные мокрые собаки понуро бродили возле огороженных участков. Сейчас затишье, это летом в деревнях наступит оживление: приедут дачники, заснуют вокруг ребятишки, на завалинке будут греться на солнышке старики.

Навстречу мне проехала на велосипеде почтальонша. Платок домиком надвинут на глаза, стеганый ватник промок, сумка с газетами и письмами горбатилась за спиной.

На развилке дорог посреди населенного пункта коренастый мужчина в коричневом плаще поднял руку, и я притормозил. Он медленно подошел, открыл дверцу и попросил подвезти до Опочки. Это километров пятьдесят отсюда. Я только что миновал город Остров. Я кивнул, мол, садитесь. Мужчина устроился рядом со мной, полез было в карман, наверное, за папиросами, но, взглянув на меня, раздумал. Неужели по моему лицу сообразил, что некурю?

— Дурная привычка, — сказал он. — Все как-то не бросить.

Я промолчал. Если бы он закурил, я, конечно, ничего ему не сказал бы, но мне было бы это неприятно.

Света Бойцова с юмором как-то рассказывала мне: «На первом курсе института торговли наша «Звездочка» (это четыре ее подружки однокурсницы) после лекций наводим на лица боевую окраску, сигареты „Кент“ — в зубы и выходим на Невский на тропу любви...»

Я сбоку поглядываю на пассажира: лицо обветренное, квадратное, с тяжелой челюстью, глаза глубоко сидят под нависшими надбровьями, нос широкий. Перевожу взгляд на руки: они короткие, но сильные, с мозолями, царапинами, шрамами. Руки рабочего человека. На ногах у него кирзовые сапоги с побелевшими на сгибах голенищами. К сапогам пристала засохшая глина. По свойственной мне привычке начинаю гадать, кто по профессии этот человек? То, что он сельский житель, никаких сомнений не вызывает, скорее всего, механизатор, хотя от его одежды не пахнет мазутом и бензином. Я останавливаюсь на том, что он — бригадир. Что-то в лице есть начальственное... может, привычка сурово поджимать твердые губы, пристальность во взгляде (глаза у него серые), нет суетливости, так свойственной некоторым попутчикам, старающимся угодить водителю.

На всякий случай я говорю:

— Денег я не беру.

Он с затаенной насмешкой коротко взглянул на меня.

— А я и не собирался вам платить, — густым, звучным голосом произнес он.

Что это — самоуверенность или обыкновенное нахальство? Однако в тоне не было ничего оскорбительного, скорее, констатация факта.

— Вы не обижайтесь, что я так брякнул, — счел нужным сказать он. — Я ведь сразу понял, что вы с меня денег не возьмете.

Это уже лучше, оказывается, он тоже неплохой психолог. Пока я ломал голову, кто он такой, он с первого взгляда угадал, что я не из тех, кто подвозит людей ради денег.

— А зачем вам в Опочку? — поинтересовался я.

Он почесал свой широкий нос, сдвинул на переносице густые светлые брови и вдруг широко улыбнулся, показав крупные желтоватые зубы курильщика:

— Да не за водкой... Правда, теперь за ней люди готовы на край света отправиться! У нас, на Псковщине, туго стало с водкой-то! Выдавали талоны: по две бутылки на нос в месяц, а теперь ни талонов, ни водки. Разве когда зарплату нечем платить, выбрасывают в магазины. Так те за считанные часы месячную выручку делают... А в Опочку я за сыном своим, Лешкой... — улыбка сползла с его обветренных губ. — Еще школу, паскудник, не закончил, а какой-то хреновиной занялся со своими дружками: по ночам садятся на мотоциклы, включают транзисторы и носятся по дорогам, как сумасшедшие. Напялил на себя мою старую кожанку, перепоясался ремнями, как раньше комиссары, и называет себя... как это — ракером или рокером, что ли? Их, таких придурков, собирается по вечерам на шоссе до десятка. Усядутся на свои трещотки, девчонок сзади посадят — и понеслись...

Я слышал про такие увлечения молодежи, да об этом немало и пишут. Появились рокеры, панки, люберы, волновики и даже болшевики (очевидно, из Болшева). Кто носится по дорогам на мотоциклах, кто толпится в маленьких клубах на концертах своих электронных кумиров, кто просто показывает себя народу, облачившись в вызывающий наряд. Я думал, что это только в больших городах, но, оказывается, и до провинции докатилось.

— А что, в Опочке у них сбор? — спросил я.

— Из милиции позвонили в поселковый, — рассказывал мой попутчик. — Они там передрались, что ли... В общем, забрали моего огольца вместе с мотоциклом. Может, за ночь, что там просидел, поумнеет.

— И много таких в вашем поселке?

— Мой Лешка верховодит, а набрался этой дури от ленинградских пацанов, что к нам на дачи приезжают летом. От их музыки уши хочется заткнуть... Вот вы мне объясните, что происходит. Раньше, бывало, включишь радио: Козловский, Лемешев, Отс, этот же Муслим Магомаев, артист Гуляев, Штоколов, а сейчас какие-то крикуны и хрипуны безголосые все заполонили. Шпарят блатные песни из тюремного репертуара, а молодежь и уши развесила. Ладно, мы, может, не понимаем чего, а куда же смотрят на радио, телевидении? Это они же этих хрипунов выпустили на народ! Лешка-то мой, как врубит магнитофон — чтобы купить его, три месяца на стройке вкалывал, — так хоть из дома беги: хрипят, вопят и все не по-русски. Я думаю, они и на мотоциклах гоняют, что дома не выдерживают их музыку. Да и какая это музыка! Кошачий концерт. Я гоню его с дружками вон, когда включают свои магнитофоны.

— Ну есть ведь и хорошие певцы, взять хотя бы Владимира Высоцкого, Аллу Пугачеву, — осторожно заметил я.

— Тут Высоцкий к какой-то годовщине неделю гремел по радио и телевидению, — возразил мой пассажир. — Мочи уже не было слышать и видеть его. Пугачева, правда, сейчас пореже горло дерет, но, признаться, и она уже надоела. Мой Лешка после этих концертов все кассеты с их записями продал. Да им, рокерам, не нужны и слова, лишь бы был грохот, хрип, вой, как раз под треск их мотоциклов. Спросил как-то сына, мол, чего тебе нравится в этом тележном скрипе и волчьем вое? А он мне: «Ты слушай дурацкие песни на слова Роберта Рождественского в исполнении Софии Ротару, а я буду слушать то, что мне нравится». Это он зря, Рождественский в годы брежневщины и мне надоел хуже горькой редьки! Бывало, только и гремит по всем каналам радио и телевидения, теперь вроде малось придерживают, не дают так разоряться... А то ведь спасу от него не было. Замордовал, право слово! Мой-то Лешка, как услышит «на слова поэта Роберта Рождественского», так из комнаты вон! А раз репродуктор разбил, со злостью дернув за шнур. Что же это такое творится у нас в мире искусства?

Это был бы долгий разговор, а мне не терпелось выяснить, кто же такой мой попутчик. С сыном его, Лешкой, все ясно, меня сейчас больше папа интересовал. Рассуждает здраво, речь у него правильная, редко проскальзывают типичные деревенские словечки. Скорее всего, он никакой не механизатор, иначе за сыном поехал бы на своем транспорте.

Пейзаж заметно изменился, стал интереснее: потянулись сосновые боры, сквозь голые перелески вблескивали густой синью озера, на холмах вспучилась распаханная земля, лишь асфальт был такой же избитый и всякий раз удар колес о выбоину отдавался внутри меня гневом на дорожников.

С месяц стояли теплые дни, давно прошли талые воды, асфальт разморозился, долго ли эти рваные дыры заложить кирпичом, щебенкой и залить горячим асфальтом?..

Проезжая деревню, я обратил внимание на длинную очередь у магазина. В основном стояли женщины.

— За сахаром, — заметил попутчик. — Из-за пьяниц страдают люди. Я уже два месяца не могу купить в лавке одеколону для бритья. Весь выпили. И самогон гонят чуть ли не в каждой избе. Не на продажу, для себя. Вот сахар и пропал. Да что сахар! Конфетину не купишь.

— А вы непьющий? — поинтересовался я.

— Как сказать... Интересов других не было, жили, как в тумане. Пили все: рабочие, начальники, бабы, ребятишки. Будто так и надо. А как заткнули винно-водочный фонтан, так и остановились многие. Я за этой «золотой» водкой не бегаю, не стою в очередях. Нет ее — и слава Богу, да и жизнь стала куда интереснее... До водки ли тут? В праздники могу за столом выпить, если бутылка стоит, но давиться за этой водкой, как некоторые, никогда не буду. И самогон не стану гнать. По мне так хоть бы сухой закон. Вред от этого ползучего змея всем. Я до сих пор не могу взять в толк, почему так народ спился. И раньше выпивали наши деды, прадеды, но не так же? Только в большие праздники, а теперь урвал бутылку — вот и праздник.

— И все-таки меньше стали пить, как началась борьба с этим злом, — заметил я.

— Не знаю... Может, пить стали и меньше, но говорят о ней больше. Где соберутся два-три мужика, там и разговор о водке: где в последний раз выкинули в продажу, куда обещали привезти. А узнают, что где-то продают, все бросают и летят туда кто на чем. Даже на тракторах. Чего-то тут у нас тоже не додумано. Вон по телевизору уже заговорили, что, мол, бороться нужно не с водкой, а с пьяницами. Я еще ни разу не видел и не слышал, чтобы кто-нибудь подошел к очереди и стал стыдить людей, стоящих за водкой в рабочее время. А если кто-либо и решился бы, так его в три шеи прогнали бы. Народ стал злой, никому сейчас спуску не дает.

Я вспомнил, что не везу в Петухи ни одной бутылки. А ведь мой сосед Николай Арсентьевич Балаздынин первым делом прибежит и спросит: «Привез ли, Андрей, бутылку?» Он все-таки приглядывает за моим домом, и по безмолвному уговору я ему раньше привозил из города батон вареной колбасы, масла, а теперь мне заказывали водку. Но мне тоже недосуг стоять за ней в длинной очереди. Все мои знакомые соглашаются, что борьба с пьянством — это великое дело, но тем не менее многие не прочь при случае выпить и потолковать за рюмкой о проблемах пьянства в России.

Я считаю так: те, кто пил, наверное, и будут пить, хотя и не так рьяно, как раньше, зато молодое поколение отучится от этой пагубной привычки. Во-первых, водка стала дорогим удовольствием, во-вторых, купить ее не так-то просто, да и молодым людям перестали ее продавать.

— Вот и мы с вами: едем уже полчаса, а разговор у нас в основном о водке, пьянстве, — сказал я.

— Больная тема, — усмехнулся сосед.

— Для кого? Не для нас же с вами?

— Я вот все думаю, кто толкнул народ на пьянство? — проговорил он. — Может, те, кто хотел народу причинить зло? Одурманить его? Ведь отуманенная алкоголем башка ничего не соображает. Видно, кому-то было выгодно, чтобы народ был в дурмане. Сколько появилось разоблачительных статей о хищениях в умопомрачительных масштабах? И кто воровал, наживался? Высокопоставленные деятели партии и правительства! Я глазам своим не верил, когда по телевизору показывали мешки с золотом и деньгами, драгоценности, найденные у ворюг с партийными билетами! А пять звезд героя — это не воровство? Оравой расхватывали награды, друг другу навешивали ордена в то самое время, когда страна катилась в тар-тарары! Это ли не пример для других? Брали взятки люди, которые как раз и были поставлены на такие посты, чтобы выявлять взяточников. Покупали судей, прокуроров, милицию. Хапали миллионы как раз те, кто должен был выкорчевывать жуликов и воров. Сам министр внутренних дел проворовался. А Чурбанов, зять Брежнева? Что же оставалось делать народу, видя такие безобразия?

— А что же вы, такой честный, неподкупный и, судя по всему, непьющий, не боролись с этим злом? — поддразнил я его.

— А как? — повернул он ко мне тяжелую голову. Подбородок его задиристо приподнялся. — Как было бороться-то, если все дули в одну дуду? Я ведь не этот... декабрист Пестель или какой-нибудь знаменитый революционер? И потом, все стало ясно лишь сейчас, когда наконец стали людям правду говорить. Раньше-то можно было только догадываться да сплетни слушать про злоупотребления брежневской семейки и его прихлебателей. Про одну его доченьку Галю наслушались... Языком трепали люди одно, а в газетах печатали совсем другое. Поди разберись, где правда, а где художественный свист? Толковали, что его дочка приезжала на бриллиантовые фабрики и нагребала там в сумку сколько хотела, а папа брал из кремлевских сокровищниц все, что хотел, и еще заграничные автомобили коллекционировал. А сынок его, пьяница? За что он ему публично орден на шею повесил? А поди проверь, правда все это или нет? Никто правды-то не знал, а кто и знал, так помалкивал себе в тряпочку. Это сейчас все такие смелые стали... Почему не боролись? С кем бороться-то, мил-человек? С партией, что ли? Правда, не сажали, как при Сталине и Берии, но и по головке не гладили за выступления против Брежнева. Он тоже подбирал недовольных, в эти психиатрички запихивал! Ругать Брежнева — значит, охаивать партию.

Брежнев — это партия. Так нам в газетах расписывали. Руководитель ленинского типа. Да что я толкую, будто сами не знаете?.. Жил как все. Что греха таить, тащил из кожевенной мастерской заготовки, ремни, сыромятную кожу...

— Вы сапожник? — перебил я.

— Рабочий я, — ответил попутчик. — Фамилия моя Алексеев Михаил Никитич. Шью на машине уздечки, вожжи, чересседельники и прочую сбрую. В нашем поселке мало кто работает в колхозе, который на ладан дышит. Все устраиваются на производство: кто на железную дорогу, кто на промкомбинат, кто на молокозавод. А я уже лет десять работаю в мастерской по пошиву кожевенных изделий для села. Бедная страна наша Псковщина. В магазинах — шаром покати, мясо, масло по талонам, за водкой люди ездят в Питер. Цыган у нас много появилось, у тех всегда водку можно купить, только дерут за нее двойную цену. И леса бедные дичью, и рыбы в водоемах не стало. Все реки потравили — Ловать, Щелонь, Великую... Воду пить уже опасно. Пока эта самая перестройка ничего нам, рабочим, не дала.

Да и начальники почти все прежние сидят на местах, а им перестройка — нож острый. Там, в столице, может, какие результаты и налицо, а у нас пока тихо, все как прежде.

— А вы думали, к вам дядя приедет и все будет перестраивать? — сказал я. — Самим надо браться. Или забыли, что такое инициатива? Все ждете, что вам разжуют и в рот положат?

— Это верно, — помолчав, согласился Алексеев. — Мы привыкли все чего-то ждать сверху, а самим никак не раскачаться. Друг на друга оглядываемся. Да и отвыкли самостоятельно думать-то. Отучили ведь! Сильно умных-то в первую очередь били по голове! Не верят люди благим обещаниям, дескать, разрешили глотку всем драть, а кто знает, что будет завтра? Может, опять всех, кто стал открыто высказываться, к ногтю прижмут? Старики про то молодым толкуют... В нашем поселке запрещали продавать дачникам дома, так всякими правдами-неправдами старались купить, а как разрешили, так и покупателей не стало. Опять чего-то выжидают, не верят, что это навсегда. Купят, а потом возьмут и отберут или прописаться заставят. То ли пугливый народ стал, то ли хитрый. И эти кооперативщики жульничают: берут сырье у государства, а потом втридорога продают населению. Вон у нас кофейню в райцентре открыли. Ездят в Ленинград, Москву, покупают там копченую колбасу, бразильский кофе в банках, а потом все это продают в своем кафе. Оказывается, на колбасе и каждой банке кофе они имеют доход в пятьсот процентов! Какая же это кооперация? Грабиловка, мил-человек. Меня в это кафе и на аркане не затащишь!

— Пессимист вы, Михаил Никитич, — заметил я.

— Это неверующий, что ли?

— В одном вы правы: люди отвыкли от инициативы, да и добросовестно работать отучили их, а главное — веру в пользу своего труда потеряли. Может, для себя, для дома и стараются, а для государства все делают тяп-ляп. Казенное — это ведь не свое, кровное. Разве можно сравнить нашу продукцию с импортной? Гонят никому не нужные изделия, лишь бы выполнить план, получить премию. А будут эту продукцию покупать или нет, всем наплевать. Нет никакой конкуренции...

— Нашу продукцию не покупают, — усмехнулся Алексеев. — Лошадей-то в России мало осталось. Кому нужны наши уздечки, чересседельники, вожжи? А я так считаю, что конь в хозяйстве дороже любого трактора. Вон сколько у нас тракторов и комбайнов стоят неисправными, а конь в любое время на ходу. Да и огороды трактором не вспашешь. У нас на весь поселок два коня, так мы их бережем пуще глаза. А тракторишки годами ржавеют на пустыре.

— Знаете про свои беспорядки, а ничего не делаете, — упрекнул я.

— Что, мне больше всех надо? — сказал он и, помолчав, вдруг горячо заговорил: — А все оттого, что государственное стало чужим для людей, бросовым. Исстари свое, родное, домашнее береглось, сохранялось, а как стало все государственным, значит, ничейным, так и руки у людей опустились. Государственное — это все равно, что богово. Там, в столице, и не слышали про наш поселок. Вот и смотрят на казенное добро, как на ничейное достояние. Ведь государству наплевать, что его обкрадывают. Оно этого не видит. Один работает хорошо, жилы из себя тянет, чтобы нормы выполнить, хотя и сам не знает зачем, а другой работает спустя рукава. А рассчитывает их кассир одинаково. И вот постепенно все начинают работать на государство спустя рукава, чтобы, значит, не выделяться, не мозолить своей старательностью людям глаза. Душат в себе эту самую инициативу, от нее ведь вред другим. Да и о качестве никто не думает; что ни сделаешь — все примут. А если бы человек работал для себя? Тут уж каждый бы постарался! Так что «все для общества, все для народа» — пустой звон, мил-человек. Вот у нас сколько плакатов развешано: «Спасибо партии за наше светлое будущее!», «Спасибо партии за наш счастливый труд, учебу, мир на земле!» Народу надо говорить спасибо, а не партии. В газетах читал: начальников кормят самым лучшим, в ущерб себе, своим детям... Как был мужик на селе собственником, так им и остался. Вот только отучили его работать от зари до зари за годы советской власти. Перегибы, недогибы, коллективизация, раскулачивание... Вон пишут, что кулаки-то были хорошими хозяевами! А бездельники их обвиняли в кулачестве и добро растаскивали — все это и убило у честных крестьян желание стараться, хорошо работать. Стимула не стало. Одни лозунги, да и те при каждом новом правителе менялись. Я ведь помню, как весь скот вырезали. Значит, не имей мужик скотину! Потом фруктовые сады повырубили! Не продавай на базаре яблоки! Землю на приусадебных участках пообкорнали... Загнали крестьянина в угол, а потом удивляются, почему молодежь бежит из деревень! Да потому, что не хотят нищенствовать, как их отцы и деды. У нас ни один парень после армии не вернулся в поселок. Такие-то вот дела... как вас по батюшке?

Я сказал.

— Горбачев — умный мужик, знает крестьянские нужды, — продолжал Михаил Никитич. — Чувствуется, хочет людям добра. Землю, скот, пастбища — все надо отдать мужику, тогда, может, чего и получится. Только нужно будет учиться заново работать, потому что вся эта работа в совхозах, колхозах — одна фикция. Будет жизненный интерес, будет и результат. На своем участке мужик на часы не поглядывает, для него часы — солнце. Светло — работай, темно — иди отдыхай. И не надо его понукать, сам все сделает, потому что это для себя, свое... А с государственной точки зрения — это для народа, для улучшения нашей жизни. Мужик, наработав, все сам не съест, продаст людям, этому же государству... И по-моему, Горбачев все это понимает, а те, кто окружают его, еще нет. Тянут в другую сторону, в ту, которая и завела страну в тупик... Слава богу, все теперь грамотные, газеты, журналы читаем, телевизор смотрим. Знаем, видим, что вокруг творится. Оказывается, вредителей-то надо было искать не за кордоном, а у себя под носом. Враги народа-то правили народом! Смешно подумать! Приезжал начальничек на черной «Волге», в высоких сапожках и кожаном пальто и иногда, не вылезая из машины, велел то или другое сеять, сажать... По сытому рылу видно, что земля для него — грязь. Да и земли-то он толком не видит, ездит на машине, боится ноги запачкать... Разве такого начальничка мужик будет уважать? А не послушается его председатель или агроном — из партии вон! И глядишь, новый председатель уже послушный, все делает, что в циркуляре указано... А вырастет на поле кукиш — не беда, сосед покроет наши недочеты или другой район. Где-нибудь да что-нибудь все равно уродится, земля-то, она щедрая, терпеливая... Любое надругательство над собой выдюжит.

— Да нет, ошибаетесь, — вставил я. — И у земли терпение лопается.

— Как же так, Ростиславич, получилось-то у нас, что родной социализм повернулся против народа, а? — задал мне трудный вопрос Алексеев. — На бумаге-то да в речах все выходило правильно, красиво, а на деле — полный завал?

— Поправляют, — только и нашел что сказать я. — Но и нам всем нужно разворачиваться, хватит ждать и надеяться, что за нас другие все будут перекраивать да выправлять.

По-моему, со времен НЭПа не было такой свободы для предпринимательства и свободы выбора дела себе по душе. Поначалу и тут будут перегибы, разочарования, а потом все войдет в колею. И возможности сейчас перед каждым честным, работящим человеком открываются огромные.

— А тот, кто сменит Горбачева, возьмет да заявит, мол, он ошибался, не туда нас всех повел. Тогда что? Все снова по-старому? Было ведь на нашем веку и такое...

— Столько правды за последние годы открыли народу, что снова обмануть его, пожалуй, уже никому не удастся, — уверенно заявил я.

— Правда-то тоже не всем, Ростиславич, нравится, — вздохнул Михаил Никитич. — Уж какой изувер был Сталин, а как за него некоторые цепляются, а? По телевизору вчера видел: сует корреспондент микрофон в рот пенсионеру, видно, из бывших военных, дескать, что вы скажете про репрессии Сталина? Как вы относитесь к тому, что он миллионы людей погубил? «Хорошо, — говорит, — отношусь, при Сталине был порядок в стране, а губил он врагов народа». То же самое и седая бабенка талдычит: «Не трожьте Сталина! Наши мужья за него кровь проливали...» Может, такой жестокой и войны бы не было, если бы вождь всех народов не истребил лучших военачальников перед самой войной. Гитлер ему подбросил списочек, а он, как старательный лесоруб, со своим подручным палачом Берией под корень повырубил лучших людей в России. И жен, и детишек! Пусть я не воевал и не видел всех этих репрессий, но глаза-то мне сейчас открыли! Почему же те, кто все знал и видел, сейчас зажмуривают их? Почему за палача народа держатся? Уж не потому ли, что, кто выжил, не сидел, те сами пытали, доносили, сажали?

Интересный попался мне попутчик! Бьет, как говорится, в самое яблочко. Этот в курсе всех событий: газеты читает, телевизор смотрит, размышляет... Но все равно еще опаска есть, как бы чего не вышло. Как бы снова под семью замками не спрятали правду от народа, не прикрыли гласность и демократию. Есть такая опаска у людей, потому что каждый правитель начинал с того, что немного отпускал вожжи, чтобы потом жестко взнуздать. Даже палач Берия после смерти Сталина объявил амнистию, правда, в основном для уголовников... И Хрущев говорил красиво, обещал много, даже пресловутый коммунизм построить к восьмидесятому году, а вместо этого создавал собственный культ. А что Брежнев вытворял в стране? Такое ни одному царю и не снилось! Царь-то имел собственные поместья, землю, а тут все — государственное, значит ничейное! Бросай на ветер миллиарды, вырубай лучшие леса, отравляй реки, озера, никто тебе ничего не скажет, ведь это все ничейное, не свое, чужое! Не ты эти миллиарды наживал, да, пожалуй, и не знал, как они появляются в государственной казне. Подмахнул бумажку — и вылетели в трубу огромные деньги, то ли на поворот рек, то ли на вырубку лесов, то ли на продажу полезных ископаемых. Разве можно жалеть то, чего не видел, чего не пощупал своими руками? Все ведь это абстрактное, неосязаемое, далекое и потому почти что нереальное. Разве что на глобусе или карте — пятно. А то, что те, кого непосредственно коснулись эти необдуманные, дикие действия, пишут, жалуются, посылают ходоков в столицу, — все это чепуха, стоит ли с этим считаться? Ведь тут размах идет в государственном масштабе. Подумаешь, кто-то пострадал, чьи-то поля и дома затопили, кого-то передвинули с одной земли на другую. Не пропадут, выживут. Ведь русский народ живучий, великотерпеливый, безгласный. Народ-богоносец. Уж даже такой человеконенавистник, как Сталин, и тот в День Победы над фашистами поднял бокал именно за русский народ. Народ и этому был бесконечно рад, десятилетиями гордился случайно оброненной фразой «отца и учителя». Ухлопал миллионы людей — так, видишь, оставшихся в живых небрежно по плечу похлопал, похвалил!..

Перед Опочкой стало на шоссе машин больше. Из-за поворота показалась белая будка ГАИ. Правее дорога ведет в город, а левее — объезд. Я думал, Алексеев сойдет на развилке, но он молчал. Остановиться попросил напротив бензоколонки.

— А вы журналист? — поинтересовался он. — Вопросы задаете да больше слушаете. И эти... следователи такие же.

— Я не следователь, — улыбнулся я. Называть свою профессию я не любил, а когда уж деваться некуда, говорил, что филолог. Кстати, никто не уточнял, что это такое.

— Благодарствую, — кивнул мне на прощанье Михаил Никитич и неспеша зашагал по обочине к перекрестку. У колонки с дизельным топливом выстроились КАМАЗы, тут же неподалеку по исполосованной скатами земле разгуливали грачи. На обочине черной змеей свернулась разодранная шина.

3

Небо над сосновым бором впереди порозовело, наверное, завтра будет солнечный день. Между Опочкой и Пустошкой находится красивое местечко Алоль. Там на берегу большого озера — турбаза. Летом она всегда переполнена. Помнится, лет десять назад — у меня тогда был «Москвич»-пикап — я на этом озере поймал двухкилограммовую щуку. Как раз в эту пору сделал там остановку, спустился вдоль берега и после третьего броска подцепил щуку. Сколько было радости, когда я ее выволок на берег... А теперь я редко рыбачу. И рыбы стало мало в наших озерах, и остыл к этому делу. И потом, рыболовов развелось — пропасть. Даже вокруг глухих озер стоят машины, мотоциклы, а на воде покачиваются резиновые лодки. В Петухах у меня лодка, снасти, но пользуюсь я ими очень редко. Разве, приедет кто-нибудь из знакомых ленинградцев и уговорит пожить дня три в глуши у лесного озера. Мой приятель Гена Козлин — этот рыбак! Только больше предпочитает браконьерские снасти, чем удочку и спиннинг. Я его ругаю за жадность, — дорвавшись до рыбалки, он готов всю рыбу вычерпать, — но он не обращает на меня внимания. Поэтому я и перестал с ним ездить на озера.

Гена знает, что я в это время приезжаю в Петухи, наверное, он уже там. Надеюсь, что не запил. Несколько раз мы с ним зимой переговаривались по телефону, клялся, что ни-ни! Если Гена живет в доме, то наверняка вскопал огород, посадил чеснок и лук. Он примерный огородник и досконально знает, куда и что нужно сажать.

Я представил его высокую сутуловатую фигуру в огороде с лопатой или мотыгой в руках. Он никогда мне не говорит, что и где посадил. Он вообще мало говорит, больше делает. Хорошее, конечно, качество, но когда вдвоем в доме, иногда хочется и поговорить, но с Геной не разбежишься. Два-три слова обронит и молчит, однако, слушает очень внимательно. И у него отличная память, может вспомнить услышанное от меня и через несколько лет, когда я уже все начисто забыл.

Огромные сосны подступают к самой обочине, сквозь толстые с лепешками жесткой коры стволы проглядывают очистившиеся ото льда озера. Их гладь отблескивает сталью. Наверное, уже утки выбирают места для гнезд. Спутавшийся серый камыш поник, кое-где вода залила луга, белые березы по колено стоят в ней. В это время нерестует щука. В Петухах мои односельчане ставят на ночь верши и морды. Вслед за щукой начнет нерестовать плотва, затем лещ. Еще мальчишками в детдоме мы весной руками таскали небольших щук из травянистых ям после спада разлива. Ведь щука откладывает икру на мелководье, схлынет разлив — и некоторые рыбины остаются в ямах, отрезанные от водохранилища. Пойманных щук мы сдавали повару на кухню, но рыбные блюда вскоре надоедали, и мы с приятелем вылавливали мятущихся щук в ямах, клали в брезентовую сумку и выпускали в озеро. И это занятие даже тогда мне казалось более увлекательным, чем рыбалка.

Я уже давно заметил, что чем дальше от городов, тем малолюднее деревни. Вроде бы, дома жилые, а людей не видно. На работе? Или дома сидят? Даже на огороде никого не увидишь. Правда, через эти места я по пути из Ленинграда чаще всего проезжаю вечером. Почерневшие старые избы, покосившиеся заборы, на березах — скворечники.

Подъезжая в девятом часу вечера к Петухам, я каждый раз с тревогой смотрю на кромку леса, из-за которой откроется вид на деревню, мой дом у дороги. После нескольких пожаров я стал опасаться: весной соседи жгут сухую, как порох, траву на огородах и вдоль заборов, чего стоит искре перекинуться на деревянный дом?

«Ниву» подбрасывает на ухабине, уже видна меж сосновых вершин голубоватая водонапорная башня пионерлагеря, забор из металлической сетки — и вот передо мной открываются Петухи. Будто гигантские ворота, стоят по обе стороны проселка две толстые сосны. Их стволы иссечены серыми шрамами-рубцами — когда-то из них выкачивали живицу для смолоперегонного заводика. Дом мой цел и весело поблескивает окнами, которых слегка коснулся закатный луч. Кажется, и небо стало чище, голубее, прямо над моей баней нависло белое пышное облако. Береза тянет к нему свои голые ветви. Я вижу, как к воротам неторопливо подходит человек и распахивает их, закрепляет створки на заборе проволокой. Приставив широкую ладонь к насупленному лбу, он смотрит на «Ниву», в которой я сижу. Вряд ли он меня видит: солнечный луч как раз ударяет мне в затылок и тоже окрасил лобовое стекло в розовый цвет.

Это Гена Козлин. В разрыхленную грядку воткнута лопата с отполированным его руками черенком.

Мне радостно, что он здесь, значит, в доме тепло, прибрано. Да и просто я рад видеть его высокую сутуловатую фигуру в ватнике и сморщенной кепке из кожзаменителя. На ногах у него огромные кирзовые сапоги, точь-в-точь такие же, какие были на Алексееве, моем попутчике до Опочки. Лицо у моего детдомовского товарища непроницаемое, как у азиата. Гена редко проявляет свои эмоции, разве что в сильном подпитии, но по его лицу видно, что он тверд в своем решении больше не брать в рот спиртного.

И еще одно радует мой взгляд: на крышах двух скворечников, облитые бронзовым сиянием, растопырив от усердия крылья, распевают скворцы. Их пения я, конечно, не слышу, но шеи их вытянуты, маленькие клювы раскрыты.

Что может быть прекраснее весенней песни скворца?

Здравствуйте, Петухи! Здравствуй, Гена Козлин! Здравствуйте, скворцы!

Вот только сейчас, въезжая в распахнутые ворота своего дома, я почувствовал, что город отпустил меня, отдалился. Здесь я отряхну с себя городскую пыль, вдохну полной грудью настоянный на хвое и озерной воде чистый воздух, которым ни один город мира не может похвастаться.

Здесь я закончу свой новый роман. На темы современности.

Глава двадцать шестая


1

Мой приезд в Петухи на следующее же утро ознаменовался густым снегопадом. Проснулся и не поверил глазам: все вокруг белым-бело. Приехал за весной, а попал в зиму. Даже на корявых посеревших яблонях налип снег. Он отвесно падал с темно-синего неба крупными хлопьями, если посмотришь вверх, то уже не видно и неба — одна белая, чуть колыхающаяся масса. Снег в середине апреля! Изумленные скворцы попрятались в домики и замолчали. Лишь воробьи весело чирикали на жердинах ограды. Теперь сюрпризы погоды мало кого удивляют, даже синоптиков, которые на дню раз двадцать толкуют, какая и где ожидается погода.

К обеду весь снег растаял, с шиферной крыши еще долго капало, но к вечеру все подсохло и трудно было поверить, что утром вся деревня побывала под рыхлым снегом. Грачи сидели на заборе у бани и поглядывали в мою сторону, ждали, когда я возьмусь за лопату, чтобы взрыхлить землю и добыть им червяков и личинок. Видно, весной им трудно с пропитанием, потому и держатся возле жилья, а когда все зазеленеет вокруг, грачи исчезнут. Они почему-то не селятся в Петухах, но свежую пашню не пропустят никогда, будут озабоченно расхаживать по лоснящейся развороченной земле, выхватывать червей и личинок. Это их законный хлеб, и они знают, что человек на них не замахнется лопатой. Кому земляные паразиты нужны в огороде?

А сейчас участки не распаханы, прошлогодняя сухая трава стелется возле изгородей, стебли репейника, чертополоха, крапивы колышутся на ветру. Не было бы ветра, можно поджечь суховье, но сейчас опасно. Гена Козлин выжег посередине огорода округлую площадку, так соседка замахала руками, мол, прекрати пал, не то на дом искры перекинутся. Гена быстро затоптал своими огромными сапожищами огонь. И все молча, даже не глядя в сторону соседки. А синий дым еще долго стлался под окном.

Я сидел за старым письменным столом и пытался работать, но изрядный перерыв сказывался: нужно было снова просмотреть всю рукопись, какие-то места перечитать, чтобы восстановить в памяти детали. Взгляд мой скользил поверх листа и снова останавливался на окне. Я только что раскрошил размоченные сухари и вывалил на помойную кучу. Грачи тут как тут. Вертя головами, хватали куски и отлетали на лужайку у колодца. Один — видно, караульный, — нахохлившись, сидел на заборе и поглядывал по сторонам. Матерый грач со стоящим на спине торчком иссиня-черным пером заинтересовал меня. Он брал в клюв кусок, затем трусил к яблоне, клал его на землю и начинал вырывать сухую траву и прикрывать свою добычу. Раньше я такое наблюдал лишь у собак, белок в курортных парках, а вот чтобы птицы прятали еду про запас, видел впервые. Когда Гена появился с лопатой в руках, грачи даже не взлетели, лишь отошли подальше от кучи. Гена стал окапывать зазеленевшую землянику. Понаблюдав за ним, грачи снова принялись за размоченные сухари. Один раз кто-то их вспугнул, разом взлетели, и я увидел, как в солнечных лучах их крылья металлически заблестели. Посовещавшись на соседнем заборе, они снова вернулись к куче. Гена окапывал землянику и не обращал на них никакого внимания. Скоро он стащил рубашку, а затем снял и майку. Солнце ярко светило, но было еще довольно прохладно. Мне стало завидно, что я сижу в комнате, когда на улице такая благодать. С облегчением накрыл чехлом машинку с чистым листом в каретке, встал из-за стола и отправился помогать Козлину. Мой приход грачи встретили недовольным клекотом, некоторые взлетели на изгородь, более смелые отошли в сторону. И тут удивил меня караульный, он черным снарядом слетел с забора, уселся на кучу и стал жадно хватать хлеб, видно, понял, что за свою добровольную вахту ничего не получит от своих сотоварищей.

2

— Я вот чего подумал-то. Почему бы тебе не написать книжку про сталинские времена? — нарушив свои правила, первым начал разговор Геннадий. — У нас в городе все гоняются за «Детьми Арбата», говорят, там написано про Сталина и КГБ, как честных людей преследовали. Прямо друг у дружки из рук рвут. Я слышал по телевидению, что эту книжку будут во всех издательствах издавать массовыми тиражами. И за границей ее покупают. Ты читал?

Мне роман Рыбакова показался поверхностным и слабо написанным. Конечно, я понимал, что теперь, когда можно говорить и писать все и цензура не свирепствует, появятся конъюнктурные книжки. Их будут расхватывать, проглатывать, а потом, «наевшись», отвернутся... В «Детях Арбата» писатель, на мой взгляд, субъективно, с местечковым налетом обрисовал образ Сталина. Чего стоит сцена с зубным врачом на юге? Слабыми показались мне страницы с описанием любовных коллизий героев, а уж природа Сибири вообще описана скучно, серым, невыразительным языком. Надуманным показался мне и образ главного героя — этакий суперменчик! Один против всех. Лишь он оказывал сопротивление существующему строю, все понимал и не ведал сомнений... И вместе с тем книга полезная. Пусть поверхностно, но автор первым после Солженицына стал откровенно развенчивать укоренившийся в сознании нескольких поколений «светлый» образ «вождя и учителя» всех народов. И еще мне показалось, что в романе, скорее это растянутая повесть, все евреи — положительные, а русские — отрицательные. Это неправда! Среди энкэвэдешников, следователей, работников юстиции было немало евреев, сейчас их имена тоже хорошо известны народу, так они отличались особенной жестокостью и зверством. И вообще, я заметил, что в советской литературе, начиная сразу после революции, всегда отрицательным типом выводился русский человек. Справедливо ли это? Из великого народа сделать для всего мира пугало? Несколько лет назад появился роман Василия Белова «Все впереди», там был выведен некий Миша Бриш, еврей по национальности. Не очень-то симпатичный тип.

И что произошло? Белов, который критикой последних лет был возведен чуть ли не в классики, вдруг сразу оказался рядовым писателем. Подавляющее большинство критиков во всех почти газетах обрушились на него, дескать, Белов исписался, роман его неудачный, а некоторые злобные критики назвали его даже человеконенавистником. Интересная вещь получается! Пока Василий Белов писал о деревне, выводил правдивые народные типы крестьян, откровенно показывал и самые неприглядные стороны русского характера, вся критика захлебывалась в восторженных отзывах о его творчестве. Да и не только его взахлеб хвалили: Распутина, Солоухина, Абрамова, других «деревенщиков». Столичные театры стали ставить спектакли по их произведениям, не обошли стороной кино и телевидение. Замелькали на экранах и сценах убогие горницы с растрепанными бабами с ухватами в руках, блеяли в углах ягнята, мычали телята... Смотрите, как живут русские люди! Да и люди-то чаще всего показывались пришибленными, убогими... Все это критикам нравилось, мол, писатель обличает серость, хамство, низкий культурный уровень современной деревни, а стоило Белову затронуть горожанина еврея, как поднялись крик и вой на всю губернию, мол, не тронь наших, плохо будет! Мне запомнилась встреча русских писателей на телевидении. Белова спросили, дескать, как бы вы сейчас написали свой роман «Все впереди»? Или вообще бы не написали? Белов честно и прямо ответил: «Написал бы еще более резко». Обратил я внимание и на то, что Белов и Астафьев, которого тоже втравил покойный Эйдельман в какую-то провокационную переписку, выпали из «обоймы» самых популярных и «великих» писателей современности. Разверните «Литературку» за последние два-три года — вы редко увидите их фамилии. Зато А. Рыбаков, В. Гроссман и другие наспех произведенные в «гении» сейчас господствуют — их печатают в толстых журналах, пропагандируют.

Все это я не стал объяснять Гене Козлину, хотя он следил за литературной жизнью страны, до сих пор выписывал «Литературную газету». Я ему сказал, что меня пока эта тема не волнует, а писать конъюнктурный роман ради моды и дешевой популярности я не буду. Никогда этого не делал и сейчас не собираюсь. Я пишу лишь о том, что меня очень сильно затронуло, взволновало.

— И зря, — подытожил Гена. — Выпустил бы книжку про Сталина или Берию, и о тебе бы все сразу заговорили. И за границей бы напечатали.

— А надо ли это?

— Но о тебе ведь не пишут, — удивился он. — Многие люди твою фамилию даже не слышали. А о Рыбакове сейчас все говорят.

— Поговорят, поговорят и перестанут, — усмехнулся я. — Скоро появится еще один Рыбаков, еще что-нибудь на потребу невзыскательным вкусам публики лихо накатает! Уверен, что уже вовсю кипит работа. Как и всегда, серость в наступлении. Поскорее написать, поскорее опубликовать, поскорее гонорар получить, а там хоть трава не расти...

— Я думал, теперь обо всем писать можно.

— Нужно писать правду, Гена, — терпеливо пояснил я. — Но спекулировать на правде неэтично. В потоке конъюнктурной литературы на потребу моде, безусловно, появятся и серьезные произведения, выстраданные писателем. Хотя бы «Белые одежды» Дудинцева. У него куда сильнее написан роман о генетиках, а вся слава досталась Рыбакову...

Вот такие книги останутся, а вся эта конъюнктурщина — осенние листья на задворках литературы. Дунет свежий ветер — и все исчезнет. Таков закон жизни.

— Мне хочется прочесть «Дети Арбата».

— Обязательно прочти, — согласился я. — Там есть и сильные места. А главное, он затронул те стороны нашей жизни, о которых не принято было писать. Хотя и поверхностно, но показал жизнь и быт чиновничества, советских вельмож, которые, прикрываясь ленинскими лозунгами, творили свои черные антинародные дела.

Козлин старательно окапывал зеленые кустики перезимовавшей земляники. Коротко подстриженные волосы уже пронизаны сединой, у крупного носа две глубокие морщины. Движения его размеренные, точные, сразу видно, что работа ему привычна и нравится. Жухлая прошлогодняя трава скрипит под его сапогами. На белых плечах и костлявой спине проступила легкая розоватость.

Солнце все припекает, но стоит дунуть ветру — и на коже выскакивают мурашки. На смородиновых кустах набухли светло-зеленые почки, а на крыжовнике уже проклюнулись крошечные будто смазанные жиром листья. К середине мая все зазеленеет, березы окутаются зелеными кружевами, молодой дубок, что рядом, выбросит свои продолговатые листья, растопырит фиолетовые пятерни и молодой клен, который надвое расщепила прошлогодняя буря. Но деревце вроде бы выстояло, хотя сдается мне, что одна половина, которую я привязал тесьмой к разлому, не прижилась.

— Не пойму я тебя, Андрей, — продолжал Геннадий, делая округлые движения лопатой вокруг каждого зеленого кустика. — Почему ты не выступаешь по радио, телевидению? Книги твои выходят, а о них в печати — ни слова. Я же вижу, как поэты и прозаики соловьями заливаются на встречах с читателями в Останкино. Телевизор-то смотрят миллионы. Ведь, наверное, нужно, чтобы тебя все увидели и читатели, и начальники. Вот и крутятся на сцене перед микрофоном поэты-писатели, из кожи лезут, стараясь показаться умными, эрудированными...

— Ну и кажутся? — спросил я.

— Редко, — ответил Козлин. — Судя по книге, вроде умный, а выступит по телевидению перед всем миром — ей-Богу, бывает стыдно за него и после этого и книг его читать не хочется.

— Слава, Гена, такая штука, что любому разум затмит, — сказал я. — Забывают читатели многих некогда раздутых критикой поэтов и писателей, вот они при помощи радио-телевидения и впрыскивают людям себя, как инъекции. Те, кто погрелся в лучах славы, потом места себе не находят. Готовы на голове ходить, лишь бы их не забыли. У нас в Ленинграде в «Октябрьском» зале последнее время даже редакторы популярных журналов стали за деньги выступать перед зрителями. Выступают все, кто может языком трепать. Не взять книгами, талантом, так берут трепом, анекдотами. Теперь модно со сцены и на страницах газет и журналов разные старые сплетни рассказывать про некогда известных деятелей.

— «Дети Арбата» — тоже анекдот?

— В некотором роде, — сказал я. А Гена молодец, соображает!

— Как бы там ни было, их видят, слышат, они примелькались, о них говорят — это я про популярных писателей, поэтов, а тебя никто ни разу по телевизору не видел. Многие считают, что ты давно уже умер.

— Не приглашают, Гена, — сказал я. Это не так, мне звонили из лентелевидения и просили выступить почему-то вместе с пионерами и вожатыми на вечере, посвященном кулинарии... Я, конечно, отказался, чем немало удивил работников телевидения. Еще как-то раз позвонили в прошлом году и предложили выступить с молодыми воинами-интернационалистами, возвратившимися из Афганистана. Я толком не понял, какая роль отводилась мне на этой встрече, и опять отказался.Больше мне не звонили. Ни с радио, ни с телевидения. — Понимаешь, Гена, есть литераторы, которых хлебом не корми, только дай возможность покрасоваться и потрепаться перед зрителями, они по каждому поводу выступают. Говорят, говорят, отвечают на вопросы корреспондентов, а сказать-то им давно уже нечего. Все сказано и много раз повторено. Это я уже говорю не об «артистах-писателях», а о серьезных литераторах. Есть же писатели, которые высказываются в своих книгах и им нет нужды вылезать на телевидении. Ведь это не читатели требуют писателя к микрофону, а все организуется, планируется. Редакторы знают, кого нужно приглашать, кому делать рекламу.

— И все-таки нужно иногда показываться людям на глаза, — убежденно проговорил Гена.

— Может, ты и прав, но мне, честно говоря, не хочется этого делать. Да и повторяю, меня не приглашают. Чему я искренне рад, потому что отказываться тоже не так-то легко.

— А тебя выдвигали на премию?

— Нет, — ответил я. — Это ведь надо организовывать, иметь хорошие знакомства, связи, дружить с секретарями Союза, угодничать, подхваливать их, быть на виду. А я ничего этого не умею делать, да и не смог бы ради даже самой высокой премии...

— К лауреату у всех и отношение другое...

— Послушай, дружище, — взмолился я. — Может, хватит литературных разговоров? Расскажи лучше, что происходит в Великих Луках? Как люди живут, что говорят? Как им перестройка?

— У нас разоблачили ворюг из торга, — начал рассказывать Козлин. — Несколько миллионов банок бразильского растворимого кофе, что на город прислали, зажулили! Оказывается, лучшие продукты распределяли среди городской верхушки. А в магазинах — шаром покати! Чего было им заботиться о людях, когда сами жрали в три горла, да самое лучшее: икру, копченую колбасу, оседрину. Поснимали некоторых, но многие еще остались на своих местах. Как только про это написали в газетах, так сразу в городе появились в свободной продаже дефицитные продукты. Правда, не надолго. Как это поет Пугачиха: «Крысы снова все растащили по своим закромам»... А вот крысоловов у нас в городе маловато. Наши «крысы» умные, подкидывают харч и крысоловам...

Я воткнул лопату в грядку, посмотрел на Козлина.

— Послушай, а вот что ты сделал, чтобы всего этого не было?

— Я? — изумился он и тоже опустил лопату. Длинное лицо его стало озадаченным, он отвел тыльной стороной ладони волосы со лба, сплюнул, поморгал глазами. Они у него небольшие, серые. — А что я могу?

— Все всё видят, понимают, а палец о палец никто не хочет ударить, чтобы ворюг и хапуг за руку схватить!

— У нас в городе была круговая порука. Да что порука! Настоящая бандитская мафия, купившая и партийцев, и милицию.

Я подумал: вот на Козлина навалился, а и сам хорош: много ли я разоблачил жуликов, тунеядцев, бюрократов? И уж тем более мафиози? А впрочем, было дело: когда работал в газетах, многих зацепил, но еще больше моих фельетонов легло у главного редактора под сукно, потому что предпочитали бить стрелочников, а чуть повыше заденешь начальника — сразу звонки, выяснения, сомнения...

— Многое мы можем, да не хотим, — больше в свой адрес, чем в его сказал я. — Вот и заело нас хамство таксистов, работников торговли, бытового обслуживания... Да и уровень культуры везде у нас настолько низкий, что жалобами и сетованиями ничего не изменишь. Из жалоб трудящихся можно бумажный город построить...

Все средства информации раньше ядовито «хихикали» над Западом, а там такое обслуживание во всех сферах жизни, которое нам и не снилось.

— Так что же, наш социализм, выходит, кроме вреда, ничего не дал народу? — задал Гена сложный и больной вопрос.

— Давай поработаем, — предложил я. — Ты что-то сегодня на редкость разговорился. Социализм, может, штука и хорошая, но его так со времен Сталина извратили, что и концов не найти...

— Давно не виделись, — улыбнулся Гена. — Да и столько вокруг сейчас происходит, что никак молчать нельзя.

Я с удивлением посмотрел на него: уж если замкнутого Гену перестройка вывела из многолетнего столбняка, значит, глубоко она теперь сидит у людей в печенках!

Я поймал себя на мысли, что как писатель я ведь знал об этих безобразиях. Еще журналистом писал в газеты фельетоны, в которых обличал жуликов, бюрократов, хамов, а став писателем, в своих исторических романах тоже клеймил всяких выродков — им срок почти вся человеческая история — но параллели, которые я проводил с современностью, были столь далеки, что вряд ли читатели улавливали мою мысль.

3

Уже несколько минут со стороны соседей слышался крикливый голос Клавдии, жены Балаздынина. Грачи взлетели на изгородь и с любопытством поглядывали на дом соседа.

— Опять несет своего мужика Клавка, — проговорил Гена. — Вроде бы, с утра был трезвый.

Обычно вздорная и злобная соседка ругала последними словами Николая Арсентьевича, когда он выпивал, но Козлин утверждал, что уже давно не видел Балаздынина пьяным. Какая же муха нынче укусила Клавдию Ивановну? Впрочем, все скоро разъяснилось: держа перевязанную руку перед собой, как автомат перед атакой, Николай Арсентьевич направлялся через нераспаханный огород к калитке, которую Козлин установил в этом году, чтобы не лазить друг к другу через изгородь. Худощавое чисто выбритое лицо соседа было сосредоточенным, он издали улыбался нам, кивал. Зубы у Николая Арсентьевича были желтыми и кривыми, он жаловался, что парадонтоз за несколько лет лишил его сразу десятка зубов. Причем к стоматологу не обращался, сам выдергивал плоскогубцами расшатавшиеся резцы и коренные.

— Доброго здоровья, Рославич! — поздоровался со мной сосед. Отчество мое в Петухах никто правильно не выговаривал, чаще всего звали «Рославыч». По имени-отчеству тут не было принято друг друга величать. Пожалуй, лишь я один так всех называл.

— Где же ты, Николай, боевую рану получил? — с кряхтеньем распрямился Гена. Он всегда делал это с таким выражением на лице, будто на спине держал двухпудовый мешок.

— Вчера в Невеле на платформу грузили сруб для бани, — охотно стал рассказывать Николай Арсентьевич, присаживаясь на груду серых досок, сложенных возле летней кухни. — Последним бревном мне палец и прищемило... Аж кожа завернулась! Думал, без пальца останусь. Хирург поначалу хотел отхватить, да я упросил. Шесть швов наложил. А бревно-то закинул Петька Адов. Из-за моей спины, паразит.

— А чего жена на тебя орет? — поинтересовался Гена.

— Дурная баба, вот и орет, — помрачнел Николай Арсентьевич. — Думает, что я это по пьянке. А какая нынче пьянка? И захотел бы, да не выпьешь. На работе пострадал. Рази я бы к хирургу пошел, ежели бы от меня пахло? Орет, что теперь я ни на что не гожусь, а надо огород распахивать, скоро картошку сажать. Ручонку-то мне правую покалечило.

— Бюллетень дали? — спросил я.

— Месяц буду гулять, — повеселел Балаздынин. — Производственная травма. — Он любовно посмотрел на свой замотанный бинтом огромный белый палец. Кивнув в сторону своего дома, прибавил: — Только эта стервь все одно не даст без дела и минуты сидеть. Говорит, лошадь под уздцы и левой будешь водить, да и с лопатой управишься. Подумаешь, мол, палец! А мне до сих пор в локоть бьет как током.

Я вспомнил, как в детдоме наша воспитательница просто из себя выходила, если кто-нибудь из нас поранится. Ей почему-то казалось, что мы резали себе пальцы, растягивали сухожилия, набивали на лбу шишки назло ей. Она кричала на пострадавшего, грозила всякими карами, но, конечно, всегда оказывала первую помощь.

Странно, но у многих женщин телесная травма (у ребенка или мужа) вызывает не жалость и сострадание, а гнев.

Мы еще немного поговорили, и сосед пошел к своей бане, где у него, как египетская пирамида, возвышалась белая куча наколотых березовых поленьев. Я знал, что Николай Арсентьевич без дела сидеть не будет, отлично знала об этом и его жена, а вот разоралась на всю деревню. Вскоре и впрямь сосед левой рукой стал складывать поленья между двумя соснами, что росли у его бани. А чуть позже уже таскал на коромысле ведра с водой для скота. Он держал двух поросят и шесть овец.

— А может, жена твоя права: боевую рану-то свою получил по пьяному делу? — подначил Гена Балаздынина. Я уже давно заметил, что, бросив пить, он стал подсмеиваться над пьяницами, выказывать им свое превосходство и даже презрение. И на эту тему любил поговорить. Спросишь, какие новости? Он и начнет: «Пьяный мотоциклист врезался в грузовик. Наповал. Неделю назад похоронили. Два бульдозериста три упаковки одеколона выдули... Из-за таких негодяев в городе теперь дешевого одеколона не купишь для бритья. Да и дорогой выжирают...»

— Мне же бюллетень дали, — резонно ответил Николай Арсентьевич. — А пьяным не дают.

— Стакан-то ты подымешь и левой, — усмехнулся Гена.

Балаздынин никак не отреагировал на его ядовитую реплику, он перевел просительный взгляд на меня:

— Рославич, признавайся, есть у тебя хоть сто граммов? И не хотелось выпить, но как женка накричала, так заныло внутрях.

Сосед частенько с похмелья обращался ко мне именно с этими словами: «Рославич, признавайся...» Это, наверное, потому, что я чаще всего ему отказывал. Узнай Клавдия, что я опохмелил ее муженька, и меня не пощадит: обложит последними словами, правда, когда меня поблизости не будет...

Я ответил ему, что недосуг мне в Ленинграде было стоять в длинных очередях за водкой, так что ничего не привез. И потом, вон как борются с алкоголизмом, а я буду сюда водку возить, будучи сам непьющим?

— Так-то оно так, — поскучнел Николай Арсентьевич. — У меня где-то талон на бутылку был, так женка нашла в кармане и спрятала, чтоб ей пусто было!

Потеряв интерес к нам, Балаздынин вскоре скрылся за своим сараем.

— Пошел к соседям шугать самогонку, — уверенно заметил Гена. — Три дня назад Петька Адов гнал, может, осталось.

— Ты все знаешь!

— А какие тут могут быть на виду друг у друга секреты? — усмехнулся Козлин. — Я даже знаю, что Валька Балаздынина вчера брагу заложила.

В Петухах почти все находятся в родстве, пожалуй, кроме Адовых. Эти поселились тут после войны.

— А кроме этих великих событий тут еще что-нибудь происходит? — полюбопытствовал я.

— На пасху один мужик в Федорихе перепил и в колодец свалился, так собака его спасла.

— Собака? — удивился я. — Вроде бы в нашей местности не встречал ньюфаундлендов.

— Завыла, завизжала, соседи подбежали и вытащили чуть живого, — пояснил Гена.

Почему все его мысли крутятся вокруг выпивки и пьяных? Уж не собирается ли снова и сам начать?

Будто отгадав мои мысли, Козлин сказал:

— Нагляделся я на них трезвыми глазами, ей-Богу, больше никогда и в рот не возьму. Водка и крепкого умного человека превращает в труху. В мякину. Да и не человек это, а пересохшая пасть, в которую, как в каменку в бане, нужно все время ковшиками жидкость подбрасывать.

Гена иногда довольно образно излагал свои мысли. Пасть сравнить с каменкой в бане — до такого не каждый додумается! «Запорожец», который он мечтал в скором времени приобрести, называл «запро», машину — «машинешка», знакомые у него были — Слон, Коба, Снегирь, Чебуран, Коляндрик. Вот как меня называл, я не знал. А наверняка какое-нибудь меткое прозвище придумал. За годы совместной жизни былое восхищение моей писательской профессией у него сменилось спокойной созерцательностью. Он никогда меня не критиковал, не давал советов, но чувствовалось, что многое, что я делаю, не одобрял, однако предпочитал помалкивать. Например, ему было непонятно, почему я живу не в приличной «хоромине», как он говорил, а в обыкновенной деревенской избе. От кого-то он слышал, что у некоторых московских писателей есть дачи в несколько этажей, даже с лифтом. Один — известный новеллист — установил в саду мраморные скульптуры, другой — главный редактор журнала — вырыл на своем участке бассейн, который отделал цветным мрамором.

— А у тебя, Андрей, — как-то разговорился Гена, — изба, а не писательский дом. Все книжные полки ты сам сделал, покрасил олифой, нет в твоем доме богатства, роскоши. Вот придут к тебе люди, оглядятся и подумают, что никакой ты не писатель, а так себе, обыкновенный гражданин. Да и в Ленинграде у тебя не квартира, а квартирешка! Книги лежат на полу и подоконниках! И в кабинете не повернешься. Неужели государство не может тебе выделить просторную, хорошую квартиру? Ведь, небось, доход-то от твоих книг огромный?

Что я на это мог ответить Козлину? Не такая уж бедная у меня в Ленинграде квартира, а вот новая, которую сейчас ремонтируют, будет еще лучше. И все свои книги я размещу. Поставлю в длинном коридоре полки, куплю книжные шкафы. Правда, вот беда! Когда я забегал по магазинам, чтобы купить подходящую мебель и прочее, то ничего приличного не нашел. Третий раз в жизни переезжаю, и надо же такому случиться, как раз в этот год вся мебель стала дефицитом, как и сантехника, обои, линолеум, даже ванна и мойка! Впрочем, как все остальное.

Ну а тягаться в благоустройстве своего дома, дачи с именитыми писателями я не собираюсь, да у меня и потребности такой нет. Не нужен мне бассейн; вон сколько красивых озер вокруг, не нужны и мраморные скульптуры, они бы просто не вписывались в окружающий пейзаж. Да и соседи бы меня не поняли. У «литературных генералов» сотни тысяч, миллионы накоплены, вот они и бесятся с жиру...

Солнце все больше пригревало. Гена размеренно орудовал лопатой, широкие плечи его покраснели. Разделся до пояса и я. Грачи ковырялись в земле, поглядывали на нас черными блестящими бусинами круглых глаз. И взгляд такой осмысленный, настороженный.

Скворцов все еще не видно, по-видимому, снегопад их спугнул, куда-то улетели. Тихо и спокойно в Петухах. Мелкое озеро, которое начинается сразу от дороги, весело поблескивало. Уток на нем не видно, а вот некрупные озерные чайки летают. Сейчас озерко, у него даже нет названия, кажется большим и чистым, но как только полезет растительность со дна, сразу сузится, позеленеет. Иногда зарастает почти все, лишь в том месте, где проложена через дорогу железобетонная труба, вода всегда чистая, прозрачная. Сейчас она с шумом срывается вниз, разбивается о камни и бежит по каменистому ручью в большое озеро, которое расположено на территории турбазы. Здесь когда-то была мельница, но давным-давно разрушилась, остались лишь нагромождение серых камней на дне ручья да круглый жернов на лужайке. Я несколько раз собирался его перекатить на свой участок, на таком гладком камне приятно было бы посидеть, но жернов, казалось, врос в землю — его было не сдвинуть с места и втроем. Я заметил, что на гладком камне с искрами шпата и кварца любили отдыхать чайки.

Намахавшись лопатой, я стал подумывать о том, что не худо было бы поработать и за письменным столом... Эта мысль мне была по душе: в городе я никак не могу заставить себя это сделать, а тут снова постепенно приходит ко мне рабочее настроение. Никто не позвонит, не отвлечет на какое-нибудь бесполезное дело. Я уже знал, что если сегодня пойдет работа, пусть напишу хотя бы одну страницу, то завтра и дальше втянусь и буду каждый Божий день с 9-10 утра до двух дня работать. Вечерами выходить на прогулку к Федорихе, где меня в прошлом году застала гроза. Удивительно была красивая гроза, с радугой, «слепым» дождем, громом и молнией. На прогулке я всегда обдумываю следующую главу. Хуже всего, когда только что сядешь за машинку, как глава кончается, тогда мне уж никак не начать другую. Новую главу всегда лучше начинать на следующий день, с утра. Я никак не могу поверить, что Жорж Санд, закончив очередной роман раньше, чем кончался ее рабочий день (кажется, она писала ночью), тут же начинала новый роман. Это для меня просто непостижимо! Так может работать лишь компьютер. Кстати, западноевропейские литераторы уже вовсю пользуются компьютерами, для меня пока это так же сложно, как и китайские иероглифы. Почему все свежее, передовое с таким трудом у нас пробивает себе дорогу? Не можем сами делать — наверное, нужно покупать у тех, кто это хорошо делает. Ведь пишут, что на Западе и в Японии все завалено видеотехникой, а у нас — пусто, шаром покати! А если что и появляется, так у вернувшихся из-за рубежа спортсменов, артистов, туристов и продается простым смертным втридорога. Даже не втридорога, а по сравнению с тем, что стоит там, у них, в десять — пятнадцать раз дороже. И те, кто имеет деньги и не хочет отставать от «проклятого» Запада, покупают. А что делать, если в родном отечестве не умеют создавать такие сложные вещи? Даже копировать. Пишут же в газетах, что мы в кибернетике и электронике отстали от Запада и Японии на 30—50 лет. А если что у нас и появится, то тут же нужно поскорее нести в гарантийную мастерскую или назад в магазин — сплошной брак! Вот потому и стоит любая заграничная безделушка дороже нашей в десять-пятнадцать раз. Уж она-то всегда сделана на совесть. Говорят же, что японцы не знают и слова такого — «брак». Не знают они и что такое «штурмовщина», «конец квартала», многого из того, что у нас стало нормой жизни, как, например, очереди, они не знают и знать не хотят.

С непривычки начинает ломить спину, саднить руки. В деревне у меня ладони становятся шершавыми, в ссадинах, тут ведь все приходится делать самому. И делаю всю домашнюю работу я с удовольствием. А вот в огороде копаться мне что-то не очень нравится. Выпалываешь, выпалываешь эти чертовы сорняки, а они через день-два снова лезут из земли. У некоторых корни по полметра длиной. Обломится — значит, сорняк снова вымахает на грядке. Я вижу, как над озером делает плавный круг цапля. Здесь она никогда не опускается на воду, а где-то на лесном озере у нее гнездо. Я часто летом наблюдаю, как на закате цапля пролетает краем деревни.

Солнце позолотило огромные сосны, что растут на пригорке, напротив пионерлагеря. Широко разбросали они длинные корявые ветви в стороны. К озеру зелеными островками спускаются молодые елки, причем растут не поодиночке, а целыми семьями. Между ними на лугу и пасутся овцы Николая Арсентьевича.

4

Я втыкаю лопату в землю, грач недоуменно смотрит на меня, мол, чего встал? Он обследует каждую ямку, которую я выкапываю вокруг квелого куста клубники. Гена Козлин далеко опередил меня. Плечи его явно сгорят на солнце, темные волосы блестят, на широком лбу поблескивают крупные капли пота. Этот работает, как машина, разгибается, лишь когда закуривает. Курит «Приму», от нее идет такой вонючий дым, что я сразу меняю место, чтобы на меня не тянуло.

Глядя на облитые солнцем сосны, на пышные белые облака, лениво плывущие над Петухами, я снова вспоминаю одну из последних встреч со Светой, когда я ее напрямик спросил любит ли она мужа?

— Я никого не люблю, — ответила она.

— Зачем же ты замуж вышла?

— Ты ведь на мне все равно не женишься? — не задумываясь, ответила Света. Так она всякий раз говорила, когда я ее упрекал, что она ничуть не дорожит нашими отношениями и уходит от меня, когда ей вздумается. Наверное, Света ждала, что я ей скажу, дескать, разводись со своим мужем — она мне настойчиво внушала, что его совсем не любит, — и мы поженимся. И честно говоря, я уже готов был произнести эти слова.

Света прибегала ко мне на два-три часа, а иногда и всего на полчаса. Все время посматривала на часы, звонила куда-то и, не произнося ни слова, вешала трубку. Я чувствовал, что она торопится. Когда спрашивал: куда? — отвечала, что у нее дела, нужно к кому-то подъехать, ей обещали показать новую юбку или туфли. Она почему-то никогда не могла честно сказать, что торопится домой, к мужу. Вот в этом и проявлялась Светина инфантильность, уж я-то знал, что муж считает минуты, когда она задерживается. И дома ждут ее эти самые «разборки», которые она так не любит. Может, стоило бы мне Свету понять, даже пожалеть, но меня, наоборот, все это бесило! Зачем выходила замуж? Ну а раз уж вышла, какого черта снова ко мне прибежала?! Я ведь тоже не бревно. Мне не хочется ее делить с кем-то. И этот «кто-то» ждет ее, спрашивает отчета, где была и чем занималась. И она перед ним наверняка выкручивается, лжет, как и мне. Кажется, она стала для меня более желанной. Как говорится, что имеем— не храним, а потерявши — плачем. Став замужней женщиной, она как бы поднялась на одну ступень выше. Ведь я когда-то в сердцах говорил, что она никогда замуж не выйдет, потому что по натуре предательница, а этого ни один мужчина долго не выдержит...

Надо отдать должное Свете: она не упрекала меня и не возгордилась, скорее наоборот, была обескуражена своим замужеством. Я обратил внимание, что у нее появились новые дорогие вещи: кожаный плащ, золотое кольцо, цепочка, куртки. По-видимому, мужчина, ставший ее мужем, нашел самый верный путь к ее сердцу...

Это была какая-то полная беспросветность. Я не знал, на что решиться. И хотя Света сказала, что если я всерьез согласен на ней жениться, то она разведется с мужем, я в это не верил. Женщина, которая тебя уже не один раз обманула, не может больше внушать доверия, как тот самый мальчик из легенды, который несколько раз подымал всю деревню, крича, что на стадо напали волки, а когда они действительно стали резать скот, никто мальчику не поверил.

— Я люблю только тебя, — проникновенно говорила мне Света, сидя на кухне на маленькой желтой табуретке. В высокое окно были видны суставчатые ветви деревьев в сквере, на них тогда еще не было ни одного листа. Над крышей длинного двухэтажного здания медленно совершала плавные обороты красная стрела башенного крана, там что-то во дворе строили. Я сидел напротив, упираясь спиной в деревянную стену. Глаза у Светы грустные, хотя, честно говоря, что-либо прочесть в них довольно трудно, маленький нос побледнел, а сочные губы влажны. У длинной шеи вьются волосы, ее высокая грудь оттопыривает тонкий серый свитер. Такой я ее часто вспоминаю в деревне.

— Я люблю тебя, и никто мне больше не нужен, но мне трудно с тобой, — продолжала она. — Я все время чувствую себя виноватой...

— Надо же! — с горечью восклицаю я, хотя не следовало бы этого делать: виноватой Света себя никогда не считает. — А перед ним?

Ее мужа я называю «он», «им», «их».

— Хватит о нем! — резко обрывает она меня. — Он есть, и ничего тут не поделаешь. Я сейчас говорю о нас с тобой... Так вот, как бы мне ни было хорошо с другим...

— ...с другими... — мстительно поправляю я. «Других» у Светы было много. Даже во время нашего знакомства.

— ...я все равно рано или поздно начинаю думать о тебе, сравнивать и прихожу к выводу, что ты гораздо лучше, интереснее, больше любишь меня.

— Наверное, это так, — соглашаюсь я. — Но любовь, Света, должна приносить людям радость, а мне она приносит одни огорчения. Может, тому, кто не умеет любить, в наш век легче живется?

— Мне не хочется говорить про других, — глядя в окно, глухо произносит она. — Я знаю, что приношу тебе одни неприятности, но, милый Андрей, я ведь не нарочно? Почему-то так все само собой получается. Это ты можешь управлять собой, а я — нет. Вот выйду от тебя, пойду...

— ...по Невскому, — подсказываю я. Почему-то все приключения у Светы Бойцовой начинаются именно на Невском, неподалеку от Московского вокзала.

— ...по улице, — не моргнув глазом, продолжает она. — Встречу кого-нибудь из знакомых и... понеслось! Понимаю, что все может плохо кончиться для меня, но удержаться нет сил. Да и не хочется удерживаться-то... Мне нравится посидеть в компании, выпить, нравится выслушивать комплименты, видеть, как мужики млеют, глядя на меня... Ты ведь не млеешь?

— Слово-то какое противное, — поморщился я.

— Ты привык ко мне, ничего не замечаешь, а там все как бы внове...

— И тебе скоро тридцать? — качаю я головой. — Я слышу лепет избалованного ребенка.

— Какая уж есть, — вздыхает Света.

— Не какая уж есть, а какой тебе нравится быть, — жестко поправляю я.

— Моя мать говорила: «Света, ты красивая, мужчины будут тебя на руках носить... Не будь дурочкой, пользуйся этим».

— Твой самый большой враг — это твоя мать, — роняю я жестокие слова. — Это она помогла тебе стать такой...

— Мать хотела, чтобы я вышла замуж за молодого и богатого.

— А вышла за жулика!

— Матери он понравился...

— Потому ты и замуж вышла?

Света наклоняет свою пушистую голову и молчит. Наверное, я попал в точку...

Этот тягостный разговор продолжался долго, на этот раз Света не спешила, сказала, что поедет к матери в Кузьмолово, там тоже у нее какие-то дела. Разозлившись, что не хочет остаться у меня, я ей сказал, чтобы она больше мне не звонила, по крайней мере до тех пор, пока не будет полностью свободной. Мои слова, по-видимому, ее ничуть не расстроили — не первый раз я ей их произносил, потом проходило время, она звонила — и мы снова встречались...

Я даже не пошел провожать ее. Для себя твердо решил, что это была наша последняя встреча. Мужа своего она пока не бросит, для этого у нее не хватит характера, изменять ему будет, но сама от него не уйдет. Ей хотелось жить в городе, а не в Кузьмолово, теперь она живет с мужем в однокомнатной квартире, считает ее своей, даже что-то у меня попросила для нового своего гнезда...

А потом был телефонный разговор, она пообещ-ала приехать, я ждал ее. И не дождавшись, пошел в гараж. Вернувшись, нашел в дверях записку. Вот и все, очевидно, поставлена последняя точка. Я уехал и не позвонил ей.

И вот сейчас в Петухах я снова затосковал по Свете Бойцовой. Что же все-таки для нас в женщине главное: преданность, честность, порядочность или красота, женственность, обаяние? Я думаю не о том, как приятно нам с ней беседовать или прогуливаться, а о том, как мне с ней было хорошо в постели, какие у нее при этом глаза, маленький вспухший рот, как она встает с дивана-кровати и обнаженная идет в ванную, как стоит под душем, а я вижу ее большую округлую грудь, высокие бедра, крутой белый зад... Что-что, а это «счастье» мне Света щедро дарит, когда мы вместе.

Но ведь и Ирина Ветрова красива, стройна, может, менее женственна, чем Света, но зато более страстная. И согласись Ирина, я бы с радостью на ней женился, но был бы я счастлив с нею? Этого я не знаю. Хотя в Ирине порядочности, благородства неизмеримо больше, чем у Светы. Бойцова — простушка, а Ветрова — интеллигентка. Для Светы мужчины — это клиенты, которые, получая от нее удовольствие, должны платить за это. Что ж, приходится с горечью признать, что у Светы — психология проститутки. Раньше мне как-то не хотелось употреблять по отношению к ней это слово. Наверное, чтобы не унижать себя. Я ведь к ней относился, как к любимой женщине. Но любили и проституток. И некоторые писатели утверждают, что из них впоследствии получались прекрасные жены. Но из Светы не получится. Она слишком эгоистична, ей не хочется терять из отпущенного природой срока ни дня, а тут — годы с пеленками, распашонками. Нет, это не для нее.

Я вспомнил, как встав с постели, она расхаживала по комнате, смотрелась в зеркало, примеряла мои свитера, рубашки и, что ей нравилось, выпрашивала. И я, расслабленный и счастливый, не отказывал. И именно после близости у Светы особенно ярко проявлялось это желание что-то урвать, выпросить, присвоить. Разве это не плата за удовольствие?

Нам десятилетиями внушали, что в нашей стране нет проституции, нет и не может быть. И вот во времена гласности вдруг приоткрылись такие факты, что многие схватились за головы: оказывается, проституция существует у нас давно и советские проститутки, бывает, зарабатывают у иностранцев валютой за ночь столько, сколько даже высокопоставленный чиновник (в переводе на советские рубли) не заработает за месяц. Есть проститутки, обслуживающие иностранцев, другие «работают» с командировочными, южанами, приезжающими в города торговать фруктами, цветами, обслуживают чиновников, от которых зависело их благополучие. Ну а самые рядовые проститутки просто отдавались за пятерки-десятки да за ужин в ресторане с выпивкой.

Сообразив, что красота — это тоже капитал, Света со студенческих лет выбирала себе в любовники только «крутых» мужчин. Это значит мужчин, умеющих делать деньги, а каким образом, это уже не имело значения. Будущий муж ее, как-то она проговорилась, рассыпал перед ней драгоценности, похвалялся, что умеет делать деньги.

Наверное, я вставлю Свету в свой новый роман, желает она того или нет. Я писатель, и в мои книги часто «входят» знакомые мне люди. Конечно, в романе они получаются иными, чем в жизни.

Творческий процесс — это сложная штука... Но я уже давно заметил, что за книгу я сажусь лишь тогда, когда не могу не написать ее, а героев своих наделяю чертами тех людей, которые запомнились мне, — будь это прекрасные люди или негодяи. Столько времени размышляя о Свете, я просто не могу не ввести ее в новый роман. Ведь работа над образом — это и мой разговор с ней. Вряд ли Света в романе и Света Бойцова в жизни будут похожи друг на друга, но что-то общее у них, безусловно, будет...

Думаю я и об Ирине Ветровой. Она — полная противоположность Свете Бойцовой. Для Иры деньги — не главное в жизни, хотя она тоже знает им цену. Ее погибший муж Крысин не только был великим ревнивцем, но зарабатывал гораздо меньше Александра Ильича Толстых, об этом мне Ирина говорила. Она считала мужа неудачником. Хотя он похвалялся, что если пожелает, то может заработать кучу денег, но почему-то приносил домой только зарплату. Ирина больше него получала в своем институте. И еще мне запомнилось: Ирина часто подчеркивала, что Александр Ильич имеет подход к женщине, многим в институте нравится.

Безусловно, Ирина гораздо умнее Светы: я мог с ней разговаривать на любые темы. Когда умер Брежнев, Света мне на полном серьезе заявила, что вместо него главой правительства будет чемпион мира по шахматам Анатолий Карпов, мол, об этом говорили у нее на работе. Света совершенно не разбиралась в политике, не знала ни одного главы даже крупных государств, не могла на карте показать, где находится Куба или Гондурас. Но с точностью до рубля определяла, сколько стоит та или иная импортная вещь, — в магазине и у спекулянтов.

Странная штука получается! Мне нравятся Света Бойцова и Ирина Ветрова — две женщины, совершенно не похожие друг на друга. Наверное, идеал женщины, к которому мы, мужчины, стремимся, пусть даже в мечтах, был бы пресным, безвкусным, как дистиллированная вода. Даже в самой чистой родниковой воде много разных примесей и солей. Отними у Светы наивность, необразованность, я бы даже сказал, серость — и она поблекла бы, стала ординарной. Или придай Ирине меркантильность, настырность, наглость, которой у Бойцовой в избытке, — и Ветрова потерялась бы, полиняла — очевидно, каждому свое.

В сборнике болгарского детектива я прочел: «Справедливость убивает любовь, потому что истинная любовь не справедлива, а свободна!» А вот мне подавай справедливость, честность, порядочность! Все это есть в Ирине Ветровой, тогда почему же я не стал бороться за нее? У меня шансов больше, чем у женатого Александра Ильича Толстых! А стоило меня поманить пальцем «плохой» Свете, и я отвернулся от «хорошей» Ветровой. Вот и сейчас тут, в Петухах, глядя, как вонзает лопату в землю Гена Козлин, я мучаюсь сомнениями: не захотел жениться на Свете, а теперь, выходит, жалею? И уйдет из моей жизни Ирина Ветрова, а все идет к этому, и я опять буду жалеть?.. Почему у многих мужчин к женщине самые примитивные требования: воспитывай детей, следи за домом, соблюдай чистоту, веди хозяйство. А я вот «ковыряюсь» в женской натуре, лезу из кожи, чтобы что-то изменить в характерах Светланы и Ирины. Они хотят быть такими, какие есть. Не каждый способен ломать себя, перевоспитываться. Мне вот довольно легко удалось бросить выпивать, а есть люди, для которых это — трагедия. Хотя бы тот же самый мой однокашник Гена Козлин. Ходит с вшитой в бедро французской «эспералью». Наконец, он мне признался, что сам добровольно пошел к наркологу, три месяца полежал в больнице, очищаясь от многолетнего алкоголя, а потом ему вшили эту ампулу сроком на пять лет. Ну а пройдет пять лет — что дальше? Выстоит, не сорвется? Есть люди, которые уже через год начинают ее «разряжать». Пьют поначалу кефир, лимонад, пиво, сухое... Вон как трудно бороться со своими собственными недостатками!

Можно все это понимать, но не стоит, пожалуй, всех мерить на свой аршин. То, что я могу, другому не под силу, и, наверное, — наоборот. Может, благороднее не любимую женщину перевоспитывать, а самого себя ломать, чтобы соответствовать ей? Или хотя бы не замечать ее недостатков, пороков, мириться с ними? Что же тогда получается: Света пусть время от времени уходит на полгода-год к другому, «крутому» мужчине, Ирина пусть поддерживает и впредь странные отношения с Толстых. Так сказать, у нас будет любовь втроем, как у Маяковского с Лилей и Осипом Бриками. Но ведь это противоестественно для нормального, со здоровой психикой человека! Если мы муж и жена, то должны жить вместе, вести общее хозяйство, воспитывать детей, и при чем тут Толстых или Светины кавалеры? Выходит, ничего такого невыполнимого я не требую от своих близких женщин. А самое элементарное: честность, порядочность, преданность и еще, конечно, уважение. Когда религия совершала церковный обряд венчания, священник именем Бога призывал вступающих в брак быть верными друг другу до гроба в беде и счастии. А теперь что? Марш Мендельсона, бутылка шампанского — и живите, молодые, как хотите. Кто месяц состоит в браке, кто год, а потом — развод. Детей пусть воспитывают бабушки-дедушки, а если их нет — государство. По телевизору как-то показывали помойку во дворе, где в бумажном свертке нашли полумертвого ребенка, только что появившегося на свет. «Мамаша» завернула его в тряпки и газеты и выбросила... По религиозным законам это — страшный грех. Но многие ли из современных молодых людей вообще понимают значение этого слова? Вместе с религией мы отмели и такие вечные понятия, как человеколюбие, вера в справедливое возмездие, ответственность за содеянное зло... Кто сейчас помнит десять заповедей? Не живет по ним, как призывала религия, а хотя бы знает, что таковые существуют?..

В старину иные злодеи и разбойники раскаивались в содеянном, строили храмы на награбленные деньги, раздавали золото бедным, а сами, надев рубище, замаливали свои грехи в скитах и монастырях: боялись к старости Божьего суда и богоугодными делами старались искупить зло, совершенное в молодости...

— О чем ты все думаешь? — ворвался в мое сознание голос Гены. — Наверное, о бабах?

Вот как просто можно сформулировать все те неразрешимые проблемы, над которыми я так часто ломаю голову! Пока я собирался с мыслями, чтобы ответить, со двора Балаздынина снова послышался визгливый голос его жены, она отборным матом поливала своего незадачливого мужа, обвиняя его в разгильдяйстве, в том, что он нарочно подсунул свою руку под бревно, чтобы дома не заниматься огородом... Голоса Николая Арсентьевича я не слышал. Да он и вообще предпочитал помалкивать, когда жена разорялась на всю деревню. Во-первых, ее не перекричишь, во-вторых, бесполезно возражать — она все равно, кроме себя, никого не слышит.

— Ишь поет, заливается! — с восхищением заметил Гена. Опершись на лопату, он с удовольствием слушал ругань соседки. — Да чем жить с такой подлой бабой, лучше век одному куковать.

Грубый голос соседки так не вязался с благословенной тишиной, медленно плывущими по синему небу пышными облаками, стальной гладью озера и двумя чайками, молчаливо кружившими над ним! От огромных сосен на опушке протянулись длинные тени, кора багрово алела, будто внутри стволов бушевало яростное пламя, а прошлогодний камыш насквозь просвечивал червонным золотом.

— Красота-то какая! — вырвалось у меня.

— Хоть бы он ей, стерве, пасть заткнул, — откликнулся Гена. Он тоже смотрел на опушку соснового бора.

Темные волосы его отливали бронзой, а голубоватые глаза сузились. За его широкой спиной лоснилась развороченная земля. Грачи в лучах солнца превратились в сказочных жар-птиц.

— Прекрасное и безобразное всегда рядом, — будто подытоживая свои мысли, негромко произнес я.

Глава двадцать седьмая


1

Я все больше убеждаюсь, что для писателя деревня — это единственное место, где он может без всяких помех плодотворно работать. Разве заметил бы я в городе незаметный горожанину переход от зимы к весне, а от весны к лету? А здесь, в Петухах, каждый тончайший временной оттенок заметен. Еще вчера не было скворцов — после снегопада они на несколько дней исчезли, — а сегодня они уже вовсю хлопочут вокруг отремонтированных мною скворечников; кажется, с вечера на яблонях не было ни одного зеленого листка, а утром проснулся — все яблони окутаны тончайшей зеленой дымкой. Березы еще раньше выбросили маслянистые листья. Прямо на глазах подымается из праха трава. В одно прекрасное солнечное утро враз зажелтела небольшая полянка перед гаражом — это распустились одуванчики. Залетали пчелы, шмели, осы. Вместе с прилетом ласточек в мае полянка как будто окуталась легким сиреневым дымком — одуванчики, как по команде, надели на головы пушистые белые шапочки, стоит подуть легкому ветру, и тысячи крошечных парашютиков взмывают в воздух. И от этого пуха некуда деться, он попадает даже в тарелку с супом.

Лето 1988 года выдалось на Псковщине солнечным, жарким. Сельским жителям трудно угодить: жаркое лето, значит, все в огороде будет сохнуть, успевай только поливать, дождливое — сетуют, что сгниет картошка.

В лесу сухо, мох под ногами шуршит, как спичка о коробок. В сушь опасайся пожаров! Небо над головой с утра до вечера нежно-голубое, изредка на него набегут перистые облака и вскоре будто сами по себе растают, а вот длинные хвосты выхлопов реактивных самолетов долго держатся в небе. Млечным путем расползается над деревней широкая рыхлая полоса. Если днем температура поднимается до двадцати семи градусов, то ночью резко падает до десяти-тринадцати. Ночью холодно сияет на звездном небе чуть смазанная с одного бока луна.

Гена Козлин спал в маленькой комнате на чердаке, а я — на веранде. На прогулки к Федорихе я так и не смог уговорить Гену ходить со мной, он считал это пустой тратой времени. Вот посмотреть телевизор — это другое дело. Не получая здесь газет, мы добросовестно смотрели программу «Время», «Прожектор перестройки», художественные фильмы. Правда, чаще всего показывали старье или настолько неинтересные, что мы с негодованием выключали телевизор «Юность».

А иногда вообще получались смехотворные вещи: в одной передаче подвергают резкой критике устарелые методы нашей пропаганды, очковтирательство и шапкозакидательство, а по другой редакции выступает набивший оскомину международный обозреватель и восхваляет все то, что только что осуждалось, даже пользуется все теми же стершимися словами, привычными штампами.

А кино, театр? Все то, что раньше всеми работниками культуры и искусства осуждалось, клеймилось как порочное, порнографическое, чуждое нам веяние в искусстве, теперь к месту и не к месту входит в наши спектакли, фильмы. Те же самые режиссеры и деятели культуры и искусства, которые с пеной у рта отстаивали чистоту нашего социалистического реализма, теперь взяли на вооружение все то из зарубежного искусства, что так гневно осуждали. И хотя бы один покаялся: дескать, жизнь такая тяжелая была, что приходилось хитрить, юлить, изворачиваться — так нет! Они всегда были впереди, только им не давали выразить себя... И вот стали показывать, печатать все те примитивные поделки, которые не пускались на экран, в печать не из-за их разоблачительной остроты, а потому, что просто элементарно были серы, слабы, невыразительны, хотя некоторые досужие критики и пытались их выдать широкой публике за «шедевры». Модно стало перед показом плохого фильма или спектакля говорить, что он был создан десять-пятнадцать лет назад, но... Но от того, что пролежал на полке, он не стал лучше.

А жизнь текла себе по своим незыблемым законам: у скворцов вывелись птенцы, всякий раз, когда родители приносили корм, они громко орали трескучими голосами; воробьи отбивались от стрижей, которые пытались их выставить из скворечника, оккупированного еще с зимы. Даже скворцы не смогли их выжить, ласточки со звонким щебетанием прилеплялись к доскам под самой крышей, но пока домики свои не лепили, стремительно носились над озером, взмывая над бором. Солнце с раннего утра до позднего вечера палило иссохшую землю. Было поднявшаяся трава призавяла. Зато осока буйно росла у берегов. Гена каждый вечер поливал грядки из резинового шланга и лейки, однако лук никак не хотел выбрасывать свои зеленые стрелки, что вызывало у Козлина негодование. Выказывал он его довольно странно: опершись на черенок лопаты, подолгу смотрел на влажную, но, увы, мертвую грядку, качал головой, кряхтел, сердито сплевывал, окурки старательно сажал в землю рядом с луком. Зачем он это делал, я не знал, а спрашивать не хотелось. Я вытаскивал пишущую машинку на лужайку, ставил на низенький мною сколоченный столик, раздевался до трусов, садился на скамейку, раскладывал папки с рукописью, чистой бумагой, а чтобы ветер не раскидал листы, прижимал их деревянными чурбаками и плашками. Скворцы и воробьи не обращали на меня внимания, занимались своими делами, и я постепенно втягивался в работу. Интересная штука получается! Без работы я чувствую себя как бы неприкаянным, бесцельно живущим, все время меня гложет мысль, что время идет, а я бездельничаю.

А вот когда машинка весело застучит, казалось бы, должно прийти удовлетворение, как бы не так! Каждую страницу я верчу в руках, слова бесенята прыгают перед глазами, вроде бы, все гладко, нормально, а червь сомнения точит и точит, мол, не так ты написал, другие нужны слова... Напечатаешь иногда три-пять страниц — это для меня рекорд — и опять вместо радости одолевают сомнения: не слишком ли легко пошло? Не мало ли думаешь над каждым словом, фразой? Короче говоря, никогда наверняка не знаешь, хорошо ты выполнил свою дневную норму или плохо. Мастер может повертеть в руках готовую вещь, погладить ее, полюбоваться отделкой, а писатель — нет. Слово — не вещь, его не потрогаешь, не погладишь, да и любоваться на него не приходится. Одно слово — это пылинка. Из слов слагаются фразы, из фраз — страницы. И все-таки потом, вечером, перед прогулкой к Федорихе, я чувствую себя приятно опустошенным; как бы там ни было, а я днем славно поработал, не попусту прошел мой день. И это состояние умиротворенности не покидает меня до «отбоя», как Гена Козлин называет отход ко сну. Я не умею засыпать быстро, иногда часами ворочаюсь, размышляю, а Гена лишь приклонит к подушке голову — и отключился. Осенью, когда он перебирается с чердака в комнату належанку, мы ведем с ним долгие разговоры. Говорю я, а он слушает. И лишь его храп останавливает меня. Клюет он носом и когда смотрим по телевизору фильм. На программу «Время» его хватает, а на кино — нет.

Сегодня Гена отпиливает от старых яблонь отсохшие ветви, складывает их у забора — потом сожжет. Чертыхаясь, рассказывает, как зайцы зимой обгрызают нежные побеги молодых саженцев яблонь — Гена привез их два года назад из питомника. И каждую зиму повадившийся к нам косой обгрызает верхушки саженцев. Нужно обкладывать с осени молодые яблони вереском или колючими еловыми ветвями, тогда заяц до них не доберется. Весной и летом мы с Геной об этом говорим, а осенью забываем защитить свои яблони. По-видимому, так никогда они и не вырастут.

2

Пришел сосед Николай Арсентьевич. Палец у него все еще завязан, на работу не ходит. Балаздынин в клетчатой рубашке, неизменной кепчонке блином, впалые щеки старательно выбриты, серые с голубизной глаза весело поблескивают. Вчера была Троица, и помятое лицо соседа красноречиво свидетельствует, что праздник не обошел его стороной. Когда он быстро, глотая слова, заговорил, я не сразу все понял, его язык малость заплетался. И то, что он нам поведал, совсем не соответствовало выражению его благодушного лица.

— ...Стучишь уже с утра, Рославыч, а жизнь-то, она, оказывается, копейка! В канун Троицы одна дачница в Федорихе утром пошла на озеро умыться, да и... с концами!

— Как это, с концами? — выпрямил спину Гена, ножовка в его руке стрельнула солнечным зайчиком прямо мне в глаза.

— Утопла! — радостно сообщил Николай Арсентьевич. — А там и воды-то воробью по колено. Ее сестра говорит, что у ей ночью голова сильно болела, может, от энтого?

— Полная такая, рыжая? — уточнил Козлин. — Я ее два дня назад видел в Борах. В очереди за сахаром стояла.

— Отстояла! — рассмеялся Балаздынин. — У морге она, Гена! В Невеле. Через три дня будут поминки. Не прозевать бы...

— А чего радуешься-то, Николай Арсентьевич? — упрекнул я соседа. — Человек умер.

— Ну ладно, дачница, говорят, она была малость с придурью, — не мог остановиться Балаздынин, — а неделю назад все в той же Федорихе молодой парень в хлеву повесился.

— Не заливаешь, Арсентьевич? — недоверчиво воззрился на него Козлин, доставая сигареты. — Не много ли смертей для одной маленькой Федорихи?

— На поминках был! — обиделся сосед. — За упокой души самогону и бражки принял, как полагается.

— Алкоголик был? — спросил Гена.

— Сейчас много не выпьешь, — вздохнул Балаздынин. — Пил, конечно, но не запойно.

— С чего же тогда он? — спросил я.

— Скучно, наверное, стало, — равнодушно обронил Николай Арсентьевич. — Пришел вечером домой, женка облаяла за что-то, выпить нету, ну взял вожжи и пошел в хлев.

— Чокнутый, — сказал Козлин. — Ни с того ни с сего! Разве такое бывает?

— Чего только в нашей дурацкой жизни не бывает, — махнул рукой сосед. — Вон, в прошлом году к нашей Вальке Балаздыниной приехал шофер из лесничества, значит, опохмелиться — Валька-то самогон гонит — ну, налила ему стакан, другой, он сунулся носом в тарелку с квашеной капустой да так больше и не пошевелился. Помер в одночасье, а ить молодой, еще сорока не было.

— И опять водка... — вставил Гена.

— Не водка, а самогон, — поправил Николай Арсентьевич. — Хотя Валька-то ничуть не виноватая: самогон у ей всегда со знаком качества. Сам не раз пробовал!

— Какой теперь самогон? — поморщился Гена. — Отрава. Это раньше из хлеба гнали. А потом еще раз перегоняли. Получше «столичной» котировался. И химии всякой в нем не было, не то что теперь. Гонят из всякой дряни...

— Ну не скажи... — возразил было сосед, но увидев, как мимо промкомбинатовской мастерской на велосипеде проехала Клава, засуетился, кинулся к калитке, лицо у него вмиг приняло озабоченное выражение:

— Мать честная, забыл овцам воды принести... Сейчас подымет хай!

Я понял, что на свежем воздухе мне нынче не поработать, да и потом из-за бора наползали туманные неясные облака, ветер старался вырвать из папок листы, пух одуванчиков лез в нос, глаза, забивал механизм пишущей машинки. Рассказ соседа, видно, не только меня, а и Гену вывел из состояния душевного равновесия. Он закурил вторую сигарету подряд, пилу прислонил к яблоневому стволу. Работал он в огороде в одних трусах, однако ноги гораздо меньше загорели, чем спина, плечи, руки. На голову Гена даже в самый солнцепек ничего не надевал: волосы у него еще густые, хотя со лба несколько отступили.

— Ну, дачница — понятно, она, говорят, и впрямь была ненормальная, а вот парень с какой стати повесился? — конкретно не обращаясь ко мне, рассуждал Козлин. — Как это пишут в книгах? Жизнь — это самая большая драгоценность, она неповторимая для каждого человека. А тут не из-за чего голову в петлю!

Жизнь, смерть, любовь — вот три кита, на которых держится все человечество. Мысли о смысле жизни, любви, смерти часто приходят мне в голову, да и в книгах своих я об этом много рассуждаю. Перед каждым мыслящим человеком рано или поздно, чаще всего поздно, встают сакраментальные вопросы: зачем ты появился на свет? Для чего был предназначен в этой быстротечной жизни? Любил ли ты кого-нибудь по-настоящему? И любили ли тебя? И вообще, какое место создателем было тебе отведено на земле? На своем ли ты месте прожил подаренную тебе жизнь или захватил чужое? Ошибка ты природы или ее порождение? И чего ты больше людям, земле принес: добра или зла? Ученые утверждают, что любая тварь, появившаяся на земле или в воде, имеет свое предназначение. Даже клоп, комар, мышь и крыса — самые отвратительные порождения природы для человека. Вот-вот — для человека!

А для вечного круговорота они, может, нужны. Одно дело — человек умирает с сознанием исполненного долга на земле, так умирают великие писатели, ученые, философы, гении, конечно, если они дожили до преклонных лет и успели беспристрастно оценить созданное ими на века, для многих поколений. А что чувствует на пороге небытия обыкновенный рядовой человек, ничего значительного не создавший за свою даже долгую жизнь? Какие мысли терзают его? Великих людей в мире не так уж и много, а гениев вообще единицы! И вместе с тем одни гении не смогли бы сделать то, что совершило за историю своего существования все человечество. Все гении мира с момента зарождения цивилизации не смогли бы сложить даже одну самую небольшую египетскую пирамиду. Значит, каждый человек на земле так или иначе выполняет свою миссию. Гении дают идеи, а обыкновенные люди их осуществляют, гении — это мозг человечества, а остальные — все то, что мозг приводит в движение. Одно без другого не может существовать.

Пчелы в улье или муравьи в муравейнике не задумываются, для чего они нарождаются на белый свет. Появившись, они сразу же начинают выполнять свою работу, заложенную природой в их гены. А человек? Так ли поступает он? Всегда ли прислушивается к своим генам?

Мне не верится, что природой закладываются еще до рождения человека гены воровства, убийства, стяжательства, подлости, коварства... Природа от этого ничего не выигрывает, как и человечество. Ведь самые страшные, кровожадные хищники ради только одной жажды убийства не нападут на другое животное, тем более на человека. Известны случаи, когда тигры, львы, даже слоны нападали на людей и убивали их, но потом выяснялось, что виноват в этом сам человек, нанесший в свое время обиду тому или иному зверю. А просто убийцей не рождается даже самый опасный хищник, для которого убийство — средство выживания.

У людей и тут иначе: существуют наемники, которые за деньги убивают других людей, к которым не питают никакой ненависти. Существуют гангстерские организации, где выдается ордер на убийство, так же, как наряд на любую другую работу. А торговцы наркотиками? И человек хладнокровно убивает другого человека, который не сделал ему ничего дурного. Убивает, как если бы он убивал на бойне корову или свинью. А ведь это чуждо природе человека разумного. Издревле люди не любили палачей, хотя и признавали их необходимость; сторонились их, не хотели жить под одной крышей, даже на одной улице...

Что чувствует убийца, вор, преступник на смертном одре? Ведь все то, что он «заработал» своим черным делом, не возьмешь на тот свет. Есть ли у этих отбросов человеческого общества какие-либо мысли, хотя бы элементарное раскаяние? Ведь на пороге смерти любой человек не лжет ни себе, ни другим. И больше не притворяется. Даже самые убежденные неверующие где-то в глубине души надеются, уходя из жизни, возродиться в иной, потусторонней... Что думали перед своей кончиной Тамерлан, Иван Грозный, Гитлер, Сталин? Эти люди уничтожили миллионы других людей, а ведь, занимая такие высокие должности, они могли и творить добро! Почему же злое начало победило в них? Не сами они страшны, а страшно их окружение, которое помогает им осуществлять самые их черные замыслы. А вот об окружении как-то не принято говорить: в отличие от лидеров, помощники не любят высовываться на первый план, они действуют исподтишка. Разоблачается лидер, а его помощники, а их была тьма, остаются в стороне, уходят в подполье. Как рыбы-прилипалы, ждут нового «хозяина», к которому можно будет снова присосаться.

Иногда, бродя по городу, я ловлю себя на мысли, что шагаю по праху, сокрытому под асфальтом. Сколько жило людей до меня! И где они? Где все те, чьи могилы стерты с лица земли? Они прах под нашими ногами. Если бы каждому умершему ставили памятник, или хотя бы сохраняли могилу, то вся земля была бы одним гигантским кладбищем. Поэтому каждому из нас нужно помнить, что мы ступаем по праху живших до нас. И нужно готовить себя к тому, что и мы через века станем прахом под чьими-то ногами... А может, и гораздо раньше. Людям свойственно очень быстро забывать умерших, за исключением лишь тех, о которых напоминают тебе каждый день.

Рядом с тобой живет человек, у которого все есть, а у тебя и сотой доли нет такого. Не отсюда ли начинается зависть? Одному природа дала многое, а другому почти ничего. Вот и есть повод для ненависти. Один родился в бедной семье, другой — в богатой. Одному нужно всего самому добиваться в жизни, а другому от рождения все уже предоставлено...

Всем этим умело пользовались во все века политики, тираны, деспоты. Они натравливали недовольных на своих врагов, обещая всех уравнять в правах. А ведь уравниловка — это мечта бездарей, бездельников, тунеядцев! Все заработанное другими отобрать и поделить поровну. Разве не заманчиво? Почти всякая революция начиналась с возбуждения самых низменных инстинктов масс, обещаний, которые потом никогда не выполнялись, а если что и давали сразу, то позже постепенно отбирали. Те, кто призывал к уравниловке, никогда ее не потерпят для себя, придя к власти.

Человек не знает себя, об этом твердят нам уже века гениальные писатели, философы, а раз не знает, то и претендует на гораздо большее, чем он заслуживает. Ни одна пчела в улье не зарится на могущество матки, рабочая пчела не завидует пчеле-разведчице. В улье все упорядочено и никаких революций не бывает. И быть не может, потому что тогда погибнет весь улей. Человек же может разорить всю землю, взорвать ее, погибнуть вместе с нею... Вот тут чего-то великий зодчий — природа не доучла. Ни одно стихийное бедствие, вплоть до космической катастрофы небольшого масштаба, не принесло нашей планете столько вреда, сколько принес цивилизованный человек. Тот самый человек, который рядом со львом — дрожащий ягненок, когда он безоружен, а рядом с китом — букашка. А вот поди ж ты, почти полностью выбил львов, тигров, слонов, китов... Уничтожает леса, губит реки, озера, жизнь океана под угрозой. Истончился благодаря деятельности человека защищающий от солнечной радиации миллионы лет нашу планету озоновый слой, годы не затягивается над Антарктидой воздушная дыра. Если так дело пойдет и дальше, то, как предрекают ученые, наступит не библейский, а самый настоящий конец света — погибнет все живое на земле. Я уже не говорю о страшной катастрофе, которая ожидает человечество, развяжись ядерная война...

Я гоню прочь мрачные мысли: кругом такая благодать, солнце радушно сияет на чистом небе, невидимые в ветвях, поют птицы, ослепительно-белая чайка совершает неторопливые круги над малым озером, в камышах крякает утка. Не хочется даже думать, что весь этот прекрасный мир вдруг рухнет и исчезнет. Раз люди отдают себе отчет в том, что стремительно развивающаяся цивилизация наносит все больший невосполнимый урон планете, значит, сумеют они найти и способы, чтобы остановить гибель планеты.

3

Гена откладывает ножовку в сторону, закуривает, такой замечательный воздух, пахнет молодым клейким листом, клевером, полевыми цветами, а он — отравляет легкие никотином! Причем я вижу, он все делает автоматически: достает сигареты из кармашка брошенной возле яблони рубашки, чиркает спичкой, глубоко затягивается, а глаза его устремлены на дорогу, по которой пылит в нашу сторону черная «Волга». Я тоже бросаю на нее взгляд и тут же отвожу: машины часто проезжают мимо нашего дома на турбазу, которая неподалеку. На черных «Волгах» приезжают начальники из Великих Лук или Невеля. Приезжают они и не только на турбазу, а и в пионерлагеря, которых в округе немало, на строительство новых турбаз и лагерей. Место наше считается курортным, и городские организации выколачивают себе участки и строятся, строятся... Скоро в лесу на один гриб будет по три грибника. Рыбу в окрестных озерах уже порядком повыловили. Раньше приезжали на турбазы с бутылками и закусками, а теперь — с удочками и сетями. И промысловики каждый год совершают массированные налеты на озера. Эти неводом выгребают даже мальков — и с неделю пируют на берегу вороны и коршуны. Гена на что опытный рыболов, а и то на ближайшие озера не ездит, говорит, мелочь одна осталась. Крупную рыбину можно взять только сетью, да и то не каждый раз.

Между тем черная «Волга» подрулила к нашему дому, остановилась, из кабины вылез... Алексей Павлович Термитников. Я глазам своим не поверил! Мой старинный приятель в песочного цвета куртке и фирменных джинсах и кроссовках, улыбаясь, шел к нашей калитке. Шофер подал «Волгу» поближе к забору, чтобы не занимать проезжую часть. На боках и капоте машины — серая пыль.

— Вот где ты окопался в своем поместье! — издали приветствовал меня Алексей Павлович. — Настоящий Троекуров! Помещик!

Я пошел ему навстречу, улыбка растянула и мои губы, вот уж кого я не ожидал здесь увидеть, так это Термитникова! Правда, в Ленинграде я не раз приглашал его сюда, мол, отдохнешь, порыбачишь, осенью грибов в наших лесах навалом... Это я, конечно, преувеличивал, белых грибов в борах было мало, зато черных груздей и сыроежек — пропасть, в иной год можно было, как говаривал Гена Козлин, косой косить.

Мы обнялись, расцеловались. От Алексея Павловича чуть ощутимо пахнуло коньяком. Сильно поредевшие и почти совсем белые волосы его далеко отступили от крутого широкого лба, лицо же было на удивление моложавым, розовым, серые небольшие глаза весело поблескивали.

— В отпуск? — поинтересовался я. — Рад тебя видеть!

— Красота-то какая тут у тебя, Андрей! — оглядывая с нашего пригорка окрестности, негромко проговорил мой приятель. — Да и пока ехал к тебе, не мог налюбоваться на сосновые боры, озера...

Я думал, шофер «Волги» останется хотя бы переночевать, но он, посигналив нам, развернулся и уехал, оставив за собой облачко желтой пыли.

— Даже не зашел, — удивился я.

— К тебе ведь, Андрей, не позвонишь, — с улыбкой говорил Алексей Павлович, — пришлось в райисполкоме просить машину... До Великих Лук я на поезде.

— Я думал, ты на своей, служебной, прикатил из Питера.

— У меня теперь нет машины, дружище... — погрустнев, сказал Термитников. — Второй месяц осваиваю общественный транспорт.

Я решил, что он меня разыгрывает, и в тон ему заметил:

— Ну и как? Нравится?

Гена, затоптав окурок, как ни в чем не бывало принялся пропалывать грядки. Изредка бросал на нас любопытные взгляды. Я знаю, о чем он думал: сейчас пойдем в комнату, я достану бутылку водки из подвала, соленые огурцы собственного засола в трехлитровой банке, а его попрошу затопить баню. Я очень гордился своей баней и всех приезжих «угощал» ею. Однако Алексей Павлович сказал, что пообедал в Великих Луках — он ведь наверняка не знал, что я дома — поэтому шофер должен был отвезти его в Витебск, где живет его друг еще со студенческих лет, заведующий отделом обкома КПСС.

— У меня-то поживешь? — спросил я.

— От такой красоты грех и уезжать, — ответил друг. — Но в Витебск нужно будет позвонить, Василь сам сюда прикатит за мной. Кстати, откуда тут можно позвонить? И жене обещал...

— В Борах — это в полутора километрах отсюда — почта, в доме отдыха есть телефон-автомат.

— Вечерком прогуляемся?

— Можно, — кивнул я.

— Покажи мне, Троекуров, свои плантации, — предложил Термитников. — Воздух-то какой! Даже не верится, что на земле еще остались такие райские уголки!

Хотя голос его звучал восторженно, а на толстых губах витала улыбка, я уловил в глазах приятеля то ли прорывающуюся тоску, то ли растерянность.

4

Разговор наш состоялся по дороге в Федориху — обычный мой вечерний прогулочный маршрут. На засеянных пшеницей и озимыми полях ровными рядками взошли зеленые хохолки. Над полем с жалобными воплями взлетали чибисы, над головой пускали звонкие трели жаворонки. Я заметил, что за последние годы их здесь стало больше, иногда из-под самых ног, с обочины песчаной дороги, маленькими серыми снарядами вылетали овсянки. Дорога была пустынной, заросшей травой, кроты местами взбороздили ее.

Термитников ступал тяжеловато, с непривычки к ходьбе по неровному проселку на его лбу выступили капли пота, куртку он снял и нес на сгибе локтя. Седые волосы лезли из ворота распахнутой синей рубашки. Сейчас он не улыбался, на лбу собрались глубокие морщины. И лицо его уже не казалось мне младенчески-розовым. Толстая нижняя губа поджалась, однако в глазах не было привычного выражения довольства собой и значительности.

— Ладно, я могу понять, когда стали прижимать бюрократов, тормозящих перестройку, — неожиданно начал он, будто речь с трибуны, — особенно тех, кто работал при Брежневе, конечно, им перестройка — нож острый! Но мне еще только стукнуло пятьдесят... — он бросил на меня косой взгляд, — два министра меня поздравили, была телеграмма из обкома КПСС, я уж не говорю про друзей-приятелей, а ты даже телеграмму из своих Петухов не прислал!

Я только тяжело вздохнул: что делать, если я свои дни рождения никогда не праздную и чужие не помню? Есть люди, у которых в голове или в записной книжке хранятся, как в копилке, все дни рождения знакомых, особенно начальников. Не считаю я праздником день рождения, хоть убей меня! Я ведь вырос в детдоме, где мало кто из ребят знал, когда и где он родился. Не знали мы и своих родителей, которых нужно каждый год поздравлять, не было у нас и родственников... Новый год, 1 Мая и 7 ноября — три праздника мы помнили.

Все это я, конечно, не стал объяснять другу, да он все равно бы меня не понял...

— ...Уж ты-то знаешь, что я не консерватор, многое, что сейчас происходит, мне тоже по душе, хотя, если быть честным до конца, и не все... Например, стоило ли так уж обличать просчеты партии? Ведь это нашим врагам на руку.

— Стоило, — вставил я.

Но он, казалось, меня и не услышал.

— Все эти разоблачительные публикации в печати сильно подорвали авторитет партийных и советских работников, профессионалов. Раньше было как? Назначили директора или управляющего — и он руководит. И никому в голову не приходило, что он не на месте. Или секретарь райкома, обкома? Это была величина, которая никакой критике не подвергалась. Ставили человека, и он руководил...

— Брежнева тоже поставили, и он «наруководил»! — опять вырвалось у меня. — Купался в лучах дутой славы, которой его окружили подхалимы, бюрократы, ворюги, дельцы... Вспомни, как его с почетным караулом встречали в среднеазиатской республике? Согнали народ в национальных костюмах, с музыкальными инструментами, плясками, песнями, а сам секретарь ЦК республики задом пятился, кланяясь Брежневу. Так мурзы и баи в старину своих султанов не встречали! И все это по телевизору, на всю страну! А эти звезды Героя? Маршальский жезл? Орден «Победы» с бриллиантами? Ленинская премия? Тут уж и самые последние тупицы поняли, что «вождь» впал в прострацию. В стране жрать нечего, а он себе ордена, звезды Героя нацепляет! Говорят, больше сотни по всему свету насобирал. Правда, и подхалимов, прихлебателей не забывал — им тоже, как из решета, на головы высыпал награды...

— Но я-то в этом не виноват! Я так же, как и ты, возмущался...

— Дома, положив на телефон подушку, под одеялом выражал свое возмущение жене, — ядовито ввернул я.

— А другие? Они возмущались? — косо взглянул он на меня.

— Вот как раз впору сейчас и браться за тех самых других, — сказал я. — За тех, кто молчал, кто аплодировал, речи подхалимские произносил, славил по телевизору, в печати! А уж им-то сверху видно было, что разоряется великая страна, разбазариваются народное добро, полезные ископаемые, губят леса, реки, озера! Только им, другим, было на все это наплевать, потому что налетели как сарынь на кичку, норовили с барского стола побольше урвать себе, нацепить звездочку или хотя бы орденишко, поскорее построить дачу, накопить побольше дефицита... Да что говорить, Алексей, ты сам все прекрасно знаешь! Так что не сетуй, что приходится за молчание, равнодушие теперь и тебе расплачиваться...

— Ты хоть послушай, что произошло, — недовольным голосом произнес Алексей Павлович. — Это все общие слова, а вот как перестройка конкретно коснулась меня, что она мне дала?

— Точнее, что она от тебя взяла, — усмехнулся я. Опасливо взглянул на приятеля: нужно действительно помолчать, не то всерьез рассердится.

— Все она у меня взяла, Андрей, — глухо уронил он. — Собрались на ученый совет, где я должен был защищать свою докторскую, и с треском прокатили меня, заявив, что я никакой не ученый и в этом институте — случайный человек. Что мне после этого оставалось делать? Я подал заявление об уходе. Полагал, что одумаются... И что ты думаешь? Никто даже не сделал попытки меня удержать или остановить. В том числе и обком КПСС, которому я отдал лучшие годы своей жизни. Мне даже не предложили ничего взамен. Куда же мне теперь, Андрей? Я профессиональный партийный работник. И вот в мой полувековой юбилей вдруг выясняется, что я никому не нужен, я — лишний! Но разве я сам пришел в райком комсомола после университета и заявил: «Хочу быть секретарем и руководить массами!» Меня же выдвинули, избрали и потом выдвигали все выше по служебной лестнице. Я рос по службе, гордился этим. Я был всем необходим. Почему же вдруг моя карьера кончилась? Я еще полон сил, у меня огромный опыт партийной работы. И я не враг перестройки! Быть на виду, в гуще всех событий и вдруг оказаться за бортом...

— Но, как ты сам сказал, партийная работа чуть ли не завела в тупик партию! Занимаясь всем сразу, вы упустили свою главную работу — идеологию. Не имея хозяйственного опыта, вы руководили экономикой страны. И вот наломали дров! Да что дров — довели нашу экономику до полного краха. А себя ничем не обделили... Ели, пили сладко. Никакие трудности и лишения, что претерпевал народ, вас не касались!

— Но я ведь не враг? — лицо Термитникова покрылось красными пятнами. — Я за очищение нашего общества от воров, деляг, бюрократов. Я — за гласность и демократию...

— Для себя, для привилегированных, — возразил я. — Гласность была и при Брежневе, и ею пользовались высокопоставленные чиновники. Они все знали, все видели и все читали, а народу изготовляли и подсовывали фальшивки. Никто ведь, Алексей, газеты не покупал, потому что в них, кроме восхваления Брежнева и его близких дружков, ничего другого и не было. Вспомни «Огонек»? Почти на каждой странице портреты Брежнева, Суслова и... уже забыл — как их? Проводы и встречи, награждения и юбилеи, открытия и торжества по поводу и без повода... Пей, народ, гуляй, архитектор разрядки тоже не дурак в рюмку заглянуть, разрядиться, особенно во время своих победных визитов по стране под пушечные салюты... Ну и ваш брат, партийный работник, не отставал от «величайшего деятеля эпохи»! Понастроили закрытых санаториев, домов отдыха с саунами, магазинов и распределителей для себя — гуляй советский начальник, веселись! Пусть в магазинах — шаром покати! — зато у тебя холодильники ломятся от деликатесов, а чуть что кончилось — только позвони, и на дом все привезут! А какие квартиры у вас? В два этажа, с двумя ваннами и туалетами и даже с залами для приемов. Кто же от такой жизни-то откажется? Вот и жили вы, Алексей, своей кастой, намертво оторванной от презираемого вами народа, ели сладко, пили вволю и катались, как говорится, будто сыр в масле... И так было сверху донизу. Я имею в виду от Кремля до районных комитетов партии.

Крупные зарубежные деятели перестали ездить к нам, наши руководители не могли ничего путного им сказать, предложить. Любые переговоры, встречи превращались в чистой воды эстраду, заканчивающуюся всеобщим награждением...

Разве такое могло дальше продолжаться? И так над нами смеялись Европа, Америка, даже развивающиеся страны!.. Я мягко выразился, говоря, что партия привела страну в тупик, хуже — к полному краху, к развалу экономики, уничтожению деревни и крестьянства, к повальному пьянству, к равнодушию и деквалификации. Мы стали отвратительно работать, мы отстали почти во всем от передовых капиталистических стран на десятки лет, мы, огромная некогда аграрная страна, до сих пор покупаем на валюту зерно!..

— Но ведь было что-то и хорошее...

— Может, только при Ленине, а потом — сплошной похоронный мрак сталинщины с бериевщиной, попытался было что-то сделать поначалу Хрущев, да и сам скоро скатился в диктаторы, а Брежнев и его жадная до обогащения свора довершили развал партии, экономики, народного хозяйства, в открытую обогащались за государственный счет, воровали миллионами, сами и их дети жили на западный манер, имели все, а народ заливали водкой... А пьяному все равно, чем закусывать! Ведь это при Брежневе колбаса перестала пахнуть колбасой, а хорошая рыба да другие ценные продукты полностью исчезли из магазинов, перекочевав в распределители и закрытые «кормушки» для высокопоставленных чиновников. И ты что же думаешь, люди этого не видели? Не знали?

— Знали и молчали, — усмехнулся Алексей Павлович.

— Да потому, что вы не давали им рта разинуть! Кто пытался правду открыть, хотя бы тот же самый Солженицын, так его силком посадили в самолет и выдворили из страны. И в Политбюро были трезвые, честные люди, так их быстренько на пенсию спровадили. Человек ко всему привыкает. Привыкает, но не прощает, и память у него не отнимешь. Даже недоброкачественной водкой не отшибешь.

— Во многом ты прав, — к моему удивлению, согласился со мной приятель. — Я помню наши давние разговоры...

— Ты еще тогда посоветовал мне помалкивать и не выражать вслух мои мысли: мол, как бы это против меня не обернулось, — подхватил я. — Но, слава Богу, сталинско-бериевские времена уже не могли повториться. Это было понятно даже самым твердолобым руководителям. Да и с психиатрическими лечебницами, куда запихивали недовольных, объявляя их сумасшедшими, дело не выгорело. Стала возмущаться мировая общественность... Как же ты, Алексей, умный человек, мог благоденствовать в это гнилое, застойное время? Я ведь помню, кое в чем ты со мной соглашался, тебя тоже возмущало, когда Брежневу нацепляли на широкую грудь очередную Золотую звезду Героя... А ведь, признайся, как и все твои коллеги, ты поздравлял его? Хотя бы телеграммой?

— Поздравлял, — ответил Термитников. — Попробовал бы я не поздравить! Меня тут же спихнули бы...

— С теплого местечка, — подхватил я. — Ты, кажется, тогда заведовал отделом в обкоме партии?

— Такое было время...

— Я уже многим говорил, что эта фраза теперь станет популярной у бюрократов, чиновников, соглашателей... Это же говорили и после разоблачения культа Сталина. Да, культ — это теперь звучит слишком мягко! Тут не одним культом пахнет: массовыми убийствами неповинных людей и террором! Гитлер — Сталин... Эти два страшных имени уже стали синонимами всемирного зла. И теперь будут говорить: «Такое было время...» Это любимая фраза тех, кто помогал делать культы и культики. И время это им очень нравилось! Они и создали это «время». А пенять-то тебе и таким, как ты, Алексей, не пристало бы! Это время было для всех вас раем! Вы были всем и все имели. Конечно, старались не выставляться напоказ. Не скрою, и я гордился, что ты дружишь со мной. Так сказать, снизошел до дружбы с каким-то писателем...

— Не прибедняйся, Андрей, — перебил и он меня. — Я всегда знал и говорил, что ты крупный писатель! Большой! Правда, до великого еще не дотянул... И еще я говорил тебе, что после меня ничего не останется, а после тебя — книги! И по-хорошему завидовал тебе. И сейчас завидую.

— Говорил... после бутылки коньяка, — согласился я. — Но никогда всерьез так не думал. Потому что рядом с тобой, который все может, я был никем, Алеша. И я это всегда чувствовал. А что после кого останется — это тебя мало волновало. Разве многие из руководящих партийных деятелей не обеспечили себе тылы? Присвоили себе кандидатские и докторские звания, нахватали государственных премий, примазавшись к ученым, а кто из вас, партийных функционеров, еще работая в обкомах, райкомах, не присматривал себе престижную руководящую должность в народном хозяйстве на случай ухода с партийной работы? Рядовой инструктор обкома партии, уходя со своего поста, и то менее чем на должность главного редактора издательства или директора не соглашался. Вспомни, в твоем отделе работал Булькин Валерий? Он погорел в электричке, когда возвращался из Сланцев. Там крепко поддал с секретарем горкома партии, и взбрело ему, не дожидаясь утра, когда будет подана машина, отправиться в Ленинград на электричке. А у него была слабость: подвыпив, он начинал во весь голос, а голос у него был и впрямь неплохой, исполнять популярные арии из опер... В общем, сняли его с электрички на вокзале, привезли на ПМГ в милицию. Ну и ушел он от вас на крупную денежную должность в «Ленфильм». И фамилия его Булькин соответствует его порочным наклонностям: «булькает» коньячок пуще прежнего — теперь ему нечего бояться! Теперь он во все горло распевает арии с режиссерами и артистами, говорят, купили его там на корню с потрохами: пьет с авторами и режиссерами, гуляет, — в общем, живет в свое удовольствие.

— Это случилось не при мне, — вставил Алексей Павлович.

— Ты мне часто под мухой заявлял, мол, я — талантлив, а ты — умный. Гораздо умнее меня... Может, ты и прав. Тогда как же я дурак, все видел и понимал, старался разоблачать этот самый застойный период, проводя параллели в своих исторических романах, сам же ты говорил, что высокому начальству мои книги не нравятся. Правда, высокое начальство их не читало, а знало содержание лишь со слов своих помощников и референтов, а те пользовались информацией Осинского и Тарасова. Тем не менее я хоть как-то всеми доступными мне средствами пытался что-то делать, а ты? Ты купался в своем могуществе, ты мог тогда все. К тебе тянулись разные люди, заискивали, подхалимничали. Значит, тебя устраивало существующее положение дел. Все, что творилось вокруг несправедливого, гнусного, лживого, — все это делалось и для тебя, и для таких, как ты... Помнишь, Леша, ты мне восьмого ноября позвонил в два ночи и потребовал, чтобы я к тебе срочно приехал, мол, есть выпить, закусить и поговорить тебе со мной охота... Я приехал. Действительно, у тебя стол ломился от деликатесов, стояли недопитые бутылки с коньяком и шампанским, открытые банки с икрой, тарелки с осетриной... И ты, умный человек, ничуть не смущаясь, заявил, что только что от тебя ушли крупные партийные чиновники, с которыми ты пировал... Не пропадать же добру, вот ты и свистнул меня...

— А ты злопамятный, Андрей, — после продолжительной паузы проговорил Термитников. Глаза его заледенели. Не привык он выслушивать такое.

Но мне сегодня захотелось ему высказать все, что накопилось на душе. Утешитель из меня никудышный, да потом, действительно злость меня разобрала: оторвали от кормушки, лишили номенклатурной должности, которую он занимал, не имея на то достаточных знаний, а он и расхныкался, слюни распустил! Точь-в-точь избалованное дитя, у которого любимую игрушку отобрали. Я и раньше ему высказывал нечто подобное, иногда крупно ссорились и по году и больше не встречались. Но рано или поздно Термитников звонил мне или сам заезжал на квартиру, и наши добрые отношения восстанавливались. Он на самом деле был умным человеком, но ум его был направлен на карьеру, продвижение по службе, служебные интриги. Он жил в этом мире, что его помню, все время были разговоры о том, что тот-то уходит на пенсию, а этого туда-то передвигают, освобождается крупная должность — кто ее займет?.. И тут Алексей Павлович все точно вычислял, проявляя недюжинный ум и проницательность. Да и его знакомые партийцы так же мыслили и поступали. Став партийным функционером, человек будто в броню одевался, становился неприступным для тех, с кем раньше дружил, общался. Поднявшись вверх по партийной ступеньке, он вместе с квартирой и телефоном менял друзей, знакомых, вот только родственников не мог сменить... Я знал одного инструктора обкома, который никак не вписывался в эту касту. Его взяли в обком из журнала. Он по-прежнему встречался с литераторами, был запросто с ними, как и раньше, когда работал в журнале. Мог выпить в писательской компании. Это не понравилось его заведующему, мол, нужно с другими людьми сохранять дистанцию, ты руководитель и должен себя вести соответственно, в тебе все должны видеть партийного руководителя, вершителя судеб, а не простого, всем доступного человека... И через несколько лет инструктора снова перебросили на советскую работу. Разумеется, руководящую.

Благодаря дружбе с Термитниковым, я познакомился со многими партийными работниками. Да, стиль их работы был в чем-то одинаков. Позже мне Алексей Павлович все разъяснил: не нужно ходить что-то доказывать. В обкоме и так информированы. В Союзе писателей есть секретарь партбюро, секретари правления — вот их партийные работники обязаны выслушать, их информация о делах в Союзе писателей представляет интерес, потому что она официальная. А вы, писатели-правдолюбы, только путаетесь под ногами и вносите сумятицу. Кому должен верить партийный работник, курирующий вашу организацию: тебе с твоими жалобами или официальному лицу, облеченному доверием партии? Депутату или даже Герою Соцтруда? Так что тебя выслушают, в лучшем случае — проявят внешнее сочувствие и тут же про тебя позабудут. Никому твои предложения, что-либо меняющие в структуре работы писательской организации, не нужны. Больше того, они даже вредны, потому что ты — одиночка, а секретарь — коллектив. А коллектив всегда прав.

С тех пор я больше никогда не обращался за помощью в идеологические отделы обкома партии... Термитников мне очень популярно объяснил, как говорится, на пальцах: в обкоме тоже сидят люди, думающие о своей карьере, считающиеся с мнением вышестоящего начальства. И если начальство устраивает положение дел в вашей писательской организации, значит, против него не пойдет ни один инструктор. Он может тебе сочувствовать, соглашаться с тобой, но палец о палец не ударит, чтобы помочь тебе, потому что это вызовет конфликт с его начальством, а зачем ему это нужно? Зачем конфликт? Инструктор своему начальнику ничего не сможет сделать, а начальник может запросто его прижать, больше того — убрать из отдела. Помнится, когда мне особенно было тяжело, я попросил Алексея Павловича мне помочь, надо отдать ему должное, когда он мог, то охотно помогал не только мне, но и другим. За это его уважали товарищи, друзья. Он добивался для них квартир, устраивал на хорошую работу, защищал, если это было в его силах... И вот что мне тогда ответил Термитников, я на всю жизнь запомнил его слова:

«Дорогой Андрей, я никогда не пойду против заведующего отделом обкома партии, хотя знаю, что ты прав, а он нет. Не пойду против Осинского, потому что он в дружбе с секретарем по идеологии Аркадьевым Борисом Григорьевичем. И Осип Маркович наверняка настроил его против тебя. И помочь тебе не смогу, потому что литература — это не моя сфера. Аркадьев не даст мне и рта раскрыть. Он ездит к Осинскому на дачу в Комарове, считает того писателем номер один в Ленинграде, хотя ни уха ни рыла не понимает в литературе, зато регулярно читает «Литературку» и по ней судит о том, кто есть кто! У Бориса Григорьевича дома на полке стоят все книги Осипа Марковича с дарственными надписями, а твоей ни одной... Я был у него дома и специально проверил. Чего же ты хочешь от Аркадьева, если он тебя знает только с подачи Осинского? Тут я бессилен, да думаю и никто другой тебе не поможет. Групповщина тем и сильна, что она — групповщина, а ты — один. Ну пусть не один, но вас мало, тех, кто тревожится за судьбу русских писателей в Ленинграде. И вы все разобщены. Думаешь, другие писатели, которые приходят в Смольный, говорят о тебе, защищают? Нет, дорогой, они хлопочут лишь о себе, просят помочь пробить книгу в издательстве, предоставить квартиру, не стесняются выклянчить к юбилею орден, якобы за заслуги в области литературы... А Осип Осинский или Тарсан Тарасов приходят к заведующему отделом или секретарю с целой программой, касающейся дел всего Союза писателей... Так что подумает заведующий отделом, потолковав с писателем-одиночкой и с Осинским или Тарасовым? А подумает он вот что: тот склочник, эгоист — все просит только для себя, а Осинский и Тарасов или тот же Алексей Боровой — государственные люди, которых волнуют проблемы всего Союза писателей в целом...»

5

Увидев на берегу озера массивный каменный крест, Алексей Павлович предложил пройти к нему. Мы свернули с проселка на заросшую травой дорогу, Федориха осталась слева, а вытянувшееся озеро приблизилось. Ни одной лодки не видно. Сегодня четверг, а в пятницу вечером подъедут отдыхающие. Интересная штука получается! Из города едут на это озеро рыбу половить, а мы, местные (я себя тоже причисляю к местным), стремимся вырваться отсюда на другие озера, подальше...

— Вот ты — писатель, — продолжал Термитников. — Разгадай загадку этого креста? Кто его поставил? Зачем? Может, под ним похоронен русский богатырь времен Ивана Грозного или Дмитрия Донского?

Но я слишком был взбудоражен нашим разговором, чтобы совершать мысленный экскурс в прошлое, меня волновал сегодняшний день, ведь я начал работу над романом о сегодняшних событиях. И эта каменная глыба — она лишь отдаленно напоминала крест — не занимала сейчас мои мысли. Мой спор с Термитниковым был и спором с самим собой. Я рассеянно ответил Алексею Павловичу, мол, в отличие от современных архитекторов, в старину зодчие даже в самых отдаленных уголках русской земли умели ставить церкви и храмы на самых красивых местах. Возведенная ими церковь или часовня всегда видна издалека и органично вписывается в окружающий ее пейзаж. Я уже не раз замечал за собой, что вырвавшись из района однообразных безликих зданий новостроек, я с удовольствием останавливаю взгляд на любой сельской церквушке, часовенке... Иногда останавливаюсь и брожу по кладбищу, обычно примыкающему к церквям, читаю надписи на старинных крестах и памятниках, а на современные цементные холмики с конусными пирамидками и смотреть-то не хочется. Почему такой спад в фантазии, выдумке, градостроительстве, наконец — в искусстве в целом? И такая беднота? Кто связал руки художникам, архитекторам, литераторам?..

— Что же ты будешь делать? — спросил я приятеля. Как я ни копался в себе, а сочувствия к нему никак не мог отыскать. Не было у меня к нему сочувствия. Сейчас Термитников олицетворял для меня всех тех, кто нанес нашей стране непоправимый вред, вообразив, что они, партийные работники, все могут, все знают, все предвидят... А вот того, что произошло в 1985—88 годах, они уж никак не ожидали! Рушится вся та иерархическая пирамида, которую возводили десятилетиями. Оказалось, партийные работники десятилетиями занимались не своим делом, подменяя хозяйственников, специалистов, профессионалов и, не обладая достаточными знаниями — считалось, что партийный работник все может, все знает, куда его ни брось! — повсеместно разваливали работу, наносили непоправимый вред народному хозяйству. Да, Термитников — умный человек, но и он с младых ногтей был развращен этой системой вседозволенности, партийной исключительности... Нужны сейчас партии, стране новые способные люди, не тронутые коррупцией, круговой порукой, кумовством. Им, как говорится, и карты в руки. И, наверное, не надо историку заниматься металлургией, а металлургу — банно-прачечными комплексами. У партии и своих задач и проблем достаточно. А те, кто вольно или невольно нанес вред народному хозяйству, партии, те должны уйти...

— Но куда уйти? Мой институтский диплом безнадежно устарел, — будто отвечая на мои мысли, проговорил Алексей Павлович. — Я профессиональный партийный работник, всю жизнь отдал руководящей работе на многих постах. И, поверь, Андрей, старался все делать как можно лучше. Мой рабочий день иногда заканчивался далеко за полночь, не знал я суббот и воскресений... И в благодарность за все это меня теперь на свалку? Как в Америке устаревшую модель автомобиля? Не верю, что я уже не нужен. Партийный стаж, партийная работа — это тоже профессия. И то, что я прошел и знаю, другому так быстро будет не освоить...

— А может, Алексей, ему это и не надо, другому? — сказал я. — Пусть он начинает все сначала. Ты смотри, какие создали для вас условия, а? Вы все имеете, не знаете, что такое дефицит, чего же вам стараться для народа? Вы сами по себе, а народ сам по себе... Правда, работает-то он и на вас. Не сами же выращиваете хлеб, ловите красную и белую рыбу, делаете копченую колбасу, солите икру? Да и из-за границы по льготным ценам шла вам широким потоком лучшая радиотехника, видеомагнитофоны, телевизоры и прочее, прочее...

— Нет, мне надо было отказываться? — нахмурил темные брови Термитников. — Все получают продукты в закрытом магазине, а я, видишь ли, такой порядочный, сознательный, что публично отказываюсь! Кстати, и ваши литературные начальники пользовались распределителями, Кремлевкой, у нас — Свердловкой и прочими благами... И Осинский, и Тарасов, и Боровой. И каждый годпервыми списки подавали в Управление делами обкома партии, чтобы не опоздать к раздаче!

— Может, наши литературные начальники и подкармливались у вас, но рядовым писателям ничего не доставалось. На многих предприятиях города распределяли продукты прямо на месте, мы же такой благодати не удостоились... Вот оно отношение партийной верхушки к интеллигенции! Рабочим, служащим — пожалуйста, а эти — перебьются!..

— Отчего в тебе столько злости? Я приехал к тебе, как к старому другу, а ты выливаешь на меня столько помоев, что захлебнуться недолго! Я не враг тебе, людям. Поверь, в меру своих сил старался делать добро... И делал! Ты ведь знаешь! Если бы я был участником революции, разве я думал бы лишь о собственном благополучии? Или воевал бы на фронтах, разве я не сделал бы все, чтобы победить врага? Но я родился в другое время, меня так воспитывали. Такая уж у нас система — двигать некоторых в руководящие кадры чуть ли не со школьной скамьи. Чем выше должность, тем больше льгот: выдвинули на более высокую должность, получай новую машину, кабинет и прочее.

— Я понимаю, Леша, что человек, занимающий высокую должность, должен иметь какие-то привилегии — машину там и прочее, но это не должно заслонять от него людей, народ, вы прячетесь от этого самого народа, даже стекла на персональных машинах сделали темными, непроницаемыми. А прячетесь оттого, что у вас, друг, совесть была нечистая. Вы жили по иным законам, чем народ. Вы стали неприкасаемыми, и в вашем продвижении наверх не нужны были ум, способности, главное — ладить с вышестоящим начальством, угождать ему, изворачиваться, врать. А с народом общались лишь с высокой трибуны, даже в перерывы укрывались от него с начальниками в кабинетах, не дай Бог, какой-нибудь энтузиаст подойдет и чего-либо попросит или пожалуется... Ведь вы жили не в вакууме, все видели, знали, что происходит в стране, в отличие от сидящих на самом верху партийного Олимпа деятелей, знали и принимали это как должное. Народ сам по себе, где-то там, внизу, а вы — сами по себе повыше, над ним, а голубая мечта ваша была — забраться туда, на Олимп, скрытый даже от вас дымкой таинственности и неизвестности. Что-что, а тайны свои вы научились хранить! Никто не знает, что творится на самом верху.

Конечно, это не ко всем относится, много есть честных партийных руководителей, которые по мере сил борются со злом, стараются что-то сделать для людей, но таких во времена Брежнева очень скоро убирали с высоких должностей. Был человек на виду, о нем писали, публиковали портреты, издавали речи, которые никто не читал, а выставили — и могила. Ни слова о нем,, будто и не было такого. Не все даже знают, жив ли бывший деятель или уже умер? Ну, партийные работники, конечно, сделали из этого соответствующий вывод: хочешь хорошо жить, руководить — значит, не высовывайся, не старайся казаться умнее своего начальника... Вот и появилась целая прослойка тупиц, бюрократов, серых личностей, которые якобы проводили генеральную линию партии в народ...

— Ты меня спросил, куда я теперь? — дотронувшись ладонью до гранитной глыбы, проговорил Алексей Павлович. — Не пропаду, Андрей! Ведь нас, таких, как я, очень много в стране, и потом не забывай, много всяких на нашем веку было экономических и политических реформ, менялись и государственные деятели, менялись и реформы, а мы всегда были, есть и будем, пока в СССР коммунистическая партия будет руководящей силой. Куда же без нас? Партия — это не армия, где каждый год призывают на службу, а через два-три года демобилизуют. Я тебе уже говорил, я не против перестройки, я даже готов отказаться от привилегий, кстати, я их не выпрашивал, мне их вместе с должностью и окладом давали. И если бы я отказался, то, наверное, и должность бы не получил. Короче, я еще полон сил и готов исправлять все те ошибки, которые мы допустили, причем на любом посту, но никто не убедит меня, что я — отработанный пар, ни на что уже больше не гожусь. Будет новая линия партии, и я ее так же неуклонно буду проводить в жизнь, как это делал и раньше. Что-что, а к дисциплине нас приучили.

— Ты — да, — подумав, согласился я. — А другие? Те, кто сейчас скрежещут от злобы зубами и готовы бороться насмерть за свое не по заслугам занятое место, за привилегии? Как с ними быть? Ведь они, кто еще остался на местах, а таких очень много, говорят с трибун одно, а втихомолку делают другое, по-прежнему суют нос не в свое дело. Ведь ничем другим, кроме как руководить, они не умеют заниматься! А сидеть в роскошных кабинетах и разгадывать кроссворды вроде бы неудобно. Получается, что выпирает наружу полная твоя ненужность, бесполезность.

Раньше, бывало, решением партии тысячами отправляли коммунистов на руководящие должности в колхозы, совхозы, в милицию, КГБ, а теперь и там они не нужны. Оказывается, партийный работник, который якобы все знает, умеет и может — вовсе и не профессия! Не хотят колхозники председателями райкомовских и райисполкомовских работников, которые столько лет вредили сельскому хозяйству, да и в другие отрасли народного хозяйства нет им дороги, разве что рядовыми. Но кто после черной «Волги» согласится ездить в общественном транспорте? Стоять за мясом, овощами в очередях? А теперь и за кефиром, и хлебом.

— Что это за птица? — показал Термитников на пролетающую цаплю.

Я ответил. Проводив красивую длинноногую птицу глазами — цапля, по-видимому, возвращалась с болота в свое гнездо, — я подумал, что наш сегодняшний разговор с приятелем — это тоже нечто новое и для меня. Никогда раньше я так серьезно не задумывался над всеми этими проблемами. Какой могучий импульс мы все получили, чтобы начать по-новому мыслить? Брежнев и его окружение все сделали, чтобы отучить нас думать, делали вид, что они думают за нас... А теперь только и слышишь разговоры о перестройке, о прошлом, о настоящем и будущем. Будто гигантская турбина запущена, вращение которой уже невозможно остановить. Люди стали думать, причем задумываться о том, как сделать свою жизнь лучше, как изменить существующие порядки, всю нашу систему. Если социализм принял, благодаря былым извращениям в политике, такие уродливые формы, то что нужно сделать, чтобы он действительно стал передовой системой, а не плелся в хвосте мирового исторического процесса? Никто не отрицал положительных форм социализма, но никто теперь не хочет и мириться с деформацией, когда все в экономике, политике, экологии поворачивалось против народа... Вот о чем я каждый день думаю, думают и другие — я ведь не сижу в замкнутом пространстве, все вижу и слышу...

— Больше ни слова о делах, проблемах, — протестующе поднял руку Алексей Павлович, но я уже и сам сообразил, что нужно сделать передышку: Термитников еще не все мне о себе рассказал, у нас еще будет о чем поговорить... — Ты купался в этом году? — повернул он ко мне чуть повеселевшее круглое лицо. — Где твое самое красивое озеро? Пойдем выкупаемся, а? Прямо голышом? Для полного очищения...

Я в этом году еще не купался, но погода была такая теплая, а солнце так ласково пригревало, что, пожалуй, искупаться не грех.

— Есть у меня такое озеро на примете, — сказал я. — Кстати, и называется оно Красавица.

— Веди, Сусанин! — улыбнулся Термитников. — Что наши заботы, печали по сравнению с такой благодатью, а? — он остановился и театрально повел обеими руками вокруг. — Солнце светит и греет, воздух такой, что хочется из фужера как шампанское пить...

— А ты романтик, — рассмеялся и я. Возбуждение, вызванное нашим непростым разговором, вроде бы немного улеглось. Поднимая пыль, со стороны Федорихи катил оранжевый мотоцикл с коляской. В нем сидел в желтой каске знакомый шофер из леспромхоза. Из люльки торчала коса. Наверное, поехал на сенокос. Трава этой весной быстро пошла в рост. Жаворонок, трепеща крыльями в солнечном столбе, разбрызгал по голубому небу звонкие, как серебряные колокольчики, трели. Алексей задрал седоволосую голову и долго, прищурив узкие татарские глаза, всматривался в небо.

— Кто это так заливается? — наконец спросил он.

— Жаворонок.

— Я где-то читал, что, опыляя поля ядохимикатами, их совсем почти истребили...

— Наши, к счастью, выжили, — сказал я. Уже второй год наслаждаюсь я на этом проселке пением жаворонка. Тут же на поле гнездятся несколько пар чибисов, а в кустарнике перед сосновым бором живет сова. Я часто вижу ее в сумерках, иногда нахожу на дороге большое рябое перо. Почему сова теряет перья? Два дня назад по проселку впереди меня весело пробежали два матерых зайца, может, те самые, что каждую зиму старательно обгрызают мои саженцы.

— Черт побери, живешь в городе, иногда в воскресенье поедешь в Солнечное на дачу — так время и катится, а оказывается, настоящая-то жизнь начинается за чертой города... Может, плюнуть на все мои амбиции и приехать сюда, например, председателем совхоза? Или колхоза?

— Думаешь, справишься?

— Неужели не потяну? — искренне удивился Алексей Павлович. — Это с моим-то опытом партийной руководящей работы?

— Потянешь, если сначала окончишь сельскохозяйственную академию, — осадил я его. — Деревня уже не раз испытала набеги «варягов»! Приедут по разнарядке из городов новоиспеченные председатели колхозов, все развалят и с позором уезжают...

— И здесь, значит, мне нет места, — печально констатировал Термитников. — Скоро ты меня и впрямь убедишь, что моя профессия — это пустое место.

— Нет у тебя, Леша, никакой профессии, — сказал я. — Боюсь, что время наступило такое, что придется тебе ее заново приобретать. Не пойдешь же ты рядовым преподавателем учить студентов? Да и чему? И там реформы...

— Ну, спасибо, друг! — криво улыбнулся Термитников. — Утешил!

Дорогу прямо перед нами спокойно переползал уж. Мой приятель остановился, лицо его стало растерянным. Неожиданно метнулся к обочине, подхватил с усыпанной сосновыми иголками земли толстый сук и храбро замахнулся. Я еле успел перехватить его руку:

— Безвредная тварь, — сказал я. — Обыкновенный уж.

— Откуда ты знаешь? — вытаращил на меня серые потемневшие глаза Алексей.

— Видишь, у него по бокам головы два ярких оранжевых пятнышка? Этим он и отличается от гадюки. Кстати, и гадюк не нужно убивать. Если ты на нее не наступишь, она тебя никогда не ужалит.

— Специалист! — рассмеялся приятель, отбрасывая сук и провожая взглядом ползущего по мху ужа.

Я спокойно подошел к пресмыкающемуся — уж все так же неспеша полз в сосняк — взял его в руку, провел пальцами по прохладной глянцевой коже и отпустил.

— Я так не смог бы, — покачал головой Алексей Павлович. — Змею — в руку?!

— Ужа, Леша, ужа, — сказал я.

Глава двадцать восьмая


1

Давно ли я мечтал вырваться в Петухи? Ровно месяц назад. Вырвался! Две недели был счастлив, что живу в своем доме, на природе, вдали от шума городского. И вот уже несколько дней меня съедает тоска по городу, знакомым мне людям. Вдруг лихорадочно захотелось поскорее завершить ремонт новой квартиры. Я отдал ключи в контору по ремонту квартир, но делают ли они что-либо без меня? Короче, те самые городские мелочи, от которых я так лихо удрал, снова обступили меня со всех сторон. В мыслях, конечно. Да и, наверное, выдохся. Если я сначала каждое утро бодро садился за машинку и стучал до самого обеда, то теперь старался придумать себе какие-нибудь другие дела: ходил к турбазе на ключ за водой, хотя рядом был колодец, тесал рубанком в мастерской доски для полок встроенного в стену шкафа. Строители ведь не позаботились оборудовать их, так же, как и сделать антресоли. Исправлял вышедшие из строя обогреватели, ни с того ни с сего рьяно брался за уборку дома, а когда и это было сделано, забирался на чердак и в пыльно-паутинной тиши перебирал старые письма, газеты, журналы. Бродя по дому, выискивал какую-нибудь работу. То установлю новую полку для книг, которых и здесь накопилось столько, что уже не помещались в комнате, на веранде и даже в чердачной пристройке.

Я пытался убедить себя, что в городе не увижу такого солнечного свежего утра с росой и сиреневым туманом над озером, не услышу скворчиных песен. Кстати, по вечерам в низине за узким ручьем, который соединяет наше илистое озеро с большим турбазовским, пускали звонкие трели соловьи, о кукушках я уж не говорю: они и днем, и вечером куковали. Не будет такой тишины, первые дни в Ленинграде мне тяжело дышать, легкие за месяц отвыкают от гари, копоти, выхлопных газов автомобилей. Но Ленинград настойчиво звал, приглашал к себе. И я знал, что пришла пора собираться.

Гена Козлин уже с неделю как вышел из отпуска на работу, он приедет в Петухи только в субботу. Покопается в огороде, истопит баню, попаримся с ним, а в воскресенье отчалим: он — в Великие Луки, а я — в Ленинград. Сумка моя была уже давно собрана, честно говоря, если бы не Гена, я уже и в четверг мотанул бы в Питер, но уговор дороже денег. Я обещал Козлину, что дождусь его.

И еще была одна причина, которая обострила мою тоску по Ленинграду, это моя отшельническая жизнь в Петухах. И Света Бойцова, и Ирина Ветрова маячили перед моими глазами, когда я ложился спать на прохладной веранде и когда утром просыпался... Все их недостатки, все мои с ними разногласия стерлись, показались мне здесь незначительными, мелкими, а вот их женские достоинства волновали меня, возбуждали. Какие бы теории я тут ни выдумывал, дескать, для творческого человека одиночество — это идеальные условия для работы, жизнь без любимой женщины была пресной, неполноценной, и не только потому, что я еще был, в общем-то, мужчиной полным сил, а и по самой простой причине: мне некому было иногда по неделе и слова сказать — с Геной особенно не разговоришься, да и его сейчас нет, Николай Арсентьевич весь в заботах как бы раздобыть спиртного, и я ему — не компания, знает, что у меня в подвале пусто и не говорит больше по утрам: «Рославыч, признавайся, есть сто граммов?» Знает, что нет. На Псковщине снова ввели талоны на спиртное. А вот когда и где их отоварить, не все знают. Кивнет мне утром через забор Балаздынин, хрипло откашляется и скажет: «Доброго здоровья, Рославыч!» И весь разговор. Палец его никак не хочет заживать, плохо сгибается, и сосед мой все еще на бюллетене. Где он находит выпить при нынешних строгостях, ума не приложу!

Когда я сажусь за стол обедать, то стул ставлю напротив окна, в которое хорошо видна дорога от бора. В это время прибывает рейсовый автобус из Великих Лук в Боры, и я тешу себя надеждой, что вдруг в один прекрасный день на песчаной дороге покажется высокая стройная фигура Светы Бойцовой. Или Ирины Ветровой? Света много раз сюда приезжала, а вот Ирина так и не смогла вырваться, хотя и говорила, что ей очень хочется посмотреть на таинственные Петухи, где я пишу свои романы. Вот и приехала бы, посмотрела... Но на дороге появлялись лишь нагруженные сумками с продуктами местные жители. И еще гости на турбазу. Женщины здесь и летом носили ватники и платки на головах. И походка у местных жительниц была мужской: тяжелой, развалистой. Да и похожи они были друг на друга, Наталия Адова — жена хромого Петра, в молодости, видно, была красавицей, а сейчас раздалась вширь, огрузла, голос у нее мужской, грубый, может и матом запустить. Здесь все женщины матерятся, как сапожники, не отстают от мужчин.

Неужели мои дорогие женщины не слышат мой немой призыв? Какую бы радость любая из них мне доставила, приехав сюда! Мечты, мечты! Я ждал чуда, а его все не было. Зато вчера почтальонка принесла письмо от Термитникова, адрес был московский. Алексей Павлович со скрытым торжеством сообщал, что будет работать в Москве, в министерстве культуры. Оклад еще больше, чем на прежней должности, обещали к осени дать хорошую квартиру. Сквозь строки прорывалось его ликование: вот, дескать, я еще нужен, пригодился! Да я и не сомневался, что мой умный и деловой приятель не пропадет, такими людьми не бросаются, но вот сделать капитальную переоценку жизненных ценностей ему наверняка придется, где бы он ни работал, хоть в ЦК партии. Нужно будет отрешиться от чиновничьего чванства, от чувства собственного превосходства над другими людьми, от исключительности своего положения. Термитников действительно умный человек и сумеет себя переломить, я в этом убежден. Да и гибкости у него хватает. И с любым начальством умеет ладить.

2

Вспомнился наш последний разговор на берегу озера, которое начинается от пионерлагеря и, огибая турбазу, спрятавшуюся в сосновом бору, тянется до самой Федорихи. Мы качались с ним на крашеных скамейках, прикрепленных цепями к железным столбам. Скоро на них будут качаться ребятишки, обычно их привозят из города на больших автобусах пятого-шестого июня. Лагерь уже подготовлен к встрече: оштукатуренные корпуса покрашены, дорожки расчищены и посыпаны желтым песком, поблескивают свежим тесом клади, спускающиеся к озеру, тут дети будут купаться. Это место огорожено металлической сеткой.

Алексей Павлович посвежел в Петухах, скоро неделя как он живет у меня. Ветер чуть шевелит его редкие седые волосы, просвечивает розовая кожа на крупной лобастой голове, толстые губы его чуть раздвинула легкая улыбка. И я опять поразился несоответствию его седины и младенческой свежести лица. Он неделю не брился, и белая борода с густыми баками обрамляла его круглое загорелое лицо. Отпусти он бороду побольше, и был бы похож на Хемингуэя. Отталкиваясь носком кроссовки от земли, Термитников качался на качелях и смотрел на расстилающееся перед нами озеро. Оно почему-то было без названия, я называл его турбазовским, а местные то Белым, то Синим. Называли и Длинным. На смену прошлогоднему камышу из воды лезли острые зеленые пики свежего, лиловые, с пятачок, кувшинки плавали на поверхности, где-то дальше, под склоненными до самой воды ветвями, соорудили свои гнезда утки. Если в городе они не боятся людей, то здесь осторожные, не показываются на глаза, лишь поздним вечером совершают свои торопливые перелеты с озера на озеро. Я уже слышал раскатистые выстрелы ранними утрами и вечерами. Или местные охотятся на них, или приехавшие отдыхать на турбазу. Вон виднеется зеленая лужайка перед вытянутым лодочным сараем, покрашенным в легкомысленный голубой цвет, желтый пляж, добротная баня с банкетным залом на берегу. Внутри он обит вагонкой и обожжен паяльной лампой. Когда-то здесь громко гуливали приезжающие из Великих Лук и Невеля местные начальники со своими столичными гостями, а теперь тихо стало. Говорят, что турбазу переведут на хозрасчет и будут здесь останавливаться отдыхающие и автомобилисты с магистрали Ленинград—Киев. Николай Арсентьевич рассказывал, что раньше присылали с промкомбината «матросов» на летний сезон и платили им средний заработок, некоторые «матросы» получали до трехсот рублей в месяц. А и дел-то у них было: сидеть на берегу да смотреть, чтобы никто дальше буя не заплывал в озеро, да жарко топить баню к приезду начальства...

— Я, наверное, уеду в Москву, — заявил мне приятель. — У меня там друзей много... Если уж начинать сначала, то, пожалуй, лучше на новом месте.

— Я бы из Ленинграда никогда не уехал, — ответил я. — Хотя и допекли меня Осинский и его компания.

— Ты — свободный художник, Андрей, — сказал Термитников. — А я без работы — пустое место. Да и до пенсии еще десять лет.

— Небось, на республиканскую рассчитываешь?

— Думаешь, не заслуживаю? — не глядя на меня, усмехнулся Алексей Павлович.

— Я ваших законов не знаю... Вы ведь получаете только персональные, по-моему, даже те, кого с треском снимают за развал с руководящей работы.

— И все-таки одного я никак не могу понять, — думая о своем, произнес Алексей Павлович. — Я всегда считался перспективным работником, куда бы меня ни посылала партия, я везде трудился на совесть, выкладывался весь без остатка, и вместе с тем мне так легко и просто сказали после этих выборов в институте, мол, раз вы там не подошли — а направили-то они меня туда! — значит, сдавайте дела. И что ты думаешь? Ничего не предложили взамен! Вот это меня больше всего поразило! Сижу на телефоне: жду неделю, вторую — молчок. Тогда я плюнул на все и отправился к тебе... Ну и еще должен встретиться со старым приятелем из Витебского обкома партии, мы вместе учились на одном курсе в Академии общественных наук. Да и по комсомолу я его знал. Мне очень интересно узнать, как мои бывшие однокашники живут, как перестраиваются.

— Скажи, Леша, ты никогда не задумывался, что так продолжаться долго не может? Не верил же ты всерьез, что руководители типа Брежнева будут заправлять вечно? Не грызло тебя беспокойство, я уж не говорю о раскаянии, ведь должен был ты понимать, что там, наверху, губят страну, ведут ее к полному краху! Такого безразличия ко всему не проявляли даже самые отсталые цари. Не мог ты этого не видеть, не знать. Да и я не раз тебе об этом говорил. Ведь последняя наша ссора как раз была из-за того, что я обозвал вашу переродившуюся партийную прослойку в партии вместе с ее лидером Брежневым вредоносной для народа. Ты мне тогда указал перстом на дверь и сказал, что не желаешь разговаривать с человеком, который оскорбляет партию, советскую власть. Я же помню, как ты побагровел, искренне был возмущен моими словами... Помнится, даже заявил, что в другие времена — мы с тобой знаем, в какие! — меня бы быстренько привели в чувство...

— У меня не было выбора, — помолчав, ответил Алексей Павлович. — Конечно, я осуждал действия Брежнева, Суслова и других, но, как ты образно говорил, осуждал дома, под одеялом, с женой. Даже близкому товарищу я не решался высказать свои сомнения. Это означало бы конец моей карьеры. И потом, Андрей, нас со школьной скамьи воспитывали, что наши вожди — умные, далеко вперед смотрящие люди, которые никогда не ошибаются. Ну был культ личности Сталина, волюнтаризм Хрущева, так ведь и то на это были у историков разные точки зрения. Кстати, и ваш брат писатель был горой за Сталина! Особенно те, из старой гвардии, которые отхватывали Сталинские премии всех степеней!

— Писателей тоже покупали, как на базаре связки лука, — сказал я. — Одних премией, других должностью, третьих приблизили ко двору, приглашали в салоны, где по-царски награждали, давали распоряжения издавать их собрания сочинений и платить по высшей ставке... Ну а подхалимы из кожи лезли, чтобы возносить до небес им хвалу и печатно, и устно. Я всегда повторяю пословицу: «Рыба гниет с головы!» Гнили развелось много, Алеша, везде: у вас в аппарате, в идеологии, в науке и культуре, в искусстве... Пришло время разгребать накопившийся мусор, вышвыривать на помойку... Так что, как бы тебя ни печалили перемены — меня они радуют, вселяют огромные надежды. Ведь Брежнев и его компания играли на самых низменных чувствах человека: зависти, злобе, пороках. И люди еще со времен Сталина, когда за героизм считалось сыну предать отца, брату — брата, стали мельчать, вырождаться. И сейчас много у нас стало, очень много плохих людей. Редко теперь про кого можно сказать, что он готов ближнему свою последнюю рубашку отдать... Но я верю, что в народе восстановится благородство, достоинство, всегда присущее русскому человеку. От пьянства и равнодушия люди понемногу приходят к активной деятельности, все сейчас шевелят мозгами, переоценивают свою жизнь, честные радуются переменам: пусть они еще не дали никаких материальных благ, но открыли простор для инициативы, размышлений, человек начинает постепенно чувствовать себя хозяином своей судьбы и страны, а не винтиком-болтиком, как нам внушали десятилетиями.

— Послушай, напиши обо всем этом роман? — сказал Термитников. — Я ведь вижу, что тебя эта тема ни на миг не отпускает. Ты, наверное, и ночью споришь со мной, с нами?..

— Ночью здесь я думаю о женщинах, — улыбнулся я.

Алексей Павлович попал не в бровь, а в глаз. Роман я уже начал, написал первые главы...

На плесе сильно бултыхнуло, по зеркальной воде разбежались круги, замельтешили пятаки кувшинок. Неужели щука? Солнце клонилось за нашими спинами к закату, широкие желтые полосы перечеркнули озеро напротив турбазы. На кладях сидела красноклювая озерная чайка и задумчиво смотрела на заходящее солнце. Круглые глаза ее превратились в два огненных шарика. Большие рыхлые облака куда-то уплыли, а на смену им протянулись над озером и окружающим его бором будто сплющенные прессом перистые. Закатное солнце подкрасило их в желто-розовый цвет, да и вся простирающаяся перед нами голубая половина неба была слегка разбавлена багрянцем, а густая синь скапливалась на другом берегу озера. Закуковала кукушка.

— Кукушка, кукушка, сколько лет будет продолжаться перестройка? — даже не улыбнувшись, спросил Алексей Павлович.

Кукушка отсчитала десять лет.

— Как раз до моей пенсии, — негромко проговорил мой приятель.

Мимо металлической сетки, огораживающей территорию пионерлагеря, медленно, будто раздумывая, спускалась по проселку черная «Волга». На лобовом стекле жарко блеснул закатный кусочек солнца.

— Наверное, за тобой, — сказал я.

Так оно и оказалось: витебские друзья приехали за Алексеем Павловичем.

На мой вопрос, какие у них перемены, старший из них, по-видимому, заведующий отделом обкома, весело ответил, что у них все прекрасно. Продуктов больше, чем в РСФСР, дороги лучше, настроение у людей хорошее, а значит, и партийным работникам живется спокойнее. Как бы там ни было, пока партийные органы полностью контролируют все, как оно и должно быть.

Алексей Павлович победно взглянул на меня, мол, видишь, в глубинке все по-прежнему...

Я уже досыта наспорился с ним за неделю, что он пробыл у меня, и промолчал. И потом, если в Белоруссии все хорошо, народ сыт и доволен жизнью, то честь и хвала партийным работникам... В других республиках страны, как выяснилось, дела столь плачевны, что там уже годы работают работники прокуратуры, выявляя все более страшные хищения и злоупотребления со стороны бывших самых ответственных деятелей партийного и советского аппаратов. У телевизионщиков, освещающих эти громкие процессы века, даже вошло в обиход ранее совершенно неприемлемое в нашей действительности выражение «партийная мафия». Точнее, антипартийная, потому что «деяния», творимые «советскими баями», стоят за гранью даже самой смелой фантастики...

Уехал от меня Алексей Павлович в хорошем настроении, в Витебске его ожидал прекрасный прием — развлечения, отдых на дачах и закрытых турбазах. Большой любитель шахмат, он пригласил в Белоруссию из Москвы приятеля, который уже ждал его в лучшей гостинице.

3

Прогуливаясь вечером, я размышлял: в одном прав Термитников — болтовни много, а конкретных дел пока очень мало. В магазинах все меньше хороших товаров, совсем исчезли продукты, у нас даже за хлебом очереди. Спекулянты выкачивают у горожан деньги за дефицитные товары, видеотехнику.

Думал я и о том, что противники перестройки еще крепко сидят на своих местах и не собираются сдаваться. Алексей Павлович цепляется за прежние связи, за единомышленников, и они не дадут его в обиду. Конечно, он умный человек и не станет плетью перешибать обуха, но в душе он остался прежним, все грядущие нововведения ему явно не по сердцу. И никто ему не докажет, что быть при важной должности, одеваться гораздо лучше, чем обыкновенные люди, есть-пить то, что в магазинах никогда не купишь, иметь бесплатные дачи, ездить на казенной машине, как на своей, — это плохо, а жить в тесных квартирах, как все, — это хорошо, стоять в длинных очередях за любой ерундой, даже за туалетной бумагой, — это просто замечательно! Нет, такие, как он, будут и впредь с любой трибуны демагогически разглагольствовать о том, что на Западе и за океаном — мрак и нищета, безработица, а у нас — самый передовой в мире социалистический строй, которому равных нет... А жить, модно одеваться, сладко есть-пить, где икра и севрюга не проблема, покупать зарубежную технику по себестоимости, короче говоря, на словах проклиная капитализм, жить по-капиталистически — это по ним, это для них — норма жизни. И ни в коем случае не допускать, чтобы так же жил и народ, — тут никакой уравниловки не должно быть, иначе не будешь себя чувствовать исключительной личностью! Для простого народа на полную мощь работают наши радио и телезаводы, уродливую одежду шьют фабрики и ателье, товары ширпотреба гонят в миллионах штук, а то, что все это уже мало кто покупает, не имеет никакого значения. Главное — план выполнить по валу и получить премию... На худой конец, все можно списать, есть у нас такая статья расходов...

Я понял, что эти размышления не дадут мне отныне спокойно жить. Хочешь-не хочешь, а они войдут в мой новый роман... И пусть будет публицистика, сейчас иначе и писать-то нельзя! Ведь я не написал еще ни одной книги, которая была бы написана просто так. Я должен, как губка, пропитаться насквозь всеми теми ощущениями, которыми мы сейчас живем. И споры с Термитниковым — это работа над романом.

Не могу я сейчас, даже в канун тысячелетия крещения Руси, исследовать многослойные пласты древней жизни, когда современность настойчиво стучится ко мне в окно... Не имею права! Пусть в моем романе герои говорят только чистую правду, пусть негодяи изворачиваются, ловчат.

Переливчатая трель жаворонка заставила меня поднять голову вверх: небольшая птичка, трепеща крыльями, пела, поднимаясь, как вертолет, все выше. Такое впечатление, будто звонкая, жизнерадостная песня ее подталкивает, подбрасывает все выше и выше. Вскоре трели стали глуше, а жаворонка уже было почти невозможно разглядеть в синеве вечернего неба. Нынче не проплывали над зелеными полями пышные кучевые облака, лишь дымчатые клочки зависали над головой. Когда я поверну обратно, солнце до половины скроется за кромкой бора. Коснувшись зеленых пирамид, оно очень быстро садится, провожаемое неторопливым кукованием кукушки, свистом крыльев возвращающихся в свои гнезда на ночлег грачей, глухим утиным кряканьем в камышах. А в сумерках с мелкого озера почти до самого утра будут надрываться лягушки.

Пожалуй, я завтра начну главу о нашей встрече с Термитниковым... Хотя не так-то просто и начать: нет еще главного героя, не нащупал интонацию... Будут десятки выброшенных в корзину страниц, начатых и незаконченных глав... Я еще и названия не придумал, а главный герой прячет от меня свое лицо, хотя уже давно на вечерних прогулках да и ночами спорит со мной, разговаривает. Неуловимый пока, но сердитый, сомневающийся.

4

Завтра утром я поеду в Ленинград. Более властно, чем роман, меня зовут туда Света Бойцова и Ирина Ветрова... Ни одна ни другая не написали мне. Значит, я им не нужен... А вот они мне очень нужны!

Будто сочувствуя, на меня смотрела серая с черным ворона, сидящая на сухой березовой ветке. Когда я поравнялся с деревом, она каркнула и улетела. Вот и ей помешал... На лужке, сразу за пышным ольховым кустом, щипал сочную траву привязанный на цепь гнедой конь с белой отметиной на узком лбу и белой ногой. Издали казалось, что конь на трех ногах — белая сливалась с травянистым лугом. Я еще не знал, как его звать, и потому величал просто «Конем». Раза два я его подкармливал черствыми краюшками хлеба и кусками пиленого сахара. Конь мягкими губами все подбирал с ладони, благодарно кивал головой. В отличие от беспокойной и нервной кобылы Машки, с которой я дружил несколько лет, конь был флегматиком. Он не шел мне навстречу и не провожал до дороги, просто стоял и долго смотрел мне вслед. Но тихим ржанием приветствовал всякий раз. Комаров со слепнями он отгонял ленивыми взмахами хвоста, правда, раз я видел, как он рухнул на траву и стал кататься на спине, отгоняя назойливых кровососов.

Трех лошадей я здесь знал, можно сказать, дружил с ними, и все три — разные, неповторимые характеры. И настроение у них меняется, как у людей: бывают приветливыми, грустными, сердитыми. Но все же больше добрыми, доверчивыми. Конь уже знает, что мне от него ничего не нужно, и ценит это. Я не запрягу его в соху или телегу, не влезу на спину и не поскачу вдаль. Просто угощу его, постою рядом, вдыхая запах пота и навоза, и пойду себе дальше...

Если какая-нибудь мысль мною овладевала, то уже не отпускала ни на мгновение. Мне уже хотелось не дожидаться утра, а поехать прямо сейчас. Вечером ехать будет прохладно, да и ночи в эту пору не темные, а чем ближе к Ленинграду, тем будет светлее, ведь там белые ночи...

Я сходу нырнул с головой в дымчатое облачко мелкой мошки, ведущей свой бесконечный хоровод над песчаной дорогой. В облачко врезались большие стрекозы, а ласточки и стрижи почему-то добывали корм на немыслимой высоте. Их было не видно, до меня лишь доносились их мелодичные крики.

Глава двадцать девятая


1

После моей спокойной, размеренной жизни в Петухах события в Ленинграде развивались стремительно. Приехав в город в субботу вечером, не заезжая домой, помчался на Гражданку в магазин, где работала Света. Ее на месте не оказалось. Высокий с залысинами продавец пренебрежительно заметил, что товаровед, наверное, уехала в торг, в «Апрашку». Я — туда. В торге мне сообщили, что Бойцова здесь не появлялась. Она и от меня звонила на работу и говорила, что она в торге. У кого же она может быть? Тут моя фантазия была бессильной: в Ленинграде у Светы много знакомых, и у кого из них она сейчас, угадать было невозможно, да я и не знал адресов ее подруг и приятелей. В Ленинграде на редкость тепло и солнечно, Света могла с компанией уехать за город купаться, например, в Комарово или Зеленогорск.

Недолго думая, я отправился на своей запыленной и разгоряченной дальней дорогой «Ниве» в Веселый Поселок. У гаражей я заметил знакомую красную «восьмерку»: значит, Ирина Ветрова дома и у нее Александр Ильич Толстых... Ну что ж, нет худа без добра: нынче мы выясним все наши запутанные отношения. Света, как говорится, — отрезанный ломоть, а вот за Ирину я готов побороться! Поставив «Ниву» рядом с «восьмеркой», я взлетел на четвертый этаж, у меня не хватило терпения даже лифта дождаться. Палец с кнопки я не отпускал до тех пор, пока дверь не раскрылась, и на пороге я не увидел Ирину. Она была в футболке с надписью «Спорт», в синих джинсах.

— Я так и подумала, что это ты, — ничуть не удивившись, улыбнулась она.

За ее спиной в комнате, согнувшись над проигрывателем, ставил пластинку Александр Ильич. Спина у него округлая, брюки обтягивают зад. Включив проигрыватель, он с улыбкой повернулся ко мне:

— С приездом, Андрей Ростиславович! — приятный баритон его прозвучал приветливо. Однако не подошел и руку не протянул, впрочем, я вряд ли ее и пожал бы. Алла Пугачева хрипловато пела про миллион алых роз. Я думаю, в Международный женский день за миллион роз приезжие южане получили бы не один миллион рублей...

— Чай? Кофе? — приветливо спрашивала Ирина. — Ты прямо из этих... Гусей, что ли?

— Из Петухов, — без улыбки ответил я.

— И как там у вас погода? — вступил в разговор Александр Ильич. — Мы погибаем здесь от жары.

— Так хочется в отпуск, — вставила Ирина. — Куда-нибудь поближе к воде.

— За чем же дело? — проговорил я. — Твой начальник рядом, давай сразу и договоримся насчет отпуска, а водой я тебя обеспечу — хоть соленой, хоть пресной. Какой твоя душа пожелает.

— И хорошей погодой? — улыбнулась Ирина. Я обратил внимание, что глаза у нее грустные, да и голос какой-то тусклый.

— У тебя когда отпуск, Ирина Андреевна? — официально спросил Толстых. Как будто не знает! Небось, планировал вместе с ней махнуть на берег Черного моря. Или, как говорил жулик Вадим Кудряш, с ветерком «на юга». А Света еще определеннее: «Еду в Сочи на три ночи».

Ветрова бросила на него удивленный взгляд. Что-что, а Ирина не любила поддерживать пустой разговор.

— Через две недели, — сказала она. — Ты ведь знаешь.

Толстых улыбнулся и руками развел, дескать, запамятовал... На нем тонкая белая безрукавка, заправленная в кремовые брюки с фирменным ремнем. Я все не мог разглядеть, что изображено на латунной пряжке: то ли дракон, то ли японские иероглифы.

Услышав клекот чайника, поставленного на газовую плиту, Ирина ушла на кухню. Я взял Александра Ильича за маленькую розовую пуговицу и потянул к себе.

— Вот что, Саша, — негромко проговорил я. — Отпуск ты дашь Ирине с понедельника, понял?

— Простите... — он сделал попытку высвободиться, но тут затрещала безрукавка, и он успокоился. — Я ведь не директор, и потом... мы ведь с вами...

— Не пили на брудершафт, — закончил я. — Еще выпьем на нашей свадьбе с Ириной Андреевной.

Что-то дрогнуло в его глазах, я даже подумал, что он сейчас, наплевав на свою пуговицу, вырвется из моих рук и сам перейдет в наступление. Однако он этого не сделал: во-первых, я был явно сильнее его, во-вторых, такие люди, как он, не дерутся. Они просто не умеют драться и, даже получив по физиономии, никогда не дают сдачи, предпочитая обратиться за помощью к милиционеру. И в детстве такие не дрались во дворе, а если нужно было кого-либо наказать, нанимали ребят посильнее за деньги или сладости. Я встречал таких маменькиных сынков. У них даже есть своя философия на этот счет — мол, дерутся только хамы, невоспитанные люди, а истинные интеллигенты выше этого, их оружие — интеллект.

— Вы, Андрей Ростиславович, по-моему, не в себе, — спокойно проговорил Толстых, отводя от меня взгляд. — Успокойтесь, пожалуйста. И отпустите мою бобочку.

«Бобочку...» Это, кстати, уличное слово, как и «Колеса» — обувь или «Кепарь» — кепка.

— У вас дома жена, замечательные дети, а вы такой прекрасный вечер проводите у своей молодой незамужней сотрудницы. Почему бы вам с семьей не поехать за город? — ровным голосом говорил я. — Белая ночь, голубой залив... Романтика!

— Я не нуждаюсь в ваших советах... — Он бросил взгляд на кухонную дверь, надеялся, что сейчас выйдет Ирина и я заткнусь...

— Саша, а теперь по-быстрому вон отсюда, — сказал я, подталкивая его к двери. — И не забудь про Иринин отпуск... — это я уже проговорил на лестничной площадке, где вскоре оказался Александр Ильич под моим напором. — Во вторник мы уезжаем... к морю!

— Не ожидал от вас, Андрей Ростиславович...

— Я тоже не ожидал вас здесь встретить. И вообще, я очень часто встречаю вас в обществе Ирины... — ответил я и осторожно прикрыл дверь, так, чтобы французский замок как можно тише щелкнул. Перед нашей короткой беседой с Толстых я ухитрился плотно притворить дверь на кухню, где Ирина варила кофе.

Увидев меня одного в прихожей, Ирина спокойно спросила:

— А где Александр Ильич?

— Какие-то неотложные дела, — беспечно ответил я. — Кажется, вспомнил, что обещал жену и детей вывезти на природу... Белая ночь, голубой залив, говорит, сплошная романтика...

— Ты почему здесь распоряжаешься? — нахмурила темные брови Ирина. — И что ты ему сказал?

— Сказал, чтобы он в понедельник оформил тебе отпуск, потому что мы поедем, куда ты захочешь, — заявил я.

Ирина долго смотрела мне в глаза, я видел, что она старается напустить на себя строгость, но вместо этого ее губы тронула так волнующая меня улыбка.

— Бедный Александр Ильич! — произнесла она. — Он к такому обращению не привык. Он же не знает, что ты воспитывался в детдоме.

— Детдом тут ни при чем. Я же не виноват, что в вашем институте сплошные подхалимы!

— И я в том числе? — сердито взглянула она на меня. Когда она начинает сердиться, ярко-синие глаза темнеют, приобретают оттенок надвигающейся грозы с громом и молниями.

— Ира, нам некогда по пустякам препираться...

— Ничего себе пустяки! — перебила она. — Выставил из квартиры, как мальчишку, моего научного руководителя... Единственного человека, которого...

Я не дал ей договорить, властно притянул к себе, поцеловал ее так, что у самого дух захватило. Пока она просветлевшими глазами изумленно смотрела на меня, я продолжил:

— Потому, что во вторник мы с тобой отправимся в свадебное путешествие... Не делай большие глаза, Александр Ильич любезно обещал оформить тебе отпуск с понедельника.

— Я тебя никогда таким не видела... — помолчав, сказала она. И я не понял, чего в ее голосе было больше — удивления или возмущения. — И почему ты командуешь? Кто тебе дал такое право?

— Я слишком долго плыл по течению, — сказал я.

— А теперь тебя прибило к берегу?

— К нашему берегу, — убежденно проговорил я.

— Кофе готов, дорогой, — сказала она, приглашая меня на кухню.

2

Все-таки белая ночь — это удивительное явление. Из квадратного окна я видел узкую багровую полоску, которая так и рдела до утра, пока ее не растворило в расплавленном золоте восходящее солнце. Серебристый сумрак, будто прозрачная занавесь, колыхался в комнате с низким потолком, мерцали слабые зарницы, сидя на подоконнике, можно было читать книгу. И прямо-таки сельская тишина. Впрочем, Веселый Поселок — это не Невский проспект, здесь ночью тихо. Крыши зданий матово светились, на ртутном небе ни облачка, лишь кое-где неярко посверкивают звезды. И такой ненужный в белой мгле месяц. Кажется, что его приклеили к небесному своду.

Округлое плечо Ирины белело на подушке, большие глаза широко раскрыты, я вижу в них золотистые блики — след багряной закатной дорожки. Волосы рассыпаны, припухлые губы чернеют на чистом белом лице. В эту белую ночь я счастлив с Ириной. Осуществились мои ночные мечтания в Петухах, когда сон не приходил, а белое тело Ирины неотступно маячило перед моими глазами... А о Свете я сейчас не вспоминал, будто ее и не было на белом свете. Ирина — вот мой свет.

— Ну, почему мы, два человека, может, самим Богом предназначенные друг для друга, — свято веря в это, негромко говорил я, — не можем договориться? Что стоит между нами? Осторожность? Недоверие? Другие люди? Скажи, Ира.

— Я не знаю, — тихо отвечает она. — Сегодня ты какой-то другой, Андрей. Я тебя не узнаю. Неужели у тебя в деревне никого нет?

— Есть, — улыбаясь, отвечаю я.

— Доярка или телятница?

— Гена Козлин, мой старый приятель. Он на уикэнд приезжает ко мне из Великих Лук.

— Уикэнд... — повторяет она. — Звучит красиво...

— Какой же я? — спрашиваю я.

— Я нынче почувствовала, что мне с тобой не страшно... жить.

— А с Толстых?

— Ну при чем тут он! — с досадой произносит она, отводя в сторону глаза. — Он — друг, понимаешь?

— Не понимаю... Кто же тогда я для тебя?

— Ты — это другое дело.

— И все-таки? — настаиваю я.

— Ты — мужчина, — улыбается она. — Ты мне доставляешь наслаждение. Тебе мало этого?

— Мало!

— Запомни: если даже ты заставишь меня выйти замуж за тебя...

— Заставлю! — восклицаю я и целую ее податливые горячие губы.

— Дай же мне закончить... —просит она, и я ее отпускаю. — Так вот, и тогда он останется моим другом. Пойми, Андрей, мужчина, который хочет собой заменить для женщины весь мир, — самонадеянный дурак! Он его никогда не заменит, а женщине опротивеет. Неужели тебе, писателю, надо объяснять эту азбучную истину? Кстати, твои героини именно так и поступают: уходят от собственников-мужчин, даже очень богатых. Это еще в века домостроя, а сейчас...

Я долго молчу, глядя в белый потолок, его пересекают какие-то чуть заметные кружевные тени, скорее всего, это от оконных стекол отражаются куполообразные вершины деревьев в сквере напротив дома. И что-то чуть слышно жужжит. Счетчик в прихожей или ночной мотылек бьется между рамами? Я готов встать и выпустить его на волю, но не знаю, где он. А ведь Ира права! Нельзя заполнить одним собой мир любимой женщины. Он скоро покажется ей серым и однообразным. Я не собираюсь быть единственным светом в ее окошке, но я хочу всегда чувствовать ее рядом.

— Я верю, что смогу сделать тебя счастливой, — говорю я. — По крайней мере, изо всех сил буду стараться. Что бы ты мне ни говорила, что тебе одной спокойно и хорошо, — это неправда. Я то же самое говорю всем своим знакомым, внушаю самому себе, но проходит время, и я понимаю, что все это — иллюзии. Здоровые, нормальные мужчина и женщина должны быть вместе, это написано у них на роду, или, как теперь говорят, заложено в генах, так было, есть и так будет вечно, пока существует жизнь на земле.

— Пока существует... — эхом откликнулась она.

— В конце концов, разочаруемся друг в друге, ничего не получится у нас — разведемся, — запальчиво говорю я. — Это теперь так просто.

— Тогда зачем вообще регистрировать брак? — резонно замечает она. — Не лучше ли жить просто так? Ни тебя, ни меня не удержит от разрыва штамп в паспорте.

— Давай в церкви обвенчаемся, — предлагаю я.

— Чтобы венчаться в церкви, нужно в Бога верить... — улыбается Ирина. — И потом, домостроевское утверждение: «жена да убоится мужа своего» — явно устарело в наш просвещенный век.

— Теперь мужья «убоятся» своих жен...

— Мужчины изменились, я бы сказала, измельчали, утратили свою мужественность, и женщины стали другими...

— Но любовь-то есть?

— А вот этого я не знаю... — со вздохом произносит Ирина.

Я сбрасываю тонкое одеяло на ковер, встаю на колени и смотрю на нее. Белая ночь будто укутала женщину прозрачной серебристой вуалью. Два белоснежных холма, завершающихся крупными почти черными сосками, которые с чем только не сравнивали писатели и поэты. Почему женская грудь, предназначенная для кормления ребенка, так волнует мужчин и является неотъемлемым атрибутом женской красоты? Потому, что в цивилизованных странах ее прячут? Женщины из африканских племен не носят бюстгальтеров, и их вечно открытая грудь не вызывает вожделения у соплеменников... Хотя Ирина и ярко выраженная блондинка, волосы у нее в укромных уголках тела темные, в мелких тугих колечках. Наверное, именно таких женщин, дарящих не жизнь, а лишь наслаждение, воспевают в веках поэты. Боже, глядя на нее, думаю я, что нужно сделать, чтобы я всегда мог любоваться этими совершенными формами? Я, и никто другой... У меня уже с языка готов сорваться вопрос: «Видел ли тебя такую Толстых?» Но я вовремя прикусываю язык: не надо этого говорить, я опять разозлю Ирину. Наверное, мое молчаливое восхищение начинает ее тоже волновать, глаза темнеют, губы раздвигаются, и я вижу белые влажные зубы, она начинает дышать учащеннее, чуть приподнявшись, обеими руками обхватывает меня за шею и опрокидывает на себя. И глаза ее с расширившимися зрачками медленно смыкаются, лишь длинные черные ресницы вздрагивают. На белом лбу ее появляется глубокая морщинка, я вижу, как мелкие белые зубы прикусывают нижнюю губу. Ногти впиваются мне в спину, но я не чувствую боли.

— Ира, Ирочка... — бормочу я, чуть касаясь ее горячих губ.

— Молчи, Андрей! — властно, с придыханием говорит она, отвечая на поцелуй. — Ну, иди, иди же ко мне!

И в голосе ее звучат нетерпеливые и требовательные нотки.

И снова все проваливается, исчезает, ощущаю напрягшееся упругое гладкое тело, как сквозь вуаль вижу будто в безмолвном крике раскрытый маленький рот.

3

В маленьком, как аппендикс, переулке у Дома писателей выстроились в два ряда разноцветные «Жигули», «Москвичи», «Волги». Интересно, какое-нибудь мероприятие проводится или весь этот транспорт принадлежит многочисленным референтам, секретарям, служащим нашего раздутого писательского аппарата?

Поразительно, как в нашем государстве лихо расширяются любые штаты! Изводят бумагу, пишут приглашения, повестки, которые литераторы, получив их по почте, не читая выбрасывают в мусорную корзину.

На секции изредка ходят лишь начинающие писатели. У секретарей вообще странное расписание: с утра их никого нет, начинают подъезжать на казенных «Волгах» лишь после двух. Поболтав по телефону, быстро разъезжаются по совещаниям, заседаниям, а то и просто по своим личным делам.

Обо всем этом я подумал, переступив порог нашего писательского Дома. Сам Осинский не отягощает себя службой даже при таком свободном режиме работы, который существует на Воинова, 18, — он руководит секретарями из дома, с дачи.

Мне нужно было подписать заявление на покупку мебели. Вон до чего дело дошло: без заверенной справки магазин не продавал мебель, как и автомашину. Занявшись благоустройством квартиры, я столкнулся с такими трудностями, что за голову схватился. Что делать? Ничего в магазинах не было, даже в комиссионных. За мойкой из нержавейки люди годами стояли в каких-то тайных очередях, чтобы приобрести импортный компакт или умывальник, нужно было написать заявление высокому начальнику и терпеливо ждать его резолюции. Во многочисленных районных пунктах по ремонту квартир тоже было пусто, разве что уродливый туалетный бачок можно было увидеть на витрине или грубо сделанную из фанеры дверь.

Как ни странно, я застал Олежку Борового на месте. Он только что приехал с какого-то семинара и был в хорошем настроении. Секретарша поначалу стала выяснять, кто я такой, — вот что значит редко ходить в Союз писателей! — но услышав мою фамилию, беспрепятственно пропустила к Боровому. С Олежкой мы были одногодки и когда-то даже поддерживали дружеские отношения.

В синем импортном костюме, при галстуке, багроволицый толстяк Боровой потел, смахивал платком пот с широкого лба. Сильно тронутые благородной сединой густые волосы были зачесаны назад, чисто выбритое розовощекое лицо лоснилось довольством и сытостью. Он встал из-за письменного стола и, распахнув объятия, пошел мне навстречу. Зная отвратительную привычку людей искусства при встречах целоваться, я предусмотрительно выставил руку вперед. Олежка быстро сориентировался и радушно пожал ее.

— Редкий, редкий ты гость у нас... — бархатным, чуть нараспев, голосом заворковал он. Надо сказать, что голос у Борового был удивительно звучным и располагающим. Он умел речи произносить и хорошо, без завывания читать свои стихи. Вот только стихи-то были слабые...

— Да и тебя непросто застать на месте, — вставил я

— Дела, дружище Андрей, дела... — он мельком взглянул на часы. — Через час надо в Пушкинский театр, я ведь член худсовета... Думаешь, просто быть Олегом Боровым? — он жирно хохотнул. — Нарасхват, всем я нужен: радио, телевидению, в обкоме ни одного совещания без меня не начинают, разные комиссии... А вообще, мне это нравится!

— Все это не мешает тебе в год по пять книг выпускать в разных издательствах, — не удержался и поддел я его. Когда Олежка был рядовым поэтом, он в пять лет выпускал один поэтический сборник.

На улыбающееся лицо Борового набежала тень.

— И ты, Брут? — театрально произнес он, глядя на меня серыми глазами обиженного ребенка. — Травят меня, Андрей, завистники, ох, как травят! Говорят, много печатаюсь, много выступаю по телевидению, много произношу речей на разных крупных совещаниях...

— Разве не так?

— Должность у меня такая, Андрюша! — вздохнул Олежка. — Приглашают, звонят, требуют... Попробуй отказаться. Это тебе, вольному орлу, хорошо! Укатил в свои Индюки...

— Петухи, — поправил я. Почему-то буквально все путали название моей деревни, даже Ирина Ветрова.

— А я кручусь, как белка в колесе... Пишешь новый роман? — вспомнив, что нужно не только о себе, но и проявить внимание к собеседнику, спросил Олежка. Но я видел по его лицу, что ему в высшей степени безразлично, что я пишу... Олежка мало кого читал и иногда с трибуны путал книги и фамилии писателей, которых хотел похвалить. Должность секретаря обязывала хвалить тех, кто голосовал за него на собрании.

— Подпиши дурацкую бумагу, — протянул я ему заявление. — Не спать же мне на голом паркете?

— Как же, слышал, что ты дворец получил... — заворковал Боровой. — Поздравляю, Андрей!

— Пока не дворец, а сарай, — вздохнул я. — Нужно мебель покупать, свою-то я сдуру свез в комиссионку на Марата, а теперь бегаю по городу, ищу хоть что-нибудь.

— Зачем что-нибудь? — подмахнув мое заявление, проговорил Олежка. — Ты что же думаешь, мы ничего не «могём»? Позвоню одному человечку, и тебе со склада выпишут гарнитур на магазин...

— Ошибаешься, Олег Львович, — улыбнулся я. — Ничего твой «человечек» не сделает. Теперь рядовые чиновники на звонки начальства чихать хотели. Надо им в лапу совать, а я не умею.

Боровой нахмурился, дежурная улыбка сползла с его лица. Он снова уселся за письменный стол, передвинул папки с бумагами, с надеждой взглянул на три телефона, стоящих на отдельном столике: не позвонит ли кто и не избавит его от неприятного разговора. И Бог внял его безмолвной мольбе: зазвонила черная вертушка. Одежка обрадованно схватил трубку, круглое розовое лицо его расплылось в подобострастной улыбке, и, позабыв про меня, он заговорил с каким-то Виталием Алексеевичем о предстоящем худсовете в Пушкинском театре, обещал выступить, похвалить поставленную там пьесу Осинского...

Я смотрел мимо него на стену с портретом Горбачева и думал о его предшественнике Боре Нольском, который просидел в этом кресле шесть лет. Пришел в кабинет никому не известным детским писателем — автором трех тоненьких книжек о спортсменах, а ушел раздутым, захваленным прессой писателем, автором десяти толстых книг, которые даже его подхалимы не смогли дочитать до конца, потому что они были настолько серы и бездарны, что удивительно, как их вообще издали. По двум романам о чемпионах лодочной гребли были поставлены телефильмы. Высокий, с длинным лошадиным лицом и пышной седой гривой Боря Нольский никогда не был спортсменом и не умеет играть даже в бадминтон. Я как-то пришел, уже не помню по какому поводу, к Боре в этот самый кабинет, а он сидит за письменным столом и увлеченно правит свою толстенную рукопись. И даже не убрал ее со стола, когда увидел меня на пороге. Боря делал свой бизнес и не стеснялся этого. Он тоже везде издавался, выступал по телевидению, часто ездил бесплатно за рубеж, дважды его выдвигали на премии, но даже его высокая должность в Союзе писателей не сработала: отклонили его как вопиюще серого писателя. Но власть и возможность широко издаваться вскружили Нольскому голову, он вышел в «отставку», решив стать профессиональным писателем. И тут произошла метаморфоза: все издатели, которые включали в планы его романы, буквально на другой же день выкинули их из списков, газеты намертво замолчали о нем, будто и не было такого деятеля и литератора. Сообразив, что это конец — ведь, будучи секретарем, он получал большие деньги за издание и переиздание своих книг, — Боря кинулся к Осинскому и слезно просил дать ему какую-нибудь должность, ведь он верой и правдой служил ему, групповщине, все делал, что приказывали... И Боре Нольскому дали новую должность в крупном издательстве, снова он, как моллюск, присосался к кормушке, снова в планах замелькала его фамилия на издания и переиздания, опять заговорили о выдвижении его на премию...

Вот что такое в наше время быть секретарем Союза писателей.

Будто очнувшись — Олежка продолжал говорить по вертушке, — я поднялся, кивнул ему и вышел из кабинета. Надо было справку отнести в торг, в отдел мебели. Время было обеденное, контора наверняка закрыта, я спустился вниз, в столовую. Не успел заказать обед, как ко мне подсел Михаил Дедкин. Лицо у него было такое же широкое, как у Олежки, и такое же розовое. Как всегда от него попахивало спиртным, для Мишки Китайца не существовали запреты на водку и прочее, он в любое время где-то находил себе выпивку.

— Есть пиво... — радостным шепотом сообщил он мне. — Аннушка может организовать по две бутылки!

Я понял, что он не отвяжется, пока не куплю пива, и сказал, чтобы он взял только две, для себя, я ничего пить не собирался.

С удовольствием потягивая мутноватое «Жигулевское», Мишка Китаец рассказывал мне последние писательские новости:

— Самого Осипа Марковича обложили в одном московском журнале... — сыпал он, как из решета. — Понимаешь, он написал пьесу о перебежчике, и ее тут же поставили — сам знаешь, какие связи у Осинского. Беленький тут же написал хвалебную рецензию, а потом эта статья... Как Осип проморгал? У него же везде свои люди. Короче говоря, обругали его за воспевание образа врага народа, предателя Родины, который служил Гитлеру, потом отсидел срок и теперь требует к себе внимания и милосердия... Не пойму, чего взбрело ему написать такое? Говорят, во все инстанции идут письма от бывших фронтовиков, военных, от людей, близкие которых погибли в войну...

Я пьесу не смотрел, но читал в газетах восторженные статьи о ней. Критики взахлеб писали, что пьеса по-новому открывает характер человека, ставшего на войне предателем, но потом осознавшего свою неправоту... Своего мнения, не увидев спектакля и не прочтя пьесы, я, конечно, составить не мог, но и меня, помнится, поразила тема, выбранная Осинским. Сейчас столько открылось имен репрессированных честных борцов за дело революции, высших военачальников, которых зверски истребляли перед самой войной и даже во время войны, а Осинский из всех них выделил образ предателя? И даже оправдывает его измену: мол, были такие обстоятельства, попал в плен, не смог ради спасения собственной жизни отказаться сотрудничать с фашистами. А как же десятки, тысячи людей, выбравших смерть, концлагеря, но не ставших предателями?

Признаться, от умного, чувствующего конъюнктуру Осипа Марковича, я такого не ожидал! Предыдущие пьесы его как раз прославляли комиссаров, ученых, интеллигентов, сделавших многое для своей страны. А может, я мыслю традиционно, по старинке? А хитрый Осинский как раз знает, что сейчас нужно? Ведь официально никто еще не высказал отрицательного мнения о его пьесе! Наоборот, она широко рекламируется, ставится во многих театрах страны. И даже за рубежом.

— ...Осип Маркович ходит гоголем и говорит, плевать хотел на журнал, напечатавший разгромную статью о нем. Говорит, есть и другие журналы... Раскрываю сегодня газету, гляжу — портрет Осинского и статья профессора-историка с окончанием фамилии на «ский», он защищает драматурга и обвиняет критика и журнал в непонимании исторической ситуации в то время, а заканчивает тем, что, мол, любой автор вправе выбирать свою тему, писать о том, что ему хочется. Должны в прошлое уйти те времена, когда писали только то, что нужно было...

— Может, то, что написал Осинский, тоже кому-то нужно? — вставил я.

— Еще бы! — расхохотался Дедкин. — В пяти капстранах будут ставить его пьесу! Уже договора с ним в ВААПе заключили... А сколько шуму теперь вокруг его имени? В «застой» гремел и теперь гремит! Уметь надо, Андрюша! Вот у кого надо учиться жить...

Я знал, что у Дедкина никогда не было собственного мнения: только что вроде бы осуждал пьесу Осинского, а через пять минут уже восторгается...

В нашем писательском кафе еще не было случая, чтобы за твой столик не подсели знакомые. Вместе с Китайцем вскоре за нашим столом очутились братья Тодик Минский и Додик Киевский, чуть позже к нам присоединился Саша Сорочкин. Уже не первый раз замечаю, что они подсаживаются за мой стол. Потолкуют о том о сем, а потом обязательно начнут провокационные разговоры, стараясь и меня в них втянуть. Можно подумать, что эти сатанинские люди специально ошиваются в Союзе писателей, в кафе, чтобы «улавливать грешные души». Тодик был в светлом костюме, а Додик — в цвета хаки. Рубашки у них были одинаковые — светлые, в мелкий горошек, видно, в одном магазине купленные. Саша Сорочкин, как всегда, был ласково-приветлив, однако на его тонких губах змеилась этакая подленькая улыбочка. Про таких, как он, говорят: мягко стелет да жестко спать. На нем джинсы и безрукавка с какой-то заграничной этикеткой, напоминающей Звезду Давида.

Мишка Дедкин принес еще пива. Каким же методом он примется меня сегодня обрабатывать? После пива наверняка заведет разговор о том, что у Аннушки по большому блату можно взять и кое-что покрепче... Меня раздражала эта плебейская привычка некоторых людей нагло пить за чужой счет. Причем уверен, что у них в кармане есть деньги, но выставить знакомого доставляло им ни с чем не сравнимое наслаждение. В этом отношении Китайцу не было равных. Несколько раз он сунулся с бутылкой к моему стакану, но я решительно прикрывал его ладонью. Я зашел пообедать, а не пить с ними.

Окна были затянуты тяжелыми шторами, горел электрический свет, а на улице солнце светит, Нева сверкает, сияют шпили и купола храмов. После деревенского уединения я не прочь был поболтать, хотя, разумеется, предпочтительнее бы не в этой компании, но серьезные, известные писатели не ходят в это кафе. Во-первых, здесь кормят плохо, во-вторых, вот как и сейчас, за твой стол бесцеремонно садятся посторонние люди.

— Ну как там, в твоих Сороках, люди живут? — обратился ко мне Саша Сорочкин, как и положено, перепутав название деревни. — Все пьют русские мужички? Или после того, как на сахар ввели талоны, затосковали?

— Русские мужички ждут, когда такие, как ты, приедут в деревни поднимать сельское хозяйство, — в тон ему ответил я. — Будет ведь когда-нибудь в Союзе писателей чистка!

— И вас, братики Минские—Киевские, первыми погонят поганой метлой из литературы, — решил, видно, подыграть мне чуть захмелевший Дедкин.

— Ну зачем так грубо, — улыбнулся Сорочкин. — Чистку нужно везде теперь проводить, даже в вашей партии...

— А в вашей? — хмыкнул Мишка Китаец.

— У нас в СССР однопартийная система, — вставил Тодик Минский.

— А может, когда-нибудь будет как в Америке, — прибавил Додик Киевский и опрокинул в себя стакан пива с запенившейся кромкой.

— Если такое случится, то из неформальных объединений самым популярным в стране станет «Память», — нарочно подлил я масла в огонь.

Два братца и Сорочкин так и взвились: жестикулируя, заговорили все разом:

— Да это сборище черносотенцев!

— Васильева уже предупредили в КГБ... Не сегодня-завтра выгонят!

— Да их нужно всех разогнать, непонятно, почему их терпят?

— Сионистские сборища, демонстрации у посольств тоже терпят, — ввернул я. — Даже где-то писали, мол, открыли сионистский комитет.

— Нечего задерживать евреев в стране! — напористо заговорил Саша Сорочкин. — Возмущаются и выходят на демонстрации «отказники».

— По-моему, евреев уже никто не задерживает, — сказал я. — Только я слышал, что больше теперь не «отказников», а «возвращенцев». Да и Америка, кажется, ворота прикрыла...

— Вранье! — завизжал Саша Сорочкин. — У нас в Ленинграде тысячи желающих...

— А ты, Саша, подавал заявление? — вкрадчиво спросил Дедкин.

— Мне и тут хорошо, — огрызнулся Сорочкин.

— А по голосам все время бубнят, что евреям в СССР живется худо, — сказал я. — Ущемляют их права и прочее, а ведь это тоже чистой воды вранье. Русским надо возмущаться, чтобы их в СССР уравняли правами с евреями. Русских в Ленинграде меньше печатают, замалчивают их в прессе, жилье дают в последнюю очередь, отклоняют их пьесы в театрах и на телевидении. Даже талантливые. Не пробиться в кино, потому что везде сидят ваши и своих проталкивают. А русские писатели вообще чувствуют себя в Ленинграде, как американские индейцы в резервациях. И ведь никто не кричит на весь мир об ущемлении прав русского человека.

— Потому что русские — рабы по своей сути, — сгоряча произнес Саша Сорочкин. — Им плюй в глаза, все божья роса!

— Это верно, — спокойно сказал я. — Русский человек великотерпелив, но и его терпение когда-нибудь иссякнет... Об этом тоже не стоило бы забывать.

— Ты заметил, Андрей, — вмешался в разговор Михаил Дедкин, — после того как Иосифу Бродскому дали Нобелевскую премию как русскому поэту, так все евреи с трибуны, по телевидению стали называть себя «русскими интеллигентами». А раньше всем рот затыкали, кто называл себя русским, орали: «Мы все тут советские! Кончайте шовинизм разводить!»

— Все правильно: евреи — русские интеллигенты, а чисто русские — рабы, как метко выразился Саша Сорочкин, — подытожил я. — И еще антисемиты.

— Есть и среди русских интеллигенты...

— Это те, кто работает на вас! — довольно искренне вырвалось у Дедкина. — Кого вы с потрохами купили! Вы ведь богатые: покупаете ученых, академиков, писателей...

Я поражался Мишке Китайцу! Вот перевертыш! То горой стоит за евреев, то вроде бы осуждает их... Или это вся троица старается спровоцировать меня, чтобы я наговорил лишнего, а потом на каждом углу трепать, что я антисемит?

— И тебя ведь купили, Миша, — не выдержал я, — и мне странно слушать твои речи.

— Ну а чего ты добился, правдолюб? Поднял хвост на самого Осипа Марковича! Он тебя и скушал на десерт, а я хочу сам кушать и... — он поднял стакан с пивом и залпом выпил. — И выпить!

— Циник ты, Миша! — сказал я.

— Где наши святые идеалы? — вдруг взорвался Дедкин. — За что бороться, Андрей? Все опошлено, а что нам выдавалось за идеал, оказалось фикцией, враньем! Сталин, который искал и уничтожал врагов народа, сам оказался самым страшным врагом народов всей времен, да что врагом — кровавым палачом! Брежнев — создал настоящую мафию в стране, которая воровала миллионы, разбазаривала народное достояние... Какому же Богу молиться? Русские пили горькую, нация начинает вырождаться. И кому нужна сейчас твоя справедливость? У Осипа Осинского хоть есть какой-то лозунг: «Сам живи и другим давай жить!» Мне он дает, а тебе — нет. Есть у нас групповщина, и черт с ней! Бездарей много? Так где их нет? Больше половины научно-исследовательских институтов закрывать надо, потому что ничего полезного стране не дали, зато наплодили уйму кандидатов и докторов наук, которым будь добр подай высокую зарплату за степень — как же, он ученый! Чего же ты не разоблачаешь всю эту шушеру? Не пишешь современный роман? Или тебе удобнее писать о глубокой древности? Князь Олег и княгиня Ольга? Нашествие хана Батыя и героические деяния Дмитрия Донского? Спрятался от суровой действительности за их широкими спинами? Или за щитами?

— Напишу я, Миша, роман... Уже начал, — вырвалось у меня, хотя я не любил распространяться о своей работе. Да еще перед кем?..

— И думаешь, его напечатают? — улыбнулся Саша Сорочкин. — Я так не думаю. Сейчас в моде разоблачительные романы...

— Под это все стали печатать и показывать всякую дребедень, — зло вырвалось у меня. — Выступает писатель плохого романа и заводит одну и ту же волынку: «Я этот роман написал еще десять лет назад, но его в те годы не опубликовали...» Или режиссер: «Фильм пролежал на полке семь лет...» И покажут или напечатают такую муть, что думаешь, лучше бы этот роман никогда не печатали, а фильм лежал бы себе на полке, пока его крысы не съели.

— Не вздумай только нашу писательскую мафию задеть... — насмешливо предупредил меня Китаец. — Сожрут! И никакая перестройка не поможет. Осинский при всех режимах будет процветать, Андрюша! И они, — он кивнул на братьев и Сорочкина. — И они всегда будут, ведь писательский пирог куда слаще, чем запах больницы или гул станка... Не станут они трудиться в народном хозяйстве, они лучше таких, как ты, будут здесь давить, а себя выдавать за истинно русских писателей... Об этом еще Достоевский писал в своих «Дневниках».

— А таких, как ты? — взглянул я на него.

— Меня они любят, — рассмеялся Мишка Китаец. — Я им нужен, чтобы помогать с такими, как ты, расправляться.

— Ты чего несешь, Миша? — с упреком взглянул на него Сорочкин. — «Мы», «Они»... Мы все — советские писатели.

— И ты называешь себя писателем? — бросил на него презрительный взгляд Дедкин. — Не смеши, Саша! Ты полный ноль в литературе и критике, как и Тодик с Додиком. Вы — окололитературная шобла! И отлично знаете это.

— Я с таким человеком не могу сидеть за одним столом, — оскорбленно поднялся Тодик Минский.

— Говори, Миша, да знай меру, — последовал его примеру Додик Киевский.

— А сейчас эпоха гласности, — балагурил Дедкин. — Что хочу, то и ворочу! А вас, братики-кролики, никто за этот стол и не звал — сами прискакали, как бурундуки, выпить на дармовщинку!

— Я за свой обед заплачу, — надменно произнес Саша Сорочкин. Судя по всему, он уходить не собирался. Саше было интересно, что я дальше скажу. Дедкин — известный трепач, с него и спроса нет, а вот мои слова будут с комментариями переданы Осинскому и Беленькому. Саша у них шестеркой работает, как выражается Михаил Дедкин. Но я не собирался дискутировать с ними, я уже понял, что весь разговор был затеян для меня и Китаец, якобы говоря правду-матку, на самом деле тоже пытался вызвать меня на скандал... Но это все уже раньше было. Не зря говорят: за битого двух небитых дают. Я не собирался попадаться им на крючок. Думаю, что не мысли мои заинтересовали их — моя позиция в Союзе писателей давно всем известна — скорее всего, Сорочкину и братьям хотелось услышать от меня другое: не изменил ли я своего отношения к ним, групповщине, Осинскому, не запрошу ли я пощады! Ведь даже кролик, загнанный в угол, начинает кусаться! Им очень интересно, что я намерен делать, как жить. И я еще сдуру брякнул про новый роман. Они, разумеется, поняли, что роман затронет и групповщину... Тут уж они постараются все сделать, чтобы он не появился.

Короче говоря, от меня ждут раскаяния и просьбы о помиловании. Этот прием в нашей писательской организации не нов, были уже такие случаи, когда «провинившиеся» русские писатели склоняли голову перед Осинским и его компанией и им давали возможность «исправиться». Кстати, не один из них впоследствии не поднялся до того литературного уровня, который был у него раньше. Сломавшись как человек, личность, он ломался и как литератор...

— Опять в... деревню? — Саша не рискнул обозвать Петухи как-нибудь по-другому.

— А ты знаешь, Саша, в нашей деревне... да что в деревне! Во всем районе нет ни одного еврея, — задушевно произнес я. — Приехал бы к нам, хоть люди бы на тебя посмотрели. А то только и видят израильских евреев по телевизору, когда они палестинских беженцев убивают...

— За что ты так взъелся на евреев? — пристально взглянул мне в глаза Саша.

— Не я на них — они на меня, — усмехнулся я. — Не могу же я, родившись русским, писать по-еврейски? И я не виноват, что люблю Россию, русских людей, я уважаю все нации мира, в том числе и вашу, но нельзя же заставлять меня делать то, что душе моей противно? Если я три раза подряд на наших собраниях скажу, что я русский, то весь зал закричит, что я шовинист! Разве это справедливо? Вы зарываетесь, Саша! И не замечаете этого. Хоть у нас в писательской организации почти семьдесят пять процентов евреев и полукровок, но все же ленинградская литература держится на русских именах, разве не так?

— Русские, евреи, татары... — поморщился Саша. — Мы все — советские люди. Мы все равны...

— А это ты врешь! — подал голос допивший последнюю бутылку пива Дедкин. — Вы не хотите быть равными с нами, вы хотите быть выше всех и пользоваться единолично всеми благами цивилизации...

— Сколько с меня? — обратился я к подвернувшейся официантке.

— Запиши, Аннушка, на него пиво, — ввернул Дедкин.

Я промолчал в ответ на выразительный взгляд молоденькой официантки. Хорошо еще, что Китаец не выпил чего-нибудь крепкого в сторонке и не записал на мой счет. Не успел, наверное. Ему ведь тоже интересно, как все у нас повернется.

— Ты теперь, наверное, надолго в деревню? — вдогонку мне бросил Саша со своей язвительной улыбочкой на тонких губах. Его можно было понять так: мол, тебе теперь и делать-то в Ленинграде нечего. Саша Сорочкин был в курсе моих аховых дел, наверняка, и он к ним приложил свою проворную ручонку...

4

Я вышел на Литейный проспект. Солнце на миг ослепило, шум грузовиков, сворачивающих с Литейного моста на улицу Воинова, оглушил меня. И все равно на улице было приятнее, чем в сумрачном, душноватом кафе писателей. Постовой милиционер со скучающим видом прогуливался вдоль светло-серого фасада огромного прямоугольного здания, которое в Ленинграде издавна называют Большой Дом. Из огромных дубовых парадных дверей выходили и заходили туда молодые люди в штатском. На улице Каляева на заасфальтированной площадке в два ряда выстроились служебные машины. В зеленом сквере, разделяющем улицу на две проезжие части, бегала кудлатая собака с длинными висячими ушами.

У «Гастронома» меня догнал Михаил Дедкин. Широкое лицо его раскраснелось, однако голубоватые глаза были чистыми. Живот заметно распирал коричневый пиджак — еще бы, наверное, Миша с утра бутылок десять выпил!

— Андрей, заскочим в «Волхов»? — с энтузиазмом предложил он. — Посидим в холодке... Я тебе кое-что интересное расскажу?

— Это какой способ? — улыбнулся я.

— Тебя не проведешь! — рассмеялся он. — Пятый! Только я действительно тебе хочу рассказать про Осинского...

— Не надо, Миша, — устало произнес я. Не хотелось мне больше выслушивать писательских сплетен.

— Андрей, меня мучает одна мысль: ты не можешь мне простить ту... подлость? — посерьезнел Дедкин.

— Слово ты точное, Китаец, подобрал, — заметил я.

— Ты давно меня Китайцем не называл, — ничуть не обидевшись, сказал Михаил. — Слабый я человек, Андрюша! Хотя и при мощной комплекции... — он похлопал себя по тугому животу. — За бутылку могу с три короба нагородить, а за более существенные благодеяния — приятеля продать с потрохами! Ну такой я уродился, что мне делать? Или жизнь наша гнусная таким меня сделала?

— Иди на Литейный мост и утопись в Неве, — посоветовал я.

— Ты же знаешь, Андрей, дерьмо не тонет! — расхохотался Михаил.

— Ну зачем ты им подыгрывал? — упрекнул я его. — Думал, опять я сорвусь? Чего же ты столик не опрокинул?

— Нет, Андрей, — серьезно произнес Китаец. — Я и вправду так думаю.

— Чего тебе от меня-то надо? — в упор посмотрел я ему в чуть потемневшие холодные, равнодушные глаза. Теперь они стали серыми, а на толстых щеках явственно проявились тонкие склеротические прожилки. Водка-то, она дает о себе знать!..

— За горло они тебя взяли!

— А тебе-то что?

— Обидно, Андрей! — понурил большую светловолосую голову Дедкин. — Все это видят, и никто за тебя не вступится... Ведь такое может случиться и со мной.

— С тобой, Миша, никогда такого не случится, — уверил я его. — Ты сам только что сказал: нужен им! Твоими руками им проще и легче с другими расправляться...

— А ты заглянул в мою душу? — на глазах Дедкина даже влага проступила, ну артист! — Что там у меня на дне?

— Думаешь, в твоей душе есть дно? — Мне не жалко было его, потом, я знал, что это все комедия, которую ломал передо мной Китаец! А все закончится тем, что попросит червонец в долг.

Действительно, тем все и кончилось. И хотя Михаил восторженно толковал, что у меня железный характер, я дрогнул и дал ему две пятерки. Чтобы отвязаться от него. Думаю, что это не слишком большая цена...

Подойдя к телефону-автомату — Дедкин целеустремленно зашагал обратно в кафе на улицу Воинова, где у Аннушки есть кое-что покрепче пива, — я позвонил Ирине.

— В половине седьмого я жду тебя у памятника Екатерины Великой, — дикторским голосом произнес я в трубку.

В ответ услышал:

— Ирина Андреевна не сможет прийти к памятнику бывшей Российской императрицы Екатерины Второй, потому что у нас в восемнадцать ноль-ноль ученый совет... И еще одно: Ирина Андреевна просит не беспокоить ее по таким пустякам и не звонить.

В трубке щелкнуло и пошли короткие назойливые гудки. Голос принадлежал Александру Ильичу Толстых. Но я ведь перед этим явственно слышал голос Ирины! Она даже спросила: «Андрей»? После чего я и назначил ей свидание у памятника. Как же в наш разговор ухитрился влезть ее настырный шеф? Что, он теперь дежурит в лаборатории? Или запараллелил телефон?

Солнце зашло за пышное, закудрявившееся белым каракулем по краям сизое облако, с Невы донесся басистый гудок буксира, прохладный ветерок с запахом бензина слегка коснулся моих пылающих щек. Высокая блондинка с миндалевидными глазами взглянула в мою сторону, чуть приметно улыбнулась. Дурацкий, наверное, у меня вид. Когда я посмотрел ей вслед, то обратил внимание, как вызывающе играют ее обтянутые узкой юбкой бедра, а белые босоножки на тонких длинных ногах, казалось, сами по себе сейчас затанцуют. Блондинка нырнула в темный деревянный тоннель, возведенный строителями перед фасадом ремонтируемого здания, и исчезла, а я стоял у будки и хлопал глазами.

Походка блондинки и легкий наклон маленькой пушистой головы мне напомнили Свету Бойцову... Позвонить ей? Вдруг повезет, и она на работе! Нет, не стану. Из одной крайности бросаюсь в другую. Я сделал свой выбор. Лучше пойду на Владимирскую площадь и буду ждать окончания ученого совета, черт бы его побрал вместе с Александром Ильичом Толстых! Буду ждать Ирину, если даже ученый совет будет продолжаться всю белую ночь...

Глава тридцатая


1

Мы сидим с Георгием Сидоровичем Гороховым в полупустом зале Центрального дома литераторов и слушаем очередного оратора. Вместо Петухов я оказался в Москве. Позвонили из Москвы и сказали, чтобы я срочно приехал на художественный совет по литературе. Я и не знал, что избран туда. В столице давно не был, а тут и гостиница уже заказана, и билет на обратную дорогу. Да и на душе после «пилюли», которую мне подкинул шеф Ирины, было муторно. С Ветровой я так и не встретился, прождал два часа у института, а когда в окнах здания погасли все огни, подошел к вахтерше и выяснил, что никакого ученого совета не было и все сотрудники уже давно разошлись по домам. Ловко меня провел Александр Ильич! Но Ирина-то какова? Даже не позвонила...

— ...что он несет? Как не стыдно! — доносится до меня приглушенный голос Горохова. — Толкует, что его журнал открыт для всех талантливых писателей, а сам печатает в нем только себя и близких приятелей... Ты хоть раз напечатался у Миши Монастырского?

— Как-то послал роман, продержали три месяца и назад завернули с невразумительной рецензией, — вспомнил я.

— Я три раза свои повести посылал ему, и три раза назад заворачивали. Вот жук! Ты только послушай, что он говорит!

Но мне не хотелось вникать в весь этот бред, что несся в зал с трибуны. Монастырского я немного знал, как-то даже сидел с ним за одним столом в ресторане в этом же ЦДЛ. После какого-то писательского пленума. У Михаила Никандровича круглая голова, круглое тело и толстые ножки. Казалось, что он весь состоит из круглых колобков, небрежно пригнанных друг к дружке. Росту он небольшого, краснощек, большерот. Глаза маленькие, хитрые, прикидывается этаким деревенским простачком. И раскрашенная зеленым и розовым деревянная ложка ловко влетала в его широкий рот, толстые губы плотоядно облизывали ее, серые глазки-мышки весело поблескивали.

— Гнать его надо из журнала в три шеи, а он тут соловьем разливается, — горячился Георгий Сидорович. — В любви к молодым распинается... А сколько он молодых за год напечатал в своем журнале? С гулькин нос! Москвичи говорят, что со своей семейкой он снимает до семидесяти процентов гонорара с каждого номера. И все мало ему: аккуратно подает в литфонд заявление с просьбой оказать помощь. И тут у молодых бедствующих писателей вырывает кусок изо рта...

Георгий Горохов не был приглашен на совещание, он приехал в Москву искать правды и защиты от преследований Осинского и его компании, это я его затащил из ресторана сюда, тем более, что вход был свободный. В зале и половины мест не было занято. Я, как и другие, воспользовался этой поездкой, чтобы побывать в столичных издательствах, предложить кому-нибудь мой роман, который Осинский «зарезал» в Ленинграде. Оказывается, точно такую же штуку он проделал и с Гороховым. После того выступления на собрании на него, как и на меня в свое время, посыпались разные неприятности. В двух ленинградских издательствах возвратили ему рукописи, считавшиеся принятыми, Боба Нольский, пряча глаза, вернул готовую рукопись, заявив, что в условиях перестройки материал, на его взгляд, сейчас не представляет для читателей интереса, — мол, теперь требуются произведения типа «Детей Арбата», «Интердевочек». Это было последней каплей, переполнившей чашу его терпения, — он и приехал в столицу правду искать... Но как ее найти? Ведь на ответственных литературных постах до сих пор сидят дружки Осинского и Борового?..

— Сидели они годы в журналах и будут сидеть, — говорил Горохов. — Я Монастырскому два письма написал, так он даже не ответил, а когда вчера прихватил его в совете и стал говорить, что мою новую повесть в отделе прозы зажали, он вытаращил глаза и сказал, что никто ему моих писем не показывал, а про повесть он слышит впервые... А другой редактор лично соизволил со мной говорить по повести. Слушаю, и глаза мои лезут на лоб: несет такое, чего у меня и в помине нет в повести! Сказал ему, так он покраснел, вызвал заведующего и при мне швырнул ему бумажку в рожу, дескать, чего ты мне, скотина, подсунул не тот конспект?!

— Чего ты радуешься-то? — осадил я Георгия. — Ну, допустим, снимут этих, назначат других... Думаешь, будет лучше?

— Хуже того, что есть, уже не может быть, — сказал Горохов.

Сзади, не слушая оратора, бесцеремонно переговаривались двое: высокий худощавый мужчина с изрезанными глубокими морщинами розоватым лицом, довольно надменным голосом бубнил в ухо сутулому рыжебородому Кремнию Бородулину:

— ...Старик, ну чего тебе стоит встать на собрании и выдвинуть меня в правление? Да и на съезд писателей бы хорошо... Я ведь ни разу там еще не был. Ты знаешь, что я написал сорок книг...

— Книг! — хрипло хмыкнул Кремний. — Это ведь компиляции с брошюр зарубежных ученых. Ты ведь знаешь, что научно-популярная литература — это особый жанр. Не художественный... Такие книжки можно пудами писать...

— А ты попробуй! — обиделся тот. — Сказку для детей куда проще написать, чем научно-популярную книжку о Нильсе Боре или Альберте Эйнштейне.

— Тебя же избрали в партбюро? — вспомнил Бородулин.

— Что партбюро? — вздохнул тот. — Хочу на съезд, да и в правлении я бы тебе тоже пригодился.

— Я могу, — помолчав, ответил Кремний. — На российский съезд писателей поедет всякая шушера... Почему бы тебе не прокатиться за государственный счет?

— Век не забуду! — прочувствованно пробасил высокий, даже не поняв бородулинского юмора.

Я еще раз через плечо посмотрел на них: высокий, с рельефным лицом был в черном кожаном пиджаке, а Кремний — в толстой вязаной кофте.

— И как не стыдно им еще вылезать на трибуну... — возмущался Георгий Сидорович. — Что, они нас за дураков принимают? Каждый выступает и защищает только себя, свои привилегии, свою должность...

2

— ...Брошу все к черту и открою какой-нибудь кооператив.. — дошел до меня негромкий голос Горохова. — Что они тут говорят?! Что плетут с трибуны?

— О чем ты? — спросил я.

На нас уже и так косились присутствующие. Скоро объявили перерыв, и все потянулись в буфет, мы тоже заказали кофе и бутерброды с копченой колбасой.

— Что-то последнее время не пишется, — продолжал Георгий Сидорович. — Задавили меня Осинский и его шобла! А вчера был в редакции журнала, который возглавляет Анатольев, там у меня знакомый — зав. прозой... Так у них тоже, оказывается, не лучше! Главный у них, скажу тебе, тип! Яростный противник всех перемен, говорит, что это все временно, мол, скоро вернется к старому... Главное лицо в литературе — не писатель, а он, главный редактор. Он все решает. Редактор, как кинорежиссер, создает звезды. На писателей Анатольев орет, на работников отдела — и того пуще. Редко кого по имени назовет. Моего знакомого Сашу называет: «Этот, в синих штанах...»

Горохов невесело посмотрел на меня:

— Раньше-то бывало на пленумах и съездах вино и коньяк подавали, а теперь — кофеек и чай.

Мы выпили еще по чашке, съели бутерброды. Послышался звонок, и люди потянулись в зал. Высокий официант с белой бабочкой достал из кармана плоский японский калькулятор, прикоснулся к черным кнопкам и назвал цифру.

— Я слышал, в Америке появились компьютеры, которые могут по заданной программе романы писать, —сказал Георгий Сидорович, когда мы поднялись из-за стола.

Нас в фойе обогнал известный поэт, про которого кто-то метко сказал: «Поэт с жестяными ушами». Впрочем, уши у него были в порядке, вот только шеи не было, как и у Михаила Монастырского. Очевидно, остряк имел в виду что-то другое.

— Больше по телевидению не выступает, — сказал Георгий Степанович. — Закрыли его многолетнюю кормушку!

— Зато снова в начальниках ходит, — заметил я. — Сидел в президиуме, в первом ряду.

— Интересная штука получается, — усмехнулся Горохов. — Кто на последних собраниях больше всех критиковал начальство, те теперь сами пролезли в начальники! И мечтают черпать ложкой все из той же богатой кормушки!

— Может, стоит кормушку прикрыть? — заметил я. — Я об этом давно уже думаю...

— Многие думают, да кто же прикроет-то? Не привыкли мы жить без начальников, хотя они нужны нам, как собаке пятая нога! Как-то несподручно. А ты бы пошел в начальники?

— Я? Нет.

— И я не пошел бы, а желающих — пропасть! Власть, она, Андрюша, тоже сладкая штука! Мне Кремний Бородулин откровенно говорил, что каждому устроит загранпоездку за государственный счет, если его выберут секретарем Союза.

— И выбрали?

— Выбрали... — улыбнулся Георгий Сидорович. — Не знаю, как насчет других, а сам стал по четыре раза в год кататься за рубеж с делегациями и просто так... в командировки! Даже недавно в Америке был.

— Дорогие товарищи, — певуче начал очередной оратор. — Революционные события, происходящие в нашей стране, всенародная перестройка,человеческий фактор — все это требует и от нас, писателей, максимума творческих усилий, чтобы не оказаться в хвосте прогресса...

— Поехала смазанная телега... — негромко кто-то произнес сзади. — Сейчас всех тех перечислит, как перестроившихся, кто столько лет душил советскую литературу...

И впрямь, в числе тех, кто якобы первыми осознали грядущие перемены и перестроились, оратор назвал пока все еще сидящих в своих кабинетах литературных чиновников.

— ...Да, я хвалил Брежнева, Черненко, Гришина, каюсь, но хвалили и другие. Такое время было... Хвалить-то я хвалил, а в своих книгах нет-нет и подпускал шпильку существующему строю...

— Щекотал у советской власти под мышкой! — усмехнулся Георгий. — Ишь, куда, негодяй, поворачивает. Лучше рассказал бы, сколько романов написал, где секретари обкомов — родные отцы — народ в провинции губили.

— А этот твой тезка, — кивнул я на сидящего в президиуме секретаря, — каждому новому правителю оду сочинил! А когда звезду вручали, щечкой о плечо Ильича потерся и слезы уронил от умиления... Да как им не стыдно лезть в президиум! И ведь не выбирали их, откуда-то из-за кулис выходят и рассаживаются.

Лица икроедов розовые, а глаза пустые, как и их дешевые слова.

— Я, пожалуй, пойду, — поднялся я со своего места. — Чего-то, Гоша, на свежий воздух потянуло...

Монастырский объявил, что слово предоставляется поэту, которого называли «Жестяными ушами», приготовиться ленинградцу Осипу Марковичу Осинскому.

— Это ты верно заметил, здесь дышать нечем, — уже в дверях догнал меня Горохов.

Вслед за нами потянулись из зала еще несколько человек. По дороге в гостиницу Георгий Сидорович снова сетовал на то, что жизнь для него стала очень трудной: нигде не печатают, в Москве тоже пока против нашей групповщины защиты не найти, слушают, сочувственно кивают, но как услышат фамилию Осинского, так руками разводят, мол, чего на него жалуетесь? Он ваш секретарь Союза писателей, видный драматург, общественный деятель, часто выступает в печати...

И в голосе Горохова было столько грусти и безнадежности, что я для себя решил: нынче же потолкую с Сергеем Александровичем Воронько — наши номера в «России» рядом, — как помочь хорошему прозаику...

Не знал я тогда, в Москве, что это последняя наша встреча с Георгием Сидоровичем...

3

Ветер завывал в крестах и надгробиях, совсем не летний дождь облепил лицо, с деревьев срывались тяжелые капли и щелкали по крышке гроба. Продолговатая яма казалась безобразной раной на зеленой травянистой земле с рядами ухоженных могил. Где-то в ветвях березы каркала ворона. Невысокий, плотного телосложения поэт — затейник Суков произнес проникновенную речь о «трагически и безвременно покинувшем нас» Георгии Сидоровиче Горохове, первым бросил горсть глинистой земли. Она дробно застучала о крышку крашеного гроба. На рукаве у него черная повязка с бахромой. Удивительно, что по натуре веселый, не лишенный юмора Суков присутствовал на всех писательских похоронах и первым произносил заупокойное слово. Полное, с темно-серыми глазами лицо его принимало скорбное выражение, в нужных местах голос дрожал, голова с редкими пегими волосами низко опускалась, отчего становилась заметной небольшая розовая лысина. И вообще, вся его коренастая с животиком невысокая фигура выражала искреннее соболезнование. Однако на поминках, вспомнив смешной случай, происшедший с покойным, ему ничего не стоило соседу на ухо отпустить соленую шутку. Суков выполнял какую-то должность в Союзе писателей, в круг его обязанностей входили и проводы в последний путь умерших писателей. Все уже привыкли к тому, что без него не бывает похорон, поэтому, когда гроб стоял на постаменте — будь то в зале на Воинова, 18 или на кладбище — взоры присутствующих невольно обращались к Сукову, и он не подводил: солидно откашлявшись, придав лицу соответствующее выражение, как по писаному открывал панихиду. Выступали и другие, но запевалой в этом печальном обряде всегда был поэт-затейник Суков.

Я не любил ходить на похороны, но нелепая смерть Горохова потрясла меня. Позвонила его жена и попросила прийти на панихиду, мол, Георгий очень уважал меня и, вернувшись из Москвы, рассказывал, что я помог ему с устройством повести в журнал. Мы вместе с Сергеем Воронько ходили к редактору, и тот пообещал побыстрее прочесть повесть. Были здесь Сергей Александрович Воронько в кожаном пиджаке и с зонтом, Виктор Кирьяков, Михаил Дедкин и другие писатели, два художника и один скульптор — тот самый, который изваял из бронзы бюст покойного. Присутствовали и незнакомые мне люди, наверное, друзья Горохова и родственники.

В негромкий стук бросаемой на гроб земли вплелось воронье карканье. Жена покойного напряженно смотрела на половину спрятавшийся под землей гроб. На соседнем мраморном надгробии от порывов ветра мелодично дребезжали зеленые жестяные листья овального венка с выцветшей черной лентой, а еще дальше — алели на свежей могиле несколько гвоздик. Суков раскрыл большой черный зонт с кривой рукояткой и услужливо прикрыл от дождя Олежку Борового. Багроволицый наш секретарь хмурил широкие брежневские брови и поглядывал на часы, видно, торопился на очередное совещание.

Могильщики дружно заработали лопатами, и люди потянулись по неширокой песчаной дорожке к выходу, где за железной оградой стояли несколько машин и синий автобус с черной полосой.

Суков подошел к нам и сказал:

— Близкие Горохова приглашают тебя, Андрей, и тебя, Сергей, к себе, помянуть Гошу... Боровой тоже на полчасика заедет...

— А ты? — покосился на него Воронько.

— Такая уж у меня служба, — усмехнулся Суков. — Думаю, что через неделю будем хоронить Латинского... Вскрыли, а у него рак, операцию было делать поздно.

— Я помяну Георгия дома, — сказал я. Мне не хотелось на поминки.

— Тогда садись в нашу «Волгу», — посоветовал Суков. — Кто на поминки, тот — в автобус.

— Я, пожалуй, с тобой, Андрей, — отказался ехать к родственникам и Сергей Александрович.

— Поедем ко мне? — предложил я.

— Такой талант потеряли, — сокрушенно заметил Воронько. — Ведь его довели до этого... наши групповщики!

— Я пойду, всех вам благ, — заторопился Суков. — Мне и там, на поминках, надо будет речуху толкать...

Суков всегда уходил от острых тем, споров, вот сочинить в рифму за веселым столом экспромт — это пожалуйста, а толковать про групповщину — увольте!

— Ты хоть догадываешься, кто его убил? — в упор посмотрел на него узкими татарскими глазами Воронько.

— Георгий Сидорович, насколько мне известно, повесился, — складывая зонт, ответил Суков. Круглое лицо его стало унылым. — В ванной.

— А почему он повесился? — угрюмо наступал на него Сергей Александрович.

— Записки он не оставил. Я слышал, у него были трудности с книгой... Но не кончают ведь жизнь из-за этого? У всех у нас бывают трудности...

— У тебя не бывает, — зло заметил Воронько. — Тебя Осип Маркович никому в обиду не даст.

— При чем здесь Осинский? — Суков медленно пятился по травянистой тропинке к автобусу, Боровой и вдова Горохова сели в «Волгу».

— Такого парня погубили... — чуть ли не заскрипел зубами Сергей Александрович. — Сволочи... Жаль, что он записки не оставил... Вы ведь его в темный угол загнали! Две готовые книги выбросили из плана!..

Послышался длинный гудок, Суков обрадованно потрусил к автобусу. Зонт он почему-то выставил перед собой.

— Это меня, — произнес он.

— Неужели и это сойдет им с рук? — невидящим взглядом глядя вслед Сукову, проговорил Воронько. — Это они доконали парня... Эх, жить бы ему еще и жить! Он ведь в десять раз талантливее их всех вместе взятых!..

— А что редактор? — спросил я. — Ну, к которому мы ходили? Он-то прочел повесть Горохова?

— Тоже сволочь хорошая... — зло обронил Сергей Александрович. — Отдал заместителю, а тот — друг-приятель Осинского и Окаемова. Ну и быстренько завернул повесть, мол, не в профиле нашего журнала... Сам знаешь, как они это умеют делать...

— Сильный ведь человек... Чего это он? — сказал я.

— Капля камень точит, — вздохнул Воронько. — А вспомни Витю Воробьева? Николая Жаворонкова? Диму Голицина? Кто их довел до инфарктов, инсультов? А сколько наших молодых ребят спились? Возьми хоть Володю Мальцева? Юру Токова? Краснопевцева, Васильева? Да разве всех упомнишь!..

Мы уселись в «Волгу»-пикап Воронько и поехали ко мне. Вел машину Сергей Александрович не очень хорошо, по-видимому, перенервничал. И глаза у него покрасневшие. Ему за семьдесят, а еще крепок, как дуб. У него тоже были в жизни разные серьезные испытания, но ведь не дрогнул, не сдался! И ничего с ним не смогла поделать шайка Осинского... Да нет, пакостят старику: нет-нет и появится статейка, где и его копытом лягнут...

— Гоша ведь тоже последнее время пил, — сказал я. — Помнится, он говорил: «Такого я роду, что на полный стакан глядеть не смогу» и еще: «Такая натура моя: что ни сыму с себя, то и пропью...»

— Сколько водка талантливых русских людей сгубила! — покачал головой Сергей Александрович, глядя на мокрую дорогу.

Был он в модной темно-синей куртке, которые называют «танкер», чисто выбрит, на круглых полных щеках — здоровый румянец, узкие с зеленцой глаза — зоркие, разве что на шее выделяются дряблые складки. Поймав на себе мой изучающий взгляд, Воронько усмехнулся:

— А ведь я с Гошей часто встречался, рекомендовал его в Союз писателей. Серьезный был прозаик-деревенщик.

У красного светофора мы догнали синий автобус с черной траурной каймой. Дверь приоткрылась, оттуда выглянул Суков, помахал нам рукой с черной повязкой и сообщил:

— Латинский скончался. Боровому наш шофер передал...

— Веселая у тебя работенка, — опустив стекло, крикнул ему Воронько из своей машины.

— Кому-нибудь надо же и этим заниматься, — развел руками Суков. Лицо у него подозрительно порозовело, а в глазах — блеск. Неужели уже начали поминать Гошу прямо в автобусе?..

Вспыхнул зеленый свет, Воронько тронул с места «Волгу», она дернулась и чуть не заглохла. Выругавшись, Сергей Александрович прижался к тротуару и, не выключая мотора, стал вылезать из кабины.

— Садись за руль, Андрей, — сказал он. — Глаза застилает, да и руки что-то не слушаются... Не хватало еще нам в кого-нибудь врезаться... на радость Осинскому и Сукову...

— Сукову? — удивился я.

— А ты знаешь, Андрей, — усаживаясь на мое место, проговорил Воронько. — Он ведь эту работу делает с удовольствием.

— Бездарь закапывает таланты в землю... — без улыбки мрачно пошутил я.

— Они, Андрюша, они убили Георгия, царствие ему небесное... — после паузы проговорил Сергей Александрович. — А вот теперь, когда похоронили, начнут лицемерно сокрушаться, дескать, какой талант потеряли...

— Да нет, — заметил я, — они и после смерти умеют мстить! Вспомните хоть Есенина. Сколько лет его замалчивали?..

— Неужели все так и будет продолжаться?

— Такое не может продолжаться, — твердо произнес я.

— Твоими бы устами мед пить... — вздохнул Воронько.

— Я верю в это, — сказал я.

— Блажен, кто верует... А я боюсь, что на моем веку ничего уже не изменится, — понурив большую плешивую голову, проговорил Сергей Александрович.

Дождь кончился, откуда-то из-за мокрых крыш вырвался яркий луч солнца, полоснул поперек дороги, на тысячи огненных осколков разбрызгался на витринах магазинов, стеклах зданий.

Глава тридцать первая


1

Полоса неприятностей и неудач началась еще до поездки моей в Москву, сразу после расставания с Ириной Ветровой, точнее, после моего звонка в институт, когда Александр Ильич Толстых холодно сообщил, что Ирина не придет на свидание ко мне, потому что у нее ученый совет. Наврал мне ее шеф: не было никакого совета. Потом поездка в Москву, похороны Георгия Горохова... Попытался было заняться квартирными делами, снова пошел к начальнику торга. Оказалось, он знает меня как писателя, читал две мои книги, а когда я заикнулся, что готов подарить ему с дарственной надписью еще одну, последнюю, он расчувствовался и заявил, что ради такого случая — как выяснилось, мои книги любят его жена и дочь, — стоит поехать ко мне и лично получить экземпляр. Лицо у него круглое, розовая лысина, густые ершистые брови и очень подвижные губы: они то вытягивались в трубочку, то двумя пельменями расползались по лицу, то сжимались в подкову. Причем, дядя — с чувством юмора и своеобразным обаянием. Дело шло к концу рабочего дня, и мы отправились ко мне на улицу Жуковского. Я предупредил начальника, его звали Николай Семенович, что у меня всего четыре деревянные табуретки и стол, правда, красного дерева и с мраморной крышкой, он посмеялся, сочтя это за юмор, и мы поехали ко мне. Я был уверен, что у начальника из сферы торговли есть служебная машина, но, как выяснилось позже, он оказался весьма предусмотрительным товарищем: зачем лишние свидетели, разговоры?..

Будучи по натуре человеком гостеприимным, я зашел в винный магазин — начальник скромно остался на тротуаре — и купил две бутылки довольно дорогого коньяка, лишь он и красовался на витрине. Зато и очереди никакой не было. Решив, что одной ему вполне хватит — я пить не собирался — вторая пусть стоит у меня про запас, все равно нужно будет новоселье справлять...

Николай Семенович, обозрев мою пустую жилплощадь, сказал, что мне подойдет для кабинета стенка «Янтарь», в ней даже есть выдвижной диван, а в другую комнату — мягкую «тройку», то есть диван и два кресла с журнальным столом. Пообещал, что все это можно получить через магазин, где продают по образцам мебель на заказ. Там можно приобрести и два книжных шкафа, которые хорошо будут смотреться по обе стороны двери в кабинет. Мне эта идея пришлась по душе.

Мы устроились на кухне, я открыл банку шпрот и лосося в собственном соку — мой НЗ. Как на грех, у меня не оказалось минеральной воды или хотя бы пепси-колы. В ленинградскую жару все, что можно пить, расхватали. Дальше я уже знал, что произойдет: Николай Семенович, конечно, один пить откажется, да его можно и понять — впервые пришел в гости, а хозяин воротит нос от рюмки... Так оно и оказалось. С отвращением я выпил две небольшие рюмки, а Николай Семенович за разговорами на общие литературные темы спокойно прикончил всю бутылку. Любимый жанр у него — это детективы. Впрочем, он не оригинал: хорошие детективы и я люблю. Как я и ожидал, моих книг он не читал, а вот от жены и дочери наслышан обо мне.

Многие гости почему-то считают своим долгом без спросу брать семейный альбом и рассматривать фотографии разных лет. Наверное, полагают, что этим доставляют удовольствие хозяевам. Мой толстый старинный альбом с палехским рисунком лежал на самом видном месте, на тумбочке для телевизора. Я выходил на кухню за хлебом, а Николай Семенович листал альбом.

— Вы знаете Свету Бойцову? — заулыбался вдруг он. — Впрочем, кто ее в нашем городе не знает...

Мне не понравилась его улыбка, но потом я вспомнил, что контора начальника торга как раз и находится в «Апрашке», куда по делам службы наведывается Света.

— Я ее принимал товароведом на работу, — продолжал Николай Семенович. — Бойкая девица! Прямо берет быка за рога.

— Что вы имеете в виду? — поинтересовался я, заглядывая в альбом: Света была мною сфотографирована напротив гаража в Петухах.

— Она ведь замужем, — выпив рюмку, сказал Николай Семенович. — За этим... Как его? Жуликоватый такой... Вспомнил, за Вадимом Кудряшом! Сладенький такой типчик, спекулирует всякой всячиной.

Его слова ошарашили меня: как Света могла за такого подонка выйти замуж? За сколько же он ее купил?..

— Я думаю, Света и ему рога наставляет... — между тем говорил захмелевший начальник торга. — Я был с ней в компаниях... У нее еще любимая присказка: «Едем в Сочи на три ночи!..» В Сочи я с ней, конечно, не ездил, но...

— Простите, кажется, чай закипел, — раздраженно сказал я.

На кухне я открыл кран с холодной водой и подержал над ним растопыренные руки, пальцы сами собой сжимались и разжимались...

Вадим Кудряш... Меня чуть наизнанку не вывернуло, когда я представил их вместе со Светой в постели... Она выше его на голову. И с таким слизняком! Я вспомнил, что как-то видел их на Невском у комиссионного, что рядом с кинотеатром «Аврора». Света ведь садилась в его новую машину, а он с видом собственника смотрел на нее... Почему же мне тогда не пришло в голову, что он и есть ее муж? Наверное, обидно было даже мысль такую допустить: Света променяла меня на махрового жулика, который и ее надувал, когда она жила со мной... Теперь на пару надувают других...

Подавив в себе поднявшийся с самых глубин гнев, я вернулся в комнату. Николай Семенович, отложив альбом, листал Библию, которую взял с подоконника... Значит, и ему Света не отказала? А может, врет?.. И я непринужденно заговорил, что знал Свету еще студенткой, но как она вышла замуж, больше не встречал... Наверное, он уловил что-то в моем голосе, потому что, взглянув на часы, вдруг предложил позвонить ей на работу и вызвать сюда... Я усомнился, что она придет. Николай Семенович усмехнулся и окончательно сразил меня наповал!

— Муж ей не помеха! Светочка кого угодно обведет вокруг пальца!..

К счастью, у меня еще телефон не поставили и начальник торга успокоился, а вскоре и вообще забыл про Бойцову. Оно и понятно: таких, как Света, у него в торге сотни...

Расстались мы друзьями, конечно, я знал цену этой дружбы: встретимся через месяц-два, и он с трудом меня вспомнит, но позвонить директору магазина он твердо обещал. Завтра же.

Николай Семенович оказался человеком слова: он позвонил, и мне все оформили на следующий же день. Правда, все это могли сделать и без его звонка: мебель отечественная, изготовлялась в Ленинграде и на нее не было никакой очереди — приходи и выписывай накладную на доставку. Но все равно я ему благодарен. Будучи опытным человеком, он точно определил с первого взгляда, что мне надо. А то я сдуру еще не один месяц гонялся бы за какой-то мифической импортной мебелью, которую даже не показывают, а сразу продают со склада, получая в лапу десять-пятнадцать процентов от ее стоимости. Николай Семенович оградил меня от лишней беготни и унизительного общения с делягами и взяточниками.

Под конец его все-таки порядком развезло, прощаясь со мной на лестничной площадке, он панибратски похлопал меня по плечу, подмигнул и, пьяно улыбаясь, произнес:

— Выходит, мы с вами молочные братья, Андрей?

— Братья? — не сразу сообразил я, что он имеет в виду.

— Хор-рошая была девочка Света Бойцова! — рассмеялся он.

— Была?

— Я с замужними предпочитаю дела не иметь... На наш век хватит и холостых! — жирно хохотнул и пошел к лифту.

— У Светочки есть один маленький секрет... — дожидаясь идущей снизу кабины, повернулся ко мне Николай Семенович. — Маленькая... — и он противно захихикал. Если у меня и были какие-то сомнения, что он говорит правду, то теперь и они отпали. В отличие от самой Светы, ее «крутые мужики» хвастливы и болтливы...

Я вернулся в комнату, одну за другой залпом выпил две рюмки коньяка, подошел к зеркалу и долго смотрел на себя.

— Молочный брат... — пробормотал я. — Интересно, много у меня в Ленинграде таких молочных братьев?..

Выпитый коньяк в тот вечер сыграл со мной злую шутку: убрав со стола и надев новую сорочку, я отправился на Владимирскую площадь. Если до встречи с начальником торга я думал, что у меня две женщины, то теперь осталась одна.

— Ирина Андреевна Ветрова и завлабораторией товарищ Толстых уехали из института сразу после обеда. Очень торопились, потому что их самолет улетал на юг через два или три часа.

— На юг? — обалдело переспросил я.

— Не запомнила, то ли в Минеральные Воды, то ли в Симферополь, — словоохотливо делилась со мной пожилая вахтерша в синей форме и с пустой кобурой на поясе. Я с ней уже не первый раз беседовал.

— Александр-то Ильич жену и двоих детей бросил ради этой... вертихвостки с ангельскими глазами! Бывшего мужа довела до смерти, теперь задурила голову хорошему человеку. И шикарную квартиру оставил на Охте, и всю мебель... Я думаю, они переведутся отсюда в другой институт, а впрочем, кто их знает: теперь люди никого не стесняются... Вон Сонечка из бухгалтерии на глазах у всех вешается на шею зам. директора по хозяйству Сидоркину, а он, считай, в три раза старше ее... У него жена умерла, дети взрослые, сами по себе, в Солнечном дача, машина, трехкомнатная квартира, а у Соньки-то ничего, кроме круглой задницы и смазливого личика...

— Вы уж не давайте в обиду Сидоркина... — криво улыбнулся я, выходя из проходной на душную, раскаленную улицу.

На всякий случай я поймал на Рубинштейна такси и съездил в Веселый Поселок: дверь мне никто не открыл. Моя ненаглядная синеглазая Ирина уже, наверное, приземлилась в Минводах или Симферополе и едет по красивой горной дороге в какой-нибудь дорогой санаторий. Толстых-то, оказывается, очень предусмотрительный товарищ! Он ей оформил отпуск не на понедельник, а на два дня раньше. И себе тоже. Успел раздобыть и путевки. Может, они уже и поженились? А я так невежливо обошелся с ним в квартире Ирины... Но какова она-то? Ни слова об этом! Дескать, старый друг, мы дружим с ним и всегда будем дружить... Вот и додружились! А я опять остался с длинным-длинным, как у Буратино, носом...

2

Дома я долго разглядывал себя в зеркало: вроде бы мужественное лицо, умные серые глаза, волевой подбородок, в волосах не заметно седины, нет и намека на плешь, спортивная фигура, широкие плечи... Ну почему мне так не везет с женщинами?! Внутри гложущая пустота, в зеркале я вижу лица бывшей жены Лии, потом Светы Бойцовой и наконец Ирины... Смотрят на меня и усмехаются. Уж они-то знают, почему я такой несчастливый. Красивым женщинам нужно все отдавать, в том числе и себя самого. Впрочем, это не мешает им нам изменять. Я же отдаю им лишь то, что можно взором окинуть: себя, благополучие, комфорт, а ум мой не принадлежит им. Он и мне не принадлежит — только работе. Поэтому, наверное, я для них скучный человек, или, как они говорят, не от мира сего. И подолгу быть им рядом со мной противопоказано: они не понимают меня и никогда не смогут понять. Не оттого, что я такой уж сложный, просто моя работа для них — это неразрешимая загадка. Им никогда не понять, что если тебя никто не подгоняет палкой, по утрам не звонит будильник, не ругает начальник, то за каким чертом ты изо дня в день сидишь за письменным столом с отсутствующими глазами и рассеянным для всего мирского вниманием, углубленный куда-то внутрь самого себя и явно неудовлетворенный? Кто тебя заставляет? Почему не едешь за границу, не отдыхаешь в лучших здравницах, не встречаешься со знаменитыми людьми? Вместо всего этого сидишь в каких-то никому не известных Петухах или, как все называют мою деревню, — Индюках, Гусаках, Утках... Наверное, мои знакомые женщины считают меня ненормальным, чокнутым на своей работе, результаты которой не сразу заметны. Что я на днях предложил Ирине Ветровой? Себя, свой паспорт, Петухи? А Толстых пожертвовал семьей, детьми, может, даже работой ради нее и повез не в глухую нищую деревню, а на курорт, на Черное море, а возможно, они из Ялты или Одессы отправятся в круиз по Европе...

Вот так, Андрей Волконский, безродный человек с чужим именем и фамилией, никому ты не нужен, да, наверное, и тебе никто не нужен, раз ты, разведенный свободный мужчина, не мог справиться с женатиком, обремененным детьми, а теперь алиментами... Он все отдал Ирине, и она это оценила. И стоит ли мне винить ее? Ворвался незваный в ее квартиру, наскандалил, прогнал почти мужа, насладился в последнюю белую ночь красивой желанной женщиной — Толстых все ей простит! — и решил, что она, Ирина, теперь навеки его? То есть моя...

Ирине было всегда хорошо в постели со мной, она сама об этом говорила, возможно, если я захочу, мы и впредь изредка будем встречаться с ней. Александр Ильич боготворит ее, на руках будет носить, стерпит и это. Но я не пойду на такую подлость. Если уж на то пошло, и Ирина, которая уступила моему напору, и Александр Ильич, который отступил, когда следовало бы ему проявить себя мужчиной, — оба они не вызывают у меня ненависти... Я теперь буду все анализировать, копаться в себе и в их душах, поступках. Почему все так случилось? В наше время такая любовь, как у них, — редкость. Чтобы способный ученый, доктор наук ради женщины бросил все — такое не часто случается. Так стоит ли мне их осуждать? Или Свету Бойцову? Женщины интуитивно тянутся к лучшему, им ближе мужчины, которых они понимают, пусть даже не любят, но знают, что те их обожают. Ведь чаще всего женщина чувствует себя несчастной, когда она сама любит, а не наоборот. Любовь — это рабство. Так не лучше ли повелевать, чем быть рабыней?..

Я уже знал, что Ирина и Толстых войдут в мой роман, знал, что буду днем и ночью думать о них, и не как уязвленный ревнивец, а как писатель, познающий сложные характеры. Конечно, они будут в романе иными, чем в жизни. Я что-то придумаю, дополню, разовью... Неужели для того, чтобы написать новый роман, всякий раз нужно набить шишку на лбу? Да что шишку? Грохнуться лицом в грязь, испытать почти физическую боль, разувериться в себе... Не зря же я глазею на себя в зеркало? И презираю! Найти верную жену не могу вот уже почти десять лет! Встречаю женщину, влюбляюсь в нее, как мальчишка... ну, хорошо, пусть это увлечение, а потом — крах, разочарование, унылое созерцание на берегу синего-синего озера у старого разбитого корыта... За что же меня так наказывает моя золотая рыбка?..

Природа не терпит пустоты. Давно всем известная истина, только мы ей не придаем особенного значения. Этим я утешился после того, как я трижды плюнул на свое отражение в зеркале, правда, потом тряпкой тщательно протер его... И здесь я поймал себя на мысли: а ведь ты, Андрей Волконский, и страдать-то по настоящему не умеешь! Плюнул, стер и все по-прежнему?.. Все твои терзания, страдания уже начинают принимать литературно-художественную форму. Ты уже видишь себя, Свету Бойцову, Ирину, Толстых в ином, пока не реальном мире...

Когда зазвонил телефон (мне его только вчера подключили, — я сохранил старый номер), я и не вспомнил, что природа не терпит пустоты, даже забыл, что я действительно пуст, как табакерка, из которой вытряхнули последние крупицы табаку. Я снял трубку и услышал знакомый голос, но сразу не узнал, кто это.

— Ты в городе? — журчал женский голос, в который старательно были вплетены нотки радостного удивления.

Когда я сообщил, что недавно приехал из Москвы, голос окреп, увереннее зазвучал:

— Вот что значит флюиды... Я тебе не звонила целую вечность, а когда вдруг позвонила — ты в городе и один?

Ей не откажешь в проницательности! На всякий случай я спросил, кто это.

— Уже забыл! — мягко пожурил меня знакомый, немного резковатый голос. — Люба... Та самая Люба, которой ты книгу подарил с трогательной надписью.

— Люба? — туго соображал я. Книг я много кому подарил, но раз так долго не могу вспомнить, кто это, значит, не столь уж мы близкие знакомые, хотя она и называла меня на «ты».

Наконец мы выяснили, кто она. Да, с Любой мы встречались несколько раз, самое большее — три. В прошлом году. Причем только благодаря ее удивительной настойчивости. Она мне не нравилась как женщина, однако как собеседник была интересной. Познакомились мы на какой-то читательской конференции, где она была организатором. Для этой встречи она даже где-то по большому знакомству раздобыла несколько пачек моей последней, недавно вышедшей книги. Так что я мог ей и подписать. Теперь я окончательно вспомнил, что сам купил у нее в киоске несколько экземпляров своей книги...

— Я чувствую, тебе так одиноко... — ворковала она в трубку. — Хочешь, приеду?

— Приезжай, — машинально сказал я и повесил трубку. И лишь потом вспомнил, что она не знает моего нового адреса. Пришлось набрать номер ее телефона — он был в моей книжке — и назвать адрес. Она уже совсем другим голосом деловито осведомилась, что у меня за квартира, сколько комнат, большая ли кухня, явно была разочарована, что всего две, мол, стоило уезжать с улицы Некрасова, где тоже было две. Похвалила, что я сохранил прежний номер телефона. Как бы я ни был расстроен, но обратил внимание на такую деталь: когда женщина звонит тебе, у нее один голос, нежный, загадочно-переливающийся, а когда ты ей звонишь, совсем другой — резкий, требовательно-деловой...

Гораздо позже я понял, что не надо мне было ей перезванивать, пусть бы наведалась на мою старую квартиру — я даже не знаю, кто в ней живет — и уехала бы обиженная домой. Уж больше-то она бы мне не позвонила, по крайней мере, в этом году... А впрочем, кто ее знает? Есть женщины, которые, как танк, все сминая на своем пути, прут напролом к своей цели. Они все подчиняют одному — любой ценой выйти замуж. И тут у них изобретательности хватает на двоих: готовы белье постирать, в квартире прибрать, обед сварить и постель постлать... Я таких предприимчивых, энергичных «охотниц за мужьями» всячески избегал. Уж тут-то у меня хватало проницательности быстро раскусить их! Немало знал я писателей, попавшихся в лапы к таким хищницам, а потом кричавшим: «Караул! Спасите!» Были и такие случаи, когда молодки, заставившие жениться на себе престарелых писателей или профессоров, потом быстро вгоняли их в гроб и судились с родственниками за наследство, квартиры, дачи, машины...

Люба как раз и была одной из таких хищниц...

Как я потом клял себя за то, что взял в магазине две бутылки коньяку! Люба мгновенно сориентировалась у меня и намекнула, что для поднятия настроения неплохо бы немного выпить. Ну и, разумеется, в честь нашей встречи. И я ухватился за это, как за спасительную нить, очень уж тошно было у меня на душе, да и не хотелось старой знакомой своим мрачным видом портить вечер. Люба по-хозяйски обошла мою новую квартиру, заглянула во все углы, заинтересовалась многочисленными коробками, в которых были уложены книги.

Я нашарил в кухонном буфете банку шпрот, в холодильнике обнаружил лимон — что еще надо к коньяку?

— Милая квартирка, — щебетала Люба, отпивая из маленькой пузатой рюмки. — Только тебе надо было просить трехкомнатную. Что ты выиграл? Одна из комнат больше? И все?

Мне на эту тему говорить не хотелось. И так с этой квартирой довелось унижений хватить. Я пил коньяк и смотрел на эту совершенно чужую мне женщину с бегающими глазами: зачем она здесь? Настроение мое не улучшилось, ее настырный резкий голос раздражал, хотя и нельзя было сказать, что она глупа. Лицо у нее широкое, волосы черные с седыми нитями, карие глаза небольшие, настороженные, кажется, она ими так и ощупывает собеседника да и все вокруг. Когда-то она была, наверное, миловидной, но к сорока пяти годам — я на глаз ей столько дал — сильно огрузла, осела. Совершенно нет талии, бочкой выпирает живот, при широких, раздавшихся бедрах — довольно тонкие кривоватые ноги. Волосы коротко пострижены, косой челкой спускаются на белый лоб. Что-то мужское проглядывало в ней. После второй рюмки она заговорила о том, что муж, очевидно, от нее совсем ушел, ей трудно с двумя детьми жить на одну зарплату, конечно, муж обязан помогать, но пока у них развод не оформлен. Потом вдруг стала рассказывать какую-то детективную историю о том, как она ездила к любовнику в Москву, а он всю ночь таскал ее по каким-то темным улицам, но квартиру, где бы они могли переночевать, так и не нашел...

— Ну что за мужчины пошли? — возмущалась она. — До открытия метро простояли в темном подъезде...

Глядя на нее, я подумал, что ее любовника можно понять: ни с того ни с сего из Ленинграда примчалась толстая, неинтересная, настырная баба и требует любви и нежности... И еще удобств!

— Как я ненавижу всех мужчин! — вырвалось у нее со злостью. — Он ведь ноги мне целовал...

— Когда это было? — лениво осведомился я.

— Ночи простаивал под моими окнами! — не слушая меня, тараторила Люба. — Знаешь, что он мне раз сказал? Я не могу быть постоянно с тобой, потому что ты принадлежишь к тому типу женщин, которым нужно отдать все, а у меня жена, дочь... Гениально сказано, верно?

— Что же тут гениального? — усмехнулся я. Люба находилась как раз в том критическом возрасте, когда все уже ушло, а ей в это не верится, хочется себя и других убедить, что она по-прежнему красива, обаятельна и все мужчины от нее без ума. Наверное, когда женщина, наконец, поймет, что все это — утраченные иллюзии, она быстро начинает опускаться, курить, пить, перестает следить за собой. Теперь главная тема ее разговоров — это какие мужчины негодяи, как они измельчали и сколько бедные женщины натерпелись от них! Страшный этот период у женщины, когда на нее перестают оглядываться мужчины и когда она становится никому не нужной, а страсти еще клокочут в ней.

Люба, очевидно, еще этого не понимала, она воинственно нападала на знакомых мужчин, требовала от них прежнего внимания, пыталась кокетничать, соблазнять, но все это лишь еще больше от нее отталкивало. У таких женщин оставалось лишь прошлое, воспоминания...

И Люба ударилась в них! Она мне рассказывала, как за ней в Перми ухаживал главный инженер завода, который потом в Москве стал большой шишкой. И какую глупость она тогда совершила, что не ответила на его ухаживания! Сейчас бы на «Чайке» разъезжала по столице...

Наверное, я задремал под ее монотонное бормотание о своих былых победах, потому что она вдруг умолкла и после затянувшейся паузы спросила:

— Ты меня не хочешь, Андрей?

— Я хочу спать, — ответил я. Глаза мои и впрямь слипались. Если человек целый год не пригублял и рюмки, то с полбутылки коньяка ему становится плохо. Нет, голова моя работала ясно, но внутри была неприятная сосущая пустота и никакой коньяк ее не заполнит. Люба приблизила ко мне свое порозовевшее круглое лицо, и я заметил над верхней губой темную полоску. В молодости от кого-то слышал, что пушок над верхней губой у женщин — это признак страстности... И еще я заметил в ее карих глазах какой-то алчный блеск...

Испугавшись, как бы она не бросилась сама раздевать меня, я поднялся — мы сидели в большой полупустой комнате на деревянной кровати, застланной ковром — и пошел на кухню. Окна моей новой квартиры выходят на квадратный двор. В Ленинграде подобные каменные дворы — может, несколько меньше, чем наш, — называют колодцами. Однако в любое время дня у меня в комнатах было светло. Утром отбрасывала солнечный отблеск желтая стена, а вечером лучи сами заглядывали в мою неблагоустроенную квартиру. Непривычно было, что во всех стенах — многочисленные окна, почему-то казалось, что у соседей весь я на виду.

Сидя на табуретке, я смотрел на желтоватую стену, блестящие оцинкованные карнизы. На балконе напротив молодая женщина в ситцевом халате выколачивала маленький коврик. Руки у нее до локтей обнажены, на светловолосой голове синяя косынка... Вон старается, украшает свою новую квартиру, а мне все придется делать самому. Любе и в голову не пришло спросить: «Помочь тебе, Андрей? Может, хоть пыль с подоконников вытереть?» Люба сидит в комнате и пьет коньяк...

И тут я услышал топанье тяжелых ног по крашеному паркетному полу. Сначала подумал, что это наверху, но я знал, что соседи еще не въехали в квартиру надо мной. Топала в соседней комнате массивная Люба. Она наверняка весит больше 80 килограммов. Там у меня перевезенная со старой квартиры югославская стенка... Явственно услышал, как выдвигают ящики, скрипнула дверца гардероба. Если на цыпочках подкрасться, то я застукаю ее, как говорится, на месте преступления, но я не стал этого делать. Глупая интеллигентская привычка — не ставить знакомого человека в неловкое положение. За это я и был наказан поделом!..

Я встал, ногой отодвинул табуретку, громко кашлянул, даже нарочно зацепил ногой за ящик с инструментом в моем длинном и узком коридоре.

Когда я вошел, Люба сидела на прежнем месте и даже держала в маленькой короткопалой руке рюмку с противно колыхающимся лампадного цвета коньяком.

— Я думала, ты там... заснул, — улыбнулась она. Алчный блеск, который я самонадеянно принял за вспыхнувшую страсть, еще больше разгорелся в ее карих маслянистых глазах. Бесформенной грузной кучей с шеей, вдавленной в широкие плечи, сидела она рядом. У нее плечи борца, а толстую руку у предплечья мне не обхватить и двумя ладонями. И все-таки одна деталь мне врезалась в память: Люба не успела просунуть обтянутую голубым капроном ногу между кроватью и журнальным столиком. Нога с мощной ляжкой неудобно выдвинулась в сторону и явно мешала ей нормально сидеть. Чуть позже она незаметно просунула ногу под стол.

— Я вижу, ты сегодня не в своей тарелке, — вдруг заторопилась она. — Отдыхай, устраивайся, только не забудь пригласить меня на новоселье... Я тебе приготовлю подарок!

Что-то в ее надтреснутом голосе было неестественное, нарочитое, этакий фальшивый оптимизм. Что же она так лихорадочно искала в комнате? Мне действительно захотелось поспать, и эта мысль как-то сама по себе заглохла в моем сознании. Зато всплыло другое: «не в своей тарелке...». Ей хотелось, чтобы я был в ее «тарелке»?..

— Не забудь на кухне повесить кремовые занавески, — уже на пороге посоветовала она. — Они будут как раз под цвет твоих обоев. Маленькая, конечно, кухня, но тебе одному...

— Ты думаешь, я всегда буду один? — вяло возразил я.

— Думаю, что да, — улыбнулась она.

— Я провожу тебя...

— Не надо, — поспешно вырвалось у нее. — Отдыхай...

Мне бы обратить внимание и на это... Почему она не захотела, чтобы я ее проводил? Может, потому, что обязательно взял бы с собой черную сумку, где лежал бумажник?..

Закрыв за ней дверь, я спрятал бутылку с недопитым коньяком в буфет и, не раздеваясь, завалился на кровать.

На следующий день я лихо разбежался в сберкассу на Литейном проспекте заплатить за телефон и квартиру, сунулся в свою сумку за бумажником, где находились все мои наличные деньги, и ахнул: бумажника с 750 рублями не было. Лежали в отделении писательский билет, документы и накладные на ремонт квартиры, даже адреса кооперативов, которые предлагали свои услуги по мелкому ремонту, — все было на месте, кроме бумажника. Тут мой мозг лихорадочно заработал: что случилось? Куда я его подевал? Не спрятал ли вчера в шкаф под белье? Но, как говорится, сердце вещало: бумажник украли! И кто украл, мне тоже становилось ясно...

Вернувшись домой, я все обыскал: а вдруг на меня нашло, и сам от себя спрятал? Но через час бесполезных поисков мне стало ясно, что бумажник вчера вечером перекочевал из моей черной сумки с четырьмя отделениями в матерчатую сумку Любы. Теперь стало понятно, почему она топала в комнате, когда я выходил на кухню, почему вдруг так заспешила, да и алчный блеск ее глаз можно было теперь объяснить...

Мне стало так тошно, так омерзительно на душе, что я бросился в гараж, сел на свою верную «Ниву» и в тот же день укатил в деревню...

Глава тридцать вторая


1

И вот я снова в Петухах. Иду по знакомой дороге в сторону Федорихи, над головой журчат жаворонки, над высоко поднявшейся рожью пролетают чайки. Когда я поравнялся с одинокой березой, надо мной стали с жалобными криками носиться два чибиса. Наверное, близко гнездо. Милые птицы, меня вы можете не бояться, я никогда не посягну на вашу собственность. Небо над головой прозрачное, почти зеленое, как вода в чистом аквариуме. И продолговатыми белыми рыбами плывут по нему небольшие облака. Пахнет скошенной травой, черемухой. Но меня нынче не радует благословенная тишина, не волнует окружающая красота. Взгляд мой равнодушно скользит вдоль травянистой дороги со следами луж. Всего две недели меня здесь не было, а как все вокруг изменилось: буйно поднялась трава, на метровую высоту вымахали злаки, зеленые камыши и осока красиво обрамляют пологие берега Длинного озера. А уезжал, еще ржавыми хохолками проглядывал прошлогодний тростник. Теперь его не видно. Мягко светятся на солнце сосны на том берегу.

Все это мое сознание отмечает машинально, мне не хочется остановиться, как обычно, полюбоваться на тихое, будто застывшее озеро — к вечеру с него исчезает рябь и оно зеркально отражает всю окрестность, — послушать жаворонка, проводить взглядом молчаливую цаплю.

На душе у меня слякотно, как в осеннее ненастье. Я бежал из Ленинграда, не сделав и половины своих дел. Я не раз уже замечал за собой такую штуку: просидев в одиночестве с месяц — полтора в деревне, на славу поработав, я, приехав в город, стремился поскорее встретиться со знакомыми. Короче говоря, я всех в этом мире любил, все были мне приятны, даже те, кто не испытывал ко мне добрых чувств. Я возвращался к ним из другого мира, где ритм жизни иной. Наверное со своей говорливостью, готовностью всем сделать что-либо приятное я выглядел странным в их глазах.

Разве я провел бы с Михаилом Дедкиным час или два, если бы не разлучался с ним на полгода-год? Просто не сел бы за один стол, а тут все забыл и беседовал с ним, Тодиком и Додиком, Сашей Сорочкиным... И ведь отлично знал, что они мне не друзья, а уж если откровенно — враги. Знал, но встать и уйти не мог. Потому что соскучился по людям! И хорошим и плохим. Иначе бы не сказал Любе: «Приходи!» Не может быть человек долго один на один со своей изматывающей душу работой.

Я не заметил, что нынче изменил свой маршрут и вместо того чтобы повернуть на стыке двух дорог назад, пошел дальше. Там, впереди — заброшенный хутор: два дома без окон, полуразрушившиеся хозяйственные постройки. Кустарник подступил к самым окнам, из-за крапивы крыльца не видать. Я слышал от соседа, что оба дома продаются, но кому они нужны на отшибе? Да и руки здесь нужно по-настоящему приложить. За хутором — болото, на котором обосновалась цапля, а дальше — пионерлагерь. В грибной сезон здесь прямо возле металлической ограды лагеря можно собирать маслята и рыжики. Лагерь раскинулся на берегу красивого большого озера Жигай. Удивительно, как много тут настроили! И каждый год что-то новое строят. Деньги-то девать некуда...

Мысли мои снова вернулись к тому, что случилось в Ленинграде...

Я прочел множество детективных повестей и романов, где красочно описывались похождения воров, бандитов, наших хитроумных сыщиков, которые рано или поздно всегда находили преступников, но почти не встречал достоверных описаний чувств потерпевшего.

Для авторов главное — совершение преступления, расследование, погоня, борьба, захват... А вот что переживает после кражи пострадавший человек, что он чувствует, кроме сожаления об утраченном, об этом почему-то не пишут.

Если тебя обокрали, то ты начинаешь сомневаться буквально во всех людях.Смог украсть один, значит, могут и другие. Правда, потом это проходит, но нанесенная рана долго еще свербит, напоминает о происшедшем. Как клопы и крысы, воры и бандиты нападают, когда мы, утратив осторожность, спим или отсутствуем. Они не любят шума, свидетелей.

Вот уже несколько дней я хожу как оглушенный, до сих пор передо мной блестят алчные темные глаза Любы, я слышу ее слоновый топот в моей комнате, где лежала черная сумка с бумажником. Наверное, я вынимал при ней деньги из бумажника и она это «засекла». Неужели она не понимала, что рано или поздно я вычислю, кто мог залезть ко мне в сумку? Очевидно, думала: если и догадаюсь, что это ее работа, то у меня все равно нет доказательств. И потом вряд ли я решусь позвонить ей и сказать, что, мол, ты взяла бумажник и верни его... Причем, знала, что я не обращусь в милицию, потому что обвинить знакомую женщину в воровстве — это все же трудно для интеллигентного человека. И не так жалко денег, хотя это для меня значительная сумма, как обидно за себя. Как нужно не уважать знакомого человека, чтобы совершить такое! Помню, в детдоме мы, полуголодные мальчишки, забирались в чужие огороды и рвали на грядках молодые огурцы, клубнику, морковь, срывали яблоки и сливы. Но через это почти все в детстве проходят, недаром же говорят, что запретный плод слаще... Повзрослев, человек, если он по натуре не преступник, начисто забывает о порочных детских привычках, да ведь в этом было больше озорства, чем воровства.

Почему Любовь, в общем-то, не очень хорошо знакомая мне женщина, вдруг позвонила, толковала про какие-то флюиды, пришла ко мне и украла бумажник? Это что, был продуманный шаг или идея возникла внезапно? Увидела, что я как в воду опущенный, и воспользовалась этим? Что же за душу нужно иметь, чтобы разговаривать с тобой, смотреть в глаза, даже предлагать себя и в то же время хладнокровно обдумывать, как половчее залезть тебе в карман? Она украла не только деньги, но обворовала мою душу. Впервые я подумал о женщине, как о существе подлом, порочном... Раньше все эти качества приписывал в своих книгах мужчинам — отрицательным героям.

Я все-таки позвонил ей и сообщил о том, что произошло, она сделала вид, что удивлена, задала несколько наводящих вопросов, мол, не выходил ли я на улицу, теперь в толпе орудуют такие ловкачи, что запросто могут открыть молнию на сумке и вытащить, что им нужно. И все же в ее голосе было что-то неуловимо тревожное, по-видимому, она тоже что-то для себя решала, вырабатывала свою линию поведения со мной. Конечно, я не сказал, что подозреваю ее. У меня не повернулся язык произнести, что я слышал из кухни, как она топала в комнате...

Бросить такое обвинение человеку — это не шутка! Но ее озабоченность и советы, как мне поступить, явно свидетельствовали не в ее пользу. Лживо-сочувствующий голос, нарочитые вздохи... Чувствовалось, что она ждала моего звонка и подготовилась к разговору. И все разыгрывала, как по нотам...

Я повесил трубку и совершенно отчетливо для себя сделал окончательный вывод, что украла бумажник она, Люба. Грузная, с выпирающим животом женщина, которая на пороге климакса еще не утратила иллюзий, что она может «осчастливить» любого мужчину. Но почему она именно меня избрала жертвой?..

В своей жизни я, конечно, встречал нечестных, вороватых девушек и женщин, но все-таки довольно редко. Заподозрив кого-нибудь в мелком воровстве, я тут же прекращал наше знакомство, даже не объясняя почему, впрочем, они догадывались... Сказать же в глаза человеку, что он вор, я не мог. Да и многие ли способны на это? Думаешь, что, мол, ладно, я не обеднею, и еще: а вдруг это сделал не он, а кто-либо другой? Или вещь просто потерялась? Лежала себе на книжной полке или на письменном столе и... исчезла, растворилась в воздухе. Да и в общем-то, пропадали мелочи: ручка «паркер» с золотым пером, калькулятор, бронзовая статуэтка... Я, наверное, из тех людей, которые о ближних всегда думают лучше, чем они есть. И возьми из моего бумажника Люба часть денег, я бы не позвонил ей, хотя, конечно, больше никогда в жизни не разрешил бы ей переступить порог моего дома. Но тут украдено все. Даже бумажник, который я купил в Париже. Меня всего передергивает от унижения и оскорбления: как нужно меня презирать, чтобы вот так, среди бела дня, ограбить и не оставить рубля даже на хлеб...

Не радует меня природа, сейчас я думаю о низменной природе души человеческой. О том, как чувствует себя Люба, что она думает, предпринимает. То, что деньги для нее оказались дороже моего отношения к ней, — тут у меня нет никаких сомнений, но ведь ей как-то нужно вывернуться из этого щекотливого положения, ведь у нас много общих знакомых, да и Люба, кажется, член партии и работает на небольшой, но и не рядовой должности. Как же она все поставила на карту? А если я обращусь в милицию? Или она за две-три короткие встречи изучила меня лучше, чем я ее? И знает, что я не предприму каких-то серьезных мер?

2

Я свернул с проселка на лесную заросшую травой дорогу. По ней редко ездили, и лихо вымахавший конский щавель доставал мне до пояса. Небо над бором алело, широкие прямые лучи гигантскими мечами рассекали на равные части бор, зеленые поля, сиреневое болото. Сильно стал ощущаться запах хвои и смолы. Стоило ступить в лесную просеку, как меня со всех сторон атаковали комары. Рыжие, большие, они слету впивались во что придется. На холмистой равнине, где я обычно хожу, их меньше, а если тянет с озера ветерок, то и вообще нет. Я отломил ольховую ветку и стал отбиваться от них. Даже сделал несколько пробежек, чтобы оторваться. Пройдя сквозь бор, я снова вышел на накатанную дорогу, ведущую в пионерлагерь, что на берегу Жигая. Комары все же ухитрялись пикировать мне на голову, я шлепал себя ладонью по лбу, затылку, мелькнула мысль: а каково было бы сейчас лысому, без головного убора?

Позже, сидя у бани на скамейке и глядя на живописный вид, открывающийся передо мной, я вспомнил, с каким радужным настроением уезжал отсюда в город. И как был уверен, что обязательно женюсь, вот только не знал на ком — на Свете или на Ирине... Может, сам Бог уберег меня от этого опрометчивого шага? Люба доказала мне, что женщин не следует идеализировать. Света еще раньше доказала, что любовь в жизни женщины — это не главное. Главное — выгодное замужество. И вышла замуж за «крутого»! С «бабками»! Ирина же Ветрова преподнесла мне совершенно иной урок: любовь, верность — все это хорошо, но «дружба» — ценнее. Вернее, жертвенность. Когда мы с ней вдвоем в ее комнате встречали июньскую белую ночь, она еще не знала, что через несколько дней станет женой своего шефа.

Сидя на низкой выбеленной дождями скамейке и глядя на зеленый пригорок, на котором широко раскинули свои мощные ветви огромные сосны с покалеченными стволами, я подумал, что вот так наскоком ничего в нашей жизни не делается, разве что только в романах со счастливым концом. Да и кто я такой, чтобы единолично решать: на этой женюсь или на другой? Пришел, увидел, победил — этот девиз, видно, не для меня. Я живу в двух мирах: обычном и воображаемом, а для большинства людей воображаемого мира просто не существует. Их вполне устраивает реальный мир, и они чувствуют себя в нем, как рыба в воде, а я — раздваиваюсь, совершаю ошибки, борюсь с ветряными мельницами, лезу на рожон и вот получаю по носу... На кого же мне больше обижаться: на плохих людей или на самого себя?..

С Длинного озера прилетела ослепительно белая, будто только что вынырнувшая из душистой ванны со взбитым шампунем красноклювая чайка. Она несколько раз с требовательным криком грациозно пролетела над моей головой. Я поднялся со скамьи, принес из дома кусок булки, покрошил и бросил на тропинку. Чайка уселась на забор и снова требовательно крикнула, пришлось отойти подальше, чтобы не смущать ее. Красивая птица, легко неся округлое короткое тело на изогнутых мощных крыльях, спланировала вниз и стала жадно хватать куски. Вот ведь, птица, а уже командует! Требует к себе внимания...

Чайка улетела, тут же появились две сороки, эти не кричали, а сидя поодаль на куче торфа, еще весной привезенного из соседнего совхоза Геной Козлиным, терпеливо ждали, когда я уйду. Но вечер был такой тихий, прозрачный, небо над соснами так нежно пламенело, а в низине, в ольшанике, уже защелкали соловьи, что я решил не уходить, подождут сороки, никуда крошки после чайки не денутся. Но тут я ошибся: прибежал соседский пес Шарик и быстро все подобрал. Зоркие сороки крикливо обложили его на своем птичьем языке и улетели в бор.

Я знал, пройдет еще несколько дней и моя деревня излечит меня от разочарования в людях... Шарик, помесь дворняжки с лайкой, подошел ко мне и положил голову на колени, я было протянул руку, чтобы потрепать его по шее, но тут же отдернул, вспомнив, как родной брат Шарика Букет месяц назад цапнул меня за пальцы, когда я предложил ему бутерброд. До сих пор заметны шрамы. За последние двадцать лет это первый случай, когда меня собака укусила. Букет просто был глупым псом, тут они все братья и сестры, перемешались в одну кучу, и в Петухах появилась какая-то странная порода злых и неумных собак, похожих на лаек. Букет прокусил руку и хозяину Петру Адову, а Николай Арсентьевич пострадал от другой собаки.

Шарик недоуменно посмотрел мне в глаза, облизнулся и отошел: хозяин редко спускает его с привязи, потому что потом никак не поймать, и кто знает, что у него на уме? Я подкармливаю Шарика, ношу к его будке еду, но вот гладить опасаюсь. Бывает, одна глупая злая собака подорвет доверие ко всему собачьему роду...

3

Из Великих Лук с десятичасовым автобусом приехал Гена Козлин. Я думал, он, как обычно, возьмет грабли, тяпку и пойдет в заросший сорняками и травой огород приводить его в порядок. Но мой однокашник по детдому, выложив на стол несколько номеров «Литературной газеты» и две буханки хлеба, вышел наружу, уселся на скамью у крыльца и закурил свою «Приму». На широком лбу собрались морщины, серо-голубые глаза устремлены вдаль — туда, где в тени гигантских вязов прятался пионерлагерь.

Сегодня суббота. Работа у меня не шла, и я с облегчением поднялся из-за письменного стола. Гена первым не заговорит, пока я работаю. Будет терпеливо ждать, когда сделаю перерыв, и только тогда скупо сообщит последние городские новости.

Я присел рядом, развернул «Литературку».

— Про тебя там, как всегда, ни слова, — уронил Гена, выпуская вонючий дым изо рта. Даже на дворе запах витал, долго не растворялся.

— Пока ленинградскую писательскую организацию держит в кулаке Осип Маркович Осинский, про меня и не напишут, — ответил я. — И пока в «Литературке» сидят его дружки.

— Сила ваш Осип Маркович!

— Наш... — усмехнулся я. — Я даже не знаю, Гена, чей он? Но уж только не наш! Союз-то писателей — это его вотчина.

— Зачем же вам такой Союз?

— Мне ни к чему, а может, другие без него и жить не смогут.

— Значит, Союз писателей нужен только липовым писателям? — подытожил сообразительный Гена. — Кучей-то им легче друг друга в издательства проталкивать.

— А Осинский этим и пользуется, — прибавил я.

— Портрет его тут, — продолжал Гена. — Стоит рядом с видными людьми, улыбается.

— Чего же ему не улыбаться! И при Сталине улыбался, и при Хрущеве, и при Брежневе, и сейчас улыбается... Таким, как он, при всех режимах хорошо! Когда начинают о нем забывать, — писатель-то он слабенький! — сразу что-нибудь этакое придумает, пресса тут же его поддержит — и снова на виду.

— Поучился бы у него жить, — усмехнулся Гена. — Глядишь, и не кукарекал бы со мной в Петухах, а позировал бы фотографам в Кремлевском дворце съездов. И помещали бы твои портреты под рубрикой: «Диалоги, диалоги...» Что это за диалоги? Договариваются, где и с кем выпить? Какую найти на вечер девчонку?

— Наверно, теперь все СПИДа боятся... — вставил я.

— Осинский, Тарасов, Боровой — чаще всего я вижу их портреты...

— Временщиков всегда хватало на Руси, Гена.

— Временщик! — хмыкнул тот. — Он лезет в лидеры, литературные вожди! Почитай, как он на встречах с руководителями государства правду-матку в глаза режет?

— Сейчас это модно. При Брежневе помалкивал — да подхваливал его в своих выступлениях... Но не так крикливо и глупо, как другие. Как, например, Миша Монастырский. Потому, кроме премии, особых благ и не получил. Зато сейчас наверстывает! Ему легко: Осинский своего не упустит. Одним словом, прирожденный драматург-интриган! Такого голыми руками не возьмешь...

— Я вот чего надумал, Андрей, — начал Гена. — Надоело мне воевать со своим начальником... Вся эта перестройка пока не доползла до нашего вшивого учреждения. Да и сколько я получаю? Сто пятьдесят рублей... Такие деньги я могу заработать за три дня.

— Открывай кооператив...

— Буду твои книги выпускать массовыми тиражами... — без улыбки сбоку посмотрел на меня Козлин. — Не возражаешь?

— Думаешь, это просто?

— В «Литературке» пишут, что, пожалуйста, открывайте кооперативные издательства, печатайте кого хотите и все такое...

— Я в это не верю, — сказал я. — Государственные издательства и сами будут выпускать быстро расходящиеся книги, а вот начинающих авторов, может, и позволят издавать мизерными тиражами.

— Насчет издательской деятельности я пошутил, — сказал Гена. — Поговорил я тут с дружками-электриками, которые тоже недовольны существующими порядками, и задумали мы открыть кооператив по наладке сложной электробытовой техники... Ты видел передачу из Молдавии? Там группа ученых-изобретателей, которые десятилетия бились о государственный бюрократизм, как муха о стекло, открыли кооператив «Визир», что ли? Короче говоря, создали такой научный центр, который прогремел даже за пределами страны. К ним приезжают из-за рубежа заключать на валюту договора на их разные хитрые приспособления. Они готовы в год-полтора полностью покончить со всем дефицитом в автомобильной промышленности. Запросто ремонтируют распредвалы, коленчатые валы и вообще все, что хочешь. Причем их продукция служит даже больший срок, чем новая...

Я тоже видел эту телевизионную передачу. Энтузиасты-изобретатели в своем кооперативе создали совершенно новые производственные отношения. Все ведомственные тормоза, которые мешали и мешают нормально функционировать нашим заводам, фабрикам, они полностью устранили. Над ними не стало никого: ни управлений, ни министерств, ни райкомов с райисполкомами. А раньше все нос свой совали в производственные дела, нанося непоправимый вред своей некомпетентностью делу и убивая у людей охоту что-то изобретать и улучшать. Удивительные вещи сейчас происходят! Всем уже понятно, что у нас нелепая, громоздкая бюрократическая надстройка, которая, кроме вреда ничего стране и людям не дает. Одних министерств больше сотни. Тут мы держим неоспоримое первенство в мире! Управленческий аппарат в СССР — около двадцати миллионов человек! Все понимают, что это дико, но аппарат все еще действует, как косилка, продолжает косить все новое, передовое, и его никак не могут остановить. Один крупный руководитель откровенно признался, что мы, Совет Министров, уже много лет со своим громоздким аппаратом ведем войну против своего народа, делаем все, чтобы ему хуже жилось... Мне это просто непонятно. Хирург удаляет опухоль из организма, а вот в государственном масштабе это оказывается не так-то просто сделать: опухоль живет, пульсирует и продолжает давать во все сферы нашей жизни метастазы...

— Я тебя не собираюсь отговаривать, — поймав вопросительный взгляд Козлина, ответил я. — Организуй кооператив, ты мужик работящий, подбери таких же деловых парней — и действуйте.

— Я-то готов, а вот некоторые сомневаются, говорят, страшновато все привычное обрывать... А вдруг снова наложат запрет? Тогда что? Снова идти на поклон к старому начальству?

— Не случится этого, Гена, — убежденно сказал я. — Не должно случиться. Мы в таком дерьме сидим с нашей системой руководства предприятиями, что к старому уже никогда не может быть возврата. Вот вы, умельцы, и покажите всем, как надо работать.

— В общем, подал я заявление, так начальник, сволочь, не отпускает, тычет в нос законом, где черным по белому написано, что мне нужно еще два месяца отработать. Ну что за дурацкие законы? Если человек не хочет работать, где ему не нравится, зачем же его силой удерживать? Этот человек наработает! Будет волынить, зарплату получать и ничего не делать! Неужели до такой простой истины не додумались наши законники?

— Потерпи пару месяцев...

— Время жалко, — вздохнул Гена. — И тут тебе палки суют в колеса!

— А ты что ж думал, старое так тебе без боя и сдастся? — усмехнулся я. — У них, брат, тоже своя философия... Слышал, что толковали некоторые на сессиях? Дескать, уже были реформы, народ радовался, а через несколько лет все глохло, уходило, как вода в песок. Думаю, на это и рассчитывают чиновники старого закала, бюрократы, нерентабельные министерства, липовые институты, фабрики, заводы, производящие никому не нужные товары, но зато дающие вал, показатели, за что хапают награды и премии...

Солнце неожиданно выглянуло из-за большого сизого облака, которое, казалось, надолго загородило его. И сразу все вокруг засверкало, заблестело. Ночью прошел дождь, и капли еще не испарились. Пока я был в Ленинграде, Гена сюда не приезжал, и сорняки высоко поднялись на грядках, особенно много их было вдоль почерневшей старой ограды. Ласточки с мелодичными криками носились над домом.

Подошел Николай Арсентьевич, он был чисто выбрит, на голове новенькая зеленая пилотка: у него недавно сын вернулся из армии и тут же поступил на работу в Невеле.

Балаздынин был трезв, деловит. Поздоровавшись с нами за руку, уселся рядом на ступеньки крыльца. Гена протянул ему пачку сигарет, и уже с двух сторон дым стал наступать на меня. Я хотел подняться и пойти в комнату еще немного поработать, как Николай Арсентьевич произнес:

— Только что из Невеля... Закрыли нашу шарашку. Оказывается, вот уже десять лет мы изготовляем вожжи, уздечки, подпруги, а они никому не нужны. Какой-то паразит много лет назад сверху дал указание покончить с лошадками, мол, от них нет никакой пользы. У нас де теперь тракторы, комбайны, зачем колхозникам лошадь? Этот недоумок, видно, никогда и не был в деревне. Мужику без лошади еще хуже, чем без коровы... И погнали наших трудяг-лошадок на мясокомбинаты, слышал, из них делают какую-то сырокопченую колбасу? Что это такое? Пятьдесят лет прожил на белом свете, а и в глаза не видел, не то чтобы попробовал. Наверное, там, наверху, постановили не давать в деревню лошадиной колбасы, чтобы, значит, нашего брата-мужика вконец не расстраивать...

— И куда же ты, Арсентьевич?

— Работы крестьянину всегда невпроворот, — выпустив клубок дыма, продолжал сосед. — Бери, говорят, землю, дадим ссуду — покупай хоть трактор и обрабатывай ее. Или бери в совхозе бычков, выращивай... Да ежели по-серьезному взяться за огород, можно и себя, и других прокормить...

— Ну и чем ты займешься? — спросил я. Меня заинтересовал этот разговор.

— А ничем, — добродушно ответил Балаздынин. — Отвыкли мы, мужики, от крестьянской работы. Вернее, нас отучили. Кто корову на мясо сдал, вовек новую не заведет. Помню, как ночью с фонарем косил сено для своей Буренки. Да что сено! Выгнать пасти скотину было некуда — везде запрет. Хоть на собственный огород выпускай... Печников в деревнях не осталось — русскую печку некому в избе сложить. А бабы не умеют хлеб печь, потому что годами в магазине покупали... И для себя, и для скотины... Не верю я, что будет лучше. Всякий раз, прежде чем сделать мужику пакость, в газете писали, что это ему на пользу. А какая от всего была польза, теперя вон всем известно. Раньше наши деды на базар возили целые обозы с домашней продукцией, чего только не было! Картошка, лук, морковь, подсолнечные семечки, соленые и сушеные грибы, клюква, масло не чета теперешнему, мед, копченые окорока, даже домашние колбасы, а теперя вон, на восьмом десятке лет советской власти, Рославович не может купить в Петухах пол-литру молока или ведро картохи, об другом я уж и не говорю... Вот такая стала наша житуха! Тут какой-то чудик все пишет, что подавай нам в село культуру, тогда и молодые не побегут в город! Чепуха это на постном масле. Прежде чем стать культурными, нужно интерес к жизни, к своему делу иметь, а у нас его нету. Не верим мы ни во что. Столько раз обманывали! Моего деда-то раскулачили и угнали в Сибирь, там и сгинул сердешный... А какой он был кулак? Имел два дома на пятнадцать душ, три коровы и две лошади. А кто упек-то его? Самый отъявленный лодырь и пьяница, у которого сроду не было ни кола ни двора. В батраках до революции ходил, а тута стал председателем комбеда и всех добрых хозяев — к ногтю и в Сибирь! И колхоз у него не получился: согнал весь скот, отобранный у хозяев, на поле за деревней, началась зима — все коровы, лошади, овцы подохли. В тридцатых годах вся, считай, деревня подалась в губернию побираться, а многие так и померли в своих избах от голода... А этот гад, что все разорил, на повышение пошел в Псков... В войну к немцам попал в плен и стал супротив нас воевать... Вот они какие были, «друзья народа»... Ох, как нужно теперь походить вокруг мужика, чтобы снова заставить его поверить... Хотя бы в себя самого. Вот почему я пью, ежели есть такая возможность. Потому что неохота мне даже по дому копаться. Чтобы с голоду не подохнуть — на огороде завсегда что-нибудь вырастет, да и кабаны, овцы не дадут пропасть. А на большее нет у меня охоты горб гнуть. Ладно, хоть рот теперя можно разевать, не возьмут за шкирку — и туда, куда Макар и телят не гонял... Я думаю, Рославич, — сосед почему-то стал обращаться ко мне одному, — все еще дело в мужицкой памяти: не забываем мы того, что было. Хочется верить, что будут добрые перемены в нашей беспросветной жизни, но в деревне людей-то нет! Старики доживают свой век, а молодые продают дачникам их дома. А дачники — это пенсионеры. Ну будут они копаться в огородиках, выращивать разную ягоду — фрукту, но на этом-то не вытянешь деревню! Я думаю, нужен закон, по которому бы было великое переселение городского люда в деревни. У тех памяти мужицкой нет, они могут все начать сначала...

Я и раньше поражался, как точно и глубоко понимают свою жизнь сельские жители. Понимать-то понимают, а вот изменять что-либо не хотят. Может, прав Арсентьевич, сильна и живуча память у мужика, которого столько десятилетий притесняли, обманывали, отучали от всякого полезного труда? Колхозы оказались фикцией, они окончательно отвратили крестьянина от земли, которая стала для него чужой.

В революцию пообещали крестьянам землю, а потом быстро отобрали. А государственная земля, государственный скот, государственные орудия труда — это все ничейное, чужое. Кто же будет все это беречь, если оно не твое, кровное? И отвыкшие от крестьянского труда сельские жители с ненавистью смотрят на пришлых, которые с утра до ночи гнут на поле спину. Не нравится им, что пришлые молодцы от таких же коров, как и в колхозе, получают в несколько раз больше молока, а за выращенных телят и свиней гребут большие деньги... Сами-то уже так давно разучились работать...

Короче говоря, все нужно начинать сначала, учиться тому, что нашим дедам-прадедам передавалось по наследству из поколения в поколение. Учиться любить свою землю, крестьянский труд, учиться быть на этой земле не примаком, а хозяином.

4

Над Петухами опять прогремела гроза. Псковское радио передает, что в области тепло и солнечно, осадков не ожидается, а у нас к вечеру обязательно заклубятся над бором набухающие чернотой тучи, засверкают зеленоватые молнии и шумно пронесется над притихшей землей с полегшей будто от страха травой скупой дождь. Бывают дни, иногда недели, когда дождь упорно льет и льет, как из дырявого ведра, до уборной не добежать — весь вымокнешь насквозь. Я в деревне уже вторую неделю, и каждый вечер погромыхивает то в одной стороне, то в другой, а когда мощный грозовой разряд ударит близко, так что стекла задребезжат, то надолго отключается электричество. Один раз не было трое суток, в пионерлагерях начало гнить в размороженных холодильниках мясо, у меня тоже все поплыло, пришлось многое выбросить. Хорошо еще, есть консервы.

Электричество дает нам Невельская электростанция, уже сколько лет я кляну ее последними словами, но не был на ней ни разу. И не знаю, где она прячется. Хотелось бы посмотреть в бесстыжие глаза ее работников, которые никогда не торопятся ремонтировать поврежденную линию. Если гроза прошла в пятницу, то до понедельника никто и пальцем не пошевелит, чтобы наладить высоковольтную линию. Да и в понедельник не спешат, спасибо, если включат ток к вечеру.

Никто толком не знает, где находится эта проклятая электростанция, редко кому удается туда дозвониться, а и дозвонишься, так толкового ответа не получишь. «Где-то повреждена электролиния, — нехотя сообщит дежурный. — Ищем». — И повесит трубку.

Над Петухами пролетают клочья дымных облаков, небо над бором солнечное, верхушки сосен сверкают изумрудом, а со стороны Федорихи потемнело, вздулось синим парусом, там то и дело посверкивают бледные молнии, чем-то напоминающие учебные скелеты на фоне классной доски. Ветер пригнул корявые ветви яблонь, мой покалеченный клен негромко стонет, суматошно взмахивает ветвями с крупными пятипалыми листьями. Стрижи с тревожным звоном пронеслись над самой головой, скворечники, где они живут, раскачиваются на длинных сухих жердинах, убаюкивают птенцов.

Гром все ближе, тонко запела на крыше антенна молнии сверкают совсем близко, освещая зеленоватым светом все окрест, почти одновременно грохочет гром, сотрясая дом, вызывая дребезжание стекол, деревья пригнулись и протяжно стонут, будто молят о пощаде, вся трава полегла, птицы умолкли и попрятались. Всей кожей ощущаешь присутствие могучей, никому не подвластной грозной силы, которая может что угодно и кого угодно поразить. Когда-то в древней Греции люди верили, что это Зевс-громовержец достает своими огненными стрелами грешников.

Я сижу на крыльце, смотрю на почерневший бок огромной тучи и жду очередной вспышки молнии. А кто знает, куда она сейчас ударит? Один раз — я так же сидел на крыльце — вдруг ослепительно полыхнуло совсем рядом, тотчас оглушительно громыхнуло; я был уверен, что молния ударила в мою телевизионную антенну. На самом деле она поразила могучую сосну, что напротив пионерлагеря у дороги. Сосна выстояла, лишь узкий опаленный шрам протянулся от вершины до земли, да одна толстая ветвь расщепилась пополам.

На этот раз молния полыхнула чуть в стороне, но свет от нее был столь ослепительный (и не зеленый, как обычно, а изжелта-белый), а удар грома такой хлесткий, что меня будто пружиной подбросило со ступеньки, и я влетел в комнату, где за кухонным столом сидел невозмутимый Гена Козлин и внимательно рассматривал чертежи.

— Все ждешь, когда к тебе прилетит шаровая молния? — оторвавшись от чертежа, взглянул он на меня.

Как-то я ему признался, что мечтаю хоть раз в жизни увидеть вблизи таинственную шаровую молнию, о которой так много пишут, но никто не может объяснить ее истинную сущность.

— Ударило где-то совсем близко, — сказал я, зябко передернув плечами: я был в одной майке, а гроза принесла с собой прохладу.

— В наш дом не ударит, — сказал Гена. — Мы ведь в низине, а молния бьет в то, что повыше.

Я подошел к выключателю и повернул его: света не было.

— Опять на сутки отключили, а может, и больше, — вздохнул я.

— Вырубили линию, — отозвался Козлин. — В столбы высоковольтных передач часто бьет.

— Помнишь, детдомовскую воспитательницу Ильину? — сказал я. — Как гроза, так она бежит прятаться в подвал.

— Многие боятся грозы.

— А ты?

— Я электрик, чего мне бояться?

В комнате стало светло от новой вспышки, я даже заметил на Гениной голове седые волосы, через секунду на нашу крышу будто обрушился град из булыжников. Стало тихо, а немного спустя все вокруг заполнил такой мирный шелестящий шум дождя. По стеклам поползли вниз извилистые струйки, залопотали листья на яблонях, немного выпрямилась трава в огороде. И сразу на душе стало спокойнее. Еще от воспитательницы детдома Ильиной я слышал, что самый страшный момент в грозе — это когда близко сверкают молнии, грохочет гром, а с неба не упадет ни одна капля, но как только пойдет дождь — считай, пронесло. Молния всегда шагает по земле и небу впереди дождя.

Я видел, как щелкают блестящие капли по листьям яблонь, березы, как вздрагивают сверкающие кружевные шапочки укропа, скворечники потемнели, на их квадратных крышах пляшут маленькие фонтанчики, на песчаной дороге напротив колодца набухала лужа. Издали казалось, вода в ней кипит, как молоко в кастрюле. По мокрой блестящей дороге катился небольшой мохнатый ком. Это соседский Шарик откуда-то возвращался домой. Наверное, во время грозы сорвался с цепи и убежал в лес. Многие собаки боятся грозы, забиваются куда-нибудь подальше и выбираются на волю, лишь когда она пройдет.

— Ты знаешь, Андрей, сколько бы мои проекты дали нашему предприятию прибыли? — сказал Гена, откладывая чертеж в сторону. — Больше миллиона рублей! Я вот подсчитал, — кивнул он на исписанный цифрами лист. — Это только за последние три года! А я не получил от своей конторы ни копейки! Все мои рационализаторские предложения клали, как теперь везде пишут, под сукно. Хорошо еще сохранил копии... Так вот, мы с ребятами и будем отечественную технику модернизировать, будем предлагать наши изобретения предприятиям, заводам.

— Это все твои... изобретения? — кивнул я на папку с чертежами.

— Чужие я не коллекционирую, — усмехнулся Козлин. — Я думаю, что из похороненных чертежей и схем изобретателей России можно построить бумажный дворец вроде Зимнего... Вот ведь как мы жили, а? Люди стараются, что-то изобретают, а им — от ворот поворот! Никому, мол, это не нужно. Внедрение в производство изобретения или рационализаторского предложения грозит остановкой производства, переналадкой станков, модернизацией, а какому руководителю это нужно? Он и так гонит вал, получает премии без всяких нововведений...

Дождь стал затихать, зато звонче закапало с крыши. Струи ударялись о землю, скатывались в огород, прокладывая на тропинке маленькие извилистые ручейки. Туча передвинулась за бор, в ее монолитных разбухших боках стали заметны просветы, в которые норовили пролезть солнечные лучи. Летние грозы непродолжительны. Первый солнечный луч полоснул засверкавшую лужу, заставил заискриться приподнявшуюся траву, каждый лист на яблоне засиял маленьким солнцем.

Меня неудержимо потянуло на волю, сейчас воздух напоен запахами трав, цветов, хвои и озона. Над домом пролетают клочковатые серые облака — верные спутники тучи. Они от нее ни на шаг. Пролетят грозовые облака — и снова чистое, вымытое небо засияет первозданной синевой, а солнце скоро слижет сверкающие капли с листьев деревьев, высушит посвежевшую траву, лишь на дорогах останутся пенистые сверкающие лужи. Пойду сегодня гулять босиком. В детстве я любил после дождя шлепать по теплым лужам...

— Прогуляемся? — предложил я Гене.

— Ты знаешь, Андрей? — будто не слыша меня, повернул он ко мне растрепанную голову с нахмуренным лбом. — Еще лет шесть назад я придумал одну штуку... Короче говоря, мое реле времени может сэкономить на сотни тысяч рублей электроэнергии! Его можно даже устанавливать на электробытовые приборы...

— Ты бы придумал, Кулибин, такое реле, чтобы оно сохраняло продукты в холодильнике, когда эти паразиты на электростанции вырубают свет... — сказал я, заметив лужицу у мертвого холодильника.

5

Вечером почтальонка принесла конверт с официальным штампом: письмо из московского центрального издательства. Как правило, официальные бумаги приходят с отказом. Настроение сразу упало, я разорвал конверт, повертел в руках бланк с машинописным текстом, однако прочесть не смог: было уже темно, а электричество так и не включили. Сторожиха из пионерлагеря Варвара уже провезла на дребезжащем велосипеде два ведра испорченных продуктов — свиньи за милую душу съедят! В этот вечер она еще не один рейс совершит с ведрами туда и обратно. На совхозную свиноводческую ферму увезли из этого же пионерлагеря целую машину загнившего мяса, протухшую колбасу, прокисшие молоко и сметану. Николай Арсентьевич сообщил, что в соседнем пионерлагере пируют со всей округи вороны и чайки: там испортилась рыба, мясо успели засолить в бочке из-под бензина, а вареную колбасу даром раздавали сотрудникам... Только она уже позеленела и ее тоже пустили на корм свиньям. А ремонтная бригада все ищет неисправность на линии...

— Как же, ищут! — сказал все знающий сосед. — Пьянствуют, сволочи, второй день вместе с бригадиром. В Невеле, говорят, водку без талонов продавали, денег на зарплату в банке не оказалось, вот и выбросили...

Я включил электрический фонарик и прочел: «Ваш роман принят издательством и включен в план...» Не веря своим глазам, я еще раз прочел лаконичное, но столь радостное для меня письмо. Подпись главного редактора и редактора отдела художественной литературы. Правда, ни слова о договоре, но это не столь важно: поеду в Москву, заключат, раз вставили в план... «Как же это вы проморгали, Осип Маркович? — ликовал я. — Как же ваша длинная рука не дотянулась и до этого издательства?..» Кстати, в одном из журналов я прочел статью крупного ученого-филолога, который довольно резко высказался о последней пьесе Осинского. И не только о пьесе, а вообще, назвал этого писателя безмерно раздутым нашей подхалимской критикой...

Черт возьми, а правда-то, она рано или поздно пробивается на свет Божий!.. Я осадил себя за неоправданный оптимизм: Осинский не такой человек, чтобы проглотить подобное... Наверняка в следующей «Литературке» появится статья в защиту его. В этом можно не сомневаться, там у него много «своих» людей, не дадут в обиду! Тут же найдут еще одного крупного критика, надо, так академика вытащат, и он защитит Осипа Марковича...

Забегая вперед, скажу, что так оно и случилось,..

Гена Козлин ковырялся в огороде, все-таки любовь к земле пересилила: отложив чертежи и схемы, он взялся за лопату, грабли и тяпку: выпалывает с грядок сорняки, сваливая их вдоль шаткой гнилой ограды, разрыхляет землю вокруг клубничных кустов. Я вижу в окно его высокую фигуру. Как раз над его головой ярко горит звезда, судя по красноватому мерцанию, наверное, Марс. Бог войны... А воевать еще много нам всем придется! Разве на невельской электростанции не равнодушные люди сидят? Им наплевать, что портятся продукты, что детишки не получат свежее молоко, колбасу, котлеты. Наплевать на то, что коровы будут не подоены, а на птичьей ферме не накормлены куры, про сельских жителей и дачников я уже не говорю — этим не привыкать сидеть без света и... продуктов.

Придется и мне еще повоевать с Осинским и его компанией, а Гене Козлину — с начальником-бюрократом, который его против воли задерживает на работе...

Да разве всех перечислишь, кому нужно объявить беспощадную войну? Их еще тысячи в стране, десятки, а может, сотни тысяч. Это вельможи и бюрократы, окопавшиеся в своих роскошных кабинетах, и любители легкой наживы, обманывающие честных людей, воры, пьяницы, спекулянты, преступники всех мастей...

И я знаю, что эта война будет трудной, затяжной. Ведь десятилетиями рыли себе тайные норы «грызуны», запасая в них на века добро, ценности. И добраться до них не так-то просто. Вельможные «грызуны» похитрее крыс и мышей! Да и запасают они впрок не зерно и хлеб, а золото, валюту, драгоценности...

Как раз над дорогой из-за бора масляным блином выкатилась луна. С одного края она была размазана. Вспомнив, что нужно к стершемуся боку мысленно приставить палочку, я убедился, что луна растет. Лужа на дороге превратилась в ртутное озерко, с ручья, что соединяет маленькое озерко с большим Длинным, послышался свист, щелканье — это соловьи пробуют свои голоса. Последний запоздавший стриж молча прочертил над головой звездное небо и с шелестящим звуком юркнул в скворечник. Прохладный ветер принес запах прелого сена. В пионерлагере обычно в это время играет радиола, а сейчас тихо. Да и лагеря от моего дома не видно, огни-то не горят, и вязы загораживают.

Гена, шурша мокрой травой, направлялся к дому. Он поставил тяпку и грабли к стене, присел на скамью, закурил. Я отодвинулся в сторону, чтобы вонючим дымом не тянуло на меня. Над его плечом мигала красноватая звезда. Она вроде бы еще стала больше, ярче. Чуть слышно шумели яблони, а листья на высокой березе у бани серебристо поблескивали. На тропинке показалась белая кошка, глаза ее сверкнули каким-то бесовским огнем и погасли. Я моргнул, а когда снова посмотрел на то место, кошки уже не было.

Гена пошевелился на скамье, кашлянул и глухо уронил:

— Я вот все думаю: кто же это нас мордой-то в дерьмо столько лет тыкал? Ведь не враги же они? Не нарочно довели народ до скотского состояния? Небось, сидели в своих кабинетах и верили, что пользу людям приносят? Это я уже о тех, кто был после Сталина. Или знали, что наносят вред? И радовались этому?

— Наверху, может, и знали, — помолчав, ответил я. — А рядовые исполнители верили, что так было и должно быть. Они просто по-другому не умели работать. Помнишь, в сталинские времена хвалились партийные работники, что сидят в своих кабинетах заполночь? А что высидели? Беды и несчастья на головы людей? Террор, тюрьмы, лагеря, голод, нищета... Может, лучше бы они работали по два часа в день? Тогда хоть другим бы не мешали жить.

— А вы, писатели, взахлеб хвалили «отца народов», «мудрого учителя и вождя». Хвалили и других, кто не сажал в лагеря, но зато довел страну до полного кризиса. Кинулись было сразу же хвалить и нового руководителя, да видят, не по нутру ему это.

— И растерялись... — в тон ему продолжил я. — Растерялись и запаниковали: как же дальше-то жить? Как бы с них не спросили, мол, что же вы народ-то околпачивали? Врали! Хвалили партийных бездарей! Памятники им на века возводили!

— Ты-то не хвалил, — улыбнулся Гена. — Потому и оказался за бортом.

— Как это за бортом? — возмутился я. — Наоборот, я оказался в самой гуще жизни. И видел ее не из окна роскошной дачи с мраморными скульптурами на аллеях и бассейнами, а щупал руками, ел-пил все то же, что и народ. И в очередях часами стоял. Ни у одной кормушки не пасся...

— Не допускали?

— Я не стремился к этому, уж ты-то должен знать!

— Знаю, — нагнул голову Гена. Огонек сигареты последний раз пыхнул и погас. — Жизнь-то одна: ловкачи, приспособленцы, подхалимы, мафиози как сыр в масле катались, а теперь им наплевать, что их ругают. Они свое получили. Когда напишешь новый роман-то? — он сунул окурок в песок. — Или уже написал? Больно лицо у тебя радостное, хотя и света нет...

— Пишу, Гена, — сказал я. — Про нас с тобой... — я бросил взгляд на облитый лунным светом неказистый дом соседа. — Про Николая Арсентьевича и про других... хороших и плохих людей.

— Каких же больше? — помолчав, спросил Козлин.

— Хороших, Гена, хороших! — убежденно ответил я.

Прямо над нашим колодцем прочертила небо упавшая звезда. Она рассыпалась, не долетев до зубчатой кромки бора, а мне все еще виделся в звездном небе ее стремительный сверкающий след.

Эпилог

Осень — мое самое любимое время года. В деревне я сижу до тех пор, пока не кончится грибной сезон, и проливные дожди с холодами не прогонят меня в город. Весь сентябрь стоял в Петухах солнечным и теплым. Не слышно пионерского горна — дети после 15 августа уехали по домам; да и на турбазу в субботу не тянутся с автобуса отдыхающие, разве что проскочат мимо дома несколько машин — и те едут не на турбазу, а на озера. К багажникам привязаны удочки, а внутри лежат в мешках и сети.

Теперь я не как раньше — после ужина перед программой «Время» — хожу на прогулку, а вскоре после обеда. Темнеет уже в восемь вечера. Несколько раз утром легкий заморозок побелил траву на моем участке, но буквально через несколько минут все растаяло, а над лужайкой какое-то время курился полупрозрачный тонкий слой тумана.

Осенние закаты еще прекраснее летних. Проведав привязанного в низине коня и скормив ему кусок хлеба, я, провожаемый его благодарным ржанием, иду по своей дороге. Одинокая береза на бугре будто похудела, в ее желтой листве теперь не укрыться и дрозду: вся насквозь просвечивает. На убранных полях ветер шуршит золотистой соломой, лен связали в снопы, но еще не увезли на завод. Сиротливо стоят растрепанные ветром тощие снопики.

Небо в том месте, где солнце, прозрачно-зеленое, облака расцвечены желтым, багровым, янтарным цветом. Весь купол от лесного озера до Длинного в багровых всполохах. На синем фоне больших облаков отпечатались маленькие нежно-розовые. Это какой-то новый, невиданный мною мир света, теней, оттенков. И все медленно двигается, изменяется на глазах, становясь еще прекраснее, удивительнее. И неземная тишина вокруг. Мало стало птиц, хотя нет-нет и вылетит с обочины серая, похожая на воробья птичка и исчезнет за копенками льна.

Гене Козлину не до прогулок: он весь в хлопотах о своем кооперативе, воюет с местными властями за помещение, сам сочинил и нарисовал рекламу. Сначала он размахнулся на шесть человек, а поразмыслив, остановился на четверых компаньонах. И с гордостью сказал мне, что они и четверо заменят в городе все мастерские по ремонту электротехники и службы домов быта...

Николай Арсентьевич Балаздынин, оставшись без работы, заявил: «Вот много у нас толковали о сокращении чиновничьих аппаратов, а в первую очередь сократили нас, работяг...» Вообще-то он понимает, что его мастерская занималась пустым делом: на складе скопилось столько невостребованной продукции, что ее и на десяти машинах не вывезешь.

Балаздынин ни в какой кооператив, конечно, не вступил, он вместе с женой, сыном, зятем и невесткой взял в разваливающемся колхозе полсотни телят. За месяц построили просторный коровник сразу за своей баней. Я еще никогда не видел соседа таким энергичным и деловым. Откуда столько прыти взялось?..

Второй сосед настроил десятка два пчелиных домиков — этот будет пчел разводить, ему отвели участок для пасеки с полем, которое можно будет весной засеять клевером, гречихой.

А я частенько заходил на территорию опустевшего пионерлагеря, садился на скамейку-качалку и подолгу смотрел на озеро Долгое.

Ржавчина тронула и разъела по краям разрезанные посередине блины кувшинок и лилий, поник высокий тростник, из побуревшего камыша торчали бархатистые коричневые шишки. Они просыпали свою пыльцу в воду, а глупыеподросшие за лето мальки склевывали ее. То тут, то там расходились на зеркальной поверхности волнистые круги — это жировала рыба покрупнее. Будто зажженный факел, золотисто взблескивала в зеленой гуще сосен и елей одинокая береза. У берегов много плавает красных и желтых листьев. Еще несколько дней назад на лужайке перед моим домом собирались стаи скворцов, а теперь их не видно, улетели в теплые края.

Другие птицы теперь часто пролетают над Петухами. Мелкие — пчелиным роем, а крупные, их почему-то мало, летят медленно, классическими клиньями. Их печальные крики будоражат меня, напоминают, что пора и мне возвращаться в Ленинград.

Я обратил внимание, что гнездовавшие рядом с моим домом трясогузки, ласточки, скворцы, стрижи — все они перед отлетом в теплые края обязательно возвращаются к своим гнездам, облетают знакомые места, прощаются до весны со своим домом.

На озере пустынно, стоит прозрачная тишина, в мелких местах вода просвечивает до самого илистого дна, иногда видны небольшие щурята, замершие возле коряг. Летом я как-то не замечал ворон и сорок, сизоворонок, наверное, другие птицы их вытеснили из деревни, а теперь то и дело слышу их резкие крики. По утрам сороки трещат у меня под окном, прилетают они и днем, бродят по выкошенной соседом лужайке. Осторожные вороны и сизоворонки с любопытством поглядывают на меня с жердин забора. Не видно на озере и уток, они улетели отсюда раньше всех, может, и не в теплые края, а подальше от нашего озера. Отдыхающие, да и местные, стали осенью все чаще постреливать на вечерней зорьке. Вот и улетели утки с подросшими птенцами на глухие лесные озера, если еще такие остались...

Не обманул моих ожиданий и Ленинград: стояли теплые, солнечные дни бабьего лета. Позолоченные шпили и купола соборов пасхальными свечками горели с утра до вечера. Двумя встречными потоками плывут по проспектам и улицам прохожие. Они, как и вода, бесконечны и все время в движении. Многие уже одеты по-осеннему, но встречаются еще девушки и юноши в джинсах и футболках — эти еще не хотят расставаться с летом.

Маршрут мой непредсказуем, будто невидимый компас ведет меня по городу: с улицы Жуковского я выхожу на Литейный проспект, потом долго иду по Невскому, выхожу к Зимнему дворцу, долго любуюсь его покрытыми патиной скульптурами. Кажется, облитая солнцем вздыбленная над аркой Главного штаба шестерка коней вот-вот сорвется с крыши и полетит над Дворцовой площадью. Если долго смотреть на красноватую Александровскую колонну Монферрана, заканчивающуюся скульптурой печального ангела с крестом в руке, то начинает казаться, что весь этот грандиозный монумент оторвался от земли и парит в воздухе, готовый в любой момент ракетой уйти в космос...

А потом я стою на Дворцовой набережной и смотрю на Стрелку Васильевского острова, на Ростральные колонны. Белые облака величественно плывут над Невой. Их прозрачные тени скользят по Дворцовому мосту, крышам дворцов и старинных зданий, сияют купола Петропавловской крепости, темнеет синеватая громада «Авроры», видно как по сходням на крейсер поднимаются туристы.

Я один на один со своими мыслями. И лишь, когда я снова вливаюсь в толпу прохожих и начинаю по привычке вглядываться в незнакомые лица, то ощущаю себя горожанином, частичкой этой неиссякаемой толпы. Лица, лица, лица... Молодые, старые, красивые, некрасивые, мужские, женские, детские. И снова мне на память приходит карусель: когда-то я уже видел все эти лица и вот, сделав большой оборот во времени, карусель снова оказалась на том же самом месте... И уже незнакомые лица мне кажутся знакомыми: когда-то и где-то я их видел. Изменились лица, изменился и я сам, лишь вечная карусель жизни все такая же, неизменная. Совершает в пространстве и времени оборот за оборотом вокруг оси и никогда не останавливается в отличие от механической карусели в парках. Уж кто попал на карусель жизни, тот будет крутиться на ней до конца. Даже когда наступает конец, карусель не останавливается, просто твое место занимает другой или другая. На смену дню наступает ночь, меняются времена года, рождаются люди и умирают, а вечная карусель жизни когда-то и кем-то запущенная знай себе крутится и крутится... Да и вся наша земля — карусель. Она вращается вокруг своей оси и несется неизвестно куда в беспредельном космосе без конца и начала. Да и сама Вселенная — карусель. Вместе с планетой Земля несутся в бесконечность и другие планеты, вселенные, галактики...

Я останавливаюсь у чугунной с позолоченными пиками ограды Летнего сада. Он еще не закрыт и народу в нем много. Осень притягивает горожан в увядающий сад. Здесь много разноцветных листьев под ногами, они успокаивающе шуршат, когда наступаешь на них, а потом, когда Летний сад закроют до весны, служители будут жечь листья, и тогда вокруг распространится горьковатый запах прошедшего лета. Тихо и немного печально в Летнем саду. Не слышно птиц, лишь изредка чирикнет воробей или с Невы донесется крик чайки.

Я вспомнил, как весной встретил у решетки Летнего сада счастливую девушку, стройную и красивую. Может быть, ту самую, которую всю жизнь ищу... Но она была влюблена в летчика гражданской авиации. Ее звали Лена, помнится, она еще сказала мне, садясь в такси: «Вы еще будете счастливы, вот увидите!»

Счастлива ли ты со своим летчиком, милая девушка?

Я закончил главу, теперь хожу опустошенный по осеннему солнечному Ленинграду и что-то ищу в лицах встречных людей. А что, и сам не знаю. А может, ищу тебя, золотоволосую, синеглазую, чтобы спросить: «А счастлива ли ты?» Куда унеслась ты на карусели жизни? И пересекутся ли когда-нибудь еще наши пути?..

И тут случилось чудо: я увидел ее, тонкую стройную девушку в светлом плаще и высоких сапожках на острых каблуках. Она прошла мимо распахнутых чугунных в позолоченных завитушках ворот Летнего сада и пошла в сторону Литейного моста. Та же самая фигура, походка... Вот только длинные волосы — черные, как вороново крыло, и плечи немного шире. Наверное, мой пристальный взгляд заставил ее оглянуться: красивое незнакомое лицо с глубокими черными глазами, маленьким ртом и круглым подбородком. Незнакомка была похожа на цыганку из той, другой жизни, когда нарядные цыганки, цыгане с бубнами зажигательно плясали и пели в знаменитых в Петербурге ресторанах и роскошных загородных дворцах...

Я пошел вслед за ней, похожей на цыганку молодой незнакомкой. Мне не показалось лицо счастливым, видно, это был для нее совсем иной оборот карусели...

Я не остановлю ее и не заговорю с ней, просто провожу до парадной дома.

Вильям Козлов Поцелуй Сатаны

Горький цветок полыни Часть первая

Ревет ли зверь в лесу глухом,

Трубит ли рог, гремит ли гром,

Поет ли дева за холмом —

На всякий звук

Свой отклик в воздухе пустом

Родишь ты вдруг.


Ты внемлешь грохоту громов,

И гласу бури и валов,

И крику сельских пастухов —

И шлешь ответ; Тебе ж нет отзыва… Таков

И ты, поэт!

А.С.Пушкин.

Глава первая

1


Столько милиции Николай Уланов еще никогда не видел. Люди в темно-серых шинелях, куртках с ремнями, синих фуражках с кокардами и в портупеях запрудили Невский проспект, окружили небольшую площадь у Казанского собора, сдерживая напиравшую на них толпу. Очередной митинг и, наверное, не санкционированный. Очень уж милиция настороже. У многих в руках опущенные резиновые дубинки. Два парня в теплых куртках взобрались на цоколь памятника фельдмаршалу Кутузову и, жестикулируя, что-то выкрикивали. Один из них, в вязаной шапке, размахивал трехцветным флагом. В толпе мелькали плакаты.

Несколько милиционеров пытались дотянуться до крикунов, но те ухитрялись увертываться: задирали ноги в кроссовках, укрывались за Кутузовым. Движение на Невском прекратилось, все больше прохожих напирало на жидкую цепочку блюстителей порядка. По лицам видно было, что они толком не понимают, что происходит, но стадный азарт уже охватывал даже случайно оказавшихся тут людей. Некоторые препирались с милиционерами, требовали пропустить их к памятнику, другие пытались силой прорваться. Слышались голоса: «Чей митинг-то? „Память“ или „Народный фронт“? „Народники“ с бородками, а эти из „Отечества“»…

Три парня и молодая розовощекая женщина бойко раздавали листовки, отпечатанные на ротапринте. С подписями, даже телефонами. Краем глаза Николай прочел: «Народный фронт»… Тут его кто-то сильно толкнул в бок и он резко повернулся, готовый дать сдачи. Толкнула высокая шатенка с папиросой в зубах. Глаза ее были устремлены на ораторов, выкрикивавших какие-то непонятные лозунги. По крайней мере, до Уланова они не доходили. Тем не менее, он почувствовал возбуждение, в нем поднимался протест против милиционеров, хотя они, в общем-то, вели себя довольно миролюбиво. Скорее всего, они и сами не понимали, что в данной ситуации нужно делать. Сцепившись руками, сдерживали напиравшую толпу. Много было молодежи, мелькали погоны и фуражки военнослужащих. Пожилые люди держались подальше от памятника.

— Почему не даете людям говорить?! — звонко прокричала шатенка, размахивая длинной рукой с папиросой, — Где же хваленая демократия, гласность?!

— Пусть бы лезли на собор, а они вцепились в Кутузова, — негромко проговорил Николай — Чего доброго опрокинут…

Шатенка метнула на него презрительный взгляд и не удостоила ответом. Нижняя губа у нее толстая и чуть оттопыренная, а карие глаза немного косят.

Март 1989 года был по-весеннему теплым, над Невским медленно проплывали голубоватые с желтой окаемкой облака, иногда скупые лучи невидимого отсюда солнца заставляли вспыхивать золоченый купол Казанского собора, песочного цвета высокие колонны мягко светились. На карнизах огромных окон топтались голуби, сверху вниз равнодушно поглядывали на гудящую и колышущуюся толпу. Милиционеры, наконец, стащили обоих ораторов с монумента и, всверливаясь в недовольную толпу, повели их к служебному «газику» с включенной мигалкой на крыше. Парни не сопротивлялись, но презрительно улыбались.

Уланову вдруг стало скучно, он вообще не любил толпы, и сюда его занесло совершенно случайно. Откуда-то из неведомых глубин его существа поднявшееся было стадное возбуждение постепенно исчезало, осталось ощущение какого-то самообмана: «Какого черта вдруг почувствовал себя недовольным, обиженным? Кем и чем? Уже готов был кричать, размахивать руками, ругать милиционеров, а сам толком и не знаю, что это за сборище? Может, разные ловкачи и провокаторы как раз и будят в толпе самые низменные инстинкты? Вот так, по-видимому, и совершаются разные перевороты, восстания, революции…»

Николай с трудом продрался сквозь густую толпу к Гостиному Двору. Стремящиеся к Казанскому собору молодые люди возбужденно спрашивали:

— Что, уже началось? Кого бьют?

Николай качал головой и усмехался: тоже — ничего не знают, а уже настроились воевать. Такие и раздумывать не будут — начнись заварушка — тут же, засучив рукава, ввяжутся. Этим нужно как-то утвердить себя в собственных глазах и показать другим, вот, дескать, какие мы смелые, отчаянные, никого теперь не боимся… На политику, идеалы им сейчас наплевать.

На пересечении Невского и Садовой толпа совсем поредела. Трамвай, звякая дребезжащим звонком и гремя колесами, медленно переползал Невский. Коренастый старшина в белых перчатках с раструбами и в сверкающих ваксой хромовых сапогах регулировал движение. Солнечный луч, вырвавшись из-за влажных железных крыш, пробежался по головам прохожих, бамперам машин, стеклянным витринам закрытых в этот воскресный день магазинов. Над Невским наискосок пролетели с десяток уток. С Фонтанки на Обводный канал. Всю эту теплую зиму провели они в Ленинграде, десятками, сотнями скапливаясь у мостов. А теперь полетят на свои родные гнездовья. Какая-то часть, может, останется в городе. Рассказывают, что летом, случается, мама-утка с десятком утят переходит проезжую часть в самом центре города.

Николай подошел к только что освободившейся будке телефона-автомата с разбитой стеклянной дверью — осколки весело посверкивали на тротуаре — набрал номер телефона. Несколько длинных гудков, и такой знакомый голос:

— Я слушаю.

— Через десять минут я буду у твоего дома, — сказал он.

— Я тебе уже сто раз говорила, я не хочу с тобой встречаться. Я выхожу замуж, Коля. Ты ведь не сделал мне предложения?

— За кооператора? Миллионера?

— Мне двадцать три года, и я хочу замуж. Я тебя два года, дорогой, ждала, пока ты был в армии, но ты вернулся и словом не обмолвился, что хочешь жениться на мне.

— Ты — ждала? — усмехнулся он — Не смеши!

— По крайней мере, замуж за другого я не вышла. И на письма твои отвечала.

— Послушай, Лариса, я хочу…

— Я знаю, чего ты хочешь, — перебила Лариса. — Не дави на меня, ради бога! Мы уже заявление в загс подали. У нас будет шикарная свадьба… — в ее голосе зазвучали горделивые нотки. Да, Лариска Пивоварова вся в этом: ей подавай шик, «бабки», «сладкую жизнь»…

— Я после свадьбы выкраду тебя у этого новоявленного буржуя, запрячу в нору подальше, а с него сдеру громадный выкуп! — пригрозил Николай.

— Решил заделаться рэкетиром? — смакуя словечко, поддела она. — Теперь это модно. Их даже в «Секундах» по телевизору показывают.

— Мы поделим с тобой нечестным путем нажитые деньги и счастливо заживем… — уныло балагурил он.

— Зачем мне с тобой делиться, если я и так все получу? — хихикнула она в трубку.

— Желаю счастья, Лариса — Уланов повесил черную трубку с изогнутым толстым проводом и, хрустя осколками стекла, вышел из кабины. Сколько он знает Ларису? Два года. Из них год он после института был в армии. Познакомились в какой-то неинтересной компании. До призыва Николай изредка встречался с ней, ходили в кино, на концерты приезжих знаменитостей, иногда, когда средства позволяли — в ресторан… Лариса предпочитала «Универсаль», где подавали ее любимые котлеты по-киевски. В армии было одиноко, и Николай стал писать ей. Лариса изредка отвечала. И письма ее были короткими и прохладными. После каждого письма у Николая портилось настроение. А вернулся в Ленинград и снова закрутил роман с Ларисой. У нее работали отец и мать, когда их не было дома, они занимались любовью…

Вот, как говорится, и вся любовь. Встречались раз-два в неделю, а как остальное время жили, что делали — это ни его, ни Ларису не интересовало. Да и зачем он ей нужен, когда подвернулся крутой мужичок? Неужели и впрямь кооператор? Николай слышал от многих, что ныне красивые девчонки перекинулись с продавцов, официантов и барменов на кооператоров. Эти сейчас у нас больше всех зашибают! Может, и ему, Уланову, податься в кооператоры? Государственный сектор разваливается, люди работают на предприятиях спустя рукава, а вот кооперативы процветают.

Нет, что-то было в этом уж слишком меркантильное. Николай закончил все-таки исторический факультет пединститута, поработал с год в школе, и его призвали на год в армию. Он еще в школе увлекался спортом: играл в футбол, занимался легкой атлетикой, борьбой, боксом. Попросился в десантные войска. Что это было: романтика или просто насмотрелся видеофильмов про крепких непобедимых ребят из разных спецподразделений? Ему нравился Сильвестр Сталлоне в фильме «Первая кровь», Чак Норрис, Чарлз Бронсон. Рост у него 185, натренированные мышцы. В институте занялся было каратэ, но скоро их шарашку прикрыли. Тренер оказался жуликом: его больше заботили червонцы учеников, чем сама борьба. Конечно, самым примитивным приемам он обучил, но все это так далеко от истинного искусства каратэ Брюса Ли — бывшего чемпиона мира.

Три месяца Уланов нигде не работает. Возвращаться в школу не хочется, после этого скандала… Николай отмахнулся от мрачных мыслей и прибавил шагу. Вот так всегда: как про школу вспомнит, так настроение сразу портится…

Он влился в бесконечную толпу праздных прохожих — в воскресенье магазины закрыты, а людей все равно полно! — и зашагал к Московскому вокзалу. Жил он в двухкомнатной квартире у бабушки на улице Марата, как раз напротив многоэтажной бани. Может, в сауну сходить? Вспомнил, что денег, как говорится, с гулькин нос, нечего шиковать! Билет в сауну вместе с простынями стоит два сорок, а у него всего за душой осталась пятерка. Конечно, бабка даст в долг, но как-то унизительно было здоровому парню клянчить деньги. Он сидит на мели, а некоторые люди не знают, как избавиться от денег! Сотни покупателей атакуют ювелирные магазины, хватают все, что лежит на витрине под стеклом. В стране инфляция, все дорожает, зарплату, пенсию увеличили, цены стремительно скачут вверх. Кооператоры за дефицитную рыбу заламывают цену до 13 рублей за килограмм. И берут! За кооперативной колбасой выстаивают по два-три часа, за водкой и того больше.

Люди не знают, куда деньги деть, а он, Уланов, с пятеркой в кармане! Вот они, гримасы перестройки…

То и дело в толпе прохожих мелькали розовые лица молоденьких девчонок с дымящимися сигаретами в зубах. Вроде бы, когда уезжал в армию, школьницы еще не осмеливались курить на улицах: покуривали на подоконниках в полутемных подъездах, на детских площадках, а теперь гордо вышагивают стайками, окруженные голубоватым дымком дешевых сигарет. Уланова это раздражало, он никогда не курил и не выносил сигаретного запаха. Наверное, с такими девчонками и целоваться-то было бы противно. С таким чувствительным носом, как у него, вообще приходилось туго. В казарме Николай задыхался от запаха пота, особенно ног. Если кто-либо из солдат ночью пускал «шептуна», ему снились выгребные ямы, помойки, не терпел он и дурной запах изо рта у гнилозубого старшины роты. Старался поменьше с ним сталкиваться, чтобы не выслушивать нотации.

Прекрасен, конечно, Ленинград, но почему так много людей на центральных улицах? В любое время суток. В рабочие дни и часы. Прямо какое-то столпотворение! Идут, идут и идут. Куда, спрашивается? Неужели вот так тупо двигаться в густой толпе приятно? Кстати, а куда он, Николай, идет? — На этот вопрос сразу и не ответишь. Куда двадцатипятилетний мужчина в воскресный день может направляться? В кино? Там очереди, в пивную — то же самое. Даже еще длиннее. Да и не тянет. К спиртному он, Уланов, равнодушен. Его раздражают длинные очереди в винные магазины. Иногда увидишь в толпе алкашей вполне приличного интеллигентного человека, который стоит с отсутствующим видом, будто его сюда случайно занесло. Стоят и миловидные женщины. Эти-то за что страдают из-за пьяниц? Наверняка выстаивают за бутылкой ко дню рождения или какому-либо семейному празднику. А без очереди не купишь.

Запах алкоголя и перегара тоже был невыносим для Николая Уланова. Он уже не раз клял свое обостренное обоняние, свой чувствительный нос. А гарь, выхлопные газы? Ей-богу, иногда хочется уехать из города в сельскую местность и заняться исконным русским делом: пахать и обрабатывать землю, выращивать телят, свиней или завести пасеку. Но Ленинград держит, не отпускает… Там, под Пермью, где проходил воинскую службу, вспоминал любимый Невский, Дворцовую площадь, Адмиралтейство, Петропавловку, Васильевский. И почему-то все эти архитектурные ансамбли представлялись без транспорта, без этой шумной, суетливой толпы…

Николай ловил иногда на себе взгляды молоденьких девушек, одной даже улыбнулся, но остановиться и завести банальный разговор не решился. Здесь срабатывало какое-то застарелое чувство стеснительности, хотя время наступило такое, что о стеснительности даже совсем молодые люди, школьники начисто позабыли. Теперь, наоборот, развязность, нахальство в ходу. Вон как нарочито громко гогочут парни в нелепых толстых синих в пятнах с сединой куртках и таких же штанах. На ногах — одинаковые кроссовки. Лица наглые, на всех смотрят свысока, задевают прохожих плечами и не извиняются. Да и девчонки ничуть не лучше. Когда парень в модной куртке небрежно сплюнул прямо Уланову на туфли, тот обернулся и ловко ухватил долговязого с прыщами на лбу парня за плечо.

— Вытри! — коротко сказал Николай, показав глазами на полуботинок.

— Чего еще? — удивился тот, — Поше-ел ты…

Уланов сдавил ему плечо, подтолкнул к ближайшей парадной, не доходя до входа в метро «Маяковская». Мимо шли и шли прохожие, не обращая на них внимания. Небольшие голубоватые глаза парня заметались: наверное, ищет дружков, но те уже по зеленому сигналу переходили Невский, по-видимому, направляясь в пивную, что на углу.

— Ну чего ты, лоб? — попытался вырваться парень; мягкий, поросший редкими светлыми волосиками подбородок его пошел пятнами — Пьяный, что ли?

— Ты, скотина, плюнул на меня! — сдерживая гнев, негромко заговорил Николай, — Нагнись, вытри хоть рукавом и извинись. Не то я вытру ботинок твоей прыщавой мордой!

Парень беспомощно озирался, но приятели уже исчезли.

Уланов поудобнее взял парня за грудки, напрягшись, оторвал его от тротуара и приподнял так, что голова того, простоволосая, с грязными длинными патлами, уперлась в дубовую коробку высокой двери.

— Я нечаянно, — пропищал парень, шныряя во все стороны глазами. — Ну ладно, ладно… я вытру. Подумаешь, делов-то…

Он нагнулся и рукавом куртки стер плевок с начищенного носка полуботинка, выпрямившись, взглянул в глаза Уланову и пробормотал:

— Гласность, демократия, а сами вон чего вытворяют!

Николай снова ухватил его за грудки:

— А как ты, пакостник, понимаешь гласность? Значит, демократия — это когда все позволено, даже плевать в ближнего, а гласность — это громко материться на улице и оскорблять людей? Так, что ли?

— Ну чего я тебе такого сделал? — вдруг захныкал верзила. — Вот ведь привязался! Будто я нарочно.

— В следующий раз будь аккуратней, — сказал Николай, отпуская его. Злость вдруг прошла, осталось легкое раздражение и еще запах немытого тела. Захотелось срочно руки помыть, но где это сделать? Если бы шел дождь, можно было бы подставить ладони под струю из водосточной трубы — Придешь домой, — прибавил Николай, — почитай в энциклопедии, что такое демократия.

— Я знаю…

— И еще один совет: сходи в баню, она тут за углом, и помойся, а то от тебя несет, как от помойки!

— Ненормальный! — пробормотал парень, шарахаясь от него. Он несколько раз оглянулся, прежде чем загорелся на переходе растопыренный зеленый человечек и толпа унесла его на другую сторону Невского.

«Может, поступить в милицию? — невесело подумал Николай — Не вышел из меня учитель — получится милиционер?».

И еще он подумал, мол, ладно, плевок на обувь — это пустяк, а вот когда тебе плюют в душу? Разве можно такое спускать всяким подонкам, которых вон как много развелось вокруг?..

У Московского вокзала мужчины и женщины торговали гвоздиками и гладиолусами, обернутыми в сверкающий целлофан. Николай машинально спросил, почем букет.

— Два пятьдесят, — с южным акцентом ответила женщина. — И не букет, а один гвоздик.

— Возьми у меня, дорогой, — гортанно заговорил черноусый мужчина в роскошной коричневой дубленке. — Девушка счастлива будет от такой подарок!

— Два пятьдесят… — пробормотал Николай. — Это же грабеж!

Запах вокзала, мелодичные гудки электричек, вид спешащих с хатулями и сумками на перрон пассажиров вызвал острую тоску по воле, чистому белому полю, лесу… Николай взял в кассе билет до Тосно и направился к электричке. Сунулся было к киоску купить газету в дорогу, но там, кроме нескольких безликих журналов, ничего не было. Ладно, он сядет в полупустой вагон и будет смотреть в мутное окно.

Грязный, обшарпанный город останется позади, а перед ним откроются белые заснеженные поля, будут мелькать зеленые перелески, а сойдет он на тихой станции, где виден высокий лес и пустынная обледенелая дорога. И пойдет он по ней куда глаза глядят…

2

Уланов лежал на застланной ковром тахте и бездумно смотрел в потолок. Длинные ноги его в шерстяных носках неудобно лежали на низкой деревянной спинке, на широкой груди покоился раскрытый зеленый том сочинений Владимира Соловьева. Он застрял на статье «Оправдание добра. Нравственная философия». Почему-то снова ставший модным дореволюционный философ давался с трудом, хотя некоторые его мысли и находили отклик в душе Николая. «Нравственный смысл жизни первоначально и окончательно определяется самим добром, доступным нам внутренне через нашу совесть и разум»… И дальше: «Разве вы не знаете, — говорит апостол Павел верующим, — что мы будем судить и ангелов? Если же нам подсудно и небесное, то тем более все земное».

Почему же тогда то, что совершил Николай Уланов в классе, обернулось для него злом? Он и сейчас убежден, что поступил правильно и во имя Добра, а не Зла. Если бы он в тот декабрьский день перед самыми каникулами сделал вид, что ничего не заметил, тогда бы и не было никаких неприятностей, но он, Уланов, все равно не простил бы себе этого. Где-то он вычитал, — разумеется, не у В.Соловьева — что добро должно быть с кулаками…

Снова и снова Николай прокручивал в голове происшедшее, пытался найти хотя бы какую-нибудь зацепку, чтобы обвинить себя и не находил…

До Нового, 1989 года оставалось всего три дня. Широкие окна двухэтажной средней школы выходили в заснеженный сквер. Чуть в стороне — спортплощадка. Толстые черные деревья шевелили костлявыми ветвями на ветру, унылые медлительные вороны лениво бродили возле стволов, чего-то выискивая. В восьмом «б», где заканчивался урок истории, было тихо. Николай Витальевич любил свой предмет и старался привить любовь к истории и школьникам, поэтому рассказывал им многое такое, чего не было в учебниках. Рекомендовал им читать некоторые книги В.Пикуля, В.Иванова. Директор даже сделал замечание, мол, не забивайте головы детям лишним материалом, им бы усвоить школьную программу…

Николай Витальевич в тот день рассказывал восьмиклассникам про царствование Екатерины Второй. Сидевший за третьей партой Миша Ляпин небрежно заметил: «Катя-то Вторая была великой блудницей… Имея столько любовников, как она успевала государством управлять?». У Ляпина продолговатая голова с рыжеватыми волосами, широкий приплюснутый нос и небольшие серые глаза. У носа на скулах рдели красные прыщи, возле подбородка — тоже. Рядом с ним за партой сидела в короткой джинсовой юбке и капроновых чулках Надя Силина. Круглолицая, улыбчивая, с вечно розовыми щеками и моргающими глазами. Училась она средне, однако у доски держалась вызывающе уверенно, крутила выпуклым задом, обтянутая свитером грудь у нее была не по годам полной. Нынешняя молодежь созревает рано, особенно девочки. Например, Людмила Барышникова — она сидела за первой партой — на вид совершенно взрослая девушка. Встретив ее на улице, никогда не подумаешь, что эта высокая, с фигурой взрослой женщины девушка — всего-навсего восьмиклассница.

На реплику Ляпина Николай Витальевич никак не реагировал, он знал, что Миша за свою жизнь не прочел и десятка книг. Историей он, как видно, тоже интересовался лишь в определенном смысле. Вызови его к доске, он наверняка начнет перечислять знаменитых деятелей той эпохи, делая акцент не на их заслуги перед Россией, а на любовную связь с императрицей.

До звонка оставалось десять минут. И тут Николай Витальевич заметил, как рука Михаила Ляпина полезла под юбку Нади Силиной. На наглой прыщавой физиономии мальчишки застыла этакая неприятная сладострастная улыбочка. Причем, видел, паршивец, что учитель смотрит на него, видел и продолжал своей лапой тискать толстые ляжки девчонки, которая тоже смотрела на учителя и глупо улыбалась вместо того, чтобы залепить наглецу звонкую пощечину.

Чувствуя, как нарастает гнев, Николай Витальевич спокойно сказал:

— Ляпин, встань и выйди из класса.

— А че я такого сделал? — огрызнулся тот — Сижу себе, помалкиваю и вас слушаю.

И хотя бы руку вытащил, так нет, продолжал держать ее под юбкой.

Силина попыталась рукой убрать его лапу, но тот еще выше задрал ей юбку. А наглая улыбка на его продолговатом невыразительном лице становилась шире. Соседи по ряду уже заметили происходящее и стали похихикивать. Уланов и раньше замечал, что некоторые ребята неловко и грубовато заигрывают со своими соседками по парте, но вот чтобы так нагло и безобразно — с этим он столкнулся впервые!

— Выйди из класса, Ляпин! — повысил голос Николай Витальевич.

— Я хочу еще про Катю-проститутку послушать… — осклабился Ляпин.

И тут самообладание покинуло Уланова, — наверное, для преподавателя это большой недостаток, — он подошел к ухмыляющемуся парню, схватил его за руку, как гвоздь из трухлявого дерева, выдернул из-за парты и почти на весу выволок в гулкий коридор, а там… не удержавшись, дал низкорослому пакостнику такого пинка, что тот, пролетев метра три, врезался прыщавой мордой в массивную доску объявлений… Как позже выяснилось, он рассек до крови скулу и набил несколько шишек на голове. Надя Силина у директора отрицала, что Ляпин залезал на уроке к ней под юбку, мол, преподаватель почему-то невзлюбил Мишу и вот сорвал на нем свое зло… Написали в гороно возмущенное письмо родители Ляпина. Были из гороно две комиссии, допрашивали Уланова, учащихся. Директор смотрел на него волком… В общем, Николай Витальевич вынужден был уйти из школы. Вот почему три месяца он без работы. Директор, Миша Ляпин, Надя Силина плюс педагогический совет начисто отбили у него охоту заниматься преподаванием. Кстати, в школе произошел незадолго до этого такой случай: учительница математики получила на уроке записку от семиклассницы: «Розалия Семеновна, что делать? Мне тринадцать лет, а я жду ребенка!». Учительница зачитала эту записку перед всем классом. Девочка, выйдя после уроков на улицу, бросилась под машину и только чудом осталась жива, но в школу больше не вернулась.

Нет, Уланова в школу не тянуло. Выходит, напрасно он заканчивал педагогический институт? После десятилетки хотел поступить в университет на отделение журналистики, но не прошел по конкурсу. Чтобы «заработать» стаж, два года служил в газете курьером. Последние полгода писал информашки и статейки на спортивные темы. Вроде, получалось. Но документы подал в педагогический. И был принят. После института всего и поработал-то в средней школе год. И после армии семь месяцев. А теперь вот безработный. В газетах утверждают, что в России нет безработицы… Может, он, Уланов, единственный безработный в своем отечестве?..

Николай полистал Соловьева и отложил в сторону: философ не ответит ему на простой вопрос, куда пойти работать, чем заняться. Вот скоро вернется бабушка из магазина, ничего не скажет, но во взгляде ее можно прочесть осуждение: дескать, сколько же ты, здоровенный мужчина, будешь слоняться без дела?..

Пожалуй, лучше уйти из дома. Натягивая брюки, свитер, Николай размышлял, куда пойти. К Ларисе? — Не стоит. Она, видно, всерьез решилась на замужество. Не надо ей мешать устраивать личную жизнь. На Ларисе Пивоваровой он не хотел бы жениться, да она и не пойдет за него. Лариса — девушка с запросами, зачем ей безработный, когда полно женихов с тугой мошной? Кооператоры… Наверное, есть среди них и честные люди, но больше жуликов. Бабушка дала ему семь рублей и попросила купить в кооперативном ларьке у Некрасовского рынка копченого палтуса. Так молодой разбитной продавец положил плоскую золотистую рыбину на весы, а сам за хвост придерживает, чтобы больше потянула… Уланов чуть было ему морду не набил. 17 рублей дерет за килограмм и еще жульничает!.. А другие? На Старо-Невском неподалеку от Московского вокзала — ярмарка. Когда Николай еще был при деньгах, купил Ларисе две коробки конфет — «грильяжу» и «птичьего молока». Все конфеты оказались с браком: «грильяж» — пережженным, а «птичье молоко» рассыпалось в руках.

У Ларисы хорошая фигура, пышные каштановые волосы, приятная улыбка. Она — приемщица заказов в ателье по ремонту верхней одежды на улице Жуковского. Там Николай тоже разок сдавал свои порванные джинсы в ремонт. Одно время, еще до армии, ему казалось что он влюблен, а когда вернулся и встретились, будто кошка пробежала между ними. Какой-то другой — деловой, озабоченной, меркантильной стала Лариса Пивоварова. Да и вообще за эти последние два года что-то в мире перевернулось: вдруг все вокруг заговорили о деньгах, вещах, видеотехнике, автомобилях, гарнитурах… И раньше это было, но не до такой степени. Многие знакомые Николая кинулись в предпринимательство. Историк, с которым на одном курсе в институте учились, продает с деревянного лотка сладкие кукурузные брикеты, другого — школьного приятеля — встретил в Апраксином дворе, где он бойко торговал пластмассовыми деталями к различным маркам автомобилей…

Из окна Уланов видел, как трое краснолицых мужчин, распаренных после бани, прямо на улице пьют из темных бутылок пиво. У гастронома выстроилась длинная очередь, наверное, сосиски выбросили. Накинув на плечи куртку, Уланов вышел на площадку. Замкнул дверь на два замка, рысью спустился с третьего этажа вниз. Небо низкое, пасмурное, под ногами слякоть, того и гляди опять дождь со снегом посыплется сверху. Вдоль тротуаров поблескивают лужи, прохожие держатся ближе к зданиям: машины, проносящиеся мимо, могут обдать грязными брызгами. Длинноухая серая собачонка сгорбилась у каменной тумбы и тоскливо смотрела на прохожих. Судя по всему, бездомная, даже ошейника нет. Увидев Николая, подняла голову, заелозила грязным хвостом по асфальту. «Свой свояка видит издалека…» — мрачно усмехнулся про себя Уланов. И впрямь, собачонка затрусила вслед за ним. Правда, на почтительном расстоянии. Опытный песик, знает, что можно и пинка схлопотать. Впрочем, Николай ко всем живым тварям относился доброжелательно. У животных, в отличие от человека, коварства и подлости нет.

Зайдя в будку телефона-автомата, опустил двухкопеечную монету в прорезь и набрал номер. Длинные гудки, наконец, чуть глуховатый недовольный голос Ларисы:

— Я слушаю. Але, але!

Он промолчал.

— Коля, это ты?

Сейчас бросит трубку. А что ей сказать? «Лариса, я тебя хочу»…

— Ну, хорошо, черт с тобой, я сейчас выйду. Где ты?

— Рядом, — улыбаясь, ответил он и насадил на рычаг черную трубку.

Собачонка подошла и, задрав лохматую голову со смышлеными глазами, посмотрела на него.

— Голодный, песик? — подобрел Уланов. — Сейчас что-нибудь придумаем!

Перешел дорогу и нырнул в гастроном, что размещался в полуподвальном помещении. Вскоре вернулся с куском вареной колбасы, про которую в газетах писали, что она колбасой и не пахнет. Однако бездомный песик с аппетитом сожрал стограммовый кусок, облизался и уверенно ткнулся влажным холодным носом в ладонь Николая. Вроде бы и глаза у него стали повеселее. Одно ухо в самом низу обкусано. Не иначе как на собачьей свадьбе…

Пивоварова жила на Разъезжей, неподалеку от комиссионного магазина «Мебель». Уланов минут пятнадцать пялился на обшарпанную дверь парадной, прежде чем оттуда вышла Лариса. Она была в короткой кожаной куртке и клетчатых брюках, широких в бедрах и сужающихся книзу. На ногах белые сапожки с блестящими пряжками. Вроде бы и прическа другая. Раньше длинные каштановые волосы свободно спускались на плечи, а теперь завязаны на затылке в пышный узел. Странная эта современная мода! У куртки широченные плечи с подкрылками, брюки мужские. Издали и не поймешь, девушка это или парень.

— Привет, — сказала Лариса и, зорко оглянувшись по сторонам, подставила щеку для поцелуя. Николай, нагнувшись, поцеловал, ощутив тонкий аромат духов и хорошего крема — А ты, Коля, настырный!

— Ты меня заинтриговала, — ответил он — За кого ты выходишь замуж? За жулика или нового советского бизнесмена?

В серых чуть выпуклых глазах девушки что-то мелькнуло, напомаженные губы тронула улыбка.

— Это ревность или простое любопытство?

— Мне интересно, кто теперь стал героем нашего времени, — сказал Николай. — За кого самые красивые девушки норовят поскорее выскочить замуж?

— Красивые девушки не любят неудачников, — ответила Лариса — Им не светит жить в коммунальной квартире, рассчитывая лишь на одну зарплату мужа-инженера, стоять в длинных очередях за разной ерундой и стирать в ржавой ванне пеленки.

Уланов хотел было разразиться длинной тирадой в защиту мужа-инженера, но промолчал: Ларису переубедить невозможно. Нужно было срочно придумать, куда ее повести. В ресторан? Отпадает… С его наличными и в мороженице делать нечего. В кино? В «Колизее» на Невском идет «Связь через пиццерию». В главной роли тот самый актер, который играл в «Спруте» честного комиссара полиции, выступившего против мафии.

— Куда мы пойдем? — спросила девушка.

— К тебе, — неожиданно сказал Николай — Твои ведь на работе…

— А ты нахал, Коля!

— Можно подумать, что я собираюсь жениться на кооператорше….

— А что? Это идея.

— Я не продаюсь… — многозначительно произнес Уланов.

— Сначала заскочим в магазин, — чуть поколебавшись, сказала Лариса. — У меня даже хлеба нет.

Серый песик проводил их до булочной, еще раз благодарно ткнулся носом Николаю в руку и деловито потрусил за следующим хозяином на час. На этот раз он выбрал низкорослого мужчину в резиновых сапогах с авоськой и зеленой шляпой на маленькой вертлявой голове.

3

Глядя, как разгуливает голая крутозадая Лариса по квадратной комнате, Николай снова подумал, что мода все-таки непостижимая штука! Иной раз вместо того, чтобы подчеркивать в молодой женщине женственность, стройность, она уродует ее. Кожаная куртка придавала Ларисе мужественность, свойственную юноше, а не девушке, бесформенные мешковатые брюки скрывали стройность фигуры. Куртки, брюки, свитера — все это одежда для молодых мужчин. Зачем же современная мода одела в мужское и девушек?..

— У тебя какие сигареты? — рассеянно спросила девушка, роясь в карманах своей куртки, брошенной на пол у тахты. Маленькие груди чуть заметно шевелились, распущенные волосы закрывали правую половину порозовевшего лица, укрыли круглое белое плечо.

— Я не курю, — буркнул Николай. Уж это-то она могла бы запомнить!

— Опять в городе хорошие сигареты пропали… — закуривая, произнесла Лариса.

— А как же твой… кооператор? Не обеспечивает американскими? — подковырнул Николай.

— Ты напрасно подтруниваешь над кооператорами, — выпуская голубоватый дым из обеих ноздрей, заметила Лариса. — Во-первых, все они большие работяги, во-вторых, мелочами не занимаются. Читал в «Комсомолке», как один кооператор-коммунист заплатил партийные взносы в размере девяноста тысяч рублей? Это значит — с трех миллионов.

— Фантастика! — вырвалось у Николая, — Я не могу в это поверить. Это какое-то надувательство.

— Газета надувает читателей, или кооператоры — государство?

— Издержки перестройки… — покачал головой Уланов. У него пятерка в кармане, а тут миллионами ворочают… И это была не зависть, а… А что, Николай и сам бы себе не смог ответить.

— Пусть даже в десять раз меньше он заработал, в сто — все равно это огромная сумма!

У девушки даже глаза заблестели от возбуждения. Она присела на край тахты, на которой под тонким клетчатым одеялом лежал Уланов. На бедро поставила хрустальную пепельницу с собачкой, разительно похожей на того самого песика, который нынче повстречался Николаю. Ноги у Ларисы полные, колени круглые с нежной гладкой кожей. Запах сигареты раздражал его, но приходилось терпеть. У него дома, на Марата, Лариса не курила. Там она вообще держалась скромнее и спешила поскорее в ванную одеться, подкраситься. Бабушка редкий вечер не ходила в театр, так что часа два-три после восьми у них было.

— Чем он занимается? — после затянувшейся паузы поинтересовался Николай.

— Павлик? — улыбнулась Лариса, — Он писатель.

— На кооперативных началах пишет книги? И сам их издает?

— Павлик пишет видеофильмы для любителей, — пояснила Лариса. — У него круглые сутки работают несколько видеомагнитофонов, накручивая десятки, сотни рублей. От клиентов нет отбоя. Он в сутки может заработать двести-триста рублей. Ты разве не знаешь, что трехчасовая кассета с видеофильмами стоит сто рублей?

— Вот, значит, какой он писатель! — рассмеялся Николай. — А что же ты будешь у него делать? Заряжать видеомагнитофоны кассетами?

— Посмотри, что мне Павлик подарил? — Лариса сунула ему под нос длинный острый палец с розовым ноготком и золотым колечком с маленьким бриллиантом, — Знаешь, сколько стоит? Три рубля!

— Рубля?

— Триста рублей, дурачок! — рассмеялась девушка, — А ты мне на восьмое марта преподнес букетик гвоздик.

Николай вспомнил, что за этот букетик из трех гвоздик он заплатил на Кузнечном ровно десять рублей пятьдесят копеек! А что делать? И люди, скрипя зубами от бессилия и злости, платили, сколько запросят. Это был самый настоящий разбой в Ленинграде! Продавцы цветов, наверное, собрали в Международный женский день самую богатую денежную жатву за весь год.

— Куда же мне с твоим Павликом тягаться, — вздохнул Николай.

— А ты и не тягайся, мой милый! — Лариса взъерошила ему густые русые с желтизной волосы на лобастой голове — Он будет моим мужем, а ты…

— Счастливым любовником? — продолжил он.

— Тебя что-то не устраивает? — серые глаза ее сузились и посуровели, — Может, это я тебе каждый день названиваю? Требую встречи?

— Извини… Я как-то еще не привык к роли отставного любовника.

— Как видишь, я тебя еще не отставила…

Она змеей залезла под одеяло, прижалась к нему, властно поцеловала. Ее проворные холодные пальцы заскользили по его телу. И эти легкие прикосновения были ему приятны. Что говорить, он привык к ней, к ее щедрому телу, требовательным ласкам, даже к равнодушию.

— У тебя гладкая кожа, — замурлыкала Лариса. Когда на нее в эти моменты накатывала грубоватая нежность, она всегда по-кошачьи мурлыкала и присюсюкивала, называя его лапой, котиком, пусей, барсиком, что коробило Николая — Если ты будешь паинькой, то твоя Ларисочка никогда тебя не бросит…

Женщиной она, конечно, была опытной и ласковой, ну а на дурацкие словечки, вроде пусика и барсика, можно и не обращать внимания…

Лариса как виртуоз-дирижер руководила Улановым в постели, в этисладостные минуты у нее хватало благоразумия не сюсюкать и не произносить пошлых фраз, однако ее руки, движения красноречивее любых слов вели их обоих по проторенной дорожке к высшему пику наслаждения. А потом… потом опустошенный и тоже равнодушный, он лежал на смятой простыне и тупо смотрел на потолок, мечтая лишь об одном: чтобы Лариса, вернувшись из ванной, не заговорила и больше не дотрагивалась до него. Уж в который раз он ловил себя на мысли, что после бурного завершения их редкой в последнее время любви ему хочется поскорее одеться и уйти отсюда, но он знал, что женщина это почувствует и обидится. И он молча лежал и разглядывал на сероватом высоком потолке с простенькой рожковой люстрой пятнышко, напоминающее божью коровку.

— Коля, почему ты не захотел на мне жениться? — юркнув под одеяло, спросила Лариса. Ноги у нее холодные и влажные. — Ведь нам так хорошо вдвоем…

— Иногда, в постели… — про себя продолжил он — А стоит тебе ротик раскрыть, и мне становится тошно, дорогая… «кошечка».

А вслух произнес:

— Ты бы все равно от меня ушла. Ну кто я? Ты сама сказала — неудачник…

— Я не про тебя, вообще… — вяло запротестовала она.

— Меня турнули из школы… Да что нынче это за профессия — учитель? Когда любой кооператор в десять-двадцать раз больше зарабатывает, продавая на углу с лотка блинчики с саго или кукурузные брикеты… Да и учить по старым учебникам уже просто стыдно. А новых не написали. Чему ребятишек десятилетиями учили, что вдалбливали в головы — все это был бред сивой кобылы, ложь!

— А кто тебе мешает заняться бизнесом? — Лариса направила на него прищуренный серый глаз с коричневым пятнышком у самого зрачка. Глаза у нее небольшие, и она удлиняет их к вискам тушью.

— Ну, деньги — еще не самое главное в жизни…

— Про это я в книжках читала, — вставила она. — В старых лживых книжках, которые давно уже умные люди выбросили на свалку, вернее, сдали в макулатуру.

— Торговать я не буду, — сказал Николай, — Со школой, пожалуй, тоже все кончено.

— А дальше, что дальше? Не будешь ведь ты век раздумывать, чем заняться? — видя, что он замолчал, сказала Лариса. Она с интересом слушала его.

Что делать дальше — он пока не знал. Возможностей теперь открывается много. Кроме торговых кооперативов, есть ведь и научно-исследовательские, гуманитарные, даже изобретательские. Можно уехать из города в село и там попробовать себя в сельском хозяйстве. Уезжают ведь туда инженеры, даже кандидаты наук. Перспектива сменить городской удушливый климат на чистый сельский воздух и природу привлекала его, но, наверное, слишком он городской человек. Его родители и он сам родились в Ленинграде. Одно дело провести в деревне отпуск, а другое — поселиться там навсегда. Студентом он с приятелями и аспирантами института «шабашил» в совхозах Псковщины. Один раз за летний сезон заработали каждый по тысяче рублей. Построили вместительный скотник в Пореченском районе. Правда, и вкалывали с раннего утра до заката. Местные смотрели на них как на ненормальных. Сами-то работали в колхозе спустя рукава, иногда всей деревней запивали на неделю. Ревела некормленая, недоенная скотина, гибли телята, поросята… Эти шабашки оставили все-таки приятные воспоминания. Были и уловистые рыбалки, и купания в чем мать родила на тихих лесных озерах, и даже мимолетный роман с молодой агрономшей…

— Я уже один раз поторопился, поступил не в тот институт. Теперь не буду спешить, — уклончиво ответил он.

— У Павлика новенькая «девятка», — сказала Лариса. — А ты все ездишь на старых «Жигулях» с лысой резиной?

— Аккумулятор сел, а новый не достать. Так что пешком хожу.

— Хочешь, попрошу Павлика? Он все может.

— Как-нибудь без Павлика обойдусь, — проворчал Николай. Наверное, он сделал движение в сторону стула с одеждой, потому что Лариса резко приподнялась и спустила полные белые ноги на ковер. Он мельком отметил, что у нее желтые пятки, а костяшки больших пальцев немного оттопыриваются.

— Ты спешишь? — закинув вверх руки и поправляя волосы, спросила она.

— Куда мне спешить? — усмехнулся он, но и сам почувствовал, что в голосе прозвучали неискренние нотки. Уйти из этой душной и сумрачной комнаты с большой продавленной посередине тахтой ему уже давно хотелось. Его взгляд зацепился за безвкусную картину в позолоченной раме: растопыривший веером хвост с медалями павлин клюет из серебристого блюда вишни, причем каждая ягода размером с яблоко, сквозь павлиний хвост смутно вырисовывался кособокий терем, напоминающий китайскую пагоду. На широком облупленном подоконнике — несколько горшков с хилыми кактусами.

Они молча оделись. Лариса сложила простыню, одеяло и запихнула в светлый шкаф, поправила накидку на тахте, даже подняла с пола изогнувшееся серпом перо из подушки и сунула в пепельницу. За мутным в разводах окном виднелась желтая, с мокрыми потеками стена здания. Ни одного окна. Внизу громко мяукала кошка, урчал мотор, грохотали металлическими баками мусорщики. Из кухни доносился хриплый голос, занудливо выводящий: «Синий туман, синий туман»… Николай частенько слышал этот неприятный голос, глупые однообразные слова. Лариса не выключила репродуктор и дурацкая песенка все больше раздражала. Сколько бездарностей хлынуло в эфир, на телевидение! «Хрипачи» и поющие «хипачи» начисто вытеснили настоящее искусство. С утра до вечера завывают электронные инструменты, хрипят и сипят лохматые бородатые бездари в странных одеяниях, а иногда почти голые.

Николай поцеловал в темной прихожей Ларису. Губы ее были сухие и на поцелуй она не ответила. Опять чем-то недовольна! Всякий раз, уходя от нее, он чувствовал себя виноватым. По-видимому, Лариса Пивоварова принадлежала к тем людям, которые всегда морально давят на других, заставляя их чувствовать себя без вины виноватыми. На своем веку Уланов таких встречал немало.

— Я тебе позвоню, — произнес он на пороге дежурную фразу. Металлическая ручка держалась на одном винте. Мужчин в доме нет, что ли?..

— А может, не стоит? — возразила она. Четкий профиль ее отпечатался на фоне дверного проема кухни. Белая заколка едва сдерживала ее темные волосы, небрежно собранные в узел. На Ларисе стеганый сиреневый халат. Наверное, тоже подарок Павлика…

— Что-нибудь не так? — спросил он, сдерживая раздражение.

— Я тебе сама позвоню, — сказала она, нетерпеливо дернув плечом. Рот ее перекосился от сдерживаемого зевка.

— После свадьбы?

— Может, и до, — улыбнулась она. — Ты уж прости, Коленька, на свадьбу я тебя не приглашу.

— А я хотел величальную речь произнести… Твой Павлик лопнул бы от гордости, что ему такое сокровище досталось!

— Я рада, что ты обо мне такого высокого мнения, — произнесла она и зевнула. Глаза ее превратились в две щелки. Старая обшарпанная двустворчатая дверь захлопнулась. Со стены упал на цементный пол кусочек шпаклевки.

Казалось, небо совсем опустилось на крыши домов, на тротуары. Да и неба-то не было — сплошное туманно-серое колыхание. Проскочивший мимо «Москвич» обрызгал полу куртки и джинсы. Николай даже грозить кулаком шоферу не стал: кругом блестят лужи. Не по воздуху же им летать. У многих прохожих сумки в пятнах грязи. Это не от машин — от ног.

Встреча с Ларисой на этот раз не принесла большой радости. Конечно, ему было хорошо с ней, но вскоре снова вернулись апатия, скука. Если женщина уже не принадлежит тебе, то это чувствуется, даже если она и уступила. Надев свой стеганый сиреневый халатик, Лариса сразу отдалилась, тоже заскучала и даже не сделала попытки его удержать возле себя. Время-то до прихода ее родителей еще было. Пожалуй, это и к лучшему. Выйдя из парадной ее дома, он даже почувствовал облегчение. Может, не в женщине дело, а в погоде?..

Возле пятиэтажного с кариатидами дома на улице Марата собралась толпа. Она окружила лежащего в одном костюме на тротуаре мужчину. Одна рука неестественно завернулась за спину, ноги широко раскинуты. Николаю бросились в глаза новые красные туфли с желтой подметкой. От разбитой головы отделилась узенькая темная полоска крови. Она стекала на проезжую часть и растворялась в луже.

— Выпрыгнул из окна последнего этажа, — слышалось в толпе. — Вон, обе створки распахнуты! Коричневая штора торчит, видите?

— Может, выбросили?

— Говорят, сам. С минуту постоял на подоконнике, потом руки распахнул, будто с вышки в воду собрался прыгнуть, и а-ах! Я слышал сам вопль.

— Мог бы кому-нибудь на башку сверзиться… вон сколько народу!

— Не работают люди… Вот и шляются по городу.

— Последние товары скупают… Скоро гвоздя в магазине не увидишь.

С весело крутящейся синей мигалкой и сиреной резко затормозила милицейская машина, оттуда выскочили несколько милиционеров. Вскоре появился комментатор телевидения с оператором. Он решительно сквозь толпу направился к трупу. Зажужжала видеокамера, комментатор в кожаной куртке совал под нос прохожим округлый микрофон и задавал вопросы. Кое-кто коротко отвечал, а большинство отворачивались и отходили. Защелкал фотоаппарат, врач подоспевшей скорой помощи склонился над лежащим мужчиной, но, как говорится, и невооруженным глазом было видно, что тот уже покойник.

— Позавчера показывали в «Секундах» мужа и жену самоубийц, — глухо бубнил высокий мужчина в мешковатой куртке с капюшоном. Во рту — дымящаяся сигарета, глаза близоруко помаргивают — Взялись за руки и шарахнули с пятого этажа… Чего это они последнее время распрыгались?

— Кто? — неожиданно звонким голосом спросила молодая женщина в узком длинном пальто с широким кожаным поясом.

— Не воробьи же, — буркнул мужчина и неприязненно посмотрел на женщину.

— У человека, может, трагедия, а вы… распрыгались! — звонкий голос женщины прервался, она всхлипнула.

— Перепил он и все дела, — уверенно заметил другой мужчина — в зимней шапке и с покрасневшими глазами, — Я нагнулся, так от него алкоголем махануло…

— Это от вас разит, — заметила другая женщина.

— Граждане, разойдитесь, — сказал лейтенант, — К скорой помощи не пройти!

Самоубийцу уже положили на брезентовые носилки и понесли к задней дверце белого фургона.

Николай обошел толпу — она все увеличивалась — и зашагал к Невскому. Мимо проплыл роскошный синий «мерседес» с темными тонированными стеклами. За рулем сидел моложавый мужчина в клетчатой кепке, рядом — миловидная глазастая блондинка. Она улыбалась ярко накрашенным ртом. «Вот она, странная жизнь наша! — подумал Уланов — Одни кончают самоубийством, другие разъезжают на великолепных автомобилях…» Он успел заметить, что белый номер на пластмассовом бампере не дипломатический, а ленинградский. Есть же люди, которые за астрономические суммы покупают такие машины! Себя же он даже в самых фантастических мечтах не представлял владельцем современного «мерседеса». Ему даже наша давно устаревшая «Волга» недоступна. За нее южане, да и не только южане, готовы вдвойне-втройне заплатить.

«Надо съездить в автомагазин, — подумал Николай, — Может, аккумуляторы появились…»

Ему вдруг захотелось сесть на старенький «жигуленок» и укатить по мокрому шоссе куда-нибудь подальше от города, этой толпы, стелющегося по влажным крышам серого неба и насквозь пропитанного запахами города и выхлопных газов воздуха.

Глава вторая

1

Николай старался не превышать скорость на Приморском шоссе, по горькому опыту знал — три дырки в талоне, — что здесь за каждым кустом может прятаться инспектор ГАИ. А шоссе здесь извилистое, сплошные повороты. И хотя придорожный лес насквозь просвечивает, а в низинах заметен грязноватый, весь в хвое и сучках, слежавшийся, обледенелый снег, милицейская машина могла быть в любом месте. Выскочишь из-за очередного витка шоссе, а инспектор с радаром тут как тут. Грачей не видно, а вороны разгуливают на обочинах. Умные птицы, не шарахаются от проезжающих машин, вот только непонятно, что они на мерзлой земле ищут?.

Аккумулятор Уланов купил, на удивление, без всякой очереди: сдал свой старый, вышедший из строя, и взамен приобрел новый. «Жигули» ему достались от деда, умершего два года назад. На спидометре сто тридцать тысяч километров, гараж у деда был металлический, рядом с домом, надо полагать, кузов не проржавел, дед покрыл днище антикоррозийкой, а порожки залил мовилем. Как бы там ни было, машина бегала, не требовала серьезного ремонта, так что до осени можно было в мотор и не заглядывать. Дед сам любил покопаться в машине, а Николай еще в студенческие годы с удовольствием помогал ему, так что немного в моторе и ходовой части разбирался, но раз в год ТО предпочитал все-таки делать на станции техобслуживания: слитком мудреные приспособления надо иметь, чтобы самому разобрать колесо или смазать подшипники.

Ехал Уланов в Сестрорецк, где на старой даче с зеленым забором круглый год жил его школьный приятель Виктор Чумаков. После десятилетки Чума, как его звали в школе, не стал поступать в институт, а сразу подался в торговлю. Несколько лет поработал продавцом в комиссионном магазине, в отделе культтоваров. Как и все в его возрасте Николай увлекался магнитофонными записями, а Виктор мог достать любые кассеты с самыми лучшими певцами и группами. И по довольно божеской цене. До армии Николай часто заглядывал в комиссионку на улице Некрасова, где Виктор работал. Тогда еще Чумаков жил у кинотеатра «Гигант», это позже продал свою однокомнатную квартиру, вступив в фиктивный брак, и обосновался в Сестрорецке. После комиссионки Виктор несколько лет в поте лица трудился официантом в ресторане «Приморский» в Гавани. Он не обижался, когда его называли «халдеем». В те годы начал заметно лысеть и сутулиться. При редких встречах Виктор хвастался, что зашибает за смену в ресторане иногда до ста пятидесяти рублей. Попутно он и подторговывал: скупал у загулявших моряков вещи, радиотехнику, а потом с выгодой для себя продавал. Виктор уже на третий год после школы обзавелся стареньким «Москвичом», затем сменил его на «Жигули», а теперь ездит на «восьмерке», мечтает о «форде» или другой какой-нибудь заграничной марке.

Уланов ехал к школьному товарищу по делу. На заднем сидении у него лежала завернутая в покрывало картина Коровина. Натюрморт. Дед очень гордился этой картиной, хотя Николай ничего особенного в ней не находил: блюдо, на нем яблоки, груши, сливы и каким-то образом попал туда огромный лиловый рак с растопыренными клешнями. Пришлось долго уговаривать бабушку, чтобы она разрешила снять картину со стены. Дело в том, что Николаю срочно понадобились три тысячи рублей, а Чума без залога и копейки не даст в долг. Картину эту Виктор у них на Марата видел и охотно согласился под нее дать три тысячи рублей. Понятно, подлинник Коровина стоил гораздо дороже, если Уланов не вернет деньги ровно через полтора года, то картина становится собственностью Чумакова. Бабушку Николай клятвенно заверил, что через год вернет деньги Виктору и картина снова будет висеть на стене над сервантом.

Перед Сестрорецком дорогу перебежал заяц. Он постоял серым столбиком на обочине, пошевелил чуткими с розовой изнанкой ушами и не очень поспешно, подрагивая белой пуховкой, пересек шоссе, углубившись в еловый перелесок. У Николая даже настроение поднялось: увидеть зайца утром на оживленном шоссе — это редкость! И он совсем не был похож на так знакомого нам по книжкам и мультфильмам пугливо-суетливого косого. В этом зайце даже чувствовалось некое достоинство. И уж трусом его никак нельзя было назвать.

Дача Чумакова с верхней надстройкой находилась на обсаженной высокими липами маленькой улице. Она обнесена ржавой проволочной сеткой с железобетонными столбами, крашеные металлические ворота с крепким запором. Узкая цементная тропинка вела к низкому крыльцу. Напротив — железный гараж. Николай поставил машину вплотную к воротам и услышал громкий лай. На цепи у забора металась низкорослая дворняга с добродушнейшей мордой. И действительно, когда Виктор вышел к калитке и повел гостя в дом, пес радостно набросился на него и стал ласкаться.

— Привез? — осведомился Виктор. Он был без шапки, в меховой безрукавке, на ногах — черные валенки с галошами.

Николай вернулся к машине, достал с заднего сидения картину в раме. Деловой человек Чумаков, ничего не скажешь! Сначала про картину спросил, а потом поздоровался. В просторной комнате с картинами на стенах и бронзовыми фигурками животных на полках Виктор первым делом развернул цветастое покрывало, извлек на свет божий натюрморт и, подойдя к окну, внимательно его оглядел, хотя не раз видел картину у Николая дома. Поставив ее к стене с выцветшими голубыми обоями, достал из резного деревянного шкафчика перетянутые черной резинкой потрепанные ассигнации.

— Пересчитай, — коротко бросил он.

— Я тебе верю, — улыбнулся Николай, запихивая деньги во внутренний карман куртки.

— Уговор — дороже денег, — сказал приятель. — Если в срок не вернешь деньги, картина моя.

— Верну, — ответил Николай. — Она бабушке нравится.

Потом они пили чай в другой маленькой комнате, примыкающей к кухне. Виктор сделал какие-то странные бутерброды: булку намазал маслом, а сверху положил малинового варенья и прикрыл тонким ломтем сыра. Николай впервые ел такие.

— Не скучно тебе одному? — поинтересовался он.

— Меня кое кто навещает, — со значением ответил Виктор — А мне в город теперь трудно выбраться: дом, собака. Синичек подкармливаю. Да и что в городе делать? Дождь, снег, слякоть. И дышать нечем. Не жалею, что продал квартиру.

— Хоть бы видеотехникой обзавелся, — сказал Николай. — Смотрел бы с «кое-кем» разные фильмы.

— Дорогая штука, — вздохнул Виктор.

— Это для тебя-то? — усмехнулся Николай. Он знал, что Чумаков патологически скуп. Прежде, чем решиться купить для себя какую-нибудь даже пустяковую вещь, он весь изведется, прикидывая, а не дорого ли заплатит и в будущем сможет ли ее продать с выгодой для себя? Вот приобрести по дешевке любой товар у моряков в ресторане, а потом втридорога продать знакомым — на это Виктор был большой мастак Тут он не колебался. Брал товар и оптом. Он чем-то напоминал Уланову бальзаковского Гобсека. Молодого современного советского Гобсека.

Виктор еще раньше рассказывал ему, что для того, чтобы шел трудовой стаж, он подыскал какого-то забулдыгу без паспорта, помог тому у знакомого человека оформиться кочегаром в котельную на его, Виктора, фамилию. «Негр», как называл пьянчужку Чумаков, топил котельную, получал за это бутылку и зарплату, а трудовой стаж шел Виктору.

— Зачем тебе понадобились деньги? — поинтересовался он, отхлебывая из фарфоровой кружки крепкий чай. Тут, надо сказать, он не скупился, заваривал всегда круто. И только индийский чай.

— Дом в деревне покупаю, — рассказал Уланов — В Новгородской губернии, дорога хорошая, рядом бор, озеро. Неподалеку от шоссе Ленинград — Москва. Брат подыскал, а у него — ни гроша.

— Пьет? — сразу смекнул Виктор.

— Было дело, — ответил Николай и нахмурился. Говорить на эту тему ему не хотелось.

— Зачем тебе дом? — поставив кружку, поинтересовался Виктор — Это же далеко от Ленинграда.

— А мне и хотелось подальше… Может, там возьму в аренду участок, разведу поросят или оборудую пасеку. Писали, что арендатор даже ссуду в банке может взять.

— И охота тебе со всем этим возиться? Ты же учитель?

— Бывший учитель, Витя, — сказал Николай. — Трудные, понимаешь, ребятишки пошли, а у меня, оказывается, нет терпения их воспитывать.

— Вышибли, значит? — Виктор все быстро схватывал. У него был математический ум. Ему не нужен и калькулятор, великолепно сам все считает!

— Я не жалею, современная школа тоже переживает кризис.

— Ты ведь такой всегда был правильный, — поддразнил Чумаков, — Вот и вытаскивал бы бедную школу из кризиса.

— Силенок маловато, — усмехнулся Николай, — Эта командно-административная система стоит на пути перемен, как скала.

— Взорвать ее надо…

Виктор облизал тонкие губы, отодвинул кружку с видом Петропавловской крепости, провел ладонью по розовой лысине. Светлые волосы у него когда-то завивались колечками, а теперь остались лишь на висках и затылке. В двадцатипятилетнем возрасте иметь такую обширную лысину — это редкость. Всегда сытое, розовое лицо Чумакова было круглым, большеротым, заметно выпирал живот, плечи по-женски покатые, движения плавные, неторопливые. Очевидно, и растительность на лице росла скудно, потому что даже синева не пробивалась на его всегда чисто выбритых крепких щеках.

— Да-а, я с тебя высчитаю проценты, как в сберкассе, — напомнил Виктор — Три процента. Это сто тридцать пять рубликов сверх той суммы, которую я тебе дал.

Чумаков своего нигде не упустит. Застраховался со всех сторон! И картиной и процентами.

— Денег у тебя много, Витя, а живешь ты скучно, — заметил Николай — Даже видео нет. Купил бы себе жену, что ли? Или арапчонка.

— Арапчонка? — круглое розовое лицо Виктора стало озадаченным. Глаза у него голубые и невыразительные.

— Это раньше петербургские аристократы покупали черных мальчиков, наряжали в ливреи и ставили их на запятки своих карет.

— Не верю я бабам, — помолчав, сказал Виктор. Меркантильные стали, наглые… Знаешь, что мне одна заявила? Говорит, это русские мужики придумали любовь, чтобы нам, женщинам, бабки не платить! Вот и женись на такой! Быстренько по миру с нищенской сумой пустит…

— Тебя не объегоришь! — усмехнулся Уланов, — Не все же такие, есть и порядочные женщины. На чем же тогда семьи держатся?

— Где они? Покажи хоть одну? Я имею ввиду молодых. Порядочных среди них днем с фонарем не найдешь. Читал про проституток, что ошиваются у гостиниц с иностранцами? Побольше академиков зарабатывают, причем валютой!

— Их тоже стали прижимать рэкетиры, — вставил Николай — И сутенеры.

— Слова-то появились у нас в обиходе, ну прямо из американских фильмов!

— Не то еще появится… — вырвалось у Николая, — Пока берем из-за границы все самое отвратительное.

— А чего ты, друг Коля, не женишься? — спросил Виктор. И глаза его хитро сощурились, как у сытого кота.

— Я?

— На честной, порядочной, которая тебе в карман не будет заглядывать?

— Карманы-то мои, дружище, пустые! — рассмеялся Уланов.

— Может, тут собака зарыта? Парень ты видный, рослый, а девочки нос воротят, ищут других, которые с бабками, машинами, дачами.

Чумакову не откажешь в логике! Вспомнилась Лариса…

— Любовь нынче подорожала, Коля, — продолжал Виктор, — Впрочем, как и все остальное… Где они, романтические девочки-комсомолки, которые влюблялись в метростроевцев, инженеров, стахановцев, лейтенантов из училищ? Куда они подевались? Погляди, какие телки бродят по Невскому, ошиваются у ресторанов и кафе? Наглые, курящие, могут запросто матом обложить, толкнуть и не извиниться… С такими при луне о звездах толковать не будешь! Веди в ресторан или выкладывай бабки, тогда снизойдет…

И в наблюдательности Виктору не откажешь. Подобное замечал и Николай, да что замечал! Сталкиваешься с такими девочками на Невском чуть ли не на каждом шагу.

— Может, врали нам писатели-поэты про чистую романтическую любовь? — разглагольствовал Чумаков, — Как врали и про многое другое? Была ли она? Или только в книгах? Мне вот в жизни ничего подобного пока не встретилось. Когда ишачил в ресторане, приходили к нам девочки… Плати «чирик», веди в закуток или в служебный туалет и делай с ней что хочешь. Иная пятерых за час пропускала. Были и такие, что за обед и рюмку водки собой расплачивались… А сейчас «чириком» не отделаешься — плати четвертак, а то и полтинник!

— «Чирик» — это сколько? — спросил Николай.

— Червонец, «рубль» — сотня, а «тонна» — тысяча, — пояснил Виктор. В его голосе звучали злые нотки, очевидно, очень не нравилось, что «любовь подорожала», он ведь привык все покупать по дешевке…

— Ну, а классики? — вяло возразил Николай, — Уж Шекспир-то не врал в «Ромео и Джульетте»? Или романтическая любовь Петрарки и Лауры? — Он вдруг подумал: чего он бисер мечет? Вряд ли Чумаков слышал про Петрарку и Лауру, а «Ромео и Джульетта» известны ему разве что по одноименному фильму. Вот что касается денежных дел, тут Витя — дока! Он без запинки скажет, какой сейчас в мире курс доллара, марки или фунта. Точно скажет, на сколько подскочили цены на антиквариат или на золото-серебро. Видно, сейчас он бизнесом мало занимается, боится вымогателей. Нагрянут на его тихую дачку, прижгут утюгом или паяльником и все накопленные ценности унесут. Теперь это часто случается.

— Не боишься тут один? — спросил Николай.

— У меня дом на охране, пара охотничьих ружей всегда заряжены, — неохотно ответил школьный приятель, видно, страх все же поселился в нем. Уж собаку-то мог бы позлее завести: овчарку или добермана-пинчера.

— Столько вокруг всякой мрази развелось, — заметил Уланов, — Грабежи, насилия, убийства! А по радио-телевидению взахлеб восторженно толкуют о демократизации правоохранительных органов.

— Скоро и до них доберутся, поглядим, как они тогда запоют!

— Кто «они»?

— А все, кто сейчас горло дерут про гласность и демократию, — махнул рукой Чумаков.

На крыльце Николая снова атаковал пес, прыгал на грудь, старался лизнуть в лицо. В нем прямо-таки клокотала неистребимая жажда ласки. Видно, хозяин не баловал его вниманием. На крыше железного гаража скучала под моросящим дождем рыжая кошка, ветер хлопал мешковиной, висящей на заборе. Тихо на улице, никого не видно, лишь стая воробьев расчирикалась на голом смородиновом кусте. На телевизионной антенне трепетал обрывок белого шпагата.

— Как пса-то звать? — спросил Уланов.

— Гарольд.

Не слишком ли благозвучное имя для обыкновенной дворняги? И где такую кличку Чумаков откопал для скромного, на редкость добродушнейшего пса? Однако спрашивать приятеля об этом Николай не стал. Поеживаясь на ветру в своей легкой синей куртке на молнии, протянул руку Виктору.

— Заезжай, — пригласил тот, — Иногда у нас выбрасывают в магазине кооперативный копченый палтус… Только подумать: четырнадцать рублей за килограмм! А ведь когда-то стоил полтора рубля.

— Ты тоже заходи, — сказал Николай. Хотя приятель и обложил его со всех сторон в смысле долга, он все же испытывал к нему чувство благодарности: деньги-то лежали в кармане, и дом в деревне Палкино Новгородской области уже завтра в это время будет принадлежать ему, Николаю Уланову…

Уже подъезжая к Ленинграду, он заметил, что дождь превратился в рыхлый пушистый снег. Он, правда, сразу таял на лобовом стекле, но обочины постепенно покрывались белизной, да и на стволах сосен появились белые пятна. Хотя зима 1989 года была на диво мягкой, все же в последних числах марта похолодало, вон даже снег пошел. Если ударит мороз, то ночью будет гололед на шоссе. Может, нынче же и махнуть в Палкино? Заехать на полчаса домой, попрощаться с бабушкой и — в Новгородчину?..

2

Идею купить дом в деревне подал старший брат — Геннадий, проживающий в Новгороде. Он был рыболовом и объездил всю Новгородчину вдоль и поперек, побывал почти на всех водоемах. Геннадию недавно исполнилось тридцать четыре года, по специальности он антеннщик — устанавливает на крышах коллективные телевизионные антенны. Может, конечно, соорудить и индивидуальную антенну, которая способна принимать ленинградскую и московскую программы. Он мог и телевизор починить, провести свет в дом, отремонтировать любую бытовую электротехнику. Так что на заработки Геннадий не жаловался…

Беда пришла к старшему брату с другой стороны: он еще лет десять назад пристрастился к алкоголю. Сначала выпивал, как и все, в выходные и по праздникам, потом втянулся, стал поддавать и на работе, тем более, что в халтуре недостатка не было. Начались прогулы, недельные запои. Два раза жена его отправляла лечиться в ЛТП, но не помогло. Жена с семилетним сынишкой ушла от него и, возможно, Геннадий совсем бы спился, но вдруг неожиданно для всех бросил пить. Правда, для этого пришлось ему съездить в Ленинград и полечиться у известного гипнотизера, а потом в довершение всего вшить «эспераль» на пять лет. Ему и бумагу вручили, что если запьет, то может быть смертельный исход. Правда, собутыльники брата утверждали, что все это — чистой воды обман: «эспераль» безвредна, и лечащегося алкоголика врачи просто запугивают, обманывают.

Геннадий и присмотрел в небольшой деревушке Палкино крепкий пятистенок. Дом стоял на берегу большого, вытянутого на несколько километров озера Гладкое. В пятистах метрах от берега виднелся небольшой, с двумя десятками высоких сосен, остров. Камышовые берега пологие, заболоченные, а повыше, на сухих местах, широко разбросали свои золотисто-зеленые ветви вековые сосны и ели. Боры в округе перемежаются березовыми рощами, еловыми и сосновыми перелесками, много заливных лугов. Геннадий говорил, что здесь есть грибы, ягоды, а в Гладком водятся судаки и угри. Вместе с домом, сараем и ветхой баней у воды Уланову досталась и еще довольно крепкая черная плоскодонка, на чердаке он обнаружил вершу и несколько садков. Из хлева они с братом решили сделать гараж. Для этого придется его немного расширить и удлинить. Николай видел, с каким энтузиазмом брат хлопочет на участке: спиливает на старых яблонях сухие ветви, вырубает выродившиеся смородиновые кусты, подправляет обвалившийся во многих местах забор из жердин. Наверное, у них с Геннадием одинаковая тяга к сельскому труду, к природе, к деревне. До института Николай, приезжая на каникулы в Новгород, часто бывал с братом на рыбалке. А вот как стал работать в школе, так и позабыл про рыбалку. Во время каникул ездил на Псковщину шабашить, а там на строительстве скотников было не до рыбалки…

В последних числах марта снова потеплело, солнце все чаще стало пробиваться из-за лохматых серых облаков, наполовину очистившаяся ото льда вода в озере начинала сверкать, так что глазам становилось больно. Пока лишь старый серый камыш шуршит на ветру у воды, а в мае все тут зазеленеет, поползут из глубины к солнцу на длинных лиловых стеблях листья кувшинок и лилий, поднимутся молодой камыш и светло-зеленая осока, закрякают утки в тихих заводях, над плесом закружатся озерные красноклювые чайки…

— В бане нужно пол перестелить, — нарушил приятные мечтания Геннадий. У него в руке лопата с отполированной ладонями рукояткой, железнодорожная фуражка — наверное, подарок деда — выгорела добела, на пластмассовом козырьке отпечатались пальцы.

— Когда топить будем? — спросил Николай. Он сидел на низкой скамейке у крыльца и чистил свечи от мотора. В консервной банке испарялся бензин. Напротив хлева стояли с поднятым капотом «Жигули». Металлический багажник на крыше пускал в глаза солнечные зайчики. На дверце красиво распласталась бабочка-крапивница. Длинные усики-антенны ее с крошечными шариками на концах изредка шевелились. Николай давно не испытывал такого спокойствия, умиротворенности, как сейчас. Серые облака передвинулись за сосновый бор, над головой плыли теперь пышные белые кучевые облака, а солнце светило совсем по-летнему. Светило, но пока не грело. Стоило налететь с озера ветру, как вода у берега подергивалась рябью, а обнаженным до локтей рукам становилось холодно. На сосне, что у бани, прибит скворечник, второй — на коньке крыши. Но скворцов пока не видно, лишь грачи бродят по кромке запущенного огорода. Стебли прошлогодних сорняков торчат из бурой земли, у забора приткнулся колодец под дырявым навесом. Брат утверждает, что вода в нем отменная, хотя Николаю показалось, что отдает болотом. Наверное, давно из колодца воду не брали. Дом-то два года после смерти старухи простоял без хозяина. Если не считать ласточек и ос, которые повсюду понастроили своих домиков.

— Надо будет к бане протянуть трубу, а в озеро опускать водяной насос, — озабоченно сказал Геннадий, — Включил — и потекла вода в котел и баки. Электричество я протяну сюда, в бане тоже нужно пару лампочек повесить.

— Крыша прохудилась, — кивнул на замшелую дранку Николай. — Нужно шифером покрыть.

— По-настоящему, надо бы всю баню перебрать: нижние венцы подгнили, печка растрескалась.

— Да-а, дел у нас, Гена, невпроворот, — вздохнул Николай. Обедали на кухне. Бревенчатые стены были оклеены зелеными обоями с серебристыми цветами. Во многих местах они прорвались и из прорех выглядывала серая свалявшаяся пакля. Самодельный крашеный стол шатался, скрипел, когда на него облокачивались. Половицы под ногами прогибались.

— Хорошо бы вагонкой изнутри все обить, — заметил Николай, — И пропитать олифой.

— Вагонка нынче стоит дорого, — вздохнул Геннадий, — Все подорожало в несколько раз.

— Я мечтал свою пасеку завести… Вон какие тут луга!

— Пожалуй, выгоднее сначала заняться телятами, — подумав, ответил брат. — А пчелы постепенно… Думаешь, такая простая штука? Я слышал, в этой местности какой-то клещ много пчелиных домиков погубил. Председатель дает нам заброшенный скотник, возьмем в банке ссуду, телят хоть сегодня бери в колхозе. Думаю, что к концу апреля уже можно будет их выгонять на подножный выпас. Трава уже вовсю лезет на солнечных полянках. Сколько штук возьмем?

— Возьмем? — удивленно взглянул на брата Николай — Тоже хочешь податься в арендаторы?

— А что? Заделаемся здесь первыми советскими фермерами. В стране жрать нечего, вот мы и будем поставлять городу мясо, овощи…

— Еще курочка в гнезде… — улыбнулся Николай, — Мясо, овощи! Когда это будет?…

— Мне здесь нравится, — улыбнулся Геннадий, глянул в окно, из которого открывался вид на заголубевшее озеро. — И потом, ты без меня не потянешь, Коля! Ты — городской человек, а я — сельский житель. У меня и в Новгороде на садовом участке конура стоит и два десятка яблонь. Я даже картошку там сажаю. Край наш запущенный, голодный, а тут мы всегда с рыбой будем. И потом — чем черт не шутит: договоримся с председателем и будем в Ленинград поставлять копченого угря и свежего судака. Там на эти деликатесы ой-ой какие цены! Сам говорил, что палтус холодного копчения стоит четырнадцать рублей килограмм. А это — угорь! Царская рыба. Я его буду ловить на переметы. Местные угря не ловят, да и судака берут сетями лишь для себя. Я знаю, это озеро богатое. Договоримся с председателем — озеро-то колхозное — браконьеров сюда не будем пускать. С удочкой — пожалуйста, а с сетями — от ворот поворот!

— А с работой как? Отпустят?

— Когда ты дал телеграмму, что дом берешь, я сразу же заявление подал, — усмехнулся Геннадий. Это на него похоже: решает в одиночку и все молчком! Может, брат все заранее продумал и его, Николая, незаметно подтолкнул к решению купить дом? После развода с женой Геннадий оказался на мели. Жена разменяла их трехкомнатную квартиру, пока он лечился в ЛТП, себе выменяла отдельную двухкомнатную, а ему досталась комната в коммуналке. Так что за жилплощадь брат держаться не будет. Ну что ж, вдвоем они горы своротят, конечно, если Гена не сорвется и не запьет, тогда все полетит к чертям… Когда у него был запой, он все пропивал, даже последнюю рубашку.

Будто прочитав мысли брата, Геннадий сказал:

— С водочкой я завязал. Накрепко и навсегда. В этом отношении, Коля, можешь быть спокоен. Десять лет я из жизни выбросил, теперь хочу по-человечески пожить. Пьяное скотство — это почти то же самое, что смерть. И не гипнотизер помог мне, я сам решил. Но зная, что человек слаб, а водка сильна, вшил ампулу в бедро. Уже год в рот не беру, и не тянет. А на пьяниц смотреть тошно! Как увижу у ларька бедолагу, так с души воротит. Даже не верится, что сам таким был.

Два дня спустя Николай, все обдумав, сказал брату:

— Ты, Гена, тут начинай разворачиваться. Я, конечно, во всем буду помогать, но ты прав — я городской человек и мне от города пока трудно оторваться, пуповиной прирос. Хорошо тут, душа радуется, а сердце вот уже щемит: Ленинград зовет! Дел там у меня еще много разных…

— На личном фронте?

— И это тоже, ответил Николай, — Так вот сразу все оборвать я не могу… И потом, мне перед самым отъездом сюда сделали интересное предложение: вступить в издательский кооператив «Нева». Буду книжки редактировать, прозаиков и поэтов. Понимаешь, это как-то ближе к моей гуманитарной профессии. В армии я в газету писал, даже в «Комсомолке» напечатался. И когда-то стихи писал…

— В стенгазету, — вставил брат.

— Штук пять опубликовал в армейской газете, — улыбнулся Николай — Ну, лавры поэта меня не прельщают, таких стихоплетов, как я, сейчас пруд пруди! Вот помочь талантливым людям поскорее выпустить на кооперативных началах книжку — это хорошее дело! По крайней мере, меня это привлекает.

— Летом придется здесь вкалывать, а зимой редактируй свои, то есть чужие книжки, — рассудительно заметил брат.

— Там видно будет, — уклончиво ответил Николай, — Может, у меня еще ничего и не получится. Дело-то для меня тоже новое. Обещали дать на пробу повесть молодого автора.

— У меня есть один алкоголик, который с удовольствием поживет тут с нами…

— Не хватало нам еще алкоголиков!

— Ну, он еще не совсем конченный человек, — усмехнулся Геннадий — Я умею его держать в руках. Он нигде сейчас не работает, а умеет делать все. Будет пять дней в неделю на трезвую голову ишачить на пару со мной, а в субботу и воскресенье придется его угощать. Зарплата ему ни к чему — он сразу бросает работу и пока все не пропьет, его не увидишь. Поэтому придется спиртное выдавать ему порциями в выходные дни. Так что ты из Питера привези ящик водки. Коляну или Чебурану — так его зовут — надолго хватит. После работы больше двухсот граммов я ему не буду выдавать.

— Паспорт-то хоть есть у него?

— Документы в порядке, даже квартира есть, но с семьей давно не живет, его туда и на порог не пускают. А руки золотые: печки кладет, маляр, штукатур, плотник. Да ты его знаешь… Помнишь, три года назад мы летом — шабашили под Невелем? Невысокий такой, красноносый парень? Ну, он еще в волчью яму провалился? Мы его веревками вытаскивали…

Теперь и Николай вспомнил Чебурана. Маленький, кряжистый, с темным улыбчивым лицом и типичным голосом пьяницы, Колян был услужливым, невзыскательным к еде и питью. Он пил водку, «бормотуху», самогон, брагу, уважал и одеколон. Причем если были деньги, то покупал даже дорогие духи…

Шабашники во время халтуры не пьют и Чебуран терпеливо дожидался своего часа: получал заработанные за два-три месяца деньги и ухитрялся с такими же, как и он, пьянчужками все пропить за неделю-полторы. Будь это 500 рублей или тысяча. А когда все работали, он не отставал и не надоедал, мол, дайте выпить. Этот странный тип современного пьяницы появился в середине восьмидесятых годов, когда с водкой в провинции стало трудно. Подобные чебураны нанимались шабашниками и трудились не за деньги, а за еду, кое-какую одежонку и главное — за водку. Пока водки нет и не предвидится, они работают наравне со всеми и в общении вполне нормальные, даже симпатичные, рассудительные люди, но как только на горизонте появляется бутылка, их будто подменяют: глаза загораются, движения становятся суетливыми, все у них из рук валится, ноздри раздуваются… Кончилась пьянка и они, переболев похмельем, снова становятся, как говорится, в строй.

Когда-то Геннадий на равных пил с Чебураном, а теперь вот берет над ним трезвое шефство…

— Работает Колян хорошо, — продолжал брат — Без него я как без рук. Я с ним прошел три или даже четыре шабашки. Нет такой работы, которую он бы не мог выполнить. Но за ним нужен глаз да глаз. Он не нахал и не клянчит: сколько нальешь, и ладно. Я ему не позволяю надираться…

Они сидели на опрокинутой лодке. Солнце клонилось к зубчатой кромке бора, облака будто замерли над озером, отчетливо отражаясь в золотистой воде. У берегов она была темнее, а на плесе сверкала, переливалась. Там играла уклейка. Скоро начнется нерест щуки. За одну ночь истончившийся ледяной покров у острова растаял, будто опустился на дно. Лишь в лесных оврагах можно еще было увидеть островки присыпанного прошлогодней листвой и трухой снега. На изгороди соседа Ивана Лукича Митрофанова висела подновленная верша. Слышался стук молотка, сосед что-то мастерил на верстаке у сарая. Озеро Гладкое простиралось вдаль, уже от острова надвигался вечерний голубоватый туман, к ночи он подберется к самому берегу, окутает прошлогодние поникшие камыши, ивы, выползет на луг. Метрах в пятидесяти стоит баня соседа, а дальше — бани других односельчан. В Палкино всего-то полтора десятка дворов. В трех километрах от деревни правление колхоза «Путь Ильича». Все мужчины каждое утро отправляются на велосипедах и мотоциклах в бригады на работу, пожилые женщины занимаются по хозяйству. Ранней весной и осенью слышно, как на полях работают тракторы и комбайны. Неподалеку от озера на той стороне — молочная ферма. Когда дойка, слышен вой моторов. У соседа Митрофанова они берут молоко. По 50 копеек за литр. А вот картошки сосед ни ведра не продал и вообще предупредил, чтобы они все съестное привозили из города, здесь, мол, даже яйцо не купишь. В сельмаге тоже не разбежишься: хлеб, кое-какая крупа, каменные пряники и ржавое венгерское сало в витрине.

Изредка забрасывают кооперативную колбасу по 8–9 рублей за килограмм.

Со стороны бора пересекал озеро ворон. Он летел медленно, лениво взмахивая широкими крыльями, повернул крупную отливающую вороненой сталью голову в их сторону, негромко каркнул. Огромный величавый ворон был весь облит солнцем. Черный клюв сиял бронзой.

— Наверное, его территория, — закуривая, сказал Геннадий. Серьезная птица. Гордая, людей сторонится, не то что вороны-сороки.

— Надо бы нам собаку завести, — произнес Николай. Он давно мечтал об этом, но бабушка была против, мол, от собаки шерсти много, грязи, потом, выводить ее нужно часто, да и вообще в городе собака ни к чему. Животному нужен простор, воздух, а в городе на собак все косо смотрят.

— Охотничью? — спросил брат.

— Мы же с тобой не охотники? — возразил Николай — Овчарку или лайку.

— Мне нравятся спаниели. И еще колли.

Николай и Геннадий совсем не похожи друг на друга: у них разные отцы. Геннадий еще выше брата, волосы у него каштановые, с седой прядью увиска, он сутул и длиннорук. Продолговатое лицо обычно хмурое, редко скупая улыбка тронет его сухие обветренные губы. Глаза темно-серые, небольшие, походка неторопливая, тяжелая. Геннадий предпочитает носить кирзовые сапоги, брезентовые куртки и темные рубашки. Сейчас он живет один и вид у него несколько запущенный, даже не побрит. Он признался, что домашнюю работу не любит: пуговицу там пришить, белье выстирать…

Николай, наоборот, выглядит рядом с братом щеголевато: он в джинсах, светлой куртке из плащевого материала, синяя рубашка с карманчиками и молнией. На ногах — красивые заграничные кроссовки. Николай строен, широкоплеч, движения у него стремительные, походка легкая. Он напоминает тонконогого джигита или танцора на сцене. Волосы цвета спелой ржи длинные, закрывают уши и спускаются на воротник куртки, глаза светло-серые, иногда становятся прозрачными, как озерная вода, крепкий подбородок с чуть заметной ямочкой, что придает Николаю добродушный вид. В нем ощущается физическая сила, спортивная закалка.

Если Геннадий сидит на лодке спокойно, пуская изо рта вонючий сигаретный дым, то Николай вертится, длинной ногой чертит на влажном песке поперечные линии, то взглянет на чаек, покачивающихся на плесе, то, сощурившись, вглядывается в узкую багровую полоску над бором. Красиво очерченные губы то и дело трогает задумчивая улыбка. Николай улыбается чаще брата, и улыбка у него светлая, белозубая.

Когда мать во второй раз вышла замуж, Геннадию было десять лет. Он остался с отцом Снеговым в Новгороде, а мать переехала к мужу в Ленинград, там и родился Николай. Старший брат после восьмого класса поступил в ПТУ, затем окончил техникум. Два года заочно учился в электротехническом институте, но пьянка не дала закончить.

Николай близко сошелся со старшим братом, когда проходил двухмесячную практику в Новгороде, он жил на квартире у Геннадия. Ему казалось, что у брата все хорошо: симпатичная жена, ребенок, отдельная квартира. А потом все рухнуло и Геннадий остался один. Жена его вышла замуж за артиллерийского капитана и уехала из Новгорода в Закавказье. С тех пор Геннадий ни разу не видел своего ребенка, алименты у него исправно высчитывали из зарплаты — об этом жена позаботилась. Даже из ЛТП по исполнительному листу высылали ей деньги. Геннадий одно время часто приезжал к Улановым в Ленинград, шлялся по пивным и кабакам, два раза попадал в медвытрезвитель, и Николай исправно вносил за него штраф. Бабушка ворчала, но терпела. Все это было в годы безобразной пьянки, а сейчас братишка держится. Хочется верить, что он покончил с этим страшным пороком навсегда. Для Николая выпивка никогда не была помехой в жизни. Пил он редко, неохотно, а если, случалось, перебирал, то потом надолго испытывал стойкое отвращение к спиртному. Николаю скучно было в пьяных компаниях: знакомые на глазах глупели, несли всякую чушь, задирались, возбуждались, начинали при женщинах материться — все это угнетало Николая. Особенно досаждали доброхоты, которые уговаривали выпить, мол, живем однова, гуляй, пока молод да красив…

Наверное, поэтому Николай стал избегать компаний, застолий. Начавшуюся к середине восьмидесятых годов борьбу с пьянством приветствовал, по нему, хоть бы ввели в России сухой закон. Его раздражали длинные очереди в винные магазины, разговоры о водке и вине: где, что и когда выкинули в продажу… Может, потому и друзей у него было мало.

В 1986 году в автомобильной катастрофе погибли мать и отец. Они поехали на «Жигулях» в отпуск к знакомым в Пярну. Неподалеку от этого курортного городка в них врезался тяжелый грузовик. Отец погиб сразу, а мать с тяжкими переломами и ушибами умерла в больнице.

Через год после этой трагедии умер дед-железнодорожник и Николай остался в двухкомнатной квартире вдвоем с семидесятилетней бабушкой Лидией Владимировной. Старая ленинградка, она пережила здесь блокаду, до 65 лет работала гримершей в Пушкинском театре. На всю жизнь осталась фанатичной театралкой. Не пропускала ни одной премьеры, на некоторые спектакли ходила по нескольку раз. В ее комнате были развешаны портреты известных артистов с размашистыми дарственными надписями, афиши, театральные программки, где указывалась и фамилия бабушки. К ней на чай, а Лидия Владимировна готовила замечательный чай, заглядывали театральные работники: гримеры, парикмахеры, бутафоры и старые актрисы. Бабушка считалась специалистом в своей области и иногда ее на неделю — две приглашали в театр поработать. Даже один раз взяли на гастроли в Чехословакию. Для нее это был праздник.

К внуку Лидия Владимировна относилась хорошо, не раз говорила, что с его внешностью надо было поступать не в педагогический институт, а в театральный. Глядишь, стал бы уже знаменитым артистом! Профессию артиста бабушка считала самой значительной в наш век. Никого так народ хорошо не знает, как своих любимых артистов. И никто такого сильного воздействия не оказывает на народ, как артист. Телевидение, кино сделали эту профессию самой престижной в мире. Не случайно же американцы на два срока избрали своим президентом бывшего голливудского артиста Рейгана.

Николай так не считал, но с бабушкой не спорил. Кстати, заядлым театралом он не стал, ходил, конечно, на самые популярные спектакли. Бабушка могла достать билет или контрамарку на любой спектакль. На трезвый взгляд Уланова, театр в Ленинграде переживает кризис: мало хороших пьес, а конъюнктурные постановки теперь привлекают разве что приезжих, ленинградцы остыли к своим театрам. И артисты хорошие, имена громкие, а спектакли слабые, примитивные… Однако с бабушкой спорить на эту тему было бесполезно: театр — ее последнее прибежище в этой сложной и беспокойной жизни.

Над головой раздался тонкий свист — низко пролетели три крупных утки. Смаху приводнились за спутанной стеной камышей, послышались кряканье, плеск.

Осыпавшиеся камышовые шишки закивали лысыми длинными головами, просыпая в тихую воду остатки коричневого пуха. Багровая полоса над бором все ширилась, узкие облака окрасились в желтый цвет, изумрудно засветились вершины сосен и елей, сиреневый туман уже до половины окутал остров. К вечеру стало прохладнее, а ночью вполне возможен небольшой мороз. Теплая, дождливая в этом году зима мстит холодом ранней весне. На плесе тяжело бултыхнуло, наверняка ударила щука. А может, и красавец судак. Брат пока в этом году еще не опробовал на Гладком свои снасти. Недавно лед сошел, даже цвет воды был холодно-леденистый. Без зелени-осоки, камышей и кувшинок — озеро кажется голым, холодным. Ни одна морщина не потревожит зеркало, каждое облако рельефно отражается в нем.

— И все-таки лучше, если бы ты до осени не связывался с издательским кооперативом, — произнес Геннадий. — Скоро все тут оживет, зазеленеет, скворцы прилетят, ласточки, трясогузки… А в городе гарь и газы… Я бы не выдержал долго в городе.

— Выдерживал же в Новгороде.

— Новгород — это не Ленинград, — возразил брат — У нас нет такой загазованности. Теперь у вас даже и радиационный уровень в городе объявляют.

— Съезжу в Ленинград, потолкую с председателем кооператива, а там видно будет… — ответил Николай, подумав, что и впрямь не худо бы остаться тут на все лето, помочь брату привести хозяйство в порядок: в доме нужно перегородку убрать, выбросить с чердака накопившийся хлам, разобрать хлев, а на его место поставить гараж с мастерской, не помешала бы на пригорке у забора летняя кухня. Дел, конечно, невпроворот.

— Завтра утром отчаливаю, — сказал Николай, — Составь список, что в Ленинграде купить. У меня еще триста рублей осталось…

— Я тебя разбужу, — поднимаясь с лодки, сказал Геннадий. — Небось, в городе привык поздно вставать, а я в семь вскакиваю, как штык!

— Сделай еще пару скворечников, — сказал Николай, — Да и эти… — кивнул он на домики у забора — Надо бы подремонтировать. Вон крыша у одного провалилась.

— Надо шифером дом крыть, — заметил брат, — На потолке после дождя появляется плесень. Не обратил внимания?

— Взялся за гуж, не говори, что не дюж, — вздохнул Николай, — Перелопатим мы тут с тобой все, Гена! Надо вот только деньжат подзаработать. Наши телята еще на свет не появились, а пчелы — не вывелись… А деньги нужны сейчас, немедленно.

— А бабушка? Неужели на старость не накопила?

— Бабушка живет в театральном придуманном ею мире, где деньги — не главное в жизни, — усмехнулся Николай. И потом, неудобно просить у нее, она и так меня третий, месяц содержит. И даже на карманные расходы выдает.

— Я тоже гол как сокол, — шагая впереди по тропинке к дому, сказал брат. Большая часть моей зарплаты уходит на алименты. Могу, конечно, подхалтурить на антеннах, но ведь и тут работы до черта. Не стоит разбрасываться.

— Жизнь — такая штука, что все рано или поздно поставит на свои места, — философски произнес Николай, — Я верю в это.

— Блажен, кто верует, — пробурчал, не оборачиваясь, брат.

Николай резко остановился у крыльца, точнее, это было даже не крыльцо, а цементная нашлепка перед дверью, взглянул на закурившего брата и торжественно продекламировал:

— Ромул и Рем взошли на гору,
Холм перед ними был дик и нем.
Ромул сказал: «Здесь будет город».
«Город, как солнце», — ответил Рем.
Ромул сказал: «Волей созвездий
Мы обрели наш древний почет».
Рем отвечал: «Что было прежде,
Надо забыть, глянем вперед».
— Чьи стихи? — помолчав, спросил Геннадий.

— Николай Гумилев, бабушка принесла его сборник стихов.

— Привези почитать, — сказал брат.

3

Что за черт! — выругался обнаженный до пояса Николай, крутя никелированный кран в ванной, — Опять горячей воды нет?

В приоткрытую дверь ванной заглянула бабушка. Пепельные с голубизной волосы у нее забраны на маленькой голове в пук, длинный синий халат перетянут в талии махровым полотенцем. Бабушка ниже среднего роста, худощавая и выглядит моложе своих лет. А когда перед походом в театр наведет на себя лоск — у нее набор французской косметики — ей не дашь и пятидесяти.

— Соседка вчера говорила, что в подвале поселились какие-то комжи или домжи… Грязные, волосатые, и с ними девчонки.

— Бомжи, — пробурчал Николай, чистя зубы.

— Почему двери не закрывают? — продолжала бабушка. — Они ведь могут дом поджечь. Курят, пьют. И куда милиция смотрит?

— А дворник? — покосился на бабушку Николай. — Почему он эту бездомную шпану не выметет из подвала?

— У нас в доме не живет дворник. Анастасия раз в неделю приходит из соседнего дома. Потому и грязь на площадках, окурки и бутылки на подоконниках.

Лидия Владимировна по привычке заглянула в зеркало над раковиной. И Николай совсем рядом со своим запятнанным зубной пастой лицом увидел гладкое, ухоженное лицо бабушки. Глаза у нее светло-голубые, будто выцветшие, ресницы редкие, у глаз тонкие сетки морщинок, выдает и дряблая шея ее семидесятилетний возраст.

— Замок-то могла бы уж повесить на дверь?

В этот момент перестала течь и холодная вода. Выхватив зубную щетку изо рта, Николай вытерся полотенцем, сколупнул ногтем белое пятнышко пасты с верхней губы и, отстранив от двери бабушку, бросился в свою комнату. Быстро оделся, в прихожей набросил на себя куртку, надел полуботинки.

— Ты не очень уж, Коля, не расходись, — предупредила бабушка. — Они ведь хулиганы, а ты горячий… Наверное, у них и ножи есть… — она проворно юркнула на кухню, принесла оттуда столовый нож с мельхиоровой ручкой, — Для самозащиты.

Николай взял из ее маленьких рук тупой блестящий нож, положил на полку вешалки.

— Я думаю, мне понадобится обыкновенный ремень… — сказал он.

— Ты что, вязать их собираешься?

— Свари мне кофе, — пробурчал Николай, выходя на лестничную площадку.

Оцинкованная дверь в подвал была приоткрыта, забранные металлической кой решеткой окна лишь до половины выходили во двор. На Николая пахнуло теплом, застойной водой и еще какими-то незнакомыми тяжелыми запахами. Первое, что он увидел, ступив на цементный пол со света, — это огромную лужу, мрачно поблескивающую посередине просторного помещения с низким неровным потолком. У толстых труб в коричневой изоляции на ящиках из-под вина и какой-то ветоши расположились кружком человек пять. Когда глаза привыкли к полумраку, Николай разглядел их: три лохматых бледнолицых парня в грязной измятой одежде и две молоденькие девчонки в джинсах и капроновых куртках. За их спинами видны были чугунные водяные краны. Из одного бежала тоненькая белая струйка. В сыром подвале было тепло, даже душно. Все пятеро курили какие-то длинные коричневые сигареты, возле их ног была расстелена красочная афиша с портретом Аллы Пугачевой, на ней бутылки с «пепси-колой», алюминиевые кружки, открытые консервные банки с минтаем и начатая буханка круглого хлеба. Тут же валялось несколько темных бутылок из-под вина.

— Приятного аппетита, братцы-кролики, — сказал Николай, остановившись перед ними. Чтобы обойти разлившуюся на цементном полу лужу, ему пришлось двигаться боком, прижимаясь спиной к трубам. Он наступил на бутылку и чуть не растянулся.

— Вали отсюда, лоб, — небрежно посоветовал парень, глядя куда-то мимо Николая. — Помещение занято, а чужих мы не принимаем.

— Ну чего таращишься? Мы ведь можем и рассердиться, — растягивая слова, промямлил второй. На первый взгляд, у всех трех парней одинаково невзрачные, давно немытые лица, которые трудно даже запомнить И выражение на лицах одинаковое. Девушки тоже смотрели без всякого интереса на незваного гостя. У одной из них выделялись на бледном, почти прозрачном лице огромные опушенные густыми черными ресницами глаза, в них был какой-то неестественный горячечный блеск. Девушка, видно, невысокого роста, у нее маленький припухлый рот с обветренными ненакрашенными губами и чуть вздернутый нос. На вид ей лет шестнадцать-семнадцать. Вторая девица была долговязой, с помятым лицом и тонкими ярко накрашенными губами. Длинные тусклые пряди волос спускались на плечи, грудь. Она лениво пошевелила ногой и к луже покатилась бутылка из-под «пепси». Чмокнула и поплыла, поблескивая коричневыми боками.

— Чего вылупился-то? Может, курнуть травки хочешь? — хрипло произнесла она. Николай даже сначала не понял, что это к нему относится.

— Еще чего, — проворчал длинноволосый. — Травки… Ты добрая, Лошадь, за чужой счет… Он хочет в рыло! И дождется, если не отвалит отсюда.

— Зачем воду-то отключили? — сдерживая поднимающееся против этой грязной и наглой компании раздражение, спросил Николай, — На скандал нарываетесь?

Только сейчас он почувствовал какой-то незнакомый дурманящий запах сигарет, которые они курили.

«Марихуана, что ли? Или гашиш?» — подумал он, а вслух произнес:

— А ну, по-быстрому выметывайтесь отсюда, пакостники! Весь дом без воды оставили…

Трудно было даже предположить, что один из парней, безвольно привалившийся спиной к трубам, вдруг так стремительно, будто пружина, распрямится, схватит за горлышко винную бутылку и с силой запустит в Николая, тот даже не успел как следует отклониться, хотя на реакцию не мог пожаловаться. Бутылка вскользь зацепила щеку, оцарапала ухо и, ударившись о каменную стену, взорвалась осколками, будто граната.

— Не попал, — хихикнула длинная девица, насмешливо глядя на Николая. — А хвастал, Никитка, что бьешь без промаха.

В следующее мгновение Уланов уже был возле них. В каждую руку он сгреб по парню — они даже не успели вскочить — сильно стукнул их головами друг о дружку и отшвырнул к стене. Один из них соскользнул в лужу. Третий, который швырнул бутылкой, ужом проскользнул мимо и, разбрызгивая ногами воду, побежал к двери. Вслед за ним припустила и долговязая девица. Сзади на джинсах у нее была неровно пришита белыми нитками черная кожаная заплатка. Выбравшийся из лужи парень тупо смотрел на Николая и моргал.

— Ну чего ты? Сказал бы, что мешаем… — бормотал он, — Сидели себе тихо-мирно…

— Мальчики, куда же вы? — будто проснувшись и обводя подвал огромными глазами, спросила блондинка. — Вас же трое?

Совсем не к месту вспомнился недавний случай в бане на Чайковского, куда Уланов уже много лет ходил по пятницам. В парилку пришел мордастый мужчина с полным тазиком и веником и принялся париться. Ему стали говорить, что воду нельзя приносить на полок — и так влажности достаточно, но тот, ни на кого не обращая внимания, макал себе веник в таз и брызгал на всех водой. Высокий парень, поддававший ковшом на длинной ручке у раскрытого зева раскаленной печи, подошел и приложил металлический черпак к заднице нахала. Тот подскочил до низкого потолка, схватил тазик и уже у дверей выкрикнул: «Ну чего вы, ребята? Сразу сказали бы…».

Вот так же и этот патлатый бормочет. Есть люди, для которых лишь грубая физическая сила — действенный аргумент.

— Зачем, говорю, подонки, воду отключили? — приблизился Николай к нему — Все краны в доме перекрыли!

Парень закрылся руками и, согнувшись, метнулся в сторону, но Уланов и не собирался его бить.

— Мы же не знали, думали, что трубу прорвало… — буркнул парень, вылетая за распахнутую дверь.

Отворачивая все краны подряд, Николай натолкнулся взглядом на глазастую девушку, которая в прежней позе невозмутимо сидела у трубы с разлохмаченной изоляцией. Во рту у нее самодельная сигарета. Черные ресницы взлетали вверх и опускались, казалось, она толком не поняла, что тут произошло.

— А ты чего сидишь, пигалица? — грубовато сказал Николай — Беги, догоняй своих патлатых дружков. Сюда вам больше ходу нет.

— Какие они дружки, — чистым мелодичным голосом проговорила девушка. — Так, приятели по несчастью…

Николай повнимательнее посмотрел на нее. В трубах заурчало, послышался характерный звук льющейся водопроводной воды. Где-то наверху тоненько шипело. На девушке коричневая теплая куртка с капюшоном, неизменные протертые джинсы и кроссовки в белесых разводах. Еще длинный белый шарф с синими поперечинами на концах. Глаза у девушки голубые, спускающиеся в беспорядке волосы русые с рыжинкой. Наверное, она давно не причесывалась, да и не мыла свои, в общем-то красивые, густые волосы.

— Какое же у вас общее несчастье? — насмешливо заговорил Николай, — Никто вас не понимает, этаких подвальных умников, не хотят разобраться в ваших тонких душевных метаниях, осуждают за бродяжничество, посягают на вашу драгоценную свободу… Преследуют за блядство…

— Как грубо, — равнодушно вставила она.

— … за наркоманию, за тунеядство… — он неожиданно нагнулся и вырвал у нее изо рта сигарету, брезгливо понюхал и швырнул в лужу, — Что это за гадость?

— Откуда я знаю, что там намешано? — чуть приметно улыбнулась девушка. — А вы сердитый.

Эта скупая улыбка как-то сразу осветила ее прозрачное лицо, половину которого занимали огромные печальные глаза. В них не было ничего, пустые красивые глаза. Зубы у нее хотя и мелкие, но ровные, белые. В одном ухе в гуще волос сверкнула белая сережка, крошечная, как искорка.

— Поднимайся, принцесса, — сказал Николай, — Я дверь замкну, чтобы разные подонки сюда не забирались и не портили людям с утра настроение.

— Вы совсем не знаете, кто я, а так говорите, — не двигаясь с места, произнесла она своим тонким мелодичным голоском.

— Я не милиционер и разбираться, кто вы и что вы, не собираюсь.

— А надо бы, — вздохнула девушка, — Каждый человек — это вселенная. Так говорит Никита Лапин…

— Ваш пророк?

— Такой же… как мы все.

Видя, что она не собирается шевелиться, Николай подхватил ее под руки и поднял. Вроде бы худенькая, а тяжелая! Девушка была ему по плечо. В русых волосах запуталась белая нитка, Николай с трудом удержался, чтобы ее не выдернуть.

Как маленькую, взял за руку — ладошка у нее была грязная — и, стараясь не замочить ноги, повел за собой из подвального помещения. По пути выключил свет. Девушка зажмурилась на солнечном дворе, длинные ресницы затрепетали, ладошка ее все еще находилась в большой руке Уланова. «Сколько же ей лет? — подумал он, — На вид совсем школьница».

— Небось, родители разыскивают, — ворчливо заметил Николай. Возьми монету и позвони… — он начал шарить в кармане куртки.

— Мне некому звонить, — негромко произнесла она. Глаза ее немного приоткрылись.

— Студентка? — сообразил Уланов.

— Я — никто, — даже с какой-то гордостью сказала она, — Так, перекати-поле. Слыхали про такой колючий сорняк?

— Куда же ты теперь покатишься? — полюбопытствовал он. Что-то в этой невысокой девчушке привлекало его, а что, он и сам бы не смог себе объяснить. Может, огромные серые с синевой глаза? Или звучный детский голосок? Хотя на ней куртка и джинсы, видно, что фигура у нее стройная.

— Не знаю, — тихо произнесла она. И в глазах ее снова колыхнулась печаль. — Вам нравится испанский поэт Гарсиа Лорка? — неожиданно спросила она и, не дожидаясь ответа, прочла, будто прозвенела серебряным колокольчиком:

Все перепутал вечер,
сбился с дороги,
в холод закутал плечи.
И нет еще в окнах света,
и в каждом — ребячьи лица:
глядят, как желтая ветка
становится спящей птицей.
Уланову нравился Гарсиа Лорка, но этих стихов он не мог припомнить. Наверное, на его лице отразилось удивление, потому что она снова улыбнулась и сказала:

— Я там… — она кивнула на подвал, — читала ребятам стихи Ахматовой, Цветаевой, Блока. А тот мальчик, которого вы обмакнули в вонючую лужу, Никита Лапин, знает наизусть всю поэму Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Смешно, правда?

— Что смешно?

— Заучивать наизусть Некрасова… Он давно устарел. Анахронизм.

— Значит, не для всех.

— А для вас? — она впервые с любопытством взглянула на него. — Какой вы высокий!

— Я люблю хорошую поэзию, а хорошие стихи никогда не устаревают, — сказал Николай и подумал, что это прозвучало несколько напыщенно.

— Вы меня не потащите в милицию? — спросила она.

— Зачем?

— Обычно нас из подвалов и чердаков отводят в отделение, а там подержат немного и отпускают.

— Даже если вы курите эту… гадость?

— А кому до этого есть дело? Как говорится, без разницы.

— Люди прыгают с пятого этажа… — вспомнив самоубийцу на тротуаре, проговорил Уланов.

— Значит, так надо, — помолчав, уронила она.

— До свидания, — сказал Николай, вспомнив, что ему нужно в магазин электротоваров. Гена просил купить десяток батареек к электрическому фонарику. В Новгороде уже полгода как их нет. В Ленинграде тоже нет, нужно каждый день заглядывать в магазины, может, иногда и выбросят. Все стало дефицитом: по талонам продают сахар, чай, мыло, стиральный порошок. Куда же все девается?..

— Я есть хочу, — сказала девушка — Вы даже не спросили, как меня звать?

— Ну и как? — равнодушно спросил он, про себя подумав, что зовут ее Лена или Оля.

— Алиса Романова, — торжественно представилась она и даже чуть присела. — Вообще-то родители… — по ее лицу скользнула тень, — назвали меня Акулиной… Представляете, в наш век и — Акулина! Я переменила свое имя на Алису.

— Николай, — буркнул он, соображая, где же ее накормить? После стихов Лорки и официально состоявшегося знакомства уже было как-то неудобно бросить ее и уйти.

— Ладно, — он снова машинально взял ее за руку. — Пойдемте ко мне, Алиса Романова, бабушка вас накормит. А если вы ей скажете, что любите театр, то и в ванне помоет… Если вода пошла.

— Обычно после «вы» переходят на «ты», а у вас все наоборот, — заметила девушка.

— Да, а почему твою подружку парень назвал Лошадью? — вспомнил Уланов.

— Длинной Лошадью, — улыбнулась Алиса. — А меня прозвали Рыжей Лисой.

— В индейцев играете? — усмехнулся Уланов.

Руку она не отняла, и они поднялись по широким каменным ступенькам на третий этаж. В ответ на безмолвный бабушкин вопрос — удивить Лидию Владимировну было трудно — Николай произнес:

— Алиса… из страны чудес! Она есть хочет, бабушка и… — он окинул взглядом вдруг оробевшую девушку, — помыться в ванной.

— Кофе или чай? — спросила Лидия Владимировна, с интересом рассматривая гостью. — У меня есть сосиски и клубничный джем.

— Я обедать не приду, — на прощанье сказал Николай, — Приятного аппетита, Алиса!

— Вы счастливый, Николай, — заметила Алиса, — У вас такая красивая и добрая бабушка. А у меня… — лицо ее снова стало печальным, — Никого нет.

— Я никогда не была красивой, но всегда была чертовски мила! — рассмеялась Лидия Владимировна. — Помните? Слова Раневской.

— Раневской? — округлила свои большие глаза Алиса, но, перехватив взгляд Уланова, прибавила: — Я такую не знаю.

Николай фыркнул и захлопнул за собой дверь. Глупышка, уж лучше бы промолчала…

Вернулся Николай домой поздно, было уже половина одиннадцатого. Дверь он открыл своим ключом, в прихожей его встретила бабушка в своем неизменном длинном синем халате. На голове тюрбан из махрового полотенца.

— Тс-с! — приложила она палец к губам. — Алиса спит…

— Спит? — удивился Николай. Он знал, что бабушка — действительно добрый человек, но зачем на ночь оставлять в квартире незнакомого, чужого человека? Правда, он тут же вспомнил, что сам за руку девушку привел сюда.

— Надеюсь, утром она покинет нас?

— Очень милая девушка… Ты обратил внимание, какие у нее глаза? То серые, то голубые. А голос? Я иногда улавливаю в нем нотки, присущие Татьяне Дорониной. С такой внешностью она могла бы стать актрисой.

— Ты ее не на мою кровать уложила?

— Я тебе постелила на раскладушке в моей комнате, — невозмутимо сообщила Лидия Владимировна. — Иди на кухню, я тебе подогрею пирожки с капустой.

В ванной Николай увидел на натянутых под потолком бечевках выстиранные джинсы Алисы, рубашку, шарф. С коричневой куртки, подвешенной на плечиках, капала в ванну вода. И еще несколько предметов женского туалета. Бабушка основательно взялась за девчонку!

— Коля, ты утром не шуми, пусть бедная девочка как следует выспится, — подсела на кухне к нему Лидия Владимировна. — Она, оказывается, такое в своей короткой жизни пережила…

— Не верю я этим… бомжам, — обронил Николай, уписывая горячие пирожки — Они наговорят… Ты б посмотрела на ее дружков: таким палец в рот не клади.

— Рассуждаешь, как твой дед-железнодорожник… Ты послушай, что с ней приключилось.

И бабушка рассказала, что Алиса Романова приехала в Ленинград из Ленинакана, где после института работали в больнице ее родители-врачи. Кажется, педиатры. Алиса — единственная дочь, закончила десятилетку с серебряной медалью, поступила в Ленинградский университет на филфак. Учится на втором курсе. Вернее, училась… И вот эта страшная трагедия в Армении: девочка в один миг лишилась дома, родителей всего. Две недели она бродила по разрушенному землетрясением городу, такого там насмотрелась! Думала, что с ума сойдет. Не только родители погибли, но и все ее знакомые. А вернувшись в Ленинград, не могла заставить себя пойти в университет, случайно попала в странную, как она выразилась компанию молодых людей, которым наше общество стало отвратительным. Ну, к этим… наркоманам. Они, видите ли, разуверились в цивилизации, презирают родителей, старших — их обвиняют во всех безобразиях, творящихся в стране, а сами не хотят палец о палец ударить, чтобы что-либо изменить… Слава богу, что она еще не стала колоться всерьез, курила какую-то гадость… Перед глазами у нее холм, напоминающий египетскую пирамиду, только сложенный не из камня, а из красноватых обломков кирпичей и разного хлама.

— Коля, мы должны помочь девочке, — сказала Лидия Владимировна — Это наш долг.

— Я через неделю еду к брату в деревню, — ответил тот — До осени. Ну, конечно, я буду приезжать в Ленинград, каждый месяц. Ребята из кооператива «Нева» нагрузили меня рукописями, мол, читай, пиши на них рецензии, редактируй! И зарплату мне положили четыреста рублей в месяц!

— У этих кооператоров дай бог заработки! — вздохнула бабушка и повернулась к внуку, — Возьми девочку с собой? Вырви ее из этого ада! Там, на лоне природы…

— Как это возьми? — опешил Николай, — Что она, вещь?

— Я тебе еще не все рассказала: Алиса с лопатой в руках работала со спасателями у руин своего дома. Она помогала вытаскивать из этой страшной братской могилы своих задохнувшихся родителей… Полуразложившиеся смердящие трупы! Ты можешь себе это представить?

— Захочет ли она? — заколебался Николай, подумав, что неизвестно еще, как Геннадий воспримет все это — И что она там будет делать? Гена с Коляндриком сколачивают кроличьи клетки: он заключил с какой-то торговой организацией договор, пообещал им к концу года сдать тысячу штук кролей. С телятами пока вышла осечка: председатель что-то темнит… И вообще, там с подозрением на нас смотрят… И от пчел Гена не хочет отказываться, толкует, что выгодное дело.

— Тебе понравились пирожки с капустой?

— Вкуснятина, — с набитым ртом ответил Николай. Люблю именно такие, поджаренные.

— Их испекла Алиса, — уронила бабушка, многозначительно глядя на него. Высокий тюрбан сполз ей на лоб. — Будет вам с братом готовить. Похоже, она не лентяйка.

— Ты, видно, с ней уже обо всем договорилась?

— Правда, есть одно «но», — улыбнулась бабушка. — Ты ей не очень понравился. Говорит, сердитый и грубый.

«Ну и нахалка! — подумал Николай, — Я ее привел к себе домой, накормил… Ну, пусть бабушка. Улеглась на мою постель, и я еще ей не нравлюсь!».

— Я ее, можно сказать, с помойки привел домой… А эти… ее дружки чуть было голову мне бутылкой не проломили. Пусть спасибо говорят, что не сволок их всех в милицию!

Лидия Владимировна хорошо изучила своего внука и ему можно было бы все это и не произносить вслух.

— Она умненькая, тонкая девочка, а ты там, в подвале, развоевался, знаю я тебя… Не всем женщинам нравятся громилы с пудовыми кулаками! Есть и такие, которые предпочитают грубой силе интеллект, мой милый.

Надо будет Гену предупредить, чтобы не сажал на грядки мак, — усмехнулся Николай.

— Мак в огороде — это очень красиво.

— Эти… наркоманы маком дурманят свои мозги, — сказал он, вставая из-за стола. — Если она втянулась, то все равно сбежит от нас. Эта подвальная братия живет по своим диким законам.

— Я думаю, она еще не до такой степени втянулась в этот ужас, — проговорила бабушка и даже плечами передернула, как от озноба. — Я эти ее противные сигареты выбросила в ведро, она и слова не сказала… И вообще, она не такая, как ты их расписываешь, я ведь не слепая?

Николай, пожелав бабушке спокойной ночи, направился было в свою комнату, но та остановила:

— Куда ты, Коля? Я же тебе у себя на раскладушке постелила.

— А почему не ей?

— Коля-я. — укоризненно протянула Лидия Владимировна. — Мне стыдно за тебя…

Его вытянутые ноги торчали в воздухе, в головах было низко. Ворочаясь на скрипучей раскладушке, Николай подумал, что, может, проснувшись утром, они с бабушкой не обнаружат в квартире Алису. И еще он подумал, что сигареты с марихуаной нужно было выбросить не в помойное ведро, а в унитаз и спустить воду…

Глава третья

1

Кооператив «Нева» размещался в бывшей трехкомнатной жилой квартире на Бассейной улице, всего в десяти минутах ходьбы от метро «Парк Победы». Председателем был Вячеслав Андреевич Селезнев, высокий худощавый с благородным лицом мужчина пятидесяти лет. Он кандидат филологических наук, много лет проработал в государственном издательстве, но был выжит оттуда новым заведующим редакцией, который тихой серой мышкой пробрался на эту должность при поддержке секретариата ЛПО — так называется Ленинградская писательская организация. Антон Ионович Беленький — новый заведующий художественной редакцией за два года ухитрился выкурить из редакции шесть опытнейших редакторов, в том числе и Селезнева, а набрал туда своих знакомых, которые ему в рот смотрели. Никто даже не подозревал, что худенький, черноволосый, с тусклым голосом и бесцветными глазами Антон Беленький окажется таким хитроумным интриганом! Подкапывался к неугодным ему редакторам осторожно, исподволь, выставлял их перед начальством в невыгодном свете, за мелкие провинности объявлял выговора, которые, морщась и кривясь будто от зубной боли, тем не менее подписывал полностью попавший под его влияние главный редактор издательства Букин. Помогал Беленькому в его подлых интригах Десяткин Леонид Ильич, сразу смекнувший, что лучший способ удержаться в издательстве — это пресмыкаться перед новым заведующим и наушничать на коллег. Стоило кому-нибудь опоздать на работу, как Десяткин тут же докладывал Беленькому, а тот поощрительно похлопывал его по плечу, давал выгодную работу…

Селезнев не мог без гнева вспоминать Антона Ионовича, ведь тот своими придирками чуть не довел его до инсульта. Несколько раз приходил в кабинет, когда там никого не было, и в открытую предлагал подать заявление об уходе, мол, все равно им вдвоем не работать в одном издательстве. И все это с гнусной улыбочкой на сухих губах. Выглядел он моложе своих шестидесяти лет, не курил и выпивал только в компании с начальством, когда нельзя было отказаться. Главным его пристрастием было стравливать своих врагов, будь это редакторы или литераторы. Распространял сплетни, сводничал. Не гнушался Беленький и на прямые подлоги при сдаче рукописей в набор: то выищет какую-нибудь «крамолу» — надо отдать должное Антону Ионовичу, он все досконально прочитывал — и пишет докладную начальству, обвиняя Селезнева. Очевидно, он чувствовал в старшем редакторе соперника — человека, который гораздо умнее его и опытнее. Кстати, хотели на должность заведующего редакцией назначить Вячеслава Андреевича, но он был беспартийным, а Беленький — член КПСС. Даже когда-то был секретарем партбюро. Это и перетянуло…

Испытательный срок Уланов выдержал. Дело в том, что, еще работая, в школе, он вместе со своим бывшим преподавателем Никоновым — доцентом пединститута — написал учебник по истории для средней школы. Учебник забраковали, не потому, что он не получился, а потому, что история менялась прямо на глазах: приоткрывались новые, когда-то и кем-то похороненные в архивах страницы, по-иному переосмысливались устоявшиеся десятилетиями догмы и факты, будто на фотобумаге в лаборатории, проявлялись запрещенные и не известные до сей поры крупные государственные личности и, наоборот, рушились воспетые историками колоссы на глиняных ногах, рассыпались в прах незыблемые авторитеты… Анатолий Васильевич Никонов и Уланов, не сговариваясь, пришли к мысли, что сдавать в печать новый учебник еще рановато. Необходимо и самим осмыслить все те перемены, которые принесла с собой перестройка. Да и к запретным архивам наконец допустили… А Селезнев и был как раз тем редактором, которому они представили первый вариант своего учебника.

Буквально перед самой покупкой дома в деревне Вячеслав Андреевич позвонил Уланову и предложил вступить в кооператив «Нева», который после многих месяцев проволочек наконец-то получил свой законный статус и помещение. Он при встрече на Бассейной вручил Николаю рукопись и попросил ее отредактировать. Это был сборник публицистических очерков. Уланов работу выполнил за две недели и сдал рукопись Селезневу. Через два дня тот заключил с ним договор на сотрудничество в кооперативе «Нева». На три года. Он хотел на пять, но Николай не согласился, тогда он еще окончательно не решил для себя, чем ему серьезно заняться: сельским хозяйством на Новгородчине или кооперативной издательской деятельностью?

Привлекло Уланова именно то обстоятельство, что ему предложили брать рукописи с собой и в деревне редактировать их, а в издательстве он может появляться лишь тогда, когда закончит работу. То есть, не нужно было каждый день ходить на Бассейную и просиживать там от и до. Да и оклад 400 рублей был как подарок судьбы, если учесть, что Николай несколько месяцев был на мели. Селезнев заверил его, что, дескать, когда дела кооператива пойдут в гору, а он в этом не сомневается, то и оплата членам кооператива значительно возрастет. «Нева» уже заключила с разными авторами 300 договоров, первые кооперативные издания выйдут к концу этого года. И срок прохождения рукописи здесь в несколько раз короче, чем в государственном издательстве. И у них в «Неве» нет таких типов, как Антон Беленький. Такие здесь просто не смогут существовать, они, как раковая опухоль, могут жить лишь за счет государства. Ведь Беленький не отвечает карманом за выпуск серой литературы — государство все спишет! Поэтому в мутной воде всеобщей неразберихи ему удобнее ловить жирную рыбку. Скорее всего, он берет взятки, но это трудно доказать: тот, кто дает взятку, не выдаст Беленького, потому что его книжка-то попадает в план и обязательно выйдет! В государственном издательстве больше половины выходит серой литературы благодаря таким дельцам, как Беленький. А вот «Нева» плохую книжку не имеет права выпустить: ее не раскупят, и кооператив понесет убыток, а за счет классики или популярных писателей этот убыток не будет покрыт, потому что «Нева» пока имеет мизерный тираж — всего 5–10 тысяч экземпляров. Правда, если книга разойдется, ее еще дважды можно переиздавать такими же тиражами, но это — капля в море. Выгодные книги государственное издательство старается брать само, а если и не может их издать, то все равно кооперативам разрешения не дает. Получается, как собака на сене: ни тебе, ни мне. Пока Уланов слабо разбирался в тонкостях издательского дела и многое было ему непонятно. Например, он не мог взять в толк: почему Беленького не турнут из издательства? Ведь он, Селезнев, не будет держать на такой высокой зарплате бездарного редактора-делягу?

— Я — не буду, — улыбнулся Вячеслав Андреевич, — А государственное издательство будет. Начальству наплевать, какие книги они издают: лично они не заинтересованы в качестве. И на их зарплате это не отражается.

Прибыль у них постоянная — книги-то, особенно классика и детективы, нарасхват, — а серая литература выпускается по инерции, нельзя же своих собратьев-писателей обижать… Дружков-приятелей Беленького. А убыток от их книг покроется общей прибылью… Вот и вся механика!

— И что же, никто не может обуздать этого Беленького? — удивился Николай.

— Я попробовал и… вылетел с работы! — засмеялся Селезнев. — Правда, теперь об этом не жалею! Писал письма в обком КПСС, в Госкомиздат СССР — и никакого результата. У нас, оказывается, сейчас никого не снимают, не наказывают! Никто ни с кем не хочет конфликтовать. Чем такие мерзавцы, как Беленький, и пользуются… Знаешь, что он мне заявил, когда я, доведенный его мелкими придирками, сказал, что пойду в обком КПСС? Иди, мол, меня там поддерживают от инструктора до заведующего отделом… И он оказался прав! Меня выслушали, посочувствовали, даже сказали, что на Беленького несколько десятков жалоб в обкоме от литераторов… И вот я здесь, а Беленький, похихикивая, творит свои черные дела в издательстве и на всех поплевывает!..

— Значит, и ты меня не уволишь, если я не буду справляться с работой? — улыбнулся Николай.

— Уволю! — воскликнул Вячеслав Андреевич — И без всякой волокиты. Я ведь не такой богатый, как государственное издательство, которое может держать в своем штате десятки бездельников и ловкачей, наживающихся за его счет!

Уланов без всякой расписки забрал у Селезнева четыре рукописи и пообещал их отредактировать к началу июня. Тот быстро что-то подсчитал в уме и заметил:

— Лучше бы к двадцать пятому мая? Сделаешь?

— А ты эксплуататор! — взвесив в руке папки с рукописями, рассмеялся Николай, — Договорились.

— И еще одно, — задержал его в дверях Селезнев, — Если какой-нибудь нетерпеливый автор захочет к тебе пожаловать в деревню, не будешь возражать?

— Бога ради, — сказал Уланов, хотя про себя подумал, что вряд ли автор рукописи решится совершить такое неблизкое путешествие, чтобы лицезреть его, Уланова, редактора художественного кооператива «Нева». Выйдя из метро на Невский, Николай не пошел домой, где его наверняка ждала к обеду Лидия Владимировна. Алиса исчезла, прожив у них четыре дня. Сказала, что пойдет в магазин за продуктами — бабушка отдала ей кошелек с пятнадцатью рублями — и не вернулась.

Впрочем, Николай не удивился: если бы все наркоманы так легко и быстро порывали со своей пагубной привычкой, то никакой и проблемы бы не было. Наркомания — это во сто крат похуже, чем курение и алкоголизм. Наркоманов тоже лечат долго и мучительно, но, вернувшись в нормальную жизнь, они через некоторое время снова начинают одурманивать себя наркотиками. Лидия Владимировна не была согласна с внуком, она утверждала, что Алису еще можно спасти. Она даже уговаривала его поискать девушку, походить по злачным местам, подвалам-чердакам, где курят марихуану юнцы. Николай заглянул в пару подвалов, но потом махнул рукой: подвалов в Ленинграде тьма, где ее искать? Один раз, проезжая на троллейбусе по Невскому, он вроде бы увидел в толпе молодежи знакомое глазастое лицо, даже вышел на первой остановке и вернулся к кафе-автомату, где чаще всего собирались молодые люди в странных одеяниях, иногда там можно было увидеть даже бритоголовых с разноцветными петушиными гребнями панков. Алисы он там не нашел. Решил, что ему показалось, хотя ее светлоглазое лицо трудно спутать с каким-нибудь другим, да и куртка на девушке была коричневая.

Подойдя к автомату, он набрал номер Ларисы Пивоваровой. Услышав густой мужской голос: «Кого надо?», повесил трубку. Выходит, Лариса правду сказала: к телефону подошел ее муж. «Писатель»! То есть человек, зарабатывающий деньги на переписи зарубежных боевиков для видеолюбителей. Настроение упало, Николай уныло озирался, наверное, по привычке: Лидия Владимировна каждое утро умоляла его поискать девушку… И чего она к ней привязалась? Надо, справедливости ради, отметить, что Алиса Романова на следующее утро, когда проснулась и села на кухне к столу, выглядела гораздо лучше, чем в подвале: густые русые волосы распушились, поблескивающими волнами спускались на узкие округлыеплечи. Бабушкина старомодная кофта обтягивала круглую, не очень большую грудь, да и ножки у девушки оказались стройными. Николая, конечно, немного задело, ведь он сам предложил ей по настоянию бабушки поехать с ним в Палкино, расписал деревню, живописное озеро, приврал даже, что там поселились четыре лебедя. Об этом рассказал сосед Иван Лукич Митрофанов. Года три назад осенью на Гладком с месяц плескались два лебедя, а потом улетели. А цапли там постоянно живут. Алиса слушала, широко раскрыв свои голубые глазищи, задавала вопросы. В общем, проявила неподдельную заинтересованность.

И вот исчезла, еще хорошо, что, кроме кошелька, ничего ценного не прихватила. У бабушки на туалетном столике в резной шкатулке лежали драгоценности: золотые кольца с камнями, ожерелье, серебряный браслет. Ничего не было тронуто. Даже бабушкина шерстяная кофта была положена на ее кровать.

Начало апреля в Ленинграде было холодным. Светило солнце, но северный ветер леденил лицо, заставлял прохожих ежиться в куртках и пальто. Некоторые снова надели зимние шапки. Каждый день сообщали, что ночью температура в городе до семи градусов мороза, а днем будет потепление. В Москве еще холоднее, там выпал снег и на дорогах гололед. Поднялся в некоторых районах города радиационный уровень, об этом постоянно напоминали в программе «600 секунд». Участились кражи, убийства. Показали по телевизору тысячи неразгруженных вагонов с дефицитными товарами и продуктами, а порту — контейнеров. Самый типичный саботаж! В городе в магазинах пустые полки, а на железной дороге и в морском порту — завалы товаров! Сообщали, что мебель, другие так необходимые ленинградцам товары прямо с запасных путей увозятся в Прибалтику, южные республики. Никто ни за что не отвечал, никто ничего не хотел предпринимать. Страна ввергалась в самый разрушительный хаос. И никто не предлагал никакого выхода. Митинги уже надоели, на сессиях Верховного Совета — сплошная говорильня… Опять в толпе мелькнуло знакомое лицо. Николай чуть ли не бегом бросился вслед за невысокой девушкой в коричневой куртке. Это была не Алиса. И глаза у нее не серые с голубизной, а карие, туповатое выражение накрашенного лица, во рту дымящаяся сигарета. Этим все до лампочки! Рады, что могут открыто курить, хамить взрослым, путаться с кем попало…

И что это он дергается? Николаю стало смешно: что-то слишком уж ревностно он выполняет бабушкино поручение! Черт с ней, пусть живет как знает. Наверное, это в нем заговорил бывший педагог. Хочется наставить на путь истинный заблудшую овечку…

Порыв ветра с шумом и свистом пробежал по железным крышам, заставив их загрохотать, с воем устремился через арки в подворотни, вышвырнул из ближайшей квадратной уродливой урны сигаретную пачку и резво погнал ее по тротуару. Посередине дороги, сизым фитилем выставив вверх крыло, лежал раздавленный голубь. Автомобилисты объезжали его.

Из затормозившей рядом «Волги» выскочил толстенький мужчина в кожаной куртке и ворсистой белой заграничной кепке. Широко улыбаясь, он шагнул к Уланову.

— Привет, Коля! Как говорится, на ловца и зверь бежит! — Уланов сразу и не узнал Леву Белкина, с которым как-то познакомился у Виктора Чумакова. Лева тоже занимался магнитофонными кассетами, записями, подторговывал японскими часами, транзисторными приемниками. Потом расширил свою сферу деятельности и стал торговать одеждой, обувью, парфюмерией, калькуляторами и даже импортными презервативами. Виктор толковал, что у Левы можно все достать, он имеет родственника в Финляндии, и тот его обеспечивает любым товаром на заказ. Николай с Левой и всего-то раза три-четыре встречался. Раз купил у него часы «сейку», в другой раз приемник чуть побольше портсигара. Приемник до сих пор великолепно ловит станции, вот только пальчиковые батарейки стали дефицитом.

— Мне Чума сказал, что ты безработный, это в наше-то время расцвета частной инициативы, — тараторил Лева. У него широкое розовое лицо, короткая светлая щетина на голове, маленькие хитрые глаза, а голос басистый, густой. И вообще, он не оправдывал свою фамилию, больше походил на сытого кабанчика. И одевался Белкин по самой последней моде. Это ему, как торговцу дефицитом, просто необходимо было. Ходячая импортная реклама.

Уланов пожал ему руку, хотя его и покоробил фамильярный тон, но Лева торговец высшей категории и отлично знает, кто сколько стоит. Очевидно, в его глазах Николай сейчас стоил недорого…

— А ты что, хочешь мне предложить выгодную работенку? — улыбнулся Уланов, — Тоже создал свой кооператив? Или открыл фабрику?

— Я — кустарь-одиночка! — рассмеялся Лева, — Мне рабсила ни к чему. Да и свидетели лишние… Кстати, у меня есть для тебя одна вещичка… Телевизор «Тошиба», портативный… И всего за три с половиной тонны.

Это значит три тысячи пятьсот. Николай давно подумывал о цветном японском телевизоре и видеомагнитофоне. Кино он любил и обзавестись высококачественной аппаратурой было бы недурно, но где такие деньги взять? Телевизор, видеомагнитофон и хотя бы десяток кассет с фильмами потянут минимум на десять тысяч рублей! Дороже «Жигулей». И цены с каждым днем растут. Чем эти товары дешевле за границей, тем, как это ни странно, дороже у нас. Любой, кто имеет возможность ездить в капстраны, может озолотиться. И озолачиваются… Была мысль у Уланова летом вступить в бригаду шабашников и подзаработать денег в каком-нибудь колхозе на строительстве скотника или свинофермы. Но недавняя покупка перевернула все его планы: теперь нужно домом, участком заниматься, помогать Геннадию с его кроликами и пчелами…

— Откуда у меня такие деньги?

— Молодой, здоровый, красивый, а бабки не умеешь делать! — балагурил Белкин, — Да сейчас девчонки, что продают цветы у метро или сладкую кукурузу в брикетах, в день по сто-двести рублей зашибают. А кооператоры? Читал в газетах? Миллионы делают на пустом месте, — Лева потер чисто выбритый подбородок, на безымянном пальце блеснул толстый золотой перстень. Светлые хитрые глазки сузились, круглое розовое лицо посерьезнело.

— Плохой ты купец, — заметил он, — Вот чего я хотел тебе сказать, Коля, мой хороший приятель из кооператива по производству пластмассовых деталей для автомашин, попросил меня найти крепкого паренька с натренированными мускулами… — он окинул Уланова оценивающим взглядом. — Думаю, ты подойдешь… Чума толковал, что ты был в десантных войсках, знаешь разные приемы…

— Ему что, вышибала понадобился? — перебил Николай. Этот разговор стал забавлять его. Впервые ему предлагают такое…

— К нему стали привязываться эти… рэкетиры. Я думал, они только там, на гнилом Западе, водятся, а вон и у нас объявились! Приятель готов очень хорошо заплатить тому, кто отвадит от его конторы этих ублюдков. Дать адресок?

— Значит, не вышибалой, а телохранителем… — покачал головой Николай. Он еще больше укрепился в мысли, что для практичного Левы он всего-навсего наемник, которого можно использовать на самой грубой работе. Вон кто теперь господа нашей жизни — спекулянты, кооператоры, дельцы разного пошиба, а честные люди, кто не погнался за длинным рублем, — неудачники и лопухи, не умеющие жить. И «бабки» делать.

— Я видел у Виктора твою картинку, — понизив голос, сказал Лева. — Надумаешь продавать, дам тебе пять штук. А хочешь, совершим обмен: я тебе видеомагнитофон или телевизор, а ты мне картинку?

— Не моя она, — вздохнул Николай, — И потом, я ведь Виктору должен?

— Ну, это твои проблемы, — поскучнел Лева. — Надумаешь, звони… А к приятелю загляни — крутой мужик! Может, чего лучше предложит?.. Адрес, вернее, визитную карточку председателя кооператива Лева сунул Уланову в карман куртки, колобком закатился в свою светло-серую «Волгу», помахал короткой рукой, улыбнулся, сверкнул золотыми коронками и укатил в сторону Разъезжей улицы. В салоне у него новейшей марки стереомагнитофон, устройство, предупреждающее сигналом о приближении милицейской машины с радаром, и еще уйма всяких хитрых импортных приспособлений, даже есть черный блокнот на присосках с электронными часами и фломастером. От Виктора Чумакова Уланов слышал, что Лева тоже уже много лет не работает нигде, а занимается только подпольной торговлей. У него богатая клиентура, падкая до иностранных вещей. На службе он, конечно, где-то числится, но это фикция, наверное, тоже нанял какого-нибудь беспаспортного бродягу… Ветер посвистывал над головой, кряхтели на разбитой дороге легковые машины, шаркали по асфальту ноги молчаливых прохожих. Небо над крышами было серым, с редкими зелеными просветами: впрочем, в городе на небо люди не смотрят. Они смотрят на пустые витрины магазинов и под ноги, тот, кто смотрит вверх при таком интенсивном движении в городе, может запросто и попасть туда, на небо, если на самом деле существует небесное царство…

Уланов, дождавшись, когда две девушки закончат разговор в телефонной будке, снова набрал номер Ларисы и на этот раз услышал ее голос.

— Ты одна? — дипломатично спросил он.

— Опять ты… — с досадой произнесла Лариса, — Когда же это кончится?

— Я жду тебя на углу у гастронома, — сказал Николай и повесил трубку.

Он не был уверен, что она на этот раз выйдет. Решил, что подождет пятнадцать минут и уйдет.

2

Уволившись из школы, Уланов первые недели жил с какой-то щемящей пустотой в душе. Конечно, можно было бы уладить конфликт, но какой ценой? Директор просил его извиниться перед наглым и кляузным мальчишкой, но Николай никогда бы себе подобного не простил. Рослый прыщавый увалень издевался над ним, учителем, на уроке и извиняться перед ним — это значит потерять уважение к себе. Это понимал и директор, но вот в гороно не захотели понять. Как же, преподаватель поднял руку на ученика! Если уж быть точным, то не руку, а ногу… Приобретение дома как-то сразу наполнило смыслом жизнь Уланова, да и заключение долгосрочного договора с кооперативным издательством «Нева» укрепило его тыл. Теперь «Жигули» с новым аккумулятором наматывали километры между Ленинградом и Новгородом. От его дома на Марата до Палкино ровно сто пятьдесят километров. Не так уж и далеко. Иногда он это расстояние покрывал за два с половиной часа. От шоссе Ленинград-Москва до деревни было 12 километров. Не асфальт, конечно, но покрытая гравием дорога была вполне проходимой даже в ненастье. Сворачивал в Палкино направо, не доезжая до Новгорода тридцати километров. Деревня была как раз на границе Ленинградской и Новгородской областей. Их разделяло озеро Гладкое.

Геннадий с Чебураном мастерили клетки для кроликов, стройматериал им выделила та самая организация, с которой они заключили договор. В счет будущих доходов. За пакетами с пчелами они поедут в Витебск на «Жигулях». В конце апреля, так пообещал председатель, хотя слово свое не держал. Они уже это заметили. Геннадий познакомился с заведующим турбазой — это в пяти километрах от Палкино, тот, опытнейший пчеловод, пообещал помочь на первых порах советами, научить делать пчелиные домики. Пару штук они купили у него. Немного озадачил Геннадия завтурбазой, заявив, что в прошлом году у него клещ погубил шесть пчелиных семей. Пострадали и другие местные пчеловоды, но вроде бы, есть верное средство от клеща. Николай уже дважды наведывался в магазин «Пчеловодство» на Литейном проспекте, но нужных ядохимикатов против клеща там не было.

В общем, дел было по горло, работа в деревне все больше захватывала Николая, не мешало это и редактировать рукописи, вот только читать художественную литературу было некогда. Старенький телевизор, что он привез из Ленинграда, плохо показывал: мутное изображение и полосы. Да и всего одну программу. Вот бы привезти сюда японский телевизор и видеомагнитофон! После десятичасового рабочего дня вечером посмотреть бы какой-нибудь захватывающий фильм из американской жизни! Геннадий тоже любил кино. Они договорились, как только хорошо пойдут дела и появятся лишние деньги, так купят видеотехнику. Пусть даже советскую. Если на нее растет цена, то и на кроличье мясо подскочит! Брат почти каждую неделю выдавал очередную идею: предложил заказать в Новгороде коптильню и коптить разделанных кроликов, а из шкурок самим шить шапки. Чебуран хвалился, что умеет. Копченых кроликов Николай никогда не пробовал, а вот кооперативных копченых кур не раз покупал на Владимирском проспекте в «Кооператоре».

Перед самым отъездом в Палкино — уже загруженная всяким барахлом машина стояла во дворе — взволнованная бабушка сообщила, что ей только что позвонила Алиса Романова, у нее что-то там случилось: голос жалобный, кажется, плакала…

— Да ну ее к черту! — взорвался Николай — Стащила твои деньги, а ты все убиваешься по ней.

— У девочки трагедия, Коля, — взглянула на него расстроенная Лидия Владимировна. — Ну почему ты такой жестокий?

— Откуда она звонила? — сбавил он тон.

— Сказала, что она… в милиции. В Куйбышевском райотделении. Это близко, рядом с Пушкинским театром.

— Там о ней позаботятся, — сказал Николай. Он уже был одет, в руках тяжелая сумка с продуктами, только что выгруженными из морозилки.

— Коля? — умоляюще посмотрела на него бабушка. — Съезди туда, пожалуйста? Может, ей что-нибудь надо? — она метнулась на кухню, щелкнула дверца холодильника. — Девочка голодная, вот тут у меня два апельсина и ветчина…

Она сунула в свободную руку внуку полиэтиленовый пакет с провизией.

— Скажи ей, что я всегда ей рада, — говорила бабушка, не давая ему возразить. — Пусть, когда надумает, приходит ко мне.

Сунув пакет в сумку, Уланов вышел из дома. Усевшись за руль, секунду смотрел прямо перед собой: всплыло в памяти прозрачное бледное лицо девушки с огромными печальными глазами. Что толку помогать человеку, если он не нуждается в твоей помощи! Если человека тянет в подвалы, в дурную компанию?..

Она сидела на длинной бурой скамье в длинном коридоре, а у дверей прохаживался милиционер с кобурой на боку. Лейтенант в комнате дежурного по отделению сообщил, что Акулина Романова была задержана на чердаке пятиэтажного дома на улице Рубинштейна в компании подозрительных юнцов и девиц. Распивали там крепленое вино «Агдам» и запалили костер прямо на песке. Жгли ветошь, газеты. Жильцы заметили дым в чердачном окне и сообщили в милицию. Услышав сирену, все разбежались, а Акулина осталась. Впрочем, она и не собиралась убегать. Утверждает, что никого не знает, попала в эту «компашку» случайно. Ей позволили вам позвонить…

— Сказала, что ваша дальняя родственница, — заключил лейтенант.

— Родственница?.. — машинально произнес Уланов и спохватился: — Да, конечно, я ее знаю.

— Можете забрать ее, — разрешил лейтенант — Совсем молоденькая, а уже пьет! Да сколько их сейчас таких развелось…

«Если бы только это… — усмехнулся про себя Николай — Она еще и курит… марихуану».

— И охота вам шастать по чердакам? — взглянул на девушку офицер. Знаете ведь, чем все это кончается?

— Вы мне это уже говорили, — произнесла Алиса. Вид у нее сонный.

— А толку-то! — хмыкнул лейтенант. — Думаете, охота нам с вами возиться?

— Не возитесь.

И снова, как провинившуюся школьницу, Уланов ведет ее за руку к машине. И снова куртка ее измята, а джинсы в пятнах и вырван клок на брючине. В широко распахнутых глазах смертная тоска, волосы жгутами собрались на плечах.

— Мне стыдно перед Лидией Владимировной, — тихо произнесла она, когда уселись в машину, — Она такая добрая… Я пошла на угол Невского и Рубинштейна стрельнуть у ребят всего одну сигаретку… Ну и закрутилось: встретила Длинную Лошадь, Никиту, у них была травка…

— Послушай, Акулина…

— Не зови меня так! — тонким голоском воскликнула она, — Меня звать Алиса, слышишь? А-ли-са! Неужели так трудно запомнить?

— Куда тебя отвезти? К бабушке?

— У тебя замечательная бабушка, — зевнула она. — Такая интеллигентная… У меня нет денег и кошелька. Что я ей скажу?

— Она уже забыла…

— Когда у меня появятся деньги, я ей верну, а вот кошелек…

— Забудь ты про этот дурацкий кошелек!

У нее слипались глаза, голова со спутанными волосами клонилась то к одному плечу, то к другому. Уланов прижался к тротуару, вышел из машины и пересадил девушку на заднее сидение, где внизу лежали сумки, пакеты с гвоздями, инструмент.

— Тебе здесь будет удобнее, — сказал он, — Можешь поспать.

— Я вспоминала твое лицо… И никак не могла вспомнить, — произнесла Алиса. — Ты знаешь на кого похож? На американского артиста… как его? Роберта Рэдфорда! Он такой знаменитый. Только ты, по-моему, выше его… — она снова зевнула и откинулась на спинку сидения — Мне он очень нравится…

— Выдумщица ты, — улыбнулся Николай. Ему еще никто не говорил, что он похож на популярного артиста — Знаешь, куда мы едем?

— Мне все равно, — сонно пробурчала она, медленно сползая на сиденье. Теперь в зеркало заднего обзора Николай видел ее согнутые колени и белую щеку, залепленную русыми прядями волос. И еще опущенные длинные чуть вздрагивающие ресницы. На губах ее замерла чуть заметная грустная улыбка.

3

Геннадий стоял с рубанком в руке и молча смотрел на Алису. Он был до пояса обнажен, костлявые плечи уже немного загорели, невозмутимое продолговатое лицо ничего не выражало. На самодельном верстаке, приткнувшемся к сараю, необструганная доска, скрученные стружки белели вокруг, как снежные хлопья.

— Здравствуйте, — сказала девушка. Она стояла рядом с Николаем у машины — Меня зовут Алиса.

— Гена, — буркнул брат и перевел взгляд на Николая, — Привез гвозди?

— Пять килограммов, — улыбнулся тот, — И разных шурупов.

— У вас тут красиво, — произнесла девушка, оглядывая окрестности — А лебеди тут живут?

— Про лебедей не слышал, а вот гагары и утки гнездятся, — сказал Геннадий. Он смотрел мимо Алисы. И вид у него был озадаченный.

— Уток у нас и в Ленинграде полно, — тонким голоском произнесла девушка. Голубые глаза ее были устремлены на озеро, маленький припухлый рот тронула Улыбка. — Даже лебеди есть. У Летнего сада — Она повернула пушистую голову к Николаю: — Я пройдусь вдоль озера… Как оно называется?

— Гладкое, — ответил Николай.

— Лучше бы Голубое, — заметила Алиса, направляясь по узкой тропинке к кустам с набухшими почками. Эта тропинка приведет вдоль озера к деревне Заболотье. Километра два от Палкино. Две деревни разделяет на пригорке березовая роща. Издали кажется, что она окутана розовым дымком. Перед рощей и за ней — колхозные поля с озимыми. Яркая зелень блестит на солнце, клочками ваты выделяются на ней разгуливающие чайки, а на взрыхленной пашне, что через дорогу, бродят грачи.

— Где ты такую глазастую птицу поймал? — когда девушка скрылась за кустами, поинтересовался брат. — На дороге прихватил?

Николай подумал, что Алиса и впрямь похожа на птицу, скорее всего на трясогузку, такая же воздушная, легкая и изящная. И свободолюбивая, в любой момент захочет — и улетит…

— Птица без гнезда, — сказал он, — Можно сказать, птица с подбитым крылом, — Он коротко рассказал историю своей встречи с Алисой, ее трагедию, упомянул и про склонность к наркотикам. Брат закурил, хмуря загорелый лоб, долго молчал, потом изрек:

— Пока мы на ноги не встанем, нахлебники нам ни к чему. Если будет по дому заниматься: еду готовить, прибираться, белье стирать — пусть живет, а носиться тут с ней, цацой, нам недосуг. Чебуран три дня назад поехал с попуткой в Новгород по делу и вот пропал… Надо ехать разыскивать по кабакам да притонам. Видно, встретил старых дружков при деньгах и поплыл…

Они разгрузили машину, брат посетовал, что Николай не захватил хлеба. У них кончился, а в магазине бывает только по средам и пятницам. И надо идти в Заболотье. В Палкино магазина вообще нет, раз в месяц заглядывает автолавка, так на ней привозят промышленные товары, которые в Новгороде не продать… Дело в том, что Палкино — это умирающая деревня. Когда-то здесь и магазин был, и автобус ходил, а когда стали люди дома заколачивать, да от деревенской нищеты в город подаваться, так все и заглохло. В Заболотье крошечный поселковый Совет, так Геннадий говорит, еще ни разу не видел его работников, лишь бумажки шлют с почтальоном, мол, платите налоги, да оказывайте посильную помощь колхозу…

Николай обратил внимание, что за две недели, пока его здесь не было, брат и Чебуран сколотили с десяток кроличьих клеток, подготовили место для пасеки, огородили штакетником свой участок и даже запахали его. Были подвезены необрезные доски, толь, шифер, даже два газовых баллона. Гена молодец, если уж берется за работу, то все делает обстоятельно. И уж точно трудится от зари до зари. Вот что значит личная заинтересованность!

Брат рассказал, что соседи не очень-то рады их развернувшейся деятельности, мол, жили себе тихо-мирно, а тут понаехали, затюкали топорами, застучали молотками, да еще вон какой участок оттяпали! Особенно косится и плачется председателю колхоза ближайший сосед — Митрофанов Иван Лукич. Дело в том, что Геннадий по договоренности с председателем отмерил под распашку кусок целины с полгектара, на которой сосед рядом со своим домом пас корову, а теперь, видишь ли, его потеснили!

Хотя целины кругом полно. А чем же они будут кроликов кормить? Надо сказать, что в Палкино и жили-то почти одни пенсионеры — старики и старухи, а дети их приезжали из города на выходные да в отпуск порыбачить на озере. Не понравилось местным и то, что Гена стал забрасывать сети на судака и переметы на угря. Почти у всех деревенских были сети и лодки, но с Геннадием им было, конечно, не тягаться. Тот ловил рыбу с размахом, ставил сразу с пяток сетей и сотни метров переметов. Николаю тоже эта браконьерская жадность брата не нравилась, он полагал, что рыбу нужно ловить к столу, а куда лишнюю девать? Гена, правда, раздавал соседям, вялил на чердаке. Если судаки изредка и попадались, то угрей пока они не видели. Может, их здесь и нет. Однако брат надеялся к лету наладить отлов, толковал, что уже заказал знакомым мужикам в Новгороде коптильню. И даже договорился с кооперативным кафе, где у нею будут покупать копченого угря, им же пойдет и свежий судак. Первую партию — килограммов пятьдесят — брат уже выгодно продал кооперативщикам. Сами приехали на фургончике и тут же деньги выплатили из рук в руки без всякой канцелярщины. Это тоже не понравилось местным…

Если по ночам еще и бывали небольшие заморозки, то днем солнце грело по-летнему, пробуждая все живое вокруг. Запорхали бабочки, высоко в небе пролетали косяки птиц. Их далекие крики доносились даже по ночам. В сенях стояли запотевшие трехлитровые банки с березовым соком. Вот-вот деревья выбросят первые клейкие листья, зазеленели лужайки, правда, трава была еще мелкой и блеклой. Скворцы заняли все скворечники и наводили в них порядок. Из одного выбрасывали белые перья, они, будто семена одуванчиков, облепили ветви березы у забора. По утрам слышно было пение скворцов, а днем летали куда-то. Воспользовавшись этим, в скворечники ныряли нахальные воробьи. Эти чирикали с утра до вечера. Наведывались с озера чайки, ослепительно белые, с красными клювами, они расхаживали по огороду, что-то склевывали. А ласточек еще не было видно. Один раз Николай заметил на проводах несколько касаток, но вскоре они исчезли. По-видимому, еще мелкие насекомые не выбрались из-под земли на свет божий.

В озере отражались плывущие в голубом небе кучевые облака, солнечные лучи высвечивали у берегов воду до самого дна. Односельчане смолили лодки, конопатили днища. Прошел нерест щуки, теперь на плесе резвились плотва и окуни. Жужжали на окнах все более наглеющие мухи, еще вялые, со смятыми крыльями лепились к поленнице дров шмели. Отогревшись на солнце, распушившись, с воинственным воем улетали на поля. Боязливо приходили на участок низкорослые местные дворняги. Пугливо озираясь, выжидательно смотрели в глаза. Николай выносил им накопленное в банке из-под сельди угощение. Кошки наведывались чаще, особенно когда Геннадий чистил рыбу у колодца на широкой сосновой доске. Прилетали за отбросами и красавицы-чайки.

Брат пошел жарить на ужин судака, а Николай отправился разыскивать Алису. Глинистая тропинка вывела его к березовой роще. Его окутал нежный запах цветущих берез, розоватая дымка вблизи оказалась длинными сережками — это и были березовые соцветья. Черные родимые пятна на белых стволах блестели. Под ногами шуршали прошлогодние листья, из-под них выскочила пугливая длинноносая землеройка и, блеснув на человека бусинками круглых глаз, исчезла в норе. Цвиркали желтогрудые синицы, слышался дробный стук дятла. Девушку он увидел сидящей на корточках перед большим муравейником. Голубые глазища были широко распахнуты, на губах блуждала рассеянная улыбка. Длинные черные ресницы у нее были загнуты кверху. Алиса не заметила Николая, видно, все ее внимание было поглощено красными муравьями, суетящимися в куче. А он, прислонившись спиной к березовому стволу, смотрел на нее. Узкий солнечный луч, пробивающийся сквозь ветви, гладил ее волосы, свесившиеся до колен, насквозь просвечивало маленькое розовое ухо со сверкающей серебряной сережкой. И глаза ее показались Николаю не голубыми, а золотисто-зелеными, как у большой стрекозы.

— Ну и что муравьи тебе рассказали? — негромко спросил он.

— Я думала, они просто так бегают, суетятся, а на самом деле, все заняты своими делами, — вскинула Алиса на него глаза. Они снова стали голубыми с золотистой окаемкой, — Одни что-то тащат внутрь, другие, наоборот, выбрасывают мусор, третьи, построившись цепочкой, как солдаты, и трогая друг друга усиками, уходят по узеньким тропинкам в лес… Как все интересно!

Он увидел на черном пеньке длинную еще чуть дымящуюся сигарету, спички. Подошел, нагнулся и взял. Понюхал сигарету, даже затянулся один раз и, сморщившись от непривычного запаха, выплюнул. Затоптав в землю, сказал:

— В лесу курить нельзя… — и кивнул на муравьиную кучу. — Можешь устроить им пожар.

Ее коричневая куртка была брошена рядом с пнем, он поднял ее, вытащил из кармана завернутые в целлофановый пакет с десяток длинных с коричневым мундштуком сигарет и, раскрошив их, тоже затоптал. Она молча следила за его манипуляциями, длинные ресницы ее взлетали вверх-вниз, улыбка исчезла с губ.

— Вот они… — кивнула она на муравейник, — живут своим миром и ни до кого им нет дела. У них своя цивилизация, непонятная нам. А почему люди бесцеремонно вмешиваются в мир других людей? Учат их, указывают, как надо жить? А сами-то они разве без греха? Ладно, пусть их раньше самих обманывали Сталин, Каганович, Жданов, но зачем теперь нас-то, молодых, обманывать? Мы не хотим жить так, как жили они… Рабское существование.

— Кто это «они»? Я не настолько уж тебя старше, чтобы быть твоим учителем.

— А вот учишь, командуешь… — кивнула она на ворох ржавых листьев, где были похоронены ее сигареты с марихуаной, — Может, мне легче жить, когда я накурюсь?

— Врешь, — жестко ответил он, — Тебе хуже после этого. И ты не замечаешь, какое чистое прекрасное небо над головой, какие плывут белые облака, не слышишь пения птиц, гудения шмелей… Ты жадно прислушиваться к звону в задурманенной голове, перед твоими глазами мелькают уродливые рожи и серая пустота. Ты — красивая девчонка, ходишь в отрепьях, не моешься, не причесываешься, шляешься по чердакам-подвалам в компании таких же безвольных бездельников. Чем вы грязнее, отвратительнее, тем, думаете, больше отличаетесь от нормальных людей? Этакие непризнанные «гении» с помойки! Вы даже придумали целую философию: мол, мы не хотим быть как все, не хотим быть обманутыми. Не верим никому и ничему, все, что было раньше — это рабство и ложь… А сами палец о палец не ударите, чтобы что-либо изменить…

— Ты уже это говорил, — вставила она.

— Тысячу раз я буду тебе это повторять, пока не станешь нормальным человеком.

— Ты, оказывается, злой, — сказала она. — И… добрый.

— Пошли ужинать, — протянул он ей руку. Однако она свою не дала, сама поднялась с корточек, отряхнула джинсы, надела куртку.

— Гена совсем не похож на тебя, — шагая вслед за ним, сказала она.

— В каком смысле?

— Он лучше меня понимает, чем ты. И он нотаций мне не читает.

«А ведь она, чертовка, права! — подумал Николай — Генка тоже хлебнул алкогольного лиха. Но до наркомании не опустился…»

— Мне девятнадцать лет, — негромко произнесла Алиса, — а иногда кажется, что я старуха и прожила тысячу лет. Даже жить дальше не интересно.

— Для того, чтобы жить на помойке, наверное, тоже нужно изобрести какую-нибудь убогую философию… — стараясь, чтобы это не прозвучало назидательно, произнес Николай, — Когда кошка или бродячий пес лезут в помойку, они знают, зачем это делают, а человек? Ладно, спившийся алкоголик или одуревший больной наркоман, а если это юная красивая девушка? На глазах убивает себя… Пройти мимо и сделать вид, что ты ничего не видишь?

— Хватит болтать про какую-то дурацкую помойку! — чуть повысила голос Алиса. — Мне просто было хорошо с этими ребятами: никому ничего от меня не было нужно, никто настырно не лез ко мне в душу. Мы сидели, курили или пили и… молчали. И не рожи я видела и пустоту, а цветные сны наяву… Одному, конечно, жутковато, а в куче, вон как муравьи… как-то спокойнее. Я думала о своем, они — о своем, и мы ничего друг другу не рассказывали, не мешали. А чердак или подвал — это не имело никакого значения. Когда накуришься травки, то и подвал мысленно можно запросто превратить во дворец или средневековый замок с башнями… А себя увидеть принцессой в позолоченном наряде… Или феей.

— Феей?

— Кем угодно, хоть Мэрилин Монро. Можно даже вообразить себя на другой прекрасной планете, где нет лжи, грязи, нищеты.

— Ты не лечилась? — не оборачиваясь, спросил он.

— От чего, Николай? — удивилась она.

— Ну, от этой… наркомании. Тебя ведь тянет к этому.

— Мне это и в голову не приходило, — помолчав, ответила она. — А разве от этого лечатся? Мне казалось, что я могу в любое время перестать курить. Вот кто сидит на игле… Ну, колется, тех лечат. А укололась я только один раз и мне не в дугу… не понравилось. Белый порошок и таблетки тоже как-то не то… Мне лучше всего травка помогает. Сигареты. Зря ты их растоптал — они денег стоят.

— От чего тебе травка помогает? — наступал он. — От дурости?

— Хватит об этом, — резко оборвала она разговор.

Отчего она курит и шляется с компаниями по подвалам, он и так знает. Но у него тоже нет родителей. И он пережил трагедию, когда мать с отчимом погибли, но не кинулся же он во все тяжкие? И даже алкоголиком не стал.

До дома они дошли молча. Она — впереди, он — сзади.

4

Рано утром Геннадий разбудил брата. Еще солнечные лучи только что растолкали сиреневый туман над озером, а небо было блекло-голубое, но уже вовсю пели скворцы, приветствуя новый погожий день. В комнате, где напротив незастеленной койки брата Николай спал на узком диване, по деревянным половицам желтыми мячиками прыгали резвые зайчики.

— Я же говорил, что не поеду с тобой, — пробормотал Николай. Он еще с вечера сказал, что участвовать в браконьерских набегах на озеро не будет. Один сети и переметы Геннадий не мог поставить, нужно было кому-то на веслах управлять лодкой. Николаю и раньше не нравилось, что брат не знает меры: готов всю рыбу в озере выловить! А сколько раз приходилось ему выбрасывать побелевших, с душком, щук, лещей, судаков! Поставит, бывало, сети на каком-нибудь отдаленном озере, а потом запьет. Когда, наконец, соберется на озеро, вся попавшаяся в сети рыба уже испортилась. Правда, это было в прежние годы, теперь пойманную рыбу Гена сбывал в кооперативном кафе. Николай был против и этого. И так соседи косятся на них, тут ведь привыкли жить в тиши и спокойствии. Не нравится пенсионерам, что появились в деревне энергичные парни, с утра до вечера стучат, мастерят клетки, распахали изрядный кусок земли, полученный в аренду, да еще и из озера рыбу сетями черпают!..

— Ну, сволочи! — матерился брат. — Ночью все сети украли! Триста метров! Всю зиму вязал их, оснащал… Уж тут-то, думал, почти напротив дома, не осмелятся — и вон сбондили!

Такое уже тоже не раз случалось раньше. Браконьеры не только ставили запрещенные снасти на озерах, но при случае и воровали их друг у друга. Гена тоже иногда хвастался, что «конфисковал» чужую сетку. А теперь и сам пострадал…

— Я слышал, как наш сосед-пенсионер Митрофанов говорил бабке, у которой мы раньше молоко брали, что больно «заломно» ты взялся тут за свои дела! И еще сетовал, что лучших судаков сетями из озера повыловил…

— Сам Митрофан не снимал сети, — размышлял расстроенный Геннадий. — Научил кого-то, подсказал, где я поставил. Может, в кустах, гады, сидели, когда я их выметывал у того берега…

У Геннадия была нехорошая привычка считать, что все кругом принадлежит ему, он тут хозяин. И про озеро Гладкое говорил, что это «его» озеро, про деревню — «его вотчина»! Потому, наверное, и сети ставил не таясь. Благо, озеро принадлежит колхозу «Путь Ильича» и рыбинспекторы сюда не приезжают. Так вот, местные сами ощутимо наказали брата.

Честно говоря, Николай даже и переживать не стал, может, теперь Гене наука, не нахальничай с сетями! Ни у кого в Палкино столько снастей нет и никто по триста-пятьсот метров сетей не выметывает на озере. А переметы вообще не ставят.

— Пойду, потрясу за бороду старого лысого черта! Может, скажет, кого навел? — сказал брат и выскочил за дверь, забыв ее притворить. В комнату залетела крапивница, попорхала у белой русской печи, подлетела к окну и стала биться о нечистое стекло. Николай встал, надел брюки и, осторожно взяв бабочку за крылья, выпустил на волю. Умывшись прямо из ведра и почистив зубы, он спустился к сверкающему озеру и стал на берегу делать зарядку. Эта привычка осталась еще с армии. На плесе покачивалась на легкой зыби длинношеяя птица. Гена сказал, что это и есть гагара. Время от времени птица ныряла и, пробыв под водой несколько минут, выныривала довольно далеко от прежнего места. Молодой камыш еще не зазеленел, а прошлогодний, серый, все ниже клонился к воде. На крыше бани сидела сорока и смотрела на приседающего человека. Черные перья на ее крыльях радужно светились, будто смазанные нефтяной пленкой.

— Доброе утро, — услышал Николай тонкий голосок.

На тропинке стояла Алиса в одной длинной клетчатой мужской рубашке, босоногая, с розовым со сна лицом и растрепанными волосами. Щурясь от солнца, она с улыбкой смотрела на него.

— Уже встала? — пробормотал он, отводя глаза от ее обнаженных белых ног. В джинсах они не казались такими крепкими, полными. Алиса не походила на привычных в наше время высоченных акселераток с широкими плечами и узкими бедрами. Рост у нее средний, примерно 165 сантиметров, фигура стройная с тонкой талией, ноги не длинные, в самый раз. Небольшая крепкая грудь круглыми яблоками оттопыривает рубашку с низко расстегнутым воротником. Кстати, эта рубашка Николая. Наверное, достала ее из комода. И надо сказать, она ей идет, хотя и велика.

Алиса спала наверху, там на чердаке была еще одна маленькая комната с окном, выходящим на единственную улицу в Палкино. Ветви высоких лип торкались в окно. Николаю пришлось повозиться, чтобы запущенную комнатку привести в порядок: вымел мусор, одних синих дохлых мух было на полу, как в цеху металлических стружек, выбросил старые коробки с каким-то тряпьем, затащил туда железную кровать с сеткой. Алиса тоже помогала: обмела в углах паутину, вымыла полы, стекла, даже прикрепила к дощатой стене ветхий коврик, на котором выткано какое-то диковинное пернатое: не то павлин, не то жар-птица. Коврик в нескольких местах продырявила моль, одна дырка была как раз на голове птицы.

Николай попросил резкого и грубоватого брата быть помягче с Алисой, мол, она освоится и сама начнет кое-что делать по дому. Пока Геннадий сам варил на плите уху, жарил на сковороде судаков, чистил картошку. Николай помогал ему. На третий или четвертый день такой жизни девушка сказала, что рыба надоела, нужно чего-нибудь другого сварить.

— Вари, — хмыкнул Гена.

— Где у вас продукты?

— Мука, крупа, фасоль — в стеклянных банках в кладовке, а все остальное в холодильнике и подполе, — сказал Геннадий.

На обед Алиса приготовила пересоленный суп из фасоли и мясной тушенки, испекла блинчики. Вообще-то, скомканные куски поджаренного теста можно было блинчиками назвать с большой натяжкой. Алиса смущенно объяснила, что блины почему-то не захотели отставать от сковородки, хотя она ее смазывала и сливочным и подсолнечным маслом.

Молча пообедали, Геннадий даже выдавил из себя что-то вроде «благодарствую…». По молчаливому уговору, братья почти не обращали внимания на девушку, может, это ее даже и задевало. Они могли вести свои разговоры, которые ей были совсем неинтересны, но если она встревала, вежливо отвечали. Чаще всего девушка уходила гулять вдоль озера, навещала своих мурашей в роще, была и в лесу. Принесла оттуда старое аккуратное гнездо, похожее на связанную из крупной шерсти шапочку.

— Чье это? — спрашивала она.

Николай промолчал, он не знал, а Гена уверенно заявил, что поползня. Алиса гнездо унесла к себе наверх и положила на деревянную полку. Свою клетушку она скоро привела в образцовый порядок, изредка подметала веником пол в комнате, где спали братья. В доме было всего две комнаты, не считая чердачной клетушки. Одна — где они спали, а вторая — комната-кухня. Убогая мебель досталась им вместе с домом. Николай планировал кое-что из старья выбросить, а стол, шкаф, диван-кровать со временем приобрести. Диванчик, на котором он спал, свешивая длинные ноги с края, продавился посередине и явно был маловат.

Если раньше Алиса почти не смотрелась в зеркало и вообще мало заботилась о своей внешности, то в последние дни все изменилось: стала замысловато причесываться, то закалывая русые волосы белой заколкой, то вплетая в них красную ленту, которую отыскала в ящике комода. Три вечера вручную перешивала платье, а когда надела его после бани, братья не могли не отметить, что оно ей шло. Девушка хорошела на глазах, как распускающийся на клумбе цветок, однако они будто и не замечали этого, хотя и чутко перехватывали взгляды друг друга, обращенные на Алису. А как-то вечером Геннадий — он во всем любил полную ясность — завел довольно трудный разговор о девушке. Они сидели на берегу на почерневшем бревне, легкая волна ударялась в борт примкнутой цепью к железному колу лодки, крякали за мысом утки. Солнце уже касалось вершин сосен и елей, и бор казался охваченным огнем. В зеркальной вечерней глади отражалось синее небо с редкими высокими облаками, широкая багровая полоса на воде, постепенно меняющая свои оттенки.

Геннадий курил, а Николай увлеченно вырезал ножом из подобранного на берегу искривленного соснового сука гуся с раскрытым клювом. Позже он его ошкурит, покроет лаком и… преподнесет Алисе. Пусть поставит в своей комнатке на полку.

— Ты какие виды имеешь на девчонку? — в лоб спросил брат. Продолговатое лицо было в резких складках, придававших ему суровый вид. Брат выглядит гораздо старше своих лет, прошлые затяжные пьянки наложили на него свой отпечаток… Темно-серые глаза у него невыразительные, в них никогда не прочтешь, что на уме. Он немногословен, не умеет говорить женщинам комплименты, бросившая его жена как-то давно жаловалась Николаю, что никогда от него не слышала ласкового слова, а иногда и за весь день ничего не скажет. Придет с работы, поест, а аппетит у Гены всегда отменный, сядет у телевизора с газетой и вскоре засвистит носом. На детей тоже мало обращал внимания, а уж в их тетрадки-дневники вообще никогда не заглядывал.

Гену надо понять. Когда он не пьет, то работяга, каких поискать! Выкладывается до конца и вечером даже у телевизора глаза слипаются. Начальство всегда его держало на должности до последнего предела. А уж когда с неделю не показывается на службе, а потом еще три дня не может в себя прийти после запоя, как такого терпеть? Да еще работа на верхотуре? Один раз упал с крыши, когда устанавливал антенну, руку сломал и плечо вывихнул.

— Что ты имеешь в виду? — ответил застигнутый врасплох вопросом брата Николай.

— Не хитри… — ухмыльнулся тот — Раз привез девчонку, да еще такую симпатичную, чего же не спишь с ней? Или она того… с подозрением на СПИД? Вид-то у нее, когда сюда приехала, больно потрепанный был. А сейчас ничего, выправилась. Что же получается: в доме два здоровых мужика, рядом крутит задницей хорошенькая бабенка, а мы, как эти… евнухи?

— Я не знаю, что у нее на уме, — помолчав, ответил Николай, — Она — травмированная, понимаешь, Гена? Я не рассказывал тебе, где я ее подобрал? И эта трагедия в Ленинакане. Ни родителей, ни кола, ни двора. Она еще не отошла..

— Ну, а когда отойдет? — нажимал брат, — Женишься на ней или…

— Что или?

— Вот что, Коля, или ты с ней живи, а я поищу себе бабенку в Новгороде… Да есть там одна, только любит выпить, я ее боюсь сюда и привозить, без веселья и гульбы ей и жизнь не в жизнь… А мы тут живем, как монахи. Или давай я попробую к Алиске подбить клинья? Я готов хоть жениться на ней… Я ведь тоже травмированный… — он хохотнул, — Выходит, мы два сапога пара!

У Николая неожиданно шевельнулось чувство ревности. Нет, он не хотел бы, чтобы Алиса стала женой Геннадия… Но и самому к ней «подбивать клинья», как выражается брат, тоже пока не приходило в голову, хотя что толковать, девчонка симпатичная, на нее приятно и просто так смотреть… Он все же бывший учитель и, наверное, относится к девушке, как к ученице. К трудной ученице, которая благодаря твоим стараниям на глазах выправляется…

— Я тебя понял, — хмуро обронил брат, — Тогда не оставляй ее тут одну — увози с собой в Ленинград от греха подальше…

И вот сейчас, глядя на Алису в мужской рубашке с почти открытой грудью и полными белыми ногами, Николай впервые поймал себя на мысли, что девчонка ему не безразлична… Может, и раньше в глубине души он желал ее, когда она вертелась у плиты на кухне или поднималась по лестнице в сенях к себе наверх, сверкая голыми соблазнительными ногами… Но он гнал эти мысли прочь. И пока педагог перебарывал в нем мужчину..

— Какие у тебя плечи, мышцы! — откровенно разглядывала его Алиса. — Тысильнее Гены?

В детстве они часто боролись с переменным успехом, а после армии, где Николай прошел солидную спортивную закалку, брат и не пытался оспаривать пальму первенства, хотя силой его бог не обидел. Да и водка изрядно подорвала здоровье Геннадия, он жаловался на приступы радикулита, иногда сердце прихватывало, а особенно донимал ревматизм. Не раз он на рыбалке по весне проваливался под лед, осенью переворачивался в озерах на лодке. Рыбалка у Гены была самой сильной страстью.

— Не соскучилась по Ленинграду? — перевел Николай разговор на другое. — Я в понедельник поеду туда. На неделю.

Алиса застегнула одну пуговицу на рубашке, прислонилась к березе. На фоне белой коры ее волосы казались бронзовыми и тяжелыми, а глаза были точно такого же цвета, как ясное небо над головой. Из-под подола рубашки выглядывали белые шелковые трусики, плотно охватывающие ее округлые бедра. Рассеянный взгляд ее скользил по берегу, остановился на зазеленевшем острове. Ступни у нее маленькие, с розовыми пятками и перламутровыми ногтями, на коленке — засохшая царапина.

— Мне здесь нравится, — сказала она. — Я вам еще не надоела?

— Живи, — сказал Николай, — дитя природы…

— Ты купи мне купальник, благодетель, — улыбнулась она — Я, конечно, могу купаться и в чем мать родила, но что скажут деревенские жители?

— Не хочешь со мной поехать?

— A-а, ты боишься, что мы тут с Геной…

— Мне бы это было неприятно, — признался он.

— Вы такие с ним… внимательные ко мне, — будто поддразнивая, заговорила она. — Оберегаете меня друг от друга, даже не смотрите в мою сторону… Коля, я тебе нравлюсь?

Хотя в голосе и звучали насмешливые нотки, чуть прищуренные глаза ее были серьезными. Когда она так смотрела на него, то была похожа на какого-то африканского зверька, очень симпатичного, большеглазого, но вот какого, он не мог вспомнить.

— Нравишься.

— Нет, это не то, — поморщилась она. — Так может мне сказать любой.

— А что же я должен сказать?

— Тебе не хочется поцеловать меня?

— Алиса, у тебя сегодня игривое настроение, — только и нашелся ответить он. Солнце ощутимо грело плечи, грудь, с лугов плыли запахи клейкой молодой листвы и вспаханной земли. Гагара совсем близко вынырнула у берега, посмотрела на них блестящими круглыми глазами и снова надолго растворилась в зеленоватой сверкающей воде. Со стороны соснового бора наползали заостренные, как веретена, узкие облака. Они были снизу подкрашены золотом.

— Зато ты такой серьезный, строгий…

— С чего ты взяла?

— Тебе же хочется меня поцеловать, обнять, повалить на траву… Где же твоя хваленая смелость, десантник?

— Ты этого хочешь? — ошеломленно спросил он.

— Господин бывший учитель, я уже давно не маленькая, — язвительно заговорила она. — Было бы вам известно, свой первый аборт я сделала в девятом классе, когда мне было пятнадцать лет. И, представьте, меня соблазнил в пионерлагере студент пединститута — наш старший вожатый.

— Подонок! — вырвалось у Николая.

— Я была в него влюблена, — рассмеялась Алиса, — Строила ему глазки, подкарауливала его вечером у палатки, так что скорее всего, я его соблазнила…

— И чем все это кончилось?

— Кончилась смена, он уехал в Ереван, а я вернулась в Ленинакан и довольно скоро поняла, что беременная. Ему даже не написала, Армен так никогда и не узнал, что у него мог бы родиться ребенок. Позже я написала ему три страстных письма, где клялась в своей вечной любви, но он не ответил… Больше я его никогда не видела..

— Неудачная у тебя была первая любовь, — заметил Николай. Он присел на борт лодки, но потом забрался в нее и удобно расположился на корме. Теперь солнце пекло в спину.

— Первая! — усмехнулась она. — Не любовь, а… нездоровое любопытство к противоположному полу! И не зеленые сверстники нас привлекали, а зрелые мужчины. Девочки в палатке после отбоя только и болтали об этом. Одна восьмиклассница привезла с собой заграничный цветной журнал, где все откровенно было показано. Она прятала журнал под пол. Как-то ночью пошел сильный дождь, и журнал весь размок и полинял.

— Однако дело свое сделал…

— Ваша большая ошибка, учителей, да и многих родителей, что вы современных школьников по установившейся традиции считаете за наивных несмышленышей. Дети очень рано узнают про половые отношения мужчин и женщин. Тут бы им умно и доступно все растолковать, но все делают вид, что ничего такого и не существует, мол, верьте, дети, лучше сказкам про капусту и аистов, которые приносят ночью в клюве детей… Смешно было мне, девчонке, слышать, как за тонкой стеной отец кашлем заглушал страстные стоны матери ночью.

— Я спорить с тобой не собираюсь, — сказал Николай. — Когда я учился в средней школе, старшеклассницы тоже беременели, даже рожали детишек от своих же одноклассников.

— А когда у тебя первый раз было?

— Откровенность за откровенность? — улыбнулся он, — Я рос нормальным мальчишкой, никогда не был сексуально озабоченным, не грешил онанизмом, в восемнадцать лет влюбился в красивую женщину, которая была старше меня на четыре года. Я хотел на ней жениться, но она предпочла меня мужчине, который был старше ее вдвое. У них хорошая квартира, дача в Сосново, «Волга». Муж ее — доктор физических наук, в прошлом году Государственную премию получил за какую-то фундаментальную работу. Был напечатан в газете его портрет. Кстати, он лысый.

— Ты встречаешься с ней?

— С тех пор как она вышла замуж, я ее ни разу не видел. И видеть ее нет у меня никакого желания.

— А у нее?

— Давно-давно как-то вдруг позвонила, приглашала к себе — муж был в заграничной командировке, но я не поехал.

— Ну, и правильно она поступила?

— Наверное, да, — неохотно ответил Николай — Она тогда была умнее меня и дальновиднее.

— Конечно! — рассмеялась Алиса. — Заполучить известного профессора с «Волгой», дачей, квартирой или бедствовать с советским учителем при его мизерной зарплате!

— Ты прекрасно ориентируешься в нашей жизни, — заметил он — Правда, она тогда еще не знала, что я буду учителем.

— Если бы ты знал, как мне сейчас хочется… травки! — вырвалось у нее — Может, выпьем чего-нибудь, Коля?

— Такая красота кругом, — обвел он глазами озеро, бор, остров, — А ты о выпивке! Я тебе говорил, что в этом доме есть лишь один горький пьяница — это Чебуран. Так и тот куда-то запропастился. Поехал в город на день и вот пропал.

— Столько слышала о нем, а еще ни разу не видела… Когда же вы покажете мне вашего знаменитого Чебурана, Коляна, Коляндрика? У него еще есть какие-нибудь прозвища?

— Вроде бы, нет, — улыбнулся Николай. Гена сказал, что если Колян до вечера не появится здесь, он поедет в Новгород за ним. Дел полно, а толковый работник где-то пьянствует, может, даже в милицию попал. На пятнадцать суток, хотя вообще-то он не буянит.

— Скучные вы люди, — покачала головой Алиса — Все о делах, о делах. Какие-то очень уж правильные, я думала, таких уже и не осталось на Руси. Выродились.

К ним подошел Геннадий. Он был тоже до пояса раздет, но на ногах — кирзовые сапоги.

— Лукич клянется-божится, что сетей и в глаза не видел… — сказал брат, глянув сперва на Алису, потом на Николая, — Теперь и концов не найдешь….

— Ловите удочками, спиннингами, как все, — сказала Алиса.

— Я поеду в Новгород за Коляндриком, — сказал Геннадий, — Нужно клетки ставить, а оцинкованные сетки кончились, придется побегать по организациям… Вот бы рыбка где пригодилась!

— Гена, а кроме кроликов, рыбы и пчел, есть у тебя еще какие-нибудь интересы.

— Есть, — глядя на нее, скупо улыбнулся тот. Складки на лице его еще больше углубились, — Ты меня заинтересовала… Выходи за меня замуж?

— А Коля? — бросила лукавый взгляд на Николая девушка.

— Он ведь не сделал тебе предложения?

Николай молча смотрел на озеро.

— Господи, сколько у меня женихов! — рассмеялась Алиса, — А кем я при тебе, Гена, буду? Кухаркой или кролиководом?

— Крольчихой! — не выдержав, буркнул Николай.

— Женой, — спокойно сказал Геннадий, — Может, даже любимой.

— Я подумаю, Гена, — очень серьезно сказала Алиса и застегнула еще одну пуговицу на рубашке.

Глава четвертая

1

На этот раз Уланов пробыл в Ленинграде всего четыре дня. Сдал Вячеславу Андреевичу Селезневу две отредактированные рукописи, поприсутствовал на двух совещаниях кооператива «Нева». В нем всего и было-то шесть человек, а объем работы такой же, как в солидном издательстве. Николай только диву давался, сколько же бездельников содержат государственные бюрократические аппараты! Кроме самого Селезнева, никакого начальства в «Неве» не было, да и сам Вячеслав Андреевич редактировал сложные рукописи, не было у него даже заместителя. Каждый делал свою работу на совесть, потому что знал: хорошо поработаешь, хорошо и заработаешь. На этот раз Селезнев вручил Уланову объемистую рукопись известного ленинградского прозаика, который не смог ее напечатать в государственных издательствах и передал в «Неву».

— Роман очень острый, актуальный, так сказать, суперперестроечный, писатель задел и нашу литературную мафию, ее «серых кардиналов», — так что, Николай Витальевич, будь внимательным и требовательным, а то обиженные на нас в суд подадут. И такое уже бывало.

Роман — пятнадцать авторских листов, это предел возможностей кооперативного издательства. Более крупные произведения им пока было не под силу напечатать даже небольшим тиражом. Сергея Ивановича Строкова Николай читал еще в детстве, его повесть «Пятачок» была одно время его любимой книжкой. Потом долгое время о прозаике ничего не было слышно, а три года назад вышел его новый роман «Все начистоту», который вызвал большой шум в прессе. «Леваки-авангардисты», как довольно мощную литературную группу при журнале «Огонек» именовали в печати, набросились на роман, как коршуны на падаль. Уланов прочел его; ничего не скажешь, роман был смелым, затрагивал такие стороны нашей интеллектуальной жизни, которых раньше почти не касались. Помнится, он «проглотил» роман за одну ночь. И вот у него в руках папка с рукописью нового романа острого, честного писателя. Роман назывался «Круг». Спешил в Палкино Уланов потому, что там осталась Алиса с Геннадием. Была великолепная погода, прилетели ласточки, и она не захотела уезжать. Всю эту неделю он ощущал какое-то непривычное беспокойство, глазастая русоволосая девчонка не выходила из головы. Может, приедет в деревню, а они уже, как голубки, вместе и воркуют?.. Он гнал эти мысли прочь. Ну и что такого, если Гена женится на Алисе? Брату не повезло с первой женой, впрочем, сам был виноват, может, теперь обретет свое счастье? Но себя, как говорится, не обманешь: не желал он такого счастья Алисе! Они с братом совершенно разные люди. Геннадий заземленный человек, начисто лишенный романтики, а Алиса — фантазерка, тонкая натура и вообще, довольно ломкое, хрупкое существо. С грубоватым Геннадием ей будет скучно, она не тот человек, чтобы насиловать себя. До женитьбы, конечно, у них дело не дойдет, а вот легкая интрижка…

Очень уж игриво вела себя Алиса там, на берегу озера… Про «травку» она все реже вспоминала, оказалось, и впрямь ей не так уж и трудно было отвыкнуть от «ширева», так называла она наркотики. Честно говоря, Николай не стал ее уговаривать поехать с ним в Ленинград еще и потому, что боялся: а вдруг снова сбежит к своим? И потом бегай по городу, ищи ее на чердаках и в подвалах!..

В своих чувствах к девушке он не мог еще разобраться: она ему нравилась, особенно, когда ожила на природе. Она была очень доброй ко всем живым тварям. Николай видел, как она ловила бабочек на чердаке и выпускала на волю, как рассыпала утром скворцам крошки, правда, те не обращали на них никакого внимания, скворцам нужны червяки. Алиса наотрез отказалась чистить полусонную рыбу. Этим делом не любил заниматься и Николай, а Гена мог запросто большущую трепещущую щуку или судака выпотрошить. Ему ничего не стоило отрубить курице голову или убить палкой кролика. Алиса уходила из дома, когда Геннадий на низкой скамейке располагался у колодца с пойманной рыбой в тазу. Она привадила всех деревенских собак, часто сразу по несколько псов увязывались с ней на прогулку. Чаще всего она навещала свой муравейник в березовой роще, приносила любимым мурашам в спичечном коробке дохлых мух и ночных бабочек.

В этот приезд Уланов даже не позвонил Ларисе Пивоваровой. Бабушка расспрашивала про Алису, напихала ей целый узел белья и платьев, которые можно перешить, велела передать импортный косметический набор в красивой коробке.

— Она хороший человек, Коля, — говорила бабушка — Я редко ошибаюсь в людях, у нее — доброе сердце, девушка с такими чистыми глазами не может быть плохой. Она столько пережила! Призналась мне, что хотела с Дворцового моста броситься в Неву, это когда вернулась из Армении. Как ты мог ее оставить с Геной? — упрекала она. — Он, конечно, работящий мужчина, но грубоват и бесцеремонен, а Алиса тонкая, чувствительная девочка, ее ничего не стоит обидеть, оскорбить…

— Я что же, при ней должен быть нянькой? — улыбнулся Николай.

— Когда ты женишься, Коля? — прищурившись, взглянула на него бабушка. — Скоро двадцать пять лет, а ты все в женихах? О том и кукушка кукует, что своего гнезда нет.

— Я знаю и другую пословицу: одинокому — хоть утопиться, женатому — хоть удавиться!

— Тогда запомни и еще одну пословицу: смерть да жена — богом суждена, — строго проговорила бабушка. — Мне противно смотреть на современную молодежь, особенно на тех, кто считает, что холостым легче на белом свете жить. Чушь все это! Семья в жизни нормального человека — это главное, Коля! Правда, теперь нужно большое искусство, чтобы семью сохранить и сделать живучей, здоровой. Может, молодые люди стали меньше читать, в театры ходить, слушать классическую музыку? Великие писатели, композиторы, художники создали гениальные произведения, воспевающие романтическую любовь, которая будила в человеке все самое благородное, возвышенное! Талантливый роман, гениальная картина или потрясающая симфония очищают душу, а что я сейчас слышу по радио, вижу по телевидению? Группы расхристанных юнцов с какими-то дикими инструментами, извлекающих из себя скрип и скрежет, безголосых, вихляющихся на эстраде, будто они членистоногие. Полуголые девицы для антуражу. Разве это музыка, искусство? А песни по радио? Вот образчик, перед твоим приходом слышала: «То уходит слишком рано, то приходит слишком поздно, то уходит слишком поздно, то приходит слишком рано…». И так без конца! Ни мелодии, ни чувства, ни смысла. Разумеется, нет и голоса — один хриплый вопль. И сколько теперь по радио гоняют таких песен, где одна фраза повторяется на разный манер без конца! Да что они там, с ума все посходили, что ли? После этого кошмара любая нормальная песня воспринимается как откровение. Зачем они тащат на радио такую муть? Что можно ожидать от молодежи, которая воспитывается на подобных эрзацах искусства? Можно понять Алису и ее дружков, курящих «травку» в сыром грязном подвале под эту так называемую современную музыку. Вытащить все это из подвалов и выплеснуть на головы несчастных людей через эфир, телевидение! Куда мы катимся, Коля?!

Трудно ему было возразить Лидии Владимировне. Ему нравились Биттлзы, зарубежные группы типа «Роллинг Стоуне» или «Пинк Флойд», а также популярные американские певцы Джимми Хендрикс, Клифф Ричалд, Элвис Пресли, Боб Дилан, Джонни Холлидей и, конечно, Джон Леннон, убитый на пороге своего дома каким-то ублюдком. Нравились итальянцы: Кутуньо, Челентано, Джанни Моранди, к самому сейчас популярному в мире певцу Майклу Джексону у него было двойственное отношение: как певец он казался ему слабым, но как танцор и хореограф — великолепен. В общем-то, когда по телевизору показывали выступления Майкла Джексона, когда он начинал вытворять чудеса пластического танца на сцене, то и тонкий голос его вполне гармонировал с движениями. Но Николай полностью соглашался с бабушкой, что наша современная музыка — группы и певцы — это убогое подражание Западу, а уж бессмысленные слова совершенно немузыкальных песен, в придачу исполняемых бездарными певцами, заставляли и его с отвращением выключать телевизор и радио даже в деревне, где нет никаких развлечений.

2

Случайно в кармане теплой куртки уже перед самым отъездом из Ленинграда Уланов обнаружил визитную карточку, сунутую ему еще в конце марта Левой Белкиным. Он повертел глянцевитую визитку в руках: «Павлов Вадим Леонидович, председатель кооператива „Пласт“. Телефон, адрес. Это недалеко от улицы Марата, рядом с кинотеатром на улице Достоевского. Интересно бы посмотреть на кооператора, который, по словам Левы, „бабки“ лопатой гребет! Николаю все равно нужно было зайти в магазин по продаже холодильников — у них в деревне стал барахлить у холодильника „Полюс“ контактный прерыватель, может, продается там, а если нет, то нужно будет в мастерские наведаться. Вот так за любой мелочью приходится бегать по всему городу!..

В Ленинграде только что прошел теплый весенний дождь с добродушным погромыхиванием грома, правда, молний Николай не заметил. Да и туча зацепила город краем. Асфальт влажно лоснился, из водосточных труб брызгали тонкие струйки. Ленинградцы одевались совсем по-летнему: девушки — в платьях, джинсах, легких цветастых куртках, солидные мужчины — в светлых костюмах, с ввернутыми зонтами в руках. После дождя не так сильно ощущается автомобильная гарь. Серые клочковатые облака торопливо убегали за рыхлой тучей, прорывающиеся солнечные лучи ударяли в витрины магазинов, заставляя их ослепительно вспыхивать, зайчики прыгали на никелированные бамперы автомобилей, резвились на троллейбусных проводах. За каждой машиной гналось небольшое влажное облако. Николая позабавила необычная городская картинка: на широком подоконнике третьего этажа старинного дома рядком лежали черная овчарка и белая кошка с изумрудными глазами. Они равнодушно смотрели на прохожих. Солнечный зайчик высветил на ошейнике собаки желтую медаль. Вот и говори после этого, мол, живут, как кошка с собакой…

Вадима Леонидовича Павлова он разыскал во дворе, тот стоял в глубокой задумчивости напротив полуподвального помещения с выбитыми окнами, осколки битого стекла сверкали везде. Даже дождь не смыл следы сажи и копоти, покрывающие снизу желтые стены здания. Обитая оцинкованным железом дверь была выломана и косо висела на одной петле. Неподалеку такой же закопченный металлический гараж с распахнутыми створками дверей. Из него гигантским серым языком вылилась какая-то масса, напоминающая жидкий асфальт. Масса еще дымилась. Уланов тронул за плечо высокого светловолосого человека с животиком в короткой черной куртке на молнии и сказал, что хотел бы увидеть Павлова.

— Вадима Павлова нет, — угрюмо взглянув на него, проговорил мужчина. — Павлов был и кончился. Остался один прах! — он окинул мрачным взглядом пожарище. Урон нанесен больше чем на миллион советских рубликов! Не так жалко девальвированные рублики, как станки, прессы, приборы, приспособления. Мы ведь их сами придумали, сделали и даже не успели запатентовать. Все сгорело синим пламенем: сырье, готовые детали, даже письменный стол с документами, компьютером, за который мы отдали пятьдесят тысяч рублей.

— Поджог? — спросил Николай.

— Наша советская милиция не уверена в этом… — мужчина повернул лобастую голову с желтыми растрепанными волосами к Уланову — А вы, собственно, кто такой? Следователь?

— Меня Лева Белкин попросил зайти к вам… — Николай протянул визитку.

— Раньше надо было, дорогой… Как вас?

Уланов назвался. Он уже понял, что перед ним сам председатель погоревшего кооператива „Пласт“ Павлов. От пожарища тянуло удушающим запахом расплавленной пластмассы.

Они присели на обожженные стулья, в беспорядке выставленные вдоль опаленной стены. Вадим Леонидович закурил „Кент“. Зажигалка у него электронная, заграничная. Глядя прямо перед собой, он стал рассказывать:

— Все произошло по законам американского боевика о гангстерах. Такие сейчас сотнями гоняют в видеосалонах. Пришли три атлета в одинаковых кожаных куртках и фирменных „петушках“ на головах. Рост за метр восемьдесят, плечи — во-о! Вели себя очень профессионально: закрыли дверь на запор, вырвали шнур телефона. Я один был в кабинете. Повели разговор о том, что осведомлены о наших делах, назвали точную цифру месячного дохода кооператива, назвали торговые точки, где наши люди с лотков продают пластмассовые детали ко всем маркам автомобилей, даже напомнили о завязавшихся наших связях с финнами, дескать, скоро будет у вас и валюта. — А потом предложили выплатить им ни много ни мало — сто тысяч рублей! Правда, пообещали оградить нас от других рэкетиров. Меня, конечно, подмывало послать их подальше, но по их рожам видно было, что они в любой момент готовы от слов перейти к делу… Кулаки, что кувалды, да и карманы оттопыриваются. Пистолеты или кастеты. За версту видно, что спортсмены. Я сказал, что переговорю со своими коллегами. Дали мне неделю на размышления. Я кинулся в милицию, вот тогда и Леве Белкину дал поручение подобрать мне крепких ребят… Ей-богу, каждому бы по куску в месяц платил, лишь бы защитили наше дело. В милиции сказали, что пока не будет совершено нападение, они заниматься ничем не могут. Рэкетиров расплодилось в Ленинграде полно, вон людей похищают и пытают за городом, как инквизиторы! За ноги к деревьям подвешивают, подпаливают на кострах… Через неделю телефонный звонок: мол, готовы бабки? Желательно в крупных купюрах. Сначала пожурили, мол, зачем я в милицию совался? — Павлов взглянул на Уланова: — Неужели у них и там свои люди?

Тот пожал плечами. В газетах писали, что некоторые работники милиции находятся на содержании мафии и сами участвуют в преступлениях против кооператоров. Писали, что бывший ответственный работник уголовного розыска организовал в провинции банду рэкетиров и зверски издевался над захваченными заложниками. Несколько человек убили.

— … Я сказал, что заработанные честным трудом деньги мы не собираемся отдавать бандитам — продолжал Павлов, — Я уже договорился кое с кем из спортсменов-борцов, чтобы они дежурили у нас, разумеется, за плату. Наняли сторожа. Тех трех лбов в кожанках я больше не видел, но расплата последовала незамедлительно: одного нашего продавца в Апраксином дворе после закрытия магазина избили до полусмерти и забрали выручку, а через три дня сгорело наше заведение. Думаю, и вы бы не смогли им помешать. Сторожа связали, подпалили ему бороду и положили на крышу гаража, а охотничье ружье двенадцатого калибра отобрали. Вот такие пироги, Николай Витальевич. Расскажи мне кто-нибудь про такое еще три года назад, я бы не поверил!

— А милиция? — спросил Николай.

— Походили, потолкались, составили протокол… По лицам видно, им наплевать, что с нами такое сотворили. Считают нас самих за жуликов. Я понимаю, что кооператоры разные бывают, есть и такие, которые только позорят кооперацию, нас, инициативных, честных работяг. Я про тех, кто скупают в магазинах государственные товары, кое-что приляпают к ним и продают втридорога. А мы ведь вкалывали по восемнадцать часов в сутки! У меня дома видео, музыка, так с год ничего не видел. Шутка ли, такое хозяйство поднять на ноги? Мы ведь обеспечивали тысячи автолюбителей дефицитными деталями из пластмассы, которые годами в магазинах не появлялись. И не по слишком дорогой цене. Люди из провинции благодарили».

— И других кооператоров эти подонки так прижали? — полюбопытствовал Николай. Ему искренне было жаль Павлова. Вот тебе и новые перспективные веяния! Люди поверили государству, взялись вытаскивать нашу легкую промышленность из зловонной застойной ямы, развернули инициативу, изобретательность, среди кооператоров много талантливых, предприимчивых людей — об этом тоже пишут! И вот на их головы свалился рэкет! В подавляющем большинстве своем советские люди и слова-то этого раньше не слышали, а теперь оно у всех на устах. Медлительная правовая машина, работающая на малых оборотах, только-только обнародовала первый закон против рэкета, точнее, самого вульгарного вымогательства. Хиленький такой закон — как же, мы теперь гуманисты! У нас если что и позаимствуют у Запада, так все это примет столь уродливые формы, что за границей только руками разводят!

— Слышали, одного музыканта похитили и требуют выкупа в пятьдесят тысяч рублей? — взглянул на Уланова кооператор. — Говорят, издеваются над парнем, как фашисты! Ухо и палец прислали жене в бандероли. Откуда это все у советских людей? Неужели все почерпнули из зарубежных фильмов? Если так и дальше дело пойдет, то бандиты задавят все кооперативное движение в стране. Или люди будут тайно вооружаться, сейчас на милицию плохая надежда. Там теперь свои проблемы. Да и отношение милиции к нам, кооператорам, негативное. Я с этим не раз уже сталкивался. И у меня нет никакой надежды, что они разыщут бандюг и взыщут с них за украденное и сожженное. — Павлов выкурил подряд две сигареты. Когда он чиркал своим «ронсоном», длинные пальцы его немного дрожали. Швырнув под ноги окурок, он поднялся со стула с подгоревшей сбоку мягкой обивкой, протянул руку Николаю. — А вам спасибо, что заглянули, правда, попали в неудачный час… Я пока не решил, как быть дальше: или на всем этом поставить крест и снова идти на производство, где мизерная зарплата и бардак, или все начинать сызнова. Деньги-то у нас на счету еще есть, и немалые…

Николай тоже поднялся. Ему было бы сейчас стыдно признаться, что пришел он сюда по пути в магазин из простого любопытства и вовсе не собирался предлагать свои услуги Павлову, тем более., что сам теперь работает в кооперативе.

— У вас есть мой телефон, Николай Витальевич, — вдогонку произнес Павлов, — Позвоните этак через месяц!

Когда Уланов подошел к магазину, продавец как раз закрывал дверь, уходя на обед. Впрочем, как он выяснил, прерывателей в продаже не было.

Над городом плыли тяжелые кучевые облака, солнце уже высушило асфальт, лишь под арками поблескивали лужи, снова остро пахло автомобильной гарью, где-то высоко из окна на головы прохожим яростно выплескивалась музыка. Видно, магнитофон был включен на полную мощность. Все еще размышляя о произошедшем с Павловым, Николай машинально подошел к телефонной будке, взялся за ручку металлической застекленной дверцы, но внутрь не зашел: перед глазами всплыло голубоглазое с маленьким ртом укоризненное лицо Алисы.

«Утром выеду, — подумал он, — А может, сейчас? Чего ждать утра?»

Уланов быстро принимал решения. В магазины нужно зайти, купить что есть из продуктов — и в путь! Что-то тревожно было у него на душе: как там у них? У Алисы и у Геннадия? И тут он вспомнил, что девушка просила купить ей купальник. На Литейном есть большой спортивный магазин, только есть ли там купальники?..

Последние километры он гнал по гравийке быстрее, чем обычно. В днище со звоном ударялись мелкие камни. Смутная тревога переросла в уверенность, что там, в Палкино, что-то произошло. Багровое и большое в этот вечерним час солнце уже укрылось за вершинами сосен — он ехал через бор — розовые облака причудливыми барашками табунились над лесом, в лобовое стекло непрерывно ударялись мелкие насекомые. Два зайца перемахнули через дорогу, а перед самой деревней на зеленой лесной лужайке Николай увидел рыжую лису. Та, облитая солнцем, спокойно смотрела на приближающуюся машину. Исчезла лишь когда поравнялся с ней. Он даже разглядел мелькнувшую меж кустов вереска черно-белую кисточку на ее длинном пышном хвосте.

Он еще издали увидел у калитки Геннадия. Высокая сутуловатая фигура с папиросой во рту. Их участок был обнесен трухлявой покосившейся оградой, кое-где она обвалилась. Брат уже приволок из леса сухие жердины для ремонта. Заехав мимо дома на лужайку перед сараем, Николай заглушил мотор и вылез из машины. Он ни разу за всю дорогу не останавливался и только сейчас почувствовал, что устал и ломит спину. Перехватив его взгляд, брат ухмыльнулся:

— Не встречает тебя красотка? Оцарапала мне рожу и ускакала, стерва, куда-то!

Только сейчас Николай заметил на продолговатом хмуром лице Геннадия свежие царапины: на щеке и на лбу, а на рубашке поблескивали рыбьи чешуйки.

— Вы тут не скучали… — пробормотал Николай, играя брелком с ключами.

— Чего выкобенивается-то, будто белены объелась? — скупо ронял брат — Не девочка… Раз сунулся ночью к ней наверх, твоей настольной лампой запустила, еле увернулся, а нынче прижал ее в сенях, так когти, как бешеная кошка, выпустила. В Питере с разными подзаборниками вожжалась, а тут корчит из себя прынцессу.

— Куда ушла-то? — угрюмо спросил Николай. На брата он не смотрел.

— Может, тебя встречать, — хмыкнул тот, — Частенько на дорогу зыркала, не покажется ли твой «жигуль»…

— Не надо было ее трогать, — упрекнул Николай, — Я же просил тебя!

— Часами загорает на раскладушке кверху попой, даже без этого… бюстгалтера. Мужик я или не мужик?

— Скотина ты, Гена, — сказал Николай и, бросив ключи на переднее сидение, вышел за калитку. От забора метнулись на дорогу две кошки. Наверное, Геннадий рыбу чистил.

— Куда зафинтилил-то? — окликнул брат — Я слышал, она веслами на берегу брякала: наверное, на озере у острова окуней ловит. Она тут заядлой рыбачкой заделалась. Пару раз помогала мне переметы ставить. Вчера полукилограммового подлещика выудила.

Лодки на месте не было, с того места, где стоял Уланов, ее не видно было и на озере. Он пошел вдоль берега в сторону Заболотья. Прибрежные кусты пышно зазеленели, в старом с красноватыми метелками камыше появились зеленые всходы, кое-где в заводях всплыли лиловые пятачки кувшинок. По обе стороны Гладкого в него опрокинулись сосны и березы, а посередине — голубая с багрянцем широкая просека отраженного вечернего неба. Пирамидальные кусты вереска вдоль тропинки в сгущающихся сумерках напоминали застывшие человеческие фигуры. Озимые уже высоко поднялись, среди яркой зелени желтыми светлячками вспыхивали одуванчики. Скоро, наверное, появятся и васильки.

Внезапно он резко остановился: на утоптанной песчаной тропинке, свернувшись в кольцо, дремал большой уж. Оранжевые пятнышки на голове горели, будто две маленькие лампочки. Николай нагнулся, дотронулся пальцем до гладкой, лоснящейся кожи. Уж приподнял точеную головку, несколько раз высунул и спрятал раздвоенный коричневый язык и негромко зашипел.

— Здравствуй, Коля! — услышал он знакомый тонкий голос — Какому ты богу поклоняешься?

Он распрямился и увидел у самого берега черный просмоленный нос лодки. Как она ухитрилась так неслышно подплыть? Алиса была в джинсах и его голубой спортивной куртке с подвернутыми рукавами. Волосы собраны на затылке в пук, даже издали видно, как ее голубые глаза радостно поблескивают.

— Рыбачка Соня как-то в мае, направив к берегу-у барка-ас, ему сказала: «Все вас знают, а я вас вижу-у в первый раз…»— неожиданно с хрипотцой пропел Уланов.

— Ты, пожалуйста, не пой при мне, — попросила Алиса. — Это совсем не твоя стихия.

— Хорошо, тогда слушай стихи:

У меня к тебе дела такого рода,
что уйдет на разговоры вечер весь,
— затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги милю, парни мимо
и гадали бы и пели бы, скорбя:
— Что не вышла под окошко, Акулина?
Акулина, больно скучно без тебя…
— Опять Акулина? — с грозными нотками в голосе произнесла она.

— Из песни слова не выбросишь…

— Не знаю такого поэта, — помолчав, уронила Алиса.

— Борис Корнилов, — сказал Николай, — в «Авроре» прочел. Правда, там была не Акулина, а Серафима.

— Ты привез мне…

— Купальник? — перебил Николай. — Привез, только он странного цвета и не импортный.

— Я тебя хотела спросить про книжку стихов Анны Ахматовой, — сказала Алиса.

— И Ахматову привез, и Цветаеву и даже Гумилева! А если хочешь, то и сам сочиню для тебя оду?

Оду? — улыбнулась она. — По-моему, этот жанр безнадежно устарел.

— Что не сделаешь для хорошего человека! — Николаю вдруг стало весело. — Я когда-то сочинял стихи…

— Я — хороший человек? — странным голосом произнесла она. — Впервые такое от тебя слышу.

За спиной девушки в лодке виднелась длинная бамбуковая удочка с распущенной жилкой, красный гусиный поплавок нырял и вновь появлялся. Лодка медленно сама приближалась к берегу, заросшему камышом и молодой осокой. Закатный багровый отблеск играл на волосах девушки, ее глаза почему-то казались черными, а не голубыми.

— Я думала, ты приедешь в Ленинград и не вспомнишь обо мне. У тебя там… столько дел!

— Что у тебя с Генкой произошло? — он подтащил лодку поближе, забрался в нее, взял удочку: на крючке метался небольшой полосатый окушок.

— Отпусти его, — попросила Алиса. — Гена и так меня рыбой закормил.

— У него же украли сети?

— Он тоже у кого-то украл, только на другом озере.

— Я смотрю, у них, браконьеров, сети — как переходящее Красное Знамя.

— Коля, ты вправду скучал по мне? — она очень серьезно смотрела ему в глаза. Белая кожа ее приобрела смугловатый оттенок, маленький аккуратный нос покраснел, видно, пригорел на солнце. На тонкой шее у ключицы голубела жилка.

— Ты не ответила на мой вопрос, — выгребая на плес, сказал Николай.

— А-а, ты про Геннадия Ивановича, — улыбнулась она. — Он ко мне два раза приставал: один раз я его с чердака спустила, а сегодня оцарапала, чтобы руки не распускал… Дверь в свою конуру наверху я на ночь всякий раз после этого забаррикадировывала: придвигала стол, стулья, а в дверную ручку просовывала толстую палку. У вас даже запора не было.

— Идиот! — вырвалось у Николая. Он даже, выпустив весло, стукнул себя по колену.

— Я ему тоже что-то в этом смысле говорила…

— Я — идиот! — повторил Николай, — Надо было крючок на дверь привинтить!

— Неужели он, умный мужчина, не понимает, что силой ничего не добьешься? — Алиса подняла посветлевшие глаза на Николая, — Скажи, Коля, у него были сложности с бывшей женой?

— Он пил, вот она и ушла от него.

— Понимаешь, он плохо относится к женщине. Я имею в виду не себя, а вообще — Женщину. Или его очень обидели, или… Он вряд ли будет счастлив. Ведь любовь — это когда взаимно, верно? А он считает, что любовь — это только секс. И очень обиделся, что я ему дала отпор или, как он говорит, отлуп. Он знает много странных словечек, которые я никогда не слышала даже от своих дружков из… подвала. Он требует, а не просит. Не ухаживает за женщиной, не восхищается ею, по-моему, ему совершенно все равно, с кем спать. Он любой может сделать предложение, даже не поинтересовавшись, как к нему относятся.

— Ты как цыганка!

— Такие, как Гена, не умеют любить. И никогда не научатся.

— Больше он к тебе не будет приставать, — сказал Николай.

— Если бы ты сегодня не приехал, я переночевала бы в лодке, вон даже твою теплую куртку взяла и плед, — она улыбнулась. — Заснула бы под песни соловья, а утром бы меня разбудили чайки и я увидела бы, как из-за леса встает солнце. Гена говорит, что на зорьке лучше всего рыба клюет. Мне нравится ее ловить, а потом отпускать. Как ты думаешь, рыба благодарна за это?

— Чудачка ты, — улыбнулся и он, подавив в себе желание придвинуться к ней и поцеловать. На душе у него стало легко, празднично. С Геннадием он завтра же переговорит. Алиса права, брат после развода ни к кому сильно не привязывается, он, действительно, как-то сказал, что готов жениться на любой женщине, лишь бы пошла за него, но дело в том, что в Новгороде все знают, как он запойно пил и как развалилась из-за этого его семья. Более-менее разумная женщина не рискнет всерьез связать свою судьбу с алкоголиком. Пьяница, как и вернувшийся из заключения преступник, вызывает у окружающих подозрение, что рано или поздно снова возьмется за старое…

— Вы два брата, а такие разные, даже внешне не похожи.

— У нас разные отцы, — ответил Николай. — Я — Уланов, а он — Снегов.

— Красивая фамилия, — сказала Алиса.

Он не понял, какую фамилию она имела в виду, но уточнять не стал. Николай пристально всматривался вдаль, там за островом медленно двигалась серая лодка. Человек в брезентовом зеленом плаще нагнулся над бортом и что-то делал руками. Что делал? Сеть проверял! Издали невозможно было узнать, кто это, но скорее всего, Иван Лукич Митрофанов. Брата укорял за ловлю сетями, а сам перегородил озеро от острова до противоположного берега.

— Соловей! Он всегда в это время начинает, — негромко произнесла Алиса. Она сейчас точь-в-точь как зверек, который к чему-то прислушивается, наклонила набок голову с пышным узлом волос, прищурила глаза. На лице — отрешенная улыбка.

Начав довольно робко, будто пробуя голос, соловей вскоре развернулся во всю свою мощь: звонкие трели, мелодичные щелчки, затяжные стаккато следовали почти без пауз. Откликнулись было еще два соловья, но куда им до первого, оба вскоре умолкли. Будто прислушиваясь к прекрасной песне, затихло зеркальное озеро, даже рыба перестала всплескивать у берегов. Иногда в торжествующую песню любви вплетались грустные нотки. Не успел умолкнуть соловей, как тут же начал другой. Этот высвистывал оптимистическую мелодию, голос был сильный, звонкий, но не такой задушевный, как у первого.

— А соловьихи поют? — шепотом спросила девушка. Глаза ее, казалось, заполнили все лицо. Черные стрелки ресниц оттеняли яркую голубизну.

— Они слушают, — так же негромко ответил Николай — А победителя в этом турнире выбирают себе в мужья.

— Как у них все просто, — вздохнула Алиса — Кто лучше поет, тот и хороший… А у людей? И очень способные бывают подлецами.

— Ты рассуждаешь, как умудренная жизнью женщина…

— Не так умудренная, как ощутимо стукнутая по голове этой самой жизнью. Да и что за жизнь-то была у нас? Одни наверху, презирая народ, нагло врали о нашей счастливой жизни, а другие — внизу делали вид, что верят, и тянули свою лямку, как в старину бурлаки на Волге.

Соловьи объявили антракт. Николай снова взялся за весла. Даже жаль было раскалывать сплошное озерное зеркало. Сейчас в полной мере можно было оценить его название — Гладкое. Озеро и было гладким, черно-бархатистым, и в нем отражался весь окружающий мир.

Глава пятая

1

В центральный райком партии Михаил Федорович Лапин пришел из обкома комсомола в 1984 году. Поработал пару лет заведующим отделом, а с 1986 года стал секретарем, ведающим вопросами идеологии. Считался он перспективным работником и в душе лелеял мечту рано или поздно (конечно, лучше рано!) стать первым секретарем райкома, а дальше… Карьера партийного работника иногда непредсказуема: из райкома можно попасть на высокую должность в обком КПСС, а оттуда — в Центральный Комитет! И примеров тому тьма. Способных ленинградцев охотно приглашали в Москву.

Но в последние годы этой самой перестройки раз и навсегда, как это казалось раньше, незыблемый образ жизни партийного работника стал вдруг круто меняться: закрылись распределители, где всегда можно было взять любые дефицитные продукты, промышленные товары, на глазах стал резко падать авторитет партийного работника и вообще со стороны масс отношение к партии в целом стало негативным. До чего дошло! На выборах в народные депутаты СССР большинство партийных лидеров не прошли даже первый тур голосования! Это был убийственный удар. А ведь раньше, как говорится, автоматом проходили в местные и высшие органы власти видные партийные работники. Кого келейно выдвинут в обкоме, горкоме, те и проходили. Старались не обижать пролетариат, преданную интеллигенцию. Кандидатуры планировались заранее, итоги голосования всегда были почти стопроцентными, а теперь?..

Как же так получилось, что ведущая роль партии заколебалась? Разоблачительные статьи в центральной прессе? Выступления Горбачева, в которых он подверг резкой критике действия партии в народном хозяйстве и вообще в жизни страны? Поначалу партработники успокаивали себя, что, дескать, партия настолько сильна и авторитетна в народе, что может себе позволить покритиковать себя за промахи, обнажить свои язвы, болячки… И вот обнажила! Почитаешь газеты, выступления лидеров перестройки и невольно сделаешь вывод, что, кроме огромного вреда, партия за семьдесят с лишним лет ничего не принесла народу… С такой точкой зрения Лапин никак не мог согласиться. А как же Ленин, которого в каждом своем выступлении цитируют все, кто поднялся на трибуну? Ладно, со Сталиным все ясно — этот оказался преступником, но Ильич, портреты которого висят в каждом кабинете, а бюсты и памятники есть в каждом населенном пункте?.. Ниспровергать такие авторитеты — это значило бы поставить под удар всю сознательную жизнь его, Лапина, партийного работника, карьеру, будущее. Ведь другой работы для себя он и не мыслит. Он с юношеских лет на руководящих должностях. Вся его жизнь отдана партии, народу… Вот тут нужно остановиться. Партии, партийной карьере — да! А народу… О народе, точнее, о массах Михаил Федорович меньше всего думал, как и его коллеги, знакомые партийцы. Народ — это было нечто аморфное, книжное, даже Ленин называл народ массой, толпой, а еще раньше — чернью. И эта толпа никогда не вызывала у Лапина теплых чувств. В ней всегда таилась какая-то опасность, угроза, ожидание чего-то непредсказуемого. Лишь стоя на трибуне на Дворцовой площади и глядя на медленно двигающуюся толпу демонстрантов с лозунгами и плакатами, которые партия начертала для них, Михаил Федорович испытывал гордость за вышестоящих товарищей, за себя, за строй, при котором он живет. Этот строй высоко вознес его над толпой. Он смотрит на нее с трибуны сверху вниз. Он — личность, индивидуальность, а толпа — безлика и безгласна, куда ей скажут повернуть, туда она и покатится… Организованная, с портретами сытых и надменных вождей в руках, толпа десятилетия была послушной, как укрощенная река, пущенная после революции по новому,специально для нее вырытому руслу канала…

Слушая здравицы в честь партии, которые надрывно выкрикивал в мощный микрофон горластый диктор телевидения, специально приглашенный на трибуну, Лапин даже с некоторой долей высокомерия взирал на толпу. Вот такая толпа, напоминающая солдатский строй, нравилась ему. Она текла точно в ту сторону, в которую ей определили на предпраздничных репетициях течь. И вдруг дотоле послушная воле многочисленных регулировщиков толпа неожиданно вышла из-под жесткого контроля, стала непредсказуемой, стихийной, злобной. Вместо подготовленных ораторов, неоднократно проверенных и утвержденных в партийных инстанциях, на самодельные трибуны, а то и прямо на памятники знаменитым людям полезли никому не известные люди и стали выкрикивать такие лозунги, за которые раньше без суда и следствия приговаривали к высшей мере или высылали на край света…

Нет, Лапин, конечно, не одобрял всех тех беззаконий и репрессий, которые творили от имени партии истинные враги народа, наоборот, он осуждал Сталина, Ягоду, Ежова, Берию, Абакумова… Да разве перечислишь их всех, кто уничтожал достойнейших людей, можно сказать, цвет нации. Он возмущался, читая описания преступлений века, негодовал по поводу инсценированных Сталиным и его кликой процессов против «врагов народа». Понимал, что именно враги народа судили и расправлялись с народом, причем, с лучшими его представителями.

Михаилу Федоровичу сорок два года. Он, естественно, не был очевидцем тех давних событий, для него, как и для многих советских людей, все то, что вскрылось за последние годы, было сенсацией и откровением. Даже не верилось, что подобное могло быть. Брежнев, как недалекий, бездарный руководитель, разбазаривавший страну, и при его жизни был неприятен Лапину. Особенно возмущала жадность его к наградам. Это при Брежневе ордена потеряли свое значение. Но о многом Михаил Федорович не знал. Ну а если уж быть совсем честным перед собой, то и не пытался узнавать, что его лично не касалось. Брежнев лояльных к нему партийцев не обижал. Сплетни про высших партработников Лапин знал, это было для него интересно. Вся его жизнь — это продвижение по службе, все выше и выше… Тут он все высчитывал, рассчитывал, с поразительной точностью угадывал, кто его обойдет на служебной лестнице, а кого он обскачет. Тут и жена ему помогала. И надо признаться, что эти вычисления отнимали много времени и душевных сил. Когда выдвигался в партийном аппарате человек, который явно уступает тебе в уме, знании партийной жизни, это всегда обидно. А еще обиднее, если такого человека назначат твоим начальником. Значит, нужно ломать себя, подлаживаться под него, поддакивать, кланяться… Невольно вспоминается грибоедовское: «Служить бы рад, прислуживаться тошно!..». Но прислуживались, угождали начальству все. Кто, как говорится, поднимал хвост, того быстренько убирали с партийной работы. Поэтому даже перед явными дураками, занявшими ответственное кресло, приходилось юлить, заглядывать в рот, восхищаться его «мудрыми» предначертаниями… А каково это делать? Изо дня в день, из месяца в месяц? Язву желудка немудрено нажить… Лишь дома или за накрытым столом в кругу проверенных друзей можно иногда отвести душу…

Михаил Федорович поднялся из-за письменного стола, подошел к огромному окну. По Невскому проспекту текла одетая по-летнему бесконечная толпа. И сейчас смотрел на этих людей он без всякой симпатии. Рабочий день, а они гуляют… Если раньше нужно было подлаживаться под вышестоящего начальника, то теперь еще и под эту чужую, далекую толпу. Нужно ей понравиться, а то может и освистать, выразить недоверие, потребовать уйти в отставку… Не хочешь потерять кресло — крутись, изворачивайся… Каково крупным партийным деятелям, никогда не снисходившим до толпы, теперь заигрывать с ней? Чуть ли не по-приятельски вливаться в нее, жать руки, как это делают американские сенаторы и президенты перед выборами? Вон, даже Горбачев беседует на улицах с народом. Та самая толпа, называй ее массами, которая десятилетиями не оказывала на жизнь партийных руководителей никакого влияния, нынче обрела свой вес, почувствовала силу. Обычно безразличные, равнодушные лица стали внимательными, осмысленными, а какие вопросы задают на собраниях даже самым крупным руководителям партии и государства!

И порой смешно видеть по телевидению, как старые партийцы, привыкшие десятилетиями сидеть в своих роскошных кабинетах, пытаются влиться в эту толпу, беседовать на равных с людьми, вникать в нужды рабочего человека, появляясь на фабриках, заводах, в совхозах и колхозах. Видно же, что они ничего в этом не смыслят, не умеют разговаривать с людьми, да и не нужно им все это! А чертов телевизор показывает миллионам все беспристрастно… И как с огромного вращающегося диска в комнате смеха, то один «вождь», то другой срывается и откатывается прочь… Так, народ требует к ответу тех, кто вместе с Брежневым разваливал, разграблял страну. Интересуется их пенсиями, дачами, доходами…. А сколько шуму по поводу привилегий? Неужели они, партийные лидеры, должны вместе с горластой недовольной толпой стоять в длинных очередях в магазины, высиживать в коридорах поликлиник, лежать в общих палатах больниц? Не было этого и никогда не будет! Даже легендарной скромности Владимир Ильич жил в Кремле и в роскошном дворце в Горках…

Глядя на текущую внизу толпу прохожих, обгоняющие друг друга машины, шипящие «Икарусы», медлительные троллейбусы, Михаил Федорович задумался о своей жизни…

Почти у каждого человека с детства закладываются кирпичики его будущего поведения, можно даже сказать, предназначения в жизни. Почему Мишу вдруг выбрали председателем пионерской дружины? Не кого-нибудь другого, а именно его? И учился не лучше многих, и особенно ничем не выделялся, разве что был уравновешен, не участвовал в мальчишеских потасовках, был уважителен с учителями, старался на уроках сидеть смирно и не списывать контрольные работы у соседей.

А когда стал маленьким пионерским начальником, сразу почувствовал преимущества: к концу последней четверти выбился в отличники, хотя особенно и не напрягался, учителя сами завышали ему отметки — как же, председатель дружины!.. Потом комсомол, институт. И там Миша Лапин быстро вошел в комитет комсомола — сыграла свою роль автобиография, где он указал, что был председателем пионерской дружины, потом секретарем школьного комитета комсомола, а на третьем курсе пединститута уже был заместителем секретаря комитета комсомола всего вуза. С ним считались доценты, профессора. Выпускники разъехались по всей России, а его, как ленинградца, оставили в городе, причем сразу назначили в английскую школу завучем, а как только проводили на заслуженную пенсию директора, он, Лапин, занял его кресло. А школа-то была привилегированной: в ней учились дети крупных партийных и советских работников. Кстати, он мог бы остаться и в институте, но карьера ученого его не привлекала. Быстро завязались крепкие связи с любвеобильными к своим чадам, всесильными в городе родителями… Директору звонили, заходили в кабинет. Каждому хочется, чтобы его отпрыск закончил школу с отличием или медалью… И тут Михаил Федорович сделал для себя открытие: не так уж нужно завоевывать расположение крупного начальника — отца школьника или школьницы, как внимание матери. Женщины, оказывается, могли сделать для молодого перспективного директора английской школы гораздо больше, чем их мужья. Задумал Лапин открыть в школе современный спортивный зал — жена ответственного работника обкома партии надавила на мужа, тот на крупного строителя — и зал был оборудован в рекордно короткий срок. Не было никаких проблем с ремонтом школы, помогли милые жены руководителей и с организацией поездки в Англию и США группы школьников в порядке обмена. Конечно, в группу вошли их ненаглядные чада, но это уже было не так существенно…

Не обошлось без протекции и его назначение в обком ВЛКСМ. Тут уж постаралась жена секретаря обкома по идеологии. И вот Михаил Федорович уже пять лет на партийной работе. И перспективы у него были лучезарные, если бы не эта чертова перестройка! За годы работы установились прочные связи с рядом партийных и советских работников в Ленинграде. Завязались полезные знакомства и в столице. Казалось, ничего теперь нет недостижимого для Лапина! Самые дефицитные книги со склада доставляются ему в кабинет, лечится в «Свердловке», ездит в роскошные цековские санатории, квартира на Суворовском проспекте дай бог! Четыре комнаты на троих. Дом после капремонта, улучшенной отделки. У Михаила Федоровича взрослый сын Никита… Впрочем, о нем сейчас не хотелось вспоминать… С сыном явно не повезло, хотя он и закончил ту самую английскую школу на Полтавской, которую он когда-то возглавлял. С четвертого курса университета Никита сорвался, связался с какой-то мерзкой компанией, а после серьезного разговора с отцом пропал из дома на все лето. Якобы был в геологической экспедиции, но Михаил Федорович доподлинно знал, что Никита в экспедиции продержался только два месяца, а остальное время пьянствовал, попадал в вытрезвитель, связался с бомжами… Если бы не жена, Лапин упек бы Никиту в закрытое лечебное заведение лечиться от алкоголя и наркомании… Это было страшной бедой для семьи. Вот тоже отрыжка перестройки! Ведь везде писали и говорили, что в СССР нет социальной почвы для проституции и наркомании… А эти пороки, оказывается, и без всякой «почвы» расцветают… Толкуют о генах, наследственности, а что же тогда произошло с Никитой? Отец, хотя и не убежденный трезвенник, но и не пьяница, мать тем более, да и среди родственников Лапина не было хронических алкоголиков и тем более наркоманов. Сейчас модно прикрываться недовольством молодежи существующими порядками, дескать, их столько лет обманывали, внушали ложные идеалы, воспитывали на лживой литературе, школьная программа тоже никуда не годится, комсомол оказался фикцией, а тут еще эти разоблачения деяний прадедов, дедов, отцов. Если последние и не участвовали в репрессиях, так создавали застойный период, душили инициативу масс, некомпетентно руководили народным хозяйством, в результате чего довели страну до крайней нищеты. А людям нагло врали, что уровень жизни советского человека самый высокий, у нас ведь все было самое-самое… Вспомнился студенческий анекдот про советского карлика, который самый большой в мире… Кляли заграницу, а теперь, оказывается, всему у «них» нужно учиться.

Может, все это и так, но почему же все эти перемены не оказывают на него, Михаила Федоровича, своего влияния? Почему он в идеалах коммунизма не разуверился? Наоборот, всей душой готов помочь партии, народу выйти из тупика… Лапин поймал себя на мысли, что слово «народ» употребил в расхожем, газетном смысле. Все-таки много демагогического, пустопорожнего насмерть въелось в сознание таких, как он, руководящих деятелей. Обратил внимание Михаил Федорович и на то, что в последнее время все меньше стало звонков к нему, да и не только к нему: об этом говорили коллеги из других райкомов, даже обкома КПСС. А чего ему, Лапину, звонить? Что он теперь может сделать? Приказать или отчитать? Это прежде, снимешь трубку, наберешь по вертушке номер и в приказном порядке скажешь, что нужно тому или иному деятелю на предприятии срочно сделать… А начнет возражать, оправдываться, бывало, и прикрикнешь, напомнишь, что можно и на бюро райкома вызвать, можно и попросить партийный билет на стол положить… Теперь этим не напугаешь, партбилеты сами сдают в райкомы, по почте присылают, по телевизору показывали, как в Прибалтике сжигали их перед зданиями центральных комитетов. Чего же теперь звонить партаппаратчикам — слово-то какое появилось в обиходе! — если они ничего не могут сами решить? Вот и перестали люди набирать номера их телефонов… Ведь пишут везде, что партия не должна вмешиваться в хозяйственную жизнь коллективов. Так что же тогда им, партийным работникам, в своих огромных апартаментах делать? Газеты читать и бумажки подшивать? На это инструкторы есть, технические работники.

Лапин сел за обширный дубовый стол, покрытый зеленым сукном, покосился на телефоны на тумбочке, пододвинул папку с бумагами. Из гороно, наверное, по инерции прислали бумагу, в которой сообщалось, что в январе 1989 года уволен из средней школы некий Уланов Николай Витальевич за то, что избил ученика девятого класса… Во время обсуждения коллективом его недостойного поведения Уланов Н.В. бросил на стол директора в присутствии секретаря райкома ВЛКСМ тов. Прыгунова A.Л. свой комсомольский билет. Выяснилось, что Уланов уже в течение шести месяцев взносы не платил. Комсомольская организация средней школы исключила Уланова Н.В. из рядов ВЛКСМ.

Михаил Федорович вертел отпечатанную на бланке директора школы бумагу и ничего не понимал: а он-то, Лапин, при чем тут? Вот чем теперь приходится заниматься секретарю райкома! В городах Прибалтики, говорят, на улицах поставлены урны, в которые бывшие коммунисты и комсомольцы бросают свои билеты…

Тем не менее, Лапин по вертушке позвонил первому секретарю райкома комсомола и поинтересовался, в чем там дело.

— Тут вот какая петрушка, Михаил Федорович, — довольно фамильярно заговорил Алексей Леонидович, — Выгнать-то Уланова из школы выгнали, он действительно школьнику дал пинка под зад, но тот оказался таким редкостным подонком, что ему нужно было не пинка дать, а… Дело в том, что школьник забран милицией: втроем на Рождество затащили в подвал девицу и изнасиловали… Мало того, так еще избили до полусмерти. Кстати, Уланов-то вытащил его из-за парты тогда, когда увидел, как этот школьничек щупает свою соседку. Та тоже хороша: лежит в роддоме, ждет ребенка! Это в четырнадцать-то лет!

— Да что же это у вас творится? — не выдержал Лапин, — И тоже, небось, комсомольцы?

— «У вас»?! — возмущенно воскликнул Прыгунов, — Это по всей стране творится, Михаил Федорович, вы что, газеты не читаете? Телевизор не смотрите? Кто сейчас преступники, хулиганы? Молокососы. И проституток малолетних пруд пруди.

Лапину захотелось одернуть молодого секретаря — годится ему в сыновья, а разговаривает… но он тут же себя сдержал: теперь командно-приказной тон не в моде.

— Ладно, а за что же тогда уволили Уланова? Я не вижу его вины.

— Так это еще было до Рождества.

Про себя Лапин отметил, что секретарь часто употребляет слово «рождество». И опять осадил себя: ну и что тут такого? Пишут опять в тех же газетах, что теперь комсомольцы совершают церковные бракосочетания, а коммунисты ходят в храмы… Вот они, перемены! Помнится, отца за то, что мать окрестила в церкви его, Михаила, чуть было не исключили из партии…

— Алексей, верните в школу Уланова, — сказал Лапин — Больно уж вы круто обошлись с ним!

— Не мы, а гороно.

— Я позвоню Петренко.

— Может, мне взносы за учителя заплатить и с поклоном комсомольский билет снова вручить? — язвительно ответил Прыгунов.

— А учитель-то он хороший был?

— Директор хоть сегодня готов его обратно взять, да не знает, как мы на это посмотрим.

— Я смотрю положительно, — заявил Михаил Федорович, — Разве можно так образованными людьми разбрасываться?

— Не надо было ему билет на стол швырять… — помолчав, ответил Прыгунов, — Чуть ли не в лицо мне!

— Из-за какого-то сексуального подонка молодого специалиста уволили… — недовольно проговорил Лапин — Ну и уйдет в кооператоры. А государство его пять лет учило.

— Четыре… Ладно, я его разыщу, — пообещал Прыгунов, — Только теперь народ-то стал больно строптивый, не знаешь, как к кому и подступиться.

Повесив трубку, Михаил Федорович снова задумался: а ведь в этой гнусной компании насильников мог быть и его сын Никита!..

2

Никите Лапину было сейчас не до девочек, он сидел у стены на корточках на углу Невского и улицы Рубинштейна и тупо разглядывал свои кроссовки. У одной подошва отстала — там, за границей, видно, тоже халтурят. Рядом галдели такие же юнцы, как и он. Среди них были двое панков с оранжевым и зеленым петушиными хохлами на бритых головах. Кожаные безрукавки, поверх них широкие ремни с пряжками и какие-то блестящие железки на груди. Была и девушка. Выбритая по бокам голова ее беззащитно зеленела. Мимо них текла равнодушная толпа. Правда, некоторое оглядывались на панков. А с голубого неба лился золотистый солнечный свет, было тепло, лишь долетавший сюда прохладный ветер с Фонтанки напоминал, что еще не наступило лето. Рядом на тротуар опустилась Длинная Лошадь, так звали долговязую светловолосую девицу с плоской грудью и тонкогубым широким ртом. Глаза у нее светло-голубые и безразличные.

— Маешься, Лапа? — спросила она. По ее виду не скажешь, что ей тошно, даже улыбается, стерва! Девчонкам легче достать денег на травку: предложила себя мужику и все дела. Правда, на Длинную Лошадь не каждый и клюнет — больно костлявая, — она на любителя. Зато может за бабки отдаться в лифте или прямо в парадной. Вот на маленькую Алиску обращали внимание многие, но Рыжая Лиса редко таким образом зарабатывала на гашиш, марихуану или анашу. Только уж в самом крайнем случае, когда жить на белом свете не хотелось или когда он, Никита, ее об этом очень уж попросит. Алиса нравилась ему, раза три они переспали в подвале, но оба были одурманены наркотиками и как-то все это не отложилось в памяти. И потом, когда накуришься, на секс не тянет. Погружаешься в какой-то нереальный мир, будто раздваиваешься. Тело твое в подвале или на чердаке, а ты паришь высоко над ним. А иногда и вообще отрываешься от земли и видишь иные миры. Иногда Никита ловил себя на мысли, что он живет вторую жизнь, когда-то все это было, только в другой стране, в незнакомом экзотическом городе, даже каменные скульптуры Будды запомнились. И страшная кара. Он сидит в одной набедренной повязке, погруженный в нирвану. Это, пожалуй, самые приятные видения, которые изредка посещали его в дурманном трансе.

Началось все это прошлой осенью. Никита учился в ЛГУ на третьем курсе факультета журналистики. Кстати, отец помог туда поступить. У него там полно знакомых. На журналистике преподают редакторы ленинградских газет, работники радио и телевидения, а отец уже много лет занимается идеологией. В их доме на Суворовском немало перебывало разных крупных шишек из научного мира. И вступительные экзамены принимали свои люди… Тут уж мать постаралась! Перед каждым экзаменом побывала у преподавателей дома. И факультет для него выбрала мать, сказала, что быть журналистом в наше время — престижно. А Никиту тянуло больше к истории и архитектуре. Он бы с удовольствием поступил в строительный институт или в институт киноинженеров, но мать не переубедишь! Она лучше знает, где ему учиться и кем быть…

— Зато ты веселая, — оторвавшись от невеселых дум, проворчал Никита и с вспыхнувшей надеждой заглянул ей в глаза: — Не выручишь, Ал? Сигаретку?

— Я тебя всегда выручаю, — доставая из кармана цветастой куртки сигарету, произнесла Алла Ляхова.

Что верно, то верно, Алка в беде не оставит: всегда поделится ширевом. Никита вмиг проникся к ней благодарностью. Он даже похлопал ее по тощей ляжке. После нескольких жадных затяжек немного полегчало, Уличный шум отдалился, Никита снова почувствовал себя личностью, отрешенной от этого суетливого бесполезного мира, где все куда-то торопятся, охваченные своими мелкими делами-делишками, жадно зырятся на витрины магазинов, а вот он не спешит, ничего ему не надо: ни красивых модных вещей, ни развлечений, не стремится он и брюхо свое набить вкусной жратвой… Разве не мудрее и не выше он всей этой тысячеглазой, жадной до мелких, низменных удовольствий толпы? Он снова как бы парит над нею, с презрением поглядывая сверху, как смотрят на копошащихся в куче муравьев…

— Не знаешь, где Алиска? — окончательно отрешившись от тоски и хандры, поинтересовался Никита. Он вспомнил, что давненько уже ее не видел.

Длинная Лошадь тоже не торопясь пускала пахучие струйки дыма, светлые глаза ее заволоклись голубоватой мутью. Пряди длинных нечесанных волос спускались на грудь, плечи. Рядом сидели и стояли такие же, как и они, парни и девушки. Примелькавшиеся лица, многих Никита не раз встречал здесь и в других местах, но не запомнил, как звать. У них своя компашка: Алиса — Рыжая Лисица, Длинная Лошадь, Толик Косой, Павлик-Ушастик. Но, кроме Алки, здесь никого из их компании нет. Самым ценным человеком считается Павлик-Ушастик: у него отец — народный артист, никогда в деньгах не отказывает единственному сынку. И у отца огромная библиотека, где собраны по нынешним временам ценные издания. Когда они оказываются на мели, Ушастик приносит из дома книги и продает их на Литейном у книжного магазина. Берут нарасхват, а народный артист — он носится на «Красной стреле» из Ленинграда в Москву и обратно на киносъемки — не успевает читать свои прекрасные книги, да и не помнит про все. Их у него тысячи. Но вот уже Ушастика не видно вторую неделю. Пропала и Алиска. Толик Косой иногда мелькает, но он тоже озабоченный, денег нет, сам спрашивал про Павлика-Ушастика.

По большому счету, Никите было наплевать на своих приятелей, просто одному остаться было иногда страшно. Особенно после кайфа, когда наступала расплата за удовольствие. Обязательно нужно было чувствовать, что кто-то, как и ты, страдает рядом. И в компании всегда найдется кто-либо более проворный, инициативный, кто обязательно снова раздобудет наркотики. Гашиш, марихуана, анаша — это роскошь! Приходилось курить и всякую дрянь из конопли, мака и прочего сырья, которое привозят юркие ребята из среднеазиатских республик. Самодельный, плохо обработанный наркотик и стоит дешевле, правда, эффект от него не тот, а вот «наркотическое похмелье» тяжелее…

— Все вздыхаешь о ней? — наконец отозвалась Алка. Она привалилась спиной к фундаменту дома, длинные тонкие ноги ее в джинсах синими макаронинами вытянулись на тротуаре. Прохожие, посмеиваясь, перешагивали через них.

— Алиска недавно курит, может, бросила? — предположил он, — Она ведь жить не хотела, после этого землетрясения в Армении. Бросила институт. Рассказывала, как помогала солдатам вытаскивать из котлована, разрытого экскаватором, изуродованные трупы родителей…

— Жуть! — передернула плечами Длинная Лошадь. Однако лицо ее оставалось равнодушным.

— На нее это, видно, сильно подействовало.

— Я своих предков раз в месяц если увижу и то хорошо, — хмыкнула Ляхова.

— Я тоже дома редко бываю…

— Я Лису недели две назад видела, знаешь, с кем? — Усмехнулась Алка — Помнишь, длинный парень выставил нас из подвала на улице Марата? Ты еще в него бутылкой из-под «Ркацители» запустил?

— Она же там осталась… Не убежала, — вспомнил Никита.

— Ишь ты, снюхались!

— Идут по Невскому, как голубки, воркуют… — с удовольствием рассказывала Лошадь, — Она даже меня не заметила. Чистенькая такая, причесанная.

— Значит, завязала, — равнодушно уронил Никита, хотя что-то тоскливое шевельнулось внутри: то ли зависть, что она вырвалась из этого кошмара, то ли сожаление, что больше ее не увидит. Надо сказать, Никита Лапин отчетливо осознавал, что его тяга к наркотикам — это самый короткий путь на дно. На дно еще более глубокое и страшное, чем то, которое описал в своей знаменитой пьесе буревестник революции Максим Горький. Но, как и многие наркоманы был убежден, что рано или поздно «завяжет». Он уже сделал несколько таких попыток. Два месяца, пока был в геологической экспедиции в Средней Азии, не прикасался к наркотикам. Да там их и не было. И уже уверился, что все кончилось. Мать чуть ли не за руку привела его к декану в университет, умолила восстановить на учебу. И тут черт его дернул послушаться студента, который знал о его пороке, и посоветовал написать в газету «Смена» о наркоманах, мол, у него, Никиты, это получится очень даже убедительно и для других заблудших овечек будет наука…

Статью он не написал, а встретившись с приятелями, снова начал курить и понеслось… Теперь если даже завяжет, то в университете не восстановят, пожалуй, и мать будет бессильна. Об этом Никита особенно и не сокрушался: журналистика ему не нравилась. Что-то в этих разоблачительных статьях, которые появляются почти в каждой газете, было злорадное, что ли? Особенно дружно нападали на руководителей, которым раньше в рот смотрели, писали, что прикажут, а теперь вот мы какие, дескать: любого можем замарать! И марают. Как говорится, дорвались до сладкого пирога, закидали бедных читателей сенсациями и разоблачениями. Было во всем этом что-то нечистоплотное, так по крайней мере казалось Никите. Столько лет лживую жвачку преподносили народу, а тут вдруг в одночасье «прозрели»! Не верил Никита журналистам и их статьи читать не любил. Когда жил дома, то по телевизору смотрел лишь «600 секунд», «Пятое колесо» и московскую программу «Взгляд». В этих передачах нет-нет да и про них, наркоманов, вспомнят… Где-то в глубине души было приятно, что он, Никита, не один такой на белом свете. Но видеть завернутые в простыню трупы отравившихся наркоманов было неприятно. Сильные наркотики Никита старался не употреблять, избегал и колоться. Этим в их компании грешила лишь Длинная Лошадь, ну и изредка Ушастик.

— Вчера опять на Исаакиевской площади митинговали, — рассказывала Алка. — Смехота! Царские хоругви несли, болтали что-то про монархию. Я послушала и ушла. Мне до фени все это.

— Детишек-то царских не нужно было убивать, — вставил Никита. — Зверство это.

— Сталин миллионы людей убил, причем, лучших, а с ним некоторые сталинисты расставаться не желают. Сама видела другое сборище, где его портреты даром раздавали.

— Царя убили, бога изничтожили, а что взамен нам дали? — вяло отвечал Никита. — Ложную идею коммунизма? Да кто верит сейчас в это? Не верили и те, кто придумал эту чушь…

— Я в политике — профан, — заметила Алла.

Постепенно все посторонние мысли ушли, Никита почувствовал то блаженное состояние после второй сигареты, которое приносил на первых порах дурман. Ему наплевать было на всякие сборища и митинги, вообще на политику и перестройку, лишь бы его никто не трогал, не беспокоил… И тут как раз перед его заблестевшими глазами замаячил Прыщ, так звали торговца наркотиками Леву Смальского. Худущий, с острой каштановой бородкой и длинными черными сальными волосами до плеч, он сам наркотики не употреблял, но предложить мог любые. И цены у него были самые высокие. Лева уже дважды понемногу сидел за торговлю наркотиками, последний раз попал под амнистию, но своего доходного занятия не бросил. У Левы была «девятка» со стереомагнитофоном, дома «видик» и уйма фильмов, больше всего про мафию и борьбу международной полиции с наркоманией. Так что Лева был подготовленным товарищем, его, как воробья на мякине, не проведешь. Он как-то хвастал, что у него есть великолепный адвокат, который всегда его из ямы вытащит…

Никита старался к Леве не обращаться даже в самые трудные минуты, знал, что к нему попадать в кабалу опасно. Потом вовек не рассчитаешься… Прыщ сам не бил, но у него всегда были на подхвате «шестерки», которые у любого вытрясут душу… Ушастик побывал в их лапах, еле рассчитался книгами с Левой…

— Кайфуете, детки? — улыбнулся Прыщ, постучав носком своего лакированного туфля в подошвы кроссовок Длинной Лошади — А на завтра запаслись травкой? Могу по дешевке предложить?..

По дешевке у него не купишь, однако Алка завела с ним пустой разговор, стараясь сбить цену. Условились, что Длинная Лошадь часов в восемь вечера подойдет к памятнику «Второй Кати» с бабками. Лева ей приготовит первоклассной расфасованной травки.

— Не вижу, бояре, промежду вас Рыжей Лисички? — с ухмылкой произнес Прыщ.

— Лисичка попала в капкан, — сострила Алка.

— Взяли? — удивился Лева.

— Ее взял в плен красавец с крепкими кулаками…

Лева улыбнулся и исчез.

— Где бабки-то достанешь? — лениво поинтересовался Никита. Спросил просто так, потому что прекрасно знал, каким образом она «делает» бабки.

— Это я тебе только, Лапушка, не нравлюсь, — сказала Алка, — мужики от меня с ума сходят.

Никита поморщился от «лапушки», скользнул рассеянным взглядом по ее длинным тонким ногам с костлявыми коленками, чуть заметной груди, длинному лицу с небольшими светлыми глазами и насурмлёнными ресницами. Разве можно ее сравнить с Алисой? У той стройная фигура, а какие глазищи! Грудь хотя и маленькая, но круглая и твердая, как теннисные мячики. Алиса к сексу относилась равнодушно: насколько Никита знал, из их компании только он два или три раза с ней переспал, но у него осталось ощущение, что ей было с ним хорошо. А может, и показалось. Никита знал, что наркотики притупляют половую активность, но как-то на свой счет это не относил. Не такой уж у него и солидный наркоманский стаж, всего каких-то полтора года, а у Алисы, дай бог, если полгода наберется.

— Поделишься? — спросил Никита, хотя и так знал, что Алка не жадная. Она охотно угощала своих и деньги легко тратила. Главным образом на наркотики.

— Что-то меня, Лапа, потянуло на секс, — глядя ему в глаза, сказала Длинная Лошадь, — Не составишь мне компанию? Я знаю тут неподалеку один симпатичный чердачок, даже со старинным плюшевым диваном.

— Лень подниматься, — уронил он.

— Я тебя подниму… — глаза у нее заблестели.

Никита переспал и с Алкой. Конечно, она гораздо опытнее Алисы, та вообще ничего не умеет, а накачанного наркотиками мужчину не так-то просто привести в боевое состояние… И хотя ему совсем не хотелось заниматься сексом с Длинной Лошадью, он не хотел ее обижать. Никита знал, что нравится ей, был убежден, что Алка никогда в беде его не оставит, вот он бы запросто оставил ее… Его ни к кому не тянуло, он ни к кому не привязывался. Как-то само собой получалось, что вокруг него собиралась их компания. Посторонних Никита не терпел, даже когда у них можно было поживиться травкой. И потом, надо было подумать и о завтрашнем дне: снова, как сегодня, маяться и клянчить у Алки травку как-то унизительно. До воровства из дома, как Ушастик, он еще не опустился, а у матери вымогать деньги противно… Из-за отца он старался пореже бывать дома.

— Туда водишь своих клиентов? — равнодушно спросил Никита. На чердачок с плюшевым диваном?

— А тебе-то что? — огрызнулась Длинная Лошадь. Не хочешь, другие найдутся… И еще капусты отвалят.

— Выпьем хоть пива? — предложил Никита. Проходя по Невскому, он заметил, как у пивного бара, что на Маяковского, разгружали машину.

Алка поднялась, протянула руку и рывком поставила его на ноги. Пошарила в кармане куртки, улыбнулась:

— Завалялся трюльник… Пошли, герой-любовник, трахнем по паре кружечке!

3

Алиса приспособилась наблюдать за муравьями, сидя на полусгнившем чурбаке, который она обнаружила неподалеку и прикатила к муравейнику. Если поначалу ей казалось, что жизнь этих суетливых насекомых беспорядочна и хаотична, то теперь она так не думала: мураши все делали со смыслом, движения их были целенаправленны, из дальних походов — у них были проложены от муравейника узкие тропинки — приносили добычу, иногда значительно превышающую их размер. Она уже научилась различать их: большеголовые с мощными челюстями — это солдаты, обычные — рабочие, есть даже муравьи-няньки, которые часами возятся на солнышке со своими желтоватыми яйцами. Видела она, и как муравьи на высоких травинках облизывали тлей, которые совсем их не боялись. Если первое время солдаты и покусывали ее ноги, обжигали муравьиной кислотой, то, очевидно, привыкли к ней и озабоченно пробегали мимо, пошевеливая усиками-антеннами. Усиками они пользовались непрерывно: постоянно ощупывали друг друга, поворачивали их во все стороны, даже прикасались к земле. Скоро она стала отличать и муравьев-разведчиков. Эти, как правило, отправлялись в лес по одиночке, найдя добычу, чаще всего мертвую козявку, тщательно обследовали ее и, поминутно приседая, деловито бежали за подмогой. Очевидно, про свою находку разведчики сообщали рабочим муравьям тоже усиками: скрещивали, как шпаги, кивали головами, затем рабочие спешили за разведчиками к мертвой гусенице или букашке. Оравой брали ее цепкими передними лапками и волокли домой.

В погожий день красные муравьи были энергичными, подвижными, а в пасмурный — вялыми, медлительными. Задолго до дождя закрывали отверстия сосновыми сухими иголками, глянцевитыми листьями брусничника и прятались внутри муравейника. Несколько раз Алиса сверху клала красный кленовый лист, и всякий раз муравьи его уносили прочь. Почему-то этот лист был им не по нраву, а вот березовые листья, похожие на пятачки, примерив несколько раз в разных местах, оставляли на куче. Спокойно ей в березовой роще, мерный лесной шум успокаивает, по мху и опавшим прошлогодним листьям прыгают юркие солнечные зайчики, небо в неровном просвете закудрявившихся пышной зеленью берез кажется не синим, а фиолетовым. Нет-нет, да и пролетит чайка, ворона или сорока. На обочине лесной тропинки голубыми огоньками горят подснежники. Они здесь крупные, бархатистые на ощупь, розоватые ножки в светлых волосиках. Жалко даже рвать. Растут семьями, голубые лепестки раскрывают навстречу солнцу, а к вечеру плотно закрываются, так что не видно желтых пестиков и тычинок.

Николай и Геннадий стучат молотками: вдоль забора они на столбах устанавливают кроличьи клетки, а Чебуран, которого Гена наконец нашел в Новгороде, перекладывает в бане печку. Смешной такой маленький человек, ростом почти с нее, Алису. Круглое смуглое лицо опухло, мутноватые глаза с красными прожилками то ли серого, то ли водянисто-голубого цвета, волосы темные, коротко подстрижены, спускаются на загорелый невысокий лоб. Характер у него легкий, покладистый, он все время улыбается. Зубы желтоватые, крупные. Голос сильно пьющего человека — сиплый, бесцветный. Николай сказал, что Колян — его звали так, Коляндриком, Чебураном и Чебурашкой — уже много лет нигде постоянно не работает, привык иметь дело с шабашниками. Геннадий его после шабашки и пригрел у себя. К деньгам Коляндрик равнодушен, особенно теперь, когда на них водки не купишь. Гена на выходные дни доставал ему что-нибудь выпить, иногда заваривал брагу в десятилитровой стеклянной посудине. И тут Коляндрик не жадничал, сколько нальют, на том и спасибо. В Новгороде он, как и предполагал Геннадий, встретил старых дружков, вернувшихся после выгодной шабашки, и широко и надолго загулял с ними…

При первом же знакомстве Алиса сразу почувствовала, что Чебуран совершенно равнодушен к женскому полу, наверное, поэтому у них сразу установились ровные товарищеские отношения. Он не пялился на нее, в отличие от Геннадия, когда она загорала на раскладушке. Все, что бы она ни попросила, Чебуран беспрекословно выполнял. Он как раз относился к тому разряду людей, которые рождены выполнять приказы других, тут не надо над чем-то ломать голову, чего-то придумывать. Любую работу он делал медленно, но обстоятельно. Единственное, чего он сторонился, — это стряпни. Мог рыбу почистить, картошку, печь затопить, но вот стоять у горячей плиты с кастрюлями — это было не по нему.

Глядя на муравьев, скопом тащивших на вершину конусной кучи ночную бабочку, Алиса подумала, что Коляндрик — это ярко выраженный рабочий муравей… Без разведчиков и солдат он как без рук. Не говоря уж о матке. Ему нужно точно указать направление, место, объект, над которым нужно трудиться. А вот Николая и Геннадия не сравнишь с муравьями. Мураши — это колония, сообщество, а эти двое — личности, индивидуальности. Непохожие один на другого. Алиса вспомнила про Никиту Лапина. Алка Ляхова звала его Лапой. Алисе не нравилось это сентиментальное прозвище. Лапа, Лапушка — какое-то сюсюканье! Никита высокий, как Николай, симпатичный, с серыми мечтательными глазами и девичьими розовыми щеками, на них даже трехдневная щетина не заметна. С Лапиным она познакомилась на третий или четвертый день после того, как вернулась из Ленинакана. Тогда ей и свет был не мил, как-то сразу стало ясно, что в университет она не вернется. После всего того, что она пережила в разрушенном страшным землетрясением городе, чего наслышалась от оставшихся в живых, мирные лекции в университете, семинары и сессии — все это показалось таким ненужным. К тому же все сместилось: даже профессора не знали, что говорить на лекциях, а тех, кто продолжал по старинке читать, никто не слушал. Вообще, студенты не ходили на такие лекции. В общежитии она провалялась на койке трое суток, потом поднялась, захватила с собой немудреные пожитки и ушла. Где-то подспудно билась мысль, что на одну стипендию она все равно не проживет: родственников у нее больше нет. Может, и есть где-нибудь, но она их не знает, даже адресов нет. Была мысль поступить куда-нибудь на работу. Она могла бы работать санитаркой, даже медсестрой, но постоянно видеть несчастные лица людей, у которых тоже все в этой жизни неблагополучно, было невыносимо, так же, как и рассказывать каждому, что случилось там, в Армении. Еще две ночи она переночевала в общежитии, а потом подвернулся Никита. Собственно, с него и началась ее довольно странная жизнь в огромном городе без работы, постоянного угла, прописки…

Это было уже в первом часу ночи, перед самым восьмым марта. Они вдвоем остались в трамвае, который, по-видимому, шел в парк, потому что пассажиры в него не входили. Он сидел впереди, привалившись к замороженному окну. Длинные темно-русые волосы выбивались из-под рыжей ондатровой шапки, на нем — модная черная куртка и мягкие нейлоновые сапоги на толстой подошве. Он ни разу не обернулся, не посмотрел на нее, хотя она и встретилась с его равнодушным взглядом, когда садилась в трамвай, идущий от Некрасовского рынка на Охту.

Конечная остановка, молодая в вязанной шапочке с помпоном вагоновожатая вышла из своей застекленной кабины, весело посмотрела на них:

— Вы тут решили заночевать, молодые люди? Выходите, я двери закрываю.

Они молча вышли из трамвая. Уличные фонари освещали десятка два столпившихся на запасных путях разноцветных трамваев, тусклый желтый свет скупо сочился из затянутых пушистым инеем окон, двери были закрыты. Переночевать было где у Алисы, но она не хотела туда идти. На улице Жуковского в коммуналке жил ее знакомый еще по Ленинакану, шофер «Автотрансагенства» Жора Мамедов. Она вместе с ним возвращалась в поезде из разрушенного города. У Жоры погибли два брата и сестра. Жора и посоветовал ей уйти из общежития, подруги уже косо на нее посматривали: приходит пьяная, а по ночам всех будит своими криками… Начали они пить с Жорой сразу по приезде из Ленинакана, но Мамедов быстро себя взял в руки, у него очень хорошая работа и терять ее из-за пьянки он не собирался. Жора уехал в очередной долгий рейс, ключи от комнаты отдал Алисе, которая у него с месяц прожила, но встреча с Никитой Лапиным заставила ее быстро забыть про Жору. Он был грубоватым, необразованным человеком и с ним можно было только пить и молчать, когда он открывал свой широкий рот, набитый золотыми зубами, Алисе становилось тошно и скучно. И Жора по ночам, особенно после выпивки, сильно храпел. Волосатый, кареглазый, кривоногий, он скоро стал вызывать у девушки отвращение. Даже общая беда не сблизила их. Лишь от того, что негде было ночевать, она еще какое-то время приходила к нему. Он молча выставлял бутылку красного портвейна, потом швырял ее на широкий диван и начинал грубо раздевать. Ее раздражали его колючие черные усики, густая поросль волос на впалой груди, но делать было нечего: за выпивку и место под одеялом нужно было расплачиваться… Мамедов обзывал ее сосулькой, фригидной бабой..

От Никиты не пахло алкоголем, однако серые глаза его были блестящими, а зрачки сильно расширенными. Лицо правильное, крупный нос, рельефный подбородок, слова Никита произносил чуть медлительно, округло. И вообще, вид у него был интеллигентный. Позже выяснилось, что они несколько раз встречались в университете, просто не обратили друг на друга внимания. Вернее, она, Алиса, не смотрела в его сторону, а Никита ее запомнил: такие глаза, как у нее, редко встречаются. Про глаза Алиса от многих слышала, ей уже это надоело. Как будто кроме красивых глаз, у нее больше нет никаких достоинств! Если на то пошло, у коров, ланей, оленей куда более красивые глаза…

А там, на конечной трамвайной остановке, они молча стояли под уличным фонарем и откровенно разглядывали друг друга.

— Куда это мы заехали? — наконец заговорил Никита, будто пробуждаясь ото сна. — Где мы?

— Не знаю, — пожала плечами Алиса. Дул холодный порывистый ветер, и ей было зябко в своей коричневой куртке на искусственном меху.

— Вот, черт, занесло… — пробормотал юноша, оглядываясь. — Тут и тачку не схватишь.

— Надо идти на остановку, — сказала Алиса.

— Идти куда — то надо, — согласился он.

Ей понравилось, что парень не стал сходу «клеить» ее, говорить пошлости. У него было лицо ошеломленного человека. Позже он признался, что не помнил, как сел в трамвай, сколько ездил по маршруту, привалившись к замороженному окну. Но Алиса ведь видела, что он посмотрел на нее, когда она вошла в вагон. И вполне осмысленно. Правда, ей бросилось в глаза, что красивое лицо у него странное, какое-то отсутствующее.

Выяснив, что ей ночевать негде, Никита предложил пойти в мастерскую к знакомому художнику, который снимал ее на Литейном проспекте. Добрались на метро, которое сразу же, как только они проскочили к эскалатору, закрылось. Пока шли от метро по улице Петра Лаврова, стали гаснуть уличные фонари.

Художник оказался в мастерской, там еще были люди: бородатые мужчины, девушки в толстых, с широкими воротниками свитерах и джинсах. На длинном деревянном столе, где были разбросаны кисти, скребки, фломастеры и еще какие-то приспособления, стояли высокие зеленые бутылки с вином, прямо на белом картоне розово светилась нарезанная вареная колбаса, на глиняной тарелке — брынза, в углу на залепленной красками табуретке шипел коричневый эмалированный чайник. Под высоким лепным потолком с двумя плафонами плавал синий дым с каким-то странным запахом…

В этой довольно сдержанной поначалу компании, которая безропотно приняла их, Алиса впервые попробовала сигарету с марихуаной. Никиту тут знали. Хозяин мастерской художник Слава, как он представился, единственный был безбородым. Невысокий, коренастый, с невыразительным плоским лицом, он говорилгустым басом и первым громко смеялся. Конечно, не обошлось без комплиментов, мол, какие красивые глаза у Алисы, позже художник сказал, что обязательно напишет ее портрет маслом. Он оказался человеком слова и портрет позже действительно написал, но девушке даже копии не подарил. У него его почти сразу купил какой-то иностранец за валюту. По такому случаю они пили в мастерской купленное за доллары виски…

Сейчас все это казалось Алисе далеким, нереальным. Художник со своей выставкой куда-то уехал и даже ключи от мастерской Никите не оставил, хотя тот и умолял его. И начались хождения по злачным местам, подвалам, чердакам. И курили, курили, когда не было ширева, так назывались наркотики, пили что придется. Главное было — не отрезветь и не посмотреть на себя другими глазами, пожалуй, это самое страшное, а когда рядом сидят, лежат, дымят или пьют такие же бедолаги, как ты, как-то легче… И потом стали забываться разбитые лица мертвых родителей, перестали являться во сне и молча смотреть на нее, и не поймешь: осуждают они ее или жалеют.

Муравей-разведчик заполз по резиновому сапогу до колена, потом перебрался на руку, долго ощупывал усиками, поворачивал рогатую голову направо-налево, но не укусил.

— Надо было тебе поступать на биологический факультет, — услышала она голос Николая за своей спиной. Как неслышно он подошел!

В руках у него пучок подснежников, Алиса хотела сказать, что зря он их сорвал, на земле они смотрятся красивее, по промолчала: ведь он наверняка хотел сделать ей приятное.

— Что за гриб? — показала она глазами на странный, будто изжеванный бурый гриб на толстой белой ножке. Съедобный?

— Сморчок, — ответил Николай, — Гена их жарит и ест, хотя я ему твержу, что в них яд. Даже если отваришь, остается.

— В этом точно есть яд, — сказала Алиса. Мураши обходят его стороной… Видишь?

Его склоненная голова совсем рядом, Николай чисто выбрит, от него пахнет хорошим одеколоном, а Геннадий и Коляндрик бреются раз в неделю после бани.

— Не надоело тебе на мурашей смотреть?

— Думаешь, на тебя приятнее смотреть, да? — взглянула она ему в глаза. Он выдержал ее взгляд, улыбка тронула его красиво очерченные губы. Когда Николай разговаривал с ней таким тоном, ей не нравилось. Не так уж много и пробыл педагогом, а в его ровном голосе нет-нет, да и появляются назидательные, учительские нотки. Наверное, и сам не замечает?

Уланов знал за собой такой грех, но маленькая глазастая Алиса очень уж напоминала ему учениц-старшеклассниц, а с ними иным тоном и разговаривать нельзя, мигом спровоцируют на какую-нибудь вольность, а потом сами же за спиной будут зубоскалить…

— Когда ты поедешь в Ленинград? — спросила она.

— Хочешь со мной?

— Я даже не знаю, чего я хочу, — сказала она.

— На «травку» потянуло? — спокойно поинтересовался Николай. Соскучилась по подвальным дружкам?

Ее голубые глаза потемнели, так всегда случалось, когда она сердилась, левая черная бровь изогнулась.

— Я тебе не обязана, господин учитель, отдавать отчет, — отчеканила Алиса — Я — вольная птица: куда захочу, туда и полечу.

— Лети, — пожал он широкими плечами. Он был в клетчатой рубашке с закатанными рукавами и синих брюках, на ногах — кроссовки. Геннадий и Чебуран одевались по-рабочему, а Николай и тут держал фасон. Правда, когда вместе с ними сколачивал кроличьи клетки, надевал старенькую куртку и зеленые брюки. А в солнечный день работал обнаженным до пояса.

Алиса смотрела на этого высокого сильного парня и пыталась подавить поднимающееся раздражение: вроде бы умный, а таких простых вещей не понимает… Уже несколько ночей она подолгу лежала на своей узкой койке наверху и ждала, что он придет, когда заснут Геннадий и Коляндрик, а те засыпали в десять-одиннадцать. Даже наверху был слышен их могучий храп. Но Николай не приходил. Один лишь раз она слышала, как он подошел к лестнице, даже ступил на скрипучую ступеньку, постоял несколько минут и вышел на двор. Наверное, подышать свежим воздухом. Втроем в одной комнате душно спать, а тут еще Геннадий привез из Новгорода три десятка инкубаторских желтых цыплят. Весь день они тоненько пищали в огромной прутяной корзине, умолкали, как по команде, когда гасили вечером свет. Алиса варила вкрутую яйца, мелко нарезала их и кормила цыплят. Банку с водой они все время опрокидывали. Просила, чтобы Гена сделал им загородку во дворе, пусть бы на солнце росли, но тот сказал, что еще прохладно, могут простудиться и околеть. Хорошо еще поросенка поселил в маленьком хлеву, который специально для него сделал. Поросенка звали Борей. Этот визжал и хрюкал, как оглашенный. И аппетит у него был дай бог: в мгновение ока съедал все из большой алюминиевой миски и задирал вверх розовый пятачок, требуя еще. Кроликов из райпо, с которым Геннадий заключил договор, обещали подвезти со дня на день. Скоро тут будет настоящий зоопарк!

Алиса без особенных мучений отвыкала от наркотиков, скорее всего, она по-настоящему и не привыкала к ним, ей было все равно, что курить или пить, лишь бы заполнить поселившуюся в ней после ленинаканской трагедии сосущую пустоту и боль. Два раза она с Коляндриком пила брагу на чердаке, но ее тут же вырвало. Желтоватая приторная жидкость с резким запахом дрожжей была отвратительной.

Николай однажды вечером открыл бутылку коньяка, втроем ее и выпили. Гена равнодушно смотрел на них и только посмеивался. Этот «завязал» намертво. А Чебуран — он быстро запьянел — разговорился, стал рассказывать, как он работал в Чернобыле и, чтобы дали водки, лез с приятелем под радиацию — тем, кто получал большие рентгены, выдавали дополнительно водку, якобы помогает от заражения… Алиса и не знала, врет он или говорит правду. Потом Геннадий подтвердил, что такое было. Коляндрика послали в Чернобыль от военкомата на два месяца. Он там много денег заработал, а приехав в Новгород, все пропил. Потом ему еще четыреста рублей прислали по почте, эти он ухитрился пропить за трое суток. Чебуран не гнушался и дорогим одеколоном или духами.

— Я с тобой поеду в Ленинград, — сказала Алиса, поднимаясь с чурбака. — Ваш телевизор показывает лишь вторую программу… Я, наверное, скоро выучу язык для глухонемых! Сто лет в кинотеатре не была.

— Бабушка тебя все время вспоминает, — сказал Николай.

— У тебя замечательная бабушка, она обещала меня поводить по театрам. Когда мы поедем?

— В следующий вторник.

— Как ты думаешь, можно уже купаться? — спросила она, глядя на расстилающееся перед ними озеро. Оно ослепительно блестело, в нем перемежались золотистые и серебристые полосы, а зеленый остров казался гигантским доисторическим ящером, забредшим по брюхо в воду.

— Рискнем? — улыбнулся Николай.

Солнце ярко светило, над островом пролетели три чайки, у дальнего берега в зазеленевших камышах виднелась лодка с рыбаком. Он ловил сразу на три бамбуковые удочки. Старый камыш полег, лишь растрепанные шишки все еще теряли на ветру желтоватую вату. У берегов из воды проклюнулись острые пики молодого камыша и осоки, лиловели всплывшие на поверхность кувшинки и лилии. В середине мая вроде бы и рановато купаться, но кто устанавливал сроки? Синяя озерная вода манила, да и солнце изрядно припекало.

Они подошли к своей лодке, до половины вытащенной на песок, Николай попробовал ногой — туфли он сбросил — воду, стал стаскивать рубашку. Оставшись в коротких трусах, он с разбега бросился в озеро. Такая ласковая с виду вода обожгла ледяным холодом, впрочем, скоро это прошло, но лучше всего было держаться на поверхности, чуть опустишься поглубже — снова обожжет! Он оглянулся, хотел крикнуть девушке, чтобы она постепенно входила в воду, но так и замер с открытым ртом и вытаращенными глазами: у самого среза воды стояла обнаженная Алиса. Мраморно-белая с круглыми стоячими грудями, узкой талией, красивыми ногами и руками. Она сейчас не казалась маленькой и худенькой. Длинные желтые волосы шевелились на узких девичьих плечах. Она с улыбкой смотрела на Уланова, глаза прищурены от озорного блеска. Вот она подняла стройную ногу, маленькой розовой ступней дотронулась до воды, ойкнула, затем, по-лебединому раскинув тонкие руки, бросилась в воду, подняв тучу сверкающих брызг.

Они плавали рядом, холод уже не ощущался, исчезли пупырышки с плеч Алисы. Мокрые волосы облепили ее розовое лицо, голубые глаза блестели, она что-то лопотала, но Николай почему-то слов не слышал. Он подплыл к ней, прижал к себе и поцеловал в холодные посиневшие губы, ее руки обвили его шею. Она прижалась к нему. На какой-то миг ему захотелось вот так в обнимку вместе с ней опуститься на холодное дно…

— Ты придешь сегодня ко мне? — спросила Алиса.

— Уже пришел, — вырвалось у него. Ее скользкое, по-змеиному холодное тело и впрямь увлекало его в глубину. Хлебнув воды, он оторвался от девушки, замолотил руками, потом, одной рукой обняв ее за плечи, поплыл к берегу. Ее мокрые волосы щекотали щеку, лезли в глаза. Она первой вышла на берег, отряхнулась всем телом, как кошка, и ее звонкий серебристый смех раскатился окрест.

— Мы открыли с тобой купальный сезон! — сказала она, поворачиваясь к нему. И он снова видел ее всю с головы до пяток, облитую солнцем. От холода маленькие коричневые соски ее вдавились в белые мячики грудей, губы посинели, а в глазах — синий бесовский блеск. Сверкающие капли круглыми бусинами скатывались с нее в песок. Он пожалел, что нет фотоаппарата, такой бы снимок получился! Хоть на фотовыставку.

— Какая ты… — вырвалось у него.

— Какая? — она чуть набок нагнула голову, тонкой рукой отводя со щеки мокрую прядь.

— Сивилла Ливийская… Помнишь, в Летнем саду есть такая мраморная скульптура?

— Там много скульптур, — зябко передернула она плечами. — Я помню только сидящего в кресле дедушку Крылова со зверюшками… — нагнулась и, схватив свою одежду, величественно ушла за баню. На золотистом леске остались лишь ее старенькие кроссовки.

4

Уланов лежал на железной кровати и смотрел на деревянный потолок. В незанавешенное низкое окно заглядывала любопытная яркая звезда, серебристый, будто струящийся лунный свет облил подоконник, на котором стоял прямоугольник репродуктора, высветил несколько крашеных половиц и огромные войлочные шлепанцы Геннадия. На лежанке у русской печки посапывал Чебуран, брат храпел заливисто, со всхлипами. Николай подумал, что нужно будет перебраться на сеновал. Храп ему мешал заснуть. Сам он не храпел, а если и случалось такое при простуде, то сразу просыпался, будто кто-то в бок его толкал. Завтра же перетащит на сеновал тюфяк, одеяло, постельное белье.

На крыше зашуршала дранка — наверное, сова прилетела, с озера доносился приглушенный птичий крик. Сонно хрюкнул боров. Было немного душно, но форточку не откроешь, сразу же налетят оголодавшие кусачие комары. Их с каждым днем все больше появляется. Вечером на берегу долго не высидишь, но стоит на лодке отплыть на плес, как комары отстают.

Николай, стараясь не задеть чего-либо, поднялся с кровати и по серебристой половичине направился к двери. Вспомнил, что нужно пригнуться, не то приложишься лбом о притолоку. В деревне у всех двери низкие, будто рассчитанные на маленьких людей. Куда ни пойдешь, везде при входе нужно низко кланяться. В бане он уже пару раз набивал себе шишки. Дверь протяжно заскрипела, Геннадий всхлипнул, почмокал губами и снова затянул свою однообразную волынку. Коляндрик «подпевал» на октаву выше. В коридоре он нашел крутую лестницу, осторожно поднялся на чердак, по двум широким доскам дошел до двери в верхнюю комнатку. Потянул за ручку — дверь была заперта.

— Алиса! — позвал он негромко. Молчание. Лишь возле уха противно загудел комар.

— Открой… — тихонько постучал он по сколоченной из обструганных досок тонкой двери.

Прошлепали босые ноги по полу, он слышал ее прерывистое дыхание, но дверь не открывалась. В щели на крыше проникали тонкие голубоватые лунные лучики, пахло сухими березовыми вениками. Пискнула птица: где-то под застрехой свили себе гнездо трясогузки.

— Ты не будешь ко мне приставать? — после продолжительной паузы прозвучал ее тонкий голосок, — Мы просто посидим… Ко мне в окно сквозь ветви заглядывает луна, она почему-то криво улыбается.

Защелка звякнула, и он переступил порог. Алиса была в длинной шелковой сорочке, которую ей прислала Лидия Владимировна, волосы рассыпаны по плечам. Глаз ее он не видел, потому что девушка стояла спиной к лунному голубоватому свету. Он прижал ее к себе, нашел теплые пухлые губы, поцеловал, но она мягко отстранилась, отступила к койке.

— Нет, Коля, — сказала она. — Сегодня нет… Понимаешь…

— Ничего не понимаю, — оборвал он, начиная злиться: он лежал внизу, терпеливо дожидался, пока заснут брат и Коляндрик, потом воровски лез наверх, а она теперь чего-то мудрит!

— Тогда уходи, — опустив голову, сказала она.

— Может, объяснишь? — сдерживая раздражение, спросил он.

— Такие вещи не объясняют, их чувствуют.

Он сел на кровать, она немного подальше от него. Запах здорового женского тела будоражил его, он чувствовал, как на коленях сами по себе сжимались и разжимались его кулаки. Сквозь тонкую ночную сорочку проступали очертания ее груди, бедер, маленькими босыми ногами она елозила по полу, будто наощупь отыскивала тапочки. Луна действительно уставилась в окно прямо на них. Серебрились вершины сливы, мерцали электрические провода, крик ночной птицы здесь был громче, отчетливее. В стекло нет-нет ударялись ночные бабочки. Его рука коснулась ее плеча, скользнула к груди, но она перехватила ее, отвела в сторону.

— У тебя это… самое? — сообразил он.

— Со мной все в порядке, — отчужденно проговорила она, — Я лежала и прислушивалась к темноте, ждала твоих шагов, а когда услышала их, что-то во мне оборвалось, стало страшно! Я даже не хотела дверь открывать.

— Чего же ты испугалась? — голос его прозвучал хрипло.

— Не знаю, — помолчав, ответила она. — Наверное, потому…

— Ну-ну, я слушаю!

— Еще не время, Николай.

— Ну и когда же пробьет мой час? — насмешливо осведомился он.

— Это будет наш час, Коля…

Злость прошла, но осталось раздражение. Ну чего ломается? Как будто он у нее первый… Сама его позвала, там, утром на озере, он впервые почувствовал, что эта свихнувшаяся девушка ему больше чем нравится. Конечно, в своих мечтах он видел любимую женщину совершенно другой. Может, ее образ был навеян романами, которые он в юности взахлеб читал, но суровая действительность вскоре доказала ему, что современные девушки мало чем похожи на целомудренных романтических героинь прошлых эпох. Тому доказательство — Лариса Пивоварова. Встречал Уланов и других девушек, но здравый смысл, расчетливость прямо-таки мужская напористость в достижении своей цели преобладали в них. Сейчас смешно себе представить девушку вроде бедной Лизы Карамзина, которая бы из-за несчастной любви бросилась в пруд… Теперь родившие в грехе ребенка иные молодые женщины даже не подкидывают его под двери, а просто, завернутого в тряпье, а то и в газеты, выбрасывают на помойку. Такие сюжеты уже не раз показывали в «600 секундах».

В школе, где работал Уланов, у него было начался роман с молоденькой учительницей-математичкой. Они даже вместе ездили на его машине «дикарями» в Прибалтику на Рижское взморье. Математичка таскала его по уютным, не чета ленинградским, юрмальским кабакам и ресторанчикам, по утрам пила шипучее шампанское и с сигаретой в руке разглагольствовала о том, что жизнь коротка, а удовольствий в нашей убогой и нищей стране так мало… Кляла профессию учителя, которая так низко оплачивается, а работать с распустившимися детьми все труднее и труднее… В этом он был с ней полностью согласен. А когда у него кончились деньги, осталось лишь на бензин и обратную дорогу, Алена, так звали математичку, сразу заскучала, стала уединяться, на вечерние прогулки все чаще уходила одна и кончилось все тем, что в один прекрасный день сообщила, что познакомилась на взморье с интересным, не очень, правда, молодым человеком, который предложил ей продолжить путешествие на его «Волге» в Палангу. Есть такое в Литве роскошное местечко. Деньги для него, видно, не проблема, а о таких пустяках, как бензин, он вообще не думает…

Алена на другой же день отчалила с интересным человеком в Палангу, — а он, Николай, налегке вернулся в Ленинград, сжигая в моторе последние литры такого дорогого в наше время бензина.

Осенью в школе математичка, как ни в чем ни бывало, сообщила, что богатые, но немощные «старикашки» ей изрядно надоели, и если он, атлет Уланов, не возражает, можно и дальше продолжать их в общем-то приятные отношения…

Может, они и продолжились бы, но вскоре Уланов был с треском уволен из школы. Туда он больше не ходил и Алену с тех пор не видел, хотя изредка она и звонила ему, пространно сообщая о школьных новостях и стараясь исподволь выведать, как складывается у него дальнейшая жизнь. Намекала, что в стране все ширится кооперативное движение и умные расторопные люди с высшим образованием толпами идут в кооперативы и зашибают умопомрачительные суммы. Выяснив, что он все еще без работы и не рвется в кооператоры, перестала и звонить…

Алису, в отличие от математички, совершенно не интересовали его финансовые дела, она была неприхотлива в еде, равнодушна к одежде, да и вообще мало интересовалась тем, что сейчас происходит вокруг. Такое ощущение, что она раньше не знала себя, а вот сейчас, будто проснувшись, с любопытством прислушивается к себе… Вся устремлена внутрь себя, и, видно, там, внутри у нее пока не все благополучно, потому что она сама не знает, чего хочет и чего не хочет.

Николай мужественно переносил даже самые жестокие удары судьбы, а их в его короткой жизни было уже предостаточно, поэтому ему трудно было понять, как нормальный человек может так сорваться, потерять себя, как это случилось с Алисой? Горе горем, но при чем тут вино, наркотики? Девушка редко заговаривала с ним о том, что случилось в Ленинакане, но раз у нее вырвалось, что, вернувшись оттуда, она вдруг поняла, что жизнь — это бессмысленная штука! Человек родился в муках, жил, рос, развивался, к чему-то стремился, о чем-то мечтал и никогда не думал о смерти, которой всем нам не миновать… Ладно, когда умирает старый человек, взявший от жизни все, что смог, а когда бессмысленно погибают молодые, полные сил люди? Ее родителям не было еще и по сорок лет… Она очень любила отца и мать — это все, что у нее в жизни было. И вдруг — ничего! Пустота. Какая учеба? Да и без родительской помощи она бы не смогла продолжать ее. Вон какая теперь на все дороговизна! Женские приличные сапоги стоят ровно полугодовую стипендию… Учеба! Ей жить расхотелось, вот в чем дело. Она не могла видеть равнодушные лица людей, которые поахали, попереживали о трагедии в Армении, многие помогли материально, а потом позабыли об этом и вернулись к своим повседневным делам, заботам, а она, Алиса, все время носит эту трагедию в себе. И вот когда жизнь перестала быть для нее ценной, когда, как ей показалось, у нее нет будущего, она, как это говорят, поплыла по течению… Ушла из мира живых, энергичных людей в мир пассивных и мертвых. Даже скорее призраков. Ведь все они: алкоголики, наркоманы, понимают, что они мертвые для общества люди. Поэтому они живут по другим, своим законам, а точнее, вне закона. Им наплевать на будущее, потому что у них его нет, день-ночь — сутки прочь! Они равнодушны ко всему, кроме удовлетворения своей порочной страсти. За наркотик или бутылку они пойдут на все, даже на кровавое преступление. И не потому, что ненавидят человечество, просто потому, что человечество мешает им, больным людям, жить так, как они хотят…

Она шевельнулась рядом, прижалась к нему худеньким плечом, ее волосы защекотали щеку. Он стал гладить ее пушистую голову, шею, напрягшуюся, с выступающими позвонками спину. Улыбающийся лунный лик отодвинулся, теперь в комнатку заглядывали лишь слабо мерцающие звезды, за крышу дома задевала липовая ветка, ее мягко светящаяся листва чуть заметно шевелилась, хотя ветра вроде бы не слышно.

— Я ведь, Коля, никого еще не любила, — сказала Алиса — То, что было в пионерлагере, это не любовь. А уж про то, что я читала в книжках, и говорить нечего. По-моему, это выдуманная писателями любовь, в жизни все проще, грубее, примитивнее…

— Каждый любит по-своему, — сказал Николай. Вроде бы, своя мысль, а произнес он ее вслух, как цитату из учебника.

— А ты любил?

— Я бы смог полюбить, — уклонился он от прямого ответа. Да и как на такой вопрос однозначно ответить? Любил ли он? Наверное, любил, но его любовь натыкалась на расчетливость, равнодушие, холодность. И любовь умирала…

— Все какие-то деловые стали, будто боятся продешевить… даже в любви, — отвечая его мыслям, произнесла Алиса. — Чистую романтическую любовь вытесняет продажная. Уж я-то насмотрелась, когда все это началось… Теперь много пишут о проституции, как на иностранцах тысячи «зарабатывают» валютные девочки… Так что, ты думаешь, молодежь осудила их? Выказала презрение? Наоборот, даже школьницы бросились в этот выгодный промысел. Посмотри, сколько вечерами молоденьких смазливых девчонок толпится у гостиниц, ресторанов? Нет иностранцев, сойдут знойные мужчины с юга, которые на ленинградских рынках торгуют всякой всячиной. У них тоже мошна тугая!

— Ты ведь не такая?

— Я и сама не знаю, какая я! Когда все внутри дрожит, перед глазами радужные круги я за эту травку готова все отдать…

— Сейчас-то не дрожит? Не тянет?

— Спасибо тебе, учитель! — улыбнулась она. — Ты, наверное, та самая соломинка, за которую утопающий хватается…

— Тянет все-таки или нет?

— Иногда тянет, — призналась Алиса — И даже очень. Сегодня мне вдруг захотелось закурить…

— Справишься.

— Наверное, — кивнула она. — Ты хочешь этого?

— Конечно, — сжал он ее плечи, — Очень хочу!

Внизу хлопнула дверь, кто-то вышел на крыльцо, потом прошелестел травой к калитке, откашлялся, сплюнул и вскоре послышалось характерное журчание. Снова кашель и звонкое «пук!». Когда дверь в сенях стукнула и стало тихо, Алиса негромко засмеялась:

— Я вспомнила, как мама рассказывала про бабушку, за которой ухаживал один интеллигентный молодой человек. Как-то летом на пикнике он попытался поднять ее и неожиданно громко пукнул. На следующее утро его чуть живого из петли вынули, так ему было стыдно… Она высвободилась, ящерицей юркнула под одеяло. Волосы рассыпались по подушке, руки закинула за голову, в разрезе сорочки матово белела грудь.

— Если ты очень хочешь, то иди ко мне… — тихо произнесла она. Он резко поднялся, слыша, как колотится сердце, хрипловато сказал:

— Нет, так я не хочу.

Уже у двери услышал ее тихий смех:

— Ты странный парень, Уланов!

— Спокойной ночи, — проглотив комок, сказал он и осторожно, будто она уже заснула, прикрыл дверь. В сенях он задел на лавке пустое ведро и оно с грохотом покатилось по полу. Смех сверху зазвучал громче.

— Кто там, — сиплым спросонья голосом спросил Геннадий. — Кошка, что ли?

— Крыса, — ответил Николай, укладываясь на свою жесткую кровать. Запах в комнате был тяжелый, зудели комары.

Глава шестая

1

Это же твой родной сын! Как ты можешь спать спокойно, когда его дома уже которые сутки нет? — рыдающим голосом почти кричала жена. — Мальчик шатается бог знает где, подумать только, забросил университет, связался с какими-то подонками, подзаборниками, курит разную гадость, пьет, грязный, нечесаный… А ты, его отец, палец о палец не можешь ударить, чтобы ему помочь?!

Михаил Федорович Лапин сидел за белым кухонным столом и ковырял вилкой пережаренную яичницу с колбасой. Раньше-то Мила подавала на завтрак к бразильскому кофе в гранулах красную или черную икру, а теперь только по большим праздникам деликатесы можно получить в райкомовском буфете… Да и то поговаривают, что и эту лавочку прикроют.

— А кто трясся над ним? — чувствуя, как поднимается раздражение, проговорил Михаил Федорович, — Вбила в голову мальчишке, что он талантливый, чуть ли не гений! Оберегала от друзей, пылинки сдувала с модных костюмчиков, сама за него уроки делала до пятого класса, в школу за ручку водила… Вот теперь и расхлебывай плоды своего нежного воспитания!

— Как же, ты у нас вечно занят, государственный деятель — у тебя совещания-заседания… Привозили, бывало, далеко за полночь и твой шофер тебя под ручку пьяненького доставлял в квартиру… А ты еще любил и покуражиться дома. Разве сын всего этого не видел?

— Выходит, я виноват?

Людмила Юрьевна в длинном шелковом халате с какими-то дурацкими жар-птицами на пышной груди и спине нервно семенила по просторной кухне, обставленной финским гарнитуром. Она немного выше мужа, статная, дебелая, волосы красила перекисью водорода, они у нее дымчато-желтые. Холеное белое лицо, карие глаза, в уголках мелкие морщинки, чуть вздернутый нос. Лапин гордился своей женой, Мила неплохо играла на пианино, в компаниях всегда была жизнерадостна, первая запевала за столом, умела угодить высоким гостям — других Лапины к себе и не приглашали. С мужем она не любила танцевать, наверное, стеснялась, что выше его, а с другими — опасалась, потому что, подвыпив, Михаил Федорович становился ревнивым. Мог потом и скандал закатить…

— Не будем выяснять, кто больше виноват, — присела на табуретку напротив Людмила. — Мальчика надо спасать, он не на шутку втянулся в эту… проклятую наркоманию. Моя приятельница видела его у «Сайгона», околачивался там с какими-то лохматыми неопрятными девицами… Миша, все время трезвонят о СПИДе, у нас в Ленинграде уже много случаев заболевания этой страшной болезнью… Долго ли до греха? Может, его определить в какое-нибудь закрытое лечебное заведение? Ну, есть же такие у вас?

— Тут же всем станет известно, — вздохнул Михаил Федорович — Народ стал злой, только и ждут, чтобы чем-нибудь ткнуть партаппаратчику в глаза…

Мила выпила стакан кефира, на верхней губе у нее осталось белое пятнышко. Яичницу она есть не стала — бережет свою начавшую расплываться фигуру и старается есть поменьше, а вот он, Михаил Федорович, явно набирает лишний вес. Живот уже давно заметен, второй подбородок года три как появился, да и бритые щеки отяжелели. Вообще-то он был доволен собой: солидная фигура, властное породистое лицо, суровый начальственный взгляд, благородное серебро в зачесанных назад волосах. Вот только небольшая бородавка над верхней губой была лишней, раз в полмесяца он старательно состригал с нее длинную седую волосину.

Носил Лапин модные костюмы и светлые рубашки с галстуками в тон. Зимой надевал финское пальто с норковым воротником и цигейкой изнутри и пыжиковую шапку. Такие пальто, приобретаемые в закрытом торговом зале, называли «партийными». Дубленки считалось на службе неприличным носить. Скорее всего, потому, что дельцы разных мастей в них облачились. Ни один первый секретарь обкома партии не надевал дубленку. Это служило примером и для остальных. Дефицитные пыжиковые шапки тоже были в Ленинграде отличительной принадлежностью руководящих работников.

— Но что-то надо делать? — отхлебывая черный кофе из маленькой фарфоровой чашечки, говорила жена — Меня он не слушает: смотрит, как баран на новые ворота, и зевает.

— Зевает? — переспросил Михаил Федорович.

— Наверное, не высыпается в своих притонах и от него пахнет нехорошо.

— Может, выпороть его и запереть в четырех стенах?

— Говорят, когда у них… наркоманов, это их похмелье, могут в окно выброситься.

— Говорил, надо было его в армию отправить, но ты и думать об этом запретила.

— В армии, думаешь, лучше? — вздохнула жена. — Там тоже в казармах бог знает, что творится.

— Дожили… — покачал головой Михаил Федорович, — Уже в обкоме кое-кто знает про художества нашего Никиты. Не дошло бы до первого…

— Послушай, Миша! — осенило Милу, — Может, женить его? Глядишь, и образумится! Я видела раз его знакомую девушку, как-то приходил с ней сюда… Очень миленькая блондиночка с громадными глазами. У нее, кажется, родители погибли в Армении.

— О чем ты говоришь? — насмешливо посмотрел на жену Лапин, — Кто сейчас считается с родителями? Да он на смех нас подымет!

— Что же делать? — уж в который раз всплеснула полными руками Людмила Юрьевна.

— Не знаю, — признался Лапин. Не любил он этого слова, редко его произносил: партработник все должен знать.

Взглянув на часы, он поднялся из-за полированного стола. Шофер уже ждет у парадной с высокими дубовыми дверями. Сегодня у Лапина напряженный день: в десять бюро, в четыре должен быть в Смольном у секретаря обкома. Наверное, по поводу этой демонстрации на Исаакиевской площади… Нужно будет у начальника управления милиции взять справку. Распустили молодежь, а спрашивают все равно с руководителей! Горисполком дает разрешение на митинги и демонстрации, пусть и отвечает.

— Когда вернешься, Миша?

— Поздно, — поправляя галстук перед зеркалом, ответил Михаил Федорович. У него в восемь встреча со знакомым художником с Московского проспекта. Какой-то юбилей… Может, взять с собой и Милу? — В общем, я тебе позвоню, как сложится вечер.

— Мы ведь в театр собирались, на премьеру, — напомнила жена. — Или это завтра?

— Из Смольного звякну, — пообещал Лапин, забирая со стула кожаный дипломат.

— Ну, а как с Никитой?

— Ты знаешь, где он? — строго посмотрел на жену Михаил Федорович. Мила частенько скрывала от него местонахождение сына. В отличие от нее, он мог сорваться, раз даже надавал пощечин Никите, застав его в пьяной компании. — Не отводи глаза… знаешь. Я сам не поеду туда, пошлю секретаря райкома комсомола. Толковый паренек, кстати, самбист. Он не испугается хулиганья.

— Лешу Прыгунова? Он ведь учился в той же школе, что и Никита. Правда, гораздо старше.

— Прыгунов не болтун, попрошу его поговорить по душам с Никитой, из комсомола-то его еще не шуганули?

— Ты знаешь, как он относится к комсомолу. Год, наверное, как взносы не платил. А тут еще вышел на экраны этот ужасный фильм «ЧП районного масштаба»! Ну что подумает о комсомольских работниках наша молодело?

— Тоже зажрались… — вырвалось у Лапина, — Отъели мордашки, раскатывают на черных «Волгах» и на наши места метят…

— Ох, сейчас всем достается: и вам, и им…

— Прыгунов тебе позвонит, скажи ему, где разыскать Никиту, — сказал Михаил Федорович — Попытка не пытка, может, чего и получится. Все таки почти ровесники.

— У него вертушка? — озабоченно спросила Людмила Юрьевна.

— Вертушка, вертушка… — Лапин небрежно чмокнул жену в душистую розовую щеку и торопливо пошел к выходу. Время поджимало, правда, до райкома не так уж и далеко. За десять минут доедет.

2

Алексей Леонидович Прыгунов вышел из спортзала изрядно уставшим, даже холодный душ не освежил. Редко стал он заходить сюда, теряет форму, а когда-то занял по самбо призовое место в воинской части, где два года службу проходил. Тренер ему, наверное, специально подсовывает слабаков, своего противника Алексей победил, но удовлетворения не испытывал: больно уж легко все далось. И тем не менее попотел изрядно, да и мышцы заломило.

Он вышел на Невский проспект. День выдался облачный, ветреный. Хлопали полотнища торговых палаток. Ветер лохматил прически женщин. На углу Невского и Литейного дымила урна: кто-то бросил сигарету… Мимо шли люди, отворачивались от вонючего дыма. Прыгунов остановил пожилого мужчину с палочкой, вежливо попросил ее на минутку. Удивленный прохожий — мужчина лет шестидесяти — поколебавшись, протянул. Секретарь райкома комсомола палкой переворошил мусор и погасил еще не очень сильный огонь.

— Молодой человек, я эту палку из рук не выпускаю, а вы ею в плевательницу тычете? — недовольно произнес мужчина.

— Мы с вами предотвратили пожар, — с улыбкой ответил Алексей, возвращая палку — А палочка ваша ничуть не пострадала.

— Эх, молодежь… — вздохнул мужчина, но не выдержал и тоже улыбнулся — Тыщи прошли мимо и я бы прошел, а вот, гляди, один остановился, сделал доброе дело.

До назначенной встречи с Улановым оставалось еще десять минут. Не сразу разыскал он уволенного учителя, по телефону несколько раз отвечала старушка, она и сообщила, что Коля со дня на день должен приехать из Новгородчины. Уланов без всякого энтузиазма воспринял приглашение зайти по его «делу» в райком ВЛКСМ, заявил, что не хочет к этому вопросу возвращаться, но в конце концов согласился. Направляясь к райкому, Алексей обдумывал, что он скажет учителю. Судя по всему, тот занялся какой-то другой деятельностью, иначе с чего бы ему так часто ездить в Новгородчину? Не на рыбалку ведь? Старушка толковала о какой-то редактуре рукописей, дескать, он должен приехать и отдать в издательство материал… На досуге-то повесть или роман взялся писать, что ли?..

Уланов уже сидел на диване в приемной. Точный товарищ! Теперь далеко не каждый так пунктуален. Когда он встал, то оказался высоким, широкоплечим парнем и рукопожатие его было крепким, в светло-серых миндалевидных глазах — недоумение, мол, зачем я вам понадобился?..

И вот они, ровесники, сидят в небольшом кабинете с портретом моложавого Горбачева на обшитой под дуб панелями стене. Прыгунов сел не за письменный стол, а за другой, длинный, впритык к нему и покрытый зеленым сукном. За этим столом проводятся бюро, совещания. Поблескивают три большие вымытые хрустальные пепельницы.

— Не пойму я, — первым начал разговор Уланов. — Билет я вам отдал.

— Точнее, швырнул, чуть ли не в лицо, — улыбнулся Алексей. Он поглаживал пальцами бронзовый бюст Ленина, стоявший на письменном столе. Лицо у педагога мужественное, загорелое, русые волосы пожелтели от солнца. Он больше похож на спортсмена, чем на учителя.

Прыгунов и ростом был с Уланова, и тоже плечист… У него короткая прическа, волосы каштановые, глаза коричневые, на щеке у самого носа небольшой шрам — след от армейских учений…

— Не хотите вернуться в школу? — рассказав, в какую историю вляпался его бывший ученик, а также и про беременную ученицу, предложил Алексей. Директор готов хоть завтра принять.

— Я не вернусь, — ответил Николай. — Даже не из-за того, что произошло, просто неинтересно стало в школе работать… Я по образованию историк, а толковых учебников, правдивых, честных еще у нас не написали, по старым учить ребят — это безнравственно. Теперь ведь ни для кого не секрет, что нашу историю исказили, опошлили, подогнали под правителей-преступников, начиная с древнейших времен.

— И вы решили написать новый учебник?

— Я работаю в кооперативном издательстве «Нева»… Редактирую рукописи авторов, которым не пробиться в государственные издательства. Когда-то я с доцентом нашего института написал монографию о ссоре Ивана Грозного с Курбским. Ее напечатали, ну, наш бывший редактор — он председатель кооператива — и пригласил. Вроде, получается… И потом, эта работа не мешает мне помогать в деревне брату, который занялся фермерством.

— И для этого вы заканчивали педагогический институт?

— А вы что закончили? — спросил Николай.

— Университет, биофак.

— Чего же вы в экспедициях не изучаете наши загрязненные озера, не спасаете попавших в Красную книгу бедных зверюшек и рыб? — подковырнул Уланов.

— Кто-то должен и с молодежью работать, — с улыбкой ответил Алексей. Он ждал этого упрека. Не первый раз такое слышит, — Вы не хуже меня знаете и понимаете, что это сейчас проблема номер один.

— Я понял одно: перестройка обнажила не только умопомрачительные изъяны нашей социалистической системы, но и разбудила у молодежи самые низменные инстинкты. Появилась целая прослойка денационализированных молодых людей или, как их теперь называют.

У них самая низменная, скотская философия и полное отсутствие культуры. Эту дикую какофонию электронных инструментов, которой они восхищаются, и музыкой-то назвать нельзя! А их кумиры — бородатые, неряшливо одетые певцы… Ни голоса, ни смысла в их песнях. Работать можно только с теми, кто хочет, чтобы с ними работали, а хотят ли этого такие, как мой бывший ученик и ученица, которая, говорите, ждет ребенка? Они смеются, когда по телевидению умные дяденьки и тетеньки обсуждают проблемы их воспитания, какую музыку им лучше слушать, нужны ли дискотеки и что обязан делать комсомол?..

— А что должен делать комсомол?

— А что он делал последние семьдесят лет? — Николай поправился: Ну, не семьдесят, когда-то были Павки Корчагины… А пятьдесят? Комсомольские начальники разъезжали на черных «Волгах», устраивали свои дела, вкусно ели и пили, общались с молодежью только с трибуны, зато здорово гуливали с девочками на закрытых дачах и турбазах. И делали карьеру: из комитета комсомола института — в райком, из райкома — в обком, с первого этажа в Смольном поднимались на второй, третий, а оттуда — в ЦК! Не жизнь, а малина! Комсомольские «вожди» жили сами по себе, а молодежь — сама по себе…

— Уже посмотрели фильм «ЧП районного масштаба»?

— Даже не слышал про такой фильм, — удивился Уланов, — А что, про вас?

— Комсомольские работники тоже ведь разные… — уклонился Прыгунов. — Меня направили в райком два года назад. То есть, я здесь новый человек, так сказать, перестроечный кадр… И честно вам говорю, очень хочу сделать для нашей молодежи что-то хорошее, доброе… Не все же молодые люди — персонажи из последних кинофильмов и из сюжетов «600 секунд»?

— Как бывший учитель, я вам скажу: дети очень восприимчивы к дурному примеру, а последнее время им в нос тычут только ужасами и натуралистическими сценками из подворотни. Заговорили о проституции, конечно, это правильно, но зачем же писателям и журналистам соблазнять неокрепшие умы девочек сногсшибательными заработками проституток? Создавать фильмы, где проститутки прямо героини! Почитайте, что пишут? От иностранцев — валюта и самые модные вещи, «видики», «маги», все это легко достается, нужно только иметь смазливую рожицу и уметь крутить пухленьким задом… Ну и ринулись девочки из-за школьных парт в эту распрекрасную, богатую, заманчивую жизнь, которая даже их самым обеспеченным родителям не снилась…

— А мы, комсомол, предлагаем им скучные лекции о нравственности, доклады о героях-комсомольцах двадцатых годов… Есть даже песня такая? — вставил Алексей. — Это все верно, но и сидеть сложа руки мы не имеем права — должны бороться за каждую юную душу…

Зазвонил черный аппарат, стоявший отдельно на тумбочке. Прыгунов взял трубку. Поздоровавшись, стал отвечать односложно: «да», «хорошо», «нет».. Повесив трубку, весело взглянул на Уланова:

— Не хотите со мной прогуляться на Литейный? Тут рядом.

— А что там, сыр продают? Или батарейки выбросили в магазин?

— Полюбуемся на нашу «золотую» молодежь. Позвонила мать одного великовозрастного оболтуса, заметьте, не куда-нибудь, а в райком комсомола, просит помочь и даже адрес сообщила…

Прыгунов не уточнил, что звонок был от Людмилы Юрьевны Лапиной — жены первого секретаря райкома партии…

3

Людмила Юрьевна ждала их у арки старинного дома на Литейном проспекте неподалеку от магазина «Электротовары». Здесь сквозило сильнее, чем в центре, ветер с Невы заносил набок ее дымчатые волосы, миловидное лицо было сосредоточенным, карие глаза сощурены. Увидев их, она улыбнулась Прыгунову, бросила рассеянный взгляд на Уланова.

— Они там… — кивнула она на арку с обнажившимися красными кирпичами, — в мастерской какого-то художника-авангардиста.

Алексей представил ей Николая. Лапина небрежно протянула ладонью кверху руку и спросила:

— Вы из милиции?

— Николай Витальевич, скорее уж, дружинник, — улыбнулся Прыгунов.

— Их там трое, — торопливо сообщила Людмила Юрьевна. — Никита, Ушастик и эта пучеглазая девица… Они ее зовут Длинной Лошадью. А художника нет, я узнала, что он уехал в Чудово расписывать стены в кооперативном кафе, а ключ всегда прячет под резиновый коврик перед дверью.

Она проводила их до облезлой расшатанной двери, по-видимому, черного хода, сказала, что мастерская находится на последнем этаже, там к двери прибит дорожный знак «Въезд запрещен».

— Я подожду вас внизу, — вздохнула она. — Меня они ни во что не ставят, может, вас послушают?

— А что мы должны делать? — переводил взгляд с нее на Прыгунова Уланов.

— Ради бога, не бейте их! — попросила Лапина.

— Разве мы похожи на истязателей? — улыбнулся Алексей.

— Вы попробуйте их убедить… — начала было Людмила Юрьевна, но Николай — у него зрело раздражение против этой женщины — перебил:

— Вы не смогли переубедить своего сына за долгие годы, а хотите, чтобы мы это сделали за полчаса?

Ему не нравилась вся эта затея, он не понимал, зачем его привел сюда Прыгунов? Разговаривать с теми, кто в мастерской, было бесполезно, воспитывать их тем более. Глупость какая-то…

Они поднялись по узкой лестнице черного хода, металлические перила изогнуты, кое-где каменные ступеньки выщерблены, попахивало кошками. На крашенных бурой краской дверях — таблички с фамилиями проживающих и множество звонковых кнопок.

— Зачем вы меня сюда потащили? — спросил Николай, поднимаясь вслед за Алексеем. — Кстати, дружинником я никогда не был.

— Зато вы были чемпионом по борьбе в своей воинской части, — проявив завидную осведомленность, ответил секретарь райкома комсомола.

— Я вам понадобился как бесплатная наемная сила?

— Не думаю, что дело дойдет до драки, — заметил Прыгунов. — Мы ограничимся тем, что вернем несчастной мамочке ее беспутное дитя.

Действительно, к обшарпанной двустворчатой высокой двери был привинчен двумя болтами дорожный знак с «кирпичом», сбоку чернела кнопка звонка. Алексей брезгливо придавил ее, как клопа, большим пальцем. Никто не спросил, мол, кто пришел, одна створка вскоре распахнулась и перед ними предстал симпатичный стройный юноша лет двадцати. Модная с карманчиками и иностранными этикетками рубашка расстегнута, полотняные брюки стянуты красным ремнем с красивой латунной пряжкой, на ногах спортивные легкие туфли. Длинные русые волосы до плеч придавали емунесколько женственный вид.

— Какие гости! — с кислой улыбкой протянул он, — Собственной персоной Алексей Леонидович, — Он перевел взгляд на Уланова, и улыбка исчезла с его губ. — И… ты? Тебя-то я бы не хотел пускать в порядочный дом…

Но Алексей, отстранив его, уже вошел в полутемный узкий коридор, где тусклая лампочка освещала стену с красноватыми обоями, вслед за ним шагнул и Николай. Очевидно, здесь было несколько мастерских. На одной из дверей висел огромный амбарный замок. Никита нехотя повел их по коридору к последней приоткрытой двери, откуда сочился дневной свет. В мастерской с двумя огромными деревянными столами и потолочным в металлической раме окном обстановка была типичной для таких мастерских: продавленный диван у стены, десятка два тусклых икон в два ряда, множество странных сюрреалистических картин, на которых взгляд долго не задерживается, на нешироких полках — глиняные и керамические скульптурки, хохлома, обломки окаменелостей, несколько крупных гипсовых голов римских цезарей с пустыми глазами.

На деревянной скамье у одного из длинных рабочих столов сидели парень и худая растрепанная девица с удлиненным лицом. Они безразлично смотрели на вновь прибывших. По-видимому, сюда доступ был открыт для всех желающих. Николай сразу узнал эту компанию: оба парня и девица были на Марата в подвальном помещении, откуда он силой их выдворил. Они тоже признали его, стали недоуменно переглядываться друг с другом, Никита пожал плечами, мол, откуда я знал, что этот тип сюда пожалует?..

— Наш районный комсомольский вождь, — представил их Никита. — А это… это тот самый водопроводчик, который нас однажды спугнул с теплого местечка. И заарканил Рыжую Лису.

Алексей недоуменно взглянул на Уланова, потом обвел долгим взглядом всю компанию, стол, заставленный закусками, разложенными на бумаге, бутылками с вином. В большой пепельнице, вырезанной из березового капа, не так уж и много окурков. Видно, сегодня у них алкогольный день. У стены стояли желтые деревянные табуретки, у другой — длинная скамейка. Они на нее и присели. Теперь их разделяла лишь домотканая дорожка на грязном полу.

— Алеша, начинай, мы уже уши прочистили, — фамильярно обратился к Прыгунову Никита, явно демонстрируя перед приятелями свое насмешливо-презрительное отношение к комсомольскому функционеру.

— Чего начинать-то, Никита? — спокойно спросил Алексей. По лицу не видно было, чтобы его задели слова парня.

— Речугу толкай, что ли? — продолжал все в том же тоне Никита. — Воспитывай доходчивым ленинским словом. На большее-то вы не способны. Не выпить же вы сюда пришли?

— Никакие «речуги» вам уже не помогут, дорогие друзья, — ответил Прыгунов — Да у меня и нет никакого желания их произносить…

— Чего же вы приперлись? — процедила сквозь зубы Длинная Лошадь, — У нас с вами нет ничего общего.

— У нас с вами совершенно разное мировоззрение, — хмыкнул Никита.

— Нет у вас никакого мировоззрения, — не выдержав, вставил Николай, — Сплошной туман в головах.

— Скорее уж, дурман, — прибавил Алексей.

Павлик, по прозвищу Ушастик, пока помалкивал, бросая изучающие взгляды на пришедших. Он был невысокого роста, модно одет, белобрыс, небольшие глаза с прозеленью, нижняя губа толстая, нос с вмятинкой посередине, картошкой. Он почти совсем не походил на своего знаменитого папу — народного артиста. Разве что в овале лица и разрезе глаз иногда проглядывало некоторое сходство.

— Стоит ли нами заниматься, когда у вас самих дела швах… — начал было Лапин.

— Собственно, Никита, меня твоя мать попросила вернуть тебя в родное гнездо, — перебил Алексей, закуривая «Шипку». Быстро глянул на Уланова, мол, хочешь? Тот отрицательно покачал головой, — Сам понимаешь, не мог я ей отказать. Кстати, она на улице поджидает тебя.

— А если меня не тянет в отчий дом? — насмешливо посмотрел на него Никита. — Будет насилие? Для этого ты и прихватил с собой… верзилу-водопроводчика?

Длинная Лошадь демонстративно налила в захватанные мутные стаканы рубиновое вино. Если бы не длинные лохмы, ее можно было бы принять за юношу. Грудь почти незаметна под мужской черной рубашкой с большими белыми пуговицами.

Уланов начинал злиться: с какой стати этот пижон упорно называет его водопроводчиком?

— Николай Витальевич учитель, — сказал Алексей.

— А я думал, самбист-каратист, — наконец раскрыл широкий рот Ушастик. Кстати, как раз уши у него были в порядке, странно, что у него такое прозвище.

— Я его сюда затащил… — начал было Прыгунов, но девица перебила:

— Посмотреть на нас, да? Мы же не бомжи, у нас у всех ленинградская прописка.

— Оказывается, Уланов с вами уже знаком!

— Эй, ты, лоб! — грубо обратился к Николаю Никита. — Лучше оставь в покое Рыжую Лису. Она как та самая киплинговская кошка — сама по себе.

— И от бабушки уйдет, и от дедушки уйдет, — поддакнул Ушастик.

— И черт с ней, — обронила Длинная Лошадь.

Николай и не знал, что у Алисы такое прозвище. Никита смотрел на него с откровенной ненавистью. Ему в тот раз, в подвале, больше всех досталось. Остальные-то разбежались, а Никита пытался дать сдачи.

— Если ты имеешь в виду Акулину Романову…

— Алиска глаза бы выцарапала, если бы ты ее так назвал! — рассмеялась Длинная Лошадь.

— Я думаю, она к вам не вернется, — закончил Николай — Ей опротивела эта грязь и ваши немытые рожи.

На этот раз Алексей с неподдельным изумлением посмотрел на Уланова, но промолчал.

— Мы насильно никого не держим, — равнодушно сказала Алла Ляхова, она же Длинная Лошадь. И с любопытством посмотрела на Никиту. Николай понял, что ей наплевать на Алису: ей нравится этот стройный парень, и она наверняка считает, что для нее даже лучше без Рыжей Лисы.

— Ребята, у меня есть к вам одно деловое предложение…

— … от которого вы не посмеете отказаться… — в тон ему вставил Павлик. Так начинал свои грязные гангстерские дела Крестный отец, роль которого блестяще сыграл Марлон Брандо.

— Ну, ты, Павел, даешь! — улыбнулся Прыгунов. — Неужели я похож на Крестного отца?

— Ты похож на Чака Норриса, — сказала Ляхова — Только вряд ли умеешь так виртуозно укладывать своих врагов приемами каратэ, как это делает он.

— Да нет, — хмуро возразил Никита. — Умеет… Иначе бы не посмел сунуться к вам.

— Ну, с вами-то любой трезвый человек справится, — заметил Алексей, — Ваша сила ушла в вино и…

— Мы вообще противники всякого насилия, — вдруг напористо и горячо заговорил Никита, — Мало ваш Сталин убил честных людей? Причем лучших, цвет русской нации. Десятки миллионов! Гноили в лагерях, морили голодом, расстреливали. Да и потом было… Нам ничего от вас, отцы-родители, не нужно, лишь одно — не приставайте к нам. Не лезьте с грязными сапогами в наши души, не воспитывайте и не произносите пустопорожних, глупых слов… о комсомольской чести, нравственности, ожидающем нас светлом будущем… Вам давно уже никто не верит, да, пожалуй, вы и сами уже не верите изжившим себя догмам и идеям… Мой дорогой папочка — яркий пример тому. Болтает с трибуны одно, призывает к долгу, чести, совести, а сам только и думает, как бы кого по службе обскакать! Готов даже ближнему подножку подставить… Да и все там такие. Ну, кому, Алексей, мы мешаем? Даже с лозунгами-плакатами по улицам не ходим. Не митингуем. Поддерживаем Горбачева — молодец, что взялся за вас, партийных бюрократов… Зажирели в своих дворцах, все себе самое лучшее захапали, пользуясь лозунгом: партия — руководящая сила в стране! Вот и наруководили, что народ вас возненавидел. Да вы и народ-то не знаете, давным-давно отстранились от него. Спрятались в райкомах-обкомах с милиционерами. Народ вам красноречиво высказал свое отношение на выборах… Чего же вы лезете к нам? Сидите себе в роскошных дворцах, занятых под райкомы, райисполкомы, и строчите свои теперь уже никому не нужные бумажки! А мы будем по подвалам ютиться, «заживо гнить», как пишут в продажных газетах и показывают по телевизору. Не вам нас спасать… Может, мы и стали такими, потому что вы есть на свете…

Павлик уже несколько раз дернул за брючину приятеля, но тот отмахнулся. Лицо его порозовело, в глазах появился лихорадочный блеск.

— Теперь за это не забирают! — сказал Лапин. — Как это? Плюрализм мнений… — он снова повернулся к Алексею. На Уланова старался не смотреть, — И комсомол ваш сгнил, молодежь бежит из него, скоро одни останетесь в своих кабинетах. И раньше-то вы были сами по себе, а мы, молодежь, сама по себе. Вы себе карьеру делали, вам наплевать было на нас…

— Видишь, пришли к вам, — миролюбиво вставил Прыгунов, — Да еще и терпеливо выслушиваем…

— А что, я не правду вам говорю?

— В чем-то ты прав, а в чем-то нет. Нельзя в одну кучу все и всех смешивать.

Николай поражался его спокойствию, ему уже несколько раз хотелось заткнуть рот этому распоясавшемуся молокососу. Ведь все это он выплескивал им в лицо не потому, что болеет за молодежь, а просто, чтобы разозлить их, вызвать на скандал… И еще покрасоваться перед публикой. Неужели Алексей этого не понимает? Или, наоборот, очень хорошо понимает и не поддается на провокации?..

— Я не прав? — наступал молодой Лапин.

— Я же сказал: в комсомоле и в партии разные люди — и хорошие и плохие, карьеристы и подвижники, которые вам добра желают, петух! И я верю, что и комсомол, и партия скоро избавятся от балласта случайных людей. Да уже и избавляются, разве ты газет не читаешь? Там иногда и правду пишут. И люди выбирают на должности теперь того, кто им нравится, а не тех, кого им сверху навязывали.

— Я не верю, что будут глобальные перемены, — возразил Никита. — Что менять-то? Разве мой батя когда-нибудь переменится? Он подстраивается, ловчит, даже заискивает и заигрывает с рядовыми партийцами, но в душе-то как был барином, чинушей, так им и остался. Другие мозги-то не вложишь в эти головы? Опять начинают, как после революции, все разрушать, а реального нового никто ничего не предлагает, даже эти велеречивые экономисты-профессора. Все осуждают, замахиваются на всех и вся, будоражат народ, а толку ни на грош! И на смену старикам-застойщикам рвутся к власти молодые застойщики, которые не умеют ничего строить и мечтают теперь пожить так, как жили эти самые застойщики! И вот увидите, найдут для себя нового Брежнева.

— А ты — трибун! — сказал Алексей, — Пожалуй, из тебя получился бы комсомольский вожак.

— Такой же болтун, как и другие, — вдруг заявил Никита, взял со стола стакан с красным вином и одним духом выпил, — У вас научился демагогии… У бати. Чего-чего, а языком трепать вы все умеете! Сами-то хоть верили, что проповедовали? Сколько десятилетий бубнили, что у нас все о’кей, а там, на гнилом Западе и за океаном, — кошмарная жизнь и вообще полный упадок… А теперь выяснилось, что упадок-то — у нас, и разруха, и бесхозяйственность, и самый гигантский бюрократический аппарат в мире. Почти два десятка миллионов начальников, которые в сто раз больше вреда стране приносят, чем пользы. Где-то вычитал, что ни в одной стране за всю ее историю не было столько министерств и главков, сколько их расплодилось у нас. И все это сокращение бюрократического аппарата — липа, фикция. Сокращают в одном месте и тут же организуют новое ведомство в другом… Опять обман?

— А говоришь, не волнуют тебя никакие проблемы, — заметил Алексей. — Так и займитесь, ребята, наведением порядка в родном отечестве, а не прячьтесь по разным углам и не глушите дешевое винишко…

— И не курите вонючую травку… — ввернул Уланов. Никита заинтересовал его, вроде бы отстраненный от всего, а вон сколько вывалил критики…

— Может, это и есть наш протест против разваливающегося общества, — проговорил Ушастик. — Нам отвратительна ваша ложь, эта псевдодемократия, приспособленчество ловкачей и деляг под перестройку… Кто больше всех сейчас дерет глотку за перестройку? Как раз в первую очередь те, кто как сыр в масле катался в годы застоя!

— Так протестуйте, дорогие товарищи! — сказал Прыгунов. — Кто вам запрещает? Выводите на чистую воду всяческих хамелеонов. Это куда благороднее, чем по-змеиному шипеть в углах. Не нравятся вам порядки в структуре комсомола? Боритесь против них. Мне тоже многое не нравится и я не молчу. И к вам пришел не потому, что это моя работа, а просто жаль вас. Головастые ребята, а выбрали для себя самый удобный и легкий путь существования: я не я и моя хата с краю! Нам не нравится то и это, а расхлебывают для нас пусть другие, а мы подождем в сторонке, посмотрим издали, что у вас получится… Пока что-либо свершится, вы либо сопьетесь, либо погибнете от употребления разной губительной для здоровья гадости. И не надо прятаться за расхожие фразы, дескать, нас не понимают, общество враждебно относится к нам и тому подобное. Да плевать вам на общество и все перемены, лишь бы вас не задевали. Я ненавижу умненьких хлюпиков и подзаборных резонеров.

— Ну чего вы к нам прицепились? — плаксиво заговорила Алла Ляхова.

— Боритесь, перестраивайтесь, митингуйте, а уж мы как-нибудь сами по себе.

— Меня даже отец не отчитывает, — прибавил Павлик-Ушастик, — Боится, как бы его премии не лишили: он ведь вождей играл на сцене.

— Ты идешь с нами или нет? — посмотрел Прыгунов на Никиту.

— Силой отведете домой? — ухмыльнулся тот.

— Пожалел бы хоть свою мать.

Никита подмигнул приятелям, повернул лохматую голову к Уланову:

— Куда ты, водопроводчик, заховал нашу Алиску? Как Синяя Борода, держишь ее под замком?

У Николая даже кулаки зачесались, так захотелось ему съездить по красивой и наглой роже этому парню. А с каким злорадством, подлец, произносит «водопроводчик»! Кстати, сантехник на улице Марата — бесценный человек: его ждут в квартирах, как мессию. Кому нужно кран отрегулировать, кому подвести воду к стиральной машине «Вятка», у кого батарея протекает или унитаз шумит, да мало ли у жильцов разных мелких бед, а водопроводчик один.

— Я не водопроводчик и даже уже не учитель, — проговорил Уланов, — Так что выслушивать твои оскорбления больше не желаю, сопляк! — он подошел к Никите, сграбастал его за шиворот и поволок к двери. Алексей хотел было что-то сказать, но махнул рукой и тоже направился к выходу.

— Красиво говорили, а истину утверждаете кулаками? — ядовито заметил Ушастик, и попытки не сделавший помочь приятелю.

— Советую вам больше не попадаться мне на глаза, — обернулся к ним секретарь райкома. — Выволоку я вас из подвала на суд общественности!

— Мы не боимся, — хихикнула Длинная Лошадь, — Потому как мы плевали с высокой колокольни на вашу тупую общественность! У нас и общественности-то нет — одна толпа.

— Мы закон не нарушаем: сидим и празднуем день рождения Аллы, — развязно заговорил Ушастик, — А вы врываетесь в чужую мастерскую, начинаете нотации читать. Потом хватаете нашего друга и куда-то уводите… Где же тут демократия, свобода личности, товарищ секретарь райкома? Да мы на вас в суд подадим.

— Отец еще не хватился двухтомника «Мифы народов мира», который ты в субботу загнал по дешевке на Литейном? А собрания сочинений Конан-Дойля? — Павлик сразу скис, отвернулся, а Алла Ляхова сказала:

— Эти книжки отец ему на день рождения подарил.

На дворе к ним бросилась взволнованная Людмила Юрьевна:

— Сынок, с тобой все в порядке? — и подозрительно посмотрела на Уланова, все еще державшего парня за воротник.

— Я так и знал, что это твоя работа, — проворчал Никита.

Николай отпустил его и снова подумал, что зря он пошел сюда с Прыгуновым. Если тот хотел ему показать тунеядцев и наркоманов, так он еще раньше познакомился с ними…

— Ты ведь не хочешь, чтобы тебя выселили из Ленинграда? — плаксиво завела волынку Лапина. — Отец заявил, что больше не намерен терпеть твои художества! Ты ведь позоришь нас, Никита! Думаешь, приятно мне таскаться по чердакам-подвалам и искать тебя?! А эти ужасные девчонки, они ведь так неразборчивы…

— Не ищи, — буркнул сын, стараясь не смотреть на мать, у которой уже навернулись слезы и нос покраснел.

— Не забывай — я твоя мать! — она уже перешла на крик, — У меня все сердце изболелось… Ты не смотришь телевизор, а вчера показывали таких, как ты… Одного дружки за просто так бритвой зарезали! Ну что ты со мной делаешь, Никита?! — Лапина даже не взглянула на Прыгунова, когда тот, попрощавшись кивком, пошел с Николаем к арке. Пронзительный голос Людмилы Юрьевны преследовал их до Литейного.

— Вот с такими я теперь частенько имею дело, — сказал Алексей.

— А я-то тут причем?

— Какую ты у них Алису увел? — сбоку посмотрел на него Прыгунов.

Уланов нехотя поведал ему про ту давнюю встречу с этой компанией в подвале его дома на Марата, как он попытался вытащить из этого омута Акулину Романову, придумавшую себе имя «Алиса».

— И тобой руководили одни лишь добрые побуждения? — с улыбкой взглянул на него Алексей.

— Моя бабушка ее весь вечер отмывала. Вроде бы стала приходить в себя — у нее ведь родители погибли в Армении — а тут опять эти… пакостники хотят сбить ее с толку! — раздраженно заговорил Николай.

— Конечно, и одного человека вытащить из дерьма — это благородно, но сколько их расплодилось, Николай! И сам слышал: подводят под свое разложение «мораль», видишь ли, черствое, равнодушное общество виновато!

Оно их обманывало… А нас не обманывали? Ничего, не ударились в панику, выжили. И еще их спасаем.

— Я не хочу быть пожарником или ассенизатором.

— Не все же такие? — возразил Прыгунов — Возьми хоть твою Алису…

— Она не моя, — оборвал Николай.

— Никита — умный парень, и я его вытащу из этой клоаки.

— Меня вот что удивляет, Алексей, — сказал Уланов. — Молодые ударились не в панику, а в разврат, пьянство, наркоманию… Всем этим их бредням об обманутом поколении я и на грош не верю… Да ну их к черту! Меня беспокоит другое: почему не призывают к ответу тех, кто врал, искажал историю, прославлял негодяев в маршальских мундирах? Почему их не трогают? Сидят себе на дачах, на курортах, получают громадные пенсии, пайки да посмеиваются над всеми… Они не сомневаются, что все вернется на круги своя.

— Я согласен с тобой, — помолчав, ответил Прыгунов — Полагаю, доберутся и до них. И смешки их обернутся слезами. Горькими слезами! Ведь это они довели страну до полного развала.

— Чего же защищают их власти? Уж не потому ли, что и у самих рыльце в пуху?

— Перестройка уже обогнала тех, кто зачинал ее, — сказал Алексей, — И куда мы придем, сейчас, думаю, никто не знает.

На углу Невского и Литейного проспектов они остановились. Милиционер в форме и белых рукавицах с широкими раструбами стоял на разделительной полосе и зорко следил за пешеходами, норовившими проскочить под красный цвет светофора. Поток машин с нарастающим шумом срывался с места и катился к Аничкову мосту. А оттуда — встречный. С Огромной красочной афиши кинотеатра «Титан» смотрела на прохожих соблазнительная блондинка с тяжелыми, как пушечные ядра, обнаженными грудями. Маленький черный гангстер, держась обеими руками за пистолет, целился в нее.

— Не вернешься в школу? — спросил Алексей.

— Пока нет, — твердо ответил Николай.

— А эта… Рыжая Лиса — симпатичная?

— Очень даже, — с вызовом проговорил Уланов. Большой интерес проявляет секретарь райкома к Алисе. — Уж кого-кого, а ее я в обиду не дам этим… мерзавцам!

— Напрасно ты так… — возразил Прыгунов — Я знаю Павлика и эту… Длинную Лошадь. Оба из обеспеченных семей. И не глупые. Я думаю, перебесятся и станут нормальными людьми. И наркоманы-то они не настоящие.

— Я так не думаю, — сказал Уланов, — «Беситься»-то куда легче и приятнее, чем учиться, работать, приносить людям и стране пользу…

— В тебе все-таки крепко сидит педагог! — усмехнулся Алексей.

— А кто в тебе сидит? — покосился на него Николай.

— Бес… Я часто с ним спорю, воюю. Интересный экземпляр!

— Не очень-то ты, Алексей, похож на комсомольского функционера, — сказал Николай, — Вон, в бесов веришь.

— Спасибо, — церемонно поклонился Прыгунов, — Ты сделал мне комплимент… Я ведь на этой непрестижной сейчас работе недавно. Ты вот вытащил из дерьма Алису, а я постараюсь Никиту образумить. Говорят, кто дерево посадил, уже не напрасно живет, а мы с тобой двух ребят из большой беды выручим.

— Лучше уж деревья сажать, — проворчал Уланов. — Ей богу, больше пользы!

— Видно, крепко допекли тебя в школе…

— Не только в школе, — сказал Николай, — На улице этой шпаны пруд пруди. И с каждым днем все больше наглеют!

— Потому что отпора не получают, — помолчав, ответил Прыгунов.

Возвращаясь домой, Николай подумал, что у Алексея Прыгунова явно организаторский талант: умеет со всеми найти общий язык! И с ним, Николаем, и с Лапиной, и с этими тунеядцами…

У парадной его дома грузчики вытаскивали из серого фургона импортную мебель золотистого цвета. Молодая женщина с продуктовой сумкой остановилась на тротуаре и с завистью смотрела.

— Начальнику или кооператору привезли, — ни к кому не обращаясь, проговорила она, — Разве простому смертному такую купить? Люди годами стоят в очередях…

— Может, «простому смертному» как раз очередь и подошла, — проходя мимо, заметил Уланов. Ему уже стали надоедать нытики, завистники, ротозеи. Вон сколько их бродит по улицам, а ведь рабочий день еще не кончился.

— Вы, видно, тоже из этих самых… — окинула его неприязненным взглядом женщина. Губы у нее тонкие и с опущенными уголками, что придавало ее в общем-то симпатичному лицу недовольный вид.

— Да нет, я простой смертный, — улыбнулся Николай. Он ни капельки не завидовал счастливчикам, которым дюжие краснолицые парни на ремнях таскали в квартиру новую шикарную мебель.

Глава седьмая

1

В этот раз Алиса продержалась почти до самого отъезда из Ленинграда. Она три вечера подряд ходила с Лидией Владимировной в театр, дома они обстоятельно обсуждали просмотренные спектакли, чувствовалось, что девушку все это захватило. Николай в театры не ходил, он бегал по хозяйственным магазинам со списком в руке и покупал гвозди, шурупы, опрыскиватель, огородные химикаты. Долго искал петли для клеток и нашел на Охте в маленьком подвальном магазинчике. Алиса запасала продукты, помогала Лидии Владимировне по дому. И вот перед самым отъездом в Палкино снова исчезла! Бабушка сообщила, что она кому-то позвонила, долго разговаривала по телефону и лицо у нее при этом было очень расстроенное. Ей, однако, ничего не сказала. Долго сидела с книжкой на кухне, а потом, ничего вразумительного не сказав, куда-то ушла. Николай объездил на машине весь свой район, заглянув в подвалы и слазил на чердаки, даже наведался к художнику на Литейный проспект. Тот работал за мольбертом, сказал, что давно не видел этих бездельников, которые только гадят в его мастерской.

— Зачем же вы даете им ключ? — упрекнул Уланов.

— Я написал портрет Никиты Лапина, — ответил чернобородый, в длинном сером свитере художник. — У меня его купили немцы из ФРГ. За валюту. Никита — хороший парень, но вот дружки его… не очень-то мне нравятся… — низкорослый лобастый художник с чувственными красными губами пристально посмотрел на Уланова. Даже голову с намечающейся плешью набок наклонил, — Хотите, я вас напишу?

— Не хочу, — пробурчал Николай, — Не скажете, где я смогу найти Никиту?

Художник огромным фломастером начертал на куске ватмана адрес и телефон.

— Вы подумайте, я хороший художник, — сказал он. — Может, ваш портрет на выставке будет красоваться.

— Перебьюсь, — не очень-то любезно ответил Уланов. В этом человеке было что-то отталкивающее. Может, толстые красные губы, которые он плотоядно облизывал.

Дверь открыл Никита. Голубоватые глаза его блестели, черная бобочка с круглой иностранной бляшкой на груди расстегнута, он почему-то был босиком.

— Что-то мы последнее время довольно часто встречаемся, гражданин водопроводчик… — криво усмехнулся Никита, загораживая вход и явно собираясь захлопнуть так опрометчиво, без обычного «кто там», открытую дверь.

— Я тебе уже сто раз, говнюк, говорил, что я не водопроводчик, — бесцеремонно отстраняя его, проговорил Николай. В большой затемненной шторами квадратной комнате на тахте перед японским телевизором «Панасоник» сидели Длинная Лошадь, Павлик-Ушастик и Алиса по прозвищу «Рыжая Лиса». Весь зверинец в полном составе. Смотрели видеофильм про гангстеров. Когда Уланов шагнул в комнату, из цветного телевизора раздавались длинные автоматные очереди. Гнусавый переводчик комментировал события на экране. На журнальном столике стояла начатая бутылка коньяка, большая бронзовая пепельница была переполнена окурками. Голубоватый дым витал под потолком. И запах был в комнате не совсем обычный. Курили гашиш. У Алисы расширились и без того огромные с нездоровым блеском глаза, однако она не двинулась с места. Даже вида не подала, что удивлена. Все старательно глазели на цветной экран, делая вид, что увлечены трескучим фильмом. Там уже не стреляли, а схватились врукопашную с применением приемов каратэ. Слышались дикие вскрики, хлесткие удары, предсмертные стоны.

— Вы, Коля, без нас жить не можете… — соизволила бросить на незваного гостя равнодушный взгляд Длинная Лошадь. Она в голубом свитере и джинсах. Он вспомнил, что ее звать Алла Ляхова.

— На вас ему наплевать, — подала голос Алиса, по-прежнему не глядя на него. — Он не может жить без меня… Правда, Уланов?

Никита уселся на тахту рядом с ней, демонстративно положил руку ей на бедро.

— Ну, это сильно сказано, — ответил Николай, — скорее, Лидия Владимировна без тебя скучает.

— Это еще кто такая? — спросила Ляхова.

— Я, конечно, неблагодарная свинья, но… не могла же не навестить своих старых друзей? И потом, каждый день ходить в театр — это утомительно.

— Я даже на отцовские премьеры не хожу, — вставил Ушастик. Он взял рюмку с коньяком, понюхал и с отвращением отставил от себя, — Папаша жаловался, что такие дерьмовые пьесы подсовывают наши авторы, играть в них противно.

— Гражданин Уланов, вы не собираетесь нас покинуть? — придав своему голосу любезные нотки, осведомился Никита Лапин, — Я ведь вас не приглашал.

«Уже прогресс! — усмехнулся про себя Николай, — Водопроводчиком не обозвал…».

— Собираюсь, — спокойно ответил он, — Алиса, вставай и пойдем отсюда? Нам завтра рано уезжать.

— Я приду… попозже, — явно колеблясь, ответила девушка. — Мы еще фильм про террористов не досмотрели.

— Не надоело тебе глядеть на эту мельтешащуюся трескотню? — подойдя к ней, сказал Уланов. Опять поднялась стрельба, завыли сирены полицейских машин, которые в этих фильмах налетают друг на дружку, разбиваются вдребезги, горят, взрываются, как атомные бомбы… Сразу видно, что Америка богатая страна, не жалеет для трюковых съемок автомобилей!

— Тут есть и про любовь, — вяло сопротивлялась Алиса.

— Лиса, ты ведь обещала… — начал было Никита, сверля ее сузившимися глазами.

— Пусть уходит, Никита, — перебила Алла Ляхова, — Неужели ты не видишь, она втюрилась в этого верзилу? Вон, даже твой адрес дала…

— И телефон, — усмехнулся Николай, осторожно извлекая за плечи Алису из-за низкого полированного стола. Руку Никиты, как лягушку, он сбросил с ее бедра.

— Вообще-то фильм занудный… — пробормотала Алиса, особенно не сопротивляясь. — У них там все детективы на один манер.

— Сука ты! — грубо выругался Никита — Ну и мотай отсюда с этим…

— Если скажешь «водопроводчиком», — положил ему руку на плечо Николай, — я тебе в ухо дам так, что со смеху покатишься!

Никита секунду пристально смотрел ему в глаза, подергал было зажатым, будто в тиски, плечом, потом расслабился и негромко уронил:

— Убери… лапу!

Уланов отпустил его, помахал рукой всей честной компании и, пропустив вперед Алису, пошел к выходу. Она, конечно, забыла снять в прихожей с крючка вешалки свою куртку. Николай сделал это сам. Неотступно следовавший за ним Никита уже в дверях пробурчал:

— Сама ведь позвонила… И адрес мой не нужно было давать чужим.

— Какой же он чужой? — с улыбкой посмотрела на Уланова девушка. — Коля мне, как… брат родной!

— Ну вот, а говорила, у тебя родни не осталось, — хихикнула Алла.

— Не надо, — укоризненно взглянул на нее Ушастик — Не касайся больных мест.

— Я уже выздоровела… — негромко произнесла Алиса. — Почти выздоровела. Прощайте, братцы-кролики!

— Пошли вы!.. — Никита выругался и захлопнул обитую черным дерматином тяжелую дверь.

2

Неожиданно, едва одевшись молодой яркой листвой, в десятых числах мая на Новгородчине буйно зацвели яблони. Уродливые корявые деревца в одно раннее солнечное утро превратились в красавиц-невест в подвенечных бело-розовых нарядах. С восхода солнца до заката неумолчно гудели в яблонях пчелы, белые лепестки усеяли грядки с едва проклюнувшейся нежной зеленью. Непривычные к земным щедротам и изобилию даже пустоцвета местные жители озадаченно толковали, мол, это не к добру. Давно яблони так не цвели.

Алиса Романова радовалась редкостной весенней красоте, часами бродила простоволосая, в резиновых сапожках по окрестностям, не забыла навестить и своих муравьев в березовой рощице. Кто-то из приезжих — местным бы это и в голову не пришло — взял да и воткнул в муравейник кривой сосновый сук. Девушка осторожно извлекла его, заставив мурашей поволноваться, но они быстро успокоились, видно, сук не нужен был им. Через несколько дней от глубокой вмятины на вершине муравейника и следа не осталось. Геннадий и Николай все еще сколачивали клетки для кроликов. Их нужно было сделать больше ста. Дробный стук молотков, визг ножовок разносился окрест. Пока они были в Ленинграде, Геннадий за бутылку нанял тракториста, который распахал у озера с полгектара целины. Приезжал председатель колхоза — кто-то из местных нажаловался, — стал было укорять Геннадия Снегова за самоуправство, но тот сунул ему в нос газету с постановлением Верховного Совета по арендным делам, где было написано, что районные и сельские организации должны всячески помогать арендаторам, а не чинить им препятствия. Озадаченный председатель временно отступил, сел в свою желтую «Ниву» и укатил, а сосед Иван Лукич еще долго пенял Геннадию, что тот «оттяпал» у него кусок луга, на котором он пас корову. Это довольно странно было слышать от сельского жителя! Кругом столько заливных лугов и невспаханных полей, что на сотню коров пастбища хватило бы. Но сосед предпочитал пасти скотину рядом с домом, чтобы ее из окна видно было… Чем больше братья разворачивались, тем сильнее косились на них местные. Семидесятилетний Иван Лукич, бывший колхозный кузнец, поначалу встретивший их приветливо, изменил свое отношение: стал придирчив, сварлив, то стук молотков и тюканье топоров раздражало его, то пастбище «увели» из-под носа, то всех судаков-производителей Геннадий в Гладком повыловил. Отвыкшие от крестьянского труда односельчане ревниво относились к энергичным чужакам, пожаловавшим в их тихое Палкино. Восемь мужчин и женщин, работавших в лесничестве, возвращались к четырем домой и лениво ковырялись в своих огородах. Дома у всех были в запущенном состоянии, на крышах заплатки из рубероида, плетни покосившиеся, а то и вовсе упавшие на землю.

— Палкино — очередная вырождающаяся деревня, каких сотни на Новгородчине, — как-то сказал Геннадий, — Они медленно, но верно умирают… И местные жители, в основном-то старики, уже никогда не вдохнут в них жизнь — вся надежда на городских, приезжих… А они, аборигены, вон как на нас смотрят! Будто мы враги какие. Оккупанты. И что за люди. Ни себе ни другим! Геннадий грешил на Ивана Лукича, дескать, это он подговорил парней из совхоза, чтобы они украли сети. Они же и шины прокололи на его «Запорожце». В заброшенный, с заколоченными окнами и дверями дом, что неподалеку от них, неделю назад приехал из Москвы пенсионер Катушкин Леонтий Владимирович. Несколько дней он, не разгибая спины, выгребал накопившийся мусор из избы, выносил к сараю старую негодную мебель. Нанял двух местных мужиков, чтобы починили протекающую крышу и поставили забор вокруг его участка. Расплачивался водкой, которую захватил из столицы. Каждый день он наведывался к братьям. Присаживался на бревно у сараюшки и заводил длинные разговоры «за жизнь». Крыша снова подтекала, а мужики не хотят устранять брак. Был он среднего роста, белолиц, с заметно выпирающим брюшком. Пегие волосы далеко отступили ото лба, голубоватые, с красными прожилками на белках глаза часто щурились. Маленький нос с бородавкой и толстые, немного обвислые щеки. Леонтий Владимирович каждое утро тщательно брился, первое время надевал потертый, но еще довольно приличный костюм из синего сукна с орденскими колодками, но вскоре облачился в клетчатую ковбойку и зеленые хлопчатобумажные брюки. Так сказать, начальственный вид сменил на обычный, затрапезный. На голову в солнцепек надевал старую соломенную шляпу с выгоревшей лентой.

Катушкину шестьдесят три года, этой весной попал под сокращение в министерстве легкой промышленности. Всю жизнь был на ответственных должностях, дорос до начальника отдела. Мог бы стать и замминистра… Благодарит судьбу, что в свое время не продал старый отцовский дом, теперь вот пригодился! Когда работал в министерстве, летом жил на казенной даче в Подмосковье, а как сократили, так и дачу отобрали. Да сейчас и не у таких, как он, отбирают дачи… Родом Катушкин из Палкино, но наезжал редко, последний раз был на похоронах матери, которая пережила отца на пять лет. Чего ему теперь в столице делать? Жена и дочь с внуком приедут в конце мая, он хочет к их приезду привести дом в божеский вид.

— Умирает деревня, загибается, — говорил Леонтий Владимирович, поглядывая на работающих у клеток братьев, — И такая история по всему Нечерноземью.

— А кто довел село до такого состояния? — оторвался от работы Геннадий. — Вы — начальники! Ни уха ни рыла не соображая в сельском хозяйстве, совали туда нос, указывали, что и когда пахать-сеять…

— Старая песня! — усмехнулся Катушкин, — Об этом теперь только и трубят! Но сейчас-то не указывают, а не сеют — не пашут!

— Десятилетиями отбивали у крестьянина охоту…

— Что же у нас за народ, что терпел все это? — продолжал Леонтий Владимирович. — Привыкли начальству в рот смотреть, не перечить ему… Вот ругают Сталина, уже под Ленина подкапываются, а кто породил «вождя народов»? — Народ! Некоторые и теперь его боготворят. Всю жизнь только и орали «одобрям», а теперь, когда открыли шлюзы гласности, ударились в другую крайность, все теперь «осуждам»!

— Уничтожили в лагерях лучших российских хозяев, придумав им позорную кличку «кулак», отобрали обещанную в семнадцатом большевиками землю, обобрали до нитки русского крестьянина, миллионы уморили голодом, отучили выживших после всего этого дурацкими указами-приказами работать на земле, а теперь посыпаете головы пеплом, мол, дали маху, наворотили горы нелепостей, а в довершение всего еще распродали и разграбили страну! — вставил Николай, — Это все я вычитал в газетах, услышал по телевидению от видных ученых-экономистов. Я и не знаю, как партия отмоется от всего, что от ее имени натворили разные «вожди», «величайшие ленинцы», «архитекторы застоя».

— Я честно работал, — произнес Катушкин, — Мне даже на прощанье в торжественной обстановке цветной телевизор преподнесли.

— Ну и как? — спросил Николай.

— Конечно, я еще мог бы пяток лет поработать…

— Я о телевизоре: работает?

— Странно… — внимательно посмотрел на него Катушкин. — Может, я вам говорил?

— Что говорили? — спросил Николай.

— Он взорвался через две недели и поранил мою жену осколками трубки. Вспыхнула капроновая штора на двери, мы еле погасили.

— Что же мы такие телевизоры выпускаем, которые взрываются? — покачал головой Уланов, — Больше нигде такого нет.

— У нас в Новгороде в этом году четыре штуки взорвались, — прибавил Геннадий.

— Опять виновата партия? — усмехнулся Леонтий Владимирович.

— Система, — ввернул Николай. — У нас на все один хозяин — государство, которое ни за что не отвечает. И даже толком не знает, что у него есть. Античеловеческая, антихозяйственная система.

— Вчера по телевизору выступал политический обозреватель, он сказал, что у нас все хотят получать зарплату и жить, как американцы, — продолжал Геннадий, — Но вот работать, как квалифицированные американские рабочие, никто не хочет, да и не умеет.

— Я не спорю: развал идет по всей стране. Наши рабочие — самые неквалифицированные в мире, наша продукция самая отсталая и низкокачественная, зато мы громче всех кричали семьдесят лет, что у нас все самое лучшее, мы впереди всех в мире.

— В чем-то мы действительно были впереди всех, — сказал Геннадий. — Это в производстве кумача, в количестве министерств и министров и вообще начальников. Сколько их у нас? Восемнадцать или двадцать миллионов?

— Я не считал, — сказал Катушкин. — Одно скажу: паразитических командных должностей у нас, безусловно, много, тут вы правы.

— А как сокращают штаты? — снова заговорил Николай — В одном месте сократят, а рядом создадут новое учреждение, в которое перейдут сокращенные, да еще обслуживающий персонал наберут. И оклады себе прибавят.

— Тоже по телевизору слышали? — полюбопытствовал Леонтий Владимирович.

— Во вчерашней «Правде» прочитал, — улыбнулся Николай.

— Я не знаю, что еще придумает Горбачев, но сейчас мы в полном тупике. Народ уже ропщет, что, мол, при расхитителе народного добра Брежневе и то лучше жилось, — продолжал Катушкин.

— Вот мы и подошли к самому главному: хватит дурацких лозунгов, трепотни, демагогии, нужно не болтать, а всем за дело браться.

— Что мы с тобой и делаем! — рассмеялся Геннадий, забивая в необрезанную доску ржавый гвоздь.

— Это намек? — поднялся с бревна Катушкин.

— Заходите вечером, Леонтий Владимирович, — пригласил Николай, — Жареным судаком угостим.

— Под такую закусь…

— Мы завсегда гостям рады, — тут же откликнулся молчавший до сей поры Чебуран, у которого, оказывается, ушки были на макушке.

Алиса, лежа в купальнике на раскладушке за сараем, слышала весь этот разговор. Личная трагедия как-то отодвинула на задний план происходящие в стране события. На сборищах в подвалах, мастерской художника, у Никиты Лапина на эти темы не разговаривали. Всем, как говорится, все было до лампочки. Разговоры крутились вокруг выпивки, наркотиков, кайфа. Родители Никиты уехали на выходные на дачу в Солнечное, вот Никита и собрал приятелей у себя дома. Немного выпили, накурились гашиша, стали смотреть американский боевик по видео. После встречи с Улановым Алиса как-то по-новому взглянула на свою компанию: отупелые лица, безразличные реплики, пустые глаза… Да и дурман на этот раз не уносил ее на белых крыльях фантазии в неведомые дали. Павлик-Ушастик угощал всех — он взял из дома несколько зарубежных детективов и выгодно продал. Отец его включился в предвыборную борьбу за депутатский мандат, даже отказался от выгодного предложения сниматься на «Мосфильме» в современном советском боевике. На стенах зданий красовалась на листовках улыбающаяся физиономия известного артиста. Наряду с другими обещаниями, он уверял избирателей, что отныне будет сниматься только в правдивых фильмах, а мудрых партийных работников в роскошных кабинетах больше не будет играть, так как понял, что они привели страну к краху.

К Алисе постепенно возвращался интерес к жизни, происходящему вокруг нее. Вместе с Лидией Владимировной она часами просиживала у телевизора, смотря такие передачи, как «Горизонт», «Взгляд», «Монитор», «Пятое колесо». Слушала выступления ученых, экономистов, кандидатов в народные депутаты. В стране происходили такие события, о которых еще каких-то пять лет назад и помыслить никто не мог. Рушились незыблемые авторитеты, открыто критиковались крупные партийные и советские деятели, по-новому рассматривались исторические события, да и сама история представала перед народом в своем истинном свете. Сколько же лет его обманывали, дурачили! Какие чудовищные люди стояли во главе великого государства и каждый перекраивал историю на свой лад, подгонял ее, как костюм в ателье, под свой размер… Удивляло ее только одно: разоблачая крупных деятелей, журналисты и обозреватели почему-то упорно молчали о тех, кто непосредственно, сознательно искажал, фальсифицировал исторические события в учебниках, научно-популярных брошюрах, художественной литературе. В кино и драматургии. Всех этих придворных лакеев обходили стороной, как касту неприкасаемых. Может, смущали их ученые степени, высокие награды.

С яблони слетел и опустился на ее золотистый живот белый почти прозрачный лепесток, немного погодя на него уселась маленькая сиреневая бабочка. Она несколько раз сложила и раскрыла свои крылья в крошечных крапинках и замерла под солнечными лучами. Над головой медленно проплывали красиво очерченные голубой окаемкой облака. Небо было пронзительно голубым, над бором желтел месяц. Удивительно, что он в полдень появился на ослепительном небе, его золотое время — это ночь. А, может, ему тоже захотелось погреться на солнце?..

И вот сегодня, лежа на раскладушке и глядя в небо, Алиса дала себе слово больше не встречаться с Никитой Лапиным, Павликом-Ушастиком, Длинной Лошадью, которая ревновала ее к Лапину, не встречаться больше ни с кем из этой унылой и неряшливой компании. Никита, который делал вид, что неравнодушен к ней, мог за наркотик предложить ее первому попавшемуся продавцу этой отравы, а потом как ни в чем не бывало спать с ней. Мог то же самое проделывать на ее глазах с Алкой Ляховой, другими наркоманками, случайно забредшими к ним. В их среде не было места нормальным человеческим чувствам: ревности, привязанности, наконец, обыкновенной порядочности.

Как же она, Алиса Романова, могла почти полгода провести с ними? И этот балдеж после наркотика или вина, кайф, витание в облаках — все это ничто по сравнению с тоской и пустотой в душе, когда приходила трезвость. Другие, нормальные люди, проходящие мимо них,озабоченно спешащие по каким-то своим делам, казались Алисе пришельцами из другого мира, в который уже входа нет. Никита как-то сказал, что в стране 15 миллионов бомжей — целая республика! Они живут чуть ли не в помойках, не имеют паспортов, имен, фамилий. Их даже хоронят на кладбищах под номерами. Когда погибли родители и на всем белом свете не осталось никого из близких, Алисе было безразлично, кто она и что происходит с нею. И утешение в дурмане она искала не от того, что ее тянуло к наркотикам, просто пряталась от своих мыслей, от тех страшных картин, которые она увидела в Ленинакане. Разве возможно забыть искаженные, синие, распухшие лица отца и матери? Два мешка раздробленных костей и этот ужасный запах… И ведь убежать было не к кому — кругом такие же несчастные люди — живые трупы. Как они рылись в развалинах! И какие у них при этом были лица, глаза… Они смотрели на нее и не видели. Когда она упала от истощения — тогда не было хлеба, лишь можно было напиться у машин с цистернами, — никто не подошел к ней, никто не сказал ни слова. Скорее всего, приняли за мертвую. Там столько было мертвых, взрослых и детей, их не успевали хоронить. Это потом приехали со всех концов света спасатели. Но ее уже там не было, ее на улице подобрал Жора Мамедов и увез в Ленинград…

Еще один лепесток упал на грудь, набежавший ветерок сдул с яблонь сразу целый рой. Вскопанный Геннадием и Чебураном огород был усеян, будто снежинками, яблоневыми лепестками. Мимо прошел Катушкин, сквозь прищуренные веки Алиса видела, как он оценивающим взглядом окинул ее. У нее грудь почти обнажена, да и плавки слишком узкие, однако даже не сделала попытки натянуть на себя валяющийся рядом плед. От молодых-то мужчин не прикрывается, а этот ведь старик, а туда же смотрит…

Стук молотков и негромкий разговор работающих мужчин не мешал ей размышлять. Только что на небе были легкие прозрачные облака, а вот уже ветер пригнал целое стадо крупных, лохматых, с серыми подпалинами. Гудели пчелы на яблонях. Гена сказал, что в этом году от яблок деваться будет некуда. Хорошо Алисе с ними; после того, как она дала отпор Геннадию, он больше не пристает к ней, а про Чебурашку уж и говорить нечего — у этого одна радость в жизни — бутылка спиртного. А Уланов… это другое дело. О нем она много думала, опять каждую ночь ждала стука в дверь наверху, но он больше не приходил. Впрочем, в ее дверь и стучать не нужно — она не закрыта. Почему Алиса тогда оттолкнула Николая? Она и сама себе не смогла бы объяснить. С Геной все ясно: он вообще-то неплохой человек, на редкость работящий, умный, но в нем нет того, что нужно ей, Алисе. А именно — чуткости, нежности, постоянного внимания. Николай тоже в этом смысле не фонтан, но в нем ощущается сильный, волевой мужчина и он симпатичный. Может, нежности в нем в избытке, но он ее скрывает! Весь его мужественный облик не располагает к мягкости. Однако его неназойливое внимание она постоянно ощущает и знает, что ему нравится. Скорее всего, он не приходит к ней ночью лишь потому, что ему неудобно перед братом и Чебураном. Соблюдает мужскую консолидацию. И потом, не в характере Николая крадучись пробираться на чердак…

А как приятно лежать и смотреть на небо! Ученые толкуют, что в больших городах уровень загазованности и радиации столь велик, что становится опасным для жизни: повышается процент заболеваемости раком, сердечно-сосудистыми болезнями. Большая детская смертность, низкий уровень жизни… И эти озонные дыры. Трубы заводов и фабрик знай себе дымят… А тут, в деревне, воздух кристально чистый, леса вокруг, запах сосны, полевых цветов, озерная свежесть. И людей почти не видно.

Большое округлое облако вытянулось, стало похоже на горбоносую верблюжью голову, солнце спряталось за ним, сразу повеяло прохладой, длинные извилистые тени протянулись от берез и покосившегося телеграфного столба. Ласточки с лету ныряли в чердачное окошко, они слепили свои светло-серые пупырчатые домики у стропил. Иногда ночью Алиса слышала их тонкий писк. Интересно, ласточкам снятся сны?.. Снова жарко ударило ослепительное солнце, девушка скосила глаза на маленькие часы — подарок Николая. Ровно двенадцать. Со вздохом поднялась, бедра и грудь немного припекало, не слезла бы кожа. Впрочем, она уже не первый день загорает. Отодвинув раскладушку в тень к пристройке и бросив на нее тонкий плед, Алиса пошла в дом. Русскую печку на такой жаре нет смысла топить. В сенях стоит газовая плита, две электрические. Геннадий вчера принес с озера трехкилограммового судака. Почистил, выпотрошил, положил в холодильник. Надо будет мужчинам сварить на обед уху и поджарить на сковородке судака. Судак по-польски… Кто-то года два назад угощал ее в «Национале» этим вкусным блюдом. Может, попробовать самой приготовить?

Обедали в два часа. Мужчины с аппетитом хлебали деревянными ложками наваристую уху. Геннадий вытащил огромную белоглазую судачиную голову и стал ее разделывать. Кости и шелуху складывал рядом с тарелкой. Уха получилась прозрачной, вкусной. Интересно, что они скажут про судака по-польски?..

Вежливый Николай похвалил второе блюдо. Тут же с похвалами подключился к нему Чебуран, лишь Гена помалкивал. Не оттого, что ему не понравился обед — Снегову всегда все нравилось, аппетит у него был отменный и съедал он за столом больше всех. И потом, Геннадий как-то уронил, что судак — это такая рыба, которую испортить даже неумелой поварихе невозможно.

Завершили обед чаем. Эта привычка Гены заваривать чай прямо в огромном чайнике не нравилась Алисе, но мужчины предпочитали не возиться с маленьким заварным чайником.

— Я слышал, не только песок, а и чай будут выдавать по талонам, — заметил Геннадий. — Мыло пропало, одеколон весь алкоголики выпили… — он бросил взгляд на ухмыляющегося Чебурана. — Может, скоро и хлеб будут выдавать по карточкам, как в войну?

— Куда же все подевалось? — поинтересовалась Алиса.

Николай бросил на нее удивленный взгляд: обычно Алиса в их разговоры за столом не вступала.

— Говорят, все скупают кооперативщики, — продолжал Геннадий. — Денег им девать некуда, вот и скупают все, что на глаза попадется, а население страдает от этого.

— Уж одеколон-то могли бы почаще выбрасывать в магазинах, — вставил Коляндрик.

— Чтобы такие, как ты, его тут же расхватывали, — улыбнулся Николай.

— Магазин-то не близко, — заметил Коляндрик, — Да и хозяин… — он кивнул на Снегова, — валюту редко на руки выдает.

— Расчет, дружище, осенью, когда кроличью продукцию государству сдадим, — сказал Геннадий.

— Цыплята, считай, все у нас подохли, — стал загибать пальцы на руке Чебуран, — Теперь вся надежда на кролей… А вдруг какая эпидемия?

— Типун тебе на язык! — бросил на него сердитый взгляд Геннадий, — Еще накаркаешь!

— Пчелки наши что-то долго путешествуют, — загибал пальцы Коляндрик, — Кругом все цветет, а мы еще ни одной семьи не получили. И ульев нет.

Пчел ждали из Витебска со дня на день. Удобная площадка для них возле старой кузницы была уже приготовлена, обнесена дощатым забором. Геннадий, приезжая в Новгород, звонил в Витебск и там каждый раз клятвенно обещали выслать пакеты с семьями и готовые домики. Но почему-то не высылали. При нынешней-то бесхозяйственной неразберихе никому ни до чего дела не было. Сейчас в такое разноцветье пчелам на полях самое раздолье, а их все нет и нет.

— Помочь помыть посуду? — предложил Николай, когда все поднялись из-за стола. Коляндрик ушел курить на волю, Геннадий предпочитал полежать с полчаса, а Николай где-нибудь пристраивался почитать. Алиса днем не спала, она уходила гулять или купаться. Последнее время пристрастилась утром и вечером удить рыбу с лодки. Один раз поймала полукилограммового леща, а окуней таскала десятками. Мелкую рыбу отпускала, а что покрупнее, приносила в садке. Геннадий солил и закладывал ее в ведро с рассолом, а потом развешивал на чердаке вялиться.

— Если тебе делать нечего… — ответила Алиса.

Посуду мыли в сенях. Геннадий решил расширить помещение и разобрал заднюю стену, однако, когда с озера нахлынули комары, ему пришлось на скорую руку с Чебураном возводить из досок новую стену с большим окном. Помещение стало просторным и светлым. Здесь стояли два стола с электроплитками, холодильник, в углу умывальник, на стене — полки для посуды и чугунов.

В легком штапельном платье поверх купальника, с пышной прической, Алиса ловко орудовала капроновой щеткой, моя тарелки, вилки, ложки. Николай споласкивал посуду в алюминиевой чашке и протирал полотенцем. Длинные черные ресницы девушки взлетали вверх-вниз, тоненькая загорелая шея трогательно выглядывала в разрезе платья. Это Лидия Владимировна перешила ей из своего, наверное, еще довоенного.

Тонкие руки были обнажены до золотистых плеч. Лицо с маленьким крепко сжатым ртом было сосредоточенным, будто она не посуду мыла, а совершала некое таинство.

— Хочешь, прочитаю из Лорки? — вдруг сказала она и, не дожидаясь согласия, с выражением продекламировала:

По вечерам Персей
с тебя срывает цепи,
и ты несешься в горы,
себе изранив ноги.
Тебя не зачаруют
ни плоть моя, ни стон мой,
ни реки, где ты дремлешь
в покое золотистом.
Несколько раз взмахнув ресницами, подняла на него сияющие глаза:

— Нравится?

— Я тебе сейчас тоже почитаю стихи… — Николай повесил полотенце на крючок, принес из комнаты тонкий журнал, привезенный из Ленинграда.

— Я хорошие стихи на память помню, — заметила Алиса. Она усердно надраивала закопченную сковородку. Иногда на ее белый чистый лоб облачной тенью набегала легкая задумчивость. Глаза становились мечтательными, отстраненными.

Полистав журнал, Николай прочел:

Я безумно боюсь золотистого плена
Ваших медно-змеиных волос.
Я влюблен в Ваше тонкое имя — Ирена —
И в следы Ваших слез…
Она взглянула на него, помолчала и уронила:

— Хорошо, что не Акулина… Чьи стихи-то?

— А вот еще, — перевернув несколько страниц, он с выражением прочел:

Что Вы плачете здесь, одинокая, бедная деточка,
Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы?.
Вашу синюю шейку едва прикрывает горжеточка,
Облысевшая, мокрая вся и смешная, как Вы…
— Это специально для меня? — нахмурившись, кивнула она на журнал. — Кто это написал?

— Александр Вертинский… Когда-то его стихи-песни звучали в Европе и Азии.

— Поэт Печального Образа… — задумчиво проговорила Алиса.

— Хорошо сказано, — заметил Николай.

— Читая дореволюционных поэтов, я пришла к мысли, что раньше писали о том, что чувствовали, а сейчас пишут то, что надо, — продолжала она.

— Не все, — возразил Николай. — Возьми хотя бы Есенина, Рубцова…

— Дай мне журнал, я почитаю, — протянула тонкую руку девушка. Взяла и, больше ни слова не говоря, поднялась к себе наверх.

3

Михаил Федорович стоял у зеркального квадратного окна своего кабинета и смотрел на улицу: напротив здания райкома партии толпились люди с плакатами и лозунгами. На некоторых можно было прочесть: «Освободите старинный дворец для музея!», «Почему вы, партработники, захватили лучшие дворцы в городе?».

Один плакат даже позабавил Лапина. Его держали двое молодых людей в мешковатых брюках и одинаковых безрукавках: «Мир хижинам — война дворцам!». Ишь как повернули лозунг времен Октябрьской революции! И против кого повернули?..

В стране происходило нечто такое, что не укладывалось в голове Лапина, да и его коллеги пребывали в полной растерянности. Семьдесят лет партийно-командная машина катилась по хорошо смазанным рельсам — имеется в виду партаппарат — а с 1986 года ее залихорадило, повело в разные стороны, а сейчас вообще незыблемая махина сошла с рельсов.

Понятно, гласность, демократия, но кто мог догадываться, что в народе накопилось столько ненависти к партии? Партаппаратчика прокатывают на всех выборах, в открытую критикуют самое высокое руководство. Партия стремительно утрачивает свои исконные руководящие права, вроде бы теперь должна сосредоточить все свое внимание на идеологии, но и здесь ее авторитет пал. Почти полностью вышли из-под контроля средства массовой информации. В газетах, по телевидению все, кому не лень, критикуют даже первого секретаря обкома КПСС, не говоря уж о других. Творческие союзы тоже ни во что не ставят партию. Идет полный развал на всех участках. И этот хаос нарастает, ширится. Некоторые партработники всерьез подумывают, как бы уйти на другую работу, нащупывают ходы-выходы, но и тут им ранее послушные коллективы дают от ворот поворот! Два работника обкома КПСС не были выбраны даже на невысокие руководящие должности в издательстве и советском учреждении. Куда же «бедному христьянину» податься?

Некоторые высокие партработники стали ездить не на черных «Волгах», а на серых и белых… И вот пришли к окнам райкома партии и требуют, чтобы освободили дворец. Это что-то неслыханное!

Лапин снова уселся за письменный стол, бросил взгляд на столик с разноцветными телефонами: кому позвонить? В обком? Там ничего вразумительного не посоветуют, мол, думай сам… А что придумать? Освободить дворец? И потом: отдай им дворец, тут же загадят, а райком имеет возможность исторические памятники архитектуры поддерживать в приличном состоянии — и реставраторов всегда можно привлечь, и лучших фасадчиков, ремонтников. В Ленинграде, если и выглядят празднично дворцы и особняки, так как раз те, которые занимают райкомы, райисполкомы. Ему, Лапину, все равно, в каком здании работать, лишь бы зарплату прежнюю платили. Сокращения пока его не коснулись, вроде бы первых секретарей еще не сокращают… Но куда пойти работать? Прежняя специальность безвозвратно утеряна, два десятка лет побыв на руководящей комсомольско-партийной работе, трудно менять профиль. Ведь не он, Лапин, придумал всю эту партийную систему, он, как дисциплинированный коммунист, шел туда, куда его направляла партия… То же самое было и с другими.

Михаил Федорович снял было черную трубку вертушки, но снова положил. Если уж быть до конца честным перед самим собой, то и комсомольская работа и партийная ему нравились. Приятно было чувствовать себя значительным лицом, решать, как бы в последней инстанции, все вопросы по своему кусту или району. Приятно было ездить на черной «Волге», видеть, как тебя встречают на предприятиях и в подчиненных организациях. А народ?.. Народ он, в основном, видел лишь с высокой трибуны: сотни, тысячи лиц, мужских и женских. После его выступлений всегда хлопали. И пример массам подавали партийные работники, сидевшие в зале. Они точно знали, когда нужно аплодировать. И народ, масса, послушно вторила им. А что у них написано было при этом на лицах, он не всматривался, да это и не нужно было. Он произносил речь, подготовленную помощниками, ему аплодировали, он садился в «Волгу» и уезжал к себе в райком или обком.

Помнится, настроение ему подпортил коллега из соседнего района: он получил новейшую «Волгу» с телефоном и двумя антеннами, а он, Лапин, продолжал ездить на предыдущей модели. Сколько пришлось кланяться в управлении делами, чтобы шеф подписал приказ о выделении и ему, Лапину, новой «Волги» с радиотелефоном…

Жизнь продолжалась, люди по инерции работали, даже рапортовали о своих успехах. Хотя какие успехи? Дороги в городе разбиты, старинные здания в плачевном состоянии, транспорт не успевает обслуживать пассажиров. Иногда Михаил Федорович удивлялся, что вообще что-то в городе делается: хлеб пекут, трамваи ходят, заводы выпускают какую-то продукцию… В любой момент все может заклинить, остановиться, и тогда начнется хаос… Ему, как и другим секретарям, приходилось задерживаться допоздна в кабинете, а сколько было разных заседаний, совещаний, конференций? И везде его присутствие считалось необходимым. Если он сам не разбирался в том или ином вопросе, подсказывали помощники, заведующие отделами. Лапин искренне верил, что он делает большое государственное дело, двигает страну по обозначенному мудрой партией пути развитого социализма.

Как же случилось, что партийный экспресс вдруг сошел с накатанных рельсов? Кто в этом виноват? Маркс, Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев или…? Как бы там ни было, жизнь партработника очень осложнилась. Вместо былой незыблемой уверенности в правоте своего дела и предназначения пришли растерянность, сомнения, разочарование, одним словом — то состояние дискомфорта, в котором сейчас пребывал Лапин, да, пожалуй, и многие другие партаппаратчики. Как-то вдруг совершенно стало ясно, что они — ненужные люди. Или лишние в огромном организме государства. Смириться с этим было трудно.

Конечно, он что-то делал, ездил на предприятия своего района, выступал на партактивах, убеждал, отвечал на довольно резкие и непростые вопросы, но былой уверенности в своей непогрешимости больше не было. Вот наверху толкуют — будьте ближе к народу! А этот самый народ взял да и прокатил всех партруководителей на выборах в народные депутаты! Что же теперь, чтобы угодить народу, нужно плясать под его дудку? Так все равно со свистом прогонят со сцены… И такое уже не раз случалось!

На всякий случай Михаил Федорович позвонил по вертушке секретарю обкома, рассказал ему о стихийном митинге под окнами райкома.

— Подыскал новое помещение? — огорошил его секретарь, — Найди что-нибудь в своем районе поскромнее. А дворец отдайте под музей или выставочный зал.

Лапин повесил трубку и тупо уставился на карту города, висящую на стене. Такого ответа, вернее, совета он не ожидал…

Михаил Федорович даже вздрогнул, когда вошла секретарша.

— Вам звонит жена, — сказала она.

Он подозрительно взглянул на нее: вроде бы, и у секретарши тон изменился, стал фамильярнее, что ли. Нет в нем былого благоговения. Пожилую Ангелину Евсеевну он взял секретарем по настоянию жены. У его предшественника в приемной сидела молоденькая черноголовая девушка с тонким приветливым голоском. Ее с удовольствием взял к себе второй секретарь. Впрочем, жаловаться на Ангелину Евсеевну тоже было грех, она знала свое дело и заботливо оберегала шефа от назойливых посетителей, дотошно выясняла по какому вопросу звонят первому секретарю, частенько отфутболивала их в отделы райкома. Знала, что ответить на звонок по вертушке из обкома, если Лапин отсутствовал. Но вот последнее время секретарша стала позволять себе более свободный тон в разговоре с ним, часто стала соединять по телефону с людьми, с которыми он хотел бы избежать беседы. Наверное, это тоже веяния нового времени…

— Лапа, у нас неприятности, — взволнованно заговорила в трубку Людмила. — Никиту опять забрали в милицию, и не в нашем районе…

— Что он там выкинул?

— Драка в мастерской какого-то скульптора, перебили его изделия из стекла, одна девушка сильно порезалась…

Уточнив, в каком это случилось районе, Михаил Федорович постарался успокоить жену, пообещав все сделать, что в его силах. Позвонил в райком комсомола Алексею Прыгунову, тот, как это ни странно, принял все близко к сердцу и сказал, что сейчас же поедет в райотдел. В свою очередь, Лапин позвонил начальнику Управления внутренних дел, с которым был знаком, выяснил подробности: Никита швырнул в какого-то бомжа дорогое изделие из горного хрусталя, а когда художник возмутился, его избили. Девушка по имени Алла Ляхова получила легкое ранение в шею от осколка стекла. И самое неприятное, вместе с работниками милиции в мастерскую приехал корреспондент из «600 секунд» и все запечатлел на видеопленку, даже взял короткое интервью у бомжа…

С милицией еще можно уладить, замять этот скандал, скульптор был пьян, а вот с телевидением…

Весь день Лапин был занят этим неприятным делом, а вечером после программы «Время» они с женой увидели на экране телевизора разгромленную мастерскую и собственного полупьяного сына, пробурчавшего что-то нечленораздельное комментатору. Показали и бомжа в женской, с оборками, кофте. Скульптор потерпел убыток более чем на 10 000 рублей.

— Ну вот, — мрачно подытожил Михаил Федорович, — теперь весь город узнал, что представляет из себя сын Лапина — секретаря райкома.

— Ты только о себе и думаешь… — всхлипнула Людмила.

— Сколько у нас на сберкнижке денег?

— Придется продать мою каракулевую шубку…

— Он не только нас опозорил, но и разорил, — жестко проговорил Михаил Федорович. — Не бомж же будет рассчитываться со скульптором?

— Лапа! Ну почему он такой уродился? — зарыдала жена. — Такой милый смышленый мальчик рос… Когда все это началось? Как мы просмотрели?

— Мы много чего, Мила, просмотрели в этой жизни… — думая о другом, сказал Михаил Федорович. Он не сердился на жену, чувствовал и себя виноватым в том, что единственный сын стал таким.

4

Месяц спустя, в жаркий июньский день Алексей Прыгунов стоял с Никитой Лапиным на оживленном перроне Московского вокзала. Поток пассажиров обтекал их, слышались предупреждающие крики грузчиков, толкающих впереди себя тележки с чемоданами, сумками. Под металлическими сводами мелькали ласточки, чирикали на путях воробьи, гул людских голосов плыл над толпами пассажиров. Бесшумно трогались с места электровозы, вскоре их место у перрона занимали другие составы с чередой зеленых вагонов. Алексей и Никита стояли возле красного, с фирменными занавесками на окнах экспресса «Аврора». На покатой крыше одного из вагонов что-то делали двое ремонтников. Звякали гаечные ключи. Никита в зеленой брезентовой куртке с капюшоном и мятых, похожих на солдатские брюках. Обьемистый рюкзак он уже отнес в вагон, взгромоздил его на верхнюю сетчатую полку. Темно-русый чуб спускался на лоб, серые глаза были немного грустными. Алексей выше его, плечистее, под мышкой у него тонкая синяя полиэтиленовая папка с надписью золотом на английском языке. Коротко подстриженные каштановые волосы не закрывают загорелого широкого лба. Прыгунов в светлом серебристом костюме и синей рубашке без галстука. На скуле белеет небольшой шрам.

— Завидую я тебе, — заговорил Алексей. — Три месяца в Крыму, каждый день будешь видеть дельфинов, купаться с ними…

— И все-таки я не пойму, Алексей, чего ты возишься со мной? — проговорил Никита, елозя подошвой крепкого спортивного ботинка по перрону — Вытащил меня из милиции, уговорил скульптора, чтобы он забрал свое заявление назад… Какой тебе прок от всего этого? Небось, мамочка насела? И папашка?

— Не в этом дело, Никита, — помолчав, ответил Алексей. — Я просто верю, что ты хороший парень, что тебе необходимо сменить обстановку, набраться новых впечатлений. Ты ведь не законченный кретин. А эта страсть к куреву… Если ты захочешь, то избавишься от нее. А ты захочешь! В это я тоже верю. Сколько же можно оглушать себя? Вот, собственно, и все.

— Спасибо, — Никита протянул вялую руку. В глазах у него что-то мелькнуло. — А если я тебя подведу? Ну, потянет… не выдержу?

— Захочешь — выдержишь, а не захочешь… Да нет, Никита, я не могу поверить, что ты, умный парень, предпочтешь жизни долгую мучительную смерть. Дико это, противоестественно. В какое время живем-то, а? Это раньше пьяницы ссылались на брежневщину, мол, вся страна загнила сверху донизу и жить и работать противно, вот, дескать, и хлещем водку, чтобы забыться и не видеть весь этот кошмар… Ну а сейчас-то? Что ни день, то что-либо новое, неожиданное. Стыдно честному нормальному человеку в такое время прятать голову в песок, как страус. Или под крыло?

— В белый… песок! — горько усмехнулся Никита. — Кокаин — дорогая штука!

— Все сам прекрасно понимаешь.

— Неинтересно мне все, что сейчас творится… — раздумчиво сказал Никита — У людей вылезла наружу вся дрянь, что раньше скрывали внутри себя. В стране кризис, товаров в магазинах нет, а все жадно делают бабки! Любыми путями, вплоть до убийства… А мне на деньги наплевать! И на карьеру — тоже. Теперь никто не знает, что такое общечеловеческие ценности. Какой-то мир деляг!

— Мне все это тоже не по нутру, — признался Прыгунов.

— А твой друг из дельфинария… не будет за мной следить? — помолчав, спросил Никита. — Я этого не люблю.

— Ты думаешь, людям доставляет удовольствие заниматься такими, как… каким ты был? Все от тебя самого зависит, Никита. Если хочешь знать, я ему даже не сообщил, что ты грешил наркотиками.

— А есть теперь кто-либо без греха? — прямо взглянул ему в глаза Никита, — Разве что господь бог на небесах.

— Я не священник и грехи не отпускаю, — заметил Алексей.

Из тамбура выглянула яркая блондинка в железнодорожной форме, бросила взгляд на круглые привокзальные часы с зелеными цифрами и произнесла:

— Сейчас отправление. Пассажир, займите свое место!

Никита еще раз пожал руку Прыгунову, вошел в тамбур. Немного позже Алексей увидел его размазанное лицо в пыльном окне. Никита улыбался и шевелил пальцами в прощальном приветствии. «Аврора» бесшумно отчалила. Монолитный красный экспресс легко набирал скорость. Все чаще и звонче перестук колес. Вырвавшись на простор, он разовьет скорость до 160 километров в час. Шагая по перрону, который, казалось, никогда не был безлюдным, Алексей, хмуря черные густые брови, размышлял, как встретит в Крыму его ученый друг Вадим Селезнев земляка-ленинградца? После этой криминальной истории в мастерской скульптора Никита, кажется, всерьез задумался о смысле жизни. Много часов Алексей провел с ним. Они встречались в спортзале почти каждый вечер, там Прыгунов научил его нескольким самбистским приемам, необходимым при обороне. Никита с огромным интересом наблюдал за боями мастеров. В течение всего месяца парень ни разу не употребил наркотик, хотя, как он признался, и мучился поначалу. На него удручающее впечатление произвело то, что в пьяной драке пострадала Алла Ляхова. Ей наложили на шею пять швов. Хотя Никита и молчал, а девушка в милиции заявила, что не помнит, как ее зацепили острым осколком, Алексей подозревал, что виноват Никита. Его родители на пару с народным артистом заплатили за учиненный разгром в мастерской. Павлик-Ушастик тоже там был. Никита попрощался с отцом и матерью дома, не захотел, чтобы они его провожали на вокзале…

На Невском было жарко, каменные здания, казалось, источали зной и духоту. Небо над городом было белесым, чуть разбавленным голубизной, и ни одного облачка. Прохожие брели по тротуарам распаренные, с багровыми лицами, в толпе мелькали девушки в майках на голое тело и коротеньких шортах. С улицы Маяковского аж на Невский проспект выплеснулась разношерстная очередь в пивной бар. Рядом с забубенными похмельными забулдыгами дымили сигаретами совсем юные девицы и парни в джинсовых костюмах. А напротив высоченный желтый башенный кран раскачивал на стальном тросе контейнер с красным кирпичом. Здесь шел капитальный ремонт многоэтажного здания. Из амбразур окон выглядывали девушки-штукатуры в заляпанных раствором робах. Кабина башенного крана так ослепительно сверкала, что было не разглядеть крановщика.

— К черту работу! — вдруг подумал Алексей, — Сяду в троллейбус, доеду до Финляндского вокзала и на электричке на Финский залив!.

И решительно повернул к Литейному проспекту, где была ближайшая остановка.

Глава восьмая

1

Уланов проснулся будто от толчка в бок. Голова ясная, нет никакой расслабленности. Ущербная луна облила голубоватым мерцающим светом яблони под окном, слышно было, как на болоте стонали лягушки. После заката обычно из березовой рощи доносились соловьиные трели, а ближе к полуночи заводили свои гортанные песни лягушки. Похрапывали в комнате Гена с Чебураном, под полом шуршали мыши. Брат сказал, что с весны в четыре мышеловки попало 74 мыши. Деревенских дом полон ночных звуков и шорохов. Сколько же их тут обитает, ночных постояльцев!

Николай уже собирался повернуться на другой бок и постараться снова заснуть, как непривычный звук привлек его внимание: приглушенный кашель и скрип петель. Резко присев на кровати, он прислушался. Звуки доносились со стороны кроличьих клеток, протянувшихся метров на тридцать вдоль забора. На цыпочках подойдя к низкому окну с марлей на форточке, стал напряженно всматриваться в голубую тьму. Возле клеток двигалась смутная невысокая фигура, дверцы нескольких клеток были распахнуты. Звезды равнодушно смотрели с темного неба, легкий ветерок шевелил ветви яблонь. Человек в ватнике — Николай разглядел его — нагибался к клеткам, наверное, шарил щеколды.

Николай босиком метнулся к двери, осторожно отворил и выскользнул наружу. Он был в трусах и майке. Обошел дом с фасада, крадучись подобрался к клеткам с задней стороны. Высокая мокрая трава холодила ноги. С озера донесся резкий крик птицы, немного погодя у берега бултыхнуло. У клеток суетился человек, он одну за другой распахивал дверцы на ременных петлях, иногда засовывал внутрь руку и выбрасывал на землю кроликов, которые испуганно шарахались в разные стороны. Приподняв рубероид, спускающийся с клеток почти до земли, Уланов прополз на свой участок. Совсем близко увидел ноги в резиновых сапогах. Резко вскочив, он сгреб ночного злоумышленника за шиворот.

— Ах ты, сволочь! — вырвалось у Николая, — Ишь до чего додумался!

Не удержавшись, несколько раз наотмашь смазал ошарашенному человеку по физиономии. А когда тот попытался вырваться, врезал кулаком в подбородок, так что ночной гость снопом рухнул на мокрую траву. Подняв его за затрещавший ворот ватника, повел в дом. А оттуда уже выскакивали с ухватом и лопатой в руках Геннадий и Чебуран. Маленький Коляндрик на всякий случай держался за широкой спиной рослого брата.

— Ловите кроликов! — распорядился Николай, — Он, паскуда, успел только пять-шесть клеток открыть.

Бросив лопату, Геннадий бросился в огород. Чебуран, оглядываясь, затрусил за ним, наверное, ему этого делать не стоило, потому что вскоре он за что-то зацепился и с руганью шлепнулся прямо на грядку с луком. Николай привел вора в дом. Включил свет и увидел перед собой незнакомого белобрысого парня лет двадцати. Подбородок у него распух, нижняя губа отвисла, небольшие светлые глазки бегали по сторонам, он избегал смотреть на Уланова. Нос толстый, губы чуть вывернутые, а, может, просто распухли.

— Ты что же, гаденыш, творишь? — спросил Николай, силком посадив его на скамейку у русской печки. — Чем тебе наши кролики помешали?

Парень рыскал глазами по комнате, ни на чем долго не останавливаясь, не заметно было, чтобы он чувствовал себя сильно напуганным и виноватым. Один глаз превратился в синюю щелку, на вспухшем подбородке редкая белесая щетина, как у неопаленного борова.

— Все равно вас выкурим отсюда, — пробурчал он, облизывая нижнюю губу.

— Чем мы вам помешали? Ты, вроде, не из этой деревни?

— Больно заломно вы тут за все взялись, — развязался язык у парня. — Лучших судаков в нашем озере повыловили, луг митрофановский распахали, теперя прожорливых кролей, как саранчу, разводите. Народ недоволен вами.

— Это ты — народ? Или Митрофанов? Собаки вы на сене — вот кто! — гневно вырвалось у Николая, — Сами погрязли в лени и безделье и другим мешаете жить.

— И суседка жаловалась на вас, мол, траву рвете у ей прямо под окном, — гнул свое парень.

— Тут земли прорва! Кругом целина, а в Палкино всего-то пять-шесть дворов! Кому же мы на хвост наступили?

— Жили бы, как все дачники, — продолжал парень, — Никто бы вас и пальцем не тронул.

— Не боишься, что тебя посадят за вторжение на чужую территорию и нанесение ущерба?

— Теперя непросто посадить, — ухмыльнулся тот — Да я ни одного вашего кроля не украл. Надо они мне!

Вскоре вернулись Геннадий и Чебуран. Оба тоже в вымокших трусах и майках. Сверху спустилась разбуженная Алиса. На одной щеке алело красное пятно. Девушка была в халате с поясом, перетянувшим ее тонкую талию. Со сна ее глаза моргали, в волосах трепыхалось перо из подушки.

— Вора поймали? — полюбопытствовала она, разглядывая парня, — На что же он позарился? У нас и красть-то нечего.

— Двух только не поймали, — сказал Геннадий, натягивая брюки. Коляндрик забрался под одеяло на свою койку. Его черные глаза поблескивали, губы трогала усмешка.

— Не убегут далеко, — сказал он, — Утречком я их поймаю.

— Внук нашего соседа Ивана Лукича, — остановил свой недобрый взгляд на парне Геннадий, — Работает на том берегу механизатором в совхозе. Костя Бобров. Теперь я знаю, кто мои сети спер!

— Какие сети? — заморгал неподбитым глазом Костя, — И слыхом не слыхивал.

— Ты, гнида, и шины на моем «Запорожце» проколол у ручья! — все тем же угрожающим тоном продолжал брат.

— Он, кто же еще! — подал хрипловатый голос с кровати Чебуран, — По роже видно.

— Первый раз вижу вора, — вставила Алиса.

Бобров бросил на нее злой взгляд:

— Не пойман — не вор, — буркнул он.

— Ну и нахал! — покачал головой Николай. — Разве я тебя не поймал с поличным в нашем огороде?

— Я же кролей-то ваших не в мешок клал? — возразил Костя — Выпускал на волю…

— Иван Лукич подучил? — спросил Геннадий.

— Вы тут в деревне, как бельмо на глазу, — проговорил Костя. Первый испуг прошел и он все больше наглел, — Дождетесь, что избу подожгут!

— Раньше я тебя за разбой года на три посажу, — пообещал Гена. Он шагнул поближе к Боброву, потянул носом — Да он, скотина, нарытый!

— Чего делать-то с ним будем? — спросил Николай. — Стоит ли с таким засранцем всю ночь канителиться?

— Отпустите его, — сжалилась Алиса — У него глаз один совсем закрылся.

— А он ночью снова заявится и нагадит, — подал голос Чебуран — Я думаю, его нужно связать и до утра в хлеву подержать. С боровом Борькой. А потом сдать участковому.

— Так и сделаем, — решительно сказал Геннадий, положив тяжелую руку Боброву на плечо. — Вставай, урод!

— Вы за это ответите! — неожиданно визгливым голосом заговорил тот, — Чего я такого сделал? Уж и пошутить нельзя?

— Ты много мне пакостей сделал, — сурово заметил Снегов — И за все, Бобер, ответишь! Про сети уж не говорю, а четыре колеса ты мне как миленький выложишь! И еще неизвестно, сколько кролей убежало.

Он развернул парня спиной к Чебурану и велел тому связать ему руки.

— Какие вы жестокие, — сказала Алиса. В глазах ее явное осуждение.

— А ты добренькая! — буркнул Геннадий — Тут все жилы из себя тянешь, стараешься все наладить, и вот ночью приползает такая гадина и пакостит! Моя бы воля, я б ему башку напрочь свернул! Чем он лучше тех рэкетиров, что по телевизору показывали?.. За ноги невинных людей к потолку подвешивали и огнем пятки жгли? Вымогали деньги, которые другие своим горбом заработали!

Коляндрик старательно связал капроновой веревкой руки Боброва за спиной, достал с приступка печки замок с ключом, подтолкнул парня к двери:

— А в хлеву я тебе, паразит, и ноги свяжу! Нам этих кроликов аж из Вильнюса привезли на развод, а ты их в распыл хотел пустить, сука!

Они с Геннадием увели Боброва в хлев. Тот, видя, что дело приняло серьезный оборот, стал канючить, чтобы его отпустили, мол, он не будет отрицать, что был на их участке, готов даже любую бумагу подписать…

— Там ведь крысы в хлеву, — передернула худенькими плечами Алиса.

— Вот и пусть ему уши отгрызут, — усмехнулся Николай. Ему ничуть не было жалко этого негодяя. Действительно, люди стараются, с утра до вечера спины гнут на участке, второй месяц сколачивают клетки, а тут заявился подонок и чуть было все дело не погубил! Если бы кролики разбежались с участка, их в жизнь не поймаешь. Брат со временем собирался весь участок металлической сеткой огородить, а для молодняка сделать вольер.

— Почему они так вас ненавидят? — спросила Алиса.

— Потому что мы работаем, а они баклуши бьют, — ответил Николай — Отвыкли от крестьянского труда, у них яйцо не купишь, ведро картошки не продадут. Живут на берегу огромного озера, а ни одной утки не завели! Почти всех коров распродали… Вот самогон — гонят! На это у них смекалки хватает! И аппаратами обзавелись. Молодуха, что с сыном живет на берегу, каждый день по две трехлитровых банки гонит самогону. Сто двадцать рублей кладет в карман… Зачем ей на земле копаться, животину держать, когда деньги и так рекой текут?..

— А что вы тут измените? Только злите их…

— Если они объявят нам войну, мы тоже в долгу не останемся.

— Кто придет к нам с мечом, тот от меча и погибнет… — насмешливо произнесла девушка.

— До этого-то, надеюсь, не дойдет.

— Пришли-то все-таки вы к ним, а не они к вам, — улыбнулась Алиса.

— Что с нашими крестьянами сделали! — со злостью вырвалось у Николая. — Превратили за семьдесят с лишним лет в рабов и бездельников. Сами отвыкли от настоящей работы, так не нравится, когда другие на их глазах вкалывают! Земли пустуют, а им жалко ничейных полей.

— И все-таки не надо было его связывать, — негромко произнесла девушка. — Бесчеловечно это.

— Отпусти — утром от всего отопрется. Может, это послужит ему и другим уроком, — сказал Николай. — Я сам его отвезу в поселковый.

Алиса присела на разобранную койку Чебурана, ночная рубашка обтянула ее бедра, волосы рассыпались по плечам, она снизу вверх смотрела на Уланова огромными глубокими глазами и чуть приметно улыбалась маленьким ртом. В разрезе рубашки виднелась маленькая смуглая грудь — Алиса иногда загорала за сараем без бюстгальтера.

— Коля, я боюсь одна спать наверху… — тонким голосом произнесла она. — Тут воры по ночам шастают. Мне надоело ждать, когда ты придешь ко мне…

Встала и медленно пошла в сени, откуда крутая лестница вела на чердак. Николай какое-то мгновение стоял, прислонившись спиной к буфету с посудой, потом провел по лицу ладонью, будто смахивая с него паутину, улыбнулся и, забрав со своей койки подушку и одеяло, вышел вслед за Алисой в темный коридор.

2

Участковый выслушал братьев, протокол составлять не стал, а Косте Боброву велел идти к своему трактору и возить навоз на поля, мол, директор уже разыскивает. Старшему лейтенанту лет под сорок, широколицый, коренастый, на нем мышиного цвета китель и синие галифе. Сапоги кирзовые, в пыли.

— А как же возмездие? — поинтересовался Уланов — Вы его отпускаете, значит, все ему сходит с рук? Завтра можно снова начинать вредить людям?

— Он признался, что шины на моем «Запорожце» порезал, — сказал Геннадий, — А это, худо-мало, на пару сотен потянет. Бобров что-то промычал. Правый глаз его заплыл, нижняя губа вздулась.

— Твоя работа? — взглянул на него участковый.

— Резина-то лысая… — пробурчал Костя, — Она и сотни-то не стоит.

Ночь, проведенная в грязном хлеву, как-то отупляюще подействовала на парня. Он моргал сонным глазом — второй почти полностью закрылся, шмыгал толстым носом и больше не распространялся, что приезжие «заломно» взялись за дела тут в Палкино, тем более, что сам жил в соседней деревне.

— Взыщем, — пообещал старший лейтенант, — Ну чего стоишь, оболтус? — повернул он недовольное лицо к парню. — Топай по-быстрому в бригаду!

— Так дело не пойдет, старший лейтенант, — сказал Николай, придержав Костю, рванувшегося было к порогу маленькой комнатки в поселковом Совете, где размещался кабинет участкового — Вы явно покрываете преступника. Даже протокол не составили.

— Я их тут всех знаю, — возразил участковый. — На досуге разберусь…

— Пойдем, Костя, — подтолкнул к двери парня Уланов, — Мы тебя с комфортом доставим на «Жигулях» в райотдел. Товарищ старший лейтенант не хочет тебя везти туда на своем мотоцикле… — Участковый вслед за ними вышел на крыльцо. Лицо его с небольшими глазками стало озабоченным.

— В совхозе идет посадка картофеля, — сказал он, — А Бобров возит на прицепе навоз… Говорю, мы с ним потом разберемся.

— С моими шинами вы уже второй месяц разбираетесь… — заметил Геннадий. — Говорили, что это не местные.

— Досуг тут мне вашими шинами да кроликами заниматься! — вырвалось у старшего лейтенанта, — В Колдобине баба пьяного мужа топором зарубила… А в Лысковом в бане дачник насмерть угорел. Я тут на сто верст один! За каждым не уследишь.

— Вы хоть знаете, что я в долги по уши влез? — заговорил Гена. — Стройматериалы, комбикорм, семена да сами кролики — все это получено в долг от райпо, под будущую продукцию… А этот мерзавец, — кивнул он на Боброва — хотел окончательно разорить меня. Сделать банкротом! Если вы не выбьете дурь из этих кретинов с куриными мозгами, то мы сами за них возьмемся… Только не мешайте нам!

— Это самоуправство, — сказал участковый, — Вы уже взялись… — он посмотрел на перекошенную физиономию Боброва.

— Мы вам прямо на дом раскаявшегося злоумышленника доставили, а вы еще недовольны, — заметил Николай, — Кстати, не читали в «Огоньке» статью о том, как в каком-то городе правоохранительные органы ядовитым клубком срослись с преступным миром? Вместе воровали, вместе убивали. И деньги делили пополам.

— Не читал! — возмущенно отрезал старший лейтенант, — И откуда вы такие вумные взялись на мою голову? Ладно… — вдруг сдался он, — Будем протокол составлять… Ведите этого долдона ко мне!

Вернувшись домой, Николай перетащил свою разборную койку с бельем наверх. Чебуран застилал рубероидом крыши клеток, а брат колдовал в сенях у газовой плиты. Попробовав деревянной ложкой щи из щавеля, заметил:

— Алиска пересолила… Видно, и впрямь в тебя влюбилась! Перебираешься, женишок, в уютное гнездышко?

— Ревнуешь? — усмехнулся Николай. Он уселся на верхней ступеньке и поглядывал на брата.

— Сама выбрала… сказал Геннадий, — Чего уж тут ревновать… Только надолго ли это кукушкино счастье?

— Почему кукушкино?

— Не похожа она на примерную подругу жизни… — продолжал брат, — Думается, из тех, кто откладывает яйцо в чужое гнездо. Снесет и улетит в дальние края.

— Поживем — увидим, — уронил Николай. Он был не согласен с братом, Алиса — не кукушка. И про какие это он яйца толкует?..

Алиса ушла к озеру с мешком за травой длякроликов. Сказала, чтобы Геннадий доварил щи, а Николай нащипал на грядке укропа, зеленого лука и сварил два яйца вкрутую. Иногда ей надоедало стоять у плиты и она переключалась на другую работу. Особенно ей нравилось кормить кроликов травой. Просовывала через сетку пучок и смотрела, как голубовато-дымчатые с печальными глазами кролики задумчиво пережевывают сочную зелень.

— Это я так… — помолчав, заметил Геннадий, — Может, у вас и получится. Это мне не везет с бабами. И потом, видно, дурная слава пошла по городу: шарахаются, как от чумы, стервы! Даже на замужество не клюют. Восьми сделал предложение, и ни одна не согласилась. Моя-то бывшая, говнюха, на весь Новгород ославила меня.

— Положим, ославил ты сам себя, — вставил Николай. Он крошил на дощечке длинным столовым ножом лук. В кипящей алюминиевой чашке со стуком варились яйца. В окно тыкался жужжащий шмель. Николай не поленился, взял кухонное полотенце и, поймав в него рыжего шмеля, выпустил на волю.

— Худая слава, как ржа, долго держится, — вздохнул брат. Он присел на табуретку и закурил. Николая раздражала его привычка курить самые дешевые, вонючие сигареты, запах которых даже комары не выносили, но дымить брат не бросил. Говорил, что это для него труднее чем даже бросить пить. Когда весной он взял три десятка инкубаторных цыплят и первые дни держал их в корзинке у печки, то вскоре один за другим протянули тонкие ножки двадцать штук. Геннадий и Коляндрик не могли понять, в чем дело, лишь проконсультировавшись у совхозного ветеринара, узнали, что цыплят погубил сигаретный дым. Теперь они в избе старались не курить.

Пришла Алиса. Оживленная, в хорошем настроении. На ней короткий сарафан на тонких лямках. Босоногая, густые золотистые волосы стянула на затылке черной резинкой. Маленький нос у нее облупился и алел, как выпавший из печки уголек.

— Мальчики, что я видела! — затараторила она. — На большущую коричневую птицу с круглой головой напали три маленьких. Она летит себе и не обращает внимания, а те так и налетают на нее и кричат при этом.

— Наверное, коршун, — заметил Геннадий.

— Ой, уже третий час! — спохватилась она, взглянув на будильник, стоявший на подоконнике. — Зовите Чебурана, будем обедать!

— Он уже несколько раз сюда заглядывал, — усмехнулся Геннадий — Коляндрик и без часов время обеда знает, у него будильник в брюхе.

— Это точно, — ухмыляющийся Чебуран просунул в сени свою черную голову. — Обед ладно, а вот выпивку я за версту чую.

После обеда Николай поднялся на чердак, комната Алисы уже стала их общей: вторая койка стояла впритык к деревянному на козлах столу, за которым он правил рукописи и писал на них рецензии. Уланов уже две зарплаты получил по 400 рублей. Вячеслав Селезнев обещал после выхода книги Сергея Строкова, которую уже сдали в производство, начислить Уланову потиражные, а вот это будет около тысячи рублей. Правда, попенял, мол, некоторые авторы хотели бы почаще с ним встречаться, чем раз в месяц. Но это так, к слову. Вячеслав Андреевич не был формалистом, главное, чтобы работа шла, а Уланов с ней неплохо справлялся и рукописи сдавал в срок.

Он уже несколько раз слышал легкие шаги по лестнице, шуршание страниц, негромкое хмыканье, но и вида не подавал, что чувствует на чердаке присутствие Алисы. Она сидит у пыльного окна на деревянном ящике со стеклянными банками и листает номера «Литературки», которую уже много лет выписывает брат. Вот послышался тихий смех: что-то смешное обнаружила. Уланов эту газету редко брал в руки, очень уж она тенденциозная: хвалит только «своих» из «Апреля» и злобно поносит «чужих» из «Нашего современника», «Молодой гвардии». Николай на цыпочках, стараясь не скрипнуть крашенными половицами, вышел из комнаты: Алиса сидела к нему спиной, на коленях у нее разложен еженедельник. Солнечный зайчик, пробившийся в щель на крыше, играл с ее вспыхивающими в чердачном полумраке волосами. Под самым коньком гудела оса, тут много было налеплено их серых округлых домиков, напоминающих застывшие клубочки дыма. Самый большой Гена вечером ножом отлепил от стропилины в ведро с водой и вывалил за баней. Обнаглевшие осы дважды ужалили Алису, когда она проходила по чердаку в свою комнату.

— Как ты меня напугал! — воскликнула она, когда Николай, подкравшись сзади, обнял ее за плечи. От волос девушки пахло черемухой, золотистые плечи были горячими.

— Шуршишь тут, как мышь, — сказал он.

— Я могу уйти, — сделала она слабую попытку подняться. Он увлек ее в комнату, закрыл дверь на крючок, который сам сюда еще месяц назад приладил. Казалось, ее ситцевый сарафан сам соскользнул с загорелого тела. Бюстгальтер Алиса не носила, разве только когда купалась с ними на озере. Стройная, изящная, она навзничь вытянулась на кровати, ничуть не стесняясь его. Лишь две белые узкие полоски на ровно загорелом девичьем теле — это на груди и бедрах. Кожа у нее нежная, гладкая. Когда она одета, то кажется худенькой, а обнаженная не производит такого впечатления: узкие округлые плечи, твердая, мячиками, грудь, выпуклые бедра, в меру полные икры. Широко распахнутые ее голубые глаза с нежностью смотрели на Николая. По сравнению с ней он казался огромным, хотя лишнего ничего в нем не было. Широкие плечи, выпуклая грудь, отчетливо обозначенные мышцы делали его таким. Девушка сама стащила с него голубую безрукавку, закинула руки и, обхватив за шею, притянула к себе.

— Ты почувствовал, что я тебя хочу? — шепотом спросила она — Я сидела на чердаке и думала о тебе, а ты все шуршал там бумагами… Ну почему вы, мужчины, такие деловые?

— Какая у тебя грудь… — так же тихо сказал он.

— Какая? — подзадорила она. — Ну что, язык отнялся? Я уже заметила, что сильные, уверенные в себе мужчины всегда немногословны в постели и не любят произносить ласковых, нежных слов.

— И много у тебя было… сильных, уверенных мужчин? — спросил он, зная, что ей это не понравится.

— Не считала, — глаза ее будто погасли, а рука, гладившая его грудь, замерла.

— Послушай стихи:

Море смеется у края лагуны!
Пенные зубы, лазурные губы…
Девушка с бронзовой грудью,
Что ты глядишь с тоскою?
— Знакомые стихи… — произнесла Алиса. — Неужели Вертинский?

— Твой любимый Лорка. А вот еще:

При луне у речной долины
Полночь влагу в себя вбирает
И на лунной груди Лолиты
От любви цветы умирают.
— Романтичнее и изысканнее, чем хорошие поэты, простой смертный не скажет о своей любви, — улыбнулся Николай.

— Я тоже для тебя кое-что выучила, — сказала Алиса. — Я лучше тебе спою…

В вечерних ресторанах,
В парижских балаганах,
В дешевом электрическом раю,
Всю ночь ломая руки
От ярости и муки,
Я людям
Что-то жалобно пою…
Она оборвала заунывную песню, еще ближе притянула его голову к себе и, целуя, проговорила прерывающимся голосом:

— Час поэзии закончился, милый… Иди ко мне!

Глаза ее медленно, очень медленно сужались, маленький припухлый рот стал влажным, к гладким щекам прилила кровь. Куда-то отдалился эхом отдававшийся дробный стук молотка, оборвалась назойливая песня осы, замерло мелодичное журчание ласточек, сидящих напротив окна на проводах, казалось, само время остановилось. А когда вместе с вырвавшимся протяжным стоном снова распахнулись ее голубые глаза-колодцы, он ощутил такой мощный прилив одуряющего счастья, который, пожалуй, никогда его еще не посещал. Это было нечто выше удовлетворения, какое-то неуловимое прозрение в любви, смысле жизни. Мелькнула мысль, мол, Алиса — это его судьба, самим всевышним посланная ему. Благодарный за все это, он стал неистово целовать ее губы, щеки, шею, грудь… А ведь в первый раз, когда они стали любовниками в ночь нашествия Кости Боброва на крольчатник, ему захотелось уйти вниз, к ребятам, и он не ушел лишь потому, что побоялся ее обидеть.

— Ты сегодня какой-то… необыкновенный! — вырвалось у нее. — Боже, неужели я влюбилась в тебя?!

— В меня или в бога? — негромко засмеялся он.

— Коля, я, кажется, наконец, просыпаюсь, оживаю… Но мне почему-то немного страшно? Может, я просто отвыкла от счастья?

— Меня оно тоже не баловало, Рыжая Лиса!

— Ты все испортил! — она резко отвернулась от него и даже сбросила его руку с вздымавшейся груди.

— Но ты и вправду сейчас похожа на лисицу, — смеялся он, — На красивую голубоглазую Патрикеевну!

— А ты… — сердито ответила она, — на глупого, самодовольного осла!

Смеясь, он прижал ее к себе и стал отводить от порозовевшего лица пряди отливающих бронзой волос, она отталкивала его руки, но губы помимо воли улыбались, а из огромных глаз так и брызгали голубые искры.

— Хватит валяться в постели, — сказала она. — Иди, помогай брату и Чебурану, но… — она засмеялась. — Не растрачивай все свои силы, оставь немного и на ночь!..

3

Неожиданно подул северный ветер, еще какое-то время солнце боролось с медленно наползающими низкими серыми облаками, иногда прорывало их, даря земле тепло и яркий свет, но постепенно облака плотно заволокли все небо, превратившись в сплошную дымчато-серую пелену. Казалось, листья на деревьях съежились от холода, ранними утрами на них посверкивал иней, жизнерадостно щебечущие ласточки — они еще не закончили строить под застрехами свои гнезда — приуныли, будто нанизанные, молча сидели на проводах, втянув лакированные головки в острые плечи. Стрижи, ранее проносившиеся над лужайкой, вообще исчезли, лишь скворцы по-прежнему деловито таскали своим птенцам корм. Нет-нет, да прыскал холодный дождь. Озеро почти скрылось в туманной дымке. Погибли еще шесть цыплят. Чебуран закопал их у изгороди за клетками. Оставшиеся в живых тоненько пищали в большой прутяной корзине, поставленной к печке, которую Николай раз в день протапливал.

Алиса наведалась к муравейнику, красные мураши вяло ползали вокруг, не совершали своих обычных походов в глубь леса. Ветер раскачивал вершины высоких берез, мерный шум навеивал грусть. В ветвях изредка пискнет птица или где-то в стороне простучит дятел. Чайки почему-то с озера перекочевали на зеленое поле, будто кто-то белые комки ваты набросал на него. Сидя на черном пеньке, девушка вспомнила Никиту Лапина… Странно, не так уж мало времени они провели вместе, а что представляет из себя Никита, Алиса не могла бы определенно сказать. Так же, как и о Павлике-Ушастике, пожалуй, лишь Длинная Лошадь была ясна, как день. Какой это поэт метко сказал: кто слишком ясен, тот просто глуп? Эта тонконогая плоскогрудая дылда с лошадиным лицом была все время сексуально озабочена. Даже когда принимала наркотики. Прямо при ней, Алисе, лезла в брюки к Никите, да и вообще не отказывала никому. А за наркотики или спиртное готова была лечь даже под старика. Алке Ляховой нравилась такая пустая, бесцветная жизнь, которую они вели. Последнее время она нигде не работала, родители жили на Васильевском острове в благоустроенной трехкомнатной квартире с видом на Неву. Алка рассказывала, что ушла из дому, потому что настырный отчим стал приставать к ней… В это трудно было поверить: такие пустяки Длинную Лошадь не могли вынудить уйти из дому. Скорее всего, причиной послужила ссора с родителями, когда Алка взяла из шкатулки матери старинную брошь с камнем и задешево продала Леве Смальскому — постоянному поставщику наркотиков. Брошь стоила кучу денег, но дело было даже не в этом: мать получила ее в наследство от бабушки и очень дорожила ею. Алка умоляла Прыща, так звали Леву, чтобы он вернул брошь, а она, мол, отдаст ему старинные золотые часики — тоже подарок бабушки. Алиса видела эти часы на руке Ляховой, действительно старинные, с перламутровым циферблатом. Но жулик Смальский сказал, что брошь — тю-тю, уплыла за рубеж, и пригрозил: если она выдаст его, то месть его будет ужасной… Сам Лева ни с кем не связывался, но у него были дружки-наркоманы, которые за порошочек или травку готовы были для него на все. И Алка не решилась сообщить родителям, за какие океаны уплыла бабушкина брошь…

Уланов сказал, что Никита, которого хотели отдать под суд за драку у скульптора, клятвенно заверил милицию, что намертво завязывает с наркоманией и даже уехал в Крым в какой-то дельфинарий. Алиса даже не знала, что у нас есть такой. Вот про американский, что во Флориде, слышала, даже фильм про дрессированных дельфинов и белобокую касатку видела. Служитель ей в огромную зубастую пасть голову засовывал. Никита и дельфины! Чудеса. Ушастик и Алка вряд ли порвут с наркоманией, разве что их отправят на принудительное лечение, а вот Никита сможет вырваться. У него есть воля. И он не от слабости характера связался с наркоманами, скорее, от разочарования в жизни. Как-то, накурившись до одури, он на чердаке только что сданного после капитального ремонта здания немного приоткрылся: вдруг стал, правда, сумбурно, рассказывать про мерзости нашей сегодняшней жизни. Про царящую кругом ложь, лихоимство, разврат, саботаж, коррупцию! Ей врезались в память его гневные слова:

— Как мы живем, Алиска? — возбужденно, блестя расширенными глазами, говорил Никита — Огромная великая страна, а кругом нищета и серость! Эти проклятые очереди за любой тряпкой с иностранной этикеткой, рабская зависимость от любого начальства, которое, обожравшись дефицитами, плевать хотело на народ! А посмотри на лица начальников? Там и проблеска мысли нет! Вцепились мертвой хваткой в Маркса-Ленина и цитируют по каждому поводу и без повода. А лица людей? Пустые, равнодушные глаза, в которых глубоко запрятана рабская покорность судьбе. Ведь сразу после революции, а позже Сталин и Берия, далеко смотрели вперед, когда уничтожали русскую интеллигенцию и вообще под корень вырубали всех мыслящих людей. Не терпели никакого проблеска самостоятельности, оригинальности, личности. Стригли всех под одну гребенку, а кто чуть поднимал голос, возмущался — тут же и к стенке! И вот народились поколения рабски униженных людей, готовых проглотить любую ложь, которую им подсунут под нос. А засирали им мозги хитроумные лакеи, верно служащие этому прогнившему насквозь строю! Это они писали учебники, где врали про нашу жизнь, искажали историю, это они выливали нам на головы ушаты лжи, пичкали дешевыми лозунгами в газетах-журналах. Если людей натравливали друг на друга, сына заставляли писать доносы на отца, брата на брата, кого же они, выжившие, могли потом произвести на свет? Таких же! А эти потоки лжи о том, что там, за «железным занавесом», все плохо и гнило, а у нас великолепно и прекрасно. Да, им, таким, как мой отец, жилось в стране прекрасно, не спорю! Не по уму и заслугам жили широко и богато. Но ведь все покупали в распределителях и кладовых тайком, огромные сумки, набитые жратвой, которую простые люди уже десятилетиями не видят на прилавках, прикрывали газетами со своими статьями, дескать, где так вольно дышит человек, как не в Стране Советов… Для них в первую очередь импортные магнитофоны, телевизоры, видеомагнитофоны, лучшие вещи, гарнитуры… И все по божеским ценам, ничего общего не имеющим с черным рынком. Им японский телевизор за тысячу двести, а для простого смертного, вернее, для обеспеченного человека — за четыре-пять тысяч. Можно взять такой видик в закрытом магазине или дубленку за нормальную цену, а потом продать в пять раз дороже… И за границу ездили бесплатно, а оттуда привозили на десятки тысяч рублей разной зарубежной техники. Это рядовые партийцы, а высокопоставленные? На сотни тысяч.

И мне отец вбивал в голову, мол, дружи с детьми крупных руководителей, среди них и подбирай себе невесту… И в школе я учился английской, и репетитор ко мне приходил домой, и музыкальная школа для меня… А я видел кругом нищету, серость, вопиющую бедность, видел жестокость, пьянство, разврат. Кто поумнее да половчее, бросились в фарцовку и спекуляцию, а кто еще и язык выучил в английской школе или по словарю — те стали подбираться к заграничным туристам, даже к посольствам и консульствам. На работу все смотрели, как на барщину, которую поскорее бы отбыть и бегом за свои дела, которые доход приносят. А это воровство всесоюзное?! Когда все тащат с заводов и фабрик?! А эти толпы бездельников на улицах в рабочее время?! «Зато у нас нет безработицы» — орут газеты, вещает радио. А какой прок от такой работы, когда в продажу валом катится примитивная продукция? Кто имел японский транзистор, тот никогда больше отечественный не купит.

Кто же, Алиска, довел страну до такого состояния? До полного упадка? Кто же позволил назначать на высокие должности необразованных, бескультурных людей? А бывшие наши «вожди»? Это же позор на весь мир! По бумажке даже на прямые, вопросы отвечают. Я заметил, что при Брежневе к нам перестали приезжать руководители из цивилизованных государств…

Много чего еще тогда наговорил Алисе Никита Лапин. Может, тогда она и решила бросить университет. Там тоже разброд и брожение: по старым лживым учебникам студенты не хотят учиться, а новых еще не написали. Преподаватели в растерянности, ко многим ортодоксальным профессорам перестали ходить на лекции, на занятиях марксизма-ленинизма кроме известных зубрилок, никого не увидишь…

Серая, с радужными крыльями птичка, вдруг ловко заскользила по березовому стволу сверху вниз. Глаза у нее желтые, маленький клюв изогнут. Птичка пробежала по земле до муравейника, схватила с него сухую сосновую иголку и взмыла вверх, мгновенно растворившись в листве. Вместе с порывом ветра защелкали по листьям холодные капли. Одна клюнула девушку в щеку, другая запуталась в волосах. Даже в теплой куртке прохладно. Глядя на неприветливое серое, в рябых хлопьях небо, трудно поверить, что всего два дня назад она ходила в купальнике по участку и купалась в озере. Даже отсюда слышен стук молотка — Гена и Чебуран заканчивают сколачивать последние клетки. А Коля сидит в чердачной комнате и правит рукопись. У него под рукой справочник редактора, куда он то и дело заглядывает. Алисе непонятны хитроумные крючки с завитушками, которые он оставляет на полях каждой страницы…

Все, что тогда на чердаке говорил ей Никита, находило отклик в душе девушки, но почему же она никогда не задумывалась над этими сложными проблемами? Принимала жизнь такой, какая она есть. Ведь и отец, врач-терапевт, не раз дома сетовал на то, что медицина у нас на самом низком уровне в мире, что врачи зарабатывают гроши, в поликлиниках устарелое оборудование, в больницах люди лежат в коридорах, а в палатах их набито, как сельдей в бочке… Они жили в «хрущевском» доме, кухня была около пяти метров, комнаты по девять-одиннадцать. Отец рассказывал, как один врач-педиатр — он обслуживал детей партработников — недавно въехал в трехкомнатную квартиру в новом доме с улучшенной отделкой. И жена его каждую пятницу бегала с сумкой в закрытый гастроном, где покупала дефицитные продукты…

Все это знала Алиса, но как-то не пыталась анализировать, искать какие-то закономерности или аномалии во всем этом. Да и знакомые принимали это как должное. А вот Никита искал и мучился при этом… А ведь жил в очень обеспеченной семье. Казалось бы, живи и ни о чем не думай… Алиса не раз видела его ухоженную, нарядную мать с золотыми кольцами и перстнями на пальцах, знала, что отец у него — крупный партийный работник. И они очень болезненно реагировали на выходки сына…

Странно все-таки устроена жизнь! Геннадий, который был лучшим антенщиком в Новгороде, зарабатывал большие деньги, вдруг все бросил и занялся сельским хозяйством. И вкалывает, «как папа Карло», по выражению Чебурана, причем с удовольствием. Можно сказать, человек нашел самого себя. А Чебуран? Это ведь тоже порождение нашей отвратительной пьяной жизни. Ему ничего не нужно, даже денег. Он работает не то чтобы спустя рукава, но без того огонька, который присущ Снегову. Делает свое дело не торопясь, обстоятельно, часто прерывается и подолгу курит. Ближе к концу недели начинает проявлять некоторое беспокойство, намекает Геннадию, что надо бы съездить в город, проветриться… Впрочем, если тот обещает привезти бутылку, Коляндрик не настаивает, чтобы Снегов взял его с собой. Вся радость в его жизни — это бутылка. Нет водки, вина, он готов удовольствоваться самогоном, брагой, одеколоном. Не откажется даже от лосьона «Пингвин». А начнешь с ним разговаривать, рассуждает здраво, знает много разных смешных историй, правда, все больше связанных с его приключениями на пьяной почве. Нет у него никакого интереса к одежде, бреется лишь после бани — раз в неделю. Правда, растительность у него почти незаметна на круглом загорелом лице. Не интересуется Коляндрик и политикой…

Ее мысли прервал треск сучка под чьей-то ногой: наверное, Николай… Но это был их сосед Иван Лукич Митрофанов — грузный мужчина лет семидесяти со смуглым лицом, напоминающим старый растрескавшийся скворечник. Прямоугольная голова с редкими клоками седых волос была с маху насажена на квадратное туловище. Шеи не заметно, руки длинные с узловатыми почерневшими пальцами, неопределенного цвета глаза глубоко спрятались под нависшими седыми бровями. Он был в ватнике с прожженной в нескольких местах полой и кирзовые с порыжелыми голенищами сапогах, на голове — зимняя солдатская шапка.

— Ты чего тут, деваха, прячешься? — удивился Иван Лукич, останавливаясь напротив. — Убежала от этих… — лицо его искривилось, — Стукачей? День-деньской стучат и стучат, а будет ли прок, один господь бог знает.

Алиса знала, что Митрофанов недолюбливает пришельцев из города. До пенсии он был кузнецом, до сих пор на отшибе стоит его полуразвалившаяся кузня с разбросанным ржавым железом вокруг. Над ней распростер свои корявые ветви молодой дубок, а трава поднялась выше закопченных окон.

— Я слушаю лес, дедушка, — улыбнулась Алиса.

— Чего ево слушать-то? — хмыкнул Иван Лукич — Лес — он и есть лес. Одним словом, дерево. А ты что же, одна у них на двоих? Энтого шибздика Коляна я и за мужика не считаю!

— Я сама по себе, — ответила Алиса. Она вдруг подумала, что этот корявый, как дуб, мужик еще силен и крепок — в глубине его глаз вспыхнул тусклый огонек. Митрофанов жил в просторном доме с женой. Два взрослых женатых сына к нему годами не ездили, об этом рассказывал Геннадий, — Иван Лукич когда-то круто с ними обошелся. Слышала она и про то, что Митрофанов в сталинские времена был выселен в Сибирь, где работал тоже кузнецом. Оттуда и привез жену — маленькую проворную женщину. Алиса с ней несколько раз разговаривала, когда она приносила им молоко. Улыбчивая, приветливая старушка совсем не походила на своего угрюмого сурового мужа.

— Чего ж, женихи, как на подбор, — продолжал Иван Лукич — Правда, Генка-то раньше крепко пил, люди толковали, что ему в задницу какую-то ампулу врезали. Может и такое случиться: кончится действие энтой ампулы, у нее какое-то иностранное название, — и снова сорвется мужик в пьянство, да еще покруче, чем прежде.

— Не должен, — возразила Алиса. — Он ведь по собственному разумению решил больше не пить.

— A-а, знаю я этих алкашей! — махнул, как сосна веткой, загребистой рукой Митрофанов, — Суетятся, чего-то робят, землю топчут, а придет час — намертво вцепятся в бутылку и с ей и в гроб лягут.

— А вы не пьете?

— Я свое отпил, — ухмыльнулся Иван Лукич. — И сейчас могу, мне ампула не надоть! Меру знаю свою и никогда в алкашах не числился. А вот сынки мои жрут проклятую. Глаза бы мои их не видели!

— Дедушка, а зачем вы научили Костю Боброва, чтобы он кроликов на волю выпустил? — спросила Алиса, снизу вверх глядя на него большими глазами, — Гена влез в долги, чтобы их приобрести, а вы…

— Не твово ума дела, девка, — оборвал Митрофанов, — Я коня пас на лугу, а твой Генка луг-то под огород распахал!

— Разве мало тут лугов?

— Коня-то и корову я из окошка видел, а теперя отвожу пастись к самому озеру.

— И шины Геннадию прокололи…

— У Кости-то своя башка на плечах, — сказал старик, — Как я его могу научить? Видно, твои хахали намозолили тут всем глаза…

— Хахали… Слово-то какое противное!

— Жадность у них, у городских, — продолжал Митрофанов, — Дорвутся до земли, воды — давай все обеими руками хапать! Сколько Генка судаков сетью выловил? А зачем ему столько?

— Он ведь и вам давал и председателю…

— Жили мы тут, девушка, без них спокойно, никто нам не мешал.

— Не мешают они вам, Иван Лукич! — горячо возразила Алиса. — Просто вы — завистливые. Не нравится вам, что другие работают на земле, которую вы запустили.

— Гляди какая грамотная? — покачал головой Иван Лукич и, больше не обращая на нее внимания, достал из кармана темную бутылку из-под пива и сбоку сунул горлышком в муравейник. Потревоженные насекомые забегали, стали ощупывать усиками бутылку.

— И этим… — кивнула на муравейник Алиса, — вы мешаете жить.

— Не вздумай вытащить! — сердито глянул на нее сосед, — У моей старухи ногу свело, муравьиная кислота надоть.

— Дедушка, вы в бога верите? — спросила Аписа.

Митрофанов уставился на нее маленькими кабаньими глазками, поскреб корявыми пальцами с черными угольными крапинками рыжеватую бороду.

— Вона-а, о боге вспомнила, — протянул он, — Я-то, может, верю, а вот вы, пустые души, и не знаете, что такое бог!

— Где здесь церковь? Я бы с удовольствием сходила.

— Это ты обращайся к моей старухе, — ответил Иван Лукич, — Она там в часовенке прибирается. Церкви-то у нас поблизости нету, а часовенку старушки блюдут. Там иконы на стенах развешаны, свечи горят… На отшибе часовенка-то, у Черного ручья, а никто не балует — все там в сохранности.

— Где этот Черный ручей?

— Озеро обогнешь, тропинка по самому берегу, выйдешь к молочной ферме, а там через лесок, и в аккурат тропка к часовне и выведет.

— Спасибо, дедушка, — поблагодарила Алиса.

— Помолись спасителю за своих… — он запнулся. — Неча в чужой монастырь лезть со своим уставом.

— Вы тоже, дедушка, о боге помните, — скрывая улыбку, произнесла девушка. — Бог учит любить своего ближнего.

— Пусть и бог о нас, грешных, подумает, — пробурчал старик.

Тяжело ступая своими огромными сапогами по хрустящему мху, он ушел. Муравьи скоро успокоились, Алиса видела, как они вскарабкиваются на гладкий бок бутылки. Вынырнул сбоку солнечный луч и осветил сосуд, в нем уже ползали десятки набравшихся туда муравьев. «Неужели они такие глупые, что назад не смогут выбраться?» — подумала девушка, поднимаясь со своего пня. Луч погас, ветер раскачивал вершины берез, до ее слуха снова донеслись шаги. На этот раз быстрые, легкие, так мог ходить лишь Уланов. Прислонившись к белому, в черных веснушках стволу, Алиса ждала, когда в просвете появится высокая фигура Николая.

4

Послушайте, что говорят… — Сергей Иванович Строков подошел к старому приемнику «Сони», увеличил громкость. Диктор рассказывал, что в Москве состоялась демонстрация евреев, которые требовали открытия в стране синагог, еврейских школ, театров и в довершение всего призывали привлечь к ответственности антисемитов. И незамедлительно принять жесткий закон против них, — где же они их отыщут, антисемитов-то? А вот сионистов развелось у нас уйма. Открыто проповедуют свою расовую исключительность, а кто возражает — тот антисемит, шовинист и даже — фашист! Это русские-то, кто уберег мир от фашизма!

Я вот прожил на белом свете шестьдесят с лишним лет и ни одного антисемита в подлинном значении этого слова еще в глаза не видел, хотя меня и самого иногда обвиняют в антисемитизме, если, упаси бог, в повести и романе мелькнет еврейская фамилия у отрицательного героя. У нас ведь как? Привыкли, что все отрицательные типы в литературе — это русские. И убийцы, и растлители, и наркоманы, и маньяки, и кретины… А попробуй задеть еврея, грузина, узбека или представителя другой нации! Тут же в издательства полетят письма, мол, оскорбляют национальное достоинство! Вот и сделали из русского человека пугало на весь мир. Кто бы чего у нас ни натворил в стране — виноват только русский. Прибалтийцы требуют отделения от СССР, то же самое грузины, армяне, азербайджанцы, а вот что-то я ни разу не видел русских на демонстрациях с лозунгами «Россия для русских!». Самая крупная республика в СССР, а истинно русские не имеют ни одного своего театра, ни одной газеты, журнала… Ну, один-два московских журнала иногда помещают острые критические статьи в защиту русского человека, но это капля в море! Да и журналы-то беспрестанно клюют, обвиняют сотрудников все в тех же грехах. Русских все центральные газеты-журналы, а особенно телевидение поносят, унижают, а ответить почти невозможно. У русских изданий тиражи-то — кот наплакал.

— Кто же нас до такой жизни-то довел? — спросил Уланов. Он, честно говоря, как-то не задумывался на эту тему. Любые разговоры о притеснении русских тут же резко пресекались печатью, радио, телевидением. «Память» так заклевали, что ее не видно и не слышно. Да и то, говорят, в нее пробрались экстремисты и провокаторы, которые специально компрометируют это общество. Уж тут-то все органы массовой информации поработали!

— А ты подумай, — ответил Строков — Не знаю, как в других сферах, а в литературной русскому писателю, критику, литературоведу ой как трудно живется! На собственной шкуре все это испытал…

— Вы ведь известный писатель, — возразил Уланов, — Ваши книги и часа не лежат на прилавках, в библиотеках на них очереди, как на Пикуля. Вам ли жаловаться, Сергей Иванович?

— Каждая моя книга продирается к читателю с огромным трудом, — продолжал писатель. — А какие тиражи? Стараются как можно поменьше дать, а переиздания ждешь по пять-десять лет! Хотя твоя книга и вызвала у читателей огромный интерес. А для других — «своих», пусть и бездарей, и тиражи большие и переиздания, и гулкая пресса на каждую даже пустяковую книжонку! Вы много читали рецензий на мои книги?

— В ленинградских газетах и журналах не встречал, — признался Николай.

— То же самое и в Москве, — вздохнул Строков, — Как-нибудь приезжайте ко мне на дачу, покажу тысячи писем читателей со всех концов страны… Этим и утешаюсь.

— А я думал, у вас все хорошо, — сказал Николай.

— Было бы хорошо, не принес бы я новый роман в кооперативное издательство с пятитысячным тиражом, — улыбнулся Строков. — А в журналы уже двадцать лет не суюсь… Их тоже давным-давно прибрали окололитературные групповщики к своим рукам. Печатают только своих, правда, сейчас еще набросились на диссидентов, которые уехали из страны. В этих же самых журналах раньше поносили их на чем свет стоит, а теперь зазывают, афишируют, встречают, как героев! Ладно еще, если печатают Набокова, Солженицына — это крупные писатели, а сколько всякой дряни выплескивают на головы бедных читателей? Там-то беглецы перебивались крошечными тиражами, вещали по разным злобным голосам, подвизались консультантами в зарубежных издательствах, а тут их теперь объявляют чуть ли не классиками.

— Кто же это все-таки «они»? — спросил Уланов. — Невидимки?

— Пожалуй, точное определение, — рассмеялся Сергей Иванович, — Были невидимками, а теперь вот проявились… Верещат по радио и телевидению, заполонили своей графоманией газеты и журналы. Причем хитрые! Публикуют сенсационные вещи, но обязательно с душком! И так, чтобы хоть ненароком, но побольнее лягнуть русских патриотов!

— А русские что же? У нас ведь гласность, почему молчат?

— Так везде «они», милый человек! — стал горячиться Строков — Везде, все пронизали снизу доверху. Неужели вы этого не видите? Все у них в руках, проводят сугубо свою антирусскую политику. Они же десятилетиями захватывали средства массовой информации, журналы, издательства, типографии, книготорг! Попробуй теперь их оттуда выкурить — поднимут вой на весь мир. У них же гигантские связи с заграницей. Они диссидентов здесь печатают, а те их там поддерживают.

— Как-то не задумывался, — признался Николай. — Да я никого и не знаю. Фамилии все такие звучные, русские…

— Знаете, кому из русской интеллигенции хорошо у нас живется? Тем, кто к ним подлаживается, смотрит в рот и готов унижать в своих сочинениях русский народ, выставляя его на весь мир убогим, порочным, жалким. Тех они любят, тем предоставляют страницы журналов, хвалят в «Литературке», прославляют. Ставят спектакли и фильмы по таким книгам, мол, смотрите, люди, на русское убожество!

— Я слышал, в следующей пятилетке выйдет ваше собрание сочинений? — вспомнил Николай. Где-то он вычитал об этом. Кажется, в «Книжном обозрении». Там много фамилий приводилось, в том числе и Строкова.

— Зарезали они, — вздохнул Сергей Иванович. — Лишь два тома вместо шести оставили, да и то еще неизвестно, в каком году переиздадут. Ведь они во всех издательствах, редсоветах, коллегиях. «Демократическое большинство»! Ручки поднимут — и тебя вон из плана. Говорю же, все это я испытал на собственной шкуре! Знаю и других русских писателей, которые не лгали в своих книгах, не угодничали — писали только правду — так же замалчиваются десятилетиями, как и я… И что самое страшное — ничего пока нельзя изменить, ничего не сделать. Все буквально у них в руках. А высшие наши органы полностью поддерживают только их. Они и им диктуют свои условия: попробуй возразить, что-то изменить — тут же в своих органах опорочат, обольют грязью, устроят провокации и пригрозят, что и за рубежом авторитет такого руководителя пошатнется… Сунься в высокие инстанции — обзовут националистом, шовинистом, антисемитом… Какой-то замкнутый круг! Все народы СССР зашевелились в годы перестройки, чего-то требуют, добиваются, лишь русские тупо молчат, как привыкли тупо молчать за все семьдесят с лишним лет советской власти.

— Молчат — значит, довольны существующим положением… — иронически вставил Уланов.

— Негде высказаться, нет ни одного массового органа, который бы доходил до читателей, нет единства, нет лидера у русского народа, который бы за него болел, боролся. А стоит такому появиться, как на него набрасываются всей злобной сворой и рано или поздно затравят или так скомпрометируют, что уже больше и на ноги не подняться. Один мой знакомый художник рассказал, что в юные годы в доме у них на видном месте висел красочный плакат, на котором были изображены представители всех республик в народных национальных костюмах, а впереди гордо вышагивал в коротких штанишках полуголый, с горном в руке старший русский брат… Так вот таким он, русский брат, и остался для всех… Полуголый, нищий, но зато с безмолвным горном в руке… Трубу-то давно еще расплавленным свинцом залили…

Они сидели в небольшом кабинете писателя. У окна — письменный стол с массой бумаг, писем, все стены заставлены книжными полками. Очень много справочной литературы, энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, четырехтомник Даля, Брэм. Много и художественной литературы, в основном, классики: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Толстой, Достоевский, Шолохов. Современная литература занимала самые нижние полки; кроме классики, поэзии почти не было. На столе — старинная лампа, две бронзовые шкатулки: на крышке одной — охотник с трубкой, а на другой — крестьянка в лаптях, с серпом в руке. Над дверью — поясной портрет писателя, написанный темными масляными красками. На портрете Сергей Иванович выглядел моложавым, но каким-то грустным. Поймав взгляд Уланова, улыбнулся:

— Вековая скорбь русского народа отразилась на моем лице. Так сказал знакомый художник.

Строков выше среднего роста, худощав, светловолос, наверное, по этой причине не заметно седины. Впалые щеки чисто выбриты, лишь на верхней губе поблескивают несколько волосинок. Прямые короткие волосы спускаются на выпуклый лоб, зеленоватые глаза умные, живые. Лишь глубокие морщины у уголков большого рта выдают его возраст. Николаю всегда нравились пожилые люди, сохранившие спортивную выправку.

Пришел он к нему, чтобы показать свою правку карандашом на полях рукописи. Сергей Иванович был опытным автором, и Уланов мог лишь высказать свои соображения по поводу тех или иных показавшихся ему неудачными фраз. Строков сразу согласился с замечаниями, присовокупив, что посторонний взгляд всегда зорче, сам автор подчас в своей рукописи огрехов не замечает. И тут же внес предложенную правку. Николай уже обратил внимание, что талантливые писатели меньше цепляются за каждое слово, фразу в своей рукописи, чем неопытные и не слишком одаренные. Щедрый талант не мелочен.

Закончив работу, они разговорились. Строков показал ему две полки в коридоре, уставленные его книгами. Их было что-то около шестидесяти с переведенными на другие языки и переизданиями. Сергей Иванович в голубой безрукавке и трикотажных брюках. Несмотря на жаркий день, в комнате прохладно, по-видимому, потому, что окна на север. Пятиэтажный дом, который Уланов отыскал без труда, находился напротив Каменноостровского моста на Приморском шоссе. Шум машин не был слышен — окна выходили во двор. Там была ухоженная детская площадка с деревянными фигурками животных, вздымались к самым окнам тополя и липы. На подоконнике белел липовый пух.

— Я читал некоторые полемические статьи о литературе, — заговорил Уланов — Чувствуется, что литераторы разных направлений скрестили шпаги…

— Нет никаких разных направлений, — строго заметил Строков. — Есть одна могучая литературная мафия, сложившаяся при Союзах писателей, и есть честные, порядочные писатели, которые не состоят в ней. Именно в силу своей порядочности, индивидуальности. А мафия любит усредненность, уравниловку. Там каждому Сеньке по шапке. Вот и пишут одинаково, загромождая прилавки магазинов макулатурой. А такие же члены мафии — критики подхваливают «своих», не дают в обиду. До революции такого не было, такого нет и ни в одной цивилизованной стране. Там издатель собственным карманом отвечает за брак. Попросту говоря, частный издатель не выпустит плохую книжку, потому что ее не раскупят. А мафия, в которую входят и издатели, миллионными тиражами выпускает бездарные книжки, потому что полностью за все расплачивается государство. Правда, государство никогда не бывает в накладе — страна огромная, книги у нас охотно раскупают даже дерьмовые, а потом, всегда можно покрыть убытки классикой, детективами, конъюнктурными изданиями. Вот такая петрушка, молодой человек! Уж эти-то азбучные истины вам следовало бы знать.

— Вот набираюсь опыта, — улыбнулся Николай. — Всего полгода, как стал работать в кооперативном издательстве.

— Хилое это дело, — сказал Сергей Иванович. — Для такой страны, как наша, что это за тиражи? Пылинка в пустыне. Да и государство не отдаст на откуп предпринимателям миллионные тиражи популярных книг. Это то же самое, как выбросить на ветер миллионы денег! Не хотят групповщики-мафиози, чтобы издательства стали независимыми, ведь тогда серятину не будут печатать, а так они, сидя в редсоветах и покупая с потрохами издателей, проводят свою собственную политику: печатают себя и оттирают все талантливое.

— Время сейчас суровое, — проговорил Уланов — Все течет, все меняется… Может, и в литературном деле что-то изменится к лучшему?

— Советский писатель получает за свои произведения меньше всех в мире, — хмуро ответил Сергей Иванович, — И тут мафия ищет свой интерес… Эти невидимки формируют планы переизданий, выпуск собраний сочинений, организуют для своих людей положительные рецензии, даже пролезли в книготорги, которые стали все настойчивее влиять на издание книг, переиздания, на тиражи… Не верю я, что будут у нас перемены. Любые позитивные перемены — это удар по литмафии, а она всесильна. Найдет лазейки для себя. Вон открыли у нас отделение Пен-клуба. Так кто туда вскочил в первую очередь? Опять же они, литмафия! У нее прочные связи за рубежом, разве мало там живет их приятелей-перебежчиков? Там их почти не печатают, а если и выходят книжонки, так мизерными тиражами, вот они и заторопились в Пен-клуб через нас вступить. Глядишь, побольше можно будет хапнуть! Мало того, наши журналы и издательства через эту же самую мафию стали массовыми тиражами издавать перебежчиков или, как их еще называют, «невозвращенцев»! А они по «голосам» только посмеиваются над нашей примитивностью, мол, на что нам, имеющим доллары, ваши вшивые рубли, которые ничего не стоят… Но согласие дают, пачками шлют сюда свою неизданную за рубежом графоманию. А у нас и рады! Как же, у нас теперь демократия: уехавших хулителей русского народа в первую очередь печатаем! А своим, даже самым талантливым, от ворот поворот: не мешайтесь под ногами…

— Мрачную картину вы нарисовали, — подытожил Уланов, завязывая тесемки на папке с рукописью.

— Как говорится, из песни слова не выкинешь, что есть, то и есть, дорогой Николай. «Жизнь писателя сурова, убивает наповал…»— как сказал на одном из собраний в Союзе писателей старейший русский литератор. Будь бы у меня сын-писатель, я его отговорил бы от этой профессии, честное слово!

Строков проводил его до двери, обитой изнутри синим дерматином. В прихожей — несколько пейзажей неизвестных современных художников, с потолка свисает китайский, расписанный иероглифами голубой фонарик.

— Когда роман-то выйдет? — спросил на пороге Сергей Иванович.

— Вячеслав Андреевич говорил, что осенью.

— Пять тысяч… — вздохнул писатель. — Разве это тираж?

— Потом можете где угодно переиздать, и то, что он вышел у нас, при оплате не имеет значения.

— Боюсь, что больше никто его не переиздаст, — с горечью в голосе сказал Строков, — «Демократия, гласность»… А вот человек написал честную, откровенную книгу о нашем литературном мире, и… все издатели в кусты! Гласность-то, оказывается, не для всех, мой дорогой. Да как такое можно? Все же узнают самих себя! И партийных деятелей затронул… Ох, как трудно людям отрешиться от прошлого рабского бытия! Слова-то легче произносить, чем дела делать.

— Я не смотрю на жизнь так мрачно, — сказал Уланов. — Вы написали замечательный роман и я верю, что его все прочтут! Заставят его переиздать и не раз, не два!

— Что-то должно измениться в нашей жизни, — пожалуй, впервые за всю встречу улыбнулся писатель и улыбка у него была очень приятной имоложавой, — Впервые слышу от своего редактора похвалу… Как-то не принято это было. Я уже давно пришел к выводу, что редакторы до последней страницы не знают, что они редактируют: талантливую книгу или очередной пустяк. Правда, их тоже можно понять: хорошая книга — хвалят писателя, могут даже премию дать, если писатель «свой», «удобный», а редактору — шиш! А уж очень плохая книга — несут в первую очередь редактора, а уж потом писателя…

— А нужен ли вообще редактор такому писателю, как вы? — задал Строкову давно мучивший его вопрос Уланов, — Я не знаю, были ли редакторы у Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого? По-моему, редактор необходим лишь плохому писателю.

— Были умные, образованные издатели, — улыбнулся Сергей Иванович. И они решали судьбу рукописи, ведь от ее издания зависел доход издателя. То есть издатель был заинтересован в авторе, а у нас… Редактору наплевать на автора, он материально в нем не заинтересован и поэтому творит с рукописью, особенно если автор слабохарактерный, что хочет. Чаще всего редактор страшнее любого цензора — он может запросто вместе с водой и ребенка выплеснуть из рукописи… Я думаю, институт редакторов появился у нас тогда, когда после революции в литературу хлынули малограмотные, необразованные люди…

— По призыву Максима Горького? — вставил Николай.

— Уж скорее — партии, которой захотелось руководить всем в стране, в том числе и литературой.

— Мне тоже порой кажется, что я не своим делом занимаюсь, — признался Уланов — Кому нужен писатель, за которого редактор переписывает рукопись?

— А вы не переписывайте, — улыбнулся Строков. — Возвращайте. Значит, к вам пришел не писатель, а ремесленник. Писателей — единицы, а ремесленникам несть числа.

Выйдя на Приморское шоссе, Уланов подумал, что впервые встретился с интересным человеком в литературной среде, до этого он имел дело с какими-то будто напуганными, безликими молодыми и немолодыми литераторами, скорее всего, с ремесленниками. Принесли книгу в кооперативное издательство и вроде бы чего-то боятся. А чего, спрашивается? Своей тени, что ли?.. Ведь за издание рукописи платят деньги из своего кармана. А Строков произвел на него впечатление умного человека, убежденного в своей правоте. И роман его «Круг» написан страстно, откровенно, с болью за национальную русскую литературу. Правда, Уланов как-то не обращал внимания, что существуют русская и советская литературы, а Сергей Иванович вот обратил… Почему-то русской литературой именуют дореволюционную классику, а советской — современные спекулятивные поделки разных лет, ничего общего не имеющих с настоящей художественной литературой, начиная от розово-сиропских сталинских и кончая лживыми брежневскими, про которые все уже забыли. А производители этой рабски угоднической макулатуры увенчаны высокими наградами, премиями, нет-нет, да и тоже вылезут в том или ином литературном журнале, где еще главенствуют их дружки-редакторы, клевавшие из одной кормушки, со статьями, в которых стараются реабилитировать себя…

Со странным, очень малоизвестным миром вдруг соприкоснулся Уланов. Раскрывая, бывало, какую-либо книжку, он никогда не задумывался, каким путем она пришла к читателю… Оказывается, путь иной книги очень извилист и непрост.

Над широко разлившейся здесь Невой плавно кружились большие белоснежные чайки. Они резко пикировали вниз, касались желтыми лапами-шасси глянцевитой поверхности и снова взмывали. У озерных чаек клювы красные, и они гораздо меньше морских. Солнце нещадно палило с жаркого голубого неба, красноватые камни старинных зданий казались раскаленными, асфальт серебристо блестел, и над ним зримо плыл, колыхался горячий воздух. Машины лениво ползли по дороге и замирали у красного светофора. В высокой будке сидел милиционер и зорко, орлом поглядывал вокруг. Уланов приехал к Строкову на автобусе, на такой жаре не хотелось и залезать в раскаленную машину. С замком на рычаге сцепления и баранке руля она стояла во дворе его дома. Какой-то оболтус уже успел на пыльном лобовом стекле пальцем написать матерное слово из трех букв. Заезжавший к Уланову Лева Белкин — он предложил купить карманный диктофон неимоверной дороговизны — сказал, что в Ленинграде сейчас каждый день угоняют по нескольку машин. В тайных гаражах быстро разбирают на запасные части и нарасхват продают автолюбителям. Ухитряются в мгновение ока снимать присосками стекла, за несколько минут оставляют автомобиль на обочине без колес, даже хитроумные секретки не помогают. Николай особенно не беспокоился за свои «Жигули»: машина старенькая, в ней нет стереомагнитофона и красивых чехлов, да и краска кое-где облупилась, не выправлены прихваченные ржавчиной вмятины на дверце и крыле. Вряд ли на такую разборчивые ворюги польстятся.

Легок на помине, остановился у тротуара Лева Белкин. Его белая «Волга» сверкает и блестит, чего только в ней не напичкано! У Левы теплый гараж с телефоном и секретным японским замком, он не боится воров.

— Садись, подвезу? — предложил он. Улыбка у него золотая: половина зубов из благородного металла.

Уланов забрался в машину, как ни странно, но в салоне было прохладно.

— У тебя кондиционер? — полюбопытствовал он.

— Будет! — рассмеялся Белкин, — У меня все будет, Коля! А вот диктофончик ты зря не взял. Мой клиент — киноартист — с громкими криками «ура» купил. И дал на полтинник больше. У меня есть кожаная куртка… — Лева бросил взгляд на огромную бело-розовую сумку на заднем сидении с надписью «Мальборо». — Твой размер. И всего тонна со стольником.

Это значит тысяча сто рублей. Николаю не по карману.

Лева тронул «Волгу», в открытое окно пахнуло зноем. «Сейчас стереомагнитофон врубит!» — подумал Уланов. Он не ошибся: Лева нажал две клавиши и просторный золотистый салон — у Левы финские эластичные чехлы — наполнился энергичной музыкой сразу из четырех динамиков.

— Майкл Джексон, — небрежно уронил Лева. — Говорят, в Питер скоро пожалует. На личном лайнере с турбодвигателями. Если нужен будет билет — скажи!

— Небось, тоже в копеечку обойдется? — улыбнулся Уланов.

— Знаменитости дорого стоят! — рассмеялся Лева — Помнишь, приезжал к нам Кутуньо? Так я сам заплатил за билет в партере рубль с полтиной.

На торговом языке — это сто пятьдесят рублей.

— Я его бесплатно по телевизору смотрел, — сказал Николай.

— Крутые ребята сидят в первых рядах партера, — весело болтал Лева. — И деньги они не считают, главное — форс!

— А я вот считаю.

— Да-а, у меня еще есть для тебя французская рубашка с крокодильчиком на кармане, чистый хлопок и стоит всего-то шесть рублей.

— Хлопчатобумажная рубашка — шестьдесят рублей? — изумился Уланов. — Ну и цены у тебя, Лева!

— В стране инфляция, дружище, об этом, вон, все говорят, а ты копейки считаешь! Бери, через месяц стольник будет стоить. Телеки были по две, а теперь самый маленький, даже гонконговский, тянет на три пятьсот — четыре тонны! Проснись, милый!

— Ты меня высади на Марсовом поле, — попросил Николай, вспомнив, что нужно зайти в Институт культуры и взять у декана рукопись, которую ему Селезнев дал на рецензирование.

— Готовь трояк, — весело предупредил Лева. — Бензин еще больше подорожал: на колонках шланги узлом завязаны, а спекулянты дерут за канистру два-три рубля сверху.

— Неужели и бензином спекулируют? — удивился Николай. По дороге из Новгородчины он спокойно заправился, даже без очереди.

— Подолгу, Коля, сидишь в своей деревне, — сказал Белкин — В следующий раз приедешь, чай и крупу будут выдавать по талонам… Мыла нет, зубной пасты — тоже, о стиральном порошке я уже не говорю. Кстати, в твоей дыре нет какого-нибудь дефицита? Если найдешь, хватай партиями! Я у тебя оптом куплю хоть ящик!

— Останови, Лева, — попросил Уланов. От этих разговоров у него стало тошно на душе. Только что беседовал с крупным писателем, толковали о литературе… и вот Лева Белкин с пастой и стиральным порошком! А впрочем, если подумать, литературная мафия, о которой говорил Строков, пожалуй, пострашнее таких спекулянтов, как Белкин!..

Глава девятая

1

Михаил Федорович сидел в шезлонге с пахнущим типографской краской «Огоньком» в руках. С залива доносились резкие крики чаек, кружащихся над отмелью. По срезу пляжа, поблескивая умными глазами, неторопливо бродили степенные вороны. Негромко шумели сосны, по Приморскому шоссе шелестели машины. Небо белесое, раскаленное, на горизонте над водной гладью скользят редкие дымчатые облака. Две лодки с рыболовами, казалось, впаялись в воду сразу за серыми валунами, в изобилии усеивавшими мелководье. Незаметно было, чтобы у них клевало. Дача Лапиных находилась между Комарово и Зеленогорском, на песчаном берегу Финского залива. Невысокий зеленый забор из штакетника и с десяток приземистых сосен ограждали ее от шоссе. Песок на пляже чистый, желто-розовый, когда на него накатывается прозрачная, с лопающейся пеной волна, слышится мелодичный звон, будто кто-то легонько трогает струны невидимой небесной арфы.

Лапин в черных плавках и зеленой шапочке с целлулоидным козырьком. Даже через солнцезащитные очки трудно читать. Уже вторую неделю стоит жара, в городе не жизнь, а каторга. Михаил Федорович меняет по две сорочки за день, освежается дезодорантом, но все равно ощущает острый запах пота подмышками, да и рубашка все время мокрая. Иногда, если время позволяет, он вырывается из раскаленного Ленинграда на дачу, но чаще приходится ночевать в городе. А на выходные он взял за правило уезжать на дачу и лишь какое-нибудь чрезвычайное событие могло его заставить задержаться в пятницу вечером в городе. А события следовали одно за другим: митинги, демонстрации, хулиганские выходки распустившихся молодых людей. Все это нервировало, раздражало, тем более что любое вмешательство партийных органов, как правило, воспринималось людьми критически, а иногда и откровенно враждебно. Тут же «выстреливали» залпами ядовитых комментариев газеты. Много же «поработали» предшествующие поколения партработников, чтобы так обозлить массы! Еще кое-где на общественных зданиях висели примелькавшиеся лозунги, вроде: «Партия — ум, честь, совесть народа!» или «Решения партии одобряем!». Их не убирали, потому что руки не доходили, да и взамен ничего еще путного не подобрали. Правда, секретарь райкома комсомола Алексей Прыгунов предложил на бюро вообще никаких лозунгов не вывешивать. А как же наглядная агитация? Неформалы, вон, не дремлют: все стены облепили своими листовками и воззваниями, отпечатанными на ксероксе. Да и потухшие неоновые лампочки на зданиях в вечернее время всем будут бросаться в глаза, хотя, надо признаться, что дежурные лозунги и призывы никем уже давно всерьез не воспринимались. Глаза людей равнодушно скользили по ним, не задерживаясь. Алексей нашел электриков, которые кое-где самые уж, мягко говоря, устаревшие лозунги быстро и незаметно убрали с фасадов зданий. Лапин листал красочный «Огонек» и уже ничего нового и интересного для себя не надеялся найти. Когда критика лавиной обрушивается на все и вся, она тоже приедается. Долбят бюрократов, правоохранительные органы, прокуратуру, даже до КГБ добрались! Призывают не искать врагов среди своих, а лучше деятельнее бороться с преступностью. Раз в КГБ существуют группы захвата, значит, и пусть разоружают бандитов и рецидивистов. А для чего тогда вообще нужны группы захвата? Шпионов, как правило, накрывают с поличным, да и шпионы-то — все больше дипломаты и завербованные ими советские граждане, которые за деньги продались. Вон, печатают, что некоторые прямо-таки пишут в зарубежные посольства и консульства, предлагая за доллары и фунты любую доступную им по службе информацию. Для таких людишек не нужны группы захвата, они, как овцы в загон, сами идут в расставленные ловушки…

Солнце припекло шею, горячо стало между лопатками. Михаил Федорович встал, развернул шезлонг так, чтобы загорели грудь и живот. Журнал он небрежно кинул на песок, ветерок с залива перевернул несколько будто отлакированных страниц. Бросилась в глаза карикатура: бюрократ сидит за письменным столом, заваленным папками и с тоской смотрит на портрет Брежнева в маршальском мундире и при многочисленных регалиях… Тоскует ли он, Лапин, по бывшему государственному деятелю? Конечно, нет. Детская загребистость Генеральным секретарем званий и наград уже не смешила, а вызывала негодование: награды-то из-за этого катастрофически теряли свою цену. Награждать стали десятками, сотнями, списками. А разве не смешно было читать, что такой-то комбинат или даже ПТУ награждены орденом? Но при Брежневе статус партийного руководителя был непоколебим. Брежневское руководство очень беспокоилось и заботилось о том, чтобы партийные работники были сыты, обуты, всласть напоены-накормлены… Когда в магазинах, как говорится, шаром покати, номенклатурные работники тащили в сумках и пакетах икру, осетрину, твердокопченую колбасу, шикарно одевались и отоваривались в спецмагазинах, ездили в спецсанатории, лечились в спецбольницах… А теперь все это ушло в подполье. Конечно, подбрасывают по мелочи, но уже того разливанного моря больше нет. Перекрыли артерию. Кстати, в спецполиклиниках, как это ни странно, врачи-то были низкой квалификации, тут, видно, тоже срабатывала коррупция, блат, знакомства. На высокооплачиваемые должности попадали ловкачи, а не способные медики.

Появился полупрезрительный термин: партаппаратчики! Их ругают на собраниях, митингах, даже на съезде народных депутатов выступающие так называли партийных работников. Все недостатки, все промахи, просчеты, чуть ли не вредительство — все теперь валят на «партаппаратчиков»! Справедливо ли это? Вот он, Лапин, уже пятнадцать лет на партийной работе. В меру своих сил старается делать свое дело добросовестно. Не жалеет себя и своего времени. Взяток не брал, хотя некоторые и пытались купить, особенно из сферы обслуживания и торговли. Но в гости к ним ходил, вкусно ел-пил, закрывал глаза, если кто-либо и преподносил жене подарок… Бывал в закрытых финских банях с саунами, где за длинными деревянными столами, заставленными бутылками с импортным пивом и отменными закусками, просиживал допоздна. Случалось, там и решались некоторые служебные дела, назначения на престижные должности… Приятно было чувствовать себя властным римским сенатором, тем более, что белоснежные простыни, прикрывающие распаренное тело, напоминали тоги…

И он не считал это каким-то криминалом. Так жили все в то время. Все те, кто занимал ответственные должности. Все знали друг друга, помогали, выручали… Теперь это называется коррупцией. Если раньше по телефону можно было за две минуты решить важный вопрос, то теперь никто даже принятые на сессиях Верховного Совета постановления не выполняет… Разрушили великолепно отлаженную систему, а нового ничего не создали, кроме красивой говорильни, демонстрируемой на всю страну по телевидению. Наносил ли он, Лапин, вред народному хозяйству? Сознательно, конечно, нет. Но на бюро его слово было решающим. Правда, зачастую там обсуждались вопросы, в которых он был совершенно некомпетентен. Надеялся на референтов, помощников, так сказать, на коллективный разум. И пример в этом подавали вышестоящие руководители. Думали ли они о народе? Думали, но народ обособился для них в некую однородную массу, которая все время чего-то хочет, требует, всем недовольна. И успокаивали эту массу они, партийные работники, с трибун, слава богу, лозунгов и ленинских цитат на все случаи жизни хватало… Да и сейчас от них никто не отказывается. Даже самые рьяные перестройщики.

У него, Михаила Федоровича, совесть чиста: он, как и многие партийные работники, не знал о злоупотреблениях Рашидова, Кунаева, Алиева, Щелокова, Чурбанова и многих-многих других высокопоставленных деятелей. Таков был мир, в котором он и ему подобные вращались. Их одного за другим вытаскивают за ушко да на солнышко! Газетчики, будто с цепи сорвались, так и вынюхивают запах падали… А раньше горой были за тех, кого нынче так яростно разоблачают!

Сейчас дико было бы видеть, как первый секретарь обкома на черном ЗИЛе с эскортом мотоциклистов едет из Смольного домой на Кировский проспект отдохнуть, а на всем пути его следования офицеры ГАИ останавливают транспорт, теснят его к тротуарам, где глазеют на эту блажь тысячи ленинградцев. Высокопоставленному ленинградскому деятелю из Смольного показалось, что юные девичьи лица регулировщиц более благотворно будут действовать на его аппетит, и вот на перекрестках его маршрута появились молоденькие симпатичные девушки-регулировщицы. Они лихо выскакивали из своих стеклянных будок и отдавали честь надменному партийному вельможе…

Осуждал ли он, Лапин, это? Нет, не осуждал, наоборот, мечтал о том времени, когда сам вот так будет проезжать по улицам Ленинграда на комфортабельном черном ЗИЛе в сопровождении эскорта, а миловидные девушки из ГАИ будут ему козырять… Так же думали и его близкие знакомые, которые, разогревшись в саунах и накачавшись пивом и добрым коньячком, не стеснялись вслух высказывать и свои сокровенные мысли. Существующий порядок устраивал партийных работников, потому что он был нацелен главным образом лишь на их благополучие. А когда именно произошло отделение партийного аппарата от народа — это пусть высчитывают экономисты и историки. Он, Лапин, пришел в райком, когда все это уже было, вошло в кровь и плоть партийного работника.

Интеллигенция тоже хороша! Сколько приглашений он и жена получали от архитекторов, видных артистов, писателей, композиторов, художников. Каждому было лестно встретить у себя дома крупного партийного работника. Встретить и на славу угостить. Иные этим и удовлетворялись, мол, у меня был в гостях сам первый секретарь райкома, а другие — понахальнее — напоминали о себе, звонили, пытались что-то выгадать для себя, будь это открытие персональной выставки или поездка за рубеж… Кто ему нравился, помогал, проталкивал… У него дома на Суворовском висит с десяток картин ленинградских художников, две даже пристроены в туалете… А сколько стоит на полках непрочитанных книг с дарственными надписями! Дорогому и любимому… А сейчас тоже при случае в печати или по телевидению поносят партаппаратчиков! Быстро же забыли про свое собственное угодничество, подхалимаж, славословия! Как его, Лапина, обхаживал один известный поэт, намекнул про юбилей, к которому хорошо бы орденок получить. И ведь после нескольких встреч за столом помог ему, получил «Трудовика» поэт, а недавно его же, Лапина, обозвал зажравшимся чинушей в литературной передаче… Достойны ли были званий и премий знакомые деятели культуры, об этом как-то в те годы, да, пожалуй, и сейчас, особенно не задумывались. До сих пор государственные премии получают никому не известные литераторы. Кто-то же их двигает, протаскивает в комитетах? А читатели опять в стороне… Никто с их мнением не считается. Награждения, премии — все это решается, как и раньше, в кабинетах у высокого начальства.

Жена не раз говорила, что не пора ли ему, Лапину, уйти из райкома? Главное — сделать это вовремя, пока еще есть сила и влияние, подыскать себе другую работу с соответствующим окладом. Подобные настроения появились у многих, даже у инструкторов. Слыханное ли дело! На съезд народных депутатов приехали люди, про которых они, партработники, даже не слышали! И теперь, как и все рядовые граждане, не выбранные депутатами партийные работники слушают дебаты на съезде по радио и телевидению. В том числе и секретари обкома КПСС!

— Миша-а, обедать! — донесся до него звучный голос жены. А вскоре она в купальнике появилась перед ним. Мила немного загорела, бедра у нее полные, большая рыхлая грудь вываливается из бюстгальтера, белый живот с двумя глубокими складками отвисает, но все равно жена еще выглядит соблазнительной. Зря она лицо подставляет солнцу, сразу бледно высветились морщинки у глаз и на шее. — Огонек читаешь? Что там сенсационного? Опять кого-нибудь из Политбюро лягнули? У этого Коротича прямо-таки собачий нюх на жареное.

Михаил Федорович обхватил жену за талию, привлек к себе. От ее рук пахло луком, зато от изжелта-белых волос исходил запах хороших духов.

— Что у нас, птичка, на обед? — поинтересовался он. Иногда он ее так называл, хотя с птичкой рослую, дородную жену уж никак нельзя было сравнить. Разве что с курицей или индюшкой.

— Куриный суп и твои любимые котлеты… — Людмила Юрьевна, бросив взгляд в сторону шоссе, немного отстранилась, — Насмотрелся в журналах на хорошеньких женщин?

— Я тебя ни на кого не променяю, — проникновенно сказал Михаил Федорович, — А в журнале я наткнулся не на хорошеньких женщин, Милочка, а на самого себя… Вон, посмотри на этого типа! Похож?

Жена нагнулась за журналом, а он, не удержавшись, легонько шлепнул ее по пышному лоснящемуся заду.

— Ты у меня симпатичный… — разглядывая карикатуру, произнесла Мила. — А это какой-то носатый уродина! И чего он выставился на портрет Брежнева? Их, по-моему, давно отовсюду убрали.

Мила никогда не отличалась абстрактным мышлением, да и с юмором у нее было туговато, но зато было немало других достоинств, которые высоко ценил Михаил Федорович…

— После обеда… отдохнем? — ласково глядя на жену, спросил он.

— Я рада, что солнце, пляж так на тебя возбуждающе действуют, — улыбнулась Мила — Да, Миша, я написала Никите, ты тоже хоть немножко в конце припиши… Как я рада, что он вроде бы взялся за ум! Какой все же молодец Леша Прыгунов! И как он сумел нашего беспутного Никитку оторвать от этой гнусной компании? Если бы не он, я даже не знаю, чем бы все это кончилось…

— Только ли он? — усмехнулся Михаил Федорович — Мне тоже пришлось побывать у начальника управления… Слава богу, я его знаю десять лет.

— Старые связи обрываются, — вздохнула жена. — Новые люди приходят… Думают, сделают революцию, а не пройдет и года, как так же будут ловчить, приспосабливаться, угождать…

— Ты у меня умница!

— Леша звонил начальнику экспедиции, тот пока доволен Никитой.

— Ладно, напишу, — поднялся с шезлонга Лапин — Только вряд ли он обрадуется: последние годы мы как-то отдалились с ним друг от друга.

— Кто в этом виноват? — укоризненно посмотрела на него Мила.

— А кто виноват, что я прохлаждаюсь тут, вместо того, чтобы присутствовать на очередном съезде народных депутатов? — угрюмо обронил Михаил Федорович. — Кто виноват, что я сижу не в Смольном на удобном кресле, а вьюном верчусь в райкоме на горячей сковородке? Кто виноват, что наши знакомые именитые артисты, писатели, художники не звонят больше и не приглашают к себе на вечеринки? «Народ все помнит, народ скажет свое слово»… — в голосе Лапина прозвучали насмешливые нотки — Чего же тогда народ выбрал депутатами и тех, кто пресмыкался перед партийными и советскими руководителями, заглядывал им в рот, выпрашивая подачки?! Проглядел? Или народ опять околпачили? Раньше народ слушал одни песни, а теперь, развесив уши, слушает другие?..

— Кстати, песни… — перебила жена. — Я не могу слушать радио! Какие-то хрипачи весь день, особенно по «Машку», копят, повторяя по десять-двадцать раз одну и ту же фразу! Неужели нельзя это безобразие прекратить? Ведь все нормальные люди возмущаются!

— А молодежи нравится! Наш Никитка тоже таскал с собой магнитофон с этими дурацкими записями. У нас, мать, демократия, гласность, все теперь можно, даже… порнографию! Видела, что показывали по телевидению? Голых девчонок в кафе. Да и не только это…

— Ну, какие-то ремешки с тряпочками на них были надеты…

— У нас где-то бутылка хорошего вина завалялась… Ты поставила ее в холодильник?

— Какая идиллия! — рассмеялась Людмила Юрьевна — Мы с тобой вдвоем на даче без гостей будем на пару пить сухое вино… И мне не надо кому-то улыбаться, стараться понравиться твоему начальнику, играть на пианино… Да и соседка, которая у нас убиралась, что-то на глаза не показывается…

— Мир рушится на глазах, — заметил Лапин, окинув взглядом расстилающийся перед ними залив.

— Наш мир, Миша, — произнесла жена.

— Да нет, эта встряска никого не обойдет стороной… Многие еще не раз пожалеют о прошлом!

— Какое прошлое? — безнадежно махнула полной рукой Мила — Сталин? Хрущев? Брежнев? О прошлом лучше не вспоминать.

Лодки исчезли, зато на горизонте появился белый, с высокой надстройкой, пароход. Он медленно шел параллельно берегу. На палубе ни души. Шел в ту сторону, где в прозрачно-ясный день появляется смутный высокий остров, на котором расположен легендарный порт Кронштадт.

2

Уланов привинчивал шурупами неподатливые резинки-петли к дверце кроличьего домика. Он был в прохудившихся на коленях трикотажных брюках, до пояса обнаженный. Солнце то пряталось за кучными облаками, превращаясь в смутный желтый блин, то нещадно палило. Башнеобразные облака торжественно плыли над озером, гоня впереди полупрозрачную тень. Орудуя отверткой, Николай то и дело поглядывал на ласточек, строивших свой домик у конька крыши. Первое время они напоминали ему нерадивых строителей, которые годами ремонтируют старинные здания в Ленинграде. Чаще их можно увидеть курящими или беседующими на лесах, чем за работой. Так и ласточки, стремительно вылетая из-за сарая, прилеплялись к доскам, верещали и снова улетали, а на доме по-прежнему виднелась узкая серая полоска грязи. Иногда ласточки садились на крышу сарая и внимательно смотрели на людей. Стоило открыть какую-либо дверь, они сходу залетали туда, обследовали помещение. Николай полагал, что они все еще выбирают место для гнезда, но брат пояснил, что ласточки просто-напросто изучают все близлежащие помещения, чтобы наверняка знать, что им не будет грозить опасность. Существует поверье, где ласточка поселится, там никогда пожара не будет. Удивительно осторожные и вместе с тем любопытные птицы! Лишь убедившись, что все в порядке, они наконец всерьез взялись за строительство гнезда. Теперь они то и дело подлетали к дому с комочками грязи, соломинками. Прилепившись к шершавым доскам, подолгу колдовали. И гнездо стало заметно вспучиваться, расти. Теперь они не напоминали нерадивых строителей.

С озера с вымытыми алюминиевыми кастрюлями в тазу пришла Алиса. Она загорела даже больше Николая. Очевидно, чтобы не смущать мужчин, возвращаясь с озера, она стала надевать на себя длинную мужскую клетчатую рубашку. Однако ее полные бедра все равно смотрелись вызывающе. Волосы свободно рассыпались по плечам, яркие голубые глаза будто отражали летнее небо.

— Я утром рано проснулась и услышала, как плачет береза у колодца, — вернувшись из кухни, сообщила девушка.

— Как это плачет? — улыбнулся Николай. — В голос? Как на похоронах?

— Какой ты бесчувственный! — упрекнула она. — Ты хоть слышишь, о чем ласточки разговаривают прямо над тобой?

— О чем же?

— Они толкуют, что мы, люди из этого дома, не причиним им вреда, что они вырастят пять птенцов…

— А может, шесть?

— Пять! — упрямо сказала Алиса.

— Ну, ласточки ладно, они действительно что-то верещат, а береза? Она ведь молчит? И чего ей плакать? Кто ее обижает?

— Коля, ей больно, честное слово! — убежденно проговорила девушка. — Пойдем посмотрим, что с ней?

Николай приладил дверцу к клетке, задвижку решил позже прибить, ведь все равно Алиса не отстанет!

Молодая с нежной белой корой, испещренной черными родинками, береза взметнула свои тонкие ветви выше электрических проводов. Ветер чуть нагибал ее конусную кудрявую вершину в одну сторону, негромко шелестели листья. Каждый вечер вокруг березы вьются майские жуки. Набирая утром в ведро воды из колодца, Николай вытащил одного сонного жука — он свалился туда с нижней ветки. Скворцы таскали в домики корм своим прожорливым, дружно пищавшим птенцам. На взрыхленных грядках закудрявился укроп, поднялся чеснок, белесые стрелки лука были выше всех.

Уланов обследовал березу и увидел, что в белую кору на уровне его груди глубоко врезалась ржавая проволока, видно, когда-то привязали плетень к дереву, да и забыли.

— Вот видишь, а ты мне не верил, — удовлетворенно сказала девушка. — Эта колючая петля душит березу, и ей больно.

— Из тебя получилась бы знатная колдунья, — озадаченно проговорил Николай, — Надо же, услышала, как береза плачет!.. — он недоверчиво посмотрел на нее. — Признайся, что раньше заметила эту проволоку?

— Я никогда не вру, — серьезно ответила Алиса. — И тебе пора бы это давно уяснить.

— Я не понимаю…

— Многое, Коля, еще в нашем мире непонятного, — с улыбкой перебила она. — Я где-то читала, что цветы способны многое чувствовать, а это деревья! Живое, дорогой, дерево…

— Сдаюсь, — развел руками Уланов.

Он сходил в сарай, где Геннадий установил самодельный верстак с тисками, нашел кусачки и освободил березу от удавки. На коре выступили мутные капли сока.

— Теперь ей не больно, — сказала Алиса. — И она больше не будет плакать по утрам.

Еще один майский жук шлепнулся в железную бочку с водой. Белый пух одуванчиков плавал на поверхности. Алиса достала жука, положила на ладошку и стала смотреть, как он, быстро обсохнув на солнце, расправил красноватые жесткие крылья, выпустил из-под них слюдянистые подкрылки и, зажужжав, вертикально, как вертолет, взлетел, но тут же, откуда ни возьмись, вынырнул из-за березы проворный скворец, на лету подхватил жука и отнес своим птенцам, встретившим угощение хриплым писком.

— Видишь, как в природе все устроено: один другого ест… заметил Николай, — И у людей так же.

— Ты не слышишь, как плачет береза, разговаривают птицы, ты не знаешь жизнь муравьев, — грустно произнесла Алиса. — Ты даже, наверное, не замечаешь, что на небе ласковое солнце, красивые изменчивые облака, а воздух пахнет полевыми цветами?

— В городе я тоскую по всему этому, а в деревне через месяц начинаю скучать по городу, — сказал он и подумал, что Алиса наконец-то возвращается к нормальной жизни после многомесячной отрешенности, равнодушия, душевной опустошенности. И она, естественно, все сейчас в мире, особенно в природе, воспринимает обостренно.

— Там, где я родилась и жила, природа совсем другая… Там нет таких лесов, озер, лугов, зато там есть горы с белыми вершинами, пустыни и оазисы, различные фрукты и такая летом жара, что дышать нечем.

— И где же тебе больше нравится?

— Знаешь, почему я люблю Гарсиа Лорку? — ответила она вопросом на вопрос. — В его замечательных стихах ощущается дыхание жаркой страны Испании, где он жил и умер. Вернее, где его убили фашисты. Природа, которую он воспел в своих стихах, очень похожа на ту природу, которая окружала меня в Армении.

Алиса присела на железобетонное кольцо колодца. Загорелые колени у нее округлые, солнце высветило на икрах чуть заметные золотистые волоски. Николай уже обратил внимание, что большие глаза ее в яркий солнечный день светлеют, а в пасмурный будто наливаются синевой. Когда она, вот как сейчас, разговаривает, лицо у нее сосредоточенно-грустное, лоб нахмурен, а длинные черные ресницы чаще обычного взлетают вверх-вниз.

Уланов вообще-то скупо проявляет свои чувства, о чем ему не раз говорили знакомые женщины, но сейчас он испытывает нежность к этой хрупкой и такой чувствительной девушке, хочется сказать ей какие-то ласковые слова, но язык не поворачивается их произнести. Наверное, если бы люди говорили все то, что они испытывают к женщине, то вся накопленная нежность выплеснулась бы со словами…

— Молчи, — будто угадав его мысли, сказала Алиса, — я и так тебя хорошо слышу.

— А я тебя — нет, — признался он. Николай не знал, что еще, кроме физического влечения, испытывает к нему Алиса? Ни он, ни она еще ни разу не произнесли такое обычное слово «люблю»… Не мог он толком разобраться и в своих чувствах к ней. Приезжая в Ленинград, он больше не звонил Ларисе Пивоваровой. Не думал и о том, что хорошо бы завести постоянную девушку. Алиса как-то неожиданно вошла в его жизнь и сняла все эти вопросы. Вошла без обычных треволнений, любовной лихорадки, долгих ухаживаний и уламываний. Тех женщин, которые легко и бездумно шли на любовную связь, а таких стало много везде, Уланов сторонился. Может, тут сыграл свою роль СПИД, скорее всего, дело было в том, что он с юности ценил в девушках чистоту, целомудренность. Наверное, это было навеяно старинными романами в духе Вальтера Скотта, Фенимора Купера и других писателей, воспевавших романтическую любовь. Помнится, фильм «Ромео и Джульетта» он смотрел пять раз. Нравились ему и такие фильмы, как «Шербурские зонтики», «История любви». Некоторые его одноклассники начали спать с девушками еще в восьмом, девятом классах. Дымя сигаретами на переменах в туалете, со смаком рассказывали желающим про свои похождения. Уланову было неприятно их слушать. Не заводил он интрижек на вечеринках и со своими одноклассницами, хотя и получал от некоторых любовные записки с грамматическими ошибками.

— Пусть все будет так, как есть, — сказала Алиса — Я сейчас как птица в гнезде… Не вспугни меня, дорогой!

— Можешь улететь? — усмехнулся он.

— Ты мне уже подрезал крылья… — улыбнулась она — И пока мне никуда улетать от вас не хочется.

— От нас?

— Не придирайся, ну хорошо… от тебя.

К дому по разбитой дороге подрулил красный «Запорожец» Геннадия. Вернулся из Новгорода. Он помог — разгрузить багажник. Как всегда, брат привез несколько буханок хлеба, белых батонов, две синих замороженных курицы с длинными сизыми лапами. В довершение всего, извлек с заднего сидения плетеную корзинку с желтыми, похожими на теннисные мячики цыплятами.

— Какая прелесть! — нагнулась над корзинкой Алиса. — Их можно выпустить?

— Сделаю из сетки вольер и выпустим, — сказал Геннадий. — А на ночь нужно будет принести домой — простудятся.

Алиса понесла корзинку в дом. Как только сняли тряпку, закрывающую корзинку, цыплята дружно запищали, засуетились, стали карабкаться друг на дружку.

— Говорят, дохнут, как мухи, — сказал Гена. — Дай бог, чтобы выжила половина.

— Алиса с ума сойдет, — заметил Николай.

— Вот и пусть с ними возится.

К ним подошел Чебуран. К груди он прижимал охапку зеленой травы, на загорелом, с трехдневной щетиной лице явная заинтересованность. Глазами он ощупывал коричневую сумку, которую Геннадий выставил на траву у машины.

— Привез, привез, — добродушно ухмыльнулся брат — Две бутылки.

— Теперь и работа пойдет веселее! — расплылся в счастливой улыбке Коляндрик, — Что там на съезде? Разрешили народу свободно водку продавать? Да, еще две матки разродились. Больше десятка принесли крольчат.

— Не густо, — покачал головой Геннадий, — Я ожидал от каждой по десятку.

— Этих бы сохранить, — сказал Чебуран, — Когда ужин? В девять?

— Сто граммов к ужину, на большее не рассчитывай, — предупредил Гена, — Иди, корми кролей, я еще и не обедал, а он уже про ужин толкует!

— Бегу, шеф! — бодро проговорил Коляндрик. — Осталось десять маток накормить. Так как с водкой-то? Может свободный человек свободно бутылку купить? Или все по талонам?

— Говорят, сухой закон введут, — подзадорил Чебурана Николай.

— Шутишь! — ухмыльнулся тот, — Сухой закон — это не для России.

— В городе все сидят у телевизоров, идет прямая передача со съезда народных депутатов, — стал рассказывать брат, — Сунулся в банк насчет кредита, а они — дескать, не отвлекай — слушаем речи депутатов. А на кредит в этом году не рассчитывай — нет денег. Я пошел на почту — там тоже все уткнулись в телевизор или слушают радио — и послал телеграмму в секретариат съезда: болтают про арендный подряд, а министерство финансов кредитов арендаторам не отпускает… Ну разве это не вредители? Я в долгу, как в шелку, есть возможность «Москвич»-каблучок взять через райпо, а аванс от банка никак не могу получить!

Николай тоже слушал по радио речи на съезде, радовала активность депутатов, их смелость, дельные предложения, но не уходило бы это все в песок? Как голосование — так побеждают консерваторы, те, кто за старые формы хозяйствования. Политбюро позаботилось, чтобы послушных ему депутатов было большинство. Толковали о замене некоторых законов, а законы не изменяли, что-то много создавалось разных комиссий, хотя, казалось бы, чего проще сразу на съезде решить злободневные вопросы, тем более что они входили в компетенцию съезда, но опытнейшие председатели президиума уводили делегатов в сторону, опять ссылаясь на рассмотрение вопросов специалистами, которые войдут в многочисленные комиссии. Хотелось верить, что все же разумные зерна упадут в разрыхленную почву и со временем дадут дружные всходы — так, кажется, пишут в газетах? Поражало другое: простые люди стали говорить с трибуны правду, иногда такую горькую для правительства, что оторопь брала, хотя тут же находился правоверный депутат из партаппарата, который горячо защищал критикуемых членов правительства, возможно, защищал самого себя и таких же, как он. Чаще всего такие «защитники» были из числа тех депутатов, которые были назначены общественными организациями и ЦК КПСС. И таких оказалось явное большинство.

Были и чересчур нахальные депутаты, которые в день по три-четыре раза прорывались на трибуну или к микрофонам, игнорируя звонки председателя. Ладно бы, что путное сказали, а то видно ведь, что ради собственной славы стараются, хотят себя народу показать, благо вся страна на них смотрит. Встречались среди депутатов и молодые наивные люди, которые выдвигали себя в авторитетные комиссии, пространно расписывая свои достоинства. Этакий непосредственный инфантилизм… Новым было то, что вместо «попок», поминутно встающих и хлопающих членам правительства, пришли в кремлевский зал съездов живые, заинтересованные в судьбе погибающей страны люди. Не так уж их и много, нет у них и опыта в дискуссиях, иногда их сходу подрезали опытные, съевшие собаку в ведении собраний делегаты-партаппаратчики, — но свежий ветер перемен явно сквозил на съезде.

Пока еще было не ясно одно: как Верховный Совет думает вытащить страну из выгребной ямы, куда ее затолкали бездарные руководители типа Брежнева-Черненко? Последний, не успев взгромоздиться на политбюровский трон, поскорее нацепил себе третью звезду Героя. А еще до этого ухитрился по примеру своего бывшего шефа Брежнева заполучить Ленинскую премию! Намеревался освободить разоблаченных брежневских дружков-ворюг, вроде Щелокова.

— Хочется верить, что умные предложения некоторых толковых депутатов будут учтены, — сказал Николай, — Хотя видно, что не всем присутствующим они по душе… Самое обидное, если все это — пустая говорильня!

— Не похоже, — возразил брат, — Судя по той настырности, с какой иные депутаты прорывались к трибуне и вносили свои замечания, они не дадут руководителям спокойно жить! И потом, избиратели теперь другие: следят в оба за своими избранниками и будут за все спрашивать с них. А если не оправдают доверия, то и по шапке дадут. Такого ведь раньше не было? Депутаты были сами по себе, избиратели — тоже. Все понимали, что не они выбирают депутатов в Верховный Совет, а ЦК, обкомы, райкомы партии. Естественно, депутаты на «мертвых» сессиях и стояли на задних лапках перед высоким начальством.

— Стояли на задних лапках, а передними лапками непрерывно хлопали, одобряя даже такие дикие проекты, как поворот северных рек, уничтожение российских деревень…

— Я вот о чем подумал, возвращаясь из Новгорода, — задумчиво продолжал Геннадий. — Все на съезде отмечают, что пока ощупью приходят к новым формам власти, управлением страной. А нужны ли эти новые формы? Может, стоит отказаться от старых и взять напрокат те формы управления государствами, которые уже века существуют в развитых цивилизованных странах? Обогнавших нас по всем показателям на десятки лет. Пусть будет президент, парламент, многопартийность. Пусть народ выбирает правительство, а не кучки партийцев. Все это уже в мире давно есть! И жизнь доказала, что страны с современным парламентским управлением живут в тысячу раз лучше, чем мы со своим «самым передовым» строем. Чего темнить-то? Наша соцсистема завела народ в тупик. Об этом уже все открыто говорят. Чего же держаться-то за нее?

— Никак ты за капитализм?

— Дело не в названии, — отмахнулся брат, — Пусть наш строй продолжает называться социалистическим, лишь бы народу стало лучше жить, были бы товары в продаже, изобилие продуктов! Мне уже осточертели эти всякие «измы», придуманные век назад, я думаю, что только недалекие люди-догматики цепляются за эти «измы», потому что сами ничего нового не могут придумать и предложить. А того им и невдомек, что и классики марксизма-ленинизма могли сильно ошибаться. Пророки и те на сто-двести лет вперед не могут предсказывать. Может, кое-что для своего времени и было ценным, но потом безнадежно устарело и это естественно. За семьдесят лет советской власти у нас не появилось ни одного руководителя типа Ленина. Зато мертвой хваткой за него цеплялись все руководители. Продолжают цепляться, как за спасательный круг, и сейчас.

— Зато Сталин был… — вставил Николай.

— Такое чудовище могло править и творить жестокости только в нашей стране, — сказал Геннадий. — В цивилизованных странах его бы не потерпели. В революцию уничтожили цвет русской интеллигенции, а позже Сталин выкорчевал с корнем остатки мыслящих, высокообразованных сынов России и создал несколько поколений запуганных, оболваненных, впоследствии одурманенных алкоголем людей, я думаю, это для нынешней молодежи — детей алкоголиков — по радио такие песни, где одна и та же фраза повторяется по двадцать-тридцать раз. Даже осел сможет усвоить…

— Эк тебя разобрало! — удивился Николай, — Раньше ты только о выпивке с такой горячностью толковал, а теперь, гляжу, стал политиком!

— Жизнь заставляет, — усмехнулся брат, — Если власть и впрямь станет народной, то и народ станет политиком. Для кого было стараться? Для чиновников-бюрократов? Так они сами для себя старались. И еще как! Жрали в три горла в то время как люди за самым необходимым стояли и до сих пор стоят в длинных очередях. Партийцев-то в них не видно. Все получали на блюдечках с голубой, точнее, с золотой каемкой и почти задаром, адругим — народу — шиш! Даже без мака. Пишут, пишут, что чиновников у нас почти двадцать миллионов в стране, а значительных сокращений нет. Может, боятся, что безработные номенклатурщики выйдут с плакатами на демонстрации? Село погибает — пусть горожане прямо с демонстраций и шагают в деревню! Тут нет и никогда не будет безработицы, правда, нет и шикарных магазинов, хлеб продают три раза в неделю, нет благоустроенных квартир с ваннами и водопроводом, лишь одну программу ловят убогие телевизоры, иногда вырубают на сутки электричество, у кого холодильник — все портится, да и добраться до настоящих деревень нелегко — полное бездорожье, особенно в ненастье, а так — все хорошо-о, прекрасная-а маркиза-а!

— Не придут в деревню, Гена, бывшие чиновники из управленческого аппарата. Если их все-таки взаправду сократят, они скорее кинутся в кооператоры… Пишут же, что наша бюрократия и даже некоторые партаппаратчики разных рангов берут взятки у кооператоров. Вот к ним и пойдут на службу.

— Мужчины, стол накрыт, — позвала Алиса. — Крикните Коляндрика!

— Я уже тут! — появился из-за дома тот — Алиска, ты не забыла мне налить для аппетиту мои законные, пóтом заработанные сто граммов в зеленый лафитничек?

— Как красиво поет! — улыбнулся Николай. — Прямо соловей.

— На такой жаре пить? — пожала плечами девушка.

— У голодной куме одно на уме… — проворчал Геннадий, — Теперь не успокоится, пока все не выдует!

Ласточка низко, над самыми головами, со щебетом нырнула в гнездо. С озера донесся тяжелый всплеск, будто по крайней мере кит хлопнул мощным хвостом по воде. Наверное, сосед Иван Лукич, проверив сети, перевернул свою лодку, чтобы вылить набравшуюся воду. Небо понемногу затягивали высокие перистые облака. Они были нацелены заостренными носами на запад. У сарая в сетчатой загородке пищали цыплята. Они опрокинули банку с водой, перепачкали друг дружку. А над участком высоко в небе парил освещенный солнцем ястреб.

— Еще одна матка рассыпалась, — звеня соском умывальника, прибитого к столбу, сообщил Чебуран, — Семь штук принесла.

— Уже лучше, — заметил Геннадий, — Лишь бы выжили.

3

Алису вдруг неудержимо потянуло в Ленинград. Она даже себе не могла бы объяснить, что произошло. Еще вчера ей нравилось в Палкино, купалась в озере, загорала на лугу, работа по дому была ей не в тягость, а утром встала и захандрила. Николай три дня назад уехал. Почему она не поехала с ним? Он ведь предлагал? Правда, Гена просил ее остаться. Даже сказал, что без нее они тут как без рук. Крольчихи начали рассыпаться, как говорил Коляндрик, одна за другой, нужно было с ними возиться, рассаживать, усиленно кормить, менять подстилку. Алиса узнала, что зайчихи и крольчихи безропотно принимают в свою многочисленную семью сирот, потерявших мать. Мудрое правило… И Гена и Коляндрик, действительно, замотались, и заниматься еще приготовлением еды им было некогда. А нужно было накормить и боровка Борьку. Уедет Алиса, а кто будет следить за подросшими цыплятами? Еще три штуки погибли. Чебуран зарывал их, как и мертвых крольчат, у забора. Алиса не могла подойти к загородке, пока там лежал с поджатыми лапками скомканный желтый комок с закрытыми глазами. Зато его братьям и сестрам было наплевать: наступали на него, гадили. Накормив мужчин завтраком — утром они ели не так много, как в обед и ужин — Алиса взяла удочки и отправилась на лодке в загубину, что напротив острова. День выдался пасмурный, солнце тщетно пыталось растолкать низкие дымчатые облака, иногда яркий луч прорывался сквозь них, ударял в озеро и высвечивал на желтом дне ползучие водоросли и стайки мелких серебристых рыбешек. Ветер рябил воду, тоскливо поскрипывали камыши, точила свои узкие острые лезвия осока. В плоских блинах кувшинок и лилий вспучились лиловые желваки нераспустившихся цветов. Опустив два связанных кирпича вместо якоря, Алиса нанизала извивающегося червяка на крючок и забросила удочку поближе к лопушинам. Гусиный с красной вершинкой поплавок сначала лег набок, потом выровнялся. Алиса уже знала глубину в озере и безошибочно устанавливала поплавок на леске. Не то чтобы она очень уж полюбила рыбалку, просто ей нравилось находиться одной на лодке, чувствовать ровное дыхание озера, слышать шум прибрежных деревьев и кустов, видеть над головой изменчивое небо, облака, чаек — все это наполняло ее умиротворенностью, слитностью с живой природой. Она больше смотрела по сторонам, чем на поплавок. Вон в камышах плавает утка с коричневыми комочками — утятами. Она совсем не боится человека. Это осенью загремят на озерах раскатистые выстрелы и подросшие утки будут метаться между озерами, стараясь найти поспокойнее место. Ну как можно таких красивых безобидных птиц убивать? У зеленых лопушин будто кто-то бросил пригоршню серебряной пыльцы. Это крошечные дафнии резвятся. На камышине отдыхает личинка стрекозы, напоминающая дракона из детских книжек. Даже не верится, что из этой уродины вскоре получится красавица-стрекоза. Большой буроватый жук-плавунец притаился на листе кувшинки, терпеливо поджидает добычу. Алиса видела, как плавунцы ловко гоняются в прозрачной воде за мальками. Кругом такая красота, тишина, а вместе с тем здесь идет жестокая борьба за существование: хищники пожирают мелкую живность, красивая пятнистая щука подкарауливает плотву и уклею, окуни гоняются за мальками, пауки в камышах ловят в свои тенета мух, стрекозы на лету хватают мошек, у них беспрерывно двигаются маленькие челюсти. А какую тьму насекомых и червей таскают в свои гнезда птицы? И у них есть враги — это парящий под облаками ястреб, стремительный сокол, а в сумерки рыскает над полями бесшумная круглоголовая сова.

Неужели так уж устроен весь мир: сильные пожирают слабых, большие — маленьких? Может, и у людей так? Эти кровопролитные войны, государственные перевороты, убийства? И у людей есть хищники и жертвы. А уж в жестокости ни один самый страшный зверь не может сравниться с человеком! Об этом пишут, показывают по телевидению… Помнится, Алиса плакала, когда в программе «Время» показали десятки тысяч погибающих от голода овец на горных пастбищах. А какой вред нанес человек природе? Чего стоит один Чернобыль? Сколько вырублено и вырубается лесов, загрязняется рек, в крупных городах уже жить опасно. Люди уже не пьют из кранов сырую воду. Пишут, говорят, показывают, а ничего не меняется. Николай объяснял: вот все знают, что целлюлозные заводы отравляют водоемы, даже изгадили уникальный Байкал, но стоит попытаться закрыть такой вредоносный завод, как возникают десятки проблем: как быть с бумагой, которой к так в стране не хватает? Как быть с прибылью, которую давал завод? Это ведь минус для государственного бюджета, и главное — куда девать рабочую силу? Люди живут в поселках-городах при заводах и фабриках, там они родились, растят детей. И от всего от этого отказаться?..

Уланов близко к сердцу воспринимает все, что сейчас происходит в стране, Геннадий тоже, а вот она, Алиса, и Коляндрик равнодушны к этому. Перестройка, гласность, события — все это скользит мимо, не задевая их лично. Каждый вечер приходит к ним москвич-пенсионер Леонтий Владимирович Катушкин и заводит разговор о последних событиях. Национальная война в Азербайджане и Армении, вспышки насилия и погромы в республиках Средней Азии, выход Литвы из СССР. Алисе никак в толк не взять: по Конституции каждая республика выйти может, а вот на деле, оказывается, осуществить это не так-то просто. Выходит, Конституция — это фикция? И еще не понятно девушке: в России живут десятки разных народов и нет никаких национальных конфликтов, а там армянам с азербайджанцами никак не поладить. Бегут из Армении азербайджанцы, а из Баку — армяне. Бегут русские из обеих республик. Появились десятки тысяч беженцев. И все бегут в Россию…

Братья спорят с соседом до хрипоты, а Алиса зевает, уходит с книжкой к себе наверх. Тоску навевают на нее эти бесконечные разговоры. Хватит с нее программы «Время». Коляндрик же быстро засыпает на своей койке у русской печки под эти споры. Может, она и Чебуран чего-то не понимают? Или просто есть энергичные люди, неравнодушные, а есть вялые, безразличные? Конечно, Алиса рада будет, если все у нас будут жить в мире и лучше, а в магазинах все появится на прилавках, но как-то не верится в это. Помнится, еще отец говорил, что в нашей стране в последние годы на все только повышаются цены: на бензин, на продукты, на товары первой необходимости — и никогда не понижаются. И повышаются не на два-три процента, как за рубежом, а сразу в два-три раза. Таким было повышение цен на бензин, на такси, теперь вот налог на автомашины. Толкуют, что вообще все налоги возрастут настолько, что никто частной деятельностью и заниматься не будет. Даже творческих людей собираются ограбить, хотя они и так в СССР меньше, чем в развитых странах, получают за свой труд. Во много раз меньше. А Верховный Совет собирается еще больше их прижать…

Но и это мало волнует Алису. Она в своей жизни не заработала еще ни копейки, если не считать жалкую стипендию, на которую даже туфли не купишь! Не трогает это и Коляндрика. Она до сих пор не знает, как его фамилия… Он часто высказывается, что ему ничего не нужно, лишь была бы крыша над головой, чем тело прикрыть, хорошая еда да стояла хотя бы раз или два в неделю бутылка на столе…

Интересная личность этот Коляндрик! Как женщина, Алиса его совершенно не интересует, пожалуй, он вообще к женщинам равнодушен. В Новгороде у него одна любовь — это знакомая компашка, где всегда можно «надраться». Жены у него никогда не было. И вместе с тем Чебуран не производил впечатления неполноценного человека, он был рассудительным, толково отвечал на вопросы, знал много ремесел, не чурался никакой работы, в общежитии был веселым, покладистым человеком. Не любил лишь заниматься кухонными делами, хотя как-то признался Алисе, что в армии был поваром при общественном котле. Наверное, это и отвратило его от кухни. Паспорта у него не было: как-то по пьянке потерял, да так и не восстановил, постоянного места жительства тоже не имел, хотя был прописан в Новгороде у брата, который женился и не очень-то приветливо встречал вечно пьяного в городе младшего братишку. В городском вытрезвителе Чебуран побывал тринадцать раз, о чем сам с юмором рассказывал. Его там уже встречали как старого знакомца и никогда не обижали. Даже в сильном опьянении он был миролюбив, поэтому в скандальные истории не попадал. Был лишь очень говорлив. Впрочем, не обижался, что его не слушают, знай себе тараторил и тараторил, скорее для себя, чем для других. Даже с похмелья не впадал в затяжную хандру. Это самое похмелье потом выходило из него на работе. В отличие от многих, Коляндрик не любил маяться с больной головой на койке, глядя в потолок и мечтая, что добрый боженька пошлет ему бутылку пива…

Алисе нравилось разговаривать с Коляндриком, но почему-то все его смешные истории, приключавшиеся с ним на почве пьянства — в основном, Чебуран только об этом и говорил — быстро забывались. Вылетали из головы.

Бросив взгляд на поплавок, Алиса увидела его лежащим на боку. Обычно такой была поклевка подлещика или же грузило ложилось на дно. Она подсекла и почувствовала упругую тяжесть. Ощущая рыбацкий азарт, стала подводить добычу к лодке. То, что на крючке крупная рыбина, Алиса не сомневалась, такие поклевки уже случались. Скорее всего, подлещик, окунь бы уже начал метаться из стороны в сторону, чертенком выскакивать из воды. И тут солнечный луч ярко ударил в глаза, заставил зажмуриться, а когда открыла их, поплавок мирно качался на расходящейся кругами воде. Наверное, она случайно рванула леску и оборвала крючок. Так оно и оказалось. Тем и интересна рыбалка, что никогда не знаешь, кто клюнет: плотвица, окунь или лещ. У Николая раз взяла щука, но вытащить ее не удалось. У самой лодки полосатая хищница оборвала тонкую жилку. Сколько раз Алиса ругала себя, что не берет подсачек, вот и нынче забыла! С крупной рыбиной интересно повозиться, не то что с мелочью. Хотя крошечные ерши, бывает, клюют так же напористо, как и крупные окуни: уволакивают поплавок под воду, а вытаскиваешь коричневого, скользкого, с растопыренными жабрами и плавниками крохотулю с мизинец.

Серые рыхлые облака постепенно уступили место пышным, белым; солнечные лучи пронизывали их, вода стала спокойнее, в ней обозначились опрокинутые берега, перестал скрипеть камыш, лишь на острове тоненько поскрипывала на старой сосне обломанная ветром ветка. На толстых красноватых стволах заиграли желтые блики, а листья на высоких березах глянцевито засияли. На острове никого нет, он вообще необитаемый. Там даже рыбаки не останавливаются, не жгут по ночам костры. Иван Лукич говорил, что на острове много змей и свирепых комаров. Остров и называется Змеиным. Алиса недавно видела, как к нему плыла небольшая плоскоголовая змея. Оранжевых пятнышек на ее голове она не заметила, значит, не уж. Это было красивое зрелище: спокойная, с нежной голубизной вода и извивающаяся в ней серая в крапинку лента.

Удить расхотелось, да и время к обеду. Нужно будет подогреть на плите вчерашний суп, поджарить рыбу… А что делать потом? Закопал Коляндрик еще двух цыплят? Почему они умирают? Привез Гена из города чистеньких, желтеньких, а сейчас они грязные, белесые от вылезающих зачатков перьев. Не так сами растут, как длинные чешуйчатые ноги. После обеда нужно сходить в березовую рощу к муравейнику. Митрофанов больше не сует туда бутылку, наверное, вылечил свою жену от ревматизма. Муравьиная кислота пахнет резко и вместе с тем приятно. Коляндрик на полном серьезе поинтересовался, мол, нельзя ли ее разбавить водой и пить? Слава богу, что не додумался разворошить муравейник, кажется, Гена заверил его, что в муравьиной кислоте нет спирта. Чебуран, который пьет неразбавленный одеколон, никогда не пригубит сырую воду, говорит, что вода в реках и озерах отравлена удобрениями с полей…

Помыв посуду, Алиса сложила в сумку необходимые вещи и, сказав Геннадию, что поедет в город, отправилась на автобусную остановку. Старый разбитый автобус останавливался в километре от Палкино, где проходило гравийное шоссе на Новгород.

Автобус опоздал на двадцать минут. Сначала появилось на гравийном шоссе высокое желтое облако, а потом из него вынырнул синий допотопный остроносый автобус, каких в городах уже не встретишь. Алиса уселась на свободное жесткое черное сидение и стала смотреть в запыленное окно. Безлюдный длинный поселок, лишь белые куры роются на обочинах. Дома здесь добротные, много кирпичных, за штакетником — фруктовые сады, на крышах — телевизионные антенны. Вряд ли здесь живут колхозники, скорее всего, рабочие совхоза или близлежащего промышленного предприятия. У колхозников таких домов нет. В глухих деревнях избы бревенчатые, покосившиеся, с черной дранкой на крышах. Возле дома если и увидишь, то древнюю старуху или бородатого старика у хлева с вилами в руках…

Пожалуй, в Новгороде она сядет на другой, более комфортабельный автобус и поедет в Ленинград. Почему-то ее сильно потянуло туда, а почему, она и сама еще не знала. Но уж только не гашиш и марихуана… Просто захотелось увидеть Павлика-Ушастика, Длинную Лошадь и главное — Жору Мамедова… Он наверняка побывал в Ленинакане, может, что-нибудь новое расскажет. Хотя что он может рассказать? Родителей нет, они похоронены, родственников тоже нет, знакомые… Их было мало там, и потом, одноклассники разлетелись. Где они? Да и близких друзей среди них тоже было немного. Алиса близко мало с кем сходилась. И в университете не завела подруг. Пожалуй, сейчас самый близкий для нее человек — это Николай.

Не к нему ли ее так неудержимо потянуло сегодня?..

4

У кафе-автомата на углу Невского проспекта и улицы Рубинштейна Алиса разыскала Павлика-Ушастика и Длинную Лошадь. Они сидели прямо на грязном тротуаре и бездумно смотрели на двигающуюся и глазеющую на них толпу прохожих. День был жаркий, солнце заливало улицы и площади, в квартирах верхних этажей окна распахнуты, ни одна занавеска не шелохнется, грубо вытесанные розовые камни здания напротив казались раскаленными. Люди были одеты легко, молодежь разгуливала в майках и шортах — на груди и спине нарисованы портреты Высоцкого, Пугачевой, Леонтьева и еще каких-то бородатых певцов и музыкантов. Раньше носили безрукавки и фуфайки с ликами зарубежных знаменитостей, а теперь и своих не забывают.

По отсутствующему взгляду Алиса сразу поняла, что ее дружки пребывают в легком кайфе. Они ничуть не удивились, когда она остановилась перед ними, хотя давно не виделись. В общем-то в их компании не принято было ничему удивляться. Наркотики этому как раз и способствовали. Среди разомлевших наркоманов шнырял Лева Смальский. Этот не терял времени даром: предлагал молодым людям наркотики. Каштановая бородка у него аккуратно подстрижена, длинные черные волосы блестят. Прыщ в синей безрукавке с красной блямбой на кармане и мешковатых кремовых брюках, на ногах — легкие сетчатые кроссовки. Алиса знала, что дальше по улице Рубинштейна у него стоит новенькая «девятка», а там в укромном месте запрятаны наркотики, причем любой крепости. Соответственно и цена…

Алиса еще не успела и рот раскрыть, как подскочил Лева. На тонкогубом лице знакомая сладенькая улыбочка.

— Не вижу промежду вас болярина Никиту, — тихим вкрадчивым голосом произнес он — Куда пропал наш красавец?

Ударение Лева поставил на последнем слоге.

— Кажется, он с тобой полностью рассчитался, — лениво протянул Ушастик.

— Он-то рассчитался, а ты, дружочек, должен двустольник.

— Я достал тебе, что обещал, — сказал Павлик.

— Это другой разговор! — просиял Смальский, — Переплеты, надеюсь, старинные? Корешки в коже и с золотым тиснением?

— У меня рвани не бывает, — пробурчал Павлик.

— Когда расчет?

— Вечером здесь же.

— О’кей, — удовлетворенно кивнул Лева и перевел обволакивающий взгляд на Алису. — Сразу видно, девочка прикатила к нам с благословенной природы. Какой загар, цвет лица… — Карие глаза его стали бархатными, — Рыжая Лисичка, может, мотанем на моем лимузине на залив? В Комарово или Зеленогорск? Покупаемся, поужинаем в «Олене»?

В феврале прошлого года Лева из мастерской художника увез ее к себе на квартиру в Веселый поселок. От того вечера осталось самое неприятное воспоминание: суетливые движения, какой-то слюнтяйский лепет, — мокрый рот и жадные, шарящие по ее равнодушному телу липкие руки… Потом Алка Ляхова с удовольствием сообщила ей, что это Никита «продал» ее на ночь Прыщу за несколько пачек белого порошка… Впрочем, тогда Алисе все было безразлично. Она была в полном отупении. Лева еще несколько раз совался к ней, но получал решительный отпор. Да и Никите, по-видимому, потом было стыдно…

— Пригласи кого-нибудь другого, Левочка, — посоветовала Алиса. Настроение у нее было приподнятое, даже сладенькая Левина физиономия и его ужимки не испортили его. С прошлым было покончено, теперь надо постараться поскорее забыть про него, про это страшное, иногда вторгающееся в ее сознание мозаичное прошлое. Какие-то блики, вспышки, нереальные миры, головная боль, ломота в суставах, как при ревматизме. В такие моменты и Прыщ с его пакетиками казался отцом-спасителем. И сюда ее привело не желание «покурить», а просто захотелось увидеть бывших дружков, расспросить про Никиту. Она была рада, что он тоже вырвался из этого смрадного ада. Теперь было дико даже представить себе, что она когда-то сидела в затхлых подвалах с грязной водой, забиралась на пыльные чердаки с запахами кошек, где тускло мерцали крепежные провода коллективных антенн, сидела вот так же тупо на асфальте и готова была за дрянной наркотик на все… Даже на скотскую любовь с отвратительным сюсюкающим Левой.

— У меня такие стереозаписи, — уговаривал Смальский, — И по старой дружбе подарю дефицитный лак для твоих прекрасных рыжих волос.

— У меня русые волосы…

— Послушай, Лева, — подала голос Ляхова, дрыгнув длинной ногой, на ней потертые с черными заплатками джинсы, — за пачку сигарет с марихуаной я с тобой хоть на луну.

— У меня еще кое-что есть, — даже не взглянув в ее сторону, продолжал Прыщ. — Пара французских колготок или блузка от Кардена?

— Не трать свое красноречие, Лева, — сказала Алка. — У Алиски роман с верзилой-учителем, разве не видишь, что он ее уже перевоспитал? Скоро Лиса будет щеголять в красном галстуке.

— Ну, с учителем мне трудно состязаться, — кисло улыбнулся Прыщ — Он сеет доброе, разумное, а я — «белую смерть»… Так пишут в газетах.

Лева повернулся, чтобы уйти, но его остановил Павлик:

— Дореволюционный Карамзин стоит побольше двух сотен… Подкинь нам еще пачку? Не жмись, Лева!

Прыщ бросил на него рассеянный взгляд, на самом деле он быстро в уме подсчитал стоимость «Истории государства Российского» и сделал широкий жест:

— Через полчасика, будь добр, подгреби к моей машине… — он кивнул на улицу Рубинштейна. — И помни мою доброту… — отойдя на несколько шагов, снова вернулся, — А правда, ребята, что Никита Лапин поступает в духовную семинарию?

— Что? — вырвалось у изумленной Алисы, — Он ведь в экспедиции. В Крыму.

— В Крыму… — хмыкнула Алка. — Уже два экзамена в семинарию сдал. Приехал из Крыма с бородкой, волосы до плеч и тихий-тихий…

— Это что же, он решил замаливать грехи своего отца-партаппаратчика? — насмешливо спросил Лева. — Партийцы теперь в глубокой попе.

— Я бы тоже пошел в попы, если бы в бога верил, — вставил Ушастик.

— А кто тебе мешает? — усмехнулась Ляхова. — Иди окрестись в церкви, приложись к святым дарам и бог тебя примет. Вон, теперь архиепископы на съездах заседают, их депутатами выбирают.

— Никита верит в бога? — все еще не могла оправиться от изумления Алиса. — С каких это пор?

— Это его на Черном море дельфины надоумили… — улыбалась Алка. — Говорят ведь, у дельфинов мозг больше, чем у человека.

— Передайте Лапе, когда он станет отцом Никитой, я приду к нему в храм за отпущением грехов… — засмеялся Прыщ.

— Ты же веришь в другого бога, — заметил Павлик.

— Мой бог — деньги! Рубли, доллары, марки… — рассмеялся Лева и, помахав рукой, ужом вскользнул в толпу молодых людей, табунившихся у дверей кафе-автомата.

— Рубли-то подешевели, — сказал Павлик, — Лева доллары покупает.

— Уедет в Штаты, такой нигде не пропадет, — сказала Алиса.

— Чего ты пришла-то? — покосилась на нее Длинная Лошадь, — Посмотреть, как мы тут на солнцепеке разлагаемся? Или будешь нас уговаривать тоже «завязать»?

— Просто захотелось вас увидеть, — сказала Алиса, — По-моему, это так естественно.

Ушастик внимательно посмотрел на нее. Под нижней толстой губой поблескивали капли, зеленоватые глаза неестественно расширились и тоже блестели, нос был розовым. Обычно острый на язык, даже остроумный, он сегодня был молчалив и рассеян.

— Лапа вообще-то всегда уважительно высказывался о религии, боге, — заговорил он, — Но чтобы всерьез стать попом?..

— Священником, — поправила Алка. — Отцом Никитой. Или батюшкой? — Она взглянула на Алису. — Зря ты связалась с учителем. Вышла бы замуж за отца Никиту и стала бы матушкой…

— Он в городе? — спросила Алиса. — Где я смогу его найти?

— А как же учитель? — улыбнулась Алка.

— Уланов работает в кооперативном издательстве, — спокойно ответила Алиса, — Редактирует книжки.

— Конечно, ведь учителям мало платят… — продолжала раздражающе улыбаться Ляхова.

— Он не по своей воле ушел из школы… — старалась сдержаться Алиса, хотя ее так и подмывало ответить колкостью или резкостью. — Очень хороший человек, и я счастлива, что встретилась с ним.

— Окрутила бы Леву и с ним уехала из нашей засранной страны в Штаты, — подначивала Алка. — Там бы он тебя продал какому-нибудь богатому негру… Но все равно — мир бы посмотрела.

— Попробуй сама, — огрызнулась Алиса.

— И все же, в наше время стать попом? — гнул свое Ушастик, — Никита мне сказал, что бог всегда был с ним. И еще сказал, что без бога Россия погибнет. Раньше люди боялись суда божьего, блюли религиозные заповеди, а когда отняли у них религию, народились целые поколения безнравственных людей, не чтящих бога, мать родную и отца… Религия несла в массы нравственность, совестливость, призывала творить добро и бороться со злом… Религия учила людей самоусовершенствоваться. Великие люди всегда обращались к религии. Возьми хоть гениальных художников, композиторов, писателей… Все во все века использовали библейские сюжеты… А наши мазилы малевали сталеваров, шахтеров да вождей во всю стену.

— Павлик, чего доброго, и ты подашься в попы, — иронически сказала Длинная Лошадь — Уж ты-то сделаешь меня матушкой?

— Простит ли нас бог? — задумчиво посмотрел поверх ее головы Ушастик, — Я три раза бросал… наркоманию и снова начинал… Если уж мне и нести крест, так отшельнический… Идти в Печерский монастырь монахом.

— Ты с ума сошел, Павлик! — нарочито с ужасом воскликнула Ляхова — Черные монахи никогда не женятся. У них обет безбрачия. Как же это во цвете лет быть без женщин?

— Из меня и монах не получится, — лицемерно вздохнул Ушастик, — Видно, бог определил мне быть на этой земле великим грешником.

— У тебя мания величия, — бросила на него презрительный взгляд Алиса. — Великим… Ты не способен, Павлик, даже на великие грехи. Так, мелкий нарушитель.

— Не трави душу, Алиска! — сказал Павлик, — Ты хочешь знать, в какой святой обители прячется твой раскаявшийся грешник Никита? В Невской лавре. Там, в некрополе, окруженный тенями прошлого, он зубрит священное писание…

— Не нужна ты Никите, — вставила Алка. — Он даже не поинтересовался, где ты обитаешь…

— Неправда, — возразил Ушастик, — Спрашивал.

Алиса поняла, что от них больше толку не добьешься. Длинная Лошадь всегда была к ней настроена враждебно. Ревновала к Никите. А Ушастик не меньше ее, Алисы, огорошен решением приятеля поступить в духовную семинарию. В Невскую лавру она, конечно, заглянет, может, и впрямь там найдет Никиту, но прежде нужно забежать на Марата к Улановым. Она прямо с автобуса бросилась разыскивать своих… Свои ли теперь для нее Ушастик, Длинная Лошадь, да и Никита Лапин?..

Напротив букинистического магазина на Марата Алиса увидела Николая и статную молодую женщину с длинными каштановыми волосами, издали довольно симпатичную. На ней красные брюки и белая блузка, очерчивающая большую грудь. Наверное, пятый размер. Они стояли у витрины с книгами и о чем-то оживленно разговаривали. Высокий загорелый Николай улыбался, под мышкой у него продолговатая коробка. Русая, выгоревшая добела челка спускается на лоб.

Подчиняясь какому-то непонятному импульсу, Алиса зашла в телефонную будку и стала за ними наблюдать. В душе понимала, что это нехорошо, но ничего с собой не могла поделать. Сердце трепыхалось в груди, в голову лезли разные мысли. Николай говорил, что у него нет постоянной девушки, он вообще не любил рассказывать про своих знакомых женщин. Какое-то у него сейчас незнакомое лицо, отчужденная улыбка. Молодая женщина в красных брюках тоже улыбается, когда она двигает руками, грудь колышется. Прямо-таки влюбленные голубки! Мимо идут прохожие, но они, увлеченные разговором, ничего не замечают. В будке душно, от раскаленной металлической крыши пышет жаром, черная трубка жирно лоснится, а шнур по-змеиному изогнулся, под ногами испачканные помадой окурки. И запах застоявшейся мочи.

Сколько же можно болтать на такой жаре? Даже не отошли в тень, стоят на солнцепеке… Женщина приподнимается на цыпочки и целует Николая. В густых темных волосах блеснула заколка… Алису охватывает гнев: вот, значит зачем он ездит так часто в Ленинград! Встречается с этой модной сукой… Ей хочется выскочить из будки, подбежать и обоих отхлестать по щекам… Но она не двигается с места даже когда Николай тоже целует женщину, правда, вскользь, в щеку.

Женщина, покачивая полными бедрами, уходит в сторону Разъезжей улицы, а Николай довольно энергично на такой жаре вышагивает к своему дому. На его лице все еще блуждает странная улыбка. Она не очень нравится девушке. Алиса какое-то время идет за ним, но затем круто сворачивает в первый переулок. Нет, сейчас она не пойдет к Уланову. Подвернись в этот момент Лева Смальский на своей «девятке», она не раздумывая поехала бы с ним на Финский залив…

Глава десятая

1

— Веришь ли ты в бога, сын мой? — спросил Никиту Лапина на собеседовании в Александро-Невской лавре моложавый профессор богословия — председатель экзаменационной комиссии.

— Я всегда верил в своего бога, — честно ответил Никита. — Может, он немножко отличался от канонического бога, но материалистическое учение, которое я изучал в университете, не дало мне ясного ответа про начало начал. Я больше верил фантастике, чем современной науке. Откуда все взялось в мире? Кто создал его и по каким законам? Если кто частично и ответил мне на эти вопросы, так это Библия.

— Похвально, что ты проштудировал Библию, — похвалил профессор. — А как ты считаешь: Иисус Христос — реальная личность или миф?

— Был такой богочеловек, — убежденно ответил Никита. — Ходил по земле и учил людей Добру, Справедливости, Миру.

Экзамены он сдал, с 1 сентября начнутся в духовной семинарии занятия. Пока ни с кем из поступающих он близко не сошелся. Бородатые задумчивые юноши с постными лицами не вызывали желания быть откровенным с ними. Да и они не проявляли желания сблизиться. Больше было приезжих, чем ленинградцев. Лишь принимавшему у него экзамен по философии Никита рассказал, как он в своих мучительных исканиях пришел к богу. Кстати, накурившись марихуаны, он больше беседовал с ангелами, чем с кикиморами и полтергейстами — эти чудища досаждали Павлику-Ушастику. А Длинной Лошади мерещились Содом и Гоморра. Еще школьником Никита ходил в церкви, ему нравились службы, запах ладана, он мог часами разглядывать фрески, иконы. Чаще всего он заходил в Александро-Невскую лавру, слушал проповеди высоких иерархов церкви, наслаждался будто бы и не земной органной музыкой, слаженным хором певчих. Стал брать в Публичке и университетской библиотеке книги религиозного содержания. Одолел двухтомник Владимира Соловьева, правда, с трудом, потом — Федорова. Навеянное в детстве школой враждебное отношение к религии сменилось глубоким уважением к ней. Он уже в десятом классе понимал, что революция, отвергнув религию, бога, ничего значительного взамен не дала народу. А на одних марксистских догмах и лозунгах далеко не уедешь. Впрочем, ряды верующих не редели. Некоторые молодые люди посещали церкви, крестились, верили в бога. Разумеется, не афишируя это. В духовные учебные заведения всегда были большие конкурсы. Конечно, после десятилетки у Никиты и мысли не возникало подать документы в семинарию. Тогда еще он находился под влиянием своего отца-атеиста. По-настоящему созрело решение круто изменить свою жизнь в Крыму. Младший дрессировщик дельфинов оказался глубоко верующим человеком. Ему было всего тридцать лет, но он знал все религиозные обычаи, свято соблюдал праздники, обряды, в пост и в рот не брал скоромного, всерьез утверждал, что, если бы в стране все были верующие и блюли обряды, всем бы хватало мяса и колбасы, не было бы такого разгула преступности, да и семья бы не разваливалась. Звали его Святославом Ивановичем Данилиным. У него на шее — православный крест, в комнатке над кроватью висела старинная икона в позолоченном окладе: Богоматерь с младенцем. Дельфины выделяли Данилина среди других дрессировщиков, охотнее выполняли его команды, азартно играли с ним в бассейне, даже верещали что-то на ухо, весело по-дельфиньи ухмыляясь. Никита читал, что дельфины никогда ее причиняют зла человеку, наоборот, тянутся к людям, известно множество случаев, когда они спасали утопающих, отгоняли в море акул от потерпевших крушение, тем не менее оставаться один на один с резвящимися в бассейне крупными животными опасался. Да и дельфины не особенно его жаловали на первых порах: равнодушно черными торпедами проплывали мимо, гораздо позже подружился он с ними. На Жане, так звали молодого дельфина, даже несколько раз прокатился. И все-таки осталось ощущение, что он сидит на холоднокровном удаве.

Никита — обычно он с людьми трудно сходился — сразу потянулся к Святославу Ивановичу. Поведал ему про свою беду, даже признался, что на всякий случай захватил с собой несколько пакетиков наркотического порошка. И только благодаря настояниям того развеял отраву в море со скалы, которую здесь называли Клык Дьявола. Данилин на полном серьезе пообещал попросить бога, чтобы тот помог Лапину избавиться от пагубной привычки. Их не тянуло на танцплощадку ближайшего санатория, до которого можно было доехать на автобусе за полтора часа и куда каждый вторник — это был у них выходной день — отправлялись молодые сотрудники дельфинария. Данилин растолковал ему непонятные места из «Нового завета», убежденно доказывал, что на Землю в древности прилетали инопланетяне, мол, тому есть достаточно доказательств, которые современная наука, не сумев опровергнуть, голословно тупо отрицает. Верил в чудеса, домовых, полтергейстов, в силу экстрасенсов, не сомневался, что существует потусторонний мир… И все это не только не отрицало религию, а наоборот, подтверждало веру в существование бога как создателя вселенной. Человек с высшим образованием, он легко оперировал научными фактами, пользовался специальной терминологией, с юмором опровергал дубовые атеистические догмы. Это от него Никита впервые услышал, что на диспутах образованный богослов без особого труда загоняет в угол профессоров-атеистов, наотрез отрицающих бога… В том, что преподавательский состав духовной семинарии высококвалифицированный, Никита убедился, сдавая вступительные экзамены. Более того, марксизм-ленинизм, материалистическое учение богословы знали глубже, чем те преподаватели, которых Никита слышал в университете. Один из абитуриентов пошутил: дескать, если из меня не получится священнослужитель, то после семинарии я смогу преподавать в любом светском вузе марксизм-ленинизм…

Богословы смело утверждали, что марксизм — это человеконенавистническое учение, Ленин, которого советские писатели хором изображали этаким дедушкой-добряком, был жестокий человек и лично отдавал своим комиссарам в обрядовых кожаных куртках приказы расстреливать неповинных людей, особенно священнослужителей, а слово «товарищ» — это «товар» и «щи»…

Россия была нечистой сатанинской силой выбрана для страшного эксперимента по уничтожению сущности человека, созданного по образу и подобию господа Бога. Все семьдесят лет властвовал Сатана на русской земле…

Как иначе можно назвать то, что происходило в России, если не сатанинским экспериментом? Тысячи лет люди верили в Бога — у них отняли веру, разрушили, люди всегда трудились на себя и тем самым способствовали поддержанию справедливой государственности — их обманули, все отобрали и заставили трудиться на одно лишь государство, а на самом деле — на прослойку правительственно-партийной бюрократии, за годы советской власти создавшей для себя рай, а для народа — ад…

Алису он увидел в Александро-Невской лавре в половине седьмого. Вообще-то он тут в это время оказался случайно: нужно было в деканат отдать справку с места жительства. Он уже привык, что знакомые не сразу узнают его с длинными волосами и бородой, Алиса тоже было сначала прошла мимо, но затем остановилась и радостно воскликнула:

— Никита! Я тебя ищу по всему городу!

— Уже рассказали… — улыбнулся он, сообразив, что Рыжая Лисица уже повидала их знакомых. Ушастик и Длинная Лошадь — как все это отдалилось от него! — поначалу всерьез не приняли его решение пойти учиться в семинарию, как и не поверили, что он ни разу в Крыму не затянулся сигаретой с гашишем. Посчитали все это очередным чудачеством. Интересно, что скажет Алиса?.. Она выглядела великолепно: стройная, загорелая, огромные голубые глаза чистые, в них плещется радость от встречи. Как же он в пьяном и наркотическом угаре просмотрел такую девушку? А когда спохватился, было поздно: у нее появился атлет с мужественным лицом и широкими плечами. Некурящий и непьющий.

Как же ему за столь короткий срок удалось приручить дикую Рыжую Лисицу?..

— Как тут красиво и торжественно, — произнесла Алиса, обводя глазами белокаменные строения, — И ты каждый день все это будешь видеть.

— Хочешь, покажу тебе некрополь восемнадцатого века? — предложил Никита. — Там много деревьев и прохладно даже в самое пекло.

По пути туда Никита рассказал, что когда-то здесь было старейшее в Петербурге Лазаревское кладбище, на котором хоронили придворную знать. Надгробия и памятники усопшим делали знаменитейшие скульпторы того времени: Мартос, Шубин, Козловский, Гордеев. В некрополе XVIII века более тысячи мемориальных памятников. Алиса однажды была в некрополе, когда еще училась на первом курсе. Как говорится, пробежали с экскурсоводом галопом по европам… Помнится, и тогда ее поразили монументальные надгробия, саркофаги, причудливые скульптуры ангелов. Больше времени экскурсовод уделила некрополю мастеров искусств, где погребены Карамзин, Жуковский, Глинка, Мусоргский, Чайковский, а много позже и современные писатели, композиторы, артисты, воспевавшие социалистический строй, за что щедро награждались при жизни, а после смерти были погребены рядом с великими художниками прошлых веков.

— Покажи мне могилу жены Пушкина, — попросила Алиса.

Никита взял в кассе два билета, и они вступили в довольно пустынный в этот час некрополь. Сразу замер городской шум, не слышно стало трамваев, автомашин; высокая серая каменная стена с трещинами наглухо отгородила их от мира живых людей. Такое скопище мраморных и чугунных памятников больше, пожалуй, нигде не увидишь. Как же раньше люди богато жили! Какие были замечательные скульпторы! И до чего же материально и духовно обнищала великая Россия, если нынешним знаменитостям ставят в лучшем случае уродливый бюст бездарного скульптора, а обыкновенным смертным — железобетонную плиту с доской.

Не Россия обнищала, а ее довели до такого состояния несколько поколений жестокосердых, невежественных руководителей — в полном смысле слова врагов всего прекрасного и народа.

Никита коротко называл наиболее известные исторические личности: Воронихин, Турчанинов, Росси. У надгробия Турчанинова Алиса задержалась. Ее поразила крылатая фигура старца, указывающего пальцем в мраморную книгу. Выразительна была и плакальщица с полуобнаженной грудью, а между ними отрешенно смотрел поверх других могил круглолицый Турчанинов. Высокая ажурная решетка с лавровым венком окружала композицию.

— Кто был этот Турчанинов? — спросила она, не отрывая взгляда от памятника.

— Уральский горнозаводчик, — ответил Никита. — Скульптура Мартоса.

— А этот старик с крыльями?

— Бог времени Хронос, он указывает пальцем срок человеческой жизни в Книге судеб.

— Ты веришь в Книгу судеб? — перевела затуманившийся синевой взгляд на него девушка.

— Я верю в судьбу, — серьезно ответил Никита. — А вон и могила Наталии Николаевны Ланской, жены Пушкина.

Они присели на гранитную, чуть провалившуюся в землю с одной стороны скамью. Над ними шумели могучие деревья. Некоторые от старости превратились в полуразрушенные временем памятники самим себе. В густых зеленых ветвях негромко журчали невидимые птицы. Потусторонняя тишина обволакивала, будто всасывала в себя. Может, это и есть преддверие вечности? Алиса, как зачарованная, смотрела на темный гранитный саркофаг Ланских. Она много читала про жену поэта. Одно время все девочки в 9–10 классе увлекались пушкинианой, собирали книги, альбомы, намеревались специально съездить в Святогорский монастырь и возложить цветы на могилу великого поэта. Глядя на прекрасное лицо Наталии Николаевны на портретах, Алиса не могла поверить, что только эта роковая женщина явилась причиной смерти Пушкина. Красота не может быть злом. Не верила и тому, что Натали всерьез отвечала взаимностью Дантесу и даже царю. Ведь никто еще не доказал, что она хотя бы раз изменила поэту.

— … как раньше люди заботились о памяти усопших, — дошел до ее сознания негромкий голос Никиты — А что теперь за могилы? Железобетонные скошенные плиты с надписями. Убожество! Что это? Умерло искусство саркофагов, монументальной скульптуры? Или, лишив народ религии, лишили его и искусства? А заодно и памяти?

— Но кому это было нужно?

— Слугам и приспешникам Сатаны, — ответил Никита, — Это они в семнадцатом слетелись со всех концов света в Россию и принялись все разрушать и уничтожать: храмы, дворцы, памятники и главное — людей.

— Никита, почему ты решил стать… — она чуть не сказала «попом», — священником?

— Ты не поймешь, — грустно улыбнулся он. Кружевная тень от покачивающейся вблизи тополевой ветки скользнула по его лицу, — Жить без веры, без идеалов, без бога в душе — это не жизнь, а прозябание. Так сейчас многие живут: день, ночь — сутки прочь. Мне стало интересно жить… Что я видел дома? Мещанку мать, озабоченную карьерой отца, приобретательством и желанием не ударить в грязь лицом перед другими женами партработников? Отца, который с трибун говорил одно, а в жизни делал совершенно другое? И он не лукавил, жил, как вся его каста. Мои родители — еще не самые плохие! Возьми отца Ушастика. Кого он, в основном, играл на сцене? Вождей, видных партдеятелей, а сейчас сменил амплуа и играет репрессированных мучеников сталинских лагерей… Еще десять лет назад на сцене истово утверждал монополию партийной власти, а теперь с этой же сцены так же истово разрушает ее. А ведь ему партия за верную службу дала все: звания, ордена, лауреатство.

— Он же артист, — вступилась за известного актера Алиса, — У него и должен быть разнообразный репертуар. И потом, не артисты пишут пьесы.

— Вранье, сплошное вранье! По телевидению-радио, вранье в газетах-журналах, в кино, театре… Вранье дома, в школе, университете… От этого потока вранья можно с ума сойти, превратиться в дебила! Некоторые и превратились… Или уйти в пьянство, наркоманию. Как мы… Знаешь, когда япервый раз выкурил сигарету с гашишем? Когда отца орденом наградили. Он привел домой заведующего каким-то сектором ЦК и поил его коньяком до утра, мать играла на пианино, они плясали, орали песни, целовались… Отец напрямую попросил его «устроить» ему орденок позначительнее. И через пару месяцев в «Известиях» указ за подписью Брежнева: «… за большие заслуги в деле партийного строительства наградить Михаила Федоровича Лапина…». А какие заслуги? Три бутылки коньяка и пьяные поцелуи? Ну, еще игра матери на пианино…

— Не всех же так награждают…

— Почти всех: партаппаратчиков, работников культуры, литературы, искусства, разве что лишь милиционеров за дело. Да и то чаще посмертно.

— Я как-то на это внимания не обращала, — призналась Алиса. — И потом, думала, награждают за заслуги.

— Грош цена всем этим орденам-наградам, — усмехнулся Никита, — кроме, конечно, тех, кто получил на фронте… Мой отец, да и другие, теперь и в праздники не нацепляют на пиджаки ордена и медали.

— И все-таки ты меня удивил… Так круто изменить свою жизнь?

— Только Бог вечен, — помолчав, продолжал Никита. — Тысячелетия люди верили в богов и эта вера и делала их людьми. Истинно верующие стремились к совершенству, чистоте, милосердию. Даже самые известные в истории злодеи рано или поздно раскаивались и всю оставшуюся жизнь творили добро, искупая причиненное людям зло. Всегда был на пути зла барьер — это религия. Сатане поклонялись немногие. Всякие там тайные общества. Христиане чтили Бога, блюли его заповеди. Наконец, страх перед Страшным Судом! И вот после семнадцатого ничего этого у нашего народа не стало… Открылась дорога ко Злу. Сатанинский разгул на десятилетия! Не дорога, а широкий проспект! Вот почему появились у нас сталины, берии, брежневы…

— Может, ты и прав, — сказала Алиса. — Но почему все это произошло? Кто в этом виноват? Ты мне можешь ответить?

— Я не берусь никого судить… Даже своего отца, — опустил голову Никита. — Я хочу служить Богу, хочу донести до сознания людей верующих его слова о Добре, Совести, Справедливости.

— А как дома? Родители?

— Отец в ужасе, — улыбнулся Никита, — а мать… Мать как увидела на съезде народных депутатов священнослужителей, так успокоилась, заявила, что теперь и на поприще религии можно сделать карьеру. Духовенство показывают по телевидению, они читают проповеди с экрана. Мол, архиереи и архиепископы ездят по всему свету и, наверное, зарабатывают побольше первого секретаря райкома партии… Мать моя — продукт этого самого застоя. Я считаю, что застой начался сразу после революционной разрухи. И продолжается до сих пор.

Никита отвернулся и замолчал. В ушах явственно прозвучали гневные слова отца: «Ты погубишь мою карьеру, щенок! Сын партработника стал семинаристом! Воспитал, скажут товарищи, наследника! Ты ведь без ножа меня зарезал! Я не удивлюсь, если меня завтра же вышвырнут с работы!..».

Вечерние солнечные лучи с трудом продирались сквозь густую листву, золотом вспыхивали завитушки на чугунных решетках, розово светился мрамор, казалось, в его жилах течет кровь, по песчаным тропинкам скользили легкие тени. Большая черно-бархатная бабочка с белой оторочкой на крыльях уселась на облитую солнцем решетку. Длинные усики-антенны с утолщениями на кончиках несколько раз вздрогнули, будто послали в космос сигнал, и застыли. С дальних лугов занесло в пропахший гарью и бензином город эту полевую красавицу? А может, это душа погребенного под памятником человека навестила свою могилу?..

— Ты сделал выбор… — произнесла Алиса, чертя босоножкой на тропинке крест.

— А ты? — взглянул на нее Никита. Немного защемило сердце, он знал, что потерял эту девушку, но теперь и палец о палец не ударил бы, чтобы ее вернуть. А впрочем, разве можно потерять то, чего и не имел? И он, и Алиса, и Ушастик с Длинной Лошадью никогда и не были по-настоящему близки. Так, терпели друг друга. О таких, как они, говорят: друзья по несчастью. И потом, балдеть в компании приятнее, чем одному. Ему нравилась девушка, но он мог за пакетик белого зелья отдать ее кому угодно. И не было раскаяния. Да и нравился ли он ей? Может, где-то в закоулках сознания, и нравился, но сознание-то было почти все время затуманено наркотиками. Они держались друг друга от страха остаться совсем в одиночестве. Жалели не других, а только самих себя. Трудно вспомнить, что он, Никита, чувствовал от близости с Алисой. Белое тело, упругая девичья грудь, тонкая талия… Ведь дурман притупляет все нормальные человеческие чувства и возбуждает совсем другие. Помнится, ему хотелось сделать ей больно, да и все происходило молча, как у животных…. Если бы можно было навсегда убежать от самого себя, в тот странный мир фантастических видений, которые возникают в воспаленном мозгу… Страшен возврат когда окружающая тебя действительность снова безжалостно возвращает тебя в только что покинутый мир…

— Что я? — улыбнулась Алиса. Прядь густых золотистых волос выгорела у нее на лбу добела, сквозь загар едва заметен румянец на нежных гладких щеках, — Я еще не сделала свой выбор…

— А как твой… супермен?

— Николай? Он совсем не супермен… И силой своей не хвастается, хотя здоровья у него на двоих. Я имею в виду душевное здоровье. Наверное, поэтому я к нему и потянулась, как тяжелобольной инстинктивно тянется к свету, природе…

— Любишь ты его? — пытливо заглянул ей в большие голубые глаза Никита.

— Не знаю, — вздохнула она. — Боюсь, что после того, что я пережила в Ленинакане, я разучилась любить… Но когда он рядом, мне хорошо и спокойно.

— Как раз то, что тебе сейчас и нужно. Выходи за него замуж, народи ему здоровых детей…

— Я еще не выздоровела, Никита, — грустно заметила Алиса. — Иногда просыпаюсь ночью и снова вижу ужасные лица родителей, знакомых, да так отчетливо… Вот тогда мне хочется поскорее оглушить себя наркотиком! Неужели это никогда не кончится?

— Помолись Богу, — посоветовал Никита. — И я за тебя помолюсь.

— Ты это серьезно? Я и молиться-то не умею.

— Я дам тебе молитвенник и маленькую икону.

— Как-нибудь в другой раз… — улыбнулась она. — А наркотик…

— Изыди вон, сатана! Сгинь! — перекрестился Никита. — Так отпугивали нечистого. Я с этим завязал навсегда, да думаю, и ты тоже. Просто разыгрываешь меня.

— Перекрестись еще раз, — попросила Алиса.

— Не поминай имя Бога всуе, — нахмурился Никита. — Твоя вера еще не укрепилась, ей нужно пройти серьезные испытания, закалиться… Меня поразили слова Екклесиаста: «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все — суета и томление духа… Мудрость людская, глупость людская — суета сует. Веселье и добро, знание и радость — суета сует. Детство человека, юность его — суета сует. Мечты людские — так же суета и томление духа…». И еще Екклесиаст сказал, что Бог дает мудрость, знание, радость только тому, кто добр перед ним.

— Как все это странно… — тихо произнесла Алиса. — Какие возвышенные слова! Меня даже мороз пробрал по коже.

— Я тебе обязательно дам несколько интересных книжек про божественное.

— Я никогда таких книг не читала… — Алиса распрямила наманикюренные пальцы на правой руке и по-зверушечьи зубами откусила кусочек отлупившегося ногтя.

— Ты хоть знаешь, почему красным лаком красят ногти? — спросил Никита.

— Такая мода, — рассеянно ответила Алиса. Она смотрела на саркофаг Наталии Николаевны, — Она тоже красила ногти? И подводила глаза?

— Это от дремучей старины, от язычества, — продолжал Никита, — Люди приносили богам в жертву кровь. Даже пили ее, чтобы продлить жизнь, натирались ею, делали себе красную татуировку. А красную помаду наносили не только на губы, но и на лицо, грудь, шею… Вот откуда пришел к нам красный лак для ногтей, губная помада…

— Господи, кровь… — передернула плечами девушка. — Я впервые такое слышу.

— Все в этом мире уже было до нас, будет и после. И снова люди будут удивляться простым вещам, открывать и изобретать все то, что уже было раньше…

— Опять Екклесиаст? — спросила Алиса.

— Не совсем, — улыбнулся Никита — Я так сам думаю. Вернее, с помощью философских книг пришел к этой мысли.

— Никита, ты женился бы на мне? — неожиданно спросила Алиса. — Или Бог запрещает тебе это?

— Я об этом не думал… — растерянно пробормотал он, — Кто я, чтобы жениться? Когда закончу семинарию, приму сан…

— Я пошутила… — рассмеялась девушка, — Пошли отсюда, мне уже кажется, что души умерших витают над нами, шепчутся, мы мешаем им размышлять о вечном. Ведь мы в этом мире, как ты сказал… суета сует!

— Это Екклесиаст сказал, — поднимаясь с каменной скамьи, угрюмо ответил Никита.

2

Ну что же ты, Алексей? — стоя у раскрытого окна в своем кабинете, говорил Михаил Федорович, — Толковал: я его вытащу из ямы, он станет другим… Вытащил! Из одной ямы да в другую… Сын секретаря райкома КПСС будет учиться в духовной семинарии! Дожил! Мне что, заявление об уходе с партийной работы подавать?

— Из духовной семинарии выходят образованные люди, — вставил Прыгунов, — И потом, отношение к церкви изменилось…

— Попы? Батюшки? — обдал его гневным взглядом Лапин, — Я убежденный атеист, а сын? Жена толкует, что церковники нынче в почете, и ты в ту же дуду дуешь?

— Честно, я тоже не ожидал этого от Никиты — сказал Алексей — От дельфинов этой веры набрался, что ли?

— Каких дельфинов?

— Семинария — это не худший вариант, — продолжал Прыгунов, — Человек хоть во что-то поверил, может, религия — это та самая соломинка, за которую хватается утопающий.

— Ей-богу, мир на глазах переворачивается, — вдруг остыл Лапин, — Все смещается, летим ко всем чертям…

— Вот и вы помянули и бога и черта, — улыбнулся Алексей.

— Да ну тебя… в бога, сердце, душу — мать… — выругался Михаил Федорович. Впрочем, без всякой злости, — Я не знаю, что мне делать!..

Секретарь райкома комсомола стоял у другого окна. Он смотрел на Невский проспект, по которому текла бесконечная толпа прохожих. День выдался хмурым, небо заволокло плотными серыми облаками, но дождем пока не пахло, хотя и неплохо было бы смыть с тротуаров городскую пыль. После летнего дождя легко дышится. Несколько раз собиралась гроза, где-то вдалеке погромыхивал гром, но пока ни одна капля не упала на раскаленный город. Тяжело летом жить в окружении каменных зданий, где нет никакого движения воздуха. Алексей с завистью смотрел на парней в безрукавках, девушек в цветных тонких и коротеньких юбках, а вот ему приходится ходить на работу в костюме и белой рубашке с галстуком. И Лапин в костюме с галстуком. У себя в кабинете Алексей сидит в рубашке с расстегнутым воротом, а вот когда вызывает начальство, приходится снова облачаться в костюм. А почему? Ведь нет такого закона в жару потеть в костюме? Инерция, привычка…

— Никита очень изменился, — проговорил Алексей — И в лучшую сторону. Он стел терпимее, добрее и главное — порвал с наркоманами. А духовная семинария? Ну что ж, там тоже учатся люди. И конкурс есть. А быть священником всегда на Руси было почетно. Священники несли в народ культуру, просвещение… Возьмите хотя бы протопопа Аввакума. Или Иоанна Кронштадтского.

— И это я слышу от секретаря райкома комсомола? От коммуниста? — воззрился на Прыгунова Лапин.

— Пора, Михаил Федорович, пересматривать устарелые взгляды на жизнь, религию, молодежь, — твердо выдержал его суровый взгляд Алексей, — Пора нам всем отказываться от закостеневших догм. И пример нам тому подают некоторые партийные работники самого высокого ранга.

— Я о сыне, Алексей! — с горечью вырвалось у Лапина. — А ты мне читаешь лекцию!

— Я за Никиту спокоен, — ответил Алексей, — Он умный, ищущий человек с обостренным чувством справедливости. Я понимаю, что вам было бы по душе, если бы он пошел по вашим стопам… Но он не принимает ваш образ жизни, он два года назад вышел из комсомола, разочаровался в университете, думаю, что и в наркоманию ударился от разочарования в жизни. И если он теперь нашел свой путь, то нужно радоваться, а не осуждать его.

— Я буду выступать перед людьми с атеистической лекцией, а мой родной сын-богослов станет опровергать меня? — усмехнулся Лапин.

— Не исключено, — спокойно заметил Прыгунов.

— Я не одобряю заигрывания наших лидеров перед церковниками, — сказал Лапин, — Пока ведь никто из них публично не признал, что отделение церкви от государства было ошибкой. Все это — политическая игра, завоевание авторитета перед народом.

— Я внимательно слушаю выступления иерархов церкви на съезде народных депутатов, они гораздо умнее и по существу говорят, в отличие от многих светских депутатов, — вставил Прыгунов.

— Комсомол тоже трещит по всем швам, молодежь бежит из него. Может, и ты готовишься в церковники? — подковырнул его Михаил Федорович, — На пару с Никитой?

— Возраст не позволяет, — усмехнулся Алексей, — Да и в бога я пока не верю.

— Есть бог или нет его, но уж это точно, что от нас, партийных работников, он отвернулся, — вздохнул Лапин.

— Попросите сына — пусть за нас, грешных, помолится, — пряча улыбку, заметил Алексей. Было ясно, что старший Лапин уже смирился с «предательством» сына. Да и события в стране, Ленинграде так стремительно разворачивались, что личные неприятности казались лишь досадной мелочью.

Негромко задребезжал телефон на тумбочке, но Михаил Федорович даже не взглянул на него. Телефон вскоре умолк, наверное, секретарша сняла трубку. Хотя секретарь райкома и был недоволен Прыгуновым, на душе стало спокойнее: если так думает Алексей, то, может, и другие партийные коллеги не станут очень уж сурово осуждать его? По крайней мере, когда он сообщил про выходку сына секретарю обкома, тот, по-видимому, не придал этому большого значения. Времена меняются, раньше бы его в два счета сняли с работы и влепили по партийной линии строгача! Дескать, какой же ты партийный руководитель, если не смог воспитать собственного сына?! Сколько раз он сам произносил на бюро эту сакраментальную фразу! Правда, с некоторыми вариациями: жену, дочь, зятя! Когда же Никита успел окреститься? Наверное, там, в Крыму. Прыгунов рассказывал про какого-то верующего дрессировщика дельфинов, с которым Никита подружился. А сын и впрямь сильно изменился: бывало, спорил с отцом, язвил, даже грубил, а сейчас внимательно выслушивает, не обижается на резкие слова. И эта вьющаяся светлая бородка, длинные лохмы… Неужели все это всерьез, а не очередная блажь? Никогда еще Никита так упорно не занимался, как перед поступлением в семинарию. Чего греха таить, в университет он поступил без всяких треволнений: знакомый декан лично опекал Никиту. Знал ли он об этом? Людмила могла проговориться… Она во время вступительных экзаменов ходила в университет, как на работу. Бывала и дома у декана… И вот все ее ухищрения, как говорится, коту под хвост!

У жены легкий характер, она уже смирилась с решением сына, теперь ищет во всем этом благо. Вбила себе в голову, что сын выдвинется на религиозном поприще и будет заседать на всемирных конгрессах в черной шелковой рясе, высоком белом головном уборе и с серебряным крестом на толстой цепи…

Как же он плохо знал свою семью! Единственного сына просмотрел! Что бы ни говорила жена и Алексей, Никита нанес ему глубокую душевную рану и вряд ли она скоро зарубцуется… Сын отлично знал, чем все это может обернуться для него, Лапина. Знал и пошел на это…

— Может, отговоришь его? — с надеждой посмотрел на Прыгунова Михаил Федорович — Он, кажется, лишь с тобой и считается.

— Я не сделаю этого, — твердо сказал Алексей, — Именно потому, что он со мной считается. Не советую и вам давить на него, — Никита не отступится.

Снова зазвонил телефон. На этот раз Лапин поспешно отошел от окна и взял трубку. На потном лице его появилось почтительное выражение. Седой клок волос прилип ко лбу.

— Я сейчас же выезжаю туда, — сказал он в черную трубку обкомовской вертушки.

— У Казанского собора опять митингуют! — озабоченно проговорил Михаил Федорович, привычно поправляя галстук. — Поедем, Алексей. Руководство считает, что мы, партийные работники, должны принять участие в дискуссии. Но как с ними дискутировать, если они слушают лишь самих себя? И как сохранить спокойствие, выдержку, если лохматые молокососы в лицо тебе выкрикивают оскорбления?

На полном, чисто выбритом лице Лапина с коричневой бородавкой над верхней губой отразилась растерянность. Он суетливо собрал бумаги на столе, засунул их в ящик. Не любил Михаил Федорович эти митинги с неуправляемой толпой. Привыкнув произносить с трибуны в актовых залах учреждений и предприятий заранее написанные речи, когда все послушно внимают, трудно было переключиться на свободный разговор, отвечать на прямо поставленные вопросы, вступать в пререкания с атакующими трибуну возбужденными молодцами.

— Пойдемте пешком, — предложил Прыгунов, подумав, что черная райкомовская «Волга» с антеннами вряд ли вызовет теплые чувства к прибывшим на митинг.

— Машину оставим у канала Грибоедова, — разгадав его мысли, сказал Лапин. — Просили прийти туда побыстрее.

— Может, сбросим к черту галстуки и пиджаки? — предложил Алексей, чувствуя, что рубашка прилипла к спине, а под мышками течет пот.

— Нам не положено, Алеша! — улыбнулся Лапин, — Мы с тобой — представители власти…

— Партии, — мягко поправил Прыгунов.

— Разве это не одно и то же? — усмехнулся Михаил Федорович, вставая из-за письменного стола.

— Похоже, что нет, — ответил Алексей, промокая носовым платком щеки и шею.

— Ошибаешься, Алексей! — возразил Лапин, — Партия и власть неотделимы. Кто мы будем с тобой, если нас лишить власти? Пустое место! Да нас поганой метлой погонят из дворцов и особняков, сократят до минимума партийный аппарат. Не исключено, что и мы с тобой получим пинок под зад! Партия без власти! Это то же, что велосипед без колес! Слышал, уже в открытую говорят, что в стране будет многопартийная система! Из конституции собираются убрать статью, где говорится о руководящей роли партии… К чему мы придем, Алексей?

— А вы никогда не задумывались, Михаил Федорович, что партия взяла на себя все хозяйственные функции? — возразил Прыгунов. — Некомпетентные люди стали руководить страной. И вот результат: страна в хаосе и разрухе!

— Если мы все отдадим, то с чем останемся?

— Будем заниматься своей непосредственной работой, — убежденно сказал Прыгунов, — Партийной, воспитательной, а власть пусть осуществляют Советы народных депутатов. По-моему, так решили на съезде?

— Вот ты об этом и скажи им… — усмехнулся Лапин, — Если дадут тебе рот раскрыть…

3

Николай вел машину по Кировскому проспекту и вспоминал только что состоявшийся разговор с писателем Сергеем Строковым. В Палкино он полностью закончил правку романа «Круг» и снова встретился с автором у него на квартире. Сергей Иванович летом жил на Псковщине. В Ленинград редко наведывался, поймать его было не так-то просто. Говорил, что рыбачит на озерах да и работается в деревне хорошо.

В эту встречу он выглядел посвежевшим, загорелым и более оптимистичным. В квартире он был опять один. В прихожей стояли коробки, сумки, на журнальном столике свалены пачки газет и журналов. Сергей Иванович сказал, что в деревне на берегу живописного озера он живет в полной оторванности, даже телефона нет. Лишь вечерами смотрит программу «Время» в черно-белом изображении. Писательская голова так уж устроена, что любая нежданная информация, телефонный звонок — могут вывести из творческого состояния. Ведь рассуждать на любые темы гораздо легче, чем сидеть за пишущей машинкой и мучительно двигать роман. В деревне с ним живет внучка с ребенком. То есть с правнучкой. Внучка — художник-график. Иллюстрирует детские книжки. Жена недавно умерла, а внучка разошлась со вторым мужем. Нынешняя молодежь непостоянна… Он, Строков, прожил с Александрой сорок девять лет. Одного года не хватило до «золотой свадьбы».

Сергей Иванович заговорил о недавно прошедшем съезде народных депутатов, сказал, что наконец-то вспомнили и о коренном населении России — русских. Заговорили об их нищенском положении в СССР, а то ведь и слово-то «русский» забыли! Вон как яростно борются за свое национальное самосознание прибалтийцы, грузины, армяне, азербайджанцы, азиатские республики, а о бедственном положении русских в РСФСР помалкивают. Вспомнили, что нет своего ЦК КПСС, Академии наук и много чего другого… Если какой-нибудь русский громко заявит о неравноправии своего народа в Союзе братских республик или скажет, что национальные корни сознательно вырываются из почвы, все истинно русское предается осмеянию тенденциозной прессой, радио, телевидением, то его сразу же объявят националистом, шовинистом… Надо бы русским поучиться у других народов, как нужно отстаивать в своей республике свое национальное достоинство, самосознание, свою культуру, литературу.

И снова приводил примеры разгула литературной мафии в Ленинграде и Москве, удивлялся, что правительство не обращает на это никакого внимания! Посмотрели бы, кто работает в культуре, искусстве? Кто обрушивает на неискушенные умы молодежи эти жуткие бездарные песни, где одна фраза повторяется до бесконечности. Для дебилов, что ли?! Кто делает фильмы, развращающие молодых людей, кто смакует секс, тунеядство? Теперь чаще увидишь, как журналист берет интервью у вора, убийцы, бомжа, наркомана, чем у достойного, честного человека… Кто работает в газетах, журналах, в издательствах? Тысячи людей, далеких от национальных проблем, присосались к русским издательствам, газетам, театрам, кино, телевидению… Все русское подменяется антирусским. От имени русских — сейчас хоть это слово-то можно стало произносить, а ведь раньше за это били, преследовали! — выступают и пишут совсем не русские люди. Чем они пичкают молодежь? Куда тянут интеллигенцию? Дошло до того, что людям открыто стали внушать, мол, патриотизм, любовь к Родине, к своей национальной истории, традициям, культуре — это вовсе не интеллигентность, а махровое черносотенство! Что такое «черная сотня», уже несколько поколений советских людей и представления не имеют, но звучит тревожно… На съезде народных депутатов представители других национальностей поднимались на трибуну и говорили об утрате русским народом своего достоинства, жалели русскую интеллигенцию, преследуемую группами самозванных «радетелей новой России», из которой нужно окончательно выкорчевывать русские корни!..

Строков поведал, что сам много лет подвергался со стороны редакторов издательств правке всего, что касалось русской национальной культуры, больше того, его заставляли безжалостно вычеркивать из рукописей слово «русский». Вот если он описывал отрицательного типа, то тут, пожалуйста, можешь не жалеть черных красок! Вот и загуляли по страницам журналов, романов убогие, забитые, жестокие русские людишки. А кто в литературе злодеи, убийцы, уголовники? Все они же, русские… Тут недреманное око редакторов, издателей закрывалось. А писатели, очернившие собственный народ, награждались премиями, орденами, попадали в литературные обоймы… Но только попробуй встать на защиту русского человека! Тебя сразу смешают с дерьмом и публично заявят в печати, что ты никакой не писатель, а так, мелочишка…

Вот в таких условиях живут в России честные русские писатели, не имеющие за редким исключением ни своей периодической печати, ни журналов, ни издательств. А что и имеют, например, в Москве, так все подвергается средствами массовой информации беспощадной травле. Даже бумагу урезают, в типографиях задерживают выход таких популярных в России изданий, как «Наш современник», «Литературная Россия»… И заступиться-то за них некому, потому что все это захвачено не русскими, а так называемыми «советскими» гражданами, которые уже не раз поднимали вопрос о том, чтобы вообще русских лишить национальности, превратить в «советских»…

Строков был умным человеком, талантливым писателем, но то, что он говорил, вызывало у Николая сомнения. Не верилось, что такое может быть. Может, он, Уланов, еще только-только прикоснулся к литературе и многого не понимает? Надо будет почитать названные статьи в «Нашем современнике», «Молодой гвардии», где обо всем этом открыто пишут. Но Николай знает и другое: «Наш современник» клюют со всех сторон, пишут в газетах, что там как раз и окопались «черносотенцы». Ругают на чем свет стоит русских критиков даже с докторскими и академическими степенями, некоторых прямо называют антисемитами… И эта целенаправленная атака, дружная, напористая, особенно в «Огоньке». Не только в печати, но и по радио-телевидению… Получается, что прав Строков. Везде сидят люди, которым не хочется, чтобы голос русских писателей, критиков доходил до народа… Появился термин «русскоязычные писатели». Это как раз те, кто ненавидит Россию, русских, но претендует на верховенство. Русскую национальную литературу объявляют устаревшей, отсталой, провинциальной, а «русскоязычную» именно той литературой, которая якобы необходима людям. А то, что «русскоязычных» авторов не читают в России, их книги загромождают магазины и склады, идут в макулатуру — об этом помалкивают. Ведь все издательства, печать, типографии — все в руках «русскоязычных». А простой читатель — поди разберись, что происходит в литературном мире, кто прав, кто виноват? Он, читатель, выражает свое отношение очень просто: навязываемую ему критикой, печатью «русскоязычную» литературу не берет, а за классической и русской литературой гоняется, стоит в очередях, переплачивает в коммерческих магазинах… Но пока государство погашает убытки от «русскоязычной» литературы, она будет издаваться, навязываться читателям, а если и не продается, так не велика беда — богатое государство все спишет. Там, в правительстве, «русскоязычных» хватает, а свой свояка видит издалека.

Уланов проскочил через Кировский мост, его «Жигули» позвякивали, как консервная банка. Нужно будет в деревне подтянуть все гайки, крепления. Эта машина не рассчитана на многолетнюю эксплуатацию, да еще по таким разбитым дорогам. За границей машины меняют чуть ли не каждый год, а у нас только в очереди нужно отстоять много лет, чтобы купить новую машину… Снова солнце весело гуляет по городу, в нежно-розовый цвет окрасился на площади памятник Суворову, изумрудно блестела трава на Марсовом поле. Наверное, только что полили. В Лебяжьей канавке парами плавали утки. Не все весной улетели из города, но вот где они утят будут выводить?

Утром Николай уезжает в Палкино. Совершенно неожиданно оттуда заявилась в Ленинград Алиса. Опять что-то происходит с ней! Объяснить, почему не поехала с ним, а буквально через три дня примчалась в Ленинград, так и не смогла. Лидия Владимировна обрадовалась ей, вот уже четвертый вечер подряд обе пропадают в театрах. Вообще-то, Алису можно понять: что она видит в деревне? Близко даже клуба нет, не говоря уже о библиотеке. Наверное, соскучилась по городу. Главное, чтобы не встречалась с наркоманами. Стоило ей выкурить хотя бы одну сигарету с гашишем или марихуаной, как огромные глаза ее затягивала мутноватая пелена, а затем они светлели, расширялись и приобретали нестерпимый голубой блеск, так что и зрачков становилось не видно.

Странно Алиса ведет себя с ним: спит в бабушкиной комнате на раскладушке, хотя та уже давно догадалась, что они близки и стелила им на диван-кровати. Николай как-то поинтересовался, мол, какая муха укусила девушку, но та лишь странным долгим взглядом посмотрела ему в глаза и ничего не ответила. Он ломал себе голову, что на нее накатилось, но так ни до чего и не додумался. Однако ее холодность задевала его. Правда, издательские дела занимали весь его досуг: Вячеслав Андреевич Селезнев опять нагрузил двумя рукописями, нужно было их срочно прочесть и встретиться с авторами. Вечерами Уланов допоздна читал рукописи. Это, конечно, не Строков, но тоже было неплохо. Повесть о бомжах, которых, оказывается, в стране несколько миллионов, а роман — про молодого литератора, который так и не смог опубликовать ни одной своей книжки и ушел работать в магазин «Мясо-овощи» продавцом. Там познакомился с женой заведующего художественной редакции издательства, стал снабжать ее вырезкой и филе, и та через мужа помогла ему издать две поэтических книжки… Селезнев, смеясь, сказал, что узнал в заведующем редакцией Антона Ионовича Беленького…

Оба автора молодые, сердитые. Они тоже выражали недовольство существующим в Ленинграде положением русских литераторов… «С русской физиономией лучше и не соваться в наше отделение!» — заявил один из них. Оказывается, он автор уже двух книг, вышедших в Москве, но до сих пор не принят в Союз писателей. «Зарубают в секретариате… эти!» — со злостью вырвалось у Василия Чубакова. Это который написал про поэта-мясника.

Николай поставил «Жигули» во дворе, так, чтобы было видно из окна. Впрочем, украсть не украдут — у него замок на руле и педали сцепления — но хулиганье может поцарапать кузов, написать гвоздем матерное слово. В прихожей его встретила Алиса. Она была порозовевшая, в синем халате, на пышных волосах — тюрбан из махрового полотенца. Только что вылезла из ванны.

— Голодный? — коротко спросила она.

Бабушки дома не было.

— Я тебя съем! — сделал зверское лицо Николай и притянул ее к себе. Девушка оттолкнула обеими руками.

— На плите все стоит — разогрей и ешь, — холодно произнесла она. Повернулась и снова ушла в ванную комнату. Щелкнула задвижка.

Пообедав, он постучал, слышно было, как шумит душ. Во дворе громко хлопнула крышка мусорного бака. Иногда ребятишки — что за привычка залезать на вонючие ржавые баки! — хлопали крышками, орали на весь двор, прыгали по гулким бакам.

— Потереть тебе спину? — спросил Николай. Из ванной в щель пробивалась желтая полоска электрического света.

В ответ молчание.

— Я ведь могу дверь сломать, — пригрозил он, зная, что задвижка держится на честном слове.

— Ломай, — донеслось оттуда.

Он легонько нажал на тоненькую, покрашенную серой краской дверь, запор отскочил и он вошел в ванную. Алиса стояла к нему боком, запрокинув мокрое лицо с прищуренными глазами к маленькой белой чашечке душа. Стройное оливковое тело, две молочно-белые груди с крупными сосками, узкая полоска на бедрах — след от плавок. Длинные желтые волосы облепили узкие плечи, теплая вода струилась, хрюкала, воронкой вворачиваясь в отверстие на дне голубой ванны. Не долго думая, он сбросил с себя одежду и перешагнул через край ванны. Тело ее было горячим, а груди — прохладными. Она не отвечала на его поцелуи, отворачивала голову.

— Чем же я провинился перед тобой? — спросил Николай, моргая и отфыркиваясь.

— Я встретила Никиту, — сказала она.

Вчера ему позвонил Алексей Прыгунов и предложил возглавить ПТУ в их районе, заодно сообщил, что Никита Лапин поступил в духовную семинарию при Александро-Невской лавре. И еще секретарь райкома комсомола поинтересовался, как поживает Алиса Романова? От лестного предложения стать директором ПТУ Уланов отказался, а вот Никита удивил! Порвав с наркоманией, вдруг ударился в религию. Это для его папаши — секретаря райкома КПСС — большой удар! Что делается на белом свете!..

— Не предложил тебе стать попадьей? — спросил Николай. Он нагнулся и поцеловал ее в грудь. Ее маленькая рука чуть коснулась его мокрых волос и тут же отдернулась.

— Лучше быть попадьей, чем женой гнусного бабника, — сказала Алиса, пытаясь освободиться от его объятий и вылезти из ванны.

— Я, кажется, еще не сделал тебе предложения, — озадаченно произнес Николай, — И ты первая, кто меня так обозвал.

— Ты с кем, негодяй, целовался на улице Марата у книжного магазина? — гневно распахнула она свои глазищи, обдав его сгустившейся в них синевой.

— С Ларисой Пивоваровой, — улыбнулся он.

— Вот кто, значит, тебе пиво варит?

— Очень остроумно! — рассмеялся Николай. Она замужем за кооператором-миллионером и ей на меня наплевать.

— Зачем же ты целуешь на улице чужую жену?

— А ты что, подглядываешь за мной?

— Ты слишком высокого мнения о себе, — отрезала она. — Весь город любовался на вас… Это так современно — лизаться на улице.

— Выходит, отличная парочка… — разыгрывал он. Ему нравилось, что Алиса его ревновала. Все-таки он ей небезразличен.

— У нее лицо хищницы, — желчно заметила Алиса. — А взгляд змеи.

— Это был прощальный поцелуй, — улыбнулся Николай, вспомнив, что Лариса с торжеством сообщила, что с супругом — она так и выразилась — по приглашению едут в Париж на два месяца. Ее муж наладил какие-то торговые дела с владельцем небольшого магазина на Монмартре по продаже канцтоваров. Лариса была счастлива и даже поинтересовалась, дескать, что привезти из Парижа Николаю? Он сказал:

— Каштан с Елисейских полей.

— Это что? — удивилась Лариса. — Магнитола с наушниками или шампунь?

Оказывается, она не знала, что на парижских бульварах растут каштаны. И вообще про такое дерево не слышала…

Алиса перестала отталкивать его руки и теперь стояла вплотную, закинув вверх голову. Струи теплого душа ласкали их загорелые тела, журчала под ногами вода. Николай целовал ее пухлый рот, запах шампуня пьянил. Алиса обхватила тонкими руками его за шею, еще сильнее прижала к себе.

— Я соскучилась по тебе, — шептала она. — Почему ты не приходил?

— А ты?

— Коля, не целуй больше других женщин.

Он молча целовал ее, сегодня она была как никогда дорога и желанна.

— Ты что? — легонько оттолкнула она его. — В ванне?

— Алиса, — бормотал он, — Я… я…

— И я… — шептала она, прикрывая глаза длинными черными ресницами, — А почему бы нет? Ведь мы с тобой в озере… Помнишь?

— В озере, ванной, на небе… — говорил он, и впрямь чувствуя себя на седьмом небе.

4

Белые ночи докатились из Ленинграда и до Палкино. Бывало, после десяти вечера электричество включали, а сейчас в июне и в полночь можно было у окна газету читать. Небо в том месте, где солнце закатилось, было багровым, чуть ущербная с одного бока луна тоже ярко светила, обливая деревья серебристым призрачным светом, заставляя каждый лист сиять; пели в роще соловьи, крякали на озере утки, тут еще включились в сумеречный концерт и лягушки с ближнего болота. Дни стояли жаркие, приходилось каждый вечер поливать огород. Геннадий приспособил электрический моторчик с длинным резиновым шлангом. Маленький серебристый моторчик лихо гнал воду из озера, до которого было метров сто, не меньше.

В субботу днем к ним прибежал сосед Иван Лукич Митрофанов. Квадратное загорелое лицо возбуждено, глубоко посаженные маленькие глаза мечут гневные искры. В руках деревянные грабли. Видно, сено ворошил. Геннадий, Николай и Коляндрик крыли прохудившуюся крышу шифером. В последний еще майский дождь пол в избе залило водой. Дождь выдался мощный, прямой и лил весь божий день. Геннадий привез из Новгорода шифер, а когда Николай вернулся из Ленинграда, пользуясь погожими днями, дружно взялись за дело.

— Мальцы, выручайте! — задрал голову вверх Иван Лукич. Рот у него большой, зубы желтые. — Эти гады на мотоциклах барана увели.

— Как увели? — высунула светловолосую голову из сеней Алиса — она готовила обед.

— Всю ночь трещали на своих цикалках, орали песни, как оглашенные, добрым людям спать не давали, — даже не поглядев в ее сторону, продолжал сосед, — На лугу у озера водку жрали, плясали под музыку, как дикари со своими сучками… А тут вон чего надумали: барана прямо с луга увели!

С середины мая в Палкино каждую субботу и воскресенье стали наезжать мотоциклисты из Новгорода. По десять-пятнадцать мотоциклов зараз. Все в шлемах с темными плексигласовыми забралами, так что лиц не видно. Кто в коже, с железными побрякушками на груди, кто в брезентовых робах с иностранными этикетками: они с воем и ревом проносились мимо домов к озеру и обратно, галдели, кричали; девчонки — как и парням, им было лет по шестнадцать-семнадцать, — сидя на задних седлах, тоже визжали, хихикали. Этакие новгородские рокеры, как они себя величали. На местных не обращали внимания, будто их тут и нет. Устраивали попойки на берегу, загадили весь луг, вырубили кусты, пробили дно у лодки Геннадия и притопили ее у берега. Он пробовал их урезонить, но они послали его подальше. Николай был в Ленинграде, на Чебурана надежда плохая — и брат в тот раз не стал с ними связываться.

— Значит, и тебя, Лукич, допекли рокеры? — усмехнулся сверху Гена. Он приколачивал шиферными гвоздями с широкими блестящими шляпками тяжелые волнистые листы к жердинам, покрытым рубероидом Николай и Коляндрик подавали ему шифер.

— Сколь живу тута, никогда такой напасти не было, — жаловался Иван Лукич — Хуже слепней-оводов! А нас, деревенских, и за людей не считают. Рожи наглые, зубы скалят, а что делают со своими девчонками! Блядство сплошное прямо на берегу… Весь луг потоптали, одонок разорили, сожгли половину старой изгороди… Да что это такое делается-то? Куда власти смотрят?

— Обратись к участковому, — вставил Коляндрик.

— Где ево сыщешь? Небось, пьет самогон на хуторах. Да и то: один милиционер на всю округу. Во-о времена пошли! Никакой управы на хулиганье не стало: творят что хотят, а закон спит, будь он неладен! Демократия, мать твою… Кому же она выходит на пользу? Ворюгам, бандюгам, хулиганью?

— Где они прячутся? — спросил Николай. Ему тоже всю ночь спать не давали мотоциклы: треск моторов, дикие крики, визг, смех, пьяные песни.

— Прячутся! — хмыкнул Коляндрик, — От кого им прятаться-то? Они никого тут не боятся.

— Лукич, ты ведь мужик здоровый, — поддразнил Гена, — Неужто не справишься?

— Тут надо всем миром, мальцы, — ответил Митрофанов. Сегодня он был покладист и не заносчив, — Нынче меня наказали, а завтра, глядишь, и до вас доберутся.

— Ладно, пошли разбираться, — сказал Николай. — Мне эта шваль обнаглевшая тоже осточертела! Уехали, называется, в глубинку, а от них и здесь покоя нет!

— Золотые слова! — заулыбался Иван Лукич, отчего его щетинистое лицо поехало вкривь, видно, редко улыбается старик, — Житья ведь от них не стало! В городе-то милиция, ГАИ, а тут — твори что хочешь и нет тебе никакой управы.

— Вы идите, а мне надо еще кролей накормить, — озабоченно проговорил Коляндрик, прислоняя шиферину к стене дома.

— Какой с тебя боец! — презрительно хмыкнул Иван Лукич, проводив его взглядом.

Геннадий взял черенок от сломанной лопаты, Николай — он был раздет до пояса — натянул безрукавку с надписью на груди «Спорт».

— Может, Катушкина Леонтия позвать? — кивнул на дом москвича Митрофанов, — У ево двустволка.

— Не хватало нам еще пальбы, — сказал Николай, — Как-нибудь и без оружия отобьем твоего барана…

— Ежели его еще на шашлык не пустили… — хихикнул от клеток Чебуран.

— Побыстрее, мальцы! — засуетился корявый, похожий на шкаф Иван Лукич, — И впрямь зарежут, гады, мово молодого барашка!

Барана не успели зарезать. Он блеял, привязанный к сосне, а два парня, стоя на коленях, разжигали костер. Это было непростительной глупостью: стояла сушь, кругом сухой лесной мусор, прямо над кострищем покачивались нижние ветви толстой сосны. Чуть в стороне к другим соснам были прислонены пять или шесть мотоциклов со шлемами на высоких рулях. На опушке слышались девичьи голоса, там росла земляника. Кроме двоих у дымящегося костра, на поваленной бурей сосне сидели еще трое. Передавая друг другу темную бутылку, они пили прямо из горлышка. Сквозь низкие молодые елки синело вдали озеро Гладкое. На берегу дном вверх с золотистой заплаткой на боку лежала лодка Геннадия. Он не успел еще просмолить новую доску.

Парни, как говорится, и ухом не повели, увидев прямо перед собой троих мужчин. Двое, моргая и покраснев от натуги, яростно дули на тлеющие головешки, а трое продолжали тянуть какое-то пойло из темной бутылки без этикетки. Одеты пестро, но все в белых с синим кроссовках. Лица равнодушные, скорее всего они напустили на себя безразличие, все длинноволосые, за исключением одного у костра, тот был бритоголовым. Голова вытянутая с впадинами на висках, удлиненный подбородок.

Геннадий подошел к костру и, небрежно оттолкнув парней, затоптал его кирзовыми сапогами.

— Кто же в такую сушь в лесу огонь разводит? — спокойно проговорил он. — Разве одни лишь кретины! Вы что, не читали при въезде в бор плакат: «Берегите лес от пожара!»?

— Одна маленькая спичка может уничтожить сотни кубометров леса, — в тон ему присовокупил Николай.

Митрофанов помалкивал, глядя на своего барашка.

Парни, лежа на мху и сосновых иголках, снизу вверх смотрели на Гену мутноватыми с похмелья глазами. Трое стали неторопливо подниматься с поваленного, проточенного жуками дерева. Один из них, бритоголовый, поудобнее обхватил бутылку пальцами.

— Живой мой барашек! — будто очнувшись, кинулся отвязывать свою животину Митрофанов, — Вы что же это делаете, мазурики?! — но в голосе его уже не было прежнего гнева, — Увели, будто тати, с луга чужого барана!

— У нас теперь, батя, все общее, — нагло заявил длинноволосый, — У тебя сколько баранов? Десять? А у нас ни одного…

— Заткнись! — шикнул на него бритоголовый. — Животина, папаша, была тут кем-то привязана, когда мы пришли сюда.

— Да забирай ты своего барана, — смекнув, как надо себя вести, заговорил и другой, — Блеет тут, понимаешь.

— Я люблю животных, граждане, — прыская от собственного остроумия, тоненьким голоском проговорил тот, что был у костра, те двое тоже поднялись с земли — Мухи не обижу. Я подумал, что это тот самый заколдованный барашек, который ищет свою сестричку Аленушку…

— То был козленок, дубина, — заметил бритоголовый, по-видимому, он был у них за старшего.

— Сестрица, сестрица, дай мне из колодца напиться, — пропел тонкоголосый и захихикал.

Баран, волоча за собой веревку, блея, кинулся прочь из леса. Вслед за ним с граблями в руке засеменил и Митрофанов.

— Получил назад свою собственность — и привет! — заметил Гена.

Увидев, что в лесу у погасшего костра остались лишь двое, пятеро парней повели себя по-другому: окружили братьев, бритоголовыйпередал бутылку волосатику, а сам, ловко подпрыгнув, с треском отломил толстый золотистый сук с ближайшей сосны. Подобрали палки и остальные.

— Мы вас сюда не звали? Чего приперлись? — заявил бритоголовый, — У этого куркуля с десяток баранов… Может, мы его надумали раскулачить.

— Костер растоптали, — подогревали себя и другие. — Слова разные нехорошие говорите…

— Подумаешь, мироеда тряхнули… — вступил в разговор и тонкоголосый, — У него и на роже написано: кулак и кулак!

— А вы знаете, кто такие были кулаки? — не выдержал Николай. Учитель все еще крепко сидел в нем. — Великие труженики земли русской. На них вся Россия держалась, а кучка негодяев их уничтожила, чем и обрекли страну на разруху и голод.

— А нам в школе толковали другое… — хихикнул тонкоголосый.

Николай знал, что справиться с ними будет нелегко, но можно, если брат не отступит. Когда-то в молодости им приходилось драться, как говорится, с превосходящими силами противника… Он бросил быстрый взгляд на Гену, тот незаметно кивнул, мол, я готов. Он сделал два шага назад и уперся спиной в толстый ствол, отполированный ладонями черенок выставил перед собой.

— Мы не любим тех, кто сует нос в наши дела… — искривив губы в злой усмешке и играя толстым суком, произнес бритоголовый, — Мы таких дядечек учим уму-разуму.

Чувствуя, как напрягаются бицепсы под безрукавкой, как приходит знакомое возбуждение, которое он испытывал на соревнованиях в армии, Николай легко уклонился от свистнувшей близко от его уха сучковатой палки бритоголового и одновременно нанес ему сильный удар в солнечное сплетение. Бритоголовый выпучил покрасневшие глаза и, под прямым углом согнувшись пополам, жадно хватал воздух широко раскрытым ртом. Повернувшись к несколько ошарашенным двум парням с палками в руках, Николай одного за другим мощными ударами кулаков свалил обоих на землю. Геннадий черенком отбивался от наступающих на него двух парней. На скуле у него вздулся красный желвак. Брат не мог так быстро уклоняться от ударов, как натренированный Николай. Правда, одного он тоже задел черенком по руке.

Николай даже точно не мог бы сказать, сколько все это продолжалось. Скорее всего не больше трех-четырех минут. Его позабавил бритоголовый: отдышавшись, он вдруг подскочил вверх и попытался нанести ногой каратистский удар в лицо. Но, видно, тренер у него был липовый. Уланов легко перехватил его ногу за кроссовку, рванул на себя и немного в сторону и бритоголовый с размаху зарылся в седой мох лицом. Дергая вывихнутой ногой, он жалобно завыл. Двое валялись прямо на черных углях, а пара, ломая кусты, бросилась бежать напролом из леса. Вслед за ними, что-то бормоча себе под нос, поползли и те двое, что нападали на Гену.

Тяжело дыша, братья смотрели друг на друга. Скула у Гены наливалась синевой. Ногой он наступил на темную бутылку, которую Николай ребром ладони выбил из рук волосатика, когда тот замахнулся на брата.

— Я смотрю, ты не утратил былых навыков, — сказал Гена.

— Ты тоже молодцом, — улыбнулся Николай. Ему дважды попало палкой: один раз по плечу, другой раз по бедру. — Устоял против двоих!

— Реакция не та, — ответил брат. — Водочка, она много мне навредила…

— Да и я пропустил пару ударов, — сказал Николай.

— Моя нога-а… — стонал бритоголовый, бросая на них полные ненависти взгляды, — Ладно, сволочи, сегодня вы нас, а завтра…

— Завтра не будет, — сказал Николай и подмигнул брату, — Давай сложим их мотоциклы в кучу и подожжем! Они ведь хотели спалить лес? Да и чужого барашка чуть было не порешили…

Когда они стали валить тяжелые машины одну на другую, а потом обкладывать сухими сучьими, бритоголовый с трудом поднялся на ноги и, держась за ствол, испуганно сказал:

— За это вы ответите… Я… Мы в милицию заявим!

— Вы же не боитесь милиции? Ведь вам все можно? — усмехнулся Гена, доставая из кармана куртки спички — Чего и нам бояться. А потом не мы, а вы запалили костер в сухом бору… Долго ли было огню перекинуться на ваши паршивые драндулеты?..

— Дяденьки, не надо! — раздался из-за кустов жалобный девичий крик, — Мы больше не будем, честное слово!

— Слышу голос… мужа! — рассмеялся Николай.

— Ну что, поджигать? — подмигнув ему, спросил брат и достал из коробка спичку.

— Дяденька, ну, пожалуйста, не надо? — подошла к Николаю невысокая белобрысая девчушка лет шестнадцати. Губы припухлые, глаза серые. — На чем мы уедем домой?

Уланов повернулся к бритоголовому, кусающему посеревшие губы. Глаза его сузились, острый подбородок еще больше вытянулся. Это Николай его подправил, когда тот козлом с вытянутой ногой прыгнул на него.

— Чтобы больше в наших краях и духу вашего не было! Слышишь ты, Бритая Башка?!

— Дяденька, ну, пожалуйста, не надо! — наступала на него девчонка. — Ну, хотите, я на колени перед вами встану? — Она бросила взгляд на прятавшихся в кустах парней — Да они сроду бы не зарезали эту бедную овечку… Мы просто пошутили!

— Я не слышу, что ты там бормочешь, — не обращая на нее внимания, смотрел в глаза бритоголовому Николай.

— Мало в округе турбаз? — выдавил из себя тот — Будто свет клином сошелся на вашем озере…

— Тут и рыба-то не ловится… — вставила настырная девица. Глаза ее неестественно расширены и блестят. Наверняка чего-то нанюхалась… После встречи с Алисой Уланов безошибочно научился распознавать наркоманов.

— Валите отсюда и молите бога, что легко отделались, — сказал он — Рокеры… Слово-то красивое, а ведь вы даже и не знаете, что это такое на самом деле!

— А что это — рокеры? — снова высунулась белобрысая.

— Прикусила бы язык, Милка! — метнул на нее свирепый взгляд бритоголовый.

— Ублюдки! — проворчал Геннадий, щупая вспучившуюся скулу. Он нагнулся, поднял бутылку, понюхал и с отвращением отбросил — Самогон. И похоже, что у Ивана Лукича разжились.

— То-то он так быстренько отсюда смотался вслед за своим бараном, — усмехнулся Николай. Взглянул на бритоголового: — Сколько он содрал с вас за бутылку?

— Червонец, — равнодушно ответил тот, — Цена известная.

— А ты хоть знаешь, болван, что здешний самогон на курином помете замешивают? — серьезно проговорил Гена — Шофер из леспромхоза, что дрова ему привозил, чуть не отравился.

— Еле откачали, — подтвердил Николай. Подобный случай и впрямь произошел месяц назад. Правда, Митрофанов клялся-божился, что самогон для расплаты с шофером купил в соседней деревне, а он, дескать, это зелье не гонит..

— Мы вас предупредили, ребята, — сказал Николай, — Знаем, что и лодку проломили вы.

— Да что вы! — воскликнула девушка, — Все теперь на нас…

— Держитесь подальше от нашей деревни, — вставил Гена.

— Мальчики! — обернулась к лесу девчонка, — Хватит прятаться — домой поехали!

На опушке их встретила Алиса. Оказывается, она все видела из-за кустов, за которыми пряталась.

— Подразмялись немного, братики, — с улыбкой сказала она. — А теперь пошли обедать. Сегодня щи из щавеля с яйцом.

— А на второе? — полюбопытствовал Геннадий.

— Жареный судак… как в лучших домах Лондона… — рассмеялась Алиса. — А на третье компот из урюка.

— Царский обед, — заметил Николай, незаметно потирая плечо.

Они не дошли еще до дома, как на пригорке, где начинался сосновый бор, послышался треск мотоциклов и красные и черные машины одна за другой выскакивали из леса и устремлялись по проселку прочь от Палкино. Алиса насчитала пять мотоциклов. Позади пригнувшихся к рулям парней сгорбились девчонки в джинсах и в разноцветных шлемах. Скоро вся эта пестрая трескучая кавалькада скрылась за высокими соснами.

— Но каков Иван Лукич-то! — не мог успокоиться Геннадий, — Из-за распухшей скулы рот его скособочился, — Всем миром навалимся… А сам первым задал деру из леса!

— Коля! — шепнула Алиса. — Здорово ты их… Я горжусь тобой!

Николай от этой драки не испытывал удовлетворения: велика заслуга — двум здоровым мужчинам раскидать подвыпивших юнцов! Милиция все больше устранялась от борьбы с хулиганами, участковый жаловался, что задержанных тут же выпускают из милиции. Мол, соблюдаем законность. И что же получается? От соблюдения этой самой законности выиграли хулиганы, воры, бандиты?.. По радио-телевидению только и талдычат, как возросла в СССР преступность, называют такие цифры, которые западным странам, где, якобы имеются социальные условия для преступности, и не снились. А кровавые преступления боевиков-экстремистов в южных и среднеазиатских республиках на национальной почве? Десятки жертв!..

— Гена, ты знаешь, на кого сейчас похож? — весело щебетала Алиса — На обиженного дромадера!

— На кого? — удивился тот.

— На верблюда, — рассмеялась девушка.

— Зато ты что-то нынче очень уж веселая, — буркнул Геннадий.

— Я рада, что вы турнули отсюда этих хулиганов.

— Я думаю, они еще заявятся сюда с подкреплением, — сказал Николай.

Коляндрик, оседлав конек крыши, заколачивал гвозди в серый поблескивающий на солнце лист шифера. Несколько десятков кроличьих клеток протянулись вдоль забора. Вся трава вокруг была выщипана. В огороженном оцинкованной сеткой загоне прыгали подросшие крольчата. Что бы там в мире ни происходило, крольчихи одна за другой приносили обильный приплод, скворцы уже вывели птенцов и покинули скворечники, ласточки с резкими звонкими криками носились над крышей. Наверное, Чебуран потревожил их.

Над зеленой низиной, в которой расположилась деревня, и огромным синим озером медленно плыли сугробы белоснежных облаков. Жаркое солнце позолотило их края, озерные чайки низко парили над самой водой. А с зеленых приозерных лугов тянуло волнующим запахом сухого сена и ароматом распустившихся полевых цветов.

В ловушке Часть вторая

Глава одиннадцатая

1

Когда секретарша доложила, что в приемной писатель Сергей Иванович Строков, Михаил Федорович удивился: давненько работники искусства и литературы не заглядывали к нему. Другие времена, и теперь они сами решают все свои проблемы. Партийные органы не вмешиваются в их дела: упаси бог, в прессе упрекнут, что снова партия навязывает свою волю творческим работникам…

Строков — известный писатель, автор многих книг, награжден двумя или тремя орденами за заслуги в области литературы… Ему, кажется, за шестьдесят, раньше ведь награждали к каждому юбилею. Строков писал на современные темы, когда-то давно Лапин прочел в московском журнале его повесть, но мало чего запомнилось… Пойдет речь о творчестве писателя — и название-то не вспомнить. Обычно перед встречами с крупными литераторами Михаил Федорович просил инструктора подготовить ему бумагу с краткой характеристикой писателя, перечнем его книг. Писатели, артисты да и вообще творческие работники любят, когда начальство осведомлено об их работе.

Что же, интересно, привело литератора к секретарю райкома?..

Строков вошел в кабинет стремительно, энергично пожал руку, присел на предложенный стул. Лапин выбрался из-за письменного стола и уселся напротив. Это как бы устраняло официальность встречи. Писатель выглядит моложе своих лет, загорелое лицо, умные светлые глаза, в русых волосах мало седины. Он в белых брюках и синей сорочке с короткими рукавами. Мог бы для встречи с первым секретарем райкома и костюм надеть.

Разговор начался с погоды, дескать, трудно в июне-июле жить в большом городе: духота, автомобильная гарь, толпы приезжих на улицах. Строков рассказал, что летом живет на Псковщине на берегу большого озера, но вот неотложные дела привели его в Ленинград…

Лапин терпеливо ждал, когда он перейдет к этим самым делам. Со Строковым ему доводилось встречаться на отчетно-выборных собраниях в Союзе писателей на улице Войнова, он слышал резкие критические выступления Сергея Ивановича. Признаться, не понимал писателя: известен, книги выходят во всех крупнейших издательствах страны, печатается в журналах, кажется, член Правления СП РСФСР и СССР, состоит в редсоветах и редколлегиях журналов — чего ему еще надо?.. И сейчас наверняка пришел с какими-нибудь обидами, просьбами.

— Михаил Федорович, чем вы сейчас занимаетесь? — вдруг задал ему неожиданный вопрос Строков.

— Как чем? — не сразу нашел ответ Лапин и невольно перевел взгляд на большой письменный стол, на котором лежали всего-то две отпечатанные на машинке бумаги, — Без работы мы, дорогой Сергей Иванович, не сидим. Иногда домой возвращаюсь после десяти-одиннадцати вечера… Как еще жена терпит… — коротко хохотнув, счел нужным прибавить он.

— Это не праздный вопрос, — продолжал Строков, — То, что вы, партийные работники, теперь не вмешиваетесь в хозяйственные дела трудовых коллективов, — это хорошо! Пусть этим занимаются специалисты. Но вы ведь совершенно перестали заниматься и своими прямыми обязанностями — идеологией, культурой, издательствами, даже партийной печатью… Я разговаривал с вашим заведующим отделом, так он мне сказал, что мы, партработники, теперь ни во что не вмешиваемся, ничего никому не навязываем… Вы считаете это правильным?

— Что-то мы и делаем…

— Что именно? Вот я составил альманах молодых русских писателей. Подобрал туда талантливых ребят, предложил издательству, и знаете, что мне ответили главный редактор и заведующий отделом прозы? А фамилии-то у них какие! Один Владимир Куприн, второй Анатолий Добролюбов. Нарочно не придумаешь…

— Что же они вам сказали? — спросил Лапин.

— Не нужен им этот альманах. Не нужны молодые русские литераторы. У них своих при издательстве достаточно. Я стал толковать, что альманах очень современен, писатели затронули глобальные проблемы перестройки и так далее, но напоролся на полнейшее равнодушие. Заверил, что альманах будет мгновенно распродан, принесет издательству прибыль… Но и этот аргумент не сразил равнодушных чиновников от литературы. «Мы всегда даем прибыль, — заявили они, — даже выпуская серые книжки, и хозрасчет не прибавил нам, издателям, ни зарплаты, ни других материальных благ». Что же получается? Если раньше можно было обратиться в райком партии, обком, наконец, в ЦК, то теперь везде слышишь один ответ: мы ни во что не вмешиваемся, мы ничего никому не навязываем! Невольно возникает вопрос: зачем же вы вообще нужны? Получается, издатели теперь будут издавать не то, что государству выгодно, что читателям нужно, а лишь то, что им лично выгодно. Талантливому писателю и в голову не придет предложить взятку, а бездарь лишь со взяткой пробьется в издательский план. И редактору выгоднее иметь дела с бездарями, потому что они получают деньги «в лапу», без налогов и вычетов… А вы, партия, остаетесь в стороне. Я уж не говорю об огромном идеологическом уроне, который наносит подрастающему поколению такая серая, бездарная литература, которая сейчас потоком хлынула в издательства! А сколько сейчас выпускается диссидентской литературы! И журналы, и издательства печатают такую муть, порнографию. Причем все почти серо, бездарно, я уж не говорю о растлевающем влиянии подобной антилитературы на умы молодых людей. Я ваше невмешательство расцениваю как уступку делягам, взяточникам, литературным мафиям. Посмотрите, кто попал в перспективные планы? В основном — бездарные серые литераторы-групповщики, ну а чтобы покрыть их убыточные книги, включены в план детективы, исторические романы, конъюнктурные книги… Я понимаю, сейчас переходный период, издательства еще работают по старинке, как в годы застоя, да и люди там, как правило, сидят некомпетентные, пишут, что издательства скоро перестанут выпускать убыточные книги, редакторы будут нести материальную ответственность за их выпуск, но это все пока на бумаге, а в жизни все, как было, так и идет… Впрочем, стало еще хуже, потому что нет никакого контроля, все идет самотеком. Никто никому не подчиняется, никто ни за что не отвечает… Директора заискивают перед коллективом, боясь, как бы их не прокатили на конкурсах. Это ведь полный развал, Михаил Федорович! Он нигде не допустим, а в идеологии тем более. Почувствовав свою безнаказанность, слабость руководства, полное отсутствие контроля, рядовые работники издательств, не все, конечно, стали этим пользоваться в своих личных целях. Не подумайте, что я ретроград! Ладно, если бы они отвечали за издательскую политику рублем из собственного кармана, но ведь за все пока платит государство! Издатели до сих пор материально не заинтересованы в выпуске талантливых книг. Они получают зарплату одну и ту же за талантливую книжку или за бездарную, а вот если бы за плохую, не распроданную книгу издатели несли материальную ответственность, а за талантливую, популярную у читателей получали бы вознаграждение, все сразу бы изменилось… Когда же это будет?

Строков говорил логично, убедительно, чувствовалось, что все это его глубоко волнует. Лапин все ждал, когда он перейдет к личным неурядицам, это как-то было бы привычнее слышать, но писатель пока и словом не обмолвился про свои дела. Ну, а что он мог ответить ему? Наверное, прав, даже безусловно прав, но никто ему, Лапину, не дал права решать подобные вопросы. Вон Москва не может их решить, а что сделает он, секретарь райкома? Да, пожалуй, и секретарь обкома ничего не изменит… Съезд народных депутатов выявил в стране столько всяких недостатков в народном хозяйстве, и в строительстве, и в промышленности, транспорте, особенно в экологии, что не знаешь, за что в первую очередь и браться. Да и есть ли в нашем народном хозяйстве хотя бы одна отрасль, где все обстоит благополучно? Куда ни кинь, везде клин. Что он, Лапин, может сделать? Вот если бы Сергей Иванович попросил для себя лично помощи, он, Лапин, мог бы еще позвонить директору издательства и попросить разобраться… Конечно, директор может «разобраться» и не в пользу Строкова, но хоть что-то сдвинется с места. Еще по инерции многие руководители самых различных организаций считаются с мнением райкома и обкома, но и это самое мнение ой как осторожно нужно высказывать, чтобы тебя тут же не обвинили в командно-бюрократическом методе руководства… В этом стало модно партийных руководителей обвинять! Знал бы Строков, как сейчас трудно работать в райкоме, обкоме, да, наверное, и в ЦК. Старые методы руководства публично осуждаются в печати, на митингах, а новых, разумных никто еще не предложил…

— Наверное, не нужно было мне к вам приходить, — проницательно заметил писатель. — Но я — член партии, тридцать пять лет состою в ней. Знаю, что трудно сейчас вам, партийным работникам, ой как трудно! Многие уже не верят, что партия выберется из этого кризиса… Боюсь, что невмешательство партии в идеологию не приведет ни к чему хорошему. Хаос и анархия! Крушение идеалов, разгул нигилизма у молодежи, безхозяйственность, националистические настроения, опорочивание русского народа и его денационализация — все это не приведет страну к добру. Неужели нет у вас умных голов, чтобы что-то изменить и в первую очередь вернуть веру людей в целесообразность вашего существования. Пока-то вы еще есть руководящая партия. Проснитесь, дорогие товарищи, оглянитесь вокруг! Оттого, что вы умыли руки и закрыли на все глаза, ваш утраченный авторитет не восстановится. А то ведь можно подумать, что вы снова, как в далекие предреволюционные годы, ушли в глубокое подполье.

— Я и сам многого не понимаю, — вырвалось у Лапина. — Будет отменена шестая статья Конституции о руководящей роли партии в стране, будет многопартийность, но новое цепляется за старое. Устарелые догмы, по-видимому, мертвой хваткой держат партию, не дают ей ходу.

— Да-а, нет у нас теоретиков, философов, — согласился Строков, — А может, стоит честно и открыто признаться, что зашли в тупик? Не туда пошли еще в семнадцатом?

— Сергей Иванович, а как ваши творческие планы? — перевел разговор на другое Лапин. Слова Строкова падали на него, как кирпичи. И ведь возразить было нечего.

Строков нехотя рассказал, что его новый роман о перестройке, о литературной мафии ни одно издательство не желает публиковать. Откровенно говорят, что не допустят сор из избы выносить! А Союз писателей СССР давно уже сам превратился в помойку.

— Отдайте в идеологический отдел обкома почитать, — предложил Михаил Федорович.

— Вы же ни во что не вмешиваетесь! — усмехнулся Сергей Иванович, — Зачем же вас отвлекать от… дела. Хочу издать его в кооперативном издательстве «Нева». Но разве это тираж для книги — пять-десять тысяч экземпляров?

— Есть такое издательство в Ленинграде? — вырвалось у Лапина.

Строков посмотрел на него, улыбнулся и ничего не ответил. Наверное, подумал, что такие-то вещи секретарь райкома должен бы знать… Но Михаил Федорович ни от кого не слышал про издательский кооператив «Нева». Позже он выяснил, что такой действительно существует, но не в его районе, а где-то в Купчино.

Сергей Иванович поднялся со стула, прошелся по кабинету, выглянул в окно. На широком белом подоконнике лежали желтые солнечные полосы. Сухощавый, с впалыми чисто выбритыми щеками, писатель производил впечатление уверенного в себе человека, однако в некоторой сутулости широких плеч угадывались усталость и разочарование…

Это тоже новое, что посетитель первым поднимается со стула, обычно он, Лапин, давал понять, что аудиенция закончена. Строков ему понравился, чувствуется, что это искренний человек, надо будет дома в прихожей посмотреть на полках, наверняка, есть его непрочитанные книги… Дело в том, что последние годы о Строкове почти не писали в литературных изданиях и ленинградских газетах и журналах. А читать необходимо было тех, про кого в «Литературке» хвалебные рецензии пишут, кому премии дают… Тут нельзя было ударить перед вышестоящим начальством в грязь лицом, вдруг спросят, мол, как понравился последний роман того или иного прославленного прессой писателя?.. Честно говоря, Михаил Федорович и не пытался разобраться в идущей уже долгие годы литературной борьбе, слышал, что существует в Ленинграде мощная группа, которая все контролирует, но как-то не принято было говорить о ней. Больше того, обкомовское начальство предупреждало, чтобы на писательских собраниях не поднимать эти вопросы, не давать слово литераторам, которые могут усугубить эти писательские распри. Да и потом как-то всерьез не верилось, что в Ленинграде есть литературная мафия… Ведь совсем недавно это словечко было применимо лишь к капиталистическому миру… Как же так получилось, что они, партработники, проморгали возникновение этой самой мафии? Ведь были сигналы от писателей, были письма и на тех же самых писательских собраниях выступали некоторые литераторы и откровенно говорили о засилье групповщины, которая переросла в мафию… Знали в райкоме, горкоме, обкоме про нездоровую обстановку в ленинградском отделении Союза писателей, знали, но предпочитали молчать, не задевать групповщиков. Может, потому, что как раз групповщики-то и входили в руководящие органы писательской организации. От них поступала в партийные органы вся информация о жизни этой организации, а уж секретари правления не скупились опорочивать неугодных группе людей. У главарей были имя, авторитет, о них писали, их награждали, они участвовали в общественной работе — возглавляли разные благотворительные организации. Была у них поддержка и в Москве. И постепенно в обкоме создалось мнение, дескать, лучше не трогать эту склочную организацию, пусть себе варятся в своем собственном котле… Менялись партийные руководители, а отношение к писательской организации оставалось прежним. Все, кто были против групповщины, ею же объявлялись склочниками, сутягами, а то и просто ненормальными людьми.

— Альманах должен выйти, — прощаясь, сказал Строков, — Поверьте, там отобраны талантливые произведения. Не за себя прошу — за них, молодых русских писателей. Ведь если так и дальше пойдет, то скоро молодые литераторы отучатся по-русски писать. Ведь прославляются в печати книги, написанные не русским языком, а суррогатом национального языка. Безликим, серым языком, как бы переводом с западно-европейских языков. Даже появился термин «русскоязычная литература». А то, что эти книги не читаются, издателей мало тревожит… Да я вам об этом уже говорил.

Лапин записал в настольный блокнот название альманаха, сделал пометку позвонить в издательство — оно находилось в его районе и распрощался с писателем.

Строков ушел, а Михаил Федорович, остановившись у окна, по привычке стал смотреть на медленно текущую мимо здания райкома толпу. Сколько их, людей, людишек! И у каждого что-то свое на уме. А что именно, теперь не так-то просто разобраться… Падает авторитет правоохранительных органов, новым сотрудникам приходится расплачиваться за страшные преступления сталинско-бериевских убийц. Преступность возрастает, а приговоры все мягче… Увидел он и Строкова, влившегося в многоликую толпу. Лицо озабоченное, редкие светлые волосы челкой спускаются на высокий загорелый лоб. Остановившись на краю тротуара, он поднял руку, но такси проскакивали мимо. Ленинградцы жалуются, что таксисты вконец обнаглели и везут лишь туда, куда им выгодно, кооператоров, которые платят не торгуясь. Больше того, арендуют на весь день машину и та иногда часами стоит у какой-нибудь захудалой конторы, а счетчик тикает… Наконец возле писателя остановились «Жигули». Нагнувшись, Сергей Иванович переговорил с водителем и быстро залез внутрь. Машина, помигав сигналом поворота, влилась в поток.

Лапину искренне хотелось помочь Строкову, но как это сделать, не нарушая указаний начальства? А указание таково: не лезть в писательские дела, не давать им повод упрекать нас в командном методе… Прав Строков, скоро на партийных работников плевать будут… Что же такое не сработало в этой перестройке, что она вышла из-под контроля и обратилась против партии?..

Он через секретаршу вызвал свою машину и без звонка поехал в издательство. Удивленный директор — они были знакомы давно, когда-то вместе работали в райкоме комсомола, — пригласил завредакцией Анатолия Ивановича Добролюбова и главного редактора Владимира Николаевича Куприна. Действительно редкое сочетание! Добролюбов был пенсионного возраста, худощав, черноволос, с тусклым невыразительным лицом и бегающими хитрыми глазками, Куприн — невысокого роста, лет пятидесяти, розоватое лицо его было чем-то недовольным, нет-нет он вдруг морщился, будто у него коренной зуб схватывал. Позже директор сказал, что у главного редактора такая уж привычка. Он морщился при беседах с авторами, правда, старался с ними как можно реже встречаться — с писателями любил общаться Добролюбов. Этот сам немного пописывал, был составителем альманахов и сборников, в общем, считал себя литератором, и ему нравилось заворачивать авторам рукописи, напористо критиковать их творчество. Было видно, что он от всего этого получал прямо-таки садистское удовольствие. Любил и подчеркнуть, что прохождение рукописи в издательстве и заключение договора зависит главным образом от него. Это заставляло рядовых литераторов заискивать перед ним.

А Куприн предпочитал получать высокую зарплату и ничего по возможности не делать. Должность у него номенклатурная, бояться ему нечего, особенно в нынешние времена; рукописи он не читал, полностью передоверяя всю работу по художественной редакции Добролюбову.

На вопрос директора — крупного мужчины с толстыми склеротическими щеками и выпирающим животом — как обстоят дела с альманахом молодых прозаиков, составителем которого является Строков, завредакцией приосанился, бросил на секретаря райкома пугливый взгляд и как по писаному затараторил таким же тусклым и невыразительным, как и он сам, голосом:

— Альманах «Русское слово» мы не будем издавать. Во-первых, в нем воспевается старая, дореволюционная деревня, заметно чувствуется ностальгия по раскулаченному крестьянству, критикуются колхозы, якобы отбившие у крестьян охоту к сельскому труду, естественно, осуществляются партийные методы руководства… Во-вторых, почти все авторы употребляют областнический, якобы, народный русский язык, ничего общего не имеющий с сегодняшним изысканным литературным языком, примеры которого нам дают такие яркие писатели, как Трифонов, Катаев, Рыбаков.

— И сопроводительная статья самого Строкова вызывает у нас большие сомнения, — тягучим сипловатым голосом вставил Куприн, — Слишком уж он нажимает, мягко говоря, на русский патриотизм, любовь к березкам, пространно толкует об утрате русского национального языка, засоренного, на его взгляд, современными крупными литераторами нерусской национальности.

— Мы, Михаил Федорович, интернационалисты и, особенно сейчас, когда так обострились национальные вопросы, не можем распространяться о русских, России, утрате национальных традиций, культуры… — подхватил Добролюбов — Интернационализм нам нужен, а не плач по утраченным национальным сокровищам.

Лапин вспомнил, с какой горечью Строков как раз и говорил о том, что в издательствах даже само слово «русский» безжалостно вычеркивается из рукописей, а выпячивается обтекаемый, аморфный термин «советский». Но никто ведь не предлагает латышам, эстонцам, казахам, грузинам писать на советском языке, а почему-то только русским писателям вменяется это в обязанность…

Директор издательства Леонид Ильич Балуев, взглянув на Лапина, счел нужным вставить:

— Я просмотрел альманах, по-моему, там все нормально. Кстати, теперь острой критикой застойных порядков никого не удивишь. А молодые писатели как раз и критикуют российскую безхозяйственность, раскрестьянивание крестьянина… Об этом много говорилось и на первом Съезде народных депутатов.

— Вы просмотрели, а я все внимательно прочел, — возразил Добролюбов, — Весь альманах пронизан настроениями, близкими журналу «Наш современник», а мы не должны допустить брожения в среде ленинградских литераторов. Зачем нам головные боли? Читали в «Огоньке» обращение руководителей творческих союзов? Они ратуют за интернационализм, критикуют все проявления русского национализма, которые тоже имеют место у нас. Возьмите хотя бы «Память»…

— А что, есть авторы альманаха, состоящие в «Памяти»? — поинтересовался секретарь райкома.

— Я не берусь этого утверждать… — замялся Добролюбов. Куприн при упоминании «Памяти» снова сморщился, даже глаза прикрыл, — Насколько мне известно, ни один ленинградский литератор не состоит в этом шовинистическом обществе.

— Еще нам этого не хватало! — выдавил из себя Куприн.

— Я был пару раз на митингах «Памяти», ничего криминального не заметил, — сказал Михаил Федорович — Говорят о памятниках, старинных зданиях, о национальном самосознании, а неуместные провокационные выкрики некоторых экстремистов сами же и обрывают. По-моему, «Память» как-то присмирела, стала покладистой, а вот сионистские группировки обнаглели куда больше «Памяти», сеют смуту в народе. Особенно среди интеллигенции. Рабочих-то им не сбить с толку. Хотя на выборах в Верховный Совет кое-чего и добились: порядочно протащили туда своих ставленников.

Добролюбов даже тонкогубый рот раскрыл, услышав такое от секретаря райкома: он привык слышать от партийцев совершенно другое. Вон как вся печать обрушилась на «Память», а сионистов очень редко задевают, разве что, как говорится, пощекочут нежно перышком под мышкой. У нас давно уже повелось: любое проявление у других национальностей национального самосознания приветствуется, поддерживается, а когда русские заговорят о своем праве на равенство в братской семье народов, о национальном самосознании — это сразу объявляется проявлением шовинизма, национализма, «ласкового» фашизма и другого «изма». Выходит, русским нужно сидеть как мышам под лавкой и в тряпочку помалкивать?..

Разговор со Строковым породил большие сомнения в правоте партийной политики в национальном вопросе в душе Михаила Федоровича. Работая в райкоме, он как-то привык себя считать вне нации и впрямь слово «русский» редко произносилось на собраниях, в докладах — все больше «советский». Но ведь он русский человек! И видит, как русская национальная культура приходит в полный упадок в Ленинграде да и не только в Ленинграде… Выходит, Строков прав: у нас существует мафия, которая всю культуру, литературу, искусство держит в своих руках? А куда же они, партийные деятели, смотрели? Тоже боялись слово «русский» произнести: как бы их не обвинили в шовинизме… И только на Съезде народных депутатов, где даже некоторые депутаты из других республик прямо говорили о бедственном положении русского человека в стране, о его полном бесправии, о денационализации целого народа, о подмене его национальной культуры суррогатами, для Лапина на многое открылись глаза… И если он в чем и мог себя всерьез упрекнуть, так это в близорукости. Видел, что творится в идеологии, культуре, искусстве, но закрывал глаза, как делали и все другие партийные руководители. И в благодарность за все это та же самая мафия, которая народилась на их глазах и при их негласной поддержке, набрала силу, она же и повела яростную борьбу против своих благодетелей…

Все это необыкновенно явственно открылось для Лапина. Конечно, многое разъяснил Строков, но разве раньше, в годы застоя не говорили ему об этом русские интеллигенты, которые приходили в райкомы, в обком, писали в ЦК, но их никто не слушал? А мафия быстренько приклеивала им ярлыки националистов, антисемитов, шовинистов… А какой партийный работник будет всерьез прислушиваться к мнению «анти»?

Вот и получилось, как в старой поговорке: за что боролись, на то и напоролись…

Глядя на равнодушные лица издателей, Михаил Федорович подумал, что выкладывать им свои — пожалуй, их можно назвать революционными, — мысли не имеет никакого смысла. Эти люди мертвой хваткой держатся за вбиваемые им в головы десятки лет замшелые догмы, а может, и сами куплены этой самой всесильной мафией, которая умеет через Москву влиять даже на высоких партийных руководителей. Теперь он вспомнил, что работали в отделах культуры райкомов, обкома люди, которые открыто говорили об опасном положении на идеологическом фронте в Ленинграде, но их как-то незаметно и быстро убирали с этих постов: переводили на другие должности, забирали вроде бы с повышением в Москву, а на их место приходили удобные мафии люди…

Не только Строков и Съезд народных депутатов перевернули многое в сознании Лапина — сын Никита тоже внес свою лепту… Подавив глубокую обиду, Михаил Федорович часто в последнее время беседовал с сыном и, кажется, стал его понимать.

— На съезде многие депутаты говорили, что в это тревожное время нам нужно объединяться, пропагандировать интернационализм… — дошел до его сознания голос Куприна — А такие писатели, как Строков, призывают к национальной розни… Мы ведь завернули его роман «Круг». И альманах близок по духу этому роману с националистическим душком.

— Если бы мы выпустили роман Сергея Строкова и этот альманах, — сипло вторил ему Добролюбов, — то потом было нам не расхлебать, нас заклевали бы другие писатели.

Директор Балуев сидел и молчал. Когда-то его слово было решающим, а теперь он предпочитал помалкивать, не ссориться со своими работниками, а то ведь могут и поставить вопрос о его пребывании на этом посту. Уже такие случаи были в городе. У коллектива теперь большие права, а вот у Строкова, оказывается, нет никаких прав.

— Дайте мне почитать этот альманах «Русское слово»? — попросил Лапин.

Он видел, как переглянулись Куприн и Добролюбов. Кислая гримаса уж в который раз исказила острое треугольное лицо главного редактора. Балуев сидел с непроницаемым лицом. Видно было, что ему на все наплевать, он с трудом сдерживал зевоту. Наверное, вчера крепко поддал… Выло известно, что Леонид Ильич большой любитель выпить. Вон и физиономия у него с багровым оттенком. А с выпивающим человеком всегда легче ладить. У пьющего нет идеалов. Еще и тогда в райкоме комсомола Балуев злоупотреблял спиртным. Хвастал, что может выпить «килограмм» и пройти по половице, не пошатнувшись… Тогда много выпить и уметь держаться на людях считалось в среде партийных и комсомольских работников особенно ценным достоинством. Такой руководитель вряд ли погорит, попадет в милицию или в вытрезвитель…

— У вас зубы болят? — спросил Лапин у сморщившегося, как соленый гриб, Куприна, — Лечиться надо, Владимир Николаевич.

На лице главного редактора промелькнул испуг, он заулыбался и проворковал:

— Здоров я, Михаил Федорович. И зубы в порядке…

— Толя, принеси первый экземпляр, — распорядился директор и перевел удивленный взгляд на секретаря райкома: «Неужели ты и вправду будешь читать эту муру?..».

С двумя толстыми папками под мышкой Михаил Федорович спустился с четвертого этажа на улицу, где его ждала черная «Волга». Ослепительное солнце сразу припекло обнаженную голову, проносящиеся мимо машины обдали запахом отработанных газов, да и матерчатое сиденье было горячим, как сковородка, — «Волга» стояла на солнечной стороне.

— В райком, — по привычке сказал Лапин, но когда машина тронулась, неожиданно для себя переиначил: — Поехали, Владимир Тихонович, в Зеленогорск, а? Может, найдем подходящее местечко и выкупаемся! Что, мы не люди?

— Тогда уж лучше на дачу, — резонно заметил пожилой шофер.

— Вот и всегда так, Владимир Тихонович! — рассмеялся Лапин, — Выскажешь какую-нибудь новую идею, а тебя тут же поправят… Валяй на дачу, только, пожалуйста, опусти стекло, а то спечемся на такой жаре.

2

Очередной налет мотоциклистов состоялся через две недели после той схватки в лесу. На этот раз они нагрянули в Палкино поздно вечером в субботу. Пронзительный вой и треск мотоциклов разбудил Геннадия и Чебурана. Николай с Алисой находились в Ленинграде, должны вот-вот вернуться. Мотоциклы рычали на разбитом проселке прямо под окнами, слышались хохот и пьяные выкрики юнцов. Когда они, наверное, в пятый раз прогрохотали мимо дома, Снегов не выдержал и в майке и трусах, разъяренный, выскочил наружу. Коляндрик сделал вид, что спит, даже повернулся лицом к стене. Была светлая лунная ночь, ярко сверкали голубые звезды, внизу серебристо блестело озеро. В нем отражалась луна. Он слышал, как на крыльцо своего дома вышел Иван Лукич, выматерился и снова исчез в сенях. Геннадий вернулся в избу, стащил Чебурана с кровати, сказав, чтобы вооружился ухватом. Очевидно, увидев Геннадия — Коляндрик держался в тени крыльца — мотоциклисты, притормозив напротив дома, закричали:

— Эй, кооператоры-арендаторы, выходите, мы с вами тут потолкуем!..

— Не связывайся с ними, Гена, — прошептал Чебуран. Он тоже был в синей майке и широченных сатиновых трусах. Ноги кривые, с большими ступнями, — Без твоего братика они нам морды запросто начистят.

Снегов, слушая крики и мат, соображал, что же делать. Ведь эти подонки могут слезть со своих трещоток и разгромить крольчатник. Маленькие кролики разбегутся по лугам, и их вовек не поймаешь! Коту под хвост весь полугодичный труд… Злость на молокососов волной поднималась к самому горлу. Ну почему он в прошлом году сдал в милицию свое охотничье ружье? А теперь беззащитен перед этим хулиганьем. Их носится по улице на мотоциклах не меньше десятка. В лунном свете блестят круглые шлемы, сверкают никелированные рогатые рули, наглых рож не видно. Что же делать?.. Он бросился к сараю, ухватил длинную жердь, приготовленную для забора, но что он один против этой шумной. пьяной оравы? На Коляндрика надежда плохая, он спрячется на чердаке, затаится, как мышь. Этот тихоня не любит драк, скандалов, да и изрядно трусоват… Эх, был бы дома Николай!

— Выходи-и, чертов каратист! — орали, сгрудившись у калитки, мотоциклисты, однако пока с машин не слезали. У некоторых сзади сидят девчонки. Их и отличишь только по выбивающимся из-под шлемов волосам… — Мы тебя ощипаем, как вшивого куренка…

И громкий смех. Видно, на этот раз они подготовились. Двое, что у самой калитки, размахивают какими-то лязгающими штуками, скорее всего велосипедными или мотоциклетными цепями. Геннадий слышал, что такое оружие у подобных банд давно в ходу. Насмотрелись, сволочи, иностранных фильмов в видеосалонах! И рядятся под заграничных рокеров, и вооружаются так же. Будь у них оружие, наверняка устроили бы пальбу, пьяным ведь море по колено. Показывают юных бандитов и убийц по телевидению, даже дают интервью с ними, мол, расскажите, как все было. «Ну, как было… ну, да, ударил ножом, мне его рожа не понравилась!». Или что-либо в этом роде. А юристы пространно рассуждают о социалистической законности, гуманных приговорах, а все это почему-то оборачивается против честных, пострадавших людей, а не преступников. Интервью у жертв не берут.

Затрещал штакетник, целая секция старательно поставленного ими забора рухнула прямо на теплицу с огурцами. Разодралась полиэтиленовая пленка, которую он, Снегов, не вдруг купил в Новгороде. Если это он еще стерпел, то когда два соскочивших с машин парня в касках бросились в огород и стали втаптывать пленку в грядки с таким трудом выращенных огурцов, Снегов не выдержал. Будто подброшенный пружиной, он молча кинулся с высоко поднятой жердью на мотоциклистов. Взревели моторы, но он успел двоих в шлемах с забралами свалить на дорогу. Под ними яростно ревели мотоциклы, крутились колеса, слышался мат, во всю эту трескотню вплелся звонкий девичий крик. И тут совсем рядом багрово полыхнуло, раздался оглушительный выстрел, точнее, дуплет. Мотоциклисты с ревом, сбивая друг друга, попытались удрать, но на узком проселке между домами трудно было всем разъехаться. Упали еще два мотоцикла. Снегов, с растрепанными волосами, тоже матерясь, размахивал длинной жердью, пинал ею парней. Упавшие мотоциклисты, бросив машины, уползали к изгородям, потом вскакивали и исчезали в ночи, только слышался топот. Убегали кто куда, в сторону старой кузницы и озера. На дороге остались два мотоцикла, под одним из них, который ближе к опрокинутому забору, лежал мотоциклист в кожаной куртке и негромко стонал. Оглянувшись, Геннадий увидел Ивана Лукича с дымящейся двустволкой в руках. Он был в длинном брезентовом плаще с капюшоном, из-под которого выглядывали босые ноги в кальсонах со штрипками.

— Из ружья? Неужто в них? — остывая, покачалголовой Снегов. Хоть и было у него зло на этих негодяев на мотоциклах, но стрелять бы в них он, конечно, не стал…

— В луну я выпалил, — ухмыльнулся сосед, — Вижу, громят, паразиты, твой огород, ну и пульнул!

Из сеней выглянул Чебуран, зябко передернул узкими плечами, взглянул на дорогу, где, придавленный машиной, ныл мотоциклист.

— Че, никак, одного уложили? — равнодушно спросил он.

В ночи вдалеке трещали мотоциклы, желтые лучи фар шарили по проселку, выхватывали взъерошенные кусты, красноватые стволы сосен.

— Ну и времена пошли, — послышался встревоженный голос Леонтия Владимировича Катушкина. Он подошел поближе, в руке у него — грабли на длинной деревянной ручке. — Как в гражданскую… Правда, раньше банды выскакивали из леса на лихих конях, с саблями наголо… А теперь шпана на мотоциклах.

Еще несколько соседей стояли у своих домов, негромко переговаривались, кое-где попыхивали огоньки папирос.

— Пойду гляну, кто там помирает, — направился к мотоциклисту Чебуран. Вскоре послышался его удивленный хрипловатый возглас: — Люди добрые, да это, никак, девка!

Снегов подошел к мотоциклу, рывком поднял его, прислонил к столбу с заржавевшим отражателем никогда не горящей уличной лампы, нагнулся над девушкой в джинсах и смятом сбоку красном металлическом шлеме, всмотрелся в заплаканное лицо, присвистнул:

— Ба-а, знакомые лица!

Он узнал ту самую белокурую девушку, что готова была встать перед ними на колени, когда они грозились сжечь в лесу сваленные в кучу мотоциклы. Из-под шлема выбивались белые с лунным блеском длинные волосы, глаза казались глубокими и черными. Она перестала всхлипывать, пощупала придавленную ногу.

Геннадий поднял ее, девушка ухватилась за его руку, заглянула в лицо:

— Я говорила им, идиотам, что не надо все это затевать… — вдруг быстро затараторила она. Да разве послушаются? Налили глазища самогоном и помчались сводить счеты…

— А ты-то чего с ними прикатила? — спросил Геннадий. — Как тебя мать-то отпустила на ночь глядя с этой шпаной?

— Я сама мать! — с достоинством произнесла девушка. — У меня четырехлетняя дочь.

— Врешь ведь! — не поверил Снегов, вглядываясь в юное, с блестящими глазами личико девушки, — Ты что же, родила в пятом классе? Самая молодая мама в стране? Я слышал про таких, но вот увидеть довелось впервые!

— Не в пятом, а в десятом. Мне двадцать лет, арендатор-кооператор! — с нотками обиды в голосе произнесла девушка.

— Чего плакала-рыдала? — спросил Геннадий.

— Мне левую ногу придавило этой штукой… — кивнула она на лежащий на обочине мотоцикл. — Да не от боли я плакала — от обиды. Удрали, жалкие трусы, и меня бросили.

— На съедение арендаторам-кооператорам, — в тон ей ввернул Снегов. После благополучно окончившейся битвы он чувствовал себя победителем, вон, даже трофей есть.

— Ты не печалься, Гена, — заметил Леонтий Владимирович. За разоренную теплицу сдерешь с них, что полагается… И не вздумай трещотку отдавать. Это твой трофей. Пусть его забирает участковый, он с них и штраф за потраву получит.

— Это верно, только вместях, — поддакнул Иван Лукич.

— Говоришь, мама с дитем, а по ночам ездишь с хулиганами, — прищурившись, взглянул на девушку Катушкин.

— Среди них есть и хорошие ребята, — бойко ответила она. — Мутит воду этот… — она прикусила язычок, — Есть один у нас заводила.

— Спасибо, Иван Лукич, — поблагодарил Снегов — Не пугни ты их из ружья, кто знает, как бы все обернулось.

— Соседи все-таки, — буркнул сосед.

— С этой… напастью нужно вместе бороться, — прибавил Катушкин.

Все разошлись по своим домам, хлопнули двери, и снова стало тихо. Чебуран загнал мотоцикл в сарай, запер его на большой висячий замок.

— Что же с тобой-то делать, юная мама? — почесал голову Геннадий. — Ты ведь тут тоже вроде трофея…

— Есть у вас йод и бинт? — девушка высоко завернула штанину и рассматривала длинную царапину на тонкой белой ноге.

— Пошли в дом, сказал Снегов, — А если бы этот дядя из ружья в тебя грохнул? Во тьме не видно, кто хулиган, а кто… маленькая мама…

— У меня есть имя, дядя Гена, — осадила его девушка. — Меня звать Лена. А мамой пусть уж зовет меня дочь Ада.

Геннадий дал ей йод, упаковку с бинтом, помог перебинтовать ногу у колена и завязать тесемки, Коляндрик вынес в сени таз с водой, в котором она перед этим тщательно с мылом промыла царапину.

— У вас ведь живет синеглазая красотка из Ленинграда? — сказала Лена — Манекенщица или артистка? И этот высокий, который наших мальчиков, как котят, раскидал в лесу?

— Пойдем, я покажу, где тебе переночевать, — грубовато сказал Геннадий, — А утром сдам тебя участковому… Вы мне причинили урону минимум на сто рублей.

— Я тоже пострадавшая, — ничуть не испугалась Лена. — И потом, ты сам сказал, что я — твой трофей.

— Бойкая ты на язык…

— Неужели вы женщину обидите? — насмешливо произнесла она. — Воюйте с мальчишками, а я тут с боку припеку. Трофей и больше ничего!

В темноте Снегову пришлось взять ее за руку. Ладошка у нее была маленькой и теплой, да и вся она кругленькая, крепкая, как репка. Это он еще там, в лесу, заметил. И слишком уж говорливая… Неужели не врет? И впрямь у нее дочь Ада?..

На чердаке лампочка перегорела, а в комнатке на письменном столе была лампа. Здесь Николай вечерами работал. На столе остались папки, несколько рукописей, журналы и газеты. Включив Свет, Геннадий кивнул на широкий диван-кровать.

— Вот тут и располагайся на ночь, маленькая мама.

— Меня звать Лена, — сказала она. Впрочем, без всякой злости. Осмотрелась и заметила: — А комнатка уютная… Чувствуется женская рука. Здесь спит ваша синеглазка?

— Спокойной ночи, Лена, — буркнул Снегов и, притворив за собой дверь, спустился вниз.

— Я думал, ты останешься там… — хихикнул Чебуран. — С твоим симпатичным, завоеванным в честном бою трофеем.

— Не болтай, — оборвал Геннадий, укладываясь на свою жесткую койку, — И ляг на бок, герой, от твоего храпа не заснуть.

В комнате стало тихо, лишь слышно было, как ворочался Геннадий.

— А она ничего, — после некоторого молчания произнес Коляндрик, — Ну, не такая красивая, как Алиска, но тоже ничего.

Снегов не ответил.

3

Два дня Геннадий занимался оборудованием летней кухни, он прорезал широкое окно в приземистом сарае, где раньше лежали стройматериалы, настелил пол, обил стены древесной плитой, провел электричество. Ему помогал Коляндрик, когда не был занят кормежкой кроликов. Алиса почти каждый день ходила в лес за ягодами: щедро высыпали земляника и черника, малина еще не созрела. В саду поспевала черная смородина. В этом году будет много яблок, ветви уже сгибаются от пока еще небольших матово-зеленых плодов. Этого следовало и ожидать, видя, как буйно цвели в мае все яблони. После обеда Алиса затевала варку варенья. Душистый запах витал в доме, заглушая застарелую вонь сигарет.

Николай оборудовал себе место для работы прямо в саду на лужайке: поставил квадратный стол, табуретку, рукописи, чтобы не разлетались на ветру, придавливал гладкими камнями. Раздевался до плавок и в тюбетейке и солнцезащитных очках работал. По ходу солнца на безоблачном небе передвигал табуретку вокруг стола, чтобы загар распределялся ровно. Однако ноги плохо загорали. В яблонях чирикали воробьи, в скворечники с мелодичным журчанием влетали стрижи. Дождавшись, когда скворцы покинули с выводком домики, они тут же их заняли. Ласточки притихли, видно, сидят на яйцах. Июль был жарким, лишь несколько раз над Палкиным прошли грозовые тучи с дождем. Правда, ливень был столь обильным, что на глинистых дорогах до сих пор кое-где не высохли лужи с запекшейся по окраинам грязью. Разрушенную мотоциклистами теплицу брат так и не стал восстанавливать, лишь окопал грядки да снова посадил в землю выдернутые тонкие стебли огуречной рассады с небольшими листьями.

Участковый, которому отдали брошенный мотоцикл, обещал найти хулиганов и заставить их возместить нанесенный ущерб. Лену Гена почему-то не стал впутывать в это дело. На следующее утро после налета мотоциклистов он долго с ней разговаривал у клеток, после завтрака проводил до автобусной остановки. Вернулся задумчивый, больше курил у сарая, чем занимался делом. Видно было, что голова у него занята другим, отвечал невпопад. Николай в шутку спросил брата, не влюбился ли он в доставшийся после схватки «трофей», но тот не поддержал разговор. В пятницу он тщательно побрился у засиженного мухами зеркала, побрызгал на щеки одеколоном, который прятал от Коляндрика в кухонный шкаф за кульки с вермишелью.

— В город собрался? — поинтересовался Николай: обычно брат брился в субботу или воскресенье после бани.

— Одичали тут мы… — уклончиво ответил он, — Раз в неделю бреемся. Ходим в рванье.

Перед ужином надел новую рубашку с узким воротником, светлые джинсовые брюки и синюю полотняную куртку на молнии. На ноги натянул огромные кроссовки, которые он здесь еще ни разу не надевал. Причесался у зеркала и, ничего никому не сказав, ушел в сторону большака, где в поселке Заболотье останавливался рейсовый автобус.

Занятый рукописью, Николай и внимания не обратил на сборы и уход брата, а востроглазая и любопытная Алиса, выскочив из сеней с длинной деревянной ложкой, измазанной в горячем фиолетовом черничном варенье, сказала:

— Куда это наш Гена намылился? Весь такой чистенький, красивый… На свидание, что ли?

— Да вроде бы тут не к кому, — рассеянно ответил Николай, правя карандашом рукопись.

— Может, он в Новгороде завел подружку! — тут же откликнулся Коляндрик. Он кормил накошенной на лугу у озера травой кроликов. На круглом, загорелом до черноты лице хитрая улыбка. Чебуран почему-то очень близко принимал все, что касалось сердечных дел братьев. Никогда не имевший своей семьи, не испытавший женской ласки, он с болезненным любопытством наблюдал за развитием отношений Николая и Алисы. Кстати, девушка не стеснялась его и охотно рассказывала про свои прошлые приключения. А тот ей признался, что никогда в жизни не пробовал наркотиков. Алиса пообещала ему привезти из Ленинграда для пробы папирос с марихуаной, но Николай строго-настрого запретил ей это делать. Не хватало, чтобы законченный алкоголик стал еще и наркоманом. И тогда Алиса — она всегда старалась выполнять свои обещания — преподнесла Коляндрику флакон одеколона «Эра».

— А что? — сказала Алиса, облизывая ложку, — Наш Гена — завидный жених! Не пьет, работяга, каких поискать, умен, правда, молчалив, но говорят же, что молчание — золото?

— В тихом омуте черти водятся, — вставил Чебуран. Он открыл дверцу клетки и бросил кроликам охапку зеленой травы.

Геннадий вернулся через полчаса с Аленой и малолетней белокурой девочкой в коротеньком платьице и высоких белых сапожках. На пушистой голове у нее — голубой бант.

Коляндрик, прижимая к груди траву, стоял у клеток с разинутым ртом, Николай поднялся с табуретки и пригладил ладонью волосы, а Алиса тут же бросилась к ним навстречу, что-то сказала незнакомке и нагнулась к девочке, задравшей к ней белую глазастую головенку.

— Какая хорошенькая! — восторженно заговорила Алиса. — Как тебя звать? Уж не Красная ли Шапочка?

— Ада-а… — протяжно ответила девочка. — Покажи мне кроликов?

— Лена с дочкой поживут у нас, — скупо обронил Геннадий, закуривая.

Вот, значит, для кого он готовил помещение! Лицо у брата умиротворенное, серые глаза чуть прижмурены, глубокие морщинки у крупного носа разгладились — он и впрямь сейчас выглядел женихом.

Алиса с Леной и девочкой, повозившись у клеток, отправились к озеру. На правах хозяйки Алиса вызвалась первым делом показать им Гладкое. На ходу бросила Геннадию:

— А она ничего… эта Леночка!

— Ну, ты даешь! — подошел к нему Коляндрик, — А я-то думаю, чего он второй день в сарае колотит!

— Та самая? — спросил Николай. Он слышал от них про схватку при луне и про переночевавшую наверху девушку.

— Пусть поживут, — попыхивая папиросой, сказал брат, — В городе сейчас тоска несусветная.

— Тоска? — переспросил Николай. Мысли у брата явно разбегаются…

— Она говорит, ну, эта Ленка, что связалась с ними со скуки, — продолжал брат. — Этот Родион, которого ты приложил в лесу, ну, бритоголовый… Так она с ним была. А теперь, говорит, точка! Трус и балаболка. Кстати, его, Родиона, и дочка ее — Адка — не любит.

Николай вспомнил свою первую встречу с Алисой… Тоже была странная компания, был дружок Никита, была драка в подвале его дома. Как похоже все у них складывается с братом! Правда, его Лена не наркоманка и у нее уже дочь…

— Не ожидал я от тебя такой прыти…. — покачал головой Николай.

— Никак, осуждаешь? — покосился на него брат.

— Упаси бог! — рассмеялся Николай, — Наоборот, рад за тебя. Девушка…

— Какая она девушка? — перебил брат, — Маленькая мама…

— Я хочу сказать, она… мне понравилась. Симпатичная и все такое..

— Правда? — внимательно посмотрел ему в глаза Гена. — Ты же с ней и двумя словами не обмолвился.

— Первое впечатление не обманывает…

— Дочка сиротой растет, — сказал Гена, — Этот подонок, который ее соблазнил, как узнал, что беременная, ей тогда было пятнадцать, так из города удрал… Студентом, кажется, был. Она записала в метрику отчество деда.

— Ты что же, ей предложение сделал?

— А чего тянуть-то? — улыбнулся брат, — Женитьба — это всегда кот в мешке. Она мне приглянулась, вроде я ей тоже, чего же еще? Сказала, что деревню и сельский труд любит. Что у ней там в Новгороде за работа была? Вкалывала на трикотажке. Шила мужские трусы и нижние рубашки. Родители живут в Великих Луках, вообще-то она от них не зависит. Все время подчеркивает, что самостоятельная. И дочь вот воспитывает.

— И что же, она согласна за тебя?

— Не гожусь в женихи? — ухмыльнулся Гена.

— Как-то очень уж все скоро у вас…

— Зато ты не торопишься! — поддел брат. — Дождешься, кто-нибудь уведет под венец из-под твоего носа Алиску. Такие девочки на дороге не валяются…

Возможно ли такое? Слова брата заставили Николая всерьез задуматься о своих отношениях с Алисой. Пока она рядом, как-то не думалось о том, что может что-либо измениться. Несколько раз он заводил разговор о женитьбе, но как-то все это походило на шутку. Алиса заявляла, что замуж пока не стремится, ей и так хорошо с ним, да и вообще, что изменит штампик в паспорте? Теперь молодые люди легко сходятся и расходятся и брак — это пустая формальность… Вот раньше, когда он был освящен церковью, — это другое дело.

— Обвенчаемся в церкви… — помнится, шутливо заметил он, — И поп наденет нам на пальцы кольца.

— А вера? — спросила Алиса. — Церковный брак лишь тогда долговечен, когда муж и жена в бога верят, в таинство священного брака.

— Ты многого от меня хочешь… — рассмеялся он, — Мне с самого рождения внушали, что бога нет, а я, чтобы жениться на тебе, должен вот так сразу в него и поверить?

— Никита вот поверил… А он — умный парень.

— Ну и выходи за него замуж! — в сердцах сказал он, уязвленный напоминанием о Никите. — Станешь попадьей или как… там? Матушкой?

— А что? — поддразнила Алиса. — Это заманчиво.

После этого они ни разу не заговаривали о женитьбе.

Но Николай очень привязался к девушке, знал, что, если она снова исчезнет, он будет ее искать и обязательно найдет, а тогда… Что будет тогда, он не знал. Одно дело Алиса уходила к своим друзьям-наркоманам, а другое, если она уйдет совсем… Но и принуждать ее выйти за него замуж он не мог. Не в его это характере. Видно, так уж исторически сложилось, что предлагая девушке руку и сердце, юноша полагает, что одним этим делает ее счастливой…

— Ну так что? — проговорил Гена, — Может, сыграем сразу две свадьбы? При нашей бедности это будет не так накладно.

Снегов — человек практический. У него на первом плане дела, потом лирика. Если она вообще для него существует. Вон как деловито подготовился к встрече своей Лены! Ничего не забыл, даже раскладушку для маленькой Ады притащил в комнатушку. Кстати, она получилась вполне уютной.

— Алиса не такая покладистая, как твоя Лена, — уронил Николай, — На эту тему не хочет и разговаривать.

— Тут важно выбрать подходящий момент, — тоном умудренного опытом семьянина проговорил брат, — Что у Лены? Неустроенная жизнь — раз! Рано стала мамой — два. Паскудник, который ее обрюхатил, сбежал из города, даже институтом пожертвовал — три. Этот бритоголовый ублюдок на себя-то не может заработать, да и какой из него муж? И отец ребенка? У него ветер в башке и не сегодня-завтра в тюрягу за свои художества угодит. Лена все это понимает. Ну а я…

— Работяга, уже в возрасте, самостоятельный, да и мужчина из себя ничего, не урод… — стал перечислять Николай.

— Зато ты у нас красавчик! — обиделся Гена.

— Я тебе от всей души желаю счастья! — искренне сказал Николай. Гена действительно заслуживал счастья. Столько лет было выброшено на ветер! Уж теперь и Николай поверил, что он больше никогда не скатится в черное пьянство. И сам понимает, что это был бы конец. Полный крах всем его начинаниям. А женитьба на молодой женщине с ребенком еще больше укрепит его в раз и навсегда принятом решении больше не пить. Сколько раз при нем накрывали стол, бренчали стаканами, бутылками, а он потягивал лимонад и только улыбался на предложения захмелевших приятелей пригубить, размочить…

С озера вернулись Алиса, Лена и маленькая Ада. Девочка влезла в своих белых сапожках в болотную грязь, выпачкала платьице, даже на круглом белом лице появились коричневые пятна. Николай повнимательнее рассмотрел девушку, хлопочущую возле дочери. Она пониже Алисы, более округлая, полная, с высокой грудью. Совершенно белые волосы на концах завиваются в колечки, лицо круглое, с несколько удивленным выражением, небольшие серые глаза. Почему ему, когда он увидел ее впервые, показалось, что девушка накачена наркотиками? Светло-серые глаза у нее чистые, зрачки острые, ничуть не расширенные. Белые ресницы явно подкрашены, а припухлые губы придают ее юному облику детскость… Неужели ей двадцать лет? Или даже двадцать один? Николай никогда бы не дал больше шестнадцати-семнадцати. Да и Алиса выглядит моложе своих лет. Это что, свойство всех невысоких девушек?

Алиса мокрым полотенцем вытерла девочке лицо, сняла с нее сапожки, а потом и платьице. Ада вприпрыжку побежала к клеткам с кроликами.

— Можно я их травкой покормлю? — не оглядываясь, крикнула она.

— Тут травы-то вокруг не осталось, — заметил Геннадий, влюбленно глядя на Лену, — Эти молотилки… — он кивнул на клетки у забора — Весь день жрут… э-э, кушают!

Гена грубоват, неласков, может, Лена перевоспитает его? Наверное, и Алиса об этом подумала, потому что, переглянувшись, они улыбнулись.

— Как тут у вас хорошо! — сказала Лена — Я ведь тогда… толком ничего и не рассмотрела.

— С мотоцикла-то! — хмыкнул Геннадий. — Да еще ночью… Твои дружки почему-то, как летучие мыши, появляются тут в сумерки.

— Ты меня все время будешь ими попрекать? — бросила на него сердитый взгляд Лена.

— Да я так… к слову, — сконфузился Гена.

— И Коля такой же, — вступила в разговор Алиса. — Тоже частенько вспоминает моих бывших знакомых…

Николай промолчал. Он смотрел, как девочка, наклонив от усердия набок пушистую голову, просовывает через оцинкованную сетку пучки лука, сорванного с грядки. У нее даже ротик открылся. Кажется, прожорливым кроликам пришлось это не по вкусу: они фыркали и отворачивались от горького угощения.

Алиса явно была рада новой подруге. Они с Леной почти ровесницы и даже немного походили друг на дружку: обе невысокие, беленькие, подвижные. Вот только глаза разные: у Алисы огромные, синие, а у Лены небольшие, серые. Да и вид у Лены попроще.

Усевшись за свой стол — нужно было заканчивать правку рукописи и отвозить ее в Ленинград, — Николай, крутя шариковую ручку в пальцах, размышлял: почему так сложно стало найти подругу жизни? Слова-то какие старомодные! Теперь, пожалуй, так и не говорят: «подруга жизни!». Неужели для того, чтобы прийти к извечному своему назначению — стать женой, матерью, хозяйкой дома, современной девушке нужно пройти все то, что выпало на долю Алисы? Кто в этом виноват? Пишут, показывают по телевидению проституток-школьниц, которые предлагают себя за деньги, одежду, косметику… Может, те, кто читает про это, смотрит кино-телевизор, вместо того, чтобы осудить ровесниц, стремятся им подражать?.. Вон на экранах кинотеатров появился фильм про валютных проституток, так больше всего в очередях за билетами стоят совсем юные девушки. Посмотрят, наберутся опыта и станут тоже себя продавать?..

Кто же это наслал на современную молодежь самое настоящее проклятие? Попраны все законы чести, совести. Женственность, нравственность, чистота — все это стало отжившими символами, как рыцарство, благородство, достоинство. А тут еще эта страшная проказа XX века — СПИД! Может, он остановит так модную у молодежи всех стран свободную любовь? Об этом с тревогой пишут ученые, журналисты, литераторы. Почти в каждой повести, рассказе затрагиваются молодежные проблемы, но кто читает сейчас назидательные произведения? Юноши и девушки идут в кинотеатры, где показывают эротические, почти порнографические фильмы, валом валят в видеосалоны и там набираются опыта… Но то, что кажется заманчивым и красивым на экране, в жизни оборачивается грязью, венерическими заболеваниями и трагедиями. Обратил внимание Уланов и на то, что молодые люди в последние годы стали сбиваться в многочисленные группы, где личность, индивидуальность нивелируется, исчезает. В группах царят жестокие законы круговой поруки, коллективного насилия, хамства, пренебрежения к обществу. Кучей-то легче справиться с любым, кто встанет на пути, а почувствовав свою силу, юнцы еще больше обнаглели. В их среде вожаками и главарями подавляются все проявления человечности, нравственности, милосердия. В общем-то, неплохие ребята в организованной группе превращаются в стадо баранов, которыми жестокой рукой с кнутом управляли «пастухи». Чем ты раскрепощеннее, циничнее, наглее, тем ты достойнее в этой компании. Сталкиваясь с группами юнцов, Николай не раз убеждался в их духовной опустошенности, ничтожестве, у них даже лица одинаковые, пустые, незапоминающиеся… Зато в куче они — сила! И им нравится эту силу демонстрировать всем, кто не с ними. Не только нравится, они находят в этом садистское удовольствие. Уже не раз было, что западная мода или какие-либо другие веяния, докатываясь до нас, принимали самые уродливые формы, будь это одежда, музыка или иного рода искусство. Причем столь уродливые формы, что буржуазные идеологи, породившие эти явления, с негодованием открещиваются от них… Что это, отсутствие культуры? Или традиций? Кто-то уж очень сильно постарался, чтобы наша молодежь позабыла свою национальную культуру, свои корневые традиции. Но вот кто? Об этом пишут пока намеками… А может, и нет здесь никакого злого умысла? Просто весь мир изменился, изменились и мы, лишь наши набившие всем оскомину установки и догмы остались прежними? В них все зло? Отжившим, дряхлым истинам, навязанным народу убогими идеологами, давно уже никто не верит, а новых не придумали?.

Детский крик прервал размышления Уланова: Ада, вытянув вверх пальчик, рыдала:

— Меня-я кролик укуси-ил! Противный…

— Я ему покажу! — сорвался с места Геннадий — Который? Мы ему сейчас голову оторвем!

— Не надо! — сразу успокоилась девочка и подула на палец, — Мне уже не больно…

Гена подхватил девочку, высоко подбросил вверх, так что пухлые белые ножки мелькнули над его головой, и бережно поймал. — Еще раз! — весело потребовала Ада. — Высоко-о — высоко-о! До самого неба!


— Вот это мой громоотвод! — показала Алиса на высокую конусообразную кучу с деловито ползающими по ней рыжими муравьями, — Когда у меня на душе кошки скребут, тоска накатывает, я прихожу сюда, смотрю на суетящихся мурашей, слушаю лес, и все как рукой снимает.

— Они ведь кусаются, — брезгливо глядя на муравейник, заметила Лена.

— Меня не кусают.

Алиса уселась на поваленное, с отвалившимися ветвями дерево, а Лена опустилась на пенек, подальше от муравейника.

— Я маленькая разоряла их с мальчишками, — вспомнила она, — Разворошим палкой, они забегают как сумасшедшие, с желтыми яйцами, а мы смотрим и смеемся… Мальчишки говорили, что на муравьиные яйца хорошо рыба клюет.

— Это жестоко… — глухо произнесла Алиса.

— Что жестоко?

— Разорять чужие дома… Будто война или землетрясение.

— A-а, Гена говорил, что у тебя несчастье…

— Давай помолчим? — не глядя на нее, сказала Алиса. — Ты умеешь слушать лес, небо?

— Я умею молчать, — усмехнулась Лена.

Над березовой рощей по одному им известному маршруту небесными ладьями проплывали белые с темными подпалинами облака. Их легкие почти прозрачные тени касались кудрявых вершин берез и зеленых пик сосен и елей. Солнце не пробивалось сквозь густую листву, однако желтые разнокалиберные пятна были разбросаны повсюду: на бурых прошлогодних листьях, на белых стволах берез, даже на черных пнях. Солнечные зайчики шевелились, как живые, перепрыгивали с места на место, будто играли в пятнашки. С озера доносился негромкий плеск весел, наверное, рыболов ищет в заглубине уловистое место.

Девушки только что выкупались, и волосы их еще не обсохли. Поверх купальников на них почти одинаковые ситцевые сарафаны. Лена оказалась неплохой портнихой: привезла из дома материал, швейную машинку и часами строчила на ней. Ада со дня рождения носила платьица, сшитые матерью. Лена шила для себя, не отказывалась обслуживать и подруг. Похвасталась что сшила на продажу несколько пар летних джинсов.

— Теперь чем уродливее внешний вид, тем моднее, — сказала она — Посмотри, какие куртки из «варенки» шьют, брюки, рубашки!

Алиса ничего на себя из варенки не надевала. Ей эта мода не нравилась, а вот Ушастик и Длинная Лошадь охотились за костюмами из пятнистого белесого материала.

— Я рада, что у вас все хорошо с Геной, — сказала Алиса. Она подобрала с земли острый сучок и отколупывала им подопревшую кору на бревне. Муравьи, сновавшие рядом, тут же устремлялись на обнаженную часть ствола и обследовали его в поисках мелких насекомых.

— Хорошо? — усмехнулась Лена — Ты считаешь, что прозябать в глухой деревушке с арендатором — это счастье? Пока обхаживает меня, помалкивает, а потом запряжет в работу. У него ведь планы наполеоновские: заделать пасеку, взять в колхозе телят или поросят, развести гусей-уток… Да он меня скоро превратит в свинарку или доярку!

— Про коров он вроде ничего не говорил… — улыбнулась Алиса.

— Мужчина он будто неплохой и к Аде относится хорошо, — продолжала Лена. — Но ты же сама видишь — на первом плане у него работа! С раннего утра допоздна гнет спину на участке. Даже в праздники не отдыхает! Бывает, за день со мной и десятком слов не перемолвится.

— Коля тоже часами сидит над рукописями, — вставила Алиса.

— Николай — интеллигент, а Гена — мужик, крестьянин.

— Не скажи, Коля тоже сельской работы не чурается! Когда все у них наладится…

— Я таких мужиков знаю, — перебили Лена. — Одно наладит, за другое возьмется, потом за третье… У него какая-то жадность к земле, а ведь городской человек! С высшим образованием. А пашет и пашет… Вон высох весь, а руки как наждак.

— Зачем же ты согласилась за него замуж? — спросила Алиса.

— А, да надоело с этими молокососами вожжаться, — небрежно ответила, Лена. — У них вообще ничего за душой нет. Пустота! Носятся на своих трещотках и думают — они пуп земли. Гена — серьезный человек, работяга, а они — бездельники и тунеядцы.

— Ну а другие?

— Ты думаешь, так-то просто выйти замуж с ребенком? — взглянула на нее Лена. — Были у меня… разные. Женщиной-то я стала в пятнадцать лет. Никто не верил, что Ада моя дочь. А Снегов даже не спросил, чья она, говорит, беру тебя вместе с дочерью, и будет она мне как родная. Ты заметила, Адка не отходит от него? Он на озеро — она за ним, помогает кроликов кормить, за цыплятами ухаживать. Только и слышишь от нее: «Дядь Ген, дядь Ген!».

— Скоро будет папой называть, — вставила Алиса.

— Конечно, ребенку нужен отец, — вздохнула Лена. — Я это давно поняла.

— Ну, а любовь?

— Любовь? — уставилась на нее Лена. — А что это такое? Когда я в десятом классе таскала по городу брюхо, я возненавидела всех мужиков на свете! И с тех пор ни разу не влюблялась… Мужчины были, я знаю, что многим нравлюсь, хотя и не такая красивая, как ты… А с этими… что на мотоциклах, так это от скуки, честное слово! Люблю я прокатиться с ветерком. Да и сама могу за рулем. Родион научил. Пожалуй, этим и подкупил меня. Не боялся даже на шоссе давать руль…

— Я тоже не любила, Лена, — сказала Алиса, глядя, как муравьи вытаскивают из дырочки ствола белесого червячка с коричневыми ножками, — Не знаю и сейчас, люблю ли. Что-то заржавело во мне после смерти родителей. Жили люди, и вдруг за несколько секунд ни дома, ни людей, ни города. Страшно это.

— По телеку показывали, — покивала Лена. — Волосы дыбом… У меня старший брат по пьянке в позапрошлом году погиб. Свалился зимой с моста через Мету. Головой об лед… А ему и было двадцать три.

— А как тебе Коля? — вдруг спросила Алиса.

— Такого мужчину, как Николай, можно полюбить… — ответила Лена. — Только тоже весь в своей работе. Это надо же на солнцепеке просидеть весь день с ручкой в руке! Он что, писатель?

— Правит чужие рукописи. Готовит их для печати.

— И хорошо за это платят?

— Не знаю, я не спрашивала.

— Он тебя любит, — убежденно сказала Лена. — Это сразу видно.

— Наверное, и Гена тебя любит.

— Не думаю, — отмахнулась Лена. — Гена любит работу, а уж потом все остальное… Есть такие одержимые.

— Это хорошо.

— Кто знает, кто знает… — протянула Лена. — Очень уж он по-деловому предложил мне выйти за него. Да и какая может быть любовь после двух встреч? Я расплакалась перед ним, стала жаловаться на свою бабью долю — думала, ведь он меня вместе с мотоциклом сдаст в милицию… А он вон как все повернул! Мне и отступить уже было некуда…

Лена надолго умолкла, наблюдая за муравьями, волокущими в свой дом червяка. Алиса выковыривала из ноздреватой дырки второго. Тишина обступила их со всех сторон, не слышно птиц. Облака ушли, и ярко-голубое небо смотрело на них в прорехи меж вершинами высоких берез. Волосы на головах молодых женщин распушились, у Алисы рассыпались по загорелым плечам, а у Лены скрутились у шеи в тугие белые колечки.

— А и вправду твой муравейник будто завораживает, — нарушила затянувшееся молчание Лена, — Я тоже сюда буду приходить, ладно?

— Чудачка ты! — улыбнулась Алиса, — Тут муравейников полно.

— Послушай, Алиса, у тебя нет… этой травки? — спросила Лена — Чего-то покурить захотелось.

— Я больше в эти игры не играю, — помрачнела Алиса. Это ведь Коля меня вытащил из ямы… Скоро полгода, как не курю и таблеток не глотаю.

— Мы иногда у костра курили, — вздохнула Лена. Родион где-то доставал… В общем-то, гадость, но бывало и в охотку. Как-то все кажется в другом свете: мысли текут свободно, на все тебе наплевать, ничего не боишься.

— Не привыкай, Лена, — посоветовала Алиса. — Я знаю, что это такое. Всего на час удовольствия, а потом на неделю кошмара. Много и таких, которые стали калеками, инвалидами… И погибали, конечно.

— И ты все это прошла?

— Я не хочу об этом вспоминать, — помрачнела Алиса. — Если на то пошло, я чуть законченной наркоманкой не стала из-за ленинаканской трагедии. Мне жить не хотелось. И все равно: лучше петля, чем наркотики. Ну, ладно, у меня было горе, а тебе-то все это зачем?

— Да так, побаловаться… — смутилась Лена — Я даже толком и не запомнила, что мы курили. Маковую травку и всякую смесь, а Родион — у него бритая голова — даже натирал макушку дихлофосом! Ну, которым клопов травят. И балдел… И другие ребята брили макушки и прикладывали туда тампоны с разной гадостью, даже с клеем «Момент». Разводили в стакане зубной порошок, пасту и пили. Даже жидкий гуталин лакали!

— Такая красота кругом, а мы об этом… — Алиса даже плечами передернула от отвращения. — Выходи, Лена, замуж за Геннадия. За ним будешь, как за скалой. А остальное все приложится… И эта любовь придет. Хоть раз в жизни, но должен человек испытать это чувство.

— Странно… — вздохнула Лена — Столько мечтала о замужестве, уже и надежду потеряла — иначе не связалась бы с этой бандой на колесах, — а когда мне сделали предложение, заколебалась… Почему так?

— Ты меня спрашиваешь? — посмотрела ей в глаза Алиса — Я ничего не знаю, Лена! Я не знаю, кто я, зачем живу на белом свете. Я бы вышла замуж за Колю, но боюсь, что принесу ему только несчастье! В деревне я тоскую по городу, а в городе по деревне. По вот этой березовой роще, муравьиной куче! Озеру Гладкое… Был такой случай: я встретилась с одним из тех, с кем, как ты говоришь, балдела… Никита Лапин. Умный, начитанный паренек и из себя ничего. Он, кстати, тоже покончил с наркоманией, а употреблял побольше меня… Так вот, если бы он мне предложил выйти за него замуж, я пошла бы.

— А кто он?

— Студент. Учится в духовной семинарии.

— Попом будет? — ахнула Лена. — Ну и дура ты, Алиска! Надо было додавить его! Знаешь, сколько попы денег получают? Твоему Коле столько и не снилось. А как красиво они одеваются, и попы никогда своим… попадьям не изменяют. Это у них — великий грех!

Алисе вдруг стало скучно. Она встала с бревна, отряхнула подол сарафана, отшвырнула сучок Лена, широко раскрыв заблестевшие глаза, смотрела на нее снизу вверх. Из-под сарафана выглядывали ее круглые коленки. На маленьком чуть вздернутом носу несколько веснушек. Такая молодая и меркантильная… Возможно, жизнь у нее была трудная. Одна воспитывала дочь: родители у нее молодые, не захотели себя обременять ранней внучкой… Сразу после школы пошла работать на трикотажку, а когда Ада подросла, определила ее в детсад, лихорадочно стала наверстывать упущенное!

— Коля как-то мне признался, что только здесь, в деревне, он чувствует себя счастливым, — произнесла Алиса, провожая взглядом траурницу — большую черно-бархатную бабочку с желтой каемкой по краям крыльев.

— А ты? — спросила Лена, тоже вставая с пня и отряхивая сарафан.

— Мне с ним хорошо, — ответила Алиса.

— С ними со всеми хорошо сначала, — тоном умудренной женщины заметила Лена, — А потом — разочарование. Уже не таким и умным кажется, выявляются разные недостатки, а если еще и хамит, значит, пришла пора расставаться.

— Мне это не грозит, — улыбнулась Алиса.

— А мне? — сбоку взглянула на нее Лена.

— Не знаю, — честно ответила Алиса — Гену я меньше видела.

Они молча дошли по тропинке вдоль озера до дома: Алиса впереди, Лена чуть сзади. Узенький лоб у нее под белыми кудряшками был нахмурен. На скошенном лугу выросла небольшая копенка, на ней сидела ворона. При их приближении она с недовольным карканьем тяжело взлетела. И еще долго косила круглым блестящим глазом-горошиной. На озере виднелись две лодки с рыболовами. Их разделяла узкая коса с высоко поднявшимся камышом. Распустились лилии и кувшинки, на широких маслянистых листьях, будто впаявшихся в тихую кофейную воду, макая длинное туловище, отдыхали большие сиреневые стрекозы.

— Счастье в деревне?.. — за спиной Алисы проговорила Лена. — Это когда у тебя в городе квартира. Тут ведь с тоски подохнешь… Ладно, сейчас лето, солнце, озеро, а осенью, зимой? Наметет сугробы выше окон, не проехать, не пройти… Белое кладбище. И весь день крутись с ухватом у русской печи.

— Гена говорил, зимой тут красиво, тихо, и на лыжах можно кататься… И Коля толкует, что у природы все времена года прекрасны. Может, попробовать?..

— Отпуск проведу здесь, а там видно будет, — думая о своем, сказала Лена — Мне так хотелось замуж! Казалось, предложи — за черта бы выскочила, а как до дела дошло, так что-то засомневалась…

— Я тебе тут, милая, не советчик, — не оборачиваясь, ответила Алиса. У нее у самой точно такая же проблема.

Глава двенадцатая

1

Укрывшийся в густых прибрежных кустах парень в зеленой куртке с вышивкой на груди наблюдал, как Геннадий, Чебуран и Николай отплывали на лодке от берега. По тому, как у них не было удочек, он сообразил, что отправились сети проверять. Это надолго, часа на полтора-два. День был облачный, в той стороне, где пряталось солнце, клубились пока еще не созревшие до темной синевы разрозненные тучи. В разрывах между ними кроваво багровело небо. Чайки низко вились у косы. Порывистый ветер рябил воду, негромко плескалась в пологий песчаный берег накатывающаяся с плеса голубоватая волна. Снегов в болотных сапогах налег на корму, толкая осевшую лодку на глубину. Николай помогал ему веслом. Под ногами у них блестел большой полиэтиленовый мешок, на носу растопырилась изогнутыми ржавыми проволочинами кошка, которой на глубине зацепляют сеть, чтобы поднять верхний край на поверхность.

Парень лежал на траве, лениво отмахиваясь от комаров пахучей веткой, совсем рядом проскакала светло-желтая с черными пятнами на спине лягушка. У ног его валялись несколько окурков, один даже дымился. Тут же лежала пустая бутылка из-под вина. В нее заползли несколько муравьев и, наверное, опьянев, застыли на стекле, едва шевеля усиками.

Когда зеленая, видно, недавно покрашенная лодка отплыла от берега на порядочное расстояние, парень, прячась за баней, по колючей стерне направился к дому, на ходу он вырвал из сметанного стога клок сена и, присев, тщательно очистил почти новые кроссовки от налипшей черной земли. Стащил с бритой головы зеленую измятую панаму, которые носят на юге солдаты, и засунул ее в карман куртки. Толстогубое узкое лицо его с голубыми блеклыми глазами было хмурым. Озираясь, он толкнул низкую калитку и направился к крыльцу. Черно-белая кошка сиганула со ступенек к сараю.

— Родион! — услышал он удивленный возглас: в проеме сарая, где в загородке похрюкивал чистый золотистый боровок, стояла Лена с пустым ведром. — Ты? Здесь?

— Я — ладно, вот ты что тут делаешь? — грубовато спросил Родион, в сердцах пнул ногой алюминиевую миску с водой.

— Тише, Аду разбудишь, — сказала Лена, бросив взгляд на пристройку с одним широким застекленным окном, занавешенным желтой шторкой.

— Вот что, Ленка, — сказал Родион — Забирай девчонку и сматываемся отсюда, пока они… — он взглянул на узкую синюю полоску озера, видневшуюся сквозь кусты. — Браконьерничают! Эх, надо бы им сети порезать!

— А чего это ты командуешь?

— Никак в этого малохольного пьяницу Генку втюрилась? — хмыкнул Родион, — Он же тебе в папеньки годится.

— А ты мне — в сынки, — усмехнулась Лена. — Предлагаешь снова носиться с тобой на мотоцикле и людей пугать? Если бы ты знал, как вас все ненавидят. Дождетесь, что с палками и ружьями будут у околицы встречать, когда издалека услышат треск мотоциклов.

— Вон как ты заговорила… — протянул Родион. Он прислонился к крыльцу и, сузив светлые глаза, в упор смотрел на Лену. Толстые губы кривились в злой усмешке. — Значит, понравилось борову помои носить, за вонючими кролями прибираться… Что ты еще? Обеды им варишь? Рыбу жаришь? Или вкалываете на них в две смены с этой… лупоглазой из Питера?

— У Алисы красивые глаза, дурачок, — улыбнулась Лена. — Она скоро вернется — ушла за малиной.

— Разорить бы это осиное гнездо… — окинул усадьбу неприязненным взглядом Родион. — Павлик стольник штрафу в милиции заплатил из-за них. Высчитали за эту дурацкую теплицу! А так бы мотоцикл не вернули.

— Сначала штраф, а потом суд и тюрьма, — заметила Лена. — Ну чего ты, Родион, мутишь мозги этим желторотым балбесам? У тебя есть специальность — сантехник…

— Думаешь, мне доставляет радость ковыряться в чужих сортирах? Заменять ржавые батареи, чинить сопливые краны?

— Сантехники сейчас зарабатывают больше инженеров, — деловито продолжала Лена — Одна моя знакомая из Ленинграда рассказывала, что сантехники там тысячи зарабатывают. Гребут деньги лопатой. Чтобы кран переставить, берут десятку… Если бы ты захотел, мог бы накопить на кооперативную квартиру… А ты купил мотоцикл, кожаную куртку и носишься на этой трещотке с ребятишками, как угорелый! Как же, самый старший из них! Атаман!

— Раньше тебе нравилось с нами кататься.

— Дура была!

— И когда мы барашка заарканили, хихикала и в ладошки хлопала..

— Мне теперь стыдно, что я была с вами, — вздохнула Лена. — Какое-то затемнение в мозгах… Разве вы живете? Одни гадости людям делаете. Вот увидишь, когда-нибудь не в воздух выпалят из ружья, а в вас.

— Вот что, Ленка, хватит мне нотации читать, — еще больше нахмурился Родион. Но чем злее становился он, тем добродушнее становилась физиономия: толстые губы как-то не вязались с холодным выражением его голубоватых глаз. Но Лена знала, что Родион злопамятен и жесток. Даже в любви… Она не раз ходила с синяками на руках и ногах, с искусанными губами. Может, и решение остаться со Снеговым в какой-то мере было продиктовано желанием расстаться со своенравным, легко впадающим в бешенство Родионом. Скорый на расправу, он кулаками подчинил себе пятнадцати-шестнадцатилетних мальчишек, насмотревшихся заграничных фильмов в видеосалонах, где вооруженные американские рокеры и гангстеры лихо носились на мощных мотоциклах и терроризировали окрестное население…

— Тебе двадцать лет, Родион! — не сдавалась Лена. — Пора уже опомниться, взяться за ум..

Он неожиданно шагнул к ней, цепко схватил повыше локтя полную обнаженную руку и крепко сжал. Губастый рот его хищно приоткрылся, показав белые острые зубы.

— Ты заткнешься, сука, — прошипел он.

— Я сейчас закричу! — пригрозила она, морщась от боли — Отпусти, слышишь?!

— Ори, все равно не услышат… — коротко хохотнул он, но руку отпустил. На ней отпечатались его пальцы.

— Что тебе надо от меня? — кусая нижнюю губу, спросила она.

— Чтобы ты забрала свою девчонку и уехала отсюда со мной, — чуть смягчил он тон. — Все равнотебе скоро на работу. Я забуду про этого арендатора и все у нас будет по-прежнему.

— По-прежнему, Родя, уже никогда не будет, — возразила Лена — Я старше тебя почти на два года и у нас будущего нет. Да и какой из тебя отец Ады? Ты ее ведь ни разу по имени-то не назвал… Да и она тебя боится.

— На тебе никто и не собирается жениться…

— Почему никто? — прервала она. — Гена мне сделал предложение.

— Не смеши! — фыркнул он. Однако по лицу его пробежала тень — Ты отсюда нарежешь через месяц-два. Как будто я тебя не знаю!

— А вдруг не сбегу? От хороших людей не уходят, Родя. Я здесь себя человеком почувствовала.

— Ну, тогда я спалю их… фазенду, Изаура! — деланно рассмеялся он.

— Не советую связываться с ними, — сказала Лена. — Скорее, они тебя скрутят в бараний рог! Я немножко их уже знаю… Они и без милиции справятся со всеми вами. И потом вся деревня настроена против таких, как вы! Ну а если хочешь попасть за решетку — действуй! Только я им про твои угрозы расскажу…

— Тварь, сучонок! — прошипел он, с трудом удерживаясь, чтобы ударить. Но Лена даже не отодвинулась, продолжала бесстрашно смотреть ему прямо в глаза. И он нехотя отвел свои. Ковыряя носком землю на тропинке, он молчал, соображая, что ответить, на его лбу собрались неглубокие складки. Ленка явно вышла из под его влияния, раньше, бывало, стоило на нее шикнуть или замахнуться, и она умолкала.

— Это самое ласковое слово, которое я от тебя слышала, — усмехнулась она. — Ну, еще «сучий потрох», «шалава», «прошмандовка»… Кстати, я и не знаю, что это такое.

Да, сейчас бы он ее с удовольствием избил! До крови! Никогда еще эта потаскушка так нагло с ним не разговаривала. И что его привело сюда? От ее подруги с трикотажки узнал, что она снюхалась с каким-то мужчиной, кажется, арендатором и вроде бы собирается за него замуж. Та их видела на почте в городе. И тут у него взыграло, нет, не ревность — самолюбие! Как же его, Родиона Шмагу — грозу Советской улицы в Новгороде, отвергли! И кто, спрашивается? Ленка, которая бегала за ним, как собачонка!.. Мелькнула было мысль: разгромить все тут, разогнать по полям-лугам кроликов, вон их тут сколько в деревянных клетках! Вышибить дно у их лодки, растоптать грядки с зеленью… Но что это даст? Ленка наверняка донесет на него!

— Вот что, девочка, — подавив в себе злость, сказал Родион. — Ты подумай, хорошенько подумай, а я… Я еще приеду к тебе!

— Ты знаешь, что про таких, как ты, сказал Гена? — с вызовом посмотрела на него Лена. — Из гада рыбину не сделаешь… Боюсь, Родя, больше ничего у нас с тобой не получится…

— Моя бабушка говорила: «У того лопнет глаз, кто не любит нас». Помни про это, прошмандовка!

Шагая по стерне к спрятанному на опушке леса мотоциклу, Родион знал, что Лена никогда к нему не вернется. Она стала другой: уверенной в себе, смелой, независимой и, кажется, еще более красивой… Он еще не знал, что сделает, но обиды не простит: ни ей, суке,ни этим арендаторам… И гада, из которого рыбину не сделаешь, он запомнит!..

Проводив его взглядом, Лена повернулась к сараю, где визжал боров Борька, и увидела между двумя штакетинами ограды начатую коричневую пачку сигарет. Она взяла ее, вытащила одну и понюхала. Так и есть! Прощальный подарок Родиона Шмаги…

— Ты с кем это, Леночка, любезничала? — услышала она веселый голос. Алиса стояла на тропинке, ведущей от озера, с двухлитровой стеклянной банкой, полной крупной малины. Сверху банка была прикрыта лоснящимися малиновыми листьями. По ним ползала небольшая полосатая оса.

— С человеком из недавнего прошлого, — ответила Лена, пряча пачку в карман платья.

— Человек из прошлого… — проговорила Алиса. — Красиво звучит!

— Как похоронный звон колокола… — невесело усмехнулась Лена.

Вдалеке добродушно прогрохотал гром, будто телега прокатилась по булыжнику. Тучи слились и набухли густой синевой, впереди них наперегонки бежали к Палкину редкие клочковатые облака с багровой окантовкой.

2

Михаил Федорович положил две коричневые папки на сиденье рядом: с собой, захлопнул дверцу «Волги» и, не глядя на шофера, уронил:

— В райком.

Разговор с заведующим идеологическим отделом обкома оставил неприятный осадок. На даче под Зеленогорском он за субботу и воскресенье прочел повести и рассказы молодых литераторов, полученные в издательстве. Общее ощущение сложилось положительное: были интересные, крепкие, на его взгляд, вещи, но попадались и явно слабые. И по языку, и по теме. Никаких таких моментов, вызвавших опасения Куприна и Добролюбова, он не заметил. Писатели остро поднимали важные проблемы, писали об умирающей деревне, экологии, о бедственном положении русской культуры в России, о духовном нравственном кризисе молодежи. Никакого разжигания межнациональной розни Лапин не почувствовал. Может, где-то между строк и сквозило, что трудно жить и работать русскому литератору в Ленинграде, кто-то даже отметил, что в этом отношении город трех революций уникален в стране: нигде больше так яростно не преследуются инакомыслящие, как у нас. Инакомыслящие не в смысле диссиденты, а те, кто не состоит в литературной мафии… В конце концов, если издатели так уж боятся задеть всесильную мафию, то ведь можно эти места смягчить, наконец, убрать!..

С такими мыслями Михаил Федорович и поехал сегодня утром в обком к заведующему отделом. Секретаря обкома не было в городе, иначе Лапин зашел бы к нему. Заведующий — они были старыми знакомыми — выслушал его, потом встал из-за стола и несколько раз прошелся из угла в угол. Кабинет у него просторный, обитый светлыми деревянными панелями, с цветным телевизором на тумбочке в углу, портретом Ленина на стене. Напротив портрет М.С. Горбачева. Если встать сбоку, то такое впечатление, будто хитро прищуренный Ильич и чуть улыбающийся Генеральный Секретарь с пониманием смотрят друг на друга. И знают про то, что еще неведомо никому.

— Я не буду читать альманах, — после продолжительной паузы сказал заведующий. — Понравится он мне или не понравится — это не имеет никакого значения, потому что решать его судьбу будут в издательстве. Ты ведь знаешь, Миша, наши установки: ни под каким видом не вмешиваться во внутренние дела творческих Союзов, издательств, театров. Я позвоню Балуеву, он вызовет Куприна и Добролюбова и скажет, что был звонок из обкома, мол, запускайте альманах в производство… А те встанут на дыбы: опять обком на нас давит, навязывает свою волю… И мы же с тобой окажемся виноватыми! Зачем нам с тобой эти головные боли?

— Я окончательно убедился, что у нас в Ленинграде существует литературная мафия, — заметил Лапин, — И она всесильна. Помнится, я хотел предложить Балуеву дельного молодого инструктора — он попал под сокращение — так что поднялось! Звонки из Союза писателей, Союза журналистов, Союза театральных деятелей, пошли письма, мол, нам партийный функционер не нужен… И в результате взяли по их подсказке на работу этого самого Добролюбова, который верой-правдой служит мафии…

— Мафия, мафия… — поморщился заведующий отделом. — Ты, Миша, лучше такими словечками не бросайся… У мафии есть свой крестный отец, лейтенанты, солдаты… Я имею в виду капиталистическую мафию… А кого мы с тобой знаем как мафиози? Кому мы можем предъявить столь серьезное обвинение? Может, это тоже новое словечко, появившееся у нас за последние годы, как плюрализм, рэкет, рокер? Например, у меня язык не повернется назвать известного режиссера или писателя мафиози! Ну, групповщиком куда еще ни шло… Кстати, крупные руководители творческих Союзов, писатели, артисты, работники культуры — они коммунисты! Скажут нам: куда же вы раньше смотрели, дорогие товарищи? Ведь вы их утверждали на бюро обкома на высокие посты!

— Скажут… — хмуро заметил Лапин. — Обязательно рано или поздно зададут нам этот вопрос. И придется на него отвечать. И тебе и мне. Да и кое-кому, кто повыше нас…

— Вот пусть они и отвечают, — сказал заведующий — Я пришел в обком, когда все уже было… И менять что-либо или воевать с кем-либо уже не имело никакого смысла. Помнишь, на моем месте сидел Постников? Он тут было развил бешеную деятельность, заговорил о групповщине в творческих Союзах, о засилье групповщиков в газетах, журналах, театрах, киностудиях, радиотелевидении… Ну и чего он добился? Потихоньку перевели на советскую работу, где его не видно и не слышно. Потом вышел на пенсию, написал две или три критических книжки и, говорят, неплохих — он по образованию филолог — так его даже с таким багажом в Союз писателей не приняли! Припомнили его нападки на групповщину…

— Что же мне сказать Сергею Строкову?

— Скажи: пусть поборется, — улыбнулся заведующий отделом — Пусть отстаивает свою позицию… Я знаю, он принципиальный мужик! И не боится открыто выступать против мафии… — заведующий поморщился, — точнее, групповщины.

— Так все-таки, мафии или групповщины? — посмотрел в глаза ему Лапин.

— Послушай, Михаил Федорович, — не отвел взгляда заведующий — Не лезь ты в это дело! Строков — свободный художник, а мы с тобой — партийные работники или, как нас теперь обзывают, «партбюрократы», и разными такими словечками мы не вправе бросаться. Все эти творческие Союзы десятилетиями складывались, в газеты-журналы подбирались преданные групповщине люди, то же самое и в другие творческие организации… Я тоже, как и ты, один раз пытался предложить в журнал вместо ушедшего на пенсию главного редактора умного честного писателя. Что тогда поднялось? Во всех газетах началась кампания против нашей кандидатуры, и в результате назначили опять своего ставленника: серого, безликого литератора, который тут же превратил журнал в кормушку для таких же, как и он сам… Ну и что? Я, как говорится, схлопотал по носу, да еще получил нагоняй от начальства за близорукость… Как же, я пошел против общественного мнения! Не прислушался к голосу творческой интеллигенции… Они ведь хитрые, посылают в Москву хлопотать видных людей: академиков, лауреатов, Героев Соцтруда…

— Все это получивших с нашей помощью, — вставил Лапин.

— Их же поддерживали групповщики. Как же отказать в награде или звании?

— А один из этих… как ты их называешь, мафиози, — продолжал заведующий, — так прямо мне в глаза заявил, что если я хочу усидеть на своем месте, то лучше мне не высовываться… Вот так, Миша! Меня даже по телевизору несколько раз крыли почем зря… Думал, переведут куда-нибудь… с повышением, но, кажется, обошлось. Теперь-то мы мало куда нос свой суем и почти не влияем на политику печати, телевизионные передачи, издательства… Так что верни Строкову альманах, наберись мужества и признайся, что ты ничего в данном случае сделать не можешь… Я, например, так поступил.

— Он был у тебя?

— Был…

Лапин прокрутил в голове весь этот разговор. Заведующий не лукавил перед ним, все сказал честно. Может, в прежние времена, когда слово ответственного партработника было для всех законом, он бы и настоял на том, чтобы альманах напечатали, просто из принципа. Если уж быть честным перед самим собой, то проблемы литераторов мало занимали его и альманах он прочел лишь из уважения к Строкову, который произвел на него самое благоприятное впечатление. Но и Сергей Иванович, конечно, понимал — мужик-то умный, — что Лапин вряд ли поможет, это было написано у него на лице, когда они прощались…

Да, неинтересно стало работать в партийных органах! Сидишь, как попка, в кабинете и перебираешь пустые, никчемные бумажки, да поглядываешь на молчащий часами телефон. Ой как трудно избавиться от ощущения исключительности, полновластности, когда одного твоего звонка было достаточно, чтобы все закрутилось-завертелось…

Бывало, угроза исключить из партии действовала безотказно. А сейчас? Несут и несут в райкомы партийные билеты, заявления, а то и по почте присылают… Все больше ощущаешь всю бессмысленность своей работы, ее ненужность. Жизнь потоком течет в другом направлении, как в весеннее половодье, огибает цитадели партии — Смольный, райкомы, парткомы — мертвые островки былого величия… Все чаще по телевидению, в печати напоминают о том, что пришла пора освобождать дворцы и особняки, занятые под райкомы…

Жена толкует, что пора подыскивать другую работу… Но как уйти с руководящего кресла и сесть на стул, а может, и на жесткую табуретку школьного учителя?..

Михаил Федорович отпустил шофера на обед, а сам поднялся к себе в кабинет. Жара несколько спала, ночью над городом прогрохотала июльская гроза, утром на асфальте блестели лужи. Небо было мутным, привычным ленинградским, но если дождь и смыл пыль с мостовых и деревьев, то долгожданной прохлады не принес, наоборот, в городе парило, раскаленные каменные здания так и не смог охладить летний теплый дождик.

Усевшись за письменный стол, Лапин полистал настольный календарь, набрал номер телефона Строкова, втайне надеясь, что того нет дома, однако после нескольких длинных гудков трубку снял писатель. Поздоровавшись, секретарь райкома рассказал о своих безрезультатных хлопотах с альманахом «Русское слово». Сергей Иванович ни разу не перебил, слышалось лишь его ровное дыхание в трубку, несколько раз он коротко подтвердил, что слушает.

— Я не вижу причин, чтобы его не печатать, — в заключение сказал Лапин.

— Однако печатать Куприн и Добролюбов не хотят, — помолчав, ответил Строков.

— Если бы я был директором…

— Директор там ничего не решает, — не совсем вежливо перебил Сергей Иванович — Вы сами знаете, кто теперь решает судьбу произведений ленинградских русских писателей.

— Почему только русских? — возразил Михаил Федорович.

— Групповщики все без исключения широко печатаются в журналах, издательствах, на их безликие книги пишутся в наших и центральных газетах-журналах хвалебные рецензии, правда, их никто сейчас не читает, кроме… партийных работников.

— Я сделал все, что мог… — устало сказал Лапин. Как он и ожидал, разговор с писателем получался тяжелым…

— Не много же вы можете… — с издевкой заметил Строков, но тут же поправился. — Не сердитесь на меня, Михаил Федорович, мы живем в каком-то заколдованном круге, я не вижу никакого выхода. Знал, что не стоит вас беспокоить, но не удержался… Очевидно, по старинке. Раньше-то мы иногда находили в райкоме, обкоме КПСС поддержку… Хоть в чем-то, но шли нам навстречу…

— Нам? — усмехнулся Лапин. Значит, у вас тоже… группа?

— Мы — это то меньшинство, кто не хочет признавать господство мафии, подчиняться ей, плясать под ее дудку. Кто не хочет быть русскоязычным, кто хочет писать образным национальным русским языком, богатым своими великими традициями в мировой литературе.

— Неужели все так серьезно? — недоверчиво вырвалось у секретаря райкома.

— Более серьезно, чем вы предполагаете. Идет идеологическое наступление на все национальное, русское, неужели вы не чувствуете этого? — сказал Строков и, попрощавшись, повесил трубку.

Впервые Михаил Федорович почувствовал себя бессильным что-либо сделать, распорядиться, дать указание… Кому дать? Он попробовал повлиять на издательство, но с его мнением никто не посчитался. Даже те люди, которые раньше в рот смотрели и ловили каждое слово секретаря. Кстати, им это нравилось! Нравилось прятаться за широкую спину райкома, обкома… Достаточно было заявить строптивому автору, что обком против опубликования книги и вопрос автоматически закрывался, а автор искал иные пути для опубликования рукописи.

Дверь кабинета приоткрылась и секретарша сказала, что звонит жена.

— Коля, Никита сегодня уезжает в Оптину пустынь, — сообщила Людмила Юрьевна.

— А что это такое? — удивился Лапин.

— Я тут посмотрела в энциклопедии, это в Калужской области монастырь такой… Ну, туда еще ездили Лев Толстой, Достоевский…

— На экскурсию, что ли?

— Ну, вроде того… Сказал, что хочет поклониться святым местам.

— Господи! — вырвалось у Михаила Федоровича. Где он откопал эту Оптину пустынь?

— Там монахи восстанавливают старинный монастырь… — жена умолкла, видно, заглянула в энциклопедию. После революции его закрыли, комиссары разграбили, даже содрали позолоту с каких-то врат, а теперь вот снова восстанавливают на деньги верующих. И живут там монахи. Они и строят его.

Повесив трубку, Лапин задумался: неужели у сына все это всерьез? В глубине души он надеялся, что Никита вскоре охладеет к религии и займется каким-нибудь полезным делом. Не заказан ему путь и в университет. Можно ведь снова восстановиться. Отошел от мерзкой компании, наркомании и вот ударился в религиозный дурман!.. Увидев в его комнате над кроватью икону в позолоченном окладе, он в сердцах хотел ее сорвать и спрятать куда-нибудь подальше, но сын загородил собой и решительно сказал, что не позволит тронуть икону. Пусть лучше отец сначала его убьет. Пришлось отступить. Многие ведь старинные иконы собирают, особенно много их в мастерских художников, где раньше Лапин частенько сиживал за хлебосольно накрытым столом.

В одном Никита явно изменился — стал ровным, спокойным, не повышал ни на кого голос. Мог часами читать толстые старинные книги, которые приносил из Александро-Невской лавры. Он туда, как на работу, каждый божий день ходил. Экзамены он сдал, осенью пойдет в академию или семинарию — в этом Михаил Федорович не очень разбирался, — сказал, что, вероятно, будет жить в общежитии при лавре.

Оптина пустынь… Сроду про такую не слышал! Что-то в этом названии беспокоило его. Почему именно в Оптину? Позвонил Алексею Прыгунову, тот продолжал поддерживать дружеские отношения с сыном. Потолковав о студенческом отряде одного из институтов — там произошла драка студентов с вьетнамцами, живущими поблизости в общежитии, — спросил про Оптину пустынь, мол, что это такое?

— Я еду туда с Никитой, — огорошил его секретарь райкома комсомола — В шестнадцать с минутами отходит поезд на Москву.

— Решил тоже стать монахом? — хмуро хмыкнул Михаил Федорович.

— Оптина пустынь — это знаменитое место, — рассказал Алексей, — Великие люди посещали ее.

— Знаю, знаю, — вставил Лапин. — Толстой, Достоевский…

— Как у нас это водится, в девятнадцатом году монастырь преобразовали в сельхозартель… Кстати, монахи производили на своем подсобном хозяйстве сельскохозяйственной продукции в двадцать раз больше, чем разорившие монастырь колхозники… — спокойно продолжал Прыгунов. — В общем, коммунисты-активисты в несколько лет полностью уничтожили монастырь: разрушили шестидесятипятиметровую редкой красоты колокольню, снесли гостиницу, где жили великие люди, сорвали золоченые главы старинных церквей… И вот только в 1987 году государственные мужи спохватились, что натворили! Оптину пустынь передали церкви, и там снова открылся монастырь. Уже кое-что восстановили, но работы еще непочатый край.

— Ладно, Никита, но ты-то зачем едешь туда?

— Интересно, — коротко ответил Алексей. — И потом, я ухожу в отпуск. — И, извинившись, мол, времени в обрез, повесил трубку. Точно так же, как писатель Строков…

«К чертовой матери, плюну на все и тоже поеду в эту Оптину пустынь, — мелькнула абсурдная мысль в голове. — Что же мы наделали?! Столько всего наломали, разрушили, а теперь спохватились и восстанавливаем? А может, мы не только храмы и святыни уничтожили, а и душу русского народа? Да и не только русского… Об этом ведь и говорили на Съезде народных депутатов?.. И Сергей Строков все про то же!..».

3

Белые ночи в конце июля в Ленинграде еще полыхали багровыми зарницами, над Васильевским островом и Петропавловкой всю ночь пылало небо. По городу распространился слух, что в Сосновом Бору на АЭС специалисты никак не могут заглушить неисправный атомный реактор, комментаторы из «600 секунд» заверяли, что радиационный уровень в норме, однако на вокзалах и междугородных автобусных станциях заметно прибавилось уезжающих. Все еще помнили Чернобыль. После двухдневной свежести, вызванной грозами и проливными дождями, снова установилась жара, духота. В 1989 году лето было на редкость солнечным, теплым. Уже днем в пятницу из Ленинграда начинали тянуться потоки легковых автомобилей за город. У бензоколонок выстраивались длинные очереди, уже не первый год летом с бензином были перебои. Водители рассказывали, что на Псковщине, Новгородчине и в других областях иногда по неделям на колонках не продают ни капли. Будто черные змеи, обернулись вокруг колонок шланги, чтобы издали было видно, что бензина нет. Грузовикам выдавали по 10–20 литров в день. На багажниках личных автомашин уезжающих в отпуск ленинградцев громоздились зеленые и белые канистры с бензином. Как обычно, когда чего-либо не хватает, люди поскорее начинают запасаться впрок. Ввели талоны не только на сахарный песок, но и на чай, мыло. Поговаривали, что ограничат продажу мясопродуктов. Пропал в городе сыр, и опять пополз упорный слух, что прибалты перестали его поставлять в РСФСР. И что вообще они хотят отделяться от нас. Надоело жить в нищете, как живут русские.

Все эти грустные новости поведала Николаю, приехавшему на три дня в Ленинград, Лидия Владимировна. Заядлая театралка, она и летом не покидала город, каждый вечер отправлялась на спектакли гастролирующих в Ленинграде российских театров. Невысокая, подвижная, с живыми карими глазами, бабушка никогда не теряла своего природного оптимизма, даже приветствовала, что ввели талоны на чай, песок, мыло. Считала, что все это скупают спекулянты, самогонщики и кооператоры. Кстати, и по телевидению показывали машины из провинции, загруженные доверху этими товарами. Один спекулянт ухитрился набить в «Жигули» 1000 бутылок водки. Против кооператоров у бабушки было стойкое предубеждение, мол, это они во всем виноваты: скупают в магазинах разные товары, продукты, а потом, расфасовав, втридорога их продают населению.

— Дело в том, что жулики, фарцовщики, спекулянты тоже кинулись в кооперацию, — утверждала она — И заботятся они не о том, как угодить покупателям, а как обмануть их и набить почти дармовыми деньгами свой карман…

Николай не спорил, хотя и не раз рассказывал ей о нелегком хлебе ее другого внука — Геннадия Снегова.

Уже более полугода трудится на участке, выращивая кроликов, цыплят, поросенка, влез в долги в райпотребсоюзе, а еще ни копейки не заработал.

— Эка сравнил! — возражала бабушка. — Я толкую про жуликов, примазавшихся к кооперативному движению, а брат твой — работяга! Ты ведь тоже работаешь кооперативном издательстве? И что-то я не вижу, что бы ты разбогател!

Николай не жаловался на свои заработки в «Неве», меньше, чем пятьсот рублей в месяц, у него не выходило. Правда, львиную долю заработка он отдавал Геннадию. Разве можно сравнить с тем, что он получал в средней школе?

— Есть честные люди, а есть — жулики, — говорил Николай, — И так везде. И среди кооператоров, наверное, встречаются порядочные ребята.

— Они, кооператоры, породили и рэкетиров, — упорствовала Лидия Владимировна. — Да и сами занимаются вымогательством… Ты посмотри, каких толстомордых показывают по телевидению! Ну когда их с поличным поймают?..

Несмотря на трудности с продовольствием, недостатки, очереди, развал народного хозяйства, о чем теперь открыто говорят даже самые высокие руководители, люди старшего поколения все-таки проявляли терпимость ко всему этому, в отличие от молодежи. Уланову вспомнился разговор о сталинских репрессиях с умершим дедом — старым коммунистом, с гордостью носящим значок ветерана партии. Внук доказывал ему, что Сталин все знал, сознательно уничтожал народы СССР, лично составлял и подписывал с такими своими верными сатрапами, как Каганович, Молотов, Ворошилов, Берия, Жданов и многими другими, смертные приговоры, обескровил Красную Армию перед самой войной, преследовал всякие проявления достоинства, мысли, таланта. Почти все крупные военачальники, ученые, конструкторы побывали в лагерях. Дед соглашался лишь с самыми неоспоримыми фактами, но все равно брал под защиту Сталина, партию, ЦК.

— Тогда было такое время, — убеждал он внука. — Нужно было избавляться от врагов…

— А главным образом избавлялись от истинных революционеров, патриотов! — возражал тот. — Ты хоть читал про липовые процессы двадцатых-тридцатых годов? Невинных людей заставляли признаваться в шпионаже и преступлениях, которые они никогда совершали!

— Я помню эти процессы, — говорил дед. — Весь советский народ тогда поддерживал Сталина, ЦК и сурово осуждал врагов. Советские люди требовали расстрелов! Собирались на митинги и выносили решения: смертью покарать предателей Родины!

— Но они же не были врагами?!

— Мы этого не знали, а то, что читали в газетах, слышали по радио, считали истинной правдой. Ведь расследование вели специалисты. А враги, Коля, были! И немало. Об этом тоже надо помнить… Лишь началась война, сколько всплыло разной мрази на поверхность? Кто доносил на коммунистов немцам? Кто пускал в городах ракеты? Сеял панику? Я сам обезвреживал немецких диверсантов и шпионов! И кто они оказались на поверку? Дети бывших буржуев, кулаков и подкулачников.

— Да и кулаков-то не было! Их придумали. Сталин и его преступная шайка уничтожили самых лучших хозяев на земле! Тех самых крестьян, которые кормили Россию и Европу хлебом! Обеспечивали страну продовольствием. А сейчас на смех всему миру за валюту покупаем пшеницу!..

Но дед непоколебим, он не верил газетным и журнальным публикациям, разоблачающим сталинщину. Говорил, что если в те годы врала печать, то и теперь от нее правды не жди. Газетчики тоже конъюнктурщики и подделываются под новые веяния. Кто хулит прошлое? Те же самые, кто с пеной у рта восхвалял его. Его можно было понять: всю жизнь свято верил в непогрешимость партии, Ленина-Сталина, верил и поддерживал этот загнивший с самого семнадцатого года строй, а теперь вдруг признаться, что всё это было страшным всенародным обманом? Ужасным экспериментом политических авантюристов? Невольно такие, как дед, а их не счесть, должны хотя бы самим себе признаться, что прожили всю свою сознательную жизнь во лжи и обмане? Больше того, сами содействовали этому обману. Вырубая под корень умных, мыслящих людей, Сталин и его клика оставляли рабски покорных, молящихся на них! Учили детей доносить на родителей, жен отказываться от репрессированных мужей, соседей следить за соседями, доносительство стало нормой жизни, люди боялись рот раскрыть, таились друг от друга, за пустяковый анекдот, эпиграмму, стихотворение можно было угодить в лагерь, а то и встать к стенке. Какие же поколения в стране вырастили эти преступники? С какой моралью, совестью, гражданским мужеством? И после Сталина были процессы над инакомыслящими, и снова всенародно их осуждали, требовали суровой кары, изгнания из страны… Уже не деды и отцы, а их сыновья. То самое поколение рабски покорных людей, которое заботливо вырастили на удобренной ложью и обманом почве Сталин, Берия, Каганович!..

Николай старался не вступать в споры с такими людьми: их не переубедить… По-прежнему процветают ученые, советники «вождей», писатели, художники, композиторы, которые воспевали в своих творениях вождя народов, учителя и друга детей, введшего закон, позволяющий расстреливать малолетних детей. Некоторые из них встали в первые ряды перестройки и без зазрения совести осуждают сейчас то, что прославляли. Дед и ему подобные сталинисты гораздо честнее и порядочнее этих перевертышей. Они хоть искренни в своих заблуждениях.

Разговаривая с бабушкой, Николай улавливал знакомые нотки деда в ее голосе. Та же терпимость к недостаткам, попытка оправдать Сталина хотя бы за его твердый курс борьбы с преступниками, безхозяйственностью. И сейчас можно услышать от людей старшего поколения, мол, при Сталине был порядок, дисциплина, никто и не слышал про организованную преступность, а теперь?..

Николай больше склонялся к мысли, что серьезной ошибкой нынешнего руководства является то, что, честно обнажив сокрушительные недостатки в социалистической системе, в идеологии, в отсталости нашего строя, руководство ничего конкретно не предложило. Если уж система исторически не оправдала себя и довела народы до нищеты, отстав от цивилизованных стран на десятки лет, то стоит ли цепляться за устарелые догмы, завещанные нам теоретиками прошлого века?

Нужно отказаться от того бесперспективного пути, который привел страну, народ к тупику. И выбрать новый путь, использовав пример-развитых демократических государств. Казалось бы, все уже это понимают, но вот открыто, честно предложить новый путь никто не решается. Как деду было страшно признаться в ошибках сталинского курса, который он поддерживал, так страшно отказаться от чуждой народу, придуманной чужими философами теории построения коммунизма, и современным руководителям страны.

Трудно, но, по-видимому, придется. Сама жизнь заставит. Теперь не то время, когда черное выдавалось за белое… В годы перестройки советские люди стали жить еще хуже, но чего уж от них больше не отнимешь, так это глубокой убежденности, что к старому возврата не будет. Ни к формам правления, ни к философии, ни к покорности и самообману.

В это Николай Уланов свято верил.

Лидия Владимировна расспрашивала про дела в Палкине, особенно дотошно интересовалась Алисой. Уже несколько раз задавала вопрос: когда же он женится на ней? Бабушка считала Алису Романову самой подходящей женой для внука. А что он мог ответить ей? Он не прочь жениться на Алисе, но не тащить ее силком ее в ЗАГС? У него тоже есть своя гордость. Алиса и так его жена, нет только лишь записи в паспорте или, как говорят, «штампика». Николай рассказал бабушке и о Лене с Адой.

— Тут я не судья, — сказала Лидия Владимировна. — У Гены была семья, ребенок, да он их пропил… Как бы снова такого не случилось.

Николай заверил, что брат взялся за ум и возврата к прошлому не будет. Гена хочет жить, как все люди. И воля у него для этого есть.

— Дай бог, дай бог, — задумчиво произнесла бабушка. — Чего он к нам не приезжает… с этой Леной и Адой? Я бы хоть посмотрела на них.

— Он в Новгород-то лишь по важным делам раз в две недели вырывается, — ответил Николай, — Ты бы посмотрела, какое у нас там хозяйство! — Про схватки с мотоциклистами и распри с односельчанами он уж не стал рассказывать…

— На днях приезжает на гастроли английский театр, — сказала бабушка, — Привезут настоящего Шекспира.

— А то поедем к нам на недельку! — предложил Николай. — Алиса уже грибы приносит из леса, варит варенье из малины и смороды.

— Ты будь с ней поласковее, Коля, — попросила бабушка, — Я к вам, может, осенью выберусь, в сентябре, когда настоящие грибы пойдут. Когда-то я любила их собирать.

Бабушка сообщила, что несколько раз звонил какой-то Алексей Прыгунов, просил, как Коля приедет, обязательно ему позвонить. Зачем, интересно, он снова понадобился секретарю райкома комсомола?..

Прыгунов только что вернулся с Никитой Лапиным из Оптиной Пустыни, в отпуск ему так и не удалось уйти, пообещали отпустить осенью. Он предложил пообедать в кооперативном кафе на улице Марата. Николай много раз проходил мимо подвальчика с затейливой вывеской, но ни разу там не был. Он удивился: с какой стати комсомольский работник поехал в Оптину Пустынь? Он читал в газете, что монахи там восстанавливают свой загубленный в двадцатые годы знаменитый монастырь, может, секретаря райкома комсомола заинтересовало, что среди монахов много юношей?..

Шагая по теневой стороне улицы к кафе, Уланов подумал, что после деревни в городе тяжело вдыхать отравленный гарью воздух. Нужно несколько дней прожить в Ленинграде, чтобы привыкнуть к шуму автотранспорта за окном, духоте, запаху отработанных бензиновых паров. А как же чувствуют себя люди, которые круглый год не выезжают из города? Не шелохнется ни одна занавеска на распахнутых окнах верхних этажей, железные крыши блестят на солнце, не видно голубей, воробьев. Прохожие двумя разноцветными потоками текут по тротуарам, у пузатых цистерн с квасом выстраиваются очереди. У многих в руках эмалированные бидоны, трехлитровые банки с крышками. Пропеченный на солнце красноносый продавец в грязном белом халате неторопливо наливает в кружки пенистый коричневый квас. Николай тоже хотел было пристроиться, но подумал, что в кафе, наверняка, найдется холодный напиток.

Алексей ждал у входа. Голубая безрукавка обтягивала его широкие плечи, лицо загорелое, лишь у носа белел небольшой шрам. Пожав руку, он делал приглашающий жест: «Тут прилично кормят и не дерут три шкуры, как в других кооперативных забегаловках».

Николаю случалось на шоссе Ленинград-Москва останавливаться у шашлычной пообедать, но после того, как сильно отравился недожаренным шашлыком, стал проезжать мимо. И красочный щит, зазывавший с обочины автомобилистов, больше не прельщал его. Он слышал от знакомых, что предприимчивые кооператоры скупают у колхозников свинину, баранину, минуя санитарный надзор. Такое мясо обходится им дешевле.

Подвальчик был довольно прилично оборудован и обставлен: стены обиты светлыми деревянными панелями, бар с иностранными пустыми бутылками и картинками, стереомагнитола, квадратные столики с желтыми табуретками и без скатертей. На каждом прибор со специями. Два проворных, с серьезными лицами официанта быстро обслуживали посетителей. Правда, их было не очень много. С большого японского календаря смотрела обнаженная гейша с маленькой грудью и чуть смущенной улыбкой на лунообразном узкоглазом лице.

Алексей заказал салаты из огурцов и помидор, жареного судака и графин зеленого фирменного напитка, у которого почему-то оказался привкус мятной зубной пасты. Негромкая мелодия не раздражала, с улицы доносились приглушенные звуки транспорта. Плотные зеленые шторы закрывали низкие окна, кафе освещали три высоких торшера и несколько бра. Алексей рассказывал про свою поездку в Оптину пустынь. Больше всего его поразили одухотворенные лица молодых монахов, трудолюбиво восстанавливающих монастырь, а когда побеседовал с ними, то пришел к выводу, что это умные, в большинстве образованные люди. И истинно верующие.

— Ты, конечно, прочел им атеистическую лекцию? — усмехнулся Николай.

— Попробовал с одним поспорить насчет существования бога, так он меня в два счета загнал в угол, — признался Алексей — Что мы знаем о религии, боге? Из учебников средней школы? А они читают Библию, философские сочинения древних. Я лишь слышал про Аристотеля, Фому Аквинского, Томаса Мора, Томмазо Кампанеллу… А они читали их, изучали. Ты знаешь, кто такой Сирано де Бержерак?

— Драматург, кажется? Жил в семнадцатом веке. О нем написал пьесу Ростан — Сирано де Бержерак. Пьесу я не видел и не читал.

— Сирано де Бержерак — это ученый, писатель, философ, он, как и Леонардо да Винчи, триста лет назад предсказал многое, что у нас сейчас изобретено: радио, телевидение, знал про молекулярное и атомное строение материи, космические полеты…

— Я смотрю, тебя монахи просветили! — заметил Николай. Он вспомнил, где-то читал, что на редкость носатый француз — нос у него начинался со лба — был известным во времена кардинала Ришелье дуэлянтом и великолепно владел шпагой.

— Я еле Никиту уговорил назад возвращаться, он намеревался до начала занятий в семинарии там остаться, — рассказал Прыгунов. — Вот тебе и бездельник! Он освоил там за три дня работу каменщика. Причем, монахи совсем иначе кладут кирпич и раствор, чем наши строители. Возводят, как и прежде, на века!

К нему подошел грузный черноволосый бармен и что-то прошептал на ухо. Алексей бросил быстрый взгляд на входную дверь и кивнул. Бармен убавил звук на магнитоле и тоже нет-нет, да и посмотрит то на запястье, то на дверь. На руке у него красивые заграничные часы с браслетом.

— Если дело дойдет до драки, ты уж, Коля, не стесняйся применять болевые приемы, — негромко сказал Алексей. Лицо у него спокойное, однако в карих глазах — напряженность.

— Вот зачем ты меня сюда затащил, — покачал головой Уланов — А почему бы не пригласить милицию?

— Если Аркадий не врет, то скоро мы с тобой увидим настоящих рэкетиров, — еще больше понизив голос, произнес Прыгунов — А милиция? — Он окинул взглядом небольшое помещение — По-моему, за крайним столиком у двери сидят два тихих «опера».

В маленьком слабо освещенном зале были заняты всего четыре стола: две парочки и те у двери. Двое спортивного вида мужчин ковырялись в тарелках с салатом и потягивали из высоких голубых фужеров фирменный напиток. Лица у них были спокойными, но прямые неподвижные спины выдавали напряженность. Уланов заметил на столе у одной парочки — там сидели мужчина с коротким «ежиком» волос и молодая черноволосая женщина в белой блузке — бутылку сухого вина. Они больше чокались и улыбались друг другу, чем пили.

— Не нравится мне все это, — сказал он, однако если бы ему Алексей сейчас предложил покинуть кафе, он вряд ли бы ушел: спортивный интерес и просто обыкновенное любопытство удержали бы его на месте. Бармен Аркаша — полный молодой человек двадцати пяти в модной рубашке и летних джинсах, широких в поясе и сужающихся книзу — насыпал в «Эспрессо» кофейные зерна. Маленькие фарфоровые чашечки матово поблескивали на мельхиоровом подносе. На какой-то миг в кафе стало совсем тихо, и тогда Николай услышал сонное жужжание невидимой мухи. Наверное, она ползала за шторой. По тому, как бармен нервно дернул круглой головой и уставился на дверь черного хода, куда то и дело ныряли рослые официанты, Николай догадался, что рэкетиры пожаловали.

А дальше все разворачивалось, как в американском кинобоевике: трое в капроновых чулках, натянутых на лица, внезапно появились в кафе — они стремительно выскочили из распахнутой двери черного хода — в руках пистолеты. Один подошел к бармену и негромко, явно искажая голос, приказал:

— Всю выручку на стол!

Бармен, бросив испуганный взгляд на Алексея и Николая, открыл кассу и стал выгребать оттуда смятые бумажки, на пол просыпалась мелочь. Бандиты оказались неплохими психологами: дула пистолетов были направлены на Прыгунова и Уланова.

— Не советую вставать, лезть в карманы, — предупредил один из них. Капроновый чулок у него у носа спустил петлю. — Стрелять будем без предупреждения!

— И это все? — шепелявя, поинтересовался тот, кто запихивал в карманы синей плащевой куртки деньги.

— Сегодняшняя выручка, — проглотив комок в горле, сипло ответил побледневший Аркаша.

— Выворачивай, гнида, карманы! — приказал третий, — И не забудь про часы.

Бармен нехотя достал из заднего кармана джинсов пухлый бумажник. Открыв его, бандит удовлетворенно хмыкнул и сунул добычу в свой карман.

— Кофе, икру! — напомнил бандит, наставивший пистолет на Николая и Алексея.

— Ты слышал? — толкнул дулом в грудь бармена третий.

Аркадий нагнулся и стал выставлять на прилавок продолговатые коричневые стеклянные банки бразильского кофе и маленькие жестянки с красной икрой. Бандит быстро все сложил в большую иностранную сумку, которую извлек из-под прилавка.

— Ишь, нахапал! — вырвалось у него, — А доллары, марки?

— Откуда? — ответил Аркаша — Я ведь не в гостинице работаю.

— Знаем вас, грабителей, — сострил бандит и хмыкнул.

— Там мои документы… — пробормотал бармен. — Зачем они вам?

Бандит пошарил рукой в сумке и швырнул на пол паспорт в кожаном чехле, еще какие-то бумаги в целлофановом пакете. Еще раз заглянув под прилавок, открыл холодильник, побросал из него в сумку банки, бутылки, промасленные пакеты, даже позарился на бутылку кетчупа с большой металлической пробкой.

— Все деньги на стол! — окинув взглядом посетителей, скомандовал Третий, по-видимому, вожак. — Кому говорю?!

Двое спортивного вида мужчин торопливо выложили на стол бумажники, один из них даже выгреб мелочь из карманов. Уланов удивленно посмотрел на них. Ведь у «оперов» была возможность выхватить из карманов оружие… И тут он увидел прямо перед носом пистолетное дуло.

— А тебе, фраер, что, особенное приглашение?

В следующее мгновение Уланов ударом снизу выбил пистолет из рук бандита в капроновом чулке и опрокинул стол, заметив, как пружинисто отпрыгнул в сторону другого бандита Алексей. Но того уже свалила ударом по голове пистолетом блондинка в белой блузке, а ее партнер с коротким ежиком волос на крупной голове наставил свои пистолет на третьего, пытающегося выхватить из кармана свое оружие. Алексей свалил на пол обезоруженного Николаем бандита и заворачивал ему руки за спину. Подскочившая к ним блондинка ловко защелкнула на запястьях наручники. Она улыбнулась Прыгунову и сказала:

— Ваш друг чуть-чуть поторопился, но, кажется, все обошлось…

— И даже без единого выстрела, — ответил Алексей.

Обезоруженные, в наручниках, бандиты тупо смотрели на них. Третий — он стоял у двери черного хода — пробормотал: «Снимите чулки-то… Дышать нечем».

Коренастый мужчина с коротким ежиком волос содрал с них чулки. У двоих вполне приличные лица, встретишь таких на улице и в голову не придет, что это бандиты. Лишь третий, главарь, был с перебитым носом. Как выяснилось, он был профессиональным боксером в среднем весе. Но все произошло так быстро, что ему не пришлось воспользоваться своим умением, он даже не успел выхватить из кармана тесных брюк пистолет.

Женщина записала фамилии свидетелей. Мужчины спортивного вида, которых Уланов принял за «оперов», оказались командировочными из Харькова. Они совершенно случайно заскочили сюда перекусить…

— Спасибо вам, товарищи, — поблагодарила блондинка Алексея и Николая. Круглоголовый оперуполномоченный улыбнулся им, показав ровные белые зубы, и крепко пожал руки. Блондинка была тут старшей. Бандитов вскоре увели приехавшие на газике милиционеры. Аркадий разбирал свою красивую сумку: банки с кофе сложил под прилавок, а консервы и икру — в холодильник.

— Не посидите еще? — предложил он, когда Алексей стал рассчитываться с появившимся взволнованным официантом. — Может, шампанского или коньячку? С икоркой?

Они отказались.

— Вы не очень-то напугались, — заметил Николай.

— Привык, — улыбнулся Аркадий. — Уже третий раз… И надеюсь, последний?

Эти слова он адресовал молодой женщине, прятавшей блокнот и шариковую ручку в красную дамскуюсумочку. Как она ловко стукнула бандита по черепу рукояткой пистолета! А ведь тот мог выстрелить в них. Когда Уланов выбивал из руки бандита оружие, он рассчитывал, что этим воспользуются двое мужчин за столом у двери, которых он принял за оперуполномоченных. И Прыгунов не узнал их. Высокая блондинка в белой блузке оказалась на высоте! Но кто бы мог подумать, что она из уголовного розыска?..

Они дошли до дома Уланова. Все еще разгоряченные схваткой, обсуждали произошедшее. Алексей уверял, что риск был минимальный: засада была тщательно подготовлена, Аркадий сообщил, что со дня на день ждет гостей. Он подозревал в связи с рэкетирами одного из официантов, поэтому специально сделал так, чтобы тот увидел у него бумажник с крупной суммой денег, якобы приготовленных для покупки у негра-студента видеомагнитофона. Приманка сработала, и бандиты нагрянули именно в тот день, когда их ожидали.

— А зачем я-то тебе понадобился? — спросил Николай.

— Давно не виделись… — улыбнулся Прыгунов, — И потом, ты владеешь приемами. Мы ведь не знали, сколько их нагрянет?

— А эта… симпатичная блондинка?

— Варя? Она старший лейтенант уголовного розыска, опытный работник. Кстати, член бюро нашего райкома комсомола.

Рядом что-то громыхнуло, послышался металлический стук, затем пронзительный скрип тормозов: «Москвич» угодил в глубокую рытвину на асфальте и оборвал глушитель. Водитель вылез из кабины и, нагнувшись, заглянул под машину. Дороги в Ленинграде отвратительные, многие улицы перекрыты, ремонт продвигается медленно. Лишь по главным магистралям более менее ездить нормально, а так — это не езда в городе, а одно мучение. Уланов предпочитал пешком ходить. Пока выберешься из Ленинграда на шоссе, бедный жигуленок трясется и кряхтит по разбитым дорогам, как паралитик. Скоро, наверное, придется переднюю подвеску перебирать: все время слышится металлический стук, да и амортизаторы никуда не годятся.

— Не надоела тебе сельская жизнь? — поинтересовался Алексей. — Гляжу, загорел, на руках трудовые мозоли. Может, в крестьяне хочешь податься?

— Три дня в городе, а уже тянет в деревню, — сказал Николай, — Только и там я, в основном, городскими делами занимаюсь.

— Как поживает твоя подопечная Алиса Романова?

— Моя подопечная в порядке, а вот твой Никита окончательно порвал с мирской жизнью? — ехидно осведомился Николай. Ему не понравилось, как Прыгунов произнес слово «подопечная».

— Никита, как барон Мюнхгаузен, сам себя вытащил из топкого болота за волосы! — рассмеялся Алексей, — Я ему совсем немного помог…

— Помог уйти из комсомола к богу?

— Я не осуждаю молодых людей, которые ищут своего бога… Это не худший путь в нашей жизни. Напрасно столько десятилетий преследовали религию, уничтожали храмы, выкорчевывали веру. Церковь несла людям нравственность, тысячелетнюю культуру, христианские заповеди Добра. Никита очень изменился, стал мудрее, что ли?

— А как эта… Длинная Лошадь? И Ушастик? — спросил Уланов. Каждый раз, приезжая в Ленинград с Алисой, он опасался, что она с ними встречается, но надо сказать, что его «подопечная» больше ни разу не закурила сигарету с травкой.

— Кажется, наш народный артист всерьез занялся пропащим сынком, — рассказал Прыгунов — С полмесяца назад Павлик-Ушастик, Алла Ляхова и еще несколько наркоманов уехали на роскошную дачу народного артиста и куролесили там несколько дней. Допились и докурились до того, что спалили двухэтажный особняк со всем добром. Один из них сгорел. Я его фамилии не знаю… В общем, следствие еще не закончилось, папаша держит своего сына под замком, а Ляхова куда-то исчезла из города.

— Вовремя Алиса и Никита ушли из этой компании!

— Не скромничай: мы им помогли уйти оттуда, — сказал Алексей — Послушай, Николай, должность директора ПТУ у нас все еще вакантная. Может, надумаешь, а?

— Со школой я порвал, — твердо ответил Уланов. — Моя новая работа мне нравится, так что вакантную должность не держи для меня.

— Сходим завтра с утра потренироваться в спортивный зал? — вдруг предложил Алексей. По лицу его незаметно, что ответ Николая разочаровал его.

— Завтра? — нахмурил тот лоб. — Это можно… А послезавтра я отчаливаю.

Условившись о встрече утром, они пожили друг другу руки и расстались. Поднимаясь по лестнице на свой этаж, Николай подумал, что Прыгунову все-таки нужно было его предупредить про рэкетиров. Правда, он не мог знать наверняка, что они заявятся именно в это время. И еще он подумал, что этот улыбчивый темноглазый парень с плечами борца ему нравится. Уйдя из школы, Уланов утратил связь со своими прежними знакомыми. Первое время ему часто звонили, а когда стал уезжать в деревню, и эта ниточка оборвалась.

Не успел он закрыть за собой дверь, как в прихожей появилась Лидия Владимировна с кухонным полотенцем через плечо.

— Тебе звонила какая-то Лариса… Голос довольно неприятный. Кто это такая?

— Наверное, из школы, — сказал Николай. — Обедать не буду: меня один хороший знакомый накормил в кафе…

Глава тринадцатая

1

Коля, скажи честно, ты счастлив? — спросила Алиса, глядя в ярко-голубое небо. Утопая в свежем пахучем сене, они лежали на недометанном стоге. Прямо над ними, все уменьшаясь, разливал окрест свою переливчатую трель жаворонок. Эта невзрачная птичка могла ввинтиться в небо и исчезнуть в нем.

— Когда ты рядом, — ответил он, не отрывая взгляда от огромного белого облака над головой, к которому приближался жаворонок размером уже со шмеля. Рваные края облака светились, а основная масса была светло-серой. Облако медленно двигалось, будто ощупывая вытянувшимся вперед толстым щупальцем пространство. На фоне другого облака разметались на ветру ветви большой березы. Вывернутые наизнанку листья матово светились, протяжный шум то затихал, то снова нарастал. Но это все вверху, а здесь, на стоге, ветер не доставал до них.

— Вы странные люди с Геной, — проговорила Алиса — Не можете без работы. Ни минуты! Мне даже как-то неудобно книжку читать, когда вы стучите и стучите у сарая.

— Ну, ты тоже не бездельничаешь.

— С тех пор как появилась Лена, работы по дому стало меньше, — продолжала Алиса — Ты знаешь, что я подумала: может, мне перейти в университете на заочное отделение?

Николай повернул к ней голову с взлохмаченными волосами, улыбнулся.

— Я ждал, что ты это скажешь.

— Если они меня не исключили.

— В августе поедем в Ленинград и все выясним, — сказал он, — Есть там у меня влиятельный друг… Алексей Прыгунов…

— Секретарь райкома комсомола? — перебила Алиса — С которым ты приходил в мастерскую художника?.

— Кстати, всякий раз, когда я с ним встречаюсь, интересуется тобой.

— Ты не допускаешь мысли, что я могла ему понравиться? — щурясь на солнце, с вызовом сказала она.

— Он страсть как любит помогать свихнувшимся молодым людям.

— На кого ты намекаешь?

— Я рад, что ты так решила, — серьезно сказал Николай. — Университет нужно закончить.

— Жена такого умного человека, как ты, должна быть образована, — в тон ему сказала Алиса.

— Жена? — скосил он на нее серые с зелеными точками глаза. В русых волосах запутались сухие травинки.

— Гражданская жена… — сказала Алиса. — Пока замуж за тебя я выходить не собираюсь. Посмотрю сначала, что получится у Гены с Леной.

— Получится, — откликнулся он.

— Кто знает…

— Должно и Гене повезти в жизни.

— Лена для него — находка? — скосила на него большой голубой глаз Алиса.

— Бабушка утверждает, что ты для меня находка — сказал он.

— У тебя умная бабушка, — улыбнулась она.

Облако заметно передвинулось к озеру, рыхлое щупальце втянулось в него, порывистый ветер стих. На миг исчезло солнце и небо стало еще глубже, синее. Над ними пролетела ворона, голова ее вертелась из стороны в сторону. А чуть позже просвистели крыльями две утки. Когда солнце снова все вокруг залило ярким светом, волосы Алисы вспыхнули тусклым золотом, глаза еще больше прижмурились, длинные ресницы подрагивали.

— Вот я вижу, что ты с удовольствием делаешь свою работу; за письменным ли столом, за верстаком… Гена тоже увлечен своим делом, а я…

— Что ты?

— Ну, не нашла себя в жизни… Беспокойно мне: время идет, а я будто остановилась на распутье и смотрю на циферблат. Не мое это время, Коля! Чужое… Поэтому я и об университете заговорила. Не потому, что хочется учиться, скорее, ради родителей, они очень хотели, чтобы я закончила ЛГУ. Они были так счастливы, что я поступила. Вчера сон приснился: папа просил закончить университет, а мама так грустно смотрела на меня…

— Алиса, тебе надо родить, — помолчав, сказал он.

— Родить? — изумилась она и даже приподнялась на локтях — Кого?

— Ну, мальчика или девочку.

— Да ты что! Какая из меня мать?

— Думаю, хорошая получится… Ты так любишь все живое! Ребенок сразу все поставит на свои места.

— А университет?

— Одно другому не помешает, ты же на заочный собираешься перейти.

— Ребенок… — вслух размышляла она — Маленький человечек… Я как-то об этом не думала…

Алиса надолго замолчала. Он видел, как пролегла узкая продольная морщинка через ее загорелый лоб, черные ресницы взлетали и опускались, глаза отражали синеву летнего неба, где снова зазвенела жизнерадостная песенка жаворонка. Коричневая стрекоза уселась ей на руку выше локтя, но она и не заметила.

Николай и сам не понял, как вырвались у него эти слова. Мысль, что ему тоже нужен ребенок, раньше не приходила ему в голову. И потом, когда он ляпнул про ребенка, он имел в виду не себя, а Алису. Ей нужен ребенок, а почему он так решил, и сам не мог бы ответить на этот вопрос. Бывает так, будто кто-то другой за тебя произнесет вдруг самые неожиданные слова…

Вокруг них расстилалось скошенное поле, из-под стерни уже набирала силу молодая трава. Геннадий говорил, что здесь, на заливных лугах, можно снимать два покоса. Со стога было видно озеро, за ним виднелся сосновый бор, а березовая роща совсем рядом. Слышно, как опять шумят березы, кивают друг другу. Облака идут и идут, иногда они ненадолго закрывают солнце и разметавшиеся на сене волосы Алисы гаснут, а тень на щеках от длинных ресниц исчезает. Хорошо лежать на душистом сене и смотреть на небо, на изменчивые облака. Прямо над ними затрепетал крыльями жаворонок, зажурчал, рассыпал музыкальную трель над скошенным лугом. Трепеща крыльями, он незаметно поднимался вверх, и незатейливая песенка его становилась все громче, красивее. Кому он пел? Тому, другому жаворонку, который, казалось, растворился в небесной синеве. Маленькая серая птичка — все хорошие певцы среди пернатых неброские на вид — наслаждалась жизнью, радовалась хорошей погоде. Она пела для себя и для всех, торопясь поделиться радостью бытия. Немного погодя над ними раз, другой пролетел хохлатый чибис, его писклявый жалобный крик резал ухо.

Красивая белогрудая птица удивила Николая: все с таким же плачущим криком она стала пикировать на них, причем пролетала так близко, что слышен был свист крыльев. Наверное, близко гнездо — они их сооружали прямо на поле. Чибисов здесь было много, и каждый из них вел себя по-разному: одни с криками летали над головой, другие опускались на песчаную дорогу и, мелко семеня тонкими ногами, бежали впереди, стараясь подальше увести от гнезда, третьи притворялись ранеными и, распустив черные крылья, тыкались головами в траву. А вот этот чибис с оттопыренной желтой лапой мужественно нападал, прогоняя от тщательно спрятанного гнезда, которое смогла бы отыскать только охотничья собака.

Услышав глухие шаги на дороге, Уланов приподнял голову и увидел Леонтия Владимировича Катушкина. Солидно неся свой выпирающий живот, тот неторопливо шагал в сторону Палкино. Николаю захотелось зарыться в сено, чтобы сосед его не заметил, но было поздно: Катушкин сдвинул соломенную шляпу на затылок, по-военному приложил свободную руку к шляпе — во второй была корзинка с грибами — и поздоровался. Алиса скосила на него глаза, но даже не приподнялась с сена.

— Денек-то нынче какой, а? — остановился напротив стога Леонтий Владимирович. — Душа радуется!

— Как улов? — кивнул на корзинку, прикрытую березовыми ветками, Николай, — Белые?

— Сыроежки… Пяток подберезовиков. Белые, наверное, пойдут к концу августа, так говорят старики.

Катушкин присел на копешку по другую сторону дороги, снял шляпу, пригладил седоватые редкие волосы, далеко отступившие от морщинистого лба. Рукава рубашки в полоску закатаны, поблескивают светлые волоски на толстых руках. Средний палец завязан бинтом. Последние дни Леонтий Владимирович тоже стучит молотком и тюкает топором у своего дома, что-то мастерит. Несколько дней назад долго толковал с Чебураном, потом тот сказал, что московский дачник советовался, как лучше протекающую крышу рубероидом покрыть. Шиферу в магазинах нет. По примеру Снегова оборудовал в сарае мастерскую, сам сколотил столярный верстак, настругал рубанком досок.

— Я вот смотрю, как работает сессия Верховного Совета, — завел разговор Катушкин — Все-таки еще по старинке! Много протащили в начальники главков и в министерства старых, из застойного времени, закостенелых руководителей. Будет ли толк в них? Кто-то верно сказал, что таким людям трудно будет работать по-новому: инерцию не так-то просто сломать! Зачем их Николай Иванович Рыжков тянет? Есть ведь много молодых, энергичных, готовых горы свернуть, а их обходят. А старики, хоть и некомпетентные, забюрократившиеся, а цепко держатся за свои теплые места. Уж я-то знаю, от них только вред один, шли бы на пенсию, чертовы старпёры…

Уланов знал, что теперь это надолго: Катушкин любил поговорить про политику, перемены. На пенсии он стал критически ко всему относиться… Лучше бы так рассуждал, когда занимал в Министерстве легкой промышленности ответственный пост! Нет, тогда он смотрел в рот начальству и говорил: «Бу сделано, шеф!». После сокращений в главках и министерствах много появилось таких критиков-пенсионеров. Послушаешь их, так будто бы они все знали, но им не давали развернуться и повести дело так, чтобы всем было хорошо… Может, оно и действительно со стороны виднее?..

— Крышу сами будете крыть или кого наймете? — попробовал перевести разговор на другое Николай, но Леонтия Владимировича было не так-то просто сбить с мысли.

— Крыша… Дожили, что говенного шифера не купить! Да и за рубероидом побегаешь. Опять без бутылки не обойдешься. Нет, что ни говорите, а порядка у нас нет в стране и, честно говоря, не знаю, когда он будет! Распустились за годы советской власти люди. Начальники думают лишь о том, как бы удержаться в своих креслах, а народ разучился работать, потому что настоящего хозяина над собой не чувствует. Кто-то на съезде очень правильно сказал: каждый хочет получать столько же, сколько рабочий на Западе, а вот работать так, как работают в капиталистических странах, никто не хочет! Да и не умеют. Вот где собака зарыта: до тех пор, пока наши рабочие не повысят свою квалификацию до мирового уровня, мы хороших товаров не получим.

— У нас сейчас и плохие расхватывают, — вставил Николай.

— Денег-то напечатали, как листьев на деревьях, вот люди и хватают все, что на полках лежит. До тех пор пока у нас рубль не конвертируют, не приравняют к валюте, ему цена — копейка! — Катушкин вытер пот со лба, почесал пальцем кривоватый нос с бородавкой — Как-то я был с группой писателей в Америке… Сидим в маленьком кафе, завтракаем, к нам подходит здоровенный негр и что-то лопочет по-своему. Подумали, что сувенир выпрашивает или милостыню. Ну, один писатель с бородкой, фамилия у него на «Ш», начисто забыл! Не читал ни одной его книжки, хотя он и подарил мне после поездки, что-то про Сибирь или БАМ пишет… Так вот, этот писатель достает из кармана червонец и протягивает негру, этакий широкий жест… Верзила закивал, заулыбался, схватил в свою черную лапищу десятку и к двери. Там, видно, разглядел, что это советские деньги, вернулся и врезал по бородатой харе писателю, бывшему сибиряку… Тот так со стула и покатился под стол. А десятку с Лениным в тарелку с салатам швырнул. Вот какое отношение к нашему рублю за границей, Николай Витальевич! С ним даже в туалет не пустят…

Алиса хихикнула и дернула Николая за рукав, мол, кончай разговоры. Но тот знал, что Катушкин сам не уйдет. Взглянув на облачное небо, он медленно сполз со стога, вслед за ним соскользнула вниз и Алиса. Леонтий Владимирович приложил два пальца к голове:

— Вас, девушка, я и не заметил… Хорошо здесь отдыхается? Вон как вы загорели, чистая негритянка!

— Пойду выкупаюсь, — поздоровавшись с ним, бросила Николаю Алиса и зашагала по дороге к озеру. На ходу она отряхивала с платья сено.

— Знаете, на кого похожа ваша жена? — проводив ее взглядом, сказал Катушкин. — На артистку Людмилу Касаткину. Вы, наверное, и не помните такую? Она гремела в шестидесятых…

Касаткину Уланов не помнил, в его время другие артисты и артистки гремели на всю страну. Это Кирилл Лавров, Папанов, Леонов, вечно молодая Гурченко, Соловей, Олег Янковский, Борисов, Леонид Филатов… А вот красивые лица наших артисток сливались в одно, не запоминающееся. Вспыхивали «звезды» и «звездочки» и вскоре гасли. У кинематографа свои жестокие законы: бездарная актриса может вмиг в удачном фильме прославиться и так же быстро исчезнуть из памяти.

— А почему бы вам не стать депутатом? — вдруг задал вопрос Катушкин.

— Депутатом? — удивился Николай.

— Вы молоды, активны, образованы. Если бы вы несколько раз выступили хотя бы на митингах, привлекли к себе внимание молодежи, наобещали бы им что-нибудь такое… И вас избрали бы. Разве мало таких попало в Верховный Совет? Помните телевизионные дискуссии? Чего только не обещали людям, вплоть до нелепостей… А как выбрали их депутатами, сидят себе на заседаниях и помалкивают. Ну, кто поживее, тот нет-нет, да и напомнит о себе избирателям, выскочив на трибуну с каким-нибудь незначительным замечанием… А есть нахалы, которые на дню по нескольку раз пробиваются на трибуну…

— Но зачем мне все это нужно? — покосился на него Уланов.

— Говорят, депутатам, заседающим в Москве, платят большую зарплату и такие суточные, которые командированным и не снились.

— Я не понимаю вас, Леонтий Владимирович, — сказал Николай — Наверное, кто рвется к политической жизни, есть к этому способности, наконец, просто желание… у меня ничего подобного нет. Мне не хочется нигде заседать даже за большую зарплату, выскакивать на трибуну, покрасоваться перед телезрителями… Кстати, я убежден, что в Верховном Совете наряду со случайными людьми много толковых, способных. А случайных, залетных со временем отзовут избиратели. Они ведь тоже следят за своими избранниками, пишут им, звонят, посылают телеграммы. Не думаю, что ловкачи и карьеристы долго просидят в Верховном Совете, обязательно отзовут.

— Дай-то бог, — улыбнулся Катушкин — Я думал, теперь у молодых образованных людей взыграло тщеславие, мол, как же, менее способного выбрали депутатом, а меня обошли?..

— Я думаю, вы ошибаетесь, — ответил Николай. — Я, например, считаю, что нужно как можно больше сокращать безмерно разросшийся командно-бюрократический аппарат, ужимать разбухшую надстройку. И это касается всех без исключения систем нашего хозяйства. Сколько у нас никому не нужных научно-исследовательских институтов? Да и сам Верховный Совет ни к чему раздувать. И я не очень уверен, что нужны эти многочисленные комиссии, которые растут, как грибы… Над нами же весь мир смеется: только в нашей стране такое огромное количество бюрократов! А какой мертвой хваткой они держатся за свои кресла? Не оторвать! Так кенгуренок в сумке не держится за материнский сосок, как иной начальник за свою должность.

— Разводить образованному молодому человеку кроликов в деревне. — покачал головой Леонтий Владимирович, — Это тоже не выход…

— И все равно это принесет больше пользы, чем сидеть на шее трудящихся… в уютном кабинете! И потом, я не только кроликами занимаюсь.

— Показали бы хотя одну книжку, которую вы издали, — поддел Катушкин.

— Обязательно покажу, — пообещал Уланов. Первая отредактированная им книга должна выйти в сентябре, если… чего-нибудь не случится. Может, типография отодвинет заказ, в бумаге откажут. Пока к кооператорам отношение плохое.

— Ну, идите, догоняйте свою милую жену… — улыбнулся Леонтий Владимирович, — А я в березовую рощицу загляну, может, подосиновик срежу.

2

Уланов с трудом удержался, чтобы не обругать продавщицу сельмага. Мало того, что полки в магазине были пустые, так и хлеба не отпустила.

— Вы у нас не прописаны, — заявила продавщица, толстая черноволосая женщина с грубым красноватым лицом. На халате — ржавые пятна неизвестного происхождения — мяса-то в сельмаге сроду не бывало, — волосы неряшливо вылезают из-под косынки. Николай не первый раз заходит в магазин, и продавщица его знает, но вот нынче чего-то заартачилась. Видно, с утра не с той ноги встала или с мужем поругалась. Кооператоров-арендаторов здесь не любят: на Снегова опять пришли в правление колхоза две анонимки, пишут, что без спросу запахал клин под корма для кроликов, под пасеку намеревается оттяпать кусок заливного луга у озера. Странный народ крестьяне! Земли тут полно, десятки гектаров пустуют, а вот если кто взялся ее обрабатывать, не нравится. Точь-в-точь по пословице: ни себе, ни людям. Пишут на Геннадия давно, вроде бы, перестали сети воровать и совершать набеги на крольчатник, так теперь взялись писать во все инстанции. Председатель колхоза изредка заезжает к ним на «Ниве», показывает письма, вроде бы сочувствует, но не скрывает, что на него на правлении здорово давят, дескать, укороти развернувшихся «заломно» арендаторов! Председателя можно понять он ведь от арендаторов ничего не имеет, хоть и не должен им чинить препятствий, наоборот, обязан помогать, но ведь не будешь ссориться со своими колхозниками, которые против?.. Если раньше на правлении было решено завести колхозную пасеку, за которой будет наблюдать Снегов, то теперь и против пасеки стали возражать, мол, пчелы дело ненадежное, часто погибают, все зависит от погоды, а городские, за все берутся, но опыта в этих делах у них мало… В этом, конечно есть здравый смысл. Гена горячо взялся за кроликов, много книг прочел, а вот первый приплод почти весь погиб. Или рано случил самок — у них не оказалось молока — или с кормами что-то не так. У большинства не сохранилось ни одного крольчонка, хотя каждая самка принесла не менее семи-восьми детенышей. Брат бросился в город за ветеринаром, повез на обследование крольчих и погибших крольчат. Пока результат неизвестен. С пасекой дело затянулось, когда можно было взять пчел, не оказалось домиков, а теперь предложили домики, но не было пчел…

Николай утешал брата, дескать, опыт приходит не сразу, кроме книжек необходимы какие-то навыки, вот он их и приобретает… через неудачи.

— Что-то неудач слишком уж много… — жаловался Гена. Действительно, денег они вкладывали много, а пока отдачи никакой. Да и райпотребсоюз забеспокоился, узнав про гибель крольчат. Гена их утешил тем, что, мол, первый блин комом, а следующее потомство будет нормальным… Только будет ли? Может, кроме комбикорма и зеленой травы маткам еще чего-то требуется? Или производители подкачали?

Выйдя из магазина, Уланов поехал в другой. «Жигули» на пыльной гравийной дороги вдруг зачихали, стали дергаться. Причина ясная — засорился карбюратор. Дома нужно будет насосом продуть жиклеры, прочистить бензоотстойник.

В маленьком сельском магазинчике у него паспорта для покупки хлеба не потребовали, но хороших конфет дали лишь триста граммов.

— У меня две коробки, а желающих много, — сказала продавщица. — А вы не наши…

Скоро полгода они здесь, а все не наши! На прилавке лежала разрезанная пополам палка кооперативной колбасы по восемь сорок. Полкило колбасы продавщица отпустила охотно. Ее тут не очень-то разбирают за такую цену! Впрочем, и вареная в сельских магазинах дешевле 5–6 рублей не бывает.

Пыля по дороге в Палкино, Николай размышлял о том, что деревня окончательно вымирает, об этом пишут, говорят по телевидению, но мер-то никаких не принимается! Одних лозунгов и критики мало, чтобы спасти деревню. И одни арендаторы не поправят дело, тут нужны какие-то кардинальные решения правительства. И потом, как сломить отчаянное сопротивление оставшихся в деревнях крестьян против арендаторов? Отвыкшие за последние годы работать и колхозах — толку-то от них ни на грош! — люди и на себя плохо работали. Например, в Палкино ничего не производилось на продажу — ни картошка, ни мясо, ни молоко, ни яйца. Все только для себя. Иван Лукич Митрофанов откровенно говорил, что люди разучились верить своему правительству, претерпев от него сплошные ущемления и разор даже приусадебного хозяйства. В колхозах давно никто из местных, палкинских, не работает, потому что там платят мало. Колхоз бедный, еле сводит концы с концами. Живет на дотации.

Снова мотор чихнул, машина дернулась. Доехать бы до дома. Не хотелось посередине дороги разбирать карбюратор. По обе стороны гравийки тянулись поля, перемежающиеся лугами, озерами. Кусты пожелтели от пыли. Видны были лошади, пасущиеся за скотниками. Слепни не давали им щипать траву, бедные лошади дергали головами, обмахивались хвостами, но зловредные кровососы роем налетали на них с всех сторон. В этом году старожилы сетовали, что слепней особенно много, видно, оттого, что лето жаркое. Людей у домов почти не видно, лишь долговязые белые курицы разгуливают на обочинах. Большинство домов в деревнях, мимо которых проезжал Уланов, бело-кирпичные. В Палкино ни одного кирпичного дома нет. Вон блестит оцинкованной крышей огромное помещение МТС. Возле него вразброс стоят несколько комбайнов и тракторов. Судя по их плачевному виду, давно не работающих. Густой синевой блеснуло из-за ивняка большое озеро. Мелькнула мысль подъехать к нему и выкупаться, но уж лучше потерпеть до дома. На лугу черными головешками мелькали грачи. Выводки свои вывели на кормежку. От старых родителей грачата отличаются длинными желтыми клювами, которые всякий раз широко разевают, когда взрослые грачи извлекут из земли червяка.

Пробираясь уже по разбитой дороге к Палкино — это в трех километрах от шоссе — Уланов видел у ветхих деревянных домов «Жигули», «Москвичи», «Запорожцы» с иногородними номерами. В отпуск приехали родственники. Некоторые приводят в порядок полуразвалившиеся усадебные постройки, но больше можно увидеть гостей на лодках с удочками на озерах. Лето жаркое нынче, тяжело на солнцепеке что-либо делать, да еще эти нахальные слепни. Николай теперь работает в душной комнатке наверху — кровососы выжили его с лужайки. Особенно докучают тихачи, как он прозвал узких серых слепней, неслышно садящихся на кожу. А волдырь после укуса огромный и долго чешется.

Алиса и Лена, приготовив обед, уходят в лес за ягодами-грибами. Вечерами в доме витает душистый запах варенья. Много земляники, черники, малины, а грибы в такую сушь не торопятся появляться на божий свет. Лишь Катушкин ухитряется находить в лесу сыроежки, рыжики и подосиновики. Приносит он из леса и связки березовых веток, потом на завалинке вяжет веники. Неглупый человек, но очень уж болтлив. И всякий раз критикует перестроечные дела. Катушкин пострадал от перестройки: на пенсию спровадили досрочно, министерских привилегий лишили, а теперь и на пенсию замахиваются — собираются пересматривать. Как бы плохо ни было раньше, но чтобы водку, мыло, стиральный порошок, сахарный песок, чай выдавали по талонам, этого не было, разве что в войну. Не понимал этого и Николай, хотя закрадывалась в голову мысль, что в стране орудуют саботажники, убежденные враги перестройки, которые всячески пакостят народу, чтобы оттолкнуть его от перемен, происходящих в стране. Полагал Уланов, что и кооператоры приложили ко всему этому руку: ведь не секрет, что они скупают партиями многие товары легкой промышленности и продукты. Теперь и дорогую кооперативную колбасу в магазинах не вдруг купишь! Опять же кооператоры и скупают ее. Денег-то у них, как говорит Гена, «как грязи!». Это у жуликов-кооператоров, которые ничего не производят, а лишь спекулируют дефицитными товарами. Пишут об этом, говорят, а «кот Васька» как из басни Крылова: слушает да ест.

У «Жигулей» с раскрытым капотом нагнулся к мотору широкоплечий загорелый мужчина в синих трусах с белыми полосами по бокам. Он поднял голову и глаза Николая встретились с его глазами. В этом месте травянистый проселок был изрезан поперечными канавками и машина еле ползла. Он нажал на тормоза и, высунувшись из кабины, спросил:

— Я могу вам чем-нибудь помочь?

Молодой мужчина атлетического сложения удивленно посмотрел на него, потом улыбнулся:

— Спасибо, но я как-нибудь сам все сделаю.

Чувствуя, как бухает сердце, Уланов поехал дальше.

Он не так уж часто последние три года вспоминал Виктора Большакова — своего единственного погибшего в Афганистане друга детства. Эти воспоминания были мучительными. Когда пришло известие, что лейтенант Большаков погиб под Кабулом смертью храбрых, Николай не поверил. Чемпион военного округа по боксу, Виктор не мог погибнуть! По крайней мере, это не укладывалось в голове. У него была завидная реакция, как офицер он был на самом лучшем счету. За год, проведенный в Афганистане, даже ни разу не был ранен. И письма его были полны оптимизма, хотя эта война и не нравилась ему, были сомнения в ее целесообразности, но он был кадровым военным и честно выполнял свой, как тогда назойливо писали, интернациональный долг. Имел несколько наград. Так вот — парень у «Жигулей» был вылитый Виктор Большаков! Правда, когда Николай увидел его вблизи, то поразительное сходство несколько потускнело, да и голос был совсем другой…

Узнав про смерть друга, Уланов несколько месяцев не находил себе места, пробовал даже водкой заглушить терзающую его душу боль. Вот тогда он впервые, может быть, подумал, что сколько на совести Брежнева, развязавшего эту непопулярную войну, смертей… Маршала ему было мало, захотелось генералиссимуса!..

С Большаковым Николай дружил с пятого класса. Они оба увлекались спортом, борьбой, мечтали поступить в университет, но неожиданно для Уланова друг подал документы в военное училище. У него отец был генералом артиллерии, гены сыграли свою роль в выборе будущей профессии. Сразу после окончания училища Виктор был направлен а Афганистан. Туда рвался и призванный в армию после университета Уланов, но к тому времени советские войска стали выводить.

Генерал Большаков рассказал, как погиб его единственный сын: Виктор попал со своим отрядом в окружение, сражался с душманами до последнего солдата, а потом подорвал себя и несколько душманов гранатой. Он знал, что такое плен… Был посмертно удостоен звания Героя Советского Союза. Потерю лучшего друга Николай, пожалуй, пережил мучительнее, чем смерть своих родителей. Вот и сейчас больно сжало сердце… Наверное, у каждого человека, даже очень общительного, бывает лишь один настоящий друг, а остальные — приятели.

Уланов лишился такого единственного друга, а нового так и не приобрел.

У калитки его встретил расстроенный брат. Прямой большой нос у него был красным и облезшим, густые темные волосы слиплись на лбу, мозолистые руки беспомощно висели вдоль туловища.

— Еще два помета погибли, — сказал он, попыхивая вонючей сигаретой, — Да что же это за напасть такая?

— Рано случили мы их, Гена, — откликнулся Чебуран. Он кормил в загородке кур. — Нету у них этого… инстинкту кормить детенышей.

— Молока у крольчих нету, — буркнул Геннадий, — А почему? Даже ветеринар не может объяснить, мать твою!..

— Гена, прекрати ругаться! — высунула из сеней голову Лена.

Тот только посмотрел на нее и ничего не сказал. С молодой женой он не спорил. Скупой на ласку, иногда брал в лодку, когда ехал проверять сети, маленькую Аду. Девочка привязалась к нему, ходила по пятам, помогала кормить кроликов и тоже очень переживала, что умирают крошечные, меньше мыши, дымчатые крольчата.

Николай уже давно подумывал, что лучше бы брату взять в колхозе два десятка телят и выращивать их. Тогда и председатель колхоза и правление были бы заинтересованы в их работе, да и местные умолкли бы. Для колхозных телят дали бы пастбище, луга для сенокоса, выделили строительный материал для скотника. А уж построили бы они его сами. Чебуран в этом смысле незаменимый человек. Он все строительные профессии освоил. Но сейчас говорить об этом брату, пожалуй, не стоило… Телятами нужно будет заняться в будущем году. В пчел Уланов тоже не верил: с ними будет еще сложнее, чем с кроликами. Большой доход имеют от пасек люди, посвятившие этому делу долгие годы. Вот так на практике они убеждаются, что сельский труд — это не такое уж и простое дело! Одного желания крестьянствовать мало, нужны опыт, знания, чувство земли. Конечно, пройдет время и они с братом все это усвоят, а пока вот придется мириться с неудачами.

— Папа Гена, пойдем маленьких крольчат хоронить? — незаметно подошла к нему Ада и стала теребить его за мятую штанину — Скажи, почему они умирают?

— Если бы я знал, — без улыбки сверху вниз посмотрел на девочку Гена.

— А кто знает? — спросила Ада. Глаза у нее большие и печальные — Бог, да?

— Я бы ему огромную свечку поставил, если бы он меня научил, что делать, — с горечью произнес Геннадий.

— Где бы ты взял свечку? — усмехнулся Николай. — В наших магазинах, как говорится, шаром покати!..

— А эти… на сессии все рассуждают: отдавать в частную собственность землю или нет? — со злостью проговорил брат — И грозятся огромным налогом обложить арендаторов…

— Не отдавать землю, а продавать, — поправил Николай — И еще неизвестно, будут ли ее покупать.

— Так ведь ни копейки в банке ссуды не дали! Я уже во все места написал, а мне — пустые отписки присылают. А денег не дают!

— Папа Гена, — вмешалась Ада, — а ты пошли им в посылке дохлых кроликов?

— А что, это идея? — погладил большой шершавой ладонью девочку по голове Геннадий.

Озеро было зеркально-гладкое, оправдывая свое название, в нем отражались берега, голубое небо с редкими белесыми облаками, в такую прозрачную тишь и рыба не клюет. Гусиный поплавок неподвижно краснел возле глянцевой лопушины, на которой пристроились рядком две изящные стрекозы. Алиса сидела в купальнике на корме лодки, якорь — сетка с кирпичом — был опущен с носа, на натянутой веревке замерла красивая бабочка. С ее желтых крыльев на девушку смотрели два голубых глаза, будто подведенные тушью. В металлическом садке, опущенном с борта в воду, лениво шевелила темными плавниками крупная плотвица. Она не просила Алису отпустить ее. Иногда девушка внутри себя отчетливо слышала тонкий голосок пойманных рыб — они умоляли отпустить их на волю, — и Алиса, не задумываясь, отпускала, а эта лупоглазая трехсотграммовая плотвина не просилась на волю. Наверное, ей безразлично, где находиться.

Алиса вспомнила последний разговор с Николаем на этой же лодке. Они выехали порыбачить на вечерней зорьке. Тогда он на спиннинг поймал килограммовую щуку. Она тоже кричала, злилась, Хищные рыбы никогда не умоляли, чтобы их отпустили, они сердились, рвались на леске, а в лодке или в садке, наколотившись на дне, быстро засыпали. Николай смеялся над россказнями Алисы, что, дескать, она слышит голоса деревьев, животных, рыб. Говорил, что такого быть не может, хотя и не спорил, что в мире еще много таинственного и непознанного. В прилет инопланетян на летающих тарелках он верил, не отрицал, что в некоторых домах поселяются современные домовые — полтергейсты. Говорил, что раньше, особенно в средневековье, в замках обитали привидения. Как-то он вдруг стал рассказывать, что человек бессмертен: физически умирает, превращается в прах, а духовно продолжает жить, толковал о каком-то мыслящем энергетическом поясе, который опоясывает нашу планету, приводил высказывания академика Вернадского, открывшего ноосферу… Мол, жизнь на земле возникла благодаря космосу, инопланетянам, которые не раз и в глубокой древности посещали Землю. И обезьяны никакого отношения к людям не имеют. Разделял человечество на мыслящих и просто существующих. По его словам, гениальные люди с детства общаются с космосом: получают оттуда информацию, а туда мысленно посылают свою. Отсюда разные великие открытия. Иногда научно-техническая информация из глубин космоса приходит раньше, чем человечество способно ее усвоить. Так, Леонардо да Винчи, Сирано де Бержерак, Циолковский располагали знаниями, еще недоступными пониманию их современников. Да и в древности такое случалось, взять хотя бы Сократа, Платона, других великих философов…

Может, и ей, Алисе, кто-то из космосе нашептывает голосами рыб, животных, деревьев? Но они ничего научно-технического ей не рассказывают, лишь жалуются, когда им больно… Но даже Николай не верит ей, а уж о других и говорить не приходится. Как-то поделилась с Леной, так та ее на смех подняла, сказала, что в другое время она могла бы быть колдуньей… Все, что недоступно пониманию людей, как правило, отрицается ими. Еще в детстве родители говорили, что она, Алиса, обладает большим воображением и, мол, ей будет трудно жить. Так оно и получилось: подруг в школе у Алисы почти не было, в университете тоже ни с кем по-настоящему не подружилась. Ну а Никита, Алла Ляхова, Павлик — это все друзья по несчастью. Она редко их вспоминает. Правда, очень рада за Никиту. Он вырвался из этого ада, как и она… Оглушать себя наркотиками Алисе больше не хотелось. Она почувствовала вкус к жизни, наслаждалась окружающей природой, разговаривала с птицами, муравьями. Вот ведь тоже интересная штука!

Других красные муравьи кусают, а ее — никогда! Даже если она подставит им руку, обнюхают, дотронутся усиками и бегут себе дальше.

Кажется, все у нее сейчас хорошо, но почему же тогда последнее время все чаще накатывается какая-то непонятная тоска? Других, даже неодушевленные предметы она слышит, а вот себя услышать трудно. Что-то тревожит ее, смущает, а что, она не может понять… Она стала плохо спать, подолгу смотрела на похрапывающего рядом Николая — он спал голый — у него красивое тело, гладкая кожа, выпирающие на груди, руках, даже на спине мускулы. Проведешь рукой по нему, будто прикоснешься к деревянному вальку, которым здесь, в деревне, колотят у озера по белью. Иногда Уланов близок ей, как мужчина идеально подходит, но бывает, он для нее становится чужим, далеким, хотя ничего не произошло, даже никакой ссоры не было… И это тревожило Алису. Возможно, поэтому она и отклоняла его просьбы пойти в ЗАГС и официально оформить их отношения… Их в Палкине и так все считали мужем и женой. Вчера он все-таки добился от нее согласия пойти в ЗАГС. Можно в Новгороде, а можно и в Ленинграде, мол, где она пожелает. Согласен даже в церкви обвенчаться… Всю ночь она не спала, а он сразу уснул как убитый. Правда, они с Геной допоздна косили у озера траву, потом проверили сети, которые были поставлены километра за три от дома. Гена рискует, как бы опять не украли!

Взяв с собой грабли, мужчины после обеда ушли на сенокос, а она, написав Николаю письмо, уехала на рыбалку. Вернутся они к ужину, а ее уже здесь не будет… Да, такое решение ночью приняла Алиса Романова: уехать в Ленинград. Взглянув на ручные часики — подарок Николая — она вытащила якорь, выпустила ленивую рыбину на волю, хотя та и не просилась, и, перебравшись на середину лодки, погребла к противоположному берегу. Там на чужом причале она оставит лодку, письмо положено на подушку. Оно очень короткое: «Дорогой, не сердись на меня! Не знаю почему, но я не могу стать твоей женой. Я уезжаю, не ищи, пожалуйста, меня. Может быть, напишу тебе. Целую. Алиса».

Конечно, Уланов бросится разыскивать ее, но она не поедет в Ленинград на автобусе. Дня два побудет в Новгороде, а оттуда на поезде доберется. Что она будет делать в Ленинграде? Где жить? Пока она этого не знает… У нее двести рублей и никаких вещей. Николай простит, что она забрала его деньги, он не мелочен. Эх, забыла приписать, что к наркоманам она не вернется, может, лишь Никиту повидает.

Трудное решение приняла Алиса, но честнее, чем обманывать Николая. Не может сейчас Алиса стать его женой. А почему, и сама не знает, но чувствует, что не время… Этот внутренний голос подсказывает, а он ее никогда не обманывает! Наверное, дело еще в том, что она, Алиса, еще не определилась в жизни: она не знает, что ей делать, чем заняться и вообще, кто она такая? Да, ей нравится жить в деревне, но не вечно же? Не чурается она и работы по дому, не подумал бы Коля, что она работы испугалась! Нет, он так не подумает. Николай умница, он все правильно поймет, но будет очень переживать. Она ведь чувствует, как он к ней привязался! А она? И она любит его, но не настолько, наверное, чтобы навсегда связать с ним свою судьбу. Он как-то сказал, что он только один раз женится, но зато навсегда. Может, и это ее напугало? Лучше сейчас доставить ему горе, чем позже разрушить семью. Не готова она, Алиса, быть его женой. Вообще чьей-либо женой. Она должна разобраться в самой себе. Не хочет сделать Николая несчастным. Он, при всей своей мужественности, очень ранимый человек. Сколько он уже с ней намучился? Дрался из-за нее, вытаскивал из подвалов, несколько раз она поначалу срывалась и снова попадала в компанию к наркоманам, он находил ее и увозил с собой… И опять будет искать. Нужно из Ленинграда куда-нибудь уехать. Но куда? Только не в Ленинакан… Кажется, рана затянулась, родителей не вернешь, а душу травить воспоминаниями не стоит. Хватит с нее страшных снов и странных бесед с погибшими родителями…

Просмоленный нос лодки ткнулся в травянистый берег, неподалеку под ивами причал с двумя лодками на замке. Гена наверняка увидит со своего берега лодку. И заберет ее отсюда. На серых досках причала поблескивала крупная рыбья чешуя, в воде виднелись белесые потроха. Ивы макали свои изогнувшиеся ветви с узкими листьями в озеро, рыжие камышовые шишки горели на солнце фитилями, топорщились в осоке почерневшие сучковатые коряги. Алиса, сколько сил хватило, вытащила лодку подальше на берег, положила на дно удочку и по узкой травянистойтропинке зашагала в сторону шоссе, которое проходило сразу за последними домами незнакомой ей деревни. Над шоссе желтым облаком висела пыль. Ветра не было, и она, поднятая машиной или трактором, подолгу не оседала. Буланая лошадь нервно трясла беломордой головой, отгоняя навязчивых слепней. Не выдержав, опускалась на луг и каталась на нем, выбрасывая вверх сразу все четыре ноги.

Чувство свободы охватило девушку, отступили на задний план мысли об оставленном доме, Николае — все это теперь в прошлом, а будущее впереди. Неизведанное, таинственное, но манящее, она даже не знает, где будет ночевать… Автобусная остановка — столб с желтой доской — напротив огромного из гофрированного белого железа помещения. Что это? Скотник или склад сельхозмашин?

Автобус должен был прийти через полчаса, Алиса с Николаем дважды ездили на нем в Новгород. Это когда у «Жигулей» отвалился проржавевший глушитель и Коля ездил за ним на станцию техобслуживания. Но помог ему купить глушитель Гена через райпотребсоюз. На станции даже свечей зажигания не было.

Из клубов пыли неожиданно выскочила новенькая бежевая восьмерка с новгородским номером, она затормозила, приоткрылась дверца и усатый водитель в клетчатой безрукавке спросил:

— Вам далеко, девушка?

— До Новгорода, — ответила Алиса. На заднем сиденье сидели две женщины.

— Садитесь! — кивнул на место рядом с собой водитель.

Алиса обошла запыленную «восьмерку», уселась рядом с ним. У мужчины было потное лицо, длинные черные усы обвисли. На вид ему лет сорок.

— Три рубля, — сказал усатый, окидывая ее оценивающим взглядом — Вообще-то, учитывая дороговизну бензина, я беру пять, ну а с вас…

— Я это оценила, — улыбнулась Алиса. Уланов никогда с попутчиков не брал деньги. Но Николай — это в прошлом, как и Палкино, теперь она вступает в иной жестокий, меркантильный мир, в котором за все нужно платить.

3

Напрасно Алиса полагала, что Николай бросится в погоню за ней. Прочитав записку, он, сидя наверху на тахте, глубоко задумался. Если раньше им руководило желание помочь свихнувшейся девушке — все-таки он был учителем, то сейчас он был убежден, что Алиса ушла от него не потому, что ее потянуло к старому. Он, Уланов, не настолько ей нравится, чтобы связать с ним свою судьбу. Что ж, это ее право. Можно бороться с кем-то за любимую женщину, но бороться с самой женщиной? Он не такой чурбан, чтобы не чувствовать, что Алиса колеблется, не может решиться стать его женой. Напрасно он и настаивал? Даже назначил день. Со временем как-то все само бы собой уладилось. Но тут было задето его самолюбие: сколько можно уговаривать женщину выйти за него замуж! Он был уверен, что все это детская игра: Алиса согласится, но ей хочется поломаться, подразнить его.

В паутину на окне попала зеленая муха с металлическим блеском. Она громко жужжала, рвалась, но к ней уже спешил по тенетам большой паук-крестовик. Алиса давно хотела смести паутину, но Николай попросил этого не делать, дескать, паук будет ловить досаждавших в доме мух и комаров. И крестовик исправно нес свою службу. Вот он подскочил к мухе будто поцеловал ее в голову, а затем стал быстро-быстро крутиться вместе с ней. И скоро металлическая муха превратилась в серый неподвижный кокон. Крестовик неторопливо уволок его в щель в раме.

Мелькнула быстрая тень за окном, и тотчас послышался многоголосый писк: ласточка принесла корм своим подросшим птенцам. Вот-вот они разлетятся, а серый пупырчатый домик еще долго будет висеть под самой крышей, пока со временем не рассыплется в прах.

Снизу окликнул его брат, но Николай не отозвался. Гена, конечно, сочувствовал ему, но не подавал вида. Он не умеет утешать, да Уланов этого и не любит. Когда сунулась к нему с выражением сочувствия Лена, он сразу осадил ее, сказал, что на эту тему не желает разговаривать. Лена обиделась и замолчала. Алиса и ей не сообщила о своем решении уйти.

Николай считал ее поступок предательством чистой воды и злость и обида душили его. Все-таки не нужно было так унижать его перед братом, Леной и вообще перед всеми. Палкино — небольшая деревушка, и скоро все будут знать, что от Уланова сбежала невеста… Впрочем, это мало волновало его: общественное мнение и раньше-то его не трогало. К кому ушла Алиса? Уж не к Никите ли Лапину? Помнится, как-то обронила, что если бы бывший дружок сделал ей предложение, она пошла бы за него. Тогда Николай не принял это всерьез, Алиса часто его поддразнивала. Конечно, она уехала в Ленинград, наверняка разыщет своих старых знакомцев… Но вот в то, что снова начнет наркоманить, в это он не верил. Не потому она ушла от него, что потянуло к старому, была какая-то иная причина… Но какая? Честно признаться, что она его совсем не любила, было бы неправдой. Он чувствовал, что Алисе хорошо и спокойно с ним. Она сама признавалась, что в постели ей еще ни с кем не было так здорово, как с ним, толковала, что он разбудил в ней женщину… Раньше она ничего подобного не испытывала. И это были не пустые слова…

И тут он поймал себя на мысли, что ведь он не очень-то и задумывался: любит его Алиса или нет? Достаточно было, что он ее любит. А все ее отговорки в смысле замужества как-то и не принимал всерьез, считая обычной женской блажью. Алиса толковала что-то про свою интуицию, про какие-то голоса, которые только она одна слышит. Про вещие сны. Часто поминала Бога; даже уговаривала съездить в действующую церковь. Он подтрунивал над ней, не мог же он всерьез согласиться, что она слышит, как плачет береза или разговаривают рыбы и муравьи?.

Вспомнилось, как на рыбалке Алиса попросила его отпустить килограммового леща, которого он подцепил на вечерней зорьке. Лещ лег на бок на темной, будто глянцевой воде и золотым блином дал подтащить себя к лодке, а тут его Николай и подцепил подсачеком. Черные печальные глаза рыбины тяжело ворочались в глазницах, он лениво шевелил черным хвостом и вытягивал желтый рот в трубочку. Крючок сам выскочил у него изо рта в лодке. Радостно-возбужденный Николай — не каждый день попадаются на удочку такие лещи! — с удовольствием смотрел на редкую добычу и уже предвкушал, как похвастается перед братом и Коляндриком.

— Коля, отпусти его, — попросила Алиса, не спуская взгляда с рыбины.

— Что? — удивился он — В кои веков…

— Он очень страдает… Я слышу.

— Спроси лучше его, где жируют его приятели, — рассмеялся он — Я бы еще с удовольствием парочку таких лаптей вытащил!

— Ты можешь для меня это сделать? — настаивала она.

Он перевел взгляд с красавца леща на нее, овальное чернобровое лицо Алисы было странным: большие голубые глаза потемнели, маленький нос, наоборот, побледнел, губы дрожали. Золотистая прядь волос спустилась на лоб как раз посередине.

— Давай договоримся: ты со своей пойманной рыбой делай, что хочешь, а мою не тронь! — грубовато сказал он. Любой рыболов понял бы его. Поймать такого леща и ни за что ни про что взять и отпустить его? Из-за какой-то бабьей блажи!

— Ему больно, Коля, он хочет на волю, понимаешь ты или нет? — почти выкрикнула Алиса. — Я слышу…

— Не понимаю, — отрезал он и тут совершил еще одну глупость: в негодовании взял и наступил ногой в резиновом сапоге на треугольную голову леща.

— Какой ты жестокий! — вырвалось у нее.

— Это рыбалка, а не цирк… — огрызнулся он. — Зачем тогда у тебя удочка? Может, и червяки на крючке кричат: «Больно!». Чего же ты ловишь рыбу?

— Я многих рыбок отпускаю.

— Это твое дело, а я на рыбалке ловлю рыбу!

Алиса недолго умолкла на носу лодки, на поплавок она не смотрела. Не смотрела и на Николая. Лещи больше не клевали, да и рыбалка вдруг утратила для него интерес. Вытащив якорь, он направил лодку к берегу.

— Зря ты его не выпустил, — вылезая из лодки, сказала Алиса.

— Ты посмотри, какой красавец! — попытался он сгладить свою резкость и потряс поднятым за черный хвост лещом.

— Был красавец, — сказала она. — А сейчас он — труп.

И голос у нее был тусклый, без всякого выражения, а глаза — грустные-грустные. Скоро он позабыл об этом, но вот сейчас, сидя в маленькой чердачной комнате, все отчетливо вспомнил: слова, грустный взгляд, тягостное молчание. Может, здесь собака зарыта? Почему он не послушался ее? Плевать ему на лещей, щук, окуней? Вся радость рыбалки — это когда почувствуешь рывок и тяжесть на конце лески и ведешь к лодке добычу… Он не отпустил леща не потому, что было жалко, просто показалось это глупым. Алиса иногда и раньше просила, и он без сожаления выбрасывал за борт окуней, подлещиков, плотву. Ему даже нравилось, что она такая добрая.

Послышался скрип деревянной лестницы, дверь распахнулась, и показался Геннадий. Серая рубашка в масляных пятнах — брат возился со своим «Запорожцем», сцепление стало заедать, из нагрудного кармашка торчала отвертка. Присев на стул с прямой спинкой, он негромко кашлянул и произнес:

— Совсем развалилась моя колымага! Ручник не держит, тормоза вообще ни к черту.

Николай промолчал. Он смотрел в окно, видел черные корявые ветви старого вяза и кусочек синего неба. Ласточки то и дело сигали в гнездо, таская корм птенцам. Иногда они отдыхали на проводах. По дороге прокатила к озеру на велосипеде соседка с двумя пустыми ведрами. Железный грохот вскоре умолк вдали. Снова тоненько жужжала муха в паутине.

— В Питер поедешь? — спросил брат. Полез было в карман брюк за сигаретами, но, видно, вспомнив, что Николай не любит дыма, раздумал закуривать.

— Недели через две, — ответил Николай.

— Я думал…

— Я за ней по побегу, — оборвал Николай. — Ты бы побежал за своей Леной?

— Моя… не убежит, — ухмыльнулся Гена. — Уволилась с трикотажки. Будет тут жить, помогать нам, а девочку осенью в городе отдадим в детсад. Она уже с начальством договорилась.

— Рад за вас, — сказал Николай.

— С Алиской-то ей было полегче и веселее..

— Я не знаю, что на нее нашло, — признался Николай, — Странная она… Наверное, все это после гибели родителей. Надо было мне помягче с ней, я иногда срывался…

— Бабам тоже во всем волю давать нельзя, — убежденно заметил Гена.

— Вот и сама вырвалась на волю, — проводив взглядом вылетевшую из гнезда ласточку, проговорил Николай.

— Это ты правильно, что не сорвался за ней, — продолжал брат — Одумается — сама вернется.

— Одумается? — усмехнулся Николай.

— Городской девчонке, конечно, скучновато в деревне… — Гена посмотрел на брата. — Я думаю, она не нашла тут дела себе по душе. Каждый день бегала к муравейнику… Ленка как-то сразу вписалась в нашу жизнь, а твоя Акулинка тыкалась туда-сюда, а настоящего дела так и не нашла себе. Принцесса!

— Дело не в этом, — уронил Николай.

— Думаешь, к дружкам-наркоманам потянуло? Ты же сам рассказывал, был у нее какой-то Никита? Ну, что в попы подался.

— Не к другому она ушла, Гена, — с тоской в голосе произнес Николай, — Это было бы понятно… Она ушла, потому что мы… точнее, я ее не услышал. Оказался глухим, как пень. Она — тонкая натура — разговаривала с деревьями, животными, даже с рыбами…

— И ты веришь в эту чепуху?

— Они ее слышали, а я — нет! Не достучалась, дружище, она до меня. Слишком был занят своей работой, самим собой… А Алисе этого мало. И дело тут не в деревне или городе — дело в ней и во мне. Мои запросы к женщине оказались проще, примитивнее, чем ее — к мужчине.

— Слишком мудрено…

— У тебя с Леной все в порядке? — глянул на него Николай.

— Вроде бы… Она у меня без комплексов и с муравьями не разговаривает.

— Значит, тебе повезло…

— Живем, как все… сказал брат. — Я ее не обижаю.

— Что там у тебя со сцеплением? — спросил Николай.

— Зашился я с этой развалиной… Продать бы надо. Да кто купит не на ходу?

— Пошли, вместе посмотрим, — поднялся с дивана Николай. — Мне тоже нужно продуть карбюратор. Без машины мы здесь, как без рук.

— Уж скорее, как без ног… — сказал брат.

Выходя из комнатки, Николай забылся и с треском приложился лбом к притолоке.

— Чертов Коляндрик! — проворчал он, — Под свой рост и дверь рубил!

— Приложи какую-нибудь железяку, — посоветовал брат, — Не то будешь ходить с рогом!

— С рогами, — невесело усмехнулся Николай.

Глава четырнадцатая

1

— Алло, алло! — спрашивал такой знакомый голос в трубке. — Кто это? Алиса, моя дорогая девочка, это ты?!

Нет, не могла Алиса и на этот раз взять и повесить трубку. В голосе Лидии Владимировны столько участия, нежности.

— Здравствуйте, Лидия Владимировна, — внезапно севшим голосом произнесла она, стоя на улице Чайковского в будке телефона-автомата.

— Что случилось, Алиса? — обрадованно заговорила старушка, — Ладно, ваши дела с Колей, но я-то тут при чем, дорогая? Уж мне-то могла бы сказать…

— Что говорить-то, Лидия Владимировна? — сказала Алиса. — Я жива, здорова… С прошлым покончено.

— Учишься? Или работаешь?

— Работаю…

— Где? Наверное, живешь в общежитии? Алисочка, у меня два билета на последний гастрольный спектакль МХАТа. Не хочешь прийти ко мне, давай встретимся у входа в театр, в семь часов.

— А как… Николай? — помолчав, спросила Алиса.

— О тебе ни слова… А так, как всегда: неделю в городе — месяц в деревне.

— С кроликами у них все в порядке?

— С кроликами? — удивилась Лидия Владимировна. — Ах да, кролики… Он мне ничего про них не говорил. Да, у тебя ведь тут кое-какие вещи остались…

— Лидия Владимировна, не говорите Коле, что я звонила, — попросила Алиса.

— Даже привета ему не передать? — вздохнула старушка.

— До свидания, Лидия Владимировна…

— Ты мне ничего больше не скажешь? — ахнула старушка. — А как же театр? Это же МХАТ, Лисочка!

— Я еще как-нибудь позвоню, — пробормотала Алиса и повесила трубку. Еще какое-то время стояла в будке, бездумно глядя на прохожих. День был пасмурный, моросил мелкий дождик. Разноцветные зонтики плыли, покачиваясь, над головами людей. К осени приток приезжих заметно уменьшился, в магазинах можно было с утра даже вареную колбасу купить, а сыр с прилавков безвозвратно пропал. Белые рыхлые глыбки брынзы не заменяли его, и покупатели ворчали на продавцов, срывая на них свое законное негодование.

Алиса вышла из будки. Если бы ее сейчас увидел Уланов, а она очень боялась этой встречи, он бы, пожалуй, ее и не узнал: девушка была в заляпанной разноцветной краской окостеневшей робе, безобразно широких брюках, на голове красная косынка, под которой прятала свои густые золотистые волосы. Лишь только очень внимательный взгляд мог разглядеть под этой грубой бесформенной одеждой стройную фигурку девушки. Впрочем, на работе она об этом и не думала.

Алиса Романова уже второй месяц работала маляром в организации, которая называлась «Ремонт квартир». Таких много в Ленинграде. Когда-то в студенческом отряде она освоила специальность маляра, вот и пригодилось. Жила она в общежитии в Ковенском переулке. Из окна своей комнаты видела шпиль кирпичного католического собора. В отличие от действующих церквей, вокруг которых всегда можно увидеть верующих и просто туристов, собор был безлюден и на вид неприступен. Он напоминал старинные рыцарские замки. Кирпичные стены высоко поднимались, лишь узкая лестница с фасада вела на верхние этажи, а главный вход почему-то всегда был закрыт. Алису притягивал этот таинственный собор, но как-то все не было случая попасть на богослужение. Собор был действующий. Иногда даже слышались изнутри звуки органа.

На работу по объявлению она устроилась сама, начальник конторы пообещал в будущем комнату, но честно предупредил, что нужно будет не менее двух-трех лет проработать в их тресте. В просторной комнате с общей кухней и ванной она жила с двумя девушками. Нина Семенова и Галя Рублева работали плиточницами, так называли специалистов по облицовке ванных комнат, кухонь и туалетов. Нина училась на вечернем факультете в Ленинградском электротехническом институте имени В.И.Ульянова-Ленина, на факультете электронной техники. Три раза в неделю ей приходилось ездить на автобусе на улицу профессора Попова, где находился институт. Галя после десятилетки нигде не училась, у нее была своя философия на этот счет: учись не учись, а когда выйдешь замуж, народишь детей, институт вряд ли пригодится. Так что нечего время терять и себя мучить понапрасну.

Заработки были приличные: Галя и Нина зарабатывали в месяц по 250–300 рублей, а Алиса пока 150–170, но в дальнейшем рассчитывала догнать их. Главное, что она обошлась без всякого блата и протекции, что ей претило. Очень повезло, что еще не кончилась ленинградская прописка, то ли по новым правилам, то ли по настоянию начальника конторы, который явно ей симпатизировал, но в общежитии на Ковенском ее прописали постоянно. В паспорте не было указано, что постоянно, но девочки разъяснили, что теперь такой штамп не ставится. А на получение отдельных квартир работники строительно-ремонтного треста имеют преимущества перед рабочими других специальностей. Был бы у нее ребенок — получила бы однокомнатную.

Взглянув на наручные часы, Алиса направилась к киоску на углу Чайковского и Литейного проспекта, купила три горячих пирожка с рисом, бутылку минеральной — это и весь ее обед. До квартиры, которую они ремонтируют уже третью неделю, ходу отсюда пять минут. Это на улице Каляева, третий этаж. Всегда приятнее работать, когда в квартире никто не живет и нет мебели. Хозяин отсюда выехал, а новые жильцы пока занимаются ремонтом. Завезли в большую комнату лишь интуристскую стенку с диван-кроватью, которую купили тут же неподалеку, на улице Пестеля. Пришлось секции накрыть старыми обоями и газетами, чтобы не заляпать краской, мелом. Алиса красила белилами с добавлением охры встроенные шкафы, окна, двери. Новый хозяин квартиры появился лишь один раз, зато его полная рыжеволосая жена заходила посмотреть, как идет ремонт, каждый день. Она совала нос в каждую мелочь, заставляла что-то переделывать. Алиса уже один раз покрасила двери, но хозяйке вдруг пришло в голову покрасить их под тон стенки. Пришлось перекрашивать… Галя и Нина умели разговаривать с капризными клиентами, могли настоять на своем, а уж если что нужно было переделывать, то требовали дополнительную плату, Алиса так не могла. Почувствовав ее покладистость, рыжая хозяйка совсем села ей на голову и лишь решительное вмешательство плиточниц положило конец постоянным придиркам. Алиса старалась все делать как можно лучше, качественнее. Конечно, такого опыта, как у Гали и Нины, у нее еще не было, но с каждым днем она орудовала малярными кистями все увереннее и быстрее.

С Никитой она встретилась лишь один раз, сразу после приезда из деревни в Ленинград. И опять в Александро-Невской лавре, только на этот раз Никита привел ее в некрополь мастеров искусств. Он сам предложил ей встретиться здесь, когда она ему позвонила, сказал, что через неделю перебирается в общежитие семинаристов при лавре.

Был конец августа, под ногами уже шелестела осенняя желто-красная листва. Огромные деревья теряли листья, за каменную стену еще цеплялись ползучие растения, обвивали они и надгробия писателей, композиторов, артистов. Народу в этот вечерний час было немного. Красноватые лучи предзакатного солнца высвечивали на черном мраморе позолоченные надписи на старославянском и современном языках. Здесь памятники и скульптуры были строже, чем в некрополе XVIII века. Меньше аллегорических скульптур. А какие имена! Жуковский, Карамзин, Крылов, композиторы Чайковский, Глинка, Бородин..

Никита выбрал садовую скамью напротив саркофага с фигурой лежащего человека, под ней стихи: река времен в своем теченье уносит все дела людей и топит в пропасти забвенья народы, царства и царей.

— Эпитафия Державина, — заметил Никита. Он был немногословен и как бы отстранен от всего. Отпустил бородку, русые волосы уже спускались на воротник темной куртки. Алиса представила его в длинной рясе, с волосами до плеч и в клобуке. Молодые прихожанки будут ходить в церковь, чтобы только посмотреть на молодого симпатичного батюшку…

— А кто такой И.Т. Лисенков? — спросила Алиса, кивнув на саркофаг. Там много было еще других надписей.

— Книготорговец, держал лавку в начале девятнадцатого века на Садовой улице. У него собирались знаменитые литераторы: Пушкин, Батюшков, Гнедич, Державин, Жуковский…

— Какие имена, — вздохнула она. — А теперь и рядом-то с ними поставить некого.

— Плоды советской уравниловки, — откликнулся Никита. — Культура, литература, искусство — все было убито. Зато вывели массу приспособленцев, воспевающих гнилой строй, страшную систему и ее вождей…

Алиса ждала, что Никита спросит про ее жизнь в деревне, но он не спросил. Тогда она сама рассказала, что ушла от Уланова, а почему и сама себе не может объяснить…

Он и на это не отреагировал. Молча смотрел на красноватую тропинку, перечеркнутую длинными тенями от надгробий. С дерева упал ему на колени желтый лист с дырочкой посередине. Он даже не заметил.

— Ну а как ты? — поинтересовалась Алиса.

— Я счастлив, — улыбнулся Никита. — Великий историк Василий Осипович Ключевский утверждает, что самый верный и едва ли не единственный способ стать счастливым — это вообразить себя таким.

— Ну а… наших старых знакомых встречаешь?

— Прыгунов рассказывал, что у Павлика и Аллы Ляховой какие-то крупные неприятности. Уголовщина и все такое. В общем, этого и следовало ожидать… — Никита взглянул на нее из-под полуопущенных ресниц — они у него длинные, как у девушки — и прибавил:

— Мне сейчас страшно даже подумать, какую мы вели дикую, бесполезную жизнь! Столько в мире прекрасного, интересного — не хлебом же единым жив человек, — а мы прятались от всего этого в подвалах, на свалках.

— Я как-то проходила мимо нашего пятачка на улице Рубинштейна, — проговорила Алиса. — Их там не видно. Прыщ Лева Смальский по-прежнему крутится.

— Они теперь от меня так же далеки, как вот эти… — кивнул Никита на обступившие их могилы с надгробиями. — Царствие им небесное, — он перекрестился. Это впервые при ней.

— Ты веришь в загробную жизнь?

— Я не хочу об этом всуе толковать, — нахмурился Никита. — Но еще до поступления в семинарию я верил, что человеческий разум — это божественный дар и истлеть в могиле вместе с бренным телом он не может… Это не только религия утверждает, но и многие великие ученые. Слышала про ноосферу Вернадского?

— Что-то читала… — пожала плечами девушка. — Тоже богослов?

— Академик утверждает, что вокруг нашей планеты вращается мыслящий пласт. Как кольцо вокруг Сатурна.

— Надо же, — сказала Алиса.

И окончательно ее сразил Никита, когда снова привел слова историка Ключевского, которого Алиса никогда не читала, хотя в университете много говорили о нем, как и о Карамзине, Соловьеве. Никита вдруг сказал:

— Любовь женщины дает мужчине минутные наслаждения и кладет на него вечные обязательства, по крайней мере, пожизненные неприятности.

— Ты никогда не женишься? — спросила она.

— Не знаю, — помолчав и не глядя на нее, ответил он. — Есть вещи в мире более возвышенные, чем любовь к женщине.

— Неправда! — вдруг взорвалась она. — Любовь — это самое прекрасное, что твой бог подарил людям..

— Мой бог… — вставил Никита. — Наш!

— И кто не полюбит, тот — несчастный человек! Человек — смертен, а любовь вечна.

— Бог, религия — бессмертны, негромко сказал Никита. — И ради Бога истинно верующие отказывались от любви. Ты слышала про христовых невест?

— Кто это такие?

— Монахини, посвятившие себя Богу.

В общем, хорошего разговора не получилось и они расстались еще более чужими, чем были до сих пор. Никита проводил ее до остановки автобуса на площади Александра Невского, а сам вернулся в лавру. Ведь занятия у них начинаются первого сентября.

Обо всем этом думала Алиса, подходя к пятиэтажному жилому дому на улице Каляева. На углу стояли дружинники с красными повязками и следили за пешеходами. У парадной Большого дома, так в Ленинграде называли мрачноватое прямоугольное серое здание КГБ и МВД, дежурили два милиционера с рациями через плечо. Тонкие суставчатые антенны поблескивали. С Невы слышались негромкие гудки буксиров. Коротко рявкнула сигнальная пушка с другого берега: 12 часов. Обеденный перерыв закончился. Сегодня до пяти часов ей предстоит выкрасить два окна цинковыми белилами и серой краской кухонную дверь. Лишь бы рыжая фурия не толклась в квартире.

Нажимая на кнопку звонка, Алиса подумала, что нужно будет сходить в публичку и почитать сочинения Ключевского. Неужели он убежденный женоненавистник?

2

Листая дома журналы, Михаил Федорович вдруг наткнулся на большую статью о Сергее Ивановиче Строкове. Вспомнился разговор с писателем, где он жаловался, что на последние его романы не было вот уже несколько лет ни одной рецензии, мол, литературная групповщина мстит ему замалчиванием. А он один из самых популярных писателей в стране… Конечно, Строков так не выразился, но Лапин это и сам знал. Работники книготорга, библиотекари на своих совещаниях всегда говорили об этом. И вот в толстом московском журнале — большая статья… Перевернув несколько страниц, Лапин заинтересовался: неизвестный ему критик в пух и прах разбивал все творчество Строкова! Можно сказать, не выбирая выражений. Пытался доказать, что это вообще не писатель, хотя слово графоман не было употреблено, но бил он именно на это. Последовательно книгу за книгой раздраконивал так, что только перья летели! Сергей Иванович говорил ему, что независимый от групповщины, он употреблял слово «мафия», писатель практически беззащитен. Групповщина, контролируя почти все журналы в стране, всю печать, может, как он выразился, из дерьма сделать конфетку и талантливого писателя превратить в дерьмо… кажется, как раз это и произошло.

Он сидел в кресле перед выключенным телевизором, ждал девяти часов, когда начнется программа «Время». Они с женой только что поужинали. Никита уже с неделю как перебрался в общежитие. Не мог Михаил Федорович понять сына: чего ему дома не живется? Ладно, смирился он, что сын ударился в религию… Кажется, на его работе это пока никак не отразилось. У партийных работников сейчас своих проблем не счесть, на такие пустяки теперь, слава богу, не обращают внимания… Слава богу… Уже и в его лексикон входят религиозные словечки! Жена то и дело восклицает: «Бог ты мой!», «Прости, господи!».

Злобная, уничижительная статья оставила у Лапина неприятное ощущение. Если раньше он как-то не принимал близко беды ленинградских литераторов к сердцу, то сейчас обиделся за Строкова. Фамилия критика была ему неизвестна. Конечно, мало кто прочтет эту злобную статейку, но Сергею Ивановичу она наверняка надолго испортит настроение. Писатели ранимы, ведь их каждый мало-мальски грамотный человек может покритиковать, но чтобы вот так… Строков говорил, что злобный пасквиль на писателя недоброжелательно настроенный к нему издатель всегда может использовать против него: отклонить новую рукопись или не включить в план очередное переиздание.

— Нашел что-то интересное? — спросила Людмила Юрьевна, включая телевизор. Она тоже любила программу «Время» и «600 секунд». Нравились ей и другие публицистические передачи. Все время боялась, что и его Лапина, когда-нибудь обольют грязью…

— Строкова какой-то тип раздолбал…

— Хороший ведь писатель, — удивилась жена. — Я прочла все его последние романы. Кстати, достать их можно только по большому блату. Даже в библиотеках записываются в очередь. Ту книжку, которую он тебе подарил, у меня знакомые зачитали до дыр. Вот скажи мне, Миша, почему таких, как Строков, популярных писателей так мало издают, а всякой макулатуры на прилавках прорва?

— А вот критик, — кивнул на лежащий у него на коленях журнал Михаил Федорович, — утверждает, что Сергей Строков никакой не писатель…

— Он что, белены объелся?

— Да нет, пишет вроде бы убедительно…

— Для тех, кто не читал Строкова! — перебила Людмила Юрьевна. — Ты прочти хотя бы один его роман… Понятно, за что на него навалились продажные критики. Кстати, ее у нас ведь нет! Настоящей критики-то. Строков в последних романах кое-кого задел из этой… групповщины…

— Говори уж «мафии», — вставил Лапин.

Жена взяла журнал, полистала и с отвращением отбросила на ковер:

— Сволочь этот критик! Миша, что же это у вас творится в идеологии? Хороших писателей, которых любят читатели, обливают грязью, безъязыких, серых восхваляют? Какая же это перестройка?

— Как будто у твоего Строкова нет недостатков!

— Я рядом со Строковым поставила бы, дай бог, с десяток писателей в нашей стране! — горячо заявила Мила. — И никакой продажный критик меня не переубедит в обратном. Как и миллионы читателей.

— Может, читательниц? — поддразнил Михаил Федорович, — Строкова особенно почему-то любят женщины.

— За последний роман Строкова — он вышел в Москве — я отдала подруге зарубежный детектив.

По телевизору передавали репортаж о волнениях в Узбекистане и Прибалтике. Забастовки, митинги, экстремистские вылазки националистов. Появились первые беженцы, как в войну… Диктор довольно оптимистично заявил, что партийные органы проводят большую работу среди местного населения, правда, не везде дают им возможность высказаться, в одном райкоме выбили стекла и опрокинули всю мебель… В северной области на альтернативной основе избрали нового первого секретаря крайкома ввиду ухода старого на пенсию.

— Сказали бы честно, что с треском сняли за хищения, развал и беспорядки в крае, — заметила Людмила Юрьевна, устроившись на широкой тахте, накрытой мягким ковром. Ноги в блестящих капроновых чулках она поджала под себя. Шелковый халат с вышивкой распахнулся на полной груди. В этом году они не ездили на юг в цековский санаторий, но лето было солнечным, жарким и Мила хорошо загорела и под Зеленогорском. Она сама была против южного санатория, мол, там неспокойно, на партаппаратчиков косятся, да и с продуктами из-за нынешней неразберихи перебои. Слышала, что в Ессентуках выстраиваются с кружками за минеральной водой огромные очереди, как раньше в мавзолей Ленина, а на центральной площади у театра бесчинствуют молодые люди из южных республик, которых там десятки тысяч.

Фильм с незапоминающимся названием они смотреть не стали, давно остыл Лапин и к видеофильмам. Помнится, первое время с женой просиживали у цветного телевизора до часу-двух ночи, а теперь редко включали, да и кассеты с видеофильмами сильно подорожали. А со склада кассеты по номинальной стоимости, по которой были приобретены телевизор «Панасоник» и видеомагнитофон «Джи-Ви-Си», теперь опасно брать… Когда жил с ними Никита, он доставал для просмотра новые фильмы.

Людмила Юрьевна застелила в просторной спальне постели. У них финский спальный гарнитур из двух деревянных кроватей, тумбочек, бельевого шкафа и трюмо. На полу — вьетнамский синий с белыми выпуклыми цветами ковер. Лапин надел полосатую ночную пижаму, а Мила уселась перед трюмо накручивать бигуди. Если поначалу у него и шевельнулось желание, то как голова жены стала рогатой от алюминиевых трубочек с дырками, желание угасло.

Закончив с бигуди, Мила сходила почистить зубы, вернувшись, бросила на мужа многозначительный взгляд, но он сделал вид, что углубился в чтение статьи про Строкова. Хотя обширная статья и была явно тенденциозной, читалась с трудом, он решил ее добить до конца. Надо будет утром позвонить Прыгунову и попросить, чтобы и он прочел и высказал свое мнение.

Поворочавшись на кровати, Мила повернула к нему бесформенную, укутанную в светлую косынку голову:

— Помнишь, в прошлом году тебе предлагали институт?

Еще бы не помнить! Институт-то обком предложил и он бы согласился его возглавить, но воспротивился коллектив преподавателей, мол, у нас есть своя кандидатура…

— Чего это ты вдруг вспомнила? — сняв очки, сбоку взглянул он на жену. Она тоже держала в руках раскрытую книгу.

— Я же вижу, ты нервничаешь, не получаешь удовлетворения от партийной работы… Первый секретарь Зареченского райкома ушел на советскую работу, как его?

— Лопатин, — подсказал Лапин. — Он и раньше работал в горисполкоме.

— Может, стоит поговорить с Первым? Пусть подберут тебе что-нибудь? Разумеется, с сохранением оклада.

— Ты думаешь, из-за Никиты будут осложнения? — задал Михаил Федорович мучивший его вопрос. У Людмилы было на перемены конъюнктуры собачье чутье. Она часто угадывала, кого из партийных работников куда переведут, когда повысят или наоборот — понизят.

— Конечно, снова в школу возвращаться обидно, а вот институт тебе какой-нибудь могли бы дать.

— Кто мог бы, Мила? — возразил он. — Теперь коллективы сами решают кто будет у них руководителем. Выдвигают сразу несколько человек. Придумали какие-то конкурсы на замещение должностей… С моими рекомендациями в районе теперь мало считаются.

— Что же мы будем делать, Миша? — помолчав, негромко произнесла жена.

— Бог не выдаст… — горько усмехнулся он. — И потом, у нас дорогой сынок будет попом — проси его, чтобы побольше богу за нас молился.

— Мы же с тобой не виноваты, что все так получилось.

— А кто же виноват? — резко повернувшись к ней, выкрикнул Лапин — Носились с ним, как с писаной торбой! Все для любимого одаренного сыночка! В английскую школу устроили, потом в университет, а он нам вон чего выкинул за все это…

— Сейчас же отношение к религии вон как круто изменилось, — робко возразила Мила. — Я слушала по телевидению проповедь архимандрита…

— Ладно, спи, — отвернулся Михаил Федорович и, чуть не опрокинув пузатый фарфоровый ночник с шелковым абажуром, выключил свет.

3

Никто еще не придумал действенного средства бороться с глубокой тоской. Она, как морской шквал, накатывается на человека, погружает его в темную пучину душевного мрака и растерянности. И никуда от нее не уйти, не спрятаться. Нет желания работать, потому что любое занятие кажется бессмысленным, нет охоты читать, потому что ум не воспринимает написанное, нет спасения и в вине, потому что пучина становится глубже, а мрак — беспросветнее. Тоска сама приходит и сама уходит. Иногда быстро, а чаще всего не торопясь, оставляя после себя руины и развалины… Уланов пытался заставить себя поработать над рукописью, но все в маленькой чердачной комнатке напоминало про Алису: на этой тахте она лежала с книгой, когда он работал за шатким деревянным столом, утром, потягиваясь, стояла перед низким окном и смотрела на ухабистую дорогу, поросшую по обочинам красным конским щавелем, на этой табуретке сидела перед небольшим зеркалом, расчесывая свои густые золотистые волосы…

Он спускался вниз, без толку шатался по участку, не глядя на кролей, потом уходил с корзинкой за грибами или уплывал к острову на лодке рыбачить, но ничего не доставляло ему удовольствия. И дело было не в одной Алисе. От бабушки он знал, что с ней все в порядке, где-то работает, вроде бы переводится в университете на заочное отделение. Дело было в нем самом. Безусловно, перемена погоды влияет на наше настроение. В конце августа пошли затяжные дожди, кругом разлились большие сверкающие лужи, в Палкино стало не добраться на автомобиле. «Запорожец» Геннадия сиротливо мок во дворе, Николай накрыл «Жигули» стареньким выгоревшим брезентом. Сгорбились в клетках выжившие кролики. Что-то не ладилось с ними: из ста штук три десятка погибли, молодняк второго помета был редким и квелым, комбикорма из райпотребсоюза вот уже два месяца не завозили. Брат все более подумывал, не взять ли в колхозе телят или свиноматок? Прекратятся нападки односельчан, которые продолжали коситься на самозваного арендатора! От пчел тоже пришлось отказаться: на правлении решили, что это — пустая трата денег. Оказывается, в соседнем колхозе, где богатая пасека, зимой погибли две трети пчелиных семей.

Навеяло тоску и письмо Сергея Ивановича Строкова — Уланов редактировал альманах молодых литераторов, а писатель был составителем. Он пожаловался, что вокруг него началась откровенная травля: в журналах после двадцатилетнего молчания вдруг стали печатать злобные, уничижительные статьи против него, подвергали сокрушительной критике даже самые его популярные, известные романы… Чья-то мощная рука дирижировала этим злобным хором. И всю эту кампанию начали в преддверии его юбилея. Конечно, многомиллионных читателей Строкова это не собьет с толку, авторитет современной тенденциозной критики очень низок. Групповщики сейчас чувствуют себя а Ленинграде неуязвимыми, нет на них никакой управы, разве что только в суд можно подать, но это не для него, Строкова…

Уланов ни одной критической статьи о Сергее Ивановиче не читал, да и раньше-то не очень интересовался критикой. Хоть до хрипа ругай хорошую книгу, а ее все равно будут читать, охотиться за ней, плохую — хвали не хвали читать не будут. Эта истина уже давно всем известна. Придворные критики хором десятки лет хвалили литературных начальников-бездарей, а их книги нетронутыми лежали на полках библиотек, только теперь стали их сдавать в макулатуру. Так что Николай не понимал тревоги Строкова: его романы нарасхват, ценятся наравне с самыми популярными книгами в стране, чего еще надо? А ругань критиков только еще больше подстегнет интерес читателей к писателю, об этом сам же Сергей Иванович и говорил…

Дождь немного утих, Николай взял в сенях плетеную корзинку, сунул складной нож в карман, надел брезентовую куртку с капюшоном и отправился в бор. Гена с Коляндриком уплыли в дальний конец озера сети проверять. Последнее время две-три рыбины привезут и то хорошо. Листья на деревьях тронула желтизна, у клеток и ограды высоко вздымались сорняки. На яблонях наливались сочной краснотой плоды. В этом году яблок было так много, что ветви обламывались, несмотря на то, что брат подпер их досками и жердями. Под болотными сапогами зачавкала грязная коричневая жижа, с мокрой травы брызги летели даже в лицо. Плотные пепельные облака затянули небо, над озером колыхался белесый разреженный туман. Николай и не заметил, как очутился в березовой роще у муравейника. Присел на бревно, на котором всегда располагалась Алиса. Красные муравьи лениво ползали, мало их и на узких тропинках. На муравейник нападало много желтых и красных листьев, на паутине в ветвях сверкали прозрачные капли.

Он скучал по девушке, но дал себе слово не пытаться снова с ней встретиться. Она не посчиталась с ним, потихоньку ушла, оставив глупую записку, пусть живет как знает… В Ленинграде он снова стал встречаться с Ларисой Пивоваровой. Правда, не так часто, как раньше.

Дело до женитьбы у нее с кооператором так и не дошло, он вдруг перекинулся на финку, с которой познакомился в ресторане, проявил русскую широту, подкупил дорогими подарками. Договорился приехать в Финляндию к ней по вызову, Ларисе дурил голову, что у него чисто коммерческие дела с высоченной рыжей иностранкой, а после третьей деловой поездки женился на ней и теперь курсирует на «Вольво» по маршруту Ленинград-Хельсинки. Организовал какой-то советско-финский кооператив.

Впрочем, Лариса тоже не осталась внакладе: кооператор и ее не забывал, приодел во все импортное, иногда по недорогой цене привозил кое-что дефицитное из парфюмерии.

Лариса сказала, что всегда ей нравился он, Уланов, а кооператор — она никогда не называла его по имени — торгаш и мораль у него чисто торгашеская. Тем не менее выяснила, сколько Николай зарабатывает в своем издательском кооперативе. Кажется, его ответ удовлетворил ее. Побывав с ней в «Универсале», где оставил за скромный ужин с шампанским около ста рублей, он сказал Ларисе, что с кооператором пока не собирается тягаться, так что придется впредь ограничиться более скромными предприятиями общепита, если уж Лариса так любит ходить по кафе-ресторанам, а еще лучше поужинать у нее дома. Пивоварова поморщилась, но больше не подбивала его пойти в ресторан, а потом даже как-то обмолвилась, мол, разговоры с кооператором про деньги, валюту, дефициты ей уже изрядно надоели, а Уланов вносит в ее жизнь какое-то разнообразие… Читала Лариса мало, так что на литературные темы с ней беседовать было бесполезно, правда, про Сергея Строкова сказала, что он у ее знакомых девушек нарасхват, вот только достать его книги почти невозможно. И не поверила, когда Николай сообщил, что несколько раз встречался и разговаривал со Строковым… А когда убедилась, что это так, стала умолять выпросить для нее у писателя последний роман с автографом. И ясно было, что этот подарок для нее будет не менее ценен, чем французский шампунь или модная финская кофточка…

С озера прилетел порыв ветра, сбросил с ветвей на голову холодные капли и несколько желтых листьев. На сосновом стволе он разглядел прилепившуюся к коре большую ночную бабочку-бражника. Хотел потрогать пальцем, но раздумал, поднялся с бревна и пошел в сторону бора. Вскоре толстые стволы сосен, елей, берез и осин обступили его со всех сторон. В осеннем лесу было тихо, не слышно птиц, даже дятла. Много сверкало на ветвях летучей паутины без пауков, с нижних ветвей свисали длинные пряди седого мха. Их еще называют ведьмины волосы. А под ногами мох нежный, зеленый, с еловыми шишками и сучками. На редких полянках еще тянутся к солнцу, небу неяркие осенние цветы на длинных соломенного цвета стеблях. Вдоль узкой примятой грибниками тропы пышно цветет осенняя куль-баба, ее много и на лесных полянках, все остальные цветы полиняли, уже выбросили из своих коробочек семена. Во мху посверкивают брызгами крови кустики брусники и толокнянки. Сразу их и не отличишь с виду друг от друга, но стоит взять ягоду в рот — и отбросишь красную толокнянку с твердой белой начинкой. Самая сладкая осенняя брусника — на солнечных полянках.

Срезая тонконогие подберезовики, он неторопливо шагает по бору. Горожане в дождь не приезжают сюда, да и на озерах рыболовов стало меньше. Постепенно азарт грибника захватывает Уланова, куда-то отошли на задний план мрачные мысли, да и небо над вершинами сосен и елей стало расчищаться, иногда в голубой промоине сверкнет неяркий солнечный луч, скользнет по колючим ветвям, высветитизумрудом мох и снова исчезнет. Над головой уже не плотная серая пелена, а оформившиеся белые облака с темными подпалинами снизу и желто очерченными краями. Если долго смотреть вверх, то вершины сосен и елей начинают медленно кружиться и уже кажется, что не облака плывут над лесом, а лес куда-то бежит от облаков.

И тоска постепенно отпускает сердце Уланова. Глаза его зорко ощупывают мох, каждую кочку, шарят у пней, и вот в палой листве проступает бурая шляпка крепкого боровика. Тут уже обо всем забываешь! Опустившись на колени, он жадно оглядывается вокруг, если попался один белый, ищи рядом другой, третий… Боровики растут семьями. Но не надо забывать, что тут наверняка прошел рано утром Леонтий Владимирович Катушкин — самый заядлый грибник в деревне. Его жена вернулась в Москву, а он заявил, что уедет, когда грибной сезон закончится. Это значит, в конце сентября, а если осень выдастся теплой, с бабьим летом, то и октябрь с его первыми хрустящими заморозками прихватит. Интересный человек этот Катушкин! Кажется, если ты такой умный, то что же раньше-то молчал? Почему не спорил, не настаивал, не сопротивлялся застою? Уланов прямо и задал ему этот вопрос, на что Леонтий Владимирович со вздохом ответил, мол, время было такое… Это теперь любимая фраза многих с трудом выпихнутых на пенсию и крупных государственных деятелей, приведших страну к последней черте развала. Об этом самом «таком» времени толкуют даже дожившие до наших дней сталинские палачи, десятками тысяч расстреливавших невинных людей..

Значит, было то время, а теперь другое? А что, спрашивается, изменилось для честного, принципиального писателя Сергея Строкова? В то время он мог хотя бы добиться какой-то защиты от групповщины, когда его начинали травить — подобное случалось у него и раньше — можно было куда-то обратиться, доказать свою правоту, а теперь? Никто ни во что не вмешивается… Так заявляют имеющие отношение к издательствам, журналам чиновники, мол, сами разрешайте свои конфликты. А как их разрешать, если групповщина захватила все ключевые позиции в литературе, культуре, искусстве? Она теперь любой конфликт разрешит только в свою пользу. Ныне ей никто не указ. Получается, что от перестройки выиграли, по крайней мере, в сфере идеологии, пока только махровые групповщики, деляги от литературы и графоманы, из которых и состоит групповщина. Они теперь чувствуют себя хозяевами в издательствах, как издавали серых, бездарных литераторов, так и продолжают издавать. Издатели не несут за выход нерентабельной книги никакой ответственности. Все издательства в стране приносят постоянный доход, убыток с лихвой покрывается популярной классикой или детективами. Анатолий Добролюбов и Владимир Куприн — издатели, ставленники групповщиков — откровенно заявляют, что выпускали и будут выпускать не раскупающиеся читателями книги, потому что, дескать, того требует литературный процесс… Литературный процесс требует преследовать честных, принципиальных писателей, не групповщиков, травить их в печати и прославлять серых, бездарных, никому не нужных? Кому же выгоден такой литературный процесс? Только групповщинам! И никакой им хозрасчет не нужен: сейчас бумагой, типографиями, гонорарами, зарплатой их обеспечивает государство, а когда издательства сядут на хозрасчет, настоящий, а не липовый, то никто не станет печатать убыточную литературу. За выход плохой книжки придется собственным карманом расплачиваться, а групповщики, засевшие в издательствах, редсоветах, комитетах, редколлегиях боятся этого, как черт ладана, и все силы приложат, чтобы не допустить такого. Конкуренция, хозрасчет, права каждого издавать свои газеты, журналы, выпускать художественную литературу сразу выявит то, что нужно читателю, а от чего он отвернется. И то, что читателю не понравится, он не купит, а значит, газета, журнал, издательство потерпят убыток и быстро откажутся от убыточных, никому не нужных книг, миллионы которых сейчас валяются на складах, нетронутыми стоят на полках библиотек, книжных магазинов. А какая сразу будет экономия бумаги!..

Может, потому так мучительно трудно рождается в Верховном Совете закон о печати, что он не устраивает всесильную групповщину, а точнее, литературно-журналистскую мафию?..

Задумавшись, Уланов чуть было не наступил на белый гриб. Нагнулся, срезал ножом под корень и аккуратно положил в корзинку. Уже шесть белых! Надо будет показать Катушкину… Тот ходит в лес, едва займется рассвет, а Николай выбрался в одиннадцатом часу дня. И нашел столько белых, да каких! Один к одному. Катушкин еще вчера сетовал, что много в бору ложных белых, а вот боровики редко попадаются.

Где-то совсем близко оглушительно бабахнуло. Раскатистое эхо пошло гулять по бору, через некоторое время, испуганно вереща, низко пролетела сорока, за ней сразу три или четыре сизоворонки. Второй выстрел заставил Уланова поспешно зашагать в сторону лесного озера, с которого и доносились раскатистые выстрелы. Он не раз бывал на этом небольшом, сплошь по берегам заросшим камышом и молодым ивняком озерке без названия. Оно расположилось в сосновом бору, в болотистой низине. Здесь часто попадались первые молодые волнушки и много подберезовиков. Подходя к озерку, скрытому колючими ветвями елей и сосен, он невольно замедлил шаги, а вскоре стал ставить ноги осторожно, стараясь не наступать на сухие сучки. Липкая паутина мягко залепила ему лицо, он досадливо смахнул ее и тут увидел на берегу старого знакомца Костю Боброва, который как-то ночью по-лисьи забрался в их крольчатник. Грешил брат на него и кражу сетей, и порчу шин на «Запорожце». Участковый, которому они его тогда сдали, утверждал, что наложил на злоумышленника штраф, а вот доказать, что он порезал шины, не удалось. Про сети вообще разговору не было, это запрещенная снасть, и в вину Боброву кражу вряд ли поставили бы, хотя все в Палкине пользовались сетями.

Бобров, прижав приклад к плечу, целился в трепыхавшихся сразу за осокой нескольких подросших утят. Убитая мать-утка с окровавленной шеей виднелась среди лопушин. Глупые утята вместо того, чтобы спрятаться в осоку, плавали вокруг и жалобно крякали. Два или три из них были ранены. В несколько прыжков Уланов подскочил к браконьеру и рванул его за плечо на себя. Дуло задралось вверх, грянул выстрел, и дробь срезала несколько тонких ивовых ветвей на другом берегу. Вырвав двустволку, он с силой ударил ею по сосновому стволу, ложе треснуло, стволы отлетели в сторону, а обалдевший Костя Бобров, приоткрыв рот, смотрел на все это и тупо молчал. Светлые глаза моргали, нижняя толстая губа чуть отвисла.

— Ружье, гад, разбил… — потерянно выдавил он из себя — Оно же денег стоит!

— Только самые подлые люди в августе стреляют в маленьких утят, — успокаиваясь, сказал Николай. — Значит, это ты тут каждый вечер палил?

— Тебя не спросил, — пробурчал Бобров. Глаза его сузились и зло смотрели на Уланова. — Ты что, охотоинспектор? Это наше озеро, в кого хочу, в того и стреляю.

— Отстрелялся, подонок, — Николай отшвырнул носком резинового сапога куски расщепленного ложа, а стволы поднял и зашвырнул в озеро — В другой раз подумаешь, как палить в живых тварей. В этом году вообще охота запрещена, я сам читал в областной газете. Такие, как ты, почти начисто выбили еще не вставших на крыло утят.

— В милицию заявлю, — сказал Бобров, переступая с ноги на ногу — Ты мне за ружье заплатишь!

— А ты заплатил Снегову за порезанные шины? — спросил Николай. Про сети я уж не говорю. Кстати, ружье-то у тебя зарегистрировано? Теперь ведь с этим строго.

— Не твое собачье дело…

— Жалуйся, — усмехнулся Уланов — Еще штраф припаяют за злостное браконьерство и незаконное хранение оружия. А стреляные гильзы я предъявлю инспектору…

Не отвечая, Бобров поднял широкие голенища охотничьих сапог до бедер и по колыхающимся кочкам захлюпал к убитой утке и двум подранкам. Когда коричневая запузырившаяся вода дошла до пояса, вернулся, подобрал в кустах длинный шест, наверное, им ранее припасенный, и, подобравшись поближе, достал концом утку и трепыхавшегося утенка с подбитым крылом. Остальные утята попрятались в камышах. Николай молча отобрал подранка, утенок раскрывал широкий желтоватый клюв и негромко крякал, черные горошины глаз влажно блестели. Две дробины попали в плечевой сустав, и коричневое крыло с радужными перьями обвисло, других ран вроде бы не видно. Уланов засунул утенка за пазуху куртки, он немного повозился там и притих.

— За каждую травинку на лугу трясетесь, за каждый клочок пустующей земли готовы глотку перервать, — проговорил он, — а сами браконьерничаете, запустили землю, хозяйство, живете, как свиньи, в грязи и другим мешаете жить! Ну что вы за люди? Ты и твой дед Иван Лукич? Кто вам мешает развернуться? Послушай, Костя, отвяжитесь лучше от нас! Пора было бы убедиться, что нас с братом не запугаешь, а уж объявите подлую войну из-за угла и вам придется жарко! Мы и без милиции справимся с вами. Надо, так вызовем подкрепление. Вот-вот закон об аренде примут. А браконьерничать не дадим тебе, в этом уж ты будь уверен, Бобер!

— А сами? — волком глянул на него Костя. — Кто рыбу сетями гребет?

— У Генки всего две рваных сетки осталось, а у вас? У каждого по полкилометра! И потом, мы из Новгорода в бочке привезли двадцать тысяч мальков судака и выпустили в озеро. Снегову разрешили две сетки держать и бумагу дали.

— Надо было тебе ружье ломать, — сказал Бобров. — Из-за каких-то паршивых уток?! Мало их тут, что ли? Где я теперь другое достану?

— За ружье я тебе заплачу, — пообещал Уланов, подумав, что, пожалуй, он погорячился, не надо было двустволку разбивать, но тут у него за пазухой завозился пригревшийся утенок и тоненько крякнул. Злость снова вскипела в нем. Подавив ее, он прибавил: — Как ты мог в беспомощных утят палить? Они еще и летать-то не могут?

— Утят пожалел… — презрительно хмыкнул Бобров — А как же вы кролей будете резать? Шкурки с них сдирать?

— Мы их будем живыми сдавать в райпотребсоюз, — ответил Уланов. А про себя подумал, что Костя попал не в бровь, а в глаз: убивать на мясо пушистых кроликов у него бы рука не поднялась. Да и брат в этом деле не мастак. Лишь Чебуран хорохорился, мол, ему ничего не стоит любую животину приговорить, как он выражался.

— Алиска-то от тебя сбежала, говорят, — ударил по самому больному месту Бобров. Тут, в деревне, все про всех все знают! — И эта… Ленка из города долго с вами не выдержит. Виданное ли дело: с утра до ночи копошатся на своем участке! Какой бабе это понравится?

— Вот уж это тебя совсем не касается, Костя, — стараясь, чтобы его голос звучал ровно, проговорил Уланов.

— Когда деньги-то за ружье отдашь? — видя, что он нагнулся за корзинкой, угрюмо спросил браконьер.

— Отдам, — буркнул Николай и, не оглядываясь, зашагал к дому.

Глава пятнадцатая

1

Он жил в двухкомнатной квартире на Литейном проспекте, все окна выходили во двор. Дом только что сдали в эксплуатацию после длительного капитального ремонта, квартиру он получил от Союза писателей. И решил, не въезжая, все внутри переделать: сменить обои, кабинет обить деревянными панелями под дуб, установить на кухне импортную, из нержавейки, раковину, финскую ванну, компакт. Ухитрялся все это где-то достать, первым на этаже установил себе телефон. У этого литератора был редкостный блат в коммунально-бытовых организациях, да и в райисполкомы, райкомы он обращался, находил там нужных людей, а те куда-то звонили, с кем-то договаривались и ему привозили домой дефицитнейшее оборудование.

Алиса проработала у него почти месяц. За это время квартира стала неузнаваемой: отциклеванные и трижды покрытые лаком паркетные полы девственно сияли, сверкали никелированные краны, голубая, облицованная черной плиткой ванна — точь-в-точь, как на иностранных рекламных проспектах. И это привозилось к нему на квартиру во времена страшного дефицита буквально на все.

Ему было сорок восемь лет, в рыжеватых волосах с просвечивающей плешью не заметно седины, рост средний, выпуклые глаза карие и всегда немного влажные, крупный нос чуть кривоват, толстые чувственные губы. Он всегда пребывал в хорошем настроении; когда улыбался, во рту сверкали золотые коронки. Хотя и говорил, что владеет приемами каратэ, был грузноват, с заметным животиком. Звали его Михаилом Семеновичем, а фамилия у него была вкусная — Крендель. Он был очень энергичным, подвижным, любил подолгу, развалясь на тахте, разговаривать по телефону, знакомых в Ленинграде у него была уйма, причем самых разнообразных: от писателей, ученых, власть предержащих, людей искусства до спекулянтов, фарцовщиков, кооператоров, продавцов и барменов. И со всеми он находил общий язык, голос у него мягкий, бархатистый, он часто произносил: «бу сдэ», «так гритца», «цалую», «душа лубэзный»! Напропалую коверкал русский язык, хотя и называл себя прозаиком, филологом, критиком. Будучи членом Союза писателей, он нигде в штате не работал. Однако раньше заведовал отделом критики в каком-то журнале, да и сейчас вел литературное объединение на фабрике детских резиновых игрушек. У него их была набита целая коробка из-под телевизора.

Фамилии его Алиса никогда не слышала, ничего его не читала, хотя от Уланова и почерпнула кое-какие сведения о многих российских литераторах. На специальной полке у Кренделя стояло десятка два не очень толстых книжек, изданных в разных издательствах. Для «Детской литературы» он писал научно-популярные книги о космонавтах, металлургах, тружениках села, для других — рассказы и повести об ученых древности. Как-то признался Алисе, что его книги не залеживаются, потому что он всегда знает, что нужно издательствам в данный момент. Алиса взяла в общежитие несколько его книг, но не смогла одолеть ни одной: скучно, неинтересно, много сносок, цитат, обедненный канцелярский язык. Лишь одна брошюра, изданная в Москве, ее заинтересовала — это о непонятных атмосферных явлениях и НЛО — неопознанных летающих объектах. Однако, когда углубилась в книгу, то вскоре обнаружила, что про все это она читала раньте в газетах, журналах. Необычное, таинственное, как, например, тунгусский метеорит или рассказ очевидцев о встречах с инопланетянами, привлекало Алису. Оказывается, Крендель обобщал известные факты, а иногда и попросту пересказывал их. Когда Алиса сказала ему об этом, рассмеялся и заметил, что компиляция — это дело доходное, выгодное… Подобных словечек она никогда не слышала от Уланова и его знакомых литераторов, изредка приезжающих в Палкино. Те все больше толковали о Михаиле Булгакове, Андрее Платонове, философах Соловьеве, Ключевском, историке Карамзине, вспоминали исторического романиста Валентина Пикуля.

У Кренделя были совсем другие симпатии, он называл фамилии совершенно неизвестных современных беллетристов, толковал, что они и есть цвет советской литературы. Восхищался Юрием Трифоновым, Анатолием Рыбаковым, Гроссманом, уехавшими на запад советскими литераторами, про которых Алиса никогда и не слышала. А вот Солженицына почему-то не жаловал, хотя про него сейчас много говорили и писали. Во всех журналах и издательствах собирались печатать. Как-то обронил, что «старик» там, на Западе, совсем свихнулся, ударился в богоискательство.

— Он ведь живет в Америке, — возразила Алиса.

— Я всех, кто за рубежом, называю западниками, — пояснил Михаил Семенович. — Там свет, развитая цивилизация, а у нас — скифское средневековье.

Алиса и сама не могла бы себе объяснить, как так получилось, что жирненький пройдоха литератор Крендель сумел задурить ей голову. Он не придирался к ее малярной работе, наоборот, всячески похваливал, подолгу наблюдал за ней, а когда она все закончила, устроил прощальный вечер с шампанским и хорошей закуской — к тому времени он уже в основном обставил комнаты мебелью, книжными полками — влажные карие глаза его возбужденно блестели, золотые зубы сверкали в широчайшей улыбке. Голос бархатистый, обволакивающий. Рассказывал разные забавные истории про известных писателей, с которыми он, по его словам, был накоротке, в подтверждение показывал их книги с дарственными надписями. Стол накрыл в своем кабинете с огромным старинным письменным столом, который ему привезли знакомые из комиссионки. Стоил он семьсот рублей. На нем они и пировали. Михаил Семенович накрыл зеленую суконную поверхность дубового стола политической картой СССР. Фужер с шампанским для Алисы стоял на австралийском континенте, а эмалированная миска с грушами плавала в Тихом океане. Кооперативная тонко нарезанная колбаса, копченая курица, дорогущая сырокопченая бастурма. Крендель похвастался, что килограмм стоит 18 рублей, а рыба клыкач холодного копчения — 16. На широком, ею покрашенном подоконнике стояла высокая желтая ваза с рельефно нанесенными на нее стволами диковинных деревьев. Квартира находилась на пятом этаже, слышно было, как во дворе играли на железных гулких баках ребятишки, они прыгали по ним, хлопали железными крышками, наконец кто-то догадался и, выйдя на балкон, призвал шалунов к порядку, пригрозив, что если не прекратят грохотать, уши всем надерет.

Михаил Семенович стал рассказывать, как жена его на теплоходе, совершающим круиз вокруг Европы, познакомилась с судовым механиком и вскоре насовсем ушла к нему. Они тогда еще жили на Звездной улице в Купчино. Механик купил ее дамскими шмотками, парфюмерией и перспективой устроить на теплоходе буфетчицей в валютный бар. И она, дурочка, клюнула!

— Как вам дали на одного двухкомнатную квартиру? — спросила Алиса. Ей не нравились эти разговоры про бывших жен.

— Я — писатель, — самодовольно улыбнулся Крендель, — Мне положен кабинет. И потом после размена старой квартиры, я жилплощадь сдал государству.

Про то, что у него есть дочь и она вышла замуж за грузина, он рассказал еще раньше. Дочь жила в Тбилиси. Даже когда там начались волнения, не вернулась в Ленинград. Муж ее участвует в каком-то неформальном объединении. Его там выбрали народным депутатом. С зятем он поддерживал хорошие отношения, из Тбилиси знакомые зятя ему частенько передавали посылки с фруктами. Эти замечательные груши тоже оттуда.

— Ваш зять не торгует фруктами на базаре? — спросила Алиса.

— Вано — инженер на станции техобслуживания автомобилей, — с достоинством произнес Крендель, — А это в Грузии очень престижная должность. Да и у нас тоже. Чтобы туда устроиться, нужно несколько тысяч выложить начальству.

На огромном письменном столе стояла портативная пишущая машинка «Олимпия», из каретки торчал начатый лист, он почему-то привлек внимание девушки. Наверное, потому, что там мелькнула знакомая фамилия: Сергей Строков.

— Я его знаю, вернее читала роман, — кивнув на машинку, сказала Алиса.

— Читала Строкова? — легко перешел на «ты» Крендель — Есть и получше него писатели.

— Мне он очень нравится, — продолжала Алиса. Она прочла в рукописи последний роман Строкова «Круг», который Николай редактировал в Палкино. Очень современный, прямо про сегодняшний день, есть там и любовь, интрига, правда, много было страниц, затрагивающих писательский мир, это было Алисе не очень интересно. Она не понимала, чего это литераторы спорят, ругают в периодической печати друг друга? Уланов пытался ей объяснить, но чувствовалось, что он и сам не очень-то разбирается во всех этих литературных скандалах.

Крендель стал снова распространяться про Гроссмана, Рыбакова, Трифонова, называл фамилии уехавших за границу литераторов, которых Алиса услышала впервые. Очень хвалил Михаил Семенович «Огонек», «Знамя», «Новый мир». Кроме «Знамени», Алиса тоже считала эти журналы самыми интересными. А когда Крендель принялся со злостью поносить «Молодую гвардию», «Наш современник», «Москву», Алиса даже не возразила. Она их не читала. Николай говорил, что в них публикуется интересные критические статьи. В университете некоторые преподаватели на лекциях по советской литературе тоже небрежно отзывались об этих журналах.

— Вы пишете рецензию на Строкова? — полюбопытствовала Алиса. Она вполуха слушала пространные разглагольствования Кренделя, — надо отдать ему должное, говорил он убедительно, красиво, приводил на память разные цитаты из прочитанных книг.

— На книги Сергея Строкова рецензий не пишут, — усмехнулся Михаил Семенович, — Я ругаю его творчество в целом. Мне позвонили из журнала и попросили разгромить Строкова вместе с его маниакальной идеей национального русского возрождения… Ишь чего захотел! Я это делаю с удовольствием. Русь, русские, объединяйтесь… Против кого? Мы им объединимся…

— А почему Строкова не печатают в журналах?

— Нам Строков и ему подобные не нужны, — осушив третий бокал шампанского, разоткровенничался Крендель. — Нам нужны русские покорные, которые нам в рот смотрят… Он не наш человек, в журналах мы печатаем своих людей. Мы можем создать рекламу любому… Главное, чтобы он служил нам.

— Даже бездарному? — вставила Алиса.

— Даже бездарному, — согласился Михаил Семенович. — Понятно, если он проводит в литературе и политике наши идеи, мысли…

— А читатели? Если читателям не нравятся книги, которые вы хвалите?

— Читателя нужно воспитывать, навязывать ему мнение ученых, филологов. Если появятся в «Литературке» несколько статей, где такого-то или этого, пусть даже бездарного, назовут талантливым, цветом советской литературы, то и читатель это проглотит, мол, профессор-филолог утверждает, что книга талантливая, а я — простой читатель, не соглашусь с ним, то меня посчитают дураком… А кому, милая Алиса, хочется в глазах знакомых казаться необразованным болваном? Проглотят любую установку. Лишь бы купили книжку, а будут ее читать или поставят на полку — это их, читателей, личное дело.

— Мне наплевать, что скажет ученый-философ про книгу, которая мне понравилась, — сказала Алиса.

— Ну и плюй! — весело рассмеялся Крендель — Но в литературный спор ты все равно не полезешь. Предпочтешь промолчать, когда при тебе ругают писателей авторитетные люди. Разве не так?

— Я маляр, — произнесла Алиса. — И далека от литературных споров. И чего спорить: книга может быть или хорошей или плохой.

— Так рассуждают и другие, — подытожил Михаил Семенович — Поэтому высказанное специалистом-филологом мнение на ту или иную книгу остается основополагающим. Обруганную книгу издатели вряд ли бросятся сразу переиздавать, даже если она и заслужила внимание читателей. Да и прежде чем книга дойдет до читателя, есть десятки способов «зарезать» ее еще в рукописи. Во всех редсоветах сидят наши люди… — на слове «наши» он сделал ударение. — И они решают, что можно печатать, а что нельзя. Больше того, если даже вредная для нас книга выйдет, у нас есть свои люди в книготоргах, которые всегда могут ее выслать.

— Как это — выслать? — удивилась Алиса.

— Например, отправить почти весь тираж на Колыму или в Воркуту, можно и на Землю Франца Иосифа…

— Кто же такие «вы»?

— Это я, — без улыбки заметил Крендель, — мои друзья, знакомые… Пусть наши имена не звучат дальше пределов Ленинграда, но нас много и мы, как говорится, правим бал… Мы — это советская интеллигенция, я подчеркиваю, не русская, а советская! А такие, как Строков, относят себя к национальной русской интеллигенции, а такой нет, Алисочка! Владимир Ильич Ленин и Иосиф Виссарионович Сталин в свое время под корень истребили ее, уничтожили! Русская интеллигенция в годы революции, эмигрировав за границу, подавала на подносах блюда в ресторанах «нам», возила «нас» на такси! Она давно вымерла, как динозавры, нет ее. Теперь есть единая советская интеллигенция и она никому себя не даст в обиду! А таких, как Строков и иже с ним, мы в порошок сотрем! У них нет ни одного органа периодической печати, где бы они смогли народу поведать правду о своем бедственном положении, везде в редакциях сидят наши люди, и они никогда не допустят этого… Тот, кто не с нами, тот против нас!

— Кажется, это Гитлер сказал?

— Так многие говорили, — усмехнулся Михаил Семенович, — Истина — она одна для всех.

— Сейчас только и слышишь: национальный вопрос, национальное самосознание, возрождение культурных традиций всех наций…

— Мы поддерживаем национальные меньшинства, они нам не опасны, но никому не даем даже рот раскрыть про русское самосознание, про русское национальное искусство, культуру, литературу… Мы это называем национализмом и шовинизмом, а идеологов всех времен, толкующих о русском самосознании — антисемитами! И даже фашистами. Хотят того русские или нет, но им придется смириться с тем, что в России существует только советское самосознание, только советская культура, литература, искусство… И делаем все это мы! Хотя, повторяю, наши имена и не звучат на всю страну… За нас это делают сами русские, которые верой и правдой служат нам. Таких русских из интеллигенции мы тщательно отбираем, проверяем, надо — так элементарно покупаем. Мы создаем вокруг них ореол славы, известности, не жалеем для них премий, наград… Это тоже все в наших руках! И русачки со звучными русскими фамилиями верой и правдой служат нам на всех постах, за нас, их кормильцев, чтобы родному брату глотку перегрызть… Слышала, как на сессиях и съездах народных депутатов русачки рьяно проводят в жизнь все наши установки и выгодные для нас законы?..

Крендель явно опьянел и ничуть не стеснялся девушки. А для нее такая откровенность, цинизм — были открытием. Все, что так четко и ясно сформулировал Михаил Семенович, говорили и Уланов, и его знакомые литераторы. Они тоже называли таких, как Крендель «они», «их», «им». И тогда Алисе все это казалось досужими домыслами и вот она слышит откровения Михаила Кренделя! Он все называет своими именами, он чувствует свою силу, а русские писатели, которые наезжали в Палкино и встречались с Николаем на квартире в Ленинграде, были беспомощны и не скрывали этого. Алиса сама слышала от них, что для того, чтобы печататься в журналах, издаваться в издательствах, нужно писать не по-русски, а по-советски. Там нравилась русскоязычная проза, а не национальная русская. И писать нужно было то, что нравится им, а им нравилось, когда русских людей показывают нищими, убогими, ущербными… Такую литературу они хвалят, а писателей поднимают в периодической печати на щит. А русскому убожеству противопоставляются горожане, которые якобы несут свет в темное сознание масс…

Крендель с гулким хлопком откупорил вторую бутылку шампанского. Прозрачный напиток пенился, шипел, ударял в нос. И не только в нос, а и в голову. Михаил Семенович весь порозовел, зрачки его плавали в маслянистой черноте крупных глаз, большой нос залоснился, он как-то незаметно приблизился вместе со своим стулом, несколько раз будто невзначай клал свою широкую ладонь с расплющенными большими пальцами на бедро девушки. Алисе не хотелось с ним спорить, возражать, хотя то, что он говорил, не нравилось ей. Будто прочтя ее мысли, Крендель перевел разговор на другое: стал красочно рассказывать про свою последнюю поездку в Штаты. У него там много знакомых в Нью-Йорке, Чикаго и Сан-Франциско. Его встретили, снабдили долларами: не имей сто рублей, а имей сто друзей! Правда, он эти деньги теперь отрабатывает здесь, в России… Проталкивает в журналы и издательства рассказы и повести наших эмигрантов, обосновавшихся в Штатах. Теперь модно их печатать, особенно тех, кто покинул Родину в застойные годы. Кстати, многие там переменили профессию: писатели стали издателями, журналистами, а то подвизаются в сфере обслуживания и бизнеса. Появились там и преступные советские мафии… А те, кого издадут в России, — приехав сюда, получат приличные гонорары. И он, Крендель, должен позаботиться об этом, организовать вызов, гостиницу…

Он захватывающе рассказывал про роскошную жизнь достигших благополучия советских эмигрантов, про их коттеджи, компьютеры, видеотехнику, автомобили, шикарную обстановку в квартирах — конечно, так живут лишь те, кто преуспел там, есть и такие, кто нищенствует. Но все равно, никого из знакомых Михаила Семеновича не тянет вернуться в Россию. Это то же самое, что с курорта угодить на проходную грязного завода…

— А почему же вы не уехали, — спросила Алиса. — При таких знакомствах-то.

— Алисочка, давай на «ты», — предложил он, снова мягко прикоснулся к ее бедру, — Видишь ли, дорогая, мне и здесь пока хорошо. Кто я тут? Член Союза Писателей, свободный художник, широко печатаюсь в журналах, издаю даже книги, все меня знают, всем я нужен, а там? Как литератор буду полным нулем, я свои возможности знаю… Заняться другим делом? Но я уже не мальчик, поздно переквалифицироваться. И потом, я часто езжу за рубеж, встречаюсь с умными, деловыми людьми, изучил английский язык. Кстати, я потом покажу тебе, меня напечатали там в одном частном журнальчике, так сказать, детишкам на молочишко… Всеми дефицитами я обеспечен: у меня японская видеотехника, две сотни кассет с фильмами, скоро будет компьютер. Знакомые снабжают меня всем, чего здесь нет… И для женщин могу заказать дефициты… Я в советские магазины не хожу. Даже продукты покупаю у знакомых торгашей… Вот многие советские литераторы кичатся, что они издавались в Штатах, ФРГ, Англии, других странах… А про тиражи свои помалкивают. А у некоторых вышло всего по сто-триста экземпляров… Тут один в «Литературке» расхвастался, что его роман, напечатанный в «Новом мире» издали в Нью-Йорке. Издать-то издали, но ни одного экземпляра не продали! И когда он разлетелся в Штаты получить кучу долларов, ему издатель из собственного кармана выдал, как нищему, двести зелененьких… Вот такие пироги, дорогая Алисочка! Это у нас стотысячные и миллионные тиражи, а читатели расхватывают всякую распропагандированную макулатуру! Там не проходят такие номера. Выбор-то огромен… Придешь в магазин, глаза разбегаются. Там конкуренция, бизнес. Плохую книжку не издадут, будь ты хоть внуком президента! Не напечатают, потому что не продать. Зато кому повезет, кто выдаст читателям бестселлер, тот и с одной книжки может стать миллионером! В него вцепятся телевидение, Голливуд… А у нас платят гроши! Миллионерами становятся лишь литературные начальники из мафии. Эти издаются непрерывно, печатаются сразу в нескольких журналах, запускают лапы в областные издательства.

Об этом Алиса тоже слышала от Уланова. Советским писателям платят меньше всех в мире, есть литераторы, у которых заработок ниже прожиточного уровня, но зато есть и такие — прав Крендель! — которые загребают миллионы — их теперь презрительно величают литературные генералы. Зато тоже самая настоящая мафия!

Крендель пел, как соловей, и Алисе интересно было его слушать. Еще и потому, что он был полной противоположностью тех литераторов, с которыми общался Уланов. Михаил Семенович был как раз из тех, кого знакомые Николаю писатели называли «они», групповщиной и мафией. И вот она сидит за огромным письменным столом, накрытым политической картой мира, с представителем этой самой могучей литературной мафии, сидит и пьет холодное шампанское, закусывает сочными грузинскими грушами… Знал бы об этом Уланов!

Крендель не вызывал в ней возмущения, протеста. Алиса была далека от литературных битв, правда, Николай утверждал, что и битв-то в Ленинграде никаких нет, потому что литмафия в городе владеет всем, у нее везде свои люди. От имени государства и за счет его гласно и печатно навязывает людям свою волю, свои идеи, формирует в своих интересах сознание молодежи. Под ее неусыпным контролем газеты-журналы, радио-телевидение, театры, кино. И все издательства. А лишившись власти и влияния, парторганы теперь пожинают горькие плоды своей конформистской деятельности. Их клюют свои же собственные печатные органы, травит телевидение и народу это нравится.

Кто-то поручил Михаилу Семеновичу написать разгромную статью про Сергея Строкова, и он напишет, а ее сразу напечатают. Он и не скрывает, что уже и место в журнале зарезервировано. Последнее время Строков много выступал перед читателями, опубликовал сердитую статью против групповщиков в «Литроссии», вот и нужно его одернуть, поставить на место.

— Я так одинок, Алиса, — сменил пластинку Крендель, — Кажется, все у меня в этой жизни есть, а вот женского внимания… Конечно, девушек у меня достаточно, но… если бы ты знала, Алиса, как мне надоели эти занудливые литературные дамы! Начинающие поэтессы, прозаики! Они готовы на все, лишь бы я их упомянул в газете или написал внутреннюю положительную рецензию в издательство… А мне разве жалко? Не я ведь отвечаю за выход слабой книжки? Никто не отвечает… Вот и лезут в литературу все, кому не лень. Страшный наш век, Алиса! Век деловых людей, даже любовь продается. Читали, небось, про валютных проституток? Да и других хватает… А теперь еще ужасный СПИД? Ох, надо срочно жениться… — он округлил свои влажные с сытым блеском глаза и многозначительно взглянул на девушку. — Но где найти порядочную, чуткую женщину, которая бы любила тебя не за деньги и за протекцию, а просто так, за то, что ты мужчина. Человек.

Его мягкая рука с рыжими волосками на тыльной стороне расплющенных пальцев сладострастно прошлась по ее ноге, задержалась на бедре. Косой луч вечернего солнца пронизал зеленоватую штору и высветил на чисто побеленном потолке круглую лепную розетку под люстру. Люстры пока не было, и с потолка криво свисал короткий белый шнур с забрызганной побелкой лампочкой. Алиса сделала слабую попытку оттолкнуть его, отвернуть лицо, когда он полез целоваться, но вдруг все ей стало безразлично. Шампанское расслабило ее, бархатные глаза Кренделя заворожили, проворные руки ласкали грудь под свитером, гладили колени, вызывая смутное желание. После бегства от Уланова она не целовалась ни с одним мужчиной, вот так близко не сидела рядом ни с кем. В другой комнате негромко играл магнитофон, предусмотрительный хозяин специально включил его там, чтобы не мешал беседе. В голове ее лениво шевельнулась мысль: «А почему бы и не он, этот сладкий Крендель?».

Она уже не противилась, когда он, прерывисто дыша, стаскивал с нее на широкой тахте узкую юбку, тонкий синий свитер, все сильнее тискал грудь, одновременно воюя со своими тесными брюками, рубашкой… Толстые губы его были сладкими и липкими от шампанского, скосив глаза, она увидела на своей белой груди с предательски вспучившимся розовым соском его расплющенный, как медный пятак, большой палец. Крендель дрожал, задыхался, от него остро запахло потом, нос его тыкался в ее шею, красной розеткой блеснула в гуще рыжеватых волос небольшая плешка…

— Алисочка, родная, — ворковал он, что-то делая внизу руками, — сейчас, одну секундочку… О, черт!..

У него что-то не получалось, глаза сузились, губастый рот ощерился блеснув золотом.

— Нет, не могу-у! — Протяжно вырвалось у нее. — Уйди, Михаил!

Она резко обеими руками оттолкнула его, вскочила с дивана, схватила с журнального столика, придвинутого к нему, свою скомканную одежду и ушла в ванную. Там под душем ладонью стирала с себя прямо-таки ощутимо горевшие на ее теле следы его рук, мокрого рта…

Когда она вернулась, он одетый сидел за громадным письменным столом и пил из фужера шампанское. Лицо у него было злым, багровым, он старался не смотреть на нее. Весь его нахохлившийся вид выражал возмущение, хотя возмущаться-то ему следовало бы самим собой…

— Я не могу так… Михаил Семенович, — сказала Алиса, остановившись на пороге. — Я хотела, но мне вдруг…

— Противно стало? — усмехнулся он, глядя прямо перед собой. Рубашка у него на пухлой бабьей груди вспучилась: впопыхах не так застегнул одну пуговицу. Алиса подошла к нему, застегнула пуговицы как надо, провела рукой по его жестким растрепанным волосам и еще раз сказала:

— Понимаешь, не могу… Не обижайтесь, Миша! Себя ведь не обманешь.

— Переживу… — пробурчал он и бросил тоскливый взгляд на красный кнопочный телефон. И будто сжалившись над ним, аппарат негромко заурчал. Крендель обрадованно схватил трубку своей короткопалой рукой, протяжно проворковал:

— Алл-ле-е… Я у аппарата.

Внезапно недовольное выражение с его багрового лица будто ветром сдуло, бросив на Алису торжествующий взгляд, он бодро заговорил:

— Викуля, ангел мой, приветик! Я тоже… Конечно, один… Как всегда. Я тебя тоже нежно цалую… Что? Шампанское? Бу сдэ. Груши из Тбилиси — пальчики оближешь. Викуля, ты гений! Стихи? — он метнул чуть разочарованный взгляд на все еще стоявшую на пороге его кабинета Алису. — Я знаю, крошка, что ты талантливая поэтесса. Конечно, не хуже Беллочки… Ну, ладно, бог с тобой, тащи папку…

Алиса повернулась и пошла к двери. Михаил Семенович даже с кресла не поднялся. В прихожей взяла с вешалки плащ, сумку, зонтик и вышла на лестничную площадку. Финский замок негромко щелкнул за ее спиной. Спускаясь по широким каменным ступенькам, сохранившимся после капитального ремонта, она улыбалась: молодец эта Викуля! Очень кстати позвонила. Пусть Крендель слушает ее стихи, угощает шампанским и грузинскими грушами, а ее больше и ноги в этом доме не будет!..

2

— Бежишь, как крыса с тонущего корабля? — зло сказал секретарь обкома, — Вот такие, как ты, Михаил Федорович, и подорвали авторитет партии!

— Судя по нынешним публикациям в печати, авторитет партии и советского государства стали подрывать изначально, сразу после революции, — отпарировал Лапин, удивляясь своей смелости. — Я всего лишь продукт нашей монопольной партийной системы. Ее порождение, как и вы. Я не расстреливал царскую семью, не уничтожал донское казачество, не подписывал проскрипционные списки на массовые расстрелы неповинных людей. Не душил и не морил голодом крестьянство, не врал народу, разве что по приказу партии… Не я довел великий Санкт-Петербург до нынешнего бедственного состояния. Ведь по городу проехать невозможно: грязь, разбитый асфальт, обрезы. Разве что улица Войнова, по которой обкомовские ЗИСы гоняли в Ленсовет, да Московский проспект — дорога в аэропорт для встречи заграничных шишек — более-менее в приличном состоянии. Почему же я должен за все это отвечать? Почему меня обвиняют во всех наших общих грехах?

— Наш святой долг, Михаил Федорович, сохранить партии, вернуть ей утраченный авторитет!

— Все это общие слова. Как это практически сделать? — Лапин уже не замечал, что повысил голос. Ни страха, ни почтения он больше не испытывал к этому коренастому светловолосому человеку, сидящему за большим письменным столом с шестью телефонами — Нас, партийных работников, не любят, совершенно не слушают, мы не знаем, что делать, что говорить, как отвечать на прямо поставленные вопросы? У нас ускользает власть из рук, как песок сквозь пальцы, нас не слушаются городские организации, даже комсомол наплевал на нас. Хотя у самих рыльце в пушку! Карьеристы и демагоги. Понимаете, я просто не вижу смысла в своей работе. Да и что это за работа — ничего не делать? Вы сами дали установку: ни во что не вмешивайтесь, ничего никому не навязывайте! И те люди, которые еще по инерции к нам обращаются за помощью, услышав это, резонно задают вопрос: «Зачем же вы тут сидите? Вообще, зачем вы нам нужны?!».

— Конечно, партия сейчас переживает кризис…

— Боюсь, что ей уже не вылезти из этого затянувшегося кризиса! — перебил Николай Федорович — И это никакой не кризис, а полный крах. И если я не могу больше приносить никакой пользы на своем месте, мне лучше уйти…

— Вы же номенклатура! — вдруг улыбнулся секретарь обкома. — Думаете, мы вам предоставим теплое местечко с большим окладом? Так ведь, дорогой Михаил Федорович, народ выступает не только против привилегий, но и против номенклатуры. Люди резонно считают, что если руководитель не справился на одной работе, нет никакого смысла ставить его на другую руководящую должность. Он и там напортачит.

— Спасибо партии! — чуть остыв, проговорил Лапин, — Она меня сорвала со школы и выдвинула на партийную работу, а теперь и позаботиться обо мне не желает?

— Возвращайтесь в школу, — усмехнулся секретарь обкома.

— Кем? Рядовым учителем? Теперь директоров тоже выбирают коллективы. И каково мне с должности первого секретаря райкома вернуться в школу рядовым учителем? Это ведь опять удар по партии.

— Работайте, Михаил Федорович, на старом месте, — устало сказал секретарь обкома. — До конференции осталось недолго…

— Я и так знаю, что нас никого не изберут, — вырвалось у Лапина — И вас не изберут! Вон каких не избрали во время весенней избирательной кампании в Верховный Совет СССР? А мы? Мы — пешки! И все равно, обидно отвечать за чужие грехи!

— Я думаю, мы с вами и сами не мало ошибок допустили, — заметил секретарь обкома. — Не сумели быстро сориентироваться в обстановке. Непривычно было нам выступать на митингах, давать отпор разным демагогам и экстремистам. Мы ведь привыкли сидеть в кабинетах и руководить по телефону… Разве не так, Михаил Федорович? Этот упрек я и на себя принимаю. Даже мы с вами не так уж часто встречались, все больше на совещаниях, накоротке, а обычно разрешали наши вопросы по вертушке!

— Не мы же с вами придумали такой стиль работы! — возразил Лапин, — Так было принято. И не год-два, а десятилетия. И со своим уставом лезть в чужой монастырь не принято. Кстати, что я заметил, и эти крикуны на митингах и ораторы на наших пленумах, критикуя нас, ведь не предлагают никакой альтернативы. Хорошо, мы уйдем, они сядут на наше место и будут работать и вести себя в точности так же. Они просто не умеют по-другому и никто их этому не научит. А любая наша вылазка в народ оборачивается насмешками и издевательствами, потому что и народ не привык видеть нас в иной обстановке. Он не верит нам… Народ, или, как Ленин его называл, массы, круто изменились за эти несколько лет перестройки…

— Минуточку, Михаил Федорович! — перебил секретарь обкома — Вы это, как говорится, в точку попали: народ очень изменился, а мы — нет. Остались точно такими же, какими были…

— Заколдованный круг, — вздохнул Лапин. — И я не знаю, как выбраться из него. Впрочем, никто не знает, даже Первый. Потому и прошу вас подумать о моем освобождении от должности. Пусть другой, молодой и энергичный покрутится в этом заколдованном круге!

— Насильно никто вас держать на партийной работе не будет, — напоследок сказал секретарь обкома, — Но «теплое местечко» я вам,Михаил Федорович, увы, не обещаю…

В длинном коридоре Смольного, на первом этаже, Лапин увидел громоздкую фигуру директора издательства Балуева. Багроволицый, осанистый, он только что вышел из столовой вместе с главным редактором Куприным и юрким, востроглазым заведующим редакцией Добролюбовым. Все трое тоже номенклатурные работники, ездят на директорской «Волге» обедать в смольнинскую столовую и пользуются поликлиникой, которая в городе известна как «Свердловка». Об этом ленинском любимце пишут в прессе, что на его совести миллионы загубленных крестьян, а город Екатеринбург по-прежнему называется Свердловском. Требуют возвращения старинного названия и калининцы. Всесоюзный староста тоже замаран в сталинские годы… И Куприн и Добролюбов по несколько раз в году отдыхают в отдельных палатах в «Свердловке», регулярно ездят в обкомовский санаторий «Дюны», что в Сестрорецком районе.

Увидев Лапина, Леонид Ильич закивал, заулыбался, подвились угодливые улыбки и на лицах его ближайших работников. Добролюбов — худощавый, черноволосый, с темными бегающими глазками и будто бы чуть смущенной улыбочкой. На самом деле улыбочка у него ехидная с подлинкой. Низкорослый Куприн светловолос, на лице у него чаще всего появляется страдальческая улыбка, вот, дескать, как меня умотала эта ответственная работенка, но сейчас улыбается широко, приветливо. Видно, вкусно и сытно покушал за льготную плату. Столовая не для всех, вон в дверях стоит милиционер и пропуска проверяет.

Михаил Федорович всем по очереди пожал руки — в столовую он идти не собирался — у Куприна спросил:

— Как с альманахом Строкова?

— Завернули, — выскочил вперед юркий Добролюбов — Понимаете, Михаил Федорович, они воду на чужую мельницу…

— Что вы имеете в виду под «чужой мельницей»? — не очень-то приветливо посмотрел на него Лапин — Я читал, хорошие рассказы.

— Вы не знаете наших писательских распрей, — ввернул Куприн — Там есть повестушка, которая бросает тень на наших самых уважаемых литераторов.

— И не только на них, — прибавил Добролюбов — Наш известный поэт в двух крупных издательствах почти одновременно выпустил два своих собрания сочинений… Так автор прямо слюну от зависти роняет на бумагу…

— Я читал, что при жизни автор может издать лишь одно собрание сочинений, а этот сразу два? — удивился Лапин.

— Это третье прижизненное, — авторитетно вставил Балуев.

— У него связи в Москве, он во всех комитетах… — хихикнул Добролюбов, — Всех сумел обойти, объегорить!

— Вот такие у меня работнички, — улыбаясь, покачал большой головой Балуев. — Творят, что хотят… И поэта запланировали в какой-то серии. Я им тоже толкую, что альманах можно напечатать, сейчас такие вещи печатают! — а они уперлись, и баста!

— А если Строков на вас в суд подаст? — спросил Михаил Федорович.

— Отобьемся, — улыбнулся Добролюбов. К лацкану серого пиджака приколот маленький рубиновый портретик Ленина. — Нам не привыкать. А вот от пройдохи-поэта со связями не отобьешься. Этот живьем съест, если что не по нему.

— На нас часто жалуются, — поддержал его и Куприн. Этот пришел в обком без галстука. Балуев как-то говорил, что с перестройкой его работники распустились вконец, тихонький соглашатель и лентяй Куприн, который вообще не читал рукописей, вдруг стал показывать зубы, а трусливый Добролюбов стал хамить авторам, заворачивать рукописи, как ему бог на душу положит, аж раздался от важности. Сам-то как писатель полный ноль. И Куприн во всем его поддерживает. Строков утверждал, что и Добролюбов и Куприн оба активные члены групповщины. Балуев помнил, как их обоих настойчиво навязывали ему секретари из Союза писателей… Вот оба верой и правдой и служат своим благодетелям.

Эти мысли промелькнули в голове Лапина, но разговаривать с двумя юркими и подобострастными людишками здесь, в обкоме, ему не хотелось. Будто угадав его желание, Леонид Ильич негромко сказал:

— Может, махнем в одно тихое местечко на Петроградской? Отдельный кабинет, чешское пиво, раков привезли!

— Откуда ты знаешь?

— Позвонили друзья, я с ними каждую субботу в сауне моюсь.

С Балуевым они когда-то вместе работали в горкоме ВЛКСМ и давно были на «ты», но последние годы Леонид Ильич подобных предложений не делал, как говорится, соблюдал субординацию…

— А что? Хорошая мысль! — улыбнулся Лапин, — Надоело торчать в пустом кабинете.

— Ты отпусти машину, поедем на моей, — предложил Балуев. «Молодец, не хочет подставлять старшего товарища…»

Подвальное кафе с отдельными тесными кабинками было и днем освещено розоватым светом настенных бра. На дверях табличка: «Свободных мест нет». Места почти все были свободными. Скучающий гардеробщик принял у них влажные плащи — в городе моросил холодный осенний дождь — но номерки не протянул. Встретивший их после звонка в дверь невысокий молодой человек в джинсах и белой рубашке с галстуком, очевидно, подал ему знак, мол, это свои люди. Он и проводил их в небольшой квадратный кабинет без окон. Два розовых бра мягко освещали стол, накрытый сиреневой скатертью.

— Как обычно? — осведомился молодой человек в джинсах. — У нас есть «Цинандали», копченая шейка.

— Как обычно, — подмигнув Лапину, распорядился Балуев, — И «Цинандали» с шейкой. И пива с раками. Не зажимай, я знаю, что привезли.

— Я смотрю, тебя избаловали писатели, — заметил Михаил Федорович, когда официант или распорядитель вышел, — И погребок нашли подходящий… Пройдешь мимо и не заметишь. Без пропуска не пускают?

— Зачем нам лишние уши и глаза? — хохотнул Балуев — С одиннадцати до двух наше время.

— А потом?

— Издатели и писатели не одни являются клиентами этого уютного погребка, — ответил Леонид Ильич. — Сюда заглядывают артисты, художники, а вечером широко гуляют кооператоры со своими очаровашками. Слово «очаровашки» он произнес округло, даже чуть завистливо. Лапин вспомнил, что Леонид Ильич в комсомоле славился своими победами над прекрасным полом. На каждой конференции прихватывал очередную «очаровашку» из области.

— Интересно, в моем районе тоже есть такой кабачок? — усмехнулся Лапин.

— Тебе лучше знать!

— Разве что знать… А ходить туда опасно: за нами, партаппаратчиками, теперь во все глаза глядят — вздохнул Лапин — Так и ищут, к чему бы прицепиться. Недолго и в «Шестьсот секунд» попасть!

— Волков бояться — в лес не ходить, — рассмеялся Балуев.

Пиво принесли в больших стеклянных кувшинах, две бутылки грузинского вина из холодильника аж запотели, а шейка, разложенная на длинном блюде с гарниром, аппетитно благоухала. Растопырились на большом коричневом блюде крупные красные раки. Официант, двигаясь неслышно, сам разлил в хрустальные широкие стаканы пенящееся пиво. Пузырьки лопались, собираясь в пену по окружности стаканов. Пиво было свежим и ароматным, под стать шейке. Незаметно под раков опорожнили оба кувшина. Балуев славился своим хорошим аппетитом, когда официант появился с очередными двумя графинами, заказал еще раков, пару шеек без гарнира и жареные колбаски с картошкой.

Михаил Федорович обедал обычно в два часа, а сейчас нет еще и двенадцати, но после первых же стаканов пива появился аппетит. Да и шейки он давно такой не ел, не говоря уж о сочных раках. После кампании против привилегий и распределителей для партийной элиты в райкомовском буфете стало бедновато, да и в Смольном теперь не очень-то разживешься дефицитными продуктами, не то что раньше, когда можно было килограммовыми банками брать икру и штуками осетрину…

Давно так просто в рабочее время не сидел за столом Лапин, как в добрые старые времена. Времена Брежнева, когда застолье с выпивкой и закуской считалось нормой жизни. Пили утром, вечером, в рабочее время, потому что питье с начальством считалось тоже работой… Все-таки руководителям непартийного аппарата легче живется: могут когда угодно отлучиться, вот так расслабиться, выпить в теплой компании… А он, секретарь райкома, на виду. В любой момент могут в Смольный вызвать. В ресторанах не был целую вечность, если где и доводилось бражничать, так это в своих узких компаниях, ну, еще можно было выпить и вкусно закусить в консульствах на дипломатических приемах. Но, естественно, меру необходимо было соблюдать, там тоже глаз хватало…

Леонид Ильич еще больше побагровел, серые глаза заблестели, толстый нос залоснился, дряблая шея в складках. Сколько ему до пенсии? Наверное, года два-три, а может, и того меньше. На его место уже целят молодого партийного работника из идеологического отдела. Партаппарат сокращается, правда, пока медленнее, чем все предполагали. И руководство твердо обещало каждому сокращенному подыскать приличное место. Кто поумнее, те сами себе подыскивают работу. Двое из орготдела ушли в советско-финский кооператив. По физиономии видно, что Балуев пьет, но пока как-то все ему обходится. Сам выходец из партийных кадров, свои ребята не дадут в обиду…

— Как тебе все это… что сейчас происходит? — начал больной для него разговор Лапин.

— Приспосабливаюсь, — сразу понял, о чем речь Балуев — Кручусь, как белка в колесе. Видел моих орлов? Были мокрыми курицами, бывало, в кабинет ко мне боялись войти без стука, а сейчас чувствуют себя хозяевами. Понимаешь, Миша, перестройка больнее всего бьет по нам, руководителям, а те, кто поменьше нас, быстренько стали якобы выражать волю коллектива, хотя они-то всем и заправляют на самом деле. Неужели я буду рукописи читать? Да у меня башка распухнет! Сколько мы выпускаем печатной продукции! Сотни наименований в год. Чувствую, что творится в редакции, особенно художественной литературы — какие-то темные делишки с изданиями и переизданиями некоторых авторов, с тиражами, гонорарами, а влезть во все это не решаюсь… Тут же меня подставят! Пробовал поначалу влезать, спорить, так сразу посыпались звонки из Союза писателей, из Госкомиздата, даже из обкома. Не тронь таких-то, лучше выбрось из плана других… Есть у нас неприкасаемые. Ну и махнул рукой, пусть все идет как идет… Ей-богу, так легче жить.

— Удобно ты устроился, — покачал головой Лапин. — У меня, брат, похуже дела! Не мне тебе говорить, что авторитет партийного работника низко упал… Разговариваю я с кем-либо из руководителей советских районных организаций и вижу в их глазах скуку, мол, болтай секретарь, а я все равно поступлю так, как найду нужным… Перестали люди ходить в райком, да и в обком тоже, даже на вас, подчиненных нам руководителей, теперь не жалуются, потому что знают: мы им никакой помощи не можем оказать… А раньше отбою не было! Тысячи писем! Записывались на прием.

— Не завидуй, Миша, — добродушно улыбнулся Балуев, отчего его толстые губы разъехались поперек багрового лица, как трещина в пустыне во время землетрясения. — Ой, как и нам сейчас трудно! В открытую грозят: будешь «взбрыкивать» — нового директора на альтернативной основе выберем, а тебя коленом под зад! А заметил, какие словечки сейчас в ходу: «альтернатива», «консенсус», «плюрализм», «популист», «спонсор»…

Лапин заметил, что с каждым выпитым стаканом Балуев становился все фамильярнее: сначала Михаилом назвал, теперь Мишей… Скоро «корешом» назовет. А впрочем, чего ему, Лапину-то, заноситься перед директором крупного издательства? Уже давно сместились понятия начальник-подчиненный! Кажется, так было сразу после революции, когда отменили все воинские звания и чины… Ну, и что получилось? Анархия! Потом все равно появились офицеры, генералы, маршалы. Даже генералиссимус… Не может государство существовать без крепкой власти, без аппарата насилия, полиции, то бишь, милиции… Так и эти, работники правоохранительных органов, стали проявлять свой норов! Правда, если по-честному, то их условия существования жалкие. Устаревшая техника, нет электроники, низкая зарплата. Взялись дружно за права преступников, а про права милиционеров забыли, как и про права пострадавших. В милиционеров стреляют, а они должны сто раз подумать, прежде чем оружие применять. В Америке, если преступник сунул руку в карман, полицейский имеет право первым выстрелить в него… Ну почему у нас столько разных перегибов, проколов, неувязок? И ведь во всем, опять же, сейчас винят их, партийных работников.

— …говорил же тебе, что кручусь, как белка в колесе… — дошел до его сознания сипловатый голос Балуева. — Посмотрел бы ты на мои директорские совещания: новгородское вече! Каждый несет, что в голову взбредет, а я все это выслушивай, кивай, улыбайся и подхватывай на лету, не то в «плохие» попаду. Ушел бы, к черту, да куда? Надо любым путем до пенсии дотянуть…

— Дотянешь? — испытующе взглянул ему в глаза Лапин.

— Не знаю, — честно признался Леонид Ильич — Конечно, если всем буду поддакивать да печатать графоманов, которых нам настойчиво навязывает ленинградский Союз писателей, то и продержусь… Но поговаривают, что скоро нас, издателей, будут бить рублем за каждую выпущенную плохую книжку. Как тогда мне быть? Мои работнички только и проталкивают в печать бездарей своих дружков. Пока за убыточные издания мы не отвечаем, а если будем отвечать? По-честному, я лишь десятка два писателей стал бы издавать из всей этой ленинградской оравы литераторов! Там же сотни бездарей! А каждый хочет печататься. Мой Куприн-то с Добролюбовым что толкуют? Мол, печатать надо всех, это есть литературный процесс, а читатель пусть разбирается: кто хороший писатель, кто плохой. Вот что значит не отвечать рублем за выпускаемую продукцию.

— А альманах Строкова зарезали, — вставил Михаил Федорович.

— Для меня давно не секрет, что Куприн и Добролюбов служат групповщине из Союза писателей, — признал Балуев, — Они их в наше издательство навязали, они их и защищают. Я хотел было Добролюбова спровадить на пенсию — ему уже шестьдесят три — так что тут поднялось! Звонки, угрозы, мол, не тронь нашего! То же самое и с Куприным. Пачками таскает мне на подпись договора бездарей, а я подписываю.

— Зачем?

— Не подпишу — слетятся защитники бездарей, как стервятники! Заклюют! Я же повторяю: платит им гонорар-то за их непроданные книги государство, а Куприн с Добролюбовым и копейкой и не рискуют!

— Может, взятки берут?

— Может, и берут, да разве докажешь? Кто издает из серых писателей, тот никогда не признается… Замечаю, что особенно Добролюбов настырно проталкивает в план серятину, заведомо слабые книжки, против которых и книготорг возражает. Значит, у него есть интерес!

— Как насмешка над классиками звучат их фамилии, — усмехнулся Лапин. — Куприн и Добролюбов! Небось, псевдонимы?

— А кто их знает, — махнул рукой Леонид Ильич — В Ленинграде каждый второй литератор с псевдонимом…

«Цинандали» поверх пива легло как-то тяжело. Как ни странно, но после пары бокалов сухого вина багровость понемногу исчезла с лица Балуева, а мутноватые с утра глаза прояснились. Он весит килограммов сто двадцать, для него эта выпивка — слону дробина. А вот непривычный к утренним возлияниям Михаил Федорович отяжелел, да и мысли что-то в голове тяжело стали проворачиваться. Теперь на постели бы часок поваляться. Вся эта непривычная обстановка как-то размягчала, даже несколько умиротворяла. Есть же люди, которые вот так сидят день-деньской за столом и «кайфуют»! И ни до чего им нет дела… Балуев еще раньше, в машине, сказал, что у него в три совещание в издательстве. Ему можно, никто и внимания не обратит, что он выпивши, привыкли, наверное! А если бы его, Лапина, кто-нибудь в райкоме увидел с такой воспаленной физиономией? Тут же первый секретарь обкома был бы извещен!

Белым призраком возник в дверях высокий молодой официант.

— Еще что-нибудь принести? — вежливо спросил он. Вышколен, знает, что с начальством приходится дело иметь.

Лапин отрицательно покачал головой, а Леонид Ильич распорядился:

— Еще графинчик пива и пяток раков, Жора!

Жора кивнул, улыбнулся и, прихватив блюдо с красной рачьей шелухой, как и положено призраку, испарился в полусумраке заведения. За стеной шумели машины, из соседней кабины чуть слышались невнятные мужские голоса, вдруг электрическая лампочка в настенном бра погасла.

— Если после выборов в местные Советы меня прокатят, возьмешь к себе? — не то в шутку, не то всерьез спросил Михаил Федорович.

Балуев прожевал шейку, запил остатками вина, посмотрел в глаза секретарю райкома.

— Если я досижу до выборов… Думаешь, я не знаю, кого из Смольного сватают на мое место? Только ничего у них не выйдет, как и с председателем телерадио, литмафия своего человека посадит в мое кресло. Такую развернут кампанию в прессе, что чертям станет тошно.

— Сколько тебе до пенсии?

— Полгода, — ответил Балуев, — Уж пусть как-нибудь потерпят ребята из обкома. Как стукнет шестьдесят, так сразу освобожу кресло. Но очень сомневаюсь, что кто-нибудь из наших займет его. Мафия уже готовится к бою.

— Я, наверное, в школу вернусь, — помолчав, сказал Лапин, — Учителем.

— Жора, запиши на мой счет, — сказал официанту, принесшему пиво и раков, на этот раз помельче, Леонид Ильич.

— У меня здесь счета нет, — проговорил Лапин, доставая из кармана десятку и кладя на стол.

— Убери, Миша! — строго сказал Балуев — Я тебя пригласил.

— Извини, Леня, но я за себя привык сам платить, — в тон ему произнес Михаил Федорович, подумав про себя: «Врешь ведь, Лапин! Ты привык, чтобы другие за тебя платили… Вернее, тебе много лет и в голову не приходило, что нужно доставать деньги из кармана… Сын Никита тебе однажды бросил в лицо: „Батя, ты ведь давно живешь при коммунизме! Ты даже денег ни за что не платишь!“. Это он, конечно, перехватил, деньги платил за дорогие вещи, но многое, безусловно, доставалось ему и даром…»

— Жора, лампочка перегорела, — кивнул на бра Леонид Ильич.

— Так еще уютнее, — улыбнулся официант, что-то записывая фирменной ручкой в свою книжечку.

Черная «Волга» директора издательства ждала их в переулке, что неподалеку от погребка.

3

Дела у Геннадия шли все хуже: всего пять маток сохранили приплод, остальные крольчата погибли. Их маленькие с мышь трупики Коляндрик собирал в жестяную банку из-под сельди и закапывал на отшибе, за баней. Вызванный из города ветеринар сказал, что крольчихи не обладают инстинктом сохранения приплода, путано объяснил, что родились они, видно, на потоке и столь могучий инстинкт, как ни странно, у них не привился. Крольчихи не хотят кормить детенышей, у них не накапливается молоко. Не исключено, что и питание имеет значения: не хватает каких-то витаминов.

Контора райпо, поставившая им кроликов, не торопилась списывать убыточное поголовье, не предоставляла и новых маток. Снегов мотался на своем красном «Запорожце» в Новгород и назад, но все без толку. Обещали завезти комбикорма, но так и не завезли. Чебуран вдруг на десять дней запил. С неделю гостили у них знакомые из Витебска, привезли с собой выпивку, да еще тут заварили брагу — ну, малый и пошел вразнос. Пытался косить, кормить кроликов, но все у него из рук валилось.

Николай, приехав из Ленинграда, и не касался рукописей: помогал брату, выполнял работу Чебурана. Лена тоже не сидела сложа руки, но кухня отнимала у нее большую часть времени. Да еще пристрастилась каждое утро за грибами ходить, иногда и завтрак приходилось самим готовить. Весь дом пропах сушеными грибами, в двух эмалированных ведрах солились волнушки и рыжики. В погожие дни нанизанные на проволоку грибы вялились на солнышке, в непогоду Лена сушила их на противне в русской печке и на плите.

Николай кормил кроликов, когда из города приехал брат. Он похудел, как-то весь съежился и будто ростом ниже стал. На хмуром длинном лице печеными яблоками торчали скулы, коричневые с сединой волосы были коротко пострижены, лоб избороздили морщины.

— Ссуду опять не дали, — присев на скамью у крыльца, сказал он. Во рту — неизменная папироса. Костюм смят, на коленях брюки оттопырились. Свой единственный серый костюм Гена надевал лишь когда нужно было идти в присутственные места.

— Первый блин всегда комом, — закрыв клетку на деревянную задвижку, подошел к нему Николай.

— Может, бросить все это, к черту? — выпустив клубок дыма, обронил брат. Добьюсь, чтобы убытки списали, пусть забирают клетки… Сволочь председатель, даже косить не разрешил! Чем будем зимой кормить животину? Да что же это делается? С трибун в Верховном Совете обещают нам, арендаторам, любую помощь, а местное начальство палки в колеса вставляет! Вредят ведь все! И нет сейчас никакой авторитетной власти, которая бы навела порядок в этом деле и решила хотя бы один жизненно важный вопрос для арендатора! Ни райком, ни райисполком, ни поселковый Совет — никто ничего не решает. Да что это — наступило полное безвластие? Анархия? Или саботаж? Вся власть Советам! — митингуем в городах, а нищие Советы не знают, что делать с этой властью. У них денег нет, зависят от всех. Не привыкли ничем командовать, ничего решать… Дай им средства, реальную власть — черт знает, как они ее будут использовать? Нет людей в глубинке, которые бы умели вершить дела. И где их взять? Эти же самые депутаты сидят в Москве, а на местах-то их нет? Ну, выбрали в глухомани в местные Советы тех же самых людей — других-то тут нет — и «править» они будут по-старому. Тут же к ним кинутся хитрые кооператоры, задарят подарками, засыплют обещаниями, урвут «кусок» и будут жиреть, обогащаться. А кто честно горб гнет на земле, никакой от них помощи не добьется.

— Я и сразу знал, что в первый год кроликоферма не принесет нам дохода, — сказал Николаи — Зачем тебе нужно было обещать райпо тысячу кроликов к концу года?

— По моим подсчетам так выходило…

— Обещали прислать комиссию и списать хоть убытки?

— Они знают, что мы по двенадцать часов в сутки вкалывали на участке, — проговорил брат, — Приезжали, видели, за сколько мы дней сколотили почти сотню клеток. А кролей привезли без родословной, я даже не знал, сколько маткам месяцев от роду? Нужно было двадцать самцов, а они прислали сорок! Хотел поменять на маток двадцать штук, отказались принять, мол, им некуда самцов девать, а маток больше нет… — Геннадий полез в карман пиджака и протянул брату измятый листок. — Почитай!

Председатель колхоза Шавлович сообщал, что никаких земельных угодий колхоз не предоставит тов. Снегову, а также отбирает у него по решению правления по ошибке отрезанный весной кусок пахотной земли.

— Что он, с ума сошел? — удивился Николай. — Говорил же, что для пасеки даст нам место, посадит рядом клевер, гречиху…

— Накрылась пасека, — махнул рукой брат, — Раздумал наш пред. Кому-то напел в уши, что вообще арендаторы в колхозе не нужны. Выживает нас отсюда, неужели не чувствуешь?

— В газету надо писать, — поразмыслив, сказал Николай.

— Плевал он на газету, райисполком и райком в придачу, — со злостью вырвалось у брата. — Нету власти, Коля? Неужели не видишь? Говорят красивые слова, обещают златые горы, а на месте все торпедируется. Это же саботажники! Им никакие перемены не нужны. Приспособились за семьдесят лет ни за что не отвечать, обворовывать государство, бить баклуши. Зачем им головные боли с нами?

— Я напишу в областную газету или даже в «Правду», — пообещал Николай.

— Каждый день в газетах о мытарствах арендаторов пишут, а толку? По-моему, теперь даже рубрики «По следам наших выступлений» нет. Да и никто не напечатает. У них тыщи таких писем.

К ним подошел Леонтий Владимирович Катушкин, наверное, специально сидел у окна и ждал, когда приедет Геннадий. Бывший министерский работник был на редкость любопытным, делал вид, что сочувствует им, но палец о палец не ударил, чтобы чем-нибудь помочь, зато бесплатные советы давал в изобилии! Это он любил. В сером ватнике, теплых резиновых сапогах и в пушистой кепке с козырьком, Катушкин присел на свое любимое бревно у сараюшки, достал крупное розовощекое яблоко из кармана, надкусил и одобрительно покивал головой, мол, сладкое… В этом году у всех уродился небывалый урожай яблок. По ночам ломались перегруженные плодами ветви, не помогали даже подпорки. Николай, лежа наверху, слышал, как с шелестящим шорохом шмякались яблоки на землю.

— Эх вы, арендаторы! — произнес Леонтий Владимирович. — В саду яблок прорва, а вы ни одного не продали! Говорил же вам, что в Москве яблоки нарасхват. У нас всегда так: в садах прорва фруктов, а в крупных городах шаром покати! Ни у кого голова не болит, чтобы туда подвезти. На двух машинах с прицепами махнули бы в Москву или Ленинград и вернулись бы с карманами, полными денег.

— Мы не торгаши, — не очень-то вежливо заметил Гена.

— Кроликами торговать, выходит, благороднее, чем фруктом? — бросил на него насмешливый взгляд пенсионер.

— Кроликов мы собирались сдавать в райпо живьем, — миролюбиво пояснил Николай.

— Ладно вы, а другие-то? — гнул свое Катушкин — Почему в такой урожайный год в столице нет яблок?

— А как вы думаете, почему? — спросил Николай. Геннадий с отсутствующим видом молча курил.

— Развал, хаос, безответственность, — рубанул рукой с надкушенным яблоком Леонтий Владимирович, — Бастуют, митингуют, чего-то требуют, угрожают, а жить становится все труднее, порядка все меньше. Прибалты отделяются, нам ничего не продают — вон сыр пропал — а из России все что можно вывозят. В магазинах пусто. И вы знаете, молодые люди, дальше еще хуже будет! Потому что это уже необратимый процесс! Союз распадается, и во всем обвиняют нас, русских, которым нерусские навязали этот строй в семнадцатом. Каждый теперь ищет свою правду, глядя с собственной колокольни, а не с государственной пирамиды. Вот где собака зарыта! — он снова откусил от яблока, перевел взгляд на Геннадия, — Вот ты ездил в Новгород, ну и что, добился у властей справедливости? Черта с два! А тут Иван Лукич с председателем днем обошли все твои владения, и Шавлович пообещал, что с весны распаханный тобой участок снова будет передан. Еще председатель сказал, что весной и вас тут не будет, потому что кроличья ферма потерпела крах — это уже и сейчас видно невооруженным глазом, да и колхозу от нее нет никакого проку. Вот такие пироги, господа арендаторы!

— Почему он, Шавлович, нам враг? — раздумчиво произнес Николай. — Никак не могу в толк взять.

— Напели ему местные… — пожал плечами Катушкин. — Кому с ними жить и работать, а вас тут считают чужими. Людишки-то в деревне отвыкли по-настоящему работать, а вы строите, косите, крутитесь на участке с утра до вечера, не нравится им это. В колхозе-то они работают шаляй-валяй, да и по дому ленятся. Раздражаете их, будите совесть, заглохшую тоску по настоящей сельскохозяйственной работе. Если бы у вас все пошло хорошо, они от зависти бы лопнули, а сейчас радуются, видя, что у вас идет кувырком… Ведь у нынешнего колхозника как? Ни себе ни людям. К чужой земле и отношение соответственное. Сидят на запущенной земле, как собака на сене, на жизнь хватает, а на продажу они здесь ничего не производят. Даже бычков, баранов, у кого они есть, сдают в колхоз, а не везут на рынок. Там нужно подсуетиться, побегать, стоять за прилавком и торговать, а тут все просто: приехала машина и забрала животину, тут же и деньги выплатят. А вы у них, братцы, как бельмо на глазу.

— А вы? — угрюмо взглянул на него Снегов.

— Я дачник, пенсионер. И тут мои старики родились, так что как бы свой. Ко мне они претензий не имеют. Я на колхозную землю рот не разеваю, кроликов не развожу, рыбу на озере если и ловлю, так удочкой… А вы, арендаторы, угроза для них, для их спокойствия. А председатель идет у них на поводу: они же выбирают его…

Катушкин бил, как говорится, в десятку, и возразить ему было трудно, вот только одного не мог понять Уланов: сочувствует Леонтий Владимирович им или злорадствует? И он напрямик спросил:

— Вот вы все правильно понимаете, что аренда — это единственное спасение нашей погибающей земли, это хлеб, мясо, продукты для страны. Объяснили бы председателю, другим, что они не правы, притесняют нас?

— Я? — округлил глаза Катушкин. — Мне как-то это и в голову не приходило.

— Что же толку от ваших разглагольствований? — усмехнулся Николай — Воры из соседского дома вещи выносят, а вы им советы даете, мол, как их лучше на телегу погрузить…

— Чего доброго и сам поможет погрузить — грабят-то не его, — ввернул Снегов, закуривая.

— Уели вы меня, братцы! — ничуть не обидевшись, рассмеялся Леонтий Владимирович, — А и верно, раз это меня лично не касается, чего и нервы зря трепать… Вот такие мы выросли в этом социалистическом обществе… Человек человеку враг.

— Мы вам не враги, — сказал Николай. — И на социалистическое общество уж не вам бы сетовать: оно дало вам все. Сами рассказывали, что как сыр в масле катались, когда в министерстве работали.

— Сейчас-то легко все и всех критиковать, — вяло возразил Катушкин. — А вы попробовали бы в те годы рот раскрыть? Были «герои», так их тут же били по заднице мешалкой — и как не было на свете человека.

— Значит, все упирается в нашу гнилую систему? — сказал Николай — Какого же черта и сейчас-то наши государственные деятели держатся за нее, если ей место, как сказал бывший президент США Рейган, на свалке истории?

— Я не держусь за нее, — улыбнулся Леонтий Владимирович, — Но у нас громко сказали «а», а «б» произнести все пока боятся.

Геннадий затоптал ботинком окурок, сплюнул на бурые кусты помидоров, гордо вскинул голову и прямо посмотрел в глаза пенсионеру:

— Если и приходили мне в голову капитулянтские мысли все бросить и вернуться в город на работу, то сейчас я твердо решил, что докажу этим… «деятелям» районного масштаба, что меня им не согнуть в бараний рог и не запугать. А с председателем мы еще поборемся! Обработанную целину я ему никогда не отдам… В конце концов есть ведь у нас какие-то законы? Я его носом ткну в постановление Верховного Совета и вырву у него пахотную землю под корма и сенокосные угодья. Столько кругом земли пустует, а он пасть разинул на наш огород! Не государственный он человек, а саботажник, враг всего нового, передового. Вот таких и надо гнать с руководящих должностей в первую очередь.

— Я интересовался, он здесь уже тридцатый председатель после войны, — сказал Катушкин. — Иван Лукич Митрофанов ведет записи в общую тетрадь: записывает, какая погода и какие приезжают к ним на недолгое царство председатели. Был даже разжалованный секретарь райкома. Говорил, что этот больше всех навредил колхозу и людям… С тех пор так из нищеты и не вылезают.

— И не хотят вылезать, — прибавил Геннадий — Охота им гнуть спины на земле.

— Их тоже винить нельзя, — заметил Леонтий Владимирович — Отучили от земли, отбили охоту на ней работать.

С березы, что у изгороди, порывом ветра швырнуло на них рой желто-красных листьев. Они уже усеяли все вокруг. Осенние сумерки быстро надвигались на Палкино. Небо было серым, с темными подпалинами. Когда ветер проносился над проселком, листья шуршали, поднимались в воздух и снова опадали. Все деревья теряли листву, лишь молодой дубок напротив окон был еще зеленым и не желал расставаться с листьями. Из кроличьих клеток послышалась барабанная дробь — это сиреневый самец колотил передними лапами в дощатый бок своей тесной тюрьмы.

Катушкин поднял с земли желтый лист, разгладил на широкой о огрубевшей ладони. За лето он немного похудел, не так стало выпирать брюшко, да и светлые глаза оживились, стали чище, исчезли красные прожилки на белках. Деревенская жизнь явно пошла ему на пользу. Уже по утрам иней прихватывал все еще зеленую у забора траву, а он по-прежнему с плетеной корзинкой и суковатой палкой ходил по грибы.

— Желаю успеха, — поднялся с бревна Леонтий Владимирович. — Я на вашей стороне. Хотя не верю, что вы победите. Новое всегда у нас встречают в штыки.

— Честно работать, стараться стране помочь выбраться из полуголодного существования — это новое? — презрительно заметил Гена — Насколько я знаю, уровень жизни в дореволюционной России был неизмеримо выше, чем сейчас. Выходит, при царе-то батюшке в старину люди умели работать? Всю Европу кормили хлебом.

— Работничков-то хороших повывели в революцию и после нее, — сказал Николай, — Колхозы не оправдали себя, это сейчас и слепому ясно, а вот поди ты, где-то и кто-то в верхах держится за колхозы, не хотят ничего менять!

— Говорю же, боятся нового, как черти ладана, — снова ввернул Леонтий Владимирович и тяжело зашагал к калитке. И уже с тропинки прибавил:

— Убили комиссары вместе с частной собственностью и инициативу народа. Нет ни у кого интереса к работе. Что и наработают, так прахом обернется. Слышали по радио, что больше половины любого нашего урожая теряется при доставке его на склады? Передавали, что владивостокские рыбаки десятки тонн икряной горбуши закопали в землю, потому что транспорта не было улов вывезти… И это при нашем-то продовольственном дефиците!

Когда затихли шаги соседа, Гена сплюнул и полез в карман за новой папиросой, закурил и, глядя прямо перед собой, тяжело уронил:

— Инициативу народа убили… Ишь как бывший бюрократ заговорил на пенсии! А кто убил-то? Как раз такие, как он, Катушкин! Сидели в кабинетах и сочиняли циркуляры во вред народу. И сейчас до черта их сидит на нашей шее… А того им невдомек, что народ-то за эти годы изменился и прозрел, как пишут газетчики. Не хочет больше закрывать глаза на творимые в стране безобразия.

— Честный народ, — прибавил Николай. — А жуликам сейчас раздолье! Вон как оживились. Все гангстерские капиталистические замашки взяли себе на вооружение: мафия, рэкет, шантаж, похищение детей, богатых кооператоров, запугивание людей, сращивание государственных деятелей с преступным миром…

Снова кролик простучал боевую дробь в клетке. Вершины деревьев уже слились с потемневшим небом, порывы ветра сотрясали ветви деревьев, падающие листья неслышно ложились на землю. В сенях вспыхнула электрическая лампочка, мелькнуло у плиты раскрасневшееся лицо Лены. С мешком накошенной травы мимо прошелестел Коляндрик. Чувствуя себя виноватым, он не подходил к ним. Раскрывая одну за другой клетки, принялся бросать туда траву. Его маленькая юркая фигура медленно передвигалась вдоль ровного ряда клеток.

— Мальчики, ужинать, — пригласила Лена. — И скажите Чебурану, чтобы сорвал укропу. Там, у изгороди, он еще растет.

Она отправила свою дочь к родителям, которых так еще и не удосужилась познакомиться с ее новым мужем. Впрочем, и Гена не рвался в гости к новым родственникам. Лена в месяц раза два навещала родителей и Аду. Сейчас даже трудно представить, как бы они обходились без нее. Перед мысленным взором Николая всплыло большеглазое лицо Алисы. От Алексея Прыгунова он знал, что девушка все еще работает в конторе по ремонту квартир. Маляром, кажется. Бабушка несколько раз встречалась с ней. Алиса иногда заходила в отсутствие Николая. При нем она ни разу не появлялась. Да и не звонила. Он гнал мысли прочь о ней, но они приходили, навевали грусть и тоску. Николай так и не мог понять, почему она так жестоко поступила с ним…

— Завтра пойду к председателю, — сказал Гена. Он никогда не спешил за стол — Выскажу ему, гаду, все, что о нем думаю!

— А я набросаю статью в газету, — откликнулся Николай. — Может, этим его проймем? Не напечатают, так хоть в райком бумагу пошлют?

— Тогда пошли вместе, — решил брат. — Тебе ведь нужен будет материал… И захвати с собой карманный диктофон. Когда закончим разговор, ты ему покажешь.

— Думаешь, испугается? Он ведь корчит из себя хозяина: мол, все могут короли… то бишь председатели!

— Для выявления истины все средстве хороши! — многозначительно изрек Гена, поднимаясь со скамьи после второго настойчивого приглашения Лены.

Чебуран серой мышью проскользнул мимо них на кухню. В отличие от Гены, он спешил за стол после первого приглашения. Но справедливости ради надо отметить, что Коляндрик как за столом, так и на работе был не последним. Разумеется, когда не пил.

Из леса вместе с порывом ветра прилетел тоскливый крик ночной птицы. И снова в памяти Николая всплыло улыбающееся лицо Алисы…

Глава шестнадцатая

1

— Хочешь, я тебя познакомлю с настоящим рэкетиром? — нагнувшись к Алисе, прошептала Галя Рублева, показав глазами на высокого широкоплечего парня в короткой кожаной куртке с клепанами и джинсах. На ногах кроссовки, наверное, сорок шестого размера. Темные волосы редкими прядями спускались на широкий лоб, взгляд светло-голубых небольших глаз был ощупывающий, на чуть вывернутых красных губах играла добродушная улыбка.

Они сидели вечером в кафе «Гном» на Литейном и пили кофе с оладьями. Рэкетир за стол не стал садиться, подошел к официантке, стоявшей за никелированным шипящим «Эспрессо» и о чем-то негромко заговорил. Молодая женщина в белом халате вся подалась к нему, улыбнулась и кивала головой в белой косынке. Золотистые кудряшки завивались у нее на шее.

— Его зовут Турок, — шепнула Галя. — Футболист.

— Рэкет — это разве футбол?

Рублева фыркнула:

— Ну и темная ты, Алиска! Газеты не читаешь, телевизор не смотришь! Теперь то и дело пишут и показывают рэкетиров.

— A-а, это бандиты, которые на кооператоров нападают и вымогают деньги!

— Не только на кооператоров… — Галя вдруг осеклась, на лице ее заиграла приветливая улыбка: к ним вразвалку с улыбочкой подходил Турок.

— Привет, Галчонок! — небрежно поздоровался, нахально разглядывая Алису. — Девочки скучают одни? Может, составить компанию? — Без приглашения, небрежно зацепив ногой и придвинув стул, уселся за их столик центральный нападающий. Сразу видно, футболист!

— Мы уже заканчиваем, — жизнерадостно сообщила Рублева.

— Куда таким молодым и красивым спешить? — широко улыбнулся рэкетир. — За окном дождь, холодный ветер, а Тасюня, если мы ее попросим, найдет нам бутылочку марочного «сухаря».

Официантка согласно затрясла своими кудряшками и, нырнув под прилавок, извлекла длинную, с позолоченной пробкой, венгерского. Выйдя из-за своего закутка, поставила на стол.

— И двойного кофе три порции, — распорядился Турок. Глядя в глаза Алисе, уронил: — Меня звать Боря.

Алиса промолчала, тогда выскочила Галя:

— Алиса — моя подружка, — отрекомендовала она — Вместе работаем и живем в одном общежитии.

— Советским новоиспеченным буржуям ремонтируете квартиры? — добродушно улыбнулся Турок. Улыбка у него располагающая, а вот глаза холодные, они изучающе ощупывают Алису. Ей даже захотелось юбку пониже натянуть на колени. С трудом удержалась. Все равно ведь ее ног из-за стола не видно.

— Вы правда рэкетир? — с невинным видом спросила Алиса.

У Туркина медленно сползла улыбка с лица, он бросил тяжелый взгляд на Галину Рублеву, потом снова перевел на Алису. Официантка щелкала рычагами «Эспрессо» и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Однако золотистые кудряшки ее подрагивали от разбирающего любопытства. Она то и дело бросала быстрые взгляды на единственный занятый в кафе столик.

— Кто тебе такую чушь сказал? — грубовато спросил Туркин. Глаза его совсем заледенели. Алиса обратила внимание, что у него густые черные брови вразлет, а ресницы редкие и короткие. — Ты, Галка, треплешь своим длинным языком?

— Что ты, Боря! — испуганно воскликнула Рублева. — Я даже не знаю, чего это на нее нашло? — она боялась посмотреть на Алису.

— Я вчера передачу смотрела по телевизору, — улыбнулась Алиса. — Один тип, который человека за ноги к дереву подвесил, очень походил на вас… У него такая же прическа.

— Веселая ты девочка, Алиса, — снова расплылся в улыбке Борис. — Разные дурацкие передачи смотришь…

Галка давила ей на ногу носком туфли, а глаза ее были прикованы к лицу Турка: поверил он подружке или нет?

Между тем тот разлил светлое вино в высокие фужеры, официантка принесла на подносе кофе и несколько оранжевых апельсинов, которые ловко разрезала на тарелке кривым ножом, причем так, что каждый апельсин раскрылся, будто лилия с лепестками.

— За что выпьем, девочки-малярочки? И охота вам такой грязной работой заниматься?

Галка подобострастно схватила фужер и потянулась с ним чокаться, но Турок медленно отвел свой в сторону. Он смотрел только на Алису.

— Я не пью, — сказала она.

— Ради знакомства, — настаивал Борис. — Ну хотя бы символически?

— Символически? — улыбнулась Алиса. — Ну ладно, первый раз в своей жизни я пью с таким.

Рублева изо всей силы надавила ей под столом на ногу, однако Алиса и глазом не повела.

— …с таким интересным человеком! — закончила она. Подняла фужер, чокнулась и чуть отпила.

— Вы считаете, что ваша… работа, — сделав выразительную паузу, произнесла Алиса, — чище, чем наша?

— Это только в нашем отечестве такие красивые девушки ходят в робах и махают кистями, — ответил Борис — Разве это женская работа?

— Лучше стоять у гостиницы и заманивать в постель иностранцев? — продолжала все в том же тоне Алиса.

— Не такая уж это простая профессия… — медленно тянул вино Борис.

— Самая древнейшая, — ввернула Алиса.

— Путанки-валютчицы за ночь зашибают столько, сколько иной труженик и за год не заработает, — усмехнулся Борис.

— Они зарабатывают, а сутенеры почти половину отбирают…

— На проститутках у нас многие зарабатывают, — добродушно заметил Борис.

— Тоже нашли тему, — осторожно вставила Галина.

— Ну, как советские буржуи живут? — помолчав, спросил Борис. — Богато? Бронза, хрусталь, видео?.

— Всех, у кого все это есть, вы, Боря, зачисляете в «советские буржуи»? — спросила Алиса, — Вы тоже буржуй?

Он взял с тарелки дольку апельсина, положил в широкий рот, пожевал и задумчиво посмотрел на девушку, на этот раз взгляд его был даже теплым.

— Отцы родные, вожди наши гениальные сулили нам всеобщую справедливость, равенство, сюциализьмь развитой, коммюнизьмь никому не понятный… — презрительно коверкал он слова, — А на деле что? Есть миллионеры, а есть несчастные бомжи, готовые за рупь не только отечество, но родную мать продать. Одни, значит, в золоте купаются, кушают икру, белорыбицу, заедают искристое шампанское тортом «птичье молоко», а другие ютятся в подвалах и роются на помойках в поисках выброшенныхбутылок… Как это было в революцию-то? Грабь награбленное! Мир хижинам — война дворцам! А сейчас все лопочут: у нас революция, верно? Ну а какая революция бывает без жертв? Вот и показывают по телевизору народных мстителей, объявляют их преступниками и убийцами, а они и всего-то-навсего хотят награбленное отобрать, восстановить справедливость. Ну разве дело, когда какие-то вшивые кооператоры в месяц зашибают по пять-десять тысяч! А есть, кто и побольше. По стольку в день. Должны же они делиться с ближними?

— Очень убедительно звучит, — произнесла Алиса. — А я-то по глупости думала, что те, кто с отмычками забираются в чужие квартиры, похищают людей и подвешивают их за ноги… Да еще пытают током и прижигают утюгами и паяльниками, — это обыкновенные бандиты, а они, оказывается, «народные мстители»! «Робин Гуды»!

— Приятно разговаривать с образованной девочкой, — улыбнулся Турок. — Комсомолка? Передовик соцсоревнования? Небось, дома полно почетных, грамот?

— Алиса ушла из университета, — вступила в разговор Галина — И вообще, у нее был заскок…

— Запила-загуляла? — нагнулся к ней Турок, сверля глазами — Кушала наркотики? Или даже сидела на игле?

Ему не откажешь в проницательности.

— Это что, допрос?

— Я не люблю мусоров, — рассмеялся Турок, — Приятно с тобой беседовать, Алиса.

— У Алисы родители в Ленинакане погибли…

— Можно без адвокатов? — резко оборвала Рублеву Алиса.

— Я что? Я ничего, — вильнула та глазами. Она явно побаивалась Турка и всячески старалась ему угодить, чтобы загладить свой промах — Турку явно не понравилось, что она растрепала о нем подружке.

— Приглашаю в ресторан «Нева», — сделал широкий жест Борис. — У меня сегодня настроение гульнуть… — и многозначительно посмотрел в глаза Алисе. — В восемь ноль-ноль у входа, столик будет заказан. Обслуга по первому разряду. Только не опаздывать, красавицы, я этого не люблю.

— Боренька, там швейцар строгий не пустит, — заговорила Галя, польщенная таким вниманием. Хотя рэкетир и смотрел только на Алису, красавицами назвал обеих и в ресторан пригласил.

— Скажи, к Тур… ко мне, — небрежно ответил Борис. Глаза его неотрывно следили за Алисой. Ее эта его манера начала раздражать. В отличие от Рублевой, она совсем не боялась Турка. Может, потому что действительно впервые видела рэкетира и еще мало знала про них. Конечно, она слышала об этом новом явлении в нашей жизни, слышала про их вымогательства, издевательства над захваченными жертвами. Рэкетиры представлялись ей какими-то жуткими гангстерами, похожими на тех, которых в американских фильмах показывают. А перед ней сидел мужчина лет двадцати восьми, прилично одетый, даже без наколок на руках. Когда улыбается, так даже симпатичный, вон как пялит на него глаза официантка, видно, у них роман… А может, дела какие-нибудь? При любимой женщине так нагло не пристают к другим, тем более не приглашают в ресторан… — Спасибо за приглашение, — вежливо заметила Алиса, — но я не смогу пойти в ресторан, у меня на сегодняшний вечер другие планы.

Турок пристально смотрел ей в глаза. И она увидела, как зрачки у него медленно расширяются, такое бывает у наркоманов, когда они кайфуют.

— Я редко кого приглашаю… — медленно роняя тяжелые слова и не отводя от нее глаз, произнес Борис.

— Придем, Боря! — залопотала Галина, снова наступая Алисе на ногу — Я ее уговорю. В ноль-ноль во сколько? Да, в восемь будем, как штык!

— Другой разговор, — поднялся из-за стола Турок. — Не пожалеете, пташечки! Борис Туркин умеет угощать… Помнишь, Галчонок, ресторан «Олень» в Зеленогорске?

— Ты одного типа там выбросил из окна, а он потом у тебя прощения просил… — захихикала Рублева. — Я тогда перепилась шампанским.

— До вечера, пташки! — небрежно помахал им мощной рукой Турок и, кивнув официантке, вышел.

— Девочки, я закрываю на обед, — сказала та. — Вы мне ничего не должны: Борис рассчитался.

Они вышли на Литейный. Дождь перестал, но из водосточных труб брызгали струи, асфальт на проезжей части влажно блестел, из-под колес автомашин летели грязные брызги. Прохожих было не так много, как летом. И потом, как многие продукты стали в Ленинграде продавать по предъявлению паспорта и по талонам, многотысячные набеги моторизованных провинциалов из других городов стали меньше. Была суббота, Галина и Алиса уже посмотрели в «Колизее» старый фильм с Бельмондо «Одиночка». Шел еще какой-то итальянский полупорнографический, но там выстроилась длинная очередь. И потом, Алису не тянуло на такие фильмы: парни по-жеребячьи гоготали, девчонки хихикали, иногда кто-нибудь из молокососов, сидящих рядом, начинал давать в темноте волю своим ручонкам. Как быстро все у нас теперь перенимают заграничное! Правда, развязности там такой, как у нас, на улицах нет. Об этом писали даже в газетах. Как и о том, что наше подражание чуждым манерам и привычкам принимает у молодежи самые уродливые формы.

— Может, сходим в видеосалон? — предложила Галя.

— Мне надо зайти в одно место, — отказалась Алиса. Еще вчера она созвонилась с Лидией Владимировной, та пригласила ее в театр на премьеру. От кого-то Алиса слышала, что и в театре артисты стали раздеваться на сцене и укладываться с партнерами в постель. Вряд ли старушка пригласила бы ее на такой спектакль.

— А как же ресторан «Нева»? — спросила подружка. Подружка — это, пожалуй, сильно было бы сказано, Алиса близко так и не сошлась ни с Ниной Семеновой, ни с Рублевой. Но раз живешь в одной комнате, нужно поддерживать какие-то отношения. Вот она и поддерживает. И даже сегодня увидела Галкиного знакомого настоящего рэкетира.

— Я твоему Турку не обещала, что приду к ресторану, ноль в ноль, — ответила Алиса.

— Ты что? — всполошилась Галя, — Он рассердится. Я ведь видела, ты ему понравилась.

— А он мне нет, — отрезала Алиса.

— Лучше бы с ним не ссориться, — вздохнула Рублева. — И что я ему скажу?

— Скажи, что он не в моем вкусе, — усмехнулась Алиса.

Галя Рублева выше ее почти на голову, фигура у нее нескладная: бедра широкие, а ноги тонкие и немного кривые, волосы темно-русые, лицо продолговатое, глаза невыразительные. Галя много клала на лицо косметики, удлиняла к вискам глазе карандашом, сильно красила губы. За несколько месяцев, что они живут вместе, Рублева сменила трех парней: двое из их конторы — сантехники, а один — кооператор. Когда они приходили в общежитие, Алиса по договоренности с Рублевой уходила на весь вечер. Нина Семенова вечерами отсутствовала, у нее то занятия в институте, то торчит в «Публичке». У Нины тоже был парень — студент-заочник. Он часто заходил за ней или вызывал через вахту к телефону. Семенова нравилась Алисе. Она была натуральной блондинкой с живыми карими глазами и круглым улыбчивым лицом. Из-за склонности к полноте часто обедала бутербродом с сыром и бутылкой кефира. И дружок ее студент был грузным парнем лет двадцати пяти. Алиса с ним и всего-то перекинулась двумя десятками слов.

— Ну чего ты, Алиска? — уговаривала Галя — Выпьем, хорошо закусим на дармовщинку? Турок не жмот, деньги щедро швыряет.

— А расплачиваться с ним чем? Натурой? — сбоку по-птичьи взглянула на нее Алиса.

— Может, он меня выберет?.. — не очень-то убедительно проговорила Рублева.

— Я не хочу иметь дела с гангстерами, — сказала Алиса. — Они еще страшнее наркоманов.

— Он просил меня сообщать ему про богатые квартиры, — вдруг разоткровенничалась Галина — Ну про обстановку, вещи, картины, видео…

— И ты сообщала?

— Что я, дурочка? — рассмеялась Галина — Я ему сказала, что мы ремонтируем бедные квартиры. Богатые нанимают кооператоров.

— А я уж подумала, не сообщница ли ты его, — заметила Алиса.

— У него девчонок навалом… А на тебя вот клюнул!

— Держись от него, Галя, подальше, — посоветовала Алиса. — У него нехорошие глаза. И плюнь на его ресторан… с выпивкой и закуской!

— Что ты? — замахала руками Рублева. — Не приду — разозлится. Он может и гадость какую-нибудь сделать. Натравит пацанов, а те затащат в подвал и хором изнасилуют. Знаешь Лидку-кладовщицу? Вот с ней такую штуку в мае сотворили… И милиция никого не нашла. А может, Лидка испугалась и сделала вид, что не узнала, когда ей устроили очную ставку с хулиганами.

— И ты меня хотела с таким типом свести! — с упреком произнесла Алиса.

— Я? — смутилась Галина — Да он сам подошел к нам и сел за стол. Ты же видела.

— Я зайду к одной хорошей женщине, — сказала Алиса, останавливаясь у троллейбусной остановки. До Марата можно и пешком дойти, но ведь Галина не отвяжется, а Алисе уже надоело с ней толочь воду в ступе.

— Он ведь такой, может и в общежитие припереться, — не отставала Рублева.

— Не припрется, — ответила Алиса — Не такой он дурак, чтобы при его опасной профессии рисковать… Пусть в другом месте дурочку поищет.

— Выходит, я дурочка? — округлила светлые глаза Рублева.

Подошел троллейбус, Алиса улыбнулась и с толпой ожидающих поднялась в салон. Галина таращилась на широкое заднее окно, выискивая взглядом Алису.

Троллейбус отчалил, а возле Рублевой притормозили желтые «Жигули». Из приоткрытого окна на нее внимательно смотрел пожилой мужчина в плаще, вязаной шапочке с синим помпоном. В машине слышалась легкая музыка.

— Куда вам, девушка? — мужчина, улыбаясь, смотрел на нее.

— Близко, — отмахнулась Галина.

— Садитесь, я с вас денег не возьму, — сказал мужчина. На пальце у него золотой перстень, на запястье японская «Сейка». «Крутой мужик! — подумала Галина. — A-а, все равно до восьми делать нечего…».

— Куда, дядя? — обойдя машину и усаживаясь рядом, спросила она. В салоне витал запах хорошего мужского одеколона. Из стереомагнитофона лилась знакомая мелодия, пел Майкл Джексон.

— На Приморском есть отличный ресторанчик… племянница! — с улыбкой взглянул ей в глаза мужчина, для чего ему пришлось круто повернуть массивную голову на короткой шее.

— Вы ведь за рулем? Вам нельзя, — входя в роль простушки, заулыбалась и Рублева.

— Мне все можно, — сказал он — Меня звать Георгий. А вас?

— Галина, — она неловко сунула ему широкую ладонь с мозолями, свидетельствующую о ее рабочей профессии.

— Вот и ладненько, Галочка! — жизнерадостно продолжал Георгий — А может, наплюем на ресторанчик и ко мне, домой? Бар, видео, хорошие сигареты?

— Нет уж, фигушки! — сделала попытку, правда, слабую, Галина открыть дверцу.

— Как хотите! — воскликнул Георгий. — Ресторан так ресторан, тем более, я сам вам, Галина, предложил.

— А то какой быстрый! — сделала та вид, будто оскорбилась. — Раз — и в дамки.

— В дамки? — трогая машину, сказал Георгий. — Вы в шашки играете?

— В лапту, — буркнула Галина и небрежно прибавила звук в магнитофоне; пусть знает, что ей не в диковинку его заграничная техника…

2

— Ты должен с ней встретиться, Коля, — уж который раз заводила пустой разговор Лидия Владимировна. — Гордость его заела!

— Я никому ничего не должен, — вяло отвечал он. Спорить с бабушкой и доказывать, что все это бесполезно, не было смысла. У Лидии Владимировны были устарелые понятия о совести, чести. Она считала, что мужчина должен уступать женщине, завоевывать ее, мол, женщинам это нравится. А он, Николай, ждет, когда Алиса сама ему на шею бросится…

Они завтракали на сумрачной кухне. По окнам ползли извилистые струйки, над каменным колодцем двора плыли темно-серые лохмотья облаков. Слышно было, как внизу урчали водосточные трубы. Из репродуктора неслась какая-то дикая однообразная музыка, хриплый певец повторял бессмысленные слова про дорогу, на которой его должна ждать девушка. На тарелке — поджаренные ломтики белого хлеба, брынза. Вареную колбасу Николай не любил, она и колбасой-то не пахла — а за кооперативной нужно было постоять в очереди. Интересно, где бабушка раздобыла банку бразильского кофе? Теперь чая-то хорошего не купить.

— Она работает на Чайковского, я не знаю, как называется эта организация, но они ремонтируют квартиры гражданам. Девочка сама себе зарабатывает на жизнь. Живет в общежитии, хорошо выглядит, — Лидия Владимировна помолчала и не очень уверенно прибавила: — всякий раз передает тебе приветы…

— Бабушка, меня ее жизнь не интересует, — сказал он, прихлебывая из кружки с изображением памятника Пушкину душистый кофе. — Она несколько раз уходила от меня, я искал ее по всему городу. Но тогда она была больна, и я ей все прощал. На этот раз она ушла, все взвесив. Ну чего я добьюсь? Возьму ее за руку и приведу к тебе? Летом ей нравится в деревне, а зимой ее туда не затащишь! А я не могу бросить в такой момент Гену.

Лидия Владимировна пила кофе с бутербродом, горчичного цвета глаза ее с грустью смотрели на внука. Дымчатого цвета негустые волосы топорщились на морщинистом лбу, тонкая шея изрезана глубокими складками, на круглом подбородке завивались в колечки редкие седые волосинки. И все равно семьдесят пять ей не дашь. Лидия Владимировна следила за собой. Когда выходит из дома в театр, то даже губы подкрашивает и наводит кисточкой зеленоватые тени под глазами.

— Ты знаешь, сколько твой дедушка ухаживал за мной?

— Знаю, — скупо улыбнулся он — Два года.

— Но ты не знаешь, что он меня отбил у другого мужчины-артиста, который готов был на мне жениться.

— Прекратим этот разговор, а? — попросил Николай, вставая из-за маленького кухонного стола. — Каждое утро одно и то же.

— От своего счастья отказываешься, дорогой! — вздохнула Лидия Владимировна — Такие девушки теперь — редкость.

— Она от меня отказалась, — буркнул он.

— Это был минутный каприз, — возразила бабушка — Я уверена, она жалеет об этом.

— Не знаю, не знаю…

«Странный человек бабушка! — выйдя из дому, размышлял Уланов. — Неужели не понимает, что если я пойду к Алисе и стану ее уламывать вернуться ко мне, она меня будет презирать! Ни разу не пришла на Марата, когда я был в Ленинграде. Значит, избегает меня. Почему же я должен идти к ней?»

Злость на девушку притупилась в нем, но он не мог ломать свой характер: знал, что не простит себе, если унизится перед Алисой. Одно дело было вытаскивать ее из дерьма — это было его долгом по отношению к ней, а другое идти и просить вернуться к нему. Зачем же тогда ей нужно было таким подлым образом уходить от него? Николаю казалось, что он похоронил в себе все чувства к ней. В деревне иной раз накатывалась тоска по девушке, он готов был все бросить, сесть за руль и мчаться к ней… Один раз он так и сделал, но его решимости хватило лишь до Тосно. В Ленинград он приехал с твердым намерением не идти к Алисе. Сразу же позвонил Ларисе Пивоваровой и провел всю ночь у нее. Иногда он замечал на полных белых бедрах молодой женщины синие пятна, явно следы чьих-то жадных пальцев; поймав его взгляд, Лариса улыбалась и говорила, что ударилась обо что-то. Грудь у нее белая, пышная с крупными почти черными сосками. Пивоварова не была такой страстной, как Алисе, но зато более искусной в любви. В общем-то, они подходили друг к другу и оба знали это, но их любовь была привычной, без всяких взлетов и падений. И он сейчас больше нуждался в Ларисе, чем она в нем. У него никого больше не было, а у Пивоваровой был… Или были. И скорее всего, пасся тот самый кооператор, который из коммерческих соображений женился на страхолюдине финке, но по-прежнему не забывал и Ларису. Чисто по-женски, не удержавшись, она с гордостью показывала Уланову дорогие подарки… Как-то раз он завел разговор о СПИДе, что ученые к концу столетия предсказывают и у нас повальное заражением этой чумой XX века, как называют страшную болезнь в печати, но Лариса оборвала его, заявив, что ей это не грозит: у нее интуиция на такие беды. Она ни разу за всю свою жизнь не болела венерическими болезнями. И потом, не с каждым же она ложиться в постель? На эти темы Лариса не любила разговаривать, не интересовалась и его любовными делами.

Лариса, конечно, чистоплотная женщина, ну а ее кооператор?..

В райкоме комсомола Уланову сказали, что Алексей Прыгунов больше здесь не работает. Записав его новый телефон, несколько озадаченный Николай тут же позвонил ему. Прыгунов ничего ему не говорил о том, что собирается поменять работу. Алексей ответил.

— Сам ушел из райкома или попросили? — улыбаясь, спросил Николай. Он был рад услышать его басистый, густой голос.

— Ты где? — поинтересовался Прыгунов, — Ладно, давай встретимся… Знаешь, где? На набережной Кутузова, у Литейного моста?

— Недалеко от твоего офиса?

— Я звонил тебе, — сказал Алексей. — Совсем вернулся? С ягодами-грибами?

— С насморком, — ответил Николай. Насморк он, конечно, здесь подхватил после бани.

Уланов приоткрыл дверь будки телефона-автомата и выставил руку: вроде бы дождь перестал.

— Через десять минут буду, — сказал он и повесил трубку. Нужно было выйти с Невского на Литейный и сесть на троллейбус. На остановке, нахохлившись, стояли ожидающие. Троллейбусы что-то не торопились, впрочем, как и автобусы. Такси последнее время вообще не останавливались. Скоро все будут ходить пешком или ездить в метро, там пока движение бесперебойное.

Алексей радушно пожал ему руку, был он в синем плаще и светлой пушистой кепке с металлической пуговкой на козырьке. Светло-карие глаза весело смотрели на Николая, на правой скуле желтел приличный синяк, он как раз доходил до старого белого шрама у носа.

— Все понятно, — сказал Уланов — Ты с кем-то подрался и тебя «попросили» из секретарей комсомола. Ну, и куда же устроился бывший высокопоставленный хулиган?

— Я здесь работаю, — беспечно кивнул он на большой серый дом на Литейном проспекте.

— В милиции? — удивился Николай.

— В КГБ, старшим оперуполномоченным, ну, а чтобы яснее — в группе захвата.

— Шпионов ловишь? Террористов?

— У тебя устарелое понятие о роли нынешнего КГБ, — улыбнулся Алексей — Мы теперь боремся еще и с мафией, рэкетирами, бандитами… Кстати, они затесались и в милицию. Этот синячок, который ввел тебя в заблуждение, поставил мне проворовавшийся старший лейтенант милиции, которого мы брали с поличным.

— А зачем же глаз-то нужно было подставлять?

— Старшой-то владеет каратэ и самбо. И был вооружен.

— И… стрелял?

— Столько вопросов сразу… Если бы успел выстрелить, вряд ли бы мы с тобой сегодня встретились.

— Хорошая у тебя работенка!

С того берега Невы донесся глухой выстрел пушки. Полдень. А огромные часы на башне Финляндского вокзала показывали без трех минут. По маслянистой неприветливой Неве тянул за собой две огромные баржи маленький буксир. На палубе никого не видно, на барже тоже. Этакий Летучий Голландец. Правда, без парусов. И даже в такую промозглую погоду к парапету приткнулся с бочками одинокий рыболов в зеленом дождевичке. У ног его стояла черная сумка и трехлитровая банка с плавающими в ней плотвичками.

Они прогуливались по набережной Кутузова, под Литейный мост ныряли автомашины, а через мост с грохотом и звоном мчался трамвай. Его обгоняли легковые машины. Исполосованный мокрыми следами шин асфальт шипел, как гигантская рассерженная змея. Здесь, над Невой, неба было больше, кое-где на нем обозначились голубоватые окна. Шпиль Петропавловки матово сиял. Редкие деревья на набережной были голыми. Глубокая осень всегда порождала у Николая необъяснимую тихую грусть. И она никакого отношения не имела к Алисе…

И будто поймав его на этом имени, Прыгунов спросил:

— Как Алиса?

— Я ее давно не видел, — пробурчал Уланов.

Друг, видно, понял, что он не хочет говорить на эту тему.

— Никита учится в семинарии, стал такой рассудительный, спокойный. Вот уж никогда бы не подумал, что он найдет в религии утешение и счастье! Говорит, что программа обучения не в пример университетской насыщена философией, древней историей, они там даже изучают латинский, греческий и другие языки.

— А эти… Длинная Лошадь, Павлик-Ушастик? — поинтересовался Уланов.

— Немного притихли, но продолжают отравлять себя наркотиками, — помрачнел Алексей, — Их даже не судили. Помнишь, я тебе рассказывал, что на даче народного артиста случился пожар и там обнаружили обгорелый труп? Ну, к преступлению эта компания не имеет никакого отношения. После них на дачу проникли преступники и, погуляв, попьянствовав, свели там с кем-то из своих счеты, а дачу подожгли.

— Какое у тебя звание? — поинтересовался Уланов.

— Капитан.

— Может, до генерала дотянешь?

— Я так далеко не заглядываю, — вдруг помрачнел Прыгунов, — Видишь ли, дружище, в стране столько всякой швали развелось, раньше-то, в застойно-застольные годы, об этом помалкивали. Высокие чины покрывали преступников, сами состояли в мафиях… А сколько проникло преступных элементов в правоохранительные органы? Выгребать и выгребать! Вчера один припертый к стенке взяточник обэхээсовец из окна третьего этажа МВД выбросился прямо на улицу Воинова…

— На головы прохожим?

— Врезался в тротуар, увезли на скорой помощи.

— Жив остался?

— Пока жив… В общем, преступность выросла у нас за последние несколько лет в два-три раза по сравнению с прежними годами. Особенно организованная преступность. Денег у них много, вот и покупают с потрохами всех, кто им нужен, и покровительствуют. Такие шишки замешаны, не поверишь! Так что дел у нас по горло!

— Читал об этом… — протянул Уланов, — Пишут много, показывают по телевидению, а толку мало. Преступников-то защищают лучшие адвокаты. Вытаскивают, как говорится, из петли даже убийц! Как же, гуманность… Только почему она как раз в первую очередь коснулась не пострадавших, а преступников? Да что же это за законы у нас такие? Одно время давили невинных людей и закон давил их! А теперь закон защищает воров, взяточников, убийц? Грош цена твоей работе, Алеша, если ты с риском для жизни задерживаешь преступников, а их потом оправдывают? Небось, видел американский фильм «Жажда смерти»? В главной роли Чарлз Бронсон? Не надеясь на органы правосудия после зверского убийства его близких, он сам взялся отстреливать гангстеров, как уток в пруду! И вся Америка сочувствовала ему.

— Видел я этот фильм… Все три серии. В одном ты не прав, столько лет в нашей стране правил бал Сатана, что когда наконец мы начинаем жить по конституционным законам — а они для всех одинаковы — люди опять толкают органы правосудия на беззаконность. Раз выпускают взяточников, убийц, значит, на суде не сумели доказать их вину. Конечно, общественность недовольна, что не осудили зятька Брежнева Чурбанова за его дела, все ожидали, что ему не миновать расстрела, а он отделался минимальным наказанием. Получил лишь за то, что смогли неопровержимо доказать на суде. Так же и с другими. Ну, а адвокаты… Да, они лезли из кожи, чтобы помочь обвиняемым. Еще бы, такие баснословные гонорары были им обещаны!..

Из голубоватой прорехи неожиданно ярко сверкнул солнечный луч, рассек пополам Неву, ударил в окна приземистых старинных зданий. В душе Николая шевельнулась грусть: сколько на долю этого великого города выпало разных событий, бед, несчастий! Здесь начиналась революция, вон стоит на приколе «Аврора», которая один раз выпалила по Зимнему, чем и вошла в историю. В школьных учебниках писали, что революция была всенародной, а на самом деле, как пишут сейчас, она, скорее, была государственным переворотом. И поначалу почти бескровным, это потом начался «красный террор», когда расстреливали сотни тысяч лучших сынов России… И эти старинные здания помнят те времена, жестокость, наступление на национальную культуру, когда разрушались храмы, разграбливались в Зимнем, других дворцах накопленные поколениями царей и вельмож редчайшие ценности. Сколько было, мягко выражаясь, наломано дров!..

— Послушай, Алексей, не изначально ли задумывалось разграбление и уничтожение русского народа еще в семнадцатом году? — задал мучивший его последнее время вопрос Уланов, — Каким мы знали Ильича из истории? Этаким добреньким дедушкой: «Чай я выпью, а сахар отдайте детям!» А ведь Ленин породил первый концентрационный лагерь для саботажников, Ленин давал указания преследовать и даже расстреливать русскую интеллигенцию. Ленин поощрял «красный террор», даже дал нагоняй Зиновьеву, что тот медлит проводить карательные акции в Петрограде. Ленин призывал расстреливать священников, разрушать храмы. Об этом сейчас открыто пишут.

— Ты — историк по образованию, Николай, — помолчав, ответил Прыгунов, — Разбирайся. Меня сейчас волнует другое: как добиться того, чтобы мы все лучше жили, чтобы нам больше никогда не врали, чтобы люди не доносили друг на друга, не подличали. И главное, как поскорее покончить с бандами, убийцами, насильниками! Это похуже татарской орды. Что сейчас говорить, что было, как бы могло по-другому быть? Вон, на сборищах, митингах толкуют, что вообще всем лучше бы жилось, если бы революции не было и царя не трогали… Но мы-то с тобой знаем, что Николай Второй и его окружение довели Россию до революции. Первая мировая война, правительственная чехарда, Распутин, мистика, полная деморализация общества… Это же тоже было? Как были и другие партии, другие альтернативы, но победили большевики во главе с Лениным. И мы живем и по сей день под лозунгами развитого социализма. Да по-другому мы пока и не умеем жить! Всю жизнь нам вбивали в головы, что у нас самый лучший в мире строй, а капитализм — это гниль, смрад, безработица… А стали советские люди ездить за границу, увидели такой жизненный уровень в странах капитала, до которого нам и через сто лет не дорасти. Конечно, объективно разобраться, что все же произошло в семнадцатом в России, необходимо, но во сто крат важнее наладить жизнь сейчас. И путей к этой лучшей жизни предлагается много. Так вот, дорогой друг, главное для нас всех выбрать путь… Не ошибиться еще раз.

— Значит, революция все-таки была ошибкой? — сбоку взглянул на приятеля Уланов.

— Я же сказал: ты историк, думай, ломай над этим вопросом голову.

— Многие сейчас думают, ломают головы. И, наверное, поумнее наших, — сказал Николай, — И всем сейчас нам надо думать, изо всех сил напрягать мозги свои, а народ пьет, политикам больше не верит.

— А мне еще надо и работать, — взглянув на наручные часы, улыбнулся Прыгунов — Рад был тебя повидать, дружище. Телефоны мои у тебя есть — звони в любое время. Да, чуть не забыл! У нас есть зал, где можно потренироваться, придешь? Я поговорю с тренерами, выпишем тебе пропуск..

— А потом ты меня переманишь в свою фирму? — в тон ему ответил Уланов.

— Я пока не жалею, что сюда перешел, — посерьезнев, произнес Алексей.

— Ладно, созвонимся, — пожал руку ему Николай. — Я, наверное, через месяц основательно засяду в Ленинграде, а потренироваться не худо бы. В деревне было не до этого. Да и не с кем.

— А как твои кролики?

— Спросил бы лучше, как моя редакторская работа, — усмехнулся Уланов, — Ага, с продуктами в городе стало плохо, так все заинтересовались кроликами? С кроликами пока плохо, Алеша, мрут, проклятые от разных хворей, матки народят до десятка крольчат и не кормят их. Чебуран уже, наверное, сотни три закопал в землю.

— Чебуран? — удивился Прыгунов.

— Есть у нас третий арендатор… — улыбнулся Уланов, — Некий Коляндрик без роду-племени по прозвищу Чебуран. Работяга хоть куда, все умеет, но есть одна слабость…

— Всероссийская, — перебил Алексей — Водку пьет?

— Водку! Где ее там купишь? Пробавляется одеколончиком, брагой, а сейчас брат готовит ему бутыль яблочного вина. В этом году невиданный урожай яблок!

— Чего же не угостил?

— Приходи ко мне — полную корзинку насыплю, — пообещал Николай. Яблоки лежали в его комнате прямо на полу. Крупные, розовощекие и сладкие. От них по всей квартире витал волнующий дух. Лидия Владимировна, уходя в театр, набирала с собой полную сумку, угощала там приятельниц своих.

К парадному подъезду Большого дома подкатила черная «Волга». Из нее вышел пожилой человек в кожаном пальто, он неторопливо стал подниматься по широким каменным ступенькам.

— Генерал? — кивнул в его сторону Уланов.

— Я еще многих здесь не знаю, — уклончиво ответил Прыгунов. Они распрощались, и Уланов пошел к троллейбусной остановке. Тут недалеко было до метро «Чернышевская», но он не любил спускаться под землю без нужды. Втиснувшись в почти всегда переполненный троллейбус, выглянул в широкое окно, и сердце замерло: по тротуару шагали три девушки в широченных безобразных штанах, заляпанных, как мольберт, краской. И одна из них была Алиса Романова. Ее золотистые волосы выбивались из-под вязаной шапочки, маленький припухлый рот улыбался. На какой-то миг ему показалось, что их глаза встретились… но девушка тут же повернула голову к высокой шатенке и что-то произнесла. Да и трудно сквозь мутное стекло было бы узнать его, Уланова.

Он было рванулся к выходу, дверь еще не успела закрыться; но тут же одернул себя: зачем? И что он ей скажет? «Здравствуй, Алиса!» А она ответит: «Привет, Коля! Как ты поживаешь?». Нет, пусть Алиса живет своей жизнью, вон какая веселая, он, Уланов, желает ей всяких благ!..

3

В половине восьмого вечера два молодых прилично одетых человека встретились у бани на улице Марата. У них не было с собой сумок с бельем, веников под мышкой. Уже зажглись уличные фонари, во многих окнах домов тоже вспыхнули электрические лампочки. Холодный ветер гнал по черному небу клочья дымчатых облаков. Снизу они были желто подсвечены городскими огнями. Тускло поблескивали лужи у водосточных труб.

— Ушла? — спросил коренастый с плечами борца молодой человек в коричневой куртке с капюшоном и кроссовках.

— Села на первый троллейбус, — ответил второй, худощавый и высокий. На нем был темный плащ, явно коротковатый, на голове вязаная шапочка «петушок» с красной кисточкой, — Старуха, а губы накрашены!

— Этот здоровый мужик уехал в пять, — проговорил коренастый. У него круглое лицо, толстый нос картошкой. Он вытащил пачку «Кента», протянул приятелю.

Попыхивая сигаретами, они еще минут десять стояли у бани, глядя на улицу с многочисленными прохожими.

— Пора, — взглянув на часы, сказал коренастый — Народ торчит у телевизоров, сегодня «Спрута» показывают.

Два ничем не примечательных молодых человека не спеша перешли улицу Марата и скрылись в черном провале арки. Поднявшись по черному ходу на четвертый этаж, озираясь и прислушиваясь, немного постояли на лестничной площадке, затем коренастый спустился на этаж ниже, подошел к обитой коричневым дерматином двери, прижал к ней на миг ухо, прислушался и нажал большим пальцем на кнопку звонка. Внутри глухо прозвучало «динь-бом». Как он и ожидал, никто к двери не подошел. Кивнув напарнику, присевшему с сигаретой в зубах на низкий широкий подоконник напротив лифта, достал из кармана связку ключей и еще каких-то мудреных приспособлений для открывания квартирных запоров и принялся привычно орудовать ими. Внизу гулко хлопнула дверь парадной, загудел, опускаясь, лифт. Коренастый спокойно отошел от двери и поднялся к напарнику. Лязгнула дверь лифта и вскоре он прополз вверх мимо них. Когда снова все затихло, коренастый опять приступил к двери.

— Только бы не было второй там двери… — чуть слышно пробормотал он.

Удивительно, но высокий услышал.

— Одна, — прошептал он, не вынимая сигарету изо рта.

— А охрана? — тихо спросил коренастый.

— Да нет никакой охраны, — ответил высокий — И потом, на охрану ставят, когда надолго уезжают.

— Будто ты не знаешь старушек! — хмыкнул коренастый. — Бывает, спать ложатся и ставят на охрану.

Когда дверь чуть слышно скрипнула, высокий проворно соскользнул с подоконника и, внимательно оглядевшись по сторонам и вниз-вверх, подошел к напарнику.

— Все у телека… — негромко произнес он. — Мы утром посмотрим — будут повторять… для тех, кто в ночную работает.

— Как мы, — хмыкнул напарник.

Оба тщательно обследовали косяки, даже на всякий случай пальцами ощупал — никаких штучек не было.

— С богом, — тихо проговорил высокий. — Старушка придет из театра не раньше половины двенадцатого. Я узнавал, спектакль длинный. А этот мужик надолго укатил в деревню. У меня тут верняк.

— Не включай пока свет! — предупредил коренастый, увидев, что напарник потянулся в прихожей к выключателю. — У меня фонарик.

Такой невезухи у Уланова еще сроду не было: на Московском проспекте спустила задняя правая шина. Стараясь не сжевать покрышку, он тут же прижал «Жигули» к обочине и быстро поставил запаску. Сразу за Средней Рогаткой машину снова резко повело в сторону — спустило переднее колесо. Бывает, несколько лет ездишь и ничего подобного не случается, а тут всего за каких-то десять минут оба колеса! К счастью, автоаптечку он всегда возил с собой. Размонтировав колесо, заклеил камеру, помучился, монтируя покрышку на диск. Хорошо, что нашелся прохожий-автомобилист, который помог. Уже было около семи, когда все закончил. Уже подъезжая к будке ГАИ на Московском шоссе, вспомнил, что забыл на бордюре тротуара кривой гаечный ключ, которым заворачивают гайки на колесах. Такой редко продают. Выругавшись про себя, развернулся и помчался обратно. Перед самой площадью Победы остановил милиционер с трубой, определяющей скорость. И откуда он выскочил! После недолгих переговоров: «Сразу будете штраф платить или…» Уланов без всяких «или» заплатил десять рублей — теперь такие вот штрафы! — и, переполненный злостью на весь мир, поехал дальше. Ключа, как и следовало ожидать, на месте не оказалось.

Не хотелось грешить на добровольного помощника, но кто бы другой заметил вдали от тротуара гаечный ключ?..

Поразмыслив, Николай решил сегодня не ехать в Палкино: нужно завулканизировать обе камеры, где-нибудь раздобыть ключ, да и настроение было хуже некуда. Неприятности, как гуси, ходят цепочкой…

Ему бы сразу насторожиться, когда заметил, что один замок на двери открылся с первого оборота, а второй вообще не был закрыт… Прямо перед ним на пороге его квартиры стоял невысокий плечистый мужчина с наставленным пистолетом. И зло сощуренные узкие глаза его не сулили ничего хорошего. За его спиной появился другой грабитель — Николай уже сообразил, что за незваные «гости» орудуют в его квартире — у него под мышкой был завернутый в плед с бабушкиной постели тугой сверток.

— Отвали, малый, — негромко сказал коренастый, — и советую, пока мы не слиняли, шум-тарарам не поднимать…

Последнее слово он не договорил, потому что Уланов молниеносным движением локтя выбил пистолет, а второй рукой нанес сокрушительный удар в челюсть у самого уха. В этот удар он вложил всю свою злость, накопившуюся за этот вечер. Пистолет ударился о потолок в прихожей и упал за стиральную машину, стоявшую рядом с вешалкой. Коренастый мужчина отлетел вглубь прихожей, на какое-то время заслонив напарника. Уланов знал, что в серьезной борьбе нужно быть непримиримым, даже немного сердитым, но давать волю бешенству нельзя. Ярость ослепляет, ты теряешь ориентацию, да и реакция хуже… Коренастый упал на застланный красным вытершимся ковром паркет, а высокий, выронив длинный сверток, сумел проскользнуть к распахнутой двери между Улановым и лежащим напарником. Вытянутая рука Николая лишь зацепила его за плащ, который громко треснул. Видно, шум привлек внимание соседей: муж и жена из соседней квартиры заглядывали в прихожую, где над поднимавшимся с четверенек вором глыбой навис разъяренный Уланов. Ударом сверху он снова опрокинул коренастого на пол.

— Николай Витальевич, что случилось? — как сквозь вату услышал он встревоженный голос соседа — администратора какого-то промтоварного магазина.

— Вызовите милицию, — сказал Уланов, беря себя в руки. Ему хотелось еще хотя бы раз ударить бандита в его квадратное узкоглазое лицо, так, чтобы челюсть выскочила, и он разинул пасть, как вытащенная из воды рыбина.

— Он напал на вас, Николай Витальевич? — защебетала из-за спины мужа немолодая светловолосая женщина в синем халате. Из их приоткрытой двери слышался голос комиссара из кинофильма «Спрут».

— Я вас понял, — сказал администратор и, тесня жену, скрылся в прихожей.

— Сволочи, на картины польстились! — разворачивая сверток, выдавил из себя Николай. — Ножом вырезали из рам…

Картины были самым ценным в этой квартире. Доставшиеся по наследству бабушке, они хранились как реликвии. Лидия Владимировна даже в блокаду не сменяла их на хлеб.

Бандит, сидя на полу и прислонившись широкой спиной к встроенному в стену шкафу, вдруг длинно и витиевато выругался:

— Мать твою… Ты не должен был сегодня уехать? — тупо глядя водянистыми глазами на Николая, пробурчал он.

И только тут до Уланова дошло, что все его несчастья на дороге ничего не стоят по сравнению с тем, что он сейчас сделал: не дал бандюгам унести из квартиры ценные картины! Ни он, ни бабушка даже толком не знают, сколько они стоят, потому что никому из них и в голову не приходило продавать их. Ведь это подлинники известных русских художников. Но откуда эти типы узнали про картины?..

До приезда милиции он пытался это выяснить у бандита, но тот лишь презрительно отворачивал голову и нахально сплевывал на ковер. И плевки его были окрашены кровью. Щека от виска наливалась синевой. Два дюжих милиционера поставили вора на ноги, ловко защелкнули на запястьях блестящие тонкие наручники и увели в «газик» с зарешеченными окнами, а старший лейтенант уселся на кухне составлять протокол задержания. Сосед тоже присутствовал при этом, но оперуполномоченный к нему так ни разу и не обратился.

— Значит, приметы второго преступника вы не сможете обрисовать? — спросил старший лейтенант.

— Он мелькнул мимо меня, как серая тень… — усмехнулся Николай.

— Занимались… борьбой? Самбо? Каратэ? — с любопытством посмотрел на него офицер. — С двумя матерыми преступниками не просто справиться!

И тут Уланов вспомнил про оружие. Отодвинул круглую стиральную машину «Ригу» и поднял с пола новенький пистолет Макарова.

— Ого! — повертел его в руках старший лейтенант, — Да вы… — он заглянул в протокол: — Вы, Николай Витальевич, опасный для бандитов человек! Нам бы таких, как вы, побольше в милицию!

Он пощелкал затвором, и на стол выкатился тускло блеснувший медью патрон. Вынув обойму, офицер пересчитал патроны и тоже занес в протокол, который затем дал подписать Уланову.

— Сами понимаете, придется вас еще побеспокоить, — уважительно сказал старший лейтенант, поднимаясь из-за стола. Сверток он тоже забрал, правда, перед этим развернул, осмотрел полотна, что-то записал в протокол, а Николаю выдал расписку о временном изъятии «вещдока». Видно, пейзажи известных художников-передвижников не произвели на офицера особого впечатления, потому что он даже не поинтересовался, чьи это работы. А Уланов не счел нужным ему об этом сообщать.

— До свидания… — оперуполномоченный снова заглянул в протокол видно, память у него на имена-отчества не милицейская, — Николай Витальевич. Огромное вам спасибо за помощь…

— Помощь? — пожал плечами Уланов — Воры забрались в мою квартиру…

— Бандиты, Виталий Николаевич, — перепутал его имя-отчество старший лейтенант. — И, по-видимому, очень опытные и опасные… — он похлопал рукой по карману кожаной куртки, куда положил пистолет. — А этого, второго, мы найдем! Куда он денется?

Офицер ушел, вскоре за окном зафырчал мотор «газика».

— Какое счастье, что вы оказались дома, — сказал сосед. — Бедная Лидия Владимировна бы от страха умерла! И вам мой совет: поставьте квартирную охрану. Столько жулья в городе развелось… Говорят, южане целыми бандами орудуют у нас, даже город поделили на районы. И если кто из другой шайки сунется на чужую территорию, убивают. Господи, до чего же мы дожили!..

Администратору, видно, еще хотелось поговорить на столь интересную тему, но Николай бесцеремонно закрыл перед его носом дверь — сосед беседовал с ним на лестничной площадке.

Устало опустившись на стул на кухне, он оглядел костяшки пальцев: сбиты в кровь. С удовлетворением отметил, что этот квадратный тип еле-еле ворочал языком из-за разбитой челюсти!

4

Следователь с голубыми глазами и пухлыми, как у девушки, розовыми щеками, доброжелательно смотрел на Алису и задавал поначалу довольно странные вопросы: Знает ли она Лидию Владимировну Уланову? Что их связывает? Что больше всего запомнилось в квартире Улановых? Давала ли ей, Алисе, ключ хозяйка?

Вызов в следственный отдел на улице Каляева, конечно, сильно удивил девушку, однако когда голубоглазый улыбчивый следователь — на вид ему лет двадцать шесть — сообщил о задержанных в квартире Лидии Владимировны грабителях, она разозлилась:

— Неужели вы меня в чем-то подозреваете?

— Что вы, Алиса Петровна! — кажется, следователь даже смутился — Мне такое и в голову не могло прийти! Тем более, что вы в тот вечер были вместе с Л.Б.Улановой. Я просто выясняю: не говорили вы кому-нибудь из знакомых про картины в комнате Лидии Владимировны?

— Темные такие пейзажи? — наморщила лоб Алиса, вспоминая — Чуть ли не передвижников. Их, кажется, было три. Кому бы я могла про картины рассказывать, если даже не знаю, кто их написал? Лидия Владимировна что-то говорила, но у меня из головы вылетело… За этими картинами и залезли в квартиру грабители?

— Это подлинники, — пояснил следователь, — Написаны известными художниками в восемнадцатом веке. И очень высоко оцениваются. Вы даже не можете себе представить, сколько они стоят.

— А я думала, так… пустяки, — сказала Алиса, — Вот рамки красивые, старинные. Теперь таких не делают.

— Вы были в Эрмитаже, Русском музее?

— Конечно, была, — вспыхнула девушка — И не раз. Мне нравятся такие художники, как Ге, Суриков, Репин, Васнецов, а из современных я никого не люблю. По-моему, многие просто не умеют писать, как писали в старину. Вот и малюют разную ерунду! Смотреть противно.

— Вы очень категоричны в своих суждениях, Алиса Петровна, — улыбнулся следователь, — И среди современных художников есть очень талантливые люди. Есть, безусловно, и шарлатаны от искусства, но не о них речь…

И вдруг Алису осенило: ведь она приводила к Лидии Владимировне Галю Рублеву! А та якшается стакими темными типами, как Турок. И Галина очень тогда заинтересовалась картинами, даже спросила Лидию Владимировну, кто их написал, и та подробно ей рассказала… Алису эта живопись мало интересовала, и она не прислушивалась к их бойкому разговору… Неужели Рублева могла сообщить про картины своим подозрительным дружкам?..

— Вы что-то еще хотите сказать? — заметил ее смятение голубоглазый следователь.

— Да нет, ничего, — проговорила Алиса, подумав, что было бы нечестно подставлять Галину. Воры и просто так могли забраться к Улановым, без всякой наводки, кажется, такой термин употребил следователь?.. Сколько теперь квартирных краж в Ленинграде! А по телевидению сообщили, что в Ленинграде угоняют десятки автомобилей…

— Если вспомните еще что-либо, сообщите, пожалуйста, нам, — следователь быстро что-то написал на небольшом глянцевом листке, — вот по этому телефону.

— Что вспоминать-то? — проговорила девушка, но листок взяла.

— Это не случайная кража, — на прощание сказал следователь, — Эту квартиру пасли…

— Пасли? — не поняла она.

— Следили, высчитывали, когда наступит подходящий момент, — пояснил следователь, — Все было бы у них о’кей, если бы случайно не вернулся внук Лидии Владимировны Николай Уланов. Он и задержал в квартире вооруженного пистолетом бандита. Кстати, очень опасного преступника.

— А его… Уланова не ранили? — проглотив комок в горле, севшим голосом спросила она.

— Очень мужественный человек, — будто не слыша ее, продолжал следователь. — Рисковал своей жизнью. На счету этого бандита два убийства.

— Ну и времена наступили, — Алиса не узнала свой голос. Сердце колотилось в груди, перед глазами возникло лицо Николая, сжатые губы, суровый взгляд…

Выходя, ошарашенная, из кабинета следователя, она столкнулась в коридоре с Рублевой, та с повесткой в руке направлялась к этому же следователю.

— И тебя… замели? — удивилась ярко накрашенная Галина. Платье у нее короткое, коленки торчат.

— Замели? — переспросила Алиса. — Послушай, Галка, ты не рассказывала своему рэкетиру Турку про картины, которые тебе показывала Лидия Владимировна? Ну, когда мы были у нее?

— Ты ничего про это не сказала ему? — понизив голос, кивнула Рублева на дверь в кабинет следователя.

— Я-то не сказала, а вот ты…

Она не успела закончить, потому что дверь раскрылась и розовощекий следователь пригласил Рублеву, а на Алису оросил укоризненный взгляд, мол, не надо было ничего говорить подружке…

Выйдя из длинного двухэтажного здания с квадратными окнами, Алиса из ближайшей будки позвонила Улановой. Та обрадовалась ей, посетовала, что Алисочка давно не приходит к ней, затем, волнуясь, рассказала про налет на ее квартиру. И если бы не случайно вернувшийся Коля — у него сразу две шины лопнули — ее бесценные картины унесли бы… Негодяи ножом варварски вырезали их из рамок, теперь она не знает, как их туда снова вставить…

— А… Коля? Он уехал?

— На следующий же день укатил в деревню, — тараторила Лидия Владимировна — Договорился со знакомыми, что нашу квартиру срочно поставят на охрану, а я такая забывчивая! Буду путаться с этой охраной, забывать позвонить им…

— Я к вам сейчас приеду, — сказала Алиса. На сегодняшний день у нее из-за вызова к следователю освобождение от работы. Надо успокоить старушку.

— Лисочка, Коля задержал одного грабителя, — не могла уже остановиться Уланова. — Тот был с заряженным наганом…

— Мой троллейбус, — прервала старушку Алиса и повесила трубку.

Никакого троллейбуса не было. Она уже слышала про все это от следователя. Алиса пошла пешком по Литейному. Перед ее глазами неотступно стояло продолговатое лицо Николая с ясными серыми глазами, чуть виноватой улыбкой, — это когда он спрашивал ее, не хочет ли она родить ребенка… Может, это тоже заставило ее уйти от него. Алиса не хотела никакого ребенка. Она сейчас как перекати-поле, как говорится, нет ни кола, ни двора, нет специальности. Слава богу, в университете восстановилась на вечернем отделении. О каком ребенке может идти речь? Умный Уланов, а таких пустяков не понимает. Алиса не хочет от него зависеть, она уже поняла, что в этой сложной жизни в первую очередь нужно на себя рассчитывать, так сказать, утвердиться в жизни, а потом можно думать о семье, ребенке… Брак в наш век — дело ненадежное. Сколько ее знакомых, не успев выскочить замуж, уже развелись и кукуют с дитем… Хорошо, если есть кому подкинуть его на воспитание — матери или бабушке.

— Привет, хитрая Алиса! — услышала знакомый с хрипотцой голос. Голос, который она сейчас меньше всего хотела бы слышать.

Откуда он взялся, этот Турок?

— Зря тогда не пришла в ресторан, — примеряя к ее походке свой шаг, продолжал он. — Мы с Рубликом весело кутнули.

— Я рада за вас, — не очень-то вежливо буркнула Алиса.

Он шагал по тротуару рядом, высокий, уверенный в себе, на нем модная черная куртка с капюшоном и многочисленными молниями, высокие теплые сапоги на липучках, на голове пыжиковая коричневая шапка.

— Чего это тебя и Рублика вызывали в милицию? — вроде бы небрежно поинтересовался Турок.

«Знает! — мелькнуло у Алисы. — Наверное, следил за мной, поджидал…»

— Мы с Галкой были у одной моей знакомой, а вскоре ее обворовали, — не сочла нужным что-то скрывать Алиса.

— Вот развелось в нашем городе ворюг! — усмехнулся Турок. — И по «Шестьсот секунд» все время показывают. У меня один вчера ночью у дома шапку с головы схватил — и деру! Догнал гаденыша и так отделал, что теперь и родная мама не узнает.

Алиса покосилась на него: а сам-то кто? Рэкетир недалеко ушел от вора или бандита.

— Ты там про меня ничего не брякнула? — как бы между прочим поинтересовался он.

— Я вас, Боря, совсем не знаю, — ответила Алиса. — И потом, грабитель задержан и имущество возвращено хозяйке, так что вам нечего волноваться.

— Я и не волнуюсь! — рассмеялся Турок. — Просто знаю эту лавочку: если за кого зацепятся, так всю душу вымотают! Кого, мол, знаете, с кем встречаетесь, нет ли у вас на примете подозрительных личностей…

— А вы подозрительная личность?

— Эта же дура Галка обозвала меня рэкетиром! А я и сам только по телевидению увидел такое чудо. Какой я рэкетир? Работаю в кооперативе по производству резиновых изделий для автомашин. Зарабатываю по полторы-две штуки в месяц. Зачем мне еще чем-то заниматься? Какой резон? Я сам, как и наш председатель кооператива, побаиваюсь этих вооруженных подонков. Ну, со мной-то им сладить будет не так-то просто…

Говорил он довольно убедительно, да и не заметно было, что напуган. А Галина такая, может и насочинять! Что-что, а фантазия у нее сильно развита, да и язык держать за зубами не умеет.

На углу Невского и Литейного Алиса остановилась. Борис тоже прислонился к бурому зданию. Прохожие шли мимо, из сумок и подмышками торчали рукоятки зонтов. Утром подморозило, кое-где у тротуаров посверкивали тонкие льдинки. Небо над городом было пепельным, золотом сиял Адмиралтейский шпиль. Потоки машин замерли у красного светофора.

— Вы меня, Борис, не провожайте, — сказала Алиса и бросила на него нарочито безразличный взгляд. — А откуда вы узнали, что я была в милиции?

— Рублик сообщил, — широко улыбнулся Турок — Чуть ли не рыдала, когда получила повестку. Ну, а со страху человек чего угодно может наболтать! А в милиции только этого ждут — им надо план выполнять. Преступников вылавливать. Бывает, и из честного человека сделают ворюгу.

— Все-таки чего-то вы боитесь.

— Не очень-то у нас жалуют кооператоров, — продолжал Туркин, — Начнут привязываться, дело шить… Я же не знал, что вас вызвали по поводу какой-то дурацкой кражи! Нас могли с Галкой и в ресторане засечь, я ведь денег на… — он бросил на Алису выразительный взгляд, — красивых девушек не жалею!

Вечером Рублева ничего не сказала Алисе, что ее тоже вызывают на Каляева, а Алиса не успела с ней переговорить, потому что Галина быстренько оделась и, захватив с собой в сумке рабочую робу, ушла на всю ночь.

— Я не привыкла в рестораны ходить… Да и опасно стало появляться.

— Со мной-то? — пошевелил широкими плечами Турок — Мне швейцары, как генералу, честь отдают! — похвастался он.

— И вам это нравится?

— Мало ли что мне нравится! — рассмеялся он, сообразив, что сморозил глупость. — Ты мне нравишься.

— Я ничем вам не смогу помочь.

— Сможешь, если захочешь… — он вдруг угрюмо посмотрел ей в глаза. — Ну чего ты ломаешься? Думаешь, я не знаю про твои заскоки? За травку готова была любому отдаться… Чем я хуже других?

— Хуже, потому что… другие — их не так уж много и было — никогда со мной так не разговаривали.

— Извини, вырвалось… — лицо у Турка стало виноватым, а улыбка печальной. — Обычно мне девочки не отказывают. Только ты такая… отчаянная попалась!

— До свидания, Боря, — поколебавшись, Алиса протянула руку. Турок осторожно взял ее маленькую ладошку в свою огромную лапу, задержал.

— Не хочешь в ресторан, может, в киношку сходим? — предложил он, — В «Молодежном» идет какой-то эротический фильм… У меня есть видео!

— Я ведь учусь, — высвободила руку Алиса — Не до кино мне и ресторанов.

— До встречи, Алиса! — заглянул ей в глаза Борис. Сегодня он показался ей более симпатичным и человечным, чем тогда в «Гноме», где изображал из себя американского гангстера.

Глава семнадцатая

1

Ведя машину, Уланов посматривал по сторонам: уже кое-где на убранных полях белели грязноватые островки снега, а на деревьях еще трепыхались бурые листья, их много валялось на шоссе. Машин на шоссе Ленинград-Москва стало гораздо меньше, чем летом. Кончился отпускной сезон, нет-нет да и повстречается машина с ведрами и канистрами на багажнике. В ведрах — соленые грибы, а в канистрах — бензин. Уже несколько лет каждый сезон в стране перебои с бензином. В Ленинграде иногда приходилось по часу и два выстаивать в длиннющих очередях у бензоколонок. В магазинах ничего не стало. Нужно было купить эмалевой краски для полов, Николай обегал весь город, но краски нигде не было. Раньше на полках стояли навалом никому не нужные товары, сейчас и их разобрали. У людей стало много денег на руках, а в магазинах, как говорится, шаром покати. А тут еще вьетнамцы, работающие по найму, подчистую стали все скупать, вплоть до оцинкованных ведер и эмалированных тазов. Каждая крупная забастовка в первую очередь больно ударяла по людям: забастовали шахтеры — провинцию перестали снабжать газом. Как манны небесной, ждут в деревнях приезда машины с газовыми баллонами. Не купишь сразу и билет на поезд, не говоря уж о самолетах. Если за рубеж, вроде бы, стало выехать легче, так зато купить билет, например, в Америку, почти невозможно: на год вперед все билеты на самолеты проданы. Евреи стоят в очередях в посольствах за визами на выезд в Израиль.

Николай притормозил, заметив нацелившуюся перебежать шоссе кошку. Собаки хоть оглядываются, пропуская машины, а кошки прут напролом. На асфальте можно часто увидеть расплющенную колесами кису. Давят шоферы ежей, лягушек, других мелких животных. Можно ведь всегда пропустить перебегающее дорогу животное, но для некоторых водителей переехать зверька — удовольствие. Прямо перед ним расстилалось пустынное шоссе; казалось, с синего неба на него спускаются белые облака, стоило солнечному лучу вырваться из-за них, как на шоссе и обочинах начинали сверкать золотыми монетами палые листья. По утрам шоссе искрилось от инея, а к полудню влажно лоснилось. Кончается ноябрь, начнутся снегопады и по гололеду будет трудно ездить в Новгородчину, а он уже привык каждый месяц бывать там. Прогорев с кроликами, брат надумал взять бычков. Все говорили, что это дело верное: бычки не мрут, как кролики, да и в весе быстро прибавляют, если их, конечно, хорошо кормить. Сейчас Геннадий добывает сено, комбикорма. Бычков ему обещал председатель после нажима из райисполкома отдать в феврале. Геннадий и Чебуран уже начали строить скотник на двадцать голов. Раз пять съездил брат в город, прежде чем договорился насчет стройматериалов, ухитрился даже заполучить два списанных на железной дороге товарных вагона под корма и молодняк. Но вагоны еще надо трактором доставить в Палкино. Кролиководство он тоже не забросил, просто решил сохранившихся маток и приплод разводить и впредь на мясо и мех. Но уже не с таким размахом, как мечтал поначалу. Жизнь — она сама вносит коррективы.

Его обогнал «Москвич» с новгородским номером. Машина тяжело осела на задние колеса: прилично загрузился в Ленинграде товарищ! Несколько палок красноватых кооперативных колбас виднелись у заднего стекла. А в багажнике, наверняка, десятки килограммов мяса, вареных колбас, сыров, масла… И, конечно, водка, которая здесь по талонам.

Во всех крупных городах страны с утра до вечера толпятся, выстаивают в очередях люди, приехавшие из глубинки. Теперь у многих личные автомобили, садись и поезжай за продуктами и водкой! В городе купил по государственной цене, а дома алкаши и с наценкой возьмут. Странная штука получается! До революции крестьяне все везли в крупные города, читаешь старые книги и диву даешься: чего-то только не везли в Петербург и Москву! Говяжьи туши, телятину, свиные окорока, копчености, самую разнообразную домашнюю птицу, дичь, фрукты, овощи, клюкву, бруснику, соленые и сушеные грибы, вяленую рыбу, а с Волги и Каспия доставляли на подводах сонных осетров и белуг, которых поили водкой, чтобы сохранились. А теперь все из города везут: на машинах, автобусах, поездах, мотоциклах. Сотни тысяч варягов каждое утро атакуют городские магазины. Берут все подряд и пудами. Себе ли только? Вряд ли. Спекулируют ведь не только спиртным, но и продуктами.

До какого же тупика нужно было довести богатую страну, чтобы все поставить с ног на голову? Как нужно было извратить всю экономику, древний уклад жизни, чтобы прийти к тому, к чему мы пришли сейчас?..

Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, Уланов ткнул пальцем в кнопку приемника. Голос диктора монотонно вещал, что в Ленинграде раскрыта большая группа рэкетиров, которые не только грабили кооператоров, но и похищали детей высокооплачиваемых граждан. Пытали, истязали свои жертвы, заставляя их «надавить» на родителей, чтобы они заплатили огромный выкуп. И занимались этим не уголовные элементы, а работники милиции, известные спортсмены, студенты. Квартирные кражи, угоны личных автомашин, убийства, насилие, наркомания… Банды оголтелых юнцов хулиганят на улицах, избивают девушек и подростков, опасно стало в городах поздно вечером выходить на улицу.

Писатель Строков — Николай встречался с ним в кооперативном издательстве «Нева» — рассказал, как у них в лифте уже в который раз какие-то сволочи нагадили! Дворничиха отказалась убирать огромную кучу. И все жильцы безропотно поднимались аж на седьмой этаж по лестнице, потому что в лифт невозможно было зайти… Сергей Иванович говорил о хамстве, жестокости, особенно оно прогрессирует у молодежи, с которой так нянчатся сейчас, каждое утро и вечер развлекают ее по радио и телевидению дикими песнями для дебилов и кошачьими концертами юнцов из подворотен. А тут еще им подбросили десятки порнографических фильмов, демонстрирующихся по всей стране, сотни фильмов каждый день крутят в видеосалонах. Учитесь «свободной любви», насилию, жестокости, суперменству. И получилось, что сразу от обанкротившихся пионерской и комсомольской организаций, занимавшихся лживой пропагандой советского образа жизни, молодежь угодила в лапы киноуголовников, утверждающих вседозволенность, культ силы, хамство и безверие.

Может, писатель и преувеличивает, наверняка среди молодежи есть и порядочные юноши и девушки, которых дешевой пропагандой из-за рубежа не развратишь, но диких безобразий в нашей жизни стало много, тут уж спорить не приходится… Мысли перескочили на Алису. Нет, Николай не допускал, что Алиса в чем-то виновата. Кстати, следователь, который вел это дело, сказал, что Алиса Романова тут ни при чем, а вот новая подружка — Рублева, та могла навести грабителей на квартиру. Выяснилось, что у нее очень подозрительные связи, хотя с обезоруженным Улановым бандитом она никогда не встречалась. Это следователь выяснил. Но за каким чертом Алисе понадобилось приводить к ним в дом эту потаскушку Рублеву?..

Небо над шоссе совсем расчистилось, неяркое солнце сбоку освещало шиферные и крытые дранкой крыши деревянных убогих домов, когда он проезжал небольшие деревушки. Оконные стекла отбрасывали вспышки. Яблони и сливы стояли в садах почти голые, жирно лоснилась перепаханная земля, покачивались на ветру у заборов серые стебли сорняков, зеленела крапива. На обочинах, сразу за деревцами, виднелись одонки, прикрытые сверху полиэтиленовой пленкой и подпертые жердями. Сквозь стволы деревьев иногда вдруг возникала яркая синяя полоска озерной воды, опушенная серебристым камышом. На некоторых еще редкими стайками плавали утки. А вот грачей уже не видно, лишь вороны и сороки сидят на обочинах и, чуть отступив, провожают проносящиеся мимо машины круглыми блестящими глазами. Неприятно видеть, как птицы клюют на шоссе убитых машинами кошек.

Сразу за деревней, в низине, у стоявших на обочине «Жигулей» творилось что-то непонятное: двое рослых парней избивали немолодого мужчину в кожаном пиджаке — согнувшись пополам, он прятал лицо от их кулаков. Женщина в синих трикотажных брюках стояла на шоссе и отчаянно махала руками. Розовая косынка трепетала за ее плечами, накрашенный рот раскрывался и закрывался. Слов, конечно, было не слышно. Не раздумывая, Уланов нажал на тормоза, пронзительно завизжали колодки, машину даже немного повело в сторону. Когда он выскочил на шоссе, оба парня бросились через кювет в сторону придорожного леса. Будто беря препятствие, разом перемахнули через скамейку и низкий стол, поставленные здесь для отдыха автомобилистов. На столе лежали развернутые пакеты с едой, стояли две открытые бутылки пепси-колы. Одна из них опрокинулась и, брызгая коричневой шипучей струей, покатилась по столу, упала на скамейку и шлепнулась на землю.

— Они хотели украсть нашу машину, — подбежала к Уланову взволнованная женщина; косынка ее упала на асфальт, но она и не заметила. — Я кричала, останавливала машины, «Волга» и «восьмерка» проскочили мимо, и только вы… Спасибо вам, товарищ!

— Как это, украсть машину? — удивился Николай.

Но женщина, не ответив, кинулась к отрешенно прислонившемуся к капоту «Жигулей» мужчине и стала стирать носовым платком с его разбитой скулы кровь. Мужчина безучастно смотрел на нее, моргал и молчал, видно было, что он все еще в шоке. У него не только скула кровоточила, но и был разбит лоб, да и под правым глазом набухал здоровенный синяк. Воротник кожаного пиджака был до половины оторван.

— Подонки! — верещала женщина, — До чего дошло: среди бела дня нападают на людей! Витенька, тебе больно? Что же ты нож не достал из кармана? — Уланов уже сообразил, что на них было совершено нападение. Номер машины ленинградский. Возвращаются, наверное, из отпуска. Огромные яблоки розовеют у заднего стекла, на багажнике — чемоданы, узлы. И даже складной велосипед.

— Мы остановились поесть, — повернув темноволосую голову с блестящими, как ртуть, глазами в сторону Уланова, произнесла женщина, — Триста километров отмахали без остановки. Мы едем из-под Великих Лук… Сами-то мы ленинградцы, там на озере отдыхали… Слышали про санаторий «Голубые озера»? Красивое место… Так вот, только сели за стол, бутылки открыли, я еще порадовалась, что наши дорожники позаботились о нас, автотуристах, и тут выходят двое… Мол, не подвезете до Новгорода, спрашивают. Виктор, муж, — она кивает в сторону мужчины, — вежливо так говорит, что мы возвращаемся из отпуска домой в Ленинград. В другую сторону.

— Кто бы мог подумать, что это бандиты, — впервые подал хрипловатый голос мужчина. — На вид такие приличные. Еще ведь даже не темно. Нам и в голову не могло прийти, что у них на уме…

— Один с гаденькой такой улыбочкой, — перебила женщина, — спрашивает, нет ли у нас водки.

— Откуда, говорю? Едем из страны, где водка по талонам… — заговорил мужчина — Опять же, ничего дурного не беру в голову… Мимо машины едут, любая может остановиться…

— Как же, остановятся! — снова перебила жена. — Видит ведь, что на мне лица нет, кричу, машу руками, а они — мимо и мимо! Видели, что с Витей дерутся…

— Куда мне против них, — вздохнул пожилой рыхловатый мужчина. — Молодые, здоровые… А я и дрался-то последний раз в школе…

— У Вити одна почка удалена…

— Наденька? — укоризненно посмотрел на нее муж. — При чем тут почка?

— Не хочешь везти в Новгород, дяденька, — говорит тот, с улыбочкой, — тогда быстренько давай ключи — мы сами поедем! — женщина взглянула на Уланова. — Витя даже рассмеялся, мол, хватит дурацких шуток, идите, молодые люди, своей дорогой… И тут этот, с улыбочкой, ударил Витю в лицо, а второй, что помалкивал, стал выворачивать карманы.

— Ключи я им не отдал, — мужчина разжал кулак и показал ключи на брелке. — Одному успел вмазать, но куда мне против них? — Он потрогал свисающий на плечо воротник — Пиджак порвали…

— Спасибо вам, молодой человек… — женщина снова посмотрела на Уланова — Как хоть вас звать-то?

Он ответил.

— Сколько лет езжу, в такую глухомань забирались, — произнес мужчина, — но такое впервые… Видно, и впрямь от ворья и бандитов спасения нам нету!

— Ружье надо возить с собой, — ввернула женщина.

— Теперь не так-то просто купить его, — заметил муж.

— Не останавливайтесь нигде вечером, — посоветовала женщина, — и не сажайте никого в машину. Некоторые переодеваются милиционерами.

— Да, пишут, что и милиция участвует в этих шайках, — сказал мужчина.

— Где это я читал? Кажется, в «Огоньке».

— У первого же поста ГАИ остановитесь и расскажите про них, — в свою очередь посоветовал Уланов, — Сообщите приметы.

— Так они и кинутся искать их! — криво улыбнулся разбитым лицом мужчина, — Гаишники предпочитают прятаться в кустах, ловить нас, грешных, и штрафовать на червонец. Это куда безопаснее и прибыльнее. Сколько они за день насшибают этих червонцев?..

— Счастливого пути, — попрощался Уланов.

Отъезжая, он в зеркало видел, как супруги поспешно забрались в «Жигули» и тронулись с места. Теперь до самого Ленинграда не остановятся.

У первого же поста ГАИ он сообщил полному круглолицему сержанту о случившемся на шоссе.

— Это не мой участок, — улыбнулся тот, но, заметив, как гневно сдвинулись брови Уланова, добродушно прибавил: — Я позвоню ребятам на другой пост.

— И часто у вас такое случается? — спросил Уланов.

— У нас? — широкая, улыбка не слезала с лица сержанта. — Лучше расскажите, что у вас, в Питере, творится. Ворья, жулья, этих… рокеров-рэкиров черт знает сколько развелось! А мы даже багажник вашей машины без специального разрешения открыть не имеем права. А сколько спекулянты провозят водки из Ленинграда на село! И продают чуть ли не за двойную цену. Особенно цыгане. С лошадей пересели на автомобили и спекулируют вовсю.

— Вы все-таки позвоните, — напомнил Николай, подумав, что улыбчивый и разговорчивый сержант уже позабыл про происшествие на шоссе.

Он дождался, когда милиционер поднялся по каменной лесенке в свою высокую бело-розовую кирпичную будку и стал разговаривать с соседним постом по рации.

2

Сидя в мчавшемся по свинцовому шоссе «Икарусе», Алиса вспомнила свой последний разговор с Галиной Рублевой. Швыряя смятые вещи в большую нейлоновую сумку, Алиса зло бросала плиточнице:

— Пусть следователь думает, что ты не виновата, но я знаю — это ты кому-то рассказала про картины в квартире Улановых! Я ведь видела, как ты рассматривала их и выспрашивала у старушки про художников. У них если и есть какая фамильная ценность, так эти пейзажи. Как ты могла навести ворюг на квартиру, в которую я тебя привела?!

— Может, кому и рассказала, подумаешь, секрет! Так я не думала, что они залезут туда, — вяло оправдывалась Рублева, сидя на подоконнике и дымя сигаретой. Тонкие ноги ее в серых колготках елозили по паркету. Коленки острые, грудь плоская, темно-русые волосы взлохмачены. Сигарета в большом ярко накрашенном рту кажется тоненькой трубочкой.

— Попадешься, Галочка! — говорила Алиса — И сядешь за решетку, как сообщница.

— Я не знаю, кто залез к твоим Улановым, — бубнила Рублева — А этого хмыря в кожанке на очной ставке впервые в жизни увидела.

— Лидия Владимировна так дорожит этими картинами, — продолжала Алиса — Она не пережила бы эту кражу.

— Чего ты кипятишься, Алиска? — сказала Рублева. — Картины вернули, ворюгу будут судить, все, как говорится, о’кей. Была бы я виновата, заложили бы голубчики! А я чиста. Так что заткнись, распакуй свой баул и живи себе спокойненько, как жила. Подумаешь, цаца, взвилась: хорошие люди из-за нее чуть не пострадали! Не пострадали ведь? Нечего и горячку пороть!

— Тебе этого не понять, Галина, — спокойно ответила Алиса, задергивая тугую молнию — Я не могу больше в одной комнате с тобой находиться, видеть тебя… Следователя, может, ты и обманула, но меня не проведешь! Из всех зол я больше всего ненавижу воровство, хамство и ложь.

— И куда же ты? — усмехнулась крашеным ртом Галина.

— А уж это не твое дело, — отрезала Алиса.

— Турок все равно тебя отыщет, он такой…

— Он мне отвратителен, как и ты!

— Не очень-то заносись, принцесса! — наконец проняло Рублеву — Тоже мне, праведница! Вспомни, как таскалась с тухлыми подонками по Чердакам-подвалам и жрала наркотики… Небось, за сигаретку никому не отказывала? А тут Турок ей отвратителен! Да таких, как ты, у него тьма! И не выкаблучиваются. Сделай он мне предложение — я бы с радостью за него пошла. И видный из себя, и бабки умеет делать.

— Два сапога пара… Только не забывай про веревочку, у которой, сколько ни вейся, а будет конец.

— Я так далеко не загадываю, — презрительно фыркнула Галина.

Алиса схватила с кровати сумку, пулей выскочила из комнаты и лишь на лестничной площадке вспомнила, что позабыла на тумбочке подаренный Николаем маникюрный набор. Но не вернулась, не хотелось снова увидеть глупую рожу этой твари с кривыми тонкими ногами и наглым взглядом.

Заявление об уходе с работы она подала еще раньше, симпатичный моложавый начальник участка подписал заявление, хотя и выразил сожаление, что она покидает их. Даже пообещал к Новому году прибавить зарплату. А ведь мог по закону заставить ее отработать две недели или даже месяц. Засунув сумку в железный ящик автоматической камеры хранения на Московском вокзале, она позвонила Лидии Владимировне. Та после ахов и охов сообщила, что скучает одна дома — внук на днях снова уехал в Палкино — и стала звать к себе. Прожив у доброй старушки неделю, походив с ней по театрам и концертным залам, Алиса вдруг быстро собралась и пошла на автобусную станцию, сказав Лидии Владимировне, что уезжает в деревню к Николаю. Надо было видеть, как та обрадовалась.

— Хоть и не хочет разговаривать о тебе, но я вижу, что он мучается, — разоткровенничалась она. — Ночами плохо спит, ворочается, все вздыхает, иногда встает и работает за столом до утра… Любит он тебя, Алиса! Я же чувствую.

— Ни разу не пришел ко мне в общежитие, — сказала Алиса.

— Гордый он, девочка! Когда ты… — она запнулась, подбирая слово, — была нездорова и, ни слова не сказав, уходила от нас, он бросал все и разыскивал тебя по всему городу.

— Я знаю.

— Умница, что так решила, — заворачивая ей в фольгу бутерброды на дорогу, суетилась старушка. — И не думай, у него никого нет. Звонит какая-то, но по тому, как он с ней разговаривает, понятно, что ничего у них серьезного нет… Вот увидишь, он обрадуется тебе!

«А если нет? — грустно подумала Алиса. — Хорошо же я буду выглядеть незваным гостем!».

Но, вспомнив смуглое лицо Чебурана, решила, что уж этот-то точно ей обрадуется, как и Лена. Да и Коля не такой человек, чтобы прогнать ее из дома.

— А звонит эта… Пивоварова? — спросила Лидию Владимировну Алиса.

— Я фамилии не знаю, — ответила та. — Со мной она не разговаривает, а у нас дома ни разу не была…

И вот она трясется в автобусе, за широким окном проплывают голые, будто мертвые, деревья, сквозь них видны усыпанные палыми листьями лужайки с пожухлой, прихваченной морозами хрупкой травой. Летом, когда проезжала эти места с Николаем на «Жигулях», все было зеленым, на обочинах разгуливали птицы, а сейчас серо, уныло. Мелкий крупчатый снег ударялся в окно и отскакивал, не тая. Шоссе было сухим, чистым, а обочины побелели. И на крышах изб снег. Из динамика льется незнакомая мелодия. Теперь душа радуется, когда после визгливой какофонии современной музыки вдруг услышишь старинную классическую музыку.

Поразил Алису последний спектакль в знаменитом ленинградском театре, когда в пьесе какого-то современного автора известные артист и артистка стали раздеваться на сцене и полезли в кровать… Тут даже такая преданная почитательница театра, как Лидия Владимировна, не выдержала и зашептала на ухо Алисе: «Что же творится-то, девочка? Скоро они изобразят на сцене и половой акт? Увидели бы этот ужас Станиславский или Немирович-Данченко! И как актерам-то не стыдно такое делать? Я даже не знаю, как все это назвать! Сатанинское наваждение! Пожалуй, после антракта уйдем, дорогая…».

«Ну почему я такая дура? — глядя в окно, размышляла Алиса. — Зачем ушла от Николая? Я ведь ничего плохого от него не видела. И не ради другого мужчины… Тогда почему? Сколько раз он предлагал выйти за него замуж! Нет, я мечтала о чем-то другом. Не о ком, а именно о чем! Как будто за тысячелетия существования человечества люди ли, боги ли придумали что-то другое для женщины? Дом, муж, дети — вот три кита, на которых извечно зиждилась жизнь женщин. Можно все это назвать одним словом — семья. И ничего не изменилось и никогда не изменится, покуда существует человечество. „Свободная любовь“, матриархат, амазонки — все это было и не выдержало испытания временем. Сколько ни бейся, как бабочка о ламповое стекло, все одно, ничего мудрее не изобретешь, чем придумала сама природа-мать… Или Бог… Никита сказал бы, что все от Бога…»

И вот она возвращается к Николаю. Через три долгих месяца разлуки. Думала ли она о нем? Конечно, думала, но что мешало ей вернуться раньше? Тоже гордость? Полагала, кинется искать ее, умолять вернуться?

Да, так она думала, но ничего подобного не произошло, оттого она еще больше зауважала Уланова, если надо, она готова попросить у него прощения… Наверное, такая сейчас у нас беспокойная, бестолковая жизнь в стране, что бросает человека по воле волн, как щепку. А если он скажет, что не хочет ее видеть, если он нашел другую? Лидия Владимировна что-то толковала о Пивоваровой, той самой крупной крепкозадой грудастой женщине, с которой на улице Марата на ее глазах целовался Николай… И вдруг ее будто чем-то острым кольнула запоздалая мысль: а что, если она потеряла Николая? Навсегда. И от этой мысли заколотилось сердце, на глаза навернулись слезы. Сейчас это для нее было бы несчастьем, катастрофой… Почему мы порой так легко и небрежно отталкиваем от себя любимого человека, ну, пусть любящего нас? Как будто это надоевшая матрешка, которую всегда можно снова взять?.. Нет, она не хотела бы потерять Николая. И когда уходила от него, где-то в глубине души была уверена, что они снова встретятся… «Боженька, — зашептала она про себя, — сделай так, чтобы у нас снова все стало хорошо…». Она слезла у поворота на Палкино и пошла с сумкой пешком. Уже надвигались ранние осенние сумерки, «Икарус» отчалил с включенными габаритными огнями. Три километра идти сначала через убранное и со снежными островками овсяное поле, потом чуть побольше километра через смешанный лес. В деревню она заявится, когда уже станет совсем темно. Холодный ветер со снегом заставил ее поежиться, тяжелая сумка оттягивала руку. Мелькнула шальная мысль, что Коля сейчас выйдет из-за тех придорожных берез и встретит ее, говорят же, сердце вещает… Никто больше не сошел здесь.

Проселок был усыпан покореженными ржавыми листьями, над деревьями пролетали драные серые облака, шумели и постукивали голыми ветвями лиственные деревья. Пока их еще мало, они лишь у большака, а за ними расстилается поле со скирдами соломы. У дороги валяется продолговатый перевязанный крест-накрест белой бечевой пакет прессованного зеленого сена. Наверное, вывалился из тракторного прицепа. Навстречу ей по широкой колее бежал ежик. Алиса нагнулась над ним, дотронулась до беловатых иголок, ежик и не подумал съеживаться, обнюхал ее пальцы и затрусил дальше. Алиса догнала его, просунула пальцы под мягкую седоватую шерсть и перенесла ежика подальше от дороги. Ведь не ведает, глупыш, что запросто попадет под колеса первой же проходящей здесь машины. Впрочем, машины в это время уже сюда не ходят. Совхозные шоферы отдыхают, а дачники давно покинули деревни и вернулись в города.

Темнота наползала со всех сторон, и когда впереди, будто тоннель, замаячил приблизившийся сосновый бор, Алисе стало страшновато вступать в сгустившуюся черноту. Полезли в голову мысли о волках. Живешь в городе и в любое время дня и ночи не ведаешь страха — кругом люди. Пусть среди них есть и воры, убийцы, но у них на лбу это не написано. Человек в толпе не знает, что такое страх. А тут шум деревьев, скрип сухих сучьев, какой-то треск, будто кто-то невидимый в отдалении сопровождает тебя. И уже кажется, посверкивают зеленые глаза…

Алиса гнала от себя детские страхи, знает ведь, что в лесах почти не осталось зверья, повыбили охотники волков, а нехороших людей в такое время не встретишь, как и хороших… Но что это вдруг выдвинулось из-за ствола огромной сосны и замерло на обочине? Огромное, лохматое, с круглой головой… Мурашки высыпали на спине, руках. Дура она, дура, надо было дать телеграмму Уланову. Алиса знала, что если она сейчас остановится и будет озираться, то потом вообще будет не заставить себя идти дальше, в эту сгустившуюся таинственную тьму. И она, стиснув зубы и чувствуя, как мурашки сползают все ниже по спине, зашагала вперед. Сумка терлась о ноги. Огромное и лохматое оказалось выглядывавшим из-за сосны молодым дубком, еще не потерявшим свою побуревшую разлапистую листву. И поэтому, когда впереди снова, правда, на этот раз посередине дороги, замаячило в темноте что-то высокое и вроде бы движущееся навстречу, она не испугалась, решив, что это опять деревце, но тут в разрыве черных облаков неожиданно появилась полная луна и осветила фигуру человека в куртке с капюшоном и без головного убора. Блестели голенища болотных сапог. Чувствуя, как бешено заколотилось сердце, Алиса остановилась, а когда еще неясная фигура приблизилась, она выдохнула из себя:

— Неужели ты?

— Я тебя каждый вечер встречаю с автобуса, — улыбнулся он. И в серебристом свете блеснули его ровные зубы, в глазах отражались сразу две луны.

Они стояли друг против друга. Ни он, ни она не сделали и попытки обняться или хотя бы поздороваться за руку. Стояли и смотрели в глаза друг другу, в сумраке выражение глаз понять было невозможно, а лунный свет вдруг сделал их почему-то черными и глубокими, как колодцы.

— Я вернулась, Коля, — проглотив комок, тихо сказала она и облизнула пересохшие губы.

— Я ждал тебя, Алиса, — спокойно ответил он. Голос его звучал ровно — Давно ждал.

— Почему ты…

— Не надо никаких «почему», — властно перебил он — Ты устала с дороги, наверное, немного струсила…

— Мне показалось, что из леса вышел медведь, — улыбнулась она.

— Это было бы большим подарком людям, — ответил он. — Медведей здесь уже сто лет никто не видел.

— Я вернулась, Уланов, — повторила она, на этот раз громче, увереннее. — Вернулась к тебе навсегда.

— Я знал это… — в голосе его не было волнения, и это все больше настораживало девушку.

— Откуда ты мог знать?

— Ну, хорошо, чувствовал, — он кашлянул. — Сердце подсказывало. Я слышал твой голос ночью, когда все засыпали, звал тебя…

— Ты научился меня слышать?

— Услышать тебя… — проговорил он, — Да, это очень трудно. Может, труднее, чем услышать плач березы…

— Ты, правда, рад?

— Я всегда тебе рад, — сказал он, — И ты всегда была со мной…

— Это что-то новенькое!

— Что?

— Ты научился красиво говорить.

— Ты меня научила, — сказал он.

— Ну, что мы стоим, как на дипломатическом приеме? — сказала она.

— А ты бывала на них?

— По телевизору видела… Ты что, корни пустил в землю? Не можешь с места сдвинуться?

Она все-таки первой сделала шаг навстречу, он раскинул руки, будто собрался взлететь, и она вмиг оказалась в его крепких объятиях. Или она отвыкла от него, или поцелуи его были холодными, но она не почувствовала того, что чувствовала прежде: страстности, откровенного желания… Будто отвечая на ее безмолвный вопрос, он, не отрывая взгляда от ее огромных и чуть-чуть по-кошачьи светящихся глаз, сказал:

— Мне еще нужно привыкнуть к тебе, Алиса.

— Но ты хоть любишь меня? — чуть не выкрикнула она ему в лицо и, оттолкнувшись от его широкой груди сжатыми кулаками, резко отстранилась. Блеск в ее глазах погас, будто электрическая лампочка перегорела.

— Любишь — не любишь… — как-то странно проговорил он — А что такое любовь? Слова, поцелуи, лепет… Я ведь тебя ночью встретил? Услышал тебя не расстоянии… Что же меня заставило пойти к тебе навстречу?

— Ты сказал, что каждый вечер меня встречал…

— И вот встретил, — улыбнулся он и снова его зубы сверкнули.

— Я ехала к тебе и думала: какая я все-таки дура…

— Что надумала сюда приехать? — перебил он.

— Ты не даешь мне договорить, — она сделала вид, что рассердилась, но на него это не произвело никакого впечатления. Что-то изменилось в Уланове, а что, она пока еще не могла понять, и от этого ей было неспокойно, хотя и радостно билось сердце, она чувствовала, что грудь ее твердеет. Может, его сдержанность и вызвала в ней внезапное желание быть с ним, сейчас, немедленно почувствовать его снова в себе, только тогда она окончательно успокоится, когда Николай снова будет принадлежать ей, Алисе. А сейчас он пока чужой, далекий… Она схватила его руку и прижала к своей груди.

— Слышишь, как бьется? — прошептала она, глядя на него своими глазищами.

Не отпуская его руку, она сделала шаг в сторону, ноги ее в резиновых ботах продавили хрусткий мох, по лицу мазнула еловая ветка. Приподнявшись на цыпочки, она прильнула к нему, свободной рукой обхватила за шею и стала жадно целовать. Оторвавшись, потянула его подальше от дороги, шепча:

— Лес, ночь, я и ты… Коля, ну чего ты упираешься, как баран?

— Через полчаса мы будем дома, — пробормотал он, отступая под ее натиском в лес.

— Я не могу ждать полчаса, — властно сказала она, срывая с себя куртку, а затем и остальное. Ее крупные груди молочно засветились, будто теперь в них зажглись две лампочки. Огромные глаза не отрывались от лица Николая. Поколебавшись, он снял с себя куртку, хотел накинуть ей на обнаженные плечи, но она вырвала ее и расстелила на мху. Опустилась на нее и, подогнув колени почти к подбородку, колдовски блестя глазами, проговорила:

— Почти зима, но мне совсем не холодно…

А потом все закружилось перед глазами: он, казалось, готов был вбить ее в землю, но эта тяжесть была приятной, почти неощутимой, лицо его на миг спряталось между ее грудями, а когда она снова увидела его расширившиеся глаза с розовыми искорками, когда почувствовала его в себе, из нее вырвался протяжный первобытный стон. Слушая его прерывистое с хрипом дыхание, ощущая удары его сердца, она счастливо засмеялась и распахнула глаза:

— Ты мой! — прошептала она. — Мой! И мне никогда еще не было так хорошо, как сейчас!

— Алиса… — не разжимая губ, выдавил он из себя. Волосы облепили его высокий лоб, серые глаза сейчас казались бездонно-черными. — Это как сон… Самый счастливый сон в моей жизни.

— Ты научился красиво говорить… Ну, скажи еще что-нибудь?

— Зачем слова? — целуя ее в грудь, сказал он. — Разве я что-нибудь говорил? — и негромко, счастливо засмеялся.

— Мне послышалось, — в тон ему ответила она — В прекрасном сне…

И в этот момент луна снова выкатилась из-за засеребрившихся узких облаков и осветила их, раскинувшихся на седом мху, усеянном листьями и сосновыми иголками.

— Коля, еще! — шептала она, целуя его. — Ради одной этой лунной ночи стоило родиться на белый свет!

— Родиться, чтобы родить, — скаламбурил он и рассмеялся.

— Рожу, милый, рожу, сколько ты захочешь мальчишек и девчонок! — говорила она, усаживаясь на него сверху. Две маленькие луны бесовски плясали в ее глазах, груди как живые ворочались, глядя вспухшими сосками в разные стороны.

— Ты предлагаешь мне жениться на тебе? — стараясь быть серьезным, спросил он.

— Господи, неужели для того, чтобы тебя по-настоящему найти, нужно было сначала потерять?

Ее огромные глаза были устремлены на луну, джинсовая юбка жгутом скрутилась на талии, круглые белые колени сходились вместе и расходились, норовя задеть его по лицу. Такой жадной в страсти он еще Алису не знал.

— Уж больше-то я тебя не потеряю… — пробормотал он, чувствуя, что в спину упирается сук, с каждым ее движением этот проклятый сук впивался все сильнее, но он и не подумал переменить положение…

3

Последнее время Лапин пристрастился по вечерам после программы «Время» слушать голоса, как их раньше называли «из-за бугра». Многое, что происходило в стране, требовало глубокого осмысления. Однако бойкие политические и экономические комментаторы «голосов» охотно подсказывали, как СССР нужно поскорее избавиться от ярма социализма и вступить в капиталистическое содружество, об этом же толковали и наши журналисты, которым теперь предоставилась широкая возможность высказываться и там. Капитализм, если послушаешь эти передачи, представлялся панацеей от всех наших бед, но высшее партийное руководство и не помышляло ни о каком капитализме — вопрос шел о реставрации социализма, многопартийной системе, о действенной помощи со стороны богатых капиталистическихстран. Но те не торопились помогать, предпочитали выжидать, зная, сколь ненадежным партнером является СССР. Придет новый руководитель и все повернет к старому. Но, пожалуй, эти опасения напрасны: к старому возвратиться уже невозможно, народ не позволит! После семидесяти с гаком лет глухого рабства и бесправия, почувствовав свободу, люди не потерпят былого насилия над собой. А как ни крутись, народ — сила, с которой невозможно не считаться. В этом Лапин на собственном опыте убедился, как и его коллеги.

По мнению Михаила Федоровича, страна находилась накануне полного краха — политического, экономического и нравственного. Как и следовало ожидать, на выборах в республиканские и местные Советы народ с треском прокатил почти всех партийных работников. В том числе и его, Лапина. Многие не набрали и одного-двух процентов голосов избирателей. Но, как говорится, на миру и смерть красна; он не особенно и расстроился, потому как было уже всем ясно, что люди проявляют ненависть и недоверие не лично к нему, Лапину, или кому-либо другому из партаппарата, а вообще к партии, советской власти. Вот и преподнесла подарочек партии хваленная ею гласность! Второй нежданный подарочек преподнесла демократия: прибалтийские республики решительно нацелились выходить из состава СССР, предупреждения ЦК КПСС о гибельности этого шага вызывали лишь еще большие волнения в республиках. Первой заявила о своем выходе Литва. Теперь все телепередачи «Время» начинались с сообщения о положении в Литве.

Расторопные комментаторы зарубежных «голосов» радостно подливали масла в огонь. Они не скрывали своего ликования по поводу кризиса в стране, хотя и рядились в тогу доброжелателей и радетелей за народ. Очень много посвящали времени «еврейскому вопросу», которого давно уж не существовало в СССР. Пространно толковали о «Памяти», антисемитизме, а никаких конкретных фактов не могли найти. Евреи теперь выезжали из страны, когда хотели и куда хотели. Фактов антисемитизма не было, на разговоры об этом назойливо велись каждый день. Уж не потому ли, что все радиокомментаторы «голосов», политические обозреватели и другие «специалисты» по России были сами евреями откровенно сионистского толка? Разглагольствуя об антисемитизме в СССР, они никогда не заикались о создании у нас сионистских организаций, еврейских общин… А как восторженно стали печатать во всех журналах бывших диссидентов! Планы издательств забили их книгами. Такое впечатление, что в СССР нет ни одного современного писателя, который мог бы тоже высказаться о происходящем в стране. Зато пространно высказывались те, кто по разным, а чаще всего по шкурным интересам выехали или просто убежали из России, они теперь считались пророками и совестью народа. Все отныне сваливали на строй, при котором невозможно было жить. А как же другие? Кто не захотел бежать, как крысы с тонущего корабля?

Сразу же после провала на выборах Михаил Федорович подал заявление, да и не он один, об освобождении его с должности первого секретаря райкома. Это сделать он посчитал своим долгом, никто его не подталкивал. Как это у нас и принято, на его заявление не отреагировали, из Смольного ответили, мол, пока работайте, а бумагу рассмотрим… И рассматривать ее могут месяц, два, а то и год. Там тоже полная паника и неразбериха. Никто из партаппаратчиков теперь не уверен в завтрашнем дне. А заявления о выходе из КПСС так и сыплются. Ладно, он, Лапин, пойдет работать хоть простым учителем, а как другие? Те, кто, кроме как «руководить», ничего делать не умеют? Таких тоже очень много. Большинство. Особенно среди людей старшего поколения, которым и до пенсии-то не так уж много осталось. Куда им податься? Толкать лозунги: «Коммунисты, на помощь селу!»? Это проще, чем самому из уютного кабинета, от «Свердловки» и других явных и тайных привилегий податься в серую, голодную глубинку! Туда, куда черная «Волга» по бездорожью без тягача и не проберется. Таких дураков нет. Но и громко выражать свое возмущение, как это делают рабочие и крестьяне, тоже нельзя. Партийные работники еще до забастовок не докатились, да и вряд ли можно им ожидать сочувствия от народа. Но разве он, Лапин, его знакомые партийные работники высшего и среднего звена виноваты в том, что их так учили работать, руководить людьми? Ведь никто не спрашивал, когда выдвигали в партаппарат, может ли он руководить. Считалось, что партийный работник «все может». Вот и «наруководили»! Если попал в орбиту, точнее, в номенклатуру, ты будешь в ней вращаться до пенсии, если даже раз за разом будешь заваливать любое порученное тебе дела А поручали всякое: руководство научным институтом, фабрикой-заводом, потом — банно-прачечным комбинатом, а то и хлебопекарней. Тут, имея и семь пядей во лбу, не сможешь все эти профессии освоить. А учили, что тебе и знать не обязательно: пусть на местах дело делают специалисты, а ты сверху — руководи ими! Но хитрые специалисты, видя, что директор ни в зуб ногой, обводили его вокруг пальца, творили на предприятии что хотели. Ради квартальной премии шли на приписки…

По инерции Михаил Федорович все еще рано утром приезжал на персональной черной Волге в райком, садился за письменный стол, но дел особенных не было. Перестали люди обращаться к нему за помощью, да и какую реальную помощь он мог им оказать? Жилья не было, с продуктами перебои, лишних талонов на мыло, сахар и чай он никому не даст. Сам получает эти товары по талонам… Вот и оставались лишь невеселые разговоры с коллегами, которые, как и он, чувствовали себя в своих креслах весьма ненадежно. Все понимали, что изменить существующее положение нельзя, нет такой силы, которая, как бы по мановению волшебной палочки, вдруг завалила прилавки товарами, вернула партии утраченный авторитет, смирила народное недовольство. Уйдет Лапин, придет на его место другой, а что изменится? Будет так же сидеть за письменным столом и тупо смотреть на вертушку, будто она даст ему ответы на все накипевшие на душе вопросы. Но и вертушка молчит.

В один из сумрачных дней черная вертушка зазвонила. Настроившись ответить начальству на поздравления с очередной, 72-й годовщиной Октября, Михаил Федорович вдруг услышал голос секретаря обкома, который коротко сказал, что его заявление рассмотрено на бюро и он освобожден от занимаемой должности. Даже не пригласили в Смольный. Больше ни слова. Секретарь обкома был новым человеком, его недавно избрали. Лапин и видел-то его два-три раза. Но почему он не сказал, что ему делать, куда пойти работать? Хотя бы из простой вежливости предложил что-нибудь… Ведь он, Лапин, номенклатурный работник. Номенклатура… Когда-то это вожделенное слово из лексикона высших партработников звучало в его ушах сладкой музыкой… А теперь о номенклатуре стараются не вспоминать, как и о привилегиях, дополнительных зарплатах, закрытых для посторонних магазинов-складов, про которые язвительно вещал с эстрады миллионер Жванецкий.

Положив враз потяжелевшую трубку на рычаг, Михаил Федорович уставился на портрет Ленина — он у него висел не над головой, как обычно, а перед глазами. Плешивый, хитро улыбающийся в острую бородку Ильич понимающе смотрел на него, мол, а ты как думал, товарищ Лапин? Мечтал вечно сидеть в этом мягком кресле? Посидел, уступи другому, дай и ему посидеть… Диалектика жизни, дорогой мой! И понять это тебе архиважно!

Николаю Федоровичу вдруг захотелось схватить со стола пустую бронзовую чернильницу, неизвестно зачем стоящую на нем, и запустить в великого вождя мирового пролетариата… А что? Он теперь не секретарь райкома, а частное лицо. Это он, Ленин, носился с партией, как с куриным яйцом. Говорил одно, а делал совсем другое, а Сталин, верный ленинец, свято выполнял до самой смерти клятву, данную всенародно перед гробом Ильича…

Первым делом он позвонил Людмиле и сообщил ей новость. Однако жена восприняла ее спокойно.

— Ты же сам подал заявление, — проворковала она в трубку — Думал, будут удерживать, уговаривать? Да там десять человек рвутся на твое место. Будто не знаешь, что в Смольном сокращение аппарата. Да и в райкомах скоро останутся одни секретари да секретарши…

— Дура, — грубо буркнул он и повесил трубку.

В дипломат свободно уместились все его личные вещи, находящиеся в кабинете. Бумаг он своему преемнику не оставит, их просто нет. В сейфе стопка новых партийных билетов. За последнее время очень мало принято в партию, зато другая стопка в несколько раз больше первой — это сданные бывшими коммунистами партбилеты. Некоторые присылали их без всяких приписок по почте. А сколько коммунистов не платят в районе партвзносы, дожидаясь, когда механически выбудут из партии. Но это уже не его забота. Может, и свой партбилет положить сверху? Но нет, этого Лапин никогда не сделает. Это было бы непорядочно. В самое трудное время для партии он ее не оставит, даже после того, как партия не очень-то ласково обошлась с ним… Впрочем, вся история партии грешит тем, что с ее создателями, борцами всегда обходились, мягко говоря, сурово… А попросту, их почти всех Сталин уничтожил и создал совершенно иной тип партийного работника, именно тот, который народ так люто ненавидит.

По привычке нажал на кнопку и тотчас в кабинет, неслышно приоткрыв дверь — он сам распорядился, чтобы петли смазали, — вошла пожилая, с дымчатыми волосами секретарша.

— Я вас слушаю, Михаил Федорович, — привычно произнесла она, доброжелательно глядя ему в глаза. Память у нее хорошая, никогда, по крайней мере у него на глазах, ничего не записывает в блокнот, но ничего и не забывает. Коллеги жаловались ему, что нынешние молодые секретарши с медоточивыми голосами больше занимаются собственным туалетом, чем делами, путают бумаги, забывают выполнять поручения. Лапин даже не спрашивал, мол, почему же тогда не увольняете? Знал, что смазливой секретарше многое прощается. Ведь почти при каждом кабинете первого секретаря имеется потаенная комната с умывальником и мягким диваном, якобы для отдыха. Но туда можно пригласить «отдохнуть» и симпатичную секретаршу, особенно если вместе с ней допоздна задержишься в райкоме…

— Хочу с вами попрощаться, — улыбнулся Лапин.

— В командировку? За рубеж? — в глазах секретарши все то же доброжелательное любопытство, дескать, не хотите говорить, куда уезжаете, ваше дело.

— В бессрочную командировку… Ухожу от вас совсем.

— Господи! — ахнула секретарша. — Повышают? В Смольный?

— Совсем ухожу с партийной работы, — проговорил Михаил Федорович, подумав, что она ведь знает, что он подавал заявление. Сама печатала на машинке. Или таким заявлениям нет и веры?

— И куда же вы, Михаил Федорович? — В голосе встревоженность и ожидание.

— Пока не знаю, скорее всего, вернусь в школу.

— Из-за сына, Михаил Федорович?

— Вы же знаете, я после выборов подал заявление Первому.

— Я думала, они вас не отпустят…

— Вот, отпустили, — попытался он улыбнуться, но и сам понял, что улыбка получилась неискренней.

В кабинете повисла тяжелая пауза. Слышно было, как на стене передвинулась стрелка электрических часов. А с Невского донесся вой милицейской машины или «скорой помощи».

— Мне очень жаль, что вы уходите, — сказала секретарша. И в голосе ее прозвучали искренние нотки. А Лапин вдруг подумал, что его внезапный уход, может, кое-кого и больно ударит! Кому-то он прочил повышение по службе, кто-то надеялся с его помощью улучшить свои жилищные условия, а кому-то, как его секретарше, просто было спокойно с ним работать. И он был ею доволен. А придет новый человек — как еще все повернется? Нужно приспосабливаться, и от этого никуда не денешься. Так же и он, Лапин, приспосабливался в начале своей партийной карьеры к вышестоящему начальству. Кто-то наблюдательный даже заметил, что он, Лапин, становился и внешне похож на своего непосредственного начальника…

— Спасибо вам за работу, — мягко сказал он. — Вы были для меня отличной секретаршей.

На ее глазах блеснули слезы, однако она взяла себя в руки и произнесла ровным голосом:

— Когда передача дел? Что мне подготовить?

— Ничего, — усмехнулся Лапин. — Передайте новому секретарю ключи от сейфа, — он протянул ей связку. Тут были ключи и от двери, и от потайного кабинета, где можно было отдохнуть, помыться. Эти комнатушки сохранились еще со сталинских времен, когда секретарям приходилось ночами торчать в райкомах, обкомах, потому что «гениальный вождь всех народов» предпочитал трудиться по ночам. Мог крупным деятелям и позвонить ночью по любому пустячному поводу. Развлекался он своей поистине божественной властью над людьми или и впрямь что-то его еще волновало?

— Машину? Я сейчас! — дернулась было к двери секретарша, но Лапин остановил.

— Пешком пойду, — усмехнулся он — Нужно привыкать теперь к общественному транспорту.

— Господи, куда мы идем? — сказала секретарша. Этот риторический вопрос теперь задают многие умным людям, задают его и самим себе.

— Я — домой, — пошутил он. Пожал вялую руку женщины и спустился по широким ступенькам вниз. Встречающиеся на пути к выходу райкомовцы издали выказывали ему знаки уважения, не каждый мог вот так подойти и пожать руку Первому. Это позволялось заведующим отделами, секретарям.

Толкнув высокую дубовую дверь, он вышел на заснеженный Невский. Завывал в арках холодный ветер, змеилась поземка. Немного отойдя, окинул взглядом монументальный, с лепкой и кариатидами дворец, окрашенный в темно-вишневый цвет, и с некоторой долей злорадства подумал, что его преемнику вряд ли придется долго здесь «царствовать». Понемногу в Ленинграде райкомы, исполкомы и другие влиятельные организации начнут освобождать «захваченные» в семнадцатом, как пишут в газетах, старинные дворцы и особняки. А ведь и верно, райкомы и райисполкомы в центре занимают самые лучшие дворцы, в которых в петровские времена жили вельможи. Как-то считалось это самим собой разумеющимся. Кому там находиться, как не господствующей в стране партии? Ее многочисленному аппарату? Интересно, кто будет так тщательно следить за внешним видом, как следили райкомовцы? У них и возможности для этого были. А если ворвутся во дворцы какие-нибудь общественные организации с десятком вывесок, что останется от этих дворцов и особняков? Превратят их в «Вороньи слободки»!

Непривычно было Михаилу Федоровичу с сегодняшнего дня чувствовать себя частицей этой безликой толпы прохожих. Идут, лица угрюмые, что у каждого на душе? Раньше он с «толпой» общался с какого-нибудь возвышения, будь это трибуна или даже кресло в кабинете. Да и из черной «Волги» толпа виделась в некотором отдалении. Так сказать, соблюдалась дистанция. Вот и он в мгновение ока стал таким же, как и все. Рядовым гражданином Страны Советов. О том, что ему больше не ездить на персональной машине и не иметь личную секретаршу, он прекрасно знал, да это было и понятно по ледяному тону секретаря обкома КПСС. Говорят, из этих, неформалов, или сочувствующих им.

А если уж быть честным перед собой, то Лапин больше и не рвался к власти. Власть сейчас в большом кризисе, и еще неизвестно, как все повернется в стране. Как бы не начали преследовать коммунистов, как это делается сейчас в соцстранах! Не верил он и в этих крикливых, дорвавшихся до трибуны велеречивых депутатов. Видно было, как им нравится красоваться перед всеми. Казаться смелыми, принципиальными, чувствовать за спиной высоких руководителей, которым до смерти надоела эта затяжная болтовня, греться в лучах юпитеров телевидения. Ох как много эта самая «толпа», в ногу с которой он сейчас шагает, выбрала в верховный орган власти пустомелей, карьеристов, думающих лишь о себе, а не о народе, опрометчиво отдавшем им свои голоса на выборах.

— Михаил Федорович, здоровья желаю! — услышал он сзади знакомый голос. На него сбоку смотрел догнавший его напротив заснеженного монумента Екатерины Второй Алексей Прыгунов — На митинг «Народного фронта»?

Еще вчера Лапин слышал, что на Исаакиевской площади состоится санкционированный митинг. Эта бойкая организация «чернобородых», как их звали противники, все больше набирала силу в городе. И на выборах они показали себя: чуть ли не силком заставляли людей голосовать за своих кандидатов. Но идти туда он совсем не собирался. Ораторы наверняка будут проезжаться по адресу партийных функционеров, без этого теперь нельзя, самая модная тема… А чего ему волноваться? Он больше не партработник. Обыкновенный гражданин. Даже пока безработный. Его «хозяева» не предложили никакой должности. Почему бы ему не сходить на митинг?

— Пусть митингуют теперь без меня, — сказал он. — Была бы охота…

Высокий, плечистый Прыгунов легко шагал рядом, на скуле у него белел кусочек пластыря, да и под глазом что-то подозрительно желтело.

— Я думал, секретарю райкома…

— Я не секретарь, Алеша, — перебил Лапин. — С сегодняшнего дня.

Прыгунов какое-то время шагал молча. Ледяной ветер покалывал лица сухими снежинками, на голове бронзовой царицы белела снежная корона. Наверное, за городом белым-бело, а в Ленинграде уж которую зиму снег долго не держится. Утром забелеют улицы, тротуары, а к обеду — сплошная слякоть. Лишь на железных крышах подолгу держится снег.

— Сами или?.. — рискнул задать трудный вопрос Прыгунов.

— Сам, Леша, — улыбнулся Лапин — Сразу после выборов подал заявление. И вот… удовлетворили.

— И куда теперь?

— Вот этого пока не знаю. Скорее всего, вернусь в школу. Учителем.

— Благородная профессия, — помолчав, ответил Алексей.

— А что у тебя, Леша, с физиономией? — полюбопытствовал Михаил Федорович. — Профессиональные травмы на новой работе? Шпионы или уголовники?

— Не видели, по телевидению рэкетиров показывали? Мастеров спорта? Я участвовал в их задержании в ресторане.

— Вроде бы, у вашей фирмы другие задачи?

— И в нашей «фирме» многое переменилось, — улыбнулся Алексей, — Завеса таинственности спадает, открыта часть архивов, идет реабилитация невинно пострадавших, наши руководители дают интервью журналистам, даже приглашаем их к себе, показываем свои видеофильмы про оперативную работу. Так что «Большой дом» тоже в ногу со временем меняет свой фасад.

— Приукрашивает или меняет? — пытливо взглянул на него Лапин.

— Иначе я не согласился бы там работать, — ответил Алексей.

— Скажи, Леша, только честно: ты доволен своей новой работой? — спросил Михаил Федорович.

— Именно работой, — подхватил Прыгунов — Я, наконец-то, получаю удовлетворение от своей работы, а раньше… Раньше — нет.

— Тебя и в комсомоле тянуло к заблудшим…

— Хотелось помочь хорошим, сбившимся с пути ребятам.

— Спасибо тебе за Никиту, — сказал Лапин.

— Я думал, вы на него сердитесь.

— Он сильно переменился: спокойным стал, рассудительным, много читает, а раньше только детективы и фантастику. Смотрю, у него в сумке Вольтер, Дидро, Гете, Ницше, Шопенгауэр… Я такие книги и в руках не держал в институте.

— Не держали, потому что они были запрещены, кроме французских энциклопедистов, — заметил Алексей.

— Я зайду в ДЛТ, — останавливаясь на перекрестке, сказал Михаил Федорович. — Что за жизнь у нас! Лезвий для безопасной бритвы не могу купить!

— Брейтесь электрической.

— Возьму и бороду отпущу, — пошутил Лапин. — А что? Мне теперь все можно.

— Я ни одного партийного работника старой закваски не встречал с бородой, — улыбнулся Прыгунов.

— Зато в семнадцатом все революционеры были при бородах, — заметил Михаил Федорович. — И в кожаных куртках, с револьверами на боку.

Прыгунов крепко пожал руку Лапину и вместе с толпой прохожих, ежившихся в своих пальто и куртках, зашагал дальше по Невскому. Он в толстой синей куртке, мягких нейлоновых сапогах, вязаной спортивной шапке. Такой же, как все, разве только ростом выше многих и плечи у него — косая сажень. Провожая его взглядом, Михаил Федорович подумал: «По службе, Леша, ты идешь на митинг или тебе это интересно?.. И почему ты мне ничего не ответил, когда я вспомнил про чернобородых комиссаров в кожанках?..».

Кто ты, человек? Часть третья

Глава восемнадцатая

1

Прыгунов и Уланов сидели в небольшом кооперативном кафе на Садовой. Коричневая штора немного отогнута, и была видна длинная галерея Апраксина двора. Вдоль тротуара впритык выстроились десятки легковых машин. Была оттепель, два-три градуса тепла, и асфальт влажно блестел, лишь небольшие грязные кучи снега на обочинах напоминали, что в Ленинграде зима. К машинам по двое, с безразличным видом подходили мужчины, зорко озирались и забирались туда. При желании можно было увидеть, как «купец» доставал коробки с видеокассетами, а покупатель рассматривал их и откладывал в сумку, в другой машине — «Жигулях» — купец проигрывал на автомобильном стереомагнитофоне аудиокассеты. Здесь шла деятельная торговля импортными товарами: видео- и аудиотехникой, кассетами, часами, заграничным тряпьем и обувью. Чаще других ныряли в машины приезжие из южных республик, их можно было узнать по модным финским пальто на меху, пыжиковым шапкам и тем более — по огромным ворсистым кепкам.

В кафе они заказали по шашлыку, графин гранатового напитка и по чашечке черного с пенкой кофе. Рослый официант намекнул, что можно организовать и бутылку сухого вина, но Прыгунов отрицательно покачал головой. Кроме них, за квадратными деревянными столиками сидели еще несколько человек, одна пара заинтересовала Уланова. Это были армянин в синем в полоску костюме и водолазке, с черными усиками и живыми блестящими глазами и высокая светловолосая девица с очень знакомым длинным лицом. Губы накрашены какой-то розово-голубоватой краской, черные ресницы удлинены, в ушах по тонкому золотому кольцу.

— Узнал? — усмехнулся Алексей. — Она, Алла Ляхова, или Длинная Лошадь.

— Вроде похорошела, — заметил Николай — В мастерской художника на Литейном, где я ее последний раз видел, показалась облезлой и с другой прической. Да и одета была победнее.

— Там она кайфовала в своей компании, а здесь на работе.

— На работе?

— Наша рядовая советская проститутка, — спокойно ответил Алексей. Он был в коричневой кожаной куртке, тонком сером свитере. Прямые каштановые волосы налезали на черную изогнутую бровь, маленький шрам у носа стал почти незаметным. Николай вдруг подумал, что Прыгунов — интересный мужчина, а вот ни разу не говорил, женат он или холост.

— Длинная Лошадь к иностранцам не клеится, знает, что там ей не обломится, да и конкуренция очень уж сильная. Там орудуют молоденькие красотки, хоть выставляй на конкурс «мисс Ленинград»! Алла отслуживает невзыскательных кооператоров низкого пошиба, приезжих торгашей и спекулянтов, не брезгует и курсантами военных училищ.

— Как ты осведомлен! — подивился Николай.

— Не разменяешь? — выложив полсотню на стол, попросил Алексей. Уланов достал из кармана твидового пиджака кожаный бумажник и отсчитал пять красных десяток. Когда он уже спрятал деньги в карман, приятель попросил его достать полсотню и внимательно ее рассмотреть. Николай повертел в руках ассигнацию и недоуменно посмотрел на приятеля.

— Фальшивка, — спокойно заметил тот, возвращая ему десятки и забирая зеленую ассигнацию.

— Ни разу фальшивых денег не видел, — Николай снова внимательно рассмотрел бумажку, — Погоди, Ленина не видно на просвет и… нет красного номера!

— Вот так умельцы и всучают людям фальшивые деньги, — сказал Прыгунов.

— Кому придет в голову рассматривать каждую ассигнацию? Даже продавцы в магазинах покупаются.

— Ты думаешь… — начал улавливать связь между Длинной Лошадью и фальшивой бумажкой Уланов. — Этим делом занимается Ляхова?

— Соображаешь, — улыбнулся Алексей и тут же снова посерьезнел. — Лошадь, конечно, этим не занимается, фальшивые деньги не делает, на это у нее ни ума, ни таланта не хватило бы, но может при случае сдать сдачу клиенту и фальшивыми деньгами. А откуда у нее они берутся, мне бы очень хотелось выяснить.

— Спросил бы… Вы ведь старые знакомые.

— Я не очень уверен, что она это сознательно делает, — негромко проговорил Прыгунов. — Неужели такая дура? Всучили фальшивки и велели их разменять, а она и старается..

— Не такая уж она дура, — возразил Николай — Заодно с ними.

Теперь понятно, зачем его пригласил в это кафе приятель: Прыгунов просто так ничего не делает! Еще летом, в другом кафе, где они встретились, он выслеживал рэкетиров. Тогда и ему, Николаю, пришлось вступить в схватку. И еще, там в кафе была молоденькая старший лейтенант уголовного розыска, которая тоже неплохо владела приемами силовой борьбы. Алексей очень уж откровенно любовался ею. Может, у них любовь? Потому он и вызвался им помочь? Но говорить с Прыгуновым на эту тему бесполезно: уведет разговор в другую сторону. По-видимому, потому и в КГБ пошел работать, что умеет язык за зубами держать, силен как лось, и отважен.

— Ты меня специально таскаешь по кафе, где всегда что-нибудь случается, — упрекнул его Уланов. — Сегодня я ни с кем драться не собираюсь, вчера только по случаю купил новый пиджак финского производства. Кстати, в прошлый раз, когда мы схватились врукопашную с хулиганами…

— Бандитами, Коля, бандитами! — с улыбкой перебил его Прыгунов. — Они получили по семь лет и отбывают срок далеко отсюда.

— Мне тогда порвали новую рубашку, — закончил Николай. — В двух местах.

— Не будь мелочным, дружище!

— А вам, операм, возмещают понесенные потери личного имущества? — подначил Уланов. — А за синяки и шишки получаете премиальные?

— Бывает, и головой в борьбе за социалистическую законность приходится расплачиваться, — заметил, впрочем, без всякой рисовки, Алексей, — Ты разве не знал этого? У нас как на войне, братишка.

— Читал, — ответил Уланов. — Теперь много пишут про ваши подвиги… А зачем ты сюда-то меня пригласил? Полюбоваться на Длинную Лошадь?

— Нам нужно, Коля, последить за ней…

— Ну, уж в постель к этой парочке я не полезу! — возмутился Николай.

— Мне бы такое и в голову не пришло тебе предложить! — рассмеялся Алексей — Я ведь знаю, как ты любишь Алису. Кстати, как она там себя чувствует в твоем Палкино?

— Ты что, и за мной следишь? — сердито глянул на него Николай. Он никому не говорил, что Алиса приехала к нему и сейчас живет в деревне, топит русскую печку, варит борову Борьке бураки с картошкой, кормит кроликов и перед наступлением ранних зимних сумерек с увлечением катается на лыжах. Причем, проложила лыжню прямо через озеро. Бор почему-то ее пугает. Брат рассказал ей, что как-то видел в лесу волка. Может, и пошутил, волков мало где теперь осталось, но Алиса упорно не желала ездить в бор, хотя там за просекой была гора. Лишь вдвоем с Николаем каталась с нее.

— Алиса ведь дружила с Ляховой и всей этой компанией…

— Когда это было! — махнул рукой Николай. — Она порвала с ними и ты это знаешь.

— У меня к Алисе нет никаких претензий, — сказал Алексей.

— Она, кажется, нас узнала, — негромко заметил Николай, перехватив быстрый взгляд Аллы Ляховой. Впрочем, на длинном, с острым подбородком лице ее ничего не отразилось.

— Случайная встреча, — беспечно ответил Прыгунов. — Для Аллы все мужчины делятся на две категории: выгодные клиенты и никто. Мы для нее — никто. Не похожи на кооператоров и торгашей с колхозных рынков. А знакомых у нее в городе много… Я не заметил, чтобы она забеспокоилась, заметив нас.

— Значит, у нее совесть чистая, — усмехнулся Николай.

— Совесть… Есть ли у таких девиц совесть?

— Профессия уже накладывает на тебя свою лапу: становишься подозрительным и в каждом видишь преступника, — подковырнул Уланов.

— Это было бы плохо, — Алексей сделал вид, что огорчился, однако глаза его смеялись.

Длинная Лошадь больше не смотрела в их сторону. Пила из бокала сухое вино, весело болтала с брюнетом, который нет-нет и прихватывал ее за выставленную специально напоказ тощую ляжку. Перед ним стоял маленький графинчик с коньяком. Когда он улыбался, его золотые зубы сверкали, а тонкая полоска будто нарисованных углем усов червяком извивалась над верхней сухой губой.

Наверное, все-таки Ляховой не понравилось их соседство: о чем-то пошептавшись с клиентом, она поднялась из-за стола и вышла из небольшого, с низким деревянным потолком зала. Клиент подозвал официанта, рассчитался и, посмотрев в сторону приятелей, поспешно вышел вслед за Аллой.

— А теперь что? За ними? По горячему следу? — спросил Уланов.

Алексей тянул из высокого фужера гранатовый сок и улыбался:

— Я ведь не из полиции нравов.

— Ты же чекист! — вставил Уланов — Дзержинец. Воин из гвардии железного Феликса.

— Я к этому слову отношусь с подозрением: чекистами и дзержинцами себя называли и сталинско-бериевские палачи. Сотрудник КГБ, так мне больше нравится.

— Я читал, они называли себя работниками органов. Служу в органах. Я из органов. И эти «органы» наводили на всех страх.

— Слово-то какое неприятное: «орган», — поморщился Прыгунов.

Они рассчитались, Алексей заглянул в подсобку, где, по-видимому, посмотрел на деньги, полученные от знойного клиента Ляховой.

На Садовой возле машин в открытую шла торговля культтоварами. То же самое и на Литейном у книжного магазина: прижимаясь к серой стене, десятки людей разного возраста предлагали любителям художественную и научно-популярную литературу по ценам черного рынка. И ни одного милиционера не видно. Николай два дня назад купил здесь за червонец французский детектив. Это еще по-божески. Правда, там были старые повести Сименона и других французских детективщиков. А вот книжка дневников Екатерины Второй стоила 60 рублей!

От снежных куч растекались по асфальту ручейки, капало с крыш. Иногда тяжелая глыба снега сползала по железу и с пушечным гулом обрушивалась вниз, пугая прохожих. Сосульки давно растаяли, лишь у водостоков труб поблескивала наледь. Обычная ленинградская погода. Скоро Новый год, а снег может и не выпасть. Небо было серым, и не поймешь, двигается эта серость над городом или стоит на месте. Звенели, проносясь почти вплотную к машинам у Апраксина двора, трамваи, громадный грузовик с прицепом перекрыл Садовую. Водители раздраженно сигналили, но грузовик не торопился освободить проезжую часть. Он с трудом втискивался в узкий переулок, ведущий к площади Ломоносова.

— Когда опять туда… в белые дали? — с ноткой зависти, произнес Прыгунов.

— Через неделю, — ответил Николай — Если не подморозит и дорога не превратится в каток. Боюсь, и там скоро начнет таять снег.

— Пригласил бы меня на лыжах покататься? — сбоку взглянул на него Алексей.

И Уланову стало стыдно: а ведь верно, он ни разу не пригласил в Палкино Прыгунова.

— Поехали, — с подъемом сказал он, — Там окуни берут в лунках, воздух хрустальный, а сосновый бор пока весь в снегу.

— Романтик! — улыбнулся Алексей — Чего бы тебе самому не писать книжки? Обычно все редакторы в издательствах рано или поздно начинают писать сами. То-то писателей развелось в стране!

— Нет, правда, поехали! — уговаривал Николай. — Честное слово, не пожалеешь!

— Разве что весной или летом, — думая о чем-то другом, рассеянно произнес Алексей. — Столько сейчас работы: удивляюсь, сколько гадов на белом свете живет! Кто они? Люди? Или животные в человеческом облике?

— Ты животных не обижай, — сказал Николай. — Я среди них кручусь скоро год. У них есть и разум, и свой язык, и они не гадят природе, как мы, люди. Да и отношения у них между собой куда более порядочные, чем у людей.

— Есть такие особи рода людского, что я не уверен, стоило ли им вообще появляться на белый свет? Один ублюдок убил семь девочек. Насиловал даже шестилетних и потом зверски расправлялся.

— У животных, дорогой Алеша, такого не случается! — вставил Уланов.

— Три рэкетира стали с одного кооператора из научного института с живого снимать кожу… Отрезали поочередно пальцы на ногах и руках, сняли скальп… А потом отрубили на плахе голову топором! И подбросили в мешке жене и детям!

— Раньше я и не подозревал, что у нас столько краж, убийств, пожаров, — признался Уланов.

— Девятым валом накатывается на страну преступность, — мрачно констатировал Прыгунов. — И особенно много среди воров-убийц молодежи. Вот что страшно.

— А как этот… Никита? — поинтересовался Николай — Старые грехи в церкви замаливает? Свои и отца?

— У Никиты все в порядке, — сказал Прыгунов, — Я иногда с ним встречаюсь…

— И ведешь с ним богословские беседы?

— Он нашел в себе бога и счастлив. Вспомни, какой он был? Нигилист, наркоман, ничего святого для него не существовало, и вдруг такая перемена! Тихий, спокойный, ему не откажешь в логике, даже когда рассуждает о вере, Боге. У них там, в семинарии, подготовка — дай бог!

— И папаша его смирился?

— Я тебе разве не говорил? — взглянул на него Прыгунов. — Михаил Федорович по собственному желанию ушел из райкома и сейчас работает завучем средней школы в Смольнинском районе.

— И тоже счастлив?

— Этого я не знаю. Он все-таки порядочный человек. После того, как его не избрали в районный Совет, первым подал заявление об уходе из райкома. А ведь посмотри, как другие цепляются за свои кресла? Руками и зубами! А уж если их «уходят», так требуют равноценной должности, чтобы была такая же зарплата и привилегии…

— Хороши наши партийцы!

— Не надо так, — сказал Алексей. — Не забывай, образ партийного функционера вырабатывался десятилетиями, кто не вписывался в этот образ, безжалостно изгонялся из партийной элиты. И даже умным людям приходилось приспосабливаться. Я знал одного секретаря горкома, который отказался от привилегий, еще когда эта тема была закрыта для всех. И что ты думаешь? Его обвинили в подрывах партийных устоев и перевели снова на завод. Кстати, он стал директором и его летом избрали депутатом в Верховный Совет.

— Выходит, честным, порядочным людям или нужно было уходить с партийной работы или ломать свой характер, приспосабливаться?

— Выходит, — кивнул Алексей — Слышал, в Прибалтике комсомол распустили?

— А кому он такой нужен? Раскормленные мальчики с рубиновым Ильичем на лацкане разъезжают на черных «Волгах» и делают себе карьеру. Какая молодежи польза от таких жеребчиков? И тоже вцепились зубами в свою кормушку! Сколько же у нас, Алексей, расплодилось паразитов на теле народа…

— Точь-в-точь говоришь, как пишут в «Огоньке»!

— Мне многое не нравится, что пишут в этом журнале, — сказал Уланов. — Не нравится, когда показывают молодых преступников по телевидению, суют им в нос микрофон и сладким голосом спрашивают: «Вам нравится драться? А убивать?». И те, сыто гогоча, нагло отвечают: «Ага, нравится бить морды жлобам, убивать фраеров…». Для кого это показывают? Для тех, кто еще не думал о том, что для самоутверждения нужно драться и убивать? А посмотрев, некоторые постараются перенять опыт у маргиналов из Казани или Набережных Челнов. Кажется, оттуда велся репортаж. Мне не нравится, когда показывают здоровенных спортсменов-рэкетиров и с нотками затаенного восхищения спрашивают, сколько они прибили, ограбили кооператоров и доходное ли это занятие? Показывают их развязными и наглыми, ничуть не раскаявшимися. Для кого это показывают? Для тех самых молодых людей, которые тоже загорятся желанием отбирать у людей деньги? Это ведь легче, чем работать и еще прослывешь героем телеэкрана. После телевизионного и кинематографического показа сладкой жизни наших валютных проституток и их колоссальных заработков, тысячи молоденьких девочек прямо из школы бросились к гостиницам и отелям продавать себя за деньги… Бойкие мальчики с камерой и микрофоном готовы людям в задницу заглянуть, ведь это для них самореклама, вот, мол, какие мы смелые, даже как делают аборты на весь телеэкран показали… Это что, гласность или разврат? Или откровенная провокация, мол, чем хуже в стране, тем кому-то лучше?..

— Чувствую влияние писателя Строкова, — вставил Прыгунов, — Он во всем, что сейчас происходит в стране, видит происки темных сил…

— Не он один, Алеша, — возразил Николай. — У многих глаза открываются. А не хотят видеть и слышать лишь те, кто повязан мафиями. Как ты думаешь, почему руководство Гостелерадио пропускает все это?

— Не знаю, — усмехнулся Прыгунов.

— Почему все средства массовой информации… почти все, — поправился Уланов, — прославляют только определенную группу людей, а русских поносят, клюют, настраивают против них не только народы союзных республик, но и мировое общественное мнение? Послушаешь радио-телевидение, так одни русские во всем виноваты! Ладно бы, жили как люди, так живут в нищете, хуже всех… И тут же есть готовый ответ: русские — бездельники, тупы, ленивы, консервативны! Тебе, Алеша, не обидно за русских?

— Обидно, но…

— Пробуждение национального самосознания в республиках, вообще у всех народов приветствуется, называется прогрессивным явлением, а стоит русским заикнуться о своем национальном самосознании, как на них сразу обрушиваются все средства массовой информации, в том числе и хитрые голоса из-за рубежа, обвиняя русских в национализме и шовинизме. Да еще почему-то сразу и в антисемитизме. Пока другие пробуждаются, вы, русские, сидите в норе и помалкивайте! Мы будем пробуждаться, а вы дремлите, как дремали все страшные годы после того, как мы вам учинили революцию. Как же это понимать, товарищ сотрудник КГБ?

— Что же ты предлагаешь, товарищ кооператор? — в тон ему ответил Прыгунов.

— Я ничего не предлагаю, потому что все предложения, касающиеся улучшения положения русских принимаются нашими партийными органами в штыки. Деятели с русскими фамилиями в руководстве. Вот они и лезут из кожи вон, чтобы всему миру доказать, что хотя они и русские, но в первую очередь давили и будут давить и разорять именно русских, чтобы другие нации, упаси бог, не подумали, что они к своему народу более благорасположены, чем к инородцам. Ты разве не заметил, что любое национальное движение, возникновение разных национальных обществ и общин, создание народных фронтов в республиках радостно приветствуется, а стоит русским в своей республике чуть заявить о себе — сразу насмешки, издевки, обвинения в национализме, шовинизме, антисемитизме, даже фашизме! Кому же это выгодно в нашей стране и за рубежом держать русских людей, как стадо баранов, в закутке и не давать им даже рта раскрыть? Слово сказать в свою защиту! Ведь русские требуют, точнее, робко заикаются лишь об одном — о равенстве с другими народами: например, с евреями, владеющими всеми средствами массовой информации в стране, заправляющими радио-телевидением, издательствами, почти всеми газетами, журналами, кинопродукцией, театрами, концертными бюро, капеллами, филармониями… Евреи десятками тысяч покидают СССР, а русские? Много ты знаешь русских, уехавших за границу? Единицы! У русских очень сильно развито чувство Родины. Русские любят и чтут свою Родину, кстати, давно ставшую для них злой мачехой. Благодаря советской власти, партийной политике и бывшим органам правопорядка. И те, кого партия, правительство, вы защищаете, всех вас в годы перестройки и отблагодарили…

Бросив взгляд на приятеля, Уланов понял, что тот его не слушает. Думает о чем-то другом. И действительно, после длительной паузы Прыгунов — они уже вышли на улицу Пестеля — вдруг сказал:

— Помнишь Павлика по прозвищу Ушастик? Ну, из этой же компании?

— Как же! Сынок народного артиста. Что же его папочка таким воспитал? На сцене, помнится, играл вождей…

— У меня есть сведения, что еще несколько лет назад он разрисовывал бумажки под червонцы. Ночью ловил таксистов, промышляющих продажей спиртных напитков, и в потемках всучивал им эти красные бумажки…

— Думаешь, он лепит фальшивки?

— Ушастик очень неплохо рисует, он подделывал приятелям за выпивку талоны предупреждения, когда они еще вкладывались в водительские права. И мог заменить на удостоверении фотокарточку, свести чернила и вписать другую фамилию… Но все это было до того, как он увлекся наркотиками. Ляхова могла получать деньги от него. Я сравнивал те десятки, что сдали в милицию таксисты, и нынешние фальшивые деньги — разница огромная. Там делалось наспех, в расчете на потемки, иногда бумажка разрисовывалась лишь с одной стороны. Ее комкали и отдавали таксисту, который, занимаясь незаконным промыслом, конечно, не разглядывал деньги… А эта полсотня, что я тебе показал, сделана мастером, художником-графиком.

— Может, Павлик повысил свою квалификацию? — предположил Уланов.

— Павлик ошивается у художника на Литейном, помнишь, мы были в мастерской? Художник вряд ли замешан, он продает свои картины за валюту иностранцам, часто в отъезде. Навострился писать эротику, почти порнографию. Сейчас ведь все можно. Художник в Норвегии. По вызову. А Павлик, Толик Косой пользуются его мастерской. Я пока не выяснил, что связывает в общем-то приличного художника с этой шантрапой?

— Может, курит гашиш?

— У меня к тебе просьба: загляни на правах старого знакомого в мастерскую… — он взглянул на часы. — Сейчас они там, кайфуют. Вряд ли они знают, что я работаю в КГБ, но лучше мне сейчас туда не соваться. Только спугну… А ты скажи, что разыскиваешь… Алису? — Заметив, как Уланов поморщился, прибавил: — Ну, Никиту?

— Я не умею врать..

— Выручи, Коля? — просительно заглянул ему в лицо приятель. И глаза у него были хитрыми, — Для меня это очень важно. Чем они там сейчас занимаются?

— Я же знал, что ты не просто так меня пригласил в кафе! — усмехнулся Николаи.

— Честно, я очень рад был повидаться с тобой, — на этот раз серьезно сказал Прыгунов.

— Ты и в комсомоле был таким же эксплуататором…

— Помочь молодым людям из дерьма вылезть — ты называешь эксплуатацией? — вывернулся приятель.

— Надоели они мне все, эти «молодые люди», — вырвалось у Николая, — Все носятся с ними как с писаной торбой, а они становятся все хуже и насмехаются над своими отцами-благодетелями. Только и слышишь: «Проблемы молодежи! Чем занять их досуг? Что для них еще сделать?». А они, молодежь, сидят в видеозалах и смотрят порнографию, учатся грабить и убивать, носятся на мотоциклах, пьют, развратничают уже со школьной скамьи,колются наркотиками или как это у них? Сидят на игле? И плевать хотели на старших, особенно на тех, кто лезет к ним с проповедями.

— Пожалуй, ты уж точно не вернешься в школу, — сказал Прыгунов.

— Как и ты на комсомольско-партийную работу, — усмехнулся Уланов.

2

После разговора с Прыгуновым Никита Лапин долго раздумывал: идти в мастерскую художника, где обитал последнее время Павлик Ушастик, или не стоит? Ну что ему, Никите, до добровольно заблудших овечек? Он еще не священник, и слова его вряд ли дойдут до бывших приятелей, только на смех поднимут. Они погрязли во грехе и Сатана направляет их тернистый путь в ад… Что сказано в соборном послании Иакова: «Ибо что такое жизнь наша? Пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий»… Об этом же творит и святой апостол Петр: «Ибо всякая плоть, как трава, и всякая слава человеческая — как цвет на траве: засохла трава, и цвет ее опал…». Многие толкователи Библии предсказывают приближение Армагеддона. Откровения Иоанна Богослова в книге Нового завета прямо указывают, что мир будет уничтожен и лишь праведные увидят новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, а побежденные будут брошены «в озеро огненное». И произойдет эта великая битва земных властителей на горе Магеддо, то есть, Армагеддоне. Это будет битва Антихриста с воинством Божьим. Иоанн по Божьему наущению предрекает: «Ниспал огонь с неба и пожрал их».

Все на земле суета сует… Он, Никита, читает великие божественные книги, познал главную истину Библии, нужно ли ему с высот, где обитает светлый Дух, снова спускаться на грешную землю и копаться в человеческом дерьме? Но он не мог отказать Алексею Прыгунову, которого очень уважал. Пожалуй, Алексей единственный, кто поддержал его в стремлении поступить в духовную семинарию. И он, Прыгунов, смягчил этот удар для отца. Может, потому отец и ушел с партийной работы, что сын его стал искать свой путь к Богу… Так вот, Алексей, придя к нему в Александро-Невскую лавру, попросил поговорить, чтобы они, пока не поздно, порвали с уголовниками. Бывший комсомольский секретарь не пояснял, в чем там дело, но было ясно, что Ушастик, Алла Ляхова и Толик Косой могут очень сильно поплатиться за дела других, которые используют их в своих целях. Косой уже был выслан на год из города на 101 километр. На какую-то «химию». Он участвовал в ограблении школьных учебных мастерских. Сам не забирался в разбитое окно, стоял на стреме. И вот, видно, недавно вернулся. И сразу снова принялся за старое.

Никита нашел их в мастерской на Литейном. Озираясь на пороге, он с ужасом подумал, что когда-то сутками сидел в этом прокуренном хлеву, курил гашиш, пил водку и вино, спал прямо на заплеванном полу и предавался нечистому блуду вот с этой Длинной Лошадью… У него было ощущение, что все это происходило в прежней жизни, когда душа его, Никиты Лапина, находилась в цепких лапах Сатаны! Ведь он слышал голоса, которые наущали его на совершение небогоугодных поступков. Эти голоса нашептывали слова Антихриста: «Пей, гуляй, прелюбодействуй, кури травку, все равно однова живем!..».

Кроме Ушастика, Толика, Алки, в мастерской находился еще один человек, которого Никита раньше никогда не видел. Это был рослый, плечистый мужчина лет двадцати семи-тридцати в толстой шерстиной с кожаным верхом куртке со стоячим воротником. Он сидел прямо на длинном деревянном столе художника, свесив ноги во внушительных зимних кроссовках на липучках.

— Кто к нам пожаловал! — заулыбался Павлик, однако со стула не поднялся — Я чую запах ладана и благодати!

— Наш милый попик, — протянула Алка, бросив взгляд на мужчину в куртке, — Как твой Бог? На небесах или на землю спустился? Молился ли ты за нас, грешных?

Никита про себя усмехнулся: идя сюда, он как раз думал об Армагеддоне, битве Господа с Антихристом.

— Никак, удрал из семинарии? — тонким голосом спросил Толик Косой. Действительно, когда он смотрел на кого-нибудь, казалось, что взгляд его направлен чуть вправо, на кого-то другого. У Косого длинные, почти до плеч русые волосы, почти такие же, как и у Никиты, он среднего роста, узкогубый, почти без подбородка. Когда он улыбался, то чем-то напоминал индюка. Может, потому еще, что его длинный нос всегда был красный, как мясистый нарост под клювом диковинной птицы.

— Выпьешь с нами, семинарист? — кивнул на стол с бутылками водки и раскрытыми рыбными консервами Ушастик.

— Он не может оскоромиться. У них, наверное, пост перед рождеством Христовым, — хихикнула Длинная Лошадь и снова бросила взгляд на мужчину в куртке, будто ожидала его одобрения. Но тот молча смотрел холодными светлыми глазами на Никиту и никак не реагировал на ее зазывные взгляды. Это что-то новенькое, обычно Алла Ляхова пренебрежительно себя держала с мужчинами, даже с ним, Никитой, который знал, что ей нравится. А тут то и дело посматривает на плечистого мужика, будто послушная собачка на своего хозяина!

— Познакомься, Никита, — спохватился Павлик. — Это Турок, пардон, мусье, Борис Туркин. Отчества не знаю.

Мужчина молча кивнул, но не встал и руки не протянул. Никита прошел к свободному стулу у стены под серой картиной в простой раме: море, волны с белыми гребешками, стелющийся туман и готовый лопнуть парус на горизонте. Раньше ее не было. Когда приезжал художник, они вмиг освобождали помещение, и приходили сюда только по его приглашению. Безбородый округлый художник с умными прозрачными глазами и широким бабьим задом почему-то предпочитал мужские компании и терпел у себя в мастерской лишь Ляхову и Алису, когда та еще находилась в этой компании. В огромных альбомах у него много эскизов обнаженной мужской натуры: зрелые мускулистые мужчины, юноши-акселераты и худенькие мальчики с пустоватым взглядом. Поговаривали, что он голубой, но никто из ребят не жаловался, чтобы Илья Власик, так звали художника, приставал к кому-нибудь. Правда, бывали у него другие мужчины, с которыми он ребят не знакомил. Стоя на пороге, говорил, что у него гости и он очень занят, мол, приходите в другой раз…

— У вас все по-прежнему, — произнес Никита, лишь бы что-нибудь сказать.

— Еще не конец света, — улыбнулся Павлик-Ушастик. И Никита снова поразился, как его слова отвечают его собственным мыслям!

— Ты слышал, Никита, — подал голос Толик Косой, — В Китае тысячи людей видели летающую тарелку и слышали гул мотора.

Об этом писали в газетах, сообщили в программе «Время» и даже без язвительных комментариев ученых. Писали про НЛО в газетах, сообщили, что в Пентагоне держат в камерах замороженных инопланетян, погибших в аварии.

— Может, это сам господь Бог на тарелках путешествует с планеты на планету? — сказал Павлик — Что вам попы-академики на этот счет в семинарии толкуют?

— Посещение Земли инопланетянами не противоречит божественному учению, — сказал Никита — В Библии об этом еще тысячу лет назад писали. И даже рисунки космонавтов сохранились на древних сосудах.

— Брехня все это! — густым голосом произнес Туркин, — Какая тарелка? Какой Бог? Обычная массовая галлюцинация. Может, вы верите и этим экстрасенсам, что по телевидению усыпляют людей и вытворяют какие-то чудеса? Я как дурак с вытянутым пальцем с бородавкой просидел на трех сеансах перед телевизором, слушая Кашпировского, и ничего… — он показал средний палец с черной бородавкой, — Брехня и обман трудящихся!

— Я — верю, — заявила Алла. — Кашпировский через три минуты усыпил меня во время передачи по телевидению. Он даже сказал, куда я упаду, когда засну. Все так и было.

— Что-что, а падать ты умеешь! — ехидно заметил Павлик. — Правда, в основном, на спину.

— А может, ты, Алка, просто травки накурилась? — ввернул молчаливый Толик. — Ты ведь быстро отключаешься.

— Я и без Кашпировского во время кайфа витаю в облаках, — улыбнулся Павлик. — И даже повыше.

— Никита, становись поскорее попом! — засмеялась Ляхова. — Я буду приходить к тебе на исповедь в церковь, а ты по старой дружбе будешь снимать с меня грехи.

— Это я тебе обещаю, — улыбнулся Никита. Ему стало скучно. Нет, он их, своих бывших дружков, не презирал, скорее жалел. И знал, что ничем им помочь не сможет.

Ушастик разлил по мутным граненым стаканам водку, поднял свой и провозгласил:

— Выпьем за нашего отца-спасителя Никиту Лапина! Он получит сан, отпустит нам все грехи и укажет путь к вечной истине.

Все, кроме Туркина, выпили и, морщась, поспешно стали тыкать вилками в консервные банки с селедкой иваси.

— А разве будущим священникам возбраняется выпить лафитничек? — вертя свой стакан в широкой ладони, спросил Туркин.

— Мне не хочется пить, — ответил Никита. — Не вижу в этом смысла.

— А я думала, Бог вам, семинаристам, не разрешает, — произнесла Алла.

— Не поминай имя Бога всуе, — посоветовал Никита.

— Прости меня, господи! — испуганно перекрестилась на висящую перед столом икону в окладе Длинная Лошадь. — Нет, правда, я немножко верю в Бога, когда совсем становится худо. Даже в церковь иногда хожу и Богу рублевую свечку ставлю в такую круглую медную штуку… Дароносицу?

— Дароносица — это ковчег для святых мощей, — поправил Лапин.

— Ты что, и вправду в Бога веришь? — глядя в глаза Никите, недоверчиво спросил Туркин.

— Верю, — ответил тот.

— И знаешь молитвы?

— Не все, конечно, но уже несколько раз в Александро-Невской лавре участвовал в службе и отпевании.

— Никита, когда еще будешь служить в храме? — спросила Ляхова. — Я обязательно приду на тебя посмотреть. Ты будешь в рясе и с крестом?

— Приходи, — сказал Никита.

Их насмешки ни капли не задевали его. Наоборот, ему было все больше жалко их, он бы и рад помочь, но как это сделать? И еще этот здоровенный парень с нехорошим взглядом… Понятно, Алкин очередной хахаль. Обычно неразговорчивая, она сегодня и рта не закрывает. Перед ним, Туркиным, выламывается?.. Боже мой, от какой геенны огненной он оторвался! Слава тебе, Господи, что вразумил! Мог бы вот так же тупо сидеть с ними за столом, глотать водку, курить гашиш, даже колоться… Это была не жизнь, а жалкое животное существование. А теперь для него, Никиты, открылся необъятный мир познания. И как они наивны, не знают тайн религии! Как не знал и он. Кому же это на руку было лишить русский народ его многовековой веры? Убить ее, растоптать, как уничтожили храмы — великие памятники русской культуры? И в школе, и в институте им, юным, внушали отвращение к религии, приводили дурацкие стишки из классики, высказывания атеистов-марксистов… Да, ему было жалко их, хотелось помочь, но как? Снова и снова задавал себе этот вопрос Никита Лапин. Вспомнились слова Иисуса по Евангелию от Матфея: «Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гоняющих вас… Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники?».

Наверное, Никита еще не так сильно проникся верой в человечество: он не мог заставить себя полюбить этих людей в мастерской. Да и люди ли они? Проститутка Длинная Лошадь, обворовывающий собственного отца Ушастик, полудебил Косой и этот… незнакомый угрюмый парень с огромными кулаками. Разве их вернешь на путь истины? Тут и сам Иисус Христос ничего бы не сделал, разве что сотворил бы очередное чудо…

И будто отвечая его мыслям, заговорила Алла Ляхова:

— Ну что ты смотришь на нас, как на христовых овечек? Пришел сюда, чтобы перевоспитать нас? Да я, милый Никита, живу в сто раз лучше, чем ты в своей монашеской келье. Пока ты там поклоны бьешь и молишься, я гуляю, пью, веселюсь…

— Торгуешь своим телом, — вырвалось у Никиты.

Туркин метнул на него злобный взгляд, но промолчал, видно, хотел послушать дальше.

— Первая древнейшая профессия! — засмеялась Алла. — Про-фес-сия! Ты знаешь, сколько я зарабатываю за день? — она взглянула на Бориса Туркина — Иногда полторы сотни, значит в месяц больше четырех тысяч, мой милый попик! Даже твои патриархи столько не получают, хотя религия — дело доходное, как раньше писали в учебниках. А есть девочки-путанки, которые крутятся с иностранцами, зашибают в несколько раз больше моего. Раз вы, мужики, такие сластолюбцы, так платите за удовольствие!

— Ну, насчет удовольствия… — хотел было сострить Ушастик, но Ляхова метнула на него презрительный взгляд и оборвала: — А ты заткнись, малахольный… Погляди на себя в зеркало? С тебя надо брать двойную плату, потому что из тебя, импотента, сделать хотя бы на пять минут мужчину — нужно ой-ой как постараться! — она снова повернула растрепанную голову к Лапину: — Бог, Никита, всегда прощал проституток, вспомни Магдалину? Он ей все грехи отпустил… Вот когда я состарюсь и стану никому не нужна, я приду в церковь свои грехи замаливать, а пока молода и… — произнести «красива» она не решилась, — я буду доставлять вам, озабоченным сексом мужикам, платные удовольствия. Мне это ничего не стоит… Хочешь, при всех тебе дам, попик? И бесплатно. В отличие от Ушастика, ты был настоящим мужчиной.

Все посмотрели на Никиту, ожидая, как он отреагирует. Тот пошевелился на своем желтом стуле с высокой спинкой, улыбнулся:

— Тебя дьявол искушает, Алла.

— Ей Богу, какой-то цирк! Театр абсурда! — грубо хохотнул Туркин. — Какой дьявол, какой Бог? Посмотри, что вокруг делается? В стране инфляция, в магазинах — пустые полки, скоро жрать нечего будет, а вы тут с умным видом несете всякую чепуху! Страна катится в пропасть, замаравшая себя советская власть кончается, партия опозорилась, молодежь озверела, кругом преступность, мрак, зловоние… Куда же твой Бог смотрит с небес? Почему же он не наказывает виноватых? Не покарает мечом и огнем? Или уже в мире Сатана правит свой бал?

— А все, что сейчас у нас происходит, разве это не есть божье наказание? — мягко возразил Никита.

— А Советская власть — тоже божье наказание? — задал коварный вопрос Ушастик — Это она принесла все несчастья народу. Мой старик отказался в театре исполнять роль Ленина, сказал при всех, что вождь пролетариата тоже натворил много всяких бед. Не меньше Сталина.

— Церковь в политику старается не вмешиваться. Хотя она, пожалуй, больше всех пострадала от советской власти. Революцию совершили не христиане, не верующие разрушали храмы и распродавали за границу веками накопленные и не имеющие цены реликвии и драгоценности. Наша святая обязанность заботиться о душе. Спасать души заблудших, попавших под влияние Сатаны.

— Ты пришел спасать наши души? — хихикнул Толик Косой, глядя не на Никиту, а на картину за его спиной.

— Я бы рад это сделать, но не знаю как, — признался Никита.

— Слушай, я смотрю на тебя и все время думаю, что ты нас разыгрываешь, — произнесла Алла, закуривая «Шипку». — Не верю я, что ты и впрямь поверил в Бога! Вспомни, что мы вытворяли в этом сарае? И ты был заводилой, самым отчаянным из всех нас, ты понравился Илье Власику, благодаря тебе он и разрешил нам приходить в мастерскую…

— Власик, Никитка, положил на тебя глаз… — ввернул Косой. Он ковырял вилкой с желтой ручкой в консервной банке. — Ты же знаешь, он из этих… педиков.

— Я этого не знаю, — открестился Никита.

— Он даже на Алиску не клюнул, — заметил Павлик — А Лисичка всем нравилась… И тебе тоже.

— И вдруг Александро-Невская лавра! — продолжала Алла — Ты раньше никогда о Боге и не помышлял. И креститься-то, небось, не умел?

— Пути Господа неисповедимы, — сказал Никита. Он понял, что ничего сделать не сможет. Если бы не было этого Туркина с неприятным взглядом, он попытался бы поговорить по душам с ребятами. Сегодня они не очень-то и пьяны, да и не пахнет наркотиками. К вечеру наберутся… Борис Туркин занял его место здесь. Интересно, кто он? Спортсмен? Кооператор? Все они поглядывали на плечистого мужика уважительно, а Ляхова явно заискивала перед ним. Может, она и побольше бы поговорила про свою древнейшую профессию, но одним лишь движением темных густых бровей Туркин заставил ее заткнуться. И тут Никиту осенило: да этот Туркин просто-напросто сутенер! Он отбирает эти сотни у Ляховой. По ее внешнему виду не скажешь, что она живет очень уж шикарно. Если и есть у нее какие драгоценности, так это золотые серьги в ушах и пара тонких колец с камушками на пальцах. Ну, и одета модно, при ее профессии это необходимо, нужно произвести на мужчину должное впечатление… Никита отогнал эти мысли и поднялся со стула.

— Мир вам, — поклонился он всем, перевел взгляд на Павлика и попросил: — Проводи меня, если тебе это не трудно.

Ушастик бросил взгляд на Туркина и нехотя поднялся из-за стола. К его толстой губе прилепилась серебристая рыбья кожа. Широкий нос картошкой лоснился.

— Занятный ты малый, — провожая их взглядом до двери, проговорил Туркин. — Это правда, что твой батя секретарь райкома? Первый?

— Мой отец учитель, — спокойно ответил Никита.

— Так я загляну к тебе, Никитушка, — бросила вслед Длинная Лошадь. — Ты, наверное, и поешь на клиросе?

— Двери божьего храма открыты для всех, — сказал Лапин.

Выйдя на Литейный, Павлик с усмешкой покосился на бывшего приятеля:

— Будешь меня уговаривать к Богу приобщиться?

— Оставь Бога, — оборвал Никита и без околичностей предупредил: — Со мной один человек разговаривал, мой друг, так вот, Паша, ты можешь скоро в тюрьму загреметь, и с большим сроком. Подумай над этим?

— Что ты имеешь в виду? — запинаясь, с трудом выговорил Ушастик. Он даже побледнел. И нос стал белым.

— Тебе лучше знать, — сказал Никита. — Мне очень не понравился этот…

— Турок?

— Он — плохой человек.

— Лошадь привела его, — признался Павлик. — Он поставляет ей клиентов, а за это она отстегивает ему больше половины. Раньше-то она за пачку сигарет с любым ложилась, а теперь приоделась и обслуживает только клиентов Турка.

— Я так и подумал, что он — сутенер.

— Говорит, кооператор, — уныло вставил Павел. Он скис, зеленые кошачьи глаза его потускнели, толстая нижняя губа отвисла. — Он достает нам…

— Наркотики?

— Не жадный, — вяло говорил Ушастик — Не жалеет на выпивку, даже в ресторан иногда приглашает, когда Длинная Лошадь хорошую выручку приносит… Да, а кто этот человек? Ну, что тебе про нас накапал?

— Он просил не говорить, но я ему верю. Очень осведомленный человек.

— Книги? — пытался сам себя утешить Павлик — Или что-нибудь другое?

— Что-нибудь другое…

— Я… — Павлик испуганно оглянулся, будто за ним уже кто-то следил. — В общем, я мелкая сошка.

— Да нет, как я понял, дело серьезное, — сказал Лапин.

— Батя уехал в Англию на съемки совместного фильма, квартиру закрыл и поставил на охрану, даже ключей не оставил, а меня определил к тетке, что живет на Карла Маркса, неподалеку от гостиницы «Ленинград». Оказывается, я продал из дома книг больше чем на пять тысяч… Да и дачу мне простить не может, будто это я ее поджег! Нас и не было там, когда она загорелась.

— Сильно ты своему отцу насолил.

— А ты? — вдруг озлился Ушастик — Из-за тебя его с такой работы турнули!

— Вряд ли из-за меня, — спокойно ответил Никита. — И потом, он сам ушел.

— Рассказывай сказки! С таких постов сами не уходят!

— Все в нашей жизни — суета сует, — вздохнул Лапин. Глядя на снова понурившегося Павлика, он вспомнил понравившееся ему изречение философа и теолога Рейнхольда Нибура.

— Послушай, что говорят умные люди, — напрягая память, произнес он:

Ничто достойное не завершается
в течение одной жизни.
Поэтому мы должны
запасаться надеждой.
Ничто истинное или прекрасное
не дает полного смысла
в любом контексте истории.
Поэтому нас должна спасать вера.
Что бы мы ни делали,
как бы это ни было чисто,
нельзя выполнить в одиночку.
Поэтому нас спасает любовь.
— Для меня это слишком мудрено, — помолчав, сказал Павлик. — И философа я такого не знаю… Но я догадываюсь, о чем речь… Фальшивые деньги?

Никита промолчал. Он пообещал Прыгунову не упоминать его фамилию и ничего не говорить про фальшивые ассигнации, но Ушастик сам об этом обмолвился.

— Я к этому не имею никакого отношения, — продолжал Павел. — Да мне бы так и не нарисовать. Алка показывала десятки и пятерки… Я бы их не отличил от настоящих. Она сказала, что один подонок щедро рассчитался с ней за ночь фальшивыми деньгами. Может, она сама их теперь всучивает на сдачу своим клиентам?

— А Туркин знает?

— Послушай, может, он и дает фальшивые бумажки Алке?

— Держись от всего этого подальше, Павлик, — сказал Никита, поеживаясь в куртке. Холодный ветер задувал под арку, возле которой они стояли, в лицо попадали мелкие капли. Темно-серое небо нависло над крышами, некоторые автомобилисты включили подфарники. Еще и трех нет, а на улице уже сумрачно. Литейный мост полускрыт туманом. Выскакивая на горбатый широкий мост, машины будто проваливались в Неву. Не видно шпиля с часами на башне Финляндского вокзала.

— Ты веришь мне? — приблизил свое лицо к нему Ушастик. От него пахнуло алкоголем и селедкой. С трудом удержавшись, чтобы не отступить, Никита кивнул:

— Конечно, верю! С какой стати меня-то обманывать?

— Так и передай этому человеку… — глядя на проплывающий мимо синий троллейбус с мокрыми окнами, сказал Павлик. — Закладывать их я не буду. Турок убьет меня. Я раз видел, как он Алкиного хахаля выбросил на лестничную площадку, тот все ступеньки пересчитал… Хотел зажилить часть денег, что обещал Лошади.

— Меня эти подробности не интересуют, — поморщился Никита. — Я буду прислуживать в церкви в субботу. Приходи, если хочешь. Можешь с Аллой и с этим… Туркиным, — подавив внутренний протест, закончил Никита — В храм божий никому путь не заказан: ни грешнику, ни праведнику.

Ушастик сунул ему нечистую руку с рыжими волосками и пробурчал:

— Эх, уколоться бы сейчас! Только Турок не разрешает: ни нам с Толиком, ни Алке. Ладно, она, — он из нее бабки тянет, — а мы-то зачем ему?

— Алиса не заглядывает к вам? — спросил Никита.

— Давно не была… Алка говорила, что она снова сошлась с этим… Улановым. Вроде, замуж за него собирается.

— Всего тебе доброго, — кивнул Никита и, незаметно вытерев ладонь о полу куртки, зашагал к троллейбусной остановке, у которой шевелилась мокрая очередь…

3

Николай скользил на лыжах впереди, за ним — Алиса. Ночью выпал пушистый снег, и лыжню до половины засыпало, зато не было в ней сучков, трухи, желтых сосновых иголок. Небо над головой ярко-синее, красноватое нежаркое солнце медленно катилось над заснеженным бором. Голубые тени падали от укрывшихся в сугробах молодых елок, тенькали невидимые синицы в зеленых сосновых ветвях, где-то вдалеке прострекотала сорока. Мороз был небольшой, и лыжи негромко поскрипывали. В сильный мороз они визжат, как поросята. Уланов уверенно углублялся в бор, там сразу за занесенным снегом ручьем — крутая гора, с которой он любил спускаться. Оттолкнешься палками — и… Совсем близко мелькают толстые красноватые стволы сосен, ветер свистит в ушах, вскоре проторенная лыжня выносит на чистое пространство, прыжок с естественного трамплина — берега, и дальше мчишься по белому ровному полю закованного в лед и укрытого снегом озера. Потом снова долго карабкаешься на гору, раскорячивая лыжи крест-накрест и вонзая палки в наст. Алиса скатывалась лишь с половины горы. И то часто падала.

Над ними пролетел ворон. Его широкие черные крылья радужно сияли. Хозяин леса негромко осуждающе каркнул и скрылся за остроконечными вершинами елей. Николай уже несколько раз видел ворона. Однажды он облетал свою территорию в буран. Неожиданно — Уланов стоял у подножия горы — из снежной круговерти возник показавшийся ему тогда огромным ворон. Бесшумно взмахивая крыльями и медленно поворачивая голову, он низко пролетел над лыжней. И даже не каркнул.

— Кто это? — спросила Алиса. Прищурившись, она проводила глазами птицу.

— Ворон, — останавливаясь, ответил Николай.

— Какой красивый, — произнесла девушка. — И одинокий. А как он сердито крикнул. Знаешь, что он сказал? «Я ищу подругу. Вы ее не видели?».

— Вороны вроде бы не летают парами, — заметил Николай.

Алиса была в лыжном шерстяном костюме и синей шапочке с красным помпоном. Глаза лучатся голубизной, золотистые пряди спускаются из-под шапочки на белый лоб, рассыпались по узким плечам. Лыжные ботинки ей немного великоваты, а алюминиевые палки почти с нее.

— Он найдет ее, — уверенно сказала девушка — Потому что ворона..

— Ворониха, — вставил Николай. — Это другой вид.

— Ворониха ждет его, — упрямо закончила она. — Там, где я жила, редко снег выпадал. Зато там высокие горы с белыми головами. И небо там другое, а таких красивых лесов просто нет. Ты знаешь, что я подумала: люди, живущие на природе, должны быть мягче, добрее городских. Я думала, здесь только летом красиво, а зимой, оказывается, еще красивее.

— Если природа делает человека мягче и добрее, как ты говоришь, то почему он тогда уничтожает ее? — произнес Уланов, впрочем, не надеясь на ответ. Этот вопрос он часто задавал сам себе. И снова, уже в который раз подумал, что человек — гость на планете Земля, прилетевший сюда из дальнего космоса. Не похож он ни на кого из истинных сынов и дочерей матери-Земли. Враг он на этой планете. И даже не желая этого, как бы против своей воли, готовит ей гибель. И красавица-планета защищается, как может, насылает на человека катастрофы, землетрясения, страшные болезни, эпидемии. Не исключено, что и СПИД — «подарок» людям — убийцам всего живого на земле… Кажется, наконец-то, на исходе XX века человек понял, что его ожидает, если он не одумается, не перестанет «покорять природу». Но спасать то, что еще осталось на Земле из ее природных богатств и животного мира, нужно всем вместе. Разве можно спасти поголовье синих китов, которые вот-вот навсегда исчезнут в океанах, если все еще есть китобойные флотилии у некоторых стран? У тех самых, которые не подписали соглашение о запрете на охоту этих самых огромных исполинов планеты?

— О чем задумался, милый, добрый мужчина? — спросила Алиса. Она улыбалась, и глаза ее посветлели. На щеках — румянец, припухлые губы и без помады розовые.

— О нас с тобой о людях, — ответил он. — Кто мы такие на этой земле? Что нас ожидает в будущем? Почему мы такие разные? Будто одних людей благословил на жизнь сам Господь Бог, а других — Сатана. Одни борются за мир на земле, другие готовятся к ядерной войне, одни стараются спасти природу, другие в тиши кабинетов создают сатанинские проекты вроде поворота рек или строительства очередных гидроэлектростанций, атомных реакторов. Одни сажают в землю семена, другие валят в тайге кедры…

— Мои мысли так далеко ее витают, — улыбнулась девушка — Сколько живет на земле человек мыслящий, столько он и пытается разобраться в себе самом.

— Ну, и разобрался?

— Наверное, это не так просто: люди-то разные, милый! Вот только почти через год я почувствовала, что ты — близкий мне человек.

— А раньше?

— То близкий, то далекий…

— А ты всегда для меня была близким человеком. Наверное, с первой встречи. Значит, кто-то есть во мне, который лучше меня знает, кто моя судьба, а кто — нет?

— А она?.. Пи-во-ва-рова? — она по слогам произнесла эту фамилию. — Близкий тебе человек?

— Ты же знаешь, что нет, — с упреком сказал он. — Ты слышишь голоса деревьев и животных, но не слышишь меня.

— Слышу, дорогой, — улыбнулась она, — но мне приятно еще раз это услышать от тебя самого.

— Я уже сто раз тебе это говорил.

— Ты знал, что я вернусь?

— Конечно.

— Зачем же тогда опять встречался с этой Пи-во-ва-ровой? Фамилия-то какая противная! — опять поддела она его.

— Назло тебе, — сказал он. — Ты ведь тоже с кем-то встречалась? Вспомни хотя бы Кренделя? Или жулика и сутенера Туркина?

— Это только здесь, в лесу, Коля, можно быть одному или одной, а в большом городе тебя, как на гребне волны, несет толпа… Мне иногда нравится чувствовать себя песчинкой в потоке толпы и бездумно плыть куда-то…

— Я не люблю толпы, мне всегда хочется встать поперек этого потока, но толпа безжалостна: кто против нее, того она сметает со своего пути.

— Мы говорим с тобой метафорами, — сказала Алиса. — Это, наверное, потому, что здесь и думается совсем по-другому, чем в городе.

— Сейчас мне даже страшно, что я мог тебя потерять! В толпе…

Девушка посмотрела на него, улыбка постепенно растаяла на ее губах, она отвела рукой в толстой перчатке прядь с огромного сияющего глаза и негромко спросила:

— А если бы я не приехала к тебе, ты стал бы меня искать?

Он помолчал, сбивая острием палки налипший на резинку лыжи лед, потом поднял голову и глаза их встретились.

— Нет, — сказал он — Я несколько раз тебя возвращал, вытаскивал из этой ямы… Тогда было понятно, что ты в беде. А в последний раз ты ушла не туда, не к ним, этим Длинным Лошадям, Ушастикам, Косым…

— Не трогай только Никиту, — прервала она — Никита раньше меня порвал с ними.

— При чем тут Никита?

— Он лучше их и нашел Бога.

— Как бы мне ни было больно, но я тебя не стал бы разыскивать, — продолжал Николай. — Даже не из-за гордости… Запомни, девочка, если ты когда-нибудь уйдешь от меня, я не буду тебя разыскивать. Это бесполезно, как сказка про мочало. Мое мужское самолюбие не позволит. Есть вещи посильнее любви…

— Ты не прав, Уланов, — серьезно произнесла она. — Сильнее любви ничего нет. Все смертно, лишь одна любовь бессмертна, как и душа праведного человека.

— Душа, дух, мысль… Они не умирают.

— Это ты от Никиты набралась?

— Я не уйду от тебя, Уланов, — проигнорировала его реплику Алиса. — За эти несколько месяцев мне многое открылось. Взрослее я стала, может, даже умнее. Если я твоя судьба, то ты — моя.

— Мы признались друг другу в любви, ни разу не употребив слова «любовь», — улыбнулся он.

— А говорят ли вообще молодые люди сейчас «люблю»? Видел репортаж по телевидению про ленинградских проституток? Сидят себе перед камерой и друг перед дружкой хвастают, сколько они зарабатывают за ночь! И не стыдно ведь! А некоторым и шестнадцати еще нет. Учатся в школе, читают «Бедную Лизу» Карамзина, «Ромео и Джульетту» Шекспира, пишут сочинения на тему «Первый бал Наташи Ростовой» по «Войне и миру» Толстого.

— И не боятся СПИДа, — вставил Николай.

— Да они и не знают, что это такое! — возразила Алиса. — У них же вместо мозгов — труха. Мне иногда стыдно за весь женский род, когда я слышу, что несут по телевизору на улице девочки и женщины, которым репортеры суют микрофон под нос и задают, кстати, тоже идиотские, вопросы. Это даже не инфантилизм, а маразм! Красивые мордашки, а как накрашенный ротик откроют, так плюнуть на них хочется!

— Алиска, в тебе пропадает учительница, — сказал Николай, — А давно ли ты…

— А вот об этом, мой дорогой, больше никогда не вспоминай, — нахмурилась она, — После того… землетрясения… я была какое-то время, ну, можно так сказать, больна. И огромное тебе спасибо, что ты меня вылечил! — она переступила на лыжах поближе и, обхватив его руками за плечи, поцеловала. — Только никогда не хвастайся этим, ладно?

— Черт побери, а я когда-то думал, что одному быть — это и есть в наше время счастье! — вырвалось у него.

— Иногда нужно быть одному, — сказала она — Даже обязательно.

— Когда я один, я думаю о тебе.

— Я точно так же, — эхом откликнулась она.

Их окружала белая прозрачная тишина, макушки елей и сосен были охвачены багрянцем, медленно передвигались по глубокому налившемуся синевой небу аккуратные круглые облака, напоминающие стадо курчавых барашков. От лыжни разбегались маленькие следы, рваные, размашистые, наверное, зайцев, и ровные цепочки лисьих. Мыши и птицы оставили на искрящейся белизне крестики, тире и точки. Звериную азбуку Морзе. Впереди виднелась лощина, к ней сбегали пушистые, до половины спрятавшиеся в снег с лиловыми свечками елки, а внизу сгустилась посверкивающая изморозью синева. И в тот самый момент, когда Уланов хотел оттолкнуться палками, чтобы спуститься в лощину, ее неспешно пересек огромный лось с широко расставленными в стороны коричневыми лопатами-рогами. Даже издали были видны его огромные опушенные черными ресницами глаза. Горбоносая морда с профессорской бородой медленно повернулась в их сторону, расширились заиндевелые ноздри, животное фыркнуло и, не прибавив шагу, величественно углубилось в бор.

— Господи, какой красивый! — прошептала Алиса. Она сегодня уже не первый раз это слово произносила. Глаза ее расширились, в них мелькали золотистые точечки, а маленький рот чуть приоткрылся, — Это олень?

— Лось, — негромко ответил Николай. Он отметил про себя, что при всей могучести зверя туловище у него короткое, а черные ноги с белыми отметинами неестественно длинные и прямые, как жерди. Он впервые так близко видел лося. Читал, что в это время года они бывают агрессивными, у них скоро гон, но этот исчезнувший, будто растворившийся в чащобе красавец был спокоен и миролюбив. А глаза вроде бы печальные. Тоже ищет подружку?.. Один раз только посмотрел он в их сторону, а когда легко и мощно поднимался из лощины, даже не прибавил шагу. Лыжню пересекли его глубокие, почти круглые следы.

И снова они скользят на лыжах по бору. Толстые деревья лесозаготовители давно вырубили, остались лишь тонкоствольные. Между ними бородавками вспухли пни, прикрытые пышными снежными шапками. Тонкие деревья, но высокие, тянутся в синее небо, разбросав ветви среди сосен, виднеются и березы, осины, редкие дубки. Дубкам трудно в росте угнаться за соснами и березами. Если все до единого дерева давно сбросили листву, то на дубках все еще шевелятся на легком ветру редкие побуревшие листья. Почему-то эти деревья не хотят даже зимой сбрасывать свою листву. Возле некоторых елок громоздятся золотистые кучи — это остатки от разгрызенных белками шишек. Видны маленькие кратеры и возле дубков, наверное, мышиные отдушины.

Скатившись с горы один раз — Алиса, присев на пень, смотрела на открывшееся перед ними озеро, — Николай увидел человека с ружьем, вышедшего из бора на опушку. Охотник был в ватнике, серой солдатской шапке с оттопыренным меховым козырьком и валенках, хитроумно прикрепленных ремнями к широким и коротким лыжам. Скорее всего, самодельным. Когда человек приблизился, Уланов узнал соседа Ивана Лукича Митрофанова. Он издали походил на передвигающийся старинный облупленный комод. Огромные рукавицы были заткнуты за ременный пояс с патронташем. Двустволка висела за спиной, дулами вниз.

— Катаетесь? — покивав огромной головой, ухмыльнулся Митрофанов. — Ну-ну, катайтесь… Только лет пять назад тут один приезжий из Новгорода, спускаясь с энтой горы, врезался башкой в сосну… Нашли сердешного только через неделю, уже и снегом почти всего занесло.

Уланов и не знал, что Иван Лукич еще промышляет и охотой. Геннадий жаловался, что у него он опять украл две сетки. Николай был в Ленинграде, он, Геннадий, уехал с Леной в Новгород, а Чебуран рыл яму для картошки. Митрофанов воспользовался этим и стащил последние две сетки. Больше некому, но когда брат сходил к нему, то Иван Лукич прикинулся больным, немощным, мол, и на озере-то с месяц не был. Но больше не на кого было грешить.

— На кого охотитесь-то? — полюбопытствовал Николай.

— Какая нынче охота, — достал из кармана пачку «Беломора» Митрофанов. — Баловство одно. Глухарей не видно уже сколько лет, зайцы есть, так без собаки ево не подымешь…

— А лоси?

— За лося штраф большой, — усмехнулся Иван Лукич. — Убьешь и трофею не обрадуешься!

— Чего же с ружьем ходите?

— Да так, захотелось старые кости размять… — Митрофанов остро взглянул на Уланова. — Да и время такое, что скоро всем добрым людям лучше будет оружию при себе иметь. Ворья да жулья много у нас развелось. Вот твой брат на меня грешит, что сетки своровал, а это наверняка — городские. Наезжают, как саранча, и гребут все, что плохо лежит. А потом, твой брательник — тетеря. Рази можно по нескольку дней дорогие снасти в озере держать? Уж коли поставил, так гляди в оба и ружьишко имей при себе, чтобы при случае пугнуть гадов…

Алиса, — она не любила Митрофанова, даже прозвала скворечником, — демонстративно отвернулась на своем пне. Она вытянула стройные ноги в трикотажных спортивных брюках, а палками тыкала в снег. Красный помпон на ее голове горел, как уголек.

— Иван Лукич, вы могли бы убить человека? — вдруг спросил Уланов. Он бы и сам себе не смог объяснить, почему задал старику этот странный вопрос. Впрочем, он и не ждал на него ответа. Просто было в грубом, некрасивом лице Митрофанова что-то первобытно-жестокое. Вот именно люди с такими лицами в старину выходили на большую дорогу с кистенем и грабили проезжих, позже в революцию радостно жгли усадьбы, разворовывали дворцы и поместья, а в войну служили у фашистов полицаями. И расправлялись с соотечественниками более зверски, чем даже эсэсовцы.

Иван Лукич внимательно посмотрел на него, смахнул снежную шапку с пня и уселся. Тут у берега озера было много широких пней. Папироса прилипла к его небритой губе. На седых бровях посверкивают капли.

— Небось, слышал, я был в лагере, — заговорил он — Так вот, там всякое было… Чтобы выжить в этой зловредной зоне, нужно было утвердить себя, поставить перед уголовниками. Политических-то они и за людей не считали, давили, как клопов, а лагерное начальство глаза на это закрывало… Убивал ли я? Было дело. И на лесоповале, и разок в бараке. Уважали меня арестанты: рука у меня была тяжелая, и на расправу скор. Там, милок, был волчий закон: или ты — или тебя. А кому с ножом в боку помирать охота? Даже там человек надеется на лучшее. Силенкой меня бог не обидел, да, вроде бы, и не трус… Конечно, пытались поначалу сесть мне на шею, да ничего не вышло. Я сам кое-кому из строптивых да нервных уселся на шею, да еще и вожжой погонял.

Рассказывал все это Митрофанов спокойно, даже с каким-то тайным удовольствием. Наверное, смотрит телевизор, слушает исповеди бывших палачей бериевских застенков. Те, не стесняясь, рассказывают, как расстреливали людей, как хоронили в ямах, как сжигали в крематориях…

— Интересная у вас биография, — только и сказал Уланов.

— У людей моего поколения у всех биография интересная, Витальич, — согласился Иван Лукич, бросая окурок в снег. — Поиздевалась над нами жизнь-злодейка! А особенно власть советская! Все жилы из людей вытянула, голодом морила, лучших людей России во враги записывала, деревню задушила, а в городах бандитов развела… Да еще и без стыда и совести на весь мир похвалялась, власть-то наша, что она самая лучшая, самая справедливая. Кто было за нами после войны пошел, вернее, Сталин заставил пойти, так сейчас не отплеваться, вон даже памятники Ленину сшибают… А сейчас что? Стар я, могу только про то, что было, рассказывать, а жизню теперь такие, как ты, делают. И что из этого получится, никто не знает, даже самые головастые люди. Стыдно признаться, что в старину-то до революции, все было хорошо… Ты вот чего-то пишешь, чиркаешь, твой брательник Генка с кролями мается, бросовую избу обустраиваете, а может, ничего этого никому уже и не нужно? Может, скоро конец свету, как обозначено в главной церковной книге? Где же это в мире было видано, чтобы новый строй семьдесят лет обманывал, терзал народ, довел великую державу до ручки? Уж не Бог ли определил погибель от сатанистов русскому народу? Мне-то что? Я худо-бедно свой век отжил, а вам-то, молодым, как жить дальше? Куда идете, к чему придете? Империя-то наша СэСэСэровская расползается по всем швам, как гнилая материя, братья-то наши из других республик вон какие клыки показали? Готовы друг друга без соли сожрать, а особливо русских… Толкуют, все беды от нас, русских. В лагере умные люди говорили, что все беды от коммунистов… С Ленина началось. Он дал волю сатанистам, ненавидящим нашу веру.

Митрофанов насмешливо поднял из-под лохматых бровей острые глаза на Уланова. — А может, и сам Ильич — Сатана? Ты тоже коммунист? Не отдал еще в райком билет-то свой с ленинским ликом?

— Вот и вы коммунистов не любите, — вставил Николай.

— А за что мне их любить-то? — аж потемнел лицом Иван Лукич — Рази не они отобрали землю у моего батюшки? Не раскулачили его? Знал бы ты, родимый, как тут жили раньше! Что ни дом, то — поместье! Всего было вдоволь. И товары покупали в городе, какие вам и не снились. Одних самоваров можно было выбрать один из сотни… Эх, да что говорить. Кажинный год возами возили в Питер продукту разную! А как земля родила! И не было никаких химикалий, которыми все на земле и в воде отравили, даже до людей добрался этот яд. А толку-то от этих химикалий? Теперь о нитратах все толкуют… Земля-то стала рожать во сто крат хуже, чем без них. Нам и навозу хватало. В озере-то нашем рыбка тоже отравлена. Моя старуха ее и в рот не берет. У нее от щук и окуней колики в животе бывают. Читал в газете, какой-то мериканец, Хамаммер, что ли, по сговору с Лениным всю страну отравил нитратами. Нам — отраву, а от нас — золото, брильянты, царские богатства. И до сих пор отравителя в Москве встречают как отца родного… В общем, за время советской власти все коммунисты загубили, все пустили по ветру, все распродали да разворовали… И я не боюсь говорить об этом, потому что теперь все говорят и пишут про этот шабаш… Вот вы тут приехали, кроликов разводите, пчел хотите завести, бычков растить… Сколько вас? Раз-два, и обчелся! Тут нужен истинный крестьянин, а ево нетути теперя в России! Каленым железом и пулей повывели его коммунисты, как зловредного зверя. Мало что коренного крестьянина уничтожили, закопали в землю, так и детишек крестьянских давили, душили, а потом издевались и над внуками, правнуками крестьянскими. Сколько лет крестьянину даже паспорта не давали! Чего же теперя хотите? Никто и не желает заниматься сельским хозяйством. А такие, как вы, — не спасение земли, а так, пустое ковыряние в ей… Надоть, мил-человек,новое поколение крестьян выводить в пробирках, как редкую инфузорию. Коренных-то, потомственных, я уж говорил, истребили за семьдесят два года советской власти. Начисто! Даже корни повыдергивали. Те, кто остались на истерзанной мудаками-правителями земле, немощны, стары, а весь подрост деревенских тянется к городу. У меня два сына, и оба живут в разных городах. Сюда в пять лет раз приезжают как дачники, да еще смеются над нами, бедолагами, кукующими в этой вселенской нищете. Эти в Африке, что голые и на деревьях спят, и то лучше нас живут. Да что вам толковать, сами грамотные!..

Алисе надоело сидеть на пне, она, бросив на Николая красноречивый взгляд, мол, кончай болтать, заскользила по озеру к другому берегу, где серебрились тонкие разукрашенные изморозью ветви высоких берез. Облако закрыло багровый лик солнца, и снег сразу перестал искриться, а тени от прибрежных деревьев укоротились. Прямо над головой скрипнула ветка.

— Долго же в вас, Иван Лукич, эта застарелая злость держится, — заметил Уланов, провожая взглядом девушку.

— Так с ей, злостью, на эту проклятую власть и помру, — угрюмо уронил Митрофанов. — Раньше был напуган, боялся, а теперя ничего не боюсь! Вон как прибалты несут эту сатанинскую власть! Всерьез надумали от ее отколоться. Жилось-то им при буржуях, оказывается, в тыщу раз лучше, чем при социализме! И уйдут, хрен их удержишь. Они такие! Сколько лет в СССР, а на русских всю жизнь косятся, будто русские виноваты! А того им невдомек, что русских-то самих объегорили в семнадцатом. А при советской власти жилось и живется русским хуже всех. А ума злиться на истинных виновников нашего горя, видно, не хватает…

— Ладно, зол ты на власть, которая тебя, может, и незаслуженно наказала, но чего ты на нас-то с Геннадием взъелся? Чего нам-то вредишь?

— А энто еще доказать надоть, — ответил Иван Лукич — Не пойман — не вор, старая поговорка!

— А все-таки, чем мы тебе мешаем, Иван Лукич? — чувствуя, что старик разоткровенничался, настаивал Уланов. Ему очень хотелось понять истоки этой необъяснимой вражды.

— Чужие вы нам, деревенским, — помолчав, уронил Митрофанов. — И живете не по нашим законам и больно уж вы шумные, беспокойные. Без вас было тихо, да и рыбу из озера местные так не черпали сетями, как это делаете вы.

— Сам ведь рассказывал, что осенью не раз наезжали промысловики на двух-трех машинах с неводом, лодками и вычерпывали всю рыбу до дна!

— То промысловики, чего с них взять? Они от государства, а вы — частники.

— Значит, когда при государственном хозяйствовании все кругом на селе разваливалось, вы помалкивали, терпели, а как приехали люди из города и хотят что-то поправить, наладить, вам это не понравилось?

— Мне то что? — вдруг отступил Митрофанов. — Ковыряйтесь, стучите. Был бы прок. Земли тут много, вон сколько целины уже лет двадцать не паханной! Понимаешь, Николаша, досада берет, что не знаете вы крестьянского труда, поверху скользите, то за одно хватаетесь, то за другое, а толку не видно… Городскому человеку ох как не просто понять нашу землю… Верно, пустует она, а когда чужие топчут ее, вроде бы и жалко. — он стащил старую ушанку, вытер ею взмокший лоб и, не попрощавшись, зашлепал на своих широких лыжах в глубь леса. Даже не оглянулся. Вынырнувший луч солнца зажег на стволах старого ружья будто две электрические лампочки. На зеленых ватных штанах Митрофанова Николай заметил торчащий из дыры клочок серой ваты. Когда он догнал Алису, та фыркнула:

— И охота тебе с таким противным стариком разговаривать?

— Может, и противный, но далеко не дурак, — раздумчиво сказал Уланов — Бьет точно, в самое яблочко, возразить ему нечего. А добрым ему и быть-то не с чего. Что он в своей жизни видел? Разор родной земли, голод, нищету, лагеря… Меня вот что, Алиска, мучает: кто такой есть человек? Две ноги, две руки, голова, а как непохожи человеки друг на дружку? Один умный, талантливый, думает лишь о том, как побольше пользы принести людям, земле. Другой — злобный, подлый, жестокий. Все его помыслы направлены на то, чтобы напакостить людям, природе! А живут рядом, ходят по одной земле, разговаривают друг с другом, а между ними — пропасть. Сколько писателей в мире с тех пор, как появилась письменность, копаются в человеческой душе и не могут ее до конца постичь. Иной человек всю жизнь проживет до старости, а так и не поймет, в чем было его предназначение в этом мире? Раз существуют добро и зло, то, видимо, из этих сосудов что-то перепадает и каждому человеку при рождении. У одних решительно побеждает Добро, у других — Зло. А кто тот великий и невидимый, кто награждает человека этими противоборствующими качествами? — он чуть приметно улыбнулся и посмотрел на узкую спину девушки. — Твой Никита Лапин поверил, что это и есть Бог.

— Мой? — не оборачиваясь, спросила Алиса. — Это очень любопытно. Ладно, продолжай философствовать, ты сегодня в ударе, мне интересно.

— Но раз есть Бог, значит, есть и Сатана, Дьявол, Люцифер? Вспомни «Божественную комедию» Данте или «Фауста» Гете. Бог сеет в людях Добро, а темные силы — Зло. И в мире происходит извечная борьба между ними. С тех пор, как существует человек. Принято считать, что Добро всегда побеждает Зло, но если Добро и Зло поровну сосредоточились в душе одного человека? Кто он тогда, этот Человек?

— Я где-то читала, что Иоанн Кронштадтский обладал даром видеть ауру над головой человека, — вспомнила Алиса. — Но аура была не у всех… Вот я и думаю, что осененный Богом человек — с аурой, а слуга Сатаны — без нее.

— Дар Иоанна Кронштадтского — редкое явление, — раздумчиво заметил Николай. Он тоже об этом слышал. — А как обыкновенному человеку разобраться, где Зло, а где Добро?

— Я знаю, ты — добрый, Никита — тоже, а вот Митрофанов — злой, нехороший. Почти на каждого хорошего человека приходится один плохой. Но ведь добро тянется к добру, а зло — к злу! — Алиса остановилась и ткнула палкой на возвышающуюся прямо перед ними огромную березу.

— Посмотри, как присосалась какая-то круглая штука к ветвям? Это омела, паразит, сосет соки из березы. Вон еще и еще! Наверное, так и у людей: есть труженики, творцы, создающие ценности, а есть паразиты, присосавшиеся к ним…

Действительно, на ветвях нескольких берез висели безобразные просвечивающие прутяные шары с колючками. Когда деревья выбросят листья, их не будет видно, а сейчас на голых ветвях они висели, как опустевшие птичьи гнезда.

Неожиданно громко грянул выстрел. И тотчас с негодующим криком близ кромки берега пролетел ворон. Немного погодя затрещали сороки, пронеслась над головами стайка каких-то сизых маленьких птиц. Лесное эхо вольно и раскатисто пошло гулять над заснеженным озером.

— Он убил кого-нибудь? — встревоженно спросила Алиса.

— Тишину, — ответил Уланов. — Он убил тишину и вспугнул красоту.

Глава девятнадцатая

1

В городском суде шел процесс над фальшивомонетчиками. Зал был полон народу. На скамьях для подсудимых сидели Турок, Илья Власик, Павлик-Ушастик, Длинная Лошадь и еще несколько незнакомых Уланову человек, тоже проходивших по этому делу. Толика Косого не было, он к ним не имел никакого отношения. Ему просто боялись даже что-либо мелкое доверить — обязательно подведет.

— Они доставали Власику гербовую бумагу, — пояснил сидевший рядом с Николаем Прыгунов.

Судья задавал вопросы художнику Илье Власику. Невысокого роста, с широким тазом мужчина, в мастерской которого Уланов был не однажды, но увидел впервые лишь здесь, на суде, стоял перед судьей и угодливо отвечал на вопросы. Голос у него мягкий, бархатистый, глаза выпуклые, светло-карие, рот маленький, чувственный. На курчавой темной голове розовеет небольшая плешь. Бросая взгляды на сидевшего неподалеку адвоката, он бойко отвечал:

— Сначала я просто решил позабавиться, наказать жадных кооператоров… Сделал несколько полусотенных — сходу их приняли.

— Кто принял? — строго спросил судья, пожилой, с седым ежиком человек с розовым лицом и широкими бровями. Два заседателя, очень похожие один на другого, с интересом смотрели на подсудимого. Перед ними на столе лежало несколько фальшивых ассигнаций.

— Я же говорю, кооператоры, — взглянув на адвоката, сделавшего какой-то знак рукой, поспешно прибавил: — Я и мысли не имел нашести урон государству. Просто захотелось малость наказать этих хапуг. Я ведь слышал, читал, какие они бешеные деньги зашибают на нашем дефиците.

— Откуда у вас такая ненависть к кооператорам? — вставил адвокат.

— А кто их любит? — усмехнулся Власик. — Это зло, порожденное перестройкой.

— Чем занимались кооператоры, которым вы всучили, простите, вручили фальшивые деньги?

— У меня «восьмерка», так какие-то жулики ночью прямо под окнами вынули из нее лобовое стекло. Мне подсказали, у кого можно купить новое. Вы знаете, сколько содрали с меня за стекло эти рвачи? Восемьсот рублей! Я им и… Ну, я с ними и рассчитался фальшивыми ассигнациями.

— И вам не пришло в голову, что эти самые кооператоры пустят в оборот ваши фальшивки?

— Вы только подумайте? — будто ища сочувствия у зала, обратился к присутствующим Власик. — Почти тысячу за какое-то пустяковое стекло!

— Не отвлекайтесь, подсудимый, — остановил его судья.

После художника, изготовлявшего фальшивые ассигнации, стали допрашивать Павлика, Туркина, Ляхову…

Все это было неинтересно Уланову. Он все уже знал от Прыгунова, который разоблачил всю эту шайку. Главными преступниками были Туркин и Власик, остальные — лишь исполнителями. Художник в мастерской изготовлял фальшивые деньги, а исходный материал доставал и потом реализовывал через своих сообщников Борис Туркин. Ни Ушастик, ни Ляхова почти ничего не имели от сбыта фальшивых денег, с ними рассчитывались водкой и вином. Благодаря опытному адвокату, которого нанял Власик, не было доказано на суде, что Павлика и Ляхову одурманивали и наркотиками. Это делал Туркин. При обыске наркотиков не обнаружили, а подсудимые отрицали, что Турок доставал им наркотики.

Этот самый Турок нигде не работал, правда, числился в одном кооперативе уборщиком. На самом деле, выполнял обязанности телохранителя председателя кооператива, совмещая эту необременительную должность с рэкетом и реализацией фальшивых денег. Адвокат доказал, что их, фальшивок, было не так уж и много. Прыгунов был уверен, что Турок по наводке Галины Рублевой грабил и квартиры. Неудавшееся похищение картин из квартиры Улановых — это тоже его работа. Но хитрый адвокат отвел и это обвинение: находившийся в заключении бандит, которого разоружил Уланов, не стал выдавать своего сообщника. Но и одного того, что Туркин занимался распространением фальшивых денег, доставал гербовую бумагу, было достаточно для того, чтобы упечь его в тюрьму. В задачу адвоката входило как можно больше снизить Туркину и Власику срок заключения. На оправдание он не рассчитывал. Остальные подсудимые адвоката мало волновали. Он почти к ним и с вопросами не обращался, предоставляя это делать прокурору. Защитнику было бы даже выгодно свалить часть вины на Павлика и Ляхову.

Приговор был объявлен на следующий день: Илье Власику — восемь лет, Борису Туркину — девять, как ранее сидевшему за бандитизм, но выпущенному по брежневской амнистии, Павлику — два года условно и направление на принудительное лечение от наркомании. Алле Ляховой — год условно и лечение от наркомании в закрытом учреждении. Остальные участники преступления отделались двух-трехлетними сроками заключения.

— Гуманный у нас суд… — усмехнулся Алексей, когда они с Улановым шли по Невскому проспекту. Был небольшой мороз, но снега на тротуарах не видно. После последней оттепели он так пока и не выпал. Та часть неба, которая была за Невой, желтела. Адмиралтейская игла сияла, мягкий желтоватый отблеск играл на железных крышах зданий, а над Московским вокзалом набухала темно-серая мгла. Она несла с собой мокрый снег и дождь. Новый год Николай отпраздновал в деревне, а в конце января вернулся в Ленинград вместе с Алисой. Лидия Владимировна радовалась их приезду. Теперь лишь в начале марта они поедут в Палкино! На дорогах гололед, да и делать там в это время года нечего, раз с Чебураном вполне справляются с уходом за кроликами. К Новому году намеревались зарезать борова Борьку, но Алиса упросила не делать этого. И когда с длинным узким ножом на деревянной ручке пришел Иван Лукич в надежде на выпивку за работу, Гена сказал, что пока раздумал резать. Алиса кормила Борьку, привыкла к нему и говорила, что он очень сообразительный и ласковый. Ей и кусок в горло не полезет… Чудачка! Ну, уедут они, и брат все равно позовет Митрофанова. Такова уж судьба всех Борек и Машек свиного племени. Он где-то прочел, что свиньи довольно умные животные, по крайней мере, собакам в сообразительности не уступают. Умные, умные, а живут в своих тесных закутках всего год-полтора, а потом их безжалостно режут на мясо и сало.

— Ну, ты доволен, что твоим подопечным дали маленький срок? — спросил Николай.

Алексей был в модном китайском пуховике на молнии, ондатровой шапке, на ногах — теплые зимние кроссовки с легкомысленной расцветкой. Высокий, плечистый, на него иногда оглядывались девушки. Эти смешливые взгляды Уланов на свой счет почему-то не принимал, хотя был одет не хуже и выглядел даже моложе приятеля.

— Врачи утверждают, что наркоманов еще труднее вылечить, чем алкоголиков, — сказал Прыгунов. — Иногда просто невозможно. Может, Павлик и выскочит, а Ляхова вряд ли. На суд даже ее родители не пришли. Они давно махнули на нее рукой. Ты знаешь, кто ее отец?

— Кажется, генерал? — Алиса вроде бы говорила, но Уланов не запомнил. Длинная Лошадь как-то не вызывала у него интереса, впрочем, как и все остальные из этой компании.

— Бывший зампред горисполкома, — усмехнулся Алексей, — Папочка работал в сфере просветительства. Нес культуру в массы. Разве можно подобным людям доверять воспитание молодежи, если у них такая дочь?

— У нас все можно, — хмыкнул Николай, — Ты обратил внимание, что нет в стране ничего такого, чем бы мы могли похвастаться? Слушаешь депутатов на съездах, читаешь газеты-журналы и все больше убеждаешься, что советская власть все возможное сделала, чтобы довести страну до разрухи, а народ — до нищеты.

— Итог таков: из пятерых двое возвратились на праведный путь, один на перепутье, а двое будут лечиться, — подытожил Прыгунов, пропустив критику мимо ушей.

— Кто на перепутье?

— Толик Косой, — ответил Прыгунов — Он по тупости своей или по наивности вообще не замечал, что творилось в этой мастерской. Его даже свидетелем не вызывали. А когда все так повернулось, перепугался до смерти и забился в угол. У него родителей нет, живет с родной теткой по матери. Отца он не знает, а мать от него сразу отказалась. Еще в роддоме. А тетка — добрая душа взяла и вырастила на свою голову…

— Скоро ты разучишься жалеть заблудших овечек, — заметил Уланов, — Столько везде развелось всякой мрази: хулиганов, насильников, бандитов, воров! А кто с ними постоянно дело имеет, тот рано или поздно ожесточается и сам. Известная истина.

— Не знаю, — помолчав, ответил Алексей — Пока я в каждом человеке, с которым имею дело, ищу доброе начало, хочется помочь разобраться человеку в себе, осознать, что он сделал или собирался сделать… Я говорю банальные истины, но это так.

— Или мир перевернулся, или люди у нас стали хуже, злее, завистливее, — сказал Николай, — Я это еще в школе почувствовал. Алиса как-то мне заявила, что это Сатана нам мстит за то, что религию отвергли, Бога забыли.

— Это она от Никиты набралась, — улыбнулся Алексей.

На углу Невского и Рубинштейна внимание Прыгунова привлекла бежевая «восьмерка» с иностранными этикетками на заднем стекле, он даже не ответил на какой-то пустяковый вопрос Уланова. Проследив за его взглядом, Николай заметил в машине чернобородого мужчину в дубленке и замшевой шапочке. Рядом с ним сидела… Длинная Лошадь! Ее не подвергли аресту и она из зала суда сразу кинулась в то самое место, где всегда собирались наркоманы. Ушастика поблизости не было видно.

— Ну вот, — усмехнулся Уланов — Ляхова уже встала на путь исправления… Нашла очередного клиента!

— Да нет, — ответил Прыгунов, — Это некий Лев Смальский по прозвищу Прыщ. Он снабжает желающих наркотиками. Сволочь, каких поискать!

— И вы не можете привлечь его?

— Хитрый! С поличным не удается накрыть, а наркоманы его не выдают. Да и наркотики он продает незначительными партиями. Теперь без доказательств и улик ни один прокурор не даст ордер на обыск или арест. И Прыщ это отлично знает. Скользкий как угорь!

— Прыщ… Я слышал о нем, — вспомнил Николай. — Алиса что-то говорила про этого подонка. Он не раз приставал к ней, предлагал деньги, наркотики… Это было, когда она поддерживала связь со своей бедовой компанией.

Алла Ляхова сидела на переднем сидении рядом с Левой и никому бы в голову не пришло, что в машине идет горячий торг. Просто парочка влюбленных. А может, Алла рассказывала про суд? Только вряд ли, Лева наверняка был там. Смиренно сидел где-нибудь сзади, стараясь не попадаться на глаза бывшим клиентам.

Они прошли мимо, лицо Алексея было озабоченным.

— Скажи честно, ты недоволен приговором? — спросил Уланов.

— Понимаешь, старина, — нехотя проговорил Прыгунов. — Вся эта компашка вместе с Ильей Власиком — мелочь. Плотва. Ну разве что Турок — щука. Не акула, а всего-навсего хищная щука. Причем, среднего размера. Настоящие акулы пока гуляют на свободе. Много ли ассигнаций нарисовал Власик? Ну, штук тридцать-сорок, а в городе гуляют сотни фальшивых бумажек. И Власик не имеет никакого отношения к хорошо законспирированной группе фальшивомонетчиков, которые подделывают не только червонцы и полусотни, но и иностранную валюту, например, доллары, марки, фунты. И у них все поставлено на широкую ногу: хитроумный станок, подлинная бумага с водяными знаками. Я уже через неделю после того как вышел на Турка и Власика, разумеется, через своих подопечных, понял, что они даже не знают о существовании мафии настоящих фальшивомонетчиков… Слово-то это устарело: не монеты они подделывают, а ассигнации. Даже при беглом осмотре продукцию Ильи Власика можно отличить от настоящих денег, а вот бумажки другой преступной группы мало кто отличит. И действуют они гораздо осторожнее… Да, а чего Алиса не пришла на суд?

Алиса наотрез отказалась пойти, хотя Николай и приглашал. Ей не хотелось видеть своих бывших дружков на скамье подсудимых. Не хотелось слышать про их преступные дела. Она была убеждена, что Рублева навела воров на квартиру Улановых, что Турок тоже имеет к этому отношение. Ей было стыдно перед Лидией Владимировной и Николаем, что она привела плиточницу в их дом. Хотя, с другой стороны, откуда ей было знать, что у той на уме? Потом, началась зимняя сессия, ей нужно было готовиться к зачетам и экзаменам. Утром уходила в университетскую библиотеку, оттуда — на вечерние лекции и возвращалась к одиннадцати вечера. С собой брала приготовленные для нее Лидией Владимировной бутерброды, пирожки с рисом, которые старушка пекла для нее.

Уланов хотел было как-то все это объяснить приятелю, но тот и так все понял.

— Ей стыдно. — сказал он. — Не за них, а за себя. Алиса — совсем другой человек и в этой компании она была белой вороной, как и… — он с улыбкой взглянул на приятеля — Как и Никита Лапин. Может, зайдем к нему в Александро-Невскую лавру? Навестим примерного семинариста?

— Ты уж лучше один, — пробурчал Николай, — У меня с ним дружбы не было.

Никита первые два дня был на суде. Сидел на заднем ряду и внимательно слушал прения сторон. А вот когда выносили приговор, не пришел. Уланов видел, как в перерыве заседаний он подходил к Павлику с Ляховой и разговаривал с ними. Художник Власик и Борис Туркин были арестованы, и их после заседаний суда сразу увозили в КПЗ, а Павлик и Длинная Лошадь не были взяты под охрану.

Никита сильно изменился и совсем не напоминал того наглого взъерошенного юнца, которого Николай впервые встретил вместе со всей компанией в подвале своего дома. Заметно похудевший, с красивым светлоглазым лицом, он был спокоен, нетороплив в движениях, длинные темно-русые волосы спускались на плечи, он отпустил бородку и усы. Не такие, какие обычно носят молодые пижоны, а свойственные лишь лицам духовного звания. На суде он был в темном с искрой костюме, под ним — коричневая водолазка. Надень на него рясу, повесь на шею серебряный крест — и вылитый священник. Под водолазкой у него наверняка висит крестик на серебряной цепочке.

Прыгунов, попрощавшись с Улановым, направился в метро «Площадь Восстания», а Николай стал дожидаться своего автобуса. Ему еще нужно было поработать с молодым автором в издательстве. Автор, наверное, уже пришел и ждет его. В конце первого квартала выйдут сразу две книги, отредактированные Улановым.

2

Трехкомнатная квартира народного артиста была заставлена когда-то модной дорогой мебелью орехового дерева. Румынский гарнитур, который и в те времена стоил недешево. В одной комнате с письменным столом и старинной бронзовой лампой на толстом синем вьетнамском ковре стояли финский кожаный диван и два кресла. Павлик, как бы между прочим, обронил, что отец за эту тройку заплатил 13 тысяч рублей. Никита Лапин никак не отреагировал на это, а Алла подумала, что народному артисту, наверное, деньги девать некуда. Конечно, диван и высокие квакающие кресла удобны — натуральная кожа и все такое, — но чтобы заплатить такую сумму!

Ушастик осунулся, побледнел, суд не прошел даром для него. Сказал, что наркотики больше не употребляет, да и достать их стало труднее, в стране инфляция, вот Лева Смальский и повысил цены. Длинная Лошадь больше помалкивала и курила «Шипку». Она расположилась на кожаном диване, длинные тонкие ноги положила на кресло. Из-под короткой юбки виднелись тощие ляжки, обтянутые колготками. Хотя она и много наложила краски на лицо, но выглядела так себе. В руках у нее какой-то заграничный журнал с полуголыми девицами и загорелыми улыбающимися атлетами в плавках. Наверное, зубную пасту рекламируют или презервативы. Она лениво переворачивала глянцевые страницы, тонкогубый рот кривился в презрительной усмешке, волосы цвета полевой стерни, остающейся после укоса на полях, жидкими прядями спускались на кожаную короткую курточку с косыми молниями на груди, которая была на ней. На пальцах посверкивали несколько колец с дешевыми камнями.

Это была идея Никиты — зайти к старым приятелям, он позвонил Алисе, сообщил, что через несколько дней Павлика и Аллу отправляют на принудительное лечение от наркомании. Так определил им наш гуманный суд. Народный артист все еще был в Норвегии на съемках и ничего не знал о разительной перемене в судьбе своего непутевого единственного сына. С женой известный артист давно развелся, а молоденькая актриса из театра имени Ленинского комсомола, с которой он последние два года жил, вдруг собрала свои вещички и ушла из шикарной квартиры народного. Павлик обронил, что она нашла заслуженного артиста, не такого известного, как отец, но зато молодого.

— Вот живут! — попыхивая сигаретой, сказала Ляхова, кивнув на красочный разворот со всевозможными невиданными у нас товарами, — А тут в этой засранной стране за дешевые колготки да фирменную помаду нужно собственным телом расплачиваться.

— Не прибедняйся! Финны платили тебе тряпками и магнитофонными кассетами, — усмехнулся Ушастик. Он сидел на краю письменного стола и делал из чистого листа кораблик. Кораблик не получался, он комкал его и бросал к корзину, брал из кожаного бювара другой лист и начинал все сызнова — Да и на другое не скупились.

— Уважающая себя проститутка за границей швырнула бы им эти кассеты в рыло! — сказала Длинная Лошадь. — Там долларами да марками рассчитываются.

— Это зависит от товара… — хихикнул Павлик. — И у нас есть красотки, которые валюту гребут лопатой.

— На что ты намекаешь, ублюдок? — метнула на него злой взгляд Алла. — Да у меня отбою нет от разных жлобов…

— Именно жлобов, — не уступал Ушастик, — а приличные мужчины тебя стороной обходят…

— Где они, приличные мужчины? — фыркнула Лошадь — Я что-то их не вижу.

Алисе вдруг стало скучно, она бросила взгляд на молчаливо сидевшего Никиту и подавила зевок. Что нового она услышит от них? Подобные перепалки были у них и раньше. Утешать Павлика и Аллу было бы глупо, да они и не нуждаются в этом. Наказание они получили не такое уж и строгое. Не в тюрьму идут на отсидку, а в лечебницу для наркоманов. Может, и отучат их потреблять наркотики. Павлик по натуре мямля, всегда смотрел в рот Никите, а вот Ляхова — эта может и не поддаться. После десятилетки она поступила в медучилище, закончила его, поработала с полгода в больнице и попалась на хищении наркотиков, за что ее оттуда с треском и вышибли. С тех пор она и ведет такой образ жизни. И палец о палец не ударила, чтобы изменить его. Алке главное, чтобы были мужики, было выпить и закусить, а за наркотики — оказывается, она к ним пристрастилась еще в училище, — готова вообще на все. Алла единственная из них по-настоящему кололась. Если всех их иногда мучали сомнения, особенно в часы «кумарита», то есть наркотического похмелья, то Длинную Лошадь — никогда. Ей нравилась такая жизнь, даже хвасталась, что счет мужиков, с которыми она переспала, перевалил за вторую сотню. Когда ей напоминали про СПИД, отмахивалась, мол, через пять-десять лет, как утверждают ученые, половина земного шара будет заражена СПИДом, так стоит ли думать об этом? Рано или поздно все равно умирать, а отчего — это не имеет значения. В рай она уже не попадет, а в аду не спрашивают индульгенцию об отпущении грехов…

— Я узнавал, — заговорил Павлик, — нас больше полугода в профилактории не продержат, а два года условно… Это ерунда, главное, что в тюрягу не упекли! Я этого больше всего боялся…

— В тюрьме бы тебя, Ушастик, рецидивисты-гомосексуалисты быстро опетушили…

— Опетушили? — непонимающе наморщил белый лоб Никита — Как это?

— Ну, сделали бы педерастом, святая ты простота, — усмехнулась Алла.

— Ты-то, конечно, нигде не пропадешь! — бросил не нее презрительный взгляд Павлик.

— Отдохну хоть от всех вас… — Ляхова взглянула на Лапина. — Ну а ты, попик, что нам на прощанье скажешь? Может, воскресную проповедь прочтешь? Мол, Бог терпел и нам велел.

— Никита будет за нас молиться, — кисло усмехнулся Павлик, почесав скомканным корабликом свой толстый розовый нос.

— Я пришел с вами попрощаться, — мягко заметил Никита. — Грешили-то все вместе… Чего уж там! И на мне есть вина.

— Ты уже отмолил свои грехи, — вставил Павлик, — А я… — он бросил взгляд на Аллу, — а мы… Этот профилакторий, я слышал, тоже не рай. Охраняют, и все такое.

— Ты меня в свою компанию не записывай, — бросила хмурый взгляд на него Лошадь. — Я на свою жизнь не жалуюсь. И там, в «санатории», не пропаду. Думаете, там лечат? Да наплевать всем на нас! За деньги и в лечебнице все что угодно можно достать. И выпивку, и травку. О морфине я уже не говорю, он есть в любом лечебном заведении.

— Проповеди я вам читать не буду, — сказал Никита — Каждый ищет дорогу к Богу сам… Я вот нашел, а почему вы не сможете?

— Все дороги ведут в ад, — хихикнул Павлик.

— Верующие ищут своего Бога, а неверующие — Сатану, — прибавила Алла. — К тебе, Никитка, Сатана еще не являлся? Не искушал тебя? Как этого…

— Святого Антония, — подсказал Лапин, — Сатана многих искушал и искушает. В этом смысл его существования. И улавливает он души слабых, безвольных, не укрепленных в святой вере. А и как укрепиться в вере, если люди в храмы до последнего времени не ходили? Не ведают, что такое церковный обряд?

— Попы читают псалтырь, машут кадилом… — перебил Павлик.

— Вот так думают и другие, — Никита заговорил горячее, убежденнее — Вы слышали про умнейшего богослова Павла Флоренского? Он натерпелся от советской власти за веру… Вот что говорил в своих лекциях Флоренский: «В церкви есть много таинственного, непостижимого, загадочного… Религия есть прежде всего страх Божий, и кто хочет проникнуть в святилище религии, тот да научится страшиться… Культ страшен, потому что благодаря ему человек открывает дверь в нездешний мир. Культ — средство связи миров здешнего и тамошнего, временного и вечного, тленного и нетленного…»— Никита обвел их заблестевшими глазами. — А вы тут похихикиваете, шуточки отпускаете! Я вас, правда, не виню: откуда нам было знать тайны церковных обрядов, если мы с младых ногтей храмы стороной обходили! Да и мало было действующих церквей-то. У нас сознательно украли религию, хотели навсегда отлучить от Бога, но он не отвернулся от нас, грешных, обманутых, развращенных неверием, потому что не мы в этом были виноваты…

— А кто? — спросила Алиса.

— Дети Сатаны, — убежденно сказал Никита — Кто ненавидел нашу христианскую веру, кто разрушал храмы, убивал священников… Больше таких примеров в нашем цивилизованном мире не было. Но люди возвращаются к Богу. Когда у нас, в лавре, служба — яблоку упасть некуда. И очень много молодежи.

— Чтобы верить, нужно знать, видеть… — сказал Павлик.

— Я если в кого и поверю, так в Сатану или Дьявола, — сказала Длинная Лошадь, — Знаешь, Никита, я хотела, чтобы Сатана поцеловал меня.

— И ты бы родила от него волосатого черта с рогами и копытами! — ввернул Ушастик — Или инопланетянина с большой головой и тремя глазами.

— Поцелуй Сатаны… — Никита невольно сделал движение рукой, будто хотел перекреститься. — Он прожигает человека насквозь, Алла! Как луч лазера.

— Ты веришь и в Сатану? — не выдержала Алиса.

— Есть Бог, есть Дьявол, — ответил Никита. — Был на земле Христос, был и Антихрист.

— Есть и сейчас секты, которые поклоняются Сатане, — сказала Ляхова. — Я видела фильм про это… Верующие целовали рогатого вонючего козла с позолоченными рогами в зад, а потом все участвовали в свальном грехе: вырубали свет, и кто кого ухватит в темноте, тот с тем и трахается!

— Вступи в такую секту, — сказал Павлик.

— Может, и вступлю… Только где она?

— Туда не всех принимают, — заметила Алиса.

— Меня примут, — усмехнулась Ляхова — Вон как на меня смотрит Никита, будто я и впрямь поцеловалась с Сатаной.

— Ты со столькими целовалась, что туда мог затесаться и переодетый в человека Сатана, — засмеялся Павлик.

— Ты сходи, Алла, в церковь, — посоветовал Никита — Очисти свою душу от скверны.

— Смотрю я на тебя, Никитка, и у меня такое ощущение, что ты всех нас разыгрываешь, — посерьезнев, произнесла Длинная Лошадь. — Вбил себе в башку эту религию, бога, апостолов. Вспомнил какого-то Флоренского… Раньше-то ты ни в черта, ни в Бога не верил, а тут вдруг стал сразу таким набожным.

— Не сразу, — ответил Никита. Он был на удивление спокоен и невозмутим. — Я встретился на юге, когда ухаживал за ручными дельфинами, с очень хорошим верующим человеком, он мне и открыл глаза на смысл жизни… Великий русский ученый Павлов был глубоко верующим человеком, а ведь он как никто другой знал физическое строение человека. Каждую жилку, каждый нерв пощупал. О животных я уж не говорю. Наша земная человеческая оболочка ничего общего не имеет с духом, душой человека. Тело истлевает, превращается в прах, а душа бессмертна. Вот христианская церковь при жизни человека и заботится о чистоте его души. Религия во все века несла людям Добро, культуру, искусство, веру в высшую божественную справедливость…

— На том свете? — не выдержала Алиса.

— Ты веришь в Рай и Ад? — спросил Павлик.

— Я верю в Бога, а этим уже все сказано. Может, верил и раньше, но не знал этого. А в Крыму меня будто осенило… Не исключено, что и в вас дремлет вера. Ведь религия существует с незапамятных времен.

— Божественное сияние на тебя снизошло… — насмешливо заметила Алла. — Почему же тогда твой Бог так несправедлив ко мне и Ушастику?

— Ты же целовалась с Сатаной? — улыбнулся Никита. — Сатана сулит земные радости, а Бог — рай на небе. Сходи, Алла, в церковь, проникнись хотя бы уважением к древнейшим традициям религиозных обрядов. Богослов Симеон Солунский, как Павел Флоренский, писал, что в храмах верующим являются божественные силы, происходят чудеса, явления ангелов и знамения святых, исполняются прошения и даруются исцеления. А как торжественны и прекрасны богослужения! Ты отрываешься от всего земного и воспаряешь духом в божественные дали… Побывай на вечерне, полунощнице, литургии, послушай молебное пение с клироса, посмотри на священников во время молитвы. Какие у них просветленные лица, какие одухотворенные глаза! Мне даже не верится, что и я когда-то всего этого достигну…

— Солунский… — усмехнулась Лошадь. — У нас одну проститутку, она ошивается у «Европейской», прозвали «Давид Сосунский»… Говорят, большая профессионалка!

Никита обвел всех чуть затуманившимся взором, вздохнул и поднялся.

— Не мечи бисер перед свиньями, так сказано в Библии. Я не агитирую вас стать верующими, но мне больно видеть вас погрязшими и упорствующими во грехе. — Он повернулся к Алисе: — Пойдем отсюда?

— Будет желание — напишите, — глядя на Павлика, произнесла Алиса. Переписываться с Ляховой у нее не было никакого желания, да и вообще она не пришла бы к ним, если бы не Никита — Если что понадобится…

— Что мне понадобится, того у тебя нет, — заметила Алла.

«Не о тебе речь! — подумала Алиса. — Павлика жалко…».

— Прощайте, — подошел с протянутой рукой Ушастик. Вид у него был несчастный. — Мы где-то будем близко. В нашей области!.. — он посмотрел в глаза Никите — Я тут написал бате, — он кивнул на письменный стол, где под бронзовым прессом виднелся уголок конверта. — А ты лучше сам с ним поговори, ладно? Он тебя уважает, толковал, что и мне следовало бы поступить в семинарию, чтобы отцы-богословы выколотили из меня всю дурь…

— У нас не наказывают, — заметил Никита — И дурней не принимают.

— Только святых, да? — вставила Лошадь. — Теперь святых в мире нету, Никита. Все повывелись.

— Скорее, их повывели, — сказала Алиса — Я считаю, кто пострадал за Бога — все святые угодники.

— Спасибо, Алиса, — улыбнулся Никита.

— Когда у вас служба? — спросил Павлик. Он даже на «дурня» не обиделся, — Ну, ты будешь там… кадилом махать, что ли?

— Приходи завтра, — улыбнулся Никита — После семи, к вечерне.

— А меня не приглашаешь, Никитка? — снова подала насмешливый голос Длинная Лошадь, скрыв светлые глаза за густой завесой синего сигаретного дыма. — Мне туда и ходу нет?

— Храм Божий для всех открыт, — сказал Лапин.

Они вышли на улицу. Мелкий крупчатый снег побелил тротуары, крыши зданий, к лобовым стеклам машин он не приставал, лишь скапливался на покатых крышах троллейбусов. От одного подвального окна до другого степенно прошла серая с белым кошка, оставив аккуратную цепочку следов.

— Вижу, что ты счастлива, — с ноткой грусти сказал Никита, когда они остановились у автобусной остановки.

— Мне повезло с Улановым, — ответила девушка, — Наверное, это судьба.

— Возможно, он хороший парень, хотя мы с ним и поцапались, — сказал Никита. — Я ему завидую…

— Что? — удивилась Алиса, глядя в глаза Лапину, — Ты же, Никита, порвал с грешным миром, витаешь…

— Я нигде не витаю, — пожалуй, даже резко прервал он. — И порвал я не с миром, а с этой компанией, к которой и ты принадлежала.

— А ты мне очень нравился, Никита. И сейчас, конечно, нравишься, но…

— И ты мне. Но еще больше мне нравилось себя одурманивать и чувствовать свободным, независимым… Я знаю, что обижал тебя, Алиса.

— Чего уж вспоминать, — вздохнула она. — Мы ведь были не люди, а тени. Подвально-чердачные призраки.

— Может, это было предназначенное нам Богом испытание?

— Только не Богом, — улыбнулась она. — Уж скорее Сатаной.

Они помолчали, первым отвел глаза Никита. Ковырнул носком теплого коричневого ботинка ледяную голышку, бросил взгляд вдоль улицы. Автобус медленно подвалил к остановке. Будто нехотя, открылись с противным скрипом двери. Никита хотел пропустить вперед девушку, но та отрицательно покачала головой.

— Мне на другом, — сказала она.

— До встречи, — на ходу проговорил Никита.

— Я завтра приду в церковь, — в спину ему сказала Алиса и, согнув руку в локте, помахала ладонью в черной вязаной перчатке.

Горбатая дверь с черными резинками захлопнулась, «Икарус» фыркнул и, будто в тоннель, медленно вполз в надвигающуюся снежную мглу.

3

Если бы все это не произошло с ней, Алиса не поверила бы, что подобное, кроме как в американском кино, может случиться у нас, в Ленинграде. Еще до суда над художником Власиком, Туркиным и ее знакомыми ребятами, Алису два раза вызывали к следователю. Там в сумрачном коридоре она столкнулась и с Галиной Рублевой. Вежливый молодой следователь в сером с искрой костюме и при галстуке в тон подробно расспросил про все встречи с Туркиным, поинтересовался и ее отношениями с Рублевой, особенно подробно расспрашивал про тот случай, когда Алиса привела ее домой к Лидии Владимировне. Она ничего не скрывала, рассказала все, как было. Во время второго вызова неожиданно привели к следователю Бориса Туркина. Он был коротко пострижен, но не наголо, как постригают заключенных, и был прилично одет. Запомнилась его коричневая куртка со стоячим кожаным воротником. На вопрос следователя, знает ли Туркин Алису, тот, выразительно посмотрев девушке в глаза, отрицательно покачал головой и небрежно бросил:

— Впервые вижу эту глазастую красотку.

— Он врет, — вырвалось у Алисы. — Мы с ним познакомились… Вернее, Галя Рублева познакомила нас в кафе «Гном» на Литейном. И потом мы несколько раз встречались.

— Расскажите, пожалуйста, об этом подробнее, — попросил следователь.

Пока Алиса все вспоминала и не очень связно излагала вслух, Турок пристально смотрел на нее прозрачными водянистыми глазами и кривил губы в недоброй усмешке. Алиса так и не поняла, почему она должна была скрывать от следователя свои редкие мимолетные встречи с Туркиным? Кстати, в этом не было, на ее взгляд, никакого криминала. Но рэкетир, наверное, думал иначе… Когда следователь с кем-то коротко переговорил по телефону, он сквозь сжатые губы процедил:

— Я тебе этого не забуду, хитрая, подлая лиса! А точнее, сука!

— Гражданин Туркин, зачем вы так? — строго посмотрел на него вежливый следователь.

— Ладно, кончайте эту бодягу… — огрызнулся преступник.

И позже, когда встретилась с Рублевой, та укоряла ее, что она «заложила» Турка. Ему почему-то нужно было скрыть, что он знаком с Алисой. И Галина толком так ничего и не объяснила. Наверное, и сама не знала.

А вот что произошло в середине февраля. Алиса в десятом часу после лекции вышла из университета и направилась к троллейбусной остановке на набережной Невы. Наросшие ледяные торосы громоздились у самых парапетов, Дворцовый мост содрогался и гудел от проходящего через него транспорта, Ростральные колонны на стрелке Васильевского острова багрово светились. В свете уличных фонарей искрились редкие снежинки. Они покалывали щеки: здесь, на набережной, свободно гулял завывающий ветер. Посередине Невы чернела полоска воды. По-видимому, ледокол прорубил во льду дорожку для буксиров.

Если бы она была повнимательнее, то заметила бы, что как только вышла из парадной, пересекла проезжую часть, направляясь к остановке, от тротуара оторвались синие «Жигули» с проржавевшим передним бампером и одним дворником на стекле. За рулем сидел молодой чернобородый мужчина в коричневой дубленке и замшевой шапке, опушенной золотистым мехом, на заднем сидении у самой дверцы расположился другой мужчина, в синем пуховике со стоячим воротником и ондатровой шапке, надвинутой на брови.

«Жигули» притормозили неподалеку от остановки, на которой топтались на холодном ветру несколько легко одетых в модные куртки молодых людей, скорее всего, студентов. Один был в летней плащевой короткой куртке и лыжной шапочке. Плечи приподняты, руки в карманах, подпрыгивает, как кузнечик, в своих кроссовках. К ленинградской погоде трудно привыкнуть: утром встаешь — на улице лужи, к обеду — гололед и снег валит.

— Рыжая Лисица, салют! — высунулся из-под приоткрытой дверцы Лева Смальский — Садись, подвезу. Чего на ветру мерзнуть?

Алиса заколебалась. Лева ей никогда не нравился, этакий липкий хлюст с бархатными влажными глазами и длинными сальными волосами. Хотя он и модно одевался, но восторга у девушек на углу Невского и улицы Рубинштейна не вызывал. Даже в самые тяжелые минуты «кумарита» Алиса не согласилась поехать с Левой к нему на «хату», где всего «навалом», как он выразился. Длинная Лошадь, которая не раз у него бывала, подтверждала, что Прыщ живет как падишах! Не квартира, а антикварный магазин. И «видик» у него самый лучший, и телевизор «Панасоник» последней марки, и видеофильмов сотни две.

— Спасибо, Лева, но я лучше на троллейбусе, — отказалась Алиса, зная, что тот опять начнет предлагать ей все «радости земные».

— Ты тут троллейбуса еще час будешь ждать, сама знаешь, как они теперь ходят… — уговаривал Лева.

Она двинулась было дальше по обледенелому тротуару, но Смальский остановил вопросом:

— Я слышал, всю вашу теплую компашку загребли? Только ты и Никита сухими выскочили? Говорят, ты их всех заложила?

— Ты дурак, Лева, — подавляя раздражение, сказала Алиса. — Я и Никита уже полгода как ушли из этой «компашки». И ты это отлично знаешь.

«Жигуль» полз рядом с ней. Изнутри слышалась негромкая музыка.

— Привет тебе от Бори Турка… — с непонятной ухмылкой произнес Прыщ.

— Пошел ты со своим Турком… — не очень-то вежливо вырвалось у Алисы. Она не успела закончить, как стремительно распахнулась вторая дверца, оттуда высунулась длинная рука без перчатки и мгновенно втащила ее в машину. Алиса и крикнуть не успела. Хлопнула дверца, взвыл мотор, «Жигули» несколько раз занесло на обледенелом асфальте, и помчались мимо Ростральных колонн по набережной к Петропавловской крепости.

— Отпусти, сволочь, — вырывалась Алиса, но мрачноватыйздоровенный детина крепко обхватил ее за плечи и прижал к себе, в нос ударил запах хорошего одеколона и сигарет. Сбоку увидела синюю бритую щеку и холодный серый глаз, внимательно ощупывающий дорогу.

— Не рыпайся, сучонка! — негромко предупредил детина. — Не то быстро пасть заткну. Твои шарфик туда затолкаю.

— Попалась, Рыжая Лисичка, в капкан! — хихикнул Лева, однако смешок его сразу оборвался: впереди показалась прижавшаяся к обочине милицейская машина с вращающейся мигалкой. Детина пригнул голову девушки к самому сидению, коротко буркнул:

— Заорешь, стерва, шею сверну! — И на всякий случай ладонью зажал ей рот. От ладони противно пахло луком и жареным мясом. Передернувшись от отвращения, Алиса впилась зубами в мякоть у большого пальца. Бандит вскрикнул от боли, в следующий момент страшный удар обрушился девушке на голову, после яркой вспышки перед глазами все поплыло, и она потеряла сознание.

4

Еще не открыв глаза, она уже знала, что с ней произошло: эти подонки всадили ей в руку солидную порцию морфия или даже кокаина, когда она была в беспамятном состоянии; знакомое чувство остановившегося времени и безразличия ко всему еще не отпустило ее. Без всякого ужаса она подумала, что ее, кроме всего прочего, еще и изнасиловали: ныли бедра, щемило грудь. Наверняка на теле остались следы от их жадных лап. Она облизнула будто чужие вспухшие губы и распахнула глаза. Нет, она не в машине, лежит голая на широкой тахте со смятой простыней, голова на матрасе, а подушка подложена под зад. Постыдная поза, сколько же она так лежала, будто распятая? Низкий деревянный потолок с широкой поперечной балкой, черный провод тянется к электрической лампочке без абажура, бьющей неестественно-оранжевым светом в глаза. Нащупав край мягкого одеяла, Алиса машинально натянула его на себя, сползла с подушки и, окончательно придя в себя, резко села, свесив голые загорелые ноги на затертый, со следами пепла ковер. В комнате никого не было, на столе с полиэтиленовой скатертью — пустые бутылки из-под коньяка, тарелка с колбасой и сыром. Остро тянет из полупустой жестянки рыбными консервами. Пепельница переполнена окурками. Два окна зашторены плотными занавесями красноватого цвета, с кистями наверху. Печки нет, но в комнате тепло, наверное, включены батареи, что установлены под окнами. Одежды нигде не видно. И тут она увидела под тахтой носок своего сапога, нагнулась и потянула. Вместе с сапогами вытащила и бежевые колготки. Одежду вскоре обнаружила в пыли за тахтой у стены. Все смято, юбка по разрезу сбоку разорвана, у трусиков лопнула резинка.

Она лихорадочно оделась, отдернула занавесь и сквозь голубой сумрак увидела прямо под окном толстые стволы сосен, торчащие из ослепительно-белого снега. В городе такого снега не бывает. Теперь ясно, что она на даче, но в каком районе, убей бог, понять невозможно. Часы и серьги — это единственно, что на ней было. Взглянула на электронные часики — подарок Николая — семь утра. Стараясь не шуметь, крадучись, подошла к двери, толкнула, затем потянула на себя — дверь была с той стороны заперта.

Постепенно весь ужас происшедшего стал охватывать ее: где она? Зачем эти два ублюдка привезли сюда? Это не случайность: они ее выследили, дождались у университета, несмотря на риск — могли ведь прохожие увидеть, — силком втащили в машину. Кстати, это не «восьмерка» Смальского, чужая «шестерка». Какой уж Прыщ ни был негодяй, но никогда не позволял себе насильничать, по крайней мере, ни от кого из своих старых знакомых она про подобное не слышала. А этот мордастый, в пуховике, пропахшем табаком и одеколоном, кто он? Алиса никогда раньше не видела этого человека. Грудь саднило все сильнее, она оттопырила ворот свитера — бюстгальтер она так и не нашла — но, к своему удивлению, не обнаружила синяков от пальцев, а когда натягивала колготки, то и на бедрах не было их. Впрочем, зачем им было истязать ее, если она, отключившись, лежала как труп. Где-то в закоулках еще не окончательно прояснившегося сознания мелькали их мерзкие рожи, слышался жирный хохот, даже возникло отвратительное ощущение липких прикосновений к телу их похотливых рук, слюнявых ртов…

— Бр-р! — передернуло ее — Ну, мрази, вам это не сойдет, — она даже не поняла, вслух это произнесла или, или в голове прозвучало?

Снова усевшись на тахту со скрученной простыней, она обхватила растрепанную гудящую голову руками и с трудом удержалась, чтобы по-волчьи не завыть… Нет, она этим гадам больше не доставит радости! Будет сопротивляться руками и ногами, зубами рвать… Нужно что-то делать? Но что? Как отсюда выбраться? Дверь заперта, остается окно… Но она не знает, где они. Может, прячутся рядом. Зазвенят стекла, и они тут же прибегут снова… От одной этой мысли ее чуть не вырвало. Волнами накатывалась тяжелая головная боль и дикая звериная тоска. Она чувствовала себя грязной, испоганенной и даже не было кружки воды, чтобы хоть ополоснуть лицо. Она уже по опыту знала, что ей сейчас нужна хотя бы небольшая доза наркотика, но она эту мысль сразу же задавила в себе. Принять от них наркотик — значит смириться с тем, что произошло. Будет хорошо, мысли прояснятся, снова накатится безразличие ко всему, даже к их прикосновениям, возникнут странные видения, произойдет незаметный уход от действительности, воспарение в иной, причудливый мир…

Она бросилась к столу, схватила короткий нож с костяной ручкой, вытерла почерневшее тупое лезвие о бумагу из-под колбасы, но куда спрятать его? И тут ее осенило: за высокое голенище сапога, нужно только чуть приспустить молнию. Пока она не думала, как воспользуется этим ножом, но уже одно то, что она как-никак теперь вооружена, придало ей немного мужества и уверенности в себе. Вообще-то, страха не было. Она их не боялась. Было столь огромное отвращение к этим выродкам, что даже снова увидеть их лица было бы ужасно. Она снова заметалась по комнате, уже не думая о том, что стук ее острых каблуков будет услышан. На окнах двойные рамы, на одном — сквозная форточка. В форточку она не пролезет, вот если бы выбить стекла…

Время шло, она, сидя на стуле — сесть на тахту было противно, — прислушивалась к тишине. Впрочем, кое-какие звуки проникали сюда: неторопливый стук дятла по стволу, шум далекой электрички или поезда, щебетанье черноголовых синиц, подлетавших к форточке. Из этой проклятой западни ей самой не вырваться, кстати, нет здесь ее теплой, на искусственном меху куртки, а за окном мороз. Правда, если бы она убежала, то могла обратиться за помощью к людям, живет же кто-нибудь еще в дачном поселке? Но выбраться отсюда невозможно без посторонней помощи. Телефона, конечно, нет. Может, в другой комнате и есть… Но там они… Наверное, еще спят, подонки! Выпито немало. А когда продерут глаза, снова придут сюда. И неужели все начнется сначала? От этой мысли пробежали мурашки по спине, она пощупала пригревшийся нож в сапоге. Теперь-то она им окажет сопротивление, хоть одного, да пырнет ножом…

Услышав мерный скрип шагов снаружи, Алиса, будто подброшенная пружиной, вскочила со стула и подбежала к окну: мимо канареечного цвета забора прямо по подмороженному насту шагала высокая девочка в короткой беличьей шубке, сапожках, с поводком в руке. Впереди, уткнув нос в снег, трусил черный курчавый пудель. Взобравшись на узкий подоконник, Алиса непослушными руками раскрыла форточку и негромко позвала:

— Девочка! Подойди сюда, ради Бога!

Девочка завертела головой в вязаной красной шапочке, наконец увидела Алису.

— Тут сплошная изгородь, — произнесла она. — А калитка с той стороны. Я сейчас обойду.

— Перелезь, пожалуйста, здесь, — уговаривала Алиса. — Понимаешь, меня похитили…

— Похитили? — округлила глаза девочка и даже розовый ротик приоткрыла. Уже было светло, Алиса даже рассмотрела на ее шапочке приколотый блестящий значок. Сразу за забором начинался голый кустарник, а дальше виднелись огромные сосны и ели. И еще кусок высокого зеленого забора другой дачи.

— Только чтобы собака не залаяла, — сказала Алиса, видя, что девочка довольно ловко перелезает через штакетник. Она была в спортивных шароварах. Пудель исчез из ее поля зрения.

Девочка, озираясь и шмыгая носом, подошла к окну. Алиса еще раньше выключила свет. Не слезая с подоконника, вцепившись пальцами в раму и оглядываясь на дверь, торопливо обрисовала девочке положение, в которое она попала. У той были широко распахнуты глаза, опушенные длинными светлыми ресницами, еще не знакомыми с тушью.

— Как в кино… — восхищенно произнесла она — А меня никто не похищает… Правда, в прошлом году Бобку украли, а потом за вознаграждение вернули…

— Как называется этот поселок? — спросила Алиса. «Какой еще Бобка?» Ее била нервная дрожь: каждую минуту могли войти Прыщ с приятелем.

— Солнечное, — ответила девочка, не отрывая от нее изумленного взгляда. — Ой, не убежал бы Бобка! — спохватилась она, завертев головой в красной шапочке.

— А улица? Номер дачи?

Девочка назвала. Она хотела крикнуть пуделя, но Алиса прижала палец к губам.

— Подожди секунду! — она соскочила с подоконника, вытащила из сумки, валявшейся у батареи парового отопления, конспект, шариковую ручку, вырвала лист, быстро набросала короткую записку. Чувствуя, как бухает сердце в груди, снова вскочила на подоконник и выбросила в форточку записку.

— Ради бога, милая, срочно позвони по этому номеру и прочитай, что я написала в записке.

— Мне скоро в школу… — неуверенно произнесла девочка, сунув записку в карман. — Я вышла на пять минут погулять с Бобкой… — она снова завертела головой, ища взглядом пуделя.

— Они меня могут убить! — в отчаянии воскликнула Алиса и прикусила язык. — Неужели ты не понимаешь? — перешла она на шепот.

— Они рэкетиры?

— Преступники, подонки!

— Они тебя били? Утюгом прижигали?

— Господи, да, да!

— А маме можно сказать? — подняла на нее глаза девочка. Они у нее были круглые и светлые, а маленький нос чуть задран вверх.

— Как тебя звать? — спохватилась Алиса.

— Лена-а, — последний слог она произнесла протяжно.

— Леночка, милая, беги к ближайшему телефону-автомату и позвони! — чуть не плача, торопливо говорила Алиса — Они вот-вот войдут! Понимаешь, это бандиты, насильники!

— Я только забегу домой, возьму портфель и кошелек с мелочью, — заторопилась Лена. Видно, ей передалось волнение Алисы.

— Он дома! Не бросай трубку, если сразу не ответят… — Телефон в их комнате, а Николай еще спит, он сейчас допоздна работает над рукописями, потом читает. Алисе пришлось перебраться от него с тахты на кровать, что была в комнате. Коля всегда неохотно снимает трубку, сам говорил, что утром плохо соображает. Ей и в голову не пришло, что он места себе не находил, не дождавшись ее из университета, что провел всю ночь без сна, буравя тяжелым взглядом молчавший телефон…

— Леночка, моя жизнь в твоих руках… — прошептала Алиса, наблюдая, как девочка перекидывает длинные ноги в коричневых шароварах через острые штакетины. Тут же примчался пудель Бобка и оглушительно залаял, прыгая вокруг своей юной хозяйки. На курчавом чубе у него — снег, красный язык свесился.

Алиса слезла с подоконника, задернула штору и поспешно уселась на стул. Уже слыша, как скрипят половицы за дверью, скрежещет ключ в скважине, подумала, что забыла включить свет. Впрочем, это уже не имело никакого значения.


Прыгунов объявил Николаю, наверное, уже пятый мат, когда в пять минут девятого раздался пронзительный телефонный звонок. Опрокинув несколько фигур на шахматной доске, Уланов схватил трубку. Тоненький девчоночий голосок довольно внятно сообщил, что Алиса находится в Солнечном на такой-то даче, ее похитили какие-то бандиты и она в разорванной юбке сидит у окна и плачет. Они ее, видно, пытали горячим утюгом… Последнее девочка, очевидно, прибавила от себя.

— Ты разговаривала с ней? — спросил Николай, ощущая щекой дыхание Алексея, прислушивающегося к разговору.

— Я прогуливала Бобку, а она из форточки позвала меня. Я редко гуляю там, это Бобка затащил меня к их даче, — словоохотливо рассказывала девочка. — Когда я перелезла через забор, в комнате загорелся свет, я взяла кошелек с мелочью и побежала вам звонить… Дяденька, правда, что ее похитили рэкетиры? Или она наврала?

— Спасибо, девочка, — поспешно сказал Уланов — Повтори еще раз адрес.

Девочка повторила. Она еще что-то лопотала в трубку — видно, любительница поболтать — но Николаи с маху кинул ее на рычаг, бросился в прихожую одеваться. Всю ночь они с Алексеем звонили в больницы, отделения милиции, даже в морги, а когда их фантазия иссякла, тупо засели за шахматы. Прыгунову Уланов позвонил во втором часу ночи, когда понял, что с Алисой что-то случилось, тот буквально через полчаса уже был у него.

«Жигули» стояли во дворе, Николай даже на секретку не запирал их, так как не боялся, что воры позарятся на старенькую заляпанную грязью машину с треснутым лобовым стеклом и проржавевшими крыльями. Тронуть не тронули, но матерные слова кто-то нацарапал на капоте.

Стоял небольшой мороз, когда приходилось тормозить перед светофорами, то машину немного заносило. За городом гололед будет еще больше, но Уланов не мог заставить себя ехать медленно. Воображение рисовало самые ужасные картины: Алиса, связанная, истерзанная, какие-то подонки пытают ее… Впрочем, что им от нее нужно? Что она может им рассказать? Компания ее распалась, ни с кем из прежних знакомых Алиса больше не поддерживала никаких отношений, разве что с Никитой Лапиным. Была, кажется, два раза в церкви, когда он прислуживал на литургии…

— Ты хочешь, чтобы мы доехали целыми и невредимыми? — покосился на него Прыгунов, когда их в очередной раз чуть ли на 180 градусов не развернуло перед красным светофором уже на выезде из города на Приморском шоссе. — Не гони так. Перевернемся или налетим на кого-нибудь.

— Понатыкали везде этих знаков с ограничением скорости… — проворчал Уланов, сжимая руль так, что костяшки пальцев побелели. Продолговатое лицо у него бледное, глаза провалились и неестественно блестят.

— За превышение скорости штраф минимум десять рублей, — усмехнулся Алексей — А вон и гаишник с радаром.

— Черта с два я остановлюсь, — буркнул Николай — Пусть за мной гонится.

— Тогда заплатишь в несколько раз больше… — подтрунивал Прыгунов — Могут и прав лишить.

— Ты все-таки в органах…

— Не произноси это противное слово, — поморщился Алексей. — Органы… В этом есть нечто физиологически-патологическое.

— Алеша, пошел ты в орган… — без улыбки выдавил из себя Уланов. — Помолчи лучше, а?

Сейчас, когда не нужно было в бездействии торчать в комнате у телефона и передвигать фигурки на доске — Уланов редко играл в шахматы, как и во все другие игры, — хотелось действовать, что-то немедленно предпринимать. И он вдруг подумал, что все-таки скорости в канун XXI века еще слишком недостаточны: в фантастических повестях и романах уже давно передвигаются на каких-то хитроумных приспособлениях. Скорее всего, будущее за небом — земля уже вся изборождена железными, шоссейными дорогами, а небо пока принадлежит лишь самолетам и птицам.

— Как ты думаешь, кто они, эти похитители? — серьезно спросил Прыгунов.

— Все время ломаю голову, но не могу ничего придумать, — признался Уланов, — Может, просто приглянулась каким-нибудь гадам, девчонка-то красивая… впихнули в машину и увезли на дачу.

— В Солнечном зимой живут лишь местные, — заметил Прыгунов. — Дачи, в основном, пустуют, разве что на субботу и воскресенье приезжают лыжники. И там много служебных дач.

— Ей грозил расправой какой-то Турок, — вспомнил Николай, — Он ходил к Рублевой, с которой Алиса жила в общежитии в Ковенском переулке.

— Борис Туркин давно уже сидит, — ответил Алексей, — А что такое могла сказать против него Алиса?

— Может, это связано с ограблением нашей квартиры? — сказал Уланов. — Я подозреваю, что Турок — это тот, второй ворюга, который убежал, пока я возился с вооруженным бандюгой. А эта потаскушка Рублева была близкой подружкой Турка.

— Возможно, и так, — подумав, согласился Прыгунов, — Теперь давай договоримся, как будем действовать.

— По обстановке, — небрежно уронил Николай, все прибавляя и прибавляя скорость на пустынном в этот час Приморском шоссе. Навстречу им прошли лишь два длинных грузовика-фургона «Вольво» с финскими номерами и заснеженный рейсовый автобус с включенными фарами.

— Как же, мы с тобой каратисты-самбисты! — усмехнулся Алексей, с неодобрением взглянув на спидометр — стрелка подползала к 100 километрам, а скорость здесь была ограничена до 60.— Это только в кино лихие каратисты, вроде Брюса Ли, укладывают десятками вооруженных с ног до головы террористов, а в жизни все не так: вооруженный бандит может запросто уложить наповал единственным выстрелом даже обладателя черного пояса.

— Ты думаешь, они вооружены?

— Люди, решившиеся на похищение человека, способны на все, — сказал Алексей.

— У тебя, конечно, есть пистоль? — покосился на него Николай.

— У меня есть, а ты безоружен, потому, дорогой Коля, будешь делать то, что я скажу. Понял?

— Да ладно тебе! — отмахнулся Николай.

— Нет, не ладно! — резко возразил Прыгунов. — Я не собираюсь рисковать ни своей, ни твоей, ни жизнью Алисы.

— Хорошо, Леша, — после продолжительной паузы произнес Уланов.

— Вот так уже лучше, — усмехнулся приятель. — Для начала сбавь скорость — впереди пост ГАИ… Сначала мы осмотрим дачу, а до того ты остановишься у первой будки телефона-автомата и мы позвоним в местное отделение милиции… Впрочем, не стоит, они могут и напортачить… Мы им позвоним позже. Во время схватки будешь держаться позади меня. В дверь мы ломиться не будем, поищем другой путь… Есть ведь чердак, второй этаж.

— Мы будем с тобой стратегию и тактику наводить, а они… эта сволочь, может, Алису… пытают, — со злостью вырвалось у Николая.

— Это опять же в детективных фильмах благородные рыцари спасают своих возлюбленных в самый последний момент, когда над ними уже занесена рука с кинжалом или кольтом… Мы же с тобой не знаем, что там сейчас происходит.

Николай скрипнул зубами, серые глаза его были устремлены на дорогу, на выпуклом лбу обозначились глубокие поперечные морщинки. Темно-русая прядь налезала на черную бровь, губы были крепко сжаты. Лицо его окаменело.

— Я не это имел в виду, о чем ты подумал… — мягко заметил Прыгунов, — Не напрягай себя, Коля, злость в нашем деле — плохой помощник. Ты спортсмен и прекрасно это знаешь.

— Как только я ее повез в Палкино, — совсем о другом заговорил Уланов, — все время наседал на нее, мол, выходи за меня замуж, а она отмахивалась, думаю, что из-за этого и сбежала тогда от меня… А теперь она тащит меня в ЗАГС, а я, как баран, упираюсь… А почему — и сам не понимаю.

— Освободим ее и, может, махнем прямо во Дворец бракосочетаний? — пошутил Алексей.

— Только прошедшей ночью я отчетливо понял, что для меня значит Рыжая Лисица, — будто не слыша его, продолжал Николай — Неужели должно обязательно случиться несчастье, чтобы мы поняли, чего можем лишиться?

— Не каркай… — помолчав, уронил Алексей. — Возможно, это просто глупая шутка…

— Ты сам в это не веришь, — заметил Уланов.

В Солнечном им пришлось остановиться и спросить у прохожего, где находится нужная им улица. Одноэтажная дача с огороженным желтым забором из штакетника участком стояла на отшибе. До следующей дачи было метров сто. Толстые ели и сосны росли на участках. Белый снег был испещрен трухой, сучками. У многих калиток наметены сугробы. Хотя уже было светло, в даче, где находилась Алиса, сквозь плотные шторы пробивался тусклый электрический свет. Следов от забора к окну не было видно, наверное, обледенелый снежный наст не провалился под ногами девочки. Все это они рассмотрели, когда, оставив машину перед какой-то дачей, приблизились к той, номер которой указала девочка, позвонившая по телефону. К крыльцу можно было подобраться незаметно, перемахнув через забор с той стороны, где не было окон, но дверь наверняка на запоре. Второго этажа нет, круглое чердачное окошко было высоко, и потом, по крутому скату обледенелой крыши вряд ли доберешься до него. Оставалось одно: вышибить окно и ввалиться в комнату, но рамы двойные с переплетами, пока будешь вырывать их из гнезд, а тут еще острые стекла, бандиты придут в себя от неожиданности и окажут сопротивление. Прыгунов хотя и не подавал виду, но был в растерянности, а Николай, наоборот, ощутил спокойствие, которое так необходимо при рискованной операции. Вокруг сосны, которая была ближе других к окнам дачи, были рассыпаны коричневые крошки. Это дятел насорил. На конек крыши опустилась ворона, посверкала в их сторону круглым блестящим глазом, негромко каркнула и перелетела на сосну. Вдруг отодвинулась красноватая штора, в примороженное снизу окно выглянуло чье-то бледное размазанное лицо. Помаячив несколько секунд, оно исчезло, а штору снова задернули. Приблизившись к окнам, Алексеи долго прислушивался, почти прижавшись щекой к обшивке. Вернувшись к приятелю, сообщил, что никакого подозрительного шума не слышно.

— Что будем делать? — Уланову надоело вот так рыскать вокруг дачи и ничего не предпринимать, — Может, вдвоем с разбега навалимся и вышибем дверь? В окна лезть — поранишься стеклами, да и они успеют чего-нибудь предпринять.

— Вышибем одну дверь, а если там их еще несколько? — возразил Прыгунов, — Нужно придумать что-то другое…

— Мне ничего в голову не лезет, — признался Николай, — Русские солдаты неприступные крепости брали, а мы не можем в паршивую дачу проникнуть…

— Ты как ребенок, — укоризненно посмотрел на него Алексей. — Наша задача — захватить их врасплох! А что если они в панике… Алису?

— Что — Алису? — сразу скис Уланов.

— Пырнут ножом или ухлопают из пистолета…

— Ладно, Леша, командуй, — сдался он, — У тебя в этих делах опыт…

Помощь пришла неожиданно: Алексей первым увидел идущую по дачной улице почтальоншу. Она была в стеганом ватнике, черных валенках, из тощей бурой сумки торчали корешки газет. Снег поскрипывал под ее неторопливыми шагами. Почтальонша свернула к соседней даче, просунула в ручку двери свернутую в трубку газету и пошла к калитке.

— Вся надежда на нее, — тихо сказал Алексей. Когда женщина обогнула забор, Прыгунов встретил ее на углу улицы и стал что-то говорить. Уланов видел, как почтальонша отрицательно покачала головой, хотела идти дальше, но приятель показал ей красную книжечку и загородил дорогу. Все это происходило за забором дачи, где был гараж с двумя свежими колеями, упиравшимися в зеленые створы незапертых дверей. Из дачи их никто не мог увидеть — окна выходили на другую сторону. На нижнем обломанном суку огромной сосны висела подвешенная за розовую гуттаперчевую ногу кукла с льняными волосами.

«В странные игры здесь играют», — вдруг подумалось Николаю.

Очень нехотя — это было видно по ее лицу — женщина в ватнике двинулась к калитке, на ходу она достала из сумки зеленый листок — телеграмму. Прыгунов прежним путем вернулся к Уланову. Движения его были по-кошачьи ловкими и вместе с тем стремительными.

— А теперь — к дверям! — шепнул он. Взгляд его стал острым, настороженным. Крадучись, стараясь не скрипеть на снегу, они чуть ли не ползком проскользнули под зашторенными окнами и стали по обе стороны двери. У Алексея в кармане куртки виднелась рубчатая коричневая рукоятка пистолета. Женщина с испугом взглянула на них, у нее даже круглые щеки побледнели от волнения, будто она их отморозила.

— Я же говорю, они газет и журналов не выписывают, — бормотала она. На толстых ногах у нее черные валенки.

— Скажите — срочная телеграмма, молния, — прошептал Прыгунов — Ну, мамаша, стучите! Ваша дело — отдать телеграмму, и все.

— Так телеграмма-то не им! — тупо возразила почтальонша.

— Получите вы ее назад, — с досадой сказал Алексей — Стучите!

Женщина неуверенно постучала, взглянув на них, забарабанила рукой в перчатке посильнее. Потянулись долгие томительные секунды. Слышно было, как у кого-то из них пискнуло в животе. Наконец, скрипнула дальняя дверь, послышались осторожные шаги.

— Что надо? — грубовато спросили из-за двери.

— Телеграмма, срочная, — хриплым голосом произнесла почтальонша.

— Подсуньте под дверь, — помедлив, послышалось из коридора.

— Расписаться надо, — увереннее заговорила женщина. — Что, порядка не знаете?

Прыгунов одобрительно покивал головой, мол, все так, правильно. Рука в серой кожаной перчатке с зажатой в пальцах телеграммой дрожала. В глазах у женщины страх. Она повернула округлое лицо с короткими ресницами к Прыгунову, уже было раскрыла рот, но тот яростно замахал рукой, дескать, молчите!

— Умер кто, что ли? Откуда телеграмма-то? — с раздраженными нотками в голосе произнес мужчина за дверью, однако залязгал железным запором. Дверь немного приоткрылась, мелькнуло недовольное лицо, в щель высунулась за телеграммой короткопалая рука с золотым кольцом на безымянном пальце. Отодвинув почтальоншу, Алексей вцепился в эту руку, а Уланов одновременно рванул дверь на себя. Мужчина не успел даже крикнуть, как уже лежал на заснеженном крыльце с вывернутой назад рукой. Он закусил толстую губу от боли, но даже не застонал, лишь расширившийся серый глаз яростно блестел. Алексей сидел на нем и доставал из кармана наручники, а почтальонша с раскрытым ртом и трепетавшим в руке зеленым листком смотрела на них. Николай проскользнул в дверь, в два прыжка оказался перед другой, рванул ее на себя и оказался в ярко освещенной квадратной комнате. За уставленным бутылками с пивом и тарелками с едой столом сидели Алиса и незнакомый чернобородый мужчина в толстом серебристом свитере с полосами на груди и рукавах. Если в выпуклых черных глазах мужчины и мелькнул испуг, то Алиса смотрела на Уланова отрешенно, будто не узнавая его. И огромные чуть мутноватые глаза ее с расширившимися зрачками были равнодушными. В руке она держала стакан с пивом. Чернобородый даже не успел подняться из-за стола, как от мощного удара в челюсть вместе с желтой табуреткой закувыркался по вытершемуся пыльному ковру. Его стакан отлетел к батарее и, ударившись об нее, со звоном разбился. Николаи быстро обыскал тупо моргающего влажными глазами мужчину, у того ничего похожего на оружие не было. На всякий случай еще добавил ему, связал руки за спиной вырванным электрическим шнуром от упавшей настольной лампы.

— Зачем драться-то? — с трудом шевеля языком, промычал мужчина. Он, привалившись спиной к разобранной тахте, уже чуть осмысленнее смотрел на Уланова.

— Заткнись, ублюдок! — обронил тот, вглядываясь в глаза Алисы. Да, он видел у нее такие далекие, чужие глаза с туманной дымкой. Видел тогда, когда впервые встретился с ней. Алису накачали наркотиками. Он бесцеремонно взял ее левую руку, засучил рукав тонкого свитера и увидел три маленьких синеватых пятнышка с дырочками — следы шприца!

— Я не хотела… они насильно меня… — с трудом проговорила девушка. — Они делали со мной, что хотели! Кололи, заставляли пить. Мне все было безразлично… Боже мой, как голова болит! Увези меня отсюда! Тут такой скверный запах… Пахнет покойником.

Он гладил ее по рассыпавшимся спутанным золотистым волосам, верхняя губа у нее была поранена или укушена, сквозь сгустившуюся синеву в глазах сочилась смертельная тоска.

— Врет, сама умоляла, чтобы ей дали уколоться, — усмехнулся Лева Смальский. Он уже сообразил, кто это, но не мог понять одного: как Уланов узнал, что Алиса здесь, за сорок километров от Ленинграда?

Николай медленно подошел к нему, одной рукой за ворот затрещавшего свитера приподнял на воздух, заглянул во влажные глаза:

— Мразь! Я тебя сейчас…

— Не надо, Коля, — услышал он голос Прыгунова, — Сейчас приедет наряд милиции, составят протокол.

— Ей плохо, — сказал Николай, переводя взгляд на Алису, уронившую растрепанную голову на руки. Локти ее попали в коричневатую лужу от пролитого пива, а прядь волос опустилась в высокий стакан. Он разжал руку, и Смальский мешком шлепнулся на ковер. Подобрал ноги и немного отполз к тахте. Оттуда он с любопытством смотрел на Прыгунова.

— Ба! Наш комсомольский секретарь! — криво усмехнулся он, — Чего этот тип распускает руки? Я ему не оказывал сопротивления. И вообще, я тут сбоку припеку… Приятель попросил подбросить до дачи с этой… Рыжей Лисой!

— Заткнись, Прыщ, — устало сказала Алиса. — Рыжей Лисы нет. Она умерла… А вот зачем ты живешь?

— Ты что, не просила наркотика? — визгливо заговорил Лева. — На коленях умоляла…

— Где наркотики? — поинтересовался Прыгунов.

— Какие наркотики? — сообразив, что сморозил глупость, нагло сказал Смальский, — Я ничего не знаю.

Выехали они из Солнечного лишь через два часа: дотошный высокий лейтенант в полушубке составил протокол, допросил Алису, обоих похитителей, дал показания и Уланов. Лишь Прыгунов, переговорив в сторонке с лейтенантом, ничего не подписывал. Алиса, бездумно глядя перед собой, сидела рядом с Николаем, Алексей сосредоточенно вел машину. Заснеженные деревья мелькали с обеих сторон, иногда открывался залив с беспорядочным нагромождением сверкающих, как лезвия мечей, торосов, на некоторых понуро сидели вороны.

Прыгунов ехал, не нарушая правил, из приемника лилась спокойная мелодия. Мелодия тридцатых годов, когда еще не было электронных инструментов и хриплых, безголосых бардов.

— Коля, увези меня в деревню, а? — тонким голосом попросила Алиса — Там так чисто и бело.

Уланов поймал в зеркало заднего обзора сочувствующий взгляд Алексея. Ему хотелось ответить Алисе поласковее, но вместо этого он вздохнул и пробормотал:

— Надо было придушить этого подонка…

— Это все Турок, — отчетливо произнесла Алиса. — Он попросил их отомстить мне за то, что я «продала» его следователю… Из-за меня ему якобы лишний срок «навесили». Я слышала, они говорили об этом. Они хотели меня держать на даче долго, чтобы я снова привыкла к наркотикам… А потом… потом вышвырнуть на панель! Так Прыщ сказал… Им и в голову не могло прийти, что ты их найдешь здесь. Если бы не девочка… Забыла, как ее звать…

— Ты умница, ты все сделала правильно, — гладил ее по голове Николай.

— А второй, здоровенный, почему-то называл меня профурсеткой и говорил, что после нескольких порций «джефа» я стану не Лисой, а ласковым котенком.

— Алиса, постарайся не думать об этом, — подал голос Прыгунов.

— Я знала, что ты ищешь меня, — она хотела улыбнуться Николаю, но вместо этого губы ее задергались, глаза наполнились слезами, и она уткнулась покрасневшим носом в его плечо.

Глава двадцатая

1

Алиса две недели после всего случившегося не могла прийти в себя: на нее снова накатилась безысходная тоска, дважды Николай перехватывал ее на углу Невского и Рубинштейна, где собирались в любую погоду и в любое время года наркоманы. Врач-нарколог, к которому он отводил ее, сказал, что это рецидив. Девушку первые три дня ломало, или, как она говорила, выходил из нее «кумарит», в милиции она давала путаные показания, какие-то факты полностью выпали из ее сознания. Похитители не только кололи ее, но и заставляли курить марихуану, гашиш. Милиция не имела ордера на обыск и не искала на даче наркотики, соблюдая законность, а Леву Смальского, который не признавал себя ни в чем виновным и потребовал своего адвоката, вместе со Шпагой — так звали второго бандита — очень скоро выпустили. Таково теперешнее гуманное отношение к преступникам. И они уж постарались сразу же все следы на даче уничтожить. Алисе все было безразлично, на допросах она молчала и вздыхала, глядя на следователя огромными печальными глазами. Доказывать, что ее изнасиловали, она не стала, не позволила даже себя осмотреть врачу. Лишь исколотую руку показала. А Смальский и Шпага утверждали, что она остановила их машину и с удовольствием поехала поразвлечься с ними на загородную дачу. У него, Левы, были и раньше с ней интимные отношения. Если что там и было, то с полного согласия Алисы… А то, что она несет на следствии, так это от затемнения мозгов. Романова — известная наркоманка.

Уланов даже осунулся, он доказывал следователю, что это типичное похищение в духе рэкетиров, над девушкой издевались, ее накачивали наркотиками, как в фильме «Французский связной», потом изнасиловали. Следователь возражал, мол, сейчас невозможно доказать, она сама села в машину или ее затащили туда, насильно ей давали наркотики или она их требовала у них? И потом, мужчины не вымогали у нее денег, как это делают рэкетиры? И может, в возбужденном состоянии она и не противилась им…

Взбешенный Уланов все высказал невозмутимому следователю, что думал на этот счет, а гуманизацию наших законов назвал лазейкой для ворюг и бандитов, с которыми теперь носятся как с писаной торбой. Адвокаты защищают их интересы, милиция отпускает даже не на поруки и под залог, как в цивилизованных странах, а вообще на все четыре стороны… У нас в отечестве все доводится до абсурда: то безвинных сажали, казнили, теперь матерых преступников отпускают на свободу…

Алексей Прыгунов утешал друга, но тому все это было как мертвому припарки. И все-таки душу он отвел: когда в последний раз Алиса ускользнула из дома и он ее нашел на Невском у кафе-автомата, причем, разговаривала она у парадной с Левой Смальским, как ни в чем ни бывало разгуливающим на свободе и занимающимся, по-видимому, своим прежним бизнесом. Алиса просила у него наркотик, тяга к нему у нее оказалась сильнее отвращения к насильнику…

Улучив момент — Алиса отошла от Прыща к какой-то девице в короткой меховой жакетке — Уланов нахально уселся в машину к Леве, только что включившему мотор своей «восьмерки», и велел ехать по Рубинштейна прямо. Наверное, у него было такое лицо, что было заартачившийся Прыщ послушался и, озираясь, медленно повел машину по заснеженной и не очень многолюдной улице. Уланов велел повернуть под арку в самом конце улицы, почти упершись в железные мусорные баки, Лева остановился. Он полагал, что Уланов будет с ним «права качать», но вместо этого неожиданно получил мощный удар в скулу; рванув его на себя так, что рукоятка скоростей врезалась тому в бок, Николай молча бил его мордой о пластмассовую торпеду «восьмерки», так что вся машина сотрясалась. Когда Смальский, сначала пытавшийся вырваться или закричать, обмяк, кровь хлестала у него из носа, разбитого рта; Уланов, схватив его за отвороты дубленки, потряс так, что зубы залязгали, и бешеным полушепотом сказал:

— Чтобы ты, носатый гаденыш, и близко больше не подходил к Алисе! Слышишь? Застукаю — убью… У нас ведь законы теперь гуманные! Может, из-за такого слизняка и никакого срока не дадут… У меня тоже найдутся хорошие адвокаты.

Темные мокрые глаза Левы моргали, он слизывал с разбитой вспухшей губы кровь под носом, что-то невнятно мычал. Здесь, в конце двора никого не было, только две кошки шуршали бумагами и полиэтиленовыми пакетами в ржавом баке. Выйдя из машины, Уланов подошвой ботинка разбил на «восьмерке» обе дорогостоящие фары, вмял внутрь капот у лобового стекла, приоткрыв дверцу, с усмешкой сказал:

— Можешь в суд на меня подавать… Только учти, я был в перчатках и нигде «пальчиков» не оставил…

И лишь отойдя уже на порядочное расстояние, осудил себя за недостойный поступок: ладно, Прыщ, но машина-то при чем? Впрочем, этому жулику-торговцу наркотиками этот урон что слону дробина. И еще подумал Николай, шагая к Невскому, где осталась Алиса, даже не заметившая его присутствия, что мог бы убить Смальского и вряд ли испытывал бы муки совести. Зачем такая нечисть живет на белом свете? Кому от этого польза? Повсеместно убивали волков, а вскоре выяснилось, что они санитары лесов и способствуют улучшению популяций животных, зловредный комар, который так досаждает летом, появляется из мотыля, которым питается рыба в водоемах. И от него польза природе! А что несут людям такие, как Прыщ, Турок, Шпага? Горе, слезы, смерть… Неужели наше правительство не может издать закон, чтобы честные граждане могли приобретать оружие для личной защиты от воров, бандитов, рэкетиров? Если уж закон и милиция не в силах с ними сладить…

Даже мелькнула мысль: хорошо, если бы Смальский подал на него в суд, — там бы Уланов всенародно высказал все, что думает о положении честного и беззащитного человека в нашем обществе… Ладно, у него крепкие кулаки, может постоять за себя, а другие, кто не способен оказать сопротивление, дать сдачи? Как им быть? Сколько мрази теперь появляется на экранах телевизора в передаче «600 секунд»! И ведь почти никто из задержанных за продажу наркотиков, воровство, рэкет, убийство не раскаивается в содеянном, иной отвернет рожу от камеры, а многие даже с бравадой отвечают на реплики комментатора Александра Невзорова, ведущего эти передачи.

И вот наступил день, когда они с Алисой выехали по зимнему шоссе в деревню. Раньше никак нельзя было, хотя она и настойчиво просилась в Палкино: был сильный гололед, по телевизору и радио только и сообщали об авариях, смертях на дорогах. Был мартовский солнечный день, в городе снег сошел, но сразу за чертой города открылись белые, заснеженные совхозные поля. На обочинах намерзли грязные глыбы, а шоссе было дочиста вылизано шинами автомашин, лишь на взгорках поблескивала тонкая наледь. Снег прикрыл мусор у зданий и построек, сгладил неровности, даже придорожный кювет был почти незаметен. На деревьях рельефно выделялись круглые омелы-паразиты. Появится листва, и паразиты исчезнут в ней. Так же исчезают в толпе людей такие твари, как Прыщ и ему подобные. Да их и сейчас не сразу разглядишь, они умеют не бросаться в глаза посторонним…

Алиса сидела рядом, на бледных щеках ее чуть заметны два небольших, со сливу, розовых пятнышка. Под глазами темные круги, что еще больше подчеркивало их синюю глубину. Она в своей любимой коричневой куртке с круглым стоячим воротником, шапочку сняла, и отливающие бронзой при солнечном освещении густые волосы рассыпались по плечам. Молчит Алиса, Николай и не пытается ее расшевелить. Неужели наркотик так быстро переворачивает душу человека? Даже горький пьяница довольно скоро выходит из депрессии и начинает с удвоенной энергией трудиться, а наркоман неделями мучительно освобождается от мышечной боли, затуманенности в мозгах, неистового желания снова поскорее одурманить себя, чтобы от всего мирского отрешиться, все забыть и уйти, хотя бы и ненадолго, в иной, жуткий, но не столь болезненный мир…

— Я вчера была в церкви, — нарушила затянувшееся молчание Алиса. — Была служба, так красиво и торжественно… Почему у русского народа отняли религию, веру в Бога?

Этот вопрос он и сам не раз задавал себе: почему, зачем? Может, верили бы люди в Бога на небе, не так и грешили бы на земле?..

— Никита в церковном облачении выглядел совсем другим, не похожим на прежнего, которого я знала… По-моему, девчонки специально приходят в церковь посмотреть на него.

— Ну, и помог он тебе? — глядя на расстилающуюся дорогу, поинтересовался Уланов.

— У него ни на кого нет зла, — задумчиво проговорила она. — Я даже не знаю: хорошо это или плохо. Он мне на прощанье подарил иконку. Маленькая такая, современная. На ней изображены святые Вонифатий и Моисей Мурин. Сказал, что эти старцы избавляют человека от винного запоя. И от этого… Если бы ты не приехал, я, наверное, повесилась бы там, на даче. Одно дело, когда ты сама одурманиваешь себя ширевом и каликами, а другое, когда это делают с тобой насильно. Против твоей воли.

— Ширево? Калики? Что это такое?

— Так колотые называют наркотики. И еще джефом. Никита сказал, что неизлечимыми наркоманами и алкоголиками становятся лишь те, кто удостоился поцелуя Сатаны. Бог дал людям ладан, благовония, фимиам, а Сатана — вино, дурман. Кого поцеловал Сатана, тот пропащий человек. Он живым попадает в ад.

— А еще что сказал тебе Никита?

Алиса повернула к нему голову, огромный глаз ее просветлел, губы тронула улыбка.

— Он сказал, что ты — мой ангел-хранитель.

Действительно, Лапин сильно изменился, когда-то он видеть не мог Уланова, особенно после того, как тот сошелся с Алисой.

— И еще он сказал, что с удовольствием бы обвенчал нас в церкви.

— Долго ждать, когда он получит на это право, — усмехнулся Николай. — Он ведь еще пока семинарист. Ему учиться и учиться. Если хочешь, давай обвенчаемся в Новгороде. В Софийском соборе. — Уланов, как всегда, произнес эти слова шутливо.

— Хочу, — чуть слышно произнесла она. Неожиданно нагнулась к нему и поцеловала в щеку, до губ ей было не дотянуться — Вот ты, наконец, и сделал мне предложение… — Она снова внимательно посмотрела на него, взгляд цепкий, птичий и такой же настороженный: — Я думала… я думала, что тебе после всего этого кошмара будет неприятно со мной… Я так боялась этого.

— Ты мне стала еще дороже, девочка, — неожиданно даже для себя мягко, почти с нежностью сказал Николай. — Ну а это… несчастный случай, и ты ни в чем не виновата. И ради Бога, не казни себя! Обещаешь?

— Я постараюсь, — чуть слышно произнесла она.

— Это был дурной сон, кошмар, — сказал Николай.

Ее глаза снова затуманились, она несколько раз моргнула, отчего черные ресницы взметнулись вверх-вниз, на щеку скатилась крупная слеза, другая…

— Почему, Коля, путь друг к другу такой длинный и мучительный? — не глядя на него, произнесла Алиса. — Дорога, на которой тебя на каждом шагу подстерегают опасности. Ну что им от меня нужно было? Что? Какой-то Турок, Шпага, Прыщ! И прозвища-то нечеловеческие… Откуда они берутся, нахально влезают в чужие жизни, а с ними нянчатся, оберегают их, отчего они становятся лишь наглее и отвратительнее. Они, как вороны к трупу, слетаются к человеку, у которого горе, несчастье, беда… И клюют, вырывают куски мяса из живого тела… Ну почему Сатана не оставил свой след на их лбах, чтобы все люди видели, что они от рождения — меченные Сатаной?

— На каждого умного по дураку, на каждого доброго по злодею, — сказал Уланов. — Так было, наверное, так и будет…

— Пока ты был в издательстве, я прочла поэму Сергея Есенина, — будто не слыша его инапряженно глядя на шоссе, проговорила Алиса — Меня потряс его «Черный человек»…

Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой,
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
— Я тоже люблю Есенина, — заметил Николай.

— Это самый честный, правдивый, талантливый поэт, которого я знаю. Я имею в виду советский период. И стихи его пронзительные, западают в душу… Но о нем редко вспоминают, мало издают, зато Ахматова, Пастернак, Цветаева, Мандельштам все заполонили, а на мой взгляд, они все вместе не стоят одного Есенина!

— Ты слишком уж категорична, — улыбнулся он. — Ахматова — прекрасная поэтесса. Кстати, ты ее очень любила.

— Теперь я люблю Есенина, — ответила она. — Взяла с собой его четырехтомник. Как жаль, что он так рано умер. Говорят, его завистники убили?

— Одного ли его? А Пушкин, Лермонтов, Рубцов?

— Почему талантливым людям так трудно живется?

— А кому легко?

— Дуракам, посредственностям и негодяям, — убежденно сказала она.

Только что было светло, солнечно, вдруг в лобовое стекло стала неслышно ударяться снежная крупа, по асфальту зазмеилась поземка, небо над шоссе набухло густой синевой, местами переходящей в черноту. Рваные белесые облака проносились, казалось, над самым асфальтом.

Снежная крупа превратилась в крупные белые хлопья, они плясали перед глазами, устремляясь прямо в лицо, но перед самым стеклом двумя потоками расходились в стороны.

— Господи, как красиво! — вырвалось у Алисы — Мы попали в снежную бурю, нас с головой занесет сугробами, как бедного барона Мюнхгаузена!

Глядя на снежную круговерть — шоссе просматривалось всего на каких-то метров пятьдесят — Николай, сбавив скорость, мучительно вспоминал что-либо из Есенина про снег, зиму…

Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость…
Почему именно это четверостишие пришло на ум?..

Алиса широко распахнутыми глазами, казалось, вбирала в себя метель, бледное, с розовым ртом лицо ее омертвело, не вздрогнут густые ресницы, такое ощущение, что она перестала дышать.

Вспомнились и зимние стихи…
Снежная замять дробится и колется,
Сверху озябшая светит луна.
Снова я вижу родную околицу,
Через метель огонек у окна.
— Коля, ты не будешь меня попрекать… прошлым? — каким-то безжизненным голосом спросила Алиса.

— Ты опять про это…

— Не только про это, я… вообще. У меня было бурное прошлое… Это проклятое прошлое аукнулось и в настоящем…

Он стал тормозить, яростная снежная свистопляска заполонила все вокруг, уже не видно стало дороги. Из лохматой бури вдруг выглянули два бледно-желтых глаза, обведенных фиолетовыми кругами, а затем смутно обозначились контуры огромного грузовика, который шпарил посередине шоссе. Съехав на обочину, Уланов включил подфарники, проехал немного по проселку и выключил зажигание. Повернулся к притихшей девушке, обнял ее и поцеловал. Сначала она была будто мертвой, затем стала неуверенно отвечать. Губы ее вспухли, были сладкими от неяркой помады, от волос пахло знакомыми духами. Он хотел с зарплаты купить ей французские, но не тут-то было, спекулянты драли за них двойную цену.

— Какое прошлое, Алиска? — бормотал он, чувствуя, как им все сильнее овладевает неистовое желание.

— Где мы? — как во сне доносился ее тихий грудной голос. — Почему ты остановился?

— Мы в снежном царстве, Алиска! Сам Бог прикрыл нас белым пуховым одеялом…

— Тут неудобно, Коля! А если кто-нибудь увидит?

— Я уже не различаю, где небо, а где земля, — шептал он. — Только ты и я…

— А Он? — шепотом спросила она.

— Он? Кто это, Алиса?

— Он все видит и слышит.

— В таком случае, Он нас благословил…

Николай ощупью нашел рукоятку, и спинка сидения вместе с девушкой опрокинулась назад. Он стащил с нее свитер вместе с рубашкой, стал целовать набухающую грудь.

— Ты сумасшедший! — шептала она. — И я — сумасшедшая… Ну, целуй еще, милый! Господи, мы с тобой как в облаке… И пусть я рожу тебе сына…

— Я согласен и на дочь… — счастливо засмеялся он.

2

Северный ветер с колючими снежинками покалывал щеки, слышался негромкий, будто стеклянный стук обледенелых ветвей яблонь, звучно похлопывал на крыше оттопырившийся кусок рубероида. Расстилавшееся внизу под снегом озеро почему-то представилось Уланову Млечным Путем, опустившимся с серого неба на землю. Непривычная тишина нарушалась лишь цвиканьем клевавших на фанере крошки синиц. Это Алиса каждое утро подкармливала их. Из труб тянулись клубки дыма. Ветер подхватывал их и разбрасывал над крышами, не давал подняться повыше.

Даже сквозь снежную побелку у изгороди безобразно чернели остовы кроличьих клеток с почерневшими сетками, да и забор местами выгорел. Кроличья ферма, как с гордостью называл Геннадий свое хозяйство, перестала существовать. Когда Николай с Алисой уже в сумерках три дня назад подъехали к Палкину, то старый дом их встретил слепыми окнами и тишиной. Ни одна тропинка в снегу не вела к нему. Хорошо еще, что брат оставил ключ от навесного замка под застрехой, а то пришлось бы раму выставлять, чтобы попасть в дом. Уезжал, здесь было оживленно: в клетках шуршали кролики, во дворе разгуливали по снежной пороше куры, хрюкал в закутке боров Борька, жена брата Лена крутилась на кухне, а сейчас все мертво, тихо. Сгорели только кроличьи клетки, до дома огонь не добрался. Тут и без следователя понятно, что был поджог…

Вскоре зашедший, как он выразился, «на огонек», сосед Иван Лукич Митрофанов прояснил обстановку. Сняв кроличью шапку, присел прямо на порог, выставив короткие ноги в серых валенках с кожаными напятниками, редкие седые клочья волос торчали над ушами, как рожки дьявола. Широкое смуглое лицо его с мясистыми бритыми щеками казалось несколько смущенным.

— Как в Питере? — начал он разговор издалека. — Народ бурлит? Всякие там митинги, забастовки… Не хочет отдавать партия власть Советам? Мы тут ленинградскую программу ловим по телевизору… Мужики жалуются, ничего теперь путного не купишь в Ленинграде. Все прибалты вывезли. Бывало раньше, подвалят туда в пятницу вечером или в субботу утречком и полные машинки набьют мясом, курями, колбасой, сыром, ну, само собой, вином-водкой, а теперя, говорят, набегаешься по магазинам, пока свой коробок набьешь! И эти какие-то визитки ввели. Что получше — только по им или по паспорту отпускают. Куда идем, братцы?

— Самим надо продукт производить, а не из города вывозить, — в сердцах вырвалось у Николая — Паршивое яйцо у вас не купишь!

Ему противно было смотреть в магазинах, как приезжие в Ленинграде скупали все подчистую, не только продукты, но и промышленные товары. Прямо какое-то татаро-монгольское нашествие! Крепкие, упитанные мужички и разбитные коренастые женщины всю неделю сновали по магазинам, увеличивая и без того длинные очереди, скупали все подряд и в огромных количествах. Сразу занимали по нескольку очередей. Даже сметану брали в жестяные бидоны…

Что и говорить, с продуктами питания, с товарами ширпотреба стало совсем плохо, где-то можно было и понять приезжих из других регионов, где, как говорится, шаром покати в магазинах, но и любоваться у себя на пустые прилавки и полки было обидно. Почему бы заготовителям из провинции не подумать о том, что испокон веков там даже в городках люди держали скотину, всякую живность, не только себя обеспечивали, но и в центр возили на продажу, а теперь все везут из города.

Иван Лукич как-то без особого интереса выслушал Уланова.

— Я не езжу в город, слава Богу, — обронил он — Мне харча хватает и со своего хозяйства. Сам диву даюсь: откуда у людишек столько денег стало, что скупают всякую всячину, что нужно и не нужно. Давеча заглянул в сельмаг, так за десятирублевой кооперативной колбасой давятся бабы! Про водку я уж не говорю, коли привезут, так готовы по десять бутылок хватать… И какая это гнида эту канитель с продажей спиртного в стране учинила? Вот она, настройка-перестройка! Деньги без меры печатают, а товару нет никакого. Куды же смотрят наши народные правители? Я уже и телевизор выключаю, как начинают показывать заседания Верховного Совета, одна пустая брехня. Иной вроде и красиво бает, правду-матку режет в глаза начальству, а толку никакого! Начальство слушает да ест, как тот самый кот Васька. И, наверное, вкусно ест и пьет, чего хочет. Начальство за водкой не давится в очередях… — он снизу вверх глянул на стоявшего у низкого окна Николая. — Чего же про брательника-то не спрашиваешь? По-моему, он после пожара махнул на все рукой и снова подался в городские пролетарии. Кстати, две курки и петуха я в свои курятник посадил, не то подохли бы…

— Пожара или поджога? — уточнил Уланов.

— Ты не подумай, что местные, — заерзал на порожке Митрофанов. — Наши тут, думаю, ни при чем. Это городские парнишечки по оттепели на мотоциклах нагрянули вроде бы на зимнюю рыбалку, а сами братану твоему красного петуха пустили. Я слыхал, он Ленку-то у одного из них отбил… Хорошо, что остатних кролей успел сдать своей заготконторе, сгорели пустые клетки и еще стройматериалы для свинарника, он как раз завез их… Тут участковый приезжал, глядел… На нас не надо грешить. Деревенские на такое злодейство не пойдут, приезжие учинили козу твоему братцу… Ну, он приехал из города — на субботу и воскресенье с женкой был там — увидел такое, аж лицом почернел весь, меня за грудки схватил, а я-то при чем? Бегал с ведрами на озеро, заливал пожар-то, могло и на мою пасеку перекинуться… В общем, зарезал борова, ликвидировал всю остатнюю живность и, не попрощавшись, укатил на «Запорожце» в город. Да, про курей забыл он… Ты можешь забрать их, коли надо.

— Доконали все-таки человека.

— Особой любовью твой братан тут, ясное дело, не пользовался, но чтобы клетки жечь? Тут нашей вины, Миколай, нету, самим господом Богом могу поклясться.

Может, и так. Бритоголовый рокер Родион подговорил дружков и отомстил Геннадию за Лену, которую тот увел у него.

— А может, эти? — кивнул Уланов в сторону озера. — Ведьма-мамаша со своим мордатым сынком?

— Вонючка? — покачал большой головой Митрофанов. — Поорать на человека, обхамить, дохлую кошку или ворону подкинуть в огород — это она могет, а поджечь чего-нибудь? Не-е, ни она, ни Герман не стали бы…

Хотя Иван Лукич и решительно рубанул рукой, однако в голосе его прозвучали нотки сомнения. Вонючкой звали в Палкине неряшливую, кривоносую и кривоногую старуху, живущую вместе с сыном-бобылем на самом берегу озера Гладкое. Изба покосившаяся, хлев крыт почерневшей соломой, на дворе грязь, битая посуда, мусор. Вонючка с самого начала стала пакостить им: то крик подымет, если Геннадий пройдет к озеру мимо ее дома, мол, траву топчешь; когда он свалил неподалеку кирпич для ремонта бани, заорала, чтобы убрал, дескать, вид из ее окна портит. Сын был поспокойнее, но никогда не одергивал скандальную Вонючку. А так ее прозвали потому, что они с сыном мылись в бане раз в году — в Троицу.

Когда немцы заняли эти места, в Палкино с неделю стояла моторизованная рота. Вонючка, по рассказам Митрофанова, девушкой была не столь уродлива, как в старости. В общем, от немца она родила сына, которого и назвала Германом, видно, в память об отце, по-видимому, за всю свою жизнь ни разу и не вспомнившего, что где-то в России вырос его сынок…

Вонючка воплотила в себе и деревенскую юродивую, и склочницу, и колдунью. В общем, ведьма и ведьма. Геннадий и Николай, несколько раз соприкоснувшись с ней, старались просто не замечать Вонючку, но та не могла пройти мимо, чтобы не облаять их:

— Ничаво у вас не выйдеть, — упершись обеими руками о суковатую палку, хрипло начинала она. — И кроли ваши подохнуть, и вы отседа покатитесь… Чаво сюды приехали? Нечистая сила вас сюды принесла… Тьфу, окаянные!

Выставив чуткое ухо из-под грязного платка, терпеливо ждала реплики, чтобы выпустить сразу целый фонтан ругательств. Материлась она для женщины виртуозно, даже Бога и мать поминала. Одним словом, Вонючка и Вонючка. Ее уже так и воспринимали, как неизбежное зло. Но ненависть ее поражала. Набрасывалась, как злобная шавка, и на приезжих, доставалось от нее Алисе и Лене. Но когда она назвала маленькую Аду выблядком, Геннадий не выдержал и обмакнул ее неумытую отвратительную морду с остатками желтых зубов в бочку, где была вода для поливки огорода…

— Вонючка, конешно, хуже злой собаки, одним словом, ведьма кривоносая, но на такое не решилась бы, а сынок у ее дурак. Был надзирателем в тюрьме, так и оттеля выперли. Пентюх, недоносок… — продолжал Иван Лукич. Видно, даже в нем проснулось сочувствие к соседям — Мы привыкли к этим ползучим гадам, да своих они не жалят… Я ведь могу и оглоблей по горбине огреть, а вы, городские, здеся чужаки, вас можно обижать… Вонючка сама рассказывала, что когда вы брали у нее молоко, так она плевала в горшок..

— И это русские люди! — покачал головой Николай. Его даже передернуло от омерзения, — Честно говоря, я не верю, что Вонючка — русская! Русские крестьяне всегда были добрыми.

— В любой нации есть хорошие люди и дерьмо, — усмехнулся Митрофанов. — Уж такую-то истину ты должон знать.

Конечно, сосед был прав, но плевки в молоко, которое, не исключено, что и он пил, вызвали у Николая прилив ненависти к этим отбросам человечества…

— Вонючка такая, она могла и наколдовать, — сказал Митрофанов — Еще до вас она уморила у меня всех пчел… Сам видел, как шептала что-то на моей пасеке и руками размахивала… Я и думать об энтом забыл, а весной открыл ульи, а там мелкая стружка в поддоне — мертвые пчелы.

— И что же, на эту тварь никакой управы нету? — вступила в разговор Алиса. — Это же не человек, а… — она запнулась, не найдя слова.

— Вонючка, ведьма, — пришел ей на помощь Иван Лукич, — В старину таких гадин на кострах сжигали или в пруду топили.

Лицо его посуровело, по-видимому, вспомнив про загубленных пчел, и он рассердился.

— Сколько лет-то ей? — спросил Уланов.

— Думаешь, скоро ли помрет? — проницательно взглянул на него из-под густых ершистых бровей сосед. — Дерьмо в воде не тонет и в огне не горит… Ей многие смерти желают, дык она только ухмыляется и говорит: «Я никогда не помру! Всех вас переживу…». Сам не раз слышал, а лет ей к восьмидесяти. Постарше меня будет. А точно когда родилась, и сама не знает.

— Сатанинское семя… — задумчиво произнесла Алиса. — Ее еще в детстве Сатана поцеловал.

— Это верно, — улыбнулся Митрофанов, поднимаясь с порога. — У них все не по-людски: сама никогда замужем не была, и сын такой же… Я не видел, но люди толкуют, что матка с сыном спят уж сколько лет…

— Какой ужас! — вырвалось у Алисы, — У нее точно ведьмино лицо. А у нечистой силы свои законы.

— В церковь не ходит, это точно… Да и не видел, чтобы осеняла себя крестным знамением.

— Когда с хамством и подлостью самим не справиться, всегда поминают черта, — заметил Уланов.

Сосед, уходя, обронил, что больше не претендует на распаханную Геннадием землю, мол, нашел для пастьбы своей коровы другой участок. Но Вонючка все равно не даст уродиться урожаю — сглазит или наколдует…

Глядя на припорошенные снегом черные жердины и столбы, на которых стояли сгоревшие клетки, Николай представлял себе, что сейчас на душе у брата! Он огромные надежды возлагал на свое фермерство, неужели и впрямь покончил с этим делом? Метель замела единственную дорогу, по которой можно выбраться на большак, а там, наверное, шоссе расчищено. После их приезда снежная метель завывала над домом еще два дня. Намело такие сугробы, что и дверь утром не сразу откроешь. А чтобы уехать, нужно ждать оттепели. Теперь Палкино от всего мира отрезано. Разве что Иван Лукич на лошади, запряженной в сани, проложит дорогу до магазина.

Синицы улетали, на коньке крыши соседнего дома сидела ворона — черно-серое пятно на ослепительно белом фоне. Откуда ни возьмись, спикировал на старую яблоню пестрый с красным хохолком дятел. Небрежно простучал ствол ближе к вершине, покосил на человека блестящим круглым глазом и упорхнул в соседский заснеженный сад, где яблонь было побольше. Хотя ветер со снежинками и покалывал лицо, однако в нем уже не было прежней лютости. Март — весенний месяц, и зимний холод долго не продержится. Уезжал из Ленинграда — было сухо, даже возле мусорных баков во дворе снег растаял, а тут вон какие сугробы намело!

— Коля! — окликнула Алиса, выглянув из сеней, — Затопи печку, я уже картошку почистила!

Он улыбнулся и направился к поленице дров, приткнувшейся к покосившейся сараюшке. «А то, что дороги не стало, может быть, и хорошо, — подумал он. — Впервые мы с Алисой вдвоем…».

3

Они сидели рядом на деревянной скамье и смотрели на огонь. Голубые сумерки медленно вползали через квадратные окна в небольшую комнату с низким, немного провисшим потолком. Сугробы вокруг яблонь сначала посинели, затем будто подернулись серым пеплом, на очищенном от облаков небе тускло замигали первые звезды. И блеск у них был почему-то металлический. Лишь одна над старой яблоней была яркой с голубоватым отливом и короткими лучами. Сосновые и березовые поленья горели ровно, дымоход удовлетворенно урчал, чугунная плита с кружками малиново заалела. Закипающий чугунок с картошкой тоже издавал свистящий, булькающий звук. Полусонная муха лениво ползала по побеленному боку русской печи. Николай специально приоткрыл дверцу плиты, несколько красных угольков после гулкого выстрела березового полена выпрыгнули на железный лист на полу.

Дрожащий багровый отблеск — свет еще не был включен — играл на округлом лице девушки, пышные волосы бронзово светились, в широко раскрытых глазах пляшут огоньки. Взгляд ее отстраненный и задумчивый. Голова по-птичьи наклонена вбок. Он понимал, что Алиса ушла в себя, и молчал. Впрочем, говорить и не хотелось, было приятно смотреть на играющий, изменчивый огонь, ощущать тепло на лице. Сгорая, полено постепенно превращалось в некое суставчатое щупальце, от которого раз за разом отслаивалась невидимая розовая пленка. Чем становилось темнее за окном, тем явственнее отражались на стенах и даже на потолке кружевные блики огня. Постепенно печка заворожила и Николая, мысли его текли спокойно, торжественно, даже скорее не мысли, а цветные картинки минувшего лета. Почему-то перед глазами возникла опаленная осенью, шумящая на ветру береза, щедро рассыпающая окрест золотые пятаки, утка с выводком утят на озере, пышная гряда кучных облаков, тяжело нависших над зубчатой кромкой соснового бора, багровое закатное солнце, распустившее по облакам разноцветные прямые лучи…

— Ты слушаешь, что он говорит? — дошел до него тихий голос Алисы. Она все так же завороженно смотрела на огонь. И естественный вопрос: «Кто говорит?» — не сорвался с его языка. Говорят, влюбленные понимают друг друга с полуслова, одного взгляда…

— Огонь рассказывает, что в мире тревожно, непонятно, что происходит у нас в стране, люди злые и алчные в предчувствии еще более тяжелых времен…

— …пророчит нам беды, чуть ли не голод, инфляцию, — в тон ему подхватила Алиса. — Горожане половину рабочего времени рыскают по магазинам, выстаивают за разной ерундой в длинных очередях, жулики и спекулянты жиреют, гребут лопатой миллионы, преступники все больше наглеют, убийцы и насильники становятся героями телепередач…

— Порнография заполонила все вокруг, в театрах на сцене чуть ли не совокупляются… — перечислял Уланов. — Молодежь ни во что, кроме рок-музыки, не верит, ни во что не ставит учителей, родителей. И такая вольная жизнь молодежи нравится.

— Совсем молоденькие девочки, начитавшись «интердевочек», рвутся в проститутки, наплевав на СПИД и венерические болезни…

— Семья разрушается, женщины не хотят рожать детей, некоторые выбрасывают их на помойку.

— Я хочу родить мальчика, — совсем другим тоном произнесла Алиса.

— Или девочку…

— И мальчика и девочку, — улыбнулась она.

— А дальше твоя фантазия не идет? — покосился на нее Николай. Одна щека его покраснела от жара. — Моя прабабушка имела одиннадцать детей… Раньше их не считали, а рожали почти каждый год.

— Ну, я не хочу быть родильной машиной, — запротестовала она. — Крольчихой!

— Раньше большинство россиян жили в деревне, а там каждый ребенок — это будущий работник, кормилец, а в городской квартире и с двумя детишками тесно.

— Ты намекаешь, что мы будем жить в деревне?

— А почему бы и нет?

— Здесь можно превратиться… в Вонючку, — с отвращением произнесла она.

— Ты не превратишься, — улыбнулся он. — Вонючка — это слуга Сатаны, как ты сказала…

— Я сказала, что ее в детстве поцеловал Сатана, — возразила она. — Я научилась различать людей, отмеченных Сатаной. Их в тысячу раз меньше, чем хороших людей.

— Сатана метит своих людей, а Бог?

— Бога люди забыли, вернее, слуги Сатаны, пришедшие к власти, заставили их забыть Бога. Разрушали церкви, убивали священников, преследовали верующих… Прикидывались атеистами, а сами верой-правдой служили Сатане. А сейчас люди снова возвращаются к Богу.

— Алиска, да ты, никак, стала верующей?

— Какая я верующая? — помолчав, ответила она. — Не знаю ни одной молитвы и толком креститься-то не умею. Но верю, что Бог меня не оставит.

— Я с детства всегда с большим уважением относился к религии, — сказал Николай, — Меня мальчишкой водила в церковь на богослужения моя бабушка. Она меня и окрестила тайком.

— Лидия Владимировна? — удивилась Алиса. — Я думала, она посещает только театры.

Николай нагнулся и подбросил несколько поленьев. В печке на минуту стало тускло, дымно, а затем снова ярко полыхнуло пламя и весело загудело в дымоходе. Они даже отодвинулись от огня.

— А что сейчас говорит нам огонь? — он сбоку взглянул на девушку.

— Не говорит, а поет печальную песню на слова Сергея Есенина, — улыбнулась Алиса — Клен ты мой опавший, клен заледенелый, что стоишь, согнувшись, под метелью белой…

— Я слышу другую песню, — серьезно сказал Николай — Огонь поет о вечности, о космосе, о смерти и любви… Все преходяще, а земля, воздух, вода — вот что дает жизнь всему сущему…

— А любовь?

— Любовь — это самое драгоценное, что дарит Бог людям, но не все это понимают.

— А ты понимаешь?

— Любовь не к каждому приходит, — все так же торжественно и несколько высокопарно продолжал он. — Это кому как повезет.

— Нам с тобой повезло, — уверенно сказала Алиса. — Я это знаю.

— Я — тоже, — улыбнулся он.

Чугунок с картошкой клокотал, брызги испарялись, не долетая до раскаленной плиты. Алиса ногой в мягком сером валенке чуть прикрыла дверцу. Запахло паленой шерстью. В доме становилось тепло, муха уже весело жужжала, перелетая с печки на дверь и обратно. У мух какой-то свои извилистый маршрут, которому они следуют с завидным постоянством.

— Может, и вправду переберемся в деревню? — негромко произнесла Алиса — К черту кроликов, раз они даже потомство свое не умеют сохранить! Заведем корову, поросят, кур, уток…

— …гусей, приманим тележным колесом на крыше аиста… — вставил Николай — Правда, тележное колесо теперь трудно найти.

— Аиста? — повернула к нему удивленное лицо девушка. Одна щека ее тоже алела ярче другой, а глаза прищурились — Я их только на картинке видела.

— Существует поверье, что аист, поселившийся на крыше, приносит дому счастье.

— После всего, что было… Я верю, Бог не допустит, чтобы мы были несчастливыми, — убежденно произнесла она.

— На Бога надейся, но сам не плошай…

Алиса, подавшись вперед, задумчиво смотрела на огонь. Маленький прямой нос сморщился, будто она собралась чихнуть, огромные глаза стали продолговатыми, в них снова плясали желтые огоньки.

— Мне соседка — жена Митрофанова — сказала, что Гена с горя снова сильно запил, — помолчав, сказала Алиса — На пару с Коляндриком. Пили брагу и самогон… — она повернула голову к Николаю. — Скажи, Коля, почему люди такие злые? Я уж не говорю про Вонючку. Ну зачем они подожгли клетки? Ведь Гена выращивал этих кроликов, чтобы сдать их в заготконтору на мясо, а из шкурок наделали бы зимних шапок. Я понимаю, когда кооператора-спекулянта ненавидят за то, что он в одном месте покупает государственные товары, а потом в другом втридорога их перепродает населению, а вы же с братом занимались тяжелым, неблагодарным трудом на пользу людям. Выходит, ты, Гена, Чебуран попусту работали все лето?

— Гена толковал, что должен заготконторе около двух тысяч рублей, да и за клетки с него взыщут. Вряд ли он их застраховал.

Они поужинали на кухне за маленьким столом, у окна на тумбочке стоял включенный телевизор, передавали хоккейный матч. Под гул толпы похожие на космонавтов игроки с клюшками гонялись друг за другом, иногда схватывались у барьеров. Судья в полосатой блузе на коньках вертелся в самом центре. Он напоминал юркого бурундука, попавшего в самую гущу схватки и пытавшегося спасти свои ноги от коньков и клюшек игроков. В доме было тепло, на подоконниках заблестели продолговатые лужицы — остатки белой наледи. Окна запотели, лишь наверху были чистыми. Видна полоска звездного неба. Будто старушечья рука, тянулась к форточке голая яблоневая ветка. В печке прогорели головешки. Николай помешал угли кочергой, вызвав сноп красных искр. Трубу еще рано закрывать, пусть исчезнет ядовитый голубоватый огонек, все еще витавший над раскаленными углями.

Помыв посуду и вытерев застланный клетчатой клеенкой стол, Алиса снова присела на скамейку у печки. Она, как магнит, притягивала ее. Русская печка занимала половину избы: сама печка с просторным кирпичным вместилищем под потолком, на котором можно вчетвером спать, плитой с духовкой, уютной лежанкой сбоку, выемками для посуды и сушки обуви. Геннадий летом побелил печку, и она царицей выглядела в избе. У самого потолка из щели торчал пучок зверобоя, на стене висела связка золотистых луковиц.

— Ты куда? — спросила Алиса, увидев, что Николай натягивает на себя куртку.

— Хочу на луну посмотреть, — улыбнулся он. В окно заглядывала голубоватая полная луна в окружении мерцающих, как снежинки в солнечный день, звездных россыпей.

— На луну? — снизу вверх посмотрела она на него и поднялась. — Я ее тысячу лет не видела.

Снег канифольно скрипел под ногами, от изгороди опрокинулись на сверкающий холодным голубоватым пламенем снег изломанные тени, ветви на яблонях блестели, а по чистому звездному небу царицей ночи плыла бело-золотистая луна, волоча за собой длинный серебристый шлейф. Млечный Путь наискосок перечеркнул звездное небо, пульсируя над головой и бледнея у линии небесного горизонта. Наверное, в такую ночь хорошо наблюдать за небом в телескоп.

Алиса переступила в своих огромных валенках, которые Николай достал с печки, сияющие глаза ее были устремлены на небо, белый лоб нахмурен, шерстяная вязаная шапочка с помпоном едва держалась на пушистой голове.

— Хочу вспомнить какое-нибудь стихотворение и не могу… — пожаловалась она.

— Разве луна, звезды, серебристый снег, белое озеро — это не поэзия? — негромко уронил Николай, не отрывая взгляда от сияющей луны.

— Если бы люди почаще смотрели на звездное небо, луну — они бы стали лучше, — в тон ему ответила Алиса.

— Глубокая мысль! — рассмеялся он.

— Я — серьезно, — сказала она.

Николай сбоку посмотрел на девушку: в широко распахнутых глазах ее отражались две золотые крошечные луны, припухлые губы упрямо сжаты, черным валенком она пропахала неглубокую борозду в снегу. В нем шевельнулась нежность к ней. Он знал, что на всю жизнь запомнит этот сказочный вечер, начавшийся у печки и заканчивающийся под звездным небом и луной. И еще он подумал, что, пожалуй, никогда еще не был так счастлив, как сейчас. Если бы это ощущение счастья сохранить подольше…

— Ты имеешь в виду Бога? — спросил он.

— Но кто же тогда… — она повела рукой вокруг, — сотворил все это? Почему ни в школе, ни в институте мне так толком и не объяснили, как произошел наш мир, космос, вселенная? Я в детстве верила мифам Древней Греции больше, чем учительнице. Кстати, она была верующей и тайком ходила в церковь. Директор узнал и уволил ее… — девушка схватила его за руку, заглянула в глаза: — Ты знаешь, где начинается Вселенная и заканчивается?

— Вселенная бесконечна…

— Но так не бывает! — упрямо сказала она. — Все когда-нибудь кончается, как и наша жизнь.

— Был Большой Взрыв, и Вселенная стала расширяться… — начал было он, но Алиса перебила:

— Я это слышала, читала… Но кто это видел? Был ли на свете хотя бы один свидетель? Что ни год, то появляется новая теория о происхождении миров. Никто этого не знает, кроме… — она снова запрокинула голову и уставилась в звездное небо.

— Ай да Никита! — насмешливо произнес он. — Сначала приучал тебя к наркотикам, а теперь внушил веру в Бога!

— При чем тут Никита! — сердито вырвалось у Алисы, — Никита нашел свой путь, а я… Я на перепутье.

— Ты со мной, — помолчав, заметил Николай. Хотя и произнес он эти слова ровным голосом, в них прозвучала скрытая обида, — А Бог… Может, он и существует, только обидно, что Он так мало занимается делами человечества. Почему Он допустил, чтобы люди так изуродовали сотворенную Им землю?..

Она резко отстранилась от него, даже отступила на шаг. Несколько раз взмахнула длинными черными ресницами, в огромных глазах отразилось все небо с луной и Млечным Путем, тихо, почти шепотом она произнесла:

— Ты — это все, что у меня осталось на этом свете. И Бог тому свидетель.

— Мало это или много? — он знал, что в его голосе звучат насмешливые нотки, раздражавшие его самого, но рвавшаяся из него нежность к этому единственному дорогому человечку не находила иного выхода. Не умел он произносить нежные слова. Не научился любовной грамоте. Наверное, мир стал более жестоким, чем был прежде, когда менестрели слагали песни в честь прекрасных дам, а рыцари сражались за них на турнирах, рискуя жизнью.

— Ты лучше помолчи, милый, — все поняла умница Алиса. — Смотри на луну, звезды и молчи, ладно? Слушай их, они уже давно с нами разговаривают, а мы не слышим…

Может быть, это была последняя настоящая зимняя ночь в марте — с полной желтой луной, до хрустальной прозрачности чистым звездным небом, голубоватым искрящимся снегом, под которым дремало готовое скоро пробудиться озеро Гладкое.

Мужчина и женщина рядом стояли на снегу и молча смотрели на неведомые миры, несущиеся в бескрайнем космосе к гибели своей или возрождению. Одновременно две зеленоватых звезды, как елочные игрушки, сорвались с небосвода и по изогнутой кривой понеслись вниз. Не долетев до серебристой зубчатой кромки соснового бора за озером, они разом рассыпались на мелкие сверкающие огненные брызги и погасли.



Вильям Козлов Черные Ангелы в белых одеждах

Часть первая 1953 год Год рухнувшего Дракона

… Из тварей, которые дышат и ползают в страхе,

Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.

Гомер
Но Боги, чтобы сделать нас людьми,

Пороками нас наделяют

У. Шекспир.

1. Эта страшная ночь


Лежа с закрытыми глазами, он думал, что это сон, но постепенно отдаленные, неясные голоса окрепли и окончательно пробудили его.

— … ему нет еще одиннадцати, — глухо говорил отец. — Он ребенок. И слава Богу, что не видит вас.

— Где метрика? — спрашивал незнакомый голос — Да поторопитесь, гражданин Белосельский… Небось, из этих, бывших господ?

— Я своими предками могу гордиться, — спокойно ответил отец, — А вы, гражданин… Колун, извините, если запамятовал, помните своего прадеда?

— Какое вам дело до моих родителей? — резко сказал Колун.

— Вот свидетельство о рождении, — послышался негромкий голос матери. — Вадим Андреевич Белосельский родился пятого ноября тысяча девятьсот сорок четвертого года в Ленинграде… Но почему так важно сколько нашему сыну лет?

— С двенадцати лет можно уже расстреливать детей врагов народа, — сказал отец. — Наш бывший всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин подписал такой указ…

— Детей врагов народа нужно бы душить сразу в утробе матери, — грубо прозвучал другой чужой голос.

— Это и есть ваша большевистская мораль? — насмешливо произнес отец, — Чем же она отличается от фашистской морали Гитлера?

— В сорок первом вас по ошибке освободили, — заметил Колун, у него голос был помягче.

— Почему по ошибке? — возразил отец, — Нужно было пушечное мясо, вот нас, добровольцев, и отправили на фронт. Я оттрубил на войне все четыре года. Три боевых ордена и шесть медалей…

— Хорошо, что напомнили: где награды и книжки к ним?

— Маша, передай товарищам, пардон, гражданам чекистам шкатулку с побрякушками. Она на книжной полке.

— Побрякушками… — недобро произнес гражданин чекист с грубым голосом, — Люди на фронтах кровь проливали…

— А я — чернила, — не скрывая насмешки проговорил отец. — Ведь я дворянского происхождения, значит, у меня голубая кровь…

— Неужели вам не страшно? — с нотками любопытства спросил Колун.

— Я знал, что вы меня не оставите в покое, — заметил отец. — Скольких вы уже по второму разу отправили в лагеря смерти?

— У нас нет лагерей смерти.

Вадим знал, что не спит, но глаз не открывал. Слова падали на него, как булыжники на голову. Он все уже понял, но где-то в глубине сознания притаилась спасительная мыслишка, а вдруг это все же сон? Бывает, и во сне все происходит точь-в-точь, как наяву. Проснется он утром и расскажет родителям про этот страшный сон, почти реальный… Тогда еще он не казался Вадиму страшным.

Разговоры о том, что отца могут в любое время арестовать, иногда возникали дома, особенно в последнее время. Отец работал конструктором в НИИ, где проектировались сложные металлорежущие станки. Он был руководителем группы, создавшей новейший станок, ничуть не уступавший заграничным. Группа конструкторов была представлена к Сталинской премии первой степени. Все получили деньги, лауреатские значки и дипломы, а отец — ничего. Конструкторам и директору института неудобно было смотреть в глаза отцу, нашелся даже один мужественный инженер Хитров, который отказался от премии, заявив на торжественном собрании, посвященном этому знаменательному факту, что душой и вдохновителем нового станка был никто иной, как Андрей Васильевич Белосельский и разве можно было его обойти?.. Хитров Арсений Владимирович, конечно, знал, что отца не в первый раз обходят, потому что в 1937 году он был арестован и сидел…

Только сейчас дошли до сознания Вадима и другие звуки: скрип выдвигаемых ящиков письменного стола, шорох листаемых страниц, глухой стук падающих на пол книг, шарканье по паркету подбитых металлическими подковками сапог, негромкие покашливание и тяжеловатый запах скрипучих кожаных ремней, табака. Отец и мать не курили и этот запах раздражал. Вадим чуть приоткрыл слипшиеся глаза, пришлось поморгать, прежде чем он что-либо увидел. А увидел он беспорядочно заваленный бумагами, папками, книгами большой письменный стол отца, прислоненную к закрытому шторой окну рейсшину с ватманом, один угол которого был порван, валяющиеся на полу книги у опустошенных полок и шкафов. И еще двоих военных в кителях с погонами, перетянутых коричневыми лоснящимися портупеями и кобурами на боку. Один широкоплечий, коренастый, с округлым толстоносым лицом — он лениво листал толстые фолианты, второй — сухопарый с синеватыми впалыми щеками и длинным вислым носом. Черные брови у него загибались вверх. Этот сидел на краешке стола и в упор смотрел на одетого отца. Мать тоже была одета, даже повязала голубую косынку на русоволосую голову с короткой стрижкой. Она сидела на низком кожаном диване с ковровыми подушками и вытершимися валиками. Над головой ее висел карандашный портрет улыбающегося Сергея Есенина с буйной, разметанной будто ветром шевелюрой.

— Ни одного портрета Сталина, — ни к кому не обращаясь, констатировал сухопарый, покачивая ногой в поблескивающем, начищенном хромом сапоге и критически оглядывая большую квадратную комнату.

— У меня нет и портретов Ленина, Маркса, Энгельса, — равнодушно вставил отец, — А разве обязательно развешивать дома портреты основоположников? У нас в институте все стены ими залеплены. Два гипсовых бюста Ленина и три — Сталина.

— Смелый вы человек, Андрей Васильевич, — заметил сухопарый. На погонах у него четыре маленькие белые звездочки, на кителе колодок нет. Видно, на фронте не был. Боролся с врагами народа внутри отечества.

— Я ведь прошел в родных советских лагерях с тридцать седьмого по сорок первый все круги дантова ада, — произнес отец. — А там вожди мирового пролетариата никогда не пользовались у политических уважением, это вы тут их на воле славите… Родные отцы-благодетели со всех стенок и стен на нас с прищуром смотрят и хитро усмехаются… Они-то заранее знали, чем все кончится.

— Что вы имеете в виду? — подал голос бровастый.

— То же, что и вы, — насмешливо обронил отец.

— Андрей, ну зачем ты? — негромко сказала мать, — Ведь там все тебе припомнят!

— Там… — со значением произнес отец, — Чего-нибудь почище придумают. Да, наверное, уже и придумали…

Вадим мучительно раздумывал, что делать? Эти двое пришли за отцом. Он вспомнил, что в их многоэтажном доме на Лиговке двумя этажами выше вот так же ночью пришли и увезли на Литейный старенького профессора Северова из Технологического. Его внук Анатолий — ровесник Вадима — через несколько дней тоже куда-то с родителями исчез, а в квартиру въехали новые жильцы. Им даже не понадобилось ничего покупать — помещение досталось им с мебелью и богатой библиотекой. Кто-то говорил, что Толика вскоре прямо у школы забрали, а другие утверждали, что он убежал из города…

Стараясь не скрипнуть кроватью, Вадим осторожно повернулся и столкнулся взглядом с сухопарым военным. У него были светлые, почти прозрачные глаза с чуть припухшими беловатыми веками. Глаза пристально, но без любопытства смотрели на него. И еще врезалось в память Вадиму — это косой беловатый шрам над верхней тонкой губой. Такие шрамы бывают от удара острым камнем. У него, Вадима, точно такая же отметка, только на лбу. Ким Куропаткин из соседнего дома в драке прошлым летом угодил ему, хотели даже швы наложить, но обошлось.

— Не притворяйся, паренек, — сказал сухопарый, — Ты давно не спишь, я ведь вижу.

— Зачем вы пришли? — спуская голые ноги с постели, угрюмо спросил Вадим.

— Ты посмотри, Зиновий, — усмехнулся сухопарый капитан. — Волчонок тоже показывает острые зубки!

Коренастый толстоносый Зиновий с воловьими глазами имел на погонах всего одну звездочку. Он бросил на мальчика равнодушный взгляд и уронил на пол толстый том.

— Зачем книги-то швырять? — не выдержала мать.

— И наступать на них сапогами не следовало бы, — прибавил отец.

— Зубы-то всегда можно обломать… — не отвечая родителям, процедил Зиновий, — Волчонок, он и есть волчонок, сколько не корми — все равно будет в лес смотреть.

— Заканчивай, Зиновий, — распорядился капитан, — Гражданин Белосельский — старый каторжанин и не станет дома держать компромат, а если что интересное и заховал, так следователю как миленький скажет…

— Ни одного тома Ленина или Сталина нет на полках…

— Нет и Маркса-Энгельса, — вставил отец.

— А какой-то Шопенгауэр, Бердяев, Розанов, Платонов, — продолжал Зиновий, — Я про таких и не слышал!

— Это библиотечные, — заметила мать, — Для работы.

— Знаем мы вашу работу… — многозначительно произнес капитан.

— Моя работа принесла стране миллионные прибыли, — с горечью сказал отец. — А страна вот так меня отблагодарила…

— Значит, ваша вредная деятельность перетянула весы этой…. немезиды, — усмехнулся капитан.

— Вы хотели сказать — Фемиды? — поправила мать.

Капитан промолчал.

— Папа… они тебя отпустят? — перевел на отца настороженный взгляд Вадим. На мать он старался не смотреть, предательские слезы уже наворачивались на глаза. Он моргал и кусал губы.

— Вряд ли, сын, — сказал отец, — Ты не горюй, главное — оставайся человеком с большой буквы при любых обстоятельствах. Не будь рабом, сын, помни, что ты — прямой потомок славного княжеского рода Белосельских-Белозерских, истинных патриотов земли русской. Может, последний в России остался…

В словах отца было столько горечи, что Вадим не удержался и всхлипнул, но тут же яростно кулаками вытер непрошеные слезы, гордо вскинул голову.

— Я вас ненавижу! — сверкнул он зеленоватыми глазами в сторону незваных гостей.

— Вадик, если мы не вернемся… — пошевелилась на диване мать, — Ну ты знаешь, куда тебе деваться. Боюсь, из дома тебя выставят…

— Это уж точно! — хмыкнул Зиновий, — Ишь, баре, втроем в отдельной двухкомнатной квартире живут!

— Этот дом принадлежал моему прадеду, — заметил отец. — И еще роскошный дворец на Фонтанке… Теперь таких не строят — кишка тонка…

— Чем хвастает! — сказал капитан, — А мои предки жили в подвалах и таким буржуям, как твой прадед, сапоги бархоткой чистили да улицы метлой мели… Зато теперь кто был никем, тот стал всем.

— Да нет, — усмехнулся отец, — кто был никем, так никем и остался. Разве вы люди? Винтики-шурупчики! Сегоднявы нас топчете, а завтра и вас самих к стенке… С винтиками-шурупчиками у нас не церемонятся, гражданин истребитель!

— Кто? — удивился капитан. Не заметно было, чтобы слова отца его задевали, а Зиновий вообще никак не реагировал — разговаривал только со своим начальником. Арестованные были для него пустым местом.

— Ну, граждане чекисты, если вам так больше правится… Ваш Дзержинский-то, на портреты которого вы молитесь, тоже был палачом.

— Андрей, ну зачем ты так? — снова упрекнула мать.

— Они — проводники, — кивнул на военных отец. — Хароны, которые бесплатно перевозят через реку Стикс прямо в ад…

— Молитесь, может, Бог вам поможет, — сказал капитан, спрыгивая со стола. — Только вряд ли. Бога-то нет.

— Этого никто еще не доказал, — заметил отец.

До Вадима только сейчас дошло, что и мать забирают, как-то в первый момент ее слова пролетели мимо уха. Мать сказала, что он, Вадим, знает куда деваться… Но он не знал. И ему все еще не верилось, что все вдруг так дико и нелепо кончилось. Просто это не укладывалось в голове. Может, эти люди сейчас расставят вещи по местам и уйдут? А все их угрозы — это блеф? Отец часто употреблял это короткое и звучное, как сочный плевок, слово.

Мать негромко спросила, что можно взять с собой, сухопарый капитан коротко ответил. И опять их слова влетали в одно ухо и вылетели из другого, не задерживаясь. У мальчика было такое ощущение, что его будто оглушили: гул в голове, мелькание каких-то неясных мыслей, мучительная напряженность, желание собрать волю в кулак. Где-то в закоулках сознания он понимал всю важность и ответственность для себя происходящего, знал, что все до мельчайших деталей отложится в его голове и потом будет неоднократно прокручиваться перед глазами, как страшный фильм…

Когда военные встали у двери, покрашенной серой масляной краской, а отец и мать полными невыразимого страдания и уже будто отрешенными от всего мирского глубокими глазами смотрели на него, Вадима, он не выдержал и, вскочив с постели, в черных трусах и голубой майке подбежал к толстомордому Зиновию — его усмехающаяся физиономия в тот миг показалась ему более отвратительной, чем у сухопарого капитана, и принялся маленькими кулаками молотить его по животу, обтянутому широким кожаным ремнем с медной звездой. Тот прищемил мальчишке короткими пальцами ухо, будто клещами, рванул вверх, так что голова дернулась, и небрежно сапогом отшвырнул прочь от себя. Вадим отлетел к стене, как мячик.

— Спокойно, Вадим, — строго сказал отец. — Плетью обуха не перешибешь.

— Сгинь, гаденыш! — посуровел Зиновий. Толстый нос у него блестел — Я ведь могу и всерьез зашибить.

— До свиданья, друг мой, до свиданья, милый мой, ты у меня в груди… — сквозь слезы улыбнулась мать. Глаза ее казались неестественно огромными, в пол-лица. Вадим не раз слышал эти прощальные стихи Есенина — любимого поэта матери.

— Выживи, сынок, и все запомни, — глуховатым голосом произнес отец. — Да поможет тебе Бог!

— Интеллигент, а верующий, — заметил капитан, бросив холодный взгляд на мальчика. Он был выше Зиновия, но кривоног.

Дверь захлопнулась, похоронно щелкнул французский замок, все отдаляясь, прошуршали частые шаги по железобетонным ступенькам. Вадим бросился к окну, отодвинул штору — в городе занимался сиреневатый рассвет — и увидел у тротуара черную «эмку» с никелированной облицовкой на радиаторе. Казалось, машина зловеще ухмыляется. Отца и мать посадили на заднее сиденье, туда же влез и квадратный Зиновий, а капитан уселся рядом с шофером. Не включая фар, «эмка» бесшумно отчалила от тротуара и вскоре исчезла из глаз.

Вадим, как слепой, хватаясь за мебель и книжные полки, наступая на разбросанные тома, дошел до своей койки и сунулся носом в прохладную скомканную подушку. Ощупью натянул на голову тонкое байковое одеяло и вдавливал мокрое от слез лицо в перьевую подушку до тех пор, пока, казалось, нос не расплющился в лепешку. И тогда откуда-то изнутри, от живота вырвался звериный хриплый вой…

2. Широка страна моя родная…


— Кто там? — спросил из-за двери настырный девчоночий голос. Это была Верка Хитрова. Белосельские обычно открывали дверь, не спрашивая, кто пришел.

— Не узнаешь? Или пускать не хочешь? — пробурчал Вадим, глядя на девочку в узкую щель приоткрытой двери на цепочке. Дома у них цепочки не было, да и запор всего один. Отец воров не боялся, а те, кого следовало опасаться, и сквозь стены проникнут… Так отец говорил.

— Ой, Вадик! — обрадованно воскликнула круглоглазая Верка, пропуская его в полутемную прихожую, — Ты и вправду какой-то другой…

— Дай чего-нибудь пошамкать, — грубовато сказал Вадим, сообразив, что Веркиных родителей нет дома, иначе ее крикливая мать уже выскочила бы из комнаты.

— Пойдем на кухню… Есть ветчина и яйца вкрутую.

— Хлеба бы… и стакан чаю.

— Я все, Вадя, знаю, — семеня босиком впереди него по длинной прихожей, говорила девочка. — Твоих родителей позавчера арестовали и будет их судить какая-то жуткая «тройка»… Чего раньше-то не приходил?

На Верке короткий сарафан, тонкие белые руки в веснушках, она успела надеть синие резиновые босоножки, а белые шнурки не завязала. Она белобрысенькая, глазастая, с курносым носом. И еще у нее на щеке маленькое коричневое родимое пятно из-за чего ее в школе почему-то, назвали «синица». На прозвище она не обижалась, сама и рассказала об этом Вадиму. Учились они в разных школах, но часто встречались на их даче в Репино да и на квартирах. Дело в том, что их родители давно дружили. Отец и Арсений Владимирович Хитров работали в одном институте. Это Веркин отец отказался от Сталинской премии, из-за чего у него были большие неприятности на работе, но вот не забрали…

— Завяжи шнурки-то, — сказал Вадим, — не то наступишь и упадешь.

— Не упаду, — ответила девочка, но шнурки послушно завязала. Вадим сверху смотрел на ее узкую спину, двигающиеся острые лопатки и ждал: в прихожей вдвоем не разойтись.

Ветчина была красная с тонкой прослойкой сала, а хлеб черствый, впрочем, Вадим все съел с волчьим аппетитом, от двух крутых яиц напала икота. Он ругался про себя, со свистом втягивал воздух. Верка налила клюквенного морса, и противная икота прошла.

— Это у меня от яиц и творога, — счел нужным сказать он.

Девочка сидела на белой табуретке напротив и смотрела на него светлыми, как вода, глазами. Рот у нее розовый и маленький, а просвечивающие сквозь светлые пряди длинных волос уши — большие. Верка смотрела на него так, будто вот-вот собиралась заплакать.

— Их отпустят, — упреждая ее вопросы, сказал Вадим, — Они ни в чем не виноваты. И у нас ничего не нашли, только вещи и книги, гады, зря перерыли.

— И папа так говорит, а мама… — девочка запнулась.

— Что — мама? — гневно взглянул на нее Вадим. Он выше девочки почти на голову, волосы у него густые, темно-русые, челкой спускаются на высокий лоб, глаза светло-серые, но иногда бывают зелеными. Причем, зеленый ободок то сужается, то расширяется, в зависимости от настроения. Когда Вадим злился, как сейчас, глаза становились ярко-зелеными, почти изумрудными. Мать иногда нарочно старалась его немного разозлить и очень радовалась, когда миндалевидные глаза сына становились зелеными. Злость у Вадима обычно быстро проходила, он был по натуре отходчивым и зелень отступала, сжимаясь до узенького ободка. Мама говорила, что из него вырастет красивый зеленоглазый парень, хотя и сожалела, что он ничуть не похож на ее любимого Сергея Есенина. Мать закончила филологический факультет ленинградского университета и до самого ареста работала преподавателем литературы в военном артиллерийском училище. Она знала многие стихи Есенина наизусть. Тогда опального поэта не издавали и мать покупала пожелтевшие сборники у букинистов. И портрет поэта, что висел над диваном, приобрела у старичка-книголюба.

— Мама сказала, что тебе нельзя к нам приходить — это опасно, — призналась Вера. Надо сказать, что она всегда говорила правду, даже имела неприятности. Скажет и покраснеет. Эта ее привычка по каждому пустяку краснеть смешила Вадима, но сейчас ему было не до смеха.

— Зачем же ты меня пустила? — прихлебывая из тонкого с золотистым ободком стакана сладкий морс, спросил он.

— Мама боится, что кто-нибудь увидит тебя и донесет на нас.

— А что, я тоже теперь опасный для государства?

— Папа хотел поговорить с тобой, — вспомнила она. — Что ему сказать?

— Я позвоню, — сказал Вадим.

— Не торопись ты, сейчас чай закипит. Мама ушла к приятельнице, от нее они пойдут к парикмахерше. Вечером вечеринка у знакомых или день рождения.

Вадиму дико все это было слышать: отец и мать в тюрьме, а люди ходят в парикмахерскую, устраивают вечеринки… Яркая зелень наполняла его сузившиеся глаза.

— Мать твоя мещанка, — жестко сказал он.

— Папа тоже так говорит, — тихо произнесла Вера. Наклонив набок голову с гладко зачесанными белыми волосами, она смотрела на Вадима. Сейчас она и впрямь напоминала какую-то птицу с коротким клювом и блестящими глазами. Печально-задумчивую птицу. И хотя глаза, опушенные белыми ресницами, были круглыми, но совсем не глупыми. И брови у нее белые, а кожа молочная.

— Я уеду из Ленинграда, — помолчав, сказал Вадим.

— Куда?

— Ты слышала песню: широка-а страна-а моя родная… много в ней полей, дорог и рек…

— Не надо, — тихо произнесла девочка, — Ты фальшивишь…

— Домой мне нельзя, — твердо сказал Вадим. Если она походила на птицу, то он — на рассерженного зеленоглазого зверька, который в любой момент готов укусить обидчика за палец, — Севка из тридцать второй квартиры сказал, что уже приходил какой-то дядечка с зеленом плаще и спрашивал про меня. И приходили люди смотреть нашу квартиру. Оттуда же и взять ничего нельзя… Он пристально посмотрел девочке в глаза: — Вера, сходи туда и возьми мамины и папины фотографии. И портрет Есенина со стены. Кому они нужны? Даже если уже въехали туда, тебе отдадут.

— Возьму… — не задумываясь, согласилась Вера.

— Пусть они побудут у тебя… — он вздохнул — Когда-нибудь я заберу.

— Куда ты поедешь, Вадик?

Он мрачно посмотрел ей в глаза.

— Зачем тебе знать? Да честно, я пока и сам не знаю…

Он снова вспомнил слова матери: «Ну, ты знаешь, куда тебе деваться…». Он не знал и мучительно раздумывал над этим. Знакомых у отца не так уж много в городе. И потом, знакомые теперь отвернутся от него, Вадима… Ведь он — сын врага народа. Когда ночью забрали профессора Северова из сорок третьей квартиры, ребята стали сторониться Толика Северова. Кстати, он всего и болтался во дворе три-четыре дня, потом исчез. Вадим знал, что детей арестованных куда-то увозят, скорее всего в детдом, а ему совсем не хотелось туда. Интересно, Толика забрали или все-таки убежал?..

Деньги Вадим успел взять из толстого тома «Гидротурбины». Техническую литературу ночные гости не проверяли. Пересчитать было недосуг, но две-три тысячи рублей будет. Толстая пачка лежала между майкой и трусами. Не должна выпасть, брючный ремень поддерживает.

Внизу стукнула дверь лифта, Вадим поднялся с табуретки.

— Возьми ветчину, есть еще сыр, хлеб… — засуетилась Вера. — Я тебе все в пакет заверну и положу в полотняную сумку.

— А мать?

— Если что надо, — она быстро сложила продукты в сумку, — знаешь как меня найти… Да и позвонить всегда можешь. А снимет трубку мама — повесь.

Проводив его до двери, девочка протянула узкую розовую ладошку и совсем по-взрослому произнесла:

— Дай знать о себе, Вадик… Мы с папой будем рады, если у тебя все устроится.

— Хорошо, что лето, — ответил и он, как взрослый. Впрочем, минувшая ночь сделала его взрослым, — Зимой пропал бы… Да, вот ключи, — вспомнил он и протянул ей ключи от квартиры на кольце, — Квартира не опечатана, я смотрел.

Он притворил дверь и поспешно стал спускаться по бетонным выщербленным ступенькам вниз. Лестничные площадки были просторными, двери двухстворчатые, высокие, многие обиты дерматином. Белосельские и Хитровы жили в старинных добротных домах в отдельных квартирах. НИИ пользовался в ЦК авторитетом и для ценных работников предоставляли отдельные квартиры, многие же жили в огромных коммуналках. Вон на втором этаже на облупленной бурой двери сразу шесть или семь звонков и будто орденские колодки-таблички с фамилиями жильцов. На другой двери — сразу пять почтовых ящиков.

Выйдя в освещенный солнцем просторный каменный двор, Вадим невольно взглянул вверх: у раскрытого окна с едва шевелящимися занавесками стояла Вера Хитрова. Она казалась белой статуэткой, поставленной на подоконник. Вадим хотел помахать ей рукой, но раздумал. Повернулся и зашагал через двор к арке, которая вела на улицу Марата.

3. Прощай, Ленинград!


Чувство опасности не покидало Вадима Белосельского. Интуиция или инстинкт самосохранения заставлял его бродить по городу, избегая места, где можно было встретить знакомых. Это был не страх — обыкновенная осторожность. От отца он был много наслышан о сотрудниках НКВД, в которых ничего человеческого не сохранилось. Они были способны на все: издеваться и пытать заведомо невинных людей, заставляя их подписывать чудовищные признания, причем, пытки были столь изощренными, что и испанская инквизиция позавидовала бы им, могли на глазах детей избивать родителей, а то и самих детей, могли прямо из следственного кабинета вышвырнуть арестанта из окна на каменный двор и потом заявить, что он выпрыгнул сам, могли и просто из пистолета застрелить. По словам отца, энкавэдэшники походили на страшных роботов, порожденных чудовищной фантазией маньяка. Когда роботы изнашивались или давали сбои, их тоже безжалостно уничтожали, а на их место ставили новых, еще более изощренно жестоких. Менялись маньяки, управляющие хорошо отлаженной системой уничтожения людей, менялись и роботы, а вот сама людоедская система не менялась, знай себе перемалывала миллионы людей в прах, удобрения. На наивный вопрос сына: «Зачем все это нужно?» отец ответил:

— После большевистского переворота убили веру в Бога, в России стал править Сатана-Кабан, а после него Сатана-Коба…

Кого отец имел в виду под Сатаной-Кабаном он не стал пояснять, лишь скупо заметил, что Вадим, повзрослев, сам все поймет. И только в конце восьмидесятых годов Белосельский узнал, что так называл Ленина Мережковский. Ну а Сатаной-Кобой был, конечно, Сталин. Об этом мальчик сам догадался.

В отличие от многих сверстников, Вадим знал много такого, о чем те и не подозревали. Знал, что почти все громкие процессы над «врагами народа» — фальшивки! Не могут нормальные люди так огульно себя охаивать, наперебой признаваться во всех прегрешениях против собственного народа и вождя всех народов — Сталина. Причем, признавались охотно, даже с каким-то болезненным восторгом, перебивали друг друга, навешивая себе ярлыки предателей и убийц. Отец говорил, что палачи в обмен на эти чудовищные признания пообещали им сохранить жизнь… Но и это было обманом, почти всех сразу после суда — комедии — расстреливали. В общем-то всех тех, кто сам будучи у власти, приговаривал к расстрелам. Отец не жалел таких, скорее презирал. Он говорил:

— И эти жалкие людишки в кожаных тужурках делали революцию! Считали себя спасителями Отечества! А теперь ползают на коленях перед Сатаной-Кобой, продавая друг друга и наговаривая на самих себя! Что же это была за революция?

Впрочем, отец это называл большевистским переворотом, а зверское убийство царской семьи — самым грязным варварством, которого еще не знал мир.

Отец никогда ни о чем не предупреждал сына, зато мать после его горьких откровений — обычно отец «заводился» после прочтения отчетов об очередном процессе — умоляла Вадима ни с кем не делиться по этому поводу, в школе никогда не заводить разговоры о политике и, упаси Бог, сказать плохое слово о Ленине или Сталине. О других «вождях» тоже лучше помалкивать.

В свои десять лет он уже знал, что в советской стране очень неблагополучно, пожалуй, это мягко сказано! В СССР просто страшно жить честным людям, особенно русским интеллигентам. Не верил он печати, радиопередачам, почти не читал книг детских писателей, восторженно воспевающих наш строй, счастливое детство, осененное ласковой улыбкой сквозь черные усы «отца и учителя». Когда в кино показывали первомайские демонстрации на Красной площади и Сталина, прижимающего к кителю с погонами генералиссимуса девочку или мальчика с букетом цветов, Вадим не умилялся, как другие, а холодно размышлял: специально вождю подсовывают ребят полегче? Ведь на трибуну мавзолея гуськом взбегают с десяток нарядных пионеров, а на руки он берет кого-нибудь одного…

Обо всем этом думал мальчик, неприкаянно бродя неподалеку от Московского вокзала. Будто невидимая нить удерживала его в этом районе. Не близость дома на Лиговке, нет, Московский вокзал — это сейчас для него единственный путь к бегству из города. А то, что уехать отсюда необходимо, Вадим не сомневался. У него нет дома, родителей, знакомых, родственников… Стоп! Родственники есть. В Пскове. Там живет отец матери, тоже из бывших… Очевидно, мать и имела его в виду, но адреса и даже фамилию своего деда Вадим не знает. Он и видел-то его всего один раз, когда тот после лагеря заехал в Ленинград к дочери. Он и был-то всего с неделю. Запомнилось его лицо со шрамом на скуле, тусклые голубые глаза, широкие сутуловатые плечи и сильные натруженные руки. Дед был дворянского сословия, участвовал в первой мировой войне, Георгиевский кавалер, после революции в чине штабс-капитана сражался на стороне белогвардейцев в армии Деникина, за что и отсидел в лагерях одиннадцать лет. В Ленинграде ему не разрешили поселиться — по этому поводу он и приезжал сюда — и дед обосновался в Пскове, где когда-то отец его владел поместьями. Мать с гордостью показывала Вадиму письмо А.С.Пушкина к ее прапрадеду. Правда, в письме было всего несколько строк, великий поэт обращался к помещику… Вадим чуть не подпрыгнул от радости: он вспомнил фамилию прапрадеда, а значит, и деда! Пушкин просил у псковского помещика и члена Дворянского собрания Добромыслова (имя-отчество он не запомнил) три тысячи рублей в долг до Пасхи, к письму прилагалась и расписка… Кажется, все это осталось в шкатулке на Лиговке. Энкавэдэшники и внимания не обратили на семейную реликвию…

Псков город большой, а адреса своего деда по материнской линии Вадим не знает. Возможно, в их квартире и остались письма от деда, но туда нельзя и носа показать… И тут мальчика осенило: найдя в кармане пятнадцатикопеечную монету, он позвонил с первого телефона-автомата Хитровым. Трубку снял Арсений Владимирович. Вадим спросил его, не знает ли он псковского адреса Добромыслова, отца матери.

— Ты где сейчас? — отрывисто спросил Хитров.

Вадим сказал. Он звонил с угла Разъезжей и Марата.

— Иди к Аничкову мосту, там на набережной Фонтанки четная сторона и жди меня, — коротко скомандовал Арсений Владимирович и повесил трубку. Голос у него строгий, повелительный. Неужели рассердился, что он, Вадим, съел его ветчину?.. Эту глупую мысль мальчик тут же отогнал: Хитров на такой пустяк не обиделся бы, наоборот, тоже накормил бы и в дорогу дал провиант. Сколько себя Вадим помнит, они дружили с отцом. Пожалуй, лишь ему одному и доверялся отец. Для того, чтобы отказаться от Сталинской премии, нужно было иметь огромное мужество. Так говорил отец и даже сделал выговор своему другу, дескать, не нужно было отказываться…

Был конец июня 1953 года и в Ленинграде еще не прошли белые ночи. Вадим сидел на шершавой ступеньке парапета и смотрел на красивый, вишневого цвета дворец. Не верилось, что это огромное здание с лепкой, кремовыми колоннами и титанами, поддерживающими балконы, когда-то принадлежало его, Вадима, предкам. Сколько же здесь комнат, холлов, банкетных залов? Внутри Вадиму так и не удалось ни разу побывать, здесь размещалось какое-то солидное учреждение, куда без пропусков и партбилетов не пропускали. От отца он слышал, что этот дворец был всего за два года построен в «стиле Растрелли» построен известным петербургским архитектором Штакеншнейдером в 1848 году. Дворцу ровно сто пять лет. Князья Белосельские-Белозерские жили в нем. Отец был потомком русских князей и, в отличие от многих из бывших, скрывавших свое дворянское происхождение, не отрекся от своих предков. И очень жалел, что при получении советского «серпастого и молоткастого» паспорта от древней фамилии отпали Белозерские. Паспортистка почему-то записала просто «Белосельский».

В школе Вадим слышал, что все цари, кроме Петра Первого, князья, графы, помещики, генералы были кровопийцами и извергами рода человеческого и только Великая Октябрьская революция наконец положила конец их владычеству на Руси… А дома отец рассказывал совершенно противоположное: утверждал, что в революцию был истреблен цвет русской нации, разрушены мирового значения церкви и храмы, вывезены за границу национальные богатства, одураченный большевиками народ своими руками по приказу комиссаров в кожаных куртках и с маузерами на боку уничтожал памятники древнерусской культуры, грабил особняки, дворцы, где веками собирались уникальные полотна художников, бронза, фарфор, драгоценности, из церквей выбрасывали на свалки иконостасы, станинные иконы, которым цены не было. Те кто делал революцию, были иной веры и лютой ненавистью ненавидели все русское, национальное. Затравили патриарха Тихона, десятками тысяч расстреливали священнослужителей, живьем сжигали в монастырях монахов…

Те из лучших умов нации, кто уцелел в этой «великой замятие», не приняли революцию и, все бросив, с ужасом уехали за рубеж, пока еще можно было уехать! В России, давшей миру Толстого, Гоголя, Пушкина, Достоевского, не осталось ни одного великого писателя. Дети сапожников, портных, аптекарей, кухарок заняли их место и провозгласили себя пролетарскими писателями.

Вадим верил отцу, матери, полностью разделявшей взгляды мужа. Они владели несколькими языками и читали в подлинниках недоступную в СССР американскую, английскую, французскую литературу. При обыске изъяли много книг на иностранных языках. Отец рассказывал, что в княжеском дворце на углу Невского проспекта и Фонтанки была собрана богатая библиотека. В 1919 году уникальные тома в кожаных переплетах новые хозяева жгли в камине и печках. Во дворце расположилось какое-то советское учреждение. Холодной зимой они топили печь антикварной красной мебелью, даже сдирали с облицованных черным деревом потолков резные украшения…

— Ну, здравствуй, Вадим, — послышался глуховатый голос Арсения Владимировича. Задумавшись, мальчик не заметил, как тот подошел сзади, — Прощаешься с дворцом своих предков?

— Вы же сами выбрали это место, — он хотел встать, но Хитров положил руку ему на плечо и присел рядом. Вздыбившиеся кони на Аничковом мосту были облиты солнцем и розово блестели, по Фонтанке проплыл речной трамвай. Из серебристых динамиков выплескивалась бравурная музыка. На широкой палубе на белых скамьях сидели отдыхающие. Мужчины в широких брюках и безрукавках, женщины в длинных юбках и беретах. Мелькали и детские лица. Через мост проезжали троллейбусы, черные «эмки», бежевые «Победы». Гудели клаксоны, лязгало железо.

— Твой отец ни в чем не виноват, — глядя на глянцево поблескивающую воду, негромко произнес Арсений Владимирович.

— Я знаю…

— Время такое, Вадик, — будто не слыша его, продолжал Хитров, — Страшное время… Что-то произошло с людьми: говорят одно, думают другое. Вас в школе учат, что человек человеку друг и брат, а на самом деле все наоборот…

— Вы же друг… папе? — остро, исподлобья взглянул на Хитрова Вадим.

— Не обо мне речь… Таких как твой отец почти не осталось на Руси… Понимаешь, Вадим, народ стал подозрительным, злым, завистливым, и вместе с тем рабски покорным. Или делает вид, или действительно верит всему, что ему сверху говорят. Почти не стало личностей, Вадим. А твой отец был личностью…

— Был? — хрипло вырвалось у мальчика.

— Извини, — грустно усмехнулся Арсений Владимирович, — оговорился… Хотя, мальчик, нужно быть ко всему готовым. Люди бесследно исчезают, растворяются в недрах этой жуткой системы. Жизнь человеческая — копейка! И ничего не добьешься, никуда не достучишься, да и смельчаков таких мало, чтобы куда-то ходить, просить, стучаться… Вот «стучать» — это пожалуйста! Доносить, писать доносы. Таких найдется много у нас. Слышал анекдот? В тюрьме на нарах сидят двое. Один другого спрашивает: «За что сидишь?» Тот отвечает: «За лень. Понимаешь, после бани зашли с приятелем в пивную, посидели там, поболтали о политике… Думаю, нужно сходить в НКВД и капнуть на него. Да лень стало, думаю, утром схожу… А он вот еще вечером капнул!».

Хитров высокого роста, удлиненное чисто выбритое лицо с умными серыми глазами, темно-русые волосы зачесаны назад, загорелый, лоб выпуклый, немного выпирают скулы, нос прямой. Вадим знал, что он сильный человек. Отец тоже не слабак, как-то за городом — они семьями выезжали на электричке в Тосно за грибами — взялись на лужайке бороться, так никто друг друга не смог одолеть. Арсений Владимирович сейчас в широких кремовых брюках и полосатой футболке со шнурком вместо пуговиц, на широкой в запястье руке — немецкие трофейные часы с черным циферблатом. Они не боятся ударов и воды. У отца тоже были такие…

Жестокие слова произносил Хитров, но Вадим был бы ему за это благодарен, если бы он утешал, бодрился, мальчишка обиделся бы. Нравилось ему и то, что друг отца разговаривал с ним, как со взрослым.

Вадим рассказал ему о последних, с намеком, словах матери, о своем псковском дедушке Добромыслове, посетовал, что, наверное, найти его в Пскове будет не просто. Адреса-то не знает…

— Подожди, — наморщил крутой загорелый лоб Арсений Владимирович, — Добромыслов… — У него два Георгиевских креста за первую мировую… Сидел одиннадцать лет. Мы были в прошлом году с твоим отцом у него. Твой дед — лесничий. Он нас на лодке по реке Великой доставил на глухие лесные озера, постреляли уток, я даже пяток куропаток в овсах уложил… Не в Пскове твой дед живет, Владик, в Пушкиногорском районе, по-моему, в самом райцентре, есть у него, конечно, и лесная сторожка. Спросишь в лесничестве — скажут, где он. Мы-то у него дома не были, он встретил нас на вокзале — и сразу на охоту.

Это уже обнадеживало. Отец очень любил природу и отпуск, как правило, проводил на Псковщине, но тогда Добромыслов сидел в лагере и останавливались они на озерах, жили в палатке, плавали и по реке Великой. Отец был хорошим охотником, стрелял мелкую дичь только к столу, не жадничал и на рыбалке. Вадиму лишь дважды выпало счастье побывать с отцом на Псковщине. Охота ему не нравилась, а рыбалку любил. И рыбы в тех краях было много. Бывало, поставят с отцом с вечера жерлицы, а утром почти с каждой снимают щуку…

Послышалось громкое пение, они одновременно взглянули на Аничков мост, через него проходила колонна зеленых грузовиков со спортсменами в синих майках и черных трусах. Юноши и девушки сидели на деревянных скамьях, вдоль бортов грузовиков были натянуты красные транспаранты: «Все выше и выше и выше! Слава советским спортсменам! Спорт — это здоровье нации!». Прохожие останавливались и смотрели на горластую, загорелую молодежь на раскрашенных машинах.

— Вот таких же молодых прямо со школ и институтов везли в сорок первом в самое пекло, правда, пели они другие песни: «Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет… с песнями борясь и побеждая-я наш народ за Сталиным идет…». А народ шел умирать, расплачиваться за глобальные промахи бездарного полководца…

— Но мы же победили! — вырвалось у Вадима. Про войну он много прочел книг, учителя заставляли читать такие книги, как «Сын полка» Катаева, «Повесть о настоящем человеке» Полевого, всем классом ходили смотреть «Подвиг разведчика»…

— Победили, — угрюмо уронил Арсений Владимирович, — но какой ценой? За каждого немца три-четыре наших? В роте, с которой я воевал, к концу войны осталось шесть человек. Нам с твоим отцом повезло, а другим? Я воевал за советскую власть, а твой отец — за Россию. И как отблагодарила нас за это советская власть? Я чудом избежал лагерей после победы, а твой отец… Эх, да что говорить! — безнадежно махнул он рукой, — Сегодня твоих отца и мать, а завтра, может, и меня… Страшная страна, чудовищный строй, кровожадный тиран… Дракон!

Хитров снова уставился на воду, из канализационной трубы выливалась беловатая муть и расползалась по поверхности, красивые с изогнутыми крыльями чайки кружили над этим белесым пятном, изредка приводнялись и, подхватив что-то клювом, изящно взмывали вверх. Солнце уже скрылось за домами, верхние этажи зданий на Невском и Фонтанке окрасились в нежно-розовый цвет, ослепительно блестели окна. Под Аничков мост неторопливо вполз небольшой белый речной трамвай, в гранитную набережную звучно заплескалась волна, из динамика бодро неслось: «…наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка…».

— Мы давно уже остановились, — негромко продолжал Хитров — В развитии, науке, культуре. А это гибельно для народа…

Вадим понимал, что все это он говорит скорее для себя, лишь у них дома Арсений Владимирович мог так рассуждать, потому что точно так же думал и отец. Вадима они не опасались, знали, что он не распустит слух, да потом, сверстники и не поняли бы его. Они боготворили Ленина и Сталина, дружно чтили Маркса и Энгельса, даже не зная, что они такого сделали. Марксизм-ленинизм изучали в старших классах. Правда, два густобородых человека с хитрым прищуром еще с детского садика смотрели на них со стен, а рядом с ними неизменно висели улыбчивый Ильич и всегда серьезный черноусый Сталин. В послевоенные годы генералиссимус заслонил своим чеканным профилем Маркса, Энгельса и даже Ленина. Вождь и учитель казался на портретах огромным и могучим и Вадим не мог поверить, что он небольшого роста, с сухой покалеченной рукой и вдобавок рябой. Об этом рассказал отец. Он же поведал и о том, что Ленин очень страшно умирал в Горках: ночами из дворца неслись дикие вопли, переходящие в вой. Местные жители, проходя мимо, крестились и шептали: «Сгинь, антихрист!».

Конечно, отец не сразу стал такое рассказывать сыну, скорее всего, в последний год, когда Вадим учился в четвертом классе. Мать была более сдержана, но и она не скрывала своего отрицательного отношения к советской власти, вождям мирового пролетариата, так же считала, что это они привели великую державу к гибели. Мать работала старшим научным сотрудником в Пушкинском доме на Васильевском острове. Она часто приносила из архива подлинные документы и письма русских классиков, о которых мало кто знал. От нее Вадим впервые и услышал про запрещенные романы Достоевского, особенно «Бесы» и «Дневник писателя», про романы и повести Замятина, Пильняка, Булгакова, Платонова, Сологуба, Мережковского, Бунина. В школе учителя утверждали, что самый гениальный поэт — это Владимир Маяковский, а Вадим не мог выучить наизусть ни одного его стихотворения. Прославлялись поэты Демьян Бедный, Сулейман Стальский, Безыменский, Симонов, Ошанин, Алигер, Сейфулина, а читать их было невозможно, как и рекомендуемую в школе прозу классиков соцреализма. Всю эту прозу и поэзию отвергала и мать. И действительно, стихи Есенина, Пушкина, Лермонтова запоминались сами собой, а «классиков» соцреализма нужно было зубрить и зубрить, впрочем, все быстро вылетало из головы. Развитие Вадима Белосельского шло как бы в двух плоскостях: школьная программа и домашние чтения. Это были совершенно две разные системы. Может, от того, что домашнее воспитание было более интеллигентным и запретным, мальчик больше усваивал то, что преподавали ему родители. Когда он в четвертом классе спросил учительницу про роман Булгакова «Белая гвардия», та даже растерялась, потом путано пояснила, что малоизвестный драматург переложил этот роман на пьесу «Дни Турбиных», которая идет лишь в одном московском театре, а вообще Булгаков воспел в своем романе агонию уходящего с исторической сцены гнилого буржуазного класса…

А мать и отец восхищались этим романом!..

— … уезжай сегодня же, Вадим, — дошел до его сознания голос Арсения Владимировича. — Вчера из Большого дома в институт приходил человек и спрашивал про тебя, мол, где ты можешь обитать? Один, без родителей… Он говорил, что государство позаботится о тебе, устроит… Ну ты знаешь, как наше государство «заботится» о детях врагов народа! Уезжай, Вадим. Разыщи своего деда и оставайся у него, вряд ли они туда сунутся. И потом, ты не столь важная фигура для них. Может, скоро и позабудут про тебя…

— Они никогда ничего не забывают, — мрачно повторил Вадим слова отца.

Хитров внимательно посмотрел на него и невесело улыбнулся:

— Вот ты и стал в десять лет почти взрослым человеком.

— Мне, дядя Арсений, не хочется быть взрослым…

— Такова наша разнесчастная жизнь, дружище… — Хитров поднялся со ступеньки, машинально отряхнул сзади брюки, достал из кармана пачку зеленых ассигнаций, перетянутых красной резинкой, протянул мальчику:

— Возьми, пригодятся. Наверное, и на билет нет? Теперь, как сразу после войны, на крышах вагонов не ездят.

Вадим спрятал руки за спину, отрицательно покачал взъерошенной головой. Отец учил его никогда не брать денег в долг, да и давать не советовал. Хочет он того или нет, но должник рано или поздно становится твоим недоброжелателем, больше всего люди не любят кому-то быть обязанными, не терпят благодетелей. Таково уж свойство человеческой натуры…

— Отцовское воспитание, — усмехнулся Арсений Владимирович. — Бери, Вадим, это деньги твоего отца… Именно для такого случая он и передал мне их для тебя.

— Правда? — поднял на него большие зеленоватые глаза мальчик.

— Спрячь подальше, а приедешь в Пушкинские горы — отдай на хранение деду. Придет зима, а тебе и надеть-то на себя нечего будет.

— Я ночью проберусь домой… Там мои вещи. Возьму и пальто.

— Ни в коем случае, — сказал Хитров, — Именно на это они и рассчитывают… Метрика у тебя?

Вадим вспомнил, что метрику энкавэдэшник небрежно сунул в кожаную сумку, что была у него через плечо.

— Забрали, — ответил он.

— Тогда мой тебе совет: придумай себе другую фамилию…

— Нет, — твердо сказал Вадим. Зеленый ободок в глазах сузился, — Нашу фамилию я менять не буду!

— Как хочешь, — смиренно промолвил Арсений Владимирович, — Ради твоей же безопасности.

— Зачем я им? — тоскливо вырвалось у мальчика. — Что я им сделал?!

— Это безжалостная тупая машина, — сказал друг отца, — Она выпалывает поле подчистую. Ее придумал сам Дьявол.

— Но есть и Бог? — сказал Вадим.

— Вот этого я не знаю, — грустно улыбнулся Хитров.

Он крепко пожал руку осунувшемуся мальчику, не удержался и потрепал его по бледной щеке.

— Хочу надеяться, когда ты вырастешь, то все, что сейчас происходит, покажется тебе дурным сном… — тяжело ронял он слова. — Сгинет палач, истинный враг всех народов и все переменится… Должно перемениться! Или уже и настоящих людей в России не осталось?! — Последние слова он почти выкрикнул, но опомнившись, оглянулся, помахал рукой и пошел в сторону Невского проспекта. Широкие штанины полоскались на ходу. Вдруг резко остановился, повернул расстроенное лицо к мальчику.

— Вадик, помни, что у тебя есть дом в Ленинграде. И тебе всегда будут рады.

«… Тетя Лиля не будет рада… — рассеянно подумал он про жену Хитрова. — Она всего боится и меня на порог не пустит…».

Вадим молча смотрел ему вслед. В кулаке была зажата пачка денег. Он снова подумал, что у отца есть настоящий друг. Хитров сказал, что таких, как отец, мало осталось, точно так же можно сказать и про Арсения Владимировича. Таких тоже немного. Зато много равнодушных, трусливых, готовых на предательство: много замкнутых с непроницаемыми лицами людей в зеленой форме и портупеях, а еще больше у них помощников-стукачей, которые постоянно вокруг нас…

Небо над Невским проспектом багровело, ослепительно сияла адмиралтейская игла, вода в Фонтанке сразу стала черной, как деготь, а с юношей и коней на мосту будто стерли позолоту. Пронзительный и переливчатый звук милицейского свистка резанул уши. К повернувшему с Аничкова моста на набережную тупоносому зеленому фургону с надписью «Хлеб», поддерживая кобуру, спешил коротконогий милиционер в белой гимнастерке и синей фуражке с околышем. Прохожие равнодушно обтекали перегородивший им дорогу грузовик.

4. Под стук колес


До Пушкинских Гор оказалось не так-то просто добраться из Ленинграда: железнодорожная ветка доходила лишь до города Остров, а оттуда нужно было ехать на автобусах через Новгородку. Когда Вадиму было лет пять-шесть, родители совершили паломничество к могиле великого российского поэта. Помнится, добирались на поезде, потом на попутках, а от Новгородки до Святогорского монастыря, где могила поэта, на таратайке, запряженной двумя лошадками. Тогда этот гористый поселок еще по старинке называли Святыми Горами. Мать возложила на могилу букет роз, у ворот монастыря их сфотографировал местный фотограф. Высокий, широкоплечий отец, худощавая стройная мать и он, Вадим, в матросском костюме. На черной ленте бескозырки надпись: «Грозный»…

В кассе ему дали плацкартный билет для взрослых, поезд должен был прибыть в Остров в шесть утра. Ночь перед этим Вадим провел на вокзале. Почти все невысокие лавки были заняты транзитными пассажирами, он приткнулся у окна. В зале ожидания витал запах дезинфекции и отхожего места, слышался храп, людской приглушенный говор. Под высоким побеленным потолком летал воробей, иногда опускался и прямо у ног пассажиров склевывал крошки. Первое время Вадим всякий раз вздрагивал, когда совсем близко раздавался металлический грохот отправляющегося с платформы поезда, а потом незаметно задремал. Пожилая женщина с черным фибровым чемоданом и котомками поначалу косилась на него и все время щупала толстыми ногами в ботах свой багаж. Она поинтересовалась, куда едет Вадим, тот сказал, что в Остров к деду.

— На каникулы?

— Ну да, — кивнул Вадим. Врать он был не приучен, но и рассказывать посторонней женщине о своих злоключениях не хотелось. Тетка угостила его крылом жареной курицы, пирожками с капустой и крутыми яйцами. Евший последние дни урывками и на ходу, мальчишка набросился на вкусную домашнюю снедь. Добрая женщина все подкладывала ему то пирожок с поджаристой корочкой, то яйцо. Она ехала в Печоры, где у нее был свой дом и большой участок с яблоневым садом.

— У нас красиво-о, есть че поглядеть, — протяжно говорила она. — Один старинный монастырь че стоит… Сколько раз разоряли, супостаты, а он все стоит. Монашки все больше старые, немощные, но с утра до вечера копаются за каменными стенами. У многих гробы для себя сколочены, иные и спят в них заместо кровати…

У Вадима слипались глаза, он клевал носом, жмурился, моргал, а рукой нет-нет щупал засунутые за пазухой деньги. Вещей у него никаких не было, по-видимому; из-за этого женщина и смотрела ранее на него с подозрением, дескать, не воришка ли? Иногда шмыгали мимо лавок подозрительные люди в мятых брюках и пиджаках с цепким вороватым взглядом, слонялись и подвыпившие. Эти искали свободные места, где бы приткнуться, а один так и завалился в проходе, откуда его вскоре выставил за гулкую дверь молодой высокий милиционер в синей форме и с пустой кобурой на боку.

Вадим помог женщине дотащить котомки до седьмого вагона, ему нужно было в девятый. Проводница тоже с подозрением его оглядела, долго изучала рябой картонный билет с компостером, мальчишка вынужден был сказать, что его дядя вчера уехал, а он задержался у родственников, потому и едет налегке без вещей.

— Ишь, нижнюю полку дали… — покачала головой проводница. — Забирайся, парнишка, на верхнюю, не то ночью подниму, коли кто с дитем подсядет.

Свернув в комок серую куртку с накладными карманами, Вадим положил ее под голову и растянулся на жесткой крашеной полке. Здесь тоже пахло дезинфекцией. Внизу о чем-то негромко толковали двое мужчин и толстая круглолицая молодуха в коричневой шерстяной кофте. У нее смех был какой-то взвизгивающий. У женщины толстые ноги, большая колыхающаяся грудь и красные губы, когда она хихикала, видна была щербинка меж зубов. Мужчины худые, один белобрысый, второй черный, как цыган. Оба наперебой заигрывали с грудастой молодухой. Стук колес и неразборчивые голоса усыпляли. Еще раз пощупав за пазухой завернутые в газету деньги, он закрыл глаза и сразу оказался дома на Лиговке в отцовском кабинете. Две стены в книжных полках, рядом с письменным столом громоздкая рейсшина с приколотым к доске ватманом. Форточка открыта и слышно как за окном шумит дождь. В Ленинграде белые ночи и свет еще не включен. Отец стоит у окна, повернувшись боком к сыну. У него густые темно-русые волосы, зачесанные назад, четкий профиль с твердым рельефным подбородком, нос прямой, чуть впалые виски. Гордая, всегда высоко вскинутая голова на крепкой шее. Рукава клетчатой рубашки засучены, на мускулистых руках поблескивают светлые волоски.

— Ты задал мне трудный вопрос, Вадик… — глуховатым ровным голосом говорит отец, — Есть ли Бог? Этого наверняка никто не знает… Но если уже тысячелетия существует религия, если она несет людям свет, культуру, нравственность, веру в праведную загробную жизнь, то от этого нельзя было так просто отмахнуться, как это сделали большевики в семнадцатом году. Откуда у них такая ненависть к религии? Отринув и низвергнув Бога, они стали поклоняться Сатане! И Бог отвернулся от простых людей, хотя они и не виноваты. Разрушали храмы, разворовывали церковную утварь, гадили в наших святилищах не верующие, а нехристи, ненавидящие нашу гуманную религию. Они захватили власть и показали на что способны… То-то возликовали черные сатанинские силы! Бог мудр и справедлив, я никак не могу взять в толк, почему он отвернулся от нас? Почему не наказал сатанистов? А, может, еще не пришла пора… И Божий гнев еще обрушится на головы его хулителей и истинных врагов испоганенной России?..

— В школе учат, что только темные люди верят в Бога… — возражает Вадим.

— Темные люди, — усмехается отец, — В Бога верили великие сыны России: всемирно известные писатели, ученые, философы. Учителя, как попки,тупо повторяют то, что написали для них сатанисты — враги религии и всего национального русского. Народ, утративший свои корни, как нация кончается, становится денационализированным, без Бога в душе и царя в голове. Таким народом удобно управлять, заставлять его совершать любые грязные деяния во имя бредовых идей коммунизма или так называемого социализма… Причем, страной управляют полуграмотные люди, гордящиеся своим плебейским происхождением, убежден, что они и сами-то толком не понимают, что же такое коммунизм, социализм, марксизм-ленинизм. Да, еще появился сталинизм… Это все надуманные, мертвые учения. А знаешь ли ты, сын, что «вождь народов» не имеет даже среднего образования? И такую же подобрал себе команду неучей и невежд… Кому он раздает сталинские премии? Как правило, бездарным писакам, ничего общего не имеющим с настоящей литературой или искусством, но зато возвеличивающим его, «отца и учителя»… За тридцать шесть лет советской власти в стране полностью исчезли национальная культура, литература, искусство. Все это подменено суррогатами или, как в войну говорили, эрзацами. На место русской, духовно богатой аристократии, пришли сапожники, торгаши, портные, аптекари. И по их убогим меркам то, что они «творят» и есть настоящее искусство, а самый главный сын сапожника оценивает их стряпню и награждает своими премиями. Идет массовое оболванивание людей… Я не хочу, Вадим, чтобы ты вырос Иваном Непомнящем Родства, а задача современных идеологов — именно вырастить такие поколения людей-роботов… Не верь учебникам и книгам, где охаивается все, что было сделано, создано до революции, не верь, что дворяне, аристократы были мироедами и негодяями — это наглая, бесстыдная ложь! Весь мир помнит и чтит имена выдающихся русских людей прошлого, только на их родине все делается, чтобы эти имена были забыты…

Вадим очнулся от резкого толчка и скрипа вагона. Еще рывок, затем протяжный гудок паровоза и снова все быстрее застучали колеса на стыках рельсов. Перед глазами все еще стоял отец, в ушах звучали его проникновенные слова. Если бы Вадима попросили все, что говорил отец, повторить раньше, он вряд ли смог бы это сделать, а вот только что, в вагоне на верхней полке, все во сне было так ярко и отчетливо, будто наяву. Отец иногда говорил и сложные для понимания вещи, но слова его намертво откладывались в голове мальчика и потом, став взрослым, он не раз будет их вспоминать, осмысливать, поражаясь уму и проницательности потомка князей Белосельских-Белозерских…

По-видимому, обладая богатым воображением, Вадим мог в точности воспроизводить в сознании картины увиденного и даже услышанного, как и этот, один из последних перед арестом, разговоров в кабинете отца. Впрочем, говорил отец, а он слушал. Слушал внимательно, впитывая в себя его слова как губка влагу, ведь все то, что говорил отец, невозможно было больше ни от кого услышать, про школу уж и говорить нечего… Прочесть еще можно было, но мать долго редкие книги дореволюционного издания не могла держать. Иногда они с отцом читали по очереди книгу вслух, вот тогда и Вадим пристраивался где-нибудь неподалеку и внимательно слушал, хотя многого и не понимал. Отец сразу объяснил, что болтать про все то, что Вадим слышит в доме, ни в коем случае нельзя, иначе все может очень плохо кончиться… Забирали людей за пустяковые анекдоты, арестовали по доносу соседку с первого этажа лишь за то, что она завернула селедку в газету с портретом Сталина, а потом выбросила на помойку. Кто-то, скорее всего дворник, увидел это и сообщил куда следует… Это «куда следует» называли «Большой дом», а еще чаще «органы». Это страшное слово произносили вполголоса, шепотом, а человек, работающий в органах, был в глазах обывателей чуть ли не Богом. Его все боялись, первыми кланялись, шапки ломали… Один такой с погонами капитана жил в их доме. Он будто был окружен невидимым силовым полем, когда шел по двору, все расступались, освобождая дорогу. Он почти ни с кем не здоровался, да и увидеть его можно было только в выходные, люди, работающие в органах, были невидимками. Они могли «работать» и ночью. По крайней мере, всех кого забирали — это случалось ночью или на рассвете. Отец рассказывал, что и допрашивают следователи из органов арестованных в основном ночью, а когда пытают, включают в кабинете граммофон с бравурной музыкой. Такой меломан «беседовал» по ночам с отцом в 37-м году в Большом доме…

Внизу слышалось какое-то шуршание, приглушенный смех с визгливыми нотами, уговаривающий мужской басок. Это черный, цыганистый, а белобрысого не слышно. Наверное, вышел. Вагон был тускло освещен единственной у тамбура лампочкой, белая занавеска на окне слабо колыхалась, скрип и стук колес заглушали голоса, но иногда они прорывались, как и звяканье бутылки о стакан.

— Пусти-и, Илья… — хихикнув, говорила молодуха. — Руку-то, руку прими, какой быстрый!..

И снова глуховатый басок мужчины, потом продолжительное бульканье, смачное чмоканье, голос молодухи:

— А вдруг мальчонка услышит?

— Дрыхнет он… — бубнил мужчина. — Отрубился!

— А кто мимо пройдет?

— Спят все, Варя… Слышишь, храпят?

— Только, гляди, не в меня… Я сразу залетаю…

Говор смолк, послышалась возня, кряхтенье, какое-то равномерное постукивание, будто кто-то костяшками пальцев ударял по дереву, чмоканье, вздохи, бормотание, стоны…

— Ох, мамочки! — приглушенный голос женщины. — Ты, Илья, как фашист гранату!..

— Варя-я, Варя-я-я, Варя-я-я-а! — ворвался в уши истошный вопль мужчины, забывшего все на свете.

Вадим отвернулся к перегородке и обеими руками зажал пылающие уши. Он уже был не маленький и понимал, что происходит сейчас под ним на нижней полке. Было противно и как-то сладко-тревожно. Теперь другие картины возникали перед крепко сомкнутыми глазами мальчика…

5. Островские ребята


Вадим клял себя потом на чем свет стоит за то, что заранее не разменял пятидесятирублевку и не положил деньги в карман брюк. Как только открылся привокзальный буфет на станции Остров, он занял столик у запыленного окна, из которого были видны блестящие железнодорожные пути с товарными составами и маневровым паровозом, взял холодную яичницу с колбасой и стакан жиденького кофе с молоком. И еще черствый бублик. В буфет, хлопая дверью, заходили железнодорожники в фуражках со скрещенными молоточками, ранние пассажиры, вскоре все круглые столики с клеенчатыми скатертями были заняты. Вадим заметил неподалеку от себя двух парней в синих спортивных трикотажных костюмах с эмблемой «Буревестник» и белых резиновых туфлях. Парни тоже ели яичницу с колбасой и запивали бутылочным пивом.

Железнодорожники опрокидывали бутылки в кружки и одним махом выпивали пенящееся пиво. Крякали, вытирали ладонями рты и уходили. Подошла официантка — высокая черноволосая девица со стоячей кружевной наколкой на голове — и тут Вадим только вспомнил, что деньги-то у него за пазухой. Пришлось, краснея, доставать, разворачивать смятую газету и вытаскивать из пачки крупную купюру.

— Ого, богатый мальчик! — не удержалась и брякнула официантка. Оба парня уставились на него. Он поспешно спрятал деньги снова за пазуху, а сдачу сунул в карман брюк. Провожаемый заинтересованными взглядами парней, поспешно пошел к выходу. И лишь отойдя на порядочное расстояние от вокзала, спокойно вздохнул: никто за ним не вышел. Правда, три железнодорожника примерно минуты через две появились в вокзальных дверях, но они даже не посмотрели в его сторону, направились вдоль путей к приземистому оштукатуренному станционному зданию, наверное, к стрелочным мастерским. Чего он испугался? Парни — спортсмены, зашли выпить пива. Да и на жуликов не похожи. Вскоре прибыл товарняк, отрезав вокзал от булыжной дороги, ведущей к автобусной станции. Дорогу Вадиму показал молодой путевой рабочий в замасленной куртке и сдвинутом на затылок берете.

Родившемуся в Ленинграде мальчишке было дико видеть в общем-то большой белый город, но совершенно без многоэтажных зданий. Что-то купеческое было в облике старинного Острова: огромный магазин в центре, напоминающий Гостиный и Апраксин дворы, каменные лабазы с железными воротами, полуразрушенные кирпичные церкви, лишь Троицкий собор выглядел белым лебедем, по-видимому, его недавно побелили, однако в верхних круглых окнах стекла были выбиты и туда залетали дикие голуби. В красивом соборе помещалось какое-то учреждение, а может, склад. Когда Вадим проходил мимо на него пахнуло кисловатым запахом слежавшихся кож. Не все еще дома были полностью восстановлены после войны, строились и новые кирпичные здания, в одном из них, почти готовом, он насчитал пять этажей. Выше домов не увидел. Солнце, не торопясь, поднималось над широкой здесь рекой Великой, перерезавшей город на две части. Редкие перистые облака стояли на месте. Припекало макушку, надо было бы купить хотя бы камилавку или панамку. В Ленинграде было еще жарко, но там всегда можно найти тень, а здесь пустынно. Автобусная станция была безлюдной, в крошечной будке загорелая женщина в сиреневой косынке скучала в кассе, несколько женщин с корзинками и сумками сидели в отдалении на двух скамейках под дощатым навесом.

— К Александру Сергеевичу в гости? — улыбнулась мальчишке кассирша — Надо было приезжать 12 июня; был большой праздник в Михайловском! Со всей России съезжались гости… Правда, была гроза и всех дождик помочил.

Вадим уже заметил, что в Острове люди приветливые, разговорчивые, путеец тоже перекинулся с ним несколькими добрыми словами, когда показывал дорогу на автовокзал. Автобус отправлялся в Пушкинские Горы в одиннадцать с минутами, а сейчас, если верить круглым электрическим часам с треснутым циферблатом — 9.45. Не так уж долго ждать. Немного в стороне по неровному шоссе грохотали машины, все больше зеленые полуторки и трехтонки, тарахтели на обочинах и телеги с возницами. На голубоватом небе не осталось ни облачка, хорошо бы выкупаться, да уже не успеешь, до речки не близко. В сердце закрадывалась тревога: а что, если Григория Ивановича Добромыслова нет в поселке? Если он все еще работает в лесничестве, то, может, и живет в лесу? Кто к нему проводит его, Вадима? Первым делом он разыщет в Пушкинских Горах лесничество, ну а дальше видно будет…

Перед самым приходом автобуса на станции появились два спортсмена в белых кедах, оба без всякой ручной клади. Они старательно не смотрели в сторону Вадима, щелкали семечки и, стоя на площадке, лениво перебрасывались словами. У мальчишки пробежал холодок между лопатками: чего им тут нужно? Не похоже, чтобы они тоже куда-то собрались ехать, не подошли к будке кассира, а вскоре уселись на свободную облупленную и изрезанную ножами скамью, как раз напротив столбика с желтой дощечкой, где были написаны номера транзитных автобусов. И почему он, Вадим, решил что они спортсмены? Костюмы старые, стираные, да парни-то не богатыри: один, с короткой светлой челкой и прищуренными серыми глазами, был худощавым и немного сутулым, второй — рыжеватый с красноватыми волосами, зачесанными набок, редкими белыми ресницами и немного вывернутыми губами — был покрепче на вид, плечистее и кривоног. Один кед у него был с дыркой у носка. Парни выплевывали под ноги шелуху и не смотрели на него и от этого на душе Вадима становилось все тревожнее. Среди немногих пассажиров не было ни одного мужчины, да и теток-то всего четыре. Видно, знакомые, потому что держались рядом и оживленно разговаривали друг с другом. Кассирша закрыла на замок свою будку и пошла к белому с железной крышей зданию через шоссе, наверное, там столовая или буфет. Автобус запаздывал, но никто не проявлял нетерпения, видно, привыкли ждать. Наконец он появился, запыленный, раскаленный, бело-голубой с длинным носом. Трофейная колымага. Такие в Ленинграде давно не ходят. Шофер был в синей майке и камилавке, с залепленной кусочком пластыря скулой. Если бы Вадим проскользнул в автобус первым, возможно, ничего бы и не произошло, но он пропустил вперед женщин с сумками и котомками, а когда занес ногу на металлическую подножку, то почувствовал, как цепкая рука ухватила его за воротник куртки. Не оборачиваясь, Вадим лягнул ногой в полуботинке парня — это был рыжий с белыми ресницами — и, ухватившись за блестящий поручень, попытался вскочить в салон с жесткими черными сидениями. Там шумно усаживались женщины, шофер, сдвинув брови, курил, глядя прямо перед собой.

— Пусти, сволочь! — наливаясь яростью, крикнул Вадим, но пахнувшая луком и колбасой ладонь зажала ему рот, сильный рывок и назад — и рука его оторвалась от скользкого поручня.

— Чего там у вас? — равнодушно покосился на дверь шофер. Пластырь с одной стороны немного отлепился, — Я поехал.

— Братишка нарезал из дома, — с ухмылкой сказал шоферу худощавый парень с челкой, — Путешествовать ему, видишь ли, захотелось!

Вадим мычал и вырывался из цепких лап Рыжего, но тот изловчился и так надавил грязным пальцем на глаз, что у мальчишки от боли перехватило дыхание, а в глазу будто вспыхнула всеми цветами радуги электрическая лампочка. Ноги его оторвались от земли, он слышал как фыркнул автобус, лязгнула дверь которую шофер закрывал ручкой с рычагом. Во рту он почувствовал солоноватый привкус крови — наверное, губу прикусил…

«Спортсмены» затащили его за общественный туалет, неподалеку от автостанции, тут росли лопухи, припорошенные пылью, и репейник и без лишних разговоров извлекли из-за пазухи сверток с деньгами. Худощавый газету выбросил, потряс пачкой зеленых бумажек перед носом мальчишки, ухмыльнулся:

— У кого спер, сучонок? У мамы с папой?

Рыжий настороженно осмотрелся, перевел взгляд на мальчишку.

— Надо бы тебя сдать в милицию, но мы добрые, понял? А воровать не хорошо, салажонок…

— Это вы — ворюги, — сдерживая злые слезы, выдавил из себя мальчишка.

— Не серди нас, вьюноша, — добродушно заметил напарник Рыжего. — Мы можем и по сопатке, слышишь?

— Ладно, гуляй, пацан… — прибавил Рыжий — Без краденых денег оно спокойнее… — и противно рассмеялся, показав золотой зуб.

— Вдвоем на одного? — зло сверкал на них влажными глазами Вадим — Мразь вы, подонки!

— Оскорбляет, а? — удивился худощавый — Может, ты эти деньги, салага, заработал на колхозных полях? Или получил по наследству от бабушки?

— Ясно, украл, — сказал Рыжий, — И потом, ты не местный, мы всех своих знаем.

— И жаловаться на нас ты не пойдешь, — прибавил второй, — Ну к чему тебе это, пацан? Ты даже кричать не станешь, как ты людям объяснишь, что у тебя столько бабок?

Вадим смотрел на них с нескрываемой ненавистью и молчал. Глаза щипало, но он не хотел при них вытереть их ладошкой. Верно, жаловаться в милицию он не пойдет… Какую глупость сморозил, что не разменял в Ленинграде полусотню. И вот выследили, сволочи… Теперь и пообедать не на что. Да и билет на автобус, наверное, пропал.

Что-то дрогнуло в наглых глазах Рыжего. Он достал из кармана деньги, отделил от пачки одну зеленую бумажку и сунул мальчишке за воротник рубашки.

— Мы не жадные, — сказал он, — Это тебе на мелкие расходы.

— Балуешь салажонка, — неодобрительно заметил худощавый, — Смываемся, Петух!

Оглядываясь на него и о чем-то негромко переговариваясь, они вскоре скрылись за автобусной станцией, а Вадим, опустив плечи, все стоял в лопухах и ненавидяще смотрел им вслед. Кажется, второй автобус идет через два часа. Билет, по-видимому, придется снова покупать. Не так было жалко денег — он еще не привык иметь их в больших количествах и знать им цену — как угнетало собственное бессилие, полная незащищенность от этого жестокого мира. Чем эти лучше энкавэдэшников? Поступили с ним, как с мокрым мышонком! Эх, если бы он был взрослым… Уложил бы в жирных лопухах обоих! Сплюнув кровью от прикушенной губы, он присел на пыльный серый камень и стал яростно выдергивать из штанин цепкие двуногие семена репейника. И откуда их столько набралось?

Большая сиреневая стрекоза уселась на лопушину и выгнула дугой длинное полосатое туловище. И замерла на солнце в такой позе. Низко пролетела над головой сойка. С шоссе доносился шум проезжающих машин. Может, поднять руку и ждать, чтобы кто-нибудь остановился? Ему не хотелось больше оставаться в этом белом малолюдном городе.

6. Егерь Его Величества…


Вадима подобрал в Острове туристский автобус из Ленинграда, из разговоров земляков он понял, что они учителя и едут на экскурсию в Михайловское. В Острове они сделали небольшую остановку, мальчишка и столковался с бородатым добродушным на вид мужчиной — по-видимому, старшим группы. Вернее, тот сам подошел и заговорил с ним, видно, очень уж был несчастный вид у мальчишки. Рассказывать, что его нагло среди бела дня Ограбили, он не стал, наоборот даже показал билет, заявив, что замешкался, а автобус без него ушел… Места свободные были и Вадима пустили в салон, шофер покосился на него, но ничего не сказал. Мрачный, расстроенный Вадим смотрел в окно на проплывающие мимо деревни, золотистые поля, темные речки. На лугах паслись коровы. Местность была малолесистая, асфальт выбитый, иногда автобус резво подпрыгивал и старчески кряхтел. Совсем низко пролетел пузатый самолет с выпущенными шасси, где-то близко аэродром. Неожиданно открылась зеленая перед прудом лужайка, на которой скопилась тьма грачей. Прямо какое-то грачиное собрание. Кто-то заметил, что грачи обучают своих птенцов. Только непонятно чему: все черные, как головешки, птицы бродили по траве, ни одной не видно в воздухе. Лужайка осталась позади, серебристо блеснула узкая речка и снова поплыли тронутые желтизной поля, несколько минут ехали будто сквозь березовую рощу. Огромные деревья как солдаты в ряд близко стояли по обе стороны, сразу стало в автобусе прохладно. Вверху над головами был приоткрыт квадратный люк.

В Пушкинских Горах автобус остановился у нового застекленного двухэтажного ресторана с плоской крышей, тут же стояли несколько разноцветных автобусов и «Побед». Огромные стекла в металлических рамах жарко блестели. Туристы, разминаясь на ходу, пошли обедать, а Вадим, поблагодарив бородатого мужчину, зашагал вниз по дороге. Есть не хотелось, да и хотелось поскорее определиться. Здесь прямо в центре была гористая местность: заасфальтированное шоссе то круто обрывалось вниз, то резво взбегало на гору. Белели стены Святогорского монастыря, зеленела свежей покраской крыша высокой часовни. Мальчишке указали, где находится лесничество, оказалось — совсем близко. На крыльце небольшого деревянного здания с черной вывеской лежала огромная собака непонятно какой породы. Она и не подумала отодвинуться, когда Вадим поднялся на крыльцо, лишь приподняла большую лохматую голову и зевнула, показав красную пасть с острыми зубами. Прижимаясь к перилам, он прошел в темные сени, где было несколько дверей с тусклыми узкими табличками. И уже переступая высокий порог, он подумал, что не знает с чего и начинать, значит, нужно говорить правду… Первый кабинет был пустой, лишь на столе дымился в стеклянной пепельнице окурок, в другом кабинете, если так можно было назвать маленькие комнатки с низкими белыми потолками и одним окном, застал пожилую женщину в очках, склонившуюся над бумагами. Не поднимая на вошедшего глаз, она произнесла:

— Чего встал? Расписывайся…

— Я ищу дедушку, — подал голос Вадим, остановившись у двери. В углу на полу лежали коричневые картонные папки с бумагами, точно такие же папки высились до потолка и на шкафу у стены. И назойливо жужжала у окна муха.

— Что-то я тебя никогда вроде бы не видела, внучок? — сняв очки, посмотрела на него женщина. На переносице обозначилась красная полоска — Чей ты?

Вадим назвал фамилию деда, сказал, что приехал к нему из Ленинграда на каникулы.

— А что же он тебя не встретил?

— Мама… хотела телеграмму послать, но… — начал Вадим и замолчал: он решительно не умел врать, мучительно было это делать, однако женщина не стала дальше выяснять.

— Егерь сюда редко наведывается, — сказала она. — Не мудрено, что и телеграмму не получил. Не понесет же ее почтальон в лес? А вообще, погуляй по поселку, он у нас красивый, сегодня день выдачи зарплаты, может, Григорий Иванович и пожалует… Был на могиле Пушкина? Сходи в село Михайловское, две версты, а я егерю скажу, чтобы тебя дождался, если прикатит…

— На чем?

— На велосипеде — другой транспорт он не признает, — улыбнулась женщина, по-видимому, бухгалтер и кассир в одном лице. За ее спиной возвышался бурый приоткрытый сейф, а на столе лежали счеты. Тут стали подходить люди, и Вадим покинул комнатку. В сенях с кем-то столкнулся, извинился и выбрался на свет.

На могилу к великому поэту он не пошел, время приближалось к обеду. Появился аппетит. В ресторан он зайти не решился, нашел столовую рядом с магазином кулинарии. В душном помещении с потемневших от времени электрических шнуров свисали свернувшиеся в трубки ленты. На них налипли черные мухи, пахло жареным луком и кислыми щами. Почти все столы были заняты — в основном рабочими и строителями. Это можно было определить по желтым каскам и заляпанным краской и раствором робам. Вадим взял алюминиевый поднос — столовая была самообслуживания — и подошел к длинному, застекленному сверху прилавку. Взял салат из помидоров, тарелку щей с куском сала, котлету с вермишелью, несколько кусков хлеба и стакан мутного компота. За все это заплатил кассирше восемьдесят шесть копеек. Еда была невкусная, а компот понравился: сладкий и пахнет грушами.

Послонявшись по утопающему в зелени большому поселку, Вадим снова оказался в центре. У ресторана «Витязь» стояли два больших автобуса с ленинградскими номерами. Сквозь широкие сверкающие окна ресторана были видны туристы, официантки в кружевных косынках и белых фартуках. В Пушкинских Горах есть и Пушкинская улица, кинотеатр имени Пушкина, его именем названа средняя школа, да наверное, и многое другое. И памятников много, даже больше, чем Ленину и Сталину. От отца он слышал, что в стране нет такого жилого места, где бы не стояли памятники Ленину и Сталину, нет такого поселка, где бы не было улицы Ленина и Советской. Вслед за ними идут названия улиц Урицкого, Володарского, Свердлова… Всех этих деятелей отец называл палачами русского народа. Не успел он об этом подумать, как снова увидел памятник Пушкину, от которого начинался широкий проспект Ленина… Виднелись строительные леса, тарахтящие лебедки, мимо с грохотом проезжали грузовики с кирпичом и досками, грохотали колесами телеги с бочками с раствором. Возницы с вожжами в руках шагали рядом.

Вадим засмотрелся на работу каменщиков, кладущих красные кирпичи на степу третьего этажа. Ловкие движения рук, орудующих с кирпичами, раствором, мастерком. Красная стена росла прямо на глазах. Обнаженный до пояса, с бумажным колпаком на голове, загорелый молодой каменщик артистично выполнял свою работу, изредка перекидываясь словом с напарником, подававшим ему звонкие кирпичи. Рядом за спиной мальчика тарахтела лебедка, поднимая наверх контейнер с кирпичами. Вадим зачарованно смотрел на каменщика, уже заломило шею. Над головой загорелого парня плыло небольшое, с золотым солнечным ободком облако, голубое небо, черные стрижи, их мелодичные трели вызывали какие-то неясные воспоминания.

И тут случилось это самое: то, что уже однажды было с ним, но чему он не придал никакого значения. Вдруг стало тихо и будто бы все вокруг замерло: каменщик с поднятым мастерком, его напарник с кирпичом в руке, стрижи в небе превратились в золотые крестики, а облако будто впаялось в бездонную голубизну. Все это продолжалось какое-то томительное мгновение, вслед за тем какая-то неведомая сила толкнула его в сторону, послышался раскатистый удар. Как живые мячики запрыгали кирпичи, каменщик и его напарник задвигались и, перевесившись через стену, смотрели на него…

С тросов сорвался тяжелый контейнер с кирпичом и рухнул на то место, где только что стоял мальчишка. Что-то кричал крановщик, через строительную площадку бежал к нему невысокий человек в пиджаке. С лесов смотрели вниз строители. Вадим, не оглядываясь, почти побежал прочь.

Впрочем, на него никто, пожалуй, кроме загорелого каменщика и внимания не обратил. Мальчик испытывал странное чувство — запоздалый страх и изумление, он ведь не видел, как оборвался трос и полетел вниз контейнер, но успел отскочить… Точнее, что-то его сильно толкнуло в бок, как воздушная волна от взрыва… Но взрыва не было, был глухой удар о землю и звон запрыгавших вокруг обломков кирпичей.

Нечто подобное случилось два года назад, когда точно так же он спасся на Лиговке от мчавшегося на него грузовика с металлическими бочками. Неведомая сила выбросила его с проезжей части на тротуар — он переходил дорогу у Московского вокзала — а грузовик пролетел рядом…

Об этом Вадим никому не рассказал и скоро забыл о своем чудесном спасении, поразившем видевших это прохожих. И вот снова почти точно такая же история. Свернув в знакомый переулок и немного придя в себя, Вадим впервые подумал, что все это и есть то самое чудо, о котором рассказывал отец. С ним тоже нечто похожее происходило на фронте, где смерть постоянно была рядом, однако не каждая облюбованная ею жертва погибала в военном грохочущем аду. Кто-то более сильный, чем смерть, спасал его…

На этот раз в комнате бухгалтера толпилось много людей. Они расписывались в ведомости и получали деньги. Мальчишка посматривал на них, но никого, кто был старше шестидесяти лет не увидел. Дед-егерь представлялся ему огромным, бородатым, с суровым взглядом и ружьем за спиной. Вообще-то, он совсем не помнил его, а на фотографии в альбоме он был молодым и безбородым. Когда комната опустела, женщина устало посмотрела на присевшего в углу на табуретку мальчишку. Русый вихор петушиным гребнем торчал на голове.

— Теперь, видно, не приедет, — сказала она. — Нынче пятница, ему вечером нужно будет гостей принимать на нашей турбазе…

— Далеко это? — спросил Вадим.

— Погоди… — вдруг осенило бухгалтершу, — На турбазу собирался наш шофер Лукьянов, он только что расписался… Если не уехал со двора, позови его! Он на «газике» ездит.

Вадим бросился к двери и остановился на пороге.

— А как его… по отчеству?

— Да Васька! Крикни Василия, скажи, чтобы в бухгалтерию вернулся.

Вадим выбежал из дома и увидел у «газика» двух молодых мужчин о чем-то разговаривавших. Один из них, невысокого роста с густыми каштановыми волосами, закрывающими уши, в клетчатой ковбойке и зеленых брюках, крутил на пальце брелок с ключами. Другой — рябоватый, в зеленой рубашке, с рано обозначившейся плешью, размахивая руками, трещал без умолку. Лицо у него было красным.

— Товарищ Лукьянов, — вежливо обратился Вадим к парню с ключами. — Вас просят зайти в бухгалтерию.

— А ты откуда такой взялся? — хмуро посмотрел на него плешивый. Он даже не успел поднятую руку опустить, — Что-то я тебя раньше тут не видел.

— Зачем это я понадобился Анастасии, — сказал Василий — Может, премиальные забыла выплатить? — рассмеялся и пошел в контору. Вадим направился было за ним, но плешивый больно ухватил его за плечо.

— Я тебя, кажется, о чем-то спросил? — сердито посмотрел он в глаза мальчишки.

— О чем? — невинно поинтересовался Вадим. Он пошевелил плечом, пытаясь высвободиться. У плешивого были голубые глаза, большой рот и кривоватый нос с белым шрамом посередине. Рост у него выше среднего, рука тяжелая.

— Чей ты?

— Ничей, — ответил Вадим. И это было истинной правдой, однако настырный парень не отвязался.

— Чего тут околачиваешься? И откуда знаешь шофера Ваську?

— А что, запрещено? Военный объект? — Вадим стал злиться, на этот раз он, присев, резко вырвался из цепкой лапы плешивого и зашагал вслед за шофером.

— Засранец, — бросил ему вслед парень. И только сейчас Вадим понял, что он изрядно пьян и так же точно цеплялся к Лукьянову. То-то шофер с видимым облегчением ушел от него.

— Вадим, распишись за деда, вот здесь, — позвала его к столу женщина и показала в ведомости графу, отмеченную птичкой, — Отдашь Григорию Ивановичу пятьдесят восемь рублей сорок пять копеек.

— А как я… — заколебался Вадим, — Я ведь не знаю.

— Вася скоро поедет на турбазу и подвезет тебя, — улыбнулась бухгалтерша, — А твоему дедушке не нужно будет в понедельник пилить сюда двадцать километров на велосипеде.

Вадим старательно расписался своей фамилией, но женщина ничего не сказала. Промакнула деревянным пресс-папье ведомость и выдала деньги. У Вадима как гора с плеч спала: он уже и не чаял сегодня добраться до деда, думал опять придется ночевать где-нибудь на автовокзале. В гостиницу его без документов не пустят, да она наверняка переполнена. Поклониться могиле поэта едут со всех концов страны. Пока обедал, мимо окон столовой проплыли несколько переполненных туристами автобусов. Да и на своих машинах приезжают. Он видел на дороге ленинградские, московские, калининские, псковские номера. Впереди два выходных дня. Погода замечательная. Самый наплыв туристов.

— Ты вроде бы и не рад? — сказала добрая женщина, глядя на него карими глазами. Очки она надевала, когда склонялась над ведомостью и деньги считала.

— Что вы, очень рад! — встрепенулся Вадим. И даже выдавил из себя улыбку. — Огромное вам спасибо, тетя Настя.

— Ты уж Василия благодари, — ответила бухгалтерша, — Он тебя повезет.

— Что-то на егеря ты не очень и похож, — заметил Василий с улыбкой, разглядывая его.

— А какой он? — вырвалось у того.

— Ты что же, деда своего не знаешь? — удивилась бухгалтерша.

— Я был маленький, когда он приезжал… к нам, — запнувшись, ответил Вадим.

— Дед твой… — опять заулыбался шофер, — Известная личность! С ним за ручку здоровкается сам первый секретарь райкома, да и псковское начальство уважает его… Знает каждую лисью нору в заказнике, где лоси, кабаны, зайцы обитают, где пасутся утки-куропатки… Одним словом, егерь. И перед начальством не лебезит, без лицензии на отстрел самого министра в лес не допустит. Учил в школе литературу? Помнишь рассказ Чехова «Бирюк»?

— Тургенева, — поправил мальчик.

— Я их путаю… — не обиделся шофер, — Твой дед в аккурат на него и похож… — Василий звонко рассмеялся. Вадим уже заметил, что он любит посмеяться, видно, характер у него легкий, в темно-серых глазах мельтешат веселые искорки и округлое лицо с длинными до уголков рта черными бачками симпатичное, не то что у плешивого.

Турбаза «Саша» находилась на границе Пушкиногорского и Новоржевского районов. С узкого извилистого асфальтированного шоссе круто сворачивала вправо гравийная дорога без указателя. По пыльной гравийке нужно было проехать еще восемь километров. Если сразу на повороте дорога была с выбоинами, ухабистой, то подальше через поле, как говорится, хоть шаром катись.

Василий пояснил, что дорогу до турбазы постоянно держат в порядке — каждую весну бульдозером расчищают, а съезд с шоссе специально не засыпают песком, чтобы посторонние не совали свой нос туда. Развелось уже немало мотоциклистов-автомобилистов, которые выискивают самые глухие места для рыбалки и охоты. Выедут на проселок, а он ухабистый, разбитый, глядишь — и отвернут в сторону.

— А почему другим нельзя? — полюбопытствовал Вадим.

— Дед тебе растолкует… Я же говорю, что база-то закрытая. Туда ездит начальство порыбачить, поохотиться, ну и бывает — с мамзелями…

— С «мамзелями»?

— Небось, слышал, что наш Александр Сергеевич Пушкин-то был охоч до разных мамзелей… — И громко пропел: — Я помню чудное-е мгновенье-е, передо-о мной явилась ты-ы…

— Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты, — подхватил Вадим, — Это знаменитый романс, посвященный Керн.

— Я сам видел в дальних деревнях нашего района ребятишек кудрявеньких, смуглых, похожих на Пушкина, — продолжал шофер. — Любил пошалить наш классик!

— Про это я не знаю, — заметил Вадим. Родители всегда отзывались о гениальном поэте уважительно, а Вася, видно, чему угодно готов посмеяться…

Такой удивительной природы Вадим еще никогда не видел. Шоссе извивалось серпантином, то и дело сквозь деревья блестели лесные озера, на зеленых кустистых холмах паслись черно-белые коровы, сосновый бор, подступающий к проселку, был чистый, далеко просматривался. Казалось, за каждой елкой прячется какой-нибудь зверь, птицы то и дело слетали с дороги. Кругом господствовал изумрудный цвет, даже небо было зеленоватого оттенка, прямые солнечные лучи, косо рассекая вершины сосен и елей, высвечивали зеленый с сединой мох, какие-то лиловые цветы на высоких тонких ножках. Иногда на окраине леса кабаньей тушей возникал камень-валун с пятнами мха на округлой серой спине. С одного такого при их приближении сорвалась огромная черная птица с бронзовым блеском на широких крыльях.

— Хозяин леса — ворон, — сказал Василий — Ну, если не считать твоего деда Георгия Победоносца…

— Почему Победоносца?

— Я его так зову, — ответил шофер. — Серьезный мужик. И умный — Неожиданно перескочил на другое: — Прошлым летом на пушкинском празднике один московский поэт свалился с трибуны и сломал руку. Пьяный был… А самые знаменитые вместе с областным и районным начальством гуляли на турбазе «Саша» два дня… Я сам возил их на «газике». Фамилии, правда, забыл, хотя и книги дарили с автографами… Пили, гуляли, с ними и молоденькие поэтессы были, парились в бане, купались в озере, а мы с твоим дедом следили, чтобы чего не случилось, ну не утонули, не заблудились… Наши местные начальнички с секретарем писателей кабана завалили в овражке, тут жарили и с собой им дали… Пьют, я тебе, Вадя, скажу, поэты-писатели не меньше, чем наши начальнички, а уж эти перепьют кого хочешь. У начальников, кто не умеет пить, тот долго на большой должности не удержится, обязательно рано или поздно погорит. На водке или на бабе. Я думаю, их подбирают в райком-обком-райисполкомы по тому, как они пить умеют. А еще эти… тосты произносить. Ну и внешность соответственно. Наш первый всегда тамадой за столом со столичными гостями. Такие хитроумные тосты заворачивает, что и грузины позавидуют!..

— А дед… дедушка тоже пьет? — спросил Вадим.

— В рот не берет спиртного, даже пива не пригубит… Уж как его начальство и гости упрашивают, а он встанет и уйдет. Да он и не заходит к ним, разве что позовут. Я думаю, он нагляделся на пьяных начальников и их накрашенных мамзелей и его от одного запаха водки воротит… Мне тоже пить не полагается, я — шофер! Свистнут — и я перед тобой, как конь перед травой… Тоже Пушкин?

— По-моему, Ершов. «Конек-Горбунок», — улыбнулся Вадим.

— А ты, гляжу, отличник! — рассмеялся Василий, — Небось, по литературе пятерка?

Вадим промолчал, по литературе и географии, еще истории у него пятерки, зато по математике — тройки…

— А я десятый в вечерней школе заканчиваю, — сказал Василий, — Да вот часто пропускать приходится, шофер, как извозчик — прикажут, и покатил Вася куда надо! Хуже всего начальство возить…

— Так не возите, — вставил Вадим.

— Есть и свои преимущества, — заметил Вася, — Я стоял бы еще Бог знает сколько лет в очереди на квартиру, а так по звонку начальника получили с женой однокомнатную в новом доме на улице Ленина. С ванной и душем.

— Лучше бы на Пушкина… — машинально выскочило у Вадима. Так наверняка сказал бы отец… Он прикусил язык и покосился на шофера: тот, наморщив лоб, смотрел на дорогу и, видно думал о своем.

— Да и аттестат мне дадут, если даже целую четверть пропущу. Позвонит мой шеф начальнику районо, а тот подскажет директору и все дела. Они не такие дела по телефону обтяпывают. Не говори, паря, возить начальство — выгодное дело! Ну а то, что дергают в нерабочее время, дома, бывает, не ночую, так жена привыкла, не обижается… Я одних бутылок каждый месяц на два-три червонца сдаю.

— Так много пьете?

— Начальство пьет, а я — бутылки подбираю, не пропадать же добру? Твой дед-то от этого бизнеса, отказывается, а зря.

После такого признания в глазах Вадима образ веселого улыбчивого шофера Васи несколько потускнел, ладно, бутылки собирают старики-пенсионеры, но Василий молодой…

— Я по кустам не шарю, — по-видимому, заметив смущение своего юного пассажира, решил поправить дело Лукьянов, — Со стола и пола соберу и — в мешок. Чего тут такого? Не выбрасывать же их в озеро?

— Вам виднее… — пожал плечами мальчишка, разглядывая через запыленное переднее стекло колючего ежа, перебегавшего дорогу. Василий тоже заметил и прибавил газу.

— Не надо, дядя Вася! — умоляюще посмотрел на него Вадим.

Шофер сбросил газ, улыбнулся:

— Жалеешь божьих тварей? И дед твой, хоть и охотник, а подбирает в лесу разных пораненных зверюшек и птиц и лечит, как доктор Айболит.

— А потом? — спросил Вадим.

— Что потом? A-а, отпускает на волю.

— Это хорошо.

— Я бы не выдержал один долго в лесу, — сказал Василий — А ему нравится. Зайдет когда в контору — и скоро снова в лес!

Неожиданно сразу за изгибом дороги открылась огороженная металлической сеткой на железнодорожных столбиках турбаза «Саша». Это слово было выдавлено на латунной пластине, прибитой к железным воротам со знаком «Проезд воспрещен». Однако ворота были открыты и Василий, снизив скорость, въехал на территорию турбазы. Несколько финских домиков и приземистый длинный корпус прятались среди высоких сосен, наезженная дорога тут обрывалась, а вниз вела узкая тропинка, где синело большое обрамленное сосняком озеро. Бросалась в глаза у главного корпуса высоченная железная мачта-громоотвод. Ни у домиков, ни у корпуса с бурой металлической крышей, усыпанной желтыми иголками, никого не видно. Остановившись у крыльца под сосной, Василий несколько раз «бибикнул», однако никто не вышел. Заходящее солнце позолотило вершины сосен, над ними, охотясь за мошками, летали стрижи. С озера слышалось негромкое кряканье уток, потрескивал нагревшийся за дорогу мотор. Какое-то новое, неизведанное чувство отрешенности от шумного мира постепенно охватывало Вадима. Но где же дед? Как он его встретит? Что-то подсказывало, что он, Вадим, обретет здесь нечто важное, значительное.

— Красивое местечко, — закуривая, равнодушно заметил Василий. Он прислонился спиной к сосне и, сощурившись, смотрел на озеро. — И рыбка тут клюет, попадаются даже судаки. Может, Григорий Иванович сети проверяет?

— Кого это ты привез, Василий? — услышали они густой басистый голос, будто прозвучавший с неба. Они невольно задрали головы и увидели на отдаленной сосне с обрубленной макушкой человека в резиновых сапогах, солдатской гимнастерке, седобородого с всклокоченными, тоже седыми волосами. Человек прилаживал к вершине тележное колесо. Через плечо у него потрепанная брезентовая сумка, очевидно, с инструментом, в руке алюминиевая проволока.

— Никак аиста хочешь привадить, Григорий Иванович? — спросил Василий.

— Жили тут аисты, да горе-охотнички, перепившись, в прошлом году затеяли на озере стрельбу и ранили одного… Ну и улетели они. А недавно снова пара появилась, я им гнездо подновляю.

Старик еще немного повозился на дереве, бросил вниз проволоку и ловко опустился по сучьям, как по лестнице. Вниз просыпались иголки, красноватая кора. Снял сумку, положил ее на ступеньку, пожал руку шоферу и внимательно посмотрел на мальчика. Глаза у деда серые, как у матери, только поменьше и посуровее, борода черная с густой сединой, к ней прицепились желтые иголки, в волосах не видно лысины. Высокий, крепкий на вид, вон как по деревьям лазает!

— Господи, никак, Вадик! — басисто воскликнул старик, делая шаг к внуку. Голос у него мужественный.

— Здравствуй, дедушка, — сказал Вадим, не зная, протянуть ему руку или по русскому обычаю поцеловаться. Только ведь до него не дотянешься. Дед сам нагнулся и мазнул по щеке бородой, от него пахло хвоей и смолой.

— Беда стряслась? Ну да ладно, потом поговорим… — Он тяжело поднялся на крыльцо. Будто сразу постарел: ссутулился, ясные глаза погасли, голова опустилась. Повернувшись к шоферу, бросил: — Разгружайся, Василий… Мясо — в холодильник, водку и прочее — в подвал. Когда ждать гостей?

— Завтра к вечеру, Григорий Иванович, — заторопился шофер, — Я их и привезу, а сейчас мне быстренько назад, что и дров не успею заготовить…

— Ладно, я напилю… с внучком, — он взглянул на Вадима, — Или ты и пилу в руках держать не умеешь?

Вадим промолчал. Пилу он в руках не держал, но, наверное, не такое уж это и искусство — дрова пилить.

— Дело немудреное, — вставил шофер.

— А нынче никто не пожалует? — спросил Григорий Иванович.

Василий тащил из «газика» ящик с бутылками пива. Егерь открыл ему дверь в корпус.

— Не-е, сегодня у них партийный актив. Все будут допоздна в клубе, а ужинать в «Витязе». Завтра утречком приедут опохмеляться…

Когда Василий скрылся в доме, дед повернул к внуку большую голову:

— Мать твоя писала… Значит, беда случилась? И давно?

— Позавчера, дедушка, — услышав, как стукнула дверь в коридоре, негромко ответил Вадим.

— Обоих?

— И меня, наверное, хотели, да я уехал из города…

— Как меня-то нашел?

— Дядя Арсений Хитров подсказал, — вздохнул Вадим. Последние часы новые яркие впечатления вытеснили горестные мысли о случившемся, а сейчас снова все нахлынуло. Вспомнился и контейнер с кирпичом… Глазам стало горячо, он стиснул зубы, приказывая себе не распускать нюни. Дед все понял, положил тяжелую морщинистую ладонь с вздувшимися синими венами на плечо мальчишки, прижал к себе.

— Я тут в глуши живу и ничего не знаю… Господи, какая беда! Отец твой вымаливать прощение не станет. А маму-то за что? У-у, звери-и… — Он скрипнул зубами, — Ты ничего этому… — он кивнул на дверь, за которой скрылся шофер. — Не рассказывал?

Вадим отрицательно покачал головой.

— Никому, сынок, ни слова, — заключил дед. — А тебя искать никто не станет, не такая ты шишка, чтобы тебя искать… И отца, и мать… да разве это люди? Когда же он, дьявол, насытится людской кровью? Хоть бы захлебнулся, убийца!..

— Ты про Сталина, дедушка? — сказал мальчик, хотя и знал о ком речь.

Сказал, чтобы не молчать, предательская слеза все-таки обожгла щеку, задрав голову и глядя на сосну с колесом, он спросил:

— Аист прилетит?

— Обязательно прилетит, Вадя, — глядя поверх его головы, ответил дед — Аисты всегда возвращаются в те места, гдеродились…

7. Вдали от шума городского


Работа у егеря Добромыслова была не слишком обременительная: числился он при лесничестве, а на самом деле заведовал турбазой «Саша», по-видимому, фамильярно названной в честь великого поэта, и когда требовалось, организовывал охоту для районного и областного начальства. Обычно осенью и зимой. И, как правило, для важных гостей из столицы. Остальными охотниками занимались другие егеря. Охотничье хозяйство в этой заповедной местности было обширным и охватывало несколько прилегающих районов. Тут еще сохранились глухие леса, где водились лоси, кабаны, лисицы, зайцы. Была и боровая птица, кроме глухаря. Местные охотники в сезон били в бору рябчиков, уток на озерах, которых в этих благословенных краях было великое множество. Для начальства выискивалась дичь покрупнее. Начальство само себе выписывало лицензии на отстрел любого зверя.

Григорию Ивановичу было 68 лет, после Колымского лагеря он так и не вернулся в Псков, точнее, ему не разрешили там поселиться, да и дом, в котором он жил, заняли другие люди, а семья распалась сразу после первого ареста. Жена, сын и дочь отказались от отца как врага народа. Ни одной весточки он не получил от них, хотя много лет подряд, используя свое право на одно письмо в месяц, писал в Псков. Уже вернувшись, узнал, что жена вышла замуж за военного-сверхсрочника и уехала с ним в Новосибирск. Дети обрели нового отца, который их усыновил. Не так жалел Григорий Иванович жену, как детей. Они еще были несмышленыши, когда его забрали, что им люди в головенки вдолбили, тому и поверили. Разыскав через старых знакомых адрес бывшей жены, он написал письмо сыну и дочери. И примерно через месяц получил ответ: сын сообщал, что он женат, у него ребенок, он член партии и у него совсем другая фамилия. Добромыслова он почти не помнит. Своим отцом считает Родионова, усыновившего и вырастившего его. Что-то в этом роде написала и дочь из другого города. Дочь была старше сына на два года. Ни сын, ни она не сказали своих адресов, из чего можно было понять, что с родным отцом они не желают поддерживать отношения. Письмо переслала им Мария — его бывшая жена. Сама же не написала ни строчки. В первый раз освободившись через семь лет, Григорий Иванович прожил в ссылке почти столько же, потом еще один арест и, наконец, освобождение в 1948 году. Пять лет он на свободе. То, что вдали от людей, его не смущало, наоборот, устраивало. За свою арестантскую жизнь он сильно разочаровался во многих людях.

И Григорий Иванович поставил на своей семье, как говорится, крест. Уж кто-кто, а Мария-то знала, что он ни в чем не был виноват, посадили его по подлому доносу сослуживца, о чем он узнал от следователя. В конце тридцатых годов Добромыслов работал в Пскове начальником цеха завода радиоаппаратуры. В партии не состоял, а его заместитель, коммунист, совершенно бездарный человечишка, метил на его место, первые его два доноса не сработали, хотя в органах он и попал на заметку, но директор, высоко ценивший Добромыслова, не дал того в обиду, а вот после третьего доноса и он ничего не смог сделать: Григория Ивановича ночью арестовали. Обвинили его в передаче радиодеталей немецким шпионам, которые с нашей территории передавали по рации в Берлин секретные сведения. Услышав это нелепое обвинение, Добромыслов рассмеялся в лицо следователю, о чем жалеет до сих пор: нервный и злобный, как хорек, горбоносый следователь приказал двум стражникам держать его, а сам почти насквозь прожег папиросой подбородок, как раз в ямочке, которая под нижней губой. Ожог не лечили и остался безобразный след. Выйдя на свободу, Добромыслов отпустил бороду, чтобы скрыть изуродованный подбородок, и с тех пор носил ее. Борода у него широкая, спускается на грудь.

Очень хотелось Григорию Ивановичу по возвращении посмотреть в глаза доносчику, но тот после его ареста быстро пошел в гору и из Пскова переехал в Москву, его взяли в министерство легкой промышленности. Или привычка — он работал на Колыме на лесоповале — или отвращение к окружающим его людям, но Добромыслова неудержимо потянуло на природу, в лес. Псковский начальник милиции, вызвавший его по возвращении на беседу, предложил место егеря в Пушкиногорском лесничестве. Оказалось, что сам он охотник и частенько наведывается в те места, богатые еще зверем и птицей. При нем позвонил начальнику МГБ, тот не возражал. Так Григорий Иванович и попал в лесничество. Женатые лесники не очень-то хотели в этакой глухомани жить — до ближайшей сельской школы четырнадцать километров! — а холостяку поневоле Добромыслову это отдаленное место подходило как нельзя лучше. Несколько лет он проработал егерем, до лагеря увлекался охотой, считался удачливым стрелком. Бывал и в этих краях, тут раньше волки водились и резали колхозный скот. Приходилось зимой выезжать на облаву с флажками. Жил он на берегу лесного озера в небольшом домике лесника, немудреное хозяйство вел сам. А года три назад крупный псковский начальник, приехавший сюда поохотиться, высказал мысль, что неплохо бы тут построить небольшую турбазу для охотников и рыбаков. Районное начальство, всегда сопровождающее псковское, приняло это к сведению и вскоре приехала бригада строителей и за полтора месяца отгрохала главный корпус барачного типа, шесть комнат с печами и даже небольшим банкетным залом. Немного позже поставили на берегу русскую баню, тогда еще саунами не увлекались. И отныне Григорий Иванович должен был все это хозяйство содержать в порядке, ему в избе поставили рацию, по которой сообщали, когда ждать гостей. К их приезду нужно было протопить баню, поставить сети, чтобы была рыба на уху, а захотят гости поохотиться — сопровождать их.

Все это строилось, разумеется, не для обычных отдыхающих, а для начальства. Таких рыболовно-охотничьих закрытых турбаз строилось много, как и загородных вилл для хозяев городов и областей. Иногда просто вешали на дороге «кирпич», мол, проезд воспрещен, иногда выставляли милицейский пост.

По-видимому, начальник милиции был неплохой психолог: он, конечно, не верил, что Добромыслов был немецким шпионом, определив его на лесную сторожку, просто знал, что лишнего болтать не будет. Кто побывал в лагерях, тот ведет себя на воле тихо-мирно. Вместе с псковскими руководителями не раз наведывался на турбазу и начальник милиции. Радушно здоровался с Григорием Ивановичем, привозил ему в подарок пистоны, бездымный порох, гильзы к ружью двенадцатого калибра.

За годы неволи Добромыслов привык ко всему, вряд ли его можно было чем-нибудь удивить. И там лагерное начальство любило охоту-рыбалку, устраивало на лесных заимках гульбища с «мамзелями» из женского барака, как выражается шофер Вася Лукьянов. По его глубокому убеждению, в России, если кто и живет в свое полное удовольствие, так это партийные и советские начальники, ну и, конечно, энкавэдэшники с эмгэбэшниками. Эти всегда при власти, а для всех смертных в СССР они есть самое страшное и беспощадное начальство. Забирают ночью не гражданские, а люди в зеленой форме и при погонах…

Научил лагерь Добромыслова и далеко вглубь своей души запрятать былую гордость, нетерпимость к лжи и несправедливости. Чтобы выжить в этом аду, нужно было обезличить себя, стать тем номером, под которым ты значился. На работе он не надрывался, но и не лез из кожи, чтобы заслужить благорасположение начальства. А главное — научился быть равнодушным и нечувствительным к боли, душевным страданиям. Будто жил в плотном коконе. Не сразу он этому научился: поначалу доставалось и от лагерного начальства и от уголовников. Один невзлюбивший его пахан даже приговорил его к смерти за строптивость, да счастливый случай помог: «пахана» самого урки зарезали, оказалось, он и сам нарушил воровской закон, а это никому у них не позволяется.

Как говорится, на собственной шкуре испытав, что такое несправедливость, обман, предательство, Григорий Иванович уже ничему больше не удивлялся. От своих родителей он много слышал о дворянской чести, дуэлях, рыцарстве, а после революции все эти понятия начисто исчезли, были вытравлены из сознания людей. На смену пришли другие моральные «ценности»: предательство, донос, оговор, хула Бога, рабская преданность вождям, тупое исполнение приказов свыше, свято верить всему, что пишут в газетах и говорят по радио, проклинать все темное прошлое и восторгаться светлым настоящим, социалистически-коммунистическим… Будто гигантским сачком с мелкой ячейкой вылавливались из косяков оболваненных людей яркие личности. Вылавливались и уничтожались. А покорный им народ «вожди», не стесняясь, открыто называли «коллективом», «массами», «толпой». Чтобы выжить в это страшное время, нужно было не высовываться, пригибать голову, чтобы остро наточенная коса произвола не отхватила ее, загонять индивидуальность в глубину своего «я» и быть похожим на всех остальных, кто тебя окружает, больше молчать и слушать, чем говорить, потому что твои слова при желании всегда можно повернуть против тебя же самого…

Вот так и жил на турбазе «Саша» Григорий Иванович до приезда своего внука Вадима. На лоне великолепной природы он, конечно, отходил душой от прошлого, всю свою неизрасходованную доброту от обратил к лесу, озеру, животным, птицам. И не скучал без людей, потому что те люди, что приезжали сюда, мало чем отличались от тех, кого он привык опасаться… Нет, злости у него к ним не было — природа постепенно вытянула из него всю злость на искалеченную жизнь, погубивших его людей, человеконенавистнический строй, будто в насмешку на весь мир называвшийся самым лучшим, самым гуманным, самым человечным… Рассказ мальчика снова разбередил душу: он знал, что в этой стране возможны любая несправедливость и зло. А народ будет молчать или «одобрять» — так он приучен с семнадцатого года… Тебя назвали врагом народа и все этому должны верить. Те, кто арестовывают и забирают, они знают что делают, а народ ничего не знает. Да и откуда ему знать? На это и существуют органы… Иногда даже сын не догадывается, что его отец враг народа. Вот Павлик Морозов догадался и донес на отца, за что ему памятник поставили! А все дети в стране должны восхищаться его бессмертным подвигом! Живите, дети, и зорко приглядывайтесь к своим родителям: не враги ли они народа? А если вам покажется, что это так, то немедленно доносите на них в органы и «великий вождь», учитель и друг детей одарит вас на портрете сквозь черные усы благосклонной улыбкой…

Если то, что происходит вокруг и было открыто Григорию Ивановичу, правда, какой ценой досталась ему это открытие! — то другие жили как во мгле. Известный английский фантаст Герберт Уэллс написал книгу с подобным названием «Россия во мгле». Даже разрекламированная беседа в Кремле с мудрым Ильичом не развеяла мрачных прозрений Уэллса о будущем России. В этой проклятой мгле народились новые поколения, но так как они никогда не видели истинного света, не верили в Бога, не жили по-человечески, откуда им было знать, что существует другой мир? Мир свободы, гласности, где личность и талант не подпадают под общую уравниловку, зреют и развиваются по законам природы. «Строители коммунистического общества» позаботились, чтобы история России стала удобной для них, поэтому они исказили ее, извратили, подогнали под свои убогие критерии, а чтобы люди не узнали правду извне, возвели непроницаемый «железный занавес», пострашнее Китайской стены. Только для избранных изредка и ненадолго приоткрывалась калитка в другой мир, но если счастливчик начинал много болтать, его тут же убирали, можно было только хулить тот «проклятый капиталистический мир». И его хулили все: подкупленные писатели, публицисты, ученые, композиторы, художники. Цивилизованные страны обгоняли нас по всем показателям, достигли небывалого уровня развития техники, науки, культуры, жизненного уровня, а мы, полуголодные, нищие, необразованные, гордо отворачивались от них, обзывая загнивающим капитализмом и во все горло орали на первомайских и ноябрьских демонстрациях славу и ура нашей самой прогрессивной системе, нашим «гениальным» вождям, нашему социалистическому образу жизни, где так вольно дышится советскому человеку… Орали, что весь мир будет коммунистическим и при этом еще потрясали атомным оружием… И весь цивилизованный мир с ужасом и страхом смотрел на некогда великую Россию, превращенную безграмотными тиранами —«вождями» в один сплошной концентрационный лагерь, в Гулаг! Смотрел, слушал и верил своим ученым-идеологам, утверждавшим, что советский человек — это чудовище, способное перегрызть глотку любому цивилизованному человеку из другого мира… Безграмотные вожди безграмотно и управляли страной, точнее, разоряли ее, а грамотные специалисты прикидывались тоже безграмотными, иначе было не сносить головы. Дураки не любят умных. Истинно грамотных и умных специалистов Григорий Иванович встречал только в лагерях, на приисках, лесоповалах: конструкторы, инженеры, ученые, крупные военачальники вручную валили бесконечную тайгу, чуть ли не на себе таскали в кучи могучие деревья, которые большей частью невывезенными так и сгнивали здесь.

Россия во мгле. Такой видел свою страну Григорий Иванович. Видел и молчал, потому что не хотел еще раз пройти все круги ада в лагерях, где истина-то ему и открылась. Да и что толку бы было, если бы он и заговорил? Кто бы его слушал? Разве что следователь на допросах… Бесполезно что-либо говорить глухим людям, которых давно уже приучили белое называть черным и наоборот. Людям, которые два дня в неделю пьют водку, потом нарабатывают с похмелья брак, но это, как ни странно, никого не волнует. И брак покупают, потому что другого-то, получше, ничего нет. Усредниловка и уравниловка были во всем: талантливых, способных не любили в коллективах, они выделялись и потому раздражали. А стимула что-либо сделать лучше других не было. Никому это не нужно. Миллионы рационализаторских изобретений пылились в папках в шкафах, никто всерьез не был заинтересован ни в повышении производительности, ни в модернизации хозяйства. Не было Хозяина, были лишь винтики-шурупчики, а что с них спрашивать? А болтовня про социалистические обязательства и соревнования была лишь очередным прикрытием бесхозяйственности, распада. Выдумывали стахановцев, героев пятилеток, выматывали людей ради обыкновенной показухи. Так родилась «приписка» рекордов, успехов, побед…

И еще сделал одно открытие для себя Добромыслов: необразованные правители интуитивно ненавидели высокообразованных людей, особенно старой закалки, потому что нынешнее образование было примитивным, шаблонным. Истинная интеллигенция была истреблена, а новой не народилось, да и не могло ее народиться, ибо качества, присущие истинной русской интеллигенции XIX века, огнем и мечом вытравлялись из сознания советского человека. Даже лживая литературно-научная элита, верой-правдой служащая правящей верхушке, ничего общего не имела с настоящей национальной интеллигенцией прошлого. Две популяции людей вырастила советская власть за десятилетия своего существования — это командно-партийная элита, как правило грузные коренастые, отъевшиеся на дефицитных продуктах мордастые безликие личности, ни уха ни рыла не разбирающиеся в тонкостях возглавляемых ими ведомств, и как ржаное поле ранжирно-одинаковые, почти все на одно лицо трудящиеся города и деревни. И там и там таланты и личности выдергивались как в поле сорняки. Великий «пропольщик» всех времен и народов со своими верными слугами-надзирателями безжалостно «выпалывал» все, что выделялось из ряда… Вот почему послереволюционный русский народ и его бдительные надсмотрщики, каждый имел свое общее лицо. Масса трудящегося пролетариата и крестьянства и менее малочисленная, но зато во много крат прожорливая элитарная каста руководящих работников. Эти популяции разительно отличались друг от друга: первые плохо одетые, багроволицые от выпитой некачественной бормотухи, пустоглазые, вторые — упитанные, с животами и животиками, квадратнолицые с холеными руками и тоже розовыми лицами, но не от дешевого портвейна, а от хорошего марочного коньяка, икры, крабов, севрюги-осетрины и прочих деликатесов. В стране образовались два класса, причем, господствующий класс партийно-советской элиты иезуитски выдавал себя за радетеля и чуть ли не слугу трудящегося народа, который боялся и презирал. Различие было даже больше, чем между помещиками и крестьянами, рабочими и фабрикантами, Те обязаны были заботиться о своих людях, хотя бы как рачительные хозяева, а нынешним «вельможам» можно было заботиться лишь о самих себе, а о народе органы позаботятся… Что и было.

Григорий Иванович последние несколько лет в основном имел дело со «слугами народа». Правда, так они величали себя лишь на своих съездах и в печати, а на самом деле были советскими господами и на народ-чернь смотрели с презрением и старались не иметь с ним дела, перепоручая все это помощникам, заместителям. Собираясь на турбазе «Саша», советские господа не стеснялись егеря, привыкли, что он глуховатый молчун да и появляется среди них, когда позовут. Некоторые — кто поумнее — нутром чувствовали, что старик не так-то прост, но это как-то мало их занимало. Егерь был приставлен обслуживать их, водить на охоту, выполнять их прихоти. Одним словом, ублажать. На него и смотрят, как смотрят господа на слугу. У них был свой сытый, сладко-пьяный мирок и они знали, что тут хозяева. Все свои и никто никого не продаст. И многие важные вопросы, связанные с ростом их благосостояния, решались именно здесь. Разнежась после баньки, они приглашали Добромыслова за стол, угощали, но, убедившись, что тот трезвенник, отстали, хотя и считали это чудачеством. И потом, от их пиршеств всегда кое-что и оставалось, так что егерь не должен быть на них в обиде. Его и своих личных шоферов ценили за молчание: рассказывать кому-нибудь про то, что случалось на турбазе, было преступлением. Такой прислужник немедленно изгонялся и на его место заступал другой, который умел держать язык за зубами. Бояться-то им, конечно, было некого, сами хозяева, но береженого, как говорится, Бог бережет… А если жены узнают про «мамзелей», которые им в дочери годятся? «Мамзели» тоже подбирались не болтливые, из технических секретарш, комсомольских работников, буфетчиц, стенографисток-машинисток.

Григорий Иванович понимал, что если Вадим останется на турбазе, то это хозяевам не очень-то понравится, опять же лишний глаз… А в хорошем загуле всякое бывает! Кому приятно, чтобы тебя увидели в непотребном виде?.. В любом случае до осени внук поживет с ним, скажет, что приехал на каникулы, а дальше видно будет… Не век же сидеть ему, старику, на турбазе «Саша»? Правда, до приезда Вадима он полагал, что можно тут и закончить свой век. Жить вдали от шума городского ему нравилось. Пока крепок и проворен, на охоте его будут держать, а захворает, ослабеет, другого, помоложе найдут…

— Дедушка, вернутся папа и мама? — спросил Вадим.

Они пили чай в домике Добромыслова, хотя у завтурбазой и была комната в главном корпусе, Григорий Иванович предпочитал жить в бревенчатом домике лесника. Кухня с русской печкой и квадратная комната с тремя окнами. Здесь нашлось место и Вадиму. Дед притащил из кладовки узкую железную кровать, матрас, постельные принадлежности. Выстиранное белье, продукты, в общем, все необходимое привозил Василий из райцентра, так что Григорию Ивановичу не так уж часто приходилось туда ездить на велосипеде. Хлеб и кое-какие продукты он покупал в крошечном сельмаге, что в трех километрах от турбазы. Деревня называлась Зайцы. В ней было всего тридцать дворов.

— Тут приезжает один… из Пскова, я попробую узнать у него, — помолчав, ответил дед. Он пил чай из большой белой кружки, перед ним стояла банка с черносмородиновым вареньем и плоская деревянная тарелка с хлебом и нарезанной вареной колбасой. — Он неплохой человек, хотя и начальник милиции. Не заносится. Помог сюда определиться. Думаю, знает, что никакой я не шпион и отбухал в лагерях зазря.

— Я в школу не пойду, — сказал Вадим — Учителя врут и красный галстук я больше никогда не надену.

— Что же ты будешь делать? — дед поставил кружку на деревянный незастланный клеенкой стол и посмотрел на мальчика. Брови у него густые, темные, а глаза грустные. Лоб прорезали глубокие морщины.

— Тебе помогать.

— Значит, охотником?

— Нет, птиц и зверюшек я убивать не буду, — понурился Вадим, — Вот разве рыбачить… Научусь еду готовить, убирать в домиках, баню топить.

Нос у мальчишки облупился. Темно-русая челка отросла и налезает на выгоревшие брови.

— Не место тебе здесь, сынок, — вздохнул Григорий Иванович, а где его место, он и сам не знал. В школу мальчишку, конечно, нужно определить, есть теперь школы-интернаты. Там учатся и живут. Какая ни есть школа, а учиться нужно. Учителя врут… Не учителя виноваты, а вся система воспитания детей. В городе было бы получше, но в город мальчишке путь заказан… Энкавэдэшники подберут его и определят куда-нибудь в специальный детдом. И сколько егерь не ломал голову, ничего толкового не смог придумать. Близких людей почти не осталось, да и не каждый примет в семью сына врагов народа. Ладно, Андрея Белосельского забрали, он горячий, не сдержанный на язык, но дочь Марию-то с какой стати? Она работала в Пушкинском доме, занималась литературой, казалось бы, далека от всякой политики… Впрочем, это не имело никакого значения, повод могли найти любой, придумать. Значит, чем-то не угодили властям Белосельские, вот их и убрали. Люди за одно неосторожное слово, анекдот сидели по десять лет, за горсть зерна…

— А где мне место? — вскинул на деда свои большие серые глаза с зеленым ободком мальчик. И в них была взрослая, неизбывная тоска. Может, лучше было бы умереть? И он рассказал про то, как с лебедки сорвался контейнер с кирпичом и чуть не убил его… Но какая-то непостижимая сила оттолкнула его от опасного места.

— Бог тебя спас, сынок, — помолчав, произнес дед. — Значит, ты угоден Богу.

— Бог? — наморщил лоб мальчик. — Да нет, скорее, инстинкт самосохранения.

— Но ты же не видел как оборвался трос?

— Не видел…

— То-то и оно! — сказал Григорий Иванович и повернул бородатое лицо к небольшой иконе в углу, перекрестился.

— Я даже креститься не умею…

— Как-нибудь сходим в церквушку, — сказал дед. — Хорошая деревянная часовенка, много икон и люди туда приходят хорошие.

— Ты тоже веришь в Бога?

— Если бы я не верил в Него, то сложил бы свою голову на Колыме, — торжественно произнес старик.

Он поднес кружку к губам, отхлебнул и откусил от бутерброда. Зубы у него с желтизной и редкие — болел в лагере цингой — прятались в бороде и усах, на лоб налезали седоватые пряди волос, видно, дед сам себя спереди с висков подстригает ножницами. Сзади не достать, и волосы, закрывая уши, спускаются на воротник серой рубахи. Нос у деда широкий и прямой с крошечными дырочками, будто их натыкали иголкой.

— Как говорится, утро вечера мудренее, — встал он из-за стола. — Пошли на озеро, сети поставим…

— Я не умею.

— Велика наука! Будешь грести… На лодке-то катался?

— С папой… давно.

— У нас тут днем жарко, а ночью хоть на печку полезай, — сказал Григорий Иванович, — Надень резиновые сапоги, а чтобы не свалились, намотай портянки. Поеду на днях в райцентр, куплю тебе подходящую одежонку и обувь.

— У меня деньги в Острове украли, — вздохнул Вадим — Много…

— Ну и народ пошел! — покачал головой дед. — С нищего последнюю рубашку снимут!

Выйдя из дома и увидев, как розово вспыхивают зеленые сосновые иголки, а озеро будто разбавили суриком, Вадим впервые за эти трагические дни почувствовал некоторое облегчение. Прямо у берега, где к вбитым в землю железным трубам были привязаны цепями четыре крашеных лодки, плавали несколько коричневых уток. Они неторопливо отплыли к камышам. На сверкающей зеркальной воде остался волнистый след.

— Еще непуганые, — проводив их взглядом, заметил дед. — Я тут не разрешаю палить, так вот понимают и не боятся.

Одна лодка с веслами не была замкнута. Дед принес из сарая мешок с сетями, кусок брезента. На корме темнели две железяки, по-видимому, якоря, поблескивала набравшаяся вода. Вадим взял алюминиевый ковш и стал вычерпывать.

— Ладно, Вадик, все образуется, — сказал Григорий Иванович, сталкивая лодку в воду — Живы будем, не помрем!

— А папа и мама? — печально посмотрел на него мальчик.

— Все в руках Божьих, — налегая на весла, глухо уронил Добромыслов.

8. Гости


Постепенно Вадим втягивался в жизнь на турбазе «Саша». Опасения егеря, что гостям не понравится появление мальчика, не оправдались. Приезжие просто не замечали его, да и внук старался поменьше попадаться им на глаза, обычно уходил дотемна в лес, который буквально заворожил его. Мальчишка, безвыездно живший в огромном городе, вдруг по воле случая очутился на природе. Здесь все было внове для него: изменчивое небо над головой, лес с его сюрпризами и тайнами, большое озеро с лилиями и кувшинками, а главное — благодатное спокойствие и тишина. Конечно, случалось, в непогоду и озеро подавало свой голос, ударяясь волнами в берег, стонали, протяжно скрипели деревья, просыпая на землю сухие иголки и листья, вскрикивали чайки и другие птицы, ударяли в камышах крупные щуки, но это был другой шум, не городской и он не нарушал душевного равновесия. Если первое время Вадим старался далеко не уходить от турбазы, то позже стал все глубже забираться в бор. У него оказалось хорошо развитым чувство ориентации, он всегда безошибочно находил дорогу назад, даже не прибегая к помощи Султана — молодого рослого черно-белого кобеля с острыми стоячими ушами. Дед сказал, что эта помесь лайки и овчарки. Султан быстро подружился с мальчиком и стал постоянно сопровождать его в лес. Бежал всегда впереди с закрученным бубликом хвостом, часто нырял в заросли, иногда вдали слышался его возбужденный, заливистый лай, наверное, преследовал какого-нибудь зверька. Возвращался к мальчишке взъерошенный, с высунутым красным языком, с которого обильно стекала слюна.

Султан привык, что на турбазу приезжают незнакомые люди и мало обращал на них внимания, разве что охотно принимал угощение. Он был незлой и не назойливый. В тот первые день, когда Василий привез Вадима сюда, Султан до вечера не появился у домика лесника. Он был пес самостоятельный и без хозяина мог шастать по лесу. Стоило загреметь цепью на берегу, как он мчался к лодке, вскакивал в нее и устраивался на носу. С интересом наблюдал, как Григорий Иванович вынимает из мокрой спутавшейся сети крупную рыбу, но близко не подходил. Однажды щука схватила его за лапу, деду пришлось ножом разжимать ей челюсти.

Бывало, и по полмесяца никто не наведывался на турбазу, а случалось, на неделе по несколько раз. Это когда районное начальство принимало в Пуш-горах, как местные называли свой поселок, приезжих из Москвы или Ленинграда. По рации «Урожай» сообщали время приезда, Григорий Иванович отправлялся баню топить, а Вадим шел накрывать в небольшом банкетном зале стол. Он был длинный, со множеством стульев по бокам, как в зале заседаний. Доставал из шкафа льняные цветные скатерти, тарелки, стаканы, рюмки. Если была рыба в холодильнике, то на газовой плите с большим красным баллоном в узком железном ящике варил уху. Научил дед, вот только соль не решался класть в большой закопченный алюминиевый котел, то пересол, то недосол. Когда уха закипала, звал Григория Ивановича, и тот сам солил. Чтобы уха была прозрачная, нужно было нарезать кружочками морковь, шумовкой снимать накипь, выдержать на малом огне с полчаса, разумеется, рыба должна быть крупная: судак, окунь, щука. Уха считалась готовой, когда рыбьи глаза побелеют.

Гости обычно прибывали после пяти к ужину. На двух, иногда на трех машинах. Как правило, на «газиках», но проходили сюда и «Победы». Василий проворно приносил в банкетный зал ящики с пивом, водку, коньяк, разные деликатесные закуски, а гости, сопровождаемые кем-нибудь из местного начальства, осматривали местность, любовались видом на красивое озеро, слушали крики озерных чаек, кряканье уток. В основном это были хорошо одетые упитанные мужчины среднего возраста с начальственными барскими лицами. Для тех, кто изъявлял желание поохотиться или порыбачить, в кладовке висели на вешалке брезентовые штормовки, длинные плащи, клеенчатые шляпы, стояли в ряд разнокалиберные резиновые сапоги. В металлическом ящике хранились смазанные ружья, коробки с патронами. Ящик запирался висячим замком и ключ хранился у егеря в охотничьем домике. Под навесом у сарая стояли оснащенные бамбуковые удочки, на полке — деревянные коробки с дырочками для червей. Так что приезжие могли быстро переодеться, взять снасти и отправляться на добротных лодках на вечернюю зорьку, что некоторые и делали. Где копать червей, егерь показывал. Сам он этим делом не занимался. Впрочем, кто приезжал на рыбалку, привозили наживку с собой, как и снасти. Но чаще всего приезжие перепивали, пошатываясь, разбредались по домикам, а утром, опохмелившись, плыли к Дикому острову рыбачить. Остров был небольшой, сплошь заросший в берегах высоким камышом, на нем возвышались десятка два исполинских сосен, там был рыбацкий шалаш, стол из березовых жердин, скамьи. Все это сколотил Григорий Иванович. Вадим видел с берега, как вечером поднимался голубоватый дымок над островом. Это когда приезжали сюда настоящие рыболовы, а не просто отдыхающие.

В тот августовский день на турбазу пожаловали на «газике» четверо гостей с Василием Лукьяновым. Двое были в выгоревших брезентовых куртках, болотных сапогах с завернутыми голенищами, с ружьями и рюкзаками. Явно охотники. А двое в обычных костюмах. По тому как один из приезжих с достоинством, но тепло поздоровался с егерем, Вадим понял, что он тут не впервые. Надо отдать должное Григорию Ивановичу, какое бы высокое начальство не приезжало, он со всеми был одинаково вежлив и ровен. И намека не было на заискивание, так въевшееся в плоть и кровь обслуживающего руководство персонала. Без нужды ни с кем первый не заговаривал, на вопросы отвечал кратко, с достоинством. И даже подвыпившие не пытались с ним фамильярничать, назойливо звать к столу и совать чуть ли не в нос стакан с водкой. Шофер, когда оставался на базе до утра, не отказывался от подношений, а захмелев, охотно рассказывал всякие байки и вообще рад был услужить любому. Он и отводил некоторых изрядно захмелевших гостей по домикам, как говорится, под белы ручки. Улыбчивый, веселый, Василий находил со всеми общий язык.

Двое в охотничьих куртках и сапогах были из Москвы: невысокий, толстый с небритыми колючими щеками и такой же колючей коротко остриженной круглой головой оказался писателем Семеном Ильичем Бровманом, автором детективных повестей и сценариев. Умные душевные сыщики не хуже Шерлока Холмса раскрывали самые запутанные преступления. И никогда не стреляли в бандитов и убийц. Их оружие — интеллект. Об этом говорил сам подвыпивший автор. Второй — высокий с густыми черными усами и крупным бугристым носом был военным. Писатель панибратски звал его Майором. Они прослышали от псковитян про эти благословенные места и вот на три дня выбрались поохотиться, а сопровождали их «ребята» из местных органов. Положим, солидного дядечку в сером костюме и синей рубашке с галстуком, который заговорил с егерем, как старый знакомый, вряд ли можно было причислить к «ребятам». Как впоследствии и оказалось, он и был тем самым начальником из псковского МВД, который направил на эту турбазу Григория Ивановича. А приехавший с ними тоже в костюме и при галстуке — начальник базы райпотребсоюза Синельников. Он обеспечивал выпивку и закуску, а также боеприпасы к ружьям. Даже прихватил два новых спиннинга с катушками. Начальника из псковского МВД звали Борис Львович Горобец, был он коренаст и плешив, рыжеватые кустики возле ушей завивались колечками, толстые губы придавали ему добродушный вид. Он часто улыбался, беззлобно подтрунивал над «торгашом», как он называл начальника базы. Тот забыл взять блесны к спиннингам — новинке еще в то время. Перед Майором из Москвы и писателем Горобец держался подчеркнуто вежливо, даже услужливо: сводил их на пристань, предложил сплавать на Дикий остров, но Майор отказался. С остальными Борис Львович не церемонился: «тыкал», с добродушной улыбочкой отдавал разные приказания, услужливый Лукьянов постоянно был у него на побегушках. В общем, держался хозяином. «Торгаш» преданно смотрел ему в глаза и не обижался на шутки, даже когда Горобец назвал его «хитрозадым жуликом».

Поначалу все четверо после бани с пивом и вяленой плотвой плотно засели в «банкетке», как Лукьянов называл небольшую квадратную комнату, обитую деревянными панелями для застолий. Оттуда слышались громкие голоса, взрывы смеха, из открытой форточки валил папиросный дым. Воробьиная семья, жившая под застрехой, перелетела на сосну и оттуда базарно чирикала, будто укоряла подгулявших «царей природы». Вскоре позвали шофера и Григория Ивановича, последний заглянул на минуту и вскоре вышел — он не пил и к нему особенно не приставали — а Вася застрял. Он ведь парил вениками гостей в горячей бане, вместе с кипятком плеская на каменку и пиво, распространяющее густой хлебный дух. И уже изрядно был навеселе. С начальником милиции Лукьянов мог спокойно садиться за руль в любом состоянии. Если и встретится гаишник — так честь отдаст…

Иногда кто-нибудь из гостей выходил из «банкетки» и шел в уборную, спрятавшуюся неподалеку меж молодых елок. «Торгаш» мочился прямо с крыльца. Видно было, что он больше всех опьянел. Лицо побагровело, глупо похихикивал и уже фамильярно обращался к москвичам и Горобцу, тот морщился и довольно резко отвечал ему, но Синельников не унимался: лез с разговорами, суетливо наливал водку в рюмки, брызгая на льняную скатерть, расхваливал нежную семгу, которую ему «ба-альшой» московский приятель выделил для самых дорогих гостей…

Вадим сидел на крыльце дома егеря и распутывал «бороду» на спиннинговой катушке. Он никак не мог научиться забрасывать блесну и не сделать «бороду». Это его злило, проклятый ком из зеленоватой жилки было не так-то просто распутать… Все ведь делал так, как учил дед, случалось, несколько раз удачно забрасывал блесну, пусть недалеко, но без «бороды», но чаще жилка путалась, на катушке а медная блесна шлепалась рядом с лодкой. Вадим был упрямым парнишкой и раз за разом прямо на берегу бросал блесну, старательно распутывал «бороды», но отступать не собирался. Султан безмятежно лежал неподалеку от курятника, явно вызывая негодование белого поджарого петуха.

Дергая гордо посаженной на длинной шее головой с пунцовым, загибающимся в сторону гребнем, косил на собаку красноватый глаз, испускал негромкое квохтанье, настораживая кур, которые совсем не боялись Султана и частенько прямо у него на глазах клевали из алюминиевой миски с остатками собачьей еды. Впрочем, и Султан не обращал на них внимания, как и на нахальных воробьев, гораздо чаще кур облеплявших его миску. А один нахал чуть ли не наступал ему на лапы, намереваясь склюнуть крошку с черного носа. Этого пес отгонял, как назойливую муху, движением головы.

Солнце спряталось за кромкой соснового бора, остроконечные вершины стали пурпурными, а выше горело небо, постепенно меняя оттенки: если узкие неподвижные облака еще были розовыми, то выше их медленно набухала густая синева с розовыми прожилками. Это была не туча, а неумолимо надвигающаяся ночь. Если в городе после жаркого дня в доме было душно, то здесь ночь всегда приносила прохладу. И почти сразу, как высыпят звезды. Глядя на позолоченное закатом притихшее озеро, а оно всегда к вечеру становилось зеркально-чистым, уже не хотелось выкупаться. Что-то было тревожное в этом безмолвном спокойствии. Казалось, в темной глубине затаилось огромное водяное существо, способное запросто схватить тебя за пятку и утащить на илистое дно…

Григорий Иванович отнес в хлев борову пойло, загнал кур в низкий курятник с оцинкованной сеткой и толевой крышей. Курятник примыкал к дровяному сараю. На озере покрякивали утки, еще звенели в темнеющем небе стрижи. Их много селилось на турбазе. Вадим долго не мог понять, где их гнезда, но потом заметил, как черные птицы с длинными узкими крыльями и коротким хвостом стремительно залетают в четыре скворечника, прибитых к соснам. Жили на территории и дятлы. Это они продолбили на дощатых скворечниках небольшие дырки, из которых торчала солома. Дятлы делали отверстия, а скворцы — это дедушка сказал — каждую весну затыкали их сухой травой. А вот почему дятлы чудят, он не смог объяснить.

Гости еще гуляли в «банкетке», из форточки тянулась струйка сизого табачного дыма, кто-то смутно белевший в рубашке стоял на крыльце и икал. В руке у него розовел огонек папиросы. Огонек то поднимался вверх, то снова опускался вниз. Вадим знал, что дедушка не ляжет спать, пока приезжие не угомонятся. Пьяные люди могут и горящую спичку бросить на усыпанные сухими иголками тропинки и нужно следить, чтобы не вздумали купаться или плавать на лодке. Чуть смазанная с одной стороны луна уже посеребрила озеро, разлила мертвенный свет по траве, камышам. На всякий случай одна лодка была всегда спущена на воду и не замкнута. Весла в уключинах. Егерю уже приходилось вытаскивать из воды далеко заплывших нетрезвых любителей приключений.

— Дедушка, так тихо и красиво тут, а они пьют и курят в душной комнате, — заговорил Вадим, когда Григорий Иванович присел на скамейку у крыльца. — Чудные люди!

— В городе пьют и сюда приедут — пьют, — подтвердил Григорий Иванович — Я сам думаю: отчего пьют? Ладно, работяги, серые мужики, а эти-то — господа! Хозяева жизни.

Отец выпивал лишь по старинным праздникам, перед арестом бросил курить, да и знакомые их никогда не перепивали. Бывало, отмечали какое-нибудь редкое событие, вроде дня рождения, так пили шампанское, коньяк и очень понемногу. Двух-трех бутылок с лихвой хватало на застолье из пяти-шести человек.

— После переворота в семнадцатом люди стали много пить на Руси, — глядя на расстилающееся перед ними озеро, сказал дед. — Я думаю, это от духовной бедности нашей жизни. Мы ведь отгорожены от всего мира, что там, за «Китайской стеной» — никто толком не знает, как никто не знает, что происходит и за Кремлевскими стенами. Что еще подлого и страшного замышляют «вожди» для народа? Умные люди давно не ждут от советской власти ничего хорошего, вот и глушат себя водкой… — Григорий Иванович бросил косой взгляд на освещенный корпус и понизил голос: — Да что мы на ночь завели тоскливый разговор?

Дед, как и отец, не скрывал своих мыслей от мальчика. Помнится, когда в школе задали на дом сочинение на тему: «Павлик Морозов — гордость нашей пионерии!» и Вадим с каким-то вопросом обратился к отцу, тот сказал, что Павлик Морозов — это чудовищное порождение советской системы, и он, Белосельский, считал бы себя несчастным человеком, если бы его сын хоть чем-нибудь походил на этого маленького уродца с красной тряпкой на груди. И Вадим написал в сочинении, что Павлик Морозов очень плохо поступил, что донес на родного отца… Учительница русского языка и литературы — она была высокого мнения о мальчике — порвала сочинение, а ему посоветовала написать про Чкалова — легендарного летчика, погибшего при испытании нового истребителя. Чкалов Вадиму нравился и он получил за сочинение пятерку.

Запомнилось ему и еще одно выражение отца. Был Первомай, и все ребята должны были прийти к школе в праздничной одежде с выглаженными красными галстуками. Вадим попросил мать выстирать и выгладить галстук. Отец как раз пришел с работы. Увидев мать у стола с утюгом, гладящей дымящийся, еще сырой галстук, он поморщился и сказал:

— Когда я вижу Красное Знамя или вообще кумач, то всегда думаю, что их красят не на фабриках, а окунают в кровь убитых людей…

Эта мысль поразила восприимчивое воображение мальчика. С тех пор ему тоже стал неприятен красный цвет — цвет крови.

Учительнице Вадим сказал, что мать подпалила утюгом галстук, поэтому он пришел без него… Больше никогда он не надевал красный галстук и не считал себя пионером. Сборы дружины нагоняли на него тоску, болтовня о «нашем счастливом детстве» раздражала. Он перестал ходить на собрания.

— Глушат себя водкой те, кому плохо теперь живется, а эти? — кивнул Вадим на корпус с ярко освещенными окнами, — Они-то чего пьют? Им-то жаловаться не на что. Все у них есть, всеми командуют…

Григорий Иванович посмотрел на внука и чуть заметно усмехнулся в бороду:

— Пьют от обыкновенного бескультурья. Когда много вкусной жратвы, хоть залейся водки и можно приказывать людям — это и есть их жизненный потолок. Больше они ничего не могут придумать, фантазии не хватает…

И тут вышел Вася Лукьянов, швырнул окурок в ящик с песком и пошел к «газику».

— Да, еще женщины… — прибавил дед. — О них они вспоминают, когда нажрутся и напьются.

Он встал, окликнул хлопнувшего дверцей шофера. Тот свесился из-за баранки:

— Не хочешь, Иваныч, со мной прокатиться в Пуш-горы? — с улыбкой спросил он. Лицо Василия с румянцем, глаза весело блестят. И запах алкоголя чувствуется за километр.

— Откажись, Вася, — посоветовал Добромыслов. — Пьян ведь! Долго ли до греха?

— За что меня и любит начальство, Иваныч, что в любой кондиции за рулем я — Бог!

— Когда вернешься-то?

— Иваныч, неужто я дурак? — засмеялся шофер, бросив взгляд на освещенное окно, — Не вернусь я назад, скажу, что сорвалось… Время-то позднее, где я им «мамзелей» разыщу? А за меня не беспокойся: эти начальнички усе могуть. Шепнули даже пароль, ежели какой дурной гаишник остановит, вообще-то они меня и так знают, как облупленного… Не останавливают.

Василий был разговорчив, он бы не прочь и еще поболтать, но тут на крыльце появился Горобец без пиджака. Лицо лоснится, во рту папироса.

— Поезжай, Лукьянов, — строго сказал он — И уж постарайся… Слышишь?

— Бу сде, командир! — по-военному и вместе с тем весело гаркнул шофер и, захлопнув дверцу, включил хорошо отрегулированный мотор. Вспыхнули фары и красные задние огни.

— Прибери маленько, Григорий Иванович, — повернул лицо к егерю Горобец. — Знаменитый московский писатель бутылку опрокинул и несколько рюмок разбил… Будь добр?

9. Взрослые игры

Покойник, прикрытый серым в елочку пиджаком, лежал в лодочном сарае,будто сплющенные ноги в резиновых с налипшим мхом сапогах упирались в большую синюю банку с краской, на которой был нарисован улыбающийся широкоротый человечек с малярной кистью. Проникший через щель в сумрачный сарай узенький солнечный луч высветил в нагрудном кармашке пиджака никелированный колпачок авторучки. Еще вчера вечером начальник базы райпотребсоюза Синельников веселился за столом вместе со всей компанией, громче всех смеялся, рано утром облачился в охотничью одежду — он приехал в костюме и желтых полуботинках — взял из металлического шкафа двустволку и с тремя приезжими отправился в ближайший бор на охоту. На тетеревов и рябчиков. Вадим слышал гулкие выстрелы, потом они отдалились, — по-видимому, охотники с егерем ушли в дальний бор, который назывался Медвежий, от деда Вадим слышал, что последнего медведя здесь видели сразу после войны. Медведей давно не стало, а вот название осталось.

Вернулись они после обеда тихие и мрачные. И только втроем, не считая егеря. У писателя с колючей ежиной головой, будто утыканное иголками круглое лицо было серым, растерянным, короткопалые руки с расплющенными пальцами мелко дрожали Остальные тоже были подавлены.

— Старик, принеси стакан горилки, — хрипло уронил писатель и плюхнулся на скамью, — ноги не держат.

— Я по охотничьей части, а официантом не служил, — с достоинством ответил Добромыслов и неторопливо направился с ружьем за плечом к своему дому. Вадим засеменил за ним. Его тоже охватила тревога. Бородатое лицо деды было мрачным, в волосах — Григорий Иванович летом не надевал головной убор — запутались сосновые иголки.

— Может, не стоит, Семен Ильич? — подал голос Горобец. Его обычно добродушное лицо было суровым, — Надо милицию вызывать…

— А ты разве не милиция? — сердито блеснул на него маленькими глазками Бровман.

— Без них, следователей, не обойдешься, — вставил Майор.

— Чего они такие… странные? — когда отошли подальше, негромко спросил Вадим.

— Кур покормил? — не оборачиваясь, проворчал дед, — Борову отнес ведро с пойлом?

Мог бы и не спрашивать, Вадим всегда утром первым делом кормил всю домашнюю живность, выпускал кур и следил, чтобы они не рылись на грядках с морковью, укропом и щавелем. Огород у егеря был небольшим, ближе к озеру на неширокой полоске земли, отвоеванной у леса, была посажена картошка. Она уже отцвела и набирала под землей силу, иногда туда забредали куры, и Вадим соорудил из жердей и старой одежды пугало, на котором по утрам любили сидеть вороны и сороки. А куры вообще не обращали на него внимания.

— Я же вижу: что-то произошло, — не унимался Вадим, его все больше разбирало любопытство: обидно, когда от тебя что-то скрывают!

— Беда, Вадик, беда, — присел на крыльце Григорий Иванович, — Человека убили.

— Как? — округлил серые глаза мальчик. — Этого… с животом?

— Синельникова, заведующего базой.

— Не нарочно ведь?

— Столько с вечера водки и пива выжрали, как не лопнули, — вдруг горячо и зло заговорил Григорий Иванович, — И куда в них лезет! Говорил утром, отойдите от вчерашнего хоть до обеда, нет — опохмелившись, с красными рожами, схватили ружья — и в лес. Разве мог я за всеми уследить? И потом, Горобец меня возле себя держал, мол, со мной больше настреляет, хотел всем нос утереть… Я думал, этот мордастый писатель задремал в засаде, а когда увидел, что сквозь кусты кто-то ломится — Синельников-то никогда охотником не был, чего полез? — и пальнул крупной картечью дуплетом… Сразу наповал!

— Что же будет, дедушка!

— Выкрутятся, — вздохнул Добромыслов — Горобец-то крупная шишка в псковском МВД, до и этот Майор из Москвы, видать, важная фигура, а писатель его дружок. И пишет только про милицию. Свой своему глаз не выклюнет…

Как охотнички хотят выкрутиться из создавшегося тяжкого положения Вадим совершенно случайно услышал. Он, как обычно, лежал у незастекленного окна на проржавевшей раскладушке на чердаке главного корпуса и старался заставить себя увлечься свифтовскими «Приключениями Гулливера в стране лилипутов», но перед глазами стояло светловолосое с узкими хитрыми глазами лицо Синельникова, слышался его сипловатый голос, смех… Ему было за сорок, наверное, жена, дети. И они еще не знают, что он мертв: лежит в лодочном сарае, упираясь сапогами в бидон с краской. Посовещавшись, охотники попросили у егеря старое одеяло или брезент; две прочные жерди и вместе с ним ушли в бор. Вернулись часа через два и принесли покойника. Лица у всех красные, потные, даже у небритого писателя Бровмана. Несли, сменяя друг друга. День был теплым, и егерь посоветовал положить труп в лодочный сарай. Когда никого поблизости не было, Вадим проскользнул туда и, замирая от ужаса, осторожно потянул с головы пиджак. Лицо у мертвеца было спокойное, синеватые губы сжаты, один глаз прикрыт, а второй, остекленевший, смотрел на потолок, по выбритому подбородку бродила синяя муха, нос был острым, желтым, как церковная свечка, а ниже, где кончалась шея — сплошное кровавое месиво с белыми клочьями рубашки. Снова натянув пиджак на голову, Вадим пулей выскочил из темного сарая, на берегу за кустами его вырвало…

На Гулливере и лилипутах никак было не сосредоточиться: впервые так близко мальчик столкнулся со смертью, он знал, что теперь не скоро позабудет это белое лицо с редкими белесыми ресницами и огромной рваной дырой ниже шеи…

— … следствия и суда никак не избежать, — не сразу дошел до сознания Вадима глуховатый голос Майора. — Можно было бы списать на несчастный случай, ну, неосторожное обращение с оружием… Но тут и слепому ясно, что это не самострел. Из обоих стволов дуплетом…

— Я думал, кабан прет на меня, — бубнил писатель, — Треск в кустах, пыхтенье… Чего понесло его под выстрел?

— Разное бывает на охоте… — дипломатично заметил Горобец.

— Неужели тюрьма? — в визгливом голосе Бровмана чуть ли не плаксивые нотки. — А у меня в «Молодой Гвардии» запланирован двухтомник… Кстати, во всех романах и повестях воспевается доблестный труд работников милиции… Неужели, братцы, ничего нельзя придумать?

— Ты писатель, вот и придумай! — насмешливо заметил Майор.

— Это же кошмар, погибель!

— Ну, до выхода двухтомника мы дело потянем, это в наших силах, — сказал Майор. — Нажмем, Семен, на все рычаги, но…

— Черт дернул его попереть на меня! — со злостью вырвалось у писателя, — Вообще не нужно было брать его на охоту! Он же не охотник.

— Егерь предупреждал, — вставил Горобец. — Ружье не хотел ему давать…

— А ты сказал — дай, — огрызнулся Бровман. — Да, а этот егерь лишнего болтать не будет?

— Он у меня вот где! — сказал Горобец. Наверное, кулак показал. Вадиму захотелось выглянуть в окошко, но он сдержал себя: не хватало, чтобы они еще заметили…

— Он из бывших… дворянский сынок, — продолжал Горобец. — Порядком отсидел на Колыме. Хотя ничего такого за ним и не числилось, но в Пскове я ему не разрешил обосноваться — устроил сюда. Да он и не держался за город. Те, кто от нас зависят, не будут возникать. Да и какой резон? За Добромыслова я могу поручиться. Он нелюдим, в райцентре раз в месяц бывает, а за пределы области уже несколько лет не выезжал.

— В общем, спасайте, ребята, я ведь ваш в доску! — забубнил писатель — Конечно, новую повестушку я могу и в камере написать, надеюсь, мне условия создадут, как, Майор?

— Если даже тебе и припаяют срок, в камере ты сидеть не будешь…

— А где? В архиве?

— У нас такие хранятся материалы, Семен. Майор усмехнулся, хотя Вадим его и не видел, но и так понятно было. — Хватит на целое собрание сочинений!

— Ну и шутки у тебя, Майор! — заныл Бровман. — Ты что мне годы накаркиваешь? Уж, наверное, больше двух не дадут… У меня есть повестушка, как на охоте кокнули пастуха, так я за это злодейство начальнику милиции — он убил и почти так же, как я — всего три года начислил…

— Понятно, это же не предумышленное убийство, — сказал Майор.

— Я вызывать сюда следственную группу не буду, тут все ясно, — деловито заговорил Горобец — Экспертиза, расследование, акт — все сделают местные ребята. Я дам указание. Лишь бы родственники не заартачились… Несчастный случай! Синельников сам напоролся на выстрел… Чего на охоте не бывает?

— Так и было, — вставил Бровман, — Не нарочно же я его?

— Вскрытие покажет, что он был Пьяным, — вставил Майор.

Повисла пауза. Слышно было, как кто-то отхаркивался, елозил по песку подошвами сапог. Гомонили в кустах воробьи, над ухом мальчишки жужжала муха. В золотистой паутине прямо над головой застряла ночная бабочка.

— Есть одна идея, — снова хрипло заговорил Бровман, — повесить это дело на шею егерю…

— Ты в своем уме? — сказал Майор. — Он не похож на барана, который под нож пойдет!

— За деньги, — продолжал писатель. — Я ему несколько тысяч отвалю, а вы пообещайте все свести к несчастному случаю… Понимаете, я боюсь, что в Москве пронюхают, что я замешан… Пишущая братия завистливая, раздует сплетню на всю страну!..

— Выкинь это из головы, — твердо проговорил Майор. — Егерь не тот человек, который за деньги продаст свою душу…

— Дьяволу? — усмехнулся Бровман. — Думаешь, он верующий?

— Товарищ Майор прав, — подал голос Горобец. — Егерь будет молчать, это я вам обещаю, но соваться к нему с таким предложением — чистое безумие! Я его знаю, дело его изучил. Он из дворян, и даже лагеря не выбили из него такие понятия как совесть, честь, благородство.

— А жаль, — сказал Бровман — Я бы денег не пожалел.

— Кое-кого надо будет подмазать, тут дарственными надписями на своих книжках не отделаешься, — сказал Майор.

— Ладно, я пойду потолкую с егерем, чтобы язык за зубами держал… — сказал Горобец.

Послышался шум подъехавшего «газика», хлопанье дверей, веселый голос Лукьянова, женский смех. Вадим осторожно выглянул в окно: из «газика» неспешно вылезали молодые женщины. Вася галантно помогал им приземляться. Женщин было четыре — молодые, накрашенные, в коротких платьях и босоножках, у одной длинные золотистые волосы, которыми она постоянно встряхивала, как кобылица гривой.

— Почему нас никто не встречает? — кокетливо сказала блондинка. Она была самая симпатичная: высокая, полногрудая, с белозубой улыбкой.

— И музыки не слышно, — весело вторила ей другая, — Где же мужчины?

— Я хочу на лодке покататься, — капризно заметила третья.

Лишь четвертая, невысокая брюнетка с пышной прической смотрела на летающих над корпусом стрижей и молчала. В зубах у нее — зеленый стебелек.

Василий, чуть ли не пританцовывая, в новых желтых штиблетах и белой рубашке подкатился к сидящим вокруг стола с пластиковой столешницей мрачным мужчинам.

— Женский десант прибыл, командир! — широко улыбнулся ой, — Народ проголодался, да и по двадцать капель каждой не помешает! Вы пока знакомьтесь, а я быстренько стол в «банкетке» накрою. Привез кое-чего и опохмелиться…

— Вася, отойдем-ка в сторонку, — пальцем поманил его вернувшийся от егеря Горобец. Вадим видел, как он, приобняв шофера за плечи, отвел к сосне с кривым отломанным суком, на котором висела на проволоке проржавевшая каска, неизвестно когда и кем повешенная. Из нее после дождя пили воду птицы. Обычно добродушное толстогубое лицо псковского начальника было угрюмым, покатые плечи опустились. На солнце просвечивали рыжие колечки волос на висках, розово блестела плешь, а большое топориком ухо будто налилось кровью.

— С вечера никак не мог, Борис Львович, — виновато забормотал Василий — Шутка ли — столько баб к ночи собрать! И потом я хотел какие покрасивше…

— Дружище, спасибо тебе, конечно… — похлопал его по плечу Горобец — Прямо сейчас же, дорогой, усаживай их в «газик» — и в Пуш-горы. Придумай что-нибудь, запудри им мозги…

— Что случилось, командир? — улыбка сползла с лица разбитного шофера. — ЧП?

— ЧП, Вася, ЧП… — вздохнул Борис Львович, — Я сейчас записку напишу Лихачеву из райотдела, ты ему срочно передай. Вместе с ним вернешься за нами, усек?

— Усек, Борис Львович, — покивал темноволосой головой посерьезневший Лукьянов, — Бу сде. Ну, а если не секрет…

— Какой секрет… От тебя у нас, Вася, нет тайн. Синельникова писатель случайно, как куропатку, подстрелил…

— Насмерть? — ахнул шофер.

— Только ты пока ни гу-гу! — голос Горобца посуровел. — Будет следствие и все такое.

— Царствие ему небесное, — на миг вскинул глаза вверх Василий, и Вадим, чуть не стукнувшись затылком о стропилину, отпрянул от окна, но шофер его не заметил, — Хороший хозяин был. Не жадный. У него на складе любой дефицит в наличии, как же теперь без него?

— Свято место не бывает пусто…

— Борис Львович, бабенок-то надо хотя бы накормить… Я возьму что там в холодильнике осталось? И пару бутылочек?

— Ради Бога, — махнул рукой Горобец и снова пошел к своим.

Василий пошептался с высокой блондинкой, та пожала плечами и повела подружек к озеру, видно, что она тут не первый раз, а шофер, захватив зеленый рюкзак из машины, направился в «банкетку». Вадим слышал, как он там звякал бутылками, хлопнула дверца холодильника «ЗИЛ», под его ногами скрипели половицы. Вскоре он вышел с распухшим мешком в руках.

Еще немного погодя, как утки за селезнем, вслед за высокой блондинкой гуськом прошли к зеленой машине поскучневшие женщины. В сторону все еще мрачно сидящих на скамьях вокруг стола мужчин они даже не посмотрели.

«Газик» зафырчал, выстрелил глушителем и, выпустив клубок синего дыма, неторопливо покатил к воротам.

10. Мертвая хватка

Вадим поставил лыжи к бревенчатой стене дома, шерстяной рукавицей стер с полозьев налипший снег, прутяным голиком поколотил по носкам серых валенок, хотел было толкнуть дверь в сени, но вдруг увидел на нижней ветке сосны, что возвышались над приземистым корпусом с замороженными окнами, огромную черную птицу с зловеще поблескивающими круглыми глазами. Птица повернула в его сторону большую отливающую вороненой сталью голову с крепким черным клювом, хрипло курлыкнула и тяжело сорвалась с ветки. Вниз посыпались мелкие сучки, иголки. Полет невиданной до сей поры птицы был неторопливым, плавным. Она будто проскользнула меж стволов в сторону заснеженного озера и вскоре исчезла из глаз.

Из дома вышел Григорий Иванович в толстом коричневом свитере с широким воротом, ватных стеганых брюках и черных валенках. Через открытую дверь выплеснулась наружу тоскливая музыка из репродуктора.

— Дедушка, я видел большую черную птицу, перья с блеском, глаза тоже, — стал рассказывать Вадим, — Она крикнула и улетела…

— Подох, дракон, будь он трижды проклят… — глядя мимо мальчика сузившимися глазами, произнес дед. — Вадик, самый страшный и жестокий человек, который когда-либо родился на земле, наконец-то подох… Я не могу сказать, отдал Богу душу, потому что ему прямая дорога в ад, где его давно уже поджидают бородатый Карл и Сатана-Кабан…

— Сталин? — ахнул Вадим.

— Господи! Неужели ничто не переменится? — все еще глядя в ту сторону, куда улетел черный ворон, Добромыслов несколько раз истово перекрестился. — Только бы к власти не пришел такой же палач и убийца Берия. Этот по трупам полезет к трону! Всю страну кровью зальет!.. Что за несчастная Россия? Ну почему ею столько лет правят драконы и нечистая сила?

Вадим не почувствовал ни радости, ни печали. Он слышал от отца с матерью и от деда, что Сталин — это чудовище, тиран, палач, погубивший миллионы ни в чем не повинных людей. Но точно так же все говорили и про Гитлера. Если фюрера изображали карикатуристы в газетах и на плакатах, то портреты и скульптуры Сталина попадались на глаза везде. И Гитлер и Сталин были для Вадима символами Зла. Лишь несколько близких человек утверждали, что Сталин — это палач и убийца, а учителя, газеты, радио, учебники — все в один голос воздавали хвалу «великому вождю и учителю». И вот он умер или, как дед говорит — «подох». Григорий Иванович редко употребляет грубые, ругательные выражения, а тут «подох»! И темно-серые глаза у деда возбужденно блестят, бородатый рот расползается в счастливой улыбке. Большие руки его теребят конец сыромятного ремня на штанах.

— А папа, мама? — спросил Вадим — Их теперь отпустят?

Улыбка растворилась в бороде деда, руки опустились, он переступил огромными черными валенками и послышался скрип снега. Хотя было начало марта, сильно подмораживало, кругом снежные сугробы, шиферная крыша жилого корпуса — там никто сейчас не жил — была бело-голубоватой. Огромные зазубренные сосульки нацелились своими прозрачными остриями на обледенелую ложбинку, выбитую каплями в оттепель. Синицы цвиркали в колючих ветвях, изредка постукивал дятел.

— Мертвец потащит за собой в могилу и других… — негромко, скорее для себя одного произнес Добромыслов.

— Потащит?

— Горобец обещал все узнать про Белосельских, — сказал дед. — Я жду его на зайцев, да вот что-то молчит рация. Теперь и у них начнутся перемены… Сколько в этих органах негодяев и мерзавцев!

— Горобец тоже… негодяй?

— Мне он ничего худого не сделал, — помолчав, ответил дед. — Но думаю, есть на его совести не один грех… И простит ли ему Бог все то, что содеял?..

Вадим пристально смотрел на него снизу вверх. Только теперь до него начало доходить, что родителей могут выпустить, они ведь ничего плохого не сделали, никакими врагами народа никогда не были, а если отцу не нравилась эта власть, так она никому из тех, кто родился и жил при прежней власти, не нравится… А те, кто родились после семнадцатого, другой жизни не видели, верят учебникам, книгам, кинофильмам, в которых искаженно показывается наше прошлое… Это говорила мать, она редко ходила в кино, а если и видела на экране, то только расстраивалась: сплошная ложь, злонамеренное искажение истории… «И дураку ясно, — говорила она, — что прославленные режиссеры, писатели, композиторы, художники создают свои поделки по заказу, художественным творчеством этот поток лжи и серости уж никак нельзя назвать…».

А Вадим несколько раз посмотрел фильм «Чапаев» и ему искренне было жаль раненого легендарного командира, совсем немного не дотянувшего до берега… «Это историческая неправда, Вадик, — растолковывала ему мать. — Интеллигентных русских офицеров, отдающих жизнь за истинную Россию, показывают примитивными, жестокими, глупыми, а серую массу бескультурных, обманутых большевиками мужиков — этакими добрыми, умными дядями… А эти „добрые дяди“ по приказам чернобородых комиссаров в кожанках разрушали церкви, расстреливали священников!».

Вадим свято верил родителям, но и не мог не воспринимать того, что каждый день со всех сторон обрушивалось на его голову. На его! На головы миллионов советских людей… Нравился ему и бодряческий фильм «Веселые ребята», розово-сиропные киноленты с участием Любови Орловой, где жизнь советских людей была показана прямо-таки райская… А фильмов про зверства чекистов, расстрел царской семьи, про ночные аресты, изощренные пытки, про лагеря, разумеется, на экранах не было. И очень многие люди искренне верили, что ничего подобного в стране советской, где так вольно дышит человек, просто и быть не может…

И потом у него, Вадима, были и свои собственные дела и заботы. Стоило ли ломать голову над проблемами взрослых?.. А вот здесь, на турбазе, где он по сути дела был предоставлен самому себе, он о многом самостоятельно стал задумываться… И чем больше в его сознании утверждалась мысль, что умер Сталин или, как говорил дедушка, «подох дракон-кровопийца», тем реальнее казалось ему возвращение родителей, восстановление справедливости. Ведь страшнее дракона нет никого на земле! Как бы не говорили и не спорили о политике отец, мать, их близкие знакомые, все упиралось в железную диктатуру Сталина. Его сатанинское окружение воспринималось как нечто аморфное, расплывчатое. Все понимали, что суд и расправу вершат он и Берия, а остальные — исполнители. Отец все Политбюро считал скопищем мелких, необразованных, ничтожных людишек, которым по каким-то диким первобытным законам подлости история, как в насмешку, вдруг дала такую огромную власть… Они — пыль, мусор, а он — гениальный Злодей! Как бы там ни было, но Сталин, стальной рукой держа народ за глотку, единолично управлял огромной страной, вершил мировую политику, переиначивал историю, чуть не проиграв жесточайшую войну, удержался на гребне власти и даже еще больше ее укрепил. Как бы там ни было, он — личность, а остальные — мелкая шушера, заглядывающая ему в рот и в драку ловящая от него подачки в виде орденов, должностей, названий старинных русских городов их фамилиями или псевдонимами. Из писателей он почему-то выделил лишь Максима Горького, еще при жизни Нижний Новгород назвал Горьким, главную улицу в Москве — улицей Горького, да, пожалуй, не было в стране города, где бы не было улицы Горького… Странная щедрость к «буревестнику», сразу после революции облюбовавшему для роскошной жизни скалистые вершины острова Капри, куда не долетали кровавые брызги красного террора. Мать говорила, что привыкший к роскоши пролетарский писатель не пожелал прозябать в нищей разоренной России. А Сталин заигрывал с ним в надежде, что в те годы популярнейший писатель напишет о нем книгу…

Все это вспомнилось Вадиму, когда он стоял на снегу и смотрел на непривычно возбужденного дела. Постепенно волнение овладевало и им, хотелось что-то немедленно сделать… Может, бросить школу и срочно поехать в Ленинград?

— Ладно, Вадик, погодим, послушаем, что теперь будет у нас твориться, — будто прочитав его мысли, сказал Григорий Иванович, — А событий будет много, может, и страшных… Правда, хуже того, что было, уже и придумать невозможно! Ни у одного злодея фантазии не хватит! Народ превратили в покорное стадо, ссут ему в глаза, а говорят — божья роса! Неужто не проснется русский человек? Неужели не осталось Гордости, Чести, Благородства в России?..

— Что у нас на обед? — спросил Вадим. Отмахав на лыжах от школы три километра по проложенной им лыжне, он заявлялся домой голодный, как волк. На обед дед варил суп со снетками или щи с мясом, на второе — жареная щука, а если на живца в лунках ничего не попадалось, довольствовались мясными консервами с картошкой. Конечно, мать готовила вкуснее и разнообразнее, но что об этом вспоминать… Например, дед не делал салаты, не пек блины. Наложит в тарелку квашеной капусты, польет постным маслом и ешь, хоть ложкой, хоть вилкой. Впрочем, Вадим не был особенно разборчивым, когда сильно проголодаешься, все за милую душу идет… Ему нравились вьюжные вечера, когда в русской печке протяжно завывает, звякает заслонка, в стекла скребется ветер со снежной крупой, а на столе пускает пары медный самовар с посаженным на конфорку фарфоровым чайником. Этакий головастый пузан с изогнутым крючковатым носом! Самовар тоненько сипел, крышка на чайнике дребезжала. Слышно, как за окном скрипят сосны, царапают ветвями шиферную крышу, щедро просыпают иголки на обледенелый наст. В морозы синицы залетали в дверь и форточку, смирно усаживались на русской печке и посверкивали оттуда на людей черными бусинками глаз. Вадим подвешивал к нижним ветвям на бечевке кусочки сала, ссыпал на фанерный лист крошки хлеба. Синицы уже ждали, весело попискивали, иногда садились на подоконник и дробно стучали маленькими клювами в стекло, мол, пошевеливайтесь, люди, мы ждем… Прилетали к кормушке дятел, сизоворонка. Сороки и вороны держались подальше, но в сумерках тоже норовили сорвать с ветки исклеванное до дыр сало.

Где-то в середине марта на «газике» пожаловали Борис Львович Горобец, секретарь райкома Алексей Лукич Сидоркин, с ними две «мамзели» в одинаковых каракулевых шубках. Привез их неизменно жизнерадостный Василий Лукьянов. Он был в черном полушубке, рыжей ондатровой шапке и мягких серых валенках не фабричного производства. В таких же валенках были Горобец и Сидоркин. Женщины — в теплых высоких сапожках на меху.

Григорий Иванович был предупрежден по рации и к приезду гостей баня уже была протоплена, а в «банкетке» накрыт стол, только вот выпивки и закуски не стояло на нем — это забота Василия. Два дня назад дед с внуком вытащили из лунок с насаженными на крючки живцами четыре щуки, одна потянула на два килограмма. У деда был безмен. Уха млела в русской печи, аппетитно смотрелись на большой сковороде до хруста нажаренные куски щуки.

— День-то какой, братцы! — вынимая из машины большую сумку с позвякивающими бутылками и консервными банками, улыбался шофер, — Солнышко светит, с крыши капель, птички чирикают… А у нас в Пуш-горах дороги развезло, снег с грязью, а как подморозит — люди руки-ноги на гололеде ломают…

— Василий Семенович, — когда шофер присел на крыльце покурить, подошел к нему Вадим, — Вам жалко Сталина?

— Сталина? — удивленно посмотрел на него тот — А чего его жалеть? Он пожил на белом свете как ни одному царю не снилось! Заместо бога на пару с Лениным стали. Ежели все их памятники, что понаставлены в стране, расплавить, так металлу хватит на весь год… Чего мне Сталина жалеть? Я его только на портретах да в кино видел, когда он доклад седьмого ноября делал, целый час показывали, бубнит и бубнит… Я вот про что, Вадя, думаю: помер Сталин, а вместо него все какая-то мелочь норовит в главное кресло вскочить! Маленковы, Берии, Булганины, Хрущевы… Кто они по сравнению со Сталиным? Так, воробышки, прыгают, исподтишка клюют друг дружку, чирикают… Когда Сталин помер… — шофер оглянулся на дверь и понизил голос: — сведущие люди говорят, неделю боялись об этом народу заявить и этот бюллетень о болезни нарочно придумали, чтобы подготовить. А почему так? Боятся чего-то… Вот какие дела, Вадик!

— Мне его не жалко, — сказал Вадим — Он папу и маму арестовал и посадил в тюрьму… Была амнистия, а их не отпустили.

— Да разве Сталин сажал? — хмыкнул Василий — Он и знать-то про это не знал. Сажали энкавэдэшники, у них норма такая спускалась сверху: сколько в квартал нужно посадить… За что же им деньги платят?

— Воров, бандитов надо сажать, а честных-то людей зачем?

— Ежели обо всем таком думать, башка, Вадик, треснет, — засмеялся шофер. — Как это немцы говорили: пусть за нас фюрер думает! Те, кто там, наверху, нас не спрашивают, что им нужно делать… Каждый сверчок — знай свой шесток…

— Ты знаешь?

Василий внимательно взглянул на мальчишку, почесал нос:

— К выпивке, что ли? А я женке обещал вечером вернуться… Да, ничего, она у меня привыкшая. Знает, что я при начальстве… Это и есть мой шесток: быть при начальстве. И знаешь, я не жалуюсь. Думаешь, ты один пострадал? Моего деда тоже в тридцать седьмом кокнули… И знаешь за что? Он ухаживал за одной видной дивчиной, а соседу она тоже нравилась. Он взял и накатал телегу на деда, мол, затаившийся враг, критикует советскую власть, жалеет царя и генералов… Так что усатого Сталина мне нет никакого резона жалеть, он-то никого не жалел…

Услышав, как стукнула дверь, он прикусил язык и совсем другим тоном заговорил:

— Я и говорю, Вадя, вы живете с дедом, как в раю! Тишь, благодать и начальства не видать… А медведи в гости к вам не заходят?

— Какие медведи? — пробурчал Вадим и зашагал по обледенелой тропинке к своему дому. Веселый шофер ему нравился, но вот серьезно поговорить с ним просто невозможно: шуточки, улыбки, намеки. Резануло слово «тоже», это когда он сказал, что его деда тоже в тридцать седьмом кокнули… Почему «тоже»? Кого он имеет еще в виду?

В «банкетке» раздался громкий смех. Высокий женский голос выкрикивал: «Боренька, кто нам обещал баню с шампанским?».

Густой голос в ответ:

— В бане пьют пиво, дорогуша!

— А я хочу шампани! — капризно возражала «дорогуша».

— Твое желание для меня закон…

Сейчас пойдут париться: сначала женщины, а немного погодя мужчины. Когда они там двое на двое, Василий в баню носа не сует. Его зовут из предбанника пива с воблой поднести, водки, шампанского. И лишь женщины, раскрасневшиеся с мокрыми волосами, закутанные в льняные казенные полотенца, прошествуют в накинутых на плечи шубах в корпус, Василий степенно идет парить «господ начальников». Березовые веники заранее преют в алюминиевом тазу в горячей воде. Василий в брезентовых рукавицах и черных трусах двумя вениками истово хлещет по спинам, животам, рыхлым грудям тяжело переворачивающихся на полке багровых потных мужчин. Слышатся протяжные охи, вздохи, стенания, возгласы: «Ох, хорошо! Меж лопаток, Вася! У-у, здорово!». В эти блаженные возгласы вплетается добродушный Васин тенорок: «Командир, перевернитесь! Вот так… Сейчас я пройдусь вдоль хребта, теперича на спинку, руки под голову…».

Пока идет вся эта банно-пьяная канитель, Григорий Иванович и Вадим занимаются своими делами: егерь кормит, поит скотину, колет дрова, мальчик или делает уроки, или проверяет на озере лунки. Приятно вдруг почувствовать на леске тяжесть: значит, села щука или налим. В январе-феврале частенько попадались скользкие усатые налимы. Их даже чистить не нужно, у них и чешуи, как и у линей, нет.

Гости пробыли на турбазе два дня. Вадим видел, как Горобец прогуливался с дедушкой по белому, с блестками наледи, полю озера. Заснеженные сосны и ели при малейшем порыве ветра окутывались искрящей ледяной пылью. Начальник НКВД был в полушубке и пыжиковой шапке, дед — в стеганом зеленом ватнике и серой армейской шапке. Больше говорил Борис Львович, а дед, наклонив большую голову и упершись взглядом под ноги, слушал. И бородатое лицо его было угрюмым. Вадим видел их из заледенелого снизу окна — он решал задачки по математике — что-то в фигуре и походке деда ему не понравилось. Обычно Григорий Иванович держится прямо, голова гордо поднята вверх, густая борода трется об отвороты ватника. И почему-то дед показался очень старым.

Вася собрал бутылки, слил недопитую водку в одну из них, заткнул бумажной затычкой и положил в карман, захватил со стола связку воблы, несколько банок консервов. Даже не забыл пачку папирос. «Мамзели» забрались в машину, хотя Вася и включил печку, чувствовалось, что в ней холодно. Женщины ежились в своих шубках, нетерпеливо выглядывали из окошек, дожидаясь Горобца, о чем-то все еще толкующего с егерем. Вот он протянул руку деду, тот, помедлив, вяло пожал ее. Султан, подняв острую морду с торчащими ушами, будто вслушивался в их слова. Загнувшийся баранкой пушистый хвост покачивался. «Газик» прошел по льду юзом — уезжали вечером, когда подморозило — и завилял меж сосен по извилистой дороге, присыпанной искрящимся снежком. Синий выхлоп медленно растворялся в чистом воздухе.

Дед стоял с непокрытой головой, ветер шевелил давно не стриженые космы седых волос, разметал бороду надвое. Сощуренные глаза старика были устремлены вдаль. Прямо над его головой деятельно стучал дятел, на снег летела коричневая труха, черные сучки.

— Вот что, Вадя, — глухо уронил дед. — Этот издохший дракон уволок на тот свет твоего отца и мать… Да и не только их! Говорят, пока его красный гроб стоял в Колонном зале, невесть сколько людей в давке раздавили…

— Нет, дедушка, — прошептал мальчик, — Такого быть не может! Говорили по радио, будет опять амнистия…

— Живодер Берия выпустил на волю воров и бандитов. Своих верных ублюдков. Он их и натравливал в лагерях на политических! Если еще и этот зверь захватит власть, тогда лучше камень на шею — и в прорубь!

— Он сказал? — глотая слезы, спросил Вадим. Он знал, что Горобец обещал деду выяснить про судьбу родителей.

— Ты должен все знать, — помолчав, ответил Григорий Иванович. — Отца расстреляли по приговору тройки в день смерти Сталина, а мать ночью лезвием безопасной бритвы вскрыла себе вены… Сирота ты теперь, Вадим. Лишила тебя советская власть отца и матери. Пусть кипят в геенне огненной те, кто ее придумал! Это власть садистов и убийц! Преступники на троне. В какой еще стране может быть такое? В какой стране с беспаспортными крестьянами расплачиваются пустыми трудоднями? Люди, как скотина, живут в загонах и не имеют права их покинуть? Ну почему Бог так жесток к нам, русским? Почему Он отдал великую державу на растерзание сатанистам? Почему допустил надругательство над храмами и их служителями? Чем прогневил Его так наш народ? Тем, что поддержал нехристей-большевиков? Так они обманули народ! Облапошили, как неразумных детей. И, конечно, при помощи Сатаны. И правят-то им люди не православной веры, которым на нашего Бога наплевать…

Слезы прижигали щеки Вадима, руки его сжались в кулаки, ногти больно впились в мякоть ладони, но он этого не почувствовал. Перед его глазами расстилался туман, в котором неясно вырисовывалась фигура стоявшего у стены под дулами винтовок отца, лежащая на нарах в крови мать с потухшими глазами, из которых вместе с жизнью вытек синий свет…

— А где их… похоронили, дедушка?

— Этого мы никогда не узнаем, — ответил дед.

11. Бабье лето

Если раньше люди избегали говорить о политике, то с приходом к власти Хрущева и после расстрела Берии будто плотину прорвало: о политике толковали все кому не лень, даже пока добродушно подшучивали над новым главой государства. Хрущев любил часто и многословно выступать, явно соревнуясь с Фиделем Кастро, который, случалось, не сходил с трибуны по шесть-девять часов кряду. Все центральные и местные газеты были заполнены текстами речей Первого секретаря ЦК. С украинской лукавинкой смотрел с многочисленных портретов широколицый, губастый, щедро усыпанный разнокалиберными бородавками глава правительства. Не верилось, что этот улыбчивый, добродушный с виду человек способен сажать, пытать, казнить. Заговорили, что расстрелянный Лаврентий Берия был верным холопом Сталина и все делал по его указке. Как-то незаметно стали исчезать со стен портреты грозного усатого грузина, а ночами в городах и поселках с площадей и скверов убрали многочисленные скульптуры «вождя всех народов». Теперь лишь Ильич гордо взирал с постаментов на потравленную и выполотую его верным учеником и последователем российскую пашню. Уже открыто говорили о сталинских репрессиях, в органах менялись кадры, понемногу стали возвращаться из лагерей выжившие узники. А Хрущев все с большим азартом разражался длинными речами, сулил чуть приподнявшему от придавившего его сталинского ярма голову народу всякие блага и даже договорился до того, что к восьмидесятому году у нас будет полный коммунизм. Люди смутно представляли себе, что это такое, но премьер знал запросы народа и мог, как говорится, на пальцах объяснить, что это такое — современный «коммунизм». Только что пошла мода государственных деятелей выступать по радио-телевидению и Никита Сергеевич, потрясая кулаками, изрекал примерно так: «Я вот тебе сейчас объясню, что такое коммунизьм… Вот сейчас у тебя в гардеропе висит один костюм, так? А при коммунизьме в восьмидесятом году у тебя в этом самом гардеропе будет висеть два костюма! Понятно?».

Куда уж понятнее! Народ потешался, интеллигенция стыдливо поддакивала в печати новому Боссу. Она, так называемая советская интеллигенция, привыкла во всем верноподданически поддакивать вождям-правителям. Правда, нашлось несколько поэтов-крикунов, художников, которые на творческих пленумах — Хрущев одно время любил встречаться с интеллигенцией даже на правительственной даче — решались спорить, игриво, о рамках дозволенного, возражать вождю. И он за это никого не сажал, даже не запрещал печататься и выставляться…

Осень 1953 года выдалась на Псковщине сухой, теплой, настоящее бабье лето. Много вылупилось грибов: белых, подберезовиков, волнушек и груздей. Григорий Иванович с внуком каждый день ходили в бор. На крыше лодочного сарая, нанизанные на алюминиевую проволоку, сушились белые грибы, волнушки и грузди отмачивались в эмалированных тазах. Кругом витал грибной дух. Иногда Вадим под соснами находил белые грибы прямо на территории турбазы.

Над озером пролетали косяки птиц. Звонкие переливчатые трели с неба, случалось, будили Вадима рано утром и он потом долго не мог заснуть. В криках перелетных птиц чудились ему голоса отца и матери… Горобец в последний приезд рассказал Добромыслову, что отец был расстрелян в подвалах Большого дома на Литейном в Ленинграде, а мать вскрыла себе вены бритвой в номере. Мальчику снился страшный рябоватый человек с густыми черными усами и хитрым прищуром невыразительных холодных глаз. Похожий прищур был у Ленина на портретах. Сталин в мягких хромовых сапогах и зеленом френче расхаживал с трубкой в зубах по светлому кабинету, отделенному деревянными панелями, и отдавал приказания выстроившимся вдоль стен людям в военной форме. Люди были без лиц и без глаз. После каждого плавного тычка коричневой трубки, один из них срывался с места и исчезал за дверью, а немного погодя слышались глухие выстрелы, иногда залпы. И в клубах синего дыма из сталинской трубки просвечивали залитые кровью бледные лица расстрелянных. Это были бесплотные существа с печальными человеческими лицами, но без рук, без ног. Колыхающаяся в воздухе субстанция. Души убитых людей. И как много их было! Вадим мучительно высматривал в этом сизом клубящемся дыму отца и мать, но их там не было. И в его сердце зарождалась надежда, что они еще живы, а Горобец сказал дедушке неправду. И лишь окончательно проснувшись, он соображал, что Борису Львовичу не было никакой нужды обманывать егеря. Наоборот он приложил усилия, чтобы узнать правду: у него были знакомые чекисты в Ленинграде, они и сообщили. Дедушка попросил назвать фамилии палачей, приговоривших Белосельского к расстрелу, но псковский начальник лишь развел руками, заявив: «Многого ты от меня требуешь, Григорий Иванович! Особое совещание или „тройки“ там каждый день заседали, выносили тысячи приговоров, которые обжалованию не подлежали, и фамилии их знает лишь высокое начальство, да оно и само состоит в этих „тройках“. Вроде бы сейчас их ликвидировали. В судебных органах тоже идет перетасовка».

С приходом к власти Хрущева Борис Львович заметно заскучал, да и на турбазу стал наведываться реже. Он сообщил, что повальные аресты прекратились, московские полномочные комиссии вычищают из правоохранительных органов бериевских прихвостней… А кого считать «прихвостнями»? Берия был верховным главой всей карательной машины, и его приказы были законом для всех чекистов. В первую очередь и изгоняют из органов палачей, садистов, Борис Львович, осуждая бериевских подручных, как бы выгораживал себя, дескать, он не занимался рукоприкладством и не издевался над арестованными…

Василий Лукьянов — он по-прежнему привозил на «газике» районное и областное начальство на турбазу — тоже стал смелее на язык.

— Горобец-то завилял хвостиком, — как-то, подвыпив с начальством в «банкетке», разговорился он с Вадимом. — Прямо теперь отец родной! Говорят, Хрущ всерьез взялся за них, пачками увольняют из органов. Думаю, и под нашим Боренькой кресло зашаталось! Даже членом горкома партии на конференции не избрали, такого раньше не было.

— Какое у него звание? — поинтересовался Вадим.

— Подполковник.

— А этому писателю, который убил Синельникова, чего ему было? — вспомнил Вадим.

— A-а, ничего, — ответил Василий, — Условно три года и отобрали охотничий билет. Свои люди постарались… У него тесть — крупная шишка в Союзе писателей, да и вся московская милиция его знает, он с генералами на «ты», кропает новый роман про родную милицию, мол, какая она у нас добрая и хорошая… Он мне подарил книжку, так у него сыщики с наганами прямо-таки отцы родные, умные, сердечные, смело лезут под бандитские пули, насмерть защищая советских граждан… Туфта!

— А что это такое? — удивился Вадим.

— Врет он, сукин сын! — рассмеялся Лукьянов, — В милиции всякие люди: и звери, и взяточники, и убийцы. У нас в Пуш-горах милиционеры в кутузке насмерть забили морячка, приехавшего в отпуск. Ни за что. Подвыпил, началась в ресторане драка, милиция их и замела. Своих знакомых сразу отпустили, а морячка — в камеру, видно, он сопротивлялся малость, ну его вчетвером и отметелили, да так, что печень лопнула, концы к утру отдал. А обэхээсовцы? Они, бывало, каждую пятницу паслись на складе у Синельникова: жрали коньяк, икру, копченую колбасу, да и с собой прихватывали, ну ему, покойнику, вестимо, давали возможность проворачивать тысячные дела-делишки! Все у нас, Вадик, сгнило, куда взгляд не кинь. Начальство, как вороны, друг другу глаз не выклюнут, покрывают один другого… Сам видел кто сюда попировать да поблядовать приезжают? Из райкома, обкома, райисполкома, милиции, МГБ. Да еще крупные торгаши и завбазами. И комсомольские деятели еще почище на своих турбазах гуляют! Дым коромыслом!

— А ты их возишь! — упрекнул Вадим.

— Я от этого тоже имею свой интерес, — ничуть не смущаясь, сказал Вася, — Халтурь на машине сколько хочешь, бензина хоть залейся, работой не загружают, что ни попрошу — выписывают. А чего им, жалко? Не свое же. Думаешь, лучше, если бы я вкалывал на самосвале? Возил бы щебенку или железобетонные секции на стройку? Стоит мне лишь слово неосторожное сказать и до них дойдет, как меня в три шеи турнуть… Жизнь у нас, Вадик, такая, что нужно возле начальства вертеться. Оно все у нас вершит, все может: казнить и миловать! Я слышал, что твой отец даже от Сталинской премии отказался…

— Это не он, — вставил Вадим.

— И с начальством не ладил, — продолжал Василий, — Ну и чего он добился? Плетью обуха не перешибешь. Взяли, осудили и расстреляли…

— Дядя Вася, не нужно про… отца и мать, — не глядя на него, тихо попросил Вадим.

Лукьянов встряхнул темноволосой головой, досадливо стукнул себя кулаком по широкому лбу, сморщился:

— Как выпью, так прет из меня всякое… Раньше молчал, за что и начальство любило, а теперь язык распустил! Вроде не так страшно стало… Ох, все одно не к добру это! — Он взъерошил волосы на голове мальчика, — Ты прости меня, Вадик, я ведь так, без всякого умысла… Хороших людей, сволочи, посажали, поубивали, а такое вот дерьмо, как я, оставили на развод… Дерьмовое начальство и народ под себя подгребает дерьмовый, а честные да справедливые кому сейчас нужны? От них одни хлопоты и неприятности, мать твою… Вот как советская власть-то вместе с Лениным-Сталиным все повернула, а! Паразитов и подхалимов выращивает, а людей с большой буквы на корню подрезает, чтобы, значит, не выторкивались…

Они сидели на опрокинутой лодке на берегу тихого в этот час озера с золотистойзакатной полосой посередине. Камыш посерел, в нем созрели длинные бархатистые шишки. Уток охотники давно распугали, подевались куда-то и чайки, лишь две серые гагары бороздили плес. Они надолго ныряли, выныривали совсем в другом месте. Облака, медленно проплывающие над водной гладью, тоже были окрашены в розовый цвет, с лугов, где после покоса снова поднялась поздняя осенняя трава с разноцветьем, веяло медвяным духом, по зеркальной воде шныряли водомерки, нет-нет в осоке бултыхнет лещ, окуни гоняли выскакивающих из воды мальков на плесе. Стрекозы дремали на проржавевших по краям листьях кувшинок и лилий.

Горобец, секретарь райкома и две «мамзели» ушли с корзинками в лес за грибами, потому-то без них Василий, несколько раз приложившийся к бутылке в «банкетке», и разговорился с мальчиком. Григорий Иванович в очках чинил сеть на скамейке у своего дома. Металлические дужки очков посверкивали, седая борода, казалось, запуталась в ячеях капроновой сети. Напротив, на сосновом суку сидела сорока и внимательно следила за человеком, круглая черная голова с блестящими бусинками глаз поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Снова сильно ударило в камышах, видно было, как пошли гулять сверкающие круги. Это вышла жировать щука.

— Их Сталин умер, а они… — Вадим посмотрел на главный корпус. — Знай, все пьют-гуляют. Будто ничего и не изменилось.

— Так было, парнишечка, и будет, — философски заметил шофер, — Ну, уберут Горобца, его дружков, так на их место придут другие и то же самое будет. Такая уж система у нас, как ее после революции запустили, так она и действует. Ленин-то блатной клич бросил: «Мир хижинам — война дворцам! Грабь награбленное!». А сам жил в княжеской усадьбе «Горки» и пролетарского буревестника Максима Горького поселили во дворец, там одних комнат было больше двадцати. Горобец был у него в гостях, когда в Москве служил в кремлевской охране. И пил, говорит, Максим Алексеевич лучшее заграничное вино с шампанским и со Сталиным много раз запросто встречался… Какая система, такие и люди-людишки! А начальство хоть сто раз меняй — ничего не изменится. Машина запущена и она крутится-вертится, и никакой Хрущ ее не остановит. Погляди, не успел сесть на престол, как портреты каждый день стали в газетах печатать, да уже и выдающимся деятелем величают, хотя он еще ничего путного и не сделал. Только сдается мне, что из него нового вождя не раздуют, не та фигура! Разве можно столько много говорить? При Сталине-то и не слышно было, а тут льет, как из водосточной трубы! Речугу за речугой! И видно, что ему трепать языком шибко нравится.

— У него лицо доброе, — вставил Вадим.

— На таком месте добрым быть нельзя, — заявил шофер — Доброго в два счета с потрохами сожрут. Там ребята тертые, свое дело знают… Да нам-то что за дело? Они сами себя назначают, сами снимают, нас не спрашивают. Своя рука — владыка. Одно плохо, паренек, людям ничего хорошего наши вожди не делают, потому что люди для них — быдло, навоз, пыль… А, может, люди у нас такие в СССР и есть, раз все терпят?

Вадим с интересом слушал разговорившегося шофера, дед тоже много толковал о большевистских главарях, как об истинных врагах народа, но как-то по-научному, мудрено. Называл неизвестные фамилии времен переворота, членов Думы, временного правительства, а Василий объяснял все очень понятно и просто. И все-таки Вадим не мог поверить, что добродушный, со щербинкой в зубах, круглолицый Никита Хрущев может быть тираном и палачом, как Сталин и Берия. Вон как его встречают за границей! Не мог мальчик взять в толк и то, что новые правители России почему-то все делают так, за что бы не взялись, что потом оборачивается для народа бедствием… Гораздо позже он сам придет к мысли, что вся беда в том, что великой державой десятилетиями управляли элементарно полуграмотные, некомпетентные люди, цепляющиеся за цитаты из Маркса-Ленина. И все их окружение состояло из авантюристов и хапуг, старающихся выдвинуться и разбогатеть. Сама система висела тяжкой гирей на шее несчастного народа и до тех пор будет висеть, пока не поломают эту проклятую, придуманную врагами рода человеческого систему. Антинародная система была изначально направлена против человека. И она, система, исправно приводила в движение приводные ремни огромной махины-машины, которая перемалывала в стране людей, как сорняки на поле, выдергивала все передовое, неординарное, талантливое, закладывала в сознание миллионов людей разных поколений ложные понятия о Добре и Зле, одно подменяя другим. И лишь «машинисты», механики этой системы-машины купались в роскоши, жили, как и не снилось государственным деятелям ни одной страны мира. Причем, тем приходилось самим создавать капитал, богатство, а эти приходили на все готовое. Главное — пост, должность, а способности, талант не нужны. Эти «машинисты-механики», подбрасывающие в прожорливые печи системы природные богатства, принесшие в жертву религию да и саму человеческую жизнь, жили в Кремле как небожители, ни в чем не нуждаясь. Система каждому «вождю» автоматически выдавала звания, награды, особняки, дачи и право быть вне критики. Взамен система требовала одного: не нарушать движение запущенного в семнадцатом году маховика. И никто не нарушал, даже не посягал на систему. И самым удивительным было то, какие сатанинские силы изобрели эту прожорливую человеконенавистническую систему и сумели даже после своей смерти остаться великими «революционерами»! Их гробницы в умах людей вознеслись выше египетских пирамид, где захоронены фараоны. Система пожирала людей, отбрасывала цивилизацию в эпоху рабовладельческого строя, а оболваненные люди в массе своей молились на нее, боготворили, поклонялись, как язычники своим деревянным и каменным идолам… Религию-то, Бога упразднили. На одной шестой суши мира победу одержал Сатана. Он и правил свой бал. Если существует «тот свет», то как там покатываются со смеху создатели этой страшной системы, наблюдая с космических далей на дело злого ума и безжалостных рук своих!..

Но как ни была система и ее хранители бдительны и беспощадны к инакомыслящим, все-таки были в стране люди, которые все понимали и жаждали перемен. Мало их было, но они существовали. И от отца к сыну передавали правду о системе, так называемой революции, а точнее, большевистском перевороте, геноциде русского народа. Впрочем, система безжалостно расправилась и с теми, кто в 1917 году выпустил джинна из бутылки. Почти всех уничтожила, потому что честные революционеры первыми поняли всю пагубность этой страшной системы, поняли, что их обманули красивыми фразами и лозунгами разные выскочки и попытались что-то сделать, изменить, но уже было поздно: система сама выдвинула на командные посты достойных ее машинистов, и те быстро расправились с прозревшими и неугодными.

Вернулись из леса грибники — улыбчивые, с поблескивающими глазами. В корзинках, кроме ножей, когда они уходили, лежали бутылки и пакетов с бутербродами. Еще издали послышался звонкий женский смех, баритон Горобца. Грузный носатый секретарь райкома в штормовке и болотных сапогах принес в корзинке ежа.

— Дружок, — позвал он Вадима — Тебе подарок!

И с улыбкой ловко извлек из плетеной корзинки серый колючий клубок. На иголки накололся маленький масленок. Вадим взял ежа, поблагодарил и, скрывшись за корпусом, отпустил зверька на волю. Знал бы секретарь, что тут ежей тьма, чуть стемнеет и увидишь их возле помойки и домиков. А один старый еж даже не прятался под колючки, когда Вадим к нему подходил: высовывал свою острую, забавную мордочку, обрамленную мягкой рыжей шерстью, и смотрел на мальчика смышлеными черными глазами.

Вадим ему подкладывал кусочки рыбы, белый хлеб.

Василий ушел в «банкетку» приготовить гостям ужин. Они приехали с ночевкой, завтра утром отбудут в Пуш-горы. Горобец закурил на крыльце. Вадим поймал на себе его задумчивый взгляд. Иногда Борис Львович спрашивал его, мол, как жизнь? Вадим отвечал: нормально, собственно, этим и заканчивался их редкий разговор. Не то, что бы подполковник не нравился мальчику, просто не о чем было толковать. А со своими проблемами Вадим и не решился бы поделиться с начальником. У него даже духу не хватало спросить про родителей. Да и что еще мог бы сказать Горобец? Он все, что выяснил, поведал дедушке.

— Вадим, иди-ка сюда! — позвал Горобец — Куда ежа-то дел?

— Отпустил, — сказал Вадим — У нас тут их много бродит.

— Садись, — кивнул на ступеньку рядом с собой Горобец. — В ногах правды нет.

— А есть она вообще-то, правда? — поглядел ему в светло-карие глаза мальчик.

— Философский вопрос, — улыбнулся Борис Львович, — Еще в древности прокуратор Иудеи Понтий Пилат задал вопрос арестованному Христу: «А что такое истина?».

Об этом Вадим слышал от матери, она даже прочла ему отрывок из какой-то книги про казнь Иисуса Христа с двумя разбойниками на Голгофе.

— Истины нет, — твердо выдержал пристальный взгляд эмвэдэшника Вадим. — Если бы существовала истина, моего отца не расстреляли бы. И мать была бы жива. Кому нужна была их смерть? Сталину или Дьяволу?

— Рассуждаешь, как взрослый, — стряхнул пепел под ноги Горобец. — Горе и страдания рано делают детей взрослыми.

— Детей… — усмехнулся Вадим, — Я давно уже не ребенок.

— Мужчина?

— Я не знаю, кто я, — резко ответил мальчик. В тоне Горобца ему послышалась насмешка. О том, что он не по годам взрослый, часто говорил и дед. После всего случившегося Вадим редко улыбался, а смеяться, кажется, вообще разучился. На лбу прорезалась тоненькая морщинка. Не было дня, чтобы он не вспомнил родителей. Иногда просыпался ночью и его охватывал гнев: хотелось вот сейчас, немедленно отомстить за них. Но кому мстить — он не знал… Он еще не знал, что мстить системе — это то же самое, что плевать против ветра: все тебе же в лицо отлетит. И от этого чувства собственного бессилия мальчик терялся, не хватало фантазии воочию вообразить истинного врага, нанесшего ему столь страшный удар. Да что удар — вся его жизнь была сломана. В школе он чувствовал себя чужаком, приятелей не искал, мало с кем общался и ребята вскоре тоже перестали лезть к нему. Пару раз подрался из-за какого-то пустяка. Дрался зло, ожесточенно и его перестали задирать. Мальчишкой он рос крупным, каждое утро в теплое время года подтягивался на самодельном турнике, ожесточенно колошматил кулаками кипу тряпок, туго увязанных в обрывке рыболовной сети. Эту самодельную «грушу» он сам смастерил и подвесил к потолку в лодочном сарае. За год до ареста отец немного поучил его боксировать. Он был боксером-разрядником, с институтских времен в соревнованиях не участвовал. Отец внушал, что настоящий мужчина должен уметь за себя постоять. Еще говорил о страхе, который смолоду нужно из себя по капле выдавливать, иначе он тебя когда-нибудь раздавит. На фронте Белосельский был в штрафном батальоне, где выживали лишь самые отчаянные храбрецы… Вспомнилось, что капитан в блестящих сапогах при аресте забрал с собой коробку с тремя орденами и шестью медалями отца. Какое он имел право? Как бы отец не относился к советской власти, которая, кроме горя, ничего ему не дала, он геройски воевал, защищая Родину. Из лагеря попросился на фронт, его и направили в штрафной батальон, где он командовал ротой.

— Плетью обуха не перешибешь, Вадим, — дошел до него ровный глуховатый баритон Горобца, — Что было, тоже не вернешь, как и родителей не воскресишь… Ну чего тебе здесь торчать в лесу?

— А где мне… торчать? — бросил на него косой взгляд мальчик. Он присел на ступеньку так, чтобы видеть лицо начальника. На висках у него в колечках рыжих волос поблескивала седина.

— Да и Григорию Ивановичу, наверное, с тобой трудно: обед сготовить, постирать… И скучно ведь тебе здесь? Лес да озеро… Небось, тянет к сверстникам? И дружков ты не завел.

— Если отправите в детдом — сбегу! — сразу сообразил, куда клонит Горобец, мальчишка. — Я дедушке помогаю, я умею варить, стирать, ему будет плохо без меня.

— Почему в детдом? Есть ведь школы-интернаты. Там и учат и кормят. Каждую неделю на выходной будешь сюда приезжать… — голос начальника из псковского управления МВД звучал не очень убедительно. Каждый выходной приезжать на турбазу! На чем? Сюда автобусы не ходят, разве Василия попросить, чтобы подвозил мальчишку? Мысль определить Вадима в школу-интернат возникла у Горобца еще зимой, не то, чтобы он уж очень заботился о нем. Его пушкиногорская приятельница — главным образом из-за нее он и приезжал сюда — как-то обронила, что у турбазовского мальчишки такие глаза, будто она в чем-то провинилась перед ним… Да и сам Борис Львович понимал, что постоянное присутствие мальчика как-то связывает, смущает некоторых женщин, приезжающих сюда. Ему-то наплевать на мальчишку. Он, Горобец, давно привык не считаться с интересами других, безразличных ему людей, жизнь сложилась так, что другие люди в основном заботились о том, чтобы ему было хорошо и удобно. Но раз мальчишка смущает женщин, значит, его нужно отсюда убрать. Правда, это нужно было сделать раньше, когда он тут только что объявился, но раньше мальчишки было не видно и не слышно… Со стариком, конечно, не стоит портить отношения из-за внука. На худой конец можно попросить его сделать так, чтобы во время их наездов Вадим не попадался на глаза гостям. Пусть уходит в лес или прячется… Эта тихая закрытая турбаза нравилась Горобцу, можно поохотиться, порыбачить, никого посторонних… Лида Лупкина — секретарь Пушкиногорского райкома комсомола, его любовница, тоже любила эту базу. Горобец приезжал из Пскова на черной «Волге», оставлял ее в райотделе, а сюда привозил их Василий Лукьянов — шофер лесничества. Проверенный товарищ, этот не проболтается, не продаст… Да особенно Борис Львович никого и не боялся. Разве нет турбаз под Псковом, где отдыхают областные руководители? И там все так же, как здесь, даже больше удобств и роскоши. От Пскова до турбазы «Саша» часа два езды. Случалось приезжать сюда и без ночевки. Белокурая высокая Лида видно, запала в душу, нет-нет и прямо в псковском кабинете возникала перед глазами: грудастая, белозубая, с гибким молодым телом… Надо будет подсказать ребятам из обкома комсомола, чтобы ее взяли в областной центр. Он уже толковал с первым, тот обещал перевести ее в аппарат сразу после областной конференции, которая состоится в январе. И Лида не возражала бы поменять, как она говорила, серую «пушкинскую дыру» на областной центр с театром. Должность заведующей отделом обкома ВЛКСМ ей обеспечена. Борис Львович был начальником отдела псковского управления МВД, лелеял надежду когда-нибудь возглавить Управление, пользуясь своими московскими связями, но после прихода к власти Хрущева стало что-то непонятное происходить: в Москве уже полетели со своих высоких должностей несколько крупных руководителей МВД. Зашаталось кресло и под начальником псковского управления. Горобец утешал себя тем, что бьют в первую очередь по крупной дичи, а над мелкой дробь поверху пролетает, не задевая…

— Мне здесь нравится жить с дедушкой, — сказал Вадим — У меня ведь никого, кроме него, нет. И менять ничего не надо.

— Я хотел как лучше, — не скрыв разочарования, ответил Горобец.

— Для кого лучше? — бросил на него странный взгляд мальчишка. Глаза у него с зеленым ободком, острые, умные глаза много пережившего маленького взрослого человечка. Лоб выпуклый, брови темные, длинные ресницы, припухлые губы. Рослый паренек с уже развитой мускулатурой. В школе наверняка бы играл в футбол или хоккей… Мальчишеское и взрослое перемешалось в облике Вадима. Не по возрасту перечеркнула лоб узкая морщинка, да и в пристальном взгляде больших глаз нет-нет и проскальзывало что-то взрослое, непримиримое. И разговаривать с ним непросто: с ходу схватывает твою мысль. И отвечает рассудительно, как взрослый человек. Этому человечку уже никогда больше не быть ребенком.

И Горобец, который сам сотни раз подписывал протоколы об арестах — нужно же было план выполнять по разоблачению врагов в Псковской области! — никогда не задумывался о детях арестованных, расстрелянных, сосланных. Какими они вырастали? Маленьких забирали в детские дома и воспитывали преданных делу социализма людьми, вычеркивали из их сознания, памяти даже фамилии родителей — давали другие фамилии и имена. Так появились Кимы — Коммунистический интернационал, Элемы — Энгельс-Маркс, Вили — Владимир Ильич Ленин и даже Революции. Им внушали ненависть к врагам народа, ко всему прошлому, о попах они знали из сказки «О попе и его работнике Балде», о капиталистах — по Маяковскому и Маршаку, где герой — отвратительный «Мистер Твистер», или: «ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!». Вот такие подрастающие кадры требовались социалистической системе, иных она не приемлела. Для иных строились на севере бараки, других миллионами гнали по этапам, по пути умертвляя голодом и холодом, топили на баржах, живыми закапывали в землю… Система до совершенства отработала машину коллективного уничтожения. Сразу после ареста человек начинал медленно умирать. И убивали его дважды: сначала казнили душу, потом расстреливали тело. Не было могил, кладбищ — вся страна превратилась в одно гигантское кладбище. Вот какую систему изобрели для России классики Марксизма-Ленинизма! Подобного еще не было на земле.

Говорить с мальчишкой было трудно, это не тот мальчишка, с которым можно пошутить, взлохматить волосы, по-приятельски шлепнуть… Его пронзительные, с зеленью глаза неотступно следили за тобой, безмолвно останавливали любое проявление фамильярности, предостерегали… И Борис Львович подумал, что трудная будет жизнь у этого, в одиннадцать лет взрослого человечка, очень трудная, а если он выживет, определится в этой жизни, то несомненно будет представлять опасность для системы… Не поэтому ли Калинин подписал закон привлекать к судебной ответственности детей старше двенадцати лет? Сколько их расстреляли, мальчишек и девчонок — детей «врагов народа»!.. Уж он-то, Горобец, знал, что арестовывали и расстреливали никаких не врагов, а обыкновенных людей. Сверху спускался циркуляр с приказом арестовать и расстрелять по области столько-то человек. Арестовывали и расстреливали. Тут шли в ход доносы, оговоры, сведения между людьми личных счетов — нужен был лишь повод, любой, даже самый нелепый. А когда и повода не было, подгребали как граблями сено всех, кто попадется под острые зубья. Признания в измене выбивали опытнейшие палачи-следователи. Они набили на этом и руки и ноги… А если не выполнишь план по уничтожению человеческого материала, то и сам займешь место у исклеванной пулями острожной стенке. И занимали нередко сами чекисты эти места. И расстреливали их в упор те самые парни, которые, как говорится, пуд соли съели с тобой. Уж они-то знали, что ты никакой не враг, но приказ есть приказ. И каждый в глубине души знал, что и его могут поставить к стенке, и лучший приятель безжалостно нажмет курок..

Вадим тоже молчал, глядя на тропинку, на которой, греясь на солнышке, растянулся Султан. Он вытянул все четыре лапы, чуть оскалил розовую пасть, иногда во сне вдруг начинал быстро-быстро сучить сразу четырьмя лапами, будто куда-то бежал. И дрожь пробегала по его шерсти. На него пристально смотрела серая, с обкусанным ухом кошка. Султан частенько заставлял ее пулей взлетать на деревья. Ежей не трогал, а кошек гонял.

Чувствовал ли Вадим, что от этого человека зависит его судьба? Конечно, чувствовал, да и дедушка не раз говорил, что Горобец многое может сделать и плохого и хорошего… Для Добромыслова хорошее уже то, что ему дали возможность жить здесь вдали от людей, в которых он давно уже утратил веру. Что же это за люди, которые позволили на себя надеть чугунное ярмо, сами дали «хозяину» кнут в руки и подставляют плечи-спины под хлесткие, кровавые удары… И чем сильнее их бьют, чем громче они выкрикивают здравицы в честь самого главного палача! Просто молятся на него. Григорий Иванович сам видел в райцентре, как плакали на улицах люди. В этот день вносили набальзамированное тело «вождя» в мавзолей. Пришлось Ильичу потесниться и рядом со словом «Ленин» появилось не менее страшное слово «Сталин». Первый начал уничтожение лучших умов России, а второй продолжил, поставив это дело на поточный метод. В азарте вселенского уничтожения не пощадил даже крестьянина — кормильца, исстари обеспечивающего не только Россию, но Европу хлебом. Хороших зажиточных хозяев, окрестив их кулаками, почти полностью уничтожил, а бездельников, пьяниц согнал в колхозы, которые тяжким ярмом повисли на шее государства. Создав противоестественные условия для существования людей, Сталин убил в нескольких поколениях любовь к земле, работе, к скотине…

Да-а, есть Ленину о чем подумать, поговорить со Сталиным в мавзолее… Может, займутся на вечном досуге подсчетами миллионов людей, убитых по их приказам и разнарядкам?.. Дедушка говорил, что когда тела по обычаю не погребены, а выставлены в мавзолеях на всеобщее обозрение, души этих людей испытывают неимоверные страдания… Может, Бог так в конце концов наказал злодеев? Кстати, нигде в мире не выставляют набальзамированные трупы в мавзолеях. Это большевистское изобретение. А возможно, сатанинское…

Почему-то все это вспомнилось Вадиму, когда он сидел рядом с эмвэдэшником Горобцем. А слышал он про все это от отца и деда. Отца уже нет в живых, а деда в любой момент могут забрать… Что им стоит? И Вадим решил как-то смягчить свои резкие слова.

— У меня ни одной тройки нет, — сказал он, — И я занятий не пропускаю.

Горобец понимающе взглянул не него: сейчас паренек заговорил, как мальчишка. Ведь понимает, чертенок, что ему, Горобцу, наплевать какие отметки в дневнике у него! Он уже решил не трогать его, нынче же поговорит с егерем, чтобы, когда приезжают гости, мальчишка не мозолил им глаза. Пусть в лес уходит, рыбачит или дома сидит. Борис Львович часто видел его с книжкой. Вот и читай себе на здоровье где-нибудь в укромном уголке…

— Вадим, ты, когда тут люди… отдыхают, постарайся держаться подальше, — неожиданно проговорил он. — У взрослых свои дела… Неделю на работе, а сюда приезжают расслабиться, отдохнуть… Понимаешь?

— Понимаю, — помолчав, ответил Вадим. — Больше меня никто на территории не увидит. Я как-то об этом не думал.

— Вот и ладушки, улыбнулся Горобец. — Ты все на лету схватываешь!

У Бориса Львовича детей не было, да можно считать и жены нет, хотя и не разведен. Жена москвичка, ей надоело жить в Пскове, все чаще стала уезжать в столицу, к нему наведывается в месяц раз-два. Наверное, завела там любовника… Жена была дочкой московского генерала из МВД. С влиятельным тестем не стоило осложнять отношения, потому Горобец и смотрел сквозь пальцы на поведение жены. Если в Пскове его положение пошатнется, а все к этому идет, тогда вся надежда на генерала. Не оставит же своего зятя в беде?

— Я пойду? — взглянул на него Вадим.

— Значит, говоришь, троек нет?

— Нет, — подтвердил мальчик.

На дежурный вопрос и дежурный ответ.

— Не тянет в Ленинград?

— Там у меня никого не осталось.

— А квартира?

— Там живут другие, — тень легла на лицо мальчика.

— Значит, в Ленинград нет тебе ходу…

— Мне никуда нет ходу… — тихо произнес он — И отсюда вы хотите меня… прогнать.

— С этим мы решили, — мягко возразил Борис Львович, — Живи, но помни наш уговор.

— Я ничего не забываю…

Повисла напряженная пауза. Чтобы разрядить ее, Горобец спросил:

— Отца-то вспоминаешь?

Вадим — он уже поднялся со ступеньки и сделал несколько шагов по тропинке — будто споткнулся.

— У меня замечательный отец! — не оборачиваясь, сказал он. Правильнее было бы сказать — был, но мальчик еще сохранил в глубине сердца маленькую надежду.

— Скажи Григорию Ивановичу, чтобы подошел, — бросил в спину ему Горобец. Он тоже отметил про себя, что мальчик сказал об отце, как о живом человеке, но эмвэдэшник-то знал, что Андрей Васильевич Белосельский расстрелян в подвале 5 марта 1953 года. И дату эту невозможно забыть, потому что в этот весенний день на даче умер Сталин.

12. Ночной гость

В ноябре почти догола обнажились березы, осины, ольха, лишь дубки не хотели расставаться с чуть тронутыми желтизной продолговатыми листьями. Снег еще не выпал, но по утрам пожухлая трава курчавилась и сверкала от инея. Вода в озере приобрела свинцовый цвет, ветер рябил ее, камышовые метелки роняли пыльцу, а ржавая осока скрипела. Все перелетные птицы давно улетели и на тихой территории турбазы вольготно разгуливали по усыпанной сухими иголками земле вороны и сороки. Иногда прилетал черный ворон, но Вадим ни разу не видел, чтобы он где-нибудь приземлялся, совершал большой полный круг над соснами и елями и вдоль дальней кромки озера неспешно улетал в чащобу. Все чаще стали у дома появляться синицы и дятлы. В сеть попалась огромная щука. Григорий Иванович взвесил ее на железном безмене, четыре с половиной килограмма. Уха получилась вкусная, наваристая, а вот жареная щука оказалась жестковатой и припахивала болотом.

Как-то глухой ветреной ночью, когда шумели, стонали сосны, раздался негромкий стук в окно. Всегда чутко спавший егерь вскочил с постели и, накинув ватник, пошел открывать. И только тогда свирепо залаял Султан. Его будка находилась у главного корпуса. От его лая Вадим и проснулся. Он услышал на крыльце негромкие голоса, Султан успокоился, наверное, дедушка его прогнал. Немного погодя в избу вошли Григорий Иванович и незнакомый высокий человек в ватнике с вырванным над карманом клоком, подпоясанном широким желтым ремнем со звездой, на голове серая ушанка с вмятиной от кокарды, худое продолговатое лицо небритое, на вид ему лет пятьдесят. Вадим, поморгав, взглянул на ходики с бегающими кошачьими глазами — десять минут третьего. Незнакомец проделал весь путь от райцентра пешком, а ночка безлунная, темная, как он дорогу нашел?

— Поешь? — предложил Григорий Иванович. Или до утра потерпишь?

— Сутки во рту ни крошки не было, — вздохнул незнакомец, присаживаясь у стола на табуретку. Ватник он скинул, шапку тоже. Волосы у него темно-русые, коротко острижены, взгляд светлых глаз настороженный. Он посмотрел в сторону Вадима, но ничего не сказал.

— Внук, Вадим, — пояснил дед, — Последний выживший отпрыск князей Белосельских-Белозерских.

— А Андрей Васильевич?

— В день смерти врага рода человеческого расстреляли в Ленинграде, а дочь моя Маша… не пережила такого — … покончила с собой, — глухо ответил дед. Прихватил их на тот свет проклятый Коба.

— Нет у тебя, Гриша, чего-нибудь выпить? Помянем рабов Божьих Андрея и Машу.

Егерь забренчал посудой в буфете, извлек поллитровку, две рюмки, принес из кладовки в эмалированном блюде заливное из щуки. Не чокаясь, гость залпом выпил, а дед лишь пригубил рюмку и снова поставил на стол. Гость ничего не сказал, жадно набросился на еду. Ел заливное деревянной ложкой. Кадык на худой шее двигался вверх-вниз.

— Не спишь ведь? — покосился на Вадима дед, — Это мой товарищ по Колыме Иван Герасимович Федюнин, знал твоих родителей. Его забрали после войны. Тоже лиха хлебнул.

— Как узнал, что зверь гикнулся, не смог больше там кантовать, заговорил Федюнин. Я был уже расконвоирован. С первой оказией без спросу.

— Потерпел бы малость, совсем освободили бы, — вставил Добромыслов.

— Не мог больше терпеть… — вздохнул ночной гость.

Вадим отбросил стеганое ватное одеяло, быстро натянул на длинные тонкие ноги брюки, прямо на майку надел куртку на молнии и подошел к столу Федюнин поднялся с табуретки и, как взрослому, осторожно пожал своей огрубевшей мозолистой рукой ладонь мальчика.

— Я тебя разбудил, Вадим?

— Вот еще, — улыбнулся мальчик, — Подумаешь!

Иван Герасимович ел заливное и рассказывал, что его с год как расконвоировали — он сидел на Колыме — дошли слухи, что ожидается пересмотр дел политических заключенных, зверюгу начальника лагеря сместили, явно почувствовалось некоторое облегчение, Хрущев, видимо, хочет поломать сталинско-бериевские порядки… Может, он, Иван Герасимович, и глупость совершил, но не было больше мочи находиться в том проклятом краю. Сколько знакомых погибло! В общем, сбежал, ему еще оставалось три года ссылки. Поедет в Москву к самому Ворошилову, может допустят… Посадили-то по липовому, сфабрикованному делу. А заявление еще раньше послал, в июле. Наверняка в Президиуме Верховного Совета.

Три дня пробыл на турбазе Федюнин, почти сутки проспал на печке, помылся в жаркой бане, один раз даже выбрался с дедом на рыбалку. Озеро еще не замерзло, хотя по берегам ранними утрами появлялся тонкий, прозрачный, как слюда, ледок. Совсем некстати пожаловал на турбазу Василий Лукьянов. Он сразу заметил в лодке незнакомого человека, дождался, когда егерь причалил, весело заговорил о каких-то пустяках, а сам то и дело бросал любопытные взгляды на незнакомца. Добромыслов как бы между прочим обронил, что вот заглянул на турбазу рыбачок, ночь переночевал, нынче отбывает. Сказал, что из Острова. Это он сообщил, когда Федюнин ушел в избу с небольшим уловом в корзине.

— Сердитый, даже не сказал как звать, — усмехнулся шофер, — На мотоцикле или на своих двоих?

— Я не спрашивал, — равнодушно обронил егерь, — Может, кто и подвез.

— Бог с ним, — посерьезнел Василий, — Григорий Иванович, завтра жди гостей, я тут кое-что привез, ты в холодильник поставь, заказывали рыбку и баньку…

— Кто приедет-то?

— Романенский и с ним двое из столицы… Ты уж постарайся, Григорий Иванович. Он наш царь и бог! Выше его разве что первый секретарь.

Борис Игоревич Романенский был председателем райисполкома, его назначили полгода назад. Моложавый, с седой шевелюрой и розовым улыбчивым лицом, он был направлен сюда после окончания Высшей партийной школы. А до этого работал первым секретарем Новороевского райкома комсомола. Он понравился Вадиму: веселый, разговорчивый и совсем не важный. Два раза был с женой, любил рыбалку, а еще больше — посидеть за хорошо накрытым столом после бани. Пил много, но как говорится, головы не терял. «Мамзелей» ни разу с собой не привозил. Рассказывал Вадиму на лодке — они несколько раз вместе ловили у острова окуней — о своей жизни в Ленинграде. Он там учился в ВПШ три года. В Таврическом дворце, где в актовом зале сам Ленин выступал… С этой трибуны он, Романенский, тоже несколько раз говорил на партийных собраниях. В последний раз выступал на траурном митинге, это когда провожали в последний путь дорогого товарища Сталина… В конце речи не выдержал и заплакал. И в зале многие партийцы навзрыд рыдали, так что получилось очень даже к месту…

— А я не плакал, — тогда вырвалось на лодке у Вадима. Романенский удивленно посмотрел на него, явно не поверив.

— Все плакали, — убежденно сказал он, — И этих слез не нужно стыдиться.

— Он… он моему папу убил, — сказал Вадим. — И маму.

— Про это мне лучше не рассказывай, — помрачнел Борис Игоревич — Брата моего отца тоже расстреляли в тридцать восьмом… И я никого за это не осуждаю: мой дядя был троцкистом, сам признался в Пскове на открытом процессе. Мой отец, все родственники и я — публично отрекались от врага народа. Не забывай, Вадик, у нас еще много недобитых буржуев и классовых врагов.

— Мой отец ни в чем не признался, упрямо говорил Вадим. Он ни в чем не был виноват. И троцкистом никаким не был. Пришли ночью, все перевернули вверх дном, арестовали и увезли. А пятого марта, когда вы плакали в Таврическом на трибуне, его расстреляли на Литейном.

— Зря у нас никого не арестовывают, — убежденно за метил Романенский.

— Вы это серьезно? — уставился на него мальчик.

Не верилось, что этот солидный розоволикий моложавый мужчина действительно так думает. Наверное, занимая важный пост, он по-другому просто не может говорить. Вдруг дойдет до более высокого начальства?

Отец когда-то говорил, что все партийцы и чекисты одной веревочкой повязаны… На людях говорят лозунгами, а дома под одеялом, клянут друг друга и «любимого» вождя, они-то знают, кто он такой на самом деле… А Борис Игоревич вот плакал, когда дракон умер…

Потом дедушка выбранил его за этот разговор, посоветовал никогда с чужими не затрагивать подобные темы, будто не знает, кто приезжает на турбазу! Видно. Борис Игоревич рассказал дедушке про разговор в лодке… Мужской разговор, зачем нужно было говорить деду…

Василий быстро разгрузился и уехал обратно в Пуш-горы. Федюнин сразу засобирался, да ему нечего было и собирать: перекинул через плечо тощий зеленый вещмешок — и в дорогу. Григорий Иванович вызвался проводить. Дело было к вечеру, дул северный ветер, наверняка утром будет крепкий морозец, но рисковать нельзя было… Из разговора деда и Ивана Герасимовича, Вадим уловил, что есть в глухом охотничьем угодье заброшенная хижина, где можно в крайнем случае укрыться на день-два. Кстати, оттуда близко до большака, который выходит на шоссе Ленинград-Киев. Дед набросал на бумажке план, крестиком отметил избушку. Сказал, что туда он охотников не водит и мало кто знает про нее.

Вернулся он на турбазу через два часа, а чуть позже примчался милицейский «газик» с капитаном милиции и двумя милиционерами с лычками на погонах. Егерь сказал им, что незнакомец, переночевав, еще засветло ушел с турбазы. Говорил, что ему нужно в райцентр, фамилию у него Григорий Иванович не спрашивал, паспорта тоже, у него даже книги учета отдыхающих нет… Капитан попенял ему на отсутствие бдительности, заявив, что незнакомец мог быть преступником, сбежавшим из тюрьмы, сколько сейчас их находится во всесоюзном розыске!..

— Ловить преступников — не моя забота, — ответил Добромыслов, — Да на бандита он и не похож. Рыбак и рыбак…

— А удочки у него были? — спросил капитан.

— Спиннинг был, — сказал Григорий Иванович, — И отличные блесны.

Когда они садились в закрытый синий с желтым «газик», будто вспомнив, он сообщил капитану, что кажется слышал шум грузовой машины, скорее всего лесовоза, идущей в Пуш-горы, возможно, рыбак уехал на нем…

Огни «газика» исчезли за стволами сосен и елей, Григорий Иванович посмотрел на внука:

— Вот тебе и Вася Лукьянов! Молодой, веселый… Стукнул, сучонок!

— Что? — не понял Вадим.

— Сообщил в милицию, — пояснил дед. — Вот такие, Вадик, смешливые, веселые чаще всего стукачами и бывают!..

13. Прикосновение к тайне


Это случилось перед самым Новым годом. Наконец-то выпал снег, он щедро сыпал с клубящегося лохматого неба ровно три дня. Была длинная затяжная осень и вдруг сразу наступила белая морозная зима. Все спряталось под пышным ослепительным снегом, побелели сосны и ели, крыши будто накрыли пуховыми лебяжьими одеялами, озеро превратилось в огромное белое поле, даже на печных трубах образовались папахи. Вадиму пришлось по лестнице забираться на крышу и счищать деревянной лопатой снег с кирпичной трубы — дым не мог пробиться на волю. Постепенно вокруг стволов просыпались сухие иголки, девственную белизну испещрили цепочки птичьих и звериных следов. На турбазу ночью заглядывали зайцы, лиса и енотовая собака. Григорий Иванович свободно читал все следы. Султан взрыл своими лапами целину, ночью иногда слышалось его грозное рычание, заливистый лай. Наверное, гонялся за лесными пришельцами.

Вадим во втором часу возвращался на лыжах из школы. День был ослепительно солнечный, снег искрился, сверкал, будто на нем рассыпали алмазную крошку. Сосны и ели растопырили облепленные снегом мохнатые лапы, с некоторых срывались комки, оставляя маленькие кратеры. Вадим щурился от всей этой пронзительной солнечной белизны, глазам было больно. Все кругом сверкает, лишь глубокое небо густо-синее, с прозеленью. И ни одного облачка. Ничто, кроме усыпляющего скрипа лыж, не нарушало лесную морозную тишину. Наверное, так бело и тихо было в заколдованном снежном королевстве, где в хрустальном гробу спала прекрасная принцесса. Лыжня, проложенная мальчиком, тянулась вдоль бора, иногда сворачивала в него и снова выныривала на опушку. От школы, которая в деревне Зайцы, до турбазы напрямик около трех километров. Вадим любил эти полуденные часы, когда он один скользил в белом безмолвии на лыжах из школы домой. И мысли у него были легкие, не тревожащие душу. Глаза останавливались на причудливо укрывшихся в голубоватых сверкающих сугробах, маленьких елках, фантазия наделяла их формами животных: вот двугорбый верблюд с поднятой головой и вытянутой приплюснутой мордой, а это — вставший на задние лапы медведь, чуть дальше, к оврагу, — три скачущих волка с царевичами на спинах…

Что-то иное повелительно ворвалось в сознание, распугало воображаемых зверей, мальчик даже остановился, воткнув палки в снежный наст. В уши настойчиво вторгся неслыханный ранее тонкий свист, так вырывается из закипевшего самовара струйка пара. Но этот свист вызывал боль в ушах, чей-то тонкий голос в голове приказал посмотреть вверх и ни о чем не думать. Ошеломленный мальчишка задрал голову, глаза его скользнули по красноватому стволу огромной сосны, на миг задержались на облепленных снегом колючих ветвях и, наконец, остановились на золотистом продолговатом цилиндре, сияющем в солнечных лучах. Цилиндр неподвижно висел над бором и будто вибрировал. Наверное, он был высоко, потому что не казался слишком большим, по периметру его шли серебряные овальные пятна, напоминающие иллюминаторы. Воздух вокруг цилиндра, казалось, плавился. Это было последнее, что пришло в голову Вадиму, дальше началось нечто непостижимое: замелькали, как в калейдоскопе, какие-то образы, видения, цилиндр исчез, а небо вдруг потемнело, покрылось яркими, все увеличивающимися звездами без лучей, совершенно непохожими на привычные созвездия. Вскоре приблизился голубоватый туманный шар, напоминающий вращающийся глобус, он стремительно надвигался, клубящиеся багровые облака разорвались и перед мысленным взором мальчика открылся странный, весь вытянутый вверх пирамидальный город. По узким прямым улицам двигались какие-то невиданные серебристые механизмы, над пиками зданий летали легкие, почти прозрачные аппараты с большеглазыми длинноволосыми существами, похожими на людей. Все они были в желтых сверкающих одеждах. Некоторые летали без аппаратов, но на спинах у них были компактные золотистые ранцы. Одно продолговатое лицо с огромными желтыми глазами с черными зрачками приблизилось вплотную, длинные золотистые волосы волной спускались на плечи. Нос прямой, как у греческих статуй. Существо равнодушно посмотрело мальчику в глаза и исчезло. С площадки, выложенной белыми плитами, беззвучно взмыл ввысь желтый цилиндр с иллюминаторами, он мгновенно набрал огромную скорость, врезался в черное звездное небо с несколькими лунами, а планета, с которой он стартовал, снова превратилась в стремительно уменьшающийся туманный, медленно вращающийся в черной мгле глобус… А затем будто другой фильм включили: Вадим увидел свою квартиру в Ленинграде, родителей за вечерним чаепитием, портрет Есенина на стене, потом промелькнула вся та страшная ночь, когда пришли забирать родителей, возникли Арсений Владимирович Хитров, глазастая дочь его Верка, даже два жулика в спортивных костюмах, ограбивших его на автобусной станции в Острове. Замельтешили лица дедушки, Горобца, Васи Лукьянова, писателя Семена Бровмана, убившего Синельникова, председателя райисполкома Романенского и последним проплыло перед глазами удлиненное угрюмое лицо ночного гостя Федюнина…

Вадим не знал, сколько это продолжалось, взгляд его был прикован к золотому вибрирующему цилиндру с пятнами иллюминаторов, на смену видениям снова пришел неназойливый и на этот раз безболезненный тонкий свист, на какой-то миг мелькнула мысль, что кто-то запустил в его голову невидимое щупальце и копается там в памяти. Чувствуя легкое головокружение и тошноту, Вадим, напрягая всю волю, постарался вытолкнуть это шарящее щупальце из головы, а когда это вроде бы удалось, вдруг очень захотелось увидеть лицо того, кто бесцветным тонким голосом попросил его посмотреть наверх, на золотистое чудо. Свист оборвался, прошло головокружение и он отчетливо увидел необыкновенной красоты лицо девушки. У нее огромные и тоже золотистые глаза, удлиняющиеся к вискам; по узким плечам, обтянутым, будто кожей, серебристым материалом, струились тяжелые пряди золотистых волос. Лоб обхватывает черная лента с треугольным камнем или прибором. Почти земная красавица, если бы не матово-зеленоватый цвет лица. Ничто не дрогнуло в этом почти прозрачном лице с ярко очерченными сиреневыми губами. Огромные солнечные глаза смотрели без всякого выражения. Стрелками разлетелись над ними ресницы. «Кто ты? — хотелось ему крикнуть, но губы его даже не шевельнулись, — Ты есть или это… мираж?».

«Ты все забудешь, — прозвучал в голове тонкий мелодичный голос, — Это будто сон… наяву».

«Нет! Нет! — с болью крикнул он мысленно. — Я не хочу забывать! Я буду думать о вас… У меня ведь никого нет!». И тут ему стало стыдно: как же он забыл о дедушке. Кстати, когда мелькали знакомые лица, дедушкино лицо ни разу не возникло в его сознании.

«Горе, горе, горе… — монотонно повторял голос. — Много было горя. И еще будет… Но ты выдержишь! Будет и гармония. Делай добро…».

«Кому? — спросил он, — Кругом одно зло: люди ненавидят друг друга, пакостят, предают…».

«Ты не такой… Ты будешь творить добро. Добро уничтожает Зло. У вас это трудно… Но пока будет торжествовать Зло — на земле будут горе, войны, голод. Планета стонет, ей больно…».

«Какая планета? Наша Земля?».

«Планета может отряхнуться, сбросить, уничтожить вас. Планета умнее вас, людей. Животные, птицы — не вредят планете — вы сильно вредите. Мы обязаны спасти планету».

«А нас, людей? — будто не он, Вадим, а кто-то другой внутри его задал этот последний вопрос. — Кто нас спасет?».

«Твори добро, в этом ваше спасение. Борись за планету. Как сможешь — это главное. Много лет гибли люди, теперь будет гибнуть планета. Люди будут ее губить: грязь, смог, отравленный воздух, вода, атмосфера. Надвигается длинная ночь… Борись за планету. Мы поможем».

Он хотел еще что-то спросить, но будто выключатель щелкнул в голове. Тоскливый страх схватил его, громко забилось сердце.

«Прощай, человек! — будто издалека, прошелестел мелодичный голос. Если ты понадобишься, мы тебя снова найдем…».

Снова сильное головокружение, с легкимэлектрическим покалыванием в висках, подступающая к горлу тошнота, стремительная смена дня и ночи в глазах, солнечная вспышка и тишина… Окончательно он очнулся, лежа на боку в снегу. Щеку покалывали снежинки. Шапка валялась рядом. Во рту горечь, боль в голове, будто его сильно ударили по темени чем-то тяжелым. Сбросив рукавицы, машинально ощупал голову, все в порядке. Испуганно вскинул глаза: та же самая толстая сосна, заснеженные лапы и ослепительно сияющее безоблачное небо над головой. Правда, одна деталь: на одной из веток сидела рыжая белка с еловой шишкой в маленьких цепких лапках-ручках и бесстрашно смотрела на него.

Он медленно поднялся, отряхнул с пальто снег, поглубже надвинул старую дедушкину ушанку и снова посмотрел на небо. Синева и солнце, больше ничего. Исчезла и белка, а растопыренная вылущенная шишка валялась у основания ствола. Кругом коричневые крошки. Что это? Действительно сон наяву? Эта… — ему вдруг на ум пришло слово «русалка» — с огромными золотистыми глазами сказала, что он все забудет, но он ведь не забыл! Вспомнилась давно прочитанная фантастическая книжка «Аэлита», в ней были иллюстрации, так эта русалка с бледно-зеленым лицом чем-то похожа на Аэлиту из романа А.Толстого… Он помнит золотой цилиндр с иллюминаторами, чужое звездное небо, незнакомую планету с удивительным белым или серебряным остроконечным городом и похожими на людей летающими существами, перед глазами прекрасное лицо… Аэлиты. Он будет ее так называть, она не сказала, как ее звать, а его несколько раз назвала Человеком…

Привычный скрип лыж постепенно восстанавливал душевное равновесие, он услышал стук дятла где-то рядом, близко зацвиркали в ветвях синицы, солнце все так же лило с синего неба холодный яркий свет, лыжня блестела, в рюкзаке за спиной шевелились две буханки хлеба. Рассказать дедушке про это чудо? Ладно, он расскажет — Аэлита не просила держать их встречу в тайне — но другим ни слова! Да никто и не поверит. А может, все ему примерещилось? Фантастику он любил, прочел все, что выходило у нас Жюль Верна, Герберта Уэллса, читал «Тайну двух океанов» Адамова, но ни у кого из них ничего подобного не описано. И девушка из золотого цилиндра совсем не похожа на Аэлиту из книги, просто больше ее не с кем было сравнить. А какая она красивая! Теперь даже ее бледно-зеленое лицо не казалось странным… И вдруг он с ужасом почувствовал, что яркие краски воспоминаний начинают стираться, бледнеть, все что он только что пережил, стало казаться сном, бредом… «Не надо, Аэлита?! — на этот раз громко во весь голос закричал он, чувствуя чье-то волевое вмешательство. — Оставь мне хотя бы это!».

И, уже подъезжая к воротам турбазы, с облегчением понял, что ничего не забудет. Чудо останется с ним. Красивые цветные сны, которые ему иногда снились, он к пробуждению забывал, но то, что произошло с ним в глухом зимнем бору в канун Нового 1954 года, он до конца дней своих не забудет. Аэлита подарила ему это чудо.

14. Продолжение чуда

Несколько дней Вадим осмысливал случившееся с ним. Глаза его становились отсутствующими, лоб перерезала тонкая морщинка, он не сразу отзывался, когда к нему обращались. Григорий Иванович видел, что с внуком творится что-то странное, но с вопросами не приставал. Не такой был человек Добромыслов, чтобы к кому-либо лезть в душу. Кстати, не терпел, когда и к нему лезли. Мало ли что могло накатить на мальчишку? После известия о смерти родителей он часто замыкался в себе, мало разговаривал, уходил из дома и бродил по прозрачному осеннему лесу, а когда выпал снег, до синих сумерек катался на лыжах по озеру, где накатал лыжню.

Мальчик не рассказал деду про золотой цилиндр, странные видения, золотоволосую Аэлиту. Он понимал, что в это трудно поверить, да он и сам часто сомневался, было ли все это на самом деле? Может, пригрезилось? Но в ночь на 31 декабря 1953 года ему снова привиделась Аэлита в серебристом облегающем костюме, сидящая в мягком кресле перед мерцающими матовыми экранами с зеленой клинописью. На выпуклых линзах возникали причудливые знаки и символы, мельтешили красные и зеленые огоньки. А кресло, в котором сидела она, казалось, парило внутри каюты. Девушка с огромными, в пол-лица золотыми глазами смотрела на него и он растворялся в ее глазах. Все посторонние мысли исчезли, в ушах появился знакомый тонкий свист, впрочем, вскоре пропавший. Хотя она не разжимала сиреневых губ, он отчетливо слышал ее ровный мелодичный голос:

«Это страшная страна, здесь человеческая жизнь индивидуума не ценится, ваши вожди-людоеды истребили лучших людей России, цвет нации, вы медленно погружаетесь в беспросветный мрак, которому нет названия, у вас антигуманные, человеконенавистнические законы, ваши правители поставили перед собой задачу: вывести в стране популяцию безмолвных рабски-покорных людишек — они их называют винтиками, которые стерпят все, они будут молиться на своих угнетателей и палачей, их будут убивать, а они вопить: „Да здравствует тиран!“. Серые, малограмотные функционеры, как и прежде, будут властвовать в стране, они создадут для себя такие условия существования, которые вашим царям и не снились. Они создадут свою собственную популяцию господ, их дети будут такими же, с младых ногтей им уже будет уготована манна небесная. Им все народу ничего! Эта страшная популяция властителей доведет вашу страну до полной нищеты, разбазарит и разворует все природные и национальные богатства. Все ценное уйдет за рубеж. Они будут сладко есть-пить, купаться в роскоши — и все это за ваш счет. Сами они ничего не будут производить и создавать. Народ, как скот, будет жить в стойлах — маленьких квартирках — его будут досыта кормить недоброкачественными продуктами, мужчины, женщины, дети — будут толстыми, рыхлыми. Женщины перестанут рожать много детей — жилище не позволит и нищета. Мужчины будут много пить и мало думать, появится неполноценное потомство… Все это предстоит главным образом испытать русским. Их численность будет все больше сокращаться. Другие народы будут пользоваться вашим богатством, а ваши вожди будут способствовать этому. Великая нация, великий народ приблизится к грани вымирания… А вот кто приведет вас к этому — их облик: среднего роста, коренастые, с квадратными невыразительными лицами, пустыми холодными глазами, жирными загривками и выпирающими животиками. Они будут похожи один на другого и их невозможно будет ни с кем спутать. У них нет национального самосознания — все они денационализированы. Их рабочее место — роскошный кабинет с массой телефонов, их орудие труда — телефонные трубки, их идеал — более высокая должность с вытекающими отсюда привилегиями. Они во лжи родились, во лжи и умрут. Ложь и ненависть — вот атмосфера, в которой они живут. Живой воздух для них губителен. Все их помыслы направлены на упрочение своей карьеры, на подлаживание к вышестоящему начальству, которое готовы в любой момент подсидеть, на обогащение за счет государства, а точнее — народа, который они презирают и считают массой, чернью, хотя их собственный интеллект гораздо ниже среднего. Они разъезжают на черных машинах, едят в закрытых столовых, за гроши приобретают дефицитные продукты и товары в спецмагазинах. Но ничего им на пользу не пойдет: от жирной, вкусной пищи они превращаются в „кубариков“, модные красивые одежды сидят на них, как на коровах седла. У них отсутствует культура досуга, жизни, радости. Они преступники и знают об этом… Это самая страшная популяция малокультурных господ, которую когда-либо знало человечество. Вся ее деятельность — это разорение богатой страны и уничтожение ее народа. Такого ваша история еще не знала! И все ваши цари с самой древности за века не сделали столько зла собственному народу, сколько сделали и сделают они за неполное столетие своего существования. Бороться с ними невозможно, они создали мощный аппарат оболванивания людей, который работает без остановок уже несколько десятков лет, они зорко следят за появлением на политической арене инакомыслящих и тут же уничтожают их или надолго засаживают в лагеря, откуда редко кто возвращается живым, а если и вернется, то уже сломленным, опустошенным, недееспособным… Великое испытание выпало на долю вашего народа, не смог он в семнадцатом году разобраться кто ему друг, а кто враг. Пошли вслед за врагами, которые не замедлили расправиться в первую очередь с теми, кто помогал им захватить власть. Эти страшные люди не знают пощады и жалости. Уничтожив вашу религию, они придумали своих идолов и заставили весь народ молиться на них, а сами злобно хихикают, прячась за монументами и мавзолеями этих истлевших идолов — человеконенавистников. Мы стараемся помогать в силу своих возможностей прозревшим людям, но их мало, а мы не можем активно вмешиваться в вашу историю, нам не дано такого права. Мы не смогли даже спасти твоих родителей, а они были люди высокого интеллекта, они не подлаживались под свое начальство, не скрывали своих взглядов на вашу страшную действительность. Они были гордыми, благородными и не позволили сделать себя рабами. И аппарат или, если хочешь, бездушная машина их уничтожила… Запомни, человек, эта популяция квадратнолицых жестоких правителей никогда добровольно не отдаст свою неограниченную власть над страной и людьми. Это вам расплата за изуверства и разрушение великолепных храмов после семнадцатого года, за неслыханно зверское убийство царя и его семьи… Высший разум отвернулся от вас, обманутых и беспомощных…

Мне жаль тебя, маленький человек, но ты должен остаться таким, каким видели тебя в своих мечтах твои погибшие родители. Ты уже сейчас знаешь много такого, чего не знают миллионы одураченных советских людей. Мы не могли спасти твоих родителей, но ты не погибнешь, как не погибнет и русский народ. Недалек день начала его возрождения, но вам все придется начинать сначала, с того самого момента, когда вы выбрали в семнадцатом тупиковый путь… Твоя жизнь будет трудной, но ты еще увидишь и свет, и свободу, и не обойдет тебя личное счастье.

Правда, все это произойдет еще не скоро…».

И опять, проснувшись, Вадим не забыл этот странный и не совсем понятный сон. Может, Аэлита не совсем так все наговорила ему, но смысл он передал своему деду точно. Рассказал и о золотом цилиндре над сосновым бором. Возвращаясь из школы, он теперь каждый раз надолго замирал у огромной сосны и всматривался в морозное небо, но золотой цилиндр больше не появился ни разу. А вот белка набросала в усеянный коричневой трухой снег больше десятка вылущенных шишек.

Свой рассказ Вадим закончил, когда уже до Нового года оставалось два часа. Григорий Иванович долго сидел на своей табуретке у занавешенного окна, ходики с хитрой кошачьей мордой громко тикали, минутная стрелка с шорохом передвигалась, за расцвеченным морозными узорами окном негромко завывал ветер, сухой снег с шорохом скатывался со стекла. Освещенные сорокаваттной электрической лампочкой, бревенчатые стены с седыми пучками мха и дощатый потолок казались позолоченными. На столе стояла разная снедь, начатая бутылка «Кагора» — единственное вино, которое дедушка по большим праздникам употреблял. Он называл его церковным вином.

— Ты мне веришь, дедушка? — не поднимая на него глаз, спросил Вадим. Он тыкал металлической вилкой в неглубокую тарелку с жареной щукой и картошкой. Перед ним графин с клюквенным морсом.

Вадиму казалось, что дедушка не отвечал целую вечность, он взглянул на него: Григорий Иванович был задумчив, глаза его смотрели на окно, прикрытое белой, с кружевной оборкой занавеской, широкая серебряная борода спускалась на чистую белую рубашку, которую он надел по случаю древнего праздника. На шее серебряная цепочка с нательным крестом.

— На Новый год исстари случались в мире чудеса, — наконец проговорил Добромыслов, — Белые ангелы радость людям несли, а нечистая сила — страх и увечья. Но про такое я не слышал. Божественный знак? Может, ангел-хранитель сподобил тебя своим вниманием? Но внушал он тебе не божественные истины, скорее бунтарские. И самому тебе такое не могло и голову придти… Говоришь, советская власть произвела на свет божий две популяции: господ и рабов? Это похоже на правду, — Григорий Иванович пристально посмотрел внука в глаза, — Может, отец такое говорил? А во сне тебе все это повторила… большеглазая небесная дива. Во сне все, Вадик, причудливо переплетается, а у тебя всегда фантазия была богатая.

— Я так и знал, что ты мне не поверишь, — снова опустил голову Вадим. — И никто не поверит. Отец что-то вроде этого толковал, но не так. Он не говорил про кабинеты с телефонами, черные машины, закрытые столовые и спецмагазины. И про их детей, что наследуют наворованные богатства… Это я точно помню.

— Чего же они там… — дед поднял глаза к потолку, допустили до всего этого? Не жалко им людей? Были же Содом и Гоморра, был Всемирный потоп и пришествие Христа, почему же они допустили большевистский переворот? Они ведь сразу начали разрушать храмы и церкви, грабить и уничтожать лучших людей России, в том числе и священнослужителей. Даже слуг своих Господь не сумел защитить от этих извергов рода человеческого! — Добромыслов осенил себя крестным знаменем. — Прости меня, Господи, если согрешил! Воля твоя, как и пути, неисповедимы. Бог милует и наказывает по делам нашим.

— Не похоже, чтобы это было божественное, — раздумчиво вздохнул Вадим, — Одета в блестящее, какие-то странные матовые линзы на стенах, по которым бегают непонятные белые и зеленые знаки. И свет не земной. Это что-то другое, дедушка.

— Бог велик и вездесущ, — строго сказал Григорий Иванович. Он может являться человеку в любом облике, даже в огненном столбе, как пророку Моисею. И слуги его — ангелы — многолики и разнообразны. Мы у Бога не один мир. У него вся Вселенная. Вот мы все толкуем о божественном провидении, а что если это дьявольское наваждение? И черт может прикинуться пригожей девицей или добрым молодцем…

— Нет, дедушка, — возразил Вадим. Я чувствовал… как бы это сказать? Излучение добра, тепла… Ты знаешь, после этой встречи в лесу мне стало, честное слово, легче. Будто я теперь не один. И папа с мамой с того раза перестали являться во сне такими страшными, окровавленными… Она… Аэлита говорила про свет, свободу, счастье…

— Ты, может быть, и доживешь, а я вряд ли, — сказал Григорий Иванович, — Что бы это ни было, будем считать добрым знаком. И мне теперь будет легче умереть, буду знать, что ты осененный.

— Осененный?

— Отмеченный сверхъестественной силой, — пояснил дед, — Божественной силой. Сатана липнет к грешникам, слабым и боязливым, а ты… Ты уже многое испытал Добрый знак это.

Он налил рубинового вина в узкую рюмку на длинной ножке, Вадиму — клюквенного морса в стакан, чокнулся с ним и сказал:

— С Новым годом, Вадик! Молю Бога, чтобы он хоть твоему поколению дал пожить в этой проклятой им в семнадцатом году стране свободным и счастливым!

— Дедушка, а она… объявится еще когда-нибудь? — наблюдая за красной каплей, скатывающейся по бороде Добромыслова, спросил Вадим.

— Это только Господь Бог знает, сынок, — он вытер губы и бороду льняным полотенцем — Но чует мое сердце, что перемены грядут. Большие перемены!

Часть вторая 1963 год Серая пыль

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей?

А.Пушкин
Нет достоинства добывать жизнь для себя, для своей драгоценной личности и защищать свою личную свободу, всякий зверь так поступает.

Н.Федоров

1. Весной в Великополе

Вадим Белосельский ведет старую бежевую «Победу» по мокрой булыжной мостовой. С пасмурного серого неба моросит мелкий дождь. «Дворники» сгребают черной лапой капли, размазывая их по разделенному металлической планкой стеклу На новых «Волгах» стекло сплошное, а вот у «Победы» все время маячит перед глазами вертикальная полоска хромированного металла. Прохожие выставили над головами черные, будто надутые зонты, мужчины в длинных темных пальто, а женщины в коричневых и синих капроновых плащах — новая мода. Их называют «болоньи». На ногах — разноцветные боты. Тогда еще не изобрели для них высокие сапожки на шпильках.

— В типографию, — коротко бросает редактор городской газеты Петр Семенович Румянов.

Он сидит рядом и угрюмо смотрит прямо перед собой. С час ждал его Вадим у подъезда кремового трехэтажного здания горкома партии. Вышел оттуда редактор злой, желваки так и ходили на чисто выбритых щеках, черные усики подрагивали, как у рассерженного кота. Его внешний вид нынче совсем не соответствовал столь добродушной фамилии. Кстати, Петр Семенович и впрямь чем-то походил на холеного пушистого сибирского кота и, как все коты, не любил, когда его гладили против шерсти. Вадим ни о чем не спрашивал своего шефа, знал, что тот и сам все расскажет. Румянов был не в меру разговорчив, никаких секретов не умел хранить, да своего шофера и не стеснялся. Более того, у них установились добрые доверительные отношения. Только благодаря редактору Вадим два года назад перебрался из Пушкинских Гор в город Великополь. Румянов познакомился с ним на турбазе, куда впервые приехал с пушкиногорским редактором районной газеты на рыбалку. Вадим уже не жил на турбазе, но на выходные всегда приезжал к деду. После десятилетки он закончил трехмесячные шоферские курсы и работал в местном леспромхозе, сначала гонял на полуторке, потом перевели на мощный лесовоз с прицепом. Жил в рабочем общежитии на улице Пушкина, правда, старался только ночевать там, потому что почти каждодневные, вернее, вечерние пьянки лесорубов его раздражали. Сам он не пил и не мог терпеть пьяниц. Это у него осталось с детства, насмотрелся на хмельных начальников, широко гулявших на турбазе… В семнадцать лет он один-единственный раз напился до потери сознания после первой своей получки. Подбили ребята из общежития, заявив, что первую получку всегда обмывают. Таков уж закон. Ну и обмыли! Утром он с трудом дополз до туалета и долго выворачивал из себя все свои горящие огнем внутренности. Отвращение осталось столь сильное и стойкое, что он дал себе слово больше никогда водки в рот не брать. Водка, которую они глушили, называлась «сучок». Знатоки утверждали, что ее гонят из опилок и нефти. И стоила она дешевле. И вот четыре года верен своему слову, хотя в редакции газеты «Великопольский рабочий» пьют решительно все — от курьера до редактора. Пьют по любому поводу и без повода. В городе вечером редко на улицах встретишь трезвого мужчину. Вот так Вадим понял, что существуют два совершенно разных мира: мир пьющих и мир трезвых. Последних было гораздо меньше. Женщины в Великополе тоже не отставали в отношении выпивки от мужчин. То и дело рассказывали жуткие истории про спившихся и погибших от «зеленого змия». Капитан из военкомата плотненько посидел в компании допризывников и ночью захлебнулся в собственной блевотине, литсотрудник из партотдела «Великопольского рабочего» после сильной пьянки утром умолял жену дать ему опохмелиться, но та наотрез отказала и он через несколько часов умер в постели. И все в редакции единодушно обвиняли жену литсотрудника, мол, она убила того. Стоило ей налить ему сто граммов и человек, глядишь, и оклемался бы…

Россия пила, разбухала от пьянства, исподволь нарождались дети-дебилы. Тогда еще их так не называли. Люди мучились похмельем и не обращали внимания на катастрофу, надвигавшуюся на страну. Со смешком поговаривали, что сам глава правительства Никитка Хрущев не дурак выпить и закусить, якобы пьяный выступает на телевидении, а в Ленинграде чуть не упал с трибуны на Кировском заводе, то же самое было раз или два у трапа самолета. Надирался коньяком в воздухе. Ни одна высокая встреча не обходилась в столице без застолья и охоты. И местные начальники стали подражать высоким чинам: встречали и провожали уполномоченных и ревизоров пьяно и хлебосольно, возили на турбазы, на рыбалки и охоту, где тоже вино лилось рекой. В дорогу снабжали дорогими подарками.

По-видимому, руководителям страны было на руку, что народ лихо пьет, мучается по утрам похмельем, не вникает в политику, экономику, по привычке верит всему написанному в газетах и сказанному дикторами телевидения и радио. На смену культа Сталина пришел и все больше набирал силу культ Хрущева. И уже все забыли, что он первым замахнулся на Сталина и осудил его культ. Но не сам же Хрущев восхваляет себя? Какая-то невидимая сила делает это, используя его слабые стороны — внимание к лести, дифирамбам. Кому-то надо, чтобы был культ. Скорее всего, тем невидимкам, которые прячутся за грузной спиной разжиревшего правителя. Да и правитель ли он? Может, и правят страной как раз те, кто за его спиной?.. Не было ни газеты или журнала, где бы не печатались его портреты, особенно «Огонек» усердствовал, посвящая каждому шагу российского владыки цветные страницы. «Великий зодчий», «верный ленинец», «выдающийся деятель» и тому подобные эпитеты заполонили газеты-журналы, а по стране про «кукурузника» гуляли анекдоты, вроде бы за них никого не сажали, наоборот, сообщали о реабилитированных, из лагерей возвращались ни за что ни про что просидевшие при Сталине долгие годы заключенные. Говорили, что Хрущев никого не сажает, даже таких сталинских сатрапов-злодеев, как кровавый палач Каганович, вместо лагерей и расстрела отправил на руководящую работу в разные концы страны членов антипартийной группы Маленкова-Булганина и примкнувшего к ним Шепилова, а раскаявшегося и назвавшего себя публично старым дураком Ворошилова вообще простил. Хрущев не вызывал в народе страха и ненависти, очень уж была у него добродушной усеянная крупными бородавками физиономия, немного раздражали его странная привязанность к кукурузе, которую повсеместно заставляли выращивать, да часто нелепые высказывания по вопросам политики, экономики, литературы и искусства. Зато в «героях» стали ходить такие пронырливые поэты, как Вознесенский, Евтушенко, скульптор Неизвестный, посмевшие возражать главе правительства…

— Ну и сволочь этот Шапкин! — заговорил редактор, — Упрекнул меня, что в моей газете критических материалов больше, чем положительных! Будто не видит, что одни речи Хрущева сжирают по две-три полосы. Гнида, не хуже меня знает, что в нашей местности не растет эта проклятая кукуруза, исстари наши земли славились отменными урожаями льна, нет, толкует, пропагандируйте кукурузу… Но мы же видели с тобой, что она преет на корню, не поднимается выше ржи или пшеницы. Кукуруза любит тепло, солнце, а у нас, бывает, весь месяц льют дожди, вон как сегодня…

Гавриил Львович Шапкин — это заведующий отделом пропаганды и агитации горкома партии, Вадим несколько раз возил его с редактором на их дачи. Обычно воркуют в машине как голубки… Румянов с первым секретарем горкома партии на «ты», что ему Шапкин! Редактор — член бюро, а Шапкин всего-навсего член горкома.

— Вы же говорили, что Шапкину скоро дадут по шапке? — вспомнил Вадим. Румянов как-то зимой сказал, что завпропагандой и агитацией метит на его редакционное место, хотя и не имеет журналистского образования. У нас ведь партработник считается специалистом на любой должности… Он, Румянов, закончил ленинградскую Высшую партийную школу, а Шапкин — пединститут! Историк. Передовицу-то сам не может написать, а туда же — в редакторы!.. В феврале 1963 года Петру Семеновичу на бюро горкома вынесли выговор за фельетон, в котором ненароком был задет родственник первого секретаря псковского обкома КПСС. Он возглавлял строительный трест в Великополе. В редакции думали, что редактора снимут, но вроде бы обошлось. Он быстро тиснул на первой полосе опровержение, а литсотруднику промотдела Казину — автору фельетона влепил строгий выговор и не заплатил гонорар. Возил его в субботу Вадим и на квартиру к родственнику хозяина области. С тяжелой сумкой поднялся к тому Румянов, а через час, раскрасневшийся и хмельной, отпустил Вадима до утра…

— Умеет, шельма, влезать в задницу к начальству, — вздохнул Петр Семенович. — На лету угадывает все желания Первого. Вот и на меня накинулся сегодня не просто так: наверняка заранее переговорил с Первым. А тот сейчас в Пскове на бюро обкома партии. Поговаривают, что его метят на предрика в областной центр… А тогда произойдет такая перестановка: второй станет первым, Шапкина назначат секретарем по идеологии. Может, тогда, курва, успокоится и не будет меня подсиживать…

— Вы вроде бы друзья, — заметил Вадим.

— Эх, Вадик, простая душа, да разве бывают друзья в партаппарате? Там один на другого точат зуб. Волки и то живут дружнее. У них половина времени уходит на интриги да подхалимаж перед начальством. Угодит Первому — подымется на ступеньку выше, не угодит — загремит на советскую работу. А кто из них чего умеет делать-то? Свои давнишние специальности давно позабыли, что и могут — так это по телефону руководить да страху на подчиненных нагонять. Ну еще молоденьких секретарш оглаживать… Сколько таких выходцев из обкома-горкома организаций развалили! Не счесть. А ведь за это не снимают, переводят на новый участок, который тоже скоро будет завален. Дурак — так он и везде дурак. Одним словом, но-менк-ла-тура! А она непотопляема.

— Вы тоже — номенклатура, — вставил Вадим.

— Я еще и специалист, Вадя, — улыбнулся Петр Семенович — У меня высшее журналистское образование и я сам пишу не только сухие передовицы, которые читают партработники, но и проблемные статьи на экономические темы. А придет такой Шапкин-Тяпкин и будут за него писать передовицы все завотделами по очереди, как было при Любимове. А гонорар, естественно, ему, да еще по высшей ставке! Нет, меня просто так не снимут, я знаю расстановку сил в нашем городе и никому не позволю себе на хвост наступить… Меня утверждали на бюро обкома партии и в ЦК, а это не фунт изюму. И с Первым мы ладим.

— На рыбалку вместе ездите… И ловите с одной лодки.

— Вот именно, с одной… А ты заметил? — оживился Румянов. — Он никогда не приглашает с собой Шапкина. А почему? Потому что тот рылом не вышел. У Первого свой уровень, круг знакомых, а у заведующих отделами — свой. Они даже пьют раздельно… — Петр Семенович на мгновение задумался и прибавил: — У меня застарелая язва желудка, пить совсем нельзя, а я гублю себя с ними на дачах и рыбалках… Главные дела там, Вадик, и решаются: кого продвинуть, кому дать по шапке. Утверждаются или закрываются многомиллионные проекты строительства, модернизации. Если Первый любит кошек, то и ты срочно заводи сиамского кота, если Первый рыбак или охотник, то поскорее приобретай удочки, спиннинг, ружье… И пусть тебе противно стрелять в дичь, пали, радуйся удаче начальника, поддакивай ему, восхищайся им… Иначе не выживешь в этом проклятом мире. А свое «я», как Кощей Бессмертный, схорони в коробочке и спрячь на дне морском… Помнишь детскую сказку?

— Кощей прятал на дне морском золотое яйцо со своей жизнью, — улыбнулся Вадим. Редактор любил вставлять в разговоре что-либо из народного фольклора, вот только часто путал…

Румянову грех жаловаться на «проклятый мир», у него трехкомнатная квартира в центре в обкомовском доме, дача на Янтарном озере, где построились только городские руководители, почти новый собственный «газик». Причем, достался, можно сказать, почти задаром. По указанию Хрущева стали отбирать у многих руководителей среднего звена персональные машины и передавать в свободную продажу. В свободную — относительно. Начальники быстро смекнули, что здесь можно поживиться: лучшие автомашины, как списанные, оформили на себя, а уж совсем изношенные выбросили на продажу населению. Впрочем, и там продавали своим по блату и за взятки.

Вадиму не раз приходило в голову, что партработники и их приближенные руководители крупных организаций и предприятий давно живут в том самом никому непонятном коммунизме, который, неизвестно когда и зачем должен наступить в необозримо далеком будущем. Коммунизм — это столь утопическое понятие, что даже самые рьяные его радетели имели смутное представление о нем, потому торопились «построить» собственный «коммунизм», для себя. Они сейчас уже все имеют, всем владеют и вместе с тем ни за что не отвечают, живут в своем тщательно законспирированном и отгороженном высокими заборами с охраной от народа мире. Для них не существует дефицита, чего-либо запретного, у них свои законы существования, ничего общего не имеющие с общепринятыми законами. Стали понемногу выпускать за границу, так как партийные работники не платят денег за путевки, едут руководителями групп, а точнее — надсмотрщиками, и еще за это получают валюту. И в этот «коммунизм для себя» они не допускают «чужих», а «чужие» для них — это весь советский народ, который ничего, кроме права пить в неограниченном количестве водку и вино и закусывать недоброкачественным продуктом, не имеет. Ладно бы, если партаппаратчики жили на народные средства и имели все доступные у нас блага, народ прокормил бы их, но они на каждом шагу вредят этому самому народу, обманывают его, надувают, издеваются над ним, разве что при Хрущеве не убивают повально, как при Сталине. И уж совсем кощунственно — что заставляют, начиная с детского сада, прославлять основоположников этой страшной человеконенавистнической системы, полностью себя скомпрометировавшей перед всем цивилизованным миром, прославлять себя, внушать людям, что они и есть благодетели народа. Все свои чудовищные проекты по уничтожению деревень, земли, отравлению озер, загрязнению атмосферы они делают якобы во благо народу и от имени народа…

А народ молчит, пьет себе горькую и «бормотуху» и помалкивает. Молчал даже, когда его миллионами убивали…

Вадим иногда удивлялся своей судьбе: на турбазе он насмотрелся на «господ» России, попал в большой город — и снова служит им, господам-партийцам. Он, кому они дотла разрушили жизнь, украли детство, лишили родителей. В отдельности не так уж редко встречались ему среди партийцев вполне приличные люди, хотя бы этот самый Румянов. Значит, дело не в людях, а в самой системе, которая делает людей такими. Одних господами, других покорными рабами. И если послушный раб еще может перейти в разряд господ — назначение депутатом Верховного Совета или членом ЦК КПСС, то из господ, как бы ты не проштрафился и сколько бы не наломал дров, в рабы никогда не попадешь. Номенклатура этого не допустит. Страна богатая, все выдюжит и всегда найдется для тебя руководящее кресло, сидя в котором с трубкой в руке, ты можешь продолжать разваливать очередной хозяйственный участок…

— Заверни, Вадим, к забегаловке на углу, — распорядился Румянов, — Душа свербит, нужно сто граммов принять. Там сейчас мало народу.

Вадим послушно подогнал «Победу» к низкому крыльцу с навесом небольшого буфета, где всегда есть выпивка и свежее «Жигулевское» пиво местного завода.

2. Рая из райпотребсоюза

Город Великополь пять лет назад был довольно процветающим областным центром. И вдруг как гром среди ясного неба: решение Хрущева об укрупнении областей! Из перспективного областного центра с развивающейся промышленностью и крупным строительством Великополь превратился в один из заурядных городов псковской области, правда, покрупнее других. Бывают стихийные бедствия, катастрофы, но люди издревле привыкли смиряться перед взбунтовавшейся стихией. Пережив очередной катаклизм, они трудолюбиво восстанавливают на пепелище жилище, свой город. Но как измерить обрушившуюся катастрофу, придуманную в тиши кабинетов бездарными правителями и их советниками? Великопольскую область поделили Псков и Калинин, областная газета стала городской, то есть в два раза меньше, естественно, значительно уменьшился и гонорар сотрудникам и авторам, снизились поставки из центра, резко сократилось строительство. Те, кто вскоре ожидал получить жилье, должны были надолго отказаться от этой мысли. Кто должен был подняться в своей карьере на ступень выше, неожиданно опустился на несколько ступеней ниже, потеряв в зарплате, а многие вообще оказались за бортом: сократились штаты, должности. Советская бюрократическая машина дала сбой, вдруг выяснилось, что в городе расплодилось несметное количество областных контор, которые неизвестно чем занимались, но штаты старательно расширяли. И теперь оказались у разбитого корыта: конторы закрылись, а люди остались. Из обкома и облисполкома партийные и советские работники были направлены на более-менее хорошо оплачиваемые должности, тем самым вытеснив ранее работавших там специалистов. Русские люди и это перенесли безропотно. Все мельчало, катилось вниз, уродливо деформировалось. Способные работники срочно уезжали из Великополя, как при наступлении врага, а кто не мог уехать, мучительно приспосабливался к новым условиям нищенского существования. Великопольцы люто ненавидели Псков и Калинин, поглотивших их область. Не утешило их и то обстоятельство, что самых значительных партийных и советских руководителей из Великополя перевели на высокие должности в Псков и Калинин. Переехавшие туда начальники — им, разумеется, сразу дали хорошие квартиры — очень быстро позабыли про своих покинутых земляков и устраивали лишь свои собственные дела, конечно, кое-кого из своих близких друзей и помощников они постепенно перетащили в областные центры.

Пять лет прошло с момента этого административного бедствия, а великопольцы все еще не могли оправиться от предательски нанесенного им в спину удара ЦК КПСС, а точнее, лично Никитой Хрущевым. Тот с громом и барабанным треском ездил по Европам-Америкам, которые собирался догнать и перегнать, и не думал о ранее содеянном. Он и знал-то многие укрупненные области только по карте. Но жизнь продолжалась, Великополь дряхлел, лишившись денежных инъекций центра, построенные сразу после войны стандартные дома ветшали, как бы врастали в землю, а новые строили в основном для начальства. Пусть оно стало рангом пониже, но аппетиты отнюдь не уменьшились. Начальство повыше переезжало в новые многоэтажные здания, начальство пониже занимало освободившиеся квартиры, а уж в их лачуги въезжали простые смертные, ждущие долгие годы своей очереди. И все считали это в порядке вещей, как и то, что каждый новый правитель начинал безжалостно раздирать и изо всех сил трясти безмолвную, покорную страну, каждый хотел оставить свой след в истории, а, как правило, оставлял долго не заживающие шрамы. Если народ стерпел геноцид, издевательство сталинской администрации, то такой народ уже больше ничем не удивишь.

Как-то осенью Вадим привез Румянова в отсталый колхоз «Путь Ильича» — путь, приведший крестьян к полной нищете и убожеству. Дорог не было — одни колдобины, скотники развалились, крестьянские домишки в запущенном состоянии. Срубы покосились, крыши залатаны. В садах вырублены яблони, заборы ветром опрокинуты. Запустение и тоска. Редактора городской газеты послал туда горком партии как уполномоченного по выколачиванию сверхпланового картофеля для прожорливого ненасытного государства. Таких уполномоченных сновало по деревням великое множество. Призывали народ все отдать государству, а председателям грозили за невыполнение их указаний исключением из партии. Остановились они на постой у одной старушки. Изба у нее была чуть посветлее и почище, чем у остальных. И старушка как-то за вечерним чаем сказала: «Батюшка, вот я одного не могу понять: зачем Сталин запретил нам сначала косить траву косой для собственной коровушки, приказал жать ее по оврагам и канавам серпом, а потом и серпы запретил, мол, рвите для своей скотины траву руками… Ну мы-то, люди, ладно, все стерпим, а скотина? Ее не накормишь — издохнет… За что ж он так нас и скотину не любил, батюшка?». Вопрос этот был адресован Петру Семеновичу. Редактор почесал начинавшую редеть макушку, поставил на темный, без клеенки деревянный стол белую кружку и изрек: «Сталин и правительство, бабушка, радел за коллективизацию, он был противник частной собственности во всех ее видах»..

На что старушка, вздохнув, горько ответила: «Милай, моя коровушка давала по два ведра молока в день, а колхозные — по три литра… Ваш Сталин, наверное, ни разу и не был в деревне, коли такой изуверский закон выдумал!..».

Редактор ничего не ответил, а Вадим подумал; «Ну и смеялся же, наверное, „отец и учитель“ со своим любимым наркомом Кагановичем над россиянами: вот, мол, какой у меня народ покорный и безответный, на любую гадость, которую мы ему сделаем, отвечает преданностью и любовью ко мне, партии, к вам, моим дорогим наркомам! Чего бы нам еще такого придумать, чтобы мои подданные за головы схватились и наконец сказали нам „нет“?.. „А мы их тут же к стенке! — хохотнул Каганович — Народ русский любит строгую власть и палку!“».

Вадим вел «Победу» по центральной великопольской улице — Ленина, на которой в многоэтажных домах улучшенной конструкции — в «хрущевках» начальство не селилось — проживали отцы города. Он только что отвез Румянова и ехал в горкомовский гараж поставить машину. Гараж находился неподалеку от кинотеатра «Родина». Каждый день Вадиму приходилось несколько раз пересекать две речки в Великополе. Одна — Чистая разделяла город на две части. С высокого железобетонного моста была видна плотина, однако летом Чистая мелела и посередине увалами обнажалось желтое дно. Речка Грязная ближе к вокзалу. Она полностью оправдывала свое название: вместо воды по руслу текла какая-то мутная тягучая жижа с блестками мазута. На Грязную даже чайки не садились и ребятишки летом не купались От нее дурно пахло уже за сто метров. Все городские нечистоты почему-то спускались в эту несчастную речку, у которой когда-то было совсем другое название, давным-давно забытое горожанами. Щедро подбрасывали разную гадость в Грязную и многие промышленные предприятия Великополя. Впрочем, и Чистая была изрядно загрязнена, в газете писали, что из нее воду нельзя пить, в водопровод дают воду артезианские колодцы, пробуренные на окраине города.

Весна, как никакое другое время года, обнажает все городские недостатки: бросаются в глаза кучи мусора во дворах, окурки и скомканные сигаретные пачки на тротуарах, грязные окна, почерневшие неприкаянные деревья, протягивающие к прохожим, будто за милостыней, скрюченные ревматизмом пальцы-ветки, влажная пятнистая штукатурка на фасадах домов, даже голуби и воробьи казались неряшливыми, грязноватыми. Летом Великополь преобразится: пышная зеленая листва лип и тополей укроет «родимые пятна» города, солнце подсушит облицовку зданий, да и тротуары, наверное, дворники чище подметают. До середины июня, если лето не будет засушливым, и Чистая широко разольется, скрывая горбатое песчаное дно с камнями-валунами, берега с пляжами зазеленеют, зашлепают по воде лопастями водяные велосипеды, заскользят на веслах свежевыкрашенные лодки с молодежью.

Вадим, поездив по окрестным селам и городам, убедился, что в каждом стоит по несколько памятников Ленину, в каждом селении есть улица Ленина и обязательно площадь Ленина, на втором месте идут Социалистические улицы и Советские, затем Калинина, Урицкого, Свердлова, Володарского, Дзержинского… Перед площадью Ленина молодая женщина в «болонье» и вязаной коричневой шапочке замахала ему рукой. Женщина улыбалась и улыбка у нее была радостной. Она среднего роста, широкобедрая, но ноги в светлых ботах были тонковаты. Лицо улыбчивое, округлое, короткие волосы каштановые, а небольшие карие глаза с бархатным блеском. Это была Рая из райпотребсоюза, как прозвал ее Вадим. Он познакомился с ней месяц назад в приемной председателя райпотребсоюза, когда привез туда редактора. Петр Семенович через председателя доставал новую мебель для гостиной. Рая Ильина работала секретаршей. Вадим бы не зашел в приемную, он предпочитал дожидаться Петра Семеновича в машине, где всегда лежали под сиденьем книжки и учебники. Дело в том, что он заочно учился в Великопольском педагогическом институте на филологическом факультете. Работа шофера как раз по нему: была возможность, как говорится, прямо на рабочем месте повышать свое образование. Румянов, приехав в какую-нибудь организацию, подолгу засиживался у начальства, а Вадим, включив отопление, читал учебники или художественную литературу. Читать он с детства любил и всегда возил с собой несколько книг, которые или покупал, или брал в библиотеке. Кончится одна, сразу принимался за другую. Время летело незаметно, иногда даже жаль было отрываться, когда редактор усаживался на сиденье рядом. Он знал об увлечении Вадима и даже поощрял его, давая нашумевшие романы современных писателей. Так Вадим от него получил тогда очень дефицитную книгу «Не хлебом единым» В. Дудинцева. Пожалуй, это была первая книжка, в которой правды было больше, чем во всех вместе взятых, прочтенных Вадимом за несколько последних лет. Но чаще Румянов давал ему журналы или только что вышедшие книги с примитивными произведениями, прославляющими партию, ее руководителей, воспевающих советский образ жизни. Вадим читал — иногда сюжет был лихо закручен, да и автор явно был не бездарный — и диву давался, как же можно так нахально врать? В жизни одно, а в литературе совсем другое. В отличие от своих сверстников, Вадим всегда различал правду и ложь в книгах. Этому его научили родители, которые были книгочеями. Несмотря на отвращение, читали в журналах почти все произведения современных писателей. Читали и высказывали свое мнение, вернее, возмущение. А Вадим слушал…

— Привет! — остановившись напротив красного кирпичного здания почты, поприветствовал девушку Вадим.

Рая, не спрашивая куда он едет, проворно уселась на сиденье рядом.

— Я завтра дежурю до утра в нашей шарашке, — улыбаясь, защебетала она. — Мой толстый шеф укатил в Псков, вот меня наши стервы и назначили, он бы не позволил… Из Раиных намеков, Вадим понял, что ее шеф Петухов Николай Николаевич, огромный, похожий на силосную башню бритоголовый с багровым затылком человек в сталинском зеленом френче и бриджах, заправленных в хромовые сапоги, неравнодушен к своей смазливой секретарше. В тот раз Вадим разговорился в приемной с Раей, хотя и не умел непринужденно вести беседы с девушками. Рая оживленно болтала, а он слушал и иногда вставлял несколько слов. Она очень любила кино и с восторгом рассказывала, какой вчера посмотрела потрясающий фильм«Девять дней одного года», какие там играют великолепные артисты: Смоктуновский, Баталов, фамилию героини Лели она не запомнила, но тоже была в восхищении от нее. Вообще Рая любила в разговоре превосходные степени по отношению не только к людям, но и к вещам. Могла сказать, что Петухов — «шоколадный» дядька, а бутерброд с икрой сногсшибательный.

Рая похвасталась, что у нее на сегодня два билета на «Девять дней одного года» — хорошие фильмы она смотрела по несколько раз — мол, если Вадим хочет, она с удовольствием сходит с ним на вечерний сеанс. Застигнутый врасплох, Вадим стал что-то мямлить, он не привык иметь дело с энергичными напористыми девушками. Точнее, вообще с ними не встречался. По-видимому, столько лет проведя на маленькой лесной турбазе, до сих пор дичился людей, особенно «мамзелей», как называл приезжавших с начальниками женщин лихой шофер Василий Лукьянов.

— Ты чего там бормочешь? — удивленно посмотрела на него Рая. — Другой бы радовался, а он…

— Я радуюсь, — улыбнулся Вадим.

— Встречаемся у кинотеатра «Родина» ровно без десяти пять, — сказала Рая, — Фильм двухсерийный, поздно закончится.

Фильм действительно был неплохой и артисты играли хорошо, особенно Смоктуновский, понравился Вадиму и лысый колобок академик, получивший смертельную дозу радиации. Ученые довольно непринужденно разговаривали о политике, критиковали наш строй, раньше бы таких всей компанией посадили в черный «воронок» и увезли… Только при Хрущеве стало возможным показывать подобные фильмы, правда, хитрый режиссер все-таки показал и хороших, умных руководителей страны, которые идут навстречу беспокойным и капризным ученым и понимают их…

Вадим все происходящее в стране, мире воспринимал иначе, чем большинство его знакомых. После разоблачения культа личности Сталина все говорили, что генералиссимус ничего не знал, его обманывали разные негодяи вроде Берии, Абакумова, а еще раньше Ягоды, Ежова, мол, Сталин победил Гитлера, вывел отсталую сельскохозяйственную Россию в передовые великие державы и прочее, прочее… А о Ленине нельзя было и заикнуться, что он первым наметил генеральную линию на уничтожение в первую очередь русского народа, что был человеконенавистником и люто мстил аристократам, коренной русской интеллигенции, священнослужителям, якобы, за казнь брата Александра, участвовавшего в покушении на царя… Ленин был для всех в СССР идолом. Если образ Сталина несколько поблек, то Ильич совсем превратился в Бога, а из-за него лукаво выглядывала круглая в бородавках широкая физиономия Хрущева, лихорадочно создающего при помощи подхалимов свой собственный культ.

Конечно, свои мысли Вадим старался не высказывать вслух даже Рае. Он научился держать язык за зубами. Так воспитал его Григорий Иванович Добромыслов. Вот с дедом Вадим говорил на любые темы. Тот давал ему читать изданные за рубежом книги о Сталине, его окружении. Книги эти пересылали егерю друзья лагерники. Изредка и сами наведывались на турбазу. И тогда воспоминания, разговоры длились до утра… Из запрещенных у нас книг Вадим узнал, что наша хваленая социалистическая система на самом деле самая отсталая в мире. Никакой не было в 17-м году революции, был большевистский переворот. Ни один цивилизованный народ добровольно бы не пошел по ленинско-сталинскому пути. В СССР полностью задавлено инакомыслие, лживая литература и вообще все искусство, прикрывающееся кем-то выдуманным социалистическим реализмом. Литература, живопись, музыка — все обслуживает партократию и ее «гениальных» вождей. Премии даются не за художественность и творческие открытия, а за верноподданичество и приукрашивание действительности. Русские авторы, живущие за границей, писали о бедственном положении оглупленного в СССР народа, особенно крестьянства. Коллективизация, породившая самую уродливую форму сельского хозяйствования, отбила у крестьян желание работать, потому что государство грабило крестьян, отбирало у них все излишки, оставляя лишь самую малость, чтобы с голоду не умерли. Но в 20–30 годах был организованный большевиками голод, унесший миллионы человеческих жизней, а Сталин на съезде «победителей» принимал поздравления от счастливых партийцев… Победители кого были большевики? Собственного народа, большую часть которого превратили в безгласную скотину?..

Даже в хрущевские годы, когда за неосторожно сказанное слово не сажали и не расстреливали, подавляющее большинство советских людей все равно искренне славил свой самый «лучший», «гуманный», «передовой» в мире строй. Люди верили книгам, газетам, радио-телевидению, а все средства массовой информации с утра до вечера оглушали народ неслыханными успехами стахановцев в труде, гигантскими урожаями, достижениями наших космонавтов, ученых, изобретателей. И это в те годы, когда страна все больше и больше откатывалась к средневековью. Передовые страны уже на десятилетия обогнали нас по всем показателям, а лживая идеология и пропаганда на все лады грохотала в литавры, славя мудрую партию и ее славного «кормчего» Никиту Хрущева. А мир капитала критиковался, советским людям показывали в кинохронике чаще отхожие места, бедняков, а не истинное положение на Западе. Там все охаивалось, у нас все приукрашивалось. И так десятилетиями. Партия сама себя нагло хвалила, вывешивая в городах и селах гигантские издевательские лозунги: «Партия — ум, честь и совесть советского народа!». Обожравшиеся икрой, севрюгой и заморскими лакомствами мудрые правители и их свора считали, что так будет продолжаться в этой несчастной стране вечно. Их дети учились в закрытых школах, после престижных дипломатических институтов уезжали работать за границу, без счета транжирили государственную валюту на себя, началось повальное разбазаривание национального достояния, процветали обыкновенное воровство, взяточничество, коррупция, партийная мафия все больше срасталась с уголовной мафией, появился «черный рынок», теневая экономика, партаппаратчики покупали оптом и в розницу. В республиках секретари ЦК жили, как падишахи, за взятки назначали на высокие должности преступников и деляг. Рапортовали в Центр о выполнении государственных планов, а на самом деле выполняли их лишь на бумаге. А Центр щедро награждал орденами, званиями. Появились такие термины, как «приписки», «очковтирательство», а чтобы ответственные работники в ЦК и Совмине не поднимали шум, им отваливали такие суммы, которые функционер или чиновник и за всю свою жизнь не заработает в своем министерстве или в ЦК партии…

Все это знал Вадим, но держал при себе. Румянов, не желая того, на многое раскрывал глаза. Все-таки редактор не опускался до взяточничества и покрывательства хищений. Иногда в газете появлялись разоблачительные статьи, но били они по «стрелочникам».

Не мог же обо всем этом говорить Рае из райпотребсоюза Вадим, когда морозной зимней ночью провожал ее до дому из кино? Рая жила на улице Гагарина в четырехэтажном доме у автобусной станции на берегу речки Грязная. Под снегом речка казалась чистой, даже зловонный запах не пробивался из-подо льда. Рая жила с родителями и дочерью. Муж сильно пил и она с ним два года назад разошлась, после того как он в белой горячке разгромил всю квартиру и попал в психиатричку. Выйдя оттуда, он завербовался на остров Диксон. В Великополь ни разу больше не приезжал, от кого-то Рая узнала, что он там снова женился. Сначала приходили на дочь переводы с крупными суммами, а потом по пять-десять рублей в месяц. По-видимому, снова в лечебнице или еще хуже — в тюрьме. Пьяный он очень буйный, лезет в драку, может даже убить… Рая нехотя поведала Вадиму о своем неудачном замужестве и больше на эту тему не заводила разговор. Дочери было три года, она ходила в круглосуточный детсад. Петухов помог ее туда устроить.

Они еще несколько раз встретились, лишь на четвертый или пятый раз Вадим осмелился ее поцеловать.

— Мальчишка! — рассмеялась молодая женщина, — Ты и целоваться-то не умеешь!

Придвинулась к нему, обхватила за шею и так поцеловала, что у него закружилась голова и колени задрожали. Губы ее обожгли, как огнем. Рая порывисто задышала, гладкие щеки ее раскраснелись, глаза заблестели.

— Пойдем в подъезд, — шепнула она, там батарея…

В подъезде пахло кошками, был февраль и противные кошачьи вопли доносились из подвалов и от мусорных баков. Припозднившийся жилец из этой парадной прошел мимо, обдав парами алкоголя, чуть позже с четвертого этажа вывели овчарку на прогулку. Огромный суетливый пес ткнулся Вадиму в колени, лизнул руку Рае и огласил громогласным радостным лаем ночной подъезд. Рая, расстегнув плащ, положила его руку себе на грудь, он осторожно гладил теплую мягкую выпуклость, но сжать не решился, хотя и хотелось. Ее поцелуи были затяжными, аж дыхание захватывало, язык ее раздвигал его зубы, щекотал небо. Все это было внове ему, то хотелось стыдливо высвободиться, то наоборот сильнее прижать ее к себе. Глаза ее казались фосфоресцирующими, как у кошки.

Скорее бы лето, — расставаясь с ним, зябко перевернула плечами Рая. Летом каждый кустик — ночевать пустит… — и дробно рассмеялась, погладив его по разгоряченной щеке. — Ты хоть бреешься? — поинтересовалась она.

Вадиму был 21 год и он уже несколько лет брился безопасной бритвой, правда, два раза в неделю. Рая как-то обронила, что ей 26 лет, но все дают девятнадцать. Вадим особенно в возрастах девушек и женщин не разбирался. Что Рая уже побыла замужем и у нее дочь, разве что напоминала неглубокая морщинка в уголках губ, да в карих глазах иногда появлялась затаенная печаль. Но стоило Рае улыбнуться, и она снова походила на девчонку, вот и сейчас в своей «болонье» и вязаной шапочке, из-под которой выбивались густые каштановые волосы, она была именно такой: веселой, жизнерадостной девушкой, довольной жизнью и вообще всем на свете.

— Не кочегары мы не плотники-и, а мы монтажники-и высотники-и, да-да! — пропела она Вадим, — в «Победе» идет «Высота» с Рыбниковым в главной роли и Макаровой, сходим?

— Пустышка, — отмахнулся Вадим.

— Кто пустышка? — посерьезнела Рая — Я два раза смотрела этот фильм и с удовольствием посмотрю в третий. Рыбников такой обаятельный!

— Я не могу смотреть фильмы по два-три раза, — стараясь ее не обидеть, мягко сказал Вадим, — Я лучше книгу почитаю. Вот ты затащила меня на «Тихий Дон», я посмотрел и подумал: если бы не читал Шолохова, то никогда не поверил бы, что он написал «Тихий Дон».

— У тебя, наверное, богатое воображение, — вздохнула Рая, — Мне кино больше нравится, чем книги, там живые люди, а в книге — буквы, слова… Я после десяти страниц засыпаю.

— Над книгой? — изумился он.

— А в кино не надо напрягаться, там все на виду.

Лучше бы она не говорила этого. Вадим не знал, что ему делать спорить, доказывать или пожалеть ее? Разве можно «Войну и мир» или «Тихий Дон» перевести на язык кино, сохранив всю мощь писательского таланта? Вадим предпочитал на экранизации своих любимых произведений не ходить, чтобы не разочаровываться.

Вадим довез ее до дома. На автобусной станции пассажиры садились в носатый синий автобус. У многих за плечами рюкзаки, в руках сумки. Наверное, сельчане отоварились в городе и теперь возвращаются домой. Дождь перестал, блестели на булыжной мостовой камни, а на тротуарах посверкивали небольшие лужицы. И небо вроде бы стало светлее, кое-где желтели промоины. Скорее бы пробилось солнце. Неожиданно он подумал, что булыжники напоминают человеческие черепа… Если разобраться, то за сотни лет, что существуют города на каждом метре — прах умерших наших предков. Были голод, война, эпидемии чумы и оспы.

— Ты мне ни разу не предложил съездить за город, — выбравшись из машины, посетовала Рая.

Это верно. Почему-то ему такое и в голову не приходило. Впрочем, в такую погоду и за городом делать нечего: грязь, лужи, голые деревья.

— Летом прокатимся, — сказал Вадим.

— Послушай, Вадик, — глаза Раи стали бархатистыми, сочные, слегка подкрашенные губы раздвинулись в улыбке, — Приходи сегодня после восьми в мою контору, а? Я дежурю до утра. Все уже уйдут, даже уборщица, в кабинете шефа приемник «Мир», послушаем музыку?

— Музыку?

— Ты танцуешь?

— Не танцую и не пою, — улыбнулся он, — А вот свистеть умею.

Вадим рассчитывал сегодня заглянуть в читальный зал на улице Энгельса, просмотреть последние журналы. В общежитие он старался возвращаться попозже, когда все угомонятся и улягутся спать. Он приспособил у изголовья электрическую лампочку с отражателем и допоздна под звучный храп читал, не мешая спать соседям по комнате.

— Ты еще раздумываешь? — надула губы Рая, — Другой бы… Ладно, купи бутылку вина, конфет и не опаздывай! — Она легонько шлепнула его ладошкой по щеке и убежала в свой подъезд, откуда важно вышла серая с белыми полосами кошка. Одно ухо обгрызано. Жмурясь, она потянулась, зевнула, показав розовый язычок, и, брезгливо переставляя лапы по влажному асфальту, не спеша направилась к мусорным бакам, что стояли рядом с проржавевшим металлическим гаражом.

3. И это есть любовь?

Они сидели на широком обитом черным кожзаменителем диване с вальками и подушками, высокой спинкой, украшенной резьбой по дереву. Рая задернула плотные бархатные шторы в кабинете председателя райпотребсоюза, включила для уюта и интима лишь настольную лампу под зеленым абажуром, зловеще горел изумрудный глаз приемника «Мир». Из него лилась спокойная мелодия. В небольшом квадратном кабинете, обитом деревянными панелями под дуб, висел над письменным столом портрет Хрущева с четырьмя звездами Героя. В «Огоньке» за февраль 1963 года Вадим увидел две больших фотографии Хрущева с генералами в бытность его членом военного Совета. Посмотришь на эти фотографии, почитаешь корреспонденции подхалимов-журналистов, и можно подумать, что Никита Сергеевич и победил Гитлера в отечественную войну. Кажется, кроме Хрущева, в СССР был еще лишь один четырежды Герой Советского Союза — маршал Жуков, о котором уже несколько лет ни слуху ни духу, нет даже упоминаний о его участии в войне. Он-то получил золотые звезды в битвах, а «кукурузник» ухитрился огероиться четырежды в мирное время.

Рая придвинула к дивану низенький полированный журнальный стол, на нем бутылка шампанского, плитка шоколада «Золотой ярлык» и несколько оранжевых апельсинов — все это Вадим раздобыл в ресторане «Москва», куда забежал перед свиданием. Шампанское ударило в голову после первого же граненого стакана, оно пузырилось в темно-зеленой бутылке, наверное, шипело, но из-за музыки было не слышно. Короткая темная юбка молодой женщины открывала обтянутые капроновыми чулками колени. Тонковатые ноги Раи округло расширялись в бедрах, полуприкрытые глаза блестели сильнее обычного, видно, шампанское подействовало и на нее. Иногда она переставляла ноги на красном цветастом ковре и тогда слышалось нежное шуршание чулок. Вадима постепенно охватывало непривычное волнение, глаза его все чаще останавливались на телесной полоске ее ног выше колен, он даже решился ладонью осторожно провести по теплому капрону. И будто электрический ток пробежал по руке, он даже отдернул ее.

— Налей еще, — скомандовала Рая. Обычно звонкий голос ее немного сел, стал хрипловатым, она снова переставила ноги в кофейного цвета туфлях, коричневая юбка задралась еще выше. Он видел, как она скосила вниз глаза, но юбку не поправила. На матовых щеках Раи алели пятна, когда она улыбалась, в нижнем ряду белых зубов была заметна щербинка. Она ничуть не портила женщину.

Белая пена игриво взметнулась над стаканом и тут же осела сверкающими каплями на полированном столике. Они чокнулись и разом выпили. Он пил медленно, Рая — залпом. Закусывала квадратными дольками шоколада. Музыка в приемнике прервалась и послышалась торопливая гортанная речь на английском языке. Рая поставила стакан, встала и, повернувшись к Вадиму спиной, стала крутить настройку. Выпуклый зад, туго обтянутый плотной шерстяной материей, вызывающе двигался, будто она пританцовывала. Услышав мелодичные звуки золотой трубы Армстронга, Вадим попросил оставить. Голос его тоже прозвучал хрипло. Рая с улыбкой обернулась к нему, яркий рот ее казался кровавым.

— Ты любишь эту муть?

— Это играет самый великий музыкант джаза — Армстронг, — сказал Вадим. У деда на турбазе тоже был приемник и Вадим иногда до глубокой ночи слушал разные мелодии, иногда вылавливал «голоса», но раздражающие глушилки вскоре забивали их волчьим воем, визгом, треском.

— Я джаз не люблю, — ответила Рая, возвращаясь на место. — Как заведут волынку — уши вянут. То ли дело Эдита Пьеха!

Вадиму не нравилась эта популярная звезда эстрады: всю жизнь прожила в России, а поет с акцентом, нарочно, чтобы хоть чем-то отличаться от других, однако он промолчал, вспомнив поговорку: о вкусах не спорят.

В голове у него с непривычки к спиртному немножко шумело, горели щеки, он бы уже и отказался от выпивки, но Рая заявила, что шампанское нельзя оставлять — выдохнется и потом, от одной бутылки на двоих не опьянеешь. Когда всё допили, Рая убрала со столика, отнесла пустую бутылку в приемную, наверное, спрятала в шкафу с папками. Потом они долго целовались на диване, сердце у Вадима бухало, слышно было и сердце Раи, когда она прижималась к нему. Несколько раз темноволосая голова ее откидывалась назад, бархатистые глаза прикрывали черные ресницы, а влажные красные губы приоткрывались, он нагибался над ней и несмело целовал. Она почему-то вяло отвечала. Наконец приподнялась, оправила высоко задравшуюся юбку на коленях и прямо взглянула ему в глаза:

— Ты что, Вадим?

— А что? — не понял он.

— Может, свет выключить?

— Зачем? — вырвалось у него и он сам понял, что это прозвучало совсем по-детски, будто он темноты боялся.

— Погоди, ты… ни разу не спал с девушкой? — сдерживая улыбку, спросила Рая.

— Я никого еще не любил, — пробормотал он чувствуя, как кровь прихлынула к щекам. Ведь он знал, что все так и будет, не такой он наивный, чтобы не почувствовать, что Рая пригласила его не просто так. И он был готов к этому. А сейчас вот переволновался и…

— Господи, ну и везет же мне… — Рая покусывала губы, но это было свыше ее сил и она громко рассмеялась — Такой высокий, симпатичный, зеленоглазый, как же тебя девушки-то еще не соблазнили?

— Я жил в глуши, — ничуть не обижаясь, сказал он — Правда, было что-то один раз: «мамзель»…

— Мамзель? — удивилась Рая, — Это кто же такая?

— Ну мы так с дедушкой называли женщин, которые приезжали с разными начальниками на турбазу «Саша»… Мужчины здорово перепили, она и зазвала меня в домик. Мы целовались, она распахнула халат и прижала мое лицо к большой белой груди, я чуть не задохнулся. Вырвался и убежал, от нее чем-то сладким пахло и она была какая-то липкой, как обсосанная конфета.

— Сейчас-то ты хочешь меня?

— Ну, да, — сказал он. — Только…

— Что только?

Он машинально взглянул на свои брюки. Рая засмеялась и взлохматила ему волосы, снова, как в тот теплый весенний вечер на турбазе, Вадиму захотелось встать и уйти. Но Рая — не «мамзель» и от нее хорошо пахло. Она ему нравилась, иначе бы он не встречался с ней, но вот тех волнительных чувств, которые романисты описывают в своих книгах, он к ней не ощущал. Безусловно, он все знал, как это происходит между мужчиной и женщиной и его все это страшно волновало, но не было чувства уверенности в себе, может, если бы тогда пьяная женщина не спугнула его своим неистовым напором, он бы уже был мужчиной.

— Ты не думай ни о чем, милый, — проворковала Рая, совсем близко придвигаясь к нему. В глазах у нее — мягкий блеск. — Если тебе мешает свет, я выключу.

— Выключи, — сказал он.

— Не напрягайся так… — журчал в наступившей темноте ее голос. — Все будет хорошо, вот увидишь…

Ее руки трогали его, ласкали, она еще говорила какие-то ласковые, не доходящие до его сознания слова, а он мучительно думал, что на этот раз должно все получиться, но почему так сильно стучит сердце? Почему горит лицо, прерывается дыхание? А мужская сила дремлет, никак не проявляет себя… Да, он желал эту женщину, причем так сильно, что это слепое желание заполонило его всего, не оставив места для чего-то другого, так необходимого для взаимного удовлетворения.

Он потом не мог вспомнить, как они оказались обнаженными на холодящем кожу черном диване. Ее груди не были такими огромными, как у той «мамзели», от нее пахло цветочными духами, губы ее были горячими, даже в темноте взблескивали широко открытые глаза. Он трогал белые податливые груди, его рука скользила по ее гладким бедрам, неистовое желание все сильнее распирало его, но кто-то глубоко сидящий в нем, будто издеваясь, перекрыл тот самый могучий ток крови, который делает юношу мужчиной. И он от отчаяния, злости, полного бессилия кусал губы и чуть не плакал от отчаяния. И когда, благодаря стараниям Раи, что-то стало с трудом получаться, вдруг раздался пронзительный телефонный звонок, заставший их обоих подскочить на твердом диване. Уже не было так темно, как вначале, и Вадим видел изогнувшееся у стола белое тело женщины, ее округлые ягодицы, красиво очерченные груди.

— Почему долго? — приглушенно говорила в трубку Рая, — Я сразу подошла. Семенову? Я ему утром скажу… Голос? Обыкновенный голос… Я уже прилегла на диване… Конечно, одна, как вам не стыдно, Николай Николаевич!

В ее голосе было столько искренности, что Вадим поразился способности женщины так ловко врать! Потом он в своей жизни еще много раз столкнется с ложью, предательством, изменой, подлостью со стороны милого, слабого пола…

Как ни странно, телефонный звонок ее шефа все вернул на круги своя: Вадим уверенно овладел Раей, правда, в первый раз все получилось так быстро, что она даже не почувствовала, и лишь в третий раз он доставил ей столь сильное удовлетворение, что она застонала и до крови ногтями оцарапала ему спину.

— Сладкий ты мой, — стонала она. — Ну еще, так, так, о-о-о! — из нее вырвался вопль.

— Тебе больно? — испугался он.

— Мне хорошо, дурачок, — прошептала она, не открывая глаз.

Выпроводила Рая его глубокой ночью, торопливо поцеловала, в свете тусклой коридорной лампочки были заметны голубоватые круги под ее утратившими свой бархатный блеск глазами, морщинка у губ придавала ей чуть скорбный вид.

— Звони, — равнодушно уронила она и, не сдержав зевок, прикрыла рот ладошкой.

— Завтра, ладно?

— Уже завтра наступило, милый, — улыбнулась она. — Позвони через два дня, ладно?

— Ладно, — вздохнул он. В нем еще осталось чувство неудовлетворенности и скажи Рая, что останься еще на часок, он бы с удовольствием снова растянулся с ней на продавленном, скрипучем диване председателя райпотребсоюза Н.Н. Петухова.

И вместе с тем, шагая по пустынной улице к общежитию, Вадим философски подумал: «Это и есть любовь? То самое сладкое чувство, которое влюбленного мужчину делает покорным рабом женщины? Но я никогда не буду рабом! Тогда, может, вообще не влюбляться?…».

4. Быть мужчиной

Два года назад, приехав в Великополь и оформившись шофером в «Великопольский рабочий», Вадим изредка стал наведываться в бывший облдрамтеатр на площади Рокоссовского. Нет, слащавые пьесы конъюнктурных современных авторов его не привлекали, после спектаклей, на которых иногда актеров было больше, чем зрителей в зале, в продолговатом фойе с белыми колоннами устраивались танцы под оркестр. Танцы-то и привлекали к концу спектакля молодежь. Начинали собираться к девяти, на втором этаже работал буфет, где было пиво, разная выпивка и неизменные бутерброды с ветчиной и красной икрой. Тогда водку пили стаканами, запивали пивом и закусывали бутербродами с икрой. Называлось это: «сто пятьдесят с прицепом». В городе было полно синих и белых ларьков с пивом, водкой, бутербродами. Идет человек по улице, увидел ларек — пожалуйста, «сто пятьдесят с прицепом». По сто граммов редко пили… Дожидаясь конца спектакля, а дирекция специально в выходные дни прогоняла короткие пьесы, молодежь накачивалась пивом и вином перед танцами в буфете. Непьющий Вадим приходил к самому окончанию спектакля, когда в фойе зажигались яркие огни, а музыканты на эстраде настраивали свои блестящие инструменты. Это было еще до поступления в педагогический институт. Просто негде было убить время, особенно в длинные осенние вечера. С Раей из райпотребсоюза он еще не был знаком. Танцевать он не умел, поэтому выбирал спокойное местечко у белой колонны и наблюдал за танцующими, слушал музыку. Оркестр состоял из аккордеона, электрической гитары, трубы и флейты. Ребята — все они были любителями — лихо наяривали на своих инструментах, а плотно сбитые в разноцветную толпу пары танцевали. Точнее, раскачивались из стороны в сторону. Свет ярких люстр освещал раскрасневшиеся лица, разбрасывал блики от никелированных инструментов. Аккордеон сверкал, как новогодняя елка. Длинные тяжелые шторы спускались до самого пола. Иногда на широком подоконнике, за шторой, безмятежно спал кто-нибудь из сильно перебравших в буфете.

Несколько раз Вадима на дамский танец приглашали девушки, он вежливо отказывался, поясняя, что не умеет танцевать. Одна высокая блондинка с золотым зубом и большим накрашенным ртом, пригласившая его, бесцеремонно потащила в колыхающуюся под музыку кучу, пробормотав: «Не умеешь — научу!». Она водила его в ритме медленного танго, он наступал ей на ноги, толкал растопыренными локтями других, но упорная блондинка все стерпела. Когда закончился танец, деловито предупредила:

— Стой здесь, я тебя приглашу на фокстрот.

Станцевали и фокстрот, блондинка похвалила его, заметив, что он делает явные успехи, всего три раза наступил ей на ногу. Сообщила, что зовут ее Лидой, и работает она в парикмахерской, что на улице Ленина. Бросив профессиональный взгляд на его прическу, прибавила, что мастер у Вадима средний, можно было бы постричь и получше, мол, у него густые темно-русые волосы и «полубокс» ему не идет, нужно стричься под «канадскую польку».

Вальс они пропустили, простояли весь танец у колонны. Лида иногда бросала рассеянные взгляды на танцующих, да и Вадим несколько раз поймал на себе хмурый взгляд худощавого стройного парня с пышной желтой шевелюрой и узкими светлыми глазами. Парень был в сером костюме, из-под которого выглядывал свитер в красную полоску. Перехватив его взгляд, Лида небрежно уронила:

— Васька Голубев, за мной бегает… Да ну его!

Судя по всему, она с Васькой поссорилась и вот назло ему Лида обратила внимание на одиноко стоявшего у колонны Вадима. В девятнадцать лет Вадим был высоким, широкоплечим парнем с продолговатыми умными глазами. Зачесанные назад волосы, открывали высокий чистый лоб, полные губы были красиво очерчены, твердый подбородок свидетельствовал о сильной воле. По крайней мере, так утверждали писатели в романах, которые залпом читал Вадим Белосельский. Он знал, что нравится девушкам, но совсем не пользовался этим, наоборот — сторонился их, сказывалось многолетнее пребывание в глуши. Да и со сверстниками он не легко сходился. Пока так друга и не приобрел. И пусть он там много читал, дед его Добромыслов был образованным человеком, собирал книги и наверняка гораздо больше школы дал Вадиму, все же диковатость, настороженность к людям, особенно первое время, не покидали Вадима. В общежитии холостяков почти ни с кем не знался, лишь приходилось постоянно сталкиваться с соседями по комнате. Наборщик из типографии Петр Лобов — его койка была напротив — и журналист Аркадий Голяк особенно ему не досаждали. Петр любил выпить и часами резаться в домино в Красном уголке, кудрявый Аркаша Голяк пил мало, что было удивительно для газетчика. Впрочем, Аркаша работал в отделе писем и его собственные статьи никогда не появлялись в городской газете.

Он сортировал редакционную почту, шаблонно отвечал авторам. Гораздо больше газетной текучки его привлекало другое: спекуляция одеждой, обувью, предметами быта. Входили в моду хрусталь, импортная малогабаритная мебель, холодильники, транзисторные приемники — все это можно было заказать Аркаше и он достанет, правда, по спекулятивной цене. И сотрудники редакции охотно пользовались услугами Голяка.

Петя Лобов был коренастым, широконосым и губастым, этакий деревенский увалень с «тремя извилинами», как его за глаза обзывал Аркаша. Стригся Лобов коротко, отчего его коричневатые волосы торчали на круглой голове ежиком, в ладони въелась свинцовая пыль. Был он добродушным парнем и даже во хмелю не надоедал и не буянил. Аркаша Голяк был полной противоположностью Пете: кареглазый, юркий, как вьюн, с пышной рыжеватой шевелюрой, завивающейся колечками, узкоплечий, но по-бабьи широкий в заду, Голяк мнил себя неотразимым и частенько хвастался своими многочисленными победами над женским полом. Лицо у него треугольное, нос длинный, глаза нахальные, с бархатистой поволокой, на руках и груди росла черная шерсть, что придавало ему сходство с павианом. Вот что не отнимешь у Аркаши, так это умение красиво изъясняться, он любого мог заговорить, Вадим раз слышал на профсоюзном редакционном собрании выступление Голяка: с апломбом, округло, с литературными примерами и цитатами, но ни о чем. Выйдешь за порог и не вспомнить о чем же толковал Аркаша?.. Впрочем, этим словоизвержением страдали многие в редакции. Как говорили, так и писали: многословно, витиевато, но ни о чем. Но зато не забывали похвалить Никиту Хрущева и советский строй, как самый лучший и справедливый в мире. Такие материалы без задержки проходили через секретариат и быстро появлялись на страницах «Великопольского рабочего». Подобные материалы, как и портреты Хрущева, не сходили и со страниц центральных газет. Почти не появлялись фельетоны, разве что на самые безобидные темы, как нехватка детских сосок в аптеке или хамство официантки в кафе.

— Прощальный вальс станцуем, ладно? — ласково, с улыбкой заглянула ему в глаза Лида, как раз в тот момент, когда парень с желтой шевелюрой проплывал в танце мимо них. Парень — он танцевал с кудрявой толстушкой — свирепо посмотрел на них. И тут только до Вадима окончательно дошло, что Лида пользуется им, чтобы вызвать ревность у своего парня. Иначе чего бы ее все время поглядывать к его сторону?

— Нашел коротконогую кубышку! — презрительно заметила она. — Хоть не позорился бы.

— Да нет, она ничего, — сказал Вадим.

— Вот именно — ничего, — хмыкнула Лида — Пустое место. Может, еще скажешь, что лучше меня?

— Я не хочу быть Парисом, — улыбнулся Вадим.

— Кем? — удивилась она.

— Это из греческой мифологии…

— Сказки не люблю.

У Лиды ноги подлиннее, да и фигура получше, чем у «кубышки» но при чем тут он, Вадим? Прощальный вальс они более-менее сносно станцевали, стало свободнее, народ повалил в раздевалку.

— Ты меня проводишь? — снизу вверх заглянула ему в глаза Лида, — Я живу на Гагарина.

Вадим про себя усмехнулся: все почему-то живут на Гагарина, наверное, это самая длинная улица в городе, длиннее, чем Ленина.

Лида жила не доходя двух домов до пятиэтажки Раи из райпотребсоюза. И точно в таком же хрущевском доме-близнеце с крошечной кухней и низкими потолками. Они шли пешком до самого драмтеатра, Лида рассказывала, как на трикотажной фабрике «Красная швея», где работала ее подруга, были задержаны в проходной две женщины, вахтерша очень удивилась, что они вдруг за день стали вдвое толще, чем были утром. Вызвала по телефону старшего и он, как с катушек, смотал с обеих работниц что-то около тридцати метров дефицитной вискозы…

А у подъезда Лидиного дома их уже ждали трое молчаливых парней и один из них был ее ухажер с желтым чубом. Позы не вызывали сомнения в их намерениях. Проявив благородство, ухажер сделал знак приятелям, чтобы они не вмешивались и, приблизившись, без всякого вступления, врезал справа Вадиму в ухо. Хотя тот и был повыше парня и пошире в плечах, ничего сделать с ним не смог: пока махал кулаками, поражая пустоту, парень ловко наносил ему чувствительные удары в грудь, лицо и завершил драку эффектным тычком в правый глаз, который выбросил в ночь целый фейерверк ослепительных искр. Приятели бойца посмеивались, наблюдая за ними. Еще в начале драки Лида скрылась в подъезде и скорее всего уже пила чай в своей квартире.

— Хватит с него, жлоба, на первый раз, — сказал парень с желтой челкой. Самое удивительное, он был совершенно спокоен, — Пошли отсюда, братва! — отойдя немного, обернулся и прибавил: сунешься еще раз к Лидке Стригуну — черепушку проломлю, запомни, длинный! — Презрительно рассмеялся, и они ушли.

Вадим стоял под голым тополем — дело было в марте — и ощупывал синяки на лице. То что под глазом будет «фонарь», он не сомневался, а вот кровь из носа не заметил. Наверное, удар пришелся вскользь. Самое обидное было, что Вадим не нанес увертливому противнику ни одного серьезного удара: бестолково махал кулаками, а тот ловко отклонялся, отскакивал, как танцор, в свою очередь награждая меткими точными ударами. Вадиму и раньше несколько раз приходилось драться, но такого хладнокровного противника еще не было. Бьешь изо всей силы в лицо, а кулак твой летит в пустоту, а пока соображаешь, в чем дело, твоя голова дергается от мощного удара…

И до чего же обидно ему, здоровому верзиле, быть таким беспомощным против более щуплого и низкорослого противника! Тот поиграл с ним, как с котенком. И на глазах своих приятелей, те даже не пошевелились.

Горестные мысли его прервал скрип двери, из подъезда выскочила Лида Стригун (прозвище прямо в точку), завертела простоволосой головой и облегченно вздохнула:

— Ушли… хулиганы! Ой, как они тебя… Костина работа, он редкий вечер в облдрамтеатре не подерется. Вызовет моего партнера по танцам на улицу и отметелит…

— Ты бы уж предупреждала своих партнеров, — криво усмехнулся Вадим. Защипало в уголке рта.

— Надоел он мне! — хихикнула Лида. Грубый, хвастун, говорит, что любого может разделать под орех.

— Он что, боксер?

— Занимается в какой-то секции, даже на соревнования в феврале ездил в Псков.

— Ну тогда понятно… — протянул Вадим. Сразу на душе стало легче от спортсмена-разрядника немудрено и потерпеть поражение в драке.

— Я видела сверху, как он тебя колошматил… — продолжала Лида. — Костя Мост потому к любому и лезет, что умеет драться.

— Мост? — удивился Вадим. Такого прозвища он еще не слышал.

— Его так прозвали, когда он два года назад с моста через Чистую двух фэзэушников сбросил. Они бы утонули, но он спас их.

Все это Лида проговорила, явно гордясь своим ухажером.

— Ты не испугался его, только кулаки твои все мимо…

— Спокойной ночи, Лида, — вежливо попрощался Вадим.

— Я думала, мы в подъезде постоим… — разочарованно произнесла девушка — Мои родители спят.

— Меня что-то тянет полежать… — пробормотал Вадим, трогая вздувшуюся скулу.

— Какой ты быстрый! — хихикнула Лида Стригун.

— Ты меня не правильно поняла, — попытался выдавить из себя улыбку он, но вспухшие губы лишь зловеще искривились.

Шагая в общежитие на улицу Энгельса, Вадим дал себе слово, что завтра же пойдет в секцию бокса или борьбы… Очень уж обидно попусту махать крепкими кулаками, когда тебя больно жалят во все чувствительные места.

И вот уже два года с тех пор Вадим посещает по средам секцию бокса спортивного общества «Буревестник». Тренирует их бывший чемпион области в среднем весе Эрнст Ванаг — латыш из Резекне. Женился на русской и уже пятнадцать лет живет в Великополе. Вадима Белосельского он не считает перспективным боксером, толкует, что у него нет настоящей спортивной злости: в противнике на ринге нужно видеть врага, только тогда можно надеяться на победу. Но что мог поделать Вадим, если у него не было злости к своим партнерам на ринге. Тем не менее, тренер выставил его в сборную общества на первенство Великополя. Наша жизнь полна неожиданностей: недавно на одних из соревнований Вадим встретился на ринге с Костей Мостом и победил его по очкам, удостоясь похвалы Ванага. Он сказал, что в этом бою Вадим проявил завидную спортивную злость и лучшие свои бойцовские качества. Конечно, желтоволосый Мост узнал его и даже пригласил после соревнований в пивную выпить по кружке пива. Вадим не отказался. Костя держался с ним дружески, со смехом вспомнил ту глупую драку у подъезда и окончательно ошарашил, сообщив, что в том же году женился на Лиде Стригун и у них дочка Настя. Вместе с женитьбой прекратились еженедельные походы в облдрамтеатр и бессмысленные драки. В театр, конечно, ходят с женой, но только не на танцы. Теперь иные заботы у молодого папаши: где купить детское питание, все еще сосок в аптеках нет, а на подходе сын… Мост почему-то был убежден, что следующим родится сын Валька.

Вадим тоже не был в обиде на Костю, теперь он мог любому дать сдачи, даже не используя боксерские приемы — тренер внушал им, что за уличные драки дисквалифицируют спортсменов. Вадим мог теперь легко уклоняться от ударов, не давать себя застать врасплох. Впрочем, вот уже два года он не участвовал ни в одной драке. Сам он никогда не стремился выяснять отношения кулаками, а те, кто мог бы спьяну наброситься, почему-то обходили его стороной. Очевидно, было что-то в его фигуре и лице, что заставляло уличных забияк смирять свой хулиганский нрав. Хватало боев и на ринге. Эрнст Ванаг каждую среду заставлял Вадима с кем-нибудь боксировать, по очкам Вадим все чаще побеждал, но вот никого в нокаут не послал, да и сам не лежал на полу, будто издалека слушая счет рефери. От боксеров слышал, что это пренеприятнейшая штука.

Но если уж быть честным перед самим собой, бокс не нравился Вадиму: было в нем что-то звериное, жестокое: накачивать себя злостью, бить и бить по живому телу, стараясь найти уязвимое место… И лишь от скуки, которая свойственна и мыслящим людям в небольших провинциальных городах, не бросал это занятие. Тренер хмурился, наблюдая за ним на ринге, но молчал, потому что Вадим все делал правильно, лишь не было боевого задора, огонька, как выражался Эрнст Ванаг. И вот в предмайски весенний вечер случилось именно то, что заставило Вадима сделать окончательный выбор: или серьезно совершенствоваться в боксе, или поставить на нем крест.

Были объявлены очередные соревнования на первенство Великополя. В городе любили бокс и зал был всегда переполнен. Вадим выступал в полусреднем весе. Весы показали ровно 75 килограммов. При росте 185 сантиметров это было неплохо. Противник ему достался ниже его ростом, но очень подвижный, с бычьей шеей и широким утиным носом. Впервые от его мощных ударов Вадим побывал в легком нокдауне, однако быстро пришел в себя и закончил второй раунд довольно сносно. Ванаг «накачал» его в перерыве, предупредил, что боксер часто открывает лицо, когда идет в атаку, нужно этим воспользоваться, а тут еще противник рассек ему бровь и как-то нехорошо улыбнулся, пробормотав ругательство, когда они вошли в клинч. Он был скользкий и от него дурно пахло. Все это вызвало злость у Вадима, да и проигрывать наглому «колобку» было бы обидно… Короче говоря, за полсекунды до гонга мощным хуком справа Вадим послал «колобка» в нокаут. Тот будто сломался пополам, нелепо замахал коричневыми боксерскими перчатками и грузно осел на пол. Откинувшись назад, гулко ударился затылком. Судья считал, а Вадим, стоя над поверженным противником, чувствовал, как к горлу подступает тошнота. Невыразительные глаза боксера были приоткрыты, но в них была пустота. Рефери поднял его руку, объявил победителем в полуфинале чистым нокаутом. Единственным нокаутом за соревнования. А широколобый боксер все лежал и широкая грудь его медленно вздымалась и опадала, из уголка рта, пузырясь, стекала струйка крови.

Его поздравляли, говорили, что противник был серьезный, но побледневший Вадим молчал. Когда ему расшнуровали перчатки, он взвесил их в руке и протянул Ванагу:

— Это был мой последний бой, — негромко проговорил он.

— Не дури, — попробовал урезонить Эрнст. — Ты победил чисто. Вышел в финал.

— Он очухался?

— Это бокс, Вадим! — строго сказал Ванаг, — Чего разнюнился? Все боксеры мечтают иметь такой удар, который вдруг прорезался у тебя. Поедешь в Калининград на республиканские соревнования…

— Извини, Эрнст, — сказал Вадим. — Мне нужно идти.

— Ты сегодня был лучшим, произнес обычно скупой на похвалы тренер.

— Но я не чувствую радости, — уронил Вадим.

Он вышел на еще освещенную закатным солнцем площадь Ленина — Дворец спорта был рядом — и побрел к Чистой, над которой поднимался легкий сиреневый туман. По мосту проносились автомашины, железобетонная громадина гудела, под ней в темной воде мельтешили желтые блики, над окутанными, будто зеленой дымкой парковыми деревьями, с криками кружились грачи. На ночь устраиваются. Вадим присел на низкую скамейку под тополем, на такой же скамейке неподалеку обнималась парочка. Он смотрел на двигающуюся в сторону Крепости воду, здесь течение бурлило, вспенивались гребешки и думал о том, что вот он стал сильным, может любому дать сдачи, но почему не чувствует удовлетворения? А удачный бой оставил горький осадок в душе? Конечно, хорошо, что он сдержал данное себе слово после драки с Костей Мостом — научиться постоять за себя, но разве это главное в жизни? Как ни странно, но применить свою приобретенную на ринге ловкость и силу ему еще ни разу в повседневной жизни не довелось. Или хулиганье нутром хуже тех, кто может дать им сдачи и не задирается, или просто он, Вадим, стал спокойнее и увереннее от сознания собственной силы? Как бы там ни было, он и не стал бы применять в драке боксерские приемы — это им тренер внушал с первого занятия — разве что в защите, не позволил бы себя ударить и нанести какую-либо травму. Уж в этом-то он был уверен. Реакция у него отличная. Нет, он не жалел, что стал боксером-перворазрядником. Эрнст толковал, что уже в этом году можно стать и мастером спорта, если он победит на республиканских соревнованиях, но сегодня Вадим отчетливо понял, что карьера боксера — это не его удел. Было что-то противоестественное в нанесении жестоких ударов по человеку, который вовсе и не является твоим врагом, а удары по голове? Разве он сам не мучился головными болями после боев? Сотрясение мозга — это не редкость у боксеров.

За драку на улице с гораздо меньшими последствиями для здоровья, могут забрать в милицию и даже осудить, а за нанесение жесточайшейтравмы на ринге — громкие аплодисменты и лавровый венок…

Но и добившись самого престижного титула чемпиона мира, боксеры не были счастливы. Один из реальных претендентов на звание чемпиона мира среди тяжеловесов Эдди Мачен после головных травм стал психически ненормальным и выбросился из окна отеля. Запомнилось Вадиму интервью в «Советском спорте» чемпиона Южной Америки чилийца А.Санчеса, который заявил журналистам, что врачи его предупредили, мол, еще пара боев на ринге и он на всю жизнь останется инвалидом, в этом же «Советском спорте» было написано, что на рингах мира зарегистрировано 600 случаев смерти боксеров.

В год, когда Вадим твердо решил бросить бокс, в мире всходила звезда боксера Кассиуса Клея. Эрнст Ванаг говорил, что быстрый, как пантера, негр станет чемпионом мира, а пока среди тяжеловесов чемпионом мира был Сонни Листон. Газеты писали, что в 1964 году состоится матч века: на ринге встретятся Клей и Листон. Но Кассиус Клей был в разряде полутяжеловесов, наверное, ему придется набирать вес, чтобы сразиться с Листоном…

Нет, не страх быть покалеченным — советский любительский бокс гуманнее профессионального — подвел Вадима к черте разрыва с боксом, а отвращение к бессмысленной драке. Бокс — это тоже драка, только узаконенная и на потеху зрителям. Не мог Вадим ненавидеть своих противников. Сегодня ему было жалко «колобка»…

Обо всем этом думал Вадим, глядя на мутноватые воды Чистой. Было начало девятого, а они с Раей договорились встретиться в райпотребсоюзе ровно в девять: Рая опять дежурила. В своих чувствах к ней Вадим не мог разобраться: но скорее всего, это не была любовь. Случалось, что, возвращаясь от нее, он испытывал едва ли не отвращение. Этот черный диван, дешевое вино… Заползала в голову мысль, что нужно прекращать отношения… Но проходило несколько дней и его снова неудержимо тянуло к молодой женщине. Точнее, к ее телу. Разговаривали они в кабинете Петухова мало. Вот и сейчас на берегу Чистой он считает минуты до встречи. Он не сказал Рае, что выступает в соревнованиях, впрочем, она не увлекалась боксом да и никаким другим видом спорта, а хоккей ее раздражал. Говорила, что люди просто с ума сошли: носятся по льду роботы-хоккеисты, между ними вертятся бурундучок-судья, а зрители обалдевают и вопят на весь мир… Что-то в этом было. Вадим тоже не понимал повального увлечения советскими людьми хоккеем. Рая любила кино и не пропускала ни одного фильма. Даже самый дрянной досматривала до конца, когда зал на глазах пустел. В те годы столько плохих, фальшивых фильмов выходило на экраны, что каждый мало-мальски удачный фильм вызывал в городе всеобщий интерес. Уж в который раз демонстрировали «Летят журавли» и «Сорок первый» с участием И.Извицкой и О.Стриженова. Хорошие фильмы, ничего не скажешь, но нельзя же их по несколько раз смотреть? А Рая смотрела и Вадима таскала с собой в кинотеатры. Заграничные ему нравились больше. Удивлял только подбор: как правило, советским людям показывали пороки и язвы капиталистического строя, забастовки рабочих, нищету и преступность. Эта тенденциозность раздражала, тем более, что сообщалось о великолепных фильмах, завоевавших на всемирных фестивалях награды. Сообщалось, но картины не показывали. Помнится, у них разгорелся спор, права ли была героиня фильма «Сорок первый» застрелившая белогвардейского офицера, которого полюбила? Вадим осуждал ее, а Рая горячо возражала, мол, любовь любовью, а долг перед Родиной прежде всего.

— Во имя чего долг-то? И какой Родины? — спрашивал Вадим. —  Офицер Стриженов тоже сражался за Родину. А она во имя нищеты, унижений, которые ожидают всех нас впереди? Вот так скудоумные, необразованные люди, обманутые большевиками, расправлялись с интеллигентами, аристократами, цветом русской нации. Тупо и бессмысленно убивали прекрасных людей во имя какой-то смутной идеи, о которой и сами не имели никакого представления… Вот скажи мне: что такое социализм и коммунизм?

Рая долго и путано чего-то говорила о потребностях и возможностях, но, видно было, что в этих навязших в зубах советских людей символах не разбиралась. Одни общие фразы из школьных учебников. И так очень многие. Спохватившись, Рая посмотрела на него расширившимися карими глазами и сказала:

— Вадик, ты рассуждаешь, как… как человек, который не любит советскую власть!

— А за что ее любить? — вдруг озлился Вадим — За то, что она расстреляла моего отца, а мать довела до самоубийства? За то, что вышвырнула меня из Ленинграда, не допустила, чтобы я поступил в университет? За то, что с утра до вечера льется на наши головы из газет, радио-телевидения наглая ложь о самом лучшем, самом гуманном, самом справедливом социалистическом строе в мире? А серость, нищета, убогость искусства и культуры? Усредниловка во всем? Дикая бюрократия, тупое руководство? И это все не у них, а у нас!..

Он вовремя остановился, не так испугавшись своих слов, как сообразив, что Рая все равно его не поймет. Ей с детского сада совсем другое внушали, как, впрочем, и всем в СССР.

— Моего дядю тоже расстреляли, после продолжительной паузы произнесла она. — Я его очень любила. Он был очень умным, образованным, знал два иностранных языка, а работал в румынском посольстве. Его еще при Сталине вызывали в Москву, якобы для перевода в МИД и арестовали. Лично Берия его прямо из кабинета Молотова увез на Лубянку. И с концами.

— И ты отреклась от него?

— Я — нет, а отец — брат дяди — отрекся, как от врага народа. Об этом в газете написали. Но его все равно уволили с хорошей работы. Он заболел и через два года умер.

— Господи! — вырвалось у Вадима. — Наверное, в стране нет такой семьи, где бы не был кто-нибудь арестован или расстрелян. И все равно все молятся на придуманные политическими авантюристами символы социализм, коммунизм, марксизм-ленинизм! Да что же у нас за народ такой! Или его таким сделали? Лучших-то уничтожили…

— Больше молиться некому, — на удивление верно заметила Рая, — Советская власть разрушила церкви, изгнала из храмов служителей Бога… — Она взглянула в глаза Вадиму. — Ты веришь в Бога?

— Я не отрицаю Его, — помолчав, ответил Вадим, — Я уважаю религиозные обряды и вхожу в церковь с каким-то особенным чувством… Тысячу лет люди верят в Бога, а большевики взяли и отменили Его… Разве это не нелепость?

— Они разве не русские?

— Дед показывал мне опубликованные списки руководителей наркоматов. Там русских меньше одного процента я насчитал…

— Людям иной религии Бог не нужен, — вздохнула Рая.

— Это ты верно заметила, — согласился он.

— У меня есть бабушкин серебряный нательный крестик, но я его не ношу…

Этот разговор еще больше сблизил их, но когда Вадим стал ей рассказывать о встрече в зимнем бору с прекрасной Аэлитой с золотого корабля, Рая убежденно заявила, что это ему привиделось, вот ей тоже однажды в детстве…

Он не стал даже слушать наивную историю про лесовика, который кругами водил ее, заблудившуюся, по лесу и уж в который раз отругал себя за то, что ставит себя в дурацкое положение, рассказывая про Аэлиту. А, может, и хорошо, что ему не верят? Вот дед его, Григорий Иванович Добромыслов сразу поверил. Вадиму запомнилась фраза, произнесенная им: «Чуден свет — дивны люди. Дивны дела твои, Господи!».

Послышался приглушенный смех, парочка уже полулежала на крашеной скамье: юбка у девушки была задрана выше колен, белели ляжки и запрокинутое лицо, а парень кочетом наседал на нее, не стесняясь Вадима. Правда, сумерки уже сгустились и соседний берег едва различался, россыпь белых и красных огней катилась по мосту, грачи устроились на деревьях и карканье прекратилось. Откуда-то пришел мелодичный звон. Вадим слышал, что на Казанском кладбище открыли церковь, наверное, звонарь бьет в колокол, созывая прихожан к всенощной.

Вадим поднялся, бросил уничтожающий взгляд на парочку — было неприятно смотреть на них — и зашагал по заасфальтированной площади к центру. И тут ему пришла в голову мысль: стоит ли осуждать бесприютную парочку, если он сейчас сам займется любовью с Раей на широком диване в кабинете председателя райпотребсоюза?..

5. Казанское кладбище

Вадим всегда подвозил сотрудников редакции, если ехал без редактора. Румянов тоже не возражал, если кто-либо просил захватить его с собой в город. Редакция находилась в новом районе, где Чистая круто огибала пивзавод, стоявший на берегу. Хотя до центра и было напрямую всего два километра, район, где стояло трехэтажное вытянутое здание редакции, назывался Диким городком, а все, что за пределами его — Городом. Леса не окружали Великополь и грибникам приходилось ездить осенью с корзинками на пригородном поезде. Леса начинались за десять и больше километров от города. Вот полей и лугов было много. Наверное и название города не случайно. И в старину здесь раскинулись на низинах поля. В этих местах происходили исторические битвы за великую Русь.

В середине мая Великополь будто закутался в нежно-зеленую кружевную накидку: все деревья разом выбросили маленькие клейкие листочки. Горьковатый запах витал на улицах. Когда после войны началось восстановление города, жители насажали на улицах и во дворах домов сотни тысяч тополей и лип. И теперь весь город утопал в зелени. Напротив здания театра соорудили огромный фонтан, который бил в небо разноцветными струями — это местный художник-умелец так искусно сумел расцветить воду, а вокруг фонтана разбили цветочный сквер. Особенно красиво было вечером: радужные струи фонтана и яркое разноцветье распустившихся цветов. Зелень прикрывала послевоенные барачного типа стандартные дома с осыпавшейся штукатуркой, огороды и убогие постройки. Некоторые великопольцы чуть ли не в центре выращивали на грядках овощи, держали кур, поросят и даже коров.

Вадим отвез редактора в Дом Советов, где размещался горком партии, райисполком и заехал в редакцию, чтобы взять в библиотеке «Новый мир», где была опубликована повесть А.Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Он много слышал о ней, да и дед из Пушкиногорья прислал письмо с просьбой привезти ему эту повесть на пару дней. Надо бы к Григорию Ивановичу съездить, но у Вадима такая работа, что и в выходные занят: возит редактора и другое начальство на рыбалку.

Здесь тоже в окрестностях есть редкие леса, озера и турбазы. Чаще всего Вадим возит начальство на закрытую турбазу пивзавода, с директором которого дружат Румянов, секретари горкома, другие важные шишки — члены бюро ГК КПСС. Небольшая двухэтажная турбаза и всего-то в пятнадцати километрах от Великополя, в сосновом бору, на берегу Сенчитского озера, славящегося обилием раков. К приезду гостей директор пивзавода посылал на базу сторожа, — который ставил ловушки на раков, топил баню, в общем, все готовил для приезда высоких гостей. Вадим уже убедился, что все подобные базы похожи одна на другую. Оригинальным было на Сенчитской турбазе лишь то, что она принадлежала пивзаводу, а озеро славилось крупными раками, которые на огромных раскрашенных в Жостеве блюдах подавались к свежайшему пиву и «черту», так называлось крепкое снадобье, добавляющееся в цехах в пиво. Бутылка «черта» стоила литра водки и пилась, как утверждал Румянов, куда легче. Сладость ликера, а крепость спирта.

Взяв заказанный библиотекарше и уже изрядно затрепанный журнал с повестью Солженицына, Вадим сел в «Победу», но не успел тронуться с места, как к нему подошли Владимир Буров — лучший очеркист «Великопольского рабочего», заведующий отделом культуры местный поэт Александр Громов и завпропагандой — Иосиф Сайкин.

— Погодка-то нынче! — сказал Буров. У него на лысеющем лбу — выпуклая шишка с голубиное яйцо. — Не подбросишь нас, Вадик, на Казанское кладбище?

— Чего это вас потянуло туда? — удивился Вадим. Сегодня выдавали зарплату и по чуть порозовевшим лицам была заметно, что журналисты уже отметились в «Красном уголке» — кафе неподалеку от редакции.

— Иногда творческому человеку просто необходимо пообщаться с потусторонним миром, — улыбнулся толстощекий громадный не так в высоту, как в ширину поэт Громов, — Нужно иногда напоминать самому себе, что ты в этом мире всего-навсего гость.

Громов в основном печатал стихи в своей газете, но, подвыпив, любил прихвастнуть, что готовит для печати сборник. Вадиму его стихи не нравились. Обычная предъюбилейная трескотня на злобу дня.

— Кладбище для этого самое подходящее место, — подхватил Буров.

Сайкин помалкивал, настороженно поглядывал на окна редакции, он был трусоватым и угодливым перед начальством. Вадим даже удивился, что он оказался в этой компании — Буров и Громов известные поддавальщики, об этом все знали в редакции, но так как непьющих здесь почти не было, они особенно и не выделялись. Если Буров не умел пить, мог поскандалить, попасть в милицию, то Громов, выпивающий в два раза больше, никогда ни в чем предосудительном не был замечен, а Сайкин вообще мало пил, в основном только по необходимости с начальством.

У гастронома Буров попросил остановиться, заскочил туда и вскоре вернулся с раздутым потертым кожаным портфелем, с которым никогда не расставался и, как ни странно, не терял, чего нельзя было сказать про его голову. Владимира часто посылали как спецкора в командировки, и он носил в портфеле мыло, зубную щетку и безопасную бритву. Одеколон долго не залеживался в его портфеле, с перепоя Володя мог им утром запросто опохмелиться, после чего благоухал гвоздикой или резедой на всю редакцию. Человек он был не злой и не завистливый. Впрочем, завидовать и некому было: Буров писал легко и лучше всех. Все ответственные материалы написать поручали ему. В основном он кропал очерки. За два-три часа мог накатать «подвал» на вторую полосу.

Казанское кладбище находилось на берегу Чистой, рядом проходила железная дорога, когда тяжелый товарный состав гремел за кирпичной кладбищенской стеной, металлические кресты и жестяные венки тоненько дребезжали. Старинная, с овальными нишами стена во время войны была во многих местах разрушена, в прорехи просунулись узловатые ветви боярышника. Если в Великополе в центре сохранившиеся довоенные здания были восстановлены, то, кроме Казанской церкви, ни к одному церковному зданию и рука строителя не прикоснулась. Впрочем, это наблюдалось по всей России. Если убили в сознании нескольких поколений Бога, то стоило ли восстанавливать храмы? Но ни один родившийся при советской власти архитектор и близко не приблизился к тому великому мастерству, которым обладали мастера, ставившие по всей Руси Великой церкви и храмы. Научившись безжалостно разрушать все, что создавали лучшие таланты России за столетия, советские зодчие буквально ничего не сделали, что могло бы соперничать с прошлым…

Газетчики расположились у красной стены, которая ближе к железной дороге, здесь давно уже не хоронили, кое-где еще сохранились мраморные плиты и надгробия с дореволюционных времен. Было даже несколько сырых мрачных склепов, спрятавшихся в буйном кустарнике, слышно, как с потолка ближайшей усыпальницы звучно шлепаются тяжелые капли на цементный пол. Вадим поддался уговорам Бурова — тот ему нравился своим веселым заводным характером, какой-то бесшабашностью — и решил немного посидеть с ними. Владимир помнил множество разных историй, приключившихся с ним в командировках еще в ту пору, когда газета была областной. Он писал очерки на полполосы. А теперь командировки стали короткими, как обрубленный собачий хвост, он употребил именно это выражение. Да и газета превратилась в скомканный носовой платок…

На кладбище не было тихо, гомонили в кустах воробьи, на ветвях огромных вязов и берез покаркивали грачи, там у них свиты гнезда, уже едва различимые в густой листве. И с кладбищенской улицы доносился шум машин, крики играющих в лапту ребятишек.

Буров извлек из портфеля две бутылки «Московской», три — сухого венгерского, как он сказал, для «запивки», увесистый кусок колбасы и белый батон. В портфеле у него нашелся складной нож и стопка бумажных стаканчиков.

— Командировочное удостоверение могу забыть, а тару под выпивку — никогда, — рассмеялся он, все это умело раскладывая на могильную плиту, с которой предварительно смахнул мусор и листья. Проступила полустершаяся надпись: «…прапорщик 121-го стрелкового полка Его Величества… Милосердский Георгий Константинович…».

— Не грех на могиле-то? — заметил Вадим.

Низко нагнувшись к плите и поправив очки с толстыми увеличительными стеклами — Буров был близорук и без очков ничего не видел, — он сказал:

— Прапорщик Милосердский может только приветствовать нашу пьянку. Помянем и его, погибшего в восемнадцатом. Сам, небось, был не дурак выпить!

— Не богохульствуй, Володя, — вытерев рот отлепившейся этикеткой от венгерского, проговорил Александр Громов. Казалось бы, при его комплекции голос у него должен быть басистым, густым, а на самом деле был тонким, даже писклявым, особенно это чувствовалось, когда Саша читал свои стихи. При этом он еще, как и все поэты, немного подвывал, растягивая окончания. Глаза у него были маленькие, поросячьи с белыми короткими ресницами, нос толстый с краснотой. Громов мог выпить очень много и внешне не опьянеть. Стихи он начинал читать, как сам признавался, только после выпитого литра. Сайкин пил, морщась, как от зубной боли, но постепенно оживлялся и начинал все чаще встревать в разговор. Лицо у него длинное, вместо рта — узкая красноватая щель, длинный нос загибался будто к стесанному топором подбородку, а темные глаза большие и выразительнее. Как журналист Иосиф Сайкин был полным нулем, он пришел в редакцию из обкома партии после его ликвидации. Там работал инструктором отдела пропаганды. Кроме передовиц, Сайкин иногда писал длинные скучные статьи на темы коммунистической морали. Все знали, что Володя Буров правит, иногда переписывает их заново, за что завпропагандой угощает его. Причем Сайкин обычно подсовывал очеркисту свои статьи именно в тот момент, когда тот страдал от похмелья и сидел на мели. Он запирал Бурова в своем кабинете — самом крайнем на третьем этаже — а сам шел в гастроном за водкой и пивом. И вручал все это, только получив выправленную статью. Первыми узнали об этом машинистки, которые перепечатывали опусы Сайкина. Уж они-то знали бисерный почерк Бурова. Справедливости ради надо заметить, что услугами Владимира пользовались и другие заведующие отделами. Все они были бывшими партийными чиновниками и в журналистике, как говорится, ни уха ни рыла. Впрочем, это никого не волновало, главное, чтобы в газете не было досадных опечаток и искажений фамилий руководителей города, за это можно было поплатиться и работой, а на то, что газета сухая, скучная, всем наплевать было. Даже фотографии в ней были примитивными, без всякой выдумки. Снят у станка передовик или доярка за дойкой и короткая подпись: такой-то или такая-то за работой. И все дела. Оживляли «Великопольский рабочий» лишь яркие, живые очерки Владимира Бурова, но когда Володя запивал, а случалось, на неделю и больше, он мог только править статьи и передовицы заведующих отделом, очерки в нетрезвом состоянии никогда не писал.

— Колбасу-то нынче во что заворачивают! — распрямил промасленный лист Буров, — «В ответ на телеграмму Ленина», — начал он читать. В заметке сообщалось, что в 1918 году после подавления белогвардейского мятежа в Ижевске оружейник Прокопий Алексеев при поддержке всех рабочих решил послать в Кремль Ильичу миниатюрную копию винтовки, за что впоследствии умелец был награжден орденом Трудового Красного Знамени.

— Мне один знакомый рассказывал про этот случай в Ижевске, — вспомнил Громов, жуя бутерброд с вареной колбасой, — Там по приказу Ленина расстреляли тысячи офицеров, многие были Георгиевскими кавалерами, не зря ему и винтовочку ижевцы послали в подарок.

— Ильич любил охоту, — вставил Буров, разливая в цветные бумажные стаканчики водку — И на дичь охотился, и на людей…

— Чего ты несешь? — поморгав покосился на него Сайкин. — Владимир Ильич был великим гуманистом. Почитай его работы…

— Я читал, — усмехнулся Буров, — И сделал вывод, что Ленин был величайшим человеконенавистником. Он любил идеи, а не людей. Иначе не объявил бы красный террор. Знаете, что распевали в Питере во времена НЭПа? «От болезни паралич помер наш отец Ильич! Ланца-дрица ла-ца-ца, нет теперь у нас отца!». Довольно оптимистическая песенка и в ней нет горючей слезы, которую якобы проливали все советские люди…

— А каков Сталин — его «гениальный» продолжатель? — сказал Громов. — Я после этого закрытого письма о культе Сталина, что нам прочли на партсобрании, ходил как оглушенный! Ведь нам всю жизнь внушали, что Сталин — верный ленинец, претворяющий в жизнь бессмертные идеи Ильича.

— Попомните мое слово, — заметил Буров, — Доберутся и до Ленина, на его совести тоже много пролитой людской крови, возьмите хотя бы расстрел царской семьи…

— Нашел кого жалеть! — хмыкнул Сайкин. Крупные глаза его осоловели, безгубый рот кривился в презрительной усмешке, — Кровавого Николашку-Палкина! Туда ему и дорога!

— Царь своих политических противников не расстреливал, а высылал, и условия у них для проживания в ссылках были вполне сносные. Почитай хотя бы письма Ленина к Крупской, — возразил Буров, — А Сталин истреблял всех под корень. Слышали про «особое совещание» и «тройки»? Сколько они миллионов невинных людей отправили на тот свет! Мы все читали про фашистские концлагеря, а оказалось, что у нас их тьма и люди в них мерли как мухи. Об этом рассказывают реабилитированные узники. Я предложил редактору очерк с продолжением об одном таком сталинском узнике, чудом выжившем в этом кромешном аду, так он руками-ногами замахал, мол, такие вещи нельзя публиковать, мало ли что было… Нужно писать про наши выдающиеся успехи, про космонавтов, светлое будущее и радостное при Никитке-кукурузнике настоящее…

— Я не могу такие речи слушать, — зашевелился Сайкин, давая понять, что готов встать и уйти, — Ладно — Сталин, он действительно с культом переборщил, но уж Ленина-то — святого партийца — не стоило бы трогать, да и Никита Сергеевич разве мало делает для страны…

— После поездки в Америку наградил своего зятька Аджубея и всю его шумную компанию Ленинской премией! — завелся Буров, — Специально придумали такую премию для журналистов, раньше ее не было. Читал я эту книжку «Лицом к лицу». Обычные скучные репортажики — и все. А он — Ленинскую премию! Щедр за государственный счет! А за то, что стучит в ООН ботинком, страна заплатила штраф в миллион долларов…

— Я тоже про это слышал по «Голосу Америки», — вставил Громов.

— Вадим, ты меня не подбросишь? — взглянул на шофера Сайкин.

— Я еще посижу, — отмахнулся тот. Ему нравилось слушать Бурова да и весь этот разговор был необычным: неужели даже самые продажные в мире люди — журналисты, которые, как говорится, ради красного словца готовы продать родного отца, стали задумываться над нашей жуткой жизнью?.. Вот Иосиф Сайкин не хочет задумываться, его все устраивает, если бы раньше произошел подобный разговор, пусть даже на кладбище и в подпитии, все бы мигом загремели в лагеря, да что в лагеря — могли бы и к стенке поставить! Или как там убивают инакомыслящих… Каким бы самодуром не был Хрущев, но при нем хоть стало возможным говорить что думаешь. Правда, он и сам нес такое, что здравомыслящие люди диву давались! И Вадиму вдруг пришла в голову мысль, что вот такие, как Сайкин, и были доносчиками. Вон как у него глаза забегали! Это из-за них сажали и расстреливали честных людей. Выпивши, а ведь ничего лишнего не обронил, наоборот, даже возражал Бурову. А оттопыренные уши на голове редькой аж шевелятся, норовя все услышать и запомнить. Может, в КГБ теперь и не обратится, а вот редактору точно все как есть доложит…

Сайкин снова сделал попытку встать, но тут заговорил Саша Громов. Серые глазки его на широком полном лице заблестели, легкая краснота с носа распространилась на толстые обвислые щеки.

— Я — коммунист, на фронте в сорок втором вступил в партию, а знаете ли вы, что мой дед был расстрелян большевиками в Осташкове в 1922 году за то, что «утаил» на семена два мешка ржи? Кучерявые комиссары в кожанках его кокнули. А дядю моего — он попал в плен к немцам и бежал из концлагеря — сгноили в нашем родном лагере на Колыме. И могилы не найдешь. Дед за первую мировую войну имел два Георгия, а дядя — три ордена и десяток медалей. Кому нужно было таких людей убивать?

— Я, слава Богу, никогда в партии не был, — вставил Буров, разливая вино.

— За что их расстреляли, мать твою? — визгливо кричал Громов, — С кого за все это изуверство спрашивать?

— Мужики, как вы думаете, кто станет чемпионом мира: Ботвинник или Петросян? — перевел разговор на другое хитрый Сайкин.

— A-а, мне наплевать! Русских в шахматы не пускают… — отмахнулся Буров, — Ты вот говоришь, твоих близких расстреляли, а у меня…

— Спорим, что победит Ботвинник? — не унимался Иосиф Сайкин. — Готов поставить на бутылку коньяка…

Ему все-таки удалось увести разговор в сторону: выпили еще по стаканчику, Владимир стал откупоривать последнюю бутылку с сухим вином, Саша Громов, тонко завывая, начал читать свои стихи. Буров с умным видом слушал, даже очки снял, глаза у него стали сразу маленькими и синими. Вадим незаметно встал и, обходя запущенные, с покосившимися металлическими крестами могилы, направился к выходу. Церковь кое-как восстановили, побелили, выкрасили зеленой краской некогда золоченые купола, на звоннице установили небольшие колокола цвета меди с никелем. Из высоких узких окон пробивался свет свечей и лампад — в церкви шла служба.

Вадим свернул к дубовым дверям — они сохранились в целости, даже с резьбой по краям — и вошел из яркого солнечного дня в пахнущий ладаном волнующий церковный мир с золочеными ликами святых угодников и апостолов. Распятый Христос смотрел на него с белой колонны. Негромкий голос длинноволосого, бородатого батюшки монотонно читал молитву. Спинами к Вадиму стояли десятка два верующих, в основном, старики и старухи. Что-то тревожно-сладостное накатило на Вадима, рука сама собой потянулась, чтобы перекрестить лоб, но он почему-то сдержался. Непривычно было все это, да и толком не знал, правильно ли он сложил пальцы. Григорий Иванович всего раз показал ему, как крестятся.

Чем больше всматривался он в выразительное с печальными огромными глазами лицо Иисуса Христа, тем чище и свободнее становились его мысли, уже куда-то отодвинулись непривычные для слуха слова подвыпивших газетчиков, будто расширился мир, в котором, кроме жестокости, нищеты, лукавства и политики существовали такие понятия, как совесть, любовь, смерть, вечность…

6. Аэлита

Они лежали на диване, когда дверь в кабинет от могучего удара ногой с грохотом и треском распахнулась посыпались на пол шурупы от защелки, и на пороге возникла огромная фигура председателя райпотребсоюза Николая Николаевича Петухова. Он был в зеленом кителе с орденскими колодками, такого же цвета галифе и хромовых сапогах. В типичной сталинской форме. Бритая голова его светилась, как матовый шар, от неяркого света настольной лампы под зеленым абажуром, прикрытой Раиной косынкой, лицо его казалось вырезанным из дерева, глаза зловеще блестели. Под стать его росту был и огромный выпирающий живот.

— Я не верил сотрудникам, — загремел он, сделав два шага вперед, — Думал, сплетня… Вот как ты, зассыха, дежуришь в конторе?! На пару с кобелем?! В моем кабинете! На моем диване!

Так еще никто не называл Вадима, он пружинисто вскочил с дивана, подтянул брюки, пуговицы не стал застегивать. Рая, распахнув глазищи, даже не пошевелилась, раздвинутые ноги ее бесстыдно белели. Наконец, будто очнувшись, она запахнула на обнаженной груди кофточку, спустила задранную выше пояса юбку. Белые шелковые трусики предательски висели на валике дивана.

— Вон отсюда, поганец! — метнул на Вадима гневный взгляд Петухов — Чтобы и духу твоего здесь больше не было! Погоди, молокосос, — спохватился он, — Я где-то видел твою рожу… Ты где работаешь? В нашей системе?

— Вы не кричите, дядя, — спокойно сказал Вадим, он не испытывал никакого страха, во всем этом было что-то даже смешное. Почти анекдот. Правда, никто не смеялся, — Без стука врываться…

— Это мой кабинет! — неожиданно взвизгнул тонким голосом Петухов и сжал свои пухлые, но довольно увесистые кулаки. — Он еще кукарекает! Каков нахал, а? — Вопрос он обратил самому себе Рая суетливо приводила себя в порядок.

— Чуть не вышибли дверь, продолжал Вадим, быстро всовывая ноги в туфли. Шнурки не стал завязывать. — Сломали замок… Раз у нас в стране такие трудности с жильем, приходится устраиваться…

— Я тебе сейчас, жеребец, устроюсь! — окончательно озверел Петухов. Лицо его еще больше побагровело, он всей необъятной тушей надвинулся на Вадима. Глаза — два горящих уголька, рот — черная дыра с золотыми зубами. Взлетел огромный кулак и опустился… на край письменного стола. Вадим и всего-то сделал неуловимое движение головой. Настольная лампа подпрыгнула и свалилась на пол. Тоненько зазвенели осколки и стало темно.

— Вы тут, дядя, все разобьете, — ехидно заметил Вадим, продвигаясь к распахнутой двери, из коридора лился тусклый свет. Он падал на порог и часть ковра. Петухов, горой возвышаясь у стола, с изумлением смотрел на свой разбитый кулак. Кажется, он вскрикнул, когда удар его пришелся по столу. Вадиму ничего не стоило заехать снизу в толстый тройной подбородок этой кабаньей туше, но он посчитал это лишним.

— Я сейчас позвоню в милицию! — взвизгнул Петухов, — Какое право ты имел ночью прийти в мой кабинет! И черт знает чем заниматься тут?!

— Все это старо как мир, дядя…

— Какой я тебе дядя, наглец? — Петухову не отказало чувство юмора, — Нашелся, понимаешь, племянничек!

— Как же вас называть?

— Я спрашиваю, как ты попал сюда?

— Неумный вопрос, дядя, — улыбнулся Вадим.

— Опять, дядя! — взревел Петухов.

— Я его пригласила, Николай Николаевич, — вдруг храбро произнесла Рая, — Это… мой жених!

— С тобой мы отдельно поговорим, — метнул на нее гневный взгляд председатель.

— Ну, это явное преувеличение, — пробормотал Вадим, даже не сообразив, что тем самым обидел молодую женщину. Он уже был у двери, когда мраморное пресс-папье гулко ударилось рядом в стену.

— Устроили у меня в кабинете бардак! — снова гремел Петухов. — Завтра же уволю с волчьим паспортом! И девчонку твою выпрут из детсада…

Вадим поморщился:

— Дядя, это не благородно… А я-то всегда считал толстых людей добродушными и не злопамятными…

— Свели себе гнездо, понимаешь! Ночные голубки! — Он снова повернул на короткой красной шее голову-шар к Рае — Паршивая блядюшка, я тебя на панели подобрал… И за все мое доброе такая грязь…

— Придержи-ка язык, Николаша! — вдруг резко одернула своего шефа секретарша, — Чья бы корова мычала, а твоя — молчала… Он подобрал меня, несчастную! Ты на коленях ползал предо мной, чтобы я работала у тебя. Если не заткнешься, жене твоей все расскажу… Что глаза вытаращил? Ты же ее боишься, как огня! Она сразу же побежит в райком-горком и твоя песенка спета!

— Ах ты, стерва! — выдавила из себя опешившая туша. — Грозишь мне, твоему благодетелю?

— Думаешь, легко выдерживать на себе такую тушу? — уже кричала Рая, — Кабан проклятый! Всю мою жизнь загубил. Ревнует почище любого мужа…

— Чего ты разоралась при этом-то? — сбавив тон, кивнул в сторону Вадима Петухов.

— Вы прямо Отелло, дядя! — не менее его изумленный вспышкой обычно мягкой, улыбчивой Раи, произнес Вадим.

— Уходи, Вадим! — со слезой в голосе выкрикнула Рая, — Мы тут с шефом и без тебя разберемся…

— Ну, разбирайтесь, милые бранятся — только тешатся… — закрывая за собой дверь, сказал Вадим. Дорогу в скудно освещенном изнутри учреждении он знал отлично и через минуту уже вдыхал прохладный летний воздух на другой стороне улицы. Вспыхнул свет на втором этаже — наверное, Петухов включил люстру. Сквозь плотные шторы видна была лишь огромная колеблющаяся смутная тень.

«Надо было промолчать, когда она сказала, что я ее жених… — подумал Вадим, почувствовав раскаяние, — Обидится Рая!».

Он вышел на площадь, в Чистой отражалась стершаяся с одного края луна, узкие облака светились каким-то зеленоватым колдовским светом, весело перемигивались звезды, где-то лениво брехала собака. В Доме Советов светились два окна на третьем этаже. Может, и там дежурная коротает ночь с дружком?..

Услышав негромкое покашливание и протяжный горестный вздох, Вадим завертел головой: никого не видно, лишь игривый ветер протащил по асфальту пустую пачку из под «Беломорканала», да в невидимый берег плеснула волна, слышно было как завозился и хрипло каркнул в парке грач. Вадим повернулся было, чтобы идти в общежитие, от площади напрямик по переулкам это десять минут ходьбы. Общежитие помещалось в конце улицы Энгельса, из окна был виден колхозный рынок: высокий треугольный навес и ряды длинных дощатых столов со скамейками. Самыми оживленными днями на рынке были суббота и воскресение, когда на грузовых машинах с брезентовым верхом приезжали белорусы из Витебска и латыши из Резекне. Они привозили разные аппетитные на вид копчености, самодельные сыры, колбасы, одежду. Торговали прямо с фургонов.

Снова послышался кашель, вслед за ним стон. Вадим, поколебавшись, направился в сторону этих звуков и вскоре увидел на садовой скамейке щуплую свернувшуюся калачиком фигурку. Поначалу из-за спинки он и не увидел лежащего человека в зеленом плаще, под головой у него был вещмешок. Съежившийся человек на скамье точь-в-точь напоминал часто публикуемые в наших журналах и газетах снимки безработных в странах капитала, коротающих ночи в парках. Не хватало только газет, которые подстилали под себя.

Лицо человека было спрятано в воротнике плаща.

— Эй, набрался, приятель? — спросил Вадим и потряс за плечо — А ну вставай, замерзнешь, как цуцик, к утру!

«Приятель» завозился под натянутым на голову плащом, отбросил его край и россыпь длинных волос засияла золотом в лунном свете, а два огромных глаза, моргая, уставились на него. И только тут он заметил торчащие из-под плаща туфли на высоком каблуке.

— Ты что — милиционер? — хриплым голосом спросила девушка.

— Дружинник, — сказал ошарашенный Вадим. Он не соврал, в кармане у него было удостоверение дружинника, а в тумбочке в общежитии — красная повязка. Правда, дружинником он был не ахти каким: пропускал свои дежурства и не любил патрулировать по городу. Ему не очень нравилось это дело, да и времени не было. Лучше уж книжку почитать, чем с шумными пьяницами возиться.

— Что тебе, жалко скамейки? — голос стал чище, звонче и Вадим окончательно разглядел, что на скамейке скорчилась девчонка лет пятнадцати от роду. Что заставило ее уйти из дома? А, может, приезжая, негде переночевать? Ночи еще были холодными, по радио передавали, что в Псковской области по утрам будут заморозки. Это чтобы огородники грядки чем-нибудь на ночь прикрыли.

— Тебя жалко, — сказал Вадим. — Ночь будет холодная, вон кашляешь..

— Может, у меня чахотка и я заразная, — недовольно пробурчала девчонка и спустила тонкие длинные ноги со скамейки. Когда она встала, то оказалась довольно рослой и очень худой. Лицо у нее продолговатое, бледное, маленький, чуть вздернутый нос и по-детски припухлые яркие губы. Но самым замечательным на ее лице были глаза: огромные, в пол-лица, с длинными черными ресницами. И, конечно, волосы, они рассыпались по узким плечам до самого пояса. Такие волосы заплетают в косу. Он даже представил тяжелую золотую косу на ее узкой спине с выступающими лопатками. Девчонка стояла перед ним в вязаной кофте с чужого плеча, короткой темной юбке, открывающей стройные ноги. При ее худобе колени были аккуратные, круглые, да и ноги не такие уж худые. Талию можно было обхватить ладонями. Странно, что такая в общем-то симпатичная девчонка оказалась одна ночью на берегу Чистой на садовой скамье.

— Тем более тебе нужно в тепло, — сказал Вадим.

— Где это тепло? — сердито блеснула на него глазищами девчонка. В них отразились сразу две луны, — На вокзале? Там какие-то пьяные подонки стали приставать ко мне…

— А гостиница?

Девчонка секунду смотрела ему в глаза, потом вздохнула:

— Это мне и в голову не пришло… А где тут гостиница?

— Пойдем провожу, Вадим хотел взять ее вещмешок, но девчонка ловко его сграбастала.

— Я сама, — сказала она.

— Можно подумать, что у тебя там бриллианты, — улыбнулся он.

— Думай, что хочешь, — огрызнулась она. — Бриллианты в мешках не держат.

— А где?

— Слушай, чего тебе надо? — устало произнесла она.

— Мне? Ничего… Я хочу помочь тебе, а ты злишься.

В гостинице были свободные койки, но у девчонки не оказалось паспорта или каких-нибудь других документов, даже свидетельства о рождении. Дежурная и разговаривать не пожелала, указала на дверь, пробурчав:

— Ходють тут всякие… без документов! Гостиница — это не публичный дом.

— А где у нас в Великополе публичный дом? — невинно поинтересовался Вадим.

— Проваливайте, умники, не то милиционера позову, пригрозила злая баба. Не понравилось, что разбудили.

Они снова вышли на улицу. Луна катилась, перескакивая с прозрачного облака на облако, по звездному небу. Она уже давно пересекла Млечный Путь. Камни на булыжной мостовой блестели, мяукали во дворах кошки, иногда зелеными фонариками вспыхивали в темноте их глаза. Точно такой же кошачий глаз провез на «Москвиче» таксист.

— Как звать-то тебя? — после продолжительной паузы спросил Вадим.

Он уже и не рад был, что связался с ней. Вид недовольный, каблуками царапает по асфальту, смотрит вниз. Завтра в восемь должен быть в гараже, но и бросить приезжую девчонку в незнакомом для нее городе было бы непорядочно. Он мучительно ломал голову, куда бы ее пристроить? К Рае из райпотребсоюза? Так у Раи, наверное, все еще продолжается разборка с шефом. Вадим и раньше догадывался, что у нее с ним есть «отношения», но сам ничего не спрашивал, да и Рая на этот счет не распространялась. Впрочем, Вадима как-то все это не задевало, не было желания даже размышлять на эту тему. Ночные свидания в райпотребсоюзе устраивали обоих, зачем же еще что-то осложнять?…

— Аэлита, — вдруг небесным громом отозвалось в нем произнесенное девчонкой дорогое для него имя.

— Что?! — он даже остановился, — Что ты сказала?

— А-э-ли-та, — по складам произнесла она. — Есть такая повесть у Алексея Толстого… Может, в честь главной героини и дали мне это редкое имя. Все зовут меня Линой.

— А меня…

— Мне не интересно, — оборвала Аэлита. — Я тебе благодарна за заботу, но ты можешь идти домой, я как-нибудь сама устроюсь.

— В парке на скамейке? Или на вокзале, где к тебе пристают разные…

— А ты кто? Не разный? — в ее голосе прозвучали насмешливые нотки.

— Откуда хоть ты приехала?

— Туда я больше не вернусь, товарищ дружинник, — твердо произнесла она. — Как говорила моя бабушка: утро вечера мудренее. Завтра я что-нибудь придумаю. Я умею красить, могу телефонисткой или уборщицей. В газетах пишут, что в советской стране нет безработных, а я работы не боюсь.

— Тебе надо школу закончить! — вырвалось у Вадима. После того как она протяжно произнесла «А-э-ли-та-а…», он понял, что так вот просто теперь не оставит незнакомку. В этом имени было нечто вроде знака судьбы! Еще сегодня утром он уж в который раз вспоминал тот зимний день, золотой корабль и глазастую с точно такими же волосами неземную девушку… Сердце его гулко билось, он уже боялся, что девчонка сейчас что-нибудь резкое скажет ему и уйдет, исчезнет из его жизни навсегда, унеся с собой и тайну своего имени — Аэлита. Ему уже казалось, что она похожа на ту, золотоглазую…

Но она, видно, пропустила его слова мимо ушей. Спотыкаясь на ровном тротуаре — ясно было, что она не привыкла носить туфли на высоком каблуке, — девчонка задумчиво смотрела себе под ноги, белый лоб ее хмурился, на губах застыла презрительная улыбка. И он еще раз поразился, какие у нее длинные ресницы. Большие глаза, длинные ресницы, как у той небесной Аэлиты…

— Ладно, как тебя звать? — будто делая ему одолжение, спросила она. — Вообще-то я могу тебя называть и товарищ дружинник…

— Ну зачем же? — облегченно улыбнулся он, — Я плохой дружинник… — Он назвал свое имя.

— Вадим… — задумчиво повторила она. — У тебя тоже есть свой литературный герой: Лермонтов так назвал свою повесть. Ты читал ее?

— И «Вадима», и «Аэлиту» я еще в школе читал… Ты в восьмом учишься?

— В девятом, — неохотно ответила она, — Давай лучше о школе не будем говорить? Это так скучно…

— Аэлита…

— Зови меня лучше Лина, — оборвала она. — Меня все так зовут.

— Я найду тебе место для ночлега, — сказал Вадим. — Там тепло, мягкий диван и даже есть подушка.

— Я должна буду спать с тобой? — сбоку взглянула на него Лина. В глазах ее лунный блеск, на губах насмешливая улыбка.

— Не говори ерунды! — нахмурился Вадим. Ему даже в голову не могла прийти такая мысль.

Они молча шагали по набережной. Слева от них серебрились воды Чистой, справа — тянулась огромная строительная площадка с замершими башенными кранами, грудами железобетонных балок и контейнерами с кирпичом. Впереди смутно виднелись на высоком берегу новые четырехэтажные жилые здания, железные крыши ртутно блестели, телевизионные антенны ловили своими петлями звезды.

— Куда мы идем? — прикрыв зевок ладошкой, наконец нарушила затянувшееся молчание девушка.

— Уже близко.

В здании редакции не видно было ни одного освещенного окна. Завтра городская газета не выходит и дежурного или, как его называют свежей головы, в здании нет. Ключи от парадной всегда прятали под кирпич у фундамента. Сколько Вадим не шарил рукой, его на месте не оказалось. Выругавшись про себя, он нашел на первом этаже неплотно прикрытую форточку, вскарабкавшись на железный карниз, оттянул изнутри шпингалеты — до нижнего он не дотянулся и его пришлось выломать — и распахнул окно. Девчонка с любопытством наблюдала за ним.

— И я должна туда залезть? — спросила она.

— Давай подсажу?

— Это банк? А мы грабители?

— Что-то в этом роде… — пробормотал он.

— Тогда лезь первым…

Стоя на подоконнике, он протянул ей руку. Поколебавшись, она уцепилась за нее и легко перебралась в комнату. Это был отдел писем. Свет Вадим не стал включать, в кабинете было не так уж темно — лунный свет заливал столы с папками, шкафы у стен, высветил неширокую полоску к двери. Ощупью, держа девчонку за руку, он провел ее по темным коридорам на третий этаж. Здесь включил свет. С доски, где на гвоздиках висели ключи от кабинетов с бирками, взял один и повел Лину в конец коридора, там находился кабинет завпропагандой Иосифа Сайкина: Вадим знал, что тот в отпуске. В кабинете сидел он один, потому что иметь литсотрудника Сайкину было не положено по штатному расписанию.

Окна кабинета выходили во двор, и Вадим включил свет. Из секретариата он принес одеяло и подушку с довольно свежей наволочкой. Постельные принадлежности лежали в нижнем отделении книжного шкафа. Простыню он не взял, она показалась ему грязноватой. «Свежая голова», вычитав и подписав последнюю полосу, мог до утра отдохнуть на диване. Диваны во всех кабинетах были одинаковые: широкие с валиками и обитые коричневым дерматином. Устроив постель, Вадим выпрямился и посмотрел на девчонку. Она стояла у фрамуги двери и хлопала слипающимися глазами. Лицо ее осунулось и стало некрасивым: обозначились голубоватые скулы, под глазами круги, нижняя губа стала треугольной, как у обиженного ребенка.

— Утром никому не открывай, — предупредил он. Впрочем, я тебя на ключ запру…

— Это еще зачем?

— Ты не бойся, тот, кто тут сидит, сейчас в отпуске… Я приду к девяти и выпущу тебя.

— А где тут…

Вадим рассказал ей, как пройти в туалет и пока она постукивала острыми каблуками в узком длинном коридоре, размышлял о том, как бы утром уборщица тетя Лиза не приперлась сюда — у нее ключи от всех кабинетов, но успокоил себя тем, что она уже здесь навела порядок, а раз человек в отпуске, какой смысл каждый день убирать? Пожалуй, нужно будет поставить будильник на семь часов, сотрудники редакции приходят на работу к девяти, а ему нужно успеть в гараж и приехать поскорее сюда. За редактором он ездил к половине десятого. Румянов раньше десяти никогда не появлялся на работе. До прихода людей нужно будет выдворить девчонку отсюда…

— Есть хочется… — вздохнула Лина, — Нет у тебя, кусочка хлеба?

— Потерпи до утра… Впрочем, подожди! — Он выскочил из кабинета, почти бегом прибежал в приемную, где обычно сидела секретарша Вилена, открыл шкаф с принадлежностями для кофе и чая. На одной из полок в серебристой обертке обнаружил сыр и кусок твердокопченой колбасы, а также начатую пачку сухого печенья. Прихватил и несколько кусочков пиленого сахара.

— Вадим, — обозрев все это богатство, разложенное на письменном столе, задушевно произнесла Лина, — почему ты так добр ко мне?

— Наверное, потому, что тебя зовут Аэлита, — признался он.

— Тут какая-то тайна, — проявила завидную проницаемость девчонка. — Ты мне расскажешь?

— Как-нибудь потом…

— Ты думаешь, у нас будет «потом»? — печально посмотрела она ему в глаза. — Утром придут чужие люди и выставят меня отсюда… А то и в милицию сдадут.

— Давай поешь и ложись спать. Сюда никто утром не придет, кроме меня.

— Ты вправду уйдешь? — глаза ее оживились, но какого они цвета он не мог в потемках определить.

— Так же, через окно, — улыбнулся он.

Она вдруг сделала несколько быстрых шагов к нему, обхватила за шею тонкими смуглыми руками и чмокнула в губы. Поцелуй был звонкий, родственный. Сейчас она снова была красивой, с распушившимися на плечах золотистыми волосами и широко распахнутыми глазами. Только сейчас он разглядел, какого они цвета — изумрудно-серые. А у той Аэлиты с золотого корабля были янтарные. И вместе с тем что-то было общее у небесной Аэлиты и у земной Лины.

— Ты — хороший человек, Вадим, — сказала Аэлита, отстраняясь от него. — Я это чувствую. Сразу поняла, что ты не такой…

— Какой?

— Ну, те, что пристают и говорят гадости… А ты другой. Тебе ничего от меня не нужно. Добрый сама…

— Самаритянин, — улыбнулся он.

— Это такие люди, которые просто так помогают другим людям… Я где-то прочитала.

— Самаритяне жили во времена Иисуса Христа в Палестине в городе Самария…

— Ты как наш учитель истории, — сказала она. — А я еще так мало всего знаю… Только не говори, как мой отчим, мол, будешь много знать, скоро состаришься… И еще — у тебя все впереди.

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать… Но я уже научилась отличать хороших людей от негодяев… — Она опустила глаза, взмахнув черными ресницами, а когда снова подняла их на Вадима, блеск в них погас, кажется, она даже стали меньше. — Может, мне не везло, но я больше встречала плохих людей, чем хороших.

— Ты не обижайся, Лина, что я тебя закрою на ключ, — сказал он уже на пороге.

— Я не убегу, Вадим, — сказала она, — И знаешь что? Если хочешь, называй меня Аэлитой.

Он вышел и осторожно с той стороны два раза повернул ключ в замке. Широко шагая по песчаной набережной, он улыбался. Пережитое когда-то в детстве чудо, кажется, снова вернулось к нему…

7. На «рыдване» по улице Урицкого

Вадим предупредил секретаршу из приемной Вилену, что он будет в библиотеке, там недавно установили телевизор с небольшим экраном. Ему хотелось посмотреть европейский чемпионат по боксу, проходивший в Москве, но показывали опять Хрущева, приемы, награждения. И днем, и вечером. В Москву приехал кубинский лидер Фидель Кастро и ему хотелось посмотреть на него: шло в Кремле подписание совместного советско-кубинского заявления. Улыбающийся Хрущев в очках с золотыми звездами Героя и чернобородый в военной форме кубинец сидели за антикварным с золотом столом, а члены правительства истуканами в ряд стояли за их спинами. Вот только зачем — непонятно. Наверное, специально для оператора улыбались, лишь луннолицый Шверник был мрачен и смотрел куда-то в сторону. По-видимому, чувствовал, что скоро его шуганут из Политбюро. Зато Брежнев, Косыгин, Суслов, Пономарев угодливо улыбались, посверкивал очками в блестящей оправе Андропов. Что-то у него было от Лаврентия Берии, пожалуй, такой же самодовольно-самоуверенный вид и некая многозначительность. Затем показали шикарный прием в Георгиевском зале: маленький толстый Никита прикреплял к френчу высоченного Кастро звезду Героя. Он смог дотянуться только до пупа. Тут же подскочил Суслов — он был повыше — и помог. Хрущев пек Героев, как блины. Рядом расплылся в широченной улыбке Брежнев, его черные и густые, как сапожные щетки, брови были подняты вверх. Он-то знал, что дни Никиты как лидера сочтены. Сам вместе с Сусловым и другими приятелями копал яму «кукурузнику»…

Не так давно весь мир с ужасом наблюдал за событиями в Карибском море, когда наши ракеты тайно установили на Кубе, под носом у янки. Все думали, что вот-вот начнется третья мировая война, в Великополе люди скупали крупу, мыло, сахар, спички. Буров опубликовал в газете фельетон «Мыльная паника». Но Хрущев и Кеннеди на радость всем народам уладили этот опасный конфликт: американцы пообещали не нападать на революционную Кубу, по нашему методу и за нашу валюту строящую социализм, а Хрущев распорядился увезти наши ракеты с острова Свободы. И вот теперь советский руководитель вешает на широкую грудь кубинца высшую награду СССР! За что, спрашивается? Впрочем, Никита Сергеевич был щедр на высокие награды иностранцам, даже не бывшим в нашей стране: награждал кого попало, конечно, и себя не забывал.

На экране появился улыбающийся новый чемпион мира Тигран Петросян с лавровым венком на шее и широкой лентой с золотыми письменами. Казалось, эта тяжесть непосильна щуплому гроссмейстеру. Вадим вспомнил, что Иосиф Сайкин готов был поспорить на бутылку коньяка, что победит Ботвинник, а вот чемпионом мира стал Петросян.

Наконец, показали чемпионат. В нем участвовал Борис Лагутин, Дан Позняк, Олег Григорьев, Андрей Абрамов и самый любимый боксер Вадима — Валерий Попенченко. Почти все бои с его участием заканчивались через несколько секунд — стремительный боксер налетал на противника как смерч и выстоять против него три раунда никто не мог. Одно удовольствие было смотреть на бой с участием Попенченко. Он укладывал боксеров, как рельсоукладчик — шпалы на полотно. Хотя Вадим и разочаровался в боксе, он не пропускал ни одного чемпионата. Конечно, Попенченко молодец, боксер редкого таланта, но каково его противникам, сотрясающимся от мощных ударов по туловищу и в голову?..

— Вадим, редактор через пять минут выйдет, — просунула голову в дверь библиотеки Вилена — невысокая белокурая девушка с пустоватыми круглыми глазами и будто приклеенной улыбкой на полных губах. Зубы у нее были мелкие и с чернотой. Секретарша редактора была замужем за милиционером, который иногда приезжал на мотоцикле с коляской встречать ее после работы. Вилена ко всем относилась хорошо и даже иногда выручала попавших в милицию сотрудников. Если они попадали в отделение, где ее муж, лейтенант, работал участковым. Поговаривали, что он изменяет своей не очень-то казистой жене. Выручала Вилена не раз и Вадима. Конечно, не из милиции, случалось, редактор не мог найти своего шофера и тогда секретарша что-нибудь придумывала, чтобы защитить от его гнева: Румянов не любил ждать машину, он считал, что шофер обязан быть под рукой всю смену. Сидит он в редакции или находится в учреждении. Но Вадиму надоело торчать у какого-нибудь административного здания часами, даже книга не спасала и он тогда отправлялся по своим делам: в книжный или спортивный магазин, за продуктами, одеждой. Часто просили его подвезти, он это делал, когда было по пути, а специально не халтурил.

— В горком, — сказал редактор, усаживаясь рядом. Он был чисто выбрит, пахло хорошим одеколоном, черные усики подровнены. Румянов носил модные костюмы с галстуками, на ногах — остроносые желтые полуботинки. На вид пижонистый, но никаких романов не заводит. Правда, у него жена красивая и двое детей. Семья его редко пользуется служебной машиной, разве что-то срочное, например, встреча иногородних гостей на вокзале или кто-то заболел и нужно отвезти в поликлинику, — Первый отругал меня, мол, публикуем мало фельетонов и вообще критических материалов… А мне Шапкин запретил! Помнишь, я тебе рассказывал, что он рекомендовал мне побольше публиковать материалов про кукурузу и про передовиков села и производства… Вот я Первому сейчас и врежу: дескать, как же это у вас получается, что правая рука не знает, что творит левая? То печатайте лишь положительные материалы, то подавай вам фельетоны! Да у меня сотрудники разучились их писать. Сплошной розовый сироп и этот… елей.

— А Буров? — напомнил Вадим.

— Володька? Так он — очеркист. Ну, может, пару раз и опубликовал фельетоны, так это не его дело… Фельетонист должен быть ехидным, видеть там недостатки, где другой пройдет и ничего не заметит. Одним словом, тут нужен особый талант. А у Бурова талант писать художественные очерки, да и злости в нем мало, понимаешь…

— Может, мне попробовать? — пошутил Вадим, — Недостатки я вижу, а злости на нашу серую жизнь у меня тоже хватает… Все начальники перешли на «Волги», а я все кручу баранку этой развалюхи! Чего не потребуете у Первого «Волгу»?

— Хорошо, что напомнил, — наморщил лоб Румянов. — Он получил новую, черную, а старую хорошо бы нам…

— Их старая для нас новая, — вставил Вадим. Хозяева города часто меняли машины, так что они не успевали изнашиваться, да и потом, уход за ними был дай Бог! В теплом гараже, каждый день профилактический осмотр, чуть что — заменяют детали. И «Победа» до сих пор исправно бегает, потому что получена от горкома КПСС. В начале своей деятельности Хрущев замахнулся было отобрать у руководителей персональные машины, но это мало коснулось партийных работников в глубинке. Каждый секретарь горкома и райкома имел «Волгу» и «газик», имели машины и другие секретари. Постепенно ездившие на такси и оплачивающие свои поездки государственными талонами маленькие начальники снова заимели всякими правдами и неправдами персональные автомобили. Некоторые разъезжали на грузовиках и даже на автобусах.

— Не боги горшки обжигают, — задумчиво произнес Петр Семенович, — А почему бы тебе и впрямь не попробовать? Пушкин в пять лет уже стихи сочинял, как это… «Сашкино пузо просит арбуза!»— Он рассмеялся, — Даже не в пять, а в три года сочинил.

— Про кого у нас фельетоны-то пишут? — заговорил Вадим, сворачивая с улицы Советской на улицу Урицкого. Солнечный луч ударил в стекло, ослепив. Вадим опустил защитный козырек, — Про «стрелочников»! А высокое начальство не задевают. Не помню, чтобы раз критикнули Первого или председателя горсовета, не касаются и их свиту…

— Свиты? — покосился на него Румянов. — Свиты были у царей да бояр.

— А у Хруща? Он без свиты ни шагу!

— Такую страну тянуть, шутка ли?

— А, может, разваливать? — хмыкнул Вадим, но редактор сделал вид, что не расслышал.

— Сшибал бы хоть информашки, — вздохнул он и пригладил толстыми короткими пальцами свои холеные усики, — Саша Громов ставил бы их на первую полосу, или научился фотографировать… Нашему сапожнику Назарову — только бы покойников снимать. Статичные мертвые снимки, смотреть противно.

Румянов попал в самую точку: редакционный штатный фотокорреспондент Витя Назаров действительно подхалтуривал на свадьбах и похоронах. И хотя он таскал на не по возрасту пухлом животе два фотоаппарата, снимки в газету делал бездарные. Некоторые литсотрудники отказывались брать его с собой, когда делали какой-нибудь материал, считали, что его снимки только испортят его, и сами снимали, отдавая пленку в редакционную фотолабораторию, то есть опять же Вите. А он нарочно то перепроявит негатив, то недопроявит. Вредный был паренек и очень трясся за свое престижное место. У него образование-то было всего пять классов. Добряк Румянов год назад привез его из деревни, где жили его дальние родственники. Они нагрузили Петра Семеновича самогонкой, окороком, солеными грибами и в придачу уговорили взять троюродного племянника Витю, мол, он умеет хорошо фотографировать и все в деревне очень довольны его работой. А в редакции как раз не было штатного фоторепортера, молодого Кима Кузина — хорошего фотографа — забрали в армию на три года. Два раза редактор добивался для него отсрочки, но тут военком проявил характер и Кима забрали. Если бы в газете помещали снимки похорон, усопших граждан, то Вите цены бы не было, как он сам утверждал, причем на полном серьезе, что у него покойники получаются как живые… На что Володя Буров справедливо заметил: «Зато живые люди у тебя получаются, как покойники…».

— Вы не знаете, кто такой Урицкий? — спросил Вадим, — Нет такого города, где бы его именем не была названа улица, в Ленинграде, у нас, в Поречецком районе есть село Урицкое, колхоз имени Урицкого и даже озеро — Урицкое!

— Урицкий? — наморщил лоб редактор и погладил пальцами усы. — Какой-то революционер, что ли? С Лениным был…

— А мой дед сказал, что Урицкий — это палач, развязавший в Петрограде красный террор и истребивший многие тысячи лучших представителей русской интеллигенции… Его убили питерские рабочие. За что же этому злодею такая честь?

— И тебя это очень волнует? — усмехнулся Петр Семенович. — Мне бы твои заботы!

— Рано или поздно, а придется нашим городам и селам возвращать их исконные старинные названия, — заметил Вадим и проскочил на желтый свет недавно установленного светофора.

— Сильно тебя обидели, Вадим, — проницательно заметил Румянов, — И не одного тебя…

— Вас-то вряд ли…

— Только, пожалуйста, не причисляй меня к тем негодяям, кто обижал других…

— Вы надолго, Петр Семенович? — спросил Вадим, останавливаясь перед зданием Дома Советов.

Петр Семенович пристально посмотрел на него:

— Что у тебя за такие дела появились, Вадим? Раньше сидел как пень в машине и книжки читал, а теперь все время норовишь куда-то смыться. Уж не подхалтуриваешь ли?

— Лето, душно в машине сидеть…

— А, может, влюбился, орел? Свою девчонку катаешь на редакторской машине?

— На этом рыдване? — покосился на него Вадим.

— Рыдван… — повторил редактор, — Слово-то какое выкопал! Через час чтобы был на месте. Ладно, возьму сегодня Первого за горло: пусть дает «Волгу», скажу, мой шофер отказывается ездить… на рыдване! — засмеялся и, прижимая кожаную папку с монограммой — подарок сотрудников редакции к сорокалетию — солидно стал подниматься по широким ступеням к проходной, где за конторкой дежурил милиционер.

А Вадим, круто развернувшись, покатил вниз по улице Ленина, свернул на Гагарина, затем сразу за мостом через Грязную в тупиковый переулок без названия, где находился рядом с баней небольшой одноэтажный дом детского сада Трикотажной фабрики «Буратино». Там нянчилась с малышами Аэлита Москвина, устроившаяся туда с помощью Вадима. Правда, ему пришлось за нее поручиться, потому что у девушки не было никаких документов, наврали, что их у нее вместе с деньгами украли в поезде. Дальше в лес, больше дров: он сказал, что Лина его двоюродная сестра, приехавшая из Ленинграда, ей шестнадцать лет, отец ушел из дома, когда девочке было пять лет, а мать недавно умерла от рака… Вадим знал заведующую детсадом Елизавету Дмитриевну Прокопенко, она была родной сестрой Владимира Бурова. С ним Вадим сразу и поделился своими новыми заботами. Без лишних слов очеркист позвонил сестре и попросил устроить Лину. Ну, а историю с пропажей документов и все прочее они с девушкой сочинили по дороге в детсад. Ее оформили по договору, но документы нужно было как можно поскорее представить. Удобно и то, что детский сад был круглосуточный, и Лине выделили рядом с кухней маленькую комнату, где отдыхали дежурные. Вадиму доставляли удовольствие все эти заботы. Лишенный близких людей, он вдруг открыл в себе желание помочь таким же неприкаянным, как и он сам. И потом, Аэлита ему нравилась: с ней было интересно разговаривать, наблюдать за игрой ее необыкновенных глаз. Они постоянно меняли свой цвет. И в его все усиливающейся привязанности к девушке не было ничего вульгарного. Пока он воспринимал ее как младшего приятеля, которого нужно опекать.

И теперь, пользуясь свободным временем, Вадим навещал ее даже в рабочее время. В его одинокой жизни — после скандала в райпотребсоюзе он с Раей еще не виделся — появился человек, судьба которого в каком-то смысле походила на его собственную. Он считал встречу с земной Аэлитой продолжением чуда.

8. История одной красивой девчонки

Первый раз Лина заметила, что отчим проявляет к ней нездоровый интерес полгода назад: вернувшись из школы в субботу, она как обычно приготовила себе ванну, в крышку от флакона накапала душистого зеленого будузана и подставила под струю теплой воды. Приятный запал разлился в маленьком помещении. Когда ванна наполнилась, а белая пена вздымалась наподобие сугроба, она неторопливо разделась. Последними стянула с длинных ног белые шелковые трусики, встряхнула и, не удержавшись, понюхала. Потом встала перед запотевшим зеркалом над раковиной, трусиками протерла его и изучающе осмотрела себя: видны были острая твердая грудь с маленькими красными сосками, впалый живот с аккуратным пупком, приподнявшись на цыпочках, увидела в зеркале черный треугольник из коротких курчавых волос. Еще год назад волос было мало и они были светлыми. Потрогав грудь, она вздохнула: для ее стати грудь была маловата. У многих девчонок в седьмом-восьмом классе грудь гораздо больше. Смотреть ей на себя нравилось, это уже вошло в привычку. Конечно, заметных перемен в себе она не наблюдала, но все же грудь заметно прибавлялась, это было ощутимо даже на ощупь. Лина знала, что мужчинам нравятся девушки полногрудые, статные, с выпуклыми бедрами и ягодицами, а она себя считала хотя и красивой — одни огромные зеленые глаза или золотистые волосы чего стоят! — но слишком длинной дылдой с тонкими руками и ногами. И зад маловат… Вспомнив про зад, она повернулась вокруг своей оси насколько хватило сил и огладила ладонью ослепительные выпуклые ягодицы, будто провела ладонью по атласной подкладке. Вроде и задница округляется…

Осмотром она осталась довольна: мальчишеская угловатость, костлявость исчезают, вон какие у нее прямые стройные ноги с круглыми гладкими коленками, а у некоторых девчонок коленки пупырчатые, неровные, как сжатый кулак. Она вспомнила как отчим зимой, когда вертелась в комнате перед высоким до потолка старинным зеркалом насмешливо заметил: «Чего вертишь задницей, она у тебя пока как кроличья мордочка…» — и противно засмеялся…

Будто что-то толкнуло Лину в лопатку, она вскинула вверх глаза и встретилась взглядом с отчимом, который смотрел на нее из кухни в небольшое окошко над самым потолком. Что-то загрохотало, наверное, табуретка упала со стола, и лицо отчима исчезло. Девочка столбом стояла у зеркала и думала о том, как она выйдет отсюда и увидит отчима?.. Она готова была провалиться сквозь пол, глазам стало горячо, желание залезать в горячую ванну пропало. Скорее бы пришла мать, она отправилась в гастроном за водкой и пивом. В субботу и воскресенье родители не садились за стол без выпивки. Нельзя сказать, чтобы они сильно напивались, но Лине надоело слушать их разговоры о своих сослуживцах, начальниках, про машину, на которую давно уже собирали деньги. На всем экономили, Лина ходила в школу в капроновой куртке, из рукавов которой далеко высовывались ее тонкие руки. Куртка была куплена два года назад. Неужели не понимают, что она выросла из нее, стыдно в такой ходить? У девочек модные пальто, финские куртки, а у нее советский ширпотреб на вырост. Рукава блестели, на груди, как медаль, ничем не выводящееся жирное пятно, даже не знает, где его посадила. Скорее всего в трамвае, там работяги в грязной одежде любят прижиматься к девчонкам, сколько раз она в тесноте пробиралась к выходу, натыкаясь на них. А какие масляные глаза у некоторых, руками так и норовят дотронутся до груди или задницы. Один молодой хлыщ терся за ее спиной, сопел, двигал ногами, а ей было в давке не отодвинуться, не обернуться. И другие девочки говорили, что к ним в общественном транспорте в часы пик прижимаются разные нахалы.

Из ванной Лина вышла после того, как пришла мать. Ее позвали обедать, но она ушла в свою комнату и стала феном сушить свои длинные густые волосы, раздумывая: сказать матери про подглядывание отчима или нет? Решила ничего не говорить, потому что мать всегда принимала в ссорах, — а Лина часто ссорилась с отчимом — его сторону. Мать была на шесть лет старше своего второго мужа и готова была для него на все. Он и на нее покрикивал, но она с виноватым видом молчала. Родной отец бросил их, когда Лине было пять лет, с тех пор она его ни разу не видела, но алименты присылал аккуратно. Отец вскоре женился на другой женщине, ее Лина не видела, да и видеть не хотела. Как всегда бывает в распавшихся семьях, она вместе с матерью во всем обвиняла отца, которого мало и помнила. Огромный кудрявый великан с большими серыми глазами — таким он иногда вспоминался ей. И еще его руки, большие, но нежные… Мать, выйдя через два года замуж за Михаила Михайловича Спиридонова, вырвала из альбома почти все фотографии первого мужа, осталось лишь несколько, где они сняты вместе. Мать их спрятала в роман Кронина «Звезды смотрят вниз».

Спиридонов был среднего роста с залысинами на широком лбу, толстыми чувственными губами, с короткой черной бородкой и усами почему-то каштанового цвета. Руки у него короткие с пальцами-сардельками, а подушечки больших пальцев были плоскими и круглыми. Он в шутку говорил, что мог бы ставить ими на бумагах печати… Эти «печати» особенно раздражали Лину, она старалась за столом не смотреть, как он ест. Родной отец, уйдя из дома, оставил им в старом доме на Литейном отдельную двухкомнатную квартиру, а сам уехал в Киев. Его вторая жена была родом оттуда. Надо полагать, что отдельная квартира в Ленинграде в глазах Спиридонова имела немаловажное значение для женитьбы, так, по крайней мере, повзрослев, думала Лина. Мать Валентина Владимировна в свои сорок четыре года выглядела, несмотря на косметику, на все пятьдесят: у водянистых глаз — сетки тонких морщинок, на щеке у носа крупная бородавка с длинной волосиной, подкрашенные хной волосы с краснотой, фигура — расплывшаяся, с мощными бедрами и топкими ногами. Симпатичными были у нее губы: полные, розовые. Мать всегда подчеркивала, что Лина полностью уродилась в отца… При всей ее ненависти к нему, не отрицала, что он был красивым и женщины вешались ему на шею. Москвина считала, что ей повезло со вторым замужеством, а может, просто понимала, что это ее последний шанс и угождала мужу во всем. Она работала заведующей отделом в галантерее на Литейном, от работы до дома ей пять минут хода. Спиридонов был шофером «скорой помощи», сутки отдежурит с бригадой — двое отдыхает. «Отдыхал» он с дружками в пивных барах, хорошо еще, что дружков в дом не приводил.

Если поначалу Лина полностью разделяла нелестное мнение матери о своем первом муже, то уже в седьмом классе стала все больше задумываться, что, возможно, отец был прав, что ушел от нее: хотя характер у матери и был покладистым, она была неумна, сентиментальна, любила посюсюкать, например, своего Мишеньку называла не иначе, как «мой пампушечка», «мой гладкий котик», «папулечка». Лину коробило от этих прозвищ, а Спиридонов, благодушно улыбаясь и не стесняясь падчерицы, похлопывал мать по огромному заду, называя ее: «мой комодик». Он тоже был второй раз женат, имел двоих детей. Родом он из Сланцев, вернувшись из армии, женился на ленинградке, прописался в коммунальной квартире, но так и не дождавшись в длиннющей очереди отдельной квартиры, разошелся с первой женой. Какая была причина, Лина не знала, родители на эти темы предпочитали, по крайней мере, при ней, не разговаривать. Может, отчим и навещал своих детей, к ним же они ни разу не приходили.

В доме не было книг, в пятницу они ходили в кино на Невский или в «Спартак» на Петра Лаврова, а в субботу и воскресенье смотрели дома телевизор, попивая бутылочное пиво с вяленой рыбой. Водку мать наливала отчиму и себе только перед обедом и ужином. Бутылки, иногда двух, им хватало на выходные. В субботу мать пропускала рюмки, а в воскресенье отчим — ему ведь в понедельник на работу.

После того случая в ванной, Лина замазала белой краской квадратное окошко и стала мыться в отсутствие отчима, перестала и звать мать потереть мочалкой спину. Валентина Владимировна, правда, выполняя эту операцию, говорила ей приятные слова: «Ишь, какая у меня растет гладкая телочка, уже и грудка яблочками торчит, и попка аппетитная, только не отращивай такой холодильник, как у меня, хотя мужикам толстые задницы и нравятся, тяжело ее таскать… Да ты у меня уродилась в своего противного папку: высокая, стройная, глазастая да и волосами он тебя наградил золотыми… Эх, Венька, подлая твоя душа, но был красавец, ничего не скажешь! Бабы за ним бегали, и натерпелась же я от него… И шейка-то у тебя лебединая и плечи узкие, не то что у нынешних дылд задница с кулачок, а плечи, как у грузчика…».

Родного отца звали Вениамином Константиновичем Москвиным — мать оставила фамилию бывшего мужа — коренной ленинградец, он был инженером-строителем и преподавал в строительном институте, там и сошелся с выпускницей инженерного факультета из Киева. Мать скупо как-то оборонила, что студенточка-хохлушка околдовала Веньку, если он не только семью, но и Ленинград бросил ради нее. И мстительно прибавила, что она тоже ему ветвистые рога не раз наставляла…

Отчим все больше позволял себе по отношению к падчерице вольности: то по заду шлепнет, будто в шутку, то в прихожей грудь пощупает, пробормотав: «Яблочки-то наливаются…». Особенно прилипчив был, когда выпивши, не стеснялся и при матери говорить ей двусмысленности, да и матерные словечки проскальзывали, когда Лина резко одернула, он, улыбаясь, заметил:

— Ишь, взбрыкивает! Настроения нет, Линочка? Небось, течешь, двустволка?

— Что? — она даже не поняла, о чем он, а когда дошло, то слезы навернулись на глаза. Она вскочила из-за стола — это было на кухне за ужином — и убежала в свою комнату.

— Чего ты выкобениваешься? — вдогонку совершенно спокойно обронила мать, — Дело житейское…

А в субботу днем перед самыми летними каникулами вот что произошло: сдав на пятерку последний экзамен по географии за восьмой класс, радостная и возбужденная Лина пришла домой и с порога громко известила, что она девятиклассница и почти отличница. У нее была лишь одна четверка за сочинение: «Спасибо родной партии за наше счастливое детство».

— Это надо отметить! — переглянувшись с матерью, заявил Спиридонов. Как-то так уж получилось, что Лина с детства не называла его отцом, сначала дядей, а потом Спиридоновым. Мать заставляла ее звать его папой, но девочка заупрямилась и от нее отвязались. Позже Лина стала называть его по имени-отчеству. Быстро накрыли стол: на тарелке осетрина горячего копчения, котлеты с картошкой, ветчина с горошком. Отчим выставил бутылку водки и красного портвейна. Суетливо стал наливать Лине в стакан. Он и раньше угощал ее пивом, но вином — впервые.

— Чего там, — растягивая толстые красные губы в улыбке, сказал он, — ты уже, деваха, считай, взрослая, можно и винца тяпнуть!

— Пей, доченька, — поддакнула и мать, — Винцо-то сладенькое…

Раз или два Лина на днях рождения подруг пробовала шампанское и красное вино, правда, не стаканами пила, а маленькими рюмками. А тут, видно, очень уж перевозбудилась, шутка ли — экзамены свалить почти на пятерки! — и выпила стакан почти до конца. Последние глотки доставались ей с трудом, но улыбающийся отчим монотонно бубнил: «пей до дна, пей до дна, пей до дна…». В голову сильно ударило, поначалу стало легко и весело, потом на нее напал истерический смех, почти до слез хохотала на любую плоскую шутку Спиридонова, ей еще раз или два налили, мать пододвинула блюдо с осетриной:

— Закуси, доченька, твоя любимая белая рыбка и стоит охо-хо — в копеечку!

Мать, даже не убрав со стола, куда-то ушла, она что-то сказала, но Лина не запомнила. Маслянистые глазки отчима — они все еще сидели за столом — и его красные улыбающиеся губы были совсем близко, он что-то говорил, она слышала его и ничего не понимала: бутылки на столе водили хоровод, тарелки с закусками перемешались, а газовая плита с пускающими пары чайником будто бы опрокидывалась.

— Голова кружится, — сказала она и хотела встать, но ее повело куда-то в сторону и она больно ударилась плечом об угол дубового буфета с посудой. В следующее мгновение отчим ее подхватил и, обняв за плечи, повел в комнату. Она ничком повалилась на диван-кровать, застеленную стершимся тонким ковриком. Слышала учащенное дыхание, его руки стаскивали белый фартук школьной формы, капроновые чулки, она вяло отталкивала эти руки с короткими пальцами-сардельками, пыталась встать, но он рукой надавливал на грудь, сипло бормотал:

— Не бойся, Лина, я осторожно… Ты ведь тоже хочешь, правда?

— Чего хочу? — мычала она. — Пусти, Спиридонов! Я маме… скажу…

— Чем какому-нибудь сопляку… — потные пальцы коснулись ее тела, вниз поехали трусики, а мокрый красный рот, казалось, вобрал в себя всю ее вместе с головой. Задыхаясь, она колотила его маленькими кулаками в широкую гулкую грудь, инстинктивно плотно сжимала ноги, на секунду вырвавшись, закричала:

— Ма-ма-а! Что он делает со мной? — тут ее вырвало прямо на него.

Он отпрянул, ее трусами стал вытирать лицо, а она, согнув ноги в коленях, изо всей силы толкнула его с дивана, свалилась на пол и поползла к туалету. И вдруг почувствовала огромную тяжесть, распластавшую ее на паркетном полу, это он навалился на нее сверху. Теперь яростное сопение обжигало шею, что-то скользкое, мерзкое ползало по ее инстинктивно сжавшимися и отвердевшими ягодицами и вдруг он по-волчьи взвыл, задергался и откатился в сторону к ее школьному письменному столу. Она уже и не помнит, как добралась до ванны, наполнила ее и яростно до красноты терла себя всю жесткой мочалкой до прихода матери. Та долго стучалась, прежде чем Лина впустила ее.

— А он? — спросила она, — Где Спиридонов?

— Он ушел, доченька… в пивную на улицу Жуковского…

Мать присела на край ванны, стала гладить ее мокрые волосы, плечи. Разрыдавшись, Лина все ей рассказала.

— Ты же видела, он подливал мне в вино водку, — сказала она, — Видела и молчала!

Мать взяла ее голову в обе руки — от них пахло рыбой — и, глядя в глаза, произнесла самые ужасные слова, которые когда-либо девочка слышала в своей жизни:

— Мишенька — моя последняя радость, доченька… Я даже готова его делить с тобой…

— Со мной?! — ошеломленно вырвалось у Лины. Очистив в туалете желудок и просидев в горячей ванной, наверное, два часа, девочка совсем отрезвела. Лишь во рту остался горьковатый, противный привкус. Стирая мочалкой следы его мокрых поцелуев, она поранила нижнюю губу. И теперь слизывала солоноватую кровь.

— Уступи ему, доченька, — произносила мать чудовищные слова. — Закрой глазки, раздвинь ножки, самую малость будет сначала больно, а потом хорошо. Он и не уходит от меня только из-за тебя. Я ведь все замечаю, да он и не скрывает, что ты ему зверски нравишься… Теперь девочки рано начинают. Не убудет тебя, Линочка… Наверное, и твои подружки уже играют с мальчиками в эти игры, а?

— Я вас ненавижу! Вы нелюди, сатанисты, — снова затряслась от рыданий Лина. — Я вас больше видеть не могу… Я в милицию заявлю… Его посадят…

— Замолчи, дура! — в бешенстве округлила глаза мать, — Я тебя из дома выгоню! Это ты сейчас трясешься за свою девичью честь, подожди, что будет с тобой через год-два… Вон какое у тебя тело, титьки, задница… Натура-то свое возьмет. Думаешь, лучше отдаться на чердаке или в кустах какому-нибудь желторотому прыщавому юнцу. Если и не заразит какой-нибудь противной болезнью, так забеременеешь… Они, твои мальчики, ничего толком и не умеют, а Мишенька все сделает чисто…

— Я не верю, что ты моя мать, — уже спокойнее сказала она. — И я теперь понимаю, почему ушел от тебя отец…

Лицо матери исказилось, стало страшным.

— Гадина, гадина… — повторяла она, наотмашь хлеща ее по щекам.

Лина стала на нее брызгать теплой водой, наконец ухитрилась вытолкать мать из ванной.

— Блядью будешь, блядью! — хрипло орала за дверью мать — только сейчас девочка сообразила, что она пьяная, — У нас в роду все были бляди. Меня покойная матушка тоже пятнадцатилетнюю подложила под милиционера, когда ее взяли с поличным за жабры… Господи, прости меня, грешницу!

Услышав, как хлопнула входная дверь, Лина быстро оделась, бросилась к шифоньеру, натолкала в капроновую сумку с надписью «Аэрофлот» свои носильные вещички, нацарапала на вырванном из тетрадки листке: «Я больше жить с вами не буду! Не бойтесь — не пропаду! Не ищите, не заявляйте в милицию — вам же хуже будет! Прощайте!». С четырьмя восклицательными знаками и без подписи. Мать бы, конечно, попыталась ее разыскать, но трусливый Спиридонов, боясь за свою шкуру, отговорит.

Опасаясь, что все-таки ее будут искать на вокзале, Лина села на первый же отправляющийся с Московского вокзала поезд — это оказался «Ленинград-Полоцк» и так очутилась в городе с красивым названием Великополь. До приезда сюда она даже не слышала, что существует на белом свете такой город и живет в нем славный парень Вадим Белосельский.

9. Любит — не любит

— Здорово же тебя напугал мой толстый краснорожий шеф, если ты даже позвонить мне боишься, — упрекнула Вадима по телефону Рая из райпотребсоюза.

Он стал что-то мямлить, мол, работы много, потом возил в район редактора на открытие колхозной ГРЭС… Вилена, выписывая Владимиру Бурову командировку в Псков, насмешливо поглядывала на него, дескать, давай ври дальше. Румянова он действительно возил в Усть-Долыссы, где пустили новую гидроэлектростанцию, но вся поездка и заняла-то полдня.

— Сегодня я дежурю с восьми, — сказала Рая. — А шеф в Риге, вернется в пятницу.

— Сегодня… — растерянно повторил Вадим. — Хорошо, в восемь.

— Лучше в девять. И захвати… сам знаешь чего, — чуть помягче сказала Рая и повесила трубку.

— Что-то ты не прыгаешь до потолка от радости, — улыбнулась Вилена. — Девушка ему свидание назначила…

Неровные, мелкие зубы налезают у Вилены друг на дружку, светлые кудряшки подрагивают у висков, когда она смеется. Что-то пробормотав невнятное — сегодня у него не было настроения точить лясы с Виленой — Вадим вышел из приемной. Не лень же было секретарше спуститься вниз и вытащить его из библиотеки, где он просматривал последние журналы.

— А голосок у нее приятный… — бросила ему вслед Вилена.

«Зато у тебя писклявый!» — усмехнулся про себя Вадим.

Впрочем, с Раей нужно было встретиться… Сколько они не виделись? Наверное, дней двадцать. Аэлита совсем вытеснила из его головы подружку. Обычно он звонил Рае и подъезжал к гостинице, где они обычно встречались. Новое пятиэтажное здание гостиницы сдали в эксплуатацию весной этого года. И назвали ее «Великополь». Днем там можно было пообедать в ресторане — комплексные обеды стоили недорого, не то, что вечером. В холле работал буфет, там всегда было пиво и шампанское. После зарплаты сюда нередко заглядывали и журналисты. Гостиница была напротив Дома Советов, и Вадим, дожидаясь редактора, иногда здесь обедал. Он даже не ожидал, что сегодня ему с Раей будет так хорошо: по-видимому, сказалась продолжительная разлука. Как бы там ни было, Рая ему показалась нынче соблазнительной и страстной. А ведь он шел на свидание с мыслью порвать с ней. Та история с ее шефом оставила в душе неприятный осадок. И Рая повела себя как крикливая, базарная баба. Он с юмором представил себе, как, выяснив отношения, они дружно улеглись на черный продавленный диван. Наверное, Рая ложится сверху, немыслимо такую тушу держать на себе… А вообще, после встречи с Линой он почти и не вспоминал Раю. Глазастая, тоненькая, как молодая осенняя березка, девчонка не вызывала у него физического влечения, наверное, сдерживал возраст — ей всего пятнадцать лет, подросток, а не женщина. Вадим скорее испытывал к ней братские чувства, хотя иногда и любовался ее походкой, грациозными движениями, когда она надевала входившие тогда в моду водолазки, ее маленькая острая грудь вызывающе оттопыривала тонкую материю, даже крошечные соски обозначились, так и хотелось ее потрогать или погладить ее золотистые с блеском волосы. А Рая — это другое дело. Рая — зрелая женщина, способная доставлять наслаждение и получать его. И ведь она — первая в его жизни женщина. Она сделала его мужчиной. Теперь все у них получалось здорово, опытная в любовных утехах молодая женщина быстро нащупала чувствительные эротические струнки у своего молодого партнера и умело ими пользовалась. Открывала ему и себя, как бы доказывая, что женское тело — это сложный музыкальный инструмент, который может звучать восхитительно, а при неумелой игре — фальшиво. Кое-чему она его ненавязчиво, тактично научила, например, он понял, что если хочешь по-настоящему испытать удовольствие от близости с женщиной, то в первую очередь думай о том, чтобы ей было с тобой хорошо, тогда и сам испытаешь наивысшее наслаждение. Рае доставляло удовольствие наставлять его, исподволь готовить к обладанию друг другом. Она это называла «делать их». Кстати, никогда не заставляла Вадима предохраняться, у нее был свой месячный цикл, она знала свои опасные дни и никогда не «залетала». Это слово он тоже впервые услышал от нее. Бывали моменты, когда он звонил ей и просил встретиться с ним, летом они часто выезжали за город, где облюбовали укромное местечко неподалеку от шоссе. В десяти километрах от города находился небольшой поселок Мартьяново, еще через два километра был незаметный поворот к лесному озеру, окруженному березовой рощей. Там никогда не рыбачили и они могли себя даже днем чувствовать себя свободно. Не до такой, конечно, степени, как в кабинете председателя райпотребсоюза Петухова…

Он, расслабленный, лежал на диване, а Рая в накинутой на плечи его черной рубашке сидела рядом и тянула из высокого стакана шампанское, которое предпочитала всем остальным винам. На журнальном столике в кульке — шоколадные конфеты. Вадим не пил не потому, что машина еще не была поставлена в гараж, просто не хотелось. Сладкое шипящее шампанское оставляло во рту неприятный самогонный вкус. Если уж в редакционных компаниях никак было не отвертеться от застолья, он предпочитал пиво, особенно, если еще была вяленая вобла, но и пива не выпивал больше двух бутылок. Он открыл в себе одну интересную особенность: даже после самой малой дозы алкоголя у него через несколько часов наступала легкая депрессия. Все становилось серым, неинтересным, будто окутанным туманом, даже утрачивался сам смысл жизни… И это состояние было страшнее горького похмелья. Смолоду не раз испытав это, Вадим стал относиться к любому спиртному как к самой настоящей отраве, а тех людей, которые по российской привычке уговаривали его выпить, мол, «живем однова», начинал ненавидеть… Размышляя на этот предмет, он все больше приходил к мысли, что человек — гость на земле, он занесен на планету из других миров, где иные законы природы и условия жизни. Разве можно себе представить истинных жителей земли — птиц, зверей, рептилий, насекомых, которые бы нуждались в одежде, вещах, которые бы настроили города и поселки, распахивали земли, придумали мелиорацию, вырубали леса, отравляли ядовитым дымом и бензином воздух, реки, моря, уничтожали без нужды все живое на земле? Любое мелкое или крупное существо на планете Земля приносит ей только пользу: кроты рыхлят землю, звери сохраняют леса, рыбы — реки, озера, птицы, уничтожая вредителей, — фауну. Нет такого существа на Земле, которое бы наносило ей явный вред. Даже своей смертью они приносят пользу земле, удобряя ее, давая ей питательные вещества, которые она потом щедро отдает живым организмам. И таков был извечный кругооборот жизни на земле, но появился человек и нарушил его. А человек? Для того, чтобы быть сытым, обутым, довольным, понастроил гигантские фабрики, заводы, перегородил железобетонными плотинами реки, вызвав грубые нарушения в экологии и гибель десятков пород ценных рыб, стал отравлять трубами атмосферу, озоновую защиту, планомерновырубать леса, уничтожать всех поголовно животных, птиц, рептилий на земле. А теперь еще научился делать атомные и водородные бомбы, электростанции… Разве может это двуногое существо, называемое Гомо Сапиенс, быть порождением матери-Земли? Таких уродов убивают в утробе. Эволюция ни за что не допустила бы развития на планете существ, способных ее погубить… А такой факт: ни одно живое создание сознательно не наносит себе вред, не стремится к собственной гибели, а человек? Человек придумал курение, чтобы отравлять себя никотином, спиртное, чтобы сжигать свои внутренности и деградировать, наркотики, чтобы нарушать нормальную деятельность мозга и уйти от действительности, может, как раз в те миры, с которых прибыли на Землю его предки? Ни одно животное не кончает жизнь самоубийством, а человек? Он может, будучи в здравии, сам убить себя. Матери — алкоголики и наркоманки — рождают ненормальных детей, отравляя их в утробе ядами. И живут на земле дебилы, уроды, сумасшедшие. Ни у одного земного существа ничего подобного не бывает. Пишут, что иногда высокоорганизованные млекопитающие — морские дельфины и киты группами выбрасываются из морских пучин на берег, но ученые считают, что в этом опять же повинен человек, который загадил нефтью и радиацией даже безбрежные моря-океаны…

Может, все эти мысли Вадиму по ночам навевает космическая Аэлита с золотого корабля?..

И все-таки женская интуиция подсказала Рае, что Вадим в чем-то изменился, даже сегодняшний всплеск страсти не обманул ее. Трогая его темно-русые волосы, она произнесла:

— У тебя еще кто-то появился?

Она знала, что врать он не станет даже чтобы развеять ее подозрения, не такой он человек. Его честность и прямота нравились ей, хотя иногда и было больно. Молодая женщина привязалась к этому рослому сильному парню с высоким лбом, худощавым продолговатым лицом, умным взглядом серых глаз, в которых часто плескалась болотная зелень, красиво очерченные полные губы свидетельствовали о незлобивом характере, а твердый круглый подбородок — о сильной воле. Хотя он и зачесывал волосы назад, они двумя крыльями спускались на уши, одно крыло побольше, другое — поменьше. Он часто встряхивал головой, отбрасывая крылья назад. Как-то Рая посоветовала ему отказаться от «полубокса», когда начисто выстригали виски и шею почти до затылка, а стричься под «канадскую польку». Красиво и модно. И еще сказала, что лучше ему коротко стричь волосы и не зачесывать их назад. Прошло несколько недель и он заявился к ней подстриженным по-новому. Теперь он не встряхивал, как норовистый конь головой, а ладонью отводил челку с бровей чуть в сторону. Рае понравилась его новая прическа.

— Она хорошенькая? — спросила Рая.

— Длинная, худая, зато огромные глаза и золотые волосы, — неохотно ответил он.

— Показал бы как-нибудь?

— Что она — вещь? — кольнул ее недовольным взглядом Вадим. — Говорю, еще сопливая девчонка, подросток.

— Сегодня Гадкий Утенок, а завтра станет Царевной-Лебедем, — вздохнула Рая, вспомнив, что она старше Вадима на шесть лет. И эта разница дальше все больше будет ощущаться. При всей своей привязанности к Вадиму он не вышла бы за него замуж, у нее хватало здравого смысла понимать, что их союз был бы недолговечен, так стоит ли браком привязывать к себе парня, который все равно рано или поздно уйдет от тебя… вот к такому Гадкому Утенку, очень быстро превратившимуся в Лебедя…

Вадим взял со стола «Огонек», стал листать глянцевые страницы. На развороте памятник Маяковскому в Москве, снят так, что выше горластого певца революции лишь башенные краны и облачное небо, на другой странице улыбающиеся Хрущев и Янош Кадор в Кремле. Вокруг них — пестрая свита толстомордых деятелей. Все-таки подхалимский журнал «Огонек»! Нет ни одного номера, где бы не было страничного портрета Хрущева и его мордатых соратников.

— Послушай-ка, — улыбнулся Вадим, — Пролетарский поэт чего нагородил! Карикатуры «Окна РОСТА»: намалеваны красный рабочий и зубастый черный буржуй и надпись: «Каждый прогул — радость врагу. А герой труда — для буржуев удар». Чепуха какая-то! Или вот стихи:

Только подписчики «Красного перца» смеются от всего сердца.
Читатель! В слякоть, мороз и холод настраивайся на веселый тон:
«Красный перец» к газете «Молот» даешь приложением «Трудовой Дон»…
Господи, какая чушь! Это что, поэзия для идиотов? А ему памятник до самого неба! Моя мать хотела к какой-то своей статье в журнал о советской поэзии взять эпиграфом что-нибудь у Маяковского, перелистала все собрание сочинений и не смогла ничего стоящего найти…

Его родители считали Маяковского разрушителем всего святого на Руси. Стихи его вызывали у матери чуть ли не тошноту, когда он человеческое тело называл мясом, призывал всех расстреливать и четвертовать, кто не с большевиками. Такого поэта-хулигана еще не было никогда в России! Александр Блок, написав поэму «Двенадцать», потом сгорал от стыда за нее, мучился до самой смерти. А у Маяковского почти все стихи человеконенавистнические, он воспевал разрушение страны, убийства, расстрелы, яростно отвергал классику, нагло заявляя, что лишь он, Маяковский, и его друзья-футуристы и есть истинная новая революционная поэзия, а все, что было в мире искусства и литературы — хлам и дрянь. И место всему этому вместе с величайшими мастерами литературы и искусства на свалке… Мать с отвращением читала такие строки Маяковского:

Белогвардейца
найдете — и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Расстрели вы?
Время
Пулям
По стенке музея тенькать.
Стодюймовками глоток старье расстреливай!
И еще такие:

Пули погуще!
По оробелым!
В гущу бегущим
Грянь, парабеллум!
Самое это!
С дончика душ
Жаром
жженьем,
железом,
светом
жарь,
жги,
режь,
рушь!
Вот к чему призывал народ глашатай большевистского переворота. А сам, кстати, был трусом и всячески уклонялся в войну от службы в армии.

Были на службе у большевиков многие известные поэты, но такого оголтелого человеконенавистника, призывающего всех и вся уничтожать, разрушать, больше нигде не было. Даже в фашистской Германии.

Вадим, имевший в школе пятерки по литературе, первую двойку получил за Маяковского. Он не мог наизусть выучить ни одного его стихотворения. Противно было…

— Ты мне никогда не рассказывал о своей матери, — заметила Рая.

Тень набежала на оживленное лицо Вадима, миндалевидные глаза еще больше сузились, ноздри большого прямого носа затрепетали. Небрежно бросив «Огонек» на письменный стол Петухова, он машинально перевел взгляд на портрет Ленина, висящий на стене чуть повыше портрета Хрущева, на губах его появилась горькая усмешка.

— За что они… — он кивнул на стену, — расстреляли их? Дедушка сказал, что получил бумагу из прокуратуры, отца и мать реабилитировали. Сначала убили, а потом реабилитировали…

— Не при Ленине же? Это Сталин и Берия.

— А откуда все началось? Кто первым стал уничтожать русскую интеллигенцию? Кто дал приказ расстрелять Гумилева? А русских офицеров, сдавшихся в Крыму на милость советской власти? А десятки тысяч священников? Как запустили эту машину уничтожения умных, интеллигентных людей в семнадцатом году Ленин, Троцкий и иже с ними, так она и крутится до сих пор…

— При Хрущеве-то не расстреливают, он даже антипартийную группу с Маленковым, Кагановичем и примкнувшим к ним Шепиловым не расстрелял и не посадил… Благодаря Хрущеву и твоих родителей, как и тысячи других, реабилитировали.

— Не верю я им, — упрямо мотнул головой Вадим. — Никому не верю. Хрущев разоблачил культ Сталина, а себе создал почти такой же… Вот увидишь, к юбилею повесит себе четвертую Звезду Героя.

— Да ну ее к черту, политику! — сказала Рая. — Мой шеф на каждом собрании поет дифирамбы Хрущеву, а когда один — так несет его на чем свет стоит! Мудаком обзывает.

— И тебя не опасается?

— Я никого не предаю, Вадим, — посмотрела ему в глаза Рая, — И попусту не треплю языком, иначе здесь не работала бы…

— Наверное, не только поэтому… — заметил Вадим и прикусил язык: какое он имеет право в чем-то упрекать Раю? Когда он вошел в ее жизнь, она еще была любовницей Петухова, да и кто не знает, что почти все начальники живут со своими секретаршами! Об этом даже юмористы говорят с эстрады. Он, Вадим, ни разу не сказал ей, что любит. Ему хорошо с Раей, по-видимому, и ей с ним, ну чего более? Кстати, его совсем не задевало, что она живет с этим толстым бритым боровом в сталинском френче с накладными карманами. Рая рассказала, что после той памятной ночи, когда он их застукал в своем кабинете, Петухов с неделю ходил на работу с забинтованной рукой, а перед ней он извинился на следующее утро. И духи подарил. И прибавила, что, в отличии от Вадима, шеф ее искренне любит и, естественно, ревнует к молодым парням…

— Парням?

— У меня сейчас только ты.

— А он? — кивнул Вадим на письменный стол с телефонами.

— Он не считается. И потом, мы с ним редко. Семья, возраст…

— Да нет, он еще ничего, — равнодушно произнес Вадим.

— Когда встретимся? — провожая его к двери, спросила Рая и голос ее дрогнул.

— Я тебе позвоню, — пообещал Вадим..

— На той неделе я возьму отгул, может, съездим… на озеро? — она поцеловала его в губы, легонько подтолкнула к двери и шутливо прибавила: — Смотри, не влюбись в свою глазастую золотоволосую дылду… А то я ей глаза выцарапаю, так и знай!

«Не влюбись… — крутя баранку „Победы“ по ночной улице Ленина, улыбался Вадим, — Может, я уже влюбился?..». Вроде он подумал и в шутку, а сердце защемило: захотелось вот прямо сейчас приехать к ней в маленькую комнатку, разбудить, заглянуть в огромные глаза-колодцы, пропустить сквозь пальцы ее теплые золотые волосы… Как она похожа на ту небесную Аэлиту! Особенно, когда улыбается… Если уж он когда-то соприкоснулся с неземным чудом, то почему бы не допустить, что та самая Аэлита перевоплотилась в эту долговязую девчонку?..

Он резко затормозил, дорогу перебежала черная кошка, Вадим никогда не обращал внимания на кошек, точнее, не брал в голову, что каждая кошка, перебежавшая дорогу, — предвестник неприятности для шофера, может, поэтому они так безжалостно и давят их? Но на этот раз даже газ немного сбросил, хотя центральная улица города в этот ночной час была пустынной.

10. Путь к тебе

— Куда мы едем? — спросила Лина. Она сидела рядом с Вадимом и смотрела на неширокую заасфальтированную дорогу, петляющую меж покатых зеленых холмов. Каждая встречная машина несла на переднем стекле по маленькому солнцу. Лето было в самом разгаре, из-за густо-зеленых деревьев не было видно озер, которых много в этом краю, да и придорожные деревеньки прятались в буйной зелени. Красиво наплывали с голубого неба на шоссе низкие кучные облака, насквозь пронизанные солнцем. Иногда ударялись в стекло жуки и бабочки, птицы низко проносились над самым капотом и тогда у девочки замирало сердце, казалось, сейчас разобьется. Но ласточки — это они чаще всего резали воздух перед машиной — весело взмывали вверх перед самым носом «Победы».

Лина спросила просто так, ей было все равно, куда едет Вадим. Он неожиданно заехал за ней — у Лины был выходной — и пригласил покататься. Сразу за Мартьяновым он сбавил скорость, хотел свернуть налево на едва заметный травянистый проселок со следами автомобильных шин, но вдруг раздумал и снова рванул машину вперед. Она скосила большущие синие глаза на него, но промолчала: откуда было ей знать, что эта дорога вела к лесному озеру, где под огромной березой на зеленом мху Вадим предавался любви с Раей из райпотребсоюза. Не хотелось ему туда со своей Аэлитой…

Он свернул на незнакомый, ныряющий в смешанный лес проселок, проехал с полкилометра и перед ними открылось другое лесное озеро, еще красивее того, Мартьяновского. Легкий ветер рябил на плесе голубоватую воду, а у берегов она была кофейного цвета и спокойной. Желтые кувшинки и белые лилии плавали сразу за камышами. Если с этой стороны озеро обрамляли березы и дубки, то на том берегу солнце высветило на бугре красноватые стволы огромных сосен. Одна из них с кудрявой вершиной, казалось, хочет шагнуть в воду. Берег был чистый, лишь на опушке уродливо чернело пятно рыбацкого костра. На обгорелых рогульках были криво насажены две водочные бутылки. Это настолько портило прекрасный пейзаж, что Лина, выйдя из машины, первым делом сняла их и отнесла к видневшейся неподалеку куче валежника.

— Как оно называется? — глядя на расстилающееся перед ними небольшое овальное озеро, спросила она.

— Лесные озера без названия, их тут много вокруг, — ответил Вадим. Он стоял на травянистом берегу и наблюдал, как окунь гоняет на мелководье мальков. Виден был красноватый плавник, косо чертивший темную с блеском поверхность, серебристые мальки врассыпную брызгали из воды, пугая тоненьких синих стрекоз, отдыхающих на круглых лоснящихся листьях кувшинок.

— Ты где жил в Ленинграде? — подошла к нему Лина и тоже стала смотреть на воду. Облако на некоторое время закрыло солнце и все вокруг мгновенно изменилось: опустились на дно желтые блики, окунь перестал играть, сосны на том берегу потемнели, нахмурились, налетевший откуда-то порыв ветра заставил листья деревьев трепетать и даже смолкли птичьи голоса. Но солнце вскоре снова выкатилось из-за пышного розового облака и все тут же ожило, засверкало. У Вадима мелькнула мысль, что вот так же и в жизни: то холодно, мрачно, то тепло и радостно, как, например, сегодня.

— На Лиговке, недалеко от Московского вокзала, — сказал он.

— А я — на Литейном. Рядом с домом, где жил Некрасов.

Они помолчали, не хотелось нарушать окружающий их мир природы. Этот прозрачный зеленый мир не располагал к разговорам, можно было сколько угодно слышать его тихий, шелестящий шепот. И на душе становилось все спокойнее, светлее.

— Давай купаться, — предложил Вадим, снимая клетчатую рубашку с закатанными рукавами, он небрежно бросил ее на траву, снял полуботинки, брюки и остался в синих плавках с эмблемой «Буревестника».

— Ты мне не сказал, что будем купаться, — расстроилась Лина. — У меня нет купальника.

Даже если бы он и сказал, так купальника у нее все равно не было. У нее много чего не было — все осталось в Ленинграде. Сумку с вещами, приехав в Великополь, она оставила на вокзале в автоматической камере хранения. С собой захватила лишь тощий зеленый мешок с лямками. Недавно только взяла сумку. Там были только самые необходимые вещи. Мать и отчим не особенно баловали ее обновками. Приходилось носить платья и кофты, из которых уже выросла. Вещи матери были велики, та в два раза шире ее. Даже ненавистная школьная форма была мала.

— А ты плавать-то умеешь? — попробовав ногой воду, спросил он.

— Что же делать? — не отвечая на вопрос, произнесла Лина. Солнце все сильнее припекало, до смерти хотелось выкупаться, но не голой же лезть в воду? У нее, как назло, и трусики надеты линялые со слабой резинкой.

— Купаться! — улыбнулся Вадим, — Я на тебя смотреть не буду.

Он стоял у среза воды, высокий, широкоплечий, с широкой выпуклой грудью и налитыми мышцами на руках и торсе. Бедра узкие, ноги прямые. И не волосатый, как отчим. У того волосы растут и на груди и на спине. Павиан паршивый. При воспоминании об отчиме тень набежала на ее лицо. Короткие темные волосы спускались у Вадима на лоб, глаза сейчас были такого же цвета, как озерная вода. Симпатичный парень, ничего не скажешь! Наверное, нравится девушкам… Но она ни одну из них еще не видела. Странно, почему он так хорошо относится к ней? Лина знала, что она красивая, мальчишки в школе с шестого класса писали ей записки, да и старшеклассники не обходили вниманием. Длинный Игорь Силин — он будет в этом году поступать в университет — не давал ей прохода; встречал после уроков и провожал до дома. Как-то после школьного вечера они долго стояли в ее подъезде на Литейном, о чем-то пустом болтали, неожиданно Игорь обхватил ее и стал целовать. Она сначала рванулась, но вскоре затихла: это было для нее новое ощущение, даже приятное. И его поцелуи совсем не походили на те, которыми она иногда обменивалась с подружками и дальними родственниками, изредка навещавшими мать. Там был торопливый скользящий поцелуй в губу или щеку, а случалось и в ухо, а Игорь целовал так, что сердце замирало, а колени подгибались. И такое ощущение, что грудь набухает. Он раздвигал ее губы языком, шевелил им, чего-то касался такого, что заставляло испытывать неведомое до сих пор возбуждение. Однако когда полез под юбку и стал там шарить рукой, Лина опомнилась и вырвалась от опытного десятиклассника, помнится, что-то сказала ему оскорбительное и убежала на свой этаж. Потом они еще несколько раз целовались, но и все. Ниже талии она не разрешала себя трогать. Игорь пыхтел, злился, говорил, что они уже не маленькие, вон какая у нее упругая грудь, круглый зад, мол, есть удовольствия похлеще, чем поцелуи… Она знала, конечно, что это за удовольствия, ей даже иногда хотелось это испытать, но в самый последний момент что-то неподвластное ей останавливало от этого последнего шага. Есть кто-то такой у нас внутри… Один раз Игорь упросил ее задрать кофточку и показать грудь. Она уступила, он умело целовал, языком нежно касался сосков и Лина чуть не потеряла самообладание. Где-то внизу стало горячо, она даже испугалась, не описалась ли? И если бы в этот момент Игорь снял с нее трусики, она вряд ли воспротивилась, но он увлекся грудью и сделал ей больно; оттолкнув его пахнущую хорошим одеколоном голову — Силин был сыном заведующего торговым отделом горисполкома и был всегда одет во все модное, заграничное, — заправила два вспухших влажных белых яблока с красными сосками в бюстгальтер номер два и натянула шерстяную кофту.

Она даже толком не знала: нравится ей Игорь Силин или нет? Но встречи с ним волновали ее, даже не так сами встречи, как его поцелуи, прикосновения. От подружек знала, что Игорек — опасный товарищ! Даже говорили, что одна грудастая семиклассница из их школы от него забеременела, но ей сделали аборт и ничего наружу не всплыло. Позаботилась его мамаша, у нее были большие связи. И если с Игорем все-таки было приятно и тревожно, то случай с отчимом оставил в ее душе самый скверный осадок… И вот сейчас, глядя на стоящего рядом сильного, стройного Вадима, Лина подумала, что бы она стала делать, если бы он… ну, стал делать то же самое, что Игорь Силин?..

Вадим решительно вошел в воду, закачались камыши и осока, с них слетели стрекозы и маленькие бабочки. Тут прямо у берега было уже глубоко, он сделал всего несколько шагов и уже вода стала ему по плечи. Фыркая и вертя темноволосой головой, он саженками поплыл на середину озера. Обернулся и крикнул:

— Аэлита-а-а! Купайся, тут никого нет!

«А ты? — подумала она про себя, — Или тебя тоже нет?». А вслух произнесла:

— Я подумаю…

— Вода-а теплая-я! — соблазнял он, вертя мокрой головой, — Сама на поверхности держит.

— Ну и радуйся, — отвечала она.

Вода манила, притягивала, Вадим уже был далеко, тогда она быстро разделась и голышом бросилась в широко раздавшуюся перед ней прохладную воду. Только вначале прохладную, скоро она стала нормальной. Плавать Лина умела и, подгребая под себя руками, поплыла вдоль берега, чтобы не приближаться к Вадиму, его взъерошенная голова маячила уже на середине озера. Он старательно не смотрел в ее сторону, с саженок перешел на другой стиль, потом перевернулся на спину и, чуть шевеля руками и ногами, стал дрейфовать, глядя в небо. Почти все лицо в воде, один нос торчит. Лине хотелось подплыть к нему, показать, что она тоже прекрасно держится на воде, она уже не ощущала себя голой, да и голубоватая вода надежно укрыла ее от нескромного взгляда. Золотистые волосы, как змеи Медузы-Горгоны, извивались вокруг ее головы, иногда залепляли лицо, глаза, она их откидывала, отводила тонкой рукой. И когда она уже целеустремленно поплыла к нему, Вадим исчез. Лина завертела головой, глаза ее еще больше расширились: она ничего не понимала, куда он подевался? Было тихо, лишь издалека доносился шмелиный шум машин, несколько раз звучно шлепнуло в камышах, нет это не Вадим. Еще страх не успел охватить ее, как что-то скользкое обхватило ее ноги, тело, скользнуло по груди и вплотную из расступившейся воды появилось смеющееся лицо Вадима.

— Ты меня напугал! — недовольно сказала она, отталкивая его. — Подкрался, как…

— … акула, — засмеялся он, моргая, — Я тебя сейчас съем!

Она снова очутилась в его объятиях, даже не заметила, как голова оказалась под водой, она раскрыла глаза и в зеленоватой мути отчетливо увидела его белозубое лицо и тоже с открытыми глазами. Лицо приблизилось к ней и его губы коснулись ее губ. Вынырнув, она смерила его сердитым взглядом и сказала:

— Если ты еще раз дотронешься до меня, я всерьез обижусь! Ну что за дурацкие шутки в воде?

— Какая ты… — посерьезнев, сказал он, плывя к берегу рядом. Иногда его мускулистое плечо касалось ее плеча. На загорелой щеке у самой шеи она заметила шрам, небольшое овальное ухо будто расплющено сверху, — Холодная, как змея!

— А ты — спрут! — нашлась она, — Кальмар. Нападаешь исподтишка. — И чуть повернула к нему голову, в ее большущих синих глазах мельтешили янтарные точечки. И он снова подумал, что в ней есть что-то от той небесной Аэлиты, — Скажи честно, Вадим, чего ты от меня добиваешься? Того же самого, чего мой отчим?

— Дура! — грубовато вырвалось у него, — Какая ты дура… — Он бешено заработал руками и скоро оторвался от нее, вышел на берег и, не оглядываясь, зашагал в лес. Его высокая фигура несколько раз мелькнула среди тонких березовых стволов и исчезла.

— Смотри, не подглядывай! — крикнула вслед Лина и сама поняла, что это тоже было глупо: Вадим не стал бы воровски подглядывать.

Она медленно вышла на берег, солнце обливало всю ее худощавую фигуру с торчащими маленькими грудями, смахивая капли ладонями, провела вдоль боков, на секунду задержала их на бедрах, подумав, что они вроде бы стали шире, округлее. От этого прикосновения сладкое томление пронизало ее, вдруг захотелось, чтобы он сейчас вышел из-за березовых стволов и увидел ее. Поддавшись какому-то внутреннему импульсу, она протянула тонкие руки с растопыренными ладонями к солнцу и, прикрыв глаза, замерла в этой странной позе. Она чувствовала, как горячие лучи пытались разомкнуть ее веки и проникнуть внутрь, какие-то неясные радужно-золотистые видения проносились перед ее закрытыми глазами, не то золотые человечки со стрекозиными крыльями, не то остроголовые птицы с человеческими лицами. И вдруг все это разом кончилось: стало темно, прохладно, исчезло тепло. Она открыла глаза и увидела лицо Вадима со странными выражением в серых глазах. Он опустил ее руки, набросил на плечи свою куртку на молнии, осторожно обнял и повел к брошенной у пеньков ее одежде.

— Ты видела ее? — тихо спросил он.

— Кого? — так же тихо произнесла она.

— Аэлиту…

— У нее крылья и птичье лицо? И она вся золотая?

— Значит, видела! — обрадовался он, — Я так и подумал!

— Ты о ней все время думаешь…

— Она — это ты, — не совсем понятно произнес он.

— Я живу на земле.

— Мы все живем на земле и на небе, — задумчиво подхватил он.

— Я тебя не понимаю, — призналась она. Он и впрямь сейчас был какой-то странный, далекий.

— Потом поймешь…

Он смотрел на озеро, пока она одевалась, потом отжимала руками волосы, длинными пальцами вместо расчески приглаживала их. И все время на припухлых губах ее витала легкая неуловимая улыбка. Ей было приятно, что он увлечен какой-то придуманной неземной Аэлитой, которой нет на самом деле…

Сидя рядом с ней на траве, Вадим рассказал о своей встрече с небесной Аэлитой в зимнем искрящемся бору, поведал и о своих странных снах, когда он подолгу разговаривал с золотоволосой красавицей из другого неведомого мира.

— Вот почему ты нянчишься со мной… — несколько разочарованно произнесла она. — Я на нее похожа?

— Немножко, — улыбнулся он, — У нее лицо бледно-зеленое, почти прозрачное, а глаза, как расплавленное золото и такие же огромные, как у тебя… Чего же ты не смеешься и не скажешь, что я все это придумал? — Он испытующе заглянул ей в глаза.

— Потому что это правда, — сказала она. — Ты видел свою небесную Аэлиту и даже разговаривал с ней. Тебе можно позавидовать.

— Чему же?

— Ты счастливый. Тебе не понадобилось мучительно искать свою принцессу — она сама к тебе прилетела. Ты любишь ее.

— Что ты несешь! — излишне горячо возразил он, — Мою принцессу, как ты ее называешь, невозможно любить — ей можно лишь поклоняться. И она, наверное, на тысячу лет старше меня и… неизмеримо мудрее. Она — оракул, пророк… Ее можно любить, как Бога. — И сам почувствовал, что слова его прозвучали чересчур высокопарно. Да и весь их разговор походил на детскую игру в придумки. И будто продолжая эту странную игру, Лина с грустью сказала:

— А где мой принц из красивой сказки? Или всю жизнь меня будут преследовать юнцы вроде Игоря или подонки, как отчим?

— Еще и Игорь появился! — покачал головой Вадим.

— Бегал за мной один старшеклассник, целовал, тискал в подъезде, расписывал, как хорошо нам слиться с ним воедино, — небрежно ответила Лина, — Он хотел, негодяй, меня обрюхатить! Одну толстозадую в школе уже обрюхатил…

— Чего он хотел? — изумился Вадим, — Девочка, ты меня удивляешь!

— Все мужчины этого хотят, наверное, и ты тоже… Есть еще другое слово, как это… да — трахнуть.

— Ну вот, после романтики мы окунулись в пошлую действительность, — усмехнулся Вадим, — «Трахнуть», «обрюхатить»… О чем ты, Лина?

— Но ты же хочешь это… лечь на меня? — Она покраснела, даже маленькие уши, выглядывающие из еще не просохших волос, зарделись.

— Мне такое и в голову не приходило, — честно ответил Вадим. — Ты, конечно, красивая девочка, но…

— Ты любишь свою зеленую Аэлиту? — упрямо вставила она, — Зеленую, как кузнечик, лягушка!

— Я никого не любил и не люблю, — помрачнел он, — Я не говорю про погибших родителей и близких… Да и из близких-то у меня остался один дед по материнской линии.

— У меня тоже никого нет, — помолчав, сказала она. — Я никогда не вернусь к матери, она… она еще отвратительнее Спиридонова! Сама толкала к нему в постель! Я про такое не только никогда не слышала, но и в книжках не читала… Она торговка, Вадим, готова была продать этому… мерзавцу собственную дочь!?

— Ты не преувеличиваешь? — усомнился он. Такое действительно невозможно было представить.

— Неужели такое бывает? — глядя мимо него, произнесла она. — Раньше продавали людей в рабство, было такое страшное время. А сейчас? Это еще похуже рабства! Какую поганую душу нужно иметь, чтобы пойти на такое! Тысячу раз прав мой родной отец, Вениамин Константинович Москвин, что ушел от нее… Она мне больше не мать! Так что я тоже, Вадим, круглая сирота.

— Я где-то прочел: «Добром ответить на добро — особенной заслуги нет. Но высшая из всех заслуг — в ответ на зло творит добро».

— Я ей никогда не прощу этого, — будто не слыша его, произнесла Лина.

Озерная красноклювая чайка с тонким мелодичным криком пролетела над ними. Она не опустилась в воду, спланировала на дальний берег, где упавшая толстая береза мочила на мелководье осклизлые ветви, там белели еще несколько чаек. Каждый круглый лист кувшинки розово блестел, вокруг них по воде, как по стеклу, шныряли водомерки, всплескивала у камышей мелкая рыбешка. Услышав нарастающий гул, Лина подняла голову: в голубом небе, оставляя за собой расползающийся белый след, пролетел крошечный золотистый самолетик. И только сейчас в ослепительном небе Вадим заметил размазанный блин луны. Яркое солнце и луна на небе — это было красиво.

— Как работа? Нравится? — перевел разговор на другое Вадим.

Он покусывал длинную травинку и на девушку не смотрел. Лицо у нее было злое и некрасивое.

— Что там может нравится? — усмехнулась она. — Сопливые, шкодливые мальчишки и девчонки и ты знаешь, некоторые ругаются матом и трогают друг дружку за эти самые места… И даже меня не стесняются. И когда начинаю читать им книжки, засыпают. Я маленькая могла слушать сказки часами, а они спят, засранцы. Мой родной отец рассказывал мне красивые сказки, я до сих пор люблю читать про Василису Прекрасную, добрых волшебников, Бабу Ягу… И знаешь почему? Я верю, что все на самом деле давным-давно так и было, как в сказках, просто нынешние люди огрубели, ожесточились и забыли о Добре. А в сказках и легендах Добро всегда побеждает Зло. Были и черти, и лешие, и домовые, и ведьмы, они и сейчас иногда появляются, только люди не хотят их замечать, разные ученые им глаза занавесили серой пеленой, мол, нет ничего сверхъестественного, нет Бога, Дьявола… А кто во все это не верит, тот ничего и не видит. Глаза-то у него не туда смотрят…

— А ты видишь?

— Я верю в Бога, у меня есть бабушкин крестик, она меня крестила в церкви на Пестеля, когда еще папа жил с нами… Вот только я ни одной молитвы не знаю, придумываю разные слова, но слышат ли меня Бог или Божья Матерь, я не знаю… Наверное, не слышат, раз такое допустили со мной… — Она сбоку поглядела в глаза Вадиму. Они у нее посветлели, из синих стали голубыми, золотистые пряди распушились и сияли ореолом вокруг ее головы, — Я ведь не знала, куда меня поезд привезет… А он привез именно в Великополь, и я встретила тебя… Может, этого Бог захотел?

— Много в нашей жизни чудесного и непонятного, вот пишут про летающий тарелки, — задумчиво заговорил Вадим. — Сотни людей их видели, а наши ученые высмеивают этил людей, объявляют чуть ли не сумасшедшими…

— А твоя Аэлита прилетела на тарелке?

— Это был золотой цилиндр, он так сверкал на небе, что больше ничего нельзя было рассмотреть. Глазам было больно. Но она… Аэлита показала мне кабину с диковинными приборами и себя, когда я попросил ее. Она удивительно красивая, но не земная… Я долго думал, на самом деле она такая или нет и решил, что она просто приняла тот облик, который привычен нам, людям, а на самом деле она совсем другая. По-видимому, про лицо она забыла — вот почему оно зеленое…

— Ты фантастику любишь? — безразличным голосом спросила она.

— Вот и ты мне не веришь, — усмехнулся он, — Было это, понимаешь, было! Я вот закрою глаза и снова все до мелочей отчетливо вижу! Да, на цилиндре были круглые окошки-иллюминаторы, в внутри — дымчатые экраны, напоминающие наши телевизоры, только больше и совсем плоские…

— Я верю, Вадим, но твоя Аэлита могла принять тот облик, который тебе врезался в память с детства. Ты же сам говорил, что зачитывался «Аэлитой» Толстого… Вот она и взяла ее имя и… запомнившийся тебе образ. Ты рассказывал, что у тебя было такое ощущение, будто невидимым щупальцем у тебя ковырялись в голове…

— Ладно, земная Аэлита, вставай, нужно ехать, мой шеф не любит, когда я подолгу задерживаюсь.

— Ты такой умный, а работаешь шофером… Возишь какого-то бонзу…

— У меня много свободного времени, — ответил он, — Я ведь заочно учусь в институте. И потом мой… бонза — неплохой дядька. Нос не задирает. Мы с ним как приятели… Хочешь с ним познакомлю?

— Не надо, — покачала она пушистой головой, — О чем я с ним буду говорить?

— Поговорить он любит! — усмехнулся Вадим.

Он пружинисто встал на длинные ноги, протянул ей руку, но она не торопилась подать свою.

— Здесь так тихо, спокойно, — сказала она, — Не слышно криков воспитательниц, детского плача, ругани, не пахнет описанными штанишками, кухней… Знаешь, что один пятилетний мальчик сделал: спустил штанишки, уселся в комнате на полу и навалил… Когда я его стала ругать, он мне сказал: «Гав-гав! Я — Шарик!» А потом продекламировал: «Хорошо быть кисою, хорошо собакою, где хочу пописаю, где хочу покакаю». Кто его научил?

— Я где-то читал, что в Японии и ГДР некоторые родители позволяют малышам делать буквально все, что им заблагорассудится, дескать, запреты и строгое воспитание подавляет их несформировавшуюся личность и они вырастают травмированными, неполноценными…

Она нехотя подала ему руку и он неуловимо-быстрым движением поставил ее на ноги. Волосы почти полностью закрыли ее лицо, лишь глаза взблескивали в этой золотой занавеси. Она отвела тяжелые пряди за плечи, поправила короткую синюю юбку, открывавшую ее ноги выше колеи, застегнула на две пуговицы старенькую шерстяную кофту со штопкой на локтях, тонкие, но стройные ноги были оливкового цвета, да и вся она была смуглой, лишь два острых бугорка грудей и не загорелая круглая попка сверкнули белизной, когда она, уже ничуть не стесняясь его, выходила из воды. Почему-то это вспомнилось Вадиму, когда он шел вслед за ней по травянистой тропинке к машине. Походка у Аэлиты была чуть подпрыгивающей, держалась она удивительно прямо, напоминая диковинную длинноногую красивую птицу из программы «В мире животных» — то ли цаплю, то ли фламинго. Старенькая юбка блестела сзади. Вадим подумал, что нужно будет с зарплаты обязательно отвезти ее в магазин и выбрать новую юбку и какую-нибудь блузку. Состоявшийся разговор на берегу лесного озера показал, что Лина — умная, наблюдательная девочка и с независимым характером. Он очень боялся, что она поднимет его на смех с этим рассказом об Аэлите… Но Лина слушала очень внимательно, даже тени сомнения не возникло на ее лице. Вот только отношение ее к небесной тезке было непонятное. И позже, в общежитии, лежа с закрытыми глазами на своей постели, Вадим умолял свою золотоглазую Аэлиту явиться к нему во сне и посоветовать: как ему быть с земной Аэлитой? И не по воле ли Небесной они встретились? И что их ждет впереди? В этой нищей, рабски-забитой стране, где рядом с проблесками сохранившейся издревле Чистоты, Благородства, Рыцарства, соседствуют скотство, хамство и убожество?..

11. Белая

Галина Владимировна Белая пела в детсаде трикотажников «Буратино» старшую группу дошкольников. К работе она относилась с прохладцей, не скрывала, что ей до смерти надоели эти дебильные засранцы, как она «ласково» называла своих подопечных. Случалось, и отпускала им звучные шлепки по мягким местам. К Лине Москвиной она сразу расположилась, взялась ее опекать, подсказывать, как нужно обращаться с надоедливой малышней, которая человеческого языка не понимает, зато мат знает в совершенстве.

— Это же дети алкоголиков, в Великополе пьяниц пруд-пруди, они с грудного возраста видят скандалы и слышат матерщину, я им читаю Барто: «Таня-Танечка, не плачь, не утонет в речке мяч…» или «Мойдодыра», а они мне: «Галина Владимировна, что такое сучий потрох? Так папа называет мою маму!». А то и почище чего завернут.

Наверное, чтобы полностью соответствовать своей фамилии, Белая красила свои темно-русые волосы перекисью водорода, добиваясь снежной белизны. Она была выше среднего роста, тонконогая, с костлявыми коленками, но с оттопыренным задом и выставленными до половины напоказ большими грудями. Зубы мелкие, разреженные, рот тонкогубый и широкий. Красавицей ее никак нельзя было назвать, но вызывающий вид, короткие в обтяжку юбки и вульгарная походка, когда ягодицы ходят как поршни, привлекали к ней определенный тип мужчин, ищущих приключений. По крайней мере, Галина Владимировна постоянно хвасталась, что у нее тьма поклонников и действительно, ее то и дело приглашали из детской в контору к телефону. Подходили иногда к детсаду молодые и не очень молодые мужчины встречать ее после работы. Случалось, и на мотоциклах и машинах. Разумеется, не с цветами, а с бутылками в оттопыренных карманах. Водку Белая не употребляла, а хорошее вино и шампанское любила. Вихляющейся походкой, наманикюренная, с кровавыми губами, она направлялась к ним, бросая по сторонам высокомерные взгляды, вот, мол, какая я свободная и независимая, что хочу — то и делаю. Замужем она была три раза, от первого брака у нее росла дочь Октябрина. Уже училась во втором классе.

Бесцеремонность Белой, переходящая в наглость, раздражали Лину, но она старалась не показывать виду — Галина Владимировна была единственной воспитательницей, которая практически помогала ей, наставляла. Например, Белая могла остановить в коридоре и, внимательно оглядев, громогласно заявить:

— Линка, ты чертовски аппетитный кусочек! С такими ногами и попкой ты могла бы большие деньги зарабатывать!

— Как это? — удивилась девушка.

— Станешь взрослее — поймешь, — улыбалась кровавым ртом Белая.

Лина и ей сообщила, что недавно исполнилось шестнадцать лет. Впрочем, пятнадцать-шестнадцать лет — какая разница? Белой скоро двадцать восемь, а ведет себя, как незамужняя кокетливая девица.

Или:

— Линка, кончай монашествовать, хочешь — познакомлю со сладким мужичком?

А «сладкими мужичками» она называла тех, кто водил в ресторан, делал подарки. В общем, расплачивался за удовольствия… Это чаще всего были командировочные. Поделилась, что хотя в рестораны и ходит, но ничего не пьет, кроме шампанского, предпочитает лучше вкусно поесть. Она показывала капроновые чулки с черной пяткой и змеистой строчкой по шву, браслет к часикам, нейлоновую розовую кофточку — все это подарки поклонников.

— Еще моя бабушка говорила: «Даром только за амбаром!» — смеялась Белая, — Мне лунная романтика и поцелуи под каштаном ни к чему, все это было в далекой розовой юности, Линочка! Хочешь получить удовольствие — плати! Только так нужно поступать с мужиками. Одна иностранка, француженка, кажется, я ее в Ленинграде встретила, по-русски чешет, как мы, так она сказала: «Русские мужчины потому все время толкуют про любовь, что денег за нее платить не хотят!».

Лина слушала Галину Владимировну и не возражала. Во-первых, Белая не терпела, когда ей говорят поперек, сразу багровела, тонкие губы превращались в две красные полоски, карие глаза зло суживались, могла накричать, обозвать последними словами. Во-вторых, ей нечего было и возразить, все, о чем рассказывала воспитательница было дико для Лины. Она сравнивала ее со своей матерью, но мать все-таки при дочери как-то сдерживалась и не выворачивалась наизнанку, за исключением того последнего случая, когда предложила ей спать с отчимом…

Галина Владимировна перед концом работы, взволнованная, забежала к ней и сообщила, что нынче вечером они должны встретиться на площади Ленина, у почтамта, с киношниками из «Мосфильма».

— Ну и встречайся, — сказала Лина, — Я-то при чем?

— Ты что, глупышка? — искренне удивилась Белая, — Может, в кино снимут. Все городские девчонки весь день ошиваются у гостиницы «Москва», чтобы попасться им на глаза. Говорят, в нашем городе будут художественный фильм снимать про войну… Когда я помрежу, с которым познакомилась в ресторане, рассказала какие у тебя глазищи, фигура, он так и загорелся! Может, дадут роль со словами.

— В кино артисток снимают, а я кто? — возразила Лина. — Меня раз с двумя девочками из нашей школы пригласили в павильон киностудии «Ленфильм», несколько раз уже снимали, заставляли переодеваться, гримировали, а когда пришли на просмотр, так не успели себя и разглядеть на экране: промелькнули и все. А мы сдуру всем знакомым растрезвонили, мол, смотрите нас в кино…

— А деньги вам заплатили? — жадный огонек загорелся в подведенных черным карандашом глазах воспитательницы.

— По пять рублей за съемочный день, — вспомнила Лина. Деньги отобрала у нее мать, взамен купив ей синюю косынку.

— А я слышала, что артисты зарабатывают на съемках тыщи!

— То артисты, — улыбнулась Лина. Ее иногда поражала примитивность этой взрослой, бурно живущей женщины. Она тогда еще не решалась даже про себя подумать, что Белая не только примитив, но и глупа как пробка. Есть тихие пассивные дуры, которые никому не мешают жить, а есть активные, настырно вмешивающиеся в чужие дела, навязывающие свое мнение. Как в дальнейшем убедилась Лина — это самые опасные дуры, они могут и умного, как говорится, подвести под монастырь!..

Именно такой и была Галина Владимировна Белая. Лишь позже девушка заметила, что ее новую подругу сторонятся другие работники детсада. Злая, крикливая, никому не дающая спуску, Белая была злопамятной и мстительной, могла запросто оговорить человека, рассорить между собой воспитательниц, наговорить на них гадости доверчивым родителям.

Но в одном она была права: детишки раздражали и Лину, у большинства из них дурных наклонностей было больше, чем положительных черт. Это проявлялось в выражениях, почерпнутых дома, в отношении друг к дружке, жадности, примитивной хитрости. Конечно, были и славные ребятишки: добрые, отзывчивые, забавные, но таких меньше. Эти не засыпали, когда Лина читала им сказки братьев Гримм или «Золотой ключик». Задавали интересные вопросы, иногда сами вдохновенно сочиняли продолжение особенно понравившейся сказки. В школе Лина рисовала, оформление классной стенгазеты лежало на ней. Она и здесь стала для ребят рисовать персонажей из сказок. Особенно ей удавались разные зверушки. Это все очень понравилось заведующей — Елизавете Дмитриевне Прокопенко. Она немного походила на своего брата Владимира Бурова, он вместе с Вадимом привел Лину в детсад. Полная, светловолосая, с круглым лицом и крошечным носиком, заведующая на первых порах часто заходила в светлую комнату, где занималась с детьми Лина. Она никогда не делала ей замечаний при детях, впрочем, для работы с ними и не требовалось большого искусства: дети были бы сыты, опрятны и не слишком шумели, отдыхали в положенный час, нормально вели себя на прогулке, а главное, чтобы никто не потерялся, точнее, не ушел куда-нибудь. Стоило выйти из переулка, и начиналась улица Гагарина с интенсивным движением автотранспорта. Когда Прокопенко стала оформлять Лину, наказав, чтобы она как можно быстрее представила свои документы, то первым делом рассказала жуткую историю, произошедшую в прошлом году: пьяный шофер самосвала наехал на младшую группу детишек, шедших по тротуару в кинотеатр с воспитательницей на просмотр мультфильмов. Пять детишек погибли под колесами, а воспитательнице в больнице отняли ногу. Об этом писали в городской газете.

— Я зналаэтого шофера, — позже рассказала Белая, — Он на танцах лез ко мне, но я его быстренько отшила: жмот и вместо ресторана предложил с бутылкой водки пойти на берег Чистой… Я эту заразу в рот не беру.

— Ну и что шоферу? — поинтересовалась Лина.

— Десять лет дали, — беспечно ответила Белая, — У нас ведь за пьянку сильно не наказывают… А, еще будет платить Нинке Смирновой за ногу.

— За что?

— Ей ведь ногу оттяпали наши коновалы в хирургии. Сейчас прыгает на костылях, а работает кассиром в кинотеатре «Победа». Я всегда беру у нее билеты без очереди, с заднего хода. Могу и тебя с ней познакомить.

— Ценный человек… — улыбнулась Лина.

Белая искренне не могла понять, почему Лина не пошла с ней тогда в ресторан с киношниками? Даже на некоторое время запрезирала юную коллегу, но вскоре снова зачастила к ней. Другие-то в детсаде едва с ней разговаривали. Высказала и свое отношение к таким вещам:

— Пока молода да красива, и нужно гулять, а что потом? Выйдешь замуж, пойдут детишки, сразу подурнеешь — я ни одной приятельницы еще не встречала, которую бы замужество красило! Быт, Линуля, затягивает, изматывает, старит любую красавицу! И мужья-то нынче пошли никудышные: пьяницы, бесхозяйственные, так и норовят из дому в компании, а то и к бабам. Бывает, и от складной жены бежит к страшилке, лишь бы не своя… Я трижды побывала замужем и раскусила их братию! Дерьмо, одним словом, а не мужики. Кто пьет, тот и в постели — слабак. Теперь еще этот телевизор, непьющий мужик как уткнется в него так и сидит днем на диване до ночи. Я больше замуж не пойду, хватит, наелась!..

— А предлагают? — спросила Лина.

— С такими чудиками, кто хочет жениться, я быстро рву, — заявила Белая, — От них одна морока и никакого навару…

— Навару?

— Святая простота! — хохотала Белая, — Да если ты сумеешь по-умному распорядиться своей красотой, так будешь жить, как у Христа за пазухой. Я же вижу, как на тебя смотрят наши папы, которые приходят сюда в выходные за детишками.

Это Лина тоже замечала, но старалась не подавать папам повод вести с ней вольные разговоры. О сыне или дочке — это пожалуйста, Лина готова ответить на любые вопросы, а когда начинается разговор: «Откуда это у нас появилась такая хорошенькая воспитательница? И что она собирается делать нынче вечером? Не желает ли куда-нибудь сходить, может, в кино или театр?».

— С женой ходите, а я лучше с вашими детками буду гулять, — не очень-то вежливо и остроумно отвечала Лина. Получив несколько раз отпор, «папы» переставали к ней приставать. Белая изредка заводила скоротечные романы с «папами», но вела себя осторожно, так чтобы не дошло до Прокопенко. Тут уж заведующая никому не давала спуску.

Лина торопилась поскорее одеть малышей и сдать родителям, была пятница и многие забирали их домой, в семь должен был заехать или зайти Вадим. Они договорились пойти на новый заграничный фильм с интригующим названием «Дьявол и его десять заповедей». На восемь часов, если успеют, а нет, так на десять. Поужинают в кафе. Лине было неудобно ходить в кафе с ним — всегда сам расплачивается. Она теперь тоже получает зарплату, пусть и небольшую. Вадим говорил, что ей нужно к зиме приодеться… Сегодня она решила с ним переговорить насчет того, чтобы вместе съездить в Ленинград, забрать кое-какие свои вещи, свидетельство о рождении, справку из школы, что она перешла в девятый класс. Она уже решила, что осенью пойдет в вечернюю школу в десятый, но туда тоже нужны документы. Как ей не хотелось встречаться с матерью и отчимом, но, видно, придется… А если что они задумают, например, не пустить ее в Великополь, то Вадим поможет. Этого кабана-коротышку Спиридонова он скрутит в бараний рог! Пусть только сунется! От заведующей детсадом она узнала, что приятель ее брата Бурова — Вадим Белосельский — боксер. И даже участвовал в соревнованиях, его фамилию печатали в афишах.

Белая тоже обратила внимание на Белосельского, последнее время частенько появляющегося в детсаде. Вот и сегодня она зашла в комнату, где ребятишки играли в кубики, дожидаясь прихода своих запаздывающих родителей. Ночная няня еще не пришла, и Лина не могла уйти.

— Линка, у меня идея! — как всегда громогласно и жизнерадостно начала она.

— Пойти с тобой на танцы, а потом в кабак с потрясающими мужчинами, — вставила Лина. — Выставить их и открутить «динамо».

— Откуда ты знаешь? — округлила и без того круглые карие глаза Белая, — Только не на танцы, а на лодочную станцию. И «динамо» ты будешь крутить, а мне придется и за тебя отдуваться… Не хочешь, Линок, на лодочке покататься? — Она подбоченилась и пропела: — Я-я на ло-о-одочке ка-а-талась… — и умолкла, морщиня белый узкий лоб, видно, дальше не помнила.

— Я сегодня — в кино, — бросив взгляд на окно, сказала Лина.

— A-а, понимаю! — протянула Белая. — Вадимчика ждешь? Видный парень, ничего не скажешь, но… очень уж правильный! Не пьет, не курит… Правда, у него есть казенная легковушка… Тебе не скучно с ним?

— С Вадимом? — удивилась Лина, — Он умный…

— Умные и есть самые скучные, — сделала странный вывод Белая. Лина догадывалась, что она недолюбливает Вадима. Ведь он даже не смотрит в ее сторону, когда сюда приходит, а уж Галина и юбку повыше подтянет, показывая свои тощие ляжки, и грудь из декольте почти всю наружу вывалит. Головой как курица дергает, глазами играет. И все напрасно, как-то Вадим обронил, что такие наглые и глупые женщины ему не нравятся. Когда Лина спросила с чего он это взял, ведь не обмолвился еще с Галиной ни словом, вот тогда он рассказал об активных и пассивных дурах, которых чует за версту. Белую сразу причислил к самым опасным, — активным, даже предупредил Лину, что от нее можно всяких гадостей ожидать…

— Понимаешь, Галина, ему от меня ничего не нужно, — задумчиво произнесла Лина. — Он заботится обо мне, помогает…

— Ну да! — воскликнула та, — Я не знаю мужчин! Прикидывается, дурочка. Видит, что ты еще целочка и не торопится… Скажи честно, тебе есть шестнадцать?

— В общем, скоро… — неопределенно ответила Лина. Шестнадцать ей должно было исполниться через восемь месяцев.

— Ну вот, осторожный гусь, боится под статью попасть за совращение несовершеннолетней. А на уме у них всех одно — задрать нам поскорее юбку и закабалить своей любовью, чтобы денег не давать.

— Он не такой, — убежденно сказала Лина.

— Тогда чего он крутится возле тебя? На машине катает? Небось и подкармливает?

— Перестань, Галина, — вспыхнула Лина. — Что я гусыня, чтобы меня откармливали?

— Может, он любит полненьких, пышечек, — рассмеялась Белая. — А ты хоть и красивая, но худая, как я. Нас, худощавых, изящных, любят как раз полные мужчины. Я смотрела французский журнал мод, там дохлые в моде. Есть такие красотки, кто нарочно морит себя голодом, чтобы похудеть. Кожа да кости. Мужичку не за что и подержаться… Так что мы с тобой, Линок, — королевы!

Лина передала родителям еще трех детишек, те сами одели их, остались лишь те, которых могли забрать на выходные, а могли и оставить. Мальчики и девочки, передвигая кубики, то и дело вскидывали пушистые головенки к дверям, когда там появлялся кто-либо из взрослых. Наконец пришла ночная няня тетя Дуня, точнее бабушка Дуня, потому что ей было под семьдесят. Облегченно вздохнув, Лина сбросила белый халат, косынку и, оставив Галину потолковать с пришедшей, кинулась в свою комнатку переодеться. Если Вадим сейчас подъедет, то они еще успеют на восьмичасовой сеанс.

— На свиданку? — заглянула к ней настырная Белая. И Лина еще раз отметила про себя, что Вадим прав: Галина глупая и бесцеремонная, активная дура и слова какие-то полублатные употребляет. Может, ударение в таких простых словах, как руку, ногу, воду неправильно поставить. Правда, этим грешили многие коренные великопольцы.

— Закрой дверь, — сказала Лина таким тоном, что можно было понять с той стороны. Она как раз сбросила с себя платье и влезала в узкую шерстяную кофточку. Бюстгальтеров она не носила и две упругих маленьких груди не изменяли своей конфигурации, как бы она не двигалась и не нагибалась.

— Грудка-то у тебя, как два белых резиновых мячика, — завистливо заметила Белая, — А у меня после родов стала большой и рыхлой. Мужикам это нравится, но когда снимешь бюстгальтер, я ношу пятый номер, так сильно отвисает.

Лина промолчала, расчесывая свои длинные золотистые волосы перед круглым зеркалом, прикрепленном к высокому и узкому шкафчику, в которых хранили детскую одежду.

— Подкрась губы, — посоветовала Белая, наблюдая за ней. Комнатка была маленькой и она стояла почти вплотную за спиной, Лина даже ощущала затылком ее дыхание. Галина тайком курила в туалете — заведующая не разрешала курить в комнатах — и от нее пахло сигаретами, — Правда, они у тебя и так розовые… — Она фамильярно шлепнула девушку по обтянутому темной юбкой заду. — Попка у тебя очень уж соблазнительная…

— Галина Владимировна, — обернулась к ней Лина. — Вы же видите, я тороплюсь?

— Называй меня на «ты», — великодушно разрешила Белая. — Я и с кавалерами сразу перехожу на «ты». «Вы» — очень уж официально.

— Галя, отойди от двери? — попросила Лина. Она уже была готова и смотрела на загородившую узкую дверь воспитательницу.

— Беги-беги, девонька, — отступила в коридор Белая, — Я тоже когда-то так же резво бегала на свиданки и при луне целовалась, и про звезды толковали, и клялись друг дружке в вечной любви, а кончилось все в парке, на садовой скамейке, где меня мой любимый невинности лишил, а когда я ему сказала, что забеременела, так «Гарун бежал быстрее лани…». Завербовался аж на Курилы, больше я его и не видела. Хоть бы крабов или икры, сволочь, прислал… Кстати, кто это стихотворение написал про какого-то Гаруна: Пушкин или Маршак?

— Лермонтов, — улыбнулась Лина. — До завтра, Галина!

— Пока влюблен в тебя, тяни, что можно, из него, — продолжала Белая, идя вслед за ней по сумрачному коридору к белому квадрату распахнутой двери, — На носу осень, а у тебя ничего теплого нету…

— Галина, знаешь ты кто? — резко остановившись, повернулась к ней Лина. Глаза ее вспыхнули гневом, — Ты — активная дура, вот кто ты!

— Дура… активная? — ошарашенно переспросила Белая, — Сама ты дура, подожди, еще спасибо скажешь мне за все… Дура и еще активная! Подумать только… — понизив голос, продолжала она, только Лины уже не было в коридоре — она бегом бежала к остановившейся у соседнего дома бежевой «Победе», из которой выглядывал улыбающийся Вадим.

12. Дождь в декабре

Они стояли перед обитой черным дерматином дверью с красной кнопкой звонка-гонг и синим почтовым ящиком. Перед дверью — зеленый ребристый резиновый коврик. За их спинами на лестничной площадке с запахами кошек горела тусклая электрическая лампочка, справа и слева другие двери с множеством кнопок звонков и ящиков. Вадим шагнул к ближайшей двери и вслух прочел:

— Мордухайлов И.Н…. Ничего себе фамилия!

— Очень симпатичный старичок, — повернула к нему побледневшее глазастое лицо Лина, — Круглый год ходит с черным зонтиком на длинной изогнутой ручке, такие теперь не продаются…

— Бог с ним, со старичком!

— Он сказал, что из семейства кошачьих… Почему он так сказал?

— Звони, — сказал Вадим. Он видел, что она никак не может решиться.

— Ты не представляешь до чего мне противно видеть их рожи!

— Ладно, я сам позвоню, — Вадим шагнул к двери и решительно нажал на кнопку. Он не испытывал никакого волнения, мог бы с таким же успехом позвонить в любую дверь, даже к симпатичному старичку Мордухайлову И.Н. А Лина очень переживала, топкая рука ее вцепилась в плечо Вадима, побледневшее лицо стало напряженным. Но вот щелкнул один запор, второй, дверь на цепочке немного приотворилась, и Вадим увидел приземистую пожилую женщину с бородавкой у носа, почти прозрачные глаза смотрели на него настороженно.

— Вам кого? — хрипловатым голосом спросила она. Лину отступившую к стене, не видела.

— Наверное, вас, — произнес Вадим и подтолкнул к двери Лину.

— Господи, доченька! — воскликнула женщина, увидев ее. — Откуда ты?

— Этот… дома? — резко спросила Лина. Она не смотрела на мать, взгляд ее блуждал по двери.

— На дежурстве, — ответила та, не сообразив даже снять цепочку.

— Слава Богу, — сказала Лина, — Видеть его мне совсем не хочется. Ты, может быть, нас пустишь?

— Что же это я? — забренчала цепочкой Валентина Владимировна. Пропустив в ярко освещенную прихожую дочь, снова загородила дорогу Вадиму, — А это кто такой еще?

— Он со мной, — обернулась Лина, — Ты что, его не хочешь пускать? Тогда и я не войду.

— Уже обзавелась… хахалем, — пробурчала женщина, нехотя отступая вглубь прихожей.

— А что это такое — «хахаль»? — вежливо осведомился Вадим.

— Без провожатых не могла? Ты же домой пришла, — не отвечая ему, произнесла Валентина Владимировна. Она была в гладком коричневом халате с оторочкой на карманах, лицо без косметики казалось старым, невыразительным, с мешками под глазами.

— Мы ненадолго, — не раздеваясь, заговорила Лина, — Я возьму свое свидетельство о рождении — мне скоро паспорт получать — и кое-какие зимние вещи. В школе я уже была и получила нужную справку. Вот не знаю, как быть с пропиской…

— Какая ты деловая… — усмехнулась Валентина Владимировна. — Расскажи, где ты, как ты, я все-таки твоя мать.

— Все-таки! — язвительно заметила Лина, проходя в комнату. Мать зашелестела было в своих матерчатых в клетку тапках за ней, но тут же вернулась к Вадиму и произнесла:

— Как тебя?..

— Вас, — все так же вежливо поправил тот, — Вадим Андреевич.

— Раздевайтесь что-ли, Андреич… — сказала она. — Тапочки под вешалкой.

— Спасибо, я тут постою.

— Вольному воля…

Оглядев прихожую, будто запоминая, где что лежит, Валентина Владимировна скрылась в комнате вслед за дочерью. Вадим слышал, как там отодвигались ящики шкафа, слышал звонкий голос Лины и приглушенный — Валентины Владимировны. Он взял с узкого стола у стены, где лежали газеты, туалетная бумага в связке, видно, только что купленная, «Огонек» и наугад открыл, на весь разворот цветная вкладка: трижды Герой Советского Союза Н.С.Хрущев стоит в Кремле в Георгиевском зале рядом с радостно улыбающимися космонавтами, тоже Героями. Космонавты Гагарин, Титов, Николаев, Леонов, Быковский и Попович ростом с него, а Терешкова — на полголовы выше всех. В те годы космонавтов подбирали низкорослых, а вот женщину, видно, не нашли. Как и всегда, подхалимский журнал поместил еще несколько фотографий с Хрущевым: Никита Сергеевич и другие руководители на выставке ВДНХ, Хрущев в московском горсовете. Не забыли на цветной вкладке и Ильича: репродукция картины А.Саханова «Ленин с детьми». Более-менее интересным был лишь очерк Хемингуэя, но наткнувшись на снимки, где известный писатель-гуманист палит в саванне из мощного ружья в исчезающего с лица планеты белого носорога и в других редких животных Африки, чтобы их рогами и шкурами украсить просторные комнаты виллы «Ла Ви-хиа» на Кубе, Вадим захлопнул журнал и небрежно бросил на прежнее место. Неплохо живут знаменитые писатели за рубежом: роскошная вилла, огромный катер «Пилар», коллекция ценных ружей и еще все, что душа пожелает. В России широко и просторно живут лишь приближенные к правительству литераторы. Взгляд его остановился на добром десятке самых разнообразных сумок, сложенных вместе и лежащих наверху квадратного высокого шкафчика-пенала и он вспомнил, что Лина рассказывала ему, что отчим нередко с дежурства приносил домой сумки с продуктами, вещами. Оказывается, Спиридонов, работая шофером на «скорой помощи», прихватывал их с места аварии. И явно похваляясь, дома рассказывал, что там, на месте происшествия, куда с сиреной и включенной мигалкой устремляется «скорая помощь», нужно не зевать и подбирать валяющиеся неподалеку сумки или портфели. Бывает, хозяину ничего уже больше и не понадобится, а добру, что ли, пропадать? Не возьмешь, так кто-нибудь из зевак, которых полно собирается на месте аварии, обязательно прихватит. Ведь «скорой помощи» подбирать на дорогах и улицах чаще всего приходится пострадавших без сознания или вообще уже окачурившихся… Шоферу достаются сумки-портфели, а дежурным врачам и медсестрам кое-что посущественнее, например, часы, кольца, кошельки. Не все, конечно, врачи этим промышляют, но двоих-троих из своей смены Спиридонов знает…

Лина и Москвина вышли из комнаты в прихожую. Вадим еще раз подивился, до чего они непохожие: ни одной черты матери Лина не унаследовала! В руках девушки — пухлая сумка с иностранной надписью. Заглядывая ей в лицо, мать уговаривала:

— Линочка, может, останешься хоть на одну ночь? Спиридонов освободится не раньше десяти утра…

— У нас билеты на ночной поезд, — отвечала Лина. Билетов еще не было, но они надеялись купить их в кассе Витебского вокзала за час до отхода пассажирского поезда «Ленинград-Великополь», отправляющегося в час ночи.

— Чайку-то хоть попей? — Она смотрела на дочь и обращалась только к ней, делая вид, что Вадима вообще тут нет.

— Мы пойдем, — сказала Лина. Не заметно, чтобы она размягчилась, лицо такое же напряженное, огромные глаза стараются не смотреть на мать, она то опускает их, то вскидывает выше головы матери.

— Адрес-то хоть оставь, доченька? — заискивающе просила Валентина Владимировна. Красный кок нависал над ее узким лбом, бородавка казалась мухой, ползающей по жирной щеке. — Я даже не знаю, где ты живешь! В каком городе? Учишься или работаешь?

— Работаю и учусь.

— Крыша-то хоть есть над головой? Я ведь думала, что ты к родному батьке подалась, написала ему, а он даже не ответил.

— Со мной все в порядке, — коротко ответила Лина и взглянула на стоявшего столбом в прихожей Вадима. Взгляд ее помягчел, полные губы тронула чуть приметная улыбка, — И потом, Вадим не даст меня в обиду. Никому.

— Вадим? — будто впервые заметив его, произнесла Валентина Владимировна, — Кто же он тебе? Сват-брат? Или…

— Только не говорите «хахаль», — вставил Вадим. — Мне это слово не нравится…

— А мне наплевать, что тебе нравится-не нравится! — вдруг зычно завопила Москвина, сверля его злобными сузившимися глазами. По-видимому, все ее накопившееся на непокорную дочь зло вырвалось наружу и почему-то обрушилось на Вадима.

— Прощайте, — кивнул Вадим и, пропустив вперед Лину, шагнул на лестничную площадку, хотел было захлопнуть дверь, но хозяйка уперлась в нее обеими руками и широко распахнула.

— Сука! — вопила она, позабыв все приличия, — Как ты осмелилась заявиться ко мне, матери, с кобелем?!

Тут уж Вадим не выдержал: шагнул к двери, взялся за ручку и не так уж сильно, но резко толкнул дверь. Лязгнула цепочка, красное гневное лицо Москвиной исчезло, щелкнули внутренние замки.

— Хахаль, кобель… — спускаясь вслед за девушкой по стершимся бетонным ступенькам, говорил Вадим, — Меня никто еще так не обзывал.

Он улыбнулся, вспомнив, что столь же разгневанный председатель райпотребсоюза Петухов тоже крыл его последними словами…

— Вот видишь, где и с кем мне пришлось жить, — не оборачиваясь, произнесла Лина, — Ты бы еще посмотрел на этого… Спиридонова.

— Как-то нет охоты… Чего это на меня-то твоя мамаша набросилась? Не понравился, видно…

— Разве это люди? Говорю, ты еще не видел Спиридонова… Вот это фрукт!

— Зато увидел в прихожей сумки, которые он подбирает на улице, — сказал Вадим, — Штук десять.

— Ты мне обещал показать дом, где жили твои знаменитые предки? — вспомнила Лина, когда они вышли на Литейный проспект.

— Ты его много раз видела…

— Все равно покажи, — потребовала она.

В Ленинграде в этот холодный декабрьский день с низкого свинцового, придавившего город неба моросил мелкий невидимый дождик. Новый год на носу, a снегом и не пахнет. В Великополе, когда они уезжали оттуда, было белым-бело, а из окна плацкартного вагона расстилались окрест снежные поля с сугробами, даже на телеграфных проводах налепился снег. Прохожие держались подальше от зданий, сверху, особенно возле водосточных труб, свисали бугорчатые, с желтизной заостренные сосульки, кое-где тротуары были огорожены веревками с красными тряпицами. На крышах трамваев и троллейбусов еще держались прилепившиеся желто-красные листья. Светлые «Волги» с шашечками по бортам и зелеными огоньками с шипением проносились мимо, волоча за собой туманное облако.

Лина была в синем плаще, перетянутом широким поясом, теплых резиновых сапожках и коричневой вязаной шапочке, Вадим — в зеленой капроновой куртке на искусственном меху и зимней шапке из кроличьего меха. Он благодарил судьбу, что вместо валенок надел теплые тупоносые башмаки. Хорош был бы сейчас в этой мокроте в валенках!

— Я думала, что-то дрогнет во мне, когда я увижу мать, и ничего не дрогнуло, — сказала Лина, — Господи, прости меня, но я совсем не люблю свою мать. И она все сделала, чтобы я родного отца возненавидела. Я вспоминаю, он приходил ко мне, но мать его и на порог не пускала…

Вадим дипломатично промолчал. На автобусной остановке они сели на четырнадцатый автобус и доехали до Садовой, а оттуда пешком прошли по влажному Невскому до Аничкова моста. Прохожие с пасмурными, как и погода, мокрыми лицами двумя потоками неспешно текли по тротуарам от Дворцовой площади до Московского вокзала. Или наоборот? Ни один проспект в Ленинграде так не многолюден, как Невский. Что привлекает сюда людей: красивые дворцы, архитектурные ансамбли, памятники или зеркальные витрины магазинов?

— Она не особенно и уговаривала меня остаться, — думая о своем, говорила Лина, — У нее Спиридонов — свет в окошке. Посмотрел бы ты как она заглядывает ему в рот! Ты знаешь, о чем я жалею? Что ты не дал ему в морду… Мне хотелось бы посмотреть на его наглую разбитую рожу!

— Какая ты кровожадная, — улыбнулся Вадим.

— Я не нужна им, она даже адрес не попросила… — Лина неожиданно остановилась и, не обращая внимания на обтекающих их с обеих сторон прохожих, схватила его за рукав и гневно заговорила:

— Почему живут на свете такие подлые люди, Вадим? Откуда они берутся? Может, потому что Бога забыли?

— Вернее, Бог их забыл, — вставил Вадим. Он осторожно высвободился и взял ее под руку, — Церковь исстари заботилась о нравственности верующих, а после семнадцатого все это было разрушено, сметено и вместо гуманной общечеловеческой нравственности придумали человеконенавистническую коммунистическую мораль. В России стали хозяевами черные люди, поклоняющиеся Сатане.

— Черные… — задумчиво произнесла она, — Значит, есть и Белые!

— Я по лицам, глазам различаю Черных и Белых людей, — сказал Вадим.

— А Красные есть?

— Красные? Не знаю…

— Красные — это те, кто убили твоих родителей, — продолжала она. — Красные люди — это убийцы, палачи! — Она взглянула на Вадима. — Научи меня, как отличать Белых от Черных и Красных?

— Белые люди творят на земле Добро, их охраняют Ангелы-хранители, а Черные служат Дьяволу. Их охраняют черти, другая Нечистая сила. У Белых над головой аура…

— Аура… — повторила она. — Красивое слово.

— Но ауру — сияние вокруг головы — видят очень немногие люди.

— А ты видишь?

— Я чувствую, — ответил он, — Мне трудно это объяснить, но я точно знаю: кто Черный человек, а кто — Белый.

— А я какая?

— Ты — прелесть, — улыбнулся он.

— Отвечай на мой вопрос, — потребовала она.

— Конечно, Белая, — убежденно произнес он, — Даже не Белая, а Золотая Аэлита.

— Опять свою Аэлиту вспомнил… — вздохнула она.

Они остановились, перейдя Аничков мост. Вадим кивнул на роскошный дворец с несколькими вывесками под стеклом у дверей:

— Вот он.

— Этот? — не поверила Лина. — Здесь жили твои предки? Как их фамилия?

— Как и моя: Белосельские-Белозерские.

— Они были буржуи?

— Они были крупные государственные деятели России, князья, — спокойно поправил Вадим.

— Никогда не слышала про таких!

— Нам всем с детства внушали, что все старое — дерьмо, а все нынешнее — самое лучшее, передовое, самое великое… У нас, Лина, украли историю и подменили ее лживым «Кратким курсом» да биографиями Сталина и Ленина. Чьими именами названы улицы Петербурга? Именами цареубийц, террористов, палачей русского народа…

— Ты говоришь так, как передают по радио оттуда, из-за границы, — заметила девушка. — Спиридонов иногда ловил эти… голоса. Их глушат. Но ведь это наши враги?

— Думаешь, там за границей враги? — глядя на дворец, сказал Вадим, — А мне сдается, что они тут, рядом с нами: подслушивают, заглядывают в замочную скважину, копаются в наших родословных, подшивают в папки доносы Черных людей… Но они — исполнители, мелочь, а самые главные враги — это те, кого мы не видим, кто сидит в кабинетах, окружив себя охраной, кто отдает человеконенавистнические приказы и живет так, как не жили цари и князья в старой России… За что расстреляли моего отца? Он много сделал для Родины, воевал с фашистами, награжден, а мать? Она занималась в институте литературой, классикой. Почему ее в тюрьме довели до самоубийства? Дедушка мне рассказал, что следователи-палачи заставляли ее под пытками оговорить папу… Я десять лет был сыном врагов народа, а теперь и отца и мать реабилитировали, но мне от этого разве легче?

— Ты один и я одна… при живых родителях. У родного отца другая семья, дети, а мать… ну ты сам все знаешь… — Она снова перевела взгляд на дворец, — Давай зайдем туда, походим по залам?

— Не пустят…

— Там, наверное, картины, бронзовые скульптуры, фарфор, как в музее?

— Вряд ли, все растащили, разграбили в семнадцатом…

— Твои предки жили в этом прекрасном дворце, а тебя выкинули из обыкновенной квартиры… Где же справедливость?

— Спроси об этом у Черных людей или у Красных, как ты их называешь! — горько усмехнулся он.

— А кто там… помещается? — кивнула она на дворец.

— Я думаю — Черные люди, враги. Для того они и отобрали у таких, как мои предки, дворцы, дома, виллы, чтобы самим там поселиться. В революцию орали: «Мир хижинам — война дворцам! Грабь награбленное!». А как обманули глупый народ и все захватили, так первым делом и переселились в особняки и дворцы. Все партийные и советские учреждения в городах размещаются в лучших исторических зданиях.

— Враги… Это Черные люди? Черные и Красные?

— Ты подумай, — уклонился от прямого ответа Вадим, — Он-то точно знал, кто в России враги, но стоило ли смущать этими признаниями еще юный ум Аэлиты?..

13. Улыбка Джоконды

Лине стало жарко и она прямо на снег сбросила куртку с воротником из искусственного меха. Эту куртку она привезла из Ленинграда вместе с другими зимними вещами, но все было ей тесно и мало. Наверное, за лето она еще немного выросла. Отставший от нее на лыжах Вадим, подобрал куртку, засунул ее за лямки рюкзака. Снимать его, развязывать и укладывать туда куртку не захотелось. До турбазы «Саша» оставалось километра три. Автобус из Великополя привез их в Пушкинские Горы в четвертом часу. Лине очень хотелось побывать на могиле Пушкина, но тогда бы они и до сумерек не добрались до турбазы. Вадим пообещал ей, что они сделают 2 января 1964 года, когда поедут обратно в Великополь. До автобуса можно будет выкроить несколько часов и побывать в Святогорском монастыре.

Поехать на Новый год к деду Вадим задумал сразу после возвращения из Ленинграда. Он все рассчитал: выедет утром из Великополя на рейсовом автобусе, встанет на лыжи и к вечеру будет у деда. Вряд ли на Новый год нагрянут туда районные начальники. Новый год — семейный праздник, да и из письма от Григория Ивановича Добромыслова он знал, что обильный снегопад отрезал турбазу от райцентра, до нее не доберешься и на вездеходе. За хлебом и продуктами раз в неделю ходит на лыжах. Зайцы и белые куропатки шарахаются прямо из-под ног. К новогоднему столу будет жареная зайчатина.

Его план чуть было не поломала Лина, предложила Новый год отпраздновать вместе. Белая уговаривает пойти к ее хорошим знакомым, где будет все: елка, музыка, шампанское, гусь с яблоками и интересные молодые мужчины… Тут Вадим и рассказал ей о своих планах, Лина с воодушевлением заявила, что она всю жизнь мечтала встретить Новый год в лесу, где елки и ели растут прямо из снега, а не стоят в комнате на крестовине и не лампочки разноцветные горят на них, а над головой сверкают звезды… Это ведь так здорово! У нее заблестели глаза, а радостная улыбка не сходила с порозовевшего лица…

— А ты умеешь ходить на лыжах? — сдаваясь, спросил Вадим. Ему и в голову не приходила мысль пригласить с собой девушку. Во-первых, она в его представлении все еще малолетка, во-вторых, как на все это посмотрит строгий дед…

— Я еще тебя обгоню! — весело щебетала она. Вадим заехал к ней на работу поздравить с Новым годом, — Ты даже не знаешь, что у меня юношеский разряд по гимнастике и я с пятого класса занималась в детской балетной школе…

— Вот откуда у нее эта легкая летящая походка, удивительная гибкость и стройность фигуры!

— А потом преподавательница заявила, что я для балерины слишком высока, — рассказывала она, — Я и перестала танцевать.

— Тебе же нужен лыжный костюм, ботинки… Какой у тебя размер?

— Тридцать пятый…

Вадим, прихватив в общежитии свои сбережения, помчался в магазин спорттоваров и едва успел до закрытия приобрести все необходимое для лыжной прогулки по лесу. Даже два рюкзака купил и запасные лыжные крепления. Его новогодним подарком девушке был синий шерстяной спортивный костюм. В общежитии до самой ночи прилаживал крепления к новеньким лыжам «Карелия» и черным кожаным ботинкам. И от всей этой предпраздничной суеты он испытывал удовольствие: молодец Лина, что надоумила его взять ее с собой на турбазу. Теперь и праздник приобрел в его глазах большую привлекательность.

И вот они 31 декабря скользят по белой лесной дороге, обрамленной с обеих сторон заснеженными соснами и елями. Не помни Вадим дороги, он бы не нашел ее — сплошная девственная снежная равнина. Ни следа машины, лошадиных саней, даже лыжной колеи. Снег почти с макушкой укрыл маленькие елки, причудливыми сугробами громоздились они на опушках. Дятлы и белки кое-где испещрили снежную белизну свежей коричневой трухой. По-видимому, снег шел несколько дней подряд, ветви деревьев согнулись под тяжестью налипшего на них снега, некоторые нижние ветви обломались и на желтых разломах выступила янтарная смола. Когда они оставили позади последние постройки райцентра, было не морозно, но к вечеру температура стала понижаться, правда, они этого не чувствовали, тем более, что ветра не было. Лина действительно скользила на своих новеньких узких лыжах легко, то и дело наступала Вадиму на пятки, вот тогда он и пропустил ее вперед прокладывать колею по целине. Снежный наст держал хорошо и лыжи почти не проваливались. Но скоро девушка устала и предложила своему спутнику снова идти впереди.

Солнце светило сбоку, от деревьев и сугробов протянулись голубые тени. Небо было зеленоватого цвета, очень высоко плыли продолговатые, похожие на веретена гигантские облака. Кося на лыжников блестящим глазом, со звучным курлыканьем в стороне низко пролетел большой ворон. Все его литое тело, широкие мощные крылья отливали металлическим блеском.

— Кто это? — остановившись, проводила взглядом величественную птицу Лина.

— Ворон, — сказал Вадим, — Хозяин леса.

— А медведь? Я думала хозяин — Топтыгин.

— Люди давно уже уничтожили крупных животных. Их теперь только в зоопарке увидишь… Лоси, волки, зайцы, лисицы еще изредка встречаются, да и их скоро выбьют.

— Черные люди?

— Белые Божью тварь не обидят, — сказал Вадим.

— Я читаю детям сказки про зверей, даю поиграть плюшевых мишек, зайчиков, слонят. Они так любят их, называют ласковыми именами, а потом вырастут и будут стрелять в животных и птиц? Станут Черными людьми?

— Научи их Добру, Вере в Бога, молись за них — и они никогда не станут Черными.

— Я думала, Белыми людьми рождаются, — сказала она.

— Всю страну наводнили марксистско-ленинской литературой, а дети даже не знают, что такое «Закон Божий».

— Я про такую книгу и не слыхала.

— А до революции в гимназиях изучали «Закон Божий». И люди были лучше, чище, благороднее. Религия учила Добру, Вере, Благородству.

— А Черные люди все это отменили, — подхватила она.

Опершись на бамбуковые палки, Лина смотрела на Вадима. Глаза у нее еще посветлели, стали почти такого же цвета, как сугробы. Новый лыжный костюм обтягивает ее стройную фигуру, будто она в трико. Или Вадиму показалось или на самом деле острая грудь ее стала больше, а бедра выпуклее. Говорят, когда ты рядом все время с человеком, даже ребенком, то не замечаешь, как он растет, изменяется, а вот он, Вадим, видит, что Аэлита превращается из юной угловатой девочки в красивую статную девушку. Много сейчас пишут об акселератах (слово-то взято почти из автомобильного арсенала), что дети рано созревают, особенно девочки, вон уже у пятиклассниц груди торчат из-под школьной формы, а у некоторых задницы и ноги, как у зрелых женщин. Лина тоже — акселератка. Но этот технический термин совсем не подходит к ней. Несмотря на высокий рост, худобу, она очень женственна. Приятно смотреть, как она вскидывает голову с ворохом густых золотистых волос или плавно поворачивает длинную белую шею, а какая у нее красивая белозубая улыбка! Не зря же ее совсем девочкой пригласили сниматься в каком-то фильме. Правда, без слов.

— Ты что на меня так смотришь? — несколько раз взмахнув длинными, загнутыми кверху ресницами, спросила Лина.

— Красивая ты… — улыбнулся он. И хотя немного тревожила встреча с дедом, Вадим уже не мог представить себе Новый год без этой девчонки.

— Ты говоришь как мужчина или… брат? — помолчав, спросила она. Круглые щеки ее порозовели, на простоволосой голове посверкивают снежинки, точнее, изморозь. Лыжная красная шапочка с белым помпоном торчит из кармашка ее маленького рюкзака за спиной. Смотрит прямо в глаза, не смущается. Вообще, он заметил, что Лина совершенно не кокетлива, говорит что думает, первой не отводит глаза, не уходит от разговоров на любые темы. Помнится, тогда на озере у Мартьянова, она даже не попросила его отвернуться, когда, выйдя обнаженной из воды, стала одеваться. Он сам отвернулся. Конечно, он испытывал тогда известное возбуждение, ему до смерти хотелось обернуться и взглянуть на нее, но он подавил в себе это желание. Пусть она выглядит почти как взрослая женщина, но ей всего пятнадцать лет! Вадим считал недостойным мужчины даже прикоснуться к ней, тем более она рассказала об испытанном ею отвращении, когда отчим пытался ее изнасиловать.

— Вадим, ты хочешь меня поцеловать? — спросила она, все так же глядя ему в глаза. Сейчас они казались двумя озерами с зелеными березами, маленький припухлый рот приоткрылся, показав ровную белую полоску зубов. На нежной шее правее подбородка голубела тоненькая жилка.

Из его головы вылетели все благие мысли о ее возрасте, невинности: перед ним, выпрямившись, так что тонкая материя спортивной блузы с белой полоской у шеи еще больше очертила острую треугольную грудь, стояла красивая девушка и ждала…

Ее губы были горячими и неопытными, они то сжимались, то чуть приоткрывались, он ощущал, как часто стучало ее сердце, как напряглось и подалось ему навстречу упругое девичье тело. С шорохом упала ее палка, задетая его локтем, от ее волос, щекотавших щеку, пахло снежной свежестью и хвоей. Он даже не понял, что случилось, когда они вместе с лыжами упали в сугроб, разгоряченное лицо его зарылось в податливый обжигающий снег, а в ладони очутилась ее твердая, будто каучуковая грудь…

Громкое курлыканье оглушило и отрезвило его. Разлепив глаза, он оторвался от часто дышащей девушки, ее глаза были закрыты, лицо пылало, а тонкие руки не отпускали его шею. Оказалось, что она лежит на нем, их ноги с лыжами перепутались, его рюкзак колол спину, он вспомнил, что там бутылка шампанского и коньяка, горбуша и мороженый морской окунь — все, что он успел перед отъездом купить.

— Лина, Лина… — шептал он, осторожно ворочаясь под ней, — Мы с ума сошли! Слышала, как ворон на нас рассердился?

Глаза ее распахнулись, будто с них сдернули шторку и он впервые близко увидел ее черные расширившиеся зрачки.

— Ворон? — хрипло произнесла она, не отпуская его шеи, — Какой ворон?

— У меня рюкзак на спине, — сказал он, отчетливо чувствуя ноющую боль. Попытался приподняться, но из этого ничего не вышло. — Где мои ноги?

— А мои? — стала приходить она в себя, отпустила его шею, скатилась на бок и вдруг звонко, на весь лес, так что пошло гулять эхо, рассмеялась, неожиданно оборвав смех, сбоку посмотрела на него: — Зачем ты толкнул меня в сугроб?

— Я? — удивился он, поднимаясь на ноги, — По-моему, ты лежала на мне, а не я на тебе.

— А надо было наоборот? — дурачилась она, — Тоже встала и отряхнула с костюма снег. — Знаешь, Вадим, ни ты меня, ни я тебя не толкали — это нас толкнул друг к другу… Бог!

— Бог, — машинально повторил он и вдруг все сразу вспомнил: они находились точно в том же месте, где Вадим мальчишкой увидел золотой кораблик и небесную Аэлиту! Да, это была та самая местность. Возвращаясь из школы, он всегда сворачивал на лыжню возле вон той огромной сосны с кривым обломанным суком…

— А, может, Дьявол? — насмешливо спрашивала Лина. Она уже встала, надела красную шапочку, рукавицы и с улыбкой смотрела на Вадима. И снова уж в который раз он поразился неуловимой игре ее глаз: сейчас они были миндалевидными, голубыми с зеленью и золотистыми искорками. Вспухшие губы стали пунцовыми, по розовому яблоку рдело на белых щеках.

— Пошли, — с трудом отводя от нее взгляд, сказал Вадим, — Зимой темнеет сразу.

— А где твои волки, зайцы?

— Они смотрят на нас…

— Эй, волки-зайцы! — звонко крикнула она. — Выходите из своих снежных нор, мы вас не тро-онем!

— Ты многого хочешь, Аэлита.

— Я их всех люблю: волков, лисиц, зайцев, воронов…

Остановившись у сосны с кривым суком, Вадим показал девушке, откуда он увидел золотой цилиндр в небе, как охватило его тогда странное оцепенение и перед глазами возникло зеленоватое золотоглазое лицо Аэлиты…

— Ну тогда это она… — глядя задумчиво на голубое небо, произнесла девушка, — Она захотела, чтобы мы… поцеловались, — Лина перевела взгляд на Вадима: — После того раза, когда Спиридонов набросился на меня, я думала, больше ни один мужчина до меня не дотронется… Я не позволю. А ты и я… Мне было так хорошо, хотелось, чтобы ты был совсем близко со мной… Я слышала, как бухает твое сердце. А глаза твои стали зелеными…

— А твои голубыми…

— Мне еще чего-то хотелось… И я перестала ориентироваться, забыла где мы, кто мы… Мне было жарко и немножечко страшно.

— Нужно идти, — отвел он глаза.

— Ты не романтик, Вадим, — вздохнула она. — И почему тебя золотоглазая Аэлита выбрала?

— Она тебя мне послала.

— Как посылку по почте, — улыбнулась она.

Тени на глазах сгущались, сугробы, в которых укрылись молодые елки, стали синими, солнце скрылось за кромкой бора, колючие вершины окрасились в багровый цвет, широкая огненная полоса на небе тускнела, как угли в гигантской печи. Еще час — и появятся первые звезды, а луны не видно. Вадим решительно заскользил по снежному насту, нужно до темноты добраться до турбазы. В сумерках не мудрено и заблудиться, кругом снег и сосны с елями. А дороги нет.

— А что ты скажешь своему дедушке? — спросила Лина. Ее лыжи иногда наезжали сзади на Вадимовы и он чуть не падал, но сколько бы не прибавлял ходу, девушка не отставала.

— Скажу, что ты и есть моя таинственная Аэлита, — не оборачиваясь, уронил он. Что он еще мог Григорию Ивановичу сказать?..

— Не поверит, я обыкновенная, земная, а твоя Аэлита из другого, неизвестного мира. А, может, она дух?

— Духи на космических кораблях не летают. Они вездесущи, для них нет преград и расстояний.

— Я немножко боюсь твоего деда, — призналась она.

— У меня очень хороший, умный дед, — успокоил Вадим, — Он ни о чем нас не будет спрашивать.

— А у меня даже деда нет, — печально произнесла Лина. — И бабушки — тоже. У меня никого нет…

— А я? — вырвалось у него.

— Ты видишь во мне свою небесную Аэлиту, — говорила ему в спину она. — Ты будешь нас все время сравнивать и хоть у той Аэлиты — зеленое лицо, она все равно тебе больше нравится.

— Я забыл тебе сказать, — вдруг вспомнил он и остановился. — У небесной Аэлиты с золотого корабля была на лице улыбка Джоконды…

— Джоконды?

— Знаменитой Моны Лизы Леонардо да Винчи. Несколько веков никто не может разгадать тайны этого знаменитого портрета. Может, Джоконда — это и есть космическая Аэлита, явившаяся в средневековье к великому художнику?

— Но она ведь некрасивая, эта Мона Лиза, — заметила Лина, — Я видела в альбомах ее. Да и в учебниках ее портрет есть.

— Я думаю, что эта картина — послание нам, людям, оттуда! — показал глазами на темнеющее небо Вадим, — В картине заложена какая-то тайна, которую пока невозможно постичь смертным.

— Красиво говоришь, — рассмеялась Лина. — Иногда ты напоминаешь мне нашего учителя по литературе. Он тоже любил фантазировать на уроках. Говорил, что не верит, будто Борис Годунов убил в Угличе царевича Дмитрия, а Сальери — отравил Моцарта. Мол, и Пушкин увлекся и возвел напраслину на честных людей. И по-моему, верил в Бога. Мы все его любили, а директор его ненавидел, к чему-то придрался и уволил… Вот что учитель нам говорил: «Вначале существовал лишь вечный, безграничный темный Хаос. В нем заключался источник жизни. Все возникло из безграничного Хаоса — весь мир и бессмертные Боги…».

— У тебя хорошая память, — улыбнулся Вадим и чуть не полетел на снег, — Лина, ты можешь мне не наступать на лыжи?

— Я все могу, милый! — рассмеялась она, — Даже полюбить тебя…

— Если не хочешь заблудиться и заночевать в лесу, то лучше помолчи, а то мы никогда не доберемся до турбазы, — грубовато сказал он, прилагая все усилия, чтобы не остановиться и не поцеловать ее.

Какое-то время она молчала, лишь слышался визг по насту ее лыж, а потом негромко произнесла:

— Нет, я лучше выйду замуж за кого-нибудь другого, а ты, милый, жди свою золотоглазуюАэлиту-Джоконду!..

Часть третья 1973 год Большая скука

…Не придет Царствие Божие приметным образом, И не скажут: «вот, оно здесь», или: «вот, там». Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть.

Евангелие от Луки.
Судьба с уродством красоту сливает,

Чтоб в хаосе гармонию сгубить…

У.Шекспир

1. Кто виноват

Уж который раз Вадим вертит в пальцах небольшой, вырванный из записной книжки листок в клетку. Он был безжалостно скомкан, затем тщательно разглажен — полежал несколько дней в толстенном орфографическом словаре Ожегова. Ее косой почерк с характерными буквами «д» и «у». Она почему-то ножки к этим буквам выписывает размашистыми, треугольными. Короткий текст он помнит наизусть: «Мой милый князь! Меня покинул мой Белый ангел-хранитель, видно, его одолел Черный. Я ухожу от тебя, наверное, ты слишком хорош для меня, я тебя не достойна. Он дьявол или святой, как Григорий Распутин, я еще не знаю, но он позвал меня и я ничего не могла с собой поделать! Помчалась, очертя голову, в рай или ад, я еще не ведаю… Я знаю, ты гордый, князь, и искать меня не будешь, да и не найдешь: я как тот колобок, который и от бабушки ушел, и от дедушки ушел…

Прощай, дорогой! Мне очень стыдно, я делаю тебе больно, но я сейчас счастлива! Как никогда!

Аэлита».

Это случилось, когда он был в Ленинграде. 1973 год был для Вадима годом больших перемен в жизни. Сразу после Нового года пришла телеграмма от бывшего сослуживца и друга отца — Арсения Владимировича Хитрова. Вадим диву давался, как тот смог отыскать его в Великополе? Как потом выяснилось, покойный Григорий Иванович Добромыслов сообщил Хитрову адрес Вадима. Дед умер в 1970 году. Оказалось, что все эти годы после смерти егеря, Хитров восстанавливал в законных правах сына Андрея Васильевича Белосельского, реабилитированного еще в шестидесятые годы. Он добился, чтобы Вадиму предоставили квартиру. Ту, в которой арестовали отца и мать, конечно, не удалось получить, но Ленгорисполком выделил Вадиму Белосельскому сносную квартиру с двумя смежными комнатами на Греческом проспекте с окнами, выходящими на небольшой сквер. Квартира была в старом каменном пятиэтажном доме без лифта. На третьем этаже. Одна квадратная комната — 18 метров с двумя окнами, вторая, узкая — 13 метров с одним окном. Кухня просторная, но небольшое окно выходило на желтую стену соседнего дома и даже в светлый день было сумрачно, лишь к вечеру, когда солнце обливало стену, становилось светло.

Можно сказать, что Вадиму крупно повезло: Хитров к этому времени возглавил научно-исследовательский институт, в котором когда-то работал отец Вадима, был депутатом Горсовета, с ним считались, но самое главное, в этот проклятый век лжи и государственного цинизма, глубокого загнивания при Брежневе всей страны, сохранил свою порядочность человек, занимающий в этой епархии высокий пост, каждодневно сталкивающийся с тупостью, серостью, беспринципностью властей, а в брежневское время не любили умных, порядочных руководителей — выдвигали подхалимов-карьеристов, пресмыкающихся перед вышестоящим начальством. Возможно, удержался на своем посту Хитров и потому, что НИИ, возглавляемый им, был закрытым и занимался в основном разработкой и конструированием военной радиотехники. И некомпетентные в этих вопросах партийные чиновники редко совали туда свой нос. Институт находился в ведомстве Министерства обороны.

Во времена, когда обыкновенная человеческая порядочность и бескорыстность цинично считались чем-то диковинным, а любовь к ближнему, верность в дружбе — анахронизмом, пережитком прошлого, быть Человеком с большой буквы было трудно, а подчас и вовсе невозможно. В партию при Брежневе хлынули жулики, карьеристы, рвачи, а директор института Хитров был беспартийным. И если поначалу его понуждали срочно вступить в ряды КПСС, то потом сообразили, что как беспартийный, он тоже выгодная фигура: всегда можно в консульствах или посольствах, куда изредка приглашали Хитрова, заявить, что вот, мол, у нас руководят крупными институтами и беспартийные товарищи…

Арсений Владимирович прислал серую «Волгу» на Московский вокзал, сам он приехать не смог, был в Смольном. Вадима встретила его дочь, Вера Арсеньевна. Он бы никогда не узнал в этой модно одетой молодой женщине ту самую белобрысенькую курносую Верку, которую звали синицей. По телефону из Великополя Вадим сообщил Хитрову, что у него билет в шестой вагон. Выйдя на многолюдный перрон, Вадим и не надеялся, что его кто-нибудь встретит, он помнил адрес Хитровых и намеревался сначала побродить по Ленинграду, а к вечеру подойти к ним. Круглолицая блондинка в высоких светлых сапожках — дело было весной — и черном плаще сделала шаг навстречу ему и сдавленно произнесла:

— Вадим? Господи, я тебя еле узнала. Как ты изменился! Совсем другой человек!

То же самое мог он сказать и ей, но вместо этого взял за локоть и повел в густой толпе приехавших и встречающих ко входу в вокзал.

— Тебя теперь тоже синицей не называют? — улыбнулся он.

— О-о, я — важная дама!

— Сколько же лет мы не виделись? — вспомнил он, — Двадцать… Больше двадцати! Нам тогда было по десять-одиннадцать, а теперь… мне тридцать.

— Я тебя младше на три года, — вставила Вера.

И он вспомнил, что для женщин возраст — запретная тема. Все они хотят казаться моложе.

Он думал, они пройдутся пешком, но Вера подвела его к «Волге».

— Вообще-то отец не любит использовать машину не по назначению, — сказала она, — но тебе нужно срочно в горисполком, какие-то бумаги подписать.

Пока он был в горисполкоме — бумаги уже были оформлены и ему вручили ордер на квартиру. Женщина, оформлявшая документы, улыбнулась:

— Вы — счастливчик! Прописаться и получить в Ленинграде квартиру — это фантастика.

— И даже без взятки, — не удержался и брякнул он.

— У вас влиятельные покровители, — погасив улыбку, буркнула женщина.

Они осмотрели квартиру на Греческом проспекте. Вадиму даже и в голову не пришло, что можно было отказаться и потребовать другой ордер, ведь их квартира на Лиговке была гораздо больше и лучше, чем эта.

— Тебе нужно купить старинную мебель, сейчас можно дешево в комиссионках подобрать все, что необходимо. Какие тут потолки! Больше трех метров. А современные квартиры малогабаритные, вот люди и сдают в комиссионки старинную громоздкую мебель, а покупают стандартную, из прессованной древесины.

— Я смотрю, ты специалистка! — улыбнулся Вадим. Он все еще не мог поверить, что эта пустая, с застоявшимися запахами квартира, с выцветшими бурыми обоями и неровным потемневшим паркетом принадлежит ему.

— Я прошла все это, — сказала Вера.

— Что — это? — не понял он.

— Была замужем, обставляла квартиру, бегала по магазинам и базам, доставала финские краны, плитку, чешскую кухню с мойкой из нержавейки, обои, люстры… И вот осталась с пятилетним сыном, мебелью и с хромированными импортными кранами в голубой ванне.

— А муж?

— От мужа я откупилась: дала ему деньги на кооперативную однокомнатную квартиру, на первый взнос, а сама осталась с сыном в своей двухкомнатной.

Она спросила, женат ли он, где работает знает от отца.

— У меня замечательная жена, — рассказывал Вадим, — С ней не соскучишься: заставила венчаться в церкви, в ЗАГС я ее так и уговорил пойти и она не хочет, чтобы у нас были дети.

— Почему?

— Говорит, наш мир не совершенен, а страна столь убога и несчастна, что плодить сейчас нищих на свет Божий — грех.

— Да она у тебя философ! А почему не приехала с тобой?

— К нам приехал столичный певец… — Вадим никак не мог вспомнить его фамилию. — Ну этот, что про космонавтов поет… Разве она могла пропустить его концерт?

— Она что у тебя, меломанка?

— У нас дома музыка гремит с утра до ночи: магнитофон, проигрыватель, приемник…

— Сейчас столько расплодилось всяких групп, — равнодушно заметила Вера. — Мне нравятся Битлзы, ну еще «Абба», Челентано…

— А я слушаю классику.

Аэлита не пропускала в Великополе ни одного концерта приезжих гастролеров, особенно увлекалась современной эстрадной музыкой. И нашей, и заграничной. Могла часами слушать концерты мировых знаменитостей. Вадим носил из магазина книги, заполняя полки, а Лина — пластинки и магнитофонные бобины. Он тоже иногда был не прочь послушать хороших исполнителей, например, Битлзов, но некоторые рок-группы его раздражали: треск, лязг, кошачий визг и вой — как такое можно слушать? А Лина балдела у проигрывателя или магнитофона и в большущих глазах ее была полная отрешенность от всего земного. Слушая, она обычно полулежала на кушетке, закинув длинные ноги на валик. Вадим увлекся рыбалкой и после венчания часто ездил с приятелями на дальние озера. Лина сначала сопровождала его, а потом перестала, сказала, что она больше получает удовольствия в выходные дни от слушания музыки. А он, наоборот, полюбил тишину на природе. Ему не надоедало часами сидеть с удочкой на лодке и смотреть на поплавок. А как хорошо думалось.

Обо всем этом Вадим, конечно, не стал рассказывать Вере, но та и сама быстро перевела разговор на другое, по-видимому, почувствовала, что Вадиму не хочется говорить на эту тему. Он был сердит на Лину, что из-за концерта какого-то горластого столичного гастролера, она не поехала в Ленинград. Ведь эта поездка сулила им огромные перемены в устоявшейся жизни. Если Вадим получит квартиру, о чем сообщил Хитров, то они должны будут расстаться с Великополем…

— Почему ты не написал нам? — спросила Вера. — Пока твой дедушка не повидался с отцом, мы ничего не знали про тебя…

— Это долгая история…

— Ты был такой взъерошенный, злой… Я часто вспоминала ту нашу последнюю встречу перед твоим отъездом…

— Я все старался забыть, но это невозможно…

С Арсением Владимировичем Хитровым Вадим встретился в семь вечера. Директор института жил в той же самой трехкомнатной квартире, где Вадим мальчишкой не один раз бывал. В тот памятный день, когда он бежал из города, опасаясь преследований со стороны МГБ, сидел с Верой на кухне и жадно ел ветчину с черствым хлебом и запивал клюквенным морсом…

Лилия Петровна — жена Арсения Владимировича — накрыла ужин в большой светлой комнате. Хрустальная люстра над столом не была включена. В мае в Ленинграде белые ночи, можно вообще свет не зажигать. Если Хитров и постарел, то не так заметно, как его жена. Когда-то Лилия Петровна слыла красавицей: стройная, пышногрудая брюнетка с карими глазами и пышными волнистыми волосами, она умела заразительно смеяться, показывая белые зубы, любила петь, танцевать, в общем, всегда была в центре внимания. Отец Вадима — Андрей Васильевич — считал ее мещанкой недалекого ума и удивлялся, как мог такой умница Арсений Владимирович полюбить такую пустышку?.. Лилия Петровна заметно огрузнела, расплылась, лицо стало желтоватым, лунообразным, под глазами обозначились мешки, в волосах просверкивали седые нити, лишь голос остался таким же звонким, а смех — жизнерадостным. И во рту больше золотых зубов, чем своих. Вера похожа на отца. Арсений Владимирович был таким же худощавым, как и прежде, правда, лоб его избороздили глубокие складки, русые волосы стали пегими от обильной седины, а удлиненное лицо более жестким, волевым. Кажется, раньше его бледно-голубые глаза были ярче, а темные брови не такие густые и кустистые.

Лилия Петровна ласково смотрела на Вадима, со свойственной ей бестактностью, вспомнив про родителей Вадима, назвала отца неуживчивым правдоискателем, который ничего, кроме несчастья, своей семье не принес… Арсений Владимирович резко оборвал ее:

— Лиля, Белосельский был умным, талантливым ученым, он никогда не приспосабливался ни к кому и говорил что думает.

— В то время говорить что думаешь! — воскликнула хозяйка. — Это равносильно самоубийству. Ну ладно, себя не жалко, так жену, сына пожалей!

— Лиля, тебе этого не понять, — урезонивал жену Хитров, бросая на гостя выразительные взгляды, дескать, не обращай внимания на эту болтовню…

— Когда ты от Сталинской премии отказался, я ночи не спала, все ждала, что придут за тобой.

— Не пришли ведь?

— Я тайком в церковь сходила и помолилась Богу за нас, — призналась Лилия Петровна. — И даже свечку поставила… — Она взглянула на Вадима. — За твоих родителей — тоже.

— Моим Бог не помог, — с горечью заметил Вадим.

Ему неприятно все это было слышать, он с детства не любил Лилию Петровну. Так уж повелось, что не нравилось его отцу — то не нравилось и Вадиму. Тогда летом в 1953 году, когда он пришел на эту квартиру, Вера сказала, что мать ни за что бы его на порог не пустила, надо сказать, что Вера была удивительно правдивой девочкой, сохранила ли она это качество, и сейчас?..

Он перевел взгляд на Веру, стараясь не вникать в болтовню Лилии Петровны. Только сейчас он заметил на щеке молодой женщины коричневое родимое пятно, оно вроде стало больше. Голубизна в больших Вериных глазах гуще, чем в отцовских, а фигура у нее, пожалуй, материнская: такая же пышная грудь, полные ноги и статность. Вера была в самом расцвете своей женской свежести. Вадиму хотелось бы посмотреть на ее сына, но он остался дома с бабушкой, которая жила с ними и вела хозяйство. Вера работала гидом в «Интуристе». Она закончила институт иностранных языков и владела скандинавскими языками. В основном, сопровождала финские делегации. Финны приезжали в Ленинград чаще других, им от Хельсинки рукой подать. У них там сухой закон и они напиваются в ленинградских ресторанах. На полной с тонким запястьем руке Веры — красивые японские часики с зеленым циферблатом, на ней импортная кофточка с золочеными пуговицами. На пальцах три узеньких кольца, одно с зеленым камнем.

На столе Хитровых — бутылка дорогого коньяка, семга, розовая ветчина и даже открыта маленькая баночка красной икры. Вадиму не верилось, чтобы все это Лилия Петровна выставила в честь его приезда, может, еще что-нибудь празднуют? Не каждый же день у них на столе такие деликатесы…

— С возвращением, Вадим, в родные Пенаты, — разлив коньяк в маленькие пузатые рюмки, провозгласил Арсений Владимирович. Женщины тоже подняли рюмки. Вера смотрела на Вадима и чуть приметно улыбалась. В улыбке проскользнули черты прежней Верки Хитровой по прозвищу синица… Почему все-таки ее так прозвали?..

— Двадцать лет без Ленинграда, — сказала Вера, — Я бы в другом городе добровольно и месяца не выдержала бы.

— Ты у нас — европейка, — с обожанием посмотрела на дочь Лилия Петровна. — В году по несколько раз бывает в Финляндии, Дании, Швеции.

— А если не добровольно? — взглянул на нее Вадим.

— Правильно сделал, что уехал, — сказала Лилия Петровна. — И тебя бы забрали. Они и маленьких не щадили.

— Я несколько лет жил в лесу на турбазе, — сказал он, — Мне там нравилось.

— Боже, в лесу! — воскликнула Лилия Петровна. — Ты бы мог стать дикарем.

— Чем будешь заниматься в Питере? — будто не слыша, что говорят жена и дочь, спросил Хитров.

— Еще не знаю. Все так неожиданно…

— Папочка с полгода тебе квартиру выбивал, — вставила Лилия Петровна. — Столько и для родной дочери не постарался.

— Мать, помолчи, а? — бросил на жену сердитый взгляд Хитров.

Вадим действительно не знал, чем он займется в родном городе, который стал для него чужим. Все таким же прекрасным, но чужим. Пожалуй, из старинных знакомых и есть тут лишь Хитровы. После окончания пединститута Вадим, распрощавшись с баранкой, стал работать литсотрудником отдела культуры городской газеты, но через два года уволился: надоело писать галиматью о духовном облике советского человека, восхвалять бездарных артистов и режиссеров, ставящих в театре пьесы о Ленине, о трудовых подвигах передовиков производства и прочую ерунду. Редактор Петр Семенович Румянов долго терпел Белосельского в редакции — последнее время тот писал только злые, язвительные фельетоны, за которые редактору не раз выговаривали на бюро горкома партии. После очередной ссоры с ним Вадим подал заявление об уходе. С полгода поработал на местном радио, но там оказалось еще хуже. Если в газете хотя бы раз в месяц можно было напечатать фельетон или критическую статью, то советское радио и телевидение имели право хвалить и показывать «выдающиеся» успехи советских людей. Ему стало тошно, и он ушел. Три лета подряд Вадим по договору, чтобы стаж не утратить, вкалывал от зари до зари в колхозах, тогда только что входили в моду «шабашники». И их охотно нанимали в колхозы и совхозы Псковщины для строительства животноводческих помещений и даже жилья. Интересная штука получалась! Государственные строители и свои собственные люди работали спустя рукава и иногда скотник возводили несколько лет, шабашники же за два-три летних месяца сдавали несколько готовых скотников и все делали добротнее, долговечнее, конечно, и платили им за это в несколько раз больше, чем своим. Непьющий Вадим Белосельский заработал за три сезона столько денег, что смог купить подержанный «Москвич»-пикап и каракулевую шубу своей Аэлите. Ему нравилось работать на свежем воздухе, вдали от шума городского. В бригаде, которую в прошлом году он возглавлял, были все с высшим образованием, а один даже доцент из того самого пединститута, который закончил Вадим. За эти летние сезоны он освоил несколько строительных специальностей, не зря его и назначили бригадиром. Был каменщиком, плотником, электриком-монтажником, бухгалтером. За сезон шабашники зарабатывали по пять-семь тысяч каждый. Некоторые, как и Вадим, купили машины, кооперативные квартиры, а были и такие, которые быстро все спускали в кабаках-ресторанах. Правда, таких было меньшинство, на бригаду из шести человек — один-два. Таких Вадим старался не брать в бригаду. Если на государственную службу основная часть советских граждан выходит на работу с похмелья или уже опохмелившись, то «шабашник» не выдержал бы на строительстве фермы двенадцатичасового рабочего дня, если бы принял с вечера хотя бы полбутылки. Пьяницы не очень-то и стремились в бригаду «шабашников». Там нужно было всерьез работать, а на государственной службе главное — вовремя выйти на работу, а что ты там будешь делать — это не имеет значения. Никому до тебя нет дела, можно и в рабочее время, где-нибудь уединившись, распить с такими же горемыками, маявшимися головной болью с утра, бутылку-другую…

Последняя работа Вадима — это городской краеведческий музей. Чтобы не пропал стаж, он оформился туда научным сотрудником с окладом 97 рублей в месяц, такие деньги он зарабатывал на шабашке за неделю. Ему нужно было продержаться до весны, а там снова «шабашка». Лина окончила тот же самый пединститут в Великополе, что и Вадим. Исторический факультет. В школу не пошла работать — она училась на вечернем отделении и насильно распределить ее никуда не могли, а поступила секретарем в горсуд. Подобный выбор удивил Вадима. При ее-то впечатлительности каждый день слушать гражданские и уголовные дела! Но Лина всегда решала свою судьбу сама и советовать ей было бесполезно. В горсуде работала ее приятельница, тоже любительница современной музыки. Скорее всего, это обстоятельство и повлияло на решение Лины. Домой она приходила расстроенная, рассказывала о человеческой подлости, садистской жестокости, разве этому учила она ребятишек в детсаде? Да и в наших, пусть примитивных, школах все-таки не учат воровать, грабить, убивать, издеваться над престарелыми родителями… Вот тогда-то Лина и заговорила, что пока не хочет ребенка, боится, как бы и он не вырос таким же выродком, с какими ей каждый день приходится иметь дело… Напрасно Вадим втолковывал, что они воспитают нормального ребенка, все-таки оба закончили пединститут. Но Лина заявила, что ее решение непоколебимо. Она пока не чувствует себя матерью. И рассказала, как на днях судили симпатичную девчонку из кулинарного училища, которая удушила в полиэтиленовом пакете только что рожденного здорового мальчика… Глядя на ангельское личико шестнадцатилетней девчонки, никогда не подумаешь, что она способна на такое зверство…

— … у нас много газет-журналов, — дошел до него ровный густой голос Арсения Владимировича, — может, куда-нибудь и поступишь. У меня есть знакомые в издательстве «Наука».

— Журналистика меня больше не привлекает, — сказал Вадим, — Она лицемерна и лжива насквозь… Развернешь любую газету — ни одного слова правды.

— Но ты же писал! — вставила Лилия Петровна. — В этом… Великом Поле?

— Великополе, — поправил он, — Я писал последнее время критические статьи и фельетоны, это не понравилось городскому начальству и мне пришлось уйти.

— Как это не понравилось? — сказал Хитров, — Только и слышишь, что у нас в почете критика и самокритика.

— Это когда критикуешь «стрелочников», а попробуй задеть кого-либо повыше? — ответил Вадим. — Из клана «господ партийцев»?

— Что я тебе советую? — усмехнулся Хитров, — Ты давно взрослый человек и сам знаешь, чего хочешь.

— Чего я хочу? — вдруг взорвался Вадим. — Да кому до этого есть дело?! Мы все делаем лишь то, что хотят там… — он кивнул на высокий потолок с бронзовой люстрой, — А кто там сидит? Необразованные, некомпетентные люди, которые говорят по бумажке. Наверное, самые страшные как раз именно те, кто составляет эти бумажки и подсовывает их генеральным попкам, увешанным, как новогодние елки, побрякушками, орденами-медалями, вот кто — истинные враги народа. Это они планируют разрушительные для страны и природы проекты, придумывают чудовищные «стройки коммунизма», пускают на ветер народные миллиарды. И все эти антинародные махинации делаются якобы для блага народа. А пресса захлебывается от восторга и прославляет их… Эти враги всегда в тени, их разве что в толпе прихлебателей увидишь на кремлевских торжествах по поводу награждения попки очередной звездой Героя… А я не хочу делать то, что они навязывают нам, я не хочу чувствовать себя болваном. Не удалось меня никому оболванить смолоду, а теперь уж и подавно не удастся…

— Не скажи, — спокойно возразил Арсений Владимирович. — Сейчас не расстреливают, как при Сталине, но сажают и еще хуже — помещают в психиатрические лечебницы, где нормального человека вскоре превращают в сумасшедшего. Есть такие у нас умельцы…

— Ну почему ты не хочешь жить, как все? — с упреком заговорила Лилия Петровна, — Ты же знаешь, что случилось с твоими родителями, они тоже не захотели мириться со всем, что у нас происходит…

— Творится, — вставила Вера. — У нас страшные вещи творятся, мама, и ты хочешь, чтобы Вадим на все закрывал глаза? Забыл своих родителей? Наплевал на то, что было для них свято? Я поездила по скандинавским странам, да и в Европе побывала… Там живут свободные люди и живут в тысячу раз лучше, чем мы… Там, мама, все делается для человека, а не наоборот, как у нас. Мы — рабы по сравнению с ними. Нам за все годы советской власти еще с пеленок заморочили головы, нас обманули. Сделали рабами, а утверждали, что мы — самые свободные люди в мире. Негр в Америке в сто раз свободнее себя чувствует, чем советский человек в СССР.

— А как же светлые дали благословенного коммунизма? — ядовито заметил Вадим, — Печать, радио, телевидение внушают, что у них все плохо, просто отвратительно, а у нас — замечательно! В раю и то, наверное, хуже!

— Верочка, ты еще такое не ляпни в «Интуристе», — с тревогой произнесла Лилия Петровна — Тебя больше и за границу не пустят.

— А нашей мамочке нужно оттуда привезти редкостное лекарство и еще один костюм из джерси, — добродушно вставил Хитров.

— Папочка тоже пишет цветными шариковыми ручками, которые ему доченька дарит, — не осталась в долгу «мамочка».

Вадим как неожиданно вспыхнул, так быстро и остыл: зачем кому-то что-то доказывать? Да и кому? Примитивной Лилии Петровне? Вера и ее отец, по-видимому, разделяют его мысли… Он уже давно убедился, что мыслящих, как он, среди его знакомых единицы, а таких, как Лилия Петровна — миллионы. Большинство советских людей искренне верят, что у нас самый лучший прогрессивный строй, вот-вот из «развитого» социализма торжественно вступит в радужно расписанный классиками марксизма-ленинизма коммунизм, правда, что это такое смутно представляли себе, помня лишь одну избитую цитату: «от каждого по возможности, каждому по потребностям!». А потребностей у большинства населения всегда было больше, чем возможностей… То есть, как и в семнадцатом году, большевики и этими посулами будили в массах низменные инстинкты, мол, давать буду поменьше, а получать за счет других побольше… А то, что партийная верхушка уже давно для себя построила «коммунизм», знали немногие, да все больше понаслышке и из голосов «из-за бугра». Но наша пропаганда была столь мощной и владела столькими могучими средствами массовой информации, что все эти «голоса» терялись в ее беспрерывном трубном реве. Бывшие фронтовики изумленно слушали по радио и смотрели по телевизору передачи и кинорепортажи о маршале Брежневе, в мирное время получившим это воинское звание, как и бриллиантовый орден «Победы». Получалось, что полковник Леонид Брежнев выиграл войну, а маршал Жуков вообще куда-то исчез, провалился. И уже не под Москвой и Сталинградом ковалась победа в Великой отечественной войне, а под Новороссийском, где обитал в военные годы генсек. Диктор телевидения радостно возвестил, что лучшие скульпторы и архитекторы страны сейчас создают там грандиозный памятник Победы…

Если оболваненный народ, которому каждый день средства массовой информации вспрыскивали лошадиные дозы пропагандистской инъекции, по-прежнему верил в «развитой социализм» и терпеливо ждал лучших времен, то бровастый и почти безъязыкий Генеральный секретарь со своей отъевшейся толстомордой свитой начинали вызывать глухое недовольство и раздражение, особенно когда чуть ли не каждый год стали ему вешать на жирную грудь ордена-медали. Ползли по стране слухи, что брежневская семейка замешана в самых грязных валютных махинациях, что Галина — дочь генсека — прямо в хозяйственную сумку насыпает алмазы и бриллианты, делая набеги на фабрики и магазины, со своим любовником — циркачом пьянствует и устраивает на выгодные должности ворюг и спекулянтов, что беспутный сынок Юрий пьет и проигрывает в казино за границей сотни тысяч валютных рублей, а сам «пахан» — тоже любитель выпить и погулять — коллекционирует дорогие заграничные автомобили и большую часть своего времени проводит на охоте в закрытых заповедниках, где ему лосей, оленей и кабанов егеря подгоняют к самой вышке, откуда он их и разит наповал…

В великой стране на самой верхушке процветали воровство в крупнейших масштабах, приписки, коррупция, семейственность, взяточничество. Неудержимо рос культ Брежнева, его холуи — члены Политбюро на каждых выборах, даже в местные Советы лили елей ему на голову, славословили наперебой так, что стыдно было их слушать. И дирижировал всем этим слаженным оркестром главный идеолог Суслов. В газетах-журналах печатались десятки портретов Брежнева, не слезал он, как говорится, и с телевидения. Все больше прибегал к бумажке даже при самых обычных делах. Суслов по бумажке зачитывал указ о его очередном награждении, а Брежнев по бумажке косноязычно благодарил его…

Вадим не мог без омерзения смотреть передачи программы «Время», когда сладкоречивые дикторы с умильными лицами и улыбками рассказывали о встречах в Кремле генсека-маразматика с зарубежными лидерами, не мог слушать фальшивые главы из написанных за Брежнева бездарных брошюрок, которые купленные с потрохами писательские генералы назвали шедеврами, Библией для всех писателей страны. Неделями из репродукторов доносился голос известного артиста, с выражением читавшего опусы генсека. А артисту за это — Ленинскую премию! Другому исполнителю — Героя Соцтруда. Своя рука владыка. Престарелые певцы из военного ансамбля в тельняшках голосили с экрана телевизора: «Малая Земля, Малая Земля…», придворные толсторожие поэты и популярные певцы превозносили «гениального ленинца» на все лады… Он-то, Вадим, не мог отплеваться после этих жутких передач, а другие совершенно равнодушно на все это взирали и редко у кого закипало возмущение, надо отдать должное Брежневу, кровавым террором он не увлекался, заточал инакомыслящих в «психушки», а это народу не казалось бериевским застенком. Психиатрическая лечебница у большинства ассоциировалась с безобидной больницей…

И вот в доме Хитровых тоже, как в капле воды, отразились настроения народа в стране, если умный Хитров и его повидавшая другие страны дочь, мыслили правильно, критически, то Лилия Петровна смотрела на жизнь из окна своего благоустроенного мирка и видела только хорошее. У мужа высокая зарплата, можно в спецмагазине купить все необходимое, каждое лето они ездили в санатории для руководящих работников. И знакомые у Лилии Петровны были женами высокопоставленных чиновников. Даже при всеобщей уравниловке — это, конечно, касалось лишь низших слоев населения — каждая руководящая прослойка держалась друг за друга и не смешивалась с другой. Получил более высокое назначение, значит, быстро перескакивал из одной прослойки в другую, более обеспеченную, а со старой, в которой годы вращался, немедленно обрывай все связи… К Хитровым по субботам приходила одна женщина, которая тщательно убиралась в доме. Это было не очень удобно, в субботу Лилия Петровна ходила к массажистке, а ключ приходящей домработнице оставлять она опасалась. В квартире у нее красивая мебель, на полах вьетнамские ковры с тиснеными выпуклыми цветами на голубом фоне, на стенах картины, приобретенные в комиссионке у знакомого продавца, тот уверял, что это подлинники русских художников и когда-нибудь полотна будут в большой цене. Да и мало ли в ее трехкомнатной квартире с просторными подсобными помещениями ценностей? Одни люстры, тоже приобретенные через знакомых комиссионщиков, чего стоят! А столовое серебро, подстаканники? Старинные вещи всегда в цене. И эта цена со временем все возрастает. И Лилия Петровна вкладывала деньги в красивые вещи, а занятый выше головы на работе муж не вмешивался в ее дела… Он имел свой кабинет и там одни книги. Хитров и вечерами работал дома, доктор технических наук, что-то проектирует, изобретает… В дела мужа Лилия Петровна мало вникала, у них установились ровные отношения. Арсений по-прежнему любил ее, она это чувствовала. Ей повезло с мужем — он у нее однолюб. Была помоложе, изменяла ему, но постоянного любовника не заводила, семейный уют, прочные отношения были для нее дороже. Знала, что муж ей верен, а то, что одержим работой — так это и хорошо. Не отвлекается ни на что другое… Вот с дочерью сложнее: упряма, независима, замуж вышла неудачно, муж оказался делягой и хапугой, а как некрасиво вел себя на суде! Требовал раздела вплоть до постельного белья… Пришлось раскошеливаться на кооперативную однокомнатную квартиру, чтобы не судиться с ним за жилплощадь дочери…

Не очень понравилось Лилии Петровне, как Вера смотрела на Вадима, не одобряла она и мужа: столько сил затратил, чтобы устроить сына своего старинного, давно погибшего дружка в Ленинграде! Когда упрекнула его, мол, зачем так старается для чужого человека, он резко оборвал ее, сказав, что это его святой долг. Андрей Васильевич помог ему стать ученым, на многое открыл глаза… Он ведь и в те опасные пятидесятые годы защищал Белосельского, а за это недолго было и самому загреметь в тюрягу. Ей, Лилии Петровне, было наплевать на Вадима! Кто он ей? Никто, чужой человек, которого встреть на улице и не узнала бы. Да и с его родителями она не особенно дружила, так, из-за мужа с ними встречалась… Ну если быть справедливой, то мать Вадима — Мария — сама от нее нос воротила, знала Лилия Петровна, что ее обзывают мещанкой, а что тут зазорного? В старое время мещане — это целая общественная прослойка была. Вот она мещанка, а в отличие от дворянки, сумела мужа удержать, семью сохранить, дом сделать полной чашей и дочь вырастить… Хитрова снова внимательно посмотрела на нее: Вера, чуть наклонив голову набок, отчего русая прядь свесилась на плечо, зачарованно смотрела на Вадима. Мужчина, конечно, видный, вот какие мышцы обозначаются даже через рубашку, рост, густые волосы, симпатичное мужественное лицо с серыми глазами. Когда-то Арсений то ли в шутку, то ли всерьез толковал, что хорошо бы в будущем поженить Веру и Вадима… Ну и что было бы? С такими взглядами, как у Вадима, вряд ли у них жизнь была бы легкой, таких как Вадим, не любят в нашей стране, прижимают к ногтю… Тридцать лет, а зарплата, как у дворника! И еще эти… «шабашки». Интеллигентный человек не будет заниматься тяжелым физическим трудом, раз закончил институт, вот и учил бы уму-разуму ребятишек. Правда, учителям мало платят, но не всем же быть учеными и директорами НИИ, как ее муж?..

— Вот что, Вадим, — видя, что гость стал поглядывать на часы и вроде бы собираться, сказал Арсений Владимирович. — Женщины пусть тут убираются, а мы пойдем с тобой ко мне, потолкуем…

— Время…

— Ты что же, пойдешь ночевать в пустую квартиру? — сказал Хитров, — Переночуешь у нас, вон сколько комнат…

— И всего-то три, — заметила Лилия Петровна, подумав, что нужно будет и всего-то на одну ночь в гостиной застилать диван для гостей свежими простынями.

— А завтра купим тебе диван-кровать, — продолжал Арсений Владимирович, — Да и покажешь мне свои хоромы… — он взглянул на дочь, — Поможешь нам приобрести Вадиму самое необходимое?

— У меня завтра с утра экскурсии по городу со шведами, а с обеда свободна, — сказала Вера, тоже поднимаясь из-за стола.

— Жди нас у себя дома, мы к тебе заедем ровно в три, — заявил Хитров.

— Кто же так делает? — вмешалась хозяйка, — Обставить квартиру наспех! Нужно походить по мебельным, не поря горячку, подобрать нужные вещи. Мебель — не посуда, ее покупают на годы.

— Может, и ты Вадиму поможешь? — взглянул на нее муж.

— Поступайте, как знаете, — дипломатично уклонилась Лилия Петровна. — У Вадима есть жена.

Вера улыбнулась и стала собирать со стола посуду. На полных, обнаженных до локтей руках играли блики от люстры. Хитров прихватил со стола недопитую бутылку коньяка, пару рюмок, а Вадиму велел взять тарелку с бутербродами.

— Спокойно ночи, женщины, — произнес он — Ты ложись, Лиля, не жди меня.

Вадим поблагодарил за угощение и, чувствуя легкое приятное головокружение — он не мог никак сегодня отказаться от двух-трех рюмок коньяка, — отправился вслед за хозяином в кабинет.

2. Утопающий хватается…

Наверное, жизнь так уж извечно устроена, что после радостных событий обязательно жди каких-нибудь неприятностей. Хорошо, если только мелких… Слишком бы жизнь человека была однообразной, пресной, если бы состояла даже из одних радостей и удовольствий, да такого и не выпадает на долю одного человека. Даже родившихся в рубашке. И цари и короли подвержены потрясением. Жизнь, как приливная волна — то поднимает человека высоко, то снова сбрасывает в гибельную пучину. Есть, конечно, редкие счастливчики, которые могут обуздать эту волну и долго держаться на ее гребне, но и их рано или поздно выбросит на мель…

Эта мысль мелькнула в голове Вадима Белосельского, когда он стоял у стола в своей квартире в Великополе и перечитывал записку Лины Москвиной, которая так и не захотела стать Аэлитой Белосельской. Может, потому ей и необходима была свобода, чтобы так неожиданно взять и уйти от него?.. Церковное венчание без регистрации в паспорте — это скорее ритуал. Броситься в погоню, вернуть ее? Маршрут московского гастролера нетрудно узнать в концертно-эстрадном бюро, но Вадим тут же в зародыше подавил в себе этот в общем-то вполне естественный порыв: Лина не такая женщина, которую можно было бы вернуть силой или уговорами. Если она пошла на это, значит, все обдумала и решение ее твердое. Упрямства ей не занимать. Он прожил с ней семь лет… и тут вспомнилась статья в каком-то журнале, где автор-психолог утверждал, что у современных молодых людей страстного чувства, называемого любовью, самое большее — хватает на пять-семь лет, а потом срабатывает привычка, дружба, совместимость, но, собственно, любви уже нет. Психолог вывел эту теорию из среднестатистических цифр разводов в нашей стране, подхалимски упомянув, что там, у них, все обстоит еще хуже.

На подоконнике Вадим обнаружил сиреневую концертную программку и афишку с портретом солиста рок-группы «Бешеные» Тома Блондина. С афишки свирепо смотрел на него молодой человек в кожаной куртке с молниями, длинные завитые волосы спускались на плечи, глаза узкие, черные, как мышиные хвостики, усики изогнулись в уголках толстогубого широкого рта. Этакий самоуверенный кабан. Или уж скорее павиан. Взгляд явно, похотливый. Имя и фамилия наверняка псевдонимы. Черный, как головешка, а Блондин! Что же такого нашла в нем Лина?

Вадиму захотелось как можно скорее уехать из Великополя, квартиру он сдаст редакции «Великопольского рабочего». Румянов помог получить эту двухкомнатную квартиру, а теперь бывший редактор в Пскове, работает в обкоме КПСС, променял газетную работу на партийную. И оклад наверняка выше. Прыгнул на ступеньку выше. Впрочем, у нас считается, что партийный работник может руководить любой отраслью: хоть в промышленности, хоть в сельском хозяйстве, хоть в идеологии. Поработает Петр Семенович Румянов в обкоме — должность уж не ниже заведующего — а потом могут назначать главным редактором «Псковской правды» или директором издательства. Кто попал в номенклатуру, тот до персональной пенсии может колобком кататься в начальнических креслах.

Вещей Лина взяла с собой немного, самые необходимые, денег — 500 рублей, отложенных на портативный японский магнитофон. Они лежали под постельным бельем в шифоньере. За семь лет совместной жизни они не так уж много нажили: пожалуй, все имущество поместится в один железнодорожный контейнер. Мебель Вадим в Ленинград не повезет, нужно будет здесь сдать в комиссионный. Или предложить по дешевке журналистам. Чтобы отвлечься от невеселых мыслей, он, не откладывая дела в долгий ящик, тут же взялся разбирать шкафы и упаковывать вещи в чемоданы, узлы, коробки. У них даже хрусталь появился в серванте. И фарфоровые статуэтки. Поблизости был гастроном, там можно будет стрельнуть картонных коробок из-под оранжевых кубинских апельсинов. Пришлось в хозяйственном приобрести несколько мотков бельевых веревок, чтобы перевязывать коробки, а они были тяжеленные — в них Вадим складывал книги, которых, накопилось много. Вместо двух-трех дней хозяйственные дела отняли без малого неделю. Нужно было уволиться с работы в музее, договориться на железнодорожной станции насчет контейнера. Конечно, никто там и не собирался вот так сразу доставить ему на машине к дому контейнер, пришлось просить знакомых журналистов из редакции, чтобы помогли. Для этого Володе Бурову понадобилось сделать всего один телефонный звонок, а вот всю мебель, в том числе и кухонную из комиссионки забрали в тот же день, когда Вадим туда обратился. Оценили, правда, недорого, но как гора с плеч!

Шагая по пустым и сразу ставшим неуютным комнатам, он размышлял о том, что пять лет, а ровно столько прожили они с Линой в этой квартире, были для него, пожалуй, самыми счастливыми за всю его прошедшую жизнь. И это счастье принесла не отдельная квартира, а Лина. Кстати, ее так и не прописали здесь, потому что в паспорте не было штампа, что она жена Вадима Андреевича Белосельского. В ЗАГС он так и не уговорил ее пойти. Надо сказать, Лина порой удивляла непредсказуемостью, она могла выкинуть любой помер, но всегда была ему верной женой. До приезда в Великополь популярного певца. Разве можно часами слушать эту оглушающую какофонию диких звуков электроинструментов, вопли исполнителей?..

И вот все прожитые вместе годы полетели к чертям из-за какого-то длинноволосого «бешеного» Тома Блондина! Разве можно было предположить, что любовь Лины к рок-музыке настолько оглушит и ослепит ее, что она бросит его, Вадима, дом, работу, город и укатит куда-то с музыкальной бандой «Бешеных». Лина захватила с собой десятки кассет и бобин с записями популярных мировых групп, забрала кассетник и громоздкий чемодан-магнитофон. Музыка… Не в ней ли собака зарыта? Это единственное, что разъединяло их: Лина молилась на кумиров рок-музыки, а Вадим посмеивался над ней, называя ее любимых «волосатиков» не музыкантами, а бандитами эстрады, которые будят у незрелой молодежи самые нездоровые инстинкты. По телевизору не раз показывали, как после концертов своих кумиров молодые люди впадали в транс и громили все окрест, не хуже заграничных ошалелых болельщиков футбола. Показывали мальчишек и девчонок, которые тряслись, как припадочные, пуская пену изо рта, и даже теряли сознание на концертах. Разве такое воздействие должна оказывать на человека музыка? Да и можно ли было назвать музыкой эту дикую какофонию пронзительных звуков, извлекаемых из электроинструментов, подключенных к мощным усилителям? Вадим любил классическую музыку, купил проигрыватель и в свободное время прослушивал пластинки с произведениями Моцарта, Бетховена, Чайковского, Рахманинова. Очень ему нравились Вивальди и русский композитор Калинников. Лина обзывала его закоренелым консерватором и в отместку включала магнитофон: визг, рев, вопли ее любимцев, конечно, заглушали романсы, кантаты, симфонии классиков.

Но Вадиму и в голову не приходило, что их разнос понимания музыкального искусства когда-нибудь повлияет на их совместную жизнь. Да и не так уж они досаждали друг другу этой музыкой. Вадим лишь в свободное время, а его было в обрез, слушал любимые пластинки, а Лина наслаждалась своими рок-группами в его отсутствие. У нее было несколько подруг, таких же одержимых, вот они слушали часами новинки друг у друга. Где-то их можно и понять: в захолустном провинциальном городе не так уж много развлечений. Театр слабый, да там одни и те же пьесы годами идут, знаменитости приезжают редко, в рестораны Вадим и Лина не ходят, противно смотреть на пьяных. Так что музыка — это еще не самое худшее увлечение. «Заболев» рок-музыкой, Лина и читать стала меньше, чем раньше.

Видя по телевидению ненормальное возбуждение молодых людей во время концертов рок-звезд, Вадим, разумеется, не отождествлял с ними Лину. Кстати, слушаямузыку, она не впадала в экстаз, просто лицо ее становилось отрешенным, огромные глаза заволакивались голубой дымкой, иногда в такт мелодии пристукивала ногой о пол — вот, пожалуй, и все зримые проявления ее экстаза. Лина находилась в расцвете своей женственности, Вадим уже давно привык, что на нее оглядывались мужчины на улице, и Том Блондин, вскруживший ей голову, может своей победой гордиться, он покорил не сопливую глупую девчонку, а зрелую женщину, тонко разбирающуюся в современной музыке. И Лина не унизится до того, чтобы вместе с десятками поклонниц столичного барда толпиться у выхода с афишками в руках, лишь бы увидеть вблизи волосатого кумира, дотронуться до него, попросить автограф. Тут что-то произошло иначе, по-другому… Пришла в голову мысль сходить к ее подружке из нарсуда и потолковать с ней, но что это изменит? Еще не известно, что она расскажет, но уж в душе обязательно посмеется над ним. Женщины всегда немного презирают брошенных мужчин, бывает, жалеют, но в этой жалости еще больше унижения, чем в откровенном презрении.

Уехать, как можно скорее покинуть Великополь! Ладно, можно убежать из города, даже из страны, но разве от себя-то убежишь? От своих мыслей, воспоминаний? И все-таки Вадим не удержался и перед отъездом в Ленинград зашел в нарсуд, где работала тоже секретарем у другого судьи Нина Лунева — подруга Лины и такая же одержимая любительница рок-музыки. Она часто бывала у них в доме и казалась Вадиму довольно приятной женщиной с легким покладистым характером. Он специально зашел к концу рабочего дня, чтобы поговорить с ней без помех. У Нины был семилетний сын, а с мужем она развелась три года назад. Неудачное замужество ничуть не испортило ее веселого характера, даже о своем бывшем муже она рассказывала без всякой злости и иногда встречалась с ним, а уж сына тем более не настраивала против отца.

В Великополе на ветвях высоких тополей и лип набухли почки, даже запах автомобильной гари не забивал ароматы наступающей весны. Чистая и Грязная уже освободились ото льда, молодая трава на берегах казалась свежепокрашенной, освещенные солнцем пятиэтажные жилые дома сверкали вымытыми окнами — приближался Первомай, и город готовился к празднику — на балконах громоздились серые ящики, лыжи, велосипеды, на натянутых веревках трепыхалось белье. Двухэтажное старое здание нарсуда находилось на высоком берегу Чистой, а за ней зеленел холм с красной разрушенной часовней. На ее карнизе выросли тонкие деревца, из кирпичных расщелин лезла трава. Когда-то там была старинная крепость, окруженная неприступной стеной, но в войну крепость окончательно разрушили, кирпичные стены взорвали, а когда город восстанавливался, каменные глыбы основания пошли на фундаменты жилых домов. Городские власти планировали в крепости открыть парк, поставить обзорное колесо, другие аттракционы, но пока, видно, руки до всего не дошли. В крепости вечерами уединялись парочки, а днем располагались на лужайках пьяницы.

Нина убрала папки с делами в высокий канцелярский шкаф, она одна была в комнате. Увидев Вадима, улыбнулась и сказала, что очень рада его видеть, но в улыбке ее промелькнула какая-то виноватость, будто она и себя считала ответственной за дикий поступок Лины.

— Я теперь холостяк и даже сегодня не обедал, — бодро проговорил Вадим, — Пойдем куда-нибудь поужинаем?

— Ты знаешь, я сегодня…

— Знаю, — перебил Вадим, — Ты сегодня занята, у тебя свидание и еще куча разных дел… Мне нужно поговорить с тобой, Нина, я в ночь уезжаю отсюда. Навсегда.

— О чем говорить, Вадим? — отвернувшись к маленькому зеркалу и подкрашивая губы, произнесла Нина, — Для меня самой все это, как снег на голову!

— А для меня — землетрясение, катастрофа, — неестественно бодрым голосом подхватил он. И даже попытался улыбнуться, но сам почувствовал, что улыбка получилась кривая.

— По тебе не заметно, — сказала она. — Трезвый, молодой и красивый…

— Может, и впрямь напиться?

Они вышли на высокое каменное крыльцо с выщербленными ступеньками. Нина прижмурилась от солнца, сделала движение рукой, будто отгоняла от лица муху. Ей было около тридцати, у серых глаз уже появились тоненькие морщинки, от сидячей работы немного сутулилась, рассеянно щелкнула замком сумочки, потрогала начатую пачку сигарет, но закуривать не стала, видно, вспомнила, что Вадим не курит, да и на улицах тогда женщины еще не курили. Светлые волосы у Луневой коротко пострижены, в ушах каплевидные золотые сережки.

— Куда же ты меня поведешь, холостяк? — обреченно спросила она, глядя на расстилающуюся перед ними речку. По-видимому, из-за весеннего разлива Чистая была на удивление полноводной, едва помещалась в своих пологих берегах, вода сверху казалась желтоватой. То ли от солнца, то ли от взбаламученного ила. В воде мелькали доски, вырванные с корнем кусты и тонкие деревца, медленно проплыла перевернутая садовая скамейка с отломанной ногой.

— Тебе не хочется выпить? — сбоку взглянул на нее Вадим. Глаза у него несчастные.

— Мне? — удивилась она. — С какой стати? Это уж тебе надо бы напиться… Да ты ведь не пьешь!

— Вот именно, — усмехнулся он.

— Я вряд ли чем тебе помогу, — со вздохом произнесла она.

— Я не нуждаюсь в твоей помощи, — резко ответил он и, стараясь смягчить, прибавил: — Она ничего мне толком не объяснила в своей записке.

— А разве такие вещи объясняют?

— Встать, суд идет! — невесело рассмеялся он, — Ты заговорила, как судья…

Они перешли площадь Ленина и через пять-семь минут к ним уже спешил в пустынном в этот час ресторане при гостинице «Чистая» высокий черноволосый официант в коротком белом пиджаке с бабочкой. Поколебавшись, Нина согласилась на бутылку вина, заказали по котлете по-киевски, мясному салату и кофе по-восточному.

— Он, наверное, волшебник, этот Том Блондин, — стала рассказывать, не дожидаясь приглашения, Нина. — В нем и впрямь есть какая-то магическая сила… Со сцены высмотрел Лину — мы рядом сидели — и сам после концерта подошел к ней. Ты бы посмотрел, что тогда творилось в зале: все будто с ума посходили, лезли к нему, оторвали от его атласного пиджака с блестками все пуговицы, а он ничего не заметил, в упор смотрел Лине в глаза, потом повел ее за кулисы… Потом Лина одна ходила на все его выступления и даже поехала с ними в Псков и потом еще куда-то. Да, у них запланировано пять выступлений в Вильнюсе. Уже оттуда она прислала нам телеграмму, что не вернется в Великополь и просит ее уволить.

— Но она же вернулась?

— На два дня: взяла кое-какие вещи и на самолете улетела в Ташкент, где у Блондина тоже концерты. Она была как не в себе, что-то толковала про родство душ, про свое предназначение быть рядом с великим бардом нашего времени…

— Он действительно хороший певец?

— Я тоже балдела на его концерте, но чтобы так…

— Как?

— Ну вот молча встать, на глазах у всех пойти с ним за кулисы… Правда, с ним любая бы пошла. Девчонки от него с ума сходят. Говорят, одну вынули из петли, другая себе вены вскрыла…

— Он женат?

— Перед из отъездом мы обедали в этом ресторане…

— Нина кивнула на дальний столик, — Вон там сидели. Он никогда не был женат, сказал, что он — био… бисексуал… Я даже в медицинском справочнике не нашла, что это такое. Ты знаешь?

— Скорее всего, он типичный извращенец, — сказал Вадим, — У людей искусства такое случается.

— А может, гипнотизер? У него черные пронзительные глаза, когда он смотрит на тебя — мурашки по коже!

— Демоническая личность! — усмехнулся Вадим, — А что тебе Лина сказала? Ну, как-то объясняла, почему на такое решилась? Неужели ей было совсем на меня наплевать? Говорила она об этом?

Нина отхлебнула из высокого фужера на тонкой граненой ножке вина, задумчиво посмотрела на пустую эстраду с пюпитрами, где попозже будет играть оркестр. Серые глаза с короткими светлыми ресницами — не успела их подкрасить — были грустными. У носа — несколько коричневых крапинок. Тонкий светлый свитер обтягивал крупные груди женщины, на одной из них при дыхании трепетал длинный черный волос. Он раздражал. Вадиму мучительно хотелось протянуть руку и снять его.

— Нет, она говорила о другом…

— О чем же?

— Что ей до смерти надоело в Великополе, в суде — одно и то же. Все предают друг друга, топят, спасая собственную шкуру… Тут она права, когда каждый день имеешь дело с преступниками, хочешь не хочешь, а начинаешь смотреть на людей, как на…

— Как на ничтожества, — помог ей Вадим.

— Не все же такие, с какими нам приходится иметь дело, — смягчила его слова Нина. — Знаешь, что она еще сказала? Если вы с ней проживете в этом городе еще несколько лет, то оба заплесневеете. Кругом пьянство, разврат, воровство, убийства, ложь, лицемерие и от этого никуда не спрячешься… Она считает, что ты здесь не можешь полностью раскрыть свои способности…

— А есть они у меня? — горько усмехнулся Вадим, глядя в свой фужер. Он даже не пригубил его.

— Она говорит, что ты талантливый, умный, но сама обстановка в стране не дает возможности тебе развернуться в полную меру, как и твоему погибшему отцу… Кто он был, Вадим?

— Очень умным, справедливым, хорошим человеком, — ответил он.

— Наверное, это тоже талант!

— Отец видел и понимал тот ужас, который царит в России… Видел, как выкорчевываются лучшие умы, таланты, истинные хозяева земли, видел, но ничего не мог поделать. И это его убивало! Будто слепые кроты, советские люди тупо рыли себе могилы и умирали, так и не осознав, что же такое произошло? Почему их, как скотину, гонят на бойню?

— Кто гонит? — спросила Нина.

— Те самые, которые и сами потом пойдут под нож…

— Я этого не могу понять, — вздохнула она. — Меня учили другому.

— Выходит, она не к нему ушла, а от меня убежала, — перевел разговор на больную тему Вадим.

— Лина считает его талантливым певцом и готова пожертвовать собой ради него, но замуж за него вроде бы не собирается, да и он не предлагал ей руку и сердце.

— Красиво звучит! Руку и сердце… Что же он ей предложил в обмен на ее жертву?

— Ничего, — усмехнулась Нина. — Он привык, что его носят на руках поклонницы.

— Кто же она при нем? — с горечью вырвалось у Вадима — Любовница? Утешительница? Или нянька?

— Он оформил ее в концертную группу звукооператором. Она в два раза будет больше получать, чем в нарсуде. Но ты же знаешь, не это для нее главное.

— Это при ее-то гордости, чувстве собственного достоинства быть на побегушках у Блондина! Сколько это продлится?

— Я не знаю, — сказала Нина.

— Говоришь, они в Ташкенте? Полететь туда, набить морду Блондину и увезти ее? — вслух размышлял Вадим. Он и не заметил, как выпил фужер вина. — Она ведь моя жена.

— Юридически нет, — вставила Нина. — Вы не зарегистрированы в ЗАГСе.

— Мы в церкви венчались…

— У нас церковь отделена от государства и ее акты не имеют силы в гражданских делах, — заученно отчеканила Нина.

— Теперь мне понятно, почему она не захотела ребенка, — больше для себя, чем для собеседницы, говорил Вадим, — Где-то в глубине души она знала, что уйдет…

— Она любит тебя, Вадим, — сказала Нина.

— Любит?! — взорвался он, — И с первым попавшимся мужчиной или как его? Бисексуалом, извращенцем уходит от меня? Уходит, когда вся наша жизнь меняется… Ты толковала, что мы загниваем в Великополе, положим, я не согласен с тобой: человек загнивает изнутри, а не снаружи… Но я получил квартиру в Ленинграде! Мы возвращаемся в свой родной город, из которого, правда, по разным обстоятельствам вынуждены были в детстве бежать…

Он не замечал, что на них оглядываются с соседнего стола, который недавно заняла компания шумных молодых людей. Им принесли водку, пиво, закуски. Две пары, видно, сразу пришли сюда с работы, а девушки приоделись, с пышными прическами. Одна из них показалась Вадиму знакомой, но где он ее видел, не смог припомнить, да и припоминать не хотелось. Он выпил еще вина, почувствовал, что горят щеки.

— Извини, раскричался, понимаешь… — проговорил он.

— Понимаю, — улыбнулась Лунева. — Вон на тебя симпатичная девушка посматривает. Знакомая?

Вадим еще раз повнимательнее взглянул на пышноволосую блондинку с подведенными глазами и накрашенным ртом и вспомнил, где ее видел: вместе с ней ехал из Ленинграда в Великополь в одном купе. Она была в трикотажном спортивном костюме, с прямыми волосами и не накрашенная. Он с ней не заговаривал, но другой пассажир, уступивший ей нижнюю полку, болтал с ней допоздна, Вадим даже сделал им замечание, но и выключив свет, они долго шептались… Студентка института инженеров железнодорожного транспорта, едет к заболевшей матери. Наверное, мать в порядке, если уже вовсю веселится в компании мужчин в ресторане…

— Давай возьмем шампанского и…

— … и завалимся ко мне, да? — рассмеялась Нина. — Лина натворила дел, а я расплачивайся?

— Мне не хочется идти в пустую комнату, а до поезда еще вечность, — сказал Вадим.

— Вообще-то я знала, что ты придешь в нарсуд.

— Может, подать в суд на этого… бисексуала? — невесело пошутил он. — Нет, лучше морду набить!

— Не поможет…

— Не буду я руки пачкать, — сварливо заметил он.

— Лина знала, что ты ничего не предпримешь.

— Да, она неплохо меня изучила.

Он расплатился с высоким улыбчивым официантом, наверняка обсчитавшим рубля на три. Площадь была пустынной. В гостинице в некоторых номерах зажглись огни, внизу шумела Чистая. Где спряталось солнце, алела широкая полоса, а чуть сбоку над пятиэтажным зданием желтел изогнувшийся кренделем месяц. Через железобетонный мост катили машины, мост гудел, слышался металлический грохот. Нина жила на другом берегу, за старой крепостью, в новом четырехэтажном доме. Сын был у матери, жившей на улице Гагарина у бензоколонки. Этой осенью он пойдет в школу. Расположившись в маленькой кухне хрущевской с низким потолком квартиры, Нина приподнялась на цыпочках и распахнула форточку. У нее полные ноги в капроновых чулках, узкая юбка рельефно обтянула пышный зад. Удивляясь себе, Вадим провел по нему ладонью. Она ничего не сказала, достав из сумки сигареты и зажигалку, закурила. Пробка из бутылки, описав дугу, вылетела в форточку.

— Это первый раз мне повезло за последние дни, — заметил Вадим, наливая в стаканы шипящий искрящийся напиток.

— Лина говорила, ты совсем не пьешь, — заметила Нина, видя как он раз за разом опрокидывает в себя стакан.

— Не пил, — хмыкнул он.

— И еще она говорила, что у тебя сильная воля и ты переживешь…

— Любой удар, — вставил он, — Но этот удар и быка с ног свалит!

— Она говорила…

— Заратустра говорил… — перебил Вадим.

— Что же он говорил?

— Что говорил Заратустра я забыл, а вот что сказал Антисфен: «Надо запастись умом, чтобы понимать, либо веревкой, чтобы повеситься!».

— Я не знаю Заратустры и Антисфена, — улыбнулась она. — Нас в школе и в институте заставляли зазубривать цитаты из Маркса-Энгельса, Ленина-Сталина…

— Можно, я останусь у тебя? — когда все было выпито, посмотрел он в глаза молодой женщины. В голове шумело, белое лицо ее расплывалось. Куда-то отступила снедавшая его тоска, он цеплялся за Нину Луневу, как утопающий за соломинку. Нужно было немедленно чем-то заполнить образовавшуюся внутри сосущую пустоту. Его все больше тянуло к этой немногословной сероглазой женщине. Немного смущал лишь ее немигающий взгляд, казалось, устремленный в самую душу.

— Ты думаешь, тебе станет легче? — после длительной паузы негромко произнесла она.

— Я думаю сейчас только о тебе… — сказал он. И это было так.

Он на руках отнес ее в комнату, опустил на широкую постель. Ее пальцы теребили его густые темно-русые волосы, мягкие горячие губы отвечали на поцелуи. Глаза были полузакрыты.

— Подожди, — вдруг отстранилась она, когда он стал стаскивать юбку. Встала, провела ладонями по широким бедрам, оправляя ее, и ушла в ванную. Он слышал звук льющейся воды, потом стало тихо и вскоре перед ним появилась Нина. Она была голой, с чуть покрасневшим носом и блестящими глазами. Удивительно, что такие большие груди не отвисали, а при пышных формах была довольно тонкая талия. Наверное, Нина потому и не надела халат, чтобы показать себя во всей своей зрелой красе.

Вадим тоже сходил в ванную, там на голубом кафеле была испарина, он провел ладонью по овальному запотевшему зеркалу над раковиной и увидел свое побагровевшее лицо, взъерошенные волосы и неестественно расширившиеся, с нехорошим блеском глаза.

— Морда-а… — пробормотал он и отвернулся. На кухне слил в стакан из бутылок остатки вина и водки — Нина нашла в шкафу полбутылки — и залпом выпил. Подумал, что подобной тяги к спиртному у него раньше не было.

Нина была страстной и ласковой. Вадим с удивлением почувствовал, что к нему возвращается уверенность, желание жить, любить, а главное — не было никаких угрызений совести перед самим собой, ведь он никогда не изменял Лине, считал, что лучше ее и не бывает на свете женщин, но вот сейчас, сжимая в объятиях жаркое белое тело Нины Луневой, он подумал, что был наивен: есть и другие женщины, умеющие дарить радость, наслаждение и сами получают его. Это чужое щедрое тело отдавалось ему неистово и в глазах ее больше не было жалости. В глазах — полыхала страсть.

Только один момент чуть было не нарушил эту так необходимую ему и, наверное, ей гармонию: когда они оторвались друг от друга и Нина поспешно побежала в ванную, а вернувшись, теплая, влажная, снова прижалась к нему, поцеловала и, протянув руку к столику с мраморной крышкой, включила кассетник. В доселе тихую, освещенную торшером с розовым абажуром комнату с низким белым, растрескавшимся по периметру потолком, вдруг воинственно ворвались душераздирающие звуки электроинструментов и сильный с хрипотцой голос… Тома Блондина.

Вадим одним махом сел на кровати и резко вырвал черный шнур из розетки.

— Извини, милый! — полные с ямочками на сгибах руки Нины обвили его шею и настойчиво увлекли на смятые простыни.

3. Жизнь продолжается

Вадим лежал на диван-кровати и в мрачном настроении смотрел на экран телевизора. Был Первомай и по разукрашенной Дворцовой площади с гигантскими портретами Маркса и Ленина, обвитыми красными лентами, двигались с флагами, лозунгами, транспарантами и многочисленными портретами членов Политбюро трудовые коллективы города. Гремели марши, с трибуны, приткнувшейся к бело-зеленой стене дворца, мордастый агитатор в светлом костюме с красным галстуком, широко разевая большой рот, зычно выкрикивал: «Наш коммунистический привет славным труженикам Кировского завода-а-а! Ура-а-а, товарищи!». Секунда тишины и раскатистое: «У-у-ра-а-а! У-у-ра-а-а!». Бросив подобострастный взгляд на руководителей города и области, стоявших на обтянутой кумачом трибуне, штатный агитатор с громовым голосом снова завопил: «Да здравствует наша мудрая коммунистическая партия Советского Союза и ее верный сын-ленинец Леонид Ильич Брежнев, ура-а-а!». И львиный рык кликуши покорно подхватывает безликая толпа. Кинооператор останавливает камеру на огромном портрете бровастого самодовольного генсека с золотыми звездами Героя, камера перескакивает еще на несколько его портретов поменьше, которые несут на палках демонстранты. Несколько меньше задерживается на блинно-пухлых ликах других руководителей: Подгорного, Кириленко, Косыгина, очкастого Андропова, Гришина, Щербицкого, Кунаева, Рашидова, Алиева. Все как на подбор: отъевшиеся, самодовольные. Ни одного одухотворенного, интеллигентного лица — парад тупости и серости! Неужели этого не видят люди? Вон как истово разевают рты-дырки и самозабвенно вопят: «Ур-я-я-я!». Изредка мелькают в колоннах и суровые, недовольные лица ленинградцев, но камера старается на них не задерживаться… И вдруг Вадима словно в бок толкнули, он вскочил с дивана и стал пристально всматриваться в медленно проплывающие на серебристом цветном экране лица стоявших на трибуне. Первый секретарь обкома, председатель горисполкома, секретари обкома и горкома, профсоюзный, в кепочке блином, босс, звездные генералы, адмиралы и среди них грузноватый с сияющей лысиной и завивающимися колечками кустиками волос у ушей Борис Львович Горобец — бывший начальник отдела псковского УМВД. Он был в гражданском костюме при галстуке, как и все руководители, на толстых губах его играла лучезарная улыбка. Он поднимал правую руку и небрежно помахивал проходившим мимо демонстрантам, как это делали и другие на трибуне. И по его начальственному виду, осанке было ясно, что он тут, на возвышении, не случайный человек, приглашенный гостем в честь Первомая, а один из хозяев. Вот он повернул большую голову к одному из секретарей обкома в шляпе и что-то сказал, тот покивал и улыбнулся… Каким же ветром завсегдатая турбазы «Саша» занесло на эту почетную трибуну в славный город Петра?..

«Партия — ум, честь и совесть нашего народа-а! — грохотал в микрофон горлан с железной глоткой, — Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза, у-ра-а-а!».

Ему противно было смотреть на лоснящиеся лица писателей и поэтов, вещающих на Красной и Дворцовой площадях здравицы в честь советской власти, партии, ее «гениальных» вождей. Особенно его раздражал один детский писатель с умильным выражением на широком лице, с прилизанными черными волосами, который на каждом празднестве талдычил, что самые богатые люди в СССР — это наши дети, партия предоставила в их распоряжение дворцы, особняки, Артек…

Этот писатель был литературным начальником и заполонил своими бездарными книгами все библиотеки страны…

Раздражали его поэты, сочиняющие к каждому празднику глупые стихи и с пафосом читающие их на площадях. Эти холуи правящей клики были увешаны орденами-медалями, вырвали для себя все премии, вплоть до Ленинской. Они жали руки репортерам и телевизионщикам, как старым знакомым, а те и обслуживали лишь лауреатов, Героев Соцтруда. Таковыми были все секретари Союзов. Там и не пахло талантом, но любая их строка подхалимской критикой выдавалась как шедевр.

Захотят ли эти люди что-либо изменить в стране? Никогда! Советская власть, партия из них, серых, бездарных, сделала «классиков», их имена гремят по радиотелевидению, почти каждый день появляются в газетах-журналах. Да они глотку перегрызут тем, кто поднимет на них руку… Какую руку — даже голос!

Славя маразматика-генсека, в узком кругу знакомых они рассказывают о нем анекдоты, хихикают по поводу наград и званий, которые он загребает обеими руками. И хоть бы один из них сам отказался от очередной премии или незаслуженного ордена. Куда там!

Вадим выключил телевизор, он совсем недавно приобрел цветной, его всегда раздражало это умело организованное парткомитетами безумие, он отлично знал, как давили секретари первичных ячеек на коллективы, чтобы все как один пришли под кумачевые знамена демонстраций, грозили, что на месте будут по списку проверять, кто уклонялся от своего гражданского долга. Вадима не раз отчитывали в редакции и музее, что он не ходит на праздничные шествия, но он беспартийный, что с него возьмешь? Да и времена сейчас другие, за это не посадят. Глупым и бессмысленным казалось ему идти строем в густой толпе, держать над головой флаг или портрет тупорылого вождя. Он вообще не любил толпы, сидело в нем какое-то инстинктивное неприятие этого бездумного стадного шествия под знаменами по чьей-то железной воле… В прошлом году, когда к нему привязался директор музея, чтобы он обязательно присутствовал в колонне работников культуры, Вадим сказал ему: «Я приду с простреленным черепом на древке Красного Знамени. Это будет символ нашей социалистической эпохи! Мы ведь по трупам невинных людей шагаем к светлому будущему…». Директор в панике шарахнулся от него и больше не настаивал, чтобы Белосельский был к восьми утра у музея. Кстати, заявление об уходе он подписал явно с облегчением. Директор музея пришел из райкома партии и призывал своих работников, главным образом, создавать в залах наглядные стенды, свидетельствующие о славных завоеваниях социалистического строя в нашей стране, а Вадим уезжал на раскопки в дальние районы и привозил оттуда черепки, старинные орудия труда и проржавевшие насквозь винтовки образца прошлого века.

Расхаживая по комнате, Вадим никак не мог выбросить из головы Горобца. Последний раз он видел его, когда еще мальчишкой жил с дедом на турбазе в Пушкинских Горах. Он бы никогда и не вспомнил о бывшем эмвэдэшнике, если бы не запавший ему в душу рассказ Григория Ивановича. Оказывается, он и Горобец давние знакомцы…

Вот что рассказал незадолго до смерти дед:

«Борька Горобец в семнадцатом был еще девятилетним пацаненком, а вот батька его — Лев Горобец — уже тогда был известной личностью в Пскове. Родом из-под Порхова, он перед революцией перебрался из деревни в губернский город. От призыва в армию в первую мировую как-то сумел открутиться, справку получил от доктора, что чахоточный, тогда любую справку можно было за деньги купить. Впрочем, как и сейчас. Я два года отвоевал в армии Брусилова, лично Великий князь Николай Николаевич Романов повесил мне на грудь второго Георгия. Вернулся я сразу после большевистского переворота… Вот пишут и говорят, мол, Великая Октябрьская революция! Никакой революции не было, была лишь февральская, когда царь от престола отрекся, а большевики воспользовались всеобщей сумятицей и нагло захватили власть, пока либералы, разинув рты, орали на митингах: „Свобода, равенство, братство!“. И другие партии проморгали, а Ленин со своей хитроумной компанией по чужим спинам-то и пробрался к царскому трону! И сразу начался красный террор, казни, концлагеря. Чтобы ты знал: первый в мире концлагерь придумали Ленин с Дзержинским, а позже Троцкий хотел весь народ загнать в концлагеря, где бы люди под охраной работали. Особенно Ильич почему-то попов не любил, науськивал своих чекистов, чтобы они пачками расстреливали священнослужителей, а церковные, веками накопленные богатства разграбливали… И голодранец Левка Горобец быстренько смекнул, с кем ему больше по пути, он ведь смолоду был вором и жуликом. За конокрадство мужики его чуть не кончили батогами в пятнадцатом, чудом выжил. На всю жизнь у него остался длинный шрам от шкворня, потом хитрый Левка утверждал, что „заработал“ боевую рану на фронте, когда давил и рубил саблей белогвардейцев в буденновской армии. А сам и сабли-то сроду в руках не держал. Его ручонки были для другого дела приспособлены… Сразу после переворота Левка, как чистый люмпен-пролетарий и горячо сочувствующий большевикам, перебрался из своей лачуги в господский дом и не в чей-нибудь, а в наш, Добромысловский. А стоял наш каменный особняк в три этажа на Тверской улице, неподалеку от церкви. Была у нас усадьба на реке Великой, в десяти верстах от Пскова. Вот тогда я и познакомился поближе с Левкой Горобцом! Ты, конечно, не читал Михаила Афанасьевича Булгакова, „Собачье сердце“? Да откуда? В России эту повесть не издавали, она гуляет в списках, здесь Булгакова и знают лишь по роману „Белая Гвардия“ и пьесе „Дни Турбиных“, а он много чего интересного написал про советскую действительность… Так вот, в „Собачьем сердце“ есть такой Швондер, ну вылитый Левка Горобец! Он облачился в кожаную комиссарскую тужурку, повесил на ремне маузер в деревянной кобуре и так разгуливал по городу со своим шрамом на бандитской роже через всю щеку. Он стал сильно нас притеснять, в восемнадцатом окончательно выжил из собственного дома, а сам, сволочь, занял пять комнат на втором этаже. На первом — открыли булочную. К тому времени жулик и вор Левка уже пролез в ЧК, ездил по городу в легковушке с охраной. Сколько он невинных душ загубил! Сейчас пишут, что при Сталине Берия творил беззакония и все такое, а при Ленине Дзержинский и Менжинский делали то же самое: кто как не большевики привлекали в ЧК таких выродков, как Левка Горобец? Выбросил нас из собственного дома, построенного на отцовские деньги, сам с семьей поселился там со всеми удобствами, нашу мебель, ковры, бронзу — все перетащил к себе, а мне еще кулаком в нос тыкал и орал, что если буду возникать и жаловаться, то самолично расстреляет в подвале на Тверской… Да и кому жаловаться-то? Кругом у новой власти были такие подручные, как Левка. Она на таких и опиралась.

Видно, он решил, что ему будет спокойнее, если меня турнет из города, вызвал в ЧК и показал бумагу, в которой было написано, чтобы я в 24 часа покинул Псков. Так и начались мои странствия по разоренный такими же жуликами, как Левка Горобец, стране. Спасибо, что не убил, тогда это можно было ему сделать запросто: чекисты наводили страх на всех, под видом разыскания контрреволюционеров врывались ночью в богатые дома и хватали там все, что им нравилось, пытали в застенках людей, вызнавая, где спрятано серебро-золото.

Представляешь себе, сами ничего не наживали, не было к этому способностей, да и работать от зари до зари не хотелось, а тут вдруг новая власть дала такую возможность: все десятилетиями нажитое честными людьми добро бери даром! Был даже такой лозунг: „Мир хижинам — война дворцам!“. И еще один: „Грабь награбленное!“. Вот и грабили все, кто почувствовал свою силу. Ты думаешь, случайно эмигрировали за границу лучшие умы России? Бунин, Куприн, Мережковский — это я назвал только писателей, а сколько других светлых голов уехало? А Федор Шаляпин, Рахманинов? Всех не перечесть. Даже популярный писатель Горький не очень-то торопился в совдеповскую Россию, наслаждаясь жизнью на Капри. Еле-еле его оттуда выкарабкали, наобещав золотые горы. Выделили ему целый дворец Рябушинского в Москве. Пролетарский писатель, „буревестник“, любил красиво пожить, вкусно поесть-выпить, да и женского полу не чуждался…

Я вернулся из Перми, как только мне знакомые написали, что Левку Горобца ночью подкараулили у нашего дома и ухлопали из обреза. Всю башку разнесло. Столько гадостей натворил в Пскове и его окрестностях, что народное терпение лопнуло и его пришили, как бешеную собаку. К тому времени подрос и его сынишка Борька. Папаша определил его в Ленинграде в какой-то красный институт, там он не зацепился и вскоре вернулся в Псков. До войны я ничего о нем не слыхал) а в сорок шестом услышал: пошел Боря по батькиным стопам, стал сначала небольшим милицейским начальником. Меня в сорок девятом выпустили из лагерей, хотел обосноваться в Пскове, но Борис Львович — он уже не жил в нашем доме и к тому времени стал начальником повыше — определил меня на турбазу. Зла на меня, видно, не держал и не был таким мерзавцем, как батька. И я ему благодарен, вряд ли в Пскове дали бы мне в те годы спокойно жить. Дракон-то еще был жив… Думаю, что и Борис немало людей посадил, такая уж у них работа, по арестам-то планы тоже нужно выполнять и перевыполнять… Но меня не трогал, правда, однажды завел разговор, что надо бы мне попристальнее приглядывать за приезжающими на турбазу начальничками, записывать фамилии их „мамзелей“ и сообщать ему, Горобцу. Я наотрез отказался. И в лагере ко мне с этим лезли, там выстоял, здесь и подавно в „стукачи“ не пошел. Я их сам терпеть не мог: за похлебку и кусок хлеба кого хочешь заложат… Он покачал головой и изрек: „Эх, Григорий Иванович, не дает тебе жить по-советски дворянская голубая кровь! Да Бог с тобой, живи как знаешь“. Больше не приставал… А вообще, еще раз хочу сказать: Борис не такой злодей, как был его батька-вор и конокрад Левка. Тот грабил „награбленное“, а Борису не нужно было грабить, кстати, уже все разграбили, ему советская власть сама все дала: лучшие квартиры, лучшая жратва, Лучшие санатории, лучшая заграничная одежда и товары, а что еще таким людям, которые из грязи в князи, надо? Вот и катаются себе как сыр в масле…».

В словах Григория Ивановича не было злости, возмущения, жизнь его научила терпеть и смиряться, как и весь русский народ, он был благодарен и за то, что его не трогали, ведь при этом режиме неугодным властям людям не нужно было иметь какую-нибудь вину — их могли просто так забрать и снова упечь в лагеря на долгие годы, а то и расстрелять. Да и выжить-то в лагерях с уголовниками не так-то просто было. Когда урки убивали «политических», администрация тюрем и лагерей закрывала на это глаза, а случалось, и сама подсказывала, кого нужно поскорее зарезать. В советских лагерях жизнь заключенного не ценилась ни в копейку.

И вот Борис Львович в праздничном костюме красуется на трибуне, внушительно стоит рядом с высшим руководством города, с его хозяевами. И вместе с ними кивками головы и движением руки приветствует народ. Кто он? В милиции крупная шишка? Или в партийном аппарате? Значит, после разоблачения Берии его не тронули? Дед говорил, что Горобец в середине шестидесятых годов куда-то исчез из Пскова. Вроде бы с той самой молодой «мамзелью», с которой приезжал на турбазу, а жена еще раньше уехала к родителям в Москву. И неясно: разведены они или нет… Нет-нет — Вадиму встречались в магазинах книги московского писателя Семена Бровмана, их быстро разбирали: охотник-литератор писал один за другим детективы про милицию. Ловкий, умный майор уверенно раскрывал самые запутанные преступления и вообще, если верить Бровману, то в милиции служат самые честные, мужественные люди. Они даже в бандитов и убийц не стреляют, а стараются, рискуя собственной жизнью, захватить их живыми, а на допросах ведут себя с ними как строгие, но заботливые отцы со своими непутевыми детишками… После прочтения нескольких таких, сильно разбавленных сиропом повестей, Вадим перестал читать Бровмана. Он хорошо помнит, как тот трясся от страха, что его посадят в тюрьму за убийство на охоте заведующего базой Синельникова, и милицейские начальники утешали его, мол, ничего тебе не будет, мы позаботимся… Очевидно, и позаботились, в благодарность за что и льет на их мельницу сладкий сироп литератор, изображая милиционеров этакими ангелочками, правда, без крыльев. Видел Вадим Бровмана и на экране телевидения, он давал пространное интервью. Видно, тоже попал в любимчики салона Галины Брежневой, где бывали некоторые именитые поэты, музыканты, певцы, спортсмены, космонавты… Только что стал Семен лауреатом Госпремии, а там «чужим» не дают…

Круглое лицо было в колючей ежиной бороде, короткие волосы так же топорщились на круглой голове. Раздобрел Бровман, округлился живот, замшевый пиджак распирали жирные плечи. Говорил в эфир напористо, самоуверенно, похвастался, что сейчас работает с именитым режиссером над экранизацией своей последней детективной повести, мол, будет много серий…

Последние годы литературные начальники, потеряв стыд и совесть, экранизировали свои скучные, серые романы. Худо-бедно режиссеры вытаскивали эту серятину и люди неделями смотрели по телевидению семи-одиннадцатисерийные телефильмы. Даже появилось ходовое словечко «телесериалы».

В Великополе было громкое дело: раскрыли целую группу взяточников из ОБХСС, покрывали торговых преступников за мзду и работники городского управления милиции. Впрочем, дело вскоре свернули, когда клубок стал распутываться, то ниточки потянулись и в горком КПСС, и в горисполком, и в другие организации… Это им распределялись лучшие дефицитные товары и продукты. А населению — что похуже. Нашли несколько «стрелочников» рангом пониже, уволили из органов, кого-то из торговли посадили. «Великопольский рабочий» поместил коротенький отчет, на этом все и закончилось.

Телефонный звонок заставил его вздрогнуть, встав с кресла, Вадим снял трубку. С ноги свалился тапок, он старался всунуть в него ступню. Лень было нагнуться.

— Родители приглашают на праздничный обед, — поприветствовав его, сообщила Вера Хитрова. — Пойдем? Мама всегда к праздникам наготовит всякой вкуснятины. И папа про тебя спрашивал…

Не хотелось выходить на шумную улицу, день выдался погожим и народ будет толпиться на тротуарах до праздничного салюта, а Вадим не любил многолюдья, да и сидеть за праздничным столом даже с такими приятными людьми, как Арсений Владимирович Хитров и Вера — жену его Лилию Петровну он не причислял к приятным людям, — что-то не хотелось. Опять будут уговаривать выпить, а ему это противно, потом долгие разговоры о политике в кабинете Хитрова…

— Вера, приезжай лучше ко мне? — предложил Вадим.

— У тебя ни выпить, ни закусить, — рассмеялась она. Смех у нее негромкий, журчащий, — А у меня сегодня праздничное настроение.

— Я не люблю праздники, — ответил он.

— Вадим, ты становишься мизантропом!

— Приятно разговаривать с образованной женщиной… — съязвил он.

— Ты еще спасибо скажешь, что я тебя вытащила из твоей конуры!

— Я тебя встречу у Московского вокзала? — уговаривал Вадим, — А когда разрешат движение по улицам, махнем за город? Машина у меня под окном, сели и поехали.

— Мама мне этого не простит, — возражала Вера, но в голосе ее слышалось колебание. — Давай, дорогой, сделаем так: я забегу на пару часов к родителям, а потом к тебе?

— Думаешь, отпустят? — Ему вдруг захотелось, чтобы она была рядом. Готов даже к Хитровым поехать, скажет — за рулем и привязываться с выпивкой не будут.

— Я сбегу, — пообещала Вера.

Договорились на три часа дня. Вадим сказал, что подъедет на Марата, где жили Хитровы, остановится у книжного магазина. Положив трубку, он возбужденно зашагал по комнате. Настроение сразу поднялось, Веру ему хотелось видеть. Она приняла деятельное участие в благоустройстве его квартиры, он даже не ожидал от нее такой прыти. Таскала его по комиссионкам, где сама выбирала недорогую старинную мебель. Вадим не возражал, лишь высказал опасение, что в этих дубовых и ореховых шкафах и креслах не было бы клопов и жучка-древоточца. Она успокоила, мол, есть сильные аэрозоли, убивающие всякую нечисть. Вера подобрала для кабинета — так она назвала меньшую из двух комнат, где поставили старинный письменный стол с зеленым сукном, расстелили на паркете старый красный ковер ручной работы. И заплатил он за него всего триста рублей. Вера утверждала, что это почти даром. Ковру с неясным незатейливым рисунком минимум сто лет и он еще столько же послужит, не меньше. Хотела, чтобы он приобрел пару картин, но тут он уперся: картины к мебели не подбирают и потом, современная живопись ему не нравится.

— Купи старинную, — невозмутимо заметила Вера. — В золоченых рамах. Очень будет уместно в твоем кабинете.

Он даже не стал говорить, что старинные полотна ему не по карману. У Хитровых было в гостиной несколько картин русских живописцев конца XIX века.

Вадим видел, что молодой женщине искренне хочется ему помочь, да и сами квартирные хлопоты доставляли ей удовольствие, наверное, все-таки в ней больше развита семейно-хозяйственная жилка, чем в нем. Какая бы не была Лилия Петровна, хозяйка она отличная. Этого у нее не отнимешь. После ухода Лины Вадиму не хотелось заниматься по дому. Если бы не Вера, он и сейчас спал бы в пустой комнате на раскладушке. Вера выяснила, что в квартире был телефон, но станция поспешила его отключить, чтобы установить кому-то другому, она побывала на приеме у начальника Некрасовского узла связи и добилась чтобы телефон снова поставили в квартире. Вадим не знал, что Вера попросила отца позвонить начальнику узла, вряд ли без этого у нее что-либо вышло. На получение телефона в Ленинграде — огромная очередь, желающие ждут по много лет. Повезло еще, что не успели этот номер отдать очереднику.

Как-то само собой получилось, что после ремонта квартиры, когда из мебели посредине комнаты стоял лишь один диван-кровать, Вера осталась у него на ночь. Она выметала мусор, штукатурку, старые хрупкие обои, а Вадим все это набивал в коробки, мусорное ведро и выносил в мусорный бак. Подоткнув повыше юбку, Вера взялась мыть паркетные полы. Он не мог оторвать взгляда от ее полных обнаженных ног — Вера сняла чулки и туфли, чтобы не забрызгать грязной водой — круглого обтянутого юбкой зада. Тяжелые груди колыхались под тонкой блузкой с овальным вырезом, желтые волосы рассыпались по плечам. Вадим вспомнил, что в детстве ему казалось, что у Веры большие треугольные уши, однако сейчас ничего подобного не заметил: уши были нормальными, розовыми, с жемчужными сережками, а щеки нежными, гладкими. О таких женщинах, как Вера Хитрова говорят: девка — кровь с молоком! И когда она, двигаясь с тряпкой и эмалированным тазом, почти уперлась в него, Вадим повернул ее к себе и, отведя ладонью от разгоряченного лица желтые пряди, поцеловал. Руки ее опустились, тряпка шлепнулась в таз, обрызгав им ноги, голубые глаза медленно прикрылись. Он слышал, как стучит ее сердце, запах здорового женского тела кружил голову. Он поднял ее на руки и… поскользнувшись на мокром паркете, чуть не уронил. Она крепко обхватила его за шею, ее руки отпустили его лишь когда она стала помогать ему снять с себя юбку, блузку, шелковые трусики. Волнение было столь сильным, что он не нашел даже что сказать, она тоже молчала. Голая электрическая лампочка с потолка — тогда еще не купили люстру — освещала ее вдруг побледневшее лицо с ярко-красными губами. Тело у нее было ослепительно белое, будто солнечный луч никогда не касался его, в глубокой ложбинке между грудями блеснул золотой крестик на цепочке.

Он не удержался и спросил:

— Ты веришь в Бога?

— У нас у каждого есть свой Бог, которому мы верим, — уклончиво ответила она.

— Бог един… Не знаю, как мои родители, но дед верил в Бога. У него в углу висела икона в окладе — Божья матерь с младенцем — и горела по праздникам лампадка. Но как он молился, я ни разу не видел.

— Я за границей купила «Закон Божий»… Послушай, какие там прекрасные слова: «Все, что мы видим в мире, когда-нибудь началось, родилось, когда-нибудь и кончится, — умрет, разрушится. В этом мире все временно — все имеет свое начало и свой конец!

Когда-то не было ни неба, ни земли, ни времени, а был только один Бог, потому что Он начала не имеет. А не имея начала, Он и конца не имеет. Бог всегда был и всегда будет. Бог вне времени. Бог всегда есть».

— Я читал Библию, — сказал Вадим, — Великая книга. А большевики вместо книг тысячелетней мудрости подсунули нам насквозь фальшивый марксизм-ленинизм… Чего же удивляться, что в России народились поколения неверующих, не боящихся грешить, разрушать храмы, плевать на иконы и молиться лишь одному идолу — гнилой социалистической идее…

— Ты веришь в Бога, Вадим, — сказала Вера. — И тоже в своего…

— А Бог нас не осудит? — обнимая ее, пробормотал он.

— Бог сказал людям и всему живому на земле: «Плодитесь и размножайтесь…» — целуя его, прошептала она.

К досаде Вадима, все произошло так суетливо и быстро, что Вера наверняка не смогла получить удовольствие, хотя и вида не подала: целовала его, гладила тонкими чуткими пальцами по груди, спине, а он отрешенно лежал рядом и, глядя в белоснежный, только что побеленный потолок, думал, что Лина была бы недовольна им… В своих любовных отношениях с женщинами он пришел к мысли, что только тогда получаешь полное чувственное удовлетворение, когда перед этим доставишь его женщине. И поэтому изо всех сил сдерживал себя, а тут не смог… На глазах угловатая тонконогая девчонка Лина Москвина становилась опытной любовницей: и если поначалу он учил ее любовным играм, то позже Лина наставляла его, если так можно сказать, приспосабливала его для себя. Ее чувственность пробуждалась постепенно, и лишь когда они получили квартиру и стали жить вместе, Лина по-настоящему раскрылась как женщина. В ней пробудилась страсть и на первых порах она изматывала Вадима в постели. Иногда в самый неподходящий момент она начинала приставать, отвлекать от какого-то дела. Лишь в последние годы они достигли полной гармонии. Вадим ей ни разу не изменил, и сейчас уверен, что до встречи с Томом Блондином и Лина ему не изменяла. Они доставляли друг другу такое наслаждение, что, казалось, лучше и глубже оно уже и быть не может. Если вечером предстояло им быть вместе, то уже в течение всего дня исподволь нарастало желание, каждое прикосновение друг к другу возбуждало, иногда Вадим не выдерживал и в обед — обедали они дома — пытался поторопить событие, но Лина мягко отстраняла, смеясь, говорила, что до вечера не умрет, а ей хочется именно вечером лечь с ним в постель, оставить на низкой тумбочке ночник и не торопясь наслаждаться любовью, а сейчас еще день, им нужно на работу… И действительно, вторая половина дня в предвкушении вечера проходила в некоей приподнятости, в ожидании приятного… А тут все нахлынуло внезапно, разве можно с такими соблазнительными белыми ногами и круглым задом и в такой позе крутиться перед самым носом мужчины, который уже давно не имел женщину?..

Будто прочитав его тайные мысли, Вера провела пальцами по его мускулистой выпуклой груди и сказала:

— О ней думаешь, о своей Аэлите?

— Стараюсь не думать, — честно признался он.

— Помнишь, мы с тобой были совсем маленькими, я с родителями пришла к вам в гости, — стала рассказывать Вера. — Взрослые сидели за столом, был Новый год, по-моему, пятьдесят второй. Да, перед смертью Сталина… Твой отец сказал: «Арсений, давай поженим Веру и Вадима?». Я понимаю, это была застольная шутка, но я почему-то приняла все всерьез… Сколько лет-то мне было тогда? Восемь? Наверное, до третьего класса я считала тебя своим женихом…

— Я не помню, Синица, — улыбнулся Вадим, — Но ты мне нравилась. Там, на турбазе, я тебя часто вспоминал.

— Даже не написал, — упрекнула она.

— Не забывай, я ведь убежал, — сказал он, — Дедушка запретил мне писать в Ленинград. Сказал, что у них свои люди и на почте.

— А хотелось? — скосила она светло-голубой глаз на него. Коричневая родинка на щеке казалось передвинулась к носу.

— Не помню, — сказал Вадим. — Я и сейчас не большой любитель писать. Мы с дедушкой много лет ни от кого не получали писем.

— Да, все забываю тебе принести альбом с фотографиями, — вспомнила она. — Ты меня попросил сходить на Лиговку и забрать фотографии… Там жили другие люди, а вещи ваши… Толстая женщина поворчала, мол, шляются тут всякие, но альбом отдала…

— Огромное тебе спасибо, — обрадовался он, — У меня ведь ничего от них… не осталось.

— Завтра же принесу, — пообещала она, — Я хотела тебе переслать в Великополь, но папа сказал, что ты скоро сам приедешь… Мне было жутко интересно снова увидеть тебя! Взрослым.

— И какое же первое впечатление?

— Высокий, сильный и… далекий, чужой.

— Между нами полжизни пролегло… — погрустнев, сказал он.

— Две жизни… — эхом откликнулась она.

— А за фотографии спасибо! — сказал он, — Надо же, сохранились.

— Мама хотела сжечь, но я спрятала в папином кабинете. За книгами на самой нижней полке.

— Я готов сейчас поехать к тебе за фотографиями, — вырвалось у него.

— Я часто думала о тебе… — не слыша его, продолжала она, — И когда отец сказал, что ты живешь с дедом, где-то рядом с Пушкинскими Горами, я даже хотела поехать к тебе и привезти альбом. Я от отца узнала, что твоих родителей реабилитировали и ты можешь снова вернуться в Ленинград. Он столько писал в Москву, ходил в Большой дом…

— Благодаря твоему отцу я здесь, — сказал Вадим.

— Я очень рада! — она повернулась к нему и поцеловала. Пышная голова ее склонилась к плечу, глаза полузакрылись, и он подумал, что сейчас есть в ней что-то птичье. Крупные голубые глаза женщины заволокла, будто небо облаками, легкая дымка, на большой груди синела тонкая разветвленная жилка, она будто ручеек брала свое начало от коричневого соска-родника и, светлея, убегала к шее. У Веры большие глаза и немного напоминают глаза Аэлиты, но меньше. Таких больших глаз, как у Лины, Вадим больше ни у кого не встречал, разве что у оленух в телепередачах «В мире животных». Тоска по Лине отступала, горячее белое тело Веры возбуждало его своей готовностью к ласкам, ее длинные пальцы безошибочно находили самые чувствительные точки, поцелуи были страстными, на вид мягкие губы становились упругими, на щеках выступали розовые пятна, короткие темные ресницы трепетали.

— Не торопись, пожалуйста, — шепнула она, отстранившись от него и откинувшись назад. — Ну, иди, дорогой… Поцелуй меня сюда… О-о, а теперь сюда… — ее палец с «кровавым» ногтем прыгал с груди на шею, коснулся мочки розового уха.

На этот раз у них получилось гораздо лучше. Вера стала удивительно красивой, когда протяжный глубинный стон полного удовлетворения вырвался из ее сжатых вспухших губ. Придя в себя, она, обрушив ему на лицо светлые волосы, благодарно поцеловала и вздохнула:

— Господи, мне так хорошо никогда не было…

Женщины часто говорят приятные слова мужчинам, но Вадим и сам почувствовал, что ей действительно было очень хорошо. Есть моменты в любви, когда даже самая коварная и опытная женщина не способна слукавить. Ему тоже было хорошо, но было и такое мгновение, когда страсть затмила разум и перед глазами вдруг возникло глазастое, улыбающееся, с прикушенными губами лицо Аэлиты, он даже зажмурился, чтобы сладостное видение не исчезло… В эту секунду, сжимая в объятиях Веру, он любил Лину.

— Я боюсь влюбиться в тебя, Вадим, — немного позже сказала Вера — Мне это вряд ли принесет счастье.

— Не будем загадывать, — расслабленно произнес он, — Только Бог знает, что у нас впереди.

— Ты говоришь избитые истины… — улыбнулась она, — Не забывай, кроме Бога существует и Дьявол.

— Ты веришь в Дьявола?

— Нечистая сила больше себя проявляет в нашей жизни, чем Божественная.

— А вот то, что мы… с тобой? Чье это проявление силы?

— Вадим, что ты несешь! — возмутилась Вера и даже отвернулась от него.

— Наверное, после того, что у нас сейчас было, я и впрямь поглупел, а дьявол как раз и овладевает человеком, когда тот теряет веру, волю… — рассмеялся Вадим, — Но мне тоже очень хорошо и спокойно с тобой, Вера. И это истинная правда. И я верю в то, во что веришь ты.

— Я знаю, ты не умеешь врать, — сказала она, — Мы ведь с тобой были с детства обручены, милый!

На это Вадим не нашелся, что ответить.

4. Горький дым отечества

В социалистическом государстве, если ты хочешь в старости получать пенсию, твой трудовой стаж не должен прерываться больше, чем на месяц. Нравится тебе или не нравится, ты должен срочно искать государственную работу. Может к тебе домой пожаловать участковый инспектор и поинтересоваться, почему ты не трудоустроен? Из всех жестоких античеловеческих лозунгов, привнесенных переворотом в России, один свято соблюдается государством: «Кто не работает, тот не ест!». Наверное, поэтому люди с высшим образованием, даже с учеными степенями, по тем или иным обстоятельствам порвавшие со своей профессией, устраивались кочегарами в котельные, ночными сторожами на складе и охраняемые территории, грузчиками в морском порту или на железной дороге. Свое собственное дело гражданин страны социализма не имел право иметь. Разве что чистильщики сапог, образовавшие свою всероссийскую корпорацию, имели крошечные ларьки, где торговали шнурками, гуталином и делали мелкий ремонт обуви.

Официальная статистика на весь мир хвастливо трубила, что в СССР, стране «развитого социализма» нет безработицы, разумеется, как и проституции и организованной преступности, дескать, подобное существует лишь в загнивающем бесперспективном капиталистическом обществе, а у нас для этих гнусных пороков нет социальных корней. «Корни» были безжалостно вырваны советской властью и ленинской партией после революции 1917 года. И эти понятия вдалбливались в головы людей десятилетиями, начиная с детского сада, как и то, что коммунистическая партия — это ум, честь и совесть народа. Если и не все в это верили, то, по крайней мере, помалкивали. В брежневскую династию, когда даже высшие партчиновники стали чуть ли не открыто воровать, брать взятки, обогащаться, строить дачи-дворцы и чувствовать себя некоронованными королями, в партию кинулись разные темные личности, карьеристы, жулики, воры. Впервые при Брежневе самые темные полу-преступные слои нашего общества коммунистическую партию стали считать своей партией, отбросив все ее лживые идеалы, они ухватили самую суть: членство в партии дает возможность лучше жить, вкуснее есть, слаще пить и без особого напряжения и талантов стремительно делать карьеру в любой отрасли народного хозяйства, опять же для того, чтобы еще больше государственное, а значит — ничейное — хапать, рвать, тащить себе. А продажная пропаганда, газеты-журналы по-прежнему оглушительно трубили о самом лучшем в мире советском строе, о наших колоссальных успехах, особенно в космосе, о верном ленинце и его славных соратниках, которых будто по внешнему облику подбирали в Политбюро, чем круглее, сытее, уродливее, тем и чин выше…

Идти служить в какую-нибудь организацию Белосельскому не хотелось, в журналистике он разочаровался, хотя работа в газете давала хотя бы относительную свободу, если, например, устроиться собкором какой-нибудь центральной отраслевой газеты, но таких синекур было в Ленинграде не так уж много. И их расхватали давным-давно. И, конечно, в первую очередь партийцы.

Столкнулся Вадим и еще с одним обстоятельством: в Ленинграде у него почти не было знакомых, не то что в Великополе, где он прожил больше десяти лет. А без знакомств и протекции нечего было и соваться, разве что на завод рабочим. Объявлений на заборах было много. Все рвались в начальники, а к станку набирали приезжих или, как их называли, «лимитчиков». За прописку и угол они не отказывались ни от какой работы. Вера пыталась всячески помочь ему, даже переговорила со своим начальством и сказала, что он может рассчитывать на место шофера в интуристском гараже. Будет возить иностранцев на автобусе. Сообщила, что зарплата приличная, потом, иностранцы нередко щедро одаривают обслуживающий персонал. Место шофера в «Интуристе» считается престижным, без взятки туда не устроишься…

Вадим поблагодарил Веру, но перспектива мотаться по разбитым городским улицам на автобусе его тоже не прельщала, а рассчитывать на подачки иностранных туристов вообще было унизительно. А вот Вера охотно брала разные красивые безделушки, шариковые ручки, духи… Ко всему, наверное, должна быть привычна. Ей не казалось зазорным отказываться от подарков, так было принято во всем мире. Туристы дарят шоферу бритву «Браун», а она в комиссионке стоит 100–120 рублей. Кто же от такого подарка откажется? Или французские духи? В наших магазинах их днем с огнем не сыщешь да и стоит 50–80 рублей крошечный флакон.

В газетах-журналах писалось о трудовых подвигах советских людей, помещались их портреты, интервью, как они поднимают целину, возводят новые города, строят ГЭС, АЭС, радио неумолчно трещало тоже об этом, не отставало и телевидение, в кинофильмах советские люди жили красиво и счастливо, прославленные прессой писатели-лауреаты воспевали в своих роскошно изданных книгах нашу счастливую жизнь при социализме, создавали впечатляющие образы мудрых партийных работников, умно разрешающих все возникающие на пути к светлым идеалам коммунизма трудности простых смертных, живописцы писали картины с вождями в центре, портреты сталеваров, шахтеров, агрономов, композиторы создавали на эти темы оратории и симфонии, поэты слагали оды и слова для бодрых песенок… А жизнь текла в огромной стране совсем иная, ничего общего не имеющая с этой хорошо отлаженной идеологической машиной всенародной пропаганды по оглуплению людей и особенно незрелой молодежи. Все государственное, а в СССР все было государственное, люди считали чужим, а раз это чужое, ничейное, то можно было его, не стесняясь, брать, тащить домой, продавать. Это и за воровство не считалось. Так появились «несуны». Эти ежедневно прихватывали с рабочего места часть сделанной продукции. Заводы и фабрики гнали вал, перевыполняли планы, получали премии, издательства выпускали серые бездарные книжки, платили авторам громадные гонорары, а продадут эти книги или нет, никого не волновало. Страна-то большая, громадная… А что не возьмут даже в библиотеки, спишут в макулатуру. Рубили леса, даже добрались до сибирских кедров, испоганили Байкал, перегораживали реки плотинами, губя ценную рыбу, отравляли хаммеровскими ядохимикатами землю, воду. Что ни новый первый секретарь ЦК, то тут же готовился новый проект по уродованию земли и природы. То осушение болот, после чего все живое исчезало, додумались даже до поворота рек, но тут уж заволновались даже те, кто верил печати, радиотелевидению. Этот сатанинский поворот рек нес России нищету и смерть. Нашлись патриоты в России, которые стали публично выступать против этой дикой, губительной идеи. Но кто их слушал? Уже миллиарды были израсходованы на этот проект врагов земли русской. Миллиарды летели на ветер, щедро отпускаемые некомпетентными правителями на безумные проекты века, столичные прожектеры яростно боролись за то, чтобы довести начатую аферу до конца и хапнуть Государственную премию. И опять же никому ничего не было жалко, ведь государственное это не свое, чужое!

Страна медленно, но неуклонно катилась к зияющей пропасти и остановить ее уже было невозможно. Народ спивался, вернее его спаивали, работал спустя рукава, уже всем было известно, что продукцию, выпущенную в конце месяца или квартала, нельзя покупать, потому что ее делали кое-как, тяп-ляп, лишь бы при помощи штурмовщины выполнить план по валу и получить премиальные, а на качество — наплевать! Все равно купят. От генерального директора крупнейшего предприятия до простого рабочего начало доходить, что работают они неизвестно на кого, не отвечают ни за что, а получают лишь за вал, была бы бумажка подписана, так стоит ли стараться что-то изобретать, улучшать, если это никому не надо? Партийные функционеры, поставленные во главе крупнейших предприятий, не знали производства, и их ничего не стоило обвести вокруг пальца любому недобросовестному специалисту. Никто не заботился об улучшении и модернизации производства. Нынче ты — генеральный директор завода, завтра можешь стать начальником главка. Делали карьеру, а не пеклись о производстве, продукции. Таинственный хозяин всего в стране «Государство» — это было понятием отвлеченным. Знает ли вообще это самое «Государство», что у него есть, а чего нет? Не было единого хозяина у леса, сельского хозяйства, промышленности, транспорта, каждый тянул как говорится, одеяло на себя. Больше думали о личное выгоде, чем о государственной. Министерства и Главки плодились как грибы, везде раздувались штаты, были предприятия, где начальства значилось по ведомости больше, чем рядовых рабочих. Даже явно убыточные предприятия не закрывались — как же, у нас не должно быть безработицы! — их содержали на дотациях: отбирали средства у передовых предприятий и перечисляли отстающим. Некачественной продукцией завалили все склады и магазины, население страны старалось не покупать аляповатую отечественную обувь, одежду, мебель — гонялось за импортной. Продать же советскую продукцию за рубеж было невозможно, потому что ее качество и близко не ночевало с мировыми стандартами. Зато хорошо делали танки, ракеты, пушки… По крайней мере, открыто хвалились этим высокие государственные деятели. По-видимому, чтобы «напугать» наших врагов.

Все, что считалось у нас передовым и прогрессивным по сравнению с миром капитала, на поверку оказалось, отсталым, примитивным, никуда не годным. Гнилой липой. Любая хорошая инициатива сверху зажималась, потому что она несла какую-то перестройку в налаженном еще при царе-батюшке производстве, а кому это нужно было? Наши изобретения уходили за границу, там осуществлялись, а потом «Государство», как ни в чем не бывало, покупало наше кровное за валюту…

Стоило ли идти работать в это уродливое отсталое хозяйство? Везде ложь, очковтирательство, приписки. Ради того, чтобы не лишиться премии, Шли на подлог, обман, рискованные аферы. А сидящая на самом верху руководящая правящая партия, ядро которой составляли случайные карьеристы и некомпетентные люди, заботилась лишь о самой себе и о своих руководителях. Вот для них было все лучшее, что производилось в нашей стране, и самое ценное и передовое из-за рубежа. Партийная элита строила для себя капитальные дома с улучшенной отделкой, обставляла двухэтажные квартиры с холлами для приема и дачи-дворцы лучшей импортной мебелью, получала из распределителей за мизерную плату все самое-самое, что имеют лишь миллионеры в процветающих странах. А все это, безусловно, давало ощущение твоей исключительности. Когда у тебя все есть, что простым смертным недоступно, это придает и в собственных глазах вес, значительность, вот почему партийные «отцы-радетели» очень не хотели, чтобы другие граждане «социалистического рая» пусть даже за бешеные деньги имели все то, чем владеют они. Сажали за проигрывание на магнитофонах зарубежной музыки, а когда появились видеомагнитофоны, стали каждую кассету с намеком на секс или политику считать подрывающей основы власти. Милиция отключала во всем доме свет, чтобы кассета осталась в аппарате, вламывалась в квартиры, где были видеомагнитофоны с кассетами, и все забирала. В провинции проходили чудовищные процессы над любителями видеофильмов, иногда даже за самые безобидные с обнаженной натурой давали срок. Вот как блюлась нравственность народа! И это в то время, когда комсомольские жеребчики на черных «Волгах» мчались на турбазы с саунами и парилками и там предавались со смазливыми комсомолками самому безобразному разврату, следуя примеру своих старших братьев — работников партаппаратов. Тупые партийные чиновники покупали за рубежом для народа убогие, серые кинофильмы, где показывались лишь пороки капиталистического мира, а для себя брали совсем другие фильмы, которые и просматривали на дачах в собственных кинозалах. То, что запрещалось для народа, было доступным только им. Их дети, воспитанные на преклонении перед Западом и в презрении к собственному оглупленному народу, учились в специальных школах и институтах, после окончания которых уезжали продолжать свое образование или работать за рубеж. Министерство иностранных дел, внешторги и внешэкспорт — это было их вотчиной! Они и в брак вступали только свои со своими, в свою избранную касту не допускались «чужие». А «чужими» для партийной элиты стал весь советский народ. Или, как они его называли, «масса». Серая, безликая масса, покорно глотающая с ложки все, что ей подсунут.

На своих охраняемых дачах и турбазах-заповедниках, пьянствуя и развлекаясь, они, элита, хихикали над многотерпеливым народом, рабски покорно сносящим все, что ему подсунут. Уж они-то, объездившие весь мир, отлично знали, что ни одна другая нация долго не потерпит такого издевательства над собой, как терпит русский народ. И свято верили, что так будет вечно…

Все эти мысли все чаще овладевали Вадимом Белосельским. Он делился им с Верой Хитровой. Поначалу ему казалось, что она разделяет его мысли, все понимает, но однажды выяснилось, что Вера на все, что происходит в родном Отечестве, смотрит гораздо трезвее и проще. Они возвращались к нему на Греческий проспект из кинотеатра «Спартак», что на Салтыкова-Щедрина. Там показывали по пригласительным билетам фильм Феллини «Казанова». Билеты достала Вера. Вадим впервые увидел откровенные эротические сцены на экране. Это было неожиданно, если учесть, что в СССР герои-любовники самое большее, что могли себе позволить на экране, так это поцеловаться долгим, затяжным поцелуем, а уж чтобы увидеть их раздетыми в постели — этого никогда не было. А тут все натурально. И все равно фильм не показался ему похабным, порнографическим. Это было искусство, а настоящее искусство всегда целомудренно.

Как-то сам по себе разговор перешел от фильма вообще к жизни за рубежом. Конечно, Вадим и смолоду не верил нашим газетам-журналам, чернившим капиталистический строй и прославлявшим социалистический, ему противно было читать лживые книги советских «классиков», тоже не обходивших эту тему. Он поражался: как можно за серую бездарную книжонку присваивать писателю Государственную или даже Ленинскую премию? Поражался и удивлялся до тех пор пока не понял, что тут дело не в таланте, а в чистой политике: прославляли и давали премии не за талант, а за лакировку нашей действительности, за то, что черное называлось белым и наоборот. Короче, за ложь и вранье, за пресмыкательство перед партийной элитой и ее вождями. За это хвалили, за это награждали, за это приближали к себе.

Ну а для мировой общественности выставляли напоказ несколько крикливых молодых поэтов-леваков, позволявших себе, разумеется, с разрешения властей, булавочные уколы в жирный нечувствительный бок советской власти. Вот, дескать, и у нас есть инакомыслящие! Эти «инакомыслящие» разъезжали по заграницам, пропихивали там свои книжонки, выходящие мизерными тиражами в убыток издателям, но на что не пойдешь ради политики! Да и нездоровая шумиха вокруг этих имен помогла их сбыть. Если рядовой гражданин мог в три года раз съездить по путевке за рубеж в капстрану, то «обиженные» литераторы ездили и летали туда, как домой. Привозили центнерами барахло, крикливо одевались и на творческих вечерах вновь читали стишки якобы «против», а не «за».

И молодежь верила им, ломилась в концертные залы, рукоплескала…

Как раз в эти годы входил в моду с гитарой в руках Владимир Высоцкий. Его песни переписывались на магнитофоны, гремели по всей стране. С удовольствием слушали его записи и партийные чиновники, бражничая в саунах и у себя на дачах. Но официально имя поэта нигде публично не упоминалось да и поэтом он не считался. Бард — это снова ставшим модным словечко прочно закрепилось за ним.

Белые ночи придавали ночному городу таинственный призрачный облик: пустынные улицы с мутно поблескивающими трамвайными рельсами, пугливые тени кошек, ртутный блеск окон в мрачноватых многоэтажных зданиях, притихшие деревья в скверах. А над крашеными железными крышами золотились над Петропавловкой розовые облака, со стороны Невы изредка доносились трубные короткие звуки, издаваемые буксирами или пароходами, готовящимися отплыть в Финский залив, как только разведут мосты.

Вера была в джинсовой юбке, плотно обтягивающей ее бедра, шерстяной черной кофте с иностранной вышивкой. Светлые с блеском платины волосы ее рассыпались по округлым плечам. Вся плотно сбитая, крепконогая, Вера все больше нравилась ему. У нее было что-то общее с Ниной Луневой. Разве что Нина повыше. В газетах писали, что сейчас за границей в моде худощавые девушки, показывали по телевизору заморыша-тростинку, знаменитую Твигги, которая весила чуть больше индейки. Нашлись подражательницы, взявшиеся решительно сгонять вес, были даже случаи смерти от истощения. Вера хотя и неравнодушна была к заграничной моде, отнюдь худеть и доводить себя до истощения не собиралась. В ней преобладал здравый смысл, Вадиму это тоже нравилось.

И вот в ту белую петербургскую ночь по дороге к нему — они проходили мимо Некрасовского рынка, за широкими окнами которого притаилась тьма — Вера вдруг сказала:

— Ты читал Уэллса «Россия во мгле»?

Вадим слышал про этот роман знаменитого английского фантаста, не раз видел известную фотографию: Уэллс и Ленин в Кремле, но книгу не читал, потому что она не издавалась на его веку в СССР.

— Он прав, Уэллс, — продолжала Вера, держа его под руку. — Мы с самой Октябрьской революции живем во мгле. Вадим, давай уедем отсюда?

— Куда? — удивился он.

— Везде в мире, разве что исключая Китай, люди живут гораздо лучше нас. Даже в слаборазвитых африканских странах. Нищенское существование ведет и к духовному обнищанию. Какая у нас литература, искусство, живопись, музыка? Это же убожество! Вот мы посмотрели фильм… Разве у нас есть хотя бы один режиссер уровня Феллини? И так во всем, милый Вадим! Буквально во всем! Только идиоты сейчас верят, что у нас все замечательно. Я не хочу жить в стране идиотов, Вадим!

— Ну, ты перехватила, — возразил он, удивленный этой вспышкой, обычно Вера вела себя сдержаннее, хотя и не скрывала своего негативного отношения к нашей действительности. — Есть, конечно, идиоты, ортодоксы и просто обманутые пропагандой наивные люди, но немало и умных, разбирающихся в происходящем у нас кошмаре людей…

— Я что-то таких редко встречаю…

— Кому мы там нужны? Чужая страна, чужой язык, иной мир, традиции… И потом, как это без России?

— Отсюда бегут талантливые артисты, ученые, спортсмены, вон даже конькобежцы… — говорила Вера. — Я слышала по «голосам» их интервью. Утверждают, что только на Западе по-настоящему открыли себя и почувствовали вкус истинной личной свободы…

— Это не для меня, — сказал Вадим. — Иностранцы для меня чужие и я всегда буду для них чужим. Бегут в основном люди без чувства Родины, те кто ненавидит Россию, у кого Родина там, где жратвы и удовольствий больше. Я читал воспоминания русских эмигрантов, вынужденно покинувших Россию в годы революции. Это глубоко несчастные люди, оставившие здесь не только свои дома, дворцы, поместья, но и душу. И у них нет злобы, многие помогали нам во время войны. Они бы и рады вернуться, но помнят красный террор Ленина-Дзержинского, Сталина-Берия…

— А я могла бы там жить, — помолчав, сказала Вера. — Я знаю языки, каждый день встречаюсь с иностранными туристами… Конечно, среди них тоже разные люди, но есть у них у всех одна общая черта — это раскованность, полное чувство внутренней свободы, у них и лица-то совсем иные, чем у наших людей. Как бы просветленные… Они счастливые люди, Вадим! А здесь, в этой стране тупых серых вождей, лжи, лицемерия, рабства и дышать-то трудно, а не только чувствовать себя свободной… Я когда вижу на экране телевизора самодовольную бровастую физиономию Брежнева и его членов Политбюро, будто подобранных специально по его образу и подобию, меня начинает тошнить и я выключаю телевизор. Хочется по-волчьи завыть, видя все это и еще слушая их бред… «Россия во мгле»! Как верно сказано! И она еще будет в этой мгле один Бог знает сколько лет, пока ею правят такие чудовища. И они по доброй воле никогда не отойдут от этой роскошной кремлевской кормушки! Их и за уши не оттащишь! А жизнь-то, дорогой мой Вадим, всего-навсего одна у нас! И если есть возможность ее изменить — надо на это пойти! Я ведь вижу, как тебе трудно живется… Вон не можешь заставить себя пойти на советскую работу. Мне-то легче, я хоть могу встретиться и поговорить на их языке со свободными, неординарно мыслящими людьми. Да, они другие и живут в другом мире. И они жалеют нас, ненависти к нам у них нет, даже у немцев, которых мы победили… Знаешь, что мне сказал один бизнесмен из Бонна? Новые поколения немцев должны благодарить русских, что они победили во второй мировой войне… Потому что так жить, как сейчас живут победители — это то же самое, что жить в тюрьме… И еще сказал: вот нас, немцев, упрекают, что мы создали концлагеря и уничтожали людей… А знаете ли вы — об этом всему миру известно — что фашисты переняли у вас, большевиков? Ваши любимые Ленин и Сталин уничтожили больше своих собственных подданных, чем было убито людей во всех войнах за последние двести лет. И превратили великую державу в один большой концлагерь, о чем публично заявляют на весь мир ваши вышвырнутые из страны писатели…

— Когда Бог создавал землю, он добивался гармонии в природе…

— Большевиков придумал Дьявол, — сбоку взглянула на него Вера. — И весь наш строй — это порождение нечистой силы.

— … и все было гармонично на земле, пока черные дьявольские силы не помутили разум человека и он стал гадить в собственную тарелку, из которой ел-пил, — невозмутимо продолжал Вадим. — Бог терпелив, но не до бесконечности. Я верю, что на смену этому кошмару, окружающему нас, придет нечто светлое, радостное. Добро рано или поздно побеждает зло.

— И ты веришь в это?

— Я верю во вселенскую, космическую справедливость: не может вечно страдать один русский народ — другие народы я мало знаю и о них не говорю — но великую нацию невозможно уничтожить, понимаешь? Рано или поздно она снова возродится и найдет достойных вождей. Все зло в большевизме. Так говорили мой отец и дед. Эта ожиревшая популяция при Брежнева показала не только всему цивилизованному миру, но и собственному народу свою полную несостоятельность и убожество. Это уже предел, так и не может продолжаться. Я поражаюсь, что мы вообще еще живем без войны, есть хлеб-соль, в общем-то, недорогие продукты, и вроде бы не возбраняется хотя бы в кругу близких людей осторожно критиковать этот страшный строй. Или он настолько ожирел, что стал нечувствительным к комариным укусам критиков, или настолько уверен в себе, что ничего не боится.

— Я не хочу жить в России, Вадим, — сказала Вера. — Конечно, я не сбегу в очередной заграничной командировке, но если бы на мне женился иностранец, я с радостью уехала бы с ним, хоть в знойную Африку.

— Я родился здесь, Вера, здесь и умру, — помолчав, обронил Вадим. — Надо не бежать из своего загаженного другими дома, а, наверное, стремиться очистить его от грязи и хлама. Это честнее, благороднее.

Очевидно, по его тону молодая женщина поняла, что ему неприятно разговаривать на эту тему. Потом, когда они, утомленные и умиротворенные, лежали на диван-кровати, Вера сказала:

— Насчет Африки у меня это просто так вырвалось, а уж если жить за границей, так, конечно, лучше в развитой цивилизованной стране.

— Никуда ты не уедешь, — заметил он. — Ты слишком умна, чтобы совершить такую глупость… — Он повернул к ней голову с взлохмаченными темно-русыми волосами, поцеловал в маленькое розовое ухо. — Или я тебя совсем не знаю…

— Ну почему я родилась в этой несчастной стране? — с болью вырвалось у нее. — Почему здесь все живут вполсилы? Даже не живут, а существуют? Умные люди и то не могут проявить себя! Это же ужасно. Вадим! Не тряпки и магазины влекут меня туда… Я и здесь при моей-то профессии все это имею. Но я живу, хожу по улицам, работаю с туристами и все время чувствую, что все это делаю будто бы не я, а кто-то другой, а я как бы со стороны на себя смотрю. Мне все время приходится, как по Фрейду, подавлять в себе свое истинное «Я». В Советском Союзе «Я» — это не хорошо, хорошо — это «Мы». Я не хочу быть «Мы» и мычать в стаде, как корова в унисон со всеми.

— И все равно, это не выход, — убежденно сказал Вадим. Даже дерево, перенесенное из леса на другую почву, с трудом приживается на новом месте.

— А как же евреи? Они в любой стране чувствуют себя как дома. Те, кто уехал отсюда, не нарадуются новой жизни.

— Но ты же — русская? — усмехнулся Вадим.

На этом тогда и закончился у них столь любопытный разговор, приоткрывший Веру Хитрову совсем с другой стороны.

И вот сегодня, стоя у окна и глядя на зазеленевший сквер, он мучительно раздумывал: что же делать? Куда пойти? Или ждать, когда заявится участковый? Арсений Владимирович Хитров предлагал работу программиста в своем институте, но у Вадима с детства нелюбовь к математике, да и не умеет он ничего программировать на всяких ЭВМ. Нужно еще научиться… Может, попытаться поступить в таксопарк? Таксисты много зарабатывают, а у него, Вадима, деньги кончаются, скоро нужно будет вещи в комиссионку тащить, можно еще часть книг продать… Мысль стать таксистом он сходу отверг: лакейская должность, связанная с угодливостью, чаевыми, да и в таксопарках процветают взяточничество, коррупция, хамство. Редкий таксист попадается порядочный — все больше хапуги. Не дашь больше, чем на счетчике, обдаст тебя таким презрительным взглядом, что сразу отобьет охоту в другой раз останавливать «Волгу» с зеленым огоньком… Уж лучше работать кочегаром в котельной — подбрасывай лопатой уголек в топку и размышляй…

Пока человек жив и мыслит, из любого, даже казалось бы, безнадежного положения рано или поздно находится выход. Вот уже два дня он не вылезает из квартиры, еще хорошо, что не терпит спиртного, а то от нахлынувшей тоски и безнадежности можно было бы и запить! Ни в школе учителем, ни в газете журналистом, даже внештатным, ему работать не хотелось. История лжива, каждый раз подгоняется под очередного «генерального», а журналистика превратилась в рупор партийной мафии, что ей скажут — то и делает. Да и устройся туда! Только «своих» по протекции принимают. За должность журналиста цепляются и добровольно из газеты или журнала никто не уходит. Там тоже свои «мафии». Любая работа рано или поздно накладывает на человека свой отпечаток: кто лгал и лукавил по службе, тот и в жизни становится лжецом и негодяем… Он, Вадим, не хочет лгать ни детям в школе, ни доверчивым людям через газету. Советские люди, как никто в мире верят печатному слову, ведь у нас одно и то же во всех изданиях. Дудят в одну дуду. В советской печати не бывает разных мнений — управляет-то ею одна сильная и властная рука — ЦК КПСС.

Вадим увидел, как в сквер пришли трое в потрепанной рабочей одежде, скорее всего, грузчики из ближайшего гастронома или с Некрасовского рынка. Они расположились на садовой скамье неподалеку от детской горки и ящика с песком. Тут же несколько деревянных фигур: лошадь, выкрашенная под зебру, бегемот и медведь. В этой компании у чугунной решетки под старой липой сидела молодая женщина с книжкой в руках, рядом, по-видимому, спал ребенок. Грузчики извлекли из карманов на свет божий три высокие бутылки вина, один стакан на троих и, о чем-то оживленно толкуя, принялась пить по очереди. Голоса их становились все громче и женщина нет-нет поднимала от книжки черноволосую голову и осуждающе смотрела на них, только вряд ли те вообще ее замечали. Лица грузчиков раскраснелись, словно по мановению волшебной палочки на скамье появились еще две бутылки. Пустые полетели в ящик с песком и даже разбились. Мимо, по Греческому проспекту шли прохожие и не обращали внимания на разгулявшихся среди бела дня здоровенных мужчин в видавшей виды одежде.

«Счастливые люди! — с горечью подумал Вадим, — Выпили и радуются. И что им до политики, воровства в стране, разбазаривания природных богатств… Это ведь все не им принадлежит — „Государству“! А что такое „Государство“, они почувствуют лишь тогда, когда в милицию попадут, если вдруг надебоширят…».

Он решительно сбросил трикотажные брюки, оделся по погоде и вышел на улицу. Хватит валяться на постели и ждать, когда тебе приличная работа сама свалится с потолка… Нужно куда-то идти, что-то предпринимать...

Он положил во внутренний карман голубой куртки на молнии паспорт, трудовую книжку, диплом брать не стал: та работа, на которую он рассчитывал, не требовала высшего образования. Кстати, он его получил без отрыва от производства. Учился заочно. Так что не обязан «Государству» отрабатывать диплом по специальности и в тех местах, куда оно его пошлет, как посылает сотни тысяч студентов. Ничего, с месяц он поработает грузчиком на Некрасовском рынке, а в июне-июле отправится на Псковщину в какой-нибудь совхоз или колхоз подзаработать как следует, так чтобы хватило на всю зиму. К этому времени собьет бригаду из таких же неприкаянных, как и он сам. И главное, не пьющих. Силы в руках хватает, тяжести носить на горбе он сможет, а грузчики, говорят, неплохо зарабатывают и не очень-то подчиняются начальству, вон как эти красноклювые орлы в рабочее время приканчивают пятую бутылку!..

5. Трудный разговор

— Тофарищ, я еще не наторговал, ты можешь полусить за разгрузку картошки столько, сколько унесесь, — предложил Вадиму эстонец, машину которого он только что разгрузил. Мешков пятьдесят перетаскал из крытого кузова «Татры» в сырое полуподвальное помещение Некрасовского рынка.

Вадим не возражал: с картошкой в конце мая в Ленинграде была напряженка, не брать же магазинную — мелкую и гнилую? Как и везде: государственное — недоброкачественное, дерьмо, а выращенное на собственном участке — крепкое, ядреное, сухое. Правда, и стоит в пять раз дороже. Он легко вскинул на плечо мешок — в нем было пуда три, не меньше, — и было направился к выходу, как эстонец — коренастый носатый блондин в шапочке с целлулоидным козырьком — остановил:

— Позалуй, я заплачу тебе деньгами, тофарищ, — сказал он, показав глазами, что мешок нужно отнести на место. — По таксе.

Вадим и на это не возразил: картошки он сможет купить у этого же эстонца по шестьдесят копеек за килограмм, а целый мешок ему и не к чему. Негде дома хранить — балкона-то нет, а между дверей мешок не поставишь.

Когда месяц назад он пришел к администратору Некрасовского рынка и попросился на работу грузчиком, тот долго выжидательно смотрел на него и молчал. На документы, которые Вадим выложил на стол, и не взглянул.

— Так как? — спросил Вадим. — Вы меня оформляете?

— Никак, — наконец ответил администратор, — Мне не нужны грузчики, а если будете халтурить у машин — скажу милиционеру, чтобы вас отсюда выставили.

Ничего не понимая, Вадим вышел из маленькой комнатки на втором этаже, пропахшей кислой капустой и мандаринами, довольно неприятный букет! Грузчиков явно не хватало на рынке, крутились какие-то пропитые красноглазые личности с трясущимися руками, но какой от них прок? Поднести коробку южных фруктов или подкатить к прилавку бочку с солеными огурцами — это они еще могли, а таскать на горбу многопудовые мешки с картошкой или ящики с бутылками — тут у них силенки не хватало. Странно, что ему администратор отказал… Но вскоре какой-то хмельной доброхот объяснил в чем дело: нужно Гоге, так звали администратора, «дать в клюв».

— Сколько? — поинтересовался Вадим. Идти еще куда-то искать другую работу ему не хотелось. Некрасовский рынок почти рядом с домом, работают здесь главным образом утром и вечером, когда приезжают из других республик тяжело нагруженные грузовики. За день можно запросто заработать до пятидесяти рублей, а хочешь — получай фруктами, овощами и другими дарами природы. Это ему объяснили толкающиеся здесь без дела грузчики. Они больше были заняты не работой, а поиском укромного местечка для выпивки. Дело в том, что тут частенько ошивался старшина милиции, а ему лучше на глаза не попадаться, особенно за распитием спиртных напитков. Вообще-то, конечно, с ним поладить не трудно, но сколько же можно всем давать в загребущую лапу?..

— Сто «рябчиков», — назвал доброхот цену стоимости должности грузчика на Некрасовском рынке. — Гога меньше не берет. И в трудовую книжку, коли она у тебя имеется, запись сделает и печать прихлопнет.

Вадим занял у Веры сто рублей и на следующий день снова предстал перед черноволосым со щегольскими усами вразлет Гогой. Прикрыв за собой дверь, Вадим положил на заляпанный пятнами стол с телефоном и несколькими серыми папками паспорт, трудовую книжку и сверху две новенькие пятидесятирублевки.

— Заявление надо? — деловито спросил Вадим.

Жестом фокусника Гога смахнул деньги в ящик письменного стола, раскрыл документы, быстро пробежал их глазами.

— Музейный работник… — почему-то в памяти у него отложилась лишь последняя должность Вадима. — Паче-му ушел с такой хорошей работы, дарагой? Не надо пуп надрывать — паказывай людям экспонаты и все дела!

— Скучно, товарищ Гога, в музее и самому не мудрено превратиться в экспонат, — улыбнулся Вадим. Он в первый раз в жизни дал взятку и не испытал никакого потрясения, как будто так и нужно было.

— Харашо говоришь. Грамотно… Работай, дарагой, — сказал Гога, небрежно отложив документы Вадима в сторону. — Найди бригадира Рафика, он тебя введет в курс дела. Да, в конце каждого месяца, не считая, конечно, этот, вот сюда… — он постучал ногтем по столу. — Сто тугриков.

— Тугриков? — удивился Вадим.

— Какой ты непонятливый, — улыбнулся белозубой улыбкой Гога. — Грузчик на колхозном рынке — ба-аль-шой человек! Он все может. Сто рублей — это мелочь, дарагой! Если ты с головой и не пьешь как свинья, тут можно в месяц сделать тонну!

Заметив, что Вадим не врубился, Гога пояснил, что «тонна» — это тысяча рублей, а «пятихатка» — 500. Объяснял он столь простые истины неофиту с явным удовольствием. Просвещенный Вадим уже было направился к двери, решив что разговор закончен, но Гога сказал:

— Тут высшим образованием никого не удивишь, дарагой! На разгрузке мандаринов и кавказских душистых груш работает кандидат технических наук Поливанов, я, кстати, сам закончил Тбилисский университет, математик.

«Деньги ты, жук, умеешь считать, особенно в чужих карманах!» — впрочем, без всякой злости подумал Вадим.

— Документы заберешь через час. Это хорошо, что у тебя ленинградская прописка… Знаешь, сколько она тонн потянет? — бросил ему вдогонку Гога. — Рафика слушайся — он моя правая рука. Панимаешь, у нас не любят, когда кто-то кому-то переступает дорогу. Делай то, что скажут и все будет ладушки, как у нашей бабушки! — Гога весело гоготнул и снял красную трубку пронзительно зазвонившего телефона. Сразу видно, что междугородняя. Возможно из солнечного Тбилиси звонок от друзей, которые сегодняшнимрейсом «Аэрофлота» доставят в Северную Пальмиру ранние весенние цветы. Или укроп с петрушкой по двадцать копеек за пучок.

Гога оформил Вадима работать по договору с месячным испытательным сроком. Вадим понял, что в понятие «испытательный срок» входят две вещи: первая — сильно ли ты пьешь? И сможешь ли поднимать тяжести? И вторая — исправно ли будешь выкладывать в конце месяца на стол Гоги обговоренную сумму. Пьяницы физически долго и сами не выдерживали в горячие дни приезда продавцов всякой всячины. Тут нужно, позабыв про похмелье и головную боль, вкалывать, как папа Карло. Сто потов сойдет. И даже не потому, что машины долго не могут ждать разгрузки, а чаще всего сам груз был скоропортящимся. И тем не менее, на рынке крутились всякие ханыги, работающие, как говорится, на подхвате. В базарные дни, особенно в пятницу, субботу, воскресенье, без них было никак не обойтись. Договорных грузчиков, которым работа на рынке засчитывалась в трудовой стаж, было не так уж и много. Даже хитроумный Гога не мог нарушать штатное расписание. А «почасовики» как их тут называли, готовы были за бутылку и попотеть на разгрузке.

Кандидат технических науки Игорь Владимирович Поливанов попал сюда год назад. Это был высокий худощавый мужчина с костистым лицом аскета и глубоко посаженными коричневыми глазами. Он являлся ярким образчиком человека, на которого все житейские несчастья свалились разом, будто высыпавшаяся из лопнувшего мешка картошка: на юбилейной вечеринке в институте, где Поливанов работал, он, изрядно окосев, обозвал директора непотребными словами и в довершение всего выплеснул ему рюмку коньяка в лицо. Тот мог бы подать на него в суд за публичное оскорбление, но ограничился тем, что уволил строптивого сотрудника из закрытого института, причем с волчьим билетом. С такой записью в трудовой книжке его не пускали и на порог солидных учреждений. Дело в том, что незадолго перед этой чертовой вечеринкой от Поливанова ушла жена с «другом детства», который на удивление был похож на директора института. До этого Игорь Владимирович не питал к начальнику враждебных чувств. А тут после бутылки коньяка он и дал волю накопившемуся гневу. Выпивал он и раньше, но не больше других и уж никогда так безобразно не срывался. Не иначе как бес попутал. Говорят, нечистая сила любит подталкивать неудачников на разные дикие выходки.

Где-то в пьяной компании Поливанов нашел довольно миловидную женщину, которую привел к себе в однокомнатную квартиру на Фонтанке. Крепко выпили, он даже хотел ей предложить руку и сердце, а когда утром продрал глаза, миловидной женщины не оказалось рядом, а так же золотых часов, несколько тысяч сертификатов — Поливанов два года по контракту от института отработал в Иране — это окончательно сломило его и восстановило против самой коварной половины рода человеческого. Шарахался от женщин, как от чумы. И когда действительно встретилась очередная вдовушка с малолетним сыном — она жила через лестничную площадку и безвозмездно прибиралась в его квартире и обстирывала — он и от нее отвернулся. Стал запойно пить только с мужчинами, а когда более-менее отрезвел, то квартира оказалась совершенно пустой, исчезло даже постельное белье из шкафа, не говоря уже об одежде. И вот, чтобы зимой не замерзнуть, в засаленном пиджачишке и обмахрившихся снизу брюках. Игорь Владимирович пошел в грузчики на Некрасовский рынок. Но и на этом еще не закончились его злоключения: как-то утром он пробудился на полу, точнее его разбудили, в продуктовом ларьке, неподалеку от рынка. Пинками в бок сапогом разбудил милиционер и составил протокол об ограблении ларька. И получил бы срок не ведавший как попал туда пьяный Поливанов, если бы вскоре не попались с поличным истинные грабители, которые признались и в этом преступлении. Как выяснилось на следствии, они встретили неподалеку от обчищенного ими ларька шатающегося мужчину и шутки ради запихнули его в ларек, где он сразу же и заснул на полу.

Обо всем этом Поливанов рассказывал Вадиму с юмором, добродушно. Хотя он был худощав и на вид болезнен, однако, когда не мучило похмелье, мог работать на равных с Вадимом. Тот часто брал его в пару на разгрузку картофеля, соков, битой птицы.

— Ты что, Вадим, деньги копишь на машину? — искренне недоумевал Игорь Владимирович, видя, что тот никогда не разделяет ни с кем компанию. Получив деньги, грузчики первым делом покупали спиртное и напивались. Даже шутили, что на рынке и закусывать не надо: пахнет солеными огурцами и квашеной капустой.

— У меня есть машина, — улыбался Вадим.

— Так чего ты тут гнешь спину? Сел бы на свою телегу и укатил отсюда куда глаза глядят…

— Скоро укачу… на Псковщину.

Поливанов ему нравился, хотя он и опустился, мог неделю не бриться, не стричься, редко в баню ходил, от него дурно пахло, вместе с тем в этом человеке было что-то и привлекательное. В глубоко посаженных глазах, когда они в редкие дни протрезвления были ясными, светился ум, Игорь Владимирович не матерился, изъяснялся интеллигентно, а если его разговоришь, правда, для этого нужно было подождать, пока он бутылку портвейна прикончит, много любопытного можно услышать.

Поливанов увлекался зарубежной фантастикой — советскую считал бездарной, примитивной — и свято верил, что мы живем в окружении космических пришельцев, которые веками наблюдают за нами. Есть добрые цивилизации, а есть и злые. Добрые помогают людям, злые — вредят. Инопланетяне прилетают к нам на огромных космических кораблях, с далеких орбит, посылают на землю НЛО — летающие тарелки, разные другие космические аппараты. С космонавтами и биороботами. Иногда они внушают людям великие идеи, подсказывают пути к освоению космоса, могут телепатически общаться с нами. Но открыто заявлять о себе не торопятся, считают что человечество еще не созрело для встречи с внеземными цивилизациями.

Эта тема волновала и Вадима, в отличие от случайных собутыльников Поливанова, он слушал его внимательно, не посмеивался, многие его рассуждения были понятны и близки Вадиму. Как-то он спросил Игоря Владимировича:

— Ты говоришь, что во сне общаешься с инопланетянами, ну с Высшим Разумом, почему бы тебе не попросить, чтобы они помогли…

— Бросить пить? — перебил он, — Я и сам могу, когда захочу, но, понимаешь, Вадим, мне пока не хочется этого делать. Алкоголь, как наждак, сдирает с моей души всю ржавчину… Вот когда душа совсем очистится от скверны, я брошу пить и обращусь… к Богу. Может, мой Бог чем-то отличается от Бога правоверных христиан, но я верю в Него и жду знака.

— А тебе рогатые чертики не мерещатся? — вставил кто-то из присутствующих при этом разговоре на дворе Некрасовского рынка, где они устроились в укромном уголке на брезенте после разгрузки трех машин с картофелем.

— Я стараюсь иметь дело с Белыми ангелами, а не с Черными, — серьезно ответил Игорь Владимирович. — Каждого мыслящего человека при его земной жизни сопровождают Белые ангелы-хранители и Черные — это черти, демоны, бесы. Кому чертики мерещатся, тот склонен к Черным силам. А они уж из своих цепких лап никого не выпускают.

Вадим понимал, что это не пьяный бред — Поливанов искренне говорит и верит в сверхъестественные силы. Со своими неудачами он смирился, говорил, что это как Святому Иерониму ему выпало дьявольское испытание с Божьего попущения… И он несет свой крест. Не пей, он бы не делился своими мыслями вслух, а водка и вино развязывают язык.

В этот день Вадим закончил работу пораньше, забежал домой, под душем помылся, переоделся во все чистое и помчался к Московскому вокзалу на свидание с Верой Хитровой. В семнадцать ноль-ноль встреча у газетного киоска, напротив трамвайной остановки. Вера не опаздывала и не любила ждать. Один раз он опоздал на семь минут и она ушла.

Автомобильная гарь заглушала горьковатый запах распустившейся молодой листвы на старых липах и тополях вдоль улиц. Необычно голубое яркое небо было пронизано невидимым из-за крыш высоких зданий солнцем. А вот вершина уродливого железобетонного обелиска со звездой на площади Восстания была облита солнцем. В скверах ошалело гомонили воробьи, стаями перелетавшие с куста на куст, голуби лезли под ноги, можно было увидеть на проезжей части кучку расплющенных колесами перьев — сизари попадали под машины. Ленинградцы постепенно меняли зимнюю одежду на летнюю, первыми сняли теплые куртки и зимние шапки юноши и девушки. Если днем было тепло, то по утрам и вечерам еще ощущалась зимняя прохлада. Бывали даже заморозки. У метро усатые южане в серых и темных кепках-аэродромах продавали гвоздики и гладиолусы, обернутые в блестящий целлофан. Вадим купил пучок за три рубля. Тут же шла бойкая торговля мороженым и проездными карточками.

Вера уже ждала на условленном месте, он издали стал улыбаться, приветственно помахал рукой, но лицо элегантно одетой молодой женщины оставалось неподвижным, он даже подумал, что она его не заметила. Легкая улыбка тронула ее полные губы, лишь когда он вручил ей букетик гвоздик в шуршащем целлофане.

— Спасибо, дорогой, — поцеловала, точнее, небрежно клюнула она его в чисто выбритую щеку.

— Какие будут предложения? — оптимистически произнес Вадим, чувствуя, что Вера нынче явно чем-то озабочена. — Кино? На Невском, в «Колизее» идут «Шербурские зонтики». Или в цирк? На арене — львы Бугримовой и клоуны Никулин и Шуйдин!

— Твои культурные запросы того… примитивные, — заметила Вера. — А почему бы нам не сходить в БДТ на «Ревизора» в постановке Товстоногова? Или в театр комедии Акимова? Там идет «Все хорошо, что хорошо кончается». Или в Мариинку на балет Чайковского «Щелкунчик»?

— Ты хочешь сказать, что я огрубел на своей работе? Стал плебеем? Смыв грязь и пот, громко требую хлеба и зрелищ? Гладиаторских боев?

— Вадим, это что, твой социальный протест обществу? Грузчик на рынке с высшим образованием!

— У меня напарник — кандидат технических наук, — улыбнулся Вадим. — Знаешь, какой умница?

— Мне все это не нравится, — произнесла Вера, нюхая гвоздики. На губах улыбка, а глаза серьезные.

— Раз у нас такой щекотливый разговор, пойдем к памятнику Екатерины или на Дворцовую площадь и все обсудим? — предложил Вадим. У него было хорошее настроение и не хотелось с самого начала его портить. Вера и сразу не одобрила его решение стать грузчиком на рынке. Ее даже передернуло от отвращения, когда он ей сообщил об этом, а Вадим не переживал: физическая работа на свежем воздухе нравилась ему, он снова почувствовал большую силу в мышцах. Если первую неделю уставал, как собака и, придя домой, валился на постель и спал как убитый, то теперь не чувствовал себя измотанным, усталость была приятной, как всегда бывает после физического труда или спортивной тренировки. Его лицо обветрилось, загорело, на ладонях появились твердые мозоли. Когда он помогал Вере раздеваться у себя дома, то слышал как мозоли царапали ее капрон, да и его шершавые прикосновения к ее холеному белому телу заставляли ее вздрагивать, но она старалась себя сдерживать и не подавать вида, что все это ей неприятно, но, видно, терпению ее пришел конец: сегодня предстоит неприятный разговор. Опять будет уговаривать уйти с рынка. Должность шофера в «Интуристе» пока еще свободна.

Лучи клонившегося к Стрелке Васильевского острова солнца обливали загаженный сверху голубями монументальный памятник Российской императрицы, благородная патина с крапинками зелени мягко светилась. На белых низких скамьях сидели пожилые люди, дальше к Пушкинскому театру у чугунной решетки любители сражались в шахматы, наверное, на деньги, слишком уж были напряженными лица игроков да и окружившие их болельщики реагировали довольно бурно на каждый ход. По Невскому проспекту морским валом текла толпа прохожих, ослепительно сверкали широкие окна Елисеевского магазина, неоновая вывеска на крыше призывала граждан хранить деньги в сберегательных кассах… за жалкие три процента на срочном вкладе! Нигде в мире не было таких нищенских государственных процентов, но люди все равно несли свои сбережения в сберкассы, больше деньги в стране некуда было вкладывать. Ни акций, ни ценных бумаг не продавалось. Даже дачи запрещено было покупать. Обходили стороной сберкассы лишь спекулянты и жулики, эти предпочитали деньги хранить в «чулке», как раньше выражались, или скупать антиквариат, золото, серебро и камни, уповая на то, что драгоценности при любых катаклизмах не потеряют свою цену, как старинные изделия из бронзы. Теперь даже самые твердолобые ортодоксы не верили ленинским словам насчет того, что при коммунизме из золота будут строить общественные сортиры… Много чего пустопорожнего наговорил сгоряча Ильич, но советская историческая наука, идеология умело выбирала из его публицистического наследия лишь то, что было выгодно для данного момента и для укрепления существующего строя. После разоблачения культа Сталина бронзово-каменный Ленин распростер свою вскинутую в ораторском приеме ладонь над всей страной. Где-то Вадим прочел — Вера иногда привозила из своих поездок изданные за рубежом на русском языке журналы — что ни одна историческая личность с сотворения мира не имела столько памятников, скульптур и портретов, сколько Ленин! Якобы это отмечено даже в книге рекордов Гинесса. И Ленинград весь пестрел мраморными досками, где сообщалось, что в таком-то году, столько-то дней, а, может, и часов провел в этом доме Владимир Ильич. Как блоха, скакал он по революционному Питеру, везде оставляя историкам свои летучие отметки.

— Ты не ответил на мой вопрос? — повернула голову к Вадиму Вера. Он уже и забыл о чем она спрашивала. Хитрова была в модной синей куртке с иностранной нашивкой на груди, потертых фирменных джинсах и белых туфлях на не очень высоком каблуке. Глаза ее посветлели, на полных губах чуть приметная усмешка, которая не нравилась Вадиму. В этой усмешке было что-то если и не презрительное, то обидное. Так профессор смотрит на своего аспиранта, вручившего ему бездарный реферат.

— Кажется, раньше ты понимала меня лучше, — процедил Вадим, наблюдая за бесстыжим голубем, вспрыгнувшим на присевшую и растопырившую крылья голубку. Она даже круглые глаза прикрыла, надо полагать от удовольствия. — Кыш! — махнула рукой на голубей Вера, они устроились чуть ли у нее не на ногах.

— Ты становишься ханжой, девушка, — не преминул уколоть ее Вадим. — А если это у них любовь?

— Среди моих знакомых грузчиков и ассенизаторов еще не было, — отрезала Вера, никак не отреагировав на его замечание.

— А что, от меня плохо пахнет?

— Кому ты что хочешь доказать, Вадим? — посмотрела на этот раз ему прямо в глаза Вера. — Никто и внимания не обратит, что ты таскаешь на горбу мешки с картошкой или ящики с водкой! Никому это не интересно, понимаешь?

— Я ведь не для кого-то все это делаю…

— Для себя? — перебила она.

— Конечно, — улыбнулся он, хотя раздражение уже поднималось в нем. Не на такой разговор он был сегодня настроен. — Я забросил спорт, мышцы одряхли, а сейчас я снова в форме. А что касается денег, так я зарабатываю больше иного профессора. И, знаешь, честно.

— Наверное, ты на рынке самый честный! — поддела она.

— Жуликов пруд пруди, — согласился он, — но я сам по себе. Правда, одному грузину дал по морде, когда застукал его за продажей груш, купленных в соседнем магазине. Купил, негодяй, за рубль тридцать килограмм, а продавал по четыре рубля…

— Герой!

— Правда, потом Гога дал мне нагоняй, — безмятежно продолжал Вадим. — Твое дело, сказал он, таскать тяжести и расписываться в ведомости за зарплату, а все остальное — мое дело. Наверное, он прав.

— Для этого мой отец хлопотал, чтобы тебе вернули квартиру и прописали в Ленинграде? — с горечью произнесла Вера.

— Я его об этом не просил, — резко ответил Вадим. Он почувствовал, как вспухли желваки на его щеках.

Вера уже не смотрела на него, она ковыряла носком своей белой туфли посыпанную красным песком дорожку. Голуби отошли к основанию памятника и ворковали там. Освещенные косыми лучами солнца перья радужно блестели. С тротуара от решетки иностранные туристы фотографировали памятник. Вадим подумал, что и они с Верой попадут на пленку, которую проявят где-нибудь в Америке или в Великобритании. А может в Голландии. Издали не поймешь, откуда залетели к нам эти пестрые заграничные птахи.

— Ну, а будущее? — спросила Вера, по-прежнему не глядя на него.

— Какое будущее? — усмехнулся он. — Разве у нас есть будущее? Пока страной правят такие верные ленинцы, как Брежнев и его шайка, у советского народа нет будущего. Поэтому какая разница где работать! Расти при этом гнилом режиме по службе я не собираюсь, если даже Гога предложит мне стать бригадиром — я откажусь. Я не хочу никем командовать и никому не подчиняться…

— Кто это такой таинственный и всемогущий Гога? — впервые, как они сели на садовую скамью, улыбнулась Вера. И даже взглянула на него.

— Ба-льшой человек! — с грузинским акцентом ответил Вадим. — Администратор Некрасовского рынка.

— А он хоть знает, кто такой был Некрасов?

— А-абижаешь, дар-рагая! — продолжал придуриваться Вадим. — У Гоги высшее техническое образование, он обожает Шекспира и зарубежные детективы, не пропускает ни одного спектакля в твоем любимом БДТ. Считает, что Товстоногов — его соотечественник.

— Как ты относишься к моему отцу? — вдруг спросила Вера.

— Очень хорошо, — сказал он. — Умный, высокопорядочный человек, мой отец тоже любил и уважал его.

— Отец сказал, что не понимает тебя… Ты — творческий человек, был журналистом, а физическая работа отупляет, окружение бомжей и алкашей тоже не прибавляет тебе интеллекта. Ладно, если бы тебе это было нужно для опыта, например, ты задумал написать роман о жизни низов…

— Разве у нас есть «низы»? У нас все равны. В одной очереди за копченой колбасой или севрюгой стоят и дворники и профессора…

— Писатели иногда инкогнито работают шоферами, продавцами, чтобы потом написать об этом роман…

— Это плохие писатели, — сказал Вадим. — У них нет воображения… А вообще, это идея!

— Но таскать за здорово живешь на спине…

— Ящики и мешки, — перебил он. — Уже говорила.

— Вадим, мне обидно за тебя! — воскликнула она. — Ты ведь на большее способен, чем…

— Ну, спасибо, — улыбнулся он. Хорошее настроение снова вернулось к нему. — Но это же не последний мой выбор профессии? — мягко заговорил он. — Скоро я уеду на Псковщину…

— Писать роман?

— Нет, строить скотники, жилые дома для рабочих совхоза.

— Возьми меня с собой? — неожиданно сказала она.

— Но там ведь нет БДТ, балета, театра Акимова… — растерянно проговорил он. — Там скотина, навоз, тяжелая физическая работа…

— Я буду вам еду готовить, белье стирать… Может, это и есть истинное призвание советской женщины?

Он повернул ее к себе и, не обращая внимания на сидящих напротив, поцеловал.

— Пойдем ко мне, — сказал он. — К черту кино и театр!

— Наверное, ты лучше меня знаешь, что делаешь, — покорно встала она со скамьи. К ее рукаву прицепилось голубое перышко. Джинсы обтянули ее полные бедра, густые прямые волосы вспыхнули золотом.

— Я понимаю, это все весна, — сказал Вадим. — Всем хочется куда-то поскорее уехать, но не все могут это сделать.

— А ты можешь?

— Вот именно, — рассмеялся он, бережно поддерживая ее под руку, когда они влились в толпу прохожих. — Я — могу! И это, Верочка, хоть какая-то, да свобода!..

— Но потом, летом, осенью…

— Зимой! — подхватил он. — Я так далеко не заглядываю, но точно знаю одно: в этом году Брежнев повесит себе еще одну звезду Героя!

— Он что, дурак?

— Теперь понимаешь, что грузчиком сейчас работать честнее, чем в райкоме партии, в литературе, журналистике, культуре или архитектуре.

— Архитектуре?

— Наши архитекторы и скульпторы разрушают то, что было создано до них, а это было настоящее искусство, и на этих местах воздвигают свои бездарные творения, уродующие прекрасный Санкт-Петербург.

— Ты — сумасшедший, Вадим! — прижалась она к нему.

— А, может, мир сошел с ума? Не знаю, как мир, видишь ли, нам его освещают в прессе только с темной стороны, но наше отечество катится в тартарары… — он нагнулся к ее уху и, понизив голос, продолжал: — Знаешь, кого мне напоминает наше Политбюро? Быка-провокатора на бойне: Брежнев шагает впереди со своими соратниками, а за ними — народ. Брежнев и его ближайшее окружение проходят невредимыми, а народ бьют паровым молотом по голове, умело превращая его в бездуховную покорную массу…

— Ты знаешь, мой отец тоже так говорит…

— Значит, нас, сумасшедших, в этой несчастной стране не так уж мало?

— Не знаю, Вадим, — потерянно произнесла Вера. — Но мне страшно… страшно за тебя.

— Бог не выдаст, свинья не съест! — весело рассмеялся он.

— Давай сначала сходим в церковь? — предложила Вера. — Просто постоим, послушаем службу, а?

— В ту, что на улице Пестеля, — согласился Вадим, хотя сейчас больше всего на свете ему хотелось оказаться с ней вдвоем у себя на Греческом.

6. Рыночные страсти

Разгрузив машину с замороженной птицей — на рынке торговали и государственные предприятия, — Вадим отправился искать своего напарника Поливанова. Тот притащил к длинному прилавку в конце огромного, бурлящего от наплыва покупателей, зала три-четыре ящика с синеватыми длинноногими курами и как сквозь пол провалился. Эта манера Игоря Владимировича потихоньку испаряться, не предупредив, раздражала Белосельского. Уже не первый раз, а упрекнешь — стоит перед тобой, как виноватый школьник и хлопает покрасневшими глазами. Покрасневшими не от стыда, а от выпитого вина. Гога будет начислять зарплату на двоих, а вкалывает он, Вадим, сам. Сегодня пятница, и машины дотемна будут прибывать одна за другой. Где обитает Поливанов, он знал: сидит с такими же забулдыгами на заднем дворе за фургонами и опохмеляется. Ладно бы один раз отлучился, но это уже третья отлучка с утра. Какой из него будет работник? Сейчас всего час дня, а работать сегодня нужно до восьми. Гога за сверхурочные платит вдвойне, да и приезжие не скупятся давать сверху, лишь их побыстрее разгрузили. За простой грузовиков тоже нужно платить.

Вадим вышел на залитый солнцем двор. Был последний день мая. Безоблачное небо над головой чертили быстрые ласточки, они лепят гнезда под крышей рынка и подсобных помещений, их звонкие переливчатые крики непривычно вплетались в рыночный гул и шум проходящих по улице Некрасова машин. Еще неделю оставалось отработать здесь Вадиму и можно уезжать в Великополь. Он решил сколотить бригаду там на месте, была мысль взять с собой Поливанова, но если он и там будет пить, как сапожник, то какой от него толк? «Шабашники» от зари до зари не на государство работают, а на себя. Им и платят столько за сезон, сколько государственные строители и за год не заработают. Вадим полагал, что вдали от города с его соблазнами и винными магазинами Игорь Владимирович уймется и будет работать, как все. В бригаде самое большое будет человек пять. Вадим уже позвонил в Великополь знакомому преподавателю сельхозинститута, с которым не один сезон строил на Псковщине скотники, овощехранилища, жилые типовые дома из тесанного бруса для колхозников и рабочих совхоза. Кандидат сельскохозяйственных наук Петр Иванович Селезнев каждое лето возглавлял бригады шабашников. Вадим был у него правой рукой. У Селезнева мечта купить трехкомнатную кооперативную квартиру, «Москвич» он уже приобрел. Бригадир-доцент сам не пил и терпеть не мог пьяниц в своей команде. Так что вся ответственность за Поливанова ложилась бы на Вадима, но если Игорь Владимирович будет в трезвой компании и все время на глазах, то у него просто не представится возможности надраться. А ему тоже очень хотелось вырваться из душного, шумного города и побыть в сельской местности. Он почему-то был убежден, что там, на природе, обязательно увидит НЛО, а может, и вступит в контакт с инопланетянами. Есть у него такое предчувствие. Он вырезал из газет и журналов все статьи об аномальных явлениях на земле и в космосе. Больше перепечатки из иностранных источников. Утверждал, что построенное из каменных глыб четыре тысячи лет назад на Британских островах громадное сооружение Стоунхедж — это работа посетивших нас инопланетян. Может, строили и люди, но под их непосредственным руководством. И каменные глыбы передвигали при помощи еще не изобретенных наземные приспособлений. Это сооружение связано с астрономическим календарем, созвездиями, другими мирами. А пустыня Наска в Перу? Эти удивительные гигантские рисунки на земле, выложенные камнями и разноцветным песком многие тысячи лет назад? Кому они могли быть нужны, как не космическим пришельцам? Ведь этих пауков, птиц, ящериц, обезьян можно рассмотреть только высоко с воздуха, стоя на самой земле, человеческий глаз не способен их увидеть, охватить. Это ориентиры для инопланетян, для их космических кораблей. И что бы умники там не говорили, другого разумного объяснения не придумаешь. А «Бермудский треугольник»? Исчезновение самолетов, морских судов, найденные шхуны и корабли, на которых не было ни души, хотя все свидетельствовало, что там только что находились люди, экипаж. На одном судне даже кофе не успел остыть в чашках, а команды и пассажиров — никого. И не видно никаких следов паники, борьбы. Куда все исчезли? Что могло заставить их так неожиданно покинуть посередине океана полностью исправный корабль?..

За рубежом ученые строят догадки, все больше склоняются к мысли, что существуют параллельные миры, летают над землей НЛО, засвидетельствованы контакты землян с инопланетянами, некоторые люди даже были приглашены на летательные аппараты и побывали в космосе… А наши тупоголовые теоретики в науке отрицают все подряд, что не укладывается в их лженаучные взгляды. Да и какие это ученые? Набралось в разные институты столько разной шантрапы, деляг, рвачей, что только диву даешься! Делают себе кандидатские, докторские, академические звания, загребают лопатой деньги, а народному хозяйству, стране ничего не дают! Уж он-то, Поливанов знает — сам поработал в одном таком институте. Штат сорок человек, там одних кандидатов и докторов наук — тридцать!..

Вадим предвкушал, как они будут на Псковщине вести эти занимательные беседы. В отличие от большинства своих знакомых, начисто отрицающих все сверхъестественное, непонятное, Вадим верил в чудеса. В детстве он и сам прикоснулся к удивительному чуду… Он тоже собирал вырезки из газет про Бермудский треугольник, про появление в разных странах НЛО, но советская печать всегда сопровождала эти скупые заметки солидным комментарием видного ученого, который в пух и прах разбивал все таинственное, не приводя даже убедительных доказательств. Но знал Вадим гораздо меньше, чем Поливанов, дело в том, что, работая в институте, Игорь Владимирович мог читать переводную иностранную прессу, в отличие от нашей много уделявшей внимания аномальным явлениям на земле и в космосе, особенно НЛО — летающим тарелкам, блюдцам, светящимся сигарам и шарам.

Как он и ожидал, Поливанов и еще трое грузчиков сидели за фургоном на деревянных ящиках из-под яблок и распивали портвейн. Грузчики почему-то считали, что в рабочее время можно нить только красное крепленое вино, а водку — после работы. На опрокинутом ящике стояли три бутылки, розовела на пергаменте крупно нарезанная вареная колбаса. Пили из картонных вощеных стаканчиков, в которых продают мороженое. Для водки хранили в укромных местах граненые стаканы, там же припрятывались банки с огурцами и квашеной капустой.

— Игорь Владимирович, две машины прибыли, — хмуро уронил Вадим, останавливаясь возле них. Четыре пары покрасневших глаз снизу вверх уставились на него.

— Садись, Вадим, — пригласил Поливанов. — Не хочешь пить, так закуси.

— На такой жаре пить… — брезгливо поморщился Вадим. — И такую гадость!

— Аристократ! — ухмыльнулся плечистый парень в черной майке с двумя дырками на груди, из дырок торчали пучки темных волос. — Брезгует пить с нами…

— Небось, дома зашибает марочный коньячок? — вставил тощий небритый мужчина в коричневом пиджаке на голое тело и шлепанцах на босу ногу. А чего к нам-то, пролетариям, полез горб гнуть? — он покосился на побагровевшего от вина Поливанова. — Игорек вот понятно почему с нами… Алкаш, ни кола ни двора, а ты ведь не пьешь. И квартиру имеешь… Или не хочешь, дядя, на социалистическое государство ишачить? Крепить оборонную мощь нашей страны?

«В самую точку попал, забулдыга! — чувствуя, как подступает злость, подумал Вадим. — Морда кретина, а соображает… Надо как-то вытащить от них Игорька…». А вслух сказал:

— Игорь Владимирович, поднимайся, эти две машины нужно срочно разгрузить, а то Гога прибежит сюда, хуже будет!

— Гога — человек! У него котелок варит, — пробурчал в черной майке. — Гога понимает душу питерского пролетария. Если душа горит, ее надо залить портвейном… 

Он демонстративно опрокинул в себя смятый с одного боку картонный стаканчик. По сизому нечисто выбритому подбородку потекла розовая струйка.

Поливанов стал было подниматься, но тощий в коричневом пиджаке — Вадим даже не знал, как его звать, грузчики менялись на рынке чуть ли не каждый день — положил ему руку на плечо и принудил остаться на месте.

— Иди, праведник, гуляй, не мешай людям отдыхать…

Игорь Владимирович старательно отводил глаза в сторону, было видно, что ему не хочется покидать эту теплую компанию, но и Вадима злить опасался. Ехать в Великополь он твердо решил, а это зависело от Белосельского.

— Еще по капельке и подскочу, — промямлил он.

— Тебе что, больше всех надо? — сверлил взглядом Вадима парень в черной майке. — Нашелся начальник! Ты знаешь, почему мы здесь ишачим? Потому что хуже с… жопы надоели нам разные начальники, а здесь мы сами себе хозяева. А эти спекулянты подождут, ничего им не сделается.

— Обирают честных граждан, как хотят, — ввернул дядя в коричневом пиджаке. — Они же перекупщики, сами ничего не растят ни сеют.

Вадим обратил внимание, что четвертый член этой компании все время молчит и таращит на него пьяные глаза. Это был коренастый мужчина в кирзовых подвернутых сапогах и синем в пятнах халате. Или он уже не мог говорить или лень было. Стаканчик перед ним стоял пустой. Вроде Вадим его здесь раньше не встречал, впрочем, в компании грузчиков могли быть и посторонние, например, продавец из соседнего магазинчика строительных материалов. И еще он заметил, что глаза у мужчины в кирзовых сапогах не могут долго на чем-нибудь сосредоточиться, все время бегают, как две серые мышки туда-сюда, а узкогубый рот будто на замке. Наверное, из тех, кому нальют на халяву — и рад. Такие помалкивают, не привлекают к себе внимания.

Вадим неожиданно шагнул вперед и, ухватив Поливанова за плечо, рывком поставил на ноги. Тот моргал и, приоткрыв рот, ошалело смотрел на него. Игорь Владимирович, несмотря на высокий рост и мрачный вид, был незлым человеком и даже совестливым, никогда не скандалил и не ввязывался в пьяные драки, он понимал, что нужно помочь своему напарнику, но вот воли в нем сейчас совсем не было. Были безразличие и расслабленность. Отпусти его Вадим и он снова шлепнется на свой дощатый ящик и потянется пальцами с нестрижеными ногтями за бумажным стаканчиком с отвратительной розовой жидкостью.

И тут по ноге Вадима больно ударила пустая темная бутылка, отскочив, она упала на металлический заржавевший обод от колеса и со звоном разбилась, рассыпав вокруг блестящие осколки. Прислонив Поливанова к фургону, Вадим прыгнул на поднявшегося с ящика парня в черной майке — это он запустил в него бутылкой — и резким тычком правой свалил его на землю. Замахнувшегося на него другого мужчину в коричневом пиджаке он сильно ударил в грудь локтем и тот тоже закувыркался по грязному с разбросанным мусором асфальту.

— Я — посторонний! Заглянул на минутку! — заверещал мужчина в синем халате и, не вставая о ящика, крест-накрест прикрылся обеими руками, но Вадим и не собирался его трогать. Разгоряченный схваткой, он не заметил как наступил на бутылочные осколки и они противно захрустели под полуботинками. Оба его противника сидели на асфальте и смотрели друг на друга, наверное, они даже толком не поняли, что случилось, но охота драться явно у них пропала. И тут Вадима удивил мужичонка в синем халате и кирзовых сапогах: он быстренько схватил чей-то недопитый стаканчик, опрокинул в себя, затем сунул початую бутылку в надорванный с одного краю карман и боком-боком, как краб на пляже, подался к широким воротам. Только его и видели. На борт грузовика откуда-то сверху спланировала ворона и вожделенно стала смотреть на упавший кружок колбасы.

— Зря ты их так, — пробормотал Поливанов, приглаживая на голове стоящие торчком волосы. — Сидели себе тихо-мирно…

По-видимому, он даже не заметил, что в Вадима запустили бутылкой. Острый осколок с зеленоватым донышком ярко блестел на асфальте. Вадиму вдруг вспомнились кедры из каких-то фильмов, где хулиганье отбивало горлышко бутылки, превращая сосуд из-под вина в грозное режущее оружие…

— А я хотел тебя взять на Псковщину, — вырвалось у Вадима.

— Я там пить не буду, — быстро проговорил Поливанов. — Видит Бог, говорю истинную правду! Хочешь, перекрещусь?

— Совесть же нужно знать, Игорь Владимирович! — помимо своей воли произнес Вадим. Он знал, что его слова, как об стенку горох. — Ты тут прохлаждаешься с этими… — он бросил взгляд на его собутыльников, — подонками, а я за двоих вкалываю!

— В другой раз я отработаю… Сверхурочно!

— Мы с тобой, парень, еще посчитаемся… — сверля Вадима ненавидящим взглядом, произнес парень в черной майке. Только сейчас тот заметил на его предплечье наколку: орел с голой женщиной в когтях.

— Зачем потом? — шагнул к нему Вадим — Давай сейчас!

Парень проворно вскочил и метнулся за грузовик, а второй, в коричневом пиджаке на голое тело, вдруг улыбнулся и сказал:

— Молодой еще Гриша, дурной… Я даже не заметил, как он за бутылку схватился… Чего с него взять, если его в детстве пыльным мешком по черепушке ударили… Ты уж не серчай, друг милый!

Вадим молча повернулся к нему спиной и, придерживая Поливанова за локоть, повел к двум зеленым грузовикам, дожидавшимся разгрузки. Шоферы, дымя папиросами, недовольно поглядывали в их сторону.

— Ну и компании ты себе находишь! — упрекнул приятеля Вадим, — Они что, из тюрьмы?

— Чем я лучше их? — усмехнулся тот. Он остановился, схватил Вадима за руку, заглянул в глаза. Они были примерно одного роста. — Князь Белосельский-Белозерский, возьми меня с собой, а? Ей-богу, я завяжу с этим делом! Чувствую, что все потроха сожгу, если не кончу. Так прихватывает, бывает… А на природе будет легче отвыкнуть от этой мерзости. Наверное, я свою цистерну уже выпил. Брюхо режет, жжет как огнем, с вечера не заснуть — сердце бухает, а потом вдруг останавливается… Знаешь, как страшно? Думаешь, вот-вот сейчас и окочуришься!

Эти песни Вадим уже не раз слышал. Поливанову он не верил, но твердо знал, что если тот поедет с ним, то пить там не будет. Просто выпивки не достанет. Там от бригады не отколешься, как он это делает здесь, бригада «шабашников» — это единый слаженный организм. И все друг у друга на виду. У них не бывает праздников и выходных. Закончился сезон, сдали объект, тогда каждый сам себе хозяин. Одни несут деньги на сберкнижку, другие в ресторан…

— Еще неделю здесь покантуемся, — сказал Вадим, — нужно будет подать заявления Гоге, а в следующий понедельник на моей машине отчалим. Туда езды часов восемь, если телега не откажет.

Вадим уже не раз себя ловил на мысли, что за месяц работы грузчиком, он не только наварил на ладонях шершавые мозоли, но и словечки стал употреблять не из лексикона интеллигентного человека. И Вера Хитрова это заметила.

— Значит, возьмешь? — обрадовался Поливанов. На худом, с впалыми небритыми щеками, лице его появилась улыбка. — Ты знаешь, я расцениваю эту поездку на Псковщину как начало нового этапа в моей жизни!

«Пой, ласточка, пой! — подумал Вадим. — Посмотрю, как ты запоешь на стройплощадке! А может, его кашеваром определить? Варить-то ему легче, чем фундамент заливать под постройку…».

— Бери мешки полегче, — сказал он, подходя к раскрытому заднему борту трехтонки. — Самые тяжелые я перетаскаю.

— Ты этого… в черной майке опасайся, — предупредил Игорь Владимирович. — Он — урка.

— Я думаю, он мне на глаза сам не будет показываться, — беспечно ответил Вадим. — Трус он.

— Хвастал, что одного в тюрьме в карты проиграл и ночью на нарах зарезал.

— И еще трепач! — усмехнулся Вадим.

Закончив работу, они направились к ларьку у входа на рынок, там продавали ситро и лимонад. Взяв по бутылке, отошли к забору. Поливанов был мокрый, как куренок. С похмелья таскать тяжелые мешки — это наказание, но Игорь Владимирович, проявив завидное мужество, не отставал от Вадима и не жаловался на усталость. Выглянувший из конторки Гога крикнул, чтобы перекатили бочки с капустой из подвального помещения в торговый зал, но Вадим решил, что на сегодня хватит, пусть поработают пьяницы с заднего двора…

К черной «Волге» вперевалку шагала с тяжелой сумкой в руке полная вальяжная дама в джерсовом костюме. В ушах — тяжелые золотые серьги. Шофер нес два полиэтиленовых пакета с желтыми грушами, которые по восемь рублей за килограмм, а в сумке, наверное, телятина и паровая свинина. Дамочка явно жена партработника, номера на «Волге» смольнинские. Сумку шофер положил в багажник, а пакеты с грушами — на заднее сиденье, где томилась в ожидании на солнцепеке беленькая девочка с бантом на голове.

«Волга» фыркнула, дала задний ход и, пропустив трамвай, покатила по неровной, с трамвайными рельсами Некрасовской улице в сторону Литейного проспекта.

— Вот так живут наши господа новые бояре, — кивнул вслед черной «Волге» Поливанов. — Муж сидит в роскошном кабинете под портретами Ленина и Брежнева и смотрит цветной телевизор, а жена со слугой-шофером разъезжает по рынкам… И девочка учится у мамаши, как нужно в наше время жить!

— Вон еще одна подкатила! — заметил Вадим другую черную «Волгу» с антеннами. Из нее выбрались две полные женщины, похожие друг на друга, наверное, мать и дочь. С модными сумками в руках, индюшками поплыли к огромным дверям рынка. Шофер достал из-под сиденья книжку в коричневом переплете и углубился в чтение. Этому и жара нипочем.

— Этот урка в черной майке… как его? Забыл, как и звать, вообще-то, его кличут «Гвоздь», — рассказывал Игорь Владимирович — Так он сидел пять лет в колонии усиленного режима… Видел у него наколки на груди и плечах?

— И ты с такими пьешь!

— Когда душа горит, а брюхо требует, все равно с кем пить, — невозмутимо заметил Поливанов. — Я бы с удовольствием выпивал с тобой, но ты ведь… — он встряхнул зеленоватую бутылку с лимонадом. — Вон чего пьешь. Даже пиво не употребляешь.

— Зачем Гога таких, как Гвоздь, принимает? — проговорил Вадим.

— А кто в грузчики идет, Вадик? Неудачники, как я, пьяницы и якобы завязавшие с прошлым уголовники. Эти, правда, долго тут не задерживаются… Завязки у них хватает на месяц-два. Они умеют деньги делать и другими способами, более легкими. Но вот что я заметил — они не жадные, всегда готовы налить страждущему стаканчик, а захмелеют — начинают рассказывать разные забавные истории из тюремной жизни. И язык у них очень образный. Этот Гвоздь, оказывается, сидел вместе с Синявским. Слышал, был в шестьдесят шестом году суд над ними? Второй — Даниэль. Им дали пять и семь лет, кажется… Так ворье, рассказывал Гвоздь, не притесняло Синявского; очень им понравилось, что он и Даниэль на суде не каялись, не закладывали дружков, не просили прощения, как другие перепуганные диссиденты, и не признали себя виновными.

— О них вся мировая общественность заговорила, «голоса» до сих пор поминают их, чего было им каяться? В героях оба ходят. Как литераторов их у нас никто не знает, а как мучеников — весь мир.

— А чего они такого написали?

— У нас не издавали, никто не знает. Якобы опорочивали наш драгоценный социалистический строй… Скорее всего, правду писали, а правда у нас преследуется страшнее, чем бандитизм. Весь мир знает, что мы сидим по уши в дерьме, а посмей только сказать или написать про это! Тут же изничтожат.

 — Теперь не расстреливают — сажают в психлечебницы, — вставил Поливанов.

— Я их не знаю, не читал, но сажать даже бездарных писателей за то, что они написали — это, по-моему, возможно только у нас.

— Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек… — фальшиво пропел Игорь Владимирович. — Вот за одни такие слова следовало бы поэтишку посадить…

— За такие песни Сталинские премии давали, так же как за картины, музыку, книги, прославляющие Отца Народов… А за правду, как Солженицына, преследуют… — Вадим поставил опорожненную бутылку на землю, взглянул на Поливанова. — Что же инопланетяне, которые за нами наблюдают, терпят такое безобразие? А Бог? Где же справедливость?

— Космические пришельцы не вмешиваются в нашу внутреннюю жизнь, — серьезно произнес Игорь Владимирович. — Они тоньше, Вадим Андреевич, действуют: некоторым людям высокого интеллекта открывают глаза на Вечные Истины, а уж эти люди пытаются донести их мысли и желания до человечества. Может, и Солженицын — это их проповедник? И еще такие найдутся, дайте срок… Иисус Христос, а я верю, что это реальная личность, наверняка выполнил святую миссию Космического Божества. И пострадал за людей… О чем это свидетельствует? О том, что Высший Космический Разум желает нам добра.

— А как же черти, нечистая сила, дьявол? — возразил Вадим.

— А вы (иногда Поливанов неожиданно называл приятеля на «вы») разве сомневаетесь в том, что в мире существуют силы Добра и Зла? Во всей Вселенной. Есть цивилизации — их больше — которые несут всему живому Добро, а есть, которые противопоставляют Добру — Зло. День и Ночь, Белое и Черное, Огонь и Вода. Есть Белые ангелы и есть Черные ангелы. Белые нас защищают, а Черные искушают. И эта борьба так же вечна, как и сама Вселенная. Когда большевики рьяно принялись уничтожать религию, храмы, веру, они вывели новую популяцию людей, для которых не существует в этом мире ничего святого. От этих людей отшатнулись Белыеангелы-хранители, и они полностью попали под влияние Черных сил. Вот почему у нас пьют, грабят, убивают, унижают человеческое достоинство. Нет веры в Бога, значит, нет предела Злу. Мы живем в Злом мире, Вадим, наша идеология — это идеология Дьявола и его приспешников. В нашей стране победила в семнадцатом году нечистая сила, она сейчас и правит бал, но это не значит, что силы Добра и Света отступили! Нет, они борются за каждого человека. И в других странах силы Света и Добра торжествуют, но мы этого не знаем, силы Зла обманывают миллионы наших соотечественников через печать, радио-телевидение… Я ни минуты не сомневаюсь, что наш генсек — это воплощение самых Черных сил, и не он лично страшен, а те, кто стоит за ним, направляют его, двигают его немощной старческой рукой, подписывающей античеловеческие указы.

— Может, он и есть Дьявол?

— Дьявол умнее, хитрее и никогда бы так не вел себя, — возразил Поливанов. — Брежневым управляют мелкие бесы и демоны, что летают, суетятся вокруг.

— А кто же Ленин был? — задавал провокационные вопросы Вадим.

— Дьявол, — убежденно ответил Игорь Владимирович. — В народе так и звали его — Антихристом. И Сталин — Дьявол. Этот человеческой крови попил вволю!..

 Вадиму нравилось слушать Поливанова, их мысли были созвучны, и если он ему возражал, то лишь для того, чтобы подзадорить, вызвать на философский спор, однако Игорь Владимирович больше ударялся в религиозную сторону. Вадим окончательно решил: он возьмет с собой напарника, там, совсем в иной обстановке такой собеседник, как Поливанов, — это находка.

— А не кажется тебе, Игорь, что Бог попустительствовал темным силам, чтобы люди на горьком опыте убедились, каково им жить под властью Антихриста, поклоняться Дьяволу и бесам?

— Интересная мысль, — согласился Поливанов, — Я и сам об этом не раз задумывался. Большинство людей во всем мире верят в Бога, лишь в СССР религия преследуется. И это могут делать только темные силы под предводительством Сатаны.

— Выходит, в СССР Дьявол победил Бога?

— Бога, Вадим, никто не может победить, его пути, как говорится в Библии, неисповедимы. И Россия скоро придет к Богу.

Они распрощались тут же у ларька — Игорь Владимирович сказал, что у него еще дела на рынке, — и Вадим направился пешком к платной стоянке, чтобы подготовить простоявшие там всю зиму «Жигули» к поездке. В прошлом году после особенно удачной «шабашки» он поменял «Москвич» на приличные, прошедшие всего пятьдесят тысяч километров «Жигули». Разумеется, с доплатой. Что за дела у Поливанова, он догадывался: найти собутыльников и еще выпить. Черт с ним, пусть напоследок пьет, в деревне он ему устроит настоящий «сухой закон»! Вадим пошевелил пальцами правой руки и почувствовал боль: так и есть, о чью-то пьяную рожу сбил костяшки пальцев! В следующий раз нужно кожаные перчатки надевать… Гоге уже, наверное, доложили о драке, выставив, конечно его, Вадима, виновником. Но Гога — умный мужик и вряд ли поверит, драки на Некрасовском рынке случаются не так уж редко. Был даже случай, когда ветеран войны огрел палкой южанина, заломившего за длинные парниковые огурцы пятнадцать рублей за килограмм…

Некрасовский рынок — это особый мир, где повседневно сталкиваются честные люди с жуликами, спекулянтами, перекупщиками, ворами и хамами. Огромный зал, под заставленной крышей которого летают голуби и воробьи, гудит с утра до вечера, как растревоженный улей на пасеке. Чего тут только нет! Зато и цены грабительские. Особенно у приезжих с юга. А запахи? Чем тут только не пахнет: и кислой капустой, и ароматными грушами, и копченой рыбой, и душистыми цветами… Тут свои правила и законы. И правит всем этим беспокойным хозяйством Гога, который старается поменьше мозолить глаза покупателям, он предпочитает дело иметь с торговцами и торговками. Почти всех знает в лицо. Ведь за каждое место на рынке нужно платить, а привезет человек издалека свежее мясо или скоропортящиеся фрукты, к кому он идет? К Гоге. И уж платит ему, не торгуясь. Каждый день в багажнике Гогиной «Волги» можно обнаружить в полиэтиленовых пакетах преподнесенные торговцами яблоки, груши, свежие огурцы, телятину, свинину, в общем, все то, чем торгуют на рынке. Сам он, конечно, все не съест, у Гоги много друзей и начальства, которое тоже нужно подкармливать… «Волгу» он недавно купил без очереди не за красивые глаза…

Бог и царь Гога на рынке: хочет — казнит, хочет — милует… Как-то после работы Вадим увидел, как Гога садится за руль своей новенькой, сверкающей хромировкой «Волги» цвета «белая ночь». Иностранные наклейки на заднем стекле, какие-то приспособления, роскошные финские чехлы и, конечно, стереомагнитофон с колонками у заднего стекла. Представительный черноволосый Гога в лайковом пиджаке и джинсах выглядел не как администратор рынка, а как представитель иностранной фирмы…

«Вот кому хорошо и вольно дышится в этой стране, — помнится, тогда подумал Вадим, — Партработникам и таким жуликам, как Гога и иже с ним…».

У нового Концертного зала с непонятными и уродливыми бронзовыми скульптурами, где люди переплелись в клубок, как змеи перед зимней спячкой, остановился желтый «Икарус», из него вышли на блестевшую темным асфальтом площадь иностранцы с фотоаппаратами. «Странно, — подумал Вадим, глядя на них, — наши модники из кожи лезут, чтобы походить на иностранцев, а они ведь одеваются на удивление просто и скромно: светлые брюки — в джинсах Вадим ни одного не увидел, — разноцветные куртки, спортивная легкая обувь, вот аппаратура у них качественная — японская и западногерманская». Увидел Вадим и Веру Хитрову, последней выбравшуюся из «интуристского» автобуса со сверкающими окнами и черными бамперами. Вера о чем-то заговорила, по-видимому по-немецки, и туристы окружили ее, скрыв от глаз Вадима. Вера внешне ничем не отличалась от них, разве что волосы у нее были самые светлые и отливали в солнечных лучах старым золотом. Вадим не стал подходить к группе, чтобы не смущать молодую женщину. «Увидела бы меня сегодня на рынке с мешком на горбине… — улыбнулся он. — Наверное, и не призналась бы…».

Уже на полпути к стоянке — она была напротив Таврического сада — он вспомнил, что ключи от машины дома и, чертыхнувшись про себя, повернул назад, к Греческому проспекту.

За день до отъезда Вадим зашел к администратору, расписался в ведомости на зарплату и получил расчет. Гога пожал ему руку и сказал:

— Нагуляешься за лето — приходи ко мне. Всегда оформлю. Могу даже бригадиром. Рафика замели, попался на крупной взятке…

— Я думал, такие, как он, не попадаются…

— И на старуху проруха… — ослепительно улыбнулся Гога. — Так как, вернешься?

— Там видно будет, — неопределенно ответил Вадим. Если он хорошо заработает на шабашке, на рынок не вернется, это уж точно.

Вечером, возвращаясь к себе на Греческий из магазина с покупками, Вадим встретил у сквера, где любили распивать грузчики, Гвоздя с двумя дружками. Улица была пустынной, лишь вдали с фургона с надписью «Мебель» разгружали что-то. В сквере бегала длинноухая спаниелька, но хозяина не было видно.

— За тобой должок, фраер, — мрачно заметил Гвоздь. Он был в клетчатой рубашке и джинсах. Остальные двое в голубых безрукавках. Вид серьезный, руки в карманах. На вид крепкие ребята.

— Я уж и забыл про тебя, Гвоздь, — добродушно заметил Вадим. — Столько времени прошло…

— Я про долги не забываю, — усмехнулся тот, сверкнув золотым зубом.

Приятели его помалкивали. Один лишь небрежно сплюнул на чугунную решетку сквера. Появился высокий, плечистый мужчина в зеленой рубашке с погонами армейского подполковника, спаниелька радостно стала прыгать возле его ног. Мужчина погладил ее и повернул голову к ним. Гвоздь зыркнул в его сторону, взгляд его задержался на погонах и снова остановился на Вадиме.

— Надо бы попортить тебе портрет, — сказал он, но в голосе уже не было былой решительности, когда он толковал о долге. Видно, военный несколько попутал его планы.

— Я в долгу не останусь, — сказал Вадим. Страха он и раньше не испытывал, а теперь, видя что подполковник не торопится уходить из сквера и заинтересованно наблюдает за ними, совсем успокоился. — Может, ты позабыл, но бутылкой-то ты в меня запустил?

— Я ничего не забываю, — угрюмо проворчал Гвоздь. Видно, вспомнил, как мячиком отлетел от удара правой Вадима.

Фургон разгрузили, хлопнули железные двери, двое мужчин в спецовках закурили. Видно, тоже не торопятся уезжать.

— Отрываемся, братцы, — оценив невыгодно сложившуюся для них обстановку, распорядился Гвоздь. Обдав Вадима ненавидящим взглядом, прибавил: — Ладно, дядя, считай, что тебе повезло!

— А может, тебе? — усмехнулся Вадим. — Я же сказал: в долгу тоже не люблю оставаться.

— Есть закурить? — сбавив тон, спросил Гвоздь. Ненависть вмиг испарилась из его глаз. По-видимому, напускал ее на себя. Злиться-то, в общем, не на что было.

Вадим развел руками, мол, не курю. Нагнулся к сумке, выбрал покрупнее апельсин и бросил парню. Гвоздь ловко поймал, посмотрел на своих дружков, ухмыльнулся и с маху нанизал апельсин на заостренную чугунную пику.

— Шпана? — кивнул им вслед подполковник, когда Вадим проходил по тротуару мимо. — Я думал, они драку хотят затеять… — И повел широкими плечами, давая понять, что не остался бы в стороне.

— Вы в этом доме живете? — кивнул Вадим на свою парадную.

Он этого военного ни разу не видел.

— В соседнем, — показал тот на другой дом с лепниной по фасаду, — Вообще-то, я в отпуск к сестре приехал из Кишинева.

— Спасибо, — сказал Вадим.

— За что? — удивился подполковник. — Я ведь и пальцем не пошевелил.

— Боксом занимаетесь?

— Я — десантник.

— Я тоже в армии служил в десантных войсках, — улыбнулся Вадим.

7. Мужчины, мужчины…

Вадим стоял на громоздком мосту через Чистую и смотрел на разрушенный в войну Крепостной Вал, круто вздымающийся от желтого пляжа. Над зеленым откосом, где паслась привязанная к колу белая коза, медленно плыли кучевые облака, их просвечивающие тени с бликами бежали по траве и исчезали в широкой в этом месте реке. За спиной грохотали машины, близко проходили люди, но он не замечал ничего. В летнем Великополе на него вновь нахлынули щемящие сердце воспоминания о Лине Москвиной. Признаться, они никогда и не покидали Вадима, но он гнал горькие, как хина, мысли прочь, заглушал их физической работой, чтением, помогла на время избавиться от жгучей тоски по Аэлите и Вера Хитрова. Но только на время. Как только дома один на один с собой он выключал свет, готовясь заснуть, перед ним возникало глазастое лицо Лины… И редкий сон обходился без нее.

На этом самом мосту больше года назад, ранней весной, они стояли с Линой и смотрели на плывущие вниз по течению льдины. Тогда Чистая была многоводной, захлестывала пологие берега, пляж, выбрасывая на них осклизлые коряги, доски, коричневые водоросли. В спину дул холодный ветер, так же шумели машины, железобетонный мост подрагивал под ногами и кряхтел, Лина ежилась в легком длинном пальто с круглым воротником, на голове у нее была красная вязаная шапочка с белым помпоном. Это Лина остановила его на мосту и подошла к аляповатой чугунной решетке. Глаза у нее отстраненные и цвета воды.

— Посмотри, как льдины толкаются, будто торопятся куда-то, а того, глупые, и не знают, что скоро от них ничего не останется…

— Ничто в нашем мире никуда не исчезает, — назидательно заметил Вадим. — Льдины скоро превратятся в воду…

— А вода зимой снова в лед, из яйца вылупится цыпленок, гусеница превратится в бабочку… — насмешливо перебила Лина. — Почему ты, Вадим, всему ищешь самое простое объяснение? Льдины ведь не только тают, а и испаряются на солнце, может, превратившись в атомы и нейтроны, улетают в космос.

— Хорошая мысль, — уязвленный, ответил он. — Пофантазируй, напиши в «Технику — молодежи», может, напечатают.

— Знаешь, что мне пришло в голову, — не обратив внимания на его язвительные слова, произнесла Лина — На свете нарождается так много людей, наверное, больше, чем льдин в ледоход на самой огромной реке… А что они, люди, став взрослыми, сделают доброго, полезного для этой самой Земли? В газетах-журналах пишут, что в Китае и Индии рождаемость такая, что скоро людям там повернуться будет негде. А возьми Африку, Азию? Там тоже рождаемость выше в двадцать-тридцать раз, чем в России и Европе. Демографы предсказывают, что после двухтысячного года начнется вселенский голод, никаких земных ресурсов не хватит, чтобы прокормить миллиарды людей… Что-то нарушилось в божественной природе, Вадим? Будет всемирный потоп или конец света?

— Я знаю, к чему ты клонишь, — хмуро обронил он, — Рожать не хочешь. Боишься перенаселить нашу бедную планету?

— Я пять лет нянчилась в детсаде с детишками… Это был какой-то кошмар! Пятилетняя девочка пыталась осколком стекла отрезать мальчику пипиську…

— А он что — мальчик?

— Терпел до первой крови… Он ведь сам попросил ее об этом, очень уж хотелось стать девочкой.

— Ты мне об этом не рассказывала, — заметил он.

— Я не хочу иметь детей, Вадим, — твердо произнесла она. — Ты хоть представляешь, что это такое? Наша крошечная квартира с маленькой кухней превратится в ад: пеленки-распашонки, плач по ночам, купание в тазу, бутылки с сосками…

— А как же другие? — прервал он этот поток слов, — Святой долг каждой женщины — родить ребенка. После нас же никого не останется!

— А надо ли, чтобы кто-то оставался?..

Вспомнился и другой разговор с Линой. Это было на глухом лесном озере, где они в палатке провели два выходных дня, совсем незадолго до ее ухода к Тому Блондину… Дни стояли теплые, солнечные, кроме них, никого на озере не было. Оно от шоссе было в семи километрах, и ухабистая дорога, видно, отпугивала автомобилистов. На берегу высоченные сосны и ели, выше на бугре — смешанный лес, преимущественно березы и осины. Багровевшая оранжевая палатка приткнулась к подпаленной с одного бока рыбаками толстой сосне с черными лепешками коры. Вадим только что приплыл на двухместной резиновой лодке, выбросил на травянистый берег с пяток крупных окуней и десяток плотвин. Некоторые рыбешки еще изгибались, шевелили жабрами и лиловыми плавниками. Лина, в купальнике, с волосами, стянутыми на затылке резинкой, опустившись на корточки, раздувала костер. Ее смуглые щеки смешно надувались, рот вытягивался трубочкой, как у леща, «конский хвост» дергался, на загорелой узкой спине, к бедру прилипла зеленая травинка, обтянутый черным нейлоном круглый зад аппетитно торчал, а небольшие тугие груди грозили выскочить из чашек бюстгалтера.

Он стоял на берегу с подсачеком в руке и смотрел на нее. И в тот момент чувствовал себя самым счастливым человеком на земле: хорошая погода, благословенная тишина, удачная рыбалка и красивая молодая женщина у костра… Она вскинула на него свои огромные с зеленью глаза и сказала:

— Я хотела чай вскипятить, но мой костер не хочет гореть…

Она и раньше никак не могла разжечь даже сухие ветки, спички гасли в руках, нарубленный сушняк дымил, вызывая на ее глазах слезы.

— Почисти рыбу, я запалю костер и займусь лодкой и снастями.

Это был их последний день на озере, часа через два-три Вадим рассчитывал уехать. Нужно было спустить воздух из резинки, высушить ее, сложить в мешок, собрать в чехлы спиннинг, разборные бамбуковые удочки.

— Она живая, Вадим, — донеслось до него с берега. Лина стояла на фоне притихшего озера и держала в руках растопыренного зеленого окуня. — Я не могу его чистить, он дергается и смотрит на меня!

Рыбу можно было и дома почистить, но Вадим предпочитал все сделать на природе, здесь и вода рядом, и чешуя не будет залеплять раковину, и потроха быстро подберут на мелководье раки. Когда костер разгорелся и вверх потянулся хвост синего дыма, он поставил на рогульки котелок с озерной прозрачной водой, когда закипит, туда насыплет чаю. Утром он закоптил в портативной коптильне с десяток плотвин, рыба получилась вкусной с запахом дымка и можжевельника, который он положил вместе с гнилушками на дно коптильни из нержавейки. Занимаясь делами, он то и дело бросал взгляды на Лину, она собирала посуду, вытаскивала из палатки свои вещи, одежду; когда она, стоя на корточках к нему задом, потащила оттуда надувной зеленый матрас, он бросил в траву бамбуковые колена удочек и подошел к ней.

— Подожди, Линуля, — сказал он, ласково подталкивая ее в палатку, насквозь пронизанную солнцем.

— Вадим, — сопротивлялась она. — Тебе не надоело?

— Ты мне никогда не надоешь, — улыбнулся он, расстегивая крючки ее бюстгалтера. Внутри оранжевой, наполненной светом палатки губы ее казались бледными, а глаза родниково прозрачными.

— Ты даже не спросил, хочу ли я? — сказала она, помогая ему стащить с бедер узкие плавки. — Главное у нас — это ты.

— Неправда, — чувствуя, как стучит сердце, приглушенно отвечал Вадим. — Ты — моя королева!

— Королева, у которой нет никакой власти… — улыбнулась она, обнимая его тонкими руками за шею и властно притягивая к себе. Она уже тоже немного завелась и глаза ее потемнели, острыми белыми зубами она прикусила нижнюю пухлую губу. В такие мгновения Лина походила на красивого, хищного зверька, и это еще больше возбуждало Вадима.

— Давай по-другому? — вдруг предложила она и, не дожидаясь его согласия, скользкой ящерицей выскользнула из-под него и сама уселась сверху. Глаза ее еще больше расширились, щеки порозовели. Два белых мячика грудей со вспухшими сосками, не изменяя своей классической формы, подпрыгивали перед его глазами, «конский хвост» перекочевал со спины на плечо и золотой кистью мазнул его по лицу. Ее длинные пальцы с наманикюренными овальными ногтями впились в его плечи, глаза вдруг превратились в две узкие амбразуры, вспыхивающие синим огнем, нарастающий стон вырывался сквозь сжатые губы. Внезапно она вскрикнула, последний раз дернулась всем телом, руки ослабели и она с закрытыми глазами и обмякшим розовым ртом снопом упала на него, больно ударив подбородком по носу.

— Как мне было хорошо, дорогой мой… — прошептала она, гладя его вновь ожившими пальцами. — Все вдруг куда-то провалилось, исчезло, я даже забыла, где я и что я… Такого еще со мной не было.

— А ты не хотела… — вяло ответил он. Ему было тоже очень здорово, впрочем, с Линой всегда было здорово, но потом на какое-то непродолжительное время его охватывала апатия, равнодушие, даже ее нежные прикосновения раздражали. Не хотелось говорить, думать. Просто лежать и смотреть в потолок. Ни мыслей, ни желаний.

— Ты опять далеко, — чутко заметила она его состояние. — Наверное, в мыслях со своей… небесной Аэлитой?

— У меня и мыслей-то нет…

Лина была страстной женщиной, но страсть ее пробуждалась не всякий раз, когда они находились в постели. И как он ни старался в первую очередь доставить ей удовольствие, чаще всего доставлял его в результате себе. То Лину что-то отвлекало, то она не успевала, то просто не могла, хотя и старалась. Но когда все получалось взаимно и к обоюдному удовольствию, они оба были счастливы, вот как сегодня в розовой палатке. И как это всегда бывает после полного бездумного счастья, на смену откуда-то пришла на тонких ногах легкая тревога.

— А что, если кто-то видел и слышал? — спросила она, глядя на него прояснившимися глазами. — Это было наше мгновение и никто не должен его наблюдать.

— Разве что комары и белка заглянули в окошко… — улыбнулся он, однако себя и ее прикрыл тонким полушерстяным одеялом.

— Одного нахала я прихлопнула, — улыбнулась она — Он впился мне в грудь. Он не малярийный, Вадим?

— Малярийных комаров в нашей местности нет.

— Ты знаешь, если я сейчас забеременела, я…

— Ты родишь нам сына…

— Сын или дочь обязательно должны получиться очень красивыми… — вроде бы согласилась с ним Лина.

— Если дочь, то пусть она будет похожа на тебя, — включился в эту приятную для него игру Вадим.

— А сын — на тебя… — глядя в розовый потолок, вторила она и вдруг, будто проснувшись, резко приподнялась на зеленом матрасе. — О чем это мы? Какие сын, дочь? Это была шутка, дорогой! Никаких детей у нас не будет.

— Не говори так, — сказал он. — У нас будут сын и дочь…

— Ну, если ты колдун…

— Я знаю это, — улыбнулся он.

— Сорока на хвосте принесла?

— Потом вспомнишь мои слова, — сказал он. Он действительно в тот миг знал, что у них будут дочь и сын… Как же так получилось, что все рухнуло и его единственная, самим Богом предназначенная ему женщина бросила его, исчезла…

Это было, пожалуй, самое мучительное его воспоминание о Лине. И после этого были у них восхитительные мгновения в любви, но вот почему-то в память намертво врезалось именно то, что произошло в пронизанной солнцем оранжевой палатке незадолго до бегства Аэлиты с этим певцом Томом Блондином. Том Блондин! Сочетание-то какое противное!..

Вадим сегодня приехал на своей машине в Великополь на базу райпо с документами от колхоза на получение строительных материалов. Они строили для колхоза «Ленинец» скотник на сто голов крупного рогатого скота. Это в двадцати километрах от города. Нужен был цемент, кирпич, шифер, рубероид. Вообще-то, всем этим должен был заниматься председатель колхоза, но Вадиму все равно необходимо было позвонить в Ленинград — он обещал Вере Хитровой — и еще зайти в горсуд к Нине Луневой. Не очень ему хотелось это делать; та бесшабашная ночь, проведенная у Нины, хоть и не оставила неприятного осадка, но и не имела никакого продолжения: вскоре он уехал в Ленинград, даже не позвонив Луневой. Правда, когда он утром, с гудящей головой уходил от нее, ни она, ни он и не заикнулись о новой встрече. Ему показалось, что молодая женщина тоже чувствовала себя смущенной. Утром снова набросилась на него тоска по Лине. Лунева молча смотрела на него, когда они пили на кухне черный кофе, коротко отвечала на его вопросы, которые он вымучивал из себя, чтобы не молчать. К Нине нужно зайти обязательно, она близкая подруга Лины Москвиной. Больше года минуло с тех пор, как Лина исчезла и никаких вестей от нее. Он первым делом заехал на свою старую квартиру, там жил с женой и детьми незнакомый ему журналист из «Великопольского рабочего». Молодой, а четверо детишек мал мала меньше. Писем ему на старый адрес не поступало. Последняя надежда на Нину Луневу, уж ей-то Лина должна бы сообщить о себе. Все-таки подруги…

Солнце напекло макушку, и Вадим пошел к машине, которую оставил у ларька «Соки-воды» на берегу Чистой. В машине было душно, солнце раскалило крышу, до горсуда он доехал, обливаясь потом. Поставив «Жигули» рядом с другими машинами, поднялся по широким каменным ступенькам в суд. Сюда он не раз заходил за женой. Нина, в очках с металлической оправой, стучала на пишущей машинке. Она даже головы не повернула в его сторону: судейские работники, очевидно, постоянно имея дело не с лучшими представителями рода человеческого, как и милиционеры, не отличаются приветливостью и вниманием. Пальцы молодой женщины ловко бегали по клавишам, звякал колокольчик, негромко урчала передвигаемая каретка; полные, обнаженные до плеч руки Луневой плавно двигались, лицо сосредоточенное. Наверное, она наконец почувствовала его взгляд, перестала печатать, повернула голову с уложенными волосами и растерянно сняла очки. Небольшие глаза ее моргали, на носу отпечаталась красная полоска.

— Вадим? — изумленно сказала она. — Откуда ты, милое дитя?

«Милое дитя» резануло его ухо, но он смолчал и, улыбаясь, смотрел на нее. Легкий загар тронул ее гладкие щеки, лоб, однако руки были белыми. Он вспомнил, как она обнимала его, шептала ласковые слова… Видно, и она что-то вспомнила, потому что к щекам прилила краска, а в серых глазах появился влажный блеск.

— Вот зашел проведать тебя… — произнес эти слова и сам почувствовал, что они прозвучали неубедительно.

— Меня? Уж скажи прямо, что хочешь узнать про свою Линку.

— Духота тут у вас, — сказал он. — Может, выйдем на свежий воздух? Кажется, суда сегодня нет?

— Я еще не обедала… — на лоб ее набежала неглубокая морщинка. — Ладно, я скажу судье, — она встала и, покачивая крутыми бедрами, вышла в смежную комнату с табличкой «Народный судья Кононов Ю. М.».

Они пообедали в кафе самообслуживания неподалеку от площади Ленина. Вадим взял со стола пластмассовый поднос и принес винегрет, две тарелки горохового супа со свининой, Нина взяла хлеб, сосиски с гречкой, вилки-ложки. В кафе пахло кислой капустой, жужжали мухи, над окошком раздачи висела клейкая лента с налипшими на нее насекомыми — очевидно, для аппетита посетителей…

Их столик был у окна, до половины занавешенного несвежей марлей, в раскрытую форточку заглядывала ветка тополя с пыльными листьями.

— Ты загорел, посвежел, — сказала Нина. — Как жизнь в Питере? Я там не была целую вечность.

Он рассеянно отвечал, эта пустопорожняя болтовня его раздражала. Нина — неглупая женщина и нарочно его поддразнивала: знала, что он ждет известий о Лине, но ходила кругами вокруг да около. На полной белой руке, ближе к подмышке, чуть заметно проступало несколько голубоватых пятен. Такие остаются от пальцев, когда мужчина в момент страсти держит в постели женщину за предплечья. Нина не замужем, почему бы ей не проводить время с мужчиной или с мужчинами?.. Помнится, она говорила, что постоянного друга у нее нет… Полезли в голову мысли: может, остаться на ночь у Нины? Конечно, если она согласится. Сглаженные временем, воспоминания о той ночи остались приятные. У Нины и Веры Хитровой что-то есть общее: обе блондинки, статные, полногрудые и со стройными ногами. Хотя они и не худощавые, как Лина, но и не толстые. Такие женщины чаще всего и нравятся мужчинам. Нина будто читала его мысли.

— Я вспоминала тебя, — бросив на него быстрый взгляд, сказала она. — Думала, позвонишь, хотя бы с Восьмым марта поздравишь, а ты уехал, даже не попрощавшись…

Она ела без всякого удовольствия, да такая еда и не могла доставить удовольствия: чуть теплый суп с жирным куском синеватой свинины, холодные бледные сосиски с гречкой-размазней.

— Я тогда был… — он запнулся; подыскивая подходящее слово.

— Ты и сейчас думаешь только, о ней, Лине, — улыбнулась она. — Разве не так?

— Я стараюсь не думать о ней, — сказал он.

— И пришел ко мне, чтобы узнать о ней…

— Она же мне не чужая? — выдавил он улыбку. — Не один год прожили вместе.

— Ты думаешь, прожитые вместе годы делают любовь крепче?

— Я уж не знаю, что и думать, — вздохнул он.

— Лина ушла от Тома Блондина, — наконец сжалилась над ним Нина. — Еще полгода назад они расстались.

— Она ушла или этот стрикулист ее бросил?

— Таких, как Лина Москвина, не бросают, Вадим, такие женщины сами уходят… Надоел ей этот вертлявый хрипун с огненным взглядом, кстати, и к рок-музыке она охладела. Теперь обожает классику, как и ты.

— Где она? — вырвалось у него. Сейчас толковать о музыке ему вовсе не хотелось.

— Я не знаю, — пожала плечами Нина. — Последнее письмо от нее я получила два месяца назад. Из Калининграда.

— А что она там делает?

— Но я не уверена, что она и сейчас там… — Нина улыбнулась. На ее гладких щеках появились две маленькие ямочки. Вроде бы раньше Вадим их не замечал. — Лина меня поражает своей непредсказуемостью… Она закончила курсы стюардесс и теперь летает…

— Летает? — удивился Вадим.

— Написала, что изучает английский язык, сдаст экзамены и будет летать за границу. Откуда в ней столько этой… энергии? Она может запросто все в жизни начинать сначала… — Нина завистливо вздохнула. — Я бы так не смогла. Она вдруг меняет жизнь, профессию…

— Мужчин, — вставил Вадим.

Нина долгим взглядом посмотрела ему в глаза:

— Не думаю… Вадим, она любит только тебя.

— Любила бы, не сбежала… с Томом Блондином!

— Это было наваждение, бесы попутали, — сказала Нина. Она отодвинула тарелку с недоеденными сосисками и взглянула на маленькие часики на запястье. — У меня суд в четырнадцать ноль-ноль, нужно просмотреть дело.

— Кого судите-то? Вора? Убийцу?

— Одного жуткого выродка! Подкарауливал в безлюдных местах девочек и молодых женщин и, угрожая ножом, насиловал… Трех из них зверски убил. Он тут навел страху на весь город.

— Врачи признают сексуальным маньяком и отправят в психолечебницу, — сказал Вадим. — Таких у нас не расстреливают… Расстреливают честных, умных, талантливых, которые не хотят жить в стране социализма как безгласная, покорная скотина…

— Расстреливали, Вадим, — поправила Нина. Она достала из сумочки зеркальце, помаду и стала слегка подкрашивать губы. На выпуклый белый лоб набежали морщинки. — Что вспоминать прошлое? Были у нас враги и злодеи. Об этом тоже нужно помнить.

— Наше прошлое, Нина, никогда не забудется, — угрюмо уронил Вадим. — Такое забывать — преступление. А они… кто доносил, расстреливал и особенно те, кто все это насаждал, ой как не хотят, чтобы люди все помнили! Ведь тогда придется держать ответ, пусть даже перед потомками.

— Я знаю, твои родители…

— Не только мои родители, а десятки миллионов ни в чем не повинных честных людей были истреблены в сталинско-бериевских застенках. Слава Богу, что хоть это стало известно, но и то, что узнали люди из печати — это малая толика по сравнению с тем, что было. Я верю, рано или поздно люди узнают и про зверства большевиков после переворота в семнадцатом… У Ленина, Дзержинского, Свердлова, Кагановича и тысяч других их соратников руки тоже по локоть в крови. Эти уничтожали цвет русской нации, они замахнулись и на Бога…

— Ленина-то хоть не трогай! — вырвалось у Луневой, — Он — гений!

— Злой гений, Нина! Сатана. Может, Бог и наслал на грешников именно такого — на вид ласкового, доброго! Подожди, Россия еще узнает, что он успел натворить, пока его Бог не прибрал.

— Откуда ты-то все это знаешь?

— Мои родители были очень образованные люди, они знали то, что другим было недоступно. Мать приносила из архива книги, журналы, документы, которые почти никто не читал… А отец? Он все знал. Его не смогли оболванить, как других, за что и жизнью поплатился.

— Он по наследству и тебе передал все это, — покачала головой Нина. — Я еще ни от кого не слышала таких слов! И не могу поверить, что это правда.

— Поверишь, Нина, — усмехнулся он. — Придет время — все поверят. Зло, как и шило, в мешке не утаишь…

Они вышли из душноватого кафе с жужжащими мухами. У входа громоздились ящики из-под бутылок, серая кошка с обгрызенными ушами сгорбатилась у душника в фундаменте, пахло тухлятиной. Нина была в облегающем платье без рукавов, в светлых с красноватым блеском волосах белела замысловатая заколка в виде свернувшейся змеи. Капроновые чулки обтягивали полные ноги в бежевых босоножках на низком каблуке. Зад несколько отяжелел, поубавилась талия, но все равно Нина была еще довольно соблазнительной женщиной и встречные мужчины оглядывались на нее. Надо сказать, и походка у нее была королевской: статное свое тело она несла легко, ступала мягко, колыхая бедра и грудь. Несмотря на сидячую работу, почти не сутулилась. Он вспомнил, что, когда она первый раз пришла к ним домой — они с Линой только что купили новую пластинку и им не терпелось ее прослушать, — у Луневой были каштановые волосы, даже отливали бронзой, а сейчас она — блондинка. Кто же она на самом деле: блондинка или брюнетка? Женщины нередко меняют цвет волос, вот Лина никогда не красила свои густые золотистые волосы…

— Как время бежит, — сказала она, когда они подошли к красноватому кирпичному зданию суда. — Если хочешь… — она зачем-то посмотрела на часы. — После работы можем встретиться, ну, скажем, часов в семь? Я сегодня вечером свободна.

— А завтра? — задал он глупый вопрос.

Нина взглянула ему в глаза, усмехнулась:

— Тебе разве это не безразлично? Да, я не спросила: надолго ты к нам?

— До осени. Только я сейчас живу не в городе, а…

— Лина рассказывала, что ты летом «шабашишь»? Дома строишь или дачи?

— Скотник, — улыбнулся он, — Дачу для буренок…

— Ты ведь считался у нас хорошим журналистом, даже фельетоны писал в газету… И вот строишь скотники!

— Мне это нравится, — ответил он и, видя, что Лунева уже нервничает, все чаще поглядывая на свои часы с голубоватым циферблатом, прибавил: — Я зайду за тобой ровно в семь.

Знала бы она, что он таскал разные тяжести на спине на Некрасовском рынке! Женщины полагают, что мужчины должны расти по работе от рядового сотрудника до начальника, а у него, Вадима, все наоборот. Лишь Лина понимала его и не осуждала. Кстати, на рутинной работе он никогда таких бы денег не зарабатывал.

Нина вдруг подняла свою полную белую руку и взъерошила ему темно-русые волосы на голове. Подмышки у нее чисто выбриты, от нее пахнет хорошими духами. Он машинально положил руку на ее талию, ощутив под тонкой материей крепкое женское тело. Ладонь сама по себе скользнула ниже.

Нина никак не отреагировала на эту его вольность, лишь в глазах что-то мелькнуло.

— Если мы закончим раньше, я буду ждать тебя в кафе-мороженое у моста, — сказала она и, пристально посмотрев ему в глаза, стала подниматься по серым каменным ступенькам.

«Ладно, позвоню Вере в другой раз, — подумал Вадим. — Но как убить время до вечера?» И решил, что стоит, пожалуй, заглянуть в редакцию, может, Володю Бурова увидит, ответсекретаря Сашу Громова… С речки донесся громкий хлопок, будто лопнула автомобильная шина. Наверное, ребятишки на пляже балуются… Вспомнив про пляж, он решил сначала выкупаться, а потом — на машине в редакцию. Спускаясь по узкой тропинке к Чистой, он снисходительно упрекал себя за непостоянство: собирался позвонить Вере Хитровой, уговорить ее приехать на выходные сюда, а увидел Нину Луневу, и все это побоку! Вообще-то, вряд ли Вера откликнулась бы на его приглашение. Нужно билет доставать, трястись всю ночь в душном вагоне… Вот если бы Вадим за ней на машине приехал — другое дело! Несколько стершийся далекий образ Хитровой заслонила Нина. И он опять нашел сходство между ними: пышные, фигуристые, с большими грудями, полными ногами. Вера — блондинка и не красит волосы, а Нина — шатенка. И в постели они чем-то сходны, но ни одна из них никогда не заменит ему Аэлиту…

При воспоминании о ней, тень набежала на его лицо, серые с зеленью глаза стали грустными.

8. Твоя судьба, Аэлита

Вот во всех учебниках, научных трудах пишут, что человек произошел от обезьяны, — разглагольствовал Игорь Владимирович, сидя на травянистой лужайке на берегу небольшой, но глубокой речушки, протекающей всего в двухстах метрах от деревни Воробьи, где они ставили на пригорке скотник. — Чушь это! Дарвин, кстати, эту мысль в своей теории о происхождении видов не отстаивал, а ученые всего света подхватили. Несколько веков археологи ищут в недрах земли кости получеловека-полуобезьяны, переходную ступень, и до сих пор не могут найти. И никогда не найдут, идиоты, потому что человек и обезьяна — это совершенно разные виды, ничего общего не имеющие между собой. Человек занесен на планету Земля из космоса, возможно и другие виды животного и растительного мира выращены Творцом. Ведь каждая букашка — это сложнейший организм, никакая современная техника не способна искусственно создавать нечто подобное. Ты видел по телевизору, в журналах показывают роботов, имитирующих человека? Это же уроды, передвигающиеся по земле, как калеки. Роботы на автоматических линиях — это другое дело. Это механика. Из космоса, дружище, пришел на землю человек, иначе и быть не может. И человек здесь гость, а не хозяин, как талдычат опять же наши ученые. Ни одно живое существо столько вреда не принесло планете, сколько гомо сапиенс с его чуждой природе цивилизацией, техническим прогрессом! Возьми эти вшивые «стройки века»: ГЭС, ГРЭС, АЭС… Губят землю, отравляют атмосферу, уничтожают зверье, рыбу в водоемах и реках, уже и до океанов добрались… Эх, да что говорить!. Придет время, когда все это еще ой-ей как катастрофически аукнется человечеству!

— А что же Творец, инопланетяне, наблюдающие за нами, не предотвратят это безобразие? — спросил Вадим. Он и себе этот вопрос не раз задавал, но разумного ответа не находил.

— Пытаются, но очень осторожно: очевидно, не хотят вмешиваться в нашу эволюцию… Хотя и нередко предупреждают. Возьми гриппы вроде гонконговского, азиатского, африканского, болезнь рак? Я уверен, что на нас воздействуют не только силы Добра, но и силы Зла. Я тебе уже говорил. Добрые цивилизации помогают, а Злые — исподволь толкают нас к гибели. И все это делается главным образом через людей; которым незаметно внушаются разные идеи. Одни идеи несут Добро, другие Зло. И между ними все время идет непрерывная борьба. Наверное, и люди на земле разделились на Добрых, или Светлых и Злых — Черных.

— В правительстве нашем, уж точно, сидят Черные люди, — усмехнулся Вадим. — Они только творят Зло!

— Вот возьми гениев, — продолжал Поливанов. — Злой гений изобрел порох, расщепил атом, собрал людей в огромных городах, чтобы можно было при случае легче уничтожить. Отключи электроэнергию, газ, воду, и миллионы людей в своих небоскребах в течение недели-двух погибнут. А добрые гении оберегают природу, животных, подарили людям огонь, помогли приручить домашних животных, изобрели орудия труда, вырастили для нас злаки, фрукты… Добрые гении созидают, облегчают жизнь человека, а Злые — вредят даже под прикрытием пользы. Конечная их цель — погубить людей или превратить их в своих помощников — бесов!

Поливанов вдруг замолчал, он поймал на ромашке сиреневую бабочку и стал внимательно ее разглядывать, даже очки нацепил на крупный висячий нос. Солнце скрывалось за пышными белыми облаками, в речке играли мальки, сразу за широким заливным лугом, заросшим высокой ярко-зеленой травой, начиналась пышная березовая роща. Над ней величаво кружил ястреб. Казалось, он, паря между небом и землей, полностью погружен в философские размышления. В роще щебетали мелкие птицы, стайки их иногда проносились над речкой, но ястреб на них не обращал внимания.

Отсюда хорошо был виден недостроенный скотник, на ошкуренных бревнах сидели в выгоревших соломенных шляпах бригадир Петр Селезнев и еще один «шабашник» из Великополя. Видно было, как от них тянутся вверх тонкие струйки сигаретного дыма. Поднимутся чуть повыше голов и растают. Наверняка Селезнев нервничает, то и дело поглядывает на утонувший в траве проселок, из Великополя должны привезти цемент и другие строительные материалы. Потому они и прохлаждаются, что вышла задержка с их доставкой. А ведь кладовщик клялся Господом Богом, что все будет на следующий же день привезено, председатель колхоза «Ильич» несколько раз звонил в райпо, ему сообщили, что машина с материалами вышла. Уже давно должна бы приехать, да, видно, что-то случилось. Шофер мог по пути и кое-что продать дачникам, такое уже было. Главным образом нужен цемент, чтобы залить пол; не привезли рамы, рубероид для прокладок, толстые доски для кормушек. А каждый потерянный день отодвигает срок сдачи объекта. Вадим уже дважды искупался в речке, а Поливанов не захотел, наверное, плавать не умел. Он стащил со своих костлявых плеч сиреневую не первой свежести, майку и загорал. Худощавое лицо его с торчащими картошинами скулами было коричневым, густые темные брови топорщились над глубоко провалившимися глазами, коротко остриженные пегие волосы далеко отступили ото лба. Темно-серые глаза у него были чистые и немного печальные. Вот уже две недели Игорь Владимирович в рот не берет спиртного. Во-первых, данное бригадиру и Вадиму слово держит, во-вторых, ближайший магазин в пяти километрах, туда потихоньку от всех не сбегаешь. Надо отдать должное Поливанову, он не ныл, не сетовал, что ему не приходится выпить, хотя первую неделю после приезда сюда и был мрачным. Кашеваром он не стал. Кормила их проворная старушка Пелагея, у которой они ночевали и столовались. Председатель два раза в неделю отпускал телятину, картошку, крупы, даже привозили хлеб. Пелагея Ивановна была на пенсии и охотно готовила для четверых своих постояльцев. Ей шли за это трудодни. По ее совету они сходили к конюху, у которого на огороде была приличная пасека, и купили литровую банку меда, вполовину дешевле, чем дерут за килограмм на Некрасовском рынке. Крепко заваренный чай пили до седьмого пота с медом, намазывая его на ржаной хлеб.

Облака чередой уплыли по своим никому не известным маршрутам, вслед за ними торопились пронизанные солнцем, напоминающие рваные пуховые подушки, их маленькие собратья. Вадим лег на спину, подложив под себя клетчатую ковбойку, и зажмурился, так как солнце ударило прямо в глаза. Он слышал, как Поливанов встал и пошел куда-то; приоткрыв один глаз, увидел, что приятель зашагал через луг к скотнику, наверное, решил, что Вадим задремал. Игорь Владимирович был деликатным человеком и не стал бы беспокоить. Нужно было бы отвернуть голову от бьющего в прижмуренные глаза солнца, но что-то удерживало от этого Вадима. Все звуки отступили куда-то, голова стала ясной, уже не нужно было крепко сжимать веки, потому что вроде бы и солнце исчезло. Подумал, что можно и глаза открыть, но почему-то этого не сделал. Мельтешащие желтые точечки стали превращаться в какие-то странные образования, напоминающие крошечных огненных гномиков. Они стремительно куда-то спешили, сталкивались друг с дружкой, снова разбегались, потом гномики исчезли, а на их месте появилась яркая желтая точка, которая стала быстро расти. И вот точка вытянулась, принимая форму цилиндра с пятнышками по бокам, казалось, он стремительно падал прямо на него, Вадим хотел пошевелиться и встать, но все тело его сковала неподвижность, да и желание двигаться вдруг исчезло. И снова, как тогда зимой у турбазы в Пушкиногорье, цилиндр стал прозрачным и он увидел в нем золотоволосую и желтоглазую красавицу Аэлиту, тонкое продолговатое лицо ее было зеленоватым, серебристое одеяние обтягивало классически стройную фигуру. Все остальное в кабине было нечетким, смазанным. Аэлита, без всякого выражения на красивом лице с сиреневыми губами, смотрела на него и молчала, а в голове его что-то набухало, заставляя стучать в висках, наконец послышался ровный голос, может, и не голос, а просто мысль, облеченная в слова вошла в его мозг: «Ты узнал меня?». Так же, не разжимая губ, он ответил, что да,узнал, и даже сказал, что ее зовут Аэлитой.

«Пустой звук, — ответила она. — У меня другое имя. Тебе его не выговорить».

«Кто ты? — спросил он. — Или это опять наваждение?».

«Ты знаешь, что это не наваждение, но раз сомневаешься, значит, ты еще не готов…».

«К чему не готов?»

«Ну почему вы, люди, такие недоверчивые? Вы чудо называете миражем, необыкновенное — обыкновенным. Стараетесь всему дать свою примитивную оценку. Гордость это или глупость? Пора вам знать, что вокруг вас существуют другие миры и в этих мирах живут существа по интеллекту неизмеримо выше вас. Когда же вы научитесь понимать нас? Не бояться, не убегать, а понимать, поверить, что мы тоже существуем? Вы даже не верите вашим оракулам…»

«Кому?»

«Они — люди, но говорят вам то, что мы хотим».

«Я верю, — откликнулся он. — Не оракулам — тебе, Аэлита!».

«Вас очень мало. Нам с вами трудно».

«Что же делать, Аэлита?»

«Хорошо, зови меня так, но у тебя есть своя земная Аэлита».

«Она… она ушла».

«Она в твоем мире, человек, ищи свою Аэлиту, — набатом прозвучало в его голове. — Она — твоя судьба».

Лицо золотоглазой девушки вдруг пропало, исчез цилиндр, будто издалека донесся до него обеспокоенный голос Поливанова:

— Вадим, тебе плохо? Перегрелся на солнце? И почему ты смотришь на солнце? Это же опасно! Какое лицо у тебя странное…

С нарастающим гулом что-то накатилось и пробежало через все его члены током, и он смог наконец пошевелиться — оцепенение прошло. В открытые глаза ударило солнце и он прижмурил их, но чуть позже с трудом раскрыл, будто ресницы его, как у гоголевского Вия, были свинцом налиты. Он сел на лужайке, провел по лицу ладонью, будто смахивая липкую паутину, и совсем близко увидел перед собой длинное лицо вставшего перед ним на корточки Игоря Владимировича. В небольших глазах того светилось любопытство.

— Ты задремал, да? Тебе что-то необычное пригрезилось? Вадим, ты слышишь меня?!

— Слышу, слышу… Я верю, что человек попал на Землю из космоса, — сказал Вадим. — И космос нет-нет и напоминает нам о себе…

У него мелькнула мысль все рассказать, но вдруг снова отчетливо появилось перед открытыми глазами смутное изображение зеленоватого лица Аэлиты, золотоволосая женщина отрицательно покачала головой и чуть приметно улыбнулась уголками сиреневых губ, как бы намекая, что это тайна только их, то есть Его и Ее.

— Я сидел с ними, — стал рассказывать Поливанов, — И вдруг мне почудилось, что ты утонул в речке, я бросился туда, смотрю: ты лежишь с раскрытыми глазами и смотришь на солнце. И лицо у тебя будто костяное и светится изнутри. Я тряс тебя за плечи, перетащил на другое место, но ты как бревно…

— Приехала машина? — не глядя на него, спросил Вадим.

— Кто-то пылит по проселку, — кивнул на дорогу Игорь Владимирович, не спуская с него встревоженного взгляда. — Вроде, грузовик.

— Пошли, а то Селезнев будет переживать, — улыбнулся Вадим.

— Ты видел их? — после непродолжительной паузы спросил Поливанов. Он шел чуть сбоку, сзади.

— Кого — их?

— Они ведь не каждого выбирают для контакта, — понизив голос, проговорил приятель. — Не каждый и способен вступить в контакт.

— О чем ты, Игорь? — устало сказал Вадим. — Напекло солнцем голову, хорошо, что обошлось без солнечного удара.

— Не хочешь — не рассказывай… Но я видел ауру над твоей головой.

— Ауру?

— Легкое желтое сияние. Это был контакт, Вадим! — возбужденно говорил Игорь.

— Я просто задремал на солнцепеке, — повторил Вадим, отвернувшись. Что-то мешало ему сказать правду Поливанову.

— Счастливый ты, Вадим, — вздохнул тот. — Тебя выбрали.

— В Верховный Совет, что ли? — улыбнулся Вадим — Или в Политбюро?

— Выше, Вадим, выше, — кивнул на небо Игорь Владимирович. — Земное все — суета сует, а там, в космосе, другие масштабы… Ну почему со мной никто не вступает в контакт? Я давно готов к этому. А если бы позвали — не задумываясь улетел бы с ними. Прекрасна планета Земля, но люди на ней живут, как слепые кроты…

«Сон это или явь? — не слыша его, мучительно думал Вадим. — Она сказала: „Ищи свою Аэлиту — она твоя судьба…“ А где ее искать? Мою судьбу…».

— Ты знаешь, — дошел до него голос Поливанова. — Мне совсем не хочется пить! Сначала хотелось, я даже у бабок самогон спрашивал, а сейчас, как отрезало.

— Я рад за тебя, — равнодушно ответил Вадим. Мысли его были заняты другим.

9. Как на войне


В большой железной емкости Вадим готовил раствор для заливки пола скотника, он ссыпал туда из бумажных мешков пыльный ядовито-серый цемент, лопатой набрасывал речной песок, привезенный на тракторе, ведрами лил воду и все это перемешивал лопатой. Лопата скребла по железу, мутная жидкость брызгала на ноги, попадали капли и в лицо. Работенка еще та! Плечи его были обнажены, на завернутых до колен брюках — пятна и мокрые разводы, на руках брезентовые рукавицы; чтобы голову не напекло, он соорудил из газеты остроконечный колпак. Соломенной шляпой, как у Селезнева, он не разжился. Остальные члены бригады вставляли в проемы проолифенные золотистые рамы со стеклами, укрепляли их, шпаклевали щели. Делалось все на совесть. Стройматериалов должно было хватить на неделю работы, потом снова нужно ехать в Великополь, клянчить в райпо и «Сельхозтехнике» все необходимое. Вадим Бога благодарил, что нет толстяка H. Н. Петухова, некогда возглавлявшего эту организацию. Его перевели в Псков с повышением, захватил он с собой и любовницу-секретаршу — Раю из райпотребсоюза. Когда еще десять лет назад Вадим понял, что полюбил Аэлиту, тогда еще долговязую глазастую девчонку, он честно признался Рае. Та на удивление легко отнеслась к этому.

— Соскучишься, Вадик, — с улыбкой сказала она, — позвони. И ты знаешь, где меня найти.

Он не позвонил и — что удивительно — ни разу не встретил Раю даже на улице. А Великополь — не такой уж и большой город. Прожив здесь десяток лет, с очень многими здороваешься на улице.

Рая из райпотребсоюза как легко вошла в его жизнь, так же легко и исчезла из нее, оставив стершиеся воспоминания о ночных часах, проведенных на черном диване в кабинете Петухова H. Н.

Дни стояли солнечные, жаркие, в обеденный перерыв все торопились к речке, ее, как и деревню, называли Воробьем, и купались, но на стройке вскоре снова становилось жарко и от пота глаза щипало. Колхозники чуть ли не в полдень возвращались с работы и тут же начинали ковыряться в своих распаханных огородах. Вадим уже давно убедился, что сельские жители с прохладцей относятся к труду в колхозе или совхозе, как бы отбывают барщину, а душу, разумеется, кто не пьет, вкладывают в личное хозяйство, а свой приусадебный участок поит и кормит их. У каждого скотина, мелкая живность, которая требует пригляда и ухода. И еще заметил Вадим, что из колхоза и совхоза труженики тащат все, что может сгодиться в личном хозяйстве: стройматериалы, сено, комбикорма, даже ведра и подойники. И все среди бела дня, без всякой опаски. Все казенное, государственное было для них ничейным, потому и хищение имущества в сознании сельчан не считалось воровством, да и не только у крестьян — это происходило в масштабе всей страны. Разве рабочие не тащили из цехов полуфабрикаты и готовую продукцию? Вадим сам был свидетелем, как на Некрасовском рынке рабочие с кондитерской фабрики приносили Гоге плоские коробки из-под песочных тортов с залитым в них высококачественным шоколадом, а что уж говорить о дефиците, будь это продукты или бытовая техника. Растаскивалось буквально все и распродавалось по ценам ниже государственных.

Из скотника доносился невнятный разговор председателя колхоза «Ильич» Дмитрия Евгеньевича Ильина и бригадира Селезнева. Председатель с полчаса назад пожаловал к ним, вообще-то, он редко сюда наведывался, знал, что «шабашников» не нужно понукать и подгонять — они и без кнута работают как одержимые. Наоборот, Селезнев его припирал в правлении к стене, требуя бесперебойной доставки стройматериалов. Обещал из города привозить на самосвале готовый раствор для заливки полов и фундамента, а выбил лишь цемент в мешках. Приходилось на месте готовить раствор. Голоса смолкли, и вскоре из широкого темного проема скотника — двери еще не были навешены — вышел Ильин. Он был в шелковой безрукавке и хлопчатобумажных брюках, лицо загорелое, крупный нос шелушился. Дмитрию Евгеньевичу нет еще и тридцати, он попал в Воробьи сразу после сельхозинститута, правда, до учебы несколько лет проработал в совхозе механизатором, так что сельскохозяйственный труд ему знаком не только по учебникам. Вадима он знал еще по тому времени, когда тот работал в «Великопольском рабочем», читал его фельетоны, очерки. Однажды высказал свое недоумение: почему Белосельский — хороший журналист — променял перо на лопату и топор? Вадим ему честно ответил, что советская журналистика насквозь фальшива и ему претит морочить людей.

— Но ты же фельетоны писал? — резонно заметил Ильин. — Критиковал нашу советскую действительность, бюрократов, рвачей, значит, в какой-то степени раскрывал людям глаза на правду.

— Пока печатали мои фельетоны, я и не помышлял уходить из газеты, — ответил Вадим, — А потом перестали, вот я и оказался безработным. А статейки, прославляющие наших верных ленинцев и советский образ жизни — самый лучший, самый демократический, самый передовой и гуманный в мире, я отказался сочинять…

Они долго тогда спорили на берегу речки Воробей, Ильин мыслил трезво и во многом соглашался с Вадимом, но как все изменить, возродить у сельчан любовь к земле — и он не знал, так же как и не видел в ближайшем будущем никаких путей к выходу из тупика. Начиная с Хрущева, он вождям — «строителям развитого социализма» — не верил, но как человек, родившийся при советской власти и никакой другой не знавший, считал капитализм загнивающей формацией и верил в конечную победу социализма во всем мире. Классики-то марксизма-ленинизма, которых он старательно изучал в институте, доказывали, что гибель капитализма и торжество социализма на земле неизбежны… Были небольшие сомнения в том, что капитализм что-то не загнивает, а социализм добровольно не распространяется на планете… За границей он был в составе делегации сельских тружеников всего один раз в Болгарии, где они побывали на образцовых социалистических предприятиях. Болгары, на его взгляд, жили хорошо, были довольны своим социалистическим строем, советских людей встречали радушно, порядка у них неизмеримо больше, чем у нас, земля на зависть обрабатывается по самым передовым в мире технологиям, нам до них еще далеко, овощей и фруктов производят столько, что тары не хватает отправлять на экспорт во многие страны мира.

— Мое почтение Вадиму Андреевичу! — остановился возле него Ильин — Любо-дорого смотреть, как работает ваша бригада, не то что мои горе-работнички!

— Где же их социалистическая сознательность? — распрямил спину Вадим. Он разравнивал деревянной лопатой раствор на полу. Он знал, что председатель сразу не уйдет. Дмитрий Евгеньевич был немного пониже Вадима, но тоже широк в плечах и крепок на вид. В армии он был в танковых частях и занимался спортом, однако на должности председателя за последний год несколько отяжелел и уже намечался животик. К ним он пришел пешком — правление находится в Воробьях, — а так ездит по бригадам на своем газике. Сам за рулем.

— Перекурим? — предложил Ильин, присаживаясь на опрокинутый контейнер для кирпича.

Вадим, воткнув лопату в раствор, без особой охоты присел на второй контейнер. Впрочем, раствор застывает долго, можно немного передохнуть. У Ильина добродушное лицо с небольшими светлыми глазами, опушенными белыми выгоревшими ресницами, и с ямочкой на круглом подбородке, что придавало ему добродушный вид. Руки у него большие, с мозолями на ладонях. Ильин не чурается и сам сесть за штурвал комбайна или трактора, когда наступает страдная пора. Знал Вадим, что он пользуется уважением у сельских жителей, они больше привыкли своих председателей, назначенных райкомами партии, видеть на машинах и в кабинете, ну еще на собраниях, рядком с районным начальством, а Ильин, как кузнечик, прыгает по полям-лугам, бригадам, разбросанными на порядочное расстояние от центральной бригады в Воробьях. Колхоз считался в районе не бедным, но и не образцовым — сюда не привозили туристов и гостей из «соцстраха». Деревеньки бедные, приземистые, постройки ветхие, с залатанными крышами. Вот задумал председатель возвести типовой скотник, так и то пришлось нанимать людей со стороны, потому что свои будут строить сто лет и тяп-ляп. Нет у людей никакого стимула к работе, а на лозунгах теперь далеко не уедешь, особенно после хрущевской кукурузы, гибели скота и вырубки фруктовых деревьев. Кукуруза сроду в этих краях не росла, а заставляли сажать ее на лучших площадях. Крестьян не обеспечивали покосами, по указанию райкома отводили им неудобные, заболоченные места. Ильин, правда, разрешал своим колхозникам косить на лугах близ речки Воробей.

— Меня вот мучает, Вадим, — доверительно заговорил председатель, — Вот построите вы скотник, запущу я туда дойных коров, но нет у меня уверенности, что будут они давать рекордные надои молока.

— Почему обязательно рекордные? — сказал Вадим, — Нормальные хотя бы удои брали вы от своих коров. Ну зачем эта показуха? Ради рекорда готовы на все, а взамен что? Одобрение равнодушного секретаря райкома и заметка в районной газете? Добьетесь рекорда, а потом все снова будет по-прежнему.

— Хуже будет, Вадим, — уронил Ильин, — Знаешь, что вчера произошло в соседней бригаде Груздина? Отелилась наша рекордистка, а молодой доярке нужно было в этот вечер обязательно на свидание… Вилами заколола теленка, выбросила на навозную кучу и убежала…

— Чужое добро-то, а не свое, — сказал Вадим, — Своего теленка никто не заколет, наоборот, в избу принесут, из бутылки молоком напоят, а государственного, значит, ничейного можно и забить. Душа-то не болит… Неужели вы, Дмитрий Евгеньевич, эту простую истину не усвоили? Чу-жо-е! Десятилетиями люди работают на неизвестного им «дядю Государство» и не понимают, зачем они это делают? Когда можно выращивать поросят, свиней, овец, домашнюю живность у себя на участке, а им нужно все это бросать и бежать в бригаду, где все чужое, не близкое, не родное. И где один работает на совесть, второй — спустя рукава, а третий вообще не вышел — в запое… Приедет секретарь райкома и заявит на собрании, мол, дорогие товарищи колхозники, правительство вынесло постановление сдать на мясокомбинат весь скот. Теперь ваш колхоз будет выращивать на полях, например, лен. Стране необходимо стратегическое сырье. А завтра еще чего-нибудь похлеще придумают… Не верят люди партии, правительству, его некомпетентным вождям. Не верят, но молчат. И из-под кнута выходят на бесполезную работу, от которой все равно никакого толку.

— Ты что же, против колхозов? — покосился на него Ильин.

— Я против профанации, вранья, что колхозный строй — это единственно правильный путь к изобилию. Где оно — изобилие? Там, у них, у которых нет колхозов-совхозов, где люди работают на себя и вместе с тем на народ, на государство, где дуракам долго у власти никак не удержаться — сметут, прокатят на выборах. А у нас? Любой идиот будет сидеть на троне до самой смерти или тайного дворцового переворота. А вместо него придет еще более невежественный и, чтобы чем-то проявить себя, «войти в историю», нагородит еще более ужасное для народа, народного хозяйства и всей страны… Сколько уже раз такое было?

— Я как-то об этом не думал… — покачал головой Ильин.

— Об этом мало кто думает, — ответил Вадим, — Даже думает, — подчеркнул он, — А попробуй громко заговори? Тут же, как сумасшедшего, упекут в дурдом.

— Ты считаешь, что всю землю нужно отдать крестьянам? Или продать?

— Они даром не возьмут ее и тем более не купят. Не возьмут потому, что на земле нужно работать, по-простецкому вкалывать, как вкалываем мы у вас, а крестьяне от настоящего земледельческого труда, когда работали на себя от зари до зари, давно отвыкли. За годы советской власти их отучили работать, вынули из них душу, они ведь в колхозах-совхозах отбывают трудовую повинность. А не купят землю еще и потому, что беднее на земле нет человека, чем русский крестьянин. В каких домах они живут! Это же развалюхи. А как одеваются? Какая у них мебель, утварь? Бездарный, почти дармовой колхозный труд на «дядю Государство» развратил их, лишил трудового стимула, желания что-то придумать, создать, что-то вырастить и продать. Крестьяне забыли, что такое рынок, не имеют лошадей, которых уничтожили. Русские крестьяне не живут, а прозябают, вот почему молодежь бежит в города, а старики и старухи в нищете и безысходности дотягивают свой век, стараясь себя не перенапрягать, мол, нам больше всех, что ли, нужно?..

— Ты нарисовал такую картину, что, как волк на луну, завыть хочется, — угрюмо проговорил Ильин. На загорелое лицо набежала тень — А ведь правда, я не знаю ни одного сельского жителя, который бы имел собственную лошадь. А при наших дорогах без лошади погибель. Весной и осенью и на тракторе не проедешь. Вот, наверное, почему крестьяне из глубинки ничего не производят на рынок — все излишки сдают за гроши государству: молоко, мясо, телят, картошку. Без лошади ничего от нас не вывезешь на рынок. А колхозный транспорт хилый и себя-то не может обслужить.

— Кто отдал приказ на селе уничтожить лошадей? — сказал Вадим — Сотни миллионов российских лошадок-кормилиц пошли на бессмысленный убой. Ликвидировались конные заводы, малую толику оставили лишь для кавалерии Буденного. А приказ такой еще до войны дало правительство из Москвы. Это ли не злодейский удар по крестьянину?

— Можно подумать, что все это специально делалось?

— У меня в этом нет никаких сомнений, — сказал Вадим — Так считали мой отец и дед.

— Но зачем это нужно было? — спорил Ильин, — Ведь рубили сук, на котором сидели!

— Планомерно уничтожали русское крестьянство: продразверстками, голодом, коллективизацией, драконовскими законами, лишающими сельского жителя даже паспорта. Ведь вся сила России была в крестьянстве, вот эту силу и нужно было кому-то уничтожить.

— И уничтожили, — вынужден был согласиться председатель, — Тому я свидетель. Нет в колхозе ни одного крестьянина, который бы честно работал, так — спустя рукава… И если бы город не посылал на уборку урожая людей, то мы никогда бы сами не собрали и трети урожая.

— Крестьянина растоптали, убили и одному Богу известно, когда он снова возродится, — сказал Вадим. Его уже утомил этот бессмысленный разговор. Ну почему он, Белосельский, все это видит и понимает, а даже такие неглупые образованные люди, как Ильин, сомневаются, боятся пошире раскрыть глаза и что-то сделать, изменить… Впрочем, тех, кто пытался, быстренько раньше подбирали и навсегда затыкали свинцом рот…

Уже несколько минут в уши назойливо лез нарастающий металлический грохот приближающегося трактора. Гусеничный ДТ-54 приближался к строительной площадке со стороны деревни. Вот он резко свернул с проселка и попер по зеленой целине с белыми одуванчиками, прямо к строящемуся скотнику. В кабине через пыльное стекло был виден тракторист в клетчатой рубахе и с русым чубом, дрожащим у самых глаз.

— Вася Петрищев, — взглянув на грохочущий трактор, недоуменно заметил председатель, — Чего он сюда тащится? И без прицепа? Я его послал в соседнюю бригаду навоз вывозить из свинарника.

Что-то не понравилось Вадиму в целеустремленном движении трактора к скотнику, так танк идет, все сминая на своем пути, в атаку, по крайней мере в виденных когда-то военных фильмах. Вот под поблескивающие гусеницы подвернулась черная глыба вара в разодранной бумажной упаковке и с хрустом раскрошилась.

— Пьяный, что ли? — вырвалось у Вадима.

— Ошалел, мудак! — побагровел председатель, однако даже с места не сдвинулся.

А гусеницы трактора уже перемалывали аккуратно сложенные на лужайке только что привезенные желтые рамы для окон. Ничего не подозревающие Селезнев, Поливанов и Алексей Сапогов — четвертый член бригады, — работали внутри недостроенного скотника. Трактор-танк с ревом полз на стену.

— Ребята, уходите! — что было мочи крикнул Вадим и, перепрыгнув через железный контейнер, бросился к трактору. Ильин растерянно топтался на месте и смотрел вслед. Видно, реакция у председателя была замедленной, он лишь после того, как Вадим, рискуя попасть под гусеницу, распахнул железную дверцу в кабину, тоже потрусил к трактору. А тот упрямо надвигался на белую, сложенную из кирпичей стену скотника. Селезнев и Сапогов выскочили оттуда, а Поливанов не успел. У Вадима уже не было никаких сомнений, что тракторист задумал разрушить помещение. Он выдернул тракториста из кабины как раз в тот момент, когда грохочущая железная махина врезалась в стену рядом с дверным проемом и проломила ее. Тракторист вместе с Вадимом откатились в сторону от осыпающихся кирпичей, а трактор без водителя исчез в скотнике и, разрушив другую стену, в белой пыли прополз еще несколько метров и уткнулся в высокий штабель необрезанных досок. Силенок сдвинуть их у него уже не хватило и он, несколько раз дернувшись, со всхлипом заглох, вырыв гусеницами неглубокую траншею. Вскочив на ноги, Вадим рывком поставил круглолицего парня с бегающими покрасневшими глазами на ноги и ударил в лицо, не дав ему упасть, наотмашь ударил еще несколько раз. Голова с закрывшим глаза чубом безвольно мотнулась в одну-другую стороны. Пахнуло самогонным духом.

— Ублюдок, что ты натворил?! — сквозь зубы цедил взбешенный Вадим.

К ним подбежали председатель и бригадир, Вадим опустил занесенный кулак.

— Он же пьяный, Вадим! — сказал Ильин.

— А что, это его оправдывает? — резко повернул к нему голову Вадим, — Пьяному все можно?

— Колхоз все оплатит… — продолжал председатель, переводя взгляд на тракториста, держащегося за вздувшуюся щеку, один глаз у него заплывал синевой, а из носа текла кровь — Из зарплаты этого урода! — Ударение председатель сделал на первом слоге.

— А где Игорь? — завертел головой Вадим, не видя приятеля. Отпустив тракториста, он бросился в разрушенный скотник, над которым еще клубилась желтоватая пыль. Поливанова он нашел сидящим на еще влажном полу и ощупывающим голову, одна нога его была неестественно подвернута, волосы и лицо присыпаны белой крошкой.

— Это что, землетрясение? — проговорил он, моргая и глядя снизу вверх на Вадима.

— Хуже, — сказал тот, протягивая руку — Встать можешь?

Поливанов с трудом поднялся, но ступить на правую ногу не смог, нагнулся, ощупал колено, бедро.

— Атомная война? — попытался улыбнуться Игорь Владимирович, но тут же скривился от боли. — Перелома вроде нет…

Обняв за плечи, Вадим вывел его на залитую солнцем строительную площадку. Председатель что-то выговаривал безучастно стоящему перед ним трактористу. Селезнев и Сапогов сидели на досках и курили. Лица их были мрачны.

— Надо вызвать «скорую», — сказал Вадим, усаживая белого как мел Игоря на круглый чурбак, на котором они ножовкой пилили доски. Нога у Поливанова, очевидно, опухала. Он поднял голову и обвел всех затуманенным взглядом.

— Вот всегда так, — проговорил он, — Всем ничего, а мне обязательно достанется. Рок какой-то. Что же все-таки произошло? Я так и не понял.

— Спроси у этого подонка, — кивнул на прислонившегося к бумажным мешкам с цементом тракториста Вадим — Он чуть было всех вас в скотнике на тот свет не отправил!

— За что? — поднял глаза на парня Поливанов, — Что мы тебе плохого сделали?

— Строють тут, мельтешат, а народ недоволен, — вдруг заговорил тот — Вам платят тыщи, а нам на выпивку не хватает. Тебе говорили, Дмитрич, — бросил он взгляд на председателя, — не нанимать в энтом году городских?

— Что он мелет? — пожал плечами Ильин, — Уж лучше бы ты, урод, помалкивал.

— Я что? Я как все. А народ против шабашников…

— Надо сдать в милицию, — бросил взгляд в сторону председателя Вадим.

— У меня уже механизаторов раз-два и обчелся… — неуверенно возразил Ильин, — Мы его проработаем на собрании, оштрафуем…

— Я чего? Я ничего, — обеспокоенно завертел головой тракторист, — Мужики сказали, я и… покатил. Обещали подсобить, да их нету тута.

— Сообщите в милицию, — твердо проговорил Вадим, — не то я его сам отвезу в город. Это же преступник, почти убийца!

— Да он пьяный, — вяло заметил председатель.

Вадим даже не посмотрел на него. Молча подошел к своей машине, стоявшей под толстой березой, открыл багажник, достал толстый капроновый шнур, который возил вместо буксирного троса, вернувшись, связал за спиной руки ошалело подчинившегося ему парня и повернулся к председателю:

— Готовы прикрыть его? У вас механизаторов не хватает, да? Готовы бандитам доверить любую технику? Он же человека покалечил! Я его сам отвезу в милицию или прокуратуру, эта сволочь получит срок!

— Вы что, мальцы? — заскулил вдруг Вася Петрищев и даже ладонью слезу смахнул — Меня свои, говорю, попросили пугнуть вас отселя… Сами, коли надо, скотник сварганим за такие шиши! Поставили бутылку первача, ну я и хотел пугнуть…

— Пошли, пугало, — повернул его к машине лицом Вадим, — Там все расскажешь. Наш мягкосердечный председатель пожурит тебя и отправит на этом же тракторе в бригаду навоз возить, а мы для него кто? Рабсила со стороны и больше ничего.

— Да что такое деется? — ныл Вася, подталкиваемый Вадимом в шею, — Связали, как разбойника…

— Ты еще хуже, выродок! — дал ему ногой пинка в зад Вадим — Если тебя не посадят в тюрьму, то я сам тебя изуродую, как Бог черепаху! Чтобы навек запомнил, мразь!

— Вадим, возьми и меня с собой? — попросился Поливанов. Брючина на ноге натянулась, губы посинели, глаза еще глубже ввалились. И Вадим даже чертыхнулся про себя: про хулигана подумал, а про раненого приятеля забыл! Он ведь раньше, чем приедет сюда «скорая», довезет его до поликлиники или больницы. Затолкнув тракториста на заднее сиденье, он вернулся за Игорем. Взял его на руки в охапку и, как младенца, донес до машины. Прежде чем сесть за руль, крикнул понурившемуся председателю:

— А участкового обязательно вызовите, пусть составит акт и прочее…

10. Пулковский меридиан

Моросил мелкий осенний дождь. Он оседал на лице как липкая лесная паутина, будто клейким лаком покрывал волосы на голове, впитывался в одежду. Было холодно и неуютно под низким пепельно-серым небом. Взлетно-посадочные железобетонные полосы блестели, будто подернутые тонким слоем льда. Казалось, что спаренные широкие колеса самолетов с извилистым протектором должны скользить как по катку, тем не менее лайнеры, немного с ревом пробежав по земле, начинали резко и шумно тормозить и их даже не заносило. Облака белесого тумана сопровождали их до самой остановки. С того места, где стоял в черном плаще простоволосый Вадим, летное поле просматривалось почти полностью. По бетонным дорожкам к еще горячим загнанно дышащим самолетам спешили издали похожие на гигантских шершней желто-оранжевые бензозаправщики, еще какие-то небольшие, напоминающие электрокары, машины. Ватное небо над головой гудело от рева и рокота взлетающих и садящихся в Пулковском аэропорту самолетов. «Ту-104», рейс 112, запаздывал на полчаса, о чем бодро сообщила по трансляции дикторша. Он вылетел из Ашхабада, где ярко светило солнце, зеленели сады и было 30 градусов тепла.

Из Великополя Вадим вернулся в начале сентября. Осень в тех краях выдалась дождливой, да и отношения с местными и председателем колхоза «Ильич» стали более чем прохладными. И тем удивительнее было то, что Игорь Владимирович Поливанов остался неизвестно на какой срок в деревне. В больнице, после той истории с трактором, свернувшим полскотника, он пролежал две недели — у него было сильно разбито колено и вывихнута лодыжка. Когда Вадим уезжал, Игорь еще сильно прихрамывал. Был суд, и трактористу Василию Петрищеву дали два года за злостное хулиганство, так судья квалифицировал его дикий поступок. Наложили на него и штраф за нанесенный ущерб. Вернувшись из больницы, Поливанов еще с месяц поработал с бригадой, а потом неожиданно для всех решил остаться в колхозе. Он неплохо разбирался в технике и председатель Ильин оформил его механизатором в колхозную РТС, пообещал отремонтировать нежилой дом с заколоченными окнами и отдать его в полное распоряжение Поливанова. Старуха, жившая в нем, недавно умерла, а наследников у нее не оказалось.

— Я здесь будто заново родился, — прощаясь с Вадимом, сказал Игорь Владимирович. — Совсем не тянет на выпивку, хорошо сплю, и сны мне снятся хорошие… На днях видел в сумерках над рощей летающую тарелку. Она повисела над речкой и стремительно ушла в небо. А я почувствовал приятное тепло, будто меня кто-то погладил по лицу пуховкой.

— Что же меня не позвал? — спросил Вадим.

— Все это было так быстро… И потом, в такие вещи ведь никто не верит. Небось сам читал, как наши ученые называют все это глупыми фантазиями и чушью. Мол, нет никаких НЛО, это обыкновенные атмосферные явления, которые происходят в природе не так уж редко. А сами до сих пор не могут объяснить, что же такое шаровая молния?

— А ты можешь объяснить?

— Я думаю, что это как-то связано в НЛО, внеземными цивилизациями, — очень серьезно заявил Игорь Владимирович. — Это их энергетические посланцы. Сгустки внеземной энергии. Возможно, исследуют нашу атмосферу, предметы. Мне ведь повезло, лет пять назад на Ладоге я вблизи наблюдал за шаровой молнией размером с теннисный мячик. Мог дотронуться до нее.

— И она взорвалась?

— Нет, прошла сквозь стекло и растворилась в воздухе. Это было на турбазе. На стекле осталось несмываемое оранжевое пятнышко. Я позвонил в НИИ, просил приехать и обследовать оставленный след, но меня только на смех подняли…

Игорь Владимирович окреп, посвежел лицом, в глазах появился блеск, он стал больше следить за собой: купил недорогой шевиотовый костюм, рубашки, обувь. В общем, на глазах спившийся, опустившийся человек возвращался к жизни. И окончательно сразил Вадима тем, что заработанные в колхозе деньги положил на сберкнижку. Не пошел даже вместе со всеми в ресторан отметить окончание работы в колхозе «Ильич». Несколько раз Вадим видел его прогуливающимся в сторону березовой рощи с недавно приехавшей в Воробьи учительницей. Невысокая, ничем особенно не выделяющаяся женщина лет тридцати. Вадим постеснялся спросить, что у них за отношения, а Поливанов тоже на эту тему не пожелал распространяться. Вадим от всей души пожелал приятелю удачи…

По радио наконец объявили о посадке ашхабадского самолета. Вадим услышал далекий гул, из серой мглы над шоссе Ленинград-Киев совсем низко вынырнул серебристо-ртутный ТУ, шасси уже были выпущены, рев турбин приглушен. Вот его растопыренные, как ноги орла, шасси коснулись мокрой бетонной полосы, вмиг окутались туманным облаком, задрожали от напора воздуха выпущенные подкрылки, и самолет стал тормозить. В круглых тускло освещенных иллюминаторах видны бледные пятна лиц.

… Она спустилась по трапу вместе с двумя другими стюардессами. Все три высокие, стройные в своих форменных пальто с золотыми нашивками на рукавах. Две девушки были в синих беретах, на которых сразу же заискрились дождевые капли, а Аэлита без головного убора. Ее золотистые волосы спускались на плечи, в руке покачивалась спортивная сумка. Вот она остановилась рядом с трапом, повернула голову и что-то сказала выглянувшему из черного проема люка, очевидно, пилоту, тот улыбнулся и помахал ей рукой. Чуть отстав от подруг и не глядя по сторонам, Лина медленно шла по мокрому асфальту. Вот от ветра распахнулась пола пальто, мелькнули стройные ноги в капроновых чулках, стального цвета короткая юбка… Он вспомнил, что чуть выше круглого колена у нее остался тоненький беловатый шрам — след гвоздя, на который она напоролась на рыбалке… Вадим почувствовал, как гулко застучало сердце, он даже несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул из себя влажный воздух, так он иногда делал на соревнованиях перед ударом гонга. Конечно, она не видела одинокую застывшую у служебной металлической калитки фигуру с поднятым воротником плаща и слипшимися темно-русыми волосами. Эта фигура сливалась со стволом черного тополя с еще зелеными, но уже изъеденными по краям листьями, с которых срывались тяжелые капли и звучно шлепались на опавшие вокруг листья. Их много валялось под ногами.

Услышав свое имя, она сначала даже не замедлила шаги, наверное, имя «Аэлита» она слышала редко — все звали ее Лина. И, конечно, она сразу сообразила, еще не видя его, кто мог ее так назвать. Выйдя с летного поля за ограду, она завертела золотоволосой головой (и он в который раз поразился, какие у нее огромные глаза) и наконец увидела его под тополем. Секунду они смотрели в глаза друг другу, никто первым не хотел отвести свой взгляд. Глазами они сейчас сказали больше, чем потом словами.

— Ну вот, дорогой мой, мы и встретились… — выдохнула она. Голос ее немного сел, был не таким звонким, как раньше. — Здравствуй, Вадим!

— Здравствуй, Аэлита! — эхом откликнулся он, делая к ней первый шаг. Она же не двигалась с места. Стояла высокая, немного пополневшая, что ей очень шло, и смотрела своими громадными голубыми глазами на него. Подкрашенные губы тронула легкая, как тень, знакомая до боли улыбка. А у него мелькнула мысль: пока он жив, никогда больше не допустит, чтобы эта красивая женщина от него ушла. Уж в этом он сейчас был уверен, как и в том, что снова обрел ее — свою судьбу, как внушила ему небесная Аэлита. И если есть Бог на свете, то и он не допустит того, что произошло тогда в Великополе…

— Если бы ты не пришел — я сама бы пришла к тебе, — произнесла она, голос стал звонче, увереннее. Голубизна в глазах превратилась в синеву. Она продолжала со смешанными чувствами вглядываться в него — тут были и радость, и тревога, и нежность. — Когда я прилетала в Ленинград, то еще с трапа всегда высматривала тебя в толпе встречающих, а сегодня я почему-то даже не вспомнила о тебе… Да, мы же опоздали.

Это была прежняя Лина, которая никогда ни к кому не подлаживалась и говорила в глаза все то, что думала.

Даже неприятные вещи. Он отобрал у нее сумку, взял под руку и повел по залепленной опавшими листьями асфальтовой дорожке к своей машине, поставленной на стоянке. Пассажиры уже тянулись с вещами к автобусам и такси. На сумках и чемоданах трепетали аэрофлотовские бирки на нитках. А над аэродромом нарастал могучий гул набирающего обороты для разбега очередного самолета. И он помчался, подрагивая крыльями, по взлетной полосе. За ним гналось туманное облако, шасси, казалось, вцепились в бетон и ни за что не отпустят его, но вот рев стал глуше, заостренный нос лайнера задрался, и самолет оторвался от взлетной полосы.

— Мне нужно в диспетчерскую… — сделала попытку остановиться Лина, но Вадим решительно увлекал ее к «Жигулям».

— Ты больше не будешь летать, я слышал, самолеты иногда разбиваются, — говорил он, одной рукой открывая ключом дверцу, другой придерживая ее за локоть. — Не твое это дело летать за облаками и носить на подносе нарзан и бутерброды пассажирам… — он передразнил: «Застегнуть ремни — расстегнуть ремни! За бортом — минус пятьдесят, на борту — плюс двадцать, граждане пассажиры…» Подумаешь, небесная дива!

— Продолжай, продолжай, я давно ни от кого не слышала ничего подобного, — улыбнулась она. Хотя и прилетела со знойного юга, лицо ее, обрамленное влажными золотистыми волосами, было матово-бледным, а под глазами голубели круги. Видно, длительный полет ее утомил.

— Где твой дом, Аэлита? — усаживаясь рядом с ней за руль, спросил он.

— Не знаю, дорогой, — ответила она, глядя, как «дворники» сгребают капли со стекла с трещинкой от удара маленьким камнем. — У меня дома нет, я ведь перелетная птица. Последнее мое гнездо в общежитии стюардесс в Москве, вернее, во Внукове.

— Завтра же поедем туда и заберем твои вещи, — сказал он.

— Ты хотя бы спросил: хочу ли возвращаться к тебе?

— Ты уже вернулась… домой.

— Нина Лунева из Великополя, помнишь мою подружку из нарсуда?

— Помню, — пробурчал он, выводя машину на дорогу, ведущую к шоссе Ленинград-Киев. Сейчас ему не хотелось, чтобы она увидела его лицо. Нина Лунева отодвинулась в космическую даль, как пролетевшая в видимости Земли комета.

— Нина написала мне, что ты был у нее и спрашивал про меня… А свой адрес ей не оставил. Может, я тебе написала бы.

— Какое все это имеет теперь значение? Ты со мной — это главное.

— Вадим, нельзя же вот так сразу все решать за нас обоих? Я еще не опомнилась, мне нужно было в диспетчерскую, у меня завтра рейс…

— Все, милая, отлеталась, — серьезно сказал он. — Тебе не восемнадцать лет, чтобы наслаждаться воздушной романтикой.

— Я уже старшая стюардесса и могу общаться с иностранцами на английском, — похвасталась она. — И летать мне нравится… Вернее, нравилось, я стала что-то уставать от этого чередования временных поясов, появилась бессонница, головные боли…

— Вот видишь! — вставил он.

— Часто стала думать на работе о тебе…

— Только на работе?

— И днем и ночью…

— Я — тоже, — улыбнулся он. — Особенно ночью.

— Ты все такой же неугомонный?

— Лина, я не могу без тебя, — сказал он. — И больше мы никогда не будем расставаться.

— Не зарекайся, милый!

— Я не хочу, Лина, чтобы моя жена на этой проклятой работе постепенно превращалась в мужчину… Ты не научилась курить?

— Продолжай, я слушаю.

— Муж должен работать, обеспечивать семью, а жена — вести дом и воспитывать детей… Не улыбайся! В нашем отечестве эти элементарные истины начисто забыты. Я тут прочел «Домострой»… Какие-то сволочи постарались эту замечательную книгу превратить в сознании людей в символ мужской рабовладельческой тирании! Это гнусная ложь!

— Передохни, дорогой, не слишком ли много информации на мою бедную голову после столь длительной разлуки?

— Я просто повторяю все то, что уже мысленно не раз говорил тебе…

Она сбоку посмотрела на него. Темно-русая прядь спустилась на висок, губы крепко сжаты, глаза чуть прищурены. И даже намека нет на улыбку.

— Боже, Вадим, у тебя появились седые волосы! — воскликнула она, дотрагиваясь до его чисто выбритой щеки.

— Как ты думаешь, отчего это? — глядя на дорогу, спросил он.

— Меня тоже Бог наказал, — помолчав, негромко произнесла она. — Я разочаровалась в рок-музыке и в ее крикливых исполнителях…

— И в Томе Блондине? Как он, все еще поет?

— Милый, давай сразу договоримся: ты никогда не будешь напоминать мне о том, что произошло? Иначе у нас ничего не получится. Что было — то было, и уже ничего не изменишь, видишь, я тоже говорю избитые истины… Может, нам и нужно было пройти через это… — она дотронулась до его колена. — Ты ведь тоже не безгрешен?

«Неужели знает про Нину Луневу? — впрочем, без всякого сожаления подумал он. — Господи, помоги придушить в зародыше ростки ревности! Если думать, что у кого и с кем было, можно с ума сойти!..»

— Ну, что же ты молчишь?

— Ладно, договорились, — уронил он, резко выворачивая руль, чтобы не наехать на подвыпившего пожилого мужчину, который, не глядя по сторонам, стал нахально переходить проезжую часть шоссе перед Средней Рогаткой.

— Знаешь, о чем я сейчас подумала? — снова схватила она его за колено. — Ты ведь мог снова жениться! Что бы я тогда делала?

— Летала, — улыбнулся он. — Ты ведь знаешь, я бы никогда не женился на другой, так же как и ты снова не вышла бы замуж.

— Ты все такой же самоуверенный!

— Я разговаривал с Аэлитой… Той, с золотыми глазами и зеленым лицом. Она сказала, что ты — моя судьба.

— Поэтому ты и стал меня искать?

— Я люблю тебя, Лина, но…

— Ты хочешь сказать, — перебила она, — что подобного проступка ты мне больше не простишь?

— Подобного просто больше не будет, — сказал он. К стеклу бабочкой прилепился слетевший с придорожного дерева красноватый лист.

— Не будет… — эхом откликнулась она.

— Ты, наверное, права… Это было испытание свыше.

— Ты не усомнился в реальности своих странных видений?

— Они существуют… эти видения… и им наплевать, сомневаемся мы или верим.

— Я много летала, но ничего такого удивительного ни разу в небе не увидела, — сказала она. — Хотя девочки и пилоты рассказывали, что встречались с неопознанными летающими объектами, ну те, которые летали больше меня.

— Они-то верят?

— Не знаю… Был во Внуково приглашен какой-то умный из Академии, он разъяснил нам, что это — искаженное восприятие атмосферных явлений… Кто же будет возражать академику?

— С академиками спорить трудно… — насмешливо произнес он.

— Две мои приятельницы берут в рейсы образки святых великомучеников…

— А ты?

— У меня — золотой крестик, — дотронулась она до оттопырившей пальто высокой груди. — И он освящен батюшкой.

Перед ними открылась Площадь Победы, два многоэтажных серых здания с лоджиями будто распахнули объятия, встречая потоки транспорта, вливающиеся в широкий Московский проспект. На крышах зданий красные полотнища с надписями: «Наш путь — это путь к коммунизму!» и «Партия — это ум, совесть и честь народа!». С другого здания гордо смотрел огромный бровастый генсек Брежнев с Золотыми Звездами Героя на жирной груди, на туповатом грубом лице хитроватая усмешка, вот, мол, как я высоко вознесся, выше всех нерукотворных памятников великим писателям-поэтам…

— Вот кому в нашей стране лучше всех живется! — кивнул на ухмыляющийся портрет, залепивший почти всю стену здания, Вадим, — И, конечно, его приятелям и родственникам.

— Галя Брежнева летела нашим рейсом Москва-Симферополь с компанией мужчин. Они заняли весь отсек у кабины пилотов и пьянствовали весь рейс. Вокруг нее увивался черноволосый красавчик с завитыми кудрями, с золотой цепью на шее и с бриллиантовыми перстнями на пальцах. А эта уродина Галя лакала коньяк и шампанское, как лошадь. Кстати, кудрявый красавчик дал мне свой московский телефон и просил «звякнуть».

— Ну и… звякнула?

— Я тут же выбросила бумажку, мне такие сладкие типчики не нравятся. И вообще, мой дорогой, я не заводила в самолетах романов… Ты мне веришь?

— Конечно, — ответилон. Лина никогда не была падкой на знаменитостей и всесильных начальников. Больше того, у ней к ним всегда было полупрезрительное отношение. «А Том Блондин?» — мелькнуло в голове. Бард Том Блондин очаровал Лину не тем, что он звезда рока, а чем-то другим: своим сатанинским видом, эксцентричностью, гипнотическим взглядом. Кстати, рок-звезда его вроде бы закатилась, о нем перестали писать в печати, показывать по телевидению и передавать по радио, его пронзительный голос теперь редко можно было услышать. Нина Лунева в последнюю встречу что-то рассказывала о скандальной истории, происшедшей с Блондином в Баку. Он и там кого-то попытался в номере гостиницы соблазнить, вышел скандал и азербайджанцы, в отличие от мягкосердечных русских, быстро поставили его на место и, изрядно избитого, с треском выставили из своей республики, сорвав гастроли. После этого скандала о нем и замолчали.

— Ты знаешь, я согласна, — нарушила молчание Лина. Глаза ее были устремлены на дорогу, лоб нахмурен, длинные пальцы теребили полу пальто.

— Что — согласна? — не понял он. Однако в этой простой фразе таился некий глубокий смысл.

— Я рожу тебе сына, — сказала Лина.

Он левой рукой привлек ее к себе и поцеловал в висок, первый раз с момента встречи в аэропорту Пулково.

— И дочь, — прибавил он.

— И дочь… — тихо подтвердила она.

Часть четвертая 1987 год Божья кара

Не думайте, что Я пришел принести мир на землю;

не мир пришел Я принести, но меч.

Евангелие от Матфея
Добру и злу дано всегда сражаться.

И в вечной битве зло сильнее тем,

Что средства для добра не все годятся,

Меж тем как зло не брезгует ничем.

Мирза Шафи

1. Маша и Дима

Шестилетний мальчуган с русой головой, в вельветовой курточке и коротких штанах, сидел на низкой скамейке и ножницами вырезал из старого «Огонька» голову умершего Андропова. Грузный генсек стоял в толпе приближенных в Георгиевском зале Кремля на какой-то праздничной церемонии. Его маловыразительное лицо в очках с толстыми стеклами, начисто скрывающими глаза, равнодушно смотрело в объектив. Рядом Громыко, Черненко, Романов, Алиев, Щербицкий и другие деятели, фамилии которых мальчик не запомнил, а читал он еще плохо. Да и запомнить их было мудрено: они все были на одно лицо, одинаковые позы, одинаковые дежурные улыбки, одинаковая плотная комплекция. Так цыплята в курятнике похожи один на другого. Вырезав голову, он помазал ее с обратной стороны клеем из тюбика и старательно наклеил на черную пластмассовую фигурку известного клоуна Юрия Никулина. Голова бывшего генсека закрыла улыбающуюся физиономию артиста и его плоскую шляпу. На костюм мальчик старательно приклеил две Золотые Звезды Героя, нарисованные им заранее и покрашенные бронзовой краской. Повертев фигурку в руках, он довольно улыбнулся и положил ее в коробку рядом с другими пятью фигурками. Это тоже были скульптурки Никулина с ликами Ленина, Сталина, Булганина, Хрущева, Брежнева, Черненко, Горбачева. Пять золотых звезд не поместились на куриной груди клоуна с лицом верного ленинца, пришлось одну приклеить на живот. У Ленина красовался на пиджаке крошечный орден Красного Знамени. Горбачев был без орденов.

Мальчик положил Андропова между Брежневым и Черненко, в большой продолговатой коробке из-под маминых сапог оставалось еще место как минимум для двоих. Он закрыл коробку крышкой с иностранной надписью, сверху водрузил еще несколько раскрашенных коробок мал мала меньше и поставил все это сооружение на тумбочку возле своей кровати. Теперь все хитроумное сооружение напоминало мавзолей на Красной площади. Коробки были покрашены в розовый цвет, на нижней приклеена узкая черная полоска с надписью «Ленин».

— Любуешься на свой мавзолей? — сказала высокая большеглазая девочка с длинными светлыми волосами, незаметно появившаяся на пороге комнаты.

— Надо папу попросить, чтобы он мне еще одного Никулина купил, — задумчиво произнес мальчик, не спуская взгляда с мавзолея.

— А зачем ты положил туда Горбачева? — спросила девочка, — Он ведь живой и у него нет ни одной Звезды Героя.

— Ладно, я проткну сверху на мавзолее и поставлю его туда одного, пусть стоит, — подумав, решил мальчик.

— Наша учительница Сусанна Соломоновна сказала, жалко, что Андропов так быстро умер, он бы навел в стране порядок, — проговорила девочка, усаживаясь на кушетку с ковровой подушкой, — Он всех крупных жуликов знал, потому что работал в КГБ.

— КГБ? — наморщил выпуклый белый лоб мальчик, — А что это такое?

— Это такое место, где расстреляли наших дедушку и бабушку, — объяснила девочка, и сама-то не очень много знавшая об этой страшной организации. — Папа называет КГБ органами.

— А мама Андропова ругала, когда ее в парикмахерской дяденьки задержали и стали требовать документы: почему она не на работе.

— А вот Горбачева хвалят, — сказала девочка. — Он самый молодой в Политбюро и симпатичный, а главное, говорит без бумажки. Все с бумажками, а он без. Только вот на голове у него какая-то красная штука.

— Мама говорит, что это какой-то знак… Забыл какой?

— Напоминает Северную и Южную Америку, — заметила девочка. — Костя Ильин на уроке географии так сказал и ему двойку учительница влепила.

— Папа говорит, что он больше печется о себе, чем о народе, — заметил мальчик, — Мама еще говорит, что он — большой артист. Заигрывает с народом, общается с ним и всем говорит одно и то же, не слушая вопросов, а охранники подпускают к нему только подготовленных, проверенных. Я запомнил одного такого, высокого и тоже лысого, он все время рядом с Горбачевым и головой вертит во все стороны.

— И охота тебе политикой заниматься? — с улыбкой посмотрела на него девочка. — Все вокруг только и говорят о выборах, Верховном Совете, разоружении, перестройке… Надоело! Две девочки из нашего класса курят во дворе сигареты вместе с мальчишками на переменках.

— Кури и ты, — хмыкнул мальчик.

— Я попробовала и меня начало тошнить, — призналась она. — Родители не курят и мы с тобой не будем, да?

— По телевизору показывали «токсикоманов», — с трудом выговорил последнее слово мальчик. — Нюхают с полиэтиленовым мешком на голове клей «БФ» и еще какую-то гадость. А некоторые идиоты выбривают макушку и капают на нее отравой для мух и клопов. Они что, сумасшедшие?

— Я всех их ненавижу! — со злостью вырвалось у девочки. — Ходят группами, громко орут, всех на улице толкают, к девочкам пристают и от них… дурно пахнет! — она брезгливо наморщила маленький прямой нос.

Маше в этом году исполнилось тринадцать лет, она училась в шестом классе, а брат ее — Дима — еще в школу не ходил, но уже умел читать, писать, считать. На будущий год он пойдет в первый класс. Брат и сестра не были похожи друг на друга: Маша уродилась в мать, а он — в отца, будто их сделали по заказу. У Маши густые, чуть светлее, чем у матери, волосы, крупные ярко-синие глаза, стройная худенькая фигура с уже наметившимися маленькими грудями. Дима русоволосый, сероглазый с выпуклым лбом и пухлыми губами. Для своего возраста высокий. Никогда не тяготился одиночеством, охотно один оставался дома. Еще трудно было сказать, каким он вырастет, но уж точно не слабаком. Пока его не тянуло к спорту, разве что летом иногда гонял с мальчишками во дворе мяч, ему нравилось забивать голы, а стоять в воротах не любил. Ворота были нарисованы углем на глухой желтой стене. Посередине кто-то пририсовал волка из серии «Ну, погоди!». У волка была почему-то лисья морда. У него очень рано проявился интерес к политическим событиям в стране, вместе с отцом вечером упорно смотрел программу «Время», сам придумал коллекционировать генсеков: выискивал старые журналы, преимущественно «Огонек» — в нем больше, чем где бы то ни было, печатали групповые портреты политических деятелей, — и вырезал лики бывших и настоящих вождей. Доставал их из коробки-мавзолея, расставлял на полу, как стойких оловянных солдатиков, и играл с ними. Правда, все они были клоуном Никулиным, только лица разные. В отдельной коробке он хранил вырезанные из журналов портреты президентов и премьеров других стран, одной только Маргарет Тэтчер было десять штук, а Рейганов и того больше. Иногда с сестрой наведывался на улицу Петра Лаврова, где находилось американское консульство, и подолгу рассматривал стенды цветных фотографий американского образа жизни. Там все красиво, красочно, необычно. Совершенно не похоже на нашу действительность. Один раз подошел к постовому, дежурившему у проходной и поинтересовался, куда девают использованные фотографии со стендов? Милиционер, подумав, серьезно ответил, мол, назад в США отсылают с дипломатической почтой.

— Вот жадюги? — удивился мальчик.

В квадратную комнату с двумя высокими окнами через капроновые занавески пробивался сумрачный свет. Был конец сентября, еще на деревьях в сквере лопотали на ветру листья, их много валялось на детской площадке, прилипали они к чугунной ограде сквера, желтели на железных карнизах у окон. На тумбочке у кровати Маши в жестяной банке из-под растворимого кофе выглядывали несколько больших желто-красных кленовых листьев. Узкая тахта, на которой спал Дима, стояла у противоположной стены, рядом с книжным шкафом. В этой комнате, мама называла ее детской, брат и сестра жили со дня своего рождения. Во второй комнате помещались родители, но большую часть времени вся семья, конечно, проводила на кухне, где на холодильнике стоял небольшой цветной телевизор, а на буфете — транзисторный приемник «Вега». Кухня была большая, светлая, с квадратным обеденным столом у окна. Второй стол, с мраморной крышкой, был кухонным, над газовой плитой висел воздухоочиститель, который почему-то никогда не включали. На кухне всегда была открыта форточка и на карниз часто прилетали голуби, которых Маша подкармливала. Отец прикрепил за окном деревянную дощечку, на нее и высыпали крошки. Окно выходило в сквер, совсем близко качались на ветру липовые и тополевые ветви с побуревшими листьями. Летом деревья шумели, а зимой слышался костяной стук обледенелых ветвей.

Маша разложила на небольшом светлом письменном столе тетрадки и книжки. Она училась хорошо, хотя и не была отличницей, после обеда садилась за уроки, потом уходила к подружке, которая жила в соседнем доме с двумя башенками на крыше. Подружку звали Милой и она была на год старше Маши, училась в седьмом классе. Девочки любили кино и часто вместе ходили на дневные сеансы в кинотеатр «Художественный» или «Колизей» на Невском проспекте. Нравился им и «Молодежный» на Садовой улице. Иногда брали с собой Диму. Девочки, оживленно болтая, обычно шли впереди, а он плелся позади. Первое время Маша брала его за руку, но ему это не нравилось, он уже не маленький и не боялся потеряться. Мать заставила выучить наизусть адрес и номер домашнего телефона, случись что — не потеряется.

Отец каждое лето уезжал на полтора-два месяца на Псковщину, где набирал бригаду и строил в колхозах животноводческие помещения. В этом году он наконец смог купить на заработанные деньги видеомагнитофон с небольшим цветным телевизором. Первое время они всей семьей вечерами смотрели видеофильмы, но через полгода родители остыли. Во-первых, видеофильмы стоили очень дорого, во-вторых, много времени отнимало это занятие. Маша и Дима просили родителей каждый вечер включить им видик, но вскоре и им надоело смотреть «Белоснежку», «Алису», и «Барона Мюнхгаузена» — у них были только эти фильмы, не считая нескольких диснеевских «мультиков» с Томом и Джерри, забавным утенком Дональдом и смешным псом Плуто. Когда родителей не было дома, Дима и сам мог включить видик и вставить кассету, но смотреть одни и те же мультфильмы и ему наскучило, а фильмы для взрослых были малопонятными.

Мама попросила его и Машу не рассказывать, что у них видеомагнитофон, в Ленинграде орудовали банды воров, которые предпочитали главным образом забираться в квартиры с иностранной аппаратурой. У них, правда, были отечественный видеомагнитофон и цветной телевизор, но все равно болтать не следовало. По телевизору каждый день сообщали о кражах, убийствах, махинациях кооператоров и работников торговли. Писали об этом и в газетах. Дима ни разу еще не видел живого грабителя, разве что в кино. Неужели вор и бандит ничем не отличаются от обыкновенного честного человека? Те, которых показывали в зале суда, были такими же, как все. Мальчику казалось, что у преступников должно быть другое лицо, какой то таинственный знак, свидетельствующий о принадлежности этих отбросов общества к темным силам зла. Из разговоров родителей он усвоил, что ворье, бандиты, убийцы — это все порождения черных сил. У них другая мораль, взгляды на жизнь. Они лишь притворяются людьми, а на самом деле — нелюди, нечисть. Есть и в животном мире трудолюбивые пчелы, муравьи, а есть и крысы, клопы, колорадские жуки и другая мерзость. Одни созидают, а другие пользуются готовым и разрушают все, к чему прикоснутся. Дима ненавидел нечистую силу, правда, как ему ни хотелось, не мог вблизи увидеть ее, пощупать…

Он положил коробки на место, полистал «Огонек» с покалеченными ножницами страницами и отложил в сторону. Старые «Огоньки» с портретами Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева и других членов Политбюро он доставал у своего приятеля Толика Пинчука, его отец врач-венеролог тридцать лет выписывал этот журнал. На антресолях в коридоре лежали целые кипы. Толик и Дима подставляли стремянку и доставали оттуда старые «Огоньки».

Иногда попадались даже со Сталиным. Эти Дима ценил больше других, потому что портретов Сталина больше не печатали. Правда, он сам несколько раз видел у Некрасовского рынка грузовики, на лобовых стеклах которых красовался глянцевый черно-белый портрет Сталина, но не будешь ведь просить его у шоферов — не отдадут.

— Мама просила тебя сходить в магазин и купить две бутылки кефира и полкило масла, — вспомнил Дима. — Деньги на кухне, под солонкой.

— Я уроки делаю, — не отрываясь от учебника, произнесла Маша. Ее тонкая шея изогнулась, белые волосы занавесили розовую щеку. Когда Маша делала уроки, она шариковой ручкой почесывала нос, круглый подбородок, лоб. Сейчас она решала задачку, шевелила губами, иногда взглядывала на потолок, на окно с мокрыми извилистыми дорожками от дождя.

— Хочешь, я схожу? — предложил Дима.

— Тебе все ноги оттопчут в очереди, — сказала Маша. — Вот решу задачку и вместе сходим.

Дима вздохнул и отправился на кухню: там, под столом у батареи, у него был припрятан небольшой блок от какого-то электроприбора, найденный во дворе, нужно разобрать его, а винты и гайки сложить в отдельные банки. Кроме вырезания политических деятелей Дима занимался разборкой всяких ненужных деталей, сгоревших электроприборов, в которых всегда есть блестящие винтики-болтики. Ему нравилось отверткой вывертывать их из гнезд и раскладывать в зависимости от размера по жестяным банкам. Инструментов у них в шкафу было много. Когда отец шел к машине что-то ремонтировать, Дима всегда сопровождал его: смотрел, как отец работает, подавал ему ключи, отвертки, плоскогубцы. Отец обещал, что, когда он, Дима, подрастет, и его ноги будут доставать до педалей, научит его водить автомобиль. Эта мысль всегда радовала мальчика. Отец свое слово держит — это он хорошо знал. Главное — побыстрее подрасти!

— Скорее бы лето! — захлопнув тетрадку и потянувшись, произнесла Маша. — Папа сказал, что мы все поедем в деревню Богородицкая, где у нас теперь свой дом.

— Дом! — протянул Дима. — Развалюха. Нам его придется с папой заново строить. Папа уже бревна туда завез и шифер.

— А какое там красивое озеро! — мечтательно произнесла Маша, поворачиваясь к братишке, орудовавшему отверткой и плоскогубцами прямо на полу. Диме стало скучно на кухне и он притащил все сюда — Там цапли на мелководье и гагары плавают, про уток я уж не говорю.

— Я на чердаке нашел ящик с железками, — вспомнил мальчик. — Даже есть гильзы от ружья.

— Ласточки залетают прямо в сени…

— Мы с папой лодку отремонтируем и будем рыбу ловить.

— Ты плавать-то не умеешь! — поддела Маша.

— В этом году научусь, — солидно заметил Дима.

Прошлой осенью отец купил в деревне небольшой старый дом с яблоневым садом и огородом. Озеро с поэтическим названием Лунное находилось в ста метрах. Русская баня была на берегу у зарослей ивняка. В Богородицком всего десять дворов, причем в шести жили дачники, приезжающие сюда на лето. Дом умершей старухи — продали его ее родственники из Риги — был в запущенном состоянии, крыт прогнившей дранкой с рубероидными заплатами, ветхий сарай и хлев вообще без крыши. Забор из жердин повалился. Зато и стоил дом с баней всего тысячу рублей, по нынешним временам — это почти даром. В доме главенствовала огромная русская печь, много лет не беленая, на ней можно было спать всей семьей. Отец задумал расширить дом, приделать к нему веранду. Хотя все было убого, в туалет приходилось бегать на конец участка, все равно Маше и Диме в деревне очень понравилось, почти все время они проводили на озере. Можно было не бояться в нем утонуть, потому что у берегов оно было мелким, даже лодку приходилось шестом толкать, чтобы выбраться на глубину. Там, на середине, было, конечно, глубоко. В озере водились щуки, лещи, плотва, окуни и судак. Встречались, правда редко, и раки. Дима и Маша вместе с отцом ловили их ночью с электрическим фонарем, поймали три штуки. Один бурый пупырчатый рак прихватил клешней Диму за палец, но отец быстро разжал клешню. Мать рыбалкой не увлекалась, она бродила по лугам и собирала лекарственные травы. Когда Маша принесла домой охапку полевых цветов, мать поставила их в трехлитровую банку с водой, но попросила больше цветы не рвать, мол, дома они быстро умирают, а на воле долго живут и радуют глаз. Любишь цветы — иди на луга и любуйся на них, а зачем их убивать?.. Леса поблизости не было, нужно пройти километра полтора до него. Сначала начинался редкий смешанный лес с кустарником, а потом все чаще встречались сосны и ели. Местные говорили, в бору осенью можно набрать белых грибов. В общем, месяц, который ребята провели в Богородицкой, пролетел незаметно в делах и заботах. Дима деятельно помогал отцу приводить запущенный, захламленный дом в порядок — ему нравилось это дело. Особенно разбирать ящики и коробки с ненужными вещами, которые обычно хранят на чердаках и в сараях. Отыскал граммофонную трубу, ржавый утюг, в который засыпают раскаленные угли, позеленевшую лампу, похожую на волшебную лампу Аладдина. Помогали мама и Маша, но отец старался их не перегружать. Работа-то была в основном мужская: рытье ям для столбов, приколачивание к сухим жердям штакетника, строгание рубанком досок, латание рубероидом совсем прохудившейся крыши. Да и мало ли по дому дел? По-настоящему перестраивать дом отец решил с весны этого года, но вот уже весна на дворе, а он все еще никак не может вырваться в деревню. У него сейчас и в городе забот по горло.

В дверь позвонили: Дима бросился открывать.

— Спроси, кто там, — крикнула ему вслед Маша. У родителей были ключи и они не звонили в дверь. Пришел Толик Пинчук. Не поздоровавшись с Машей, буркнул:

— Айда на улицу, по Суворовскому с трехцветными флагами и плакатами толпа идет к Смольному. Знаешь, что я прочитал: «КПСС — вон из здания Института благородных девиц!» Кто это такие благородные девицы? — стрельнул он глазами в сторону Маши, — Откуда они взялись? Папа говорит, у нас одни только проститутки…

— Выставлю за дверь, — пригрозила Маша.

— Они к нам и домой ходят лечиться…

— Твой папа с такими только и имеет дело, — рассудительно заметила девочка.

— Он всех лечит, — вступился за отца-венеролога Толик.

Черноголовый, светлоглазый и угрюмый не по годам, Толик был высоким мальчишкой и уже ходил в первый класс. К девчонкам почему-то относился с презрением. Это, наверное, еще от отца передалось. Хотя венерологу и грех было бы жаловаться на клиенток, он на них много зарабатывал.

— В Смольном до революции был Институт благородных девиц, — просветила их Маша, — А вот института благородных юношей в России никогда не было.

— Я только посмотрю — и домой? — глянул на сестру Дима. Демонстрации, уличные митинги притягивали его как магнитом.

— И я с вами, — сказала она, помня наказ матери не оставлять без присмотра младшего братишку.

Толик еще больше нахмурился, зашмыгал носом, но промолчал: с Машей бесполезно спорить, и потом, она могла его и запросто из квартиры прогнать. Такое уже было, когда он произнес матерное слово, подхваченное на улице. Помнится, она ему еще и пинка дала в придачу, когда он вылетал из прихожей на лестничную площадку.

— Этот длинный Костя, с которым ты из школы вместе ходишь, вчера с Витькой Носовым подрался на заднем дворе, — вспомнил Толик.

— Чего его понесло? На задний двор? — складывая тетрадки и учебники в стопку, спросила Маша.

— Витька Нос ему морду начистил…

— Как ты вульгарно выражаешься, Толик! — покачала пушистой головой с черным бантом девочка.

— Нос кого хочешь победит, — продолжал тот — Он занимается вольной борьбой и этим… каратэ. А твой Костя махал кулаками как попало…

— Почему мой? — грозно взглянула на него Маша.

— Раз ты с ним ходишь…

— Я хожу сама по себе, как киплинговская кошка, — блеснула эрудицией девочка. Рассказ английского классика она на днях прочла.

— Все говорят, что он за тобой бегает…

— Я не говорил, — вставил Дима. Он, сидя на полу, надевал ботинки.

— А ты повторяешь чужие сплетни, — усмехнулась Маша. — И что ты, Толик, за человек: так и норовишь кому-нибудь гадость сказать?

— Мне не говорит, — вступился за приятеля Дима.

— Господи, до чего же скучно с вами! — вздохнула Маша и пошла в прихожую.

— У тебя есть баллон с краской? — шепотом спросил у приятеля Толик — Ну, который брызгает.

— Зачем он тебе?

— На стене нашего дома напишем: «Да здравствует свобода слова и гласность!»

— А что это такое?

— Это значит, все могут говорить и писать на стенах все, что хотят.

— И матерные слова на заборах? — услышала Маша. Она надевала в прихожей курточку и кеды.

— Я вчера видел на углу Невского и Маяковской, где дом ремонтируется, большой портрет голой тетки, — сказал Толик, — Вот с такими… — он развел руки в стороны и покачал ладонями, — Титьками… И в журналах голых теток помещают, и в кино их полно. Мама говорила, что теперь даже в театрах на сцене знаменитые артистки раздеваются и ложатся с дядьками в кровать…

— Только это ты и заметил? — с презрением посмотрела на него Маша — Вырежи из журнала голую тетю, приклей на картонку и неси на палочке. Тебя там с радостью примут в демонстрации…

— А что? — впервые улыбнулся Толик — Это идея!

— Пошли, сопливые демонстранты! — распорядилась Маша, распахивая дверь. — И чтобы от меня ни на шаг!

2. Встречи под дождем

— Что? — удивленно произнес плешивый человек с круглым щекастым лицом, сидевший в просторном кабинете за монументальным письменным столом с четырьмя разноцветными телефонами — Вы хотите издавать «Русскую газету»? А что, разве у нас в стране не русские газеты?

— Не знаю, как в стране, а в Ленинграде нет ни одной, — сказал Вадим Андреевич, — Так же, как нет русского радио-телевидения, театра, кино. А вы разве не знали? Мы — нация без русской литературы, Российской академии наук, русского национального самосознания. Мы — денационализированные интернационалисты.

— Вы что, меня дурачите? — впрочем, без всякой обиды и гнева спросил Иван Павлович Пименов — чиновник из Управления, ведающий регистрацией новых изданий. Точнее, один из чиновников, чья подпись была необходима Белосельскому. — В Ленинграде проживает девяносто процентов русских. Я сам — чистокровный русский, так что же, все то, что я читаю, слушаю, смотрю — все это пишется и показывается не для русских?

— Наоборот, как раз все рассчитано только на русских, — спокойно сказал Вадим Андреевич, — Уже семьдесят с лишним лет околпачивают средства массовой информации русских людей, навязывая им чуждые идеи, чуждую литературу и прочее, целенаправленно разрушая национальное самосознание…

— Постойте, вы не из «Памяти»? — прервал его Пименов.

— Я не знаю, что такое «Память», — сказал Вадим Андреевич — По ее адресу все газеты и журналы страны, да и зарубежные обрушивают только проклятия и брань, а я этому не верю. Вот вам наглядный пример того, что все средства массовой информации дудят в одну дуду и ими руководят люди, которые рабски подчиняются неким могучим силам, очевидно, пресловутая «Память» им не по нутру. Всю свою сознательную жизнь я сталкивался с ложью, инсинуациями, тенденциозным отражением действительности нашей печатью и прессой. Я хочу издавать честную русскую газету, в которой будут только правдивые, объективные материалы, волнующие русских людей. Есть же в любой республике национальные газеты, печать, почему же русские обделены?

— А кто, по-вашему, сидит в массовых печатных изданиях? — задал коварный вопрос Пименов и даже лукаво сощурился, глядя на посетителя, вот, мол, какой я умный и как сейчас прижму тебя к стенке!

— Вам виднее, вы же их назначаете и утверждаете, — равнодушно ответил Вадим Андреевич. Он уже понял, что ни у одного партийного советского чиновника он не найдет отклика в душе. Эти люди запрограммированы совершенно на другую идеологию, чуждую духу русского парода, они верят, что делают правое дело, им даже в голову не приходит, что «руководимые» ими печать, радио-телевидение уже давно руководят всеми ими. И эти разглагольствования о гласности в годы перестройки — пустой звук. Все работают по старинке, только теперь откровеннее и нахальнее пытаются в своих целях формировать общественное мнение. А партаппаратчики и другие чиновники, которым долгие годы казалось, что они руководят прессой и печатью, сейчас просто оказались в дурацком положении. С ними полностью перестали считаться, более того — стали ядовито подсмеиваться, толкуя, что коллектив в любое время может турнуть с номенклатурного поста руководителя газеты, издательства, радио-телевидения. Не желая терять доходное место, синекуры, горе-начальнички, как правило, некомпетентные во всех профессиональных вопросах, быстренько приспособились, стали заискивать перед коллективами, идти у них на поводу и даже поливать грязью те самые институты, которые и посадили их на высокие посты. То есть, выплыла наружу полная их ненужность, бесполезность. А высокие посты, зарплаты пока сохранялись за ними по инерции — некогда запущенный государственный маховик не велел вот так сразу останавливаться и крутиться в обратную сторону.

Не могли они не знать, что десятилетиями в штаты средств массовой информации проникали люди, объединенные своей глобальной идеей, направленной на выживание из этих органов чуждых им по духу русских людей. Даже не обладая минимальными способностями, эти люди зубами держались за штатное место и ждали своего часа…

И вот дождались! Теперь они в открытую понесли русских, обвиняли их во всех смертных грехах, приписывали им даже те гнусные деяния после семнадцатого года, которые сами же и совершали. Народ, дескать, забывчив и никогда не потребует к ответу тех, кто изначально навязал им этот убийственный в первую очередь для русского человека, строй.

Типичный руководитель умирающего племени партийно-советского бюрократа важно сидел за письменным столом, смотрел на Белосельского и прикидывался ничего не понимающим и ничего не знающим. Делал вид, что никакие перемены его не касались, да и касаться не будут. Как будто не ведал, что, поработав против России, новые хозяева дадут ему пинка под зад, чтобы занять и его место. Так они всегда поступали с теми, кто предал интересы собственного народа и верой-правдой служил им. Тут благородства не жди: выбрасывают, как использованный презерватив… И в результате — своим ненавистен и новым хозяевам не нужен. Такие быстро на пенсии умирают…

— Вам виднее, кто захватил средства массовой информации, потому что именно вы подбирали кадры, а теперь те, кого вы посадили в газеты и журналы, спят и видят вас в глубокой яме! — все-таки счел нужным сказать ему Вадим Андреевич. — Теперь они стремятся занять ваши кабинеты, кресла, должности. Так что вы — люди из прошлого, и зря, наверное, я к вам пришел. Вы будете до последнего цепляться за старое и вредить своему народу. В этом ведь ваше предназначение!

Он уже собрался было подняться со стула, как вдруг с Пименовым произошла метаморфоза: он стер со своего щекастого чисто выбритого начальственного лица важность, неприступность, по-человечески улыбнулся и совсем другим голосом произнес:

— Ну, ладно… — он покосился на бумажку на письменном столе — Вадим Андреевич, поговорим начистоту… В общем, мы, чиновники, понимаем, что происходит — захват всех средств массовой информации, издательств, журналов людьми отрицательно настроенными к русским людям, ко всему патриотическому, русскому… Кажется, их теперь называют русофобами?

— Отрицательно! — хмыкнул Вадим Андреевич, — Человеконенавистнически! Власть в стране захватывают эти самые русофобы, которые, кстати, и вас, партийных чиновников люто ненавидят. А слово «патриот» у них стало ругательным!

— Слова-то какие появились: партаппаратчики, партократия… — поморщился Пименов — Командно-бюрократическая система.

— Это тоже они придумали, — улыбнулся Вадим Андреевич, — Те самые, которым вы верой и правдой служили и которых всячески оберегали от малейшей критики, начиная с семнадцатого года. Что сейчас делается на телевидении, радио, в Верховном Совете? Кого же выбрали? Перелицевавшихся брежневцев и воинствующих русофобов. Поначалу загипнотизировали народ якобы смелыми речами, резали правду-матку в глаза руководству, а потом забыли про своих обманутых пустыми обещаниями избирателях и стали в открытую бороться за власть, теплые места, собственные привилегии, хлынули за государственный счет за рубеж! Одни и те же красуются на экранах, рвут из рук микрофоны на сессиях, выступают, красуются перед телезрителями. Превратили Верховный Совет в базар. Стыд и позор!

— Обо всем этом вы и хотите писать в своей «Русской газете»? — взглянул на него Пименов.

— И об этом тоже.

— Не получится, — безапелляционно заявил чиновник — Как не получилось у многих честных людей, которые тоже есть и в партаппарате. Позвонят на высшем уровне из Москвы и все потихоньку отменят. Раньше окриком, а теперь хитростью. Дорогой Вадим Андреевич, мы же тертые калачи. Не один раз получали по носу за помощь вот таким энтузиастам, как вы. У нас теперь постоянно оглядываются на Запад, Америку: что там скажут? А радиостанция «Свобода»? Она нахально диктует правительству и народу, как лучше и побыстрее развалить великую державу. А наши, разинув рты, слушают этот бред и даже интервью дают против своего народа… Говорят, они сразу на месте долларами платят… Есть некие могущественные силы, перед которыми все мы бессильны. Один короткий звонок сверху, и все отменяется, что мы готовили месяцами. Так что никто вам не поможет, закона о печати пока нет, вашу газету не возьмется выпускать ни одна типография, «Союзпечать» не будет ее распространять… Тем могущественным тайным силам, которые рвутся к власти, хотя я убежден, что и так уже вся власть у них в руках, как бельмо на глазу будет ваша «Русская газета». Вы — наивный человек! Да одно название не дает нрава на существование этого органа. Я одно время работал в идеологии, так получил прямое указание от руководства всячески искоренять везде: на эстраде, в театре, в литературе — само слово «русский»! Мы — советские, у нас советский образ жизни, советская страна, а Россия — это анахронизм, пережиток имперского прошлого. Наверное, слышали, что в правительстве Брежнева всерьез рассматривался вопрос об отмене в паспорте графы «национальность»? Все мы должны были бы стать «советскими» и даже говорить на едином обедненном советском языке. А вы тут — «Русская газета»! Это же вызов!

— Так что же, это заговор против русских, России? — уставился на него Вадим Андреевич. Пименов удивил его, с такой доверительной прямотой с ним еще не говорил никто из чиновников, а походить по кабинетам с документами на разрешение открытия газеты пришлось немало. Лишь через несколько недель, узнав об увольнении с ответственной должности Пименова, Вадим Андреевич понял, почему тот был с ним откровенен: ему уже терять было нечего.

— Значит, надежды на разрешение никакой нет? — напрямик спросил он чиновника.

— Поезд на полном ходу вот-вот сойдет с накатанных рельсов и полетит под откос, — метафорически ответил Пименов, — Никто сегодня уже не знает, что может произойти завтра… А бумаги ваши давайте, я подпишу, вот прямо при вас, только подпись моя ничего уже не изменит. Скорее всего, ваша бумага будет месяцами гулять по кабинетам.

— Я не теряю надежды, — сказал Белосельский. — Не может такого быть, чтобы русские наступили на горло «Русской газеты»!

— Еще как наступят! — улыбнулся Пименов, — Своя-то рубашка ближе к телу. Кто же за вас добровольно полезет в петлю?

— За меня не надо, — сказал Вадим Андреевич, — За русский народ, который, как я вижу, в эту проклятую перестройку попал в еще более худшее положение, чем после большевистского переворота в семнадцатом!

— Я всегда считал октябрь семнадцатого революцией… Кстати, вы — коммунист?

— Беспартийный, — отрезал Белосельский. — И пока не вижу ни одной партии, в которую бы хотелось вступить.

— А народные фронты? — будто подзадоривая, спрашивал Пименов, — Они бурлят по всей стране.

— Булькают, — усмехнулся Вадим Андреевич, — распространяя сионистское зловоние…

— Если вам вдруг повезет, хотелось бы мне почитать вашу «Русскую газету»… — покачал плешивой головой чиновник.

С этим Вадим Андреевич покинул кабинет Пименова. Идея создать свою газету возникла у него в прошлом году. Поначалу эта затея казалась невыполнимой, но по тому, как в киосках появлялись все новые и новые периодические издания, не подчиняющиеся диктату партии и правительства, он все чаще возвращался к этой мысли. Лина с готовностью вызвалась ему помогать, договорилась со своей хорошей знакомой, работающей в закрытом НИИ, о том, что та поможет напечатать первый номер на ксероксе, если не получится с типографией. Лина шила платья и юбки приятельнице. Арсений Владимирович Хитров познакомил его с только что вышедшим на пенсию сотрудником своего института, который много лет выпускал многотиражку «Позитрон». Тот охотно согласился на должность ответственного секретаря. Редактором Вадим Андреевич, естественно, собирался стать сам. Опыт журналистской работы у него немалый. Это только подумать: он будет выпускать собственную газету! Будет писать и публиковать в ней материалы, которые сочтет нужными. И никто ему не будет указывать. Об этом раньше и мечтать не приходилось. Бедный Петр Семенович Румянов без разрешения горкома КПСС не мог даже некролога напечатать в «Великопольском рабочем». Трясся после публикации каждого острого фельетона. С каждым крупным проблемным материалом ездил в отдел пропаганды и агитации. Там небрежно прочитывали гранки и милостиво давали разрешение или запрещали. И тогда в типографии рабочие разбирали набор. Снималось с полосы даже клише со снимками. Помнится, секретарь горкома, увидев на полосе портрет доярки с большой грудью приказал снять его, мол, не надо у горожан будить низменные страсти… Почему он, Белосельский, ушел из газеты? Редактор заставлял его писать статьи, которые рекомендовали из горкома или исполкома. Лживые статьи, лакирующие советскую действительность, обманывающие народ, навязывающие читателям мысли и идеи, чуждые здравомыслящим людям. Это было повальное одурачивание народа своей страны. Газеты писали лишь то, что было нужно правящей партии, все они были похожи друг на дружку. Лишь зять Хрущева — Аджубей, пользуясь свободой, сделал «Комсомолку», а потом «Известия» интересными, довольно смелыми газетами, но и Аджубей не выходил за рамки чинопочитания. Славословил своего всесильного тестя, воспевал партию.

Сейчас в печати идет огульное охаивание партаппарата, любой власти, злобно клюют армию, милицию, даже КГБ. Будто невидимый дирижер руководит всем этим газетно-телевизионным оркестром, который подчиняется каждому взмаху его палочки. От прославления советского образа жизни, от восхваления руководящей роли партии все органы массовой информации, будто позабыв о своей прежней роли, бешено принялись все очернять, критиковать, уничтожать! А ведь в редакциях и на телевидении остались на своих местах те же самые работники, даже руководители не поменялись… Было о чем поговорить со своими читателями Вадиму Андреевичу! Было что им рассказать и поведать. Его газета, если она появится, будет новой газетой, не запятнанной многолетней ложью, как все остальные известные издания. От одного этого у него кружилась голова!

Как-то позабылись пророческие слова Ивана Павловича Пименова, что у него ничего с газетой не выйдет, слишком много будет невидимых преград на пути ее создания и эти рогатки не перепрыгнешь! Как мыслил Вадим Андреевич организовать газету? Это будет четырехполоска формата районной газеты или многотиражки. Постарается воспроизвести трехцветный российский флаг, не запятнанный алой кровью чуждой народу пятиконечной звезды и серпом, которым, по-видимому, с сатанинским намеком сносили головы русскому крестьянству… Газету такого формата удобно печатать в любой небольшой типографии, хотя бы в той, которая принадлежит НИИ, где директором Арсений Владимирович Хитров. Он обещал помочь. Теперь бумага. Тут Вадим Андреевич был профаном. Бумагу где-то нужно было самому добывать. Производители бумаги быстро смекнули, что они теперь, как говорится, на коне, и стали требовать за нее двойную-тройную цену у издателей, которые вылуплялись в стране, как грибы в дождливый год. Тут же подключились кооператоры, перекупившие бумагу и уже сами диктующие на нее цены. А они все росли и росли. Кроме газет и журналов стали выходить разные конъюнктурные книжонки небольшого формата, но стоившие в несколько раз дороже, чем профессионально сделанная в государственном издательстве книга. Хлынул поток порнографии, детективщины, антисоветчины, забытых дореволюционных авторов, писавших о Распутине, амурах Екатерины Второй. На этой мутной волне вспыли литераторы-диссиденты, выехавшие за рубеж и там оказавшиеся творчески несостоятельными, их оставшиеся в России дружки стали интенсивно издавать массовыми тиражами во всех журналах, издательствах. Но этот серый поток вскоре захлебнулся: читатели сообразили, что быть скандальным диссидентом и быть талантливым писателем — это совершенно разные вещи. По всем швам затрещали государственные издательства, десятилетиями выпускающие серую графоманскую литературу. Ее перестали покупать. Тогда ловкачи и спекулянты от литературы кинулись создавать совместные с иностранными фирмами кооперативные издательства — авось там не разберутся и тиснут где-нибудь в Лондоне или Париже бездарную книжонку, кругом свои друзья-приятели, уехавшие из СССР, — но там, за рубежом, читатель тертый — дерьмо не покупает! Ничего, остались в СССР журналы и государственные издательства на дотации, а чтобы журналы покупали — цена-то подскочила! — всовывали рядом со своими беспомощными творениями зарубежные детективы, фантастику. В общем, литературная шобла, набившаяся в Союз писателей, пока процветала, лишь самые беспомощные окончательно отошли от литературы, к которой они никогда и не имели никакого отношения.

В год такой издательской неразберихи Вадим Андреевич Белосельский и надумал выпускать свою независимую «Русскую газету».

… На Невском моросил типичный ленинградский дождь, вроде бы его нет, а лицо, одежда влажные. Небо серое, низкое, рваные облака цепляются за рогатки телевизионных антенн, из водосточных труб сочится ржавая вода, взъерошенные голуби жмутся к краям тротуаров, а за каждой автомашиной волочится мокрый туманный клубок тяжелых бензиновых испарений. И люди идут по тротуарам мрачной молчаливой толпой, лишь подростки, неряшливо одетые в драные варенки, взлохмаченные, с нахальными глазами, громко говорят, смеются, толкают локтями прохожих. Размалеванные девчонки неумело курят, явно бросая вызов обществу, вот, мол, мы теперь какие: что хотим, то и делаем!

Уж который раз Вадим Андреевич с тревогой подумал о Маше: она на глазах созревает, а в школах сейчас процветают распущенность, нигилизм. Отцу-то она постеснялась сказать, а матери поведала, что некоторые девочки в их классе уже курят и выпивают с мальчиками вино, а одной недавно сделали аборт, так она вместо того чтобы со стыда провалиться, выставив набухшие груди, гоголем ходит в школе и свысока смотрит на подружек. Все в классе прочитали «Интердевочку», посмотрели двухсерийный фильм и летом кое-кто собирается отправиться на разведку в гостиницу, где селятся богатые валютой иностранцы. Хорошенькие старшеклассницы в открытую говорят, что постараются выйти замуж только за иностранцев, пусть даже за эфиопа, лишь бы уехать из нашей спившейся, нищей, разоренной страны в капиталистический рай… Вот как подействовала на молодежь пошлая повестушка! Неплохо бы создать и юношескую газету; «Комсомолка», «Смена» и «Собеседник» давно превратились в рассадники нигилизма и порнографии.

Вадим Андреевич любил Машу ничуть не меньше Димы, но девочка-подросток всегда больше тянется к матери. И это естественно — у девочки возникают такие проблемы, которые с отцом не обсудишь. Но в одном он был уверен — Маша не будет слепо подражать разбитным девочкам в школе, не привлекают ее отвратительные веяния современной моды: секс, грязные видеофильмы, не развит у нее и стадный инстинкт, когда мальчишки и девочки сбиваются в группы и вытворяют Бог знает что. Его очень порадовало, что дочь сразу, как и он, не приняла подхваченное и внедренное прессой модное слово «тусовка», «тусоваться». В этом словечке, прилетевшем к нам издалека по эфиру, было нечто похабно-омерзительное. Белосельские сразу договорились никогда непроизносить это слово из лексикона современной Эллочки-людоедки. Много гешефтно-торгашеских словечек загуляло по стране. Не отставали от печати и депутаты. Каждый с экрана телевизора норовил ввернуть… «консенсус», «рейтинг», «спонсор» и прочее. Маша много читает, ей нравятся наши классики, любит русских дореволюционных поэтов, серьезную музыку. И что удивительно, не отлынивает от домашней работы, помогает матери, охотно следит за братишкой. Как хочется уберечь такую хорошую девочку от этого общего вселенского распада, принявшего самые уродливые формы в нашей стране. Вадим Андреевич понимает, что это нужно делать тонко, незаметно, тут окриками и запретами ничего не добьешься. Маша любит его и мать — они для нее пока непререкаемые авторитеты. Может, потому что с детства не давили на нее, дали ей возможность гармонично развиваться. Не заставляли закрывать глаза, когда по видео показывали откровенные сцены, не уходили от ее вопросов об отношении полов. Лина научила ее ценить свою чистоту, беречь красоту, а то, что Маша вырастет красивой девушкой, было ясно уже сейчас. Она в меру высокая, очень стройная, большеглазая, хотя у нее не такие огромные глаза, как у матери, но яркой синевы в них больше; у нее маленький алый рот, красивый нос, обаятельная белозубая улыбка, высокий белый лоб. Уже сейчас в каждом ее движении проглядывается женственность, речь ее не засорена грубыми словечками, которыми любят щеголять подростки. И самое главное, Маша интуитивно сторонится всего грубого, нечистого. Если раньше Ленинград славился своей культурой, интеллигентностью, то теперь на улице, в общественных местах нередко можно услышать от подростков и взрослых людей мат, грубость. Наверное, коренных ленинградцев постепенно вытесняют приезжие, особенно из южных республик. На рынках большинство их стоит за прилавками, да и у метро с цветами хватает. Мало того, что дерут по три шкуры за фрукты, так еще и грабят квартиры, насилуют женщин, девочек…

Попробовали бы русские так вести себя в Баку, Ереване или в Ташкенте?..

Вместе с матерью и Димой два раза в месяц ходят в Александро-Невскую Лавру, где слушают проповеди и присутствуют при отправлении религиозных обрядов. В Лавре и окрестили их обоих. Иногда бывает в храме и Вадим Андреевич. У Маши на тумбочке всегда лежит «Детская библия», которую она читает на ночь. А сколько вопросов вызывает в ней этот древний труд! Родителям приходится растолковывать девочке непонятные места. Месяц назад Маша вдруг заявила, что очень хотела бы учиться в церковно-приходской школе, об открытии которых писали в газетах, говорили по телевидению.

Думая о своих детях, Вадим Андреевич всегда приходил в хорошее, умиротворенное настроение. Как только закончатся в школе занятия, он заберет в деревню Богородицкая все свое семейство… И тут он вспомнил про «Русскую газету». Издание ее потребует его присутствия в городе. Ничего, как-нибудь все утрясется, главное — выпустить первый номер. И потом, можно найти такого энергичного человека, который возглавит газету, будет вести ее в отсутствие его, Вадима. Хотя бы этот пенсионер, он произвел хорошее впечатление, разделяет взгляды Белосельского.

У светофора на Литейном проспекте в несколько рядов выстроились машины, автобусы. Что-то заставило Вадима Андреевича поднять глаза. Сквозь широкое стекло с извилистыми дождевыми дорожками, он увидел русоволосую голову Веры Арсеньевны Хитровой. Она держалась рукой за блестящий поручень и смотрела мимо него. Полное моложавое лицо с накрашенными губами и отсутствующим взглядом. На пальцах блестело несколько колец. Зажегся зеленый глаз светофора, и знакомое лицо размазалось, стерлось, а вскоре его заслонил другой автобус.

Больше десяти лет не виделся Вадим Андреевич с Верой Хитровой. Она так и не приехала к нему на Псковщину, даже на письмо не ответила, когда он там работал в колхозе. Вернувшись в Ленинград, узнал, что Вера Арсеньевна вышла замуж за итальянца и уехала в город Болонью. Когда-то в моде были плащи из болоньи. По-видимому, их в этом городе и делали. Случилось это в 1973 году. Четырнадцать лет назад. Через два года Вера вернулась на родину — гражданство она не поменяла — снова стала работать в «Интуристе». С Вадимом Андреевичем они больше не встречались, хотя он иногда заходил домой к Хитрову, тот все еще не уходил на пенсию. Даже в это неспокойное время, когда многие коллективы ополчились на своих руководителей, Арсений Владимирович по-прежнему пользовался уважением в институте.

Вадим Андреевич не осуждал Веру; если честно, он еще и не успел к ней привязаться по-настоящему, каждый человек выбирает свою дорогу сам (избитая истина), в те годы, когда Лина ушла к Тому Блондину, он подумывал насчет женитьбы на Хитровой, и вдруг такой неожиданный финал! Правда, он часто слышал от Веры, что жить в СССР ей тошно, хочется пожить так, как живут люди в цивилизованных странах, где нет дефицита, проклятых очередей, хамства, поголовного лихоимства и воровства. Почему же так мало она пожила в западном «раю»? И муж ее, бизнесмен, был обеспеченным человеком, имел собственный дом, виллу на берегу Средиземного моря. Значит, есть нечто в человеке более сильное, чем тяга к красивой жизни и удобствам. Арсений Владимирович как-то обмолвился — он не любил говорить о покинувшей Россию дочери — что Вера не сможет там адаптироваться, она слишком русский человек, а русаку на чужбине — не жизнь, а прозябание, об этом в своих мемуарах пишут наши великие писатели, вынужденные бежать от большевиков в семнадцатом за рубеж. Хотя бы Бунин, Куприн и многие другие. У нас их мемуары еще не изданы.

Наверное, так оно и случилось… Вернувшись из Италии, Вера почему-то стала его избегать. Вот она, женская логика: сама вышла замуж, уехала, даже не попрощавшись, а узнав, что он снова сошелся во своей женой, по-видимому, затаила в душе обиду. Иначе как понять ее отношение к нему…

У громадного здания Концертного зала на Лиговке он увидел тонкую знакомую фигурку дочери с синим рюкзачком за спиной. Вместо портфелей и сумок школьники обзавелись разноцветными рюкзаками с импортными наклейками, да и не только школьники — молодые люди таскали рюкзаки за спиной, очевидно, чтобы высвободить руки, но удобно ли класть повседневные вещи в рюкзак за спиной? Ведь нужно всякий раз его снимать, чтобы что-то достать или положить. Поистине, пути моды неисповедимы! На смену джинсам пришли «варенки», вместо расклешенных брюк стали носить широченные «бананы», снова девушки подкладывали вату на плечи к верхней одежде. И ходили по улицам, как борцы с плечами необъятной ширины… Не синий рюкзачок с учебниками заинтриговал Вадима Андреевича: рядом с Машей вышагивал высокий голенастый паренек в пятнистых брюках и короткой бесформенной кожаной куртке, лоснившейся от дождя. Паренек был без шапки, мокрые черные волосы залепили лоб, книжки он нес под мышкой в черной сумке, а свободной рукой оживленно жестикулировал, то и дело поворачивая голову с острым носом к девочке. Маша была в бордовой куртке с капюшоном, белой шапочке и короткой синей юбке. Тонкие, но стройные ноги ее в туфлях, на низком каблуке были обтянуты белыми чулками, немного забрызганными мутными каплями. Маша иногда коротко сбоку взглядывала на своего спутника и снова опускала голову, будто раздумывая над его словами, а паренек трещал без умолку. Вадим Андреевич замедлил шаги, чтобы не обогнать их, ему не хотелось смущать дочь, но что-то щемящее шевельнулось у него в груди: вот он, удел всех отцов — рано или поздно отдать свое дорогое детище другому мужчине. И твоя дочь будет жить новой, иной жизнью, где для родителей останется не так уж много места. Может, поэтому многие одинокие матери упорно препятствуют замужеству своих дочерей, обрекая их тоже на одиночество? Типичный родительский эгоизм, мол, у меня не удалась семейная жизнь, пусть и дочь страдает, ведь она, мать, всю свою жизнь посвятила ей…

Паренек проводил Машу до самого подъезда, Вадиму Андреевичу пришлось прогуляться дальше. Они его не заметили, но он успел рассмотреть паренька: острое узкое лицо, длинноватый заостренный книзу нос, на вид лет пятнадцать. Когда говорит, маленькой головой то и дело дергает, будто взнузданный. Ноги у него длинные, а туловище короткое. Потом, очевидно, выправится. Маша протянула ему руку ладонью вверх, паренек взял ее и не хотел отпускать, но девочка настойчиво высвободила руку и вошла в подъезд. Зад у нее узкий, но уже округлый. Паренек немного постоял, глядя на бурую обшарпанную дверь, будто надеялся, что она сейчас снова отворится и Маша выпорхнет к нему, потом переложил сумку под другую подмышку и подпрыгивающей походкой, шурша по асфальту кедами, быстро зашагал по Греческому проспекту.

Поднимаясь по каменным ступенькам на свой этаж, Вадим Андреевич решил первым не заводить разговор с дочерью о пареньке. И вообще, почему он сам-то вдруг засмущался, отстал от них и даже прошел мимо своего дома? Очевидно, потому что родная дочь, шагающая рядом с юношей, вдруг показалась ему немного чужой, отдалившейся. И даже походка у нее была какая-то другая, непривычный наклон головы, быстрые оценивающие взгляды в сторону своего спутника, полностью завладевшего ее вниманием. И еще одно, Маша почти не произнесла ни одного слова, пока он шел сзади. О чем трещал паренек ломающимся голосом, он не слышал, специально замедлил шаги, чтобы ничего не слышать.

Несколько озадаченный своим открытием дочери в новой роли, Вадим Андреевич нажал на черную кнопку звонка, позабыв что у него в кармане ключ.

3. Осень — золотая пора…

Лина Вениаминовна давно простила свою мать, которая ее, пятнадцатилетнюю девчонку, хотела подложить под своего второго муженька Спиридонова, чтобы удержать его… Но не удержала: Спиридонов через два года после того, как Лина убежала из дома, бросил мать. Не соблазнила его и отдельная квартира. Еще хорошо, что он не был прописан, не то бы пришлось разменивать двухкомнатную квартиру. Валентина Владимировна, сильно сдавшая после такого удара, вышла на пенсию, но вскоре устроилась подсобницей в магазин заказов для ветеранов войны и труда. По спискам райсовета отпускала им продукты. Только почему-то вместо инвалидов и ветеранов в салон заказов приходили раскормленные молодые люди и, предъявляя чужие удостоверения, забирали дефицитные продукты. Валентина Владимировна Москвина говорила дочери, что в магазине на Салтыкова-Щедрина снабжаются продуктами разные блатники, нужные люди. Эти берут чуть ли не ящиками. Она изредка снабжала и Лину продуктами, а в Ленинграде постепенно становилось все беднее с продуктами, да и с промышленными товарами. Исчезли хорошая рыба, полукопченая колбаса, конфеты, шоколад. Не стало мебели, телевизоров, холодильников, пропали даже велосипеды и утюги. Чтобы быть сытым и одетым, нужно было иметь связи с торговыми работниками, а кто побогаче, тот пользовался услугами спекулянтов, теперь гордо величавшими себя кооператорами и предпринимателями. Они в открытую торговали не только импортными товарами, но и дефицитными отечественными, вздувая на них цены. Все больше становилось очередей, особенно длинные были за спиртными напитками. На поверку борьба с пьянством, как и в прошлые годы, обернулась дикостью: пить стали еще больше, часами в рабочее время молодые и немолодые люди стояли в огромных очередях. Иногда требовалось вмешательство милиции, чтобы навести порядок: озверевшие здоровенные мужчины без стыда и совести ломились к кассе, а тех, кто пытался их остановить обкладывали матом, а то и били в морду. Процветало самогоноварение, дневная и ночная спекуляция водкой и вином.

Включились в спирто-водочный бизнес и таксисты. В любое время продавали водку за тройную цену, поставляли южанам проституток, не допускавшихся до гостиниц с иностранцами, так сказать, классом пониже. Пропало в продаже даже пиво. Мрачные толпы людей в очередях зло поносили правительство, депутатов, торговлю, да и всю нашу раснесчастную жизнь. Все чаще поговаривали, что при маразматике Брежневе и то жилось лучше, хотя бы какой-то порядок был в стране и водки вволю, а Горбачев с Рыжковым превратили за три года перестройки страну черт знает во что! Люди перестали слушать сладкоречивых говорунов на сессиях Верховного Совета, полностью разочаровались в своих раздобревших на правительственных харчах избранниках. А те плевать хотели на избирателей, устраивали свои собственные дела, скопом ездили за границу, привозили оттуда электронную технику и дефициты.

Обо всем этом размышляла Лина Вениаминовна, направляясь к матери в магазин. Валентина Владимировна вечером позвонила ей и велела зайти до обеда: привезли бразильский растворимый кофе и полукопченую колбасу, можно взять и сгущенки. Не нравилось Лине Вениаминовне ходить в этот магазин, там ее все знали, по все равно посматривали косо. Подсобницы в мятых белых халатах резали на порции колбасу, сыр, а рабочие таскали из фургонов ящики и складывали их прямо у стены.

У прилавка выстроились несколько молодых модно одетых женщин с сумками. В солнечном луче золотился на витрине коньяк.

Мать встретила ее с улыбкой. Она еще больше растолстела, обрюзгла, жаловалась на боль в суставах. Лицо было розовым, глаза мутными. Бородавка у носа увеличилась, из нее росла седая волосинка. Лина знала, что мать иногда дома выпивает в одиночку, а на работе только перед закрытием, когда они всем коллективом отмечают конец трудной предпраздничной недели. Работой мать дорожила и не позволила бы себе появиться там в нетрезвом виде. После ухода Спиридонова Валентина Владимировна еще какое-то время водила к себе домой мужчин далеко не первого сорта, но после того, как ее последний хахаль избил и ограбил, перестала. И вот уже какой год коротает свою жизнь в одиночестве. Маша и Дима редко ходят к ней, хотя и живут не так уж далеко, можно от Греческого проспекта до Литейного за десять минут дойти. Бабушка угощает их вкусными вещами, шоколадными наборами, но близких, родственных отношений так и не получилось. К ним на Греческий мать тоже изредка наведывается, с Вадимом у нее не наладились отношения, хотя он и старался быть приветливым. Многим работникам торговли в плоть и в кровь въелось этакое полупрезрительное отношение к людям, выстаивающим часы в очередях, проскальзывало высокомерие и у Валентины Владимировны, а Вадим это тонко чувствовал. Как-то даже сказал, что она, Лина, лучше бы не ходила в магазин к матери, как-нибудь попадется с сумкой контролерам или обэхээсэсникам, тогда неприятностей не оберешься, да и матери не поздоровится. Но Лина продолжала ходить, если Вадиму все равно, что на стол подадут, то детей она должна хорошо кормить, они растут и аппетит у них дай Бог! А вареную колбасу, которую еще можно было купить в гастрономах, есть нельзя — она и не пахла колбасой.

— Доченька, я для деточек приготовила вкусненькой рыбки, зашептала мать, — Ну и кофе, конечно. Две баночки хватит? — Лину раздражала манера матери называть людей и вещи уменьшительными словами, но тут уж ничего не поделаешь, как говорится, горбатого могила исправит. Сколько она помнит мать, та всегда сюсюкала, особенно обхаживая Спиридонова. Лишь в пьяном виде могла и матюгом запустить.

— Спасибо, мама, — произнесла Лина, оглядываясь: в маленькой комнате сидела грузная черноволосая женщина — заведующая магазином. Она кивнула Лине Вениаминовне и снова погрузилась в расчеты. Причем, пользовалась не счетной машинкой, а обычными счетами.

— У нас и парадной вчера днем взломали дверь и украли у журналиста заграничную видеоаппаратуру, бронзу, хрусталь, — рассказывала мать, складывая продукты в полиэтиленовый пакет, — Подумать только, стали грабить среди бела дня! Хорошо, что я установила вторые двери и поставила финский замок, а на ночь запираюсь на железный засов.

— У тебя ведь нет видеоаппаратуры, — заметила Лина Вениаминовна.

— Найдут что украсть… — сказала мать, подсчитывая в блокноте за продукты, — С тебя, доченька, двадцать четыре рубля… — она понизила голос, — Я положила тебе баночку икры… А как твой муженек, Вадим? Все хочет свою газету делать?

— Не знаю, получится ли у него, — вздохнула Лина, — Сейчас все вроде у нас возможно, но, оказывается, все равно не для всех. Кому можно, а кому — нет.

— С высшим образованием, а какие-то скотники строит, — подхватила мать, — Сидел бы лучше в кооперативе и делал большие деньги, как это сейчас делают умные люди. Читала в газете, как один кооператор заплатил партийные взносы с миллиона, заработанного за месяц! Вот это человек! А твой бегает по учреждениям, чтобы добиться разрешения выпускать какую-то газету! А будут ли ее еще покупать? Вон сколько сейчас разных газет в киосках…

— Не надо, мама, — мягко оборвала Лина, — Вадим честный, порядочный человек…

— Сейчас выживают не честные и порядочные, а оборотистые и хваткие! — перебила мать.

— Каждому свое… Вадим хочет людям правду рассказать о нашей жизни, и я ему буду помогать в этом.

— Кому нужна ваша правда! Людям хочется вкусно есть-пить, а в стране вот-вот голод начнется. Кому тогда нужны будут ваши газеты? Вот я ни одной не читаю, с меня хватит и программы «Время» и еще «Шестьсот секунд». Газета… Скоро ничего не будет даже в газеты заворачивать.

Иногда мать прорывало и приходилось все это выслушивать. Критикуя жизнь, мать не употребляла уменьшительные словечки. Да и критиковала она ее по привычке — сейчас все что можно критикуют — сама-то она не могла на жизнь пожаловаться: дома у нее настоящий склад из дефицитных вещей. Причем, покупала все, что нужно и не нужно. Под кроватью лежали свернутые в трубку с нафталинными таблетками ковры, на антресолях громоздились коробки с сервизами и посудой, которая ей никогда не понадобится, потому что весь сервант и так забит посудой и хрусталем. Одних только ондатровых шапок — пять штук. Все копит и копит, а зачем? Как-то хотела похвастаться соболиной шкуркой, купленной лет десять назад, вытащила ее из коробки, а оттуда туча моли вылетела. Всю шкурку сожрали.

— Мама, я пойду, — сказала Лина, но тут вошла в помещение одетая в дубленку молодая женщина с красивой финской сумкой и мать, пробормотав, чтобы подождала, бросилась к ней. Они расцеловались, мать скрылась в подсобке и вскоре вернулась с объемистым пакетом, перевязанным шпагатом. Видно, заранее приготовленным. Пошептавшись с матерью и заплатив деньги, женщина в дубленке, оставив запах французских духов, важно выплыла из полуподвального помещения.

— Жена завотделом райисполкома, — сказала мать.

— Ветеран? Инвалид? — подковырнула Лина Вениаминовна.

— Он одно словечко скажет — и меня отсюда завтра же вышвырнут, — сказала Валентина Владимировна. — Таким людям, доченька, завсегда надо оказывать уважение.

— Я понимаю, мама, — сказала Лина. А чем она лучше этой расфуфыренной жены исполкомовского чиновника? Тоже ведь пришла по знакомству с заднего хода…

— Доченька, приходи ко мне в субботу с детками? — пригласила мать — Совсем забыли старуху.

— А мужа не приглашаешь?

— Он не любит ко мне ходить, я же чувствую, что ему неприятно меня видеть.

— Ты преувеличиваешь, — сочла нужным вставить Лина.

— Доченька, что я тебе скажу-то! — заулыбалась Валентина Владимировна. Бородавка отползла от носа к щеке. — Спиридонов вчера заявился…

— И ты его пустила?

— Через цепочку заявила ему, пьяному рылу, чтобы и дорогу забыл к моему дому! Видно, добавить захотелось и разбежался, а я ему от ворот — поворот.

— Сюда бы не заявился…

— Я ему не сказала, где работаю, — хитро улыбнулась мать. Видно было, что она гордится собой, но у Лины складывалось впечатление, что Спиридонова она пустила и вместе с ним добавила..

— Я тебе позвоню, — на прощанье сказала Лина Вениаминовна и вышла на улицу. Невольно ускорила шаги и оглянулась: мать не раз говорила, что народный контроль может задержать выходящих с сумками из распределителя. Были такие случаи, но заведующая всегда умела утихомирить их. Контролеры-то тоже отовариваются у нее, как и работники ОБХСС, райпищеторга. Причем брали только самые дефицитные продукты: кофе, копченую колбасу, икру, балыки осетровых рыб. К праздникам перепадало. В свободной продаже такого не было уже многие годы. По телевидению показывали работников мясокомбината, которые, в сговоре с охраной, вывозили на машинах сотни килограммов колбас, карбонатов, копченостей. Кого-то хватали с поличным на месте преступления, кого-то сажали, но приходили на их место новые люди и тоже занимались хищениями. Там, где нехватка продуктов, дефицит, всегда будут блат, спекуляция, воровство. Лина иногда задумывалась: сколь же прожорлив бюрократически-командный состав в стране, их, кажется, около тридцати миллионов, чтобы потреблять все вкусное, что производится в стране. В Великополе был свой мясокомбинат, но все годы ее жизни там, в магазинах никогда не появлялась его продукция — все отсылалось в холодильниках в Центр. Разве из закрытых для населения распределителей кое-что доставалось местному начальству. Вадим написал об этом фельетон, но редактор Румянов его самолично разорвал в рукописи и выбросил в мусорную корзину. Ответственный редактор сам получал продукты из распределителя.

Асфальт был влажным, с уличных деревьев облетали разноцветные листья, ребятишки собирали их в скверах, парках. Оранжевые и красные, они трепетали у них в руках, как прощальные флажки уходящего лета. Небо над крышами прояснилось, наверное, завтра выглянет солнце, обычно осень в Ленинграде теплая, светлая. Что-то случилось с климатом, уж который год ленинградцы, да и не только они, встречают Новый год без снега. Лишь лыжники в выходные осаждают электрички и едут за город, чтобы походить на лыжах хотя бы по лесу, где чудом при плюсовой температуре еще сохраняется пересыпанный сосновыми и еловыми иголками грязноватый снег.

На улице Некрасова, у обувного магазина выстроилась длинная очередь, в основном, женщины. Лина Вениаминовна увидела, как счастливцы выходят из хлопающих на пружине дверей с длинными заграничными коробками. По-видимому, продают импортные женские сапоги. По свойственной всем женщинам привычке, даже не поинтересовавшись, за чем стоят, она пристроилась за девушкой в красной капроновой куртке.

— Голландия, высокий каблук, на меху, — словоохотливо сообщила сероглазая девица с малиновыми накрашенными губами. И озабоченно прибавила: — Только нам не достанется. Выкинули в свободную продажу пар сто, а остальные припрятали. Так сапожки стоят сто двадцать, а с рук будут продавать по двести. У нас все теперь так.

Голландские сапожки — это хорошо, и деньги у Лины Вениаминовны есть — Вадим неплохо в этом году заработал на Псковщине, — но девушка права: им не достанется. Вздохнув, она зашагала дальше. Дома, положив продукты в холодильник, Лина Вениаминовна, взглянув на часы, решила помыться в ванной. Вадим каждую пятницу ходил париться в баню на улицу Чайковского. Он привез из деревни два десятка березовых и дубовых веников и хранил их на антресолях в прихожей. Всякий раз, когда он доставал веник, встав на стремянку, ей приходилось подметать пол, усыпанный сухими листьями. Вадим говорил, что в ванне он чувствует себя неуютно, оно и понятно: он привык к русской бане, красочно рассказывал, как парился в деревне со своими «шабашниками». Это еще до покупки дома. Одновременно с ремонтом избы в Богородицкой привел в порядок и баню на берегу озера. А Лине нравилась ванна, в горячей воде можно в одиночестве понежиться, подумать, отвлекшись хотя бы на время от житейских забот. Когда она в ванне, никто из домашних ее не беспокоит. И она ценила эти свои, лично ей принадлежащие час-полтора. Раньше Вадим стучался в дверь и предлагал потереть спину, но когда дети подросли, перестал это делать.

Дома в этот час никого не было, Вадим бегает по инстанциям, пробивая свою газету, Маша в школе, а Дима до двух играет у своего соседа и приятеля Толика Пинчука. У Лины договоренность с матерью Толика: один день за ребятами присматривает она, Лина, другой — мать Толика — Наталия Константиновна. Они жили в этом же доме через одну парадную. Хотя мальчики дружили, между Линой и Наталией близких отношений не было, так, иногда забегали друг к другу, поболтают о своих мазуриках и разойдутся. Наталия Константиновна была разведена с пьяницей мужем, она работала, но дома сидела ее шестидесятипятилетняя мать, с которой мальчики научились ладить. Они ей не досаждали, а она им не мешала возиться с железками, лишь бы на улицу не убегали. Толик Пинчук тоже любил собирать разные выброшенные детали и откручивать винты-гайки.

В большой комнате под самый потолок стояло старинное зеркало в дубовой резной раме — его еле втащили в квартиру, — раздеваясь перед зеркалом, Лина всякий раз придирчиво рассматривала себя. Разумеется, когда была дома одна. Мужа она не стеснялась. Знала, что Вадим любит ее и не изменит. Ей приятно было слышать, что она самая красивая женщина, которую он когда-либо встречал. И Лина знала, что он говорит искренне. Даже в свои сорок два года замечала на улице восхищенные взгляды мужчин. Сняв белые трусики, она выпрямилась перед зеркалом и с удовлетворением отметила, что по-прежнему статна, большая белая грудь не сильно отвисает, соски крупные, живот выпуклый, но не настолько, чтобы портить фигуру, изящная линия крутых бедер, ног, круглые колени. Многовато складок на шее и у висков, все углубляются тонкие морщинки да губы без помады не такие яркие, как прежде. Но зато в ней есть та женская зрелость, которая привлекает многих мужчин больше, чем девичья юность, когда еще заметны угловатость, резкость движений, неразвитость форм.

В их комнате, где они спят на разных кроватях с мужем, над письменным столом висит скульптурный портрет греческой богини Афины-Паллады. Вадим утверждает что Лина очень похожа на мудрую богиню-воительницу. У обнаженной Афины-Паллады мощные формы, большая грудь, полные ноги. Изображений этой богини много, но здесь она, несмотря на свою воинственность, очень женственна, лишь золотой шлем с перьями напоминает, что Афина лучше всех прекрасных олимпийских богинь владела копьем и мечом.

Лина провела ладонью по груди, тяжело качнувшейся, по белым, будто мраморным бедрам и сладкая дрожь пробежала по телу. Она вытащила позолоченную заколку и длинные золотистые волосы, в которых трудно разглядеть седину, рассыпались по округлым плечам, заструились меж грудей. А в прозрачных в эту минуту огромных глазах появился влажный блеск… Жаль, что мужа нет дома, сегодня она бы с удовольствием пустила его в ванну и попросила бы потереть гладкую, с соблазнительной ложбинкой, спину…

Улыбнувшись своему отражению, она достала из шкафа чистое белье, большое махровое полотенце с разноцветными полосами, босиком зашлепала по узкому коридору в ванную, где журчала зеленоватая от хвойного настоя горячая вода.

4. Встреча у «Букиниста»

После того, как по телевидению показали гнусного выродка из одной из южных республик, изнасиловавшего и зверски убившего десятилетнюю девочку — подобные сюжеты теперь часто показывали в «600 секунд», — Вадим Андреевич или Лина Вениаминовна старались встретить дочь после окончания занятий. Убитая девочка училась в той же самой школе, что и Маша. Это событие наделало много шума в школе. Маша знала девочку, несколько раз разговаривали с ней. О похищении детей все чаще передавали по телевидению. Город наводнили преступники из других республик. Исчезали и взрослые люди. В стране стремительно нарастала преступность, участились случаи зверских убийств, из окраинных республик уезжали русские люди, пресса, хотя и скупо, сообщала о зверствах над русскоязычным населением в Казахстане, Узбекистане, Азербайджане. Насиловали женщин, девочек, убивали стариков и старух, живьем сжигали советских солдат. Впервые со времен второй мировой войны загуляло на страницах газет страшное слово «беженцы». Правительство пока не признавало их статус и не принимало никаких мер, чтобы защитить права и жизнь своих граждан, живших не по своей воле в других республиках. А в Верховном Совете депутаты требовали отмены смертной казни, гуманного отношения к преступникам. За зверское убийство давали от силы семь лет. Заигрывание депутатов с избирателями — вот, мол, какие мы гуманисты, — пресмыкание перед теневиками и кооператорами лишь еще больше способствовало разгулу преступности в стране. Пойманные с поличным преступники из других республик цинично заявляли, дескать, приехали в Россию пограбить население и весело провести здесь время. Милиция не принимала никаких мер по отношению к этому нашествию бандитов и насильников. Милиция тоже хотела казаться в глазах общества милосердной и гуманной. От нее не отставали прокуратура, суды… И преступники, чувствуя себе поблажку, развернулись вовсю! Впервые за многие десятилетия стало опасно вечером появляться в пустынных местах. Особенно распоясались подростки, с которыми вообще не велось почти никакой борьбы, эти быстро пополняли ряды воровского мира.

Шагая по Литовскому проспекту к школе, где училась Маша, Вадим Андреевич думал о том, как он назовет свою первую статью в «Русской газете». Центральный материал будет о разгуле преступности в Ленинграде. Разоруженная истошными воплями по радио-телевидению о правовом государстве, милиция почти устранилась от своих прямых обязанностей — охраны чести и достоинства гражданина и преследования преступников. Устарелые инструкции не давали возможности работникам правоохранительных органов не только сурово поступать с бандитами и убийцами, но даже защищать от пуль и ножей самих себя. Бандиты нападали на солдат, милиционеров, на склады с оружием и вооружались. Там, где возникали конфликты на национальной почве, уже применялись танки, пулеметы, орудия и даже ракеты. А краснобаи с депутатскими мандатами по-прежнему рвались к микрофонам и разглагольствовали о демократии и свободе личности. А некоторые и открыто защищали преступников и националистов. Околпачив избирателей дешевыми предвыборными лозунгами, в органы власти пробрались даже преступники, ранее замаравшие себя неблаговидными делами, а механизма, чтобы их отозвать, еще не было. Конечно, преступники и защищали преступников. Люди уже выключали телевизоры, чтобы не слышать эту пустую болтовню о демократии. Уже всем стало понятно, что Верховные Советы всех уровней не оправдали надежд избирателей. Туда пробрались крикуны, демагоги и рвачи. Правительство, партия стремительно утрачивали свой построенный на жестокости и страхе авторитет в народе, страна стремительно катилась к полному развалу и хаосу. Особенно тревожные известия поступали из Карабаха, где шла настоящая гражданская война, и из Прибалтики. Западные республики заявили о своем выходе из состава СССР. Русскоязычное население было в панике, им открыто угрожали расправой, называли «оккупантами» и «мигрантами».

Если раньше из южных республик люди приезжали в Россию торговать или приобщиться к российской культуре, то теперь сюда хлынули отбросы общества: преступники, насильники, националисты, которые не скрывали своей ненависти к русским. В крупнейших городах России подавляющее большинство бандитов, отличающихся особенной жестокостью, были представителями южных республик. Казалось бы, чего проще милиции встречать их прямо на вокзалах и интересоваться: зачем они пожаловали в столицу или Ленинград? Но этого нельзя было делать: тут же взвыла бы так называемая леворадикальная пресса, западные голоса — мол, ущемляют права человека. В России — разгул национализма, шовинизма… Пока приезжий никого не убил, он равноправный гражданин и никто не смеет его тревожить… В печати и на телевидении стало модно показывать убийц, бандитов и брать у них обширные интервью. И новые «герои нашего времени» цинично рассказывали, как они насилуют, убивают, грабят, а гуманист-журналист сочувственно внимает им и кивает, услужливо подсовывая микрофон к носу.

Субботний день выдался теплым, светлым. Иногда из-за сероватых с синевой облаков выглядывало багровое и казавшееся больше обычного солнце. К Дворцовой площади лениво двигалась предводительствуемая молодыми чернобородыми мужчинами небольшая колонна демонстрантов. В руках транспаранты и лозунги с криво написанными словами: «Горбачеву — нет, Ельцину — да», «Долой КПСС!», «Все имущество партии — народу!».

Вадим Андреевич несколько раз побывал на митингах и понял, что толку от них мало: многие присутствующие не понимают, что происходит и чего орущие с возвышений ораторы хотят. Здесь тоже были свои «артисты» и статисты. Однако заметно выделялись в организаторах все те же чернобородые в модных куртках и кроссовках. Они кивали телевизионщикам, показывая, что надо снимать. Они первыми лезли к микрофонам. Тут же кое-кто из примелькавшихся депутатов давал интервью. О каждом, даже малочисленном митинге «Народного фронта» сообщалось на телестудию и оттуда прибывали корреспонденты, операторы и осветители. Появились по примеру западных и восточных стран свои «голодающие», некоторые грозили самосожжением. Вадим Андреевич ни разу не видел массового выступления общества «Память», но в предвыборной компании каждому кандидату в депутаты любого Совета обязательно ведущими на теледебатах задавался вопрос: «Как вы относитесь к „Памяти“»? Самые обличительные статьи во всей советской прессе обрушивались на это общество. В конце концов «Память» превратили в некое пугало, от которого все открещивались, начиная от рядовых кандидатов в депутаты, кончая членами правительства. Настырно диктующая, как нам нужно жить, радиостанция «Свобода» на дню по несколько раз клеймила несчастную «Память»; всех, кто пытался разобраться, что же такого сделало это малочисленное общество, называли шовинистами, националистами, даже фашистами.

Вадим Андреевич знал, какое это мощное оружие в руках одной группы — печать и телевидение, а по тому, как эти средства массовой информации выступали единым фронтом, можно было не сомневаться, что они обрабатывают общественное сознание только в своих собственных целях, ничего общего не имеющих с истинными бедами и муками оболваненного демократами народа. Услышит ли забитый этим могучим потоком лживой и тенденциозной информации народ слабый голос его «Русской газеты»? Мысль выпускать свою газету Белосельский не оставил, хотя препятствия возникали на каждом шагу. Вредили буквально все, кто имел какое-либо отношение к издательствам или полиграфии. Уже одно название «Русская газета» вызывало раздражение и ненависть, а когда он начинал в исполкоме говорить о своих планах, направленных на возрождение России, один чиновник откровенно заявил: «Видел я это ваше возрождение России в гробу! Она уже никогда не возродится, неужели вы этого не понимаете? Чем скорее Россия развалится, тем будет лучше!».

— Кому? — вспылил Вадим Андреевич. — Врагам России?!

— Всему цивилизованному миру, — напыщенно заявил чернобородый, с черными злыми глазами навыкате, чиновник. — Российской империи и русскому владычеству конец!

— Какому владычеству? — возразил Вадим Андреевич. — Русские — самые безгласные и нищие! У России все отняли, все раздали вплоть до лучших территорий республикам. Какой народ еще так вымирает, как русские? Где гибнут сотни тысяч деревень? Где еще в стране есть такие нищенские условия существования, как в России?

— Вот и уезжайте из Санкт-Петербурга и выпускайте там, в глубинке, свою «Русскую газету»! — нагло заявил чернобородый. — Можете даже автономную область организовать.

— Вы уже и город переименовали? — улыбнулся Вадим Андреевич. Кстати, он тоже считал, что град Петра должен избавиться от псевдонима вождя пролетарской революции, принесшей России одни бедствия и геноцид для русского народа. Но почему Санкт-Петербург, а не Петроград? И гляди-ка, русским автономную область готовы пожертвовать в глубинке!

— Мы все перелопатили в этой жуткой стране, — продолжал чернобородый.

— На этот раз не получится, — резко ответил Белосельский. — Вы уже раз в семнадцатом все разрушили, взорвали, до сих пор народ не может очухаться, в другой раз он вам не позволит этого сделать, господин разрушитель!

— Народ? — с презрением сказал чернобородый. — Какой народ? Это тупая толпа, стадо? Куда пастух укажет — туда и потопает.

— Откуда в вас столько злости? — удивился Белосельский. — Раньше вы так цинично не заявляли.

— То, что было раньше, кануло в вечность, — рассмеялся тот. — А злость всегда была с нами… Мы наш, мы новый мир построим!..

— Старая песня, — махнул рукой Вадим. — В том-то ваша и беда, что вы нового ничего не можете построить.

Занятия еще не закончились, солнечные лучи ударяли в широкие стекла типового кирпичного здания средней школы, на бетонных ступеньках сидел пригорюнившись мальчик лет десяти в синем школьном костюме. Видно, с урока выгнали — вот и мается до звонка. В чахлом, с тонкими деревцами, сквере бродили неторопливые вороны, в отличие от голубей, они держались не кучей, а по одной, в стаи сбивались лишь к вечеру, когда нужно на ночлег устраиваться. Вот тогда можно услышать их хриплые крики и карканье. Несколько молодых женщин с сумками негромко переговаривались у ограды. По-видимому, тоже дожидаются своих чад. В стороне стояли желтые «Жигули», мерцала сигарета во рту мужчины в зеленой куртке. Этот может быть заботливым отцом, как Белосельский, а может — и любовником-совратителем старшеклассницы…

В своей газете он коснется и этой проблемы. Преступность, наркомания с пьянством и проституция — это единый клубок пороков, разбуженных перестройкой. После десятилетий лжи, ханжества, очковтирательства вдруг враз широко распахнули ворота вседозволенности, порнографии, секса, насилия, хамства. И все это обрушилось на неподготовленные юные умы молодежи. Со свойственным им максимализмом юноши и девушки выбрали для себя самое худшее, примитивное, бездумно-удобное для праздной жизни и неповиновения взрослым законам. На каждом углу зазывают ребятишек вывески видеосалонов, где демонстрируются грязные порнофильмы, боевики с культом насилия, садизма, гангстеризма. И уже ходят по улицам молокососы с нунчаками в карманах, провоцируют драки с неподготовленными сверстниками, чтобы опробовать свои навыки, полученные у расплодившихся тренеров каратэ.

Глухо прозвенел в здании звонок, а немного погодя, на ходу застегиваясь, из распахнутых дверей повалила толпа школьников. Первыми с воплями выскочили младшеклассники, за ними — долговязые парни постарше, последними степенно выходили на залитый солнцем двор девочки. Эти держались независимо, высокомерно посматривали на шумливых мальчишек. Высокая блондинка в школьной форме и расстегнутом на высокой груди синем плаще направилась к «Жигулям». Мужчина лет сорока пяти предупредительно выскочил из машины и по-европейски с полупоклоном распахнул перед ней дверцу. Девочка небрежно бросила портфель на заднее сиденье, победоносно оглянулась на одноклассниц, провожающих ее завистливыми взглядами.

«Нет, это не папаша… — подумал Вадим Андреевич, наблюдавший всю эту картину. — Стареющий ловелас, а девушке, дай Бог, всего пятнадцать лет!»

Маша вышла из здания с подружкой Надей. Та чуть ниже дочери, но грудастая и толстоногая. И смешно выглядел у нее на выпирающей из школьной формы, как у взрослой женщины, груди, детский красный галстук. У Нади было круглое лицо, льняные кудряшки и томный взгляд крупных, как вишни, глаз, опушенных белыми ресницами. Хотя вид у нее и был несколько легкомысленный, Надя была неглупой девочкой. Хорошо разбиралась в современной живописи, ее старший брат был художником, продавал городские пейзажи на Невском у бывшей Думы. Турист из ФРГ купил у него одну картину за марки.

Девочки, беседуя, прошли мимо, не заметив его. Длинноногая Маша, в своей короткой бордовой куртке, по обыкновению больше слушала, чем говорила. Ее тонкая белая шея медленно поворачивалась к подружке, синие глаза ярко выделялись на озабоченном лице. По-видимому, разговор был серьезный, и Вадим Андреевич опять, как и в тот раз, когда увидел ее с пареньком в кожаной куртке, не решился сразу подойти, да и что он скажет? «Машенька, я боюсь, что тебя может изнасиловать какой-нибудь негодяй?». Это сейчас-то, среди бела дня, когда прохожих тьма. Но и плестись сзади за девочками показалось ему глупым.

Вадим Андреевич повернулся и зашагал в другую сторону, еще нет двух часов, успеет заглянуть в «Букинист» на Литейном проспекте, может, чего интересного там увидит. У отдела подписных изданий всегда крутились книжные «жучки», спекулирующие детективами, приключенческой классикой и другими книгами, пользующимися спросом. Заламывали в пять-десять раз дороже поминала. А что делать, если в магазине не купить хорошую книжку? В магазинах — горы макулатуры, серых бездарных книг в великолепных обложках, которые никто не покупает, а их по старинке выпускают массовыми тиражами. Торопятся современные писатели поскорее сбыть свою серую продукцию, чуют, что приходит конец книжному буму, когда расхватывали все книги в твердых обложках. Да и стоили они пустяки, это теперь поднимаются цены на все книги, а когда еще выше поднимутся, то люди не будут брать плохие. Кому охота платить рубли за печатное барахло? Вадим Андреевич читал в газетах, что почти одиннадцатитысячная дивизия писательской братии уже проявляет беспокойство по поводу того, что издательства перестали заключать с ними договора, мол, невыгодно стало печатать их, да и книготорг отказывается брать заведомо нерентабельную продукцию. Раньше-то как хорошо было влиятельным писателям, особенно литературным начальникам — издательские подхалимы все брали нарасхват, выплачивали огромные гонорары, выпускали избранные тома, собрания сочинений и никого не волновало: купят их или нет. Не купят, рассуют по библиотекам, их сотни тысяч в стране, не продадут — пустят под нож. Ни автору, ни издателю до этого дела не было. Автор получал гонорар за нераспроданную книгу, а издатель не нес финансовой ответственности за это. А теперь все по другому: не выгодна книга издательству, не принесет прибыли или хотя бы не покроет затраты на нее, значит, ее издавать не будут. Издательства-то подчинялись писательским организациям, навязывающим им серую литературу, а сейчас постепенно освобождаются от этой убыточной опеки. Чтобы выжить, нужно выпускатьпользующиеся читательским спросом книги. А откуда знать издательским редакторам, что пользуется спросом, а что годы лежит на складах? Они за это не отвечали, печатали за взятки, проталкивали в планы приятелей, родственников и самих себя, чем они хуже бездарей с писательскими билетами… Вадим Андреевич как-то занялся подсчетами: сколько писателей в мире? И пришел к выводу, что нашу страну по количеству писателей можно смело включать в книгу рекордов Гинесса. В СССР гораздо больше писателей, чем во всем мире. Республики соревновались, кто больше в отчетный период примет в Союз писателей, а потом на съездах с восторгом заявляли, что местные писательские организации выросли вдвое, втрое. Москва покорно штамповала писательские билеты, получали их даже те, кто вообще не написал ни одной книжки, принимали по газетным статьям. Хлынули в литературу дети, родственники секретарей Союзов писателей. Отсюда и склоки в писательских организациях, зависть, групповщины, захват издательств, газет, журналов. Серость прославляла серость, а все вместе душили истинные таланты, замалчивали их, травили. Появилась некая безъязыкая, худосочная «городская проза» ни о чем: идет текст, двигаются тени вместо живых людей, разговаривают не по-русски, мыслят не по-русски — этакие бездумные роботы… У читателей, кстати, совершенно справедливо сложилось мнение, что современной советской литературы нет, есть серые поделки. И как бы продажные критики ни прославляли серятину, книги не читали, впрочем, как и лживую критику. И вот эта античеловеческая горьковско-сталинско-бериевская гигантская организация, называемая Союз писателей СССР, неуклонно катилась к своему полному краху и распаду, как и почти все государственно-политические структуры, порожденные уродливым социализмом…

«Об этом тоже нужно будет написать в Русской газете!» — решил Вадим Андреевич, подходя к громадному серому зданию в стиле модерн, где помещались сразу несколько книжных магазинов и магазин спорттоваров. Теперь рынок диктовал свои условия: ранее расхваленные подхалимами-критиками книги «литературных генералов» продавались ниже номинала на распродаже, а книги неизвестных по литературным газетам писателей стоили по десять-пятнадцать, и даже по тридцать рублей, как, например, В. Пикуль, который, кроме злобной ругани от критики, ничего доброго не получил от Союза писателей. Год травили талантливого литератора, но, оказывается, читателей не обмануть: они с самых первых книг полюбили хорошего русского писателя и продолжают любить, несмотря ни на какие катаклизмы в писательском мире. И нет ему по коэффициенту популярности равных в СССР. А все раздутые критикой генералы, нахватавшие званий лауреатов и правительственных наград, притаились на своих роскошных дачах и стыдливо помалкивают, а как же иначе? Ведь они хвалили загнивающий строй, начиная с семнадцатого года, прославляли тиранов и дураков, занимающих высшие государственные посты, за что их щедро награждали и подкармливали. Меняются времена, и во всем этом хаосе в стране есть и положительные моменты, по крайней мере с глаз обманутого народа спала серая пелена, которую десятилетия усердно ткали, как пауки паутину, продажные литераторы и работники культуры. Может, и с них скоро потребуют ответа за содеянное? К тому, что сейчас творится с стране, и они приложили свою руку. Лишат званий и наград? Короли-то оказались голыми, даже без фигового листка, прикрывающего срам.

— Вадим! Не помню, как тебя по батюшке? — услышал у входа в «Букинист» Белосельский. — Вот так встреча! Сколько лет: десять-пятнадцать мы не виделись?

Перед ним стоял на тротуаре бывший редактор «Великопольского рабочего» Петр Семенович Румянов. Сильно постаревший, некогда щегольские черные усики стали седыми, обвислыми, небольшие мутно-серые глаза возбужденно поблескивали на круглом розовом лице. Румянову наверняка шестьдесят, наверное, на пенсии, но на вид крепок, бодр. Есть такой тип пенсионеров из числа отставных военных и бывших руководителей, которых, кажется, и время не берет. Плотные, крепкие, розоволицые, в традиционных по сезону габардиновых или ратиновых пальто с серыми каракулевыми воротниками, в пушистых кепках или ондатровых шапках, они повсюду, везде. Бесцеремонно делают замечания молодежи, влезают во все конфликты, командуют в длинных очередях, спорят с таксистами. У них всегда наготове блокнот с шариковой ручкой, чтобы тут же записать номер машины. Неизрасходованная энергия бьет в них ключом. Они не пропускают лекций в Домах культуры и Доме политпросвещения, читательских конференций. Охотно задают лекторам и писателям множество каверзных вопросов, спорят, возбуждаются по пустякам и, честно говоря, многим отравляют жизнь и портят настроение. Пишут во все инстанции, начиная с жилуправления и кончая ЦК КПСС. Особенное неудовольствие у них вызывают злоупотребления в торговле, хотя, когда сами были у власти и получали все в распределителях, этого не замечали и палец о палец не ударили, чтобы ворюг призвать к ответу. Тогда их лично это не касалось. И в газеты больше всего критических писем приходит именно от них. Они любят «Вечорку», всегда выстраиваются в очереди у киосков, дружно осуждают молодежь, ругают новое начальство и власти, уже позабыв, что совсем недавно сами были начальством и работали в райкомах и райсоветах.

Это первое, что промелькнуло в голове Белосельского, когда он увидел Румянова.

— Я думал, вы в Великополе, — сказал он, подумав, что сколько раз был в городе, а ни разу не поинтересовался судьбой бывшего редактора городской газеты. Признаться, и в редакцию-то он последние годы не заходил, потому что там и знакомых-то не осталось. Журналисты тоже стареют, уходят на пенсию, меняют работу, а на их место приходят выпускники, университетов, окончившие журналистские факультеты.

— Я еще в семьдесят пятом переехал в Ленинград, — стал рассказывать Петр Семенович. — Ведь у меня здесь родная бабушка, пережившая блокаду, у нее трехкомнатная квартира на улице Марата, рядом с Венгерским консульством. Жена не захотела терять жилплощадь, прописалась, а потом и меня уговорила переехать. Дело-то шло к пенсии…

— У вас же там дача была, — вспомнил Вадим Андреевич. Он каждую неделю возил туда редактора и его семью. Добротная, с комнатой наверху, зимняя дача, большой участок, неподалеку два озера с красивыми названиями: «Янтарное» и «Хрустальное».

— Каждое лето ездим в Великополь, живем на даче, я ее не продал, — сказал Румянов. — Люблю те края и рыбалку не позабыл… Ну, а ты как? Что-то в местной печати твою фамилию не встречал. Или под псевдонимом пишешь?

— В местной печати таким, как я, нет места, — с горечью вырвалось у Белосельского. — Да сейчас бы и позвали — не пошел бы. Мерзкие газетенки в Ленинграде стали. Если раньше журналистские мафии действовали с оглядкой, то теперь в открытую орудуют.

— Это ты попал в точку, — согласился Румянов, — Газеты противно в руки брать.

Их толкали прохожие, они отступили к степе серого здания. У троллейбусной остановки толпились пассажиры, громко хлопали двери магазина, длинный мальчишка, не обращая внимания на прохожих, прокатил на роликовой доске. Изгибался не хуже балеруна.

— Вот жизнь! — воскликнул Румянов, проводив взглядом толкнувшего его мужчину с огромной сумкой на боку — Некуда стало в Питере спрятаться от толпы! Раньше, бывало, заскочишь в пивную или рюмочную, а нынче? Рюмочных давно нет, в пивные — очереди, да и водки-то бутылку без очереди не купишь, а в ресторанах командуют эти… кооператоры и рэкетиры. Противно туда и заходить… Вспомнил, у нас на Марата есть маленькое кафе, там народу немного, потому как спиртного не подают… Пойдем посидим, потолкуем. Расскажешь о себе… Рад, рад тебя видеть в добром здравии!

Румянов ничего, кроме хорошего, не сделал Белосельскому и он охотно отправился с ним на Марата, по дороге Петр Семенович сказал, что заходил в магазин подписных изданий, жена подписалась на Дюма и Конан Дойля. Дома у них приличная библиотека, томов тысяча, не меньше.

Старушку похоронили два года назад. Жена как в воду глядела. Живут с замужней дочерью, есть внучка. Молодые работают, а жена дома сидит с внучкой, ей уже пять лет, все понимает…

Полуподвальное кафе действительно было почти пустым, за двумя столиками сидели девушки, по-видимому, продавщицы и пили кофе с пирожками. В помещении, обитом желтой вагонкой, было уютно, мягкий приглушенный свет не бил в глаза, негромко играл на стойке сверкающий хромировкой стереомагнитофон «Панасоник» — видно, кафе кооперативное. Хотя Румянов и сказал, что здесь не торгуют спиртным, когда пришли два черноусых молодых южанина, бармен выставил им бутылку сухого вина.

Петр Семенович рассказал Белосельскому, что перед пенсией несколько лет проработал в «Лениздате» заведующим отделом массово-политической литературы, в очень хороших отношениях был с директором и главным инженером типографии…

Вадим Андреевич в свою очередь поведал ему о своем желании издавать газету, но вот никак не может преодолеть трудности, возникшие перед ним…

— Я тебе помогу, — уверенно заявил Румянов, — Дело ты задумал хорошее, ту муру, которую сейчас выплескивают на головы читателей ленинградские, да и не только ленинградские газеты, просто читать невозможно. Если раньше все хвалили, пели дифирамбы руководству, то теперь всех обливают грязью, особенно травят партию…

— Я ее тоже защищать не собираюсь, — не удержался и вставил Вадим, — Партия — наше страшное зло — на свою погибель и сама для себя взрастила цветы зла…

— Красиво говоришь! — рассмеялся Румянов, — Это у кого такой сборник стихов? У Бодлера или Уитмена?

— У Уолта Уитмена «Листья травы», — сказал Вадим Андреевич. — А «Цветы зла»… Не могу вспомнить, черт возьми, хотя когда-то читал этот сборник.

— Ты еще молод, а я многое забывать стал, — вздохнул Румянов прихлебывая из фарфоровой чашечки крепкий черный кофе, — А вот прошлое, особенно детство, хорошо помню. В редакции работал поэт Саша Громов? Так он…

— Он еще водку пил из пивной кружки, — перебил Вадим Андреевич. Воспоминания о редакции больше всего были связаны с пьянками, в которых он, к счастью, почти не участвовал, но там пили все, да и сам Петр Семенович был выпить не дурак, правда, гуливал с горкомовцами на турбазе и на дачах. Главному редактору по этикету не пристало пить с подчиненными, которых изредка приходилось наказывать за прогулы и приводы в милицию по пьянке.

— Умер на рыбалке, — грустно сообщил Румянов. — Вечером возле палатки соорудили уху, крепко выпили под нее, а утром и не проснулся наш Саша. Легкая смерть. И хоронили с улыбкой.

— А как Володя Буров? — спросил Вадим Андреевич, — Отличный очеркист.

— Умер, — еще больше погрустнел Петр Семенович, — Этот в поезде Ленинград-Полоцк. Из «Великопольского рабочего» мне пришлось его уволить, незадолго до отъезда в Ленинград: три бумаги пришли из медвытрезвителя… Сколько же можно было его покрывать? Первый секретарь горкома велел его убрать. Слышал, что он устроился в русской газете в Резекне, а в восемьдесят втором, возвращаясь из отпуска, умер на верхней полке. В один день с Брежневым. Весь отпуск глушил… Жаль, конечно, талантливый был журналист, царствие ему небесное! Или в рай алкоголиков не принимают?

— У Бога свои мерки человеческих грехов, — невесело ответил Белосельский.

— Потому, наверное, Бог и покинул Россию, что развелось в ней много грешников?

— Как только получу разрешение на издание газеты, нужно срочно подписывать договор с типографией, — вернулся к важному для него разговору Вадим Андреевич, — Ведь они теперь три шкуры дерут с вольных предпринимателей, как и поставщики бумаги.

— Я сказал, помогу, — повторил Петр Семенович, — Мой зять работает начальником ведомственной типографии, печатают там разные инструкции, документы для научно-исследовательского института. У них своя многотиражка. А если у зятя возникнут трудности, договорюсь с главным инженером большой типографии… Мы с ним уже какой год ездим на Финский залив на зимнюю рыбалку, бывал он у меня на даче и в Великополе.

— Гора с плеч, Петр Семенович! — поверил ему Белосельский. — Типография — это главное, что меня мучило. Никаких подходов не было.

— Вот что значит — старые надежные связи, Вадим! — самодовольно заявил Румянов, — Новые начальнички-выскочки думают, что если захватили власть в Советах, так и хозяева города! Шиш! Командуют старые кадры, у них многолетние связи и никакая чертова перестройка их не нарушит. А эти, что набежали, орут на сессиях, кричат по телефонам, посылают своих представителей на предприятия, а их никто не слушает. Дилетанты они, Вадим! Как ни ругают систему, а она ведь выработала за десятилетия свои законы, которые никакими наскоками и скоропалительными решениями не отменить и не разрушить. Попомни мое слово, что новые начальники, неизвестно как попавшие на руководящие посты, ничего не смогут доброго сделать для Ленинграда, для страны. Да и вряд ли они думают о народе, скорее всего, заботятся о своих амбициях. Слушал, как народные депутаты о своих правах на сессиях пекутся? Все для себя! А какие оклады вырвали! И как не стыдно с трибуны верещать, что они говорят от имени своих избирателей? Давно уже им наплевать на избирателей, а тем — на депутатов, которые их подло обманули.

В словах Румянова было столько злости, что Вадим Андреевич подивился: казалось бы, человек на пенсии, чего так близко к сердцу принимать? Многое, что сейчас происходит в стране, не нравилось и ему, но хотелось верить, что все образуется, рано или поздно войдет в колею. В своей газете он собирался публиковать и такие материалы, которые бы подсказывали властям, как нужно и умно хозяйствовать.

Южане приканчивали вторую бутылку светлого сухого в высоких бутылках, когда они поднялись из-за стола. Разговор с Румяновым обнадежил Белосельского. Он знал, что бывший редактор «Великопольского рабочего» слов на ветер не бросает. И в отличие от многих знакомых, отнесся к идее создания «Русской газеты» с пониманием. И искренне загорелся желанием помочь. На улице дул холодный влажный ветер, он гнал по выбитому асфальту ржавые листья, окурки, прокомпостированные автобусные билеты. За последние годы город все больше загрязнялся, не видно на улицах дворников, иногда переполненные мусорные баки стояли во дворах по неделе и больше, распространяя зловонный запах. Бездомные кошки и голуби рылись в отбросах, появилось много и ворон. По вечерам под арками у подъездов собирались группы молодых людей, включали на всю мощность магнитофоны, нарочито громко гоготали. Зверски дымили сигаретами на лестничных площадках, сидя на подоконниках. Много было среди них несовершеннолетних девушек. Что-то чудовищное происходило в городе, некогда славящемся своей интеллигентностью и высокой культурой. Хамство, мат, пьянство, наркомания, драки — все это становилось нормой жизни. Особенно у молодежи. И еще что бросалось в глаза: юноши и девушки были неопрятны, в дырявых с заплатками джинсах, рваных кроссовках, от них дурно пахло. Ходили по улицам и дворам кучками, вели себя нагло, задевали прохожих, матерились. Вот уж что мог с уверенностью сказать Вадим Андреевич — в его молодости так вели себя лишь уголовники и беспризорники.

— Вадим, возьми меня в свою газету? — остановившись на углу Марата и Невского, вдруг сказал Петр Семенович. — Замом своим или ответственным секретарем? Не могу без работы. А писать информашки в левые газеты надоело, да и чем сейчас можно удивить людей? Столько на них обрушивается всякой всячины! Так все равно лучше Невзорова и Светланы Сорокиной не подашь. Мне нравится эти «Шестьсот секунд».

— Я сам вас хотел об этом попросить, — сказал Вадим Андреевич. О лучшем сотруднике новой газеты нечего было и мечтать. Опытный редактор, полиграфист Румянов был бы находкой для газеты. Да еще зять — начальник типографии! Ему и можно доверить выпуск, когда Вадим будет в отлучке.

— У тебя, конечно, нет еще помещения, даже пишущей машинки, бухгалтера?

— У меня есть всего лишь один сотрудник и корректор — это моя жена Лина, — улыбнулся Вадим Андреевич.

— Вот что, Вадим, — озабоченно взглянул на него Петр Семенович, — Мой дом рядом, пошли ко мне, сядем за стол и все обсудим. Как говорится, нужно ковать железо, пока горячо.

Вадим Андреевич, конечно, не возражал.

5. Встреча с тобой


Из этого жуткого сна он выползал медленно, как извивающийся червяк из норы, заливаемой дождем. Сердце громко стучало, не хватало воздуха в легких, распухший, будто с похмелья, язык царапал небо. Глаза еще было не разлепить, в ушах звучал хрипловатый голос капитана Астахова, но Вадим Андреевич уже знал, что это был старый, неоднократно повторяющийся сон.

— Вадим, ты кричал во сне, — услышал он встревоженный голос жены, — Я даже проснулась. Кто же это тебя преследует, дорогой?

Сквозь тонкие зеленоватые шторы пробивался тусклый свет, не обещающий погожий день, ночи становились длиннее, а дни короче. И рассвет наступал поздно. А тут еще эта свистопляска с переводом часов на один час то вперед, то назад. Какой, интересно, идиот это придумал? Такой уж наш народ — любую глупость-не-глупость принимает с рабским терпением. С неделю лили проливные дожди, в прихожей растопыривались разнокалиберные зонты, отопление еще не включили и в комнатах пахло сыростью. Лина лежала на своей кровати, напротив тахты Вадима Андреевича. Когда-то они вместе спали на этой неширокой деревянной кровати с ковром на стене, но потом купили раскладную тахту и Вадим перебрался на нее. Он любил допоздна читать, а жена засыпала раньше, да и вообще спать вдвоем было неудобно. Когда он предложил спать порознь, Лина надулась, но потом сама прогоняла мужа на тахту — вдвоем и ей было не заснуть — когда он раз или два в неделю с вечера в хорошем настрое ложился с ней.

— Опять этот чертов Астахов приснился, — хрипло произнес он, — Интересно, жив этот негодяй?

— Думаешь, и с того света он тебя достанет? — зевнув, сказала Лина. Ее полная белая рука была под головой, золотистые волосы рассыпались по смятой цветной подушке, даже в сумраке синие глаза отчетливо видят. Ему всегда казалось, что они должны и ночью светиться, как у кошки, но этого не было. Ее грудь вздымала клетчатое шерстяное одеяло в пододеяльнике. Дети еще спали в своей комнате, было всего лишь половина седьмого, а они вставали в восемь. Зеленоватые электронные часы светились на книжной полке рядом с медным распятием.

Капитан милиции Астахов… На всю жизнь запомнился этот страшный человек. Если бы не Румянов, посадил бы в тюрьму он Вадима Белосельского. Он не любил вспоминать эту историю, которая случилась в первые месяцы его приезда в Великополь с турбазы «Саша». Это когда Петр Семенович пригласил его шофером к себе. Вадим только закончил курсы шоферов и получил права. Вася Лукьянов — шофер из лесничества, уже много раз доверял мальчишке руль своего «газика». Каждый его приезд на турбазу был для Вадима праздником. Вася не жалел свой видавший виды «газик» и охотно разрешал покататься на нем. Сначала ездили вместе, а когда мальчишка научился сносно править и разворачиваться, давал и одному поездить по проселочным и лесным дорогам. На малой скорости Вадим дважды отвозил его, изрядно охмелевшего, в Пушкинские Горы. Ставил машину у четырехэтажного кирпичного дома, будил задремавшего Лукьянова и отводил на квартиру, где, случалось, и сам ночевал на раскладушке. На другой день Вася отвозил его на турбазу. По утрам он никогда не похмелялся. Жена шофера, видно, уже привыкла к выпивкам мужа и не особенно пилила его спозаранку, а к Вадиму относилась хорошо, кормила вкусными завтраками, давала в дорогу бублики и кулек мармеладу.

В тот морозный февральский день 1963 года Вадим отвез редактора на обед домой, поставил машину во дворе и сам отправился в ближайшую столовую. Пообедав, сел за руль «Победы» и поехал в магазин спорттоваров купить мормышек и, если повезет, — красного мотыля для зимней рыбалки. Редактор собирался в пятницу вечером выехать на турбазу и поручил ему приобрести все необходимое. Вадим уже несколько раз рыбачил с местным начальством, зимняя рыбалка ему нравилась. Если раньше он сидел у печи на турбазе, что на берегу огромного белого озера, окаймленного соснами и елями, и читал, то теперь вместе во всеми пешней долбил лунки и, сидя на оцинкованном ведре, ловил холодных красноперых окуней и серебристую плотву. Толкал их головами в снег, где рыбины быстро замерзали. Иногда в общежитии, оттаяв в раковине, снова оживали. Ветер шуршал в ближних торчащих из сугробов камышах, замерзшее озеро потрескивало и издавало будто бы глубокий горестный вздох. Здесь хорошо думалось, все рыбаки, которых он привозил сюда, сидели друг от друга на порядочном расстоянии и не переговаривались. Лишь дымки от их папирос тянулись вверх. Главное, нужно было потеплее одеться, лучше всего в овчинный полушубок, и когда дует ветер, поднять меховой воротник и отвернуться от него. На рыбалку Вадим надевал черный полушубок и жесткие негнущиеся валенки. Все это помог ему купить на базе райпотребсоюза Румянов.

Мотыля не было, а мормышек Вадим купил, на всякий случай приобрел черпалку, похожую на шумовку, только с большими дырками. Черпалкой удобно из лунки выбрасывать на снег загустевшую на морозе.

У сквера, напротив кинотеатра «Победа», Вадима остановил капитан ГАИ в желтом полушубке с портупеей, наганом на боку и полосатым жезлом. Мотоцикл капитана, синий с желтым, с коляской, стоял у входа в сквер, где возвышалась на постаменте гипсовая фигура приготовившегося, с откинутой рукой дискобола. На курчавой голове юноши — круглая снежная шапочка. Фигура была грубо отлита, от диска отломан кусок, так что это был уже не диск, а полумесяц. По-видимому, коренастый капитан со щекастой румяной физиономией смертельно скучал или с утра встал не с той ноги, а еще Андрей Платонов в каком-то своем рассказе, кажется «Фро», справедливо заметил: мол, больше всего нужно опасаться скучающего жандарма, он имел в виду постового на маленькой железнодорожной станции.

— Твои права? — грубовато потребовал капитан. В Великополе милиционеры редко обращались, особенно к водителям, на «вы».

— А в чем дело? — удивился Вадим, доставая из кармана удостоверение. Последний раз у него спрашивали права, кажется, осенью, но тогда на перекрестке была авария: таксист врезался в автобус. А тут у сквера и знаков-то никаких нет, а скорость он не превысил, тут и не поедешь по гололеду больше сорока километров в час.

Пока капитан с напускным вниманием изучал водительское удостоверение и техталон, Вадим разглядывал его: из-под зимнего серого меха шапки выбивались черные волосы, нос крупный, толстый книзу, рот широкий, лоб резко скошенный, мощная выпирающая нижняя челюсть с острым подбородком. На вид крепок, широкоплеч, вот только красная шея коротковата. На улице пустынно, редко пройдет машина или проскрипит по заснеженному тротуару прохожий. Неожиданно капитан сунул в приоткрытую дверь руку, вытащил ключ зажигания и швырнул его на дорогу.

— А ну-ка подыми! — приказал он.

Вадим даже сразу не сообразил, зачем он это сделал, но послушно вылез из «Победы», нагнулся за ключами и в этот момент получил в зад мощного пинка, проехал подбородком по обледенелому асфальту, поцарапавшись до крови. Мгновенно вскочил и, не раздумывая, врезал капитану правой в глаз. Теперь капитан ползал по льду, безуспешно стараясь вскочить, его правая рука шарила по кобуре, наверное, к счастью, оказавшейся пустой, а маленькие голубоватые глаза сверкали злобой.

— Ах ты, ублюдок, — ругался он, — Поднял руку на меня? При исполнении?

— А вы — ногу, — усмехнулся Вадим, — За что вы меня пнули?

— Ты ведь пьяный, гнида! — шипел капитан. Он уже встал и ощупывал набухавшее подглазье. — Да знаешь ли ты, мразь, что я тебя засажу на пять лет!

— Я — пьяный? — изумился Вадим, — Везите на экспертизу.

— Я же видел, как ты вышел из столовки и чуть не упал…

— Там лед, я поскользнулся…

— Ах ты, пьяная рожа, на капитана милиции? Да я тебя... — он даже захлебнулся от гнева. — Пиши пропало, парень! Конец тебе.

Вот, значит, зачем он бросил ключи в снег, где-то наслышался, что так поступают в Америке полицейские: если водитель сумеет подняться на ноги с ключом, значит, поезжай дальше, а не сможет, то крупный штраф за управление транспортом в пьяном виде…

В отделении милиции Вадима заставили искать «пятый угол». Так это называлось… Четыре дружка капитана Астахова, так звали гаишника, встали по углам тесной прокуренной дежурки с предвыборными плакатами и стали кулаками посылать Вадима от одного к другому. Если сначала он сопротивлялся и тоже махал кулаками, то вскоре, избитый и почти ослепший от искр из глаз, с кровоточащим носом, растянулся на грязном деревянном полу. Рассеченная губа саднила, солоно было во рту, гудела голова, а Астахов сидел за столом и составлял акт о нападении пьяного шофера Вадима Андреевича Белосельского на него, капитана милиции Астахова Василия Борисовича…

До сих пор не может простить себе Вадим: зачем он подписал этот липовый протокол? Конечно, он отказывался, не мог даже прочесть, что там Астахов накарябал, но его, схватив за волосы, стукали головой об стол, грозили снова заставить искать «пятый угол»… И он подписал. Уже поздно, анализируя все, что с ним произошло, понял, почему невинные жертвы оговоров и беззакония все подписывали, что им подсовывали следователи в сталинско-бериевское время, да и позже… Причем, к заключенным применялись такие пытки, рядом с которыми «пятый угол» покажется детской забавой…

Вадима продержали в отделении сутки, не позволили даже позвонить в редакцию, Петр Семенович Румянов сам его нашел. Ему Вадим и рассказал об этом диком случае. Редактор вызволил его из милиции, перед этим долго разговаривал с начальником отделения в звании подполковника. Астахов выбрал момент и прошипел Вадиму на ухо, что если тот заикнется о том, что его били, то не жить ему в этом городе. Он, Астахов, знает, что родители Белосельского репрессированы — тогда еще они не были реабилитированы — а яблоко от яблони… Внушительный синяк под сузившимся глазом капитана несколько умиротворил Вадима. Он не стал писать встречное заявление. Подписанный им протокол разорвали позже, редактор в кабинете гневно обличал милицейские порядки в Великополе, что сам напишет статью о случившемся, но не написал. Все так и закончилось. А как-то в подпитии — на своей даче — признался своему шоферу, что с милицией и КГБ лучше не связываться… Они считают, что всегда правы и найдут момент крепко отомстить. Первый дружит с начальником горотдела, да и главный кагэбэшник с ним на «ты». Конечно, он, Румянов, все расскажет полковнику, только ворон ворону глаз не выклюет. То, что произошло в Вадимом, — это мелочь. Эти ребята из органов могут любому большую каку сделать…

Об этом Петр Семенович мог бы и не говорить: Вадим отлично знал, на что способны ребята из органов…

Вадима с тех пор довольно часто стали останавливать гаишники, но до серьезных конфликтов дело не доходило, после двух-трех попыток уличить его в нетрезвости — заставляли дуть в трубку — или в дорожном нарушении от него постепенно отстали.

Но капитан Астахов стал для Вадима символом самого отвратительного беззакония, хамства, садизма. Много лет спустя он узнал, что капитан уже в чине подполковника вышел на пенсию и живет себе на даче в десяти километрах от города, выращивает там цветы, ранние овощи и торгует ими на рынке, но увидеть его в новом качестве так и не привелось.

Астахов со своим «пятым углом» являлся к нему теперь лишь в снах, особенно когда у Вадима Андреевича был тяжелый период, точнее, «черная полоса» в жизни. Психологи вычислили, что у каждого человека периодически «белую полосу» сменяет «черная». Бог справедлив и поровну распределяет на своих Божественных весах счастье и несчастье. Ну если не поровну — одним везет больше, другим меньше, — то все-таки и несчастных иногда хотя бы и на краткий миг делает счастливыми.

Были в жизни Белосельского и посерьезнее конфликты, чем с Астаховым, но все как-то забылось, а Астахов нет-нет и являлся во сне то в образе чудовища-вампира, то самого Сатаны с рожками и копытами, а то и черноусого человека в защитном костюме без погон, хромовых сапогах и с трубкой в зубах… Видение выколачивало трубку о его голову, только вместо пепла лился оттуда расплавленный металл…

Лина уже встала, хлопала дверями ванной, кухни, а Вадим Андреевич смотрел на белый, с трещинками по углам потолок и размышлял о том, что после некоей эйфории, вызванной разрекламированной на весь мир перестройкой, наступает отрезвление, сродни глубокому похмелью: жизнь становилась все более беспросветной, тяжелой, продукты и товары стремительно исчезали из магазинов, все более жирели кооператоры. В кооперативных магазинах за умопомрачительные цены продавались великолепные иностранные товары, которые и могли купить лишь кооператоры. Так что пока страна производила кооператоров, которые и обслуживали кооператоров, а обыкновенные люди лишь с ужасом смотрели на дорожавшие на рынках продукты и готовились к худшему. Все чаще писали и говорили о дельцах и воротилах теневой экономики, которой, оказывается, покровительствуют самые высокие чипы из правительства. Куда-то начисто провалилась милиция, в газетах писали, что ее оснащенность убогая, транспорт аховый — любой жулик за рулем уйдет от пытающегося преследовать его милиционера, да и зарплата у них низкая, оружие применять запрещается, даже защищаясь от бандитов, столько запретов и ограничений, что, пока вытащишь пистолет, тебя десять раз вооруженные преступники могут убить…

И вот молоденькие милиционеры с книжками на коленях уютно устроились в кооперативных магазинчиках, где импортный утюг стоит девятьсот рублей, а видеотехника — несколько десятков тысяч.

В общем, все расползалось по швам, трещало, рвалось, обваливалось, как старый, сгнивший дом, снаружи приукрашенный лозунгами и плакатами, призывающими озверевших граждан беззаветно любить КПСС…

«Куда катимся, Вадим!» — говорил Игорь Владимирович Поливанов, капитально осевший на Псковщине и изредка наезжавший в Ленинград. Он вдруг проявил житейскую сноровку и сдал свою квартиру внаем. Когда был в Ленинграде, ночевал на кухне на раскладушке, но больше двух-трех дней не задерживался. Совсем пить он не бросил, но в многодневные запои больше не впадал. Жить в тихой деревне ему нравилось, он уже стал директором РТС — ремонтировал тракторы, комбайны, другую сельхозтехнику. По его довольному виду и здоровому цвету лица можно было не сомневаться, что Игорь Владимирович вышел на свою «белую полосу» жизни. Прилично одет, чисто выбрит. Намекнул в последний приезд, что к Новому году, может, на свадьбу пригласит. Видно, сельская учительница не на шутку вскружила ему голову.

Завтракали на кухне вдвоем, Маша ушла в школу, Дима с Толиком Пинчуком смотрели диснеевский мультфильм «Маугли», Вадим Андреевич вчера записал его у знакомого «писателя», так теперь называют дельцов от видеотехники. Раздобыв первую копию или дублированный оригинал нового заграничного фильма, они день и ночь переписывали его, продавая трехчасовую кассету за восемьдесят-девяносто рублей.

Лина и он по утрам ели мало: кофе с молоком, яйцо всмятку, бутерброд с сыром или колбасой. После рождения Димы жена постоянно нигде не работала, но чтобы не сидеть без дела, брала на дом перепечатывать рефераты и диссертации у сотрудников НИИ Арсения Владимировича Хитрова. Печатала она грамотно, профессионально, и будущие кандидаты и доктора наук охотно давали ей свои работы. И еще Лина научилась хорошо шить. Начала сама одевать детей, а потом посыпались заказы от знакомых женщин и от знакомых знакомых. Вадим Андреевич тоже носил рубашки и брюки, сшитые женой. Пришей иностранную этикетку — и Линино изделие сойдет за импортное. Матери Машиных подруг частенько приходили к ним и просили сшить джинсы или юбку для своих дочерей. Маша каждый месяц щеголяла в обновках. Так что в доме часто то стучала пишущая машинка «Оптима», то заливисто стрекотала швейная «Веритас». Если Вадим Андреевич в основном зарабатывал деньги летом на Псковщине, то Лина обеспечивала семью средствами осенью и зимой. Все лето она с детьми теперь проводила в деревне у мужа.

— Опять пойдешь по начальству? — прихлебывая кофе из красивой фарфоровой чашки, поинтересовалась она.

— Я, наверное, не умею разговаривать с чиновниками, — вздохнул Вадим Андреевич. — Срываюсь, спорю, доказываю…

— А надо дать взятку, дорогой, — улыбнулась жена, — Теперь без взятки ни одно дело не делается. Ты что, газеты не читаешь, телевизор не смотришь? Члены правительства берут в лапу! Я уж не говорю про мелочь пониже рангом. Взятка становится в нашем обществе нормой жизни. Берут все и за все.

— Не умею давать — это раз, а потом, и давать-то нечего — это два. Хорошим я буду редактором газеты, обличающей как раз взяточников и проходимцев у власти! Их готовлюсь обличать, а сам взятки даю!

— Журналистика — вторая древнейшая профессия, — улыбнулась Лина. — Или ты хочешь быть самым честным редактором? Тогда я тебе не завидую!..

Ее густые золотистые волосы собраны в большой, напоминающий крендель, пук на затылке, полные белые руки, обнаженные до плеч, плавно двигаются, поднося ко рту чашку или бутерброд. На Лине шелковый пеньюар с коричневой кружевной отделкой. Тоже сама себе сшила. Недавно начали топить и на кухне жарко, несмотря на приоткрытую форточку. Когда жена встала и пошла к мойке, он проводил ее взглядом: под пеньюаром просвечивали белые трусики и бретельки лифчика.

У Лины сохранилась талия, походка ее была плавной, движения как бы замедленными, а в девичестве она была резкой, стремительной. И Машу и Диму жена кормила грудью, наверное, поэтому грудь ее сохранила округлую форму и упругость. Он встал, взял со стола свою кружку, чайную ложку и подошел к жене. Из никелированного крана с журчанием бежала теплая струйка. Лина мыла посуду волосяной щеткой на длинной с крючком ручке. Он прижался к ней сзади, обнял за плечи и поцеловал в шею под завитки душистых волос.

— Что это на тебя нашло? — не поворачивая головы, произнесла она, но он заметил, что ухо и обращенная к нему гладкая щека слегка порозовели, а пышные ягодицы, так явно ощутимые под тонким шелком, призывно шевельнулись, — Ого, ты же не жаворонок, а ночная сова… Может, вечером?

— Ты постель не убрала?

— Если я скажу, что убрала, ты отстанешь?

— Ты хочешь, чтобы я отстал? — все сильнее прижимаясь к ней, сказал он. Ладони его нежно обхватили ее тяжелые груди. Лина ему всегда желанна почти так же, как в молодости.

— Я еще не знаю… — чайная ложка звякнула о металлическую раковину, Лина повернула к нему улыбающееся лицо с огромными голубыми глазами, пушистая голова ее стала медленно запрокидываться, а глаза светлеть, губы приоткрылись. Он поцеловал ее, нагнулся и подхватил на руки.

— Ты у меня сильный! — вырвалось у нее. Она обхватила его за шею. А он, чувствуя как начинает бухать сердце — жена весила не меньше шестидесяти пяти килограммов, — понес ее в спальню. — Сильный и все еще молодой!

Лина успела распустить по плечам волосы. Лаская ее роскошное белое тело, так знакомое и вместе с тем всякий раз загадочно-таинственное, целуя грудь с чуть сморщенными розовыми сосками, Вадим Андреевич подумал, что вот он наступает — тот самый сладостный момент, когда все суетное, мирское куда-то отступает, а на смену ему приходит то вечное, самое сильное ощущение полноты жизни, которое дарует через любимую женщину Господь Бог человеку.

6. «Русская газета»

Белосельский с самого начала знал, что трудно будет выпускать «Русскую газету», но даже не подозревал, что она вызовет такой всплеск бешеной ненависти со стороны разных «фронтов» и других левых организаций, которые плодились в городе, как кролики. Хотя зять Румянова — Иван Никитич Седов и пообещал отпечатать в своей типографии первый номер, еще два месяца назад подготовленный Вадимом Андреевичем и пенсионером Герасимовым Виктором Леонидовичем, но и тут возникли препятствия. Заместитель директора НИИ Бесик Борис Ильич, курирующий институтскую типографию, как говорится, встал на дыбы, мол, «Русская газета» никакого отношения к их профилю не имеет и печатать ее не стоит, тем более что на прибыль типография вряд ли сможет надеяться: газета новая, с вызывающим названием («Русская газета» — это, оказывается, вызывающее название!) может навлечь на коллектив нарекания со стороны ленинградской леворадикальной общественности.

Чернявый, с остроконечной бородкой и длинными баками чуть выше среднего роста, Бесик сверлил Белосельского сощуренными карими глазами и говорил:

— Да вы все помешались на этих газетах! Сколько их в киосках? Десятки, сотни! И еще одна, видите ли, «Русская»! Потом будет «Татарская», «Украинская», «Еврейская»…

— Еврейская уже выходит, — вставил Вадим Андреевич, — да и все остальные — откровенные рупоры евреев, а вот у русских — коренного населения России — нет своей газеты в Ленинграде. А ведь русских около девяноста процентов здесь.

— Ишь ты, уже подсчитал!

— Статистика, — улыбнулся Белосельский.

— По-вашему, у русских должны быть какие-то особенные интересы, отличные от интересов других народов?

— Наше правительство, заботясь о других народах, за семьдесят лет превратило русских в самых нищих, бесправных, в Иванов, не помнящих своего родства. И сразу после революции комиссары деятельно принялись беспощадно уничтожать русских людей, надругиваясь над их верой, Богом. Разумеется, с благословения вождей революции. Это был хорошо задуманный и тщательно проведенный в России геноцид именно русского народа. И уже потом при Сталине пострадали и другие народы. Разве вы не читаете газеты-журналы? Об этом сейчас много пишут.

— Я не позволю в нашей институтской типографии печатать вашу сомнительную газетенку, — твердо заявил Бесик и не пожелал больше разговаривать.

Иван Никитич Седов, моложавый мужчина тридцати пяти лет, негромко проговорил:

— Он активный член Народного фронта. Ненавидит все русское и русских. У нас в институте его так и называют: русофоб. А газету мы напечатаем. В выходные дни. Я вам обещаю, прочел, как говорится, от корки до корки… Мне нравится. И читатели найдутся. Таких честных газет у нас еще не выходило.

И вот Вадим Андреевич держит пахнущую типографской краской «Русскую газету» в руках. Он сидит на кухне, пробегает глазами не раз читанные им статьи, в газете даже есть стихи молодого новгородского поэта.

Все реже вижу русское лицо.
Давно не слышу чисто русской речи.
Захватан Бог руками подлецов.
Осквернены истоки наших речек…
А вот проверенные цифры страшной статистики:

«В 1917–1931 годы и в первые месяцы 1922 года погибло около 15 миллионов одних великороссов. Потери 30-х годов — 3–4 миллиона (расстрелянные, умершие от голода и болезней)».

— Что ты, Вадик, такой грустный? — услышал он голос жены. — Добился ведь своего: газета вышла. Вот и радуйся.

— Спасибо и тебе, Аэлита, — улыбнулся он, — Сколько раз ты перепечатывала каждую статью!

— А будут ее покупать?

— После обеда пойду, загляну в киоски «Союзпечати», еще утром наши помощники-энтузиасты развезли на своих машинах пачки с газетами. Будут и с рук продавать у метро, на улицах.

Лина налила в тарелки щи из кастрюли, нарезала хлеб, обычно Вадим Андреевич ей помогал, но сегодня никак не мог оторваться от своей газеты. Было тревожно и радостно. Делали газету вчетвером: он — главный редактор, ответственный секретарь Виктор Леонидович Герасимов, Петр Семенович Румянов и Лина. Когда Вадим Андреевич уедет в деревню, Румянов будет выпускать «Русскую газету». Ему Белосельский полностью доверял, как и Герасимову. Корректором, машинисткой и бухгалтером была Лина. Пока никто из них не получал ни копейки, но если тираж будет раскуплен, а в этом никто не сомневался, то Лина в зависимости от дохода рассчитает каждому зарплату. Номер стоил 40 копеек. Львиную долю дохода, конечно, будут забирать бумажный комбинат, типография, «Союзпечать». Но о финансовой стороне дела пока никто не думал, газету делали энтузиасты и сегодня у всех было праздничное настроение. Договорились вечером всем собраться у Белосельских на Греческом проспекте. Лина переживала, что нечем будет гостей угостить, дома пустой холодильник и водки всего одна бутылка, а в очередях они стоять не любят, особенно за спиртным. Это самые неприятные очереди: полно алкоголиков, хамов, нахально лезущих к кассе, опустившихся, с деформированными лицами женщин, матерящихся, как сапожники, Лине брали водку знакомые.

— Папа, а почему тут нет картинок? — спросил Дима, заглядывая через плечо отца в газету.

— Будут и рисунки, и портреты, — рассеянно ответил тот, — Как говорится, дай срок — будет гармошка и свисток.

— Гармошка? — удивился сын. — А что это такое?

«Дожили! — подумал Вадим Андреевич, — Наши дети уже не знают, что такое русская гармошка! Решил, что обязательно нужно будет рассказывать в газете о национальных религиозных праздниках, инструментах; молодежь не знает толком, что такое Пасха, Рождество, Троица, названия церковных служб, литургий…»

К Диме пришел приятель Толик Пинчук, и они ушли в другую комнату, Маша задерживалась в школе, она предупредила мать, что у них нынче поход в музей-квартиру Достоевского. Вадим Андреевич вытирал длинным полотенцем посуду, вымытую Линой, и складывал тарелки в навесной шкаф, а ложки-вилки — в верхний ящик кухонного стола. Из маленького батарейного приемника лилась спокойная музыка. Это теперь редкость, чаще из эфира несутся дикие завывания электроинструментов и хриплые голоса плодящихся как грибы в лесу самозваных певцов. Групп появилось в стране столько, что уже никто и названий их не помнил. А молодежь с ума сходила по своим кумирам, как и в капстранах стали после концертов все бить, ломать, крушить на своем пути, досталось даже метро. Насмотрелись телепрограмм, где подобное часто показывают…

— Я с тобой пойду, — сказала Лина, когда Вадим Андреевич стал в прихожей одеваться. Началодекабря, а на улице плюсовая температура, слякоть, лужи. Выпадает снег и тут же тает, а машины разбрызгивают жижу по сторонам. Небо напоминало грязную перину, укрывшую город. У бензоколонок тоже стали выстраиваться длинные очереди. Да и за чем только нет очередей! А все началось с борьбы с пьянством: стали меньше продавать спиртного и сразу появились первые длиннющие очереди. В рабочее время на десятки метров вытягивались они на тротуарах. И стояли в очередях люди самых разных возрастов, от юношей до стариков. Много было женщин. Стояли мрачно и тупо, иногда возникали свалки, драки и тогда появлялась на машинах милиция. Началась спекуляция водкой, повсеместное производство самогона, по телевизору показывали умельцев, приспособивших даже электронику для выгонки самогона из сахара. Уйдет хозяин на работу, а на кухне, установленный на газовой плите и подключенный к водопроводу, автоматически работает хитроумный самогонный аппарат, сам включается и когда надо выключается. Как когда-то говорил дед Вадима Андреевича Добромыслов, мол, голь на выдумки хитра. Сахар стали продавать по талонам. Писали, что в Крыму, Молдавии и на Кавказе вырубили ценнейшие виноградники, теперь продавали низкосортное вино, а сухое скороспелое из бросового винограда закисало еще по дороге к потребителю. Не лучше стало и шампанское, были случаи отравления. Но самое печальное было в этой очередной антиалкогольной кампании то, что появились наркоманы и токсикоманы. Главным образом молодые люди, которым подорожавшая водка стала не по карману.

— Чем угощать-то гостей будем? — увидев у магазина длинную очередь, спросила Лина. Она была в сером пальто с теплой подкладкой, синей вязаной шапочке, на ногах — высокие сапожки, туго обтягивающие ее стройные ноги. Через плечо замшевая сумка на ремне. Завитки золотистых волос вылезали у порозовевших щек из-под шапочки, в синих глазах — озабоченность.

— У нас же есть картошка! — вспомнил Вадим Андреевич, — Между окон стоит банка маринованных огурцов.

— Надо бы колбасы купить, бутылку водки или вина.

Глянув на очередь, Вадим Андреевич усмехнулся:

— Я стоять за этой дрянью не собираюсь.

— Я — тем более, — в тон ему ответила жена.

В первом же киоске им сказали, что «Русская газета» к ним не поступала. Лишь в третьем или четвертом киоске продавщица нехотя достала из-под прилавка нераспечатанную пачку «Русской газеты».

— А почему нет на витрине? — спросил Вадим Андреевич. — Все газеты выставлены, а этой нет?

— Забыла положить, — равнодушно ответила киоскерша, — Вон теперь сколько у нас газет! В глазах от названий пестрит. Сначала все новое хватали, а теперь ковыряются, шуршат страницами…

Они прошли всю улицу Некрасова, Литейный проспект, и нигде не продавали «Русскую газету». Вадим Андреевич все больше мрачнел.

— Вадик, ты постой тут, я сама потолкую с киоскершей, — предложила Лина. — Больно мрачный у тебя вид. Может, мне скажут, почему наша газета в пачках валяется у них под ногами на полу?

— Правду не скажут, — проворчал Вадим Андреевич. Он стал догадываться, что русофобы уже вступили в игру, им эта газета — как быку красная тряпка.

Он видел, как жена подошла к киоску — там не было никакой очереди — и стала разговаривать с киоскершей — пожилой женщиной в ватнике и потертой ондатровой шапке. Та протянула Лине какую-то брошюру, из-за стекла бледное круглое лицо продавщицы казалось размазанным. Мимо шли прохожие, зорко стреляя глазами по витринам магазинов. Редко кто проходил мимо дверей. Лица прохожих алчно-озабоченные, люди заходили во все магазины, если видели очереди, то становились в конец, а лишь потом спрашивали: что дают? Не продают, а именно дают. Деньги все больше обесценивались и что-либо дефицитное купить по государственным расценкам считалось удачей. Если раньше прохожие хоть изредка взглядывали друг на друга, то теперь их взоры были прикованы к витринам магазинов, киосков, поглядывали на хозяйственные сумки и полиэтиленовые цветные пакеты в руках встречных, увидя там что-либо интересное, спрашивали, где приобрели вещь или продукты. Лица были похожи одно на другое — лица роботов, получивших четкое задание что-то отыскать, купить, приобрести нужное и ненужное. Чем меньше становилось товаров и продуктов, тем больше их раскупали. Даже хлеб и булку брали по несколько штук, а печенье или конфеты хватали килограммами. Шоколад в плитках и хорошие конфеты стали редкостью. Печенье в пачках тащили на себе в связках, как когда-то туалетную бумагу. Кстати, чем меньше продуктов, тем больше выбрасывали в продажу туалетные рулоны. Скупали мыло, соль, спички, стиральный порошок.

— А ты знаешь, киоскерам сказали, что «Русскую газету» надо придерживать, чтобы устарела, и вообще не продавать, — сообщила Лина.

— Как придерживать?

— Продавать, если спросят, а самим предлагать и выставлять на витрине не велели…

— Кто не велел? — повысил голос Вадим Андреевич.

— На меня-то не кричи, дорогой, — одернула жена — Не велели те самые люди, которые привозят в киоски газеты-журналы.

— И киоскеры их слушают?

— Попробуй не послушать: в следующий раз привезут неходовой товар. Киоскеры зависят от экспедиторов.

— Не экспедиторы запрещают продавать нашу газету… — угрюмо пробормотал Вадим Андреевич.

— А кто же тогда?

— Вот это и надо выяснить, — сказал он.

Вскоре им удалось выяснить вот что: на Владимирской площади, неподалеку от Кузнечного рынка, где торговля всякой всячиной шла особенно бойко, прямо с рук у металлической ограды торговали газетами, журналами, дефицитной литературой вроде «Аномалии» и «НЛО», да и откровенной порнографией. Стоял здесь знакомый Вадиму Андреевичу высокий худощавый паренек, распространявший только «Русскую газету». Она и сейчас лежала у него стопкой прямо на расстеленной оберточной бумаге у железной решетки. Под глазами паренька красовался свежий синяк. Паренек тоже узнал главного редактора, криво улыбнулся и сообщил, что газету охотно берут, но час назад произошел небольшой инцидент: к нему приблизились двое плечистых мужчин и потребовали, чтобы он убрал свою черносотенную литературу. Паренек учился в университете на факультете журналистики, а в свободное время занимался продажей газет. Да и сам писал небольшие заметки. Он поинтересовался: мол, а что такое «Черная сотня»? Конечно, громилы не имели и представления, что это такое, они сбросили с парапета пачку и стали ногами топтать, паренек кинулся спасать добро и получил в глаз. Оба наемника — а паренек был убежден, что их наняли для расправы с ним, — убежали, а он вот, сверкая фингалом, продает газету. Уже раскупили полторы пачки.

— За вредность я получу дополнительную плату? — с улыбкой спросил он.

— Я думал трудно будет пробить нашу газету, а оказывается, и распространять ее нелегко, — покачал головой Вадим Андреевич.

— Конкуренция, — заметил паренек. Когда он улыбался, синяк придавал его узкому тонкому лицу с правильными чертами несколько зловещее выражение.

— Как вас звать? — спросила Лина. Она участливо смотрела на него.

— Леша Иванов, — ответил он.  — Студент-третьекурсник университета, все еще носящего имя душителя Жданова. Если не переименуют университет, мы устроим голодовку.

— Чье же вы имя хотите присвоить университету? — поинтересовался Белосельский.

— Ничье, — ответил студент. — Сейчас все так перемешалось-перепуталось, что как бы опять не вляпаться! Я недавно прочел статью, что Ленин, Троцкий и Свердлов сознательно уничтожили миллионы русских людей… Наверное, Ленинград и Свердловск тоже переименуют.

— Будем надеяться, — улыбнулся Вадим Андреевич.

— Вы придете домой…

— В общежитие, — поправил Леша.

— …потрите бодягой синяк, он быстро пройдет, — посоветовала Лина.

— Это не первый и, наверное, не последний синяк в моей жизни, — улыбнулся Леша Иванов. Улыбался он довольно часто, несмотря на фингал, — А газета у вас, Вадим Андреевич, получилась замечательная! Чистая правда, убийственные факты и нет дешевой сенсации, что так любят другие газеты. Все по делу. Всем очень нравится, я имею в виду своих знакомых студентов, я на факультете распродал целую пачку. Так что за такую газету и пострадать не грех!

— В следующий раз возьмите с собой подкрепление, — сказал Вадим Андреевич, — Тогда вряд ли эта мразь решится напасть.

— Я запомнил их подлые рожи… Они не первый раз здесь околачиваются. Типичные подонки, за бутылку мать родную не пощадят!

— Кто же их нанял? — спросила Лина, впрочем, не обращаясь конкретно ни к кому.

— А вы не догадываетесь? — взглянул на нее Леша. В этот момент к нему подошел прохожий в мокром длинном пальто. Взял газету, развернул и присвистнул:

— Русская газета! Я уж думал, что в смрадной куче типичной «желтой» прессы русским духом давно не пахнет! Пару экземпляров, пожалуйста, молодой человек! Ладно, возьму три — знакомым подарю. Вот удивятся!

— Видите? Берут! — сказал Леша. — Тут еще место у меня не самое удобное. Да, тут сразу, когда я стал продавать, ко мне подошли двое черненьких, бородатеньких, хотели купить сразу все оптом, но я им только два экземпляра продал…

— Зачем им столько? — удивилась Лина.

— Увезут на свалку и сожгут, — сказал Леша. — Они так часто делают, если им не нравится содержание газеты, журнала или какой-нибудь книги. Аутодафе. Богатенькие, сволочи! Денежки им в долларах из-за границы привозят!

Разговаривая с ними, Леша продавал газету, мелочь ссыпал в карман зеленой куртки с капюшоном. Тротуар был мокрый, с лепешками снега, перемешанного с грязью. У троллейбусной остановки скопилась масса парода: общественный транспорт работал с перебоями, люди опаздывали на работу. Опаздывали и пассажирские поезда, участились аварии, угоны самолетов, на станциях стояли неразгруженные вагоны с продуктами и промышленными товарами. Их потихоньку ночами «разгружали» воры. Писали, что участились вооруженные нападения на товарные поезда во время пути.

Вскрывали под пломбами вагоны, холодильники и увозили на машинах награбленное импортное добро. Быстро завоевавшая популярность ленинградцев программа «600 секунд» показывала тысячи неразгруженных вагонов, железнодорожных воров, пойманных на месте преступления с залежами ценнейших товаров, садистов-убийц, насильников, рэкетиров. Все это вызывало у людей чувство неуверенности в своей безопасности, горечь по поводу ужасающих перемен к худшему в стране, так лихо раздутых в печати, как великое достижение перестройки, которую «желтая» пресса называла «второй революцией». Пока эта «революция» работала на жуликов, воров, бандитов, дельцов теневой экономики… Эти чувствовали себя как рыба в воде.

— Опять пожаловали… — негромко проговорил Леша Иванов, показывая глазами на двух здоровенных мужчин в одинаковых коротких синих куртках из «варенки» с белыми из искусственного меха воротниками. Засунув руки в карманы, парни подошли к Леше.

— Ты еще не убрался отсюда, паршивый черносотенец? — угрюмо спросил один из них, с толстым красноватым носом и раздвоенным подбородком. Второй, со светлыми редкими усиками, молчал, шныряя глазами по толпе прохожих. Ни одного милиционера поблизости! Вообще в последнее время в городе милиции не видно, даже на оживленных перекрестках не стоят, не потому ли распоясались хулиганы и преступники?

— Граждане, вот эти хулиганы избили меня! — обратился к прохожим Леша Иванов.

Граждане шли мимо и даже не посмотрели на него. Это тоже новая примета времени: что бы ни случилось, иди мимо и не вмешивайся, мол, тебе нужно больше других, что ли? По «600 секунд» сообщили, что один южанин прямо на глазах прохожих, среди белого дня изнасиловал девушку и никто не вступился за нее. Другой бандит ни за что ни про что пырнул в живот ножом встречного мужчину, тот скончался на месте.

— А ну забирай свои прокламации и уматывай отсюда! — наступал на Лешу толстоносый. — Не то и на второй фонарь навесим!

— Ты что, тупой? Тебе же сказали — вали отсюда! — подал хриплый голос второй, с усиками. Было видно, что оба выпивши: глаза мутноватые, движения замедленные. Чувствовали себя хозяевами положения, прохожих не опасались, а те, видя, что назревает скандал, перестали останавливаться. Лишь самые любопытные задерживались ближе к метро «Технологический институт» и оттуда с интересом посматривали на парней.

Вадим Андреевич и Лина стояли чуть в стороне и наблюдали за стремительно развивающимися событиями. Лина, округлив потемневшие глаза, дотронулась до руки мужа:

— Уйдем отсюда?

— И бросим Лешу на растерзание этим подонкам? — удивился Вадим Андреевич.

— Надо позвонить в милицию…

— Милиции плевать на все это, — негромко ответил он. — В городе каждый день совершаются десятки квартирных краж…

— Будешь драться с ними? — обеспокоенно спросила Лина.

— Не драться, а сражаться за идею, — усмехнулся Вадим Андреевич и решительно направился к мужчинам, все еще пререкавшимся с Лешей. Надо сказать, что студент не струсил и отвечал «наемникам», как он их называл, спокойно и с достоинством.

— Что вам, собственно, ребята, не нравится? — довольно миролюбиво спросил Вадим Андреевич.

Парни ощупали его крепкую плечистую фигуру покрасневшими глазами. Белосельский был в синей толстой куртке-пуховике, светлой ворсистой кепке; хотя голос его звучал и ровно, серые с зеленым ободком глаза были зло сощурены, на щеках обозначились скулы.

— Нечего тут черносотенной литературой торговать, — озадаченно заметил толстоносый.

— А вы читали «Русскую газету»?

— Будем мы еще всякую ерунду читать, — ответил второй, с усиками — Делать нам нечего!

— А вы почитайте? — предложил Вадим Андреевич, — Я вам бесплатно дарю два экземпляра.

— А кто ты такой? — смерил его взглядом толстоносый.

— Редактор этой газеты, — ответил Белосельский, — Моя фамилия указана на последней странице.

Парни умолкли, переглянулись, толстоносый вытащил из кармана волосатую руку и почесал багровый нос. Усатый собрал складки на лбу, но ничего не смог путного придумать и заученно, явно с чужого голоса произнес:

— Люди говорят, что ваша газета черносотенная и разжигает межнациональную рознь. Все пишут, что русские во всем виноваты, а вы — наоборот.

— Ссорит советские народы, — заученно вставил толстоносый, — Этот… шовинизм пропагандирует…

— Ребята, скажите честно, сколько вам за это заплатили? — спросил Вадим Андреевич, — Вы же сами не верите тому, что сейчас говорите. А в газету даже не заглянули.

Парни переглянулись, видно, Белосельский попал в самую точку. Отягощенные алкоголем, их мозги соображали туго. Усатый поскреб переносицу, полез в карман куртки за сигаретами, толстоносый сосредоточенно пинал носком ботинка чугунную решетку.

— Чего выдумываете? — пробурчал, — Мы за эту… справедливость.

— За демократию, — прикурив, прибавил его дружок, — «Народный фронт» — вот кто правильно все делает!

— В нашей газете мы пишем только правду. И про «Народный фронт» — тоже, — продолжал Вадим Андреевич, — А правда не всем по нутру. Русских оскорбляют, унижают, обвиняют во всех смертных грехах, а они как раз меньше всех виноваты в том, что произошло с нашей страной. И больше всех пострадали от революции, точнее, большевистского переворота, теперь мучаются от перестройки… Где такое еще может быть: русские парни преследуют русских за то, что они распространяют «Русскую газету»?

Вадим Андреевич взял два номера из пачки и вручил обоим парням. Те машинально взяли.

— Прочтите и подумайте, что вы делаете, — сказал Вадим Андреевич, — Пока это единственная в Ленинграде газета, я уверен, скоро появятся и другие, нельзя же самый многочисленный народ в стране держать в неведении о его судьбе, которую за него решают другие, как раз те, кто ненавидит этот народ. Про антисемитизм, «черную сотню» вы слышали?

— Еще бы, — пробурчал толстоносый.

— А про русофобию?

— Что это такое? — спросил усатый.

— В газете про это написано, — вставил Леша Иванов, — То, что вы делаете, и есть чистой воды русофобия.

— Если вам нечего делать, то приходите к нам? — предложил Вадим Андреевич, — Найдем вам дело, будете тоже распространять «Русскую газету». И заработаете больше того, что вам дали ненавистники нашей газеты.

— Русофобы, — заметил Леша.

— Мы из «Народного фронта», — вдруг заявил усатый, пряча газету в карман, — Нашим ваша газета не нравится. И мы ее все равно угробим.

— Ну, а нам не нравится «Народный фронт», — ответил Вадим Андреевич, — но мы же не запрещаем никому продавать его газеты и издания.

— Попробовали бы, — усмехнулся толстоносый, — «Народный фронт» — это сила в городе, а вы — никто.

— Рано или поздно русские люди разберутся, кто есть кто, — сказал Вадим Андреевич, — Я не спорю, у «Народного фронта» много хороших идей и лозунгов, но на практике дела его расходятся со словами. Верхушка «фронта» оболванивает честных людей, настраивает русских против русских. Короче, использует несознательные массы в своих низменных целях. А цель у них одна: захватить власть в городе и уничтожить русских…

— Вас послушаешь — вы правы, их послушаешь — они, — сказал усатый — Черт вас всех разберет! — он повернулся к приятелю. — Пошли, Миша, на Маяковского лучше пивка хлебнем! Швейцар сказал, что после обеда привезут бутылочного. Вот дожили, пива негде выпить, я уж об водке не говорю! Вот о чем нужно писать, а не об этой…

— Русофобии, — подсказал толстоносый.

Парни ушли, а Леша снова принялся продавать газету. Лина взяла мужа под руку и сказала:

— А ты — дипломат! Как все ловко повернул. Я думала, без драки не обойдется.

— Купили их! — хмуро обронил Вадим Андреевич, — И киоскерам подкидывают, чтобы те придерживали нашу газету. А Леша молодец! Другой бы плюнул и убежал, а он и с синяком торгует. Таких бы нам ребят побольше!

— Главное, газету покупают, — произнесла Лина, — Заметил: больше всех берут нашу? — Она сбоку посмотрела на мужа. В профиль Вадим немного походил на ее любимого артиста Пола Ньюмана. Лицо мужа было хмурым. — Ты должен быть счастлив, мечта твоя осуществилась — газета вышла и покупается. А ты снова чем-то недоволен!

— Наверное, я разучился радоваться, — улыбнулся Вадим Андреевич, — Как и смеяться. Вон как у людей мозги замусорены! Думаешь, просто их прочистить? Голос «Русской газеты» — это пока глас вопиющего в пустыне.

— Надо перекричать их, — резонно заметила Лина.

— У них десятилетиями отлично слаженный оркестр, а у нас — жалкая дудка! — с горечью вырвалось у Белосельского.

— За что они так ненавидят нас, русских?

— Они всех ненавидят, кроме своих, а русских — особенно, потому что чувствуют вину перед ними за все содеянное с семнадцатого года, когда они захватили обманом власть. Кого в первую очередь стали уничтожать? Русскую интеллигенцию, дворянство, потом казаков и наконец крестьянство.

— Но почему именно русских?

— Уничтожат русских — не будет России, а так — сырьевой придаток для хищных западных стран. Лишь русские способны не допустить развала великой державы, вот почему враги России люто ненавидят их, уничтожают, восстанавливают против них другие республики, готовятся развязать гражданскую войну.

Неожиданно пошел густой мокрый снег. Вскоре воротники, шапки на прохожих побелели, а вот до асфальта снег не долетал: тут же таял, превращался в коричневую грязь. Продавцы газет и разных брошюрок поспешно закрывали старыми газетами свой скоропортящийся товар: бумага-то была плохой и промокала насквозь, оставляя потом желтые пятна. Небо над головой исчезло — сплошная белая клубящаяся круговерть. «Дворники» машин сгребали снег со стекол, но он снова залеплял их. Слышались пронзительные гудки, прохожие, не обращая внимания на светофоры, перебегали дорогу где придется. Стоящие в длинных очередях горожане постепенно превращались в Дедов-Морозов. Зорко следя за продвижением очереди, пересекаясь с ветеранами, сующими свои разноцветные удостоверения, люди монолитно двигались к вожделенной цели — прилавку с водкой или синими цыплятами по рубль семьдесят пять копеек.

— Что же делать, Вадим? — сказала Лина. — У нас пустой холодильник. Я не знаю, чем гостей угощать.

— В очереди я стоять не буду, — ответил Вадим Андреевич. Очереди он ненавидел, в них было нечто унизительное, стадный инстинкт людей тут проявлялся особенно зримо: люди злились, нервничали, не кончится ли товар, с ненавистью взирали на лезущих без очереди вездесущих пенсионеров. Эти успевали со своими вместительными сумками пробежать по всем ближайшим торговым точкам, хотя для ветеранов и инвалидов были открыты специальные магазины…

— Я слышала, в Москве открылся кооператив «Вместо Вас!» — вспомнила Лина. — Молодые и немолодые люди становятся в очереди и взимают за это пять-десять рублей в час. Говорят, самый преуспевающий кооператив. Члены его занимают сразу несколько очередей и успевают все купить для клиентов.

— Знаешь, что мы к водке подадим гостям? — улыбнулся Вадим Андреевич, — «Русскую газету»! Вот пусть ею и закусывают!

— Ты высокого мнения о своей газете! — рассмеялась жена. — Ладно, у меня осталось с хороших времен…

— А были они, хорошие времена? — перебил муж.

— …две банки тушеной говядины, — закончила Лина. Ее было не так-то просто с толку сбить.

— В Богородицкой, наверное, сейчас хорошо… — сказал он. — Белым-бело, озеро подо льдом, сосны спят в снегу и тихо…

— Надо бы тебе стихи сочинять, — улыбнулась жена.

— Стихи! Кто их сейчас читает!

— Настоящие поэты пишут для себя и потомков…

— Какие они будут, наши потомки? — вздохнул Белосельский.

И тут послышался пронзительный визг тормозов, глухой металлический удар, громкое хлопанье дверей автомобилей и гневный крик водителей: «Москвич», резко затормозив, чтобы не наехать на переходившую в неположенном месте женщину с двумя пухлыми сумками, врезался в таксиста, своротив тому бампер и помяв багажник. Вокруг стала собираться любопытная толпа, лишь очередники не двинулись с места, а толстая женщина в белом пуховом платке невозмутимо уходила в сторону Кузнечного рынка. Снег тут же побелил шапки водителей, они размахивали руками, вот-вот подерутся. Милиции было не видно. Из окна «Москвича» выглядывала гладкая собачья голова с висячими кудрявыми ушами.

— Надо бы нам собаку завести, — сказал Вадим Андреевич.

— Спаниеля, — проговорила Лина. — У них такие добрые глаза. И они умные.

Шофер «Москвича» и таксист схватились в рукопашную. Злые побагровевшие лица, меховая шапка таксиста покатилась по асфальту, чья-то рука из толпы проворно подхватила ее и молодой парень в серой куртке бросился бежать по Владимирскому проспекту. Таксист, выматерившись и позабыв про противника, припустил за ним, но толпа мешала ему.

— Нет, уж лучше овчарку, — сказал Вадим Андреевич, — Сейчас добрые собаки не в моде.

7. Погоня

«Русская газета» выходила нерегулярно: самое большее — два раза в месяц, а намечалось хотя бы раз в неделю. На страну накатывалось безвластие, хаос, и это с каждым днем все больше сказывалось на жизни всех людей огромной страны. С треском лопались нити, связывающие республики, области, города. Прибалтика перестала поставлять в Россию молочные продукты, колбасу, исчезли из продажи сыры, даже за дорогой кооперативной колбасой в новых магазинах «Кооператор» выстраивались очереди. Если раньше очереди были за дефицитными продуктами и товарами, то теперь стояли буквально за всем, даже за электрическими лампочками, которые тоже вдруг пропали, как утюги, мясорубки и прочие бытовые товары. Почти ничего не давая стране, Прибалтика требовала себе все, что производилось на заводах-фабриках и добывалось из недр. Десятки тысяч автомобилей из прибалтийских республик вывозили из России все, что только можно было купить на советские рубли. Поговаривали, что союзные республики уже готовятся выпускать свои деньги, так что от общесоюзных деревянных рублей нужно было избавляться.

«Русская газета» писала об этом, но теперь мало кто обращал внимания на тревожные сигналы прессы, радио, телевидения. С наступлением гласности только и писали о разоблачениях бывших партийных деятелей, о взяточниках, казнокрадах, рэкетирах, ворах и убийцах. Их даже показывали по телевидению, брали у них интервью. И уголовные элементы с порочными лицами насильников и убийц охотно красовались перед телекамерами и снисходительно, не без удовольствия рассказывали, как убивали, насиловали, воровали. Заполонили газеты-журналы диссиденты. Всю отвергнутую за рубежом свою серятину теперь публиковали в СССР. Старые связи-то сохранились…

Как-то сразу, вдруг, «процветающая», самая «лучшая», самая «передовая» держава мира превратилась в самую нищую, худшую, бесправную развалину, раздираемую все усиливающимися национальными противоречиями. И об этом с каким-то мазохистским восторгом писали в газетах-журналах левого толка, рассказывали телевизионщики. Захлебывалась от восторга, что русским плохо, и радиостанция «Свобода», которую больше не глушили. Обозреватели и корреспонденты, все как один с еврейскими фамилиями, обрушивали на десятках языков на головы радиослушателей многонациональной страны столько негативной информации, что хотелось волком завыть от гнева и бессилия. Этот назойливый, наглый «голос» ожесточеннее всех поносил русских, учил, как надо жить, кого любить, а кого ненавидеть. Ни одна радиостанция мира с таким беспардонным нахальством не лезла в чужой монастырь со своим уставом. Передачи по много раз повторялись, чтобы у каждого застряла в ушах эта ядовитая сера лжи и ненависти. И самое удивительное — авторами передач «Свободы» стали советские журналисты, за марки и доллары лезли из кожи вон, лишь бы угодить новым щедрым хозяевам. Поливая грязью Россию, русских, не упускали случая свести счеты со своими личными врагами журналистами и литераторами. Верещали бывшие диссиденты, перебежчики, дорвавшись до микрофона, неделями читали свои бездарные повести и романы, диктовали литературные симпатии и антипатии, раздували «своих» ничтожеств и смешивали с грязью самых талантливых «чужих». И этот местечковый наглый «голос» звучал без перерыва все 24 часа в сутки и на удивление сочно, отчетливо, заглушая даже местные советские радиостанции. Американский конгресс и ЦРУ не жалели средств для оболванивания советских людей, по-видимому, поставляли самые мощные радиостанции.

В этот февральский день 1988 года Вадим Андреевич ехал из типографии на своих стареньких «Жигулях» с кипами только что полученной и пахнущей краской газеты. Он сам развозил пачки по киоскам «Союзпечати», с которыми была договоренность. Таких киосков было в городе восемь. За последний месяц выросла подписка на «Русскую газету», приходилось самим рассылать по всей стране бандероли. Огромную помощь оказывали редакции энтузиасты, или, как они сами себя называли, «патриоты». Это были студенты, члены «Общества спасения Волги и Ладоги», из «Отечества» и других патриотических организаций. Когда на глазах нарастает наступление объединенных антирусских сил, то обязательно должны возникнуть и противодействующие им силы. И они возникали в Ленинграде, правда, их голос по сравнению с могучим трубным гласом газетно-журнальных мафиози был слаб пока и почти не слышен. Оно и понятно: у русофобов радио-телевидение, почти все газеты и журналы в Ленинграде, а у патриотов России всего-то два-три издания с крошечными тиражами, но все равно национальное самосознание русских людей медленно, но пробуждалось, тем более что наконец-то, беря пример с других республик, хотя и в самую последнюю очередь, заговорили о возрождении России и самосознания русского народа. Но тут все захваченные средства массовой информации, радио-телевидение были начеку, как говорится, стоило послышаться возмущенному нынешними порядками в городе голосу русского человека, как на него всей сворой набрасывались русофобы всех мастей и клеймили смельчака, как националиста, шовиниста, фашиста! Особенно это стало заметно в только что начавшейся выборной кампании. Так называемые демократы, разные «народные фронты» назойливо рекомендовали своих кандидатов в местные советы и Верховные, а для этого они и захватили средства массовой информации. Этот термин в последнее время стал приобретать небывалое значение. Любой политический деятель, если хотел быть на виду, должен был заручиться поддержкой этих могущественных средств, иначе у него ничего бы не получилось: печать, телевидение могли приподнять серость и некомпетентность на недосягаемую высоту, но могли и честного, талантливого политика превратить в ничто. Это все знали и заигрывали со средствами массовой информации, которые все более и более чувствовали себя в стране хозяевами положения. В этот сложный период своей жизни люди как никогда расхватывали газеты, не отрывались от телевизоров. Их можно было понять: десятилетия на них обрушивалась ложь, дезинформация, лакировка действительности, прославление бездарных серых вождей, лучшего в мире советского образа жизни, а тут вдруг все это теперь поносится, разоблачается, обличается… У любого голова пойдет кругом!

Несколько дней назад выпал снег, потом ударили морозы, и обычно мокрый, грязный в эту пору Ленинград выглядел бело-праздничным, на ветвях уличных деревьев искрилась мохнатая изморозь, крыши зданий были девственно белыми, тротуары весело блестели льдом. Теперь некому стало посыпать его песком и солью. Телекомментаторы и газеты сообщали о большом количестве пострадавших в гололед от падений пожилых людей. В Ленинграде в любую погоду на улицах было много людей разного возраста. Можно было подумать, что никто теперь не работает — все высыпали на улицы и с утра до вечера стоят в длиннющих очередях. По-видимому, так оно и было. Попробуй обвинить в прогулах многодетную мать, которая ушла с работы и стоит в очереди за молоком, сметаной, сыром, вареной колбасой. Поговаривали, что введут визитки и талоны на водку. Иногородние тоже заполонили город и вывозили все, что только можно было еще купить.

Вадим Андреевич с горечью думал, двигаясь в потоке машин по Литейному проспекту, что и рад бы написать в газете о чем-нибудь хорошем, положительном, но где оно хорошее, положительное? Сообщали, что во многих домах не топят и люди мерзнут, как в блокаду, во дворах переполнены мусором железные баки, которые не увозят на свалку; будто враз поголовно исчезли все дворники, никто не скалывает лед на тротуарах, потому и возрос травматизм на улицах, город грязный, замусоренный, куда-то подевались милиционеры, раньше бдительно следящие за правилами уличного движения, контролеры в общественном транспорте. Люди, особенно распустившаяся за последнее время молодежь, переходят улицы, где захочется, полно за рулем пьяных водителей, и хотя возросли штрафы, количество их не убавляется. Одна из лучших городских телепрограмм «600 секунд» — ее уже смотрела вся страна — каждый день сообщала о хулиганстве, насилиях, убийствах, пожарах в городе, критиковала местные и союзные власти, Смольный, но мало что изменилось, наоборот — с каждым днем становилось все хуже и хуже… Эйфория, вызванная перестройкой, начала медленно спадать, вся надежда была на выборы народных депутатов, мол, придут новые деловые люди и наведут наконец-то порядок. Ведь выдвигали кандидатами как раз тех людей, которые больше всех на митингах и по телевидению обличали, критиковали, ругали власти…

Вспомнив про «600 секунд» и страшные репортажи о насилиях и убийствах, Вадим Андреевич свернул на улицу Жуковского и поехал к школе, где училась Маша. Лина просила его сегодня забрать ее, раз он на машине. После Нового года он и жена встречали дочь из школы, это не так уж далеко. По пути Вадим Андреевич заехал в хозяйственный магазин, он уже несколько месяцев искал канистры. Зимой в городе еще можно было заправиться бензином, вот и хотелось взять в запас, но канистр нигде не было. Вот к весне, когда снова начнутся перебои с бензином и выстроятся километровые очереди, может, где-нибудь, глядишь, и выкинут канистры по спекулятивным цепам…

Остановившись у сквера с заснеженными скамьями и голыми черными деревьями, Вадим Андреевич не стал выходить из машины — Машу он увидит и отсюда.

Он взял с сиденья газету, пахнущую типографской краской, развернул: статьи острые, проблемные. Петр Семенович Румянов разразился трехколонником на второй полосе, пишет о безобразном выступлении «Пятого колеса», где подвергли осмеянию писателя Михаила Шолохова. Худенький язвительный журналист снова стал обвинять крупнейшего русского писателя в том, что он якобы использовал материал для «Тихого Дона», принадлежавший белогвардейскому офицеру Федору Клыкову, хотя даже шведская Академия при помощи ЭВМ доказала, что великий роман века написан Шолоховым, а дореволюционный писатель Клыков никакого отношения к нему не имеет. Бойкий журналист не только оболгал Шолохова, по и пренебрежительно отзывался о нем в недопустимом тоне. Вадим Андреевич полностью разделял гневный пафос статьи, но ему не совсем понравилось, что бывший редактор «Великопольского рабочего» стал восхвалять былые порядки, насаждаемые коммунистами-идеологами: мол, раньше бы за такие высказывания не погладили по головке… Этого сейчас не надо было бы писать, как говорится, отдает нафталином. О том, что было раньше, уж лучше бы помалкивал Петр Семенович. Кстати, сам не раз плакался Вадиму — своему шоферу, что его душит горком партии, заставляет печатать лживые материалы и тому подобное… Или память у Румянова коротка, или старые люди более терпимы к прошлому, чем молодежь?..

Увлекшись газетой, он не заметил, как из школьных дверей потянулись во двор ребятишки. Дочь он увидел, когда она подошла к распахнутой дверце такси и нагнулась, по-видимому, отвечая на какой-то вопрос. «Волга» с лиловой нашлепкой на крыше стояла метрах в двадцати, у металлической сетки школьного забора. В ней смутно маячили три головы: шофера и двух пассажиров на заднем сиденье. Мимо машины пробегали мальчишки в распахнутых пальто, с портфелями и сумками в руках. Вадим Андреевич еще обратил внимание, что ни у кого из них на груди нет красных галстуков. Он уже собрался посигналить дочери, которая не заметила его машины. Зимой он редко ездил, только из-за газеты взял ее со стоянки. В холода трудно завести долго стоявшую на приколе машину. И тут произошло вот что: дверь распахнулась еще шире, оттуда высунулась длинная рука в дубленке и затащила Машу внутрь. Издали можно было подумать, что вежливый человек просто помог девочке залезть в машину. «Волга» рванулась с места и понеслась по обледенелой дороге к Некрасовскому рынку. Ее немного занесло на повороте. Все произошло так быстро и неожиданно, что Вадим Андреевич еще какое-то время сидел с газетой в руках и, раскрыв рот, растерянно провожал взглядом желтое такси. В следующее мгновение он отшвырнул газету, включил мотор и рванулся за «Волгой». Его тоже занесло сразу за светофором. Такси влилось в ноток машин, двигающихся к Суворовскому проспекту. Перед Вадимом Андреевичем было три машины, номер такси он запомнил, теперь выглядывал милиционера с рацией, чтобы сообщить ему о случившемся. В заграничных фильмах он часто видел, как одна машина преследует другую: тут обязательно прыгающие как зайцы прохожие, столкновения с транспортом, попадающиеся на пути картонные коробки, богатые рынки, когда на дорогу просыпаются горы яблок, апельсинов или других фруктов. Россия — бедная страна и у нас машиной не бьют в другую машину, такого обилия фруктов на прилавках советские люди не видели годами. А картонные коробки с дырками от кубинских апельсинов сразу же подбирают у ларьков и магазинов. Так что Белосельскому и в голову не пришло бить бампером в зад таксиста. Не зная, что делать, он все же вплотную приблизился к «Волге» и теперь отчетливо видел через заднее стекло двух чернявых хорошо одетых мужчин и съежившуюся у самой дверцы Машу. Один из мужчин нагнулся к ней и, обняв за плечи, что-то говорил, но девочка на него не смотрела. Она дергала плечиком, но мужчина не отпускал. На голове ее не было шерстяной шапочки, золотистые, как у матери, волосы рассыпались по меховому воротнику синей курточки. Растопыренная ладонь мужчины приподнялась с плеча девочки и коснулась ее волос возле тонкой белой шеи. И тут Вадим Андреевич, закусив губу, боднул носом в зад «Волги». Он видел как выгнулся хромированный бампер, а багажник с блестящим замком-кнопкой, распахнулся, закрыв заднее окно. Как и следовало ожидать, разгневанный таксист прижался к тротуару (это случилось на Четвертой Советской улице) выскочил из кабины и бросился осматривать повреждение. Остановившийся вплотную Белосельский тоже выскочил из «Жигулей», но оба чернявых мужчины уже сообразили, в чем дело, и один за другим выпрыгнули на проезжую часть и припустили к тротуару. Машины резко тормозили, чтобы не сбить их.

— Садись в мою машину! — крикнул глазеющей на него широко раскрытыми глазами дочери Вадим Андреевич и рванул за похитителями. Таксист — коренастый мужчина в кожанке и синем берете, стоя у помятого раскрытого багажника, удивленно смотрел на него.

Чернявые мужчины в широких кепках и дубленках, оглядываясь, уже бежали по обледенелому тротуару, заставляя прохожих шарахаться по сторонам. Их ноги, обутые в высокие желтые сапоги на меху, так и мелькали. Один из них нырнул в ближайшую арку, а второй скрылся за длиннющей очередью, стоявшей в винный магазин. И никому не пришло в голову остановить их или хотя бы подставить подножку. Люди равнодушно смотрели вслед бегущим и шли по своим делам. Никто не пошевелился и в очереди. И ни одного милиционера!

Вернувшись к машине — хорошо, что еще не уехал таксист, — разгоряченный Вадим Андреевич открыл дверцу «Жигулей» и в сердцах сказал:

— Зачем ты, идиотка, полезла в такси?

Это было не так, он ведь видел, что Машу силком туда затащили, но в нем еще не улегся гнев, азарт погони.

Маша взмахнула черными ресницами, они у нее были длинными и пушистыми, как у матери в молодости, и проговорила:

— Они спросили, как доехать до Некрасовского рынка, я стала объяснять и… вдруг очутилась в машине.

— Ты что же это, мастер, — укоризненно сказал шофер, оценивающе глядя на него. — Весь зад мне разворотил… Тут ремонта на пару сотен.

— Перебьешься, — заметил Белосельский, подходя к нему, — Скажи лучше, что это были за люди? Они дочь мою силком затолкали в твою машину и ты, скотина, ни слова не сказав, повез их!

— Такая моя работа: мне платят, я и везу, — пробурчал шофер, сообразивший, что дело тут темное и может плохо для него обернуться, — Люди-то разные, каждому в душу не заглянешь.

— В душу! Достаточно было посмотреть на их рожи!

— Мало ли кто ко мне садится? — бросив взгляд на бампер, сердито заметил таксист.

— Ты же видел, что они затевают гнусное преступление?

— Они попросили подъехать к школе и подождать знакомую, — в грубом голосе шофера послышались тревожные нотки, — А что у них за дела — разве это меня касается?

— Кто хоть они?

— Откуда я знаю? — пожал плечами шофер, — Остановили меня у Некрасовского рынка, школу эту знают… Девочка не кричала, не возмущалась. Я и подумал, что это их знакомая.

— Куда велели ехать? — допрашивал Вадим Андреевич. Шофер все больше мрачнел и уже не смотрел на свой помятый багажник.

— На Охту, а номер дома не назвали… Послушайте, товарищ, я тут ни при чем. Клиенты у нас разные, есть и такие, что ножик в спину тычут нашему брату, таксисту. Режут и убивают. А эти вроде на бандитов не похожи: хорошо одеты, вежливые, бабок у них полно. Не торопясь, сунули мне четвертак.

Вадим Андреевич перевел взгляд на свою машину: бампер тоже смят посередине, капот с правой стороны вдавился внутрь, одна фара разбита.

— Раз такое дело, — перехватив его взгляд, просительно заговорил шофер, — разойдемся по-мирному, без милиции? Оба пострадали… Это что, твоя дочь?

— Катись ты к черту! — отвернулся от него Белосельский и пошел к машине. Наверное, таксист не врет, этих южан он не знает, зато знает, что рыночники хорошо платят за проезд. Ну а если что прояснится, его всегда можно по номеру машины найти. Да, у них ведь на торпеде прикреплена табличка с фамилией шофера. Он вернулся к «Волге», заглянул в кабину.

— Если ты понадобишься, товарищ Рыжиков А. И., я тебя найду, — не прощанье сказал ему Вадим Андреевич. — Тебе в таксопарке быстро отремонтируют, а мне придется покрутиться…

— У нас тоже без бабок никто пальцем не пошевелит, — проворчал таксист, хлопая не закрывающимся багажником.

— Ты хоть испугалась? — спросил он Машу, трогая машину. Нужно готовить сотню и отогнать в гараж к знакомому автослесарю, тут работы на неделю, не меньше.

— Это рэкетиры, папа?

Может, и впрямь рэкетиры? Мстят Белосельскому за «Русскую газету»? Подкупили их? Вряд ли, скорее всего зажравшиеся торгаши с Некрасовского рынка. Именно такие покупают наших девчонок, денег у них как грязи. Уж это-то Вадим Андреевич прекрасно знает, сам поработал не один месяц грузчиком на рынке…

— Что они тебе говорили?

— Сказали, что у них видео, покажут американский фильм… Я стала кричать, но с усиками, кажется, звать его Гига или Гиря зажал мне кожаной перчаткой рог и пригрозил, что нос сломает, если я пикну.

— Нос?

— Так он сказал.

— А что же таксист? Рыжиков А. И.?

— Он молчал и делал вид, что ничего не слышит.

— Они тебя… лапали? — помолчав, спросил Вадим Андреевич.

Гнев снова овладевал им. Почему милиция допустила, что в Ленинград едут отбросы из южных республик и Средней Азии и творят здесь, что вздумается? Ведь чаще всего у нас задерживают за бандитизм, насилие, квартирные кражи приезжих гастролеров. И до чего обнаглели: стали прямо у школы хватать и засовывать в машины красивых девочек!

— Этот Гига потрогал мою грудь и сказал, что я прекрасна, как царица Тамара. Кто это такая?

— И ты стерпела?

— Я решила, когда машина остановится, звать людей на помощь.

— Людям наплевать на все на свете! — вырвалось у него.

— А что же я должна была делать?

— По твоему виду не скажешь, что ты сильно напугалась, — покачал головой Вадим Андреевич.

— Язнала, что ты меня выручишь, — улыбнулась Маша. Синие глаза ее блеснули, — И потом я увидела нашу машину и тебя за рулем. И мне стало не страшно. Я знала, что ты бы с ними обоими справился.

— А где твой… приятель-портфеленосец? — спросил он, вспомнив про высокого худощавого парнишку из школы, — Когда надо, его нет…

— A-а, Костя Ильин… — улыбнулась Маша, — Мы с ним поругались. Дурачок он. С ним скучно.

— А с этими было весело? — сварливо спросил Вадим Андреевич.

— Я бы им все рожи расцарапала, если бы они до меня дотронулись, — беспечно ответила дочь.

— Что же этого Гигу или Гирю не тронула?

— Мне же не больно было.

— Машенька, ради Бога, не заговаривай больше с незнакомыми мужчинами, — проникновенно проговорил Вадим Андреевич, останавливаясь у своей парадной, — Беги от них, как от чумы!

— Не все же такие, папа! — укоризненно посмотрела на него дочь. И он подумал, что она уже не маленькая наивная девочка и его отцовские советы — пустой звук для нее. Он проводил ее взглядом: высокая, стройная, длинные ровные ноги и попка уже крепкая, круглая. Почти такой впервые увидел он на берегу Чистой свою Аэлиту в 1963 году… Вспомнилась давнишняя поговорка: «малые детки — малые заботы, большие дети — большие заботы!» Может, пословица звучит и не так, но смысл точный.

Маша обернулась от двери в парадную, пристально посмотрела на него. Аккуратный тонкий носик ее сморщился.

— Папа, пожалуйста, не называй меня идиоткой? — сказала она.

— Извини, — усмехнулся он, — Наверное, я идиот.

— Меня так никто не называет… — хлопнула тяжеловатая дверь и дочь исчезла.

На черной липе в сквере сидела ворона и косила на него блестящим круглым глазом. Ветви на дереве уже не искрились изморозью, с крыш свисали желтые сосульки — наверное, скоро закапает, в городе долго мороз не держится. И будто в подтверждение этой мысли с покатой крыши с обвальным шумом съехал увесистый шмат снега и белыми брызгами разлетелся под окнами большого кирпичного дома. Ворона свечой взлетела, несколько раз отчаянно каркнула и серым трепыхающимся лоскутом скрылась за соседним домом.

8. Отец и дочь

Вадим Андреевич сидел за письменным столом в большой комнате, одновременно служащей и кабинетом, и спальней, и писал гневную статью о разгуле преступности в свою газету. Сюда вошел и случай, произошедший у школы. Как же так получилось, что родители теперь должны встречать своих дочерей-подростков после уроков, иначе самых симпатичных девочек могут запросто силком посадить в машину и увезти в какой-нибудь притон. В средние века похищали девушек, чтобы с ними обвенчаться, а ныне — садистски изнасиловать, а то и убить. В вечерних программах телевидения все чаще показывали портреты детей, подростков и объявляли, что они исчезли из дома, и если кто-либо видел их, то пусть сообщит по такому-то телефону в райотдел милиции. Подавляющее число преступлений, насилий, зверских убийств совершали в Ленинграде приезжие из южных республик и Средней Азии. Трудно представить, чтобы кто-либо из русских в этих же самых республиках изнасиловал или зверски убил грузинку, узбечку или казашку. Что бы тогда было в этом городе? Вырезали бы всех русских… Местные власти, якобы опасаясь возникновения межнациональных конфликтов, не принимали решительных мер, чтобы оградить ленинградцев от террора распоясавшихся приезжих бандитов. Даже пускались на такие объяснения для дураков: мол, там, в республиках, большая незанятость населения на работе, вот молодые люди и становятся преступниками от безделья и неустроенности. Своих соотечественников они опасаются грабить и убивать, вот и едут скопом в Россию, где проживает самое незащищенное в правовом смысле население. И терпимость русских ко всем невзгодам и притеснениям общеизвестна. С момента образования Союза советских нерушимых республик из России растаскивают все национальные богатства по окраинам. Все прорехи там покрываются из бюджета одной России. Десятилетия россияне работают как рабы на государство, которое заработанные средства тратит на дикие, экологически вредные проекты или затыкают ими дырки в республиках. В Россию — ничего, а из России — все, что только возможно, выкачивается. Каждый год десятки миллиардов рублей идут в республики, вот там за чужой счет и развилось национальное самосознание, а русские все больше нищали, становились бесправными, беззащитными и денационализированными. Каждый новый правитель старался поскорее всему миру доказать, что он интернационалист и, будучи по национальности русским, все готов был отдать другим народам, отрывая от своих соотечественников. А сколько средств за границу? Поддерживались дикие для России режимы, туда тоже перекачивались из нее миллиарды. От себя лично правители никогда ничего не отрывали, потому что жили неизмеримо обеспеченнее и богаче самых расточительных российских вельмож и царей! И в отличие от них ни за что не отвечали. Жили по принципу: после нас хоть потоп!..

— Папа, я сегодня вышла из комсомола и сдала секретарю свой билет, — произнесла неслышно вошедшая в комнату дочь.

— Что так? — рассеянно спросил Вадим Андреевич, погруженный в свои мысли о статье.

— Нам внушали, что быть комсомольцем — это почетно, на собраниях мы пели, гимны и про паровоз, у которого в Коммуне остановка, а на самом деле комсомольские лидеры были аморальными типами, обманщиками и развратниками. Ты видел фильм «ЧП районного масштаба»?

Этот фильм он не видел, но слышал, что в нем довольно точно и откровенно показали истинную суть комсомольских функционеров, их лживую мораль, развращенность, карьеризм.

— Мало ли что показывают в кино, — сказал Вадим Андреевич. — Теперь модно все и всех критиковать, как же — гласность! Но тут тоже надо еще разобраться, что это за гласность и кому она на данный момент выгодна. Хороша гласность объективная, а я пока читаю в наших газетах субъективные материалы. Русским хуже всех в стране живется, а когда они начинают поднимать голову и возмущаться, наша печать тут же начинает обвинять их в национализме и шовинизме. Все волнения в республиках, даже нападения на русских людей в их жилищах эта же печать объясняет всплеском национального самосознания меньшинств. Там все можно, а русским и рта раскрыть нельзя, иначе тут же приклеят ярлык, как обществу «Память». Сиди, русский, в дерьме и не чирикай.

— Ты не будешь меня ругать? — взглянула на него Маша. Казалось, она не слышала его слов.

— За что? — удивился отец, — Правильно и сделала, что ушла из этой насквозь прогнившей аморальной организации. Мне всегда были отвратительны молодые краснорожие жеребчики с комсомольскими значками, разъезжающие на черных лимузинах и сидящие в роскошных кабинетах. А об их развращенности и распутстве и раньше ходили легенды. Одного комсомольского вождя жена застукала с балеруном в ванне…

— А что они там делали? — вскинула на него глазищи Маша, — Мылись?

— Я бы это… мытьем не назвал… — уклонился от прямого ответа Вадим Андреевич. Стоит ли девочку посвящать в грязную жизнь содомистов, — В общем, комсомол — верный прихвостень партии большевиков. Жеребчики из комсомольских комитетов прямым ходом идут в райкомы, обкомы КПСС.

— Разве ты не был комсомольцем?

— Я даже пионером не был, — улыбнулся Вадим Андреевич, — И Павлик Морозов мне никогда не нравился, хотя бедный мальчишка был одурачен человеконенавистнической пропагандой.

— За что же ему памятник поставили?

— За предательство. Десятки лет в СССР предательство почиталось добрым делом: сын доносил на отца, брат на брата, жена на мужа. И это одобряли партия, комсомол, пионерия. Детей заставляли отрекаться от своих родителей, облыжно объявленных врагами народа.

— Ты ведь не отрекся?

— Я все с младых ногтей, дорогая девочка, знал про большевистский переворот, истребление инородцами русской национальной интеллигенции, зверское убийство царской семьи, про голод на Волге, расправу над казачеством… Я боготворил своих родителей, они ничего от меня не скрывали.

— Правда, что дедушка Андрей был князь?

— И я, и ты, и Дима — мы все славного русского княжеского рода, — с достоинством произнес Белосельский.

— Я не знаю, как было раньше, но сейчас стало очень плохо, — сказала Маша, — Я, папа, не верю учителям, взрослым…

— Я думаю, рано или поздно все у нас изменится, только вот не знаю, в какую сторону…

— Софья Соломоновна, наша учительница по литературе, сказала, что не надо мне было выходить из комсомола, мол, сильно повредит при сдаче экзаменов на аттестат зрелости, я ведь иду на медаль. И еще Софья Соломоновна назвала твою газету антисемитской и этой… черносотенной.

— Ей нравятся газеты, где русских поносят? — сказал Вадим Андреевич — А русских унижают и обвиняют во всех смертных грехах все другие газеты. Она лжет, Маша. «Русская газета» правду пишет о бедственном положении русских в СССР. А таким, как твоя Софья Соломоновна, и ей подобным, хочется, чтобы русские всегда были бесправными, тогда легче ими помыкать.

— Она не моя, папа…

— Софья Соломоновна — типичная наглая русофобка, — стал горячиться Вадим Андреевич. Его всегда раздражала эта жестокая несправедливость: всем нациям в СССР позволено говорить о своем национальном самосознании, русским же запрещено! Никого из националов еще не обозвали «шовинистами», «черносотенцами», а русских — постоянно, хотя вся история свидетельствует, что более интернационального народа, чем русские, вообще нет в мире! Уже в некоторых республиках, особенно в прибалтийских, начинают прижимать русских, подталкивая их к выезду оттуда. Русские же никому еще из населяющих наши города и села не предложили покидать их. Как же так случилось, что все средства массовой информации ополчились именно на русских? И с каждым месяцем все сильнее идет наступление на них: в республиках и у нас, дома. Даже учительница Софья Соломоновна обзывает «Русскую газету» «антисемитской», хотя там еще не было опубликовано ни одного резко критичного материала против евреев! Захватив все газеты-журналы, кино, театры, издательства, они навязывают русским антирусскую политику, с бешеной злобой нападают на любой русский орган печати, посмевший противоречить им. Русские должны жить по их указке, должны забыть, что они русские… Кто же в стране направляет всю нашу печать, радио-телевидение? Восхваляют евреев и уничтожают русских? Не дают им головы поднять! А вот националов побаиваются… Обвиняют русских в создании империи, но ведь стоит только поглядеть на списки первого советского правительства, много ли там было русских? Единицы! Кто возглавлял ГПУ, партию, правительство, все до одного наркоматы? Кто были начальники Беломорканалов и лагерей уничтожения русских людей? Почему же об этом молчат средства массовой информации? До сих пор живет и здравствует кровавый палач русского народа, разрушитель храмов и церквей Лазарь Каганович? Что-то не видно разоблачительных статей о его кровавых делах? И до сих пор Екатеринбург носит имя Якова Свердлова, на совести которого миллионы невинно погубленных русских людей!

Русские в революцию семнадцатого года были так же обмануты большевиками, как и другие народы. А пострадали за годы советской власти в десятки, сотни раз больше всех других народов. Почему об этом молчат средства массовой информации?..

А стоило «Русской газете» даже слегка коснуться этой проблемы, как сразу ее обвиняли в антисемитизме, шовинизме даже в фашизме. И такое же говорили в адрес и некоторых других печатных органов в Москве. Даже «Свобода» злобно проехалась по «Русской газете». Любой печатный орган, вставший на защиту русского народа, сразу же обвинялся в антисемитизме, шовинизме, вся королевская печатная рать обрушила свой гнев на эти издания с маленькими тиражами… Как же пробудить самосознание русского народа, как писать о возрождении России, когда даже мельчайшие проблески этого сознания тут же опошляются, душатся, высмеиваются, преследуются. Особенную ненависть вызывают русские интеллигенты, не купленные новоявленными хозяевами России. Их готовы на части разорвать…

Не хотелось все это говорить дочери Вадиму Андреевичу, но и молчать было преступно: Маша должна знать, что волнует его. И любого честного русского интеллигента. Лина полностью разделяла позицию мужа, но она мягкая, добрая женщина и не трибун. Но сколько оболваненных печатью и телевидением тысяч, миллионов русских верили и верят этому нескончаемому потоку лживой информации и, толком даже не зная, что такое антисемитизм и шовинизм, косо смотрят на патриотов! А разве не точно так же оболванивали и обманывали большевики русских в семнадцатом? Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев — разве они не потчевали народы сладкими обещаниями о торжестве коммунизма? Сами живя в созданном партией для себя и своих прихлебателей коммунизме, они творили беззакония, создавали собственные культы, обогащались, особенно при Брежневе, когда липовая идея социализма была доведена до полного абсурда, а распад общества, воровство, лихоимство приняли глобальные размеры. Куда там до них царским мздоимцам-чиновникам, бравшим взятки гусями и яйцами! Да и знали ли вожди пролетариата сами-то, что такое коммунизм, придуманный ненавистником русского народа сатанистом Марксом, поклоняющимся Дьяволу? Из последних, только сейчас опубликованных, работ Ленина ясно, что он на закате жизни не верил в идеи коммунизма, да и социализм в России считал роковой ошибкой. Так что в самом своем зародыше большевизм был лживой и человеконенавистнической организацией, привнесенной в Россию извне десантом заморских революционеров.

— Папа, мои одноклассницы прочитали в «Авроре» «Интердевочку» и решили сразу после школы стать валютными проститутками, — сказала дочь. — Можно красиво одеваться, иметь дорогие вещи и много долларов.

— А что по этому поводу сказала учительница по литературе Софья Соломоновна? — спросил Вадим Андреевич.

— Она сказала, что это замечательная повесть и рекомендовала всем прочесть, мы писали сочинение на эту тему.

— А ты как относишься к этой грязной повестушке?

— Красивая девушка за одну ночь может заработать столько, сколько профессор не зарабатывает за месяц, — явно повторяя чьи-то слова, произнесла Маша.

— Ну а совесть, девичья честь, наконец, обыкновенная порядочность? Неужели какая-то пошлая книжонка перекрыла в сознании молодежи всю великую чистую русскую литературу?

— Честь, совесть… — насмешливо повторила дочь. — Как раз эти самые слова произносили комсомольские секретари на наших собраниях, а сами, оказывается, развратничали и пили как сапожники. Ты считаешь, что лучше девушке после школы надеть на себя оранжевую куртку и с лопатой и кувалдой в руках работать на железной дороге? Эти валютные проститутки имеют все: французские духи, одежду от Кардона…

— Кардена, — машинально поправил Вадим Андреевич.

— …могут купить в «Березке» все, что пожелают, — продолжала дочь, — А честные и порядочные девушки ходят в рваных колготках и мечтают о фирменных джинсах и кроссовках… Те два грузина знаешь, что мне обещали? Флакон сторублевых французских духов. И всего-то за то, что они со мной потанцуют…

— Маша, мне неприятно все это слышать, — нахмурился Вадим Андреевич, — Я считаю тебя умной девочкой, уверен, что ты никогда не поддашься на дешевые приманки. Ты должна знать, что порок, как ржавчина, разъедает не только тело, но и душу. Эти юные шлюхи заражаются венерическими болезнями, погибают от СПИДа. Разве валюта и тряпки стоят этого? Машенька, в твоих жилах течет дворянская кровь. Твои предки были аристократами, для которых честь была дороже жизни и благополучия. Твои дедушка и бабушка погибли в день смерти тирана всех времен Сталина. Они прошли в застенках все муки ада. Это были чистые, интеллигентные люди, любящие свою родину. Да что я говорю? Ты все это сто раз слышала от меня… Я сам чудом избежал ареста. И моя дочь, воспитанная на классической русской литературе, вдруг заявляет мне, что ради тряпья и флакона французских духов готова…

— Я не говорила, что я готова! — резко перебила дочь. Он взглянул в ее посветлевшие от гнева синие глаза, в них был вызов. Припухлые яркие губы поджались, а на маленьких скулах появились два розовых пятна. — Я тебе рассказала, что мои подружки говорят, но это не значит, что я разделяю их взгляды…

— Я в этом не сомневался.

— И «Интердевочку» мне было противно читать, а сочинение я не написала…

Вадим Андреевич привлек дочь к себе, посадил на колени. Маша стала тяжелой и скоро нога затекла. От волос ее пахло цветочными духами. Черт возьми, как рано зреют нынешние девчонки! Он почувствовал, что девочке неудобно на его коленях и отпустил ее. Маша присела на диван-кровать, разгладила короткую юбку на круглых коленках. Эта мода носить коротенькие юбки, из-под которых видны трусики, не раздражала Вадима Андреевича, когда это касалось других девушек, но то, что дочь выставляет напоказ свои стройные ножки, не нравилось. Он как-то сказал жене, чтобы она посоветовала Маше носить юбки подлиннее, но дочь, видно, не послушалась.

— Я думаю, Маша, что подобные мысли приходят в голову твоим подружкам потому, что сейчас по телевидению, видео показывают много порнографии, да и такие книжонки, как «Интердевочка», развращают, конечно, но врожденное чувство достоинства, порядочности и чистоты не позволят умной девушке пойти по этому скользкому и опасному пути. — Он понимал, что слова его звучат по-газетному, но как иначе разговаривать на подобные рискованные темы?

— Я еще не знаю, какой у меня будет путь, — печально произнесла Маша, глядя мимо отца на незатейливый пейзаж в черной рамке на стене. — В школе стало неинтересно, сами учителя говорят, что в учебниках, особенно по истории, все наврано, но других нет, на уроках шумно, все занимаются своими делами и не слушают преподавателей, да они и сами иногда не знают, что говорить. Мальчишки толкуют о чемпионе мира по каратэ, Брюсе Ли, Чаке Норрисе, курят теперь прямо в коридоре, девочки от них не отстают: дымят вовсю, ругаются матом и мечтают выйти замуж за любого иностранца — лишь бы уехать из этой жуткой страны. Двух из нашей школы девочек задержали в вестибюле гостиницы «Интурист», они пришли туда познакомиться с финнами… А одну проститутку избили, порвали одежду и пообещали, если она еще раз появится на их территории, глаза выцарапать.

— Ты ведь не такая? — миролюбиво заметил Вадим Андреевич. Впервые он обратил внимание, что Маша умеет быть резкой, жесткой. Когда-то все ее рассуждения о жизни, — правда, они редко вот так, как сегодня, разговаривали — казались ему детскими, наивными. А нынче дочь рассуждает, как взрослая. Упрямая складка прорезала ее чистый лоб. Ну почему родители всегда с опозданием замечают, что их дети стали взрослыми?..

— Я не знаю, папа, какая я, — после продолжительной паузы сказала Маша. Она машинально взяла его шариковую ручку и на чистом листе бумаги чертила какие-то забавные рожицы — Ты видел фильм «Маленькая Вера»?

— А что, интересный? — спросил отец. Он не видел этот фильм, хотя о нем тоже много говорили в городе, писали в газетах. По примеру иностранных фильмов там показан половой акт, много похабщины.

— Это страшный фильм, — задумчиво сказала Маша, — Лучше уж броситься под поезд, чем жить так, как жила Маленькая Вера… Нас Софья Соломоновна всем классом водила на этот фильм. «Вот, ребята, так большинство людей живут в России… Теперь вы понимаете, почему многие умные люди уезжают отсюда?». Так она сказала после просмотра.

— Теперь любят у нас покопаться на помойке, — заметил Вадим Андреевич, — И с каким-то садистским удовольствием это делают советские писатели, кинорежиссеры, журналисты.

— Папа, а ты бы уехал отсюда? — подняла на него крупные синие глаза дочь. И в них было не только любопытство, но и глубокая затаенная тоска.

— Куда? — усмехнулся он, — Кому мы нужны там, за границей? И как это можно уехать из своей страны, где ты родился, где могилы твоих предков?

— Где могилы твоих предков — ты не знаешь, — жестко произнесла Маша. — Дедушку расстреляли, бабушка покончила с собой и неизвестно, где их закопали.

— Такое страшное время было, Маша, — угрюмо ответил Вадим Андреевич — Это страшное время началось с семнадцатого года, мои родители могли еще уехать из России, но они этого не сделали: и мать, и отец честно служили советской власти, но она их уничтожила. Наверное, и я смог бы убежать за рубеж, но мне такое и в голову не приходило. А сейчас в стране начались большие перемены и бежать отсюда — это было бы предательством. Как и в семнадцатом — история часто повторяется, — снова объединенные сионистами антирусские силы у нас и за рубежом стремятся унизить, закабалить коренной народ, натравить русских друг на друга, вызвать ненависть к ним у других народов. Не все еще это понимают, вот я и пытаюсь в своей газете рассказать людям правду.

— Какую правду?

— Не русские совершили революцию, точнее, захватили власть в России, а кучка политических авантюристов, предавших и обманувших народ. Никто еще поименно не назвал их, а я вот хочу это сделать…

— Может, поэтому в странах социализма разрушают памятники Ленину?

— Я думаю, и у нас их скоро будут убирать с площадей и улиц, — сказал Вадим Андреевич, — Полагаю, что и наш город снова будет носить имя святого Петра. Ленин не любил Петербург и столицей сделал Москву.

— Помнишь, когда меня затащили в «Волгу» и куда-то повезли, потом ты меня спросил: испугалась ли я? — перевела разговор на другое дочь, — Мне не было страшно. Эти, в огромных кепках, не показались мне бандитами, они были хорошо одеты и говорили мне приятные вещи. Я не верю, что они могли бы со мной дурно поступить.

— О чем ты говоришь, Маша?! — вырвалось у Вадима Андреевича. — Это грязные насильники, и если уж они решились на похищение, то целой и невредимой ты от них бы никогда не вырвалась, если вообще бы они тебя живой отпустили! Ты что, не смотришь «600 секунд»? Там каждый день показывают жертв насилия. А сколько девочек и мальчиков пропало без вести?

— А мой бы портрет показали по телевизору?

— Это уже чисто девчоночий вопрос! Ей интересно, показали бы ее карточку на экране телевизора, а то, что родители сошли бы с ума от горя, ей как-то невдомек. Послушай меня, — доверительно начал Вадим Андреевич, — Ты красивая девочка, на тебя уже обращают внимание мужчины, юноши и это, естественно, льстит твоему самолюбию, но не забывай, в каком мире ты живешь! Это раньше были рыцари и джентльмены, готовые за честь женщины умереть. За страшные годы советской власти многие люди ожесточились, огрубели, утратили человеческий облик; пока власть была сильна, сохранялся хоть какой-то порядок, пусть даже на страхе перед возмездием, но теперь власть ослабела, на страну надвигается хаос, перестройку некоторые люди восприняли как вседозволенность, сразу полезла вверх кривая преступности. Прикрываясь лозунгами о гуманизме и правах человека, на самом деле так называемые демократы способствуют росту преступности в стране, насилию, возникновению теневой экономики и организованной мафии… Значит, кому-то выгодно, чтобы в стране был хаос, развал, царила преступность.

— Но кому? — спросила дочь.

— Людям, ненавидящим русских, их еще называют русофобами. Вот они, захватив в свои руки все средства массовой информации, повсеместно раздувают эту ненависть к русским, а многие люди привыкли верить печатному слову. Есть же русская пословица: если тебя сто раз обзовут свиньей, ты захрюкаешь.

— Но зачем им это надо?

— Потому, что русские — это самая многочисленная нация в стране, а значит — и самая сильная, и если она будет сплочена и тоже заявит о своих правах и праве на лучшую долю в СССР, то, по мнению русофобов, им придется худо, а этого ни в коем случае нельзя допустить. Вдруг их погонят из газет-журналов, издательств? Ведь РСФСР — самая богатая республика, и если она больше никому не будет так щедро, как сейчас, раздавать свои богатства, то станет сильной, независимой, самостоятельной, а этого больше всего и боятся враги русского парода, захватившие власть. Они привыкли к тому, что русские нищие, бесправные, терпеливые, все отдают другим, а сами, как говорится, перебиваются с хлеба на квас… Русофобам хочется, чтобы такое положение оставалось и дальше. Всем нациям в СССР позволено проявлять свое национальное самосознание — это приветствуется, а стоит русским заикнуться о своих правах и национальном самосознании — вся печать и телевидение обвинят их в национализме, шовинизме! Я об этом уже десятки раз говорил.

— Папа, мне все это трудно понять, — встала с дивана Маша. Она ростом почти с мать — Ты говоришь одно, а Софья Соломоновна наоборот толкует об угрозе антисемитизма, каких-то погромах, обвиняет в разжигании этого самого антисемитизма в стране журналы «Наш современник», «Молодую Гвардию», не советует вообще их читать. Лучшими журналами называет «Огонек», «Дружбу народов», «Знамя»… А твою газету, я тебе говорила, назвала черносотенной. Когда я ее спросила, а что такое «черная сотня», она сказала: читайте Бабеля, Гроссмана и Шолом Алейхема…

— Насчет Гроссмана ничего не скажу, а Бабель и Шолом Алейхем — хорошие еврейские писатели. Советую почитать.

— Я лучше почитаю «Бесов» Достоевского, — улыбнулась Маша, — Софья Соломоновна нам все уши прожужжала, какие замечательные писатели и поэты Трифонов, Бакланов, Рыбаков, Евтушенко, Вознесенский, Окуджава… А «Бесы» и «Дневник писателя» Достоевского не рекомендовала читать. Говорит, он тоже антисемит. У нее все, кто нехорошо отозвался о евреях — антисемиты.

— Кто же тебе сказал про «Бесов» и «Дневник»?

— У нас в классе есть мальчики, которые не верят Софье Соломоновне, читают нелюбимые ею книги, а твою газету называют самой честной и правдивой. И говорят, что она ненавидит русских, а в Израиль не уезжает, так как ей приказали здесь, у нас, оболванивать мальчиков и девочек, чтобы они тоже ненавидели антисемитов.

— Я рад, — улыбнулся Вадим Андреевич, — Значит, не зря мы ночи не спим, делая «Русскую газету».

— Папа, ты больше не встречай меня из школы, — сказала Маша. — Девочки смеются надо мной… Мы теперь ходим домой группой и среди нас есть два мальчика, которые уже год занимаются каратэ. Они даже носят в сумках эти… нунчаки.

— Разве что по пути… — пробормотал Вадим Андреевич. После того случая с такси, он каждый день сопровождал до дому Машу, а когда не мог — ее встречала Лина.

Дочь ушла в другую комнату, а он задумался: Маша умная, конечно, девочка, но этот грязный поток газетно-телевизионной стряпни на сексуальные темы, эти хрипяще-воющие под скрежет электроинструментов юнцы духовно растлевали юношей и девушек, еще не умевших разобраться, что, в конце концов, происходит в мире? От умалчивания и ханжества, без всякого перехода, на них вдруг обрушились порнография, секс, бездарная музыка, если только можно назвать музыкой все то, что с утра до вечера теперь транслируется по радио-телевидению.

Он встал из-за стола, подошел к окну: раскинувшийся перед ним сквер был мокрым и унылым, черные костлявые ветви лип и тополей тянулись к хмурому серому небу, на желтой стене напротив — темные подтеки. Небольшие квадратные окна походили на амбразуры. На железном карнизе хвостами друг к другу нахохлились два голубя. У парадной стояла белая с красным «Скорая помощь», задняя двустворчатая дверца распахнута, в кабине молодой шофер в кепке читал книжку. За кем-то приехали. Скоро должна прийти Лина, она сразу после обеда ушла в магазин. Раз долго нет, значит, стоит за мясом или сосисками.

Мысли снова вернулись к дочери: странно, что она ни разу не говорила, кем хочет стать? Дима — и тот не раз заявлял, что, когда вырастет, будет инженером, очень хочет работать с компьютерами. Часами играет в кинотеатре «Ленинград» на огромных автоматах. Он и сейчас уже не пройдет мимо любой радиодетали, у него свой инструмент, часто просит, чтобы отец сходил с ним на Литейный в магазин «Инструменты» и купил ему плоскогубцы, набор отверток или тиски. Маша много, хотя и бессистемно, читает, книг в доме вдосталь, в обеих комнатах книжные полки заполнены томами почти до потолка. Знал он, что дочь с седьмого класса пишет стихи, но прочитала их родителям всего один раз на Новый год. Стихи, конечно, наивные, подражательные. Тут что-то от Цветаевой и Ахматовой — Маша говорила, что это любимые поэты Софьи Соломоновны, — но есть и свое, собственное. Помнится, тогда Вадим Андреевич посоветовал ей почитать Есенина, Блока, современного Рубцова, не говоря уж о Пушкине и Лермонтове. Он любил этих поэтов.

Впрочем, почему он должен выяснять, кем хочет быть его дочь? Пусть она будет хорошей женой кому-нибудь и заботливой матерью. Разве раньше, когда люди до революции жили патриархально, задумывались родители, кем должны стать их дочери? Заботились о приданом, о хорошем женихе, который составил бы ей счастье. Это только в наш жестокий век родители мучительно решают, какую профессию выбрать для дочери! Маша справедливо заметила, что противоестественно видеть на строительстве шоссейных дорог и на железной дороге молодых и немолодых женщин, одетых в грубые оранжевые безрукавки, с ломами и лопатами в мозолистых руках. Разве это женский труд?

Скрипнула дверь, и голос сына за спиной возвестил:

— Папа, сегодня по телеку американский боевик. Чарльз Бронсон убивает бандитов, вырезавших его семью! Ты не заставляй меня рано ложиться, ладно?

— Благородная тема, — усмехнулся Вадим Андреевич. — В Америке все возможно… Что ж, вместе посмотрим такой замечательный фильм.

— Папа, почему американцы могут в магазине купить пистолет или автомат, чтобы защитить себя, а у нас запрещено? — спросил сын.

— Правительство, боящееся собственный народ, никогда не разрешит людям иметь личное оружие.

— А если к нам бандиты придут и сунут под нос пистолет?

— Ты же не откроешь дверь незнакомым?

— Когда я вырасту большой, обязательно раздобуду пистолет и никому не позволю меня обижать и грабить, — с серьезной миной сказал Дима.

— Можно и без оружия научиться не давать себя в обиду.

— Ты меня научишь?

— Когда подрастешь…

— Вот так всегда, — вздохнул Дима, — Когда же я подрасту, черт побери!

— Я тебе сам скажу, — пообещал отец.

— У Толика Пинчука вчера взорвался цветной телевизор, хорошо, что не загорелся. Можно, он придет смотреть кино к нам? — попросил он.

— Ради Бога, — сказал Вадим Андреевич. — А теперь, дружочек, оставь меня одного, я еще немного поработаю.

9. Вера Хитрова

На Невском проспекте, у памятника Екатерины Вадим Андреевич стал свидетелем схватки двух групп рэкетиров. Он шел вдоль ряда выставленных художниками картин, икон, матрешек, деревянных маленьких скульптурок. Тут же, прямо на улице были установлены мольберты, и молодые художники предлагали прохожим написать их портрет за полчаса карандашом или углем. Некоторые пейзажи, городские картинки были написаны недурно, иногда Вадим Андреевич приобретал их. Только в наших квартирах и развесить-то их негде. Большие полотна могут приобретать лишь люди, имеющие многоквартирные хоромы. Нравились ему и иконы святых угодников, художники уверяли, что они освящены в храмах служителями культа. Его на этот раз заинтересовал пейзаж Зимней канавки размером с тетрадный лист. Юноша с мягкой русой бородкой беседовал неподалеку с другим художником. Надо сказать, что парни не хватали прохожих за рукава и не навязывали свои работы, держались с достоинством, иногда делали вид, что вообще они тут посторонние, не сразу и поймешь, кто продаст картины, а кто их смотрит.

У чугунной ограды послышались грубые громкие голоса, художники поворачивали голову в ту сторону. День был пасмурный, небо облачное, мокрый асфальт блестел. Из водосточных труб брызгали гонкие струйки. Но на Невском в любую погоду многолюдно, впрочем, как и на всех проспектах. Прохожие двигались по тротуарам вдоль красочных витрин магазинов. Витрины-то были красивыми, а в магазинах выбор не велик. Бросались в глаза приезжие с сумками и котомками. Их глаза жадно шарили по витринам, они толкали прохожих, целеустремленно пробираясь к дверям, и внутри лезли к прилавкам, хватали все, что под руку попадется. Особенно неистовствали южане и азиаты, эти осаждали комиссионки, отделы ковров и бытовой техники. Нашествие приезжих в Ленинград раздражало коренных жителей, вывозили все продукты, промышленные и строительные товары. Тысячи машин с иногородними номерами выстраивались вдоль магазинов, городских рынков, появились там старушки, торгующие полиэтиленовыми пакетами. Покупали их за тридцать-сорок копеек, а продавали по рублю, более-менее преследуемая ранее спекуляция победно выбиралась из подполья, стремительно набирала темпы. Открывались кооперативные кафе, магазины, торгующие иностранными товарами, цены на которые потрясали своей нелепостью. Не верилось, что кто-то может купить японский телевизор за пятнадцать тысяч или кофемолку, импортную дрель за три тысячи, утюг — за тысячу рублей, но, по-видимому, покупали, раз магазины и ларьки процветали и даже нанимали для охраны милиционеров. В газетах писали, что некоторые кооператоры зарабатывают в месяц по пять-десять тысяч. Были и такие, что по сотне тысяч. Эти могли купить что угодно, у них теперь денег как грязи… Подобное выражение по отношению к кооператорам Вадим Андреевич не раз уже слышал. Появились и рэкетиры, или, по-русски — гнусные вымогатели. Эти ничего не производили и не продавали, а пользуясь оружием, силой, угрозами заставляли кооператоров, да и не только их, выплачивать солидный процент с выручки. Взяли под контроль и молодых художников-студентов. Слышать про рэкетиров Вадим Андреевич слышал, даже опубликовал в газете статью про них, но вот увидел дюжих, одетых в кожу молодчиков сегодня впервые…

Трое чернявых южан прямо на Невском схватились с двумя широкоплечими парнями в кожаных куртках. Один из южан, какой он национальности Вадим Андреевич не определил, уже лежал с окровавленным лицом у чугунной решетки, а остальные двое с финками в руках, скаля зубы, наступали на парней в куртках. У тех вроде бы холодного оружия не видно, но парии не очень-то испугались. Один из них ногой ловко выбил финку из рук ближайшего к ним южанина. В следующее мгновение его увесистый кулак обрушился тому на подбородок. Южанин испустил гортанный вскрик и отлетел к решетке. Его приятель попытался нырнуть в толпу, окружившую дерущихся, но тут его сграбастали два подоспевших милиционера. Парни в куртках и не сделали попытки убежать, Вадим Андреевич заключил, что они тоже переодетые милиционеры, но когда подъехал, по-видимому, вызванный по рации желто-синий милицейский «газик», их тоже посадили туда. Грузины, яростно жестикулируя, что-то быстро лопотали, показывая на парней, но их не слушали. И тоже впихнули в машину.

— Рэкетиры… Не поделили территорию, — услышал Белосельский разговор двух бородатых художников, — Эти грузины с месяц «щипали» нас, а потом появились экс-спортсмены из какого-то общества и тоже потребовали «табош».

— Сколько ты им отстегивал?

— Они, сволочи, брали с каждой проданной картинки! Приходили утром, считали работы, записывали в блокнотик, а вечером, проверив, называли сумму…

— Я раз послал их… Пять картинок ножом изрезали.

— Может, теперь отстанут?

— Не они — так другие данью обложат! Их тут, подонков, крутится до черта…

Внезапно разговор смолк, оба художника, до этого мало обращавших внимание на покупателей, разглядывающих их работы, засуетились, бросились к своим стендам, вернее, чугунным решеткам, к которым были прикреплены картинки, иконы, пейзажи, закипали головами, заулыбались, один что-то залопотал по-английски. Оказалось, что к ним подошли иностранные туристы. Это были самые выгодные покупатели, они платили долларами, марками…

Из подземного перехода у Гостиного доносились звуки труб духового оркестра. Музыканты, глядя как бы сквозь поток прохожих, усердно дули в свои латунные трубы, у их ног на коврике валялась мелочь, рубли. У Вадима Андреевича всегда эта картина вызывала тягостное чувство: хорошую народную музыку почти начисто вытеснили волосатые хрипуны с электроинструментами. И вот профессиональные музыканты в подземных переходах, метро и прямо на улицах играют ради куска хлеба насущного. Появилось много нищих, калек у храмов и церквей, неимущие старики по утрам рылись на помойках, выискивая съедобное и выброшенные бутылки, которые можно было сдать. Город все больше нищал и дичал…

На улицу Бродского с Невского медленно поворачивал вишневый, с чисто вымытыми окнами, интуристовский «Икарус». Вадиму Андреевичу показалось, что у отсека шофера мелькнуло лицо Веры Арсеньевны Хитровой. Не отдавая себе отчета, он пошел к парадной гостиницы «Европейская», где остановился автобус. Из него выходили иностранцы с сумками, фотоаппаратами. Они разительно отличались от прохожих на улицах города. Нет, не одеждой, ленинградцы тоже были модно одеты и в этом отношении мало чем отличались от иностранцев. Просто те были оживленнее, естественнее, что ли, улыбчивее, приветливее. Оно и понятно: люди приехали отдохнуть, набраться впечатлений в прекрасный город Петра, где тоже бурлит раздутая печатью всего мира перестройка! Они в восторге от Горбачева, готового пойти на любые уступки Америке, от гласности, демократии… Ну а то, что лица горожан угрюмы, — это их мало трогало, как и наши повседневные заботы. Даже наоборот — было приятно, что у них все есть, а у нас — нищета. И опять же их, иностранцев, это не касалось: все лучшее они могут купить в валютных магазинах, им не выдают на поездку каких-то жалких пятнадцать-двадцать пять валютных рублей. Тратьте свои деньги сколько душа пожелает. Глядя на мрачные лица русских, некоторые все же удивляются: что это такое? У них перестройка, демократия, гласность, улыбчивый добряк Горби, а люди вокруг злые, неприветливые, раздражительные! И лица у них такие, что не хочется и обращаться с вопросами даже по-русски…

Веру Арсеньевну он увидел у выхода, она что-то говорила шоферу. Тот в костюме и при галстуке, протирал чистой тряпкой продолговатое зеркало заднего обзора. Иностранцы, переговариваясь, потянулись к дубовой парадной. На дверях тускло светились бронзовые ручки.

— Здравствуй, Вера, — сказал Белосельский.

Хитрова повернула к нему голову в пушистой лисьей шапке, секунду смотрела, будто не узнавая, потом улыбнулась:

— Рада тебя видеть, Вадим!

— Посидим где-нибудь? — предложил он, забыв, что ему нужно было зайти в Дом книги, куда, собственно, он и направлялся. В издательстве «Просвещение» работал знакомый журналист, он обещал помочь с типографией. Тираж «Русской газеты» вырос, и институтская типография зятя Румянова уже не справлялась.

— Пойдем в наш буфет? — кивнула на высокие двери Вера Арсеньевна, — Я тебя угощу датским пивом. Слышал, что Горбачев сказал, посетив в Куйбышеве завод «Жигули»? Такое пиво пить — значит, не уважать свое человеческое достоинство…

— Горбачев много чего наговорил… Даже заявил, что мы будем выпускать лучшие машины в мире, чем только насмешил весь мир.

В буфете было мало народу, хотя в баре было все, что душа пожелает: красивые банки с пивом, бутерброды с красной и черной икрой, осетрина, семга и даже крабы.

— Богато живете! — покачал головой Вадим Андреевич. Такого изобилия дефицитов он многие годы не видел.

— Все на валюту, — заметила Вера Арсеньевна. — Ты знаешь, как наш рубль теперь называют? Деревянный.

Вера Арсеньевна подошла к бармену, он улыбнулся ей, как старой знакомой, положил на тарелку бутерброды с икрой и осетриной, выставил две зеленых с надписями и медалями банки пива и невысокие хрустальные стаканы. Вадим Андреевич повертел в руках жестянку — он еще ни разу не пробовал баночного пива — и протянул Вере:

— Не знаю, как открывать.

Она потянула за овальный язычок, послышался негромкий хлопок, вроде бы даже показался чуть заметный дымок. Пиво было янтарно-прозрачное и на вкус совсем не походило на наше «Жигулевское», которое тоже не так-то просто было купить в городе.

— Это за… деревянные рубли или…

— За финские марки, — улыбнулась Вера, — Нам, интуристовским работникам, иногда перепадает.

— На чай дают?

Светлые глаза женщины потемнели, однако накрашенный рот продолжал улыбаться.

— Я многих финнов знаю, и они просят меня им что-либо купить и платят за это марками, — спокойно ответила она, — Теперь за валюту не преследуют, дорогой Вадим. Даже ты можешь свою «Русскую газету» продавать за инрубли, вернее, за инкопейки и никто тебя за это не осудит. Художники продают за доллары и марки свои картины прямо на улице, кооператоры…

— Об этом я слышал и сегодня видел эту торговлю на Невском, — сказал Вадим Андреевич и, чтобы сгладить свою резкость, рассказал про схватку рэкетиров.

— И ты, конечно, вмешался? — посмотрела она на него серыми с голубизной глазами, вокруг которых уже заметны были тоненькие лучики морщин. Вера Хитрова стала полнее, появился второй подбородок, но в общем-то для своих лет она выглядела неплохо.

— Я даже не понял, что произошло… И тут быстро милиция подоспела.

— Среди бела дня, на Невском, драка… — покачала головой Хитрова — А что делается, когда интуристовский автобус останавливается возле достопримечательных мест! Фарцовщики и спекулянты налетают на иностранцев, как саранча. А вечером в вестибюле и в баре крутятся валютные проститутки. Есть совсем еще зеленые девчонки!

— А милиция?

— Что — милиция? У нас нет закона о проституции.

— Не догадались принять такой закон, считалось, что в СССР нет проституции, — сказал Вадим, — Как и ничего другого предосудительного. У нас же социалистическое общество, а ему чужды пороки капитализма…

Бармен сам принес дымящийся кофе в маленьких фарфоровых чашечках. За соседний столик уселась пожилая пара: круглолицый усатый мужчина в светлой куртке, с японским фотоаппаратом на груди и худощавая длиннолицая женщина с пепельно-голубыми волосами. Они говорили по-немецки. Бармен тоже принес им кофе. Поражало обилие разных напитков в красивых бутылках с иностранными этикетками. Стереомагнитофон «Панасоник»,примостившийся на полке среди бутылок и банок с пивом, негромко звучал. Пел Челентано. За широкими окнами кафе совсем другой мир с его нищетой, очередями, ненавистью, хамством, а здесь тихо, на полках — невиданное для простого люда изобилие… Цивилизованная Европа с ее роскошью и благоустроенным бытом внедрялась в Россию, правда, пока все это предназначалось только для приезжих иностранцев…

— Твой отец говорил, что ты…

— Папа вот-вот уйдет из института, — перебила Вера. — Он обвиняет меня в том, что Юра уехал в Италию. Мол, я с детства приучала его к западной роскоши, дарила иностранные вещи, привозила из поездок джинсы, куртки, пластинки, магнитофоны…

Вадим Андреевич слышал от Арсения Владимировича, что сын Веры — Юрий женился на еврейке и уехал в Италию, где у нее были родственники, ранее выехавшие в Израиль, но обосновавшиеся в Неаполе. Юрий закончил филологический факультет ЛГУ по специальности германо-романские языки. Хорошо знал английский, итальянский. С женой он вскоре развелся, а сам поступил на работу в какое-то издательство переводчиком технических текстов. В нынешнее время, когда из СССР выезжали десятки тысяч людей, поступок Юрия никого не удивил, однако Арсений Владимирович сурово осудил внука и корил дочь за него. Он считал, что в такое тревожное время, когда страна меняет свой экономический и политический курс, дай Бог, если это в лучшую сторону, уезжать из нее — предательство. Да и что следовало ожидать от мальчишки, который с «младых ногтей», так выразился Хитров, привык к западному образу жизни, любвеобильная мать еще с пеленок готовила его к другому миру. У нее ведь дома ничего нет национального, все иностранное, вплоть до ложек-вилок. Даже бумажные салфетки и зубочистки из-за границы! Мальчишка всю жизнь щеголял в иностранных одежках, уже в университете подторговывал джинсами, пластами с записями модных певцов, разными штучками-дрючками. Правда, с третьего курса вроде бы поумнел и прекратил эту мелочевку. Оказывается, он готовил себя к более серьезным делам…

Вадим Андреевич несколько раз видел у Хитровых Юру, у него была фамилия первого мужа Веры, юноша произвел на него хорошее впечатление: неглуп, интеллигентен, одет был во все иностранное, но что тут плохого? Кто мог себе это позволить, все приобретали иностранную одежду и обувь. Если советская легкая промышленность не способна выпускать модную, удобную одежду, почему бы, если есть такая возможность, не одеваться по-европейски? В этом Белосельский не видел ничего предосудительного. Лина тоже всегда старалась купить себе, ему, детям что-либо заграничное, потому что оно всегда лучше сшито. Взять хотя бы обувь, ну кто из молодых людей носит нашу, отечественную? Разве что в провинции, так и там охотятся за американскими джинсами, итальянскими кроссовками, китайскими пуховиками, западногерманскими ботинками…

— Как он там в заграницах — Юрий? — поинтересовался Вадим Андреевич, приканчивая вторую банку пива. Вера пила только кофе.

— Купил подержанную машину… Кажется, «Феррари».

— Я не о том, — с досадой перебил он. Вера всегда на первый план ставила бытовое благополучие, что, очевидно, раздражало и ее отца, — Скучает по дому, Питеру?

— А ты как думаешь? — холодно взглянула на него Вера Арсеньевна, — Иногда звонит ночью, бодрится, рассказывает, что живет в небольшой квартирке, неплохо зарабатывает, вот машину купил…

Вадим Андреевич с трудом сдержал улыбку, он выпил из банки остатки янтарного пива, поднес стакан к губам. Ну почему Вера не понимает, что все-таки не одно благополучие, а еще что-то есть главное в жизни человека, разумеется, не закоренелого мещанина? Ведь сама несколько лет пожила за рубежом, все там имела, но вот вернулась же на родину? И первое время много говорила о том, что там грызла ее смертельная тоска по дому. К обилию продуктов в супермаркетах, промышленным товарам, которые тебе на каждом шагу навязывает реклама, быстро привыкаешь, а что за всем этим? Чужие вокруг люди, с чуждым русскому человеку меркантилизмом, иной моралью. Только евреи везде, где можно делать деньги, чувствуют себя счастливыми. Вадим Андреевич не слышал ни про одного чисто русского процветающего за рубежом эмигранта. Истинно русский человек только на своей родной земле способен проявить свои таланты. Разве русские виноваты в том, что большую часть их жизни крадут очереди, поиски съестного, товаров; денег у людей стало больше, а товаров и продуктов, наоборот — меньше. А правительство печатает деревянные рубли… Всему миру известно, взять хотя бы наших дореволюционных классиков, что русский человек всегда больше тянулся к духовному, божественному, чем к материальному, чего как раз не скажешь про зарубежье, где деньги и прагматизм решают все. Вся наша классическая литература — это поиск людьми своего духовного идеала. Искания, терзания… Но когда народ довели до нищеты, создали уравниловку, отвратили от религии, Бога, да еще в придачу ко всему украли у него историю и семьдесят с лишним лет обманывали в малом и большом, разве можно ждать от оболваненных людей мгновенного прозрения? Перемены в мышлении? Для этого нужно время, русская печать, где работают русские, правдивая информация обо всем происходящем у нас и в мире. А печать, радио-телевидение, проповедуя гласность, на самом деле снова самым гнусным образом морочат народ, разжигая его низменные инстинкты, как и в проклятом семнадцатом году!..

— …Юра очень переживает, что дед так плохо к нему относится, — дошел до него ровный, чуть глуховатый голос Веры Арсеньевны, — Он любит и уважает его. Но папе скоро семьдесят, он, как и многие в его годы, консерватор. Помнишь, как презирали у нас диссидентов? Вся печать набрасывалась на них, как бешеные собаки, а теперь что? Эта же печать прославляет их, печатает их бездарные порнографические произведения, требует дать им гражданство… Неужели папа не понимает, что Юра может теперь спокойно вернуться домой и никто его не будет преследовать. Но это должен решить сам Юра, а не я или дед. Свобода — это есть и свобода выбора места жительства. Юра ведь не поменял советское гражданство.

— В такое тяжелое для России время ему не стоило бы уезжать.

— А когда в России русскому человеку было легко? — парировала Хитрова. — При царе? Так и там вокруг его главного советника Распутина крутилась разная мразь, используя старца в своих целях.

— Я бы не смог жить за границей, — сказал Вадим Андреевич.

— Я тоже вот не смогла, а сыну пока нравится. Вспомни, раньше многие русские по своей воле уезжали за границу и подолгу там жили, возьми хотя бы Тургенева или наших известных художников Александра Иванова, Брюллова. Подолгу жили там и дворяне, ученые, философы, там учились наши студенты.

— И все возвращались в Россию, — вставил он — А кто оставался — умирал как творческая личность.

— Там хоть своей смертью, а в СССР — лучших людей убивали, да что я говорю? Ты и сам это знаешь.

— Я согласен с тобой, в СССР должны принять закон о свободном въезде и выезде граждан, — сказал Вадим Андреевич, — как это принято во всем цивилизованном мире. В правовом государстве все люди должны ездить, куда им хочется, а пока таким правом у нас пользуются только евреи, твоему сыну пришлось жениться на еврейке, чтобы уехать за рубеж. Разве это справедливо? Посмотри, кто стоит в очередях в посольствах и консульствах на выезд из СССР? Что-то русских я там почти не вижу.

— Да была бы возможность у русских свободно выехать за рубеж, полстраны бы выехало!

— Не верю, — решительно возразил он. — Поначалу, может, и хлынули бы туда, но потом большинство бы вернулись. У русских, как ни у кого, развито чувство Родины. Тут я полностью согласен с твоим отцом. Он ведь тоже, как ученый, мог там остаться, много раз был за границей, но ему такое и в голову бы не пришло. Поэтому и поступок Юрия ему кажется диким. Насколько я знаю твоего сына — поверь, он вернется! Он русский человек.

Вера Арсеньевна долго молчала, крутя в длинных, с золотыми кольцами пальцах хрупкую фарфоровую чашечку. Она делала вид, будто изучает бледный рисунок на ней. То ли куст, то ли букет цветов.

— Наверное, ты прав, — наконец сказала она, — Но я желаю сыну только счастья. И поскорее бы приняли этот закон о въезде и выезде.

— А разве ты не была у него в Неаполе?

— Меня туда с туристами почему-то не посылают, — улыбнулась Вера, — Я ведь не знаю итальянский язык. Моя специальность — английский, французский, немецкий…

— О чем говорят эти двое? — кивнул он на оживленно беседующих за соседним столом немцев.

— Тебе интересно?

— У меня такое ощущение, что они говорят о нас.

— Отто, так зовут мужчину, утверждает, что мы муж и жена, а его приятельница из Кельна говорит, что мы любовники… Ну а сейчас скажу тебе нечто приятное: эта немка-оглобля с лошадиным лицом заявила, что у тебя аристократическое лицо, такие, мол, лица чаще увидишь у дореволюционных русских эмигрантов за рубежом, чем в современной России…

— Почему ты так назвала ее? — удивился Вадим Андреевич, — Милая женщина…

— Потому что она не очень лестно отозвалась обо мне, — улыбнулась Вера.

— Но господин Отто, естественно, с ней не согласился…

— А говоришь, не знаешь немецкий язык!

— Мои родители свободно разговаривали на английском, немецком и латинском языках, — сказал Вадим Андреевич. — Их учили этому с самого детства.

— Господин Отто сказал, что я типичная славянка: белокурая и голубоглазая… И еще он сказал, что когда воевал против России, то в Ровно у него была любовница, очень похожая на меня.

— Пойдем отсюда, — вдруг помрачнел Вадим Андреевич, — Этот буржуазный быт развращает… Я привык к грязным столовкам, водянистому пиву, селедочному винегрету и мутному, захватанному пальцами стакану с яблочным компотом… — Он взглянул на немцев, — А эта дремучая благополучная парочка будто с другой планеты, да и валютное кафе не типичное для России.

Вера улыбнулась, подошла к бармену и заплатила ему марками. Когда они вышли на улицу, где, сверкая стеклами и хромировкой, в ряд стояли разноцветные иностранные автобусы тоже явно не с «нашей планеты», Белосельский сказал:

— Я твой должник… Но я еще ни одного доллара и в руках не держал.

— Не стыдно? — бросила на него сердитый взгляд Вера Арсеньевна, — А хвастаться, что на валюту тебе наплевать, не умно. Придет время — люди за доллары и марки…

— Всю страну распродадут, как это делает наше правительство, — ввернул он.

— …будут наши деревянные рубли охапками отдавать, — закончила она.

— Чтобы на них иностранцы могли скупать в России все, что еще уцелело…

— Я — гид, а не политик.

— Минуточку! — сказал он и бросился к киоску «Союзпечати», где поблизости толстая женщина в длинном черном пальто и теплых сапогах продавала гвоздики. Он взял на червонец десять штук и преподнес Хитровой.

— Спасибо, дорогой! — она приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щеку. Его рука машинально потянулась стереть помаду.

— Я не оставила следов, — грустно произнесла она.

— Вера, может, как-нибудь зайдешь к нам? — не очень-то уверенно пригласил он.

— Как-нибудь, Вадим! — усмехнулась она, резко повернулась и быстро пошагала к высоким красноватым дверям с ярко начищенными медными ручками гостиницы «Европейская». Походка у нее стала более тяжелой, чем раньше. Хорошо сшитое пальто с меховым воротником подчеркивало неплохо сохранившуюся фигуру.

Он смотрел ей вслед, все еще ощущая тонкий аромат французских духов.

10. Тревожная ночь

— Не ходи к ней, — сказала Лина мужу, встав перед дверью. — Рано или поздно это должно было случиться.

— Не слишком ли рано? — угрюмо проронил Вадим Андреевич.

— Ей скоро пятнадцать… Уже три года у нее… Дорогой мой, они теперь рано созревают.

— Я пойду разыщу этого негодяя!

— Ну, а дальше? — взглянула на него жена — Маша говорит, что она сама согласилась. Ей было интересно, как это все происходит в жизни. В кино она не насмотрелась…

— Это она тебе сказала?

— Наверное, мальчик ей понравился…

— Наверное! — зло выкрикнул он, — А где же любовь? Какие-то чувства?

— Прогулки под луной, стихи, романтика… — в тон ему произнесла жена, — У них теперь все по-другому, милый, как ты не можешь этого понять?

— Я этого никогда не пойму… — он развернул ее за плечи, посмотрел в огромные глаза, — Подожди, ты, никак, ее оправдываешь?

— Я знала, что это произойдет, — не моргнув, выдержала его пронзительный взгляд Лина, — Все было бы по-другому, если бы она училась, например, в гимназии или церковно-приходской школе. А здесь такой уж коллектив. Ты что, не знаешь, что сейчас происходит в школах, разных ПТУ?

— От нашей дочери я этого не ожидал… Переживает она хоть?

— Переживает, что не ночевала дома и заставила нас волноваться, а то что стала… женщиной, по-моему, ее мало волнует. Знаешь, что она мне сказала? Мол, это во времена гетевского «Вертера» и карамзинской «Бедной Лизы» то, что произошло с ней, было трагедией, а в наш просвещенный двадцатый век — это так, пустяк! Чистота, невинность, девичья честь — все это устаревшие понятия, так же как домострой, венчание в церкви и «да будет жена вечной до гроба мужу».

— И ты об этом так спокойно говоришь?

— Отцы всегда болезненно воспринимают такие вещи, но, допустим, наша дочь вышла замуж, родила ребенка, а через год или даже раньше развелась, как сейчас часто случается. Что бы ты на это сказал?

— Одно дело — замуж…

— Разница-то какая?! — почти выкрикнула Лина. — Если в школе им ничего не объясняют, а в салонах уже вовсю крутят порнографические видеофильмы, плати пятерку и смотри, как развлекаются в постели красотки на любой вкус с белыми, черными и желтыми мужчинами, так чего же ожидать от нашей молодежи, которой все это в диковинку и хочется тут же самим все попробовать.

— Но Маша-то не такая, — возразил он.

— Каков поп, таков и приход, — вздохнула Лина, — Мальчик, его звать Костя Ильин, он в этом году заканчивает школу, не какой-нибудь насильник с улицы, и Маша сказала, что он влюблен в нее…

— А она?

— Думаю, она и сама не знает…

— Что она тебе рассказала?

— Был школьный вечер, потом они отправились к Косте, его родители уехали на дачу в Зеленогорск, там выпили шампанского…

— И Маша?!

— Танцевали под магнитофон, смотрели по видео эротический фильм, целовались…

— Можешь дальше не рассказывать! — оборвал Вадим Андреевич. — А я как дурак мотался на машине по городу, объезжал всех ее подружек и ведь ни одна не сказала, что она ушла с этим пакостником.

— Его звать Костей Ильиным, — поправила жена, — Кстати, ты его видел с Машей, такой высокий, остролицый юноша. Маша говорит, что он нравится многим девочкам в школе.

— Ну спасибо, утешила!

— Поставь чайник на плиту! — попросила Лина, — А к Маше пока не ходи, она не хочет тебя видеть.

— Она — меня! — хмыкнул он, — В школу-то хоть пойдет? Или она и весь класс не хочет видеть?

— Пойдет-пойдет… Нарежь заодно сыр и пожарь на постном масле гренки, — распорядилась жена.

Когда все собирались на кухне за столом, а Лина разливала из кофейника по чашкам кофе с молоком, Вадим Андреевич старался не смотреть на дочь, невозмутимо намазывавшую на поджаренный хлебец масло. Правда, глаза ее были опущены, а на гладких щеках рдел румянец. Мать стала накладывать ей чайной ложкой в кофе сахарный песок, как обычно Маша предупредила:

— Мне две ложечки.

Глаза у нее были ясные, губы чуть подкрашены, наверное, остались следы поцелуев… Вадим Андреевич чуть не заскрипел зубами: его дочь спала с каким-то… Впрочем, может, этот Костя Ильин и не подонок, Лина говорила, что его отец профессор Технологического института, а мать — директор музыкальной школы, Костя хорошо играет на пианино, много читает и на дому изучает английский язык. К нему учитель приходит. И все-таки знать, что твоя дочь этой ночью предавалась любовным утехам с кем-то… Это больно! Наверное, он и замуж-то отдавал бы ее с неохотой, привык каждое утро видеть ее глазастое милое лицо напротив себя, слышать, как она говорит, чуть растягивая гласные, журчащий смех; для него дочь все еще была девочкой в школьной форме. Правда, грудь ее набухла, бедра округлились, движения стали плавными, походка другая, иногда в улыбке мелькало что-то взрослое, женственное, но видеть в ней созревшую женщину он никак не мог. И сейчас опасался глаза поднять на нее, боялся, что сорвется и в присутствии жены и сына обзовет ее разными нехорошими словами. Ночь они почти всю не спали. Маша заявилась еще в потемках в начале седьмого. Приехала, как только открыли метро. Он успел лишь спросить, где она шлялась всю ночь. Лина, очевидно, с первого взгляда поняла, что произошло, обняла ее за плечи и увела в их комнату. Вадим Андреевич ушел спать в детскую, лег на Машину кровать, но заснуть так и не смог. Он знал, что у него сейчас помятое лицо, синяки под глазами, когда брился электрической бритвой, порезался под носом, чего раньше никогда не случалось. Бритва дергала за щетину, когда отрастала, но чтобы порезаться?.. Он слышал сопенье Димы, неразличимый говор в другой комнате: жена довольно миролюбиво беседовала с дочерью. Он так и задремал под этот невнятный разговор, а когда проснулся, все в доме уже были на ногах. В ванной журчала вода, в прихожей топотал Дима, шуршали по линолеуму шлепанцы жены. Задумавшись, он нечаянно выронил чайную ложку, она звякнула о чашку и упала на пол. Послышался журчащий смешок дочери. Он выпрямился на своей деревянной табуретке, в упор взглянул на нее:

— Смешно?

— А что мне теперь, горько рыдать? — дерзко ответила она. — По-моему, каждый человек волен поступать так, как находит нужным. Про это пишут во всех молодежных газетах.

— Значит, на нас тебе наплевать? — Вадим Андреевич почувствовал, как заходили желваки на щеках. Дочь он никогда не наказывал, Диме случалось от него получать легкие подзатыльники, даже несколько раз врезал ремнем. Надо отдать должное Маше, она никогда не доставляла им повода для крупных разборок. Но сейчас Вадим Андреевич с удовольствием бы надавал ей увесистых пощечин… Вон как нагло смотрит! И синие глаза ее с длинными черными ресницами — мать и дочь блондинки, а вот ресницы и брови у них черные — смотрят дерзко, даже насмешливо.

— Вадим, ты не забыл, что у тебя сегодня встреча с Румяновым, — напомнила Лина. Она, в отличие от мужа, была спокойной и невозмутимой. Дима ел яйцо всмятку и с любопытством поглядывал на взрослых. Он сообразил, что назревает скандал за столом, и был доволен, что его это не касается. Останавливая свой взгляд на сестре, он с таинственным видом улыбался, — мол, я тоже что-то знаю, но пока помалкиваю. Русая челка спускалась на лоб, серые отцовские глаза хитро поблескивали.

— Так можно оправдать вора, убийцу, любого преступника, — не обратив внимания на слова жены, резко сказал Вадим Андреевич.

— Маме было столько же лет, сколько и мне, когда вы… встретились, — улыбнулась дочь.

— Но мама не бросалась на шею первому встречному, — проворчал он.

— Костя ухаживал за мной два года, — спокойно ответила Маша. — Носил мой портфель, как пишут в детских книжках про любовь, вздыхал, краснел, даже один раз поцеловал руку… Я знаю, он всерьез влюблен в меня.

— А ты? Ты влюблена в него?

— Мне стало жалко его, он так умолял, на коленях стоял, и в глазах у нее были слезы. Столько об этом сейчас говорят, пишут, в кино показывают… Мне стало интересно.

— Ей стало интересно! — Вадим Андреевич посмотрел на жену, — Тебе тоже в Великополе было интересно?

— Я уже не помню, — укоризненно посмотрев ему в глаза, произнесла Лина. И, смутившись, прибавила: — Я в тебя была влюблена, дорогой.

— Спасибо хоть за это! А нашей дочери просто было интересно… И еще жалко ползающего на коленях пакостника!

— Не говори так, — произнесла Лина.

— Папа, я хотела позвонить, но Костя все время нажимал на рычаг, — заговорила Маша. — Мне очень стыдно, что я заставила вас поволноваться.

— Ей стыдно! — громко произнес он. — Мы черт знает что тут думали! Я объездил всех твоих подруг, вот только про кавалеров не сообразил, мать звонила в милицию, больницы…

— А я знал, что ты была у Кости, — вставил Дима, — Он почти каждый день провожает тебя из школы.

— А почему не сказал? — метнул на него гневный взгляд отец.

— Я — не ябеда, — солидно заметил сын.

— Ты же видел, что мы волнуемся?

— Я мультики смотрел, — невозмутимо ответил Дима. — Про пещерных людей. Папа, правда, что человек вышел из обезьяны?

— Чушь собачья! — резко вырвалось у Вадима Андреевича.

— Я так и подумал, — заметил сын.

Лина утром, когда остались наедине, попросила не ругать дочь, мол, ей и так плохо, хотя по ее внешнему виду Вадим Андреевич ничего подобного не заметил. Жена сказала, что могло бы все случиться где-нибудь на чердаке или в парадной, как сейчас принято у распущенной молодежи. И Костя очень воспитанный мальчик, она не раз с ним разговаривала, очень начитанный, как и Маша, пишет стихи, участвует в художественной самодеятельности…

— И даже из комсомола не вышел! — горько усмехнулся он, — Образцовый мальчик, у него только один недостаток — соблазнил нашу дочь!

— Я думаю, Маша сама приняла решение, — возразила жена. — Костя не позволил бы себе грубость, насилие, он слишком увлечен Машей. Я была бы не против, если бы они поженились.

— Да Маша еще сопливая девчонка!

— Конечно, она должна школу закончить.

— Я придушу этого ублюдка! — кипел он.

Нет, Вадим Андреевич не собирался утешаться тем, что Костя Ильин хороший мальчик, он всего на два года старше дочери и вряд ли будет ее мужем. Маша и сейчас не кипит от чувств к нему, а позже наверняка разочаруется. Ему хотелось немедленно отыскать этого негодяя и набить ему морду… Ну а если бы был другой? Не Костя, а какой-нибудь Аркаша или Вася?.. Неожиданно пришла мысль: а что, если бы с чужой дочерью подобное сотворил его подросший сын? Ведь наверняка так близко не принял бы к сердцу. Выходит, дочь — это наказание для родителей, особенно, если она хорошенькая и столь свободолюбивая. За любовными похождениями сыновей родители не следят, не переживают и за чужих дочерей, лишившихся невинности… Это забота родителей девушек. Что же за мир вокруг нас? Почему самое могучее чувство в природе человека — любовь так вдруг опошлилась, опростилась. Ей, видите ли, стало интересно, как все это на самом деле происходит! В кино ведь показывают, там девушки из кожи вон лезут, чтобы зрителям доказать, что им очень приятно в объятиях мужчин…

Вадим Андреевич торопливо допил свой кофе, уже хотел было встать из-за стола, как Дима вдруг радостно, басисто воскликнул:

— А что, нашу Машку ночью трахнули?

— Что ты такое говоришь? — ахнула Лина — И где ты таких жутких словечек нахватался?

— Трахнули, трахнули! — засмеялся Дима — Я по ее бесстыжим глазам вижу! Она с этим Костиком на улицу Маяковского в видеосарай бегала на… ну на такие фильмы.

— Замолчи! — прикрикнул на него Вадим Андреевич и выскочил из-за стола, опрокинув табуретку. Он с трудом сдержался, чтобы не ударить развеселившегося мальчишку, по одновременно сама вся эта ситуация была настолько дикой и смешной, что весь гнев его испарился, а смех распирал грудь. Влетев в комнату, он подошел к окну и тупо уставился на раскинувшийся перед глазами сквер: на скамейке сидели две молодые женщины, рядом стояли коляски с младенцами. Женщины нагнули друг к другу головы в покачивающихся зимних меховых шапках и о чем-то заинтересованно толковали. Снег сошел, лишь под скамейками белели припорошенные угольной пылью подтаявшие по краям маленькие сугробы. Черная с белым кошка заинтересованно наблюдала за грязно-серыми воробьями, снующими у чугунной ограды, а кошку азартно облаивал из-за решетки молодой курчавый эрдельтерьер. Тупообразная голова его с треугольными ушами дергалась, белые клыки сверкали. Высокий мужчина в старомодном ратиновом пальто и пыжиковой шапке хлопал себя по бедру, призывая к себе собаку. Его рот открывался и закрывался.

«Брошу все к черту и уеду в деревню! — подумал Вадим Андреевич, — А газету пусть пока делает Румянов… Могу же я хотя бы пару недель отдохнуть от всего этого кошмара?!»

11. Серебряный лес

Вадим Андреевич первым прокладывает лыжню через ослепительно белое поле не очень широкого, но вытянутого в длину километра на два озера Богородицкое. Оно со всех сторон окружено лесом. К пологому берегу подступают толстые сосны, ели, нагнувшиеся к озеру березы и осины. Небо над головой высокое, ровная пелена облаков напоминает пуховую перину без швов и разрывов, солнца не видно сквозь нее, но густая серебряная изморозь матово светится на каждой ветке, каждой зеленой иголке. Когда приближаешься к берегу, то эта матовая белизна тускнеет, как старое серебро; но стоит отдалиться — и снова весь зимний лес в изморози. Кое-где на белом поле заметны замерзшие лунки — это рыбаки просверлили их. Метель припорошила следы валенок, а вот лунки, будто маленькие лунные кратеры, остались. После грохочущего днем и ночью города поражает тишина, даже не слышно птиц, стука дятлов, а воздух такой чистый, с запахом талой подснежной воды и хвои, что хочется остановиться и дышать, дышать.

Сзади шуршат лыжи Лины, за ней скользит Маша и последним замыкает семейный отряд Дима. Он впервые встал на лыжи и все время отстает, но уже немного наловчился и не падает. Упрямый, ничего не спрашивает — все делает сам. Лина и дочь хотя редко, но на лыжах ходили. В прошлую зиму он вывозил их в санаторий «Янтарь» под Великополем, это когда еще у него не было своего дома. Да и раньше на электричке выезжали несколько раз на природу под Ленинградом. Были в Комарово, Репино, Парголово. Один раз порыбачили на Онеге. Перед поездкой Вадим Андреевич всем купил новые лыжи, ботинки, спортивные костюмы, даже мазь для любой температуры. В доме все было цело, лишь крысы и мыши похозяйничали в нем: на русской печке изгрызли все газеты, зачем-то перенесли в старые валенки из полиэтиленовой коробки оставленный там сахарный песок, причем оба еще и изгрызли. Он сразу же установил мышеловки, на следующее же утро вытащил из двух крупных серо-желтоватых мышей. Они сильно отличались от обычных маленьких, серых. Наверное, полевки. Сосед предложил взять своего черно-белого кота на несколько дней, но усатый вальяжный кот, хорошо поев городских харчей, всю ночь проспал у теплой печки, утром по-мерзкому они обнаружили под кроватью кошачье дерьмо, которое никто не захотел убирать. Изгнав бездельника кота, Вадим Андреевич, воротя нос в сторону, сам убрал и замыл теплой водой.

Поездку в деревню он приурочил к весенним каникулам, не хотелось ему в городе оставлять Машу… О произошедшем с ней больше в доме разговоров не было, но что-то новое появилось у него в отношениях с дочерью, если раньше они свободно разговаривали на любые темы, то теперь избегали всего, что могло бы напомнить о случившемся, даже Дима сообразил, что лучше на тот счет помалкивать и сестру не задевать. Нельзя было сказать, что Маша испытывала какое-то стеснение или неловкость, но Вадим Андреевич все еще не мог в себе побороть неприязнь к ней, у него было такое ощущение, будто Маша предала его. Жена ничуть не изменила своего отношения к дочери, наоборот, теперь у них появились свои секреты: часто шептались на кухне или в ванной. Вадим Андреевич как-то спросил Лину, дескать, не беременна ли Маша? Жена рассмеялась и заверила, что все в порядке. С Костей Ильиным он не виделся, но знал, что в его отсутствие тот несколько раз был у них дома. Ну что ж, если у дочери с ним любовь, тогда… Тогда лучше ни на что не обращать внимания, пусть жена заботится, она ближе с дочерью, чем он. На душе стало, конечно, спокойнее, теперь он и сам понимал, что любому отцу нужно быть готовым к тому, что так же неотвратимо, как рождение, жизнь, смерть. Вечный круговорот человеческого бытия на нашей планете.

А здесь, в деревне, когда за спиной дочери не маячил образ совершенно забытого им Кости Ильина, их отношения понемногу совсем стали нормальными. И сейчас, скользя на красных лыжах «Карелия» впереди своего семейства, он испытывал наконец умиротворение, остро чувствовал свою связанность с близкими ему людьми, а вся эта серебристо-белая красота вокруг наполняла душу тихой радостью, покоем и не хотелось думать ни о чем постороннем, оставленном там, в беспокойном Ленинграде. Петр Семенович Румянов с энтузиазмом делал газету, как-то вроде бы в шутку сказал, что Вадим Андреевич продлил ему жизнь, мол, многие пенсионеры, десятилетия проработавшие на ответственных постах, вскоре после выхода на пенсию уходят в мир иной. Особенно из высшего эшелона власти. Лишь один из самых страшных врагов русского народа Лазарь Каганович где-то в Москве коптил небо. И демократическая печать не требовала его к ответу за репрессии, расстрелы, убийства. Мол, зачем старого человека беспокоить, лучше трясти кости главного палача — Сталина… «Русская газета» все увеличивала свой тираж, читатели отмечали ее, спрашивали в киосках. Законом для своих товарищей Белосельский сделал девиз: «Ни слова лжи!». Но все равно голос «Русской газеты» едва слышен. Городские органы свободной печати навязывали читателям свою «правду» и при случае больно лягали «Русскую газету», если только предоставлялась такая возможность, поэтому приходилось по много раз проверять каждый факт, любую информацию. В газете стали принимать участие крупные ученые, филологи, историки, но размер ее не был предназначен для больших статей и очерков. Белосельский подумывал, как бы увеличить еще на четыре полосы газету.

Когда он остановился, чтобы подождать свое семейство, растянувшееся метров на сто за ним, Лина, воткнув палки в неглубокий на озере наст, сказала:

— Знаешь, о чем я сейчас подумала: наверное, именно в таких местах любят появляться неопознанные летающие объекты? Аэлита тоже ведь явилась тебе зимой, когда было тихо и кругом белый лес?

Вадим Андреевич тоже об этом подумал, у него с Линой часто мысли совпадают, он уже привык к этому. Многие его знакомые или развелись, или жаловались на свою неудачную семейную жизнь, о себе он подобного не мог сказать: много лет назад явившаяся ему во сне космическая золотоглазая Аэлита сказала, что Лина — это его судьба. Так оно и было. Шли годы, а любовь к жене ничуть не ослабевала, он, как и в молодые годы, страстно желал ее, восхищался ею и ему в голову не приходило изменить ей. Знал, что и Лине с ним хорошо. Говорят, сильной любви всегда сопутствует и сильная ревность, у них этого не было. Вся их жизнь была на виду друг у друга. Ни упреков, ни подозрений. Ни он, ни она никогда не лгали один другому. Учили этому и детей. Когда многие знакомые сетовали на свою семейную жизнь, ему подчас становилось неудобно, вот у них неблагополучно, а у него все великолепно. Ни крупных, ни мелких скандалов, уважение друг к другу и любовь. Тот, кто делится с тобой своими неприятностями, ждет от тебя того же самого, тогда ему легче смириться со своими невзгодами: дескать, не один я страдаю! Обычный житейский эгоизм. Людям всегда приятнее услышать про твои неприятности, чем успехи…

— Она мне давно не снилась и не являлась наяву, — ответил Вадим Андреевич, — Но я знаю, что она помнит о нас.

— О нас?

— Аэлита же сказала, что ты моя судьба, — улыбнулся он.

— Вы как дети, дорогие мои родители, — заметила Маша, она, как и мать, воткнула палки и посмотрела на них ясными синими глазами. Золотистые волосы выбивались из-под белой лыжной шапочки, голубой свитер обтягивал маленькую, но уже торчащую грудь, — Придумали себе какую-то космическую Аэлиту и молитесь на нее.

«А ведь и в Маше есть что-то от небесной Аэлиты… — подумал Вадим Андреевич, — Может, связь с космосом у нас гораздо ближе, чем мы думаем?»

В газетах, по телевидению в последнее время много писали и показывали об НЛО, космических пришельцах, полтергейстах. Эти поселялись в квартирах горожан, вытворяли там разные вещи: передвигали мебель, заливали помещения водой, а в одной квартире вынесли из ванной чугунную ванну и поставили ее посередине комнаты, причем в дверь ванна не пролезала, значит, ее перенесли сквозь стену?.. Неопознанные летающие объекты зависали над городами, улицами, особенно часто их видели на природе, уже и нашлись свидетели, которые телепатически общались с пришельцами и даже летали с ними в космос. Переводились статьи из американских источников, где сообщалось о потерпевших аварию НЛО и даже о том, что американские военные держат у себя под наблюдением живых инопланетян. Но почему тогда не обнародовать это великое событие на весь мир?..

Если раньше корреспонденты не упускали возможности позубоскалить на эти темы, то теперь их сообщения были серьезными и якобы тщательно проверенными специалистами.

— Машенька, мир столь необъятен и так мало еще познан, что все на белом свете возможно, — назидательно ответила Лина, глядя на заснеженные сосны.

— А я видел заячьи следы! — сообщил Дима. Его быстроглазая рожица раскраснелась, пухлые детские губы улыбались, на носу блестела капля.

— Каков следопыт! — фыркнула сестра. — Вытри нос, Соколиный Глаз! А может, это лисьи следы или собачьи? Откуда ты знаешь?

— Папа, скажи? — шмыгнув носом, потребовал сын и, задрав голову, взглянул серыми глазами на отца. Дети не сомневаются, что родители все знают.

— Заяц передвигается прыжками, — ответил Вадим Андреевич, — а тут след тянется цепочкой… Скорее всего, это лисица или собака.

— Чего зайцу делать на озере? — резонно заметила Маша, — Зайцы бегают в лесу, грызут кору.

— Мы идем, идем и никого не встретили, — продолжал Дима, проигнорировав слова сестры, — Где же звери, птицы?

— Вон летит ворона! — кивнула на кромку леса Маша, — Какая большая и красивая!

— Это ворон, — поправил отец.

— Муж вороны? — уточнил сын.

Пришлось объяснять, что вороны — это совсем другой отряд этого многочисленного семейства врановых. В конце он добавил, что вороны — лучшие санитары леса и считаются его хозяевами. Селятся в глуши и с человеком стараются не встречаться.

— Царь природы — человек, — гордо провозгласил Дима.

От горшка два вершка, а уже усвоил глупую идею о человеческом господстве над природой… Нагосподствовали на земле, так что скоро вся планета превратится в помойку человеческой цивилизации! Даже в озоновом слое, защищающем нашу планету от убийственной солнечной радиации, благодаря деятельности человека, образовалась многокилометровая дыра. И виноват в этом невидимый летучий газ фреон, содержащийся в холодильных установках и в обыкновенных баллончиках, будь это краска или дезодорант. И ученые всего мира беспокоятся, что если так будет продолжаться и дальше, то через сорок-пятьдесят лет озоновый слой разрушится и все живое погибнет на Земле. Об этом Вадим Андреевич не стал говорить сыну. Пусть верит, что еще и на его век хватит вот таких чудесных оазисов природы, как этот… А вот он, Белосельский, сильно сомневается в этом, особенно после Чернобыльской трагедии, о которой говорят сейчас и пишут во всем мире.

— Человек не царь, а враг природы, — вставила Маша.

Она любит природу, не пропускает ни одной передачи «В мире животных», просит отца доставать книги о природе и животных. Маша уже привадила в деревенский дом соседскую кошку, к ней приходят местные собаки, которых она подкармливает, и умоляет отца весной купить цыплят, кроликов, и она все каникулы будет за ними ухаживать.

Здесь на чистом белом поле озера гулял холодный ветер, раскачивались вершины ближайших к берегу сосен, с них тихо струилась сверкающая белая пыль. Где-то протяжно поскрипывал, по-видимому, расщепленный сук. Ворон, то махая крыльями, то планируя как ястреб, пролетел другой кромкой озера, мелодичное курлыканье сопровождало его неторопливый полет истинного хозяина леса. Вороны не каркают, как вороны, галки и грачи, а глуховато, но звучно курлыкают, отдаленно напоминая осенние перелеты журавлей. Ворон отличается от очень похожего на него грача тем, что клюв у него черный, а у грачей — серый.

— Я уши не чувствую, — вдруг заявил Дима, тараща на мать глаза.

Лина попятилась на лыжах к нему, сняла рукавицы и потерла мальчику ничуть не побелевшие уши. Мороза-то всего восемь-десять градусов!

— Двинем к дому? — предложил Вадим Андреевич.

— Я сегодня затоплю печку, — сказала Маша.

— А я натаскаю из поленницы дров, — солидно заявил Дима, высвобождаясь из материнских рук. — И буду смотреть на огонь. Толик Пинчук сказал, что если долго смотреть, то увидишь красных чертенят с рожками.

— Твой Толик сказал, что видел на телевизионной антенне полтергейста, — засмеялась Маша, — Трепач он!

— И я видел… что-то голубое, круглое, — возразил брат — Оно гуляло по крыше нашего дома.

— Пар из котельной снизу по трубе попадает на чердак, — сказала Маша. — Особенно в холода он валит из чердачного окошка.

— Нет, полтергейст, — упрямо сказал Толик.

Сумерки в деревне более заметны, чем в городе. За окном начинают сереть сугробы, быстро темнеет небо, мороз становится крепче, слышно, как потрескивают на чердаке стропила, мыши уже так нахально не шуршат за печкой и на потолке. Вадим Андреевич каждое утро одну-две выбрасывает за яблоню в снег. Туда кошки за готовой добычей проложили тропинку. Делает он это, когда дети еще в постели. Маша будет охать и ахать, дескать, не надо убивать мышек, потому что в природе все целесообразно: мышами питаются более крупные грызуны, лисицы, кошки. Дима не жалеет попавшихся в мышеловку мышей, но брезгливо отворачивается, когда отец выкидывает их под яблоню.

Дрова в печке потрескивают, нет-нет из щели выскакивает раскаленный уголек, он падает на железный лист, прибитый к полу. Вадим Андреевич, поражая сына, берет уголек двумя пальцами и не спеша снова бросает в гудящую печь. Они только что поужинали горячей картошкой с мясными консервами, в комнате еще витал запах тушеной говядины. Осенью Лина закатала несколько трехлитровых банок с огурцами. Теперь они очень пригодились. Круглый хлеб и батоны они привезли с собой, но можно было купить и здесь в автолавке, которая раз в неделю заглядывала в Богородицкую. Случалось, шофер — он же и продавец, привозил на своем голубом фургоне кооперативную колбасу, твердые пряники, липкий местный мармелад, сироп и рыбные консервы. Лина с Машей уже убрали со стола, вымыли посуду, на плите сопел эмалированный чайник, на узкой лавке у печи выстроились разнокалиберные лыжные ботинки. В доме тепло, ожившие мухи сонно жужжали на окнах, Маша не позволила их уничтожить хлопушкой, заявила, что зимние мухи не кусаются, зато напоминают о весне, лете.

Напротив печки поставили низкую скамью, на ней все и устроились. Маша взяла книжку, но смотрела на огонь. Багровый отблеск — Вадим Андреевич распахнул чугунную дверцу — играл на лицах взрослых и детей. Дрова весело потрескивали, тяга была хорошей. Ночь обещала быть морозной, светлой. В густой синеве окон посверкивали звезды, но луны еще не было видно — наверное, скрывается за соснами и елями, подступившими со стороны дороги к деревне. По тропинке, что проходила мимо дома, проскрипели чьи-то неторопливые шаги, послышался негромкий лай. Кто-то из местных прошел к обледенелому колодцу с помятым оцинкованным ведром на цепи.

— Давайте здесь все время жить? — нарушил установившуюся тишину Дима. — В городе даже зимы нет, одна слякоть.

— Зато в городе кино, телевизор, магазины… — заметила Маша.

— Мы все сюда привезем, — сказал Дима.

— И магазины? — поддела сестра.

— Надо все самим производить, — назидательно заметил мальчик, — Как местные.

— Вырастешь и будешь свиней пасти? — подначила сестра.

— Свиней не пасут, они живут в хлевах, — солидно заметил Дима.

— Ну гусей…

— Что надо — то и буду пасти, — упрямо заявил мальчик, — Да и зачем их пасти? Они сами будут на озере плавать, а вечером домой возвращаться. Правда, папа?.

— Кстати, здесь никто гусей-уток не держит, — сказал Вадим Андреевич.

— Жить у воды и не разводить водоплавающую птицу?

— Не знаю, как гусей, а козу можно было бы завести, — вставила Маша.

— Лучше корову, — возразил брат.

— Тогда и лошадь…

— Папа Толика Пинчука сказал, что скоро многие горожане перекочуют в деревни, — продолжал Дима — Заводы будут закрываться, начнется безработица, вот пролетариат и подастся на село. Говорит, на деревенских нечего рассчитывать — они не поднимут сельское хозяйство, потому что давным-давно разучились работать, давно рас… раскрестьянились! Советская власть отучила их работать на земле.

— Умный папа у Толика Пинчука! — улыбнулся Вадим Андреевич, — Как это ты так точно запомнил его высказывания?

— Учительница говорит, у меня замечательная память, — расплылся в довольной улыбке мальчик.

— Особенно на ругательные слова, — ввернула Маша.

— Твой Костя Ильин тоже умеет материться, — мстительно заметил Дима.

Маша бросила взгляд на отца, демонстративно раскрыла книжку и уткнулась в нее, дав понять брату, что считает ниже своего достоинства вступать с ним в пререкания. Лина взглянула на мужа и покачала пушистой золотоволосой головой.

— Может, и впрямь переедем в деревню? — примирительно, ни к кому не обращаясь, произнесла она.

— Меня только газета и держит в Ленинграде, — сказал Вадим Андреевич. И это было истинной правдой, он уже много лет с весны до глубокой осени, по сути дела, живет в деревнях. Сколько уже построил с бригадой «шабашников» — слово-то какое-то противное! — скотников, типовых жилых домов для рабочих совхозов.

— Я не собираюсь похоронить себя в деревне, — не поднимая глаз от книги, заявила Маша. — Профессия колхозной доярки или свинарки меня ни капельки не прельщает.

— Уж если мы надумаем жить в деревне, — сказал Вадим Андреевич, — то при чем здесь колхозы-совхозы? Мы будем иметь свое фермерское хозяйство, землю, технику. Будем сами хозяевами и ни от кого не зависеть.

— До этого, дорогой, ох как еще далеко, — вставила Лина.

— Я буду чинить тракторы, сеялки, — сказал Дима, — И еще этим… «шабашником», как папа, — И помолчав, прибавил: — «Шабашники» кучу денег зарабатывают. Куплю мотоцикл и видик.

— Не пора ли, «шабашники»,спать? — поднялась со скамьи Лина Вениаминовна.

— Можно, я посижу еще? — умоляюще посмотрел на мать Дима. — Ну, пока печка прогорит?

— Тут даже на кровати почитать нельзя, — проговорила Маша, — Папа, ты какое-нибудь примитивное бра установил бы над кроватью?

Вадим Андреевич вспомнил, что на чердаке в коробке лежат две переносные лампы с рефлекторами, которыми пользуются при съемках фотографы. Когда-то он тоже увлекался этим делом.

— Завтра что-нибудь придумаем, — сказал он, — Что ты читаешь?

Дочь показала глянцевую обложку. «Все люди — враги», Ричард Олдингтон.

— То-то ты так агрессивно настроена, — засмеялся отец.

— Он — добрый писатель, хотя жизнь его сложилась нелегко, как и у всех настоящих писателей.

— Глубокая мысль… — протянул он, — Я его читал: «Семеро против Ривза». Хороший писатель.

— Я свет выключаю, — предупредила Лина Вениаминовна, — Трубу мы сами закроем. С вечера не уложить, а утром не добудиться. Крестьяне встают с восходом солнца.

— Папа, разбуди меня пораньше, — попросил Дима. — Я никогда не видел восхода солнца.

— Господи, меня утомил этот болтун! — Маша с сожалением захлопнула книгу и пошла к своей кровати. Она спала у окна, Дима пристроился на лежанке у теплого бока русской печи, а родители спали у противоположной, обитой вагонкой стены; кровать их была наполовину отгорожена широким старомодным шкафом. Когда дети улеглись, Лина, выключив свет, подсела к мужу. Теперь только багровый отблеск развороченных кочергой головешек освещал их лица. В дымоходе негромко завывал ветер, подрагивала заслонка, в печке постреливало. Зашуршала где-то наверху мышь.

— Ты слышал, что наши детки толкуют? — шепотом спросила Лина, — Дима тянется к деревне, а Маша — горожанка.

— А ты? — он сбоку взглянул на порозовевшую щеку жены.

— Я как ты, дорогой, — прижалась к нему она, — Неужели ты этого еще не понял?

— Сейчас самое счастливое время у меня, — обняв жену за округлые плечи, прошептал он.

— Я думаю, у нас у всех, — ответила Лина и машинально посмотрела на примолкших в своих постелях детей.

— Как их уберечь от этого шабаша, что творится вокруг? — приглушенно заговорил он, — То, что сделала Маша, — это следствие разгула антикультуры, порнографии, пошлятины, захлестнувших страну…

Жена положила ему теплую ладонь на рот:

— Ты не можешь даже здесь не думать обо всем этом?

Он мягко отстранился и сказал:

— Мы должны как-то оградить от этого кошмара наших детей.

— Разбей телевизор, выключи радио, запри их в доме…

— Ты видела утром на подоконнике дятла? — вдруг спросил он.

— Дятла? Я видела синиц…

— Нужно будет завтра сделать им кормушку, — сказал он.

Часть пятая 1991 год Черные ангелы

1. Маша Белосельская

Маша еще издали увидела, как Костя Ильин нервно вышагивает по красноватой тропинке одной из зеленых аллей Летнего сада. Он был в мешковатых кремовых брюках, пестрых модных кроссовках гонконгского производства, серой футболке с надписью «Адидас». Бросалась в глаза несимметричность его фигуры: маленькая голова с темными короткими волосами, короткое туловище на тонких длинных ногах и такие же длинные руки. Вот он заметил девушку, заулыбался, помахал рукой, на пальце блеснул серебряный перстень, на тонкой длинной шее — золотая цепочка с какой-то монограммой. Костя как-то обмолвился, что купил цепочку по случаю у старушки, стоящей в очереди в комиссионку.

— Могли бы встретиться у тебя, — недоуменно заметил Костя, сделав губы трубочкой, привычно клюнул ее в щеку.

— У меня мы больше не будем встречаться, — огорошила его девушка. — И вообще мы больше с тобой, Костик, встречаться не будем.

До него не сразу дошло, какое-то время, переваривая эту новость, он оторопело смотрел на нее, хлопая глазами. Лицо у него удлиненное, острое, карие глаза близко посажены друг к другу, он чисто выбрит, но растительность на его треугольном подбородке еще незначительная, можно бриться всего два раза в неделю.

— Какая тебя муха укусила? — грубовато спросил Костя, нервно ковыряя носком красноватый песок. Над ними возвышалась огромная серая липа с молодыми клейкими листьями. В Летнем саду стоял горьковатый запах распустившейся листвы, с Фонтанки доносились шлепки весел: длинная байдарка с гребцами резала острым носом речную темную воду.

— Я тебя не люблю, Костя, — честно заявила Маша — И не хочу больше тебе жизнь осложнять, понимаешь?

— Не понимаю.

— И себе — тоже, — сказала она.

— Другого нашла?

— Раньше я как-то не задумывалась, — продолжала девушка. На лбу ее залегла тоненькая поперечная морщинка, — А тут вдруг мне в голову пришло, что я нехорошо с тобой поступаю: встречаюсь, хожу на концерты поп-музыки, в кино, целуюсь и… А на самом деле не люблю тебя. Мне неприятно целоваться с тобой и ложиться в постель. Я даже никакого удовольствия от этого не получаю. Я знаю: ты готов на мне жениться, но зачем это? Разве приятно жить с женщиной, которая тебя не любит?

— Кого же ты любишь? — исподлобья мрачно посмотрел на нее Костя. Он был выше Маши на целую голову.

— Я еще не знаю, люблю ли я его, но он мне правится больше, чем ты.

— Кто он? Тоже студент?

— Ты не знаешь его, — ответила девушка.

На неширокую полоску сверкающей воды Зимней канавки опустились две утки: пестрый селезень и коричневая самка. С минуту охорашивались, приглаживали плоскими клювами перья, затем рядком поплыли посередине. А мимо потоком двигались к Кировскому мосту легковые машины, автобусы, грузовики. Хромированные части и стекла пускали зайчиков, день был солнечный, небо над головой высокое, синее, с редкими перистыми облаками, не загораживающими солнце. С Невы доносились гудки буксиров и речных трамваев. В Летнем саду было немного сумрачно и прохладно, лишь зеленые вершины старых деревьев обливали солнечные лучи, мягко светились на фоне зелени мраморные боги и богини. Редкие гуляющие неожиданно появлялись и вскоре исчезали за толстыми стволами, кое-где на будто постриженной под гребенку зеленой траве рассыпанными медяками виднелись прошлогодние листья. Когда с трудом пробившийся сквозь неподвижную листву солнечный луч падал на грузный памятник Крылову, казалось, что окружающие его скульптурные зверюшки, воспетые в его баснях, шевелятся и заглядывают своему создателю в олимпийски спокойное широкое лицо.

Костя молча шел рядом, от него резко пахло дорогим мужским одеколоном. Маша знала, что он покупал его в коммерческих магазинчиках, торгующих зарубежными товарами по спекулятивным ценам. Цены были такие, что не хотелось даже из любопытства заходить в эти магазинчики, оставался какой-то неприятный осадок, будто ты пришла в музей, где выставлены вещи для обозрения, а не для продажи. Не верилось, что есть люди, способные заплатить за видеомагнитофон и небольшой цветной телевизор восемнадцать-двадцать тысяч рублей. В таких расплодившихся магазинах в основном работали молодые мужчины и девушки — они казались людьми из другого мира, мира изобилия, недоступного для советского человека. Маша вспомнила: отец говорил, что в нынешнее время вся страна производит продукцию только для кооператоров, кооператоры обслуживают тоже главным образом кооператоров, а основная масса населения прозябает сама по себе, существуя в это голодное время на талоны и карточки. Население смотрело сквозь стекла витрин на недоступные ему товары и, вздыхая, шлепало по тротуарам дальше. Для горожан иногда «выбрасывали» без карточек сыр, бутербродное масло, кур. И сразу вдоль тротуаров выстраивались длинные очереди. Но кооперативные магазинчики с умопомрачительными ценами существовали, торговали и получали огромные прибыли. Значит, кооператоров — самых богатых людей в стране — хватало. Особенно много мелькало в этих магазинах приезжих из южных республик. На этих не подействовала даже денежная реформа в январе 1991 года, когда изъяли из обращения крупные купюры. То, что они потеряли, тут же нажили на продаже мандаринов, лимонов, других фруктов. Не отразилось на них и грабительское повышение цен на промтовары и продукты. В городе появилось еще больше нищих, воровали на чердаках и с веревок стираное белье.

Костя Ильин как раз и был одним из продавцов в кооперативном магазинчике на улице Марата. Он хвастал, что в месяц получает чуть ли не в два раза больше, чем его отец-профессор. У Кости только оклад — 1000 рублей. После десятилетки он сразу же ударился в коммерцию, какое-то время фарцевал, потом поработал в кооперативе по производству резиновых запчастей для «Жигулей», и вот его взяли продавцом в дорогой престижный магазин. Продолжать образование дальше он пока не собирался. У Кости была своя философия, суть которой сводилась к тому, дескать, зачем еще пять лет протирать штаны в институте, когда у нас теперь можно и без высшего образования «делать» большие деньги. Старый прогнивший мир выдуманного политическими авантюристами социализма рухнул, на смену ему пришел новый — торговый, рыночный мир, когда не липовый диплом, а умение жить, деловая хватка, оборотистость, инициатива. По своему глубокому убеждению Костя как раз всем этим обладал в избытке. Даже отец его — убежденный коммунист — недавно вышел из партии и не стал заставлять сына поступать в институт, заявив, что почти вся советская наука — это обман людей. Ученые изобретают велосипеды, защищают диссертации, от которых ни холодно, ни жарко государству.

Когда Маше исполнилось восемнадцать, Костя небрежно вручил ей флакон французских духов в красивой упаковке. Маша сначала приняла, но когда, не удержавшись, Костя похвастал, что этот флакончик стоит 320 рэ, она тут же вернула подарок.

— Дорогие пещи закабаляют людей, — сказала ему тогда Маша. — А я хочу быть свободной.

Она вспомнила об этом, когда шла на последнее, как она думала, свидание с Костей. Вспомнила и порадовалась, как она была предусмотрительна.

— Присядем? — кивнул Костя на широкую облупленную скамью, с вырезанными ножом именами девушек и ругательствами.

— Так будет лучше для нас обоих, — усаживаясь, произнесла Маша. — Я все уже решила.

— Мне не будет лучше, — усмехнулся Костя, — И я еще ничего не решил.

Он достал из кармана пачку «Кэмела», золотистую электронную зажигалку, закурил. Маше не предложил, знал, что она не курит, хотя это было теперь редкостью: девчонки со школьной скамьи все поголовно курили. Выпуская дым, он смотрел на Зимнюю канавку, на уток, с шелестом проносящиеся по асфальту машины. Губы у Кости тонкие, нос заостренный, как и подбородок. Раньше он носил длинные волосы, двумя крыльями спадающие с его маленькой головы, а теперь вот коротко постригся, отчего обнаружились две неглубокие впадинки у висков. Обычно модный, самоуверенный, Костя Ильин сейчас выглядел подавленным и растерянным. За три года, что он встречается с Машей, конечно, привык к ней, считал ее лучше, интереснее всех других девушек, с которыми тоже иногда весело проводил в своих торговых компаниях время, но то были просто развлечения, а Маша… Маша — это совсем другое. На ней он собирался жениться, с этой мыслью давно свыкся, уже подыскивал квартиру, которую можно было купить, теперь для богатого человека все возможно. Цена его не пугала, рассчитывал, что его и Машины родители помогут собрать нужную сумму. У него тоже поднакопилось больше десяти тысяч… Если бы не проклятая замена сто- и пятидесятирублевок, было бы больше. Пропало пять тысяч. Хотел в своем магазине сдать, но там директор и заведующий отделом перекрыли канал, им сотни тысяч нужно было срочно спасать. Кинулся было Костя на завод — и там уже грузины и разные жучки все ходы-выходы забили. Не стоять же на углу и продавать сотенные за четвертак? Многие так и делали… Как он проклинал нового премьера Павлова. А оборотистые ребята посмеивались и говорили, что премьер-министр точь в точь действует, как гангстеры…

И вот девушка, которую он считал своею, вдруг заявляет, что она его не любит и порывает с ним. Это же предательство! Такое же, как и обмен денег. Подумаешь, не любит! Это устарелое понятие, романтические бредни писателей прошлых веков. Теперь никто ни о какой любви не говорит, даже когда ложатся в постель. Перемигнулся в магазине с покупательницей, точнее, со зрительницей — девчонки сами не покупают дорогих вещей — и договаривайся о встрече, главное, была бы хата, а там все совершается за час-полтора вместе с выпивкой и закуской. Не хочешь угощать, дай денег или недорогой подарок — и твоя партнерша счастлива. Любовь… Никто из Костиных знакомых такого слова и не употребляет, скоро оно вообще выйдет из обихода. Так называемая любовь теперь покупается и продается… Да и называется она не любовь, а секс. Продается ли? И тут Костя Ильин подумал: а ведь красивая Маша — все его крутые знакомые завидовали ему! — отдалась ему даром, даже вон духи на день рождения вернула. Когда он рассказал об этом старшему продавцу Радику, тот не поверил, сказал, что теперь таких и девушек-то нет. За сигареты и колготки готовы отдаться, а тут французские духи… Костя давно уже все мерил на деньги, или, как их называют, «капусту», «бабки». С тех пор как занялся куплей-продажей. Он привык, что Маша ему почти ничего не стоит, вот и теряет ее. Наверное, тот, на которого она намекнула, предложил ей что-либо существенное, а не билет на «Ласковый май» или американский секс-фильм.

— Может, в ресторан сходим? — предложил он, — Там и поговорим…

— Ты же знаешь, я не хожу по ресторанам, — ответила девушка, — Там наглые мафиози гуляют и кругломордые усатые кооператоры.

— А они что, не люди? — обиделся Костя, почему-то приняв это на свой счет.

— Для меня — не люди, — коротко отрубила Маша.

— Это у тебя от папаши-политика… — усмехнулся Костя.

— Пожалуйста, отца моего не задевай, — резко сказала она. — Более честного, порядочного человека, чем мой отец, я пока в своей жизни не встречала.

— Я совсем на него не тяну, — стал оправдываться Костя, — Да я и редко с ним виделся. Когда он в городе, ты меня к себе не приглашаешь.

— Ты ему не нравишься, — заметила Маша.

Эта ее привычка говорить неприятные вещи в лицо раздражала Костю. Поэтому он и редко приглашал ее в свои компании, там крутые мужики привыкли, чтобы их за выложенные «бабки» обхаживали, как турецких султанов. Раз деньги берешь, будь добра их отработать…

— Не любит твой папаша кооператоров-торгашей? — усмехнулся Костя, — В наше смутное, голодное время скоро все перейдут на натуральный обмен и станут торгашами. В магазинах-то, кроме кооперативных, шаром покати, а кушать и одеваться людям надо. Куда же без нас, кооператоров? И лучшие товары у нас, и продукты, и кино, и театры. Скоро все перейдет в частные руки. Тогда как вы с папой будете небесной манной питаться?

— Не поэтому ты ему не нравишься, что торговец, — сочла нужным прибавить Маша. — Он считает тебя мелким, неинтересным человеком, но против тебя никогда не настраивал. Наверное, поэтому я столько лет с тобой и встречалась.

— Ты жалеешь?

— Не знаю, Костя, — вздохнула она. — Мне просто стало с тобой неинтересно, понимаешь? Или я поумнела, или ты поглупел… А когда с человеком скучно, то и все остальные отношения становятся обременительными. В университете столько умных ребят и они мыслят иначе чем ты, но мне с ними интересно разговаривать, спорить, а о чем мы с тобой говорим? О вещах, обуви, рэкетирах, миллионерах… Скучно все это, Костя! По радио-телевидению тоже об этом каждый день передают. Вот ты отрицаешь само понятие любовь, но ведь без нее нет и чувства, наконец, желания, Костя! Не можем же мы уподобляться животным? Да у них у некоторых, я читала, существуют глубокие привязанности друг к другу. Есть моногамные птицы и животные, всю жизнь не расстающиеся. Наверное, слышал про лебедей? Они преданы друг другу до самой смерти. Погибнет один — чаще всего вскоре погибает и другой.

— Я без тебя не погибну… — пробурчал Костя. На смену растерянности на него нахлынула злость: что она из себя корчит? Любовь, лебеди, противен, неинтересен… Да он, Костя, всегда найдет себе девчонку, стоит только свистнуть! Или глазом моргнуть в магазине. Вон какие у них жадные глаза, когда смотрят на вещи под стеклом или на вешалках.

— Я знаю, — улыбнулась Маша, — Потому и решила уйти от тебя. Отец назвал тебя маргиналом — человеком без национальности. Ты великолепно ориентируешься в торговле, поп-музыке, но совершенно равнодушен к политике, бедам русского народа. Главное для тебя — деньги, бизнес, а остальное — не трогает тебя. Было бы тебе хорошо, а на остальных плевать.

Нога его будто сама по себе ковыряла в песке ямку. Изредка он бросал на девушку оценивающие взгляды: округлое глазастое лицо белое, брови черные, длинные ресницы, печальные голубые глаза, небольшой ровный нос, полные красивые губы, а какая фигура! Его приятель Радик, впервые увидев золотоволосую Машу, сказал, что она похожа на молодую Марину Влади из фильма «Колдунья». Костя этого фильма не видел. Ноги у девушки длинные, стройные, небольшая грудь, похожая на два теннисных мяча, такая же круглая и упругая. Тонкая талия, круглый соблазнительный зад… И вот так все это потерять? Как говорится, не за понюх табаку? Кто, интересно, этот счастливчик, который будет обнимать, целовать и раздевать его девушку? Не один художник или фотограф хотел бы заиметь такую модель! Он даже скрипнул зубами. Маша взглянула на него, но ничего не сказала. Она сидела рядом, сумочка лежала на ее округлых бедрах, ноги в туфлях на высоком каблуке вытянуты и сжаты вместе. Будто два березовых ствола, точно пригнанных друг к другу: ни просвета, ни щели между ними. Он любил гладить эти гладкие белые ноги, зарываться лицом в ее плоский живот, ласкать грудь. Врет она, что он ей противен! Он давно не мальчик и чувствовал, что тоже доставляет ей удовольствие: она обнимала его, вскрикивала и глаза ее затуманивались от страсти.

Голова лихорадочно работала, ища какой-то выход, убедительные слова, способные все вернуть в прежнее русло, но мысли все больше крутились вокруг прелестной девушки, вместо убеждения в нем поднималось желание обладать ею, вот даже сейчас, здесь, на глазах прохожих…

— Пойдем к тебе? — хрипло выдавил он из себя — Я возьму в нашем магазине баночного пива?

— Нет, Костя, — негромко ответила она, — Хочешь ты этого или нет, но это — конец. Я твердо решила, а ты знаешь: своих решений я не меняю.

— Ты решила! — взорвался он, — А я?! Обо мне ты подумала? Я ведь был честным с тобой с самого начала, хотел жениться на тебе… И сейчас хочу…

— Честным ты со мной не был, Костя, это я была с тобой честна до последнего. Вспомни, как ты меня к врачу водил по поводу гонореи. Нес какую-то чепуху насчет бани, чужой мочалки… Так я тебе и поверила. Хорошо еще, что ты меня не заразил, я бы тебе этого никогда не простила. Я знала, что ты мне изменяешь, но раз не было любви, значит, не было и ревности.

— А что же было?

— Наверное, привычка… Есть такая подлая штука — это привычка, заставляющая даже ненавидящих друг друга людей жить вместе. Но мы с тобой еще слишком молоды, чтобы быть рабами привычки. Пойми, мы очень разные с тобой.

— Это тебя в университете научили так рассуждать? — не нашел ничего умнее сказать он.

— В тебе сейчас говорят не чувства, а злость, Костя, — посмотрев ему в глаза, произнесла девушка, — Не пытайся меня оскорбить, если даже ты меня ударишь — это ничего не изменит. Давай останемся хорошими друзьями? Все равно я скоро уезжаю в Богородицкую к родителям, там буду готовиться к экзаменам, скоро ведь летняя сессия. Я могла бы ничего тебе не говорить и уехать, но тогда бы меня мучила совесть.

— И все-таки кто он? — снова спросил Костя.

Маша долго молчала; когда она пошевелила ногами, он услышал нежный скрип ее тонких, телесного цвета колготок. И опять желание схватить ее, повалить на траву, раздвинуть эти красивые стройные ноги охватило его. И тут, будто в насмешку над его чувствами, селезень, с всплеском подпрыгнув на воде, вскочил на коричневую уточку. На секунду они скрылись под водой, а когда появились на поверхности, уже были порознь и снова как ни в чем не бывало поплыли рядом, изредка окуная клювы в воду.

— Если тебя интересует это, так я еще близка с ним не была, — наконец ответила она.

— Еще! — горько усмехнулся он.

— Тебе, Костя, меня не в чем упрекнуть.

— Ну было у меня с другими девчонками несколько раз, но я всегда знал, что ты для меня — все! — В его голосе прозвучали жалобные нотки.

— Разве в этом дело? — возразила она. — Ты для меня — не все, понимаешь? Я уже давно это почувствовала, но как-то не осознала. И девчонки твои тут ни при чем. Когда мы расстанемся, ты и сам поймешь, что тебе нужна совсем другая. Я это почувствовала, почувствуешь и ты… Как бы это тебе понятнее сказать?.. Мы прошли вместе какой-то этап в жизни. Ты помнишь, я тебя не оттолкнула тогда, давно, ну в первый раз… И я не жалею об этом, что было — то было. А теперь, по-видимому, начинается другой этап в моей жизни…

— Значит, я для тебя был этапом? — горько усмехнулся он.

— Я пойду, — нерешительно посмотрела она на него. Глаза у нее потемнели, стали синими, как у матери. Костя от кого-то слышал, мол, если хочешь узнать какой твоя жена будет в старости, погляди на ее мать. Так вот Лина Вениаминовна была и в возрасте — сколько ей лет, он не знал — красавицей. И глаза у нее еще больше, чем у дочери, разве что не такие яркие, а фигура роскошная, как-то ему пришла даже в голову дикая мысль, что, дескать, и с Машиной мамой оказаться в постели было бы здорово…

— Послушай, что я тебе скажу! — вдруг осенило его. — Хочешь запросто в день заработать сотнягу?

— Сотнягу? — растерянно произнесла она.

— Мой знакомый ищет симпатичную продавщицу для торговли в киоске или с лотка? У него давно налаженные связи с коммерческими издательствами, с магазинами… Короче, он покупает оптом дефицитные книги по номиналу, а продаются они намного дороже. Это узаконенный бизнес и можно в месяц запросто положить в карман тонну…

— Какую еще «тонну»? — изумленно уставилась на него девушка.

— Ну, тыщу… — поморщился Костя, — На твоей учебе это не отразится, будешь торговать в свободное время.

— Спасибо, Костик, но это не для меня, — улыбнулась Маша. — Ведь это чистой воды спекуляция! Я видела девочек на Литейном и Невском, они магазинные книжки продают по спекулятивным цепам. Недавно вышла книга рекордов Гинесса, цена двадцать рублей, а симпатичные девушки на тротуарах продавали ее по сто рублей. Мне хотелось плюнуть им в физиономию!

— Какая ты правильная! — презрительно заметил он. — Неужели не видишь, что все в нашей жизни изменилось: спекулянты стали бизнесменами…

— Жулики — добропорядочными гражданами, а бандиты — рэкетирами, да? Звучит прямо по-европейски! — в тон ему вставила Маша.

— Я смотрю, твой рыцарь чести папаша запудрил тебе мозги! Мыслишь, девочка, старыми категориями. Хотя, в отличие от тебя, я уважаю своего предка, но повторяю его слова: историю не повернуть вспять. К былому возврата нет! И надо жизнь принимать такой, какая она есть. Жуликов-партийцев сейчас заменяют…

— Жулики-кооператоры, — ввернула Маша.

— Предприниматели, деловые люди… Почитай газету «Коммерсант».

Костя снова полез в карман за сигаретами — он держал их вместе с зажигалкой в заднем кармане кремовых джинсов, — а девушка решительно поднялась со скамьи. Она провела руками по бокам, оправляя короткое шерстяное платье выше круглых коленей. На ней — темная куртка на молнии. Золотистые волосы красиво рассыпались по плечам.

— Я тебя провожу, — забыв прикурить, вскочил и он.

— Не надо, — мягко сказала она. — У меня свидание на Невском.

— У памятника распутной Кати? — язвительно заметил он.

Девушка промолчала. Она смотрела на него, будто решая: подать ему узкую ладонь с длинными наманикюренными ногтями или нет?

— Я все тебе сказала, — проговорила она. — Лучше, если ты оставишь меня в покое. Не надо звонить, караулить меня у университета…

— Я ему морду набью… — выдавил он из себя. Длинное острое лицо его стало некрасивым, карие глаза сузились, а тонкие губы превратились в узкую розовую полоску.

— Не советую, — улыбнулась она, — Юра — спортсмен, владеет каратэ.

— Его звать Юра…

— Для тебя он Юрий Иванович.

— Дремучий профессор из университета? — выпытывал Костя. — Доцент? Или завкафедрой? У него жена и двое детей?

— Ты меня утомил, — нахмурилась она. — До свидания, Костя.

— Хорошо, что хоть не прощай… — пробормотал он, не зная, что делать.

А больше всего ему хотелось размахнуться и ударить ее по гладкой бело-розовой щеке, так чтобы ее золотоволосая голова мотнулась! И бить, бить до тех пор, пока она не образумится… Костя считал, ему в жизни повезло: денежная, интересная работа, встречи с крутыми людьми из совместных предприятий, девочки на выбор, сауны с импортным пивом и виски, поездки на дачи с хорошей компанией на «Мерседесе», который недавно купил его приятель Радик Блат по прозвищу Болт, рыжий высокий мужчина с наглым голубоглазым лицом. Вот кто был примером для Кости Ильина! Болт умел красиво жить, считал, наступило сейчас самое распрекрасное время для оборотистых людей в этой вшивой России… Радовался, что хлынули в Питер иностранные предприниматели, заводил с ними знакомства, ездил по приглашению за рубеж, мечтал заполучить в совместном с иностранцами предприятии теплое местечко, но, по-видимому, был слишком мелковат и нагл — пока не приглашали. А «совместники» заворачивали валютой. Рубль совсем превратился в негодную бумажку. Стыдно в ресторане вынимать советские деньги из кармана…

Политикой, газетами, митингами, демонстрациями компания Радика, Болта не занималась, у них своих дел и развлечений было достаточно. Это пусть горлодеры-политики надрываются, борются за власть. Для деловых людей никакая власть не нужна, не страшен им дефицит, потому что, когда это нужно, они сами его создают. Никаких трудностей с продовольствием и дефицитными товарами у них нет. Они все могут купить и продать. Пусть взвинчиваются цены, пусть мясо на рынке стоит хоть пятьдесят рублей килограмм, а виски — двести пятьдесят, им все это нипочем, деньги сами роем летят им в руки. Для делового человека вся эта неустроенность в стране, неразбериха, хаос — та самая мутная водичка, в которой лучше всего ловить золотую рыбку… Эта философия деловых людей, бизнесменов или «гешефтников» вошла в кровь и плоть Кости Ильина. В душе он посмеивался над отцом, профессором ныне так непопулярной кафедры марксизма-ленинизма, по пятницам приносящим в кожаном портфеле сосиски или банку кофе, что по заказам распределяли в институте, и еще радовался, чудила! В магазинах давно этого нет. А его необразованный сын, Костик, мог сидеть за таким роскошным столом в теплой компании, который его родителям и во сне не мог присниться, там и икра, и виски, и крабы, и осетрина, и датское или финское баночное пиво. А если это было в сауне на даче, деликатесы подавали на стол обнаженные красотки… И смешно было приятелям Кости смотреть на включенный цветной телевизор марки «Панасоник» или «Тошиба», показывающий демонстрацию на Дворцовой площади, где люди со смешными плакатами требовали от депутатов, как выразился Радик Блат, «жратвы и зрелищ»! Среди торгашей и бизнесменов частенько присутствовали в саунах и на дачах избранники этого самого народа — депутаты всех уровней. И они тоже смотрели телевизор и вместе со всеми смеялись… Невзоров в своих передачах обличал Ленсовет, приводил неопровержимые факты, что, околпачив избирателей, туда пробрались нечестные люди, преступники. Он обличал, а в других передачах этих же самых скомпрометировавших себя людей показывали в ином свете, давали им эфир и экран. Депутаты увеличивали себе зарплату, вселялись в обкомовские дачи, потеснив оттуда партийных боссов, скопом за государственный счет ездили за границу, покупали без очереди автомашины, делили между собой посылки из ФРГ, присланные бедным людям… и плевать хотели на обличителя Невзорова. Вся «желтая» питерская пресса ополчилась на него, не отставала и центральная. Гласность-то, оказывается, новым хозяевам не всякая нужна, нас, мол, не трогай, а наших врагов обличай сколько хочешь. В честного, смелого журналиста уже дважды стреляли: в Питере и в Литве.

Костя и его приятели поначалу терпели «600 секунд», а когда журналисты принялись и жулье обличать, стали тоже выражать недовольство и желать Александру Невзорову всяких бед…

Перестройку Радик Блат назвал «золотым веком» для бизнесменов, кооператоров, торгашей. И радостно было им видеть, что направляемый теми самыми депутатами, которые попивали с «деловыми людьми» американское виски, запивая его датским пивом и закусывая икрой и осетриной, обманутый народ на митингах защищал «золотой век» для жулья и спекулянтов, готов был идти за них на баррикады, тот самый темный народ, что часами стоял в длиннющих очередях за молоком-кефиром и водкой-вином…

Обо всем этом думал Костя Ильин, глядя вслед удаляющейся по розовой песчаной дорожке девушке. Маша не знала, конечно, о его развеселой жизни в компании близких ему по духу людей. Туда допускались только свои, а Белосельская была из другого мира. Радик Блат знал, что ее отец — редактор «Русской газеты», и хотя он, как утверждал, далек от политики, но материалы этой газеты не нравились Блату, там появлялись статьи о коррупции, росте преступности, о взяточничестве и обогащении кооператоров-перекупщиков на спекуляции дефицитными товарами. Не рассказывал Костя Маше и о своих знакомых, друзьями он их не мог назвать: там, где процветает чистый бизнес, друзей не бывает.

Какая походка у Маши! Бедра играют под узкой юбкой, хотя грудь и небольшая, но приковывает взгляды мужчин. Неужели и впрямь она навсегда уходит от него? Нет, в это Костя не верил. С девчонками это бывает: покапризничают, побесятся и снова возвращаются… Ладно, он немного подождет, сейчас Маша будет готовиться к экзаменам и уедет в глухую деревню к родителям. Там подходящих для нее кавалеров наверняка нет, а этого Юрия она придумала, чтобы ему, Косте, досадить… Ничего, поживет на голодной Псковщине, вернется в Санкт-Петербург — Костя, как и многие в городе, называл его по старому наименованию — и снова они будут вместе…

2. Дым отечества…

Маша познакомилась с Юрием Ивановичем в Новый, 1991 год. Праздновали его у Хитровых. Белосельские были приглашены всей семьей. Лина Вениаминовна сразу после обеда, захватив водку и шампанское, а также раздобытые в очередях продукты, отправилась на Лиговку к Хитровым помогать на кухне Лилии Петровне. Маша с Димой пришли после шести вечера, от Греческого до их дома десять минут ходьбы, а Вадим Андреевич заявился в одиннадцатом часу. Он задержался в редакции: у них сдавался в типографию новогодний помер.

Маша слышала от родителей, что из Неаполя вернулся внук профессора Хитрова — Юрий, несколько лет назад уехавший в Италию. Он закончил университет, в совершенстве знал несколько языков, в том числе и итальянский. Тогда еще свободно русских не выпускали из СССР и ему пришлось вступить в фиктивный брак с молодой еврейкой, которая потребовала за штамп в паспорте шесть тысяч рублей. К счастью, Юрий не утратил советское гражданство, это и помогло ему вернуться на родину. По недавнему указу президента многим диссидентам, поливавшим грязью Россию и ее народ, вернули советское гражданство, даже пообещали квартиры в Москве. Правда, те почему-то не спешили приехать на родину — по-видимому, советская нищета не привлекала их, да и было ли у них вообще чувство Родины? Потянулись лишь некоторые литераторы, за границей их не признали, там они занимались другим делом, а в СССР считались писателями. Тут их сразу же стали печатать в журналах, выпускать книги, люди было бросились покупать и обожглись… на таких бездарных книгах, как «Ожог» Аксенова…

Юрию Ивановичу было около тридцати, но выглядел он удивительно молодо: высокий, широкоплечий, русоволосый, с крупными серыми глазами, тонкими чертами лица, твердым подбородком, молодой Хитров был похож на мать Веру Арсеньевну, которую Маша считала очень красивой.

Веры Арсеньевны не было в городе, она с советскими туристами встречала Новый год в Дюссельдорфе. На столе в прихожей, вместе с другими поздравлениями на видном месте лежала ее красивая голубая с золотом открытка. Маша от Лилии Петровны — к старости жена профессора стала еще более болтливой — услышала, что Вадим Андреевич когда-то ухаживал за ее дочерью, а вообще, они знакомы с детства. Она, Лилия Петровна, помогала осиротевшему после ареста родителей Вадиму… Маша знала, что это неправда, мальчишка сразу уехал из Ленинграда на Псковщину к своему деду Добромыслову…

Знакомясь с девушкой, Юрий улыбнулся, белозубая улыбка молодила его, сказал, что его можно называть Юрой. В большой комнате стояла елка, Лилия Петровна предложила сыну и Маше повесить на нее мандарины, прикрепить свечки и остроконечную сверкающую верхушку. Игрушки уже были повешены.

— В Италии в Новый год жители выбрасывают из окон на улицу ненужные вещи, — сказал Юрий, когда они стали украшать колючую елку.

— У нас бы их в драку подобрали, — ответила Маша и даже не улыбнулась. Ей никак не удавалось толстыми нитками закрепить оранжевый мандарин, — Я читала, что воруют с веревок даже штопаные носки.

 — В продаже ничего нет, а за границу дельцы вагонами отправляют весь наш ширпотреб от гвоздей, утюгов, мясорубок до титановых брусков, — поддержал разговор Юрий Иванович — Но там никому это не нужно.

— Зачем же это делают?

— Очевидно, ради дешевого металла, — пожал он плечами — И еще для того, чтобы у нас цены еще больше взвинтить на любую ерунду.

— Папа говорил, что из-за рубежа теперь везут не вещи, а доллары, у нас их обменивают на рубли: один доллар — тридцать один рубль.

— Маша, идет полное разграбление России, — сказал он, — От нас вывозится буквально все. И в крупных городах, да и в Верховных Советах принимаются такие законы, которые выгодны лишь делягам и жулью. Сами высшие руководители замешаны в крупнейших аферах… и еще ни один из них не наказан. Случись подобное в любой цивилизованной стране — все правительство ушло бы в отставку.

— Наши правители не уходят, — улыбнулась Маша. — Их, как напившихся кровью клещей, не оторвешь от кормушки!

— Образно! — рассмеялся Юрий.

Апельсин выпал из рук девушки и покатился по паркетному полу.

— Возьмите иголку, — посоветовал Юрий. Маше понравилось, что он называл ее на «вы», — Сделайте петлю и вешайте… Кажется, кроме Димы у нас на елке больше детей не будет?

— Ради него одного, может, и не стоило бы ее украшать…

— Вы не правы, — сказал Юрий. — Елка — это наша русская традиция.

Маша стала прикреплять петельку к хвое и их руки соприкоснулись. Ногти на его пальцах аккуратно пострижены, на тыльной стороне ладони виднеются белесые шрамы. Отец говорил, что Юрий Хитров отличный каратист европейской школы, может быть тренером. Вот уже с месяц Юрий работает в редакции «Русской газеты». В ноябре 1990 года скоропостижно умер от инфаркта Петр Семенович Румянов. Он упал прямо на Владимирском проспекте, немного не дойдя до ремонтирующейся церкви. Его еще можно было спасти, если бы сразу вызвали «скорую», но люди равнодушно шли мимо и брезгливо обходили лежащего навзничь на тротуаре человека — посчитали, что он пьяный. Это не первый случай в городе, некогда славившемся своей сердечностью, когда больного человека принимали за пьяного и обходили стороной. Почему люди стали такими жестокими, злыми? Маша неделю назад видела, как два хулигана избивали у Некрасовского рынка женщину, а прохожие старались не смотреть в ту сторону. Вот отец бы никогда не прошел мимо…

Отец и предложил Юрию поработать в редакции, тот охотно согласился, тем более что никуда еще не устроился. Вера Арсеньевна очень хотела, чтобы он работал в «Интуристе», но Юрий равнодушно отнесся к этому предложению, говорил, что ему все равно где работать, нужно было еще привыкнуть к жизни в Петербурге… Привыкнуть к нищете, грязи, очередям, повседневному хамству, полуголодному существованию. В Италии он отвык от всего этого… Валюта, привезенная из Неаполя, как-то быстро кончилась. Мать не стесняла себя ни в чем. Говорила, что голодать на пятом десятке жизни она не собирается, скорее станет продавать свои вещи, чем стоять за сыром или кефиром в очередях. Лучше уж купить самое необходимое за бешеные деньги на рынке.

Еще один апельсин упал и покатился по паркету, Маша подняла его, вытерла о нарядную шерстяную кофточку и повесила на елку. Ей показалось, что Юрий с трудом скрыл усмешку, он стоял на стуле и закреплял на верхушке сверкающий серебром волнистый конус.

— Почему вы уехали из Италии? — в упор посмотрела ему в глаза Маша. У нее была привычка при разговоре смотреть людям в глаза. Знала, что это не всем нравится, например, Костя всегда отводил глаза, будто был в чем-то виноват. Юрий, однако, спокойно выдержал ее взгляд. В его темно-серых глазах мельтешили вокруг зрачка коричневые искры. Брови узкие, твердые губы резко очерчены, девушка уже обратила внимание, что у него обаятельная улыбка, она не только молодила, но и делала его мужественное лицо добрым.

— Вы слышали про такое банальное понятие, как ностальгия?

— Все рвутся из СССР, вон какие очереди у посольств и консульств, а вы…

— Это долгий разговор… — попытался он уклониться, однако Маша проявила упорство, она уже почувствовала, что нравится Юрию, не раз ловила на себе его оценивающие, восхищенные взгляды. На нее так смотрели в университете, и Маше это не нравилось, неприятны были и приставания мужчин на улице, а взгляды Юрия волновали.

— Ну, а все-таки? — настаивала она, — У нас того и гляди начнется гражданская война, люди злые, недовольные, никакого порядка, власти нет, разгул преступности, а там спокойно, все налажено, полное изобилие, я уж не говорю про магазины, культуру обслуживания, европейский шик. Одним словом, если там день, то у нас ночь.

— Я вернулся в Россию из-за вас, — огорошил он девушку.

— Так я вам и поверила! — Маша не сразу даже нашла что сказать, — Вы никогда меня раньше не видели.

— Я могу жениться только на русской девушке, — улыбаясь, продолжал Юрий, — И жить только в России. Я это почувствовал ровно через год как там оказался, но вот вернуться смог лишь недавно. Для того, чтобы почувствовать свою неразрывную связанность с Родиной, наверное, нужно пожить на чужбине… Там все чужое, не свое, не родное. И люди совсем другие, они вежливо улыбаются, но им до тебя нет никакого дела. И там, если случается какой скандал, прохожие не остановятся, не вступятся за обиженного. Им просто не до того, у них свои заботы, дела, ради денег они готовы на все. Там правят людьми не идеи, а деньги. И никто не обижается, если его назовешь меркантильным. Способные выбиваются в люди, становятся богатыми, но и в этом случае продолжают делать деньги. И это отнимает у них все время, иногда даже жизнь. Вы не поверите, Маша, но у меня там не осталось ни одного друга! Меня даже никто не провожал. Правда, издатель сказал, что глупо в это время возвращаться в Россию, мол, там просто опасно жить. Он даже сравнил ее с Колумбией, где правит мафия. Издатель в СССР сейчас не посылает своих сотрудников. Там могут ограбить, даже убить…

— Он правду вам сказал, — вставила Маша. Ей было немного стыдно, что она на свой счет отнесла слова Юрия, однако взгляд его немного смутил ее.

— И все равно сейчас лучше, чем было при Ленине, Сталине, Хрущеве, Брежневе, — помолчав, заметил Юрий, — Можно говорить что думаешь, ушла ложь…

— Папа говорит, что вместо былой лжи, на головы людей сейчас обрушивают другую ложь, не менее страшную, чем раньше. И нагло лгут как раз те, кто требовал гласности, свободы печати. Захватив печать, телевидение, они стали пуще прежнего врать, обманывать парод. Им нужно расчленить и разорить Россию, а русский народ превратить в рабочую скотину.

— Я рад, что вы разделяете взгляды Вадима Андреевича, — он опять чуть приметно улыбнулся. Голос у него звучный и вместе с тем мягкий. Юрий совсем не походил на крикливых, порывистых молодых мужчин, приходивших к отцу по делам газеты. В нем сохранилась как раз та питерская интеллигентность, что создала в стране уважение к жителям этого города. Однако в последнее десятилетие эта типично питерская интеллигентность порастерялась, по-видимому, от нескончаемого притока жителей провинции. Маше захотелось, чтобы он что-нибудь произнес по-итальянски, но она постеснялась попросить.

Они закончили развешивать на елку мандарины и апельсины, на вершине у самого потолка сверкала остроконечная пика, небольшой Дед Мороз с лоснящимися красными щеками стоял на перекладине под елкой, ноги его в валенках и крестовина были утоплены в белой вате. Им не хотелось уходить из полусумрачной комнаты. Здесь веял книжный дух, пахло хвоей и апельсинами. Дима был на кухне, оттуда доносились голоса женщин. Отец и Арсений Владимирович еще не пришли. Горела лишь настольная лампа на письменном столе — елку установили в кабинете Хитрова — сквозь капроновые занавески виднелись освещенные окна здания напротив. На дворе снегу не было. Опять в Питере Новый год без снега. В прошлом году 31 декабря выпал снег, тысячи горожан вышли после полуночи на улицы, Дворцовую площадь, какие-то пьяные выродки бросили самодельную бомбу в толпу гуляющих и отцу двоих детей оторвало обе ноги, а преступники скрылись. Дикое, бессмысленное преступление! В городе только и говорили об этом тогда.

— Я думаю, рано или поздно мы разгребем эту зловонную кучу дерьма в России, — задумчиво проговорил Юрий, глядя в окно. Как раз напротив сверкала разноцветными огнями небольшая елка, установленная на столе. С люстры инеем свисали серебристые нити мишуры, хлопушки.

— Мы? — произнесла Маша.

— Я вернулся домой не затем, чтобы со стороны, смотреть на все, что сейчас у нас происходит. За границей я много прочел книг, где честно рассказано очевидцами, кто сделал большевистский переворот в России, кто с неслыханной жестокостью сразу же принялся уничтожать русскую интеллигенцию и крестьянство. Здесь, в СССР, имен истинных душителей России и ее коренного населения не знают, их скрывают, стараютсясвалить все беды на тот же пострадавший русский народ. Ваш отец, Маша, делает великое дело, открывая людям глаза на истину, и я рад, что работаю с ним.

— Таких, как мой отец, не так уж много, — грустно произнесла Маша. — По сравнению с мощным хором захваченной «демократами» печати и радио-телевидения голос вашей газеты почти не слышен, а потом, как они все нападают на «Русскую газету»? Сколько злобы и ненависти! «Свобода» брызжет желчью и ядом. Третью часть тиража придерживают в киосках, срывают с витрин, несколько раз избили распространителей. Бывает, скупят полтиража и сожгут за городом…

— За правду приходится и пострадать.

— А по-моему, людям до чертиков надоела эта лживая правда, как и вся политика, — сказала Маша. — Люди теперь выключают телевизоры, когда передают заседания сессий Верховного и местных Советов. Никто уже не вериг депутатам…

— Да нет, политика вошла в плоть и кровь советских людей! — улыбнулся Юрий, — Мы уже с полчаса только на эти темы и говорим.

— Предложите другую тему, — пожала плечами девушка, — Теперь не говорят о политике, а клянут ее, ругают, плюются. Политика кончилась — остались одни политиканы. И они творят что хотят, а народ все равно голосует за них. Вот этого я не могу понять.

— Газеты, телевидение, — сказал он. — Они делают политиков. Ненужных им — замалчивают, нужных — поднимают на щит. Люди читают, смотрят и послушно идут голосовать за тех, кто на виду, кого хвалят или ругают. Все равно известность, популярность. И потом выбор-то не велик, вот и выбирают тех, кто примелькался…

Они стояли рядом и смотрели в окно. Юрий гораздо выше Маши, сильные руки его опирались на белый подоконник, глаза сощурились. Он и в профиль был симпатичным. Чем-то напоминал римских цезарей на старинных монетах. Волосы у него длинные, густые, закрывают уши, крепкие щеки отливают синевой.

— Я сейчас, — сказал он и быстро вышел из комнаты. Вернулся скоро и неловко сунул в руку девушке узкую золотистую коробочку.

— Мой новогодний подарок, — смущенно проговорил он.

— Спасибо, — растерялась Маша. Она раскрыла коробку и увидела серебристого цвета авторучку, машинально прочла на коробке надпись: «Паркер».

— Вы студентка, вот я и подумал…

Маша знала, что такие ручки очень дорого стоят, а что сейчас, после повышения цен, дешево стоит?

— А мне вам нечего подарить, — улыбнулась она.

— Вы мне уже многое сегодня подарили, — в ответ улыбнулся и он.

Маша не совсем поняла, что он имел в виду, но ничего не сказала. На миг представила длинное узкое лицо Кости Ильина, его кривоватую усмешку на тонких губах… Да, сравнение было не в пользу ее бывшего дружка! Костя предлагал встретить Новый год за городом в хорошей и крутой компании, как он выразился, но Маша отказалась, она привыкла Новый год встречать с родителями. Впрочем, Костя особенно и не уговаривал, девушка догадывалась, что в крутой компании он и без нее не будет скучать…

— Вы такая красивая девушка, а Новый год встречаете со стариками…

— Вы — старик?

— Я очень рад, что вы пришли к нам, — сказал он, — Очень.

— Я, наверное, не современная девушка, — глядя в окно, заговорила Маша. — Не курю, крепкие напитки мне не нравятся, поп-музыка раздражает, как и нынешний театр… Что случилось? Куда все подевалось? Хорошие художественные книги, классическая музыка, живопись, искусство?

— В смутные времена всегда так, Маша, — заметил Юрий, — На Западе тоже всякой муры хватает.

— Мне все, что сейчас происходит в стране, не нравится… Это какой-то водопад пошлятины, грязи, жестокости.

— Вы стихи писали? — неожиданно спросил он.

Она хотела сказать «нет», но язык не повернулся солгать. Стихи она писала, но никому не показывала. Только для себя.

— Так, под настроение…

— Дадите мне почитать? — заглянул он ей в глаза.

— Вы не будете потом надо мной смеяться? Критиковать? Я не терплю этого. Стихи я пишу не для печати… Вы прочтете и будете молчать, ладно? Я по глазам пойму, понравились они вам или нет. А впрочем, мне это безразлично.

Он осторожно дотронулся до ее руки, пожал.

— Спасибо, Маша.

— Вы всех так ни за что благодарите?

— Вот вы, Маша, сказали, мол, все отвратительное, что у нас сейчас происходит, вас раздражает…

— А вас?

— Я знаю, почему вы нетерпимы к пошлости, жестокости, грязи… Вы ведь потомственная дворянка по происхождению…

— Берите выше — княгиня! — улыбнулась она.

— А русское дворянство всегда славилось благородством, любовью к России, народу…

— В школе нас учили совсем другому…

— Вы — прелесть, Маша! — вырвалось у него.

— Не говорите так, — поморщилась она — Я не люблю такие слова, как «прелесть», «обожаю», «кушать», «ма-нюня»… Как и «тусовка», «крутой», «бабки»… Говорю же вам: я не современная девушка.

— Меня звать Юра, — сказал он.

— Я знаю, — удивленно посмотрела она на него.

— Вы, Маша, еще ни разу не назвали меня по имени.

— Пойдемте, Юра, на кухню, — улыбнулась она — Нужно, наверное, помочь маме и Лилии Петровне.

За праздничным новогодним столом и позже, когда смотрели концерт по телевизору, Маша ни разу не вспомнила про гостью Ильина.

3. Дорогие гости

В этом году Вадим Андреевич выехал на машине с женой в деревню в начале апреля. В Ленинграде было голодно, холодно, улицы переполнены праздношатающимися людьми, такое впечатление, что никто и на работу уже не выходит. Транспорт работал с перебоями, на остановках толпы людей — не влезешь в троллейбус или автобус. Половина трамваев простаивала в парках. Чем хуже жилось горожанам, тем больше открывалось магазинов и магазинчиков для богатых. Цены за каждую пустяковину были такие, что люди не верили своим глазам. Дерьмовая шариковая ручка с иностранной надписью стоила десять-пятнадцать рублей, пошитые кооператорами трикотажные брюки — девяносто-сто пятьдесят рублей, а фирменный спортивный костюм — больше тысячи. Народ клял президента и премьер-министра за многократное повышение цен, возмутивший всех президентский пятипроцентный налог с продажи. Ленсовет творил что хотел, все гребли там под себя. Город задыхался от вони невывезенного мусора, грязи, развала, разбитых дорог, хамства и бандитизма. Власть кончилась, ее не было. Сыплющиеся как снег на голову указы президента никем не исполнялись. Уже много месяцев как ввели продуктовые карточки, на них можно было на весь месяц купить продукты, умещавшиеся в маленькую сумку. Газеты, радио-телевидение будто озверели: любую меру бессильного дохлого правительства, направленную на борьбу с преступностью или ограничивающую миллионные доходы разжиревших кооператоров и совместных с иностранцами предприятий принимали в штыки, называя наступлением на права человека, на всплеск диктатуры, зажим гласности. Злобой и ненавистью к русским, к понятию «патриотизм» дышали страницы печати; ленинградская телевизионная мафия нагло навязывала разрушительные идеи людям, снова выдавая черное за белое и наоборот. Популяризировала выдвинутых ею продажных политиков, никогда не произносящих слово «русский». Пользуясь сомнительной известностью, многие бездарные журналисты и телевизионщики пролезли во все органы управления, навязывали сами себя в депутаты Верховного и местных Советов. И, естественно, гнули их антинародную линию. Газеты и телевидение прибрали к рукам мафиози и, уже не прячась за псевдонимы, открыто проводили свою русофобскую политику. Зарубежная «Свобода» заглушала все советские радиостанции и вещала на десятках голосов, не умолкая, учила русских и нерусских как нужно поскорее развалить империю, как бороться с законной властью, как на корню уничтожать нарождающиеся ростки русского национального самосознания. Был подготовлен целый набор отпугивающих нормального человека стереотипов: «националист», «шовинист», «черносотенец», «антисемит», «фашист». И все это обрушивалось на голову любому посмевшему публично заговорить о бедах русского народа. О любом другом народе кричи хоть с самой высокой башни, а о русском — не смей! Русское самосознание не должно пробуждаться, кому-то очень страшно, если вдруг русские пробудятся… За «круглым столом» и «поверх барьеров» радиостанции «Свобода» (для кого «Свобода»-то?) сидели Ройтманы, Хазановы, Войновичи, Филькинштейны и прочие, прочие, которые и слова-то доброго в адрес русского народа ни разу не сказали. Только упреки и ложь! Ну и вещали бы себе на иврите или идише? Зачем же русских-то сбивать с толку, обманывать, натравливать друг на друга? Зачем русским-то навязывать, как образцы литературного таланта, лишь одних евреев. И одновременно обливать грязью любимых народом национальных русских писателей? Добрались до Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Есенина! Идет наглая беспримерная подмена в искусстве всего русского национального чисто еврейским, приспособленным для неискушенных русских. Но хотя бы поинтересовались в библиотеках, что всю эту диссидентскую графоманию не читают русские, а если им свои библиотекари навяжут чуть ли не силком, потом не отплеваться от пошлости, мата, порнографии, грязи…

Вадим Андреевич устал бороться за газету, устал разоблачать наветы на русских, он написал правду о большевистском перевороте, о геноциде русского народа. Его уже не раз злобно лягнули крикуны из «Свободы», обозвали «Русскую газету» антисемитской, хотя там не было опубликовано ни одного материала, задевающего национальные чувства еврейского народа. Контролируемая сионистами советская печать и телевидение разрушали великую державу, или, как они ее называли, «империю», разжигали межнациональную рознь, опять же обвиняя во всем только русских. Было уже понятно, что им это необходимо для того, чтобы превратить СССР в огромную колонию, чтобы выкачивать из нее природные богатства, продать землю, города под видом зоны свободного предпринимательства бизнесменам из-за рубежа, которые в обмен на электронную технику и парфюмерию, которая заполонила европейские рынки, будут черпать из России все самое ценное. Не гнушались и ломом, металлом, оборудованием, военной техникой. Кооператоры наши и зарубежные привозили с Запада компьютеры, электронные вязальные машины, видеотехнику и продавали здесь за огромные деньги. Вязальная японская машина стоила 18–20 тысяч рублей, а компьютер — 60–100 тысяч. Можно было платить за эти игрушки золотом, драгоценными камнями, мехами, металлом… На эту удочку клевали даже государственные предприятия, возбуждались громкие уголовные дела против расхитителей национальных богатств, но печать, телевидение тут же бросались яростно защищать их, толкуя об опыте капиталистических бизнесменов, которым все это разрешено законами.

Если поначалу Белосельский думал, что хаос и развал в государстве происходят от некомпетентности руководства, это тоже, конечно, имело место, но главное — темные силы в стране сознательно все это делали, прикрываясь псевдодемократическими и псевдолиберальными лозунгами. Это была продуманная целенаправленная политика, направленная на развал России, на уничтожение русского народа. В общем, можно было смело провести параллель с семнадцатым годом нашего столетия, когда точно такими же методами разваливалась страна, уничтожалась русская интеллигенция, а потом и сам русский народ, обманутый вождями большевиков, зоологически ненавидящих русский народ. Наконец-то опубликованы человеконенавистнические высказывания сатаниста Маркса, убийцы Троцкого, развенчан миф о добром дедушке Ленине, требовавшем расстрелов и повешений русских людей, священников, писателей. Прояснилось, кто такие были Бухарин, Зиновьев, Каменев, Урицкий, Володарский — жесточайшие палачи русского народа!

И Вадим Андреевич задавался вопросом: неужели русские люди, наученные страшным опытом семидесятилетней советской власти, не разобрались и сейчас, что происходит в стране, кому на руку хаос, развал, безвластие? Конечно, он пытался в своей газете поднимать и эти вопросы, но его тут же обвиняли в национализме, антисемитизме и даже в фашизме. И вопль коррумпированных средств массовой информации заглушал слабый голос «Русской газеты». Последнее время много говорилось о российском телевидении, российских журналах-газетах — но, упаси Бог, не о русских! Вадим Андреевич знал, кто кинулся туда занимать теплые места! Как раз те самые журналисты и телекомментаторы, которые ненавидели русских, раздували ненависть к ним изо всех сил на центральном телевидении, в печати. Как они захватили почти всю печать и телевидение в стране, так и тут сразу же разинули рты на новый лакомый кусок! Конечно, при попустительстве российского правительства. Ни в одной республике такого не было. Там возглавляли все средства массовой информации национальные кадры, а не литературно-журналистские мафиози, говорящие на том же языке. Лишь русские все могут стерпеть, этим и пользовались враги России. Если они начинали в прессе и на телевидении очередную кампанию за избрание на любой высокий пост какого-либо политика с русской фамилией, значит — этот политик с потрохами был еще ранее куплен ими и будет проводить в РСФСР только их политику, окружит себя только их советниками, назначит на все посты только их проверенных людей. Но, спрашивается, за кого должен голосовать на любых выборах народ, если печать и телевидение подсовывают ему только своих людей? Чужие не выдвигаются, а если случайно проскочат в списки кандидатов, их тут же скомпрометируют, высмеют, отыщут какие-нибудь изъяны в биографии, неосторожное высказывание… Панически боятся злобные русофобы выдвижения на высокий государственный пост истинного патриота России. Само слово «патриот» левая печать превратила в ругательство.

Вадим Андреевич без колебании передал газету в руки Юрия Ивановича Хитрова. Поживший несколько лет за границей, Юрий оказался верным помощником и единомышленником Белосельского. Филолог по образованию, знающий несколько европейских языков, Хитров добывал ценнейшую информацию из первоисточников, его знакомые присылали заметки и вырезки из Италии, ФРГ, Франции. Оказывается, Юрий Иванович, живя в Неаполе, немало поездил по миру и завязал знакомства с русским зарубежьем. Но признался, что потомки тех самых русских аристократов, выехавших в 1920-х годах, мало интересуются жизнью России, они адаптировались на чужбине, многие уже и не говорят по-русски. Но есть и истинные патриоты, которые болеют за Россию и готовы помочь. Юрий вел переговоры со своими зарубежными знакомцами о типографии, бумаге, новой полиграфической технике. Иметь свою типографию! Это было голубой мечтой Вадима Андреевича. Современная типография занимала небольшое помещение, машины были высокопроизводительными, фотонабор и прочие удобства. Но где взять на это валюту? Советские обесцененные деньги никому там не нужны. Как-то не верилось, что Юрий сможет что-то там провернуть. Сам же говорил, что русские эмигранты узнают о России только из передач «Свободы» да сионистских газетенок на русском языке.

От всех этих мыслей даже в деревне не избавиться. Вадим Андреевич сколачивал у сарая вольер для цыплят. С трудом раздобыл оцинкованную сетку в ближайшем птицеводческом совхозе «Поречье», это в пяти километрах от Богородицкой. Совхоз большой, механизированный, там выращивают кур на мясо. На рынке в Великополе Вадим Андреевич купил полсотни цыплят. Они уже подросли, можно было выпускать из закутка у печки в доме в вольер на свежий воздух. Писклявые желтые комочки были беспомощными и забавными, они дружно клевали мелко нарезанные яйца, пшенную крупу, хлебные крошки, смешно закидывая глазастые головенки и быстро-быстро раскрывая клювики, пили воду. При малейшей опасности сбивались в плотный желтый пушистый шар, налезали друг на дружку. Писк не прекращался ни на минуту, но стоило выключить свет, как сразу все умолкали. Кроме цыплят, он купил все на том же рынке четырех домашних уток. С этими было проще: они с утра уходили на озеро и плескались там, изредка вылезая на берег, пощипать траву. Кормили их только вечером, а цыплят — четыре-пять раз в день.

Лина с увлечением возилась с живностью, поговаривала, мол, не завести ли им пару поросят, как у всех в деревне? Но Вадим Андреевич предупредил, что с поросятами будет посложнее, чем с птицами, поросята — капризная животина, могут внезапно заболеть и в одночасье подохнуть, да и еды им не напасешься. Кур с утками не так-то просто прокормить! Местные умудрились с лодок собирать в озере зеленые водоросли, наматывая их на длинный шест. Поросята и коровы якобы охотно ели эту пищу. В магазинах ничего нет, хлеба только местным без ограничения дают, а дачникам по буханке на человека и то не всегда. Вся Россия кормит домашнюю живность главным образом хлебом, вон из магазина тащат домой мешками, хотя хлеб стал дороже. Перестанут на селе кормить скотину хлебом, тогда настоящий голод накатится на всю страну, даже дорогое мясо на рынке исчезнет. Свой хлеб в уборочную гноят, а за валюту покупают зерно за границей! Вот до чего советская власть довела сельское хозяйство в стране, при царе кормившей всю Европу.

День был солнечный, кругом все зелено, трава уже поднялась выше колен, на огороде торчали светло-зеленые пики лука, кудрявился укроп, меж яблонь цвела клубника, сохранившаяся от прежних хозяев избы. Вадим Андреевич даже не знал, выродившаяся она или еще будет плодоносить? Дети в начале лета иногда пололи грядки, но долго не выдерживали: комары раздражали, особенно к вечеру, днем больше мошка донимала. Рыжие пушистые шмели летали на участке, порхали капустницы и крапивницы, меж грядок расхаживали скворцы. Они теперь редко пели — наверное, уже вылупились птенцы и им не до песен. Утром Вадим Андреевич иногда просыпался от скрипа, шуршания на крыше, по это были не мыши, а вороны и сороки, садившиеся на телевизионную антенну. Мышей летом стало не видно, полевкам теперь и на воле раздолье. Радовало его, что жена не скучает здесь, наоборот — деятельна, частенько за работой напевает, уже успела загореть. Еще несколько теплых дней — и можно будет купаться. Редкий вечер Вадим Андреевич с Линой не выезжают на рыбалку. Лодка, правда, старенькая, но он ее подлатал, просмолил, не так уж сильно и протекает. Воду вычерпывает потемневшей алюминиевой тарелкой. Ловили окуней и плотву недалеко от берега, на середине большая глубина, вряд ли на удочку поймаешь. Не брала почему-то щука и на спиннинг. На чердаке висела драная сеть, но Вадим Андреевич не умел с ней обращаться. Местные ловят рыбу только сетями, впрочем, не так уж и часто. Для стола. Городские на машинах сюда заглядывают редко; не доезжая до Богородицкой, разлилось в низине огромное озеро Лунное, вот там приезжие рыбачки и оседают. Некоторые живут в палатках неделями.

Загремело ведро с цепью. Лина доставала воду из колодца. Нужно будет навес над ним подновить, вон как дырки светят, да и опорные столбы шатаются. Здесь, в деревне, все время работа находится. Великое счастье, что он со своими шабашниками еще год назад успел обложить дом белым кирпичом, накрыть крышу шифером и поставить на берегу небольшую бревенчатую баню. Сейчас все строительные материалы подорожали, да их просто-напросто и не достать. Магазины по всей стране пустые. Вроде бы и заводы-фабрики действуют, люди ходят на работу, а где же продукция, которую они выпускают? Куда она исчезает? Неужели кооператоры буквально все на корню скупают? Но ведь тоже открыто не продают, нужно еще поискать их потайные склады, а они себя не афишируют. Снова показывали по телевидению, как в контейнерах дельцы отправляют за рубеж бытовую технику и стройматериалы.

— Вадим, надо бы детей наших проведать, — подошла к нему жена. Она в сарафане, который сама сшила, и босиком. На полных белых икрах — царапины. Лина где-то вычитала, что для здоровья лучше, если ходить по земле босиком. Золотистые волосы ее, в которых совсем незаметна седина, собраны на затылке в большой пук и завязаны черной лентой; огромные синие глаза ничуть не отличаются цветом от яркого неба над головой.

Он не разделяет беспокойства жены, в городе остались взрослая дочь с Димой, сын тоже уже не маленький. Маша умеет готовить, стирать и понемногу шьет. Но до матери ей далеко. Благодаря жене соседка каждый день приносит им парное молоко. Лина сшила ее дочери два платья. Местные ничего не продают на сторону, в деревнях теперь тоже натуральный обмен: молоко за платья или сахарный песок, мясо за дрожжи или водку. Но спиртное в Ленинграде продают по талонам: бутылку на месяц. Дерьмовый портвейн в три раза подорожал. До смешного доходит! Пишут в газетах, что водки полно, а вот бутылок не хватает, даже цену на них повысили. Сухие вина гонят невыдержанными, постоит дома бутылка — и у горлышка собирается белая плесень: закисает вино, хотя на этикетке указано, что оно марочное и с медалями.

— В Питер потянуло? — прикрепляя к раме гвоздями мелкоячеистую сетку, спросил Вадим Андреевич. Ленинград хотят переименовать в Санкт-Петербург, но Белосельский называет его Петроград, Питер… Проще и по-русски.

— От Маши давно письма не было, да еще сон нехороший приснился…

— Вроде бы ты раньше не была суеверной. А письмо она, по-видимому, послала с пятикопеечной маркой, а теперь нужно семь копеек.

— Рвут где только можно! Цены на почте повысили на конверты, а копеечных марок нет. Просто какое-то издевательство над людьми!

— То ли еще будет!

— Я была бы рада, если бы Маша вышла замуж за Юрия, — присев на опрокинутый ящик, сказала Лина. К круглому колену ее прилипла зеленая травинка. Хотя она и ходила босиком, ступни ее были розовыми, не растрескавшимися. Лина каждый вечер мыла их в теплой воде и смазывала какой-то мазью. На ночь делала маску из сметаны. В эти моменты Вадиму Андреевичу не хотелось смотреть на нее, зато кожа на лице жены была гладкой, лишь на шее и у уголков глаз виднелись тоненькие морщинки.

— Ты не возражала, если бы Маша и за торгаша Костю вышла замуж, — поддел ее Вадим Андреевич — А мне он никогда не нравился. Папа — профессор, а сынок — деляга, спекулянт!

— Милый, герои нашего времени как раз кооператоры и дельцы, — улыбнулась Лина, — И девушки льнут к ним. Они теперь самые обеспеченные люди. Костя хвастал, что больше своего папаши зарабатывает. И потом, он ведь не ворует.

— А Юрий как?

— Что — как? — не поняла жена.

— Нравится ли ему Маша?

— Ты с ним работаешь, а меня спрашиваешь.

— На работе мы на посторонние темы не говорим, — улыбнулся Вадим Андреевич. — И потом, Юра интеллигент, он обо всех женщинах отзывается положительно.

— Даже о проститутках?

— Надо бы подсказать ему, чтобы написал статью про них, — сказал Вадим Андреевич — Их теперь в Питере полно.

— Юра любит нашу дочь, — думая о другом, убежденно сказала Лина.

— А Маша?

— Вот этого я не знаю… Но раз порвала с Костей, наверное, и она к Юре неравнодушна.

— Вроде бы я еще не старик, а нашу молодежь разучился понимать… Я не говорю о юных грязных подонках, способных на любую пакость… Я собственную дочь не понимаю!

— Ты все про тот случай с Костей?

— Я не заметил, чтобы случившееся как-то отразилось на нашей дочери, — продолжал он, — Никакого раскаяния, переживаний, как будто ее комар укусил, она его смахнула и все дела.

— Ты хотел, чтобы она убивалась, страдала?

Вадим Андреевич забил до половины гвоздь в каркас, загнул его, прижимая сетку, и отложил молоток в сторону. Уселся прямо на траву у ног жены и посмотрел снизу вверх на нее.

— У нас с тобой все было по-другому, — сказал он.

— У нас тоже не все было гладко, — мягко заметила она.

— Даже когда ты… ушла, я знал, что мы все равно будем вместе, — сказал он, глядя мимо ее ног на ветхий забор — тоже нужно будет новый ставить! — на котором крутила хвостом сорока, поглядывая на них круглым блестящим глазом. Над соседской крышей медленно плыло небольшое округлое облако с розовой окаемкой снизу.

— И я знала это, — откликнулась она.

— Пусть я ее не понимаю, но Маша уже взрослый человек и, наверное, знает, что делает, — задумчиво проговорил он, — Она умна…

— В папу… — с улыбкой ввернула Лина.

— И у нее есть воля, вспомни, как она готовилась к вступительным экзаменам в университет? И сдала без всякой протекции. И учится хорошо. Все ее знакомые девочки бросились в Торговый институт, стали изучать иностранные языки, чтобы поскорее выскочить замуж за чужака, а наша дочь выбрала самую сейчас непрестижную профессию — преподавателя русского языка и литературы! Кто сейчас меньше учителей и врачей в стране получает? Даже после прибавки им жалованья?

— Маша любит литературу, писала стихи, теперь сочиняет рассказы…

— А вот Юра Хитров, зная иностранные языки, не кинулся к кооператорам или в совместное советско-иностранное предприятие, где можно быстро стать богачом, а пошел работать в нашу нищую газету с зарплатой в триста рублей!

 — Он ведь еще пишет! И мне нравятся его статьи о преступности, коррупции, событиях в Литве.

— Он много писем получает от читателей. Вот я сижу здесь и, поверь, ничуть не беспокоюсь за газету. Знаю, что она в надежных руках… — Вадим Андреевич вдруг умолк и стал пристально всматриваться в сторону дороги, заросшей с обеих сторон высокой травой. Он даже встал с земли и приложил ладонь к глазам. Высокий, с распахнутой на широкой груди белой рубашкой, с всклокоченными на голове темно-русыми волосами, он походил на былинного русского богатыря.

По разбитой дороге с колдобинами и подсохшими лужами медленно пробиралась к ним вытянутая остроносая серебристая машина с низкой посадкой. Иностранная марка, только какая Вадим Андреевич пока не смог разобрать. Лина тоже поднялась с ящика и по все глаза смотрела на машину, миновавшую последний дом и явно направлявшуюся к ним.

— Господи, да это наши, Вадим! — радостно вскричала Лина. — Маша, Дима!

— И легок на помине — Юра, — улыбнулся он. Приятно, живя в глуши, вот так неожиданно увидеть родные лица.

Серебристая машина марки «БМВ» с забрызганными грязью колесами остановилась перед домом, распахнулись дверцы, и Маша с Димой, перепрыгивая через штакетник, валявшийся у опрокинувшегося забора, бросились к родителям. Юрий Иванович приветственно помахал рукой и открыл багажник. Серебристый металл ослепительно заблестел на солнце, золотом вспыхнули длинные русые волосы нагнувшегося молодого Хитрова. Вера Арсеньевна записала ему в свидетельство о рождении свою девичью фамилию. Как чувствовала, что брак ее будет недолговечным.

— Мои милые горожане, — целовала детей Лина Вениаминовна, — А мы уже собирались сами ехать в Ленинград!

— В Санкт-Петербург, — солидно заметил Дима, он скоро догонит в росте сестру, — Мы на выходные. Папа, дядя Юра выжимал на шоссе сто сорок! Мог бы и больше, но дороги-то наши сам знаешь какие.

Высокий худощавый мальчишка с вихром на голове смотрел на отца, толстоватые губы его улыбались, глаза хозяйственно ощупывали участок, окрестности, задержались на недоконченном вольере.

— Клетка для кроликов? — поинтересовался он.

— Для цыплят, — улыбнулся отец. — У нас еще четыре утки есть.

— Где они? — завертел головой с русой челкой Дима.

— На озере, — кивнул отец.

— Дикие?

— Да нет, домашние…

— Я посмотрю! — Дима сорвался с места и побежал по узкой тропинке к озеру.

Нигде так, наверное, люди не рады гостям, да еще таким дорогим, как в деревне. Лицо жены светилось радостью, Вадим Андреевич тоже не мог сдержать счастливой улыбки. С сумками в обеих руках подошел Юрий Иванович, поставил их на землю, протянул руку. Не сдержав порыва, Вадим Андреевич привлек его и обнял:

— Я рад, что ты приехал!

— Привез свежий номер нашей газеты, — сказал Хитров. — И гранки следующего номера.

— Вадим, у тебя где-то припрятана бутылка шампанского? — весело произнесла улыбающаяся жена, — Я думаю, она сегодня кстати!

— А у меня шотландское виски, — кивнул на сумки Юрий Иванович — Остатки прежней роскоши!

Хитров привез из Италии малолитражку «БМВ», японскую видеотехнику, много видеофильмов, модную одежду и обувь. Все это прибыло в порт, на таможне продержали два месяца его имущество, кое-что конфисковали, но Юрий Иванович не переживал. Заплатил пошлину и теперь ездил на своей иномарке. Вадим Андреевич подумал, что серебристый «БМВ» совсем не приспособлен к российской глубинке, на «Жигулях»-то в ненастье с трудом проедешь, тут надо «Ниву» или «газик».

— Поставь машину поближе к изгороди, — сказал гостю Вадим Андреевич — Тут внизу живет склочная старуха, орать начнет на всю деревню, мол, корова побоится идти к дому.

— И это наш добрый, скромный русский народ?

— Среди русских тоже хватает негодяев, — сказал Белосельский. — Тех, кто смотрит псевдороссийское телевидение и поддерживает демократов.

— Надо было привезти пачку «Русской газеты», — улыбнулся Хитров.

Вадиму Андреевичу уже не раз доставалось от старухи, свою машину он теперь загонял на территорию соседа-дачника, тот разрешил ему, тем более что от дороги у него не было забора, давно опрокинулся и он его использовал — на дрова сжег.

— Пока Лина готовит обед, я пойду баню затоплю, — решил порадовать гостя он. Маша тоже любила русскую баню и вместе с матерью истово парилась березовыми вениками.

— Баня — это замечательно! — улыбнулся Юрий Иванович, — Я вам помогу, ладно?

— Газеты-то захвати с собой, — попросил Вадим Андреевич.

Тут подбежала к нему дочь, приподнявшись на цыпочки, звонко поцеловала в обе щеки. От нее пахло хорошими духами.

— Как я рада тебя видеть, папка! — сказала она. — Какой ты красивый, загорелый!

— Ну, здравствуй, Маша, — улыбнулся он.

4. Часовня у ручья

Куда мы идем? — спросил Юрий Иванович, шагая по узкой, заросшей травой и диким горохом тропинке вдоль озера. В осоке поблескивали крыльями большие стрекозы, поскрипывали камыши. Пролетала, кося на них глазом, белоснежная чайка.

— Хочу тебе показать одно удивительное место, — ответил Вадим Андреевич. Он в клетчатой рубашке с засученными рукавами, полотняных брюках, на ногах протершиеся с боков белые кроссовки. Он шагал легко, шурша травой, отросшие русые волосы спускались на воротник, шея с сеткой морщин загорелая. От всей его рослой фигуры веяло мощью. Юрий Иванович видел, как каждое утро Белосельский на лужайке делал пятнадцатиминутную зарядку, отжимался по много раз на земле. Бегать он не любил, а Хитров предпочитал вместо зарядки хорошую пробежку рысцой.

Солнце пряталось за пышными дождевыми облаками, легкие кудрявые тени пересекали чуть заметную в высокой траве тропинку, слышались голоса птиц, кряканье уток. Вадим Андреевич сказал, что, когда плывешь на лодке вдоль озера, в камышах можно увидеть цапель, близко к себе они не подпускают, а вот утки и гагары не особенно боятся человека. Сколько он здесь живет — не слыхал, чтобы кто-нибудь стрелял на озере.

Неожиданно перед ними открылась возвышенность, скорее — заросший вереском и молодыми елками холм, на котором в тени высоких береговых сосен и елей стояла невысокая бревенчатая церквушка, вернее, часовенка с еще не обветшалой дранкой. Сруб был сделан из толстых с золотистыми пятнами смолы бревен, вместо крыльца перед крепкой дверью без засова врос в землю круглый красноватый жернов, вокруг него тянулись вверх лиловые цветы, при их приближении с округлого шатра часовенки с деревянным, выкрашенным бронзовой краской крестом слетели несколько галок, по-видимому, у них где-то поблизости гнезда. Галки покаркали немного и смолкли, скрывшись за соснами. В квадратные отверстия под крышей стремительно залетали ласточки. Тишину нарушало негромкое мелодичное журчание ручья, который сразу и не разглядишь за часовней. Ручей брал тут из-под земли свое начало и бежал извилистым узким руслом в сторону озера, невидного отсюда. Вода была кристально чистая, к заросшей вокруг травой и «куриной слепотой» овальной чаше ключа тянулась примятая тропинка. Тут же был сколочен из струганых досок небольшой крепкий стол и скамья. На столе стояла пол-литровая стеклянная банка. Они зачерпнули воды, попили. От холода у обоих зубы заломило.

— Святая водичка, — улыбнулся Вадим Андреевич.

И тут со скрипом на ржавых петлях отворилась дверь и из часовни вышла Маша. Большие голубые глаза ее удивленно смотрели на них, припухлые губы тронула легкая улыбка:

— Я гадаю, кто это вокруг часовни ходит, а внутрь зайти не решается…

— Не ожидал тебя тут встретить, — сказал Вадим Андреевич.

— Как там чисто и красиво, — говорила Маша, раскрывая пошире дверь. — Много икон с лампадами, а двери не запираются.

— Так раньше везде было на святой Руси, — сказал Вадим Андреевич.

Они вошли внутрь, пахло ладаном и свечной копотью. Под иконой Божьей матери с младенцем в темном окладе теплилась лампадка. В округлом помещении часовни было действительно чисто, опрятно: иконы на стенах сверху обернуты холщовыми полотенцами с вышивкой. Темные лики святых печально смотрели большими овальными глазами поверх голов входящих. Небольшое возвышение или трибунка — по-видимому, отсюда священник читал свои молитвы — тоже было застлано полотенцем с красной вышивкой. Потолка не было, вверху виднелся балочный шатер с отверстиями, над гнездами ласточек были приколочены в наклонном положении доски, чтобы помет не просыпался на чистый, вымытый до ядреной желтизны пол. Две продолговатые гипсовые фрески с изображением Георгия Победоносца и Святой Троицы висели высоко на крюках. Чтобы их разглядеть, нужно было голову задирать. Ласточки с журчащим щебетом влетали в отверстия и скрывались в гнездах.

— Папа, я многих на иконах не знаю, — кивнула на бревенчатые стены Маша. — Я знаю святых угодников лишь по фрескам Рублева, Дионисия, Феофана Грека, ну еще по библейским картинам эпохи Возрождения в Эрмитаже.

— Георгий Победоносец, его еще в древности называли Егорием Храбрым, — стал показывать Юрий Иванович, — А это Илья-пророк, вон Иоанн Креститель, Праскева-Пятница… А этих святых я не знаю. Похожи на апостолов Петра и Павла, но богомаз намалевал их не очень удачно.

— Откуда ты знаешь всех? — удивленно взглянула на него Маша.

Вадим Андреевич отметил, что дочь назвала его на «ты», а дома она обращалась к Хитрову на «вы».

— Я жил на чужбине и все русское меня там особенно привлекало, я ходил на службы в христианские и католические храмы, прочел церковные книги…

— Ты веришь в Бога? — не сводила с него расширенных в сумраке часовни потемневших глаз Маша.

— Все мы во что-то сверхъестественное верим, — уклончиво ответил Юрий Иванович.

— Мои родители верят в Космос, инопланетян, папа считает Иисуса Христа пришельцем, прилетевшим на Землю с далекой планеты; приняв облик человека, он нес людям добро, правду, любовь, а они его унизили и распяли. Но он воскрес и улетел от нас. Христос — это люди придумали ему имя — не мог умереть, он бессмертен.

— Люди часто совершают зло во вред себе, — вставил Вадим Андреевич, — Унижают и распинают своих пророков за правду.

— А потом раскаиваются и возводят втоптанного в грязь убиенного в ранг святого, — прибавил Юрий Иванович.

— Папа, а тебя не распнут? — взглянула на отца Маша. — Ты ведь тоже борец за правду.

— Сейчас распинают и унижают всех русских, — нахмурившись, уронил Вадим Андреевич, — Пока русские верили в Бога, в ад и рай, они были самыми богобоязненными людьми, да и в России был порядок, но когда политические авантюристы и русофобы в семнадцатом отняли у народа Бога, разрушили храмы, убивали священников и стали преследовать за православную веру, они превратили людей в серое, злобное стадо, забывшее Бога и его заповеди, но зато ставшее молиться на своих тиранов.

— Ты имеешь в виду Сталина? — спросила дочь.

— И Ленина тоже, — ответил он.

— Похоже, что это святые Борис и Глеб, — заметил Юрий Иванович, разглядывая две иконы, на которых он поначалу признал апостолов Павла и Петра, — Видите, у них в руках пучки ржи? А Бориса и Глеба раньше называли «святыми пахарями».

— Я ни одной молитвы не знаю, — с грустью произнесла Маша.

— Я тебя научу, — улыбнулся Юрий Иванович. Вадим Андреевич перехватил его нежный взгляд, подаренный дочери. Если раньше ему было неприятно, что она встречалась с Костей-торгашом, то сейчас он не ощущал того горького отцовского чувства утраты, родного человека. Тогда все произошло неожиданно, врасплох, а отношения Маши и Юрия развивались у них на глазах. Молодой Хитров ему нравился, по газете у них никогда не было споров. Юрий Иванович прекрасно понимал, в какую пропасть тащат страну перестройщики, написал интересную статью о том, что весь цивилизованный мир превратно знает о России, русских. Диссиденты и перебежчики в печати и эфире злобно нападали на страну, особенно на русских. Они ведь быстро стали консультантами по России в издательствах, учебных заведениях, благотворительных обществах. Клеветали на русских, всячески навязывали издательствам только своих русофобских литераторов. Благодаря этим специалистам на Западе не переводили талантливую русскую литературу, за очень малым исключением. Переводили в надежде купить некоторых писателей, перетащить их на свою сторону. И Запад разочаровался в русской литературе, живописи, вообще искусстве. Каково же было удивление иностранцев, получивших возможность в СССР побывать на выставках современных художников, почитать настоящую русскую прозу, а не русскоязычную, которую им десятилетиями навязывали «друзья Запада»! Но таких людей из-за границы было мало, национальное русское искусство, литература не рекламировались и Запад, как и прежде, получал из России лишь суррогаты, но зато «своих». Кто пролез в первую очередь в Пенклуб? Опять же писатели-русофобы, не пользующиеся в России никакой популярностью, да нужно сказать, что и за рубежом диссиденты-писатели издавались с трудом и мизерными тиражами, принося, как правило, убытки частным издателям. Но именно их, диссидентов, настырно рекомендовали, навязывали консультанты по русской литературе. Литературные начальники, пользуясь своим служебным положением, часто бывали за рубежом и тоже навязывали, особенно в соцстранах, издателям свои серые творения, в свою очередь издавая не менее серые творения зарубежных литначальников.

— Давайте вместе помолимся, — предложила Маша — Юра, ты начинай, а мы будем повторять — Они с Юрием переглянулись, Вадим Андреевич улыбнулся:

— Молитва — это внутренняя потребность каждого, и верующие молятся не просто так, а по какому-то поводу, наитию, что ли.

— Пока вас не было, я разговаривала с Богом, — серьезно сказала Маша. — Дойдет до него моя импровизированная молитва?

— Твоя — дойдет, — со значением произнес Юрий Иванович. Вадим Андреевич посмотрел на него, но промолчал. Или Хитров подыгрывает Маше, или… Не верит же он в Бога на самом деле?..

Домой они вернулись, каждый думая о своем, да и тропинка не позволяла идти рядом: шли цепочкой. Вадим Андреевич так и не смог понять, что имел в виду Юра, когда сказал: «Твоя — дойдет». Впрочем, чего голову ломать? У них есть свои тайны, знаки, намеки — и ладно. Поскорее бы у них сладилось. Великолепная будет пара: оба красивые, рослые, белоголовые, большеглазые, у таких и дети будут красивые… Подумав о внуках, он опечалился: как быстро жизнь летит! И как все в ней повторяется по раз и навсегда заведенному круговороту: люди рождаются, стареют, умирают, оставляя после себя подобных себе. И так бесконечно, пока существует на земле род человеческий. Но вечен ли этот род? Не вырыл ли он, создав вредоносную цивилизацию, себе сам глубокую могилу? Гибель лесов, дыры в озоновом слое, Чернобыль, ядерные испытания, загрязнение рек, морей-океанов, атмосферы?.. В мире неспокойно, война в Ираке показала, что в любой момент может вспыхнуть вселенский пожар и охватить всю планету… Будь они прокляты, эти хитроумные Одиссеи-политики, которые так свободно распоряжаются жизнями миллионов людей! До чего дошло: ООН — казалось бы, самая мирная организация на земле — распорядилась начать военные действия против маленького Ирака. А сколько радости было в Америке и Израиле, когда уничтожили сотни тысяч мирных жителей? Навалились всей Европой и еще гордятся победой! Обаятельные, улыбающиеся президенты не сходят с экранов телевидения, но что и кто руководит их поступками, решениями? Уж точно не Бог, а скорее всего — Сатана! Только он может навязать им человеконенавистнические идеи. А у Сатаны на земле хватает своих адептов, которые масонскими ложами, деньгами, угрозами держат в своих руках якобы избранников народа. Да и вряд ли пройдут в президенты или премьер-министры те, кто неугоден тайным всесильным мафиям, ведь они дают деньги на избирательные кампании. Сейчас мы знаем про сатанинские деяния римских цезарей, про наших душегубов навроде Ивана Грозного, Сталина, Берии, но многое еще и скрыто от глаз людских. Наверное, пройдут еще века, когда тайны нашего века, нынешнего времени для всех наших потомков станут зримыми…

Уж который раз ловил себя Вадим Андреевич, что как ни закаивайся не говорить, не думать о политике, все равно она назойливо врывается в твое сердце, душу.

Все клянут политику, перестройку, давно не слушают парламентских краснобаев, до чертиков надоели лидеры со своими вязкими безграмотными речами, но не говорить о политике не могут — наверное, потому что опасность нашего существования на земле носится в воздухе, как и призрак начинающейся на окраинах гражданской войны. Чем нынешнее время отличается от Смутного времени средневековья? Так же страдает народ от произвола властей, бесхозяйственности, от неустроенности, надвигающегося голода, от яростной грызни нынешних бояр, заседающих в многочисленных думах. Казалось, при Брежневе был полный мрак, а сейчас многие на селе, да и в городе вспоминают те годы, как золотой век, когда все было в магазинах, никто не думал о голоде и не запасал мыло, соль, спички, как в войну. А то, что генсек нацеплял на себя ордена-медали и золотые Звезды Героя, так что такого? Как говорится, сам сидел в кормушке, сам широко жил и своих не обижал. Скольких он артистов и писателей, прославляющих его, наградил, сделал лауреатами? Не счесть! Подумаешь, мычал по бумажке? Зато теперь в парламентах наперебой горло дерут без бумажки, а толку? Красуются перед телезрителями, рвутмикрофоны друг у дружки, дают интервью, прикидываются друзьями народа, а сами давно оторвались от своих избирателей и хапают себе из казны не хуже чем брежневские прихлебатели…

— Неужели мы никогда не вылезем из этого? — вырвалось у Вадима Андреевича, когда они подошли к дому.

— Из чего? — с улыбкой спросила Маша. Она по пути нарвала небольшой букет полевых цветов.

— Из дерьма, — мрачно заметил Юрий Иванович — В которое страна попала благодаря политиканам и… — он запнулся.

— Врагам русского народа, — жестко вставил Вадим Андреевич. Значит, Хитров тоже, как и он, думал о политике…

— Не ищите внутреннего врага, а ищите врага внутри себя, — произнесла Маша явно где-то вычитанный афоризм.

— А я поймал подлещика! — встретил их улыбающийся Дима. В руке у него не менее чем полукилограммовая плоская рыбина с помутневшими глазами, — А еще один сорвался…

— Самый большой… — засмеялся Юрий Иванович, — Ты собрался, Дима? Завтра чуть свет выезжаем.

— Уезжайте! — засмеялся мальчик — У меня с завтрашнего дня летние каникулы.

— И молчал! — покачала головой Маша.

— Я Толику Пипчуку письмо напишу — ты передашь? — посмотрел он на сестру.

— Давай я ему лучше твоего леща отвезу?

— Ради Бога — для дружка не жалко и серьги из ушка! — улыбнулся Дима. — Только он в конверт не влезет.

— Остряк! — заметила Маша, — А ты не врешь насчет каникул? Я видела, деревенские мальчишки нынче шли с сумками в школу.

— Мы же, городские, умнее, — балагурил Дима, — Нас на неделю раньше отпустили.

— Еще и сноб, — заметила сестра, — Любой деревенский мальчишка вам с Толиком Пинчуком даст сто очков вперед на рыбалке, в лесу и в поле. Ты не отличишь чеснок от лука…

— А что такое сноб? — полюбопытствовал Дима, переводя взгляд с сестры на отца.

— Поищи в словаре, — сказал Вадим Андреевич. Он еще статью в газету не закончил и пошел в комнату, где у окна стоял деревянный стол без ящиков, а на нем пишущая машинка, на которой он двумя пальцами усердно отстукивал свои статьи и заметки.

— Послать Толику леща — это идея! — воодушевился Дима. — А то в жизни не поверит, что я тут таких лаптей запросто ловлю.

— Тогда выпотроши его и положи в холодильник, — распорядилась Маша.

— Еще скажешь и почистить?

— И почистить, — сказала Маша.

— Дядя Юра, не женитесь на ней, — сказал Дима. — Будет командовать, как в армии…

Маша вспыхнула и замахнулась на него. Дима со смехом бросился по тропинке к озеру. Мелькая длинными ногами из-под короткой юбки, сестра припустила за ним.

Юрий Иванович задумчиво смотрел им вслед. Все видевшая и слышавшая Лина Вениаминовна выглянула из сеней и заметила:

— Вот так все время цапаются друг с другом… Ладно Дима, но Маше-то уже восемнадцать!

— У вас замечательные дети, Лина Вениаминовна, — сказал Юрий Иванович, — И Вадим Андреевич…

— Надеюсь, и с зятем мне повезет, — рассмеялась она, однако в ее огромных синих глазах мелькнула затаенная тревога. Оставшись один у яблони, подступившей к крыльцу, Юрий Иванович подумал: вот он, подходящий случай попросить руки их красавицы дочери… И обвенчаться в этой самой чудесной, спрятавшейся за соснами и елями чистенькой церквушке с ласточкиными гнездами. Раз есть храм, значит, должен быть и поп?..

5. Как дальше быть?

Вадим Андреевич встал утром в отличном настроении, выскочил по двор, сделал обычную зарядку, достал из колодца ведро ледяной воды, отфыркиваясь, умылся до пояса. День обещал быть солнечным, пока пышные белые облака загораживали солнце. Надо было бы сбегать на озеро и выкупаться, но привычка делать зарядку… Он уже не раз задумывался о великой силе привычки в жизни человека. В молодости он этого не замечал, мог в любое время пообедать или поужинать, нормально спал в разных местах, не уклонялся от новых знакомств, увлекался спортом, рыбалкой, а вот теперь, когда перевалило за пятьдесят, выработались стойкие привычки, подчинившие его жизнь своему раз и навсегда заведенному ритму: завтракал в девять, обедал в два, ужинал в семь часов, около часа засыпал, отложив книжку. Лучше всего работалось в первой половине дня, после обеда немного дремал на диване, опять же с книжкой. Вечером после ужина удил с лодки неподалеку от берега. Брали окуни и плотва. Стоило нарушить этот ритм, как начинало мучить беспокойство, какая-то неудовлетворенность, что не все идет как надо. Даже спали с женой два раза в неделю в определенные дни, но тут привычка летела ко всем чертям, когда он, например, видел Лину на озере в купальнике или в жаркой бане, где они чаще всего парились вдвоем. С приездом сына Вадим Андреевич сначала мылся с ним, а потом дожидался жену. Лина любила, чтобы он попарил ее березовым веником на полке. Распластавшись на почерневшей полке, жена напоминала белорыбицу. Груди у нее были на удивление упругими и почти не отвисали, полные ноги белыми, гладкий живот в меру, а ослепительно молочные ягодицы, как у римских скульптур в Эрмитаже. От хлесткого веника они розовели. В жаркой бане они не позволяли себе вольностей, все-таки возраст, да и сердце бухало от сухого жара, но ночью он приходил к ней, а если, расслабленный после многих чашек душистого чая, засыпал, Лина будила его. В постели они сохранили пыл молодости, разве что ласки их стали более продолжительными и доставляли еще большее удовольствие. Все, казалось бы, уже известно и все-таки в накале страсти было всегда нечто и новое.

Он деятельно занялся оборудованием верхней летней комнаты, внизу, особенно с приездом гостей, стало тесно, не спать же летом на русской печи? Да и Дима уже был не маленький. Вадим Андреевич обил комнатушку выструганными досками — у него был электрический строгальный станок — притащил туда две железные кровати, которые предусмотрительно купил в сельмаге, когда еще что-то можно было купить, а Лина прибила старый коврик. Однако сообразительный сын заявил, что наверху будет спать он, ну а как приедет на каникулы сестра с Юрой, он, так и быть, им уступит свою комнату… Ошарашенные родители переглянулись, мать спросила, с какой же это стати Маша и Юра будут спать наверху? Сын спокойно ответил, что они давно уже спят вместе и скоро поженятся.

— С чего ты это взял? — спросила мать.

— Дядя Юра обожает нашу Машку, а она, как познакомилась с ним, отшила Костю Ильина…

— Отшила? — покачал головой отец.

— Ну да, сказала ему, чтобы не встречал ее на Университетской набережной и не звонил, если не хочет, чтобы ему дядя Юра рыло начистил…

— Дима, где ты таких словечек нахватался? — всплеснула руками мать. — Вроде бы раньше я от тебя подобного не слышала?

— Ты послушала бы, как мужики у нас во дворе говорят, когда водку жрут из горла на детской площадке, — улыбнулся Дима. — А здесь? Да местные без мата и двух слов не скажут.

— А тебе-то зачем повторять эту чушь? — вставил отец.

— Я и не повторяю, — отмахнулся сын — Я мат не терплю.

— Дима, я не хотела бы, чтобы ты был похож на этих нечистоплотных, грубых мальчишек, что собираются в нашем подъезде в городе, — сказала мать.

— Я обещаю тебе, что буду похож сам на себя, — рассмеялся сын.

Ровно в девять Вадим Андреевич уселся за большой деревянный стол, за которым они обычно ели. На столе стоял эмалированный чайник, тарелка с нарезанным хлебом, простокваша в стаканах и больше ничего: ни сваренных всмятку яиц, ни бутербродов с колбасой или сыром.

— Великий пост? — обведя стол взглядом, поднял Вадим Андреевич глаза на жену.

— Мы с мамой обшарили весь холодильник, там образовалась Торричеллиева пустота, — заметил Дима, пододвигая к себе стакан с простоквашей.

— Нет кофе, кончается сахар, никаких круп, соль на исходе и спичек осталось два коробка, — перечислила жена, — Что будем делать, мой дорогой борец за справедливость?

— В газетах пишут, что нужно пояса затянуть потуже, — вставил сын, — Можно и зубы на полку. Но это, по-видимому, относится к пенсионерам.

 — Поедем по магазинам, — предложил Вадим Андреевич.

— Не смеши! — возразила жена. — В магазинах пусто, хлеб и тот дают со скрипом, говорят, мы дачники, тут не прописаны. Местные хоть что-то получают по списку, а нам ничего. И смотрят как на врагов!

— В Ленинграде еще хуже, — сказал Дима, — Там все кооператоры скупают и перепродают втридорога. Тут хоть спекулянтов не видно.

— Шутки шутками, а что же нам делать? — невесело взглянула на мужа Лина Вениаминовна. — Местные ничего, кроме молока, не продают, да и то вместо денег предпочитают консервы или водку.

— Им самим жрать нечего, — подал голос Дима.

— Сын, мне не нравятся твои выражения, — поморщился Вадим Андреевич.

— Хорошо, им кушать нечего, — насмешливо поправился сын.

— С голоду мы, конечно, не умрем, — сказал Вадим Андреевич. — Рыбы я наловлю к ужину, из молока можно творог делать, а там, глядишь, куры начнут яйца нести…

— Дай Бог, к осени, — вставила Лина Вениаминовна. — Да и кур-то немного — одни петушки.

— Давайте утку зарежем, — предложил Дима. — Пока Машки нет. Приедет — ни за что не даст. Она за каждую живую тварь трясется, даже мух не убивает, а полотенцем гоняет из комнаты!

Дела принимали крутой оборот: с питанием все хуже, хлеб перестанут продавать и тогда в стране полный голод! А депутаты все дерут горло на сессиях; пишут, что у них там в буфетах по льготным ценам все есть, даже икра с осетриной… Неужели народ не способен прогнать эту севшую ему на шею гигантскую ораву проходимцев всех мастей. Куда ни плюнь, попадешь в новоиспеченного президента, председателя парламентской комиссии или депутата, экономические связи между республиками рвутся, как гнилая паутина, заводы сотнями встают, цены стремительно растут, а деньги печатают и печатают, превращая их в мусор. Теперь без бутылки водки воз дров не привезут! Как в средние века, везде натуральный обмен: я тебе пшеницу, а ты мне — металл или бумагу. И так на всех уровнях: от государства до любого человека. Вот тебе и перестройка! От одного слова оторопь берет, а демагоги и продажная пресса все квохчут: «Перестройке альтернативы нет!»

Эх, не сообразил Вадим Андреевич весной посадить картошку! Да ведь нигде не смог купить ее на посадку, в деревне за голодную зиму всю съели, а в городе килограмм картошки в десять раз дороже килограмма хлеба. Овощи, что они посадили с женой, когда еще поспеют, даже на яблонях мало завязей, видно, и тут неурожайный год. На рынках такие цены, что нормальные люди туда и не ходят, рыночные продукты по карману лишь богачам. А кто у нас богачи? Миллионеры? Кооператоры да жулики. Жалкие подачки из-за рубежа перестали приходить в посылках, да и унизительно было это русскому человеку! Так и то, что присылалось бесплатно бедным, а их подавляющее большинство в стране, нагло захапали себе начальники и скупили кооператоры. И депутаты не отставали от них — потрошили посылки где придется. Иностранные товары, продукты стоили на рынках бешеные деньги. И тут государство ограбило простых людей! Все больше вмешивалась Америка в наши внутренние дела, туда зачастили президенты, правительственные чиновники, депутаты, мэры крупных городов. Там обласканные, щедро награжденные дефицитами, давшие интервью «Свободе» возвращались домой и начинали все делать по указке заокеанских благодетелей, а те уже и не скрывали своей главной цели — разрушить и ослабить совсем недавно великую державу, расчленить ее на мелкие княжества и полностью подчинить своему влиянию. КГБ недвусмысленно предупреждал глав нашего правительства, Верховный Совет, что многие наши государственные чиновники выполняют задания ЦРУ и Конгресса США, получают оттуда богатые подачки, но и этот весьма осведомленный голос не был услышан. Америке кланялись почти все, кто творил перестройку в СССР.

Как грибы после дождя, выбирались все новые и новые президенты, Горбачев из кожи лез, чтобы быть президентом президентов, но его время кончилось и его уже никто не слушал, а указы не исполнялись. Это надо было суметь за пять-шесть лет до такой степени довести могучую страну! И невольно закрадывалась людям в головы мысль: а не нарочно ли все это делается? Ошибки бывают у всех, но умные люди стараются на них учиться и поскорее исправить, а у нас в 1991 году ошибки углублялись, доводились до абсурда. То есть, были только одни ошибки, просчеты, провалы, и за шесть лет перестройки ни одной победы! Даже самой маленькой. И опять перед мыслящими людьми вставал вопрос: страной управляют дураки или хитроумные враги?..

От этих мрачных мыслей и погожий день померк для Вадима Андреевича. Раньше он выезжал на вечернюю зорьку на лодке главным образом ради удовольствия, а теперь придется ради «жратвы», как выразился сын. Если в Маше чувствуется аристократизм, то Дима грубоват, правда, не поймешь отчего это: от влияния улицы или от пижонства? Скорее от пижонства, у него сейчас такой возраст, когда мальчишки грешат онанизмом и утверждают себя в собственных глазах как мужчины. И голос у него петушит временами. Но юмора у него, пожалуй, больше, чем у кого-либо другого в семье.

Вадим Андреевич, когда у него портилось настроение, брался за какое-нибудь дело, а так как дел по дому было невпроворот, он взял колун и пошел колотить напиленные еще с Юрием дрова. Эта работа всегда его успокаивала, особенно, когда начинал складывать поленья у заборе под навесом от дождя. Поставив сосновое полено на толстый чурбак, он с такой силой ударил по нему колуном, что тот, развалив полено, глубоко вонзился в чурбак. Он дергал за рукоятку, нажимал на нее, но колун не хотел высвобождаться. Вадим Андреевич подул на ребро ладони и выругался.

— Меня воспитываешь, а сам ругаешься, — заметил подошедший сзади сын.

— Послушай, Дима, ты, кажется, собирался порыбачить? — сказал отец — Даже с вечера червей накопал. Вот и лови рыбку, тем более кушать нечего.

— Знаешь, что я придумал? — наморщил загорелый лоб сын — У меня есть новая итальянская куртка — Юрий Иванович подарил, — поедем в Великополь на рынок и поменяем ее на что-нибудь съестное? Куртка модная, за нее хорошо дадут.

— Во-первых, это подарок, — назидательно заметил отец, он с трудом сдержал улыбку, настроение явно стало подниматься, — Во-вторых, сам носи.

— Она мне мала, — сказал Дима, — А подарок или не подарок — это все предрассудки. Дядя Юра отдал и уже забыл про нее. У меня Толик Пинчук просил ее, предлагал взамен джинсы из «варенки».

— А чего же ты? — заинтересованно спросил отец. Колун он выколотил из чурбака поленом.

— Сам же говоришь, подарок все-таки… И потом, джинсы кооперативные.

— Куртку ты прибереги, а мы поедем по деревенским магазинам, заглянем и в пореченский сельмаг, может, чем-нибудь разживемся, а на рыбалку — вечером, как всегда. Не забудь взять черствого хлеба для подкормки.

— Нам учительница рассказывала, что великий художник Репин ел суп из сена и ничего мясного в рот не брал и прожил восемьдесят шесть лет. Может, и мы попробуем?

— Чего? — улыбнулся отец. — Стать вегетарианцами или прожить так долго?

— В нашей стране самая низкая продолжительность жизни среди европейских стран, и вообще, мы самые отсталые.

— Тоже учительница сказала?

— Об этом по телевидению говорят и в газетах пишут, — заметил сын, — Может, врут?

— В этом случае правду говорят.

— Правдой сыт не будешь, — сказал Дима. — Ты вон одну правду пишешь в своей газете, а стол у нас не ломится от жр… еды.

— Лучше лгать, как другие?

— Ты врать не будешь…

— Помой, правдоискатель, переднее стекло, — распорядился отец. — Там мошкары до черта налипло.

— Помнишь, ты мне обещал, что когда мои ноги дотянутся до педалей, ты начнешь меня учить ездить на машине?

— У тебя отличная память!

— Когда мы ехали к тебе, дядя Юра дал мне немного порулить по проселку, — похвастался Дима — Километров пять я вел его иностранный драндулет. Он не жадный, даже ничего не сказал, когда я в ямину угодил, съехав с дороги. Немного помял переднее крыло у колеса. Дядя Юра ездил в Италии на «Феррари», говорит, что эта машина не хуже «Мерседеса».

— А наш «Жигуленок» уже на ладан дышит, — вздохнул Вадим Андреевич, шагая рядом с сыном к дому, — Все из-за наших проклятых дорог! И запчастей теперь не купишь.

— Хаос, развал, безвластие, чего же ты хочешь? — ломающимся баском внушительно ответил сын, — А заметь, многих людей это вполне устраивает.

«Умница, — подумал отец. — В самую точку! Развращенные гнилым социалистическим строем люди не хотят ничего налаживать, изменять. У них психология толпы, а не хозяев».

6. Флаг или тряпка?

Мать и сын сидели за продолговатым столом на кухне и пили черный кофе с овсяным печеньем. Больше на столе ничего не было. В окно лился солнечный свет, через раскрытую форточку слышались детские голоса на площадке, гулко гремели железные мусорные баки. Наверное, специальная машина грузила их на себя. Иногда переполненные баки, привлекая к себе кошек и голубей, стояли по неделе и больше. По двору были раскиданы коробки, обрывки газет, консервные банки. Все время хлопала сорванная с пружины парадная дверь, сигнальное устройство не работало. Несколько раз вызванные жильцами ремонтники пытались наладить домофон, но кто-то каждый раз ломал его и замок. На лестничных площадках было грязно, молодые люди курили на низких широких подоконниках. Вызывали милицию, когда они поднимали шум, но ничего не помогало. На дворе теплынь, солнце, а грязные, неопрятные лохматые юнцы и развязные девицы, как летучие мыши, искали темные уголки в подъездах, на чердаках, что-то пели, курили, иногда приносили с собой магнитофон и включали на полную громкость. Юрий Иванович раза три выставлял из своей парадной шумные компании, но приходили новые и все продолжалось.

— И стоило тебе возвращаться в этот содом? — говорила Вера Арсеньевна, прихлебывая из маленькой фарфоровой чашечки крепкий ароматный напиток, — Нас, русских, обокрали, мы тут живем хуже диких племен, забравшихся в джунгли.

— Ты ведь тоже вернулась, — ответил сын.

— У меня там не сложилась личная жизнь, и потом, я все-таки имею возможность хоть на время, но покидать эту чудовищную деградирующую страну. Я не верю, Юра, что тут можно что-нибудь изменить, по-видимому, наша страна благодаря мудрому руководству большевиков настолько глубоко погрязла во всех пороках, что людей, по крайней мере, наше поколение, уже не переделаешь. О политике все болтают, но никто умно политику не умеет делать. Социалистическая система оказалась настолько злокачественной, что сумела за семьдесят с лишним лет полностью переродить людей, убить в них инициативу, предприимчивость, желание разбогатеть. Обыкновенные люди, привыкшие жить в скотниках, не знают, что такое настоящая полноценная жизнь, дай им сейчас все — этого у нас никогда не будет! — так ведь не сумеют полученным распорядиться — нет культуры цивилизованно жить. Кто скажет из политиков, что снизит цены на водку, за тем тупо и пойдут… А чем сейчас занимаются порожденные перестройкой кооперативы? Спекуляцией и узаконенным грабежом населения. Пока еще можно что-то урвать у разлагающегося государства, они рвут и продают людям по спекулятивным ценам, но, Юра, они же ничего сами не производят. Потому что воровать, обманывать легче, чем что-то создавать…

Мать не первый раз заводила эти утомительные для Юрия Ивановича разговоры. Он знал, куда она гнет: бросить все и уехать из СССР, у него, Юрия, сохранились связи за рубежом, его снова примут. И она, Вера Арсеньевна, беспокоится не о себе, а о нем, своем сыне. Зная языки, будучи способным журналистом, он за гроши по нынешним временам работает в маленькой и не очень популярной газете. Какой толк от того, что они пытаются раскрыть людям глаза на творящиеся в стране безобразия? Один в поле не воин. «Русскую газету» уже средства массовой информации превратили в жупел шовинизма и антисемитизма. Кто только не нападает на них! Даже политики стали нет-нет и обливать грязью. Сделали из общества «Память» чудовище? Такая же судьба ждет и «Русскую газету». Люди верят телевидению, газетам, которые имеют огромные тиражи и массового читателя. И разве сможет маленькая «Русская газета» противостоять всей этой хорошо отлаженной машине всероссийского оглупления? Надеялись, что в РСФСР будет свое русское телевидение, печать, а кто там сейчас всем заворачивает? Что там пишут и показывают? Да российские средства массовой информации еще злобнее нападают на русских! Как и центральные органы, они все без исключения попали в руки русофобам, врагам русского народа. Да и стойло ли так самоотверженно бороться за народ, который тебя, не слушает, не хочет понимать, а выбирает в Верховный Совет самых вредных своих врагов? Такое может быть только в России. Никакая другая страна не потерпела бы ничего подобного. Русские — это единственная нация в мире, позволяющая паразитировать на себе разной нечисти. Так было в семнадцатом году, точно так же все происходит и в наше время. Нечисть, захватившая власть и средства массовой информации, вручает русским лопаты и с сатанинским хохотом наблюдает, как они сами себе по их указке роют братскую могилу!..

В словах матери было много истины, но так уж устроен настоящий русский интеллигент-патриот — он будет бороться со своими врагами даже в одиночку. Большевики-комиссары это прекрасно понимали и в первую очередь уничтожали именно русских аристократов и интеллигентов-патриотов. Были и гнилые интеллигенты-западники, как и сейчас, продававшие оптом и в розницу Россию… Но как объяснить матери, что не хлебом единым жив человек? Что там, в окружающем его западном изобилии, он все время чувствовал себя чужаком. К изобилию и бытовым удобствам быстро привыкаешь, зато остается постоянное ощущение, что ты там никому не нужен, да и тебе до этих равнодушных людей нет дела. Идешь по многолюдной чистой улице, а чувствуешь себя как в лесу. Пожалуй, это неудачное сравнение: в русском лесу ты отдыхаешь, наслаждаешься, а там ощущаешь себя заблудившимся, и мысль, что выберешься из каменных джунглей и снова очутишься среди людей, не радует тебя. Так неужели из-за супермаркетов и внешнего благополучия он снова покинет Родину? Пусть она сейчас в разрухе и развале, но не может же такое вечно продолжаться? Даже муравьи довольно быстро восстанавливают свой разрушенный негодяями муравейник. Такая огромная страна с гигантскими природными богатствами — недаром на нее рты разинули разные зарубежные коммерсанты и авантюристы, — да чтобы она не вылезла из этого дерьма? Кто завел Россию в тупик? Кто желает ей гибели, распада республик, ослабления, ее военной мощи, тот и хочет превратить в колонию, чтобы выкачать из нее все что можно, нажить миллиарды. О благосостоянии народов эти «гешефтмахеры» вроде покойного Хаммера не думают, им на народ наплевать, особенно на русский, который больше всех сопротивляется развалу государства, вот почему все средства массовой информации у нас и за рубежом травят, унижают, обвиняют во всех смертных грехах именно русских… Убить, уничтожить в гражданской войне, которую они всячески развязывают, самую большую нацию в России, а с национальными меньшинствами тогда и делать будет нечего. Эти и сами рассыплются, как сухой ком глины. Они ведь привыкли жить за счет России…

Сейчас уехать из страны — это значит предать ее сознательно в самый тяжкий, может быть, за многие века момент. Если раньше народ сам решал свою судьбу, то теперь за него все решают газеты-телевидение. Когда на тебя ежечасно обрушивается поток тщательно продуманной хитроумной информации, попробуй разобраться, кто прав, кто виноват? Щелкоперы и обаятельно улыбающиеся дикторы популярных программ телевидения скажут тебе, что им выгодно, пальцем укажут на виноватого, а ты бастуй, выходи на митинги с плакатами, которые тоже за тебя напишут. А на трибуны вылезут как раз те, кого печать и телевидение прославляют, называют надеждой России. Поди разберись, что эта надежда уже давно с потрохами куплена за рубежом и готова продать свой народ, лишь бы его самого похваливали, делали рекламу на весь мир… Каждый ли способен устоять перед этим? Наверное, есть истинные патриоты России, но они в тени — печать и телевидение стороной обходят их, боясь привлечь к ним внимание, разве что лишний раз обольют грязью, создадут у доверчивого народа самое неприглядное мнение о них. И на сессиях Советов им не дадут выступить, сорвут выступление или микрофон выключат, а если все же прорвется честный голос человека, болеющего за свой народ, его тут же объявят националистом, шовинистом… А печать и телевидение не преминут жирно полить такого человека грязью, у них опыт огромный, как из ничего создавать авторитеты, так и достойного человека ничего не стоит превратить в кровожадное чудовище!

— Ты посмотри, как мы живем? — продолжала мать, — Обезумевшие люди, разуверившиеся в правительстве, скупают в магазинах любую ерунду, лишь бы деньги потратить! В продуктовых магазинах делать нечего, там, как нищим по карточкам выдают жалкие крохи…

— Мама, я все это знаю, — мягко прервал ее разглагольствования Юрий Иванович, — Да, сейчас черная полоса в жизни русского народа, но не бывает так, чтобы это продолжалось вечно. И я и Белосельский делаем все для того, чтобы мы выбрались из этого кошмара! Ты ведь читаешь нашу газету?

— Да кто теперь читает газеты? Они заврались вконец. Сейчас газеты читают лишь те, про кого в них пишут. А толку? Теперь газеты-журналы напоминают ту самую собаку, которая лает, а ветер дует.

— И радио-телевидение тоже, — согласился сын — Но наша-то газета правду пишет?

— Ни одна газета еще не созналась, что лжет и обманывает читателей, — заметила мать, — Да и от вашей правды жуть берет!

— Мама, я верю, что правда, справедливость, здравый смысл победят, — уверенно сказал Юрий Иванович, — Нельзя же народ бесконечно обманывать, как это делают депутаты и правительство? Терпение лопнет, а многие газеты люди перестали читать именно потому, что понимают: журналисты тянут страну к гибели, пишут то, что выгодно тем, кто им за эту ложь деньги платит. Иногда в долларах. Я слышал, «Свобода» за каждое выступление сразу на месте платит сто пятьдесят долларов, так туда рвутся все, кто попал за рубеж: артисты, писатели, члены правительства. А тех допускают к микрофону с условием, чтобы каждый похулил русских и похвалил евреев. И очень довольны, если какой-нибудь выродок еще скажет, что в СССР есть антисемитизм.

— Дома политика, на работе — политика, — вздохнула Вера Арсеньевна — Господи, когда же это кончится?

— Все когда-нибудь рано или поздно кончается…

— Глубокая мысль! — усмехнулась мать, — Ладно, хватит об этом, я вижу, тебя не переубедишь…

— И не старайся, мама, — улыбнулся он — Я свой выбор сделал. И честно, несмотря на всю нашу скотскую нынешнюю жизнь, я все-таки счастлив! И потом, мы с голоду не умираем? По-прежнему едим три раза в день, да и на улицах я не видел трупы на тротуарах…

Вера Арсеньевна пристально посмотрела ему в глаза:

— Влюбился?

— Я хочу на ней жениться, мама, — ответил он.

— Дай хотя бы ей университет закончить, — нахмурилась мать — Она совсем еще молоденькая.

— Зато я не молоденький, — улыбнулся сын, — Я не могу ждать. Я люблю ее, и это, наверное, навсегда. В нашем роду все однолюбы…

— Меня к однолюбам не причисляй, — помолчав, уронила мать. — Я твоего отца довольно быстро разлюбила. Он не стоил моей любви.

Тема отца была у них запретной. И Юрий Иванович удивился, что она сама затронула ее. Он своего отца никогда в жизни не видел, не знал даже, жив ли он. У отца другая семья и живет он чуть ли не в Петропавловске-Камчатском. Вроде бы связан с торговым флотом. Это все, что он знал. Мать даже не рассказывала, почему они расстались, когда ему еще не исполнилось и трех лет. От бабушки слышал, что его отец сошелся со студенткой Технологического института, где он одно время преподавал, и, бросив жену и сына, уехал с ней на край света. Алименты, и надо сказать, довольно приличные, он исправно присылал до его совершеннолетия, но якобы и попытки не сделал повидать своего сына. Этого было достаточно, чтобы мальчик с раннего детства выбросил своего отца из головы. И сделать это было нетрудно, раз он его не помнил. А Юрий принадлежал к тем детям, для которых реальны лишь те люди, которые тебя окружают. Не зная отца, он и не скучал по нему, даже как по символу, чувства обделенности или сиротства он никогда не испытывал. У него была любящая мать, умный дед-профессор и бабушка. Деда своего он очень уважал, а бабушка… К бабушке, став взрослым, относился несколько снисходительно. В отличие от деда она не обладала столь глубоким умом. С бабушкой можно было в неделю раз общаться, но не больше. И мать не рвалась к родителям, как-то сказала, что Лилия Петровна ее утомляет своей мещанской болтовней.

— Я ничего против Маши не имею, — продолжала мать, — Но будешь ли ты счастлив с ней?

— Я — да, — улыбнулся он, — Но вот она — не знаю.

— Какая скромность!

— Поверь, мама, я много лет был за границей, много повидал там разных красоток, но красивее, чем русские девушки, не встречал. Кстати, и иностранцы это отмечают. Я не имею в виду тех девиц легкого поведения, которые сейчас хлынули за границу, готовы стать проститутками, лишь бы там зацепиться. К ним и отношение как к проституткам. Русские в Неаполе были самыми дешевыми. Они обслуживали загулявших на берегу моряков самых разных национальностей. На таких иностранцы не женятся. Я часто приходил к Колизею или портретной галерее, чтобы посмотреть на русских туристов… Нет, я не заговаривал с ними, тогда еще они как черт ладана боялись эмигрантов, просто смотрел, слушал русскую речь и потом всю ночь не мог заснуть, вспоминал Ленинград, знакомых, школу, институт… Наверное, тогда и созрело мое решение вернуться.

— А где вы будете жить? — не глядя на него, проговорила мать.

— У нас же две комнаты, — удивился он, — И потом, ты часто уезжаешь с туристскими группами, не думаю, чтобы мы стеснили тебя.

— И все-таки лучше будет, если вы подыщете себе квартиру, — сказала она. — Если уж начинать семейную жизнь, то лучше жить отдельно. Я не буду возражать, если ты займешься обменом, по учти — в коммуналке я жить не собираюсь.

— О чем ты, мама? — Юрий даже изменился в лице, — Я имел в виду первое время пожить у нас, а квартиру я куплю кооперативную, да сейчас и такие вроде бы разрешают продавать. Или поменяю машину. Иномарки сейчас в большой цене. Мне и в голову не приходило стеснять тебя. И ни о каком размене и речи не может быть. Это твоя квартира.

— И все-таки я не уверена, что ты поступаешь правильно, — сказала мать — Она ведь моложе тебя на десять лет. Или больше?

— Что ты имеешь против нее? — в лоб задал он вопрос матери.

— Против Маши? Ровным счетом ничего…

— Тогда что тебя смущает? — наступал сын.

— Еще до рождения Маши от Вадима ушла жена… Вернее, сбежала с каким-то певцом…

— Какое это имеет отношение к нам с Машей?

— К вам? — отвела глаза в сторону мать, — К вам — никакого.

— Мама, ты что-то скрываешь от меня?

— Ладно, Юра, ты не зеленый юноша, и прекратим этот бесполезный разговор… Ты сделал выбор, о чем еще говорить? Прости, что я попыталась тебя сбить с толку…

— Это невозможно, мама, — усмехнулся он.

— Поступай как знаешь, — сказала она — Я — мать, а матерям всегда жалко кому-то отдавать своих сыновей, да еще таких хороших, умных, красивых!

— Первый раз слышу от тебя такую лестную характеристику, — смехом попытался разрядить напряженную обстановку Юрий.

— А как твой дед?

— Я тебе первой сказал об этом.

— Твой дед любит Вадима, души не чает в Маше, так что ты, пожалуй, его обрадуешь, — подытожила Вера Арсеньевна.

Про Лилию Петровну она не упомянула, с мнением Юриной бабушки можно было не считаться. К старости она стала совсем бестолковой, забывчивой, и если ее что теперь и волновало, так это отсутствие в магазинах продуктов, шоколадных конфет, огромные очереди за всякой ерундой, в которых ей приходилось стоять, потому что Арсений Владимирович больше не пользовался распределителями, он уже вышел на пенсию, наконец-то получил возможность написать давно задуманную книгу о своем институте, которому отдал всю свою жизнь. Правда, теперь подобного рода документальная литература вряд ли пользовалась спросом, но его это не смущало. Хитров был убежден, что кончатся страшные времена нашего смутного времени, схлынет с прилавков дешевая детективная и порнографическая белиберда и снова люди потянутся к художественной литературе, классике, серьезным произведениям. Кстати, у читателей страны и не ослабевал интерес к настоящей литературе, но кооператоры и околоиздательские деляги навязали им разную дрянь с броскими заголовками. На художественную литературу не находилось бумаги, а на тоненькие гнусные порнографические книжонки и беспомощные авантюрные романы смутных 20-х годов издания бумага была. Государственные издательства почти полностью прекратили выпускать художественные книги большого объема, им стало невыгодно это делать, опять же из-за дороговизны бумаги, тут еще типография повысила свои ставки, от них не отставал и книготорг. Шло настоящее массированное наступление на художественную литературу. В коммерческих отделах книжных магазинов классика и популярная литература поднялась в пять-десять раз выше номинала. Конечно, и тут подсовывались читателям малохудожественная фантастика, серые детективы, раздутые газетами и телевидением диссидентские бездарные книжонки. Причем, цены заламывались дикие. Хорошо было хоть одно: если раньше люди много слышали о том, как зажимали в СССР диссидентских литераторов, издававшихся за рубежом, то теперь они получили возможность читать у нас эти книги. И что же? В большинстве своем вся эта литература, да ее и литературой-то нельзя назвать, пожалуй, за исключением Набокова, Кузьмина, Зайцева, Солженицына, оказалась настолько беспомощной и серой, что истинные читатели только руками разводили и спешили поскорее сдать эти книжонки в магазины, пока совсем на них цена не упала.

Заканчивался «золотой век» бездарностей и в СССР. Если раньше отделения Союза писателей держали под своим контролем все издательства страны, печатая там макулатурную литературу, то теперь их дальние дружки-издатели дали серякам, а их было подавляющее большинство в Союзе писателей СССР, как говорится, от ворот поворот. Мафиозные редсоветы, где сами себя серяки проталкивали в планы, писали друг на друга восторженные внутренние рецензии, стали ненужными издательствам. Убыточную книгу директор издательства теперь опасался выпустить в свет: не купят — скандал! Но в тех издательствах, где еще царили старые порядки и которые получали лимитную бумагу, выпускали малыми тиражами дружков-серяков, покрывая убытки от них ходовой литературой. Серяки суетились, давали взятки, лезли из кожи, чтобы сбыть свою макулатуру, но это уже были судороги издыхающего дракона, некогда пожирающего миллиарды тонн бумаги, картона и выплевывающего на книжный рынок никем не читаемые книги…

Выйдя из дома, Юрий Иванович направился к станции метро «Площадь Восстания», оттуда ему нужно было на Петроградскую сторону в редакцию «Русской газеты». А в шесть он должен был встретиться с Машей Белосельской. Он вспомнил, что в мае из Америки приехал в СССР потомок князей Одоевских, тоже князь, он разыскал в Санкт-Петербурге, так называл он Ленинград, Вадима Андреевича и сообщил ему, что русское зарубежье в Америке очень интересуется выжившими в России земляками-дворянами, вот создали в СССР Дворянское собрание, в задачу которого входит розыск и учет ныне живущих здесь дворян, а род князей Белосельских-Белозерских ведет свою родословную с седой древности. Столь же знаменит, как род князей Шереметьевых, Гагариных, Куракиных, Романовых… В «Русской газете» было опубликовано большое интервью с князем Одоевским, Вадим Андреевич, наверное, из скромности вычеркнул то место, где было сказано о Белосельских-Белозерских и не дал твердых обещаний князю, что готов вступить в Дворянское собрание. Его можно понять: все, что совсем недавно считалось диким и невозможным, начисто выкорчеванным из сознания, вдруг снова стало проявляться. Семьдесят с лишком лет государственные деятели публично гордились своим низким, пролетарским происхождением, а быть потомком старинной аристократии считалось чуть ли не преступлением, по сути дела, такие люди были вне закона, их в годы ленинско-сталинских репрессий арестовывали и без суда расстреливали как классовых врагов. А когда жизнь опровергла пустой ленинский лозунг, что государством может управлять любая домохозяйка, вдруг сыновья дворников и чернорабочих, занимающие высокие посты, заговорили о своем высокородном происхождении, стали беспардонно выдавать себя за потомков славных дворянских фамилий, вот Дворянское собрание и должно было отсеять зерно от наносной шелухи.

В Ленинграде на углу Невского проспекта и Фонтанки стоит замечательный дворец архитектора А. И. Штакеншпейдера, построенный в «стиле Растрелли», там до сих пор размещается райком КПСС, а до революции дворец принадлежал князьям Белосельским-Белозерским. И Вадим Андреевич — прямой потомок этого славного рода. Ему ни разу даже не удалось побывать в доме своих предков. Он беспартийный, а в вестибюле дежурил милиционер…

Когда он сообщил Маше, что она княжеского рода, девушка рассмеялась в ответ, заявив, что ей от этого ни холодно ни жарко: отец никогда не кичился своим высокородным происхождением, дворец своих предков она видела только издали, и вообще, сейчас быть дочерью или женой кооператора-миллионера, очевидно, куда почетнее, чем бедной, официально не титулованной княгиней. Она читала в эмигрантской литературе, как после революции князья и графы работали в парижских кафе официантами и развозили на такси подвыпивших буржуев. А заяви она сейчас громко, что она потомок князей Белосельских-Белозерских, над ней только посмеялись бы. Во-первых, никто не знает, кто такие были, эти князья, во-вторых, чем же тут гордиться? Чем она отличается от других? Ходит в дорогих нарядах и усыпанная бриллиантами? У них в доме нет ни одной золотой вещи, не говоря уж о бриллиантах. Добрый дедушка Ленин в семнадцатом году всех быстренько уравнял, даже больше того — дворян превратил в изгоев, а грабителей и убийц в героев, чьими именами улицы названы… За годы советской власти появились новые дворяне и князья — это партийные и советские чиновники. А власти и богатства у них было побольше, чем у самых известных графов и князей бывшей Российской империи…

Подходя к монументальному зданию, где в двух небольших комнатах размещалась редакция, Юрий Иванович наткнулся на небольшую толпу с лозунгами и транспарантами: «КПСС, убирайся из захваченных тобой дворцов и зданий!», «Долой КПСС — позор нашего века!», «Нам не нужны райкомы — нам нужны товары и продукты!». Мелькали перечеркнутые черным и красным сытые круглолицые портреты лидеров партии и государства. В основном на демонстрацию к зданию райкома вышла молодежь, пожилые люди, скорее всего пенсионеры, стояли в сторонке на тротуарах и неодобрительно смотрели на митингующих. У них плакатов не было.

Привлекла внимание Хитрова еще одна картина: по пожарной лестнице на куполообразную крышу взбирался молодой человек в тенниске и джинсах, русые волосы его светились над головой, как нимб. Он вскарабкался по пожарной лестнице на железную зеленую крышу и пополз, цепляясь за выступы, к куполу, над которым развевался красный флаг с серпом и молотом. Попробовал выдернуть древко, но у него ничего не получилось — оно держалось в патроне крепко, тогда ухватил край кровавого полотнища и с треском надвое разодрал его. По этой же лестнице неторопливо лез на крышу милиционер с серой форме, с портупеей и кобурой на боку. Снизу, задрав голову, что-то командовал ему человек в сером костюме, с суровым начальственным лицом. Тем временем молодой человек содрал и красные лохмотья, скомкал и швырнул вниз. Милиционер, не поднимаясь на крышу, что-то крикнул парню, тот рассмеялся и направился к лестнице. Так мирно они спустились: первым милиционер, который был примерно такого же возраста, вторым — парень в джинсах и сине-белых кроссовках.

Может, и из дворца на углу Невского и Фонтанки вот так же будут выкуривать партократов? — подумал Юрий Иванович. Термин «партократы», как и «партолигархия» капитально вошел в обиход средств массовой информации. Очевидно, партчиновники, сидевшие тихо, как мыши, в захваченных после переворота в семнадцатом дворцах и особняках, чувствовали себя не очень-то уютно. Все больше людей начинали видеть в большевиках корень всех всенародных несчастий в стране. Он больше задерживаться не стал и прошел в здание. К нему было метнулись двое в штатском, но, по-видимому, узнав, что он здесь работает, беспрепятственно пропустили. Юрий Иванович не удержался и сказал:

— Беспокоят безработные?

Плечистый щекастый мужчина в сером костюме, но без галстука, окинул его неприязненным взглядом и проворчал:

— Откуда я знаю: безработные они или хулиганы?

— Ясно, бездельники, — откликнулся из пустующего гардероба в просторном вестибюле седой коренастый мужчина — типичный пенсионер из военных — Нет на них крепкой руки! Раньше бы такого безобразия на улице не допустили.

— Вы имеете в виду времена Лаврентия Павловича Берии? — на ходу спросил Юрий Иванович.

— Власти у нас нет, вот в чем беда, — угрюмо уронил швейцар, — Одни временщики… Где это видано, чтобы главу государства мазали на портрете по личности красной и черной краской? И обзывали нехорошими словами?

— Красный флаг с серпом и молотом сбросили со здания, — обернулся к нему Хитров. В него тоже будто бес вселился, знал ведь, что старик не разделяет его взглядов, а вот не остановиться!

— Эту красную тряпку? — ошарашил его тот, — Нужен, мил-человек, расейский флаг, без этого серпа и молота. Этими инструментами столько людей погубили!

— Я с вами согласен, — улыбнулся Юрий Иванович и зашагал по длинному коридору к своей двери. Если у старика-швейцара еще и было негодование и осуждение, то этого Юрий Иванович не заметил ни у толпы с плакатами, ни у парня, сорвавшего флаг, ни у молодого милиционера, равнодушно сгонявшего его с крыши. Какая-то всеобщая апатия, именноравнодушие, будто все по какой-то обязанности пришли сюда и играют здесь в демократию, демонстрируют свое право на митинги и забастовки. Или советские люди не привыкли к подобному выражению своих чувств, своего возмущения, или им просто все надоело и от нечего делать они идут туда, где ожидается какая-то заварушка? Безработных-то в городах становится все больше. А скорее всего, поддаются на призывы и уговоры разных мелких политиканов-негодяев, которые руками толпы стремятся вызвать в Питере беспорядки и скандалы. Тем же вечером обязательно покажут в «Телефакте» или в «600 секундах» это сборище, а может, и во «Времени». Те, кто организует демонстрации и митинги, называя их стихийными, на самом деле заранее все тщательно готовят и сообщают фотокорреспондентам. «Суета сует, все одна суета…» — подумал Хитров, открывая дверь в редакцию.

7. Объяснение

Будто на крыльях летел к университету Юрий Иванович. Он широко шагал по набережной мимо Летнего сада, Зимнего дворца. Хитров окончательно решил, что больше тянуть нечего, сегодня он сделает по русскому обычаю предложение Маше Белосельской. Интересно, а куда подевалась вторая половина ее фамилии: Белозерская? Потомственная княгиня будет его женой… Впрочем, дед его Арсений Владимирович тоже выходец из дворян. Тучи линкорами наползали на Стрелку Васильевского острова со стороны Финского залива. Над головой торопливо бежали серые клочья предгрозовых облаков. Вдалеке в сгустившейся сини посверкивали молнии, но грома не было слышно. Нева потемнела, появились белые гребешки на мелких волнах. Речной трамвай нырнул под Дворцовый мост и долго не появлялся с другой стороны, наконец величаво выплыл и, плавно поворачивая к причалу, стал совсем сбавлять ход. Налетел порывистый влажный ветер, он игриво заворачивал подолы платьев и юбок у женщин, гнал по асфальту окурки и конфетные обертки, подхватил парящую над мостом огромную белую чайку и лихо зашвырнул еще выше, к самым облакам. На Ростральных колоннах, облитых багровым отблеском прячущегося в сгущавшихся облаках солнца, не видно пылающих факелов. Может, их ветер погасил? Поглядывая на грозно темнеющее небо, прохожие торопливо спешили перейти через мост, здесь особенно вольно разгулялся ветер, он свистел в переплетьях фигурной чугунной решетки, раскачивал троллейбусные провода, набрасывался на прически мужчин и женщин, залепляя им глаза волосами. И лишь один Нептун с трезубцем все так же величественно сидел на своем тропе под Ростральной колонной и равнодушно смотрел на разгулявшуюся стихию. Все это нараставшее буйство ветра и воды и было привычной стихией морского божества.

Маша, в отличие от многих современных девушек, была на удивление точна и пунктуальна: раз договорились на шесть вечера — значит, она и выйдет из высоких дубовых дверей университета ровно в шесть. Дождя еще не было, но уже половина неба была плотно закрыта синими тучами, а вторая половина еще освещалась багровыми лучами невидимого с земли солнца. Туча надвигалась все ближе, пожирала убегающие от нее облака, набухала, темнела, явно готовясь разродиться ураганным ливнем. Уже накатывались глухие раскаты громы, все ярче блистали зеленоватые молнии, чаще всего они разили своими огненными стрелами вздувшуюся, неспокойную Неву. Стального цвета буксир, качаясь на расходившихся между каменными берегами волнах, спешил в гавань. На мачте трепетал белый с синей полосой флаг, на палубе никого не видно, поблескивавшее окно рубки было мокрым — буксир тоже убегал от дождя и бури.

Маша появилась на гранитных ступеньках здания филфака, когда Юрия Ивановича клюнули в голову и лицо первые увесистые капли теплого летнего дождя. Он помахал ей рукой, мол, стой на месте, я сейчас подойду — он стоял на противоположной стороне у парапета, чтобы лучше увидеть выходящую из дверей девушку, но Маша, оглянувшись вокруг, перебежала дорогу перед причаливающим к остановке желтым троллейбусом.

— Сейчас дождь ударит, — сказал Юрий Иванович и, взяв ее за руку, поспешил к остановке. Они вскочили в салон, когда двери уже начали сдвигаться. Лишь только троллейбус отвалил от остановки, как в гулкую железную крышу забарабанили капли. Огромные «дворники» не успевали со стекла смахивать дождь. Неожиданно весь салон осветился голубоватым сиянием, и в тот же миг будто здание обрушилось на крышу троллейбуса — это грянул раскатистый гром. С Дворцовой площади к выстроившимся рядами у Главного штаба интуристовским автобусом бежали гости Ленинграда. На груди мужчин болтались фотоаппараты, женщины прикрывали головы сумками и разноцветными полиэтиленовыми пакетами. Весело плясали на булыжной мостовой белые фонтанчики. Александровская колонна с крылатым ангелом розово светилась, вспышки молнии озаряли крест в руках ангела зеленоватым сиянием. На крыше Зимнего дворца будто ожили обнаженные скульптуры: они, казалось, задвигались, завертели головами, подставляли руки дождю. Ветвистая молния ослепительно полыхнула в окна троллейбуса, осветив лица прохожих зеленоватым светом. Глаза Маши были широко распахнуты, в них при каждой вспышке будто загорались маленькие зеленые лампочки.

Теплый июньский дождь завладел всем городом. Чем реже сверкали молнии и гремел гром, тем сильнее хлестал дождь в крышу троллейбуса. Маша стояла рядом с Юрием у широкого, залитого дождем заднего окна, на губах ее играла задумчивая улыбка. Она была в синей курточке, вельветовых джинсах и кроссовках — типичная одежда молодых людей в Питере. Коричневая кожаная сумка на длинном ремне висела на плече, золотистые волосы, прихваченные дождем, завивались на висках в тугие колечки и подрагивали при каждом колебании троллейбуса. На остановке набилось в него много народу, их прижали к металлическому поручню; оберегая девушку от напиравших на них мокрых пассажиров, Юрий загородил ее спиной. Синие глаза девушки в упор смотрели на него, возле ее небольшого, чуть вздернутого носа проступило несколько рыжих веснушек. Раньше он их не замечал.

— Посмотри, дождь прогнал всех прохожих с улиц, — сказала Маша.

— Не всех, — улыбнулся он, кивнув на длинную очередь на Невском проспекте. По-видимому, продавали что-то из дефицита, раз люди мужественно мокли под дождем, не желая терять своей очереди. Лица мрачные, рубашки и платья облепили тела, у некоторых женщин на головы надеты полиэтиленовые пакеты. У стены с широкими окнами жались уличные оркестранты, поставленные на тротуар медные трубы блестели.

— Ну, как экзамен? — вспомнил он, — Сдала? И, конечно, на пятерку?

— При нынешнем чудовищном подорожании на все нам теперь ставят не пятерки, а десятки… — пошутила она.

Он мог бы и не спрашивать, Маша хотя и не была отличницей, но к экзаменам готовилась добросовестно и сдавала их на 4 и 5.

— К тебе или ко мне? — спросил Юрий Иванович, когда троллейбус перевалил Аничков мост. Фонтанка, казалось, кипела от дождя, мокрые клодтовские кони будто хотели взлететь в серое низкое небо, а бронзовые юноши с трудом удерживали их.

— Я приглашаю вас, граф, во дворец Белосельских-Белозерских, — с улыбкой произнесла девушка, показав глазами на проплывающий за окном фасад знаменитого дворца с лепкой и кариатидами, — Можете въехать туда на коне…

На эту мысль, очевидно, навели ее кони на Аничковом мосту. Юрий Иванович только что собрался ответить шуткой, как заметил проворную руку, копошащуюся в раскрытой сумочке молодой женщины, прижатой к нему другими пассажирами. Он не верил своим глазам, сколько ездил на общественном транспорте, слышал про воров-карманников, но вот впервые увидел одного из них за работой. Вполне приличный молодой человек с улыбчивым и даже интеллигентным лицом смотрел поверх плеча ничего не подозревающей хозяйки сумки в окно, а рука его тем временем вытаскивала из сумочки кошелек и косметичку.

— Вот, оказывается, как это делается? — не скрывая изумления, негромко произнес Юрий Иванович и железной хваткой зажал руку молодого человека чуть повыше запястья — Вас обокрали, гражданка…

Пассажиры зашевелились в душном салоне, завертели головами, парень разжал пальцы и кошелек с косметичкой бесшумно упали на пол. Он попытался и руку вырвать, но не тут-то было. Женщина ахнула и стала рыться в сумочке, кто-то сказал, что надо на остановке позвать милиционера, теперь на улицах чаще, чем раньше, можно было их встретить. После того как повысили зарплату и приняли закон о милиции, постовые и участковые снова появились на оживленных улицах города.

— Пусти, фраер! — прошипел парень, злобно поглядев на Юрия Ивановича, — Хочешь перо в бок?

— Да ты блатной, воришка! — заметил Хитров.

Он еще сильнее стиснул руку парня и чуть повернул в сторону, тот весь скривился от боли:

— Ну чего привязался? — вдруг звонко закричал парень на весь троллейбус, — Тут такая теснотища, меня прижали к этой гражданке, я даже не видел, что сумочка раскрыта…

Троллейбус остановился, Юрий Иванович, не выпуская руку парня, задом выбрался из салона. Дождь еще шел, но уже не такой ливневый, как прежде. Упирающегося парня он вытащил вслед за собой, выбралась наружу и женщина, подобравшая с пола кошелек и растрепанную косметичку.

— Ах, ворюга! — наступала она на парня, — Сволочь, он еще сбоку мою кожаную сумку разрезал, посмотрите?

Юрий Иванович вертел головой, но нигде милиционеров не было видно, да и кто в грозу будет на улице торчать? Маша молчала и смотрела то на Юрия, то на парня.

— Я сбегаю за милиционером, — пообещала женщина и, действительно, вскоре после того как отошел троллейбус привела двух молодых прихваченных дождем милиционеров с рацией и мокрыми резиновыми дубинками. Один из них негромко переговорил по рации и сказал, что сейчас подойдет «воронок» и все проедут с Куйбышевское управление милиции. Вор, видно, смирился и с рассеянным видом смотрел на снова появившихся на Невском проспекте прохожих. Его крепко держал за руку один из милиционеров. Интересно, почему у наших блюстителей порядка нет наручников? Тоже — дефицит?

— У нас свои дела, — сказал милиционеру Юрий Иванович. —  Я вам дам свой адрес, телефон, а когда понадоблюсь — пригласите.

— Лучше бы с нами… Это же рядом, — сказал сержант — Вон и наша ПМГ идет.

Делать было нечего и пришлось ехать в управление. Там их держали недолго, Юрий Иванович подписал протокол и они с Машей ушли. Женщина осталась. Она больше всего переживала за порезанную сумку, которая ей обошлась в пятьсот рублей… Уже выйдя на Садовую к Пушкинскому театру, Юрий Иванович вспомнил, что пострадавшая даже не поблагодарила его. Она и в дежурке кричала и готова была жулику вцепиться в глаза. Вор знал, куда лезть — в кошельке было две тысячи рублей, в милиции сказали, что жулье специально выслеживает людей, получающих деньги в сберкассах, в комиссионках и следует за ними, выжидая удобный момент для грабежа.

— За границей ты тоже ловил воров? — спросила Маша. На нее вся эта история произвела удручающее впечатление. Воровство всегда отвратительно, как и грабеж, убийство.

— Там, наверное, профессионалы чище работают, — ответил он. — А хулиганье, в основном, молокососы, грабят по ночам в парках и метро.

— Глядя на него, никогда не подумала бы, что он вор, — заметила девушка.

— Внешность всегда обманчива…

— Очень глубокая мысль! — подковырнула девушка.

Юрий Иванович уже давно заметил, что Маша никому не прощает банальностей. Уже несколько раз подлавливала его. Он — журналист, а газетная работа, когда каждый день нужно писать, предрасполагает к штампам и избитым сентенциям.

— Зайдем в кафе-мороженое? — предложил Юрий Иванович, решив, что для серьезного разговора все-таки лучше несколько иная обстановка, чем привычная домашняя.

— Ты что-то хочешь мне сказать? — пытливо заглянула ему в глаза девушка. — Какой-то ты сегодня странный, Юра.

— Дождь кончился, — улыбнулся он, — Смыл с улиц пыль и грязь, а вот человеческую нечисть никаким дождем не смоешь!

— Уже лучше, но тоже сравнение не первый сорт, — усмехнулась она.

— Ты все время будешь меня подковыривать?

— Я ведь будущий филолог, дорогой…

Если на Стрелке Васильевского острова открывался вид на разгулявшуюся Неву, тучи над нею, небо и облака, то на Невском лишь небольшая полоска серого, с зеленоватыми разрывами в облаках, неба просматривалась — все загораживали крыши многоэтажных зданий. Воздух, еще не успевший пропитаться гарью, непривычно был чистым и свежим, из водосточных труб выплескивалась с журчанием серебристая вода, зеркально сверкали вымытые дождем стекла витрин, с каждой минутой становилось светлее. Уже не туча гигантской баржой проплывала над городом, а пышные кучевые облака, рожденные громом и молнией… Добродушно погрохатывало, иногда отблеск далеких молний все еще озарял окна и крыши мокрых зданий.

В кафе было много народу, мороженое подавали на тарелках с сиропом, можно было взять коктейль в высоких бокалах с соломинами. Вскоре они оказались вдвоем за небольшим круглым столом со скатертью, накрытой полиэтиленовой пленкой. На полке играл кассетный магнитофон, тонкий голос Майкла Джексона становился все пронзительнее, набирал силу. Юрий Иванович представил его в триллере, с горящими янтарными глазами, где он поет и виртуозно отплясывает с поднявшимися в лохмотьях из могил зеленолицыми ожившими покойниками-зомби.

— Я догадываюсь, что ты хочешь мне сказать, — черпая ложечкой растаявшее мороженое, произнесла Маша.

— И что же ты мне, великий психолог, ответишь? — спросил он.

— Нет, дорогой, делай уж предложение по всем правилам, — улыбнулась она. Волосы ее просохли и еще больше распушились, в ушах посверкивали золотые сережки. Она сняла куртку и была в белой футболке, вызывающе обтягивающей ее маленькую круглую грудь. Синие глаза избегали его взгляда, что было несвойственно ей, и это настораживало.

— Я тебя люблю и хочу, чтобы ты стала моей женой, — сказал он. Официантка из-за никелированного кофейного агрегата «Эспрессо» бросила в их сторону любопытный взгляд и приглушила музыку.

— Девушка, мы без ума от Майкла Джексона, нельзя ли погромче? — обернулся к ней Юрий Иванович.

Официантка молча прибавила звук.

— Я тоже тебя люблю, Юра, — помолчав, ответила Маша, — Но замуж за тебя не выйду.

Он подумал, что ослышался. Опустив ложечку в белую с красным массу мороженого, он ошарашенно смотрел на нее. На этот раз ее большие выразительные глаза, опушенные длинными черными ресницами, смотрели прямо ему в зрачки.

— Мне встать на колени? Или ехать в Богородицкую к твоим родителям и смиренно просить твоей руки?

— Я должна закончить университет, — сказала она.

— Но какое это…

— Я и так твоя жена, — прервала она. — Тебе этого мало?

— Я, наверное, не очень современный товарищ… Я хочу иметь свой дом, жену, детей, которых мы вместе будем воспитывать. И еще я хочу, чтобы моя жена не работала, как это было в России и сейчас принято в цивилизованных странах.

— Но что же делать, если у нас не цивилизованная страна?

— И только в этом причина?

Она рассеянно ковыряла в тарелке мороженое, иногда быстро взглядывала на него и снова опускала глаза. На высоком белом лбу с колечками золотистых волос обозначилась неглубокая поперечная складка.

— Нет, есть еще кое-что, — помедлив, произнесла она. — В порядке обмена студентами меня осенью посылают с группой ребят с нашего курса в США.

— Это же замечательно! — воскликнул он, — Когда я учился, мы не могли и мечтать об этом. По обмену ездили в капстраны только дети высокого начальства.

— На год, Юра, — сказала она. — На целый год! Я там буду учиться.

— Как же они тебя послали… — озадаченно проговорил он, — Да еще на год! За это же надо платить валютой.

— Университет не заплатит ни доллара: все расходы берет на себя Дворянское собрание… Или как там называется эта организация, в которую входят русские эмигранты? Помнишь, к нам приезжал из США князь Одоевский? Папа брал у него еще интервью?

— Вот кто нас с тобой хочет разлучить… — без улыбки произнес он — Я уже жалею, что ты девочка княжеского рода…

— Ты — эгоист, Юра! — горячо заговорила она. — Сам почти десять лет пробил за границей, объездил всю Европу, был в Японии, США, а я? Даже ни в одной социалистической стране не была! А тут такая возможность!

— Я рад за тебя, Маша, — мягко заметил он — Но почему бы тебе быть не Белосельской-Белозерской в Штатах, а мадам Хитровой? Это тоже известная фамилия. Деду моему наплевать, а мать гордится, что мы из дворян.

— Юра, при чем здесь фамилия? Мы целый год будем вдали друг от друга…

— Нас будет разделять гигантский океан, — в тон ей прибавил он. — Туда даже не дозвониться простым смертным, лишь президенты разговаривают по телефону. Минута — сто долларов… Или больше?

— Я вижу, ты уже смирился, — с ноткой разочарования заметила она.

— А что мне остается делать, княгиня?

— Не называй меня так…

— Князь Одоевский подыщет тебе там сиятельного жениха…

— Юра, я ведь рассержусь!

— Никуда я тебя не пущу! — вырвалось у него.

— Сегодня вторник, в пятницу последний экзамен по специальности, а в субботу я должна выехать в Богородицкую… с тобой, да?

— Ну уж дудки! — возмутился он, — Мы поедем на моей «бээмвэшке» совсем в другую сторону. Я тоже беру отпуск у твоего отца и мы будем месяц-полтора путешествовать по стране…

— По стране, — усмехнулась она — По какой стране? Кругом теперь таможни, проверки на границах республик, вон пишут, что бандиты грабят и убивают автомобилистов на дорогах. Продукты по карточкам и спискам в провинции, да мы с тобой, милый, с голоду умрем! Вот из какой страны я уезжаю в американский рай.

— Ладно, мы поедем на Псковщину, найдем красивое глухое озеро и будем там жить на подножном корму. Я возьму ружье и удочки…

— И ты способен убивать бедных зверюшек?

— Рыбу-то ты разрешишь мне ловить?

— Надо где-то добывать консервы, сушить сухари, — не слушая его, говорила она, — Теперь и хлеба-то не везде свободно купишь.

— А я где-то читал, мол, с милым рай и в шалаше, — вставил он.

— Но и в раю что-то надо есть-пить! А в городе даже минеральной воды не купишь.

— Даже не подозревал, что ты такая хозяйственная! — подивился он.

— Жизнь заставила, дорогой, — улыбнулась она.

Юрий Иванович уж был рад и тому, что они с Машей проведут месяц вместе. И хотя он бодрился и сделал вид, что ее отказ выйти за него замуж будто бы и не задел его, это было не так: он был ошеломлен, расстроен и еще не знал, что нужно будет предпринять. Конечно, он не собирался ее отговаривать от поездки в Америку, такое счастье выпадает, может, всего раз в жизни, но быть вдали от нее целый год… Об этом даже думать не хотелось. Сейчас июнь, до осени еще далеко, впереди у них месяц-полтора кочевой, туристской жизни, а там будет время на досуге все обдумать и решить…

— Я смотрю, ты не очень-то расстроен, — подозрительно посмотрела на него Маша. — Я думала, ты будешь отговаривать…

— Все еще впереди, — усмехнулся он. И подумал, что жизнь столь изменчива в наше время, до осени всякое еще может произойти…

— Конечно, мне будет очень недоставать тебя, — мечтательно произнесла она — Но ведь это Америка! Страна чудес! Даже не верится, что я увижу Нью-Йорк, Вашингтон, Голливуд!

— Ну а пока я тебе предлагаю сейчас на машине в Комарово или Зеленогорск и выкупаться в Финском заливе, — подозвав официантку, сказал он — Это то, что возможно сейчас осуществить.

— Я поняла… До осени наши президенты разругаются с Америкой и меня никто не выпустит отсюда, — сказала сообразительная девушка.

— Упаси Бог! — состроил он испуганную физиономию, — Америка с нами ссориться не будет — ей не выгодно. Она и без атомной войны нас завоевала…

— А ты не боишься, что я там встречу симпатичного янки и выйду за него замуж? — выйдя на сверкающий в лучах солнца Невский проспект, сказала она. — Наши девочки, что поедут со мной, уже строят планы на этот счет.

— Мне нужно бояться? — усмехнулся он, а про себя подумал: «Вот она женская логика: сначала боялась меня ранить этим известием, а теперь недовольна, что я не рву на себе волосы и не посыпаю голову пеплом!»

8. Как добыть огонь?

— Я не смог нигде достать газу, — поставив машину на место, сообщил жене Вадим Андреевич, — И бензин на нуле. У колонки на шоссе — очередь на километр, и за две машины передо мной бензин кончился. И неизвестно, когда будет.

— А у меня спички кончились, — обрадовала Лина Вениаминовна. — Хотела плиту разжечь, а коробок пустой.

— Огонь будет, — сказал Дима и показал черную с ручкой лупу, которой отец пользовался, читая мелкий печатный шрифт, — Нужно, чтобы солнце было.

Но солнца не было, небо затянули серые облака, они низко стелились над озером, по которому бежали волны с белыми гребешками пены. Да и ветер дул северный, раскачивал ветки яблонь, шуршал в грядках с клубникой.

— Пойду у соседей стрельну, — сказал Вадим Андреевич.

— Какие спички, родимый, — замахала руками соседка, у которой покупали молоко. — Ни соли, ни мыла, ни спичек и в помине нет! Да и с хлебом стало хуже. Раньше брала по десять-двадцать буханок — у меня же скотина, куры, а теперича и пять у продавщицы не выпросишь.

— А как же Осип Иванович, он ведь цигарку изо рта не вынимает?

— У Осипа завсегда с собой огонек… — раздвинула обветренные губы в улыбке пожилая женщина в ватнике и резиновых сапогах. — Он на берегу лодку конопатит.

Коренастый, с морщинистым розовым лицом, Осип Иванович Колобашкин согнулся над перевернутой кверху килем плоскодонкой. В одной руке у него пакля, в другой длинный нож. Во рту — самокрутка. Пахло расплавленным варом, гревшимся в высокой жестяной банке на небольшом костерке. На дощатые сходни накатывали волны, слышался негромкий плеск. Из камышей на плес выплыли четыре утки Вадима Андреевича и вылезли возле людей на берег. Вслед за селезнем косолапо поковыляли к навозной куче, где уже ковырялись соседские куры.

— Коли на рыбалку, так не советую, — увидев Вадима Андреевича, сказал он густым прокуренным голосом, — Волна гуляет, да и рыба в перемену погоды не клюет.

— Как вы, Осип Иванович, огонек добываете? — спросил Вадим Андреевич, присаживаясь на чурбак. Их тут несколько штук стояло на берегу. Вокруг — серебристая рыбья чешуя, на мелководье, зацепившись за водоросли, колышутся рыбьи потроха. Видно, за ночь не успели раки съесть.

— По старинному дедовскому обычаю, — усмехнулся Осип Иванович. У него чисто выбритое лицо, серые небольшие глаза. Крепкий еще мужик, хотя уже несколько лет на пенсии. Он воткнул нож в днище лодки, присел на нее, вытащил из кармана два серых кремня, белый веревочный трут. Ловко несколько раз ударил кремнями, брызнули красные искры, и трут задымился. Раздув его, он поднес к нему клочок бумаги, из которой скручивал самокрутки, и та вспыхнула.

— Вот и вся недолга.

— Как говорил мой дедушка: «Голь на выдумки хитра!» — улыбнулся Вадим Андреевич, — Надо и мне завести такой аппарат.

— Только трут найди веревочный, капроновая веревка не горит, а плавится, — посоветовал Осип Иванович, — Хошь, я дам?

— У нас есть бельевая, — вспомнил Вадим Андреевич, — А кремни где взять?

Осип Иванович поднялся с лодки, отправился вдоль берега, заросшего ивняком и лозой. На краю поля, подступившего к озеру, нагнулся и подобрал несколько камней, каждый внимательно осмотрел.

— Молотком расколоти дома, выбери пару поострее и покрепче и действуй, — вернувшись, объяснил он. — Без спичек проживем, а вот как бы с хлебушком катавасии не получилось, а?

— В войну и то выдавали по карточкам, — сказал Вадим Андреевич, вертя в руках камни, — Не будет хлеба — значит, голод.

— Мать твою! — сплюнул Осип Иванович, — Сволочи, довели страну! Глотки дерут депутаты на сессиях, а толку? Все хуже и хуже людям. Ну не могут управлять, так ушли бы, антихристы, так нет: вцепились руками и зубами в сладкий пирог и ничем их оттуда не отцепишь! Я хоть царя-батюшку и не захватил, а отец мой и дед говорили, что при ем люди хорошо, зажиточно жили, да вот пришли большевики, взбаламутили народ, да и не народ вовсе, а шпану всякую, ворье, босяков — и устроили вселенский грабеж всей Руси-матушки! — он покосился на Белосельского. — Ты, небось, коммунист?

— Беспартийный, — улыбнулся Вадим Андреевич, — И отец мой был беспартийным.

— Теперича коммунистом и быть-то совестно, — сворачивая новую цигарку, продолжал Осип Иванович, — Растолковали хоть людям, что принесла им партия за семьдесят лет своего владычества. Я всех коммунистов не обвиняю, многие ведь не знали, что такое эта партия? Вступали и честно служили ей. А жировали те, кто повыше, секретари и министры, а наши деревенские большевики — такая же голытьба, как и все мы тут… Вот скажи ты мне, Андреич, как так можно было хозяйствовать в стране, ежели нет частной собственности? Да рази бы какой мужик допустил такое, что было в прошлом году? Урожай редкостный, а половину его сгноили! И опять за бешеную валюту покупают у мериканца. Да мужик-крестьянин со своего собственного поля и зернышка не потеряет, а тут миллионы тонн коту под хвост! Вот что твои большевики-коммунисты сделали: убили у крестьянина любовь к работе. Колхоз-совхоз — энто чужое! А своего нетути, наши огородники — это курам насмех! И то урожаи что зерна, что картошки в десять раз больше снимаем, чем в государственных колхозах-совхозах.

— Большевики-коммунисты моих родителей расстреляли, — помрачнев, проговорил Вадим Андреевич, — И ни за что, просто так.

— Слышал про такое, да и сам многое повидал, — вздохнул Осип Иванович, — Убить не убили, а лагерей отхватил. Семь лет как одну копеечку отбухал в Карелии, под Петрозаводском.

— Есть ли в России хотя бы одна семья, которая не пострадала от большевиков? — вертя кремни в руках, уронил Белосельский.

— Энти гады наверху, что команды давали, — сказал старик, — Кое-кто и сейчас в довольстве свой век доживает в дворцах-дачах…

Прибежал Дима, блеснул глазами на Осипа Ивановича, выпалил:

— Письмо от Машки: она не приедет сюда. Уехала с дядей Юрой в Печоры, а потом на Псковское озеро. К нам заедут через месяц. Я написал ей, чтобы привезла мне шурупы, коробку с разными деталями, я нашел в сарае старый велосипед, его можно отремонтировать…

Лицо у сына было расстроенное, он хоть и не признавался, но скучал без сестры, приятелей у него здесь нет. Толик Пинчук обещал, однако тоже не торопится сюда приехать, вот и заскучал паренек.

— А еще что пишет? — спросил отец.

— Мама тоже расстроилась, — сказал Дима. — Думала, хоть каких продуктов нам привезет, даже спичек нет.

— Спасибо, Осип Иванович, за науку, — поблагодарил соседа Вадим Андреевич. И повернулся к сыну: — Ну пошли, изобретатель, огонь из камней добывать!

— Из камней? — недоверчиво посмотрел на него сын, — Из камней даже слезу не выжмешь!

— Андреич, а чего бы тебе кур, кролей, пару поросят не завести? — сказал им вслед сосед, — Мы испокон веку обходимся тута своим натуральным хозяйством. В сельпо берем хлеб, мыло, соль, спички… А спекулянтское мясо да колбаса нам, пенсионерам, не по карману.

— Тогда, Осип Иванович, нужно из города уезжать и тут навсегда поселяться…

— Совсем? — недоверчиво хмыкнул сын, — Вообще-то… можно. Тогда и корову нужно заводить.

— Оно к этому и идет, — продолжал сосед, — Завтра фабрики закроются, пишут, безработных уже полно. Куды ж людям деваться? Вот скоро и повалят в деревню, земля-то всех прокормит, да и соскучилась по хозяйским рукам.

«Надо бы об этом написать в нашу газету, — подумал Вадим Андреевич. — Раньше бежали из деревни в город, а теперь, судя по всему, все будет наоборот…» А вслух сказал:

— И я так думаю. Бездельников скопилось в городе пруд пруди.

— Оттого такое там и творится: грабежи, воровство, убийства, — поддакнул Осип Иванович, — В деревнях люди добрее, чем в городе.

— Я ничего не понимаю, — сказала Лина Вениаминовна, когда они вернулись домой, — Маша должна была в субботу приехать сюда, а вместо этого отправилась с Юрием в Печоры. Могли бы сначала к нам заехать? — она спустила со лба поднятые очки и взглянула на письмо, — Пишет, что в конце августа уезжает на год учиться в Америку, ее направляют от университета и какого-то Дворянского общества. Уж не тот ли симпатичный князь Одоевский из США, что у нас был, все это ей устроил?

— Я рад за Машу, — сказал Вадим Андреевич, — Выучит английский язык. Ей в самый раз мир повидать.

— А свадьба?

— Ну это они без нас решат…

— Она пишет, что замуж не собирается…

— Дай, я почитаю, — протянул он руку.

— Везет же людям! — завистливо вздохнул Дима, — Кто-то полетит в Америку с небоскребами, а кто-то останется здесь высекать в двадцатом веке огонь из кремня при помощи фитиля.

— Какой еще фитиль? — бросила на него недоуменный взгляд расстроенная мать.

— Помнишь, в кино: веревочный фитиль горит, потом взрывается ящик с номером очередного киножурнала и получается критика и огонь! — пояснил Дима.

— А нельзя нам вместе с ней уехать в Америку? — вздохнула Лина Вениаминовна. — Ей-богу, дорогой, мы тут скоро ноги протянем. Кто-то в нашем правительстве задался целью лишить людей самых необходимых товаров и окончательно уморить с голоду.

— Я знаю кто: чертовы демократы! — солидно заметил Дима — Дорвались до власти, а сами ничего не могут. Правда, себе все гребут лопатой… Нам нужна крепкая рука, новый Сталин или царь типа Ивана Грозного.

— Где это ты таких идей набрался? — удивился отец.

— Народ говорит, — пустив петуха, пробасил сын, — А глас народа — это глас истины.

— Народ чиркает кремнями, раздувает фитили и курит вонючий самосад, — невольно бросив взгляд в сторону озера, сказал Вадим Андреевич.

— Русский долго ждет, но больно бьет, — прибавил сын, — Сколько же можно над людьми издеваться? Это тоже я слышал от народа.

— Где ты тут видел народ? — покачала головой мать, — Старики-старухи и приезжие пьяницы, что палят костры, браконьерничая на озерах и в лесах. Чего доброго, пожар устроят.

— У нас на чердаке валяется огнетушитель, — заметил Дима.

Вадим Андреевич прочел письмо, опустил руку с белым, исписанным шариковой ручкой листом, на губах его появилась улыбка.

— Князь Одоевский-то каков, а? Я думал, он, как и наши болтуны, ничего, кроме трепотни, не может, а он тут, оказывается, развил бурную деятельность! Дворянское собрание действует, Маша пишет, что звонили из Москвы, приглашали меня туда. А что я знаю про своих предков? Только из энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Отец — чистых кровей князь, а моя мать — псковская дворянка. Кто же я тогда? Смешно, но я как-то никогда не задумывался об этом. Наоборот, меня учили скрывать мое аристократическое происхождение. Наверное, поэтому и фамилия наша укоротилась. Отец знал три иностранных языка, а я ни одного. Его воспитывали гувернантки, он учился в Пажеском корпусе, потом в Политехническом, а я? Работал шофером и заканчивал заочно школу и институт. Дворянское собрание… И звучит как-то странно! Анахронизм. Какие бы перемены нас ни ждали, но возврата к старому не произойдет. Сколько князей и дворян наскребут в советской России? Их ведь десятилетиями выкорчевывали, уничтожали, преследовали. Если кто и выжил, так ничего от него дворянского не осталось. Это там, за рубежом, русские аристократы объединились, создали свои общины, поселения, но и они уже ассимилировались. Помнишь, князь Одоевский жаловался, что потомки русских известных дворянских фамилий забыли родной язык, имеют самое отдаленное представление о своей Родине. Это старики еще готовы вернуться сюда и умереть на земле своих предков… По наивности они думают, что здесь сохранились их фамильные склепы, кладбища! Все растащено, разворовано! Мраморные плиты крадут со старинных могил для дач и кооперативов, если что и сохранилось в Петербурге, так это Александро-Невская лавра, да и то там нужен капитальный ремонт, все ветхое, разрушается, городская копоть и газы разъедают мраморные и чугунные скульптуры.

— Да-а, из гада рыбину не сделаешь! — задумчиво протянул Дима, ритмично высекая кремнями искру. Однако фитиль не загорался.

— Это тоже услышал от народа? — улыбнулся отец.

— Я много чего наслушался… — многозначительно ответил сын, — Поедем вечером на рыбалку? — он задрал голову вверх. — Вроде небо расчищается. Мне ночью приснилось, что поймал вот такую щуку! И знаешь на кого: на лягушку!

— Кто мне печь растопит? — перевела взгляд Лина Вениаминовна с мужа на сына, — Двое мужчин в доме и ни один не может огонь добыть!

— Древние люди поддерживали огонь в специальных маленьких клетках, — заметил Дима. — Хотите, я буду хранителем огня?

— Из Великополя приезжал сын к Колобашкиным, так он рассказывал, что в Великополе — об этом писали в местной газете — с бельевой веревки украли полотенца и заштопанные носки… — сказала Лина Вениаминовна, — В магазинах уже два года как не купить носки-чулки. Неужели мне теперь нужно учиться штопать их?

— Надо всунуть внутрь носка деревянную ложку и штопать, — сказал Дима, — Я видел, как штопала бабушка Колобашкина.

— Это дело мы и поручим тебе, — заключил отец.

— Я лучше украду! — засмеялся сын и, бросив кремни на тропинку, побежал к озеру, распугав подросших цыплят, что-то клевавших у калитки.

— Мне страшно, Вадим, — негромко произнесла Лина Вениаминовна. Полные руки ее безвольно опустились вдоль тела, русые, несколько изменившие свой цвет волосы спускались на плечи, а цвет их изменился потому, что стала все сильнее пробиваться седина. И очки они носили одинаковые: плюс два с половиной. Без очков и письмо не прочитаешь.

— Я впервые не знаю, что делать, — со вздохом сказал Вадим Андреевич, — Раньше мечтал во весь голос говорить правду, теперь это возможно, но правдой людей не накормишь, как и ложью. Страна, Лина, гибнет, вот-вот начнется гражданская война, да уже и идет в окраинных республиках, эта депутатская болтовня до смерти всем надоела, правительство уж который год в полном параличе, деньги все больше обесцениваются, кому не лень — нас учат жить по радиоголосам, издеваются над нами, особенно «Свобода», откровенно радуются, что некогда великая держава превращается в лоскутное одеяло. Президентов в республиках, автономиях пекут как блины. Русских вытесняют из обжитых ими мест. Черт знает что происходит! И все с позволения верхов.

— Но есть ведь Бог!

— Бог на небесах, в космосе, а мы, грешные, маемся на проклятой им земле. И конца этому кошмару не видно.

— Страдают и мучаются честные люди, а жулье и преступники процветают, — вздохнула жена. — И они будут бороться за право обирать и унижать простой народ. По телевидению показывают кооператоров и служащих или депутатов — вон какие морды наели!

— Придет всему этому конец, — сказал Вадим Андреевич, — И скоро…

— Спички-то принес?

— Сейчас я добуду огонь, — улыбнулся он и нагнулся за острыми кремнями.

9. Озеро на двоих

Юрий Иванович долго не задерживался на лесных озерах, где уже обосновались отдыхающие на машинах и мотоциклах. Дни стояли погожие и рыболовов на озерах было много, а ему хотелось найти такое тихое озеро, где, кроме него и Маши, никого не будет. Понимал, что таких мест почти не осталось — по крайней мере в средней полосе России, но надежда не оставляла его. Было время летних отпусков, автомобилисты были повсюду. На багажниках легковушек виднелись лодки, канистры, палатки, рыболовные снасти. Возле работающих бензоколонок выстраивались длинные очереди, бензина выдавали по десять-двадцать литров на машину. И только в бак, в канистры не разрешалось. Некоторые автомобилисты по несколько раз становились в очередь, теряя время, но зоркие заправщицы иногда узнавали их и с грубой бранью отказывались вторично заправлять. Все это раздражало и до крайности унижало Юрия Ивановича. Невольно вспоминалась Италия, Франция, где колонки на каждом шагу, и к тебе бросаются владельцы, чтобы поскорее заправить, обмыть лобовое стекло, предложить любую помощь. Удивляло, что при таких перебоях с бензином некоторые колонки на шоссе не работали по полмесяца — при полном отсутствии на станциях ТО запасных частей, тем не менее по дорогам ехали «запорожцы», «Москвичи», «Жигули», «Волги». Привыкшие к очередям отпускники выбирались на заправочных станциях из машины и, если было солнце, тут же неподалеку на пледах загорали в купальниках. Вокруг бродили ребятишки с мячами и ракетками. Эти не унывали и играли в свои игры, не обращая внимания на взрослых.

Не доезжая Пушкинских Гор, Юрий Иванович, потолковав с пастухом, перегонявшим колхозное стадо через шоссе, свернул на проселок. Словоохотливый бородатый пастух в очках сообщил, что в пятнадцати километрах отсюда есть красивое озеро, на котором почти никого не бывает. Местные не ловят, потому что поблизости есть большое рыбное озеро, автотуристы еще не пронюхали про него, раньше здесь была запретная зона из-за ракетной шахты, но ее в прошлом году ликвидировали, на знак «Проезд воспрещен» можно не обращать внимания — военных там больше нет.

Юрий Иванович уточнил маршрут, спросил про дорогу, его «БМВ» не привык к российским проселкам, по пастух уверил, что дорога — хоть шаром катись, лишь подъезд к берегам сильно захламлен павшим лесом, но есть тропа. Насчет дороги он, конечно, преувеличил — «БМВ» несколько раз стукнулся днищем на колдобинах — тем не менее добрались до озера без особенных хлопот, если не считать, что последний километр ползли почти на брюхе, у заграничных машин низкая посадка, они на наши дороги в глубинке не рассчитаны. Маша была в спортивном костюме и солнцезащитных очках, она сидела рядом с Юрием. На заднем сиденье навалены сумки, палатка, резиновая надувная лодка в мешке. На Псковском озере они пробыли неделю, но там было так много машин и палаток, что Юрий Иванович вскоре заскучал, да и рыба не ловилась. Утром их будил гул моторок, к берегу причаливали рыбаки из рыболовецкой артели и предлагали крупных щук, лещей, судаков, язей, но просили за все это водку. Деньги их не интересовали. Те, кто сами не выпили у вечерних костров свой запас, выменивали на бутылку до десятка крупных рыбин.

Озеро открылось перед ними неожиданно, только что петляла узкая лесная дорога и вдруг впереди ярко засинело окруженное березами и соснами небольшое спокойное озеро с отражающимися в нем белыми облаками. И ни одной машины! Юрий Иванович подрулил к овальной полянке, усыпанной шишками и желтой хвоей, нижние ветви огромной ели заскрипели по серебристому капоту, он вышел из кабины, потянулся и, окинув взглядом зеркальную гладь, позвал девушку. Маша тоже выбралась, отряхнула с брюк дымчатый пух одуванчиков, залетевший в открытое окошко. Стройная в своем синем с белыми полосами спортивном костюме, она встала рядом с Юрием Ивановичем и посмотрела на озеро. В глазах ее заплескалась яркая синь. Озеро же было зеленоватого цвета.

— Красиво и тихо, — негромко произнесла она. — И пастух не обманул, тут не заметно даже следов машин, — Следы, конечно, были, только дальше, где берег спускался вниз и вместо сосен росли молодые березы и осины. Много деревьев было выворочено с корнями. Видно, ураганом зацепило. Над камышами летали большие коричневые стрекозы, слышны были тонкие голоса птиц, негромкий ровный шум деревьев.

— Сюда никто не приезжает, наверное, и потому что рыба не ловится, — сказал Юрий Иванович — Не верится, что такую красоту из-за «кирпича» на военной дороге обходят стороной.

— Пастух говорил про другое большое озеро, — напомнила Маша.

— Не будет ловиться — мы и на рыбное съездим.

— Будем ставить палатку, надувать матрасы? — проговорила Маша. — Или сначала выкупаемся?

Они заплыли на середину озера, отсюда берега казались высокими, а деревья великанами, достающими колючими руками-ветвями до облаков. В камышах заметили два утиных выводка, на плесе выскакивали из воды мальки, наверное, их гонял окунь. Значит, рыба есть. Юрий Иванович не был заядлым рыболовом, но последнее время пристрастился с Вадимом Андреевичем в Богородицкой на вечерней зорьке сидеть на лодке с удочкой и выдергивать из зеркальной с розовым оттенком воды зеленых юрких окуней и нежную серебристую плотву. Ему все время хотелось поймать крупную рыбину, но крупные почему-то не попадались, зато одолевала мелочь, Маша и Дима осторожно снимали с крючков малышей и отпускали на волю. Интересный парень этот Дима! Спокойный, с юмором, процветающие кругом хамство и разврат, к счастью, не коснулись его. Из сверстников он дружил лишь с Толиком Пинчуком, хотя тот совсем не походил на Диму. Толик уже на девчонок заглядывался, шнырял на митингах, готовый поглазеть на драку или скандал, подбивал приятеля писать на стенах домов разные глупые надписи, для этого приобретал баллончики с краской. Но Диму было трудно к чему-либо не нравящемуся ему склонить. Самостоятельный паренек!

Они плыли рядом, волосы девушка завязала косынкой, чтобы не намочить, Юрий Иванович косился на нее, иногда рукой проводил под водой по скользким бедрам, Маша прибавляла скорости, плыла она саженками и довольно быстро.

— Наконец-то мы вдвоем, — произнес он, сдувая со щеки прядь волос, — На озерах стало, как на Невском проспекте! Что за времена? Я же вижу, как мужчины пялят на тебя глаза…

— Тебя девушки тоже не обходят своим вниманием, — смеялась Маша, стараясь обрызгать его ударом ноги по воде. На Псковском озере ко мне подошла одна тетенька и спросила, как твоя фамилия, она тебя за какого-то артиста приняла!

— И на кого же я похож?

— Она так и не смогла вспомнить, но уж, по крайней мере, не на Алена Делона.

— Твой любимец?

— Очень красивый мужчина! — хихикнула она. — И еще мне нравится Чарльз Бронсон. Немногословен, решителен, человек действия.

— А Шварценнеггер? Или Сильвестр Сталлоне?

— Эти накаченные мускулами культуристы? — фыркнула она. — Фу-у!

— Кто же тебе из наших артистов нравится?

— Никто, наши артисты не умеют драться, не обладают приемами каратэ, этакие разжиревшие жеребчики, а с женщиной ложатся в постель в брюках и сапогах. Это в фильмах эпохи «до перестройки».

— Даже это заметила! —рассмеялся он.

— А сейчас все режиссеры как с ума сошли: снимают постельные сцены при каждом удобном случае. И делают это как-то пошло, некрасиво! Можно даже прыщи рассмотреть на голых волосатых задницах героев и героинь… Как артистам не стыдно сниматься в таких мерзких сценах!

— Я слышал, на сценах театров известные артисты демонстрируют голый секс, — проговорил Юрий.

— Все смешалось, дорогой, в доме Облонских, — рассмеялась Маша. — Я не пойму только одного: почему наши деятели культуры и искусства все, что на Западе более-менее терпимо, у нас превращают в пошлость и мерзость?

— Свобода нравов… Дорвались до малинки, теперь будут смаковать…

Позагорав на надувных матрасах, они, разомлевшие, принялись ставить палатку, надувать резиновую лодку, Юрий Иванович достал из багажника туристский столик с двумя складными стульями. Все это помещалось в плоском, похожем на дипломат, чехле. Палатка была оранжевая, двухместная, в нее сразу же налетели комары, мухи, даже одна оса. Маша попрыскала из баллончика с нарисованной на нем огромной черной мухой и насекомые исчезли, осу она прогнала полотенцем.

Обходя окрестности, Юрий Иванович заметил кострище с рогульками, вбитыми в землю, тут рыболовы варили уху. К поднявшейся вокруг траве пристала рыбья чешуя. Тут же лежало срубленное дерево, дров для костра можно было найти сколько угодно. Хитров мечтал именно о таком тихом, безлюдном местечке. Ему пришла мысль вместе с Машей сходить и посмотреть на шахту, в которой пряталась боевая ракетная установка. От проселка в лесу отходила еще одна дорога, выложенная из серых бетонных плит, она, по-видимому, и вела к шахте. Там тоже красовался на обочине «кирпич».

Последнее время Хитров все чаще вспоминал разговор с Вадимом Андреевичем перед отпуском. Ему показалось, что Белосельский вроде бы охладел к своей газете. И когда он сказал, что собирается отдохнуть, Вадим Андреевич не стал уговаривать подождать, пока он не вернется в Ленинград, даже заметил, что ничего страшного, если газета и не выйдет месяц-полтора. Никто и не заметит. Люди настолько обалдели от разной противоречивой информации, статей, сенсаций, что стали мало покупать газет, тем более что цена на них выросла в пять-десять раз. Журналисты соревновались в разных разоблачительных материалах, одни газеты нападали на другие, все и вся критиковали, накаркивали еще большие ужасы и кошмары, хотя, казалось бы, что еще может быть хуже? Истинно русская национальная печать так и не появлялась, о возрождении России замолчали, в новые издания, открытые Верховным Советом РСФСР, тут же набились те же самые люди, которые поносили русских, обзывали их националистами и шовинистами, как же при таком разгуле русофобии заявить, что русским, мол, тоже нужна своя русская газета, где будут работать русские журналисты, возглавят органы печати русские редакторы и будут писать о русских, о их жизненных проблемах, а не навязывать им русофобские идеи и издеваться над малейшим проявлением национального самосознания. Попробовали бы сионистские прихвостни захватить национальную печать и телевидение и поливать грязью народ другой республики, на территории которой они живут. Там подобное невозможно даже представить, там они тише воды, ниже травы, а что делается в России? Нет, по сути, ни одного массового органа, защищающего и выражающего интересы русского народа! Не считая, конечно, «Советскую Россию», «Литературную Россию» и несколько журналов. Но сколько нападок на эти издания! Поливают их грязью в родном отечестве, а уж про «голоса» и говорить не приходится, там зубоскалят с утра до вечера; всех, кто заикнется о русском самосознании, объявляют националистами, черносотенцами… Выходит, выгодно этим гнусным подголоскам у нас и за рубежом унижать, держать в страхе перед еще худшим доверчивый русский народ. А может, просто ларчик открывается: не хотят сионисты и их подпевалы возрождения России, пробуждения русского самосознания, ведь тогда русский народ спросит: кто же виноват по всех его несчастиях, начиная с 1917 года и до сего времени? Ох как боятся этого сионисты и их подкупленные денационализированные слуги в самых высших эшелонах власти! Даже разоблачая сталинско-бериевских палачей, выродков с нерусскими  фамилиями стараются не задевать. Кровавый преступник Лазарь Каганович живет себе и даже интервью дает в сионистские газеты. Распиная русских, кстати, среди палачей-следователей их было в сто крат меньше, чем нерусских, своих не трогают, обходят молчанием, а если какой русский орган печати и заденет — вой на всю планету: антисемитизм в России!..

И что такое голос «Русской газеты» в мощном хоре десятков голосов многомиллионных изданий? Этим и дефицит бумаги нипочем, для них все находят, а русским изданиям так и норовят при каждом удобном случае нагадить, рот заткнуть… Но сколько же это будет продолжаться? Неужели русские не видят, кто болеет за них, желает добра, а кто обманывает, сеет зло? Кому выгодно разобщить русский народ, восстановить против него другие нации, свалить на россиян все беды и несчастья, принесенные зарубежным десантом большевиков типа Троцкого, Свердлова, Каменева, Зиновьева после революции? Кто внушает русским, что они от рождения рабы и должны такими быть до скончания своего века, а погонять кнутом «рабов» и заставлять их работать на себя есть кому, тем, кто как черт ладана сторонится физической работы, зато вещать по радио-телевидению, писать разоблачительные статейки в газеты-журналы, высмеивать все национальное русское — это как раз привилегия их — ненавистников русских людей. Тут они господа и хозяева! Все состряпают, разжуют и в рот положат, только глотай, русский Иван! А проглотив, сиди в своей загородке и не чирикай! Не то снова закон примем об антисемитизме! Депутаты-то Верховного Совета — почти все свои люди. Что им прикажут, то и сделают. Такой, какой был принят после революции, когда сразу же поставили к стенке сотни тысяч людей, как раз с русским национальным самосознанием и гордостью великоросса! Неугодных, строптивых захватчики власти объявляли антисемитами и тут же расстреливали, даже тех, кто и не знал, что такое антисемитизм. Нельзя русскому человеку и сейчас сказать, мол, почему на радио-телевидений, в газетах-журналах работают почти одни евреи? Почему их столько в литературе, культуре, искусстве? Хорошо бы талантливые, так нет, туда набились деляги, проходимцы, бездари, но зато у них круговая порука. Все подчинено им и куплено. Потому и существуют, процветают, подминая под себя и уничтожая русское, талантливое. Даже нельзя просто поинтересоваться этим вопросом, тут же такого смельчака объявят антисемитом, шовинистом и обязательно фашистом! Не говори правды, молчи, не ропщи, как и положено рабу! И жуй лишь то, что тебе в рот положат.

И молчат, а если и говорят об этом, то только шепотом, с оглядкой, потому что и честный русский человек, воспитанный на страхе перед таинственным антисемитизмом, тут же тебя осудит. Вот в какую страшную зловонную яму загнали русского интеллигента-патриота сионисты. А кто попытается мужественно сказать правду о положении русской интеллигенции в России, как его сразу ошельмуют все по той же испытанной годами безотказной схеме, ни один печатный орган не обойдет его молчанием, ведущие телепрограмм, поднаторевшие на борьбе с этим самым проявлением русского самосознания, тут же сделают из такого человека подонка и негодяя, сходу запишут его в общество «Память», о котором никто ничего толком не знает, зато все знают, что быть причастным к «Памяти» — это то же самое, как быть прокаженным или заболевшим по меньшей мере СПИДом. Вот так нахальные ребята и прокуренные дамы с хриплыми голосами из средств массовой информации расправляются с русскими интеллигентами, посмевшими заикнуться о своих исконных правах тоже работать на радио-телевидении, иметь свои издательства, газеты, печатные органы. Все евреи-сионисты и есть русские интеллигенты — так нагло и насмешливо заявляют краснобаи с экранов телевидения. А русских интеллигентов нет и быть не может, есть русские националисты, шовинисты, фашисты… Вот так начинается и кончается сказка про мочало, начинай сначала…

От этих мыслей Хитрову стало не по себе. Почему за границей нет такого страшного притеснения со стороны сионистов коренного населения? Почему сионисты всего мира еще в начале двадцатого века облюбовали именно Россию для своих зверских экспериментов? Какая бы нация позволила дико налетевшей на нее злобной орде человеконенавистников уничтожить свою религию? Разрушить храмы, убивать тысячами священников? Сразу после переворота в семнадцатом началось массовое истребление русской интеллигенции, аристократов, а немного позже — крестьян, казаков, простых русских людей. Ни в одной стране мира ничего подобного не было, даже татаро-монгольские завоеватели не трогали храмы, не обижали верующих. И ни за что ни про что не истребляли людей, причем, в первую очередь лучших! И ни одной нации чуждые ей элементы не навязывали через радио-телевидение, печать чуждую ей идеологию, идеи, разврат, порнографию, прикрываясь гласностью, демократией, вседозволенностью. А русские все стерпят, проглотят, смолчат, они ведь рабы! И за семьдесят с лишним лет должны были бы уже смириться, что истинные хозяева у них давно не русские. С самого страшного 1917 года…

Озеро находилось как бы в огромной малахитовой чаше, окруженной смешанным лесом, даже когда ветер раскачивал вершины деревьев, зеркальная гладь была неподвижной. В ней рельефно отражалось облачное синее небо, деревья и бледный месяц. К вечеру совсем стало тихо, облака над озером окрасились в нежно-розовый цвет, немного покуковала кукушка, потом закрякали в камышах утки, подолбил дерево дятел и стало удивительно тихо, как всегда бывает на озерах перед заходом побагровевшего и увеличивающегося в размерах солнца.

Они вдвоем сидели в зеленой надувной лодке, Юрий Иванович греб короткими желтыми веслами, вдетыми в черные проушины, Маша сидела на резиновой подушке, уже три места сменили, а рыба не клевала. Теперь понятно, почему рыбаки сюда не торопятся: озеро-то, оказывается, бедное. Впрочем, их это не смущало. Юрий Иванович был счастлив, что здесь никого нет, а Маше рыба уже надоела. Они на Псковском озере порядочно навялили подлещиков и плотвы. Была у них и коптильня. Поставишь ее на раскаленные угли и через пятнадцать-тридцать минут вынимай душистую, пахнущую дымом и вереском, который туда подкладывали с гнилушками, горячего копчения рыбу. Маше она нравилась больше, чем жареная. Варили и уху. Этим делом занимался Хитров. Он даже сварил двойную: сначала из мелкой рыбы, сложенной в марлевый мешок, а потом в котел бросил крупную. Наутро оставшаяся в котелке уха превратилась в заливное.

— Где же рыба? Она ведь плескалась, — вглядываясь в зеленоватую воду, спросила девушка. Отблеск закатного солнца позолотил ее волосы, на губах задумчивая улыбка. Бамбуковая удочка в ее руках колебалась, с голубой жилки срывались капли. Поплавки даже не шевелились.

— Может, в такой прозрачности рыба все видит, — сказал Юрий, — И лодку, и нас, и леску?

— Поплыли к камышам?

 В камышах сразу клюнули на обе удочки юркие полосатые окуньки, величиной с ладонь, потом Маша вытащила скользкого коричневого, растопырившего колючие жабры ерша, а Юрий — плотвину. И снова поплавки неподвижно впаялись в зеркальную гладь. Маше на плечо уселась сиреневая стрекоза, фасетчатые глаза ее искрились разноцветными алмазами. А синие глаза девушки стали розовыми, это в них отразилось закатное небо. За ее спиной пылали красные стволы сосен, розовели медленно двигающиеся над озером облака, будто горела неподвижная кристально чистая вода. Они молча любовались этой красотой и не смотрели на поплавки, да и не хотелось, чтобы это прекрасное ртутно-серебристое зеркало вдруг треснуло и пошло кругами от заметавшейся рыбины. Юрий пожалел, что не захватил в лодку фотоаппарат, очень уж красиво смотрелась отсюда оранжевая палатка, стоявшая рядом серебристая машина, складной стол со стульями. Мохнатой лапой огромная ель прикрыла капот «БМВ». Все стекла были розовыми, будто внутри салона вспыхнули электрические лампочки. Низко над их лагерем пролетел большой черный ворон, он тоже купался в багрянце. Звонкое курлыканье нарушило вечернюю тишину. Ворон был один и вскоре исчез за зубчатой кромкой леса.

— Запоминай все это, Маша, — негромко произнес Юрий — Тебе там, в Америке, очень будет всего этого не хватать.

— Ты думаешь? — задумчиво откликнулась она. Маша тоже проводила глазами ворона и смотрела на берег.

— Я знаю, — ответил он.

— Не хочу думать, как все будет там, а сейчас я счастлива, — призналась она. — Не думается о нашей подлой жизни, очередях, нищете — в голову приходят возвышенные мысли о жизни вообще, о космосе, вечности… И еще я подумала, что тысячи лет назад в этом озере жили ископаемые ящеры…

В это мгновение вдруг раздался громкий всплеск, будто в воду упало по меньшей мере бревно.

— Кто это, Юра? — почему-то шепотом спросила она. Глаза ее широко распахнулись.

— Твой древний ящер! — улыбнулся он, глядя на камыши, от которых к лодке пошли круги. Зеркало треснуло и серебро перемешивалось с золотом багрянца. Маша тоже посмотрела в ту сторону и увидела проворно поднимающегося от воды вверх на берег коричневое мохнатое животное с удлиненной головой и закрученным вверх хвостом. Животное, не оглядываясь, удалялось в лес. Мохнатый загривок его и спина были мокрыми и розово светились.

— Молодой кабан, — сказал Юрий Иванович, — Наверное, пришел на водопой.

— Он купался, — сказала Маша. Увидел нас и испугался. Вон он теряет красные сверкающие капли!

Юрий Иванович не успел ответить, его поплавок скрылся в воде, жилка натянулась, задрожала. Забыв про кабана, он подсек и с радостью почувствовал приятную тяжесть на конце выдвижной пластмассовой удочки.

— Кто-то крупный, — свистящим шепотом произнес он, не спуская глаз с жилки.

— Ты сейчас похож на капитана Ахава из «Моби Дика», преследующего Белого кита, — засмеялась Маша.

Он не ответил, даже головы не повернул: глаза его были прикованы к воде, которую со свистом резала тонкая жилка. Юрий Иванович несколько раз подводил добычу к надутому боку заякоренной лодки, но та снова и снова сигала в сторону. И невозможно было разглядеть, кто сел на крючок? Но в том, что рыбина была крупной, он не сомневался. Несколько раз выскакивал гусиный с красной вершинкой поплавок, но тут же снова стремительно исчезал в глубине. Так водить мог только крупный окунь или щука. Пока они наблюдали за кабаном, на крючок села плотвица, а ее уже кто-то заглотил. Возбужденный Юрий Иванович подсознательно понимал, что тяжелую рыбину в лодку не забросишь, как мелочь.

— Подсачок! — вспомнив, резко крикнул он.

Маша недоуменно взглянула на него, но ничего не сказала, взяла со дна подсачок и протянула Юрию. Он схватил его левой рукой и, напряженно следя за удочкой, опустил его возле борта. На какой-то миг совсем близко мелькнула зеленоватая спина с темным плавником, и в следующий момент жилка еще сильнее натянулась, казалось, она сейчас зазвенит, как струна, и она действительно звонко лопнула и привязанный к концу удилища конец ее, свернувшийся в кольца бессильно опустился в воду.

— Сорвалась! — выдохнул Юрий Иванович.

Маша с любопытством смотрела на него. Он уже успокоился, положил удочку поперек лодки, с досадой бросил подсачок на дно и лишь после всех этих манипуляций взглянул на девушку.

— Окунь или щука, — сказал он. — И не меньше, чем на два килограмма. Вот тебе и безрыбное озеро! Нужно на ночь поставить кружки с живцом, наверняка щука сядет.

— Ты про все на свете забыл, — произнесла Маша, — Про красоту, закат, тишину… Даже про меня.

— В каждом мужчине дремлет охотник, — сказал Юрий Иванович, — Наверное, это еще с древности, когда в озере водились ящеры, а над водой летали птеродактили.

— Кто это все-таки был: щука или окунь?

— Пусть это останется тайной… Главное, кто-то был, большой, тяжелый, сердитый!

— Ты жалеешь, что оно сорвалось с крючка?

— Уже нет, — улыбнулся он.

— И ты снова помнишь, что на лодке с тобой сижу я? — пытливо заглядывала она ему в глаза.

— Я никогда не забываю, что ты со мной, — мягко, но очень серьезно произнес он.

10. Схватка

Они лежали в палатке на цветных надувных матрасах с книжками в руках. Усыпляюще шуршал по просвечивающему оранжевому полотнищу ленивый дождик. Монотонно в прибрежных зарослях вскрикивала какая-то птица. Юрий Иванович надеялся, что непогода скоро кончится и тогда можно будет проверить кружки, пущенные им по озеру ранним утром. Наверное, ветер прибил их к камышам. Как раз в этих местах и должны обитать щуки. Дождь незаметно подкрался без грозы и порывистого ветра, обычно такой мелкий спокойный дождь грозил быть затяжным, а когда кругом все мокро и брызгается каждая травинка, становится не очень-то уютно на природе. С веток капает, пока до лодки дойдешь, все ноги в траве вымочишь, да и костер не хочет на дожде загораться. Лучше всего в дождь лежать в палатке и читать. Рассеянный свет в ней напоминал лабораторное освещение, когда проявляют фотоснимки: губы казались белыми, лица — тоже. В два небольших окошка, затянутых капроновой сеткой, пытались проникнуть комары, их противное жужжание то усиливалось, то затихало. Птица неожиданно умолкла, будто ее выключили.

Он читал том детективных романов Чейза, купленный в Пскове, а Маша — «В круге первом» Солженицына. После того как стали издавать крупнейших мастеров зарубежного детектива, Хитров больше не мог читать современных советских детективщиков, все написанное ими казалось примитивщиной, халтурой, и Сименон с Агатой Кристи, которых широко у нас печатали много лет. Иногда Юрий Иванович задумывался, что же это были за люди в идеологических организациях, которые отбирали для советских людей переводную литературу, зарубежные кинофильмы, эстраду? Почему они закупали у иностранцев самые убогие, примитивные произведения? А ведь крупнейшие писатели, кинематографисты, которые в понимании советских идеологов были неприемлемы для народа, оставались неизвестными широкому кругу людей? Писали, что на дачах Брежнева и других партийных лидеров «крутили» зарубежные фильмы для избранных, а массам, как называли советских людей, выдавалась примитивщина, в которой обязательно обличались капиталистический мир, буржуазные нравы…

Что-то гулко ударилось в полотнище палатки и с шорохом скатилось вниз. Маша оторвалась от книжки и подняла на него глаза. Они у нее в призрачном оранжевом свете были родникового цвета.

— Что это, Юра?

— Наверное, сосновая шишка, — рассеянно ответил он, не отрываясь от страницы.

— Белка бросила в нас шишкой, — сказала Маша. — Вроде дождь кончается?

Они прислушались, шорох и впрямь стал тише, зато теперь часто ударяли в верх палатки крупные капли, срывающиеся с ветвей сосен. Где-то поблизости встревоженно застрекотали сороки, в берег звучно шлепала волна, натужно скрипели камыши. Юрий Иванович отложил книгу и придвинул лицо к окошку, чтобы посмотреть на прислоненную к сосне резиновую лодку, но вместо нее вдруг увидел огромные кирзовые сапоги, вдавившиеся в мокрую хвою. Он еще успел подумать, мол, с какой стати оказались здесь чужие сапоги? В следующее мгновение сапоги пошевелились, один отодвинулся от второго, исчез из поля зрения и тут же послышался треск рвущейся материи: палатка от самого верха до середины распалась, открыв глазам серое небо с бегущими дымчатыми облаками и смотрящее на них круглое небритое лицо с прищуренными светлыми глазами. Маша негромко вскрикнула, Хитров рывком поднялся на матрасе, но тут затрещала молния и в прореху заглянул еще один человек в зеленой рубашке с накладными карманами. Волосы влажные, круглый подбородок выдавался вперед, в руке у него был какой-то странный кривой нож с золотистой деревянной рукояткой.

— Голубки наслаждаются жизнью на природе! — ухмыльнулся мужчина с ножом. Сверкнул золотой зуб. — Ого, какая тут прячется красотка! Прямо русалка озерная.

— Вот люди живут! — послышался сипловатый голос третьего незваного гостя, — Западногерманская машина, полная всякого добра, разные рыболовные штучки-дрючки и еще баба у фраера красивая! Будто с обложки «Плейбоя». Рази в наше беспокойное времячко, дорогие граждане, можно в такую глушь забираться без автомата Калашникова? Или, на худой конец, ружья с медвежьей дробью? — Третий — по-видимому, самый разговорчивый тоже заглянул в растерзанную палатку, лицо худощавое, глаза бегающие, вороватые, на голове — выгоревшая мокрая кепка. Он ощупал глазами все еще неподвижно сидящего на матрасе Юрия Ивановича, молча смотревшую на них девушку. Незаметно было, чтобы она очень уж испугалась, спокойно полулежала в спортивном костюме, лишь толстая книжка в синем переплете вдруг соскользнула с ее колен и упала на зеленый матерчатый пол.

— Помиловались, туристы-автомобилисты, и шабаш, — заметил первый, в кирзовых, побелевших на сгибах сапогах, с кривым ножом. — Кому говорю: вылезайте на свет божий!

— Зачем нужно было хорошую палатку резать? — хрипло спросил Хитров. Внешне он тоже был спокоен, но внутри все клокотало от бешенства. Эти мерзавцы чувствовали себя здесь как хозяева.

— Гляди, палатку пожалел! — хихикнул говорливый, — Лучше, малый, о своей головенке подумай. Мы сюда пришли не в бирюльки играть!

— Что вам надо? — подала голос Маша, не двигаясь с места. Теперь, когда дневной свет проник в палатку, губы ее снова стали розовыми, а глаза синими. Она отодвинула ногой книжку, бросила взгляд на Юрия.

— Нам много чего надо, куколка! — рассмеялся круглолицый со светлыми бандитскими глазами, — Мы так соскучились по хорошим людям в достатке, красивой бабенке, да и пожрать чего-нибудь вкусненького хочется. Про выпивку я уж не говорю, за поллитровку чечетку спляшу на крыше вашей машины.

По их говору, повадкам Юрий Иванович наконец сообразил, что перед ними типичные уголовники. И этот грубо сработанный нож наверняка сделан в колонии. И запах от них исходил неприятный, тяжелый. Лето, тепло, а они не мылись и не купались. Надо полагать, сбежали из тюрьмы или колонии. Об этом часто сообщали местные газеты и телевидение, даже портреты бандитов показывали. Писали и о нападениях уголовников на автомобилистов. Вот, значит, какую встречу им с Машей судьба уготовила. На тихом, безлюдном озере! Конечно, он знал, что нынче путешествовать небезопасно и тоже ко всяким непредвиденным обстоятельствам подготовился… Газовый пистолет лежал под матрасом в изголовье, стоило протянуть руку и схватить его, но тут, в палатке, стрелять нельзя — слезоточивый газ на какое-то время ослепит и их с Машей. Нужно незаметно положить маленький пистолетик с пятью патронами в карман брюк.

— Ты вытряхивайся отсюда, мужик, — с нехорошей улыбкой сказал худощавый, словоохотливый, — а девка пусть останется…

Хитров стал подниматься, они отодвинулись, и он без особого труда сунул пистолет в карман. В тесноте никто этого не заметил. Когда нагнулся и стал выходить из палатки, худощавый ребром ладони стукнул его по шее, но не профессионально: Юрий Иванович ткнулся лицом в хвою в каком-то сантиметре от алюминиевого колышка, но тут же вскочил и, выхватив пистолет, выпалил тому прямо в наглое рыло. Выстрел прозвучал довольно гулко, худощавый вскрикнул, схватился обеими руками за лицо. Двое стояли рядом и обалдело смотрели на Хитрова. Тот, не целясь, почти в упор выстрелил и тем в лица. Он знал, что газовая струя не причинит особенного вреда, но на какое-то время выведет их всех из строя. Вонь от едкого газа была такая, что ему пришлось отодвинуться. Пока бандиты, матерясь, ощупывали свои рожи, вытирали слезы, он сильным ударом уложил худощавого на землю, круглолицего в кирзовых сапогах ударил приемом каратэ в горло, так, что тот, захрипев, выронил огромный кривой нож, а третий метнулся было прочь, но сослепу врезался башкой в сосну и, обхватив ее, замер, что-то бормоча себе под нос. Наглые небритые рожи их стали мокрыми, жалкими. Худощавый царапал землю ногтями и матерился, красные глаза его ничего не видели.

— Маша, режь веревки от палатки! — крикнул Юрий Иванович, не спуская с них глаз. Девушка подобрала с земли бандитский нож, отрезала от алюминиевых колышков мотки капроновой веревки. Вязать им руки она наотрез отказалась. Засунув нож за пояс брюк, Юрий Иванович отдал ей пистолет и стал вязать руки бандитам. Двое не особенно и сопротивлялись, им жестоко резало глаза, они почти ничего не видели, а худощавый не хотел двигаться, вырывался, скрипел зубами и грязно матерился. Юрию Ивановичу пришлось его несколько раз ударить головой о сосну. Он притих, закатил глаза. Через несколько минут все было кончено, связанные бандиты лежали неподалеку от разрезанной палатки на усыпанной хвоей земле и горько плакали, глядя невидящими глазами в прояснившееся небо. Слезы еще долго будут обильно сочиться из их красных глаз. Дождь кончился, в зеленоватые прорехи над озером выглядывали солнечные лучи, резиновая лодка была опрокинута, но, к счастью, не разрезана. Дверцы машины распахнуты, видно, бандиты покопались там, а они из-за шелестевшего дождя ничего не слышали! Наверное, в это время круглолицый бандит стоял у палатки наготове с ножом. Выскочи Юрий и он бы мог пырнуть его…

— А что им все-таки было нужно от нас? — спросила Маша, все еще не пришедшая в себя от столь стремительно развернувшихся на ее глазах событий. Другая бы на ее месте была в истерике, а Маша ничего, более-менее спокойная. Уже позже Юрий Иванович понял, что ее доверие к нему, как мужчине-защитнику было непоколебимым, она просто не допускала мысли, что с ней может что-либо случиться, когда рядом Юрий. Она знала о его силе, ловкости, видела как они в Богородицкой боролись на лужайке, применяя приемы каратэ и самбо.

— Ты не поняла? — улыбнулся он, постепенно остывая от охватившего его возбуждения и нервного напряжения.

— Разрезали палатку, что-то про машину говорили… Они что, хотели нас обокрасть?

— Это бандиты, убийцы, — убежденно сказал он, — Какие у них хари, глаза! Жаль, что пистолет у меня газовый — таких ублюдков нужно убивать на месте без суда и следствия.

— Не надо так, Юра, — мягко заметила она, — У тебя тоже было нехорошее лицо, когда ты стрелял в них.

— Надо было вас пришить в палатке, пока вы там прохлаждались и все дела, — подал голос кругломордый в кирзовых сапогах.

— Я думал, у него настоящий ствол, а это — вонючка! — прохрипел худощавый, по-видимому, он был у них главарем, — Он чуть глаз, сука, мне не выбил!

Юрию Ивановичу показалось, что у него веревка на руках, связанных сзади, ослабла. Он для верности снова всем троим потуже затянул узлы, отрезал от погубленной палатки еще несколько белых концов и связал ноги. Кругломордый наугад ткнул его сапогом — покрасневшие глаза его еще плохо видели, — но Юрий Иванович перехватил ногу и резко вывернул ее в сторону. Бандит взревел и заматерился.

— В другой раз сломаю, — пригрозил Хитров.

Маша смотрела на них и на лице попеременно выражались обуревавшие ее чувства: любопытство, жалость и отвращение. Наверное, последнее пересилило все остальное, и она отвернулась от поверженных бандитов и стала выдергивать алюминиевые колышки. Еще связывая им руки, Хитров достал из карманов бандитов кастет и два ножа, поменьше, чем у главаря. Все ножи были самодельные из закаленной стали. У одного наборная пластмассовая ручка. Документов в карманах он никаких не обнаружил.

— Я не хочу здесь больше оставаться, — не глядя на них, произнесла Маша. — Поедем к отцу, Юра?

— Я быстро сниму кружки, а ты понаблюдай за ними, — сказал он, — Чуть что — кричи мне. Да-а, возьми пистолет и не стесняйся — стреляй в их кабаньи морды.

— Разве это люди? — Он вставил запасную обойму и протянул черную игрушку Маше. — С предохранителя я снял.

Спустил на воду надутую лодку с веслами и уплыл к камышам, вблизи которых краснели кружки. Вернулся скоро, снова внимательно осмотрел руки и ноги мрачных расслабленных бандитов. Маша за это время сложила вещи в машину.

— Я же просил тебя приглядывать за ними? — упрекнул Юрий.

— Они такие вещи мне говорили… — передернула она от отвращения плечами. — Я не могла этого слышать.

— Заткнула бы им поганые пасти мхом, — зло вырвалось у него.

— Ты прав, в них ничего человеческого нет, — вздохнула девушка — Как из другого мира…

— Их мир — зло и насилие!

— Прямо готовый заголовок для газеты… — улыбнулась она.

Палатку, не сворачивая, мокрым комком запихнули в багажник, туда же вымытые котелки, посуду. На кружок села крупная щука. Ее Хитров завернул в полиэтиленовый пакет и положил на палатку. Щука еще дергала хвостом и разевала зубастую пасть. Когда все вещи, правда, в беспорядке были сложены в «БМВ», Юрий Иванович на всякий случай написал в листке блокнота крупными словами: «Это бандиты! До приезда милиции не трогать и не развязывать!». Прикрепил листок на сучке над головой главаря.

— Мы найдем тебя, фраер, — угрюмо сказал худощавый с бегающими слезящимися глазами, — Номер твоей машины питерский. Найдем и пришьем! У нас не заржавеет.

— Я говорил, прикончим их сразу в палатке, — вставил кругломордый. На серых губах его выступила пена.

— А бабу твою… — начал было снова худощавый, но Хитров наотмашь ударил его по губам.

— Не скучайте, соколики, — сказал он. — Я скоро подошлю к вам милицейский «воронок»!

— Ха! Напугал нас милицией! — сплюнув, сипло заговорил главарь. — Видели мы милицию в гробу!

— Теперь за «мокруху» больше семи лет не дают, — вторил ему кругломордый с вылезающими из орбит красными глазами.

— Так что жди нас в гости, мастер! — угрожающе проворчал третий, в кирзовых сапогах.

— Вы правы, уголовнички, — остановился уже было направившийся к машине Хитров, — Наш уродский суд вас и оправдать может. Таких выродков рода человеческого, как вы, нельзя оставлять в живых! Вы же не люди — мразь! Пожалуй, избавлю я род людской от нечисти…

Он схватил главаря за ноги и поволок к озеру. Тот задергался, замычал, а уже у самого берега взмолился:

— Ты что, мужик, очумел? Тебя же посадят самого!

— А кто узнает? — громко сказал Юрий Иванович. — Озеро-то почти необитаемое. Сожрут вас тут раки и ничего не останется… — Он легко подхватил его за руки и швырнул в воду. Вместе с диким воплем раздался громкий всплеск.

Двое оставшихся дико заорали, стали извиваться, кататься по земле. Вытаращенные глаза, на губах пена и земля, искаженные страхом лица. Из машины выскочила Маша.

— Юра, не надо! — взволнованно заговорила она. — Пусть милиция их наказывает, наверное, уже ищут!

— Угомони ты своего мужика! — кричал один из бандитов. — Зверь какой-то! Видано ли дело: живых людей топить!

— Вы разве люди? — сказал Хитров, — Я же сказал: вы выродки, мразь, таким, как вы, незачем было и родиться.

Маша бросилась к озеру и за ноги пыталась вытащить главаря. Тот плевался водой, сучил связанными руками и ногами, что-то непонятное верещал. Глаза закатились. Юрий Иванович подхватил его под мышки и снова отволок под сосну к другим.

— Беззащитных-то людей пришивать легче, чем самим подыхать, а, уголовнички? — глядя на них потемневшими от гнева глазами, сказал Хитров.

Бандиты смотрели на прояснившееся небо и молчали.

Когда машина тронулась, Маша повернула к нему порозовевшее лицо с блестящими синими глазами:

— Ты вправду хотел их утопить?

— Будет суд, адвокаты найдут смягчающие обстоятельства, добавят им к сроку — наверняка убежали из колонии — и будут они снова точить там ножи, а выйдут на свободу, будут грабить и рано или поздно «пришьют», как они говорят, кого-нибудь, кто послабее их и не вооружен…

— Утопил бы или нет? — настаивала она, по-птичьи, сбоку глядя на него.

— Если бы они хоть пальцем дотронулись до тебя… — мрачно уронил он, — Я бы не пощадил их.

— Я знала, что ты не утопишь их, — облегченно вздохнула она. — Нельзя же самому вершить суд Линча. Даже над такими… негодяями.

— Негодяи — для них слишком мягкое определение, — вставил он.

— Их же комары и слепни искусают, — вспомнила она.

— Маша, нельзя быть доброй к таким подонкам, — хмуро заметил он — Моли Бога, что обошлось — могло бы страшное случиться.

— Может, ты и прав, — помолчав, сказала она.

— Я в милицию не поеду, — решил Юрий Иванович, — Мы позвоним туда из первого населенного пункта, как только они расскажут про эту игрушку — газовый пистолет, так я еще и окажусь виноватым. У нас ведь только бандиты имеют право применять любое оружие, а добропорядочным гражданам воспрещается. Их можно стрелять как кроликов, душить, прижигать утюгами, пытать электрическим током, а они, граждане, не имеют права по нашим гуманным законам защищаться и наносить телесный вред ворам, бандитам и убийцам! Вон и тебе стало их жалко.

— Мне их не жалко, Юра, — сказала девушка, — Мне только не хочется, чтобы ты…

— Что я? — резко повернулся он к ней. Она еще никогда не видела столько злости в его карих глазах.

— Я тебя люблю, дорогой, — прижалась она щекой к его плечу, — Люблю доброго, нежного, а не злого, жестокого…

— Маша, Маша… — мягко сказал он, — Неужели ты еще не поняла, что могло сегодня произойти на берегу этого чудесного озера?

— Я же сказала тебе: когда ты рядом, я ничего не боюсь, — она поцеловала его в щеку и нос.

— А я за тебя очень боюсь, — помолчав, уронил он.

11. Прощай, Аэлита!

У него все в это утро валилось из рук. С рыбалки он вернулся к завтраку с десятком пойманных окуней, молча поставил ведерко у порога, рыбу чистить не стал, хотя всегда это делал неподалеку от колодца, где стоял у смородинового куста самодельный стол и чурбак. После завтрака стал было выпалывать сорняки с грядки с огурцами, но вскоре бросил, не пошло дело и с незаконченным курятником для подросших цыплят. Уселся на доски с молотком в руке и бездумно уставился на небо над сверкающим озером. Облака в этот день были удивительно пышными и красивыми, они медленно плыли по глубокому зеленоватому небу, скучиваясь над зубчатой кромкой бора. У дощатого туалета жужжали синие, жирные, с нефтяным блеском мухи, бабочки-капустницы летали над огородом, ласточки ныряли под застреху дома. Скворцы уже вывели птенцов и теперь только к вечеру появлялись на участке, в скворечники они не залетали, зато там галдели пронырливые воробьи, будто утверждали себя снова хозяевами деревянных домиков. Весной они были безжалостно изгнаны оттуда скворцами.

— Из гнезда ласточки птенец выпал, — присев рядом, стала рассказывать Лина Вениаминовна. — Дима подобрал его и полез на крышу, я думала, он шею сломит. С огромным трудом дотянулся до гнезда и все-таки положил туда птенчика. Говорит, ласточки ему спасибо сказали. Они подлетали к самому лицу и щебетали.

— Дима — добрый мальчик, — обронил Вадим Андреевич.

— Крупная рыбина сорвалась? — заглянула ему в глаза жена. — Ты такой расстроенный.

— Я разговаривал с ней, — упорно глядя на облака, сказал он.

— С кем?

— С Аэлитой…

— Она тебе гадость какую-нибудь напророчила? — попыталась она пошутить, однако на лице не было улыбки, а в глазах появилась тревога. — Очень уж ты грустный?

У Вадима Андреевича отросли несколько поредевшие русые волосы, они налезали на воротник выгоревшей ковбойки, закрыли уши. Лицо у него коричневое от загара, на лбу глубокие поперечные морщины, сегодня он еще не успел побриться, на круглом подбородке и щеках среди густой синевы посверкивали серебряные волоски. И в темно-русых волосах уже заметна седина, а так он еще крепок и живот не отрастил. Широкоплечий, узкобедрый, разве что немного сутуловатым стал. Оно и понятно, никогда без дела не сидит: то что-то пишет для своей газеты, то стучит на дворе молотком или стругает на верстаке рубанком. В деревне человеку чаще приходится горбиться, чем в городе. Да и вообще жизнь здесь — это совсем не праздник, тут нужно все время что-то делать или дома, или в огороде. И небольшое у них хозяйство, а времени уйму отнимает.

— Ты знаешь, я обычно вечером рыбачу, — стал рассказывать он, — А тут вдруг что-то меня рано утром — ты еще крепко спала — подняло с постели и заставило сесть в лодку…

А на озере Богородицком вот что произошло.

Окуни то и дело топили поплавок, но удачливая рыбалка почему-то не вызывала обычного удовлетворения, глаза его помимо воли то и дело поднимались и смотрели на причудливые сугробы облаков, величаво плывущих по синему небу, щедро подкрашенному золотом еще низким огромным солнцем. Было торжественно и тихо, на плесе показывались на свинцовой тронутой мягкой рябью поверхности гагары и снова надолго исчезали в глубине, в камышах покрякивали утки, белая цапля столбиком стояла на мелководье, нацелив длинный клюв на воду.

Однако облако остановилось как раз над заякоренной лодкой и он увидел знакомый золотой цилиндр с серебряными точками — иллюминаторами. Вадим Андреевич последние годы много читал про летающие тарелки, шляпы, гантели — об этом теперь писали в газетах, однако золотой цилиндр не походил на описания очевидцев. Как и раньше, реальный мир отодвинулся, исчез в золотистой дымке, он уже не видел озера, гагар, куда-то исчезли облако и цилиндр, а вместо всего этого перед глазами возникло золотоглазое и золотоволосое зеленоватое лицо Аэлиты. Сколько лет прошло, как она не появлялась даже во сне, но ничего не изменилось в ее облике: все такая же загадочная, прекрасная, разве что на этот раз на ней был не серебристый облегающий костюм, а, скорее, комбинезон — тоже серебристый, но с золотыми широкими лямками и таким же поясом с овальной черной пряжкой. Как и всегда, в кабине, кроме нее, никого не было. Да и кабины-то было не видно — ее продолговатое лицо заняло весь, если так можно выразиться, кадр. Себя он сейчас ощущал где-то в ином пространстве, оторванном от действительности. Вроде бы он в лодке, кругом вода, но это могло быть и безвоздушное пространство, космос, потому что небо не казалось ярким и солнечным, а меняло свой цвет и оттенки, как в калейдоскопе: то голубое, то желтое, то серое, то угольно-черное. И лишь прекрасное зеленое лицо Аэлиты с огромными глазами не менялось. Ее слова входили в его мозг, голос был мелодичный, серебряно-чистый.

— Твой мир лжив и разрушается, — говорила она. — Мелкие людские страсти правят в твоем мире судьбами и жизнями земных существ распоряжаются индивиды эгоистические, недальновидные, охотно поддающиеся влиянию темных, враждебных для вас сил. Мы поражаемся, как вы не видите их черного человеконенавистнического нутра? Почему не умеете распознать Добро и Зло? Вас ничего не стоит ввести в заблуждение, обмануть, толкнуть на убийство друг друга… У вас украли красоту, а взамен подсовывают суррогаты, пошлость, грязь. Разве это музыка, что вы слушаете по радио, телевидению? Вспомните своих великих художников эпохи Возрождения, великих композиторов, писателей? А что у вас теперь? Пародия на искусство, литературу, живопись… Вы утратили понимание красоты, вы становитесь все хуже, злее… Ваша планета Земля все больше не может терпеть вас, вы и ее искалечили, изуродовали. В ней зреет против вас глобальный взрыв. И этот взрыв уничтожит вас всех…

— Почему вы не поможете нам, не вмешиваетесь? — спросил Вадим Андреевич. — Уже многие в мире знают, что вы существуете, но не знают, кто вы и чего хотите?

— Мы бессильны, — продолжала она, — Мы закладываем в чрево ваших матерей семена, из которых произрастают герои — вожди, философы, но вы сами их уничтожаете, не даете им повести вас к Добру, Свету, вы даже не слушаете их. Силы Добра не агрессивны, не нахальны, не назойливы, а вы слышите только нахальных, назойливых. И эта черная сила выплескивается на вас из газет, из экранов телевизоров, а слову Добрых сил к вам не пробиться, вы глухи к ним. Мы много подарили вам гениев, но вы гениев уничтожаете, а исчадий Зла и Ненависти — обожествляете, поклоняетесь им. Ни на одной другой планете бесконечной Вселенной больше нет такого странного и парадоксального народа, как вы. Да, есть среди вас наши посланники, но и они ничего не могут сделать для вас. Я повторяю, вы от рождения склонны к злу, насилию. А истинно добрых, космически мыслящих среди вас — единицы. Вы их тоже превращаете в идолов, не внимая им. Мы все перепробовали, чтобы сделать вас лучше, и должны признаться, что у нас ничего не получилось. Даже когда некоторые из нас вам открылись, вступили в контакт, вы нам все равно не поверили. Как же вам помогать, если вы глазам своим не верите?

— Я верил тебе, Аэлита, — сказал Вадим Андреевич, — Я бы все сделал, чтобы наш мир стал лучше. Ты знаешь это.

— Ты бессилен что-либо изменить, бессильны это сделать и другие наши подопечные… Мы не упрекаем тебя, Человек, ты прожил честную жизнь, был мужествен, справедлив, пробивался и сейчас пробиваешься к душам твоих соотечественников, но тебя мало кто услышал.

— Вы покидаете нас? — упавшим голосом спросил он, уже зная, что это так.

— Мы — да, — помедлив, ответила она, — Но прилетят другие. Мы ведь тоже не всесильны и не вечны, хотя живем гораздо дольше вас. Мы хотели вам помочь и потерпели поражение. Среди вселенских цивилизаций есть и Добрые, и Злые. Добрые несут вам свет, а Злые — тьму. Поразительно, но к Злу, тьме вы тянетесь больше. Сейчас плохих людей у власти, способных превратить вашу планету в астероид, больше у вас, чем хороших, пытающихся сохранить планету, помочь ей обрести былое равновесие. Мы так и не смогли понять: почему вы выбираете в свои правители и парламенты сынов Зла, или, как у вас говорят — слуг Сатаны? Это для нас неразрешимая загадка. У вас, в России, был очень добрый, любящий своих подданных царь, слуги Сатаны зверски убили его и его семью. Это страшное Зло и за него еще придется ответить.

— Значит, я прожил бесполезную жизнь, — с горечью констатировал Белосельский. — Я ведь очень немного сделал для того, чтобы Добро победило Зло.

— Твое дело продолжает твоя дочь, сын, — мелодично прозвучал ее серебряный голос. И чуть помолчав, она прибавила: — Не казни себя, Человек, ты мог бы сделать гораздо больше, если бы родился немного раньше, а будущее — у твоих детей. Добрые силы, помогающие вам, найдут к ним пути, а ты ещеувидишь многое, что тебя огорчит и порадует… Прощай, Человек!

— Прощай, Аэлита! — прошептал он.

Облака плыли над спокойным озером, на крючке у него дергался некрупный окунь, белая с черным клювом цапля у берега сделала стремительный рывок и в клюве у нее затрепетала серебристая рыбка. Снова в уши ворвался шорох камышей, негромкий плеск гагар, подплывших совсем близко к лодке, шум сосен. Облако, к которому, как гондола к аэростату, прилепился золотой цилиндр, исчезло. Только что было и нет. И на Вадима Андреевича вдруг навалилось такое отчаяние и безысходность, что он вытащил якорь, собрал удочки и поплыл к берегу. И эта сосущая тоска все еще гвоздем сидит в нем, тревожит. Он всегда верил, что в трудную минуту явится к нему небесная Аэлита, и вот она навсегда исчезла из его жизни…

Он закончил свой рассказ, повернул голову к жене и, глядя ей в огромные синие глаза, сказал:

— Она улетела, а ты, моя земная Аэлита, осталась!

Земная Аэлита не ответила, она провожала широко распахнутыми глазами цвета неба над головой насквозь пронизанное солнцем облако, напоминающее своими очертаниями шапку Мономаха. Глядя сбоку на нее, Вадим Андреевич уж в который раз подумал, что его Аэлита очень похожа на Небесную Аэлиту, только глаза у них разные, а волосы у обеих золотые. И почему он решил, что жизнь прожита впустую? Рядом с ним сидит все еще красивая любимая женщина, сын укатил на велосипеде за травой для кроликов, на днях приедет с Юрием Хитровым Маша. «Русская газета» его будет выходить. Пока над головой чистое небо да еще с такими красивыми облаками, пока в руках есть сила, а в голове — мысли, человек не может считать себя ненужным на этой несчастливой растерзанной земле.

— Я купила в магазине свечи, — негромко произнесла Аэлита. — Пойдем в нашу часовню и поставим их перед иконостасом. Не может такого быть, чтобы Бог навсегда покинул нас.



Вильям Козлов Дети ада



ВИЛЬЯМ КОЗЛОВ

РОССИЙСКИЙ РОМАН

НОВЫЕ РОМАНЫ ВИЛЬЯМА КОЗЛОВА

Вильям Федорович Козлов принадлежит к числу известных и любимых русских писателей, чей талант давно служит народу. Первая его книга — повесть «Валерка-председатель» — вышла в 1960 году, а сейчас число изданных книг Козлова, романов и повестей, более тридцати. С первых своих работ Вильям Федорович показал себя тонким знатоком детской души, прекрасным психологом, мастерски владеющим сюжетом и искусством рассказа, писателем, умеющим без назидательности, без аллегорий и символов, простым и доступным языком говорить с юными так, как и со взрослыми, о самых серьезных морально-нравственных и сокровенных житейских проблемах. Его проза проста как жизнь и глубока как море, наполнена целительным смыслом как вода в роднике в лесу, у березы. В прозе Козлова явственно слышится родное, русское и в природе, и в людях. Это наша литература, которая сегодня так нужна вам, читатели. Справедливость и стойкость, мужество — отличительные черты героев книг Козлова, по которым сверяло свою судьбу не одно поколение советских людей. Поистине Козлов — писатель судеб человеческих. Подобно Твену или Чехову, он как бы ведет своего героя от школьной скамьи («Валерка-председатель», «На старой мельнице», «Копейка», «Президент Каменного острова», «Едем на Вял-озеро» и др.) к юности и человеческому и гражданскому становлению, возмужанию («Я спешу за счастьем», «Солнце на стене», «Приходи в воскресенье», «Три версты с гаком»). Он умеет угадать тенденции времени, и не только положительное, но и недостатки, которые наносят обществу немалый ущерб: стяжательство, мещанство («Копейка», «Маленький стрелок из лука»). В последнем названном романе, изданном в 1981 году, показана целая прослойка дельцов, делающих деньги на издержках нашей экономики. Козлов, первый из писателей России, обличил это зло, ставшее ныне, к сожалению, массовым явлением. Незаурядный талант автора, проявляющийся во всем, динамичный сюжет, сразу сделали «Маленького стрелка из лука» одним из лучших современных романов. Привлекает гражданский пафос писателя, огромный нравственно-социальный потенциал, непоколебимая вера в здоровое, духовное начало нации и в его победу над злом.

Герой Козлова (необязательно его отождествлять с автором) — человек мужественный, бесстрашный, с активной и твердой жизненной позицией, готовый на самопожертвование, подвиг, если это нужно ради торжества справедливости, особенно, во имя защиты Отечества. Таковы герои книг о войне: «Юрка Гусь», «Железный крест», «Витька с Чапаевской улицы», «Красное небо» и др. Современные ребята мечтают подражать этим героям, о чем свидетельствуют десятки тысяч писем, полученных издательствами и писателем от его юных читателей. Удивительна судьба самой популярной книги современного юношества «Президент Каменного острова». Она выдержала восемь изданий, общим тиражом свыше миллиона экземпляров. Автор по-своему развивает гайдаровскую традицию в образе главного героя. Надо сразу оговориться, Вильям Козлов никогда никому не подражает, у него свое видение мира, свой образный язык — его с другими писателями никогда не спутаешь! По требованию юных читателей автор написал продолжение книги — «Президент не уходит в отставку». Вильяму Козлову удались образы наших современников: рабочего («Солнце на стене»), студента («Я спешу за счастьем»), руководителя-новатора («Приходи в воскресенье»), журналиста («Услышать тебя»); по одной из повестей был поставлен на студии «Мосфильм» художественный фильм «Где ты теперь, Максим?». Экранизировались и другие произведения Козлова. В романах о взрослых он не уходит в сторону от трудных, животрепещущих проблем любви и дружбы, становления семьи, сложностей обретения счастья в нашей нелегкой в прошлом советской жизни. Таковы популярные романы «Ветер над домом твоим» (1983), «Волосы Вероники» (1984). Эти романы, впрочем, как и другие, зачитывают, их невозможно достать. В библиотеках очереди на них. Такая же судьба у трилогии «Андреевский кавалер» (1986), «Когда Боги глухи» (1987), «Время любить» (1988). И сейчас каждый день в книжных магазинах спрашивают, не появилась ли в продаже трилогия Козлова?

Книги писателя переведены на языки народов бывшего СССР, выходили на болгарском, немецком, польском, словацком, чешском, японском языках. И там они пользовались большим успехом у читателей, о чем свидетельствуют многочисленные рецензии в газетах и журналах.

В чем же причина громадного успеха писателя Вильяма Козлова? В его неразрывной связи с Русской землей, к родникам которой он постоянно прибегает, где бы они ни выходили на поверхность земли — в лесу и в поле, вблизи деревень и пажитей, — там и есть Россия. Она в сердце писателя, потому что Россия его родила и выпестовала как сына в труднейшую годину довоенных, военных и послевоенных испытаний.

Вильям Федорович Козлов (так он стал называться после усыновления отчимом, настоящее имя и фамилия — Вил Иванович Надточеев) родился в городе Бологое Калининской области 3 ноября 1929 года. Родной отец — Иван Васильевич Надточеев происходил из дворянского рода, в генеральском чине был расстрелян в конце тридцатых годов. Козловы жили в 23 км от Бологого, на станции Куженкино. Здесь и прожил будущий писатель первые шесть лет своей жизни, здесь и пошел в школу. Потом — Великие Луки, куда перевели отца по службе, здесь и застала Вила война. До войны город Великие Луки был городом-садом, где текли две речки — Ловать и Лазавица. Позднее этот разрушенный войной город войдет в книги будущего писателя. Благодарные за прекрасные романы великолучане в 1994 году присвоили своему знаменитому земляку звание Почетного гражданина города Великие Луки.

Началась война, и кончилось детство мальчика Вила. Потеряв на перекрестках войны родных, он оказался в старом доме своей бабушки Ефимьи Андреевны Абрамовой на станции Куженкино, здесь проходила прифронтовая зона, ночами и днем «юнкерсы» бомбили маленькую станцию, надеясь поразить воинскую базу. Здесь, среди русской природы, под грохот войны сложились первые впечатления будущего писателя, отразившиеся потом в книгах. С одиннадцати лет он стал самостоятельным, Пришлось немного и повоевать, много поработать на аэродроме, лесопилке, в колхозе. И после войны, когда мальчик разыскал родителей и вернулся в полностью разрушенный город, надо было не только учиться, но и работать. Чтобы жить где-то и учиться, нужно было построить дома, здания. Козлов прошел суровую школу жизни, потом его путь повторят герои его романов. Да и сам Вильям мучительно искал свой путь в жизни. Был студентом железнодорожного техникума, работал в радиомастерской, таскал теодолит и металлическую ленту геодезистом, увлекся мотоциклетным спортом, год поработал даже артистом в областном драмтеатре, много лет отдал журналистике. И лишь в начале 1960-х всерьез взялся за писательское перо...

Излюбленный жанр Вильяма Козлова — исповедальная проза, но не чурается автор и многоплановых эпических произведений, охватывающих десятилетия нашей жизни от начала революции до сегодняшних дней. Такова, его трилогия «Андреевский кавалер». А сейчас перед читателями Вильям Козлов выступит с новыми четырьмя романами, полностью посвященными гигантским переменам с начала так называемой «перестройки» по сегодняшний день. Это пока первый и единственный опыт в нашей стране...

Вот они, новые романы Вильяма Козлова: (1) «Карусель», (2) «Поцелуй сатаны», (3) «Черные ангелы в белых одеждах» и (4) «Дети ада». В первом романе впервые в русской литературе писатель по горячим следам рассказывает о годах перестройки и гласности (1985—1987). Это единственный пока в литературе анализ художественными средствами того, что тогда произошло в нашем обществе, с нами. Герои романа преисполнены оптимизмом, надеждами и даже охвачены эйфорией: Они верят в успех горбачевских начинаний. Второй роман тетралогии называется «Поцелуй сатаны». Он рассказывает о 1987—1989 гг., когда оптимизм сменяется отрезвлением, разочарованием и болью от содеянного, когда налицо падение жизненного уровня; здесь автор повествует о «делишках» лжедемократов, заменивших собой партократов, и их потугах разрушить государство и экономику. Третий роман — «Черные ангелы в белых одеждах» повествует о 1989—1991гг. Здесь уже описывается трагедия, катастрофа великой страны, бывшего СССР, находящейся на грани распада из-за предательства политиков и части интеллигенции, развязавших беспрецедентный беспредел и вседозволенность сатанинским силам. Четвертый роман — «Дети ада» — о 1991—1992гг. — рассказывает о нашем провале, поглотившем великую в прошлом державу и поставившем народ на грань нищеты и вымирания.

Есть писатели, которые выжидают, боятся писать правду. Стоит отметить, что все романы Вильяма Козлова — это правда о нашей жизни, о нас. А правда далеко не всем по нутру. Писателя долгие годы замалчивала наша продажная критика, те самые книги, которые стали в стране любимыми, очень нелегко шли к массовому читателю. Так вот есть писатели-летописцы, которые ничего не боятся, ищут и находят истину, и сообщают ее народу, тому народу, который оказался обманутым «гигантским поворотом», приведшим в никуда.

Есть писатели, которые напишут одну-две книги и замолкают. Вильям Козлов — писатель-летописец, избравший девизом клич князя Киевского Святослава «Иду на вы!». Обладающий даром предвидения и могучим талантом, питающимся от родников Русской земли, Козлов более тридцати лет находится на передовой позиции огня, как и в далеком детстве. К давно пришедшему к нему читательскому признанию пришло и официальное: Вильям Козлов награжден орденом за заслуги в области литературы; сразу две академии — Петровская и Международная славянская присвоили ему звание действительного члена академий.

Писатель знает, что сейчас ведется борьба за души людей, за сознание целых поколений будущей России. Многие еще не понимают смысла происходящего. Козлов ныне пришел, чтобы этот смысл объяснить. Он все знает и понимает, поэтому художественная проза его тетралогии пронизана болью за русских «манкуртов» (образ из романа Чингиза Айтматова «И больше века длится день»), ставших не своею волею угнетаемым меньшинством на своей земле.

Перед глазами читателей пройдет вереница художественных образов, как положительных, так и отрицательных; иногда повествование ведется от автора, и происходящее видится глазами мальчика, у которого в день смерти Сталина расстреляли отца, а мать позже покончила с собой; он видит, что преступники делают со страной, с народом, как миллионы остаются без работы, без крова...

Новая система убила все, как бы утверждает писатель, но к прошлому возврата нет, надо уметь увидеть врага, называющего себя «другом народа», надо уметь разглядеть светлые могучие интеллекты, рождающиеся на наших глазах в России — вот главные выводы писателя из четырех новых романов. Перед нами единственное эпическое полотно словесной, художественной ткани, отображающее наше время, когда сатанинские силы пришли, но они не смогут победить Россию, если есть родники ее питающие, и народолюбцы к ним припадающие.

Прочитавший один из романов тетралогии обязательно захочет прочесть и остальные три. Ведь Вильям Козлов пишет на редкость интересно, увлекательно и остросюжетно. И как бы там ни было — он оптимист. Как и все мы верит, что Добро победит Зло.

Ю.К. Бегунов, академик.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Кто виноват

Из Мережковского Д. С. «Христос и Антихрист» (Иностранцы о русских 1710 г.)

«Россия — страна, где все начинают и ничего не заканчивают».

«Рабский народ рабски смиряется и жестокостию власти воздерживаться в повиновении любит».

«Аристотель о варварах: «В свободе — злы, в рабстве — добры».

«Ничтожество России есть условие для благополучия Европы».

Царевич Алексей: «Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едим и сыты бываем».

Катон: «Дураками свет стоит. Дураки умным нужнее, чем умные дуракам».

Прометей. То смерть была, Пандора.

Пандора. Смерть?

А что это такое?

Прометей. Дочь моя!

Ты много радостей познала,

Не мало и страданий.

И сердце говорит тебе,

Что в жизни много радостей осталось

И много горя,

Которых ты еще не знаешь.

И вот приходит миг,

Который все в себе вмещает, — все,

Чего желали, о чем мечтали,

На что надеялись, чего боялись.

И это смерть.

Когда в душевной глубине

Ты, потрясенная, вдруг чуешь все,

Что хоть когда-нибудь давало радость, горе,

И в буре расширяется душа

В слезах себя стремится облегчить,

И жар в душе растет,

И все звонит в тебе, дрожит и бьется,

И чувства исчезают,

И кажется тебе, что вся ты исчезаешь

И никнешь,

И все вокруг куда-то никнет в ночь,

И глубоко в своем, особом ощущенье

Ты вдруг охватываешь мир, тогда...

Тогда приходит к человеку смерть.

    Пандора. Умрем, отец!

Прометей. Нет, час еще не пробил.

Гете. «Прометей».

Пролог

Все было именно так, как он много раз представлял в своих мечтах: погожий летний день, пронизанные солнцем пышные белые облака, глубокое с прозеленью синее небо и он, Иван Рогожин, навзничь лежащий на спине в зеленой траве, кругом благословенная тишина и покой. Отодвинулись все дела-заботы, никаких суетных мыслей. Ты и природа. И чуть слышное в ближайших соснах дыхание ветра не беспокоит, наоборот, еще больше отстраняет от всего мирского. В мечтах это ассоциировалось с призрачным понятием счастья. Неподалеку стояла его «Нива», негромко потрескивал остывающий мотор. Мелькнула запоздалая мысль, что нужно было бы открыть капот, но какой смысл в этом, если ослепительное солнце так нещадно палит?

Тяжелые мысли отпустили его лишь на небольшой отрезок времени. Суровая действительность уже стучалась в сознание, заслоняла всю эту земную красоту. И все-таки он урвал у бренной жизни кусочек идеального спокойствия и отрешенности на природе, вблизи от шоссе «Ленинград — Киев», по дороге к единственному настоящему другу, живущему неподалеку от райцентра с красивым названием Глубокоозерск. И деревня, где его дом, тоже имела не менее красивое название — Плещеевка. Что-то от забытого старинного, русского. На Псковщине еще много таких мест.

Приятно смотреть на плывущие в никуда кучевые облака. Их очертания с солнечной окаемкой всегда кого-либо напоминают: то ли диковинные бородатые лица, то ли каких-нибудь сказочных зверей или чудовищ. Совсем близко пролетела красивая черно-желтая бабочка с удлиненными крыльями, мелодично прожурчала в ближайшем перелеске какая-то птица, нарастая приближался гул мчавшегося по шоссе грузовика. На высокую изогнувшуюся травинку неторопливо вскарабкивался серый сплюснутый с боков кузнечик, смешно почесал длинную заднюю ногу о другую и замер. С тревожным гулом в поисках клевера пролетел шмель, кто-то нежно щекотал ногу под брючиной, скорее всего муравей.

Облако закрыло солнце, сразу померкли яркие желтые блики, небесная голубизна стала гуще, пробежал по вершинам огромных сосен порыв ветра, слышно было как заструились вниз сухие иголки. Иван Рогожин пошевелился, дернул ногой, прогоняя назойливого муравья или еще какую-нибудь травяную букашку. Вот и кончилась его отрешенность от всего суетного, нынче утром оставленного в Санкт-Петербурге, ему было даже мысленно приятно называть свой родной город его исконным старинным названием. «Добрый дедушка Ильич» никогда не любил северную столицу и стоит ли так цепко держаться за его псевдоним? Да и отношение россиян к Ульянову-Ленину очень сильно изменилось. Оказывается величайший революционер-теоретик принес России столько несчастья, сколько не приносили ни в одной стране мира самые жестокие диктаторы. Поблек воспеваемый на все лады более семидесяти лет в СССР образ Ульянова, в печати пишут, что уже давно пора убрать мумию из мавзолея и похоронить на кладбище рядом с его почившими родственниками, как он и сам хотел.

Рогожин поднялся, отряхнул с одежды травинки, прищурился от яркого луча вновь засиявшего солнца, нащупал в кармане трикотажных спортивных брюк ключи от машины и, окинув напоследок взглядом еще сохранившуюся вдалеке от крупных городов окружающую его красоту, зашагал к желтоватой «Ниве».

ГЛАВА ПЕРВАЯ


1



Выбитое и заляпанное черными заплатками шоссе плавно огибало пшеничное поле, начинающееся сразу за мелким перелеском. Облака величаво плыли над волнующимся зеленым полем, а может это и не поле колыхалось, а бежали по нему легкие кружевные тени. Неожиданно в лобовое стекло с треском ударился крупный жук. Образовавшаяся слюдянисто-желтая клякса раздражала. И вдруг будто вспышка молнии в голове Ивана Рогожина: «Я убил человека!»

Теперь он знал, что до самой Плещеевки будет снова и снова мысленно возвращаться к той страшной ночи в Санкт-Петербурге...

Иван Васильевич Рогожин всегда считал, что нелюбимое многими число 13 счастливое для него. 13 ноября 1961 года он родился, 13 августа 1985 года защитил диплом в Ленинградском университете, тогда носящем имя Жданова. Пять лет проучился на философском факультете, специальность научный коммунизм. Гораздо позже, в 1990 году он окончательно понял, что более глупого выбора он не мог сделать! Научный коммунизм — это хитроумное изобретение людей, люто ненавидящих все человечество. Только сам Сатана мог надоумить Маркса-Ленина на это дьявольское учение. И рано или поздно вселенский обман оболваненных коммунистической идеей народов должен был раскрыться. И он в конце двадцатого века наконец раскрылся...

После университета Рогожин два года преподавал в морском училище основы марксизма-ленинизма, оттуда вскоре его забрали в Дзержинский райком комсомола. В начальные годы перестройки, а точнее новой авантюры, придуманной опять же врагами рода человеческого, избрали секретарем райкома по идеологии. 13 сентября 1990 года он вышел из КПСС и ушел из райкома, полностью разочаровавшись в партийной работе. Жестоко корил себя за то, что в студенческие годы не разобрался в сущности большевизма. Но тогда многое было скрыто в архивах под замками, многого они, студенты, не знали и даже не догадывались, что на самом деле представляют из себя основоположники бредовых большевистских идей.

Два месяца ничего не делал, осмысливая свою жизнь и происходящие события в стране. Можно было бы как и другие комсомольские работники быстро переориентировавшись заняться диаметрально противоположной деятельностью: развращать и разлагать бывшую комсомольскую паству порнографией, видеобизнесом, торгово-биржевыми сделками, но Ивану все это показалось чудовищным и отвратительным. Он даже перестал встречаться с бывшими коллегами по комсомольской работе. Порвав с коммунистической идеологией, он не пожелал на ее руинах делать свой бизнес, чем рьяно занялись даже некогда высоко стоявшие над всеми партийные боссы.

13 января 1991 года Иван Рогожин стал заместителем генерального директора кооператива под хитрым названием «Аквик», правда, что это означает никто не знал. Кооператив считался совместным англо-советским предприятием. Чисто коммерческое учреждение. Со стороны Англии в нем участвовал хороший приятель генерального директора — бывшего инструктора обкома КПСС Бобровникова, работавшего в международном отделе. В свое время Александр Борисович Бобровников — в его обязанности входило встречать и провожать гостей Смольного из-за рубежа — неделю провел с Уильямом Вильсоном — членом лейбористской партии. Помимо политики Вильсон занимался издательской деятельностью: выпускал триллеры карманного формата и бульварную газетку. И Бобровников и Вильсон были большими любителями выпить и повеселиться. На этой почве они быстро спелись и даже подружились. Они продолжили и углубили завязавшееся в Ленинграде знакомство и в Лондоне, куда прибыл с партийной делегацией Бобровников. Вильсон оказался широким человеком, что не очень-то свойственно англичанам, и в свою очередь поводил своего знакомца по злачным местам старого Лондона. А когда в СССР началась горбачевская неразбериха, называемая перестройкой, Александр Борисович вспомнил про богатого английского друга и пригласил его к себе, уже не как партийный функционер, а как предприниматель. Из Смольного его «ушли», но, пользуясь старыми связями, присмотрел себе теплое местечко в новом, еще не вставшем на ноги кооперативе. И поступил по известному принципу: самозванцев нам не надо — председатель буду я! Даже не председатель, а генеральный директор. В ту пору любой чуть оперившийся хозяйчик уже с гордостью себя именовал генеральным! От Брежнева, видно, пошло, больно уж забавно тот произносил слово «хенеральный секретарь». Кругом были свои люди, Бобровников быстро нашел помещение на Невском неподалеку от бывшей Государственной думы, зарегистрировался в Ленсовете и кооператив «Аквик» получил право на существование. Теперь для деловых людей все стало просто, кооперативы в стране плодились как грибы в дождливую пору. Чувствуя свой крах, партийные функционеры переводили крупные суммы в свои коммерческие банки, прятали на складах десятки тысяч тонн дефицитной бумаги, сдавали в аренду и продавали ненужные им здания, целые учреждения. Эта деятельность не афишировалась и выглядела в новых условиях правления вполне нормальной и законной.

Иван не предполагал в Александре Борисовиче таких коммерческих талантов. У себя он пока их не обнаружил. Да и ломать характер, по-видимому, ему было труднее, чем его бывшим коллегам по комсомолу и партии. Не так-то просто заставить себя смотреть на вещи, которые раньше казались криминальными, как на прогресс. Преследуемые спекулянты становились крупными фигурами в городском бизнесе, расхитители государственного добра — уважаемыми бизнесменами. Телевидение и радио, печать на все голоса прославляли новую прослойку советской буржуазии. Ну а вот как самому стать буржуем, если вместе с молоком матери тебе внушали, что капитализм — это скверна, богатство — противоестественно для советского человека, желание красиво одеваться и жить — мещанство.

Чем сумел прельстить многоопытного бизнесмена Уильяма Вильсона Бобровников так и осталось тайной, но богатый англичанин поддержал «Аквик» и ленинградский друг оформил его своим сопредседателем. Это тоже приветствовалось новыми властями. И зачастили Бобровников в Лондон, а Вильсон — в Санкт-Петербург. Благодаря ему в офисе появились компьютеры, телефакс, принтер и другая заграничная техника, облегчающая труд канцеляристов. На каждом столе красовались изящные японские телефоны фирмы «Панасоник» с часами и будильником. Александру Борисовичу Вильсон подарил дорогущую видеосистему «Сони» и телефонный аппарат с автоответчиком, что стоило около ста тысяч. Англичанин отпечатал в своей типографии в Лондоне небольшой томик рассказов Агаты Кристи на русском языке, а Бобровников выгодно продал весь тираж. И совместный кооператив заработал. Но генеральному надоедало долго сидеть в нищавшем Питере, его тянуло в роскошный капиталистический Лондон, где Вильсон опекал его и снабжал фунтами стерлингов. Вот тогда-то Бобровников и вспомнил про своего протеже Ивана Рогожина. Это он в те времена рекомендовал вернувшегося из армии Ивана в Дзержинский райком комсомола заведующим идеологическим отделом. Тогда Александр Борисович еще работал в горкоме ВЛКСМ, а Рогожина знал по университету. Он обрисовал радужные перспективы «Аквика», красочно расписал свои поездки в Лондон, посоветовал как можно скорее избавиться от засевшего в них смолоду «коммунистического комплекса», начать новую жизнь и деятельность, сообразуясь с необратимыми переменами, происходящими в стране. За два месяца безделья Иван спустил все свои скромные сбережения и был на мели. Советскому человеку без зарплаты невозможно прожить, а тут еще все стало дорожать. Так что слова старого приятеля падали в душу Рогожина, как бальзам. Он и сам понимал, что менять свою жизнь надо круто, если не хочешь оказаться за бортом, но коммерция, торговля, бизнес — все это было ему незнакомо. Но как говорится, не до жиру, быть бы живу.

Жизнь Рогожина сложилась так, что он стал комсомольским работником, можно сказать не по своей воле. Этот же Александр Борисович надавил на него, вспомнил про партийную дисциплину, ответственность молодого коммуниста... И вот оказалось, что комсомольский работник — это вовсе и не профессия. Выбросили на историческую свалку коммунистическую идеологию и проводники ее стали не нужны. Как быстро суровая действительность этих некогда всесильных людей низвела до полного нуля! Но разве он, Иван, виноват, что в десантной роте был избран секретарем комсомольской организации? А еще раньше в университете был членом факультетского бюро? Когда выбирали, как ему казалось, товарищи искренне говорили о его принципиальности, честности, мужестве. Все отмечали, что он никогда не угодничал перед начальством, будучи сильным, натренированным человеком не кичился своей спортивной подготовкой. С друзьями был мягок, добр, справедлив, не терпел лжи и сам никогда не врал. Его личное дело и привлекло внимание Бобровникова. Райкомы, горком и обком ВЛКСМ комплектовались из молодых способных людей, поработавших в комсомольских организациях. Скольким молодым людям эта чертова система испортила жизнь! Порвав со своей профессией, полученной в вузах, и став комсомольско-партийным функционером, выдвиженец уже никогда не возвращался на старое место. Специальность забывалась и потом руководить — это не работать на заводе или даже преподавать в училище или институте. Руководить — это постоянно ощущать власть, силу, ездить в столицу на совещания в двухместном купе, иметь черную казенную «Волгу», жить в ином мире, недоступном обыкновенным смертным. И как тут не налиться важностью, своей значительностью? Естественно перед нижестоящими тебя, перед начальством приходилось сгибать спину, улыбаться, угождать. Иначе можешь поставить крест на своей карьере. Власть засасывала, изменяла характер, даже внешность. Молодые поджарые специалисты, попав из цеха в уютный кабинет с разноцветными телефонами и вертушкой, быстро грузнели, круглели, мордатели. Менялся и образ жизни: из коммуналок переезжали в кирпичные дома улучшенной отделки, всегда под рукой служебная машина, продовольственно-промышленные распределители, подарки от сотрудников, бесплатные путевки в лучшие санатории страны, заграничные вояжи, за которые еще тебе приплачивают валютой, как руководителю группы или делегации.

Все это прошел Бобровников и лишь немного успел вкусить «сладкой жизни» Иван Рогожин. У него не было персональной машины, в кабинете он сидел вместе с инструктором, по вертушке звонить в обком ходил к секретарю райкома... Его звезда не успев взойти тут же закатилась! В конце восьмидесятых и начале девяностых годов уже было неприличным заявить, что ты — комсомольский или партийный работник. Уже началась их планомерная травля в печати и на телевидении. В фаворе были народные депутаты, правда, народ быстро и в них разочаровался: наобещав избирателям златые горы, депутаты быстренько переняли все худшее у своих предшественников — партийных функционеров и проявили себя еще более карьеристами и хапугами, чем те. Партийные и комсомольские работники все-таки соблюдали дисциплину, побаивались своих начальников и старались не кичиться своим положением и привилегиями, наоборот скрывали их. А народные избранники, закусив удила власти, стали рвать для себя все, что возможно, обогащаться, брать взятки, менять квартиры, захватывать партийные особняки и дачи...

— Ну а ты-то веришь в социализм? — задал наивный вопрос Бобровникову Иван. Все-таки Александр Борисович на десять лет больше его проработал в партийных органах.

— Я — не ортодокс, Иван, — ответил Бобровников. — Нас с тобой и на свете не было, когда построили эту гнилую систему, мы влились в нее не задумываясь какая она: хорошая или плохая? Да и надо сказать, гниль-то тщательно скрывалась за красивыми фасадами. Казалось этой власти парт-бюрократии не будет конца.

— Гитлер тоже внушил немцам, что Рейх будет существовать тысячу лет, — вставил Рогожин.

— И вот полетело все в тартарары! — продолжал приятель. — Гнилые подпорки рухнули! Нам что же падать в пропасть вместе с обломками? Мы же с тобой еще молодые люди, не успели пропитаться насквозь фальшивыми идеями выдуманного сатанистами коммунизма-социализма. Ладно народ, он верил нашим газетам-журналам, пропаганде, одним словом не ломал над этим одурманенную алкоголем голову, но мы-то с тобой побывали за рубежом? Увидели как там живут при «проклятом» капитализме. В тысячу раз лучше нас, я имею в виду способных, оборотистых людей, а не пьяниц и бездельников, там они тоже и пополняют ряды нищих и безработных, но зато как там живут специалисты? И вообще, все, кто нашел себя в каком-то бизнесе? Они все имеют и работают не на какое-то мифическое государство, а на себя! И только это и двигает прогресс. А социализм, Иван, где бы он не коснулся своим ядовитым щупальцем — там нищета, голод, бесправие! Что мы после войны принесли народам Европы? Ту же нищету, бесправие, хаос в экономике, затормозили на десятилетия прогресс. Возьми Восточную и Западную Германии, Северную и Южную Кореи, да любую социалистическую страну — топтание на месте по сравнению с любой развитой капиталистической страной. День и ночь. И эта зараза пошла только от нас. Так чего же нам с тобой держаться за опорочивший себя социализм? Ты — философ, лучше меня знаешь, как Маркс относился к России, русским людям. Называл их скотами и рабами, откровенно говорил, что лишь в России возможны различные сатанинские эксперименты, мол, глупый народ все стерпит... Все наши вожди, начиная с Ленина, этим постулатом и руководствовались. И принесли нам лишь неслыханный террор, нищету, бесправие, дикую отсталость...

— И ты думаешь, что новые хозяева все изменят у нас? — спросил Иван.

— Надеюсь, — ответил Александр Борисович. — Может, эти и не смогут все изменить, слишком велика привычка к инерции, но придут другие, помоложе. Главное, что все поняли, что жить по-старому нельзя и уже невозможно. И народ поумнеет и будет более вдумчиво выбирать в высшие органы власти людей. Первый блин, как говорят, всегда комом...

— Больно ком-то тяжелый, — вздохнул Иван. — Как бы им нам всем не подавиться.

— Сильные, способные при любых условиях выживут и сделают жизнь сносной. Пример — Европа, Америка.

— А мы — Россия, — сказал Иван.

Они в тот вечер просидели у Ивана на улице Пестеля допоздна. Выпили пять бутылок немецкого пива и флакон виски. Все это вместе с хорошей закуской принес с собой Александр Борисович. Если и были вначале какие-то сомнения у Ивана, то к моменту расставания они окончательно исчезли. Говорили открыто, откровенно, будто с них разом спали невидимые оковы. Возможно и раньше им приходили подобные мысли, но они тут же пресекались, а сейчас, будто вольные птицы вырвались из клетки на свободу...

Рогожин принял предложение Бобровникова работать в «Аквике». И признался, что сидит на мели.

— И не спросишь, что за должность я тебе предложу? — с улыбкой взглянул на него приятель. — И какой оклад? Видишь, Ваня, как в нас еще крепко сидит забитость, ложная скромность, неумение блюсти свою выгоду, поторговаться! Что нам дадут, тем и довольны.

— Надоело сидеть без дела, — признался Иван. — Да и финансы поют романсы... Я согласился, если бы ты взял меня к себе телохранителем. Крутые бизнесмены теперь обзаводятся ими. Появились рэкетиры и все такое.

— Даже сутенеры, которые обирают проституток.

— И проститутки у нас есть?

— Ты наивный человек, Ваня! — рассмеялся Александр Борисович. — Они всегда были, только прятались от глаз подальше... Да, я совсем забыл, что ты был десантником и умеешь за себя постоять.

— И не только за себя, — заметил Иван, шевельнув плечами.

— Ты будешь, дружище, моим заместителем, — посерьезнел Бобровников. — Для начала тебе оклад — семьсот рублей в месяц, минимум одна поездка в год за рубеж, а дальше видно будет. По рукам?

Иван пожал его небольшую, но цепкую руку и проводил до двери. В прихожей приятель внимательно осмотрел незатейливый запор, покачал головой:

— К тебе ворам залезть ничего не стоит, брат! У меня есть знакомый умелец, он тебе установит сварную дверь из нержавейки с хитрыми замками...

Тогда Иван пропустил его слова мимо ушей, не напомнил про это и как же позже пожалел об этом!..

«Аквик» процветал, издавая небольшие книжечки зарубежных детективов и фантастики. Для мистера Уильяма Вильсона комплектовались проспекты и путеводители по Эрмитажу, Русскому музею. Детективы и фантастика так ходко не шли в Англии, как у нас, а советских литераторов вообще не издавали, потому что там их просто не покупали. Если все же облепившим почти все издательства бывшим гражданам СССР удавалось протолкнуть кого-либо из своих знакомых писателей, прозябавших на родине, то издательство, как правило, терпело убыток. Красочные путеводители и проспекты с литографиями, отпечатанные на великолепной, атласной бумаге в лондонской типографии Вильсона бойко предлагали туристам. За полгода работы в «Аквике» Рогожин приоделся и прибарахлился. Преобразилась и его двухкомнатная квартира на улице Пестеля напротив Спасо-Преображенского собора: появились видеотехника, пылесос «Националь», приличный телефон с памятью и повтором набора, разные сверкающие никелем кухонно-хозяйственные приспособления вплоть до электрического прибора для резки хлеба и колбасы. Все это он приобрел в Лондоне и Германии, где ему вскоре довелось побывать благодаря шефу. Тот и снабжал его валютой. Многие ухитрялись провозить за границу водку, коньяк, икру, наши командирские часы и фотоаппараты — это за рубежом, как и солдатские башмаки на толстой подошве, почему-то пользовалось спросом. Но Ивану было унизительно заниматься столь презренным мелким бизнесом. Противно было смотреть на наших туристов, предлагавших у отелей разное барахло.

То, что совсем недавно считалось мещанством, приобретательством, даже был придуман газетчиками расхожий термин «вещизм», стало нормой жизни в больших городах. Впрочем и раньше Рогожин не считал предосудительным покупать понравившиеся заграничные вещи и одежду. Что же делать молодому человеку, если отечественная продукция ни в какое сравнение не идет, с импортной? Вызывая неудовольствие у Первого, приходил на работу в райком в голубых джинсах и мягкой кожаной куртке на молнии. Одежду и обувь местных фабрик он, пожалуй, со школьного возраста не носил, как и большинство его сверстников. Самым дорогим приобретением, конечно, были видеомагнитофон «Акай», и цветной телевизор «Панасоник». Видеокассеты тоже обходились недешево. Советские фильмы Иван не смотрел уже несколько лет, более убогого зрелища трудно и придумать. Даже лучшие из них, как «Маленькая Вера» или «ЧП районного масштаба» навевали такую тоску, что волком хотелось завыть. Голая правда о нашей скотской жизни ранила больнее приукрашенной лжи. Зарубежные боевики да и психологические фильмы приоткрывали незнакомый советскому человеку мир Запада и Америки. И мир этот тоже обнаженный, жестокий заставлял задумываться над смыслом жизни. Видя на экране супермаркеты, магазины, заваленные разнообразными товарами в красивых упаковках, обустроенные квартиры иностранцев — сколько у них только на одной кухне всего самого современного и необходимого, облегчающего домашний труд, становилось обидно, что судьба так обошла нас, где мало думали о человеке и его удобствах. Все то, что там может иметь обыкновенный трудящийся гражданин, у нас приобретали за большие деньги лишь избранные. Это заграничные гарнитуры, всевозможную дорогую технику, холодильники, стиральные машины, пылесосы и прочее. Все это имели: партийная элита, дипломатические работники, журналисты-международники, известные артисты и спортсмены. И это ничуть не мешало им в печати и с экрана телевизора обличать «язвы капитализма» и прославлять самый передовой, самый гуманный, самый лучший в мире советский образ жизни...

2

13 июня Иван Рогожин вернулся из Германии, куда командировал его Александр Борисович уладить одно важное дело для «Аквика». Шеф быстро сообразил, что с нашими типографиями дела иметь становится все труднее — они стремятся как можно больше урвать средств от реализованной продукции, не отставали от них производители бумаги, распространители из «Союзпечати». Вот тогда и пришла ему мысль закупить в Германии небольшую современную типографию, пусть даже не новую. Зарубежная полиграфия так далеко обогнала отечественную, что имея высокую производительность, могла размещаться не в огромном корпусе, а всего-навсего в одной небольшой комнате. И качество продукции выше, чем у нас. Оборудование в советских типографиях давно устарело, заменить его стоило слишком дорого, да и кому это нужно? Полиграфисты нашли выход из положения очень простой: постоянно увеличивать стоимость печатания. Никаких законов, ограничивающих произвол полиграфистов и бумажников не существовало и цены на издание книг стремительно росли, как соответственно поднимались цены и на сами книги. И все равно сотни коммерсантов бросились в книжный бизнес. В городах шла торговля самыми разнообразными изданиями прямо на улицах. Классику, значительную художественную литературу вытесняли детективы, фантастика, советы огородникам, секс, порнография. Издательствам стало не выгодно выпускать книги современных писателей даже талантливых, потому, что их у нас перестали покупать. Крах СССР больно ударил и по писателям, художникам, композиторам. Горели театры — туда перестали ходить, а государство «зажимало» субсидии. Известные артисты и деятели культуры с экранов телевизоров плакались, что культура в стране погибает... Их можно понять: привыкли получать от государства премии, звания, высокие гонорары, а тут вдруг все переменилось. Раньше-то сами себе назначали все это. Не было в стране ни одного литературного чиновника, который бы не был увенчан званиями, наградами, премиями.

Дела «Аквика», несмотря на все это, шли в гору, на счету кооператива уже были миллионы. Ганс Майер был готов продать, вернее, обменять небольшую действующую типографию на не столь уж и большое количество кубометров карельской березы. Немец производил мебель для богатых людей и ему требовалась именно знаменитая карельская береза, произрастающая только у нас и нигде более. Шеф съездил в Петрозаводск, переговорил с нужными людьми — с собой он всегда брал кейс, набитый пачками крупных купюр — заинтересовал их своими предложениями и заключил договор на поставку в Германию карельской древесины. Рогожин возил Майеру образцы. Так же в его обязанности входил и осмотр типографии, договоренность о ее транспортировке в Санкт-Петербург. Сделка была законной, Бобровников заручился необходимыми документами и подписями влиятельных людей. Гансу Майеру ничего этого не нужно было делать. У них там все гораздо проще. Когда Иван уезжал, рабочие уже приступили к демонтажу типографии, не будет задержки и с транспортом. Типографию Майер обязался доставить в Россию на собственных грузовиках. А вот Рогожин не очень-то был уверен, что карельская береза прибудет в Германию в срок. Об этом он честно признался немецкому промышленнику, но тот и не удивился, через переводчика сказал, что осведомлен о наших трудностях, но верит в честность молодых русских бизнесменов и простит им некоторую задержку, но не более, чем на месяц. Иван отлично знал, что на товарных станциях Петербурга и больше простаивают неразгруженные вагоны с контейнерами, где иногда находится и скоропортящаяся продукция, но верил в деловую хватку Саши Бобровникова. Проявил и сам некоторую хозяйственную смекалку: посоветовал немцу использовать грузовики для доставки на них части карельской березы. Тот подумал и согласился. Кое-что после разгрузки типографского оборудования придется в грузовиках изменить, древесину погрузить более короткую, чем оговорено. На всякий случай он пошлет двух рабочих с пилами. Они все там на месте сделают, всеравно ведь большую часть березы нужно будет распиливать.

Идея Рогожина так понравилась Майеру, что он пригласил его в ресторан, а перед отъездом вручил коробку с отличным магнитофоном-двухкассетником фирмы «Филипс». Отказываться от подарков там не принято, в ответ немного захмелевший от виски и пива Иван снял с руки часы «Слава» и подарил немцу.

С аэродрома Иван позвонил шефу, кратко рассказал о делах, пообещал утром все подробно доложить и положить на стол подписанные документы. Александр Борисович был доволен, заверил, что немца не подведут, уже несколько платформ с древесиной прибыли из Петрозаводска. С железнодорожниками и таможенниками все улажено, нужно будет им несколько упаковок детективов Чейза и Кристи отвезти завтра же. Одобрил и идею Ивана насчет использования грузовиков, хорошо, что Майер согласился распилить стволы, иначе их было бы без прицепов не погрузить.

Второй звонок Иван сделал Лизе Ногиной — своей старой приятельнице. Трубку долго не снимали и приподнятое настроение стало заметно падать. В заграничных командировках Иван никогда не имел дела с иностранками — сказывалась партийная выучка и еще страх перед СПИДОМ. Перед глазами неотступно стоял облик Лизы, с которой он сошелся еще работая в комсомоле. Лиза была секретарем-машинисткой у одного из секретарей горкома ВЛКСМ. Недавно распрощалась с комсомолом и устроилась на пункте проката видеокассет при книжном магазине. Работа не пыльная и доходная, как она говорила. Иван тоже пользовался ее услугами, получал бесплатно лучшие фильмы, которые Лиза оставляла для него. Чаще всего они просматривали их вместе — у Ногиной магнитофона не было.

К его облегчению трубку, наконец, сняли, и это еще ни о чем не говорило: молодая женщина жила в коммунальной квартире.

— Кого вам? — грубо спросил мужской голос.

Иван вежливо попросил пригласить к телефону Елизавету Ногину. Он этот неприятный голос узнал — грубоватый мужчина чаще других брал трубку в общем коридоре.

— Сейчас погляжу, дома ли... — пробурчал он. Слышно было как постучал в дверь, что-то сказал и вскоре Иван услышал гортанный растягивающий гласные голос Лизы.

— Слушаю...

— Я звоню из аэропорта... — начал Иван.

— Ванечка! — радостно защебетала она. — Прилетел? А что мне привез, мой маленький? Я тебя просила ажурные колготки, не забыл? И дезодорант с шампунью.

— Не забыл, — улыбнулся он в трубку. Лиза как и все женщины любила подарки, хорошо еще не требовала французские духи, они и там стоят не дешево. — Лиза...

— Сколько раз говорить: Лола! — капризно поправила она. — Да и тебе лучше бы называться Жаном. Ездишь по заграницам, а у самого такое примитивное имя.

Лола не любила свое имя и заставляла его называть ее Лолой. С этим он смирился, но наотрез отказался называться Жаном. Уж как родители назвали, таким он и будет до самой смерти.

— Лола, сейчас восемь вечера, тебе хватит часа, чтобы быть у меня?

— Может, лучше завтра... — она нарочито зевнула. — Я так устала сегодня на работе...

Он знал, что хитрит, набивает себе цену.

— Ладно, — невозмутимо ответил он. — Я тогда позвоню еще кое-кому, нужно же отметить приезд в родной город?

— Я тебе позвоню! — сварливо сказала она. И голос сразу погрубел. — Не забудь в холодильник поставить шампанское! Я буду ровно в девять.

Улыбаясь, он повесил трубку и вышел из кабины. Никто не ждал у стеклянной двери и можно было бы еще поболтать. Ему добираться до дома час, Лола вряд ли заявится раньше половины десятого, с пунктуальностью у нее не ахти.

Такси подвернулось уже на треть загруженное пассажирами. Осталось как раз одно место — две большие фирменные сумки пришлось поставить в багажник. Солнце еще обливало крыши зданий, узкие облака были подкрашены багрянцем. В Петербурге в белые ночи темень так и не наступит. В это время и погода в городе приличная. Он вспомнил как в Берлине его неожиданно прихватил ливень. Пришлось в гостинице самому гладить костюм и рубашку. Ливень хлынул сразу и вымочил насквозь. Вечером передавали по телевизору, что Рейн вышел из берегов и в нескольких местечках затопил улицы. Немецкий язык Иван не знал, но и так все было понятно. Особенно жалко было черный роскошный «Мерседес», плывущий по бурлящей улице. У нас такая машина стоила больше миллиона. Бобровников мечтал о «Мерседесе», «Восьмерка» его уже не устраивала, а он, Иван, доволен и «Нивой». Пока его аппетиты не заходят так далеко, как у шефа.

Шампанское, а он всегда держал для Лолы несколько бутылок про запас, он сразу же сунул в морозилку. Уезжая, он не выключил холодильник, там были продукты, консервы, желтые кубики с бульоном, на которых нарисована белая курица с красным гребнем и синим клювом. Из кубика можно за несколько минут приготовить большую чашку отличного бульона. Было и баночное пиво. Все это теперь мог позволить себе Иван Рогожин, работая в «Аквике». Кстати, упаковку баночного немецкого пива он привез с собой. Трудно было там пройти мимо богатой витрины и не купить что-либо. Рослая белокурая секретарша Ганса Майера милой улыбкой вручила ему удлиненный розовый конверт с марками внутри и даже не попросила нигде расписаться. Можно было попросить у богатого немца марок в долг, он бы не отказал, но Иван предпочел этого не делать. Долги он привык отдавать, а кому сейчас нужны обесцененные советские рубли? Доллар весной 1991 года уже стоил больше ста рублей.

Он заканчивал нарезать на желтой дощечке твердокопченую колбасу, когда раздался звонок в дверь. Нарядная, аппетитная как всегда Лола, распространяя запах французских духов, впорхнула в прихожую и повисла у него на шее, расцеловала, измазав помадой, а войдя в комнату, зашарила глазами по столам, ища подарки. Он не стал томить молодую женщину и все разом выложил перед ней: пару целлофановых пакетов с колготками, парфюмерный набор, дезодорант, шампунь, Лола даже раскраснелась, ощупывая подарки, голубые глаза ее сияли, полные губы улыбались. Она была рослой грудастой блондинкой с полными ногами, у нее большой рот с редкими зубами, курносый нос и веснушки вокруг него. Ей было 26 лет, но выглядела старше. Светлый пушок на верхней губе, как утверждают знатоки женщин, свидетельствовал о страстности. В этом Иван смог убедиться в первые же дни их близости. А знакомы они более двух лет. Был у Лолы один существенный недостаток — она любила посюсюкать, бывало выходя из ванной — Лола не пользовалась халатом — дотрагивалась кончиками пальцев до своих полных с крупными сосками грудей и, вытянув губы трубочкой, протяжно выговаривала:

— Посмотри, котик, какие у меня славные грудки? В любом положении не меняют свою форму.

Она явно преувеличивала: груди несколько отвисали и расплющивались, а вот коричневые соски, как курки, всегда были на боевом взводе.

Лола могла назвать его «лапушкой», «симпампончиком», «кусачим тигренком с большой симпатичной штучкой». Знала, что ему не нравится, но не могла сдержаться. Сам Иван не был особенно ласковым и считал это своим недостатком, но заставить себя произносить пустые нежные слова не мог. Лола постепенно приноровилась к нему и старалась поменьше раздражать особенно в постели, но от сюсюканья так и не смогла полностью избавиться. Особенно когда под хмельком и распалится.

Расположились они на кухне, она была светлой, квадратной, хотя и не очень просторной. Да и вся квартира была около сорока квадратных метров, зато комнаты не смежные и был балкон. Высокое окно кухни выходило на двор, напротив были такие же окна, кое у кого на подоконниках — стеклянные банки с солеными огурцами и помидорами, белые кочаны капусты. На старинном столе с мраморной столешницей Иван разложил закуски, выставил бутылки. Шампанское пузырилось в высоких фужерах, на тарелках тонко нарезанная колбаса — у него была механическая резка — печень трески, коробка с заграничными конфетами, сыр, печенье крекер. Багровая металлическая крыша здания напротив, казалось, источала жар, над чердачными круглыми окошками дрожал воздух. В городе летом всегда душно, если теплая погода и солнце. Из комнаты доносилась негромкая музыка. Поль Мориа «Бабье лето». Современных «хрипунов» с их оглушительными электронными оркестрами Иван терпеть не мог, лишь ради Лолы сохранил несколько кассет и пластинок с популярными среди молодежи поп-группами. Он любил классическую музыку и слушал ее чаще всего один, когда на душе было неспокойно. Бетховен, Бах, Моцарт, Чайковский, Мусоргский... Какая сила, мощь!

— Рассказывай, дорогой пупсик, — отпив немного из фужера, сказала Лола. — То что побежденные в войне немцы живут в сто раз лучше нас, победителей, я знаю. Читала и видела по телевидению... Что они еще хотят прислать голодающим русским? Только их гуманитарная помощь попадает не к голодающим, а к спекулянтам, втридорога торгующих этой помощью в кооперативных ларьках. Мой сосед с тремя орденами на груди и десятком медалей за войну два часа простоял в очереди в жилконторе, чтобы получить две банки мясных консервов и пачку сухого молока.

— Что же тебе рассказывать, ты и так все знаешь, — невесело усмехнулся Иван. Он уже знал, что после умопомрачительного заграничного сервиса придется с неделю привыкать к российскому хамству в магазинах да и везде, но тут уж ничего не поделаешь. Разные условия существования, разная культура обслуживания, а главное — почти полное отсутствие в магазинах продуктов и необходимых товаров. А все, что продается в кооперативных ларьках и магазинчиках, недоступно рядовым гражданам бывшего СССР. Все дорогое и красивое из Парижа, Нью-Йорка, Токио, Сингапура могут покупать только такие люди, как Александр Бобровников — народившиеся советские бизнесмены, кооператоры, миллионеры. А он, Иван Рогожин, не может и близко равняться с ними, хотя и заместитель генерального директора. У него твердая зарплата и нет никакого желания вступать в сомнительные спекулятивные сделки. Претит ему это. И шеф, зная его, не поручает «темных» операций. Это его стихия. Он любит риск, азартен, увлечен деланьем денег. Иван же все больше чувствовал себя в «Аквике» белой вороной. Посетители гурьбой шли к Бобровникову, обходя его стол — они сидели в одной комнате с шефом. В совместном предприятии работают всего 12 человек вместе с машинисткой и уборщицей, а на счету «Аквика» столько миллионов, сколько у хорошей фабрики с сотнями рабочих. Иван только диву давался, как смог приятель сравнительно за небольшой срок сколотить такой капитал? Впрочем, миллионерами, как расписывает печать, становятся и за более короткий срок и совсем молодые люди без опыта и практики. Бизнесмены, торговцы, биржевики, брокеры, обыкновенные спекулянты... Иван не осуждал шефа и не завидовал ему, но точно знал, что в нем самом таких способностей нет и вряд ли они появятся... Вот о чем чаще всего думал, слушая классическую музыку о вечном, нетленном... Интуиция подсказывала, что он, Иван Рогожин, для «Аквика» почти пустое место и, по-видимому, это понимает и шеф... Но будучи честным, дисциплинированным человеком, Иван вовремя приходил на работу, хотя никто его не контролировал, выполнял канцелярскую работу, научился считать на компьютере, вел переписку с коммерсантами из провинции, проверял, как идет распродажа выпущенных ими детективов в магазинах и ларьках. Шеф похваливал его за усердие, но голова его была занята другими делами, более масштабными и рисковыми...

Иван понял, что в современном бизнесе, где рынок планомерно захватывают в стране иностранцы и все более властвует доллар, нужно знать английский язык хотя бы. Отныне с собой в командировки он возил самоучитель английского языка. Бобровников тоже штудирует учебники. Он и Ивану подарил один экземпляр, а когда в очередной раз поехал к Уильяму Вильсону, то прошел в Лондоне курс по изучению английского языка у знаменитого гипнотизера. Заплатил кругленькую сумму, а язык так и не выучил во сне. И там оказывается хватает шарлатанов!..

— Ты знаешь, что меня удивляет, — говорила Лола. — Кассеты берут совсем молоденькие мальчики... И все больше про секс. Ну еще боевики, фантастику. Я все думаю: откуда у них видеотехника? Это же дорогое удовольствие! И одеты во все модное. Многие, Жан...

— Иван, — мягко поправил он.

— ...жалуются на жизнь, нищету, вон показывают по телевидению самоубийц, а немало и таких, кому сейчас живется в сто раз лучше, чем раньше.

— Например, тебе.

— Я на жизнь не жалуюсь, миленький. Что я видела в горкоме комсомола? Сытые рожи молодых откормленных как на убой начальников. Каждый норовил задаром затащить в постель и еще делал вид, что осчастливил тебя... Особенно эти... жеребцы из Москвы, ну цековская шушера... И платили мне гроши. Я на прокате кассет зарабатываю столько за неделю, сколько там не зарабатывала за два месяца. И не надо пальцы отбивать на машинке.

— Мне трудно привыкать ко всему, что творится вокруг, — признался Иван. — Что-то во всем ненормальное, в газетах пишут, мол, переходный период, но вылезем ли мы, Лолочка, из этой вонючей ямы? Я не о себе и тебе — о миллионах людей, что нас окружают. Посмотри повнимательнее на стариков, пенсионеров, просто рабочих, как они смотрят на богатых, модно одетых, разъезжающих на иностранных машинах? Скоро тем без телохранителей и носа будет не высунуть на улицы... У нас ведь по свойственной нам серости и бескультурию перенимают у Запада в первую очередь все самое плохое, отвратительное.

— Ванюша, ты меня утомил, — с женской непоследовательностью укорила его Лола, хотя сама начала этот бесконечный разговор. — Расскажи лучше, что носят летом немецкие модницы?

— Они одеваются куда более проще, чем наши девушки, — ответил Иван. Он видел в Берлине и Мюнхене немок в майках, шортах и даже шлепанцах на босу ногу.

— Ваньчик, ты меня там вспоминал?

— Ты всегда, дорогая, со мной, — в тон ей ответил он. Лола иронию редко улавливала. Она вообще слышала и усваивала лишь то, что ей нравилось.

— Я позавчера ночью вдруг проснулась — ты рядом со мной...

— Я ли? — улыбнулся он. О легкомысленности своей подружки он знал, но ревности не испытывал, что ее иногда задевало.

— И я долго не могла, цыпленочек, заснуть: закрою глаза — и ты снова рядом, такой страстный, горячий... Протяну руку — пусто.

— Ты мне тоже иногда снишься, — сказал он.

Лола с аппетитом уплетала привезенные деликатесы, не чокаясь, пила все еще пузырившееся шампанское, а Иван подумывал не пора ли ее отправлять в ванну и разбирать постель. У него была не очень широкая деревянная кровать, на которую со стены спускался красный ковер ручной работы. Постельные принадлежности хранились в одном из нижних отделений темно-вишневой стенки, занимавшей всю стену двадцатиметровой комнаты с двумя окнами. Одно окно было и дверью на балкон. Напротив столик с телевизором и видеомагнитофоном. Здесь же в специальном отделении видеокассеты. Телевизор Иван предпочитал смотреть полулежа на кровати. Во второй комнате тоже одна стена была занята полками с книгами, у окна — письменный стол с бронзовой лампой. Ближе к окну покупной верстак с тисками и электрическим наждаком. Иван сам все дома ремонтировал от выключателей до водопроводных кранов и унитаза. И вообще любил повозиться с бытовым прибором или механизмом. Замки в двери он тоже сам врезал, правда, самые примитивные. Пробовал ремонтировать электронные часы и магнитофон, но тут ничего не получилось. Не хватало навыков и знаний по электронике.

Болтовня Лолы быстро утомляла его, но не стоило женщину сердить: Лола полагала, что прежде чем улечься в постель, нужно посидеть за столом, выпить, поговорить, в общем, настроиться... Но что же делать, если он, Иван, быстрее настраивается?

Наконец она сжалилась и, вытерев большой губастый рот бумажной салфеткой, снисходительно заметила:

— Я вижу, тебе, пупсичек, невмоготу. Что же там в Фатерланде молоденькую фрау не соблазнил? Такой видный, симпатичный, мужественный. Немки должны были падать перед тобой! — она хихикнула и, играя выпуклым пышным задом, отправилась в большую комнату раздеться перед огромным старинным зеркалом в резной деревянной раме. Обязательно повертится обнаженная, погладит себя по бедрам, изогнется так, чтобы полюбоваться задом. Лола знала, что попка у нее отменная и редкий мужчина не оглянется ей вслед. А при хорошем заде, как правило и ноги приличные: полные, ровные, будто налитые. Как только она проплыла по коридору в ванную, Иван быстро расстелил постель, убавил звук на проигрывателе. Хор был великолепен, потом он его еще раз прослушает. Он тоже сходил в ванную, умылся, пустил на грудь облачко из дезодоранта. В овальном зеркале мельком увидел свою довольную физиономию с серо-зелеными глазами, на щеках и подбородке появилась сизость. Короткие русые волосы спускались на выпуклый лоб. Он брился электрической бритвой «Филипс» и как бы чисто она не стригла, к вечеру появлялась шероховатость, но другие бритвы он не признавал: намаялся с примитивным станком-скребком в армии, до сих пор неприятно вспоминать.

Лола уже лежала на спине, рассыпав на подушке свои белые волосы, посветлевшие глаза ее были чуть пьяные. Ему нравилось смотреть на крутую линию ее бедер, неприятно поразил проступивший на ляжке синяк — явно след чьих-то пальцев... Но он промолчал, стоит ли из-за этого портить удовольствие? Лола не давала присягу ему не изменять... В начале их знакомства Иван обнаружил, что она бреет светлые волоски на ногах, он тогда ничего ей не сказал — Иван не любил говорить женщинам неприятные вещи — однако Лола заметила его замешательство и больше неприятной колючести на нижней части ее роскошного тела он не ощущал. Она следила за собой и, по-видимому, сумела каким-нибудь снадобьем или мазью вывести растущие на ногах и бедрах колючие волосинки.

— Как я хочу тебя, мое солнышко, — засюсюкала она, обхватывая его полными руками с выбритыми подмышками. — Ну войди же в меня, пупсичек, весь без остатка!

Это явно из зарубежных сексфильмов. Лола не только щеголяла почерпнутыми словечками из них, но переняла и некоторые соблазнительные позы. Садилась на него верхом и, явно нарочито стеная, начинала неумело подпрыгивать, это с ее-то тяжелым задом! И не доставляла ни себе ни ему удовольствия. Зато все как в кино. Даже резко откидывалась назад, закатывая глаза и открывая рот. Он терпел все это, не желая ее разочаровывать, но позже все делал по-своему. В постели как у мужчины, так и у женщины, есть своя единственная любимая позиция, самая обычная и естественная, при которой удовольствие от секса получается глубоким и полным. Привыкнув к одной женщине, Иван не стремился найти другую в отличие от приятелей-холостяков. И их хвастовство своими победами только смешило его. Мужчина, часто меняющий партнерш, напоминал ему шмеля, перелетающего с цветка на цветок. Это уже не удовольствие, а работа...

В порыве страсти, а Лола умела получать удовольствие без притворства, она шептала ласковые слова, которые как ни странно в такие мгновения, не раздражали Ивана. Наверное, потому, что в них не было неестественности.

— Любимый мой, о-о-о, как мне хорошо! Ну еще, еще, еще... Подожди, я перевернусь... Ваня, Ванечка, мой золотой, сладенький, я сейчас... Ну еще немного, быстрее, вот так, так, так... О-о-о! А-а!

Она извивалась, упираясь в его мускулистую безволосую грудь кулаками, потом неистово прижимала к себе и часто-часто целовала большим мокрым ртом, не переставая стенать. Щеки ее наливались густым румянцем, блеск уходил из расширившихся голубых глаз и они казались прозрачными и пустыми. Наконец она переставала содрогаться, лицо ее искажалось, становилось некрасивым, мелкие острые зубы прикусывали нижнюю полную губу. Она расслаблялась, отрешенно лежа на спине и ничего не видя, потом всегда одинаково спохватывалась и, тяжело перевалившись через него, тоже отрешенного и расслабленного, трусила в ванну, бормоча:

— Ох не залететь бы мне сегодня!

Но вроде бы «не залетала», по крайней мере ничего Ивану не говорила про это. В день десятки любителей видеофильмов обращались к ней, приносили кассеты, просили оставить что-либо интересное, спрашивали совета, что взять на вечер. Не обносили ее и подарками, а уж цветы дарили каждый день. Практичная Лола передавала их одной знакомой, которая потом продавала у метро «Площадь Восстания».

Иван утешал себя тем, что Лола все-таки чистоплотная женщина, знает об опасности случайных связей и соображает как ей быть. Не девочка, слава Богу! Сама же Лола уверяла его, что у нее никого нет, кроме него, Ванечки, такого сладенького...

После развода с женой Лола была первой, с кем сошелся Иван Рогожин, вроде бы привык к ней и не искал других. Они не раз признавались друг другу, что им хорошо вдвоем, никогда всерьез не ссорятся, чего же еще нужно? Лола тоже была разведенной, у нее пятилетний сын в Великих Луках у родителей. Видит она его два-три раза в год, когда родители приезжают за продуктами в Петербург, привозят и его.

Лола иногда утомляла, вызывала скуку, но встречи их были не такими уж частыми и продолжительными. Кроме как о новых зарубежных фильмах, с ней и поговорить-то не о чем. Политика Лолу не интересовала, она считала, что при умении и в это смутное время можно неплохо устроиться и жить. Кроме проката, она продавала кассеты с записями, которые поставляли ей знакомые. Похвасталась, что с каждой проданной кассеты имеет «червончик». Одевалась она модно, сама себя всем обеспечивала и была жизнью вполне довольна. Ни она, ни Иван никогда не заговаривали о женитьбе, слишком велико еще было у обоих разочарование в прошлой семейной жизни. Объединяло их и то, что от Лолы ушел муж, а от Ивана — жена. Иногда Лола шутила: «Сиротинки мы с тобой, Ванечка, брошенные, позабытые! Никому-то больше ненужные...» Тут она лукавила: Рогожин был видным, симпатичным мужчиной, да и она не могла пожаловаться на внимание мужчин. С такой-то фигурой!

Лола редко оставалась у него на ночь. Говорила, что ей даже поздно вечером звонят клиенты, заказывают новые фильмы, предлагают свои записи, а это — навар. Соседей раздражают поздние, звонки и ей пришлось поставить параллельный телефон в своей комнате и первой брать трубку. Иван ее и не задерживал, после бурных любовных ласк на него накатывалась вялость, безразличие, отчетливо бросались в глаза недалекость и глупость Лолы. Есть, по-видимому, женщины для ума и беседы, а есть только для постели. Впрочем, еще неизвестно, что лучше.

Проводив Лолу до метро «Чернышевская» — последние годы в Питере невозможно стало поймать такси — Иван вернулся к себе. Немного постоял у окна в большой комнате — отсюда во всей его красе открывался вид на Спасо-Преображенский собор. Удивительно стройный с чугунной оградой, где на каменных цоколях стояли по три старинных пушки, все они были соединены толстыми цепями. Зеленовато-белый в мягком сиянии белой ночи собор с высокими колоннами и куполами производил на него всегда сильное впечатление. Наверное, поэтому он последнее время все чаще стал думать о Боге. В одном из длинных узких окон светился тусклый желтый свет. Может, там в тиши над гробом дьячок читает псалтырь? Иван заметил, что величественный белый собор всегда положительно воздействует на него: мелкое отступает, думается о возвышенном, вечном и о Боге. Могущественном и таинственном. Самые гениальные скульпторы и живописцы славили Бога: писали потрясающие картины на библейские темы, возводили неземной красоты храмы. А вот в России нашлись бесы, которые лучшие из них разрушили, взорвали... А как приятно слушать редкие удары колокола в дни религиозных праздников. Например, в Пасху. Собор был действующим и в нем постоянно толпились верующие, туристы, просто любопытные. Много было молодежи. После стольких десятилетий безверия Бог снова овладевал душами и умами смертных.

Иван разделся и лег в разобранную постель, еще сохранившую запах духов Лолы. Каждый раз он испытывает одно и то же: оторвавшись от нее, думает о том, чтобы она поскорее ушла, замолчала, не прикасалась к нему, а она никак не могла понять, что какое-то время он, опустошенный и вялый, должен побыть наедине с самим собой, трогала его, гладила, что-то бормотала. И в нем поднималась злость, с трудом удерживался, чтобы не ответить ей резкостью. А вот когда ее не было и он оставался один в квартире, вроде бы и не хватало ее, и уже слова ее не казались такими уж глупыми и пустыми. Засыпая, он представил себе ее большое роскошное тело с белой шелковистой кожей — как она все-таки ухитрилась вывести жесткую щетину с ног? — и пожалел, что ее сейчас нет рядом. Когда горел ночник на тумбочке и негромко играл стереопроигрыватель, круглое лицо женщины в обрамлении белых с желтизной волос казалось красивым.

3

Проснулся он мгновенно, будто и не спал. Эта привычка выработалась у него в десантных войсках, там в боевой обстановке некогда было зевать и будто дым прогонять навеянный сном туман из головы. Вскакивал на ноги, руки привычно сами по себе готовили оружие к бою с невидимым противником, а потом уже думал об одежде. Последние полгода перед демобилизацией Иван командовал отделением разведчиков. И ребята были как на подбор. На учениях его отделение в полку заняло первое место. Их готовили к отправке в Афганистан, но политическая обстановка в мире изменилась и полк не перешел границу. Уже надев гражданскую одежду, Иван размышлял: как бы он себя сейчас чувствовал, если бы, конечно, остался в живых? Тогда, в армии, он искренне считал, что будет выполнять свой интернациональный долг. Слово-то какое красивое политики придумали! Так все десантники считали. И как он, философ по образованию, смог попасться на эту хитрую удочку? Впрочем, советскому гражданину в те годы не пристало было иметь собственное мнение на мировые проблемы — все разжевывала пропаганда и на ложечке преподносила ко рту. Ешь и помалкивай. Политработники, печать, телевидение все уши людям прожужжали, что война в незнакомом нам Афганистане — это наше святое дело во имя мира на земле, во имя демократии. И вот оказалось, что это была грязная война, развязанная безмозглыми маразматиками-правителями... Сколько попусту погибло наших солдат и офицеров! А те, кто вернулись, стали чужими в своем отечестве. И обозлившись на весь мир стали заявлять о себе скандалами. Только и слышишь, что «афгани» что-то натворили, учинили драку, захватили недостроенный дом.

Ощущение опасности было у Ивана столь острым, что ни на секунду не усомнился, что в его квартире кто-то чужой. Сквозь нейлоновые занавески комнату пронизывал рассеянный свет белой ночи. Машинально бросил взгляд на зеленовато светившиеся между книгами электронные часы: две минуты третьего. Время он тоже научился в армии и без хронометра определять точно. Мысль работала четко, рука нашарила под матрасом десантный нож из крепчайшей стали. С ним он не пожелал расстаться и по привычке клал его так, чтобы всегда было удобно схватить. Инстинктивно пошарил и другой рукой под одеялом, в палатке или засаде в этом месте всегда находился автомат. Конечно, автомата у него не было. Тогда еще и в голову никому не приходило разжиться огнестрельным оружием в армии. Мышцы наливались силой, дыхание было ровным, лишь сердце немного гулко билось. Он его не ощущал, но левым ухом слышал. Опасность исходила от балконной двери. Рогожин жил на четвертом этаже шестиэтажного старинного дома, капитально отремонтированного. Одно из окон, точнее застекленная дверь на балкон, приковало его внимание, там было что-то не так. Тень, легкое шевеление. Стараясь не скрипнуть паркетиной, он спустил ноги на синий ковер и мягко, по-кошачьи, приблизился к балконной двери, спрятавшись за гардиной, выглянул. Первое что он увидел прямо перед собой — это две ноги в джинсах-варенках и белых грязных кроссовках, раскоряченные ноги нащупывали железные перила балкона. Вот коснулись их извилистыми подошвами, послышался шорох, ноги скользнули на железобетонный пол балкона — и высокий черноусый мужчина в нейлоновой куртке выпрямился во весь рост. Блеснули на запястье часы с металлическим браслетом. Мужчина немного постоял на балконе, Иван разглядел в его руках толстую белую веревку с узлами, вот он посмотрел вверх и несколько раз дернул за конец. Таким же образом на балкон спустился второй мужчина, тоже усатый с густой черной шевелюрой. В джинсах и кроссовках, но без куртки, на нем была черная рубашка с закатанными на волосатых руках рукавами. Бросились в глаза большие белые пуговицы на рубашке и наколка на запястье. Один из них приник лицом к запыленному стеклу, вглядываясь в сумрак комнаты, другой просунул руку в открытую форточку, пытаясь изнутри спустить шпингалет. Это ему удалось, но вот до нижнего им будет потруднее добраться. Но оказалось, что Иван недооценил грабителей: тот, что в куртке, нагнулся и как заправский стекольщик алмазом ловко вырезал нижнее стекло балконной двери. Видно, алмаз у них был отличный: стекло с легким звоном упало вниз на порог и даже не разбилось. Волосатая рука откинула нижний шпингалет. Теперь больше ничто им не мешало войти в комнату. За их спинами белела веревка, по-видимому, она была привязана к чему-то на крыше, откуда они благополучно спустились. Двери на чердак не запирались и там часто появлялись подростки и бомжи, когда начинали досаждать, кто-нибудь из жильцов звонил в милицию и их оттуда выдворяли. Обнаглевшее хулиганье, стоя на краю крыши, мочились вниз на глазах жителей дома, чьи окна выходили во двор. Сколько раз обращались в жилищную контору, но мер никаких не принималось и замки на двери не навешивались. В конторе говорили, что это бесполезно: замки срывают и забираются на чердаки. Не один раз Иван со скандалом прогонял подростков оттуда, они однажды даже костер запалили. Были среди них и девчонки. Курили там травку, нюхали какую-нибудь гадость, вроде клея «момент», развратничали. Один раз назло жильцам вывели из строя коллективную телевизионную антенну.

Одного только Иван не мог понять: почему воры ведут себя так свободно, без опаски? Лишь первый какое-то время всматривался в комнату через окно — второй даже этого не сделал. По черным шевелюрам и усам Иван без труда признал в грабителях гастролеров из южных республик, но вот какой они национальности определить не мог. Было известно, что в Петербурге обитают преступники из Грузии, Осетии, Азербайджана, Средней Азии. Встречались и цыгане. Грабят петербуржцев, убивают, насилуют несовершеннолетних, а местные власти ничего с этим поделать не могут. Потерпели бы в других республиках русских, терроризирующих местных жителей? Вырезали бы в одно мгновение и правых и виноватых... Что же это за люди русские? Почему они все терпят? На городских рынках откровенно всем заправляют мафии приезжих, оттого и цены там зверские. Наверное, потому что русский народ сверх всякой меры великотерпелив, покладист, гуманен. Эти мысли вихрем промелькнули в голове Рогожина. А воры уже открывали вторую балконную дверь, которую Иван редко запирал на шпингалеты, потому что между дверями в коробках хранил продукты и пиво.

А дальше события развивались стремительно и почти точно так же, как это происходило бы в боевой обстановке или во время военных учений: как только дверь медленно отворилась и показался первый бандит, рука Рогожина взметнулась вверх и обрушилась тяжелой пластмассовой рукоятью боевого ножа на голову. Пока тот, всхрапнув как конь, падал на него, Иван успел другой рукой нанести ему сильнейший удар в солнечное сплетение. Теперь поверженный с затуманенным сознанием бандит будет несколько минут бесшумно раскрывать и закрывать рот с золотой фиксой. Иван и это заметил. Действовал он как автомат: никакого страха, излишней злобы — он точно повторял все те необходимые в данной ситуации движения, которые месяцами отрабатывал в армии.

У второго преступника реакция была мгновенной: в его руке появился пистолет с длинным дулом, Ивану, падая на пол, пришлось головой выбить еще одно нижнее стекло балконной двери, иначе пуля угодила бы в него. На пистолете был глушитель и выстрел прозвучал не громче, чем хлопок пробки из бутылки шампанского. В следующее мгновение Иван, не обращая внимания на впивающиеся в грудь и ноги осколки, ящерицей проскользнул по полу на балкон, цепко схватил за ноги бандита с пистолетом. От второго выстрела нога его сама по себе дернулась — пуля задела бедро. Третьего выстрела он не стал дожидаться: стоя на коленях, что было силы рванул бандита за джинсы на себя и вверх, тот вынужден был откинуться назад, изогнулся почти пополам и с гортанным завывающим воплем вдруг исчез с балкона. Только мелькнули перед самым лицом Ивана грязные подошвы кроссовок. Иван даже сначала не сообразил, что произошло. Вместо смутной высокой фигуры бандита перед ним покачивалась узловатая веревка. И еще: в окне напротив вспыхнула электрическая лампочка, осветившая белый потолок. Он не расслышал шмякающего удара внизу. Наверное, потому, что его внимание привлек второй незваный гость в черной рубашке с большими белыми пуговицами. Медленно, упираясь спиной в стену, он поднимался на ноги. Блестели белки его выпученных глаз, рот был ощерен, рука шарила в заднем кармане джинсов. Видок у него был человека, который готов на все, да таким и терять-то уже нечего. Иван рукояткой ножа пару раз ударил его по голове с черной жесткой порослью волос. Приходилось рассчитывать свою силу, уже смутно закрадывалась в голову тревожная мысль, что там, внизу, валяется труп. Четвертый этаж старинного здания — это не хрущевские домишки! Высота приличная, а внизу асфальт. Он было хотел ножом отхватить вверху кусок веревки, болтающийся у самых перил, но вовремя сообразил, что лучше этого не делать: надо ведь милицию вызывать!

Бандита в черной рубашке с закатившимися глазами он связал другой веревкой, взятой из стенного шкафа, где рядом со стиральной машиной «Малюткой» хранились разные вещи, толкнув его ногой — тот был без сознания — бросился к телефону. По «02» ответили сразу и голос у дежурного был бодрый. Иван коротко объяснил происшедшее, назвал себя и адрес, затем стремглав бросился из квартиры, позабыв даже дверь за собой захлопнуть. Грабитель в нейлоновой куртке с иностранной надписью лицом вниз лежал на асфальте, вокруг его черной головы растекалось жирно поблескивающая лужица. Одна нога была неестественно вывернута. Иван не стал нагибаться к нему: свалившись с такой высоты, мудрено было бы остаться в живых. Он пошарил глазами вокруг и увидел отлетевший к узкой длинной клумбе под окнами первого этажа пистолет с коричневой рукояткой, явно милицейского образца. Потом ему сообщили, что из этого пистолета был застрелен в Саратове старший лейтенант милиции и, наверное, еще не один человек. Схватив оружие — завернуть его в носовой платок ему и в голову не пришло, — Иван, прыгая через две ступеньки, вернулся в свою незапертую квартиру. Он был в трусах и майке. Вскоре послышался шум мотора, внизу остановился «уазик» с мигалкой...

Потом было долгое и нудное разбирательство, каждодневные беседы со следователем, суд над преступниками — схватили и третьего, что находился на крыше. Он должен был принимать вещи. Кстати, выброшенный им, Рогожиным, с балкона бандит с пистолетом еще два дня прожил и умер в тюремной больнице, не приходя в сознание.

Следователь, его звали Тимофеем Викторовичем Дегтяревым, посоветовал Ивану все-таки не пускать в ход десантный нож — оставшийся в живых бандит тоже изрядно пострадал — на что разозлившийся Рогожин ответил:

— Я жалею, что не привез из своей части автомат. Столько развелось кругом разной нечисти, а вы мне предлагаете быть к ним милосердным и голову подставлять под их пули! Он же успел, мразь, два раза в меня выстрелить!

— Но наши законы...

— Плевать я хотел на законы, которые преступников и убийц защищают! — взорвался Иван. — О его воровской башке печетесь, а ведь никто не поинтересовался, как я себя после всего этого чувствую? Он же меня в ногу ранил. Хорошо, кость не задело.

— По нашим законам, — упорно гнул свое следователь в чине капитана, — существуют пределы допустимой самообороны.

— Как же это я им не подставился! — язвительно усмехнулся Иван. — Уложили бы они меня, ограбили, а их — я уверен — не расстреляли бы.

— Если бы они убили вас, мы бы их, возможно, и не нашли, — добродушно заметил Тимофей Викторович. — Сами знаете, что по горячим следам раскрываем из двух десятков краж дай Бог одну-две.

— Нож я вам не отдам, товарищ капитан, — твердо заявил Рогожин. — Может, я его уже и потерял. Был в лесу...

— Вы не потеряете...

— Если даже предъявите мне ордер на обыск все равно никогда не найдете.

— Спорим, что найду? — улыбнулся Дегтярев. Встал, прошел в комнату — он в квартире Рогожина уже прекрасно ориентировался, даже привозил сюда раненного в голову бандита — подошел к постели, засунул руку под матрас и извлек нож в металлическом чехле. Повертел в руках, вытащил из ножен, попробовал пальцем наточенное лезвие.

«Кретин! — ругнул себя Иван. — Не мог получше спрятать!» И тут ему пришла в голову другая мысль. Оглядев крепко сбитую фигуру капитана, спросил:

— Десантник?

— Бывший десантник, — ответил Дегтярев. — Полгода воевал в Афганистане. Было там у меня одно интересное задание... — Какое — распространяться не стал. — Да вы не расстраивайтесь, коллега... — это слово он выделил. — Я не отберу у вас эту штуковину... Признаться сам держу на даче такую же.

— Я в Афганистане не был, но нас усиленно готовили, — получив нож, подобрел Иван. — Сейчас я не жалею, что не попал туда.

Дегтярев разорвал на несколько частей протокол изъятия холодного оружия и завертел головой, ища куда выбросить клочки.

— Я сам, — сказал Иван и высыпал их в плетеную корзинку у письменного стола.

— Шли бы к нам работать, а? — предложил следователь. — Нам зарплату повысили, обещали машины, криминалистическую технику.

— У меня сейчас хорошая работа и зарплата — тоже, — улыбнулся Иван.

— Знаю, «Аквик»... Что это такая за хитрая фирма? — проявив осведомленность, поинтересовался капитан.

— Почему хитрая? — возразил Рогожин. — Международная. Мы сотрудничаем с англичанами.

— Точнее, с англичанином по имени Уильямс Вильсон, — уточнил следователь. — Мы его раз задерживали в ресторане «Универсаль» на Невском с девочками... Напился, скандалил. Мы его утихомирили и отпустили... — И прибавил, не скрывая иронии: — Не осложнять же международные отношения!

— Я про это не слышал, — озадаченно произнес Иван.

— Ваш шеф Бобровников примчался через полчаса и вызволил иностранца. Наш начальник сам их провожал до машины... — капитан протянул руку. — Надумаете к нам — звоните.

— Вряд ли надумаю, — сказал Иван. — В милицию меня никогда не тянуло, хотя мой покойный отец и был следователем...

— Фотография следователя Рогожина висит на стенде у нас в музее, — сказал Дегтярев. — Честный, справедливый был человек. О нем старики с большим уважением вспоминают.

— Он тоже был не в восторге от милиции...

— Думаете у нас мало разного сброда? — вдруг вырвалось у Тимофея Викторовича, — Причем на разных уровнях: внизу и вверху.

— Ну вот, а зовете в милицию...

— Потому и приглашаю, что хочу чтобы наша питерская милиция стала другой... — явно в душе коря себя за несдержанность, совсем другим тоном произнес капитан.

Уже попрощались, а он все еще стоял в прихожей и, задумчиво глядя на хозяина, продолжал разговор. Поговорили и о том, что для защиты честных граждан от бандитов и грабителей неплохо бы разрешить им продавать огнестрельное оружие, как это делается в Америке. Давать разрешение, потом продлевать его. Не палят же наши охотники, имеющие ружья, в честных граждан?

И строгий суд признал действия Рогожина правомерными и даже заслуживающими одобрения, но нет-нет в душе Ивана поднималась какая-то муть, чувство вины, что ли? Разумом понимал, что поступил правильно, не будь у него десантной выучки, его бы труп обнаружила милиция в квартире. На суде выяснилось, что по наводке своего человека бандиты какое-то время последили за окнами квартиры Рогожина. Когда шли на дело, были уверены, что он отсутствует. Знали они, что он работает в «Аквике», что ездит за рубеж, имеет видеосистему, кассеты с фильмами, другую технику, а все это теперь стоит бешеных денег. За два дня до его приезда намеревались совершить ограбление, но помешали соседи, что жили в доме напротив и тоже на четвертом этаже. Они что-то шумно отмечали с гостями, выходили на балкон курить. Конечно бы они обратили внимание на возню на крыше, заметили бы и веревку. И вот выбрали другой день. Несчастливый для них — 13 июня 1991 года. Да еще в белую ночь. А для Рогожина всегда число «13» было счастливым...

Иван Рогожин в десантных войсках был подготовлен к любому нападению и к активной защите, теоретически даже к убийству, но вот применить свою выучку довелось лишь на гражданке, где жизнь стала так же опасна, как на войне. «600 секунд» каждый день сообщали о зверских убийствах, грабежах, садистских изнасилованиях, жестоких кровавых схватках между гангстерами.

Вот о чем думал за рулем своей «Нивы» Иван Рогожин. Свой отпуск, в отличие от Бобровникова, который весело провел его в Англии, Иван решил провести у друга Антона Ларионова на голодной Псковщине. И чем ближе была Плещеевка с большим синим озером Велье, тем спокойнее становилось на душе Ивана Рогожина.

ГЛАВА ВТОРАЯ


1

Рабочее место Лолы Ногиной находилось в помещении книжного магазина на Лиговском проспекте, а жила она на улице Бассейной, из окна была видна железнодорожная ветка, однако шум проходящих поездов не досаждал — до путей метров пятьсот, не меньше. Комната у нее небольшая, но светлая с высокими потолками. Дом был построен после войны. Такие крепкие, монументальные здания называли «сталинскими». На работу Лола добиралась на метро, выходила на Московском вокзале. С работы случалось подвозили знакомые, из тех кто приезжал менять видеокассеты. Квартира коммунальная, но жильцов не так уж много: четыре семьи. Соседняя комната круглый год пустовала. Хозяин работал в Мурманске, зарабатывал там достаточно и не сдал комнату. Приезжал в Петербург раз-два в год и не надолго. Северяне предпочитают отпуск проводить на юге.

Лола уже принесла из подсобки коробки с прокатными видеокассетами, квитанции, тетрадь с названиями фильмов, которые можно по желанию клиента записать на его кассете или на кооперативной. Вот уже полгода как пропали в продаже качественные японские и немецкие видеокассеты, а записывать на «чумных», как называли непонятно кем произведенные кассеты, «писатели» изкооператива не хотели. Развелось много умельцев, достающих за бесценок бракованную пленку и изготовляющих видеокассеты в красивых упаковках. Запишешь на такой фильм, а во время просмотра идут взблески, серебристые полосы, бывает пленка склеена, а это опасно для магнитной головки высококачественных заграничных видеомагнитофонов.

Как всегда ее уже ждали клиенты. Кассеты она выдавала с 12 до 19 напрокат лишь на сутки, в крайнем случае на двое, если брали несколько штук. Клиенты обязаны были вносить залог или оставлять паспорт. Но большинство их Лола знала, им можно было доверять кассеты и без денежного залога. Небольшой стол находился у окна в нише на приличном расстоянии от книжного прилавка. Кооператив отваливал магазину арендную плату за это место и немалую. Получая от клиентов кассету, Лола быстро проверяла все ли в порядке, случалось разбирали кассету и заменяли хорошую запись на копию, сделанную с нее. Пришлось залеплять гнезда фигурных винтов цветным пластиком. Требовала Лола от клиентов, чтобы они всегда перематывали пленку после просмотра фильма. Незнакомым людям возвращала залог, постоянных одаривала дежурной улыбкой и заинтересованно спрашивала: понравился ли фильм? У нее была хорошая память, она запоминала фамилии популярных артистов, не глядя фильмы, уверенно рекомендовала их клиентам. Конечно, вкусы у людей разные, но если пять человек подряд похвалят фильм, можно его смело рекомендовать другим.

Работа Лизе-Лоле Ногиной нравилась, иногда она выдавала надежным ребятам кассеты без квитанции, тогда прокатные деньги шли ей в карман. Но старалась этим не злоупотреблять, кооператив платил ей хорошо, так что не стоило испытывать судьбу.

Он появился в магазине за пять минут до перерыва на обед. Обычно в руках его был небольшой букет гвоздик или гладиолусов, завернутых в блестящий целлофан, на этот раз заявился без цветов. По его хмурому виду и бегающим черным глазам Лола поняла, что-то случилось. Реваз, так в первый раз отрекомендовался ей молодой стройный мужчина из далекой Шуши, появлялся здесь довольно часто. Он торговал на Кузнечном рынке мандаринами, лимонами, курагой, дынями. Последние два года жил в Петербурге, лишь изредка наведываясь в родные края беспокойного Нагорного Карабаха. Жил он на улице Достоевского, неподалеку от магазина «Холодильники». Оказывается в Питере немало обосновалось его соотечественников. Снимали комнаты, квартиры. Они не были производителями, сами ничего не сажали и не выращивали — они были оптовыми перекупщиками. Покупали подешевле у своих и чужих, а продавали подороже. Торговля фруктами и овощами была настолько прибыльной, что горцы могли купить в комиссионке самую дорогую видеотехнику. Реваз не только брал кассеты напрокат, но и заказывал фильмы для друзей. Запросто выкладывал тысячу-полторы за видеокассеты с записью. По-русски говорил он с легким акцентом, был обходителен и внимателен. Цветы теперь не дешево стоят, а он вот покупал. Как-то напросился к Лоле в гости, прельстив ее шампанским, коньяком, благоухающими в сумке сочными фруктами. Лола не любила приглашать к себе знакомых, но тут дрогнула. Дело было к концу работы и она здорово проголодалась, да и шампанское любила. Реваз остался у нее на ночь. Она и не заметила, как упилась и лишь смутно помнила на другой день о чем они толковали, что делали... Скорее всего хитрый горец подливал ей в шампанское коньяк.

Реваз оказался цепким и назойливым, после той пьяной ночи он еще несколько раз пытался прийти к ней домой, но Лола была непреклонной: у нее подозрительные соседи и все такое. И все-таки он ухитрялся устраивать так, чтобы они хоть изредка бывали вместе: то день рождения у него, то приглашал в ресторан, а потом на такси вез к себе на улицу Достоевского, про которого никогда ничего не слышал. Реваз вообще ничего не читал, даже газет. Последние полтора месяца он вел себя по-джентльменски: дарил цветы, фрукты, провожал до дома, но больше так настырно как раньше под юбку не лез. Чтобы отвязаться от него — Лола не терпела волосатых и бородатых мужчин, а Реваз был весь в черной курчавой шерсти — она сказала, что у нее есть парень. И даже показала Рогожина, пришедшего к ней в магазин. Знакомить она их, разумеется, не стала. Реваз ревниво выспрашивал про Ивана, узнал, что он работает в «Аквике», ездит за границу, тоже увлекается видеофильмами. В магазин Иван и приходил, чтобы обменять кассеты. Лола всегда для него придерживала в отдельной коробке новинки, он любил хорошую фантастику типа «Хищник», «Терминатор», «Робот-полицейский», мистические фильмы и, конечно, глубокие психологические с участием известных артистов: «Крестный отец», «Унесенные ветром», «Калигула».

Реваз интересовался не только Рогожиным, но и другими клиентами. Стоя неподалеку, он прислушивался к разговорам кинолюбителей, если кто-либо его интересовал, он потом дотошно расспрашивал Лолу. Она все это относила на счет обычного любопытства, ну еще южной ревности. Некоторые клиенты приезжали на «Волгах», «Мерседесах», «Тойетах» — эти покупали кассеты только с качественными записями — а Реваз был помешан на машинах. Голубой мечтой его было приобретение «Волги» Газ — 24-10. Заграничные марки, конечно, великолепны, но для горных дорог его родины лучше все-таки подходят отечественные «Волги», «газики», «Нивы». Лола верила, что он смог бы запросто купить новую «Волгу», хотя она в то время и стоила 200—300 тысяч. Пьяный горец как-то похвастался, что денег у него столько, что в большой мешок не поместятся, есть и валюта. Он даже не особенно огорчился, когда зимой 1990 года произошла замена сотенных и полусотенных купюр, он тогда потерял пятьдесят тысяч, а обменять успел в десять раз больше. Пришлось поколесить по городу на такси, чтобы рассовать крупные купюры по знакомым и малознакомым людям. Разрешалось сразу менять не так уж много, а остальные сданные деньги обменивались позже прямо на фабриках и заводах. Этим и воспользовались подпольные богачи, предпочитающие крупные купюры хранить не в сбербанках, а в тайниках.

Лола никогда не отягощала свою легкомысленную головку глубокими раздумьями, но когда произошла трагическая стычка Ивана Рогожина с бандитами, она встревожилась. Что-то тут было не так. Она вспомнила, что перед отъездом Рогожина в Германию у нее был разговор с Ревазом. Он в тот вечер проводил ее до метро, заикнулся, что хорошо бы посидеть где-нибудь в кафе, но она отказалась, так как знала, чем все это кончится. Реваз был настойчив и тогда она брякнула, мол, у нее свидание с Рогожиным, он завтра уезжает в Берлин. Огорченный Реваз стал допытываться: сколько ее приятель пробудет там? Лола и сама точно не знала, заметила, что уж никак не меньше недели. О том, что от Ивана ушла жена и он живет на улице Пестеля один, она еще раньше ему рассказала. По-пьяни, конечно. Даже сообщила на каком этаже и что его окна выходят на Спасо-Преображенский собор.

Реваз стал строить планы на воскресенье, дескать, они смогут поехать на машине его приятеля на Вуоксу, там шикарная турбаза, можно покупаться и хорошо отдохнуть. Лола пообещала подумать, но это так, чтобы отвязался. Ехать на Вуоксу с компанией Реваза она не собиралась. Отлично знала, что эти чернявые, белозубые, наглые ребята не оставят ее в покое. Да и загорать рядом с этими волосатиками было бы ей неприятно.

Иван перед отъездом на Псковщину рассказал, что бандиты были из горной южной республики. Вот тогда-то в ее голове и забрезжила мысль, что нет ли тут какой-нибудь связи с ограблением квартиры и Ревазом? Ведь южане, кантующиеся в Питере, знакомы друг с другом. С Ревазом к ней в магазин приходили его чернявые, усатые приятели, жадно смотрели на белотелую Лолу масляными глазами... Стройный усатый горец и про других «крутых» ребят ее расспрашивал, мол, какая у них видеотехника, где работают, ездят ли за границу... Она-то думала, что он хочет у них купить товар, валюту. Реваз и не скрывал, что доллары — он их называл «баксами» и марки ему нужны. На них чего хочешь можно за границей задешево купить. Даже вожделенную «Волгу».

И вот Реваз с хмурой физиономией ждет ее. Он стоит неподалеку, прислонившись к зеленоватой колонне с непроницаемым видом и слушает ее разговоры с клиентами. Прозвучал мелодичный сигнал: два часа, перерыв на обед. Вместе с посетителями Реваз вышел из магазина и подождал ее на углу, где находился пестрый газетный киоск. Лола была в светлых тонких брюках и бордовой кофточке, в белых с желтизной волосах — красивый коричневый гребень, на ногах легкие черные босоножки. Она знала, что ее пышный обтянутый зад и полные ноги привлекают внимание мужчин, ну и пусть смотрят, жалко, что ли?..

— Ты даже не взглянула в мою сторону, — ревниво заметил Реваз, шагая рядом. Он был ростом с нее, хотя носил туфли с высоким каблуком.

— Ты такой неотразимый? — усмехнулась она.

— Тут близко классная чебуречная, — неопределенно кивнул головой Реваз. — Мой кореш работает. Зайдем?

— Мне нужно похудеть, — плавно дотронулась ладонями до соблазнительных бедер Лола. — В такую жару не хочется ничего жирного.

— Почему в Питере нет пиццерий, вагончиков, где продают гамбургеры? — заговорил Реваз. — В Москве все есть, а здесь — провинция.

— Ну и ехал бы в столицу, — лениво произнесла Лола. — Там тоже базаров хватает.

— Москва — не наша зона, — усмехнулся он.

— Вы что, всю Россию поделили?

— Русских ваней у нас тоже хватает, — хмыкнул он. — Только они у нас не залупаются.

— Что-что?

— Они у нас ходят по струнке.

— Читала, Ревазик, бегут русские из южных республик, значит, не сладко им у вас.

— А чего к нам приехали? — вдруг зло вырвалось у него.

— А ты что тут делаешь!

— Кормлю вас фруктами. Что мои дыни плохие? Или груши?

— А кому они по карману? Богатым!

— Это точно, — рассмеялся он. — Богатые ходят с сумками по рынку, а бедные продают у входа полиэтиленовые пакеты... Ладно, Лолик, посидим в кафе? — он показал глазами на подвальчик с красивой вывеской «Чардаш».

— Тоже дружок там работает? — усмехнулась Лола.

— Не имей сто рублей... — улыбнулся в узенькие аккуратно подбритые усики Реваз. — Нет, лучше и бабки иметь и друзей.

В кафе было мало народу, окна затянуты плотными розовыми шторами, наверное, чтобы посетители не видели шаркающих у них перед самым носом по тротуару ног. С обитых желтых отлакированным деревом стен светили тусклые бра, стойка бармена была заставлена импортными бутылками и разноцветными пивными банками. Продолговатый стереомагнитофон мелькал в такт музыки разноцветными огоньками. Они резко обегали его кругом. Пела Мадонна. В кафе подавали мороженое в мельхиоровых вазочках на высоких ножках, сухое вино, шампанское, легкие закуски на плоских тарелках. Реваз, не спрашивая ее согласия, заказал мороженое, два фужера шампанского и несколько бутербродов с копченой колбасой, семгой, икрой. Молодой официант дружески улыбнулся Ревазу, бросил оценивающий взгляд на Лолу, изобразил восхищение на лоснящемся чисто выбритом лице с поросячьими красноватыми глазками. Обслужил он их с удивительной проворностью: только что стоял напротив и улыбался, а через несколько мгновений уже раскладывал на столе закуски, выставляя мороженое, фужеры, минеральную воду. Прямо фокусник!

— У вас там в горах война, стреляют, а ты здесь шампанское пьешь, — вдруг напустилась на Реваза Лола. Ее раздражала его манера пить шампанское маленькими глотками, как красная девица, и, вытянув губы трубочкой, не есть, а всасывать в себя икру с бутерброда. И черные глаза его с густыми ресницами становились влажными как у телка от удовольствия.

— Торговый человек не занимается политикой, — солидно заметил он, облизав красные губы. — Деловые люди не дерут глотки на митингах, а делают деньги...

— На рынках, — вставила Лола.

— Везде, — значительно заметил он.

— Вы же грабите нас!

— Бедные не ходят на рынок, я тебе говорил, а богатые денег не считают.

— Мне-то что, — вздохнула Лола. Шампанское немного ударило в голову и Реваз уже не казался таким противным и наглым. Жара, а он в черном кожаном пиджаке, клетчатой рубашке. Одна пуговица расстегнулась и в прорехе торчит будто бритвенный помазок черный пучок волос. Лола не умела ходить вокруг да около. Если уж что вбилось ей в голову, она не могла сдерживаться, дипломатничать.

— Не твои ли дружки, Ревазик, попытались ограбить Ивана Рогожина? — напрямик спросила она, глядя ему в глаза. — Я помню, как ты выпытывал у меня, когда он уедет в Германию и сколько там пробудет. Что, не рассчитали? На него напоролись?

Реваз даже подскочил на крепком квадратном деревянном стуле, обитым красным кожзаменителем. Усы его задергались, черные глаза сузились, верхняя губа хищно приподнялась, обнажив острые белые зубы. Он стал похож на разозленного крысенка.

— Зачем такое говоришь, женщина? Реваз — честный торговец, бизнесмен. Зачем грабить, убивать? — его голос стал тонким, визгливым, ощутимо проявился южный акцент.

— Кого убивать? — наморщила узкий лобик Лола.

— Я продаю овощи-фрукты, — шипел он ей в лицо; сверкая белками злых глаз. — Вы с голоду бы сдохли без нас, поставщиков!

— Сам же говоришь — кормите богатых. За маленький лимон дерете три шкуры! — будто бес вселился в Лолу. Понимала, что злит его и это небезопасно, вон как кривится его красногубый рот и сжимаются кулаки, но и остановиться не могла. В ней все больше крепла уверенность, что Реваз как-то замешан в этом грязном деле с кражей. И угрюм и зол он неспроста: ведь погиб один из бандитов, тоже южанин.

— Ваше правительство горой за ринок, — сквозь стиснутые зубы бросал он ей в лицо. — Ринок двигает нашу жизнь. Не хочешь — не покупай! Есть красивый помидор — тридцать рублей килограмм, есть плохой, мятый — десять. Покупай плохой, гнилой, если денег мало... Думаешь просто доставить сюда хороший фрукт? Всем надо дать в лапу: в аэропорту, в поезде, шоферу рефрижератора. Даже директору ринка. Вот почему дорого стоит наш южный фрукт.

— Сам ты фрукт, — беззлобно ответила Лола. Ей вдруг стало скучно и неинтересно с ним. Она уже много раз все это слышала. А о своих связях с ворами-бандитами он не станет распространяться — не дурак. Все они кавказцы знают друг друга... Осторожный Ревазик, хитрый... Когда они были вдвоем у нее на Бассейной, он по пьянке что-то толковал о миллионерах-кооператорах, которых хорошо бы пощипать... Они обычно не жалуются в милицию, потому что у самих рыльце в пушку. Но ей тогда и в голову не пришло, что это имеет отношение к ее знакомым. Она слышала про рэкетиров, про то как они жестоко пытают свои жертвы, вымогая у них деньги, но ведь Реваз никакой не рэкетир? Он обыкновенный торгаш с Кузнечного рынка. Там таких полно за прилавками, где торгуют, там и они. Будь это фрукты, цветы или одежда. Ладно, фрукты привозят с юга, а импортную одежду, обувь? Где-то здесь перекупают и втридорога перепродают.

— Зачем портить друг другу настроение в такой хороший день? — спохватился и Реваз. — Хочешь еще шампанского, икры?

— Иван поставил свою квартиру на охрану, — думая о своем, произнесла Лола. — Да и красть-то у него особенного нечего было. Видеоаппаратура не из дорогих, полсотни кассет да книги. Ну еще одежда, разные блестящие заграничные штучки. Он в своем кооперативе получает в месяц в десять раз меньше, чем ты зарабатываешь на рынке за неделю.

— Какой Иван? Зачем Иван? — засмеялся Реваз. — У вас все Иваны. Видел я его в гробу в белых тапочках! Не хочу о мужчинах говорить, что они мне? Я женщин люблю.

— А что он тебе-то плохого сделал? — с подозрением взглянула на него Лола. При имени Ивана его даже перекосило и смех его прозвучал фальшиво. Ох, это не ревность...

— Он стоит между тобой и мной... Мы, кавказцы, очень ревнивые!

— Ты же из Карабаха. Разве это Кавказ?

— Кавказ, Крим — это ближе к нам, чем Россия.

— Между нами, Реваз, никто не стоит, — сказала Лола. — Мы просто хорошие знакомые. Я даже не знаю есть ли у тебя на родине жена, дети.

— У меня, у джигита? — широко раскрыл он глаза.

— Не напрягайся, артист! — усмехнулась Лола. — Мне это безразлично.

— Я свободный, как горный орел, — хорохорился Реваз, выпячивая сизый подбородок и двигая усами.

«Сейчас он на таракана похож, — подумала Лола. — На черного таракана!» А вслух сказала:

— Ладно, орел, мне нужно еще за чистыми кассетами в одно место зайти.

— «Агфа»? «Басс»? «Живиси»? — деловым тоном осведомился Реваз.

— Японские, по-моему, «Панасоник».

— С десяток устрой мне, Лолик?

— Постараюсь, — поднимаясь из-за стола, пообещала она. Официант уже рассчитывался с Ревазом.

— Ты свободна сегодня вечером? — когда они вышли на знойную улицу, спросил Реваз.

«Иван укатил к черту на кулички... — подумала Лола. — Даже из простой вежливости не пригласил с собой... Чего же мне одной киснуть вечером дома?»

— Что ты предлагаешь, дружочек? — уронила она, глядя под ноги. Ей показалось, что от мусорной урны проскользнула в подвальное отверстие огромная крыса, а может котенок?

— Скучать не будешь, обещаю, — неопределенно ответил он. По-видимому, не ожидал, что Лола так быстро согласится.

— Встретишь меня в семь у магазина, — сказала она. — Заранее предупреждаю: ко мне сегодня нельзя. Приехал сосед из Мурманска, а стенка между нашими комнатами не капитальная — все слышно.

— Зато мои соседи все на даче, — раздвинул в белозубой улыбке свои тонкие усики повеселевший Реваз.

2

Реваз как солдат перед командиром навытяжку стоял в подвальном помещении овощного склада Кузнечного рынка и слушал Старейшину. Правда, Старейшина всего на пять лет был старше его, но его слушались все земляки Реваза в Петербурге. Он был среднего роста, широкоплеч, тонконог, как и большинство горцев, черные усы его были густыми, карие узкие глаза острыми, могли вселять страх, когда был в гневе, а Реваз сильно провинился перед Старейшиной. Тот сидел на опрокинутом мешке с картошкой, за его спиной громоздились еще мешки, ящики с цветной капустой, коробки с яблоками. Он был в джинсах, мягкой кожаной куртке со стоячим воротником, белоснежных дорогих кроссовках, сизый подбородок его выдвинулся вперед, густые черные брови сошлись на переносице и шевелились, как две встретившиеся на узкой дорожке гусеницы. Под традиционной огромной кепкой, которую он не снимал и в жару, пряталась плешь с чайное блюдце.

Старейшина быстро говорил на гортанном родном языке Реваза. Он упрекал того за провал в квартире Рогожина. Реваз уверял земляков, что хозяин уехал в Германию, неизвестно когда вернется, а тот заявился через неделю. Неужели он, Реваз, не мог поточнее узнать у этой белой толстозадой сучки из книжного магазина? Или ее задница затмила ему мозги?

«Обзывает сучкой, а сам просил устроить с ней встречу у меня на квартире...» — мелькнуло в голове у Реваза.

Старейшина горевал о потере Тимура, удивлялся как тот с пистолетом в руках не смог справиться с безоружным русским Ваней? Реваз резонно заметил, что «русский Ваня» оказался бывшим десантником и у него был громадный нож. На вид не атлет: чуть выше среднего роста, худощав, интеллигентное лицо, в общем, обыкновенный питерский чувак...

— Лучше бы он тебя, мудака, сбросил с балкона, чем Тимура, — по-русски сказал Старейшина. — Такого джигита потеряли! Огонь был, горный орел! И номерной пистолет ухнул. Теперь начнут копать гады в красивых фуражках!

— Его сообщник Форик и кто на крыше был — они ничего не скажут на суде, — подал голос Реваз. — Оба уже за грабеж сидели, никого ведь не продали?

— Вай-вай-вай! Лучших людей теряем... — качал головой с висячим с горбинкой носом Старейшина. Кепку он снял и бережно положил на ящик с яблоками. Их запах заглушал все остальные запахи. По тротуару шаркали ноги, слышались голоса, прогудел клаксон грузовой машины.

— Лучшие! — презрительно хмыкнул Реваз, немного осмелев. — Два вооруженных лба не справились с одним сонным чуваком. Пришили бы и все дела. Лезут напролом, даже в балконное окно как следует не посмотрели: есть ли кто дома?

— Потаскушка твоя не врубилась, что ты их навел на квартиру?

— Она больше, шеф, думает задницей, чем кумполом, — улыбнулся Реваз. — Баба она и есть баба.

Они со Старейшиной из одного горного города и вот уже два года вместе работают в Питере. И до этого случая хорошо ладили.

— Форик и второй — он не наш — не продадут, но береженого Бог бережет, — думая о своем, раздумчиво проговорил Старейшина. — Свалим из Питера на время. Продадим, что у нас накопилось, и рванем в горы, а когда мусора перестанут по ринкам шастать и вынюхивать, вернемся. Наше место никто не займет — корни здесь пущены глубокие.

— Когда? — спросил Реваз. Решение Старейшины застало его врасплох, покидать Петербург в эту пору ему совсем не хотелось. Да и на родине очень уж неспокойно...

— Дуй в авиакассу и возьми четыре билета на следующий понедельник... Нет, понедельник тяжелый день — на вторник. Усек?

— А остальные как же? — поинтересовался Реваз.

— Остальные наши к этому делу никакого отношения не имеют, пусть делают тут на ринках свой бизнес и берегут наши места, — ответил Старейшина. — За это здесь не сажают, слава Аллаху!

— Шеф, там война, — вздохнул Реваз и встретившись взглядом с ним, торопливо зачастил: — Да нет, я не боюсь, что ты! Понимаешь, не поймут нас земляки, если не привезем оружия, патронов.

— У тебя же есть знакомый в охотничьем магазине?

— Ну сколько он продаст ружей? Пять-шесть двухстволок, сотню коробок патронов...

— И этому будут рады наши, — успокоил Старейшина. — Да им сейчас и не до нас. Который год стреляют... Кто на нас с тобой зуб имел, тех уже нет в живых... Не можем же мы им отсюда привезти танк или вертолет?

— В общем, из огня да в полымя, — вспомнил русскую пословицу Реваз.

— А чего бы тебе не пострелять там, в горах, в наших кровных врагов? — с хитрой усмешкой взглянул на него Старейшина.

— Как прикажешь, шеф, — покорно нагнул голову Реваз. Так щенок склоняется перед взрослой собакой.

— Насчет ружей и патронов постарайся, друг, — посерьезнел Старейшина. — Пустыми мы туда не заявимся, сам понимаешь.

— У меня сегодня встреча с этой... из книжного магазина, — перевел разговор в более безопасное русло Реваз. — Ты хотел...

— Чего я хотел?

— Я ее подпою к десяти вечера, дам покурить травки, а ты, шеф, подгребай на Достоевского. Телка, что надо, потом спасибо говорить будешь, верное слово.

— Молодой ты, Реваз, а хитрый как шайтан! — на пасмурном лице Старейшины появилась улыбка. — Поставь коньяк и шампанское в холодильник.

— Коньяк в холодильник?

— На такой жаре только холодное пить, — махнул рукой тот. — И лимоны прихвати. Помянем Тимура, прими его в райские сады великий Аллах!

Старейшина не верил ни в Бога ни в Аллаха, но в разговоре часто поминал и того и другого.

— Тимур подбивал клинья к моей двоюродной сестренке...

— Послушай, Реваз, а кто такой Достоевский, на улице которого ты живешь? — поинтересовался Старейшина, надевая кепку.

— Большой человек был... — солидно заметил Реваз. — Книжки писал и в карты играл.

— И выигрывал?

— Шеф, давай в Дом-музей его как-нибудь сходим? — предложил Реваз, имеющий самое смутное представление о классике русской литературы. — Там, наверное, и колода под стеклом выставлена.

3

— Какой же он подонок этот Реваз! — с негодованием рассказывала ближайшей подруге Миле Бубновой Лола Ногина. — Пригласил к себе, напоил, потом подставил своему дружку, перед которым лебезил и пресмыкался... Помню только, что он навалился на меня в одежде, даже свою громадную кепку не снял! Противный, волосатый, с колючими усами...

— Так в кепке и трахнул тебя? — рассмеялась Мила.

— Говорю же отключилась... Но какой негодяй Реваз, а? Клялся, что любит и все такое...

— Сколько бабок горцы тебе отстегнули? — деловито осведомилась подруга. — Они ведь с рынка, богатенькие.

— Я денег не беру...

— И зря, — заметила Мила. — Теперь рынок, дорогуша! Об этом на каждом углу кричат. Ничего за так не делается. Это раньше было: даром за амбаром.

Лола умолчала о пятидесятирублевке, найденной утром на тумбочке. Неутомимые джигиты, как они сами себя называли, не давали ей покоя всю ночь, особенно этот старался, в кепке. Можно подумать, что женщин целый год не видел... Сама виновата, не нужно было к Ревазу идти... В общем-то, ничего страшного не произошло и раньше по-пьянке подобные истории приключались с ней. Жизнь после развода с мужем пошла суматошная. Все хотелось доказать самой себе, что она нравится мужчинам и все ее хотят. На работе мужики клеятся, а по виду разве определишь кто из них порядочный, а кто подонок? Реваз тоже поначалу приходил такой улыбчивый, смирненький с цветочками да шоколадками...

— Угощение, выпивка — все на высшем уровне. Наверное, сотни в две-три им обошлось, — сказала Лола.

— Это не считается, лучше бы они тебе на стол выложили эти бабки, а как ими распорядиться ты сама бы решила.

— Без выпивки-закуски в постель? — удивилась Лола. — Это уж совсем по-скотски, Милочка! И потом мне надо настроиться.

— Дешево себя ценишь, подружка, — улыбнулась Мила. — С твоей круглой попкой и ножками можно большие тысячи зарабатывать. Не умеешь ты с мужиками работать!

— Мы же с тобой не проститутки, — вяло возражала Лола. — Нет, просто за деньги я не смогу.

— Жизнь заставит, Лолочка. Все у нас дорожает с каждым днем, в том числе и любовь. А эти с рынка, усатенькие, волосатенькие — миллионеры. Они могут в десять раз больше отваливать, чем дают тебе.

— Ты знаешь, я думаю, дружки Реваза Ваню хотели обокрасть, — поделилась своими сомнениями с подругой Лола. — После того, как он выбросил с балкона одного из грабителей, Реваз ходит как в воду опущенный.

— Откуда он знает твоего Ивана?

— Я разболтала, — призналась Лола. — Он увидел его в магазине, ну и пристал, мол, кто это, чем занимается и все такое.

— Поменьше болтай впредь, — сказала Мила Бубнова.

Они сидели в кафе-мороженое на Невском, напротив улицы Марата. На тротуаре толпились прохожие, не дожидаясь зеленого света молодые и немолодые люди перебегали широкий проспект и поблизости не было видно ни одного милиционера.

— У этого в кепке... очень уж рожа бандитская, — продолжала Лола. — Главный он у них, очень уж Реваз перед ним выворачивается. Что меня — родную сестру положил бы ему в постель.

— Зачем ты с такими связываешься, Лола? — взглянула на нее Мила. — Разве мало в Питере мужчин с положением, деньгами? Эти лотошники, цветочники, рыночная шантрапа, хотя и делает большие бабки, но все они — мелкотравчатые, они даже расплачиваются захватанными пятерками и червонцами. У меня глаз-ватерпас: всегда отличу солидного кооператора от мелкого торгаша. У них деньги, а у нас с тобой один капитал — женское обаяние и сексапильность, которую надо подчеркивать, а этот товар на любом рынке во все времена всегда ценился на вес золота. Посмотри на себя в зеркало: статная, с красивой задницей, натуральная блондинка, нога, что надо... Одним словом, секс-бомбочка! А ты клюешь на цветочки, выпивку, коробочки конфет. И общаешься с каким-то отребьем в больших кепках. С умом, Лолик, нужно распоряжаться данным мамой и папой капиталом. Наш бабий век короткий, не успеешь оглянуться и морщинки разбежались по лицу, грудь отвисла, живот пошел складками...

— Я же не проститутка...

— Я тоже себя не считаю проституткой, возле гостиниц не ошиваюсь, но если мне позвонят приличные богатые люди и пригласят в ресторан, я не отказываюсь. И денег я по наглянке не требую за ночь, но если попадется жадина, скупердяй — больше с ним не встречаюсь. Не отказываюсь и от подарков. А вот с приезжими иностранцами дел не имею. У них там больше зараженных СПИДом и их обслуживают наши валютные накрашенные твари, а с ними лучше не связываться: натравят на конкурентку своих сутенеров, а те изобьют так, что всю жизнь будешь кровью харкать, могут и лицо изуродовать.

— Ты же хвасталась, что с финнами встречаешься?

— Финны — свои, как говорится, рукой от нас подать, — беззаботно ответила подруга. — Они, кстати, с валютными девочками не вожжаются. Хочешь познакомлю? Раз в месяц в Питер наведываются из Хельсинок и не скупердяйничают. Привозят одежду, парфюмерию.

— Не знаю, — с сомнением произнесла Лола. — Иностранцев еще у меня не было.

— Прибарахлишься, девочка, финские товары не хуже западно-европейских ценятся.

Лола знала, что подружка умнее ее, два раза была замужем, но детей не завела. После неудачного аборта в шестнадцать лет что-то у нее с этим делом разладилось. Скорее всего это обстоятельство и послужило причиной обоих разводов. Больше Мила решила замуж не выходить. Работала она медсестрой в детской больнице в Купчино, сутки на дежурстве — двое дома. После десятилетки Мила закончила медицинское училище. Работа в детском лечебном учреждении в глазах ее многочисленных знакомых поднимала ее статус «чистой» женщины. Известно, что медсестер, как и работников общественного питания, обследуют на предмет венерических заболеваний.

Несколько раз Мила Бубнова приглашала Лолу в компании, но это случалось в экстренных обстоятельствах: Лола каждый день, кроме субботы и воскресенья, работала, а веселые компании организовывались чаще всего днем. Родители подруги уже несколько лет в основном жили на даче в Зеленогорске, квартира была в полном распоряжении Милы. Клиенты ее были люди солидные и предпочитали после гулянки ночевать дома, под боком ревнивых жен. Лола же днем не могла. Да и хватало ей своих знакомых, не говоря уже о Рогожине и Ревазе. Нравился ей больше других Иван, но она отлично понимала, что глубоких чувств он к ней не питает. Слишком умен и проницателен, хотя и не упрекает ее ни в чем, однако, это не означает, что не догадывается о ее интрижках с другими. Вернувшись из Германии, сразу позвонил ей из аэропорта. Это ценить нужно. И привез оттуда все, что заказывала. Рогожин не был скупердяем — это тоже плюс. Как мужчина он ее вполне устраивал. Правда, был молчалив в постели, редко скажет нежное слово, наоборот, ее обрывает, когда она расчувствуется, но все это не существенно. Удовлетворение с ним она получала полное. И в молчании его не было ничего обидного. Таков уж он по-своему характеру. Если бы он захотел, Лола могла бы быть ему верной. Развлекалась она с другими мужчинами, когда он подолгу не звонил, она даже не знала в городе ли он. О своих делах не любил распространяться. Лола тоже не звонила, не навязывалась. Он хочет себя чувствовать свободным от нее, что ж, она не возражает, но тогда и она вольна жить, как ей нравится. Быть свободной, независимой — это не так уж плохо! В свое время она хлебнула горя со своим ревнивым муженьком! Иногда, чтобы дать Ивану понять, что она тоже не особенно нуждается в нем, Лола отказывалась от свиданий, ссылаясь на занятость. Он воспринимал это спокойно, спрашивал когда освободится и снова звонил. И никогда не уговаривал. В его последний приезд из Германии она все-таки почувствовала, что необходима ему...

За окнами кафе шумел Невский проспект, солнечные лучи старались пробиться сквозь занавеси, просторное помещение было наполнено мягким розоватым светом. За соседним столиком болтали четыре девчушки, перед ними таяло в вазочках мороженое с черносмородиновым вареньем. Рыжая девица — она говорила громче всех — была в цветных шортах, открывавших толстые белые ляжки. Залетевшая в пыльный знойный город оса жужжала под нейлоновой занавеской. Двое пожилых иностранцев пили из маленьких чашечек черный кофе. У мужчины на груди фотоаппарат с большим объективом, женщина в белых брюках, на шее — коралловое ожерелье. Говорили они по-английски.

— Ваня уехал в деревню и даже не позвонил, — помешивая растаявшее мороженое ложечкой, произнесла Лола. — Не любит когда я его называю Жаном. Жан ведь лучше, чем Иван?

— Куда он денется? — улыбнулась Мила. — Не в Штаты поехал — в нищую глубинку. Вернется, землю будет рыть вокруг тебя как конь копытом, а ты за нос его поводи, повыкаблучивайся, чтобы знал тебе цену.

— Не умею я, — вздохнула Лола. — Мужики этим и пользуются. А выпью, мне все до лампочки.

— А ты не пей.

— В компании? — удивилась Лола. — Всем наливают, чокаются, а я буду смотреть на них и глазами хлопать? Если я не выпью мне на мужика наплевать. Я ведь думаю не о деньгах, а об удовольствии, мне главное кайф получить: настроение поднять, хорошую музыку послушать, потанцевать, видеть как мужики балдеют от меня...

— Дорогуша, ты уже не девочка-школьница. О будущем нужно думать. Я тебе уже говорила про короткий бабий век. Ну сколько мы с тобой сможем еще привлекать мужиков? До тридцати трех-пяти лет? А потом будут нос воротить, искать помоложе, посвежее товар. Женщины в нашей стране на десять лет дольше живут мужчин, а что же это будет у нас за жизнь без секса, удовольствий, бабок? За границей богатые тети, которым за сорок-пятьдесят, покупают молоденьких пареньков и развлекаются с ними как хотят.

— Неужели и мы до этого доживем! — ужаснулась Лола. Она еще никогда над подобными проблемами не задумывалась.

— Или надо найти старичка с квартирой, дачей, машиной, выйти замуж за него и терпеливо обхаживать, поджидая, когда он концы отдаст и наследство оставит, при условии, что у него нет целой оравы жадных до чужого добра родственников. Другого пути у нас, незамужних баб, дорогуша, нет.

Лола оценивающим взглядом окинула подругу, рассчитывающуюся с официанткой в кружевной наколке и белом фартуке. Мила старше на год, она жгучая брюнетка, тоненькая, стройная, правда, без высоких каблуков ноги у нее кажутся кривоватыми, один их общий знакомый в пьяной компании, брякнул, что у Милы «нога-сабля». Лола смеялась, а подружка обиделась. У нее большие красивые глаза цвета морской волны, как она любила повторять, удлиненный подбородок с ямочкой, чувственный алый ротик. И большая пышная грудь. Мила умела ее так упаковать в бюстгальтер, что верхняя кромка с глубокой ложбинкой бросалась в глаза мужчинам. Мила сама говорила, что у нее стиль француженки. Есть мужчины, которые без ума от таких пышных блондинок, как Лола, а есть и другие, кто любит «француженок».

Сегодня в жаркий день Лола позавидовала худенькой подружке: под выбритыми подмышками щиплет, даже сквозь духи пробивается острый запах пота, а Мила хоть бы что: не потеет, даже натянула на свои «ноги-сабли» телесного цвета колготки. Походка у нее легкая, плотные узкие бедра играют. Но есть в смазливом лице подруги что-то вульгарное: манера обещающе улыбаться, складывать будто для поцелуя припухлые губки, бросать томные взгляды из-под полуопущенных насурмленных ресниц.

По Невскому тянулась бесконечная толпа прохожих. Рослые девицы напялили на задницы короткие шорты, сверкали загорелыми ляжками, из маек и обтягивающих кофточек вываливались наружу груди, в зубах — сигареты. Громко говорят, смеются. Парни, если их больше двух, ведут себя совсем нагло: приправляют свою косноязычную речь матом, никому не уступают дорогу, задевают прохожих, зубоскалят. На дощатых щитах — цветные обнаженные красотки, какая-то дикая, фантастическая реклама, на каждом шагу зазывают в подворотни объявления со стрелками, указывающими путь в подвальные видеосалоны. Много красивых вывесок иностранных фирм. У дверей всегда длинные очереди. В тупиковых переулках у метро появились металлические ларьки кооператоров, где глаза разбегаются от обилия импортных товаров, но какие цены! Банка пива — 20-30 рублей, виски — 250-300. Но больше всего на улицах продается книг. У стен зданий, в подъездах, нишах, а то и прямо на тротуаре с лотков, раскинули свои столы и в магазинах. Даже в продуктовых. Чего тут только нет! От природоведческой и искусствоведческой до порнографической. Из художественной первенство держат В. Пикуль и мастер детектива Д. Чейз. Много переводной фантастики. Лакированные обложки с рисунками сверкают, пускают в глаза солнечные зайчики. Цена высокая, а бумага желтая, газетная, да и ошибки на каждой странице. Торопятся бизнесмены заработать на разном чтиве деньги.

Подружки не задерживаются у книжных развалов и кооперативных ларьков, у них свои каналы для приобретения дефицитов. Да и безумие платить такие деньги за любую заграничную пустяковину. У кооперативных ларьков часто можно услышать от глазеющих на дорогие витрины слова, мол, неужели есть такие богачи, кто может за импортный утюг или кофемолку заплатить тысячу рублей? Или за бутылку несколько сотен? Но подруги знают, что такие люди есть, им ничего не стоит купить ящик баночной икры, хоть центнер самой дорогой копченой колбасы или красной рыбы. Эти люди могут купить компьютер, «Мерседес», самую дорогую видеоаппаратуру, шведский двухкамерный холодильник. И таких людей становится все больше. Конечно, по сравнению с общей численностью населения их единицы, наших советских миллионеров. И чем все становится дороже и цена за доллар неуклонно ползет вверх, тем более нищают обыкновенные честные люди, тем больше накапливается у них ненависти к преуспевающим дельцам и бизнесменам. Ведь ни для кого не секрет, что бывшие спекулянты, фарцовщики, валютчики да и просто мелкие торговые жулики теперь легализовались и стали богачами. И средства они добывают не трудом и талантом, а узаконенной ныне спекуляцией, перекупкой, биржевыми махинациями. За что совсем недавно сажали и преследовали, теперь за это превозносят в печати и по телевидению, беря у советских миллионеров интервью. Даже детей показывают в рекламных роликах вроде той девочки, которая, разводя руками восклицает: «У меня будет во-от такой миллион! Я буду во-о-от такой миллионершей!»

И Мила с Лолой теперь предпочитали иметь дела с богатыми. Да и только ли они? Сейчас для девушек «героями нашего времени» стали люди, умеющие делать деньги, а как они этого добиваются ровно никакого значения не имеет. Вон сколько на улицах города появилось иностранных машин с советскими номерами!

И сидят за рулем не убеленные благородной сединой профессора, ученые, люди искусства, а цветущие, сытые молодые люди. Они и одеты получше иностранцев, приезжающих к нам, и позволить себе могут многое... Милиция, которая раньше преследовала их, теперь верой-правдой служит им, охраняя самих и их магазины, кафе, ларьки с товарами.

— Знаешь, Лола, — роняла подруга. — Вот все толкуют нищета, голод, дороговизна, а я, ей-Богу, чувствую себя великолепно! Никогда так хорошо не одевалась, вкусно не ела и пила, а сколько сейчас разных развлечений? Бывало на эротический американский фильм лишь по большому блату достанешь билет на просмотр в Дом кино, а сейчас... — она кивнула на афишу кинотеатра «Титан». — Посмотри какие красотки! И голые...

— Я думаю, мы с тобой не хуже... — хихикнула Лола. На даче у одного кооператора в Солнечном в жаркой сауне вокруг нее млели все мужчины. Лола не сняла плавки, несмотря на их уговоры, тогда хозяин сунул ей под резинку сотенную купюру и сказал:

— Лола, легкий танец Буги-Вуги и деньги твои!

И она, хлопнув полстакана коньяка, покрутила перед ними пышным голым задом, потрясла своими налитыми с крупными сосками грудями. Так это так, эпизод. А сколько было выпито датского пива, штатского виски, съедено икры и осетрины? Вот так живут наши бизнесмены. У них с питанием никаких проблем. Иван Рогожин тоже работает в кооперативе, но ему далеко до ее знакомых, работающих в совместных предприятиях. У Ивана в холодильнике даже в праздники нет того, что едят в будни ее знакомые. Они не берут фильмы за пять рублей напрокат, а заказывают записи с оригиналов на фирменных кассетах и платят, не торгуясь.

— Я тоже на жизнь не жалуюсь, — ответила Лола. — Но мне почему-то становится не по себе, когда вижу на тротуарах нищих или музыкантов, играющих в подземных переходах на Невском. Стоят в полусумраке, дуют в свои трубы, а у ног лежит шапка с мелочью...

— В передаче «Шестьсот секунд» Невзоров брал интервью у одного нищего, так тот сказал, что в день имеет сто—сто пятьдесят рублей выручки. У них тоже своя мафия...

Возле них притормозил сверкающий хромировкой «Мерседес» вишневого цвета, опустилось тонированное стекло и из кабины выглянул круглолицый с коротким ежиком седоватых волос полный мужчина лет сорока с хвостиком. На пальце — массивный золотой перстень.

— Королева бубней, чао! — сверкнули золотые зубы в широкой улыбке. — Узнаю милую по походке... В такую жару на Невском? Пожалейте себя, красавицы: сжаритесь в этом пекле! У меня деловое предложение: садитесь в мой лимузин — и в Лисий Нос! Там скучает мой кореш-холостяк. Я запасая свежим пивком, соленой рыбкой и бутылочка найдется ликера «Амаретта». Поторчим на даче, музыка и все такое, выкупаемся, там до залива пять минут ходьбы.

— Познакомься, — подтолкнула Лолу к машине подруга.

Золотозубый не удосужился выйти, протянул короткую толстую руку:

— Сережа.

Перегнулся и открыл дверь в салон:

— Прошу, леди!

Молодые женщины переглянулись: сегодня воскресенье, почему бы не прошвырнуться на природу из душного раскаленного города?

— К Витюку? — уточнила Мила.

— Ты же его знаешь, — продолжал золотозубо улыбаться Сережа, разглядывая Лолу. — У него фирменный видик, я пару веселеньких кассет прихватил. Есть на что посмотреть...

— Как, Лола? — сжала руку подруги Мила, дескать, поездка стоящая, не ломайся.

— У меня купальника нет, — неуверенно произнесла Лола. Хотя у нее на сегодняшний день и не было никаких планов, вот так сразу соглашаться было как-то не солидно. Она не зеленая девочка, которая балдеет от одного вида «Мерседеса».

— Нет проблем, — сказал Сережа. — У Витюка как в Греции все есть. Даже презервативы с усиками...

— Фи, Сережа... — сделала губки бантиком Мила. — Не пошли.

— А когда мы вернемся? — колебалась Лола.

— Вам оттуда, красавицы, не захочется уезжать, — рассмеялся Сережа. — Расслабимся, по капельке выпьем, Витюк сауну соорудит.

Улыбка у него добрая, мясистые щеки чисто выбриты, губы толстые. Не похож на липучего бабника.

И пахнет от него хорошим одеколоном. Рубашка на нем дорогая, с фирменным крокодильчиком. Такая около пятисот рублей стоит. Лоле хотелось бы уточнить у подружки, что представляет из себя Витюк, но уже было понятно, что Сережа положил на нее взгляд. Хоть он и сидит, но, видно, росту небольшого, да и шеи почти нет, а голова крупная с оттопыренными ушами. Когда он забывался, глядя на дорогу, выражение лица его становилось неприятным, хищным, будто он в уме все время подсчитывал расходы-доходы.

Из салона лилась музыка, на стереомагнитофоне мигали разноцветные огоньки, возле рычагапереключения скоростей в углублении лежали аудиокассеты.

— Я к десяти должна быть дома, — на всякий случай предупредила Лола.

— Как скажете, девочки!

— Серенький — послушный мальчик, да? — кокетливо посмотрела на него Мила и по-хозяйски уселась рядом с ним, хотя тот предпочел бы, чтобы рядом села Лола. Ей пришлось устраиваться на заднем бархатистом сидении. Зато здесь музыка из невидимых колонок звучала лучше. Пел Майкл Джексон. Сережа через плечо передал ей пачку «Мальборо», электронную зажигалку, положил короткие, поросшие рыжим волосом руки на толстый в кожаной оплетке руль. У него на сидении было приспособление из деревянных шариков, чтобы спина не затекала, как объяснил. На запястье наколка: небольшой якорек, обвитый змеей.

«Мерседес» отчалил от тротуара, как яхта, почти не слышно гула мотора. Небрежно пошевеливая руль, Сережа стал рассказывать, как они в прошлое воскресенье с Витюком и «народом» балдели в его сауне — дело было вечером — а потом голые бежали купаться на залив. Сидели по шею в воде и пили баночное пиво, а над валунами подальше висела летающая тарелка...

— Угостили пивком инопланетян? — улыбнулась Лола.

— Инопланетянок! — рассмеялся Сережа. Он довольно часто смеялся, веселый мужик. И, видно, крутой. Рядом с Лолой на сидении лежала его кожаная куртка, синяя кепочка с длинным козырьком и белой надписью «адидас».

В «Мерседесе» едешь, как в лодке плывешь по тихой воде. И как музыка звучит! В салоне не два динамика, а четыре, об этом Сережа как бы мимоходом заметил. Мила перебирала кассеты с цветными наклейками, а Лола смотрела на убегающие здания, отстающие от них машины. Сережа явно превышал скорость в городе, и опять же на замечание Лолы небрежно ответил, что вся милиция у него в кармане. Только что честь не отдают. А если какой лопух с погонами и отберет права, то вечером же сам и принесет домой... Лола заметила в углублении рядом со сверкающей хромировкой стереосистемой рукоятку пистолета. Неужели он так открыто возит в машине оружие? Наверно, газовый...

— Я не запомнил, как вас зовут, — услышала она грубоватый с хрипотцой голос Сережи и встретилась в зеркале заднего обзора с ним взглядом. Небольшие водянисто-серые глаза неглупого человека. И чувствуется не злого. Она назвалась.

— Теперь запомню, — заулыбался Сережа и весело подмигнул, а когда выехали на Приморское шоссе, откуда-то снизу извлек две банки пива.

— Открывать умеете? — Лола снова встретилась с ним глазами в зеркальце.

— Обижаешь, Серенький, — заметила Мила, небрежно потянув за металлический язычок. Раздался чуть слышный хлопок и она поднесла банку к накрашенным губам. Лола тоже открыла. Пиво было прохладное, настолько отличительное от нашего по вкусу, что и сравнивать было грешно. К ее удивлению Сережа попросил Милу открыть и ему банку.

— Вы же за рулем, — заметила Лола. — А впереди пост ГАИ.

— Я же говорю, девочки, у меня все схвачено, — ответил Сережа, присасываясь к банке. — Все хотят хорошо жить, вкусно есть-пить. Ты мне — я тебе. Помните был такой фильм? В главной роли Куравлев.

— Он кажется банщиком был? — откликнулась Мила. Лола такой фильм не припомнила.

— Разве дело в должности? — сказал Сережа. — Умный человек и на городской свалке сумеет делать бабки.

— А где вы, Сережа, работаете? — поинтересовалась Лола.

— Я работаю на себя, — помолчав, серьезно ответил он. — Причем, со школьной скамьи. На «дядю» мне никогда не хотелось вкалывать.

— На какого «дядю»?

— Моя стихия — торговля, — сказал Сережа и со свистом втянул в себя остатки пива, а банку небрежно выбросил в окно.

Лола представила себе, как он так же хищно присосется своими толстыми губами к ее рту и... не испытала отвращения. Что-то было в этом хвастливо-бесшабашном мужчине располагающее. И ведь не скажешь, что симпатичный. Разве сравнишь его со стройным широкоплечим Иваном Рогожиным. Сережа весь округлый, с покатыми плечами, да и животик выпирает. Этакий упитанный поросеночек. Богатые люди много и вкусно едят.

— Пистолет у вас настоящий? — спросила Лола.

— У меня все настоящее, — с апломбом ответил Сережа. — Копий и подделок не держу.

— У Серенького дружки в Финляндии, — вставила Мила, закуривая. — Он туда ездит как домой.

Обычно острая на язычок, язвительная подружка сейчас явно заискивала перед этим розовым душистым поросеночком. По-видимому, кое-что ей перепадало от него.

— А кто вы? — задала наивный вопрос Лола.

— Тебе бы, Лолочка, работать в милиции, — улыбнулся Сережа. — Мой бизнес — машины, самая разнообразная видеорадиотехника, ширпотреб, фирменная одежда, обувь. Я плачу таможенные пошлины, не жмусь на подарки нужным людям и меня никто не обижает.

— Тебя такую крутизну обидишь! — хихикнула Мила. Щеки ее раскраснелись, глаза блестели. Папироса в длинных наманикюренных пальцах дымилась, пепел она стряхивала в крошечное отверстие пивной банки. Пиво ударило в голову и Лоле, настроение поднималось, день обещал быть интересным, с каждым километром по Приморскому шоссе воздух становился свежее, прохладнее, в салон врывались запахи хвои, морской воды и водорослей. Она представила себе, как после жаркой сауны окунется в воду и поплывет... Неожиданно перед глазами возникло худощавое глазастое лицо Ивана Рогожина. Старый друг укоризненно смотрел на нее грустными глазами... Где он там обитает на Псковщине? По телевидению передавали, что там даже хлеб дачникам неохотно продают. В деревнях ничего из продуктов не купишь. Сельские жители едва-едва самих себя обеспечивают. Сережа бы в отпуск отправился на море, загорал бы на пляже, а Иван — в глупую деревню!

— Лола, тебе никто не говорил, что ты похожа на артистку Гундареву? — донесся до нее голос Сережи.

— А я на кого похожа? — ревниво влезла Мила. Она, конечно, поддразнивала его, подружки таких Сереж пруд пруди! Но Лола и раньше замечала, что она очень болезненно воспринимала восхищение мужчин Лолой. Подруга считала себя более симпатичной, обаятельной, да на язык была куда побойчее Лолы.

— Я, Сережа, похожа на саму себя, — не очень-то умно ответила Лола, но и вопрос был банальный. Она даже не заметила, что он перешел на «ты». На «вы» их в любой компании называли ровно пять минут после знакомства. Впрочем, они с Милой не обижались. Точно так же почти незнакомых мужчин называли на «ты». Когда все с самого начала ясно и на тебя поглядывают как на свою собственность, к чему «вола крутить за хвост», как выражается Мила Бубнова?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1

В синих, закатанных до колен, спортивных трикотажных штанах с отвисшей мотней, зеленой с продранными локтями шерстяной кофте и несвежем белом платке она стояла на спускающихся к воде кладям и скороговоркой голосила:

— Понаехали тута усякие баре-помещики наше озеро разорять! Усю рыбу повыловили сетями-шпинингами, покос потравили своими машинами, тудыт-твою вас, городских пузырей-шаромыжников!..

— Словечки-то какие выворачивает! — подивился Иван Рогожин, глядя на поплавок, покачивающийся рядом с ярко-зеленой кувшинкой. — Да что же это, Антоша, за тварь такая горластая? Я думал соловьев буду у тебя на закате слушать, а слышу бабьи вопли и дикий мат!

— Она на бабу-то не похожа, — отозвался Антон. Он сидел на носу плоскодонки и курил. В руках бамбуковое удилище, у ног пластмассовое ведро для мелочи. — Как говорится, ни кожи ни рожи. Народ тут в Плещеевке разный, но такой гадины, ей-Богу не встречал! Иногда затишье на месяц-два, а потом из-за какого-нибудь пустяка вой и мат на всю деревню! А мужик у нее рохля. Она и его несет почем зря. Трезвый молчит, а как нажрется, так тоже отбрехивается. Правда, пьяный он не буянит, заберется в баню и дрыхнет весь день. А Зинка, кляня его, и меня никогда не обойдет, считает, что я Васю угощаю. Раньше, может, и выручал соседа с глубокого похмелья — придет такой несчастный и с порога: «Признавайся, Антон Владимирыч, есть сто граммов голову поправить?» Нальешь, бывало, а теперь, когда водка подорожала, не наливаю. У самого в шкафу пусто. У нас ее проклятую продают по талонам, а в страду вообще не завозят. В прошлом году Зинка все-таки допекла своего тихоню Василия: по телефону вызвала из райцентра милицию, мол, неделю пьет, буянит, грозится порешить ее, страдалицу... Милиция приехала, а его и след простыл! Трое суток бедолага как партизан скрывался в лесной землянке, вернулся домой, когда все успокоилось. Простил ей и эту выходку, а уж когда упекла его на пятнадцать суток в тюрягу, вернулся оттуда, взял у соседа пилу «Дружбу», пропилил в бревенчатой стене дверь во вторую комнату и отделился от этой сварливой сволочи. А изнутри дверь в другую комнату гвоздями забил. С полгода жил один, радовался свободе, а потом, как это бывает под одной крышей, снова сошелся с ней, дверь освободил и опять все по-старому. Справедливости ради надо сказать, что Вася ее — редкостный бездельник! Погляди на его дом: дыры, щели, все покосилось, не зашил даже чердак досками, вот-вот баня развалится, а он и в ус не дует. Вот где что своровать на выпивку, тут он как тут. У меня частенько шарит во дворе: то вагонку утащит, то пустую канистру, а раз батарейный фонарик увел и как ни в чем не бывало ходит с ним ко мне осенними темными вечерами.

— И ты смолчал?

— Да это мелочи, — отмахнулся Антон. — Стоит ли из-за пустяков осложнять отношения с соседом? С ним еще можно ладить, а вот с Зинкой... Послушал бы ты, как она его кроет! Много слыхал я нехороших слов, но такого отборного мата, признаюсь, нигде не слышал, даже в казарме.

— ...Строють тута без разрешения всякие загородки, хреновые помещики, небось скоро заставите нас, христьян, оброк вам платить, будь вы усе прокляты, нет на вас напасти...

— Это я огородил жердями лесной участок за моей баней, — прокомментировал Антон. — Понимаешь, они тут совсем обленились и валят сосны-березы прямо за домами, ну я и решил хоть сохранить кусок леса, что напротив моего участка. Там все ольха и сорняк заполонили, летом комарье, гнильем несет. Думаю, расчищу лес, дам свободу соснам и березам, выкорчую сорную поросль, так Зинка налетела на меня как потревоженная оса, мол, какое имеешь право городить тут рядом с нами изгороду? Я тут крапиву свиньям рву, а ты загородил! Ночью все топором сломаю...

— И сломала?

— Две жердины сбила со столбов, но я снова поставил и пригрозил, что в суд подам за мат и оскорбление... Ходит темнее тучи, но больше не трогает. А жерди мне помогал ставить ее муж Вася, пришлось его угостить, а она, видно, догадалась. Ты знаешь, друг, я заметил, что местные очень ревниво и болезненно относятся ко всему, что делают дачники и фермеры. Отученные за годы советской власти хозяйствовать на земле — в колхозах-совхозах они трудятся спустя рукава, лишь бы там числиться и зарплату получать — не могут терпеть, когда кто-то из приезжих проявляет инициативу, что-то строит, расчищает, осваивает. Выглядывают из окон своих покосившихся изб и злобствуют, злословят, ищут повода наброситься скопом на работящего человека аки бешеные псы! И не так мужики, как бабы. Откуда в них столько закоренелой злобы?

— Земли-то кругом пустующей, необработанной полно, чего злиться-то? Всем хватит, — заметил Иван.

— Как собаки на сене; ни себе ни другим! А если наши горе-правители надумают крестьянам землю отдать, так не возьмут не только что за деньги — денег-то у сельчан нет, все пропивают — а и даром. Землю надо обрабатывать, а кто это будет делать? Молодежи почти нет, а старики не осилят. Вот ведь в чем загвоздка!

— ...на лодочке сидят, паскуды городские, растопырив удочки, а у самих все озеро сетями перегорожено, будто я не знаю! — неслось с берега. — Усех наших судаков да лешшей повытаскивали, окаянные! В исполком, видит Бог, напишу про ваши подлые дела-делишки. Усе им мало, иродам, усе надо зацапать...

— Ведь знает, стерва, что я сетями не ловлю, — сказал Антон.

— И долго она будет так петь? — поморщился Иван. — Будь бы мужик, его быстро можно угомонить, а что делать с ведьмой в юбке?

— Я ее ни разу в юбке-то и не видел, — усмехнулся Антон. — Не вылезает из штанов. Чистое исчадие ада... Ведьма. Ноги кривые, задница как доска, злобная физиономия с тремя желтыми клыками и провалившимся ртом...

— Пастью, — поправил Иван. Ему до смерти надоели вопли этой одержимой, но не опускаться же до ругани с ней?

— А глаза? Две узкие злобные щелки и все время на тонких искривленных губах мерзкая ухмылка! Она открывает пасть лишь для того, чтобы оклеветать кого-нибудь, насплетничать или обругать. Сколько живу, не слышал от нее ни одного доброго слова! От нее даже бедной скотине достается: лупит овец, дубасит поросят, два раза петуха палкой на землю укладывала.

— А кто толковал в Питере, что нет народа терпеливее и добрее, чем русские? — подковырнул Иван.

— Народ-то, Ваня, испортили уравниловкой, пьянством, нищетой, репрессиями. Озлобили людей, ожесточили, вот на первом попавшемся и срывают застарелую свою злобу. Они не философствуют, не доискиваются истины — кто из посторонних рядом, тот и виноват. Зачем искать топор под лавкой? Вот это тупость больше всего меня и бесит. И мужичонка ее Вася в глаза мне улыбается, угодничает, а ведь тоже не любит нашего брата дачника так же, как и другие. Черт с ней, с Зинкой — повопит, повопит и заткнется, а в Колдобине, это в десяти километрах от нас — сожгли фермерский свинарник вместе с поросятами и концов не нашли. У другого фермера, в местной газете читал, отравили девять телят, в колодец бросили дохлую собаку.

— Я-то думал, что ты тут жизнью наслаждаешься, дышишь озоном, купаешься в озере...

— Фермер, дружище, это самое несчастное и бесправное создание в нашем отечестве. Нет власти, нет защиты, нет помощи. Если бы не мое упрямство и не Татьяна, честное слово, бросил бы все и уехал отсюда! И красота природная не удержала бы. Конечно, жаль вложенного в землю труда — столько денег и пота! А вот отдачи пока никакой. Проклятый кредит в банке не получить. Все что-то уточняют, выжидают, иные откровенно говорят, что опасаются субсидировать фермеров: переменится власть, политика, может, и фермерство отменят, мол, вредная была это затея... Такое люди помнят. Сколько всякой пакости наворотили на земле русской разные Хрущевы, Брежневы, Черненки, про дальнее прошлое я уж не говорю.

— В городе, Антон, не лучше, — невесело заметил Иван. — Такой же бардак! И там не поливают тебя помоями... с берега, а грабят, насилуют малолетних, убивают. И все больше приезжие с юга, Азии, даже из Прибалтики наведываются.

— Что-что, а в большинстве своем народ в деревнях честный, — признал Антон. — Всегда долги возвращают и если что продают, то берут по-божески, не дерут три шкуры, как на городских рынках.

Зинка-почтарка, как ее все здесь звали, по-видимому, сообразила, что ее никто не слушает: местные вообще уже давно не обращали внимания на ее вопли, а Иван с Антоном увлеклись своей беседой и даже не смотрели в ее сторону. Послав в последний раз проклятие городским «шарамыгам», она нагнулась к воде и стала мыть свои босые с искривленными пальцами ноги. На плечо ей уселась стрекоза, почтарка злобно смахнула ее, но тут сзади хлопнул выстрел и она, суматошно замахав руками, плюхнулась грудью вперед с дощатых кладей в мелкую воду. Когда отфыркиваясь и матерясь выбралась на берег, в живот ей уперся ствол игрушечного пистонного ружья.

— Руки вверх, матерщинница! — грозно скомандовал семилетний сынишка Антона Ларионова Игорек. — Я тебя в милицию забираю.

Почтарка аж голоса лишилась: беззвучно раскрывала и закрывала свой беззубый рот. Иван и Антон, выронив удочки, хохотали на все озеро. Мокрая как курица почтарка с висюльками пегих волос вдоль морщинистого злобного лица с провалившимся ртом, вытаращилась на худенького мальчишку в коротких шортах и синей майке. Русая прядь нависала над его выпуклым лбом, синие большие глаза бесстрашно смотрели на Зинку.

— Ах ты, подлый змееныш! — завизжала она, но прямо в нос ей хлопнул еще один хлесткий выстрел. Она отшатнулась и, оступившись, теперь спиной упала в воду. Из-за громкого хохота с лодки не слышно было ее воплей. Мальчик не смеялся, он снова целился из игрушечного ружья в почтарку.

— Я — не змееныш, — спокойно заметил он. — Меня звать Игорь, а вы — мусоропровод. Из вас сыплется всякая гадость.

— Молодец, Игорек! — вытирая выступившие от смеха слезы произнес Иван. — Кажется, заткнул пасть этой паскуде.

— Надо же, допекла и мальчишку, — покачал головой Антон. — Игорек у нас мухи не обидит. Я такого, признаться, от него не ожидал.

Зинка-почтарка, мокрая, взъерошенная, заковыляла к дому. Она что-то выкрикивала, но голос уже не был таким нагло-торжествующим, как раньше — скорее, плачущим. Муж ее — Василий Андреевич, стоял с вилами у хлева, где содержались пара поросят и пяток овец, и равнодушно смотрел на приближающуюся мокрую супругу. С лодки не слышно было, что она ему говорила, яростно жестикулируя и оборачиваясь к озеру, он послушал-послушал, нырнул в хлев и вскоре снова появился, неся впереди себя пласт влажного навоза. Шлепнув его в кучу, быстренько скрылся в хлеву. Вопли жены отскакивали от него как горох от стены.

— Андреевич, если она даже тонуть будет в озере — не вытащит, — сказал Антон. — Ему и ад теперь не страшен, столько он натерпелся от нее, бедолага.

— Говоришь, бездельник и пьяница, — напомнил Иван.

— А тут трезвенников нет. Хитрый, конечно, мужичонка, у него тоже во рту три зуба, но с ним еще ладить можно. Не досаждает мне, правда, и никогда ни в чем не поможет. Работать не любит, хотя и суетится, делает вид, что трудится в поте лица... Заметь, еще минут десять покрутится с вилами и куда-нибудь испарится.

— У тебя клюет! — прошептал Иван, кивая на поплавок с красной вершинкой.

Антон взмахнул удилищем и в воздухе затрепетала небольшая плотвица. Сняв ее, с крючка, бросил в ведро. Они собирались наловить живца и поставить на ночь жерлицы, пустить с десяток кружков. Нерест прошел, щука стала жировать, то и дело раздавались тяжелые всплески в осоке у берега. Лещи так не всплескивают, щука охотится. После жора она снова надолго утихнет. На спиннинговую блесну и внимания не обратит, если и заглотнет, так живца на жерлице или кружке. А до чего приятно, утром проверяя снасти, почувствовать рывок жилки и тяжесть на ней. Севшая на двойчатку щука идет кругами к лодке, иногда выбрасывается из воды, сверкая в солнечных лучах жемчужным брюхом, бывает, срывается. Щуки здесь некрупные, самую большую они вытащили два дня назад, так она потянула два с половиной килограмма. У Антона были пружинные весы и он всегда улов взвешивал.

С полчаса они изредка перебрасывались словами, следя за поплавками. Плотва и окуньки то и дело топили их. Иван подцепил крупного подлещика. По всем правилам тот положил поплавок набок, немного протащил его по водной глади, а потом стал топить, тут-то рыболов и подсек. Рывок в сторону, легкий звон тонкой жилки — и вот показалась треугольная голова. Подлещик, вдохнув жабрами воздуха, замер, перестал сопротивляться. Теперь можно его как лапоть тащить по воде к лодке. Точно таким же образом Иван позавчера подвел к борту золотистого с черными плавниками леща, но когда стал его переваливать в лодку, лещ взбрыкнулся, жилка тренькнула и добыча ушла под воду. С того раза Иван все время держал у ног складной подсачок с металлической ручкой.

— Вася уже сбежал, — кивнул на берег Антон. — Я удивляюсь, как они живут: картошку сажают позже всех и кое-как, никогда не окапывают. Свинью их за километр узнаешь — по уши в дерьме. У кур перья вылезают, яйца ищут по всей территории вокруг огорода... И другие ненамного лучше хозяйствуют. Погляди, сколько незапаханной земли? А добьешься, чтобы тебе отрезали несколько гектаров, разговоров в Плещеевке, будто ты всех их обокрал.

— Развал, бесхозяйственность в стране во всем сказываются, — сказал Иван.

— Семьдесят лет жили по черному в Нечерноземье и сейчас так живут, Иван. Я думаю, деревню в России будут поднимать другие люди, не эти... — он презрительно кивнул на почтаркин дом. — Эти будут держаться за колхозы и жить только для себя. То есть, колхозы-совхозы для них — это ничейные территории, откуда все, что плохо лежит, можно присваивать себе, да еще и зарплату платят.

— Какие же это другие люди будут землю поднимать? — полюбопытствовал Иван.

— Такие как мы с тобой, — ответил Антон. — И миллионы тех, кто в скором времени останется в городе без работы. Вот тогда и начнется великое переселение из городов в деревни.

— Дай-то Бог, — с сомнением покачал головой Иван.

2

Скоро две недели, как Иван гостит у друга. Если бы не крикливая Зинка-почтарка, не упускающая случая из подворотни облаять соседа, отдых можно было бы считать удачным. Впрочем, Иван старался не обращать внимания на злобную бабенку. Некоторые соседи сочувствовали Антону Ларионову по крайней мере на словах, мол, на Зинку не стоит обращать внимания, как, например, на сельского дурачка или козла вонючего, изредка появляющегося в Плещеевке. Кто-то привязал к рогам козла, прозванного Леней, разноцветные ленты. Бурая грязная шерсть свисала длинными прядями с его тощих боков, будто усмехающаяся острая сатанинская морда была задрана вверх, глаза горели желтым огнем. Ленька никому не уступал дороги, даже местные собаки шарахались, когда он в гордом одиночестве шел по бугристой в колдобинах улице. Коз в деревне и было-то всего с десяток. Ленька в точности знал, когда его ждут. Хозяйки ласково: «Лень-Лень-Лень!» зазывали его к себе, протягивая на ладонях хлеб, пучки сочной травы, когда же пришедшие в охоту козы были обслужены неутомимым могучим Ленькой, гнали его палками и камнями от своих ворот, но козел невозмутимо совершал свой повторный обход стада и только свирепо тряс рогатой кучерявой башкой, издавая не привычное козлиное меканье, а какой-то зловещий утробный рык.

Хитрый Василий — муж почтарки — иногда заходил к ним, тянулся к пачке сигарет и, сидя на бревнах, тоже сетовал на Зинку.

— У нее и матка была такая же стерва, — добродушно рассказывал он. — И голос такой же пронзительный, а померла — вся деревня провожала на кладбище... Орёть — это еще ладно стерпеть можно, так, паскуда, бывает меня ночью ухватом метелит!

— Так крепко спишь? — подмигивая Ивану, спрашивал Антон.

— Это когда с получки дерябну, — признавался сосед. Он не любил выставлять себя пьяницей. — Проснусь утром и синяки считаю. И норовит все по ногам да под ребра.

— А чего она на нас-то лается? — интересовался Антон.

— Никого в деревне не обходит, Владимирыч, у ей все — плохие, — улыбался Василий. Три желтых зуба тускло светились во рту. — Ежели за день никого не облает, сама не своя. Даже ночью во сне бывает ругается. Такая уж подлая натура у бабы...

— Не знаешь, как и заткнуть этот зловонный фонтан, — заметил Иван.

— Горбатого могила исправит, — философски заключил сосед.

Попросив еще пару сигарет, Василий уходил, приговаривая всякий раз:

— Дела, дела... Все надо, все надо... Замучила работа проклятая!

— Ну и трепло! — усмехался Антон. — Его работа — это шастать вдоль озера, может, где рыбачков у костра встретит — глядишь, нальют стопку или сопрет чего-нибудь на молочной ферме и продаст на водку.

С Антоном Ларионовым Иван подружился еще в десантном полку, оба дослужились до старших сержантов, оба побеждали на спортивных соревнованиях, мастерски владели оружием, ножом, могли выстоять перед мастерами каратэ, хотя всей хитроумной техникой этой популярной азиатской борьбы и не овладели до конца. В СССР настоящих каратистов, увенчанных черными поясами мастеров, было немного. Десантников обучали рукопашному бою с вооруженным противником, а прыгать, размахивать руками и взбрыкивать ногами, издавая пронзительные вопли — это больше для восторженных зрителей. У десантников была другая работа: выбить из рук противника нож или огнестрельное оружие, обездвижить его, если необходимо, убить. И все это нужно делать в считанные секунды, рассчитывая на внезапность, в основном ночью, тут уж не до игры и приплясываний — грубая жестокая борьба не на жизнь, а на смерть. Это только в кино красиво дерутся, выказывая благородство к своему противнику, а уж чтобы даже чемпион каратэ смог один справиться с несколькими вооруженными людьми, такого в жизни не бывает. Брюс Ли и Чак Норрис — отличные каратисты, но что они вытворяют на экране, в действительности невозможно. Один против 5—10 человек — это липа.

После армии Иван вернулся в Ленинград, Антон — в Калинин, оба поступили в университеты. Рогожин закончил философский факультет, а друг — филфак, но в школе учителем долго не задержался, как говорил, скучно стало, да и зарплата пустяковая. Кстати, имея право преподавать в вузе, Антон поехал учить ребятишек в сельскую школу в Бежецком районе, а когда ее закрыли, потому что в окрестных деревнях не осталось ребятишек, он и подался в фермеры в Псковскую область, где у него были какие-то дальние родственники преклонного возраста, однако дом купил не в той деревне, где они жили, вернее, доживали свой век, а в Плещеевке. Очень уж ему понравилось озеро Велье. И вот уже два года фермер. Никакой помощи от местных властей, неприкрытое недоброжелательство со стороны местных, все доставал с боем. Свою кооперативную квартиру в Калинине продал и на вырученные деньги купил стройматериалы, два списанных пульмановских товарных вагона, с неимоверным трудом выбил у сельсовета три гектара лугов, чтобы кормить телят. Эти несчастные гектары несколько раз пытались обратно отобрать, но Антон стоял насмерть и от него отстали, правда, раз пришлось кулаками отбиваться от трех пьяных механизаторов, приехавших на тракторе, чтобы перепахать его землю. Они грозились раздавить как орехи пульмановские вагоны с телятами и другой живностью. Двоих он сам на их тракторе довез до Глубокозерска и сдал в больницу, а третий в панике сбежал. Три недели не возвращал трактор Антон, пока, наконец, не приехал на переговоры сам начальник районного отделения милиции и по-хорошему не упросил отдать технику колхозу. Это было осенью, когда Антон уже все уборочные работы закончил. Тракторист и его дружки были пьяны и указание «стереть с лица земли» хозяйство Ларионова якобы получили от председателя колхоза, который, разумеется, от всего отперся, мол, верно, фермер у него как бельмо на глазу, но давать указания варварски разорять его тракторам он не давал. Что он, законов не знает? Это, мол, инициатива самих хулиганов. Фермеров, как и кооператоров, на селе не любят и ему все время жалуются на их самоуправство, захват земли, потраву покосов...

Начальник милиции оказался неплохим человеком, проявил понимание, особенно его расположило к Антону, что тот был десантником, в Калинине возглавлял в своем районе бригаду дружинников и даже помог органам задержать на товарной станции банду опасных расхитителей народного добра.

— А пакостят вашему брату фермеру везде, — признался он: — Сами деревенские живут в полуразвалившихся избах, работают спустя рукава, кругом столько свободной земли, лугов, а вот как чужак заявится и начнет разворачиваться, всем скопом ополчаются против него: пишут во все инстанции, приедем разбираться, жалобы не подтверждаются. Тогда начинают потихоньку вредить. На вас тоже с пяток заявлений от односельчан. Дескать, браконьер, своей машиной покосы мнет, баню построил не на месте. Приезжает комиссия, разбирается, время теряет, нервы людям треплет, а в результате ничего криминального не находит.

— А вы взыскивайте с жалобщиков штрафы за ложные сведения, пусть оплачивают все то время, которое вы тратите на пустое разбирательство, — посоветовал Ларионов. — На анонимки не обращайте внимания. Там сплошное вранье.

— А это идея... — помолчав, согласился майор милиции Соловьев. — Черт знает, что у нас за дурацкие законы!

—  Ошибаетесь товарищ майор,           возразил Антон.— У нас сейчас нет никаких законов — сплошное беззаконие! Уж вы-то должны это знать. Распадается великая держава, растаскивают ее на части, рвут по живому мясу, грабят, губят, продают и нет такой силы, чтобы все это враз приостановила.

— Вы думаете это... сверху все задумано? — осторожно поинтересовался Соловьев.

— И сверху и снизу, — мрачно ответил Антон.

— Я бы готов штрафовать кляузников, но ведь вышестоящее начальство сразу одернет! Мол, отпугнем людей, которые сообщают о беспорядках, злоупотреблениях?

— Я ведь толкую не о тех, кто за справедливость, я про кляузников и склочников. И ваш пример подхватят, вот увидите!

— Вашими бы устами да мед пить! — грустно улыбнулся начальник.

С тем майор Владимир Трофимович Соловьев и уехал, дав понять, что в нынешней ситуации Ларионову нужно лишь на себя рассчитывать, раз законы в стране не действуют, что сможет сделать милиция? И пообещал по начальству доложить, что с клеветников и жалобщиков, если ничего не подтвердилось, необходимо взыскивать солидные штрафы, как начали это делать с нарушителями правил дорожного движения. Призадумаются тогда, писать поклеп или нет?

— Вы не докладывайте, а взыскивайте, — улыбнулся Антон. — Превысил скорость автомобилист — гони полсотни, грязный номер или не пристегнулся ремнем — десятку, а клеветников и рублем не наказываете. Где же логика?

— Как-нибудь приеду к вам порыбачить, — пообещал майор. — Пишут, что вы запрещенными снастями всех тут судаков и щук повыловили?

— Кроме жерлиц и кружков у меня ничего нет, — сказал Антон. — Сам браконьеров ненавижу. А те, кто пишет, как раз и ловят сетями и мережами, причем больше всего в нерест, когда рыба дуриком идет в сети.

— Когда-нибудь будем жить по-человечески? — задал риторический вопрос майор, садясь за руль милицейского «газика».

— Не может же быть одна безысходность? — ответил Антон. — Больше семидесяти лет прожили во мгле, должно и красное солнышко проглянуть для русского народа.

— Почему русского?

— Мы хуже всех живем, нам, русским, больше всех от советской власти досталось, — жестко ответил Ларионов.

Все это он и поведал Ивану на лодке в погожий солнечный день, когда над зеленоватой гладью проплывали пышные кучевые облака, а утки и гагары бесстрашно плавали чуть ли не у самой лодки. У заросших невысоким кустарником берегов белыми хохлатыми столбиками замерли цапли. Иван их раньше никогда не видел. Иногда то одна, то другая резко опускали длинный красноватый клюв в воду и выхватывали какую-то живность. Берег от озера поднимался вверх, виднелись бани, за ними огороды и дома Плещеевки, а еще дальше изумрудно зеленела зубчатая кромка соснового бора. Вкрапленные в него большие березы и осины отчетливо выделялись на фоне розоватых стволов. Вид с озера был удивительно красивым. Исчезла с их горизонта паскудная бабенка Зинка-почтарка, которая уже давно не носила газеты и письма. Как ушла на пенсию, так еще больше остервенела, то в зеленой, то в красной кофте и неизменных выгоревших трикотажных рейтузах, она то и дело сновала с банками, ведрами, тряпками от дома к озеру и назад. По-видимому, привыкнув долгие годы разносить по деревням почту, она не могла теперь долго усидеть на одном месте: срывалась и бегала по Плещеевке туда-сюда и чаще всего без всякой на то нужды. Так же и к озеру трусила с одной стеклянной банкой помыть. Мелькала беспрерывно, даже в глазах рябило. Надо признать, что при редкостном бездельнике муже, она одна тащила на себе все немудреное хозяйство. Василий работал по дому лишь из-под палки, за что и понукала его как ленивого упрямого осла. Увидев кого-нибудь, Зинка останавливалась и начинала поливать грязью мужа, соседа Ларионова, а заодно и всех, кого вспомнит. Мужчины не слушали ее, проходили мимо, будто это камень-валун, а женщины вступали в разговор, им тоже охота языки почесать. Иначе откуда бы почтарка узнавала все деревенские сплетни и новости? У нее даже острое личико хищной птицы оживлялось, морщинистый рот начинал жевать губами, а бесцветные острые глазки блестеть. Узнав сплетню, она семенила на кривоватых ногах-палках дальше, зорко выглядывая на огородах очередную жертву, которой можно все поскорее сообщить, а заодно и выведать что-нибудь свеженькое. Сейчас наверняка разносит по деревне, как ее соседский «змееныш» Игорек чуть не застрелил из батькиного ружья, а тот с приятелем сидели на лодке и ржали на все озеро, вместо того, чтобы отодрать ремнем мазурика...

Иван сидел на веслах, а Антон командовал, куда грести. В осоке и камышах наклонно торчали воткнутые ими в ил серые колья, к которым он привязывал жерлицы с живцами на крючках, бело-красные кружки он уже пустил на плесе. Один перевернулся, но это не щука взяла, а живец оказался бойким и опрокинул пенопластовый кружок. Лодка мягко входила в камыши, слышался тихий шорох, скрип осоки, брызгали в разные стороны мальки, синие стрекозы не были столь пугливыми, они покачивались на потревоженных длинных листьях, когда Антон трогал кол, со дна выскакивали белые пузыри и с тихим звоном лопались.

Антон выше Ивана, он черноволосый, отпустил небольшие усы, округлое лицо загорелое, темно-серые глаза смотрели на мир доверчиво, добродушно. Даже истошные вопли Зинки не разозлили его, но Иван-то знал, как бывало на маневрах в армии глаза его сужались, превращаясь в две стальные щелки, на щеках выпирали скулы, он весь подбирался, как хищный зверь перед решающим прыжком и горе тому, на кого он нападал. У Антона широкая выпуклая грудь, длинные мускулистые руки, рядом с ним Иван не выглядел атлетом: стройный, худощавый, большеглазый с резкими движениями и легкой походкой, он скорее напоминал гимнаста или танцора. Лишь на пляже можно было увидеть его натренированные мышцы, равномерно расположенные по всему телу. И серые с зелеными пятнами глаза редко выражали его внутреннее состояние. От гнева они лишь темнели и еще больше зеленели. Хотя Антон куда могучее на вид, в борьбе они не уступали друг другу. Там, где он применял силу, Иван — ловкость, увертливость. Антон предпочитал в спортзале бокс, штангу, Иван — вольную борьбу, гимнастику, прыжки. И реакция у него была лучше. Командир десантного полка — сам отличный спортсмен, говорил, что они в деле идеальная пара для выполнения самых опасных и сложных заданий. Один дополняет другого.

Оба они каждое утро по привычке делали зарядку, бегали, подтягивались на турнике купались, иногда, доставляя восторг Игорьку, боролись на лужайке, бросая друг друга на траву. Как и в армии силы у них были равными. Форму они сохранили. Антон как-то не то в шутку, не то всерьез сказал, мол, если его сожрут в деревне, то наймется к какому-нибудь советскому миллионеру в телохранители, говорят, те платят бешеные деньги, чтобы защититься от расплодившихся как гнус бандитов и рэкетиров. Известные боксеры и мастера спорта теперь охраняют наших доморощенных капиталистов. А есть и такие спортсмены, кто не охраняет их, а наоборот, шантажируют и грабят, применяя изощренные пытки, еще известные со времен инквизиции. Когда Иван рассказал, что с ним перед поездкой в Плещеевку произошло, друг сказал, что наверняка кто-то из близких знакомых навел бандитов на квартиру. Мелкие воришки взламывают двери, когда хозяева на работе, а профессионалы действуют только по наводке, какое-то время следят, изучают обстановку, потом выбирают удобный момент, когда никого нет дома, стараются с малым риском идти на дело. Наверняка они знали, что Рогожин в командировке.

— Ты же кооператор, наверное, думали, что у тебя валюта в чулке? — сказал Антон.

— По сравнению с кооператорами я — нищий, — усмехнулся Иван. — И валюты у меня кот наплакал, вот у моего шефа Бобровникова есть чем разжиться, но у него квартира на охране, даже ночью, ложась спать, жена звонит на пульт, да и двери металлические оборудовал, как в бункере. Их вскроешь разве что автогеном.

— Все-таки подумай, кто из знакомых мог тебя заложить, — сказал друг. — Обыкновенные квартирные воришки с пистолетами не ходят на такое дело.

Но сколько Иван не ломал голову, ни на кого не мог подумать. Вроде бы все его знакомые — люди приличные и уж никак не связаны с преступным миром. При своей холостяцкой жизни гостей он редко принимал, чаще встречался с нужными людьми или у них или в каком-нибудь тихом кафе. Из женщин он поддерживал отношения только с Лизой Ногиной, она не слишком умна, любит подарки, но никогда чужого не возьмет без спроса. Правда, вокруг нее крутятся в магазине разные люди, однако с ворьем не станет связываться. Золота-серебра у него отродясь не было, ценных картин — тоже. Видеотехникой нынче никого не удивишь... Да что ломать голову: каждый день в Петербурге совершаются квартирные кражи, скорее всего обратили внимание, что у него не горит вечером свет, и рискнули...

3

Обедали в саду под низкорослыми ветвистыми яблонями, недавно сбросившими белый цвет. Вся земля вокруг них в нежных лепестках. Дунет ветер и будто тысячи бабочек поднимаются вверх. Ни мух, ни комаров не было, лишь порхали маленькие голубые бабочки, да резво прыгали в траве разнокалиберные кузнечики. Комары из болотистых низин налетят вечером, а слепни не дадут житья в июле-августе. Между яблонями виднелись грядки с морковью, чесноком, перьевым луком, петрушкой, щавелем. Дальше к изгороди цвела клубника. Кроличьи клетки как бы продолжали забор, за ними луг, на котором паслась черно-белая корова.

Иногда матерый кролик начинал метаться в клетке, часто-часто барабанил в перегородку.

Жена Антона — Татьяна Васильевна, худенькая светловолосая женщина разлила по тарелкам дымящийся щавельный суп с картошкой и свининой. В деревянной плошке лежал крупно нарезанный серый хлеб с отваливающейся черной корочкой. В алюминиевой миске — мелконакрошенный укроп, зеленый лук. Все со своего огорода. Игорек поддел ложкой сметаны из пол-литровой банки, размешал в тарелке и поморщился:

— Опять щавель... А на второе рыба?

— Привередливый у нас сынок, — пожаловалась Ивану Татьяна Васильевна. — Ему не угодишь.

— Одно и тоже, — пробурчал Игорь. — Я люблю куриный суп с вермишелью.

— Куры яйца несут, а цыплята еще не подросли.

— Я хочу быть сильным как папка, — заявил Игорь. — А с этой растительной еды разве наберешь силу?

— Силу не еда дает, а физзарядка, тренировки, спорт, — назидательно заметил отец. — А ты, дружок, поспать любишь да и от физического труда шарахаешься, как черт от ладана.

— А почему черт не любит ладан? — взглянул ясными синими глазами на отца Игорь.

— Сейчас не время ответов на бесконечные «почему», — улыбнулся отец.

Ивану нравился рассудительный не по годам серьезный мальчик. Антон рассказывал, как сынишка весной свалился с лестницы, водворяя выпавшего из скворечника птенца. Упал с высоты метров трех, но птенца успел сунуть в круглый леток. Отделался ушибами и вывихом ноги. Очень любит животных, птиц, всякую летающую и ползающую тварь. Не ест кроличьего мяса, если увидит, как я обдираю шкурку с убитого кролика. Обидно, что приятелей у него тут нет. Позже заявятся дачники, а местных ребятишек нет — с родителями живут в городе.

Хорошо и покойно чувствовал Иван себя в гостях у друга, нравилась ему и Татьяна: тихая, уравновешенная женщина, никогда не повышающая голоса, она вела все домашнее хозяйство, когда Иван сунулся было помочь ей убрать со стола или помыть посуду, она остановила:

— Если хочешь что-нибудь поделать по дому, то замени в сенях одну половицу — вот-вот провалится под нашим тяжеловесом Антоном.

Иван с удовольствием сделал эту работу. Дома-то, в Питере, ему приходилось все делать самому, а тут не дают ни к чему подступиться, дескать, приехал отдыхать, вот и отдыхай. За все время, что он у них, Антон и Таня не поругались ни разу. Это редкость в наше неспокойное время, когда нервы у людей на пределе. Многие мужчины обабились, а женщины омужичились. И взяли моду помыкать мужьями. Пьянствуя и бездельничая, мужчины сами дали повод к такому отношению в семье. Хотя на плечах голубоглазой Татьяны был весь дом, она находила время для чтения. В основном читала старых русских писателей начала XX века, таких как Загоскин, Булгарин, Сологуб, Данилевский, Мережковский, даже осилила два тома Бориса Савинкова. Как-то обронила, что ей очень интересно читать про дореволюционную жизнь, про быт и мысли людей того поколения. И она все больше убеждается, если бы большевики не совершили государственный переворот, Россия сейчас бы процветала и была ничуть не беднее западно-европейских стран. Антон больше увлекался детективами, причем, только зарубежными. Пожаловался, что было кинулся покупать книги сбежавших в 60—80-ые годы диссидентов, но обжегся на «Ожоге» В. Аксенова! Более бездарной и похабной книжки он еще в руках не держал. Писали, что уж такие неслыханные таланты уехали от нас, а на поверку многие раздутые таланты оказались полными бездарями. Солженицына он, конечно, не ставит рядом с ними. Перебежчиков за рубежом если и печатали, так крошечными тиражами, потому что их муру там не покупали, а теперь все кинулись издаваться массовыми тиражами в России, благо у них тут друзья-приятели остались в издательствах и журналах.

Благодаря Татьяне Антону достался старенький «газик». Без машины он тут бы пропал. На «газике» возит траву для кроликов и телят, распахал плугом, прицепленным сзади, большой кусок земли и дрова из леса доставляет на машине. А «газик» появился у него так: от инфаркта скоропостижно умер Танин отец — подполковник в отставке. В армии он заведовал технической частью и ему при выходе на пенсию по льготной цене продали еще вполне приличный «газик». Он его там же привел в полный порядок и несколько лет без забот и хлопот ездил на нем. Танина мать — она очень хорошо относилась к зятю — переоформила на него машину. Антон хвастал, что на «газоне» можно еще ездить сто лет, да и для бездорожья он со своими двумя приводами незаменим. «Газик» стоял в дощатом гараже всегда чисто вымытый и на ходу. Антон любил на досуге повозиться с ним: придумал разные полезные прицепы и приспособления для обработки и вспашки земли. Мечтал соорудить прицеп, но вот с резиной было трудно. От грузовика — тяжеловато будет для машины, а «жигулевская» дорого стоит.

После обеда друзья потолковали о жизни у кроличьих клеток, пушистые мышиного цвета зверьки торкались треугольными чуткими носами в сетки, просили корма. Пришлось им нарвать большую корзину молочая, росшего прямо за изгородью. Тут же выскочила Зинка-почтарка и раскричалась:

— Усю траву, ироды, выщипали! Чем я коз своих буду кормить? Нет на вас погибели, паразиты городские!..

Заткнуть ей пасть этой травой? — предложил Иван, двигая скулами. — Такой мерзкой бабенки еще в жизни не встречал! Такое было хорошее настроение и вот на тебе...

— Плюнь, — усмехнулся Антон. — Это бесплатное приложение ко всей нашей благодати. Не бывает, дружище, так, чтобы все было хорошо. Даже в бочке с медом, как говорится в поговорке, бывает ложка дегтя.

Видя, что мужчины и не смотрят в ее сторону, почтарка набросилась на вышедшего на шум из избы Василия Андреевича:

— Гляди, что деется? — орала Зинка, ощерив рот и тыча в их сторону костлявыми руками. — Грабють среди бела дня, а ты мусолишь, падла, в избе свою вонючую цигарку!

— Охапки травы жалко? — не выдержал муж. — Да и луг-то ничейный. Угомонись, бешеная!

— Напишу в сельсовет, чтобы их оштрафовали... — разорялась почтарка. — Мой это участок, мой! Тута я усегда косила, а когда тятенька был жив — наши ульи тамотко стояли. Это ты безрукий лентяй ни одного не сохранил — всех пчел, тварь, пропил...

— Что ты брешешь! — взорвался Василий. — Ты и косу-то в руках сроду не держала — я всегда кошу траву, а пчелы у твоего батьки стояли вон тама! — показал он рукой в сторону берега. — И не пропил я их, а клещ сгубил. И не у одних у нас — вся округа пострадала от этой заразы.

— Вонючий козел! — обрушила свой неиссякаемый гнев на мужа почтарка. — У тебя в бане крыша провалилась, чуть мне ногу не отдавила, а ты и не чешишься! Бревна на лугу сгнили, куды теперя годятся? Одна труха. И не подумал, убогий, распилить на доски...

Кролики жадно хватали сочный молочай, смешно двигали мордочками, перемалывая траву и выпуклые глаза у них становились довольными, слышно было, как гремела посудой Татьяна, а с усадьбы Бросовых все еще слышался трескучий голос Зинки, костерившей скрывшегося за хлевом мужа.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1

Аня Журавлева стояла за нейлоновой занавеской и смотрела, как Иван Рогожин вытаскивает из багажника «Нивы» большую сумку. Его не было целый месяц и вот вернулся. Машина запылена, на лобовом стекле налипли разбившиеся мошки, торчит немного погнутый блестящий прут антенны. Сверху машина кажется приземистой, большой, а на самом деле высокая и короткая. Никаких украшений, наклеек, подвешенных перед носом сувениров на ней нет. Заметна глубокая вмятина на переднем крыле. Вроде бы раньше не было. Вот он хлопнул дверцей, достал из заднего кармана джинсов ключи, закрыл двери, но «дворники» и наружное зеркало снимать не стал, значит, скоро отгонит машину в гараж.

Рогожин подхватил перевязанную белым шпагатом коробку, в другую руку взял сумку и зашагал к подъезду. Он живет на четвертом этаже, а Аня — на пятом. Она вышла на лестничную площадку и стала ждать лифта. Стукнуло металлом, раздалось непродолжительное жужжание и двери разошлись. Иван поднялся еще на десять ступенек к своей квартире. Дверь его с черным номером была обита узкими деревянными планками и покрыта лаком. У них точно такая же дверь. Поставив вещи на цементный пол, он нагнулся и стал открывать ключами дверь. Сначала одну, потом вторую. Аня знала, что соседа по этажу хотели обокрасть, но он сбросил бандита с револьвером с балкона и тот умер в больнице, а второго связал и сдал милиции. Все в их доме восхищались поступком Рогожина. Одного толстого кооператора с седьмого этажа четыре раза грабили. В последний раз попались, прибыла милиция и ворюг вывели вниз и поставили внизу у желтой стены, почему-то заставили спустить брюки. Так и стояли молодые парни в трусах, упершись ладонями в оштукатуренную стену, а милиционеры обыскивали их. Аня все это видела из окна лестничной клетки. Кооператор поставил дорогие металлические двери, установил сигнализацию и даже приобрел овчарку. И вот после него совершили налет на квартиру Рогожина. Он ведь тоже работает в кооперативе. Неужели все кооператоры богачи? Впрочем, вряд ли Иван толстосум. По нему этого не скажешь, да и одевается просто, как все. Без пижонства.

Аня знала и бывшую жену Рогожина: невысокого роста женщина с пышной прической и узкими карими глазами. Тоненькая, но с большим бюстом и стройными ногами. Аня заканчивала десятый класс, когда однажды увидела, как днем в квартиру Рогожиных звонил какой-то высокий мужчина в кожаной куртке и белых кроссовках. Дверь открылась, выглянула жена Ивана и мужчина, воровато оглянувшись, проскользнул в прихожую. И еще несколько раз девочка видела этого мужчину с удлиненным бритым лицом и золотым перстнем на пальце. Волосы у него закрывали уши. Обычно он приходил к жене Рогожина, когда тот был на работе или в командировке. Иван тогда еще работал в райкоме комсомола. Он три года назад вручал Ане комсомольский билет и жал ее тонкую руку. Но влюбилась в него девочка раньше. На их лестничной площадке повадились пить вино и курить парни с девчонками, лет по 15—16. Иногда притаскивали с собой магнитофон, ставили на низкий подоконник и включали на полную мощность. Набравшись, наглели и задевали проходящих мимо жильцов. С ними старались не связываться. В тот раз веселая громогласная компания расположилась напротив двери Аниной квартиры. Сначала их урезонивала мама, потом вышел отчим, но один из молокососов запустил в него пустой бутылкой. Рогожин — он как раз поднялся снизу — услышал звон разбитого стекла и бегом взлетел на этаж выше. Побагровевший отчим пригрозил разошедшимся подонкам, что вызовет милицию, в ответ ему сказали, что подожгут дверь и сломают почтовый ящик. Иван не стал с ними разговаривать: одному врезал по физиономии, так что тот отлетел к железным перилам, второму заломил назад руки и припер к стене, остальные, разинув, рты, смотрели на это и помалкивали. Девчонки, их было две, серыми мышками проскользнули мимо и застучали каблуками вниз. Третий бритоголовый парень бросился за ними, но Иван подставил ему ногу и тот растянулся на железобетонном полу.

— Забудьте и дорогу сюда, — сквозь сжатые зубы, блестя гневными зеленоватыми глазами, негромко проговорил им Иван. — В следующий раз так отделаю, что и родная мать не узнает! Усекли?!

Парни, озираясь на него, проворно заскользили вниз по серым ступенькам...

Потом они подожгли газеты в его почтовом ящике, но больше их Аня в подъезде не видела. Перестали ходить эти, появились другие: жильцы звонили в жилищную контору, в милицию — бомжи и хулиганье стали забираться на чердаки и там развлекаться. Рогожин еще несколько раз выставлял шпану из их подъезда, но проходило немного времени и снова на лестничных площадках гремела музыка, плавал сигаретный дым, звенели бутылки. Юнцы почему-то полюбили их дальний подъезд — все остальные парадные были заперты и чтобы попасть в квартиру, нужно было иметь ключ или нажимать на кнопки домофона, а в их парадной все время разбивали дверь, калечили домофон.

Аня стала первой здороваться с Рогожиным, он рассеянно кивал, но внимания на нее не обращал, хотя все говорили, что она симпатичная и с каждым годом все больше хорошеет. Впрочем, это замечают не соседи, а другие... Невнимание к ней Ивана злило девушку, она же видела, что на нее оглядываются незнакомые мужчины, только улыбнись и тут же подскочат, завяжут знакомство, а этот... зеленоглазый сосед проходит мимо и не замечает. Были у Ани знакомые парни и в школе и в доме, в котором она родилась и выросла, некоторые ее школьные подружки отдались мальчишкам еще в восьмом-девятом классе просто так, ради любопытства. Насмотрелись порнографических фильмов и решили тоже попробовать. О сексе стали много говорить и писать. Ане все это было глубоко отвратительно, первый же увиденный в видеосалоне фильм, где двое волосатых мужчин обрабатывали блондинку, вызвал у нее совершенно обратную реакцию — ее чуть не вытошнило. Она тихонько выбралась из битком набитого мальчишками и девчонками полуподвального помещения и ушла домой. То, что она читала в классических романах и вдруг увидела на экране было настолько противоречивым, отвратительным... Голый секс и любовь — это совершенно разные понятия. Ей не верилось, что подружки говорят правду, когда с восторгом рассказывали, что их «заводило» увиденное на экране. Как может «заводить» — слово-то какое-то странное! — грязь и механическая физиология? У нее точно такое же чувство вызывали собачьи свадьбы. Она стала сторониться распущенных школьных компаний и сексуально озабоченных девчонок. Они просто были ей противны. Прокуренные насквозь, непричесанные, дурно пахнущие сверстники вызывали у нее отвращение. Над ней в школе подсмеивались, называли «старомодной комсомолочкой». В отличие от одноклассников, она не выбросила в отхожее место комсомольский билет. Не то чтобы она сокрушалась о роспуске этой многомиллионной молодежной организации, просто посчитала подобный «сортирный протест» глупостью. Билет есть не просил, пусть себе лежит дома.

Иван Рогожин не походил ни на кого из ее знакомых: модно одетый, но без крикливости, стройный, подтянутый, добродушный и вместе с тем неприступный, он будто был из другого мира, где нет грязи, мата, пьянства и тем не менее впервые он с ней заговорил будучи сильно выпившим. Случилось это два года назад, когда от него ушла жена. С тем самым высоким, длиннолицым в кожаном пиджаке...

Он был в отлучке, когда тот подъехал к их парадной на серебристом «форде», и они с женой Рогожина погрузили в него сумки, чемоданы, коробки, огромный полиэтиленовый пакет с зимней одеждой и навсегда покинули этот старинный дом на улице Пестеля. Именно так подумала в тот теплый осенний день Аня Журавлева, вернувшись из школы. От таких мужчин как Иван Рогожин нормальные женщины не уходят, а уж если так случилось, то исчезают навсегда, потому что он не простит такого предательства. Она жалела соседа, но в душе была довольна таким исходом. Аня принадлежала к тому типу людей, которые верят в судьбу, предзнаменования и принимают жизнь с философским терпением. Она любила Ивана, но ей и в голову не приходило, что нужно как-то дать ему понять это. Любовь пришла сама, поселилась в ней и не собиралась уходить. Не было дня, чтобы девушка не думала о нем, единственном. И вот он остался один. Выходит, судьба сама пошла Ане навстречу: избавила любимого человека от недостойной подруги жизни. Аня понимала, что жена изменяет Ивану, но ей и в голову не пришло как-то дать знать ему об этом. Ее любовь была чиста и возвышенна. Помнится в тот день, когда серебристый «форд» отчалил с их двора, она пошла в Спасо-Преображенский собор и долго там простояла перед амвоном, с которого священник читал проповедь. В слова она не вникала, но на душе было хорошо и светло. Аня не сомневалась, что будет верной женой Ивану, она не сомневалась и в том, что рано или поздно ее любовь сама пробьет броню его равнодушия... И вот, кажется, наступил этот так долго и терпеливо ожидаемый ею момент.

Аня уже закончила школу и работала в жилищном управлении, выдавала жильцам продовольственные и винные талоны. Раз в месяц приходил в контору и Рогожин, но карточки получал у другой женщины. Как и все стоял в очереди, предъявлял паспорт, расписывался в тетради и молча уходил. Сидящая за другим столом Аня видела, что ему все это противно и унизительно: толстуха, выдающая талоны на их дом, была грубой, хамливой, у ее стола нередко возникали скандалы. Одна женщина, которую та хороша знала, забыла дома паспорт, так формалистка не выдала ей талоны. Накричавшись и пообещав жаловаться, отстоявшая очередь женщина ушла, хлопнув дверью. Аня видела, как обострились черты правильного лица Рогожина, как пальцы сжимали папку из кожзаменителя, но он сдержался, ничего не сказал, хотя такие люди как он не терпят несправедливости, хамства. Выдавая карточки и талоны, Аня всякого наслушалась. Люди были злы, взвинчены, на чем свет стоит ругали правительство, демократов, Ленсовет, продовольственные комиссии, толковали, что с каждым месяцем становится все хуже, голоднее в Ленинграде, никто толком не может понять: куда все девается? Как будто уже ничего в огромной стране не производится, не выращивается, не поставляется в магазины. Цены растут, полно нищих на улицах, а сколько разбитых дорог, грязи, мусор неделями не вывозится со дворов, транспорт работает с перебоями... Нарочно все это делается? Испытывается терпение народа? Зато жуликам, ворам, новым капиталистам живется вольготно, сытно, богато! Это для них торгуют импортными товарами в самих дорогих кооперативных магазинах, где цены такие, что глазам не веришь!

Как-то поднимаясь на пятый этаж — лифт не работал — Аня увидела на низком широком подоконнике возле своей двери Рогожина, темно-русая прядь свесилась на лоб, он уставился неподвижным взглядом на электрощит с окошечками счетчиков, у ног его, обутых в теплые сапоги, дело было в ноябре, стояла тощая черная сумка. И глаза у него были не зеленые, а мутно-серые. Он и не заметил бы ее, если бы она не остановилась напротив. Несколько долгих секунд они смотрели в глаза друг другу, полные красиво очерченные его губы тронула легкая, чуть смущенная улыбка. И Аня уж в который раз подумала, как могла уйти от него жена? Тот высокий на «форде» тоже видный мужчина, но Иван гораздо симпатичнее. И ведь не скандалили, кто здесь буянит в квартирах всем известно. А Рогожины жили тихо-мирно.

— Интересно, какая сволочь сигаретами подпаливает кнопки нашего лифта? — сказал он.

— Что? — удивилась Аня.

— Каким нужно быть пакостником, чтобы прижигать белые кнопки окурками...

— Мальчишки, наверное, — ответила она.

Он посмотрел ей в глаза, что-то в них дрогнуло:

— Как ты выросла! — голос у него мягкий, приятный. — Давно ли девчонкой бегала по этажам.

— Давно...

— Как звать тебя?

Она сказала. Он снизу вверх снова внимательно посмотрел на нее и только сейчас она сообразила, что он пьяный, в глазах его был стеклянный блеск, а слова он выговаривал излишне четко. И этот коньячный запах... Аня всегда его могла отличить от любого другого: отчим тоже пил коньяк, когда он еще не был таким дорогим. Отчим как-то назвал Рогожина гордецом. Сунулся было к нему поблагодарить за то, что прогнал парней и девчонок с их лестничной площадки, а сосед посмотрел на него, будто в первый раз увидел... И что тут удивительного? Многие в доме друг друга не знают, хотя и живут рядом. Такое бывает только в больших городах.

— Вы ключ потеряли? — спросила Аня, видя, что он снова уставился на электрощит.

— Ключ? — удивился он. — Ах да ключ... — он поднял сумку, чиркнул черной молнией и вытащил связку ключей на кольце. Поднялся и, подойдя к двери, стал тыкать ключом, не попадая в скважину.

— Давайте я, — отобрала у него ключи девушка и открыла первую дверь, вторая вообще не была закрыта.

— Как тебя... Аня? Хочешь кофе? — предложил он. — У меня отличный кофе. И кофеварка. Ты умеешь варить?

— По-моему, это не так уж трудно, — улыбнулась она.

Вот он миг, которого она ждала столько лет! Он сам приглашает ее к себе. Иван Рогожин, проходящий мимо нее и не замечающий ее, мужчина ее детской мечты! Почему детской? Теперь она любит его еще больше. У нее даже мелькнула мысль, что все это снилось ей когда-то: он на подоконнике, она перед ним, распахнутая дверь, запах сваренного кофе... В своих снах она целовалась с ним, ее сердце громко бухало, а тело расслаблялось. И было томно-приятно и чуть-чуть тревожно. Внезапно просыпаясь, она трогала маленькую грудь с твердыми розовыми сосками.

На кухне он сел у окна, она поставила на газ розовый эмалированный чайник со свистком. Кухня небольшая с полками, уставленными деревянной и металлической кухонной утварью, на холодильнике — транзисторный приемник, небольшой стол с мраморной плитой, желтые деревянные табуретки. На стене электрический нож для резки хлеба и других продуктов, на буфете кнопочный телефон-трубка. За столом сидеть было неудобно: колени упирались в стенки стола, да и сесть за него можно было от силы троим.

— От меня жена ушла, — негромко уронил он, не глядя на нее. Если раньше он смотрел на электрощит, то теперь взгляд его был прикован к окну, выходящему во двор.

— Я знаю, — сказала она, доставая из буфета цвета мореного дуба маленькие кофейные чашечки, банку с кофе. Молотый кофе и кофеварку она не нашла, а спросить постеснялась. Сойдет и растворимый со сгущенкой, которую она взяла в холодильнике. В верхнем ящике стола нашла ложки, в хлебнице хлеб, заграничным электроножом она не решилась воспользоваться — нарезала хлеб обыкновенным с деревянной ручкой. По-видимому, и хозяин электрической игрушкой не пользовался.

— Откуда ты знаешь про жену? — спросил он.

— Я все про вас, Иван Васильевич, знаю, — ответила она. Чайник засвистел, она повернула газовую горелку, приготовила кофе. Сахар был в старинной мельхиоровой коробке с крышкой.

— Вам с молоком? — спросила она.

— Я сейчас, — поднялся он с табуретки. Вскоре вернулся из комнаты с начатой бутылкой хорошего коньяка. Походка его была ровной, он мягко поставил бутылку на стол, рюмки взял с подоконника. Там виднелась солонка, перечница и еще какие-то сосуды со специями.

— У вас есть скатерть? — спросила Аня.

— Сойдет, — улыбнулся он. — На мраморную плиту скатерть не нужна. Только горячий чайник нужно поставить на деревянную подставку.

Она молча наблюдала, как он аккуратно наливает в маленькие хрустальные рюмки коньяк, кладет на белый хлеб сыр, вареную колбасу. Неожиданно вскочил, извлек из холодильника лимон, нарезал на блюдце, посыпал песком.

— Ушла и ушла, — будто обращаясь к самому себе, проговорил он, поднимая рюмку. — Полюбила другого и ушла, когда меня не было в городе... Почему по-воровски, тайно? И какая-то глупая записка...

— А вот этого я не знаю, — сказала Аня. Очень серьезная, подобранная сидела она напротив него. И глаза ее были широко распахнуты. Ей хотелось сказать, что такую жену и жалеть не стоит, но что-то ее остановило. Он пил и не закусывал, подносил бутерброд к губам и сразу опускал его в тарелку, брал ломтик лимона, клал в рот и механически жевал. И когда он поднимал миндалевидные посветлевшие глаза, казалось, смотрит сквозь нее. Это задевало девушку: почему он не видит в ней женщину?..

У Ани большие темно-серые глаза, оттененные изогнутыми черными ресницами, густые каштановые волосы, маленький пухлый рот, ровные жемчужного цвета зубы, правильный овал лица. Она знала, что у нее красивая улыбка, но не было повода часто улыбаться: очень уж грустный и потерянный был Иван Рогожин. Она привыкла его видеть всегда деятельным, энергичным. Он часто взбегал по ступенькам на четвертый этаж, не дожидаясь занятого лифта. И пусть Аня не высокая — жена Рогожина тоже не выше — у нее стройная фигура, тонкая талия, крепкая маленькая грудь. Пять лет Аня Журавлева занималась в балетной школе, даже несколько раз выступала перед зрителями, но однажды так сильно на тренировке подвернула левую ногу, что пришлось наложить гипс, с тех пор при нагрузках она стала ощущать резкую боль в щиколотке. На походке это не отразилось, но балет пришлось оставить, впрочем, она не так уж сильно и переживала: тренировки не только отнимали много времени, но и физически изматывали. И потом в отличие от подруг по балетному классу, она не строила иллюзий, знала, что знаменитой балериной никогда не станет, не было у нее к этому таланта. Дело в том, что любящие родители редко спрашивают своих детей, хотят они того или другого — сами решают за них. Мать до сих пор с сожалением вспоминает, что столько трудов ее пропало задаром, не так-то просто было устроить Аню в балетную школу... Ее учителя рассказывали, сколько им приходилось тренироваться в своей жизни, чтобы добиться успеха, и то не на очень длительный срок. Это говорили бывшие знаменитости, а сколько девочек после школы вообще не попали на сцену!

— Ты все время молчишь, — произнес Иван, поставив пустую рюмку на стол. Неподвижные глаза его стали цвета бутылочного стекла. — Тебе скучно со мной, да?

— Мне жалко вас, — вырвалось у нее. Одну рюмку она выпила и сейчас жгло в горле и лишь после нескольких глотков кофе стало полегче. Аня не любила спиртное и выпила лишь потому, что ей показалось ему будет приятно. Она и на большее готова: сердце щемит, видя, как он переживает.

Губы его сжались в узкую полоску, темные брови сошлись, на щеках заиграли скулы. Он налил еще рюмку, выпил, негромко постучал донышком по мрамору.

— Никогда не говори мужчине, что тебе его жалко, — жестко сказал он. — По-моему, нет ничего обиднее этого. Жалость унижает, девушка. Это банальность, но именно так.

— Тогда не будьте таким грустным, Иван Васильевич.

— Зови меня Иваном, — сказал он.

— Я так сразу не могу.

— Тебе противно пить? — снова налил в рюмку и посмотрел в глаза. — Я вижу, противно.

— Я не люблю этого... — кивнула она на бутылку. — Но если вы хотите, я выпью.

— Зачем же такие жертвы?

— У вас такое лицо...

— Какое?

— У вас лицо... — она умолкла, не найдя подходящего слова. — Ну не ваше лицо, понимаете — чужое.

— Называй меня на «ты», — повторил он. — А это... — он тоже посмотрел на значительно опустевшую бутылку. — Твое дело: хочешь пей — не хочешь не пей. Вольному воля.

И снова будто отключился. Допил остатки коньяка, повертел бутылку в руках и вдруг грохнул ее о мраморный край стола. Осколки брызнули во все стороны, один царапнул руку девушки ниже запястья.

— Я уберу, — поднялась она с табуретки. — Где у вас веник и совок?

— А ты упрямая, — буркнул он, наблюдая, как она сначала тряпкой со стола, а потом метелкой с линолеума в совок собрала блестящие осколки и высыпала в полиэтиленовое ведро с красной крышкой, стоявшее у двери.

— Послушай, Катя... то есть, Аня, я пьян и хочу спать. Иди, голубушка, домой, — глухим голосом произнес он.

— Голубушка... — хмыкнула она. — Вы так свою жену называли?

— Я бы ее сейчас назвал...

— Не надо, Иван.

Она убрала со стола, вымыла посуду, а он все так же молча смотрел на нее стеклянными глазами. Покорно разжал пальцы, когда она отобрала то, что осталось от бутылки.

—  Ты знаешь почему Катя ушла от меня? Ей надоело жить в этой нищей стране, стоять в очередях, шелестеть талонами в магазинах... Она любила пить вечером кефир, а кефира тоже не стало... Подвернулся один делец с лошадиным лицом, получивший теплое местечко в зарубежной совместной фирме по ограблению наших природных богатств... Помахал перед ее носом долларами и марками, она и растаяла... Увез на «форде» в Финляндию. Не в Лондон и Париж, а в Хельсинки! К чухонцам. Бедная, ей придется теперь учить финский язык.

— Вам... Тебе, Иван, ничего больше не нужно? — спросила она, стоя перед ним. В больших серых глазах ее — грусть. Пальцы теребили подол удлиненной джинсовой юбки. Ноги у нее не полные, но стройные. И колени круглые. Их чуть видно из-под подола.

— Не забудь дверь захлопнуть, — зевнув, равнодушно сказал он и отвернулся к окну. Плечи его опустились, волосы на затылке стояли торчком. Она с трудом удержалась, чтобы не подойти и не пригладить.

Такой была их первая встреча, потом она долго не видела Рогожина, и вот сегодня он приехал. Загорелый, не пасмурный, снова деятельный, стремительный. Даже чего-то напевает. Сейчас он зайдет в парадную, вызовет лифт и поднимется на четвертый этаж. Выйти на лестничную площадку и поздороваться? Они не виделись больше полутора месяцев, он даже не получил за июль карточки на питание и талоны на спиртное, она бы могла их взять и отоварить, но понравится ли ему это? Когда она сказала, что жалеет его, вон как окрысился! У него появилась голубоглазая полногрудая блондинка с толстым задом. В брюках она выглядела просто неприлично. Странно, что вульгарная женщина могла понравиться Рогожину. Аня считала его интеллигентным, тонким человеком. Разве можно эту корову поставить рядом с его бывшей женой? С собой Аня не хотела ее и сравнивать. Не то чтобы была очень уж высокого мнения о себе, просто ей это и в голову не пришло. Как звать блондинку она не знала. Интересно, сегодня она примчится к нему?..

Слышно было, как стукнул лифт, еще можно успеть выскочить из квартиры и увидеть его, но она не двинулась с места. Голубая «Нива» стояла у цветочной клумбы, рядом на асфальте у мусорного бака нежилась в солнечном луче серая с черными полосами бездомная кошка, другая рыжая рылась в мусорном баке, голуби снизу поглядывали на шевелящийся полосатый хвост.

2

В конце июля 1991 года Лизу Ногину пригласил к себе председатель кооператива Иосиф Шмель и сказал, что «лавочку» по прокату заграничных видеофильмов придется временно прикрыть, мол, крупнейшие американские кинофирмы предъявили СССР ультиматум: кончайте пиратничество с прокатом видеофильмов, хотите смотреть — платите как везде в мире авторский гонорар. И прекратили вести дела с государственным кинопрокатом. Короче, могут в любое время нагрянуть из налогового управления и конфисковать видеокассеты, записывающую аппаратуру. Тысячи «писателей» сделали у нас на этом выгодном бизнесе миллионы, сутки напролет пишут фильмы и продают видеокассеты. И это по всей стране.

— Мне можно заполнять анкету безработной? — невесело пошутила Лола.

— У тебя ведь остались клиенты? — сказал Иосиф Шмель, лысый с пышными черными усами полный тридцатилетний мужчина. Когда она шла к нему, заметила у здания «мерседес», возле которого прогуливался с рассеянным видом плечистый дядя в синем спортивном костюме «адидас». Это охранник и телохранитель Шмеля. Она слышала, что он до полусмерти избил двух рэкетиров, осмелившихся вымогать деньги у председателя кооператива.

— А что толку? — ответила Лола. — Не будет кассет и клиенты разбредутся.

— Надо уйти в подполье, — блеснул белоснежными зубами Иосиф Евгеньевич. — В книжном магазине мы пункт закрываем, будешь торговать кассетами на дому, а лучше на какой-нибудь нейтральной площадке. У подруги, например? Забыл как ее... у Милы? — он окинул ее оценивающим взглядом. — Или у друга. Конечно, надежного человечка.

Лола слышала, что Еся, когда был в Штатах, где у него много знакомых, вставил себе фарфоровые зубы, хвастал, что эти «зубки» обошлись ему ого-го! Мог бы на эти доллары купить компьютер и видеосистему, но здоровье дороже денег... А денег у Есика как грязи. На советские рубли он покупает доллары и марки.

— А я не погорю? — засомневалась Лола. — Раз это теперь незаконно?

— Какой закон, девочка! — рассмеялся Шмель. — У нас полное беззаконие, переходим к рынку, кто чем хочет тем и торгует. Указов полно, да их никто не выполняет. Может, ты продаешь свои собственные кассеты. Все запреты на частную торговлю сняты. Наши ребята в мэрии не дремлют...

— Дома соседи, — вслух размышляла Лола. — Мила живет далеко, кто туда поедет?

— Я думаю, все это временно, — успокоил ее кооператор. — Такая видеоиндустрия раскрутилась в стране, что ее уже невозможно никому остановить. Нас просто пугают, да мы не боимся... Хочешь хорошо кушать и весело жить, Лолочка, трудись. Мои мальчики будут тебе завозить записанные кассеты домой на Бассейную. Конечно, среди любителей может затесаться и «мусор», так ты будь внимательна: сообщи адрес только проверенным клиентам, которые к тебе все время ходят.

— Всю страну распродали, а тут спохватились, чертовы законники! — в сердцах вырвалось у нее. О правительственных махинациях с зарубежными фирмами много писалось в газетах. Миллиардами ворочают! А тут на видео ополчились.

— Недельку посиди в «подполье», а потом снова переберешься в магазин, — успокоил Шмель. — За аренду мы на месяц вперед плату внесли. А эта Мила... как она поживает?

— Позвони, — сказала Лола. — Она про тебя тоже спрашивала...

— Передавай привет, — улыбнулся Иосиф Евгеньевич. — Аппетитная бабенка!

Председатель кооператива был однажды у Милы в гостях... Не обошел он своим вниманием и Лолу. Но его любовные связи продолжались не долго. Шмель был женат и побаивался своей ревнивой супруги.

Лола вышла из небольшого, но со вкусом оформленного дизайнерами кабинета Шмеля, у него на застекленной фирменной стойке красовалась новенькая видеосистема «Сони», на тумбочке рядом с письменным столом компьютер, мудреный телефон с автоответчиком. Впрочем, все знали, что Еся, так звали сотрудники своего председателя, использует компьютер для игр, бухгалтерскими делами занимается его заместитель — кандидат исторических наук, у него тоже компьютер. Компьютеров появилось много, а вот банков с информацией в СССР нет.

День был пасмурный, серые клочковатые облака медленно двигались над влажными крышами зданий, с утра моросил дождь и асфальт на проезжей части блестел. Как всегда в последние годы у остановки общественного транспорта стояли хмурые толпы людей, у многих в руках зонтики. Автобусы и троллейбусы приходится ждать по полчаса и больше. Нет-нет, а потом идут один за другим и снова затишье. Такси пользуются лишь «капиталисты», так теперь называют богатых людей. Капиталистов сотни, может, тысячи, а бедных, нищих — миллионы. Такой вот расклад. Таксисты сами высматривают выгодных клиентов и иностранцев, которые расплачиваются валютой. Тощая коричневая собачонка вместе со всеми дожидалась у края тротуара, когда загорится зеленый свет. Вот он вспыхнул, и она деловито засеменила с улицы Марата на Невский проспект. Лола слышала, что из-за всеобщего обнищания многие владельцы стали избавляться от своих четвероногих питомцев, но и видела по телевизору, как на выставке показывали щенков, которые стоят по десять-двадцать тысяч рублей. И их покупают! Кто обнищал, а кто живет в роскоши и изобилии... Например, Еся Шмель. У него есть все, что только может пожелать смертный. Его английский бульдог стоит 12 тысяч, он сам хвастался. Весной ездил с женой и бульдогом в Лондон, чтобы познакомить кривоногого урода с выпученными глазами с породистой невестой той же породы. Об этом писали в какой-то коммерческой газете.

Еся известный бабник, он и Лолу взял на работу после того, как переспал с ней на даче в Грузино. Там много было выпито и съедено вкуснейших яств. Размягченный и удовлетворенный кооператор после бутылки виски и предложил ей место в магазине на Лиговке. Еще раза два-три он возил ее в Грузино — дача принадлежала его приятелю — а потом как-то все само собой прекратилось! Сначала увлекся Милой Бубновой — Лола сама его с ней познакомила, а потом стал ударять за блондинкой из Мюзик-холла. Еся говорил, что обожает блондинок, особенно длинноногих и грудастых.

Лола не переживала: Еся ей не нравился, быстро выдыхался в постели, раздражал своим храпом и бульканьем. И еще он во сне часто портил воздух. Лоле было смешно и противно. Мила тоже это заметила.

У кинотеатра «Колизей» она зашла в будку телефона-автомата и набрала номер Рогожина. Редкие протяжные гудки. Когда он вернется от своего псковского приятеля? Уже месяц торчит в деревне. Не то чтобы Лола особенно скучала по нему, но последнюю неделю что-то беспокоило ее: женщине всегда приятно, что у нее есть на белом свете кто-то надежный, верный. Она чувствовала, что Иван ей не изменяет. По-видимому, он относится к тому сорту мужчин, которые привязываются к одной женщине и не стремятся, как Еся, все время охотится за другими. И вот сейчас, когда все так осложнилось на работе, ей захотелось увидеть Ивана, поговорить с ним. Он умный, что-нибудь путное посоветует. Может, в свой кооператив устроит. Его генеральный — Иван как-то познакомил ее с Бобровниковым — смотрел на нее масляными глазами... Взять да ему позвонить? Нет, Иван обидится. Не сегодня-завтра вернется. Не два же месяца у него отпуск?

«Придется уйти в подполье...» — сказал Шмель. Он-то сам не уходит, а ей предлагает! Что она, революционерка? Вера Засулич? Или как там еще звали другую... Фигнер, что ли? Сплошные Веры! Дома торговать кассетами она не будет — соседи со свету сживут. И так на каждого ее гостя смотрят как на врага. Особенно опасаются Реваза: о кавказцах в городе дурная слава... Можно потолковать с Милой Бубновой, она живет в двухкомнатной квартире на Торжковской улице, метро «Черная речка». Пока она на работе, Лола будет принимать своих клиентов... Нет, все-таки далековато от центра. Они привыкли приходить к ней на Лиговку, кто же попрется на Торжковскую? Вот задал ей задачку Еся Шмель!

Лола зашла в другую будку и позвонила подруге. Мила оказалась дома, слышно было как играл магнитофон. Лола еще не успела сообщить, что хочет повидаться, как подружка весело заявила, что ждет ее, у нее хорошая компания, выпивка-закуска, и все будут рады с ней познакомиться...

«А почему бы и нет? — выйдя из будки, подумала Лола. — Мой Ваня где-то рыбку ловит, может, завел роман с дояркой или телятницей, а я тут страдай?..» Это она, конечно, преувеличила: Лола не умела страдать, как-то так получалось, что жизнь не доставляла ей особенных горестей, ребенок пристроен у родителей, да признаться она от него отвыкла и не скучает. И ему там лучше. Про Ивана она вспомнила лишь когда на минутку почувствовала себя одинокой, покинутой... Кстати, она уже проголодалась, а у Милки, наверное, стол ломится от выпивки и закуски. Подруга имеет дела только с богатыми мужичками, бедных она презирает. Пусть за колготки и сигареты отдаются им зеленые дурочки. Или страшилкины. Говорят, что уродины сами ставят бутылку мужчине?..

Ближайшее метро «Маяковская», через пятнадцать минут она будет у Милы Бубновой. У кассового аппарата на нее налетел черноусый в гигантской кепке мужчина, белозубо заулыбался и сказал с южным акцентом:

— Дэвушка, зачем спешишь? Куда спешить? Такие красивые должны ездить на лимузинах...

— Отвали, дядя!

Лола даже не стала слушать, сам толкнул и вроде бы укоряет! Ну и нахалы эти юркие ребята с рынков! Хватит с нее Реваза. Кстати, тоже куда-то запропастился, уже две недели не появляется в магазине и не звонит. Лола все больше склонялась к тому, что он и этот лысый с жестокими глазами, которому Реваз подставил ее пьяную, замешаны в той краже на квартире Рогожина. Когда они выпивали на улице Достоевского у Реваза, он что-то такое сказал, что насторожило женщину, почувствовав это, они тут же перевели разговор на другое. Интересная штука получается: когда у тебя много мужчин, ты больше всего чувствуешь себя одинокой и неприкаянной! И все же жаль, что Ивана нет в городе...

3

Когда Рогожин начинал скучать по Санкт-Петербургу, он почему-то вспоминал вид из окна на Спасо-Преображенский собор, потом Михайловский замок с Фонтанкой, Летний сад, стрелку Васильевского острова. Он любил и Невский проспект с его великолепными дворцами и Аничковым мостом, где клодские конные скульптуры с обнаженными юношами взметнулись по обеим сторонам моста. И вернувшись из странствий в родной город, он первым делом совершал пеший обход своих любимых мест. Вот и сегодня теплым вечером 15 июля он шел по Литейному проспекту к Михайловскому замку. Отвыкнув в Плещеевке от гари выхлопных газов машин, он нынче особенно остро ощущал городскую духоту, уличный шум, многолюдье. Разбитые дороги у трамвайных путей, гудки автомобилей, мусор на тротуарах, в будках телефонов-автоматов оборванные трубки, опрокинутые урны — все это бросалось в глаза, портило приподнятое свидание с городом. Прохожие глазели на витрины, некоторые пристраивались в длинные очереди за какой-нибудь ерундой. Вставали даже не спрашивая за чем стоят. На лицах — равнодушие и скука, лишь крикливо одетая молодежь оглашала улицы громкими возгласами, смехом, иногда площадной бранью. И это один из культурнейших городов России! Иван еще помнил тот ленинградский стиль поведения горожан, помнил вежливость, интеллигентность, предупредительность коренных петербуржцев. А сейчас? Тупые, жестокие лица, потухшие глаза, руки, сжимающие огромные баулы, сумки, коробки. И эта манера одеваться: короткие со спущенными плечами кожаные куртки, потрепанные джинсы, грязные кроссовки, мешковатые брюки.

Вспомнились слова премьер-министра Павлова, со свойственным ему апломбом он сказал по телевидению, мол, если раньше был прогнозируемый спад экономики, то теперь начался не прогнозируемый спад... Что же за люди руководят страной? Стоит посмотреть на их заплывите жиром лица, округлые фигуры и объемистые животы, чтобы понять, что им и сейчас живется хорошо и сытно, не то что вконец обворованному народу, стоявшему за буханкой хлеба, килограммом мяса и бутылкой молока в длинной очереди...

Сейчас никто не знает, чем занимаются высокопоставленные коммунисты. Не слышно их и не видно. Поговаривают, что вкладывают партийные деньги в совместные предприятия, переводят за границу. Тележурналист Александр Невзоров остроумно подметил, что когда вспыхнул пожар в зале заседаний, докладчик — партийный босс — первым бросился к выходу с кличем: «Коммунисты, вперед!»

Разговоры о политике надоели Рогожину и дома, когда был женат. Катя каждый день пилила его за то, что не умеет жить, делать деньги, даже обвиняла как бывшего комсомольского работника в этом распаде. Она не вдавалась в философию, она была реалисткой: стало жить в сто раз хуже, чем в так называемое застойное время, в магазинах ничего нет, жрать нечего, все дорожает, а она — молодая женщина в расцвете лет не может хорошо одеться, даже купить на зарплату духи и прочую бижутерию. Значит власть плохая, строй никудышный, народ глупый, раз все это терпит, а страна превращается в зловонную помойку...

Катя терпеть, как весь народ, не захотела, жить в «помойке» тоже, подыскала себе дельца с заграничными связями и укатила с ним на серебристом «форде» в Финляндию. По ее словам там рай и все есть, что молодой красивой женщине, а Катя была о себе высокого мнения, — еще надо в этой быстротечной жизни? Идеи? Патриотизм? Может, она и будет скучать по Питеру, но никто ей не запретит в любое время вернуться туда погостить у родителей, только вряд ли у нее в ближайшее время возникнет такое желание... Об этом сообщила по телефону теща. Больше она не звонила, по-видимому, почувствовала, что Иван не очень-то обрадовался ее звонку. Вообще-то, он с тещей не ссорился. Обыкновенная мещанка, работает администратором в гостинице. Иван подозревает, что это она познакомила дочь с дельцом... Живет теща в Купчино, у нее сожитель гораздо моложе ее. Она его содержит.

А разве Катя одна так поступила? Пороги посольств и консульств обивают тысячи красоток, готовых уехать за границу на любых условиях, пусть даже в публичные дома, только бы не оставаться в СССР! И уезжают, и занимаются проституцией, вызывая гнев местных профессионалок, если не получается с замужеством. А которая здесь подцепила иностранца, так это настоящее счастье! Будь это негр, араб или турок. И о каком можно толковать самосознании, патриотизме, морали, если у нас в родном отечестве ничего нет, кроме все захлестывающей преступности, а там все есть, что душа пожелает? Думает ли о достоинстве русского человека нищий, садясь на заплеванный тротуар и протягивая за милостыней руку? Или музыканты, играющие на улицах и в подземных переходах?

Иван поступил в кооператив к Бобровникову по настоянию жены, однако его заработки показались ей ничтожными по сравнению с заработками «настоящих бизнесменов», которые «делают» миллионы. Подумаешь 700 рублей в месяц! Флакон французских духов и одна фирменная рубашка. Сама Катерина предпочитала не работать, хотя и закончила институт культуры имени Крупской. Немного поработала библиотекаршей, Иван с ней и познакомился там, когда выступал с каким-то ленинградским литератором, пишущем о рок-группах. Темноволосая, кареглазая, стройная библиотекарша сразу понравилась ему. После встречи их пригласили в комнатку заведующей, где угостили кофе с печеньем. Литератор подарил несколько экземпляров своей книжки с автографом, а Иван пообещал потолковать с заведующим бибколлектором на Литейном проспекте, чтобы районной библиотеке отпускали дефицитную литературу, а не графоманские сборники именитых поэтов и тома прозы современных авторов, которых никто не читает. Заведующая показала полки сплошь заставленные ни разу не раскрытыми изданиями и переизданиями «литературных генералов». Сказала, что еще больше этой макулатуры валяется в подвальном помещении, дожидаясь срока на сдачу старьевщикам. Или куда там девают непрочитанные книги?...

Дефицит районная библиотека получила — тогда еще партия и комсомол были в силе, один звонок и все о’кей! — а Иван пригласил к себе в гости молодую библиотекаршу, которая через два месяца стала его женой. Поторопились оформить брак, потому что Катя сказала, дескать, у них будет ребенок, но тревога оказалась ложной... Работу она вскоре бросила, заявив, что настоящий мужчина должен содержать свою жену. Иван не возражал, но, по-видимому, совершил ошибку: уйма свободного времени совершенно переменила жизнь Кати Рогожиной. Если раньше она большую часть дня была занята на работе, то теперь бродила по магазинам, ателье, пропадала у институтских подружек, навещала в гостинице мать, делившуюся с ней подарками от жаждущих получить отдельный номер. Ладно бы ждала ребенка, но Катя категорически отказалась рожать, сказала, что пока в этой стране не появятся условия для человеческого существования, детей у них не будет. В роддомах — бардак, плохо с детским питанием, растить дистрофика она не собирается. И тут она была права. Если поначалу Иван журил жену за мещанские замашки, обывательщину — все это он частенько говорил с трибун на комсомольских активах и собраниях — то вот сейчас, снова став холостяком, все больше и больше задумывался над словами Кати. Ведь им со школьной скамьи внушали, что главное у нас — это индустрия, пятилетки, планы, космические победы, партия, развитой социализм и как светлый луч в темном царстве — смутный и непонятный никому толком коммунизм, а человек, его личное благополучие — все это оставалось в стороне. А если кто и заикался о смысле человеческого существования, того всегда можно было обвинить в мещанстве, вещизме, эгоизме. Вот так простого советского человека партийные и комсомольские деятели клеймили за то, что он хочет жить по-человечески, а сами наслаждались жизнью, все что пожелает душа имели, причем, за бесценок. В то время когда в стране сажали людей за просмотр невинных эротических фильмов, партийные и комсомольские функционеры смотрели порнографические фильмы и те самые, которые якобы призывали к насилию и жестокости, смотрели и восхищались мастерством известных артистов, признавая, что подконтрольное им советское киноискусство никуда не годится по сравнению с заграничным. На советские фильмы приходилось ходить лишь по долгу службы, чтобы разрешить их прокат или запретить. Не сам он, конечно, это делал, но мнение свое должен был высказать. И оно должно было совпадать с общепринятым, аточнее с мнением вышестоящего начальника.

И все-таки Катя не ушла бы, если бы он, закрутившись волчком в водовороте самых неожиданных и непредсказуемых событий, больше уделял ей внимания, ведь понимал, что она часто высказывает не свои мысли, а откуда-то почерпнутые. Откуда? От кого? Это его как-то не очень занимало. Демократия, гласность — всем развязали языки. Болтали, что кому на ум придет. Президента, партийное руководство, парламент теперь можно было нести на все лады и это не называлось изменой Родине или антисоветчиной. И газеты первыми подавали пример. Людей больше не забирали за трепотню, не сажали за их высказывания. По стране, как ветер по пустыне, разгуливал плюрализм. Слово-то еще несколько лет назад известное лишь философам и теоретикам научного коммунизма... Как же так получилось, что он, Иван Рогожин, поступив в университет, пять лет изучал эту марксистско-ленинскую ахинею? Ведь пришлось прочесть многие их скучные тома с бредовыми античеловеческими идеями. Понимал ли он тогда на студенческой скамье, что все это вселенский обман, неслыханная авантюра? Может, иногда и мелькала подобная мысль, но он не заострял на ней своего внимания и тем более не развивал. На философский факультет он попал случайно: после армии в голове сидела лишь одна мысль — поступить в вуз, получить диплом о высшем образовании! Чего же тут постыдного? Так думали миллионы юношей и девушек в СССР. У Ивана был хорошо подвешен язык, на собраниях он выступал без бумажек, говорил убедительно, к месту вворачивал запомнившиеся афоризмы и цитаты. Руководил спортивной секцией по вольной борьбе. Все это заметили, оценили политработники, уговорили вступить в десантном полку в партию, был и в университете комсомольским вожаком, как тогда называли членов комитета ВЛКСМ, и как-то незаметно свернул на обкатанную комсомольско-партийную тропу, которая после учебы и привела его прямиком в райком ВЛКСМ.

Комсомольско-партийная работа считалась, пожалуй, самой почетной в стране и нужно было быть полным дураком, чтобы от нее отказываться, да и тебя бы вышестоящие товарищи неправильно поняли... И он не отказался, хотя к концу учебы и появились легкие сомнения в правильности учения марксизма-ленинизма. И эти сомнения все больше терзали его, мучали, однако жене, очевидно, по выработавшейся привычке, внушал совершенно обратное, а она ведь была права! И без высшего философского образования разобралась в жизни сущности социализма. И простить ей он не мог не уход от него, а то, что она с легким сердцем покинула Родину и уехала в Финляндию, в которой никогда раньше и не была. Тут он был тверд — это предательство! Презирал Иван и тех, кто в 60—80 годы эмигрировали или сбежали за рубеж. Это теперь они прикидываются страдальцами, а тогда просто искали любой предлог, чтобы объявить себя политическими беженцами, прилепиться к чужому благополучию и сосать, как тли, сладкий сок буржуазной жизни. А кто же тут, в СССР, будет разгребать грязь и навоз, навороченный выше головы большевиками с 1917 года? Тявкать по «голосам» из-за «бугра» куда легче, чем тут, живя впроголодь, перестраивать жизнь всего общества!..

Когда Ивану стало ясно, что коммунистические идеалы — это только ширма, прикрывающая грязные человеконенавистнические делишки большевиков с того самого дня, когда они захватили власть в России и зверски расстреляли царскую семью, он ушел из райкома и сдал партбилет. Гласность приоткрыла перед всеми неприглядные дела большевиков. Будучи комсомольским работником Рогожин и не подозревал, что собой на самом деле представляла КПСС. Печать, запрещенные ранее книги на многое открыли ему глаза. Особенно книги эмигрантов первой волны, то есть, послереволюционного периода. И теперь был удовлетворен, что он это сделал еще в то время, когда еще слегка контуженная нападками партия была в силе и могла ощутимо ему отомстить. Если бы не Саша Бобровников, он еще долго бы был безработным. У партработников хорошая память и длинные руки, способные до любого дотянуться и цепко схватить за горло. Было же время в царство Брежнева-Андропова, когда любой покритиковавший наш строй объявлялся психически ненормальным и упекался в соответствующее учреждение.

Всматриваясь в угрюмые лица людей, Иван думал: неужели у всех бродят в головах такие же тревожные мысли, как у него? Юнцов он не принимал в расчет, эти думают лишь о сексе, рок-музыке, выпивке или наркотиках, еще способны бить стекла в будках телефонов-автоматов, отрывать трубки, опрокидывать урны с мусором. И еще хамить пожилым людям и сквернословить прилюдно. Никто не хочет связываться с ними, ходят группами, сделаешь замечание так обхамят, что на весь день настроение будет испорчено. Могут избить и разбежаться. И девицы такие же: курят, матерятся, стоят в очередях в пивные бары. Не все, конечно, такие, есть и приличные ребята, они не бродят в компаниях по улицам. Много молодежи подалось в бизнес. Обидно, что они ничего не производят, лишь посредничают и перепродают. Если в деревне можно было отвлечься от тягостных мыслей, порыбачить, сходить в лес, помочь другу на участке, то в городе все раздражало: кооперативные ларьки и магазинчики, где из-за дороговизны ничего нельзя было купить. Утюг стоил 700—900 рублей! Еще дороже кофемолка или фен. И вместе с тем в Польшу, Чехословакию и другие бывшие социалистические страны вывозят контейнерами наши утюги, бинокли, фотоаппараты, мясорубки, часы, дрели, электротовары. И продают там за гроши, зато на валюту!

В Летнем саду было пустынно, в Карпиевом пруду плавали несколько уток, лебедей не видно. Ветер шелестел поблескивающей листвой в аллее, мраморные Боги и Богини белели в листве, солнечный свет косо перечеркнул песчаные и гравийные дорожки. В кустах попискивали птицы. Иван присел на скамью, со стороны Дворцовой аллеи приближались две женщины с колясками. Молодые мамы с грудными младенцами. Они оживленно разговаривали:

— Два часа простояла за молоком и перед самым носом кончилось, — говорила одна.

— А я утром сунулась на рынок: мясо шестьдесят рублей килограмм, картошка — шесть, пучок укропа — три рубля! — вторила ей вторая. — Куда мы катимся?

— Куда нас «катят», — поправила первая.

— В пропасть, милая...

— Гуманитарная помощь прибыла из Германии, я послала туда деда, он нацепил ордена-медали, взял книжку ветерана войны и через два часа заявился с коробкой печенья! Стыд и позор.

— Говорят, депутаты все разворовали, вот выбрали проходимцев на свою голову! Языки-то подвешены: чего только не наобещали перед избранием, агитаторы ходили по квартирам уговаривали за кого голосовать, сулили изобилие, порядок, а что стало? В сто раз хуже, чем было.

— Что же мы такие дураки? Поддаемся на любую дешевую агитацию. Мой муж почти и на работу не ходит, все время на митингах, какие-то газетки продает, отрастил баки, бороду, именует себя демократом.

— Может, бывшие начальники и хапали все себе, но при них был порядок, дисциплина — они умели держать всех в руках. А эти, что пришли, ничего ведь не умеют, их никто не слушается. И потом у тех уже было все: квартиры, дачи, всякое добро, а у этих — ничего. Вот они сейчас и тащат себе по норам все, что под руку попадется.

Женщины скрылись за поворотам аллеи, еще некоторое время слышался скрип гравия и их затихающие голоса, потом снова стало тихо. На брюки со старой липы спланировал тронутый по краям желтизной лист. Осень не за горами, весна была холодной, дождливой, в южных республиках, где постоянно гремят выстрелы, взрывы и каждый день митингуют, произошли сильные землетрясения, на Кавказе — оползни и ливни, сметающие целые поселки. Есть человеческие жертвы, многомиллионные убытки. Бог и природа предупреждают людей, чтобы угомонились, но национальные распри не утихают, наоборот, становятся все ожесточеннее, уже и пушки палят, танки ползают, самолеты бомбы на мирных жителей сбрасывают. Кто бы мог подумать, что в наших южных братьях столько накопилось злобы, жестокости, садизма?

Что же происходит в стране? Где предел всему этому кошмару? Ивану вспомнился страшный случай, происшедший в Плещеевке...

4

Рано утром Иван проснулся от пронзительного голоса Зинки-почтарки. По тональности он понял, что это не обычное утреннее «приветствие» ее мужу Василию Андреевичу... На часах было половина шестого, Рогожин обычно вставал в восемь, он натянул на голову тонкое одеяло, собираясь еще поспать, но тут в комнату вошел Антон, а вслед за ним жена. Лица у обоих взволнованные.

— Иван, почтарка ночью зарубила топором Василия, царствие ему небесное!

— Рядом с такой соседкой теперь страшно и жить, — всхлипнула Татьяна Васильевна. — Она грозилась нашему Игорьку руки-ноги оторвать.

— Просто так взяла и зарубила? — протер глаза, спуская голые ноги с кровати Иван.

— Только что была у нас, рассказала, что пришел ночью пьяный, стал буянить, требовать еще водки... Давай, мол, орет, бутылку — я знаю ты спрятала — не то весь дом переверну! Стал метелить ее, последние зубы выбил, волосенки повыдрал, ну она схватила с лавки топор и...

— Нашла топор под лавкой... — пробормотал Иван, вспомнив поговорку. — Неужели насмерть?

— В висок угодила...

— Что делать-то будем?

— Надо вызвать милицию, — сказала Татьяна Васильевна. — Что в таких случаях делают?

— Мир сошел с ума, — сказал Иван. — Женщины становятся убийцами!

— Такое теперь случается не так уж редко, — вздохнул Антон. — В Глубокозерске жена пьяного мужа вилами заколола...

Не завтракая, они отправились в дом соседа, там уже толпился народ. Василий Андреевич лежал вниз лицом на полу у печки, голова его была рассечена до посиневшего уха, на железный лист и крашеный пол натекла густая почерневшая кровь. Клетчатая старенькая рубашка у плеча тоже потемнела от крови, по-видимому, почтарка рубанула и по ключице. Окровавленный топор с налипшими волосами валялся рядом с помойным ведром. В открытую дверь в комнату была видна разобранная постель с цветным ватным одеялом и смятой подушкой. Неужели Зинка, отправив на тот свет мужа, спокойно улеглась и проспала до утра? Бучу-то она подняла на рассвете, когда сельчане коров и коз выгоняли на пастбище.

К великому удивлению Ивана и Антона, впрочем, как и всей Плещеевки, молодой лейтенант милиции, отправив покойника в морг и потолковав с почтаркой и соседями, восвояси уехал на милицейском «газике», оставив убийцу на свободе. Антону он заявил, что ордера на арест у него нет да и вряд ли почтарка до суда сбежит. Местные обычно никуда не убегают, даже убийцы. Муж ее был известный пьяница, в милиции больше десятка заявлений от его жены, видно, довел бабу до ручки, если она на такое решилась... Не исключено, что ее вообще оправдают. Соседи говорят, что покойник был пустой человек да и на руку нечистый...

Зинка по очереди обходила всех сельчан и своим крикливым голосом рассказывала, какой Васька-дурак был, горький пьяница и бездельник и что ей за это ничего не будет, советский закон завсегда защищает женщину, убившую пьяного мужа-фулигана. От него и проку-то никакого не было — ни хозяин на дворе, ни мужик в постеле... Соседи молча слушали, качали головами и старались поскорее уйти. Она снова было сунулась к Ларионовым, все-таки совесть у нее была нечистой, но Антон бесцеремонно выставил ее за дверь и резко сказал, чтобы она больше на пороге не появлялась.

— Гореть тебе, женщина, в аду на том свете за такое злодейство, — бросил он ей в спину.

— Я ада не боюсь и геенны огненной, — живо повернулась к нему Зинка. Злые тусклые глаза ее зловеще блеснули. — Это не я ево порешила — моей рукой двигал...

— Сатана, — вставил Антон. — Ты — дочь Сатаны.

— Вот он меня и защитит... — изобразила на своем худощавом неприятном лице подобие улыбки почтарка. — Еще не известно кто сильнее — Божьи анделы или черти.

— Она и впрямь дочь ада, — сказал Антон, когда треснула за ней снаружи калитка.

— У нее глаза ведьмы, — сказала Таня. — Антоша, она будет нам пакостить, вот увидишь. Говорят, порчу на человека или скотину может напустить.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — ответил муж. — Может, и придется ей за это злодейство ответить.

— Вряд ли, — пророчески сказал Иван. — Ничего ей не будет. Экспертиза покажет, что он был пьян, заявления на него лежат в милиции. Верно она сказала: суд будет на ее стороне.

В наступившей ночи долго выла их коричневая собака, привязанная на цепи за хлевом. Неожиданно вой оборвался на тоскливой ноте, а утром стало известно, что охотничий добродушный пес сорвался с цепи и удрал из этого проклятого Богом дома. Хорошее настроение у Рогожина улетучилось, вскоре состоялись похороны. Почтарка вместе со всеми пошла на кладбище, выставила сельчанам несколько бутылок водки, полученных по справке, даже всплакнула на могиле, запричитав: «На кого же ты, Васенька, покинул меня сироту неприкаянную!»

Антон сказал, что пойдет добровольным свидетелем в суд и будет требовать осуждения этой твари в синих трикотажных штанах с высохшим злобным лицом ведьмы. А сельчане после похорон поговорили, посудачили и забыли о случившемся. Здесь покойников быстро забывали. Вспоминали лишь в Троицу. Зинка-почтарка по-прежнему носилась по деревне, пронзительный голос ее раздавался то в одном конце, то в другом. Единственные меры, которые были к ней приняты властью — это взята подписка о невыезде. Кроме райцентра, почтарка никогда нигде и не бывала. Больших городов она боялась, мол, там много машин и легко под колеса можно угодить, да и жулья хоть отбавляй, что им стоит бедную деревенскую женщину обмануть, ограбить?..

Жизнь шла своим чередом. Приспела пора и Ивану уезжать из Плещеевки.

ГЛАВА ПЯТАЯ


1

Реваз стоял у книжного киоска напротив метро «Технологический институт», вдоль тротуаров до самого Кузнечного рынка шла бойкая торговля с рук всякой всячиной. Женщины и мужчины предлагали электротовары, спагетти в целлофановых обертках, жвачку, водку, вино, инструменты, вязаные шапки, платки, рубашки, брюки. Ближе к рынку предлагали поштучно «золотые» в буквальном смысле из-за их цены лимоны, пучки укропа, щавель, свежие грибы, тут же совали прохожим под нос самую разнообразную литературу от Божественной до порнографической. Знакомая родная обстановка, в ней Реваз чувствовал себя как рыба в воде. Чужое теперь государство, а кругом свои, кавказцы. И чувствуют они себя здесь не гостями, а хозяевами, говорят на родном языке между собой, презрительно посматривают на русских, торгующих мелочью. Базарят мелочники, сявки, а крупные кавказские воротилы — купцы на рынках редко бывают, они свои дела решают в ресторанах и на загородных дачах, где можно не только миллионную сделку провернуть, но и развлечься с девочками. Причем приглашают к себе самых дорогих, любую можно смело посылать на конкурс красоты «Мисс-проститутка»...

Реваз еще издали заметил черную кепку-зонтик Старейшины. Невысокого роста, плечистый он шел в голубом спортивном костюме со стороны Владимирского проспекта. Земляк любил заграничные спортивные костюмы на молниях, у него их было больше десятка, некоторые стоили в несколько раз дороже самого приличного костюма для вечерних приемов. Уважал Старейшина и кожаные куртки с висячими плечами и широкими рукавами, джинсы, кроссовки. Сегодня тепло и синяя молния спущена, видны пучки черных курчавых волос на груди, желто поблескивает золотая цепочка с квадратным медальоном. Реваз знает, что Старейшина купил ее у иностранца за десять тысяч. Настоящее золото, не чета нашему магазинному, которое даже для изготовления зубных коронок не годится.

Старейшина сунул ему сухую крепкую ладонь, он никогда руку не жал — подаст ладонь и ладно. Реваз почтительно подержал ее в своей руке и отпустил. Хозяин не любил, когда ему некоторые хваты руку сильно жали. Силу, говорил он, нужно проявлять на деле, а не при рукопожатиях. Прогуливаясь вдоль торгового ряда, они негромко переговаривались, когда Старейшина переходил на родной язык, Реваз на нем же отвечал ему, когда на русском — по-русски. Реваз чище изъяснял на русском, он уже пять лет живет здесь, а Старейшина от силы два.

— Тревожно становится, друг, в Ленинграде, — неторопливо ронял слова Хозяин. — Народ стал сердитый, на нас косится, вчера на Некрасовском рынке двух азербайджанцев избили и товар растоптали...

— Дорого запросили? — вставил Реваз.

— Все, кунак, сейчас дорого, — усмехнулся Старейшина. — В общественном сортире и то деньги берут, я уж не говорю про девочек. Бывало за выпивку и закуску, дешевый подарок — на все готова, а теперь даже самые занюханные потаскушки стольник требуют.

— Цены растут, — дипломатично вставил Реваз.

— Не цены растут, кунак, а деньги дешевеют.

О женщинах Старейшина любил поговорить, ему очень понравилась Лола, он назвал ее «белорыбицей», восхищался ее грудями, шикарным задом, но вот ласковости в ней к нему было маловато. За сотнягу и выпивку-закуску могла бы и понежнее быть... Реваз после того вечера, когда они вдвоем позабавились с пьяной Лолой, еще дважды приводил к ней шефа. А в последний раз она удивила Реваза: заявила, что коллективный секс ей надоел, так что один из них может сразу убираться вместе с кошельком и сумкой — они заявились к ней на Бассейную — а кто останется будь добр сразу выложить на стол сто рябчиков! Раньше таких заявок не было. Кто-то просветил Лолу. Реваз никогда не обижал ее: лучшая выпивка, а теперь бутылка хорошего коньяка стоит сотню, а икра, буженина, красная рыба? И кое-что по мелочи давал: колготки, дезодорант или флакон шампуни. На дорогие духи он не разорялся.

Шеф в этих вопросах никогда не мелочился, мигнул Ревазу, чтобы тот смывался, оставив черный дипломат с бутылками и закуской...

— Надо домой, босс, ехать, давно там не были, — понял куда клонит Старейшина Реваз. — Нам их проблемы, — он кивнул на толпу. — До лампочки. У них тут может заварушка начаться и тогда и нам все припомнят.

— На чем ехать, дорогой? — бросил на него косой взгляд тот. — «Волгу» теперь и за сто пятьдесят тысяч не купишь, заграничная мне ни к чему, а домой надо ехать на своем транспорте. Товара у нас скопилось порядочно...

Для себя они покупали только дорогие вещи: фотоаппараты, видеомагнитофоны, кольца, броши, серьги. И конечно, охотничьи ружья с патронами, благо разрешений на это у них была целая пачка — свои люди обеспечили их всеми нужными бумагами. На родине за любое ружье дают большие тысячи, не торгуясь. Там стреляют не в зайцев и кекликов...

Реваз ловил мысли шефа на лету.

— Зачем платить за тачку бешеные деньги? — взглянул он на медленно продвигающиеся в запруженном народом пространстве легковые автомобили. — Вон их сколько тут!

— Лола мне рассказывала под мухой про этого Ивана, который сбросил с балкона нашего Тимура, — продолжал Старейшина. — Конечно, я осторожненько выпытывал, задница у нее роскошная, а в головенке — пустота, впрочем, как и у большинства баб... Так вот она сказала, что у ее хахаля новая «Нива».

— Я знаю, — кивнул Реваз. — Но он куда-то уехал.

— Плохо знаешь, дорогой, он уже приехал.

— Машину он держит на платной стоянке...

— Не все же время? — с неудовольствием посмотрел на него шеф. — Наверное, ставит и у дома. Да и на работу ездит.

— Нужно просить Леву, — сказал Реваз. — Он самый быстрый угонщик в Питере: любую машину откроет, отсоединит сигнализацию и заведет на спор за пять минут.

— Лева много дерет за работу, — задумчиво заметил Старейшина. — Но будет справедливо, если мы получим именно эту «Ниву». Иван убил нашего Тимура, понятно, защищаясь, поэтому мы его и не пришили, но машиной ему придется поплатиться...

— Понял, Старейшина, — сказал Реваз. — Кроме Левы у меня есть на примете еще один человечек: он прямо с улицы краном ставит легковушки в прицеп, но он предпочитает работать ночью. Раньше мотоциклы воровал. Здоровенный! Один в кузов своего грузовика «Яву» заталкивал.

— Думай, дорогой, думай, — обронил Старейшина, вожделенно глядя на обогнавшую их женщину в коротенькой юбке со стройными ногами. Светлые волосы спускались на плечи, округлые ягодицы призывно двигались вверх-вниз.

— Гляди как задницей играет, а? — сбоку взглянул на него шеф. Темные глаза заволокла бархатная дымка. — Догони, мудак, познакомься!

— Какие дела, — блеснул белозубой улыбкой Реваз. — Это мне раз плюнуть!

Распрямив плечи и выкатив колесом грудь, танцующей походкой припустил за женщиной в серой чуть ли не лопающейся по швам сзади юбке. Обычно у кого такой аппетитный зад и сексуальные ноги и личико смазливое. Уродин Господь Бог редко награждает роскошными фигурами...

2

Лола, привычно играя бедрами, шагала по залитой солнцем стороне тротуара Лиговского проспекта. Она знала, что мужчины оглядываются на нее и это вселяло уверенность в себя, в свою собственную значительность. Ей не нужно было поворачивать голову, она отлично видела в стеклах витрин восхищенные физиономии мужчин. В руках у нее — вместительная сумка с видеокассетами. Легкая паника кончилась, и она вернулась в книжный магазин на свое рабочее место. Попугали малость, ничего ведь не изменилось. Шутка ли, тысячи людей занимаются видеобизнесом и их вдруг захотели лишить дохода! Кто это позволит? В правительстве сидят люди, которые тоже от этого что-то имеют. Лолу удивляла наивность иностранных кинофирм, запретивших прокат и продажу пиратских видеозаписей. Как это можно остановить, если по стране гуляют сотни, тысячи ранее записанных фильмов? Иностранцы сами привозят к нам оригиналы, это делают и туристы, работники совместных предприятий. Ведь видеокассеты продаются за рубежом в любом магазине, ларьке, даже в табачных киосках и никто не спрашивает у тебя разрешения на покупку. И таможенники не придираются. Там в ходу оригиналы, а у нас — копии с них. Владельцы оригиналов в цветных коробках «стригут» с каждой видеокассеты дивиденды. Как писали у нас с оригиналов и хороших копий, так и будут писать. Стоило ли людям жизнь осложнять?..

У магазина ее поджидал Реваз. Он уже издали улыбался. На нем модная рубашка с иностранной надписью — Лола плохо разбиралась в чужой грамматике — белые джинсы и полосатые кроссовки. Худощавый стройный Реваз последнее время снова стал крутиться возле нее: брал напрокат кассеты, водил после работы в чебуречную, угощал фруктами. Иногда звонил домой и Старейшина. Этот если приходил к ней — летом соседи не досаждали: кто в отпуске, кто на даче — то приносил с собой выпивку, закуску и каждый раз оставлял на тумбочке с ночником 50—100 рублей. Старейшиной звал его Реваз, а Лола — Хамидом. Так он ей представился в первый раз.

— Принес кассеты? — спросила Лола, не останавливаясь у двери. Пропустив ее, Реваз прошел вслед.

— Какой разговор, Лолочка, — весело ответил он. Южанин взял на сутки две кассеты с новыми записями, а на новинки всегда были охотники. У него была дурная привычка держать кассеты не сутки, как положено, а больше, что Лолу злило, ее контора теряла за просроченную кассету пять рублей, а брать дополнительную плату со знакомого было неудобно.

Пока она располагалась за столом, выкладывала из сумки кассеты, зеленые квитанции, Реваз плел что-то про содержание боевика, восхищался силой и ловкостью Шварценеггера в фильме «Без компромиссов», второй фильм «Огненный рассвет» ему не понравился. Вдруг он замолчал на полуслове, Лола подняла голову и увидела Рогожина. После его приезда из деревни она с ним и встретилась всего пару раз, какой-то он стал задумчивый, хмурый. Или она отвыкла от него или слишком уж в последний месяц вела бурную сексуальную жизнь, зарабатывая белыми ночами деньги у себя на Бассейной или у Милы Бубновой на Торжковской, но прежний любовный пыл куда-то пропал, что, конечно, сразу заметил Иван. Он никогда не спрашивал у нее про знакомых, но в последнюю встречу заметил, что она изменилась, холоднее стала да и синяков на ее теле многовато появилось...

Лола отшутилась, заявив, что если он еще раз покинет ее на полтора-два месяца, то вообще потеряет. Таких женщин как она надолго не оставляют... Если она была холодна, то он наоборот страстен и неутомим, чувствовалось, что там в деревне никого у него не было, но это его проблемы. Кстати, уезжая он не предложил ей денег и не просил хранить ему верность.

— Не боишься подхватить СПИД? — как-то спросил он.

— За кого ты меня принимаешь? — обиделась Лола. Про СПИД она слышала, читала, в Питере уже есть больные этой страшной болезнью со смертельным исходом, но мужчины, с которыми она имела контакты, были вроде бы солидными, следили за собой... И потом СПИД в первую очередь поражал педерастов, наркоманов, заболевали люди после переливания крови. Нет, никакой СПИД не коснется ее: Ангел-хранитель остановит, даст какой-нибудь сигнал...

— Известные люди в мире умирают, — сказал Иван. — Эта зараза любого может поразить, как молния.

— Только не меня, — ответила Лола. — Если боишься — женись и спи только с женой.

— Это мысль! — улыбнулся он и заговорил о другом. Ему и в голову наверное не пришло, что можно сделать предложение ей, Лоле...

Иван отдал ей кассету, выбрал другую, Лола по привычке хотела спросить понравился ли ему фильм, но вспомнила, что эту комедию «Как справиться с делами» они вместе смотрели у него на Пестеля. Серые с прозеленью глаза Ивана были озабоченными, он сильно загорел, даже русые волосы на лбу выгорели. Он носил короткую прическу, зачесывая волосы немного набок, причем расческой не пользовался — пятерней. Волосы у него были густые, мягкие, на затылке немного топорщились, он часто их приглаживал растопыренной ладонью. У него были две макушки, от кого-то она слышала, что такие люди должны быть счастливыми, правда, по виду Рогожина этого не скажешь. С женой ему не повезло, денег много не умеет зарабатывать, вон боится подхватить чего-нибудь от нее...

— Ты вечером будешь дома? — с намеком спросила Лола, чтобы позлить примолкшего у списка с прокатными фильмами Реваза. Иван не обратил на него внимания, у ее стола всегда толпились клиенты.

— Ты слышала про летающие тарелки? — улыбнулся Иван.

— А куда они летают?

— Один Бог знает, во дворце у Нарвских ворот сегодня в семь вечера выступают ученые-уфологи, контактеры из Пермской зоны, очевидцы... У меня два билета. Пойдем послушаем умных людей?

— Умные люди не верят в летающие тарелки, — сказала Лола. — А вообще, я люблю хорошую фантастику. Заезжай ко мне в половине седьмого, а долго это продлится?

— Надоест — уйдем.

— Потом отвезешь меня к портнихе, ладно? Да не двигай бровями: всего на пять минут. Заберу платье — и все дела. Кстати, у меня появилась кассета «Киборг-2» с Арнольдом Шварценеггером. Говорят, круче, чем первый фильм.

Лола достала из коробки для избранных знакомых видеокассету и протянула Рогожину. Реваз оторвался от списка фильмов и бросил из-за его спины на нее укоризненный взгляд, дескать, мне вот не предложила...

Иван ушел, Реваз тут же приблизился к Лоле:

— А я хотел вечерком пригласить тебя в гости... Не знал, что ты такая любительница летающих тарелок!

— Я их никогда не видела, но слышала, что инопланетяне сажают в свои корабли землян и летают с ними в космосе.

— У меня сегодня большое желание «полетать» с тобой, Лолочка, — сверкнул зубами Реваз. Когда он улыбался, становился симпатичным, вот только узкие черные усы раздражали, в постели он любил ими щекотать ее грудь, а орангутанг Старейшина ползал по ней, как мохнатая гусеница. Чего только за бабки не вытерпишь!..

— Ладно, на днях забегу, — вдруг заторопился Реваз, взглянув на часы. — Оставь для меня «Киборга», лады?

— Не на днях, а завтра после двенадцати, — сурово сказала Лола. — На ту кассету, что у тебя, тоже очередь.

— «Нарвские ворота» — это метро «Нарвская»? — спросил он.

— Тоже хочешь послушать умных людей? — нахмурила темные подведенные брови Лола. — Не вздумай прийти, я рассержусь!

— Я балдею, когда по телевизору показывают летающие тарелки! — засмеялся Реваз. — Чао, Лолик!

«Чего это не стал меня уговаривать сегодня встретиться с ним? — подумала Лола, глядя ему вслед. — Или понял, что его и Хамида вместе с их деньгами не променяю на Ивана?..»

3

Да часа в переполненном зале Дворца имени Горького выступали ученые-уфологи, журналисты, они рассказывали о своих встречах с НЛО, полтергейстами, инопланетянами. И невозможно было не поверить им. Если доктор наук, солидный, в черных очках, авторитетно утверждает, что НЛО существуют и тому примеров не счесть, а наше неверие в них идет от незнания, трудно с ним не согласиться. Параллельные миры, «дыры», в которые проникают в наш материальный мир существа бестелесные. Все объекты и явления в мире — материальны, они есть результат эволюции материи... Профессор рассказал, что в США в 1988 году один инопланетянин был в Белом доме, о чем, естественно, не сообщили общественности, в Америке военная разведка располагает сведениями о катастрофах НЛО, трупах инопланетян, даже были найдены в потерпевших аварию космических кораблях живые пришельцы, они до сих пор находятся в секретных институтах и лабораториях, помогают землянам разбираться в своих сложных кораблях, рассказывают о далеких планетах, спутниках, солнцах. Обо всем этом уже появились документально подтвержденные сообщения в зарубежной прессе.

На Лолу больше всего произвели впечатления рассказы очевидцев о проказах полтергейстов. Они, оказывается, есть и в Питере, устраивают в квартирах бедлам, играют с водой и огнем, даже иногда разговаривают с хозяевами, показываются им в виде светящихся шаров. Приводился и такой пример, как полтергейсты вытащили из ванной комнаты чугунную ванну, причем, она не могла пройти в дверь, потому что была огромная, а вот они каким-то образом ухитрились ее вытащить и поставить в жилой комнате.

Когда они вышли на улицу, было уже сумрачно, белые ночи закончились, на искрящемся небе посверкивали звезды, после дневной жары стало прохладно. Лола невольно посмотрела на звезды: неужели там и правда существуют неведомые нам миры, населенные мыслящими существами? Народ повалил в метро, к остановкам трамваев и автобусов, а Иван и Лола пошли в ближайший переулок, где он поставил «Ниву».

— Я запомнила, как нужно защищаться от полтергейстов, — сказала Лола, поеживаясь в своем платье. Шерстяную кофту она оставила в машине. — У меня, по-моему, тоже поселился маленький полтергейчик. То сумочку куда-то спрячет, то в холодильнике что-нибудь опрокинет, то ночью дотрагивается до меня...

— Полтергейст? — пряча улыбку, вставил Иван.

— Раз проснулась и вижу, он висит надо мной, даже заметила голубоватое свечение и ощутила тепло, точь-в-точь как рассказывала эта женщина про своего живого духа Васю.

— Что же ты запомнила?

— Нужно комнату обрызгать святой водой, можно церковные свечи зажигать на ночь, воткнуть в порог шило или ножницы, еще надо почаще креститься и поминать Господа Бога, а еще лучше прочитать молитву, но я не знаю ни одной. Хотела в магазине купить «Закон Божий», а он стоит 85 рублей. Что за люди, на самом святом спекулируют!

— Толстый уфолог в серой куртке доказывал, что внеземные цивилизации, наблюдающие за нами, землетрясениями, наводнениями, тайфунами предупреждают землян о недопустимости войн, кровопролития, загрязнения почвы и атмосферы, — заметил Иван, оглядывая переулок. — Погоди, туда ли мы пришли? — он вертел головой. — Вот здесь я поставил машину рядом с «Запорожцем», он стоит, а «Нивы» нет.

— Точно, она тут стояла, — растерянно проговорила Лола, хлопая глазами. — Я в эту выбоину на асфальте каблуком наступила, думала, что он отвалится... Где же она, Ваня?

— Чудеса в решете, — пробормотал он, — как говорила моя прабабушка.

Ему иногда снилось, что он откуда-то возвращается, чаще всего это происходило в незнакомом городе, он идет с покупками, находит улицу, место, где оставил машину, а ее нет. Начинает лихорадочно метаться по другим улицам, переулкам, тупикам, полагая, что перепутал, ошибся. Становилось тоскливо, тревожно стучало сердце, каждый раз казалось, что вот сейчас за углом он обнаружит свою машину, но там ее не было. Тревога нарастала, он начинал паниковать, суетиться... просыпался в холодном поту и облегченно вздыхал, радуясь, что это лишь неприятный сон. Нечто подобное происходило во сне и на какой-нибудь железнодорожной станции: выбегал из вокзального буфета, последний вагон уходящего поезда уже покачивался вдалеке. Он бежал за ним, задыхался, тянул руки к поручням, вот-вот ухватится, но поезд набирал скорость... А в купе на верхней полке лежал его чемодан с ценными вещами...

На всякий случай они с Лолой еще раз обошли все прилегающие к Дворцу улицы, но он уже знал, что «Ниву» украли. Когда он ставил ее, кроме «Запорожца» стояли и другие машины, кажется, был один голубой микроавтобус со вмятиной на крыле. Сигнализацией Иван не пользовался, его раздражал рев клаксона, когда машину кто-то даже случайно задевал, сигнал гудел пять минут, возмущая всех, кто близко жил. Ему казалось, что надежнее будет замыкать специальным замком руль и рычаг сцепления. И отключать кнопкой под торпедой аккумулятор. И на этот раз он замкнул, но кто-то сумел справиться с замком. Впрочем, такие замки несколько лет назад свободно продавались в магазинах. Сердце не стучало, как это было во сне, но отвратительный осадок разъедал душу. Нужно идти в ближайшее отделение милиции и писать заявление. В последние годы произошло столько краж личных и государственных машин, что надежд на поимку угонщиков почти не было. Тем более профессионалов. Иван не застраховал «Ниву», он ставил ее на платную стоянку. На ночь не оставлял на улице даже возле дома. После того, как сняли щетки, зеркало и задний фонарь отвернули.

— Я тебя провожу до метро, — сказал Иван, в последний раз бросая взгляд на переулок, все больше погружающийся в надвигающийся сумрак. Здесь уличного освещения не было. Он вспомнил, что у него подтекал сальник главного тормозного цилиндра — не поленился, сбегал в переулок и действительно на том самом месте, где стояла «Нива», на асфальте осталось небольшое темное маслянистое пятно. Он дотронулся до него пальцем, понюхал — тормозная жидкость.

— На заднем сидении я оставила кофту, — вздохнула Лола. — Я недавно купила у Милы Бубновой. Чистая шерсть.

— Как я еще права с техталоном не оставил в машине, — сказал Иван.

— Если хочешь, я пойду с тобой в милицию? — предложила Лола. Ее полные обнаженные руки покрылись мурашками, Иван набросил ей на плечи свою легкую синюю куртку и, взяв под руку, повел к освещенному метро. Напротив, задрав в небо сорвавшийся с проводов ус, стоял троллейбус, из распахнутых дверей выходили пассажиры.

— Ты что-то не очень и переживаешь? — сбоку посмотрела на Ивана Лола.

— Я должен посыпать голову пеплом или волосы рвать? — усмехнулся Иван. — Машину вряд ли найдут. Да и кто сейчас особенно проявляет ретивость? Если ее не угонят за пределы России, то в гаражах разберут на части и распродадут.

Оно и выйдет так на так: запчасти сейчас стоят дорого.

— Бывает и находят, — осторожно заметила она.

— Скорее найдут летающую тарелку, чем украденную машину, — сказал он. — Слышала по телевизору, сами хозяева угнанных машин назначают свидетелям вознаграждение?

— Но что-то надо делать?

— Я тебе позвоню, — он попрощался с ней у стеклянных дверей метро. Уже спускаясь по эскалатору, Лола вспомнила, что он ее не поцеловал, как обычно делал всегда, расставаясь с ней. На худощавом скуластом лице его не было растерянности, паники, лицо будто окаменело, а серые с зеленой окаемкой глаза стали цвета асфальта. Она думала, что после лекции они заедут к портнихе, а потом отправятся к нему, поужинают, выпьют. Иван говорил, что у него есть что-то вкусненькое... Домой идти не хотелось. У нее даже постель не убрана, на столе тарелки, закуски, переполненные окурками пепельницы. Проспала на работу и не успела убраться. К портнихе заедет завтра, а сейчас... Выйдя на первой остановке, Лола поднялась наверх, отыскала будку телефона-автомата с неоторванной трубкой и позвонила Миле. Первый автомат сожрал двухкопеечную монету, но не соединил. Лишь с третьей попытки дозвонилась. Как и ожидала, у подружки звучала музыка, слышались мужские голоса. Милочка не теряется!..

— Лолка, приезжай! Мы тут с Мартином отмечаем день рождения мистера Карлссона из Швеции... Ха-ха... Не того Карлссона, который летал над крышей. Этот летает на «Боингах» и ездит на новенькой «Вольво». У нас отличное фирменное пиво, шотландское виски, а какой шоколад — обалдеешь! Ты такого еще не пробовала... Он тут с другом — мистером Петерсоном, а Мартина ты знаешь... — она понизила голос: — Лолик, мужики что надо и не жмоты!

— Буду через полчаса, а, может, раньше... Ты знаешь, у моего Жана украли «Ниву».

— Не мог сигнализацию поставить? — вяло удивилась Мила. — Теперь каждый день воруют машины.

— Я думала он ошалеет с горя, а он даже проводил меня до метро.

— Ну, это его проблемы... У нас с тобой нет машины — и голова не болит.

— Ладно, не выпейте без меня все виски, — сказала Лола и, морща нос, повесила трубку на негнущемся проводе с металлической оплеткой. В будке пахло мочой. Она боялась под ноги посмотреть.

«Надо было сказать, чтобы они приехали за мной на «Вольво», — подумала Лола, снова направляясь к дверям метро. — Иностранцы не боятся ездить по городу выпивши, да их и не останавливают».

4

Горная местами с неглубокими выбоинами — следами разорвавшихся мин и снарядов — дорога огибала отвесную серую скалу с зубчатой вершиной, поросшую на выступах колючим кустарником, кое-где желто-розовыми всплесками мелькали в красноватой траве яркие головки цветов. Кеклики нехотя взлетали с шоссе, освобождая путь запыленной «Ниве». Высохшая мошка испещрила лобовое стекло. Солнце припекало крышу, заглядывало в боковое окно, заставляя сверкать никелированные защелки на дверях. Разомлевший Старейшина сидел рядом с Ревазом, держащимся обеими руками за черный руль. У обоих блестел пот на лицах, но настроение было приподнятое: благополучно миновали Ставропольский край, Грузию, Армению и Азербайджан, до их родного города Агдам осталось около пятидесяти километров. В Нагорном Карабахе дважды их останавливали вооруженные автоматами боевики в десантной форме, но перебросившись с земляками на родном наречии и получив от них несколько пачек фирменных сигарет, пропускали. Через Армению было ехать опаснее, армянские боевики, одетые точно также, смотрели на них более придирчиво, но и они не могли устоять против сигарет и баночного пива. Видели, что перед ними не вояки, а обыкновенные торгаши. В одном месте горной дороги они увидели в ущелье перевернутый «Камаз»: кабина смята, колеса как перебитые ноги цеплялись за низкорослый кустарник, рядом маслянисто блестела небольшая лужица. Пострадавших не видно. В другом месте мост был разрушен, пришлось осторожно рулить по деревянным кладям через узкую, но бурливую речушку.

— Все воюют, — заметил Старейшина Хамид. Он расстегнул на волосатой груди голубую безрукавку, но плоскую черную кепку не снял. Такая же кепка была и на Ревазе. Эти головные уборы как бы служили им пропусками, те кто останавливал тоже были в таких же гигантских кепках. Русские называли их «аэродромами».

— А нас не заставят землячки стрелять? — спросил Реваз сбавляя перед очередным витком серпантина скорость. Машина была хорошо отрегулирована, мотор работал ровно, не слышно стуков, скрипа, лишь покрышки гудели. Украденная «Нива» их ни разу не подвела, хотя преодолели уже не одну тысячу километров.

— Мы с тобой не боевики, у нас другая работа, — усмехнулся Старейшина. — Откупимся от вояк ружьями и патронами. Мне заказывали десяток охотничьих — я достал в Питере шесть, зато патронов везем больше тысячи. Я испугался, когда армяне хотели нас обыскать...

— Я сунул командиру пару тысяч, — ввернул Реваз. — Когда другие отвернулись.

— Коньяк, баночное пиво, сигареты, жвачка — лучший пропуск через горы, — заулыбался Хамид. — На всех границах выставили посты ГАИ, а в Россию въезд и выезд свободный... Лопухи эти русские! От них все вывозят подчистую, сбрасывают им подешевевшие рубли мешками, а им и мешок сахарного песка запрещают вывезти из пограничной республики!

— Больше всех стараются прибалты, — поддакнул Реваз. — Эти тысячами тонн вывозят цветные металлы. Вот где зарабатывают бабки!

— Бабки сваливают русским делашам, а металл продают за баксы, — солидно заметил Старейшина.

— Надо было взять с собой Лолу, — вздохнул Реваз. — Она бы нас в дороге обоих обслуживала...

— Аппетитная бабенка и не рвачка — что дашь, тем и довольна, — сказал Хамид. — Зачем ей ехать в горы, когда она и в Питере живет припеваючи? Я дал ее телефон Ахмету с Кузнечного рынка, пусть владеет. Не пропадать же добру?

— А что тебе дал Ахмет? — Реваз ругнул себя за несообразительность: мог бы тоже «продать» своим Лолу!

— Ахмет наш кореш, — строго заметил Старейшина.

— Когда в Питер-то вернемся? — помолчав, поинтересовался Реваз.

— Пусть все уляжется, позабудется, «Ниву» загоним, а там с товаром и нагрянем... Только сдается мне, дорогой, что у них там тоже вот-вот начнется заварушка! Больно уж русский народ разозлился: грабят их кому не лень, на глазах раздевают. И на нас смотрят косо. Наши землячки дерут с них на рынках три шкуры. Особенно наглеют перекупщики...

— А мы кто?

— У нас с тобой, дорогой Реваз, профиль широкий! — рассмеялся Хамид, чем ближе к дому, тем все больше он веселился. — Знаешь, кунак, после белых русских красоток как-то трудно будет привыкать к жене, она меня при свете к себе и в постель не подпускает!

— А моя Нана ничего, привыкла, — сказал Реваз. — Насмотрелась видеофильмов и раскрепостилась. Да и я ее кое-чему научил... — он хихикнул.

— По нашим мусульманским законам скоро наши женщины снова наденут паранджу, — сказал Старейшина. — По мне так и хорошо. Наши деды-прадеды были не глупее нас.

— Мы — не русские, своих жен держим в строгости, — снова поддакнул Реваз. — Я и не помню, чтобы в нашем районе какая-либо баба изменила мужу.

— Еще чего не хватало! — фыркнул Хамид. — За такие дела убивать надо.

— Что-то там на выступе мелькнуло, — сощурился Реваз, вглядываясь вдоль уходящей, казалось, в самое небо скалы. — Стекло или металл...

— Пост?

— Чего тогда прячутся? — пожал плечами Реваз.

— Достану сигареты и пиво, — собрал неглубокие морщины на загорелом лбу Хамид.— Сколько уже мы с тобой раздали? На пять-шесть тыщ, не меньше.

— Без бакшиша не пропустят, — сказал Реваз. Глаза его превратились в две черные щелки. Обычно гаишники и боевики не прячутся. Зачем им скрываться, если они тут хозяева?

— Уже почти дома, — перегнулся через спинку сидения Хамид, чтобы достать сумку с «бакшишем». — Может, сказать, что вам же, джигиты, везем ружья-патроны?

— Чего они забрались на скалу? — сказал Реваз. — Наверное, за поворотом у них пост, а тут наблюдательный пункт.

Но был ли за поворотом пост или нет, этого они уже никогда не узнают: послышался сухой щелчок выстрела, «Нива», больше не слушаясь руля, вдруг стала сходить с растрескавшегося асфальта неумолимо приближаясь к огороженному белыми столбиками с черной окаемкой краю ущелья, где-то далеко внизу громоздились острые пики ранее рухнувшей скальной породы, а еще дальше сталью в белом кружеве пены блестела узкая горная речка, сверху были заметны округлые торчащие из воды серые валуны. На одном из них нахохлился коричневый горный орел.

— Держи руль! — пронзительно крикнул Старейшина, нащупывая рычаг дверцы, но уже было поздно: с треском сшибив два бетонных столбика, «Нива» с метко простреленным снайпером сплющенным передним скатом медленно переворачивалась в дрожащем от зноя воздухе, полетела в пропасть. Колеса бешено вращались, мотор истошно ревел, не ощущая нагрузки, обгоняя падающую машину, тарахтели о скалу устремившиеся вслед за ней мелкие камни. Реваз и Хамид не успели даже по-настоящему испугаться: все произошло мгновенно, будто пребывая в невесомости, они не чувствовали ничего, лишь пальцы судорожно вцепились в обшивку сидений, а в расширившихся глазах только начинал зарождаться ужас небытия.

Глухой удар, металлический скрежет рвущегося металла, последний протяжный стон захлебнувшегося мотора, чуть слышное бульканье то ли бензина, то ли масла из разбитого картера и снова тишина, нарушаемая лишь шипением кислоты, вытекающей из продавленного аккумулятора. Вспугнутые обвальным шумом птицы снова засновали по низкорослым кустам, парящий в раскаленной безоблачной вышине орел совершал неторопливые круги над дорогой и горной речкой, вьющейся в ущелье. Что им до человеческих трагедий?..

Заросший черной щетиной юноша с винтовкой, оснащенной оптическим прицелом, в руке, пристально смотрел на сморщенную как раздавленный спичечный коробок «Ниву», его напарник в черной майке и широченной кепке блином положил автомат на плоский камень. Он был гораздо старше молодого. Во рту у него дымилась сигарета, глаза были сощурены.

— Отличный выстрел, Ахмет, — заметил он. — Чего смотришь? Думаешь, кто-нибудь живой? С такой-то кручи?

— Я жду, командир, когда она рванет и загорится, — ответил юноша. — В американских фильмах всегда машины после аварии взрываются. А мы за эту неделю вторую спустили в ущелье и ни одна не загорелась.

— Благодари Аллаха, Ахмет, — сказал командир. — Горящая машина — потерянная машина, а в разбитой мы с тобой обязательно чего-нибудь найдем. Не пустые же они ехали из Армении?

— А вдруг свои? — засомневался Ахмет. На щеке у него рдели несколько прыщей.

— Свои посигналили бы или остановились: свои знают нашу засаду и пароль.

— И номера у них чужие: я в оптический прицел рассмотрел, — обронил Ахмет.

Осмотревшись по сторонам, они привычно заскользили с кручи по чуть приметной скалистой тропинке вниз, камешки, срываясь из-под сапог, цокали о гранит и скатывались вниз. Прыскали под валуны и в скальные расщелины юркие серо-золотистые ящерицы.

— Мертвяков, командир, ты сам обыскивай, — сказал молодой. — В прошлый раз я весь в кровище перепачкался и потом две ночи их разбитые лица во сне мерещились.

— А если кто-либо живой? — проговорил командир. — Добьем?

— На таком пекле сами быстро сдохнут, — ответил Ахмет. — Конечно, чужаки, местные не поехали бы по этой дороге. Они знают, что она насквозь простреливается. А солдаты сюда не суются.

— Грязная у нас работенка, Ахмет, — хватаясь за ветви кустарника и осторожно ставя ногу в выступы пологой скалы, проговорил командир. — Который год воюем и конца не видно. Но под неверных Аллаху армян мы никогда не пойдем и земли нашей не отдадим.

— Я готов сто лет с ними, пиратами, воевать! — повернул к нему злое с сузившимися глазами безусое лицо Ахмет. — Они убили моего старшего брата...

— А моего отца сожгли вместе с домом, — мрачно произнес командир.

— Послушай, чем это пахнет? — сказал Ахмет, замирая на тропе. До опрокинувшейся разбитой «Нивы» оставалось всего каких-то два десятка метров. Слышно как потрескивал мотор. Прямо из-под ног под камень метнулась змея или ящерица.

— Французскими духами, — пошевелил тонкими ноздрями командир. — Не боевики это, Ахмет, а барахольщики. Спекулянты. Потому и поперли по этой дороге. Не своих ли землячков мы с тобой на тот свет отправили?..

— Номер-то на машине не нашенский, — неуверенно ответил молодой. — Откуда нам знать?

— Мы тут на солнце коптимся в горах неделями, дома не бываем, а они, проклятые торгаши, французскими духами спекулируют! — со злостью произнес командир. — Все честные горцы сражаются за свою свободу во имя Аллаха, а эти... вместо гранат и патронов нам везут парфюмерию! Не печалься, друг, это Аллах послал твою пулю в их магазин на колесах.

— Нам-то чего-нибудь осталось? — Ахмет заглянул в разбитое окно, поморщился и, обернувшись к командиру, сказал: — Оба готовы... Их оттуда без автогена и не вытащишь, дверцы-то заклинило, а барахла и вправду вывалилось много: жвачка, пиво в банках, сигареты...

— Не пропадать же добру, — усмехнулся командир и вытащил из широкого кармана зеленых брюк свернутый мешок.

ГЛАВА ШЕСТАЯ


1

Совместный советско-британский кооператив «Аквик» в одночасье лопнул, как радужный мыльный пузырь: Александра Борисовича Бобровникова арестовали прямо в кабинете, помещение опечатали, в только что запущенной типографии конфисковали весь тираж небольшой книжонки в мягкой обложке: «Царица секса». От нее ожидался изрядный доход. Рогожина тоже вызвали к следователю свидетелем, но Иван был материально не ответственным лицом и мало чем помог тому. Оказывается его шеф Бобровников, кроме издательской деятельности, занимался контрабандным вывозом в Англию ценных произведений искусства и антиквариата. Это и старинные иконы, бронза, картины русских художников, драгоценности. Его английского сопредседателя Уильяма Вильсона куда больше книгопечатания привлекали предметы старинного русского искусства. От всего этого Александру Борисовичу шли неплохие проценты в валюте. Спекулянты и барахольщики, ездившие за границу с товарами и водкой, теперь привозили оттуда не компьютеры и видеотехнику, а доллары и марки. Стоило ли возиться с коробками, спорить с таможенниками, потом все тащить в комиссионки, когда можно такие же деньги легко заработать на продаже валюты? На нее всегда спрос большой.

Рогожин об этой тайной деятельности Бобровникова даже не подозревал, следователь сообщил, что у его шефа изъяли около 80 тысяч долларов, в переводе на рубли по тогдашнему курсу — это близко к миллиону. Вот тебе и Саша Бобровников — бывший партийный деятель!

«Аквик» перестал существовать, кроме Бобровникова и бухгалтера, больше никого не привлекли к уголовной ответственности. Уильям Вильсон и не подумал приехать из Лондона выручать своего советского коллегу. То, что у нас считается подсудным делом, у них там, в капиталистических странах — обычный бизнес. В кооперативе «Аквик» работали 12 человек, не успели они покинуть отремонтированное помещение возле бывшей Думы, как туда въехал другой кооператив, связанный с независимым профсоюзом работников бумажной промышленности.

Иван стоял в комнате у окна и смотрел на величественное здание Спасо-Преображенского собора. День был пасмурный, над зелеными куполами белых со звонницами башен нависло тяжелое набухшее влагой серое небо. Дождя не было, но по стеклам змеились струйки. Высокие двери собора были полуоткрыты и вовнутрь заходили люди. Сегодня пятница — рабочий день, а народу толпится уйма. Может, тоже безработные, как он, Иван? Пойти на биржу и зарегистрироваться, как безработный? Дают какое-то пособие, предлагают работу. Это казалось диким, унизительным. Так можно докатиться до бесплатной чечевичной похлебки по воскресеньям. В США ее дают бедным. Почему у нас перенимают у процветающего капитализма лишь самое плохое: насилие, организованную преступность, порнографию, бизнес, построенный на спекуляции и обмане ближнего? На этот вопрос еще не смог никто ответить.

Крах «Аквика» и арест Бобровникова отбили охоту у Ивана снова соваться в кооперативы. Признаться, ему все время было как-то неуютно в этом совместном учреждении. Вроде бы особенно и не напрягался, а деньги платили большие, скорее всего именно это навевало беспокойство, будто все, что он делает — это не настоящее, а так, — азартная игра, где можно выиграть или проиграть. Вот Саша Бобровников крупно и проиграл: все его имущество, валюта, конфискованы, как нажитые неправедным трудом. Разве что его жена что-либо припрятала, ее имущество не тронули. Какое счастье, что он, Рогожин, не был замешан в махинациях. И не потому, что шеф оберегал его, просто жадность не позволяла ему делиться с кем-либо. И друг Ивана из Плещеевки Антон Ларионов относился к кооператорской деятельности с подозрением, его возмущала эта охватившая почти всю страну жажда наживы. Он говорил, что где кооперативы, там жульничество, бандитизм, рэкет. Кооператоры руководствуются лишь одним стремлением — это обмануть, хапнуть, нагреть партнера. Редко кто-либо что-либо создает, больше занимаются посреднической деятельностью, спекуляцией. И Ивану трудно было возразить приятелю, а он тогда еще не знал про темные дела генерального...

Чем же теперь заняться? Антон предлагал стать его компаньоном и расширить ферму, ему обещали в «Сельхозтехнике» кредит, готовы предоставить трактор, другую сельхозтехнику, если коммерческий банк даст гарантии, но банк пока что их не давал. Фермерство для Рогожина не подходило, он горожанин, привык иметь дела с людьми, а не со скотиной и птицей. Хорошо побыть на природе летом, а когда зарядят осенние дожди, наступит распутица, холода? Там и телевизор-то берет всего одну программу, ближайший клуб в семи километрах, можно со скуки подохнуть! Разве что Зинка-почтарка не даст скучать... Земля и живность требуют столько отдачи, что Антону скучать некогда. В городе в любой момент может начаться голод, холод — отключат газ или электроэнергию и катастрофа! Не будет в достатке хлеба или картофеля, а в этом году урожай низкий, и опять беда! Антон в своей Плещеевке выстоит. Как бы ему не вредили, но у него натуральное хозяйство, он с голоду не умрет, да и дровами обеспечен. Иван помнит, как в одну холодную ленинградскую зиму ходил по квартире в пальто и валенках. Трубы замерзли или лопнули, температура около десяти градусов тепла держалась в квартире с неделю. А в новом 1992 году все от ученых до астрологов и ясновидящих дружно предсказывали народам многострадальной России бедственную голодную и холодную зиму.

Уже месяц он безработный. Его высшее университетское образование теперь никому не нужно, смешно звучит: преподаватель философии марксизма-ленинизма! Все пять лет учебы строились на том, что наш социалистический выбор — это лучший выбор в мире! У социализма и коммунизма впереди светлое будущее, а загнивающий капитализм — уходящая в прошлое формация... И вдруг оказывается капитализм-то и есть самый нормальный, надежный в мире строй, где личность может проявить себя, почувствовать хозяином, собственником. В свое дело человек всегда вкладывает больше души, таланта, чем в общественное. Такая, казалось бы, простая истина! Там «за бугром», люди сызмальства развивались в личности, а у нас личности нивелировались уравниловкой, народ превращали в послушное стадо боготворящее и боящееся своих пастухов. Не Горбачев «родил» перемены, а, пожалуй, Брежнев и его тупое мордатое окружение. Любившие произносить речи по бумажке и покрасоваться перед миллионами телезрителей, они показали всю свою никчемность, пустоту, лживость. И мыслящие люди ахнули: и это наши вожди? Отцы народа? Даже самые темные, необразованные разочаровались в партии, правительстве, навязанном им большевистским строем. Разочаровались, но по-прежнему цепко держались за этот строй, худо-бедно есть-пить при нем можно было вволю, не то, что в рыночные времена. Да и выкорчевать из своего сознания впитанные с молоком матери бредовые идеи ленинизма-марксизма оказалось не так-то просто для многих. Ладно, юные поколения, они не заражены большевистской идеей, а пожилые люди, ветераны, пенсионеры? Как им признаться, что они всю свою сознательную жизнь поклонялись ложным идолам?..

Продолжительный звонок в дверь заставил Ивана очнуться от невеселых мыслей. Эта чертова политика хочешь — не хочешь, каждый день вторгалась в жизнь, где собирались больше двух, тут же заговаривали о политике, лидерах, депутатах, демократах, допустивших развал всего городского хозяйства, о распаде СССР, о переименовании Ленинграда в Санкт-Петербург... Многие высказывались, что все это где-то за рубежом задумано и делается сознательно, так же как и наглое обирание народа. Люди положили свои сбережения в сберкассы, а они из-за инфляции таяли с каждым днем. Разве это не грабеж?..

К удивлению Рогожина, к нему пожаловал следователь Тимофей Викторович Дегтярев, моложавый капитан милиции. Кстати, в форме Рогожин и видел-то его всего один раз, когда пришел в управление по его вызову. Дегтяреву было 35 лет, светловолосый, носатый, серые узкие глаза, острый подбородок, впалые щеки. Роста среднего, на вид не богатырь, но, по-видимому, натренирован, знает приемы. Их там обучают всему, сейчас важно быть подготовленным, когда преступность захлестнула всю страну. Странно, что он не позвонил — Ивана ведь в это время могло и не быть дома.

— Не ждали? — улыбнулся Дегтярев, протягивая руку. Пожатие было сильным, энергичным, что еще раз убедило Ивана в его скрытой силе. Чтобы уметь нападать и обороняться, не обязательно быть рослым, могучим на вид, здесь главное — натренированность мышц, ловкость, знание разнообразных приемов. В этом Рогожин еще в армии убедился. Он и сам не производил впечатление супермена, но в соревнованиях побеждал атлетов куда крепче его на вид и выше ростом.

— Ваш брат милиционер просто так в гости не приходит, — заметил Иван, закрывая за ним дверь.

Следователь был в джинсах, темной футболке с надписью «Спорт» и серой куртке, под мышкой папка из кожзаменителя. Зачесанные назад волосы влажно блестели, будто он только что из душа.

— Шлепанцы надо надевать? — пошарил он глазами под вешалкой.

— Заходите, — пригласил Иван на кухню, здесь удобнее всего было за столом разговаривать. В комнатах у него нет даже стульев, кресло-качалка и вмонтированный в стенку диван.

— Слышал, что у вас, Иван Васильевич, украли «Ниву», — усевшись на табуретку, произнес Виктор Тимофеевич.

— Пришли обрадовать, что нашли ее?

— У нас тысячи нераскрытых дел по угонам личных машин, — сказал он. — Не поспеть нашей милиции за ростом преступности. Угоны, квартирные кражи, бандитизм, убийства — все это как из рога изобилия сыплется на наши головы. И потом в милиции как и везде работают разные люди: одни честно выполняют свой долг, другие думают только о собственной выгоде, а есть и такие, что заодно с преступниками,

— Я даже не застраховал машину, — сказал Иван, наливая в чайник из крана воду. — Кооператив наш «Аквик» долго приказал жить, «Ниву» украли... Вот сижу уж который день дома и ломаю голову, чем бы заняться, чтобы не подохнуть с голоду? В газетах пишут, что скоро по росту безработицы перегоним все развитые страны.

— Мне это знакомо, — улыбнулся Дегтярев. — Сам был совсем недавно безработным.

Иван удивленно смотрел на него, он полагал, что следователь пришел снова по поводу того неудавшегося грабежа его квартиры. А тут видно что-то другое...

— Я читал, что в милиции расширяют штаты, — заметил он. — Зарплату повысили, оснащают современной техникой, транспортом.

— В городе милицейское начальство переменилось, — продолжал гость. — Неугодных да ершистых увольняют. Новая метла...

— И вы попали в «неугодные»?

— Я на милицию не в обиде. Дерьмовый начальник — это еще не вся милиция. При моей нынешней работе я все равно поддерживаю самые добрые отношения со своими бывшими сослуживцами. О том, что ваш «Аквик» накрылся, я недавно узнал. Помните, я вас предупреждал, что эта совместная контора подозрительна. Я не мог вам всего сказать, сами понимаете, но за Бобровниковым следили... То, что лично вы ни в чем не замешаны, я тоже знал.

— Моего шефа посадили, — вздохнул Иван. — Кто бы мог подумать? Он ведь в Смольном работал.

— Думаете, там и сейчас мало жуликов и хапуг? — усмехнулся Тимофей Викторович. — Только я полагаю, что вашего бывшего шефа скоро выпустят. Новый начальник, да и в мэрии его знают... Считают, что очень уж строго наказали. То, что раньше считалось преступлением, теперь — бизнес, предпринимательство.

— И что же у вас за работа? — помолчав, поинтересовался Иван.

— По этому поводу я и заглянул к вам, Иван Васильевич, — сказал Дегтярев. — Мы — несколько бывших офицеров милиции, открыли частное детективное агентство «Защита». Все документально оформлено, получено разрешение властей, сняли неподалеку от вас в аренду помещение. У меня высшее юридическое образование, многолетний опыт, в общем, меня выбрали руководителем агентства.

— Поздравляю, — буркнул Иван, все еще не понимая, куда он гнет.

— Мы успешно раскрыли четыре весьма запутанных дела, связанных с хищением и вывозом предметов старинного русского искусства за рубеж...

— Приложили руку и к нашему «Аквику»? — осенило Рогожина.

— Короче, агентство набирает силу, к нам последнее время обращается все больше граждан, но мы пока не добились разрешения на пользование огнестрельным оружием... Делаем одно дело, а законы пока у нас такие, что... — он махнул рукой. — Мои бывшие коллеги обещали в этом вопросе помочь. Нам, Иван Васильевич, нужны крепкие подготовленные парни, умеющие и без оружия справиться с преступниками. Милицию мы, конечно, не подменяем, как раз занимаемся теми делами, от которых она отмахивается: разыскиваем квартирных воров, шантажистов, рэкетиров, ну, иногда выполняем и деликатные поручения...

— Выслеживаете распутника-мужа или изменницу-жену?

— Диапазон работы у нас широкий...

— Вот уж не думал, что когда-нибудь стану милиционером!

— Частный детектив — это не милиционер, — возразил Дегтярев. — С сыщиком еще можно сравнить. Наверное, слышал, что в цивилизованных странах полиция пользуется огромным авторитетом у населения. Чтобы стать полицейским, нужно пройти конкурс, закончить чуть ли не академию.

— К этому делу нужно иметь способности.

— Мы принимаем к себе людей с испытательным сроком, — заметил Тимофей Викторович.

— Думаете, я выдержу?

— Иначе я не пришел бы к вам, — улыбнулся Дегтярев. Иван заметил, что он стал больше улыбаться, чем раньше, когда вел дело об ограблении квартиры. Вот что значит — человек стал самостоятельным, а не зависимым от службы, начальства.

— Не знаю, что вам и сказать... — заколебался Рогожин, хотя уже склонялся к тому, что предложение заманчивое, да и особенного выбора у него не было.

— Профессия частного детектива очень перспективная, — продолжал Дегтярев. — Дело для нас новое, интересное. И, главное, нет над нами вздорного начальства, глупых инструкций, приказов... Так как, Иван Васильевич, согласен стать частным детективом?

— Ты знал, что я безработный? — взглянул на него Иван тоже переходя на «ты». Он выключил горелку, достал из буфета сахарницу, банку растворимого кофе, печенье.

— Как можно знать — это тоже входит в нашу профессию... Уверен, что у тебя получится, работать будешь по договору, каждый день ходить в контору не обязательно. Зарплата приличная по нашим временам.

— Я подумаю, — разливая по чашечкам кипяток, сказал Иван. Предложение его заинтересовало. Про частные детективные агентства он читал в романах и повестях зарубежных авторов, запомнилось, что они не очень-то пользовались у полиции почетом, чуть что — комиссары и инспекторы грозились лишить их лицензии, иногда победы частных детективов присваивали себе... Да вроде бы и прав-то у частного детектива маловато.

— Я бы на твоем месте долго не раздумывал, — сказал Тимофей Викторович. — Охотников работать с нами хватает...

— За что же мне такая честь?

— У меня чутье на настоящих людей. Если хочешь, называй это интуицией.

— Я никогда никакими расследованиями не занимался... Даже не захотел шпионить за своей женой.

— За женой и я следить бы не стал, — прихлебывая горячий кофе, проговорил Дегтярев. — Если она задумала наставить рога или уйти к другому, то никакая профилактика не поможет. Женщина — это сфинкс.

— Кто? — удивился Рогожин. Подобное сравнение еще никогда не приходило ему в голову.

— Загадка, тайна... Кстати, из женщин получаются отличные шпионки.

— Или преступницы... — мрачно уронил Иван.

— Тут я с тобой не согласен — к преступным действиям все-таки больше тяготеют мужчины. Особенно подростки.

— Говоришь, свободный режим, — задумчиво произнес Иван. — Это мне подходит. Не люблю являться на работу по звонку. И вообще не терплю начальников над собой, особенно глупых!

— А что, Бобровников был дурак?

— Был бы умный, не стал заниматься криминальной деятельностью.

— Ты у нас станешь выполнять сначала простые задания...

— Набить морду рэкетиру, прищучить квартирного вора... — в тон ему проговорил Иван.

— И такое не исключено, — усмехнулся Тимофей Викторович. — Начальником твоим буду я. Вроде бы за дурака меня никто не держал...

— Я тебя и не имел в виду, — улыбнулся Иван.

— Ты уже смог убедиться, что начальник я не строгий, но без дисциплины в нашем деле нельзя, сам понимать должен. День не нормированный, но при нужде могут и ночью поднять с постели.

— При такой работе оружие необходимо.

— У нас кое-что есть, — заметил Дегтярев. — А когда мы твердо встанем на ноги, я думаю, нам официально разрешат иметь оружие. Милиция завалена нераскрытыми делами, а мы будем их тоже распутывать, правда, за деньги, которые нам будут платить клиенты. И за риск — тоже.

— Почему все-таки ты ушел из милиции? — спросил Иван.

— У меня был сволочь начальник, — помолчав, ответил Дегтярев. Улыбчивое лицо его помрачнело, глаза сузились. — Что карьерист и некомпетентный ладно, так он еще оказался и взяточником. Заставлял меня прекращать дела на жулье, которое совало ему в лапу... У него тесть — депутат, заседает в правовой комиссии. Он его в обиду не дает. В общем, задержал мне очередное звание; отодвинул очередь на квартиру... Не хочу, Иван, об этом говорить! Такое зло накатывает... Попробовал обличать его, так его подхалимы всем скопом набросились на меня, как бешеные собаки!

— Ну, а другие? Честные, твои коллеги? Что же они молчали?

— Иван, в какое время мы живем? Каждый теперь держится за свое теплое местечко и думает только о себе.

— Хороши же у нас порядки в демократическом правовом государстве!

— Уже нет государства, дружище, — серьезно заметил Тимофей Викторович. — Нет крепкой власти, нет порядка, нет справедливости. Почему сейчас такой всплеск преступности? Да потому, что вся эта мразь почувствовала свою безнаказанность, а это всегда случалось, когда к власти приходили болтуны и демагоги. Гуманность по отношению к преступникам, долой смертную казнь! Вон чем вся эта сволочь зарабатывает себе авторитет! И у кого? У народа, который грабят и убивают или у преступников? Посмотри, кто в первых рядах на демократических митингах? Они самые, преступники, кооператоры, спекулянты, жулье. Немало их попало и в руководящие органы страны.

— Но это же хаос, беспредел! — вырвалось у Ивана.

— Но люди живут, люди верят в лучшее будущее, — сбавил тон Тимофей Викторович. — И мы с тобой должны им помогать, защищать их от озверевших от безнаказанности преступников.

— Кого же мы будем защищать: новоиспеченных миллионеров, кооператоров или несчастных, попавших в беду людей?

— И тех, и других. Мы будем бороться с преступниками, а не с системой — это я тебе твердо обещаю. К черту политику! И не надо теперь думать, что каждый разбогатевший предприниматель или бизнесмен — жулик и негодяй. Это не так, Иван. Закон защищает в цивилизованных странах одинаково всех: и богатых, и бедных. Уравниловки больше в нашем обществе не будет. Пьяница, бездельник никогда не разбогатеет, а способный, работящий человек сможет нажить себе состояние. Если он в Бога верит и у него есть совесть, то он скорее, чем государство, поможет бедному. Как не все богатые жулики, так и не все бедные преступники. У нас с тобой одна должна быть политика: помогать и защищать честных людей и давить, разоблачать тех, кто их грабит!

Эта горячая взволнованная речь Дегтярева больше сказала Рогожину, чем разговоры о зарплате и перспективах частных агентств. Слова нашли отклик в душе Ивана и он, протягивая руку Дегтяреву, сказал:

— Я согласен, Тимофей. Спасибо, что вспомнил обо мне.

2

В танце он увлек ее в смежную комнату, извернувшись, ногой ловко закрыл дверь, теперь музыка доносилась не так визгливо — приглушенно. В квадратной комнате сквозь тонкие занавеси пробивался рассеянный сумеречный свет. Закатный багрянец играл на листьях деревьев внизу. Его мягкая ладонь скользнула с тонкой талии на ее твердые напружинившиеся ягодицы и стала суетливо ощупывать их, мять. Аня изогнулась, стараясь сбросить руку блудливую, тогда он легонько щипнул ее.

— Я этого не люблю, — резко остановилась посередине комнаты девушка. — Сейчас же прекратите!

— Пардон, мадам.

— Я сказала: уберите руку!

— Мерси, мадам!

— И не говорите глупости. Вы всего и знаете-то два слова по-французски.

— О’кей, мисс.

Он улыбался, в сумраке его круглое губастое лицо казалось мучнисто-белым, блестел в широком рту золотой зуб. Светлые усы гусеницами отползали при улыбке к бритым толстым щекам. От него пахло хорошим одеколоном, он был в дорогом черном свитере с белой отделкой, тонкие кремовые брюки обтягивали толстый, бабий зад. Таких жирных рыхлых мужчин Аня не терпела. Он чем-то напоминал ей отчима. Тот тоже весил больше ста килограммов. Знала бы, что у Вики Ольгиной будет этот все время ухмыляющийся тип с золотым зубом, ни за что не пришла бы. Подруга позвонила утром и пригласила поболтать, они давно не виделись, а тут столько разных новостей... С Ольгиной Аня Журавлева училась в одном классе, даже год сидели за одной партой, после школы их пути разошлись — Вика с родителями переехала в другой район и подалась в торговлю. Работала продавщицей в кооперативном магазинчике «Бриллиант», что на Лиговском проспекте. Название красивое, однако торговали там не драгоценностями, а видеотехникой, радиотелефонами, сумками, куртками, часами. Вика хвасталась, что зарабатывает больше, чем ее отец и мать вместе взятые. Так она выразилась.

Аня рассчитывала, что подруга будет дома одна — она сообщила, что родители на даче в Комарово — но в гостях у нее оказались два уже малость поддатых парня. Одного звали Гоша, второго Илья Билибин. Гоша назвал только свое имя, а усатый толстяк в кремовых брюках и фамилию, по-видимому, считая ее неотразимой. Им было по 25—27 лет. Стол в комнате был уже накрыт, шампанское, водка, пепси-кола, розовая горбуша, копченая колбаса и даже баночка с красной икрой. Неплохо работники торговли живут! Из застольного разговора Аня поняла, что все они из одного магазина. Старшим был Гоша — высокий брюнет с круглым подбородком и большим носом. Несмотря на молодые годы уже заметно полысел — волосы отступили ото лба, на висках они завивались. Гоша явно симпатизировал Вике — пухленькой блондинке с полными ногами и крепким задом. Еще в школе мальчишки на переменках норовили шлепнуть Ольгину по заднице, когда она надевала узкие в обтяжку джинсы. Впрочем, Вика не обижалась, она наравне с мальчишками курила в укромных уголках и одна из первых в классе отдалась студенту из Политехнического института. Сама похвасталась Ане. После студента у нее еще было несколько мальчишек из старших классов, они тогда с Аней учились в восьмом. Надо сказать, что Вика рано созрела: круглые груди распирали школьную форму еще в пятом классе. У нее у первой начались и месячные. Вика любила полистать порнографические журналы, которые ей показывали мальчишки, бегала в подвальное помещение, где показывали порнографические видеофильмы.

Как не хотелось Ане пить, компания все-таки заставила ее выпить два фужера шампанского, здорово ударившего в голову, потом она узнала, что Илья Билибин подлил туда водки, когда она отвернулась. Во второй раз у него этот номер не прошел — Аня наотрез отказалась больше пить. Гости подружки вели свои торговые разговоры, а Аня — она вообще не любила пустой болтовни — как всегда помалкивала и ела красную рыбу, накладывая ее на хлеб с маслом. Из их беседы она и поняла, что Гоша — старший продавец, а Вика и Илья Билибин — просто продавцы. Зарабатывали они в магазине не менее, чем по «куску» в месяц, это не считая приработка. То есть, когда сами что-то покупали у иностранцев и продавали своим постоянным клиентам. Собственно, все их разговоры и крутились вокруг обесценивающихся рублей и дорожавшей валюты, которую сейчас выгодно скупать, импортного товара, одежды, парфюмерии. Илья сразу поближе подсел к Ане и вроде бы случайно прижимался своей толстой ляжкой к ее бедру, иногда обнимал за талию, но девушка всякий раз решительно отводила его пухлую женственную руку. Илья улыбался и, кивая на соседку, подмигивал Вике, мол, чего это твоя подружка такая недотрога?.. Гоша лапал Вику как хотел: клал растопыренную ладонь ей на ляжку, дотрагивался до большой груди, а потом вообще посадил к себе на колени. Вика порозовела от спиртного, часто громко смеялась, в комнате плавал сигаретный дым. Курили «Кент» и «Мальборо», как бы между прочим Илья заметил, что пачка стоит четвертак. Он очень был удивлен, что Аня отказалась от таких дорогих сигарет.

— Знаете, кто сейчас жалуется на нищету и дороговизну? — разглагольствовал Гоша. — Ленивые безынициативные людишки, те, кто привык жить на готовеньком и держатся обеими руками за старое, привычное. Большевики навязали народу уравниловку, с голоду, конечно, не подыхали, но и разбогатеть никому не давали, а сами имели почти задаром все, что душа пожелает. Кто мы были раньше? — он посмотрел на Илью, перевел взгляд на Вику. — Хапуги, спекулянты, фарцовщики, нас преследовала милиция, отбирали товар, «капусту» и даже сажали. А теперь мы хозяева жизни! Та самая милиция, которая гонялась за нами с дубинками, служит нам, охраняет нас и наши магазины, ларьки...

— Где сидит в магазине на стульчике милиционер в форме — туда рэкетиры и нос не суют, — вставил Илья.

— Кто вертится, суетится, у кого в голове шарики-подшипники крутятся, тот не пропадет, — продолжал Гоша, поощрительно улыбнувшись Билибину. — Во всем мире люди, делающие деньги, были в почете, слава Богу, и у нас наконец начался поворот к этому... Одно обидно — советский рубль дешевеет. Умные люди уже давно переводят рубли в доллары и марки, покупают недвижимость, золотишко, антиквариат, но все равно ведь нам приходится торговать пока и рассчитываться рублями. Пусть и деревянными.

— Я все свои доходы сразу же перевожу на доллары, — сказал Илья. — Правда, долларчик тоже сильно подорожал. Одна моя знакомая — она три месяца была во Франции с группой артистов — заломила с меня уже по полсотни за один доллар! А давно ли стоил тридцатник?

— Я больше тридцатника не даю за доллар, — заметил Гоша, выпуская струю дыма в кудряшки Вики.

— А у меня нет долларов, — вздохнула она. — Я их только в руках держала.

— Не жалуйся, — потыкался длинным носом в ее грудь Гоша. Нос у него заметно порозовел. — Ты, милая, зашибаешь у нас в месяц побольше иного профессора.

— За границу я не езжу, зачем мне доллары? — погладила его по лысеющей голове Вика. — Ведь все модное и дефицитное можно купить и за рубли?

— Надо смотреть, киса, вперед, — назидательно заметил Гоша. — Идет инфляция, дальше — больше, — он перевел взгляд на бутылку шампанского. — Сколько недавно стоила шампанеза? Шесть рублей, а сейчас? Сорок! Да и водку без талонов не возьмешь дешевле четвертака. И этот процесс пошел, как говорит наш президент... Я где-то читал, что после революции спички стоили тысячу рублей. Как бы и мы к этому не пришли. В нашем магазине мелочь уже и за деньги не считают.

— Наверху сидят одни попки, — сказал Илья. — Мой папашка — депутат. Озабочен лишь тем, чтобы зарплату дали побольше, да за границу бесплатно отправили с делегацией. А там побольше нахапать, чтобы здесь выгодно продать. А на политику и экономику ему наплевать. Такие же точно и другие деятели. Насмотрелся я на них, наслушался! Тоже про валюту треплются, про гуманную помощь, про вещички...

— Ты на папу не тяни! — сурово осадил его Гоша. — Если бы не твой папашка, мы не открыли бы магазин на Лиговке. У него свои люди в мэрии... Папа привозит товар из-за границы, а ты продаешь. Он тебя и человеком сделал.

— А сколько я ему перетаскал всякого дефицита, не говоря уже про виски, ликеры. Бутылочка — две-три сотни! — улыбнулся Илья. — Родной папашка и тот ничего не хочет задаром сделать даже для собственного сынка.

— Комиссионные-то с него, небось, удерживаешь? — вставил Гоша.

— Само собой, — ухмыльнулся Илья. — Мой батяня тоже торгаш будь здоров. Ему и без меня таскают в дипломатах выпивку и закуску. Да думаю и долларами не обходят. От него ведь многое зависит в деле аренды помещений, оформлении документации...

— Вот и не тяни на папу, — миролюбиво сказал Гоша. — Будем расширяться, снова придется тебе на него надавить.

— Надавлю, — махнул рукой Илья. — Мы с папашей без слов понимаем друг друга. У нас нет проблемы отцы и дети.

Ане неинтересно было их слушать, она бы ушла, но не хотелось обидеть подругу, а Вика чувствовала себя в этой компании как рыба в воде. Оно и понятно — это ее мир. Анне же мир купли-продажи был неприятен, не потому что она вообще презирала торгашей, просто эти люди ведь по сути дела грабили обыкновенных смертных, драли с них за всякую мелочь три шкуры. Ей противно было заходить в кооперативные магазинчики и смотреть на витрины бесчисленных ларьков. Цены просто ошеломляли! И не стыдно за любую мелочь заламывать сотни, тысячи рублей! Ей было непонятно, не верилось, что есть люди, которые покупают эти баснословно дорого стоящие товары западного производства. Наш утюг — пять рублей, а заграничный — пятьсот! Что он, лучше гладит? Или платят просто за красоту, потому, что оформлен он гораздо лучше. Покупатели видят перед собой не тех, кто сдал в магазинчик товар, а продавцов, которые их продают. Гоша и Илья не нравились ей и как мужчины. Уж Вика-то знает, как разборчива в знакомствах Аня, а вот пригласила в эту компашку! Оказывается, они отмечали день рождения Гоши, ему стукнуло 28. Он, конечно, похвастался, что имеет подержанный «Мерседес», у него самая современная видеоаппаратура, сотни две кассет с лучшими зарубежными фильмами и он не женат. По тому, как смотрела на него подруга видно было, что она совсем не прочь бы стать его женой...

Сообразив, что подруга скучает, Вика включила стереомагнитофон и под визгливую современную музыку за руку вытащила из-за стола своего длинного Гошу. Ане пришлось танцевать с Ильей, хотя ей совсем не хотелось. Не то, чтобы она сердилась на Вику, но все, что происходило в этой комнате не нравилось ей, знала бы, что тут гулянка, ни за что не пришла бы. Чужие, неприятные ей люди, раздражающие ее разговоры, самодовольство, написанное на их покрасневших от алкоголя лицах — все это отталкивало ее. Но ведь раньше-то с Викой они дружили, понимали друг друга, как говорится, с полуслова? Что же произошло? Почему Ане тут скучно и не интересно?.. На этот вопрос она бы и сама себе не ответила.

У Билибина солидный живот и этим самым животом-подушкой он сразу же прижался к ней. Глаза у него будто плавали в подсолнечном масле, толстые красные губы сердечком. Ладно, Гоша хотя бы мужчина, а этот какой-то бабистый, мягкий.

— Анюта... — растянул в улыбке маленький рот Илья. — Когда я был в Париже, познакомился с Антуанеттой. Тоненькая, смешливая, совсем молоденькая. У меня были в кармане зелененькие и мы с ней славно кутнули... Даже попробовали устриц с лимонным соком. У них там все просто, без комплексов, — он терся животом о нее, сложенные сердечком губы вытягивались, будто он намеревался присосаться к ней. — Можно я тебя буду звать Антуанетта?

— Нельзя, — резко ответила Аня, как можно дальше отодвигаясь от него. Наверно, со стороны она сейчас выглядела смешно: выгнувшаяся коромыслом, с откинутой назад головой и злыми глазами. От Ильи пахло не только одеколоном, но табаком и легким перегаром. Неприятный запах изо рта сразу отбивал в девушке все чувства, кроме нарастающего отвращения.

— Ну чего ты такая? — сияющая улыбка Ильи померкла, а губы обиженно поджались.

— Какая?

— Боишься меня, что ли?

— Я не хочу танцевать, — Аня постаралась высвободиться из его жарких объятий, но не тут-то было! Он сграбастал ее в охапку и, подведя поближе, опрокинул на застланный ковровой дорожкой диван с высокой спинкой. Мокрые губы его залепили ей рот, гнилостный запах еще сильнее ударил в нос. Она ожидала, что рано или поздно он именно так поступит, но все равно это застало ее врасплох. Однако как вести себя в подобных случаях, она знала, не первый раз приходилось вырываться из нахальных лап подвыпивших разгоряченных кавалеров. Она больно куснула его за верхнюю губу, одновременно сильно ударила коленом в пах. Толстяк выпустил ее, охнул и согнулся пополам, схватившись за ширинку обеими руками. Голубые глаза его злобно округлились.

— Тварь, куда бьешь?! — заорал он. — Да я тебя сейчас по стенке размажу!

— Попробуй только, — спокойно сказала Аня, отступив к двери. — Вот этой вазой... — она кивнула на стол с высокой хрустальной вазой. — Прямо по твоей дурной башке!

— Вика-а! — завопил он, осторожно ощупывая свое пострадавшее хозяйство, зажатое в узких брюках. — Поди сюда, слышишь?!

Дверь распахнулась и в комнату влетела полураздетая Вика. Щеки ее горели, она застегивала на груди кофточку. Юбки на ней не было — одни узкие просвечивающие трусики.

— Чего разоряешься, толстяк? — сердито сказала она. — Соседи услышат, расскажут родителям... Знаешь, какая у нас слышимость?

— Эта сучка кусается и чуть не лишила меня мужского достоинства...

— Я бы не сказала, что это большое достоинство... — вдруг хихикнула Вика.

— Еще и пошлит... — обиженно сложил губы сердечком Илья. Руки он убрал с ширинки.

— Чего лез? — напустилась на него Вика. На подругу она не смотрела. — Не все же сразу ложатся под тебя, Ильюша, хоть ты и крутой парень! Я же тебя предупреждала: будь поосторожней с Анютой.

— Ты его предупреждала... — бросила на нее презрительный взгляд Аня. — Вот, оказывается, зачем ты меня пригласила!

— А что такого? — сварливо с визгливыми нотками заговорила Вика. — Ты тоже даешь, Аня...

— Как раз не дает, — вставил Илья. Он немного отошел и к нему даже вернулось чувство мрачного юмора.

— Восемнадцать лет, а все такая же недотрога, как в школе, — гневно продолжала Вика. — Что мы плохо посидели? Выпили, закусили... Мы же молодые, Анька! Чего зажиматься-то? Трястись за свою честь... Смешно! Ты, наверное, все еще не избавилась от романтической чепухи, которую нам учителя в школе в головы вбивали?

— По мне так лучше романтическая чепуха, как ты говоришь, чем все это скотство, — спокойно произнесла Аня.

— Викуля-я-а! — послышался из соседней комнаты капризный голос Гоши. — Чего они там не поделили?

— Анька заехала нашему Ильюше коленкой по яйцам, — хихикнула Вика. У нее настроение поминутно менялось, от возмущения до веселости.

— Бедный Билибин... — донесся смех из комнаты. — Это ведь больно.

— Не будь ты бабой... — метнул на Аню злобный взгляд Илья.

— Какая она баба, Илюша, — целочка, — сказала Вика. — Единственная целочка в нашем классе... до сих пор! Анька, дуреха, да тебя можно в цирке показывать...

— Не звони мне больше, — резко отодвинула подружку от двери Аня и выскочила через комнату в прихожую. Как не хотела смотреть на Гошу, но краем глаза все же заметила его голым на разобранной тахте. Он даже не соизволил плед натянуть на свои тощие волосатые ноги.

Вика за ее спиной что-то лопотала — она изрядно охмелела — слышался гневный басовитый голос Ильи, но Аня уже отворила наружную дверь и с силой ее захлопнула перед носом подруги. Не вызывая лифт, бегом спустилась вниз, выбежала из подъезда, здесь где-то неподалеку троллейбусная остановка. Небо над зданиями было багровым, по нему медленно ползли длинные вытянутые как веретена желтоватые облака. Среди них тускло посверкивали бледные звезды. Народу на улице было мало, час уже поздний, но на остановке ждали троллейбуса несколько человек. Значат, подойдет.

Прислонившись спиной к металлической опоре, Аня вдруг рассмеялась, вызвав безмолвное удивление у ожидающих транспорт. Она вдруг вспомнила, какое было лицо у Ильи, когда она его двинула коленом в низ живота: глаза полезли на лоб, а красное сердечко на губах разъехалось.

— Уже полчаса стоим, — произнесла пожилая женщина, неодобрительно глядя на девушку.

— Чего доброго, здесь и заночуем, — с улыбкой посмотрел на Аню моложавый мужчина в кожаном пиджаке. — Может, уже последний прошел.

Аня отвернулась от них, прищурившись, поглядела в сумрачную даль и увидела несколько разноцветных огней.

— Последний троллейбус... — негромко произнесла она, вспомнив некогда популярную песенку про синий троллейбус. Интересно, этот какой будет: синий или желтый?..

Подошел оранжевый троллейбус с одной открывающейся дверью.


Аня уже было протянула руку, чтобы позвонить в свою обитую узкими деревянными планками дверь, но тут будто ее током ударило: быстро спустилась на этаж ниже и решительно нажала пальцем на черную кнопку звонка квартиры Ивана Рогожина. Когда умолкла трель звонка, она услышала, как гулко бьется ее сердце. Тусклый свет электрической лампочки в белом колпаке освещал площадку, вчерных металлических шкафах, встроенных в стену, слышалось жужжание счетчиков, где-то наверху жалобно мяукнула кошка. Если выше этажом откроется дверь, то ее увидят, эта мысль мелькнула и исчезла — она услышала шаги Ивана, ожидала, что он спросит кто там, но дверь распахнулась и он возник перед ней в освещенном проеме. Был он в шлепанцах на босу ногу — это первое, что бросилось ей в глаза.

— Аня? — удивился он, машинально скользнул взглядом на запястье, где у него были часы с металлическим браслетом. — Заходи, пожалуйста.

Он был в спортивных синих брюках с двумя белыми полосками на манер лампасов, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами, русая челка спускалась на выпуклый лоб, серо-зеленые глаза были грустными. Незаметно, чтобы он обрадовался нежданной гостье. На тумбочке в прихожей он положил толстую книжку с закладкой. Аня прочла название: «Николай Федоров. I том». Философ или историк? Слышала такую фамилию, но ничего не читала.

— Извините, я так поздно, — сказала она, ступая на красный вытершийся ковер в небольшой квадратной прихожей.

— Разве это поздно? — улыбнулся он. — Я тебя сейчас угощу жареным судаком. Друг из деревни с красивым названием Плещеевка привез. Я его днем проводил на полоцкий поезд.

— Я не хочу есть, — сказала она.

— Тогда чай или кофе?

— Николай Федоров, — сказала она. — Кто он?

— Очень интересный философ. Утверждает, что в будущем все умершие люди воскреснут.

— Зачем?

— Вот и я хочу в этом разобраться, — сказал он. — Вряд ли покойникам со дня сотворения мира хватит места на земле.

— А на небесах?

— Богу виднее, — улыбнулся Иван.

— Теперь так много о Боге говорят, — произнесла она.

— Не поминай имя Бога всуе, — сказал он. — Это из Библии, кажется.

Они расположились на кухне, на газовой плите скоро засвистел чайник. Аня отметила, что у Рогожина все чисто, прибрано, вот только на линолеуме проблескивают жирные пятна и кухонное полотенце у раковины давно пора бы сменить.

— У меня есть вино! — предложил он.

Она ничего не ответила, и он достал из холодильника бутылку, которая сразу же запотела. Когда он нагнулся, доставая тарелку с судаком, она заметила на его голове две макушки и немного оттопырившуюся в этом месте русую прядь. Неожиданно для себя протянула руку и пригладила ее. Он обернулся, губы его раздвинула улыбка:

— Все время хохол торчит на макушке. С самого детства.

— Это потому, что ты — счастливый, — сказала она. — У тебя две макушки.

— Ты это серьезно? — улыбка погасла на его лице. — Я не принадлежу, Аня, к племени счастливых людей. Да и есть ли они сейчас в нашей стране, счастливые люди?

— Я не знаю, — ответила она.

Он разлил вино в высокие хрустальные рюмки, поднял свою. Вино было светлое, золотистое.

— Я желаю тебе счастья, — сказал он.

— Это не от меня зависит, — она тоже подняла рюмку.

— Каждый человек кузнец своего счастья... Не помнишь, кто это сказал?

— Я не запоминаю глупые афоризмы... — она посмотрела ему в глаза. — Почему ты не спросишь: зачем я к тебе пришла?

— Я рад, — коротко ответил он.

— Я этого не почувствовала.

— Извини, забыл бравурную музыку включить, что-нибудь вроде марша Мендельсона.

— Еще не поздно, — улыбнулась она. — А почему ты вспомнил про свадебный марш?

— Действительно, почему?

Она залпом выпила, поставила рюмку и посмотрела ему в глаза.

— Я пришла к тебе...

— Пришла и пришла, — прервал он, наливая вино. — Зачем все сразу выяснять? — встал, ушел в комнату и вскоре послышалась спокойная классическая музыка. Чайковский, симфония, вот только Аня не могла вспомнить, какая?

— Я останусь у тебя, Иван, — когда он вернулся произнесла она. — Не пугайся... Только на сегодняшнюю ночь.

— Что случилось, Аня? — он не отвел глаза, однако по его лицу скользнула тень то ли неудовольствия, то ли изумления. — Тебя кто-то обидел? Неприятности дома?

— У меня все великолепно. Ты ведь меня не прогонишь? Я уже давно совершеннолетняя.

Он ничего не сказал, выпил вино, отхлебнул из чашечки кофе, перевел взгляд на окно. Напротив сквозь тонкую занавесь голубым светом приглушенной электросварки светился экран телевизора. На балконе в узких деревянных ящиках поникли закрывшиеся на ночь головки цветов. На еще светлом небе сияла яркая звезда, другие еле просвечивали сквозь невидимую серую дымку. На телевизионной антенне сидела ворона.

— Я тоже не люблю употреблять афоризмы, но лучше Бомарше все равно не скажешь: «Природа сказала женщине: будь прекрасной, если сможешь, мудрой, если хочешь, но благоразумной ты должна быть непременно.»

— Намек поняла... — она повертела в тонких пальцах рюмку, осторожно поставила на мраморный стол, вскинула на него большие глубокие глаза. — Иван, я верю в Бога, верю, что душа человека бессмертна. Мой Бог сегодня надоумил меня прийти к тебе. Я только что убежала из одной компании, поссорившись со школьной подругой... Еще поднимаясь по лестнице, я не знала, что позвоню тебе. Тебя могло не быть дома, у тебя могла находиться другая женщина... Та толстоногая грудастая блондинка... И вдруг какая-то неведомая сила толкнула меня к твоей двери... Ты веришь мне?

— Я уже сказал тебе, что рад.

— Это просто вежливая фраза... Может, Николай Федоров — философ, объяснит, что произошло со мной?

— Вряд ли... Ну и что еще сказал тебе Бог? — грусть исчезла из его заблестевших глаз, легкая улыбка витала на губах.

— Сам же сказал, что не надо поминать имя Бога всуе, — сказала она. — Иван, я люблю тебя давно-давно. С тех самых пор, как увидела тебя девчонкой, когда мы вселились в этот дом после капитального ремонта. Девчонка выросла, очень переживала, что у тебя есть другие женщины, стала взрослой, говорят даже симпатичной...

— Тебя не обманывают, — вставил он.

— А детская любовь моя не прошла, она стала больше, глубже. Удивительно, я признаюсь в любви мужчине! Понял теперь, почему я пришла к тебе, Иван Рогожин?

— Любовь... — вдруг прорвало его. — Какая любовь? Есть ли она? Все это бредни. Я любил свою жену и она клялась мне в любви, а что из этого вышло? Нашла торгаша или кооператора — и с концами! Работает официанткой в отеле. Зато в Хельсинки. Она продала свою любовь за финские марки. Эта, как ты говоришь, толстоногая и...

— Грудастая, — прибавила она.

— Она хоть не притворяется и не говорит, что любит.

— А ты любишь ее?

— Я никого не люблю, — с горечью произнес он. — Даже себя.

— Значит, у тебя все впереди, — улыбнулась она.

— Вряд ли кому я теперь смогу подарить счастье, — после паузы уже спокойнее закончил он. — Сердце зачерствело или что-то другое, только перестал я, Аня, верить в любовь. По крайней мере, в такую, которую описывают в романах. По-моему, это слово уже и не употребляют. Взамен пришел секс.

— Если вдруг я перестану любить, то почувствую себя обворованной. Как же можно жить-то без любви, Иван?

— Какая ты еще юная!

— Уже поздно, а завтра тебе и мне на работу... — взглянув на свои круглые часики, произнесла она. Смотрела не на Ивана, а на большую черную птицу на антенне. Та, видно, решила там переночевать.


На работу они не пошли. Когда лучи солнца пробились через коричневые шторы, он открыл глаза и тут встретился с ее широко распахнутыми серыми глазами. Под ними обозначились голубоватые тени. Мраморно-белая грудь, тонкая рука под головой, порозовевшая щека и алые губы были так близко от него. Сквозь густые каштановые волосы розовело маленькое ухо с золотой сережкой, в ложбинке между небольшими крепкими грудями блестел на тонкой цепочке серебряный крестик. Он потрогал его пальцем, прикоснулся губами к ее округлому плечу и вздохнул:

— Почему не сказала, что ты девушка?

— Разве об этом говорят?

— Ты — первая девушка в моей жизни, — смущенно улыбнулся он.

— А жена?

— У нее до меня были мужчины.

— Я все знала про это: читала, даже видела в кино... Вчера мне было немного страшно и... больно. Странно, но я будто растворилась в тебе: ни воли, ни мыслей — один ты, большой, сильный. Я не терплю никакого насилия над собой, но ночью мне было приятно.

— Ты еще любишь меня? — он осторожно положил ладонь на ее бедро.

— А что изменилось? — удивилась она. — Ты был очень нежным со мной, угадывал каждое мое движение. Мне нравилось, что ты делал со мной. Одни девочки говорили, что в первый раз неприятно, другие — наоборот.

— Ну а тебе?

— Страх куда-то ушел и мне было хорошо. Это ведь был ты. Сколько ночей я представляла тебя рядом со мной!

— Ты не разочаровалась? — допытывался он, ощущая чувство вины и вместе с тем огромной нежности к этой хрупкой, большеглазой девушке... Теперь уже женщине.

— В своей любви или в тебе?

— У меня такое чувство, будто я тебя обидел, — признался он.

— Я чувствую совершенно другое: ты мой! И мне радостно от этой мысли. Или я ошибаюсь?

— А ты моя, — тихо откликнулся он. Его рука скользнула на живот, медленно приблизилась к груди с удивительно маленькими сосками. Совсем еще девчонка! Очевидно Аня принадлежит к тому типу женщин, которые расцветают позже, в противоположность ранним пташкам в школьной форме. Разве скажешь, что ей восемнадцать лет? И вместе с тем он ночью почувствовал, что ей в какой-то момент было приятно, у нее даже лицо изменилось, стало еще красивее, а в серых глазах плеснулась вспышка еще затаенной страсти. И теперь нужно быть очень осторожным, он читал, что женщина познает страсть сложнее, чем мужчина и этот процесс у нее более длительный. Книгу купить о молодоженах? Такой литературы полно на прилавках. Молодожены... Какой он молодожен? Однако что-то произошло и с ним этой ночью: соседская девчонка, которую он изредка встречал во дворе, у лифта вдруг нежданно-негаданно вошла в его жизнь... А какое у нее гладкое белое тело! Так и хочется трогать его, гладить, ласкать...

— Мне уже не больно, — сообразив, что он снова хочет ее, сказала Аня. — Но, Иван, я еще не умею... — она откинула голову на подушку, прикрыла длинными ресницами заблестевшие глаза. — Мне нужно тоже что-то делать, да?

— Я очень хочу, чтобы тебе было по-настоящему хорошо, — прерывающимся голосом произнес он. Желание к ней поднималось горячими волнами, поднималось в нем, бухало сердце. — Я хочу, Анечка, чтобы тебе было так же хорошо, как и мне.

Она обхватила его за шею тонкими руками, прижала лицом к своей груди, гибкое тело ее стало горячим, он услышал глухие удары ее сердца.

— Мы вчера говорили о счастье, — прошептала она. — Я счастлива, Иван! А ты?

— О, Господи! — лаская ее, выговорил он. — Если бы я знал, что это такое — счастье?..

— Узнаешь, милый, — целовала она его в лоб, волосы. — Обязательно узнаешь. Пусть одно большое счастье будет для нас двоих. Возьми, дорогой Иван, мою половину?..

3

— Я не верю, что это был настоящий государственный переворот, — ведя «восьмерку» по Приморскому шоссе, говорил Тимофей Викторович. — Прав Невзоров — он сразу заявил, что тут что-то нечисто. Неужели такой опытный кэгэбист, как Крючков, не сообразил, что в первую очередь нужно изолировать своих ярых противников, а он ведь, никого не тронул. И что такое для солдат и офицеров Белый дом? Да получи они жесткий приказ — в два счета взяли бы его. Есть тут, Иван, какая-то тайна и сдается мне не скоро до нее докопаются. Переворот совершают люди из оппозиции, лишенные власти, а тут кто? Вице-премьер, вице-президент, министры... Они сами и есть — власть. Что же это за переворот?..

Речь шла о так называемом августовском путче, с необыкновенной легкостью подавленном в самом начале. Не показались убедительными Рогожину и выступления по телевидению президентского окружения. Его приближенные, захлебываясь от деланной радости давали направо и налево обширные интервью. Радио и телевидение вот уже вторую неделю вещают и показывают «героев» сопротивления. Кто только красочно не расписывал, как он спасал Белый дом и демократию! Как спасали на роскошной даче в Форосе президента Горбачева... «Герои» сопротивления вылуплялись как грибы-поганки в дождливый сезон. В стране начались грязные доносы на людей якобы поддерживающих заговорщиков. Под шумок «победители» на местах снимали с должностей неугодных им руководителей. Депутаты в провинции заявляли с телеэкранов, что все желающие могут немедленно передавать или присылать по почте им заявления на лиц, симпатизировавшим путчистам. Началось подлое сведение счетов. Демократы, вмиг позабыв про произвол большевиков, стали бороться со своими противниками их же методами: доносами, клеветой, интригами.

Все это было противно смотреть и слушать Ивану Рогожину. Он воспринял всю эту кампанию с путчем, как ловко задуманный спектакль, в котором не второстепенную роль сыграл и Горбачев. Не был на Дворцовой площади, где митинговали манифестанты, его поразило, что большинство их — это кооператоры, молодые бездельники с лицами преступников. Многие были явно под хмельком. Они больше всех орали, требовали расправы против врагов демократии, держали над головами плакаты. Тут же шныряли молодые бородатые люди, открыто подзуживающие толпу, выкрикивающие какие-то непонятные лозунги, можно было подумать, что не на русском языке.

— Поживем — увидим, — коротко отреагировал на пространную речь своего шефа Иван. — Переворот это был или действительно люди хотели помочь народу выкарабкаться из ямы, спасти великую державу — это рассудит история. Но разная сволочь, что захватила власть, воспользовалась обстоятельствами и народ скоро на своей шкуре почувствует последствия.

Они ехали к советскому миллионеру Андрею Семеновичу Глобову, с которым заключили выгодный контракт. Дача его находилась на берегу Финского залива в Комарове, он ее купил у наследников покойного академика за астрономическую сумму. Только ремонт и реконструкция двухэтажного особняка с террасой обошелся ему в 200 тысяч рублей. Глобов занимался бизнесом: вел дела на бирже, не чурался книгоиздательской деятельности, субсидировал несколько пунктов технического обслуживания автомобилей, был совладельцем акционерных обществ, связанных с приватизацией государственных предприятий. Ворочал и валютой. В общем, один из крупнейших богачей в Санкт-Петербурге. Деньги на счетах он не держал — постоянно пускал их в оборот. Так что почти не страдал от инфляции, наоборот и здесь имел свою выгоду.

Дегтярев с ним уже встречался, а Иван ехал к нему впервые. Стоял теплый летний день, кое-где в лесной гуще посверкивали тронутые желтизной листья. Сороки и вороны, сидевшие на обочинах, поднимали головы и провожали проносящиеся мимо машины черными бусинками глаз. Они не взлетали и даже не отходили далеко. Сегодня четверг и на извилистом Приморском шоссе не так уж много машин, это в выходные тут будет от дачников столпотворение. Навстречу с шелестящим шумом пролетали красивые финские автобусы, проплывали крытые блестящей эластичной оболочкой длинные как поезда рефрижераторы с множеством фар и подфарников. Иногда на обочине можно было увидеть приткнувшуюся к кювету легковушку и куривших возле полнотелых усатых молодцов в модных рубашках и неизменных кроссовках. Это «перехватчики», поджидающие иностранцев из Финляндии. Увидев издали иномарку, они выходили на шоссе и подавали какие-то знаки, впрочем, некоторые туристы и сами останавливались, видно, была договоренность. Тут же начиналась оживленная торговля одеждой, парфюмерией, спиртным, электробытовой техникой, видеокассетами. Можно было увидеть, как иностранцы снимали с рук часы, куртки.

Конечно, солидные дельцы не задерживались у «перехватчиков», они имели дело с крупными воротилами теневой экономики, поджидающими их в отелях и на дачах. А уж самые крупные бизнесмены, как Глобов, встречались лишь с представителями зарубежных фирм, совершались сделки на миллионы рублей и десятки тысяч долларов. Для того и существовали совместные предприятия — СП, как их теперь называли.

— Может, путч и был опереточным, как его сейчас в прессе называют, но всем левым силам он дал могучий толчок, вон как быстренько райкомы-горкомы прикрыли, Смольный опечатали, КГБ взяли под полный контроль, каждый день что-то захватывают, присваивают, конфискуют, назначают своих людей на ключевые посты в городе. И у нас и в Москве идет большая драка за дележ партимущества и средств. Даже из ЦК на Старой площади коммунистов поперли, — не мог успокоиться Тимофей Викторович. — Прямо воронье какое-то!

— Коммунисты были лучше? — спросил Иван.

— Тоже, конечно, хорошие хапуги, рвачи, но давали жить и народу. А эти ведь всех простых людей душат ценами.

— Выходит любая власть — зло?

— У нас, дружище, безвластие, иначе преступность так не захлестнула бы страну. Власть, может, и зло, но без нее — хаос и анархия.

Ивану не хотелось толковать об одном и том же. Хватит с него газет, радио, телевидения — эта тема все сейчас в мире заполнила. Может, тоже специально это делается, чтобы из огня таскать кое-кому жареные каштаны?..

— Если еще у Глобова будешь говорить о политике, я...

— Что ты? — покосился на него Дегтярев. Он был расстроен, на лбу собрались морщины. Редко шеф так заводился, обычно умел держать себя в руках.

— На берегу залива погуляю, — улыбнулся Иван.

— Глобов — деловой человек и время у него, как говорят американцы, — деньги.

— А наше время?

— Наше время он купил, — усмехнулся шеф. Рогожину все же удалось его отвлечь от политики.

Они уже проехали Репино, вскоре показалась надпись на бетонном столбе «Комарово». Здесь больше сосен и елей, чем других деревьев. На земле поблескивали желтые иголки, много их было и на асфальте. Дача находилась почти на границе с Зеленогорском. Дегтярев свернул с шоссе вправо, метров двести проехали по узкой, окруженной высокими соснами заасфальтированной дорожке, неожиданно открылась тронутая рябью сверкающая гладь Финского залива. У берега много разлеглось камней-валунов. На некоторых отдыхали белые чайки. Еще несколько поворотов, объезд огороженного строящегося здания и они подъехали к высоким металлическим воротам. Двухэтажная белокаменная дача с террасами, флигелями, гаражом, подсобными помещениями во всей красе открылась перед ними. На огромном участке, наверное, с гектар, не видно ни одной грядки — кругом сосны, ели, березы. Те, что ближе к заливу были приземистыми, корявыми с далеко выброшенными к морю красными узловатыми ветвями. У самой дачи — высокие, стройные. Крашеная металлическая крыша была усеяна желтыми иголками, черными сучками. На берегу виднелся отдельный огороженный металлической сеткой пляж, крашеный лодочный сарай, у причала белела шлюпка с трехцветным российским флагом. На широкой корме — подвесной мотор. Чугунные ворота с затейливой ковкой были закрыты, из узкой будки вышел широкоплечий человек в брюках и безрукавке десантника, но без берета. Дегтярев вылез из машины, коротко переговорил с ним. Охранник снова нырнул в будку и створки ворот поехали по направляющим роликам в разные стороны. Тимофей Викторович снова сел за руль и поставил машину на заасфальтированную стоянку возле флигеля, там даже были выложены белым кирпичом разделительные полосы. Внимание Рогожина привлек довольно свежий с тонированными стеклами «Мерседес», номер был санкт-петербургский — одни тройки. Что это означало Иван не знал, но слышал, что некоторым «крутым» деятелям ГАИ выдает специальные номера, дающие некоторые преимущества владельцам таких машин по сравнению с обыкновенными смертными.

Второй охранник ожидал их у парадного входа, плечи и шея ничуть не менее крепкие, чем у того, что сидел в будке. И взгляд настороженный, цепкий. Нарождается новый тип подручных. Раньше охраняли только партийных бонз, а теперь вот и миллионеров... Рогожин насмотрелся фильмов про мафии и гангстеров, так вот охранники, железобетонные ворота, будка с телефоном — все это будто специально взято из фильма про американского «крестного отца». И даже манера лениво отвечать на вопросы и жевать резинку была позаимствована оттуда же. Не видно только автоматов «узи» и пистолетов под мышкой. Громила с бычьей шеей поздоровался с Дегтяревым за руку, даже соизволил небрежно улыбнуться и лично проводил их в шикарно обставленный холл на первом этаже.

— Босс с массажистом в сауне, — проговорил он. — Садитесь к столу, полистайте журналы.

Вокруг круглого с мраморной столешницей стола на причудливо изогнутых резных ножках стояли несколько легких изящных кресел с мягкими сидениями явно не отечественного производства, а на столе разбросаны красочные иностранные журналы с ослепительными обнаженными красотками. Подобные Иван еще работая в комсомоле, просматривал.

— Ну прямо Голливуд! — проводив взглядом скрывшегося за желтой дверью охранника, сказал Иван. — Не хватает только Чарльза Бронсона или Пола Ньюмана...

— Глобов показался мне неплохим мужиком, — сказал Тимофей Викторович. — Нам пора, братец, менять свое представление о богатых людях. Как и везде среди них есть порядочные, совестливые, а есть и акулы, ради денег готовые любого проглотить с потрохами.

— Я и не думаю, что все наши доморощенные богатеи — негодяи, — улыбнулся Иван. — Просто мы еще не привыкли ко всему этому... — он обвел глазами холл. — Босс в сауне да еще с массажистом!

— Ладно, что не с бабой, — хохотнул Дегтярев.

Вскоре дверь распахнулась и охранник поставил перед ними на стол мельхиоровый поднос с несколькими разноцветными бутылками, какие Иван видел только в кооперативных магазинах и ларьках. Была и закуска.

— Виски, джин, ликер, советую отведать «Амаретто», — произнес охранник. — Пейте, ребята, и ешьте от пуза, босс у нас не жмот.

Ухмыльнулся и снова величественно удалился в ту же комнату. Иван обратил внимание, что дверь он прикрывает осторожно, да и выражение лица у него становится другим. Вышколенные ребята!

— Мать честная! — изумлялся Рогожин. — Каждый пузырек потянет больше трех сотен! — он взял плоскую бутылку виски с красочной этикеткой и отвернул позолоченную пробку. Такого виски он еще не пробовал, хотя, когда работал в комсомоле и бывал в командировках, угощали тоже на славу.

— Не забывай, мы — на работе, — предупредил Дегтярев.

— Я думал, мы расслабимся, выпьем-поедим, как он сказал... — Иван метнул смешливый взгляд на дверь. — От пуза! Все как в Голливуде, а вот от родного российского хамства никуда, видно, не денешься.

— Что это ты нынче такой веселый? — заметил Тимофей Викторович. — Влюбился, что ли?

Шефу не откажешь в проницательности!

— Погода хорошая, на столе выпивка, закуска... Вот и радуюсь, — улыбнулся Рогожин. — Ты как хочешь, Тимофей, а я, пока босс в сауне млеет, отведу душу за столом. Когда еще так нас будут угощать?

— Дают — бери, бьют — беги, говорила моя бабушка, — сказал Дегтярев и налил в хрустальные стаканчики старинной работы водки. Среди этого изобилия и заморских вин была подана и бутылка «Столичной» с желтой винтовой пробкой. На все вкусы. Русский человек, он не избалован, больше тянется к привычному — водке.

Они уже полбутылки прикончили, когда в белом махровом халате, стянутом красным поясом с кистями, появился Андрей Семенович Глобов. Вслед за ним хотел было проскользнуть тихой мышью к выходу невзрачный черноволосый мужчина в спортивном костюме с кейсом в руке, но хозяин задержал:

— Хасбулат, прими на дорожку чего-нибудь и закуси? — предложил он. Точнее распорядился.

Массажист не заставил себя уговаривать, кивнув детективам, присел к столу, налил в стакан желтоватый виски и, не разбавляя минералкой, опрокинул в себя, закусил севрюжкой, поколебавшись, быстро соорудил бутерброд с красной икрой, проглотил и тут же откланялся. Любопытный человек! Ни одного слова не произнес, будто и говорить по-русски не умел. А черные узкие глазки острые, так и бегают.

Глобов, пожав им руки, уселся напротив, налил себе тоже водки и без всяких тостов выпил. Закусывать не стал, лишь понюхал бутерброд с икрой. Рогожин, вертя в руке рюмку, разглядывал советского миллионера. На вид лет 40—45, каштановые с сединой волосы, зачесанные назад, продолговатое лицо с крупным прямым носом, немного выдающийся вперед подбородок, сухие губы, чуть оттянутые книзу, что придавало мужественному лицу Глобова несколько печальное выражение. А вот улыбка делала его сразу моложе и добрее. Зубы у него были в порядке. В небольших темно-серых глазах просвечивал ум. Роста среднего, подтянут, широкоплеч, без намека на животик. При таком-то пищевом изобилии сохранить форму не каждому под силу. Сколько среди кооператоров Иван встречал молодых людей с лоснящимися щеками и выпирающими животами и как правило при усах. Дорвавшись до больших денег эти парни ели и пили, как справедливо заметил охранник, «от пуза». Пешком они не ходили, кто сам не сидел за рулем, того возили прикрепленные к кооперативам такси или охранники на иномарках.

Все больше встречал Иван на улицах и нищих. Не тех нищих, которые работали профессионально, выставляя напоказ свои уродства, а скромных интеллигентного вида старушек, протягивающих руку за подаянием и не смотрящих прохожим в глаза. Стыдно было. Особенно тем, кто еще и ордена-медали нацепил на пальто. Страна раскололась на богатых и бедных. И эта пропасть между ними с каждым днем, месяцем все увеличивалась. В печати сообщалось, что около 90 процентов населения России живут за чертой бедности. Неужели вся эта перестройка главным образом направлена на то, чтобы создать режим благоприятствования только для богатых? Нет, Рогожин не осуждал богачей, особенно тех, кто хоть что-то производил, создавал, но глубоко ненавидел обнаглевших спекулянтов, жулье, перекупщиков, наживавшихся именно на нищете других, скупавших у сельчан их продукты и продававших их на рынках во много раз дороже, ненавидел тех, кто прямо из контейнеров забирал себе прибывшие как гуманитарная помощь к нам продукты и товары из-за рубежа. Все то, что бесплатно присылали бедным. Вскоре все это продавалось в кооперативных магазинчиках и ларьках за бешеные деньги. Красиво упакованные продукты открыто лежали на витринах...

— Рассказывайте, что узнали, — сразу взял быка за рога Андрей Семенович. Голос у него звучный, спокойный, взгляд доброжелательный. У него была привычка во время беседы дотрагиваться до верхней губы, по-видимому, когда-то носил усы, а потом сбрил. И еще одно заметил Рогожин: миллионер часто ронял с ноги красивый кожаный тапок и потом нащупывал его, иногда почти сползая с кресла. Став частным детективом, Иван по наставлению опытного сыщика Дегтярева развивал в себе наблюдательность, запоминал незначительные мелочи, научился незаметно следить за выражением лиц своих собеседников, за их глазами. Может, он и обольщался, но ему казалось, что уже различает, когда человек врет или говорит правду. Тимофей Викторович дал ему во временное пользование толстенный потрепанный том «Настольная книга «следователя», изданная в пятидесятых годах. Пришлось купить несколько дорогих толстых детективных романов. Особенно понравился ему Чейз. Этот описывал своих героев просто, достоверно, его книги читались с нарастающим напряжением, Чейз не утруждал себя точным описанием методов полиции, криминалистов, наоборот, по отношению к ним у него явно сквозило пренебрежение. Явно симпатизировал частным сыщикам. И что особенно пришлось по душе Ивану — это как Чейз создавал характеры слабого пола. Да, он знал их психологию! Очень редко встретишь у него положительный женский образ, как правило это красивые, но коварные, бездуховные существа, готовые из-за денег и животной похоти на любые преступления.

Дегтярев стал по памяти перечислять все то, что они проделали за неделю. В их задачу входило наблюдение за директором кооператива по ремонту и обслуживанию иностранных автомобилей. Теперь у многих питерцев появились иномарки. У Глобова закралось подозрение в его честности, он и поручил им проследить за директором, его контактах с автолюбителями. Кооператив находился на Гражданке в купленном у финнов просторном ангаре из рифленного оцинкованного железа, работали всего пять автослесарей, шестым был директор, который тоже не гнушался залезть под машину, покопаться в электрооборудовании. По специальности он был инженер-электрик. Жил на улице Воинова, имел «Вольво» и двух молодых любовниц. Одна — ученица десятого класса. Вторая лет двадцати трех ездила на серебристом «Фиате». Он познакомился с ней в автомастерской. У блондинки по имени Света вышел из строя карбюратор, директор кооператива лично наладил его, заодно проверил прибором электрооборудование, обнаружил, что аккумулятор на последнем издыхании. В городе с аккумуляторами была напряженка, блондинка стала умолять, чтобы он помог ей, он пообещал... Так и начались их любовные отношения. Невысокого роста, гибкая, голубоглазая с чуть кривоватыми, но сексуальными ногами, Света зачастила к Игорю Васильевичу Жарикову, так звали директора мастерской, стала приезжать туда с подружками, которым рекомендовала «милого друга». Муж Светы работал за рубежом в совместной фирме, где и приобрел подержанный «Фиат». Конечно, Жариков принимал таких клиенток по высшему разряду и стал иметь с ними кое-какие коммерческие дела, ведь молодые женщины-автомобилистки и сами ездили за границу к мужьям, привозили оттуда доллары, видеотехнику и прочие вещи, которые можно было здесь выгодно продать.

— Его любовные дела меня не интересуют, — прервал Глобов. — А вот валютные махинации мне не нравятся... Только от клиенток он получает доллары?

— Клиентки свели его со своими знакомыми иностранцами, — пояснил Тимофей Викторович. — Последнее время он напрямую с ними имеет дело.

— Он обязан всю валюту сдавать по ведомости, — заметил Андрей Семенович. — По-видимому, кладет ее себе в карман, а сдает выручку в рублях.

— Значит, и бухгалтер с ним заодно, — сказал Дегтярев.

Андрей Семенович налил себе еще водки, посмотрел ее на свет, пригубил и поставил рюмку на столешницу. Тапок опять соскользнул с его босой ноги, он стал нашаривать его, на лбу собрались поперечные морщины. Обдумывая что-то, он рассеянно кивнул на стол:

— Да вы ешьте, господа, не стесняйтесь.             

Иван и так не стеснялся, однако больше налегал на закуску, а не на выпивку. Его шеф почти ничего не ел и не пил. Он один и вел диалог с миллионером — Иван пока и слова не ввернул. Он предпочитал отвечать на вопросы, но их ему никто не задавал. Осетрина золотисто просвечивала на тонком ломтике булки, так и таяла во рту. Он из каждой бутылки попробовал по маленькой рюмке. Зеленоватый ликер почему-то имел запах цветущей сирени, а «Амаретто» — миндаля. Этот коричневатый ликер ему больше всего понравился. И бутылка была красивая, плоская со знаком качества.

— Ладно, когда воруют у государства, — заговорил Глобов. — У нас ведь государственное — это ничейное. Так, абстракция. Ничто никому не принадлежит. Уж эту-то азбуку советские люди очень хорошо усвоили. Воруют почти все, это, так сказать, в порядке вещей, но неужели не хватает ума понять, что если администрация государственных предприятий закрывает на это глаза, потому что ей тоже наплевать на чужое, да и сама приворовывает, то свободный предприниматель, хозяин не потерпит лени, бесконечных перекуров, обмана, равнодушия и уж тем более наглого воровства! Такова уж природа человека, что он будет всегда свое добро защищать, оберегать, стараться свою продукцию сделать лучше, чем у конкурентов, потому у зарубежных фирм все товары в сто раз лучше упакованы, любовнее сделаны да и по качеству куда выше наших. Ну что этому Жарикову нужно? Получает две с половиной тысячи в месяц, немало имеет от иностранцев, ну там подарки, презенты, сувениры и все такое, ездит за границу по приглашениям, так нет, нужно еще хапать валюту! И ладно бы на свои рубли, скотина, покупал, так нет, норовит меня объегорить, провести! Я достаю запчасти к иномаркам, а он их продает, отдавая мне лишь половину, а то и меньше. Каков мерзавец, а?

— Из Хельсинки пригнали «Мерседес», — продолжал Дегтярев. — Жариков был посредником в продаже... — он глянул в раскрытую записную книжку. — Гольцеву А. А. продали за семьсот тысяч, Жариков от этой сделки получил пятьдесят три тысячи советскими рублями.

— А должен был по нашим условиям провести эту сделку через кооператив, — сказал Андрей Семенович. — Черт, хороший специалист, котелок варит, но вот зуд стяжательства сильнее его. Придется убирать.

У Ивана от этих астрономических цифр голова пошла кругом: какими деньжищами деляги заворачивают! Что же такое получается, чем хуже простым людям, тем вольготнее живется воротилам, бизнесменам, лавочникам! И он, Иван Рогожин, теперь верой-правдой служит им, защищает их... Трудно привыкать ко всему этому. Так же как трудно отвыкать от лихоимства таким как Жариков, десятилетиями привыкших все тащить у государства. И разве кто-нибудь, несущий с родного завода детали, продукцию считал себя вором? Ни в коем случае! Каждый брал то, чего, как он считал, ему недодает это самое государство. Ведь теперь не секрет, что советские люди получали во много крат меньше, чем зарабатывали. Нынешняя жизнь такова, что теперь вряд ли что-либо изменится. Да и нужно ли что-то менять? Может, оборотистые, способные люди вроде Глобова, Жарикова, накопив капиталы, будут и бедным помогать? Так делается во всем мире. Навязанная большевиками советским людям уравниловка ни к чему хорошему не привела. Было чем брюхо набить, одеться, а о большем забитый советский человек и не помышлял. Но нельзя было бесконечно ставить на одну доску талантливого человека и бездаря? Работягу и лентяя! Делового, изобретательного и равнодушного, безынициативного? Весь наш строй был направлен против неординарных людей, талантливых. Они мешали, вызывали беспокойство, ведь никто ничего не хотел менять. Машина запущена — и ладно. Главное не останавливать ее даже ради того, чтобы заменить лучшей, более производительной.

— С Жариковым все ясно, господа, — продолжал Андрей Семенович. — С ним я расстанусь, придется его, конечно, немного наказать, чтобы другим неповадно было ко мне в карман залезать... Ну этим мои ребята займутся. В нашем неокрепшем бизнесе нельзя зарываться, между коллегами должна быть полная честность, иначе каши не сваришь... Да и ему, Жарикову, урок пойдет впрок: впредь будет осмотрительнее. — Он перевел взгляд с Дегтярева на Рогожина. — Спортсмен? Наверное, каратист?

— Кое-чему обучен, — улыбнулся Иван.

— Хочешь ко мне в команду?

— Не переманивайте моих людей, Андрей Семенович, — сказал Дегтярев. — И потом мы и так на вас работаем.

— Если дам три твоих нынешних зарплаты — пойдешь? — не обратив внимания на детектива, пытливо посмотрел в глаза Ивану миллионер. Вот так теперь можно решать судьбу человека. За столом с выпивкой и закуской. Не нужны рекомендации, одобрение парторганизации, профсоюза, месткома...

— Мне нравится моя работа, — спокойно ответил Рогожин. — А деньги? Они с каждым днем дешевеют, пишут ведь, что печатные станки круглые сутки напролет их печатают.

— А если буду платить долларами? — соблазнял Глобов.

Ивана стал раздражать этот разговор: действительно покупает его миллионер или разыгрывает? Не верилось, что он мог с первого раза так приглянуться ему, что готов платить даже долларами. Тут было что-то другое. Может, желание продемонстрировать свою силу, испытать его, Ивана, на твердость?..

— Спасибо за угощение, — сказал Рогожин и хотел было встать, но хозяин придержал его за локоть.

— Я еще не закончил, господа, — посерьезнел он.

Последнее время все чаще входило в обиход это старинное словечко, зато слово «товарищ» теперь употребляли лишь пенсионеры и оказавшиеся не у дел партработники. Следственным работникам легче всех: они и раньше задержанных называли «гражданами», а если преступник обмолвится и назовет «товарищем», всегда был готов стандартный ответ: «Тамбовский волк тебе товарищ!» Почему именно тамбовский, а не курский или псковский?

Для дальнейшей проверки Дегтярев записал адреса и название предприятий в блокнот. На этот раз им предстояло проверить сразу четыре кооперативных точки, занимающихся в основном продажей приключенческой и фантастической литературы. Жулики-продавцы, которых нанимали кооператоры, взвинчивали цены на и без того дорогие книги. Получался двойной грабеж — грабили кооператоры-издатели и нанятые ими продавцы, раскидывающие свои столы и ящики с литературой где попало, что и затрудняло контроль за ними. Ухитрялись торговать даже в банях, парикмахерских.

— Простые люди считают, что мы, бизнесмены, их грабим, приводим на грань полного обнищания, — на прощанье немного просветил их Андрей Семенович. — А того не знают, что нас сами грабят свои же, с ножом к горлу пристают рэкетиры, да и законники норовят при случае клюнуть в зад... Приходится им платить.

— Тяжела шапка Мономаха? — улыбнулся Иван.

— Вот я и хотел тебя поближе привлечь к моему бизнесу, — сказал миллионер. — Посмотрел бы что у нас к чему.

— Мы для своих клиентов выкладываемся полностью, — счел нужным заметить Тимофей Викторович.

— Потому я с вами и имею дело.

— Черт возьми, как быстро все у нас переменилось! — проговорил Дегтярев, когда они, покинув гостеприимный холл, уселись в машину. — А с другой стороны, разве хуже миллионер Глобов бывшего зажравшегося партийного чинуши? Видел, какие у них дачи за зелеными заборами? Глобов хоть рискует собственными капиталами, а те — государственными. И не рискуют, а транжирят их как заблагорассудится. Их ведь всегда списать можно. И Глобову нужен талант для управления своим обширным хозяйством, а тем — протекция вышестоящего начальства и связи. Глобов вон как беспокоится за свои денежки, а тем было на все наплевать. Деньги-то не свои. Глобов не берет взятки — он их дает, а те только и жили на взятках. И наверху об этом знали, но помалкивали, потому что и сами получали в лапу. И в сто раз больше. Что же лучше, Иван?

— Не знаю, Тимофей Викторович, — честно признался Рогожин.

Все, что происходило в стране, было настолько дико и непривычно, что и собственное мнение-то пока было составить трудно. Идет большой разговор о реформах, рынке, а что это такое и какова конечная цель всего этого, никто толком не знал. Не могли этого растолковать политики, средства массовой информации.

— Будем работать, — включая зажигание, сказал Дегтярев. — Он платит, и надо сказать, хорошо платит, больше, многих других, а мы...

— Ты хочешь сказать, кто платит, тот и музыку заказывает? — усмехнулся Иван.

— Можно и так сказать, — согласился шеф, трогая машину. — Так всегда было и будет.

— Я бы не хотел плясать под чужую музыку, — обронил Иван.

— Потому и не согласился к нему пойти?

— Умный мужик, но и его деньги избаловали, — задумчиво заметил Иван. — Думает, что все на свете можно купить.

— Так все миллионеры думают.

— И покупают?

— В жизни, наверное, да, а в кино встречаются герои, которые думают как и ты, — туманно объяснил Тимофей Викторович.

— Кстати, я где-то читал, что теперь на советские картины народ почти не ходит, наши киностудии горят, как свечки, — вспомнил Иван.

— Я думаю, наше кино гораздо слабее заграничного и потом показывают такую нищету, безысходность, что и смотреть-то тошно!

— Ты прав, — согласился Рогожин. Он уже больше года не ходил в кинотеатры — хватало и видеомагнитофона дома. Да и к тому уже начал остывать. Заплатишь за видеокассету больше сотни, а и смотреть-то нечего. Там тоже фильмы разные делают, бывает такая откровенная халтура, что диву даешься. Может, специально лепят дешевую продукцию для слаборазвитых стран? Особенно пустые, хотя и красочно оформленные, гонконговские боевики. Надоели каратисты, махающие руками и ногами, укладывающие десятками своих противников, надоели супермены, расстреливающие из автоматов сотни солдат и гангстеров. Причем каждый убитый перед смертью норовит повыше прыгнуть и упасть, а любая подбитая машина обязательно взрывается, как атомная бомба...

— О чем задумался? — покосился на него Дегтярев.

— О кино, — сказал Иван. — Давай после работы сходим куда-нибудь?

— Куда-нибудь — пожалуйста, а в кино не хочется, — засмеялся Тимофей Викторович. — Уже с год, как не был. Хватает мне и телевизора.

— Куда бы нам пойти?

— Вот, брат, проблема, а? — Покосился на него шеф. — Теперь и сходить-то некуда: в кино идет мура, в театрах — тоже, в ресторанах обирают, в парках — грязь и пустота. Старые праздники не празднуют, а новых еще не придумали... У меня идея: давай купим бутылочку и выпьем у меня в кабинете?

— Ты гений! — усмехнулся Иван.

— Придумай тогда сам что-нибудь поинтереснее, — сказал Дегтярев.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ


1

В обеденный перерыв Лиза Ногина заглянула на Кузнечный рынок, нужно было купить свиной вырезки для отбивных. Позвонила Мила Бубнова и дала несколько поручений по хозяйству, денег велела не жалеть, дескать, будет возмещено с лихвой: вечером они встречаются у нее на квартире с двумя крутыми финнами из Хельсинки. Чухонцы — она иногда их так называла — привезли две огромные сумки разного добра на продажу, кое-что можно и для себя выбрать по дешевке, не считая подарков. Мила уже не первый раз встречается с ними, мужики не жадные, любят выпить и закусить, ну, конечно, потрахаться... Если есть у Лолы свободные бабки, пусть захватит с собой: финны готовы им со скидкой продать электронные часы, одежду, парфюмерию. Про видеотехнику и транзисторы она уже и не говорит. Это дорого, да им с Лолой и ни к чему. Лучше взять кое-что по мелочи, а потом выгодно продать, теперь у нас все — дефицит. Можно заработать по нескольку тонн. На торговом жаргоне тонна — это тысяча.

Лола согласилась и вот теперь выбирает на длинном прилавке лучшие куски. Брала лучшее, не удержалась и купила килограмм груш. Очень уж они аппетитно смотрелись. Надо было поторговаться с усатым черноволосым мужчиной, но деньги-то не ее, стоит ли стараться? Худощавый, не чисто выбритый южанин щедро положил на весы как довесок сочную грушу, улыбнулся, черные с блеском глаза его ласково оглаживали грудь Лолы. Она надела тонкий серый свитер и грудь вызывающе торчала из-под него.

— Ха-а-рошему чэловеку нэ жалко, — сказал он в ответ на недоуменный взгляд молодой женщины. Лола привыкла, что торговцы трясутся за каждый грамм своего благоухающего товара, а тут бесплатно целую грушу! Ей нетрудно было догадаться, откуда такая щедрость, сейчас скажет, что для такой красивой дэвушки ничего не жалко! Но моложавыйторговец фруктами вместо комплимента произнес:

— Вас звать Лола, красивое имя! — и еще шире улыбнулся, показав белые зубы и золотую коронку в верхнем ряду. Выше густых сросшихся бровей белел чечевидный шрам. Губы красные, влажные, он часто их облизывал.

— Я что-то не припоминаю, — наморщила белый лоб Лола. Она не очень-то хорошо запоминала случайных знакомых.

— Нас мой хороший знакомый Реваз познакомил, — продолжал торговец. — Мы с ним были у вас в магазине на Лиговке. Брали сексфильмы.

Мало ли, с кем был у нее Реваз.

— А-а, — протянула она. — Реваз... Давно я его не видела. Он ведь уехал на родину?

Откровенно говоря, она о Ревазе и Старейшине и думать забыла, у нее появились еще более крутые знакомые. Теперь она на неделе по нескольку раз заглядывала на Торжковскую к подружке. Родители им не мешали, они почти и не вылезали со своей дачи, так что двухкомнатная квартира была в их полном распоряжении. И подружка заявила, что при таких благоприятных обстоятельствах нужно жилплощадь использовать на полную катушку. И они использовали. Летом приезжих много, а в гостиницу не пробьешься. Разве что за валюту. Мила приводила к себе солидных мужчин, как правило кооператоров. А финны вообще прямым ходом на своих машинах рулили к ее дому. Во дворе и ставили свой транспорт. Один раз мальчишки открутили боковое зеркало, и сняли «дворники». Они обе, конечно, побаивались подхватить СПИД, но когда выпьешь, развеселишься, как-то не думаешь об этом.

И тут торговец фруктами огорошил Лолу:

— Реваз и Хамид наслаждаются в райских садах благословенного Аллаха!

Лицо его посуровело, масляный блеск исчез из глаз.

— Где, где? — не поняла Лола, но фраза «райские сады» насторожила.

— Погибли в горах, дэвушка, — пояснил торговец. — У нас там война: стреляют, сжигают, взрывают!

— Оба... погибли? — растерянно уставилась она на него, все еще не веря. Вот это новость!

— Обстреляли на шоссе из автоматов, их «Нива» сорвалась в глубокое ущелье. Какие орлы были, цо-цо! — поцокал он языком. — Жизнь теперь — копейка!

— Какой ужас!

— Давай вечером встретимся, Лола, поговорим, помянем моего кунака Реваза и нашего уважаемого Старейшину Хамида? — предложил торговец. — Да, меня зовут Гурий, — он протянул из-за прилавка свою волосатую руку с наколкой на запястье: змея обвивает нож. На пальцах золотое кольцо и перстень.

Лола вяло пожала влажную ладонь и, сказав, что вечером занята, пошла к выходу. Известие ошеломило ее. Впервые ее знакомые, причем, сразу оба, распрощались с жизнью... Жизнь — копейка! У Реваза и Хамида наверное, миллионы были...

—  Я здесь буду до конца месяца, — бросил ей в спину Гурий. — Завтра дыни привезут — лучшая — твоя!

«К черту тебя с дыней! — с досадой подумала она, выбираясь с сумрачного рынка на оживленную улицу.— Лучше от вас, черные кепки, держаться подальше...» Известие о гибели знакомых расстроило ее. В общем-то, оба были безразличны ей, но как она-то могла связаться с такими опасными типами? Хорошо еще, что не вызвали в милицию. В таких случаях интересуются знакомыми трагически погибших. Правда, это случилось далеко отсюда. Да и что обманывать-то себя? Она догадывалась, что усачи в кепках с Кузнечного рынка занимаются не только торговлей фруктов, слышала их пьяные разговоры... Оба были связаны с какой-то шайкой, а Старейшина скорее всего был у них главарем. Удивительное дело! К нам, в Россию, приезжают из других республик грабить, убивать, насиловать россиян. И никто не прекратит это мамаево нашествие... И тут ей вспомнились слова Гурия: «Их «Нива» сорвалась в глубокое ущелье...» Ведь у них не было машины. Реваз толковал о «Мерседесе» или «Вольво», которые, дескать, со временем себе купит, но это в будущем — здесь он мечтал достать «Волгу». Выходит, «Ниву» они украли у Ивана Рогожина, когда они были на лекции об инопланетянах. Теперь она вспомнила, что Реваз слышал ее разговор с Иваном в магазине, он стоял рядом и, как говорится, ушки у него были на макушке! Кстати, после этого события она ни его, ни Хамида больше и не видела. Выходит, сам Бог или Аллах наказал обоих за кражу.

Лола в свитере и туго обтягивающих ее джинсах дробно стучала на высоких каблуках по тротуару и даже не замечала взглядов мужчин. Она редко напрягала свои мыслительные способности: долго раздумывать над чем-либо или принимать ответственные решения она не любила. И ее пустоватое лицо с мелкими чертами в такие минуты становилось напряженным, некрасивым. И она знала об этом. Всегда неприятно узнать, что знакомые тебе люди вдруг умерли, да еще такие молодые, пусть чувств никаких к ним не испытывала, но спала ведь с южанами, они трогали ее тело, ласкали... К черту! Больше она ни ногой на Кузнечный рынок! Эти торгаши из дальних республик липучие как смола. Появишься там, Гурий проходу не даст. Может и в магазин припереться. Уже набивается в любовники, а сам, скотина, ни рубля не скинул, подумаешь, одну грушу пожертвовал! Надо отдать должное покойному Ревазу — он не был жмотом, да и Хамид тоже. Этот всегда утром оставлял на тумбочке деньги.

Август в Петербурге стоял жаркий, на небе ни облачка, давит духота, запах бензиновой гари раздражает. Хотя под мышками и выбрито, но пот щиплет. Зря она надела свитер. Эх, сейчас бы все сбросить с себя и под прохладный душ! А еще лучше выкупаться. В былые годы в бархатный сезон Лола с веселой компанией кейфовала «на югах», а теперь там не спокойно, да и тоже все стало дорого. За жилье дерут три шкуры, местные нагло пристают к приезжим симпатичным девушкам, знакомая, побывавшая в Сочи, рассказывала, что запросто могут чуть ли не на пляже изнасиловать, а поднимешь крик — нож вытащат или пистолет. И что за жизнь пошла! Многие подружки теперь ездят в отпуск к родственникам в деревни, провинциальные городишки, но ведь там ничего не купишь. Местных-то с трудом обеспечивают необходимым. Еле хлеба в магазине допросишься. В деревнях давно никто ничего не продает, избавились от коров. Что и вырастят, так только для себя. Придется в этом году забыть про отпуск. Правда, и работа у нее не бей лежачего. Как и говорил председатель кооператива Еся Шмель, все стало на круги своя — пункт проката видеокассет заработал на полную мощность в книжном магазине на Лиговке. «В подполье» Лола и поработала всего-то с полмесяца, так что постоянные клиенты не успели к ней дорогу забыть.

Мелодичный сигнал чуть ли не под самым ухом заставил вздрогнуть и остановиться. У самого тротуара притормозил вишневый сверкающий хромированной облицовкой «Мерседес», из-за опущенного стекла смотрела на нее широкая улыбающаяся физиономия Сережи Кошкина. Видно, загар к белесо-рыжеватым плохо пристает — лицо у него багровое, а брови — белые.

— Чао-какао! — весело поприветствовал он. — У тебя, Лолочка, походка королевы... Еду сзади и гадаю: чья же это такая соблазнительная попка! Вроде бы знакомая. Как говорил один мой знакомый: такую попку хочется немедленно подвергнуть сладострастию... И вспомнил! Я ведь в Лисьем Носу после сауны...

— Ну и нахал ты, Сережа! — перебила Лола. Хотела возмутиться, но на него было невозможно рассердиться. Когда Сережа улыбался, у него улыбалась каждая черточка на лице: толстые губы, голубоватые глаза, золотые зубы, круглый бритый подбородок, даже толстый лоснящийся нос. Он вдруг напомнил ей бритого боровка.

Как всегда от Кошкина пахло хорошим одеколоном. Французская черная рубашка с фирменным крокодильчиком на кармашке обтягивала его покатые плечи. Короткой щетиной топорщились на круглой голове рыжеватые волосы.

— Садись, детка, подвезу до твоей конторы, — перегнувшись, он распахнул дверцу. — Купила еду, фрукты? Милка не сказала тебе, что в кооперативном ларьке на Литейном торгуют шампанским?

— А ты откуда, котик, все знаешь? — усевшись рядом, спросила Лола.

— Про шампанское или про сегодняшнюю вечеринку? — трогая «Мерседес», произнес Сережа. — Заметь, как аппарат мягко берет с места! — похвастался он. — Не машина, а мечта! После «Мерседеса» я разве что пересяду на «Линкольн» или «Феррари».

— Я про такие и не слышала, — сказала Лола.

— Ты еще много чего не слышала, Лолик, — рассмеялся он. — Знаешь, сколько стоит стереомаг? — он включил кнопку и весь просторный салон наполнился музыкой. — Десять тонн! Квадратура. Четыре динамика. Ну, как звучит?

— Сделай потише, — попросила она.

Кошкин, конечно, хвастун, правда, ему и есть чем похвастаться. Умеет человек жить! Для себя покупает все самое лучшее. Мила рассказывала — она больше знает Кошкина — что у него дома прямо музей: полно разной техники, часов на стенах, таймеров, на кухне собраны все мыслимые приспособления: импортные мясорубки, электроножи, консервооткрыватели, посуда из нержавейки, кухонный комбайн. Но вот в одном Сереже не повезло — у него жена стерва! Раз в два-три месяца Кошкин запивает и Маня — его жена — в это время выжимает из него многие тысячи. Делает вид, что спасает его от запоя, а на самом деле счастлива, когда он в таком состоянии. За бутылку пива готов заплатить тысячу. Маня покупает ему на каждый день бутылку водки, запирает его на два ключа в квартире, отключает телефон и Сереженька попивает себе взаперти. Бывает, жена выговорит у него в такие дни и что-нибудь посущественнее, например, шубку или модную куртку. Если Кошкин кого-нибудь надует по мелочи, то жена сама берет трубку телефона и всем говорит, что муж уехал в Финляндию. Время пройдет, обманутый клиент смирится или вообще забудет о надувательстве. А обмануть Сережа может лишь тем, что сдерет в три раза дороже за вещь, чем она стоит. А так как деньги дешевеют, а вещи дорожают, то через какое-то время цена выравнивается и Сережа снова хороший доставала для своих клиентов. Вообще-то, кто его знает, жалуются, что берет он за вещи очень уж дорого.

— А финны — мои компаньоны, — между тем рассказывал Кошкин. — Я их и познакомил с Милкой. Ты обрати внимание на Мартина Карлавайна — крутой мужик!

— Я его видела у Милы, — скромно потупившись, заметила Лола. Она не только видела его, а и переспала с ним. Ничего мужик и смешно по-русски говорит. Зовет ее не Лола, а Люля.

— Ты не теряешься, детка! — хохотнул Сережа. — Я давно знаю Мартина — он наверняка тебя трахнул.

— Я обижусь, котик, — поджала полные накрашенные губы Лола, хотя самой было смешно.

— Я не ревнивый, крошка, — рассмеялся он. — И на сегодняшней вечеринке меня не будет. Я сейчас в глубокой трезвости. Дела надо делать, так что развлекайтесь без меня.

— Слышала про твои запои...

— Просто устраиваю себе небольшую встряску — работа-то у меня нервная, за вредность я лишнее и начисляю... Ты учти, Лолик, трезвые финны жадноваты, а вот когда наберутся, с ними и надо вести дела, — посоветовал Сережа, посерьезнев. — Технику и видеокассеты я у них заберу, а на вашу долю — шмотки и парфюм. Я добрый, нужно ведь и вам детишкам на молочишко.

— Ну, спасибо, дорогой, даже про детишек вспомнил!

— У меня дочь почти взрослая, знаешь, как из меня бабки тянет? — сказал Кошкин. — Это от первой жены. Причем норовит пожаловать ко мне, когда я в запое и жены дома нет. Но Маня у меня хитрая — взяла и замок сменила. Ключ-то я дочери давно еще дал. Так что через дверь с ней ведем переговоры. Так хитруля заставила меня бросить ей в форточку полтыщи карбованцев на летние туфли!

— Весело ты живешь!

— Тянут с меня, Лолик, все, кому не лень, — сделал он скорбное лицо, однако глаза весело блестели.

«Рассказывай сказки! — подумала Лола. — С тебя вытянешь. Такой же хитрый, как и жена твоя, Маня!»

В тот раз, когда Сережа отвез их с Милой к Виктору в Лисий Нос, он произвел неплохое впечатление на Лолу. Забавный, крепко сбитый с рыжеватым ежиком на круглой голове и бледно-голубыми глазами он и на пляже походил на игривого подсвинка. Модные, но явно не его размера звездно-полосатые плавки сдавили его причиндалы, удивительно было — как он натянул их на себя!

У Виктора они и заночевали, тогда Кошкин пил наравне со всеми, особенно после сауны, в которой они все вместе млели. Как Лола и предполагала, спать ей пришлось с ним. В постели Кошкин оказался не бойцом: долго настраивался, просил помочь, а потом быстро выдохся и сладко заснул. Спал с открытым ртом и похрюкивал. Утром тоже не приставал, за что Лола была благодарна: она все-таки перепила с вечера — мешала сдуру пиво с виски — утром болела голова и во рту было сухо. А вот Мила с Виктором, видно, неплохо позабавились, похохатывали, перебрасывались солеными шуточками и похмелялись неразбавленным виски. Потом подружка сказала, что Витюк всю ночь не давал ей покоя, очевидно, давно бабы не имел и перестоялся как племенной конь в конюшне. Он ведь из своей дачи ни на шаг. Приглашал снова к себе, но с жадноватыми мужиками Мила повторно не встречалась. Виктор не преподнес ей ни подарка, не дал и денег, а виски и пиво, считала она, это не плата за столь изнурительную «работу», которую задал ей после сауны Виктор.

С тех пор не видела Сережу и Лола. Хотя он и не «задал ей жару», как лысоватый Виктор подружке, тем не менее утром подарил ей косметический набор. Расчувствовавшись, Лола дала ему свой телефон, адрес книжного магазина, однако Кошкин не звонил и не появлялся. И сегодня они встретились случайно. Будто прочтя ее мысли, Сережа сбоку посмотрел на нее, улыбнулся, сверкнув золотыми зубами, и произнес:

— Было бы приятно посидеть с вами в веселой компашке, но я, Лола, бизнесмен, для меня главное — дело. Финны финнами, а у меня вечером встреча с двумя штатниками. Валютные дела. Кстати, они привезли Витюку приглашение в Нью-Йорк. Он давно копит доллары, чтобы там обарахлиться. Витенька у нас богатенький мальчик!

— Я этого не заметила...

— Он и в Штатах будет халдейничать, пристроится куда-нибудь в харчевню и будет бабки делать.

— А доллары в Америке тоже бабками называют?

— Баксами, — улыбнулся Сережа. — Вот провожу Виктора в Штаты и тогда мы с тобой красиво отдохнем у него на даче... Ключи и сибирского кота он препоручил мне.

— Когда же мы гульнем? — игриво поинтересовалась Лола.

— В конце октября Витенька уедет, билеты он уже заказал, к этому времени закончит строительство на своем участке еще одного домика для гостей. Будет сдавать иностранцам за валюту. Внизу два гаража, вверху — три меблированные комнаты. Вложил тридцать тысяч рубликов в это строительство. Витя знает куда в наше время нужно вкладывать деревянные рубли. Он ведь до «пенсии» заведовал отделом в мебельном магазине.

— На пенсии? — удивилась Лола. — Он же еще не старый.

— Витек сколотил себе состояние, купил дачу и теперь наслаждается жизнью, ему ни работа не нужна, ни пенсия. На всякий случай нанял бомжа, который вкалывает под его фамилией в кочегарке. Так что стаж идет... Витюк у нас богач и холостой. Жена от него ушла лет пятнадцать назад. У него сын растет. Когда заговорили о реформе, мол, деньги в «чулке» могут у всех погореть, так Витя сразу до совершеннолетия перевел на книжку алименты.

— А что он будет в Америке делать?

— Я же говорю — доллары, — ответил Сережа, втискиваясь в освободившееся место в ряду машин на Разъезжей. — У него там полно знакомых, устроят на сдельную работу, полгодика будет мыть посуду в забегаловке, а потом вернется домой с «Фордом» на палубе парохода. У него мечта — привезти оттуда машину.

— Привезет, — сказала Лола. — Он упорный.

— Бред собачий! — вдруг взорвался Сережа. — Любую машину можно теперь у нас купить. Это надо же додуматься: через океан волочь в Россию автомобиль! Шарики за ролики бегают в плешивой голове нашего Витюка Судакова. Я ему предлагал «Мерседес», так нет у него мечта «Линкольн» или «Кадиллак». Пусть подержанный, но из Штатов.

— Не бери в голову, — сказала Лола. Ей не понятно было, чего это Сережа так разволновался? — У меня найдется для тебя парочка отличных американских фильмов, только что записали... Зайдешь?

— Не до кино мне, — остыв, проговорил Сережа. — Кручусь, как белка в колесе, делаю бабки, а наше вшивое правительство ведет страну к полному развалу. — Вот-вот начнется гиперинфляция...

— Гиперинфляция? — наморщила лоб Лола. — Что это такое? Вроде наводнения?

Она уже вылезла из машины и стояла неподалеку от дверей своего магазина. Прохожие окидывали завистливыми взглядами вишневый «Мерседес», не обходили вниманием и ее особу. Лола знала, что сзади в джинсах она смотрится еще лучше, чем спереди. Утром она не успела сделать обычную прическу — времени накручивать бигуди не оставалось — и белые волосы ее спускались пучком на спину.

— Святой человек! — хохотнул Сережа. — Нас собираются потопить в бумажных деньгах — все республики сбрасывают их к нам, все раскупают под гребенку, а она даже не знает, что такое гиперинфляция! Именно наводнение — бумажное денежное наводнение, когда бабки ничего уже не стоят! Это когда за буханку хлеба будешь платить тыщу рублей, а за спички — стольник. И когда все твои сбережения превратятся в цветную бумагу с портретам Ильича, которую даже в сортире нельзя из-за жесткости использовать.

— А все сдаю видеокассеты напрокат по пятерке штуку, — пожала круглыми плечами Лола.

— Скоро будешь сдавать за четвертак!

— Значит, я больше буду зарабатывать...

Сережа посмотрел на нее, потом с безнадежностью махнул рукой: видно, ей никак не растолкуешь, что такое гиперинфляция!

— Финнов утром проводите, а я к вам в двенадцать заскочу, — сказал он. — Берите все, что они предложат. Не подойдет вам — куплю.

Покивал круглой ершистой головой и укатил на своем сверкающем «Мерседесе» в сторону Невского проспекта.

«Сказать Ивану про «Ниву» и Реваза с Хамидом или нет? — заходя в магазин, где ее уже ждали любители видеофильмов, подумала Лола. — Пожалуй, не стоит, что-то редко он теперь мне звонит и не заходит. Может, нашел другую? Нужно будет вечером брякнуть ему...»

Она сходила в подсобку, принесла оттуда коробки с кассетами, квитанции, залоговые деньги. Все это хранилось в сейфе, ключи от которого были только у нее. Сейф забросил сюда Еся Шмель.

— Подберите мне что-нибудь романтическое на ваш вкус, — улыбнулся ей высокий загорелый мужчина в фирменной салатной рубашке с погончиками. Из кармашка торчала пачка «Кента», в руке кожаная сумочка на ремешке, японские часы «Сейко». Явно дядечка из крутых. Раньше она его не видела, наверное, недавно обзавелся видеомагнитофоном. — «И наступит завтрашний день», две кассеты — шесть часов сплошного удовольствия, — привычно улыбнулась Лола. — Тут и романтика, и детектив, и любовь...

— Любовь — это прекрасно, — продолжал улыбаться мужчина, глядя на нее повлажневшими серыми глазами. У него русая интеллигентная бородка и усы. — Меня зовут Кириллом, я привез из Парижа видеосистему и нуждаюсь в консультанте... — жестом фокусника извлек из сумочки узкую плитку шоколада с иностранной оберткой. — Мой маленький презент.

— Спасибо, — Лола вложила в ответную улыбку все свое женское обаяние. — Я буду для вас подбирать лучшие фильмы.

— Вы не сказали, как вас звать?

— Лола... — она произнесла свое имя так, будто послала ему воздушный поцелуй.

— Лола, а вечером...

— Сегодня вечером я занята, — посерьезнев, перебила она. Надо набивать себе цену. Так сразу, милый, дела не делаются. Подумаешь, плитка шоколада! До вечера у нее в коробке будет полно таких презентов. — Вы должны вернуть мне кассеты завтра вечером, в крайнем случае послезавтра утром... Залоговая стоимость обеих кассет двести пятьдесят рублей.

Кирилл выложил ей на стол три новенькие радужные сотенные.

— Я работаю с двенадцати, — протянув сдачу, сказала Лола. Симпатичный мужчина, не гонит лошадей... Лола решила пока поставить его на место. — Пожалуйста, следующий.

Кирилл вынужден был с несколько обиженным видом отойти. Он еще немного постоял у книжного прилавка, изредка бросая взгляды в ее сторону. И тогда Лола сделала то, что делала в редких случаях: извинилась перед клиентом, встала из-за стола и вальяжно прошествовала в подсобку, хотя ей там делать было абсолютно нечего. Она знала, что Кирилл смотрит ей вслед. Ну и прекрасно, пусть полюбуется на ее роскошную фигуру, полные ноги — их Витя из Лисьего Носа назвал сексуальными — плавную походку. Что-что, а бедрами и пышным задом она двигать умела.

2

Мог ли когда-нибудь подумать Иван Рогожин, что ему придется заниматься вот такими странными делами? Дегтярев поручил ему выяснить, кто выбил фарфоровые зубы председателю кооператива Иосифу Евгеньевичу Шмелю. Тому самому «Есе», у которого работает Лиза Ногина. Шмель — мелкая сошка по сравнению с Глобовым, но доходы и у него немалые. Уж который год «писатели», так называют людей, переписывающих на видеомагнитофонах заграничные фильмы, круглыми сутками на нескольких аппаратах пишут фильмы. А Лола продает их продукцию и выдает на прокат. И таких Лол у Еси с десяток по городу.

Уже пятый день Иван ищет по городу хулиганов. Вставленные в США фарфоровые зубы, оказывается, обошлись кооператору почти в тысячу долларов! Целое состояние хранил в пасти, как заметил сам Еся. И надо было ему хвастаться своими белоснежными зубами! Его двое прихватили прямо в кабинете, брызнули в лицо из газового баллончика, прижали к спинке кресла и плоскозубцами вырвали все его богатство. На вид вполне приличные молодые люди, один даже с кейсом в руке. Еся принял их за бизнесменов. Уходя привязали его капроновым шнуром к креслу, заклеили кровоточащий рот липкой лентой, в таком плачевном состоянии и обнаружила его через полчаса секретарша. Прибежал вызванный ею телохранитель — он как обычно дежурил возле припаркованного на улице «Мерседеса» — но бандитов-дантистов и след простыл. Один из них явно имел познания в стоматологии. Иначе как бы они отличили фарфоровые зубы от настоящих? Да и вырвали их со знанием дела, не повредив эмаль и платиновые пластины.

— Поменьше бы этот Шмель свою пасть раскрывал и хвастал, глядишь, и при зубах бы остался, — поручая это дело, заявил Тимофей Викторович. — А то всем жуликам прожужжал про дорогие фарфоровые зубы. Месть это или грабеж?..

Иван должен был узнать фамилии налетчиков и их адреса, а сведение с ними счетов — это уже было делом озлобленного до крайности Шмеля. Кое-какие сведения они, конечно, предоставили в агентство. Принял он бандитов по телефонному звонку, сославшись на знакомого Шмеля, звонивший предложил по сходной цене сотню упаковок западно-германских видеокассет «Агфа», на что кооператор, естественно, клюнул. С фирменными видеокассетами в Петербурге напряженка.

Иван понимал, что дело тут не в фарфоровых зубах, скорее всего бизнесмены сводят друг с другом счеты. Внешность «дантистов», так их называли Дегтярев и Рогожин, явно была изменена: оба были с усами и бородками в вязаных шапочках «петушках», низко надвинутых на лбы. В фирменных со спущенными плечами куртках, джинсах, белых кроссовках — обычной одежде нынешней деловой молодежи. Одна деталь была существенной — это золотое обручальное кольцо с косой царапиной. Хотя у Шмеля и слезились глаза, а от адской боли ум заходил за разум, кольцо с царапиной он запомнил, потому что именно этот бандюга шурудил у него во рту своими пахнущими табаком пальцами с пассатижами. И еще глаза: серые с короткими белыми ресницами.

Расспросы и разговоры с людьми, ошивающимися при кооперативе Шмеля мало что дали: налетчиков никто здесь раньше не видел. Иван уже готов был «закрыть дело». Профессионалы из уголовного розыска не раскрывают из десяти и двух совершаемых преступлений, а у них — вооруженные сотрудники, агенты, техника! Так что ничего страшного и не было бы, но обидно вот так признать свое поражение. Он теперь работал не на мифическое государство, которому на все наплевать, а на частную контору и был кровно заинтересован в ее процветании. Ведь они компаньоны с Дегтяревым. Чем больше у них будет раскрытий, тем успешнее пойдут дела, да и заработок увеличится.

И тут его осенило: ведь у стола Лолы Ногиной беспрерывно толпятся видеолюбители, продавцы кассет, видеотехники, может, среди них промелькнул и этот «дантист» с золотым кольцом?..

Лола встретила его приветливо, попеняла, что куда-то пропал, не звонит, не заходит... От внимательного взгляда Ивана не укрылось, что круглое лицо ее несколько опухло, под подведенными синим глазами тени, на шее, хотя она и подняла воротничок кофточки, заметил желтоватый засос. Нет, это его ничуть не тронуло, после того, как появилась Аня Журавлева, остальные женщины перестали для него существовать, да и про Лолу-то он вспомнил лишь в связи с делом «дантистов». Сейчас даже дико, что он жил с ней. Неразборчивая в связях, она могла и заразить чем-нибудь... Слава Богу, что обошлось. Иван всякий раз пулей летел от нее в ванную и долго мылся, иногда даже разводил в эмалированной кружке марганцовку... Все это теперь казалось в далеком прошлом. Он смотрел на Лолу и она его не возбуждала. Вчера точно у нее была бурная ночь...

— Я тут тоже замоталась... — будто чувствуя себя виноватой, сказала она. — Ты не звонишь, куда-то пропал... Опять прятался от городского шума-гама в тихой деревне?

— Работа, то да се, — в тон ей отвечал Иван, зорко оглядывая двух только что подошедших к столу мужчин. У одного было обручальное кольцо, но кажется, без царапины, да     и не подходили они под описание «дантистов». Тот, с кольцом, был высокий, широкоплечий, а этот среднего роста с покатыми плечами и выпирающим из брюк животиком. Если что его и роднило с преступниками, так это густые усы, округлость. Как все-таки быстро укореняется в людях определенного общественного типа нечто одинаковое, что их роднит! Возьми бывших партработников, их сразу узнаешь по холеным надменным лицам, квадратной конфигурации, по вышедшим из моды добротным финским и австрийским плащам и пальто, по пыжиковым шапкам и вялой неуверенной походке. Ведь за годы своего кабинетно-телефонного могущества и благоденствия они разучились ходить пешком, ездить в общественном транспорте, общаться запросто с людьми не своего круга. Ведь люди для них были массой, толпой... А теперь вот кооператоры, бизнесмены, бармены, продавцы, брокеры, биржевики, посредники — все круглолицы, усаты, с животами, одеты в мешковатые брюки и кожаные куртки, под широкими полами которых можно спрятать не только пистолет, но и автомат Калашникова.

— У меня есть несколько кассет для тебя, — улыбнулась Лола. — В твоем вкусе: бегают, дерутся, стреляют.

— В моем вкусе?

Это она нарочно, чтобы его задеть. Иван любил хорошие психологические фильмы, приключенческие, комедийные, глубокую фантастику, вроде «Хищника» или «Космической Одиссеи». Чак Норрис, Шварценеггер, Ван Дамм ему нравились. Кстати, все хорошие артисты как правило снимались в более-менее приличных фильмах, а вот гонконговские боевики с каратистами ему надоели — все время одно и то же, примитивный сюжет. И он каждый раз высказывал Лоле свое мнение о просмотренных лентах, чтобы она, как говорится, и мотала на ус. Ей же каждый день нужно работать с клиентами, а они спрашивают о содержании прокатных видеокассет.

— Как на новой работе? — полюбопытствовала Лола. — Поймал хоть одного бандюгу? Их теперь пруд пруди. У моего шефа Еси украли изо рта фарфоровые зубы... — она хихикнула. — Он в Штаты ездил их вставлять! Заплатил кучу долларов.

Иван выразительно взглянул на нее, чуть заметно покачал головой, мол, на такие темы при посторонних говорить не следовало бы... Но мужчины просматривали захватанные карточки находящихся в наличии видеофильмов и вроде бы не обращали на них внимания.

— У тебя скоро обед?

— Приглашаешь в ресторан? — улыбнулась Лола. — Как всегда в два часа.

Было без пятнадцати два.

— Я посмотрю пока книги, — сказал он и отошел к застекленной витрине, где были разложены в изобилии самые различные по жанру книги. Лидировали Пикуль, Анжелики, детективы, фантастика. Современных авторов за редким исключением последние годы почти не издавали. Ни государственные издательства, ни кооперативы. Бумага стоила дорого, типографские и книготорговые услуги — тоже, а веры у читателей к советским «перестроившимся» авторам не было совсем. Да и кто согласится платить 5—10 рублей за неизвестную книжку, когда лучше взять апробированный детектив, он всегда в цене. Прочитал и продавай.

Пообедали они в кофейной на Сенной площади. Из окна на Садовой была видна толпа торгующих всяким барахлом. Женщины и мужчины держали в руках плащи, пальто, шерстяные кофты, предлагали водку, сигареты, пачки чая. Ни первых, ни вторых блюд не было, Иван заказал черный кофе, пирожки с мясом и мороженое. По лицу Лолы было видно, что она рассчитывала на большее, но тащиться в дорогой ресторан у Рогожина не было желания, да и времени. Потолковав о предстоящей голодной зиме, повышении цен на продовольственные товары, нарастающей инфляции, он напрямик спросил, что она думает про случившееся с ее шефом Иосифом Шмелем?

— Он богатый, — ответила Лола. — Вместо фарфоровых зубов вставит золотые.

— Что он за человек?

— Нормальный...

У Лолы лексикон не из богатых, иногда вместо ответа она произносила распространенное короткое «Ну?» И лицо у нее при этом становилось тупым, невыразительным. Это свойственно всем, у кого небогатый словарный запас или кто разговаривает на жаргоне.

— Кто работает с ним... как они? Уважают, любят, ненавидят?

— Есю-то? — Голубые глаза молодой женщины округлились. — Нормальный мужик, своих не обижает. Вчера достал для работников кооператива два ящика китайских консервированных сосисок. Мне две банки досталось.

— Значит, не свои, — вздохнул Иван.

— Что не свои?

— Зубы у него украли.

— Сейчас все крадут, — пожала плечами Лола. — Сумки вырывают из рук, шапки с головы, часы, серьги из ушей... Я перестала золотые кольца с камешками носить, могут, гады, с пальцем оторвать. Звери, а не люди! И все больше молодежь.

— Не все же такие.

— По телевидению только и слышишь: нужна амнистия, отменить смертную казнь, уменьшить сроки заключения. Что они там... — она кивнула в потолок. — Хотят, чтобы все преступниками стали?

— Там тоже преступников хватает... — Иван тоже посмотрел на потолок. — Для своих и стараются.

Он расплатился, и они вышли на оживленную улицу. У Апраксина Двора впритык стояли сотни машин, прямо с них бойко шла торговля запчастями, кассетами, часами, спиртным. Переполненные трамваи ползли как огромные розовые улитки, поминутно останавливаясь и нетерпеливыми звонками требуя освободить путь.

— Ты случайно не обратила внимания: не брал у тебя напрокат видеокассеты высокий симпатичный мужчина лет тридцати. Серые глаза, на пальце широкое обручальное кольцо с царапиной? — без всякой надежды услышать утвердительный ответ спросил Иван, когда они подошли к книжному магазину на Лиговке. Лола сказала ему, что в их районе нет приличного заведения, где можно было бы пообедать, вот они и потащились на Сенную площадь.

— Высокий, симпатичный? — наморщила лоб Лола. Веснушки вокруг ее маленького носика побледнели, сиреневая помада на пухлой нижней губе блестела. — Сколько у меня за день проходит высоких, симпатичных!

— У него светлая бородка, усы... Внешне на бандита совсем не похож.

— А чем они выдирали у Еси фарфоровые зубы? Плоскогубцами или клещами? — улыбнулась Лола. — Секретарша ничего не слышала, а ведь было больно. Наверное, они ему под нос наган сунули?

— Ну ладно, как-нибудь зайду...

— Как-нибудь... — посмотрела ему в глаза Лола. — Нашел, Ванечка, девочку помоложе, покрасивее?

— Скорее уж меня нашли, — усмехнулся Иван. Врать он не любил, а рассказывать про Аню Журавлеву не хотелось.

— Мы с тобой разные, Иван, — с грустью произнесла она. — Ты лучше меня, наверное, хорошим мужем был бы... Вот только честным, хорошим в наше время живется куда труднее, чем проходимцам и жуликам.

Это что-то новенькое: Лоле совсем несвойственны философские размышления и тем более самокритика. Она всегда жила легко и беспечно, не задумываясь о будущем. Да и как Ивану казалось, нынешняя жизнь как раз ей нравилась. Не раз говорила, что раньше она перебивалась с хлеба на квас, а теперь ни в чем себе не отказывает. Черт с ней, дороговизной, инфляцией, политическими страстями — у нее все есть, хорошо одевается и работа не обременительная. Повышаются цены, повышается и ее зарплата. Да и какое ее дело, сколько стоит коньяк, вино, закуски, если за все платят мужчины, которые денег не считают. А они с Милой Бубновой именно с такими теперь имеют дело. Превратится рубль в пустые бумажки, будут расплачиваться долларами, марками. Разные умники, интеллигенты растерялись, ничего, кроме зарплаты не имеют, а необразованные, бывшие фарцовщики и спекулянты все быстренько взяли в свои руки. Даже власть. Под их дудку пляшут все, кто сейчас у кормила.

— И все-таки благороднее хороших защищать от плохих, чем наоборот, — так же серьезно заметил Иван.

— Защищай, рыцарь!

Когда он уже повернулся, чтобы уйти, — в магазине ему было делать нечего — Лола окликнула его.

— Ты говоришь высокий, сероглазый с русой бородкой и поцарапанным кольцом на пальце? — произнесла она. — Вроде бы ко мне приходил такой пару раз, брал напрокат видеокассеты и спрашивал про Есю. Мол, не прижимает ли он нас, работников кооператива, не надувает... Я даже подумала, не из милиции ли он.

Вот она, удача! Сваливается на тебя так же неожиданно, как и несчастье. Битый час выведывал он у Лолы про преступников, а когда уже уверился, что она ничего не знает, выложила ему и приметы и фамилию... Правда, фамилия у того могла быть и чужая, но в магазин он придет. Ему нужно вернуть видеокассеты и получить залоговые деньги. Конечно, это может быть вовсе и не «дантист», но приметы совпадают, серьезная зацепка есть...

Рогожин как на крыльях летел к Дегтяреву. В душе он был убежден, что напал на верный след, подсказывала та самая интуиция, которая так часто выручает детективов... Кирилл Семенович Ляпин завтра после двенадцати должен принести Лоле кассеты...

Ну, а что делать дальше, они сейчас и обсудят с Тимофеем Викторовичем!..

В контору на Литейный он решил идти пешком. Неожиданно с затянутого облаками неба прямо в лицо ударил яркий солнечный луч, Иван даже зажмурился. С утра было пасмурно, дымчатые облака лениво ползли над влажными крышами зданий, кое-кто из прохожих прихватил зонты. На Невском выстроились длиннющие очереди возле магазинов с иностранными вывесками, бросались в глаза группки южан — эти оккупировали весь город, их черные и серые огромные кепки покачивались в очередях, проплывали в толпе праздных прохожих, ныряли в двери многочисленных коммерческих магазинов. И вечером в программе «600 секунд» показывали южан, пойманных с поличным на квартирных кражах, были среди них насильники и убийцы. Создавалось впечатление, что большинство южан приезжало в Санкт-Петербург с единственной целью — грабить, убивать... Россия для бывших республик стала чем-то вроде бочки с медом, к которой слетаются разные паразиты.

Солнце появилось на небе, но лица петербуржцев были так же угрюмы и мрачны, как и пасмурным утром.

3

В один прекрасный день Аня Журавлева собрала дома все свои вещи в большую синюю с белой окантовкой сумку и, открыв ключом квартиру Рогожина, внесла ее в прихожую. Она сообразила, что от Ивана ждать предложения бесполезно. После бегства жены он пока и не помышлял о женитьбе, но это девушку мало волновало. Аня знала, что любит Рогожина и что он любит ее, а все остальное, как она здраво рассудила, само-собой приложится. Ей надоело уходить из своей квартиры вечером и возвращаться утром. Можно было ходить с этажа на этаж в халате. Надоели упреки вечно недовольной матери, ехидные замечания отчима. «Хотя бы познакомила со своим суперменом, — говорил он. — Встречаемся с ним у лифта, как чужие...»

«Дура, он никогда на тебе не женится, — вторила мать. — Таких, как ты, у него, небось, не счесть.»

«Ты недооцениваешь нашу Аннушку, — улыбался отчим. — Она знает, чего хочет, и всегда своего добивается...»

На что он намекал, Аня не знала, да и знать не хотела. Они давно догадались о ее чувстве к нелюдимому соседу, хотя с ним и не были знакомы. Как обычно и бывает в больших городах, соседи по дому знали друг друга, наглядно, изредка перебрасывались двумя-тремя словами в случае необходимости и тут же забывали друг о друге. Аня тоже не интересовалась, кто живет под ними или выше этажом. Дом был большой, многоквартирный. С иными соседями месяцами не встречались, чаще их видела в жилищной конторе при выдаче продовольственных карточек.

У Рогожина в шкафу было не много одежды, и Аня развесила на вешалках свой, тоже не очень богатый, гардероб. Пожалуй, самое ценное — это замшевое пальто с меховым воротником.

Развешивая платья, джемперы, кофточки, укладывая в нижний ящик несколько пар поношенной, но вычищенной обуви, Аня представляла себе лицо Ивана, когда он, вернувшись с работы, увидит ее здесь. Ключ он ей отдал, когда его как-то ночью вызвали в контору по телефону. Нужно будет ужин приготовить, обычно он обедает в городе, а завтракает и ужинает дома. Иван не любитель общественных столовых и забегаловок, да и в рестораны его не тянет. Там теперь гуляют богатые люди. Они вместе уже два месяца, а еще ни разу нигде не были. Даже в кино. За это время не переступала порог его квартиры какая-нибудь другая женщина. Даже та, вульгарная блондинка с толстой задницей и мягко говоря, вызывающей походкой. Так задом вертеть! Как мог Рогожин — такой интеллигентный, с тонким вкусом, — сойтись с этой б...? В том, что блондинка — проститутка, Аня не сомневалась, у нее это на круглом пустом лице написано.

У Ани хватило ума не ревновать Рогожина к прошлому, она наслышалась скандалов дома, когда отчим попрекал мать, еще довольно красивую женщину, бывшим мужем, а мать его — грязными бабами, с которыми отчим якобы до женитьбы на ней проводил все свое время. Прошлое нужно было раз и навсегда отсечь. Да, она, Аня Журавлева, сохранила чистоту и невинность, но ведь не ради Ивана? Ради себя самой. Ей не хотелось уподобляться легкомысленным подружкам, которые легко сходились с разной сволочью и быстро расходились. Как можно что-то иметь общее с пьянчугами, наркоманами, бритоголовыми хулиганами? Может, если бы ей встретился приличный парень, она и уступила бы ему, но такой парень не встретился. Аня любила исторические романы, а в них воспевалось рыцарское отношение к женщине, поэтому хамье, пристающее к девушкам на улицах, возмущало ее. Не исключено, что причиной ее целомудренности был и Иван Рогожин, ведь она была влюблена в него с детства. Судьба, наверное... Она чувствовала, что ее любовь рано или поздно найдет отклик в сердце соседа. И вот она добилась сама того, что они вместе. Так какого черта она должна ночью в халате и шлепанцах красться к дверям его квартиры? А потом утром таким же макаром возвращаться обратно, пока родители еще не встали. Ей претили все эти нелепые уловки, она не умела врать и хитрить. В ответ на упреки матери и отчима отмалчивалась. Когда ей нельзя было высказать правду в глаза, она предпочитала молчать, за что мать прозвала ее партизанкой. Аня давно заметила, что упорное молчание больше всего злит людей — они в этом усматривают не только нежелание говорить правду, но и презрение к себе. Отчим меньше досаждал, чем мать. Он был поумнее, да и к Ане относился неплохо. Это он к совершеннолетию подарил ей замшевое пальто. Еще в те времена, когда деньги были в цене, выложил две тысячи рублей.

На работу Ане нужно было к одиннадцати. Признаться, работа в жилконторе ей надоела, бесправные обиженные жильцы наводили своими постоянными жалобами и просьбами дикую тоску, а помочь она мало чем могла: сантехники, плотники, ничего за зарплату делать не хотели, но где бедная старушка, к примеру, найдет бутылку за починку водопровода или шумящего унитаза? Каждый день выслушивать нытье жильцов, видеть беспросветную нищету, от многих пожилых людей даже пахло безысходностью и бедностью. Есть такой запах. Некоторые старики приходили в контору в пахнущих нафталином зеленых брюках и кителях военного времени. Очевидно, извлекли из древних сундуков, купить-то нынче что-либо из носильных вещей стало многим не по карману.

Посидев на кухне и поглазев на слепые окна напротив, послушав, как грохочет внизу мусоровоз — последнее время он приезжает не часто и от баков распространяется тяжелый запах — Аня взяла в ванной пластмассовый тазик, намочила тряпку и принялась протирать пыль. В двухкомнатной квартире Рогожина все стены были заставлены книжными секциями и полками. Стекла он почему-то снял, так что пыль накопилась везде. Зачем человеку столько книг? Неужели все прочел? Аня тоже любила читать, залпом проглотила все выпуски Дрюона, Анжелики, Пикуля. С детства любила Дюма, Майн Рида, Лажечникова. На полке наткнулась на синий четырехтомник Мережковского, раскрыла один том «Царство зверя», трилогия. «Четырнадцать», часть первая. «Любить землю грех, надо любить небесное...»

Поставила книгу на место, задумалась... Ну почему писатели все усложняют? Человек живет на земле, а на небо лишь смотрит и то не в городах, где и неба-то не видно. Конечно, оно бывает красивым, только не в Санкт-Петербурге. Но на земле привычнее, понятнее. По земле мы ходим. И красоты тут много: лес, озера, речки, птицы... Ане доводилось летом бывать за городом, там в солнечный день чудесно. Любить нужно землю и небо, животных, птиц, насекомых. Все, что создано природой или как теперь все чаще говорят — Богом, достойно удивления и любви, А может, писатель в понятие «небесное» включил веру в Бога? Аня всегда подозревала, что их, учеников, в школе обманывают. Утверждают, что Бога нет, а никаких веских доказательств не приводят. И когда учителя толкуют, что в Бога верят лишь темные необразованные люди — это тоже вранье. Великие умы России верили в Бога, гениальные художники создали прекрасные картины на религиозные темы, которым нет равных в нашем мире.

По первой фразе трудно определить, хорошая книга или плохая, о Мережковском Аня слышала, как и о его жене Зинаиде Гиппиус, но читать не приходилось, их только-только стали у нас издавать. Нужно будет обязательно почитать...

У них дома мало книг, отчим признает только детективы, но не покупает их, а берет в библиотеке, где у него знакомая, мать вообще не читает — она любительница телевизора. Особенно обожает длинные иностранные сериалы. Слово-то какое неприятное: се-ри-алы! Все свободное время проводит у экрана. Но последнее время стала жаловаться, мол, смотреть нечего: включишь программу — неопрятные волосатики наяривают на электроинструментах, другую — то жесамое. Или депутаты болтают без остановки. Фильмы показывают серые, скучные. Мать даже написала на Центральное телевидение письмо, где высказала свои претензии. Ответ так и не пришел.

К семи вечера все в квартире блестело — на работу Аня позвонила, что сегодня не придет — так что времени хватило. Хотя Иван и чистоплотный, пыли было много, особенно на книжных полках и подоконниках. После шести она все чаще поглядывала на дверь в прихожей, не то, чтобы очень волновалась, но некоторое беспокойство испытывала. Как он, Иван, на ее переезд к нему посмотрит? Если проявит недовольство, недолго вещи собрать и снова отнести на этаж выше. Только этого не случится. Удивится, конечно, но будет рад. На газовой плите на сковородке стыла хорошо поджаренная картошка — Иван любил хрустящую с луком — на неглубоких тарелках колбаса, сыр, в холодильник она поставила бутылку сухого вина, которую нашла в вишневой старинной тумбочке в комнате. Форточку она открыла, чтобы проветрить кухню. Снизу неслась громкая музыка, взрывы дурацкого смеха. Опять у входа в подвал собрались парни и девчонки с батарейным магнитофоном, включенном на полную мощность. И что их сюда тянет? В квадратном колодце кругом окна, оттуда выглядывают недовольные жильцы, пахнет от мусорных баков, а им на все наплевать. Явно получают садистское удовольствие от того, что шумят, визжат под свою идиотскую музыку. Один раз, еще были белые ночи, Аня из окна видела, как одна высокая девица избивала другую. Повалила ее, пинала ногами, та вопила как зарезанная, и закрывала лицо ладонями. «Руки за спину, сука! — шипела высокая. — Кому говорю: руки за спину!» Как полицейская... Из окон выглядывали жильцы, кто-то пригрозил милицией, но на двор никто не вышел.

Аня слышала, как проскрежетал ключ в скважине, отворилась дверь. Иван заявился со своим шефом Дегтяревым, когда он ставил на тумбочку в прихожей черную сумку, в ней звякнули бутылки. Трудно сказать, что почувствовал Рогожин, увидев ее в коридоре, став детективом он научился владеть своим лицом. Оно было бесстрастным! Лишь глаза расширились и голова немного откинулась назад с торчащим на макушке русым хохлом. Ничего не понявший Тимофей Викторович — Иван с месяц назад познакомил его с Аней — приветливо улыбнулся и поздоровался. Он был в серой куртке на молнии, джинсах и коричневых ботинках.

— У нас на ужин жареная картошка, — втянув в себя воздух, сообщил Иван. Вернулся в прихожую, достал из сумки четыре бутылки жигулевского пива. — Аня, в буфете банка лосося, я сейчас открою, а ты приготовь, пожалуйста, салат.

— Я вино поставила в холодильник, — сообщила она.

— У нас сегодня маленький праздник, — улыбнулся Иван. — Мы отыскали дорогие фарфоровые зубы.

— Зубы? — удивилась она. Иван редко рассказывал ей о своих расследованиях. Она уже поняла, что работа частного детектива совсем не похожа на то, что показывают в кино. Тут нет стрельбы, погони, автомобильных гонок. По крайней мере, Иван про такое не рассказывал, да у него и пистолета не было. Разве можно всерьез считать боевым оружием баллончик с газом?

— У одного богатого дядечки украли изо рта американские фарфоровые зубы, которые ему вставили за валюту, — счел нужным пояснить Дегтярев, усаживаясь на кухне на табуретку у окна. — Ну, а Иван Васильевич сумел отыскать мазуриков.

— Я слышала, фарфоровые зубы вставляют себе американские кинозвезды, — сказала Аня, зажигая газ электронной зажигалкой в форме пистолета.

— Некоторые богатеи-бизнесмены, оказывается, тоже могут себе это позволить, — вставил Иван, кромсая консервным ножом банку с лососем.

— А в цивилизованных странах есть электрические открывалки, — сказала Аня. — Приставишь к банке — и крышка тут же отлетает.

— То в цивилизованных, — проговорил Тимофей Викторович. — Нам до этого далеко еще.

— Да, консервные ножи у нас дерьмо, — поморщился Иван. Края банки были острыми, неровными.

— Вот, кажется, мелочь, — добродушно заметил Дегтярев, разливая пиво в высокие стаканы, выставленные из буфета Аней. — А в этом и проявляется забота о человеке.

Белая полоска пены оттеняла мутноватый цвет жидкости.

— А какое пиво у нас? — разглядывая стакан на свет, сказал Иван. — Разве можно сравнить с заграничным? Горбачев, попробовав в Куйбышеве «жигулевского», заявил, что пить такое пиво, значит, не уважать самого себя.

— Их-то, партийцев, обеспечивают импортным, — поддакнул Тимофей Викторович.

Тем не менее выпили с удовольствием. Теперь все из напитков и продуктов годилось, так как в магазинах стало пусто, а где что появится, сразу возникает громадная очередь. Даже хлеб просто так не купишь. После полудня булочные можно закрывать — в них хоть шаром покати.

У Дегтярева была привычка время от времени указательным пальцем дотрагиваться до своего внушительного носа, выделяющегося на его худощавом лице с впалыми щеками. Когда он улыбался, светло-серые глаза его оставались холодными. В светлых и особенно в голубых глазах всегда есть затаенная холодность. У Ивана тоже серые с зеленой окаемкой глаза, только они темнее, чем у его шефа, и в них стального блеска и холодности Аня не замечала. Она даже представить себе не могла, что Иван может кого-то убить. Дегтярев сможет, он профессионал и давно задушил в себе жалость к преступникам, подонкам нашего общества.

Тимофей Викторович пробыл у них с полчаса и откланялся. У него своя семья, дочь и теща. После пива сухое вино они пить не стали. Уже на пороге Дегтярев извиняюще сказал:

— Иван не предупредил, я хотя бы цветы купил.

Аня улыбнулась и промолчала, а Иван мрачно заметил:

— Сталкиваясь с безобразным, забываешь...

— Заходите в любое время к нам без букетов, — перебила Аня. — Цветы я люблю на лужайках.

Иван допил из стакана остатки пива. Без белой полоски пены оно не выглядело таким уж аппетитным. Глаза его скользили по темным провалам окон на желтой стене. Кое-где уже вспыхнул свет. Надрывно внизу бибикала машина, по-видимому, включилась сигнализация, а хозяина не было дома. Такое часто случалось во дворе. К вечеру все свободное пространство занимали машины жильцов. Идешь через двор, а в машинах вспыхивают бегающие красные огоньки сигнализации.

— Ты, кажется, не удивился, что я здесь? — наливая себе чай в синюю чашку, произнесла Аня.

— Почему я должен удивляться? — взглянул на нее Иван. — Я же дал тебе ключ.

— Дорогой, я, кажется, окончательно перебралась к тебе, — не отнимая чашку от губ, она испытующе посмотрела ему в глаза. Черные ресницы чуть заметно вздрагивали, возле видневшихся розовых кончиков ушей с золотыми каплевидными сережками завивались тугие каштановые колечки волос.

— Ну что ж, — невозмутимо сказал он, вертя пустой стакан в руках, — это должно было рано или поздно произойти.

— Ты рад или...

— Не надо «или», — улыбнулся он. — Я рад. Если бы так не устал за сегодняшний день, то сейчас попрыгал бы от счастья.

— Шуточки у тебя, дорогой!

— Поругалась с родителями?

— Я просто подумала, что нелепо жить в одном доме с любимым человеком, но в разных квартирах. И потом я себя чувствовала преступницей, когда ночью кралась к тебе на четвертый этаж.

— Как родители-то? — Иван достал из холодильника убранную туда Аней бутылку сухого вина, ножом сковырнул белую полиэтиленовую пробку и налил почти полный стакан, спохватившись, спросил: — Тебе тоже?

— Немножко, — сказала она, — только, пожалуйста, в рюмку. Почему тебя так волнуют мои родители? При чем тут они?

— Действительно, при чем они! — усмехнулся он. — Дело в том, что я их не знаю. Может, встречался у лифта, но...

— Тебе совсем не обязательно знать их, — снова перебила она. — С отчимом у меня неплохие отношения, а мать... Мать не будет переживать. Я думаю, им будет лучше без меня.

Он выпил, вилкой поддел из блюда салат из лосося и лука и отправил в рот. Долго жевал, собрав на высоком лбу неглубокие морщины. Глаза его посветлели, на губах появилась улыбка. Он отвел свесившуюся на черную бровь русую прядь.

— Венчаться будем в церкви? В Спасо-Преображенском соборе?

— Зачем торопиться? — улыбнулась и она. — Не приди я к тебе с сумкой, ты и не подумал бы мне сделать предложение.

— Так уж и не подумал! — ухмыльнулся. — Я боялся получить отказ.

— Не хитри, Иван! — строго произнесла она. — Я признаюсь тебе, мне в последнее время стало страшно жить: люди звереют, полно безработных, нищих, бомжей, ворюг и бандитов, вон зубы изо рта у живого человека вырывают! Даже близкие люди стали равнодушнее друг к другу. Никто писем не пишет, не звонит из другого города...

— Услуги связи подорожали... — ввернул Иван.

— Как бы не ругали «застой, коммунистов», но в те годы люди были более внимательны друг к другу, приветливее, что ли...

— А знаешь, почему? — он снова подлил в стакан себе и ей. — Подхалимы звонили и писали начальству, поздравляли с днем рождения и революционными праздниками, знакомые выражали свое почтение вышестоящим товарищам, родственники тоже напоминали о себе... А теперь все почувствовали себя свободными, независимыми...

— Особенно преступники!

— Ну и стали думать только о себе. Теперь начальству не нужно низко кланяться и напоминать в праздники о себе — теперь начальству дают взятку и все дела. Не заметила, к нашему дому каждое утро подъезжала черная «Волга» с антеннами? И все жильцы первыми здоровались с вельможей из Смольного...

— И ты? — сбоку с улыбкой взглянула на него Аня.

— Я с незнакомыми людьми не здороваюсь... Так вот, как машина перестала приходить к парадной, вельможа сам стал первым со всеми здороваться...

— Я знаю, про кого ты говоришь... Он живет в соседней парадной, полный такой, с квадратным лицом...

— Типичный портрет партийца!

— И дети его — их двое — толстые и расфуфыренные.

— Мы отвлеклись от главной темы...

— Я и говорю, страшно жить одной...

— Разве ты одна?

— Пока мы не вместе — мы одиноки... Знаешь, чего я боюсь? Гражданской войны. На окраинах давно воюют, теперь начинаются стычки и в РСФСР, а когда националисты в республиках начнут издеваться над русскими, убивать их, вот тогда и начнется гражданская война.

— Вряд ли наше демократическое правительство из-за этого объявит войну другим.

— Неужели оно так не любит русских?

— Опять проклятая политика! — поморщился Иван. — К черту!

— Ваня, когда все это кончится. — Аня умоляюще заглянула ему в глаза. — Мне страшно за себя и тебя. У нас в жилконторе говорят, что скоро петербуржцы снова сядут на блокадный паек, уже хлебные карточки, мол, печатают. Куда же все девается?

— Спроси у наших министров и президентов! — со злостью вырвалось у него. — Они как жили в достатке и роскоши, так и живут. На кресла партийной элиты вскарабкались псевдодемократы — они тоже не бедствуют. Им хорошо, а до других и дела нет. Кто обращает внимание на свою предвыборную болтовню? И преступность их не беспокоит: окружены охраной, в подъездах их особняков дежурят милиционеры с автоматами. Вот и талдычат по телевидению и в печати, что нужно гуманно относиться к преступникам, отменить смертную казнь, а все это только на руку бандитам и мафиози. Они режут, насилуют, убивают, а их защищают, похлопывают по плечу, газетчики берут у них интервью, мол, расскажите, как вы убили человека и расчленили его труп?

— На ночь такие страсти! — поежилась Аня.

— Больше никогда не будет у нас уравниловки, — уже не мог остановиться Иван. — А советские люди привыкли к ней. У нас ведь как было: работяга и лентяй получали одинаково, талантливых не любили, больше того, всячески травили, дескать, не высовывайся, будь как все. За все годы советской власти мал и стар привыкли все тащить с заводов, фабрик, столовых, магазинов. Это и за воровство не считалось, а теперь все переходит в руки дельцов, бизнесменов, коллективов, а они не позволят воровать у самих себя. Вот лодыри, пьяницы, бездари и растерялись. Раньше-то, работая тяп-ляп, можно было жить и даже процветать, а сейчас всем им грозит безработица, голод. Производство повсеместно падает. Кому теперь нужны убыточные предприятия? До реформ им было наплевать, что они нерентабельные — государство все одно зарплату исправно платило, а теперь — шиш!

— Ишь, как в тебе еще сидит бывший комсомольский работник, — заметила Аня. — Шпаришь, как из газетной передовицы! Обо всем этом, дорогой, сейчас в газетах пишут, по телевизору показывают... Ты мне лучше скажи: тебе страшно жить или нет?

— Да что ты заладила: страшно жить! Я ведь не мышь под веником! В самой гуще повседневной жизни, каждый день вижу и хороших людей и подонков! Хороших все же гораздо больше. Беда, что хорошие пока еще не проснулись и смотрят на бандитизм, ворье, спекулянтов, сквозь пальцы. Да и правительство никаких мер не принимает. Но такое долго не может продолжаться: люди сами начнут давать отпор преступникам. Я в этом убежден. Вот ты завидуешь богатым, процветающим?

— С какой стати? — возразила она. — Если они честно зарабатывают деньги, зачем же им завидовать? А если нечестно, то тем более нечего завидовать. Не накажет правительство их — накажет Господь Бог.

— На Бога надейся... — усмехнулся он.

— Я надеюсь, — очень серьезно произнесла она. — Что-то ужасное надвигается на нас, я это чувствую. Ты сильный и не сломаешься, Иван. Мне с тобой не страшно.

— Я очень рад, девочка, что ты пришла ко мне, — сказал он.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


1

Они сидели на толстом бревне, перед ними широко расстилалось подернутое рябью озеро Велье. Когда оно тихое перед заходом солнца, то густое-синее, а в ветреную погоду — стального цвета. Громоздкие облака закрыли солнце, ветер шуршал в камышах и осоке, макал в воду ветви низко пригнувшихся ив. Середина сентября и уже на мелководье можно увидеть распластанные желтые и красные листья. Валялись они и на берегу, просыпались на шиферную крышу бани. Падающие, будто с неба, листья, навевали тихую грусть. Всегда немного печально расставаться с летом. Когда Иван в предыдущий раз был здесь у друга, деревья на том берегу стояли плотно, без просветов, а теперь сквозь них золотисто просвечивало сжатое ржаное поле. Белела на бугре молочная ферма с истоптанным копытами спуском к воде. Из-за кустарника не видно было ни людей, ни коров.

— Думаешь, местные? — спросил Иван.

Антон смотрел на озеро, глаза его были прищурены, в зубах зажата потухшая сигарета. Это Рогожин привез ему блок «Родопи». Сильные загорелые руки лежали на коленях. На одном пальце обручальное кольцо. Темные волосы на крупной голове шевелил ветер, только сейчас Иван обратил внимание, что усы у него с рыжинкой. Летом они были маленькими, а сейчас тяжелой подковой нависли над верхней губой. Усы Антону шли, делали его лицо еще более мужественным.

— Я уже и не знаю, на кого и думать, — негромко проговорил он. — Кто-то из местных безусловно участвовал. По крайней мере навел на меня. Очень уж хорошо все продумали и рассчитали.

— Не скажи, — возразил Рогожин, сталкивая ногой в воду круглый камешек. — Ворье фермеров сейчас тоже щиплет везде. Фермеров и дачников. Тащат все, вплоть до вилок-ложек.

Антон Ларионов вызвал Ивана в Плещеевку телеграммой: «Нужна твоя помощь. Приезжай». Дегтярев без звука отпустил на неделю, когда Иван объяснил, что друг без нужды не позовет. Что-то случилось у него серьезное.

А случилось вот что.

Антон, его жена Таня и сын Игорь уехали на автобусе с ночевкой в Великополье. Это в пятидесяти километрах от Плещеевки. У Антона были дела в «Сельхозтехнике», а жене и сыну необходимо было хотя бы немного развеяться в городе: сыну ботинки купить, в кино сходить, повидаться со знакомыми. Точнее с приятелем. Когда-то он «шабашил» вместе с Антоном, не один скотник построили в колхозах и совхозах района.

Приятель с семьей тоже наведывался в Плещеевку порыбачить, а Антон, когда бывал в городе, останавливался у него. Подружились и их жены. Даже Игорь нашел общий язык с дочерью приятеля — его ровесницей.

Отсутствовали они всего сутки — обширное хозяйство Антона не позволяло покинуть дом на больший срок. А когда вернулись на другой день к вечеру, то обнаружили, что в доме побывали воры и дочиста выгребли все, что было у них ценного: почти новый ковер, цветной телевизор, верхнюю одежду, обувь, а главное похитили мясные и рыбные консервы из подвала. Консервами Антон запасался не один год, их накопилось больше сотни банок. Пока кролики и птица подрастали, они и питались почти одними консервами с картошкой. В магазинах ничего не купишь, иногда даже хлеба. Сушили сухари. Водки в доме не было, а несколько бутылок шампанского из старых запасов, заготовленных на новый год, тоже были украдены. Батарейный приемник, бинокль, автомобильный аккумулятор, часы, тостер — все исчезло. Газик — он стоял в гараже без аккумулятора — не тронули, хотя замок с дверей сбили. Взяли самый ценный инструмент, фирменный набор ключей, кое-какие запчасти, электрический рубанок.

Вызванная бригада милиции проявила полное равнодушие и безразличие к беде Ларионовых. Стало ясно, что на них и надеяться нечего. По всей стране начались грабежи и не только квартир, но и дач. Милиция регистрировала кражу и, как говорится, умывала руки. Наверное, сказывалось и укоренившееся негативное отношение к дачникам, мол, это не наши местные — чужаки. Антон знал про грабежи в окрестных деревнях, где были дома дачников, но не слышал, чтобы милиция хотя бы одного вора поймала.

Вот тогда он и вызвал телеграммой Рогожина. Но что тот мог сделать? Прошло больше недели, если и были какие следы, так дождь давно смыл их. Антон сказал, что сотрудник уголовного розыска сделал в помещении несколько снимков, были отчетливые следы отпечатков пальцев на мебели, окне, но никто этим не стал заниматься, да и на следы под окном не обратили внимания. Даже протектор колес машины, в которую воры погрузили все награбленное, не заинтересовал милицейскую группу. Или это провинциальная некомпетентность, либо полная незаинтересованность в раскрытии преступления. Попросили составить опись украденных вещей, продуктов, инструмента, поинтересовались, есть ли страховка, потолковали с соседями и отбыли восвояси. Больше из милиции никаких вестей не было. Знакомого начальника Управления районной милиции майора Соловьева перевели с повышением в Псков, а нового Антон не знает.

Воры вынули верхнее стекло из рамы и через него все и вынесли из дома. В гараже вырвали скобу вместе с замком. Действовала группа из нескольких человек. Не так-то просто тяжеленный телевизор передать наружу через окно, а огромный ковер со стены? Это были самые ценные вещи в доме Ларионовых.

— А этот бородатый алкаш, что числится сторожем на молокоферме? — спросил Иван. — Рожа у него подозрительная, а глаза воровские.

— Без него не обошлось, — ответил друг. — Он частенько бывал у меня в доме: то придет выпрашивать в долг без отдачи бутылку водки, то предлагает что-нибудь по хозяйству из украденного, надо полагать. Раз молочный бидон приволок с фермы, другой раз — счетчик. Пропойца у нас тут известный, но вроде бы к своим в дома не забирался. И вообще до этого случая тут было спокойно. Колхозное, совхозное деревенские волокут себе, все кому не лень.

— Как в городах фабричные и заводские, — вставил Иван.

— Если это и он, то не один. Скорее всего кто-то был с ним из города. Ну, зачем Пашке-Пауку ковер? Телевизор? Инструмент? Не спрятать в доме, не продать. Живем-то в одной деревне, кто-нибудь рано или поздно заметит консервную банку или какую вещь... Была машина. На нее все погрузили.

— Неужели соседи ничего не слышали?

— Соседи... — покачал головой Антон. — Может, и слышали, да побоялись выйти.

— Пашка-Паук, — проговорил Иван. — За что так прозвали?

— Маленький, волосатый, с бегающими глазками и трясущимися руками. Шепелявит. Он и похож на суетливого паука. Отпустил редкую каштановую бороденку...

— Кстати, многие воры теперь отпускают бороды, — вставил Иван. — Может, считают, что при бороде и усах они выглядят интеллигентнее.

— Живет один — родители один за другим лет пять назад умерли. Где только не кантовался — отовсюду за пьянство выгоняли, ну и за воровство, конечно. Где бы ни работал, везде воровал. Пристроился сторожем на молокоферму, там и охранять-то нечего, но вроде при деле и зарплата идет. По-моему, он туда неделями не ходит, работа-то ночная. Напьется где-нибудь и спит себе дома.

— Ты с ним толковал? С Пауком?

— Юлит, ручонками разводит, клянется, что такое ему и в голову не могло прийти. — Антон выплюнул изжеванную сигарету, закурил новую. В берег плескалась небольшая волна, на плесе белели гребешки пены. Над их головами пролетели несколько уток, ветер заглушил свист их крыльев. Серая хохлатая гагара поплавком покачивалась невдалеке. Иногда надолго исчезала под водой, потом снова появлялась, но уже значительно дальше. Лодок на Велье не видно, в такую погоду на озеро не выезжают рыбачить. Да и не сезон — дороги от осенних дождей раскисли, с бензином перебои. А рыбачат здесь в основном городские.

— Разве признается? — продолжал Антон. — Мол, в ту ночь пьяный проспал, на ферме, доярка, дежурившая при стельной корове будто бы видела его.

— Будто бы?

— Она и соврать может. Паук-то хоть и пьяница, а незамужних вдовушек не обходит стороной. Может, у него с этой дояркой шашни.

— Где он сейчас? — поинтересовался Иван.

— Утром видел, как с брезентовой сумкой пошел на стоянку автобуса.

— Когда вернется?

— Автобус приходит из Великополя в шесть вечера, но Пашка там может и переночевать — знакомой пьяни там у него хватает. Он сбывал умельцам герметические бидоны от доильных аппаратов. Их приспосабливают для самогонных.

— И часто он в город наведывается?

— Не сказал бы... — Антон повернул большую голову к нему. — А и верно, чего бы это ему туда шастать? После кражи уже второй раз намылился.

— У тебя фонарик есть?

— Были два аккумуляторных — оба украли, сволочи! Батарейный найдется.

— Если Паук не приедет с автобусом, отправимся в потемках к нему в дом, — решился Иван.

— Но это же... противозаконно!

— Из угрозыска обыскивали его хату?

— У них тоже не было ордера, я спрашивал у следователя.

— Раз милиция у нас такая беспомощная, мы сами с тобой проведем следствие, Антоша! — Иван поднялся с бревна. — Зачем же ты меня тогда вызвал?

— Сами? — Антон задумчиво посмотрел на друга. — Только Тане не надо ничего говорить — не отпустит из дома.

— Скажем, что раков пойдем ловить с фонариком, — улыбнулся Иван.

— Игорек бы не увязался, — озабоченно заметил Антон. Решительность друга рассеяла его меланхолию! Сильный и отчаянный человек, он был подавлен случившимся и даже признался Ивану, что готов все бросить и уехать отсюда, противно стало жить в доме, где похозяйничали ворюги: все перерыли, повсюду сунули свои поганые носы, даже цветные слайды рассыпали по полу, а коробку с игрушками Игорька сапогами раздавили, копались в белье, кухонном столе...

— Местные должны что-то знать, — сказал Иван.

— Они же все тут родственники. Разве выдадут своего? Да и частенько пьют вместе с Пауком. Хоть и вор, но свой, а я для них — чужак!

— Условия жизни меняются и люди становятся другими, — изрек Иван.

— Будем молить Бога, чтобы Паук не вернулся из города, — поднимаясь с бревна, вздохнул Антон.

— Темнеет в пятом часу, — сказал Иван. — Или даже раньше? — он посмотрел на пасмурное небо. — Пожалуй, натянет дождь... Вот что, дружище, как стемнеет, я один задами по пожне пойду к его дому, а ты покарауль у дороги: увидишь Паука — дай знать мне.

— Как? Свистнуть?

— Там брошенная кузня — ударь железякой в рельс.

— Дом-то он запирает.

— Это моя забота, — сказал Иван, глядя на камыши. — В такую погоду лещ подходит к самому берегу... Слышишь, всплескивает.

2

Проникнуть в дом Пашки Ивану не представило никакого труда. На своей работе он научился орудовать хитроумными отмычками. Правда, с собой он не догадался их захватить, но примитивный навесной замок на дощатой двери легко открылся при помощи тонкого с изогнутым концом гвоздя. Фонарик Иван и включил-то всего один раз, чтобы осветить его. В сенях пахло мочой, хотя уборная как и у всех в деревне, была за пределами избы у хлева. Никакой живности в этом запущенном доме не было. Даже кошки. В кухне с потемневшей от сажи русской печкой — большой стол с клеенкой, несколько табуреток, буфет с посудой, в комнате — железная кровать, платяной шкаф, круглый стол с телевизором, на полу — домотканые половики. Нельзя было сказать, что тут грязь и запустение, по-видимому, в трезвые дни Пашка подметал полы и протирал пыль. На широком подоконнике навалены в беспорядке пожелтевшие газеты маленького формата, такие в районных городках выходят. И нигде не видно ни одной книжки.

Иван тщательно обследовал все помещение, включать фонарик он опасался — Пашкина изба стояла на краю деревни, сразу за ней начинался сосновый бор, напротив через дорогу виднелся лишь дровяной сарай ближайшего соседа, так что тусклый свет батарейного фонарика вряд ли кто заметит, а судя по тому, что соседи не услышали и не увидели, как грабили дом Ларионовых, они и теперь глухи и немы. Да и заморосил небольшой дождь, слышно, как за окном брызгало с крыши на лопухи. В горшке с засохшим, похожим на водоросль, цветком, Иван обнаружил окурок. Вспомнив, что Антон говорил о пропаже нескольких блоков сигарет, положил его в полиэтиленовый пакет, предусмотрительно захваченный с собой. В платяном шкафу неопределенного цвета лежала одежда, внизу электрический утюг с асбестовой подставкой, картонная коробка с поношенной обувью. Под кроватью темным стеклом блеснула в свете фонаря бутылка. Ивану пришлось лечь на пол и пошарить там рукой. Вместе с пылью он извлек пустую бутылку из-под шампанского. Это уже кое-что! Шесть бутылок украли у Антона из подвала. Вспомнив про подвал, Иван направился в кухню, где у русской печи был квадратный люк в подвал, который здесь называют подполом, с металлическим кольцом.

Там было сыро и пусто. Лишь в дальнем углу, в яме, прикрытой соломой, была картошка. Стояли на земле несколько банок с солеными огурцами, белели продолговатые кабачки. Иван досконально ощупывал лучом фонаря — здесь можно было не бояться, что кто-то увидит свет — каждый уголок подпола. Несколько выкатившихся из-за кирпичного основания русской печи сырых земляных комков привлекли его внимание. Встав на колени, он поводил лучом в этом месте. Комья скатились со стороны фундамента, где земля была больше всего разрыхлена. Придвинувшись поближе, Иван погрузил руку в сырой песок и вскоре пальцы наткнулись на металлические предметы, оказавшиеся промасленными консервными банками. Он выгреб из ямы их штук двадцать. Сомнений больше не было: это консервы из подвала Антона. На некоторых банках сохранились размокшие этикетки с надписями: «ветчина», «свиная тушенка», «колбасный фарш». Точно такие же Иван привозил из Ленинграда другу, когда приезжал к нему летом. Тогда еще можно было достать консервы. Не в магазине, конечно, Бобровников привозил их ящиками в кооператив со склада, где у него работал приятель. Банки были китайского производства.

Иван уже намеревался приподнять квадратную крышку люка, как явственно услышал скрип открываемой двери, затем шаркающие шаги по полу. Это не Антон, наверное, вернулся Пашка! Очевидно, приятель пытался предупредить Ивана, но тот застрял в подвале и ничего не мог увидеть и услышать. Судя по нетвердым шагам над головой, хозяин был изрядно пьян. На всякий случай Иван попросил друга навесить замок На наружную дверь, но вот закрыть его Антон вряд ли смог. Интересно, обратил Пашка внимание, что замок открыт? Вряд ли, если сильно пьян. Да и замок-то он повесил по привычке — красть у него нечего. В избе как говорится, шаром покати.

Нетвердые шаги вскоре затихли, щелкнул выключатель, протяжно скрипнули пружины кровати, немного погодя что-то стукнуло тяжелое раз об пол, второй.

Иван сообразил, что пьяный хозяин сбросил с ног обувь. Услышав нарастающий храп, он осторожно приподнял крышку люка, было темно. Внизу он обнаружил пустую плетеную корзинку, в которую и сложил консервные банки. Опустив крышку на пол, осторожно вытащил корзинку и только тут вспомнил, что бутылку-то из-под шампанского не убрал, так и оставил возле кровати. Не включая фонарь, бесшумно приблизился к спящему Пашке, бутылка стояла у тумбочки на полу. Очевидно, тот ее не заметил. Когда глаза привыкли к сумраку, Иван различил на сером одеяле очертания скорчившейся фигуры — Пашка завалился прямо в одежде, лишь ватник и грязные башмаки сбросил на пол. Рот его был ощерен, заливистый храп наполнял комнату, он даже заглушал шум усилившегося дождя за окном.

У наружной двери дожидался Антон. Он был в брезентовом плаще, круглой с обвисшим козырьком кепке.

— Я хотел тебе подать сигнал, но ты куда-то исчез, — прошептал друг. — Как сквозь землю провалился!

— Я и был под полом, — усмехнулся Иван.

— Что-то нашел? — Антон кивнул на корзинку в руке Ивана. — Что это?

Они отошли от двери, Иван посветил фонариком бутылку, консервы в корзинке.

— Мои, — глухо уронил Антон. — Ах ты, мерзкий Паук! Значит, его работа?! Я его прибью, паскуду! Прямо сейчас! — он повернулся к двери.

— Не кипятись, — придержал за рукав Иван. — Он пьяный дрыхнет.

— Даже волк не режет скот, где его логово.

— Люди бывают похуже волков, Антоша, — сказал Иван.

— Чего ты меня держишь? — огрызнулся друг.

— Может, милицию вызовем? — посмотрел на него Иван. — Улики у нас на руках. Не отвертится паучишко!

— Милицию? — хмыкнул Антон. — Во-первых, никто сюда не поедет. В дождь к нам не так-то просто добраться. Дорогу развезло, сам знаешь, какие ухабы да ямы, во-вторых, я милиции теперь не верю. Пашка тертый калач и ото всего отопрется, да и не боится он милиции! Сколько раз его прихватывали и всегда отпускали. У нас, Ваня, нет милиции — одна видимость. Милиция сейчас крутится возле кооператоров, верой-правдой служит им за хорошие денежки, ну, еще продовольственные магазины и склады опекает, где можно жратвой и товарами поживиться. Всякие столы заказов. А на нас, честных фермеров, и граждан, им наплевать, как и на преступников, с которыми нужно возиться, да и опасно. Бандиты и воры теперь вооружены и стреляют.

— Ну, тогда, дружище, мы сами будем милицией, — сказал Иван. — Паук и наводчик, и участник кражи. Пока пьян и туго соображает, мы его сейчас и расколем, как пишут в детективных повестях!

— Про что я и говорю! — решительно шагнул к двери Антон. Глаза его сузились, огромные кулаки сжались.

— Ты это... не лезь поперед батьки в пекло, — предупредил Иван. — Я буду говорить, а ты не вздумай кулаки в ход пускать!

Пробуждение Пашки-Паука наверняка было ужасным. Сброшенный мощной рукой Антона с жалобно застонавшей кровати на пол, он дико вращал воспаленными глазами — какого они были цвета, трудно определить — чмокал обветренными губами, тряс взлохмаченной головой. Жидкая бороденка лезла ему в рот. От него несло многодневным вонючим перегаром, скрюченные грязные пальцы теребили половик. Перед ним кучей лежали вываленные из корзинки консервы, поблескивала серебристой фольгой бутылка из-под шампанского.

— Где остальные вещи? — сурово спрашивал Иван, сидя перед ним на корточках и ловя его бегающий неосмысленный взгляд. — И кто был с тобой? Говори, мразь, как на духу!

— Иначе живой не будешь! — вставил Антон, Он горой возвышался над ним. Чувствовалось, что с трудом удерживается, чтобы не пнуть ворюгу под ребра.

— Это как... В чужой дом ночью... — хрипло бормотал Пашка, начиная понемногу соображать. — По какому праву, мальцы?

— А ты полагал, что только тебе дано право по ночам забираться в чужие дома?

— Твой дом, Паук, — тюрьма, — мрачно обронил Антон, сжимая огромные кулаки. — И быть тебе там скоро, подонок!

— Вызывайте участкового, — сказал Пашка, он поднялся с пола, сел на край смятой кровати. Пальцы его суетливо двигались, будто и впрямь ткали невидимую паутину. Длинный кривоватый нос был багровым. — Вы не милиция, чтобы меня допрашивать.

Иван неуловимо взмахнул рукой и голова Пашки мотнулась, а на скуле заалело круглое пятно.

— Бить будем, падаль, до смерти, — предупредил Иван. — Я — милиция. Или тебе документы показать?

— Чиво вам от меня надоть? — щупая вздувшуюся скулу заскулил Паук. — Разбудили человека...

— Какой ты человек? — сказал Антон, пододвигая ногой табуретку и усаживаясь напротив Пашки. — Ты — гнида, которую надо раздавить.

— Еще оскорбляют... — пытался хорохориться тот, но голос его как и пальцы, дрожал.

— Учти, Паучок, мы на все готовы, — негромко, но с угрозой в голосе произнес Антон. — Придется за все ответить, мы тут цацкаться с тобой не собираемся.

— Все рассказывай, Паша, — предложил Иван, тоже усаживаясь на табуретку. Свет он включил на кухне и в комнате был полумрак, от платяного шкафа падала на пол широкая тень. Стульев не было, половик под ногами Паука завернулся. — Поведай нам, голубчик, как залезли, куда вещи вывезли, на чем, кто твои сообщники. Зарытые в подвале консервы, бутылку из-под шампанского Антон Ларионов признал, так что вилять и отпираться никакого резона тебе нет. И еще одно учти — Антон прав — это в милиции нянчатся с такой мразью, как ты, а мы выдавим из тебя правду-матку, руки-ноги переломаем, печенку отобьем, на всю жизнь останешься инвалидом, все равно обществу от тебя нет никакой пользы. Один вред. Так что, Пашка-Паук, говори и не завирайся, а мы будем внимательно слушать. Начнешь шарики-ролики нам окручивать — мы тебя сразу поправим.

При этих словах Антон машинально сжал и разжал свой кулак-кирпич.

И вот что рассказал сообразивший, что дело повернулось серьезнее не придумаешь, Пашка.

По пьянке как-то летом, он рассказал у костра на берегу Велье знакомым из города рыбачкам про Антона Ларионова, его богатое фермерское хозяйство. Дом, мол, у него не чета деревенским. Вообще-то разговор зашел о том, где бы еще водки или самогона достать. Хотя фермер и не пьяница, спиртное должно у него быть. В сельской местности за все в основном водкой рассчитываются. За деньги никто тебе ничего не сделает. Он, Пашка, поздно вечером постучался к Ларионовым, деньги на бутылку ему дали рыбачки, но Антон отругал его и сказал, что у него ничего нет. И чтобы впредь его по этому поводу не будили по ночам. В следующий приезд — это было в субботу — Колька Белый (фамилию его Пашка не знает), сам ночью забрался в курятник к Антону и украл две курицы, которые на вертеле и изжарили...

Антон подтвердил, что такой случай был. Правда, он тогда погрешил не на воров, а на лису, повадившуюся бродить возле его участка. Дважды он пугнул ее из ружья и вроде бы исчезла.

Колька по прозвищу Белый недавно вернулся из заключения, был рослым желтоволосым парнем с мрачным выражением лица, с наколками на груди и руках, на шее носил поповский белый крест, хотя ни в Бога, ни в черта не верил. С ним всегда приезжал щупленький, улыбчивый Петя, тоже весь в наколках. Оба они из Великополя. Петя тоже несколько раз сидел за воровство и грабеж. В общей сложности 12 лет. Так что прошел в колониях все воровские академии. На рыбалку они привозили с собой водку, самогон, иногда упаковки дешевого одеколона или лосьона. А когда были при деньгах, то баловались даже французским коньяком «Наполеон». Сашка охотно пускал их ночевать к себе, он им за пару бутылок водки отдал из кладовки молочной фермы два алюминиевых бака с герметическими крышками, великопольские умельцы приспосабливали их к самогонным аппаратам. Потом несколько таких бидонов Петя и Белый сами украли с фермы по наводке Пашки. Прихватили резиновые прокладки, шланги. Приятели не так занимались рыбалкой, как грабежом домов дачников. В этой живописной местности с большими озерами многие горожане приобрели деревенские избы и летом жили по нескольку месяцев, возделывая огороды. У каждого что-то из съестного и хмельного хранилось в подвалах и кладовках. Из вещей особенно не разживешься, хорошую одежду, обувь, горожане не привозили сюда. Антон жил здесь круглый год и у него в доме было все, что положено рачительному хозяину: цветной телевизор, приемник, холодильник, электробытовые приборы, дрель, электропила «Парма», разнообразный инструмент в мастерской. Да и живности всякой хватало: куры, поросята, кролики, утки. Кстати, уток, кроме него ни у кого в Плещеевке не было. Рядом огромное озеро, но местные почему-то не заводили уток, хотя они требовали почти круглый год гораздо меньше ухода за собой, чем куры и кролики.

Приезжали приятели Паука на мотоцикле «Ковровец» без номера и всегда поздно вечером, рыбачили на резиновой лодке или на деревянной Пашкиной, на которой он ездил через озеро караулить ферму. На лодке-то ближе, а так нужно пять километров идти вокруг озера до фермы. Идея как-нибудь «разбомбить» Антона — они именно так назвали набег на ферму — пришла в голову улыбчивому Пете, Белый звал его Штырь. Зная, что у Ларионовых нет собаки, Белый и Штырь несколько раз ночью наведались на обширный участок фермера, все как следует осмотрели, но ничего тогда не тронули. Выяснили у Пашки, когда Антон ездит в Великополь, один или с семьей. Обычно это случалось с воскресенья на понедельник. Антону хотелось сразу двух зайцев убить: жену и сына свезти в город отдохнуть, кино посмотреть, а в понедельник с утра сделать все свои дела, связанные с присутственными местами. Тут и стройматериал выписать, заглянуть в «Сельхозтехнику», в коммерческий банк, райисполком. Жизнь фермера трудна и беспокойна. При нынешнем безвластии все только обещают, отписываются, а никто ничего толком не делает. Вот и бегаешь весь день по конторам и складам, выпрашивая и вымаливая самое необходимое. Великое счастье, что комбикорма выбил на складе, не то поросят и пернатую живность нечем бы было кормить...

В этот раз Петя и Коля приехали в субботу не на мотоцикле, а на синих «Жигулях». Привез их незнакомый Пашке мужчина лет тридцати пяти, звали его уважительно дядя Володя. Невысокий, светлоглазый в вытершейся кожаной куртке с накладными карманами, бритое лицо с круглым подбородком, хотя и не гигант, на ногах были огромные башмаки наверное, сорок пятого размера. Дядя Володя был немногословен и серьезен. Белый и Штырь его беспрекословно во всем слушались. И пил он не всякую гадость как его дружки, а коньяк. Привозил его в плоской белой фляге с выгравированным на ней глухарем.

Погода была пасмурная, брызгал холодный дождь, на озере разгулялись волны. О рыбалке и речи не было. На Пашкиной лодке в потемках перебрались с того берега в Плещеевку, засели в избе. На этот раз привезли несколько бутылок водки, ящик бутылочного пива, маринованного чеснока и палку полукопченой колбасы. Дядя Володя пил мало и им выдал на троих всего две бутылки водки и по паре пива.

— Сделаем дело, мальцы, тогда и погуляем, — сказал он. — С дурной башкой лезут на рожон только фрайеры.

Пашка толком не знал это слово, несколько раз мрачный Коля Белый назвал его фраером. Проскакивали у них и другие воровские словечки вроде «малина», «лепило», «халява», «мусора», «туфта».

Как и ожидали утром в воскресенье Антон с семьей отбыл в своем «газике» в город. С месяц машина была полуразобрана — Антон сам ремонтировал ее — и вот на ходу. Никто из деревенских не видел Пашкиных постояльцев — они тихо сидели в избе и никуда не выходили, так распорядился дядя Володя. Тянули пиво и смотрели футбол по телевизору. Синие «Жигули» стояли на другом берегу, из-за прибрежных кустов их было не видно. Хозяин так поставил машину, что и со стороны фермы невозможно было заметить. Петя и Николай маялись без дела, футбол и им надоел. Дядя Володя утром всем выдал по бутылке пива, но потом сжалился и поставил на стол бутылку водки. Все сразу повеселели и ожили. Темнело в середине октября уже в пятом часу, да и погода так и не разгулялась, темные облака стелились над самым озером, хорошо еще, что волна не поднялась выше чем вчера. Зинка-почтарка, выставив тощий зад в синих рейтузах, полоскала на кладях белье. Как она и говорила, суд оправдал ее. Муж считался забубенным пьяницей, был не раз в кутузке за домашние скандалы. Патологоанатом определил, что в ту страшную ночь он был сильно пьян. Зинка всем в деревне показывала оголенную руку, где расползся большой синяк, мол, пьяный Васька ударил... Она вроде бы притихла, дел ей по дому прибавилось, мелькала между домом и озером как мотылек. Пашка покрутился возле нее на берегу, как бы между прочим сказал, что с вечерним автобусом едет в город к своей «мадаме», так он называл свою сожительницу. Со свойственной ей грубостью почтарка заявила, что удивляется его «мадаме», как она может с таким пьяницей-алкоголиком вожжаться?.. Пашка-Паук знал характер Зинки и никогда не вступал с ней в пререкания. Ее не переубедишь, всегда последнее слово за почтаркой, но если что, то она подтвердит, что он уехал в Великополь.

На дело вышли, когда в окнах сельчан погасли голубые огни — люди выключали телевизоры и укладывались спать. В деревнях ложились рано, сразу после девяти-десяти часов. И тогда можно было спокойно передвигаться по Плещеевке — никто носа не высунет на улицу ночью. Осенние ночи здесь темные. К собачьему лаю привыкли, стоило одной собаке тявкнуть, как сразу откликались остальные, а и собак-то в деревне три-четыре и все мелкие. Да и Пашку они знали.

Петя быстро и умело финкой отколупнул замазку, отогнул гвоздики и вынул верхнее стекло из рамы, его тут же подхватил в рукавицах Коля, суком от яблони Штырь выдавил маленькое стекло из другой, внутренней, пошатал ее — она оказалась не наглухо прибитой — и, придерживая двумя руками, спустил на пол. Лаз был открыт. Коля Белый поддерживал его за ноги. Дядя Володя стоял под яблоней и шепотом командовал, что делать. Он, Пашка, стоял на стреме. Собаки вскоре угомонились, на улицу так никто и не вышел. В Плещеевке, кроме Антона, и жили-то еще семь семейств, в основном старики и старухи. Великопольские дачники заколотили досками окна и уехали до весны в город. В некоторых домах Паук уже сам побывал и кое-что по мелочи украл и продал.

— А ты забирался вовнутрь? — спросил Антон.

Пашка было стал отрицать, но натолкнувшись глазами на сумрачный взгляд Ларионова, покорно кивнул:

— Штырь сказал в подвале шампанское, сухое вино и целая фляга яблочного самодельного, ну я и залез хлебнуть...

— И понравилось, яблочное? — с иронией спросил Антон.

— Крепости маловато и кислое, — ответил Пашка. — Мы потом в полиэтиленовую каниструналили и сахарным песком разбавляли.

— Моим?

— А чьим же? На печке с полмешка нашли.

— Дядя Володя тоже залезал? — поинтересовался Иван.

— Он и Белый были снаружи, да им бы и не пролезть — дыра-то в раме небольшая. Впору Штырю и мне. А вынуть раму не смогли — крепко приколочена.

Дальше Паук рассказал, как они в наволочки и сумки стали запихивать носильные вещи, выбирая что поновее, консервы, бутылки... Снаружи все принимали Белый и дядя Володя. Относили к лодке. Все закончили к трем часам ночи. Сначала чиркали спички, но вскоре обнаружили на полке в кухне два аккумуляторных фонаря, сразу стало легче работать... Дядя Володя велел, чтобы ему докладывали, что есть в доме, впрочем, Петька Штырь и сам все хорошо соображал. Ему это не впервой. На дачах он первым делом отыскивал тайники. Пошарил даже под бельем, но денег, кажется, не нашел, а может и схапал да никому не сказал. Скользкий тип. Все время улыбается, а в глазах — злость. Новый ковер со стены дядя Володя велел содрать, он и подключенный к зарядному устройству аккумулятор принял внизу... Когда все ценное вынесли, хотели стекло на прежнее место поставить, но оно лопнуло — Колька ногой зацепил — и Петя прислонил обе половинки к фундаменту. Пошарили в гараже. Взяли кое-что поценнее из запчастей, инструмент. Там орудовал дядя Володя, он автомобилист.

На лодке перевезли все вещи к машине, погрузили, прямо на берегу распили три бутылки шампанского — посуду дядя Володя убрал в багажник — одну бутылку отдал Пашке, поделился и консервами, велел их в подполе закопать, предварительно смазав солидолом, а больше из вещей ничего не дал, сказал, что после того как толкнут товар ему, Пашке, будет выделена положенная доля...

— И сколько же тебе причитается? — спросил Антон.

— Я их больше не видел, — ответил Паук. — Они толковали, что прямо сейчас поедут в Белоруссию, пока милиция раскачается нужно срочно на толкучке продать крупные вещи: ковер, телевизор, одежду, аккумулятор.

В соседнюю республику наши органы не сунутся, особенно в нынешнее беспокойное время, а там вмиг все расхватают, люди везде от советских рублей избавляются, можно хорошую цену заламывать. Шофера-дальнобойщики — так он назвал работающих на дальних перевозках, охотно берут краденное.

— Поедем к дяде Володе, — сказал Иван, рассудив, что больше от Паука ничего не почерпнешь.

— Я не знаю, где он живет, — сказал тот. — Может, он и не из Великополя. Воры его сильно уважают. Штырь сказал, что он держит воровской общак.

— Большой человек! — насмешливо заметил Иван. Общак — это воровские деньги, что-то вроде общественной кассы. Нуждающимся ворам выдается сумма на первое время, а потом в общак от каждой кражи отчисляется какой-то процент.

— Тогда к этому... Штырю или Белому? — сказал Антон.

— Лучше сдайте меня в милицию, — снова заскулил Пашка. — Они меня прихлопнут как муху!

— Как паука, — буркнул Антон.

— Вы не знаете этих бандитов... И Белый и Штырь проходили в суде по мокрому делу.

Антон и Иван переглянулись.

— А ты кто же? Мелочь, наводчик? — усмехнулся Иван. — Не ты — они и не полезли бы сюда.

— Бес попутал...

— Ты сам и есть мелкий бес, — продолжал Иван. — И обличье у тебя бесовское!

— Это... не оскорбляйте! — вдруг ощетинился Паук. — Я, может, в Бога верю.

— Верил бы не полез в дом за чужим добром!

— Как же ты теперь будешь мне в глаза-то смотреть? — угрюмо спросил Антон. — Моей жене, сыну да и другим людям?

— Сидеть ему в тюряге, — сказал Иван.

— Ладно, Пашка, поторчи дома, а мы подумаем, что делать, — решил Антон.

— А чтобы тебе не пришло в голову слинять, мы тебя к кровати привяжем, — прибавил Иван.

Веревки нашлись в сенях, там даже на гвозде висели ременные вожжи. Тоже где-то украденные. Привязали на совесть, как это когда-то делали на учениях в десантном отряде. Без чьей-нибудь помощи Пауку никак будет не одолеть эту... веревочную паутину.

3

Сданный вместе с уликами и письменным признанием в районное Управление милиции Пашка-Паук заявился в Плещеевку вечером на следующий день. Как всегда в подпитии он чинно прошел мимо стоящих у калитки Ивана и Антона к своему дому на опушке бора. Под мышкой он нес две буханки хлеба, мягкая каштановая бородка подстрижена, видно на радостях, что выпустили, забежал в парикмахерскую. Ноги в стоптанных полуботинках были без носок. По словам всезнающей Зинки все носки Пашка сгноил на ногах, а новых теперь нигде не купить, как и многое другое необходимое. Связка носок была украдена из шкафа Ларионовых. Понимая, что на свое приветствие не получит ответа, он отвернул бесовскую рожу в сторону и прошелестел, прижимаясь к противоположному забору.

— Как он будет тебе в глаза смотреть! — поддел приятеля Иван. — Нормально смотрит. У таких людей совести нет.

— Ну вот наша милиция, мать твою! — выругался Антон. — И этого гаденыша отпустили! Почтарка зарубила топором мужа и гуляет себе на воле, вор и наводчик и суток не просидел в кутузке.

Хмурый круглолицый капитан, которому они сдали в Великополе Пашку, нехотя составил протокол, зачем-то переписал номера консервных банок, выложенных Антоном на стол, велел задержанному еще раз подписать его признание, полученное Иваном и Антоном в Пашкином доме, брюзгливо заметив при этом, что составлено оно не по форме. Сержант, находящийся в комнате дежурного, отвел Пашку в подвальное помещение с решеткой на окне. На пороге тот остановился и сказал капитану:

— Они меня к кровати привязали... — потрогал пальцем синяк на скуле. — И в морду разок заехали. Это тоже запишите!

— Шерлок Холмсы! — презрительно заметил капитан, когда Иван поведал ему о проведенном дознании. — Ваше дело подать заявление, а не наводить следствие. Если он заявит, что вы его били, вам же достанется на суде от адвоката.

— Нам надо было расцеловать! — хмыкнул Антон. — Такую мразь убивать надо, как было в старину!

— По-моему, ворам руки отрубали? — впервые улыбнулся капитан. — И на площади кнутом секли.

— Ваши приезжали после кражи, но даже отпечатков пальцев не взяли, — сказал Иван. — И ни к кому не заходили, хотя многие соседи знали, что Пашка замешан.

— Детективов начитались? — усмехнулся капитан. — Отпечатки, экспертиза, баллистика... У нас каждый Божий день в районе кражи домашнего имущества, а не обворованных дач уже и не осталось. Что дадут отпечатки, если воруют мальчишки-школьники? У нас сейчас преступников больше, чем честных людей. А вот врываться к нему в дом и связывать не следовало бы. Это не по закону.

— А воруют только по закону? — свирепо глянул на него Антон. — Гуманность к преступнику и полное равнодушие к пострадавшему. Хорош у нас закон!

— Мы законы не пишем, — сказал капитан. — Мы их придерживаемся в своей работе. Преступники теперь стали грамотные, чуть превысишь — пишут жалобы прокурору, а то и самому президенту.

Вышли из милиции возбужденные, недовольные. Больше Антон, Иван уже привык к таким ситуациям, в Петербурге так же равнодушны к ворам, там убийц-то не разыскать, до мелких ли воришек?.. Паук не сообщил им, где живут Штырь и Белый, сказал, что не помнит. А самим искать в городе преступников сложнее, чем в Плещеевке. И разговаривать с рецидивистами было бы потруднее, чем с не сидевшим еще в тюрьме Пашкой. Вот почему, поразмыслив, друзья привезли признавшегося вора в милицию, надеясь, что там быстро выяснят, кто такие Белый, Штырь и дядя Володя. Но капитан и выяснять не стал — этим займется следователь, а он — дежурный.

Сдав в милицию Паука, они решили заехать на кирпичный завод и там нагрузились красным кирпичом — Антон надумал в скотнике печь сложить. Во-первых, там можно будет варить корм для свиней, во-вторых, ожидавшемуся зимой приплоду будет тепло, а кто знает какая зима нагрянет в 1992 году?..

— Вот почему Паук так просился в милицию, — не мог успокоиться Антон. — Милиция для него, как дом родной, знал паскуда, что долго держать не будут!

Этот разговор уже происходил в Плещеевке.

— Зайдем к нему? — предложил Иван. — Когда стемнеет...

— Ни власти, ни закона нет, — продолжал сокрушаться друг. — Теперь только на себя самого приходится рассчитывать. Но каковы соседи, а? Прямо у них на глазах выносят вещи из дома, а они делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат... Разве бы я заметь такое не поднял шум на всю деревню? Да и ворью бы не спустил. Мое ружьишко пока стреляет.

— Ты чужой здесь, — напомнил Иван.

— Это верно, — согласился друг. — Сами ведь вымирают, как динозавры... Посмотри сколько их тут осталось? Старики да старухи, кругом земли пустуют, а приезжих все равно ненавидят черной ненавистью. Что же за народ-то такой, Иван? Никому ничего со своего хозяйства не продадут, все только для себя. Веришь, ведро картошки весной не смог купить. Луковицу не продадут. А теперь и коров порешили. Никакого проку от никого нет, живут паразитами и все воруют в колхозах-совхозах. А им там еще и деньги платят.

— Их сделали такими, — уточнил Рогожин. — Гордость, достоинство, любовь к земле — все это за годы большевистской власти методически вытравлялось из крестьянского сознания.

— Да слышал я про это сто раз! — отмахнулся Антон. — Спились людишки, обленились, опустились. Зайди в любую избу — как живут? Грязь, вонь, многие даже иконы продали.

— Они же беспаспортными рабами были, Антон! — возразил Иван. — И работали-то не на себя, а на дядю. А у раба совсем иная мораль, чем у свободного человека.

— Мы ведь тоже родились и выросли при этой бесчеловечной системе? Не опустились же?

— И мы были рабами, только не знали этого.

— Были?

— Мы и сейчас еще внутри от рабских оков не избавились, — сказал Иван.

— Красиво говоришь, друг! — рассмеялся Антон. — Шпаришь, как депутат в парламенте.

— Видишь, как легко прививать человеку любую идеологию, — согласился Иван. — Я уже и не замечаю, что говорю газетным языком. На этом меня и Аня несколько раз поймала.

— Чего же не привез ее сюда?

— Она же работает.

— А я здесь газеты не читаю — одни в них помои и тоска — мне хватает радио и вечерней информационной телепрограммы... — вспомнив про украденный телевизор, помрачнел. — А теперь и этого источника информации нет... — он взглянул на дом Паука. — У меня идея, Ваня! Конфискуем его телевизор, а? У него тоже цветной, не успел еще пропить... Пока мой найдут, а его вряд ли найдут, будем Пашкиным пользоваться.

— А что? — сказал Иван. — Хорошая мысль.

— Только Тане не говори, она у меня слишком даже законопослушная... Знаешь как меня отчитала за то, что мы привязали Пашку к кровати?

— А что скажем, когда припрем телевизор?

Антон почесал голову, бросил взгляд в сторону двери своего дома, махнул рукой:

— Скажем Бог послал...

Пашка-Паук сидел перед телевизором и тянул из бутылки пиво. Трехлитровая банка с солеными огурцами стояла на полу у грязных босых ног. Увидев незваных гостей — дверной крючок Иван через щель откинул длинным гвоздем — Паук сморщился как от зубной боли, поерзал на табуретке, к клочковатой его бородке пристало белое перышко. В комнате пахло кислятиной и мокрой одеждой. На кухне розовел элементами включенный электрический обогреватель.

— Вам и заборы не помеха, — пробурчал он, ставя бутылку на пол.

— Мы же не через окно, — усмехнулся Иван.

— Че еще надо-то?

— Со скорым возвращеньицем в родные Пенаты, Паша! — угрюмо поприветствовал расстроенного их приходом хозяина Антон. — Что хорошего по телеку показывают нынче?

— Хорошего мало... — не отрывая взгляда от мерцающего экрана, пробурчал Паук. — Голод надвигается на Расею-матушку. Скоро всем людям, кроме богатеньких, жрать будет нечего. Бастують на шахтах, требують чивой-то.

—  У тебя ведь хозяйство... — начал было Иван.

—  У меня пасюки грызут пол в хлеву и мыши шныряют в избе — вот и вся моя животина, — перебил тот. — Был пес Рыжик и тот куда-то сбежал.

— А корова, боров, куры? — подначивал Иван.

— Че надоть-то? — спросил Паук, решив не отвечать на столь дикие вопросы. Какое у горького пьяницы может быть хозяйство? Все давным-давно сразу после смерти родителей, которые тоже изрядно попивали, продано и пропито. Картошки всего три мешка на зиму накопал. Один мешок уже продал дачникам, чтобы водки в кооперативном кафе в райцентре купить. Уже не первый год Пашка шарил по окрестным дачам, не брезгал тащить оттуда банки с огурцами, помидорами, не говоря уже о консервах. У него был нюх на продукты. Как бы ни прятали дачники в подвалах и чердаках по темным углам — все равно находил.

— Чего, говоришь, надо, — миролюбиво сказал Антон, садясь на табуретку, а вторую пододвигая Ивану. — Телевизор ты с дружками спер у меня, а как же без него? Ничего и знать не будем, что делается на белом свете. Так что не обессудь, Паша, каждый вечер будем у тебя смотреть. И своих позову.

— Обещали многосерийный фильм показывать после половины десятого, — вставил Иван.

Паук переводил взгляд с одного на другого: серьезно или шутят?

— Я спать рано ложусь, — нарочито зевнув, сказал он.

— Ты спи, Паша, а мы будем смотреть, — все тем же тоном продолжал Антон. — Телесериал с месяц пойдет, кажется, про итальянскую мафию, что-то вроде «Спрута». Помнишь такой фильм в прошлом году показывали?

Паук допил пиво, бутылку закатил под кровать. На узком лбу собрались неглубокие складки. Поковырял пальцем в желтых зубах.

— Глядите, — помолчав произнес он. — Я все одно ночью уйду на дежурство.

— А говорил рано спать ложишься... — усмехнулся Иван.

— Я и на ферме посплю, там сеновал да и дежурка есть.

— Капитан милиции случайно не твой родственник? — поинтересовался Антон. — Чего это он тебя так быстро отпустил?

— Я дал подписку о невыезде, — солидно ответил Паук.

— А этих твоих дружков задержали?

— Ищи-свищи! Их нету в городе.

— Где же они, Паша? — Антон подошел к нему вплотную, выключил телевизор «Радуга». В этой нищенской обстановке большой цветной телевизор действительно выглядел лишним.

— Не трожьте меня, — втянул голову в плечи Паук. — За это вас тоже по головке не погладят. В милиции говорили...

— Нам плевать, что тебе говорили в милиции! — взорвался Антон. — Если милиция ворюг отпускает домой и не ловит бандитов, которых ей пальцем показали, то грош цена ей! Понял ты, кусок дерьма?!

— А я что должен был их попросить, чтобы меня посадили? — резонно возразил Пашка.

— Может, так бы оно и лучше было! — с угрозой произнес Антон.

— Пока вещи не сбагрят — в городе не появятся, — сказал Пашка. — Не я ведь у них главный? — узкие желтоватые глазки его испуганно бегали по их лицам. — Я вам всю правду сказал, мальцы, чего еще вам надо? И бумаги все подписал. Если хотите знать, я их отговаривал...

— Ты их, недоносок, и навел-то на мой дом! — рявкнул Антон. Глаза его бешено округлились, ладонь сжалась в увесистый кулак.

— Погоди, Антоша, — оттеснил его плечом от съежившегося Паука Иван. — Куда они уехали?

— В Городок или Витебск, — забормотал Пашка. — У дяди Володи там есть знакомые, им они и собирались загнать краденое. А кто и где живут рази мне скажут? Это их воровские дела... Я — пешка. Думаю и денег мне не дадут теперя-то.

— Когда они собирались с тобой рассчитаться? — спросил Иван. Он знал, что в этом смысле опытные воры щепетильны.

— Как деньги выручат. Обещали водки привезти, самогону ну и денег. Им главное поскорее от крупных вещей избавиться. Говорили, что будут продавать оптом и по дешевке, чтобы я, значит, не рассчитывал на многое...

— Зачем ты, Паша, живешь на белом свете? — Антон еще ближе пододвинул табуретку к нему. — Кто ты есть, Паук?

— Живу и живу... — опешил от такого вопроса тот, теребя грязными пальцами с черными ногтями жидкую бородку. — Зачем люди живут? Меня же не спрашивали, когда мне родиться?

— Разве ты человек? — вставил Иван. Ему противно было смотреть на эту мразь. Неужели и вправду у него есть женщина, говорят, она из Великополя, которая способна лечь с ним в постель? От него же разит как от дохлой крысы.

— Это верно, — вздохнул Антон. — Живут же крысы, мыши, тараканы, клопы, вши... Я думаю, вся эта нечисть и такие твари на двух ногах как ты приползли к нам из другого измерения, из параллельного мира, откуда их вытравили ядами. Так, наверное, попадают сюда привидения, полтергейсты. И там эта братия никому не нужна. Уж Богу-то точно.

— Ну че вы на меня насели? — заскулил Паук. Переходы от самоуверенности к нахальству и жалостливости у него происходили мгновенно. — Ну вляпался я по-пьяни. Будет суд, я признался. Отвечу за все... Не бередите вы мне душу, ради Бога! Какие-то страсти рассказываете...

— Нет у тебя души, Паук, вот какая штука, — сказал Иван. — Да и Бога не поминай всуе. Ты есть дьявольское отродье — молись своему Сатане. Он-то знает зачем ты появился на белый свет.

— Не мечи бисер перед свиньями, — усмехнулся поднимаясь с табуретки Антон. — Ну понесли, что ли?

— Че понесли? Куда? — забеспокоился Пашка, испуганно таращась на них.

— Утопим мы тебя в Велье, — продолжал Антон, состроив мрачную физиономию, впрочем, он еще ни разу и не улыбнулся. — Милиции ты не боишься, суда тоже, а тварь такую на земле оставлять незачем. Камень на шею и в воду. Милиция про тебя и не вспомнит, да и в деревне никто доброго слова о тебе, ворюге, не скажет.

— А эта бабенка из Великополя, что приезжает к тебе, только обрадуется — дом-то останется ей?

— Караул, люди добрые! — вдруг завопил Пашка, вскочил на ноги и опрокинул табуретку. Зацепил и трехлитровую банку с огурцами, она покатилась по крашеному полу, остро запахло рассолом.

— Заткнись! — рванул его за плечо Иван и резко посадил на кровать. — Хочешь, чтобы кляп в пасть затолкали?

— Вы хуже милиции, — пискнул Пашка, дергаясь на кровати и бегая глазами по их лицам.

— Это точно, — сказал Иван. — Милиция у нас добрая для вас, воров и бандитов.

— Братцы, да я больше вовек... — Пашка всхлипнул и тернул рукавом по глазам. — Это все водка! С похмелья я готов за стопку на все...

— Хрен с тобой, живи до суда, — сказал Антон. — Раз мой телевизор увели, мы забираем твой. Мой-то был не хуже. А то что же получается: ты кайфуешь с бутылкой пива у телевизора, а моя семья не знает даже что сейчас в мире происходит?

— Я хотел его загнать шоферу с леспромхоза... промямлил Паук, быстро сориентировавшись, что его разыграли. — Он уже и задаток мне дал.

— Водкой? — усмехнулся Иван.

— Что ему скажу? — наглел Пашка.

— Это твое дело, — буркнул Антон.

Пашка отупелыми покрасневшими глазами смотрел, как два дюжих мужика легко подняли тяжеленный телевизор и, с трудом протиснувшись в дверь, унесли из избы. Кто знает, может в его заскорузлой душонке сейчас бушевали точь-в-точь такие же чувства, как у Антона, когда он, вернувшись из Великополя, увидел свой разграбленный дом.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


1

Даже с улицы было видно, как шумно гуляли в стандартном четырехэтажном доме: гремела музыка, слышались через открытую форточку громкие мужские голоса, жеребячий хохот. Веселились на третьем этаже. Квадратные окна с тюлевыми занавесками были освещены, сидящих за столом не видно, но их удлиненные тени двигались на оклеенной сиреневыми обоями стене.

За тяжелым квадратным столом, уставленном тарелками с закусками и бутылками с водкой и пивом, сидели четыре человека, женщин здесь не было. На тумбочке у окна надрывался включенный на полную мощность кассетник. Стосвечовая без абажура лампочка над столом заливала восемнадцатиметровую комнату ярким светом. Желтый платяной шкаф, диван-кровать с засаленной обивкой, стол и железная кровать — вот, пожалуй, и все убранство комнаты. На крашенном дощатом полу нет даже половиков, зато полно окурков, металлических пробок от бутылок, скомканных обрывков газет и просто грязи от обуви. Маленькая кухня с заляпанной газовой плитой и желтой раковиной тоже была сильно запущенной. В ванной остро пахло мочой, ванна была совмещенной с туалетом. Здесь жили два брата — Петя Штырь и Вася Тихий. Они не очень-то походили друг на друга, общим у них было то, что оба маленького роста и темноволосые. Если старший Вася Тихий не мог без выпивки и дня прожить, то Петя Штырь пил умеренно, он и одет был лучше старшего брата. Носил джинсы, модные рубашки в обтяжку, кроссовки. Вася и зимой и летом обходился стареньким ватником. Петя же щеголял в теплой капроновой куртке с капюшоном. Вася Тихий — вечный шабашник, он освоил все строительные профессии и был незаменим в бригаде. Главной заботой бригадира было не давать ему напиться, точнее, перепить. С похмелья Вася был плохим работником. Но хотя бы стакан водкой или самогона нужно было вечером выдавать Тихому, иначе он мог сбежать из бригады в город, где всегда находил выпивку и собутыльников, которые угощали Васю, зная, когда получит за шабашку деньги, не минет их. Все заработанное он пропивал в веселой компании за несколько дней.

И Петя Штырь и Вася Тихий сидели за столом со стаканами в руках и уже покрасневшими лицами. Кроме них тут были Коля Белый с вечно мрачной недовольной физиономией, будто вырезанной скульптором из серого известняка, его густые желтые волосы топорщились на воротнике, косой челкой спускались на широкий лоб. На мускулистых загорелых руках — Коля сидел в белой рубашке с закатанными рукавами — синели наколки. На одной руке, ниже локтя, изображена русалка с громадными грудями и чешуйчатым хвостом. Напротив него сидел дядя Володя, кожаная куртка его висела на спинке стула, на котором он расположился. В руке дяди Володи тоже был стакан с колыхающейся водкой. В отличие от улыбчивых братцев, Белый и дядя Володя были серьезны, да и не очень пьяны.

— Я думал мы не проскочим таможню на границе с Белоруссией, — говорил Петя Штырь, отправляя алюминиевой ложкой в широкий тонкогубый рот розовый с белыми прожилками жира кусок свиной тушенки. — Там у шлагбаума дежурил подлюга-мусор с автоматом. Каждую машину останавливал, гад!

— Парой бутылей водяры откупился, — заметил дядя Володя.

— Я слышал в Белоруссии водка сильно подорожает, — сказал Коля Белый, ковыряя в зубах спичкой.

— Завмаг сразу клюнул на цветной телевизор,— продолжал дядя Володя. — Теперь везде бартер: мы ему телик — он нам три ящика водяры.

— Мог бы дать и четыре, — вставил Петя. — Сколько сейчас телик стоит? Небось тыщи четыре, пять?

— А где еще водки столько дадут? — возразил дядя Володя. — И потом считай: бутылка у спекулянтов по полтиннику идет самое меньшее. Выходит мы за телевизор выручили полторы тыщи, не так уж мало. За краденный-то!

— Пашке-Пауку нужно десяток бутылей оставить, — вспомнил Коля. — Да и «капусты»... Неплохо с нами фрайер поработал.

— Хватит с него пяти, — возразил жадноватый Петя. — Ну и тыщонку можно отстегнуть. Нечего фрайера баловать.

— Мы ему обещали три куска, — жестко сказал дядя Володя. — Три и дадим. У нас еще разного барахла и инструмента из этого дома тысяч на десять припрятано. Скоро должен корешок из Латвии приехать — ему все оптом и сбросим. Латыши грошей не жалеют, платят не торгуясь.

— У них скоро свою валюту введут, — солидно заметил Коля. — Зачем им наши рубли?

— Ванаг что-то про цветной металл толковал, — вспомнил дядя Володя. — Медь, олово, алюминий... Говорит, готов валютой расплачиваться.

— На кой нам валюта? — сказал Штырь. — С ней одни хлопоты: город небольшой, сразу засекут мусора.

— Да и где мы этот металл возьмем? — поддержал его Коля. — Им же нужны тонны.

— Разве что бронзовый памятник Рокоссовского похитим! — хихикнул Петя. — Что у драмтеатра.

— Рокоссовского не трогайте, — молчавший до сих пор Вася Тихий укоризненно посмотрел на них. — Он наш город освобождал от немцев.

— Он родился здесь, лопух! — рассмеялся брат. — Как дважды герою ему поставили памятник.

— Пусть стоит, — упрямо сказал Вася. Он отпил из граненого стакана, с аппетитом закусил. Тоже черпал ложкой из консервной банки розовато-белую китайскую тушенку. Бутылок на столе стояло много, можно было пить не чокаясь и не спрашивая разрешения. Тихий в краже не участвовал, он вообще не воровал, поэтому чувствовал себя за столь обильным столом самым счастливым. Не жадничал, наливал не торопясь, закусывал смакуя каждый кусок. Хотя он и небольшого роста, как и брат его Петя, но ел и пил за двоих. На аппетит Вася никогда не жаловался, даже с сильного похмелья, когда другие собутыльники утром блевали желчью в туалете.

— Вот так всегда бы было, — блаженно улыбаясь и блестя темными глазами, хрипловатым голосом пьяницы произнес он. — Водочка, знатный закусончик и... — он обвел блестящими глазами всю кайфующую компанию. — Хорошая, веселая бражка!

— Пару бабенок бы сюда, — хмуро обронил Коля Белый, одним махом выпивая полстакана и запивая пивом. Закусывал он солеными помидорами, выплевывая красные шкурки на пол.

— Почему пару? — отправляя в рот очередную ложку тушенки и блаженно щурясь, спросил Вася.

— Тебе, Васек, баба не нужна, — пренебрежительно ответил Коля. — У тебя в мошонке от сильного пьянства и длительного воздержания — яичный порошок. — Дядя Володя у нас примерный семьянин и жене не изменяет, остаемся мы с Петей Штырем. Молодые холостые, красивые... хе-хе... Простая арифметика, Тихарь.

— От бабы, друга, одни неприятности, — ничуть не обидевшись, произнес Вася. — Еще давно я жил с одной, так она меня, стерва, ночью сдала милиции... И главное ни за что, я ведь не дерусь, не оскорбляю.

— Сдала потому, что не смог ее трахнуть, — раздвинул твердо очерченные губы в скупой улыбке Белый. Чувствовалось, что он редко улыбается. — Потому что у тебя давно машинка не работает. Алкоголь-то он оё-ёй как действует на это дело.

— Была бы водочка да хорошая закуска, а без бабы я перебьюсь, — беспечно ответил Вася.

— Зато братец твой Петюн — ходок! — продолжал Коля. — Шибздик на вид, а заваливает в постель таких дылд! Сам видел на прошлой неделе. На голову выше его, а титьки, что тебе чугуны!

— Люблю крупных баб, — заметил Петя, кривя свои тонкие губы в плотоядной усмешке. — И потом от кого-то слышал, что в горизонтальном положении рост не играет никакой роли.

— И я слышал, что худое дерево в сук растет! — хохотнул Коля.

— На меня Марухи не жалуются, — скромно заметил Петя.

Дядя Володя, поглаживая чисто выбритый подбородок, молчал, изредка бросая исподлобья мрачные взгляды на говоривших. Его одолевали невеселые мысли. Пил он здесь меньше всех, а закусывал не тушенкой, а кружочками твердокопченой колбасы, нарезанной на тарелке. На столе стоял чугунок с остывшей картошкой в мундире, миска с солеными грибами. Изредка кто-либо поддевал из нее скользкую волнушку или черный груздь и отправлял в рот.

— Паук обещал приехать, а что-то не слышно, — озабоченно произнес дядя Володя. — А что если замели фрайера?

— Надо было, когда возвращались из Витебска, заехать к нему, — сказал Белый.

— Мозолить глаза... — покачал головой с коротко подстриженными волосами дядя Володя. — Нас там никто не видел, нечего туда и соваться. Этот фермер-то, Ларионов, мужик серьезный и здоровенный. Наверное, роет землю копытами. Не прижал ли он там к стенке Пашку?

— Скользкий Паучок, выскользнет! — сказал Штырь.

— Чуть запахнет водкой, Пашка тут как тут, — продолжал дядя Володя. — Что-то, корешки, случилось, раз он глаз не кажет.

— Может, пьет?

— Я же ему сказал, чтобы воздержался, — сказал дядя Володя. — И дурак сообразит, если он начнёт шиковать, что деньжата у него завелись.

— Фрайер он и есть фрайер, — хмыкнул Петя.

— Коля, в субботу смотаешься на мотоцикле к нему, узнаешь как и что, — распорядился дядя Володя. — И еще припугни, мол, заложишь — не жить на белом свете!

— Человечишко он никчемный, битый фрайер, — задумчиво произнес Петя. — На него надежда плохая: попадется — как пить дать настучит на нас, сучонок, спасая свою шкуру. Да и пьяный болтлив — местным мужикам может натрепать.

— Твоя идея была пощупать этого фермера, — недобро взглянул на него дядя Володя. — Говорил дело верное, глушь, туда и милиция редко заглядывает.

— Может, все и нормально, — дал отбой Штырь.

— В субботку с утрянки с тобой на мотоцикле и навестим Паучка, — сказал Коля Белый.

— Выпьем за Родину-у, выпьем за Сталина-а-а, — вдруг заголосил совсем окосевший Вася Тихий. — Выпьем и снова нальем...

— Ты уже налился до пробки, братишка, — убирая у него из-под носа бутылку, сказал Петя.

— Сам ведь говорил, пей сколько душа пожелает, — плаксивым голосом заговорил Вася, провожая мокрыми глазами уплывающую от него бутылку. — Когда еще придется так знатно посидеть?..

— Пусть жрет до усеру, — брезгливо взглянув на него, сказал дядя Володя. — Водки и закуски залейся, а ему уже не много и надо, чтобы отключиться до утра.

— Золотые слова! — расцвел Вася. — Дай я тебя поцелую, Володечка!

— Не дергайся! — строго сказал тот. — Я тебе не баба.

— Мы корячились, рисковали, а Вася Тихий лежал в тепле на печи, а теперь пьет за троих на халяву? — подвигал твердыми скулами Коля Белый. Чем больше он пил, тем становился злее.

— Я в эти игры не играю, — зашлепал измазанными жиром толстыми губами Вася. — Воровать чужое — грех, а про питье ничего в священном писании не сказано... — он пощупал на груди оловянный крести на суровой нитке. — Я крещеный, мальцы, и в Бога верю. Мне быть в раю, а вам жариться в аду на сковородке!

— Брысь из-за стола, прилипала! — гаркнул Коля наливаясь гневом, отчего его крупное лицо побагровело. — Мы на таких как ты шестерках в зоне верхом в сортир ездили.

— А я думаю, что это меня такое беспокоит, — озабоченно произнес Вася. — Пойду, братцы, в сортир отолью.

— Не засни там, Тихенький, не то я тебе на башку... — хмыкнул Белый.

Дядя Володя неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал.

— Жалко тебе что ли этого зелья. Ведь у нас навалом! — улыбаясь, вставил Петя. Улыбка у него сальная, неприятная. — Мы столько хапнули, что и за месяц не пропьем.

— Погудели, братцы-кролики, и будет, — сурово проговорил дядя Володя. — Тут мне подсказали добрые люди, что есть на озере Большой Иван близ поселка богатая дача. Хозяин уехал в Питер, а присматривает за особнячком глухая старуха, что живет неподалеку. Шикарная дачка под оцинкованной крышей с гаражом, а подвальчик, я думаю, будет побогаче, чем у этого верзилы фермера из Плещеевки.

— Вас Бог накажет, — выйдя из туалета и позабыв застегнуть ширинку, изрек Вася Тихий. — Бог долго ждет да больно бьет.

— Заткнись, убогий! — прикрикнул на него Белый. — Когда наведаемся на Большой Иван? — он впился мрачным взглядом в дядю Володю. — Там курортная зона, много богатых дач. Местные сявки промышляют по мелочам, а мы на машине много чего можем увезти. Да и в Белоруссию оттуда ближе.

— Завтра же с Петей смотайтесь к Пашке-Пауку, — напомнил дядя Володя. — Чего до субботы ждать? Чует мое сердце что-то стряслось с ним. Первым на подозрении, понятно, Паук. Он у своих соседей, шалашовка, таскал курей, бродящую бражку из бань, где самогон закладывали. Пару раз ему шею намылили дачники из города. И верно, сильно болтлив, когда под газом. Может, зря мы с ним и связались.

— Заложит, я ему перышко под ребро, — уронил Коля. — Да нет, побоится. Когда его местные били за воровство птицы, не признался ведь?

— Беспокоит он меня, — покачал головой дядя Володя. — На крючке он, мальчики. Вся надежда, что милиция не будет заниматься этой мелочовкой. У нее дела есть посерьезнее... Слышали, одного фрайера на вокзале пришили?

— Мокруха? — удивился Петя Штырь.

— Это не наши, не местные, — сказал Коля. — Гастролеры. Теперь и в поездах грабят.

— Не надо было давать Пауку консервы, — заметил Петя. — Небось спьяну пустые банки на глазах у всех в окно выбрасывает. Лопух он и есть лопух.

— Я ему велел поглубже закопать, — сказал Коля.

— Помнит он пьяный твои наставления! — усмехнулся Петя, но улыбка тут же сошла с его лица. Хотя Штырь и был мал ростом, но голова и лицо у него были большими. В отличие от брата губошлепа, сухие губы у Пети были тонкими, отчего усмешка всегда казалась ядовитой, змеиной.

— Если продал — насмерть прибью, — с угрозой пробурчал Белый, наливая в стакан колыхающуюся водку. — Правда, за Паука не хотелось бы срок получать...

— Мы его утопим в озере... — хихикнул Петя Штырь.

— Грех, брат, такое говорить, — вмешался в разговор Тихий. — Бог он все слышит!

— Что-то, кореша, невесело стало у нас, — сказал дядя Володя. — Штырь, выключи этих хрипатых горлодеров и поставь что-нибудь душевное: Высоцкого или эмигрантов из русских...

2

Узнав от Пашки-Паука адрес Пети Штыря, Иван и Антон на «газике» тут же отправились в Великополь. День был пасмурный, на грунтовой дороге поблескивали лужи. В них плавали разноцветные листья. На обочинах расхаживали сероклювые грачи. Низкое небо напоминало драную овчину. Изредка в голубых разрывах показывалось неяркое осеннее солнце и тут же исчезало. Поставив машину у трехэтажной гостиницы, где была заасфальтированная стоянка, быстро отыскали нужную улицу, хрущевскую блочную четырехэтажку с плоской крышей. Сразу в квартиру не пошли, решили повременить, понаблюдать. Паук поведал, что Петя Штырь и его брат Вася Тихий живут в двухкомнатной квартире. У Пети была жена, но после третьей отсидки ушла к другому, теперь братья живут вдвоем. Вася никогда не был женат. Это у них Пашка всегда останавливается, когда загуляет в городе. Соседи уже не раз заявляли в милицию, что у них до глубокой ночи случаются шумные пьянки, драки, ходят к ним разные подозрительные личности.

Напротив дома был небольшой сквер с убогой детской площадкой, туда нет-нет заходили мужчины в ватниках и резиновых сапогах и распивали одеколон в двухсотграммовых флаконах. Пили из граненого стакана зловредно-мутную пахучую жидкость, не закусывая. Тару выбрасывали в песочный ящик, пузырьков там среди желтых листьев накопилось больше десятка. Решив, что в этом бойком месте они вряд ли привлекут чье-либо внимание, друзья уселись на скамейке под облетевшим тополем с изрезанными ножами зеленоватым стволом. Они были скрыты деревянной горкой, с которой катаются на собственном заду ребятишки и стали наблюдать за входом. До этого Антон поднялся на третий этаж, постоял у обшарпанной коричневой двери с оторванной кнопкой звонка, послушал, но вроде бы хозяев не слышно было в квартире. Первым они увидели примерно через час Васю Тихого — Паук подробно описал им как выглядят члены воровской банды — а вскоре у дома остановились синие грязные «Жигули», из них вылезли дядя Володя, Коля Белый и Петя Штырь. У последнего в руках была объемистая черная сумка. Петя и Коля направились к парадной, а дядя Володя снова сел в машину и куда-то уехал. Вернулся он пешком через десять минут. И, не оглядываясь, скрылся в парадной.

Темнело в ноябре быстро, в доме стали зажигаться огни. Вспыхнула яркая лампочка и в окне Штыря. Из сквера они видели лишь лампочку под потолком, верхнюю часть стены с обоями и угол вишневого шкафа. И еще мельтешащие головастые тени людей. Вскоре послышалась музыка, из распахнутой форточки потянулся сиреневый сигарный дымок.

— Пойдем! — толкнул задумавшегося друга Антон. Он был в теплой серой куртке, резиновых сапогах и без кепки. Темные волосы взъерошены, на лбу собрались поперечные морщины. Антон беспрерывно курил, некурящий Иван так сел на скамейку, чтобы дым не тянул на него. Двое мужчин в капроновых куртках и помятых зимних шапках пили на соседней скамье одеколон и не смотрели на них. Прямо у их ног чирикали припозднившиеся воробьи. Звякнули в песочном ящике флакончики, мужчины торопливо ушли из сквера. По-видимому, общественный стакан они поставили на землю под скамью.

— Пусть немного расслабятся, наверняка у них выпивка, — сказал Иван, глядя на окно. — Нагрянем, когда будут тепленькими. Раз дядя Володя куда-то поставил машину, значит, собираются погулять, иначе «Жигуленок» оставили бы под окном.

— Их четверо, — проговорил Антон. — Правда, двое хлюпики, но Коля Белый и дядя Володя — крепкие мужики. — Как ты думаешь, у них финки или есть что-нибудь посерьезнее?

— Говоришь, хлюпики, — сказал Иван. — Рожа у этого Штыря подлая, такой способен на все. И ножички у них при себе.

— У всех у них подлые рожи, — пробурчал Антон. — Разве что Вася Тихий не в счет.

— Мы должны их застать врасплох. У меня есть одна мыслишка... — сказал Иван.


Неожиданно за столом затянул песню Коля Белый.

«В куски разлетелась корона, нет державы, нет и трона. Жизнь России и законы — все к чертям! И мы, словно загнанные в норы, словно пойманные воры, только кровь одна с позором пополам...»

Густой баритон у него оказался звучным, вскоре с Высоцкого он перешел на блатные песни про Мурку. Тут к нему дребезжащим тенорком присоединился Петя Штырь. Вася Тихий уже клевал носом, часто жмурил слипающиеся глаза, иногда громко рыгал, вызывая у дяди Володи брезгливую гримасу. Под водку он ухитрился опорожнить две банки свиной тушенки. Вася тоже было стал подтягивать, но Коля, не прерывая пения, запустил в него соленым огурцом — Тихий безбожно фальшивил. Дядя Володя выпил меньше всех, хмурил лоб и о чем-то неотвязном думал. В этой компании он был самым трезвым и обеспокоенным. Водки на столе еще было много, закуски тоже и собутыльники не собирались закругляться. В отличии от них у дяди Володи была жена и маленькая дочь. Впрочем, они привыкли, что он часто надолго пропадает из дома. Жена полагала, что муж занимается так модным сейчас бизнесом — самым доходным делом. В магазинах ничего не купишь, а муж приносил домой разные вкусные вещи: консервы, мясо, колбасу, не выводилась у них водка, коньяк, а теперь за выпивку все что угодно можно достать. Бутылка стала самой популярной неразменной монетой. Володя брал с собой десяток бутылок, уезжал в пригородные деревни и привозил оттуда свежее мясо, телятину, картошку, сало, даже молоко и сметану для дочери.

Не знала жена и то, что муж после отсидки держал в городе воровской общак. Выйдет вор из тюрьмы — и сразу к дяде Володе. Не семейные дела сейчас занимали дядю Володю — одолевали сомнения о последнем грабеже в Плещеевке. Паука он знал через Штыря и Белого, которые увлекались рыбалкой и частенько ездили на мотоцикле на озера. Кроме рыбки, они прихватывали и кур со дворов, уток, случалось поросенка уведут или ягненка. На озерах снимали чужие сети. Днем из-за кустов следили куда их поставят браконьеры, а ночью «кошкой» подцепляли — и в лодку. Хорошая капроновая сеть стоила несколько сотен.

Дядю Володю заинтересовали молочные бидоны от электродойки. Они будто специально приспособлены для самогонных аппаратов, которые он сам мастерил в гараже из нержавейки. Дело немудреное: запаянный цилиндр со змеевиком и четырьмя выводными трубками, жаростойкие резиновые шланги, подсоединяемые к крышке герметичного бидона — вот тебе и самогонный аппарат. Ставь на керогаз или электрическую плитку и жди, когда из залитой в бидон бражки закапает в стеклянную тару прозрачный, вспыхивающий от спички голубым пламенем, первач. Гнать самогон можно было и прямо дома, поставив бидон на газовую плиту и подсоединив шланг к водопроводу. Пока сахар можно было доставать через знакомых в неограниченном количестве, дядя Володя в основном занимался самогоноварением. Сначала продавал через «шестерок» бутылку за 10 рублей, потом за 15, а теперь поллитровка стоила двадцатник. Но с сахаром стала напряженка, самогонный аппарат пришлось спрятать в гараже и заниматься «бомбежкой» квартир и дач. Сначала дядя Володя ограничивал свою воровскую деятельность лишь перевозкой и сбытом краденного. Без машины много на себе не унесешь и при дележе он требовал равную долю с исполнителями и наводчиками, незаметно он полностью подчинил своему влиянию Колю Белого и Петю Штыря. С наводчиками дядя Володя предпочитал не иметь дела — с ним разговаривали Коля и Петя. Бородатый неопрятный Пашка-Паук, пожалуй, единственный с кем дядя Володя был лично знаком. Он повстречался с ним пару месяцев назад на этой самой квартире, Паук снюхался со Штырем и Белым на озере, показал, где можно сетями разжиться, позже помог с бидонами для самогонных аппаратов. Дядя Володя не только гнал самогон, но и продавал собранные им аппараты надежным людям. На заводе ему делали змеевики из нержавейки, а собрать было делом несложным.

Будучи хитрым и осторожным человеком, дядя Володя сидел только один раз, на учете в милиции в этом городе не состоял — он старался обделывать свои воровские дела чисто, как говорится, так, чтобы и комар носа не подточил. Еще год назад он работал автослесарем на станции технического обслуживания, хорошо зарабатывал, сумел, как и многие на станции, приобрести подержанную машину, которую привел в божеский вид. Однако когда техобслуживание вздорожало, а станция захирела, осталась без запчастей и слесари перестали помногу зарабатывать, дядя Володя ушел оттуда, сейчас он числился кочегаром котельной городской больницы. На самом деле там не бывал неделями, особенно в летний сезон.

То, что Паук не появлялся на квартире Штыря, все больше беспокоило дядю Володю. При склонности деревенского забулдыги к запойному пьянству он должен был здесь появиться и не один раз. Ему кроме консервов и пяти сотен наличными ничего не дали. Пауку причиталось еще минимум десяток бутылок водки и пара кусков. Щуплый и ценный Паучок первым полез в неширокое отверстие рамы. И неплохо «поработал», подавая Коле Белому наволочки и мешки с носильными вещами, консервами из подвала, бутылками. Ничуть не отставал от Штыря. Они скатали большой ковер в трубку и просунули в окно. Ковер, пожалуй, самая дорогая вещь в доме фермера. Паук что-то толковал про ствол — охотничье ружье — но они его не нашли, а пять коробок патронов 12 калибра прихватили, как и новенький бинокль с миксером для смешивания коктейлей. Дядя Володя пошарил в гараже, но безуспешно. Обнаружил он ее в сенях за стиральной машиной «Сибирь».

— Искать тоже надо уметь, — заметил он раскрывшим рты коллегам. — Самое ценное фрайеры прячут в сенях, под полом, на чердаках.

Пока ребята шуровали в доме, дядя Володя следил за улицей и домами. В окно он не полез. Деревня спала, в окнах не видно огней, собаки побрехали, побрехали и замолкли. Кто-то вышел из соседнего дома, помочился с крыльца, громко откашлялся и снова исчез за дверью. С неба чуть накрапывал мелкий дождь, с озера доносились звучные шлепки волн о берег. Когда все было готово, дядя Володя подогнал машину к дому и в несколько минут все погрузил. В самыйпоследний момент Коля Белый задел сапогом прислоненное к фундаменту вынутое из рамы стекло и оно, звякнув, разбилось, но и тогда больше ничто не нарушило ночную тишину. Конечно, можно было как следует пошарить в гараже фермера, но у дяди Володи было правило: не зарываться и не жадничать! Взяли лишь то, что попалось на глаза инструмент, два колеса от «газика», аккумулятор. Он придерживался известной воровской присказки: «Жадность фрайера сгубила!».

Мысли дяди Володи прервал громкий стук в дверь, он жестом велел заткнуться голосившим песни приятелям и кивнул на дверь Белому. Стучали, потому что звонок был с корнем вырван кем-то из пьяных собутыльников братьев. В их квартире частенько обитали пьяницы с автобусной остановки — она в трехстах метрах от дома — там бойко торговали спиртным спекулянты, цыгане, промышлявшие выгодным бизнесом пенсионеры. Были там даже свои рэкетиры, которые обирали новичков и брали дань с постоянных торгашей.

— Наверное, Паук, — буркнул, поднимаясь со стула Коля. На ногах он держался не очень-то твердо, но глаза воинственно блестели.

— Че надо? — рыкнул он, подойдя к двери, запертой на расшатанный запор.

— Прекратите шуметь на весь дом, хулиганы! — тонким женским голосом кто-то запел за дверью. — У нас ведь дети — спать никому не даете, проклятые пьянчуги! Как не стыдно? Вот вызову милицию, так по другому запоете!..

— Я тебе сейчас заткну пасть, курва! — пробурчал Белый, щелкая защелкой и ногой распахивая дверь.

Каково же было его изумление, когда вместо крикливой бабы перед ним возникли двое рослых незнакомых мужчин, причем один был выше его ростом и шире в плечах. Пока шестеренки туго проворачивались в хмельной голове Белого, мужчины отпихнули его к стене и не вошли, а ворвались в прихожую, а затем и в комнату. Петя и дядя Володя соображали быстрее: у одного в руке блеснула финка, второй рвал из кармана кожаной куртки пистолет, но незваные гости, по-видимому, были готовы к этому: высокий барсом прыгнул на дядю Володю и опрокинул его на пол вместе со стулом. Второй ловко поймал было взметнувшуюся руку Пети с финкой, резко вывернул ее, но очевидно перестарался: раздался неприятный треск, затем дикий вопль и рука Штыря безвольно повисла вдоль туловища, а лицо исказилось от боли. Финка — это оказался охотничий нож Антона — со звоном упала на пол. Вася Тихий с ужасом смотрел на эту стремительную схватку, поймав настороженный взгляд Ивана Рогожина, забормотал:

— Я просто выпил с ними... Я не воровал, видит Бог!

— Прикуси свой подлый язык, сучонок! — блеснул на него округлившимися глазами Петя Штырь, губа у него была закушена. — Это вовсе не мусора...

Антон гвоздил пудовыми кулаками дядю Володю, брыкавшего ногами в теплых сапогах на полу. Пистолет он так и не успел вытащить — он уже был в правой руке фермера. Не раздумывая, он нанес рукояткой удар по голове дяди Володи. Тот перестал сучить ногами и замолк, приоткрыв рот и закатив глаза.

— Не перестарался бы... — пробормотал он, поднимаясь с заплеванного в окурках пола.

— А этот белый верзила, что открыл? — спросил Антон. — Сбежал?

Иван, не отвечая, бросился вон из комнаты. Колю Белого он догнал у сквера, где они с Антоном выжидали удобного момента. Не будь тот так пьян, ему удалось бы в наступившей темноте скрыться, но Белый несколько раз упал и потом топал посередине улицы и озирался. Однако, когда Иван настиг его, в руке Белого был зажат длинный нож, поняв, что не уйти, бандит бросился к железобетонной ограде сквера, прижался к ней спиной и выставил руку с ножом. Сузившиеся глаза его с ненавистью следили за приближающимся Иваном.

— Порежу, сука! Лучше не суйся! — сквозь сжатые зубы прошипел он. Ноги раскорячены, руки растопырены, чуть подался вперед. Иван не сомневался, что такой пырнет финкой и не поморщится. Раз в неделю они с Дегтяревым ходили потренироваться в закрытый спортивный зал милицейских работников — туда по старой памяти пускали Тимофея Викторовича, — но в светлом зале паркет, на ногах кроссовки на резиновой подошве, а здесь скользкий тротуар и сумрак. Ни одного прохожего не видно. Лишь там, где кончается улица, желтел свет фонаря, поблескивали провода.

Бросок вперед, обманное движение в сторону, но нож все-таки немного зацепил его плечо. Резкая боль, будто в это место кипятком плеснули, влажное тепло под курткой и рубашкой, но тут же все это забылось: тело напружинилось, мышцы напряглись, все чувства обострились, как всегда бывает перед решительной схваткой. Сокрушительный удар в лицо заставил рослого бандита откинуть голову так, что обнажилась шея, затем резкий боковой удар ребром ладони по горлу и вот уже обе руки Ивана резко выворачивают кисть противника с ножом. Тот хрипит, вращает осатаневшими глазами, но нож не выпускает. Удар коленом в пах, следующий в подбородок — уже кулаком, еще сильный рывок за кисть с выворотом и финка, блеснув узким лезвием, улетела в сквер через низкую ограду. И тут что-то случилось с Иваном — такого в армии на тренировках никогда не случалось — настолько омерзительной показалась ему рожа бандита, что кулаки его сами собой замолотили по ней. Заныли костяшки пальцев, хрустнул сустав большого пальца, а он все гвоздил и гвоздил эту бесформенную рожу, пока бандит не зашатался и не рухнул на тротуар, ударившись башкой об ограду. Послышался издалека слабый вскрик, краем глаза он увидел высокого мужчину, который схватил женщину под руку и, все убыстряя шаги и оглядываясь на него, Ивана, потащил ее в сторону желто светящегося уличного фонаря.

Он нагнулся, за желтые волосы приподнял голову бандита, тот заморгал и что-то забормотал, плюясь кровью.

— Вставай, сволочь, — вяло сказал Иван, чувствуя, как по рукаву из раны в плече скатывается теплая кровь. Подвигал плечом, вроде бы рана неглубокая, чего же тогда так сильно кровоточит? Он помог Белому встать и, придерживая его за рукав рубашки, потащил к парадной. Как два пьяных, шатаясь и задевая плечами за стены, поднимались они на третий этаж.

— Морда-то у тебя зеленая... — хмыкнул Белый. — Пощекотал ножичком, гад?

— Сбросить тебя вниз, что ли? — проговорил Иван. Тот отхаркнулся и, взглянув из-под белой спустившейся на лоб челки на Ивана, замолчал. Дверь была приоткрыта, изнутри слышалось невнятное бормотание и густой голос Антона. Иван закрыл за собой дверь — на лестничной площадке напротив в квартире щелкнул замок — и вытолкнул шатающегося Колю Белого на середину комнаты.

— Порезал меня, ублюдок, — сказал Иван, снимая куртку с намокшим от крови рукавом. — И новую куртку испортил.

Дядя Володя сидел на полу у стены со связанными руками, от лба к круглому подбородку тянулась узкая кровавая дорожка. Светлые глаза его с ледяной ненавистью смотрели на вошедшего Ивана. Петя Штырь притулился спиной к ребристой батарее парового отопления у окна. Он поддерживал на весу здоровой рукой сломанную кисть и, шаря узкими глазами по комнате, будто что-то искал, поминутно шмыгал носом. Не похоже, чтобы этот уголовник-рецидивист плакал, скорее всего у него из разбитого носа потекло. Его Антон даже связывать не стал. Вася Тихий растянулся на полу у ног брата и похрапывал. Из уголка полуоткрытого рта тянулась слюна.

Иван увидел на диван-кровати положенный туда Антоном новенький, блестевший смазкой автомат Калашникова с рожком, у него точно такой же был в армии, двустволку с патронташем, принадлежавшую Антону, охотничий нож и штук двадцать банок консервов.

— Ничего арсенальчик? — кивнул на диван друг. — Можно в атаку на милицию идти!

— Даже автомат! — покачал головой Иван.

— Больше ничего стоящего не нашел в этом притоне, — сказал Антон. — Да, вот еще... — он вытащил из кармана тугую толстую пачку перехваченных черной резинкой двадцатипяток. — Это то, что от нашего нового ковра осталось. Меньше чем за полцены загнали его в Витебске.

На полу у шкафа с раскрытыми створками косо стоял серый мешок. Поймав взгляд Ивана, Антон сказал:

— Пятнадцать бутылок водки, это за телевизор получили... Не оставлять же им на опохмелку?

— Я говорил, что их Бог накажет, — вдруг, проснувшись, произнес Вася Тихий. — Бог, он все видит...

— Пил с ними, а теперь осуждаешь? — ухмыльнулся Антон.

— Я со всеми пью, кто мне наливает, — ответил Вася.

— Он еще пасть разевает! — визгливо закричал Петя, глядя гневными глазами на брата. — Хорек вонючий!

— Когда теперь родного брата увидишь, а кричишь на меня? — невозмутимо сказал Коля. — Мальцы, можно мне чуток хлебнуть, а?

— Хлебай, парень, — усмехнулся Антон. — Видно, на это дело ты мастер!

— Вот спасибочки, граждане хорошие, — обрадовался Вася. Встал с пола и подошел к столу.

Иван стащил куртку, пуловер, рубашку и майку. Все было в крови. Антон осмотрел длинную рану на предплечье, чуть раздвинул ее края и заметил:

— Неглубокая, однако кровищи из тебя много вытекло!

— Как же это я? — укорил себя Иван. — Скорее всего поскользнулся на мокром асфальте... — он взглянул на прислонившегося к стене Колю Белого. — Антон, свяжи покрепче эту гадину, вон как поглядывает на автомат! Где они его сперли?

— Теперь солдаты сами продают, — сказал Антон. — Сам в газете читал.

В ванной с желтым дном и запущенном без рундука туалетом, Иван сам обмыл порез, нашел в шкафчике над краном маленькую бутылочку с йодом, облил будто ошпаренную руку и обмотал ее до плеча своей разодранной на полосы майкой. Бинта не нашлось в ящике. Пока он снова одевался, Антон связал бельевым шнуром ноги и руки сидящего на полу Белого. Очевидно, тот сопротивлялся, и Антону пришлось его чем-то ужарить: взлохмаченная голова пьяного бандита безвольно опустилась на широкую, с татуировкой, грудь, глаза были полузакрыты. И без того мрачная физиономия стала отталкивающей.

Они сложили оружие в большую сумку на колесиках, обнаруженную Антоном во встроенном в прихожей шкафу, туда же положили консервы, патронташ, охотничий нож, больше ничего из своего имущества Антон в квартире не нашел. Почти все из украденного преступники уже продали. Была на полке стопка чистого постельного белья, но Антон не знал, чье оно и не взял.

Дядя Володя зашевелился на полу, кашлянул, и, глядя на них, негромко заговорил:

— Давайте по-хорошему поладим, а? Вы многое уже взяли, что еще причитается с нас — я выплачу «капустой». К чему шум? Будет милиция, расследование, суд, вещи не вернут вам, а что присудят вам, так будете получать из колонии переводами по пятерке в месяц... — он кивнул на своих связанных приятелей. — Это воры и они в зоне работать не будут. Привыкли там сачка давить.

— С вами по-хорошему? — фыркнул Антон. — Моя воля — я всех вас из этого автомата сейчас бы положил тут...

— Знаешь, сколько сейчас автомат стоит? — продолжал дядя Володя. — Ребята из южных республик большие тысячи отваливают за каждый ствол.

— Мы торговать оружием не собираемся, — сказал Иван.

— Развяжите нас, парни, — все так же ровным голосом говорил дядя Володя. — Все равно мы попадем под амнистию... Рассчитаемся наличными хоть сегодня. Неужели не понимаете, что через суд и десятой доли не получите?

— Такая мразь, как вы, не должна быть на свободе, — сказал Антон. — Не будет милиция и прокуратура с вами бороться — честные люди объединятся и объявят вам, бандитам и ворам, войну.

— Честные люди! — хмыкнул дядя Володя. — Где они? Сидят по норам как мыши. Думаете, не слышали соседи, как мы шуровали в вашем доме? А кто вышел? Помешал?

— Не везде же одни старики да старухи... — сказал Антон.

— Теперь каждый только за себя, плевать ему на других, — ухмыльнулся дядя Володя.

— Отнимать у нищих последнее — это хуже фашизма! — продолжал Антон. — Разве вы люди? Жрете, пьете, воровские песни горланите и считаете себя умнее всех?

— Лучше отпустите...

— Кому лучше-то будет? — взглянул на главаря Иван. — Вам или нам? Да меня совесть бы замучила до конца дней моих, если бы мы вас отпустили!

— Век свободы не видать... — вспомнил Антон. — Так, кажется, клянутся воры друг перед другом?

— Глядите, я вам дело предлагал, — ответил главарь.

Нагруженные, они вышли на тускло освещенную лестничную площадку, опять поспешно щелкнула замком дверь напротив. Иван нажал на кнопку звонка, но никто не открыл.

— Прав дядя Володя, — с усмешкой произнес он. — Каждый за себя... Трусы чертовы! Даже в милицию позвонить боятся.

— С милицией и нам сейчас встречаться вроде бы ни к чему... — Антон закрыл на два оборота ключа дверь, осмотрелся и положил ключ под резиновый коврик у двери. Если кто из соседей наблюдал за ними в глазок, то увидит. Только вряд ли те, кто остался в квартире, будут взывать о помощи...

— Вася Тихий развяжет их, — сказал Иван.

— Спит как тетеря, его и пушкой не разбудишь! — заметил Антон.

— Ехать в милицию? — усмехнулся Антон, когда они забрались в «газик». — Нет, дружище, подобной глупости я больше не сделаю... Мы с тобой сдали туда Паука, а он на следующий день заявился в Плещеевку и я не заметил, чтобы он был хоть бы чуточку напуган. Мы с тобой теперь милиция. Раз дяди с погонами не желают бороться с преступниками, нам придется самим защищать себя... Что мы, плохо с тобой поработали?

— Это мы с тобой... А другие? — сказал Иван. — Вспомни своих соседей в деревне или этих? Мыши под вениками! Хоть бы один пришел на помощь, слышали шум, крики.

— Увидишь, скоро по всей России начнут создаваться группы, бригады, отряды, которые будут защищать свой дом, жен, детей от воров и бандитов...

— Но должны же люди соблюдать какой-то закон? — вяло возражал Иван.

— Какой закон, друг? Где сейчас закон, власть? Ты что, не видишь, что творится кругом? Опять пришли к власти воры и расхитители народного добра! Сами же законники в первую очередь и нарушают законы. Почему на митингах таскают на палках портреты Сталина? Не потому, что так уж его любят, просто при нем была железная дисциплина, порядок, жестоко преследовались воры, бандиты, извращенцы...

— И честные люди — тоже, — ввернул Иван.

— Не спорю, — согласился Антон. — Были страшные перегибы, террор. За мелкое воровство давали большие сроки, а сейчас? Каждый день талдычат о милосердии, гуманности! К кому? К ворам, убийцам, насильникам! Воровская власть всегда будет защищать преступников. Оберегая их, она заботится в первую очередь о себе. Чует кошка, чье мясо съела. Рано или поздно придется за все отвечать... Вспомни, когда Берия собирался захватить власть после смерти Сталина, он сразу же объявил амнистию преступникам. Не политическим заключенным, а именно ворам, убийцам, блатным.

— Ты, я смотрю, стал политиком! — усмехнулся Иван. — Чего бы тебе не стать хотя бы депутатом районного Совета?

— Теперь все политики, вон даже этот... дядя Володя. Тебя грабят, раздевают, разувают, кусок изо рта вырывают, а ты молчи?

— Время, конечно, сложное, — вздохнул Иван. — Столько десятилетий за нас дяди в Москве думали, а сейчас самим надо шариками-роликами крутить, чтобы выжить.

— Ловкачи, жулье, бесы, как всегда в смутное время уже вырвались вперед и снимают пенки, — перебил Антон. — А мы, русаки, все еще раскачиваемся, пока жареный петух в зад не клюнет!

— Тебя уже клюнул... — Иван пошевелил мешок, что лежал рядом на сидении, взглянул на сумку на колесиках. — Автомат и пистолет-то давай хоть сдадим в милицию?

— Тебя тоже жареный петух клюнул... в плечо! А ты, гляжу, еще не поумнел, Ваня!

— Надо же сообщить про них?

— Если они еще не оклемались...

«Газик» с включенными фарами катил по пустынной улице. В домах желтели освещенные окна, ветер посвистывал в приоткрытом окне, лицо друга в свете приборного щитка было хмурым, темная прядь волос свешивалась на глаза. Черный полированный руль скользил в его больших руках.

— Не в милицию мы поедем, Ваня, а в больницу, пусть посмотрят тебя, перевяжут. Вон опять рукав намок от крови. Не зацепил он тебе артерию?

— Тогда давно бы уже был без сознания...

Плечо саднило, покалывало в бок. Пятно на куртке было и до перевязки. Антон переговорил с недовольной женщиной в белом халате, открывшей им дверь после продолжительного стука в нее руками и ногами. Оказалось, что они попали в родильный дом. Тем не менее, эта же самая женщина — она оказалась дежурной медсестрой — сделала Ивану перевязку, сказала, что рана неглубокая, мышца не задета, но утром все же нужно будет показаться врачу. Хирург швы наложит.

— Бандиты напали? — поинтересовалась она. — У нас в Великополе стало как и везде, неспокойно. Женщину привезли... Пьяный муж засунул ей в одно место пивную бутылку. Вот зверь!

— Не обижайте животных, — усмехнулся Иван. — Звери — ягнята по сравнению с некоторыми людьми...

— С некоторыми! — подковырнул Антон. — Мы что-то с тобой в последнее время с одними подонками общаемся.

Медичка даже не записала фамилию пострадавшего.

— А ты говоришь — закон! — сказал Антон, когда они уселись в «газик». — По закону она должна была милицию вызвать — рана-то ножевая. А ей даже в голову не пришло.

— Чего же ты меня привез в роддом?

— Я спросил встречного таксиста про больницу, он и показал.

— Что-то мы делаем, Антоша, не так, — Иван поежился, стало что-то холодно и он не понимал: то ли подмораживает, то ли у него озноб от потери крови.

В свете фар на асфальте будто живые шевелились листья, редкие уличные фонари мертвенно-белым светом освещали коробки типовых зданий, пустынные тротуары, розово блеснули под аркой глаза кошки, которая перебежала им дорогу.

— Надо сообщить в милицию про этих бандюг, — напомнил Иван. — Давай заедем?

— Ни за какие коврижки! — твердо заявил Антон. — Я больше не верю милиции, и никаких дел с ней не желаю иметь.

— Они же связаны!

— Пожалел? — Антон с усмешкой покосился на него. — Вася Тихий проспится и развяжет их.

— И они снова за старое? Поедут с дядей Володей на новое дело?

— Хрен с тобой, милиции мы сообщим... по телефону. У тебя есть две копейки?

Антон притормозил у будки с выбитыми стеклами, выскочил из-за руля, но вскоре вернулся.

— И что за люди, мать твою! — зло округлил глаза. — Трубка оторвана.

Они еще несколько раз останавливались у редких телефонных будок, пока не нашли исправный телефон-автомат. Антон набрал «02», коротко рассказал про случившееся, назвал адрес дома, где находились связанные бандиты, а когда дежурный стал было выяснять подробности и спрашивать фамилию звонившего, повесил трубку.

— А оружие? — спросил Иван, когда они снова тронулись на это раз к выезду из Великополя. — Это серьезная штука, Антон! Могут и нас взять за жабры.

— Вряд ли эти ублюдки скажут, что я отобрал у них автомат и пистолет, а охотничье ружье и нож мои — поэтому какой смысл отдавать? В наше время, когда может начаться гражданская война, оружие и самим пригодится. Пистолет возьми себе, сам говорил, что воюешь с ворьем голыми руками, а автомат я дома спрячу. Зачем дяде Володе лишний срок навешивать? Он и не заикнется про автомат и пистолет. Все новое, явно купили у солдат-ворюг. А если расколятся, придется вернуть и все дела.

— А если из оружия кого-либо пришили?

— Нам-то что за дело? Не мы же!

— Сколько мы с тобой всего украденного вернули? — помолчав, спросил Иван.

— Черт с ним, добром! — вздохнул Антон. — Главное — задали жару этим выродкам! Привыкли обворовывать несчастных безответных людишек, а тут вдруг такое! И этого грязного вонючего Паучишку я выкурю из деревни! Нечего такой мрази рядом со мной небо коптить. Да и не смогу я его видеть там каждый день.

— Они ведь мстительные, — сказал Иван. — Если не посадят, будут тебя пасти. Какую-нибудь пакость придумают, чтобы выманить у тебя оружие. А ты в Плещеевке один.

— Теперь не один! — похлопал ладонью по сумке Антон. — Вот почему я и не захотел сдавать автомат. Они храбры со слабыми, а перед сильным хвост поджимают. Уж тебе-то это следовало бы знать, товарищ детектив!

— Не должен был я подставлять себя Коле Белому, — посетовал Иван. — До сих пор не могу понять, в чем дело: поскользнулся я или на долю секунды замешкался? Реакция подвела? Он был пьяный, а выбить нож из его руки — привычное дело! Сколько мы эти приемы отрабатывали и вот на тебе — вляпался, как новичок!

— Не терзайся, Ваня, и на старуху бывает проруха, — сказал Антон, минуя последний уличный фонарь, освещавший окраинный деревянный дом у шоссе. Черная холодная ночь обступила «газик», лишь свет ярких фар расталкивал перед зеленым капотом мрак. — Мы с тобой сегодня хорошо поработали. И вернули главное — охотничье ружье, патроны, нож. Они записаны в мой охотничий билет. Без тебя бы один я ничего не сделал. Черт побери, дружище, фермер на этой земле один ничего не сможет сделать — я в этом все больше убеждаюсь. А наши законы не дают права привлечь наемную силу. Выход один: нескольким фермерам объединяться в кооператив или какое-нибудь общество. Тогда они будут сила! Сообща можно купить трактор, сельхозтехнику... Но пока из города не рвутся сюда деловые люди. Или еще выход: народить кучу детей, как было в старину. Каждый человек в семье крестьянина — работник!

— В больших городах от мала до велика занимаются спекуляцией, — сказал Иван. — А на селе надо вкалывать от зари до зари. А дети... Их еще надо прокормить, вырастить, привить им любовь к земле.

— Ничего, когда горожанам жрать будет нечего, вспомнят про землю, деревню...

— Может, ты и прав, Антон, — ответил Иван.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


1

Стоя обнаженной перед большим, до потолка, зеркалом, оправленным в резную с завитушками дубовую раму, Аня Журавлева внимательно рассматривала себя. За высокими окнами бесшумно летели снежные хлопья. Крыши побелели, как и двор. Из клумб торчали серые стебли растений. Может, Новый год будет снежным? Впрочем, снег в городе долго не держится: ударят морозы, насыплет снегу, а через день-два снова плюсовая температура, лужи на асфальте, грязь. И самое опасное — гололед. Особенно часто получают травмы пожилые люди. Жизнь в Санкт-Петербурге становилась все беспросветнее, тяжелее. В аптеках не было необходимых лекарств, медики справедливо роптали, что у них низкая зарплата. В магазинах шаром покати, даже на продуктовые карточки ничего нельзя приобрести, очереди за всякой мелочью становились все длиннее, а люди все злее. То и дело вспыхивали перепалки, иногда мужчины давали волю и кулакам. Особенно у винно-водочных магазинов. Мужчины кляли Горбачева, напакостившего со спиртным. Это после его диких указов водка и вина стали еще отвратительнее. Ликеро-водочные заводы гнали свою продукцию, не заботясь о качестве, — все равно все сразу же раскупали. Стоило сухие вина принести домой, как через неделю под пробкой появлялась белая накипь, шампанское напоминало прокисший квас. И все равно все расхватывали, пили и продавали на тротуарах спиртное — это спекулянты. Причем, не стеснялись, тут же у магазина.

— Да когда же это проклятие кончится! — вслух вырвалось у Ани. Они с Иваном уже много раз давали себе слово не говорить дома о политике: выключали радио, телевизор когда начинали разглагольствовать о реформах и рынке штатные демагоги, не читали газет, но проклятая политика лезла во все щели, как клопы или тараканы... Сегодня декабрьским утром Аню волновало другое: она окончательно уверилась, что беременна. Не может быть задержка на целый месяц? И вроде бы грудь стала больше, а соски к утру набухают. В этом году она не загорала и тело ее было молочно-белым. Она осторожно стискивала пальцами торчащую грудь, гладила круглый живот, сладкая дрожь пробегала по телу, когда касалась треугольного черного лобка. Если раньше она спокойно дожидалась ласк Ивана и так же спокойно отдавалась ему, то в последние недели все чаще сама вызывала его на ласки. С нетерпением дожидалась его возвращения домой, подавала на стол в кухне скромный ужин, ей нравилось наблюдать, как он ест, идя к плите или раковине, старалась бедром коснуться его, ей нравилось, когда он клал свою тяжелую руку ей на колени, гладил их, очень хотелось, чтобы потрогал грудь. Иван всегда делал это осторожно, нежно, даже когда страсть овладевала им.

Аня провела ладонями от груди к бедрам и ниже и опять сладкая дрожь пробрала ее. Ей очень хотелось Ивана утром, но он спешил на работу и не отреагировал на ее нежности. И потом у него еще не зарубцевалась рана на плече, недавно сняли швы. Впервые Аня испытала тревогу за Рогожина, когда он вернулся от своего друга Антона Ларионова с перебинтованным плечом. Ей будто открылось наконец, что у него очень серьезная и опасная работа. Иван рассказал ей обо всем, что произошло в Плещеевке и Великополе. Он привез оттуда черный с коричневой рукояткой пистолет, но с собой его не носил. А по телевидению каждый день по всем программам показывали убийц и растерзанные ими жертвы. Иван в воскресенье поставил на дверь еще один крепкий запор и предупредил Аню, чтобы она незнакомым не открывала дверь, если даже назовутся почтальоном или милиционером. Под них рядились грабители и убийцы.

Ей вдруг стало стыдно, ну что она так разглядывает себя? Разве в зеркале увидишь беременность? Или ей просто нравится на себя смотреть. Стройная, немного пополнела и ей это идет. Бедра стали пошире, плечи круглее. Может, в женскую консультацию сходить, там сразу определят. Она еще даже не знала, хочется ей ребенка или нет. Не знала и как отнесется к этому Иван. Они ведь так и не зарегистрировались в ЗАГСе, однажды он предложил обвенчаться в Спасо-Преображенском соборе. В шутку это было сказано или всерьез?..

Аня еще раз оглядела себя в зеркало: красивая молочно-белая женщина с маленькой стоячей грудью. Иван любил брать обе груди в свои ладони... Да, она уже не девушка, которой была всего несколько месяцев назад, а зрелая женщина и даже немножко беременная, как в старом анекдоте. По телевизору показывают обнаженных красоток на всяких конкурсах и в рекламе, так она, Аня Журавлева, ничуть не хуже их, а может, даже и красивее некоторых. Только у нее красота неброская, да и косметики Аня употребляет мало. Ресницы у нее и так длинные, не надо подклеивать. Каштановые волосы с медным отливом спускаются на плечи, грудь, оттеняя белизну ее шелковистой кожи, такие черные брови называют соболиными, выпуклые бедра, круглый живот с аккуратным пупком и... Аня смущенно отдернула руку, отвернулась от зеркала, подошла к креслу, где бросила одежду и быстро оделась. В комнате было тепло, слава Богу, пока отопление работает на полную мощность, хотя в жилконторе говорили, что в их районе с углем начались перебои.

Работа Ане не нравилась: весь день суета, разговоры, много пустой писанины. Плотники, слесари без бутылки ни за что не хотели браться, аварийные службы не спешили ликвидировать прорыв воды или утечку газа, да туда скоро и не дозвонишься. Приходили старики и старушки и спрашивали, где можно бесплатно пообедать, мол, они слышали от депутатов по телевизору, что в городе открыты благотворительные столовые для нищих. А нищими себя считали почти все, кто наведывался днем в контору.

Идти на работу не хотелось, но нужно было. Иван как-то предложил ей бросить эту канительную работу и подыскать другую, сказал, что им, в детективное бюро, скоро потребуется секретарь-машинистка, этакая Делла Стрит при знаменитом детективе Перри Мейсоне, то бишь, Иване Рогожине... Аня с удовольствием читала увлекательные романы Э. С. Гарднера о похождениях этой симпатичной парочки из частного детективного агентства. Чего-чего, а детективов на книжных полках у них в квартире хватало. Иван любил эту литературу, говорил, что отдыхает за зарубежным детективом да и для его работы это полезно... Вообще-то, Аня заметила, что детективы появились недавно, раньше были приобретены романы классиков, философов. Детективы — это новое увлечение Рогожина. Он не раз говорил, что советские детективы про майора Пронина со стальными глазами и наивного лейтенанта-помощника просто невозможно было читать, а теперь такой богатый выбор! Лучшие произведения мастеров детективного жанра мира представлены на книжных развалах.

Аня охотно пошла бы работать в агентство, ей честно говоря, хотелось быть поближе к Ивану, но пока они не переедут на улицу Жуковского в новое помещение, которое еще ремонтируется, оформить ее не могут. У Ивана оказалась портативная машинка «Олимпия», Аня в свободное время училась на ней печатать. Пока стучала двумя пальцами и у нее не так уж плохо получалось, постепенно будет печатать всеми пальцами, для этого нужно взять хотя бы несколько уроков у профессиональной машинистки.

Без десяти одиннадцать уже одетая и обутая в теплые высокие сапожки цвета кофе с молоком,

Аня в последний раз бросила рассеянный взгляд на небольшое овальное зеркало в прихожей, поправила на голове меховую шапку, перекинула через плечо черную сумку, улыбнулась своему отражению и вышла из квартиры, заперев за собой высокую, тяжелую дверь на два ключа. Первую дверь, открывающуюся вовнутрь, она не стала запирать на ключ, хотя Иван и просил это делать. Кстати, сам он тоже забывал ее закрывать.

— Привет, блудная доченька! — услышала она ехидный голос матери, стоящей на верхней лестничной площадке и смотревшей на нее. — Показала бы родной матери свои новые хоромы...

— У нас квартира поменьше вашей...

— «У нас», «у вас»! — усмехнулась мать. — Кто же ты теперь, доченька?

— У меня все хорошо, — сказала Аня.

— Счастливая ты... — все так же ехидно проговорила мать. — У всех теперь плохо, а у тебя хорошо!

— На работу опаздываю, — сказала Аня и застучала каблуками вниз, минуя лифт, чтобы не ехать с матерью.

— Скажи там в конторе, чтобы прислали сантехника, — крикнула вдогонку мать. — В туалете вода день и ночь шумит.

— Скажу, — не оборачиваясь, ответила Аня.

Она и сама не могла понять, почему мать так ее раздражает?..

2

Как это обычно и бывает в Санкт-Петербурге зимой после недели настоящих зимних морозов со снегом и звездным небом неожиданно грянула оттепель с лужами и неизменной грязью. Выйдя из метро «Черная речка», Рогожин зашлепал по леденистым лужам к гостинице «Выборгская», где в четырехэтажном доме послевоенной застройки, в добротном доме жила их клиентка Людмила Дмитриевна Бубнова, обратившаяся в частное агентство с просьбой защитить ее от рэкетиров, угрожавших расправой, если не выложит 20 000 рублей. По виду Бубновой не скажешь, что она ведет добропорядочный образ жизни, да и уже по опыту Иван знал, что рэкетиры чаще всего выбирают жертвы из числа тех, кто делает деньги незаконным путем и не будет потом жаловаться.

Стройная, с пышной грудью брюнетка пришла к ним в модном длинном пальто с меховым воротником, под ним дорогой пушистый свитер, на ногах высокие остроносые сапожки с вышивкой на тугих голенищах, от нее исходил запах дорогих французских духов. Если она и проститутка, то из дорогих, может, даже валютных. Жила она одна в двухкомнатной квартире, работала медсестрой в больнице. Отец и мать большую часть года жили на Карельском перешейке на даче со всеми удобствами. Видно, папочка в застойные времена занимал высокий пост. Бубнова обронила, что он возглавлял Управление по ремонту квартир. Оно и видно: в квартире вся сантехника финского производства, в ванне сверкающий хромировкой смеситель с электронными часами и термометром. Включишь, и он сам наливает воду нужной температуры и выключается, когда все готово. Таких Рогожин еще ни у кого не видел. Даже Бобровников подобным не разжился, хотя любил всякие заграничные штучки.

Людмила Дмитриевна рассказала, что у нее есть друзья из Финляндии, очевидно, рэкетиры засекли ее с подругой в их компании — гости из Суоми часто приглашали Людмилу и ее знакомых в ресторан — были финны у нее и дома на Торжковской улице. Как-то поздно вечером остановили ее у подъезда дома, силком посадили в машину, отвезли на какую-то дачу в пригород и... Тут симпатичная брюнетка замялась, по-видимому, решая про себя, рассказывать незнакомым мужчинам, пусть даже детективам, что произошло на даче или нет? Решила все же опустить подробности и заявила, что рэкетиры — их было трое — заявили, что деньги должны быть им переданы в эту субботу, а сегодня вторник. Где она для них столько «бабок» возьмет? И подруга у нее не миллионерша...

— А подругу тоже... шантажировали? — спросил Иван.

— Она живет в центре, ее не трогали...

— Где дача? — поинтересовался Дегтярев. — Вы сможете нам ее показать?

— Они же почти ночью меня увезли, долго плутали по темным улочкам, да я так перепугалась, что не до запоминаний мне было... — ответила Бубнова. — Ехали по Приморскому шоссе, Лисий Нос или Сестрорецк... Я толком ничего не видела... Вроде бы пост ГАИ перед Лахтой узнала. Этот ужасный тип в пуховике, что сидел рядом на заднем сидении в «Жигулях», всю дорогу приставал ко мне...

— Приставал или... — мягко спросил Иван.

— Изнасиловал прямо в машине, сволочь! — со злостью вырвалось у молодой женщины. — А на холодной даче сразу набросились на меня все трое... Я очень прошу вас прищучить этих ублюдков!

— Не много же вы нам сведений подбросили... — взглянул на своего помощника Тимофей Викторович. — Может, вспомните еще что-нибудь?

Она рассказала, когда и где в субботу должна вручить им деньги, они предупредили, дескать, если она обратится в милицию, то не жить ей и подружке на белом свете. Двадцать тысяч в наше время пустяк, по десять тысяч с носа. Можно долларами или финскими марками по нынешнему курсу. Тогда вообще пустяк... Встреча должна была произойти на стоянке такси у гостиницы «Выборгской» в 23.00. Они проследят, приведут ли девочки за собой хвост. И насчет милиции будут в курсе, у них там есть свои люди... Если накапают, то пусть обе ждут вскоре очень больших неприятностей.

— А почему решили обратиться к нам, а не в милицию? — спросил Тимофей Викторович. Он сидел за письменным столом, а Иван расположился на низком белом подоконнике с горой папок в углу. Бубнова занимала единственное черное из кожзаменителя кресло. Оно было глубоким и стройные ноги молодой женщины в колготках высоко приоткрылись.

— Они же сказали, чтоб мы и близко не подходили к милиции, а про вас ничего не говорили, — с детской непосредственностью заявила Людмила Дмитриевна.

— Но мы оказываем услуги клиентам за деньги...

— Я знаю, — перебила Дегтярева Бубнова. — Мы вам заплатим... — она с милой улыбкой посмотрела сначала на одного, потом на другого. — Надеюсь, вы с бедных девушек много не сдерете?

— Мы вам выпишем счет, а пока внесите в кассу аванс, — решил вопрос шеф. — Мы займемся вашим делом.

Тимофей Викторович, как и Рогожин, особенно не терпел рэкетиров, они оба полагали, что из всех уголовных преступлений этот самый отвратительный! Отнимать у людей, запугивая их, заработанные деньги! Много ли надо для этого ума? И еще у беззащитных женщин. И как правило этим мерзким промыслом занимались молодые, спортивного вида люди, хорошо одетые. О жестокости их ходили по городу легенды: в ход пускали раскаленные утюги, ножи, прижигали руки-ноги, подвешивали головой вниз...

— Уверены, подонки, что бабенки не пожалуются, — сказал Дегтярев. — Так что особенно осторожничать не будут... И хвастаются, что в милиции у них есть свои люди!

— Может, врут.

— В Смольнинском Управлении двоих офицеров милиции поймали на рэкете, — вспомнил шеф. — Вышвырнули с работы и даже не судили. Теперь будут и дальше заниматься своим поганым бизнесом.

— Наглеют, наглеют преступники... — сказал Рогожин.

И вот он шлепает по лужам в плаще с теплой подкладкой и сапогах на толстой микропористой подошве к Людмиле Бубновой. О встрече с ней и подругой договорился по телефону. Ни он, ни Дегтярев не поинтересовались фамилией подруги, а зря... Сегодня пятница, до встречи с вымогателями остался один день, необходимо было кое-какие детали уточнить. На всякий случай он посоветовал положить в сумку пачку нарезанной бумаги и несколько крупных купюр. Не надеясь на их сообразительность, решил сам приготовить денежную куклу для бандитов. Бубнова заявила рэкетирам, что в наличности у них с подругой нет таких денег, чтобы их заиметь, нужно продать кое-что из вещей. Кто сейчас держит крупные суммы дома? Все боятся реформы, теперь лучше иметь вещи, товар, на который цены всегда держатся. Вымогатели и дали им несколько дней.

Шагая к дому, Иван зорко посматривал по сторонам, вроде бы слежки за домом нет. А его вряд ли кто примет за милиционера. Наверное, к этой Людмиле частенько заглядывали мужчины... Поднявшись на третий этаж, он позвонил. Дверь в квартиру двойная с финским замком. И наверное, на охране. Неопытные грабители почти всегда попадаются на месте преступления, а умудренные стараются за несколько минут до приезда патрульной машины вневедомственной охраны взять в открытой квартире самое ценное и поскорее убраться. Следы установленной сигнализации на коробке сразу можно обнаружить, открыв отмычкой дверь.

Посмотрев в глазок, Бубнова спросила кто это и только после ответа Рогожина впустила. Он разделся в прихожей, пришлось снимать сапоги, потому что хозяйка предусмотрительно подсунула ему мягкие войлочные тапочки. В прихожей было чисто и светло, на полу коврик, на вешалке два женских пальто. Людмила Дмитриевна провела его в комнату, где на широкой тахте с журналом в руках он увидел Лолу Ногину. На низком полированном столике перед ней пепельница с дымящейся сигаретой, на подносе две чашечки с кофе, на соломенной тарелке конфеты, печенье.

— Привет, Жан! — улыбнулась она. — Когда Мила обрисовала мне симпатичного частного детектива с пронзительными глазами майора Пронина, я сразу поняла, что это ты, дорогой.

Иван совсем не ожидал, что подругой Бубновой окажется его бывшая любовница. Раньше он слышал от Лолы, что у нее есть подруга медичка, но видеть ее не приходилось. Когда Лола была с Иваном, она с Бубновой, по-видимому, не часто встречалась, а если и виделась, так она об этом не распространялась. Лола выглядела эффектно: шерстяной свитер с широким воротом обтягивал ее внушительные груди, из-под короткой коричневой юбки открывались для обзора полные бедра в телесных колготках, волосы цвета спелой соломы были стянуты в тугой узел на затылке, отчего лунообразное лицо казалось еще полнее. Не заметны веснушки возле носа, ближе к зиме они пропадали. Иван с удивлением не обнаружил в себе былого всплеска эмоций при виде столь сексапильной особы. Бывало достаточно взглянуть на ее круглые колени, чтобы почувствовать желание. Вспомнилось, Аня назвала Лолу вульгарной толстозадой блондинкой с большим накрашенным ртом и глупыми глазами...

— И ты во всем этом замешана? — удивленно вырвалось у него.

Лола подвинулась, предлагая сесть рядом, Мила что-то делала на кухне, наверное, хочет кофе угостить.

— Я видела тебя мельком с хорошенькой девушкой в магазине на Литейном... Уж не женился ли ты, Жан?

— Бога ради, не надо Жана, — поморщился он. — А то я буду называть тебя Елизаветой...

— Хорошо, дорогой! — рассмеялась она и потянулась за сигаретой и зажигалкой, лежащими на столе возле пепельницы. — Ты — Ваня, а я — Лола, Лолита... Ты не ответил на мой вопрос: кто эта девушка?

— Тебе интересно?

— Мы же с тобой не чужие, дорогой!

— Были, дорогая... — уточнил он. — Сколько мы не виделись? По-моему, с лета?

— Я не настолько была в тебя влюблена, чтобы дни считать, — сварливо заметила она, прикуривая сигарету с золотым обрезом от электронной зажигалки.

— Тогда не будем больше выяснять отношения. На твой вопрос я отвечу: ее звать Аня и я хочу на ней действительно жениться.

— А она?

— Что она?

— Хочет за тебя выйти замуж?

— Вот что, Лола, лучше расскажи, как ты вляпалась в эту историю с рэкетирами? И лучше будет, если ты выложишь начистоту. Ну, это необходимо для дела. Я ведь хочу помочь вам.

— За деньги, да?

— Я ведь в конторе служу и потом не ты ведь к нам обратилась?

— Ладно... После того, как ты бросил меня... — выпустив струю голубого дыма чуть ему не в лицо, начала она.

— Никто никого не бросал, Лола, — мягко поправил он. — И ты это прекрасно знаешь. У тебя своя была жизнь, у меня своя. Рано или поздно должно было это случиться.

— Ты ведь не делал мне предложения, — усмехнулась она.

— Что там вспоминать, — поморщился он. Уже начало надоедать это отступление в прошлое.

— Ладно, после того, как прекратились наши отношения, я стала встречаться с другими мужчинами... Все очень просто, не так ли, мой сладенький?

— Ты встречалась с мужчинами и во время наших отношений, — не удержался и перебил Иван. — Впрочем, продолжай, сладенькая, больше мешать не стану.

— Мила познакомила меня со своими друзьями — финнами... Они приезжали и ко мне в магазин, потом мы бывали в ресторанах. И я, и Мила хорошо одеваемся, на пальцах у нас кольца с камешками и все такое. Финны трясли перед официантами марками, заказывали все самое лучшее... Думаю, эти подонки стали следить за нами, может, и у меня брали кассеты напрокат, а потом прихватили Милу у парадной... Дальше ты все знаешь.

— Вещи, которые вам друзья-финны дарили или... Вы их продавали знакомым?

— Кое-что по мелочи, — усмехнулась Лола. — Кому сейчас нужны наши бумажки? Теперь бартер в моде, дорогой! Ты разве не знал этого, мой котик?

— Будь проще, Лиза, — съехидничал Иван. — Зови меня по имени.

— Извини, дорогой, я все время забываю, что ты при исполнении, — пробурчала она, жадно затягиваясь. Не то, чтобы она нервничала, но подобный разговор был ей явно неприятен. На подобные темы они раньше никогда не беседовали.

— Я запомнил твои слова: «Русские мужики придумали любовь, чтобы за женщину денег не платить!» Ну, а друзья-финны платили? Марками или долларами?

— Ваня, мы наняли вас, чтобы вы помогли нам избавиться от вымогателей-бандитов или как их теперь называют, рэкетиров, — глядя ему в глаза отчеканила Лола. — А ты допрашиваешь меня, словно я преступница. И тон мне твой не нравится.

— Ты же сама сказала: не чужие ведь мы с тобой? — поддел ее Иван.

— Уже, милый, чужие...

— Лола, я должен буквально знать все, — серьезно сказал он. — Иначе мне трудно будет вам помочь.

— Хорошо, мой золотой, прости... Я хотела сказать: Иван. Друзья-финны, да и не только они, давали нам подарки, валюту, на которую все можно купить в фирменных магазинах. Мы там бывали, отоваривались. Конечно, там крутились разные типы...

— Значит, вы брали товарами и валютой?

Лоле не понравился этот вопрос, стряхнув пепел в плоскую пепельницу, холодно взглянула на него.

— Много я с тебя бабок сняла?

— Я считал, что у нас совсем другие отношения, — пробормотал Иван. Прямота женщины ошеломила его.

Сейчас, Ваня, трудно жить в стране советской, вот и приходится крутиться, как белке в колесе. Но какой сволочью надо быть, чтобы от беззащитных женщин отбирать все то, что они... приобрели.

— Продавая свое тело, — подсказал Иван, видя, что она запнулась, стараясь подобрать невинное слово.

— И все равно мы с Милой не проститутки, — сказала Лола. — Не ошиваемся у отелей и ресторанов, не хватаем иностранцев за брюки.

— Они сами нас находят, Иван Васильевич, разве мы уродки? — весело проговорила Мила, вплывая в комнату с подносом, уставленным чашками с кофе и тарелочками с легкой закуской. — Мы не замужем, живем, как умеем. У нас есть постоянные друзья, мы с ними неплохо ладим. Так ведь, Лолик?

Лола промолчала. Она смотрела прямо перед собой и курила. В белой пластмассовой пепельнице с надписью «Мальборо» уже скопилось несколько окурков с розовой окаемкой от помады. Прихлебывая из белой чашечки душистый кофе со сгущенкой — видно, Лола сказала ей, что Иван предпочитает с молоком — он рассматривал на стене небольшие современные акварели в рамках под стеклом. Наверное, они особенной ценности не представляли, но были выполнены профессионально. В стенке на книжной полке выстроились в ряд толстые зарубежные детективы. Было еще несколько словарей, среди них русско-финский, трехтомник Солженицына, Пикуль, изданные за рубежом толстенные справочники «Моды» в красочных обложках. С книгами у Бубновых не густо: ни классиков, ни хорошей поэзии не видно.

— У родителей на даче большая библиотека, — проследив за его взглядом, сообщила Мила. — А у меня с бору по сосенке.

— Теперь понятно, почему вы обратились к нам, — улыбнулся Иван. — Начитались Чейза, Гарднера, Стоуна Рэкса — у них главные герои — частные детективы.

— Какой смысл обращаться в милицию, если она почти не раскрывает и тяжкие преступления? Об этом каждый день говорят по телевидению, — сказала Мила. — Разве нашего милиционера можно сравнить с настоящим полицейским? Как они одеты, вооружены — смех один! На место преступления прибывают позже всех. Ничейная у нас милиция и работают там не очень-то хорошо проверенные люди.

— Пишут же, что даже крупные милицейские начальники связаны с мафиями, — поддержала подругу Лола. — Наш председатель кооператива Еся Шмель обратился в милицию по поводу своих фарфоровых зубов, так его там на смех подняли... — она с улыбкой взглянула на Рогожина. — А частные детективы из «Защиты» нашли бандитов и вернули нашему Есе фарфоровые зубы.

Теперь Ивану стало понятно, что это Лола посоветовала подруге обратиться к ним. Что ж, реклама им не повредит...

— Возможно, эти рэкетиры просто нас пугают? — сказала Мила. — Получили от меня свое и отстанут?

— Они хотят получить и деньги, — обронил Иван.

— Боюсь я, — вздохнула Мила, изящным движением тонкой руки поднося к накрашенным губам чашку с кофе. — Могут ведь и ножом пырнуть. У них бандитские рожи...

— Я бы не понесла им деньги, — поежилась Лола. — Да еще какую-то куклу!

— Мы будем рядом, — успокоил Иван. — Не позволим до вас, Людмила Дмитриевна, и пальцем дотронуться. Это я вам обещаю. А без вашей помощи нам будет их никак не схватить, вы же понимаете?

— Понимаю, но все равно страшно, — произнесла Бубнова. — Но и прощать этой мрази, что они вытворяли со мной, не собираюсь! — Глаза ее гневно блеснули. — Это не мужчины, а грязные вонючие скоты!

— Я верю в тебя, Ванечка, — очевидно, чтобы успокоить подругу, сказала Лола. — Еся Шмель в восторге от тебя.

Когда Рогожин, выяснив все, что ему было нужно, вышел на тускло освещенную улицу, было десять вечера. У остановок толпились люди, дожидаясь автобусов и троллейбусов. С реки за гостиницей тянула поземка, припорашивая трамвайные рельсы, холодный ветер покалывал сухими снежинками лицо. Это же Черная речка, где-то тут поблизости на дуэли убил великого русского поэта Дантес... Иван постарался вспомнить, когда это случилось, но так и не вспомнил. К вечеру становится морозно, вон как уже поблескивает обледенелый асфальт, а утром снова все растает. До метро идти пять-шесть минут. В отличие от наземного транспорта электропоезда не заставляют себя долго ждать. Наверное, Аня уже беспокоится, хотя он и предупредил, что задержится. Вот уж не ожидал, что встретится с Лолой! Осенью она несколько раз звонила, но встретиться с ней он так и не пожелал. У него была Аня Журавлева, да и до встречи с ней Иван уже стал понимать, что Лиза Ногина тоже пересмотрела свое отношение к нему, у нее появились богатые поклонники, а он после краха кооператива «Аквик» перестал ездить за границу и привозить ей подарки. Жизнь в Санкт-Петербурге и впрямь становилась все тяжелее, вот некоторые девушки и хорошо выглядевшие молодые незамужние женщины стали подыскивать себе таких партнеров, которые смогли бы деньгами или дефицитными товарами поддерживать их потребности в этом сдвинутом российском мире. То, что раньше считалось развратом и проституцией, теперь стало для некоторых нормой жизни. Ладно, Мила и Лола — они давно не зеленые девчонки, а вот как ведут себя вчерашние школьницы? Несовершеннолетние? За любую мелочь с иностранной этикеткой готовы отдаться хоть на чердаке. И много стало среди молодежи наркоманов. Эти за наркотик на все готовы, вплоть до воровства и убийства.

Повезло ему, конечно, с Аней! Она будто из другого золотого века. Сколько в ней чистоты, благородства, это просто чудо, что вся нынешняя грязь не коснулась ее. На душе Ивана сразу стало веселее, очевидно, нельзя так уж краски сгущать и все видеть в черном цвете, есть скромные, честные девушки, берегущие свою честь, достоинство, но как им трудно сохранять в себе все это, видя омерзительные порнографические фильмы, слушая по радио и телевидению завывания грязных, нечёсаных музыкантов, изгаляющихся на сцене, слушая каждодневные разглагольствования о том, как нужно делать деньги, новоиспеченных нуворишей. А сколько появилось шарлатанов, предсказателей, гадалок. Разве возможно было раньше представить себе на улицах городов здоровенных парней, торгующих пивом, водкой, сигаретами? В длинных очередях за любой малостью, которую можно будет потом перепродать, легче выпускать пар и злость, чем осесть на земле и самим обеспечивать себя и горожан продуктами. А придется! Природа пустоты не терпит. Сейчас в городах густо от бездельничающих людей, просто иногда не пройти, не проехать по улицам, а на громадных просторах России, да и других республик и людей-то совсем не видно. Кругом тысячи заброшенных деревень, пустующая земля. Наверняка скоро будет великое переселение народа из городов, где закрываются одно за другим нерентабельные предприятия, в пустынные деревни с заколоченными домами и огромными запущенными земельными пространствами. Сама жизнь заставит это сделать.

«Политика, политика... — заходя в переполненный вагон, подумал Рогожин. — Все сейчас кинулись в политику, забыв про работу! Видно, политика кормит и поит разных проходимцев, раз они так рвутся туда...» А вот завтра у него будет работа. И довольно опасная. Удастся ли им с Дегтяревым задержать с поличным рэкетиров? Еще четверо бывших армейских ребят, принятых Тимофеем Викторовичем в агентство, сейчас проходят у них практику. Ребята сильные, но их пока рановато выпускать на опасное дело. Они в спортивном зале Управления милиции овладевают приемами рукопашного боя, слушают лекции нанятых Дегтяревым профессионалов уголовного сыска. И имеют допуск в криминальные лаборатории. Агентство постепенно набирает силу, шеф оказался не только хорошим сыщиком, но и толковым организатором. И конечно, старые связи выручают. Раньше ходил под дураком-начальником, пришедшим в милицию из Смольного, а теперь сам хозяин! Профессионал проходит службу в милиции от рядового до высшего офицерского звания путь в десятки лет, а партийный выскочка, не имея никакого опыта, сразу получает генеральское звание и роскошный кабинет в Управлении! Разве это справедливо? Все это для шефа в прошлом. Теперь он сам признавался, что работать стало в сто раз интереснее. Да и результаты сами о себе говорят. Плохо поведешь дела — окажешься на мели, ничего не заработаешь. Вот все и выкладываются на полную катушку. Дегтярев случайных людей не держит у себя. Как-то обмолвился, что скоро им выдадут боевое оружие. В конце концов они и милиция делают одно дело. А теперь дураков невооруженными лезть под ножи и пули бандитов не осталось. Нелепые инструкции, запрещающие блюстителям порядка пользоваться огнестрельным оружием, одна за другой отменяются... По мнению Ивана вообще нужно продавать населению оружие, разумеется, надежным, честным гражданам. Раз милиция не в силах защитить их, пусть сами защищаются от обнаглевших преступников.

Завтра он, Иван, пойдет на дело с отобранным в Великополе от грабителей банды дяди Володи пистолетом Макарова. Умный Антон заставил того написать бумагу, подтверждающую, что у него и его сообщников изъяты пистолет Макарова и автомат Калашникова... Как он там, Антон Ларионов? Иван давно ждет от него письма.

3

После многодневной оттепели ударили морозы. Черные вечерние облака, багрово подсвеченные уличными фонарями, медленно ползли по низкому небу. В разрывах посверкивали далекие холодные звезды. Ветер гремел железом на крыше гостиницы «Выборгская». Машины ехали по обледенелой улице осторожно, их часто заносило, пугая редких прохожих на тротуарах. Дегтярев и двое ребят из агентства укрылись в подсобном помещении двора гостиницы, оттуда хорошо была видна пустынная стоянка такси с белым круглым блином на металлической штанге. Иван сидел за рулем в нанятой «Волге» с шашечками на дверце, зеленый глазок был выключен: любому ясно, что такси дожидается постоянного клиента, ужинавшего в ресторане. Напротив огромных освещенных- окон стояли еще несколько машин, среди них и иностранные. Мотор прогрет, заводится с пол-оборота, по подсчетам Рогожина, он окажется на месте встречи ровно через тридцать шесть секунд. А время уже без трех одиннадцать. Дегтярев посоветовал Людмиле Бубновой опоздать минут на 5—7. Рэкетиры могли прихватить ее у дома — там тоже спрятался наблюдатель — поэтому лучше, если она выйдет из парадной с кем-нибудь еще. Знакомой или знакомому, соседям не обязательно объяснять, что должно произойти. Пусть они дойдут до ближайшей автобусной остановки, затем Бубнова поспешно вернется на обусловленное место встречи, то есть, на стоянку такси. Вести себя следует спокойно, не нервничать, не оглядываться, за ней будут следить Иван с Дегтяревым и рэкетиры. Лола наотрез отказалась участвовать в этой операции, она и в глаза не видела рэкетиров и не хочет их видеть, а если честно, то до смерти боится и все испортит. Разве она виновата, что трусиха?..

Иван весь напрягся: от автобусной остановки через трамвайные пути шла к стоянке Людмила Дмитриевна.

Она была в куртке с меховым воротником, узких брюках, сапогах. Было скользко и молодая женщина осторожно ставила ноги на обледенелый асфальт. Через плечо у нее на ремне сумка. Чтобы выиграть немного времени, детективы посоветовали ей подольше повозиться с молнией, прежде, чем вытащить пакет с «куклой».

На стоянке никого не было, такси перехватили прямо на дороге и им не было нужды сворачивать туда. Как Иван внимательно ни следил, но из «Волги» ничего подозрительного не заметил. Противники их, по-видимому, тоже были не лыком шиты. Где-то притаились и следят. Людмила опоздала на пять минут, но вымогатели тоже не торопились. Не исключено, что они следили за ней от парадной дома. Мила вышла оттуда с двумя женщинами в дубленках и проводила их как было задумано, до автобуса. Вслед за ней от остановки никто не шел. Мила поскользнулась и, с трудом удержав равновесие, еще медленнее заковыляла к стоянке. Издали не заметно, что она напугана. Придя на место, она демонстративно посмотрела на запястье, где у нее были часики, затем осмотрелась. Переступая на обледенелом тротуаре, постукивала сапожками друг о друга. Мила похрабрее Лолы! И потом в ней кипела ненависть к насильникам, она уверила детективов, что сделает все как надо.

Никто к ней не подходил. Иван уже начал подумывать, что жулики их перехитрили, как увидел сразу трех рослых парней в теплых куртках, решительно направляющихся к Бубновой со стороны парка, примыкавшего к стоянке. Они возникли неожиданно из сгустившегося мрака. Скорее всего, прятались за толстыми липами и тополями, вот почему их Рогожин и не заметил. Шли, не оглядываясь, уверенные, что все чисто.

Рогожин рванул машину от ресторана прямо через поблескивающую наледью площадку к стоянке. Он видел, что Мила суетливо возится с молнией, а окружившие ее рэкетиры смотрят. Как он и ожидал, один из них вырвал сумку из рук женщины, стал сам дергать молнию. Иван подлетел с включенным зеленым огоньком как раз в тот момент, когда парень вытащил из сумки толстый пакет в полиэтиленовой упаковке. Иван сам перетянул его шпагатом, завязал мертвым узлом и еще прихватил черной резинкой. Когда он выскочил из машины, от подсобки уже бежали к стоянке Дегтярев и его команда.

— Ах ты, сука! — вырвалось у одного из рэкетиров. — Продала все-таки?!

Иван наотмашь ударил его по руке рукояткой пистолета. Финка покатилась по обледенелой дорожке, а парень скорчился от боли. Ударом ноги в живот Иван свалил его на землю. Двое опешивших рэкетиров не предпринимали никаких действий.

— Всем оставаться на месте! — крикнул Дегтярев. В руке у него пистолет. — Стрелять буду без предупреждения!

Оба его помощника уже скручивали руки за спиной стоявшему на карачках бандиту, Тимофей Викторович ухватил за рукав куртки второго, а третий, перепрыгнув через неглубокую канаву, что было мочи рванул в парк. Иван думал, что шеф выстрелит, но тот сунул пистолет в карман куртки.

— Никуда не денется, — добродушно заметил он. — Мальчики нам скажут, кто он и где его найти.

— Перебьетесь, — буркнул тот, которого Рогожин ударил по руке.

«Мальчиков» усадили в такси, два сотрудника Дегтярева плотно зажали их с боков. Четверым на заднем сидении было тесновато, но зато рэкетиры не могли даже пошевелиться. Они обалдело таращили глаза на парней, Ивана, снова усевшегося за руль.

— Нужны наручники, — сказал Тимофей Викторович. — Возиться с веревками не дело, ребята.

— Много нам еще чего нужно, — проговорил Иван.

— Уж наручники-то шеф мог бы выпросить у своих...

— А я? — пискнула перепуганная Бубнова. Во время схватки она отскочила к толстой липе и стояла там. Сумка валялась на земле. — Мне можно домой?

Дегтярев, стоявший у машины, сказал:

— Мы с вами, Людмила Дмитриевна, сейчас поедем в районное Управление милиции на другой машине и выполним кое-какие формальности. Не возражаете?

По тону шефа было ясно, что он доволен проведенным захватом. Еще бы! Они столько раз все отрепетировали, выверили по секундам, кто, когда и где окажется в такое-то время. И действительно, все произошло по плану, как говорится, без сучка и задоринки. Не испортил Тимофею Викторовичу и тот факт, что один из вымогателей убежал. Пакет с «куклой» находился в кармане преступника — он даже не попытался от него избавиться — финка с наборной ручкой, положенная в полиэтиленовый пакет — у Дегтярева. А беглеца не сегодня-завтра возьмут. Захваченным преступникам самое большое по 18—20 лет, еще не очень опытные, а, возможно, просто наглые! Привыкли обирать проституток, беззащитных женщин, думали, что до смерти запугали их и ни одна не решится обратиться в милицию...

— Молодые-то какие! — заглянула в полуоткрытую дверь Бубнова. — Не стыдно вам, мальчики?

— Твоя песенка спета, сучка! — пробурчал один из них.

— Ой, вот этот... — ткнула пальцем в мягкой кожаной перчатке Людмила. Лицо ее исказилось от отвращения. — Этот бандит был там на даче, где они меня...

— Пойдемте, Людмила Дмитриевна, — взял ее за руку Дегтярев. — Поговорим в милиции.

— Пустите, я ему, подонку, глаза выцарапаю! — взвизгнула Бубнова. — Знаю я нашу милицию — запишут фамилии и выпустят.

Иван подождал, пока шеф с разволновавшейся клиенткой не сядут в «Жигули», стоявшие у ресторана, и тронул «Волгу». До Управления было езды всего пять минут.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ Девятый вал

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


1

Аня готовила ужин на кухне, а Иван, растянувшись на тахте, смотрел заинтересовавшую его передачу по телевизору: бойкому черненькому корреспонденту давал интервью Андрей Семенович Глобов, пожалуй, самый активный и постоянный их клиент. По таким пустякам, как воровство, рэкет, миллионер не обращался к ним — он давал задания посерьезнее, например, последить за своими сотрудниками, компаньонами, расследовать какую-нибудь аферу в его сложном большом хозяйстве. Недавно Глобов приобрел на заводе пять новеньких «КАМАЗов» с прицепами. Были у него и военные грузовики, проданные ему по конверсии. Трудности с продовольствием его фирмы не касались. Грузовой транспорт с нарядами, путевками, подписанными влиятельными людьми Санкт-Петербурга ездили в республики бывшего СССР и привозили оттуда все, что нужно было. Даже замороженные мясные туши, колбасу, коньяк, промышленные дефицитные товары. Покупал Андрей Семенович все оптом по цене ниже рыночной. «КАМАЗы» везли в другие республики, теперь их называли независимыми суверенными государствами, импортные холодильники, видеотехнику, одежду, продукцию санкт-петербургских предприятий. Импортные партии товаров Глобов получал из-за рубежа, там у него были прочные связи с бизнесменами, они законно оформляли все сделки. Открыл за рубежом миллионер несколько своих филиалов. Он как раз сейчас рассказывал, что с зарубежными бизнесменами приятно иметь дела — они честны, пунктуальны, обязательны. Что обещают, то всегда выполняют, чего не скажешь про отечественных предпринимателях.

На даче в Комарово Иван познакомился у Глобова с его новым советником по культуре, литературе и науке. Странное впечатление произвел на Рогожина новый сотрудник миллионера. Был он невысокого роста, глаза бледно-голубые, невыразительные, цвет чисто выбритого лица золотушный, курчавые волосы зачесаны назад. Они имели странный красноватый оттенок, будто подкрашены суриком. Звали его Пал Палыч Болтунов. Редкий человек так оправдывал свою фамилию, как он: язык нового сотрудника будто пропеллер во рту!

Говорил на любые темы, проявляя завидную эрудицию. Голос негромкий, тусклый, но в нем чувствуется уверенность в себе. Слушать его было интересно. И вместе с тем в Пал Палыче чувствовалась какая-то фальшь, искусственность. Ни о ком он хорошо не отзывался, но и не очернял, отделывался пустыми незначительными характеристиками с долей сарказма и насмешки. Считал себя знатоком литературы, небрежно отзывался о крупных писателях, с которыми якобы был накоротке. Андрея Семеновича он просто очаровал. Три тысячи рублей определил ему зарплату миллионер, причем обязанности Пал Палыча были весьма расплывчаты. Работал он до прихода к Глобову на «ниве просвещения», как сам выразился Болтунов. С таким хорошо подвешенным языком только и можно давать советы и без умолку болтать... Глобов сказал, что у нового советника по культуре оказались большие способности не только в области просвещения, но и в торговом бизнесе. Пал Палыч заключил для него несколько выгодных сделок с издательствами и бумажными воротилами, что позволило быстро и без хлопот издать три детектива, принесших хорошую прибыль. И это сейчас, когда бумага сильно подорожала, как и услуги типографии, книготорга. Болтунов оформил контракт с мурманчанами на поставку прямо из порта в Санкт-Петербург партии стиральных машин и шведских холодильников. Пал Палыч и не скрывал, что сейчас умные люди, к которым он безусловно и себя причислял, уходят из гуманитарной науки в сферу крупного бизнеса. Наша соцкультура захирела, оказалась несостоятельной и ей грозит полный упадок. Это при господстве партии навязывались народу «гении» и «таланты», украшенные премиями и наградами. Сейчас все они превратились в пустышек. Будто их и не было никогда. Тут он был прав, Пал Палыч!

И вот сейчас в студии на Чапыгина Глобов и кудрявый Болтунов сидели за круглым столом в компании ведущего экономиста и пространно размышляли о путях современного бизнеса в России. Глобов мог себе позволить быть в свитере и замшевой куртке — белые рубашки и галстуки он не терпел — Пал Палыч был в темном костюме, при галстуке, держался он все же скованно, по-видимому, был редким гостем на телевидении. Он напряженно смотрел на ведущего, а руки его скручивали и раскручивали листок бумаги. Отвечал он на вопросы ровным монотонным голосом, но по существу. Часто откашливался и сглатывал слюну. Экономист тоже был в костюме, а ведущий — бородатенький с плешью длиннолицый мужчина лет тридцати с крупным носом красовался в пушистом свитере с широкой поперечной полосой на груди. На столе стояла пепельница, Глобов и Болтунов курили, а ведущий и экономист нет.

— Расскажите, Андрей Семенович, о вашей первой удачной сделке, — вкрадчиво спрашивал ведущий, теребя пальцами ворот, очевидно, свитер наколол ему худую шею. — Ну, когда вы почувствовали вкус к бизнесу?

— Два года назад я впервые пошел на биржу, — начал Глобов. — Присмотрелся как там заворачивают делами ребята и понял, что тут-то и делаются большие деньги без всяких трудов, а мне тогда позарез необходим был начальный капитал для бизнеса в издательском деле. Я выискивал на бирже бумажника, мне нужно было двадцать три тонны офсетной бумаги для книги...

— А какую книгу вы собирались выпустить? — влез ведущий. — Современного автора или...

— Или, — улыбнулся Андрей Семенович. — Современных авторов, пожалуй, кроме Пикуля, никто не покупает сейчас... Думаю, что они слишком уж много восхваляли партию, Советы... Нет им веры у читателей. Появилась возможность печатать книги, которые раньше запрещались. Пока книжный рынок не насытится невиданной ранее у нас литературой, до тех пор современным авторам, даже талантливым, придется подождать своей очереди.

— И долго им ждать?

— Я не пророк, — ответил Глобов. — Бизнесмены бросились было издавать в свое время удравших из СССР литераторов, но потерпели провал: оказалось, многие из них далеко не талантливы. Вопили на весь мир, что их острые честные романы не печатают в России, а когда напечатали, читатели не стали их покупать, потому что это оказалось чистой воды графоманией...

Болтунов утвердительно кивнул кудрявой головой и заметил:

— Их и за границей-то издавали мизерными тиражами, там их тоже почти никто не покупал.

— Мы отвлеклись от главной темы... — вмешался ведущий. — Кажется, речь шла о бизнесе?

— На бирже я познакомился с посредниками, примелькался там. И вот однажды подходит ко мне мужичонка в мятом дешевом костюмчике, явно провинциал, и говорит, что хочет продать десять тонн пшеницы. Я хотел было сказать, что зерно меня не интересует, но тут вспомнил, что один суетливый гражданин из южной республики совсем недавно спрашивал про пшеницу...

— И тут в вас проснулся бизнесмен! — с улыбкой вставил ведущий.

— Он никогда во мне и не спал, — ответил Глобов. — Чтобы быть биржевиком, необходимо обладать отменной памятью ко всему прочему. Мужичонка назвал свою цену, я, естественно, стал торговаться, хотя мало смыслил в зерне и ценах на него. В общем, договорились, что окончательный ответ я дам ему через два часа. Бросился искать южанина, нашел его через администратора биржи — имя я его запомнил — в гостинице «Россия». Тот заинтересовался моим предложением, конечно, пришлось и с ним поторговаться, только на этот раз я не сбивал, а набивал цену... Эта операция в общей сложности заняла у меня четыре часа, а в карман я положил комиссионных за посредничество несколько десятков тысяч рублей.

— Это и есть наш современный бизнес, — вставил Болтунов. — Конечно, мы еще не привыкли к подобным, методам и некоторые моралисты застойных времен осудят нас.

— Не кажется ли вам, уважаемый Андрей Семенович, что это... как бы сказать... — тягуче замямлил экономист.

Пал Палыч взглянул на экран, пожал плечами и скупо улыбнулся, показав золотые зубы, мол, что я говорил?..

— Я вас понял, — обаятельно улыбнулся Глобов. — Нет, не кажется, что я кого-либо надул, господин...

— Илья Иосифович, — подсказал ведущий и сострил. — Я не обижусь, если назовете меня товарищем.

— А вы знаете, что такое товарищ? — блеснул эрудицией Пал Палыч. — Это от слов товар и щи.

— Товарищем называли судейских работников, были товарищи министров, — счел нужным дополнить скучный экономист. Чувствовалось, что он игнорирует Болтунова: ни разу не взглянул на того, а когда Пал Палыч заговаривал, презрительно усмехался и отворачивался, как от надоедливой мухи.

— Глядите сами, — продолжал Андрей Семенович, — саратовский мужичок, предложивший мне зерно, получил то, что хотел и уехал очень довольный, южанин и того больше был счастлив, у них там трудности с хлебом, а деньги девать некуда, а я получил сумму, которую тут же пустил в издательский оборот. В итоге все довольны. В том числе и читатели, книжку-то в один день раскупили!..

— Ваня, ужин на столе, — позвала Аня.

— Еще пять минут, — сказал Иван. — Тут мои знакомые выступают...

— Не надоело тебе, дорогой, этих болтунов слушать? — она равнодушно взглянула на экран, пожала плечами и снова скрылась в кухне. Как и любая хозяйка она не терпела, когда к столу опаздывают, но Ивану очень уж хотелось досмотреть эту передачу до конца.

Держался миллионер в студии с надписью «прямой эфир» свободно, вот только крупный прямой нос заблестел от яркого света юпитеров. Блестела плешь и у ведущего, а рыжеватые волосы Болтунова стали почти красными. По укоренившейся привычке, Андрей Семенович иногда указательным пальцем щупал верхнюю губу, будто приглаживал несуществующие усики. В уголках умных глаз собрались мелкие морщинки, зачесанные назад волосы казались глянцевыми.

— Что такое в нашей стране бизнес? — снова влез в беседу Болтунов. — Это новое непонятное еще многим явление...

— Чего уж тут непонятного! — презрительно хмыкнул экономист. — Бизнес и надувательство наивных граждан несовместимы в цивилизованной стране.

— То в цивилизованной! — возразил Глобов. — А у нас все принимает уродливые формы, начиная от моды и кончая бизнесом.

— Это верно, — с умным видом кивнул головой экономист.

— Сколько у вас на сегодняшний день миллионов? — задал бестактный вопрос ведущий Илья Иосифович. Плешь его чуть ли не пускала зайчики в экран.

— Много, — улыбнулся Глобов. — Но деньги у меня всегда в обороте. Стоит их придержать, как инфляция сразу же вводит бизнесмена в убыток. Вот почему деловые люди готовы давать огромные проценты банкам и частным лицам, лишь бы получить крупные суммы. Чем больше денег в обороте, тем больше и прибыль: хватает нам, бизнесменам, и тем, кто дал в оборот.

— Наша корпорация, — снова солидно вступил в разговор Болтунов. Сидит на стуле, как аршин проглотил, а лицо — бесстрастная маска, — не забывает и о неимущих: каждый месяц какую-то сумму мы переводим в разные благотворительные фонды. Поддерживаем, например, частный модернистский театр. Создаем и свой благотворительный фонд для сотрудников.

— Сколько вы даете театру, если не секрет? — поинтересовался ведущий. — Какова сумма?

Что-то в нем было неприятное. Даже настырность — нынешние тележурналисты, очевидно, копируя зарубежных коллег, стали бесцеремонными, даже наглыми — в Илье Иосифовиче сквозило нечто покровительственно-снисходительное по отношению к присутствующим, дескать, тут главный я, что хочу, то и ворочу...

— Что вы все о деньгах? — довольно резко заметил ему Андрей Семенович. — У меня есть бухгалтеры, компьютеры, счетные машины, даже машинка для проверки на фальшивость валюты... Разве я могу все цифры в голове держать?

— Могли бы вы купить нашу телерадиокомпанию? — не моргнув глазом, наступал Илья Иосифович. — Мы тоже подумываем, как бы освободиться от государственной опеки. Стать совсем самостоятельными.

— Наверное, мог бы, только она мне и даром не нужна, — рассмеялся Глобов. — Скажу вам честно, более скучного телевидения, чем наше — питерское — да и московское, тоже нет нигде в мире. Даже ваша реклама, на которой вы делаете большие деньги, раздражает телезрителей! Вы назойливо рекламируете то, что девяносто девять процентов населения не способно купить. Да еще на свободно конвертируемую валюту. У кого она есть? Даже далеко не у всех кооператоров. А вы гоняете ролики по десять раз в день.

— Это уже наш бизнес, — ответил ведущий. — Без рекламы мы пропадем. А кому нужна реклама? Разумеется, богатым людям.

— Бедные могут выключить телевизор, — не очень-то умно заметил Пал Палыч. И опять кашлянул, прикрыв рот ладошкой.

— Реклама — двигатель прогресса, — заметил экономист. — Просто наш народ еще не привык к ней.

— Пока люди бедны, они будут плеваться, глядя на вашу рекламу... — начал Андрей Семенович.

— Не нашу, а вашу, — улыбнулся Илья Иосифович. — Богатые платят за рекламу, а наше дело гонять ее по телевизору.

— Ну и гоняйте! — махнул рукой миллионер. — Я вашим клиентом никогда не буду.

— А у вас много валюты? — не унимался ведущий. — Рубль дешевеет, богатые люди покупают доллары, марки, фунты.

— Если вы ни о чем другом не можете говорить, давайте на этом и закончим, — вдруг жестко произнес Глобов. Лицо стало угрюмым. — Показали телезрителям советского миллионера и достаточно.

— Бывшего советского, — промямлил экономист, которому так и не дали развернуться. — Разве вы забыли, что СССР не существует? Да и СНГ непонятно, что такое. Рвутся экономические связи, грядут кризис и хаос...

— Если бы я принимал близко к сердцу все наши политические игры, то давно бы уже разорился, вылетел в трубу, делая ставки на наших убогих политиков, дерущихся за власть. К счастью, многие из них настолько мелки и ничтожны, что если и оказывают какое влияние, так это на биржу. Только благодаря им доллар все выше поднимается по отношению к рублю. Но это ведь чушь! Банка пива стоит доллар, эта же банка продается за шестьдесят рублей. А доллар стоит уже больше двухсот рублей! Любому мало-мальски сведущему человеку ясно, что тут какая-то ненормальность, проще — надувательство! Кто покупает доллары и набивает на них цену? Богатые люди, делающие миллионы. А раз рубль падает, экономисты предвещают гиперинфляцию, значит, от рублей нужно любым путем освобождаться. И вот платят за доллар любые деньги. У кого миллионы, тот не будет торговаться. А глядя на курс рубля и доллара, мелкие кооператоры тут же взвинчивают цены на все товары иностранного производства и в результате страдают простые люди. В магазинах тоже все дорожает.

— Значит, вы убежденный противник валюты... — ехидно заметил Илья Иосифович.

— Я бизнесмен и валюта мне так же необходима, как и всем другим. Я ведь имею дела и с зарубежными фирмами.

— Ходят сплетни, Андрей Семенович, что у вас в Дании роскошная вилла?

— Это идея, — улыбнулся Глобов. — Нужно будет об этом подумать. Кстати, там вилла обойдется мне дешевле, чем дача под Москвой.

— Неужели вы собираетесь нас покинуть? — всплеснул руками ведущий. Он явно издевался над миллионером.

— Вас — да! — невозмутимо ответил Андрей Семенович. — Это мое первое интервью на питерском телевидении и, надеюсь, последнее...

Ответ Глобова понравился Ивану. Последние годы на телевидении ведущие все больше вели себя развязно, позволяли себе плоские шуточки, непозволительные намеки. Да и другие выступающие старались не отставать от них. Наверное, правильно, что стало свободнее, непринужденнее. Стоит вспомнить телевидение застойных лет, когда каменные лица дикторов, политиков, ведущих передачи вызывали скуку и тоску. А эти восхваления партийных лидеров? Разыгрывались целые спектакли награждений, когда косноязычный Брежнев вешал Золотые Звезды Героев на груди космонавтов, артистов, писателей. И противно было слышать их благодарственные речи, умильные лица, верноподданнические поклоны и заверения, что будут и впредь служить делу Партии, славить ее и ее вождей...

Понимая, что Аня злится, он с сожалением выключил телевизор и пошел ужинать, подумав, что надо было в свое время купить маленький телевизор на кухню. Теперь не купишь! Даже портативный аппарат стоит больше 30 тысяч...

Аня сделала на ужин картофельные котлеты из германского порошка. На вкус не отличишь от натуральных, вот только никакой подливки не было. А хорошо бы грибную! В этом году Иван и в лесу-то почти не был, если не считать редких прогулок летом в Плещеевке... Антон прислал письмо, в котором сообщил, что 12 куриц за одну ночь пропали, а козу, по-видимому, кто-то ударил поленом, у нее случился выкидыш. В общем, в деревне жить тоже тяжело стало.

Ворья расплодилось вокруг много, тащат все, что плохо лежит, особенно съестное. Ночью украли с веревки выстиранное белье. У соседей прямо из хлева увели подсвинка. Суда над бандюгами все еще не было, Пашка-Паук гуляет на воле и при случае мелко пакостит, наверное, придется еще раз накостылять ему по шее. Злобная Зинка-почтарка на днях довела Татьяну до слез, а Игорька огрела по ногам прутом ни за что. Если жена спустила ей, то сынишка вечером камнем разбил ей стекло в раме. Пришлось ему, Антону, вставлять... Из города приезжал следователь, расспрашивал про кражу, Паука, но и словом не обмолвился про Колю Белого, Петю Штыря и дядю Володю. Надо полагать, бандиты не сообщили, что Антон и Иван у них побывали и отобрали часть вещей и оружие. Да и зачем им было на себя лишнее навешивать? Штырю наложили гипс на сломанную руку. Милиция, как они и предполагали, мало проявляет интереса к краже у Антона. Ограбления происходят каждый день и в городе и в деревнях. У одного хозяина увели со двора лошадь, забили в лесу и разделали на мясо, с молокофермы украли две коровы, до сих пор не нашли, нет такой дачи в окрестностях, где бы воры ни побывали. Тащат посуду, молотки, даже гвозди... Судя по тому, что Пашка почти каждый день пьян, не обходится и без него. Дядя Володя скорее всего отделался легким испугом — он сам не залезал в дом, помог лишь перевезти вещи, дескать, не зная, что они ворованные. У него даже не взяли подписку о невыезде. По-видимому, у него есть свой человек в милиции. Об этом Антон узнал от участкового, приезжавшего по какому-то делу к Пашке-Пауку. И Штырь с Белым всячески выгораживают дядю Володю. Наверняка, он у них «пахан». Он, Антон, не собирается спускать ворюгам: будет писать в Псков и Москву, чтобы всех участников привлекли...

— Твои клиенты трепались с экрана? — спросила Аня, сидя напротив на табуретке. — Богатые предприниматели? Или преступники? Теперь модно их показывать.

— Противный был ведущий, — сказал Иван, терзая вилкой поджаренную котлету. — Наш клиент Глобов хорошо ему врезал под конец! Так и норовят публично заглянуть в чужой карман. На словах говорят, что предпринимательство, биржи, кооперация — все это приметы времени, это хорошо, а внутренне не могут скрыть свою черную зависть к преуспевающим людям. Как крепко въелась в кровь и плоть людей уравниловка, желание всех поставить под одну гребенку!

— Можно подумать, что ты любишь богатых! — усмехнулась Аня.

— Глобов мне нравится, — сказал Иван. — Он не откровенный хапуга, кое-что отдает и бедным людям. Вон театр содержит на свои деньги.

— Не смогла я достать к картофельным оладьям сметаны, — вздохнула Аня. — Плохая я хозяйка, Ваня?

— Не прибедняйся, — улыбнулся он. — Все очень вкусно и без сметаны.

— Это ты такой невзыскательный у меня. Конечно, я бы приготовила что-нибудь получше, но нет продуктов, в холодильнике пусто.

— Нам же Глобов предложил отовариваться у него в конторе! — вспомнил Иван. — А он тоннами закупает в других городах и республиках продукты, да и стоят они у него дешевле, чем на рынке.

— Где это? — оживилась Аня. — Только бы не было проклятых очередей! Я измучилась в них часами стоять. Люди занимают очереди с четырех утра. И знаешь кто? Старики и старухи. Скупают в магазинах все, что можно и тут же на тротуаре предлагают уже по рыночной цене. Что же такое творится, Иван? Неужели вся страна стала спекулянтом?

— Хорошо сказано! — оценил точное наблюдение он. — Никто ничего теперь не производит, а деньги делают на перекупке, перепродаже, спекуляции, обмане... Только не сама страна стала спекулянтом, а наши правители сделали ее такой. Твердят о голоде, холоде, а посмотри, никто из города не рвется в деревню?

— А что там делать? — спокойно заметила Аня.

— Пахать, косить, скотину выращивать...

— Милый, мы можем спокойно поужинать, а? Ты вчера принес какой-то новый фильм, после программы новостей включим видик, и посмотрим? Ну, сколько можно о политике, голоде, холоде, бедности, ей-Богу! Мне хочется волком завыть.

— Наверное, волчицей? — улыбнулся он. — Такая у нас проклятая жизнь, что довольных, спокойных людей почти не осталось... Вон даже миллионер Глобов сегодня вспылил на передаче.

— Чай или кофе? — предложила Аня. — Только молока нет, а на ночь пить черный кофе вредно. Не заснем.

— Значит, чай.

Аня была в стеганом халате, в разрезе виднелась ее заметно округлившаяся грудь в черных чашках нового лифчика. Прежний уже не вмещал. При свете лампочки под зеленоватым абажуром темно-серые глаза ее казались янтарными, каштановые волосы отросли и пышно спускались на плечи. На пальце поблескивало тонкое золотое колечко, подаренное Иваном. Камень был как раз под цвет глаз молодой женщины. Нет, он не купил его, за золотом и серебром в магазинах растягивались каждое утро длинные очереди, состоящие в основном из граждан южных республик. Они в течение часа скупали все, что блестело под стеклами витрин и магазин закрывался — это «Бирюза» на Невском. Граждане из южных республик шныряли по городу как черные тени, их можно было увидеть везде, особенно много у магазинов, торгующих дефицитами. Не меньше толпилось в очередях и граждан из Прибалтийских республик. Эти больше охотились за дорогой видеотехникой, кассетами, фирменными холодильниками. Все бывшие «братья навек» скопом сбрасывали с каждым днем все больше обесценивавшиеся рубли в крупнейших городах России как в помойку. Вывозили все, что можно. В основном на них работали кооперативные ларьки и магазины. Из России вывозилось все, а в Россию ничего не ввозилось из этих самых республик. Там уже действовали таможни, а на наших границах — ничего. Русский народ молча с затаенной злобой взирал на все это. Но долго подобное продолжаться не могло. Если российское правительство своим молчанием как бы поощряло этот бессовестный грабеж, то в народе медленно нарастал протест. Так в океане где-то в темной глубине перед страшной бурей-цунами начинает нарождаться та самая гигантская волна, которую принято называть девятым валом. Волна, сметающая все на своем пути... Неужели дойдет до этого?

Иван часто задумывался над великотерпением русского народа. Эти жалкие манифестации на Дворцовой площади — это не народ. Там будоражили толпы случайных людей так называемые демократы, но у народа веры им уже давно не было. Да и непонятно, что они хотят? То выступают за мэра, то предлагают свергнуть его и мэрию. И дураку было ясно, что идет мелкая, грязная борьба за власть. А чтобы придать видимость народного возмущения и зазывались разные бездельники на митинги и манифестации. Кого заманивали подачками, кого выпивкой, а кого просто порезвиться...

Девятый вал... Это революция, кровавая война, брат на брата, сын на отца! Но это же все было в 1917! Неужели история повторяется? Неужели русский народ ничему не научился за почти вековое господство большевизма? Девятый вал не только все разрушает и очищает — он несет на гребне пену, грязь, отбросы...

Кольцо с крошечным алмазом осталось у Рогожина от покойной матери. И вот теперь он счел нужным подарить его на день рождения Ане Журавлевой. Пришлось ей рассказать, как погибли родители, хотя об этом он не любил говорить, а если спрашивали, то отмалчивался или отвечал, что у него нет родителей. Многие знакомые считали, что он воспитывался в детдоме. Лишь Тимофей Викторович Дегтярев знал правду.

Случилось это в августе 1980 года. Отец Василий Васильевич и мать Дарья Ивановна в восемь утра вылетели на «ТУ-134» из аэропорта Пулково в Симферополь. Было время летних отпусков и родители по путевке отправились в санаторий, в Ялту. Отец был по профессии следователем прокуратуры по особо важным делам. Особо важными делами считалось раскрытие в Ленинграде убийств. И отец раскрывал их, не считаясь со временем и здоровьем. Иван с самого юного возраста редко видел отца дома. Дважды в него стреляли: один раз из украденного у милиционера пистолета, во второй раз из обреза. Раны оказались несмертельными, хотя отцу пришлось каждый раз проваляться в больнице по месяцу. Врачи утверждали, что он родился в рубашке: оба раза пуля и крупная дробь угодили в левую часть груди почти в одно и то же место, очень близко от сердца.

Мать была учительницей, преподавала химию в средней школе. Иван был единственным сыном у них...

Узнал он об авиакатастрофе только через две недели: десантный полк, в котором он служил, был в летнем лагере. Ближайший населенный пункт находился в сорока километрах. В те времена не принято было оповещать население о катастрофах и землетрясениях, как и столкновении и авариях железнодорожного транспорта. По-видимому, тупоумные правители-маразматики полагали, что в бесконечно строящемся и развивающемся социалистическом обществе не должно быть никаких катастроф и стихийных бедствий. Иван еще мальчишкой слышал по телевидению, как генсек где-то за рубежом (у нас бы подобного не допустили!) ответил на вопрос журналиста: «Какова в СССР смертность?» Он гордо сказал: «У нас нет никакой смертности!» Целые регионы отравлялись радиоактивными отходами, загрязнялись моря, умирали тысячи людей, даже не зная, из-за чего... Об этом не писалось, не говорилось.

Рогожину дали недельный отпуск и он прибыл на место катастрофы, впрочем, все уже было убрано, вывезено, что осталось от 165 пассажиров символически похоронено, а так как осталось очень мало, да и неизвестно было, кому принадлежат разрозненные останки, тот, кто раньше приехал и собрал их, тот и похоронил у себя на родине. Ивану ничего не осталось, кроме рваного с зазубренными краями куска опаленного дюралюминия, подобранного им на месте падения самолета, вернее, какой-то части его — лайнервзорвался в воздухе на высоте восьми тысяч метров. Так что могилы родителей не существовало, их могилой стала обширная площадь гористой возвышенности без названия и разряженная атмосфера. Кусок обшивки самолета Иван хранил в письменном столе под альбомами.

А золотое колечко он нашел, вернувшись из армии, в материнских вещах. Драгоценностей у них в доме не было. Поколение его родителей жило скромно, без всякой роскоши. Поколение честных людей. В его отсутствии в двухкомнатной квартире больше года жил с женой и дочерью слушатель Военной академии связи майор Демидов, друг отца. Иван сам отдал ему ключи. Майор уже готовился к защите диплома, когда Рогожин демобилизовался. Ивану присвоили звание лейтенанта, уговаривали остаться, но он никогда не хотел быть военным, как и следователем, но вот так все сложилось, что он сейчас занимается почти тем же, чем до самой трагической смерти занимался отец. С семьей майора всего-то они прожили вместе два осенних месяца. Демидов с женой уехали в Пермь, а Иван остался один в своей осиротевшей квартире, из окон которой он в любое время мог любоваться красивым Спасо-Преображенским собором. Иногда он безмолвно обращался к Богу: зачем он взял на небо отца и мать? Им бы еще жить и жить...

— Ваня, я больше не могу работать в своей сумасшедшей конторе, — пожаловалась Аня, стоя к нему спиной у мойки.

— Переходи к нам, — сказал он, вертя в пальцах блестящий ножичек с пилкой для ногтей. Хотя он им никогда не пользовался, но носил в кармане куртки или пиджака. У него вошло в привычку, когда задумывался в одиночестве вертеть наподобие четок эту блестящую изящную штуковину с зелеными инкрустированными накладками. Руки были заняты, а голова работала сама по себе. Делал он это и стоя в засаде или наблюдая за объектом. Вспомнил, что и отец любил вертеть в пальцах расческу или зажигалку. Неужели и такие пустяки передаются по наследству?..

— Завтра же подаю заявление, — решительно произнесла Аня. — Люди такие злые стали! Приходят в контору, скандалят по каждому пустяку, одна бабка с полчаса кричала, что мы, работники жилищной конторы, разворовываем всю гуманитарную помощь, которую присылают из Америки и Германии таким, как она, то есть, бедным. Она, бабка, дескать, никак не может получить несчастную банку консервов или сухого молока. Талдычат по радио, телевидению, что отовсюду приходит в Питер помощь, а где она? Где эти десятки тысяч тонн продуктов? Почему их не раздают бедным?..

— Может, нет дыма без огня, — осторожно заметил Иван.

— Я тебя, дорогой, угощала крадеными продуктами с иностранными этикетками? — спокойно, но со зловещими нотками в голосе спросила Аня. Видно, и впрямь ее достали квартиросъемщики!

— Ты послала бы бабулю к нам, глядишь, мы и выяснили бы, куда вы деваете народные продукты?.. — балагурил Иван.

— Я уже могу напечатать на машинке страницу за две минуты, — похвасталась Аня. — А за день до тридцати страниц.

— Прогресс!

— Когда вы переезжаете на Жуковского?

— Шеф говорил, что на той неделе.

— Ты будешь брать меня на задания? — она заулыбалась, подсела к столу. Темно-серые глаза ее казались огромными, черные ресницы загибались кверху. Руки у нее тонкие, маникюр на ногтях жемчужного цвета. — Помнишь, Перри Мейсон частенько брал свою Деллу Стрит даже на самые опасные мероприятия?

— Надо будет тебя научить стрелять из пистолета, владеть приемами каратэ...

— Милый, уволь, пожалуйста, — перебила она. — Мне достаточно будет газового баллончика с нервно-паралитическим газом.

— А я думал, мы с тобой плечом к плечу будем палить из дур в злодеев, — рассмеялся он.

— Из каких дур?

— Так преступники называют пистолеты.

— Одна моя знакомая подполковница из ОБХСС всегда говорила, что она стреляет только глазами, — вспомнила Аня. — Высокая, мужеподобная, а мужчинам тоже хочет нравиться.

— Ладно, я завтра переговорю с шефом...

— Я с ним вчера по телефону разговаривала, — невинно произнесла Аня. — Он велел завтра утром заявление принести.

— Это за моей спиной! — грозно сдвинул темные брови Иван.

— Близко от дома, близко от любимого человека... — все тем же тоном продолжала она.

— А как в конторе?

— Думаю, начальница меня держать не станет, она ведь знает, что ты детектив, а в чем-то бабка с Литейного права: наши работнички мухлюют с талонами на водку...

— Вот и выведи их на чистую воду!

— Я лучше с тобой буду выслеживать какого-нибудь усатенького бизнесмена, изменяющего своей жене, — кротко улыбнулась она.

Ему захотелось поцеловать ее, что он и сделал, перегнувшись через стол и притянув ее к себе. Она тут же, как ласковая кошка устроилась у него на коленях и разве что не замурлыкала.

— Может, свою дурацкую игрушку оставишь в покое? — сказала она. — Вроде бы твои нервы в порядке, а что-то крутишь, вертишь.

— Мудрецы ламы и настоятели монастырей тоже перебирали четки, — заметил он, но ножичек положил в карман.

— Вот так-то лучше, а то как старичок какой... Ламы ведь были старыми?

— Что тебе врачиха сказала? — вспомнил он. Аня говорила утром, что хочет заглянуть на улицу Маяковского в женскую консультацию, где работала знакомая гинеколог.

— Наш ребеночек нормально развивается, — ответила она. — Я молю Бога, чтобы была девочка.

— Лучше мальчик, — неуверенно возразил он. Какой отец не мечтает о сыне?

— Мой милый, посмотри, какие вокруг теперь мальчики? Каждый третий, я где-то в газете читала, теперь хулиган, вор, насильник.

— Это ты перехватила, дорогая, — возразил он.

— А кто не ворует, не хулиганит, не обрывает трубки в будках телефонов-автоматов, тот настырно протирает перед светофорами стекла у частников или подается в брокеры, крокеры, биржевики и прочее...

— Кто будет, тот и будет, — не стал спорить Иван. — А девочки, думаешь, сейчас лучше? Сколько их размалеванных ошивается у гостиниц, отелей, консульств!..

— Наши дети вырастут честными, порядочными людьми, — твердо заявила она. — Неужели мы вдвоем позволим ребенку стать уродом, я имею в виду моральным? У нас ведь с тобой не было в роду ненормальных. Значит, наследственность будет хорошая.

— Ладно, — решил Иван. — Завтра вместе пойдем в наше агентство. Дегтярев уже спрашивал про тебя.

— Ты не будешь ревновать к нему? Ведь я буду секретаршей...

— К Тимофею? — улыбнулся он. — Я ему верю, как самому себе. И потом, он вообще не бабник.

— Как звучит-то: агентство! — произнесла Аня. — Не какое-то там ЖЭУ или ПРЭУ...

2

Иван и Аня вместе с толпой выплеснулись из кинотеатра «Колизей», где просмотрели двухсерийный фильм «Унесенные ветром», уже в первом часу ночи. В темных арках, которые приходилось миновать, завывал холодный ветер, от мусорных баков шарахались кошки, так и не привыкшие к такому количеству людей вдруг внезапно вываливающихся из раскрытых дверей. Невский проспект был не очень ярко освещен, возле ресторана «Универсаль» стояли несколько подвыпивших молодых людей. За толстыми стеклами смутно маячила внушительная фигура швейцара в куртке с галунами. Иногда дверь немного приоткрывалась и изнутри показывалась его рука, протягивающая ожидающим вожделенную бутылку водки.

— Да что же это за люди такие? — произнесла Аня, все еще находящаяся под впечатлением романтического американского фильма. — Ведь водка в ресторане стоит не меньше ста рублей за бутылку! А они чуть ли не на коленях стоят перед швейцаром, чтобы только вынес.

— Посмотри на них: типичные торговцы, — заметил Иван. — Круглые лоснящиеся рожи, усики, кожаные куртки и кроссовки. Эти деньги гребут лопатой. Что им сотня, тысяча?

— Как тебе понравилась Скарлетт? — спросила Аня. — По книге Маргарет Митчелл она мне запомнилась совсем другой.

— И Ретт Баттлер не похож, — согласился Иван. — Редко в кино удается передать дух художественного произведения. И артисты знаменитые — одна Вивьен Ли чего стоит! — и съемки впечатляющие, а что-то не то.

— Все равно я получила огромное удовольствие.

Ивану тоже в общем-то фильм понравился. Как за каких-то сто дет весь мир изменился! И люди как-то измельчали, где былое благородство, достоинство, рыцарство? Деньги, деньги, деньги... Люди гибнут за металл... Вот кто сейчас правит миром.

Под каблуком Ани противно завизжало стекло. Телефонная будка, мимо которой проходили, была искалечена: трубка оторвана, серебристый аппарат скособочился, чуть дальше была разбита витрина. Некрашеные доски вместо стекла бельмом смотрели на Невский. Стало проблемой позвонить из телефона-автомата: стекла разбиты, трубки украдены. Сообщали, что ворованные счетчики, трубки, даже кнопки от лифтов скупают вьетнамцы, работающие по контрактам. Эти маленькие проворные ребята серыми мышками шныряли по магазинам, рынкам и опустошали все. Тысячи посылок шли в далекий Вьетнам, грузовые поезда доставляли в ту сторону контейнеры, забитые советскими товарами. Вернув себе старинное название Санкт-Петербург, город на Неве отнюдь не вернул себе былую чистоту, порядок, культуру быта. Разнузданные юнцы громко сквернословили на улицах, несмотря на дороговизну спиртного, пьяницы всех возрастов то и дело встречались. У пивных баров — длинные очереди. Даже школьники вели себя вызывающе: курили, толкались, грубо отвечали на замечания старших. Да и редко, кто их одергивал: люди привыкли к бескультурию, хамству и не обращали внимания. Молоденькие девочки на переменках скапливались прямо под окнами ближайших возле школы зданий и вовсю дымили. Если раньше в атмосферу в основном поднимались пары бензина от автомобилей, то теперь, наверное, сигаретный дым окутывал небо над городом. Курение, как и пьянство, стало национальным бедствием. По-видимому, все это сопутствует всеобщему разложению и безвластию, когда никто ни за что не отвечает и делает как ему вздумается. Как же: теперь у нас свобода, демократия! Свобода хамить, материться в общественных местах, загрязнять город, спекулировать на каждом углу, выкрикивать дикие лозунги, продавать даже на Невском порнографическую литературу...

До Нового года оставалось пять дней, на улицах снова была грязь. Голые костлявые деревья в скверах навевали тоску. Небо лохматое, низкое, если и сыпал с него редкий снежок, то, не долетая до асфальта, таял. По пустынной улице Маяковского они пошли пешком к своему дому на улице Пестеля. Три парня отделились от черной дыры арки и, попыхивая сигаретами, двинулись навстречу им. Иван инстинктивно подобрался, он знал, что теперь ночью ходить по городу небезопасно, но парни, окинув их внимательным взглядом, прошли мимо. Грабители и хулиганы по внешнему виду определяют кто их боится, а кто может и сдачи дать. А может, это просто припозднившиеся ребята...

В высоких окнах Спасо-Преображенского собора колыхался желтый отблеск, всенощная или еще что-нибудь. В храмах ненормированный рабочий день. Кругом был серый с блестками льда, асфальт, а в сквере собора за тяжелыми цепями белел снег.

— Что там, Ваня? — кивнула на дверь собора Аня. — Служба?

— Зайдем? — предложил он.

Дверь оказалась не на запоре, они вошли в храм. Волнующий запах ладана, свечей, будили какие-то дремучие воспоминания. Может, передалось от верующих предков? Иван снял шапку и прижал ее локтем к боку. Порозовевшее лицо Ани стало серьезно-сосредоточенным. На возвышении стоял раскрытый черный гроб, а рядом, сгорбившись на высокой табуретке, сидел в черной сутане с большим белым крестом на груди, дьячок и монотонным голосом читал заупокойную молитву. Перед ним на пюпитре лежала толстая раскрытая книга. Две толстые свечи в медных подсвечниках освещали желтые страницы. Священнослужитель даже не обернулся к ним, от него и гроба протянулись через помещение колеблющиеся тени. Вот он медленно перевернул страницу, узкое пламя свечи заколебалось и снова забормотал. Иван разобрал лишь: «Господи, прими душу раба твоего Димитрия...»

Было тихо, торжественно, желтое с заостренным носом лицо покойника с закрытыми провалившимися глазами и черной неширокой полоской с белым крестиком на лбу было умиротворенным, казалось, он даже чуть улыбается потусторонней улыбкой.

— Ваня, пойдем, — потянула его за рукав Аня. В глазах ее трепетали два желтых удлиненных огонька от свечей. Над их головами неярко светили и люстры, но почему-то приковывал к себе взгляд трепетный свет свечей.

— Мне почему-то вспомнился гоголевский «Вий», — прошептал Иван. — Помнишь, панночку и семинариста Брута? Кажется, так его звали?

— Его звали Хома...

— Он слышит? — кивнула она на гроб. — У меня такое впечатление, что душа умершего витает и прямо над гробом и слушает молитву.

— Три дня душа находится поблизости от тела, — серьезно ответил Иван. — А когда похоронят, она улетает далеко-далеко и возвращается лишь на девятый и сороковой день, когда по старинному обряду близкие поминают покойного.

— А потом?

— Что потом?

— Что делает душа в космосе?

— Этого никто не знает, — ответил Иван, когда они потихоньку вышли из храма. Дьяк или священник так ни разу и не посмотрел на них. — Души благочестивых и верующих людей находят успокоение и постоянное пристанище среди подобных себе, а души грешников скитается над землей, пытаются вернуться к живым, но из этого ничего не получается. С того света возврата нет.

— Господи, но почему мы, живые, ничего про тот небесный мир не знаем? — воскликнула Аня.

— А надо ли об этом знать? — раздумчиво сказал Иван. — Я думаю, что все в мире гармонично и продуманно. Тот, кто создавал наш мир, все до мелочей предусмотрел, кроме одного: места на земле человека. То, что делает человек с домом своим — землей — это противоестественно. Не должен был по замыслу Господа Бога человек губить землю. Тут какая-то тайна.

Аня не ответила и тихонько сжала его локоть. Она знала, что Ивану не довелось похоронить своих родителей. Не знала лишь, что он привез из окрестностей Симферополя коробку с землей и кусок обшивки взорвавшегося самолета.

Они бы и не заметили ничего, если бы уже у парадной не услышали протяжный скрип, скрежет металла об асфальт и не увидели, как стоящая неподалеку «восьмерка» вдруг сама по себе накренилась в сторону мусорных баков и передним бампером уперлась в железо. В то же мгновение от машины метнулись к арке две серые фигуры в зимних шапках и куртках. У обоих в руках по снятому колесу. Иван, чуть не сбив с ног Аню, бросился за ними. Один из воров обронил колесо и оно покатилось к подвалу, второй с добычей скрылся в темной арке. Аня ошеломленно смотрела в ту сторону, где исчезли воры и Иван. Ей вдруг стало страшно. Во дворе стояло еще несколько машин, в них, в том числе и в «восьмерке», ритмично мигали на приборном щитке красные огоньки, они будто играли в догонялки: погаснет один, вспыхнет другой, и так без конца. Почему же сигнализация не сработала? Вскоре появился Иван с колесом в руке. Зимняя шапка была сбита на затылок, русые волосы спустились на лоб. Он тяжело дышал.

— Убежали, твари! — зло вырвалось у него и в этот момент что-то негромко звякнуло в той стороне, где стоял с откинутыми крышками большой бурый бак, такие при помощи лебедки грузятся на специальные мусоровозы. Иван ринулся туда, шапка слетела с его головы. Аня хотела подойти и поднять, но тут же забыла про все на свете: в освещенном квадрате — свет падал из окна второго этажа — появились Иван и незнакомец с чем-то длинным и, по-видимому, тяжелым в руке. Вор, пятясь, отступал к арке, ростом он с Рогожина, плечистый, на ногах сапоги с заправленными в голенища брюками. Что-то хищное, звериное, было в облике этого человека. На голове у него полосатая шапочка, какие носят строители. Иван медленно надвигался на него, его руки были растопырены и приподняты вверх, будто он приготовился что-то поймать с неба.

— Отвали, мужик! — глухо произнес вор. — Порешу!

— Брось железяку, — в свою очередь негромко произнес Иван. — Она тебе не поможет.

— Головенку-то я тебе, лопушок, расколю, как орех, — хмыкнул вор. Железка еще выше поднялась над его головой.

Вдруг Иван тигром прыгнул на него и в самый последний момент ловко отклонился от железяки. Ане показалось, что она просвистела рядом с головой Ивана. Она даже зажмурилась, обмирая от ужаса. В следующее мгновение послышался царапающий удар об асфальт, подавшийся вперед вор, не успев выпрямиться, получил удар кулаком по шее. Хрюкнув, он сунулся носом в асфальт. Шапочка его отлетела к мусорному баку. Он хотел приподняться, но Иван нанес ему еще один сильный удар в подбородок, нагнулся, поднял кусок водопроводной трубы. Вор притих, голова его склонилась на грудь. Короткие волосы стояли торчком.

— Ты не знаешь, чья это машина? — спросил Иван, взглянув на Аню.

— Знаю, — подобрав его шапку, сказала она. — Наша.

— Наша?

— Моего отчима, она совсем новая.

— Позови его, — пробурчал он. С родителями Анны он еще ни разу по-родственному не встречался. Видел их, но не разговаривал. Не то, чтобы сторонился их, просто, как говорится, не был представлен, а с незнакомыми людьми он первым не заговаривал.

— Ваня! — отчаянно крикнула Аня, увидев, что вор вытащил из-за голенища что-то блестящее.

Но Иван уже и сам почувствовал опасность: круто развернулся и ногой ударил по руке вора. Финка зазвенела по обледенелому асфальту, отлетев к присыпанной снегом клумбе.

— Возьми, — коротко бросил он Анне.

Она осторожно, будто дохлую мышь, взяла пальцами в кожаной перчатке финку с деревянной рукояткой. Длинная, острая! Ее даже передернуло от ужаса, что эта штука может войти человеку в тело.

— Я тебе руки-ноги переломаю, если еще раз дернешься, — пригрозил Иван и снова обернулся к Ане. — Позови своих!

Она скрылась в подъезде. Через несколько минут во дворе появился не только ее отчим, но еще несколько человек в наспех наброшенной одежде. Бросившись к «восьмерке», невысокий толстенький человек в кожаном пальто, заохал, заахал, даже всплеснул короткими ручками:

— Ну, подонки! Ну, негодяи! Уже под окнами нельзя машину поставить. И эта чертова сигнализация не сработала!

— Может, отключили? — подал кто-то реплику.

— У меня — японская, — сказал еще кто-то. — Сразу бибикает.

— Слышим... — недовольно сказал кто-то. — Спать людям по ночам не даете со своими проклятыми машинами. Чтобы их все украли к чертовой матери!

— Сразу видно, что безлошадный! — хихикнул другой.

Вышедшие на шум владельцы машин тщательно осматривали свои автомобили, потом все собрались возле Ивана и сидящего на асфальте вора. Спиной он прислонился к желтой стене, полосатая шапка валялась неподалеку. Ноги в сапогах были вытянуты, злые сузившиеся глаза устремлены поверх голов людей, будто он что-то высматривал на железной крыше.

— Прибить бы на месте ублюдка, как это делали в старину! — проговорил отчим Ани, его звали Эдуардом Евгеньевичем Дидиным, его падчерица оставила себе фамилию родного отца.

— Валяйте, — усмехнулся Иван. Он знал, что никто до вора и пальцем не дотронется. В доме на Пестеля жили интеллигентные люди. В основном.

— Три колеса успели снять! — возмущался Дидин. — Последнее на двух гайках держится. Какое счастье, что вы их застукали, товарищ!

— Иван Васильевич их застукал, — сказала Аня. — Один против троих!

— До чего же ворье обнаглело, — говорили и другие. Машины под самыми окнами, включена сигнализация, а они все одно — лезут, сволочи!

— Почему все-таки ваша сигнализация не сработала? — поинтересовался у Эдуарда Евгеньевича пожилой мужчина в коротком пальто и теплых тапочках на босу ногу. — У кооператоров покупали?

— У меня еще руль и педаль сцепления на замке, — ответил Дидин, обходя свою «восьмерку» кругом.

— Не надо ставить здесь машины, — высказалась женщина с первого этажа. Она уже не раз устраивала автомобилистам скандалы, что по утрам будят людей, отравляют воздух бензиновой гарью. И что это за сигнализация, когда от кошек, забирающихся погреться на капот, срабатывает.

— А что с этим делать-то? — кивнул на вора, делающего вид, что его тут ничего не касается, спросил мужчина в коротком пальто. Он уже переступал в своих тапочках от холода с ноги на ногу.

— Побегу, вызову милицию! — спохватился Дидин.

— Мама уже, наверное, вызвала, — негромко произнесла Аня. — Я ей сказала.

Иван поднял тяжелый металлический предмет с резьбой и рукояткой, внимательно осмотрел и присвистнул:

— Самодельный домкрат. Поднимает за несколько секунд любую сторону машины. Сразу два колеса можно снимать.

Во двор въехал милицейский «газик» с вертушкой на крыше. Ее желтоватый отблеск отразился на окнах, лицах жильцов. В доме вспыхивали огни, люди выглядывали в форточки.

— Ты иди домой, Аня, — сказал Иван. — Мне придется задержаться.

Он переговорил с капитаном, отдал ему железную трубу, домкрат и финку. В это время второй милиционер в звании старшего сержанта ловко защелкнул наручники на руках сидящего вора.

— Осторожнее, — пробурчал тот. — Они вроде мне тесноваты.

— Перебьешься, парень, — добродушно сказал старший сержант.

Жильцы стали расходиться по квартирам, зажужжал лифт, Эдуард Евгеньевич, как пострадавший, приблизился к капитану и стал рассказывать, как дочь стала звонить в дверь — они с женой уже спали — он быстро оделся и спустился вниз. И вот три открученные колеса, а четвертое на двух гайках держится, видно, не успели отвернуть. Капитану все это было неинтересно, он записал лишь фамилию, адрес, телефон, номер «восьмерки». Переговорив с Рогожиным, тоже нанес в блокнот его координаты. Снятые колеса, как вещественные улики, забирать с собой не стал, лишь погрузил в машину пойманного вора.

— Мы вас вызовем, — коротко сказал капитан, и машина с включенной мигалкой нырнула под арку.

— Иван Васильевич, что же вы не заходите к нам? — приветливо посмотрел снизу вверх на Рогожина Дидин. — Вроде бы мы теперь не чужие?

— Вроде бы да, — улыбнулся Иван.

— Зайдем, Эдуард Евгеньевич, — пообещала Аня. — На днях заглянем.

Иван даже не знал, что она называет отчима по имени-отчеству. Не похоже, что тот на нее сердится.

— Спасибо вам, Иван Васильевич, — тепло поблагодарил Дидин, даже руку пожал. — Теперь резина стоит целое состояние. Придется машину ставить на платную стоянку — гаража у меня нет.

Колеса он не стал заносить в квартиру — сложил в багажник и запер. Скособоченная на двух колесах «восьмерка» рядом с другими машинами выглядела инвалидом.

— Почему именно мою? — задал Дидин риторический вопрос.

— У вас резина новая, — заметил Рогожин. — Лысую они не возьмут.

— Уже поздно, мужчины, — сказала Аня. — Поговорим завтра.

— А ты что, у Ивана Васильевича личный секретарь? — с улыбкой посмотрел на падчерицу Дидин.

— У меня много обязанностей... — не сразу нашлась Аня.

Иван удивленно взглянул на нее: ответ прозвучал несколько двусмысленно. Видно, растерялась девочка!

— Мы ждем вас... на ужин, — сказал Эдуард Евгеньевич. — Живем рядом, а...

— Мы тоже вас приглашаем к себе в субботу, — перебила Аня.

Когда они, уже в третьем часу ночи, погасили ночник в изголовьях кровати, Иван сказал:

— Ань, наверное, надо нам пожениться?

— Ничего себе предложение! — хихикнула она. — Нет, мой милый, пока по всей форме не сделаешь предложение, и не думай об этом. Где цветы? Рука и сердце? Наконец, шампанское?

— Шампанское сейчас не купишь... — зевнул он. — Вся надежда на Глобова.

— Миллионеры у нас все могут.

— Это я, разиня, не купил в начале месяца, а перед Новым годом уже не купишь.

— Значит, люди еще помнят лучшие времена.

— А я уже ни во что не верю... — снова зевнул он. — Разве что в тебя, Анюта.

Она смотрела на смутно белеющее на подушке такое родное лицо и думала, что они уже давно муж и жена. И у них будет ребенок. Она уже чувствует его. Вот и сейчас легонько толкнул в бок. Взяла руку Ивана и положила на округлившийся живот. Немного погодя шепотом спросила:

— Слышишь? Он пошевелился...

— Надо было этому ворюге челюсть набок своротить... — сонно пробормотал Иван и негромко засопел. К ее великому счастью он никогда не храпел, иначе Аня не смогла бы заснуть. Удивительное дело, живя рядом с родителями, она почти не бывала у них. Квартира Рогожина стала ее домом...

Уже засыпая, она подумала, что у Ивана все-таки очень опасная работа. А если бы эта тяжеленная железяка задела его? А нож? Таким громадным ножом ничего не стоит и быка зарезать. Ее даже передернуло от ужаса. А какой он смелый! Один, не раздумывая, вступил в схватку с тремя ворами! Кто еще из ее знакомых на такое способен?..

3

— Иван, тебя, — позвала утром Аня к телефону.

Он только что закончил водить по щекам и подбородку электрической бритвой и рассматривал себя в круглое зеркало на подоконнике. Иван брился за письменным столом, сюда же подтянул удлинитель. Из окна падал ровный дневной свет и бриться, отодвинув капроновую занавеску, было очень удобно.

Звонила Лиза Ногина. Как только Аня перебралась к нему, Иван сообщил старой приятельнице, что у него теперь живет девушка, на которой он собирается жениться. Просто так, чтобы позлить его, Лола не позвонила бы. В сущности, она была не злой, не вредной. Что-то у нее случилось. Аня наверняка голос Ногиной узнала. На голоса у нее редкостная память, не то что у Ивана — он мог и перепутать, особенно женские голоса. Теперь, когда он стал частным детективом, ему часто звонили клиенты, а так же из агентства. Дегтярев мог поднять среди ночи.

Лола умоляла Ивана немедленно с ней встретиться, голос у нее был очень взволнованный, по телефону она не пожелала объяснить, что случилось. Он сказал, что через полчаса будет у нее в магазине.

— Ты не забыл, что мы в восемь идем на продолжение фильма «Унесенные ветром»? — напомнила Аня, когда он быстро позавтракав, поспешно оделся и собрался уходить.

— Надеюсь, ничто меня не задержит сегодня, — рассеянно ответил он. Из головы не шла Ногина. Что же могло с ней случиться? Опять рэкетиры? В милиции, куда они сдали двоих, заверили, что эти субчики наконец-то попались, они уже были на примете, но вот с поличным все не удавалось их взять.

— У той дамочки, что тебе звонила, был взволнованный голос, — заметила Аня. — У нее неприятности? Кажется, зовут ее Лола?

— Анюта, из тебя получится великолепный сыщик! — рассмеялся Иван. — У тебя чутье...

— Только не говори, как у собаки, — перебила она. — Придешь обедать?

— Постараюсь, — ответил он. В городе не пообедаешь, во-первых, дорого, во-вторых, везде очереди. Иван старался к двум-трем попасть домой. Но скоро им с Аней придется обедать не дома: с понедельника она выходит на работу в их агентство. И зарплата у нее будет 600 рублей. На нее теперь можно купить два с половиной килограмма полукопченой колбасы!.. Они с Дегтяревым решили повысить цены на свои услуги, естественно, и заработки сотрудников агентства возрастут. Рубль падал по отношению к доллару, монетные фабрики сутки напролет печатали деньги, уже появились тысячерублевые и пятитысячные должны скоро войти в обращение. А цены росли и росли...


Лола Ногина поджидала Ивана у входа в магазин. С неба медленно падали хлопья снега. Они не таяли и грязный запущенный с осени город вроде бы стал прихорашиваться, молодеть. Под снегом исчезли валяющиеся на тротуарах окурки, клочки бумаги, обертки от жевательной резинки, палочки от мороженого. Да и небо над головой расчистилось, стало светлым. Если температура ниже нуля продержится еще три дня, то Новый год в Санкт-Петербурге будет со снегом. Огромные очереди протянулись по тротуарам, прохожим приходилось выходить на проезжую часть, чтобы обойти бесконечные толпы угрюмых мужчин и женщин, стоявших за водкой, шампанским, фруктами. Для многих встреча 1992 года будет малорадостной.

— Я не хочу, чтобы нас услышали в магазине, — кивнув ему, сказала Лола. — Пойдем куда-нибудь.

Куда-нибудь — это оказалось маленькое кафе с игривым названием «Петушок». Теперь все кооператоры соревновались друг с другом как бы позамысловатее назвать свои подвальные заведения, где и три стола-то поставить трудно. Зато здесь было тепло, на обитых деревянными панелями стенах уютно горели чугунные бра. Бармен за красочно оформленной стойкой — сразу не поймешь, натуральные это бутылки и коробки со сластями или бутафория — предложил им зеленый чай и упаковку круглого печенья, заявив, что это будет стоить «полтинничек», то есть 50 рублей.

— Я тебя угощаю, — безапелляционно заявила Лола. Она выглядела невыспавшейся, под глазами синеватые тени, голубые глаза смотрели на него печально. Она даже не подкрасила губы и рот сегодня не казался таким большим, как обычно. Пушистый свитер — она любила теплые вещи — обтягивал ее большую грудь. Молодой бармен нет-нет, бросал на Лолу оценивающие взгляды.

— Мила Бубнова пропала, — упавшим голосом произнесла она.

— Как пропала?

— Как теперь пропадают люди? Выходят из дома и навсегда исчезают в неизвестном направлении. Потом по телевизору показывают их портрет, говорят, как были одеты, называют приметы... Вот только никогда не сообщают, нашли ли кого-нибудь...

— И Милу показывали?

— Сегодня в программе «Телефакт» покажут. Вечером. Ее мать мне сообщила. Она тоже в ужасе. Приехали с дачи, а дома никого нет.

Лола отхлебнула зеленого чая из высокого стакана и поморщилась, метнула на бармена — он единственный был в кафе — недовольный взгляд: чай был жидкий и холодный.

— Вас понял! — широко улыбнулся тот. Он был в белой рубашке и черной безрукавке. На толстом пальце-сосиске золотой перстень. Выплыл из-за стойки, забрал стаканы и скрылся в подсобке. Скоро на квадратном деревянном столе с пластиковыми подставками появился дымящийся чай.

— Вы что, в него сахару не кладете? — обжегшись, опять одарила бармена нелюбезным взглядом Лола.

— Зеленый чай, милая сударыня, пьют без сахара, — сообщил с улыбкой вышколенный бармен.

— Дайте хоть конфету.

— У нас есть фирменный шоколад. Франция — Париж. Сто рублей упаковка.

— Обойдемся, — отказалась Лола. Открыла сумку и, покопавшись там, извлекла несколько шоколадных конфет в блестящих обертках — подарок клиентов.

— Рассказывай все по порядку, — потребовал Иван. Он не притронулся к чаю и печенью. Только что позавтракал, теперь до двух ничего в рот не возьмет. Привычка.

Вот что поведала Лола: два дня назад они договорились с Милой встретиться в восемь вечера у ресторана «Универсаль», куда их пригласили поужинать знакомые финны. Вполне приличные бизнесмены, Лола и Мила уже не первый раз с ними встречались. Не жмоты, на подарки не скупятся. Она машинально погладила новый пушистый свитер с желтыми и красными поперечными полосами, очевидно, полученный от финна... Проследив за его взглядом, сказала:

— За свитер я заплатила... Такие дорогие вещи даже иностранцы не дарят. Знаешь, сколько он сейчас стоит? Полторы тонны!

— Тонны? — машинально переспросил он. Лола уже как-то объясняла ему, что это значит.

— Господи, у тебя что, чердак поехал, блин? Тонна — это тысяча. Теперь знает это каждый младенец!

Не так и давно расстались, а Лола заметно изменилась: грубее стала, что ли? Да и словами такими, как «чердак поехал», «блин», «тонна», раньше не так часто выстреливала. Вот сюсюканьем она ему досаждала. Вспомнилось как он раз ей позвонил, кажется, в июле.

Лола была немного пьяна и огорошила его таким признанием: ты не мог попозже позвонить, котик, а? Я жарю себе яишенку. Как я люблю яишенку, если бы ты знал! Три яичка разбила на сковородочку... Знаешь что, сладенький, я сжарю себе яишенку, съем и сама тебе позвоню, пампушечка моя!

Он хотел сказать ей, что «яишенку» на ночь есть вредно — газы замучают, но сдержался. И потом не раз вспоминал, каким неприятным голосом она восхищалась своей дурацкой «яишенкой». Он и слово-то такое от нее впервые услышал.

Финны пришли к «Универсалю», а Милы они так и не дождались, хотя проторчали у входа с полчаса. И в ресторане все время на дверь посматривали, уж куда-куда, а в ресторан Мила никогда не опаздывала. Вечер для Лолы прошел в беспокойстве, несколько раз вскакивала из-за стола и звонила из автомата подруге, но телефон молчал. У нее был ключ и они на такси поехали на Торжковскую.

— Ты и оба финна? — уточнил Рогожин.

— А что мне было делать? — вскинула на него несчастные голубые глаза молодая женщина. — Они же не виноваты, что Милка не пришла? Я подумала, что ночевать-то домой она заявится...

Утром Лола позвонила в поликлинику, там сообщили, что Бубновой уже второй день нет на работе. И даже не попросила отгул.

— Случалось, Мила не могла выйти на работу, так она заранее с кем-нибудь из своих девочек договаривалась, чтобы ее подменили, в крайнем случае брала отгул, но чтобы никого не поставить в известность... — Лола всхлипнула. — Ваня, они ее убили?

— Кто?

— Ну точно, у тебя чердак поехал!

— Оставь ты чердак в покое! — осадил он ее. — Я не думаю, чтобы рэкетиры похитили ее из мести. Зачем им привлекать к себе внимание? И так на примете у милиции.

— Мила же навела на них вас. Вот и отомстили... — глаза ее наполнились слезами. — Они и меня могут, Ваня?

— В милицию обращалась?

— Ее мать, наверное, сообщила. Правда, она быстро уехала на дачу, отец заболел.

— Не выяснив, что с дочерью, уехала? — удивился Иван.

— Понимаешь, Мила с родителями не очень-то ладила: папа у нее такой правильный, ему не нравилось, как дочь живет.

Не верилось Ивану, что это месть: суда еще не было, и при нынешнем гуманном отношении к преступникам рэкетиров могли и оправдать. Тем более операцию-то им сорвали. Такие случаи уже были. А тут еще трезвонили в печати о предстоящей амнистии.

В огромном городе часто пропадал кто-нибудь без вести: потерявшие память старики, дети, вполне здоровые мужчины и женщины. Уходили на работу или в магазин и бесследно исчезали. Правильно заметила Лола: о пропаже широко извещали, а вот о нахождении людей ничего не говорили. Мила Бубнова модно одевалась — одна дубленка сколько сейчас стоит! — носила на пальцах золотые кольца, серьги. Может, подкараулили, ограбили и убили? Но тогда бы труп обнаружили.

— Я тебя спрашиваю: меня тоже могут похитить? — заглядывала в глаза Лола. — Я уже боюсь вечером выходить из дома.

— У тебя ведь только вечером настоящая жизнь и начинается, — не смог удержаться от язвительного упрека Иван.

— Ты же не предложил мне, миленький, выйти за тебя замуж? — кисло улыбнулась она.

«Ты бы меня своей «яишенкой», «котиками-кисыньками», «пупсичками» до сумасшествия довела бы! Да и глуповаты, Лола-Елизавета!» — подумал он, а вслух произнес:

— Я наведу справки в Управлении милиции. И еще кое-где... Ты, конечно, будь поосторожнее. На время прекрати встречи с финнами и другими... бизнесменами. Забудь про рестораны. Я понимаю, тебе это трудно...

— Тебя что, это волнует? — взглянула она ему в глаза. — Я же тебя не упрекаю? Нашел себе девочку и радуйся. Чего же мне в душу лезешь. Я всегда знала, что рано или поздно ты меня бросишь... У нас все кончено, каждый живет как знает, теперь у нас это стало возможным. Свобода, демократия! Жулики стали бизнесменами, а честные — нищими. Я тебя прошу мне помочь, защитить меня, а ты все время норовишь шпильку вставить!

— Не злись, Лола, — признав ее правоту, мягко заметил он. — Конечно, я тебе помогу, все сделаю, что в моих силах. А шпильки вставляю, как ты выразилась, потому что мне не нравится твой образ жизни. Вокруг порядочных людей жулики и бандиты не крутятся — они выбирают богатеньких с рыльцем в пушку и еще, запугав, тянут деньги из вас, дурочек. Они же видят с кем вы водитесь, как шикуете.

— Я на свою жизнь не жалуюсь. И твои комсомольские замашки просто смешны, дорогуша! — рассердилась Лола. Ей явно не нравились нравоучения Рогожина. — Кто знает, как теперь надо жить? Вернее, выжить? Черт с ними деньгами, они мне достаются без особого труда, но мне страшно, Иван! Понимаешь, страшно! Такого никогда еще со мной не было. Некому пожаловаться, не к кому обратиться — всем наплевать на тебя. Я оглядываюсь на улице, прошу соседей не пускать ко мне никого, я ведь в коммуналке живу, а они двери открывают. И на работе на незнакомых людей я смотрю теперь с подозрением... Помнишь, был у меня такой знакомый, черненький с усиками, Реваз?

— С Кузнечного рынка? Торговал грушами?

— Он много чем занимался... У него еще был дружок Хамид, он почтительно именовал его Старейшиной. Так вот я думаю, что это они у тебя «Ниву» увели. Ну в тот вечер, когда мы с тобой, во Дворце Горького на лекции про НЛО.

— С чего ты взяла? — удивился Иван. За все эти месяцы он не получил никаких известий о пропаже. Да и не надеялся, что милиция помнит об этом угоне.

— Он стоял неподалеку и слышал, как мы с тобой договариваемся вечером поехать к Нарвским воротам на машине. У него даже уши шевелились, он вытягивал шею, прислушиваясь, как пес. Кстати, Бог наказал их: оба были обстреляны боевиками в горах Карабаха и вместе с твоей «Нивой» насмерть разбились, сорвавшись в глубокое каменистое ущелье.

— Откуда такие подробности?

— Землячок Реваза, тоже с Кузнечного рынка, рассказал, — сообщила Лола. — Я все хотела тебе сказать, да звонить домой не хотелось. Она ревнивая, твоя девушка?

— Я ей еще не дал повода ревновать.

— Ты верный, — вздохнула она. — Не то что я.

— Покайся, Лола, — усмехнулся он.

— Я всегда знала, что у нас все с тобой временно, потому и не избегала других мужчин. Но ты мне нравился, Иван.

— Ты мне тоже, — сказал он.

— Ваня, что могло случиться? — после продолжительной паузы спросила Лола. Глаза у нее несчастные, голос осип. — Ее убили?

— Денег много у нее?

— В каком смысле? С собой или вообще?

— Ну любила она трясти кошельком, покупать что-либо дорогое в ларьках, магазинчиках?

— Не знаю... Она ведь транжира, покупает себе шоколад, красную икру. И одевается во все дорогое. Марки, доллары носила с собой, но вряд ли много.

— Когда мы сможем сходить к ней на квартиру?

Лола взглянула на ручные часики, белый лоб ее перечеркнула неглубокая морщинка. Иван уже давно обратил внимание, что у недалеких людей как правило лоб не бороздят глубокие морщины. Очевидно, они не слишком себя утруждают размышлениями и думами о смысле жизни.

— После семи вечера, — сказала она. — Мать ее сегодня утром уехала на дачу. Ты сможешь зайти ко мне в магазин?

— Ладно, — сказал он, подумав, что поход с Аней на «Унесенных ветром» накрылся. Она как в воду смотрела, когда утром сказала, что его обязательно что-либо сегодня вечером задержит... Впрочем, ей не привыкать, такая уж у него работа. И надо отметить, что Аня это прекрасно понимала и не упрекала Ивана за опоздания, задержки.

Несмотря на протесты Лолы, он все сам заплатил за чай со странным привкусом и гуманитарное печенье. Проводил Лолу до дверей ее магазина. Что-то давно забытое шевельнулось в нем, когда он смотрел ей вслед. Есть в ней нечто такое, что привлекает мужчин. Причем, всех возрастов. Это сексуальное колыхание округлых бедер, игра выпуклых ягодиц, полные стройные ноги. Блондинки вообще больше нравятся многим мужчинам, чем брюнетки.

«Так просто не забываются женщины, с которыми ты спал... — рассуждал он, шагая по обледенелому тротуару. — Если бы она предложила пойти к ней, согласился бы я?» На этот вопрос он не смог себе ответить и чтобы выбросить из головы постыдные мысли о Ногиной, представил Аню Журавлеву в длинной зеленоватой ночной рубашке. Груди у нее не такие большие, как у Лолы, но красивой округлой формы. В Ане еще не проглядывает, как в Лоле, зрелая женщина, но в ней всё гармонично. Ведь когда смотришь на Лолу, то первым делом привлекают внимание ее груди, круглый зад, ноги, а Аня постепенно располагает к себе. И видишь не какие-то отдельные части ее стройного тела, а сразу всю. Ее глаза освещают правильное лицо, в них светится и ум. Улыбка ее сразу поднимает настроение. Аня обладает чувством юмора, что совершенно не свойственно Ногиной. А теперь в ней заключена и тайна... В ней зрела новая жизнь, разбуженная им, Рогожиным... Вечная тайна материнства. Кто же появится на Божий свет? Мальчик или девочка? Ему все равно, главное, что кто-то будет называть его папой...

А с неба медленно падал снег и не таял под ногами. Несущиеся мимо машины слизывали его шинами с проезжей части, уносили с тротуара на подошвах и прохожие, зато на крышах зданий, на карнизах, даже на рогатках телевизионных антенн ослепительно сверкал чистый новогодний снег. Навстречу попадались люди, несущие под мышками завернутые в мешковину и полиэтилен маленькие зеленые елки. Подобравшие на елочных базарах остатки от лесных красавиц-елок и обломанные зеленые лапы тоже предлагали свой товар. Как бы не было скудно в магазинах, какие бы длинные очереди не мозолили глаза каждый хотел хотя бы немножко призрачного счастья у себя дома с украшенной елкой и зеленой веткой в вазе. Будет снедь на столе, бутылка спиртного, такого не может быть, чтобы в двенадцать часов ночи не хлопнула в большинстве квартир белая пробка из бутылки шампанского. Стоя вокруг столов под бой курантов с бокалами в руках люди будут поздравлять друг друга с Новым годом, новым счастьем... А утром снова вести о кровавых стычках на окраинах бывшего СССР, очереди у магазинов, очередное подорожание, а теперь еще отсутствие денег в банках, сберкассах... Печатные станки не успевают угнаться за поднимающимися ценами. Хорошо, что еще хватает бумаги печатать крупные купюры с хитрым прищуренным профилем Ильича...

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


1

В электричке было немного народу. Иван с Аней сидели на жесткой деревянной скамье. Когда-то она была обита кожзаменителем, но юные варвары содрали обшивку. И другие скамьи были ободраны. За окном в сумраке мелькали заснеженные деревья, редкие огоньки в окнах дач. Когда поезд тормозил перед очередной станцией, сосны и ели отступали и открывались улицы занесенных снегом дачных поселков. В некоторых домах окна освещены. Люди праздновали Новый 1992 год. Было шесть часов утра. У Ани слипались глаза, она сжимала тонкими пальцами ладонь Ивана. В конце вагона дремала еще одна парочка. Высоченная девица в зимней мужской шапке и низенький толстый парень в бежевой куртке. На остановке вошли еще несколько ранних пташек: две девушки с ярко накрашенными ртами и накладными черными ресницами и четверо хмельных шумных парней. У всех верхняя одежда вывалена в снегу. Боролись или в снежки играли. В вагоне сразу стало шумно, послышался смех.

— А знаешь, мне Глобов понравился, — сказала Аня, моргая. Глаза ее снова обрели былойблеск. — Русский миллионер! Даже не верится. Раньше мы слышали о подпольных миллионерах, за которыми охотилась милиция, а этот легальный... Ведь понятие миллионер, капиталист ассоциировалось у нас с детства с ненавистным образом мистера Твистера Маршака или жующим ананасы буржуем Маяковского... Да еще забыла упомянуть мерзкого буржуина Аркадия Гайдара... А тут обыкновенный простой дядька, правда, симпатичный с умными глазами, пьет коньяк и закусывает селедкой...

— Маринованной миногой, — поправил Иван. — Лимоны тоже были.

— Это здорово, что он не считает денег. Так должно быть. Я давно так вкусно не ела, а уж французского шампанского точно никогда в своей жизни не пила, даже в глаза не видела. Я даже не знаю, чего у него на столе только не было?

— На то он и миллионер, — зевнул Иван.

— А почему ты не миллионер?

— Нет таланту, — усмехнулся он. — Глобов по восемнадцать часов в сутки работает. Про таких как он говорят: не голова, а Дом Советов.

— И жена у него красавица...

— Любовница, — снова поправил Иван. — Жены у него нет.

— Что же так?

— Видно, не все за деньги покупается... — со значением произнес он.

— Он только свистнет — сотни красоток прибегут! — рассмеялась Аня.

— А ты заметила, Натали довольно равнодушно к нему относится. По крайней мере, я не скажу, что она пресмыкается перед ним, как некоторые...

— Что ты имеешь в виду?

— Разве ты не обратила внимания, как смотрел ему в рот Пал Палыч Болтунов? Рыженький советник его по культуре? Да и другие женщины строили ему глазки, когда мужья отворачивались.

— Натали, конечно, очень красивая, — признала Аня. — И держится, как принцесса.

— Болтунов целовал ей ручки и величал принцессой...

Иван не жалел, что встречал Новый год на Комаровской даче Глобова. За два дня до Нового года Андрей Семенович позвонил им с Дегтяревым и пригласил к себе. Иван с Аней первого января уехали на электричке, а Тимофей Викторович с женой остались. Шеф порядочно выпил, что с ним редко случалось, а пьяный он никогда за руль не садился. К Глобову они приехали на его «Жигулях». Дегтярев скорее всего вернется в Санкт-Петербург второго утром. Мимоходом он в праздничной суете сообщил Рогожину, что «хозяин», как они звали миллионера, поручает им новое интересное дело... Уже и контракт подписан. Но в подробности не стал вдаваться, да место и время для этого было неподходящими.

Людей на даче собралось много, в основном друзья и видные сотрудники Глобова. Женщины блистали нарядами, драгоценностями на обнаженных руках и шеях, мужчины были в костюмах, белых рубашках при галстуках. Столы богато накрыты: великолепные закуски, коньяк «Белый аист», колбасы разных сортов, красная рыба, целиком зажаренный на вертеле молочный поросенок, даже был рождественский гусь с яблоками. Обслуживали многочисленных гостей официанты, приглашенные из города. Андрей Семенович тоже был в синем новом костюме, бедой накрахмаленной рубашке, на ногах сверкали лакированные полуботинки. Ни колец, ни перстней он не носил. Красивая статная блондинка с высокой грудью сидела за столом по правую его руку, по левую — Иван глазам своим не поверил! — сидел Александр Борисович Бобровников... Он улыбнулся Рогожину, сделал большие глаза, взглянув на Аню, восхищенно покивал головой. Блондинка была в белом с блестками платье, не скрывавшем ее пышных форм, на шее — сверкающее колье, на пальцах бриллиантовые кольца. По тому вниманию, которое ей уделял Андрей Семенович, можно было понять, что он без ума от нее. Иван поинтересовался у Дегтярева, мол, не жена ли она Глобова? Тогда он еще не знал, что «хозяин» разведен. Тот ему рассказал про развод, а с блондинкой Андрей Семенович познакомился в Москве, сам слетал за ней перед Новым годом и доставил на дачу. Вообще-то, Натали работала в Петербурге, в столице у нее родители. Она была актрисой малоизвестного московского театра. «Хозяин» уговорил ее переехать в Санкт-Петербург, быстро устроил в молодежный театр. Оказывается, он театрал и к тому же меценат: субсидирует этот самый театр. Без его денег модерновый театрик давно бы прогорел. Натали согласилась стать примой театрика.

Когда начались танцы, за белое пианино уселся длинноволосый молодой человек во фраке — Иван смог как следует разглядеть Натали: она была почти одного роста с миллионером, красивое ее лицо, обрамленное золотистыми волосами, освещали огромные голубые глаза. Прекрасная фигура, держится как королева. Ей бы и играть в старинных трагедиях, например, Елену Прекрасную или Травиату. Позже Иван узнал, что пианист — лауреат международного конкурса, виртуоз своего дела. И еще что поразило его в Натали — это фарфоровый цвет лица и ослепительная улыбка, но она не так уж часто одаряла гостей своей улыбкой. Когда в красивой женщине не замечаешь никаких недостатков, она кажется несколько искусственной, как греческая мраморная статуэтка, изваянная талантливым мастером. Слов нет, красива, изящна, но от такой красоты будто веет холодом. На нее можно смотреть, но не дотрагиваться. Надо отдать должное и Андрею Семеновичу, он выглядел рядом с красавицей интересным мужчиной. И не миллионы его украшали. Густые темные волосы с благородной платиновой сединой не закрывали высокий лоб, глаза тепло сияли, стройный, танцует легко, изящно, на губах несколько грустная улыбка. Нет, он не кичился своим богатством, могуществом, красотой своей гостьи, просто деловой занятый человек сегодня полностью расслабился и отдыхал. Был со всеми приветлив, никого не обошел своим вниманием. Его охранники сегодня тоже сидели за столом с гостями. Правда, то один то другой вставали и выходили наружу. Глобов при встрече поцеловал руку Ане, преподнес ей красные гвоздики. Ивану вручил позолоченную электронную зажигалку, а Дегтяреву — ручку «Паркер» в коробке.

С Бобровниковым Ивану довелось побеседовать, когда гости после новогодних тостов и обильной закуски встали из-за стола, чтобы потанцевать. Александр Борисович сам подошел к нему, долго тряс руку, смущенно заглядывал в глаза, будто чувствовал себя виноватым, хотя Рогожину не в чем было его упрекнуть: его бывший шеф сам себя наказал, ввязавшись в сомнительные аферы с антиквариатом...

— Я тебе не успел позвонить, — заговорил он. — Как говорится, прямо с корабля на бал!

— Корабль — это тюрьма? — улыбнулся Иван.

— Мое дело пересмотрели в связи с новыми веяниями в мире бизнеса и освободили подчистую. Да не одного меня.... Нынешнее российское правительство считает, что деловые люди вроде меня больше пользы принесут отечеству не в тюряге, а на воле. Ведь деньги делать далеко не каждый может, верно?

— Я вот точно не могу, — заметил Иван.

— Смешно сажать в тюрьму за спекуляцию и наживу, когда вся страна сейчас занимается спекуляцией и всеми правдами-неправдами люди наживают деньги. В том числе и само правительство. Читал в газетах про правительственные аферы? Я — жалкий цыпленок по сравнению с воротилами, делающими миллиарды. И никого ведь не посадили.

— А как ты сюда попал? — поинтересовался Иван, зная что в выборе знакомых миллионер очень осторожен.

— С Андреем у нас давняя дружба, — улыбнулся Бобровников. — Мы с ним знакомы еще по комсомолу.

— Глобов тоже работал в комсомоле? — удивился Иван. — Что же я ничего про него не слышал?

— Он экономист, — пояснил Александр Борисович. — Когда я был секретарем райкома, он возглавлял отдел коммунального строительства в райисполкоме. Впрочем, у него было много профессий, деловая хватка будь здоров! Потому он и выбился в люди.

— В миллионеры, — машинально поправил Иван.

— Вот оно поганое советское воспитание! Миллионеры, выходит, не люди? Живоглоты, паразиты, мироеды... Так ведь нас учили в школе? И мы с тобой как попки повторяли эти фальшивые истины перед молодежью.

— Глобов, по-моему, неплохой человек, — сказал Иван.

— В любом обществе, дружище, есть хорошие и люди и мерзавцы. Разве в нашей комсомольско-партийной системе было не так?

Рогожин часто задумывался над тем, что же такое все-таки комсомол? Почему он так мгновенно перелицевался? Надо прямо сказать, что комсомольские работники еще в те времена разложились куда больше, чем партийные. Те все-таки побаивались ЦК, Комиссии партийного контроля, а комсомолята пьянствовали, развратничали, жирели на обильных хлебах. ЦК КПСС считалось одной из богатейших организаций в стране. И вот как только грянули перемены, комсомольские работники первыми возглавили разные сомнительные совместные предприятия, занялись выпуском порнографической литературы, открыли видеозалы, где гонялись кассеты самого непристойного содержания...

— Расскажи, чем ты сейчас занимаешься? — спросил Иван.

— Андрей Семенович предложил мне возглавить головное его совместное предприятие по книгоизданию.

— Рад за тебя, — сказал Иван, но тут вспомнил, что этими делами вроде бы занимается Болтунов.

— Тухлый? — усмехнулся Бобровников. — Он же бездельник и демагог!

— А мне показалось, что Глобов его ценит.

— Попомни мое слово: он еще пожалеет, что связался с ним, — мрачно заметил приятель.

— Ты его знаешь?

— Приходилось встречаться... — неохотно ответил приятель.

Раз не хочет говорить, его дело. Ему-то, Рогожину, что за дело до сотрудников и советников «хозяина». Он даже не стал выяснять, почему Бобровников назвал Пал Палыча Тухлым.

Александр Борисович был бледноват, в тюрьме он потерял не меньше десяти килограммов своего веса и ему это пошло только на пользу: исчез животик, щеки немного запали, в глазах появилось нечто грустное, то ли отрешенность от мирской суеты, то ли часто накатывающая задумчивость. В тюрьме есть время серьезно подумать о смысле жизни... Раньше он отличался бьющим через край оптимизмом, любил посмеяться, вкусно поесть, выпить, так и сыпал за столом анекдотами. Он смолоду начал лысеть, светлые волосы постепенно отступали ото лба. Глаза у него небольшие, светлые с желтизной, толстый короткий нос, чувственные губы сердечком, на круглом подбородке ямочка. Лицо типичного комсомольского работника: моложавое, розовое, улыбающееся. Роста он среднего, но широк в тазу. Спортом Бобровников никогда не занимался, в армии не был. Ему по блату дали освобождение, он со школьной скамьи занимался общественной деятельностью: председатель совета отряда, секретарь комсомольской организации, член райкома ВЛКСМ...

— А ты что тут делаешь? — запоздало поинтересовался Александр Борисович. — Как лопнул «Аквик» ты вроде бы ушел из бизнеса? Разочаровался?

— Можно и так сказать.

Иван сообщил ему, что работает в частном детективном агентстве «Защита», услугами которого часто пользуется Глобов.

— Ты же в армии был десантником, — вспомнил приятель. — Вот и пригодилось.

— Мне нравится, — сказал Иван.

— Моя невеста, — поймав взгляд Ани, сообщил он. Она уже несколько раз поглядывала в их сторону, но не захотела прерывать их затянувшуюся беседу.

— С Катей разошелся?

— А ты?

— От меня жена отказалась на другой же день, как меня осудили, — с горечью произнес он. — Тут же нашлись у нее советчики. Я ведь сел с конфискацией имущества. Кое-что она, конечно, успела припрятать для себя...

— Вернут?

— У нас, дорогой Ваня, никогда ничего не возвращают, уж это-то пора бы тебе знать, — сказал Бобровников. — Вот судимость обещали снять.

Иван подозвал Аню и познакомил с Александром Борисовичем. Когда тот вежливо откланялся и растворился в толпе гостей, сказал:

— Бывший мой шеф из «Аквика».

— «Аквика»? А что это такое?

— Была такая хитрая фирма, но неожиданно лопнула, как мыльный пузырь. Мы все оказались за бортом. Шефа посадили, но вот через полгода выпустили.

— То-то он такой бледный и глаза у него несчастные, — сказала наблюдательная Аня.

— Саша не пропадет, — улыбнулся Иван. — Такие как говорится, и в огне не горят и в воде не тонут...

— Ты его недолюбливаешь?

— Российское правительство его простило, мне он ничего плохого не сделал. За что же мне его презирать?

— Ты же как раз таких как он преследуешь.

— Жадность фрайера сгубила, как говорят уголовники, — сказал Иван.

— А ты, пожалуйста, так не говори, —попросила Аня. — Тебе это не идет.

— С кем поведешься...

— Этот Саша не похож на жулика.

— Он не жулик. Он — акула.

— Господи, я его вспомнила! — воскликнула она. — Он приходил к тебе домой с бутылками и пакетами. И женщин приводил... Только тогда он был весь такой кругленький, розовенький как дюшка...

— Дюшка?

— Ну поросеночек, подсвинок.

— Значит, я давно был у тебя под наблюдением?

— Под колпаком! — рассмеялась она.

Слава Богу, что она, зная почти все про него, не ревновала к прошлому и не осуждала. Единственной занозой в ее сердце осталась Лола Ногина. Ее она почему-то невзлюбила, хотя кроме как по телефону с ней никогда не разговаривала.

Электричка резко затормозила, Аня, сидящая напротив, вдруг очутилась на коленях Ивана. Ветер хлестнул в замороженное окно снежной крупой, накал лампочек померк, что-то металлическое громко залязгало под вагоном.

— Что он, с ума сошел? — вырвалось у Ани. Подобрав сумочку с пола, она уселась на прежнее место.

Иван всматривался в белый сумрак, строений не видно, в сугробах лишь проступали очертания деревьев. Здесь настоящая зима. Кто-то остановил поезд стоп-краном. Пожужжав невидимым мотором, он снова тронулся. Были освещены лишь тамбуры, в самом вагоне свет совсем померк. Молодые люди, занявшие переднее отделение, продолжали смеяться и громко разговаривать. На пол выкатилась пустая бутылка из-под водки. Покачалась в проходе и снова укатилась под скамью.

— Странно, что Глобов взял на ответственную работу Сашу Бобровникова, — задумчиво произнес Иван. — Он не терпит тех, кто за его спиной обделывает свои дела-делишки, уж я-то знаю!

— Они же раньше были знакомы, ты сказал. И то, что Андрей Семенович помог старому приятелю в беде, делает ему честь. И в тюрьму не только плохие попадают.

— Ты у меня, Аня, мудрец! — усмехнулся Иван. — Только запомни: в мире бизнеса ничего не делается просто так, здесь чувства не играют никакой роли. По-видимому, Глобов и Бобровников еще раньше обделывали какие-то взаимовыгодные дела. Саша, даже работая в Смольном, делал деньги на ремонте квартир, доставал знакомым финские краны, ванны, паркет, плитку, дубовые двери... В Смольном был специальный отдел, который занимался благоустройством квартир партийных и комсомольских работников.

— Тебя это волнует?

— Бобровников чуть было не втравил и меня в грязные дела «Аквика», — жестко произнес Иван. — Я мог бы тоже загреметь под суд, даже не зная за что! Я ведь бумаги подписывал, за границей заключал контракты.

— Он прекрасно знал, что ты никогда не согласишься заниматься противозаконными делами, — убежденно сказала Аня. — И знал, что тебя не купишь. Разве не так?

Большие глаза ее сейчас казались черными, а щеки совсем бледными, из-под синей вязаной шапочки с помпоном выбивались тугие пряди каштановых волос. И на осунувшемся лице ярким розовым пятном выделялся маленький свежий рот. Пальто ее было расстегнуто, круглые колени, обтянутые черными колготками, притягивали его взгляд.

— Ты высокого мнения обо мне!

— Чтобы не происходило вокруг нас, порядочный человек всегда останется порядочным, это у него в крови, мой милый.

— И порядочные иногда попадают впросак...

— Знаешь почему я ушла из жилконторы? Я вдруг поняла, что меня раздражают эти несчастные женщины с сумками, озлобленные мужчины, старики и старухи, требующие чего-то, сующие под нос какие-то удостоверения, дающие им право на льготы... Каждый день одно и то же, одни и те же лица, бесконечные разговоры о нищете, нехватке продуктов, подорожании... Особенно горюют пенсионеры, что пропали все их многолетние сбережения в сбербанках, что там подбросил Горбачев? Сорок процентов компенсации! А все подорожало в сотни раз! Не хватит сбережений и на похороны... И лица у них недобрые, как будто я виновата, что происходит вокруг! И я поймала себя на мысли, что мне хочется всех их послать к черту... И я... — она запнулась. — Короче, одну женщину, которая опоздала на полчаса за продуктовыми карточками, отправила обратно, заявив, что прием окончен. Она умоляла выдать, а я попросила ее уйти, мол, карточки закрыты в сейфе и опечатаны. И она, бормоча ругательства, ушла.

— Ну и что?

— Карточки лежали у меня в столе, под папкой, мне просто не захотелось ей их выдавать. Что-то нашло на меня — я ее возненавидела. И другие наши работницы поддержали меня. На дверях конторы висит объявление в какое время можно получать карточки и талоны на водку, а они все прут и прут, когда им заблагорассудится...

— А потом тебе захотелось побежать вслед за ней и с извинениями вручить карточки, — сказал Иван. — И тебе до сих пор стыдно, что ты этого не сделала.

— Я сделала это, — помолчав, ответила она. — Узнала по нашей книжке ее адрес — она жила в соседнем доме — принесла ей домой карточки и попросила утром зайти и расписаться в ведомости.

— А она не пришла.

— Пришел вечером грубый подвыпивший мужчина с красным лицом — ее зять — и сказал, что знать ничего не знает и потребовал снова для нее карточки и талон на водку. И я ему выдала, а потом написала заявление об уходе. И две недели, что еще работала, не могла забыть про это.

Иван не успел ответить: по проходу мимо них пробежала плачущая девушка с распущенными черными волосами. Одна щека ее ярко горела, в руках раскрытая сумка. Вслед за ней бежал высокий парень с искаженным злобой лицом, в руке у него темная бутылка, которой он намеревался огреть девушку по голове. Иван, не успев даже привстать, подставил подножку. Парень в голубой куртке с меховым воротником и синим петушком на голове растянулся на грязном полу. Бутылка со звоном отлетела под сидение. Пружинисто вскочив с белыми от бешенства глазами, парень бросился на Ивана, но тот уже стоял в проходе и встретил его коротким тычком правой руки в задранный подбородок. Парень отлетел на пустое соседнее сидение. К ним уже бежали еще двое. Тоже в куртках и с петушками на головах. Девушки, повскакав с сидений, смотрели на происходящее. Парни что-то кричали, но в грохоте мчавшегося поезда слов было не разобрать. Иван знал, что в проходе между двумя рядами желтых ободранных сидений им не развернуться. Одного он тоже вскоре уложил на пол, второй споткнулся об упавшего и бестолково махал кулаками, но до Рогожина ему было не дотянуться. И тут вступил в драку тот, кто бежал с бутылкой за девушкой. Вскочив на скамью, он подпрыгнул под самый потолок и как в кино, где показывают каратистов, длинной ногой в ботинке ударил Ивана в грудь. Тот отлетел к окну, но на ногах удержался, а парень уже снова подпрыгнул на другой скамье чуть не наступив на съежившуюся рядом Аню. На этот раз его нога оказалась крепко схваченной Рогожиным, он вывернул ее в сторону и дернул на себя. Парень с воплем грохнулся на медленно поднимающегося с пола дружка. Электричка стала тормозить, девушки с передней площадки махали парням руками, показывая на выход. Злые, растрепанные молодцы — один из них шарил по полу, отыскивая слетевший с головы петушок — нехотя потянулись к выходу. Тот, которого Иван прихватил за ногу, сильно прихрамывал.

— Падла, мы тебя запомним! — грозился тот, который был ближе к тамбуру. — Мы тебя на куски разрежем, гад!

Иван сделал движение, будто хотел броситься к ним, и парни, чуть не сбивая друг друга с ног, бросились к выходу. Высыпав на заснеженный перрон, они грозили в окно кулаками, красные лица их кривились, рты раскрывались, один из них без петушка на голове грохнул кулаком в грязное стекло. Девицы показывали красные языки, одна махом вскинула полы пальто и юбку и показала толстые ляжки и белые трусики.

— Ладно, хулиганье в петушках, но эти-то... — возмущенно произнесла Аня. — Господи, ну что за люди! Юбку задрала как раз та, за которую ты вступился.

— Разве? — уронил Иван. Грудь ломило, мог бы мерзавец и ключицу сломать! Где они учатся этим диким приемам? Это не каратэ, а какая-то дичь...

В вагон вошли несколько пожилых мужчин и женщин. Они тоже шумно разговаривали, видно было, что выпивши, но никаких безобразий не собирались вытворять. Аня снизу вверх посмотрела на Ивана, все еще стоявшего в проходе. Бутылка снова выкатилась из-под сидения.

— Как ты их... — восхищенно произнесла она, когда электричка стала набирать ход. — Закувыркались как клоуны!

— Он мог бы ей спьяну голову раскроить, а она вон горой за них! — сказал он, тяжело дыша, скулы порозовели, однако худощавое с выступившей щетиной лицо с яростно блестевшими глазами было бесстрастным. — Честное слово, не хотелось с ними драться... Говорят, как начнется год, таким ему и быть...

— Этот, что прыгал козлом на скамье, каратист?

— Они все теперь прыгают, дико орут и бестолку махают ручонками, — сказал Иван. — Насмотрелись на Чака Норриса, Брюса Ли... Каратэ — это искусство, чтобы по-настоящему овладеть им, нужны годы тренироваться...

— А ты владеешь?

— У меня другие приемы, — сказал он. Приятно было чувствовать себя героем в ее глазах, но Иван-то понимал, что победа пусть даже над тремя пьяными парнями — это простая разминка. Тогда у дома, когда он схватился с автомобильными ворами, опасность была побольше. Те знали, что их ожидает и готовы были на все. Иван сказал ей, что у него свои приемы... Это правда, при желании он мог бы голыми руками свернуть любому из них шею или сломать руку-ногу, но нельзя же всякий раз восстанавливать справедливость кулаками?..

2

В Санкт-Петербурге опять оттепель: снег растаял, даже крыши очистились от него, на тротуарах еще остался лед, перемешанный с грязью. Из водосточных труб с пушечным грохотом вылетали на тротуары ледяные пробки. Прохожие шарахались от машин, обдающих маслянистой жижей. Потом пятна трудно очистить, Иван на себе испытал. Пожилые люди вооружились зонтами — это в январе! — молодые люди не таскали с собой зонты, кое-кто уже ходил без головных уборов. Небо над городом серое, нет-нет заморосит дождь. У мостов на Неве, Мойке, Фонтанке в полыньях плавали утки, многие нахохлившись теснились на льду у берегов. Теперь редко даже сердобольные старушки бросали им хлеб.

Иван, поеживаясь от порывистого ветра с хлесткими каплями, стоял на углу у газетного киоска. Он в теплом плаще, резиновых с байковой подкладкой сапогах и светлой пушистой кепке. Какой-то грузин раз пристал к нему на улице, мол, продай кепку, сколько хочешь заплачу. Иван с трудом от него отвязался. Киоск работал, но покупателей возле него почти не было.

Услышав визг тормозов, Рогожин обернулся: у тротуара остановилась светлая «Волга» с шашечками и из нее вылезла Лола Ногина. Модно одетая, накрашенная. Когда она выставила из такси свои полные ноги в колготках, короткая юбка задралась и Иван с досадой подумал, что уж для этого-то дела могла бы и поскромнее одеться. Ей предстояло сейчас в морге опознать труп Милы Бубновой. Правда, он позвонил ей на работу и она, конечно, не могла переодеться. Иван добирался до морга на метро, потом на трамвае, потеряв почти час на дорогу, а она прикатила на такси. А такси нынче только для богатых. Иван даже по службе не ездил на них. В необходимых случаях пользовался машиной Дегтярева, но она часто простаивала на платной стоянке из-за напряженки в городе с бензином.

— Какой ужас, Иван! — прервала поток невеселых мыслей Рогожина Лола. — Неужели это она?

— Возьми себя в руки, — сурово сказал Иван, видя что она готова прямо на улице зареветь. — Документов при ней не обнаружили, может, и не она. Ты помнишь какие-нибудь у нее на теле приметы, отметины?

Лола повернула к нему побледневшее мокрое лицо с голубыми расширенными от ужаса глазами и шепотом выдохнула:

— Она... так обезображена?

— Месяц пролежала в подвале предназначенного под снос дома, крысы или кто там еще? Все лицо изгрызли...

— Боже! Я боюсь, Ваня! — она даже сделала шаг в сторону, но он взял ее под руку и повел через проходную медицинского учреждения во двор, где у каменного забора находилось приземистое здание морга. Они все походили друг на друга: одноэтажные, с квадратными окнами и покрашенные в бело-синеватый цвет, как раз подстать лицу покойника. И прямо от входа нужно было спускаться по каменной лестнице вниз, будто в преисподню. Там у входа уже стояла милицейская машина с мигалкой... При их приближении из нее вылез следователь в чине капитана. Внимательно посмотрел на понурившуюся молодую женщину, ободряюще улыбнулся:

— Неприятная процедура, но что поделаешь! Очень прошу вас быть внимательной.

И тоже посоветовал ей припомнить какие-нибудь отличительные черточки подруги, например, родинки, коронки на зубах или следы операции на теле. Лола рассеянно слушала, кивала и озиралась, от оцинкованных баков неподалеку тянуло запахом медикаментов и лекарств. Следователь не представился, но Рогожин уже не раз встречался с ним. Звали его Виктором Игнатьевичем Шиповым. Пообещав Ногиной заняться поиском исчезнувшей Людмилы Дмитриевны Бубновой, Иван не раз заглядывал в Управление милиции Выборгского района. Он добился встречи с находящимися в заключении преступниками, которые вымогали деньги у подруг. Пришел к выводу, что эта банда не имела никакого отношения к похищению молодой женщины. Мила Бубнова имела обширный круг знакомых, среди которых были и подозрительные типы, явно связанные с преступным миром. Выяснилось, что она доставала в больнице наркотики, но потом «завязала» с этим опасным делом. Подружки имели дела с иностранцами, а таких бандиты и особенно рэкетиры держали под наблюдением. Иван узнал, что в тот вечер у Бубновой было свидание с финном, они до закрытия сидели в ресторане «Выборгский», потом отправились к ней на квартиру — Лолы тогда с ними не было — финн рано утром ушел от Милы. У него был «Форд» на стоянке, на нем он и уехал в Хельсинки. После этого Бубнову видели в булочной, потом на почте, где она получила посылку из Таллина, очевидно с продуктами. Домой она больше не вернулась. Труп обнаружили месяц спустя, в подвал стали бегать бездомные собаки, а когда ударила оттепель, проходящие мимо к автобусной остановке люди почувствовали неприятный запах из разбитого подвального окна. Труп уже два дня лежит в морге, одежды на нем не было. Мать и больной отец Бубновой находились в санатории под Москвой. Адрес санатория никто не выяснил.

— Это она, — с трудом выговорила Лола и выбежала из мрачного холодного помещения с низким сводчатым потолком бледно-синего цвета. На улице ее вырвало.

— Что вы заметили? — подошел к ней Шипов.

Лола носовым платком вытерла губы, размазав помаду. Глядя на него затравленными глазами, с трудом произнесла:

— На правой груди шрам — была затвердение и ей сделали операцию. Волосы, родинка... Она это, она.

— Так всегда с женщинами, — равнодушно заметил капитан Шипов, когда Ногина отошла от них, снова подавляя рвоту. Удлиненное лицо его чисто выбрито, нос толстый со шрамом на конце. Или бывший боксер или в схватке с преступником пострадал, сделал вывод Рогожин. Спрашивать невысокого мрачноватого капитана об этом, конечно, не стал. Иван уже заметил, что профессионалы относятся к ним, частным детективам, снисходительно, хотя сами и не прочь стать такими же. Познакомившись, первым делом интересуются, сколько им платят. Дело-то новое в стране.

— Главное узнала, — сказал Иван, чтобы что-нибудь сказать. У него у самого тошнота подкатывала к горлу. Видеть даже под полиэтиленовой пленкой обгрызенный крысами и собаками лежалый женский труп без лица — это далеко не всякому под силу. А труп пришлось переворачивать на спину, чтобы показать Лоле правую лопатку, на которой по ее словам у Милы было овальное родимое пятно. Следователю пришлось надеть огромные резиновые перчатки с двумя пальцами. Служитель пододвинул яркую лампу на штативе, направил свет на зеленоватый, мрачный труп. Шрам на груди был заметен, а ниже — черная дыра. Патологоанатом уже установил, что жертву сначала оглушили тупым предметом по затылку, потом этим же предметом, предположительно молотком или туристическим топориком, размозжили висок, отчего и наступила смерть. Изнасилования не было.

Лолу они у проходной не обнаружили, по-видимому, не стала дожидаться и уехала. Иван вспомнил, что когда они уходили, такси осталось стоять у тротуара с выключенным зеленым огоньком.

— Черт, я не успел даже дать ей подписать акт, — проворчал Шипов.

— Я ее сегодня увижу, — сказал Иван.

Капитан протянул ему машинописный лист бумаги, показал, где нужно Ногиной поставить свою подпись.

— Можете по почте переслать, — сказал он. — Вряд ли мы этот случай скоро распутаем, если вообще распутаем.

Рогожин уже заметил, что капитан большой пессимист. И лицо у него с покалеченным носом было унылым.

— Неужели ее убили из-за посылки? — пряча в папку лист, проговорил Иван.

— Столько всякой мрази развелось в городе святого Петра... — покачал головой Шипов. — И в основном действуют приезжие. Я бы на месте мэра запретил им без документов ступать на наши улицы! Своих преступников мы худо-бедно понемногу вылавливаем, по почерку узнаем, а вот с гастролерами беда! Эти как саранча налетают, а потом найди их? Прячутся по норам, чердакам, подвалам.

— А этого... — кивнул Иван на морг. — Найдете?

— Будем искать, — не очень-то уверенно проговорил Виктор Игнатьевич. — Время-то упущено: ни следов, ни свидетелей. Я сюда приехал на машине, а мой коллега поехал на общественном транспорте расследовать ночное убийство на Черной речке. Бензина шоферам оперативных машин выдают по десять литров на день. Да что на день! На три дня.

— Мы и того не имеем, — заметил Иван. — Ни техники, ни оружия.

— Зато платят вам больше, чем нам, — желчно сказал капитан. — И наверное, дураков и предателей у себя не держите.

— Дураков и предателей лет, — улыбнулся Рогожин.

Ему вспомнился американский боевик, который они вчера с Аней посмотрели в «Колизее»: диспетчер дал команду патрульным машинам ехать по такому-то адресу, так через несколько минут с полсотни машин с мигалками окружили здание, где засели террористы... А какое вооружение! От автоматических пистолетов разных систем, автоматов до ручных пулеметов и мощных огнеметов... Такое можно и увидеть у нас только в кино.

— Я вам не завидую, — миролюбиво сказал на прощанье Шипов. — Без огнестрельного оружия бороться с бандитами — это не сахар! Я ведь думал, что вы только неверных мужей и жен выслеживаете.

— И такое случается, — согласился Иван, но говорить ему, что пока таких поручений он не выполнял не стал.

Следователь уехал, а Иван пошел к трамвайной остановке. Придется ехать в магазин на Лиговку. А может расстроенная Лола уехала на такси домой?..

3

Услышав мелодичный перезвон колоколов, Иван подошел к окну и отодвинул занавески, взглянул на Спасо-Преображенский собор. В вечернем сумраке он казалось весь желто светился изнутри. За оградой косо отпечатались на белых стенах голые черные ветви деревьев. Сама чугунная ограда из стоящих на каменных постаментах разнокалиберных пушек, опутанных толстыми цепями, тускло блестела. Кругом поблескивали неглубокие лужи, а собор был окружен чудом сохранившимся в эту январскую оттепель снегом. Лишь возле толстых стволов лип темнела земля. Все небо затянуто белесыми облаками, а над зеленоватыми куполами посверкивают звезды и лунный свет посеребрил кресты на них.

В соборе шла вечерняя служба. Иногда к полураскрытым дверям торопливо спешил кто-нибудь из верующих. Звон колоколов то усиливался, то замирал. Иван почувствовал вдруг неодолимую тягу оказаться среди молящихся, так, наверное, заблудившийся путник, заметив вдали сверкнувший огонек, с надеждой устремляется к нему...

— Как красиво и торжественно, — услышал он голос Ани. Даже не услышал как она подошла и встала рядом. Свет в комнате он не включил, лишь из прихожей падала на ковер неширокая желтая полоса.

— Славят непорочную Деву Марию и родившегося сына человеческого Иисуса Христа, — сказал Иван. Он знал историю рождения Христа по Новому завету из Библии.

— Пойдем туда, — негромко произнесла Аня, глядя на величественный собор. — Ты посмотри: все небо затянуто, а над куполами мерцают звезды. И кресты сияют.

— Я вижу, — ответил он. Удивительно, что желание пойти на вечернюю службу возникло и у нее. Иван уже не раз замечал, что они часто мыслят одинаково. Такого никогда не случалось, когда он жил с Катериной.

— Но мы же не постились, — вспомнил он, когда они уже миновали чугунную калитку, всегда широко распахнутую.

— Сейчас весь простой народ постится, — ответила Аня. — И не сорок дней, а, пожалуй, год. В магазинах ни мяса, ни колбасы, ни ветчины. Видно, сам Господь Бог послал нам этот великий пост...

— Не греши на Бога — морят голодом людей наши земные правители.

— Опять политика! — вздохнула Аня. — Забудь о ней хоть в храме.

В соборе и немудрено было забыть обо всем мирском: дрожащий свет толстых и тонких свечей, блеск позолоты на иконах и предметах культа, торжественное, берущее за душу пение хора на клиросе, сверкающие вышивкой праздничные одеяния священников, дымящие ладаном паникадила — все это настраивало на торжественный лад. Шло Всенощное бдение, слаженный хор пел торжественную песню Исайи: «С нами Бог, разумейте, языци, и покаряйтеся, яко с нами Бо-о-г!»

Иван и Аня стояли в толпе, многие часто кланялись и истово осеняли себя крестным знаменем. Некоторые делали это робко, неумело, оглядываясь на других. Здесь были люди разных возрастов, пожалуй, молодых людей ничуть не меньше, чем стариков и старух. Новая профессия Рогожина приучила его не только к внимательности, запоминанию всяческих незначительных деталей, но и к разгадыванию характеров незнакомых людей по их лицам. Шагая по улицам, а он последнее время предпочитал ходить пешком, чем давиться в переполненном общественном транспорте, Иван исподтишка пристально вглядывался в лица встречных. Это было интересным занятием! Когда человек идет по улице, погруженный в собственные мысли, он не думает о том, какое у него в этот момент лицо. Много печальных, озабоченных, но все же добрых лиц, встречаются благородные, интеллигентные лица — их тоже порядочно, но много и жестоких, злобных, завистливых, снедаемых преступными мыслями. Низкие лбы, пустые глаза, скошенные подбородки. Особенно это заметно у алкоголиков с похмелья. Много опустившихся багроволицых пожилых женщин. Пьяная, матерящаяся женщина — это тягостное зрелище. А такое встречалось немало. Да и женщинами-то их трудно было назвать.

Есть люди способные видеть ауру — невидимое сияние вокруг головы — так вот Иван был убежден, что у насильников, преступников отсутствует аура, потому что у них нет души. Эти отбросы общества со дня рождения покинул Ангел-хранитель и их черными душами без борьбы завладели бесы, нечистая сила. Это та самая черная рать, на которую опирается дьявольская сила. И Сатана тоже защищает своих слуг и помощников, творящих на земле зло. Иван надеялся, что сможет по внешнему виду отличить хорошего человека от плохого, бандита и жулика от честного.

И сейчас, вглядываясь в озаренные колеблющимся светом свечей лица присутствующих на Всенощной, он искал людей с аурой, истинно верующих в Бога. Конечно, в соборе были и просто любопытные, в православные храмы вход никому не запрещен, даже безбожникам. И он приходил к мысли, что больше здесь все-таки верующих, много и таких, кто искренне хочет верить в Бога. Разве можно винить людей за то, что десятилетиями бесовские силы, заправляющие Россией, все делали, чтобы вытравить Бога, веру из души русских людей? Ведь с чего началась революция? С разрушения храмов, церквей, осквернения наших святынь. Страшным примером явилось разрушение Храма Христа Спасителя в Москве. Разве не бесы в людском облике совершили это? С самого рождения ребенка в советской России сотни тысяч бесов с учеными званиями высмеивали Бога, преследовали верующих, храмы превращали в склады и скотники. И все равно не убили в русских веру в Бога. Вон сколько их сейчас приобщается к святым-таинствам. И это по всей святой Руси!

Ну а любители острых ощущений и любопытные тоже наверняка получат в храме заряд благодати и умиротворения, а может многие и приблизятся к Богу. Ну а он, Иван Рогожин, что чувствует сейчас? В сверхъестественные силы он верит, в НЛО, полтергейстов, инопланетян — то же, склоняется и к тому, что существует новая космическая жизнь после смерти, верит в Сверхразумное космическое Божество, создавшее вселенную — начало начал, планеты, космос, верит в пришествие на эту грешную землю Сына Божьего — Иисуса Христа... Сколько он за последнее время прочел книг про это. Доктор Моуди «Жизнь после жизни», А. Ландсберг, Ч. Файе «Встречи с тем, что мы называем смертью», Л. Йотсон «Ошибка Ромео». Не пропустил ни одного выпуска «Аномалии», «НЛО». Сколько мучительных размышлений, сомнений и надежд. Но, наверное, все-таки каждый сам по себе приходит к Богу.

Аня, глядя сияющими глазами на монументального длинноволосого и золотобородого священника в митре с большим серебряным крестом в руке, стиснула ладонь Ивана. Аня тоже верит. И у нее есть аура над головой, хотя Ивану и не дано ее видеть. Она сказала, что будет его женой, если их обвенчают в церкви. А разве его встреча с ней — это не благоволение к ним Бога? Никогда еще Иван не был счастлив так, как с Аней Журавлевой. После низкого предательства жены он думал, что никогда больше не сможет поверить ни одной женщине... Наверное, какое-то время все так думают. Ане он верит свято, знает, что она его никогда не предаст, не оставит. И ведь кто-то свыше внушил ему эту веру? В Ане заложено все то лучшее, что должно быть в каждом порядочном человеке. Заложено от рождения и Ангел-хранитель оберегает ее. А вот его, Ивана, оберегает? Этого он не знал.

— Мы будем ходить на все большие религиозные праздники, — прошептала Аня. — Если бы ты знал, как мне сейчас хорошо!

— Знаю, — сказал он и тоже легонько пожал ее теплую руку.

«Христос рождается, славите-е-е... — звучал чистый густой бас священника. — Христос с небес, срящите-е-е, Христос на земли, возноситеся-я-я! Пойте Господе-ви вся земля-я-я, и веселием воспойте людие, яко про-славися-я-я-а...»

4

Каждую пятницу утром Иван с синей спортивной сумкой, из которой торчал завернутый в газету веник, ходил в баню. С тех самых пор, когда вернулся из армии. От его дома на улице Пестеля до бани на Чайковского было всего семь-десять минут ходьбы. Аня никак не могла понять его пристрастия к русской бане. Она мылась в ванне, напускала туда ароматического шампуня, нежилась по часу в зеленоватой пенистой воде, потом долго стояла под душем. Если Иван был дома, звала потереть спину, что он всегда проделывал с большим удовольствием. Спина у нее была белой, узкой с ложбинкой вдоль лопаток. Он готов был бесконечно водить мыльной мочалкой по ее гладкому белому телу, но она быстро выставляла его из маленького душного помещения, до потолка облицованного зеленоватой плиткой. Проворная рука с мочалкой Ивана иногда игриво пробиралась дальше, чем положено, и это вызывало протест у Анны. Она предпочитала отдаваться одному какому-нибудь делу, но зато полностью.

Иван мылся в ванной лишь когда баня была почему-либо закрыта или когда возвращался с работы мокрый и заляпанный грязью. Случалось с легкого похмелья — сильно он никогда не напивался — утром стоял под душем с ледяной водой. Истинное удовольствие он получал лишь в бане. И в пятницу даже Дегтярев с утра не беспокоил, знал что у Ивана банный день. В пятницу в это время народу немного, знакомый банщик давал номерок в привычное для него отделение. В нынешние времена полуторачасовое пребывание в бане стоило семнадцать рублей, не считая простыней и полотенец. Простыни Иван и не брал с собой — у него всегда была пара льняных полотенец. Не оттого, что был скрягой — на баню бы не пожалел — но даже такие дорогие простыни были в бане не всегда. За полтора часа он успевал три раза попариться в русской парилке и столько же раз пропотеть до розово-мраморных пятен на ногах и руках в сауне. За годы посещения бани, естественно появились знакомые, не зная друг друга по имени, они раскланивались в холле, изредка перебрасывались несколькими словами о том какой нынче пар или температура в сауне. Один высокий и худой как жердь мужчина с длинными редкими волосами почему-то звал Ивана полковником. Очевидно, потому, что рядом было военное училище на Литейном и КГБ. Военные в форме часто приходили сюда. В разговоры Иван не вступал, в бане он истово парился, предпочитал быть наедине с самим собой, а разговоры затягивали как в болото и отвлекали от раз и навсегда заведенного процесса наслаждения парной и сауной. Не понимал он и шумных компаний, располагающихся в буфете с водкой, пивом и шашлыками. Эти засиживались в зале иногда до самого вечера. Не понимал и как можно лезть с веником на полок хмельному? Да и в сауне неприятно было сидеть рядом с нетрезвыми людьми, громко болтающими. Впрочем, подобные компании предпочитали заявляться в баню в субботу или воскресенье — в пятницу загулявших голышом редко встретишь.

Иван сидел в жаркой сауне один. Под ним полотенце, на ногах резиновые шлепанцы, на голове — шерстяная лыжная шапочка. Брезентовые рукавицы он надевал, когда парился в русской парилке. Сауна обита узкими деревянными досками, они потемнели, кое-где на стенах выступила янтарная смола, от раскаленных камней на решетке пышет жаром. Градусов 100—200. Дышится нормально, физически ощущаешь как раскрываются поры и начинает выделяться обильный пот. Пропитанный жаром и сухим деревом воздух прочищает бронхи, если есть простуда сауна вылечит, а веник в парилке снимет ломоту в пояснице, боли в суставах. С лица на скамью — Иван сидит на верхней полке — срываются полновесные капли и тут же испаряются. Когда народу в сауне много, температура сразу же падает, тем более, что некоторые ротозеи долго держат дверь открытой. Дилетанты приходят в сауну без полотенец, простыней и еще босиком. Вот и приходится им стоять на горячем полу, поджимая то одну, то другую ногу, сесть на раскаленные доски тоже неприятно.

Он считает капли, когда их сорвется с носа 21, встанет и уйдет в зал отдыхать. Там его ожидает бутылка минеральной или пепси. Выскочив из сауны и сбросив шлепанцы, Иван взбирается по металлической лестнице на край квадратного чана и бухается в почти ледяную воду. Проплыв до края, отталкивается и вскоре вылезает изквадратного металлического чана, который именуется бассейном. Когда многолюдно, то многие даже взрослые мужчины, ныряя в бассейн, истошно орут. Это Ивана раздражает и он уходит в раздевалку. Теперь можно, обернув вокруг бедер полотенце, посидеть и отдохнуть перед парилкой. Воду пьет из бутылки и затыкает пробкой. Он почти не замечает лиц, здесь в бане ему профессиональная наблюдательность ни к чему. Здесь он в расплавленно-расслабленном состоянии и оно ему очень нравится. Часы над входом почти всегда неисправны, но Иван и без часов укладывается в свои полтора часа, а если и прихватит пяток минут, банщик ничего не скажет, знает что русоволосый мускулистый молодой мужчина знает свое время.

Великое дело все же парилка с сауной! Выходишь на улицу не только чистым, но будто бы обновленным: во всем теле бодрость, дышится легко, мысли текут спокойно, ничто тебя пока не раздражает. Готов разбежаться и... птицей полететь над городом! Правда, все это быстро пройдет, но пока шагаешь по Литейному проспекту и безрадостная жизнь в зимнем Санкт-Петербурге уже и не кажется такой уж безнадежной.

Собираясь повернуть с Литейного на улицу Пестеля, он вдруг увидел перед красным светофором сверкающий вишневый «Мерседес». Рыжеватый толстячок в коричневой кожаной куртке небрежно держался за руль. Голова его с редкими, ежиком, светлыми волосами была крупной, лобастой, на толстом коротком пальце массивный перстень. По укоренившейся привычке все видеть и запоминать это отложилось в памяти Рогожина. Рыжеватый боровок — типичный современный бизнесмен, про которых говорят из грязи в князи, лишь мельком привлек внимание Ивана — он во все глаза смотрел на сидящую рядом с ним Лолу Ногину. Она тоже была в кожаной куртке с приподнятыми плечами, но только в оранжевой, желтые волосы ее спускались на плечи, полное округлое лицо было повернуто к водителю. Лола чему-то заразительно смеялась. Накрашенный рот широко раскрывался, сузившиеся голубые глаза блестели.

«Мерседес» плавно тронулся и, обгоняя другие машины, устремился в сторону Литейного моста. Ну и дела! Только что на днях похоронила свою лучшую подругу Милу Бубнову и уже веселится!

Иван раскопал все-таки, что Бубнову убили не рэкетиры, но кто, он не знал. Ничем не мог ему помочь и следователь капитан Шипов. Рогожин пообещал Лоле найти подругу и нашел ее... Когда взялся за это дело, уже знал, что ее нет в живых. Детей еще могут у миллионеров похитить — у нас теперь и такое бывает — но взрослого человека, пропавшего без вести, ищи в Неве или на суше, где поукромнее место. Чаще всего на свалках и в заброшенных сырых подвалах. Нет дня в Петербурге, чтобы не произошло убийство, а грабежей, насилий, кровавых драк — не счесть!

У Спасо-Преображенского собора он повстречал молоденькую маму в куртке и джинсах, она держала за руку маленького мальчугана в пушистой шапочке, глазастого, смеющегося, с теннисным мячиком в руке. Нагибаясь к нему смеялась и мама, сверкая белыми зубами. Глаза у нее большие и синие-синие.

«Слава Богу, — подумал он. — Есть еще и у нас счастливые люди!» И еще подумал, что счастливые мама и сынишка повстречались ему не где-нибудь, а у ворот Божьего храма.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


1

Белый с голубой полосой и тонированными окнами микроавтобус незаметно набирал на шоссе под сто километров и Лола бросала на Сережу Кошкина неодобрительные взгляды. Хотя Приморское шоссе и сухое и чистое от снега, кое-где еще поблескивал лед. Из приемника лилась спокойная музыка, встречные машины проносились с мягким шелестящим шорохом. Сережа в своей неизменной кожаной куртке с многочисленными, набитыми всякой всячиной карманами, на голове ворсистая коричневая кепка. Тоже фирменная, Кошкин носил вещи только модные и известных западных фирм. Он чисто выбрит, от него пахнет хорошим одеколоном. Иногда он бывает симпатичным, вот только цвет лица у него всегда багровый. Лола слышала от покойной Милы, что он запойный. Запивает редко, но надолго. Иногда сидит дома и глушит водку целый месяц. И потом он блондин, а у них всегда розовые лица. Заснеженные ели и сосны то совсем близко подступают к извилистому неширокому за Зеленогорском шоссе, то разбегаются в стороны и открываются дачные поселки. Пустынны они в эту пору, редко к какому дому ведет протоптанная в снегу тропинка. В Санкт-Петербурге нет снега, а здесь все белым-бело. Над Финским заливом слабым багрянцем прихватило редкие облака на пепельном небе, на берегах, где деревья низкорослые и корявые, громоздятся сверкающие ледяные торосы, а далеко за ними на белом ледяном поле чернеют неподвижные фигурки рыболовов.

Сережа похвастался, что этот автобус Мартин Корлавайн пообещал продать ему с солидной скидкой. Ему, конечно, он не нужен, но можно загнать за несколько миллиончиков! И даже за валюту. У Сережи есть такие покупатели. Микроавтобусы сейчас в моде. Кооператоры хватают их только дай. Мартин срочно вылетел из Санкт-Петербурга в Голландию и поручил Кошкину отогнать микроавтобус в Хельсинки. На автобусе финские номера, а в бумажнике у Сережи — доверенность.

В автобусе тепло, уютно и есть стереомагнитофон. В нем можно даже спать на раскладных задних сидениях.

— Не грусти, Лолик, — широко улыбается Сережа. — Было бы чего жалеть! Город весь в дерьме, петербуржцы злые, ненавидят друг друга, а особенно тех, кто добился в это прекрасное для ловких и оборотистых людей время.

— Например ты, — подала голос Лола.

— Тебе тоже не приходится жаловаться на жизнь.

— Многие считают, что хуже времени на Руси, чем сейчас, еще никогда не было.

— Так рассуждают пьянь и бездельники, привыкшие ничего не делать и получать зарплату. Им конечно, не по вкусу, что кто-то разбогател и все теперь имеет, а они, Лолочка, никогда ничего не имели и иметь не будут, потому что пропивают все: и свое и чужое. Пьют на работе, дома, на отдыхе.

— Но ведь обнищали и те, кто честно работали и не пили, — возразила она. — Особенно пострадали пенсионеры. Они вещи продают, книги, свои ордена и медали.

— Пенсионеры! — хмыкнул Кошкин. — Эти свое отжили, а молодым придется приспосабливаться к новым условиям и знаешь, кто выкарабкается? Способные, оборотистые, жесткие ребята! А лентяям, пьяницам придется туго. Как это? Естественный отбор. Да и нигде больше столько рваной пьяни и нет как у нас. Этим будет крышка, им не выжить. Это, Лолочка, закон природы: сильные выживают, слабые умирают. Небось, смотришь программу «В мире животных»? Удав заглатывает кролика, лев убивает трепещущую лань.

— А я кто? Кролик или лань?

— Ты симпапуля, Лолик! — рассмеялся Сережа. — И потом тебя не проглотишь. Тебя ждет новая красивая жизнь в богатой стране.

— Он хоть женится на мне?

— Разве в этом дело? Главное, что ты уберешься из этой паршивой страны, которая еще оё-ёй как долго не поднимется из праха! С таким-то народом! Глупый, забитый, горластый. Знаешь за кого быдло голосует и выбирает? Как раз того, кто их ненавидит. Показывают тебя по телевидению, пишут о тебе в газетах — тебя и выберут. Знаешь сколько у нас депутатов газетчиков, телекомментаторов и даже дикторов? Полно! Да что говорить, быдло оно и есть быдло. Его ничего не стоит обмануть.

— Что ты и делаешь, — уколола расстроенная Лола.

— Не скажи! — возразил он. — Я имею дело с богатыми людьми. Должен ведь кто-то их обеспечивать красивыми товарами, одеждой — здесь? Это и есть моя работа. Поднакоплю валюты, может, и я сменю отечество. Не прозябать же здесь весь свой век?

— Ты не прозябаешь, Котик!

— Еще не хватало! — рассмеялся он. — Я ни при какой власти не буду прозябать. У меня, киска, талант к бизнесу. Да и тебе грех плакаться: там будешь как сыр в масле кататься! Все в магазинах есть, красивых женщин финны ценят. Ты будешь, цыпка, в Хельсинках на виду. И Мартин будет тебя на руках носить, а все ему будут завидовать...

— Погоди, я что-то не пойму, — обеспокоенно покосилась на него Лола. — Он ведь сказал, что женится на мне. Если это ловушка, то вот что, дорогой Котик, разворачивайся и поехали обратно!

— Да женится, женится... — протянул он. — Он тебе ведь послал вызов? Вспомни, почти каждую неделю мотался из Хельсинок в Питер и все ради тебя...

— Тебя он тоже не забывал... — вставила Лола. — И товар и валюта...

— Наши дела тебя не касаются, — оборвал Сережа. — Поговорим лучше о другом... Я не слепой и вижу: Мартин в тебя влюблен. После убийства Милы Бубновой он решил тебя забрать в Финляндию.

— А сам за мной не приехал...

— Говорю же срочно вылетел в Голландию. Велел тебе передать, что привезет оттуда французские духи... — Сережа засунул руку в один из карманов куртки и достал несколько блестящих ключей с брелоком. — Ключи мне вручил от своего дома. Ты одна там поживешь всего-то пять дней. Холодильник ломится от деликатесов, есть виски, мартини.

— Я ведь ни бум-бум по-фински, — вздохнула Лола. — И совсем не знаю Хельсинки. Заблужусь там и не смогу объяснить, где мой дом...

— Верно, твой дом! — воскликнул Сережа. — Надеюсь и для меня там всегда найдется местечко, когда загляну к вам, а, старушка?

— Не называй меня старушкой, — возмутилась Лола.

— Ты секс-бомбочка, Лолик! — балагурил Кошкин. — За что и полюбил тебя Мартин. Где говорит только не побывал, но лучше Лолочки женщины не встречал.

— Ты прирожденный сваха, Сережа, — улыбнулась и Лола. — Свел меня с Мартином, передавал от него подарки, а теперь вот везешь в чужую страну... — она поежилась, будто от озноба. — Мне что-то страшно. Конечно, он не урод, но я его не люблю. Финны — они какие-то холодные, чужие.

— Главное он тебя любит, — сказал Сережа. — Мартин работает в небольшой посреднической фирме по продаже электроники, много ездит по заграницам. Он не миллионер, но марок и долларов у него хватит, чтобы ты ни в чем не нуждалась. И он не жмот, уж я-то знаю!

— А как надоем ему?

— Тебя же никто не лишил советского гражданства. Всегда можешь вернуться в родной Питер, ты даже не выписалась из квартиры. Кстати, надумаешь продавать ее — я на очереди, лады?

— Ты обещал фирменный замок поставить на дверь моей комнаты, — напомнила Лола. — У меня много там чего ценного осталось, я с собой взяла только самое необходимое.

—  Бу сде! — ответил Сережа. — Соседи по твоей коммуналке меня знают, так что без проблем. Приведу человечка и он за час поставит. С тебя за финский замочек трюльник!

— Не мелочись! — поморщилась Лола.

— Мартин толковал, что если бы ты сумела обменять с доплатой свою комнату на отдельную квартиру, он готов валюту вложить. Чем мотаться по гостиницам, будете иметь отдельную квартиру.

— Вот и займись, — сказала Лола. — А я в таких делах не кумекаю. И у Мартина не получится. Тут надо иметь связи, Сереженька.

— Буду думать, — пообещал он.

— В чужой стране, конечно, лучше быть женой, чем любовницей, — рассуждала Лола. — Это здесь я могла развернуться, Котик, а там? Буду привязана как цепочкой к Мартину. Я заметила, он ревнивый. Спрашивал не трахалась ли я с тобой?

— А ты что? — обеспокоенно спросил он.

— Я не рассказываю про своих любовников.

— Лолик, ты опытная баба, — задушевно начал Сережа. — Ищи подходы. Как познакомился с тобой Мартин, так про всех других баб в Питере позабыл. Тоже как и все опасается СПИДа, да и не мальчик... Приручи, привяжи сама его к себе — он через месяц и потащит тебя под венец!

— Значит, мое замужество — это не верняк? — нахмурилась Лола.

— Я так понял, что он женится на тебе, — смутился Сережа. — Разве иначе он забрал бы тебя из Питера? Свистни — любая сучка... Я хотел сказать любая красотка с Невского поедет с ним.

— Мне нужно гордиться, что свистнули мне? — усмехнулась Лола.

— Не мне тебя учить как нужно словить на крючок крутого мужика! Царствие небесное Милке — она это умела делать.

Некоторое время они помолчали. Кошкин внимательно смотрел на дорогу, чем дальше от Петербурга, тем меньше встречных машин, видно, финны не очень-то рвутся к нам по зиме. Совсем низко над белыми вершинами деревьев пролетел зеленый вертолет с красными звездами на фюзеляже, ослепительно блеснуло огнем стекло на округлом носу. Огромный сверкающий круг, зеленая кабина на фоне поголубевшего неба — это было красиво. На обочине стоял невысокий мужчина в черном полушубке, меховых унтах с двустволкой за спиной, рядом с ним сидела на снегу коричневая гончая. Охотник поднял руку, но Сережа не остановился. Теперь редко кто решался останавливаться за городом. В газетах писали о нападениях бандитов на автомобилистов. Сунут пистолет под нос — и вон из машины! Лола мучительно размышляла о внезапной перемене в своей жизни. Пугала неопределенность. С Мартином Карвалайном была знакома уже около полугода. Сережа Кошкин заранее предупреждал о его приезде из Хельсинки. Широкоплечий, почти одного роста с ней светлоглазый белобрысый финн не отличался приятной внешностью: лицо у него длинное, скулы торчат, бритый подбородок даже не с двумя, а с тремя ямочками, точнее вмятинами. Будто крупной дробью его зацепило. Глаза маленькие с короткими белыми ресницами, на голове не слишком густая льняная шевелюра. Хоть лысины нет. Улыбался Мартин Карвалайн редко. Одет был модно, но без излишнего щегольства: кожаное пальто на меху, роскошные теплые сапоги «Саламандра», на голове смешная шапочка с клапанами для ушей. В постели был не очень уж страстный, но зато без особых выкрутасов. Не заставлял изощряться. Как и другие ее знакомые финны, Мартин много пил, говорил, что такое только в Петербурге с ним случается. Еще давно, когда в Финляндии был сухой закон, он с друзьями частенько заезжал в Ленинград, останавливался в «Европейской» или «Астории» и беспробудно пьянствовал все выходные, почти не выходя из номера. Приходили, конечно, и девочки... Но и пьяный головы не терял и не становился скотиной. Это Лоле нравилось. По-русски изъяснялся с типичным финским акцентом, что ее забавляло. Последние два месяца Мартин часто бывал в Питере. Его всегда здесь встречал и сопровождал Сережа Кошкин. Мартин снабжал его заказанными товарами и марками, Сережа в свою очередь добывал ему то, что ему было нужно. Хотя Лола и не понимала, что можно увезти из нищей голодной России в богатую преуспевающую Финляндию?..

Но вот оказывается что-то и кого-то можно. Например, ее. Мартин решил, что Лола должна с ним жить в Хельсинки. Придется немного и поработать, но что за работа не сказал. Поначалу она не придавала его словам значения, но когда перед поездкой в Голландию Мартин заявил, что он поручает Кошкину перевезти ее в Хельсинки в его квартиру — приглашения они быстро оформили — она поняла, что это серьезно. Сережа быстро убедил ее, что она ничего не теряет. Мартин два года назад развелся со своей женой, кстати, тоже наполовину русской и теперь мечтает Лолу сделать своей... Вот только кем: женой или штатной любовницей? Точнее, своей собственностью, любовницей она и так была. Сережа и сам какое-то время походил в Лолиных любовниках — это у них началось с той поездки в Лисий Нос к его плешивому приятелю Витюку — но как неожиданно началось, так быстро и кончилось. Сразу после того как он привез к Миле Бубновой Мартина Карвалайна. Финн сразу же положил на нее глаз и Сережа тактично отступил в тень. После этого еще два-три раза она ездила в Лисий Нос, потели в сауне, пили баночное пиво и виски, а на ночь забирались на второй этаж, спали под двумя шерстяными одеялами — наверху было прохладно. Сережа если не напивался, быстро делал свое дело и засыпал как розовый поросеночек с открытым ртом. До женщин он не был большим охотником, да жена его «пасла», как говорил он, так что особенно не разбежишься. Но дело, конечно, не в жене, просто Кошкин относился к тому типу мужчин, для которых женщина не главное в жизни. Да, и страсти в нем настоящей не было, так под влиянием алкогольных паров воспламенялся, долго сопел и потел на ней, а иногда, так и не закончив, отваливался в сторону и засыпал, причмокивая, а утром новых попыток и не делал. Но о подарке никогда не забывал: то духи, то шампунь или дезодорант. Мартин был более сильным мужчиной. Он умел любить, ему нравилось тискать, ласкать пышное белое тело Лолы, никогда не торопился и всегда думал о том, чтобы доставить и ей удовольствие. Это качество Лола всегда ценила в мужчинах. Таким в ее жизни был Иван Рогожин...

Жан... Жаль, что у них ничего не получилось. В нем была настоящая сила, ему хотелось подчиняться, доставить радость, но Жан не умел и не хотел делать дурные деньги, хотя бы и мог, а в наше смутное время — это было большим недостатком. По крайней мере в глазах Лолы. Вместо того, чтобы самому заворачивать крупными делами, например, на бирже или в совместном предприятии, он теперь обслуживал удачливых дельцов, выполнял разные деликатные поручения. Наверное, в своем деле он умелец, если контора их процветает. Вон даже сумел отыскать пропавшую без вести Милу... При воспоминании зверски убитой подруги Лола еще сильнее опечалилась. Кому понадобилось ее убивать? Неужели лишь для того, чтобы обокрасть? Говорила она подруге: не носи на себе драгоценности, крупные суммы денег, одевайся хотя бы для улицы попроще, так нет напялит дубленку! Из Таллина подруга прислала ей сыру, копченой колбасы, шоколадных конфет. И из-за всего этого убивать человека?! Все-таки спасибо Мартину, что он вытащил ее из этой страшной страны, где такое возможно... На Мартина убийство Бубновой тоже произвело сильное впечатление. После этого он и заговорил, что Лоле лучше покинуть Петербург. Да Лоле и наплевать на него — город стал серым, грязным, злым, переполненным южанами, которые себя чувствуют в нем, как дома. Она не будет скучать по этим скучным, тупым лицам. Люди теперь в России не смотрят тебе в лицо, а шарят глазами по сумкам да рукам. Их интересует не человек, а продукты. А эти длинные кошмарные очереди? Иногда по Невскому не пройти, приходится выходить на проезжую часть, чтобы обойти очередь за мясом, яйцами, хлебом...

— И все-таки чужие люди, чужая незнакомая, страна. Даже тебя, мой сладкий Котик, я буду редко видеть... — нарушила затянувшееся молчание расчувствовавшаяся Лола. — Очень я им там нужна, а если и нужна, так сам знаешь для чего.

— Какое тебе дело до них? Ты нужна Мартину, а остальных ты видела в гробу! Я тебе уже битый час толкую, что ты едешь в капиталистическую страну, где деньги, богатство значат все. И воров-бандитов почти нет. А если и есть, так они по крупному воруют. Например, чистят банки, ювелирные магазины... Эта наша мелкая сволочь за рваный рубль готова человека кончить! Замочить!

— Финляндия была царской колонией, финнов называли чухной и они были в Петербурге извозчиками, — блеснула эрудицией Лола. Это она прочла в каком-то романе Пикуля.

— Большевистская зараза не коснулась Финляндии и она развивалась не уродливо как мы, а как все цивилизованные страны мира. Россияне стали рабами, а бывшие рабы чухонцы — господами. Вот разница между социализмом и капитализмом. Кто был ничем, тот стал никем...

— Ты не только спеку... гм... бизнесмен, но еще и толковый политик, вон как все просто по полочкам разложил, — польстила ему Лола.

— Я просто, старушка, прости, Лолочка, умею делать деньги, а дуракам это не дано. У Сережи все есть, как у того коробейника из старой песни! Бывало доставлял богатым клиентам приемнички, шмотки с ярлыками, электронные зажигалки, аудиокассеты, а теперь снабжаю видеотехникой, телевизорами, автомобилями... И клиенты у меня не трусливые советские чиновники, спортсмены, а капиталисты, бизнесмены, которые не будут за каждую сотнягу биться насмерть, а без звука выкладывают столько сколько запрошу.

— Запрашиваешь ты многовато, Котик!

Лоле тоже приходилось пользоваться его услугами до знакомства с Мартином. Сережа брал за каждую вещь по максимуму. А уж продать подороже он умел! Пел, как соловей, тряся каждой тряпкой!

Впереди замаячил пост ГАИ и Кошкин сбавил скорость. Милиционер в полушубке с белой портупеей и полосатой палкой в руке подал знак остановиться. Пока Сережа, улыбаясь, беседовал с лейтенантом, угощал его американскими сигаретами, а позже вручил пару банок пива, Лола смотрела на разбитые машины, стоявшие в загородке. Это были «восьмерки», «девятки», одна «Волга». Иностранных не видно. Снег припорошил продавленные и уже тронутые ржавчиной крылья и крыши, на одной машине сидела сорока и вертела черной головой с блестящими глазами. Ручная она что ли? Совсем не боится машин и людей. Сразу за стеклянной будкой взбирались на белый пригорок красноватые сосны и ярко-зеленые ели с опущенными в снег лапами. Небо совсем расчистилось и стало нежно-голубым, округлые облака были пронизаны розовым, не облака, а абажуры, снег кругом ослепительно белый, лишь у толстых стволов немного припорошен коричневой трухой. Синицы прыгали по веткам, иногда слетали на голые костлявые кусты. Когда тронулись дальше, Сережа сказал:

— Последний пост перед Выборгом. Видела, он даже документы не потребовал... А почему? Потому что все гаишники знают на этой трассе Сережу Кошкина! Им от меня тоже кое-что перепадает. Этот лейтенант попросил, чтобы я ему из Чухляндии привез аккумуляторный фонарик, мол, такой пустячок! А такой фонарик в нашем Скабаристане стоит полтонны. Хрен с ним, привезу... Этот лейтенантик никогда не будет машину обыскивать. Правда, сейчас все к нам можно ввозить, да и вывозить тоже.

— Например, меня — вставила Лола.

— Ты, старушка, ценишься на вес золота... — расплылся в широкой улыбке Кошкин. Лола заметила на круглой красноватой физиономии порез от бритвы, а из ушей торчали пучки рыжих волос.

— Сколько говорить, не называй меня старушкой! — сердито сказала она. — Старик, старушка... Что за дурацкая мода?

— Усек, Лолочка!

— Лучше скажи, сколько ты за меня снимешь с Мартина?

— Ну ты даешь! — опешил Сережа. Он чуть вильнул рулем, пропуская приближающуюся машину. — Вот прет лихая, прямо посередине!

— Марками или долларами тебе заплатит Мартин? — не отставала Лола.

— У нас свои расчеты, госпожа Ногина, — уклонился он. — Мой тебе совет: каждый день штудируй по словарю финский язык. Ты ведь способная девочка.

— Девочка — это лучше, — усмехнулась Лола. — Вот только не знаю, к чему я способная?

— У тебя талантов много...

— А все-таки?

— Ну уж про твои способности Мартину лучше знать, чем мне.

— Не хами, котик.

— Ты нравишься мужикам, а это тоже талант!

— Поиграет со мной и бросит, — продолжала Лола. — Сам говоришь: за богатым любая побежит, хоть на край света.

— Ты — не любая, Лолик! Мартин толк в бабах знает, а вот тебя выбрал.

— Сдается мне, Котик, что тут дело не в любви, — проницательно заметила Лола. — Для чего-то я ему другого нужна... Марки-то он будет платить? Толковал, что будет у меня какая-то нетрудная работа.

— Вроде барменшей хочет тебя определить к себе, — осторожно проговорил Сережа. — У него загородная дача с баром, сауной... Я был там, красиво все в дереве. Думаю, работы там будет кот наплакал.

— У нас в Питере за место бармена нужно большие тыщи заплатить, — сказала Лола. — Стоять за стойкой я согласна. В свое время два года отбухала официанткой в сосисочной на Невском.

— Я и не знал!

— Ты много чего не знаешь обо мне, мой толстенький поросеночек.

— Лола, побойся Бога! — поморщился он. — Поросенком еще никто меня не называл.

— Я могу и по-другому тебя назвать, да боюсь еще больше не понравится, — рассмеялась она.

2

Антон Владимирович Ларионов сидел у лунки в полушубке и валенках на опрокинутом ведре и подергивал короткой зимней удочкой. Кругом расстилалось занесенное снегом озеро Велье, на пологих берегах при малейшем дуновении ветра стеклянно постукивали друг о дружку обледенелые ветви прибрежных кустов. На соснах и елях налипли белые комки. Небо над головой зеленоватое, морозное, пышное белое облако заслонило солнце. Антон поднял голову, дожидаясь когда холодные лучи, вырвавшись из плена, заставят все вокруг засверкать, заискриться. У ног его валяются с десяток небольших красноперых окуней и плотвиц. Вот снова закивал гибкий кончик удочки, быстрая подсечка и из круглой лунки выскакивает очередной окунь. Антон снимает его с золотистой мормышки и бросает рядом с другими. Немного попрыгав и пошевелив плавниками зеленый полосатый окунь замирает. Каждого из них морозец прихватил по-разному: один изогнут как коромысло, у другого лишь хвост встопорщился, у третьего жабры растопырились.

Игорек не ходит с ним на зимнюю рыбалку, ему жалко замороженную рыбешку. А летом на удочку ловит. Некрупную сразу же отпускает. Кругом такой жестокий мир, гибнут в национальных войнах тысячи людей, а мальчишка вот пойманную рыбу жалеет...

Услышав скрип по снежному насту, Антон оборачивается: к нему приближается с рыболовным сундучком тепло одетый мужчина. Из местных никто не балуется зимней рыбалкой, значит, кто-то из города. Сейчас дорога затвердела и великопольские рыбаки нет-нет и на Велье заявляются. Некоторые, наловив живца, ставят жерлицы на щук, иные долбят лед пешнями и протягивают под ним сети. Впрочем, браконьеры стараются уходить за изгиб озера, чтобы их не было видно из Плещеевки. И не потому, что кого-то опасаются, просто ночью могут сети запросто с уловом украсть. Зимой не будешь на бережку у костра сидеть, а ворье шарит кругом. На ферме теленка прямо от коровы увели. В кустах прирезали, спрятали в багажник «Жигулей» и уехали. Поди ищи-свищи!

— Доброго здоровья, Антон Владимирович, — поздоровался приезжий. Это был участковый капитан милиции Степан Трофимович Терентьев. Ему около пятидесяти, а вот даже до майора не дослужился. Сюда в Плещеевку Терентьев редко заглядывал, а то что рыбалкой увлекается Антон не знал. На капитане точно такой же черный овчинный полушубок как у Ларионова, серые валенки с резиновыми галошами, на голове собачья лохматая шапка. Лицо порозовело от мороза, у коричневых глаз морщинки, заметны мешки под ними, в толстых губах зажат дымящийся окурок.

Антон поздоровался, даже, привстав с ведра, пожал руку — капитан скинул толстую рукавицу на меху — и посетовал, что нынче дергает только мелочь.

— У меня выходной, вот и решил на вашем озере порыбачить, — сказал Терентьев и выплюнул окурок в снег. — Я почти на всех окрестных озерах побывал, у меня мотоцикл с коляской, по дороге еще идет, а как снег поглубже, так буксует. Оставил прямо в поле за километр от деревни. Не сопрут?

— На милицейский вряд ли позарятся, — ответил Антон.

— Не скажите. Великопольского начальника райотдела вызвали на задержание, а вернулся ночью домой — квартира обворована. Жена с детьми была в отъезде.

— Нашли?

— Воров-то? Пока нет... Больше всего жалеет начальник ружье «Зауэр». Ему, говорит, цены нет.

— Ну уж если начальников милиции обворовывают, что же нам, простым смертным, делать?

— Ну вы-то, Антон Владимирович, думаю сумеете себя защитить... — с намеком заметил капитан.

— Как говорят на Бога надейся...

— Слышал про ваш налет на бандитскую хазу... Наши многие вас одобряют. Говорят, что давно пора выдавать огнестрельное оружие честным гражданам для защиты дома, семьи... Слышали, как разгулялась по стране преступность?

— Каждый день об этом по радио, телевидению талдычат, а толку?

Терентьев не стал сверлить принесенным с собой буром лунку, снял шумовкой ледяную шугу с уже готовой и уселся неподалеку от Антона на рыбацкий ящик с лямками, предварительно выложив из него на снег снасти, коробку с мотылем и мормышки.

— Какое у тебя дело ко мне, Степан Трофимович? — помолчав, спросил Антон, не любивший ходить вокруг да около. Он сразу сообразил, что участковый пожаловал к нему неспроста. Живет он в Глубокозерске, там рядом есть озеро получше Велье. Впрочем, догадывался Антон, какое дело к нему у капитана...

— Вот ведь какой вы, Антон, нетерпеливый! — рассмеялся Терентьев, почему-то перешедший на «вы». — Дела-делами, но рыбалку я на самом деле люблю. Дайте же мне поймать хоть одну рыбешку!

— Удачи тебе, — ответил Антон, не желая играть в игры с участковым: сколько раз встречались, всегда были на «ты», а тут вдруг стал таким вежливым!

Терпения у Терентьева хватило ровно на три окуня. Торкнув последнего треугольной головой в снежок, он повернул голову в мохнатой серо-желтой шапке к Антону. Солнечные лучи уже во всю гуляли по озеру, заставляя сверкать зеленые иголки на соснах, вспыхнули розовым огнем застекленные окна молочной фермы на другом берегу. Там на снегу чернела у длинного скотника дымящаяся куча свежего навоза. Видны были и женщины с вилами.

— Зачем тебе автомат, Антон Владимирович? — заговорил участковый. — Сдай его в милицию от греха подальше.

— Выходит ты больше любишь, Степан Трофимович, бандюг, чем честных людей!

— Как это так?

— У бандитов нужно отбирать оружие, а честным людям наоборот — выдавать. Так я понимаю сегодняшнюю ситуацию, — сказал Антон.

— Если каждый будет иметь оружие...

— Не каждый, а тот кому оно необходимо для защиты дома, семьи, Степан Трофимович. — Нет у меня никакого автомата. С чего ты взял? А и был бы не отдал.

— За хранение огнестрельного нарезного оружия есть статья...

— Пустые слова! Наши законы, конституция уже давно не действуют. Ты что не знаешь, что чуть ли не каждый день разворовывается со складов оружие? Что торгуют им даже солдаты? Да что оружие! БТР, танки, пушки, вертолеты тащат банды националистов из воинских частей... Все они вооружены до зубов, бандитствуют как хотят, а ты хочешь у честного фермера, которого сам и защитить от воров, бандитов не можешь, требуешь оружие? Справедливо ли это, Степан Трофимович? Разве я не помогаю вам, разыскивая ворюг и бандитов? Кто сдал целую шайку дяди Володи в Великополе? Или забыл? Приди завтра ко мне эта мразь посчитаться, ты ведь не прибежишь воевать с ними? А меня вот готов обезоружить, оставить им на расправу. Где же совесть-то твоя, Степан Трофимович? Держишься за букву закона, инструкцию, а скажи мне честно: сколько ты разоружил бандитов?

— Не считал, — буркнул помрачневший Терентьев.

— И считать-то тебе нечего, Степан Трофимович, ничего ты у них не отобрал, кроме столового ножика. А твой предшественник даже пьянствовал с ворами и жуликами... Не за это его турнули из милиции? Я ведь тоже здесь живу не первый день и все знаю. Знаю и то, что ты совестливый мужик, понапрасну никого не обидишь...

— За то что ты бандитов разоружил и даже показания с них снял тебе, конечно, большое спасибо, но... автомат и пистолет... Не много-ли для тебя одного, Антон? Сначала они молчали, а как выпустили «дядю Володю» сразу накапали на тебя. Дескать, нашли оружие в тайнике, хотели сдать добровольно...

— И ты веришь?

— Протокол читал...

— Брешут они, Степан Трофимович, и ты не хуже меня это знаешь. Жди, чтобы бандиты сдали оружие! Да они за пистолет вас, милиционеров, убивают. Просто им напакостить мне захотелось или... решили, что вы отберете оружие, а они потом ко мне пожалуют, как они говорят «права качать»...

— Мне сказали, чтобы я уговорил тебя сдать... хотя бы автомат.

— И ордер на обыск дали?

— Ордера нет, — вздохнул капитан.

— Ну забудь про оружие, лови рыбку, а потом пойдем ко мне чайку попьем, — добродушно сказал Антон.

— Что на белом свете деется! — покачал тот головой. — Я и сам в толк не возьму как сейчас жить? Полетела у мотоцикла шестеренка, так у нас в гараже нет. За свои кровные купил на базаре.

— Раз наша милиция больше не бережет нас, Степан Трофимович, мы, честные труженики, должны сами о себе побеспокоиться, разве не так? — Антон посмотрел на него блестящими серыми глазами и улыбнулся. На усах его намерз иней, длинные ноги в валенках и ватных зеленых брюках он широко расставил. На подошвах наледь. Обледенелая пешня торчит в снегу.

— Держать боевое оружие дома... — гнул свое Терентьев. — У тебя же сын? Мало ли что?

— Ты думаешь, я оружие на виду держу? — усмехнулся Антон. — Иди, если есть охота, поищи. Я тебе без ордера разрешаю... Ну чего ты пристаешь ко мне с автоматом?

— И пистолетом Макарова, — ловко ввернул участковый.

— Я уже говорил тебе: если бы и был, не отдал бы. Уж если кому и можно доверить оружие в наше время, так это как раз таким как я, бывшим воинам-десантникам. Мы умеем с ним обращаться и без крайней нужды никогда не пустим в ход.

— Начальство за горло взяло, Антон Владимирович! — признался капитан. — Я бы тебе не то что автомат — танк с пушкой доверил бы.

— Скажи начальству, что врут бандиты, — посоветовал Ларионов. — Выходит, им больше веры, чем мне?

— Они признались, что выкрали это оружие у южан — ночью обчистили их машину у гостиницы под Псковом.

— Значит, оно бесхозное?

— Сколько сейчас по стране разного оружия гуляет...

— Вот и отбирайте его у преступников, — сказал Антон. — А я, если чем и разжился, Степан Трофимович, так рискуя жизнью в честном бою.

— Я-то понимаю, а вот подполковник...

— Я все сказал, — отвернулся от него Ларионов, и стал быстро вытягивать из лунки тонкую жилку. Попалась плотвица.

— И тут тебе везет, — подал голос участковый. У него не клевало.

Прибежал на лед Игорек. Он заметно вытянулся, отцовские глаза тоже блестят. На ногах большущие черные валенки. Нагнулся, потрогал мерзлых окуней, бросил настороженный взгляд на участкового.

— Пап, мамка зовет обедать, — сказал он.

Антон поднялся с ведра, сын побросал туда плотву и окуней, подхватил за обледенелую дужку и первым направился по оставленным в снегу следам к берегу.

— Степан Трофимович, прошу с нами отобедать, — церемонно пригласил Антон, пряча в заиндевелых усах улыбку. Огромный, широкий он стоял на льду с пешней в руке и сверху вниз смотрел на щуплого участкового.

— Не откажусь, — поднялся с ящика тот, прищурившись взглянул на чистое небо. — Благодать-то какая, а? На земле черт те что творится, а на небе чисто, светло.

— Пишут, Трофимыч, что и в атмосфере подлые людишки в защитном от радиации озоновом слое ухитрились больших дырок наделать, — заметил Антон. — Все на земле гомо сапиенс изгадил, теперь и за небо взялся. Только я думаю, Господь Бог не допустит.

— Никак верующий? — подивился Терентьев.

— В вере наше спасение, — туманно сказал Ларионов.

— Редкий день не говорят про экологию, — складывая снасти в ящик, сказал капитан. — Говорят, говорят, а ведь ничего не меняется.

— Французский король Людовик Четырнадцатый в свое время сказал: «После нас хоть потоп!» Так и теперь в нашем мире живут.

— Не нам с тобой, Антон Владимирович, что-либо менять, — усмехнулся капитан.

— Жалко их... — показал глазами Антон на шагавшего впереди сына. — Им после нас жить на этой истерзанной земле.

— Может, они будут умнее нас.

— Трофимыч, ты, пожалуйста, при жене не заводи разговор про оружие и бандитов, — попросил Антон.

— Как там в мире — не знаю, а здесь денек-то какой! — будто не слыша, сказал Терентьев. — Порыбачим попозже?

— У меня с десяток живцов на щуку поставлено, — кивнул на дальний берег Антон. — После обеда проверим. Нет-нет щучку и сниму.

Скрипя валенками, они шагали по старым следам. Снег на озере был неглубокий, кое-где метель слизала его до стеклянного блеска. На берегу, приложив козырьком варежку ко лбу, на них смотрела Зинка-почтарка. Она была в серых солдатских теплых штанах и ватнике. Желтой с провалившимся ртом морщинистое лицо было угрюмым. У ног ее ведра с коромыслом.

— Не досаждает эта тараторка? — негромко спросил капитан.

— Иногда гавкает со своего двора, да мы внимание не обращаем.

— Ей дали за убийство мужа три года условно, — сказал участковый. — Пустой человек был ее муженек, пьяница и вороватый. На суде она сказала, что когда ты тут строился, он воровал у тебя доски, вагонку, шифер. Не для себя, конечно, продавал на сторону.

— По сравнению с ней он был ангел, — проговорил Антон. — А то что бездельник... Так я погляжу здесь мало крепких хозяев. Почти всех коров распродали, держат мелкую живность для себя, чтобы ноги с голоду не протянуть.

— Нужда припрет — займутся сельским хозяйством и животноводством, — сказал Терентьев. — Есть-пить-то надо? Раньше все в магазинах брали, скотину кормили почти дармовым хлебом, а теперь буханка ого-го сколько стоит!

— Все равно берут мешками — кур-то и свиней надо кормить? А Зинка недавно телушку купила. Надо сказать, что работы она не боится: с утра до вечера суетится, что-то делает. Одна беда: нет рядом мужика, на которого можно наорать. Теперь по полчаса костерит в хлеву свиней, телушку, да все отборным матом!

— Антон, а кто был там в Великополе с тобой на квартире у этих бандитов? — негромко поинтересовался капитан... — Один бы ты с ними с тремя не справился, хоть и богатырь. Они тоже ведь лыком не шиты. И потом видели соседи вас двоих. Тот, кто был с тобой, получил ножевое ранение. Кто это, Антон Владимирович?

— Мой хороший друг, — Антон остановился и повернул к нему усатое лицо. — Мы вместе с ним служили в десантном полку. С тех пор и дружим. Кстати, он сродни тебе по профессии: преследует в Питере всякую мразь и сдает в милицию.

— Дружинник?

— Бери выше: частный детектив! — улыбнулся Антон. — Работает в агентстве.

— Разве у нас есть такие? — искренне удивился Терентьев.

— Думаю, что и в Великополе откроется такое. Что же делать, если вы не справляетесь? Мы с ним вам сдали целую банду, а что получилось — главаря дядю Володю отпустили, Пашка-Паук, наводчик и ворюга, на свободе?

— Это суд так решил, — заметил Терентьев. — На Пашку много жалоб: он с фермы все тащит, залезает в дачи, но хитер, паскудник! С поличным не взять. Скользкий как угорь.

— Нигде не работает, ничего не сеет, не сажает, даже курицы на дворе нет, а каждый день пьяный, — сказал Антон. — Зачем он живет? Кому такая личность нужна?

— Таких много у нас, Антон Владимирович. — Твой-то дом сейчас обходит стороной?

— Он и в своем-то редко бывает. Я думаю, он боится дядю Володю. Тот ведь знает, что он их заложил.

— Ему тоже дали два года условно, — сказал Степан Трофимович. — Не будешь ведь с судом спорить? Я считаю, что места Пашки и этого дяди Володи в тюрьме.

— И я так считаю, — буркнул Антон. Как заговорили о Пауке, он сразу помрачнел. Неприятно было даже вспоминать о нем. Маленькая деревня Плещеевка, а в ней живет Зинка-убийца и вор Пашка-Паук. Неужели везде так? Про большие города уж и говорить нечего — там каждый день что-то происходит: убийство, ограбление, изнасилование.

— Пашка — конченый человек и не долго ему гулять на воле, — сказал участковый.

— Пока вот гуляет и в ус себе не дует! — поддал носком валенка ледышку Антон. — И смотреть мне на него тошно, Степан Трофимович!

3

Аня стучала на пишущей машинке, когда он пришел в офис. И так толстый, а еще напялил на себя синий пуховик и огромную зимнюю шапку то ли из чернобурки, то ли из песца. И выглядел этаким кубариком с розовым носом. «И тебя, голубчик, прижали рэкетиры? — подумала Аня. — Узнает он меня или нет?» Он узнал и сильно удивился, у него даже широкий рот приоткрылся. Сняв пушистую шапку, осмотрелся: офис был небольшой, размещался всего в трех комнатах, не считая просторного коридора, где тоже стояли стулья и стол. Иван сидел вместе с двумя другими детективами в соседней комнате, в другой размещались еще четверо плечистых парней, не так давно принятых Дегтяревым. Все они служили в армии в спецвойсках. Отдельный кабинет был лишь у Тимофея Викторовича. Комнатка семи квадратных метров с двумя телефонами и телевизором. Детективное агентство расширялось, клиентов становилось все больше, а помещение крошечное.

— А ты чего тут делаешь? — изобразил он на своем круглом с рыжеватыми усами лице удивление. А сам наверняка вспоминал, как ее зовут.

— Вы к кому? — официально спросила Аня, глядя на него поверх пишущей машинки.

— Вот уж не думал, что у нашей Викули подружка служит в милиции! — ухмыльнулся Илья Билибин. Это был тот самый парень из кооперативного магазинчика «Бриллиант», он приставал к ней летом прошлого года в гостях у Вики Ольгиной. Помнится, она ему заехала коленкой в пах и потом быстро ушла. Долго сердилась за тот вечер на подругу, но школьная дружба оказалась сильнее и они помирились. Вика несколько раз заскакивала к ней домой. Своим домом Аня считала квартиру Рогожина. Смерив Билибина равнодушным взглядом, Аня снова застучала на машинке: протокол допроса свидетельницы.

— К твоему боссу я, к Дегтяреву, — пробурчал продавец. — Мы договорились на десять.

— Проходите, — кивнула на обитую коричневым дерматином дверь без таблички.

— А будет какой толк, а? — нагнулся к ней Илья. Как и в тот вечер у Вики от него пахло хорошим одеколоном и вместе с тем чем-то гнилым изо рта.

«Такие деньги зашибает, а не может зубы вылечить!» — подумала Аня, а вслух произнесла:

— Что вы имеете в виду?

— Боже, какая официальность! — ухмыльнулся Илья. — Мне сразу нужно было подумать, когда ты меня ударила... что из милиции.

— Это частное детективное агентство, — сказала Аня.

— Какие-то подонки мне пригрозили, мол, если не буду им каждый месяц приносить в клюве тонну... ну тысячу карбованцев, то мне дачу в Токсово спалят.

— Бывает и больше требуют, — отодвинувшись со стулом к стене, улыбнулась Аня. Очень уж было смешным расстроенное с водянистыми глазами лицо Билибина. Кончики длинных казацких усов спускались к подбородку, толстые губы обиженно надулись.

— А в милиции мне сказали, мол, когда сожгут, тогда и обращайтесь к нам, — взорвался Илья. — И еще посоветовали покруче застраховать. Как заботятся, а?!

— Мы — не милиция, — сказала Аня. — Я уже говорила...

— Говорила, говорила... — бурчал тот. — Нигде теперь защиты не найти честному бизнесмену. В магазине тоже с нас пенку снимают. Ну и как защитите вы меня от вымогателей?

— Гражданин, пройдите к начальнику, — сказала Аня. — Его звать Тимофей Викторович.

— Гражданин начальник... — хмыкнул Билибин. — Научилась!

Он скрылся в кабинете Дегтярева, а Аня, рассеянно глядя на большой красочный календарь на стене — пышная полуголая блондинка, сидя на японском телевизоре, обещающе улыбалась, демонстрируя ослепительные зубы, — задумалась. Все сильнее прижимали преступники новую российскую буржуазию, у обнищавших рядовых петербуржцев и воровать-то стало нечего — все что можно они продали, чтобы хоть как-то продержаться.

Бедные люди не обращались в агентство, а богатенькие бизнесмены все чаще и чаще. На милицию все меньше надеялись. Если из ста преступлений раскрывают «по горячим следам», как пишут в газетах, 5—8, то стоит линадеяться, что справедливость восторжествует? Газеты читают и преступники и, убеждаясь, что шансов остаться безнаказанными у них гораздо больше, чем быть пойманными, все больше и больше наглеют...

— У тебя такой вид, будто ты черта на стене увидела, — сказал незаметно подошедший сзади Иван.

— Не черта, а проститутку, — кивнула на календарь Аня. — Или как там их называют? Гейши, что ли?

— Ну, гейш нельзя назвать в полном смысле проститутками...

— Надо же, ты разбираешься в этом! — подпустила шпильку Аня. — Зачем вы эту картинку здесь повесили?

— Действительно, зачем? — улыбнулся Иван. Подошел и сорвал глянцевый календарь с вульгарной красоткой. — Я сюда портрет Маркса приклею...

— Бога ради! — воскликнула Аня. — Впрочем, ты его не найдешь — портрет основоположников научного коммунизма выбрасывают на помойки. А скульптуры куда-то вывозят. Наверное, на свалку.

— И это я слышу от бывшей примерной комсомолки! — У Ивана было веселое настроение. Ему приятно видеть Аню за пишущей машинкой. Она как-то сразу вписалась в их рабочий быт. Детективы уважительно относились к ней, иногда дарили цветы, на что Рогожин не обижался. Ведь от нее зависело быстро отпечатать отчет о работе, разные сведения.

— От твоего комсомола, милый, осталось лишь название газеты «Комсомольская правда». Почему они не сменят его?

— По-видимому, считают, что это теперь очень оригинально, — ответил он. — Комсомола нет, а вот название существует. Перемени газета название, чего доброго покупать не будут. Мы же в этом году не выписали ни одной газеты, так, наверное, поступают многие. Газеты — это же зловонные помойки!

— Ваня, все-таки повесь чего-нибудь на это место, — попросила Аня. — Мне неприятно смотреть на голое место.

— Вот отдай в мастерскую увеличить свой портрет и повешу...

— Царский подарок! — улыбнулась она.

— Минутку! — Он пулей выскочил из приемной и вскоре вернулся с продолговатой современной иконой, покрытой позолотой и лаком. На ней был изображен Георгий Победоносец, поражающий копьем дракона. Достал из нижнего ящика книжного шкафа с папками молоток, гвозди и вколотил пару в стену, два гвоздя поменьше вбил в обратную сторону иконы, приладил к ним бечевку и повесил на место календаря. Отошел к двери, полюбовался и удовлетворенно произнес:

— Пусть это будет нашим символом: Добро и Справедливость побеждают зло!

— Ты — гений, Рогожин! — проговорил появившийся из кабинета с Билибиным Дегтярев. — Надо бы такую штуку побольше размером прибить над входом нашей фирмы. Здорово впечатляет!

— Тут же украдут, — сказала Аня. — В соседнем здании, где кооперативный магазин «Агния», ночью отвернули латунные ручки с двери.

— Такие поделки как блины пекут молодые студенты-художники из Академии и продают на каждом углу, — насмешливо заметил Илья Билибин.

— Художник и преподнес нам Георгия Победоносца, после того как мы избавили его и других от рэкетиров, обиравших их на Невском, — сказал Иван.

— Познакомьтесь, — представил их друг другу Тимофей Викторович. — Все как есть расскажите ему. Иван Васильевич займется вашим делом.

Аня хихикнула и, смутившись, лязгнула кареткой и бойко застучала на машинке «Идеал». Дегтярев подозрительно покосился на нее, но ничего не сказал. Иван увел клиента в соседнюю комнату.

— Что тебя рассмешило? — полюбопытствовал Тимофей Викторович.

— Этот жирный тип с длинными усами приставал ко мне у подруги, — сказала Аня. — А теперь Ваня его будет выручать от бандюг!

— Такая наша работа... Ты уж не говори ему.

— Плохо же вы знаете, шеф, своего помощника! — рассмеялась Аня. — Иван личное со служебным не смешивает. Ведь вам тоже не все ваши клиенты нравятся?

— Нам платят деньги и мы работаем. Будем плохо работать — к нам перестанут обращаться за помощью, — сказал Тимофей Викторович. — Арифметика, Анна, простая.

— Я бы этому жирному толстяку ни за что помогать не стала...

— Хочешь работать у нас — выброси эти мысли из головы! — строго произнес Дегтярев и чтобы смягчить свои слова прибавил: — Придется опять сделать надбавку за наши услуги, на все цены растут, не можем же мы работать в убыток себе?

— Такие как этот... деньги не считают, — сказала Аня. — Наверное, дача его стоит не один миллион.

— Анна, постарайся не осуждать богатых людей. Конечно, есть негодяи, обманщики, спекулянты, но хватает и умных, толковых людей среди них. Мир стал иным — старые понятия нужно отбрасывать на свалку. Я знаю нескольких миллионеров, так они работают больше нас, грешных! И вкладывают миллионы в благотворительность...

— Я знаю о ком вы? — улыбнулась Аня. — О Глобове? Иван тоже уважает его.

— Когда пригласите на свадьбу? — перевел разговор на другое шеф.

— Скоро, — сказала она. — Мы будем венчаться в Спасо-Преображенском соборе. Придете?

— Что за вопрос! — Тимофей Викторович заглянул через ее плечо в страницу на машинке. — Анечка, мне эта бумага нужна будет через час.

— Вы получите ее через десять минут, — пообещала Аня. И, отбросив каштановую прядь со лба, всеми пятью пальцами бойко застучала на машинке.

4

Как Иван и предполагал, дело Ильи Билибина оказалось несложным. Всего неделя понадобилась, чтобы «раскрутить» его... Думал ли он еще полгода назад, что придется вынюхивать следы преступников, выслеживать их, терпеливо часами простаивать в засаде, чаще всего безоружным задерживать их на месте преступления. Частные детективы не могли повесткой вызвать к себе свидетеля или подозреваемого. Взять с поличным — вот их задача. Поэтому чаще всего работали с милицией, но у нее хватало своих проблем. Поэтому милиция предпочитала получать от детективов пойманных преступников. Очевидно, записывали себе в актив. Работники правоохранительных органов были недовольны существующим положением, им, правда, значительно повысили зарплату, но тут же и цены на все чудовищно подскочили. Офицеры милиции возмущались старыми правилами, ограничивающими их права в борьбе с опасными преступниками, отсутствием современного транспорта и оборудования, жилищными условиями...

Рогожин почувствовал вкус к своей новой профессии. Она доставляла ему удовлетворение, особенно когда дело было трудным и он успешно раскрывал его. Билибин утверждал, что рэкетиры скорее всего вышли на него в коммерческом магазине «Бриллиант». Товары там стоят десятки и сотни тысяч рублей, комиссионные 25 процентов и, понятно, продавцы, зарабатывают много. Однако Иван рассудил по-другому: магазинов в Санкт-Петербурге пруд пруди и жулье и вымогатели отлично знают, кто чего стоит. Наверняка им какую-то дань все платят, если не продавцы, то владельцы магазинов. С Ильи же заломили крупную сумму, в данном случае шантажировали его не как продавца, а как владельца дорогой дачи. И он стал прощупывать дачный вариант. Понадобилось несколько раз съездить в Солнечное, потолковать с местными жителями, участковым, побывать в столовых, забегаловках, ресторане. Все расходы должен был оплатить по контракту Билибин. Иван не злоупотреблял кошельком клиентов, ел и пил скромно. Зато завел много интересных знакомств. Не нужно было своих собеседников и подталкивать к интересующей его теме. Дачи грабили почти каждый день, да и не только дачи — склады, магазины, ларьки, квартиры. Так что разговоры и крутились вокруг этой злободневной темы. Из одной дачи какого-то артиста на грузовике вывезли старинную мебель, холодильник, бронзовую люстру. Вскоре Рогожин был в курсе дел и Ильи Билибина. Дача досталась ему по наследству, но ремонт он сделал такой, что «золушка» в Солнечном превратилась в «принцессу». Толковали, что ремонт ему обошелся более чем в двести тысяч. Это еще в те времена, когда рубль был более-менее стабильным.

Бросилось в глаза Рогожину и то, что богатеи и рядовые граждане, как правило, сидели в ресторанах за разными столами. И столы были, разумеется, разными: «совки», как их презрительно называли «купцы», заказывали самые дешевые блюда, а водку приносили с собой — все дешевле, а «купцы» гуляли широко и вальяжно: икра, севрюга, марочный коньяк, шампанское, виски. За их столами сидели богато одетые красотки самых разных мастей. И даже здесь «купцы» сходны друг с другом: молодые, грузные, с животиками, многие с усами, но без бород. На лоснящихся лицах их не ночевал интеллект, можно было смело сделать вывод, что у нас в СССР для добывания дурных денег не нужны ни ум, ни образованность, а мертвая хватка, беспардонное нахальство и спекулянтские наклонности. Бывшие спекулянты, торгаши, «барахольщики», «фарцовщики», валютчики за последние годы стали самыми богатыми людьми в родном отечестве. Самодовольство и наглость были написаны на их круглых усатых лицах. И все-таки это были — мелочь по сравнению с такими воротилами бизнеса, как Глобов. Кстати, те и не якшались с этими компаниями — у них свой круг. По крайней мере, они не выставляли напоказ свое богатство, как бывшие вне закона. Да и общественных мест они сторонились, а если уж устраивали праздники, то снимали сразу весь ресторан.

В это январское утро, когда Иван слез с электрички в Солнечном, была на диво солнечно. Небо над головой голубое с редкими вытянутыми облаками, нацеленными своими остриями на Финский залив. Обледенелый перрон был посыпан желтым песком, а сразу за ним, стоило спуститься по ступенькам вниз, снег искрился, сверкал, напомнив Ивану зиму в Плещеевке. Как там Антон? Летом они с Аней поедут к нему на целый месяц... Была пятница и народу приехало за город много. Первые три остановки пришлось стоять. В основном дачники и лыжники. И здесь недовольные толковали о ценах, билеты на электрички подорожали, так же в метро, на общественном транспорте. Не знаешь сколько марок на конверт наклеивать — каждый месяц цены возрастают. А телефон, квартплата, электроэнергия, газ?.. Иван давно уже решил про себя, что добрая половина петербуржцев на работу не ходит: люди стоят в очередях, полноводной рекой текут по тротуарам улиц, скапливаются у ларьков, книжных развалов, пивных. И не старики-пенсионеры, а молодые здоровые мужчины и женщины.

В Солнечном не видно книготорговцев, а вот чернявые торговки с цветами и парфюмерией и сюда добрались. Назойливо предлагали свой товар пассажирам. До дачи Билибина было с километр, она находилась как раз посередине между Приморским шоссе и заливом. Зимой все вокруг пустынно и голо, лишь зеленые сосны и ели выделялись на участках. На богатых дачах их было больше, там где хилые летние домишки, приткнувшиеся близко друг к другу — меньше. Здесь под снегом виднелись грядки, шелестели на ветру порванной пленкой парники. Они напоминали обглоданные остовы гигантских рыб.

Встреча Билибина с вымогателями должна была состояться через два часа на его даче. Это немного удивило Рогожина, могли бы похитрее что-нибудь придумать. А впрочем, что можно было ожидать от молокососов? Данью Илью решили обложить двое девятнадцатилетних парней. Самое интересное, что двухэтажная дача одного из них находилась на этой же улице, ближе к заливу. Точнее, не его, а чиновного отца—депутата Горсовета. Мать вымогателя заведовала комиссионным магазином на Гражданке. Казалось бы чего обеспеченному отпрыску богатых родителей заниматься рэкетом? Скорее всего насмотрелись заграничных видеофильмов про удачливых гангстеров. Иван знал, что оба парня владеют примитивными приемами каратэ, носят с собой в карманах курток нунчаки. Оба числятся студентами Политехнического института, на занятия редко ходят. Вымогательство крупной суммы у Билибина — это их, пожалуй, первое дело. Были приводы в милицию за драки и мелкое хулиганство, но, по-видимому, влиятельный папа-депутат каждый раз выручал сынка и его приятелей. На папиной дачи Вадим Самарин, так звали молодого злоумышленника, устраивал шумные пьянки с приятелями и девочками. Иногда приезжали на машинах, но чаще — на электричке. Разумеется, в отсутствие родителей, которые зимой вообще не пользовались дачей.

Рогожину предстояло накрыть обоих преступников — приятеля Вадима звали Никитой Глуховым — во время передачи денег. Парни по телефону предупредили Билибина, что они проследят за ним, так что пусть лучше не связывается с милицией. Зная, что многие современные бизнесмены сами не брезгуют никакими сомнительными методами ради обогащения, вымогатели особенно не опасались, полагали, что богатенькому продавцу легче заплатить им 50 тысяч, чем лишиться многомиллионной дачи. Благоустроенные дачи иностранцы охотно брали в аренду за валюту. В Санкт-Петербурге как грибы плодились иностранные и совместные предприятия и заграничным бизнесменам нужно было где-то жить. В городе было труднее даже за доллары купить хорошую квартиру.

По договоренности с Ильей Иван должен был проникнуть в дом за несколько часов до его встречи с вымогателями. К даче вела протоптанная тропинка, на обитой узкой вагонкой двери красовался навесной серебристый замок, это помимо внутреннего. Дачные воры редко взламывали двери — они выставляли рамы и спокойно забирались внутрь, если рамы были крепко приколочены или на них — решетки, тогда искали другие ходы. Ивану предстояло залезть в дом через заранее приготовленное для этой цели окно, которое не видно было с дороги, потому что совсем близко стояла большая сосна почти полностью заслонявшая его. Снять раму было делом минуты, проникнув внутрь, он снова поставил ее на место, даже шпингалетами закрепил. Следов он не оставил, потому что пробирался по ледяной кромке, образовавшейся от капели с крыши. Устроившись на кресле у окна, он внимательно осмотрелся: прямо перед ним расстилалось белое снежное поле, кое-где прочерченное лыжными следами. Вокруг сосен снег был усеян иголками и коричневой трухой. Любопытная сорока, вертя черной головой, смотрела на него с зеленой ограды, окружающей участок. К зеленому дровяному сараю с шиферной крышей вела тропинка. Вплотную к одной стене приткнулась поленница березовых дров. Тут же под навесом стояли перевернутая железная бочка, козлы, несколько черных шпал. Сосны и ели у забора закрывали соседнюю дачу, видна была лишь полукруглая терраса на втором этаже. На ней сверкал снежный сугроб, свисали огромные белые сосульки. Такая упадет сверху со смеху покатишься, это выражение Иван услышал в электричке, когда ехал сюда.

Убедившись, что никто не заметил, как он проник сюда, Рогожин прошелся по комнатам, их было три внизу вместе с кухней. Билибин должен был провести рэкетиров в первую комнату. Если они почему-либо заупрямятся, должен сказать, что часть денег спрятана в шифоньере под коробкой с обувью. Иван улыбнулся, заметив, что предусмотрительный хозяин поставил на белый кухонный стол непочатую бутылку коньяка, рядом банка сардин и хлеб в целлофановом пакете. Ишь позаботился! Было прохладно, однако теплее, чем на улице. Билибин каждое воскресенье наведывался сюда. Кроме плиты на кухне, у окон были поставлены масляные радиаторы, у Ивана возникло было желание включить их, но не стал этого делать. Взял с книжной полки томик Жоржа Сименона «Смерть Сесилии». Ведь читал когда-то, но убей Бог если хоть что-либо помнил! В том и прелесть детективов, что пока читаешь, получаешь наслаждение, а положил книжку на полку и все начисто забыл. Детективы можно смело перечитывать, потому что снова будет так интересно, как и в первый раз.

Бутылка коньяка желто светилась на столе через приоткрытую дверь, Иван встал и спрятал ее в белый навесной шкафчик над газовой плитой. Чертов соблазнитель! Взглянул на часы: половина первого. Скоро должен появиться Билибин. Парни скорее всего приедут на этой же электричке. Им необходимо убедиться, что Илья Билибин не привезет с собой милиционера. Они пойдут за ним на Финляндский вокзал от самого дома или магазина, в зависимости от того, где будет находиться их жертва. Иван погладил рукоятку пистолета, который он держал под мышкой в кобуре на специальном ремне. Точь-в-точь таком же, на котором носят оружие американские детективы. Дегтярев так и не сумел добиться в Управлении права на ношение оружие, это сделал Глобов. У него был свой охранный отряд, в него входили бывшие работники милиции, ОБХСС, несколько мастеров спорта по борьбе. Все имели оружие: пистолеты, автоматы, боевые ножи. Как все это удавалось Андрею Семеновичу Глобову никто не знал, а он не любил распространяться на подобные темы. О нем появилась большая статья в газете: миллионер отказал огромную сумму на восстановление церкви в Куйбышевском районе, изрядно помог деньгами двум Детским домам. Глобов приглашал в свой охранный отряд Рогожина, но тот отказался. Ему нравилась работать в «Защите», а теперь, когда им выдали оружие, патроны и прочие необходимые вещи для борьбы с преступным миром, он чувствовал себя защищенным. Право на ношение оружие необходимо было каждый год продлять, но Глобов сказал, что это простая формальность.

От Антона Ларионова, бывшего на суде над великопольскими бандитами, в письме Иван узнал, что отобранное у шайки оружие не числится в розыске. Пока в армии творится неразбериха и хаос с дележом военного имущества в суверенных государствах, идет разворовывание оружия, продажа его.

Ни Антон, ни Иван так и не сдали отобранное у бандитов в Великополе оружие. Иван хотел было отдать пистолет Дегтяреву, но тот посоветовал пока держать у себя. Официально разрешат им иметь пистолеты, тогда и оформят документально.

Место, с которого Рогожин наблюдал за калиткой дачи, было самым удобным. Из-за капроновой занавески его снаружи и не увидишь, а перед ним вход на участок, приличный кусок подъездной дороги, соседний участок как на ладони. Поэтому он удивился, когда услышал негромкий треск дерева, затем звон стекла. Не то, чтобы оно разбилось, скорее всего кто-то неосторожно задел по стеклу чем-то твердым. Мгновенно метнувшись в темный угол, где стоял старый книжный шкаф, Иван выглянул из комнаты. Так и есть, кто-то тоже догадался выставить левую раму в соседнем помещении и теперь осторожно ставил ее нижним концом на пол. Две длинные руки в черных перчатках обхватили неширокую раму, голова в синем петушке прижалась к стеклу. Рама негромко стукнула о пол, нежданный гость продвинул ее вдоль стены и ловко соскочил с невысокого подоконника и тут его сграбастал Рогожин. Это было настолько неожиданно для вора, что он сразу обмяк в его руках, издал жалобный заячий писк. Испуганные глаза его, вылезая из орбит и блестя синеватыми белками, скосились на Ивана. Это и был собственной персоной Вадим Самарин. Не долго раздумывая, Иван защелкнул на его завернутых в руках назад новенькие блестящие наручники американского производства — тоже подарок Глобова.

— Не ждал я тебя, приятель, с этой стороны, — добродушно произнес Иван, подводя его к старому кожаному креслу. Легонько толкнул и Вадим провалился в него, выставив вверх острые коленки в потертых джинсах. На ногах у него белые кроссовки, петушок валялся на полу у окна. Иван поднял его и нахлобучил на голову парня.

— Тут мой приятель живет, — пробормотал все еще не пришедший в себя злоумышленник.

— А что вы тут все вместо двери пользуетесь окном?

— Ты ведь тоже не через дверь... — подозрительно посмотрел на него Вадим.

Это был рослый парень, примерно метр восемьдесят, плечи широкие, длинные руки, симпатичное розовое лицо с крупными карими глазами и широкими черными сросшимися бровями, нос узкий с вмятинкой посередине, рот большой, губастый. Вроде бы крепкий на вид, а не оказал ни малейшего сопротивления. Заметив у него в кармане голубого пуховика желтую круглую палку, подошел и вытащил. Как и предполагал, это оказался нунчак — две палки, соединенные блестящей цепочкой, такими виртуозно играют в фильмах про каратистов азиаты.

— Чего же не воспользовался? — разглядывая странное оружие каратистов, поинтересовался Иван.

— Кто ты такой? — продолжая смотреть на него с подозрением, спросил Самарин. — На милиционера не похож... Тебя этот толстый тип Ильюшка Билибин нанял?

По-видимому, эта мысль показалась вымогателю удачной. Он пошевелился в глубоком кресле, устраиваясь поудобнее, из расширившихся глаз ушел страх.

— Сейчас ты меня возьмешь в долю? — усмехнулся Иван. Он сидел на подоконнике, вертя в руках нунчаки и поглядывая на тропинку, ведущую к калитке. Скоро должны прийти Билибин и рэкетиры. Он полагал, что их двое, но кто знает...

— Он же жулик, этот толстяк, — произнес Вадим. — У него бабок как грязи. Наверняка и доллары есть.

— А ты — благородный мститель, — насмешливо сказал Рогожин. — Грабите награбленное... И кому же вы собирались отдать пятьдесят тысяч? В детдом или голодающим студентам?

— Я сам студент, — пробормотал он.

— Я не сказал бы, Вадим Самарин, что ты бедный голодающий студент! Дача ваша не хуже Билибинской, а сам ты стоишь... — Иван окинул его оценивающим взглядом. — Этак тысчонок на двадцать пять. Джинсы у тебя фирмы «Техассы», пуховик канадский на гагачьем пуху. А кроссовки Южная Корея?

— Сечешь! — ухмыльнулся Самарин. — И даже мою фамилию знаешь. Наверное, папашу — тоже?

— Вряд ли тебе на этот раз поможет папаша! — усмехнулся Иван. — А вот ты ему поможешь... уйти из Горсовета.

— Это мы еще посмотрим! — совсем обнаглел тот. Видно, руки у него затекли и он пошевелил плечами. — Папашка у меня мужик крутой. И у него все в городе схвачено... А ты, наверное, в телохранителях ходишь? Хватка у тебя бойцовская.

— И все-таки при таком крутом папашке зачем тебе деньги, Вадим?

— Сейчас без бабок, как без воды — ни туды и ни сюды... — ухмыльнулся Вадим. — Послушай, кореш, может договоримся, а?

— Заткнись! — оборвал Иван. По дачной улице к калитке шли Илья Билибин и еще двое молодых людей тоже в пуховиках и зимних кроссовках. Что это у них, форма?

— У меня два выхода, Вадим, — поднимаясь с подоконника, задумчиво произнес Рогожин. — Или тебя вырубить на полчаса или...

— Лучше «или», — поспешно сказал Самарин. Соображает! — Я буду молчать, честное слово! — в глазах его снова появился страх, зрачки расширились, толстые губы растянулись в жалкой улыбке.

Иван вытащил из капроновой сумки на молнии толстый резиновый жгут, небольшую розовую грушу. Жгутом он обхватил верхнюю часть туловища юноши и, растянув его, перекинул на спинку. Резиновый жгут плотно прижал того к спинке кресла.

— Раскрой, голубчик, ротик! — приказал Иван и ловко впихнул ему резиновую овальную грушу, несколько раз нажал воздухоприемник и розовые щеки парня раздулись, а рот приоткрылся. Чуть спустив воздух, Иван похлопал парня по напрягшемуся плечу и улыбнулся:

— Сиди тихо, как мышь, понял?

Тот поворочал выпученными глазами, чуть слышно издал какой-то нечленораздельный звук. Вид у него был уморительный: рот вытянулся как у судака, нос оттянулся вверх, а губы разъехались в стороны.

Целый мешок разных хитроумных вещей принес от Глобова Дегтярев. Эти штуки применяют в Америке полицейские и частные детективы. Чем засовывать в рот кляп, лучше использовать мягкую резиновую емкость, которая может надуваться во рту, не причиняя боли и не вываливаясь. Да и эластичными резиновыми жгутами куда удобнее пользоваться, чем веревками. Тут никакого узла не нужно, тем более если на руках наручники. От резиновой дубинки Иван сразу отказался, хотя она тоже была удобной вещью. Тут он надеялся на свои кулаки. Все это добро миллионеру привезли знакомые американские бизнесмены. Они бы привезли и огнестрельное оружие, но не положено.

В коридоре уже слышались шаги, скрипнула дверь. Иван спрятался за тяжелой портьерой, спускающейся от потолка до обитого линолеумом пола. Илья должен был сесть на стул напротив окна, а вымогатели спиной к окну. В руках Рогожина была зажата крошечная камера «Минольта» с высокочувствительной пленкой и бесшумным спуском. Необходимо было запечатлеть момент получения вымогателями денег. Об этом предупредили в милиции. Из соседней комнаты, где находился Самарин, не доносилось ни звука, а если бы захотел мог бы опрокинуться вместе с креслом и тогда дружки услышали бы.

Все произошло как Иван и рассчитал: Илья, достав из-под шкафа пакет с деньгами, сел на предназначенный ему стул, рэкетиры заняли остальные два. Один из них, Никита Глухов, подошел сначала к окну и почти касаясь портьеры, за которой затаился Рогожин, внимательно осмотрел местность.

— Где его черти носят! — пробормотал он, снова усаживаясь на стул.

— Ты не знаешь Вадика! — хмыкнул второй, не спуская глаз с пакета.

— Разворачивай! — приказал Глухов.

Три снимка успел сделать Иван, прежде чем Никита Глухов насторожился и повернул голову к окну.

— Слышал? — взглянул он на сообщника.

— Вадик идет? — приподнялся тот со стула. В руках у него пачка сотенных.

В этот момент и предстал перед ними Рогожин с пистолетом в руке.

— Не дергайтесь, ребята! — предупредил он. — Стрелять буду без предупреждения в ноги!

Сцена была достойна знаменитой гоголевской комедии «Ревизор». Это в последнем акте, когда настоящий ревизор пожаловал в дом городничего. Даже Билибин раскрыл рот и захлопал выпученными влажными глазами.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


1

Антон Ларионов вел свой «газик» по центральной улице Великополя. Она еще носила название Октябрьской. Пересекал ее проспект Ленина. До провинции все из столицы докатывалось с опозданием: местную власть еще не охватила страсть переименовывать улицы и предприятия. В городе действовали небольшой инструментальный заводик «Заветы Ильича», трикотажная фабрика «Красное знамя», хлебокомбинат имени Володарского, конфетная фабрика Урицкого. Хотя почти наверняка никто в Великополе не знал, что эти последние двое были злобными палачами русского народа. Образца 1917 года.

Был понедельник, 3 февраля 1992 года. Длинная грязная улица с выбитым асфальтом, лужи на обочинах, снег можно было увидеть только в скверах и на крышах зданий. И еще под кучами мусора. Зима выдалась гнилой, как и все зимы в последние годы, выпадет снег, подморозит и снова оттепель с капелью и лужами. Иногда с утра до 10 градусов мороза, а к обеду уже плюс 6. Такая переменчивая погода угнетала, давила. Многие грипповали. Конечно, в Плещеевке хорошо, там все-таки снега еще много, но даже любитель лыж Игорек не встает на них, потому что снег обледенелый и обдирает полозья. На озере стало много народа, каждую субботу сюда на автобусе приезжают рыболовы. Черными головешками они разбросаны по всему озеру. Есть и такие, кто на виду у всех долбят полыньи и заталкивают туда шестами сети. И пасут их, опасаясь кражи. Никакой рыбинспекции здесь давно не было. В магазинах пусто, кроме хлеба по очереди, ничего не купишь. Даже дорогие колбасы народ разбирает. Горожане бросились к рекам и озерам, надеясь к ужину домой привезти окуней и плотвичек.

В Великополь Антон приехал за насосом «Кама», который отдал в мастерскую на улице Гагарина. Сгорела обмотка. Угрюмый приемщик сообщил, что еще не перемотали. Сдерживая гнев, Антон поинтересовался, мол, почему? Ведь в квитанции указан срок? Мастер ответил, что мотальщик заболел... Бесполезно было спорить, говорить, что ему, Ларионову, пришлось ехать за несколько десятков километров сюда, а бензина в области уже два месяца ни на одной колонке не купишь.

Он остановил «газик» у хлебного магазина, отстоял очередь дважды и купил шесть буханок хлеба. Белого не было, на руки выдавали лишь по три буханки. Взял печенья, пряников, двести граммов конфет. У него оставалось еще одно дело — заехать к начальнику районного Управления милиции. Было около пяти, а в шесть, наверное, даже такое учреждение как милиция закрывалось. Поставив машину в переулке, неподалеку от милицейских «газиков» и «Жигулей», Антон отправился к начальнику. Мимо проходили розоволицые молодые люди в гражданском, подозрительно косились на высокого широкоплечего Ларионова. Как бы ни одевались милиционеры, но их всегда можно узнать: манера идти, вглядываться во встречных, наконец, написанное на лице чувство собственной исключительности и пренебрежения к остальным. В приемной печатала на машинке светловолосая женщина лет 35. При виде Антона она как-то чересчур поспешно поднялась с места — на продавленном кресле он заметил красную плоскую подушечку — и заявила, что у начальника совещание. Антон сказал, что подождет.

— Вряд ли вы дождетесь, — не очень-то приветливо заметила секретарша. — Это допоздна.

— Домой-то они когда-нибудь пойдут?

— А по какому вы вопросу?

— Меня участковый просил зайти к начальнику, как буду в городе, — неопределенно ответил Антон. Вообще-то его приглашал начальник следственного отдела, он толкнулся к нему в дверь, но она была закрыта. Антон знал, зачем его просили зайти: милиция все еще надеялась, что он сдаст автомат и пистолет. Но у них ничего, кроме голословных заявлений осужденных не было. Колю Белого и Петю Штыря осудили, дядя Володя гуляет на свободе — улик не собрали против него — а Пашка-Паук — по-прежнему пьянствовал в Плещеевке, видно, ему кое-что досталось за вещи Ларионовых. Мало того, что сам пил, так еще и соседей угощал, это когда водка стоит таких денег! И если вначале все в деревне были настроены против ворюги-наводчика, то теперь помалкивали, особенно мужики. Антон собирался подсказать следователям, что стоило бы им поинтересоваться, за какие шиши покупает Пашка водку? Участковый Терентьев сказал, что у него нет такой власти обыскивать дома и спрашивать, кто за чей счет пьет? Теперь можно не работать, быть тунеядцем, бомжем — все это законом не возбраняется, а он выполняет поручения районной милиции и расследованием не занимается. Разве что по мелочи: кто украл курицу или увел козу. Такое у них разделение обязанностей. И потом у него такой огромный участок, что и за неделю на мотоцикле не объедешь. Одиннадцать деревень и в каждой что-нибудь да происходит.

Антон все больше раздумывал о том, чтобы пригласить еще кого-нибудь из знакомых горожан в Плещеевку. Списался с родственником из Твери. На местных нечего было и рассчитывать, их мало, да они и не желают жить по-новому, тем более помогать, даже за деньги. Не хотят из захудалого колхоза уходить и брать даже даром землю. А колхозы гибнут на глазах: скот мрет, кормов не хватает, колхоз «Путь Ильича» сдал на мясокомбинат породистых свиноматок. Комбикорма подскочили в цене. Весь тракторный парк развалился, комбайны ржавеют под открытым небом, из мастерской украли фрезерный станок и почти все запчасти. Подъехали на «Камазе» и все увезли, говорят, в соседнюю Белоруссию. Сторожа не было. Поговаривали, что механик-латыш провернул эту операцию. А еще раньше много строительных материалов отправил в Латвию. Еще до разбирательства этого дела быстренько продал богатому великопольцу дом, гараж и укатил на родину — в суверенное государство Латвию.

— Может, все-таки скажите начальнику, что я жду? — сказал Антон.

Секретарша не успела ответить, в приемную чуть ли не бегом влетел невысокий полноватый мужчина с красноватым лицом. В руке у него сумка. Улыбнувшись секретарше, он без стука колобком вкатился в кабинет начальника и плотно притворил за собой дверь. До Антона донеслись разгоряченные голоса, а когда толстячок переступал порог кабинета, в сумке звякнули бутылки.

— Ну теперь ясно, что... совещание не скоро закончится, — проговорил Антон, поднимаясь со стула.

— У начальника вообще-то есть приемные часы...

— Я ведь не местный, — сказал Ларионов.

— Приходите лучше завтра с утра, — вдруг сжалилась над ним секретарша.

— Передайте начальнику, что заезжал Антон Ларионов, — сказал он уже с порога. — Если я еще кому-нибудь из них понадоблюсь — пусть сами приезжают в Плещеевку... Мне там, понимаете, не с кем совещаться... — кивнул на обитую дерматином дверь. — Всегда на месте. До свидания.

— A-а, Ларионов... Вас ведь обокрали? — вспомнила секретарша.

— А вас еще нет? — улыбнулся Иван, выходя из приемной. На пороге задержался. — Это не вашего начальника недавно обокрали? Говорят, все ценное из дома вынесли, пока он... совещался?

— Было дело, — неохотно ответила секретарша. — И до сих пор никого не нашли.

— И не найдете, — сказал Ларионов. — Преступники умнее сыщиков стали. И они, говорят, на «работе» не пьют...

2

— Антон советует мне все здесь бросить и переезжать в Плещеевку! — помахал письмом друга Иван. — Его выбрали заместителем председателя областного общества фермеров. Он уже присмотрел нам участок на берегу озера. Его знакомый начальник РСУ пообещал за три месяца поставить дом из тесаного бруса.

— Нам? — повернула голову к нему от газовой плиты Аня — она жарила картошку с луком.

— Неужели ты могла подумать, что я без тебя уеду?

— В городе скоро станет совсем плохо жить, — сказала она. — В отличие от деревенских жителей, горожане целиком и полностью зависят от того, что выбросят в магазинах и на рынке. Ваня, а когда выбрасывать уже нечего будет, тогда городской люд поедет в пустые деревни заниматься сельским хозяйством?

— Все к этому идет, — усмехнулся он.

Аня помешала вилкой шипящую на сковородке картошку и по кухне поплыл аппетитный запах. Теперь и картошка стала деликатесом. Жарила она на маргарине, постного масла стало в городе не купить. Убавила газ, достала из навесного белого шкафа над мойкой две тарелки. Иван выложил на стол вилки, ложки. Банку с консервированными огурцами он еще раньше открыл. На блюде с золотистой каемкой была тонко нарезана полукопченая колбаса. По дороге домой Иван зашел в магазин «Кооператор» на Литейном проспекте и купил двести граммов.

В доме напротив были освещены многие окна, кое-где свет был голубоватым, будто отблеск электросварки — это работали телевизоры.

— Картошка, огурцы... Не плохо бы под такую закуску стопку!

— Неужели выпить хочешь? — удивилась Аня, зная, что Иван к этому делу равнодушен.

— С Антоном бы выпил.

— А со мной?

— Тебе нельзя, — улыбнулся он, взглянув на ее выпуклый живот. — Ты должна родить здорового мальчика.

— А если девочку?

— Красивую как...

— Как Софи Лорен?

— Чего ты ее вспомнила? — удивился Иван. — Софи Лорен уже наверное под шестьдесят, как и этой... Элизабет Тейлор. Я хотел сказать красивую как ты.

— Ну спасибо, дорогой! — рассмеялась она. — Из тебя комплименты нужно клещами, как гвозди, вытаскивать.

Это верно, с комплиментами у него отродясь было туго. Даже в постели не мог из себя выдавить нежные слова. Может, оттого, что Лола Ногина слишком уж противно сюсюкала с ним?..

— Что еще пишет Антон? — спросила Аня, накладывая в тарелки хорошо прожаренную картошку. Она ее резала длинными дольками, жарила докрасна. Знала, что Иван любит именно такую.

— Пишет, что в городах начнется повальная безработица, бизнесмены, деляги ничего не производят, а только занимаются узаконенной спекуляцией, покупают дешево, а продают втридорога. Работящим людям пора загодя думать о том, как устроить свою жизнь. Подумывает не купить ли лошадь? Ей не нужна горючка, запчасти...

— Умница твой Антон, — вставила Аня. — Я очень люблю лошадей и коров тоже. У них такие добрые, выразительные глаза!

— В общем, зовет нас в Плещеевку, — продолжал Иван. — Пока еще можно на селе зацепиться и выбить клочок земли, потом станет хуже.

— Плещеевка... — задумчиво протянула Аня. — Красивое название. Ни какая-нибудь Дурновка.

— Дурновка?

— Мой отчим оттуда родом. Торжокский район.

— Вот еще что волнует Антона: что-то с людьми непонятное происходит, раньше наши идеологи со школьной скамьи внушали, что человек человеку друг и брат, а сейчас что случилось после краха СССР? Человек человеку стал лютым врагом! Кругом зависть, злоба, национальная ненависть, жестокость. Почти семьдесят лет жили рядом люди разных национальностей и было тихо-спокойно, а сейчас? Кругом войны, резня, убийства. Будто все с цепи сорвались...

— Может, и впрямь с цепи? — сказала Аня. — Жили рядом, а злобу таили? Неужели вся эта советская власть была построена на лжи и коварстве?

— В первые же годы после большевистского переворота Ленин и его банда занялись физическим уничтожением цвета русской нации. Это был какой-то обезумевший от ненависти ко всему русскому маньяк. Точнее, Сатана в человеческом облике!..

— Это ты про нашего доброго дедушку Ильича? — сказала Аня. — Да я не помню места, где бы не висел его портрет или не стоял бюст. Я не читала ни одной книжки, где бы не прославляли его доброту, интеллигентность, любовь ко всему живому. Он даже на охоте стрелял мимо зайчиков! Пил чай, а сахар отдавал детям...

— Старый бородатый анекдот! — вставил Иван. — Ленин и его мастера заплечных дел, именами которых были названы в СССР самые крупные города, вывели новую советскую расу: пьяниц, воров, дебилов, готовых на любую жестокость! Вот с кем приходится нам, детективам, сталкиваться чуть ли не каждый день! Сколько времени должно пройти, чтобы сохранившийся генофонд русской нации — а он, безусловно, сохранился, дал плоды. Сколько еще времени должно пройти, чтобы все исстари свойственные русским людям качества, как доброта, любовь к Богу, талантливость снова вернулись к ним?

— Возвращение к Богу сможет изменить людей, — убежденно произнесла Аня. — Пока религия для многих молодых мода, а вот когда она войдет в души, тогда можно на лучшее надеяться.

— Но ведь у разных народов — разные Боги?

— Бог един, просто его люди разных национальностей по-разному и воспринимают. Кто истово верит в Бога, тот не может быть закоренелым негодяем, чудовищем и поднять руку на ближнего. Ты посмотри какие лица у преступников, насильников, которых каждый день показывают по «Шестьсот секунд»? Это же выродки, нелюди!

— Есть и дети Ада, — возразил Иван. — Они ненавидят Бога, верующих и служат Сатане. Разве не дети Ада разрушили после семнадцатого церкви и храмы? Не они убили верующую царскую семью? Погляди на их сатанинские рыла в книгах о «пламенных революционерах»? Именами подлых убийц названы улицы в Петербурге. А сейчас разве мало детей Ада заседает в парламенте? Их по облику сразу можно узнать, а как льется речь их — заслушаешься! Сатана тоже силен и могуществен. Почему же Бог все это терпит?

— Грешили на Руси много, дорогой, вот и схлопотали великое наказание революцией и пляской Сатаны.

— Ты не забыла? В следующее воскресенье мы «венчаемся в Спасо-Преображенском соборе. В половине первого после заутрени.

— У тебя нет приличного костюма, а у меня свадебного платья, — вздохнула Аня, глядя на него сияющими глазами. — Почему мы стали такие бедные, Ваня?

— Если бы только мы!

— Кто же все-таки довел людей до такой беспросветной нищеты?

— Спроси у тех, кто сейчас командует парадом — у детей Ада! — усмехнулся Иван. Сколько раз он давал себе зарок хотя бы дома не вести разговоров о политике, но, наверное, это невозможно: политика сама вторгается в твой дом. Попробуй включи радио, телевизор, разверни газету — везде политика, политика, политика... Дурят, подлецы, головы людям!

— Была Журавлевой, а стану Рогожиной... — сказала Аня.

— Можешь остаться Журавлевой, — буркнул Иван. Он никогда не задумывался о происхождении своей фамилии. Может, предки изготовляли рогожу? Или торговали ею? Теперь и рогожу-то никто не производит.

— Анна Рогожина... — будто не слыша его, говорила она. — Ладно, привыкну. Фамилия у нас, дорогой, должна быть одна на двоих.

— Пусть уж лучше на всех, — поправил он. — Я думаю, мы на одном ребенке не остановимся?

— Одного бы прокормить и одеть... — снова вздохнула Аня.

Рогожин часто задумывался, беседуя с ней, как совсем недавняшняя девчонка быстро стала умудренной жизнью женщиной? Безусловно, Аня умница, начитана, но ей ведь нет и двадцати, а рассуждает как зрелая женщина. Впрочем, современные дети быстро взрослыми становятся. Такой темп жизни, что ли?..

— Будет совсем здесь плохо — поедем к Антону, — проговорил он. Плещеевку Иван считал для себя тылом, но тыл нужно обеспечить чем-то: приобрести землю, купить хотя бы старый дом. Надо будет Антону написать, чтобы присмотрел поблизости что-либо подходящее. Строить новый — это очень уж накладно. Стройматериалы становятся все дороже, хороших плотников трудно найти — кругом пьянь халтурит. Помнится, Антон показывал ему на другом берегу Велье недостроенный дом. Уже три года так стоит. Недавно хозяин — он тоже живет в Питере — покрыл стропила шифером, а в одну прекрасную ночь подъехала машина, аккуратно сняли весь шифер и увезли. И вот мокнет под дождями недостроенный дом.

— А как же наш дом, работа? Или мы здесь тоже скоро окажемся безработными?

— Это нам с тобой не грозит! — рассмеялся Иван. — Дегтярев еще троих демобилизованных офицеров нанял. Они не захотели на Украине принимать на верность Кравчуку присягу — их оттуда в два счета и выставили.

— И обещал мне зарплату прибавить...

— Вот и замечательно! В следующий раз я куплю не двести, а триста пятьдесят граммов колбасы, — сказал Иван. — И даже на сто граммов сыра останется.

Телефонный звонок прервал их разговор. Разливая чай в кружки, Аня взглянула на него:

— Я скажу, что тебя нет дома?

Но Иван уже снял трубку.

— Что делаю? Сижу и чай пью с Аней...

Разговор был коротким: Тимофей Викторович сообщил, что через пять минут он будет у дома на Пестеля. Нужно взять оружие. Районная милиция окружила дом, в котором засела вооруженная банда грабителей, просят помочь...

— Опять? — несчастными глазами посмотрела на него Аня. — За эту неделю уже второй раз.

— Не могу же отказать шефу... Тебе горячий привет от него.

— Ну его к черту! Как будто без тебя нельзя обойтись... Неужели, когда мы поженимся, он так же будет дергать тебя?

— Работа у нас така-а-ая... — фальшиво пропел он.

— Ванечка, не надо, — поморщилась Аня. — Любишь классическую музыку, а слуха нет.

— А голос?

— И голоса нет.

— Могла бы и соврать, — улыбнулся он.

Быстро оделся, нацепил «сбрую», как он называл ремни от пистолета, сверху надел толстый серый пиджак, поцеловал Аню. Уже на пороге сказал:

— Не жди меня, ложись спать.

— В американских фильмах детективы, уходя на задания, надевают пуленепробиваемые жилеты. Почему вам не выдают?

— Надо будет подсказать шефу!

— Ты знаешь, Ваня, — закрывая за ним дверь, печально произнесла Аня. — Я все больше думаю о предложении Антона твоего. Уж там-то тебя никто не будет ночью вызывать на работу.

— Как знать, — сказал Иван, вспомнив схватку в Великополе с матерыми бандитами. Пашка-Паук все еще разгуливает по Плещеевке. Не торопится милиция изолировать ворюгу отобщества! Антон признался, что у него все чаще возникает мысль, что таких гадов, как Паук, нужно отправлять на принудительные работы по благоустройству российских дорог, как это делается во многих странах. Это уже не люди, а бесы, нечисть...

Вот и сейчас, с подобной нечистью предстоит Ивану Рогожину встретиться лицом к лицу. На память снова пришли слова популярной песни к многосерийному сериалу о милиционерах: «Работа-а-а у нас така-а-я...» Как здорово упитанные майоры и капитаны милиции прямо в кабинете раскрывали самые запутанные преступления! Среди них была и одна женщина... Но как называется этот бесконечный сериал, он так и не смог вспомнить.

3

Без телефонного звонка в середине февраля к Рогожину вдруг пожаловал Александр Борисович Бобровников. Впервые после освобождения из тюрьмы. Кажется, он сидел в Крестах. Был он в новой желтой дубленке, бобровой шапке, будто оправдывая свою фамилию, теплых сапогах «Саламандра». Розоволицый, улыбающийся и уже заметно округлившийся после тюремных харчей, обнял Ивана в прихожей и сунулся было облобызаться, но тот уклонился. Небрежно поставил на приступку вешалки квадратную коробку, перевязанную шпагатом.

— Слышал, ты снова женился? — весело гудел он, раздеваясь. — И венчался в Спасо-Преображенском соборе? Ну, ты даешь, старик! Вроде бы рано тебя к Богу потянуло, да и грешил ты меньше меня. Слышал, в тюрьме заключенные сами построили церковь? И крестятся там, молятся...

— К Богу никогда ни рано, ни поздно тянуться, — не очень-то приветливо заметила Аня, выглянув из комнаты. Она смотрела теленовости, когда раздался продолжительный звонок в дверь. — А церковь построили — это замечательно. Даже в таких заскорузлых душах, как у уголовников, пробудилась совесть...

— А это и есть та несчастная, которая решила связать свою судьбу с этим громилой? — нагнулся поцеловать ей руку Бобровников. — Да, я же вас видел у Глобова в Комарово. Правда, Иван почему-то нас не познакомил.

— Сколько лишних слов: несчастная, громила!

— Аня, неужели у вас нет чувства юмора? — засмеялся Александр Борисович.

— Юмор? В наше страшное, дикое время? — помягче взглянула на него Аня. — Сейчас даже анекдотов не придумывают. Многие смеяться разучились.

— Я вам парочку расскажу про Горбачева и Ельцина!

«Пьяный он, что ли? — подумал Иван. — И чего так поздно принесло его?» Он принес новый фильм, после «Новостей» хотели его посмотреть с Аней. Не то чтобы Иван не был рад приятелю, но теперь люди редко ходят друг к другу в гости. Русские всегда славились своим гостеприимством, но если в холодильнике пусто, а выпивка стоит бешеных денег, и угощать-то нечем.

— Иван, я тут прихватил кое-чего для ужина, — словно прочтя его мысли, сказал Бобровников. — Или я не вовремя?

— Мы всегда рады гостям, — улыбнулась Аня. Она уже успела снять халат и пройтись по своим густым волосам щеткой. Пушистый черно-белый свитер спускался на широкую плиссированную юбку. Пожалуй, только Иван мог заметить ее округляющийся живот. Врач в женской консультации на улице Маяковского сказала, что для такого срока живот у Ани довольно большой.

— А если близнецы? — услышав об этом, спросил Иван.

— Разве это плохо? — Аня погладила живот. — Не надо будет второй раз начинать все сначала... Думаешь, просто быть беременной?

Она не жаловалась мужу, но по утрам ее частенько тошнило, возле маленького носа высыпали коричневые веснушки, походка ранее энергичная, стала плавной, неторопливой. И на глазастом лице появилось умиротворенное выражение. Иногда лишь впадала в глубокую задумчивость и тогда могла невпопад отвечать мужу. Беременность часто вызывает у мужей даже неприязнь к деформированной жене. Иван же все больше убеждался, что его жена женственна, ни живот, ни пятна на лице ничуть не делали ее менее желанной для него. Наоборот, теперь каждый жест ее, движение, были проникнуты материнством, что вызывало в нем еще и неведомое ему чувство благоговения перед великой тайной рождения нового человека. Аня много читала религиозной и мистической литературы. Как-то призналась мужу, что боится лишь одного: как бы в новорожденного не вселился чуждый Богу дух. Она где-то вычитала, что еще до рождения блуждающие духи вселяются в утробе матери в младенца. Если человек истинно верующий, то вселится в него добрый дух, а если безбожник, может и злой, бесовский. Без мужа она несколько раз ходила в собор и даже поделилась своими сомнениями со священником.

Аня накрыла стол в комнате, окна которой выходили на Спасо-Преображенский собор. Недавно выпал снег и сквер вокруг собора побелел, на черных деревьях налипли комки, темная ограда рельефно выделялась на окружающей белизне. Крест-накрест охваченные цепями пушки смотрели в небо. Александр Борисович, полюбовавшись на собор, повернулся к ним:

— Его построил Монферран?

— Стасов, конец тысяча восемьсот двадцатого года, — подсказал Иван.

Бобровников обвел глазами накрытый Аней низкий журнальный стол, сделал большие глаза:

— А где же... — хлопнул себя по лбу. — Я совсем забыл!

— Чем богаты, тем и рады, — сказала Аня. Она выставила на стол все, что было у них вкусного: немного полукопченой колбасы, сыра, бутылку водки, купленную по талону. На газовой плите варился кофе. Из кухни распространялся душистый аромат.

Александр Борисович сходил в прихожую, принес оттуда коробку. Рогожины смотрели на него как на фокусника, который из черного цилиндра извлекал самые неожиданные вещи: палку сырокопченой колбасы, промасленный сверток с ветчиной, брусок копченого мяса, баночку красной икры, черную с позолоченной наклейкой бутылку французского коньяка и в довершение всего самый настоящий зелено-золотистый ананас..

— Живут же люди! — вырвалось у Ивана. Он бросил взгляд на жену и увидел, что она улыбается.

— Вы, наверное, прилетели к нам с другой планеты, — сказала она.

— Вряд ли есть еще в солнечной системе планета богаче, чем наша земля, — философски заметил Бобровников, откручивая пробку с пузатой бутылки с медалями.

— Брал на складе — не в ларьке, — пояснил гость. — В ларьках продают разную гадость. Эти кавказцы прямо на квартирах делают «марочные» коньяки, в коньячный спирт подмешивают разную гадость и продают, негодяи! И на Западе покупают всякие подделки, а здесь продают, как настоящее. Что творится на белом свете.

— Точнее, у нас в России, — вставил Иван.

— Жулье заполонило весь Питер, — продолжал Александр Борисович. — Что на рынках делается? Мафия на мафии и мафией погоняет. А местная власть сквозь пальцы на все это смотрит, потому что получает огромные взятки. И наши новые правители не пьют разную гадость, что подсовывают простым смертным — они получают все натуральное и высшего качества.

— Почему же так плохо стал жить наш народ? — задала риторический вопрос Аня.

— Народ? — рассмеялся Бобровников, разливая золотистый коньяк по маленьким хрустальным рюмкам. — Народ бывает разный... Глобов — народ, я — народ, вы — народ. А разве мы похожи друг на друга? И живем одинаково, по одним законам? Народ — это безмозглая толпа демонстрантов на Дворцовой площади, преступники и каратели, народ — длинные очереди... Я не могу видеть мордатых бывших партийцев, которые держат в руках красные флаги с серпом и молотом и орут: «Не отдадим нашего, Ленина!» «Не дадим развалиться СССР!» Неужели они не знают, что Ленин ненавидел русский народ? Истреблял его самых лучших сыновей! Если Горбачева умные мыслящие люди называют антихристом, то Ленин был истинный Сатана... Он вырезал со своей бандой заморских бесов лучшую интеллигенцию, аристократию... И эти орущие: «Не отдадим Ильича!» и есть та порода воров, предателей, рабов, которую и мечтали вывести Ленин с Троцким на Руси... Наш советский народ просто не умеет жить по-человечески. Его никто не научил этому. Большевики, я имею в виду правящий класс, жили как и не снилось буржуазии до семнадцатого, а народ довольствовался тем, что его кормушка была полной. У нас в магазинах был самый дешевый в мире хлеб. Мясо, молочные продукты, крупы, мука — все было дешевым. А теперь вон как все обернулось! Кормушки перестали наполнять дешевым продуктом и все взвыли! У нас настоящего народа-то давно уже нет — у нас совки, привыкшие к даровой жратве и кое-как работающие. Больше воровали на фабриках-заводах, чем работали. От такой неинтересной жизни совки спились, отстали на десятки лет от прогресса. Будут крепкие хозяева — они не позволят у себя воровать, не будут держать на работе пьяниц, лодырей, вот совки и всполошились, благо им разрешили драть глотки на площадях и в цехах. Шляются по улицам, стоят в очередях, митингуют, поносят всех и вся, готовы разорвать на части кооператоров и всех ловких людей, которые стараются любыми способами выжить в новых условиях. Заметьте, не пытаются перенять их опыт, открыть собственное дело, что-то производить, изобретать, а мечтают о том, как все разорить, разграбить, уничтожить, чтобы все были нищими, голодными... И это народ? Разинув пропойную пасть ждет, когда его с ложки накормят новые правители? Да плевать они хотели на народ! А сами они кто? Жулье, взяточники, человеконенавистники. Они ведь не прилетели в Кремль с другой планеты, а порождение все той же гнилой соцсистемы. Они никогда ничего для других не сделают, потому что даром больше кормить совков никто не будет. Закрылись кормушки, плановая система развалилась. Народ семьдесят с лишним лет воровал, лепил недоброкачественную продукцию, по-черному пил, народил несколько поколений ущербных людишек с большими, но пустыми головами и тонкими ножками и чтобы он вдруг стал другим? Не верю, что совок изменится... Дай Бог, чтобы новые поколения вытащили Россию из грязи, навоза.

— Но чтобы народилось здоровое поколение, родители должны хотя бы нормально питаться... — взглянув на роскошные закуски, произнесла Аня. — Я впервые за много лет вижу на столе такое изобилие.

— Твой Иван мог бы жить и получше, — сказал Бобровников, запросто переходя на «ты». — Если одни пьют и воруют, а их большинство, то есть и такие, которые и стараются блюсти моральные законы христианской нравственности. Таким сейчас хуже всех! Они — идеалисты, хотят верить в Человека-а, в пробуждение его самосознания... Я был в тюрьме, повидал там всяких... И на плаву воры в законе, с ними и администрация считается, а пахан там — царь и Бог! Устроили раз сидячую забастовку, теперь всем все можно, и что требовали? Чтобы им два раза в месяц приводили женщин в камеры... Готовы расцеловать гнилых демократов, которые блеют насчет отмены смертной казни. Вот, говорят, тогда мы развернемся! За убийство уже сейчас, благодаря продажным адвокатам, семь лет дают, а там, глядишь, амнистия. Можно резать, убивать честных граждан, можно совершать за плату убийство по заказу... Вот о чем мечтают в тюрьме уголовники. И я там не встретил ни одного вора и жулика, который раскаялся бы и мечтал выйти на волю стать честным человеком. Кляли себя, своих сообщников, что глупо попались, хвалились, что впредь, выйдя на свободу, будут гораздо осмотрительнее и ловчее... Рецидивисты, так те просто говорили, что нынешнее правительство нужно на руках носить, мол, оно создало все условия для небывалого расцвета вселенской преступности. И будь бы они на воле, то тоже с радостью пошли бы защищать Белый дом, Ельцина... И это все тоже народ! Я вот что подумал, мои дорогие... — проникновенная речь отнюдь не мешала Бобровникову опрокидывать рюмки с коньяком. — Совки не готовы к демократии, да они и не понимают толком, что это такое, не готовы тем более и к капитализму. Они будут до конца держаться за привычное старое и скоро самых страшных своих врагов большевиков снова сделают героями, ведь те не повышали цены, не увольняли пьяниц и прогульщиков с работы, при них и слова-то такого без-ра-бо-ти-ца люди не знали, думали, что это только там, у них, за бугром... Наш «сицилизмь», «комюнизьмь», как говорили недавние вожди, никогда подобного не допустит...

— Мрачную же ты картину, дружище, нарисовал! — выпив рюмку на редкость душистого коньяка, сказал Иван. Аня деловито сооружала бутерброды с маслом и икрой. — Какой же выход?

— Выход сейчас единственный: каждый спасается в одиночку! Рвемся в капитализм, а того не понимаем, что капитал делают талантливые, образованные люди и редкостные работяги. На наших пьяниц и воров рассчитывать не приходится, да и на идеалистов — тоже. Сильные, хваткие, умелые у нас выживут, а те, кто привык чего-то ждать сверху — они окажутся за бортом. Ведь капиталистам воры, пьяницы и бездельники, которые шаляй-валяй трудились на государственных предприятиях, и даром не нужны. Не нужны им и спекулянты из молодых да ранних, что скупают все в магазинах и тут же на тротуарах торгуют втридорога. Их уже успела новая власть развратить, сделать рвачами, хапугами, полубандитами. Бешеная деньга, которая дуриком пошла им в руки, уже настроила их мозги на обман, мошенничество, разврат. Капиталистам нужны умелые, честные работяги. Вот и придется таких нашим приличным капиталистам подыскивать. Страна у нас богатейшая, но ее загадили, захламили, вспомните Каспий, Байкал, Арал, Севан, да сколько мерзких грязных пятен на нашей земле оставили большевики везде, где добывали полезные ископаемые, уран, губили леса, хищнически уничтожали зверье, рыбу... Короче, Ваня, нужно все начинать сначала, фигурально выражаясь, с того самого тринадцатого года, на который так любили ссылаться наши гнусные теоретики-вруны! На поверку-то оказывается, до тринадцатого года люди в России жили в тысячу раз лучше. Не соверши большевики с Сатаной-Лениным переворот, Россия была бы, может, ведущей, богатой страной Европы.

— Вы ведь тоже работали в комсомоле, партии... — робко вставила Аня, пораженная убежденной горячностью его речи.

— Сейчас мне это дико даже слышать, — усмехнулся Александр Борисович. — Партия, комсомол! Кое-кто хотел бы вернуть их, таскает жалкие плакатики с лозунгами: «Да здравствует коммунизм!» И это тоже народ. Те, кто хочет снова сытно жрать из кормушки, пить дешевую водку, воровать готовую продукцию и лодырничать на работе. Только возврата к старому нет, это уж точно. Сейчас мы переживаем уродливую отрыжку примитивного капитализма. У нас пышным букетом расцвело все самое низменное, страшное, что сопутствует переменам.

— Выходит, социализм-коммунизм — это нищета, воровство, пьянство? — сказал Иван.

— А ты в этом сомневаешься? — блеснул на него веселыми глазами приятель. — И еще одно — добровольный самообман. Ведь никто всерьез не верил ни в какой коммунизм, даже самые оголтелые проповедники идей марксизма-ленинизма. Делали вид, что верят. И потом была запущена такая могучая пропагандистская машина, какой еще в мире не было! Людей начинали обрабатывать с детяслей. Разве не помнишь, что даже там висели портреты Карла Маркса и Ленина? А так же выставлялся стенд с портретами членов политбюро. Вот мы с тобой оба работали в комсомоле, так ведь это была клоака, Иван! О чем думали комсомольские жеребчики в своих роскошных кабинетах? О бабах, о вкусной жратве, загранпоездках на дармовщину, о карьере, ради которой готовы были продать самого близкого друга. Сидели на первом этаже Смольного, а в мечтах себя видели на втором и третьем, где заседали партийные функционеры.

— Я в Смольном не сидел, — усмехнулся Иван.

— А туда честных да принципиальных и не брали, дружище! От них одна морока. С проходимцами и приспособленцами куда легче. Нужны были «свои» люди, преданные начальству. Таких и подбирали, тащили за шиворот снизу вверх.

— Тебя заметили и вытащили, — поддел его Иван.

— Я был такой же, как все. Это у меня в тюрьме, Ваня, глаза открылись на истину. Там, знаешь ли, тоже есть философы почище еще штатных. Все растолковали, разложили по полочкам. Пусть их философия заземленная, примитивная, зато жизненная.

— Я вот все понимаю, кроме одного: были партократы, чинуши, взяточники, но ведь и в магазинах все было, верно ведь? — блестя темными глазами, заговорила Аня. — Народ выбрал новую власть, демократы заполонили освободившиеся места, казалось бы, действуйте, работайте, выполняйте свои предвыборные обещания, а на деле? Как с цепи сорвались! Мгновенно из сладкоречивых обещальщиков превратились в хапуг, рвачей, бюрократов, нахватали квартир, дач, машин, а народу стало в сто раз хуже жить, чем при партийном господстве. Куда же все делось? Выходит, эти новые... демократы еще больше воруют? Теперь и дураку ясно, что простым людям стало невмоготу сводить концы с концами, их обирают все: новые власти, правительство, бытовые организации — все, кому не лень. Цены будто сошли с ума, каждый день все дорожает, это как снежный ком, а правительство обещает новые беды, которые навалятся на народ, когда подскочат цены на энергоносители. А зачем они их хотят поднять, раз будет всем хуже? Что это за реформы, от которых народ уже волком воет? Я наслушалась от жильцов в конторе. Как же людям жить? Не все могут на улицах торговать спичками и газетами?

— Нет настоящей власти, значит не будет в стране порядка, — сказал Иван.

— Как нет власти? — возразил Бобровников, поощрительно улыбнувшись Ане. — А кто занял у нас Смольный и Мариинский дворец? Кто сидит в Кремле и Белом доме и каждый день издает указы и постановления?

— Которые никто не выполняет, — вставил Иван.

— Смутное время, — улыбнулся Александр Борисович.

— Смутное, говоришь? — взглянул на него Иван. — Я вот прочел всю «Историю государства Российского» Карамзина. Наконец выпустили... Так Россия веками пребывала в смутном времени. Ну, может, при Екатерине Второй, да Петре Первом было более-менее стабильно, да и то Емелька Пугачев всю Россию всколыхнул со своими разбойниками. Большевички пытались из старинных разбойников сделать героев, народных освободителей, а Карамзин называет их своим именем, зверями, садистами... Хороши освободители! Грабили честных людей, убивали тысячи, жгли, насиловали, пытали! Вот что несли России «народные бунтари». Еще хуже их были революционеры. Разве не они развязали у нас террор и убийство умнейших сынов отечества? Взять хотя бы Столыпина? «Революционеры» и в подметки не годились тем, на кого покушались. Что это: зависть к умным, талантливым или месть народу? Лишить Россию лучших государственных деятелей. И еще именами этих ублюдков названы города, улицы...

— Заменяют потихоньку, — заметила Аня.

Коньяк понемногу убывал, такой душистый напиток и пить было приятно и в голову тупо не ударял, как нынешняя водка-сивуха. Хотя разговор и шел на волнующие темы, однако хорошая еда смиряла гнев. Аня только успевала делать бутерброды с маслом и икрой. Копченое мясо прямо таяло во рту, а стоящий торчком на столе, как огромная кедровая шишка, ананас, был столь красив, что хозяйка не решалась его разрезать. Иван понимал, что бывший его шеф по «Аквику» пришел не просто так, время уже подвигалось к полуночи, Аня с трудом сдерживала зевоту. Странно, при электрическом освещении ее темно-серые глаза становятся черными.

— Пойдем на кухню? — предложил Иван.

Пока Аня убиралась, мыла посуду — она никогда не оставляла ее в раковине до утра — они потолковали о погоде, ранней весне, о планах на лето. Бобровников подливал коньяк, но пить уже не хотелось. Аня приготовила им хорошо заваренный чай. Она знала, что после чая муж уже ни за что не притронется к рюмке. Пожелав им спокойной ночи, она ушла в ванну, а потом в комнату, где они спали на широкой тахте, застланной ковром.

— Ну, выкладывай, Саша, с чем пожаловал? — без обиняков спросил Иван. Он хорошо знал приятеля — без нужды он не придет, да еще на ночь глядя. Что-то серьезное привело его сюда. Надо сказать, что старый приятель сильно изменился: куда подевался былой оптимизм? И внешне стал иным. Исчезла комсомольская розоватость с лица, пропал животик, что только на пользу ему пошло.

— А такую мысль, что я просто пришел проведать старого женившегося приятеля, ты не допускаешь? — усмехнулся Александр Борисович.

— Жизнь слишком сурова теперь, дружище, без особой нужды на то люди друг к другу в гости не ходят. Помню, несколько лет назад хоть телефон выключай под Новый год — бесконечные звонки и поздравления, а в этом году всего три звонка. И знаешь, один от кого? От Глобова!

— Меня не было в Питере перед Новым годом, но мы-то с тобой поздравили друг друга у Глобова?

— Как у тебя с ним? Сработались? — поинтересовался Иван.

— Мы ведь с ним старые знакомые, я тебе говорил, — неопределенно ответил Бобровников. — О Глобове у нас сейчас и речь пойдет...

И вот что он рассказал.

По заданию Андрея Семеновича Глобова он, Бобровников, и Пал Палыч Болтунов отправились в командировку в Архангельск. Нужно было приобрести у капитанов торгового флота несколько заграничных автомашин для дочерних предприятий. Шеф им пообещал — руководителям — машины. Обещания свои он всегда выполнял, того же неуклонно требовал и от других. В наличии у экспедиторов, так в документах были названы Бобровников и Болтунов, находилось два миллиона рублей. В Архангельске можно было купить иномарки дешевле, чем в Санкт-Петербурге. Капитаны привозили, как правило, подержанные машины, в среднем их цена в тот период колебалась от 30 до 50 тысяч. Конечно, за новый «Форд» или «Вольво» не жалко было выложить и полмиллиона. Но на новые автомобили у капитанов не доставало валюты. Новые иномарки продавали через совместные предприятия, которых расплодилось полно в крупных городах бывшего СССР.

Болтунов уже полгода работал на Глобова, был членом Совета какого-то коммерческого предприятия, занимающегося изданием детективов и зарубежной фантастики. Раньше он служил в Управлении культуры инспектором. Как выяснил Александр Борисович, он курировал репертуары театров. Имея дело с драматургами, брал взятки, а за это в столице пробивал бездарные пьесы в реперткоме, где у него были свои люди. Конечно, он не забывал и им отваливать, о чем предупреждал драматургов. Но был достаточно умен, чтобы не погореть. Слухи шли, что взятки берет, а за руку никто не схватил. Пал Палыч был дважды женат, но ни одна из жен больше двух-трех лет с ним не выдерживала. Почему, об этом Бобровников узнал позже. Болтунов никогда не повышал голоса, говорил ровно, спокойно, гладко и остановить его, особенно в компании было невозможно. Редкий человек так точно оправдывал свою фамилию, как он. Болтовня на любую тему и составляла смысл его жизни: он безусловно был эрудированным, обладал хорошей памятью, услышанные и вычитанные интересные чужие мысли и идеи очень ловко выдавал к месту за свои собственные, тем самым прослыл в кругу малознакомых людей за исключительно умного человека. Правда, все отмечали, что он недоброжелателен, завистлив и холоден.

Каким образом сумел он подкатиться к Глобову, этого никто не знал, но за каких-то полгода стал его ближайшим советником. Разумеется, в делах издательств и культуры, Пал Палыч разбирался и мог быть полезен, но чем еще он мог очаровать трезвого и умного миллионера, этого никто не мог понять. Дело в том, что все, кто близко общались с Болтуновым, очень скоро убеждались, что он типичный демагог, поверхностный человек, правда, с хорошо подвешенным языком, очень жадный, убежденный человеконенавистник — ни о ком никогда не сказал доброго слова, даже о своем шефе. В быту держал себя высокомерно, всячески подчеркивал свое превосходство над людьми, зависящими от него. А став ближайшим помощником Глобова, он высоко поднялся над многими подчиненными миллионера.

И вот с таким человеком Александр Борисович отправился в Архангельск добывать подержанные автомобили для фирмы. Глобова Бобровников уважал, никогда ему не завидовал, отдавая должное его деловым качествам и хватке. Ведь не кто-нибудь из бывших приятелей, а именно миллионер поддержал его в трудную минуту жизни, когда он вернулся из заключения. Вернулся он гол, как сокол. Бывшая жена ничего ему не оставила. За каких-то несколько месяцев под крылышком Глобова Александр Борисович снова высоко поднялся из праха, возможно, выше прежнего. Тогда его со всех сторон окружали завистники, бывшие партийные коллеги подсиживали. Не мог же он их всех устроить и в так уже трещавший по всем швам «Аквик»?..

Машины они купили, погрузили их на платформы и отправили с охранником в Санкт-Петербург. С капитаном торгового флота пришлось много пить и перед самым отъездом Бобровников вдруг узнал от пьяного капитана, что Болтунов заплатил ему двадцать пять тысяч, а документы оформил на 35 тысяч. Ну, и конечно, выпивка за счет продавца... Александр Борисович навел справки в ГАИ, потолковал с другими капитанами, с которыми имел дело Пал Палыч, и выяснил, что на этих сделках тот выручил для себя около сорока тысяч рублей. За эти деньги он приобрел себе вполне приличный «БМВ».

Возвращались они в мягком купе скорого поезда, довольный сделкой Пал Палыч много пил и не умолкал ни на минуту. В Архангельске он купил несколько бутылок коньяка и копченой колбасы. Бобровников не поддержал компанию, у него побаливал желудок.

— Я ведь с тебя не высчитаю за коньяк, — снисходительно заметил Болтунов. — Пей, закусывай.

— И сюда жулье с Кавказа добралось, — поморщился после первой рюмки Александр Борисович. — Коньяк-то липовый!

Пал Палыч делал вид, что коньяк хороший — как же, он заплатил за него, да и не любил в дураках оставаться — пил, похваливал и рассказывал о своих любовных похождениях, хвастался, что последней его любовницей была одна из красивейших девушек Ленинграда, но вот пришлось расстаться: не мог на ней жениться — не было развода со второй женой, а красотке подвернулась выгодная партия — вышла замуж за мелкого коммерсанта из какой-то совместной фирмы. У ее жениха был «Мерседес», он пленил ее богатыми подарками и красавица дала Пал Палычу отставку, но он еще за нее поборется... И уж очень напирал на то, что себя, Болтунова, он и рядом не может поставить с этим торгашом! Но какова сущность женщины: любя его, а в этом Пал Палыч не сомневался, ушла к другому, вернее, продалась в рабство ради денег, подарков, «Мерседеса»... Вот он теперь тоже имеет машину. Нет, подобного предательства он не простит. Пару раз звонила, сожалела о случившемся... Но изменять своему торгашу не захотела... Конечно, он мог бы настоять, увести куда-нибудь, хотя бы к знакомому художнику в мастерскую. Для подобных дел у него всегда хранится ключ.

Бобровникову было ясно, что самолюбивый Болтунов уязвлен этой изменой до глубины души. Когда он обо всем этом рассказывал, его бледное, будто золотушное, лицо искажалось злостью, а смех был желчным. Вот только есть ли у него душа? Александр Борисович был убежден, что этот человек — сатанист. Поклоняется темной, нечистой силе...

Бобровников поинтересовался, мол, поставил ли Пал Палыч в известность Глобова насчет собственной машины? Тот небрежно ответил, что он звонил шефу домой и советовался с ним о каждой сделке. И на все получил добро. Спал Болтунов на нижней полке — в купе они ехали вдвоем — не раздеваясь, от него неприятно пахло. Александр Борисович заметил ему, что в купе тепло, стоит ли в одежде на чистых простынях спать? Пал Палыч сделал вид, что не расслышал. Он вообще все делал так, как только ему хотелось. С чужим мнением никогда не считался. Часто повторял, что он все умеет делать, ремонтировать, планировать, однако когда заклинило на окне штору, ничего так и не смог сделать. Его ровный тягучий голос раздражал Бобровникова. Он уже узнал всю биографию Болтунова: закончил в шестидесятых годах Институт культуры имени Крупской, работал художественным руководителем в Домах культуры, потом перебрался в городское Управление, завязал полезные связи, вскоре вступил в партию — иначе на такой работе далеко не продвинешься — а когда началась перестройка, за месяц до запрещения и роспуска партии, вышел из нее, перекинулся к демократам, но те не простили ему нескольких громких выступлений в газете против леворадикалов и поборников сионизма, а партийные деятели, переметнувшиеся в сферу экономики и бизнеса, тоже не простили предательства по отношению к ним и хитроумный Болтунов оказался в сложном положении, стал не нужен ни нашим, ни вашим. Случай свел его с Глобовым, он сумел понравиться миллионеру и вскоре стал его помощником и советником...

Бобровников понимал, что разоблачить Болтунова будет нелегко, тот так ловко обтяпывал свои коммерческие делишки с капитанами, что подкопаться было трудно. Он и им сумел задурить за коньяком в ресторане головы. Сделки совершались один на один, деньги выкладывались, как говорится, на бочку. Глобов не терпел жуликов в своем огромном хозяйстве, даже привлекал для их разоблачения частных детективов и тот, кто вылетал из фирмы, долго не мог устроиться в бизнесе. Крупные воротилы поддерживали связи друг с другом. Какой бы сам по себе бизнес не был жульническим и спекулянтским, миллионеры не терпели жуликов и пройдох. Обманывай поставщиков, потребителей, но не смей жульничать среди своих. Это не прощалось. А Болтунов самым бессовестным образом надул своего благодетеля и эта мысль не давала покоя Бобровникову. Были у него и еще веские причины ненавидеть Болтунова...

За эту командировку в Архангельск он раскусил подлую сущность Пал Палыча. Разглагольствуя высоким слогом о нравственности, мировых ценностях, частенько употребляя ставшее модным словечко «ментальный», «ментальность», сам он был мелким беспринципным жуликом, способным даже на мелкое воровство. Случайно Александр Борисович увидел в сумке Болтунова перочинный нож в кожаном чехле, который принадлежал капитану парохода, у которого они после сделки пьянствовали в каюте. У другого капитана Пал Палыч спер газовый пистолет. Это только то, что заметил Бобровников. Все его существо бунтовало против этого мерзкого человечка с повадками беса и непомерным самомнением. Теперь он понимал, почему от него уходили женщины. Он его, мужчину, за одну только командировку, довел до тихого бешенства, каково же было терпеть этого тягучего мерзавца месяцами, годами?..

— Ты должен мне помочь разоблачить этого мелкого пакостника, — в заключение сказал приятель.

— А почему бы тебе все откровенно не рассказать Глобову?

— Это будет похоже на донос, а быть доносчиком мне не хочется. В тюрьме их называют «суками». Потом, у Болтунова хватило ума все сделать шито-крыто. Капитаны ушли в море, да им все это до лампочки. Деньги получены, машины отданы, о чем еще думать? Про газовый пистолет капитан только и сказал мне одному, кажется, догадался, что его украл Болтунов, но взять того за горло постеснялся, как же — интеллектуал, работник культуры... Это только то, что я за одну поездку узнал, а сколько еще разных махинаций совершил Болтунов, одному Богу известно. Точнее, Сатане — он явно помогает ему.

— Как жизнь все на свете перевернула! — вздохнул Иван. — Сидел бы ваш Болтунов в Управлении культуры и инспектировал избы-читальни... А теперь вон как развернулся!

— И там он брал взятки от директоров Домов культуры, я уж не говорю про драматургов, да и у кооператоров сейчас стрижет на книгах купоны... Все лучшие книги, что выходят у нас, приносит в кабинет Глобову, а тот дарит своей артистке Натали.

— Видел я ее... Красавица.

— Она ему обходится оё-ёй!

— Она или театр?

— Надо отдать нашему должное: он на благотворительность не жалеет денег.

— И мой шеф его уважает, — сказал Иван.

— А ты? — пытливо взглянул на него приятель.

— Сидит еще, наверное, в каждом из нас недоверие, подозрительность к богатым людям, — ответил Иван. — А Глобов? Глобов мне нравится.

— Его можно назвать порядочным человеком, каким можно быть в современном бизнесе, — согласился Александр Борисович. — Держит свое слово, не заносится перед простыми людьми, не жаден и не наел ряжку, как многие кооператоры, вдруг дорвавшиеся до водки и деликатесов!

— Выглядит он молодо, наверное, тренируется? У него на даче сауна, спортивные снаряды.

— Хочет жениться на Натали, а она благоволит Болтунову, — гнул свое Бобровников. — А с артисткой Андрей Семенович считается. Вот пример того, как даже такой сильный мужчина, как Глобов, может попасть под каблук в общем-то не очень уж и умной бабенки.

— Красивой женщины, — поправил Иван.

— Поражаюсь, как она не может раскусить этого бесенка? Он ведь запросто бывает у них дома. Все городские и театральные сплетни знает, Натали использует его и как мальчика на побегушках: рыщет по кооперативным магазинчикам, покупает ей французские духи, парфюм. Понятно, не за свои деньги. И она любит детективы. Всё вышедшие у нас романы Чейза преподнес ей на блюдечке. Когда ему нужно, знает, как подобрать ключик к сердцу...

— А что же ты хочешь от меня? — спросил Иван.

— Глобов поручил ему бартерную сделку: фирма выделяет любому лесничеству шесть «Москвичей», а они — лес-кругляк. Наш шеф разворачивает крупное строительство дачного поселка для своих фирмачей. Видишь, как заботится о сотрудниках! Болтунов, конечно, одним из первых стоит в дачном списке. Убежден, что на этой операции с лесом он снова нагреет руки. Займись этим, Иван?

— Приходи завтра в нашу контору, оформим контракт, — подумав, согласился Иван. — С преступниками часто встречаюсь, а вот с бесами не приходилось!

Почему бы не помочь Бобровникову? Он никогда не делал ничего дурного Рогожину. И разоблачение Болтунова спасет и Глобова от неприятностей и хищений.

— А без контракта нельзя? — заглянул ему в глаза приятель. — Ради старой дружбы? Я заплачу, но пусть это будет между нами.

— Чем же я тогда лучше Болтунова, если буду тайно действовать за спиной своего шефа?

Александр Борисович смутился, заерзал на стуле.

— Подловил ты меня!

— Можешь быть спокоен, Саша, интересы клиентов мы бережем, — успокоил его Иван. — Все собранные факты будут переданы лично тебе.

Бобровников, поколебавшись, сказал, что завтра в половине десятого будет в агентстве.

— Скажи мне, — уже на пороге спросил Рогожин. — Ты только бережешь своего шефа или тут есть еще что-то другое, личное?

— Ты стал проницательным, Ваня, — невесело улыбнулся Александр Борисович. — Этот подонок и мне сильно нагадил... Об этом в другой раз, ладно?

— Ладно, — сказал Иван. — Спасибо за царское угощение.

— Сказать Андрею Семеновичу, чтобы вас всех прикрепил к нашей снабженческой конторе? Продукты высшего качества и цены для своих не такие высокие.

— Это дело Дегтярева, — сказал Иван. — Я не хочу влезать не в свои дела.

— Ты на своем месте, дружище! — похлопал его по плечу Бобровников. — Неподкупен, честен, справедлив... Как эти ребята из ВЧК Дзержинского.

— Я бы не хотел походить на них, — сказал Иван.

— Это я так, для красного словца, — не смутившись, ответил приятель.

— Вот я слушала его, — сказала Аня, уже лежа в постели. — С тобой-то он был откровенен, но как он рассуждает? Даже не верится, что работал в комсомоле, партии. Разве так просто сменить все свои убеждения, мораль?

— Мне сдается, что у моих бывших коллег вообще никакой морали и убеждений не было, поэтому им и измениться не так уж трудно.

— Господи, а мы, комсомольцы, в школе верили, что вы нам говорили, брали с вас пример.

— Все мы были обманутыми, и дураки, и умные.

Но я убежден, что честный человек останется честным, порядочный — порядочным, а мразь всякая мразью. Как сказал мой друг Антон про Пашку-Паука: из гада рыбину не сделаешь.

— Мне твой приятель понравился...

— Как и его угощение?

— В нем есть что-то искреннее, он не равнодушный человек, дорогой.

— Ты не против, Аня? — повернувшись к ней, Иван нежно обнял жену. Груди у нее обрели форму спелых налитых груш. Живот был большой, но гасил вспыхнувшую страсть. Ему нравилось прижиматься к нему щекой и прислушиваться. Где-то вычитал, что утробный младенец видит сны и уже мыслит там, во влажной темноте...

— Я никогда не против, мой господин, — потянулась она к нему, полузакрыв большущие глаза. — Только осторожнее, мы теперь даже в постели не одни...

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ


1

Если в новой профессии Рогожина было много такого, что привлекало его, заставляло чувствовать себя мужчиной, разгадывать заданные преступниками головоломки, в конце концов посильно помогать обиженным людям, то вместе с тем было и другое: если и не полное разочарование в людях, то растущая настороженность к ним, подозрительность, привычка все брать под сомнение и проверять. У пострадавших тоже иногда оказывается рыльце в пушку. Уже сколько раз человек, производивший на всех самое хорошее впечатление, на самом деле был проходимцем, негодяем, преступником. И чаще всего именно молодые и среднего возраста люди, благообразного, даже интеллигентного, облика, были замешаны в преступных деяниях, проявляли особенную жестокость к своим жертвам, садизм. Даже рецидивисты-уголовники бледнели рядом с ними. Откуда вся эта звериная жестокость в них? Легко было бы бороться с преступниками, если бы у каждого на физиономии было написано: «Я бандит! Я убийца! Я — вор!» Конечно, у некоторых из них были лица вырожденцев с низкими скошенными лбами, жестокими чертами, полным отсутствием духовности, или как говорила Аня, лишенных души. По ее мнению, эта нечисть появилась на белый свет без Божественного предназначения, лишенная своих Ангелов-хранителей. Люди, которые никогда не получат бессмертия, потому что они есть порождение темных сил и с рождения предназначены служить дьяволу во вред православным. Аня часто цитировала мужу «Закон Божий». Читала литературу и о дьявольщине. Теперь все можно было купить на книжных прилавках. А вот к литературе о НЛО, инопланетянах, ее не тянуло, да и Иван перестал покупать газеты «НЛО», «Аномалия» — в них повторялось одно и то же. Ради сенсации публиковали всякую чушь, рассчитанную на легковерных людей.

Человек, за которым уже несколько дней следил Рогожин, уж никак не походил на преступника: интеллигентный с виду, модно одетый, чего стоит одно кожаное пальто на меху, ондатровая шапка, коричневые теплые сапоги на коротких толстеньких ногах. Лоб у него высокий, губы несколько суховаты, голубые холодные глаза неглупые. Бобровников обмолвился, что Пал Палыч Болтунов хорошо сложен, но Иван отметил, что при всей спортивной подтянутости, помощник Глобова был коротконог. Не настолько, чтобы казаться уродливым, но в глаза это бросалось. Иногда встречаются на улице карлики с грудью, плечами, лицом нормального человека, а вот крепкое мощное туловище будто с размаху посажено на короткие кривые ножки. В иностранных фильмах о трущобах часто показывают таких.

Пал Палыч был среднего роста, нетороплив в движениях. Он вообще был нетороплив: всегда опаздывал, долго раскачивался на решения. Все боялся, по-видимому, прогадать для себя, тщательно и подолгу обдумывал самую пустяшную операцию. Глобову это казалось серьезностью и ответственностью. На самом деле Болтунов просто был нерешителен, подозрителен. У него отсутствовала начисто интуиция. Золотушная бледность на неподвижном лице придавала ему болезненный вид, светлые волосы были с рыжинкой, особенно это было заметно, когда не был чисто выбрит, лицо его казалось присыпанным красноватой пылью.

Рогожин сидел за рулем дегтяревской машины, Болтунов вел впереди свой серебристый «БМВ».

А ехали они оба за роскошным, почти новым синеватым «Мерседесом» с тонированными стеклами и чемоданным багажником. Пал Палыч по всем правилам конспирации преследовал его. Движение в городе столь оживленное, что вряд ли кто обратит внимание на следующую на приличном расстоянии малолитражку. И ничего удивительного не было, что с одной и той же машиной можно было много раз повстречаться у красного светофора.

Дорога была влажной, иногда моросил мелкий дождик, с крыш зданий брызгали на тротуар тонкие белые струйки. Конец февраля, а в городе плюс пять градусов, у водосточных труб угрожающе нависли сосульки. Прохожие держались поближе к проезжей части: шофер на тебя вряд ли наедет, а вот гигантская сосулька может без предупреждения обрушиться на голову. На улице Марата Иван сегодня видел «Москвича» с продавленной крышей и разбитым лобовым стеклом — это сосулька на него рухнула с высоты пятого этажа.

«Мерседес» остановился на Московском проспекте возле коммерческого магазина с богато оформленной витриной. Болтунов проехал немного вперед и тоже остановился, как раз под знаком, запрещающим стоянку. Иван предусмотрительно свернул в узкий переулок. Развернулся и доставил «Жигули» так, чтобы можно было легко выбраться на проспект. Из «Мерседеса» вышли высокая молодая женщина в роскошной полосатой шубе почти до пят и рослый, в кожаной куртке, мужчина в джинсах и черных сапогах. На голове огромная лисья шапка с серебристым мехом. В таких теперь опасно ходить — могут сорвать прямо с головы и убежать. Впрочем, владелец «Мерседеса» мог не опасаться, он ведь в общественном транспорте не ездит, да и вряд ли пешком по улицам разгуливает. Вид у него важный и деловой. Даже коричневый кейс в руке. Спрятавшись за фонарным столбом, Болтунов проводил их взглядом и закурил. Он даже дверцу своей машины не закрыл. По сравнению с роскошным «Мерседесом», его подержанная «бээмвэшка» смотрелась золушкой. Да и сам Пал Палыч явно проигрывал по сравнению с высоким, худощавым молодым человеком, скрывшемся в магазине с красавицей в шубе. Это была заметная пара. Иван уже сообразил, что девушка и есть бывшая любовница Болтунова, которая по его словам, променяла его на жулика на «Мерседесе». Издали Иван не рассмотрел ее как следует, издали бросились в глаза длинные черные волосы, стройная, гибкая. Даже шуба не скрывала этого.

Воровато озираясь, Болтунов приблизился к дверям магазина, но вовнутрь не вошел, сквозь окно понаблюдал за парочкой и небрежной, замедленной походкой подошел к «Мерседесу», подергал за одну ручку дверцы, за другую, и отошел. В тонких губах его была зажата потухшая сигарета. Значит, нервничает. Иван не мог понять, на что он рассчитывает? Наверняка, хозяин закрыл дверцы на ключ, а если бы и нет, тогда что?.. Пока Рогожин раздумывал над этой загадкой, парочка вышла из магазина. Если Болтунову на вид лет сорок пять, то хозяину «Мерседеса» самое большое тридцать, а девушке в шубе и двадцати не дашь. Действительно, она красива! Эти двое смотрелись счастливой, довольной жизнью, парочкой, будто созданными друг для друга. Мужчина вполне соответствовал своей жене-красотке: высокий, смуглолицый, с приятным открытым лицом. Из-под гигантской шапки выбивались на лоб черные кудри. Под мышкой у девушки был завернут в белуюбумагу пакет. Купили что-то. А в таких магазинах дешевых вещей не бывает. Болтунов снова укрылся за фонарным столбом и стал демонстративно смотреть в другую сторону. Все-таки настоящего сыщицкого опыта у него нет. И дураку ясно, что ему что-то нужно, вынюхивает мужик что-то! Сизый дым от закуренной сигареты поднимался чуть повыше его головы в ондатровой шапке и таял в сумрачном свете ненастного дня.

И снова они едут по Московскому проспекту друг за дружкой. По-видимому, Пал Палыч уже не первый раз сопровождает свою бывшую пассию — как могла такая девушка связаться с ним? — в поездках по городу, вернее, по магазинам. А ему самому и в голову не пришло полюбопытствовать, не преследует ли его кто-либо? Хотя такие наглые и самоуверенные люди, как Болтунов, и мысли не могут допустить, что они тоже уязвимы... Ивану вспомнилась бешеная погоня американской полиции за преступниками, сколько там разбитых машин, наездов, столкновений! Вот что значит богатая страна: не жалеют на съемках технику! Надо, так пассажирский состав готовы спустить с рельс, а уж про бедные, раздавленные, горящие, расплющенные автомобили и говорить не приходится. Нет такого боевика у них, чтобы не были покалечены десятки машин...

«Мерседес» еще раз остановился на Кузнечном возле самого дорогого комиссионного магазина, где продавалась видеотехника, импортные холодильники по баснословным ценам. Там парочка ничего не приобрела. Как и Болтунов, Иван не вылезал из машины. Кругом шла бойкая торговля с рук. И моросящий дождь не помеха. Кое-кто раскрыл над своими разложенными на тротуаре товарами зонты. Больше всего выставлялось водки и вина.

Два дня назад, когда Рогожин так же ездил по городу за Болтуновым, он был свидетелем такой сцены: тот подкараулил чернобровую красотку возле стоянки такси у метро «Технологический институт», по-видимому, где-то неподалеку она и жила. Более часа они ждали, сидя в машинах. Хорошо еще, что было не холодно. Девушка в роскошной шубе появилась со стороны Владимирского проспекта, в руках у нее фирменный пакет с пластмассовой ручкой, наружу торчал зеленый хвост лука. Болтунов, как черт из табакерки, выскочил из своего «БМВ», подлетел к девушке, проявив несвойственную ему живость, и, жестикулируя, стал что-то горячо говорить. Она молча слушала, красивое лицо ее было пасмурно. Изредка вскидывала на него глаза и тут же опускала их. О чем шел разговор, Иван не слышал, но и так было ясно, что выясняются отношения. Бобровников рассказывал, что Пал Палыч места себе не находил после того, как Соня Лепехина, так звали красотку, ушла от него. Ведь он так хвастался перед всеми романом с ней, повсюду таскал с собою, даже познакомил с Глобовым, мол, и мы не лыком шиты! И вдруг такой удар! От телячьей восторженности он перешел к глубочайшему скепсису. Не давал никому прохода в фирме, останавливал людей в коридорах, долго и нудно толковал, какие нынче пошли коварные девицы, мол, готовы променять достойного, умного человека на обыкновенного спекулянта с «Мерседесом». Он прямо так и говорил, что она променяла его на какой-то поганый «Мерседес»! Александр Борисович утверждал, что Соня Лепехина просто не выдержала этого патологического зануду и сбежала от него. «Мерседес» тут ни при чем. Только на первых порах Болтунов мог пустить пыль в глаза, поразить эрудицией воображение неопытной девицы, но вскоре даже самая тупая замечала, что с таким страшным человеком жить невозможно: он нудил, давил, обволакивал своей болтовней с утра до ночи. Наслаждался своей жертвой, как паук, поймавший в паутину несчастную муху. Он и сам себя любил слушать. Да и в постели — откуда располагал такими сведениями Бобровников? — был примитивен и эгоистичен, думал лишь о собственном удовольствии, мало чего давая взамен партнёрше. В любви был так же расчетлив и холоден, как и в делах. Обе жены сами ушли от него. Жил Пал Палыч в двухкомнатной квартире своей престарелой тети, которая за ним и присматривала. Наверное, и тетя его не выдержала бы, но она была абсолютно глуха. Без слухового аппарата ничего не слышала. Когда племянник заявлялся домой, старушка тут же его выключала и бесконечным монотонным речам Болтунова внимали лишь стены с грязными обоями да книжные полки. Он был ленив и ничего по дому не делал, постель не убирал за собой, обувь и не прочитанные книги валялись на полу, занимали подоконник. Если Болтунову кто-либо звонил, то разговор как правило, затягивался чуть ли не на час. Поэтому ему звонили очень редко.

Вот сколько сведений о Пал Палыче накопилось у Рогожина.

Моросил и моросил невидимый дождь, на шубе и меховой шапочке ей под цвет, Сони Лепехиной, посверкивали крошечные капельки, миловидное большеглазое лицо все больше мрачнело и уже не казалось таким красивым. Болтунов мог убить и красоту. Неожиданно она взмахнула рукой и залепила бывшему любовнику пощечину. Ей показалось этого мало — она еще плюнула ему в бледное, золотушное лицо и решительно уселась в как раз подъехавшее зеленое такси. Пал Палыч напрасно рвал ручку дверцы — Соня успела закрыться изнутри. «Волга», обдав его грязным ледяным крошевом, укатила прочь, а он остался на тротуаре с перекошенным от злобы лицом. Одна щека его побагровела. И тут он удивил Рогожина: подскочил к стоявшему почти на тротуаре «Москвичу» и ногами стал изо всей силы пинать вмерзшие в лед скаты.

Сегодня у Болтунова, по-видимому, какие-то другие планы, вряд ли он станет преследовать Лепехину на глазах мужа. Но тогда зачем так настырно он ездит за ними? Вскоре Иван понял, зачем...

Случилось это возле офиса, где работал муж Сони Лепехиной — Станислав Нильский. «Мерседес» стоял в тупиковом проулке, соединяющемся с улицей Достоевского. Болтунов около часа шнырял рядом, курил у парадных, изучающе поглядывал на окна, на дверях была вывеска: «Фром», советско-германское предприятие. Нильский работал там, если можно назвать работой те несколько утренних часов, которые он проводил в офисе. Воспользовавшись мусоровозом, отгородившим «Мерседес» от окон, Пал Палыч, семеня на коротких ножках, решительно приблизился к сверкающей машине. Или так было неплотно прикрыто боковое окно, или он что-то сделал — Рогожин не разглядел — но Болтунов торопливо прикурил от своей сигареты другую, гораздо длиннее и пропихнул ее в щель между стеклом и хромированной дверцей. Тут же повернулся и скрылся за мусоровозом, оглушительно грохочущим железными баками в тупике.

Заинтригованный происшедшим, Иван выбрался из «Жигулей», и подошел к «Мерседесу». На синтетическом сидении, разбрызгивая синеватый огонь, как волчок, вертелась необычная сигарета. Изобретательный Болтунов набил вместо табака в белый цилиндрик порох или какой-нибудь другой горючий материал. Подивившись на столь хитроумную пакость, Иван быстро поднялся на второй этаж, где находился «Фром». Надо сказать, что небольшое помещение было богато отделано: красивые панели под дуб, лампы дневного света, солидные двери с бронзовыми ручками. Он приоткрыл одну, затем другую и только в третьей комнате увидел стоявшего у тумбочки с телефонами Станислава Нильского. Телефоны были иностранного производства с кнопками. Иван бесцеремонно нажал на рычаг и, глядя на опешившего бизнесмена, коротко сказал:

— Ваша машина изнутри горит.

— Как горит? — вытаращил на него глаза Станислав. — Вы меня разыгрываете?

— Посмотрите в окно, — пожал плечами Иван.

Но Нильский не стал терять времени, прыжком, которому позавидовал бы заяц-русак, он преодолел расстояние от тумбочки до порога, прогремел каблуками своих дорогих сапог по коридору и выскочил на улицу. Из-за неплотно прикрытого окошка «Мерседеса» тянул синеватый дымок.

Иван не стал дожидаться его возвращения, спустился вниз и направился к своей машине. Он и так знал, что зажигательный снаряд подлеца Болтунова наверняка прожег изрядную дыру на новеньком сидении темно-шоколадного цвета, а не предупреди он Нильского — и весь красавец-«Мерседес» мог бы выгореть изнутри.

2

С таким типом людей, как Болтунов, Рогожин еще не встречался. Редкая пакостность, злобность и коварство, присущие ему, удивительным образом сочетались с эрудицией, находчивостью и даже долей мрачного юмора. Когда Пал Палыч хотел, он мог произвести на незнакомого человека самое выгодное впечатление. Свою истинную сущность он глубоко запрятал в себе. По крайней мере, на первых порах. И еще одно, пожалуй, самое отвратительное, качество было в нем — провокационность. Он мог влезть в душу, выведать самое сокровенное, прикинувшись доброжелателем и другом, а при случае с потрохами предать доверившегося ему человека. И делал это без всяких угрызений совести. Бобровников подозревал, что Болтунов был в те времена профессиональным провокатором и стукачом. Слишком уж часто «горели» люди, имеющие с ним дело.

Однако, кто поумнее, быстро раскусывали его и старались порвать всякие отношения. Болтунов был прилипчив и нахален, особенно, когда ему было нужно что-то от человека. Он разыскивал такого, часто звонил ему, утомляя бесконечной болтовней. Если человек не хотел брать трубку, то Болтунов мог сделать 10—20 назойливых звонков. Не у каждого выдерживали нервы слышать непрерывное звучание аппарата и он снимал трубку. Таким образом, по количеству звонков можно было точно определить, что звонит Пал Палыч. Бобровников сказал, что и мертвого из гроба поднимет к телефону... При любой системе, при любом строе, такие люди, как он, умели быстро приспосабливаться, тут же менять свои принципы, если они у них и были. Болтунов никого не любил, естественно, кроме себя, поэтому предавать людей ему было легко, как плюнуть или чихнуть. Наверное, он это и предательством не считал. Люди были для него пылью под ногами. Сильно выпивший, он и не скрывал своего презрения к ним. Иногда доверительно намекал, что его предки были дворянского происхождения, но это была явная ложь — благородных черт ни в лице, ни в характере у Пал Палыча не наблюдалось.

Компрометирующих материалов на него Рогожин не собрал, зато истинное лицо Пал Палыча узнал. От этого человека можно было ожидать чего угодно. Если он и обманывал Глобова, то так умело, что придраться было не к чему. Взять хотя бы тот случай с покупкой импортных автомашин в Архангельске. Миллионер дал им с Бобровниковым деньги, сказал, сколько хотел бы купить на них машин, а уж как они будут совершать сделки, это его не интересовало, тем более, что никаких документов не требовалось. Деньги переходили из рук в руки, потом оформляли техпаспорта и транзитные номера в местном ГАИ. На это тоже были отпущены средства, не дашь взятку — оформление затянется надолго. Глобов операцией был доволен. Машины он распределил среди своих сотрудников. Конечно, не бесплатно. И в итоге получил прибыль. Он даже как-то заметил Александру Борисовичу: «Ты вот не купил иномарку, а «Тухлый» (в фирме так прозвали Болтунова) приобрел, значит, у него есть коммерческая жилка! У советских людей так въелось в плоть и кровь воровство, что отдай им все в собственность, так они сами у себя будут воровать...» Андрей Семенович любил иногда пофилософствовать и тут уж лучшего слушателя и собеседника, чем Пал Палыч, ему было бы и не найти. И думает Тухлый — довольно меткое прозвище! — привлекал миллионера как индивидуум, активно приспособляющийся к новым условиям существования. Болтунов ведь немало лет проработал в старой советской бюрократической системе. И жил по законам того времени. А сейчас приспособился к другой жизни и надо сказать, довольно быстро и без внутренних сомнений. Глобов полагал, что такие люди полезны в мире бизнеса, где далеко не все средства добывания денег чистоплотны. Он часто повторял, что с волками жить — по-волчьи выть...

Выяснил Иван еще одно: какие бы сделки ни оформлял Болтунов, Глобов никогда в накладе не оставался, фирма получала от спекулятивных операций немалую прибыль, почему бы его помощнику тоже не положить в карман несколько десятков тысяч рублей?

Все это Андрей Семенович, который не терпел жуликов, считал проявлением скрытых деловых качеств у своего советника по культуре. Короче говоря, прощал тому то, что не простил бы другому. У него была слабость к людям искусства, литературы, гуманитариям.

Не желая потерять такого богатого шефа, Тухлый, нутром чуя надвигающуюся опасность, выбирал удачный момент и сам признавался, что кое-что поимел от той или иной сделки... Глобов добродушно смеялся, говорил, что в курсе и прощал ему. А удачный момент Пал Палыч выбирал за хорошо накрытым столом на даче шефа, во время томления под баночное пиво в жаркой сауне, главное, чтобы шеф был в расслабленно-благодушном настроении. Несколько раз Тухлый привозил в великолепно оборудованную сауну жадных до богатых людей девиц, но Глобов был влюблен в свою артистку Натали и по достоинству не оценил расторопность Болтунова.

Иван и Александр Борисович встретились в кафе на улице Марата, когда-то Рогожин здесь бывал с Лолой Ногиной... Как там она в Хельсинки? Лола — единственная женщина, к которой жена сохранила стойкую неприязнь. По долгу службы Ивану приходилось встречаться со многими женщинами, они звонили и домой. К великому счастью Ивана жена его не ревновала, иначе это было бы трагедией. Больше всего на свете он не терпел ревнивых женщин! Катенька — его бывшая жена — замучила своей ревностью. Кстати, он был ей верен, а она имела любовника. Очевидно, склонные к измене люди всегда подозревают в этом пороке и других. Иначе с чего бы Катерине его было ревновать?

Ревность у Ивана ассоциировалась с изменой, а не с любовью, как у других. Сам он не ревновал. По вновь приобретенному опыту в детективном агентстве знал, что ревнуй — не ревнуй, а если женщина хочет тебе изменить, она это рано или поздно сделает. И обманутый муж или любовник, если и узнает обитом, то последним...

Бобровников был озабочен, круглое его розовое лицо обычно улыбчивое, было хмурым, веки припухли, под глазами обозначились мешки. Он любил выпить, но последнее время жаловался на сердце, дескать, с похмелья стало прихватывать, да и наваливалась депрессия... Тем не менее с молчаливого согласия Ивана заказал бутылку шампанского, легкую закуску. Уже было шесть вечера, за окнами кафе сквозь шторы пробивался тусклый уличный свет. День прибавлялся, теперь и в семь было светло, не то, что в декабре, когда электричество зажигали в домах сразу после трех дня. В городе пахло весной, но на душе у людей было тревожно. Мало кто ожидал улучшения жизни весной и летом 1992 года.

Официант сам хотел открыть зеленую бутылку, но Бобровников отобрал и, открутив проволоку, выпалил в потолок. На губах его появилась мальчишеская улыбка.

— Вся прелесть шампанского — это выстрелить вверх! — заметил он, наливая искрящийся пенистый напиток в высокие фужеры. Как и следовало ожидать, белая пена вздыбилась выше краев и тут же опала, оставив лужицу вокруг ножки бокалов.

Рогожин неторопливо изложил приятелю все, что удалось собрать за две недели наблюдений за Тухлым. Прозвище ему все больше нравилось. Все-таки умеют люди подметить в любом человеке самую его суть! Где-то он прочел, что если человеку дают разные прозвища, значит, его крепко не любят. Пытался вспомнить свои прозвища, но ничего не приходило на ум. Уж в детстве-то наверняка как-то прозвали... Рожа-рогожа не в счет, это не прозвище, а оскорбление, которого Иван никому не спускал... Может, поэтому его никак и не прозывали? В детстве драться приходилось часто, да наверное, и не ему одному. А когда стал заниматься спортом и нарастил крепкие мышцы, его вообще перестали задевать. Очевидно, что-то есть во внешности сильного, умеющего постоять за себя человека, что заставляет хулиганов и скандалистов обходить его стороной. Подонство и состоит в том, что сильный хам норовит обидеть слабого человека. А уж когда несколько человек избивают ногами одного — это еще хуже подонства. Новый сотрудник Дегтярева, ранее работавший омоновцем, рассказал, что пять лет упорно занимался каратэ, кон-фу. Мог, не применяя оружия, убить человека. Однако, до поступления в ОМОН ни разу не довелось применить даже в критической ситуации свое страшное умение. Не было критических ситуаций, никто его не задевал, не пытался ограбить даже ночью. Много раз бродил он по самым глухим, темным переулкам в надежде повстречаться с бандитами, но все впустую... Его обтекали, как волны могучий утес. Каким-то шестым чувством ощущают злоумышленники опасность, которую им сулит схватка с таким подготовленным человеком. Да и сам Иван замечал, что наглые юнцы, задевающие прохожих на улице, стараются не привлекать к себе его внимания.

— В общем, это типичный мелкий бес... Ты читал Сологуба? — подытожил Рогожин.

— Сологуба я пробовал читать, но это такая тоска! — признался Александр Борисович. — Кроме классиков, таких, как Достоевский, Толстой, Тургенев, других писателей прошлого столетия невозможно теперь читать. Серо, наивно, неинтересно. Пробовал тут Федора Булгарина одолеть — не смог. Боборыкина «Китай-город» с трудом дочитал.

На эту тему можно было и поспорить, Ивану нравились литераторы прошлого: Данилевский, Валишевский, Карамзин, Бестужев-Марлинский, но это не было темой нынешнего разговора.

—  Я вот к какой мысли пришел, Саша, — продолжал Рогожин. — Нынешнее время вывернуто наизнанку в человеке все то, что он раньше тщательно скрывал в себе, чтобы ничем не отличаться от других членов коллектива.

А интеллигенция, люди литературы, искусства, науки, в нынешние времена стали париями, бесправными, беззащитными от всех.

— К какому же типу ты относишь Болтунова? — спросил Бобровников.

— К самому страшному и опасному для общества. Эти мелкие коварные бесы взяли на вооружение у капиталистического бизнеса самые неприглядные и отвратительные методы добывания денег. В силу своего скудоумия люди, подобные Тухлому, считают, что весь мир принадлежит им, соответственно этому и ведут себя: все берут и ничего не дают взамен. Болтунов искренне возмущается, как его, хозяина жизни, Соня Лепехина предпочла другому? Наживаясь у Глобова, он считает, что берет лишь то, что ему принадлежит, он и у тебя может что-либо украсть, считая, что все твое — это все и его. Он ведь хозяин жизни! Для него пишутся варварские законы, при которых жулье всех мастей расцвело пышным букетом. Заметь, Пал Палыч скорее найдет общий язык с преступником, чем с честным, порядочным человеком. У них ведь общая идеология воров.

— Мерседес — задумчиво проговорил Алексей Борисович, разливая шампанское по бокалам. Пена не так яростно закипала. — Похоже ты попал в самую точку— он засмеялся — Просто Тухлый тоже задумал неплохо.

— Глеб будет держать это при себе — сказал Рогожин. Мелкие бесы опасны потому что они изобретательны. На данном этапе миллионерам будет больше пользы, чем убытку. И потом самого коварного врага не стоило бы заводить…

— Андрей Семенович никого не боится — убежденно ответил Бобровников.

— Ты еще не знаешь, на что способен Тухлый!

— Думаешь? — как-то болезненно улыбнулся приятель.

Иван рассказал о пороховой сигарете, которую Тухлый бросил на сиденье «Мерседеса, упомянул о пощечине, полученной от Сони Лепехиной. Это сообщение доставило Бобровникову истинное удовольствие.

— Молодец, Соня! — заметил он. — Тухлый такого высокого мнения о себе... И говоришь, плюнула ему в золотушную рожу?

— Но каков негодяй! — сказал Иван. — Машину поджег. Не мытьем, так катаньем, лишь бы нагадить людям!

— Когда я получил и обставил квартиру — я еще работал в обкоме — устроил новоселье, ну и каким-то образом вместе с моими знакомыми и Тухлый затесался. Когда ему нужно что-либо, или пахнет дармовой выпивкой, он в любую щель пролезет. Ну, вот, гости разошлись, а на утро я обнаружил на новеньком раскладном югославском диване две прожженные сигаретами дырки. Жена в ужасе... Все выходили курить на кухню, а Тухлый нахально курил в комнате. И дырки как раз в том месте, где он сидел. Нарочно, подонок, прожег! От зависти, наверное, чтобы испортить людям настроение... И еще одно я заметил: интеллигентные люди с улицы норовят вытереть ноги в прихожей, просят тапочки, а Мелкий бес прется в комнаты в грязной обуви. Для него удовольствие испачкать ковер, паркет.

— Я смотрю, ты не особенно огорчен, что я не смог найти явно противозаконных действий со стороны Болтунова?

— Ты сделал все, что мог, Ваня, открыл мне глаза на другую сторону жизни этого... Мелкого беса! А теперь послушай, что я тебе расскажу.

Оказывается, Бобровников знает Тухлого почти 20 лет, еще с комсомола. Тот участвовал в каких-то полулегальных патриотических обществах, а на самом деле был чистой воды провокатором. Таких тогда много было... Обо всех деяниях этого общества сообщал куда положено, где состоял, по-видимому, штатным осведомителем. Вызывал за рюмкой товарищей на откровенные разговоры, а затем закладывал. Несколько человек даже свободой поплатились. Частым гостем Болтунов был в обкоме ВЛКСМ, в обкоме КПСС. И туда потоком шла от него информация. Партийные чинуши очень любили таких людей, поощряли, приближали к себе, бросая в награду кость... Потом они эту полезную информацию использовали в своих целях: то ли начальству сообщат, то ли прищучат кого-либо неугодного им. Это они умели мастерски проворачивать. Помнишь, наш Первый говорил: «Мы люди, коммунисты, особого склада...»

— Что он имел в виду? — спросил Рогожин.

— Мол, нам все можно и законы для нас не существуют. Мы — сами закон!

— Верно, доносчиков, информаторов они любили...

— Грянула перестройка и, почуяв, что запахло жареным, Тухлый быстро отошел от идеологии и бросился в культуру, книгоиздательство, но и там дела шли к полному краху, тогда он и переметнулся к бизнесменам. Вместо цензурных книжек стал издавать нецензурные, малость разбогател, а тут и подвернулся Глобов. К нему-то Мелкий бес и присосался, как рыба-прилипала к акуле...

Александр Борисович больше всего не мог себе простить, что сам познакомил, еще будучи генеральным директором «Аквика», их. Даже порекомендовал того на работу. Тухлый сумел и его, Бобровникова, обкрутить, когда надо это умеет, как никто. Уже гораздо позже выяснилось, что за услугу Тухлый отплатил ему черной неблагодарностью: из зависти или просто из-за врожденной подлости помог засадить его, Бобровникова, в тюрьму. Одно время он работал консультантом в «Аквике», еще до прихода туда Рогожина — пронюхал про незаконные сделки с Уильямом Вильсоном и накатал донос. Недавно Александр Борисович прочел его... И этого Тухлому показалось мало: он надоумил жену Бобровникова подать на развод, выписать того из квартиры, задурил голову глупой бабе и с полгода был ее любовником. Выпил с ней все его запасы французского коньяка и шампанского, виски, марочных вин. Много чего крепкого и вкусного было в кладовке Александра Борисовича до ареста... Взял за моду приводить к ней приятелей, которые тоже хлестали дармовую выпивку, уходя, Тухлый прихватывал с собой несколько бутылок и банок с консервами. Брал деньги в долг без отдачи. Наконец, эта дура сообразила, зачем она нужна бесу, и порвала с ним. Сейчас он всячески копает против него, Бобровникова. Наверное, действительно, нужно быть мелким бесом, чтобы за все добро, что сделал для него Александр Борисович, отплатить такой черной неблагодарностью. Есть люди, которые всегда за добро платят злом. Не способные сами творить добрые дела, они ненавидят тех, кто это делает.

— Глобов-то про все это знает?

— Босс все знает, — усмехнулся Александр Борисович. — По-моему, его забавляет этот мерзкий тип! Глобов философски относится к человеческим индивидуумам, ему хочется докопаться до истоков человеческой подлости, предательства. И подобные люди не вызывают у него отвращения. Поверь мне, рано или поздно он его вышвырнет, а пока наблюдает, делает выводы, точнее, изучает... Он теперь поручает Тухлому самые грязные дела, на которые еще способны лишь наемники из его охранного отряда. Те хоть применяют силу, а этот обман, коварство, шантаж!

— Я тебе сочувствую, — помолчав, обронил Иван. Он вдруг подумал, что, покончив с делом мелкого беса, теперь в самую пору прихватить из дому бельишко, веник и сходить в баню. — Жена тебе про него рассказала?

— Бывшая жена, — поправил Александр Борисович. — Она хоть и недалекая, а раскусила Тухлого. Как только перестала поить его моими коньяками и виски, да отказала в заеме денег, так и его любовь к ней кончилась! Это ее больше всего и возмутило. Баба есть баба, как-то позвонила ему и сказала, что пора бы долги вернуть, на что он пространно объяснил, что среди его любовниц она самая старая. И должна быть благодарна, что такой молодец, как он, обратил на нее внимание...

— Переживаешь?

— Знаешь, Ваня, нет, — ответил приятель. — Избавиться от плохой жены — это тоже чего-то стоит! Тюрьма, конечно, штука страшная, но она на многое мне открыла глаза. Там совсем другой мир, другие люди, если некоторых можно назвать людьми... Там было много времени, чтобы подумать о своей жизни... И пройдя весь этот ад, снова вернуться к изменнице-жене?

— Отомстишь... мелкому бесу?

— Я думаю, его Бог накажет!

— Не скажи: Сатана тоже своих подручных старается не давать в обиду, — улыбнулся Иван. — Если бы он не защищал их, то всенародная ненависть давно бы испепелила многих государственных деятелей, доведших сейчас народ до скотского состояния. Ненависть тоже убивает почище пули. Моя Аня много уже прочла книг на эту тему, искренне верит, что нынче у нас у власти бесово воинство. И Тухлый один из них. Не потому ли Глобов и не прогоняет его?..

— У тебя очень симпатичная жена, — сказал Бобровников, рассчитываясь с официантом. — Ей сейчас нужно хорошо питаться: я тебе завтра занесу кое-какие продукты. Не возражаешь?

Иван не возражал, только попросил взять за них деньги, иначе ни он, ни Аня не согласятся.

— Я приложу счет, — улыбнулся Александр Борисович.

— И сколько такой мрази развелось... — задумчиво проговорил Рогожин. У него осталось тяжелое впечатление от рассказа Бобровникова.

— Понимаешь, Иван, я наверное и сам заслужил подобное наказание, что греха таить, закружилась головенка, когда дела пошли в гору, хитрый англичанин и подбил меня на эту авантюру с антиквариатом. И что ты думаешь? Как меня прихватили за жабры — как в воду канул! Так вот Бог, если он есть, и наказал меня и женой и Тухлым!.. Чего же мне ему мстить? Как пути Господни неисповедимы, так и власть Сатаны неодолима.

Они расстались на углу Марата и Невского. Дождь перестал моросить, асфальт мокро блестел, расчистилось небо. Незамутненное смогом, оно нежно зеленело над крышами. Ночью подморозит, звезды выглянут. А луну Рогожин не видел в городе уже Бог знает сколько.

Да и кто в Санкт-Петербурге смотрит на небо? Люди и друг на друга-то не смотрят...

Возвращаясь домой, он размышлял, Бобровников, отсидевший в тюрьме: в душе в сто раз порядочнее несидевшего Болтунова. И подумать только, сколько гадостей сделал Тухлый ему? И одному ли ему? Мелкий бес хуже преступника-рецидивиста, от того хоть знаешь, чего ожидать, а вот он живет на воле в свое удовольствие и творит свои черные дела под защитой дьявола. И сколько их в России расплодилось в наше смутное время, этих мелких бесов?..

3

Лола Ногина сидела рядом с Сережей Кошкиным на переднем сидении его вишневого «Мерседеса» и чувствовала себя на седьмом небе: после полуторамесячного отсутствия она возвращается из Хельсинки в родной Санкт-Петербург. Название-то как быстро прижилось... В город, в котором она родилась и прожила двадцать с лишним лет. На чужбине как-то померкли неприглядные стороны российской жизни, забылись грязь, хамство, уродство. Здесь ее дом, люди, с которыми общалась. Даже сверхмеры соседи любопытные по квартире уже не казались такими уж противными. Нет слов, красивы Хельсинки, а какие там шикарные магазины! Не чета петербургской нищете, где все тупички забиты железными ларьками, почти в каждом подъезде на главных улицах приткнулись торговцы разной мелочью. Петербург стал городом магазинчиков, ларьков, торгашей... Да, не сравнишь жизнь за границей даже такой близкой, как Финляндия, с жизнью в России! Но все равно там чужой мир, чужие люди, чужая русскому человеку мораль. Мартин Карвалайн отпустил ее на две недели. У него два дня гостил Кошкин, скорее не гостил, а отоваривался, что-то привез Мартину из Петербурга, а в основном загружал багажник и салон разной продукцией. Не брезговал ничем иностранным, что продавалось на распродаже, от одежды до скобяных товаров. Знал, что в Питере все с руками оторвут. И видеотехнику приобретал только уцененную. Сережу на границе не будут проверять — у него там все «схвачено», как он говорит. Гаишникам тоже прихватил подарки, никого не забыл. Эта дань все равно окупается, а кому нужны на таможне неприятности?

Да там теперь особенно и не придираются, можно все что угодно везти, конечно, кроме наркотиков и оружия. Но с этим Кошкин и не связывался. У него бизнес законный, зачем рисковать?

Почти ничего на дороге не изменилось, когда они пересекли границу: все тот же знакомый карельский пейзаж. Корявые береговые сосны и ели, серпантин неширокой дороги, блеск ледяных торосов на Финском заливе, дачные поселки, освободившиеся от снега. Кое-где на обочинах нежно зеленела первая подснежная трава. А может, поздняя прошлогодняя? В глубине леса еще не сошел снег. Асфальт поблескивает, на крутых поворотах Сережа сбавляет скорость — может занести. Из стереодинамиков со всех сторон льется музыка, на мудреном магнитофоне с приемником светятся разноцветные лампочки, бегают цифры, зеленоватые электронные часы показывают время, на солнцезащитном щитке изредка попискивает антирадар. Эта коробочка с сигаретную пачку за километр предупреждает нарастающим писком и миганием красной лампочки о затаившемся гаишнике с радаром.

Сережа в черной на меху куртке — он их меняет каждый месяц — светлый ежик его коротко остриженных волос топорщится на круглой голове, от него как всегда шибает дорогой французской лавандой. Голубоватые глаза смотрят на дорогу. Кошкин давно «работает» с финнами, и сам похож на чухонца: белобрысый, голубоглазый, немножко по-фински объясняется. С Карвалайном они хорошо понимают друг друга, впрочем, Мартин сам говорит по-русски, нечисто, но понять можно, а вот Лоле финский язык трудно дается, при ее новой работе нужно знать не только финский, но и английский.

— Везешь чего-нибудь на продажу? — поинтересовался Сережа, кивнув на ее красивую большую сумку на заднем сидении.

— Пару спортивных костюмов, парфюм, колготки, шоколад... — стала перечислять Лола, но он перебил.

— А доллары?

— Две бумажки по сто.

— Вот что, Лолик, — деловито произнес он. — Барахло сама реализуешь — в ларьках у тебя барыги с руками оторвут за наличку — а зелененькие я у тебя куплю.

— Я хотела купить меховую шапку... Есть же в Петербурге валютные магазины? — заколебалась Лола. Она слышала, что доллары в России стоят кучу денег, но точно не знала, сколько рублей дают за доллар. Курс все время растет.

— В Хельсинки магазины в тыщу раз лучше, а здесь теперь и на рубли можно все что угодно купить. Натуральный мех иностранцы оптом скупают, так что шапку не очень-то купишь даже за валюту. Я тебе сделаю, Лолик. Какую хочешь: соболь, лису, пыжик или бобер?

— Я не знаю... Наверное, лучше пыжиковую.

— Бу сде, — сказал Сережа. — К твоему отъезду будешь в шапке. Какой у тебя размер? Кстати, Лолик, доллар в последнее время подешевел... Одним словом, я тебе за две сотни даю двадцать тонн. По сотняге за доллар. И не надо тебе головные боли — бегать, искать покупателей, торговаться. Получаешь двадцать кусков — и гуляй!

— Я слышала...

— Конъюнктура, мамочка, с каждым днем меняется, — опять перебил Сережа. В торговых делах он был суров и решителен. — Недавно доллар стоил и сто сорок рябчиков, а сейчас курс падает. Слышала, у нас собираются ввести конвертируемую валюту? Вот доллар и подешевел... Я тебе даю реальную цену... — он даже пощупал свободной рукой оттопырившийся карман на широкой кожаной груди. — Не буду же я обманывать подружку своего лучшего приятеля?

— Ты только не говори Мартину про доллары!? — испугалась Лола.

— Заначила? — улыбнулся Кошкин. — То-то я удивился: откуда у тебя вдруг завелась валюта!

Мартин Карвалайн определил Лолу жить на своей даче близ Хельсинки. На машине всего и езды полчаса. Дача наполовину сложена из грубого неотесанного камня, наполовину — верхняя часть — из золотистого, пропитанного олифой бруса. Двухэтажная с остроугольной оцинкованной крышей. На участке ни одной грядки — только огромные сосны и ели. Надо сказать, что финны так строят свои дачи, что деревья почти не страдают. Выбирают такое место, где дом смотрится как неотъемлемая часть окружающего пейзажа. И еще что ее поразило, так это огромное количество гигантских камней-валунов, их тоже с участков не убирали. Идешь вроде бы по лесу и вдруг на полянке открывается красавица-дача. Вторую рядом не увидишь, она где-нибудь дальше в лесу или на берегу озера. И кругом лес, камни, даже скалы встречаются. Некоторые дачи возвышаются прямо на них. Смешно вспоминать наши скворечники на садовых участках под городом! Как ульи стоят вплотную друг к дружке, сосед чихнет — можешь сказать ему: «Будь здоров!»

На даче была роскошная сауна, русская парилка, в холле с камином богатый бар. В подвале, рядом с гаражом, хранились запасы любого спиртного, даже висели на крюках окорока и связки копченых колбас. Лола обязана была принимать гостей Мартина, приносить в холл, где они, завернувшись в льняные простыни, отдыхали на длинных желтых деревянных скамьях. На Лоле ничего, кроме синих шортиков и нейлонового бюстгальтера, не должно было быть. На подносе она подавала разнообразные напитки, холодное пиво, легкие закуски. Иногда ее приглашали в сауну или парилку там обслужить гостей. Все было прилично, мужчины прикрыты простынями, однако в их глазах при виде пышнотелой блондинки с подносом вспыхивало откровенное вожделение. Лолу это мало трогало — ее господином и хозяином был белобрысый крепыш Мартин Карвалайн. Только он мог в любое время и в любом месте взять ее. Гостями бизнесмена были шведы, норвежцы, датчане и американцы. Один из заокеанских коллег Мартина стал проявлять повышенное внимание к ней. Был он высоким, белокурым, светлоглазым, напомнил Лоле известного киноартиста Бредфорда. Немного выпирающее брюшко портило его. Правда, заметно оно было лишь, когда он раздевался. Американец то будто бы ненароком дотронется до бедра молодой женщины, то прижмется плечом к пышной груди, едва сдерживаемой узеньким бюстгальтером на черных бретельках, то выразительно, с намеком, посмотрит в глаза.

Конечно, это заметил и Мартин. У Лолы хватило ума самой сообщить ему об ухаживаниях блондина. Она чувствовала, что ее сожитель будто бы все еще присматривается к ней, изучает. Во второй приезд американца на дачу — его звали Майкл Джонс, почти Майкл Джексон — Мартин мимоходом сказал Лоле, чтобы она проявила к нему внимание. Лола поначалу не поняла, что имеет в виду хозяин, и когда Майкл в холле посадил ее к себе на колени и стал жадно целовать и тискать ее грудь, она вырвалась, обозвала его хамом, правда, по-русски. Мартин — он стоял за стойкой бара и миксером смешивал коктейли — мигнул ей, они вышли в соседнее помещение и он прошипел ей в ухо:

— Я же тебе сказал: будь ласковой с ним! Он нужный мне человек, поняла? Делай что он хочет...

— Я знаю, чего он хочет... — пробормотала опешившая Лола.

Мартин осторожно, чтобы не оставить следов, взял ее за полную белую руку повыше локтя и отчетливо произнес:

— Ты будешь делать, милая, то что я хочу. Усекла?

Где это он подхватил жаргонное русское словечко!

— Что, прямо здесь? — спросила Лола, кивнув на холл, где стоял длинный желтый стол с выпивкой и закуской и такие же длинные красивые скамьи.

— Тебя не убудет, сладкая, — усмехнулся Мартин. Это словечко он явно от нее подхватил! — Как это у вас в России говорили? Надо, Федя, надо!

— Какой еще Федя? — возмутилась Лола.

— Пусть наденет резинку, — буркнул Мартин. — Мужик он блядовитый, мало ли что, а если у него не окажется, возьми вот это... — он засунул ей под бюстгальтер круглую золотистую упаковку. Потрепал ее по щеке, быстро оделся и ушел. Лола слышала, как заурчала его «Вольво». Уехал в Хельсинки.

Майкл без лишних слов стащил с нее шорты, снял бюстгальтер, восхищенно почмокал губами: «О’кей, Маша!»

— Не Маша я, а Лола, — сказала она и подумала, что нужно будет всерьез заняться английским языком.

Майкл оказался сексуальным мужчиной, знал как можно довести женщину до экстаза и Лола без особого желания уступившая ему, вскоре и сама завелась. В Санкт-Петербурге она довольно часто меняла мужчин, точнее, не она их меняла, а сами менялись. Об этом заботилась зверски убитая и ограбленная Мила Бубнова. Всякий раз, вспоминая о ней, Лола расстраивалась. Здесь же у нее был лишь Мартин, а он все реже и реже ложился с ней в постель. Последнее время раз-два в неделю. Не то, чтобы он охладел — это бы Лола сразу почувствовала, просто многим мужчинам приедается одна и та же женщина. Впрочем, как и женщинам один и тот же мужчина... Может, еще и поэтому Лола была нежной и страстной с Майклом. Ласковые словечки так и сыпались на него, а американец даже похрюкивал от удовольствия. Он не мог не заметить ее чувства к нему и, уезжая с дачи, у него была новенькая «Тойота», сунул Лоле в кармашек туго обтянувших ее бедра шортов стодолларовую бумажку. Она, естественно, посчитала, что это ее гонорар, если бы Мартин потребовал — она без звука отдала бы ему деньги, но тот ничего не сказал. При втором разе — это произошло через три дня — Майкл снова дал ей сто долларов. Но и помучил ее за это изрядно! Заставил сделать кое-что такое, что ей не очень и нравилось. И она была очень удивлена, когда он попросил ее сесть своим пышным задом прямо на его лицо. Странное это было ощущение.

После Майкла — он вскоре улетел в Штаты — Мартин еще дважды велел ей переспать со своими деловыми партнерами. Один был рослый толстый швед с красной шевелюрой, второй — худощавый длинноносый голландец. Эти денег не давали. Лола догадывалась, что Мартин ее не за так отдает, но ее это не касалось. Она уже начисто отбросила иллюзии насчет женитьбы Мартина. Хотел бы жениться — не подсовывал своим гостям. Наверное, это свойственно всем нациям: Реваз тоже привел к ней Хамида — Старейшину... Где их сейчас души? В райских садах Аллаха? Или у них тоже есть ад? Наверняка они в аду. Лола верила в Бога и носила на шее золотой крестик.

Жизнь в Хельсинки была несравненно интереснее, чем в Петербурге. Лола не расставалась с русско-финским словарем, учила по самоучителю и английский. Словари купил Мартин. Денег он не давал, но покупал все, чего бы она ни пожелала, иногда сам привозил ей разные вещи, парфюмерию, безделушки. И все это стоило от недалекой от столицы Финляндии России огромные деньги. Так что можно было считать подарки Мартина ее зарплатой за обслуживание его гостей и его самого на даче...

Часть этих вещей Лола и захватила с собой в Санкт-Петербург, хотела похвастаться перед подружками, колготки она решила раздарить, хотя и стоили там дорого. Мартин не возражал, когда она, воспользовавшись приездом Кошкина сказала, что хочет съездить домой хотя бы на неделю. Тем более ее поездка ничего не будет стоить Мартину. Сережа пообещал привезти ее на своем «Мерседесе» ровно через две недели. И этот срок не вызвал у хозяина возражений.

В Санкт-Петербурге всегда в это время мокро и грязно, вдоль тротуаров громоздятся ошметки обледенелого снега — тут по утрам заморозки. В эти наледи вмерзли спущенными колесами «Запорожцы», «Москвичи», «Жигули». Приличные машины, особенно иномарки, у тротуаров не оставляют — тут же крадут. А эту проржавевшую рухлядь не трогают. Такая же погода и в Хельсинки, а как там чисто, на тротуарах никогда льда не бывает. Почему же россияне такие нечистоплотные? А когда-то чухонцев презирали, считали ниже себя. Финны живут по-европейски, люди здесь ценят свое рабочее место и выполняют работу старательно. Да и прохожие не бросят на тротуар окурок или бумажку. Сережа на Бассейную, где она жила, не повез, высадил у Финляндского вокзала, напротив Ильича на броневике. В Хельсинки она тоже видела памятник ему.

— Понимаешь, Лолик, — глядя на шикарные японские часы, озабоченно сказал Кошкин. — У меня через полчаса встреча с о-очень крутым дядечкой... Он подойдет к билетным кассам.

Еще в Комарове Сережа позвонил с почты крутому дядечке, вез ему заказанный товар.

Двадцать тысяч в пачках, перетянутых черными резинками, Лола небрежно сунула в фирменную сумку с остальными вещами.

— А считать не будешь? — ухмыльнулся Сережа. — Теперь обманывают везде, даже в банке.

— Мог бы по сто двадцать заплатить за доллар, — сказала Лола. — Жмот.

— На метро поедешь? — поинтересовался Кошкин. Он приглушил музыку, тщательно закрыл дверцы, включил сигнализацию, на торпеде запрыгали красные и зеленые огоньки. — Давай сумку донесу?

— У вас тут с такси напряженка?

— Да нет, после повышения цен стояли на каждом углу с зелеными огоньками. А ты знаешь во сколько обошлась бы тебе поездка из Хельсинок сюда? Десять тон минимум! Так что не обзывай меня жмотом, цыпочка.

— Будто я тебя не знаю, Котик! — усмехнулась Лола. — Ты ничего даром не делаешь. Небось, с Мартина получишь марками за мой проезд?

— Весело тебе погулять тут, Лолик! — добродушно посмеялся Кошкин.

Невысокий, коренастый, в толстой куртке и смешной пестрой кепочке с пуговицей Сережа помахал ей рукой в желтой с прорезями перчатке и скрылся в толпе, запрудившей подступы к дверям метро. Пошел навстречу крутому дядечке.

Лола перешла дорогу, но не успела подойти к стоянке такси, как рядом притормозила светлая «восьмерка», приотворилась дверца и симпатичный парень в дубленке спросил:

— Куда нужно, красавица?

— К парку Победы, на Бассейную, — сказала Лола и поправила полу длинного утепленного бархатного пальто, подаренного Мартином. В разрезе красиво смотрелись ее полные ноги в колготках оранжевого цвета.

— За сотню подброшу, — деловито заметил парень, оценивающе посмотрев на нее. — Только для вас, леди!

Лола на секунду замешкалась, не то чтобы ее цена поразила, конечно, когда она уезжала отсюда, таких цен еще не было, но тогда и бензин не дорожал. Она вспомнила, что придется доставать деньги из сумки, а они все в толстых пачках... Вроде бы парень вполне приличный. Подрабатывает насвоей машине. Она потянула за ручку, намереваясь сесть рядом с ним, но водитель предупредительно отворил дверцу в салон, пробормотав, что переднее сидение неисправно. Лола, не придав этому никакого значения, поставила на заднее сидение сумку с иностранными надписями, уселась рядом.

— Из Парижа? — улыбался водитель, глядя на нее в зеркальце заднего обзора.

— Всего только из Хельсинок, — не удержалась и похвасталась Лола. Мартин как-то обронил, что летом, может, они вдвоем смотаются в Париж. — В Париже хорошо летом.

— Какие мы крутые! — присвистнул парень. — А мы тут, девушка, гнием в славном городе трех революций.

— Трех? — удивилась Лола. Она в истории не была сильна.

— Может, и четвертая разразится, — балагурил парень.

Как только он выскочил на набережную перед Литейным мостом, двое мужчин, шагнув с тротуара на проезжую часть, проголосовали. Водитель взглянул на нее и, притормаживая, произнес:

— Может, по пути... Прихватим?

Лола и ответить не успела, как он остановился, причем так резко, что пришлось сумку придержать.

— До Невского не подкинешь, мастер? — спросил один из них в коротком голубом пуховике и зимней шапке. Второй в куртке «танкер» уже протискивался на сидение рядом с Лолой.

— Годится, — ответил водитель. Тогда тот, что в пуховике, проворно обежал машину и тоже уселся рядом с Лолой, только с другой стороны. Она оказалась плотно зажатой между двумя мужчинами. Успела лишь сумку поставить на колени. Все произошло так быстро, что она и рот не раскрыла. И потом что она могла сказать? Водители всегда так поступали, чем больше пассажиров в машине, тем больше денег.

«Восьмерка» понеслась по мосту. Впереди в будке виднелся милиционер с микрофоном у рта. Нева еще была покрыта льдом, хотя у берегов уже блестели черные узкие полыньи, в которых плавали утки. Небо над Ростральными колоннами было светло-зеленым, солнечные лучи освещали влажные крыши зданий и дворцов на набережной. Мужчины, искоса поглядывая на нее, молчали, профиль водителя в дубленке, когда он оглянулся, вдруг показался Лоле жестким, угрожающим, но она отогнала шевельнувшуюся было тревогу. На улице ясный день, кругом люди, чего ей бояться?

Забеспокоилась она, когда «восьмерка» вместо того, чтобы следовать в потоке машин по Литейному, потом по Владимирскому проспектам, свернула на улицу Салтыкова-Щедрина.

— Нам ведь прямо, — вырвалось у нее.

— Прямо дорога перерыта, — хрипло пробурчал водитель и резко вывернул руль, ныряя через тротуар под желтую арку старинного дома в лесах, медленно пробрался по колдобинам к сваленным у глухой стены огромным железобетонным блокам с оконными и дверными проемами и остановился. Лола, не успевшая еще напугаться по-настоящему, пролепетала:

— Куда же мы? Мальчики, мне нужно на Бассейную...

— Приехали куда надо, пампушечка! — весело ответил сидящий рядом парень в голубом пуховике. — Ты главное не дергайся и свой ротик не раскрывай.

Только сейчас до нее дошло, что вся эта компашка заодно и «мальчики» сели у моста не случайно. И этот запущенный пустынный двор со слепыми черными окнами без стекол. Дом на капремонте, но не видно ни одного строителя. И решетчатая стрела огромного башенного крана застыла над коробкой без крыши.

— Выпустите меня, негодяи, я сейчас закричу!

— Напугала! — отозвался водитель, поворачивая к ней напряженное лицо, с сузившимися побелевшими глазами.

В следующий момент что-то влажное коснулось ее лица, резкий больничный запах перехватил дыхание, все вокруг завертелось, закружилось и провалилось в сгущающуюся тьму с радужным блеском...

Пришла она в себя от сотрясающего ее тело озноба, с трудом раскрыла слипающиеся глаза и вскрикнула: прямо перед ней маячило круглое белое лицо с серыми глазами некрасивой губастой женщины в ватнике и резиновых сапогах. Бросилась в глаза небольшая коричневая родинка над верхней губой. Глаза смотрели участливо, жалостливо.

— Господи, кто вы? — чуть слышно спросила Лола. Она была без своего нового бархатного пальто, на ноющих пальцах нет ни одного из трех колечек, машинально дотронулась до ушей — золотых серег тоже нет. Голова зверски гудела, будто в ней работала включенная турбина, в глазах иногда вспыхивали огненно-радужные круги. Она сидела в одном платье на железобетонной плите, холод от нее казалось, пронизывал все тело до кончиков волос. Вязаной шапочки на голове не было. Она машинально дернула платье на коленях и с ужасом увидела, что- и новых голландских сапог нет. Она впервые надела их в эту поездку.

— Ограбили, милочка? — спросила женщина. На вид ей лет сорок. — Я дворником тут работаю. Течет из трубы под раковиной, дай думаю возьму на стройке немного цемента или раствора, пришла и вижу ты сидишь, привалившись к плите, бледная и глаза закрыты. Думаю, неужели неживая?

— Мне холодно, — прошептала Лола и передернула плечами от охватившего ее озноба.

— Температура-то на дворе плюсовая, простуду, может, и схватишь, а отморозить ничего не отморозишь... — она пощупала ее ступни в колготках. — Как ледышки! Долго же тут просидела... Вот что, девонька, я в соседнем доме живу, на первом этаже, пошли ко мне обогреешься, чайку согрею...

— Милицию бы вызвать, — сказала Лола. Она осмотрелась, но и так было ясно, что сумки с вещами, документами и деньгами нет.

Дворничиха поднялась с корточек, покачала головой:

— Паразиты, даже обувки сняли... Как ты сюда попала-то, милая?

— Попросила подвезти до дому и вот... привезли! — всхлипнула Лола. — Все украли, а мне что-то вонючее в нос сунули в машине.

— Считай, повезло, — помогая ей встать, говорила дворничиха. — Через улицу позавчера нашли зарезанного мужика, так его догола раздели. Боже, что творится на белом свете! Среди бела дня стали грабить! Ноги-то чувствуешь? Сколько ты тут без памяти просидела?

— Не знаю, — ответила Лола, скользнув взглядом по запястью — японские часики тоже сняли.

— Теперь строители работают когда как. Бывает неделю их не видно, вот ворье и облюбовало это тихое местечко. На прошлой неделе черные одиннадцатилетнюю девочку втроем изнасиловали на первом этаже. Может, и кричала, так никто не услышал.

— Меня сейчас стошнит, — прошептала Лола, сглатывая слюну. Женщина отодвинулась, но видя, что она справилась с приступом, снова обняла Лолу за талию.

— Позвонишь от меня домой, чтобы привезли обувку и во что одеться, — говорила она. — Меня все тут зовут тетя Маня.

— Тетя Маня, я... — она высвободилась из ее рук, оперлась ладонями о бетонную опору. На этот раз ее вырвало и вроде бы сразу стало полегче.

— Домой позвонить? — мутными глазами она взглянула на дворничиху. — Нет у меня, тетя Маня, теперь здесь дома...

4

Аня сразу узнала ее: рослая, крутобедрая блондинка с пустыми глазами. На ней не по погоде летний плащ, на ногах простенькие резиновые сапожки да и косметики на лице не так уж много. И вид какой-то пришибленный. Как все-таки умный, тонкий Иван Рогожин мог связаться с такой вульгарной женщиной? У нее на круглом лице с черными удлиненными ресницами написано, что она б... Нет, Аня не ревновала мужа. Иван сумел внушить ей, что это чувство убивает любовь и оскорбительно для человека. Ревнуют в основном малокультурные люди с низменными инстинктами. А как же Пушкин? Умнейший человек своей эпохи, а ведь ревновал свою красавицу жену Наталью к Дантесу? Муж отвечал, что тут была задета честь гениального поэта. Если бы он обывательски ревновал ее, то не простил бы ее на смертном одре. И друзьям заявил, что жена его чиста как ангел...

Нет, Аня не ревновала Ивана, просто ей не нравилась Лола Ногина. И не понимала мужчин: почему им нравятся такие толстозадые коровы?..

— Мне нужен Иван Васильевич Рогожин, — бросив на Аню равнодушный взгляд, обронила Лола.

— По какому вопросу? — осведомилась Аня. Она сидела в приемной за пишущей машинкой и перепечатывала дневник наблюдений за одним из крупных жуликов в мире бизнеса. Наблюдение вели мальчики из оперативного отдела, а расследовал сам Тимофей Викторович Дегтярев.

— Я уж как-нибудь сама ему объясню, — сказала Лола.

— У нас такой порядок, — спокойно заметила Аня. — Мы ведь не за все дела беремся.

— За мое возьмется! — вырвалось у Лолы. — Меня позавчера среди бела дня ограбили в центре города и чуть не убили.

— Вам лучше обратиться в милицию, в нашу компетенцию не входит борьба с воровством у частных лиц, — сказала Аня. — А если и случается такое, то только с разрешения милиции.

— Жан... — она запнулась. — Рогожин возьмется за мое дело.

— Я в этом сомневаюсь.

Лола повнимательнее взглянула на девушку, полные губы ее тронула легкая усмешка — она заметила ее выпирающий живот, он заметно оттопырил длинный шерстяной жакет с матерчатыми пуговицами.

— Вы случайно не жена Ивана?

— Случайно жена, — улыбнулась Аня. — Но это к делу не относится. Мы действительно не принимаем к производству дела об ограблении граждан. И потом Иван Васильевич сейчас очень занят.

— Он на месте? — взглянула на дверь кабинета Дегтярева Лола.

— Он сегодня работает за городом. И будет разве что вечером.

— Вот невезуха! — уселась на стул с мягким сидением Лола. Старенький плащ распахнулся и большие круглые колени, обтянутые колготками, открылись взору Ани. Ничего не скажешь, колени красивые, правда, ноги толстоваты, как и все в этой монументальной женщине. Она выше Ани на целую голову. Мелькнула неприятная мысль о том, как Иван обнимал в постели Лолу Ногину, но Аня тут же ее отогнала: он тогда еще не был даже знаком с ней, Аней. Кстати, она тоже несколько раз целовалась с парнями и если бы не любовь к Ивану, рано или поздно отдалась бы кому-нибудь...

— Меня нагрели какие-то подонки тысяч на сто! — продолжала Лола. — Понимаете, села в попутную машину, водитель вполне на вид приличный мужчина, потом подсадил еще двоих — оказались его сообщники. Завезли на стройплощадку неподалеку от вас, там на Салтыкова-Щедрина дом ремонтируется, ткнули в нос какую-то вонючую гадость, не баллончик, что-то другое, меня потом всю вывернуло наизнанку, а когда очухалась: ни сумки, ни драгоценностей. Даже золотые серьги из ушей вытащили, проклятые ублюдки! Да что серьги — фирменные сапоги с ног сняли!

— Я вам сочувствую, но наше агентство этим делом не будет заниматься, — повторила Аня. — Если не верите, пройдите к нашему начальнику — он сейчас на месте.

Лола взглянула на дверь без таблички, шевельнулась на скрипнувшем стуле, но осталась на месте.

— А когда он будет?

— Иван Васильевич?

— Ну да, может, он что-нибудь сделает... — в голосе Ногиной прозвучали растерянные нотки. — Он уже раз помог мне...

— Вы имеете в виду дело о смерти Людмилы Бубновой?

— Бр-р! — содрогнулась на стуле Лола. — До сих пор иногда по ночам мне снится этот кошмар! Я ведь опознавала ее в морге.

— Елизавета Владимировна, вы можете позвонить Рогожину домой, — сказала Аня. — У вас есть наш телефон?

— Если вы уж все на свете знаете, то меня зовут Лолой, — резко сказала она.

— По делу Бубновой вы проходите как Елизавета Ногина, — невозмутимо ответила Аня.

Лола долгим взглядом посмотрела на нее, голубые глаза уже не показались Ане такими уж пустыми, и произнесла:

— Все правильно: Ивану именно и нужна была такая жена как вы...

Аня не стала выяснять, что она имела в виду, вытащив из каретки отпечатанные листы вместе с копиркой, сказала:

— Иван Васильевич завтра будет в десять часов на месте. Я ему скажу, что вы приходили.

— Уж сделай одолжение, милочка, — поднялась со стула Лола, еще раз взглянула на дверь шефа, но зайти туда не решилась. — У вас ведь вроде частная лавочка, а все тот же бюрократизм!

— Что вы имеете в виду?

— Кого ждете-то: мальчика или девочку? — уже на пороге поинтересовалась Лола.

— Вы можете определить на глаз? Я — нет.

— Жизнь у вас тут такая, что надо сто раз подумать, прежде, чем заводить детей, — мстительно заметила Лола. — Зачем плодить нищих?

— А у вас в Хельсинки рай?

— Смотри, и вправду все знает! — подивилась Лола. — Ладно, чернявка, как звать тебя не знаю, передай Жану, что я завтра до обеда навещу его.

— Моего мужа зовут Иван, — невозмутимо сказала Аня.

— Вы и разговариваете одинаково... — Закусив нижнюю губу недовольная Лола вышла и громко хлопнула дверью.

Тотчас приоткрылась дверь Тимофея Викторовича и он, высунув голову, поинтересовался:

— Тут что, уже стреляют?

— Пока нет, — ответила Аня. — Я ведь живая?

— Иван звонил? — озабоченно спросил он.

— Сказал, что позвонит еще, если ему понадобится подкрепление, — сообщила Аня и, снизу вверх взглянув на шефа, спросила: — Там может быть стрельба, Тимофей Викторович?

— Твой муж надел бронежилет? — вместо ответа спросил он.

— Разве его заставишь!

— Ты-то сможешь заставить, — улыбнулся он. — А может, Аня, нам с тобой сочинить приказик, чтобы наши сотрудники, отправляясь на опасные задания, надевали бронежилеты, а? Забудут или не захотят — мы их штрафовать будем.

— Мудрый приказ, — ответила она. — Сочиняйте, я сразу отпечатаю и повешу на доску приказов!

— Сочини сама, а я подпишу, — сказал шеф. — У тебя это лучше получится...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Сатанинские игры

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ


 1

Задувал холодный ветер и костер никак не занимался. Небо было чистое, белел среди деревьев снег, у толстых стволов он был усыпан сучками и коричневой трухой. Неподалеку пускал дробные очереди дятел. Других птиц не слышно. Он пожалел, что не захватил с собой посудину с бензином. Пришлось распахнуть полы ватника, загородившись от ветра, чиркнул спичкой, когда она занялась, уж в который раз поднес ее к наломанным сухим сучкам. На этот раз хилый желтоватый огонек прижился, стал лизать тонкие прутья, затрещали как сало на сковородке иголки. Запахло горелой хвоей. Рядом были приготовлены сучья потолще и нарубленные топором поленья. Их он подложит в огонь позже. Теперь гуляющий в пустынном лесу ветер помогал раздувать костер. Было тихо, лишь покачивались в бездонной вышине колючие макушки деревьев, да заунывно завывал в ветвях ветер. Снег белел и на откосе глубокого оврага. Когда-то он там собирал волнушки... А у той толстой сосны стоял огромный муравейник, который он разорил. Почему-то не любил красных муравьев и не мог пройти мимо муравейника и не разворошить его суком. Нравилось смотреть, как суетящиеся мураши тащили куда-то желтоватые яйца, личинок и всякую дрянь, что прячут в кладовых муравейников.

Передернув зябко плечами, застегнул на пуговицы ватник с оторванным карманом и стал глядеть на разгорающийся костер. Огонь быстро расправился с сучками, превратив их в розовый пепел, можно подложить ветви покрупнее. Дым не успевал подниматься высоко — его тут же подхватывал ветер и развевал над самыми вершинами. Так что в деревне никто его не заметит. Да и зимой лесных пожаров не бывает, а дым может быть и от костров лесорубов. Дятел снова выпустил пулеметную очередь, на этот раз поближе. В стороне гортанно курлыкнул ворон. Это его территория. Снег вокруг был заледенелым, ноздреватым. Середина марта. В прошлом году в это время лес был белым, были проложены лыжни, а в этом лишь после Нового года выпал обильный снег, а потом оттепель за оттепелью и вместо снега образовался неровный ледяной наст. Следов он не оставляет. Лыжники в Плещеевку не приезжают с конца февраля. Да это и не лыжники, а рыбаки. Чтобы сократить путь, они на лыжах с ящиками за спинами переезжают озеро Велье со стороны Глубокоозерска. Это в стороне, сюда если кто и забредет, так весной или летом, когда черника поспеет. Могут сельчане на лошади пожаловать за жердями для изгородей. Здесь много тонких высоченных деревьев, а еще больше сухостоя. Его не запрещается валить. Деревенские стараются рубить поближе к дому, вряд ли сюда потащатся...

Он полез в целый карман за папиросами, но вспомнил, что курева нет. Еще вчера докурил дома все найденные по углам окурки. И не пил вот уже два дня, чего-чего, а выпить перед таким отчаянным делом надо было бы... Но где взять? Ни денег, ни вещей — все давно пропито. Даже шифер с сарая отдал Зинке-почтарке за две бутылки ореховой настойки. Сам и снял его... Жадина, могла бы и три выставить — шифер теперь дорого стоит. А что дешево? Вот разве человеческая жизнь — она ничего не стоит. Эта же почтарка топором порешила в прошлом году мужа и все ей с рук сошло. Хорошим был он компаньоном! Много чего вместе перетаскали с молочной фермы, ночами снимали чужие сети на озере. А сколько было с ним выпито?..

Мысли тяжело ворочаются в голове, уголек выкатился из костра и подпалил полу ватника, он было поднял руку загасить, но потом опустил. Чего беречь? Пусть тлеет... Год он, Пашка, по прозвищу Паук — почему так прозвали? — нигде не работает, а ведь не калека и многое умеет. Может баню срубить, каменщицкое дело знает, кузнечное, в технике шурупит... Да вот беда работать-то не хочется! Дядя Володя тоже говорил, что работу любят только фрайера да дураки, а умные ловкие люди мозоли не натирают на ладонях. Зачем спину гнуть, вкалывать с утра до вечера, когда можно за час «сделать квартирку» и потом месяц-два кайфуй себе! Эту истину Пашка и сам еще с детства усвоил. Крал дома у родителей, крал у соседей, в пионерлагерях, Доме отдыха в Глубокоозерске, в колхозе, потом на молочной ферме. Он уже и не мыслил себе жизнь без воровства. И работал только потому, что тогда тунеядцев преследовали, а как новые власти дали волю бездельникам и ворью, так и бросил ишачить. Был сторожем на ферме — это он и за работу не считал. Знал, что кроме него там никто ничего не украдет. Совесть его никогда не мучила. Главное все сделать так, чтобы на тебя не подумали, а если и будут грешить, чтобы не было улик. Когда он навел шайку дяди Володи на пионерлагерь — они оттуда увели цветной телевизор, магнитофон с колонками, с полсотни банок краски — так сам ушел ночевать в другую деревню к Женьке — такому же пьянчужке, как и он сам. Женька тоже числился сторожем в пионерлагере. Сколько добра они оттуда перепродали! На цистерну водяры, не меньше! Даже стулья из актового зала вынесли и продали дачникам. Когда вызвали милицию, стали наводить следствие, Женька подтвердил, что в ночь, когда была совершена кража, он, Пашка, ночевал у него и даже две пустых бутылки самогона предъявил. И Женькины соседи его видели. А вот с фермером Антоном Ларионовым вышла осечка: этот не стал надеяться на милицию, а сам все раскопал. Взяли за глотку, сволочи, с этим питерским мужиком Рогожиным... Не будь он пьяный, конечно, не выдал бы своих великопольских дружков, но эти двое оказались пострашнее участкового! По капле выдавили у него всю правду. И Петю Штыря с Колей Белым взяли, лишь дядя Володя сумел вывернуться. Так он и не залезал через окно в дом...

Не сидел бы сейчас в глухом лесу у костра в двух километрах от дома Пашка-Паук, если бы неделю назад не пожаловал к нему из города дядя Володя. Вроде бы на рыбалку. Отыскав Пашку, он сообщил ему, что в конце марта будет суд, Штырь и Белый знают, что он, Паук, заложил их, так что ему тоже предстоит отсидка. Покрывать его они не станут, падлу... Велели передать, что в зоне они хорошо встретят суку — Пашку, пусть, козел, готовится... И это была не угроза, наоборот, главарь старался смягчить свои страшные слова. Дядя Володя не так волновали сидящие в КПЗ кореша, как собственная шкура, он предупредил, что если на суде Паук даже упомянет его имя, то ему конец. Штырь и Белый все возьмут на себя... Дядя Володя противоречил сам себе: только что сказал, что его, Пашку, покрывать не будут, а теперь все возьмет на себя!.. Пашка, конечно, пообещал, что не скажет ни слова. Уезжая, дядя Володя выдал ему бутылку водки, но глаза у него были холодные, жесткие. В разговоре у него даже вырвалась такая фраза: «Я бы на твоем месте, сучонок, повесился!..» Он посоветовал Пашке «рвать когти» отсюда. Жизни ему в деревне все равно не будет — Антон не простит грабежа — даже когда вернется из заключения, если... если останется в зоне живым. А страна велика, где-нибудь приткнется. Сроки корешам дадут приличные — оба рецидивисты — может, злость у них со временем и пройдет. Не будут искать Паука, а он, дядя Володя, не хочет и рук из-за него марать...

С этой бутылкой, выпитой дома в одиночестве, и пришло к Пашке единственное, как он посчитал, правильное решение... Это верно, в Плещеевке ему не жить, в зоне наверняка расправятся с ним «кореша». Об этом Пашка знает, предателей там не любят. А он боли боится, всегда уклонялся от всяких драк. Случалось, конечно, его пьяного били, так потом небо с овчинку казалось... Боли и насилия над собой он не вынесет. «Кореша» рассказывали, что там без женщин мужикам тяжко, так они новичков используют... В зоне свои страшные законы — об этом он наслышан. Куда сможет убежать без гроша в кармане? В этой голодной жестокой стране кому он нужен? Есть одна бабенка, что иногда приезжает к нему из Великополя — он ей кое-чего из краденного подкидывал, пили вместе, так теперь и она от него отвернулась, когда попался. А у нее кое-что припрятано на черный день, пусть пользуется. Все-таки она ему жизнь скрашивала. Пришлось даже ей через сельсовет отписать половину дома. По-пьянке он на это пошел. Будет ездить в Плещеевку, сажать картошку, овощи, она это любит. Скорее всего не так Паук ей нужен, как дом и участок. Как-то проговорилась, что если с Пашкой что случится, то у нее хоть какая-то будет здесь зацепка. И чуть ли не силком потащила его в сельсовет оформлять половину дома на нее...

Приняв решение, Паук стал действовать: отыскал в доме крепкую пеньковую веревку, насмолил ее, взял спички, написал записку Надюхе — своей великопольской сожительнице, даже посулил оставить ей весь дом, но знал, что дальние родичи не позволят занять его. Скорее сожгут, чем чужому человеку отдадут. Да и дом-то одно название, в подвале грибок нижние венцы почти полностью сожрал, крыша течет, в комнате старая источенная жучком мебель, подсобные достройки развалились, на дворе ни одной животины. Недавно, наверное, с голодухи подохла хромая собачонка. А кошка еще раньше ушла.

Костер разгорелся, от него шел жар, веревка надежно закреплена на толстом суку, просмоленная петля покачивается над головой, осталось лишь подбросить в огонь побольше сухих поленьев и ветвей, заранее приготовленных и — наверх... Смерть от петли самая безболезненная, рванет за шею и все. А костер нужен, чтобы сжег он его Пашку уже мертвого. Зачем людям доставлять лишнее беспокойство? Похороны, поминки, гроб... Теперь гроба-то не достать. Надюха говорила, что в Великополе обыкновенная сосновая домовина стоит больше тысячи. Кто за него заплатит такие деньги? Он все заранее вымерял, рассчитал. Когда наденет на шею петлю и выпустит из рук нижний сук, то в аккурат будет качаться над костром. Боли от ожога он уже не почувствует. Эх, надо было бензинчику украсть с какой-нибудь машины! Вылил бы на себя и тогда получился настоящий крематорий...

Мысли Пашки-Паука текли ровно, страха не было, он знал, что хорошо просмоленная петля вмиг оборвет дыхание, отключится сознание, а огонь довершит его бренное существование на этой земле. Пусть прах его останется тут, в лесу. Всплыло в сознании понятие Бог... Родители верили в Бога, свято блюли все религиозные праздники, но Пашка после их смерти все иконы продал в Великополье и деньги пропил. Так что он на рай, если и есть такой, не рассчитывал. За всю свою тридцатипятилетнюю жизнь он ни разу не перекрестился, а если и поминал Бога, так в забористом мате. Кроме Бога есть еще и Сатана — он и покровительствует ворам и бандитам. Значит, своих грешников не оставят бесы в беде и на том свете...

Где-то высоко в небе пролетел самолет, над соснами и елями расползалась в голубом небе широкая белая полоса, оставленная им. Снова простучал дятел и надолго замолк. Для него, Пашки, навсегда. Жалел ли он о том, что сейчас должно случиться? Он даже не знал. Надоело ему по утрам маяться похмельем, ломать гудящую башку мыслями о том, где раздобыть бутылку? Ради нее он готов был в этом состоянии на все. Когда в подаренной дядей Володей бутылке не осталось ни капли, Пашка уже знал, как все произойдет, где и в какое время. И с той минуты он все делал как автомат: без колебаний, без сбоев, без сомнений. За всю свою жизнь он не прочитал до конца ни одной книжки, да их и не водилось дома. Родители даже газет не выписывали. Почему-то вспомнилась школа, кажется, это тоже было в марте много лет назад. На печке под ватником в квашне бродила брага для самогона. Родителей дома не было и он, Пашка, третьеклассник, забрался на теплую печку с эмалированной кружкой и стал черпать и пить сладковатую желтую бражку. Не помнил как дошел до школы, сел за парту и проснулся лишь когда рассерженный учитель несколько раз сильно встряхнул его за шиворот... Пил с тех пор как себя помнит. Пил отец, пила мать, пили все в Плещеевке, кроме разве Зинки-Почтарки. Иногда вся деревня гуляла по два-три дня. В хлевах орала некормленная скотина, не дымили трубы. Смурные мужики и бабы бродили от избы к избе и пили мутный самогон стаканами... Пьяным Пашка чувствовал себя значительной личностью, что-то говорил мужикам, спорил, но никогда не лез в драку. Засыпал где придется, раз даже проснулся ночью облеванный в сортире и понял, что на него кто-то помочился... Обычно наутро мало что помнил. Утром одна-единственная мысль набатом стучала в гудящей голове: где опохмелиться? Не найдя у соседей, лез в дома к дачникам, взламывал двери в конторах и колхозных кладовых, хватал что поценнее и за бутылку отдавал краденное тому, кто ее выставлял. Не жалел за выпивку ни своего, ни чужого. Сколько кур из дома перетаскал приезжим рыбачкам, лишь бы преподнесли стаканчик... За всю свою жизнь он ничего не нажил, не приобрел, ходил оборванный, небритый. Сразу после смерти отца — он умер вскоре после матери — пропил все нажитое родителями...

Он навалил в костер сухих ветвей, сверху накидал побольше поленьев, но почему-то огонь не был таким, каким бы ему хотелось, да и ветер вроде бы утих. Он снял с себя драный ватник и тоже бросил в костер. Огонь резко поник, но вскоре снова загудел, прихватывая одежду с краев. Пашка поднялся с черного дырявого пня, взглянул наверх — петля призывно покачивалась будто приглашая... Шумел лес. Все сучья на сосне, которые бы помешали ему повеситься, он еще вчера срубил, вон как постреливают в огне! Поплевал на грязные в смоле ладони и, просыпая на наст кору, полез на дерево. Что-то вдруг накатилось на него, в глазах потемнело, забухало сердце, как с большого перепоя, но он, стиснув неровные с дуплами зубы — Надюха сколько раз говорила, что нужно было бы их подлечить — полез дальше. Бормашины он смертельно боялся, ну а теперь и лечить ничего будет не нужно... Усевшись в грязной зеленой рубахе на толстый нижний сук, протянул руку, поймал веревку и надел петлю на шею. Она была холодной и скользкой, пахнуло смолой. Его передернуло. Костер горел внизу вроде бы ровно, поленья в нем были сухие, ноги его как раз коснуться верхнего ряда. На нем были кирзовые сапоги, так что если не сразу отключится, то огня все равно не почувствует. Подметки-то мокрые и толстые. Вспомнился какой-то телевизионный фильм, где главный герой говорил, что перед самой смертью вся прожитая жизнь проносится перед глазами будто ускоренное кино. Он ничего подобного не ощущал, хотя петля уже была на шее. Без ватника била дрожь, мерзли пальцы рук, хотя огонь и трещал внизу, сюда тепло от него не доходило. В последний раз вдохнул в себя чистый лесной воздух, затянул петлю и соскользнул с короткого толстого сука. Будто костер взметнулся к самым глазам, возникла ухмыляющаяся волосатая с козлиными рожками морда, мгновенная резкая боль в том самом месте, где голова соединяется с туловищем, и тьма... Ноги его коснулись толстых нарубленных поленьев и вот чего Пашка не смог предусмотреть, так это того, что непослушные уже ему ноги-то заплясали на костре последний смертный танец и раскидали пылающие дрова. Продолжалось это недолго, еще раз дернувшись и завалив простоволосую голову набок — шапка упала в костер — и он затих. Огонь лизал сапоги, с треском отскочила подметка, языки пламени уже добрались до мятых брюк. Стали синеть растопыренные пальцы на руках, рот раскрылся и оттуда медленно стал вылезать серый обметанный язык, а застывшие и начавшие стекленеть глаза безразлично смотрели на пень, на котором он только что сидел.

Ближайшие соседи, видя, что Пашка уже три дня не выходит из избы, заглянули туда, прочли коряво написанную шариковой ручкой прощальную записку, кто-то вспомнил, что он с топором ходил к оврагу, там и нашли его висящим на суку с обгоревшей нижней частью тела. Шофер молокофермы завел машину и по оставленным Пашкой следам подъехал к погасшему костру, мужчины сняли его одеревеневшего, негнущегося, отвезли домой, положили на пол и только после этого сообразили позвонить в Глубокоозерское отделение милиции.

2

В этот раз Лола сидела рядом с Сережей Кошкиным в вишневом «Мерседесе» унылая и жалкая. Даже обильная косметика не смогла скрыть помятости осунувшегося с обострившимися скулами лица. Под голубыми глазами обозначались тоненькие морщинки. Они больше всего ее раздражали. На ней не зеленоватое бархатное пальто, в котором она приехала в родной Санкт-Петербург, а оранжевая курточка с капюшоном, полные бедра обтянули старые потертые джинсы, на ногах дешевые кроссовки. На безымянном пальце с ногтя отлупился розовый лак и это тоже не поднимало настроения. Хороша она заявится к Мартину из родных Пенатов! Как ободранная кошка.

«Мерседес» бесшумно одолевал крутые повороты Приморского шоссе. Из города выезжали было мокро и сумрачно, а сразу за Зеленогорском небо расчистилось, над заливом неторопливо плыли белые облака. У берега небольшие волны облизывали валуны, вдали до самого горизонта вода была гладкой, спокойной. Так и просился на эту водную гладь белый корабль, но корабля не было. Навигация откроется через месяц не раньше. И тогда снова в Санкт-Петербурге будут разводить мосты, а через Неву в Финский залив поплывут корабли.

— Такая уж подлая штука наша жизнь, — глядя на дорогу прищуренными глазами, философски рассуждал Сережа. — Как это небо: то пасмурно, то солнечно. То хорошо, то плохо...

— У тебя, Котик, плохо не бывает, — резко оборвала Лола. — Ты как сыр в масле катаешься!

— У меня хороший характер, Лолик, — улыбнулся он, сверкнул золотыми зубами. — Я не плачу, когда что-то теряю, не прыгаю от радости, если повезет. Чего же ты ротик разинула, заявившись в родное отечество? Я ведь тебя подвез к метро, села бы на электричку и через десять минут была бы дома.

— Мог бы и подвезти, — буркнула она.

— Мог бы, — согласился Сережа, — но тогда я потерял бы хорошего клиента. Он ждал меня на перроне с большими бабками. Крутые мужики не любят, когда партнеры их напаривают.

— Тебя не напаришь!

— Не скажи, пампушечка, — вдруг и впрямь опечалился Кошкин. — Меня так на днях напарили, что до сих пор не очухаюсь...

— Расскажи, пролей бальзам на мою душеньку, а то я думала, что только я одна такая невезучая!

— Купил я у одного знакомого мужика на сто тысяч долларов, — начал он. — Не первый раз с ним дела имеем. Ни я его, ни он меня не лечил... Спрятал зелененькие в чулок, а тут вскоре они понадобились. Я отстегнул их хорошему крутому дядечке и на радостях даже запил на недельку... Как-то вечерком заявляется ко мне этот дядечка с двумя амбалами под потолок, морды бандитские, молчат. И дядечка мне заявляет, что доллары-то фальшивые, все как один! Я туда-сюда, мол, ничего не знаю, уже время прошло, может, ты их подменил? Амбалы зашевелились... В общем, я сто тысяч вернул, а с этими фальшивками кинулся к приятелю, у которого купил. Он мне то же самое глаголит, что я дядечке... Время прошло, откуда я знаю чьи эти доллары фальшивые? Я, мол, их брал за настоящие... Есть такие ребята, что занимаются разборками — мы оба к ним. Послушали меня, приятеля, содрали с нас двадцать процентов от ста тысяч и фальшивые доллары конфисковали. Вот так, пампушечка, я погорел на сто тонн с пятью нулями. Что твои потери! Чепуха.

— Для тебя, может, и чепуха, а для меня — нет, — отрезала Лола. — А вообще, вроде бы на душе и впрямь стало полегче. Вот ведь как устроен человек! Другому худо и тебе глядишь легче...

Кошкин был в курсе всех Лолиных бед. Ей пришлось даже продать кое-какие вещи, чтобы продержаться две недели. Вместо того, чтобы блеснуть нарядами перед подружками, похвастаться своей жизнью за рубежом, пришлось ходить в старом, что в Питере осталось. Пришлось тряхнуть стариной и снова приглашать к себе «гостей» с Кузнечного рынка. Один такой перекупщик в коричневой дубленке и белых ослепительных кроссовках угостил ее французским коньяком, нежной семгой и еще наградил триппером. Тысячу содрал знакомый венеролог, чтобы ее вылечить. Правда, вылечил за один день, исколов всю задницу и заставив над ним ротиком поработать... А когда Лола усомнилась, что здорова, нахал предложил трахнуться без презерватива с его приятелем, что смотрел на нее масляными глазами еще в его кабинете. Лола отказалась.

Она уже и не чаяла, как поскорее убраться из Петербурга. Город к весне совсем запаршивел, у них во дворе не убирали по полмесяцу мусорные баки — смердело так, что форточку нельзя было открыть. Люди бродили по улицам мрачные, злые, правда, очередей стало меньше, а в магазинах в марте появились продукты, но зато какие цены! Даже она, Лола, привыкшая тратить не считая, ужасалась им. Подруги все равно ей завидовали, любая из них готова была выскочить замуж хоть за африканского крокодила, лишь бы уехать из этой несчастной распадающейся страны. Им-то чего жаловаться? Лола сама видела по телевизору, как показывали, правда, только сзади шестнадцатилетнюю проститутку, у которой на сберкнижках накоплен ровно «лимон», то есть миллион... Один Лолин знакомый, какой-то малоизвестный поэт по этому поводу сказал, что все питерские литераторы вместе взятые не смогут и за год заработать литературой столько денег!.. Скорее всего проституточка с бронзовыми волосами — она еще учится в школе — обслуживала иностранцев за валюту, а потом продавала ее по нынешнему курсу. У россиян столько не заработаешь, уж это-то Лола на собственном опыте убедилась. Этот чернявый южанин с Кузнечного рынка накормил, напоил, триппером наградил, а денег ни копейки не дал... А что взять с бедного русского?..

Встречались ей на улице и молодые люди, на лицах которых светилось довольство. Модно одетые, сытые, громогласные они пили дорогое баночное пиво, выбрасывая тару в урны, покупали видеокассеты, коньяк, ликеры. Процветали и мордастики, торгующие на улицах пивом, водкой, книгами. Но все равно таких немного, зато нищих в метро, подземных переходах появилось много. Шныряли с детишками и разным барахлом цыганки. Гремели оркестры, некоторые с шапкой у ног пиликали на дудочке, на груди многих плакаты, мол, подайте Христа ради, на лечение ребенка, похороны матери... Месяц не было Лолы дома и столько кругом перемен! И перемен для простого люда убийственных.

— Счастлива, что возвращаешься к Мартину? — спросил Сережа, убавляя громкость играющего с самого Питера стереомагнитофона.

— Что такое счастье, Сережа? — горестно вздохнула Лола. — Ехала домой из Финляндии, душа радовалась и сразу напоролась на гнусное жулье.

— Жулья, воров, бандитов у нас тут хоть отбавляй... Каждый день кражи, убийства, изнасилования... И что интересно подавляющее большинство преступников из других республик. Специально приезжают в Россию грабить русских! И терпят русачки, все терпят, власти уже не боятся народных бунтов. Всех бунтарей еще Ленин со Сталиным под корень вырубили, а остались поколения терпеливых, покорных, безответных... Эти все стерпят.

— Да знаю я, — ответила Лола. — Ты вот заговорил о счастье, а в чем оно, Сережа? Вот у тебя «Мерседес», дом полная чаша, хорошая жена, бабок и валюты завались, счастлив ли ты?

— Я не могу пожаловаться на жизнь, — серьезно сказал он. — У меня все, Лолик, о’кей! Одна нога в Питере, другая — в Хельсинках.

— Съездил бы в Америку.

— Не люблю летать, понимаешь, — рассмеялся Сережа. — А на тачке туда далеко, да еще этот... Тихий океан.

— Атлантический, Сережа.

— Я в географии не силен — не обиделся он. — Даже не знаю, где находится такая страна, как Уганда или Колумбия. Ты знаешь, я башку ненужными вещами не забиваю. Газет не читаю, в кинотеатры не хожу. Мне достаточно информационной программы в девять вечера.

— И почему мне так не везет! — вырвалось у Лолы. Кошкина она слушала вполуха.

— Не везет? — покосился он на нее. — Ты жива, снова оденешься в Хельсинках, бабки заработаешь... Могли ведь тебя и кокнуть, пампушечка! У нас это теперь в Питере запросто. А тебя даже не изнасиловали. Каждый в жизни должен все испытать. Вот и пришел твой черед. В другой раз будешь умнее — нечего было пижонить и соваться в чужую машину, когда метро есть. Да и на такси могла, так нет полезла к бандитам.

— Этот шофер будто околдовал меня, — призналась Лола. — Не успела сообразить, как оказалась в машине.

— У Мартина снова расцветешь...

— А кто я там у Мартина? — фыркнула Лола. — Барменша при сауне. Пока смотрюсь, нужна, а как полиняю куда деваться? На свалку?

— Ты не пропадешь, — заметил Сережа. — Только вот остановись, не толстей больше...

— Тогда мне нужно в России жить, — усмехнулась она. — Здесь и без всякой диеты быстренько похудеешь. И потом Мартину я нравлюсь такая.

— Мартин Мартином, но ты присматривай себе какое-нибудь дело, — посоветовал он. — Поднакопи марок и купи магазинчик или маленький бар, да и Мартин поможет. Он мужик не жадный и к тебе хорошо относится...

— Ты мне песни пел, мол, он на мне женится и все такое? — напомнила Лола. — Так об этом и речи не было. И зарплату он мне не платит. Понятно, кормит, одевает, обувает. Когда я стала у него работать на даче была на седьмом небе. Я ведь по нашим меркам оценивала каждую шмотку. Иногда за вечер получала от него джемпер или платье, что у нас стоят тысячи. Ну а потом поняла, что тут разные понятия о вещах и оплате... — она сбоку взглянула на Кошкина. — Сережа, потолкуй с ним, чтобы он определил мне какую-то твердую оплату? Ехала сюда, думала буду тысячами швыряться направо-налево, а пришлось продавать то, что подружке отдала на сохранение, когда уезжала отсюда. В общем, Котик, я ни с чем осталась! Турнет меня Мартин — и куда я? Ты хоть отвезешь меня назад?

— Не говори глупостей! — сердито оборвал Сережа. — Ты еще баба в соку, пораскинь своими... (он чуть было не сказал куриными) мозгами. Мартин имеет дела с миллионерами из разных стран, на нем одном свет клином не сошелся... Я, конечно, поговорю с ним, но и сама не хлопай ушами... Говорю тебе, что с твоими данными — одна попка чего стоит! — можно из богатеньких блядунов валюту тянуть и тянуть...

— Мартин как-то назвал меня «царь-попа», — вспомнила она.

— Ну вот видишь! — рассмеялся Сережа. — Так что не сбрасывай себя раньше времени со счетов, Лолик! Ты еще будешь ездить на собственной «Вольво» или «Тойоте».

— Я не жадная до машин, мне бы брюликами разжиться...

— Вот-вот еще нацепи на себя — с пальцами и ушами оторвут! За брюликами и за границей гангстеры охотятся.

Он похлопал ее по обтянутому джинсами крутому бедру, помял пальцами большую грудь. Она невольно выпрямилась и напряглась, чтобы грудь стала тверже. На круглом его лице с небольшими светлыми глазами появилось знакомое ей выражение: толстые губы сложились сердечком, ноздри короткого носа расширились. «Сейчас свернет, скотина, с шоссе...» — подумала она. Никакого настроения не было заниматься с ним на природе или в машине сексом, но куда денешься? Он сейчас хозяин положения.

Кошкин и впрямь вскоре съехал на лесной проселок, это уже где-то перед Выборгом. Шоссе было пустынным, изредка прошелестит красивый автобус с финскими туристами или промчится лимузин с иностранными номерами.

Сережа остановился в лесу. Никаких построек поблизости не видно. Если на берегу залива деревья были низкорослыми, скорее разросшими вширь, чем ввысь, то здесь сосны и ели были огромными. Нижние ветви елей шатром спускались до самой земли. Он вышел из «Мерседеса», обошел его, смахнул рукой в кожаной перчатке с дырочками желтый лист, приставший к лобовому стеклу, открыл дверцу со стороны Лолы. Помогая ей выбраться, пощупал задницу.

— Прямо на земле? — размявшись на полянке и осмотревшись, спросила она. — У тебя есть хоть что-нибудь постелить?

— Царь-попа! — ухмыльнулся Сережа, привлекая ее к себе. Он был на полголовы ниже, на затылке его коротко постриженные волосы были совсем редкими — кепку с блестящей пуговицей Сережа оставил на сидении. — Лолик, ты у нас секс-бомбочка! Джина Лолобриджида! — он поцеловал ее, прижался животом к ней, расстегнул куртку. Глаза его округлись и влажно заблестели. Он втянул ноздрями воздух, ухмыльнулся:

— Весной пахнет! Каркали по телику, что голод будет и все такое, а мы с тобой сыты, обуты и как говорила моя бабушка: «и нос в табаке»!

— Почему нос?

— Раньше, моя красавица, табак-то нюхали, а не курили, — снисходительно пояснил он.

Где-то высоко гудел самолет, попискивали птицы, прямо перед ними в неглубокой ложбинке белел усыпанный сухими иголками снег. Шоссе отсюда не видно, слышно лишь как прошумела тяжелая машина, да где-то далеко со стороны залива послышался негромкий хлопок, будто из игрушечного пистолета выпалили.

— Давненько я на природе не трахалась, — сказала Лола. Его руки тискали ее бедра, гладили зад, ощупывали грудь, он ерзал ногами, прижимаясь к ней все плотнее, вроде бы у него что-то отвердело. Лола помнила их ночь на даче у Виктора, там Сереженька оказался далеко не на высоте, правда, он тогда много выпил...

— Мартину не брякни! — учащенно дыша, пробормотал он.

Ну и деловой же этот Кошкин! Уже трусится весь от желания, а про Мартина помнит...

— Я думаю Мартину до лампочки, — усмехнулась она. — Подставляет же меня другим? Почему же тебе нельзя?

— Лолик, ни слова ему! — хрюкнул, дергая молнию на ее джинсах. — Зачем нам с тобой головные боли?

Он совсем стал похож на боровка: глаза покраснели, даже ноздри немного вывернулись наподобие пятачка.

— Я ведь сказала, что на земле не буду, — вяло сопротивлялась Лола. Она знала, что некоторых мужчин сопротивление еще больше возбуждает, но встречаются и такие, что при первом же отпоре — скисают. И потом дороже себе обходится, чтобы их привести в боевое настроение.

Зачем на земле, пампушечка? — шептал он, озираясь. — Прислонись к дереву, я сзади!

— Тут смола, — возразила она. — Испачкаюсь вся.

На его счастье рядом стояла толстая береза, он туда перебазировал ее. Обхватил короткими руками за талию и подталкивал, как трактор прицеп.

Со спущенными джинсами и колготками, упираясь ладонями в корявую кору березы и выставив круглый белый зад, стояла она во мху, а он, сопя и что-то несуразное бормоча, подпрыгивал, суетился сзади. «Не достать, чертов коротышка! — злорадно подумала она. — Ну ничего попрыгай, попрыгай, как козлик, уж так и быть потерплю за бесплатную поездку!»

И даже попытки не сделала опустить свою «царь-попу» чуть пониже.

3

Можно было подумать, что у Андрея Семеновича Глобова не было офиса, потому что всякий раз он принимал детективов на своей даче в Комарово. Конечно, офис у него был, и не один — миллионер был президентом нескольких совместных предприятий, а какое может быть предприятие без конторы? И снова на столе в светлом холле внизу были коньяк, водка, закуски. Правда, икры и осетрины на этот раз не было. И сидели за низким желтым столом Иван Рогожин и Глобов. Дело было щекотливым и Андрей Семенович, по-видимому, не пожелал, чтобы были свидетели. Он в мягкой цвета кофе с молоком замшевой куртке, которую так и хотелось погладить, густые темные волосы будто бы немного отступили назад, отчего его широкий лоб стал больше, мощнее. Ногой в белом с красной каемкой носке он елозил по ковру, наощупь отыскивая постоянно ускользающий кожаный тапок. И не забывал, разговаривая дотрагиваться до верхней губы, будто поглаживал несуществующие усики. Все-таки привычки людей не исчезают, если даже они сами меняются. А Глобов вроде бы немного постарел, углубились морщины и складки на продолговатом с прямым носом лице, меньше улыбается, хотя улыбка его делает моложе. Помнится, в последний раз у него были золотые коронки, а сейчас все зубы ровные, белые. Дегтярев говорил, что миллионер месяц был в Германии, наверное, там и вставил фарфоровые. Очевидно, это стало модой у богатых людей. С артисткой Натали у него все еще продолжался роман — она играла в модернистском театрике главные роли. Держался театрик на ногах только благодаря Глобову. В него мало кто ходил, иногда артистов было на сцене больше, чем зрителей в зале.

Глобов сегодня пил только баночное пиво, Иван тоже не притронулся к коньяку — его работа здесь еще не закончилась... Он приехал на электричке полчаса назад, Андрей Семенович принял его сразу, два охранника у металлических ворот кивками поприветствовали Рогожина, они уже знали его и Дегтярева.

— Я не верил, что это его работа, — покачал головой Глобов. — Даже птенец не гадит в гнезде, где живет... — он налил из банки в хрустальный низкий стакан янтарного запенившегося пива, немного отпил. — Все поставить на кон ради этой безделицы! Глобов достал из кармана куртки массивный золотой перстень с платиновой печаткой, подкинул на ладони и снова убрал.

— Для вас безделица, а ювелир оценил эту штучку в десятки тысяч рублей, — вставил Рогожин, тоже потягивая из банки пиво.

— Пустяк по сравнению с тем, что у меня тут имел, — возразил Андрей Семенович. — Я ему давал возможность зарабатывать гораздо больше.

— Мелкий бес никогда не бывает довольным, — сказал Иван.

— А крупный? — машинально спросил миллионер.

— Крупные бесы сами не воруют — они политикой занимаются, помогают богатеть мафиям.

— Я не знаю как с бесами бороться, — усмехнулся Глобов. — Может, попа пригласить?

— Наш бес не верит ни в Бога, ни в Дьявола...

— Может, он клептоман?

— Такая уж подлая натура, — сказал Иван. — Мелкий пакостник, мизантроп, ум у него поверхностный, зато хорошая память и язык подвешен. А душонка мелкая, грязная:..

— Я смотрю вы его хорошо раскусили!

— Ему больше всего подходит прозвище Тухлый. Он и есть тухляк и снаружи и изнутри. Ему все время приходится свою мерзопакостность тщательно скрывать в себе, поэтому живет в постоянном напряжении, лишь пьяный и то редко раскрывает себя перед другими. Обычно он пьет лишь с теми кто от него зависит или наоборот — от кого он зависит. В первом случае похваляется своей эрудицией, а она у него достаточная, этого не отнимешь, давит на собутыльников, одним словом, главенствует за столом, во втором — осторожничает, проявляет якобы бдительность — мания преследования у него явно наличествует, но держится в рамках и старается понравиться, угодить вышестоящему. В таких случаях его натура проявляется скрытно: может дорогую вазу разбить, якобы случайно прожечь сигаретой ковер или шикарный диван, положить в карман что-нибудь ценное...

— Вы к каждому делу относитесь так тщательно? — спросил миллионер, с интересом глядя на него.

— Тут особый случай, — улыбнулся Иван. Рассказывать, что он наблюдал за Тухлым по просьбе Бобровникова он, конечно, не стал.

— Черт возьми, почему я терпел такую мразь возле себя? — нахмурился Андрей Семенович. — Говорили мне... Но мы ведь все считаем себя умнее всех и проницательнее. Я лишь недавно заметил, что он как попка повторяется, все его теории почерпнуты из статей или услышаны от умных людей, а выдает всегда за свое. Ладно, с подобными слабостями еще можно мириться, но украсть в моем кабинете из ящика письменного стола газовый пистолет и перстень — это у меня в голове не укладывается! Он ведь не мог не знать, что я так это не оставлю.

— Вы же говорите было много гостей, много выпивки, Тухлый рассчитывал, что подозрение падет на других. Да и как докажешь? У него любимая поговорка: не пойман не вор.

— Это верно, ко мне в кабинет поднимались многие — я приглашал потолковать...

— Вот он и решил, что подозревать можно любого, кто там был.

— И все равно я не дал ему повода не уважать меня! — разволновался Глобов. Он взглянул на дверь, хотел было кого-то позвать, но желтая дверь сама отворилась и появился чисто выбритый с рыжеватыми прилизанными волосами коротконогий Пал Палыч Болтунов. Он уже разделся в прихожей, был в сером костюме, под ним зеленый джемпер и белая рубашка с галстуком. Как на пустое место взглянул на Рогожина, неспешно подошел к миллионеру, протянул руку, но тот не подал свою. Даже не пошевелился. Ничего не дрогнуло в бесстрастном с голубыми глазами лице Тухлого. Он плавно опустил руку в карман пиджака, сел на стул, достал белый перочинный ножичек и завертел его в пальцах. Они у него тоже были короткими и поросшими светлыми редкими волосками. Ножичек поблескивал, пощелкивал.

— Пей, если хочешь, — пробурчал шеф, отхлебывая пиво.

— Коньячку капельку с вашего позволения, — проговорил Тухлый, устраиваясь за столом напротив Рогожина. Легкое дрожание пальцев, когда он наливал коньяк из пузатой темной бутылки, выдавало или его волнение или вчерашнее похмелье. Лицо как обычно золотушного цвета, у носа небольшой порез бритвой. По-видимому, Болтунов бреется опасной бритвой, электрической так чисто не побреешься.

— Рогожин Иван Васильевич из агентства Дегтярева, — кивнул на детектива Глобов. — Ты его знаешь?

— Встречались у вас, — спокойно ответил Болтунов.

— Иван Васильевич выполняет некоторые мои деликатные поручения.

Тухлый молча налил еще рюмку коньяку, выпил, закусил долькой нарезанного на блюдце апельсина. Взгляд, которым он наградил Рогожина, ничего не выражал. Поставив рюмку на полированный желтый стол, снова стал играть ножичком. Тоже, видно, привычка. Уж завел бы себе янтарные четки. При его каменной физиономии это бы впечатляло.

В широкое квадратное окно в холл лился приглушенный капроновыми занавесями солнечный свет, он играл на хрустальных рюмках, заставил сиять подвески на люстре, на голубом ковре высветился замысловатый восточный орнамент. В раскрытую форточку залетел нахальный воробей, сделал один суматошный круг под деревянным потолком и снова вылетел.

— Один раз при мне сел на стол и поклевал крошки, — проговорил Андрей Семенович.

— Гнусная птица, — обронил Болтунов. Он смотрел на свою рюмку, будто решая, налить еще или подождать.

Глобов поерзал на стуле, неторопливо извлек из кармана крупный массивный перстень, небрежно положил на стол рядом с бутылкой коньяка. Платиновая монограмма сверкнула и погасла — солнечный зайчик соскочил с перстня и весело заиграл на блестящем ножичке Болтунова. Движение его пальцев замедлилось, в глазах впервые что-то дрогнуло, на лбу собрались морщины. В таких случаях говорят, мол, слышно стало, как в его голове «заскрипели шестеренки». Потрясение было слишком велико, чтобы вот так сходу что-либо убедительное придумать.

— Ну и что ты скажешь? — недобро взглянул на него миллионер.

— Я вижу ваш перстень, — хрипло выдавил из себя Тухлый. — Но что это значит?

— Почему он оказался у тебя в машине, спрятанный под резиновым ковриком? Я хотел бы понять, что это значит, Пал Палыч?

Именно там сегодня утром нашел его Иван. Педантичный Болтунов пригнал к своему дому «девятку», а сам поднялся на пятый этаж в квартиру. Этого времени хватило детективу, чтобы проникнуть в машину и обыскать салон. Газовый пистолет был запрятан в примитивном тайничке под приборной торпедой. Когда Глобов обратился к ним с поручением расследовать кражу из его кабинета, Дегтярев сразу послал к нему Рогожина, как «специалиста» по делам миллионера. Не долго пришлось заниматься Ивану: из всех подозреваемых он быстро вышел на Тухлого. Помогло, конечно, то расследование, которое он недавно проводил для Бобровникова. Он уже неплохо изучил мелкого беса и никаких сомнений не было, что кража золотого перстня и газового пистолета — его работа. Нечто подобное он совершил и в Архангельске, когда был там в командировке с Бобровниковым. Ну а дальше дело техники: проникновение в машину (открыть ее не представляло труда, как и найти спрятанные там вещи). Тут фантазия Болтунова не шла дальше, чем у домохозяйки, прячущей свои сбережения под стопкой чистого белья в шкафу...

Тухлый как завороженный смотрел на желто светящийся перстень, глаза его с редкими рыжими ресницами стали белыми, тонкие губы скривились в вымученной улыбке.

— Может, мои недруги его туда подбросили? — неубедительно предположил он.

— И эту штуковину тоже? — как игрок козырную карту выложил из кармана на стол вороненый газовый пистолет германского производства Андрей Семенович.

Болтунов перевел тяжелый давящий взгляд, полный лютой ненависти, на Рогожина. Что-то, а в сообразительности ему не откажешь — понял, кто побывал в его запертой и с включенной сигнализацией «девятке». Иван спокойно выдержал его взгляд, улыбнулся. Может, следовало помолчать, но он не отказал себе в удовольствии сказать:

— В отличие от вас, Пал Палыч, я адскую зажигательную машинку не подложил в вашу машину.

Тухлый понял, что он имел в виду и промолчал, а Глобов удивился:

— Какую еще адскую машинку?

— Спросите у Пал Палыча, — сказал Иван.

— Я слушаю, — хмуро обронил Андрей Семенович. Он не смотрел на Тухлого — своего советника по издательско-культурным делам, открыл еще банку пива, налил в стакан. И датское пиво вспыхнуло в нем, как жидкое пламя — солнечный зайчик угодил прямо туда.

— Я могу считать себя уволенным? — сглотнув слюну, произнес Тухлый. — Написать заявление?

— Это было бы очень просто для тебя... — остановил на нем тяжелый взгляд миллионер. — До чего же хитрый мелкий бес! — он повернул массивную голову к Рогожину. — Ни рубля не внес в нашу фирму, а является членом двух-трех доходных предприятий. Знаете какая у него зарплата, не считая комиссионных? Пять тысяч.

— Сейчас это уже не деньги, — по-прежнему крутя в пальцах ножичек, сказал Болтунов.

— Да-а, цены на все растут... — протянул Андрей Семенович. — Я ведь собирался тебе повысить оклад.

Тут дверь распахнулась и показался один из охранников, которого Иван видел у ворот.

— Шеф, там чью-то красную «девятку» на нашей стоянке грузовик задел, — озабоченно сказал он.

— Только задел? — переведя с него взгляд на Болтунова, спросил Глобов.

— По правде говоря, весь правый бок разворотил и лобовое стекло вдребезги!

Пал Палыч медленно поднялся со стула, ножичек мягко упал на ковер. Он нагнулся, поднял его, но в карман не положил. Иван видел как напряглась его короткая шея, заиграли скулы. И все-таки надо отдать должное его выдержке: не запаниковал, не бросился опрометью из холла. Все так же стоял и вертел ножичек в пальцах. Побледнело его лицо или нет — это понять было трудно, оно всегда у него бледное.

— Теперь за ремонт машины дерут три шкуры, — насмешливо продолжал Андрей Семенович. — Знаете во сколько мне обошелся ремонт «семерки»? — он снова повернул голову к Ивану. — В тридцать тысяч... Кстати, за ремонт, пожалуй, ты заплатишь, Пал Палыч. Ведь ты разбил мою машину, когда мы месяц назад возвращались из дачного поселка. Я тебе простил, но... — он взглянул на перстень и пистолет. — При данных обстоятельствах, думаю, это было бы ошибкой. Деньги внесешь на нашу станцию технического обслуживания в недельный срок.

— Где я столько возьму? — голос Болтунова дрогнул, а ножичек замер в руке.

— Продай «БМВ», — посоветовал Глобов. — Я думаю, иномарка сейчас потянет больше чем на три сотни тысяч. Хватит на ремонт моей «семерки» и твоей «девятки».

— Еще на цветной телевизор и видеомагнитофон останется, — подсчитав в уме, деловито сообщил охранник. Лицо у него подстать Тухлому невозмутимое.

— Ребята из охранного отряда проследят, что бы ты ничего не забыл из того, что я тебе сказал, Пал Палыч, — проговорил Андрей Семенович.

— Я был сильно пьян, — с трудом выдавил из себя Болтунов. — Ну случился грех, больше подобно не повторится. Как говорится, бес попутал!

— Ты и есть бес, — усмехнулся Глобов. — Причем бес мелкий, бесенок! Слышал поговорку: на груди змею пригрел? Ты еще и змея подколодная, Паша! Живи, я тебя не трону, но на глаза мне больше не попадайся. Это мелочь, — кивнул он на вещи. — Ты и в крупных делах меня не раз нагревал.

— А разве мало я выгодных сделок для вас провернул? — уныло вставил Болтунов. Он понимал, что все потеряно, но язык, по-видимому, помимо воли болтал. По привычке.

За окном снова послышался глухой удар и скрежет металла.

— Неужели опять зацепили твою «девятку»? — сделал удивленные глаза миллионер.

Нервы у Тухлого не выдержали, опрокинув на ковер стул, бегом кинулся к двери. Охраннику пришлось посторониться. Взглянув на шефа, он усмехнулся и тоже вышел.

— Он и впрямь тухлый, — помолчав, сказал Глобов. — Вы почувствовали запах?

— Запах страха, — ответил Иван. — Почуяв этот запах, хищник смело нападает на жертву.

— Я — хищник? — прищурившись, взглянул на него миллионер.

— Да нет, все правильно, — улыбнулся Иван:

— У меня освободилось место консультанта, — с интересом посмотрел на него Глобов. — Не хотите занять его? Оклад шесть тысяч.

— Благодарю, Андрей Семенович, но мне и моя работа нравится, — ответил Иван.

4

Когда в первый раз в конце марта в три ночи назойливо зазвонил телефон и в трубку лишь размеренно подышали, Иван подумал, что это случайность, но длинные телефонные звонки после двух ночи продолжались и дальше. Иногда подряд несколько ночей, иногда с перерывом. В трубке слышалось старательное сопение и все. Только заснешь, звонок. Аня не высыпалась, Иван — тоже. Можно было шнур выдернуть из штепселя, но у него такая уж работа, что могли и по делу позвонить ночью. Он пытался выяснить, откуда звонки, но что толку? Звонили из разных автоматов. Тут системы не было. И все-таки Рогожин догадывался чья это работа... Два раза Аня вытащила из почтового ящика какие-то вонючие объедки, завернутые в газету, скорее всего из помойки. Один раз вся почта сгорела, хорошо что ящики были металлические, мог бы случиться и пожар, рядом кооператоры ремонтировали для себя на первом этаже квартиру и было полно в углу и на полу горючих стройматериалов.

Дегтярев посмеивался над Иваном, он от Ани знал обо всем.

— Хорош детектив! — говорил он. — Раскрывает запутанные дела, а себя защитить не может.

— Может, волчий капкан установить в почтовом ящике? — невесело шутил Иван. — Или телефон отключать?

— Ты хоть догадываешься кто это?

— Знаю, — признался Иван и все рассказал о мелком бесе, которого он наконец вывел на чистую воду. В том, что тот ему мстит Рогожин не сомневался. Злобность и подлость этого хорька были ему хорошо известны. Обычные преступники с детективами не связываются и не мстят им, очевидно, понимая, что у тех работа: одни воруют, убивают, а другие преследуют, наказывают. А у Тухлого, видно, свои понятия: его, возможно, впервые в жизни серьезно разоблачили, с треском выгнали с выгодной работы, где он как сыр в масле катался, времени у него теперь свободного было навалом, вот и мелко пакостит своему врагу-разоблачителю. Глобову не звонит, побаивается. Ребята из охранного отряда не будут с ним долго чикаться.

— И привлечь твоего Тухлого за эти мелочи трудно, — посочувствовал Тимофей Викторович. — Но и терпеть такое больше нельзя, у тебя жена беременная. Эта гнида двух моих сотрудников выбивает из рабочей колеи. Вечно невыспавшиеся, раздражительные...

— Это кто? Мы? — удивился Иван.

— От всего этого и работа страдает, — гнул свое шеф. — Аня в отчетах опечатки допускает... Если наши клиенты узнают, что тебя преследует какой-то негодяй и ты ничего не можешь поделать с ним, они не поверят, что ты будешь способен помочь им.

— Морду ему набить, что ли? — мрачно произнес Иван. Действительно, он оказался в дурацком положении!

— Ладно, не думай об этом, — сжалился шеф. — Я займусь твоим мелким бесом.

— Моим? — усмехнулся Иван. — Раз он мой — я и разберусь с ним. Только ему больше подходит прозвище Тухлый.

Но есть все-таки Бог на белом свете! Не успел Рогожин всерьез приняться за Болтунова с его подлыми ночными звонками, как им занялись другие. Не охранный отряд Глобова, а Станислав Нильский — муж красотки Сони Лепехиной. И произошло это все вечером 28 марта в субботу. День был в Санкт-Петербурге солнечный, тротуары и дороги подсохли, в восемь вечера только-только стали сгущаться сумерки. Иван на первом троллейбусе добрался до девятиэтажки на Заневском проспекте, где жили Болтунов с глухой тетей. Прошлой ночью опять был звонок в три утра, Иван еще раньше кое-что сказал в дышащую трубку, если Тухлый не дурак, то должен был догадаться, что его давно вычислили, но, по-видимому, патологическая злоба застлала ему разум: он методически продолжал звонить по ночам. А, может, и не один он — у него были такие же дружки, которым он дал телефон Рогожина. Где они только находили исправные автоматы? Почти каждый второй телефон-автомат в Петербурге был с оторванной трубкой или вообще украден. Аня перебралась спать в другую комнату. Впервые они стали спать порознь. Разлучил их мелкий бес!

Иван знал, что Тухлый ставит свою «девятку» на платную стоянку у моста Александра Невского. Он ее уже успел отремонтировать. Иван собирался тут его и перехватить, чтобы потолковать с глазу на глаз по душам... И без свидетелей. Но свидетели были: Иван видел, как со стороны остановки первого троллейбуса к дому Болтунову подошли двое. Оба высокие, крепкие на вид, в кожаных куртках и кроссовках — униформе преуспевающих молодых людей. Иван отступил в тень арки, рядом стояла будка с телефоном-автоматом. Конечно, без трубки. Когда парни приблизились, в одном он узнал Станислава Нильского, второго видел впервые. По тому как они шли и озирались, было понятно, что у них «дело» того же рода, что и у Рогожина. Видно, и Нильского с женой допек Тухлый! Он даже улыбнулся про себя: надо же, такое совпадение! В один и тот же час пришли встречать Болтунова. Не замечая его, парни вошли в парадную, вскоре зашумел лифт. Остановился и снова загудел. Через пять минут они вышли из парадной, отошли к углу дома и стали совещаться. Нильский жестикулировал обеими руками. Он был на полголовы выше приятеля, зато тот был шире в плечах, прямо-таки борец или боксер. По-видимому, пришли к какому-то соглашению, потому что отошли еще дальше, почти скрылись за углом, оттуда потянулся синий дымок от сигарет. Иногда Нильский осторожно выглядывал. И смотрел на тротуар. Примерно в ста метрах виднелась остановка. Людей на проспекте в этот час было мало. В гастрономе на углу светились окна, видны были тени людей, слышно как хлопнули двери. Прошел первый троллейбус, через несколько минут двадцать второй. Из него вышел Тухлый. Он был в светлой капроновой куртке, рябой кепочке с круглым козырьком, на ногах зимние желтые сапоги, хотя уже было довольно тепло. Во рту красным угольком попыхивает сигарета, через плечо продолговатая синяя сумка. Никогда не подумаешь, что это мелкий бес! Идет себе издали вполне приличный человек интеллигентного вида, идет спокойно, размеренно переставляет свои коротенькие ноги в шикарных сапогах на меху. Наверное, думает о том, как сейчас поднимется наверх к себе на пятый этаж, старуха поставит на плиту кофейник, а он достанет из буфета бутылку коньяку, рюмку и выпьет после трудов праведных... Не исключено, что он уже побывал на улице Пестеля и засунул какую-нибудь гадость в почтовый ящик. Иван опасался, как бы он не привязался к Ане. Ей часто приходилось одной возвращаться. Впрочем, от улицы Жуковского до Пестеля и ходьбы-то 5—7 минут. Пожалуй, для беременной жены и все десять. Но к женщинам в положении обычно не пристают, в материнстве есть нечто такое, что заставляет даже негодяев уступать будущей матери дорогу.

Тухлого заметили и те двое, стоящие за углом дома у мусорных баков. Через зацементированную площадку с деревянной пристройкой возвышалась следующая девятиэтажка — близнец, там возле мусорных баков шныряли тощая собака и несколько кошек. Кошки запрыгнули в баки, а худущий пес хватал объедки с земли. Можно было подумать, что кошки бросают их ему из баков. В некоторых окнах уже зажгли свет, через открытую форточку как раз над головой Ивана слышно было как Высоцкий пел про капитана Кука, которого кокнув каменюкой по голове, без соли съели аборигены. Иван мог бы первым перехватить ничего не подозревающего мелкого беса, но даже не пошевелился, слившись с посеревшей в сумерках аркой — ему было интересно как поведут себя парни. Не просто ведь так они сюда пожаловали?

Парни решительно зашагали под окнами дома наперерез Тухлому. Слышно было, как под их ногами шуршала прошлогодняя жухлая трава, один из них поддал ногой консервную банку — она звякнула и скрылась в кустах. Иван ожидал, что Болтунов бросится в подъезд, но у него оказалась замедленная реакция: он остановился перед дверями и вытаращился на приближающихся парней. О чем они говорили Иван не слышал, но тут Тухлый удивил его: он первый шагнул к Нильскому и довольно ловко одним ударом свалил того на землю. Рассчитав точно в подбородок. Иван вспомнил, Бобровников рассказывал, как мелкий бес хвалился, что знакомый кэгэбист научил его нескольким эффективным приемам. Если прием и сработал безотказно при молниеносной стычке со Станиславом Нильским, то второй парень оказался крепким орешком, он перехватил руку Болтунова, вывернул ее, затем нанес короткий мощный удар в челюсть. С белобрысой головы Тухлого слетела рябая кепочка, а сам он очутился рядом с поднимающимся Нильским. Приятель Станислава дал Болтунову подняться — благородный жест, ведь он мог того ногами измочалить! — и снова нанес несколько ощутимых ударов. Тухлый снова оказался на земле, тут подскочил к нему разъяренный Нильский и стал пинать ногами под бока. Это не понравилось Рогожину, выйдя из-под арки, он направился к дерущимся. Не слишком спеша. Когда он подошел, напарник Станислава уже успел навесить фонари на оба глаза Болтунову и, по-видимому, сломать руку, из которой выпал на тропинку оранжевый газовый баллончик, тот не успел им воспользоваться. Завопив на весь двор, Болтунов, ползая на карачках по асфальту, прижимал к груди правую руку. Золотушное лицо его распухло, под глазами уже наливались густой синью синяки, губы разбиты, из носа текла кровь, пачкая его щегольскую куртку и джинсы. Взъерошенный Нильский продолжал его пинать ногами, приятель стоял чуть в стороне и чиркал зажигалкой, прикуривая. Он, очевидно, считал свою работу законченной.

— Ногами-то не стоит бить, Станислав, — оторвал его от поверженного противника Иван.

— А тебе чего тут надо? — огрызнулся тот. Большие глаза его гневно блестели, губы презрительно кривились.

— Говорю, ногами некрасиво драться, — спокойно сказал Иван. — Я думаю, ему уже достаточно.

— Кто ты такой? — смотрел на него Нильский.

— Твое имя знает, — негромко заметил крепыш с сигаретой.

— Где-то я его рожу видел... — проговорил Станислав, но бить беса перестал.

Тухлый, воя как побитый пес, ползал у его ног, суча от боли короткими ножками. Опытным глазом Иван определил, что рука и впрямь сломана, она была неестественно вывернута, короткие пальцы побагровели и распухли.

Боксер или самбист, выпуская сигаретный дым, вертел в пальцах пестрый цилиндр с красной кнопкой.

— Газ-то нервно-паралитический, — сказал он, пряча баллончик в карман. — Такой укладывает любого наповал минимум на полчаса, а случается, убивает.

На Рогожина он смотрел вполне миролюбиво, наверное, сообразил, что тот не относится к защитникам мелкого беса. Нильский тоже немного остыл, он внимательно посмотрел на Ивана, удивленно сдвинул густые черные брови:

— A-а, это вы... — он повернул голову к крепышу. — Это он меня предупредил, когда этот ублюдок пытался поджечь мой «Мерседес». Я вас не успел поблагодарить... — предварительно сняв перчатку, он протянул руку. Иван пожал. Взглянув на корчившегося на земле Болтунова, сказал:

— Надо бы «скорую» вызвать. У него рука сломана.

— По мне пусть он подохнет! — зло вырвалось у Нильского. — Разве это человек? Он мне все четыре колеса порезал... — он нагнулся над Тухлым. — Послушай ты, мразь, тридцать тысяч мне выложишь за испорченные фирменные покрышки. Деньги через три дня, понял?

— Все-таки достал вас? — удивился Иван. Про это он не знал.

— А если еще хоть раз к Соне подойдешь... — сверлил его гневными глазами Станислав. — Обе ноги переломаем!

— Он теперь будет смирным, — улыбнулся крепыш.

— Нет у меня денег — все отдал за ремонт машины, — вдруг вполне внятно и спокойно произнес Болтунов. Он даже поднялся на корточки и прислонился спиной к фундаменту.

— Это твои проблемы, — жестко сказал Станислав. — Иначе со своей «девяткой» распрощаешься. Твоими же методами будем действовать: сожгу или «Камазом» раздавлю как яйцо на улице.

— Через месяц наскребу, — помолчав, ответил Тухлый. Он пощупал прижатую к груди руку. — Если в больницу не загремлю...

В этот момент над ними распахнулась створка окна и сверху прямо на Болтунова просыпалось содержимое помойного ведра, а возмущенный голос произнес:

— Эй вы, хулиганье, убирайтесь отсюда, не то кипятком ошпарю!

Матерясь и отплевываясь, тот поднялся на ноги, и, поддерживая на весу руку, заковылял к парадной. На присутствующих он не смотрел. К плечу пристала длинная картофельная шелуха, а в рыжеватых волосах застряли белые рыбьи кости. Уже от двери он вернулся, подобрал кепочку и, одарив всех злобным взглядом, выдавил сквозь разбитые губы:

— Вам это тоже даром не пройдет!

— А ты думал, что гадить можно только тебе? — ухмыльнулся Нильский. — Думал в милицию попрусь? Нет, мразь, я с тобой покруче посчитаюсь! Не забудь про бабки. Можешь на адрес Сони по почте переслать или мне в офис занести. Хорошо, срок тебе месяц.

— Если бабки не будут, я тебе вторую ручонку, кроме всего прочего, отверну, — добродушно заметил крепыш. — За мной не заржавеет.

— Будьте вы все прокляты! — злобно сплюнул себе под ноги Тухлый. — Зачем руку-то надо было ломать?

— В этой ручонке у тебя был зажат газовый баллончик, приятель, — спокойно сказал крепыш. — А я не люблю, когда мне плюются в лицо газом. Усек?

— Минуточку, Пал Палыч, — подошел к нему Рогожин. — Забудь, пожалуйста, мой домашний телефончик, понял?

— Чего еще? — ощерился тот.

— Не звони мне по ночам и дружкам своим закажи не звонить. Зачем же тебе в такие-то годы ходить инвалидом?

— Пошел ты! — процедил Тухлый.

Рогожин протянул руку, чтобы схватить его за плечо, но он испуганно шарахнулся к двери.

— Значит, вы заодно, — пробурчал он.

— Да нет, — сказал Иван. — У нас, Пал Палыч, разное... Так про телефончик не забудьте!

— Я ничего не забываю, — ответил Тухлый и скрылся в подъезде.

— А как вы тут оказались? — спросил Станислав. — Простите, не знаю как вас?

— Иван Васильевич, — ответил Рогожин. — Мне тоже нужно было с ним потолковать...

— Ну тварюга! — восхитился Станислав. — Всем успел нагадить! Он хотел Соне, подкараулив ее у подъезда, бритвой порезать песцовую шубу! Она стоит... ого-го! Хорошо, прохожие помешали...

Крепыш курил и смотрел на собаку, подпрыгивающую у бака. В отличие от кошек ей никак не удавалось туда заскочить.

— Пошли, Стас, — коротко обронил он, затаптывая окурок. — Вызовет «скорую» или милицию, зачем нам надо?

Нильский снова протянул руку Рогожину и тот снова ее пожал.

— Стас, Болтунов, конечно, большая сволочь, но ногами лежачего не стоило бы бить, — добродушно заметил Иван.

— Большая, говорите, сволочь? — возразил Нильский. — Редкостная сволочь! Единственная в своем роде! Зачем только такие люди на свете живут?

— Ищите ответ на этот вопрос у философов древности, — улыбнулся Иван. — Они много на эти темы рассуждали.

— Отрываемся, Стас! — тревожно взглянув на шоссе, сказал крепыш. Он не проявил никакого желания познакомиться и назвать себя. Сразу видно — профессионал. И руку он сломал Тухлому не случайно. Так наверное, было и задумано.

— У нас машина за гастрономом, — сказал Нильский. — Подбросить вас?

— Я на троллейбусе, — улыбнулся Иван, заметив, что крепыш бросил на приятеля неодобрительный взгляд.

5

Иван стал свидетелем интересного интервью в очереди за хлебом. Аня попросила его до ухода на работу купить батон белого и круглый черный. Она себя с утра плохо почувствовала, по-видимому, простудилась.

Утро выдалось погожее, над крышами плыли белые облака. Здоровенные парни стояли на бойких местах и торговали чем придется, от кефира и молока до водки и заграничных соков в высоких полиэтиленовых посудинах. Крикливо одетые девицы курили американские сигареты, ели на улице желтые бананы и бросали шкурки под ноги прохожим. Особенно шиковали проститутки, они сразу выделялись в толпе: обтянуты нейлоном и эластиком, так, чтобы подчеркнуть свои формы. На всех смотрели свысока, с презрением. Они теперь могли себе позволить все то, что другим недоступно. Кроме иностранцев вокруг них всегда можно было увидеть похотливых южан с богатой мошной.

Иван стал в конце очереди в булочную на углу улиц Некрасова и Маяковской. Очередь протянулась на полквартала. Хлеб можно было купить только утром, к середине дня он полностью исчезал с полок. И ведь брали теперь не помногу, а все равно не хватало.

Подкатила светлая «девятка», откуда выбрались два шустрых корреспондента с видеокамерой и микрофоном. Вопросы задавала худущая черноволосая девица с ярко накрашенными губами, в сером плаще. Жужжащую заграничную камеру наводил приземистый, в желтой кожаной куртке бородач. Пышная шевелюра кольцами завивалась на его круглой голове.

— Мы из «Телефакта», — небрежно представилась девица. — Хотим вам задать несколько вопросов. За чем вы стоите?

— Ты же не слепая — за хлебом, — угрюмо ответила пожилая некрасивая женщина в старомодном габардиновом пальто и синем берете. Один глаз у нее был меньше, чем другой. И она постоянно им моргала.

— У вас большая семья? — не моргнув глазом, тараторила корреспондентка. — Сколько буханок вы купите?

— Четвертушку, — ответила женщина в берете. — Я одна. Мужа недавно похоронила.

— Больше не берете — боитесь, что зачерствеет?

— На буханку у меня денег нет, — отрезала женщина и отвернулась, но журналистка прицепилась почему-то именно к ней, хотя и другие были не прочь поговорить в камеру. Позже Иван понял, почему телевизионщики особенно охотно снимают в толпе некоторых людей. Как правило, это тупые, уродливые лица, косноязычная речь, красная от пьянства физиономия. Вот, мол, телезрители, смотрите, кто недоволен демократами, новой властью! Уроды, тупицы, дебилы, пьяницы! Такие же лица камера выхватывает на патриотических митингах, сходках. Как все-таки нагло и подло защищает власть, кормящую их, телевизионная братия! Стоит начать им показывать депутатов, как на экране появляются опять-таки только любимчики прессы, такие, как расстрига Якунин, Старовойтова, Шейнис... Эти показаны с самых выгодных точек и вопросы им задают уважительные, ласкающие слух обывателя. Вот, мол, люди добрые, смотрите, кто ваши хозяева, господа...

— Вы пенсионерка? Ведь вам повысили пенсию? Почему же вы не можете купить целую буханку? — наступала корреспондентка.

— Моей пенсии, милочка, не хватит и на губную помаду, которой ты намалевала свой незакрывающийся рот, — грубо обронила женщина.

Но от бойкой журналистки все отскакивало, как от стенки горох. То, что ей не нужно, она потом сотрет с пленки. Она выбрала в очереди низкорослого бедно одетого мужчину с лицом алкоголика. Под глазом у него был заметен пожелтевший синяк, однако, видно было, что обращение к нему журналистки явно ему польстило.

— Довольны ли вы, гражданин (большевистское слово «товарищ» понемногу стало отмирать в России) жизнью? — задала она риторический и на взгляд Ивана, глупый, вопрос.

— Чего, гады, на водку и пиво так цены вздули? — охотно заговорил о самом, видно, наболевшем, мужичонка, хлопая красными глазами. — Совсем сбрендили? Хреновы начальнички! Сто рябчиков выкладывай за пузырь вечером, а на талоны по полтиннику и всего одну. И пиво по утрянке по двадцатнику у спекулянтов. Сами, небось, жрут коньяки «наполеоны» и красной икрой заедают!

— Кого вы имеете в виду?

— Гадов на черных «Волгах»! — заявил мужчина. — Что по-вашему телику кажинный вечер людям лапшу на уши вешают.

— Вы меня спросите про нашу жизнь, — вмешался интеллигентного вида худощавый мужчина с авоськой. Благородная седина оттеняла его тронутый морщинами лоб. У губ скорбная складка уставшего от жизни человека. Наверное, пенсионер. В длинном коричневом плаще, разбитых, с побелевшими шнурками, ботинках.

— Тоже будете критиковать власти, поносить наши реформы? — не очень-то охотно повернулась к нему журналистка. Толстомордый оператор тоже наставил на него объектив. Камера удобно устроилась на его покатом плече.

— Я восхищаюсь нашим правительством, — спокойно заговорил мужчина. — Какими бы не были свергнутые большевики, но от преследовали спекулянтов и взяточников, а демократы сделали эту мразь хозяевами и господами в разоренной стране. Нас ведь до нитки обобрали под лозунгом не совсем понятной простым людям либерализации цен! Как интеллигентно звучит, не так ли? Ли-бе-ра-ли-за-ция! Будто по головке гладят. А что на самом деле? Запустили людям жадную ручищу в карман и все оттуда выгребли. Я честно сорок три года отработал инженером на заводе, скопил на старость кое-какие деньги, а во что они превратились? Места на кладбище и гроб на них не купишь! Моего покойного соседа по коммуналке на прошлой неделе завернули в полиэтиленовую пленку, отвезли за Пулково и закопали у дороги. Ночью, чтобы милиция не увидела. Когда такое было? И у вас, дамочка, с микрофоном хватает совести спрашивать: довольны ли мы жизнью, реформами? Убежден, что в Ленинграде довольны жизнью ну... один-два процента. Кстати, довольных вы в очередях не увидите, они все со складов получают или покупают в валютных магазинах.

Возбужденная этой речью толпа недружелюбно загудела, с неодобрением поглядывая на телевизионщиков и они быстренько вскочили в припаркованную неподалеку машину и укатили.

— Так все перемонтируют, что мы себя и сами не узнаем... — сказал кто-то в очереди.

— Если вообще покажут.

— Не скажите! Показывают лишь то, что им выгодно. А мы, разинув рты, смотрим. Правду показывают только «Шестьсот секунд». А как за это в печати распинают Невзорова! С дерьмом смешали, а вся страна его программу смотрит. Хотели было закрыть, так люди не дали... — По «Шестьсот секунд» тоже иногда такие страсти показывают... — робко возразила пожилая женщина. — И ночью не заснешь.

— Правду показывают, — убежденно повторил все тот же мужской голос.

Кто говорил, Иван не разглядел в очереди. В вечерней программе, действительно, показали сюжет, Иван даже мельком увидел себя, стоящего с сумкой за толстой женщиной в разрезанных на икрах сапогах, но страстного монолога худощавого мужчины с благородной сединой не услышал. Зато во весь экран показали грубую некрасивую женщину с моргающим глазом и ухмыляющегося пьянчужку в рваном ватнике.

Возвращаясь домой с буханкой черного и батоном, Иван размышлял о том, как «третья власть», так теперь себя хвастливо называют пресса и телевидение, оболванивает людей! Но и у них интерес к телевизору и газетам стремительно падает. До отвращения надоели с утра до вечера беснующиеся на экране с гитарами бородатые неряшливо одетые оркестранты с сиплыми, хриплыми голосами. Эти все телевидение заслонили и как приятно бывает вдруг сквозь этот ржавый скрип и рев электроинструментов услышать настоящего певца или певицу 50—60 годов! Вранье по радио, телевидению, вранье в газетах — никуда от этого проклятого вранья не деться! Дегтярев как-то сказал, что перестал выписывать всю периодическую печать, читая, будто купаешься в помоях... Точно сказано! У Рогожина такое же ощущение.

Сколько раз он мысленно одергивал себя: не ломать голову над проблемами, которые не подвластны твоему влиянию. То, что творят «невидимки» в правительстве, все равно не остановишь, а себе настроение лишний раз испортишь! С десяток воробьев шарахнулись под самые ноги на тротуар, юркие серые птички, будто вываленные в пыли, тут же проскочили в сквер через железные прутья решетки. Спасо-Преображенский собор открылся перед ним, едва он свернул на улицу Пестеля. На толстых цепях и стоящих торчком старинных зеленых пушках сидели голуби, из распахнутых высоких дверей слышалось хоровое пение. Идет служба. Иван круто свернул к дверям, вошел туда, тусклый после солнечного дня электрический свет освещал лики святых на фресках, пахло ладаном и свечами. Монументальный священник в нарядном, белом с золотым, шитьем, одеянии и митре с кадилом в руке стоял на клиросе, листая страницы «Священного писания».

Политика, очередь за хлебом, телевизионщики — все это куда-то отодвинулось и в душе воцарилась благодать и спокойствие, так позже объяснил заждавшейся жене свою задержку Иван.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ


1

Они, по-видимому, проследили за ним, когда он относил в антикварный на Невском икону Георгия Победоносца в серебряном окладе. Арсению Владимировичу Кулешову назначенная товароведом цена показалась недостаточной, и он решил отнести икону в другую комиссионку на улицу Наличную. Когда он вышел в холл, где толпилась очередь, к нему бросились несколько энергичных южан. Взглянув на икону, предложили даже больше, чем оценщик, но Арсений Владимирович, наслышанный про «куклы» вместо денег и прочие хитрости жулья не пожелал продавать в этой суете свою драгоценность. А икона была истинно старинной и красивой, не говоря уже об окладе. К нему даже сунулся какой-то тип в заграничной кепочке с длинным козырьком и предложил за икону доллары, но Кулешов их и в глаза-то не видел, не знал курса их к рублю и даже разговаривать не стал. Он был обычным законопослушным питерским обывателем и все, что связано, с валютой, по привычке считал криминальным. В таких традициях воспитывала большевистская власть население страны.

Сдать фамильную ценность он решил после того, как понял, что на пенсию в нынешние времена никак ему не прожить. Таких фамильных ценностей у него было три: две дорогих старинных иконы — вторая Божья матерь с младенцем тоже в окладе из серебра с позолотой — и настольные бронзовые часы. На них изображен рыцарь, отдыхающий на камне-валуне и конь, щиплющий траву. Такие часы не грех было поставить и в Эрмитаже. Все три уникальные вещи Арсений Владимирович никогда бы не продал, тем более, что их как представляющих художественную ценность, не разрешили бы вывезти за границу. Наследников у него не было, завещать-то некому. Была мысль отдать все в Русский музей, но времена переменились, не поймешь, кому теперь и музей принадлежит.

Голод, как говорится, не тетка. Было ему не до благотворительности. Если кто помоложе и выкручивались в эту тяжелую годину 1992 года, то Кулешов не смог ничего придумать, а деньги за икону — несколько десятков тысяч — помогли бы ему, как он полагал, до самой смерти продержаться. Он тогда еще не знал, что вскоре грянет гиперинфляция и десятки тысяч тоже превратятся в пыль... Божью матерь и бронзовые часы так и быть, отпишет в завещании племяннице, проживающей с мужем-полковником в Хабаровске. Из последнего письма он понял, что ей там тоже живется не сладко. Мужа подталкивают в отставку, а ему еще и пятидесяти нет. Муж у нее способный, мог бы и до генерала дослужиться, но теперь генералы не в моде...

Жил Кулешов на Таврической улице, неподалеку от знаменитого Таврического дворца, на третьем этаже в однокомнатной квартире. Жену похоронил шесть лет назад и теперь коротал свои дни в одиночестве. Шел ему семьдесят шестой год. Раз в две недели по субботам его навещала одна хорошая женщина лет шестидесяти тоже вдовая. Может, и стоило бы жениться на ней, но убитый утратой Арсений Владимирович на могиле горячо любимой жены поклялся, что до встречи с ней на том свете останется вдовцом. Он полагал, что неизбежная встреча не за горами. Жена ему часто снилась. Обычно супруги после смерти одного из них не надолго другого переживали. Но смерть по заказу не приходит, а тут еще он взялся писать мемуары. В молодости ему пришлось шесть лет отсидеть в Воркутинском лагере, там повстречался не только с уголовниками, но и со многими интересными людьми, о которых сейчас много пишут и говорят. Это про тех, кого ни за что, ни про что в сталинско-бериевские времена расстреляли. По профессии Кулешов был краснодеревщик, потому, наверное, и выжил в лагере: делал начальству буфеты, письменные столы, резные тумбочки. Его не отвлекали от этой работы даже длясколачивания гробов. Правда, когда расстрелы участились, зэков стали хоронить наваленными друг на дружку в общих ямах, которые потом заравнивали бульдозером.

Однажды, возвращаясь из очередного похода по продовольственным магазинам, Арсений Владимирович обратил внимание, что в наружном замке кто-то ковырялся, не сразу даже смог дверь открыть. А на ней было врезано два замка: один обычный, а второй ему поставили японский, который привез муж племянницы из Хабаровска. Такой хитрый желтый замочек с двумя фигурными ключами. Вот его-то злоумышленники и пытались открыть. Расковыряли все отверстие. Пенсионер тут же отправился в районное отделение милиции, но после тягостного разговора с дежурным, понял, что пока его не обчистят, милиция и пальцем не пошевелит, ему резонно заметили, что на 90 процентов в Петербурге не раскрываются и серьезные преступления, а он тут лезет с замком, который, кстати, и не выломали. Проникновения ведь не было? Пусть поставит еще один замок, а еще лучше сдаст квартиру на охрану, если есть чего охранять...

— За сто рублей-то в месяц? — ахнул Кулешов. — Не по моим средствам, дорогие товарищи...

Он еще по старинке называл людей «товарищами». Некоторых, особенно молодых, это коробило, а пожилые ничего, терпели. Тут нашелся один добрый лейтенант, он посоветовал обратиться в частное детективное агентство.

— Разве у нас есть такие? — удивился старик, но адрес записал.

— Придется им заплатить, но зато помогут, — обнадежил лейтенант.

— Да, теперь приходится за все платить, — вздохнул Арсений Владимирович, и отправился по данному адресу. Он привык все дела доводить до конца. Слава Богу, времени хватало.

Так ему и довелось познакомиться с Иваном Рогожиным, который обо всем его расспросил, сходил с ним на квартиру, полюбовался на фамильные ценности, сказал, что им цены нет. И посоветовал не торопиться продавать: деньги с каждым днем обесцениваются, а цены на такие художественные вещи растут. Это Кулешов и сам знал, но жить-то нужно? Пенсии хватало ровно на две недели. Детектив тщательно осмотрел японский замок, отметил его надежность, но тут же указал на косяк старой, высокой двери и сказал:

— Замок не поможет, Арсений Владимирович, воры могут просунуть в щель между косяком и дверью фомку и выломают ее со стороны петель.

— Что же мне, железную устанавливать?

— И стальные режут автогеном, если точно знают, что есть что-то ценное за дверью, — сказал Рогожин. — На металлические двери опытные воры больше обращают внимания: раз дверь укреплена, значит, квартира богатая.

— Вот незадача! — расстроился старик. — Откуда они узнали про иконы и часы? Больше-то у меня ничего ценного нет.

— Оценщику вы говорили про часы и вторую икону? — поинтересовался Иван.

— Вроде бы говорил...

— А был еще кто-нибудь в комнате?

— Какой-то черный в кепке курил, сидя на подоконнике, я подумал, что тоже там работает, — вспомнил Кулешов.

— Я бы посоветовал вам сдать ценные вещи на хранение знакомым или...

А вот куда «или» Иван и сам не знал. За границей есть для клиентов специальные стальные сейфы в банках. Положил туда чего хочешь, закроют секретным замком и голова у тебя за свое добро не болит, а у нас такого нет...

— Привык я к иконам и часам, — вздохнул Арсений Владимирович. — Хоть они уже сто лет не ходят. Я человек верующий. Можно сказать, на этих иконах мне глаз приятно остановить. И мысль, что мои предки в иные времена жили по-человечески, знаете, согревает душу. Я имею в виду, до большевистского переворота. Как же я их кому-то отдам? До чего же мы дожили в этой Богом проклятой стране, Иван Васильевич?

На это Рогожину нечего было возразить.

— Дети ада — вот кто нами сейчас управляет. И Ленин был чистым Сатаной. Обличье-то его самое что ни на есть сатанинское! Улыбочка, хитрый прищур... Как делается и сейчас, он в те времена стал всю Россию продавать да разбазаривать, правда, потом Сталин все снова собрал воедино.

— Вам Сталин нравится? — удивился Рогожин. Старик довольно мудро все говорил, но вот палача всех народов Сталина в пример приводить не стоило бы.

— Дело не в Сталине, — он тоже сатанинского происхождения, — сказал старик. — Вместе с Ильичом в аду на сковородке поджаривается... С самого начала большевистского переворота на посту главы государства не было доброго человека. Все они — дети ада! Злые, жестокие, подлые. Думаю, что они и там, в аду, не горят в вечном пламени, а помогают чертям и бесам поджаривать на сковородках грешников. Одним словом, палачи. Дети ада!

Рассудительный старик вызвал симпатию у Ивана и он охотно взялся за дело, хотя много тот и не мог заплатить агентству «Защита». Дегтярев даже хотел отказать, но Аня уговорила его подписать отпечатанный ею контракт. Ей тоже понравился интеллигентный с худощавым добрым лицом старик. Высокий, прямой, с серебряными густыми волосами, зачесанными назад, он немного хромал, опираясь на резную палку с замысловатой рукоятью. Рассказал, что в Воркуте на лесоповале — первый год он был раскряжевщиком — повредил ногу: придавило упавшим не в ту сторону деревом. Какое там было лечение? Вот кость неровно и срослась.

Самое тягостное в работе частного детектива это было дежурство у дома или даче клиента. У Рогожина были два помощника, бывшие десантники. Дегтярев брал к себе только хорошо подготовленных физически сильных ребят, причем, интересовался их службой в армии, прошлым. Один мастер спорта по вольной борьбе не проработал у них и двух месяцев, как был замечен в связи с уголовниками, а это для частного агентства самое страшное. Какая же будет им вера от клиентов? Да и милиция, с которой они всячески поддерживают добрые отношения, ревниво следит за их работой. Чуть ошибешься, тут же носом ткнут, уличая в дилетантстве. Но преступность в Санкт-Петербурге столь высока и все больше растет, что милиции выяснять отношения с частными детективами недосуг, наоборот, то и дело обращаются к Дегтяреву за помощью, тот старается не отказывать, хотя и у самих дел по горло.

Южанина в зеленой куртке и белых кроссовках Иван засек два дня назад. Тот крутился на Таврической улице возле гастронома. Был он без кепки, через плечо модная сумка с красочными этикетками.

Когда из парадной показалась высокая фигура Кулешова в стареньком габардиновом плаще и серенькой кепке с палкой в руке, кавказец уставился в огромное окно магазина, наблюдая, как в зеркало, за стариком, потом на почтительном расстоянии последовал за ним. Компанию им составил и Рогожин. Старик зашел в два-три магазина на Суворовском проспекте, потом скрылся в дверях районной сберкассы. Наверное, узнать насчет пенсии. Мало того, что они скудные, так пенсию еще и получить не просто: денег нет в банках. Вот и стоят пожилые люди в очередях иногда сутками. Кавказец дождался его и проводил до дома, какое-то время постоял во дворе, глядя на окна кулешовской квартиры, и ушел. Было ясно, что за стариком следят. Другого кавказца Иван через день обнаружил на лестничной площадке этажом выше квартиры Кулешова. Время было дневное, жильцы в основном на работе и редко где скрипнет дверь. Оживленнее стало после часа дня, детишки из школы возвращались, а домохозяйки из магазинов. Ивану пришлось надеть на себя замызганный ватник, полосатую шапочку, какие носят строители, кирзовые в цементе сапоги. Весь этот реквизит они хранили в встроенном шкафу в своей конторе. Как и артистам, им нужен был для каждой роли в сыске подходящий костюм. Так что постепенно они заимеют настоящую костюмерную, как в театре. Пристроился Иван на самом верхнем этаже — дом был пятиэтажный с высокими пролетами и без лифта — там был вход на чердак. Замок пришлось открыть отмычкой. В общем, если его обнаружат, можно прикинуться бомжом. Весенне-летний сезон начинается и бомжи, как тараканы к теплу, начинают после зимней спячки снова заползать на чердаки и в подвалы, вызывая у жильцов законную тревогу: где бомжи, там пожары и кражи, хулиганство.

Как Иван и предполагал, кавказец — на этот раз был низенький, широколицый с пышными черными усами мужчина лет тридцати — поднялся наверх и заметил его на каменных ступеньках, ведущих на чердак.

— Пожар хочешь устроить? Зачем куришь? — строго напустился он на него.

Иван продолжал курить, стараясь выпустить дым, не вдыхая его в себя. Курение — это тоже маскировка. Курил он «Стрелу». Бомжи ведут себя нахально да и кавказец не похож на жильца этого дома.

— Тебе-то чего, лоб? — пробурчал Иван. — Валяй, черный, на Кузнечный или Некрасовский рынок и торгуй там лимонами.

— Какой нехороший человек!? — рассмеялся кавказец. — Я — техник-смотритель из ЖЭКа, дорогой. Позвоню в милицию и тебя заберут. Замок сломал? Чего на чердаке делать будешь? Наркотик курить, одеколон пить?

— Вали лучше ты, дорогой, — передразнивая, лениво процедил Иван и еще ниже надвинул на лоб полосатую шапочку. — Знаю я техников-смотрителей. Они не ползают по чердакам и нашего бездомного брата не обижают... Может, есть у тебя выпить чего? Видно же, что дядя при бабках!

— Я в таких местах не выпиваю, дорогой...

В этот момент лязгнул запор на третьем этаже — отсюда было видно — отворилась дверь квартиры Кулешова. Он неторопливо задом вышел на лестничную площадку, закрыл дверь и стал поворачивать длинный ключ в замке. Вся эта операция заняла две минуты. Кавказец, забыв про бомжа, внимательно следил за стариком, а когда тот стал спускаться по железобетонным выщербленным ступенькам, бросил взгляд на часы, будто засекая время. Теперь Ивану все стало понятно: грабители не будут взламывать дверь, да она и не так-то просто поддастся, особенно хитрый японский замок, а шум поднимать у двери, выворачивая ее из коробки фомкой, они тоже не станут, на этой площадке еще две квартиры и одна коммунальная, кто знает, сколько там проживает жильцов. Выберут момент, когда никого не будет поблизости, не так уж трудно вычислить, когда жильцы возвращаются с работы. Они прихватят старика в такое время, когда в подъезде тихо. По-видимому, режим дня Кулешова они изучили. Значит, бандиты неожиданно нападут на него, когда он или уходит из квартиры или открывает ее ключами, возвращаясь домой. Затолкнут вовнутрь, захлопнут двери и делай с хозяином что хочешь, ведь они уже наверняка знают, что он проживает один. Скорее всего оглушат, свяжут и запрут в ванной.

Вспомнилось, как показывали на днях в «600 секундах» сюжет: ворье проследило таким же образом пожилую женщину, открывающую ключом дверь в квартиру. Втолкнули ее — их было двое — а в прихожей их встретил ее муж с молотком в руке. Одного сразу убил наповал, а другой убежал, но его вскоре тоже задержали. Старичок пенсионер взволнованно сказал с экрана:

— Жизнь теперь такая, что я всегда встречаю жену и знакомых в прихожей с молотком в руке. Столько ворья расплодилось, бандитов!

Кавказец заторопился, вытянул голову, глядя вниз, где шелестели шаги Кулешова.

— Не веришь, что я техник? Сейчас, дорогой, узнаешь! Схожу в контору и пришлю плотника, чтобы дверь на чердак запер на громадный замок. Нечего тут ошиваться!

Почти неслышно заскользил вниз, толстые резиновые подошвы заглушали шаги. Иван тоже спустился вниз. Ни старика, ни кавказца на улице не было видно, да они и не нужны были ему. Вряд ли грабитель обратится в жилконтору, но нужно быть теперь начеку. Не исключено, что у кавказца в кармане пистолет. Кто грабит квартиры, тот всегда чем-либо вооружен. К нему тоже пожаловали ночью через балкон кавказцы с пистолетом и финкой...

Он направился на улицу Жуковского за подкреплением: грабители по одному не ходят на дело. Уже двоих он знает в лицо, с одним только что и побеседовал.

— Не видел Лукошина? — столкнулся с ним под аркой почти точно так же, как он одетый, рабочий. Даже бурундуковая полосатая шапочка была на голове.

— По-моему, в тот подъезд пошел, — небрежно махнул в сторону дома Иван.

Это хорошо, что строители его за своего принимают. Вот только бриться утром не нужно было и тем более брызгаться одеколоном. Правда, южанин если и почуял запах, то подумал, что одеколон бомж принял вовнутрь...

Нападения на Кулешова можно было ожидать в любой момент, злоумышленники знали, когда он выходит из дома за хлебом, когда отправляется на вечернюю прогулку в Таврический сад. Дни стояли солнечные, было тепло. Многие уже перешли на летнюю одежду. Гулял Арсений Владимирович с час и в светлое время. Очень редко выходил из дома без палки. Она была вырезана из заморского тяжелого дерева, кажется, оно называется железным. Рассказывал Рогожину, что эта палка не раз выручала его при встречах с хулиганами, спьяну задирающих, кто послабее их. Раз даже двоих молодцов обратил в бегство.

Двое суток провел Иван в квартире старика, а грабители пока не заявлялись. И оба его напарника попусту торчали на пыльном чердаке: они должны были ворваться в квартиру ровно через пять минут после того, как туда заявятся воры. Кулешов отдал им запасные ключи. Вроде бы ничто не мешало банде совершить нападение, но ничего не происходило. Неужели засекли его, Рогожина? Может, заподозрил тот самый, который наткнулся на него у двери на чердак? Не похоже. После этого Иван еще раз видел кавказца в подъезде дома Кулешова, больше того, он навесил на чердачную дверь замок. Иван поинтересовался в конторе не их ли это работа, нет, они замок никому не выдавали. Ребята подобрали к замку ключ. И сегодня они скучают на чердаке и дверь приоткрыта. Но это ворье вряд ли обеспокоит: бомжи любые замки выламывают на облюбованных ими чердаках и подвалах. Помощники Ивана тоже одеты под бомжей, сидят на ящиках из-под пива и дуются в карты, не выпуская из поля зрения площадку перед дверью Кулешова.

Иван взглянул на часы: без четверти восемь. Скоро придет с прогулки Арсений Владимирович. Слышно, как в комнате тикают старинные деревянные часы с гирями. Такие теперь редко увидишь — механика и электроника давно вытеснили их. Поставил в современные кварцевые часы батарейку и ходят год-два, не надо заводить, стрелки подводить — точность необыкновенная. И у него на руке кварцевые часы с крошечной батарейкой. Из окна кухни, где находился Иван — отсюда ближе входная дверь — виден Таврический сад, точнее, небольшая часть его. Каменная ограда, тянувшаяся от Таврического дворца, загораживает сад. Видны лишь черные узловатые ветви деревьев. Интересно:, набухли на них почки? Еще видна выпуклая стеклянная крыша дворцовой оранжереи. Цветы они там разводят или выращивают огурцы? В Таврическом дворце много лет была Высшая партийная школа, а что там теперь? Ленсовет устраивает приемы?..

Слух был настолько обострен, что Рогожин услышал постукивание палки Кулешова еще на втором этаже. Что-то ему подсказало, что наступает решительный момент, как всегда в таких случаях, внешне оставаясь спокойным, он весь внутренне подтянулся, напружинился, правая рука нащупала под мышкой закрепленный там ремнями пистолет: кобура расстегнута, предохранитель снят. Дегтярев советовал взять с собой переговорное устройство, но Иван решил обойтись без него, он и так услышит, если нападут на старика у порога его квартиры. И ребята на чердаке начеку. Заскрежетал ключ в замочной скважине, Иван уже был в прихожей, дверь открывается вовнутрь, за ней можно было спрятаться. Старика он предупредил, чтобы тот не пугался, когда Ивану приходилось всякий раз при его приходе из-за двери нос к носу сталкиваться с хозяином. Уже не первый раз повторял он этот нехитрый прием. Дверей было две, но внутреннюю Арсений Владимирович запирал лишь когда надолго уезжал из города, всякий раз возиться с несколькими мудреными замками было неудобно. Глаза у него уже не те, что были раньше, не сразу ключом в прорезь попадал.

Чутье Ивана не обмануло его на этот раз: Кулешов пулей влетел в небольшую прихожую, палка его стукнулась о вешалку и откатилась в коридор, ведущий на кухню и в ванную. Старик, ухватившись растопыренными руками за стену, с трудом удержался на ногах. Вслед за ним втиснулись в прихожую двое кавказцев в летних куртках и одинаковых темных кепках. Иван ожидал всех троих, но, по-видимому, один стоял внизу или наоборот наверху у чердака и наблюдал за пролетами лестницы. Заслонив собой входную незапертую дверь, Иван направил на них пистолет, держа его обеими руками. Мелькнула сейчас совсем неуместная мысль, что точно так поступают американские полицейские в детективных фильмах...

— Руки за голову, стрелять буду без предупреждения! — заявил он чуть осевшим голосом опешившим бандитам.

Они переглянулись, но руки поднимать не торопились. Старик тем временем поднял свою палку и вдруг неожиданно обрушил ее толстым концом с рукоятью на голову ближайшего к нему вора.

— Вы что, оглохли, мерзавцы? — неожиданно звонко крикнул он. На лбу у него вспухала шишка, одна щека кровоточила. Видно, о стену расшибся. Удар хотя и получился впечатляющим, особенного вреда крепышу-кавказцу не принес. Руки он поднял, второй тоже стал поднимать и в этот самый момент Рогожин услышал шорох за спиной — дверь-то была не закрыта — и что-то больно укололо его под левую лопатку. «Ребята с чердака... — пронеслась в голове мысль. — Но почему... Это ведь нож!» Грабитель с поднятыми руками, ощерившись, бросился на него, но оглушительно прозвучавший в прихожей выстрел остановил его. Бандит схватился за правое плечо, усатое лицо его искривилось от боли. И тут ворвались ребята, прятавшиеся на чердаке. Один из них скрутил ударившего сзади Ивана ножом в спину бандита, другой, оттолкнув с дороги Ивана, с пистолетом в руке бросился к тому, что стоял в прихожей. Руки подняты, зубы ощерились, как у собаки, в глазах страх и ненависть.

— Не стреляй, парень, я тихо... молчу, — вырвалось у него.

— Ублюдки, это же надо: приехать с Кавказа, чтобы грабить здесь нас! — разговорился Кулешов, по-видимому, не заметивший, что Рогожина ранили. — Приползли с гор, как шакалы! А если бы русские пришли к вам грабить? Убивать?

— Русские дураки, — пробурчал тот самый «смотритель», что разговаривал с Рогожиным у чердака. — На русских можно воду возить, верхом ездить в сортир!

Старик размахнулся и стукнул его палкой по башке.

— Мразь, какая сволочь только сразу не заворачивает вас с вокзалов и аэропортов назад, в горы!..

Как сквозь туман Рогожин наблюдал за тем, как защелкивают ребята наручники на запястьях бандитов, тот, которого он ранил, прислонился к оклеенной сиреневыми обоями стене и бледнел прямо на глазах. Наверное, не лучше выглядел и Иван. Он чувствовал, как под курткой горячо стекает по спине кровь. Рука с пистолетом сама по себе опустилась, а левой было трудно пошевелить.

— Ты ранен, Иван? — заглянул ему в лицо Василий Никитин, широкоплечий блондин с голубыми глазами и редкими белыми ресницами. Губы у него толстые, на подбородке ямочка. Он больше походил на добродушного фермера, чем на детектива.

— Я думал, это вы... — пробормотал Иван. — Даже не обернулся, идиот! Что же вы, братцы, опоздали?

— Как было сказано, мы ворвались ровно через пять минут.

В таких делах время или растягивается, или сжимается. Почему он велел им врываться через пять минут, а не раньше? И как мог позабыть про третьего, который тоже должен был прийти? Нет, не забыл он про него, просто не знал, где прячется. Из квартиры он никак не мог увидеть третьего. Полагал, что Вася Никитин с напарником в курсе, где он... А третий опередил их всего на несколько секунд. И он злился на самого себя, сколько раз внушал себе, что подставляться никак нельзя! Хренов детектив! Уж который раз получает по носу...

— Миша, вызывай скорую! — распорядился Никитин. — Иван сейчас отключится, да и этот... — он взглянул на сползающего по стене на пол раненого бандита... — Глазенки закатил!

— Я позвоню, — сказал Кулешов, жалостливо глядя на Рогожина. — Как же это получилось, Иван Васильевич? Я даже не заметил. Убивать надо эту мразь на месте, а вы с ними нянчитесь... Будет суд, адвокаты из кожи будут лезть, чтобы их вызволить... И снова будут нас грабить, убивать! Эх, да что говорить!

— Позвоните, Арсений Владимирович, и в отделение милиции, — подсказал Иван.

— Черт возьми! — ощупав его, сказал Михаил Носенков. — Метил, гнида, под самое сердце. Иван, как ты?

— Дай воды, — слабым голосом попросил Рогожин. В глазах уже начали появляться оранжевые круги — предвестники скорого беспамятства, а под лопаткой все сильнее пекло. Не болело, а именно пекло, будто к ней приложили горячую подкову. И все-таки, по-видимому, нож вошел не слишком глубоко, просто крови много потерял. Легкая хлопчатобумажная куртка казалась тяжелой, как дубленка, давила на плечи, тянула вниз и хотелось плюнуть на все и лечь прямо на пол...

2

— Сейчас много говорят, что фермеры поднимут в России сельское хозяйство, накормят страну, как в Америке, короче, возродят славу хлебородной державы, — возбужденно говорил Антон Ларионов, шагая по лесной тропинке впереди Рогожина. — А что делает государство для того, чтобы фермер мог развернуться на селе? Ни черта! Нет даже закона, чтобы нанимать сезонных рабочих, поденщиков. Пусть лучше в безработных гуляют, чем их эксплуатируют — так соображают тупые лбы в правительстве и Верховном совете. И что же получается? Приезжает из города или райцентра полный энтузиазма человек, хочет развернуться на родной земле, вложить в нее всю душу, но очень скоро убеждается, что нет, пожалуй, у нас несчастнее и бесправнее человека, чем фермер! Ссуды в сбербанках дают со страшным скрипом, технику не купишь из-за немыслимой дороговизны, землю отрезают что похуже и с огромным трудом. Тебя ненавидят односельчане, колхозники, черт знает, за кого принимают! Этим пользуются рэкетиры, снимающие пенку с урожая и скотников. И вот бедный фермер крутится, как белка в колесе, вкалывает от зари до зари, а бывает, и урожай не вывезти... Ну, многие разорившиеся к чертям собачьим все бросают и снова уезжают в город, а там тоже никому не нужны — в городах безработица. Не удивительно, что такой отчаявшийся, обозленный человек пойдет и на преступление... Ну, тут я перехватил, честный человек не пойдет...

— Ты ведь не побежишь в город? — сказал Иван.

— Я не боюсь работы, трудностей, Ваня, но хочется и видеть результаты своего труда. А где они? Еле-еле свожу концы с концами. Только чуть встанешь на ноги, снова очередное бешеное повышение цен! Да что они там, в Москве, с ума сошли, что ли? Да еще с этим долларом, который бешено растет по сравнению с рублем. Неужели не понимают, что все это убивает наповал честных тружеников! Мы тут и не видим в глаза проклятые доллары, а по карману повышение курса на бирже бьет и нас. Куда же идут все эти награбленные у народа деньги? Миллионерам-жуликам, которых показывают по телевидению? Мешками, вагонами дают им хапать на спекуляции деньги, чтобы потом на них скупить землю, заводы-фабрики, движимость-недвижимость? Но они ведь ничего не производят и производить не собираются! Ворочают миллиардами, посредничая, спекулируя и нагревая простаков из провинции. Вон, показали по телевизору московскую семнадцатилетнюю проститутку-миллионершу...

— Я видел ее, — улыбнулся Иван. — Она еще в школу ходит, а на сберкнижке миллион.

— Я бы собственными руками убил такую дочь!

— Поэтому тебе Бог и дал сына...

— Неделю назад по радио сообщили, что шестилетний пацан пришел в коммерческий банк и положил на льготный счет десять тысяч! Вон кого теперь рекламируют! У них что там, задницы на телевидении вместо голов? Зачем же они развращают молодежь? Может, и впрямь правительство работает на мафию? Погляди на их круглые лоснящиеся рожи с бегающими глазами. Сразу видно, что совесть нечистая. Ей-Богу, бандиты! Доколе же они будут испытывать терпение народа?

— Народ... — усмехнулся Иван. — На народ каждый день по радио, телевидению обрушивается все это. Народ, разинув рты и распахнув глаза, все слушает это и начинает думать, что так оно и должно быть. Вся пропаганда направлена на оболванивание народа. А когда жареный петух в задницу клюнет, так главный правитель обращается к народу, мол, народ меня выбирал, и народ меня защитит! И снова по радио, телевидению закрутятся сюжеты, одурачивающие этот самый глупый народ!

— Как же это они зацапали себе все телевидение? — подивился Антон.

— Они все средства массовой информации зацапали...

— Они... Кого ты имеешь в виду?

— А ты? — хитро взглянул на друга Рогожин.

— Ну я... этих бессовестных врунов с телевидения.

— А я — врагов народа, — жестко сказал Иван.

— Спекулянтов, жулье плодят, а труженика на селе убивают на корню! — подытожил Антон, присаживаясь на черный пень. — Такого еще в России не было, видит Бог!

— Такого нигде в мире нет, — согласился Иван. — Мы скатываемся к странам третьего мира. Слышал, что делается в Колумбии, Никарагуа? Правят народом мафии, вот и мы к этому идем, если не пришли уже.

Они присели на опушке леса на поваленную сосну. Сквозь деревья виднелась голубоватая с прозеленью озерная гладь. У самого берега красавец-селезень шел в кильватер за скромной серенькой уточкой. Иногда они согласованно исчезали под водой и выныривали на порядочном расстоянии от этого места. Деревья еще не выбросили листву, но набухшие почки вот-вот должны были лопнуть. Березы были окутаны сиреневой дымкой. Цветы это или сережки? В весеннем лесу стоял терпкий запах влаги, прошлогодних листьев, звонко перекликались птицы — они уже прилетели с зимовок и деятельно устраивали свои гнезда. Неподалеку, кося на них круглым блестящим глазом, стучал большой пестрый дятел, другой издали откликался ему мелкой дробью клюва по стволу. Под ногами ползали муравьи, жучки, козявки, летали мелкие бабочки. Снег полностью сошел, от мокрых прошлогодних листьев пахло грибной прелью, когда залетал сюда легкий, с озера, ветерок, слышен был негромкий треск — уж не почки ли лопаются? Над вершинами медленно двигались сугробы-облака. Некоторые были огромные, как линкоры. Воинственно прожужжал залетевший с поля шмель. Наверное, ищет распустившиеся подснежники. Они кое-где голубовато мерцали в седом жестком мху. Вдоль пожарной канавы можно было увидеть сморчок. Татьяна Васильевна — жена Антона — вчера нажарила полную сковородку. Иван где-то читал, что сморчки бывают ядовитыми, но она успокоила, сказав, что ядовитыми считаются строчки, да и то в определенный период. Игорек наверное, чтобы попугать мать, утром пожаловался на боль в животе, правда, наотрез отказался глотать таблетку, которую ему хотели дать. А первые весенние грибы были удивительно вкусными.

Антон, узнав из письма, что Иван в больнице, вскоре приехал в Санкт-Петербург на «газике» — у него еще оставался в бочке и канистрах купленный ранее по божеским ценам бензин — привез для продажи пуда два крупной рыбы. Он оформил себе лицензию на лов сетью. И вот после многих неудачных попыток повезло: в сеть набралась довольно крупная рыба. Нерестовала щука. Одну из них весом в пять килограммов Антон выложил на стол, так хвост свесился вниз. Рыбу они продали с женой сами у Некрасовского рынка. Цену назначили умеренную, и ее разобрали в полчаса. Вокруг них зашныряли было недовольные перекупщики и рыночные дельцы, но видно сообразили, что с рослым плечистым Антоном лучше не связываться. Недовольны были и те, кто заламывали за свою рыбью мелочь более высокую цену.

Подсчитав вечером выручку, Антон сказал:

— Не были бы такими высокими цены на бензин, можно было бы в Питер раз в месяц привозить свежий улов, да и яйца, кроликов... Но «золотой» бензинчик всю выручку сожрет за дорогу туда и обратно. А мой «газон» много расходует горючки.

Он и уговорил только что вышедшего из больницы Ивана поехать с ним в Плещеевку. Рана под лопаткой затянулась, швы сняли, но правая рука почему-то повиновалась еще плохо, да и в шею отдавало. Удивил Рогожина Арсений Владимирович Кулешов: пришел к ним домой — адрес узнал у Дегтярева — и принес завернутую в мешковину икону Григория Победоносца. Это было за день до приезда Антона.

— Они могли бы убить меня, у них такие отвратительные рожи... — сказал он. — Почему этих черных бандитов не вышвырнут из города? И вы, Иван Васильевич, вот пострадали из-за меня. Возьмите на память от души!

Иван решительно отказался. Иконы он не коллекционировал, и потом доброму старику и самому трудно живется, чтобы делать такие царские подарки. Кулешов разводил руками, удивленно качал головой и, угостившись кофе, сваренным Аней, ушел домой, а на следующий день Иван обнаружил в почтовом ящике небольшого формата старинную книгу в кожаном переплете: М. И. Сеневский «Царица Прасковья» и записку, в которой Арсений Владимирович просил принять «сей скромный дар», столь изысканно он выразился, и снова горячо благодарил за помощь. Честно говоря, Рогожин про такую царицу и не слышал, начал читать книжку, но тут приехал Антон. Вернется домой и дочитает любопытный очерк о жене царя Ивана Алексеевича, царствовавшего на Руси в середине шестнадцатого века.

А в лес они пошли забрать трехлитровые банки с березовым соком, поставленные вчера Антоном и Игорьком. Мальчишка не мог им составить компанию, потому что был в школе. Над банкой с марлевой повязкой скопилась белая пена, жужжали пчелы, сок уже наполнил ее и стекал на землю, но Антон не спешил сменить банки — он с собой еще три штуки захватил — он курил на пне и задумчиво смотрел на озеро. Иван же наблюдал за красными муравьями, суетливо куда-то спешащими по узкой дорожке во мху. На войну торопятся или за добычей...

— Я тут после смерти Пашки-Паука много о Боге думал, — задумчиво начал рассказывать Антон. — Милиция не стала собирать на него улики, хотя я и помогал им... Тех двоих — Костю Белого и Петьку Штыря осудили на четыре года, «дядя Володя» вывернулся, а Васю Тихого не тронули. Он не при чем, не воровал, лишь пил с ними... Ну а этот-то наводчик, ворюга, скользкая тварь, на свободе? Неужели, думал я, нет справедливости на земле? И на небесах?

— На земле нет, это точно, — вставил Иван.

— А на небесах есть, в это я теперь свято верю, — продолжал Антон. — Ночами думал о нем, гаденыше... И вдруг такое: повесился, да еще поджог себя. Чисто сатанинская казнь. Кто же это, если не Бог, покарал Паука? Так пауки и то пользу приносят — уничтожают кровососов, мух, а эта мразь только пакостила. Как по ошибке он родился, так дьявольски и жизнь окончил в петле и огне.

— Я тоже верю в высшую справедливость на небесах, — сказал Иван. — Верю, что честные, добрые, верующие люди находятся под защитой светлых сил, а ворье, бандиты и прочая нечисть — это дети ада. У них тоже есть свой покровитель — Сатана, черные ангелы из преисподней, но у них нет души, им чужд космос. И они без пересадки летят в ад. Если верить доктору Моуди, что существует жизнь после жизни, то дети ада не попадают в иные светлые миры — их удел тьма, мрак, преисподняя. Возьми средневековую литературу? Ведь привидениями были как правило злодеи, совершившие при жизни страшный грех. Не было им места на небесах, вот и бродили ночными призраками по замкам, кладбищам...

—  Я смотрю, ты много читал про все это? — удивился Антон.

— Я тебе тоже привозил вырезки из газет про аномальные явления, редкие брошюры про загробную жизнь, про полтергейстов, — напомнил Иван.

—  Признаться, я не верил во всю эту чертовщину, — признался Антон. А вот с Пауком случилось это — задумался.

— Значит, ты полагаешь, Что Бог осудил Пашку-Паука?

— Да-а, я проникся еще большей верой в Господа после всего произошедшего, — раздумчиво произнес Антон. — Эта вера всегда была в нас — ее нам, русским, завещали наши предки, но мы, дурни, стеснялись ее, гнали мысли прочь о Боге.

— За что и расплачиваемся теперь, — подтвердил Иван. — Весь русский народ расплачивается. Ведь народ — это не те багровые рожи, которые каждый день показывают бесенята с телевидения всему миру, народ — это миллионы людей, которые хотят жить по Божьим законам, ходят в церковь, молятся и делают добрые дела. Таких по телевидению не показывают. Таких телевизионные бесы и бесенята стороной обходят. Как мог русский народ отвернуться от Бога, религии? Как мог допустить, чтобы дети Ада разрушили храмы, церкви?

— На то они и дети Ада, — сказал Антон. — Навалились на бедную Россию со всего света. Откуда приехали к нам Троцкие, Свердловы, Керенские, Зиновьевы, Урицкие? Они свергли и убили помазанника Божьего царя с детьми, они и взрывали церкви и соборы, десятилетиями вытравляли из нашего сознания веру, национальные самосознания...

— И русский народ все равно не поумнел, — печально заметил Иван. — Опять его терзают дети Ада, мелкие и крупные бесы, а он, народ, терпит, чего-то ждет. Слушает сладкоголосых дикторов и дикторш по телевидению, верит их бредням. Его грабят, голодом-холодом уничтожают, а он, народ, развесив уши, слушает, верит сатанинским обещаниям... А чего можно ждать от нечистой силы? Только горе, слезы, голод, надругательство над Россией! И почему дети Ада уже столько лет, как голодные тифозные вши и клопы, пьют кровь русского народа?

— Значит, такой народ, — мрачно заметил Антон. — Расплодил на себе кровососов.

— А может, все, что происходит с нами — это тоже Божье наказание за великие грехи?

— Почему же Бог не наказывает кровососов, детей Ада? — зло вырвалось у друга.

— У них свой Бог — Сатана, — сказал Иван. — Говорю же, он их защищает.

— Выходит, Сатана сильнее Бога?

— Здесь все сложнее, — улыбнулся Иван. — Сильнее Бога во всей Вселенной никого нет. Бог — это Разум, Добро, Справедливость. И только с Божьего попущения может творить свои черные дела Сатана. Если люди не будут знать, что такое Добро и Зло — они не будут называться и людьми. Руками Сатаны — врага своего — Господь Бог наказывает грешников. Вот тебе яркий пример: после большевистского переворота дети Ада завладели всей Россией, начали творить на земле свои черные дела, миллионы людей убили, заморили голодом... Ну, а дальше? Сатана же и расправился со своими подручными! Многие ли так называемые революционеры остались в живых в тридцатые— сороковые годы? Приняли такую же мученическую смерть, как до этого их жертвы. Дети Ада уничтожали детей Ада. Вот оно, Божье наказание и его сила!

— Как сейчас фермеру нужна Божья помощь! — вздохнул Антон. — Без его Божественного благословения фермерство не приживется на святой Руси! Почему фермеру так в нашем отечестве худо? Потому, что он один. Вот если бы нас несколько человек объединились — мы были бы силой. Можно и с районным начальством спорить и местным вредителям отпор давать. А что одна семья на земле? Так, пылинка! Подует ветер — и снесет тебя с насиженного места. Корни-то еще едва пущены. Чем сильны колхозники? Бездельники, но они — коллектив. Ведь ничего там почти не делают, их хозяйства приносят сплошной убыток, а они руками и ногами держатся за колхозы-совхозы! Потому что там твердая зарплата, профсоюз, Правление, а убытки рано или поздно, как правило, государством списываются. Так всегда было. Что у самих на огородах и в хлеву — тем и живут, а из колхозов все тащат и пропивают. За бутылку мешок зерна или центнер комбикормов сгрузят. Их на центральной усадьбе увидишь, лишь когда зарплату выдают, а так весь день, когда не пьют, ковыряются на своих убогих участках. Ох, Иван, насмотрелся я: худо живет на земле русский мужик. Ленится работать, как работали в старину, домишки ветхие, кособокие, заборы от ветра валятся, внутри вонища и грязь. И скотина утопает в навозе. Старуха-колдунья, что на той стороне озера живет, в году два раза в бане моется: на Рождество и Пасху. Да что же это за люди, а? А кто поселился радом с ними и вкалывает как папа Карло, тот вызывает у них лютую ненависть. Опять мне двух подсвинков отравили, а как докажешь? Вызвал ветеринара, приехал на «газоне» этакий сморчок с чемоданчиком, разрезал свинок, покопался в их потрохах и уехал, пробурчав, мол, порося — животное капризное, могло от чего угодно подохнуть. И не надо его впредь беспокоить по таким пустякам. Вот скоро надо будет платить из кармана за каждый вызов, тогда сто раз подумаете, прежде, чем вызывать ветеринара... Вон в ближайшем колхозе сразу пятнадцать телят погибли и тоже неизвестно, от чего. Я уверен, что сыпанули моим свинкам чего-нибудь ядовитого. Эта гадина Зинка так злобой и пышет! И говорят, колдовать от этой бабки с того берега научилась... На Игорька пыталась порчу сглазом навести, да Таня ее спугнула...

— Как это — порчу?

—  Сыпала перед ним на тропинку соль, что-то бормотала и глаза закатывала...

— Тут у вас прямо-таки какое-то средневековье!

—  Мог бы и я им насолить, но разве свою натуру пересилишь? Не уподобляться же этим животным? Я их и людьми-то не могу назвать... Есть, конечно, и хорошие, добрые крестьяне, но живут далековато от меня, а вся эта мразь, что мне пакостит, как назло, рядом! И Зинкин племяш — он из Великополя иногда на выходные наезжает — и он нет-нет, чем-нибудь нагадит мне: то поленницу дров с их стороны опрокинет — трех куриц задавило! — то по мелочи чего-нибудь со двора утащит. А сейчас и мелочь — молоток — денег стоит! Два раза ведра с колодца пропадали.

— Страшное время, что и говорить, — согласился Иван, почувствовав боль под лопаткой... — В Питере, когда стемнеет, ходить стало по улицам опасно: ограбят и разденут, за приличную куртку и кроссовки могут порешить где-нибудь в темном углу, а квартиры потрошат каждый день. Теперь ведь любая вещь недешево стоит. Продают все и везде. К метро бывает не протолкаешься — кругом продавцы! А по радио, телевидению восторгаются этаким всплеском народной инициативы. Что же это за торгашеская философия?

— Когда все распродадут, последние деньжонки со сберкнижек снимут, может, тогда сообразят, что не спекуляцией надо заниматься, а что-то и производить, — сказал Антон и, тщательно затоптав окурок, пошел к толстой березе с бугорчатыми нашлепками серой коры. Наполненную банку он закрыл полиэтиленовой крышкой, а пустую подставил под тонкую мутную струйку, бегущую с вырезанного ножом лотка, воткнутого острым концом в ствол. Закончив, поставил банку с соком перед Иваном.

— Попей, полезная штука.

Сок был не очень сладкий, но такой холодный, что заломило зубы. Отерев рукавом подбородок, Иван улыбнулся:

— Что мы все о плохом? Давай поговорим о чем-нибудь веселом.

— Думаешь, есть в нашей жизни и веселое? — грустно усмехнулся в ответ друг. — Сейчас веселятся, пьют и жрут в три горла эти... красномордые, толстые в кожаных куртках, как в семнадцатом, помнишь, их носили комиссары? Те самые, что коренного крестьянина порешили, а батраков научили воровать и убивать?

— Те были вооружены маузерами, стреляли и грабили, а эти делают вид, что новую Россию строят...

Выгоревшая куртка Ларионова обтягивала широкие плечи, спортивные трикотажные брюки были коротковаты, из-под ворота клетчатой застиранной рубашки виднелась крепкая шея с чуть выступающим кадыком. Усы он коротко подстриг и теперь не казался казаком-запорожцем, как летом в прошлом году.

Все это нагоняло на друзей тоску, они все понимали, но ничего решительного сделать не могли, утешались лишь тем, что и другие русские люди понимают, что творится в стране. Слово «патриот» приняло ругательно-презрительное значение. Примерно, «патриот» и «дурак» было одно и то же. Им-то давно стало ясно, что так называемая «третья или четвертая власть» в России служит не своему народу, а кучке преступников, окопавшихся на самых высоких постах и содержится на деньги тех, кто, как говорится, музыку заказывает... Многие стали понимать в России, кто теперь главный «дирижер», но большинство оболваненного народа продолжало тупо верить в «доброго» президента и его бойких «мальчиков», обобравших их до последней нитки в полном смысле этого слова.

— Не хочешь бросить свою опасную работу и приехать сюда? — повернул крупную голову к приятелю Антон. — Вас, борцов с преступниками, мало, а они как мухи на падали размножаются и правительство не карает их, а наоборот, поощряет мягкими приговорами. Стоит ли рисковать жизнью? Что тебе врач сказал? Каких-нибудь несколько миллиметров и ты... Удивляешь ты меня, Иван! В десантном полку был самым ловким, не давал себя пальцем задеть, а тут пропустил удар ножом в спину! Сам же говоришь, что знал про третьего бандита.

— Не могу себе простить этого, — сказал Иван. Он вертел в пальцах тонкий зеленый росток. Ландыш или иван-чай? — понадеялся на своих ребят, мол, они третьего перехватят.

— Ладно бы война, а тут погибнуть от рук какой-то мрази!

— А это и есть, Антон, война, — сказал Иван. — Еще более беспощадная, чем на фронте.

— Если бы нам с тобой объединиться, мы бы горы тут свернули! — размечтался Антон. Он тоже отпил соку из банки, на усах заблестели капли. — Земля — сплошной чернозем, озеро богато рыбой, даже судак есть, кругом заливные луга — выпускай скотину и сыта будет. И на зиму сена можно заготовить неподалеку от дома. Никак мне одному, Ваня, не управиться! А работников бы и нанял, да чем платить? Не работники мне нужны, а компаньоны. Работа пополам и доходы пополам. Одного-то меня и местным клевать позволительно, а будь нас много? Да они и пикнуть не посмеют!

— И здесь борьба, — сказал Иван.

— Борьба за выживание, друг, — ответил Антон.

— Аня летом рожать будет, — сказал Иван.

— Она-то не прочь в деревню?

— С женой мне на этот раз здорово повезло, — улыбнулся Иван. — Куда я — туда и она.

— Или куда она — туда и ты? — усмехнулся Антон. — Бывает и не заметишь, как под каблуком у жены окажешься.

— Вроде бы мне это не грозит, пока у нас полная гармония.

— Сплюнь, или постучи по дереву, — рассмеялся Антон. — Многие так говорят, а сами уже давно думают мозгами своих жен.

— Если своих мало...

— Иван, тебе на голову села бабочка-крапивница! — воскликнул Антон. — Первая, которую я увидел этой веской.

Иван невольно провел ладонью по волосам и красная с черным бабочка весело запорхала меж сосновых стволов. С озера донесся шум — это утки поднялись с воды и полетели в сторону молокофермы.

— Скоро цапли прилетят, — заметил Антон. — Люблю смотреть на них с лодки, когда рыбачу на зорьке. Стоит белым столбиком на одной красной ноге — и вдруг бросок головой вниз — и блестит в длинном клюве плотвица! Может на одном месте с час и больше простоять, вот терпение! Любой рыболов позавидует.

— Погляди, какой вид на холм с валунами отсюда? — кивнул на просвет между стволов Иван. — Чего бы ты построил на этом месте?

Антон тоже посмотрел в ту сторону, отхлебнул из банки березового сока, вытер ладонью усы.

— Амбар для сена, — наконец вымолвил он.

— Оторвись на минуту от земли, — рассмеялся Иван. — Амбар... Сюда просится небольшаядеревянная церквушка. Раньше-то строили церкви на самых красивых местах.

— Мне теплый курятник-то сразу не осилить, а ты — церковь! — покачал головой друг. — Церковь строят всем миром. А вокруг меня живут не православные, а как ты говоришь — дети Ада.

— Церковь — Божий дом, — задумчиво проговорил Иван. — Она рассеивает мрак, защищает православных от бесов и детей Ада.

— Ты и впрямь веришь в Бога? — изумленно воззрился на друга Антон.

— А в кого мне еще верить? — насмешливо посмотрел ему в глаза Иван. — В светлое коммунистическое будущее? Или в бесов? Знаешь, я в больнице много думал об этом... Есть Бог, он вездесущ и велик — и я верю, что он поможет нам выбраться из этой помойной ямы, куда нас затолкнули слуги дьявола.

Антон долго молчал, растирал в пальцах прошлогодний красный лист, хмурил брови.

— Да, церковь тут бы была на месте, — проговорил он. — Перебирайся сюда — вместе построим, а?

— Сруб с куполом, синее небо, а над позолоченным крестом плывут белые облака... Красиво, Антон!

Друг молча слушал и смотрел на озеро, лицо его стало просветленным, мечтательным. Иван тоже умолк, ему нравилось просто сидеть на стволе, слушать лес и смотреть на озеро. После городской суматошной жизни было здесь, на природе, нечто умиротворяющее, вечное. Высокое синее небо, величаво плывущие по нему облака, ровный шум деревьев, хотя ветра нет, может, это весенние живительные соки бродят в жилах деревьев? На дне банки уже скопилось немного пенистого березового сока, а кора на стволе, где надрез, покраснела, будто открытая рана... Вот она, природа — даром дарит человеку свои богатства. Антон зовет в Плещеевку и его слова находят отклик в душе Рогожина. Он любит русскую природу, часто вспоминает это озеро, бор, гостеприимный дом друга. У него не осталось родственников, Ларионовы теперь самые близкие ему люди. И он бы уехал из грязного замусоренного торговцами города. Безропотно уехала бы с ним и Аня. Но у него в агентстве работа и работа интересная, хотя и опасная. Дегтярев сделал его своим заместителем. Иван видел американский боевик с суперменом Нико — высокого молодого мужчину с черной блестящей косичкой сзади, так этот Нико никому не позволял до себя даже пальцем дотронуться в самой отчаянной схватке. Правда, это кино, помнится, прекрасный каратист Брюс Ли один расправлялся с десятками других каратистов. Кино, а красиво! А вот он, Иван, уже не первый раз пропускает нож... Великополь, теперь квартира Кулешова. Надо снова начать тренировки в спортзале, об этом говорил и Дегтярев. Но красиво оградить себя от ножа и пули можно лишь в кино, в жизни все по-другому, как и сами драки. Не красивые они, а скорее, безобразные, дикие, когда пробуждаются низменные, звериные инстинкты. Разве не омерзительно видеть, когда одного избивают несколько озверевших от вида крови молокососов. И почему природа не предусмотрела человеку третий глаз на затылке? Тогда бы сейчас не чесалась заживающая рана под лопаткой...

— Зачем тебе столько березового сока? — полюбопытствовал Иван, когда они направились с банками и авоськой домой.

— Таня бросит туда сухарей, добавит меду — и все лето будем с квасом, можно из него делать ботвинью, окрошку, — пояснил Антон.

Навстречу им бежал от дома Игорек, русые волосы его сияли на солнце, из-под распахнутой серой курточки виднелась такая же, как у отца, клетчатая рубашка.

— Папа, дядя Ваня, пьяный монтер из Глубокоозерска упал со столба и ногу сломал! — возбужденно кричал он. — Сосед на лошади повез его в больницу.

— Чего его на столб понесло? — удивился Антон.

— Зинке-почтарке хотел свет отключить — она деньги по счетчику не платит второй год, а она взяла и наколдовала ему, вот он и сверзился, — рассказывал Игорек. Более темные, чем у отца, глаза его светились.

— Ты прав, надо церковь строить, — усмехнулся Антон. — Надоели мне местные уроды и колдуны!

— Какую церковь? — задрав головенку уставился на отца Игорек. На щеке у него царапина, темные брови вразлет.

— Деревянную, — сказал отец. — С куполом и крестом.

— А учительница говорит, Бога нет, — произнес Игорек.

— Дура твоя учительница, — вырвалось у Антона. — Ну не дура, а ортодокс, — поправился он, смущенно взглянув на друга.

— Мы ее прозвали мопсом, — сказал сын. — У нее маленький нос, пухлые щеки и голос собачий.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


1

День стоял по-настоящему летний: солнце с раннего утра играло как ему и положено в Пасху, было тихо, рыба азартно клевала. Антон, иногда отложив удочку, бросал спиннинг. Блесна, сверкая в солнечных лучах, улетала метров за двадцать и с бульканьем шлепалась в тихую воду, вызывая круги. Лодка без якоря медленно скользила, тонкая зеленоватая леска натягивалась и красные гусиные поплавки ложились на воду. Это была последняя рыбалка у Ивана, завтра утром он отбывал в Санкт-Петербург. Антон довезет его до Великополя, оттуда на поезде. О билете можно было не беспокоиться, после того, как из города мешочникам нечего стало вывозить да и билеты здорово подорожали, люди ездили на поездах только по неотложным делам. И командировочных стало меньше. Вот предприниматели и бизнесмены разъезжали и летали на всех видах транспорта. Этим никакие цены нипочем. В вагонах почти не встретишь стариков, а раньше их ездило много.

Рана под лопаткой еще немного беспокоила, особенно зудела по утрам. Хотелось почесать, а рукой не достать. Отдохнув у друга неделю, Иван почувствовал себя совсем здоровым. Жаль, что нет рядом Ани, но Дегтярев ее не отпустил, да и с таким животом тяжело ей теперь путешествовать.

— Вот мы не верим в чудеса, — заговорил Иван. — А разве не чудо, что в Пасху солнце на небе играет? Посмотри, сразу сколько солнц!

Действительно, огненное светило раздваивалось, троилось, снова сливалось в одно, огромное, сияющее, будто улыбающееся. Облака куда-то отступили, небо было бирюзовым, а вершины деревьев будто облиты золотом и серебром.

— И еще я заметил, каждую Пасху погода солнечная, — сказал Антон. — Ни разу не помню, чтобы был дождь.

— Как нас воспитывали! Только от стариков и слышали, что есть такой праздник — Пасха!

— Слышишь? — положив спиннинг на борт лодки, произнес Антон.

Иван прислушался и уловил легкий серебристый перезвон колоколов.

— Вроде бы тут нет поблизости церквей? — удивился он.

— В Глубокоозерске звонят, — сказал Антон. — Недавно установили на церквушке колокола. Большевички еще до войны их сбросили с колокольни и увезли куда-то. Интересно, новые отлили или старые отыскали?

— У нас на Руси, наверное, и забыли, как отливают их, — проговорил Иван, снимая с крючка небольшого трепещущего окуня. Поглядев на него, выпустил на волю.

— Моя бабушка говорила, что в Пасху все сущее на земле и в небе ликует, мол, в этот светлый день празднуется верующими избавление через Христа всего человечества от власти дьявола.

— Может, в Пасху грех и рыбу ловить? — сказал Иван.

— Таня приготовила крашеные яйца, — улыбнулся Антон. — Не проголодался?

Встали они нынче рано, полюбовались на игру светила и отправились на лодке половить рыбу, не ради добычи, а ради удовольствия. Иван тут пристрастился к рыбалке. Часто один ловил — Антон был занят по хозяйству — кругом прозрачная зеленоватая вода, в проклюнувшейся осоке и тресте столбиками белеют цапли. Они на днях прилетели из дальних стран. Совсем неподалеку от лодки плавали гагары и утки. Раньше он то и дело вынимал железяку-якорь и искал уловистое место, а потом понял, что если долго сидишь на месте, то рыба сама подойдет. Щука редко балует рыболовов клевом, чаще других рыб берет окунь. Лещ кладет поплавок лишь в ветреную погоду, когда у берегов рябит, плотва же любит гулять на плесе.

Под ногами у них лениво шевелила жабрами небольшая щука, пойманная Антоном, шныряли в набравшейся на дне воде, окуньки. Щуку они забрали, когда причалили к берегу, а окуней Иван выпустил, оставив двух пораненных. На берегу их ждала белая кошка, вторая — Зинки-почтарки — жмурилась у навозной кучи. Игорек на рыбалку с ними не поехал, отправился с приятелем из прибывших дачников в лес за сморчками. Ладно, дачники не очень-то ладят с местными из-за их недоброжелательства, но казалось бы: чего ребятишкам-то делить? Ан нет, дачники дружили с дачниками, а местные — с местными. Впрочем, местных ребят было мало. Кто помоложе из сельчан, те давно обосновались в городах, а сюда приезжали как на дачу: посадить картошку, вскопать грядки, посмотреть ульи, у кого пчелы. Так что Игорек был счастлив, что из Петербурга прибыл его приятель Дима. Его родители купили дом неподалеку от них, но зимой в нем не жили.

На завтрак Антон было выставил бутылку, но Татьяна Васильевна молча убрала ее в шкаф, сказав:

— Кто с утра пьет водку? В обед и разопьете.

Антон с улыбкой развел руками:

— Потерпим, Ваня?

— По мне, чтоб ее и вообще не было, — отмахнулся тот. Он водку не любил, случалось в компании сидеть за столом, то предпочитал сухое вино или коньяк. Глобов рассказывал, что ему тоже предлагали по дешевке спирт и патоку, из которых можно было делать водку и вино, но он не стал связываться с этим делом, хотя оно и сулило громадные прибыли. Андрей Семенович не был пьющим человеком и если уж садился за праздничный стол, то на нем всегда выставлялись самые качественные напитки. У него была типичная русская черта — это гостеприимство. Он угощал даже малознакомых людей, удостоившихся чести быть приглашенными к нему на дачу в Комарово...

Вот и не верь в чудеса! На лодке, потом за завтраком и перед самым обедом Рогожин почему-то по нескольку раз вспоминал миллионера, а в половине второго он со свитой на двух машинах пожаловал в Плещеевку! Что за интуиция? Или пасхальное озарение? Конечно, приезд миллионера не был случайностью и должен был впоследствии сыграть в жизни Антона большую роль. Просто так даже ради собственного удовольствия Андрей Семенович ничего не делал. Как-то во время продолжительных бесед на даче, он признался, что жизнь миллионера — не сахар! Если бы кто знал, как он устает! Быть хозяином многочисленных предприятий и брокерских контор, ворочать миллионами, иметь дела с десятками людей каждый день — это требует огромных усилий. А люди разные, если уж честно, то среди кооператоров большинство — жулики, готовые ради денег на все, вплоть до убийства конкурента. И ведь в разные дела вкладываешь не государственные деньги, а свои собственные, потом их никуда не спишешь... Все это высасывает из него все соки, заставляет и днем, и ночью держать в голове много разных дел, операций. У него есть компьютеры, принтеры, телефаксы, ксероксы... Кажется, ты миллионер, делай, что хочешь: гуляй, вкусно ешь-пей, отдыхай, разъезжай по заграницам, ан нет — бешеная работа, связанность с людьми — не отпускают, держат тебя в конторе посильнее тюремной камеры. Понимая, какую ты махину взвалил на свои плечи, зная, что сотни людей поверили тебе, вложили свои средства в твои предприятия и теперь целиком и полностью зависят от тебя, как от всего этого отойти?..

Первым заметил серую «Волгу» и небольшой зеленый грузовик Игорек.

— Папа, к нам кто-то едет! — радостно закричал он.

Друзья сидели на досках возле мастерской и катали с земляного возвышения крашеные яйца. Игорек с недоумением смотрел на взрослых мужчин, по его мнению, занимающихся уж совсем детской игрой, вот биться яйцами ему нравилось, только не везло — все три его яйца оказались очень скоро раскоканными. Не заметно было, чтобы в Плещеевке широко праздновали Пасху, утром прогорланили пьяные мужчины на том берегу, где молочная ферма, а вот в деревне не видно гуляющей молодежи, не слышно песен и звон колоколов затих. Отсюда до Глубокоозерска километров двенадцать. Племянник Зинки-почтарки, сильно пьяный, утром их поздравил со святым праздником и, забравшись в привязанную к колу лодку, заснул там. Когда с озера тянул ветерок, доносилось его похрапывание. Почтарка, ощерив свой безгубый узкий рот, облаяла его, как она это делала всегда, когда еще покойный муж выпивал, но не дождавшись ответа, ушла в избу. Из коричневой керамической трубы с нахлобученным на нее чугуном тянул дым: соседка, видно, готовила праздничную снедь, да надо сказать, что и ругала она племянника не столь злобно, скорее для порядка. Выпивший мужик для нее, что для быка красная тряпка.

Действительно, «Волга» и грузовик с красным трактором в кузове останавливались напротив дома Ларионовых, из машины выбрались собственной персоной Глобов и Бобровников. Вслед за ними вышел высокий парень в джинсовом костюме и кроссовках. Второй так же одетый, спрыгнул со ступеньки грузовика. Это он вел его вслед за «Волгой». Иван сразу их узнал: крепкие ребята из охранного отряда, точнее, дипломированные телохранители миллионера. Андрей Семенович был в черной кожаной куртке, джинсах, заправленных в высокие коричневые сапоги. Он уже успел немного загореть, темно-серые глаза смотрели устало, он с улыбкой помахал рукой Рогожину.

— Не ждали? — спросил он, цепким взглядом окидывая дом, участок, голубеющее неподалеку озеро. — Не видно, что тут празднуют Пасху! Да и пьяных нет.

— Водка слишком дорога, Андрей Семенович, — заметил Бобровников, тоже улыбаясь Ивану.

Тот представил им Антона, вышла из дома в фартуке, с испачканными до локтей в муке руками, Татьяна Васильевна, приветливо поздоровалась. Глобов всем пожал руки, даже белоголовому глазастому Игорьку. Из-за хлева на приезжих выставилась с поджатыми губами Почтарка. Эта не могла ничего пропустить. Солнце высветило на ее ведьмином лице каждую морщинку. Иван впервые заметил, что у нее крючковатый нос, как и полагается колдунье.

— Как раз к обеду, — сказала хозяйка. — Чем богаты, тем и рады.

— У нас жареный судак и заливная щука! — похвастался Игорек.

Один из телохранителей уже доставал из багажника «Волги» объемистую картонную коробку — слышно было, как звякнули бутылки.

— Ты не преувеличивал, Иван! — сказал Андрей Семенович, он все еще не мог оторвать взгляд от раскинувшегося перед ним озера. — Места прямо-таки райские! — он повернулся к Антону. — А земля вокруг ваша или колхозная?

— Колхоз дышит на ладан, — ответил Антон, он по рассказам друга много слышал о Глобове и сейчас внимательно к нему присматривался. — Думаю, к осени прекратит свое существование, а я выбил в районе с превеликим трудом пока три десятка гектаров земли. Вон мои колья стоят за банями!

— Техника-то есть, обрабатывать землю?

— Вот хочу к своему развалившемуся «газону» плуг приладить...

— Что мне бросилось в глаза на фермерских хозяйствах, — говорил Глобов. — Все зарятся на технику, а коней заводить не хотят. А ведь конь в малом хозяйстве — всему голова! Не надо ему бензина, запчастей...

— Зато сена не напасешься, — вставил Антон. — Да и упряжь, телеги, у нас давно уже не делают.

— Как вы нас нашли, Андрей Семенович? — спросил Иван. — Вот уж не думал вас здесь увидеть!

— Мне сообщили, что в Великополе в «Сельхозтехнике» продаются грузовик и трактор, потом надоело в городе, на даче, ну и решил в ваши края наведаться. Здесь ведь много наших поставщиков. Да и ваши рассказы про прелести здешних мест меня заинтересовали.

— Грузовик и трактор мы купили, — прибавил Александр Борисович. — На пару миллионов взяли ценного стройматериала... А про Плещеевку ты мне тоже много рассказывал, как и про своего друга-фермера. Я и предложил Андрею Семеновичу сюда заехать. Грех ведь в Пасху весь день пылить по дорогам.

— Тридцать гектаров, — задумчиво произнес Глебов. — Это мало, Антон Владимирович. — Чтобы фермеру по-настоящему развернуться на земле нужно сто-двести, может, даже пятьсот га.

— А техника? Работники? — возразил Антон. — Разве одна семья сможет управиться с такой махиной? И конь не поможет.

— Миллионы людей в стране становятся безработными, а вы горюете о работниках?! — усмехнулся Андрей Семенович. — Да от желающих приложить руки к любому делу на земле скоро отбоя не будет. Одна расформировывающаяся армия — сколько молодых здоровых парней даст!

— Нет у нас закона, чтобы фермеры могли нанимать работников, — не соглашался с доводами гостя Ларионов. — А налоги? Что они там, с ума сошли, в Белом доме? Задушили налогами всех честных предпринимателей, лишь спекулянтам и перекупщикам предоставили зеленую улицу! Я вот подсчитал, что если фермерское хозяйство будет приносить доход, так три четверти его отберут. Куда же это годится?

— Глупые указы и законы отменят, — уверенно отвечал Андрей Семенович. — Да и кто их выполняет? Я знаю, что фермеры пока никаких никому налогов не платят. Все, что сейчас делается у нас — все это внове, идем ощупью, как в известной игре: горячо-холодно. Я, например, верю, что будущее России в фермерстве, сельском хозяйстве. Разве не позор — закупка зерна за рубежом? И не на этих нужно рассчитывать, — небрежно кивнул в сторону хилых домишек плещеевских жителей. — А на городских, инициативных людей, которые придут сюда. Этих спившихся бедолаг колхозы-совхозы, вернее, советская власть, развратили, разучили работать, да и много ли на селе молодых мужиков? Пьянь или старики и старухи, доживающие здесь свой век... — он задержал взгляд на Зинке-почтарке, прилипшей к изгороди. — А эта ворона чего рот разинула? Местная колдунья?

— Прямо в точку! — улыбнулся Антон. — Она своего мужика зарубила топором.

— Значит, не колдунья, — возразил Андрей Семенович. — Колдунья бы иначе отправила его на тот свет...

Татьяна Васильевна позвала мужа в дом, немного погодя они вместе вышли и объявили, что обедать придется на свежем воздухе — в помещении все не поместятся. Телохранители Глобова молча выполнили все указания хозяйки: вынесли столы в сад под яблони, стулья, табуретки, пятилитровую стеклянную банку с березовым соком. Ее поставили на деревянный ящик. Стол накрыли цветной скатертью, появились закуски, деревянное блюдо с. крашеными яйцами, противень с жареной рыбой и белые эмалированные посудины с заливным судаком. Из коробки Глобова извлекли «Столичную», коньяк, импортное пиво в красивых темных бутылках, половину осетра горячего копчения, колбасу, консервы, даже несколько связок желтых бананов. Почтарка расплющила свой крючковатый нос о доску, жадно наблюдая за приготовлениями к пиршеству.

Когда все уселись за сдвинутые столы, Андрей Семенович поднялся со стула — его усадили во главе стола, рядом с хозяевами, окинул всех веселым взглядом и сказал:

— Жаль, что мы, русские люди, позабыли, как праздновали наши предки этот великий православный праздник. Мне запомнилось от моих стариков, что в светлую Пасху до самого Вознесения Христова Сатана прячется в аду, а Иисус Христос ходит по земле... За то, чтобы все черные силы скрылись в аду, а хорошие люди зажили, наконец, по законам Совести, Добра, Церкви!..

2

Иван понимал, что миллионер просто так не забрался бы в такую глушь. Он даже остался ночевать в Плещеевке. Время он свое ценил и попусту никогда не растрачивал. А тут отправился с ними на вечернюю зорьку порыбачить. Кстати, ему повезло, вытащил на удочку килограммового золотистого леща. Радовался, как младенец, попросил его положить в холодильник, чтобы отвезти домой и показать своей Натали. Места Андрею Семеновичу очень понравились, похвалил и хозяйство Антона. Бобровников повсюду его сопровождал, а вот телохранители отдыхали: здесь не от кого было охранять шефа. Оба мускулистых парня загорали на берегу озера Велье. Мышцы у них были накачаны, как у известного американского артиста и культуриста Сильвестра Сталоне. До Арнольда Шварценеггера им, конечно, было далеко. Александр Борисович хотел было и на рыбалку отправиться с ними, но места в лодке не хватило.

Серьезный разговор состоялся всего за час до отъезда Глобова. Они сидели на скамьях под яблонями с узловатыми корявыми ветвями, усыпанными сиреневыми крошечными цветами, напоминающими мотыльков. Андрей Семенович уселся так, чтобы видеть лица своих собеседников. Он тер пальцем под носом, елозил ногой по яркой зеленой траве, но на ногах у него были не домашние тапки, а сапоги. Мечтательное выражение, которое у него было на рыбалке, исчезло с его волевого лица. Сейчас оно было суровым и деловитым. Ивану показалось, что серебра в его густой шевелюре прибавилось и у носа вроде бы морщинка углубилась, зато глаза были молодыми, ясными.

— Мне Иван Васильевич рассказывал о вас, — начал он без всякого предисловия, обращаясь к Антону, курившему дорогую американскую сигарету, предложенную Бобровниковым, сидевшим рядом с ним. — В Великополе мне и пришла в голову мысль заехать к вам, кстати, вы там известная личность...

— Еще бы! — усмехнулся Ларионов. — Два года воюю с местными бюрократами, будь они неладны!

— Да нет, вас там знают, как человека, давшего решительный отпор банде преступников. Наслышался, как вы их разоружили, связали и сдали в милицию...

— Не всех, — заметил Антон. Ему на эту тему не хотелось распространяться.

— Ну и Ивана Васильевича заодно нужно было захватить в Петербург, — миллионер с улыбкой взглянул на Рогожина. — Его начальник соскучился по своему лучшему детективу.

— Я тронут, — сказал Иван. Чем тащиться на автобусе до Великополя, а потом ночь ехать на поезде, конечно, лучше на «Волге» прокатиться по Киевскому шоссе.

— Мое предложение к вам, Антон Владимирович, такое, — посерьезнев, продолжал Глобов. — Я передаю вам грузовик, он не новый, но еще долго послужит вам, а так же трактор. Этот прямо с завода.

Антон вытаращил на него глаза: еще утром он сказал Ивану, что все на свете отдал бы за такую технику! Грузовик и трактор — это мечта любого фермера. Иван подмигнул ему, он-то давно догадался, что Андрей Семенович что-то задумал. А что, ему стало ясно после разговора с Александром Борисовичем. Его бывший шеф, а нынче правая рука миллионера, кое на что намекнул. Полностью, как говорится, карты раскрывать не стал, но Иван и так догадался. И не Глобов вспомнил про Антона и Ивана, а он, Бобровников, посоветовал сюда заглянуть. И дорогу в Плещеевку выяснил в Великополе. Шеф сомневался, что «Волга» туда доберется. Известно, что за дороги в российской глубинке.

— Не за так же? — проглотив комок, хрипло выдавил из себя изумленный Антон. Он-то как раз ничего не понимал, даже не отреагировал на подмигивание приятеля, мол, слушай и не перебивай!

— Я передаю вам в вечное пользование эту технику, позже еще кое-что подброшу, готов помочь и с конем. Убежден, что без него вам будет не обойтись. Видно же, что здесь за дороги. В ненастье лишь на тракторе к вам доберешься. Конечно, при условии, что дело у вас пойдет на лад, всю свою продукцию вы будете продавать только мне, точнее, моей фирме. Что тут у вас? Свиньи, кролики, гуси, утки, картофель, овощи, вон я вижу, десяток ульев, наладите лов сетями рыбы, теперь можно лицензию купить, тоже будем рады. В общем, все, что вы надумаете производить на продажу, мы будем у вас закупать. Думаю, что вы сможете быстро рассчитаться за грузовик и трактор и... — он взглянул на Бобровникова и тот вытащил из папки бумаги, маленький плоский калькулятор. — Вы перечислите, что вам еще нужно и мы постараемся приобрести и сюда доставить. Я знаю, что у вас сейчас нет денег, ссуду вы истратили на корма, да и какая это была ссуда?

— Двадцать тысяч рублей, — взглянув на бумаги, сообщил Александр Борисович.

— Это в наше-то время! — покачал головой Глобов. — Детишки десятками тысяч в Петербурге ворочают, а фермеру копейки дают, да и, наверное, под большие проценты?

Ошарашенный Антон молчал. Видно было, как мучительно он размышляет, привыкший к длительной борьбе с равнодушными бюрократами, скупердяями из банков, ненавидящими фермеров колхозниками, он не мог поверить, что все это серьезно. Еще утром он любовно ощупывал грузовик и любовался трактором, мечтая когда-нибудь заиметь такое и вдруг ему без всяких проволочек и хождений по инстанциям предлагают прямо у него на дому! Как же тут не поверить в чудо, Бога? В светлый праздник Пасху? Да Антон все готов отдать миллионеру, лишь бы он дал ему технику.

— Я думаю, Александр Борисович, мы отстегнем, как говорят деловые люди, Антону Владимировичу тысяч сто на первое время, а?

— Не мало будет? — спокойно спросил тот.

— Вы меня не разыгрываете? — ошалело хлопал глазами Антон. Сигарета погасла в его исцарапанных пальцах.

— Не имею привычки разыгрывать людей в серьезных делах, — поморщился Андрей Семенович. Указательный палец нервно скребнул чуть повыше верхней губы.

— Я на все согласен, — радостно выдохнул Ларионов и даже обутой в солдатский ботинок ногой притопнул. — Мне такие предложения только во сне могли присниться.

— Хозяин вы хороший, — улыбнулся Глобов. — А вот бизнесмен никудышный! Мы должны договор составить... — он снова взглянул на Александра Борисовича и тот стал шелестеть в папке листами.

— Контракт готов, остается только фамилии вписать, — сказал он.

— Вы мне все это оставляете, даете деньги, а взамен только подпись? — переводил изумленные глаза с Глобова на Бобровникова Антон.

— Подпись — это формальность, — сказал Андрей Семенович. — Вы ведь теперь будете работать на меня...

— Хоть на черта! — взволнованно воскликнул Ларионов. — Лишь бы мне не мешали, дали развернуться!

— Грех так говорить, — заметил миллионер.

— Прости меня Господи! — сказал Антон. — Вы правы, не нужно Бога гневить...

— Вы потолкуйте с Александром Борисовичем — он автор этого проекта, — сказал Глобов, поднимаясь со скамейки, — а мы с Иваном Васильевичем пройдемся еще раз к озеру... Почему его называют Велье?

Этого никто не знал даже из старожилов, как редко кто помнит, почему их деревня или село называются так, а не иначе. Происхождение Плещеевки тоже неизвестно. Иногда ночью, когда озеро шумит, слышен звучный плеск волн, набегающих на покатый берег, может, потому и возникла Плещеевка? Первый поселенец здесь, возможно, был романтиком, и назвал деревню Плещеевкой? А озеро Велье? В этом есть простор, журчание, даже журавлиные клики...

Небо над головой было густо-синее, лишь вдалеке над бором виднелись перистые разреженные облака. Заработал на том берегу агрегат с молочной фермы. Перехватив взгляд Андрея Семеновича, Иван сказал:

— Молочная ферма с автоматической дойкой.

— Ее можно купить? — задумчиво глядя в ту сторону, спросил Глобов.

— Антон говорил, что ферма убыточная, скотина гибнет, приплода никакого, надои совсем упали...

— Как и везде на государственных предприятиях, — сказал он. — Не умеют люди работать на государство, Не понимают, кто хозяин, кому все это нужно?..

— Я этого тоже не понимаю, — сказал Иван.

— Пусть Ларионов узнает условия, — продолжал Андрей Семенович. — В хороших руках эта ферма заработает. На ее базе можно построить сыроваренный завод, маслобойку...

— Спасибо вам, Андрей Семенович, — тепло сказал Иван.

— За что? — удивленно тот посмотрел на него.

— Вы сделали моего лучшего и единственного друга Антона счастливым человеком!

— Вот страна! — покачал головой миллионер. — Я ведь ничего не дал ему просто так, даром — он за все отработает и еще даст доход. А он, вы, радуетесь!

— Не странная у нас страна, а несчастная, — заметил Рогожин. — Люди хотят работать, выращивать скотину, снимать урожаи, а им мешают, вставляют на каждом шагу палки в колеса! И вдруг вы все ему даете... И рад он не только технике, но и доверию, вере в него, как в фермера.

— Если у него дела пойдут хорошо, а мое чутье подсказывает, что так и будет, мне нужно будет благодарить его. С продуктами в стране все хуже, государственные сельхозартели разлагаются и приносят одни убытки, а такие хозяева, как ваш Антон, могут все поправить. На машине он может доставлять на рынок все свежее, парное. Я думаю, что деньги, которые я вложу в него, с лихвой окупятся. И побыстрее, чем издание какой-нибудь книжки. И он не пьет? — миллионер посмотрел в глаза Рогожину. — Я хочу сказать, не пьяница?

— А разве это не видно?

— Пьяница в деревне — это пустой человек.

— Антон честнейший человек и вы вдохнули в него уверенность в себе, силу, — сказал Иван. — Теперь ему хотя бы три-четыре работника, и дела закрутятся! Я его знаю.

— Работников, говорите? Может, попробуем уговорить моих двух богатырей? — взглянул Глобов на хлопотавших возле грузовика телохранителей. Они прислоняли к открытому борту толстые доски, чтобы скатить вниз трактор. В кузове виднелись и две большие бочки с горючим. Умный бизнесмен и об этом позаботился.

— Пока в деревню из города устремляются дачники и пенсионеры, — сказал Иван. — Молодые, крепкие мужчины еще мертвой хваткой держатся за города. В мутной-то воде сподручнее ловить золотую рыбку!

— Пока, Иван Васильевич, пока... — Глобов смотрел на скользящих по спокойной воде уток. От них разбегался сверкающий серебристый след. Из темной воды у берегов лезли камыш и осока, а вот кувшинок еще не видать. Они под водой тянут к солнцу круглые лиловые листья-пятаки.

— Думаете, будет великое переселение?

— Если безработных станет больше, чем работающих, куда же им деваться? Скоро ведь и воровать-то будет нечего. Богатые себя защитят, а у бедных и взять-то будет нечего — все распродадут на рынках и на улицах, чтобы купить на вырученные деньги продуктов. Вот и потянутся люди на село, там миллионам безработных есть где развернуться.

— Антон — это первый ваш опыт на ниве сельского хозяйства? — поинтересовался Иван.

— Есть пара фермеров в Тосненском районе Ленинградской области, но там нет таких возможностей и просторов, как здесь, на Псковщине. Земли мало, много дачников, да и государственные артели не сдают своих позиций. Если и выделяют землю, то бросовую, как ее называют — неудобицу. На пригороды трудно рассчитывать, там как раз переизбыток рабочих рук и нехватка земли. Городские предприятия давно сообразили, что на государство рассчитывать не приходится и заняли все, что можно, под свои подсобные сельскохозяйственные угодья. Дачные кооперативы плодятся, как грибы. Чиновники наживаются на спекуляциях участками.

— Вы все свои дела решаете так быстро?

— Чем хорош бизнес? — рассмеялся Андрей Семенович. — Нет хождений по конторам, бюрократам, начальству — все решает один, ну иногда несколько единомышленников. А что касается этой сделки, так я решил ее для себя сегодня утром. Трактор и грузовик я хотел продать в Тосно, но посмотрев хозяйство Ларионова, познакомившись с ним, подумал, что лучше, пожалуй, поддержать его. Рыбы-то в озере много?

— Судак, лещ, щука и плотва с окунем.

— А раки есть?

— Насчет раков не знаю, — сказал Иван. — Мы их ни разу не ловили.

Глобов задумчиво посмотрел на озеро и заговорил о другом:

— Я вашего друга не обижу. Дал команду Бобровникову составить честный взаимовыгодный контракт.

—А бывают и нечестные контракты?

Миллионер без улыбки посмотрел Рогожину в глаза, провел пальцем под носом, на лбу обозначились поперечные морщинки, сделавшие его лицо суровым.

— В бизнесе, дорогой Иван Васильевич, всякое бывает: с честными людьми я всегда честен, а с бесчестными... Ну, да вы знаете. Слышали про мой охранный отряд?

Иван кивнул. Об этом слышал от Бобровникова, Дегтярева и даже знал, как парни из охранного отряда заставили директора коньячного заводика в Молдавии выполнить договор о поставке коньяка Глобову...

— Я огражден от посягательства рэкетиров, мафии... Стараюсь как можно реже использовать отряд, но бывает, что никакие другие методы не действуют на бесчестных бизнесменов, хозяйственников. Короче, я никому не позволяю надувать меня. И сам не стремлюсь к этому. Но бизнес есть бизнес, слышали наверное, что за рубежом обанкротившиеся миллионеры даже кончают жизнь самоубийством? У нас пока подобного не происходит.

— Почему?

— Наши бизнесмены не чувствуют своей ответственности перед доверившими им деньги вкладчикам. Наши не вешаются и не стреляются, они просто забирают кассу и скрываются. Страна-то большая, есть где спрятаться. И потом быстро богатые люди переводят рубли в доллары и переводят их за границу. Им наплевать на тех, кого они ограбили и обманули.

— Но вы-то нашли бы того, кто попытался вас надуть?

— Я бы нашел, — серьезно ответил Андрей Семенович и взглянул на фырчащую на пригорке «Волгу». За рулем сидел Бобровников. — Вы готовы, Иван Васильевич?

— А контракт? — напомнил Иван. — Надо же подписать.

— Я уже подписал, а детали обговорил с вашим приятелем Саша. Кстати, я им очень доволен, его и поставить нельзя рядом с этим...

— Мелким бесом? — улыбнулся Рогожин.

— Тухлым, — усмехнулся в ответ Глобов. — Я вспомнил: от него всегда пахло чем-то неприятным.

Татьяна Васильевна заставила Ивана взять с собой жареную рыбу в пакете, крашеные яйца, хотела и блюдо с заливным судаком вручить, но Иван отказался, мол, по дороге растает... Андрей Семенович, стоя у «Волги», разговаривал с Антоном.

— Вы прощупайте озеро насчет раков, — говорил он. — Я недавно был в Швеции и один мой тамошний знакомый-предприниматель предложил оформить здесь лицензию на отлов раков, даже дал мне несколько конструкций раковниц... Короче говоря, очень выгодное дело. Не пожалеете! Платите, кто будет их вам приносить хоть по червонцу за рака, расчет с вами, Антон Владимирович, будет в рублях и валюте.

— Десять рублей за одного рака?! — не поверил Антон.

— Вам не обязательно самому ловить — наймите ловцов-рыбаков, мальчишек. Тут километрах в пятидесяти от вас скоро откроется пункт приема раков. В соседнем районе. Будете туда их доставлять живыми хоть тысячами, а они на рефрижераторах будут их переправлять в Швецию. Советую как можно быстрее организовать это дело.

— Я прощупаю наше Велье, окрестные озера, — сказал ошарашенный Антон. — Раки любят чистую проточную воду.

— Когда все разведаете сразу же позвоните мне. Или телеграфируйте.

— Черт возьми! — запустил ладонь в шевелюру Ларионов. — Я тут живу и ничего не знаю!

— Деревня сейчас для России, как когда-то была Аляска для Америки, — улыбнулся Глобов. — Клондайк. Стоит лишь нагнуться и поднять золото.

— С земли, — вставил Иван.

— И из воды, — рассмеялся миллионер. — Не исключено, что под водой его еще больше, чем на земле!..

3

Иван понимал, что в их работе нельзя рассчитывать только на чистые дела, например, такие, как помощь старику Кулешову или раскрытие банд рэкетиров, иногда нужно покопаться и в «грязном белье», как было с делом Тухлого-Болтунова или вот теперь с делом Станислава Нильского. Этот мелкий делец из совместного предприятия, разъезжающий на «Мерседесе» со своей красоткой Соней Лепехиной — девичью фамилию она, выйдя за него замуж, не изменила — обратился в частное детективное агентство «Защита» с просьбой проследить за его женой. Он подозревает, что она завела любовника и ему изменяет. Дегтярев, вспомнив, что Рогожин уже сталкивался с этой компанией, когда следил за Тухлым, поручил ему дело. Станислав Нильский, он сказал, что его можно звать Стасом, не походил на мужчину, которому женщины изменяют: он был ростом не менее 185 сантиметров, симпатичное лицо с прямым носом и закругленным подбородком, глаза у него крупные, серые, русые волосы зачесаны набок. Приятная, располагающая белозубая улыбка. Может, немного его портил единственный золотой зуб, который блатные называют фиксой. Одевался Стас модно: богатая кожаная куртка, красивые кроссовки, дорогие рубашки, фирменные джинсы. Когда такой мужчина, припарковавшись к тротуару, выходил из роскошного синего «Мерседеса» с тонированными стеклами где-нибудь у магазина-салона, молодые женщины и девушки балдели, как он сам выразился. И вместе с тем он был верен своей Сонечке, а вот она...

В первый раз они побеседовали в агентстве, где у Рогожина теперь был свой небольшой кабинет с сейфом. Дегтярев расширил помещение «Защиты» за счет освободившейся соседней квартиры, теперь все детективы имели по своему письменному столу и серому металлическому сейфу. Для бесед с клиентами была выделена отдельная комната с эркером. Аня туда поставила фикус в кадке. Сама она находилась в приемной, как раз между кабинетом шефа и мужа. Шефа она соединяла по телефону с клиентами и докладывала об их приходе. Все в лучших традициях Деллы Стрит — помощницы знаменитого Перри Мейсона из детективных романов Эрла Гарднера. Аня тоже в последнее время пристрастилась к чтению зарубежных детективов. В кабинет к мужу она заходила редко. Разве что принесет чашку кофе с печеньем. Ей хватало и одного шефа, который изрядно загружал ее работой. В ведении Анны был весь с каждым месяцем пополняющийся архив, печатание срочных бумаг и контрактов, обязана была напоминать Дегтяреву о назначенных на определенные часы встречах с клиентами и представителями правоохранительных органов, не забывавших своих «младших» коллег. По крайней мере они считали «частников» младшими братьями. И в отличие от американских полицейских чинов не грозили им лишением полномочий и лицензий. Тут никакой ревности и быть не могло: расследований преступлений на всех хватало...

Один благодарный клиент из кооператоров преподнес в дар агентству кофемолку, кофеварку и увесистый бумажный пакет кофе в зернах. В торжественных случаях Аня готовила для сотрудников настоящий душистый кофе, она даже принесла из дома керамический кофейный сервиз на шесть персон.

И вот что поведал Стас детективу.

В их совместное предприятие стали приезжать из Германии представители фирмы, с которой они имели дела. Нильский особенно не вдавался в подробности, но Иван понял, что совместное предприятие занимается продажей в Петербурге за рубли немецкого баночного пива, колготок, видео- и аудиокассет, шоколада. Немцы не гнушались нашим сырьем, вплоть до коровьих почек и кишок. Разницу в бартере они выплачивали российским коллегам в марках. За натуральный мех платили долларами. За шкурами пушных зверей приходилось летать в Сибирь и на Дальний Восток. Туда же возили бытовую технику, видеоаппаратуру. В общем, предприятие процветало, не случайно Нильский пригнал из Дюссельдорфа своим ходом почти новенький «Мерседес». Правда, посетовал, мол, лучше бы он купил там нашу испытанную «Волгу».

На иномарки больше обращают внимания, завистливое хулиганье норовит устроить какую-нибудь пакость: поцарапать кузов или проколоть шины. Угнать трудно, Стас поставил новейшую сигнализацию, так и тут неприятности: по ночам она срабатывает даже если кошка на машину вспрыгнет. Приходится ночью бежать из квартиры во двор и выключать сигнал — понятно, жильцы недовольны.

Недавно Стас заметил, что один из немецких коллег Миша Бронх что-то часто зачастил в Петербург, где он до эмиграции в ФРГ проживал. Был несколько раз в гостях у него, Стаса. Разумеется, познакомился с Соней. Мише 35 лет, у него свой коттедж в Дюссельдорфе, две машины, он холостяк. Стал привозить из Германии дорогие подарки для нее. Соня, конечно, не отказывалась — женщины падки на это! Одни французские духи, преподнесенные ей на день рождения, стоили тысячи! Не нравилось все это Стасу, но что он мог поделать? Запретить Бронху дарить ценные вещи? Или отказать ему от дома? От Миши многое зависело, он был в дюссельдорфской фирме не последним человеком. И петербургский шеф Стаса велел ему всячески привлекать Бронха. И вот с месяц назад тот прибыл в Петербург и надолго застрял здесь, хотя никаких особенных дел по фирме не было. Остановился он не в гостинице, как это делал раньше, а снял у старого знакомца квартиру на улице Рубинштейна. Несколько дней тому назад Стас совершенно случайно увидел Соню на углу Рубинштейна и Невского проспекта. Он не подошел к ней, а вечером дома завел разговор, что она делала и где была. Жена сказала, что весь день провела в постели, у нее болела голова после вчерашней попойки, кстати, на ней был и Миша Бронх, пробовала читать «Поющие в терновнике», но вскоре уснула. Стас заметил, что днем звонил с работы, но телефон молчал. На что Соня ответила, что аппарат она отключила... Это была первая ложь. Стас проглотил ее, так как не захотел ссориться с женой. Вечером они были приглашены в Солнечное на дачу к его шефу. Тот тоже был неравнодушен к Соне, но Стас понимал, что, имея красивую жену, нужно быть снисходительным к ее поклонникам, до тех пор, конечно, пока соблюдаются приличия... Так вот на том самом вечере приличия не были соблюдены: Стас видел, как Соня и приглашенный на вечеринку Бронх целовались на берегу залива, куда все направились полюбоваться закатом. Они отстали от компании, укрылись за толстой сосной на пляже и присосались друг к дружке... Рассказывая об этом, а он именно употребил слово «присосались», Стас даже скрипнул зубами.

— Что я должен был сделать по-вашему? — уставился он на внимательно слушавшего Рогожина. — Набить обоим морды? Устроить скандал? Завтра же мой шеф вытурил бы меня с работы. Миша Бронх — это фигура, от него многое зависит в нашем деле, а кто я? Свистни, и на мое место прибегут сотни и еще ручку шефу будут целовать за такую манну небесную!

— Работа у вас — манна небесная? — улыбнулся Рогожин.

— Где шелестят долларами и пахнет заграницей, там за работу жизни своей и чужой не пожалеют, — угрюмо произнес Нильский. — Вы что, не на этом свете родились?

— Я, видно, родился под другой звездой...

— Не каждому выпадает в этой жизни настоящая удача, — самодовольно произнес Стас.

— И вы сделали вид, что ничего не заметили? — вернул разговор в прежнее русло Иван.

— Если этого прилипчивого подонка Болтунова можно было припугнуть — с тех пор, как мы его припугнули на Заневском проспекте, он меня и Соню оставил в покое — то с Бронхом этот номер не пройдет... Я не знаю, что мне и делать: или потерять работу и сохранить жену или держаться за фирму и на все закрыть глаза...

— Закрывайте, — равнодушно заметил Иван.

— Черт бы их всех побрал! — вырвалось у Нильского.       

Он действительно выглядел растерянным и беспомощным. В серых выразительных глазах сквозила тоска, длинные, с ухоженными ногтями пальцы, теребили молнию на кожаной куртке с накладными карманами.

«Ну что еще этой дурочке Соне нужно? — глядя на него, размышлял Рогожин. — Красивый парень, хорошо обеспеченный, не хам, по-видимому, вон на «Мерседесе» разъезжает! «По описанию Нильского, Миша Бронх — фамилия-то какая! — был невысокого роста с выпуклыми глазами-биноклями, неряшливой каштановой с рыжинкой бородой вокруг носатого лица на шведский манер, ноги кривые, а руки короткие, зато на пальце перстень с синимбриллиантом, который стоит в Германии столько же, сколько и «Мерседес». Была у Стаса мысль напустить на него того самого приятеля, с которым он приходил к Болтунову, когда встретились там с Рогожиным, но заботливый шеф приставил к Бронху телохранителя...

— Раз вы знаете, что жена вам изменяет, что же мы для вас сможем еще сделать? — спросил Иван.

— Уверен! — горько усмехнулся Стас. — Любой муж до последнего надеется, что это не измена, а так, легкий флирт. Ведь я их за ноги не держал? И потом, я должен наверняка знать: день, час, минуты, когда это было... Вы ведь можете сделать фотографии или записать на видео?

— Это противозаконно, — усмехнулся Иван. — Мы этим не занимаемся. Да и аппаратуры у нас такой нет. Выяснить их отношения я, конечно, смогу, но придется вам поверить мне на слово, впрочем, отчет я вам составлю... для личного пользования. В суде он силы документа не будет иметь.

— Я не хочу с женой разводиться!

— Тогда чего же вы хотите?

— Изменяет мне Соня с этим... вшивобородым пижоном или нет? — помедлив, ответил он. — Вот что меня сейчас мучает.

— Ну, узнаете вы... и день, и час, — сказал Иван. — А дальше? Разводиться вы не хотите, работу терять — тоже. Будете все это носить в себе? Не думаю, что вам станет легче.

— Мне и мать говорила, когда я привел Соню домой, что мне с ней придется еще горя хватить, — признался Стас.

— Хорошо, вы будете знать о своей жене, — закончил с расстроенным Нильским разговор Рогожин. Он записал в свой объемистый блокнот все данные о Бронхе и распорядке дня Сони. Она нигде не работала и как хотела, располагала своим временем, чаще всего она убивала его, шастая по коммерческим магазинам: кое-что ненужное сдавала на комиссию, кое-что покупала.

Вряд ли эти сведения, сумбурно выложенные Нильским, могли пригодиться Ивану, но он терпеливо, не перебивая, выслушал его. В профессии частного детектива умение слушать и выбирать из кучи навоза жемчужные зерна немало значило... Следить за Соней Лепехиной не представляло особенного труда: высокая, стройная темноволосая девушка с крупными карими глазами и маленьким розовым ртом, действительно была красива, редкий мужчина не удостаивал ее своим вниманием. Она к этому привыкла и не смотрела на глазеющих мужчин. Особенно часто подлетали к ней тонконогие черноусые кавказцы — эти славились своей настырностью — но молодая женщина смотрела на них, как на пустое место. И те с разочарованными физиономиями отступали, пожирая ее стройные ноги и высокую грудь влажными глазами.

Витрины магазинов-салонов надолго приковывали ее взгляд. Правда, таких витрин было мало: крошечные частные магазинчики ютились больше в подвалах и закутках, вместо витрин на стенах были намалеваны указатели и стрелки, указывающие проход в такие магазины. Каждый хозяин стремился другого перещеголять каким-нибудь вычурным иностранным названием. Но у Сони были свои любимые магазины на Невском, улице Марата, у Кузнечного рынка. Посещала она самые дорогие и крупные. Свою роскошную шубу она давно сменила на джинсовую юбку и замшевую курточку. Черные блестящие колготки — они стали входить в моду — лакированные туфли на высоком каблуке, пышные, красиво уложенные знакомым мастером каштановые волосы открывали высокую нежную шею. В Соне не было ничего вульгарного, вызывающего, наоборот, некоторая аристократичность просвечивала в ее тонком овальном лице с небольшим, чуть вздернутым носиком.

К бородатому Мише Бронху Сонечка Лепехина наведывалась на улицу Рубинштейна 2—3 раза в неделю, была там с 11 до 13. В это время ее муж скучал в конторе на улице Достоевского. Она еще из дома утром звонила ему и сообщала, что до обеда прошвырнется по магазинам. Обычно в три дня муж приезжал домой обедать. Еду Соня готовила с вечера. Жили они по нынешнему времени на широкую ногу: в холодильнике куры, дорогая колбаса, масло, сыр, мясные паштеты, копченая рыба, фрукты и прочее, что можно купить в кооперативных магазинах и на рынке. Не выводились желтые бананы, Соня их любила, как и ананасы. Нечто эротическое проглядывало, когда она прямо у ларька сдирала желто-белую шкурку с банана и медленно засовывала изогнувшуюся сочную мякоть в свой розовый рот... Соня даже позволяла себе иногда на ночь делать маски для лица из сметаны и лимонного сока. Это при том, что один лимон стоил почти сто рублей.

Миша Бронх — он открывал дверь Соне — был описан Нильским довольно точно: круглое лицо, круглая борода вокруг него, толстые красные губы и выпуклые черные бархатистые глаза. Бриллиант на втором пальце от мизинца левой руки посверкивал как глаз хищного зверька. Широкая мягкая кожаная куртка, джинсы, кроссовки — все как и у российских преуспевающих бизнесменов.

В это пасмурное петербургское утро Иван сидел в дегтяревской машине под окнами пятиэтажного старинного дома, где в двухкомнатной квартире на третьем этаже ворковали за накрытым столом с шампанским и популярным ликером «Амаретто» Миша Бронх и Сонечка Лепехина... В отсутствие хозяина, Рогожин побывал там и установил крошечный микрофон, по виду напоминавший засохшую сливу. Он закрепил его клейкой лентой за картиной, висящей в изголовьях широкой тахты, накрытой длинношерстным пледом. На старом, потемневшем полотне неизвестного мастера изображена обнаженная Венера и сатир, а за деревьями прятались пухленькие крылатые купидоны с луками. Осклабившийся, с острыми рожками и козлиной бородой, старик, похотливо простер свои волосатые руки к полулежащей белоснежной с розовыми круглыми грудями, Венере. На чувственных губах Богини сладострастия мечтательная улыбка, не о сатире она думает, а о красавце Адонисе...

В машине находился портативный аппарат с магнитофоном, записывающий все, что происходило в комнате. В январе Иван и Дегтярев принимали в Санкт-Петербурге трех частных детективов, приехавших сюда из рассадника преступности, знаменитого Чикаго. Крепкие, веселые ребята. Им показали город на Неве, отвезли даже в Комарово к Глобову, который знатно угостил заморских гостей. Переводчиком был один из служащих миллионера. Неделю пробыли в Петербурге американские детективы, а уезжая, подарили агентству вот этот аппарат с набором всевозможных микрофонов.

Не поскупились и дали два десятка крошечных магнитофонных кассет. Они бы подарили и «магнум», но он был записан в декларации, иначе они не провезли бы его в «Боинге». Сейчас за этим очень строго следят.

Аппарат действовал отлично: мало того, что записывал на пленку, но прямо в машине можно было услышать все, что происходит в комнате. И занимал такой аппарат совсем немного места. Снаружи в машине его не увидишь, как и наушник в ухе Рогожина. Моросил мелкий дождь, он шуршал о крышу машины, избороздил извилистыми струйками стекла. В мусорных металлических баках копошились голуби. С балкона пятого этажа за ними наблюдала взъерошенная ворона. Неожиданно спланировав вниз, она выхватила из бака высмотренную сверху белую корку и снова взмыла на железные перила баков. Три школьницы, спрятавшись под ржавым железным навесом, курили сигареты, иногда чему-то громко смеялись. Скоро они убежали со двора, наверное, близко школа: покурили и снова на уроки.

Без всякого удовольствия слушал Иван пустую болтовню на третьем этаже. Вроде бы уже привык к тому, что приходится заниматься такими делами, но что-то в душе протестовало против этого. Американские детективы рассказывали, что им доводится заниматься делами почище элементарного прослушивания — в ход пускают и кулаки, и дубинки, и оружие. Делают фотографии в самые интимные моменты в постели. Такая уж работа детектива... Но если ты честный и порядочный человек, то вытравить из себя совесть, стыд невозможно. Иван сейчас занимался непорядочным делом: подслушивал частную жизнь незнакомых ему людей, не только подслушивал, но и записывал на магнитофон, а разве проникать в чужие запертые квартиры порядочно? Пусть даже ради выяснения истины? А вот ему приходится делать то и другое. В квартиры подозрительных людей наведывались в их отсутствие и работники уголовного розыска, госбезопасности, подслушивали телефонные разговоры, устанавливали микрофоны... Об этом сейчас открыто пишут в газетах. Конечно, кассету с записью он не отдаст клиенту, позволит лишь прослушать ее в его присутствии. Хотя и опасно было задерживать на месте преступления воров и бандитов, но то была настоящая мужская работа, пригодился ему армейский опыт, а вот сидеть в машине с микрофоном в ухе... Из бесед с американцами Иван понял, что их не мучают сомнения на этот счет, они получают от начальства задание и стараются его выполнить, как можно лучше. За это им деньги платят, повышают в должностях. А разве журналисты, залезающие к знаменитостям чуть ли не в постель, лучше? Чтобы добыть сенсационный материал, они готовы на все, но журналисты интригуют своих читателей, вызывая у них низменный интерес к известным людям, кинозвездам, а частные детективы помогают своим клиентам, спасают их от преступников, разрешают и самые сложные нравственные проблемы...

Успокоив себя подобным образом, Иван стал внимательно прислушиваться к разговору.

Бронх: ...теперь это совсем другой Ленинград, чем был раньше.

Соня: Санкт-Петербург, дорогой... Ленинградом только замшелые партийцы наш город называют. Дедушка Ленин оказался не таким, каким нам его с первого дня рождения представляли: добрым, умным, ласковым! Он был жесток, ненавидел русский народ, хитер и...

Бронх: Ну его к черту, дедушку Ленина! — послышался хриплый смех. — Тебе налить?

Звон стекла о стекло, бульканье, какой-то скрип.

Соня: Мне кажется, Стасик обо всем догадывается.

Бронх (беспечно): Ну и пусть!

Соня: Как это пусть? Он ведь мой муж.

Бронх: Если я даже на его глазах тебя трахну, он ничего не скажет.

Соня: Я не люблю это слово: «трахнуть»!

Бронх: Есть и другое слово...

Соня: Миша, Бога ради! И потом он любит меня.

Бронх: Я думаю, он больше любит валюту, чем тебя. Предложи ему солидный куш — и он продаст тебя не задумываясь.

Соня: Ты его не знаешь.

Бронх: Стаса-то? (смеется). У вас тут все помешаны на долларах! Оно понятно, рубли попали в гиперинфляцию, а жить-то красиво все хотят. Сонечка, ты не обольщайся насчет своего красавчика — он променяет тебя на богатую старуху из-за рубежа, лишь бы на ее счету денежки водились. Жаловался, что ты ему дорого обходишься.

Соня: Вот скотина! Да не ты, Мишель, а Стас!

Бронх: Мое предложение в силе, моя радость, бросай своего ковбоя и поехали в процветающую Германию. Неужели не видишь, что тут творится? По всем швам, как гнилая одежка, расползается СССР, теперь с треском расползается и РСФСР. Люди с окраинных республик озверели, русские бегут от них, идет настоящая война в Армении, Азербайджане, Грузии. А что устроили молдаване в Бендерах? А у вас в Петербурге? Кавказцы открыто приезжают вас грабить, убивать, а вы молчите, все терпите! Да что же это за жалкий, тупой русский народ?! Над вами потешается Америка, Европа! Ваши гангстеры было сунулись пожировать в Германию, но там быстренько показали им, где раки зимуют... Я родился здесь, почти всю жизнь прожил в Питере, но ни за какие коврижки сюда не вернусь. В этот грязный вонючий город, где даже знаменитый Невский превратили в помойку! По-моему, у вас давно уже никто не работает — все на улицах торгуют: и стар, и млад. Я много где побывал, но столько нищих, как у вас, во всей Европе не встретишь. Я эти рожи не могу больше видеть на улицах. Когда-то в СССР ленинградцев считали интеллигентными людьми, мерилом нашей культуры, а сейчас? Пьянь, рвань, брань... На весь мир трезвонят, что голод в России, а пьяные пачками на тротуарах валяются! И даже женщины. И это тогда, когда бутылка водки стоит черт знает сколько!

— Подонки и нищие пьют лосьоны, одеколоны... — вставила Соня.

Бронх: Сонечка, ты не должна жить в этой агонизирующей стране, ты красива, умна, ты здесь выглядишь белой вороной, а там я тебе создам такие условия, которых ты достойна. Признаюсь, что немкам далеко до русских девочек...

Соня: Я языка не знаю.

Бронх: Думаешь, я знал, когда туда приехал? Выучил, я тебя за пару месяцев натаскаю.

Соня: Налей мне коньяка, нет, лучше «Амаретто».

Снова звон бутылки о рюмку, бульканье. И какой-то странный скрип. Стол шатается или стул с изъяном?

Бронх: Я люблю тебя и хочу на тебе жениться. У меня там свой дом, две машины, счет в банке. Ваша фирма мне приносит изрядный доход. У меня постоянная виза. Сюда мы будем приезжать, когда ты пожелаешь.

Соня: Ты говоришь грязь, мразь, пьянь... Но меня все это не касается. Я не хочу этого видеть. Я живу сама по себе и ни в чем себе не отказываю. Хожу в те магазины, где нет очередей... И Стасика жалко... Говорю же, он любит меня, носит на руках.

Бронх (смеется): Мне тебя будет, конечно, не поднять... (бульканье, откашливание). Ну а ты-то его любишь?

Соня: Я никого не люблю. Даже тебя, Мишель.

Бронх (громко смеется): Спасибо за откровенность! Моей любви к тебе хватит на двоих, моя радость!

Соня: Не называй меня так — это же пошло!

Бронх (говорит что-то по-немецки. Иван разобрал лишь слово «фрау»).

Соня: Это было признание в любви?

Бронх: Что-то в этом роде...

Соня: Стасик без меня пропадет: сопьется, его выгонят с работы. Я не могу такой грех взять на душу.

Бронх: Какому ты Богу молишься?

Соня: Я забыла, что ты другой веры!

Бронх: У меня один Бог — деньги, моя радость!

Соня: Я же тебя просила, Мишель?

Бронх (насмешливо): Сколько в тебе достоинств, Соня!

Соня: Господи, уже половина двенадцатого! Стас придет обедать в два часа. Он в восторге от моей стряпни. Я готовлю такое жаркое из молодой свиньи — пальчики оближешь!

Бронх: Коньяку или ликеру?

Соня: Поторопись, милый, я не хочу неприятностей.

Бронх: Сама же говоришь, он тебя на руках носит... Пусть привыкает.

Соня: К чему?

Бронх: Есть тут у меня одна идейка...

Протяжный скрип пружин дивана, шуршание, стук сбрасываемой на пол обуви, шепот, чмоканье.

Соня: Подожди, я схожу в ванну.

Бронх: Можно, я с тобой?

Соня: Как хочешь...

«Слава Богу, — с облегчением подумал Иван, выключая аппарат. — Они меня избавили от ахов, охов, сюсюканья и мерзких возгласов...»

Нечто подобное он уже записал для Нильского в прошлый раз. Ненасытный Мишель Бронх за час овладел Соней дважды.

Однако пленку Станиславу Нильскому так и не довелось прослушать: через несколько дней, когда у Рогожина был отпечатан на машинке полный отчет о встречах Сони Лепехиной и гражданина Германии Михаила Бронха, в контору на улицу Жуковского прибежал взволнованный клиент и радостно затараторил:

— Деньги я внес в вашу кассу — мы в расчете. Мне больше ничего от вас не нужно. Мы с женой уезжаем на год в Дюссельдорф. Уже и контракт подписали. Жилье и все прочее предоставит Михаил Бронх.

— Вас уже не интересует: изменяла вам жена или нет? — уточнил Иван, скрывая иронию.

— Я вам говорю, мы на целый год уезжаем в Европу, Иван Васильевич! Я счастлив! И платить мне будут марками, а не бумажным хламом, называемым советским рублем! Понимаете вы это или нет?

— Поздравляю вас, — в том же тоне проговорил Рогожин, закрывая тонкую папку.

— Как я рад отсюда вырваться! — не мог успокоиться Нильский. — Здесь мы живем на пороховой бочке.

— Я думаю, вы преувеличиваете.

— Того и гляди, вспыхнет гражданская война. Народ злой, завистливый — мне опять поцарапали на «Мерседесе» дверь.

— Распишитесь вот здесь, — протянул ему скрепленные листы Иван. — Я задание выполнил и вы удовлетворены. Это для нашего архива.

— Я думаю, теперь эти бумаги лучше всего...

— Я вас понял, — сказал Иван.

Нильский даже ради любопытства не полистал бумаги, не попросил хотя бы прослушать пленку.

— Это все Соня устроила, — возбужденно продолжал он, но смотрел не на детектива, а на икону Георгия Победоносца. — Значит, она меня любит, верно, Иван Васильевич?

Иван промолчал. Соня очевидно, правду сказала Бронху, что никого не любит. Скорее всего, любит она себя и красивую жизнь, а теперь это не осуждается.

— Иначе она могла бы уехать вместе с ним? На кой черт я им понадобился?

— Успехов вам, — улыбнулся Иван. Ему не хотелось подавать руку суетящемуся Нильскому, но тот сам протянул и долго и радостно жал руку Рогожина.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ


1


Старик в длинном влажно лоснящемся плаще — с неба моросил мелкий дождь — вооруженный ржавым металлическим прутом с загнутым наподобии крюка концом увлеченно шуровал им в мусорном баке. У его ног стояла коричневая сумка с перевязанными веревками ручками. Старик был без кепки и мокрая лысина блестела. Худощавое бритое лицо было сосредоточенным, движения неторопливыми, сноровистыми. Подцепив что-либо стоящее, он расправлял находку свободной рукой, долго разглядывал прежде, чем положить в сумку. Что было из мелочи не подцепить крюком, вытаскивал рукой, близко подносил к глазам, рассматривал.

Постоянные жители мусорных баков — кошки, — спрятавшись от дождя под металлическим навесом над подвальным помещением, неодобрительно следили зелеными узкими глазами за незваным гостем. Из-под арки показалась сильно горбящаяся женщина в клетчатом платке. У нее тоже сумка, только вместо прута палка с загнутой рукоятью. Увидев старика, она остановилась, сокрушенно покачала головой, явно недовольная тем, что баки уже оккупированы, но тем не менее подошла к уже обследованному стариком и, по-птичьи нагнув голову, стала рассматривать содержимое. Вскоре засунула туда руку и вытащила гуттаперчевую куклу с оторванной ногой, обтерла вынутой из сумки тряпицей и спрятала, таким же образом она извлекла зачерствевший кусок булки и, зыркнув на старика, мол, чего же ты прозевал? удовлетворенно положила в сумку.

Аня Журавлева стояла у дверей парадной с мусорным ведром в руке и не решалась его вывалить в бак, а мусороискатели продолжали копаться в них и не торопились уходить в следующий двор. Глядя на них, молодая женщина чувствовала себя виноватой: ей вот есть еще что высыпать из пластикового ведра, а у них уже, по-видимому, и мусора не осталось...

В правый бок ощутимо толкнуло, шевелится человечек, просится на Божий свет... Через месяц ей ложиться в роддом. Аня прекрасно помнит ту ночь, когда забеременела. Хотя она и была тогда совсем неопытной девчонкой, сразу почувствовала, что в ней зародилась новая жизнь. Это случилось 24 сентября 1991 года. Ивану же она сообщила о беременности лишь через три месяца, а почему не сразу — она и сама не знала. Может, еще не верилось, что она способна произвести на свет другого человека. Живот у нее огромный, даже в злой длинной очереди за продуктами ее пропускают к кассе. Муж запретил ей стоять в очередях, знал по себе как это нудное стояние выматывает и здорового человека. Иногда в гастрономах выбрасывали колбасу со скидкой, так же мясо, кур. И как только люди узнают? В мгновение ока выстраивается длинная очередь. Но такое случалось все реже и реже. Было такое ощущение, что некто гнусный и расчетливый внимательно следит, как население Петербурга реагирует на повышение цен? Следит и делает свое черное дело, готовя новый скачок цен. Раз люди не возмущаются, не громят магазины и ларьки, значит, все в порядке. А болтовня, возмущение словесное в очередях — этим можно пренебречь.

Взглянув на старика и пожилую женщину, Аня подумала, что эти в очередях не стоят, раз докатились до помоек. Вернее, их довели до такой жизни. По телевидению сообщали, что пенсии при растущей дороговизне хватает лишь на неделю, как бы человек не экономил. Политики из оппозиции открыто говорят, что правительство «мальчиша-плохиша», то есть Гайдара, ограбило народ, а сейчас физически голодом убивает его, то и дело слышится слово «геноцид» — это по отношению к русскому народу. Сами политики и члены правительства иногда с изумлением говорят, что нигде больше в мире нет такого странного народа, как русский! Все терпит, все прощает, всему верит, что ему преподнесут в печати и с экрана!

Старик и женщина, наполнив сумки, наконец, ушли и Аня опорожнила ведро. Наблюдавшие за ней кошки лениво потянулись к бакам. Дождь вроде утих, лишь из водосточных труб брызгали белые струйки, да звонко капало с крыши на железный навес. С громким смехом влетела во двор стайка подростков-школьников. Расположились под навесом и сразу дружно задымили. По 10—12 лет, а смолят как взрослые, правда, неумело. Особенно усердствуют девочки, что уж совсем им не идет. Одна из них посмотрела на идущую к двери Аню, что-то произнесла и грянул дружный смех. «И вас, дурочки, эта чаша не минует!» — без всякой злости подумала Аня.

На маленькой кухне живот ей мешал: задевала им за газовую плиту, углы старинного буфета, за столом тоже стало неудобно сидеть. Иван уже вторую неделю не трогает ее. Неужели его все еще влечет к ней, такой «уродине»? А приятно, что муж с вожделением смотрит на нее. Грудь стала полной, тугой, соски оттопыривают блузку, иногда проступает сквозь материю молоко. Врач-консультант успокаивает, говорит на осмотрах, что беременность развивается нормально, даже не предложил лечь для сохранения плода, а многие задолго до родов ложатся. Вспомнилось, как одна беременная женщина сетовала в приемной консультации на улице Маяковского, что вовремя не сделала аборт, а теперь вот придется рожать...

— Ну, принесу в мир еще одного несчастного? — монотонным голосом говорила она. — Хорошо, если сохранится в грудях молоко, а если нет? Какое у нас сейчас питание? Чем кормить буду? А одевать? Пеленки-распашонки стоят тысячи, а подрастет чадо, вообще волком взвоешь. Не пустишь ведь на улицу голышом? У нас не Африка... А вырастет, так или торговать будет или воровать...

— Напрасно вы так, — не выдержала Аня. — Может, ваш ребенок будет ученым или поэтом.

— Ученый, поэт! — усмехнулась женщина. Живот у нее был острый и выпирал немного в сторону. — Вся наша интеллигенция сейчас обнищала и зарабатывает куда меньше мальчишек, протирающих на перекрестках стекла машин... Да и наследственность, милая дамочка, у нас худая: муж-пьяница, ни на одной работе больше месяца не держат, дрался со мной, раза два ребра сломал, пока я ему молотком башку не проломила...

— Убила? — ахнула женщина, что сидела напротив.

—  Оклемался, подонок, но не успел выйти из больницы, напился какой-то дряни и снова кулаки распустил, но тут Бог помог: попался на товарной станции за кражей из контейнера немецких консервов и сухого молока. Срок получил. Тут только я спокойно и вздохнула.

Хотя муж и просил ее не выходить из дома — на работу Аня уже две недели как не ходит — она не могла весь день торчать в комнатах.

После ужина они с Иваном гуляли в любую погоду по набережной Робеспьера. От Невы веяло свежестью, закатное солнце блестело на шпилях Петропавловки, темная вода посередине тоже золотилась, чайки бесшумно летали над Литейным мостом. Рыболовы, как всегда, окруженные любопытными, взмахивали удочками с парапетов. Иван поддерживал жену за локоть, впереди трусил золотой спаниель. В конце апреля муж принес его домой на руках. У собаки с печальными глазами отнялись обе задние лапы. Он страдальчески смотрел на Аню, она пощупала лапы, ребра — муж сказал, что спаниелька, по-видимому, попала под машину — но явных переломов не обнаружила. Собака ей сразу понравилась, она отнесла ее в ветеринарную лечебницу, там сказали, что песик поправится, выписали лекарства. Иван обнаружил спаниеля на улице Восстания во дворе дома, когда ходил по своим делам. Пес лежал на асфальте у клумбы и жалобно повизгивал, перед ним на клочке газеты белели рыбьи головы. Девочка, нагнувшись, гладила собаку по гладкой голове. Она и рассказала Ивану, что спаниелька сегодня утром попала под грузовик, кто-то принес ее с улицы сюда. Странно, что хозяева его не забрали. Один мальчик видел, как девочка в вельветовых брюках, не уследившая за выскочившим за кошкой на проезжую часть спаниелем, завизжала и с плачем куда-то убежала, наверное, подумала, что песик погиб под колесом грузовика.

Спаниелька явно была породистой и ухоженной, словоохотливая девочка сообщила и то, что этого песика она раньше не видела, значит, он не из их дома. Во время этого разговора пес такими несчастными глазами смотрел на Ивана, что он, не раздумывая, взял его на руки и понес домой. На всякий случай он несколько раз повторил девочке номер своего телефона на тот случай, если вдруг обнаружатся хозяева, но вот уже прошла неделя, а звонка не было. Аня и Иван быстро привязались к ласковому, почти с человеческими глазами, песику. Буквально на третий день после лечения он стал самостоятельно передвигаться, а, через неделю уже бегал, правда, чуть прихрамывая. На прогулках он трусил впереди новых хозяев, будто пританцовывая.

Когда Аня вернулась с ведром, спаниель — его назвали Грифом — встретил ее на пороге, обнюхал ведро, ноги и, бросившись к вешалке, где внизу были туфли на низком каблуке, одну в зубах принес ей. Это было приглашение к прогулке. Аня перебрала много собачьих кличек, прежде, чем остановилась на Грифе, точнее, спаниель сам отреагировал на эту кличку. Отзывался он и на Графа, но Аня посчитала, что Граф — это слишком уж претенциозно. Ветеринар сообщил ей, что спаниелю не больше двух лет. Гриф поднимал заднюю ногу во всех тех местах, где собаки оставляют свои отметки. Поначалу это у него не очень энергично получалось, сказывалась травма, но вскоре все пришло в норму. Аня часто задумывалась, что же на самом деле случилось? Не могли хозяева бросить на произвол судьбы пострадавшую собаку. Может, девочка просто перепугалась, боясь наказания, сказала дома, что спаниелька потерялась, убежала? Такое бывает. Или подумала, что песик погиб и в ужасе скрылась от этого места подальше. Ане и Ивану теперь было бы нелегко расстаться с так неожиданно вошедшим в их жизнь золотистым Грифом. Наверное, ни к кому так сильно люди не привязываются, как к собакам. Если и остались в этом мире бескорыстно преданные существа, так это собаки. Спаниелька был деликатным псом, по утрам терпеливо ждал, когда они проснутся, тут же приносил ботинки Ивану, приглашая прогуляться, иногда муж ворчал, не привык еще до завтрака выскакивать с собакой на прогулку, а Гриф упорно не желал возвращаться домой ранее, чем через полчаса. Утром его выводил Иван, в обед — Аня, а вечером гуляли втроем. Это была самая продолжительная и приятная прогулка, иногда длилась больше часа. И Гриф ее ожидал с нетерпением. Странно, что он угодил под машину, так как всегда держался вблизи хозяев, а если куда и отлучался, то стремглав мчался по первому зову. На проносящиеся мимо машины он посматривал равнодушно, будто и не побывал под одной из них. Гриф был смелый пес, не боялся подбегать к большим собакам, а если ему досаждали, прыгая на него, то рычал и огрызался, показывая ослепительные клыки. И весь он был компактный, золотисто-гладкий и вместе с тем пушистый у ног, курчавые уши почти до земли, культяпистый хвост все время в движении. При всей своей природной ласковости держался с достоинством, не позволял обращаться с собой как с избалованной болонкой. И не любил, когда гладили по голове: всячески уклонялся, отворачивался, низко нагибал голову, подметая ушами землю. Ресницы у него были длинные, как у современной модницы, а крупные глаза — карие, в потемках они светились розоватым светом.

Аня решила, что сегодня она прогуляется с Грифом на набережную, погода хорошая, на голубом небе светит солнце, нет ветра. От деревьев исходит запах клейкого молодого листа. Хотя Аня и носила с собой поводок с карабином, как правило, он ей не требовался: Гриф беспрекословно слушался, а после такого потрясения с машиной, никогда не выбегал на проезжую часть, даже если на другой стороне улицы маячила кошка. Надо сказать, что к кошкам он относился терпимо, что очень важно для городской собаки. Чаще всего из-за кошек они и гибнут под колесами машин.

По Неве плыли буксиры, многовесельные байдарки, даже в той стороне, где голубеет златоглавыми куполами Смольнинский монастырь, треугольным вымпелом реял парус яхты. Какой-то счастливчик уплывает из окутанного пепельной дымкой города в синий простор Финского залива. Богатый человек, конечно. Кто сейчас еще может себе позволить иметь яхту или катер, когда бензин стал дороже молока? Но вот парадокс! Сколько ни повышают цены на бензин, на колонках все равно очереди, машин на улицах полно. И все больше появляется иностранных с питерскими номерами. И за рулем сидят совсем молодые люди все в тех же дорогих кожаных куртках и ослепительно белых кроссовках.

Услышав шум и приглушенные крики, Аня сначала глазам своим не поверила: прямо у парапета пять парней в джинсах и безрукавках с иностранными надписями на груди и спине стаскивали с плеч юноши желтую кожаную куртку. Тот отбивался, что-то выкрикивал, но те, стащив ее, стали снимать часы с руки, один из них расстегивал ему ремень на джинсах. Мимо к тоннелю Литейного моста проносились машины, подальше замерли с удочками рыболовы, прохожие сворачивали с тротуара и переходили на другую сторону набережной. Как все дальше произошло, Аня и сама не смогла бы себе толком объяснить. Помнит, что дико закричала на грабителей, бросилась к ним, ее обогнал бесстрашный Гриф и стал, бегая вокруг них, неожиданно басисто и зло лаять. У Ани округлились глаза, выступившие весной веснушки потемнели от гнева, она обеими руками вцепилась в парня, отдирала его от юноши с искаженным лицом. Даже несколько раз хлестнула поводком. Жертве нападения уже успели поставить фонарь под глазом, из носа капала кровь.

— Уйди, сука! — замахнулся на молодую женщину один из парней. Внешне ни один из них не походил на бандитов, которых показывают в кино и по телевидению. Он бы ударил ее, но тут с протяжным визгом затормозила легковушка — Аня не разбиралась в иномарках — и оттуда выскочили трое спортивного вида мужчин. Без лишних слов они бросились в гущу дерущихся, замелькали кулаки, послышались сдавленные крики, оханье, двое нападавших сразу же оказались на асфальте, остальные трое, оставив полураздетого юношу, сопротивлялись, но мужчины были явно опытными бойцами, когда они, свалив еще одного, обернулись к оставшимся двоим, те бросились наутек, поднявшиеся с асфальта тоже припустили в разные стороны. У юноши была разорвана у ворота рубашка, джинсы с него не успели снять, но они спустились и он беспомощно стоял в синих трусах и рукавом стирал с лица кровь.

— Каратэ нужно заниматься, дружок! — сказал ему один из мужчин.

— Они мою куртку унесли, — облизал распухшие губы паренек.

— Джинсы-то надень, Аполлон! — усмехнулся другой.

Юноша торопливо подтянул штаны, застегнул ремень. Засохшая струйка крови спустилась от носа к подбородку, отчего он напоминал сейчас раскрашенного индейца далеких времен.

— До чего дошло: среди бела дня раздевают прямо на улице! — покачал головой другой мужчина. Он внимательно осматривал сжатый кулак, по-видимому, костяшки немного сбил.

— А вы, мадам, прямо-таки львица! Не испугались пятерых! — улыбнулся мужчина с плечами борца. Лицо приятное, длинные до плеч волосы. Он чем-то напоминал известного американского артиста с косичкой сзади, который исполняет роль в фильме «Нико».

— Наверное, муж? — предположил второй.

— Нет, — ответила Аня. — Спасибо, что помогли, а то я было подумала, что в Петербурге не осталось порядочных людей. Все делали вид, что ничего не видят и не слышат.

— Ваши знакомые? — повернулся к пострадавшему тот, который походил на артиста. — Что-то не поделили?

— Я их никогда раньше не видел, — облизывая разбитые губы, ответил тот.

— В вашем положении лезть в драку... — усмехнулся один из мужчин, поглядев на Аню.

— Это была не драка, а грабеж среди бела дня, — резче, чем следовало бы, ответила Аня. Их реплики почему-то вызывали у нее раздражение. Глядя на ее огромный живот, они переглядывались и улыбались.

— А что им все-таки от вас было нужно? — допытывался один из мужчин. У него были узкие рыжеватые усики, мощные мускулы вздували рукава голубой рубашки.

— Они шли сзади и задирали меня, — стал рассказывать потерпевший. — Я молчал. Надо было перейти на другую сторону, там народу больше, но из-за каких-то подонков... — юноша на секунду умолк. — А потом они сразу все налетели сзади, сказали, чтобы я снял куртку, часы, джинсы, не то они оглушат меня кастетом и сбросят в Неву. Показали маленький пистолет, наверное, газовый.

— И все-таки на людной набережной...

— По телевидению сообщали, что один кавказец тоже на глазах прохожих набросился на девушку и хотел ее изнасиловать, — заметила Аня.

— Значит, мы вовремя подоспели, — заметил похожий на Нико мужчина.

— Надо в милицию заявить? — беспомощно посмотрел на них юноша. Он прикладывал к носу окровавленный платок, шумно втягивал в себя воздух, стараясь остановить вновь начавшееся кровотечение... — Я целый год работал, чтобы купить такую куртку.

— Моя милиция меня бережет, — усмехнулся усатый. — Может, так и было когда-то, хотя я в этом сильно сомневаюсь, но милиция вам, молодой человек, не поможет. Милиция убийц-то не может разыскать, а уж на вашу куртку ей наплевать.

— Обратитесь в частное сыскное агентство, — подсказала Аня. — Например, в «Защиту» на Жуковской улице.

Тимофей Викторович Дегтярев внушал своим сотрудникам, что реклама для агентства просто необходима. Он даже перечислил приличную сумму в газеты на рекламу. Люди привыкли за всем обращаться в милицию и проходят мимо частных агентств. Да их еще и немного в Петербурге. Первыми поняли значение сыскных агентств бизнесмены и кооператоры: они платили деньги и были уверены, что частные детективы все возможное сделают, чтобы помочь им. Сыщики шли по следу, как собаки-ищейки, не жалели сил и энергии, чтобы добиться результатов. Тимофей Викторович всех предупреждал, что огнестрельное оружие можно применять лишь в самом крайнем случае и стрелять в ноги, плечи. Пистолеты брали с собой, когда шли на операцию совместно с работниками милиции. Но и в этом случае, если он убьет преступника, то с частного детектива спросится во много раз строже, чем с милиционера. Поэтому сотрудники Дегтярева больше надеялись на свои мышцы и умение нападать и защищаться.

— Какая у вас красивая собачка, — попытался погладить Грифа по голове мужчина, похожий на артиста, но спаниель решительно уклонился от ласки. — И гордая!

— Это он, а не она, — улыбнулась Аня.

— Огромное вам спасибо, товарищи, — поблагодарил своих защитников юноша. — Если бы не вы, я остался бы и без штанов... — он попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось: жалкая гримаса исказила его в общем-то, симпатичное лицо.

— Вы кооператор? — спросил один из мужчин.

— Я работаю на телевышке, — ответил юноша.

— А что вы там делаете? — удивился тот.

— Я — техник-смотритель.

— Плохо же вы там смотрите... — усмехнулся «Нико». — Такую муть теперь показывают! А реклама? Гнусь какая-то!

— Это не от нас зависит, — вяло возразил паренек. — Мы обеспечиваем качественный показ в Санкт-Петербурге.

— Не телевидение стало, а помойка, — поддержал приятеля другой мужчина. — Я только информационные программы смотрю, так и там тележурналисты все искажают, пытаются протащить свои идейки, обмануть доверчивых зрителей.

— И «Богатые тоже плачут», — вставила Аня. — Эту бесконечную эпопею все в стране смотрят.

— Кроме меня, — рассмеялся «артист», — как услышу гнусные слова переводчиков, так бегу из дома. Жена глаза выцарапает, если захочу выключить телевизор.

— А мне нравится, — тихо произнес юноша. — Даже не верится, что на свете есть страны, где люди так хорошо живут... И не о политике думают, а о самих себе.

— Была бы голова на плечах, — грубовато сказал молчавший до сих пор третий мужчина в тенниске. — И. здесь можно неплохо жить.

— Кроме головы, еще сила нужна, чтобы себя защитить, — печально произнес юноша. — А если ты родился слабаком?

Мужчины забрались в «Жигули» и уехали. Гриф задумчиво смотрел им вслед. Молодец, пес! Как смело бросился на грабителей и кажется, одному порвал джинсы, а другого укусил за ляжку. И не дал себя ударить ногой — вовремя отскочил.

— Куда уехать отсюда? Куда спрятаться от всего этого кошмара?! — вдруг вырвалось у юноши. Он смотрел на Анну, но глаза были отстраненные. — Что же это за страна — Россия? Что здесь живут за люди? Да и люди ли это? Не зря нас за рубежом прозвали «совками». Мы и есть совки. Я шел на свидание с девушкой... Вот приоделся в самое лучшее. Я не кооператор и не продавец, я — техник-смотритель. Работаю и заочно учусь в Политехническом. А на кожаную куртку я заработал во время отпуска. Знаете, что я делал? Помогал на товарной станции разгружать вагоны с гуманитарной помощью. И никогда ни одной консервной банки или пачку печенья не взял. Другие брали, а я — нет. Я не могу брать чужое, а они, эти... — он посмотрел в сторону арки на той стороне набережной, куда убежали бандиты. — Какие у них лица! Пустые, холодные глаза, от них пахнет чем-то нехорошим. Наверное, гнилью...

— Это вы правильно заметили — они и есть гниль, — сказала Анна.

— Меня зовут Никитой, — запоздало представился он. — А вас?

— Аня.

— А песика?

— Гриф.

— Он скорее похож на эльфа, — на этот раз сумел выдавить из себя кривую жалкую улыбку Никита. — Гриф — птица хищная, питается падалью, а ваша спаниелька — прелесть!

— А как зовут вашу девушку?

Никита потрогал разбитую губу, отвернулся.

— Как и вас — Аня.

— Подождите, — видя, что он собрался уходить, сказала Аня. — У вас кровь.

Она носовым платком стерла ее, платок сунула ему в руку.

— Идите на свидание, — посоветовала она.

— В таком виде?

— Она все поймет. Хуже будет, если вы не появитесь.

Они еще немного поговорили и он, понурившись, зашагал к Литейному мосту. Возвращаясь домой, она подумала, что вряд ли ее тезка Аня обрадуется, увидев его в таком виде. Впрочем, если любит, то обойдется. Никите сейчас нужно участие близкого человека.

2


— Бери машину и поезжай в Комарове к Глобову, — встретил Ивана на пороге агентства озабоченный шеф. — У него неприятности.

— Обокрали?

— Это ему не грозит, — усмехнулся Тимофей Викторович. — Сам тебе расскажет.

— Почему я? — поинтересовался Иван, вообще-то, прокатиться по Приморскому шоссе в такую хорошую погоду — одно удовольствие. Вот уже неделю в Санкт-Петербурге светит солнце, небо голубое, каждое утро из окна Иван видит на зеленых куполах Спасо-Преображенского собора белоснежных чаек. Чего-то повадились они прилетать сюда с Невы. Утреннее солнце смягчает угрюмые лица прохожих, встречающихся на пути Рогожина к агентству. Жизнь все становится тяжелее, почти все трудовое население России теперь работает только на желудок. Зарплаты ни на что другое не хватает. Очень много появилось на улицах людей бедно одетых, особенно пожилых и стариков. На некоторых ветхая одежда, которую чудом раньше не успели выбросить. Обычно ее носят на дачах, когда работают на участках.

— Позвонил мне утром домой и попросил прислать тебя, — продолжал Дегтярев. — Видно, ты ему понравился.

— Просто я хороший работник, — улыбнулся Иван, подзадоривая шефа. Тот обещал повысить всем зарплату, но пока приказа по агентству не было.

— О чем я и говорю, — дипломатично заметил шеф.

Рогожин не стал допытываться у него, что за дела у Андрея Семеновича, раз не говорит, значит, не положено знать. Дегтярев никогда ничего лишнего не сообщит, того же самого требует и от сотрудников. Вместо ушедшей в декретный отпуск Ани за машинкой сидела бальзаковского возраста красивая с пепельными волосами, женщина. Глаза у нее большие, цвета морской волны, высокий белый лоб, чуть подкрашенные губы, не слишком разговорчивая, она казалась излишне суровой, но это было не так — Надежда Павловна Суходольская, так величали новую секретаршу, была исключительно вежливой, предупредительной, мягкая улыбка смягчала ее несколько резкие черты овального лица. И Иван, и шеф понимали, что после родов Аня вряд ли скоро выйдет на работу, если вообще выйдет. Все, что положено по закону, ей выплатят, об этом позаботится Дегтярев, но год или два молодая мать будет привязана к дому, малышу. Так что теперь Рогожину приходится и сверхурочно подрабатывать. Чем охранять бизнесменов или скучать у дверей в подвальных коммерческих магазинах-салонах уж лучше выполнять поручения Глобова. Шеф сказал, что миллионер сам расплатится с Иваном. Без контракта с агентством другому он бы конечно отказал, но Андрею Семеновичу не посмел. Миллионер много хорошего сделал для них.

Когда Рогожин подкатил к железным воротам дачи, вместо охранника из будки вышел сам хозяин. Все вокруг зеленело, благоухало, на клумбах цвели цветы, садовник щелкал секачом возле фруктовых деревьев. Кусты были уже подстрижены. У забора блестела на солнце небольшая, с красной крестовидной рукояткой, сенокосилка, от нее тянулся к гаражу длинный черный кабель. По некоторой багровости, пробивающейся сквозь загар на лице миллионера, Иван определил, что он не совсем трезв. Пьяным Рогожин никогда его не видел. Большое дело и водка несовместимы. Склонные к алкоголю люди мало чего в жизни добиваются, а в бизнесе и тем более, там постоянно нужно иметь трезвую голову. Решения принимаются мгновенно, от них часто зависит судьба крупного дела и многих людей, связанных с ним.

— Возьмем с собой коньяку, закуси и подадимся к морю? — предложил Андрей Семенович. Ему даже в холл не нужно было идти за всем этим — прутяная корзинка была заранее приготовлена, из нее торчала золотистая головка марочного коньяка и серебристое дуло бутылки шампанского, желтели бананы, в пергамент были завернуты бутерброды. Хозяин был в коричневой безрукавке, белых полотняных брюках и кожаных сандалиях. На затылке торчал каштановый хохол, в крупных серых глазах затаилась грусть. Обычно веселый, энергичный, пахнущий хорошим одеколоном, Андрей Семенович нынче был не похож на себя. И как сразу догадался Иван, мучили его не хозяйственные проблемы, а личные. Точнее, сердечные. По тропинке они спустились с крутого огороженного обрыва к заливу. В ответ на вопросительный взгляд плечистого охранника, Глобов покачал головой, мол, не надо его сопровождать. Тропинка от дачи к пляжу была узкой, на обочинах тянулась к жаркому солнцу молодая лоснящаяся трава... Уже появились красные и белые бабочки, басисто жужжали шмели, в прибрежном лесу заливались птицы. Вся эта благодать отнюдь не гармонировала с мрачным настроением Андрея Семеновича, а Иван с удовольствием вдыхал хвойный с примесьюблизкого моря, воздух, смотрел на бабочек, мельтешащих среди ветвей. На участках уже копались с лопатами и мотыгами женщины, слышались детские голоса. Самые роскошные дачи бывших партработников прятались за высокими дощатыми заборами с охраняемыми проходными. Иван полагал, что при новой власти все будет иначе, но зеленые заборы остались, а охраны и проходных стало еще больше. Вместо черных «Волг» виднелись у гаражей «Мерседесы», «Вольво», «Тойеты». Отобрав у партократов благоустроенные особняки, в них поселились с семьями представители городской власти, мэрии. Служебные «Волги» тоже подкатывали к железным воротам. А помнится, по телевидению одно время часто выступали «борцы с привилегиями», теперь же что-то примолкли, наверное, после того, как привилегии бывших хозяев города перешли полностью к ним самим.

— Я очень уж старый, Иван Васильевич? — не оборачиваясь, спросил Глобов.

— Я бы этого не сказал, — улыбнулся ему в спину Рогожин. Андрей Семенович шагал легко, фигура у него еще довольно стройная, не заметен живот, правда, седых волос за последнее время вроде бы стало больше, вон как блестят на солнце виски, но волосы густые — ему не грозит плешь.

— Может, я урод, злой, у меня дурной характер? Тиран я? Самодур?

Иван убежденно опроверг голословные наветы на себя миллионера. Урод! Интересный с умным интеллигентным лицом мужчина, как говорится, во цвете лет. Нет в нем раздражающего зазнайства, высокомерия, пренебрежения к другим людям, в том числе и к зависящим от него. Рогожин замечал, с каким уважением относятся к своему шефу охранники, сослуживцы. Не считал его Иван злым, самодуром, даже жестоким. С Тухлым-Болтуновым он, Иван, поступил бы куда строже, чем Глобов. Бобровников ему как-то сообщил, что мелкий бес недавно снял гипс с руки и тут же лихорадочно стал искать новую акулу, ведь он из этих рыб-прилипал. Сам слишком недалек и ленив, чтобы зарабатывать большие деньги, а вот тереться вокруг богатого человека, угождать, капать на мозги и обогащаться за его счет — это он умеет! Для этого находятся обаяние, эрудиция, тонкий подхалимаж — в общем, полный набор всех допустимых и недопустимых ухищрений. На днях пристроился к одному бывшему партработнику из Смольного, который возглавляет совместное предприятие, связанное с производством и распространением видеокассет с фильмами. При фирме есть журнальчик «Видеобой», что это такое никто не знает, так вот Тухлый будет его редактировать. Кроме него, редактора, в штате один литсотрудник и машинистка. Так что «прилипала», можно сказать, нашел свою очередную акулу. Правда, не такую крупную, как Глобов. А стоило тому снять трубку, позвонить бывшей партакуле — Беса и близко бы не подпустили к фирме, но он этого не сделал. В ответ на информацию Бобровникова — вот кто ненавидит Тухлого! — добродушно заметил: «Раз мелкий бес не обитает в аду, нужно же ему здесь есть-пить? Может, поумнел, будет поосторожнее.»

Этого Рогожин не понимал: плохой, подлый человек таким уж и останется навсегда, куда его не поставь, что ему не доверь — везде он будет блюсти только собственную выгоду, если он бесовского корня, то до последнего вздоха будет пакостить хорошим людям, выполняя волю темных сил. Таково его предназначение на этом свете.

Они уселись на скамейке у фанерного столика вблизи от двух перевернутых лодок, по-видимому, принадлежащих Андрею Семеновичу — изрядный кусок пляжа был огорожен — он разложил закуски, сорвал зубами пробку с бутылки, шампанское опустил в воду рядом с серым камнем-валуном. Пляж был пустынным, легкая волна лизала золотистый, будто просеянный песок, шуршала галька. Несколько ворон, привлеченных ими, опустились у среза воды и стали прогуливаться, осторожно поднимая тонкие черные ноги, а сами бросали на людей выжидательные взгляды, уже сообразили, что будет пожива. В корзине были две рюмки, один фужер. Глобов пояснил, что никогда напитки не смешивает: если уж пьет коньяк, то шампанское и пиво ему ни к чему, а он, Иван, может открывать бутылку и пить, на что тот заметил, что за рулем и в рот капли спиртного не возьмет.

— Мой шофер вас отвезет.

— Вечером есть у меня еще одно дело... — упорствовал Иван.

— Вот она, наша русская забитость! — рассмеялся Андрей Семенович. — Что вбили нам в головы, за то и держимся. В цивилизованных странах свободный гражданин может себе позволить умеренно выпить и за рулем, а там за рулем почти все.

— Вы меня не убедили, — усмехнулся Рогожин. — Не от забитости я не желаю выпивать, а от принципа. Зачем делать то, что действительно тебе может повредить? Какие у нас дороги? Особенно это шоссе.

Андрей Семенович больше не стал настаивать, налил себе коньяку в толстую хрустальную рюмку и залпом выпил, закусив бананом, а Иван налег на бутерброды с севрюгой и сырокопченой колбасой. В корзинке нашлась и бутылка «пепси-колы». Кстати, у Глобова в холле на тумбочке стоял оригинальный телефон в виде банки из-под пепси. Банка и банка со шнуром, а перевернешь — маленькие черные кнопки для набора номеров, есть и память, и повтор. Таких телефонов Иван еще ни у кого не видел. Берешь банку в руку и говоришь, а тебя прекрасно слышат и отвечают. На банке вверху и внизу несколько дырочек для микрофонов.

Очень эффектно смотрелась с этим телефоном любовница миллионера — красавица-артистка Натали...

Только Иван вспомнил про нее, как Андрей Семенович тут же назвал ее имя.

— Натали ушла от меня, — глядя на море, негромко произнес он. Пальцы ног шевелились, нащупывая в песке соскользнувшую сандалию.

— От вас? — изумился Рогожин. Насколько он знал большинство современных девушек готовы были на все, чтобы выйти замуж за богатого. Они гонялись за продавцами из кооперативных магазинов, брокерами, биржевиками — за всеми, кто теперь делал большие деньги. Их даже не интересовало как. Инженеры, ученые, писатели, артисты — давно уже не пользовались у нежного пола спросом... Но чтобы женщина, пусть даже такая красивая, как Натали, ушла от миллионера в цвете лет — это не укладывалось в голове. Тем более, что Глобов, как говорится, носил ее на руках. Ради нее содержал на свои средства какой-то захудалый модернистский театрик.

— Вы удивлены? — с невеселой улыбкой посмотрел на него Андрей Семенович. — Я и сам, признаться, ошарашен. Удар в спину из-за угла! Никаких ссор, выяснения отношений — полное взаимопонимание, как мне казалось. И вдруг такое! Ничего не жалел для нее, а запросы у Натали оё-ёй! Есть старинная пословица, мол, кому везет в карты, тому не повезет в любви и наоборот. Помните хороший фильм «Белое солнце пустыни?» Про это пел мой любимый артист Луспекаев... Я в карты не играю, но мой бизнес — это как азартная карточная игра: может повезти, а можно вылететь в трубу. Слов нет, бизнес отнимает все мое время — перестал в ее театр ходить и до посинения аплодировать. Натали, кстати, довольно посредственная артистка. Да и остальные там не лучше. Бизнес наверное иссушает душу. Признаюсь вам, Иван Васильевич, что даже в постели меня осеняют иногда коммерческие идеи... Мне бы, дураку, смолчать, виду не подать, что думаю о другом, а я вместо нежностей и ласковых слов рассказывал про свои замыслы, выгодные денежные операции, покупку леса, металла, спиртного, сахара... Я думаю, ей скучно стало со мной. Красивая женщина быстро привыкает к роскоши, бездумной трате свалившихся на нее денег, безделью. Театр был для нее площадкой, где можно себя показать и только. Режиссер мне рассказал, что она сама требовала себе роли, где можно было догола раздеться на публике и даже лечь с героем-любовником в постель, теперь это модно, даже известные пожилые артистки раздеваются и трясут своими рыхлыми прелестями на сцене. Натали и дома ходила в своей комнате нагишом.

— К кому же она ушла? — спросил Иван, когда Глобов, пристально глядя на вперевалку вышагивающих у мелкой воды ворон, умолк. Сандалию он нашел, а другую тут же потерял.

— Черт побери, неужели деньги, бизнес, так иссушают душу человека, что он уже ни о чем другом и думать не может? — будто не слыша его, продолжал Андрей Семенович. — Я даже не знаю, любил ли я ее? У меня есть великолепная мраморная скульптура сидящей в кресле молодой женщины — старинная итальянская работа — так мне эта вещица тоже очень нравится, я дотрагиваюсь до нее, глажу мрамор, но мысли мои о своих делах, так же, наверное, относился я и к Натали: любовался на нее, спал с ней — все это было приятно, но и только. Вспоминал о ней, когда возвращался домой. Ведь и с женой расстался, когда окунулся с головой в бизнес. Ну, тогда еще наш брат советский миллионер не пользовался таким почетом, жена-то моя была сильно заражена мне давно опротивевшей социалистической белибердой, ей казалось, что я занимаюсь низменным делом, обманываю доверчивых людей. Ей приятнее было бы видеть меня депутатом Ленсовета или муниципальным чиновником, только не бизнесменом. Тогда еще не привыкли к этому слову — оно звучало как спекулянт, делец, махинатор... С женой мы прожили семь лет, а психологи утверждают, что через пять-семь лет даже самая сильная любовь у супругов кончается... Верите, я иногда не могу вспомнить лицо своей бывшей жены. И совсем не интересуюсь ее жизнью. Детей у нас не было. У нее там какие-то сложности по линии гинекологии. Расстались мы мирно, конечно, я дал ей денег, оставил квартиру, но благодарной мне она себя не чувствовала. Почему-то все женщины считают, что, выйдя замуж, они приносят себя в жертву мужчине. Попрекают загубленной молодостью, а то, что сами гробят нас — им подобное и в голову не приходит.

— Женщины бывают разные, — дипломатично заметил Иван.

— Все начинается красиво, романтично, а кончается... — вздохнул Глобов. — Гнусно.

— Я должен вернуть ее вам? — спросил Иван. Он не вкладывал в эту реплику иронии, но Андрей Семенович выпрямился и внимательно посмотрел ему в глаза.

— Вернуть ее и запереть в золотую клетку? Так она называет мою дачу, — усмехнулся он. — Мраморная богиня молчит на подставке и ничего от меня не требует... Я о скульптуре, а Натали... Натали живая, избалованная, она требует внимания, восхищения, а я, по-видимому, иссяк. Нет слов, нет чувств. Да и вообще я не сентиментален. Дорогой Иван Васильевич, вернуть ее не проблема, но ради чего? Если женщина ушла, она к тебе уже никогда лучше относиться не будет, что бы ты для нее не сделал. Вы слышали, чтобы разошедшиеся супруги потом снова сошлись и счастливо доживали свой век? Я этого даже в романах не читал.

— То супруги, — раздумчиво заметил Рогожин. — Может, собака зарыта в том, что вы не супруги?

— Но мы живем, как муж и жена...

— Это вам так кажется, а у женщины иная психология. Пока она не замужем, она ощущает комплекс неполноценности... Она никогда не говорила, что вы на нее давите?

— Давлю? В каком смысле?

— Морально, конечно.

Глобов надолго задумался. За это время он выпил две рюмки. Смотрел на ворон, залив. На загорелом лбу собрались морщины, отчего он стал выглядеть старше даже своих лет.

— Не раз говорила, что я на нее давлю, — наконец нарушил он затянувшееся молчание. — Но я не обращал внимания, мол, просто бабий треп.

— Андрей Семенович — вы сильная личность и, естественно, давите на окружающих... Не возражайте! Вы это делаете не осознанно, как врожденный лидер. Вы привыкли подчинять себе людей, командовать ими. Лидеры всегда давят на свое окружение, хотят они этого или нет. Если мужчины считают подобное естественным, то женщины, особенно такие красивые и независимые, как Натали, подсознательно тяготятся этим, стараются вырваться из-под этого невидимого пресса давления. Как давит лидер на других? Вас слушают и подчиняются, возражать вам трудно, а чтобы убедить вас в вашей же неправоте, нужен тоже лидер. И тогда говорят: нашла коса на камень. Два лидера вместе не могут долго сосуществовать...

— Вы полагаете: Натали — лидер?

— Нет, она просто красивая женщина, которая привыкла к поклонению мужчин, восхищению, а вы всего этого не даете ей. И она начинает испытывать пресс давления. Ей кажется, что вы к ней равнодушны, вам нужно только одно...

— Вот-вот, она именно так и высказывалась! — перебил миллионер.

— Причем, оказывая давление на других вы сами можете этого не замечать, а те, кто испытывает это на себе, чувствует дискомфорт. Пусть даже это был обыкновенный телефонный разговор.

— Иван Васильевич, да вы — психолог! — восхитился Андрей Семенович. — Честное слово, я об этом никогда не задумывался, хотя, конечно, замечал, что после общения со мной, некоторые люди, настроенные поначалу возражать, протестовать, быстро приходили к соглашению, будто бы даже против своей воли. Но я это приписывал своему умению убеждать, логике... — он вдруг трезво и остро взглянул в глаза Ивану. — А вы испытываете давление с моей стороны?

— Я? — опешил тот, не ожидавший подобного вопроса. — Не замечал, пожалуй, нет. Может быть, потому, что я от вас не завишу?

— Да нет, наверное, по натуре, Иван Васильевич, вы тоже — лидер.

— Вот уж не задумывался об этом! — рассмеялся Рогожин. — Как-то получалось в моей жизни так, что надо мной всегда были начальники.

— А Аня не жаловалась, что вы на нее давите?

— Вроде бы нет, — подумав, сказал Иван.

— Черт возьми! — опрокинув в себя еще рюмку расстроился Глобов. — Задали вы мне задачку! Ладно другие, но Натали... Мне не хотелось бы на нее давить, видит Бог!

— И все-таки, что я должен сделать, — вспомнив о своих обязанностях, сказал Иван. Откровенность миллионера импонировала ему, но не для утешения же и душеспасительных разговоров вызвал его сюда он? В таком случае ему больше бы подошел священник. Вон на шее Глобова золотой крестик на цепочке, значит, верующий. Он не такой человек, чтобы надеть его просто так, ради моды.

— Я слышал, от вас тоже ушла жена? — спросил Андрей Семенович. — Если вам мой вопрос неприятен — не отвечайте.

— Она спуталась с каким-то мелким бизнесменом и уехала с ним в Хельсинки, — сказал Иван. — И жизнью ее там я тоже не интересуюсь.

— Я тоже бизнесмен, — усмехнулся Глобов.

— Вы крупный. И за границей жить вас, как я понимаю, не тянет.

— А сейчас вы счастливы?

— Мне никогда не было в жизни так спокойно и хорошо, как сейчас с Аней.

— Хотите, я буду, крестным вашего...

— У меня будет сын, — улыбнулся Иван. — Я и дочери буду рад, но интуиция подсказывает, что родится сын... Когда он появится на свет, я сообщу вам. Мы с женой будем рады, если вы станете крестным.

— Вы ведь в церкви венчались? В Спасо-Преображенском соборе?

— Кто же из нас детектив? — улыбнулся Иван. — Вы все знаете обо мне.

— Раз я имею с вами дела, значит, должен все знать о вас, — сказал он. — Но и на старуху бывает проруха: с Болтуновым-то я влип!

— Что вы хотите! Он же Бес!

Одна ворона посмелее отважно подошла к ним, наклонив набок голову, снизу вверх посмотрела на Глобова круглым глазом, тот бросил ей остатки бутерброда с колбасой. Ворона подпрыгнула к нему, чуть не наступив на ногу, подхватила клювом угощение и не спеша поковыляла под корявую береговую сосну. Ее товарищи тут же подлетели, но ворона не стала делиться: взлетела на сук повыше и принялась за еду.

— Надо же, не боится, — заметил Рогожин.

— Я зову ее Соней, — сказал Андрей Семенович. — Она прилетает на дачу. Умная, бестия!

— Как же вы их различаете?

— У Сони на голове светлое пятнышко, а вон у той, что смотрит на нее — Сары — одна нога короче и она хромает. Я люблю ворон и не терплю голубей. Грязные глупые птицы и гадят на памятники нашим великим предкам: Петра Первого испятнали на площади Декабристов, а что творят с Екатериной Великой? Я слышал, в Москве поубавилось голубей, так сразу размножились вороны. Даже на людей иногда нападают.

— Вы мне не ответили, Андрей Семенович, к кому ушла Натали? — напомнил Иван.

Соня все-таки сжалилась над товарками: сверху щедро просыпала крошки, потом выпустила из цепкой черной лапы исклеванную корочку. Блестя повеселевшими черными горошинами глаз снова стала смотреть на людей, а потом виртуозно спланировала с сосны прямо к их ногам. На этот раз Андрей Семенович пожаловал вороне целый бутерброд с колбасой. Из рук она брать не стала, тогда он бросил его на песок неподалеку, как раз между лодками и ими. Соня вперевалку подошла, глаз она не спускала с них, прежде чем взять в клюв угощение, благодарно каркнула, ей тут же отозвались следящие за всем происходящим подружки. Ворон люди привыкли называть женским именем, очевидно потому, что самцов и самок у них не различить, так же, как лесных черных ворон. Иван вспомнил, что в детстве серых ворон считал самками, а черных воронов их мужьями. Это когда он ездил летом с родителями в деревню.

— Если бы к кому-нибудь... — Глобов налил коньяку, выпил и, не закусывая, продолжал. — Она ушла не к мужчине, а к женщине. И не очень красивой, но зато волевой и мужественной по облику. Ходит в брюках, носит короткую прическу, спортивная фигура, владеет каратэ, — улыбнулся и закончил. — Так что к ним теперь и не подступишься!

— Я по телевизору в информационной передаче видел у Смольного демонстрацию представителей сексуальных меньшинств, — вспомнил Иван. — Обратил внимание на красотку, очень похожую на Натали. В руках — плакат с какой-то чепухой. Мне и в голову не пришло, что это она.

— Впервые от вас слышу, — помрачнел миллионер. — Неужели она на такое способна?

— Скорее всего — это не она.

— Знаете, что мне по телефону сказала Натали: мол, я в любое время могу приехать к ним на квартиру и вместо ее одной получить сразу обеих. Они что, эти лесбиянки, могут и с нами и между собой?

— Вы знаете, я не специалист...

— Некоторые гомосексуалисты имеют жену, детей и встречаются с себе подобными. От них, да наркоманов, как пишут, и пошел этот СПИД.

— Из Африки его в Штаты, а потом и в Европу, завезли, — сказал Иван. Он про эту страшную болезнь века много читал. Еще до встречи с Аней стал опасаться Лолы Ногиной — своей единственной женщины после ухода жены. Не слепой, знал, что крутозадая блондинка встречается не только с ним... Замечал на ее белом теле синие пятна от рук, иногда засосы. После таких «открытий» подолгу избегал ее, но привычка, да и молодость, брали свое и снова звонил...

— Мне Бобровников толковал, что Тухлый педераст, да я не поверил, подумал, что он это по злобе, — вспомнил Андрей Семенович. — Мелкий бесенок-то его бывшую жену соблазнил, когда он загремел за решетку.

— Голубых в Петербурге хватает, — сказал Иван. Он мог бы кое-что порассказать про Болтунова, но когда его напрямую не спрашивали, предпочитал лишнюю информацию придерживать при себе.

— Вот попал я в историю, Иван Васильевич? — Глобов снова налил и выпил. Он совсем не пьянел, только в глазах появился стеклянный блеск. На серебристое горлышко бутылки шампанского, торчащей из корзинки, уселась сиреневая бабочка. Усиками она обследовала фольгу, складывала и раскладывала нежные с синей окаемкой крылышки. Вороны под сосной все еще терзали бутерброд. На этот раз Соня не уединялась с ним на сук. Наверное, насытилась.

Иван дипломатично промолчал: история действительно необычная и тут трудно что-либо посоветовать Андрею Семеновичу, а помочь ему он был готов от всего сердца: после того, как он по-царски помог Антону Ларионову, отношение Рогожина к миллионеру стало самым лучшим. Друг писал, что у него словно крылья выросли: работать стало веселее, у него появились два помощника из демобилизованных из армии сержантов. Их из Украины турнули, потому что не захотели принимать присягу на верность красавчику Кравчуку, который явно искал ссоры с Россией. Адрес фермера подсказали им знакомые Антона, которым он сетовал на нехватку рабочих рук. Бывшие армейцы заверили Ларионова, что, если понадобятся еще люди, они напишут в часть и хоть целый взвод принимай!.. Ребята приехали сильные, работящие, с крестьянской жилкой. И местные притихли, теперь Антон сила. Когда был один, в Плещеевке можно было его клевать, а теперь их — отряд. Даже Зинка-почтарка умолкла и не поливает их грязью, правда, Таня заметила, что она тайком ворожит против них, но Антон однажды, нарядившись в черта с рогами, так пугнул ее в сумерках, что почтарка забралась в дощатую уборную и просидела там до рассвета, да и потом еще несколько дней животом маялась...

— Не хочется терять Натали, но и делить ее с мужеподобной бабой противно, — продолжал миллионер. — А любовь втроем — это не для меня... Я хотел было послать к ним на квартиру моих ребят из охранного, но поразмыслив, раздумал. Эти сексуальные, как их теперь называют «меньшинства», заручились поддержкой нашей вонючей петербургской прессы, только тронь их, вони будет на весь мир! В газетенках требуют специального закона для бисексуалов, садомистов, педерастов и лесбиянок, чтобы они творили, что хотят. Вплоть до растления детей. И это в России, которая испокон веков славилась своим целомудрием и боголюбием.

— Их и так уже по закону не преследуют, как наркоманов и спекулянтов, — сказал Рогожин. — Никаких дел мне с ними не хотелось бы иметь. Их образ жизни, психология для меня — темный лес. Будто они из другого мира.

— Дети Ада, — согласился Глобов.

Иван удивился, вроде бы он так не называл их при Андрее Семеновиче.

— Кто же они, если не дети Ада? — продолжал он. — У них свой идол — Сатана, он и руководит их поступками, направляет их, наделяет определенными способностями. Они владеют черной магией... Раньше их преследовали, сжигали на кострах, топили в прудах...

— Но Наталия Павловна — она ведь не такая, — возразил Иван.

— Вот я и хочу ее вырвать из цепких лап дьявола, — резко сказал Глобов. — Она еще не осознала всей этой гнусности, не влезла в дерьмо по уши... Ее нужно вытащить оттуда. Доброго, светлого в ней больше, чем темного, злого.

— Вытащить... — повторил Иван. — Это то же самое, что вытащить осу из банки с медом!

— Уж скорее с дегтем, — усмехнулся Андрей Семенович.

— Можно и крылья оборвать...

— Поговорите с Натали, Иван Васильевич? — попросил Глобов.

— Вы думаете, она меня послушается?

— Из всех наших общих знакомых вы ей больше всех нравитесь.

— Я? — удивился Рогожин. — Да я с ней и парой слов за все время не перебросился.

— Натали подвержена постороннему влиянию. Она истинная женщина, ее привлекают сила, мужественность и уж в последнюю очередь, ум...

— Хм, — крякнул Рогожин. — Сомнительный комплимент!

— Она знает вас только внешне, — улыбнулся Андрей Семенович. — По-видимому, вы укладываетесь в ее стереотип настоящего мужчины. Она много раз меня спрашивала про вас. Даже предлагала взять вас на работу ко мне.

— Пока я не совсем улавливаю вашу мысль, — признался Иван.

— Найдите повод поближе познакомиться с ней, войдите в доверие, постарайтесь воздействовать на нее, короче, оттолкнуть от этой чертовой Элеоноры. Как Ангел-хранитель протяните ей руку. Постарайтесь вернуть Натали в наш мир, ей-Богу, она еще не падший ангел. Адрес я дам, а так же поручение к Натали. Не придете же вы к ним просто так, и скажете, кончай дурочку валять... — Глобов с улыбкой посмотрел на него. — Можете даже поухаживать за ней, я не буду на вас в обиде — главное, оторвать ее от этой сатанинской бабы. Она тоже в театре работает костюмершей, там и прихватила Натали. Даже сюда пару раз приезжала после спектакля. Пила коньяк, виски, как мужик — и ни в одном глазу.

— А какое поручение? — поинтересовался Иван.

— Они там решили, что я прекращу субсидировать их шаражку и переполошились, режиссер даже предлагал выгнать Элеонору, но это ничего бы не изменило. Натали — упрямая девочка! Вы сообщите ей от моего имени, что я их не брошу на произвол судьбы. И дело тут не в Натали, просто мне в последнее время труппа стала больше нравиться — они нашли что-то новое, я верю, что они выбьются, как говорится, в люди и даже поедут за границу гастролировать. Я уже толковал с нашими представителями в Германии и Италии.

— Трудное задание на меня свалилось! — с сомнением произнес Рогожин. — Я ведь не театрал, больше того, не люблю современный театр, а классику теперь не ставят, а если что и появится, так это надругательство над ней! Не знаю, получится ли у меня.

— Вы недооцениваете себя, Иван Васильевич, — мягко заметил Глобов. Что-что, а похвалы он расточает редко. — Натали — истинная женщина. Блажь или дурь пройдут. Я долго думал, как мне поступить и ничего лучшего не придумал, как вас напустить на эту странную компашку. Неужели вы не сумеете пересилить бабу? Я говорю об Элеоноре? Знаете, на кого она похожа? На певца Леонтьева. И тоже поет под гитару.

— Чем же, все-таки, она завлекла Наталию Павловну? Не гитарой же?

— Натали очень любопытная, как и все женщины, я думаю, ей захотелось испытать нечто новое, необычное. Врожденной склонности к этому греху у нее нет.

— Откуда вся эта мерзость идет? — вырвалось у Ивана.

— Будто вы не знаете! Не от Бога же, а от Дьявола! И силы, коварства и злобы у него хватает на все.

Рогожин не мог отказать Глобову, хотя душа его не лежала к этому делу и он смутно представлял, что он сможет сделать, чтобы вернуть Глобову Натали? Но на его работе выбирать не приводилось. Дегтярев, конечно, старался поручать задания своим сотрудникам в зависимости от их способностей. Ивану подобного задания он бы никогда не дал. Миллионер говорит, что он, Иван, понравился Натали... Странно, почему же он этого не почувствовал? Или ему и в голову не могло прийти, что она способна своего богатого покровителя променять на кого-либо другого? Да он никогда бы и не стал соблазнять чужую жену или любовницу. И не только потому, что любит Анну, но это непорядочно и не в его натуре... Вспомнились слова Александра Борисовича Бобровникова, он как-то рассказал, что Тухлый одно время подбивал клинья к Натали после того, как от него со скандалом ушла Сонечка Лепехина, но артистка сразу же поставила его на место. И даже сообщила Глобову, но тот почему-то никак не отреагировал на это. Уверен, в себе или не ревнив? Многое в Андрее Семеновиче было непонятным Рогожину: жесткость, мертвая хватка в делах, неразборчивость в средствах обогащения уживались в нем с порядочностью, человеколюбием и даже нежностью. Он сильно опечален уходом своей артистки, но злости и мстительности в нем нет. Ему ничего не стоило насильно прекратить все отношения Натали с Элеонорой, но он на это не пошел, а вот выбрал его, Рогожина, чтобы он нашел подход к молодой женщине, сумел убедить ее уйти от этого существа с женским именем и мужскими наклонностями. Иван не представлял себе, как может женщина доставить в постели подлинное наслаждение другой женщине? Слышал и читал, что в тюрьмах это распространено у них, так же, как гомосексуализм у зеков, но это отклонение от нормы вызвано исключительными обстоятельствами, а вот на воле сделать выбор хорошенькой женщине в пользу другой женщины и даже не хорошенькой... Нет, это было непонятно Рогожину. И как выполнять поручение миллионера, если не знаешь, с чего начать?..

И все же он сказал перед уходом:

— Я верну вам Натали.

3


Три спектакля просмотрел Иван в маленьком театре, находящемся в полуподвальном помещении на набережной Фонтанки. Признаться, он с трудом высиживал по 2—3 часа в квадратном зале на двести мест. То, что происходило на сцене не трогало его, наоборот, вызывало возмущение. Самое большое, в зале находилось 30—40 человек и то, судя по разговорам, людей искусства: актеров, режиссеров, студентов театральных вузов. Наталия Павловна Вольская выглядела очень эффектно на сцене. Ей часто приходилось раздеваться, фигура у нее великолепная, тело белое, груди безукоризненной формы. Текст Рогожин не воспринимал, так, какая-то пустая болтовня, актеры и актрисы метались по сцене, иногда грубо орали друг на дружку, ни с того, ни с сего начинали срывать с себя одежду, барахтались в непристойных позах на пыльном полу и в постелях. Раз показали половой акт стоя. И это называется современное искусство! Неужели режиссеры не понимают, что людям противно на все это смотреть? В зале пусто, денег за проданные билеты не хватит, чтобы и за помещение заплатить.

Элеонора Рыкунова — сожительница Натали — произвела на него впечатление волевой, неглупой женщины. Из театра они всегда выходили вместе с Натали. Было тепло и артистка носила короткие юбки, открывая стройные белые ножки, про которые говорят, что они из ушей растут, ее наперсница всегда была в брюках со складками и тонких свитерах, закрывающих шею... Груди были едва заметны — две небольшие выпуклости. Она явно старше Натали, походка у нее широкая, мужская, выше среднего роста, туфли на низком каблуке. Узкое лицо с удлиненным подбородком и длинным прямым носом привлекало к себе внимание, но не красотой, хотя Рыкунову и нельзя было назвать дурнушкой, а глазами. Они у нее были крупные, темные, с бархатным блеском и опушены густыми черными ресницами, которым и тушь не нужна. Нечто настороженно-зверушечье было в ее лице. Кунье или лисье? Когда они шагали рядом по Невскому, оживленно разговаривая, то мужчины не приставали к ним — суровый взгляд Элеоноры как бы предупреждал, мол, лучше не задевайте нас, получите отпор. Наверняка у нее в сумочке баллончик с газом. А Натали, конечно, заставляла оглядываться на нее. Ее золотистые волосы свободно спускались на узкие плечи, ярко-синие глаза лучились, припухлые губы улыбались. Не ее приятельница — ей проходу бы не было. Воплощенная женственность во всем: походке, игре бедер, сияющих глазах, призывной улыбке. И никакого высокомерия или надменности. У Натали дорогих украшений больше, чем у подружки. Одних колец штук пять на обеих руках, бриллиантовые сережки. Элеонора носила на шее поверх свитера какой-то медальон на толстой золотой цепочке. Может, отличительный знак особей подобного типа?

Но ходили они по Невскому редко, разве что когда нужно было зайти в Дом искусств или магазины с иностранными названиями. Хотя театр и нищий, деньги у них, по-видимому, водились. Иван видел, как Натали покупала у лотошника бананы по пятьсот рублей за килограмм, а Элеонора дорогущий итальянский ликер. Чаще они, выйдя на набережную Фонтанки из театра, шли к «Жигулям» с помятым крылом, принадлежащим Рыкуновой. Лобовое стекло треснуло справа, краска кое-где облупилась и проглядывала ржавчина, номер из-за грязи и пыли невозможно было рассмотреть но внутри было чисто, даже покачивался спускающийся с зеркальца заднего обзора пушистый сувенирный медвежонок. Водила машину Элеонора неплохо, хотя иной раз и норовила проскочить под желтый свет, когда инспектора на перекрестке не видно. Натали сидела рядом и смотрела прямо перед собой. Если они и разговаривали, то она редко поворачивала голову к подружке. Несколько раз на машине Дегтярева Иван поездил за ними по городу. Обычные маршруты женщин в свободное от работы время: магазины, ателье, прачечная, дамская парикмахерская. И никогда рядом ни одного мужчины. Элеонора зорко оберегала от их посягательств свою соблазнительную напарницу. В ее больших глазах всякий раз вспыхивало нечто колдовское, когда кто-либо назойливо лез к ним познакомиться. Она решительно брала Натали под руку и уводила, а если какой-либо нахал начинал преследовать, то поворачивалась к нему и сквозь сжатые зубы, негромко произносила несколько грубых матерных слов, после чего опешивший ловелас сразу отставал. Рыкунова курила американские сигареты, у нее была плоская коричневая зажигалка с турбоподдувом, такая никакого ветра не боится. Иван видел в коммерческих ларьках почти по тысяче за штуку! Костюмерша нерентабельного театрика имела средства, а вот каким образом она их добывала, пока Ивану было неизвестно, да это и не входило в его задачу. Скорее всего, Рыкунова, как и многие женщины, занималась спекуляцией или как сейчас это называется, мелким бизнесом: покупала дефицитные вещи и парфюмерию за одну цену, а продавала дороже. Иван не раз видел, как она выходила из дому с объемистой сумкой в руке. В машине ее никогда не оставляла, брала с собой в театр, из чего Рогожин заключил, что она там предлагает артистам свой товар.

Уже несколько дней Иван подыскивал удобный момент, чтобы поговорить с Натали без Рыкуновой. Но они, как Шерочка с Машерочкой, ни на миг не расставались в общественных местах. Куда одна — туда и другая, даже в туалет заходили вместе. Глебов его не торопил, но через Дегтярева интересовался, как идут дела. Дела никак пока не шли. Не придумав ничего умнее, однажды вечером во вторник, Иван прошел за кулисы — вахтера здесь не было — и нахально вызвал из гримерной Вольскую. Элеоноры здесь не было, ее костюмерная помещалась в другом конце длинного извилистого коридора, в который выходили двери гримуборных и других театральных служб. Синеглазая красавица удивилась, но безропотно вышла к нему. Поздоровавшись, взял ее за руку и как школьницу повел к выходу. Он видел пьесу два раза и знал, что артистка больше не выйдет на сцену, потому что ревнивый любовник — лабух (музыкант) умертвил ее флейтой во втором акте. Причем самым отвратительным способом: обнаженной жертве он засунул инструмент с блестящими кнопками между ног... Слабонервных должно было тошнить при этой дикости. Вот такие теперь были «находки» у режиссеров современных модерновых театров...

— Куда вы меня тащите? — запоздало попыталась вырвать у него руку Натали. Она, конечно, узнала Рогожина. — Если к Андрею, то я сейчас закричу!

— Кричите, — сказал Иван, увлекая ее к выходу. У самых дверей стояла машина, на которой он приехал сюда — «Жигуленок» Дегтярева. — Я пришел за кулисы, чтобы убедиться, что вы живы и вас не пронзил насквозь этой дурацкой флейтой подонок-музыкант.

— Вы были на спектакле? — только артистка в подобной ситуации могла задать такой вопрос. Она даже перестала вырываться.

— Вы были бесподобны, — дипломатично заметил Иван. — Я два раза просмотрел эту... этот спектакль... из-за вас.

— А многим не нравится, — сказала она и снова сделала попытку остановиться. — Куда вы меня тащите, Иван...?

— Васильевич, — подсказал он. — Но вы можете звать меня Иваном, Натали.

— Это что, похищение?

— И вы насмотрелись детективных фильмов? — улыбнулся он. — Кто же даст за вас приличный выкуп?

— Как будто вы не знаете!

— Глобов и без всякого выкупа в любой момент может вас вернуть в Комарово, — сказал Иван.

— У меня тоже есть какие-то права...

— Это не вас я видел по телевидению у Смольного с плакатом в руках, где вы заявляли о каких-то сексуальных правах?

— Каждый имеет право сделать свой выбор, — уклончиво ответила она.

— Покупайте за несколько миллионов «Мерседес» — это ваш час фортуны, — продекламировал Иван, вспомнив назойливую рекламу по телевидению.

— О чем вы? — покосилась она на него.

— Я думаю только о вас, — улыбнулся он, усаживая ее на переднее сидение. Быстро обошел машину и сел рядом, впрочем, она и не собиралась выскакивать. Сидела прямо, профиль у нее нежный, золотистые завитки волос скрывают маленькое розовое ухо, подведенные ресницы вздрагивают, на нежных порозовевших щеках еще остались остатки крема для стирания грима. От нее пахло душистым мылом и тонкими духами. Круглые колени приковывали к себе его взгляд, он почувствовал внезапно вспыхнувшее влечение к этой красивой женщине. С Аней они больше не жили, она вот-вот ляжет в роддом. Иван понимал, что придется изрядно попоститься без жены, но буйная и необычайно ранняя весна будоражила кровь, заставляла в последнее время оглядываться на хорошеньких женщин, а тут рядом сидела не просто хорошенькая женщина, а цветущая красавица. Она переставила ноги и дорогие, только что вошедшие в моду черные лосины призывно скрипнули под короткой юбкой. Невысокая, но тугая округлая грудь с крупными сосками оттопыривала белую тонкую блузку.

— Мы немного прокатимся, — дрогнувшим голосом произнес он, включая мотор.

— Я знаю, что вы здесь по просьбе Андрея, — сказала она, очевидно, смирясь с неизбежным. — Он гордый, сам не унизится... Вы ведь знаете, что у нас произошло?

Он кивнул, зорко следя за узкой выбитой дорогой. Проскочили мимо цирка и поехали к следующему мосту через Фонтанку. Солнце позолотило спокойную воду, утки давно покинули речку, где они зимовали, лишь несколько редких пар курсировали у самых берегов — эти, по-видимому, остались здесь гнездиться и выводить птенцов. Городские утки. В Летнем саду в зеленом пруду плавали два лебедя. С моста ими любовались прохожие. Здесь уток было больше. Уже установили мраморных античных Богинь и Богов, они снежно белели сквозь пышно распустившуюся листву деревьев и кустов. Еще дальше на высоком пьедестале темнел дедушка Крылов в окружении чугунных зверюшек.

— Если вы повезете меня в Комарове, я на ходу выскочу из машины... И это не пустая угроза, Иван! — сказала она. Припухлые губы ее непреклонно сжались, потемневшие синие глаза стали строже. — Неужели вы сами не понимаете, что это какая-то детская игра? Мы же взрослые люди, черт побери!

— Я ничего не собираюсь делать против вашей воли, — ответил он. — Просто хочется в такую погоду вырваться из города на Приморское шоссе. Ну и поговорить с вами...

— Я вас предупредила, — сказала она. — Говорите, я слушаю.

— Мне не нравится ваше сожительница Элеонора Рыхунова, — сказал он. Пусть это не совсем дипломатично, но зато честно, a Наталией нужно быть честным, он это почувствовал. Обычно красивые женщины кокетливы и любят лесть, Натали, кажется, не такая. Ей и не нужно завлекать мужчин — они сами летят на нее, как осы на мед. Каждое ее движение, поворот красиво посаженной золотоволосой головы, даже чуть низкий выразительный голос — все было естественно и женственно. Иван читал где-то, что актрисы весьма сложный народ, пустых интрижек избегают, но если уж захотят кого-либо соблазнить, то своего добиваются. Тут они пускают в ход все свое обаяние, артистизм.

— Важно, что она мне нравится, — улыбка тронула розовые, будто созданные для поцелуя, губы Натали.

— Вы такая красивая, а она — уродина!

— Не скажите, у нее чудесные глаза, она умна, начитанна, многое знает...

— Слишком многое... — иронично заметил он.

— Мне надоело, Иван, сидеть в золотой клетке, вкусно есть, пить и выслушивать математические отчеты о космических прибылях Андрея... Элеонора — это мой протест против той жизни, если хотите. Мне скучно стало с ним. Он, конечно, умный, очень крутой, но ум и вся энергия направлены на одно — деньги, деньги, деньги... А их сейчас у всех деловых людей много. Вон правительство стало выпускать тысячерублевые бумажки, обещают и десятитысячерублевые. Деньгами сейчас никого не удивишь! Молокососы швыряют в кафе и ресторанах по нескольку тысяч за вечер.

— Но почему Элеонора? Разве вы и раньше были склонны к... этому?

— Нимфомании? — улыбнулась она. — Да нет, просто стало любопытно, что в этом есть приятного для женщины... Ведь я артистка, все должна испытать... — она сбоку посмотрела на него. На губах ослепительная улыбка. — От Андрея к другому мужчине мне путь заказан. Вы же понимаете, он этого бы не допустил. Любому свернул бы шею... даже вам.

— При чем здесь я? — пробормотал он.

— Я как-то сказала, что вы мне нравитесь, — простодушно ответила она. — А вы разве не почувствовали?

— Мне такое и в голову не могло прийти!

— Но почему же? Вы — интересный мужчина, в вас чувствуется сила, мужественность, вы немногословны и...

— Что «и»? — заинтересовался он.

— Благородство, доброта...

— Приятно слышать!

— У вас чудесная улыбка, но к сожалению, вы редко улыбаетесь.

— Наверное, жизнь не веселит.

— Не повторяйте мещанские сетования на жизнь, — возразила она. — Для многих жизнь стала гораздо лучше. Возьмите хотя бы Андрея? Кем бы он был при старом режиме? За старое цепляются одни дураки, ну еще пенсионеры и эти... бывшие партбоссы. А молодежь уже никогда не согласится в наше проклятое прошлое. Не единым же хлебом насущным жив человек?

— Но ведь ограбили десятки миллионов честных, работящих людей, — возразил Иван. — И они никогда не поддержат человеконенавистнические реформы, направленные на уничтожение людей! Жизнь дорожает... Правда, не для всех — для преступников она немного стоит. Теперь за деньги убивают. Самое страшное во всем, что происходит — это неудержимый рост преступности, уж я-то это знаю! И у меня создается убеждение, что правительство сознательно покровительствует ворам, бандитам, рэкетирам.

— Зачем им нужно это?

— Когда разгул преступности, люди меньше обращают внимания на политические игры правителей, на разграбление страны.

— Может, вы и правы, — довольно равнодушно согласилась она.

— Вы ведь знаете, какое у меня ремесло? — в его голосе проскользнула горечь. — Как же мне быть добрым, благородным? Уж если на то пошло, то, чем я сейчас занимаюсь, не назовешь благородным делом...

— А вы развернитесь у ближайшего светофора и отвезите меня в театр...

— К этой уродине Рыкуновой?

— Я у нее живу.

— И нравится?

— Я никогда не думала, что женщина может заменить мужчину, — призналась она. — Но Элеонора это умеет.

— Быть мужчиной?

— Занимаясь любовью с ней, я все больше убеждаюсь, какие вы, мужчины, эгоисты, себялюбцы, для вас главное — самим получить удовольствие...

— Старая песня! — усмехнулся Иван. — Многие женщины так говорят.

— Значит, много на свете таких мужчин, которые в первую очередь думают о себе, а не о женщине.

— Не надо всех мерить одним аршином, — вставил Рогожин. Его этот разговор забавлял: он не ожидал от Натали такой откровенности, даже скорее, бесстыдства. Она так же легко говорила о сексе, как о жизни вообще.

— Элеонора озабочена лишь тем, чтобы доставить мне самое утонченное удовольствие, на подобное не был способен ни один мужчина, которого я знала. Она так любит меня, мое тело, так ласкает, как меня не ласкал ни один мужчина... И я ей за это благодарна.

— И поэтому вы вышли на митинг сексуальных меньшинств с каким-то дурацким плакатом?

— Говорят, я выглядела потрясающе — оператор только меня и показывал — я даже не запомнила, что было написано на плакате, мне его всучила какая-то развязная девица с усиками. И сунула записку с домашним телефоном.

— И вы ей это позволили?

— Иван, пока я лишь прикоснулась к этому, когда-то запретному, миру, но боюсь, что это не мой мир.

— Слава Богу!

Она сбоку посмотрела на него, улыбнулась. Она вообще сегодня часто улыбалась. Там, на даче у Глобова, была более серьезной и недоступной.

— Вы не равнодушный человек. Это хорошо.

— Наташа, вам скоро надоест все это, — помолчав, сказал Иван. — Может, лучше от нее уйти сразу, пока не станет противно и муторно на душе. Любопытство свое выудовлетворили.

— К кому уйти, к вам? Вы ведь женаты. У вас хорошенькая стройная жена с умными глазами. И она любит вас.

— Аня вот-вот родит, — сказал он.

— Вы думаете, что мне грозит одиночество, — продолжала она. — Наверное, но и рядом с чужим человеком, даже в толпе можно быть одинокой. Вам это не знакомо?

— Я пережил подобное.

— Знаете еще почему я ушла от Андрея? Он захотел от меня ребенка. Зачем он мне? С театром придется надолго распроститься, это выбьет из колеи не на один год. Да и просто я не могу представить себя мамой! Я же говорю вам, вы, мужчины, эгоисты. Как вы решили, так и должно быть. Что он хочет, привязать меня к себе ребенком?

— Он женится на вас, — вставил Иван.

— А я еще не уверена, что он будет мне хорошим мужем.

— В любом случае Глобов о ребенке уж позаботился бы.

— Я даже думать не желаю ни о каком ребенке, — отрезала она. — Кстати, Элеонора от меня этого не требует...

— Очень остроумно! — хмыкнул Иван.

— Послушайте, Иван, — лукаво произнесла она. — Вы ведь ничего толком не знаете о лесбиянской любви... Хотите посмотреть?

— Посмотреть? — опешил он. Руль вильнул в его руках — он объехал открытый люк на дороге.

— Можете даже принять участие, — продолжала она все в том же тоне. — Элеонора меня боготворит и ни в чем не откажет... Тело у нее молодое, гладкое. Я знаю, чего она добивается: сделать меня такой же как она сама, убежденной лесбиянкой, презирающей мужчин, но я такой никогда не стану... В одном вы правы, милый Иван, мне может скоро все надоесть. Я не могу полностью пренебречь мужчинами... — ее нежная рука с тонкими длинными пальцами и перламутровыми ногтями скользнула на колено Ивана. — Увезите меня куда-нибудь в укромное местечко, а, Ваня?..

«Боже мой! — замирая от ее прикосновения и чувствуя, что голова пошла кругом, подумал он. — Как может уживаться в ней золотоволосый ангел с глубокими синими глазами и развращенная дьяволица?..»

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ


1

Иван упорно всякий раз после спектакля с участием Наталии Павловны Вольской встречал ее у выхода, сажал в машину и отвозил в Купчино на Звездную улицу, где она жила с Элеонорой в однокомнатной квартире на одиннадцатом этаже кирпичного дома-башни. Он знал, когда Натали освобождалась, Элеонора, в отличие от нее, не могла уйти до конца спектакля — ей нужно было одевать и переодевать артистов, потом развешивать на разборных вешалках костюмы, платья. За ней числился и небогатый реквизит. Конечно, случалось и так, что Натали не выходила и ждала свою сожительницу, но, по-видимому, ей было интересно общаться и с Рогожиным. Как-то призналась, что Рыкунова совсем отгородила ее от людей, а ее странная компания поднадоела Вольской. В основном у нее собирались студентки Театрального института, Института культуры, что у Кировского моста — тоже любительницы острых ощущений. Одни женщины, одни и те же феминистские разговоры, уничижительная критика современных мужчин, вырождающихся, по их мнению. Элеонора и ее знакомые искренне были убеждены, что будущее принадлежит женщинам: мужчины спились, генетически ущербные, сексуально неполноценные, гораздо слабее и глупее женщин. У них и смертность почти на десять лет раньше наступает. Чтобы род людской не кончился, современная медицинская наука далеко продвинулась в этом отношении вперед: искусственное оплодотворение, пересаживание оплодотворенной яйцеклетки непосредственно в матку. При таком методе можно по каталогу выбрать любого талантливого производителя вплоть до лауреата Нобелевской премии. Не хочешь сама рожать — за деньги это сделает для тебя любая женщина-кормилица. И ребенок будет полностью принадлежать матери — отец даже не будет знать, кто воспользовался его спермой из пробирки...

Все эти разговоры утомляли Натали, о детях она пока не думала, а уж если решит завести ребенка, то воспользуется для этого старинным дедовским способом...

Однажды на набережной Фонтанки, где Иван дожидался Вольскую, произошла у него первая встреча с Элеонорой. Конечно, из машины он видел ее много раз, но вот так — нос к носу, — столкнулся впервые. Видно, Рыкуновой надоело, что он увозит от нее Натали и она решила положить этому конец. Понял это Рогожин по ее решительному виду и целеустремленной походке. Он стоял у парапета и смотрел на воду, где медленно проплывала утка с десятком послушных утят. Плыли они цепочкой — один за другим, повторяя все движения матери. Селезень держался в стороне, будто пастух, оберегающий свое стадо.

— Вы оставите в покое Натали? — с ходу в лоб заявила ему черноглазая фурия с фигурой юноши-спортсмена. — Неужели вам не понятно, что никогда не вернется к этому пузатому мешку, набитому деньгами?

— Вы имеете в виду Глобова? — спокойно сказал Иван. Он давно ждал этой встречи. — Я бы не сказал, что пузатый.

— Не стыдно вам за деньги преследовать молодую женщину? Я могла бы вас понять, если бы вы были в нее влюблены, но вы ведь действуете по чужой указке? И много вам за это платят?

Выразительные, с мрачным блеском, глаза ее сверлили его, тонкие губы искривила презрительная усмешка. Плечи у нее явно шире бедер, а это не нравилось в женщинах Рогожину. Да и можно ли назвать женщиной эту сухопарую, мускулистую особу? У нее даже темнел пушок, над верхней, зло поджатой, губой.

— Теперь никакой зарплате не угнаться за ценами, — улыбнулся Иван.

— О ценах и рынке вы лучше побеседуйте на досуге дома со своей беременной женой, — жестко сказала она. — Я не хочу, чтобы вы портили настроение моей подруге.

— Подруге? — невинно заметил Иван. Жену его ей не следовало бы задевать.

— А это вас не касается, — отрезала она. — На вид вполне приличный молодой человек, а занимаетесь черт знает чем!

— Это моя работа, — вставил Иван. Ее гневные слова отскакивали от него, как от стены горох. Что это: профессиональная терпимость? Или оскорбления его уже не задевают?..

— Вы сами-то хотя бы понимаете, насколько это неприлично, чем вы занимаетесь?

— А чем вы занимаетесь — это прилично? — улыбнулся он и вспомнил, что Натали как-то сказала, что у него красивая улыбка. На Рыкунову она, разумеется, никакого впечатления не произвела.

— В отличие от вас мы с Натали — свободные люди и поступаем, как нам нравится. Осуждать нас могут только отсталые, необразованные людишки, — сочла она нужным выразить свою позицию. — Вы хоть имеете представление, что такое свобода личности?

— Ну-ну, — сказал он. — Очень интересно.

— Метать бисер... — соизволила она скривить тонкие губы в высокомерной усмешке. — Где вам понять нас? Вам же десятилетиями вбивали в головы мещанские понятия о морали и нравственности. Вы ничего дальше своего носа не видите. Наверное, на небо никогда не смотрите?

— Смотрю, — ответил он. — И даже знаю, где находится созвездие Близнецов.

Это ее явно озадачило: почему Близнецов, а, например, не Волосы Вероники или Скорпион?.. Но вступать в дискуссию не пожелала, сурово сдвинула черные густые брови и уже раскрыла злой рот, чтобы сказать какую-нибудь гадость, но Рогожин упредил ее:

— Мой Бог на небе, а ваш повелитель скорее под землей, так что от неба не ждите спасения.

— Чтобы я вас больше здесь не видела... — прошипела она.

— Даже так?

— Натали больше не хочет с вами встречаться.

— Пусть она сама мне об этом скажет, — миролюбиво заметил Иван. Он не поверил костюмерше. Чувствовал, что артистка привыкла к нему, охотно садится в машину, разговаривает, иногда откровенно соблазняет, но это скорее всего — игра. Иван даже попытки не сделал ее поцеловать, что только подзадоривало Натали. Уж она-то знала о своей неотразимости. И эта игра ее явно забавляла. Но и Рогожин знал, что как только он начнет поддаваться, таять, то быстро утратит привлекательность в ее глазах, то есть, станет одним из тех, кто домогаются ее.

— У вас даже машина чужая, — презрительно заметила Элеонора, окидывая взглядом видавшие виды «Жигули».

— Теперь иметь свою машину накладно, — не терял спокойствия Иван. — Была у меня «Нива», да украли. Дети Ада.

— Кто? — удивилась она.

— Ваши дальние родственники по линии Сатаны, — отомстил ей Рогожин.

— Что вы мелете, болван!

Самообладание прежде всего. Стоило потерять контроль над собой, дать волю чувствам и можно хорошо начатое дело завалить. Ядовитые реплики Рыкуновой ничуть не задевали, кроме момента, когда она задела Аню, было даже интересно, что же она предпримет, поняв, что словами его не проймешь. И он не ошибся. Она предприняла — чего уж он никак не ожидал! — чисто мужскую попытку убедить его: встала в боевую стойку, резко задвигала тонкими руками со сжатыми кулаками и, пронзая его черными огненными глазами, выплюнула ему в лицо:

— Если вы слов не понимаете, я вас сейчас проучу, недоумок!

Сделала выпад, тоненько взвизгнула, благо набережная была пустынна, выбросила в направлении его живота ногу в кожаной остроносой туфле. Иван без особого труда отклонился, поймал ее за правую руку, завел ее за спину, так что лопатка выпятилась, и добродушно сказал:

— Я не буду прыгать, визжать, махать руками-ногами — это все красиво выглядит в кино — я просто вывихну вам в плечевом суставе ручонку, если вы не успокоитесь. Могу, конечно, и сломать, если вы меня вынудите.

Ей явно не откажешь в здравомыслии, она смирилась, глаза стали нормальными, на губах даже появилась улыбка и на этот раз вполне человеческая.

— Да-a, вы же современный детектив и причем частный. Этакий Арчи Гудвин, — сказала она. — И каратэ вас не удивишь.

— Меня ничем не удивишь, — ответил он и внутренне поморщился: очень уж самонадеянно это прозвучало. И закончил вполне миролюбиво: — Стоит ли нам с вами ссориться? В конце-концов Натали — не девочка. И сама решит, как ей поступить.

— Слышу слова мужа! — усмехнулась Рыкунова. — Но она уже все решила, иначе не жила бы у меня.

— В этом я сомневаюсь, Элеонора...?

— Вы не знаете моего имени-отчества, Иван Васильевич? Для детектива это непростительно.

Дела, ничего не скажешь! Отчества он действительно не знал — его интересовала Вольская, а не она. И тут легка на помине показалась из подъезда Натали. Бросив взгляд на дорогу, легко перебежала к ним, красивое лицо ее порозовело, глаза сияли, как и золотистые волосы на голове.

— Вы уже подружились? — защебетала она с улыбкой. — Тогда у меня предложение: поедемте к нам в Купчино, отметим сегодняшний спектакль, нас всех вместе с режиссером впервые после закрытия занавеса вызвали на сцену!

— Бога ради, — без всякого энтузиазма согласилась Элеонора. — Но наш милый друг детектив не пьет за рулем, разве не так?

— Почту за честь посетить ваше уютное гнездышко, — лучезарно улыбнулся Иван. На этот раз он адресовал свою улыбку Натали.

2

Проливной дождь загнал Рогожина в первый попавшийся подъезд на Набережной Фонтанки, куда он пришел встречать после спектакля Натали Вольскую. Это не был обычный петербургский моросящий дождик, а настоящий шквальный ливень. Порывы за порывом. Когда Иван выехал из дома — на этот раз на голубой «Ниве», предоставленной в его распоряжение Глобовым — по зеленоватому вечернему небу торопливо бежали подсвеченные солнцем облака, ветер рябил воду в Фонтанке, хлопал форточками в домах, гонял по тротуарам окурки и бумажки от конфет и мороженого. Было свежо, прохладно, но ничто не предвещало шторм. И вот за какие-то несколько минут вдруг все изменилось: вместо рваных облаков появились сумрачные айсберги, тяжело спешащие на восток, вода тревожно заколыхалась меж гранитных берегов, белые хлопья пены долетали до чугунных решеток, стая испуганных голубей суматошно пролетела под арку, взъерошенная серая кошка, припав к асфальту, прошмыгнула в подвальное отверстие. Налетевший со свистом ветер задирал женщинам юбки, лохматил волосы. До того живший спокойной размеренной жизнью город замер в тревожном ожидании, а его обитатели будто при ускоренной киносъемке засуетились, по-муравьиному забегали в разных направлениях. И что удивительное, никто не смотрел на зловеще темнеющее небо, а лишь под ноги и по сторонам. Все оглушительнее грохотал гром, частые вспышки зеленоватых молний отражались в окнах и витринах, ветер набирал силу, он уже не свистел, а выл и стонал, как раненный зверь, кто был в это время на Дворцовой набережной, увидел, как на Неве боролись встречный ветер и течение. Потемневшая вода прямо посередине вздувалась и поднималась огромным желтоватым гребнем, чем-то напоминая тот самый фантастический океан на леммовском Солярии. Но там разумная водная стихия рождала чудовищ, а Нева могла «родить» лишь наводнение.

Стоять в душном подъезде надоело — сюда уже набились прохожие — и Рогожин вышел на волю. Хлесткие дождевые капли ударили в лицо, ветер не давал глубоко вздохнуть, пришлось нырнуть под ближайшую арку, где никого не оказалось. Был уже вечер и в окнах зажигались огни. По шелестящему мокрому асфальту проносились машины, из-под колес летели белые брызги, будто налившиеся кровью глаза пещерных чудовищ светили в мокрой мгле светофоры. Молния все окрест осветила колдовским светом, почти мгновенно громыхнуло над самой головой и вдруг стало тихо, но это продолжалось недолго, вскоре с неба пришел могучий ровный гул — это хлынули из заполонившей все небо гигантской тучи ливневые потоки. Серебристые прямые струи со звоном разбивались об асфальт, порождая весело пляшущие фонтанчики, из водосточных труб с музыкальным шумом выплескивались потоки будто кипящей воды. Весь город заполонил гул низвергающегося с грозно притихшего неба дождя.

Глядя на расходившуюся в гранитном ущелье Фонтанку и потоки воды, устремившейся с тротуара под арку, Иван вспомнил странный вечер в Купчино на квартире Рыкуновой. Никогда нельзя делать скоропалительные выводы о человеке — это тоже было важным правилом в работе Рогожина, но разуму не прикажешь делать свои подчас неверные умозаключения: Элеонора казалась ему порождением сатанинских сил, наверное, так и есть, но все это не мешало ей быть умной, проницательной и умеющей подчинять других женщин, точнее, она была личностью. Рыкунова прекрасно разбиралась в запутанной политической обстановке, делала тонкие и умные выводы, высказывала неординарные мысли. Например, она утверждала, что нынешние изменения в условиях человеческого существования поставили в тупик большинство пожилых людей и совершенно изменили мировоззрение и облик молодежи: совершился стремительный скачок от многолетнего фарисейского воспитания в духе социализма и коллективизма к полной вседозволенности, отрицанию внушенных с яслей авторитетов, к свободе личности. Не все, конечно, правильно все поняли, например, преступный мир, пользуясь политической неразберихой, безвластием, быстро набрал силу и подчинил себе многие новые структуры, даже власть на местах и в центре. Но в любом случае людям вчерашнего дня не стоит надеяться на возврат к старому — этого уже никогда не произойдет. И потом старики, пенсионеры уже не могут оказывать влияние на жизнь, политику. Сколько бы ни махали на митингах красными флагами и плакатами, СССР не возродится. Получив нежданно-негаданно свободу и независимость, люди разных национальностей не поменяют ее на чугунные оковы, надетые пришедшими к власти в семнадцатом большевиками. Может, эта самая свободная и независимость еще больше ухудшит их жизнь, но они будут цепляться за эти веками заманчивые символы, да что цепляться — драться за них, кровь проливать. Конечно, сейчас наверху полно рвачей, взяточников, воров, политиков безбожно обманывающих доверчивых людей, но это ненадолго, уже сейчас их называют временщиками. При нынешней разнузданности средств массовой информации еще можно какое-то время морочить головы людям. Ящик с экраном — могучая сила! Он с утра до вечера вбивает в головы то, что нужно нынешним хозяевам страны. И будет вбивать, журналистам за это хорошо платят. Пока у нас все уродливо и чудовищно, но ведь перед глазами опыт цивилизованных стран? И его можно перенять. Да и молодые люди начинают зорко следить за хитроумными манипуляциями политиков, обирающих россиян. Чиновники и бюрократы соцсистемы, привыкшие ни за что не отвечать и разбазаривать народное достояние, и теперь пытаются это делать, лично обогащаясь, но миллионы пар глаз наблюдают за ними, копят злость и негодование — они ведь сами проголосовали и за тех народных депутатов и президентов, которые их так нагло и подло обманули и предали. В голод и холод вон какие рыла наели! Не стыдно таким розовым поросям на экране красоваться и, сыто рыгая, толковать о том, что нужно еще больше подтянуть пояса, потерпеть, мол, потом будет лучше... Когда и кому? Опять же только им, сотрудничающим с мафиями, миллионерами, ворами и спекулянтами. Те их кормят до отвала самым вкусным и забивают их мошны не только миллионами обесцененных советских рублей, но и валютой...

Со всем этим Иван готов был согласиться. Элеонора и дома была энергичной, стремительной, долго не могла усидеть на одном месте. К Рогожину она относилась как к неизбежному злу в ее квартире, зато на Натали посматривала с такой нежностью и любовью, что Иван поражался, он никогда не видел, чтобы женщина так могла смотреть на женщину. Этот чуждый для него мир был ему непонятен. Не то, чтобы его раздражало внимание, проявляемое Рыкуновой его подопечной, он ведь не был любовником Вольской и не собирался им стать. Он дал слово Глобову и намерен его сдержать, разве иначе бы он оказался здесь в столь поздний час? Раздражало другое — откровенное бесстыдство обеих, они часто целовались, гладили друг друга. Его угостили коньяком, черным кофе, вкусным печеньем «крекер», был на блюдечке даже нарезан лимон. Книг в комнате было не очень много, совершенно не видно детективов, зато литературы на темы черной магии, эротики, секса, загробной жизни, разной бесовщины было предостаточно, что и определяло вкусы хозяйки. «Молот ведьм», «Изгоняющий дьявола», «Знамение», «Адвокат дьявола», «Жюстина» маркиза де Сада, красиво изданный и дорогой двухтомник Блаватской. Иван видел на книжных развалах эти тома стоимостью около тысячи рублей. Впрочем, скоро стало ясно, откуда достаток у Рыкуновой. Работая костюмершей в театре, она еще и шила на дому. У нее была изящная японская швейная машинка цвета слоновой кости. Она как произведение искусства стояла на квадратном столе у окна, тут же белый импортный утюг на подставке, корзинка с выкройками, нитками-иголками. Элеонора, по-видимому, слыла модной портнихой. За то время, что Рогожин был у них, несколько раз звонили клиентки. Повесив трубку, она небрежно роняла: «Жена академика, дочь зампреда Петросовета...» Позже Натали сказала, что если бы Элеонора ушла из театра, то она в несколько раз больше бы зарабатывала шитьем, но она любит искусство — жить без театра не может.

Листая том «Молот ведьм», написанный двумя монахами-инквизиторами еще в XV веке, Иван обмолвился, что вот, мол, раньше были ведьмы, черти, демоны, привидения, а куда они в наш век подевались?

На это Элеонора довольно остроумно ответила:

— Раньше люди верили в Бога и страшились нечистой силы, которая из кожи лезла, чтобы заполучить душу... Вспомните хотя бы «Фауста» Гете, но после того, как большевики убили веру в Бога у русских, разрушили святые храмы и разогнали священнослужителей, Дьяволу не нужно стало соблазнять смертных, чтобы заполучить их душу. Они и так даром стали принадлежать ему. Нет веры в Бога, значит все достается Сатане. Некого стало соблазнять, запугивать, склонять к греху — с семнадцатого года на всей Руси стал править бал Сатана, как провидчески написал в талантливом романе «Мастер и Маргарита» Михаил Булгаков. Делать нечего стало бесам, привидениям, вурдалакам. Мир шагнул вперед в смысле развития цивилизации: если люди добились в техническом прогрессе таких сногсшибательных успехов, что полетели на Луну, то и ведьмы теперь не порхают на примитивном помеле, как на заре цивилизации в средние века, к их услугам летающие тарелки, космические корабли, да и называть нечистую силу стали полтергейстами, инопланетянами и другими научными именами. Нечисть, она быстро ко всему приспосабливается.

— Вы в Бога верите? — задал ей вопрос Иван.

— В Бога? — скрипуче рассмеялась Рыкунова. — Если бы Бог любил людей, он не допустил бы, что их в России довели до такого скотского состояния...

— Бог ли? — возразил Иван.

— Я верю в Дьявола, в приход Антихриста... Бог отвернулся от людей, что же толку ему молиться, верить в Него? Он все равно не услышит. Люди оказались ближе к Дьяволу, чем к Богу. И Он в этом за последнее столетие убедился. Богу нужно все человечество уничтожить и заново создать Адама и Еву, но уже совсем других. И Боги ошибаются. Новые люди действительно будут созданы по образу и подобию Господа Бога, а нынешние все больше по своему образу жизни, деятельности и даже облику походят на Сатану и его бесов...

«Это и к вам, Элеонора, относится!» — усмехнулся про себя Рогожин. Во время этого диалога худощавое лицо Рыкуновой еще больше обострилось, глаза светились колдовским блеском, мелкие зубы прихватывали нижнюю губу, отчего лицо принимало хищное выражение. И еще Иван подумал, что она не права: рядом с ней Натали выглядела истинным ангелом! Ей бы только крылышки — и может с успехом позировать гениальным художникам эпохи Возрождения, изображавшим на полотнах библейские сюжеты.

— Вы уж меня, пожалуйста, не причисляйте к нечистой силе, — будто прочитав его мысли, заметила Элеонора. — Ведьмы и бесы вредили людям, а у меня такой склонности нет. Я жалею людей.

Так, безусловно, могла сказать только сильная женщина. Кстати, ангелоподобная синеглазая и золотоволосая артистка и свой маленький ротик не раскрывала, слушая подругу. Широко распахнутыми глазами она смотрела на нее и молчала, а что было в ее красивой головке, один Бог знал. При всей своей кажущейся наивности Натали была далеко не простушкой. Иван иногда ловил на себе ее испытующий взгляд, она с удовольствием следила за их спором, а вот на чьей она стороне, понять было невозможно.

Странный был этот вечер. Внутренне подготовленный увидеть в Рыкуновой беспощадного врага, Иван должен был признаться, что ненависти, отвращения к ней совсем не испытывает. По-видимому, Бог некрасивым, ущербным женщинам дарит взамен светлый разум. Чем бы Элеонора смогла еще привлечь к себе Натали? Какой силой убеждения и логикой нужно обладать, чтобы изначально физиологически нормального человека склонить к предосудительной порочной связи?..

Выпив несколько рюмок коньяку и чашек крепкого черного кофе, Иван распрощался с подружками, другого слова для них он так и не подобрал. И уже на лестничной площадке, закрывавшая за ним дверь Натали, шепнула:

— В пятницу заезжайте за мной в театр...

И в голосе ее и взгляде почудилось ему нечто обнадеживающее. Уж не решила ли артистка порвать со своей сожительницей?

И вот сегодня пятница. Банный день, но к черту баню! Натали будет свободна после второго акта, это в половине десятого. Не то, чтобы он волновался, но чего-то нового от сегодняшней встречи ожидал. Так ему подсказывала интуиция, а он ей в последнее время все больше доверял. Кажется, ливень затихает. Он выглянул из арки: отощавшая туча драконом тяжело протащилась через весь город, темно-серый длинный хвост ее был светлее, чем свирепая огнедышащая пасть. Он усмехнулся такому сравнению. Но что-то в расползающейся туче и впрямь напомнило легендарного дракона из сказок и мультфильмов. Время бы Натали появиться из парадной. Если с сумкой, то Иван не ошибся — она покидает Рыкунову. В последние встречи он все больше убеждался, что привязанность к костюмерше у Вольской ослабевает. Она уже без прежней восторженности отзывалась о ней, что-то у них разладилось, возможно, сказалось влияние Рогожина. Он не упускал возможности поговорить с Натали о том, что она обкрадывает себя: с такой красотой принадлежать женщине!.. Разве это не дико? Неужели им вдвоем не скучно? Не угнетают ее, Натали, противоестественные ласки? Пусть искусные, изощренные. Вот ему, Рогожину, неприятно прикосновение мужчины к себе, он верит, что однополую извращенную любовь изобрел Сатана и кто ею занимается, тот служит ему. А у нее, Натали, на шее золотой православный крестик...

Ему пришлось сходить в Публичку и прочесть в читальном зале несколько трактатов о лесбиянках. Оказывается, в древности на острове Лесбос жили воинственные амазонки, от них и пошла эта лесбиянская любовь. Правда, автор не претендовал на полную достоверность, но приведенные факты звучали убедительно. В беседах с Натали Иван нет-нет и вворачивал несколько фраз, почерпнутых из трактатов... Но она почему-то не реагировала на его возросшие познания в области лесбиянства.

Может, все-таки его слова упали на благодатную почву? Он все больше убеждался, что Наталия Вольская не испорченная, порочная женщина — она бескорыстна, добра, у нее легкий характер, есть чувство юмора. Будь меркантильной, разве ушла бы от Глобова?


Натали появилась около десяти в светлом перетянутом широким поясом плаще с зонтом и большой синей сумкой. Шумели водосточные трубы, шелестел под колесами машин асфальт, однако с расчищающегося неба уже не лило... Повертев головкой в шелковой косынке, Натали увидела его, поспешно выходящего из-под арки. Размечтался, мог бы и пораньше выйти! Он приветственно помахал, подойдя, подхватил не очень тяжелую сумку и направился к машине, наехавшей колесами на край тротуара. Она, конечно, узнала глобовскую «Ниву», но ничего не сказала и покорно уселась на переднее сидение, обтянутое белой овчиной.

— Машина Андрея? — все-таки спросила она.

У миллионера несколько машин, Иван не знал, лично ли они ему принадлежат или фирме, что в общем-то одно и тоже, но ездил он на новенькой серебристой «Вольво», иногда на «Волге». На других легковушках разъезжают его ближайшие сотрудники и ребята из охранного отряда. «Нива» появилась у него недавно.

— Куда поедем? — поинтересовался Иван, заводя мотор и включая дворники. Все вокруг мокро блестело, стало гораздо светлее, уже кое-где над Фонтанкой на небе выплескивались в промежутках между плотными с темными подпалинами облаками короткие солнечные лучи. Вслед за проходящими мимо машинами волочился сизо-туманный хвост. Совсем низко пролетел желтый вертолет. Застекленная кабина просвечивала насквозь. Уж его-то чего в такую погоду сюда занесло?

— К тебе, — коротко ответила Натали. В ту встречу у Рыкуновой Иван сообщил ей, что в четверг Аня ложится в роддом, но не ожидал, что она это запомнила.

— После грозы за городом пахнет хвоей и цветами, — растерянно произнес он. Предложение артистки поставило его в тупик. Жена не успела родить, а он приводит домой красивую женщину...

— Да, я забыла, ты ведь преданный, верный муж, — улыбнулась она. — И уже, по-видимому, счастливый отец?

На дню по несколько раз звонил Иван в справочную, но роды еще не начались, хотя воды уже отошли. Врач утверждал, что все будет нормально, роженица чувствует себя хорошо. Хорошо ли Ане с таким огромным животом? Он отвез ее в роддом, когда ей показалось, что начались схватки, но Аня неопытная мамаша, могла и ошибиться. Последнее время младенец вел себя беспокойно, она ночью по нескольку раз просыпалась от болезненных толчков. Вдвоем им стало трудно помещаться на постели, и Иван перебрался в другую сторону на узкий диван, но всякий раз просыпался, когда жена вскрикивала во сне или вставала. Родов она не боялась, днем строчила на машинке пеленки-распашонки. Иван и не знал, что она умеет шить. Машинку ей принесла мать.

— Пока еще нет, — после продолжительной паузы ответил он.

— Мне хочется посмотреть, как ты живешь... — она запнулась и прикусила нижнюю губу.

— Договаривайте, — сказал он.

— У меня в голове такой сумбур! — она передернула плечами, будто от озноба. — Ну зачем вы, Иван, вклинились в мою жизнь? До встречи с вами я была если не счастлива, то по крайней мере спокойна. Вчера утром до репетиции я была в церкви, хотела покаяться священнику, но потом испугалась: он такой молодой, голубоглазый с мягкой каштановой бородкой, я должна была такую грязь выливать на себя.

— Хорошо, что вы это считаете грязью, — вставил он.

— Элеонора совсем другого мнения на этот счет.

— Элеонора — не женщина. Я ничего женственного в ней не заметил.

— Она вас ревновала ко мне.

— А говорите умная! — хмыкнул он.

— Вы живете рядом со Спасо-Преображенским собором?

— Даже иногда бываю в нем, — ответил Иван.

Делать было нечего, он свернул на улицу Пестеля к своему дому. Собор выглядел насупленным, с зеленых куполов его брызгали струи — косой дождь снова на несколько минут напомнил о пронесшейся грозе — листья на старых деревьях блестели, пушки и цепи лоснились. Прихожане торопливо проходили к высоким дверям. Служба там или отпевание?

Натали скинула в прихожей туфли, достала из сумки косметичку и стала перед зеркалом приводить себя в порядок. Иван повесил ее немного промокший плащ на плечики, зонтик она даже не раскрыла, глянцевитая изогнутая рукоять торчала из сумки. Артистка была в коротком платье в обтяжку, телесных колготках, в ушах золотые серьги в виде полумесяцев. Синие глаза ее блестели, когда она снимала туфли, точь-в-точь как Анна, оперлась рукой о его плечо. Натали выше жены, если в зрелые годы она растолстеет, то фигурой будет похожа на сексапильную Лолу Ногину... Иван внутренне поежился: чего это он вспомнил ее?

— Я люблю старинные дома, — оглядывая прихожую, коридор, комнату, произнесла она. — Потолки, окна, прихожая — все такое прочное, солидное, не то что современные коробки в новых районах.

— Разве Андрей Семенович живет не в центре? — Иван ни разу не был у миллионера в городской квартире.

— Его хоромы на Миллионной улице все еще ремонтируют, — она засмеялась. — Смешно, советский миллионер будет жить на Миллионной улице, бывшей Халтурина, кажется?

— А вы знаете кто такой Халтурин?

— Я слышала, что всю эту сволочь-террористов, убивавших великих людей России, наконец-то раскусили... Вот теперь срочно и меняют название улиц, которым большевики дали их имена.

Иван был полностью согласен с ней. Неужели Элеонора внушила Натали столь здравые мысли?

— Чай, кофе? — предложил он. — Найдется и выпить.

— Вы не будете, раз за рулем, а я одна не люблю пить, — посмотрела ему в глаза Натали. Она не сомневалась, что Иван сегодня повезет ее в Комарово...

— Вы на что-то наконец решились? — спросил он, когда они уселись за стол на кухне. Иван хотел все на подносе отнести в комнату, но она сказала, что здесь уютнее и все под рукой. В этом смысле все женщины одинаковы: Лола любила сидеть на кухне и Аня... Позвонить в роддом? Ладно, попозже, после того как отвезет Натали в Комарово. Значит, верный путь избрал он к сердцу молодой женщины... Оценит ли Дегтярев новый опыт его деятельности частного детектива? До сих пор он занимался расследованием краж, преступлений, ну пришлось последить за Болтуновым-Тухлым, женой Станислава Нильского. Как они там в Дюссельдорфе? Миша Бронх вынужден был взять его вместе с Соней Лепехиной, как бесплатное приложение. Не захотела красотка расставаться с красавчиком мужем. Выбрала любовь втроем, как распутная Лиля Брик, уложившая в постель с собой и мужем еще и Маяковского...

На его вопрос Натали не ответила: она пила чай из небольшой чашки, хрустела пересохшей соломкой, печенья Иван не нашел, а от закусок она отказалась, сказала, что в театре перекусила. Иногда она бросала задумчивые взгляды на Рогожина, сидящего напротив. Места ему между столом с мраморной столешницей и стеной было маловато, длинные ноги в серых кроссовках вытянулись до середины небольшой кухни. Он пил кофе со сгущенкой. Мелькнула мысль выпить рюмку, но он ее отогнал. Выпивший, он никогда за руль не сядет. Это закон. Во взгляде Натали были любопытство и ожидание.

Чтобы не молчать, он рассказал ей про вчерашний случай у магазина на Литейном. В Петербурге появились собаки-нищие. Они бродили у продовольственных магазинов, заглядывали покупателям в глаза, явно вымаливая подачку, но в большинстве своем люди озадаченно проходили мимо. Один белый шпиц стоял у ступенек на задних лапах, умильно глядя прохожим в глаза. Это что-то новое: нищих собак Иван раньше не видел. У помоек и мусорных баков встречал не раз, а вот у магазинов впервые. Какой-то подвыпивший громогласный усач в спортивном костюме «адидас» только что купил килограмм сосисок и когда увидел стоящего на задних лапах шпица, достал одну и протянул. Шпиц ловко схватил ее и в мгновение ока проглотил. Тут подошел второй лохматый пес с несчастными голодными глазами и тоже уставился на парня. Он стоять на задних лапах не был обучен и всю свою энергию вложил во взгляд желтых глаз. Парень и ему бросил красноватую сосиску, но тут сорвался с места нищий, стоявший неподалеку, и первым схватил сосиску. Расстроенный пес сгоряча цапнул его за ногу. Парень хохотал на всю улицу, хлопал себя по толстым ляжкам, а нищий не хуже собаки прямо на месте расправился с сосиской даже без хлеба.

— Вот она — нищая, голодная Россия! — сквозь смех, проговорил парень. — Перемешалось все: собаки как люди, а люди, как собаки!..

Иван, наблюдавший всю эту безобразную сцену, не выдержал, подошел к парню и сквозь зубы, бросил:

— Вали отсюда, благодетель! Вместе со своими сосисками!

Усач было встрепенулся, но очевидно, прочтя в глазах Рогожина нечто тревожное, хлопнул себя капроновой сумкой по ляжке и размашисто зашагал к Невскому!

— Какой ужас! — покачала головой Натали. — Надо отдать должное Андрею — он меня оберегал от такой прозы жизни.

— Сдается мне, что он вас по-настоящему любит, — сказал Иван.

— А я вам нравлюсь? — Она и раньше спрашивала, но на этот раз ее слова прозвучали как-то по особенному.

— Нравитесь, — честно признался он.

— Вы мне, Иван, с первого раза понравились, когда я вас увидела в Комарово. Может, потому что вы — единственный, кто не смотрел на меня воловьими глазами... Ну вы понимаете, как смотрят мужчины на лакомый кусочек...

— Я отметил про себя, что вы красивы, а что еще я должен был делать? Вы принадлежали Глобову, мне и в голову не могло прийти отбить вас у него.

— Потому что это Глобов?

— Прийти в дом к хозяину и, как вы говорите, смотреть воловьими глазами на его женщину... Это непорядочно.

— В каком мире вы живете, Иван?

— Хотите честно, Натали? Лучше Андрея Семеновича вы вряд ли кого найдете.

— Я никого не ищу — меня сами находят, Ванечка!

— Он неплохой человек, видный мужчина. О других его достоинствах я уж не говорю...

— И вам так не терпится передать меня Андрею?

— Решать вам, Наташа, — сказал он. Натали называть ее ему не хотелось — в этом было что-то нарочитое. Лиза Ногина упорно настаивала, чтобы ее величали Лолой, Наташа почему-то предпочитает, чтобы ее называли Натали. Радио и телевидение так настырно пропагандируют все иностранное, что скоро совсем истинно русского духа не останется в России. Как еще Ане не пришло в голову называться Антуанеттой...

— Вы мало знаете Андрея Глобова, — с грустью произнесла она. — Он считает меня своей собственностью, как же, он вложил в меня деньги, ради меня содержит целый театр... Надо сказать, что он, конечно, не мелочный. И денег у него не сосчитать. Он не простит мне, что я ушла от него. Будет всегда это помнить. Ему просто нужно было доказать мне и особенно себе, что он могуществен и все может. Вот разве только землю повернуть вспять не в его силах.

— Я не замечал у него наполеоновских замашек.

— То, что не смогли бы сделать его мускулистые мальчики из охранного отряда, сделали вы... — снова она подарила его нежным взглядом. — Андрей умен и он знал, кого нанять для этого тонкого дела.

Последнее неприятно резануло ухо Рогожина: «нанять!» А впрочем, она права: его наняли и он работал... Нужно признаться, что эта работа ему нравилась. Натали артистка и могла быть разной, с ней не соскучишься. Да и смотреть на нее приятно. От почти детской непосредственности она могла почти мгновенно стать циничной. И словечки, случалось, употребляла вульгарные, неужели их теперь всегда произносят со сцены? Когда Иван, увлекшись, как-то прочитал целую лекцию о пагубности извращений, она слушала-слушала, а потом вдруг выпалила: «Не лечи меня, милый!» Могла спокойно произнести матерное слово, правда, это у нее получалось совсем невинно. Так ребенок может за столом ляпнуть незнакомое, услышанное на улице ругательство.

И яркие синие глаза все так же лучезарно взирали на мир. Наверное, красота сама по себе талант. Родившейся красивой уже с самого детства предназначена счастливая судьба по сравнению с дурнушкой. Последней приходится напрягать весь свой ум, чтобы чего-либо добиться в нашей жестокой жизни, а красавицы не напрягаются: они прямо на блюдечке с золотой каемкой получают все готовенькое. Красивые могут выбирать и не выходят замуж по любви за бедных. За редким исключением. Натали мало одного богатства, ей захотелось испытать и более сильные чувства, чем обычная любовь. Ну вот испытала, как и предсказывал ей Рогожин, пресытилась, хотя мужеподобная Элеонора вся выкладывалась, лишь бы не упустить красавицу Вольскую. Но не смогла. Может, она, Натали, и есть сказочный колобок, что и от дедушки ушел, и от бабушки...

— Вы не бойтесь, Ваня, — ласково поощрила его она. — Я ничего не расскажу Андрею.

— Не сочтите меня хвастуном, Наташа, но я в этой жизни уже давно ничего не боюсь, — мягко сказал он. — Такая у меня была служба в армии, да и сейчас мало, что изменилось в этом отношении. Видно, на роду мне написано разгребать... человеческий мусор.

— Андрей рассказывал, что в вас стреляли, набрасывались с ножом, — вспомнила она.

— Я сам выбрал такую работу и она мне нравится в общем-то. Я ненавижу ворье, насильников, убийц, не понимаю судей, которые за жестокое преднамеренное убийство невинного человека дают по пять-семь лет тюрьмы этим выродкам! Не понимаю демагогов-законодателей из парламента, ратующих за отмену смертной казни! Да тогда просто на улицах среди белого дня будут убивать по найму за деньги любого... Мне довелось столкнуться с одним таким «народным избранником», что по телевидению, на митингах до хрипа требовал послабления в тюрьмах для преступников, но когда кавказцы изнасиловали в лифте его десятилетнюю дочь, он дико вопил на суде, чтобы их расстреляли!

— Что мы будем делать? — перевела разговор снова на опасную тему Натали. — Вдвоем в пустой квартире... Скажи кому, что мы вот так мирно сидим за чаем и беседуем — не поверят!

— Меня мало трогает, кто что подумает или, скажет.

— А что же вас смущает, Ваня?

— У меня вот тут... — он постучал себя кулаком по левой стороне груди, — нет убеждения, что мы поступаем правильно.

— А кто знает, что правильно и что неправильно?

— Наверное, он, — взглянул на потолок Иван.

— А вот мой Бог подсказывает...

— Не Бог, Наташа, — мягко перебил он. — Это Сатана.

— Значит, вы с Богом, а я — с Дьяволом?

— Я убежден, что Элеонора, — это порождение Сатаны.

— И поэтому вы меня вырвали от нее? Мой ангел-спаситель? — насмешливо произнесла она. — Я должна на вас молиться?

— Лучше в церковь сходите... Исповедуйтесь. Бог добр и он через священника отпустит вам все грехи.

— Вы такой мужественный, уверенный в себе и верите в Бога?

— А вы?

— Я, наверное, тоже верю, — она вздохнула. — Но почему Бог не остановил меня, а позволил согрешить?

— Пути Господни неисповедимы, — улыбнулся Иван.

— Вам надо было стать священником...

— Верите, в детстве я иногда думал об этом, — признался он. — Но вспомните, какие тогда были времена? Отец проклял бы меня.

— А кто был ваш отец?

— Следователь по особо важным делам.

— Его гены сработали и в вас, — заметила она. — Многие дети идут по стопам своих отцов.

— Ваши родители артисты?

— Почти... Они выступали в цирке. Воздушные гимнасты.

— Надо же, — сказал он.

Натали секунду пристально смотрела ему в глаза, потом отвела их и негромко произнесла:

— А если скажу Андрею, что между нами что-то было?

— Наташа, не старайтесь казаться хуже, чем вы на самом деле.

— Он мне поверит.

— Говорите ему что хотите, а если он клюнет на эту удочку — я в нем разочаруюсь.

— И Элеонора мне говорила, что мужчины скорее друг друга поймут, чем нас, женщин, — вздохнула она.

— Если вы не хотите возвращаться к Глобову, я готов вас отвезти, куда вы захотите. Но признаюсь, что доставить вас снова в Купчино к Рыкуновой мне было бы очень неприятно.

— Туда я не вернусь, милый Иван, вы своего добились... Впрочем, не улыбайтесь, дело совсем не в вас, а во мне. Вы правы лишь в одном: противоестественно одной женщине отдаваться другой... Что-то внутри меня запротестовало, мне стали неприятны ее ласки, поцелуи. Я вернусь к Андрею, но я его, по-моему, не люблю. Я вообще еще никого по-настоящему не любила. У меня, дорогой Иван, дурной характер: мне скоро все надоедает, а притворяться я не умею. И потом мне жаль артистов, режиссера, если Андрей разозлится всерьез, он перестанет содержать театр.

— Глобов — не мелочный человек, — возразил Иван. — Он мог все это сделать, когда вы ушли, но он не прекратил финансирование театра?

— Это меня тоже удивило, — призналась она. — И для Андрея это большой плюс. И все равно, Ваня, приносить себя в жертву ради других мне не очень-то хочется. Я отнюдь не героическая натура. И у меня нет вашей уверенности в своей правоте, убежденности. Я больше подчиняюсь своим инстинктам, чем разуму.

— Не наговаривайте на себя, — улыбнулся он. — Еще чаю?

Она рассеянно кивнула.

— Вы женщина. И незачем вам становиться второй Элеонорой. Да вы никогда бы ею и не стали.

— Ваня, давайте на «ты»? — предложила она, когда он поставил полную чашку перед ней.

Он промолчал.

— Андрей сейчас в Комарово?

Утром Глобов позвонил Рогожину, поинтересовался его делами, сообщил, что весь день будет на даче — небольшой прием для бизнесменов-прибалтов — просил звонить, если что произойдет. И вот произошло. Но звонить в присутствии Натали было неудобным — поедут прямо в Комарово без предупреждения.

— Не будем терять время, — поднялся из-за стола Иван.

— Я хотела бы с вами остаться, — обдав его синим мерцанием своих васильковых глаз, сказала она. — На час, на ночь...

Что лукавить! И он хотел остаться с ней, очень хотел бы — он давно не имел женщину, а артистка такая соблазнительная, доступная... Но... «Что но»? — подумал он. — Мораль?Нравственность? Еще в священном писании сказано, что ежели ты взглядом пожелал чужую жену, ты уже с ней прелюбодействовал... Что же его останавливает? Ведь вряд ли еще когда в жизни ему встретится такая красивая женщина... И кому от этого будет хуже? Глобову? Анне? Или ему, Ивану Рогожину?..» Так раздумывал он, натягивая на себя черную нейлоновую куртку, а она стояла чуть расставив длинные ноги с круглыми коленями и с грустью смотрела на него.

«Значит, дело во мне самом, — вынужден был он ответить на все заданные себе вопросы. — Будет плохо потом мне самому. — Что-то изменится во мне, будет саднить, терзать... Я не давал жене обета верности, но в такой момент, когда она рожает, быть с другой женщиной — это ничем не лучше того, чем занималась Натали с Элеонорой...»

— Должна признаться, Иван, что вы первый мужчина, который от меня отказался, — она повернулась к нему спиной с аккуратной круглой попкой — он в это время снимал с плечиков ее светлый плащ и тот показался ему вдруг таким тяжелым, будто был отлит из чугуна.

— И я вам признаюсь, Наташа, это было сделать чертовски трудно! — сказал он.

— В американских детективах частные сыщики не упускают возможности развлечься с героинями романов, — поддразнивала она, глядя на него. — Даже с теми, кого они преследуют.

— Я русский детектив, — сказал он. — И потом авторы крутых бестселлеров почти все придумывают, чтобы закрутить сюжет.

— Да вы совсем не похожи на супермена, — вздохнула она.

— Мне это слово не нравится, — поморщился Иван.

— Разве в словах дело? — улыбнулась она.

На «ты» они так и не перешли.

3

— Сколько вы получаете в агентстве? — спросил Глобов, сидя в кресле Дегтярева.

— Две тысячи.

— Я вам буду платить пять, нет, шесть тысяч. Вы будете начальником охранного отряда. Мой паренек по прозвищу «Суперок» пытался залезть в постель к Натали и я его выгнал вчера в три шеи.

— Пытался или залез? — с улыбкой поинтересовался Рогожин.

— Натали призналась, что в Санкт-Петербурге есть лишь один мужчина, с которым бы она изменила мне — это вы.

— Надо же какая честь! — покачал головой Иван. Разговор продолжался уже с полчаса в кабинете Тимофея Викторовича. Шеф или по делу отлучился или специально ушел, предоставив им возможность поговорить наедине. Глобов заявился в агентство без предупреждения — обычно он звонил — и потребовал Рогожина. И вот они сидят напротив друг друга и беседуют. На стене красочный плакат с боевым огнестрельным оружием — тоже подарок американских коллег. Оружие у них отличное.

— Она рассказала мне, как вас соблазняла... Но вы выстояли, почти как святой Антоний! — Андрей Семенович рассмеялся. — Только честно, Иван Васильевич, почему вы не воспользовались, а? Ведь Натали неотразима. Ей приходится отбиваться от поклонников, а тут сама предложила себя и вы отказались. Что вас остановило? Ей-Богу, мне это очень любопытно!

— Я на работе не пью и не прелюбодействую, — улыбнулся Иван. — После того как я женился на Ане, я ей ни разу не изменил. Мне это как-то и в голову не приходило. Допустим, я согрешил бы, но как тогда смотрел бы сейчас вам в глаза?

— Натали права: вы несовременный человек, Иван Васильевич! — рассмеялся он. — Кого теперь волнуют ваши проблемы? У меня много людей в фирме, но вряд ли кто-либо из них рассуждает, как вы. Я плачу им — они трудятся на меня. И все. Больше их ничего не колышет. Если им работа выгодна, они будут держаться за меня, работать на полную катушку, потому что отлично знают, что я их всегда смогу заменить. Надо мной партком и профком не довлеют. Даже больше: я уверен, что многие меня не любят, завидуют и готовы в любой момент заложить. Но чтобы этого не случилось, я имею охранный отряд, пользуюсь вашими услугами.

— Вы полагаете, что политические перемены в нашей жизни вытравили у людей такие понятия как элементарная честность, порядочность, благородство?

— Глядя на молодых людей, спекулирующих на улицах всякой-всячиной, на проституток, пьяниц и хулиганов, на школьников и школьниц, курящих в подъездах, я все больше убеждаюсь, что именно так и обстоят у нас дела. А честь, благородство, патриотизм — все это вытравили из россиян еще большевики после семнадцатого. Они ведь истребили лучших людей России — к власти пришли бесы и преступники. Вот почему легко было заставить сына доносить на отца, а жену — на мужа и наоборот. Выживали в те страшные годы лишь принявшие мораль большевизма. Вот почему тюрьмы и лагеря были переполнены зеками. Доносительство, клевета, подлость стали нормой жизни. И сколько поколений за годы советской власти впитали эту мерзкую мораль с молоком матери.

— Мы же с вами не такие? — возразил Иван. — Дегтярев, Бобровников, мой друг Антон Ларионов... — Да разве мало еще осталось в России честных порядочных людей, которых не развратишь, не сломаешь?

— Вы хотите сказать и не купишь?

— И не купишь, — эхом откликнулся Иван. — Как ни старались большевистские бесы искоренить цвет нации России, потомки благородных людей остались и от поколения к поколению передавали все то ценное и хорошее, что досталось им от благородных предков.

— Поздравляю вас с близнецами, как по заказу: мальчик и девочка! Когда крестины?

— В субботу мы с Аней просим вас быть крестным отцом Петра и Наташи.

— Почту за честь, — церемонно склонил крупную голову Андрей Семенович. — В котором часу и где?

— В Спасо-Преображенском соборе в двенадцать дня.

Глобов придвинул к себе радиотелефон, набрал номер и коротко пробурчал в трубку:

— Подписывайте контракт, я все обдумал.

Беседуя с Иваном, он одновременно обдумывал какую-то сделку! Рогожина поражала кипучая энергия миллионера. Не любил он лезть в чужие дела, но тут не выдержал:

— Крупная сделка?

Андрей Семенович пристально посмотрел ему в глаза и очень серьезно ответил:

— Двадцать миллионов. Через полгода они принесут мне еще десять. Я покупаю деловую древесину в Твери, строю под Выборгом дачный поселок для иностранцев. Продавать им и сдавать в аренду буду только за валюту.

— Под ключ?

— А как же иначе? Я ведь буду дело иметь с цивилизованными людьми! В строительной бригаде у меня нет ни одного пьяницы.

Они помолчали. Глобов опять что-то обдумывал, потянулся было к телефону, но очевидно вспомнив, зачем сюда приехал, повернул голову с серебряной шевелюрой — за последний год он сильно поседел — к Рогожину.

— Так как, Иван Васильевич, по рукам? Идете ко мне?

— Сначала по рукам, а потом по морде... — вдруг вспомнил студенческую поговорку Иван.

— Что?! — вытаращил на него глаза миллионер. У него даже на скулах выступили розовые пятна.

— Мы так в университете шутили, — мягко заметил Иван. — И чего я вдруг вспомнил?

— К людям, которым я доверяю, отношусь хорошо, — отчеканил Андрей Семенович. — Еще никто не пожалел, что работал у меня. Конечно, встречались и такие людишки как Тухлый, этот Суперок, но это редкость. А Суперка я особенно и не виню — Натали совратила бы и святого Августина вместе с Антонием и толстовским отцом Сергием... Просто должность его очень ответственная и такому человеку я должен доверять как самому себе. А Суперок слабаком оказался. Кто раз оступился, тот... Не отказывайтесь, Иван Васильевич? — в твердом голосе Глобова прозвучали несвойственные ему просительные нотки. — Если дело в деньгах...

— Бога ради! — поднял руку Рогожин. У него тоже на щеках вспыхнул румянец. — Ваша зарплата выше некуда, но, дорогой Андрей Семенович, я ведь не просто служащий — мы компаньоны с Дегтяревым. Мы вместе организовали агентство... Вы не терпите предательства, как и любой честный человек, зачем же на это толкаете меня?

— С Тимофеем я договорюсь...

— Хорошо, — скрывая улыбку, проговорил Иван. — Если Тимофей Викторович отпустит меня — я перехожу к вам.

— Это другой разговор! — обрадовался миллионер, приоткрыл дверь и попросил Суходольскую позвать шефа. Дегтярев тут же вошел, будто только и ждал приглашения в свой кабинет. Глобов напрямик заявил ему о своем желании забрать Рогожина на должность начальника отряда, даже назвал сумму оклада. Ничего не дрогнуло в бесстрастном лице Тимофея Викторовича. Он неторопливо поднял руку, почесал свой солидный нос, внимательно посмотрел на Ивана, потом перевел спокойный взгляд своих светло-серых глаз на Андрея Семеновича.

— И что решил мой коллега? — спросил он.

— Он предоставил право решать тебе, — бросил Глобов. Если с Рогожиным он говорил на «вы», то с шефом на «ты». Они давно были знакомы, потому миллионер так часто и обращался к ним. И надо сказать, что на первых порах его материальная помощь была как нельзя кстати. Это Глобов прислал в-контору своих рабочих, которые и произвели полный ремонт запущенного нежилого помещения.

— Андрей Семенович, — голос Дегтярева звучал все так же ровно и спокойно, — разве мы тебе хоть раз отказали в чем-либо? Любые твои, надо сказать, даже не очень удобные для нас поручения... — он сделал паузу и взглянул на Ивана. — Всегда добросовестно выполнялись.

— Куда ты гнешь? — нахмурился Глобов. Пальцы его нервно застучали по столешнице, а правая нога заерзала по полу, будто нащупывая шлепанец — верный признак раздражения.

— Не отдам я тебе Рогожина, — жестко сказал Тимофей Викторович. — И с твоей стороны было неумно даже разговор об этом заводить... — наверное, чтобы сгладить резкость, более миролюбиво прибавил: — Есть у меня один нужный тебе паренек. Самбист, повоевал добровольцем на Днестре, честен, неустрашим, чемпион по стрельбе, в рукопашном бою равных не имеет.

— Прямо-таки Шварценеггер! — хмыкнул Андрей Семенович.

— У него другая весовая категория, — сказал Тимофей Викторович. — Уж скорее — Чак Норрис.

В кабинете повисла тяжелая пауза. Не любил миллионер, когда ему отказывали. Он не смотрел на них, на широком лбу его собрались складки, на синеватых бритых щеках заходили желваки. И вдруг неожиданно для них он громко рассмеялся.

— Черт с вами! Раз вы не разлей вода, работайте вместе... — он пружинисто поднялся с кресла. — Извини, я тут расположился как хозяин...

— Ты — наш самый уважаемый клиент, — невозмутимо заметил Дегтярев и занял свое место за письменным столом.

— И только?

— И мой хороший приятель, — прибавил тот.

— Если бы ты сказал друг, я тебе бы не поверил, — продолжал ухмыляться Глобов. — Друг бы не пожалел для друга последнюю рубашку! Да, а этого паренька-самбиста пришли ко мне завтра на дачу.

Пожал им руки и стремительно вышел из кабинета. В окно они видели, как он забрался в «Ниву», там сидел шофер, а на заднем сидении — плечистый охранник.

— Обиделся, — вздохнул Тимофей Викторович.

— Взял бы, да и продал меня подороже ему, — фыркнул Иван.

— Ты ведь у нас неподкупный, — улыбнулся Дегтярев. — И не продажный.

— Слово-то какое! — скривился Рогожин. — Уж лучше неподкупный... Ты слышал, шеф, какую мне зарплату предложил Глобов?

— Ваня! — взмолился тот. — Больше тысячи в месяц прибавить к зарплате никак не могу. Понимаю, вас теперь четверо, жизнь все дорожает... Кстати, мы тебе преподнесем роскошную коляску на двоих и комплект для новорожденных.

Рогожин не ожидал такой щедрости. Тысяча к зарплате ему теперь не помешает, а Аня и не могла мечтать о коляске. Их перестали выпускать, очевидно, потому, что стало невыгодно: в России теперь умирает больше, чем нарождается людей... Нет, такого шефа он ни за какие тысячи не покинет!..

— В субботу будем крестить моих близнецов, — сказал Иван. — Надеюсь, не откажешься прийти в церковь?

— Согласен даже быть крестным отцом.

— Крестный отец... — задумчиво проговорил Иван. — Наш миллионер сам вызвался быть им...

— Нравишься ты ему!

— Я вспомнил фильм «Крестный отец»... — улыбнулся Иван. — А ведь Андрей Семенович чем-то напоминает главу многочисленной мафии, роль которого исполнял Марлон Брандо?

— Фантазер ты, Ваня! — сказал Тимофей Викторович. — Глобов сам ненавидит мафиози всех мастей. Знаешь, сколько он рэкетиров уже сдал в милицию? Нам с тобой, братец, пора бы уже научиться отличать честных российских предпринимателей от мафиозных бандитов. Дай Бог, чтобы таких людей, как Глобов, было побольше. Он не только театр содержит — помогает церкви, кормит детдомовских ребят. Даже жертвует на кормежку зверей в зоопарке. Ты, кстати, напиши своему другу Ларионову, что Андрей Семенович готов ему в любое время прислать на подмогу пять-шесть закончивших десятилетку ребят из детдома, над которым он шефствует.

— А я, дурак, отказался работать с таким замечательным человеком! — притворно вздохнул Иван.

— Тебе что, делать сегодня нечего? — так же притворно нахмурил свои темные брови шеф. — Возьми у Надежды Павловны новое дело об угоне «Мерседеса».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ


 1



Никогда Иван не предполагал, что грудные дети — это и радость, и Божье наказание! Похудевшая, большеглазая Аня с большой торчащей грудью была бледной и чуть ли не на ходу засыпала. Крошечные, сморщенные, краснолицые, похожие на старичков-гномиков близнецы одновременно просыпались, визгливо и вместе с тем раскатисто орали, пиявками присасывались разом к обеим грудям матери, сосали молоко, захлебываясь и удовлетворенно ворча. Глаза у них были узкие и будто затянутые пленкой. Хорошо еще, что у Ани молока было достаточно. А ведь могло его и не быть, как у многих рожениц. С молоком, как и с другим детским питанием теперь трудно. Близнецы по нескольку раз просыпались ночью, Аня, как лунатик, в длинной ночной сорочке шла к кроваткам с нейлоновой сеткой, меняла мокрые пеленки или кормила. У них и ночью был отменный аппетит. Иван всякий раз просыпался в своей комнате, первое время старался чем мог помогать жене, но вскоре почувствовал, что на работе его все чаще тянет в сон, да и вид у него, будто с похмелья. Тяжелая это штука — систематическое недосыпание. Умница Аня стала закрывать дверь в комнату, где спал муж, старалась побыстрее успокоить разоравшихся близнецов. Он уже не вставал при их пробуждении, да и перестал воспринимать их плач. Оказывается, можно и к этому привыкнуть. Привыкают же люди, живущие рядом с железнодорожными путями, к грохоту проходящих составов? С работы он старался поскорее прийти домой, помочь жене с приготовлением еды, научился стирать, гладить влажные пеленки. В квартире витал запах молока, описанных пеленок и детской присыпки.

Как-то ночью, лежа на узком диване и слыша ласковое бормотание кормящей грудью детей жены, Иван задумался о том, что жизнь при выдуманном большевиками мертворожденном, уродливом социализме совершенно вытравила из сознания людей такие привычные понятия, как прислуга, кормилица, гувернантка, экономка... Эти, так необходимые в нашей жизни профессии исчезли в стране «развитого социализма». А ведь сколько благодарственных слов написано старинными писателями о преданных слугах, лакеях, гувернантах, управляющих домами и имениями. Как бы нужна была Ане сейчас помощница! Но где ее возьмешь? Появились господа, бизнесмены, брокеры, биржевики, миллионеры, а вот для обслуживающего персонала пока названия не придумали. А дело идет к тому, что скоро появятся и слуги, и лакеи, и приказчики, и прочие забытые профессии. Кто-то рожден командовать, управлять, делать большие деньги, а кому-то на роду написано подчиняться, прислуживать, выполнять всю ту мелкую, но так необходимую работу по дому. Любое сравнение настоящего с былым выигрывает в пользу прошлого. Уравниловка никогда не облегчала жизнь людей — наоборот, усложняла ее, подчас делала невыносимой. Наши предки умели наладить свою жизнь, быт, распределить национальное богатство на всех, умные, талантливые люди из низов и тогда выбивались в лидеры, становились богатыми, ворочали экономикой огромной империи. А рожденные в богатстве, неге, но лишенные талантов, проматывали нажитые родителями состояния и становились изгоями. Так уж устроен мир, что рядом сосуществуют работяги и бездельники, богатые и бедные, талантливые и бездарные. И каждому свое. Если ты не можешь что-то создавать, приумножать свое состояние, изобретать, быть мудрым политиком или чиновником, ты должен найти свое место на других поприщах, попроще. Они тоже необходимы. Смешно сейчас звучит, высказанная Лениным-Ульяновым известная фраза: «Каждая кухарка может управлять государством!» Или: «Мы будем делать из золота сортиры...» может, не совсем точно запомнил Иван эти пустозвонные слова, но когда-то их в вузах заставляли зазубривать намертво и цитировать на экзаменах. Сколько всего сатанинского нагородил в России «добрый дедушка» Ильич!

Бог каждому человеческому существу от рождения определяет его судьбу: одного готовит к великим деяниям, другого оставляет без внимания, но тут, как говорится, дьявол не дремлет: он тут же подчиняет своему тлетворному влиянию слабых, никчёмных людишек и готовит из них воров, убийц, насильников. Опекает их, защищает. Одухотворенный, верующий человек не может стать негодяем, он осенен Божьим благословением, над ним от рождения до смерти реет Ангел-хранитель. Умно и ненавязчиво направляет на пути к истине, оберегает от дьявольских козней. А не осененные — это дети Ада. У них нет бессмертной души. Ведь только Всевышний знает, кто чего стоит. У детей Ада совсем иная мораль, иная логика, иное существование в нашем мире, хотя они внешне и похожи на нормальных людей. И только святые и провидцы безошибочно определяют их сущность. Как и нечистая сила в черных подземельях, куда не проникает и луч света, дети Ада творят зло в потемках. Будь это грабители или убийцы, или хитроумные политиканы, внушающие обманутому народу одно, а делающие совсем другое. Бесы пролезли в религию, на ответственные посты в правительстве, они заседают в парламентах, ложах, их чаще, чем других, показывают по телевизору такие же маленькие бесы с камерами. И самое отвратительное — видеть беса в священническом одеянии с крестом на груди. Но бесовское обличье рано или поздно вылезает наружу и даже непосвященные начинают их отличать от православных. Дети Ада связаны друг с другом невидимыми сатанинскими путами. Они легко находят друг друга, объединяются. Вот почему нечистая сила, захватившая власть в обществе, в первую очередь стремится облегчить участь подонков, воров, убийц, находящихся в тюрьмах, лагерях. Это ее армия. Тут и амнистии, и принимаемые законы, дающие преступникам чуть ли не открыто творить зло. Дети Ада ненавидят верующих в Бога людей и, вырвавшись на свободу, начинают их притеснять, травить, убивать. Сразу после революции бесы в кожаных тужурках с маузерами на боку стали убивать священнослужителей, осквернять и разрушать храмы. Теперь-то известны всем распоряжения Ленина о расстреле десятков тысяч служителей культа. Некоторые пророки видели в вожде революции типичного Сатану. И даже внешний облик его в кепочке и с хитрым прищуром, как и его окружение, соответствовал бесовскому воинству. Кто еще, кроме сил тьмы и Ада, мог поднять руку на самое святое для праведного человека — на его веру в Бога. Только иноверцы, идолопоклонники, поклоняющиеся Дьяволу. Дети Ада захватили власть в некогда великой Боголюбивой державе и устроили вселенский бесовский шабаш!..

Несчастна та страна, в которой правят народами дети Ада. И трижды несчастен народ, который не понимает этого и терпит все притеснения.

Все эти мысли были навеяны Рогожину беседой со священником, крестившим близнецов. После обряда прямо от Спасо-Преображенского собора на белом микроавтобусе «Мерседес» Глобова все присутствующие поехали к нему в Комарово отпраздновать это событие. Был приглашен и молодой, с тонким, красивым лицом священник, отец Никодим. Высокий, худощавый, русобородый, с длинными, до плеч, белокурыми волнистыми волосами и большими светлыми глазами, он сразу понравился Ивану. На его длинной приталенной черной рясе — большой серебряный крест. Приятно было смотреть на его доброе лицо, слышать мягкий мелодичный голос. Было завопившие Наташа и Петр, попав к нему на руки, тут же умолкли и даже не расплакались, побывав в купели. Обычно светло-голубые глаза придают лицу холодное выражение, у отца же Никодима ничего подобного не наблюдалось. Его глаза были родниково-прозрачными, добрыми. Они излучали любовь к людям, внимание. Он закончил Духовную академию и уже пять лет служит в петербургских храмах Господа Бога. Отец Никодим был убежден, что в России сейчас правят сатанинские силы, он и употребил выражение «дети Ада». Эти силы проникли на радио, телевидение, особенно в прессу — не надо быть очень уж грамотным человеком, чтобы не видеть и не слышать, как нагло и безапелляционно стараются все эти смазливые теледикторши, комментаторы, советники, консультанты, социологи, психологи и даже астрологи в конфедератках внушить людям безверие, нигилизм, разврат — в общем, весь набор чуждых православным «истин», которые варятся в подземельях адских лабораторий. Стоит лишь повнимательнее присмотреться к обличию этих «оракулов» и видишь, что они прототипы издревле известных ликов Сатаны! Разве что не заметны на головах маленькие рожки, а на ногах — копыта... К позору церкви на волне демократии пролезли в депутаты и несколько псевдосвященнослужителей, их миряне знают не по душеспасительным Божьим делам, а по тенденциозным выступлениям вместе с бесами на митингах, пресс-конференциях, в депутатском зале. Уж если окунулся с головой в мирские дела, позабыв про церковные, так уйди из церкви, не марай ее непотребными деяниями! А высшие иерархи церкви будто и не видят, что происходит. Слава Богу, сам патриарх вроде бы отошел от мирской суеты-сует, но зарвавшихся бесов-попов не отлучает...

Поняв, что больше не заснет, Иван встал, сделал зарядку перед открытой форточкой, умылся. В ванной обнаружил в тазу замоченные пеленки, прямо в раковине выстирал их и повесил на металлическую сушилку. Радио не стал включать, пусть Аня поспит. Солнце уже заливало двор желтым светом, внизу шумели моторы легковых машин. Бензиновая гарь проникала через форточку в квартиру. Случалось, ночью срабатывала сигнализация, и они просыпались от пронзительных прерывистых гудков. Наверное, все, у кого окна во двор, слышали этот раздражающий сигнал. Дворничиха говорила, что это кошки прыгают на капоты, а сигнализация тут же срабатывает. И ждут все проснувшиеся в доме, когда хозяин спустится вниз и отключит. Иногда Ивану хотелось с балкона швырнуть в надрывно ревущую машину чем-нибудь тяжелым. Например, бутылкой из-под шампанского. Но такова жизнь: много стало ворья и машины угоняют в Санкт-Петербурге каждый день.

Как-то Глобов предложил Рогожину подержанные «Жигули», но он отказался: бензин страшно дорог и все одно, не так-то просто заправиться в городе — километровые очереди на бензоколонках. Нет гаража, потом Дегтярев обещал предоставить ему в постоянное пользование служебный «газик» с мигалкой. Опять же миллионер помог приобрести по безналичному расчету прямо на заводе. У Андрея Семеновича везде связи и полезные знакомства. Машину он предлагал Ивану в рассрочку и не очень дорого, но нынешние цены на машины таковы, что это «недорого» обошлось бы под миллион! Пришлось бы десять лет расплачиваться. Разве что Дегтярев в связи с прогрессирующей инфляцией снова не увеличит зарплату. Помнится, когда весной шахтеры Кузбасса пригрозили забастовкой и правительство в несколько раз повысило им зарплату, так они, бросив работу, примчались в столицу, где проходил съезд народных депутатов и правительству Ельцина грозила полная отставка, примчались, чтобы поддержать столь щедрое к ним правительство. Что им до других? Вырвали для себя жирный кусок и за него готовы всем глотки перегрызть, но их быстро раскусили в стране и новоявленные миллионеры в желтых пластмассовых касках — они как театральные статисты пришли к Кремлевскому дворцу в шахтерской форме — вынуждены были с позором под улюлюканье собравшихся москвичей удалиться. Информационные агентства передавали, что в шахтерских городах начались бессрочные забастовки людей других специальностей: учителей, медиков, заводчан. Получается, что одним повышают зарплату за счет других. Хитрые шахтеры пригрозили забастовкой как раз перед съездом, когда еще зимний отопительный сезон не кончился — от добычи каменного угля зависели здоровье и, жизнь миллионов людей — и добились своего. Вот и вся цена их политическим заявлениям! Делали вид, что борются за лучшую участь всего народа, требовали отставки правительства, а стоило астрономически увеличить зарплату, как сразу полюбили президента и коррумпированное правительство. Гурьбой кинулись в Москву защищать их от голодных, доведенных нищетой до последней крайности, людей. Такую же шкурническую политику взяли на вооружение и авиадиспетчеры. Потребовали увеличить как и шахтеры, зарплату в 20—30 раз, иначе, мол, в сезон летних отпусков устроят забастовку... Правда, после повышения цен на билеты только очень богатые люди могут теперь летать на самолетах. Железнодорожники тоже не отстают: тихой сапой повышают и повышают цены на билеты.

Умница Гриф осторожно носом открыл дверь из комнаты, где спала жена, подошел к Ивану и положил курчавую, с длиннущими шелковистыми ушами голову на колени. Золотистые выразительные глаза его с черными ресницами красноречиво говорили: «Я готов. Идем гулять?» Если бы все встали, он более бурно проявил бы свои чувства. Для городских собак прогулка — это праздник. Особенно для охотничьих. Грифу можно было и не надевать ошейник, он вел себя на улице послушно, а после того, как побывал под машиной, больше никогда не выбегал на проезжую часть. Переходил дорогу только рядом с хозяевами. Маршрут их известен: выйдя на улицу Пестеля, направятся вокруг собора, свернут в переулок и выйдут к американскому консульству, где шоссе перерыто и машины не ходят. Тут теперь раздолье собакам.

Было еще не жарко, хотя солнце светило вовсю, оно в белые ночи почти не заходит в городе. На пару часов спрячется за Петропавловской крепостью, растопив багрянцем густую синеву ночного неба, и снова уже вскоре пускает золотые стрелы лучей на сияющие купола соборов. Причудливо смотрятся на Неве вздыбившиеся в прозрачное небо двумя створами разводные мосты, а бесшумные белые корабли, проплывающие между ними в утренней дымке в Финский залив, кажутся «Летучими голландцами». Красив Санкт-Петербург в белые ночи, в тени спрятались кучи мусора, оставленные вдоль тротуаров уличными торговцами, не так уродливо выглядят телефонные будки с разбитыми стеклами и оторванными трубками. Все еще не уехавшие от нас наемные вьетнамцы все, что можно, скупают и отсылают на родину, будь это трубки или украденные счетчики. Работают ли они где-нибудь? Или только скупают ворованное, очищают магазины, стоят в длинных очередях на почтах с увесистыми посылками в руках. Прямо-таки жучки-могильщики! Точат и точат нашу экономику. Парадокс! В России все больше безработных на улицах, а какие-то умники поназаключали договоры на наемную рабочую силу из-за рубежа!

В один прекрасный день на всех этажах дома, где живет Рогожин, «умельцы» в рабочих робах, полосатых шапочках, что носят строители, быстро и ловко справились с замками на металлических стенных щитах, отсоединили счетчики, а чтобы жильцы не ударились в панику, лишившись электроэнергии, напрямую соединили провода. Все было сделано, когда жильцы были на работе. Никто бы и не заметил, если бы впопыхах не забыли подключить одну квартиру. При нашей всеобщей безответственности и неразберихе новые счетчики никто и не подумал ставить. Да и какой смысл? Снова тут же украдут.

Гриф тщательно обнюхивал вывороченный бульдозером из земли огромный камень, на него с интересом смотрела и молодая овчарка. Она натягивала поводок, но хозяйка не отпускала, а Гриф первым к незнакомым собакам не кидался. Наверное, тоже когда-нибудь обжегся: собаки разные, одни радуются встрече, другие равнодушны, а третьи, не долго думая, норовят сбить с ног и цапнуть побольнее. Тысячелетия живя с людьми, собаки многое переняли у них...

Два парня лет по 18—20 расположились на гранитном парапете, между ними несколько разноцветных банок заграничного пива. Иван всегда удивлялся, как это могут молодые люди покупать такое пиво, платя за банку бешеные деньга! В ней и пива-то чуть больше 300 граммов. Оба в мешковатых светлых брюках, один в футболке с иностранными надписями. Они сидели спиной к Неве и, болтая ногами в кроссовках, насмешливо отпускали ядовитые реплики вслед проходящим мимо женщинам, впрочем, те не обращали на них внимания. Петербуржцы предпочитали не связываться с обнаглевшей молодежью. Обматерят в ответ на самое невинное замечание, могут толкнуть и кулаки в ход пустить, особенно когда их много. У ног стояла бутылка из-под шампанского, которое они еще раньше опустошили. Увидев приближающегося к ним Грифа, парень в майке осклабился:

— Эй, длинноухий, не хочешь по утрянке выкупаться?

Иван принял это за обычный пьяный треп, но парнишка, поощряемый приятелем, проворно соскочил с шершавого парапета и хотел сграбастать поравнявшегося с ним спаниеля, тот зарычал и отпрянул в сторону, тогда парень схватил увесистую бутылку и запустил в собаку. Бутылка вдребезги разлетелась на тротуаре, рассыпав сверкающие осколки. Второй в варенке принялся со смехом швырять пустые банки. Гриф повернулся к хулиганам и стал их яростно облаивать, однако держался на приличном расстоянии.

Рогожин даже не подозревал, что в нем вспыхнет такая неудержимая злость к этим подвыпившим подонкам. Ну что им нужно было от собаки, причем, на редкость миролюбивой. Большинство прохожих, увидев трусившего навстречу им золотистого кудрявого песика, улыбались, а некоторые вслух восхищались им. Дети стремились погладить. Им это Гриф разрешал. А тут — тяжеленной бутылкой в собаку! Так и убить можно. Тот, кто имеет четвероногого приятеля, знает, какое возмущение поднимается в тебе, когда обижают его. Иван с побагровевшим лицом за руку сдернул одного с парапета, в это, время второй в майке, оказавшийся за спиной Рогожина, двинул того кулаком в челюсть.

Не отпуская первого, Иван наотмашь ударил напавшего на него сзади — тот отлетел к парапету, но на ногах удержался. Маленький Гриф наскакивал на парней, нацеливался на ноги, но почему-то не кусал. Спаниели очень добрые собаки, а, может, думал, что люди играют? Тот, что в черной майке, оказался довольно настырным, он снова ухитрился ощутимо стукнуть Ивана по голове. Пришлось, отпустив первого, заняться им. Уверенные в своем превосходстве парни вскоре убедились, что имеют дело с профессионалом. Хулиган в черной майке нагнулся, чтобы подобрать с тротуара острый осколок зеленоватого стекла, но Иван наступил ему на руку, тот завопил и плюхнулся на колени, лицо его исказилось от боли. Не снимая ноги с его ладони, Иван свалил второго парня мощным ударом в подбородок. И Гриф — добрая душа — подбежал к нему и стал лизать лицо. Только тут злость отпустила Рогожина, да и парни враз присмирели. Самое удивительное, что прохожие, обычно с любопытством наблюдавшие за подобными стычками, переходили дорогу и поспешно удалялись по другой стороне к Литейному мосту.

— Подберите осколки, — сказал Иван.

— Чего ты, дядя, ошалел? — хриплым голосом произнес парень в майке, шевеля разбитыми пальцами на руке... — Мы же тебя не трогали.

— Это его собака, — сообразил парень в варенке. У него подбородок стал вдвое больше, а нижняя губа отвисла. Этакий верблюдик.

— А ну быстро! — повысил голос Иван, а чтобы они не пустились наутек, прихватил их сумку.

Парни, поколебавшись, нагнулись и стали подбирать осколки. Один из них хотел было бросить в Неву, но Рогожин остановил:

— В урну!

Выматерившись, хулиган, скрежеща зубами, понес зеленые осколки в ближайшую урну, то же самое пришлось сделать и второму. Потерявший к ним интерес Гриф уже крутился возле подошедшего от Литейного моста рыболова, раскладывающего у парапета свои снасти. Здесь он нашел полное взаимопонимание: мужчина в пятнистой куртке десантника и солдатских башмаках разговаривал с ним, погладил по спине. Обычно Гриф не очень-то общителен с незнакомыми, но тут явно симпатизировал незнакомцу.

— Отдай сумку! — угрюмо потребовал парень в майке. Они подобрали крупные осколки и теперь стояли у парапета и мрачно смотрели на Рогожина.

— Я вот раздумываю, — сказал тот, помахивая сумкой. — В милицию вас сдать или... — он умолк, потому что насчет «или» и сам еще не знал. Да и в милицию их вести — пустая трата времени, их тут же отпустят. Подумаешь, в собаку запустили бутылкой!

— Что мы такого сделали? Сидели себе...

— На чаек смотрели, — вторил второй.

— Вы чуть мою собаку не убили. Вы оскорбляли прохожих, сквернословили, — спокойно перечислял Иван. — Вы два мерзавца, считающие, что вам все позволено, два ублюдка, позорящие Санкт-Петербург...

— Не надо нотаций, дядя, — прервал парень в черной майке.

— Пускай травит, он, наверное, депутат, — усмехнулся приятель.

Они уже пришли в себя после стычки и снова наглели на глазах. Понимали негодяи, что им ничего не будет за такой пустяк, да и свидетелей нет.

— Ты мне на руку наступил, дядя, — продолжал парень в майке, подув на ладонь с растопыренными пальцами.

— А мне в подбородок заехал, — вторил ему второй. — Если знаешь приемы, то не имеешь права их применять.

— Молодцы, все-то вы знаете.

— Да уж как-нибудь... шурупим!

— Жарко сегодня, верно? — подойдя к ним, миролюбиво заметил Иван. — Не хотите искупаться? — И, размахнувшись, швырнул тяжелую сумку в Неву. В ней что-то звякнуло. Парни выпучили на него глаза и тут он одного за другим перебросил через парапет вслед за сумкой. Громкие всплески и злобные вопли разнеслись окрест, но петербуржцы давно стали равнодушны к уличным скандалам и шли себе своей дорогой. Да и прохожих-то было мало в этот ранний час на набережной Робеспьера.

Тут же неподалеку был каменный спуск к Неве, так что они смогут быстро выбраться, если плавать умеют. Он проследил, как один, подхватив полузатопленную сумку, стал выбираться на мокрые широкие ступени, второй уже был там. Свистнув Грифа, Иван пошел домой. Пес оглядывался, по-видимому, и сам был не прочь выкупаться, но тут рядом выходила канализационная труба и у самого гранитного берега плавали белые хлопья пены и грязь. У того, что был в черной майке, к волосам на голове прилепился скрученный презерватив.

2

Натали Вольская каждое утро в погожий день спускалась по узкой тропинке, ведущей от дачи Глобова прямо к пляжу. Нужно было только пересечь Приморское шоссе. Белые и сиреневые бабочки порхали у самого лица. В руках она несла большую пляжную сумку с клетчатым пледом, подушечкой, сменным купальником, книгой, махровым полотенцем. Располагалась на чистейшем желтом песке и, раскрыв детектив в яркой обложке, загорала. Бикини едва прикрывали ее аппетитный зад, бретельки узкого лифчика она вообще расстегивала. Обычно неподалеку устраивался на песке охранник атлетического телосложения, он тоже загорал, лениво просматривал газеты-журналы или вырезал финкой палки с рукоятками. Андрей Семенович, конечно, не запрещал разговаривать своим молодцам с любовницей, но у них это не было принято. Если Натали к ним обращалась, ей вежливо отвечали, но сами охранники почти никогда не проявляли инициативу. Все, что принадлежало их шефу, было для них свято. Они помнили, за что был уволен их бывший начальник Суперок. Красоток для охранников хватало в цветных журналах, которые они прихватывали на пляж.

В жаркий июньский день, когда солнце палило, как на южном берегу Крыма, Натали часов в одиннадцать утра вошла в воды Финского залива — она любила купаться и далеко заплывала от берега — и больше не вернулась. В Комарово, как и почти на всем побережье в этом районе, было мелководье, усеянное огромными серыми валунами, для того, чтобы по-настоящему поплавать, нужно было довольно далеко идти по пояс в воде. Глубина начиналась где-то в пятидесяти метрах от кромки берега. Золотоволосая голова молодой женщины мелькала в легких, цвета неба, волнах залива. Плавала она хорошо и охранник не волновался за нее. На всякий пожарный случай всегда на приколе стояла весельная лодка. На ночь ее затаскивали в лодочный сарай, построенный на берегу, ближе к прибрежным соснам. Там же на самодельных стапелях стоял еще не спущенный в воду новенький катер. Возле него весь день с инструментами крутился механик. Миллионеру все было недосуг опробовать посудину. Привезли ее из Риги и заплачена была за катер кругленькая сумма в рублях. Нижняя часть до голубой ватерлинии была сделана под красное дерево, верхняя с каютой и камбузом — ослепительно белая.

С берега были видны две яхты, они изящно скользили по чуть волнистой глади залива. Треугольные белые паруса были туго натянутыми и казались выпуклыми. Не ощущаемый на пляже ветерок вдали играл белыми гребешками невысоких зеленоватых волн.

Рогожин выслушал короткий рассказ охранника с профилем римского легионера, Иван недавно посмотрел фильм Феллини «Калигула», оттого, наверное, у него и возникло это сравнение.

— Она (это Натали) не любила, чтобы рядом с ней плыл кто-либо посторонний, поэтому я купался отдельно, — рассказывал молодой длинноволосый богатырь с выпуклой, поросшей редким светлым волосом грудью. — Заплыла она далеко, я уже хотел ей крикнуть, чтобы возвращалась, но тут покачивающаяся на якоре метрах в трехстах от берега моторка с рыболовами — их было двое — неожиданно взревела мотором и прямиком направилась к Натали. Я видел как они, сбавив обороты, втащили ее в лодку, криков я никаких не слышал, и умчались в сторону Кронштадта, только пенный след за ними остался. По-видимому, у них был мотор «Вихрь», лодка больно уж сильно нос задирала на ходу.

— Металлическая или деревянная? — спросил Рогожин.

— Скорее всего, из полиамидных смол, но большая и тяжелая — легкую «Вихрь» бы торчком поставил на воде, — ответил охранник. — Говорил я хозяину, мол, давайте спустим катер на воду, но у него все времени не было, а нам трогать не разрешил, сказал, что сам опробует. Механик все еще регулирует двигатель.

Они прогуливались по пляжу, вызывая недовольное карканье ворон. Те тоже бродили у самого среза воды, что-то выискивая. Был понедельник, а Натали похитили в воскресенье. Позвонил в агентство Глобов и попросил срочно приехать Рогожина. Дегтярев в шутку сказал:

— Зачем Глобову было сманивать тебя к себе? Ты и так на одного него работаешь!

Это, конечно, преувеличение — Рогожин занимается и многими другими делами, вплоть до розыска породистых собак, их тоже воруют и перепродают. Есть собачки, которые стоят сотни тысяч рублей! Столько же, сколько подержанный автомобиль.

Андрей Семенович сказал, чтобы нашел эту чертову лодку и узнал, кому она принадлежит, а вызволением Натали и разборкой с похитителями займутся ребята их охранного отряда.

Цвет моторки по словам охранника был черный, внутренность грязно-белая, от нее отражалось солнце, даже глаза слепило. Рыболовы были по пояс раздетые, один темноголовый, второй блондин. Лиц на таком расстоянии разглядеть не смог — бинокль взять на пляж и в голову не пришло. Кстати, в их арсенале есть и бинокль ночного видения. Такой был у Ивана в десантном полку. Отличная штука! Все видно в темноте, как днем.

Вернувшись в город, он занялся той самой незаметной рутинной работой, о которой писатели-детективщики предпочитают не распространяться: нужно обойти все морские клубы и причалы, чтобы выяснить, какие малые суда ходили в субботу и воскресенье на залив, тщательно осмотреть их, а все это сопряжено с трудными и подчас неприятными разговорами со служащими. Удостоверение частного детектива с солидной печатью и даже с прикрепленной к нему латунной бляхой на манер американских, не всегда срабатывало. А совать деньги у нас не принято, это могут позволить себе лишь зарубежные детективы. У них даже есть такая статья расходов, разумеется, за счет клиента.

— Частный детектив? — изумлялся служащий. — А разве у нас есть такие?

И не знал, как быть: вроде бы не милиция, не прокуратура, может, не стоит и церемониться? И тут уж нужно было быть психологом, на хама надавить, труса — припугнуть, а умный человек и сам тебе охотно поможет. Умные люди ненавидят воров, бандитов. Чаще всего документ и вытаскивать из кармана не приходилось: администраторы и так верили ему.

В те солнечные июньские дни семьдесят моторок вышли из Санкт-Петербурга в Финский залив. Это только зарегистрированные в книгах. А ведь есть моторки и в курортной зоне? Интуиция подсказывала, что сработали городские гангстеры. Местные жулики знали Глобова, его молодчиков из охранного отряда и не рискнули бы связываться с ними. Темная тяжелая лодка со светлой внутренностью, способная ходить под «Вихрем». Таких лодок Иван обнаружил всего 16. Из них 9 никуда не выходили. Он занялся кропотливой проверкой оставшихся семи. Домой возвращался измотанный, на улицах было полно машин, хотя бензина не зальешь на колонках, а на жаре сидеть в кабине — не велика радость. Для розыска миллионер опять выделил «Ниву». Все-таки хорошая машина! На ней в любую дырку проскочишь, из любого ряда вывернешь, да и парковаться легче, чем, например, на «Волге». Дома его встречал запах свежевыглаженного детского белья, кипяченого молока. Аня не лезла с вопросами и не требовала немедленно помогать ей. Знала, что муж взбодрится после холодного душа, сам расскажет. Ей, конечно, интересно, как идут дела в агентстве, да и розыск похищенной артистки заинтриговал. Как в американских боевиках. Аня видела Натали на даче у Глобова, где они не раз бывали с мужем на приемах. Ане она показалась красивой, но холодной и равнодушной. И слишком много всегда драгоценностей на ней.

Поужинав и просмотрев информационную программу — остальную телевизионную муть, включая мексиканские телесериалы Иван не смотрел — он, полулежа на диване, рассказал жене о сегодняшних хождениях по городу.

— А этот Пал Палыч... Как вы его называете: мелкий бес? Не замешан в этом деле?

Умница! Ивану подобная мысль в голову не приходила, а вот женский ум не исключил такую возможность... Тухлого Рогожин один раз видел на Невском, тот или покупал какую-то книгу или наоборот продавал. Иван прошел мимо. Болтунов был в белой безрукавке, ядовито-желтых узеньких брючках, обтянувших его зад и толстоватые короткие ноги. На лице, как всегда, надменное выражение, мол, вы все — толпа, а я — Личность!

Замешан ли он, кто его знает —натура подлая, но трусоват и вряд ли пойдет на такое серьезное дело. Связываться с бывшим шефом, скорым на расправу — это не поджигать «Мерседес» Станислава Нильского. Правда, Пал Палыч в свое время пытался завоевать расположение Натали, но ничего у него не получилось. Женщин он мог очаровывать лишь на короткое время — они быстро его бросали. Как бы там ни было, а проверить эту линию, пожалуй, стоит. Болтунов мог навести рэкетиров, кто еще лучше знал, что делается на даче Глобова? Знал и о пристрастии к купанию артистки, о ее дальних заплывах...

Зазвонил телефон, Иван поднял трубку. Андрей Семенович сообщил, что сегодня получил письмо, в нем с него требуют триста тысяч за Натали...

— Что-то не очень дорого оценили они мою любимую, — невесело пошутил он. — Я думал, запросят не меньше миллиона.

— Значит, не очень уверены в этой затее, — предположил Иван.

— Жива ли она?

— Какой смысл ее убивать?

— В Америке похитители чаще всего, получив выкуп, убивают свидетеля...

— Это все фильмы, — усмехнулся Иван. — Есть ведь риск за ничто и получить ничто.

— Я только о ней и думаю... — вдруг вырвалось у миллионера.

Иван рассказал о своих поисках, поколебавшись, вспомнил и Тухлого.

Трубка долго молчала, потом раздался хриплый голос Глобова:

— Если он приложил к этому руку — ему конец!

Ради справедливости Иван заметил, что это одно из его предположений, сам он не верит, что Болтунов на это пойдет, но проверить придется.

— Пригрел змейку, а она тебя за шейку... — пробурчал Андрей Семенович.

— Я проверю, — пообещал Иван.

— Ваня, ты не забыл? — чуть позже заглянула к нему жена.

— Погулять с Грифом? Сейчас иду.

— Сначала, дорогой, покупаем детей, — распорядилась жена. — И головку, пожалуйста, не держи, как пистолет за рукоятку.

— Ну у тебя и сравнения! — хмыкнул он.

— Жена Шерлок Холмса, или тебе больше нравится Мегрэ? — хихикнула Аня. — У француза жена была очень заботливой и терпеливой... почти как я!

— Ты еще успеваешь читать Сименона? — подивился Иван, заметив на журнальном столе книгу с закладкой «Трубка Мегрэ».

— Бедная Натали! Ведь эти ублюдки на все способны, — произнесла жена, когда они расположились в ванной с голенькой Наташей в руках. Девочке нравилось купаться и она в отличие от крикливого братца не плакала. Наоборот, обнажала красные десны в подобии улыбки. Дети уже не казались ему сморщенными старичками: волосы у них быстро росли, глаза все больше прояснялись, да и морщинки на теле разглаживались. Пахло от них молоком и детской пудрой. У Наташи даже иногда появлялось в глазах осмысленное выражение, она уже хватала ручонками в перевязках за палец и подолгу не выпускала, что-то булькая и выпуская ртом пузыри.

— Надо сообщить этой Элеоноре Суходольской! — осенило Ивана. — Она ведь говорила, что за Натали готова жизнь отдать.

— С кем только тебе не приходится дела иметь, — вздохнула Аня.

— Вся королевская рать...

— Что? — удивилась она.

— Что-то вспомнился роман Пэна Уоррена, — сказал Иван. — Чем ближе познаю человека, тем больше убеждаюсь, что Бог не должен был изгонять Адама и Еву из райского Эдема.

— Оставить после того, как они согрешили?

— Усыпить их и заново сотворить в улучшенном варианте, — без улыбки ответил Иван. — Очень уж несовершенная штука этот наш современный человек!

— Наши будут хорошими, совершенными, — заулыбалась, окатывая теплой водой дочь, Аня. — Правда, Наташенька, ты у нас будешь идеалом?

— И имя мы ей дали Наташа...

— Наша дочь и будет Наташей, а никакой не Натали! — резко вырвалось у жены.

В дверь ванной заскребся Гриф, послышалось негромкое повизгивание.

— Погоди, дружок, — сказал Иван. — Еще одно описанное совершенство вымоем и пойдем гулять.

Визг за дверью стал громче, в нем прорезались радостно-возбужденные нотки. Слово «гулять» всегда вызывало у спаниеля бурный всплеск эмоций.

3

Глобов и Рогожин, прижав бинокли к глазам, всматривались с борта катера в расстилающуюся перед ними водную гладь. Белая ночь на заливе была теплой, в той стороне, где ненадолго скрылось солнце за узкими, длинными тучами, небо было будто объято пламенем: багровая широкая полоса, казалось, выходила из воды и поднималась до туч, скорее это были вовсе и не тучи, а темные перистые облака, они напоминали зажженные с одного конца гигантские сигары. Над большим камнем-валуном с криками кружили чайки. Или кто-то гнездо их потревожил или подошла к берегу корюшка. Катер стоял в лагуне. Со стороны моря можно было подумать, что он все еще на приколе и на нем никого нет. На самом деле он был в полной боевой готовности: моторист в кабине замер у пульта со штурвалом, четверо вооруженных боевиков сгрудились в тесной каюте, лишь Рогожин и Андрей Семенович находились на палубе, спрятавшись за лебедкой, которой был оснащен катер. Подальше у причала со спущенным парусом покачивалась яхта. С катера отчетливо была видна черная моторка с четырьмя пассажирами на борту: трое мужчин в рубашках и джинсах и золотоволосая высокая женщина. К моторке приближалась голубая, с красной полосой, плоскодонка. На веслах был помощник начальника охранного отряда. При нем полиэтиленовая сумка с пачками денег — выкуп за Натали Вольскую. Деньги были в основном в крупных купюрах. Преступники все предусмотрели: даже это, а чтобы не погореть — назначили вечернее время. Встреча должна была состояться на воде, а не на берегу, как они сначала сказали, деньги привезти должен был лишь один человек и на весельной лодке. Чей катер, похитители вряд ли знали. Его привезли две недели назад. А если и знали, то полагали, что он еще не готов к плаванию. Еще вчера стоял на стапелях. И людям Глобова пришлось проделать титаническую работу, чтобы привести его в рабочее состояние, спустить ночью на воду и отрегулировать еще не обкатанный двигатель. Скорость у нового катера все равно была побольше, чем у моторки с мощным мотором «Вихрь». Так заявил моторист.

Иван мог и не участвовать в операции, но он сам вместе с новым начальником охранного отряда Иваном Лукиным разработал, до этого выяснив, кому принадлежит моторка и кто участвовал в похищении артистки, план захвата бандитов. Он привык доводить свои дела до конца, тем более, финал всей этой загадочной истории обещал быть интересным.

Самым неожиданным оказалось, что главным организатором похищения был уволенный Глобовым бывший руководитель охранного отряда Тимур Шураев. Типичный наемник, уличенный в неблаговидных делах, вымогательстве денег у клиентов миллионера, приставании к Натали, он был с позором изгнан из империи миллионера, но, видно, затаил злобу. Прекрасно зная всю систему в предприятиях Андрея Семеновича, тем более, его быт, дом, дачу, привычки, Шураев решил «тряхнуть» своего бывшего шефа. Как потом выяснилось, он после полученного куша за артистку, которая ему давно нравилась, намеревался не возвращать ее, а вместе с ней и деньгами улететь в другое суверенное государство ближнего зарубежья. У него уже и билеты были куплены. И там ему ничего не грозило. Преследуя бандитов на своей территории, правоохранительные органы бывших советских республик сквозь пальцы смотрели на то, как их граждане грабят, насилуют, убивают в России.

Когда до встречи плоскодонки с моторкой оставались считанные секунды, Иван Лукин приказал включить мотор. Вряд ли похитители могли расслышать его гул — у них «Вихрь» молотил на малых оборотах. Догадываясь о планах Шураева, Рогожин был уверен, что тот попытается, забрав выкуп, умчаться вместе с бандитами и Натали подальше от Комарово. Про авиационный билет он тогда еще не знал. Двигатель взревел и тут же умолк. Моторист снова и снова запускал его кнопочным стартером, но тот не хотел заводиться. Взбешенный Лукин, жестикулируя, выговаривал мотористу — молодому парню с шапкой длинных курчавых смоляных волос.

— Уверял, сопляк, что движок не подведет! — с досадой вырвалось у Андрея Семеновича.

— Что вы хотите: не обкатанный мотор, — донесся до них расстроенный голос моториста. — Прошлой ночью я его завел с первого раза, честное слово!

Наконец, двигатель ровно заработал, а в это время лодка уже приближалась к моторке и там шли переговоры. Дальше события развивались стремительно: Шураев взмахнул неожиданно появившейся у него резиновой дубинкой — и его бывший помощник рухнул в лодку. Пакет с деньгами уже был у подручного Шураева. Может, бандиты и удрали бы — Иван сомневался, что катер с неприработанным двигателем догонит моторку — но жестокий предводитель банды ломом стал пробивать дно плоскодонки. Видно, у них все до мелочей было предусмотрено, раз лом захватили с собой.

Катер они заметили, когда тот уже был метрах в пятидесяти от них. Плоскодонка оказалась плавучей и даже с дырой в днище не хотела тонуть. Это обстоятельство и спасло от верной гибели помощника начальника охранного отряда. Он пришел в себя лишь на берегу, куда отбуксировали лодку, когда уже все закончилось.

«Вихрь» — в отличие от их движка работал как часы, но уйти уже было невозможно. Катер несся наперерез, двигатель натужно ревел на полных оборотах, даже в ушах звенело. Моторист морщился у пульта. Удар пришелся острым носом в середину моторки. Она развалилась пополам, люди с нее с криками посыпались в воду. Иван и Глобов знали, что Натали плавает, как дельфин, поэтому охранники первым делом стали вытаскивать из воды мужчин. Бросили оба красных спасательных круга. Иван поразился, как четко и хладнокровно они делали свое дело: вытащив мокрого, барахтающегося бандита они увесистой резиновой дубинкой били его по голове и бросили на палубу у борта. Там уже принимал обмякшее тело другой охранник и быстро заведя руки за спину, защелкивал наручники. Тимура Шураева вытащили последним. Высокий, с прилипшими к узкому лбу черными волосами и тонкими усиками, он стоял перед своим бывшим шефом и кривил красные губы в злобной усмешке.

— Перехитрил ты меня, начальник! — произнес, сплюнув за борт. — Не знал, что это твой катер, а то не видать бы тебе ни «капусты», ни Наташки.

Говорил он без малейшего акцента, не заметно было, что очень уж напуган. Впрочем, Глобов подбирал в охранный отряд ребят не робкого десятка.

— Ошибаешься, Тимур, — спокойно ответил миллионер. — Я и без катера бы тебя не упустил. Самолет, на который ты взял билеты, в Пулково с летного поля не взлетел бы, пока я тебя оттуда за шиворот не вытащил бы. Ты ведь знаешь меня: редко кому доводилось надуть.

Шураев чихнул, заставив Андрея Семеновича отшатнуться, облизал губы и с ухмылкой заметил:

— А Наташку твою я поимел, начальник! Классная телка...

Впервые Иван увидел, как исказилось от бешенства лицо Глобова. Не ожидал и подобной реакции от него: мощным ударом правой в лицо Андрей Семенович отправил Шураева на дощатую палубу. Тот стукнулся головой с таким треском, что можно было подумать, что она разлетелась вдребезги. Однако бандит пружинисто вскочил на ноги, выхватил из-за пояса финку, но сильный удар резиновой дубинки сзади заставил его снова опуститься на палубу. На этот раз, по-видимому, надолго. Играя черной дубинкой с пластмассовой рукоятью, Иван Лукин — это он свалил Тимура — улыбнулся:

— У вас отличный удар, босс!

Глобов не ответил, он искал глазами на воде Натали.

— Этих ублюдков сдадим в милицию, или сами с ними разберемся? — в спину ему сказал начальник отряда. — Я бы этому... — он ткнул ногой моргавшего на палубе глазами Шураева. — Яйца отрезал.

— Лучше убейте, — пробурчал тот. Глаза его были подернуты мутной дымкой, губы побледнели. Кто-то из охранников уже успел защелкнуть на его руках наручники.

— А что: это идея! — сказал Андрей Семенович. — Ладно, не будем руки марать об эту погань, позвони в отделение — они в курсе и заберут их. Да сначала обыщи всех, если есть оружие — себе оставим.

— Автомат утопили, — пробурчал Лукин. — Я надену костюм с аквалангом и разыщу. Место запомнил.

Натали плавала в темной воде неподалеку и с опаской поглядывала на катер. Пакет с деньгами был уже извлечен из воды и лежал у ног Глобова. Они позаботились, чтобы деньги не промокли. Кстати, их было намного меньше, чем запросил Шураев. Они знали, что у него не будет времени пересчитать их.

— Как водичка? — ласково спросил Андрей Семенович, глядя сверху на свою любовницу. Волосы ее слиплись, фиолетовые глаза, осененные длинными черными ресницами, смотрели на них.

— Привет, Иван Васильевич! — сказала она, проигнорировав слова миллионера. — Без вас тут не происходит ни одного мероприятия.

— Я — ваш ангел-хранитель, — улыбнулся Иван.

— Я думаю, Андрюша, не податься ли мне вплавь в Константинополь? — чуть хриплым голосом сказала Натали. — Иван Васильевич, вы не скажете, сколько отсюда до Турции?

— Почему ты у него спрашиваешь? — ревниво осведомился Глобов.

— Рогожин среди вас самый эрудированный, — хихикнула она. — Убеждена, что это он все придумал!

Андрей Семенович бросил на Ивана многозначительный взгляд, мол, ей не откажешь в проницательности!

— Ты очень испугалась? — спросил он.

— Я знала, что ты не допустишь, чтобы эта скотина похитила меня, — ответила Натали.

— Тебя что, лебедкой поднимать на палубу? — сдвинул густые брови Андрей Семенович. — Вода нынче прохладная.

Натали отплыла подальше от борта. Длинные русые волосы извивались у нее за спиной, золотистая прядь прилепилась к щеке. Глаза стали светлыми, как вода.

— Обещаешь, что отвезешь меня в Турцию? — произнесла она, с улыбкой глядя на них. Щеки ее порозовели, она совсем не чувствовала себя жертвой.

— Почему в Турцию? — голос миллионера помягчел. — Мы можем в Африку или Америку.

Иван вспомнил некогда популярную песню: «Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна-а-а!» Сколько фальшивых, лживых произведений наклепали придворные поэты, прозаики, киношники! И сейчас суетятся в демократическом муравейнике, клюют денежку, славят новых кумиров. Какой-то умный писатель сказал, что Горький — верный ленинец — оказал медвежью услугу русской литературе, организовав Союз писателей, куда набилось разной швали — не счесть! Писатели, особенно настоящие — это не стадо, которым нужен поводырь. А в стаде они почти все и блеяли одинаково, слушаясь своих пастухов.

Натали подплыла к борту, протянула тонкую белую руку и Иван, ближе всех стоявший у металлического поручня, извлек ее из воды. Сиреневая рубашка и короткая юбка облепили ее роскошную фигуру. Крупные соски вызывающе торчали сквозь тонкую материю. На палубе у ее ног сразу же образовалась лужа. Она была босиком, на перламутровых ногтях нежно розовел лак. Иван подумал, что Глобов не простит ей измены... Впрочем, о какой измене может идти речь? Красивая женщина попала в лапы жестокого бандита, который мог запросто ее изнасиловать. Это только в старинных романах Дюма и Вальтера Скотта благородные предводители разбойников сами из дворян, джентльменски обращались со своими знатными пленницами.

Слов нет — Натали Вольская красива и, конечно, Глобов не охладеет к ней из-за того, что произошло. Наверное, даже простил бы ее даже в том случае, если бы она добровольно пошла на сделку с Шураевым. Любит миллионер ее, а любовь сильна не только ненавистью, а и прощением. И будто подтверждая мысли Рогожина, Андрей Семенович, не стесняясь присутствия своих людей, сказал:

— Натали, будь моей женой, а? Мне надоело тебя вызволять из разных идиотских историй.

— Ты ведь знаешь, Андрей, что я тебя не люблю, — так же, не смущаясь, ответила она, передернув плечами. Становилось прохладно и на ее обнаженных руках высыпали мурашки.

— Кого же ты любишь? — уязвленно спросил он.

— Никого. И это ты тоже знаешь.

— Может, моих чувств нам на двоих хватит? — настаивал он.

Натали перевела взгляд своих снова синих глаз на море, проводила взглядом чайку пролетавшую над катером. На воде, покачиваясь, медленно приближалась к берегу передняя часть моторки — корма вместе с тяжелым мотором ушла на дно.

— Ты любишь деньги, Андрей, свои предприятия, а я для тебя — вечерняя забава, — грустно произнесла она.

— Ты хочешь, чтобы я все бросил?

— Упаси Бог! — повернула она к нему улыбающееся лицо. — У тебя талант к этому и зарывать его в землю... — она снова взглянула на черный обломок на воде. — Или топить на дне морском — великий грех!

Глобов снял куртку и набросил на артистку. Одна рука его осталась на ее плече. Мокрые, слипшиеся пряди ее волос намочили материю. Иван, да и остальные на катере поняли, что сейчас для этих двоих они не существуют. И присутствовать при столь откровенном разговоре мужчины и женщины было неловко. Лукин и его парни спустились в каюту, моторист спрятался в своей плексигласовой рубке, а Иван отошел к другому борту. Катер с выключенным мотором покачивался на волне. И непонятно было, то ли он приближается к берегу, то ли удаляется в море.

— Ребята, запомнили место, где мы ударили в лодку? — нагнувшись к каюте, крикнул Глобов. — Мотор нужно достать. Это наш законный трофей... Иван, не забудь про автомат... — Это Лукину.

— Видишь, какой ты, Андрей, — сказала Натали. — Признаешься мне в любви...

— Я тебе сделал предложение, — перебил он.

— А сам думаешь о каком-то паршивом моторе, — закончила она. — Да-а, а сколько эти подонки потребовали за меня?

— Много, — усмехнулся Андрей Семенович. — Потребуй они в несколько раз больше, я все равно заплатил бы.

— Значит, я для тебя дороже денег?

— Ты не замерзла? — заглянул ей в глаза он.

— Ты никогда не был жадным...

— Ты мне не ответила, Натали, — мягко напомнил он. — Когда свадьба?

— Не гони коней. Я подумаю.

— Даже самые серьезные сделки я совершаю быстро...

— Выходит, это тоже сделка?

— Не придирайся к словам.

— И все-таки тебе придется потерпеть.

Она была восхитительна в этот предзакатный час. Волосы у висков подсохли и завились в тугие колечки, глаза стали цвета вечернего неба, алые губы приоткрыты, заметна жемчужная полоска ровных зубов. Даже длинная царапина на стройной ноге не портила ее, так же, как и порванная у плеча сиреневая рубашка.

— Наташа, ты должна мне сейчас ответить, — скрывая горечь, сказал Андрей Семенович. И в голосе его прозвучали еще и просительные нотки. — Я тебе сделал предложение при всей команде нашего маленького корабля.

— Я согласна, если ты...

— Что я? — в его глазах блеснул счастливый огонек и Иван искренне порадовался за него. Артистка была, по-видимому, таким человеком, к которым никакая грязь не пристает. Она разговаривала с миллионером, как благородная леди, да и выглядела принцессой.

— Если ты сейчас меня увезешь в Турцию! — негромко произнесла она. В глазах вызов и ожидание.

«Чего это она привязалась к нему с этой Турцией? — подумал Рогожин. — Заказывала бы уж, действительно, сразу Нью-Йорк!»

— Моторист! — заорал Глобов. — Заводи эту шарманку, мы отправляемся в Турцию!

— Куда? — выглянуло из рубки изумленное лицо молодого моториста.

Андрей Семенович неопределенно махнул рукой в сторону моря:

— Полный вперед!

— В Константинополь, — сказала Натали. — Мой прадед в восемнадцатом отбыл туда на пароходе.

— Хоть к черту на рога! — захохотал миллионер. — Только вместе с тобой, Наташка!

— Может, я тебя скоро и полюблю, мой дорогой! — нежно произнесла она.

— Меня все-таки высадите где-нибудь поближе, — улыбнулся Иван. — Остались кое-какие дела в России...

4

Рогожин глазам своим не поверил: по Невскому проспекту, воркуя, как голубки, шли рядком Александр Борисович Бобровников и... Лола Ногина! Стоял жаркий июльский день, невидимое из-за крыш высоких зданий солнце раскалило гранит, асфальт, казалось, кони на Аничковом мосту вспотели, пары бензиновой гари висели в горячем неподвижном воздухе. Разморенные прохожие даже не останавливались у книжных развалов, загорелые спекулянты выставили столики, ящики с прохладительными напитками, каракулями обозначив изумляющие большинство людей цены за бутылку на бумажках. А напитков было много, с красивыми этикетками, заграничные пластмассовые бутыли с зеленым, желтым, малиновым напитками. Бобровников и Лола остановились возле молодого человека, продающего импортное пиво, взяли две банки. Иван видел, что расплатилась Лола, вот только рублями или финскими марками, не разглядел. Здесь же, выпив пиво и выбросив банки в урну, они неторопливо зашагали дальше в сторону Дворцовой площади. Александр был в джинсах из варенки, черной безрукавке с крокодильчиком над карманом, Лола — в широких, ниже колен, шортах, на которых были нарисованы автомобильчики. Толстые белые ноги ее в кроссовках привлекали внимание прохожих. Внушительная грудь распирала тонкую кофточку. Живописная пара, ничего не скажешь! Женщин и мужчин в майках и шортах было много на улицах. Были и такие, кто топал по горячему асфальту босиком.

Ивану нужно было зайти в Пассаж и купить для близнецов несколько метров белой бумажной ткани. Он шагал за воркующей парочкой и размышлял: как это они снюхались? Вспомнил, что сам познакомил приятеля с Лолой, когда они вместе работали в «Аквике». На Александра Борисовича яркая пышная блондинка произвела впечатление: он ухаживал за ней, сыпал комплименты, откровенно говорил, что завидует Ивану... Но дальше этого не пошло. Бобровников был женат, занят на работе, часто ездил за границу, так что времени на интрижки у него просто не было. Все вместе они еще пару раз были в ресторане, ездили за город на машине Александра Борисовича. Надо отдать ему должное, он так уж нагло не стремился отбить Лолу у Ивана, а потом тюрьма, вернулся он к разбитому корыту, тут подвернулся Глобов и дела Бобровникова пошли на поправку, А Лола тем временем уехала на постоянное жительство в Хельсинки, то ли замуж там вышла, то ли поступила к какому-то бизнесмену на службу. Что это за служба, можно было догадаться... Да она и сама не скрывала от Ивана, что находится на содержании у финна Мартина. Обо всем этом она рассказала ему, когда ее обчистили и чуть не отравили хлороформом в первый же приезд в Санкт-Петербург. Еще умоляла Ивана отыскать воров...

Рогожин дошел за ними до Пассажа, окликнуть и поговорить что-то не захотелось. О Лоле он больше и не вспоминал, да и какое ему дело до ее личной жизни? Она всегда изменяла ему, ей нравилось, что на нее обращают внимание, оглядываются. Вокруг нее особенно много крутилось кавказцев — рыночных мафиози. Лола как-то быстро сообразила, что ее данные, фигура, сексапильность могут быть хорошим товаром, который следует выгодно продавать. Что она и делала. Да разве она одна? Более-менее смазливые молокососки уже выставляют напоказ свои неоформившиеся прелести. Это тоже товар и они его, подражая самым низким проституткам, предлагают...

Всякий раз, встречаясь с Лолой после продолжительной разлуки, Иван испытывал несколько дней тревогу: не подхватил ли он чего-либо от нее? Но или ей везло, или ему, все к счастью, обходилось. И «Ниву» свою он потерял из-за нее... Ее приятели с Кузнечного рынка выследили их у Нарвских ворот и пока они слушали лекцию об инопланетянах угнали машину. Правда, потом Лола рассказывала, что воровство не пошло им впрок — оба угонщика погибли, сорвавшись в пропасть на границе Армении и Азербайджана. Там ведь идет настоящая война.

Вспомнив про украденную «Ниву», Иван расстроился. Как он и ожидал, цены даже на такой простой материал подскочили в сотню раз! Но делать было нечего, он купил три метра белого полотна. Постепенно люди стали привыкать, что в государственных магазинах все стоит даже дороже, чем на рынке или продают с рук. В магазинах заламывали за каждый пустяк такие цены, что диву даешься.

Была суббота и у Рогожина сегодня выходной. На троллейбус или автобус он и не пытался сесть: нужно ждать минимум полчаса, да и не влезешь. А внутри — настоящее пекло. Он привык ходить пешком, а на работе ему Дегтярев всегда давал «восьмерку». Они теперь считались солидной, процветающей организацией со своим банковским счетом, шеф ухитрился заполучить еще две комнаты, так что теперь сотрудники имели свой стол, небольшой металлический сейф, телефон. Заказы поступали регулярно, можно было расширить штаты, но Тимофей Викторович пока твердо решил ограничиться тем, что есть и больше никого не принимал, а вот ничем не проявивших себя сотрудников частенько заменял на новых.

Иван был свидетелем, как Андрей Семенович вроде бы в шутку предложил Дегтяреву продать «Защиту», мол, покупает на корню вместе с помещением и всем штагом... Тимофей Викторович не дрогнул, хотя это и сулило им немалые выгоды, твердо заявил, что предпочитает быть единоличным хозяином и распорядителем агентства.

— Вы и будете, — уговаривал миллионер. — Просто я вложу в вас свои деньги, а вы приобретете у меня контрольный пакет акций?

— Мне все эти хитрые капиталистические штучки ни к чему! — рассмеялся Дегтярев. — Мое агентство и так выполняет все ваши поручения. А Рогожин вообще в основном работает на вас. Разве не так?

Глобов вынужден был согласиться, но после этого разговора его шофер пригнал на улицу Жуковского новенький «Москвич». Деньги за него, разумеется, по льготной цене, агентство обязано было выплатить в течении года.

— Убей Бог, не пойму, зачем ему наше агентство? — делился с Иваном Тимофей Викторович. — Обещает зарплату в три раза повысить, оснастить новейшей криминалистической техникой и оборудованием. Заманчиво, но не потеряем ли мы свою самостоятельность?

— У него просто много денег свободных и он все, что приносит доход, покупает, — предположил Иван. — Рубль падает, правительство ненадежное, в любой момент может рухнуть, умные бизнесмены и вкладывают свои средства в недвижимость.

— Выходит, мы с тобой — недвижимость?

— Наше агентство крепко стоит на ногах. И что бы ни менялось в политике, борьба с преступностью при любых режимах будет идти.

— Заказов у нас полно, — кивнул Дегтярев. — Скоро придется от мелких дел отказываться.

— А это зря, — возразил Рогожин. — Кроме доходов, нам необходимо доверие наших клиентов. Одних богачей обслуживать — это не слишком благородно, Тимофей Викторович!

— Я об этом не подумал, — согласился шеф.

— С Глобовым можно дела иметь — он надежный коммерсант, — сказал Иван. — Но под его «крылышко» вряд ли нам стоит прятаться.

— Я тоже так думаю, — кивнул Дегтярев.

Вечером позвонил Бобровников. Иван и Анна только что выкупали близнецов и смотрели информационную телепрограмму. Иван не любил, когда его отрывали. Это единственное, что он мог выдерживать по телевизору, потому что все остальное было чудовищно отвратительно и безобразно. «Третья власть» до того обнаглела, что просто издевалась с экрана над народом, рекламируя многомиллионные «Мерседесы», «Вольво», шоколад, сладости, даже витамины для кошек, а в это время сотни обнищавших людей рылись на помойках, в надежде что-нибудь найти съедобное. Возмущали и наглые нападки на русскую интеллигенцию, патриотов. Русским начисто отказывали в чувстве патриотизма, любви к Родине, национальном самоопределении. Обвиняли русских во всех грехах, начиная с 1917 года, но разве русские тогда делали «революцию»? Стоит лишь взглянуть на списки членов Совнаркома и ЦК, чтобы убедиться в обратном. Шла яростная кампания против всего русского, национального. Появился новый термин — «Гражданин Мира». Вот эти прославлялись, этим давались целые передачи. Даже у самых непредвзятых людей, слушая радио, видя телепередачи, читая газеты, возникало ощущение, что на студиях и в газетах просто нет ни одного русского журналиста! Разве могут русские так поливать грязью свой народ, своих героев, издеваться над традициями, культурой? Всех, кто на митингах и форумах ратовал за пробуждение самосознания русского народа, дружно обзывали шовинистами, националистами и фашистами. Это тех самых, которые мир спасли от Гитлера! Придумали еще одно грязное словечко — «красно-коричневые». Стоит появиться на политической арене какому-нибудь лидеру, защищающему русских, как тут же ему на голову выливались ушаты помоев! Любыми способами пытаются сразу же подорвать к нему интерес народа, самым подлым образом выискивают личные недостатки, клевещут, раздувают малейшую оговорку, неосторожное слово. И участвуют в травле буквально все средства массовой информации, за исключением редких русских газеток, которые почти не доходят до читателей. Их просто не распространяют. Можно купить лишь у энтузиастов на Невском у «Гостиного двора» и в подземных переходах метро.

На окраинах, в бывших советских республиках, идет гражданская война, убивают русских, травят, вынуждая покидать отчие дома. И все это мягко и осторожно называется телевидением и печатью возрождением самосознания якобы попранных советской властью национальных меньшинств!..

— Как твои делишки? — бодро зарокотал в трубку Александр Борисович. — Все живы-здоровы? У Ани все в порядке?

Иван сдержанно ответил. Ему почудились в голосе бывшего шефа виноватые или заискивающие нотки. Только зря — он, Иван, давно вычеркнул из своей жизни Лолу Ногину. И в эту встречу с ними на Невском ничего не шевельнулось в нем. Лола по-прежнему была фигуриста, эффектна, может, малость раздалась вширь. Зад у нее явно стал неприлично тяжеловат, но многим это нравится. И Александр Борисович не исключение.

— Иван, у меня большие перемены: на днях уезжаю в Хельсинки.

— С Лолой? — не выдержал и брякнул Иван. И мысленно ругнул себя: хорош детектив! Нужно больше слушать и меньше говорить — вот золотое правило сыщика.

— Тебе Глобов сообщил? — озадаченно спросил Александр Борисович.

— Я вас на Невском видел, — признался Иван: сказал «а», говори и «б».

— Ее покровитель Мартин Карвалайно скоропостижно скончался от сердечного приступа и все свое богатое хозяйство оставил Лоле. Наследников у него нет, так что никаких осложнений. А завещание он еще зимой на нее оформил. В общем, Лола прибрала под конец его к рукам...

— Точнее, его состояние, — вставил Рогожин.

— Я же говорю — она деловая баба!

— Ну, а ты тут при чем?

— Я женюсь на Лоле, — помолчав, смущенно сообщил приятель. — Она сама меня здесь разыскала... Ей нужен управляющий, короче, толковый финансист.

— На ком ты женишься, Саша: на ней, или на наследстве почившего в бозе финна?

Иван понимал, что он несправедлив: какое его дело, почему женится Бобровников? Неужели шевельнулась глубоко спрятанная ревность? Вряд ли. Лола для него не существует — не ревновал же ее к финну? Скорее всего его возмущает поведение приятеля: как можно жениться на богатой дурочке? Ведь Александр — умный мужик... А может, потому и женится, что умный? В нем, Рогожине, все еще живет комсомольско-советская мораль, мол, брак по расчету — это безнравственно. А у посидевшего в тюрьме Бобровникова другая мораль, современная...

— Вот он, русский человек! — рассмеялся Александр Борисович. — У него всегда на первом месте совесть, нравственность.

— А ты разве не русский?

— У меня дедушка был еврей. По паспорту-то я, конечно, русский.

— Небось, когда в Смольный поступал, скрыл про дедушку? — подковырнул Иван.

— Думаешь, там мало было работников еврейского происхождения? — хохотнул приятель. — Хватало. Главное, чтобы русская была фамилия. А мы, полукровки, все друг друга знали и частенько сообща выступали против неугодных нам партийцев.

— Надо же, я и не знал! — подивился Рогожин.

— Ты много чего не знал, Ваня! — добродушно заметил приятель.

— А как у тебя с финским языком?

— Я немецкий изучал и по-английски мал-мал кумекаю... Да, я не успел тебе сказать: мы с Лолой будем жить в Германии. У нее там финансовые дела с каким-то немцем, тот часто приезжал к Мартину, у них совместное предприятие или что-то в этом роде. Обещал ей оказать всяческое содействие с гражданством и устройством. Уже и дом приглядел. Да там это не главное. Гражданство можно и поменять. Есть марки — ты царь и Бог!

— Круто ты, Саша, меняешь курс. Круто!

— Надоело одному, — шумно выдохнул в трубку Бобровников. — А Лола мне давно нравилась, я тебе даже завидовал... Только, Иван, поверь, пока ты был с ней, я не перебегал тебе дорогу.

— Верю, верю...

— Меня ничто не держит в Петербурге, — продолжал Александр Борисович. — Глобову вместо себя я подыскал надежного человека. Да и надоело быть на побегушках! А тут такие перспективы! Да и о лучшей жене не приходится мечтать. Лола в самом расцвете, в моем вкусе, а я уже далеко не мальчик. Постарше тебя лет на десяток?

— А как без России-то, не будешь скучать?

— Какая Россия? — рассмеялся Бобровников. — Где она, Ваня? Я даже не знаю, как теперь называть свою несчастную родину. И потом нам приезд сюда не заказан. Двойное гражданство и все такое. И с Глобовым не собираюсь прекращать сотрудничество, наоборот, мы станем равноправными партнерами. Мы с Лолой были у него, он заинтересовался ее хельсинкским хозяйством... Так что в Петербурге, дорогой Ваня, я буду бывать когда захочу. Заявлюсь к вам на новейшем «Мерседесе»... — он заквохтал в трубку, как курица на яйцах. — Я шучу. Понимаю, что все будет не так просто, но перемена обстановки пойдет мне на пользу, я это чувствую, как и то, что в России будет все хуже и хуже. И дело не в деньгах — у меня и здесь их в долларах достаточно. Пока цена на доллар и марку повышалась, я не растерялся: покупал и продавал... На этом многие нажили миллионы.

— А чего мне позвонил-то? — полюбопытствовал Иван. Наверное, в его голосе прозвучал холодок, потому что приятель долго молчал, а потом спросил:

— Разве мы с тобой не друзья? Кроме Глобова, ты единственный, кого я из старых знакомцев уважаю.

— Правильнее будет сказать приятели мы с тобой, — сказал Иван. Этот разговор почему-то нагнал на него скуку. Он даже несколько раз зевнул, прикрывая микрофон ладонью. На кухне гудел миксер: Аня готовила близнецам молочную смесь.

— Ты не хочешь поговорить с Лолой? — спросил Александр Борисович.

— Передай привет и счастливого вам пути, — сказал Иван и повесил трубку. Нет, он не осуждал приятеля: каждый теперь устраивается как может. А кто ничего не может — стоит на углах с протянутой рукой и просит Христа ради. Жизнь в России стала действительно столь странной и непостижимой, что укорять кого-либо за отъезд из нее было бы глупо. Грабить, убивать, насиловать приезжали в Россию изо всех бывших советских республик и никаких действенных мер не принималось, чтобы это прекратить, из страны вывозилось в сопредельные, независимые теперь, государства, все более-менее ценное, особенно предметы искусства, цветные металлы, бытовая техника. Правительство готово было резать Россию по живому мясу, возвращая исконные наши территории другим новоявленным государствам. Разжиревшие жеребчики в дорогих костюмах разъезжали по европам-америкам, открыто торгуя национальным богатством. Последние съезды народных депутатов показали всему миру, что эти учреждения уже ничего не могут и никому не нужны. Серость, тупость, примитивность — вот что продемонстрировали народные избранники... И разве можно осуждать Александра Борисовича, что он покидает эту агонизирующую, беспомощную, разграбленную страну?..

— Ваня, ты чем-то расстроен? — неслышно подошла сзади жена и обняла за плечи. А он все так же стоял у письменного стола и смотрел в окно на Спасо-Преображенский собор. Он весь находился в тени, лишь небесно голубели его купола и блестел свежей позолотой крест.

— Бобровников уезжает в Хельсинки, а потом в Германию, — ответил Иван и повернулся к ней. — Может, и нам куда-нибудь податься?

— Интересно, где и кто нас ждет?

— Антон, озеро Велье, лес... Мы с Антоном задумали там построить часовню.

— За какие такие грехи?

— На самом красивом месте... Какие у нас с тобой грехи?

— Весь наш с тобой мир, выходит, в границах России?

— В сужающихся границах России, — невесело улыбнулся он. — Рассыпался СССР, теперь рвут на клочки и Россию. Каждая, даже самая крошечная, нация требует самостоятельности и независимости, одни русские молчат. Те, кто остались за пределами России — изгои, их унижают и оскорбляют, а те, кто живут в самой России, вообще не знают кто они и где их место? Я не вижу почти ни одного русского лица на телеэкране, хотя говорят по-русски и подписываются русскими фамилиями. В массовых газетах и журналах пропагандируются враждебные русским идеи и опять же авторы подписываются русскими фамилиями. Русских стало модным ругать, оскорблять, все беды и несчастья даже других народов, которых русские последние семьдесят лет кормили и поили, сваливать на русских. И они безропотно сносят все. Голосуют за того, кто их ненавидит и грабит, кого похвалят по телевидению и в газетах. Вот типичная русская мысль: «он хороший, только вот ему другие мешают, ну кто за его спиной прячется...» Это и к Сталину относилось, и к Хрущеву, и к Брежневу, и к любому, кто взберется на российский Олимп. Да что же за народ такой?! Есть ли у него гордость и достоинство?

— Есть, раз живут на свете такие, как ты, Саша Невзоров, Дегтярев, Глобов, твой друг Антон Ларионов и многие-многие другие, которым не дают рта раскрыть и которых не показывают по телевидению.

— Я даже не знаю: кто страшнее — воры, убийцы или те, кто довел народ до такого состояния?

— Не может быть, чтобы одним было все время хорошо, а другим — плохо! — упрямо возразила Аня. — Что-то обязательно переменится, это закон жизни. Да и Бог не допустит такой несправедливости. Ты бы послушал, что говорят в очередях! Люди прозревают, Ваня. И скоро не позволят разным гадам плевать себе в лицо.

— Я вижу другое: торгашей, пьянь, ворье, полную аполитичность. Я вижу молодых людей, которые ничего не производят, только занимаются спекуляцией и делают из денег деньги. И им нравится такая жизнь! Эти, как и преступники, поддержат свое правительство — оно ведь не только для себя, но и для них старается. Я вижу стариков большевистской закалки, которые размахивают красными кровавыми знаменами с портретами вождей-тиранов, и молятся на истинных убийц русского народа, принесших всей нашей земле неисчислимые бедствия. Я слышу: «Долой! Убирайтесь преступники из Белого дома! Не грабьте народ! Отдайте в России русским телевидение!» Но я не слышу разумных предложений, как все надо исправить. Цепляются за прогнившее старое. Что это — глупость или желание и дальше быть рабами? Ничего нового не предлагается. Как же можно что-то изменить? Неужели в России не осталось умных государственных людей? Одни болтуны и демагоги?

— А Бог? — возразила с улыбкой Аня. Она тоже смотрела на мерцающие под звездами купола собора. — Ты забыл про Бога. Он кого-то вразумит, вложит в его уста самые нужные слова, доходящие до сердца каждого православного.

— В уста... Красиво говоришь, — улыбнулся Иван, обнимая правой рукой жену. — А как же пословица: «на Бога надейся, а сам не плошай»?

— Значит, мы еще не искупили страданием свою вину перед Богом.

— Но страдают простые честные люди, а жулики и лихоимцы купаются в роскоши и жиреют!

— Это дети Ада, у них другой бог — Сатана.

— Ну их всех к дьяволу! — с досадой произнес Иван.

— Поцелуй меня, дорогой? — приникла к нему Аня. — И не хмурься, ладно? Как бы нам не жилось, а я считаю себя счастливой: у меня есть ты, чудесные дети...

Поцелуй длился долго, он краем глаза видел, как порозовело в завитках густых каштановых волос жены маленькое ухо, как вздрагивали ее длинные изогнутые ресницы. Ощущал ее набухшую грудь, вдыхал такой родной молочный запах. Аня после родов еще больше похорошела, в глазах появился какой-то неуловимый внутренний свет. Особенно, когда она смотрела на детей. Девчонка превратилась в зрелую, умную женщину.

«Черт возьми, — подумал он. — Ведь у меня замечательная жена, чудные, здоровые ребятишки, вон, как дружно посапывают в кроватках! У меня есть голова, руки, работа — это ведь тоже счастье?»

— Ты сегодня ляжешь со мной? — заглянула ему в глаза Аня. Он слышал, как стучит ее сердце, а может, не слышал, а ощущал его толчки через упругую грудь, прижавшуюся к его груди?

— Счастье... — отрываясь от нее, вслух произнес он. — Какая это неуловимая штука! Только что было тошно на душе, а вот подошел к окну, посмотрел на собор, поцеловал тебя и я... счастлив!

— Я — тоже, — снизу вверх смотрела ему в глаза жена. И глаза ее сияли. Материнство делает женщину еще женственнее и желаннее.

— Ты и я — это не так уж мало! — произнес он.

— Ты забыл про Петю и Наташу, дорогой! Нас четверо.

— И Антон с женой ждут прибавления в семействе, — вспомнил Иван. — Ты знаешь, что я думаю? Когда горожане подадутся в деревни, станут крестьянами наши семьи, как в старину станут большими. Ведь раньше в деревнях по десять и больше нарождалось детей. Там каждая пара рук — богатство.

— А вдруг я все время буду рожать близнецов? — этот внутренний свет в ее глазах возбуждал его и вместе с тем немного смущал.

— Что ж, я только буду рад!

Он легко поднял ее и отнес на разобранную постель. Аня бросила коричневый атласный халат на спинку кресла-качалки. Она иногда укладывала туда, подстелив клеенку, спелёнатых близнецов и, сидя на мягкой скамейке, читала книгу. Чтобы они не сползали, Иван к подлокотникам кресла прикрепил резиновый ремень от эспандера.

Раздеваясь, он с удовольствием посматривал на жену: она, обнаженная, сходила к малышам, вернулась и, закинув пополневшие руки, поправила каштановые волосы. Они у нее были с блеском. Налитая грушевидная грудь стояла торчком, не отвисая, белые бедра стали шире, округлее. Трогательно двигались на ее узкой спине с ложбинкой треугольные лопатки. Всякий раз ложась с ней в постель, Иван испытывал глубокое волнение, вроде бы все привычно, но вместе с тем возникало и чувство новизны, приятной неожиданности. Аня научилась получать от близости полное глубокое удовлетворение. В этот момент она становилась прекрасной: большие глаза ее распахивались, хотя она смотрела на него, но видела что-то иное, губы вспухали, приоткрывая полоску белых зубов, розовые соски становились твердыми, на них выступали капельки молока. Дышала она учащенно, порывисто, что-то невнятно шептала, будто в забытьи. Ее движения под ним были частыми, сильными. Наконец, протяжный стон, и она сразу вся расслаблялась, глаза гасли, руки и ноги безвольно распластывались на простыни. Он знал, что сейчас ее не нужно трогать, ласкать, что-либо говорить. Она внутри себя переживала радость близости, удовлетворения. В такие моменты она принадлежала лишь себе одной. Если что-либо скажешь или спросишь, она вяло ответит, часто невпопад. И онмолчал. Скоро это проходило, она снова из таинственных грез возвращалась к нему. Но говорить им не хотелось, накатывалась блаженная усталость, веки сами собой слипались и им обоим снились красивые цветные сны. Помнится, Лола тоже бурно выражала свое удовлетворение, но ее постоянное сюсюканье вроде «как поживает наш мальчик? Где мое любимое родимое пятнышко?» Сейчас даже дико вспоминать, как он мог подобное выдерживать?..

Ночью раздался звонок. Аня не проснулась, она просыпалась от еле слышного всхлипывания детей, другие звуки не могли ее разбудить. Иван, наоборот, не слышал детского плача, но телефонный звонок заставлял мгновенно просыпаться.

— Старина, через пять минут выезжаю к тебе, — раздался в трубке хрипловатый, видно, тоже спросонья, голос Дегтярева. — Одевайся и выходи... Не забудь про оружие.

— Грабеж, убийство? — зевая, спросил Иван. Раз шеф звонит, значит, дело серьезное. Сквозь сонную муть он взглянул на часы: пятнадцать минут четвертого. В это время чаще всего и совершаются серьезные преступления.

— Глобова из пистолета ранили, а дачу в Комарове подожгли, — коротко сообщил шеф. — Пожар быстро потушили, Андрея Семеновича доставили в зеленогорскую больницу. Сам оттуда позвонил мне, значит, ничего серьезного... Просил по горячим следам расследовать.

— Дружки Тимура Шураева, — предположил Иван, нащупывая ногой шлепанцы. Точно так часто делал миллионер.

— Вижу, проснулся, раз одну версию сходу выдал! — сказал шеф и повесил трубку.

— К завтраку вернешься? — услышал он голос жены, когда, уже одетый и собранный, взялся за ручку двери. Она стояла в распахнутом халате и смотрела на него глубокими встревоженными глазами.

— Не знаю, — ответил он. — Я еду в Комарово. На Глобова какие-то подонки ночью напали.

— Господи! — вырвалось у нее. — Если задержишься, позвони, ладно?

— Если смогу.

Он шагнул от двери, прижал ее к себе, поцеловал и, осторожно притворив дверь, торопливо спустился по каменным ступенькам вниз.

Конец.


РАССКАЗЫ В этом странном мире


ТОЧКА ЗАЗЕМЛЕНИЯ


1

Иногда я думал об этом. Пролетая на громадной высоте, я смотрел на туманную землю и думал, где же та точка, на которой я окончательно приземлюсь? Безмолвная, расчлененная реками, железнодорожными и шоссейными дорогами, коричневая земля крутобоко выгибалась под узким белым крылом реактивного самолета. Она всегда была окутана розовой дымкой, моя земля. Будь то раннее утро или звездная глубокая ночь, я всегда чувствовал ее могучее дыхание. Мой друг летчик-высотник Саша Сильвестров, которого в нашем полку прозвали Сильва, говорил, что, отрываясь от земли, он лучше чувствует небо. Оно ближе, доступнее, чем земля. Нет, я всегда ближе чувствовал землю. Небо же было надо мной. Свистящий вихрь в пустоте. Далекие звезды. Я их видел днем. Я видел небо, а землю чувствовал. Да и Сильва, по-моему, грешил против истины. Он немного поэт. А поэты чаще всего витают в облаках.

И земля меня чувствовала. Она меня не видела, но слышала. Я был далеко впереди, а за мной над самой землей летел пушечный раскат. Знакомый рыбак рассказывал мне, что, когда мы пролетаем над тихим озером, после нас слышится гулкий взрыв и рыба взлетает над водой.

Я знал, что служить мне в сверхзвуковой авиации не вечно. Знал, но думать об этом не хотелось. Я привык к своей мощной машине, полюбил ее как доброго друга. Она уносила меня с бетонной дорожки ввысь. Я и она были одно целое. Мы доверяли друг другу. Я понимаю Сашу, настоящий летчик всегда немного поэт. Пока в наушниках не послышится скрипучий голос диспетчера, ты в кабине один. Но один человек никогда не бывает. С ним мысли. И, конечно, думается в полете не о блинах и танцах в клубе. Больше о возвышенном. Хотя Леша, прославившийся в полку своим завидным аппетитом, рассказывал, что на «потолочке» он вспоминает камчатского краба в майонезе, поданного к кружке пива.

Вот и сегодня я думал о земле. Только высоко в небе думаешь о земле с нежностью, как о матери. Думаешь о том, кто остался там, на земле. И даже на небе думаешь о земном. И ощущаешь, что тысячи невидимых нитей связывают тебя с землей. Я бы не хотел на слишком большой срок разлучаться с землей. И сочувствовал космонавтам, которые долгие месяцы кружили на орбитах. Сильва говорил, что он готов хоть сегодня отправиться в космическое путешествие. Там иное измерение времени и расстояния. И Саше очень хотелось бы после многолетнего полета вернуться и посмотреть, что за это время произошло на земле. Мне бы все-таки не хотелось на такой срок разлучаться с землей. Хотя и очень заманчиво вернуться из звездного путешествия лет этак через двести.

Внизу земная равнина. Гор с такой высоты не видно, да их на моем маршруте и нет. Зато озер много. Они будто синие глаза вдруг выглядывают из туманной дымки. И может быть, на одном из них сидит мой знакомый рыбак. Я уже далеко, а он лишь услышит мой небесный привет. И пусть рыба выскакивает из воды. Это хорошо, когда в озерах много рыбы. Я и сам не прочь посидеть с удочкой на тихом лесном озере.

Об одном я не хотел думать... Это случилось неделю назад. Я потерял на какое-то время сознание. Вдруг откуда-то пришел гул. Он становился все громче, наполнил всю кабину, дышать стало трудно. Когда я очнулся, машина пролетела сто километров. Выручил автопилот. Там, на земле, я мучительно вспоминал: не нарушил ли я перед полетом режим. И не мог ничего подозрительного припомнить. К врачу я не обратился. Зачем? Через две недели очередной осмотр.

Я не хотел об этом думать, но все же где-то в сознании затаился страх. Я ждал, когда придет этот непонятный гул. Прислушивался к себе. Как ни успокаивал себя, я знал, он придет. Себя не обманешь. Я догадывался, что он придет, когда я увеличу скорость до предела.

И все-таки, как я не был подготовлен, гул и желтая вспышка перед глазами застали меня врасплох...

Уже там, на аэродроме, по лицам ребят я понял, что это был мой последний полет. Когда я потерял сознание, меня несколько раз запросили с земли. Я не смог сразу ответить.

2


Сильва — красивый парень. Он на пять лет моложе меня. У него большие серые глаза, короткие, вьющиеся, светлые волосы. Хромовая коричневая с молнией кожанка охватила его широкие плечи. И прозвище Сильва никак не вязалось с его мужественным обликом. А Леша — второй мой приятель — чемпион армии по штанге. У него круглое и всегда будто немного удивленное лицо. Почти двухметровый рост. Он самый высокий в полку. Я всегда удивлялся, как он размещается в тесной кабине? Ему впору не реактивный истребитель, а тяжелый грузовоз, который танки поднимает в воздух. Эх, дорогие мои ребята! Увижу ли я вас когда-нибудь? Знаю, будем прощаться, пообещаем друг с другом переписываться, а потом все порастет быльем. У вас свои дела: полеты, разборки, тревоги. Вот и сейчас вы не можете говорить ни о чем другом. Сверхзвуковой барьер... «Потолочек-то» — подскочил!.. Американцам до нашей новой игрушки далеко... Я слушаю вас и мне больно. Понимаете вы, ребятишки, больно, черт побери! Больно сознавать, что я уже не летчик. Я написал Ленке в Великие Луки. По-моему, очень глупое письмо. Я написал ей, что «Графа Монте-Кристо» из меня не получилось, дескать, придется переквалифицироваться в управдомы». Это не я придумал. Это придумали писатели Ильф и Петров, так, кажется, говорил Остап Бендер. Я послал письмо неделю тому назад, а от Ленки все еще нет ответа. В конце-концов, нас ничто такое не связывает. Мы просто друзья. Я понимаю, Ленке приятно было гулять со мной по главной улице города, где она живет. Я, старший лейтенант авиации, весь в нашивках, значках, даже одна медаль есть, и собой не урод. Я видел, она гордилась мною перед своими подружками. Ленка училась в сельхозинституте. И вот, оказывается, графа из меня не получилось... Чертовщина какая-то! Ну, чего привязался ко мне этот граф?.. Ленка говорила, что форма мне очень идет. Я забыл, когда носил гражданскую одежду. Очень давно. Мальчишкой. А потом чугуевское авиационное училище, летный полк. Я, конечно, иногда надевал гражданский костюм, но всегда чувствовал себя в нем неуютно. То ли дело кожанка... Я ее буду носить и на гражданке. Кожанка — удобная штука.

Почему все-таки от Ленки нет письма? Может, она мое не получила? Нет, такого быть не может. Наша почта работает исправно. А возможно, почтальон уже принесла письмо?

Я встал из-за стола, заставленного бутылками и закусками и вышел в коридор общежития. В почтовом ящике ничего не было. Я закурил. Вечер был теплый. На аэродроме вспыхивали и гасли электрические огни. Протянул над лесом свой тяжелый голубой луч мощный прожектор. Радар на холме расправил зеленые изогнутые крылья, будто собрался всю землю обнять. Он медленно с остановками вращался. Знакомый гул сверхскоростных машин навеивал грусть. А мне и без того было грустно. Я вернулся в комнату, где сидели мои друзья. Это наш прощальный вечер.

— Ты, Ваня, от авиации не отрывайся, — обнял меня за плечи Сильва. — Иди в ГВФ! Будешь на «Ту» или «Илах» летать! Не так уж плохо.

— Тебя примут за милую душу, — пробасил Леша. — Нашего брата военного летчика берут в первую очередь.

— На «Илах» лучше, чем на «Ту».

Черт бы побрал этот клапан в сердце! Почему он вдруг отказал? Насчет гражданской авиации я советовался с врачом. Он сказал, что в течение года не стоит и думать об этом. Это не порок сердца, утешил он меня, все от перегрузок. Не исключено, что в детстве я подхватил ревматизм. В общем, ничего страшного. Один год не полетать и я снова здоровый человек. А потом? Потом тоже нельзя будет летать на сверхзвуковых, а на гражданских — пожалуйста! Одно врачу не понять, что на гражданском тихоходном самолете я буду себя чувствовать, как мотоциклист на велосипеде.

Сильва разлил коньяк по рюмкам. Я знал, что не опьянею. Со мной такое случалось. Если в голове что-то сидит, меня хмель не берет. А ребята захмелели. Завтра воскресенье. Выходной. Я понимал, что ничего страшного не случилось. Нашего брата военного летчика демобилизуют задолго до законной пенсии, незачем работать на износ. Так говорят врачи и командование. Я еще могу пригодиться в другом месте. В каком? Вот этого я не знаю. Мне вдруг пришла шальная мысль в голову: а что, если остаться у знакомого старика-рыбака? Буду работать в колхозе, а вечерами и ранней зорькой рыбачить. А этот «взрыв» над головой, после которого рыба выскакивает из воды? Не будет он действовать на меня?

— Иван, выпьем за удачу! — Сильва поднял рюмку. — Никак, раскис?

— Не годится так, дружище, — сказал Леша. — Сегодня ты, а завтра... кто-нибудь другой на очереди. Такая уж наша планида.

Я вдруг вспомнил один разговор со стариком-рыбаком. Мы сидели на деревянной лодке с бамбуковыми удочками. Клевало плохо, и мой дед разговорился. Он что-то толковал о точке заземления. Дескать, у любого человека должна быть своя точка заземления. Вот вы летаете, говорил старик, вас не видать, а на земле у вас есть точка заземления. Не каждый человек знает, где она, эта точка. Но найдет ее обязательно. Молния, и та не сразу в землю втыкается, а ищет свою точку заземления. Иной раз вся переломится в небе, а точку найдет...

Мудрый ты человек, старик! Для молнии люди придумали громоотвод. И разряд уходит туда, куда ему указали. А вот для человека громоотвода не придумали. Ищи ее, эту точку заземления! Где она? Может быть, ты мне подскажешь, старик? Еще мальчишкой я мечтал об авиации. И вот добился своего, стал летчиком. Летал на самой новейшей современной машине. И думал, что это и есть моя точка заземления, а вот оказалось, что это один лишь зигзаг, как у молнии. А точки нет. Точка где-то в другом месте. И никто не знает, где она. Ни я, Иван Белов, ни ты, старик!

Пейте, ребята! Завтра выходной. Отоспитесь, отдохнете, а в понедельник — снова в небо. А я побреду по земле. Искать свою точку заземления. И буду отныне на все смотреть снизу вверх.

3



Я вышел из летного городка рано утром. Мне начальство предложило машину до станции, но я предпочел пройти тридцать километров по лесной дороге пешком. Вещей у меня не было. Один вещмешок за спиной, да спиннинг в брезентовом чехле. Вещами и мебелью я не успел обзавестись и очень был рад этому. Громоздкие вещи — спутники женатого человека, а я — холостяк. Все мои необходимые вещи уложились в мешок, а чемодан с книгами и коробку с одеждой и обувью я послал малой скоростью в Ленинград. Дело в том, что я родился и вырос в Ленинграде. Родители мои погибли в блокаду. В живых из всех моих родственников осталась одна тетка. Она жила на улице Халтурина, неподалеку от Марсового Поля. Вот я и решил навестить тетку. Поживу в Ленинграде, а там видно будет.

За эти тридцать километров до станции я должен определить свою дальнейшую судьбу. Поэтому я и отказался от машины. Буду идти и думать.

Мимо меня по заасфальтированной дороге проносились машины. Грузовые и легковые. Машины исчезали вдали, а запах бензина оставался. Иногда возле меня водители притормаживали, предлагали подвезти, я благодарил и шел дальше. В кустах, тянувшихся вдоль дороги, трещали птицы. Над лесом плыли желтые кучные облака. Иногда облако закрывало солнце, и мир становился сумрачным. Откуда-то выпархивал ветер, шумел в соснах, шевелил кусты. Но солнце скоро пробивалось сквозь облако и снова асфальт лоснился, плавился. А ветер поскорее прятался в лесу. Навстречу мне попадались колхозники с косами, женщины с подойниками и граблями. Пора сенокоса. В эту пору трава пахнет по-особенному. Запахи моего детства... Я слышал вжиканье кос на пойменных лугах, смех женщин. Видел, как над кустами поднимались стога. И меня вдруг потянуло сбросить вещмешок, снять рубашку и взять в руки грабли или косу. Я свернул с дороги на луг. Загорелый плечистый мужик окинул меня оценивающим взглядом, протянул с поднимающегося стога вилы. Я стал подавать ему сено. Одонок рос, все труднее становилось удерживать над головой огромные охапки сена. Труха сыпалась мне за ворот, кусалась. Я разделся до пояса и плечи мои ощутили горячее дыхание солнца. Мужик был неразговорчивый, он молча руками принимал сено, бросал под ноги и уминал по кругу. Жена его, надвинув на лоб выгоревший платок, подгребала граблями сено с другой стороны.

Потом мы обедали. Я ел деревенский хлеб, испеченный на поду с капустными листьями, пил парное молоко. И я чувствовал себя в этой работящей молчаливой семье своим человеком. Одонок мы закончили. Когда я уходил, мужик подал мне свою тяжелую руку, скупо улыбнулся:

— Я думал, в армии вы отвыкли от нашей работы...

— Ну и как? Гожусь вам в помощники?

— Кость у тебя, летун, мужицкая...

И снова я шагаю вдоль шоссе. Чувствую во всем теле приятную усталость. Мимо проносятся машины. Чем ближе к станции, тем их больше. Солнце припекает, но я не надеваю фуражку. Вон впереди речушка, смочу волосы и сразу станет прохладно. Вода темная и я отчетливо вижу себя: лицо загорело, светлые глаза немного усталые, в русых волосах — сенная труха. Невеселое лицо. Почему не улыбаешься, Ваня?

Так и не получил я письмо из Великих Лук от Ленки. Три лишних дня торчал в части, а письмо так и не пришло. Родом Ленка тоже из Ленинграда, а учиться уехала в другой город, там легче поступить. Вообще-то ей очень не хотелось уезжать из Ленинграда, а потом привыкла и в письмах писала о Великих Луках с симпатией. Город современный, летом весь в зелени. Посередине протекает древняя река Ловать, по которой еще плавали варяги к грекам. Ленка выращивает на опытном поле гречиху. Пускай выращивает, а то гречневой крупы в магазинах давно уже не бывает. Лишь по заказам изредка выдают. Эх, Ленка! Почему ты мне не ответила? Я так ждал твоего письма. И город Великие Луки хотелось бы мне посмотреть. Особенно старинную реку Ловать. В школе я тоже что-то слышал про водный путь из варяг в греки...

Мне не хотелось думать о Ленке плохо. Впервые я ее увидел в Исаакиевском соборе. Два года назад. Меня вдруг потянуло посмотреть на Ленинград с высоты птичьего полета. Это было в последний день моего летнего отпуска. Вместе с группой я поднялся на самый верх. Экскурсовод что-то рассказывал об архитектуре собора, а я смотрел на город. Прямой, как луч, Невский, Дворцовая площадь, Казанский собор, набережная Лейтенанта Шмидта. Прекрасен Ленинград, что и говорить! Отсюда я увидел и теткин дом с красной крышей, Марсово Поле... А потом я увидел Ленку. Она тоже не слушала экскурсовода. Высокая, стройная, с огненной копной рыжих волос на голове. Большие серые глаза немного грустные. Она была в джинсах и белой рубашке с закатанными рукавами. Руки тонкие, пальцы с маникюром длинные. Девушка смотрела с верхотуры на город, будто прощалась с ним. Мне это было понятно. Вот бывает так: случайно встречаются в большом городе два человека и думают об одном и том же. Потом я у Ленки спрашивал, что она тогда чувствовала? На смотровой площадке? Оказалось, то же, что и я.

— Уезжаете? — помнится, спросил я. — Прощаетесь с Ленинградом?

— Утром отчаливаю, — вздохнула она.

Я тоже уезжал утром, только в другую сторону.

Мы спустились с Ленкой вниз. Молча прошли один квартал, другой. Не очень-то я умею развлекать девушек, причем малознакомых. Боялся неосторожным словом спугнуть то хорошее, что почувствовал к этой девушке, симпатичной и не воображале. Понравится мне девушка, и я иду с ней и молчу, как истукан. Она уйдет, а я только тогда вспомню, что даже телефон забыл спросить. Я думал об этой девчонке в джинсах, мысленно наделял ее всеми земными добродетелями. Люди, которые нравятся друг другу, обязательно приукрашивают один другого. И, по-моему, это очень хорошо. Если будешь думать о близком человеке хорошо, то он обязательно станет лучше. Человек стремится к идеалу. А идеал выдумал человек.

Ленка молчала и я молчал. Наконец, я спросил, где она живет? Ленка жила на Васильевском острове, пятая линия. До ее дома еще далеко и я стал свободно себя чувствовать. На троллейбус нам и в голову не пришло сесть. А потом мы вдруг разговорились. Ленка рассказала о себе, об институте — она перешла на третий курс — о гречихе. Я не мог ей рассказать всего, что знал. Но не стал и придумывать лишнее. Сказал, что я летчик, летаю на сверхзвуковых машинах и еще сказал, что люблю свою профессию.

Мы дошли до ее дома, повернули обратно. Дошли до моего дома, потом снова до ее. А потом я ей предложил пойти куда-нибудь поужинать.

Мы с трудом прорвались в ресторан «Нева». Швейцар с пышными черными усами предупредил нас, что ресторан работает до одиннадцати часов. Мы пришли в восемь. И почему ему взбрело в голову, что мы будем там сидеть три часа?..

Однако, он оказался прав: мы в числе последних покинули ресторан с большой белой колонной в вестибюле. Видно, у швейцара наметанный глаз. Когда мы выходили, он с интересом посмотрел на порозовевшую оживленную Ленку и подмигнул мне. Я чувствовал легкое опьянение и весь мир мне казался нежно-розовым, как зал ресторана, и хорошим. Я улыбнулся и протянул швейцару рубль.

— Не берем, — строго ответил швейцар. — Не за что. Не сезон.

Мне стало стыдно и, кажется, я сразу протрезвел.

Ленка взяла меня под руку и мы пошли по Невскому. И хотя знаменитый проспект был весь в огнях, небо было светлое, а над куполом Казанского собора полыхал закат. Совсем не чувствовалась ночь. А ведь белые ночи давно прошли.

— Не хочется уезжать из Ленинграда, — с грустью произнесла Ленка. — И почему эту гречиху нельзя выращивать на площадях и вдоль проспектов? Ты видел гречиху в цвету?

Видел. Когда гречиха цветет, кажется, что на полях выпал розовый снег.

— Последний день перед отъездом — мой, — продолжала Ленка. — Я в этот день ни с кем не встречаюсь. Брожу одна. Так мне лучше с Ленинградом прощаться. А в Великих Луках я лишь каждый вечер слышу по телевизору какая погода в моем родном Ленинграде...

— Давай будем бродить до утра? — предложил я. — Прощаться.

— А чемодан?

Я остановил такси и мы заехали к Ленке за вещами. Я подождал ее в машине. Я думал, она будет с час копаться, собираться, но она вернулась с чемоданом и плащом через пять минут.

— А теперь поедем за твоим чемоданом, — сказала она.

— У меня сумка, — улыбнулся я.

Вещи мы сдали в камеру хранения. Мы оба отправлялись с Московского вокзала. До Бологого нам было с ней по пути. Я не долго думая, сдал в кассу свой билет и взял в воинской кассе другой, на Ленкин поезд. Пусть у меня будет пересадка, зато мы поедем почти четыре часа вместе! Если бы не служба, я проводил бы ее до Великих Лук, с удовольствием посмотрел бы на ее гречиху...

Ночь была теплой. Мы вышли на набережную. Постояли на Дворцовом мосту, потом на Кировском, на Литейном. Вода в Неве была глянцевой, с бликами. Она колыхалась внизу, плескалась в гранитные берега. На тихих волнах дремали чайки. Со стороны Финского залива пришел весь в ярких огнях речной трамвайчик. Слышалась музыка. Волна разбежалась и гулко ударилась о парапет.

— Лена, — сказал я, — мы с тобой пять часов знакомы, а у меня такое ощущение...

— Будто бы меня знаешь всю жизнь, — подсказала она.

Я рассмеялся. Почему нам на ум приходят избитые слова? Неужели нельзя выразиться попроще?

— Ты мне очень нравишься, — сказал я. — Я это почувствовал там, на Исаакии... И мне до смерти хочется тебя поцеловать!

Я сказал самые простое слова и выразил в них все то, что сейчас происходило со мной. И вместе с тем уверен, что точно такие слова до меня произносили тысячи влюбленных на разных языках мира. И после меня будут их произносить!

Девушка ничего не ответила. Она смотрела на воду. Рыжие, с блеском, волосы ее щекотали мою щеку, я чувствовал запах ее духов. Я положил руку на ее худенькое плечо, придвинул к себе. Она не отодвинулась. Повернулась ко мне и сказала:

— Не надо, Иван. Я тебя прошу...

И так отвечали парням миллионы девушек. И на разных языках. Я все-таки поцеловал ее. Она не обиделась, но и не ответила мне. И тут я подумал, что ведь ничего не знаю о ней. Может, у нее есть парень? Там, в Великих Луках. И она вместе с ним выращивает особый сорт медоносной гречихи?.. И она любит его. И вот сейчас думает о нем. Мне очень захотелось спросить об этом, но я не решился. Надо не лезть к ней с глупыми расспросами, а радоваться, что девушка подарила этот чудесный вечер мне, а не другому.

Мы гуляли по ночному притихшему городу и разговаривали. Ленка была очень неглупой девушкой. Мне было приятно разговаривать с ней. Иногда у нас возникал спор. И я, забыв, что мы всего шесть часов знакомы, резко выговаривал ей. Кажется, мы спорили о ленинградских пижонах. Мне не нравился их вызывающий вид, броская манера одеваться. Ленка говорила, что одежда — это еще не все. И, возможно, эти ребята очень хорошие. Наверное, я был не прав. Просто я уже ревновал Ленку к этим парням, но признаться, что меня занесло, я не мог. Гордость, видно, мешала. И потом мне довелось в отпуске столкнуться с одной компанией юных пижонов...

К отправлению поезда мы окончательно разругались. Сидели в зале на широкой вокзальной скамье и смотрели в разные стороны. Это было глупо. Когда открыли на перроне ларек, я принес в бумажных стаканчиках теплое какао и две слойки с маком. За едой мы помирились.

А потом в вагоне я все время смотрел на часы и с ужасом дожидался, когда приедем в Бологое. Мы всю ночь бродили по городу, но спать не хотелось. Ни мне, ни ей. А когда, наконец, прибыли в Бологое, я прочитал в Ленкиных глазах нежность и растерянность. Она положила мне тонкие руки на плечи с погонами лейтенанта ВВС и, не стесняясь людей, поцеловала в губы.

— Лена... — бормотал я. — Леночка...

— Мы встретимся, — сказала Ленка. — Честное слово, встретимся!

И мы встретились. В новый, 1970, год. Была нелетная погода и я отпросился у командования на четыре дня. Я приехал в Великие Луки, где Ленка училась на агронома. Я жил в гостинице «Ловать», вернее, ночевал, потому что мы с Ленкой не расставались весь день. Я познакомился с ее подругами. И они, как только я появлялся в комнате, тотчас уходили, давая нам возможность с Ленкой побыть одним...

И вот сейчас я подумал, что за эти две встречи Ленка ведь ни разу мне не сказала, что любит меня. И в письмах, нежных и грустных, она осторожно писала мне о своих чувствах. Стоит ли удивляться, что она мне не ответила на последнее письмо? Может, она меня и не любила.

И все, что у нас произошло — это просто небольшое любовное приключение... Для меня, наверное — любовь, а для нее — эпизод.

Я шагал вдоль шоссе и твердил себе, что хватит думать о Ленке! Ну бывает в жизни всякое, ошибся. Пусть она хорошая, просто замечательная, но не для меня, демобилизованного офицера в тридцать пять лет. Может быть, все-таки зря я так и не спросил: есть у нее парень, или нет?

Солнце медленно садилось. Из кабины самолета оно в эту пору кажется овальным, лохматым и очень одиноким на синем небосводе. И облака, подсвеченные сверху, выглядят совсем иначе, чем когда на них смотришь с земли. От деревьев опрокинулись на шоссе длинные тени. До станции еще пять километров. Из тридцати двадцать пять километров пути я думал о Ленке. На обдумывание дальнейшей своей судьбы у меня осталось пять километров. Пять тысяч метров. Я поднимался на истребителе на 20 тысяч метров над землей... Можно ли за такой отрезок дороги решить важный жизненный вопрос?..

Надо мной невысоко пролетел ястреб. Плавно развернулся над шоссе и, не дрогнув ни одним пером, исчез за вершинами деревьев. Над сосновым бором плыли облака. Они больше не заслоняли солнце. Лучи просвечивали их насквозь. Откуда-то из глубины леса пришел однообразный звук: «Ку-ку! ку-ку!» Я не стал спрашивать у кукушки: «Сколько лет мне жить?» Наверное, еще много.

4

Выйдя из-за поворота, я увидел мотоцикл с коляской «М-72». Я ездил в юности на таких. Возле мотоцикла никого не было. Ключ торчал в черной фаре. Мне пришла в голову мальчишеская мысль: завести мотоцикл и прокатиться. С ветерком по шоссе. А хозяин выскочит откуда-нибудь из-за кустов и с криками побежит сзади. Нет, для таких шуток я уже староват. Но где же хозяин? Я перепрыгнул через кювет и увидел на лужайке, в высокой траве, парня. Он спал, подложив под беловолосую голову смятую кепку. Белая ромашка нагнула свою головку в его сторону, будто хотела заглянуть в лицо. По розовой с пушком щеке парня ползал красный муравей. Рядом валялась брезентовая сумка.

Я сел на березовый пень и стал смотреть на парня. Пьяный, что ли? Наверное, он почувствовал мой взгляд, так как сначала приоткрыл один заспанный глаз, потом другой. С минуту мы молча смотрели друг на друга. Парень сладко потянулся, сел, смахнул с виска муравья.

— Ты понимаешь что-нибудь в этом ископаемом? — кивнул он на старенький мотоцикл.

— Искра в землю ушла?

— На ходу заглох — и могила! Полчаса заводил, аж вспотел, а он не хочет!

Парень с надеждой смотрел на меня. Моя летная кожанка, видно, давала основание думать, что я имею какое-то отношение к технике. В мотоциклах и машинах я разбирался. В нашем авиаполку многие имели мотоциклы, машины. У нас с Сильвой был один ИЖ на двоих. Теперь Саша один будет гонять на нем...

С мотоциклом я провозился полчаса. Парень помогал мне: подавал инструменты, держал детали. Как всегда, ларчик просто раскрывался: сгорел конденсатор. А парень даже и не догадался заглянуть в распределительную коробку. Я соединил проводку напрямую.

Когда мотоцикл затарахтел, парень протянул мне руку:

— Выручил, друг! Спасибо. Что бы я делал без тебя?

— Спал бы, — усмехнулся я. — И видел хорошие сны.

— Такая сейчас пора — сенокос, — сказал парень. — Не успеваю высыпаться.

Он уселся в седло, взглянул на меня. На вид ему лет двадцать пять.

— В люльку сядешь?

До станции оставалось километра два. Признаться, я устал, но я ведь дал себе слово дойти до нее пешком. Я отказался.

Парень еще раз поблагодарил меня и дал газ.

На развилке дорог: одна вела на станцию, другая в райцентр, я снова увидел парня. Он сидел на обочине, курил. В ветвях березы щебетали птицы.

— Опять? — спросил я.

Парень покачал головой. Выплюнул окурок, затер сапогом, внимательно посмотрел на меня.

— Куда путь-то держишь?

— Куда дорога приведет.

— И все пешком?

— В старину ведь ходили люди пешком... Всю Россию лаптями измерили.

— Не похож ты на лапотника, — сказал парень. — Давай знакомиться: Федор Лесков.

— Не родственник писателю?

— Может, и родственник... Не знаю. Своей родословной не имею.

— Выходит, мы с тобой родственники, — сказал я. — В каком детдоме жил?

Парень был из Рыбинского детдома, а я из Ленинградского. Это потом у меня тетка нашлась.

Федя Лесков успел закончить сельскохозяйственный институт. Ему уже двадцать восемь стукнуло. Когда он назвал город, где учился, у меня екнуло сердце: в этом институте сейчас училась Лена. Из разговора я понял, что Федор закончил институт четыре года назад. Так что Ленку он никак не мог знать. Она тогда на первый курс поступила. Узнав, что меня демобилизовали по болезни, Федор сказал:

— Я так и подумал... Из летной части ты. Армейская закваска-то чувствуется. Ну, а сейчас куда?

Я сказал, что не решил еще. Поживу в Ленинграде, осмотрюсь.

— Летом в Ленинграде не интересно, — сказал Федор. — Жара, духота, кругом гранит. Ходят люди по улицам, потом обливаются.

Лесков жил в районном центре. Это километрах в пятидесяти отсюда. О работе он не говорил, но и так ясно, что он агроном. После сельхозинститута студенты агрономами работают. Я стал расспрашивать его о гречихе, других зерновых и злаковых. Мне Ленка многое рассказывала и я немного ориентировался в этих вопросах. Федор рассказывал, что дела в их районе обстоят пока неважно. Мало в колхозе людей. Все стараются прицепиться к городу. А на стариках да на старухах далеко не уедешь. Еще спасибо школьникам. Они до армии остаются в деревне. И летом работают на поле наравне со взрослыми. И еще одно плохо: специалистов в районе мало. Уборка в разгаре, а на усадьбе РТС ржавеют три неисправных комбайна «Нива». Люди в две смены работают, а ремонтировать не успевают. Да и нет запчастей. Каждую мелочь нужно выклянчивать в «Сельхозтехнике». И дороги в районе — черт ногу сломит. Он, Федор, подсчитал, что если сложить вместе тот убыток, который терпят автохозяйства из-за плохой дороги, то можно на эти деньги весь район асфальтировать.

— Взяли бы, да и заасфальтировали, — сказал я.

Федор посмотрел на меня, усмехнулся:

— Шоссейные-то дороги разбиты, а что говорить про проселочные. Ими никто не занимается.

— А сами?

— Где я возьму людей, материалы? Ну, хорошо, технику достану, а специалистов?

Меня тоже всегда возмущала эта бесхозяйственность с дорогами. Неподалеку от нашего аэродрома проходит проселочная дорога. Она ведет из населенного пункта на магистральное шоссе. Всего три километра. Но каких! Легче объехать за двадцать километров кругом, чем осенью проехать по этой дороге. Тем не менее, машины день и ночь ездят по ней. Прислали в село новенький автобус. После полугода работы самосвал отвез автобус на капитальный ремонт. Командир части говорит, что эта дорога не его дело, а у поселкового совета нет средств для ремонта дороги. А машины-то при чем? Они ломаются, как спичечные коробки.

— Ты ужинал? — вдруг спросил Федор.

— На станции перекушу...

— Там и буфета-то порядочного нет, — сказал Федор. — Садись, Иван, в люльку — и ко мне домой! Маришка тебя такими щами накормит!

Я задумался. Поезд шел на Ленинград ночью. Что-то часа в три. Если Федор меня назад подбросит, то есть смысл поглядеть на их районный центр. Я слышал, что там огромное озеро. Кажется, называется Чистое. Там хорошо на спиннинг щука берет. Перспектива порыбачить на хорошем озере меня привлекла. Федор пообещал обеспечить лодкой. Сам он рыбалкой не увлекался.

— Некогда, — сказал он. — Столько дел... Какая тут рыбалка!

Так все говорят, кто не рыбачит. Если в душе ты рыбак, то как бы занят не был, найдешь время. Мы с Сильвой редкую субботу не выезжали на ИЖе на озера. Вокруг аэродрома их много было. И в отпуск я всегда привозил с собой вяленую рыбу.

Собственно, спешить мне было некуда: тетка недавно во второй раз вышла замуж и ей было не до меня. Да и родственной близости у нас особенно не было. В ее коммунальной комнате хранились мои книги, кое-какие вещи еще с тех времен, когда я работал после детдома в «Ленинградстрое»...

— Поехали, — решился я. — А что же ты — агроном, а живешь в райцентре?

— Бери выше, я — председатель колхоза, — рассмеялся Лесков. — А колхоз мой начинается прямо в райцентре. И правление на окраине. Мы ведь пригородный колхоз. Небось, и в вашу летную столовку завозили наши огурцы-помидоры?

— Председатель, а ездишь на старом мотоцикле, — поддразнил я его.

— У меня «газик», только я его отправил с шофером в областной центр за запчастями к комбайнам... А сам на его развалюхе наведался в дальнюю бригаду к овощеводам.

Райцентр, как Венеция, был расположен в зеленой долине с многочисленными прямыми каналами, а огромное озеро начиналось сразу от шоссе и конца ему не видно было и краю. Мне доводилось пролетать над небольшим городком, видел я сверху и каналы, озера, а вот побывать в райцентре не довелось. Станция была к нам ближе и оттуда мы уезжали в отпуска по разным городам. А райцентр как-то был в стороне, на отшибе, хотя здесь тоже проходила железнодорожная ветка, правда, местного значения.

Поужинав у Лескова, мы с ним отправились на рыбалку. Благо озеро рядом. Я его и не уговаривал, он сам вызвался показать мне уловистые места. Солнце окрасило воду у берегов в розовый цвет, на плесе плескалась уклейка.

Я попросил нового знакомого править веслами вдоль берега, а сам стал бросать спиннинг с катушкой и блесной, которую сам в ложке отлил.

На озере было тихо, вдалеке виднелось несколько лодок. С них во все стороны растопырились удочки, заметил я и жерлицы на колах. Значит, щука водится...

Меня уже охватил знакомый рыбацкий азарт, я бросал и бросал спиннинг, ожидая, что вот-вот возьмет щука... И она схватила. Говорят, новичкам всегда везет, будь это карты или рыбалка. Моя щука, которую я мастерски подвел к лодке, и без подсачка перекинул через борт, весила не менее трех килограммов...

Домой мы возвращались, когда вдали небо стало сливаться с потемневшей водой. Солнце давно закатилось, но на густо-синем небе полыхала широкая багровая полоса, над нами пролетали утки, я слышал свист их крыльев, но, видно, лодка вспугнула их и утки, отвернули в сторону.

— А в Ленинграде утки живут круглый год, — сказал я. — И не боятся людей, берут корм чуть ли не из рук.

— У нас дикие утки, — ответил Федор. — И в них, бывает, стреляют.

Он медленно греб деревянными веслами, скрипели уключины. За лодкой тянулась багрово-серебристая полоса. Кое-где зажглись огни в домах. Дома в поселке были больше приземистые, деревянные, но встречались и четырехэтажные, кирпичные. Лесков с женой Мариной и двумя маленькими дочерьми жил в собственном деревянном доме на самом берегу озера.

Лодка ткнулась в песчаный берег напротив дома. В одном окне зажегся свет, до нас долетела музыка. Снова низко пролетели утки, рядом замычала корова. Сумерки сгущались, уже звезды замерцали на темном небе.

Лежа на душистом сеновале — я попросил постелить мне там — я думал о нашем разговоре с Федором Васильевичем на лодке.

— Оставайся у нас? — предложил он. — Я вижу, ты в технике шурупишь, назначим главным механиком в нашу РТС, наладишь ремонт заброшенной техники. Построим тебе дом, найдем невесту...

Он уговорил меня остаться на пару дней осмотреться... Толковал, что в городах и так народу невпроворот, давятся в очередях, в конторах сидят чуть ли не друг на дружке, а за место держатся, как же: город, магазины, развлечения... А и развлечения-то — одна пьянка! А у них тут простор, тихо, хозяйственному человеку есть где развернуться.

— Поверь, Иван, — говорил Лесков, — начнется из зачумленных газами городов великое переселение в села, деревни... Земля, она русского человека всегда притягивает. Отдадут людям землю и попрут они из городов к нам...

Невесту обещал... А у меня перед глазами Ленка. Рыжеволосая, с маленьким смеющимся ртом и синими глазами...

5

«Газик» вдруг чихнул и резко остановился на разбитой дороге. С корявой ветки на нас смотрела большеголовая сизоворонка. Красноватые стебли конского щавеля торчали посередине колеи.

— Эх, дороги! — сплюнул Федор Васильевич. — Бьем и калечим машины, как тарелки.

Я открыл капот и сразу увидел, что от тряски отлетела гайка, крепящая к катушке провод зажигания.

— Ну, ты — прирожденный механик, Иван! — подивился председатель, когда через несколько минут мотор заработал. — А я — ни уха, ни рыла в технике. Жаль, что ты уезжаешь...

Мне и самому здесь понравилось, но на душе было неспокойно, не верилось, что вот так просто можно остаться в незнакомом городишке и начать новую жизнь...

Лесков почему-то на развилке свернул не к асфальтовому шоссе, ведущему на станцию, а на ухабистый проселок, еще более разбитый, чем дорога, по которой мы ехали. Это сейчас, в сушь, а в распутицу тут и на «газике» не проедешь!

Березовая роща расступилась и мы сходу нырнули в тоннель, образованный с обеих сторон высокой, уже налившейся рожью. Колосья хлестали в бока машины, синими брызгами вспыхивали среди ржи васильки. Кончилось ржаное поле и за перелеском открылось розовое гречишное.

Вдали справа виднелись неказистые домишки какой-то деревни, а сразу за ней открывался красивый вид на Озеро.

— Пятая бригада, — кивнул на деревню Лесков. — Тут у меня работают практиканты из сельхозинститута. Надо им письма отдать.

Я машинально взглянул на коричневую сумку, опрокинувшуюся на заднем сидении, несколько проштампованных конвертов упали на пол кабины. Я нагнулся с переднего сидения и подобрал.

— Господи! — вырвалось у меня. — Это же...

В руках я держал три конверта и один из них был мой. Размашистый почерк с Лениным адресом, марка с синим самолетиком... К конверту была приклеена бумажка с новым адресом...

— Стой! — закричал я, хватая председателя за плечо. — Где она?!

— Кто «она»? — повернул он ко мне удивленное лицо. И тут «газик» козлом подпрыгнул и чуть было не выскочил на поле гречихи.

— Лена! — радостно орал я, размахивая перед его носом письмом. — Моя Ленка!

...Я увидел ее на другом поле, которое спускалось от деревни к озеру. Высокая, с ослепительно огненными волосами, она стояла у самой дороги и, прикрыв узкой ладонью глаза от солнца, смотрела на приближающуюся машину. Рядом с ней стояла еще одна девушка в брюках. Она отмахивалась одной рукой, по-видимому, от пчелы.

— Здесь тоже стоит сломанный комбайн, — сказал Федор Васильевич. — А скоро жатва.

— Починим, — не отрывая глаз от такой знакомой и родной фигурки, беспечно ответил я. — Я готов был этому отличному парню, подобравшему меня на дороге, весь машинный парк отремонтировать...

Я выскочил из машины и, сминая росшую и на дороге гречиху, кинулся к девушкам. Я что-то кричал и улыбался во весь рот.

— Кто вы? — спросила меня ее подруга. В глазах у нее — удивление.

— Почтальон! — орал я, размахивая рукой с зажатым в ней конвертом. — Привез вам письма, пляшите!

Ленкины счастливые глаза стали такого же цвета, как и вода в озере за ее узкой спиной. Она молчала, но ее синие глаза и так мне все сказали... Какой же я был дурак, что усомнился в своей Ленке!..

— Вот она, моя точка заземления! — сказал я подошедшему председателю и для убедительности топнул по земле ногой, обутой в офицерский хромовый сапог.

— Иван, — чуть слышно произнесла Ленка. — Как ты меня здесь нашел?

— Я ведь летчик... — улыбался я, глядя в ее красивые глаза. — Правда, бывший... Как это в старинной песне-то поется: «мне сверху видно все, ты так и знай!»...

РУЖЬЕ

Дед Андрей, плечистый и высокий, широко шагает впереди. И хотя он в охотничьих сапогах с завернутыми голенищами, шагов его не слышно. У меня под ногами так и стреляют сучки, попискивают сухие еловые шишки, шуршат ржавые прошлогодние листья. Иногда совсем рядом, из-под поваленного бурей дерева, с треском и хлопаньем взлетают крупные птицы. Какие они, я не успеваю рассмотреть: птицы тут же исчезают среди ветвей.

Солнечные лучи, заблудившись где-то в колючих сосновых лапах, теряются, гаснут, так и не добравшись до земли. Маленькие пушистые елки цепляются за мои штаны, клетчатую рубаху, будто просят остановиться и поиграть с ними. Скучно, наверное, маленьким елкам в сумрачном лесу: неба почти не видно, ветру до них не добраться птицы облетают их стороной. Птицам нравятся высокие деревья с густой листвой. Я останавливаюсь, задираю голову и смотрю на странную красноголовую пеструю птицу с крепким клювом. Птица прыгает по сосновому стволу, как по тротуару, причем с одинаковой ловкостью, как вверх головой, так и вниз.

— Дедушка! — дергаю я за штанину старика. — Кто это?

Дед Андрей останавливается и качает головой. Ему удивительно, что внук никогда не видал дятла. Откуда мне его было видеть, если я первый раз в лесу? На картинках видел, но там вроде бы какой-то другой...

«Тук-тук-ту-ту-тук»! — быстро стучит клювом по дереву птица и, упираясь жестким хвостом в кору, пружинистыми скачками ловко продвигается вперед.

— Дятел это, — говорит дед. — Ишь, как сноровисто работает!

— Работает?

— Продолбит клювом дырку, вытащит древесного паразита, подзакусит, и дальше.

— Бедный дятел... — жалею я птицу. — От такой работы у него, наверное, голова пухнет?

— Хм, — ухмыляется в седую бороду дед Андрей, — восьмой десяток на свете живу, а никогда не думал: болит у дятла голова или нет.

Мы идем дальше. Дед — впереди, я — сзади. Дед в старом пиджаке с заплатками на локтях, подпоясан патронташем. Голову прикрывает военная фуражка с красным околышем. На плече — стволами вниз — ружье. Я в зеленой курточке, в руке — плетеная корзинка для грибов. Пока там перекатываются всего два гриба: боровичок с оторванной шляпкой и большой красный подосиновик. Грибов в лесу много, но я смотрю под ноги и глазею по сторонам и выискиваю птиц на ветвях. Это интереснее, чем разыскивать искусно замаскировавшиеся в жухлой листве грибы.

Меня всего неделю назад привезла в деревню мама, а сама снова уехала в город. За неделю я немного освоился на новом месте, вот только хорошего друга все еще не приобрел. В городе у меня остался хороший друг — Вася Логинов. Мы вместе ходили в школу и жили водном большом кирпичном доме. Я обещал ему написать в Лисий Нос — Вася летом отдыхает с теткой на даче — но вот все недосуг. В деревне оказывается, столько всего интересного! Но, пожалуй, самое таинственное — это лес, который начинается сразу же за клубом. Когда на площадке танцы, то прямо над головами парней и девушек стремительно пролетают летучие мыши. Их никак не успеваешь рассмотреть: миг, и нет!

В узкой комнате, где я спал, висело двуствольное охотничье ружье. Всякий раз, засыпая, я видел маслянисто поблескивающие стволы, гладкое, красноватое ложе, спусковые крючки, которые дед называл «собачками». И утром, просыпаясь, я видел ружье, патронташ, в узких карманчиках которого тесно, одна к другой, прижались продолговатые красные и желтые гильзы. Я подолгу рассматривал ружье, иногда дотрагивался до спаренных стволов и деревянного приклада, проводил рукой по скобе. Ружье притягивало меня и волновало. Я знал, что ружья стреляют, но как-то не верилось, что эта большая молчаливая металлическая с деревянными накладками штука может оглушительно бабахнуть.

Не было дня, чтобы я не расспрашивал деда Андрея про ружье: как оно стреляет? Далеко ли? Дострельнет до солнца или нет? И почему, когда стреляют, один глаз прижмуривают?

Дед все подробно объяснял, щелкал «собачками», а однажды сказал, что надо бы стариной тряхнуть и сходить на охоту. Очень я обрадовался и принялся убеждать дедушку, что стариной нужно тряхнуть немедленно, не откладывая в долгий ящик.

И вот сегодня, в погожее августовское утро, мы с ним, наконец, отправились на охоту.

Лес все гуще, сумрачнее. Под ногами мягкий зеленый мох, усыпанный сучками и иголками, мои ботинки вместе со шнурками утопают в нем. Будто не по лесу идешь, а по перине ступаешь. Сосны и ели вокруг толстые, с кривыми обломанными сучьями. На сучьях тоже мох растет. Только не зеленый, а седой. Дунет ветерок и длинные седые пряди зашевелятся, будто живые. К березовым стволам прилепились какие-то смешные, с белой изнанкой, грибы. Они похожи на пузатые игрушечные волчки, которые мы с Вовкой на полу запускали. Я спросил деда, как называются эти грибы-волчки? Дед сказал, что это гриб-чага. Дед Андрей все на свете знает, он всю жизнь прожил в деревне и лес для него то же, что для меня родная улица Восстания в шумном Ленинграде.

На поляне дед остановился и, присев на старый растрескавшийся пень, стал сворачивать цигарку: оторвал бумажку, насыпал из кисета своего домашнего табаку, послюнил, сунул в рот, а спичку чиркнуть почему-то забыл. Лицо у деда задумчивое, он смотрит на бревенчатый настил из полусгнивших бревен. Из расщелин растет высокая светлая трава и желтые цветы с круглыми головками.

— Ты спички дома забыл, дедушка? — спрашиваю я, устраиваясь на траве рядом.

Дед молча снял фуражку и положил на колено.

— Вот здесь я чуть голову свою не потерял, — сказал он.

— Где? — удивился я, оглядываясь. Я никак не мог взять в толк: каким образом мой дедушка мог на этой полянке чуть было не потерять свою седую голову? Мне ведь тогда было восемь лет и я закончил лишь первый класс.

— Наш партизанский отряд здесь скрывался от фрицев, — начал рассказывать дед Андрей. — Вернулись мы с одной операции — пустили под откос под Осташковым немецкий эшелон с военной техникой. Вернулись в свой лагерь с богатыми трофеями, радуемся удаче... А тут вдруг налетели два «юнкерса» и давай бросать на нас бомбы. Командиру обе ноги оторвало, в общем, положил фриц много наших. Ну, а я кинулся к землянке... — Дед кивнул на полуобвалившуюся и заросшую сосняком траншею. — Но не добежал: швырнуло меня воздушной волной в дымящуюся воронку. А бомба как раз в аккурат и угодила в землянку... Понял теперь, почему я чуть было тут голову свою не оставил?..

— Понял, — сказал я. От мамы я слышал, что дедушка был в партизанах и даже награды имеет, но про этот случай ничего не знал.

А потом случилось вот что... У небольшого лесного озера, куда мы пришли, прямо на нас из прибрежных кустов выскочил большой ушастый заяц. Вместо того, чтобы бежать прочь, он вдруг серым столбиком замер у черного пятна от рыбацкого костра и уставился на нас. Я не сводил изумленных глаз с зайца и не видел, как дед сорвал с плеча ружье, щелкнул курками, в следующее мгновение рядом со мной раздался ужасающий грохот, остро запахло порохом, а заяц, прикрывая усатую мордочку окровавленной лапой, вдруг тонко, совсем, как ребенок, жалобно закричал...

Грохнул второй выстрел, заяц замолчал и опрокинулся навзничь, выставив мордочку с погасшими глазами в небо. Мне заложило уши, но я видел, как дергались задние лапы зайца... Потом его заслонила широкая спина деда Андрея. В его большой руке, висящий вниз головой, с обвисшими ушами, заяц мне показался похожим на маленького человечка...

— Вытри слезы, глупыш, — говорил дед, пряча добычу в кожаную сумку. — А ты думал, на охоте зайцы сами запрыгивают в сумку?

— Он кричал, как... как человек... — пряча от него глаза, бормотал я. Мне уже ничего было не интересно, я не замечал красоту тихого лесного озера, отражавшихся в нем толстых берез, не слышал птичьих криков, в моих ушах все еще звенел пронзительный голос раненого зайца...

Дедушка шагал впереди, а из сумки за его спиной на мох, желтые листья, капала алая кровь, одна серая нога зайца торчала наружу и при каждом шаге деда подергивалась.

— Мало зверья стало в наших лесах, — говорил дед Андрей. — Повыбили, пораспугали, да и леса поредели. Какая теперь охота?..

— Я никогда не буду охотником, — бубнил я ему в спину. — Лучше рыбу буду ловить.

— А думаешь, рыбе не хочется жить? — усмехнулся дед.

— Говорят, ей не больно...

— Говорят! Кто его знает, ежели божья тварь молчит, это еще не значит, что ей не больно.

— Лучше цветы рвать на лугу...

— Толкуют, и цветы имеют чувствительность, — продолжал дед. — Сам где-то читал... А каждый дачник норовит в лесу и в поле побольше букет нарвать...

— Дедушка, зачем ты зайца убил? — спросил я. — Пусть бы он жил.

Он остановился, потом повернулся ко мне и лицо его стало серьезным, а серые глаза в сетке морщинок грустными.

— Это хорошо, внучок, что тебе жалко божью тварь...

— А тебе? — перебил я.

— И мне жалко, да, видно, сердце мое зачерствело, раз на курок нажал... Ведь я на трех войнах был... Что заяц? Я и людей убивал.

Я шагал за дедом Андреем и думал: зачем люди придумали ружья, пушки, ракеты? Зачем придумали войну, на которой убивают людей?..

Дома бабушка стала жарить на плите выпотрошенного зайца, а дедушка растянул на рогульках серую с желтоватыми подпалинами шкуру, и повесил в сарае над верстаком.

Я спрятался с книжкой на сеновале, но видел не слова и фразы, а зайца... Здесь меня вечером и нашла бабушка.

— Чего это у тебя глаза красные? Плакал? — спросила она.

— Вот еще, — сказал я. — Читал.

— Зайчатина стоит на столе, молоко в кружке... Ишь, где спрятался, озорник! Теперь ешь холодное.

Я не подумал садиться за стол, быстро разделся и юркнул под одеяло, сшитое из разноцветных лоскутков. Я слышал, как дедушка на кухне рассказывал бабушке, что мы дошли до самого Утиного озера, где он и подстрелил глупого зайца...

В окно заглянула голубоватая с желтым луна. От яблони в комнату вползла кружевная тень и затаилась у потолка. Над крышей пролетела ночная птица. Я слышал, как просвистели крылья. Мне очень хотелось заснуть. И еще мне хотелось, чтобы не было этого минувшего дня, Утиного озера, не было зайца, закрывшего окровавленную большеглазую морду лапами и кричавшего тоненьким детским голосом. И еще, чтобы не было этого страшного ружья с двумя изогнутыми «собачками».

Оно было тут, на стене. До него можно рукой дотянуться. Серебристый лунный отблеск играл на маслянистых стволах, из которых сегодня на моих глазах вырвался огонь и раскатистый грохот. Из этих круглых, спаренных стволов вместе с огнем вырвалась смерть.

Я понял, что не засну, пока оно тут, на стене. Надо мной. Я встал, нащупал сыромятный ремень и снял с гвоздя тяжелое холодное ружье. Подержал в руках, не зная, что с ним делать, потом ноги сами подвели меня к окну, я распахнул створки и бросил ружье в лопухи, что росли под окном.

КОРМУШКА

Сквозь сон я слышу частое звонкое постукивание. Я уже знаю, человек так не может стучать, хотя первое время, приехав из города, я вставал и, моргая со сна, шел к двери открывать, однако, на пороге никого не было. Не было и следов валенок на снегу к дому. За ночь узкая, протоптанная мною тропинка от калитки становилась девственно белой. Тонкий слой покрывал ее, заметая мои следы. Стучалась ко мне в окно синица-лазоревка, поднимала с постели в восемь утра, когда еще только-только над кромкой соснового бора занимался январский рассвет. Иногда тусклый, туманный, а чаще всего — голубовато-солнечный. Впрочем, солнце долго не задерживалось на морозном небе.

Сначала синица просто-напросто долбила своим острым клювом замазку на раме, но потом, когда я начал птиц подкармливать, я заметил, что синицы быстро-быстро рассыпают клювом трель по оттаявшему сверху стеклу. Постучат, постучат и, нагнув точеную головку с белыми щеками, всматриваются в сумрачную комнату, торопят меня, мол, пора завтракать, а на завтрак я им выношу подсолнечные семечки, крошки хлеба, иногда привязываю к ветке яблони кусок сала. Я специально снаружи на карниз окна прибил оцинкованный противень, который сам и смастерил для них.

Как бы я с вечера не топил русскую печь, к утру в избе всегда прохладно, иной раз никак не решиться выбраться из-под ватного стеганого одеяла. Дохнешь — изо рта вырывается клубок пара. Но синицы торопят, да и когда-нибудь все равно нужно вставать... Это поначалу неприятно, а потом я, набросив куртку, выскакиваю наружу, иду к колодцу, достаю два ведра воды и обливаюсь из кружки у крыльца. Ледяная вода обжигает как крапива, но зато приходит бодрость, да и настроение сразу поднимается. Правда, оно тут же портится, когда я замечаю на снегу заячьи следы у молодой спящей яблони: опять обглодал вокруг ствола кору! Теперь ничего не поделаешь, скорее всего деревцо погибнет. Заячьи следы виднеются и у других яблонь, но погубил он почему-то именно эту, остальные не тронул.

Деревенские синицы в отличие от городских, что водятся в парках и Домах отдыха, не садятся на руку и не клюют с нее угощение. Они терпеливо ждут на яблоневых ветках, когда я насыплю им семечек и накрошенного хлеба на противень и уйду. Иначе не подлетят. Вообще-то, синицы смелые: не довольствуясь кормушкой, залетают в сени, садятся на деревянные полки и отважно посматривают на меня. Для сообразительных я в неглубокую коробку тоже насыпаю семечек. Однако пока не уйду, клевать не станут.

Интересно из окна кухни наблюдать за кормежкой птиц! Синицы хватают с противня семечко и отлетают на яблоню, где его не спеша расклевывают, некоторые жадины располагаются в кормушке и прямо в ней клюют, а когда подлетают подружки, стараются прогнать их. На заборе из штакетника сидит одинокий воробей и с завистью наблюдает за синицами, один он к кормушке подлететь не решается. И потом, его больше крошки интересуют, чем семечки. Но вот к нему откуда ни возьмись, присоединяется еще с десяток воробьев и тогда они всем кагалом стремительно налетают на кормушку, нахально оттесняя синиц. Тут уж я прихожу на помощь. Синицы мне более симпатичны, чем эти серые разбойники. Воробьи отлетают, но недалеко, и ждут своего часа. После того, как я их несколько раз подряд шугну, они вырабатывают иную тактику: на кормушку больше не садятся, слетают на тропинку под окном и там со снега подхватывают упавшие семечки и крошки. А один воробей-мудрец додумался вон до чего: он выбирал момент, когда кормушка оставалась никем не занятой, усаживался в нее и начинал клювом и тонкими ногами разбрасывать крошки во все стороны. А тут их под кормушкой и подхватывали его проворные приятели.

Из леса попозже прилетала сойка. Мне нравится красивая большеголовая птица с коричневым, расцвеченным голубым, синим, зеленым оперением, она усаживалась на яблоню и некоторое время настороженно озиралась. Синицы давно привыкли ко мне — я подходил на кухне к окну и через капроновую занавеску с близкого расстояния их разглядывал — сойка этого не позволяла. Она прилетала на кормушку, хватала крепким клювом сразу несколько кусков покрупнее и улетала подальше. Проглотив хлеб или черствую булку, снова прилетала. Синицы и воробьи беспрекословно уступали ей место в кормушке.

Привлекала кормушка сорок и ворон, но те редко садились на нее. Отчаянные сороки, случалось, и хватали с кормушки куски, а вороны всегда выжидали в сторонке. Кормушка их не привлекала: вороны предпочитали порыться в помойной куче. Крупные птицы прилетали к дому еще раньше синиц, я всегда по утрам видел их крестообразные следы на снегу.

Вдоль забора я установил на длинных шестах пять скворечников. Два были сделаны из полых стволов старой осины. Зимой в этих долбленых скворечниках поселялись пестрые дятлы. Впрочем, я подозреваю, что это их запасные квартиры, потому как видел я их в скворечниках не так уж часто. Скорее всего, они занимали скворечники, когда я здесь появлялся: знали, что угощу салом. У дятла такая уж работа: с утра до вечера он промышляет в лесу, «лечит» от вредителей деревья. Дятлы продолбили в обоих скворечниках по второму отверстию. Сколько я ни ломал голову, но так и не понял: зачем это им? Тем более, что отверстия почти рядом — одно напротив другого.

Дятлы к кормушке не подлетали, по-видимому, считали ниже своего достоинства, но сверху, со скворечников, посматривали на синиц и воробьев с явным пренебрежением. Предпочитали склевывать привязанное к ветке сало. Конечно, работяги они удивительные! Мало того, что день-деньской стучат в лесу, так, вернувшись домой, каждый раз деловито обследуют скворечники: простучат вдоль и поперек, только щепки летят. Один раз я весной снял обе долбленки и зашпаклевал лишние отверстия. Каково же было мое удивление, когда зимой снова в скворечниках засветились аккуратно продолбленные в тех же местах круглые дырки. Летом дятлы никогда не подлетали к занятым скворечникам.-

Услышав в лесу на лыжной прогулке близко стук дятла, я останавливаюсь и отыскиваю глазами его среди заснеженных ветвей. Дятел по спирали медленно продвигается по сосновому стволу к вершине. Упираясь жестким хвостом и откидывая маленькую точеную голову с блестящими горошинами-глазами, стучит и стучит по стволу. Мелкие сучки и коричневая труха просыпаются на снег. Работает пестрый дятел истово, не жалея сил. Иногда голова его в красной шапочке так быстро мелькает, что в глазах рябит. Продолбит дырку, отодвинется от нее, наклонит голову и внимательно обозреет дело клюва своего. Любуется не долго, поднимется повыше и снова гулко застучал. На человека он не обращает внимания, может, боковым зрением и видит меня, но вида не подает. И потом он то на виду работает, то уходит на другую сторону ствола.

Я не люблю рано вставать, потому что слишком поздно ложусь. Раз уж разговор о птицах, то я принадлежу к разряду «сов», а не «жаворонков».

Одно время даже работал по ночам, но потом поломал это правило: все-таки по утрам, разумеется, не тогда, когда еще занимается рассвет, работается лучше на свежую голову. А вот с интересной книжкой я читаю на постели до часу ночи и до двух.

Чтобы меня синицы по утрам не будили, я стал с вечера насыпать им в кормушку еды, но скоро понял, что это не выход: кормушкой тут же заинтересовались ночные «гости». Однажды я проснулся от ужасающего грохота и визга. Выскочив на крыльцо, увидел улепетывающего опрометью соседского пса и валяющуюся на снежной тропинке сорванную кормушку. Хитроумная псина и ростом-то невесть какая большая, умудрилась вскарабкаться по бревенчатой стене и грохнуться оттуда вместе с противнем. Я приколотил его повыше, но теперь спать мне не давали кошки, которые с царапаньем и мяуканьем тоже забирались в кормушку.

Пришлось мириться с тем, что каждое утро вместо будильника меня поднимают чуть свет синицы.

НА ЛЫЖАХ

Поработав за письменным столом до двух дня, я в любой мороз отправляюсь в сосновый бор на лыжную прогулку. Иногда за мной увязывается соседский пес Пират. Он бежит по лыжне, часто круто сворачивает к кустам, но, провалившись по брюхо в рыхлый снег, снова выбирается на колею. Когда я, взобравшись на холм, собираюсь спуститься в лощину, Пират не желает уступать лыжню, а мне не хочется наезжать на него. В конце-концов я научился прогонять Пирата с лыжни: с вершины холма начинаю кричать, размахивать палками и пес нехотя стал отступать в сторону, когда я с гиком несся прямо на него.

Маршрут мой был всегда один и тот же: по огороду, мимо бани на пригорке, я выбирался по проложенной мною лыжне к лесу, который начинался сразу за околицей. Деревня, где я живу, небольшая, двенадцать дворов. Метрах в двадцати от последней избы я сворачивал направо, лыжня тянулась вдоль проселка через холмистую местность до железнодорожного переезда. По обеим сторонам высоченные сосны. Мне то и дело приходилось вскарабкиваться на гору, зато спуск был стремителен, ветер холодил колени, добирался через толстый свитер до тела. Съезжая с крутой горы, нужно было соблюдать осторожность, потому что совсем близко к лыжне подступали толстые сосны и ели.

У переезда я опять сворачивал направо и некоторое время скользил по откосу вдоль железнодорожного пути. Мне очень нравилось, стоя наверху, наблюдать за приближающимся по лесному коридору от станции Опухлики в сторону Невеля, поездом. Железный нарастающий гул я слышал давно, видел, как над зазубренными вершинами сосен белыми ядрами выскакивают тугие клубки пара. В морозном воздухе они долго не расползались. Наконец, на путях показывался в туманной мгле черный лоснящийся локомотив. С ближайших к откосу ветвей начинали срываться комки и мягко падать в чистый снег, оставляя неглубокие кратеры. Поезд долго проходил мимо, скорость его на кривой с подъемом была невелика, заснеженные товарные вагоны, нагруженные платформы проплывали мимо, прерывистый грохот и железный лязг ширился, наполняя лес звоном и была в этом своя неповторимая мелодия.

Проводив взглядом прямоугольник с красным фонарем последнего вагона, я продолжал свой путь. Выйдя к лесному озеру, которое ровным белым полем расстилалось внизу, я несколько раз скатывался с горы вниз. В том месте, где кончался берег и начиналось озеро, образовался естественный трамплин. Случалось, я падал с него и кувырком летел в сугроб, из которого торчали камышовые метелки. Откуда ни возьмись, на меня сходу налетал Пират, мохнатый, с короткой мордой, и начинал ошалело лаять, думая, что я с ним играю.

Зимой птиц в лесу мало. Мелькнет среди сосен небольшая стайка синиц и исчезнет, зато пестрые озабоченные дятлы стучат повсюду. Возле сухостойных деревьев весь снег усыпан коричневыми крошками, отслоившейся красноватой корой. Я заметил, что дятлы не стучат одновременно, когда пускает пулеметные очереди один, другие прислушиваются, будто по звуку оценивают его работу. Закончит один, начинает стучать второй, третий...

В будние дни редко кто попадется мне навстречу на лесной лыжне, а вот в выходные лыжники часто встречаются. В двух километрах отсюда Дом отдыха «Голубые озера». Так что моя лыжня всегда накатана. Правда, в сильный снегопад она начисто исчезает и приходится заново ее прокладывать. Кстати, если долго нет снега, то лыжня быстро «стареет», на нее налипают сосновые иголки, сучки, образуется наледь. А в бурю вообще вся оказывается заваленной лесным хламом, да и весь снег в бору испещрен сучьями, иголками, корой. За долгую зиму моя лыжня помногу раз стареет, умирает и после снегопада вновь возрождается.

Сосновый бор зимой далеко просматривается, в овраги намело голубые сугробы, редкие звериные следы иногда пересекают лыжню и исчезают в глубине бора. Чьи они, я не знаю. Скорее всего, лисицы, потому что других хищников в нашем лесу не водится. Есть еще лоси, но их круглые и глубокие следы я встречаю редко.

Месяца два в Опухликах на свободе жил молодой длинноногий лосенок Гриша. Черный с белым. Лесорубы принесли его из леса совсем маленьким, выходили и он привык жить среди людей. Впрочем, он выглядел на улице диковинным существом из другого мира: голенастый, высокий, с горбоносой мордой, выразительными печальными глазами и двумя вспухшими серыми желваками на широком белом лбу, где должны были вырасти рога, он бродил возле продуктового магазина и ждал, когда его чем-нибудь угостят. Брал хлеб и булку из рук, кивал в знак признательности. Раза два приходил в нашу деревню, чаще пристраивался за лошадью молоковоза, запряженной в сани. Так и трусил следом из Опухлик до деревни. Обходил дворы, останавливался у ветхих калиток и бил в снег длинной ногой, мол, я пришел, угощайте, люди добрые!..

Но люди бывают разные. Встретились, видно, на пути красавца, большеглазого лосенка с длинными черными ресницами, недобрые люди, накормили его чем-то, говорили, солью, и Гриша сильно занемог, пластом лежал, подогнув под себя длинные белые ноги у магазина и смотрел на людей печальными глазами. Ребятишки толпились вокруг него, гладили тяжело вздымающиеся бока, совали ломти хлеба, но лосенок отворачивал длинную морду, моргал и тяжело вздыхал...

Сосед мне потом рассказал, что из сельсовета позвонили в райисполком и, получив оттуда разрешение, поручили охотнику убить больного лосенка, чтобы понапрасну не мучался. Вот так грустно закончился случайный контакт доверчивого лесного жителя с людьми.

И я еще долго вспоминал Гришу, трусящего вслед за лошадью, к нам, в Холмы. Приходил он и ко мне, я выскакивал из дома, тащил ему хлеб, булку, кусковой сахар... Бархатистыми мягкими губами лосенок брал с ладони угощение, дышал мне в шею, благодарно кивал, разрешал погладить, почесать за стоячими нервными ушами...

Кому помешал забавный, добродушный Гриша? Чья подлая рука поднесла ему отраву?..

Об этом так никто никогда и не узнает, так же, как гораздо позже я не узнал, кто убил умного, веселого пса моего Джима...

Легко скользя по синевато поблескивающей лыжне, я слышал, как лыжи издают протяжный мелодичный звук, алюминиевые палки извлекают из слежавшегося снежного наста совсем другой звук: резкий, скрипучий. Сосны и ели стоят, не шелохнутся, снег облепил широко раскинувшиеся ветви, пригнул их, маленькие елки, почти полностью спрятавшиеся в сугробах, напоминают кланяющихся белых гномиков, на черных ноздреватых пнях выросли высокие папахи, в одну из них наподобие птичьего пера, воткнулся кривой сучок. Зеленоватое небо над просекой, в той стороне, где солнце нежно золотится, посверкивает в алмазных гранях редких облаков. Куда ни брось взгляд, везде черные, серые, коричневые стволы, уткнувшиеся в пушистый, будто взбитые сливки, снег. Пока скользишь на лыжах, кажется, что лес тоже движется, шуршит, ворочается, но стоит остановиться, как глубокая белая тишина начинает тебя обволакивать. Лесные звуки и шорохи, даже далекий стук дятла не нарушают торжественную тишину. И чем дольше стоишь, глядя на эту белую с зелеными и голубыми тенями красоту, тем сильнее тебя завораживает зимний лес. И мысли твои далеки от повседневной суетности, ты думаешь о том великом и неповторимом таинстве, совершающемся в природе. Кто еще, кроме нее, может создать эту хрустальную тишину, это гармоничное единство бескрайнего прозрачного неба и белой земли? К тебе будто бы приходит ощущение твоей причастности к великой тайне бытия...

О ЧЕМ ПОЁТ ПЕЧКА?

В крепкие крещенские морозы приходится топить русскую печь два раза на дню. Сосновые и березовые дрова у меня заготовлены с лета. Одна поленница под шиферной крышей приткнулась к бане на пригорке, другая — к сараю-мастерской. Я сделал навес, чтобы поленья дождем не мочило. За месяц-два сырые дрова продувает на ветру и они становятся сухими. Раньше я носил поленья в дом на руках, но как-то в хозяйственном магазине в Луге наткнулся на дровоноску. Сделанная из металлических прутьев, с удобной ручкой, она немного облегчала этот труд. Бывало, наложишь из поленницы дров под самый подбородок — тропинки не видно, и тащишь в дом, а ведь нужно еще как-то двери в сенях открывать и закрывать за собой, руки-то заняты? И потом, труха попадает за пазуху, щекочет шею, живот. А теперь накладываю в дровоноску поленья, берусь за ручку и как чемодан несу себе в одной руке в дом.

Мои соседи дивились на столь простое и удобное приспособление, но никто не удосужился сделать себе подобную дровоноску, хотя любому это по силам. Осенью Константин Константинович Мягкий, что живет напротив, через дорогу, пришел ко мне и попросил «штуковину» для срывания яблок с ветвей. У меня ничего подобного не было, о чем я ему и сообщил. Сосед покачал головой:

— Яблок-то нынче уродилось — прорва... А ты мужик хозяйственный, вон как аккуратно дрова в дом носишь, ну, я подумал, что у тебя есть и эта хреновина для тряски яблок. — Впоследствии я приобрел такое приспособление все в той же Луге, но пока ни разу им не пользовался, куда легче тряхнуть яблоню и плоды сами посыпятся на землю.

Январские морозы заворачивали к тридцати градусам. Утром, просыпаясь, я никак сразу не мог заставить себя выбраться из-под тяжелого ватного одеяла, вместе с дыханием вырывался пар, а деревянный крашеный пол был холодным, как льдина. Хочешь — не хочешь, нужно было затапливать печь. Приготовленные с вечера дрова я заталкивал в плиту, меж поленьев клал лучину, березовую кору. Печка занималась с одной спички. Тяга была хорошая и скоро я слышал добродушное басистое бормотание в дымоходе, потом печка, будто оперный певец, прочищала горло и заводила негромкую мелодичную песню. Мне нравилось слушать песни русской печки. В них было что-то тоскливое и вместе с тем романтичное. Чем жарче в печи, тем голос ее чище, звонче. И треск пылающих сосновых поленьев не нарушал звучание стройной мелодии.

Когда за окном трещит мороз, а голые деревья зябко подрагивают черными ветвями, приятно сидеть на низенькой скамейке у печи и смотреть на жаркий огонь, мельтешащие багровые блики на полу. Постепенно изба отогревалась, пар изо рта исчезал, начинали оттаивать замороженные окна. Нужно было брать тряпку и собирать воду с белых подоконников. Нет-нет где-нибудь в углу приглушенно зажужжит проснувшаяся муха и снова умолкнет. Синицы все настойчивее постукивали в раму, заглядывали сквозь сверкающие морозные узоры на стекле в комнату, требовали корма.

Я, скрипя подшитыми валенками, выносил им крошки, кусочки старого сала и, зябко передергивая плечами от кусачего холода, вместе с морозным облаком пара вскакивал в теплую комнату. Если дверь в сени оставлял отворенной, туда сразу же залетали синицы. Московки — они смелее лазоревок. Я приглашал их погреться в дом, но они никогда не залетали. Деревенские синицы более стеснительные, чем городские. Те и в открытую форточку могут залететь.

Писательская жизнь сложна и тревожна. Сижу я тут у русской печки за полтыщи километров от Ленинграда, а что там сейчас делается? Как продвигается в издательстве мой новый роман? А вдруг какой-нибудь недоброжелатель напишет отрицательную рецензию и роман завернут?..

Включу вечером телевизор, иногда вижу знакомые лица своих коллег-литераторов: выступают в Останкино, отвечают на записки читателей... И думаю: а нужно ли все это? Прочтешь книгу хорошего писателя — порадуешься за него, а посмотришь, как он кокетничает на трибуне перед многомиллионным зрителем по телевизору и порой неудобно за него: чего он мелет?.. Ведь можно быть хорошим писателем и отвратительно выступать. Но особенно обидно, когда умный, тонкий литератор на сцене выглядит дураком...

Телевидение — это, ох, какая хитрая, коварная штука! Ты и не знаешь, а оно перед всеми выявит твои недостатки, некомпетентность, необразованность. Прямо по Козьме Пруткову: что скажут о тебе другие, коли ты сам о себе ничего сказать не можешь?! Но и постоянно находиться писателю далеко от цивилизации, сидеть у русской печки и слушать ее заунывные песни тоже, наверное, не годится... И опять на ум приходит афоризм Козьмы Пруткова: «смотри вдоль — увидишь даль; смотри в небо — увидишь небо; взглянув в маленькое зеркальце, увидишь только себя»...

На огонь, как и на движущуюся воду можно смотреть бесконечно, никогда не надоест. И думается под незамысловатые песни русской печи удивительно хорошо. Сегодня суббота, и односельчане топят бани. При каждой русской избе, кроме скотника, своя баня. А морозной зимой ее не так-то просто натопить: нужно часа три-четыре потратить, прежде, чем она поспеет. Забудешь вовремя дров подложить, баня тут же остывает. Выйдешь на двор и видишь: как из всех банных труб тянутся в ясное морозное небо прямые сиреневые дымки. Я как-то предложил соседу Николаю Андреевичу, мол, давай через раз топить баню? Раз я, раз ты. Он позвал меня помыться у него, а сам ко мне через субботу не пошел. Так и топим одновременно: он и я. И. бани наши рядом, три сосны, да береза их разделяют. Наверное, у сельских жителей баня, как и все его хозяйство, сугубо личное дело. Там не только моются, но и белье стирают, раньше самогон гнали. В деревнях общественных бань не признают.

Часам к пяти вечера, когда наползают из бора сумерки, я начинаю ощущать, что в комнате снова похолодало. Правда, пар изо рта не идет, но уже хочется на себя натянуть что-нибудь потеплее. Значит, пора снова топить. А печку пощупаешь — теплая! Куда же тепло из деревянного, обитого вагонкой изнутри дома выветривается? Вроде бы и окна проконопачены, и в двери не дует, а мороз уверенно находит пути в дом. Смотришь, уже и окна снова затянула шершавая наледь, а не затопи я печку, к ночи и изнутри на подоконниках появится наледь.

Вот и слушаю по два раза в день я песни русской печки. Они мне тоже никогда не надоедают.

МЕТЕЛЬ

В середине февраля во время оттепели с утра пошел мокрый рыхлый снег. Сначала он летел мимо окон косо, побелил стволы яблонь с северной стороны, нахлобучил высокие папахи на макушки электрических столбов, облепил провода. Вскоре хлопья стали падать с низкого лохматого неба отвесно. Крупные хлопья и тоже лохматые. И падали они три дня, не переставая. Мне приходилось с утра лопатой разгребать тропу к поленнице, колодцу, то же самое делали и соседи. Яблони в огороде вдруг стали маленькими, их стволы почти до половины спрятались под снегом, а кусты крыжовника и черной смородины у изгороди завалило совсем. На крыше дома, сарая и бани белели настоящие пуховые перины. И на каждой жердине ограды образовалась пышная белая шапочка.

Я вышел из дома и не узнал свою деревню, она будто на сто лет помолодела, стала искряще белой, воздушной. Казалось, белоснежные облака опустились с неба на деревню, принарядили ее, сделали праздничной. Сосновый бор белел неровной кромкой, маленьких елок, что вылупились, как грибы, на опушке леса, за небольшим озерком совсем стало не видно. Причудливые голубые сугробы с торчащими из них лиловыми маковками образовались на месте елок. Лишь золотистая камышовая пряжа очерчивала небольшое Утиное озеро — снег надежно укрыл его, сравнял с полем. С дороги к дымящейся проруби спускались деревянные клади: женщины в любую погоду приходили туда мыть молочные бидоны, полоскать белье.

В такой снегопад в Холмы не проехать на машине, нужно ждать грейдер, а пока дорогу намечали лошадки, запряженные в сани. Молоко возили на приемный пункт и в метель. На снежной белизне издалека были заметны раструсившаяся солома и конский помет. В снегопад укрылись куда-то и синицы, не видно ворон, сорок, сизоворонок.

Снегопад кончился так же внезапно, как и начался. Тропинки к домам, сараям, хлевам, стали глубокими, как траншеи, ступишь чуть в сторону — и сразу ухаешь по пояс в снег. Ни одна еще машина от шоссе не добралась до нас, женщины, работающие в санатории «Голубые озера», протоптали узкую глубокую тропинку, как раз посередине колеи, оставленной санями.

Никогда, наверное, не ощущаешь такой оторванности от мира, цивилизации, как в большой снегопад. Такое впечатление, что выпавший снег отодвинул от тебя тот далекий мир, который находится за белой кромкой бора, даже не верится, что где-то шумят машины, спешат в городах по тротуарам люди, слышатся голоса, смех.

У нас тут тихо, никого не видно. Деревенские жители без нужды не выходят из дома. Изредка проскрипит по снегу мимо окон закутанная в теплый платок женщина с ведрами на коромысле к колодцу, нет-нет, послышится протяжное мычание коровы в хлеву или дробный топот маленьких копыт и визг соседского борова. Вот петухи не забывают про свою службу: точно по своим петушиным часам кукарекают. Конечно, их не так слышно, как летом. Вся живность притихла в хлевах. И петушиные голоса, приглушенные, хрипловатые. Не лают и собаки, попрятавшиеся по конурам.

Тихо в деревне, кажется, видишь с крыльца, как медленно накатываются на нее из белого бора сумерки: сначала голубые тени от сугробов сгущаются, темнеют, затем вытягиваются, будто гигантские щупальца и сливаются друг с другом. И уже не бело кругом, а пепельно-серо. На снегу еще заметна синева с прозеленью, а где ямы и впадины — там тени почти черные. Небо в снегопад было низкое, лохматое, как овчина, а теперь на глазах приподнимается, зеленеет, серые швы лопаются, исчезают, но напрасно я вглядываюсь в голубые промоины: звезд пока не видно. Еще где-то высоко-высоко заслоняют их разреженные перистые облака. А так хочется после всей этой трехдневной клубящейся мглы увидеть веселое посверкивание далеких звезд, криво улыбающуюся озябшую луну, закутанную разноцветными шарфами.

Ночью ударил мороз, накрепко приварил к ветвям деревьев рыхлый тяжелый снег, уплотнил и покрыл слюдяными блестками наст. Лыжи с хрустом проламывают ледяную корочку и глубоко проваливаются: в середине снег все еще рыхлый. Вокруг каждого дерева множество мелких и глубоких ямок — это с ветвей в снегопад срывались комки, сейчас же не упадет ни одна снежинка. Низко прогнулись ветки под огромной тяжестью, некоторые воткнулись в сугробы. Снег так густо облепил деревья, что с трудом угадываешь, где ель, а где сосна. Сколько я не иду на лыжах, ни одного следа не увидел. Наверное, в метель и звери отлеживаются в своих берлогах и норах. Не слышно и птичьих голосов. С утра, как обычно, синицы навестили мою кормушку, а когда уходил из дома, их уже не было видно. Не пустит по лесу веселую дробную трель и дятел. Видно, вся природа в каком-то сонном оцепенении.

Метель началась в сумерки. Я почувствовал это, когда затапливал печку: вдруг в дымоходе завыло, засвистело и дым пахнул мне в лицо. Правда, тяга вскоре наладилась и печка весело запела свою новую песню, не похожую на прежние, но ощущение тревожности во мне осталось. Даже сквозь двойные рамы в дом задувало, в окно кто-то настойчиво скребся. Когда снаружи разноголосо запело, засвистело, завыло, я оделся и вышел из дома. Ни неба, ни земли я не увидел: сплошная бело-серая круговерть. Сарай всего-то в десяти шагах, но и его не видно. Далекими желтыми пятнами светятся окна соседского дома. Антенна на крыше развернулась в другую сторону и раскачивалась.

На деревню обрушилась настоящая февральская метель. Холод проворной змеей скользнул в рукава полушубка, опоясал поясницу и выполз из воротника рубашки. Я, было, поднял руку, чтобы покрепче нахлобучить шапку, как она безмолвной ночной птицей круто взмыла в воздух и пропала. Я кинулся с крыльца во тьму и увидел, как моя ондатровая шапка рыжим зайцем скачет по снежному насту к забору. Хорошо, что на ее пути оказался столб, проваливаясь по пояс, я добрался до нее и, вытряхнув снег, снова покрепче надел.

Всего одну ночь бушевала метель, но когда я на другой день отправился на лыжную прогулку, я не узнал лес: кругом валялись вдоль и поперек поваленные деревья, огромные обломанные ветви. Они во многих местах перекрыли лыжню. Настоящий бурелом! Бедные деревья, облепленные смерзшимся снегом, не выдержали такой тяжести и в метель стали переламываться, как тростинки. Некоторые огромные сосны выворотили корнями пласты бурой земли. И дико было видеть в ослепительной снежной белизне зияющие чернотой рваные ямы. Красноватые корни намертво держали землю в своих искривленных когтях.

Бывало, увидев тайком кем-то спиленную сосну или березу, я при случае корил односельчан за браконьерство, а тут сотни, тысячи деревьев за одну ночь погублены! И винить было некого: жестоко поработала сама мать-природа. Там, где лес был разрежен, пало немного деревьев, а где густой — изрядно. Может, таким образом природа, убив одни деревья, дала вольготную жизнь другим? И погибли слабые, а сильные, крепкие, остались стоять?..

Какой, должно быть, ночью стоял здесь пушечный гул, треск! А сейчас снова тихо, наконец-то появилось над железнодорожным откосом неяркое зимнее солнце. Желто-белая, с розовыми прожилками, расщепленная плоть деревьев заблестела, замерзшие мутноватые сгустки смолы вдруг стали янтарно-прозрачными. На одной из обломанных и косо воткнувшейся в снег сосновой ветке покачивалось аккуратное, выстланное слежавшимся пухом, птичье гнездо. В растопыренных корнях поваленной сосны желтел пустыми ячейками овальный осиный кокон.

Много, видно, бед принесла не только бору, но и лесным жителям февральская метель.

ДЕНЬ И НОЧЬ

Зимой стремительно совершается переход от дня к ночи. Как-то я возвращался на своих двоих из Опухлик в деревню — я туда за хлебом хожу — а это всего три километра через бор и на моих глазах прямо на лесной дороге день и ночь повстречались и тут же разминулись: день исчез, а ночь властно вступила в свои законные права. Я еще днем миновал околицу большого поселка Опухлики и уже порядочно углубился в сосновый бор. Косые лучи заходящего солнца пронизали его насквозь, на верхних, красноватых, ветвях изумрудным блеском вспыхивали проткнутые зелеными иголками крупные комки снега, трепетала на ветру отслоившаяся золотистая тонкая кора молодых сосен. Снег уже испещрили сучки и труха. Разбегались заячьи следы. Мои неторопливые шаги извлекали валенками из примороженного утоптанного снега пронзительный скрип. Воздух прозрачно-холодный, он паром клубится у лица, ресницы и брови заиндевели. Я то и дело осторожно тру рукавицами уши, но клапаны зимней шапки опускать не хочется.

Небо над головой чистое, зеленоватое, высокие медлительные облака не загораживают багровый диск зимнего солнца. Впереди трусит лошадка, запряженная в розвальни. Среди белых молочных бидонов виднеется коричневый пуховый платок возницы. Железные полозья саней тоже издают тягучий скрипучий звук. Лошадь встряхивает головой, фыркает. Белый лес стоит тихий, торжественный, солнечные лучи выстлали дорогу широкими желтыми полосами. Когда я наступаю на них, в глаза будто ударяет желтая молния, так ярок и вместе с тем холоден, зимний солнечный свет.

Я поднялся на белый холм, спустился, а когда снова взошел на очередной пригорок, то желтые полосы втянулись в лес, вершины сосен и елей напоследок полыхнули жарким багрянцем, небо надо мной из зеленого стало смутно-серым, будто перед вьюгой, придорожные сугробы плотно окутались густой синью, в последний раз тоненько пискнула синица и стало еще тише. Лошадь свернула на развилке вправо и вскоре исчезла среди побеленных снегом серых стволов. Маленькие, в пышном белом убранстве, елки явственнее обозначились в синих сугробах. Слева неожиданно открылось заснеженное озеро, которое здесь называли Бычий глаз. На середине чернела сгорбившаяся фигурка человека с шестом в руках. Это Мягкий добывал из-подо льда осот для свиней. Рядом с прорубью возле санок мокро зеленела лохматая куча водорослей.

Я еще раз поднялся на холм, медленно спустился — извилистый наезженный проселок то вскарабкивался на пригорки, то скатывался в лощины, по сторонам которых темнели заросшие осинником и вереском глубокие овраги. В них уже поселилась ночь. До Холмов оставалось не больше полукилометра, когда стало совсем темно. Уже слились в сплошную стену стволы деревьев, маленькие елки с длинными голыми маковками спрятались в сугробах, вроде бы и дорога стала уже — ее сплющил бор. Еще чуть радужно поблескивал след полозьев, оставленный санями, а над головой густо замерцали звезды. В той стороне, где скрылось солнце, еще какое-то время виднелась багровая полоска, она становилась все уже, бледнее и скоро тьма поглотила ее. А в противоположной стороне зеленые с белым макушки сосен вдруг мягко серебристо засветились и буквально, будто из-под земли величественно выкатилась яркая, чуть смазанная с одного боку, луна.

Я хорошо знаю, что в наших лесах нет волков, однако мои глаза помимо воли внимательно ощупывали придвинувшиеся деревья, искали меж стволов зеленые огоньки звериных глаз, не замечая, я прибавил шагу, слух мой обострился, я уже слышу какие-то шорохи, вздохи, треск сучков. Я вспоминаю, что в эту пору начинается гон лосей. А вдруг рогатый исполин вымахнет из оврага и, сверкая бешеными, с краснотой, глазами, устремится на меня? От кого-то слышал, что лоси в эту пору опасны, могут и на человека налететь. Невольно прижимаюсь к самому краю дороги — тут совсем близко деревья... Трудно даже представить, что мне, городскому человеку, придется лихорадочно карабкаться на дерево. А от разъяренного лося — это единственное спасение.

Мне становится смешно: откуда эти страхи? От услышанных разговоров, прочитанных книг? Или древний инстинкт самосохранения во мне заговорил в двух шагах от дома?..

Вот и мои Холмы. Деревня расположена в лощине, если дома стоят в ряд, то сараи, пристройки взбираются на пригорок, а бани с замшелыми тесовыми крышами стоят на холме. Огромные березы заслоняют их. Из окон выплескиваются на снег неровные квадраты желтого света. Окно крайней избы тускло светится голубым — там смотрят телевизор. Темно-синие тени пролегли меж домами, сгустились вдоль оград. На дворе Николая Андреевича тявкнул привязанный на цепь Пират. Ему откликнулись другие собаки. Тут у каждого по дворняге.

Смутно вычерчивается за огороженной серыми досками пасекой Мягкого и мой дом. В нем нет света. На крыше серебрится под луной снег. Сейчас приду, включу электричество, затоплю русскую печку. Дрова и растопка еще с утра положены в нее. И к ровным столбикам дыма над крышами, прибавится и моя тонкая белесая струйка. А звезды ледянисто посверкивают на всей шири небосвода, перечеркнул небо устремленный куда-то Млечный путь. Кажется, луна только что цеплялась за вершины сосен и елей, а сейчас уже высоко в небе. Чем выше луна, темстановится ярче, обнаженнее. Поначалу была закутана в разноцветные прозрачные одежки и вот, взбираясь все выше, растеряла одну за другой.

Тихо в Холмах, только мои скрипучие шаги нарушают белое безмолвие, да где-то в хлеву сонно бормочет боров, вот корова шумно вздохнула и ударила ногой в дощатую перегородку. Подходя к темному, с редким, прохудившимся, забором, из штакетника, дому, я думаю, что было бы лучше, если бы из моих слепых окон тоже падал на чистый снег ровный желтый свет. К свету идти всегда приятнее, чем к тьме.

КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ


СТОН В ЛЕСУ

Рано утром я проснулся от мощного рева моторов. Отодвинув занавеску, увидел сквозь изморозь на стекле, как мимо дома через деревню, грохоча железом, ползут трактора «Белорусь». В свете фар поблескивали волочащиеся за ними толстые стальные тросы и цепи. Я насчитал пять тракторов и крытую брезентом машину с людьми. Прошел и один «Москвич».

Утро выдалось морозное, сухой крупчатый снег припорошил тропинку к сараю, от соседского забора тянулась к моему крыльцу аккуратная цепочка кошачьих следов. Две вороны лениво слетели с конька крыши сарая. Их крестообразные следы испещрили наст у помойной кучи с картофельной шелухой. Небо безоблачное, но солнца не видно, тонкая морозная дымка заволокла все вокруг. Будто красные угольки рассыпались на снегу у смородинового куста. Это стайка снегирей прилетела из леса. Немного погодя пожаловали синицы, потом несколько сорок с тревожным криком опустились на толстую березу. Из леса донесся протяжный стон и раскатистый глухой удар. Эхо разнесло его окрест. Сороки еще пуще загалдели, им ответили вороны. Над домом пролетели еще какие-то птицы. И тоже с тревожным клекотом.

Я встал на лыжи и отправился в лес. Можно было уже догадаться, что в наш бор нагрянули лесозаготовители из Опухлик. Кругом турбазы, пионерлагеря, казалось бы, уж тут-то лес не тронут, и вот пришла беда! В любое время года здесь можно было встретить отдыхающих. Летом наставлены палатки на берегах лесных озер, осенью полно грибников-ягодников, зимой приезжают из Великих Лук лыжники, я часто в выходные встречаюсь с ними на лыжне. Сосновый бор, примыкающий к Холмам, чистый, ухоженный, крупных деревьев мало, чего, спрашивается, тут насмотрели лесорубы?

Или от нас ближе возить «хлысты», как здесь называют срубленные и очищенные от сучьев сосны и ели?

Каких-то метрах в двухстах от деревни по правую сторону дороги полным ходом шла рубка строевого леса. По левую сторону в низине лес смешанный, почва там местами заболоченная. Лесорубы не пошли туда, они почему-то облюбовали молодой чистый бор на пригорке перед озером Красавица. Я всегда любовался могучими красавицами-соснами, растущими здесь. Видно, раньше их не трогали. Тут я однажды осенью повстречал лосиху с двумя голенастыми телятами. Пильщики «Дружбой» и «Уралами» подряд валили самые красивые сосны, обрубщики очищали стволы от ветвей шведскими пилами, а колесные тракторы зацепляли тросами хлысты и волокли в Гололобы, где находилось лесничество и лесотехникум. Белый праздничный бор превратился в настоящее поле боя: трактора до черной земли распахали снежную целину, вдоль дороги громоздились сотни бревен, на обочине пылал огромный костер, возле которого грелись и курили лесорубы. Пахло гарью, соляркой и жженой резиной. Поверженные деревья лежали в бору вкось и вкривь, по снегу разбрызгались желто-белые опилки, ошметки коричневой коры испятнали все вокруг. Одна сосна не захотела падать на землю и привалилась плечом к родной сестре, которая обхватила ее колючими ветвями. Лесорубы колотили по дрожащему стволу топорами, но спиленное дерево, роняя иголки, стояло.

Каждое падающее дерево издавало громкий жалобный стон, хватающий меня за душу. Печальное зрелище представляло из себя поверженное дерево. Оно упиралось в снег сломанными ветвями, будто хотело снова подняться, выпрямиться. На розовых пнях, будто слезы, выступала смола и сразу затвердевала.

Весь лес наполнился визгом бензиновых пил, раскатистым шумом падающих сосен и елей, громкими, протяжными стонами.

Я иногда задумывался: а, может, живые деревья чувствуют боль и молча кричат? Может, в них заложен разум? И десятилетиями, а иногда и веками, стоя в лесу и слушая песни и шепот ветра, они беседуют со Вселенной?..

Как бы там ни было, но боль утраты охватила мою душу. Я ненавидел этих розоволицых, коренастых людей в ватниках, которые с шуточками и смехом валили лес. Понимал, что они тут не при чем: кто-то другой, из кабинета, дал указание пилить лес, а сам вряд ли когда появится здесь. Из кабинета он не услышит стон деревьев...

Бригадир сказал мне, что идет выборочная рубка леса. В основном, дескать, валят деревья с подсечкой, то есть те, из которых ранее добывалась живица, ну, а заодно нужно и разрядить бор. Им ведь отпущен сверху план заготовки древесины. Тысячи кубометров...

Осенью я собирал тут сыроежки, подосиновики, подберезовики, попадались и белые...

Бригадир, видя мое расстроенное лицо, заметил, что через два-три года и следов не останется от вырубки. Вон сколько молодняка! Весной ребята из техникума наведут тут порядок, а крупные ветви они сейчас сожгут. Однако, мне трудно было поверить, что бор не изменится. Кругом торчали неровные срезы толстых пней. Появились огромные проплешины, особенно, где рычали трактора. Они подмяли под огромные колеса и молодняк.

Далеко вглубь лесорубы и не пытались пробраться: какой смысл валить лес там, откуда его трудно вывезти?

Почти два месяца каждое утро мимо моих окон с грохотом и лязгом ползли в атаку на беззащитный бор тракторы с бригадой лесорубов. Все дороги, ведущие в сторону Гололобов, были вспаханы колеями деревьев до земли, от кострищ повсюду остались безобразные черные проплешины с разбросанными головешками. С утра до ночи связками волочили тракторы за собой длинные хлысты, грузовики вывозили напиленные короткие чурки. Появились и незнакомые машины с людьми. Эти приезжали в выходные и, нагрузившись распиленными бревнами, уезжали. Кто они и откуда — никто не знал. У нас лес не охраняется...

Тридцатиметровые сосны и ели падали и падали с хватающим за душу стоном. И лишь смолкал вопль умирающего дерева, как раздавались голоса лесорубов, смех.

Я перестал ходить в этот бор на лыжах. Мне невыносимо было слышать, как стонут умирающие деревья в лесу.


РОСА НА ЦВЕТАХ


Рано утром вышел маленький заспанный мальчик на зеленый луг перед домом и зажмурился от весеннего разноцветного сверкания. На каждой травинке, на каждом цветке искрились, переливались всеми цветами радуги крошечные капельки. Даже на белоголовых одуванчиках серебрились капельки, а ромашки сияли как маленькие солнца. А солнце совсем невысоко поднялось над кромкой леса, оно было большое, огненно-лохматое, будто спросонья еще не успело с себя сбросить золотистый плед. Над сверкающим лугом стоял тонкий гул. Пчелы и шмели садились на цветы, трудолюбиво копались в сердцевине и вскоре перелетали на соседние и на лохматых лапках переносили с цветка на цветок по крошечной сверкающей пылинке.

«Что это вокруг меня? — щуря глаза, изумленно озирался мальчик. — Кто это разбросал столько разноцветных огоньков? Почему же я раньше никогда их не видел?»

И он решил побольше собрать их и показать бабушке, к которой недавно приехал на лето из большого города. Мальчик принес из дома блюдце и стал осторожно с каждого цветка стряхивать в него росу. Пчелы не сердились на него, они спокойно перелетали с цветка на цветок и не кусали мальчика. Холодная роса брызгала ему на руки, рубашку, попадала и в блюдце с золотистой каемкой.

Пока мальчик топтался на лугу и собирал в блюдце утреннюю росу, солнце поднялось выше, сбросило лохматый золотой плед и жарко засияло на чистом голубом небе, откуда-то прилетел легкий теплый ветерок, он нежно погладил каждую травинку, заглянул в каждый раскрытый цветок, и роса исчезла. И на кривых лапках пчел больше не сверкали крошечные огоньки. Круглоголовые одуванчики тоже перестали светиться бирюзой.

Мальчик прибежал с блюдцем в дом и радостно закричал:

— Бабушка, бабушка, посмотри, сколько я тебе принес красивых разноцветных огоньков! — и протянул ей блюдце. — Я их собирал на лугу!

Бабушка опустила ухват — она задвинула им чугун с картошкой в печку — и молча посмотрела на внука.

— Где же они, золотые огоньки? — удивился мальчик и чуть не заплакал от огорчения: на блюдце дрожала большая мутная капля.

— Не горюй, — сказала бабушка. — Роса живет только на воле, на цветах и травах.

ДЕТИ И СТРАСТИ

Мирное чаепитие нарушил громкий вопль пятилетнего Юрика, нежданно укушенного в розовую щечку трехлетней Олей. Обе матери разом, словно вспугнутые с насеста наседки, вспорхнули из-за стола и бросились к детям. Олина мама, убедившись, что дочь в целости и сохранности, успокоилась и стала ласково выговаривать ей:

— Ах ты, негодница! Сколько раз говорила тебе, что кусаться нельзя! Кусаются только собаки...

— Ей нужно намордник надеть... — всхлипывая, проговорил Юрик. — И привязать на цепь...

Юрина мама, поджав губы, внимательно осмотрела сына. На его белой пухлой щечке явственно обозначился синевато-красный кружок. Учинив сыну громкий допрос с пристрастием, мать дотошно выяснила, что покушение было совершено в тот самый момент, когда ничего не подозревавший Юрик с упоением вырывал на голове одноглазой куклы льняные волосы. Он утверждал, что если еще оторвал бы ногу, лысая кукла стала бы пиратом из кино «Остров сокровищ», которое вчера показывали по телевизору.

— Не понимаю, откуда у вашего ребенка такие кровожадные наклонности? — натянуто улыбнувшись, сказала Юрина мама. — Кусаться — это знаете ли...

— А ваш сыночек тоже хорош! — вспыхнула Олина мама. — Рвать волосы у куклы — это, по-вашему, правильно? А ногу? Это тоже, если хотите — кровожадность.

Юрина мама не ответила, гладя сына по темной головке, что-то шептала ему на ушко. Не успели они снова сесть за стол и взяться за чашки, как в комнате прозвучала звонкая пощечина, и на этот раз разразилась плачем Оля.

Из-за стола вскочила Олина мама. Нагнулась над дочерью.-

— Что, моя прелесть, случилось? — наливаясь краской, тревожно спросила она.

Оля, размазывая по щекам слезы, сообщила, что злой мальчик ни с того, ни с сего ударил ее.

— Зачем ты это сделал, Юра? — спросила Олина мама.

— Мне мама сказала, что надо дать Оле сдачу... — охотно сообщил Юра.

— Я же тебе сказала дай сдачи только в том случае, если тебя снова будут кусать, — слегка покраснев, заметила Юрина мама.

Олина бабушка, державшая на растопыренных пальцах голубое блюдечко, с сердцем дунула на кипяток.

— Тоже мне, молодцы родители... учат детей драться! Отвяжитесь вы от них, сами разберутся.

— Кто учит? — гневно вскинулась Олина мама и бросила неприязненный взгляд на Юрину маму — моя дочь не дала свою куклу в обиду.

— Из-за какой-то паршивой одноглазой куклы моего сына укусили!

— Кукла хорошая, — вытерев глаза кулачками, возразила Оля.

Забыв про детей, родители обменивались колкостями.

Бабушки, более спокойный народ, продолжали невозмутимо пить чай с пряниками.

— И муж твой такой же... в рот палец не клади — откусит, — раздраженно говорила Юрина мама.

— Вот уж что правда, то правда, — вздохнув, заметила Юрина бабушка. — Сынок-то твой, Ефимья Андреевна, рос бедовым парнем... Любил он в молодые годы подраться. Помнишь, даже в милицию забрали.

— Ты бы, матушка, лучше своего меньшего Володьку вспомнила, — рассердилась Олина бабушка. — Вот был разбойник, чтоб мне с места не встать. Вся наша улица от него стонала! Куда моему Андрею до него...

— Это ты, Ефимья Андреевна, напраслину несешь... Мой Володька инженер. И не какой-нибудь, а главный! А ты — разбойник!.. Побойся бога... Вот твой Андрей как был оболтус, таким и остался. И пьет впридачу. Я его и трезвым-то никогда не вижу.

— Ты его вообще не видишь...

— А что в вытрезвитель забрали?..

Страсти разгорались. Бабушки, неприязненно поглядывая друг на дружку, оставили в покое своих сыновей и стали вспоминать былые пригрешения. Особенно злопамятной оказалась Олина бабушка. Вспомнила даже как Юрина бабушка в молодости у нее жениха отбила...

Еще более ожесточенная перепалка происходила между молодыми мамами. Чашу терпения переполнила последней ядовитой каплей Олина мама.

— Не знаю, куда твой Володька смотрит, — ехидно заявила она. — Сынок-то твой Юра совсем ведь не похож на него... И нос не такой, и глаза...

— Что за грязные намеки?! — взорвалась Юрина мама, стремительно поднялась с места и бросилась в прихожую к вешалке. Вслед за ней, ворча и бросая испепеляющие взгляды на Олину бабушку, пошла одеваться и грузная Юрина бабушка, так и не допившая свой чай. И пряник не доела.

— Юрик! Где ты? — срывающимся голосом позвала мама. — Пошли скорее из этого дома. Здесь нам больше нечего делать!

—  Оленька, ты больше и не подходи к этому противному мальчишке!

— Мой сын не кусается! — кричала из прихожей Юрина мама. — Он не дикарь, а цивилизованный человек...

— Володька мой — непутевый! — возмущалась Юрина бабушка. — Побольше бы таких непутевых, тогда и с пьяницами бы давно покончили...

А Юрик и Оля, тесно прижавшись друг к другу, сидели на корточках и с увлечением откручивали у лысой куклы левую ногу. Олина ручка крепко обхватила Юрика за шею.

ТВЕРСКОЙ ГАК

Деревня Смеховицы от большака три версты с гаком. Проселок тянется сквозь сосновый бор, пересекает речку Гаженку, березовую рощу и снова ныряет в молодой ельник. Неожиданно из-за стволов показывается несколько приземистых домишек на косогоре — это и есть Смеховицы. Дома раскиданы еще в низине вдоль высыхающей речушки Песчанки. С дороги видны в мелкой воде округлые камни-валуны, на них любят сидеть вороны.

Я еще от своего деда слышал, что в Смеховицы в незапамятные времена надумал наведаться сам тверской генерал-губернатор. Может, ему стало любопытно, что это за деревня такая в его губернии — Смеховицы? Кто знает, возможно, губернатор был веселый человек и ему захотелось посмеяться вместе с мужиками: не может быть, чтобы в деревне с таким редким названием не было весельчаков?

Губернатору доложили, что от почтовой станции, что на большаке, до Смеховиц три версты с гаком. Дело было зимой и к вечеру. Губернатор закутался в меховую полость и приказал трогать лошадей. Долго ли, коротко ли ехали они на розвальнях по припорошенной снегом, чуть заметной, скрипучей от мороза дороге, только показалось губернатору, что три версты давно уже отмахали.

— Может и отмахали, — не стал спорить ямщик. — Так ведь до Смеховиц три версты с гаком.

— Какой же тут, интересно, гак? — удивился губернатор, когда они еще с версту проехали.

— Самый длинный гак тут в губернии, — отвечал ямщик, погоняя лошадей.

Ранние зимние сумерки стали подступать к дороге, от елей и сосен пролегли синие тени, небо потемнело, спрятавшиеся в сугробах молодые елки горбатятся на обочинах. Видит губернатор, кто-то огромный, лохматый неторопливо переходит дорогу. Лошади захрапели и свернули в сугроб, розвальни накренились.

— Кто это? — вытаращил глаза губернатор.

— Медведь-шатун, батюшка, — ответил кучер. — Потревожил кто-то в берлоге, осерчал Топтыгин. Может, назад вертать?

Генерал был не из трусливого десятка, у него одних орденов за крымскую кампанию штук пять было. И потом, какой бы длинный гак ни был, деревня вот-вот должна показаться.

— Погоняй дальше, — махнул рукой губернатор, нащупывая в кармане шубы револьвер.

Немного проехали, и видят меж стволов замельтешили зеленые и красные огоньки, а лошади снова забеспокоились, стали головами вертеть, всхрапывать.

— Смеховицы! — обрадовался генерал.

— Волки, ваше превосходительство, — заметил невозмутимый ямщик. — Тута у нас они, чертяки, больно уж лютые.

Лошади встали, норовят назад повернуть, трещат оглобли, сани вот-вот опрокинутся. А огоньки все ближе, уже слышится голодный волчий вой. Над высокими деревьями кривобокий месяц взошел, потрескивают от усиливающегося мороза стволы. И стало тут губернатору не до Смеховиц...

— Гони, братец, назад! — заорал он и вытащил из-под полости свои револьверы.

Обезумевшие лошади галопом помчались по оставленному санями следу, губернатор одной рукой вцепился в поручень и палит по волкам из револьвера, а те только скалятся и рычат, не отстают от саней. Уж видны их морды, горящие глаза. Если бы ямщик на ходу не перерезал сыромятные постромки одной из лошадей, сложил бы свою голову генерал-губернатор в двух верстах от большака. Сожрали бы его свирепые смеховицкие волки не за понюх табаку, вместе с орденами и крестами. Откупился он от серых лесных разбойников одной лошадью. Пока ее рвали и терзали свирепые хищники, губернатор на оставшемся рысаке выбрался на большак — и скорее на ближайший постоялый двор.

Так с тех пор и пошла гулять по тверской губернии слава про бесконечный смеховицкий гак, которому нет равного по всей России-матушке. Спроси сейчас у сивобородых стариков, что в летний погожий день в подшитых валенках сидят с ядовитыми цигарками на завалинках, сколько километров до московского шоссе? Невозмутимо ответят: «три версты с гаком». А сельская молодежь давно уже расстояние на версты не меряет. От Смеховиц до шоссе Москва — Ленинград ровно семь километров. Я по спидометру проверил. Таким образом, смеховицкий гак ни много, ни мало — четыре километра!..

«СТРАШНЫЕ ИСТОРИИ»

Мой дед Андрей Иванович Абрамов последние годы служил на Октябрьской железной дороге переездным сторожем. Еще крепкий, сивобородый с живыми серыми глазами, над которыми нависли кустистые клочковатые брови, он дежурил в своей тесноватой желтой будке, а я, семилетний мальчишка, приносил ему в узле завтраки и обеды. Бабушка Ефимья Андреевна заворачивала в платок чугунок с горячей рассыпчатой картошкой, свежепросоленные огурцы, холодное мясо, сало и домашний круглый хлеб, испеченный в русской печке на поду.

Глядя, как дед с аппетитом ест, поставив чугунок на колени, у меня тоже пробуждался аппетит, хотя только что вместе со всеми обедал дома. Ел Андрей Иванович молча, широкая, с проседью, борода его шевелилась, будто от сквозняка, а прокуренные желтоватые усы двигались вверх-вниз. Стряхнув на крепкую мозолистую ладонь хлебные крошки, он их отправлял в рот, прямо из бутылки запивал остатками молока, утирался чистым платком в горошек, в котором и приносил еду, и взглядывал в сторону желтого здания станции. Оба семафора, хорошо видные от будки, были опущены, селектор молчал, тогда поезда не так часто ходили, как теперь.

Видя, что глаза деда начинают моргать, а сам он все чаще зевает в бороду, я уже знал по опыту, что наступал самый подходящий момент попросить деда рассказать какую-нибудь «страшную историю». И дед охотно рассказывал, очевидно, чтобы не заснуть на посту: после обеда его всегда тянуло на сон.

— Про кого тебе нынче, внучок? — спрашивал он. — Про разбойников, али про покойников?

Андрей Иванович про все рассказывал интересно, иногда от его историй у меня мурашки по коже пробегали, а потом с вечера долго было не заснуть: все мерещилась разная чертовщина.

— Про покойников, — подумав, предлагал я. Разбойников я никогда не видел и не очень их боялся. Мертвецов же доводилось не раз провожать на кладбище.

Глядя прямо перед собой прищуренными глазами и попыхивая самокруткой, дед негромким густым голосом начинал очередную историю, а знал он их великое множество. Жаль, что я не все их запомнил. Вот некоторые из них.

1.   МИТРОФАН

Помер в нашей деревне Степан-колдун, ему уже было за восемьдесят, ну, как полагается, отпел его батюшка в церкви, с вечера могилу вырыли на кладбище, а в полдень понесли хоронить. Оркестров тогда у нас не было, да и на грузовик гроб не клали, а несли мужики на полотенцах, расшитых красными петухами. Бабы, как обычно, голосят, в платки сморкаются, да, видно, не шибко убиваются-то: про Степана худая слава шла по деревне, дескать, ворожит за деньги и глаз у него нехороший... Осерчал за что-то на Евдоху Силину — и корова ее вскорости перестала доиться. Бегали к нему брошенные женки, носили сметану, яйца, а он давал приворотного зелья, чтобы, значит, мужиков от полюбовниц-разлучниц домой вернуть...

Подходят люди к кладбищу, уже видна могила разрытая, батюшка заупокойную молитву читает, и вдруг из могилы кто-то как заорет дурным голосом! Мужики рты разинули, стоят столбом, батюшка мелко-мелко крестится и что-то шепчет, а бабы с воем бежать с кладбища. Когда снова послышался рев еще страшнее, мужики гроб на землю скинули и тоже драпать! Батюшке сан не позволял бежать, так он задом пятится к калитке и кадилом машет и бормочет: «Тьфу, тьфу, сгинь, нечистая сила!»

Никто к вырытой могиле подходить не хочет, покойник лежит в гробу незахороненный, бабы клянутся-божатся, мол, сам антихрист в яме сидит и Степана-колдуна поджидает...

Прибегли за мной, я тогда путевым обходчиком работал и жил в казарме на двадцать шестом километре, мол, Андрей Иванович, рогатый сатана забрался в могилу Степана и никто его оттуда прогнать не может, не помогают даже святые молитвы нашего батюшки... А я такой был, не боялся ни черта, ни бога. В первую мировую два креста заслужил. Ладно, говорю, пойдемте, бабоньки, на кладбище, охота мне поглядеть на живого Сатану!

Мужики остались за оградой, а я иду к могиле. Даже кол не взял, понадеялся на свою силу. А силы у меня было предостаточно. Двух шагов не дошел, как заревел из ямы Сатана на все кладбище. Мужики задом-задом к дороге, однако, на сей раз не побежали: спрятались за деревьями и выглядывают оттуда, будто зайцы. Уже сумерки, от кладбищенской земли пахнет тленом и сыростью. Перекрестился, и заглянул в могилу, а мне вонью в нос ударило, ревет проклятый, спутанной бородой трясет, острые рога на меня выставил, а глаза дьявольским блеском светятся. Сатана и сатана...

Сел я на желтую землю у могилы и хохочу во все горло, мужики вытаращились на меня, думают, порчу напустил на меня нечистый, умом тронулся я... А в могилу-то и впрямь угодил нечистый, да вонючий!..

— Перекрестись, Андрей, — кричат мне мужики из-за деревьев. — Сотвори молитву!

—Тащите, гвардейцы, веревку! — кричу я им. — Тащить будем рогатого Сатану из могилы!

Не идут мужики, опасаются. Правда, один сбегал домой, принес пеньковую веревку. Видят односельчане ничего со мной не сделалось, один за другим, крестясь и шепча молитвы, гуськом двинулись к могиле.

Сообща мы вытащили оттуда нашего деревенского козла — отшельника Митрофана, бродягу ночью угораздило сверзиться в чужую могилу.

2.    СМЕРТЕЛЬНЫЕ ОБЪЯТИЯ

Жили мы тогда до революции на двадцать шестом километре, я уже говорил, что был путевым обходчиком. Значит, следил за сохранностью железнодорожных путей. Как-то в феврале под вечер прибегает к нам Матрена — женка лесника. Их дом был от нас напрямик через лес в двух верстах. У них еще пасека на всю округу славилась. Я тоже мед брал у них. Хороший медок, майский, цветочный. От многих болезней помогает. Так вот, прибегла Матрена, лица на ней нету: «Христа ради, Андрей Иванович, помоги: мужика мово скрутило, животом помирает!» Плачет баба, убивается. Ну, я с ней бегом к их сторожке. Пришли — Анисим-лесник лежит у печи на скамье, ноги поджал к самому подбородку и глаза уже закатил, на губах пена. Ни женку, ни меня не узнает, бормочет что-то непонятное. И лицо у него, как у покойника.

Ясное дело, надоть его в больницу, а до больницы оё-ёй! Верст шесть. Только на поезде туда и попадешь быстро. Надумал я на себе допереть его до своей будки, потом остановить пассажирский — он через два часа пройдет мимо, и отправить бедолагу в Бологое. Туда и то скорее, чем до нашей больницы. Мужик я здоровый был, в шпалу костыль с одного удара кувалдой загонял, мог любого мужика в деревне на обе лопатки положить. Да что одного, я и с тремя тогда справлялся! Одели мы лесника, валенки на ноги натянули, ушанку на голову. В общем, взвалил я впавшего в беспамятство Анисима на закорки, в точности, как тебя, бывает, ношу, и попер на себе к будке. Женка со слезами проводила меня до Рябиновика и вернулась в сторожку, ей корову доить, поросенка кормить. Да и какая мне от ей подмога?

Иду я себе по лесной тропинке, мороз уши пощипывает, снег под валенками пищит, быстро начинает смеркаться. Зимой враз становится темно. Звезды на небе высыпали, ни одна ветка не шелохнется. Только громко так в тишине что-то треснет, это от мороза деревья стреляют. А морозец знатный! Выходил, было холодно, а тут еще надбавило. Мне-то, понятно, не зябко, экую тащить тяжесть! Анисим-то мужик здоровенный, ростом чуть поменьше меня. Поначалу-то он все стонал и бормотал, а тут чую, затих, ну, думаю, заснул. Иду без роздыху, потому как надо к пассажирскому поспеть. Снег все сильнее под ногами скрипит. Прислонюсь к дереву, потрясу башкой, чтобы, значит, пот стряхнуть — и пошел дальше.

Уже луна взошла, над головой сквозь вершины желтеет, а в такие ночи любят волки шастать по лесу, но подлого воя не слышно, думаю, бог помилует. Чувствую, здорово устал, а сесть боязно: Анисима придется побеспокоить. Пока-то он помалкивает. Подойду к толстой сосне, прислонюсь боком и стою, пока дыхание не наладится и сердце перестанет бухать. Порожняком-то четыре версты за час бы осилил, а с тяжелой ношей и за два не дойдешь. Только бы к пассажирскому поспеть...

Малость отдохну и дальше. И вот чувствую я, что Анисим-то все сильнее начинает меня сзади сжимать. Что это, думаю? Оклемался, что ли?

— Потерпи, родимый, — говорю. — В больнице тебя враз доктора на ноги поставят.

Лесник не откликается и все сильнее сжимает меня руками за шею, а ногами за бока. Мне уж и дышать трудно, подбородком уперся в его руку, не даю душить за горло. И показался он мне таким тяжелым, ну как дубовая колода.

Пот заливает глаза, в голове шумит, дай, думаю, сниму я его со спины, да отдохну чуть, а то уже ноги не держат и круги в глазах. Выбрал заснеженный бугорок и говорю Анисиму:

— Отдохнем, братец, маленько... Как ты там, не замерз?

Лесник молчит.

Стал я его осторожно приспускать на снег, а он вцепился в меня и не отпускает.

— Приустал я, Анисим, — уговариваю я. — Посижу чуток и попру тебя без пересадки до самой будки.

Не хочет меня лесник отпускать: держит крепко. Делать нечего, я с ним за спиной уселся на бугорок, хотел пот со лба вытереть, а он не дает. Крепко меня сзади держит, и помаленьку все сильнее сжимает. И смекнул я тут, что с лесником что-то совсем неладно. Попытался вырваться от него, ничего не получается. Щупаю его за ноги пальцами, а ноги его как деревянные колоды...

Не помню, как я вместе с ним на горбу вскочил, да по тропинке чуть ли не бегом. Уж больше не заговариваю с Анисимом...

Чуть живой добрался до своей путевой будки, задыхаясь, кричу жену, его-то в дом не хочу нести, да и поезд вот-вот должен на путях показаться.

— Сними его, Ефимья, ради бога! — прошу ее.

Она и так, и сяк, ничего у ней не получается...

А тут и паровозный гудок слышится. Скоро и рельсы от переднего фонаря засияли.

— Бери красный флажок и становись на путь! Махай флажком-то! — командую я жене. Пассажирский-то на нашем разъезде не останавливается.

Задержала Ефимья поезд, прибежали ко мне кондуктор, машинист. А я стою, прислонившись к будке и уже дрожу от холода.

— Лесник, видно, окочурился, — говорю. — В Бологое его надоть.

Стали тащить его с моей спины — не хочет Анисим меня отпускать, да и все тут. Крепко попался я в его смертные объятья!..

Так и пришлось вместе с ним ехать в тамбуре двадцать верст до Бологого, а от станции тащить его на себе еще с полверсты до железнодорожной больницы... Только там оттаял немного лесник и, наконец, отпустил. Царствие ему небесное.

Дед истово перекрестился.

3.    ОЖИВШИЙ НЕМЕЦ

Чего покойников-то бояться? Покойник, как полено, куда положишь, там и будет. Я их сроду не боялся, а есть люди и взглянуть на мертвяка не смеют. Я-то их много навидался на своем веку. Гибли люди и на железнодорожных путях, и на обоих войнах. Я в первую мировую служил, и во вторую партизанил в наших лесах. Рванем эшелон на путях, так сколько их под откосами, убитых-то... А вот Микола-плотник, тот и в войну не мог спокойно видеть покойников. Так вот какая с ним приключилась интересная история: зимой каратели вытурили нас из Рябиновика, где в бору, у болота были землянки наши, а потом стало потише, немцы ушли, мы снова вернулись в Рябиновик, удобное это было для нас, партизан, место. Тут и большак неподалеку, и голубой бор вокруг, на худой конец, можно было в Гиблом болоте отсидеться. Туда-то немцы боялись и нос совать.

Уходили мы с Рябиновика с боем, не мало тогда карателей постреляли, а когда вернулись в разоренные землянки, то в снегу обнаружили много трупов. И своих, и карателей. Зимой землю лопатой не возьмешь, сложили мы покойников поленницей в сторонке, прикрыли еловыми ветвями, мол, потеплеет и похороним.

В одной землянке убитый немец сидел за столом с автоматом в руках.

Превратился в глыбу льда и автомат из рук не вытащить. В той землянке поселился Микола-плотник. До покойника он не дотронулся, даже автомат не стал высвобождать. Немец в зеленой шинели с оловянными пуговицами, на голове меховой треух, сидит за низким столом, голову опустил, будто задумался, а автомат обеими руками к груди прижимает. И не видно даже, куда пуля вошла. По-видимому, каратели поспешно ушли из Рябиновика, раз своего оставили. А может, не заметили, землянку-то от взрывов снарядов снегом завалило.

Стал Микола-плотник печку, сделанную из железной ребристой бочки, топить, а сам все на немца поглядывает, не по себе ему. И воевал хорошо, не одного фашиста на тот свет отправил, а вот покойников, дурень, до ужасти боялся.

Жарко натопил печку Микола, аж бока у бочки малиновыми стали, разомлел, забрался на топчан и задремал. И вдруг сквозь сон слышит шевелится кто-то, будто ворчит и не по-нашему ругается. Микола вскочил, глазами хлопает. И видит: немец за столом шевелится, автомат на него наставляет, голову еще ниже опустил, будто прицеливается. А потом автомат выронил и на Миколу бросился, да как грохнется на пол...

Благим матом заорал Микола и, чуть не опрокинув печку, в одних исподниках выскочил из землянки.

— Караул! Фриц ожил! — орет Микола.

Прибежали мы в землянку, видим, немец лежит на земляном полу, а автомат рядом валяется.

Оказывается, в тепле-то покойник оттаял и задвигался, а потом с самодельной табуретки и загремел на пол...

Долго потом партизаны подтрунивали над Миколой-плотником, мол, живых фашистов косит, как косой из автомата, а от мертвых быстрее зайца в исподнем бегает...

4.    ГОЛОСА НА КЛАДБИЩЕ

Похоронили мы как-то Анфису Родионову, видно, удар с ней приключился: вся почернела, а годов-то ей было всего двадцать два. Красивая из себя, статная и ничем раньше не болела. Фельдшер посмотрел ее, говорит, кровоизлияние в мозг. Ну, через три дня, как и полагается по христианскому обычаю, похоронили ее. Больно было глядеть, как родители убивались, жених...

От него-то и пошел слух, что в полночь на кладбище слышатся голоса, стоны. Видно, парень ходил поплакать на могилку к своей почившей невесте. Днем людей стеснялся, а ночью никто не видит. Звал парень и других ночью на кладбище послушать голоса и стоны, но охотников не находилось. Как-то прибегает ко мне, лицо, будто мукой присыпано. «Дядя Андрей, Анфиса меня зовет! Слезами в гробу обливается, стонет...»

Жалко мне стало парня, пошел я с ним этой же ночью на кладбище — днем голосов почему-то не было слышно — и впрямь, слышу хриплые стоны, бормотание. То кажется, доносятся они из могилы, что у ограды, то из свежей Анфисиной. Приложил я ухо к холмику и чудится мне царапанье, тяжкий стон.

— Неси лопаты! — говорю я парню, звали его Леонтий. — Да поживее!

Леонтий удивился, но спорить не стал: побежал в деревню за лопатами, а я, не дожидаясь, стал руками землю на свежей могиле разгребать. Разворошил холм-то, и голос будто громче стал.

Скоро Леонтий подоспел, запыхался весь, глаза горят.

— Дядя Андрей, — говорит, — а что, ежели в гробу-то этот... с рогами и копытами?

— Копай, — говорю.

Раскопали мы яму, сорвали крышку гроба, а оттуда Анфиса Родионова на нас смотрит и глаза ее тоже светятся. И не черная она, а белее полотна белого. Смотрит на нас и плачет в голос.

Что тут с Леонтием было: от радости чуть сам не помер, а вот одну большую промашку мы допустили: надо было как-то близких подготовить, а мы под руки повели ослабевшую в саване Анфису ночью домой. И как на грех дверь отворила ее бабка Пелагея, ей уж было за восемьдесят. Увидела воскресшую внучку, перекрестилась, рот ей перекосило, и грохнулась тут же на пороге...

В той же могиле старушку через три дня похоронили. И голосов больше на кладбище не слышали. А Леонтий с Анфисой и по сию пору живы-здоровы, у них пятеро детей народилось. Да ты знаешь их, Пестрецовы, что живут у болота?..

КУЛАК

Его так прозвали после войны. Может, это и несправедливо, но прозвище есть прозвище: прилипнет — потом до самой смерти не отстанет. На войне он не был, потому, как хромал на одну ногу, в детстве разозлившийся на что-то отец на сенокосе покалечил косой. Сухожилие на щиколотке перерезал, с тех пор и хромает Кузьма Спиридонович. В детстве его еще звали: «Рупь пять». Росту он невысокого, коренаст, руки длинные, мозолистые. Выйдя на пенсию, — он работал путевым рабочим на станции — занялся своим хозяйством: отремонтировал старый дом, срубил новую баню, посадил в саду яблонь, вишен, слив. Провел в огород оцинкованные трубы для полива грядок, а в колодец у забора опустил закрепленный на щите насос «Кама». С утра до вечера ковырялся с мотыгой в огороде, полол грядки, делал прививки к яблоням. Ходил вечером на свалку промкомбината и приносил оттуда в мешке цинковые обрезки — ими всю прохудившуюся крышу за два года покрыл. Зацементировал дорожку от калитки, оборудовал подвал, осенью ранним утром ездил на стареньком велосипеде в лес за грибами; сушил их на солнце и на плите дома, а потом продавал заготовителям. Увидев под кустом пустую винную бутылку, не гнушался и клал в корзинку к грибам. А когда их много накапливалось, относил в бельевой корзине в сельмаг.

В отличие от многих односельчан в рот ни капли не брал. Даже в праздники. А раньше, говорят, крепко закладывал. Один раз даже с железной дороги прогнали, но потом снова взяли. Работал он на совесть.

Я часто замечал, что бросившие пить люди становились прекрасными хозяевами, у них находилось время на все. Пьянство, оно убивает в человеке всякий интерес к работе. У местных пьяниц избенки запущенные, сараи с прохудившимися крышами. Мой сосед выпивоха Григорий Матвеевич уже второй раз выписывает в леспромхозе лес, привозит к себе на участок, а потом неокоренный строевой лес годами гниет у бани. А Григорию все никак не собраться сруб для нового хлева срубить...

У Кузьмы Спиридоновича хозяйство на диво было образцовым. И никто еще его не видел сидящим на завалинке без дела. Но в поселке Кузино его почему-то не любили. Старые дружки по выпивке иногда стучались к нему в калитку — запоры у него были крепкие, мудреные — просили в долг на бутылку. Кузьма Спиридонович молча выслушивал бывших собутыльников, поворачивался и, ничего не говоря, выносил рубль или трешку. Редко отказывал, однако обращались к нему с подобными просьбами крайне редко, когда уже больше не к кому было сунуться, а голова трещала с похмелья. Даже потерявшие стыд и совесть забулдыги, и те обходили его дом.

Наверное, все-таки Кузьме Спиридоновичу надоели местные пьяницы, привез он из районного центра породистого щенка — овчарку, сам выдрессировал его и посадил на цепь, натянутую на длинную проволоку. Слышно было, как собака, со звоном волоча по проволоке железное кольцо, обходила участок. После того, как спущенный с цепи пес изрядно осенью потрепал парней, те закаялись ночью после танцев лазить в сад, а яблоки у Кузьмы Спиридоновича славились в поселке отменным вкусом и сочностью.

Жил в поселке опустившийся до крайности неказистый мужичонка Александров, так его все звали, имя свое он давно потерял, валяясь по кустам да канавам. Его много раз увольняли с работы, давным-давно ушла от него жена с ребятишками. Отчий дом пропил, родственники от него отказались, последнее время с утра до вечера околачивался возле магазина: то подсобит машину с продуктами разгрузить, то пустую тару таскает в кучу, а что заработает, сразу же пропивает.

И вот как-то по старой памяти не обращая внимания на свирепую овчарку, подвыпивший Александров заявился к Кузьме Спиридоновичу. Дело шло к зиме, уже первый снег выпал. Справившись с засовом, Александров храбро вошел через калитку. Овчарка, гремя цепью, бросилась на незваного гостя, но тот сунул ей в раскрытую пасть варежку, добродушно потрепал по холке и, чуть покачиваясь, пошел к крыльцу. Кузьма Спиридонович все это видел из окна. Вышел на крыльцо, выслушал жестикулирующего и ухмыляющегося Александрова — тот трешку в долг просил на опохмелку — ни слова не говоря выдал пятерку и сказал, что возвращать долг не надо.

Проводив пьянчужку, вернулся в дом, немного погодя, вышел оттуда с ружьем, хладнокровно прицелился и прямо с крыльца выпустил дуплетом из обеих стволов заряд крупной дроби в рослого красивого кобеля, преданно смотревшего на своего хозяина. Целил прямо в голову.

Он не сразу закопал овчарку на пустыре: сначала шкуру содрал, тщательно ее обработал, а потом сшил две отличные зимние шапки: себе и одну на продажу.

ПАПА СКАЗАЛ...

Когда началась война, мне было одиннадцать лет и я жил у бабушки в Куженкино. Уже через неделю стали над станцией пролетать в сторону Бологого «Юнкерсы». Бологое — это большая узловая станция в 23-х километрах от нас и немцы, случалось, на дню два-три раза бомбили ее. Мы, мальчишки, забирались на крыши, даже иногда на высоченную водонапорную башню и оттуда смотрели. Перед глазами расстилался сосновый бор, вдалеке виднелся висячий железнодорожный мост. Мы видели белые шапочки зенитных разрывов, потом слышали глухие тяжелые удары. Все это казалось не страшным, какой-то непонятной игрой в войну. Тогда еще нас не бомбили, и мы не знали что это такое. Что такое смерть с неба: отвратительный визг падающих бомб, взрывы, свистящие осколки, вопли смертельно раненных людей... Какое-то время спустя, бомбардировщики возвращались через наш поселок на свои аэродромы. Мы видели черные кресты на крыльях, слышали противный прерывающийся гул моторов. Позже, «Юнкерсы», не снижаясь, стали сбрасывать на мирный поселок фугаски. Особенно много бомб сбрасывали на станцию Куженкино, когда зенитки и ястребки не давали им полностью разгрузиться над Бологое.

До нас доходили жуткие истории: рассказывали, что несколько дней назад полутонная фугаска угодила на колхозный рынок, погибла тьма народу, другой раз — в баню. Голые мужчины и женщины выбегали на улицу, из «Юнкерсов» строчили в них из пулеметов... Одна бомба угодила в жилой дом, взрывной волной зашвырнуло кровать с парализованной старухой прямо на крышу соседнего здания. И надо же так: кровать встала на все четыре ножки, а больную и осколком не задело. Несколько часов лежала она в своей кровати на крыше, глядя в небо, пока пожарные не сняли ее оттуда.

Услышали мы и такую историю: в Бологое раскрыли группу диверсантов. Когда на станции скапливались эшелоны с эвакуированными и воинские составы, спешащие на фронт, как правило, вскоре прилетали «Юнкерсы» и начинали жестоко бомбить. Тысячи людей погибли в первый же год войны на станции Бологое. Ну, днем ладно, эшелоны заметны с воздуха, а ночью? Эскадрильи «Юнкерсов» прилетали ночью и сбрасывали бомбы точно в цель. Подозревали, что на станции действуют шпионы, но поймать их не удавалось. Все уже знали, что немецкие летчики исключительно пунктуальны: обычно прилетали в одно и то же время. И вот как-то десятилетний сын начальника станции после игры в лапту, хвастливо заявил своим приятелям:

— Спите дома спокойно: сегодня бомбить не будут.

— Откуда ты знаешь? — удивились ребята. — Ты что, колдун?

— Папа сказал, он всегда знает, когда будут бомбить, мы сразу все в лес уходим.

— А папа откуда знает? — поинтересовались ребята, поначалу подумав, что это очередная шутка.

— Знает, и все, — сообразив, что сболтнул лишнее, ответил мальчик.

И точно: в тот вечер «Юнкерсы» не прилетели.

Проследили за начальником станции и оказалось, что он с сообщником — дежурным по станции — из укрытой за путями землянки передает фашистам сведения об воинских эшелонах в Бологое. Предатель выдал и своих сообщников. Много тогда обезвредили шпионов и немецких диверсантов.

НА КРЮЧКЕ

Дом, где я сейчас живу, напротив открытой танцплощадки, приткнувшейся к деревянному двухэтажному клубу. У ограды — щит с афишей. На нем иногда появляются названия кинофильмов. Например, «Дом с мизамином», «Маша — искусственница», «Баланда о солдате», «Госпожа Бовария»... Я вижу из окна четырех молоденьких девушек, о чем-то оживленно болтавших у изгороди» Солнце, зайдя за конусную башенку вокзала, обливало золотистыми лучами их волосы. Мимо шел в новенькой форме с блестящими пуговицами солдат, по-видимому, отпускник. Девушки захихикали и как по команде повернулись к нему спиной. Это ничуть не смутило бравого служивого. Он поправил ремень с надраенной пряжкой, расправил плечи и целеустремленно направился к девушкам. Быстро сориентировавшись, солдат заговорил с высокой симпатичной блондинкой. Та, не обращая внимания на него, что-то продолжала говорить подружкам. Солдат стал постепенно вдоль забора оттеснять ее от них: то руку положит на штакетник, то поближе придвинется, то совсем близко нагнется к девушке с улыбкой, говоря ей что-то. Та несколько раз переходила с одного места на другое — солдат за ней. Подружки весело переговаривались, делая вид, что ничего не замечают.

Совсем оттеснив от них облюбованную девчонку, солдат продолжал оживленно болтать, жестикулировать руками, первым громко смеялся, плечом он отгораживался от других девушек. Блондинка с мольбой смотрела на подружек, прятала покрасневшее лицо в руки, отворачивалась к забору, но помимо воли на губах ее нет-нет и появлялась застенчивая улыбка. А настырный солдат атаковал ее со всех сторон,он походил на вошедшего в раж петуха, распустившего крылья и чиркающего костяной шпорой по земле.

Наконец, одна девушка сжалилась над подружкой: взяла ее за руку и хотела втащить в кружок, но щеголеватый отпускник, очевидно, десантник, ловко перехватил руку и повернулся спиной к ее подружке. Той пришлось отступить.

Видно, смирившись, высокая блондинка, опустив голову, молча слушала разливавшегося соловьем солдата. Подружки, оказавшиеся в стороне — они все еще оживленно разговаривали между собой — теперь все чаще и чаще бросали взгляды на медленно отступающую от них в тень, к клубу, парочку. И во взглядах их сквозило осуждение. Только непонятно было: кого они осуждают: подружку за податливость или солдата за упорство?

Глядя на них, мне вдруг пришло в голову такое сравнение: солдат — рыбак с удочкой, а девушка — попавшаяся на крючок плотвичка. Ходит она на тонком поводке, бросается из стороны в сторону, натягивает леску, вот-вот оборвет ее и уйдет к резвившейся неподалеку стайке других плотвичек, но опытный рыболов начеку: он то ослабляет леску, то снова осторожно натягивает, все ближе и ближе подводя к себе трепыхающуюся рыбку...

И сдается мне, что попавшаяся молодая плотвичка уж не сорвется с крепкого солдатского крючка!

ДЕВЯТЬ СОСНОВЫХ ГРОБОВ

В нашем поселке за две недели августа похоронили девять человек. Для небольшого селения — это рекорд! Четверо погибли на редкость нелепой смертью в одночасье, двое — в автомобильной катастрофе, и лишь трое умерли в постели своей смертью.

Похороны за похоронами, от траурной музыки у всех смертная тоска на душе. А тут еще жара, небо раскаленное, солнце с утра до вечера печет, на огородах пожелтела картофельная ботва. В духовом оркестре — два бородатых старика с мрачными лицами и двое безусых, улыбающихся юношей. Для них пока похороны — очередная репетиция оркестра. Покойников везли на грузовиках с открытыми бортами, за машинами пылил по проселку немногочисленный оркестр, а за ним — провожающие на кладбище в последний путь усопших. Оркестранты потели, с их раздувающихся щек стекали струйки пота. Обливались потом в черных траурных одеждах близкие родственники умерших и печальная мелодия шмелиным гулом начиналась где-то вдали, потом приближалась, нарастала, господствуя над разомлевшим от жары поселком. Бухал барабан, надрывались медные трубы. За машинами тянулись и стар, и млад, особенно много было стариков и старух. Родственники — некоторые с опущенными головами — сидели на скамейках возле гроба в машине — голосили, стенали. Жену, мать, одетых в черное, вели под руки. Никелированные трубы жарко сверкали в ярких солнечных лучах, на них глазам больно было смотреть. Старики и юноша старательно дули в них, извлекая душераздирающие печальные звуки. Один бил в тугой барабан.

В автомобильной катастрофе погибли крепко подвыпившие начальник цеха местного промкомбината Митяев и шофер Ким — они ночью возвращались с рыбалки, перевернулись на «газике» у Балахановского ручья и полетели в глубокий овраг, а четверо погибли вот как.

Тяжело нагруженный бревнами лесовоз оборвал необрубленным суком радиопровод, который захлестнул одним концом линию высоковольтной передачи.

Убиравшие на окраине поселка накошенное и высушенное сено мужики — дело было в воскресенье — увидели, как тонкий радиопровод будто живой, кольцами пошел по валкам, распущенного на лугу сена и оно местами задымилось. Ближе всех находившийся от этого места Иванов бросился к проводу, схватил его и тут же с криком упал на землю. Васильев кинулся к нему и попытался граблями сбросить петлей обвившийся провод, но и сам упал рядом. Сидоров, видя такое дело, опрометью побежал к своему дому и жердью сбил с изоляторов электрический провод, после чего вернулся к неподвижно лежащим на сене мужчинам, нагнулся и, даже не вскрикнув, упал.

Четвертый из убиравших сено Осьмеркин, спрыгнул с вилами в руках с незавершенного одонка и побежал к ближайшему распредщиту, там он один за другим отключил все рубильники и вернулся к скорчившимся на земле товарищам.

Стоявшие в стороне люди — понемногу сюда стали подходить соседи, родственники погибших — закричали Осьмеркину:

— Стой! Опасно! Мы позвонили из поселкового на электростанцию, скоро приедет монтер.

— Я рубильники вырубил! — крикнул Осьмеркин и подбежал к Сидорову, думая, что тот еще живой, но едва дотронулся до него, как сам был мгновенно убит...

Видевшая все это жена Осьмеркина с воплем бросилась к навзничь опрокинувшемуся мужу, ее не успели удержать, но лишь коснулась до его рубашки, как ее с силой отшвырнуло в сторону. Люди оттащили рыдающую обезумевшую женщину на безопасное расстояние...

Дотошно выясняющая все обстоятельства этой трагедии комиссия и милиция никого не смогла признать виновными в случившемся.

...Похоронная процессия остановилась у поселкового. Кого-то ждали. Молчаливая толпа стояла вокруг грузовика с некрашеным сосновым гробом, слышались рыдания близких. На крыше двухэтажного деревянного дома с флагом сидела ворона. От жары она растопырила серые крылья и раскрыла клюв. Над водонапорной башней с круглой железной маковкой кружились стремительные стрижи. Там, высоко в синем небе, наверное, прохладнее. Усевшись вместе с трубами у забора, музыканты закурили. К ним вихляющей походкой подошла рыжая собака и просительно уставилась на совсем молоденького паренька, сидевшего на камне, у ног его красный барабан, медные литавры пускают в глаза ярких красноватых зайчиков.

Обтянутой кожей палкой паренек грохнул по барабану, привычно ударил в литавры, ошалевшая от ужаса рыжая собака с перепугу сунулась головой в раструб трубы и застряла там. Из трубы послышался противный скрежет когтей, тонкий писк.

Парнишка громко хохотал, выгоревший каштановый вихор на его макушке трясся, остальные музыканты, не обращая на него внимания, дымили, лениво перебрасываясь словами. Толпа, не ропща, терпеливо чего-то ждала у поселкового.

Над желтым, с ввалившимися закрытыми глазами, беззубым, лицом покойника с жужжанием кружились синие мухи, иногда они садились на будто костяной, лоб, острый нос. Девятилетняя девочка с серьезным лицом, сидящая на тесовой скамейке у изголовья, сосредоточенно сгоняла назойливых мух с лица покойника тоненькой рукой, стараясь не касаться пальчиками отрешенного потустороннего лика.

БАБА МАША

Она пережила всех своих близких: мужа, сына, дочь. В ее доме жила невестка покойного сына и только что вернувшийся из армии внук. Бабе Маше отвели маленькую каморку с одним узким окном. Сгорбленная, с темным, худощавым, в волосатых бородавках, лицом, широко расставленными, искривившимися ногами, она ходила, выбрасывая вперед палку и опираясь на нее. Пройдет немного, постоит, вертя по сорочьи седой головой, всегда укутанной в черный платок домиком, и дальше побредет. Голос у нее был напевный, с плачущими нотками, а глаза живые, осмысленные и с хитринкой.

Увидев кого-либо на дороге, она останавливалась у забора, опираясь узловатыми, испещренными коричневыми пятнами, руками на суковатую палку и заводила долгие разговоры. Не всем было время слушать бабу Машу: иные, не задерживаясь, проходили мимо, что отнюдь не смущало ее, она продолжала говорить в никуда.

— Родимый мой, что на свете-то деется! — заводила она свою пластинку. — Свояк свояка убил железякой по голове, а дед Кирей до того опился, что не заметил, как левый глаз у него вспучился и лопнул... Теперя кривой, бедолага, ходит... А все, родные, потому, что бога хулят. А это великий грех! Не верь, не молись, коли нехрись, теперя мало истинно верующих, но пошто бога ругаешь? Твой дядька-то, бывало, матерился и в бога и в мать... А теперича параличом разбитый лежит пластом, а бог смерти не дает! И Лешка — деверь мой, параличом разбитый — бог смерти не дает. Давеча женка евоная Нюшка приезжала, так рассказывала, что бедолага раком по полу ползает и слова вымолвить не может...

Никто не слушает бабу Машу, а она говорит и говорит, потрясая свободной тонкой рукой. Умолкнув, ковыляет дальше, выставляя, как шпагу, перед собой палку по тропинке к своему неказистому дому, где никому до нее нет дела. Ее обгоняет плечистый черноволосый внук с буханкой хлеба под мышкой, баба Маша что-то говорит ему, сорочиной головой часто кивает, улыбается беззубым ртом, а он проходит мимо и не смотрит в ее сторону.

Тут навстречу по-мужски шагает хмурая, высокая невестка с грубым, вечно недовольным, лицом. Глаза у нее невыразительные, пустоватые. И к ней баба Маша тянется, голову с надвинутым домиком платком поворачивает, что-то быстро и ласково говорит, но ширококостная невестка молча проходит мимо, глядя прямо перед собой, будто бабка — это пустое место, а та поворачивается вслед, не переставая говорить и жестикулировать рукой.

Ковыляет себе баба Маша к своему дому, из-под крыльца выбирается пестрый щенок, сладко потягивается, зевает, показывает длинный красный язык. Старуха с трудом наклоняется, хочет погладить собаку костлявой рукой, но та, увидев стайку воробьев, облепивших почерневшую алюминиевую миску, с рычанием бросается мимо бабки к ним.

Опираясь на толстую палку, баба Маша, кряхтя, разгибает неподатливую спину, бредет дальше. Живая еще, а вроде бы в окружающем мире ее нет. Какая-то невидимая глухая стена отгораживает бабу Машу от всех. Все видно, но ничего не слышно. Будто баба Маша живет в одном мире, а все остальные — в другом, недоступном ей. И ее слова, обращенные к людям, отлетают от этой невидимой стены, как горох...

И горькие старческие слезы застилают полинявшие глаза задумчиво стоящей на прогнившем крыльце старухи, а сухие губы ее продолжают шевелиться...

ПЕНСИОНЕР

Дядя Гриша много лет работал шофером на лесовозе. Перед самой пенсией попросился в бригаду на делянку, там заработок больше. Выйдя в положенный срок на пенсию, деятельно занялся благоустройством личного приусадебного участка: перекопал огород, посадил клубнику, перед фасадом разбил клумбы для цветов. А когда все поспело, на мотоцикле отвозил корзинки на базар в Вышний Волочек.

Когда дядя Гриша не спеша идет по поселку куда-нибудь, на него одного удовольствие смотреть: невысокий, с округлым брюшком, широкое лицо открытое, небольшие серые глаза весело смотрят по сторонам. Он на ходу переваливается, как утка и так же тянет из плеч вверх крепкую короткую шею с маленькой лысой головой, прикрытой зеленой военной фуражкой.

Под ноги дядя Гриша не смотрит, его взгляд всегда устремлен вперед и немного вверх, круглый подбородок приподнят на толстых губах довольная улыбка. Иногда он спотыкается, бывает и падает, но как колобок, точнее, Ванька-встанька, быстро встает на короткие кривоватые ноги. У него тяжелый бабий зад и потому случайное падение не причиняет особенных неприятностей. Идет по тропинке всегда не спеша, медленно поворачивает вытянутую голову то в одну сторону, то в другую, степенно здоровается со встречными, произнося: «Доброго здоровья вам!» И дотрагивается короткопалой рукой до лакированного козырька своей фуражки с околышем.

Когда дядя Гриша идет по главной улице, обозревая окрестности, вид у него такой, будто все вокруг принадлежит ему. Хозяином поселка чувствует себя пенсионер! Даже странно, что его не выбрали председателем сельсовета. Характер у него ровный, спокойный. Выпить он не дурак, но знает свою меру. Никто еще в поселке дядю Гришу не видел пьяным в стельку.

Поговаривали, что Таисия — боевая горластая черноголовая баба — иногда в гневе поколачивает тихого и спокойного мужа, случается, и в бане на замок на целый день запирает. А вот за какие такие провинности, этого никто не знал, а самого дядю Гришу, разумеется, не спрашивали, потому как он очень бы удивился, мол, что за чушь? Чтобы меня, хозяина, била женщина?!

Дядя Гриша иногда и не прочь потолковать со встречными знакомыми. Он степенно останавливается, протягивает короткую руку с толстыми пальцами.

— Как жизнь, дядя Гриша? — спрашивает знакомый.

— До девяносто лет еще долго тянуть, — обычно добродушно отвечает дядя Гриша, помаргивая маленькими глазами. В поселке все знают, что он положил себе прожить на этом свете ровно девяносто лет. И ни дня больше. К этому привыкли, считали, что так оно, наверное, и будет: человек он тихий, спокойный, никогда не болеет.

Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает... На шестьдесят пятом году пенсионера дядю Гришу торжественно похоронили с оркестром и цветами с его огорода. Обычная история: инфаркт. Односельчане удивлялись: мол, такой спокойный человек-то был! Никогда голос ни на кого не повышал, не пил, как некоторые, и не переживал по пустякам. С чего бы, спрашивается, у него инфаркт?..

СЕРЕЖА-АВТОМОБИЛИСТ

Два раза его лишали водительских прав за езду на машине в нетрезвом состоянии. Последний раз на два года. Все равно напропалую ездил на своих «Жигулях», но раз попался — оштрафовали, второй, третий. А потом и машину отобрали и поставили в милицейский гараж. Пришлось ее продать, но привыкший сидеть на рулем, места себе не находил Сережа-автомобилист. Сам из себя коренастый, плотный, рыжеватый, голос сиплый, а физиономия, как говорится, кирпича просит. По натуре он человек неунывающий, находчивый, умеющий жить. И скоро вышел он из затруднительного положения...

В городе быстрая езда все равно запрещена, а попадался Сережа чаще всего за превышение скорости на «Жигулях». Вот и удумал он купить себе за 400 рублей инвалидную коляску с ручным управлением, заодно приобрел в аптеке пару костылей, которые заметно торчали из кабины. И стал себе кум королю разъезжать по городу.

Нарушит правила, или заметит инспектор ГАИ, что очень уж красная у него широкая физиономия, да и глаза подозрительно блестят, остановит, а Сережа-автомобилист плед на ноги набросит и бормочет, тараща бесстыжие глаза:

— От доктора еду, ноженьки беспокоят, вот укол сделай... — и кивает на плед, из-под которого торчат новехонькие костыли.

Милиционер руку под козырек:

— Попрошу больше не нарушать, товарищ инвалид... Проезжайте!

Ездит Сережа по Ленинграду, не нарадуется на свое приобретение: скорость небольшая, машинка подвижная, подорожавшего бензина расходует кот наплакал, а милиция даже выпившего не задерживает и прав не спрашивает...

Какой спрос с несчастного безногого инвалида?..

УЧИТЕЛЬНИЦА

После окончания педагогического института в школу пришла молоденькая миловидная учительница. На ней были джинсы, модная рубашка с карманчиками, высокие сапожки на шпильках, ресницы стрелками, губы подкрашены. Выпускница так и излучала молодость, здоровье, хорошее настроение.

Пожилые коллеги, одетые подчеркнуто серого, неодобрительно смотрели на нее, переглядывались, качали головами.

— И вы, милочка, в таком виде собираетесь войти в класс? — говорили они.

— Вас старшеклассники и за учительницу-то не примут!

— Представляю себе, что будет твориться на ваших уроках!

Но молоденькая учительница не унывала и поступала так, как находила нужным. Она продолжала вызывающе одеваться, горячо спорила с коллегами, что учителя не должны становиться синим чулком. И она это всем-всем докажет...

Учителя перестали спорить с ней, мол, поступай, как знаешь... Синими чулками они себя отнюдь не считали, но и гнаться за изменчивой модой считали ниже своего достоинства.

Прошло несколько лет, и она незаметно для себя стала одеваться точно так же, как и другие учителя. Обстоятельно обсуждала с ними успеваемость учеников, беседовала с родителями, занималась с отстающими и радовалась, когда ее класс в третьей четверти стал лучшим в школе по успеваемости. Обаятельная девичья улыбка на ее лице появлялась все реже, а шутила она лишь в праздники у себя дома. Даже походка ее, некогда порывистая, стремительная, стала плавной, спокойной. Модные рубашки она перестала носить, а джинсы надевала только в отпуске, теперь ей больше нравились серые костюмы со строгими линиями, а французские духи казались чересчур резкими. Если раньше в коридоре ее веселой стайкой окружали школьницы, то теперь она осталась в одиночестве. Нельзя сказать, чтобы дети ее не любили, она была хорошей учительницей, но былой дружбы с ними больше не было.

Взгляд ее красивых глаз стал строгим, придирчивым, она даже на улице останавливала расшалившихся ребят и делала им выговоры. Ее тон стал поучающим, движения точно рассчитанными. На чистом лбу появилась суровая складка.

Когда после окончания пединститута в школу пришла высокая, в потертых джинсах, с распущенными за спиной длинными волосами, молоденькая выпускница, наша учительница переглянулась с коллегами, осуждающе покачала головой с гладко зачесанными волосами и промолвила:

— Школа — это не танцплощадка, милочка, школа — это храм науки... Неужели вам этого не объяснили в институте?

ЦЫГАН

Мой дядя Миша Абрамов рос отчаянным парнем, не было дня, чтобы он не выкинул какую-нибудь штуку: то подерется с кем-нибудь, то в классе выпустит на уроке ужа, раз взобрался на станции на паровоз и затолкал в трубу соломенную подушку, подобранную на свалке.

Боялся он только одного человека на свете — это своего могучего сурового отца. Однажды рассерженный его выходками директор велел озорнику привести в школу родителя, с которым он пожелал побеседовать о проделках сына. Дядя Миша учился в городе Бологое, это в 23 километрах от поселка Куженкино, где он жил. Отца приглашать он, конечно, и не подумал, зная, что расправа будет жестокой, вместо него привел к директору знакомого цыгана с базара, посулив ему трешницу, за то, что тот выдаст себя за отца.

Цыган постарался на славу. Выслушав директора, он воззрился черными огненными глазами на неслуха, сокрушался так искренне, что тому и в голову не пришло, что это подставное лицо. А когда цыган узнал про все проделки «сынка», то пришел в такое негодование, что сам директор стал его успокаивать, но цыган уже не внимал ему: он свирепо стучал об пол толстым кнутовищем, рвал уши негоднику, а потом в непритворном гневе на глазах у изумленного директора взаправду отхлестал кнутом неслуха.

Когда они вместе вышли из учительской, цыган добродушно осклабился и протянул волосатую лапу:

— Гони, сладенький, трюльник!

Избитый, всхлипывающий дядя, поглаживая мягкое место — он подумал, что и родной отец не отодрал бы сильнее! — отдал настырному цыгану только рубль.

— Не надо было драть кнутом, — смахнув слезу, угрюмо заметил дядя.

В РАЙОННОЙ СТОЛОВОЙ

Я сижу в районной столовой и обедаю. В накуренном помещении не много народу. Слышно, как о чем-то спорят на кухне, официантки неторопливо убирают со столов, подают на пластмассовых подносах еду, Я ловлю на себе пристальный взгляд огромного черноволосого парня. Перед ним непочатая бутылка портвейна, тарелка со свежепросоленными огурцами. Кулаки — каждый по пуду. Под взглядом парня я начинаю чувствовать себя неуютно. У него явно что-то на уме.

Парень медленно поднимается, глаз он по-прежнему не спускает с меня, берет за горлышко бутылку, зажимает ее в огромном кулаке и не спеша направляется ко мне...

Я приготовился к самому худшему, хотя на вид парень вроде бы не пьяный, но кто знает, сколько он уже выпил?

— Помнишь меня? — гулко спрашивает парень, башней возвышаясь надо мной.

— Не припоминаю, — отвечаю я, подумывая, что же делать: вскочить и загородиться стулом или опрокинуть на него стол?

— Ты фельетон в областную газету написал про нашу шаражку... «Техника на побегушках», помнишь?

Про фельетон я помнил, это было громкое дело в нашем городе: с работы сняли управляющего трестом и еще кого-то... Вот она, пришла и расплата!

Парень медленно поднимает бутылку портвейна и — трах! — по столу.

— Давай выпьем, друг! — широко улыбается он. — Твой фельетон помог мне человеком стать. Я ведь на тракторе начальству дровишки возил и пилил... Кем я был? Халтурщиком! А сейчас в леспромхозе — первый человек! Мой портрет на Доске Почета висит!

Разве мог я отказаться с ним выпить?..

В ТРАМВАЕ

Старенький трамвай, дребезжа и поскрипывая, тащится от остановки до остановки. На улице сеет нудный ленинградский дождик, на мутных окнах извилистые струйки, лица пассажиров хмурые, не слышно обычных разговоров, смеха. На своем месте в углу у пневматической двери сидит закутанная в пушистый оренбургский платок кондукторша. Розовые щеки напоминают два перезрелых яблока, а маленький курносый нос чуть заметен.

— Поцелуев мост! — монотонным голосом возвещает кондукторша. — Граждане, не забывайте про билеты!

Через несколько остановок:

— Кладбище! Кому надо на кладбище? Выходите... А вас, гражданин с портфелем, я не выпущу! Вы едете от самого Поцелуева моста до кладбища без билета!

ПАРОВОЗНЫЙ ГУДОК

Я с детства люблю паровозные гудки. В них есть что-то романтичное. Мне жаль, что красные носатые семафоры заменили невысокими трехглазыми светофорами, да и тепловозы теперь гудят совсем иначе, чем ушедшие на пенсию старички-паровозы. Бабушкин дом, в котором прошло мое военное беспокойное детство, стоял на пригорке как раз напротив небольшой станции Куженкино. Старинный кирпичный вокзал с оцинкованной башенкой виднелся из окна. Железнодорожная ветка проходила мимо нас от Бологого до Полоцка. До самого недавнего времени здесь стояли на насыпи семафоры, и шпалы были деревянные, а паровозы от Бологого ходили до Осташкова, а может, и до самих Великих Лук. На станциях были общежития для паровозных бригад. Переночуют и возвращаются с другим составом назад, в Бологое.

Свой первый гудок паровоз подавал издалека, когда его еще и не видно из-за бора. Густой, продолжительный, он прилетал в поселок, достигал кромки леса и затухающим эхом возвращался обратно. Второй гудок паровоз обычно давал, миновав Висячий мост через узкую речку Ладыженку. Этот гудок был гуще, солиднее. Если приглядеться, то можно было увидеть, как над колючими вершинами сосен и елей появлялись и быстро исчезали белые шапочки дыма. Самый громкий и раскатистый гудок паровоз подавал, выскочив из леса на переезд, что у старой казармы с березами. Там еще будка путевого обходчика.

Я научился различать гудки пассажирских и товарных поездов. Они различались по тембру и продолжительности. Товарные составы чаще всего проскакивали мимо станции без остановки и гудки их были короткие, торопливые, пассажирский — гудел мелодично, протяжно. Иногда, услышав гудок, я испытывал легкую тоску: мне тоже хотелось ехать в вагоне куда-нибудь далеко... Стоя на травянистом откосе, я смотрел на проплывающие мимо зеленые вагоны с широкими пыльными окнами, видел на столиках бутылки с лимонадом, бледные пятна лиц, иногда мои глаза встречались с глазами лежащего на верхней полке пассажира — он смотрел на меня в узкую щель опущенного окна.

Пассажирский врезался в сужающуюся вдали просеку леса, колеса стучали все торопливее, продолговатый прямоугольник последнего вагона с покачивающейся белоголовой тормозной кишкой и красным фонарем уменьшался на глазах. Я смотрел вслед пассажирскому и ждал... И вот до меня доносился теперь с другой стороны далекий, протяжный и мелодичный паровозный гудок. Лесное эхо подхватывало его, разносило окрест, вплетало в него какие-то новые волнующие нотки.

Для меня это был грустный прощальный гудок, а для другого мальчишки, что дожидался пассажирского на следующей станции Шлина — приветственный.

КРУТОЙ ПАРЕНЬ

По нему можно было часы проверять: каждый день после работы ровно в половине шестого появлялся он в комиссионном на Апраксином Дворе. Всегда одет во все модное с ног до головы. Лайковая короткая курточка на толстой молнии, вельветовые джинсы, бабочка с иностранной этикеткой, клетчатая кепка с металлической кнопкой, на руке швейцарские часы «Родон», на пальце золотой перстень с печаткой, прическа по моде, бачки — тоже. На ногах серебристые кроссовки на микропорке или желтые туфли на высоком каблуке.

Его знали продавцы на всех этажах и он знал всех. По очереди обходил отделы, спрашивал, нет ли чего для него? Ему показывали самый дефицитный товар, который держали под прилавком или в раздевалке. Но покупал он не часто, потому что угодить ему было не так-то просто. Потолкавшись среди покупателей, он заходил к приемщикам, его и тут встречали, как родного.

— Чем сегодня порадуете? — спрашивал он. — Есть что-нибудь «крутое»?

Ему все показывали, но он модный, крутой парень и покупал только самое модное и крутое, то есть, сверхмодное и дорогое. Интересовали его не только культтовары, но и одежда. Увидев на ком-нибудь пиджак или куртку, которых у него не было, он не находил себе места. Он страдал. Каждый день приходил в комиссионный и спрашивал, не предлагал ли кто-нибудь из иностранцев нужный ему товар? Рано или поздно, он доставал, чего ему хотелось. Какое-то время щеголял в новом пиджаке или куртке, потом появлялось что-то еще более модное и он не находил себе места, пока не доставал и эту вещь.

Он менял пиджаки, куртки, часы, обувь, рубашки. Свое продавал, другое покупал. Он не был спекулянтом. Вышедшая из моды по его понятиям вещь, больше не нужна была ему — он спешил от нее поскорее избавиться, чтобы на вырученные деньги купить другую. В погоне за модными вещами, он не успевал сходить в театр, кино, даже просто прогуляться и показать себя, модного, крутого. Придя из магазина домой, он садился на телефон и звонил знакомым, интересуясь: не появилось ли у них что-нибудь такое-этакое для него? Если появилось, то немедленно срывался с места, садился в «Жигули», ехал к знакомому или знакомой взглянуть на новый свитер, рубашку, брюки, туфли, фотоаппарат или часы...

Он не был женат, потому что в женщине прежде всего видел одежду. Если она не модно одета, он на нее и не взглянет. У него не было друзей, потому что он не интересовался людьми, их жизнью — его привлекала только их одежда. Крутясь в новой покупке перед зеркалом, он уже не видел своего лица — видел только куртки, батники, брюки, туфли, часы на руке, перстень на пальце...

Людей он тоже не замечал — они были для него манекенами. Модными и немодными. Кстати, и сам он давно уже стал ходячим манекеном.

Мода тоже требует жертв.

ШВЕЙЦАР

В выходной он шел обедать в ресторан. Степенный бородатый мужчина лет шестидесяти пяти. В руке у него толстая трость с костяным набалдашником, одет в хорошее ратиновое пальто с бобровым воротником, на голове — шапка «боярка».

Он любил, чтобы ему помогал снимать пальто швейцар. Хорошо пообедав в ресторане, немного выпив коньяку, он шел в гардероб и протягивал номерок швейцару. Если тот мешкал и не сразу подавал пальто, бородач начинал поучать:

— Милейший, кто же так тычком подает верхнюю одежду? Надо нести пальто на растопыренных руках, встряхнув, сходу так подать клиенту, чтобы его руки сразу попали в рукава... Поддержать нужно за плечики. Почему не стряхнул пылинки? Тут чисто? А зачем тебе дана щетка? Чисто-нечисто, а щеткой на всякий случай разок-два проведи. Сам не рассыплешься, а клиенту приятно... Кто же так, милейший, трость-то подает? Тычешь прямо в нос... Трость нужно бархоткой протереть и с поклоном подать клиенту ручкой вперед. Да не жмись на улыбку. Улыбка тебе ничего не стоит, а хорошо поевший и малость выпивший клиент это оценит и вместо полтинника даст рупь... Вот тебе, братец, двугривенный на чай... Большего ты не стоишь. — И степенно удалялся, постукивая красивой тростью по тротуару и высокомерно поглядывал на встречных. А назавтра бородач приходил в другой ресторан, облачался в серую пару с желтыми галунами и рьяно обслуживал в гардеробе клиентов, ловко подхватывал широкой ладонью чаевые, мелочь ссыпал в жестяную коробку, что стояла под прилавком. Рубли бережно разглаживал и прятал во внутренний карман ливреи.

ШКОЛЬНЫЙ ВЕЧЕР

Две голенастые, в белых передниках, девчушки тоненькими срывающимися голосами вразнобой поют: «Мы едем-едем-едем в далекие края-я, счастливые соседи-и, веселые друзья-я-я...»

В актовом зале сидят школьники и откровенно зевают. У девочек банты в волосах, мальчики приглажены, в школьной форме. На каждой скамье с краю к проходу восседает учительница или пионервожатая, у дверей застыли дежурные с красными повязками на рукавах.

Раздаются жидкие хлопки, девочки на сцене делают реверанс и с облегчением убегают за кулисы. В зале загорается яркий свет, играет музыка. Зрители дружно подхватывают длинные скамьи и ставят их вплотную к крашеным стенам. Культорганизатор — высокая женщина в синем костюме и наглухо застегнутой блузке — выстраивает мальчиков и девочек друг напротив друга. По ее команде мальчики чинно приглашают на танец девочек. Танцуют с постными лицами, не глядя друг на друга.

В приоткрытую дверь заходят два парнишки в джинсах и коротких курточках, лица любопытные. Дежурные тут же устремляются к ним и после легкой перепалки выпроваживают обратно за дверь. Мол, чужих нам не нужно. Культорганизатор поощрительно кивает им головой, дескать, молодцы, ребята, хорошо несете свою службу!..

Венгерка или полька продолжается, кажется, вечность. Довольные учителя с улыбками смотрят на своих танцующих питомцев, чувствуется, что педагоги довольны.

А дети, для которых устроили школьный вечер, или, вернее, предновогоднее «мероприятие»? Довольны ли они?

Их об этом не спрашивают, никого это не интересует.

КУРСАНТЫ

На Потемкинской улице, напротив военного училища, маршируют курсанты. Лейтенант четко отдает команды: «Нап-ра-во! На-ле-во! Ша-агом марш!» Курсанты четко выполняют все команды. Слаженно звучат их шаги. Чуть позади взвода в ногу с курсантами шагают два парнишки. Они тоже выполняют все команды. Их сосредоточенные лица серьезны.

Курсанты на них не обращают внимания; правда, молодой, подтянутый лейтенант нет-нет, и бросит на них недовольный взгляд, но помалкивает.

«Кру-гом! — поет лейтенант. — Ша-гом марш! Взвод, стой! Раз-два!»

Вместе с курсантами так же четко и без ошибок замирают и мальчики. И глаза их преданно устремлены на лейтенанта. А тот специально остановил взвод, чтобы прогнать мальчишек, но, увидев их серьезные лица, восторженно глядящие на него глаза, улыбнулся и продолжил строевые занятия.

МЕТАМОРФОЗА

Попасть к нему на прием было не так-то просто: сначала нужно было созвониться с секретаршей, она назначала время, а он, случалось, в этот день вообще отсутствовал. У него была персональная «Волга» с антеннами, просторный кабинет с тремя телефонами. Улыбался очень редко, держался с большим достоинством, люди перед ним робели. Если он кого-то из сотрудников возглавляемого им учреждения подвозил на служебной машине, то в кабинете повисала напряженная тишина: сотрудник первым не решался заговорить, а шеф сидел молча, погруженный в глубокую задумчивость.

Сотрудники старались с ним не ездить.

Случилось так, что его понизили, причем значительно, хотя он и остался в этом же учреждении. На персональной машине стал ездить другой начальник, а он — на общественном транспорте, как и все прочие. И неожиданно для сослуживцев открылись совсем незнакомые стороны его характера: он оказался весьма веселым, отзывчивым человеком, который любил на досуге поговорить, пошутить...

— Вы знаете, общественный транспорт у нас работает прекрасно, — с юмором разглагольствовал он в столовой в обеденный перерыв. — А вообще, лучше на работу пешком ходить... Вы представляете, только за последний месяц я сбросил шесть килограммов!..

Встречаясь с сослуживцами, он еще издали широко улыбался, разводил в стороны руки, будто хотел обнять. Увидев сотрудников в коридоре, он устремлялся к ним, стал за компанию курить и рассказывать анекдоты, вместе с ними ругал заведующего отделом, влепившего ни за что, ни про что одному из них выговор.

Дома он говорил жене:

— Пять лет я руководил институтом и, оказывается, совсем не знал своих сотрудников!

— А теперь узнал? — жена отнюдь не разделяла его оптимизма. Ей было жалко машины, на которой она разъезжала, как на своей, пайков, которые получала в спецмагазине.

— Очень интересные люди, — с подъемом говорил он. — Лидий из отдела научной информации знаешь, что вчера мне сказал?

Жена молчала.

— Говорит, что я совсем неплохой парень! — радостно выпалил муж.

— Лучше бы, дорогой, ты был хорошим руководителем, — вздохнула жена. — Скоро дачный сезон... Кто теперь отвезет в Сестрорецк вещи и детей?

— Не переживай, — рассмеялся муж. — У нас и казенную дачу отобрали. В ней будет жить новый наш директор.

— Сходи за кефиром, «хороший парень!» — с презрением произнесла жена.

ЭКСПРЕСС

На Московский вокзал с запасных путей вместо пригородного состава подали экспресс с мягкими вагонами. Диктор объявила по радио посадку. Недоумевающие пассажиры, в большинстве своем провинциалы с котулями и сумками, стали заходить в вагоны. На полу ковровые дорожки, никелированные ручки, шелковые занавески на окнах, на мягких бархатных диванах — льняные покрывала с надписью «МПС».

Люди заглядывали в пустые купе и осторожно закрывали двери. Основная масса пассажиров расположилась в проходе. И так многие простояли все три— четыре часа до конечной станции Бологое.

Дело в том, что билеты были взяты в жесткий, пригородный, а подали мягкий экспресс.

БРИГАДИР

Его зычный прокуренный голос с утра до вечера раздается в гулких сводах скотника на молочной ферме. Бригадир шумлив, груб, не стесняется в выражениях. Доярки и телятницы привыкли к его ругани и не обращают внимания. Изредка кто-нибудь огрызнется.

— Марфа! — орет бригадир. — Погляди, туды твою... где ты вилы оставила? Хочешь, чтобы теленок на них напоролся?!

— Уймись, горлопан, — добродушно отмахивается Марфа и убирает из клетушки вилы.

— Чертовы бабы! — гремит бригадир. — Нет с ними никакого сладу! Марфа, туды твою... корова на ведро наступила! Куды смотрела, раззява?!

Вечером после работы бригадир по какому-то делу пришел к Марфе домой. В сенях долго возил подошвами сапог по половичку, войдя в избу, стащил с головы шапку, поклонился хозяйке.

— Марфа Ивановна, вечер добрый, — вежливо приветствовал он хозяйку, которую не один раз нынче обложил на ферме. — Вроде бы на дворе-то проясняет... Даст бог, завтра будет ведро.

— Проходи, Семен Васильевич, — любезно приглашает хозяйка. — Присаживайся к столу, чай пить будем.

— Недосуг мне, Марфа Ивановна, — отказывается бригадир, стоя на пороге и тиская в больших огрубелых руках смятую кепку. — Еще к Филипповым надоть зайти, потом к Федулаевым... Вот что, Марфа Ивановна, будь ласкова, загляни ночью на ферму? Пеструха по моим подсчетам вот-вот должна отелиться...

Почему человек на работе может быть крикливым, грубым, а, переступив порог чужого дома, становится смирным, вежливым, уважительным?..

СОГЛАШАТЕЛЬ

В пивном баре у стойки стоят два человека. Между ними происходит такой разговор.

Вася. Приезжаю домой с дачи. Устал, руки-ноги ломит, столько лопатой намахал! А она, Сашок, не смотрит в мою сторону, швырнет на стол еду и уйдет в другую комнату. И дверью хлопнет. Хорошо так?

Саша. Хорошо.

Вася. Чего же тут хорошего, если жена нос воротит от мужа?

Саша. Хорошего тут мало.

Вася. Иной раз за весь вечер и слова не скажет. Уткнется в книжку, а меня будто в комнате нет. Сижу у телевизора и злюсь.

Саша. Стерва.

Вася. Разве это жизнь? Из кожи лезешь, чтобы все дома было хорошо. Надо — кран починю, замок врежу. Нужна мне эта дача? Для нее же, Ирины, стараюсь! А благодарности ни на грош! Может, у нее кто есть? Любовника завела? Хахаля?

Саша. Ну да, чего бы не завести?

Вася (пытливо заглядывая в глаза). Ты точно знаешь, Сашок?

Саша (испуганно). Чего?

Вася. Ну, что у моей жены есть любовник?

Саша. Зачем ей любовник? Ты сам мужчина видный.

Вася. К черту! Разведусь!

Саша. Это правильно.

Вася. Слова доброго не скажет... Лучше бы ругалась, а то молчит!

Саша. Ведьма.

Вася. Советуешь развестись?

Саша. Разводись.

Вася. А вообще-то, привык я к ней, Сашок. Другие лаются день и ночь, возьми хоть наших соседей, а моя Иришка не любит этого. Правда, молчит подолгу, но это все-таки лучше, чем собачиться.

Саша. Молчит — это хорошо.

Вася. А какие она мне котлеты делает... Таких ни у кого не пробовал.

Саша. Да, котлеты вкусные.

Вася. И потом разве лучше бабу найдешь?

Саша. Где они, лучше-то?

Вася. На пианино играет...

Саша. Заслушаешься.

Вася. А какая она женщина! Конфетка...

Саша. Очень хорошая женщина.

Вася (с подозрением). А ты откуда знаешь?

Саша. Ты ведь говоришь.

Вася. От таких, как моя Ирина, не уходят. За таких держатся руками и ногами.

Саша. Дураком надо быть.

Вася. Выпьем за Иришку, Сашок?

Саша. За твою жену всегда с удовольствием. Редкой души человек!

СТАРУХИ

Я как-то приехал к своей бабушке Ефимье Андреевне Абрамовой. За столом, на котором гордо пускал пар в потолок медный пузатый, с медалями, самовар, сидели на табуретках старушки — ее приятельницы. Чай пили из блюдец, держа их на растопыренных пальцах, наколотый щипцами сахар брали сухими морщинистыми пальцами из старинной хрустальной сахарницы и клали в беззубые рты. Предпочитали по старинке пить чай вприкуску. Круглое печенье размачивали в чашках с кипятком.

— Сынок, че на белом-то свете деется? — обратились ко мне старушки. — Не будет ли, не дай бог, опять войны?

Я стал рассказывать про международное положение, про Америку, с которой отношения потеплели, про Палестину, где бесчинствуют израильские оккупанты...

Старушки прихлебывали из блюдец горячий чай, чтобы лучше слышать меня приставляли к ситцевым платкам сморщенные ладошки, кивали, качали головами, вздыхали.

Скоро им надоело меня слушать и они завели свой неторопливый разговор, который и мне доставил истинное удовольствие. Дело в том, что старухи были глуховаты, но признаться в этом никто не хотел...

— Слышала, Ефимья, у Марьи-то Пасадихи корова ночью принесла трех пестрых телят. Не иначе, как к войне.

— И белых грибов нынче прорва... Прямо за клубом ребятишки по корзинке вдоль тропинки наковыривают.

— Мне давеча черный арап приснился. Голова бритая, а нос пятачком. К чему бы это, бабоньки?

— Это ты про внука, Федулаевна? Хороший у тебя внучок, уважительный. Уж сделать-то ничего не сделает, зато и никогда ни в чем не откажет.

— Я и говорю ей, Марфа, муж-то тебе изменяет на каждом шагу, как ты терпеть-то такое можешь? А она мне: «Будь их хоть семь, а я главная над всем!»

— И мужичонка-то из себя черненький, маленький, чуть зародившийся... За что его бабы-то любят?

— Не мудрено, что он от Марфы бегает... Поглядеть-то не на что: суха и тонка, ею впору оконные щели на зиму затыкать!

— Сейчас другие времена, охо-хо... Раньше-то женщина не работала, весь дом сама вела, ее и уважали. А теперича муж жену и в грош не ставит. Она на службе, он — тоже. И видются только у телевизора... И до детишек ли им?

— Это ты, Ефимья, про Кольку Бубина? У этого одна молитва: «Господи, прости, в чужую избу пусти, помоги нагрести и вынести!..»

— Помнишь, Марфа, женку-то свою, Лизку, он на тракторе катал по деревне? Сидит рядом с ним бесстыжая — задница-то шире трактора и королевой поглядывает сверьху на всех.

— Ну не скажи, Дуня, мой зять важная шишка... Не знаю, как по теперешнему, а раньше это было близко около царя.

— Помню, как в сельпо селедку привезли, так все пьяницы бегали туда одним запахом закусывать, а твоего-то Митьку пьяного домой за ноги волочили — носом, что плугом, борозду на дороге пропахал.

— Провожают всех: хорошего человека, чтобы не обиделся, вора, чтобы не украл.

— Акулина-кунка? Эта, что хочешь, украдет! Помню, у моего деда кальсоны с забора украла, ее поймали, так она к иконе святой в угол — и бух на коленки: «Хочешь, Христа поцелую? Бог-свят, безгрешна я, люди добрые! И че на меня наговаривають?»

— Она еще во сне разговаривает... Тимоха-Кривой потому и женился на ей, говорит, такая мне и надобна, коли изменит, так сама ночью во сне и покается...

— Сам-то твой Тимоха-Кривой тоже хорош... В прошлом году, аферист этакий, ухитрился районному заготовителю клюкву прямо на болоте продать!..

Старушки отодвигают чашки, блюдца, стряхивают в горсти крошки с длинных юбок, благодарят бабушку Ефимью за чай с сахаром, а меня — за внимание и уважение к ним, старым. У порога Федулиха — круглолицая, рыхлая, как копна, крестится на икону и говорит:

— Говаривала моя покойная матушка: «Ох, мы помрем, а вы доживете: дороги будут прямые, чугунки льняные, глаза лубяные...» Прости мя, господи! Заходи, Ефимья, я к завтрему пирог с черникой испеку.

КЛЕВЕР ТИМОФЕЕВИЧ

Он когда-то был агрономом, потому и прозвали Клевером Тимофеевичем. Невысокий, губастый, некогда густые рыжеватые кудри поредели и теперь сквозь них явственно просвечивала розоватая плешь. Морщины, будто весенние ручейки, разбежались со лба к вискам и глазам, поблекшим, выцветшим. Голос был тонкий, высокий. Особенно примечателен нос: широкий, огромный, чуть отвисающий книзу. Какой-то шутник заметил, что если Клевер Тимофеевич станет в проходе купейного вагона, то мимо него не пройдешь, не задев за нос...

Когда его избрали секретарем партбюро на заводе, он очень расстроился. По натуре Клевер Тимофеевич был добрым человеком, а на партбюро приходилось разбирать личные дела, выносить взыскания. Всякий раз перед партийным бюро он ходил по цехам хмурый и неразговорчивый, все уже знали: будет разбираться чье-то персональное дело.

Зато сразу после бюро Клевер Тимофеевич не ходил, а летал по цехам, просветленный, особенно внимателен был к тем, кому выговор влепили. Он трогал себя за могучий нос, улыбался и тонким голосом говорил:

— Заслужил — получи! Теперь все от тебя, братец, зависит. Будешь хорошо работать, перестанешь пить, дома скандалы устраивать, мы с тебя выговорок-то и снимем! Думаешь, это только тебе одному влепили строгача? Нет, брат, это всем нам, членам партбюро, выговор! И таскать его на своих плечах нам нет никакой радости. Ты уж будь добр, помоги нам от такой тяжестиизбавиться?..

И провинившемуся становилось легче: он знал, что добряк Клевер Тимофеевич и вправду переживает.

В КУПЕ

Их было двое в купе. Осенний дождик затуманил окно, за которым уныло отсчитывали километры мокрые серые телеграфные столбы. На проводах поблескивали капли. Один был по натуре живой, жизнерадостный, общительный, второй — мрачноватый, молчаливый, он безучастно смотрел в обсыпанное размазанными ветром каплями грязное окно и больше помалкивал. Иногда он морщил лоб, тер средним пальцем переносицу, страдальчески кривился, будто у него схватывал зуб.

Второй пассажир ничего не замечал, он уже битый час толковал про новый деревообделочный станок собственной конструкции. Этот станок обрабатывал древесину чище и производительнее, чем все другие станки подобного типа. Энтузиаст деревообделочной промышленности сыпал цифрами, фактами, примерами. Его ничуть не смущало, что сосед никак не реагировал и уныло смотрел в окно. Достав с верхней полки пухлый потрепанный портфель, говорливый извлек оттуда несколько деревянных, будто отполированных, дощечек и разложил на столике с белой накидкой.

— Вот образцы, — с воодушевлением показывал он. — Посмотрите, какая чистота обработки! Можно подумать, что их специально отполировали... А вот образец с обычного станка... — и он совал под нос хмурому пассажиру шершавую дощечку. — Слепому ясно, что мои образцы гораздо качественнее.

Мрачный пассажир вертел в руках дощечки, но, видно, думал о другом.

Когда его веселый сосед выговорился и умолк, второй, постукивая дощечками одна о другую в такт перестуку колес, рассказал свою историю.

Он по профессии бухгалтер, работает в областном Управлении сельского хозяйства. Его послали в командировку в район, а оттуда он попал в отдаленный колхоз, где председателем уже десятый год работает его старый, еще фронтовой, друг. Правда, последние годы они виделись редко. Встретились тепло, вспомнили военные годы, распили бутылку. На другой день началась в правлении колхоза ревизия. И бухгалтер обнаружил в денежных документах крупную недостачу. Ему стало ясно, что это не ошибка в расчетах, а неумело прикрытое хищение государственных средств. Все время, пока проводил ревизию, жил в доме друга, как говорится, ел его хлеб-соль.

Перед отъездом вечером за столом состоялся откровенный разговор, председатель не стал выкручиваться, честно сознался в хищении и просил друга покрыть его. Деньги он вернуть не мог, они давно истрачены. А пройдет ревизия, никто потом и придираться не станет...

Старый бухгалтер тут же собрался, и поздней ночью в проливной дождь ушел на станцию из дома фронтового друга. Ушел навсегда. Обо всем, конечно, он сообщил в районную прокуратуру, представил акты... Его другу теперь не миновать тюрьмы.

Изобретатель деревообделочного станка рассеянно повертел в руках образцы, потом показал две почти одинаковых дощечки ревизору.

— Посмотрите, они на первый взгляд идентичны, не так ли? А теперь всмотритесь в текстуру дерева... Одна дощечка гладкая, ровная, волокна теплого благородного рисунка. А вот другая дощечка. Она обработана на станке старой конструкции... Видите, на ней раковинки, задиры, щербинки? И рисунок смутный, расплывчатый...

— А ведь он на фронте спас мне жизнь, — глухо уронил ревизор.

— Конечно, многое зависит и от породы дерева: одно здоровое, ядреное — стукни по нему топором — запоет, как колокол, а другое — на вид-то ничем не отличается, а древесина рыхлая, с гнильцой...

— Когда же эта гнильца завелась в моем друге? — вырвалось у ревизора. — Источила его изнутри...

— У дерева врагов не счесть: жучок-древоточец, долгоносик, этот же жук усач — древоносец...

Изобретатель снова сел на своего любимого конька и стал обстоятельно распространяться о свойствах различных пород древесины. Старик-ревизор отвернулся к окну и, хмуря морщинистый лоб, невидяще смотрел на мелькающие кусты, убранные желтые поля, теряющие на ветру листву деревья.

ОТПУСКНИКИ

Зеленоватое, с синевой, море величаво накатывает ласковые волны на песчаный пляж. Когда вода откатывается назад, разноцветная галька бормочет, поскрипывает, звенит. Вдалеке медленно приближается к причалу большой белый пароход. На палубе не видно ни души, лишь чайки вьются над широкой трубой с серпом и молотом.

На низкой деревянной скамье сидят двое отпускников и неторопливо беседуют. Оба колхозники, один из-под Ленинграда, другой псковский. Лица по-южному загорелые, в мозолистых рабочих руках как-то непривычно смотрятся пляжные сумки с крымскими орлами на камне. Как и всегда, когда отпуск кончается, отдыхающие начинают толковать о доме, родной стороне, о своих трудовых делах.

— Наш колхоз считался самым отстающим в области, — рассказывал плечистый светловолосый мужчина лет сорока в желтой тенниске, псковский. — Постепенно все деревенские перебрались в город: одни на заводы-фабрики, другие дворниками, только бы не в колхозе. Остались старики да старухи... Помнишь, направляли в колхозы партийных и советских работников? Ну и к нам пришел бывший директор типографии Иван Семенович Васин. Мы, конечно, полагали, в сельском хозяйстве он ни уха, ни рыла, а поди ты! Не прошло и двух лет, как все изменилось: колхоз ожил, зашевелился. Мы неподалеку от города, так он надумал овощами-фруктами в первую очередь город снабжать. Завели парники, птицеферму, в пруды запустили зеркального карпа... Не считался Иван Семенович со временем, сам ездил по стране, набирался опыта в других республиках — доставал нужные удобрения, гидропонные шарики, и бригадиров с собой возил. Не прошло и пяти лет, как колхоз загремел на всю область. И повалил народ к нам из города. Председатель настроил для специалистов хорошие дома с приусадебными участками, для молодежи отгрохал двухэтажный Дворец культуры. В общем, зажили мы по-человечески. Васину присвоили Героя Социалистического Труда, депутат, член обкома... Нашу деревню теперь не узнать: аграрный город! Уже не миллионеры мы, а бери выше: миллиардеры! Были старики и старухи, а сейчас от молодежи отбою нет. Кончают среднюю школу и все остаются в колхозе, после институтов просят направление к нам. А своих, колхозных ребят посылаем на учебу и обеспечиваем стипендией, какая и не снилась обыкновенным студентам. В общем, живем хорошо, зажиточно. Почти у каждого второго своя машина, про мотоциклы я уж не говорю...

Второй отпускник долго молчит, курит и смотрит на приближающийся пароход. Уже слышны крики чаек. Они пикируют за корму и выхватывают рыбешку, когда пароход идет к пристани, чайки всегда его сопровождают.

— На одной земле живем, а вон по-разному, — вздыхает второй. Он невысокого роста, темноволосый с густыми усами. На нем клетчатая ковбойка с закатанными рукавами. — Наш колхоз «Путь Октября» далеко от Ленинграда, в глубинке, места у нас красивые: сосновый бор, озера. Под Лугой много красивых мест. От большака до деревни — дорога черт ногу сломит. Сколько раз начинали ремонтировать, да так и не довели дело до конца. К нам даже автобусы не ходят. Пытались добраться до нас, но после нескольких рейсов вышли из строя. В распутицу живем как на необитаемом острове — никому до нас не добраться. Даже начальству. Семь председателей сменилось за десять лет. Последний за махинации с поросятами пять лет получил. Сейчас новый приехал из районного центра. Ему скоро на пенсию, так он поскорее стал себе первым делом хоромы строить, видно, задумал у нас до смерти обосноваться. Места, я говорил, красивые, озеро рядом, правда, туристы да промысловики всю рыбешку повывели... Выхлопотал наш председатель в «сельхозтехнике» лесопилку, только оборудовали, торжественно пустили, а на другой день четыре дефицитных пилы растянули... Перед моим отъездом бригадира судили: он в заброшенный колодец выгрузил две машины удобрений! А тут еще начальник ГЭС учудил весной во время нереста рыбы: взял, да плотину перекрыл: захотелось голыми руками черпать из реки лещей да щук! Дело было в разлив, ну, плотину подмыло и прорвало... До сих пор — письмо получил от жены — гидростанцию все ремонтируют... Нет у людей никакого интересу в таком колхозе работать. Все больше копаются на своих огородах. В колхозе-то кукуруза от корня поднялась на пять сантиметров, а мальчишки на улице ядреные початки грызут со своего огорода. Тут еще на свиней напала чума. Пятьдесят голов закопали на пустыре... У колхозников же свои свиньи целехоньки. Бегут люди из деревни, если бы не «Калинка-малинка», и урожай некому было бы убирать...

— «Калинка-малинка»? — удивленно смотрит на товарища светловолосый.

— Так у нас называют городских, что на машинах с песнями приезжают каждую весну и осень, ну этих, шефов, что ли? А какие из них работники? Выкопают картошку, а после них половина в земле остается. В прошлом году лен не поспела «Калинка-малинка» убрать — дожди начались, к нам не проедешь — так весь и сгнил на корню.

— Ну и дела... — качает головой светловолосый пскович.

— Послушай, друг! — поворачивается к нему лужанин. — Дай-ка мне свой адресок? Чем черт не шутит, может, уговорю жинку, да переберемся в ваш колхоз! Жинка моя — доярка, а я — полевод. Работы не боимся, честное слово, не пожалеете!

ОТЕЦ ВОРСОНОФИЙ

Отец Ворсонофий — митрофорный протоиерей из Новогородщины. Из себя представительный, высокий, осанистый, с седой бородой до пояса, сзади жидкая косичка, а на голове ни одного волоса. Лысина всегда розово сияет, да и сам отец Ворсонофий доволен жизнью, на его благостном округлом лице всегда улыбка. Он закончил две академии: медицинскую еще до отечественной войны и лет десять назад — духовную. Любит поговорить на мирские темы.

— Мало-мало, сын мой, священнослужителям мирских радостей выпадает, — жаловался он. — Почти круглый год опекаешь верующих: крестины, отпевания, отпущение грехов... Раз в год приедешь в епархию, ну и согрешишь, не без того, сын мой... Есть у меня в областном городе хорошая женщина — кастеляншей работает в гостинице. Всегда встретит приветливо, отдельный номерок приготовит, ванная горячая, простынка махровая...

— Укладывайся в ванну, друг мой бесценный, — скажет она, — а я сейчас водочки из холодильника принесу, осетринки и еще чего-нибудь скоромного! И спинку потру...

Отец Ворсонофий рассказывает, что есть в священном писании такой один пункт, который разрешает попам раз в году разговеться, но так как никто точно не знает этот день, отец Ворсонофий грешит почитай каждый божий день...

Верующие построили ему большой крепкий дом, а куда одному такая хоромина? Вот и сдал райсовету отец Ворсонофий половину дома для клуба студентам сельскохозяйственного техникума. В клубе танцы, концерты, кино гоняют. Не годится лицам духовного звания ходить на мирские зрелища, так отец Ворсонофий вон что придумал: поставил у оконцев, выдолбленных в стене, высокую скамью и вместе с отцом дьяконом каждый вечер смотрит фильмы... Вот только шея от напряжения немеет, а один раз — шел какой-то скучный фильм — отец дьякон задремал и сверзился со скамьи. Неделю, сердечный, ходил с шишкой на лбу.

— Охо-хо, грехи наши тяжкие! — вздыхает отец Ворсонофий и крестит перстами волосатый рот. — Так и несем в этом мире крест наш тяжкий...

ПОНРАВИЛСЯ...

Я сижу в районной столовой и ем чуть пахнущую мясом котлету с бледными макаронами. На окнах колышутся свернувшиеся в трубки липкие ленты с мертвыми мухами, на кухне что-то шипит, трещит и посвистывает. В зале больше половины столов пустые.

Я уже не первый раз ловлю на себе пристальный взгляд молоденькой симпатичной официантки. Невольно приосаниваюсь, стараюсь есть аккуратнее, даже вилку переложил в левую руку. Я вторую неделю в командировке, мне скучно. Я тоже бросаю на нее многозначительные взгляды, улыбаюсь, но пока не решаюсь заговорить. Явно я ей понравился, иначе с чего бы она все время пялилась на меня?..

Еще одна муха сдуру села на липучку и пронзительно зазвенела, пытаясь вырваться на свободу, но скоро крылья ее прилипли и она умолкла. Я бросаю взгляд на официантку, еще шире улыбаюсь, однако она никак не реагирует на это. Убирает со стола и поглядывает на меня. Тогда я незаметно провожу рукой по носу, губам: не прилипло ли чего? Все вроде в порядке. Да нет, ясно, я ей понравился!

— Вы вечером свободны? — набравшись храбрости, спрашиваю я.

— Чего? — удивленно уставилась она на меня. — Вот нахал!

— Чего вы тогда на меня все время смотрите? — рассердившись, напрямик спрашиваю.

— У меня вчера клиент ушел и не заплатил за обед с выпивкой, — поясняет официантка.

ПРОЦЕДУРА

Процедурная сестра приготовила очередную углекислую ванну, сунула в пузырящуюся теплую воду термометр в деревянном футляре и пригласила из очереди, ожидающей в полукруглом длинном коридоре, следующего.

— Вы в первый раз? — сделав отметку в новенькой курортной книжке, спросила она высокого белобрысого парня с авоськой в руке. — Когда заберетесь в ванну, переверните на стене песочные часы. Кончится песок — вылезайте и одевайтесь. Да, вытритесь полотенцем в ванне, а то набрызгаете тут...

— Вас понял, — широко улыбнулся парень и скрылся в кабинете с цифрой 6.

Немного погод я к сестре подошла женщина только что перед этим принявшая в этой кабинке лечебную ванну.

— Я забыла там на табуретке кефир и черные очки...

Сестра вошла в кабинку и увидела такую картину: в ванне сидел с намыленной головой в черных очках здоровенный парень, поглядывая на песочные часы, тер бока мочалкой.

На табуретке стояли две пустые бутылки из-под кефира.

— Не пойму я, сестра, — пожаловался он. — К чему столько кефира дают? Можно ведь лопнуть. И потом попробуй за десять минут хорошо помыться, да еще зачем-то в черных очках?

У КАССЫ

В небольшом помещении, тускло освещенном настенным бра, стоят в очереди в кассу за гонораром литераторы, композиторы, исполнители-артисты. Среди всех своей живостью выделяется похожий на воробышка невысокий, плешивый, с тонкими седыми усиками, человечек. Он всех знает и все его знают. Звать его Аркаша, некоторые называют Аркуня, дружки похлопывают его по плечу, целуются с ним. Воробышек всем своим видом источает радость и добродушие. С его розового личика не сходит жизнерадостная улыбка. Он сутул, почти горбат и воротник замшевого пиджака наползает на короткую розовую шею, топорщит на затылке редкие седые волосы. Аркуня семенит от одного знакомого к другому, для каждого у него находятся приветливые слова.

В помещение входит дородный представительный мужчина с толстой тростью, на нем длинный вельветовый пиджак, на пальце перстень. Серый воробышек тут же прыг-скок к нему на тонких ногах, издали улыбается, кивает головой, ласково тараторит:

— Все еще с палочкой, Олег Борисович? Нет-нет-нет! Не хочу, чтобы вы ходили с палочкой! Не хочу!

Подпрыгивает и чмокает высокого мужчину в щеку.

— Ну, полноте, батенька, — добродушно рокочет Олег Борисович. — Как вы-то, Петя, живы-здоровы?..

Появляется коренастый, морщинистый, с приплюснутым бульдожьим носом мужчина. Он весь в коже: черный лайковый пиджак, кожаная кепочка, под мышкой пухлый кожаный портфель. Воробышек, раскинув короткие ручки-крылышки, уже возле него. Обнимает, целует, задыхаясь от восторга, восклицает:

— Какой талантище! Я видел вас на просмотре... Это потрясающе! Вы бог на сцене! А какой красавец! Красавец!

Назвать красавцем человека с бульдожьим носом можно только в насмешку, однако «талантище» не обижается, снисходительно похлопывает Аркуню по плечу и становится в очередь.

— Рад, душевно рад вас видеть, Лева, — говорит «талантище».

Когда подходит очередь Аркуне получать деньги, он затевает у кассы спор с высоким худощавым мужчиной с нервным бледным лицом. Воробышек уступает ему свою очередь, тараторя при этом:

— Вы герой, Леонард Ильич! Перенести такую операцию... Это не каждый выдержит. Я знаю, что такое предстательная железа...

Высокий мужчина нервничает, оглядывается на очередь, ему неприятен этот разговор.

— Получайте, ради бога, — говорит он воробышку.

— Только после вас, Леонард Ильич! Только после вас! Перенести такую чудовищную операцию! Вы герой! Не спорьте, вы герой! Я знаю, что такое в наши годы воспаление предстательной железы... Или даже хуже?

— Оставьте меня, ради бога! — не выдерживает мужчина с нервным лицом. — Как вас? Расписывайтесь в ведомости — ваша очередь.

— Только после вас! — упирается Аркуня. — Только после вас... Это только подумать: человеку удалили предстательную железу!..

— Да заткнитесь вы, наконец! — на всю комнату истерически вопит выведенный из себя человек с нервным лицом. — Ну, что вы ко мне прицепились? Я вас и не помню...

Аркуня низко склоняет плешивую голову, со скорбным лицом отступает от кассы.

— Я понимаю, — говорит он. — Нервы... После такой операции...

Высокий мужчина швыряет шариковую ручку на стол, поворачивается и, ни на кого не глядя, с безумным видом выбегает из помещения.

— А деньги? — высовывается из квадратного окошка кассирша. — Получите деньги!

Аркуня горестно разводит ручками:

— Его можно понять... Ведь он теперь не мужчина.

Люди в очереди стараются не смотреть на него.

Расписавшись в ведомости и получив деньги, воробышек заметил в дверях черноглазого моложавого мужчину с длинными волосами, в туфлях на высоком каблуке. Расплывшись в радостной улыбке, бросается к нему:

— Вы как всегда неотразимы, Глеб Семенович! Читал, читал вашу последнюю книжку стихов. Потрясающе! Восхитительно! Вы — гений, голубчик! Пушкин! Лермонтов! Омар Хаям!

И с разбегу заключает модного поэта в свои объятия. Тот снисходительно нагибает голову, подставляя чисто выбритую щеку для восторженного поцелуя.

НЕВЕЗУЧИЙ

Говорят, не повезет, так ковыряя в носу можно палец сломать. Виктор Голбин был тихим, спокойным парнем. Ростом и физической силой его бог не обидел, мог за один конец свободно тяжеленный рельс поднять. Никогда сам не дрался и не терпел, когда другие дерутся. Тут же бросался разнимать.

Как-то возвращался домой со свадьбы, у самой калитки споткнулся о булыжник и нос об забор сломал.

Поднакопив деньжат, купил мотороллер, спрыснул с приятелем долгожданную покупку, сел в седло и на своей же улице попался на глаза участковому: составили акт и Виктора лишили на год водительских прав.

Возвращаясь с работы, увидел, как в сквере дерутся двое пьяных. Бросился их разнимать, один ударил его по голове кирпичом. И он, как пьяный стал. Тут как раз подоспела милиция: парни убежали, а контуженного Голбина привели в отделение, где он с трудом шевелил языком. В результате отсидел за хулиганство пятнадцать суток.

Познакомился на танцах с девушкой, пошел провожать ее, а у калитки их встретил разъяренный муж с оглоблей. Оказывается, поругались и жена назло ему ушла в клуб. Оглоблю Виктор у него в конце-концов отобрал, однако на следующий день обнаружил, что у него сломана ключица.

На выходные поехал за город по малину, там змея его за палец укусила.

Стал купаться на глухом лесном озере и запутался в рыболовной сети. И тут ему первый раз в жизни повезло: его крики услышали рыбаки и полуживого, нахлебавшегося воды, вместе с сетью и попавшейся в ней рыбой, выволокли на берег.

— Счастливчик! — заметили рыбаки. — На это озеро месяцами никто не заглядывает.

ОЖИДАНИЕ

Я сидел в кабинете редакции и ждал из Москвы очень важного для себя телефонного звонка. Должна позвонить моя любимая женщина. Мы с ней договорились. Умолк шум в коридоре, перестали хлопать двери: рабочий день закончился и все разошлись по домам.

Тихо. Телефон молчит. Он стоит на краю коричневого стола и никелированный диск с цифрами будто светится. Муха неторопливо ползает по черной трубке. Вот сейчас раздастся телефонный звонок и глупая муха в испуге взлетит... Но звонка нет. Она ведь знает, что я жду. Почему же не звонит? Может, телефонная линия нарушилась, или буря столбы повалила?..

Я вдруг слышу тиканье часов, раньше никогда его не слышал. Часы висят на стене в дальнем конце кабинета. Тиканье становится все громче, отчетливее. Мухе надоело обследовать телефон и она перелетела на портрет космонавта Германа Титова.

Телефон все молчит. Я услышал еще какое-то негромкое глухое тиканье. Верчу головой, но больше часов в кабинете нет. Наконец догадываюсь — это стучит мое собственное сердце. Стучит глухо, тоскливо. Неужели на другом конце провода не чувствуют, что я жду?..

И вот все звуки исчезли, меня обступила гробовая тишина. Муха, казалось, прилипла к портрету, часы и сердце остановились.

Я услышал время. Оно будто ватой укутало, неслышно вошло в меня и остановилось. Время не дышит, не тикает. Оно тише самой тишины. Но я чувствую его, оно отовсюду вползает в небольшую комнату, наполняет ее до самого потолка и начинает пульсировать.

А телефон все молчит.

Я сижу в сумрачном пустом кабинете, смотрю на аппарат, завладевший всем столом, и слушаю равнодушное время.

ПРИНЯЛИ МЕРЫ

В одном глубинном районе снискал себе дурную славу местный поп. Он запойно пил, нетрезвый справлял религиозные обряды, однажды при отпевании на кладбище упал с, паникадилом в могилу и его оттуда вытягивали веревками, спал у церковной ограды, дважды побывал в вытрезвителе. Начальник вытрезвителя, не вникая в суть дела, одним росчерком подмахнул официальный бланк, примерно такого содержания: «В партийную организацию у святской церкви. Сообщаем, что такого-то задержан в нетрезвом состоянии служитель культа такой-то... Просим обсудить его недостойное поведение в коллективе, принять соответствующие меры...»

Когда попик вторично попал в вытрезвитель и дело дошло до райисполкома, там долго думали, как отреагировать на такое безобразие и в конце-концов сообщили о недостойном поведении служителя культа в епархию.

Меры были приняты незамедлительно: святейший синод выехал в район, отлучил спившегося попа от церкви, а на его место прислал молодого энергичного батюшку, недавно закончившего духовную семинарию. Новый служитель культа повел дело как надо: привел запущенную церковь в порядок, часто выступал с интересными проповедями перед верующими, аккуратно справлял религиозные обряды, сумел привлечь в храм божий молодежь.

Одним словом, верующие не могли нарадоваться на нового расторопного батюшку, добрая слава о нем распространилась по всему району, верующих становилось все больше.

А райисполком слал в областной центр телефонограммы, телеграммы, мол, срочно присылайте опытных лекторов-атеистов.

ЗА СПИНОЙ ЖЕНЫ

У забора с велосипеда свалился на тропинку пьяный. Лежа на земле, он силился подняться и громко сквернословил, поминая бога и мать. Проходивший мимо сосед Петя, невысокий, худощавый мужчина лет сорока, подхватил его подмышки, помог подняться и добродушно урезонивал идти домой и проспаться. Но пьяный кудрявый плечистый парень вдруг рассвирепел: отшвырнул от себя велосипед, стал отдирать от забора жердину и орать на всю улицу, что он сейчас всем покажет кузькину мать.

Петя на всякий случай отошел в сторонку, закурил и с неодобрением смотрел на него. Тут из дома чертом выскочила разъяренная Петина жена — Катя и с бранью накинулась на пьяницу. Тот вмиг утихомирился и, бормоча, что нынче же починит забор, подхватил с тропинки велосипед и двинулся восвояси.

Из-за спины жены вдогонку ему разошелся Петя:

— Ах ты, хулиган! Да я тебя сейчас, как бог черепаху! Надо же, весь забор порушил! Догоню и все ребра переломаю!..

Жена вцепилась в мужа, стала успокаивать:

— Не трожь его, Петя! Завтра починит, не то в поселковый заявлю...

— Пусти-и, я его разделаю под орех! — вырывался разбушевавшийся не на шутку Петя. — Видали мы таких в гробу.

Вгорячах, не рассчитав сил, и впрямь вырвался из цепких рук супруги, схватил с земли жердину и... спокойно подойдя к забору, стал прилаживать ее.

— Ишь, раскудахталась, курица... Тут и делов-то на пять минут, — добродушно сказал он жене. — Неси молоток и гвозди!

ШТОПОР

В Ленинграде осенью на улице Рылеева строители взорвали пришедший в полную негодность старый четырехэтажный дом. Через несколько минут у кирпичных развалин собралась толпа. Не обращая внимания на опускающееся на них желтоватое облако вековой пыли, прохожие с любопытством смотрели на руины, будто оттуда должны были появиться по меньшей мере привидения.

Толпа все увеличивалась. Вдруг она пришла в легкое движение: в середину толпы буквально всверлился маленький кругленький человечек в оранжевом кожаном пиджаке и кроссовках. За руку он тянул за собой высокую худощавую женщину с пышной прической на маленькой голове. Наступая на ноги, напирая животом, извиваясь, расталкивая плечами и даже головой, покалывая локтями, дыша в шею, он упорно, штопором, пробивался вперед. Женщина, руку которой он не отпускал, смущенно улыбаясь, извинялась направо и налево, но ни на шаг не отставала от него.

Не прошло и нескольких минут, как человечек мастерски пробуравил плотную толпу насквозь и остановился на краю котлована, зачарованно глядя на гору битых кирпичей, штукатурки и мусора. Рядом с ним стояла высокая женщина с недовольным лицом и поправляла мятую прическу.

— Ты прямо штопор, Дима, — говорила она. — Ну и что тут интересного?

— Бывают, сейфы находят, вделанные в стены, — отвечал Дима, обшаривая глазами развалины. — И клады находятся, я сам читал...

А сзади еще многие пытались протиснуться вперед, но больше никому не удалось. Это только под силу штопору...

Невольно вспоминается случай, рассказанный очевидцами, когда люди в минуту смертельной опасности, например, во время бомбежки в военные годы, ухитрялись забиваться в такие узкие щели, что потом приходилось при помощи кирки и лопаты их оттуда извлекать. Но то был могучий инстинкт самосохранения, а тут что: инстинкт любопытства?..

ПУСТАЯ БУТЫЛКА


Жаркий воскресный день. Парк отдыха. Отдыхающие стоят в длинной очереди на поплавок, где на открытой террасе за столиками можно выпить бутылку пива и закусить. С берега на плавучий ресторан перекинуты дощатые мостки. Люди стараются поскорее поесть и освободить место для ожидающих. Солнце печет немилосердно, на небе ни облачка, на реке не шелохнется тростник, из серебристого динамика льется негромкая музыка.

На террасе, возвышаясь над очередью, с самого края сидят в плетеных креслах два парня. Оба в потертых на коленях джинсах и одинаковых безрукавках с улыбающимся Челентано в соломенной шляпе на груди. Они уже давно пообедали, официантка все убрала со стола, перед ними лишь два стакана и пустая бутылка из-под пива. Лениво перебрасываясь словами и дымя сигаретами, парни сверху вниз равнодушно смотрят на млеющую на солнце толпу. А им не жарко тут в тени полосатого тента, они развалились в креслах, вытянули в проходе длинные ноги, мешая официантам проходить с подносами и скалят себе зубы.

Пустая зеленоватая бутылка пускает яркие зайчики в глаза стоящим в очереди, синеватый сигаретный дым колышется у самого лица, а веселый Челентано в соломенной шляпе на их безрукавках демонстрирует большие белые зубы.

СТОЛБИК С ГЛАЗКАМИ

Длинноволосая высокая стройная девушка в джинсах и узкой кофточке, обтягивающей маленькую грудь, смело переступает порог директорского кабинета.

— Я закончила в этом году Технологический и направлена к вам на работу, — чуть растягивая окончания слов, бойко рапортует она.

Пожилой грузный директор с мешками под глазами вертит в руках новенький синий диплом, с гербом на корочке, направление, потом поднимает глаза на новоиспеченную выпускницу. И в глазах у него — равнодушие и разочарование.

— Где бы вы хотели у нас на заводе работать? — спрашивает он.

Девушка хлопает длинными, обработанными тушью, ресницами, подведенные синим карандашом глаза вопросительно смотрят на директора.

— Я — инженер, — с гордостью произносит она. — Дипломированный.

— А что вы умеете делать?

— Ничего, — с ослепительной улыбкой отвечает она. — Если вам инженеры не нужны, то отпустите меня, пожалуйста, домой...

— Где же ваш дом?

— В Ленинграде...

Директор пишет шариковой ручкой резолюцию, размашисто подписывается и говорит:

— И рад бы, милочка, но не имею права, три года поработаете в нашей Тьмутаракани... В отдел кадров!

— Три года! — в ужасе закатывает красивые глаза девушка. — Это же вечность!

Она выходит, а директор сокрушенно вздыхает.

— Еще один Столбик с глазками... Огород мне из них городить, что ли?

НАШ ДИРЕКТОР

У пивного ларька после работы двое тянут из кружек пенистое свежее пиво. Настроение у них хорошее, как это часто бывает у питейных заведений, быстро разговорились:

Первый. Хорошо пивко-то нынче, а?

Второй. Только привезли, чешское...

Первый. (Внезапно мрачнеет, очевидно, что-то вспомнил). Эх, ну и директор же у нас шляпа! Круглый дурак. Ну, как можно такому чурке доверять руководство целым заводом? Ему любой проходимец очки вотрет! Из-под носа воруют дефицитные материалы, а он и в ус не дует! Сидит себе в кабинете и бумажки подписывает, а что у него делается в цехах ни черта не знает!.. Одним словом, дурак и уши холодные!

— Он вас чем-то обидел? — интересуется Второй.

— Ему обидеть человека — раз плюнуть! Хам, невежа...

— А я был об Иване Петровиче лучшего мнения, — спокойно замечает Второй. — Он мой свояк.

Первый какое-то мгновение ошеломленно смотрит на него, потом одним махом выпивает пиво и отводит поскучневшие глаза в сторону.

— Послушайте, вы ему, пожалуйста, не говорите, что я его критиковал, — тусклым голосом произносит Первый. — Он все равно умнее не станет, а меня живьем сожрет без соли... — поворачивается и решительно направляется прочь, даже не прикоснувшись ко второй кружке.

— Вы же пиво не допили, товарищ! — говорит ему вслед Второй. — Целую кружку!

— Да-а, кислятина... — бурчит под нос Первый и уходит, не оглядываясь.

У ВОЕНКОМАТА

Пасмурный осенний день. Серые облака низко плывут над райцентром. Во дворе военкомата большое оживление: матери, девушки, друзья окружили одетых в поношенное новобранцев, прощаются. На бревнах у забора сидит парень и, наклонив наголо стриженую голову, наяривает фокстрот на гармошке: несколько пар лениво танцуют. Дождик с ветром то припустит, то затихнет. Слышатся веселые голоса, смех — это где молодежь. Матери угощают сыновей из принесенных узелков домашней снедью, глаза у них заплаканные. Отцы курят в сторонке, перебрасываются словами. У некоторых на отворотах пиджаков поблескивают ордена и медали.

Бросается в глаза закутанная в пуховый платок пожилая крупная женщина с толстыми ногами в валенках с резиновыми галошами. Она сует худенькому остролицему пареньку в джинсовой куртке домашнюю колбасу, сваренные яйца, круглый хлебец. Все разложено на чистой белой тряпице.

— Закуси, Петенька! — слезливо упрашивает она. — В армии такой колбаски не попробуешь...

Петенька хмурится, отворачивается и с тоской поглядывает на молодежь, что пляшет русского под гармонь. Особенно это хорошо получается у юноши в сбитой на затылок кубанке.

— На кого же ты меня, родимый, покидаешь? — громко всхлипывает женщина. — Как я тут без тебя, мой кормилец? Изведусь ведь вся-я...

Подтянутый прапорщик в зеленом плаще и мокрой фуражке, улыбается и бодро говорит:

— Не на век же провожаешь своего сына, мамаша! Через два года как миленький вернется!

— Кабы сынка-а! — белугой ревет женщина в пуховом платке и глыбой повисает на тощем пареньке. — Муж это мой ненаглядный Петенька-а-а...

ОЧЕНЬ КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ

                                 МЕСТЬ

Федор Константинович очень любил молодежь, стоит в праздник прийти к его взрослым сыновьям гостям, он тут же охотно присоединяется к ним и, выпив за компанию две рюмки, — больше он в рот не брал — заводил долгие разговоры о жизни, политике, новостях. Знал он многое, но молодым людям хотелось поговорить и о своих делах, а Федор Константинович, сев на любимого конька, уже не мог сам остановиться.

Как-то пришли сыновья вечером из кино с девушками. Отец — он уже спать собирался — выскочил из своей комнаты — и бегом в ванную, где в стакане с водой он всегда на ночь розовую вставную челюсть оставлял. Но Татьяна Андреевна — жена его — на этот раз упредила: еще раньше, когда дверь сыновьям и девушкам открывала, взяла, да и спрятала подальше стакан с челюстью.

— Познакомься, папа... — представили своих смущающихся девушек сыновья.

Федор Константинович молча с достоинством кивнул и с кислой миной скорее в спальню.

А жена отвернулась к стене и давится от смеха: вот отомстила, так уже отомстила! Без вставной челюсти ее говорливый муж и двух слов прошепелявить не может.

                                 ДЕРЖИСЬ, ПАПАХА!

Получив от командира полка на первом году службы за самоволку пятнадцать суток ареста на гауптвахте зеленый новобранец тешил себя сладкой мыслью, что, демобилизовавшись и вернувшись в Ленинград, он скажет в автобусе первому попавшемуся полковнику: «Эй, Папаха, оторви мне билетик!» И протянет пятачок.

Через три года, вернувшись домой, подтянутый, широкоплечий молодой человек, при встрече на улице со старым офицером, все время ловил себя на желании энергично вскинуть руку к виску и пройти мимо строевым шагом...

                                 ОХОТНИК

В месяц раз Иван Петрович Коновалов с личным шофером в субботу выезжал за город на охоту. По натуре он был медлительный, явно склонный к полноте человек. Аппетит у него был отменный, он и в машине всегда чего-нибудь жевал. Ружье имел лучшей марки, да и все справное охотничье снаряжение вызывало зависть у других охотников.

В «газике» он устраивался рядом с шофером, клал разряженную двустволку на колени и, откинувшись на сидении... сладко засыпал... Коновалов любил не только поесть, а и поспать.

— Иван Петрович! — вежливо толкал его в бок шофер. — Вижу куропаток на обочине.

— Сколько? — не открывая глаз, сонным голосом спрашивал Коновалов.

— Две штуки!

— Поехали дальше, будет больше. — И снова засыпал.

Через несколько километров по лесной дороге.

— Иван Петрович, заяц! — будил шофер.

— Из машины попаду? — открывал один глаз Коновалов.

— Лучше бы, конечно, вылезть...

— А что заяц? Стоит или сидит?

— Убежал заяц... — вздыхал шофер, трогая машину.

— Ты осторожнее на ухабинах, — зевал начальник и снова закрывал глаза.

А в понедельник на работе делился с коллегами:

— Отлично я выспался... то есть поохотился в этот выходной: две куропатки, заяц!..

                                 ГАРДЕРОБЩИК

В научно-исследовательский институт назначили нового директора. Сотрудники обсуждали это важное событие. Докатилась весть и до раздевалки.

— Новый директор? — заинтересовались у гардеробщика. — Каков он из себя?

— Высокий, седовласый, нос с горбинкой...

— Что он носит? Пальто-реглан? У него какой зонтик?

— Обыкновенный...

— Покажите, пожалуйста, его пальто! — попросил гардеробщик.

Гардеробщикам одежда человека может гораздо больше сказать о нем, чем его внешний вид.

                                 СКРОМНЯГА

Супружеская чета возвратилась домой с вечеринки, на которой чествовали коллегу мужа, на днях ставшего доцентом.

— И этот тебя, Вася, обскакал! — упрекнула мужа расстроенная жена. — Подумать только, Петров теперь доцент! Ты же сам говорил, что он бездарь и тебе в рот смотрит? Петров доцент, а мой муж — все еще старший преподаватель! Все, все тебя обошли...

Муж разводил руками, вздыхал, мол, видно, не судьба, ничего не поделаешь...

А потом жена случайно узнала, что ее скромняга Вася уже два года доцент, а вот зарплату домой по-прежнему приносил, как старший преподаватель.

                                 КРЕМЕНЬ

Костя Балалайкин мог выпить сколько угодно и держаться на ногах. И речь его не становилась невнятной. На свадьбах он последним вставал из-за стола, когда уже все подчистую было выпито. Не шатался, не пел песен. И не верил, что другие в пьяном виде совершенно теряют голову, считал, что притворяются. Правда, нос его постепенно приобрел морковный цвет и лоснился. Иногда за столом он вынимал пудреницу и пуховкой припудривал его. У него была любимая присказка: «Не тот, кто под столом валяется, но вылез и выпил стакан, а тот, кто под столом остался — вот кто воистину был пьян!»

Очевидцы рассказывали, как Балалайкин однажды на спор, зажав пальцем одну ноздрю, другой выпил целый стакан водки и ничего, не опьянел...

Накрошить в тарелку хлеб, вылить туда поллитру водки и выхлебать ложкой «тюрю», как Костя называл это дьявольское месиво, ему вообще ничего не стоило. Когда его просили, он охотно это делал. Водка была, естественно, за счет спорщика.

Будучи необычайно крепким в отношении выпивки, он частенько один оставался за столом — все уже свалились — а пить в одиночестве ему было скучно. Подойдя к сунувшемуся в угол приятелю, Балалайкин приподнимал ему голову, двумя пальцами раздвигал ресницы и, поглядев в зрачок, радостно восклицал:

— Ну, ты еще молодцом, Петя! Давай, дружище, еще по рюмочке? Слышишь?!

— Кремень! — удивлялись собутыльники. — Тебя невозможно перепить!

Когда его спрашивали, как он чувствует себя по утрам с похмелья, Балалайкин, посмеиваясь, говорил: — Все ничего, но в башке тяжелый утюг. Повернешь голову, а утюг мешает: возвращает ее в первоначальное положение... А острым концом этот чертов утюг, как компас, всегда указывает на ближайший пивной ларек!..

                                 НА ОКРАИНЕ

По проекту новостройки необходимо было снести несколько деревянных домишек. Хозяевам предложили благоустроенные квартиры в новом доме.

Люди держали на окраине города коров, свиней, кур, гусей, пришлось от всего этого отказываться. Одна же семья — она до последнего не хотела покидать свой дом — получила трехкомнатную квартиру на четвертом этаже и ухитрилась там поселить и свою корову. Буренку быстро научили подниматься и спускаться на волю по бетонной лестнице. Дети таскали в мешках траву, на зиму запасали сено на чердаке. С весны до осени корова паслась на лугах, а жила во времянке. Зимой же занимала в квартире одну из комнат. Три года жила в доме корова и не было ни единой жалобы от соседей, потому что весь подъезд покупал у хозяйки отменное парное молоко, которое не чета магазинному.

Никто бы и не знал об этом из городских властей, если бы не один случай: жильца из другого подъезда вызвали на административную комиссию горсовета, где заявили ему, что от жильцов поступили жалобы, дескать, его овчарка днем и ночью лает, а недавно покусала двоих на дворе, мол, придется вас оштрафовать, а еще лучше, если бы такую бешеную собаку вообще убрать из квартиры.

И тогда расстроенный хозяин овчарки заявил:

— Подумаешь, собака... Вон, в третьем подъезде четвертый год дойную корову держат, и то ничего!..

                                 ПРОЩАЛЬНАЯ

Жена уходит от мужа. Ее родственники помогают выносить из комнаты мебель, скатывают на полу богатый ковер, запихивают в мешки постельное белье.

Муж, ссутулившись, стоит у раскрытого окна и курит. Хотя он бодрится, но, видно, что ему не по себе.

— Все забирай, мне ничего не жалко, — насмешливо говорит он. — Без тебя я еще больше добра наживу...

В комнате почти ничего не осталось, кроме старого дивана и нескольких продавленных стульев. На обоях прямоугольные пятна — следы офортов.

— Бери в кухне шкаф, табуретки — все бери! — закуривая очередную папиросу, бросает муж. — Снимай люстру, даже можешь выключатель вывернуть...

Жена подходит к окну и хочет забрать с подоконника негромко играющий транзисторный приемник.

— Не трожь! — вдруг взрывается муж, глаза его сверкают, руки трясутся. — На что он тебе? Все равно в музыке ни уха, ни рыла не понимаешь! Ну, скажи, что сейчас исполняют? Что?!

— Прощальную, — усмехнулась жена.

И спокойно забирает импортный приемник.

                                 СЧАСТЛИВЫЙ БИЛЕТ

Молодой человек опустил в кассу пятачок, оторвал билет и принялся его внимательно разглядывать. Улыбнулся и положил его в рот.

— Что вы делаете? удивилась пожилая женщина.

— Счастливый билетик, — пояснил молодой человек.

Немного не доезжая университета в автобусе появился контролер. Приперев студента к стенке, стал требовать штраф.

— У меня был билет, — лепетал покрасневший молодой человек.

— Где же он?

— Я его съел.

— Платите штраф, не то остановлю автобус и сдам в милицию, — пригрозил контролер.

— Если я еще сегодня и экзамен не сдам, — выкладывая рубль, сокрушенно заметил студент, — то перестану верить в народные приметы...

                                 РАССТРЕЛ

Это было в 1942 году под Витебском. Двух пленных партизан фашисты расстреливали у обшарпанной кирпичной стены. Здоровенный, атлетического сложения, парень весь съежился, спрятал лицо в ладонях и дико, по-волчьи, завыл. Рядом с ним стоял невысокий щуплый скуластый человек лет тридцати. Он гордо выпрямился и смело смотрел на дула автоматов. Скосив горящие ненавистью глаза на гиганта-соседа, с презрением проговорил:

— Заткнись, Сидор! Не позорься перед фрицами! Эх, а еще говорят: в здоровом теле — здоровый дух!

Прозвучали трескучие автоматные очереди и они оба, сложившись пополам, рядом упали на красноватую землю.

                                 ЗЕРКАЛО

Это был громоздкий, заросший до ушей колючей щетиной, мужик. Нос перебит, щеку наискосок пересекает красноватый шрам, может, из-за этого он терпеть не мог зеркала. А симпатичная молодая жена напротив, любила повертеться перед зеркалом. Он все в доме разбил, кроме одного, самого большого, что было врезано в дверцу нового двухстворчатого шкафа.

— Разобью когда-нибудь и это, — ворчал он, с неодобрением глядя на прихорашивавшуюся у зеркала жену.

А ненароком увидев себя в зеркале, ругался и плевался на свое изображение.

                                 ОХОТНИК

Дед Егор всю жизнь нигде не работал: то прикидывалсяинвалидом, то справкой обзавелся, что у него хронический радикулит, что не мешало ему днями на рыбалке, да на охоте пропадать. Немного пчелами баловался и шапки из убитых лис шил. Так весь век и прожил за широкой спиной своей работящей жены.

Однако, в старости за пенсией пожаловал в райсобес. А рабочей книжки нет.

— Какая же у тебя специальность, дедушка? — полистав его сомнительные справки, поинтересовались там.

Дед Григорий долго думал, а потом обрадованно выпалил:

— Охотник!

                                 ОПАСНЫЙ ТРОФЕЙ

Когда наши войска освободили Калининград, в форте обнаружили среди других трофеев рулоны пестрого цветного шелка. Местное население тут же пустило красивый материал в дело: стали шить из него рубашки, платья, юбки.

Впрочем, очень скоро трофейный «шелк» был поспешно изъят из употребления. Несколько женщин получили серьезные ожоги. Стоило искре попасть на рубашку или платье, и одежда тут же с треском вспыхивала. Оказалось, что это был какой-то, новый вид пороха для снарядов.

                                 КОТЛЕТА

— Послушайте, девушка, это что? — возмущенно тычет вилкой в тарелку гражданин в столовой.

— Вы что, слепой? Котлета, — равнодушно отвечает официантка.

— У нее такой вид, будто ее кто-то до меня жевал... Подайте книгу жалоб!

Официантка нехотя приносит растрепанную тетрадь. Посетитель старательно пишет туда жалобу.

— Учтите, кроме котлет, у нас ничего нет, — заявляет официантка.

На следующий день наискосок появляется резолюция заведующего: «Ввиду того, что клиент котлету съел, жалобу считать недействительной.» Подпись.

                                 В ОЧЕРЕДИ

— Где ж это тебя, Василиса, угораздило синяк под глазом заработать?

— На работе... ящиком задело.

— Чего же это у вас в магазине ящиками бросаются?..

— Что-то, Василиса, твоего мужа не видно? Заболел?

— Уехал в командировку...

— Надолго?

— На пятнадцать суток.

— То-то я гляжу, ты ему уж который день передачи в милицию носишь!

                                 УГОСТИЛ

Вечер удался на славу: была хорошая выпивка, отличная закуска, замечательная музыка. Много острили, смеялись, хвалили хозяина за угощение.

Гости разошлись по домам навеселе и весьма довольные вечером.

Утром на службе организатор вечеринки раздал гостям аккуратные листки со счетами, куда была включена даже стоимость хлеба.

— Дружба дружбой, как говорится, а табачок-то врозь, — непринужденно улыбаясь, приговаривал он. — Люблю, друзья, во всем порядок!

                                 ЭХ, ЗАЧЕМ!

Мой один хороший знакомый три года ухаживал за девушкой, а предложения все не делал. Той надоело ждать и она решила выйти замуж за моряка-лейтенанта, с которым недавно познакомилась на танцах. Тот был скор на решения, да, видно, и отпуск кончался. Дело уже шло к свадьбе, когда мой приятель спохватился, что подружка-то его вот-вот уплывет. Не долго думая, он вскочил на мотоцикл, примчался на улицу, где она, жила с родителями и увез ее к себе домой. На другой день зарегистрировались и сыграли свадьбу.

С тех пор прошло много лет.

Недавно мой дружок с горечью признался:

— Ну и дурак же я был, молодой! Ну, зачем я увез ее на мотоцикле? Эх, зачем только?!

                                 ПОБЕДИЛ

В кафе пришел человек средних лет в помятом костюме и с красными глазами. Стараясь не шататься, занял место за свободным столиком, попросил меню. Раскрыв его, принялся внимательно изучать. Глаза его стали мигать, голова клониться на грудь...

Когда официант разбудил его, человек поспешно достал из кармана бумажник, положил червонец на стол.

— Сдачи не надо, — сказал он. — Все было очень вкусным. Особенно мне понравился бифштекс.

— ?

Встал и, стараясь не пошатываться, направился к выходу.

                                 ХРУСТАЛЬНАЯ ВАЗА

Крепко подвыпивший муж в коммунальной квартире поругался с женой. Когда дело дошло до драки, соседи вызвали по телефону милицию. Супруги враз утихомирились, стали протокол составлять. У мужа на лбу зияла кровоточащая рана.

— Кто это вас? — спросили его.

Муж молча отвернулся, явно не желая отвечать.

— Это я его, пьяницу проклятого, огрела ночным горшком! — гордо заявила жена.

— Врет, стерва! — так и подскочил на стуле утихомирившийся было муж. — Не горшком, товарищ начальник, а... а хрустальной вазой!

                                 ЛЕКЦИЯ

В столовую дома отдыха входит культработник, громко, на весь зал объявляет:

— Товарищи отдыхающие! Сегодня после ужина в актовом зале состоится лекция: «Есть ли жизнь на Земле».

В столовой смех, потом реплика:

— А кто в этом не сомневается, можно не приходить?

Лектор, разумеется, оговорился: надо было сказать «Есть ли жизнь на других планетах», однако не заметил своей ошибки, сурово продолжал:

— Приглашаются все. Товарищи отдыхающие, приходите лучше по хорошему...

                                 ЦЕННЫЙ ПОДАРОК

После войны, когда началась демобилизация военнослужащих, в одном полку провожали домой сослуживца. Ему преподнесли добротно упакованный пакет и попросили вскрыть, лишь когда приедет домой. Демобилизованный поднял подарок и ахнул: он весил минимум пуда два!

Прощаясь, однополчане, перемигиваясь, приговаривали:

— Не забывай нас, дружище, позванивай!

— Да как мне до вас дозвониться из деревни? — удивлялся солдат.

— Ничего, позванивай, друг, позванивай! — смеялись друзья. — Мы услышим...

Он снова вспомнил их напутственные слова, когда притащив за три версты на себе тяжелый пакет, наконец, развернул его дома: в пакете был бронзовый колокол с часовни.

                                 ЧИСТЮЛЯ

В туалет вошел человек в галошах, сделав свои дела, вынул из кармана мыльницу с куском розового мыла, тщательно вымыл руки, включил горячий воздух, высушил их, спрятал в карман пиджака мыльницу и, выставив перед собой растопыренные пальцы, как хирург перед операцией, важно направился к выходу. Дверь он открыл ногой.

                                 В ОБЩЕСТВЕННОЙ БАНЕ

Молодая женщина сидит в бане на каменной скамье и трет себя намыленной мочалкой. И вдруг слышит голос:

— Здравствуйте, Маргарита Николаевна!

Женщина изумленно смотрит на маленького худого мальчика, таращившего на нее большие глаза. Это ученик второго класса Боря Власов.

— Ты что тут делаешь, Боря? — ошеломленно спрашивает она, прикрываясь тазиком.

— Моюсь. Мама говорит: «Вон твоя учительница, иди поздоровайся».

                                 РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ГУСЬ

Шофер Василий Титов работал на лесовозе, зарабатывал неплохо, но любил выпить. Рослый, с выбивающимся из-под шапки ржаным чубом весельчак и заводила, он всех знал и все его знали. Как-то перед рождеством, возвращаясь на пустом лесовозе домой, увидел, как при въезде в деревню дорогу неспешно переходит рослый гусь. Гусь не курица, не будет метаться, шарахаться, уж ежели идет прямо, то не свернет. Сообразив, что рождественский гусь с начинкой на столе — одно объедение, Василий изловчился и аккуратно придавил жирную птицу.                                            

Остановил мощный лесовоз, вышел из кабины и покричал у калитки хозяйке — Васька-шофер считал себя честным малым — мол, так и так, нечаянно задавил гуся, получи, хозяюшка, за причиненный урон пятерку!

Та взяла деньги, сунула в карман, потом нагнулась, подхватила рождественского гуся и молча пошла к калитке, оставив Ваську на дороге с раскрытым ртом.

КАРТИНКИ С НАТУРЫ

                                           1.

Только что научившийся читать первоклассник, увидев на руке одного из гостей, пришедших к ним, вытатуированное имя, год рождения и надпись «Маня», вежливо попросил:

— Дяденька, снимите, пожалуйста, рубашку, я почитаю, что у вас написано на груди?..

                                           2.

После того, как ребята, собирающие по квартирам макулатуру, подвези итоги, один из них озабоченно сказал:

— Мы сегодня меньше всех соберем, опять нам на совете дружины всыпят!

— Вовка, у тебя же папа профессор! — вспомнил другой. — У вас должны ведь быть тяжелые книжки?

— Тяжелые? — на мгновение задумался Вовка и обрадованно воскликнул: — Есть, да и много!

Счастливые школьники приволокли на склад макулатуры каждый по три синих тома «Большой Советской Энциклопедии».

                                           3.

— Сашенька, скажи гостям, кто твой папа? — ласково просит малолетнего сына мать. И поворачивается к гостям: — Он у меня уже много слов знает!

Сашенька морщит маленький лоб и молчит.

— Жу-у... — нараспев, подсказывает мама.

— Жулик! — радостно восклицает малыш.

— Да нет же, глупенький, — краснеет обескураженная мамаша. — Журналист... Запомни: журна-а-лист!

                                           4.

Мать за что-то долго и нудно отчитывала взрослую дочь. Четырехлетний Юра слушал, слушал, а потом тоже ввернул:

— И еще ты, мокропрохвостая ворона!

                                           5.

Юра спрашивает в трамвае кондукторшу:

— Тетенька, когда нам слезать?

— Сиди, милый, — добродушно отвечает та. — Куда тебе торопиться?

— Не дай бог, в парк увезет, как же нам потом домой добираться? — серьезно замечает малыш.

                                           6.

Юра спрашивает зимним вечером на Невском проспекте у Аничкова моста мать:

— Мама, чего это голые дяденьки надумали в такую стужу лошадок купать в Неве?


                                           7.

 Юре очень понравилось сидеть в вагоне поезда, на котором уезжали в Москву родственники. Проводница попросила провожающих покинуть вагон; Юра, глядя в окно на оживленный перрон, стал умолять мать:

— Ну, не уходи, пожалуйста! Давай еще немножко попровожаем...

                                           8.

Юра сосредоточенно листает семейный альбом, тычет пальцем в фотографии и поясняет:

— Это папа, это мама, это бабушка...

Перевернув толстый лист, на котором были наклеены только его несколько фотографий, озадаченно замолчал:

— А это кто? — спрашивают Юру.

Немного подумав, отвечает:

— Это? Это мы... — и важно тычет себя пальцем в грудь.

                                           9.

Когда ему надоели приставания подвыпившего дядюшки, он вежливо заметил:

— Дядя Петя, вы — дураки!

                                           10.

У одного преподавателя вошло в привычку задерживать ребят в классе после звонка. При этом он всегда говорил:

— Извините, ребята, я вас опять задержал...

Юра принес из дома будильник, завел его и поставил учителю в стол. После окончания уроков учитель по привычке задержал ребят в классе и тут пронзительно задребезжал будильник. Учитель так и подпрыгнул за столом.

— Чья это глупая шутка? — сердито спросил он, оглядывая класс.

— Это не в шутку, а всерьез, — невозмутимо заметил со своей парты Юра.

                                           11.

Рассказывая о Камчатке, учитель географии заметил, что от наших берегов ушла рыба иваси.

— Скажите, пожалуйста, а когда она вернется? —спросил один из учеников. — Такая вкусная рыба!

                                           12.

Сын тычет пальцем в фотографию японца в учебнике и говорит отцу:

— Нам учительница сказала, что японцы очень мало едят... Почему же тогда у них зубы такие большие?

                                           13.

За какую-то провинность мать сурово отчитывала старшего сына. Юра, которому только что попало от брата, принес из другой комнаты отцовский ремень.

— На, мама, — протянул он его ей. — Отлупи его, оболтуса, как следует!

                                           14.

Мать упрекает сына:

— Опять, негодник, сломал игрушку? Ну, погоди, я заставлю тебя уважать игрушки...

— А я заставлю тебя новые покупать! — бубнил разобиженный мальчик.

                                           15.

У учительницы немецкого языка была фамилия Бромлей. Школьники прозвали ее «Бармалей».

                                           16.

У недостроенного дома остановилась грузовая машина и из нее стали выгружать ванны. Их вынимали одну из другой и рядком складывали на землю.

— Посмотрите, — радостно закричал Юра, увидевший в окно эту картину. — Нам железные гробы привезли!

                                           17.

Юра приходит вечером домой с большой шишкой на лбу.

— Опять подрался? — спрашивает отец. — Кто тебя?

— Я сам, — бурчит сынишка.

— Как это сам? — удивляется отец.

— Я не виноват, что людям показывают скучные фильмы, — мрачно объясняет Юра.

Оказывается, он с приятелями бегал в летний кинотеатр, там они забирались на деревья и без билета смотрели фильмы для взрослых. Если фильм интересный, ребятишки высиживали на суках до конца — они, как гроздья, облепляли парковые деревья, примыкающие к кинотеатру без крыши, если скучный, то, случалось, засыпали и перезревшими плодами падали на землю. Их так и звали в городе — «паданки».

                                           18.

В отсутствие родителей малолетние дети затеяли игру в «папу-маму»: готовили на полу понарошку обед, что-то мастерили, делали вид, что читают газеты, шьют на машинке. А потом кто-то предложил:

— А теперь давайте ляжем в кровать и будем ругаться, как папа с мамой!

                                           19.

— Петя, дай мне «Робинзона» почитать?

— Не дам.

— Жалко, что ли?

— Знаю я тебя, неотдавалу!

                                           20.

      К нам часто заходили в гости два неразлучных приятеля: Ганюшкин и Дюнин. Они были большие любители выпить и закусить на дармовщину. Когда они пожаловали в дом в очередной раз, недолюбливавший их Юра заметил:

— Пришли... Эти, Гадюнюшкины!

                                           21.

К сельским жителям приехали из города дальние родственники. Не застав никого дома, от скуки заговорили с мастерившим летучего змея сопливым и насупившимся мальчуганом.

— Как папа поживает, мальчик?

— Надмально, — не поднимая головы, ответил мальчуган:

— А мама?

— Надмально.

— Ну, а вообще как живете-можете?

— Надмально— малыш взглянул на гостей и солидно прибавил: — Вчерась почтовый ящик купили. Все, как у людей.

                                           22.

Юрке прочитали сказку про Машу-падчерицу.

— А что такое падчерица, знаешь? — спросили у него.

— Это болсая-болсая черепаха, — заявил он.

                                           23.

Два братишки-близнеца, оставшись одни дома, затеяли игру в пожарники. Вместо касок надели на головы чугунки, а потом никак не смогли снять их.

Вернулись с работы родители, а ничего не видящие близнецы сидят на полу с одинаковыми чугунками на головах и орут благим матом, размазывая черные слезы по щекам.

Пришлось матери просить у председателя подводу и везти несчастных братцев... в кузню, что находилась в соседней деревне.

Лошадь тащится по неровному проселку, а чугунки стукаются друг о дружку и гудят, как маленькие колокола.

                                           24.

Бабушка чуть свет будила внуков.

— Вставайте, родимые, в школу пора.

— Что ты, бабуля! — возражали дети, тараща на ходики с кукушкой заспанные глаза. — Еще и шести нет!

— Не беда, родимые, — успокаивала бабка. — Пораньше уйдете, пораньше придете!

                                           25.

Петю во дворе большого дома прозвали «Иди-учи». Его отец — хмурый неразговорчивый человек — где бы не встретил сына на улице, обычно басом говорил: — Иди, учи-и!

                                           26.

Ларисе пять лет. У нее во рту дырка: зубы меняются. Подражая бабушке, утром за завтраком протяжно вздыхает и шепеляво произносит:

— Мне все сны снятся... И все к плохому-плохому!

                                           27.

Мальчишки после кинофильма о войне.

— А что такое керза?

— Керза? — соображает самый смышленный из них. — Это... ну, представьте себе влажный собачий нос...

                                           28.

— У тебя тройка по физкультуре? — удивляется отец, глядя в дневник сына. — Ты же у меня атлет! Всегда были одни пятерки, в соревнованиях участвуешь... А тут не мог через дурацкого коня прыгнуть!

— Мог бы, да... — мнется сынишка.

— Что же случилось?

— Передо мной Петька прыгнул, а у него ширинка расстегнута... Все засмеялись, ну и я отказался прыгать.

                                           29.

Лариса сидит на подоконнике и с высоты пятого этажа смотрит на тротуар.

— Мама! — кричит она. — Иди, посмотри, по улице шагает большой черный зонт на красных ножках!

                                           30.

В детском садике подрались Юра и Петя.

— Вот сейчас заведующего вызову... — пригрозила воспитательница.

— Светлана Николаевна, не надо! — взмолился Юра. — Я лучше сам умру!

                                           31.

Вернувшись из садика, Юра с гордостью похвастался:

— Мама, у нас сегодня доктор из носа мозги брал... У меня хорошие!

                                           32.

Провинившийся Юра приносит отцу яблоко.

— Не возьму, — отказывается тот. — Я на тебя, озорника, обиделся: зачем мои кеды к паркету прибил?

— Чтобы не убежали, — отвечает сын й, вздохнув, уходит.

Немного погода снова появляется, в руке надкушенное яблоко.

— Это хорошо, что ты на меня обиделся, — заявляет он. — Яблоко-то кислое-прекислое...

                                       33.

Лариса принесла домой где-то найденную марку с изображением Гитлера. Мать увидела и пришла в ужас.

— Кто это? — воскликнула она. — Где ты взяла эту гадость?

— Робертино Ларенти, — невозмутимо ответила девочка. — Он поет и танцует.

                                           34.

«Жигули» остановились у сельского дома. Молодая модная женщина в черных очках опустила стекло и обратилась к проходящему мимо мальчику.

— Подойди сюда, дружочек, я хочу тебя что-то спросить...

— У меня, тетя, штаны рваные, — смущенно заметил малыш и убежал.

                                           35.

Отец подарил сыну-школьнику наручные часы, тот не расставался с ними ни днем, ни ночью. Постоянно сверял их с сигналами по радио точного времени, у всех спрашивал, сколько на их часах и с гордостью говорил:

— Ваши вперед бегут на две минуты, а ваши — отстают на целых четыре!

Как-то с книжкой сын надолго засел в туалете. Когда он оттуда вышел, отец с неудовольствием заметил:

— Ты, Юра, целый час просидел!

Сын взглянул на часы и невозмутимо поправил:

— Ровно одиннадцать минут.

                                           36.

Плотник, отесывая бревно, что-то рассказывал обступившим его ребятишкам, все весело смеялись, кроме одного мальчугана с большими удивленными глазами.

— А тебе не смешно? — покосился на него плотник.

Мальчик отрицательно покачал головой и шмыгнул носом.— Его маленького лошадь сильно лягнула, — с серьезным видом пояснили ребята плотнику. — Он никогда не смеется.

                                           37.

За столом сидят взрослые и увлеченно разговаривают о своей работе. На полу строит из разноцветных пластмассовых кубиков дом Юра.

— Наш-то Туз приехал из командировки и вызывает меня... — говорит мужчина.

Юра поднимает голову и спрашивает:

— А кто это — Туз?

— Наш начальник, — рассеянно отвечает мужчина.

— Папа, а ты — Тузик? — задает отцу вопрос сын.

— Почему Тузик? — хмурит тот брови.

— Ты ведь заместитель начальника, — отвечает сын.

                                           38.

Лариса с родителями переехала в многоэтажный дом-башню. Она была еще совсем маленькой и лифт ее одну не поднимал, да и до кнопок было не дотянуться. Ей часто приходилось просить взрослых подняться с ней на 12 этаж.

Однажды она поднялась на свой этаж вместе с мальчиком.

— А это кто к нам пожаловал? — спросила мать, открыв дверь.

— Это? — окинула попутчика равнодушным взглядом Лариса. — Это так, для веса в лифте...

                                           39.

Петю спрашивают:

— Где твой отец работает?

— На лесопилке.

— А что он там делает?

— Папа говорит, что добро переводит на дерьмо, — невозмутимо отвечает мальчик.

                                           40.

      Ребята горячо спорят у парадной своего дома.

— Да на Луне нет ни одного озера! Раз нет атмосферы, откуда же взяться воде?

— А Море Дождей? Океан Бурь? Море Облаков?

— Это понарошку! Ну ты, Витька, даешь! Можно подумать, у тебя всего две извилины в голове...

— Это у тебя две извилины, — огрызается Витька. — У меня — ни одной!

                                           41.

Маленький мальчик со ссадиной на щеке ходит за отцом и канючит:

— Пап, а пап?! Ну, купи мне маленького брата?

— Да зачем он тебе? — спрашивает отец.

— Я его бить буду! — кровожадно заявляет малыш, трогая щеку.

                                           42.

— Петя, а где твой папка?

— Мамка прогнала, надоел, говорит, горький пьяница...

— А куда мамка-то нынче на автобусе поехала? Нового папку искать?

— На базар. Второго поросенка покупать... Говорит, лучше хорошего поросенка выкормить, чем мужа-пьяницу дома держать...

— Конечно, от поросенка больше пользы, — степенно соглашается приятель в коротких штанишках.

                                           43.

— Петька, чего тебя на улице не было видно?

— Болел я... У меня энцефалит.

— A-а, это которым лошади болеют?

                                           44.

Мать — дочери:— Лариска, не показывай коту фигу! Увидит — глаза выцарапает!

                                           45.

— Я на автобусе приехал...

— На каком?

— Вон на том, пучеглазом!

                                           46.

— Твоего папку опять уволили? В газете писали, что он всю фабрику развалил...

— Не уволили, а перевели, — с достоинством поправляет мальчик. — Мой папка, как поплавок — ударят по нему — утонет, а чуть погодя снова вынырнет. Он ведь, как это... — и произносит по слогам: — Но-менк-ла-ту-ра, понял, лопух?

                                           47.

В школе на читательской конференции дети задают писателю вопросы:

— Как вы пишете? Руками? Или головой?

— А откуда темы берете? С потолка или из пальца высасываете?

                                           48.

Приезжие идут по длинной деревенской улице и удивляются, что с ними первыми здороваются и стар и млад.

Увидев у колодца насупленного мальчика с ведром, кто-то предлагает:

— Давайте с ним первыми поздороваемся...

В ответ на приветствия мальчик угрюмо взглянул на них и пробурчал:

— Вот как камнем дам!

Видно, обидел кто-то.

                                           49.

Кто написал эту пакость на заборе? — спрашивает мужчина мальчишку, держа его за шиворот.

— А что я, доктор? — вырывается тот.

СКАЖИ МНЕ, КТО ТЫ?..

                                           1.

Недалекий человек зазнается ровно на столько, насколько ему не хватает ума.

                                           2.

Когда со сцены или за столом читали стихи, его глаза непроизвольно устремлялись в потолок, а лицо принимало глуповатое выражение.

                                           3.

Миловидную официантку Элеонору прозвали в институте «Персональное дело.»

                                           4.

У нее была верная примета: стоит о себе хорошо подумать, как обязательно что-либо плохое случится. Или колготки порвутся, или при переходе улицы оштрафуют, или на работе от начальства влетит.

                                           5.

Выходя из присутственного места, расстроенный пожилой гражданин бормотал:

— Господа с портфелем — бесполезные господа... Господин Документ, госпожа Резолюция и госпожа Печать — вот кому у нас поклоняются...

                                           6.

Женщина сидела в приемной на стуле, с виду женщина как женщина, а встала, будто в яму провалилась!

                                           7.

На пляже лежал на песке молодой человек с огромной розовой лысиной, а грудь, спина, руки, ноги — все заросло черным курчавым волосом.

— Бывает же такое! — кивнув на него, заметил соседу по пляжу отдыхающий. — На голове пусто, а на пузе — густо. Волос дурак, сам не знает, где ему расти нужно.

                                           8.

Между двух высоких стопок книг за письменным столом уютно примостился плешивый цитатчик-начетчик.

                                           9.

Чтобы подработать, жена в тайне от мужа шила на сторону. Как-то, вернувшись с работы раньше обычного, муж застал в комнате незнакомого мужчину в трусах. Жена, прижимая к. груди брюки, в ужасе смотрела на мужа.

                                           10.

Он заметил, что в горестные минуты жизни волосы на бороде растут в два раза быстрее.

                                           11.

Позади шелестели языками две болтушки.

                                           12.

Не прикрывай свою глупость народной мудростью. (Любителям пословиц и афоризмов.)

                                           13.

— Я целую неделю не вылезал из своей конуры!

— Оно и заметно... Стряхни-ка с носа пыль!

                                           14.

— Житья не стало в пруду! — жаловался карась карпу. — Русалка спуталась с водяным, развели, понимаешь, семейственность...

                                           15.

Она была на редкость болтливой парикмахершей. За пятнадцать минут, что орудовала машинкой и ножницами, можно было узнать все новости и сплетни в городе.

                                           16.

— Вы слышали, банный лист нынче в моде!

— А что, из него чай заваривают?

— К шляпке приклеивают.

                                           17.

— Для полноты счастья тебе не хватает лишь соловья на каждом дереве!

                                           18.

— Знаю я тебя, негодницу, как до дела дойдет, так в кусты!

— Милый, с тобой я и в кусты согласна...

                                           19.

Его познания в сельском хозяйстве исчерпывались одной русской пословицей: «Что посеешь, то и пожнешь!».

                                           20.

Симпатичный молодой человек в пирожковой на Невском, увидев на столе тарелку с поджаристыми пирожками, не долго думая, пододвинул ее к себе и быстро, с аппетитом, съел все пирожки. И тут из очереди вернулась молодая пара со стаканами бульона и кофе.

Сконфуженный молодой человек густо покраснел и пролепетал:

— А я... ваши пирожки конфисковал!..

                                           21.

Двое молодых людей конфиденциально беседовали друг с другом в трамвае. Пожилой гражданин в каракулевой шапке пирожком, как гусь, вытянул шею, прислушиваясь. Заметив это, один из молодых людей громко сказал:

— Миша, сними, пожалуйста, галошу и повесь этому любопытному товарищу на ухо!

                                           22.

Он всем жаловался на свою жену, которая, дескать, его замордовала.

— Разведись, — советовали ему.

— Не могу, — вздыхал он, — жена, это — чемодан без ручки: нести тяжело и бросить жалко.

                                           23.

Перед сном студенты из соседней комнаты приходили к приятелям поболтать. Вытаскивали сигареты и начинали нещадно дымить.

Один некурящий взмолился:

— Шли бы вы, ребята, к себе курить!

— Нельзя, — ответили те. — Мы комнату на ночь проветриваем...

                                           24.

Пожилая, с повязкой на вздувшейся щеке, женщина пришла в театральную кассу и стала требовать конверты с марками.

— Это театральная касса, гражданка, — объясняют ей. — Здесь билеты на спектакли и концерты продают.

— Мне конверты нужны! — возмущается женщина. — В каком окне продают?

— Идите на почту!

— Что вы тут мне голову морочите! — кричит женщина с повязкой. — А ну, подавайте книгу жалоб, я вам сейчас такое накатаю!..

                                           25.

Он нюхал все, что попадало ему в руки, будто в запахе и был смысл жизни.

                                           26.

Официантка решительно подходит к двум молодым людям, заканчивающим скромный обед с лимонадом.

— Я вам больше водки не дам! — сурово заявляет она.

У молодых людей глаза на лоб.

— Позвольте, да нам и не надо!

— Напьются, а потом отвечай за них, — ворчит официантка и забирает со стола бутылку из-под лимонада.

Оказывается, ей заведующий только что дал нагоняй за продажу спиртных напитков в обеденный перерыв.

                                           27.

Рюмочную на углу прозвали «автопоилкой».

                                           28.

 Бабка Маня была глуха и разговаривала в одностороннем порядке.

                                           29.

Слово «жестокость» напоминает оскал скелета.

                                           30.

Он, как одержимый, охотился за новыми анекдотами, знакомые прозвали его «Пожирателем анекдотов».

                                           31.

Баба Маня, обидевшись на соседку, говорила:

— Как же, вас в окошко казать, а нами только дырки затыкать!

И еще:

— Ты, Васька, подлый человек, где пройдешь, там трава не растет!..

                                           32.

У него был несчастный вид, когда спросили, что случилось, он, горестно вздохнув, сокрушенно заметил: — Мой меридиан, братцы, лопнул!

                                           33.

Настроение медвежье: все время спать хочется!

                                           34.

Баянист был похож на удивленного пингвина, распахнувшего узкие крылья-руки.

                                           35.

— Где синяк заработал, Гриша?

— Вчера в драку попал, так вот... увернулся!

                                           36.

Когда бог создавал ее, он с размаху посадил туловище на ноги, а про талию забыл. Ходит она, высокими бедрами ворочая, как колесами.

                                           37.

Сельчане выбрали глухого пенсионера Галахина председателем товарищеского суда. Тот узнал об этом после собрания и заявил, что не согласен председательствовать, так как плохо слышит.

— Ты же сам за себя голосовал, — смеялись односельчане. — А то, что туг на ухо, это даже хорошо: будешь судить по делам, а не по словам!..

                                           38.

У женщин есть привычка оглянуться на мужчину не сразу, как это делают мужчины, а чуть позже, когда прохожие налюбуются на их фигуру, ножки.

                                           39.

По полу катится Ванька-встанька. Щеки — два розовых яблока, круглая голова без шеи, ноги-колеса. Катится себе, пыхтит, ни на кого не смотрит. Остановится, оглянется по сторонам — и дальше покатился.

                                           40.

Одна женщина рассказывает соседке:

— Нынче во сне родила дыню. Пока несла ее из роддома, половину съела. К чему бы это, Настя?

                                           41.

Когда монтеры заговорили об электричестве, он почувствовал себя пробкой.

                                           42.

На дверях привокзального буфета была вывеска: «Всегда жареный шашлык», а внизу нарисована редька.

                                           43.

В президиум собрания поступила записка: «Просьба ограничить выступления пенсионеров до трех минут!»

                                           44.

Подхалим кланяется, невзирая на лица, потому что боится голову поднять.

                                           45.

В приемной доктора:

— Курите?

— Да.

— Пьете?

— Да.

— У меня вам делать нечего. Следующий!

                                           46.

Милиционер на Невском сурово заявляет в мегафон: — Гражданка, в юбке с глубоким разрезом — подойдите ко мне!

                                           47.

Он сел на стул в парикмахерской, закинул ногу на ногу и гордо обвел присутствующих снисходительным взглядом.

На подметке предательски белел ярлычок — свидетельство сапожного ремонта.


                                           48.

Голова у него была огромной, густые волосы курчавились, голос басистый, а уши крошечные и красные. Их будто на резьбе ввернули в голову.

                                           49.

Проголодавшиеся пассажиры скорого поезда «Андижан — Москва» развернули купленную на полустанке хорошо зажаренную курицу, разломали пополам и увидели внутри скомканную бумажку. На ней каракулями нацарапано: «Хочите, кушайте, хочите, бросьте, а курица издохла».

                                           50.

Прибывшего на ликеро-водочный завод почтенного лектора радушно встретили, провели по цехам, показали продукцию...

В главном цехе поставили трибуну, пригласили лектора. Он поднялся, хотел что-то сказать, но вдруг навалился грудью на трибуну и вместе с ней с грохотом загремел на пол.

Лекция называлась «О вреде алкоголизма».

                                           51.

Лектор — студентам:

— Хватайте на слух — на всю жизнь запомните. А лучше записывайте — этого нигде, кроме; как в моих лекциях, не встретите.

                                           52.

На трибуну поднимались один за другим выступающие и дружно ругали профорга. А он сидел в президиуме, будто юбиляр, кивал головой и скромно улыбался.

                                           53.

В палату вошла медсестра с куриными лапами, в которых держала приготовленный для укола, сверкающий шприц.

                                           54.

Дети наперебой читали гостям выученные наизусть стихотворения. Кто-то заметил за столом:

— Поглядите-ка, на детей-то напал чужой стих!

                                           55.

Груди на бронзовой скульптуре египетской жрицы торчали, как два кинжала, остриями вверх.

                                           56.

Старушка принесла молоко и уставилась на увеличенный портрет шимпанзе в комнате студента биофака.

— Родимый, брат он тебе или сродственник? Вроде бы похожи...

— Предок, бабушка, предок, — серьезно отвечал студент, не отрываясь от конспекта.

                                           57.

Заповедь бюрократа: «Каждое дело должно отлежаться».

                                           58.

Рассвет брезжит, репродуктор на стене брюзжит.

                                           59.

Как правило, люди считают умным того, чьи мысли совпадают с их собственными.


                                           60.

Он никогда не был двуличным, безличным же был всегда.

                                           61.

Дед Андрей часто говаривал: «Шили бы подметки из бабьих языков — век носи, не стреплются!»

                                           62.

Юмор как телеграмма: до одного доходит сразу, до другого с опозданием, до третьего в искаженном виде.

                                           63.

Получивший нагоняй на бюро райкома за опубликованный в газете фельетон, расстроенный редактор заявил сотрудникам, дескать, отныне все написанные фельетоны должны быть заверенными личной подписью критикуемых.

                                           64.

Волосы на его голове были редкие, как струны на балалайке.

                                           65.

Толстая краснолицая женщина заталкивала в рот толстые красные сардельки и запивала красным портвейном.

                                           66.

Солнце взошло на балкон, поплясало на перилах, потом спрыгнуло вниз, на клумбу.

                                           67.

У него было длинное невыразительное лицо, в профиль напоминающее ломоть ржаного хлеба. Иногда на ходу «ломоть» сам по себе разламывался и тогда видны были большие лошадиные зубы.

                                           68.

— Да разве ты человек! — ругала жена пьяного мужа. — Барахло ты! Ничтожество! Вот умрешь — никто тебя не пойдет и хоронить!

                                           69.

В детстве ему крупно не повезло: заснул как-то летом во дворе и домашние свиньи ему уши отгрызли.

                                           70.

Частная собственность превратилась в несчастную.

                                           71.

Ножи в рабочей столовой были всегда остро наточены. Иначе и быть не могло: мясо такое подавали, что тупым вовек не разрежешь!

                                           72.

Хозяйка, сдававшая комнату супружеской паре:

— Чувствуйте, дорогие квартиранты, у нас себя, как дома.

— Спасибо, мы и так как дома: даже успели поругаться!

                                           73.

В библиотеке:

— Дайте мне, пожалуйста, книжку, которую написала старушка... Очень уж старушки задушевно пишут!

                                           74.

— Ну, и попал к начальнику?

— Да нет, там секретарша — собачка сидит, не пускает.

— Дождался бы, когда она по своим делам выйдет, а ты — к начальнику!

— Она хитрая, никуда не отлучается... Наверное, по утрам и чай не пьет.

                                           75.

Выпивоха-газетчик на пенсии по привычке каждый день приходил в редакцию к концу рабочего дня. Если собирались в складчину купить бутылку, он всегда вызывался сходить в гастроном. При этом шутил:

— Когда помру, в некрологе укажите, что старик был скор на ногу!..

                                           76.

Внутри ржавой могильной ограды с железным крестом сидела на корточках древняя старушка в черном со скорбным лицом и тоненькой кисточкой старательно красила прутья алюминиевой краской.

                                           77.

Районный патологоанатом отправился в командировку в Ленинград. С собой у него был небольшой черный чемодан. На какой-то остановке побежал в буфет за пивом, а скорый ушел.

Проводница на конечной станции обнаружила в купе чемодан, открыла его, а там — отрезанная человеческая голова. Женщина в обморок. Вызвали милицию, стали составлять протокол...

Оказалось, врач вез голову трупа в чемодане в Ленинградский научно-исследовательский институт. Какой-то интересный клинический случай...

                                           78.

Бабушка Ефимья в сердцах говорила:

Чтоб тебе горячими щами обжечься, наворотник!

— Из худого теста доброго хлеба не испечешь!..

                                           79.

— А что нам, малярам? День красим, два гулям!..

                                           80.

Реклама: «Пользуйтесь только нашими насосами — не подкачают!».

                                           81.

Местное информационное агентство «ОБС» — Одна баба сказала...

                                           82.

Яблочное вино называли: «Зеленый плод винзавода».

                                           83.

— Эх, яблочко наливное! Сверху красное — внутри гнилое!..

                                           84.

«Все равно, что пнем по сове, что совой об пень!»

                                           85.

«У кумы Натальи — все кругом канальи»!

                                           86.

Мужик неученый, что топор не точеный.

                                           87.

Этот за полушку купит телушку!

                                           88.

— Чево это у собаки-то одна нога облезши, сынок?

— Авитаминоз, бабушка.

— Чиво?

— ?

— Что за порода-то такая, сынок?

— Эрдельтерьер, бабушка.

— Чиво?

                                           89.

В купе вошла высокая толстая женщина в белом халате с полной корзинкой леденцов на палочках и тоненьким голосом звонко запела:

— Граждане, покупайте: петушки и курочки-и! Сладки-и, ароматныи-и!

                                           90.

Высокая, статная, в длинном плаще песочного цвета, в красной шапке и с такого же цвета удлиненной сумкой в руке, она походила на готового к бою пожарника в каске с огнетушителем.

                                           91.

В экспедиции микробиологов прозвали «микрушками», а гидробиологов — «букашками».

                                           92.

Он знал все дни рождения начальства, родственников, приятелей, никогда никого не забывал поздравить. О нем говорили, что он хороший, добрый, внимательный человек. Но как только у одного из его близких знакомых стряслась беда и понадобилась его помощь, как он тут же спрятался в кусты.

                                           93.

Любимая девушка прислала солдату на север в конверте сухой цветок. И ни строчки. Тот очень рассердился, однако цветок спрятал в книжку, иногда доставал его оттуда и, бережно держа в руке, задумчиво нюхал.

                                           94.

Пьяный, лохматый человек с блуждающим взглядом сидел в неприбранной кухне один-одинешенек перед початой бутылкой и, уныло глядя в темный угол, вопрошал:

— Ну, почему сегодня нет чертей? С ними все было бы веселее...

                                           95.

Женщины толкуют у колодца:

— Варвара-то, даже в кино не ходит, все копит-копит... Куды ей?

Скупая, вот и в кино не ходит...

                                           96.

Жила в доме девчонка-школьница: худущая, рыжая, никто на нее [из соседских мальчишек и внимания не обращал. Очень ей это было обидно.

Как-то весной вышла она во двор и все ахнули: красавица! Выправилась, пополнела, волосы пылают на голове, как костер. Окружили ее мальчишки, во все игры приглашают, а она отворачивается. Не простила им былого равнодушия: завела себе дружка с соседней улицы.

Идет вместе с ним из школы, а мальчишки пальцы в рот и свистят, но она в их сторону и не посмотрит.

                                           97.

Ее все звали Бабариха, была она злая, завистливая. Бывало, соседка получит с фронта письмо от мужа, радуется, всем говорит:

— От мужа! Живой, здоровый, всем кланяется...

— Не радуйся, соседка, — осадит счастливую женщину Бабариха. — Пока письмо до тебя шло, его сто раз убить могли...

                                           98.

Слушая по утрам жизнерадостный голос диктора, сопровождаемый маршем физкультурников: «Расставьте ноги на ширину плеч, поверните туловище вправо, теперь влево и-и... раз-два-три...» начинаешь верить, что, если будешь заниматься зарядкой, то обязательно проживешь до ста лет!

                                           99.

— Это я, Степан Сидоров, помнишь, бабушка?

— Что-то не припоминаю, родимый. Голова-то у меня растеряна...

— Ну, как же! Это я — Степка-Самовар!

— A-а, как сказал Самовар, я и вспомнила... Ну, здравствуй, родимый! Чей-ты будешь-то?

                                           100.

Три человека несли длинное бревно, сужающееся к вершине. Высокий, у комля согнулся чуть ли не пополам, выгнул ноги кренделем, низенький вытянул руки выше головы — поддерживает вершину, а третий, коренастый, среднего роста идет посередине. Лицо побагровело от напряжения. Бревно, казалось, расплющило его широкое плечо, ноги вдавились в землю.

Всю тяжесть принял он, средний, на себя.

                                           101.

По пустырю идет подвыпивший человек и футболит консервную банку. Потеряв ее в траве, долго стоит, тараща по сторонам глаза, найдет и снова поддаст носком ботинка. Промахнувшись и потеряв равновесие, шлепнется, с трудом, упираясь руками в землю, поднимется, отряхнется и опять футболит банку.

И вид у него серьезный, сосредоточенный, будто делает исключительно важное дело.

                                           102.

Лешка-монтер в брезентовой робе стоял в бане у большой пивной бочки с кружкой в руке. Опоясавшая его толстая цепь была продета подмышками, охватывала грудь и спину, а в широкие плечи намертво впились стальные когти с зазубринами, при помощи которых он забирается на столбы.

Он одновременно напоминал юродивого с веригами и грозного средневекового латника перед битвой.

                                           103.

Скомканная копировальная бумага, брошенная в корзину для бумаг, долго сама по себе шевелится, шуршит, потрескивает.

                                           104.

Истинно талантливый человек прост и естественен в обращении с людьми, выпендривается лишь тот, кто воображает себя талантливым.

                                           105.

Знакомый звонит с вокзала:

— Я приехал на пару дней, будь другом, встреть меня?

—, Извини, —-отвечает приятель, — нынче очень занят... Я лучше тебя провожу!

                                           106.

На маленькой клубной сцене, где негде повернуться, идет выездной спектакль; А. П. Чехова «Дядя Ваня».

Исполняющий главную роль актер делает шаг вперед, упирается дуэльным пистолетом с длинным дулом в спину другого актера, стреляет и сокрушенно говорит: «Опять промах!»

                                           107.

Стояла такая жара, что хотелось подойти к мороженице и засунуть голову в ее зеленый ящик со льдом.

                                           108.

По улице к танцплощадке шли две девушки под ручку. И обе в такт хромали на правую ногу.

                                           109.

Мелкие обиды, как правило, затаивают мелкие люди.

                                           110.

Одно время в большой моде были тонкие капроновые рубашки. Идет человек по улице, а через рубашку просвечивает тело, видна майка, даже наколки, если они есть. У женщин сквозь кофточки видны бретельки бюстгальтеров, пуговицы.

Такое впечатление, будто смотришь на них через рентгеновский аппарат.

                                           111.

У редакционной машинистки было пятеро детей мал-мала-меньше, а мужа ни одного. Ко всему прочему у нее еще была и фамилия — Самоделкина.

                                           112.

«Живут люди не как хотят, а как получается», — говорила мудрая Ефимья Андреевна.

                                           113.

В отделении милиции задержанный пьяница бил себя кулаками в грудь и патетически восклицал:

— Да знаешь ли ты, молокосос, я царя свергал? Революцию делал? Зимний приступом брал?

Молоденький лейтенант заполнил протокол и беззлобно говорил:

—Не разоряйся, дедушка... Ты уже давно переродился, другим стал: пьяницей и дебоширом. Зачем прохожего ударил? А стекло в гастрономе разбил? Так что не прячься за историю, а отвечай по закону.

                                           114.

По дороге от почты шел солдат с фанерной посылкой под мышкой. От уха до уха счастливая улыбка.

                                           115.

Подвыпивший сидит в кругу приятелей и совершенно серьезно рассказывает:

— У меня, братцы, редчайшая специальность: живой магнит. Нахожу в любом месте закатившиеся гайки и болтики. Месяц убил на изучение теории случайности полета и траектории упавшего на траву или на пол небольшого металлического предмета... Теперь могу с закрытыми глазами найти любую закатившуюся гайку или болтик. Не верите? Спорим на поллитру?

Все вывернули карманы, но ни у кого из собутыльников не нашлось при себе гайки или болтика.

                                           116.

У прокурора была на редкость веселая фамилия: Праздников.

                                           117.

На будке чистильщика сапог красовалась вывеска: «Крашу обувь во все цвета метаморфозы!»

                                           118.

То, что у него появилась плешь, он обнаружил совершенно случайно: прогуливался вдоль железнодорожного пути и почувствовал, что комары жалят в макушку. Провел ладонью, а там пусто.

                                           119.

Впервые приехав в Москву к малознакомым людям и сразу попав в веселую разгульную компанию, она набрала в ванной в таз горячей воды, насыпала туда стирального порошка и стала сосредоточенно мыть в квартире полы, удивив до крайности присутствующих.

                                           120.

Девушка налилась, как весенняя почка, пальцем тронь — лопнет и раскроется.

                                           121.

Старательно обходя валявшегося на дороге рядом с велосипедом пьяного, принаряженная молодежь направлялась в сельский клуб на вечер с танцами «За культуру нашего быта!»

                                           122.

Дед Пахом не мог и двух слов сказать без того, чтобы не выругаться. В поселке прозвали его «Старик Похабыч».

                                           123.

В разгар зимы, жарко натопив печку в избе, вдруг слышишь где-то в углу сонное жужжание мухи. И сразу вспоминаешь лето, солнечный день, зной...

                                           124.

Как-то на «Жигулях» Лариса отправилась с малолетней дочерью на юг. Ездила она не очень хорошо и часто нарушала правила движения. Как только инспектор ГАИ останавливал машину, Лариса приказывала дочери:

— Плачь, Ева! Дяденька милиционер идет нас арестовывать...

Девочка тут же пускалась в рев.

Лариса высовывалась в открытое окошко и говорила инспектору:

— Уйдите же, ради бога, не видите, ребенка до смерти напугали?..

В правах у нее не было ни одной дырки.

                                           125.

Рано утром, испытывая головную боль, мужчина спешит уйти от некрасивой женщины, с которой случайно сошелся по пьянке.

— Придешь еще? — спрашивает она, заглядывая ему в глаза.

— Приду... — бурчит он.

— Все вы так говорите, а потом не приходите... — вздыхает женщина. — Дай чего-нибудь в залог? Ну, хоть шапку, тогда уж точно прибежишь!..

                                           126.

Председатель поселкового Совета поставил заборы везде, где только можно было, обнес штакетником летнюю танцплощадку, клуб, скверик возле автобусной остановки.

Каждое утро он выходил на высокое крыльцо поселкового и закуривал, окидывал зорким взглядом свои огороженные владения. К поселковому помаленьку собирались шабашники.

— Какую нынче будем изгородь городить? — спрашивали председателя. — Может, магазин огородим? Иль водонапорную башню?

— Кладбище, — решал председатель. — Бабка Аграфена давеча жаловалась, дескать, козы венки на могиле ее кума сожрали.

                                           127.

Высокого статного Лешку Петухова, работающего на почте монтером-связистом прозвали в поселке «Заведующим телеграфным столбом».

                                           128.

Близорукая бабка Маня, увидев за забором на огороде соседку Дуню, поклонилась ей, а та в ответ ни слова. Обиделась старуха, жалуется внучке:

— Давеча поздоровалась с Дуней, а она и не поглядела в мою сторону, будто я пустое место.

— Это же чучело стоит в огороде, бабушка, — заметила внучка.

— Ну-у, а я думала — Дуня.

                                           129.

Глуховатый плотник дядя Вася на все вопросы обычно отвечал: «Никогда таким не был!»

                                           130.

Рано утром собутыльник поднял с постели приятеля:

— Вставай, поговорить надо!

— Кажется, вчера мы наговорились... — морщась от головной боли, зевает тот. — Чуть ли не до утра калякали!

— Мы сразу с тобой напились, а поговорить-то толком не успели, — возразил приятель.

                                           131.

На берегу речки заснул рыбак. Проснулся, хвать, а удочки нет. Украли!

                                           132.

Когда болтуна упрекнули, что он всех заговорил, тот стал оправдываться:

— Понимаете, начавши говорить, кончить не могу... И потом, думаете говорить легче, чем слушать?

                                           133.

В Петродворце.

— Пообедаем? В буфете молочные сосиски с капустой.

— Пойдемте лучше в столовую, где цари трапезничали...

                                           134.

Охрипшая от долгого употребления пластинка пропойным голосом сипло выводила: «Вдоль по Питерской, да по Тверской...»

                                           135.

В Калининграде в морозный день идет киносъемка. Режиссер, заметив на носу актера блестящую каплю, попросил вытереть.

— Да что вы, братцы? — взмолился артист. — Она ведь настоящая!

                                           136.

В столовой.

— Что у вас, и супа нет?

— Нет.

— А второго?

— И второго нет, — сказала официантка и заплакала.

                                           137.

В Армавире наверное, половина населения ездит на велосипедах. Дома низкие, прямо с тротуара можно попасть в помещение.

На распахнутых дверях гастронома надпись: «Просьба на велосипедах в магазин не въезжать!»

                                           138.

В ресторане.

— Дай десять рублей?

Приятель протягивает бумажку. Собутыльник подходит к оркестру, вручает музыкантам деньги. На весь зал гремит мелодия «Тбилисо».

Возвратившись к столу, обращается к приятелю, у которого взял деньги:

— Встань, я ведь заказал музыку!

                                           139.

Она знала, что хорошо получается на снимках в профиль с легкой улыбкой. На похоронах отца, когда фотограф стал снимать родственников у гроба, она в самый последний момент повернула голову немного в сторону и улыбнулась сквозь слезы.

                                           140.

В Доме Кино за столиком сидит изрядно выпивший представительный мужчина. Перед ним графинчик с коньяком, бутерброд с икрой. К нему подходит администратор, нагибается и почтительно говорит:

— Вадим Палыч, вас приглашают на обсуждение фильма.

Мужчина секунду смотрит на администратора, потом с пафосом заявляет:

— Вы разве не видите, в каком я виде?..

                                           141.

Начинающий автор звонит маститому писателю:

— Как моя повесть, Дмитрий Иванович?

— Да вот, с раннего утра читаю, как проклятый... — отвечает тот.

                                           142.

—  На колхозном собрании. Старик с места:

— Какой это силос? Это гнилое! Председательствующий:

— Авдотья, что ты все с места? Выходи на трибуну!

— Я буду отсюда. Я хочу правду сказать!

                                           143.

— Есть у меня, братцы, грех на душе... Старуху убил!

— Как же это?

— В больнице долго лежал, скучно, ну, придешь к соседям в палату и разные анекдоты рассказываешь... У одной старушки инсульт в нос. Сердечная померла со смеху.

                                           144.

Роман в рукописи тоже самое, что годовой отчет в бухгалтерии: читают только ревизоры.

                                           145.

Чай был такой горячий, что у него очень скоро на заблестевшем носу образовалась прозрачная капля; она подрожала-подрожала на кончике и сорвалась в глубокую кружку с петухом, из которой он прихлебывал чай.

                                           146.

Хмельной поэт в кафе писателей:

— У кого бы стрельнуть на бутылку? Ага, вон сидит у окна бездарный драматург... Он мне не откажет: до смерти боится эпиграмм!

                                           147.

Два сельских жителя стоят в Гостином Дворе у витрины и смотрят на выставленные там новогодние маски.

— Ишь, харя-я... — ухмыляется один. — В точности, наш Лексунов!

И тычет пальцем в маску обезьяны.

                                           148.

                                           МРАЧНАЯ ШУТКА

Когда нелюбимый муж умер, жена настояла, чтобы тело сожгли в крематории. Прах она попросила поместить в стеклянную посудину, формой напоминающую песочные часы.

— Он всю жизнь пил и бездельничал, — сказала она изумленным знакомым. — Пусть хоть после смерти поработает...

                                           149.

                                           МЕБЕЛЬ

Встретились два парня. Один замечает на скуле другого здоровенный синяк.

— Никак, подрался? — спрашивает.

— Жена моя любит мебель в квартире переставлять, хотя, как известно, от перестановки мебель не становится лучше...

— Хозяйственная у тебя жена!

— Ну, да, — соглашается приятель, — только вот мебель-то приходится таскать мне одному.

Вильям Козлов Солнце на стене

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МОИ ПОДСНЕЖНИКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я сижу на мокрой скамейке в пустынном городском парке. Сквозь голые ветви кустов видна автобусная остановка. Синий автобус остановился возле огромной мутной лужи. На подножке замешкалась пожилая женщина: она примеривалась, куда удобнее поставить ногу. Но куда ни встань — кругом вода. Вслед за женщиной лихо спрыгнули в лужу три парня. Автобус зашипел, и двери закрылись.

Ее, конечно, нет. Как всегда, опаздывает. Я один сижу в этом парке. Второго дурака такого больше нет. Если не считать грубо сработанного железобетонного спортсмена в трусах. Он пружинисто пригнулся на шершавых ногах с диском в руке. Один край отломился, и диск напоминает месяц. Спортсмену положено здесь мокнуть под дождем. Такая уж у него судьба. В жару и холод, в дождь и снег стоит он в парке и смотрит пустыми глазами в туманную даль, где маячат областные и всесоюзные рекорды. А мне, признаться, дождь надоел. Не дождь, а мокрая пыль. Она оседает на лице, делает липкими ресницы, холодные капли скатываются за воротник.

Напротив парка, который растянулся вдоль реки Широкой, на другом берегу, стоит шестиэтажный дом. Будто флаги, взлетают и опускаются в одном из окон полосатые занавески. В комнате играет радиола. Поет Эдита Пьеха про красный автобус: «Автобус, червоний…»

Я смотрю на дорогу. Навстречу мчится «Волга». Мелькнула было мысль, что это она в такси, но машина, оставив маленькое мокрое облако, прошелестела мимо. Наконец показался автобус.

Она не приехала. Без четверти семь. Я поднялся. На скамейке осталось белое пятно. Автобус тронулся и тут же снова остановился. На тротуар выпрыгнула девчонка в лыжном костюме и черной котиковой шапке с опущенным козырьком. Сбросила на тротуар пухлый рюкзак и снова ринулась в автобус. Но в этот момент двери закрылись и машина тронулась.

— Эй, подождите! — пронзительно закричала девчонка, прыгая на одной ноге. Но автобус не останавливался. Я сорвался с места, махнул через лужу и, поравнявшись с кабиной, забарабанил шоферу в стекло. Автобус нехотя притормозил. Девчонка высвободила ногу, кто-то подал ей лыжи.

— Это он нарочно, — сказала девчонка. — Подумаешь, еще подмигивает… Я ему язык показала!

Она подошла к тротуару, подняла рюкзак и стала просовывать под лямки руки. Одна рука не пролезала. Взглянув на меня, девчонка сказала:

— Вы же видите, у меня не получается!

Я помог ей.

— Просто не верится, — сказала она. — Там солнце и снег, а здесь дождь.

— Где там? — поинтересовался я.

— В Антарктиде… Если не трудно, подайте, пожалуйста, лыжи.

Я поднял связанные по всем правилам лыжи и палки.

— Благодарю, — сказала она.

— И часто вы бываете… в Антарктиде?

— Теперь этот пристает, — вздохнула девчонка. — Как вы мне все надоели…

— Успокойтесь, — сказал я, опешив. — Вы мне совсем не нравитесь.

— Слава богу, — сказала девчонка. И с любопытством посмотрела на меня.

Глаза у нее большие и насмешливые. На бровях и черных ресницах блестящие капли. Губы припухлые, как у обиженного ребенка. Молния на куртке расстегнута, виднеется белый пушистый свитер. Шаровары мокрые, локти тоже. Видно, не один раз кувырнулась с горы. На вид ей лет восемнадцать. Ничего особенного, обыкновенная девчонка. Какие это дураки ей проходу не дают? Мне вдруг захотелось, чтобы она улыбнулась.

— Мартышка, — сказал я.

— Что вы сказали? — спросила она.

— Я говорю, дурак этот шофер, что подмигивал…

— А вы, думаете, умнее?

Я отвернулся и пошел: зря такую ехидну спасал, пусть бы прыгала на одной ноге до следующей остановки.

Не успел я сделать и нескольких шагов, как услышал вопль.

— Что еще? — спросил я.

— Нога…

— Помочь?

— Ой! — вскрикнула она, ощупывая колено. — Только этого мне не хватало.

Я сгреб ее в охапку и понес к скамейке.

— Эй, пустите! — кричала она, вырываясь. — Куда вы меня тащите?

Я еще не успел дойти до скамейки, как подкатил автобус. В открытых дверях показалась Марина. Увидев меня с девушкой на руках, она замерла. Двери закрылись, и Марина уехала. Все это я увидел краем глаза. Лыжи болтались у самого моего носа. Девчонка перестала вырываться и смирно лежала на руках.

— Черт… — вырвалось у меня.

— Перестаньте чертыхаться, — сказала девчонка. Шапка сползла ей на нос, она ничего не видела.

— Вот брошу сейчас в реку… в набежавшую волну, — сказал я.

Скамейка была влажная. Белое пятно исчезло. Я осторожно посадил ее. Снял рюкзак. Лыжи прислонил к мокрому черному дереву.

— Где болит? — спросил я.

Она молча дотронулась до колена. Я не особенно разбирался в этом деле, но колено ощупал. Она с любопытством наблюдала за мной. Кажется, вывиха нет. Я потянул ногу. Девчонка молчала. Если бы был вывих, запищала бы.

— Вы грузчик? — спросила она.

— Я дантист, — ответил я. — У вас зубы не болят?

Настроение у меня испортилось. И так наши отношения с Мариной в последнее время не ахти какие… Дернул ее дьявол приехать именно в этот момент! А впрочем, нет худа без добра, может, впредь опаздывать не будет.

— Что ж, это тоже профессия, — сказала девчонка.

Она осторожно согнула и разогнула ногу.

— Растяжение, я знаю, — сказала она.

Я взглянул на нее. Мне снова захотелось, чтобы она улыбнулась.

— Все равно вечер пропал, — сказал я. — Давайте знакомиться… Меня зовут Андрей Ястребов… А вас?


Ветер колышет полосатые флаги-занавески, раскачивает уличные фонари на серебристых столбах, слышится музыка. Но теперь поет не Эдита Пьеха. Сменили пластинку. Мы идем через парк к дому девчонки. Ее зовут Оля Мороз.

Я тащу рюкзак и лыжи, а она, вцепившись в мой рукав, хромает рядом.

Мокрая пыль все еще косо летит с неба. Под ногами жухлые прошлогодние листья. Мы слышим хлопанье крыльев и унылое одинокое карканье. Высокое черное дерево облепили молчаливые вороны.

— У вас похоронное лицо, Андрей Ястребов, — говорит Оля. — Умер ваш пациент, которому вы зуб выдернули?

— Меня бросила любимая женщина, — отвечаю я.

Парк кончился, и мы зашагали по желтой скользкой тропинке к четырехэтажному дому. Его недавно построили. Внизу будет магазин. Пока еще неясно какой. Во дворе громоздятся кучи песка и щебня. Стоят дощатые фургоны с надписями «СМУ-3» и «УНР-1».

У второго подъезда мы остановились. Облака, напоминающие паровозный дым, низко проносились над домом. На чердаке мяукала кошка.

— Я жду, когда вы спросите номер моего телефона, — сказала Оля.

— Это идея.

Мне теперь некуда спешить, и я бы с удовольствием поболтал с ней, но с этой девчонкой почему-то никак не разговориться. У нее пристальные насмешливые глаза. Большие такие, темно-серые. Взглянешь в них — и пропадает охота нести всякую чепуху. А умного ничего не приходит в голову. Умные мысли приходят потом.

— Так как насчет телефона? — спросил я.

— До свидания, дантист.

— Может быть, завтра встретимся?

— У меня, к счастью, зубы не болят, — сказала она и улыбнулась.

Наконец-то я увидел ее улыбку; имея такие красивые зубы, другая бы на ее месте все время улыбалась.

— Разве я похож на дантиста?

— Мне безразлично, на кого вы похожи.

— Спокойной ночи, — сказал я.

Она толкнула толстым ботинком дверь парадного и ушла. Я слышал, как она топала, поднимаясь по лестнице и задевая лыжами за стену. А потом где-то глухо хлопнула дверь и стало тихо.

Я уже миновал дом, когда из парадного выскочила черная лохматая собачонка, чуть побольше кошки. Вслед за ней появился маленький старичок в ушанке и высоких белых валенках с галошами. Бородка у него точь-в-точь как на портрете кардинала Ришелье из учебника истории. Собака обнюхала мои туфли и побежала к квадратной урне.

— Это вы, Сережа? — моргая, спросил старичок.

— Меня зовут Петя, — ответил я и зашагал прочь.

— Где ты, Лимпопо? — спросил старичок.

Лимпопо, подняв ногу у зеркальной витрины будущего магазина, бесстыдно нарушал постановление горсовета о чистоте и порядке в городе.


Я остановился на мосту и стал смотреть на Широкую. Этот большой бетонный мост много лет назад построил мой отец… Я погладил чугунную с завитушками решетку. Она холодила руки.

Широкая рассекала город на две части. Верхняя называлась Крепостью, нижняя — Самарой. Почему Крепостью — ясно. Там, где кончается парк и берег круто взбирается вверх, на валу стоит петровская крепость, от которой, правда, сохранилась одна полуобвалившаяся стена. А вот почему нижнюю часть называют Самарой, не знаю.

Скоро должен тронуться лед. Глубокая коричневая тропинка перечеркнула Широкую, но люди уже не ходят по ней. На тропинке выступила желтая талая вода. У берегов лед совсем тонкий и прозрачный. Брось камень, и кромка обломится. Я люблю смотреть, когда лед идет. По моим приметам, лед тронется дня через три-четыре. В первой половине апреля. Я слышу, как шевелится, набирает силу подо льдом Широкая. Если долго смотреть на синеватый лед, то можно разглядеть под ним каменистое дно…

Кто-то ладонями закрывает мне глаза. Ладони теплые, мягкие. У меня вдруг мелькает мысль, что это девчонка в котиковой шапке. Ольга Мороз… Мое ухо щекочет горячее дыхание. Я молча отвожу эти теплые ладони и слышу:

— Дамский угодник…

Это Марина. Она делает вид, что сердится. Лицо мокрое, шерстяной красивый шарф весь в мелких каплях. Я обнимаю ее.

— Увидят… Андрей! — оглядывается она.

— Пускай, — говорю я и целую ее.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Мы с Валькой Матросом устанавливаем арматуру в будке машиниста. Бряцают ключи, визжат гайки, плотно, до отказа налезая на болты.

Матрос — огромный парень, с круглой, коротко подстриженной головой — отчетливо посвистывает носом. Как-то на тренировке Валька уронил многопудовую штангу. Она слегка задела его по носу. Вот с тех пор и появился этот тоненький свист. Вальке тесно в будке. Слышно, как внизу, под нами, возится Лешка Карцев, наш бригадир, и Дима. Они присоединяют к воздухораспределителю автотормозные трубки.

До конца смены полчаса. Мы должны установить автотормоз. В прямодействующем кране — трещина. Завтра утром ОТК будет принимать наш «ишак» — так называют у нас на заводе маневровый паровоз.

Матросу жарко, он сбросил замасленный ватник и работает в тельняшке без рукавов. На волосатых Валькиных руках наколки. Неизменный якорь, его обвила своим змеиным телом коварная русалка. Компас, который, очевидно, символически должен ориентировать Вальку в бурном житейском море, спасательный круг с надписью «Шторм» — так назывался танкер, на котором Валька плавал.

Матрос — штангист. В тяжелом весе он второй год подряд чемпион области. Валька немного тугодум, но вообще добродушный парень. В нашей бригаде только он женат. Жена его, Дора, работает в яслях. Нянчит ребятишек и ждет своего, который, по Валькиным расчетам, должен появиться на свет первого мая. В крайнем случае пятого. В День печати. Вальке очень хочется, чтобы его сын — а в том, что будет сын, он не сомневается — родился в праздник. В мае много праздников. И если даже не в День печати, то уж в День радио непременно.

В будку, загородив свет, заглянул Карцев.

— Мы уже закончили, — сказал он.

Лешка — человек немногословный. Мы не отвечаем. Я устанавливаю на кронштейн прямодействующий кран. В зубах у меня шпилька. Голова Карцева исчезла, зато появилась Димина.

— Я вам помогу.

Он протискивается в будку. Матрос ругнулся: видно, Дима на ногу наступил.

Немного помолчав и посвистев носом, Матрос спрашивает:

— Какой нынче день?

— Среда, — говорю я.

— Мать честная, до аванса еще три дня…

— Сколько тебе? — спрашивает Дима. Он у нас самый благовоспитанный и чуткий. Не пьет, не курит и с девушками не гуляет. Впрочем, последнее — тайна. Дима красивый парень, и девчата в нашей столовой строят ему глазки. Но он на них не обращает внимания. Дима собирает портреты киноактрис мирового кино. Я не видел, но Матрос говорит, что у Димы два альбома. Есть такие красотки, что обалдеть можно… Где нашим девчонкам до них! У Димы густые темные волосы, прямой нос, карие глаза и нежные, пушистые, как у девушки, щеки. Дима еще ни разу не брился. Он очень любит своих папу, маму и прабабушку, которой скоро стукнет сто лет. Дима два года назад успешно закончил десятилетку. Мог бы поступить в институт, но пошел на завод. А в институт поступил на заочное отделение. Учится Дима прилежно, вовремя сдает контрольные работы. Однокурсники списывают у него. О Диме не раз писали в нашей многотиражке «Локомотив». И даже был очерк в областной газете.

Иногда мы всей бригадой отмечаем какой-нибудь праздник. Например, чей-нибудь день рождения. Дима всегда идет с нами, но не пьет. Сидит, глазами хлопает и слушает наши дурацкие речи.

Я как-то спросил, дескать, не противно тебе сидеть с нами?

— Иногда противно, — признался Дима.

— Не ходи.

— А вы не обидитесь? — спросил он.

Я нет. А вот Матрос обидится. Он, когда навеселе, начинает бить себя огромным кулаком в могучую грудь и приставать к Диме: «Салажонок ты. Вот, бывало, у нас на «Шторме»…»

Дима внимательно слушал, что было на «Шторме», но водку все равно не пил.

— Я не хочу, — говорил он, — мне противно.

Дима был нашей сберкассой. Он честно отдавал две трети получки родителям, а те деньги, что оставались, мы забирали в долг. Ребята из соседнего цеха тоже, случалось, приходили стрельнуть до зарплаты. Дима никому не отказывал. Попадались и такие нахалы, которые брали в долг, а потом не отдавали. Дима никогда не спрашивал. А Матрос, который чаще других пользовался его казной, запоминал таких типов. И в день получки бесцеремонно требовал долг. Валька относился к Диме с нежностью.

Матрос иногда вел с ним такие сентиментальные разговоры:

— Ты мне только скажи, братишка, кто тебя обидит — башку оторву!

Дима вздыхал, отворачивался.

— Ко мне никто, Валь, не пристает, — отвечал Дима.

— Да я за тебя… — Матрос свистел носом, скрежетал зубами и округлял пьяные глаза. — Ты мне только скажи, понял?

— Как-нибудь и сам дам сдачи… — отвечал Дима.

Матрос лупил себя ладонями по коленкам и громко хохотал:

— Охо-хо, братишка, насмешил… Даст сдачи! Комарик ты этакий… Муха-цокотуха!

Я понимал, что Диме тяжело слушать такие речи, но он терпел.

…Матросу неудобно одалживать у Димы. Несколько дней назад он уже взял десять рублей. Валька садится на пол, снимает кепку и лезет пятерней в короткие рыжеватые волосы.

— Как у тебя с монетой? — спрашивает он.

— Сколько тебе?

Матрос хмурит лоб, кашляет в кулак.

— Этот, из котельного, отдал?

— Отдал, — отвечает Дима.

— А из инструменталки? Серега, что ли?

— Десятки хватит? — спрашивает Дима.

— Выручил, братишка, — обрадованно говорит Матрос.

— Дурак ты, Димка, — говорю я. — Даешь деньги и не спрашиваешь, на что они.

— Неудобно, — говорит Дима.

Матрос роняет на железный пол ключ, сердито косится на меня. Но пока молчит. Только свист становится громче.

— На глазах всего коллектива разваливаешь честную советскую семью.

— Не городи, — подает голос Валька.

— Пропьет он твои деньги, а…

— И ты слушаешь его? — перебивает Матрос.

— …а Дора его пьяного не пустит…

— Такого не бывает, — бурчит Валька.

— Куда, спрашивается, пойдет Матрос? — продолжаю я. — К нормировщице Наденьке, от которой в прошлом году муж ушел… Кстати, ты ему тоже в долг давал…

— Ну и трепач! — багровеет Матрос.

— Верно, давал… — начинает сомневаться Дима.

— Честное слово, не на водку! — клянется Матрос. — Вчера Дора говорит, давай купим стиральную машину в кредит. Я ей говорю, зачем в кредит? Не люблю эту бумажную волокиту. Купим сразу. Ну, пошел и купил.

— Какую машину? — спрашивает Дима. Я заронил в его душе червь сомнения.

— «Ригу-пятьдесят», — не сморгнув, отвечает Матрос.

— Если не врешь, Валька, — говорю я, — могу тоже червонец подбросить.

Валька долго молчит. Сосредоточенно закручивает гайку. Он все-таки рассердился на меня. Особенно за нормировщицу Наденьку. Иногда он в самом деле заворачивает к ней.

— Обойдусь, — наконец говорит он.

Снова показалась лобастая голова Карцева. На скуле — мазутное пятно. Наш бригадир всегда трудную работу делает сам.

— Все возитесь? — спрашивает он.

— Леха, ты нам надоел, — говорит Матрос и бросает в ящик инструмент. Вслед за ним заканчиваем и мы с Димой.

Бригадир открывает рот, но чем он нас хотел порадовать, мы так и не услышали: мощный заводской гудок плотно заткнул уши.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Над городом раскатился гулкий лопающийся звук. Черная неровная трещина расколола Широкую пополам. Из трещины радостно хлынула вода. Во все стороны разбежались еще десятки трещин поменьше. Река охнула и, поднатужившись, вспучила лед. Огромные льдины вздыбились и, сверкая острыми краями, с громким всплеском ушли под воду.

Лед тронулся. В ярких солнечных лучах синеватые льдины тыкались носами друг в друга, крутились на одном месте. Неповоротливые, тяжелые, они грузно подминали под себя свинцовую воду, налезали одна на другую, трещали и разламывались.

На высоком мосту стояли люди и смотрели, как идет лед. Громкий треск и мощные всплески заглушали голоса. Река шевелилась, урчала, далеко выплескивалась на берег. Одна большущая льдина наткнулась на бетонный волнорез и полезла вверх. Края ее блестели, как лезвие сабли. Поднявшись метра на два, льдина развалилась на куски и рухнула в воду. Взметнулись брызги. Я поймал ладонью холодную каплю и слизнул.

Глядя, как по реке плывут льдины, я почему-то начинаю сравнивать их с человеческими судьбами… Вот идут две льдины рядом, бок о бок, сталкиваются, затем расходятся. Одна устремляется вперед, другая крутится на месте. А вот другие две льдины с такой силой ударяются, что осколки дождем летят. Маленькие льдины разбиваются о большие и прекращают свое существование. А большая льдина даже не вздрогнет, не остановится: какое ей дело до маленьких? Плывет себе вперед, расталкивая других острыми краями. Вслед за большой льдиной спешат, торопятся обломки. Они то и дело уходят под воду и снова всплывают, как поплавки, стараясь не отстать. Но вот приходит черед разбиться вдребезги большой льдине. Превратившись в обломки, она в свою очередь ищет большую льдину, вслед за которой будет плыть и плыть…


Это, наверное, с каждым случается. Когда снег начинает таять, когда огромные белые с желтизной сосульки срываются с карнизов и с пушечным грохотом падают на тротуар, когда влажный ветер приносит с полей запах прошлогодних листьев и талого снега, мне хочется плюнуть на все и уйти куда-нибудь далеко-далеко. Один раз я так и сделал: надел резиновые сапоги, черную куртку из кожзаменителя, за спину забросил вещевой мешок с хлебом и рыбными консервами и ушел из города. Я тогда в театре плотником работал. В первый день я отшагал двадцать километров. Как ребенок радовался солнцу, облакам, зайцу, который вымахнул из-за куста и пошел наискосок по травянистому бугру. Вечером я увидел в небе вереницу птиц. Они высоко пролетели надо мной и исчезли за сосновым бором.

А потом пошел дождь, завернул холодный ветер. Я натер ногу и уже ничему не радовался. Куртка из кожзаменителя набрякла и стала пропускать воду. Меня подобрал на шоссе грузовик, весь пропахший рыбой. Шоферу, наверное, стало жаль промокшего до нитки парня с вещмешком, и он притормозил.

Этот поход в солнечную даль не прошел даром. Меня уволили из театра. Я не только плотничал, но и на сцене играл. В массовках. Потом мне все это надоело. Ходишь по сцене взад-вперед, как велел режиссер, и вся работа. Ну, иногда можно говорить что-нибудь. Не одному, конечно, а всем сразу. Так, чтобы публика не разобрала. Я в «Анне Карениной» играл. Офицера на скачках. Режиссер велел мне на скамейке сидеть, хлопать в ладоши и орать по команде. А вставать не разрешил, так как я выделялся из толпы, у меня рост метр восемьдесят пять. Я был почти на голову выше Вронского. И потом, белый мундир был мне маловат. Руки почти по локоть торчали из рукавов, а на спине всякий раз шов лопался. Так что мне нельзя было поворачиваться. Все это было еще терпимо, но вот когда меня заставили играть в массовках стариков, я наотрез отказался. Бороду и усы приклеивали чуть ли не столярным клеем, не дай бог на сцене отвалится! Все лицо стягивало. Я уже не слышал, что говорят кругом, думал лишь о том, когда наступит блаженный миг и я избавлюсь от этой проклятой бороды. Кстати, ее отодрать тоже не так-то просто. Отдираешь, а из глаз градом слезы сыплются.

Знакомые мне тоже не давали покоя. Они стали узнавать меня на сцене даже с бородой. А потом посмеиваются: дескать, вид у тебя, Андрей, представительный, шагаешь по сцене как хороший гусак, а ничего не говоришь. Охрип, что ли? Холодного пива после бани выпил?

Я не жалел, что меня турнули из театра. Невелика потеря для искусства.

Люди на мосту зашевелились, загалдели: по реке на льдине плыл простоволосый парень в вельветовой куртке. В руках у него был длинный шест, которым он расталкивал льдины. Течение несло парня прямо на бетонный бык. Когда льдина накренилась, черпая краем воду, люди на мосту заахали. Но парень хорошо держал равновесие.

— Шалопай! — кричали с моста. — Утонешь!

Парень, прищурив от солнца глаза, задрал голову и улыбнулся. Лицо у него широкое и веселое.

— Есть дураки на свете, — сказал пожилой человек в коричневой меховой шапке и сердито сплюнул.

Между тем льдина приближалась к быку. Парень пытался обойти его, но соседние льдины не пускали.

— Надо немедленно вызвать пожарную команду, — сказала коричневая шапка, не трогаясь с места.

Когда льдина оказалась совсем близко у моста, парень выставил вперед шест, как копье, и уперся в бык. Я видел, как покраснело от напряжения его лицо. Длинный шест согнулся. Льдина ткнулась в покатый бок быка, и край ее обломился. Парень, бросив шест, стал руками отталкиваться от быка. Это ему удалось. Вот он исчез под мостом, а немного погодя его стремительно вынесло с другой стороны. Прыгая с льдины на льдину, он благополучно сошел на берег почти у самой плотины.

— Нет, вы скажите, зачем этот кретин забрался на льдину? — спросил человек в коричневой шапке.

— Вы меня спрашиваете? — Я взглянул на пожилого человека. Он был небрит. Глаза маленькие, недружелюбные. Такое впечатление, будто он забыл утром умыться.

— Была бы моя воля, я бы им показал… — брюзжал он.

— Что вы сказали? — спросил я.

Человек засунул руки в карманы зимнего пальто и, искоса посмотрев на меня, отодвинулся.

Большой лед прошел. Как идет шуга, смотреть неинтересно. На каменной стене крепостного вала стояли мальчишки. Внизу бегала рыжая собака с задранным хвостом и лаяла на них. Над неспокойной рекой застыли безмятежные облака.

Я спустился с моста и пошел к площади Павших Борцов. Это главная площадь в нашем городе. С реки в спину дул ветер. Меня обогнал обрывок газеты. Он, шелестя, протащился по асфальту, затем голубем взмыл вверх и упал на садовую скамейку.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Марина снова опаздывает. Это начинает надоедать. Прямо с завода, еле отодрав мыльнопемзовой пастой трудовую грязь с рук, я как угорелый прибежал в парк, а ее нет. Кинофильм давно начался, а ее нет. И я дурак дураком сижу с билетами в кармане и жду.

Выбрасываю в урну ненужные билеты и ухожу. Даже не смотрю на автобус, который остановился напротив лужи.

Бесцельно бреду по улице. Настроение паршивое. Конечно, мне не хотелось бы всерьез ссориться. Я знаю, что она не нарочно. Она вечно всюду опаздывает. Часы у нее всегда врут. Когда она идет на свидание, ее непременно задержат на работе или порвется чулок. Бывает, что как раз в этот момент мать заболеет. Единственно, куда она не опаздывает, — это на работу. Марина — терапевт. Измеряет кровяное давление. Щупает чужие животы, выслушивает сердца. Выписывает порошки и пилюли. Лишь до моего сердца ей нет никакого дела…

Впереди вышагивает здоровенный детина. Он на две головы возвышается над всеми. Детина напялил на себя свитер необыкновенной расцветки. Широкие красные, черные и белые полосы словно обручи обхватили могучий торс. На голове у детины берет с белым помпоном.

Что-то в этой фигуре было знакомое. Я пригляделся да так и ахнул: это был Валька Матрос. Но почему в таком странном наряде? Этого свитера я никогда у него не видел. И тут я вспомнил одну историю, которую рассказывал Валька… Когда он служил на флоте, он в каком-то заграничном порту участвовал в спортивных соревнованиях с шотландскими моряками. Валька выжал там самую тяжелую штангу. Ну и получил приз: свитер, берет и клетчатую шотландскую юбку. От юбки Матрос отказался. Правда, потом жалел. Юбка пригодилась бы Доре. Но тогда Матрос был холостяком и ему в голову не приходило, что он когда-либо женится.

Хотя походка у Вальки твердая, но по тому, как он держит голову, я понял, что Матрос на взводе. И я решил не подходить к нему.

Когда Матрос идет по городу в обычной одежде, и то на него обращают внимание. А тут еще свитер и берет с белым помпоном. Почти каждый встречный, увидев Матроса, останавливался и, открыв рот, глазел на него.

Почему он надел этот свитер, я догадывался: поругался с Дорой. И, чтобы досадить ей, влез в трехцветный свитер и отправился на прогулку.

Рядом со сквером, у кинотеатра «Спутник», был пивной ларек. Мимо Матрос, конечно, пройти не мог. Четыре совсем юных парня в коротких пальто и ярких пушистых шарфах пили пиво.

В сквере стояли две девчонки. Судя по всему — из этой компании. Парни, увидев Вальку, чуть не попадали в обморок. Размахивая пивными кружками, они окружили его, стали бурно выражать свой восторг. Матрос сначала не обращал на них внимания. Это еще больше подхлестнуло ребят. Матрос взял кружку. «Не треснул бы он этой кружкой кого-нибудь по голове…» — подумал я. Валька выпил пиво, поставил кружку на прилавок. Он хотел уйти, но парни загородили дорогу. Их было четверо, в сквере ждали две симпатичные девчонки, и, видимо, пиво ударило парням в голову, иначе вряд ли они прицепились бы к Матросу.

Я видел, как Валька засунул руки в карманы. Брюки на его бедрах вздулись, будто в карманы положили два кирпича. Я понял, что будет драка. Вернее, не драка, а избиение младенцев. Матроса не смогли бы свалить с ног и восемь таких юнцов. Я бросился к пивному ларьку.

Чернявый парнишка схватил Вальку за свитер и потянул. Матрос сгреб его в охапку, приподнял и швырнул в сквер, туда, к девчонкам. Трое остальных бросились на Вальку. И тут же один за другим закувыркались по земле. У Валькиных ног остался красно-голубой шарф.

— Воюешь? — спросил я.

Матрос посмотрел на меня злыми прищуренными глазами.

— А… это ты, — сказал он.

Пивной ларек стоял в стороне от тротуара, и поэтому вокруг еще не успела собраться толпа, нокое-кто уже заинтересовался. Буфетчица высунула из ларька круглое равнодушное лицо и громко спросила:

— А за пиво будет платить дядя?

Парни у дерева о чем-то совещались. Они поглядывали на нас, на шарф и на девчонок, которые все еще стояли в сквере и хлопали глазами, не понимая, что произошло. Чернявый ползал на коленях возле садовой скамейки.

— За пиво заплатил? — спросил я.

— Ваши дружки не заплатили, — сказала продавщица.

— Дружки! — хмыкнул Матрос.

Военный совет под деревом закончился. Один из парней, опасливо поглядывая на Вальку, поднял шарф и подошел к ларьку. За пиво платить. Матрос опустился на корточки и стал носовым платком счищать грязь с нового желтого ботинка. В это время на него кинулся чернявый. В руке зажат камень. Я перехватил чернявого и, спросив, куда это он разбежался, ударил. Чернявый, выронив камень, полетел на землю. И тут ко мне подлетела одна из девчонок и, привстав на цыпочки, два раза хлестнула по щекам.

— Легкая кавалерия, — сказал я, отступая.

В этой сумятице я толком не рассмотрел девчонок. И вот одна передо мной. Девчонка очень рассержена. Глаза блестят, щеки порозовели. Она хорошенькая, и ее лицо мне кажется знакомым… Девчонка привстала на цыпочки и снова замахнулась.

— Я могу нагнуться, — сказал я.

Девчонка опустила руку. Лицо у нее было уже не сердитое, а удивленное.

— Андрей Ястребов… — сказала она. — Здравствуйте.

Теперь и я ее узнал. Оля Мороз. Та самая девчонка, которой ногу в автобусе прищемило. Она сегодня совсем другая: в коричневом пальто, с роскошной копной каштановых волос, остроносые сапожки.

— Две встречи — две пощечины, — усмехнулся я.

— Не будьте мелочны, — сказала она.

Я покосился на ее приятелей. Они что-то оживленно обсуждали. Чернявый тоже присоединился к ним. Верхняя губа у него вздулась и наползла на нижнюю. Он стал похож на тапира. Эта смешная зверюшка, кажется, в Южной Америке водится.

— Это чудовище ваш друг? — спросила Оля, кивнув на Матроса, который стоял у ларька и курил.

— Тапир первый привязался к нему, — сказал я.

— Тапир? — удивилась она.

— Вон тот, черненький… Вылитый тапир, — с удовольствием повторил я. Это из-за него она налетела на меня.

И тут появился старшина милиции. Рядом с ним невысокий гражданин в кепке и черных валенках с галошами.

Старшина подошел к компании чернявого. О чем он говорил, я не слышал, но зато видел, как старшина повернулся и посмотрел на Матроса, потом на меня.

— Теперь нас арестуют, — сказал я.

— Их тоже? — спросила она.

— Тапира обязательно, — сказал я. — Он зачинщик.

Когда старшина стал выяснять суть дела, поднялся шум, гам. Компания чернявого не дала нам слова сказать, а тут еще гражданин в светлой кепке так и налетал на нас, выкрикивая, что все видел собственными глазами.

Мне надоел этот гражданин. Он заглядывал старшине в рот и тараторил:

— Я все видел, товарищ старшина… Сначала он подошел к тому, а тот как стукнет его, а потом подскочил этот… (Это я.) Ясное дело, хулиганы… Всех их нужно за решетку!

Старшина молчал. Ему было неинтересно.

В этот момент Тапир попытался смыться, но Матрос поймал его за воротник.

— Без тебя, приятель, нам будет скучно, — сказал он добродушно. У Вальки вся злость прошла. И хмель тоже. Матрос был парень не злой.

Прохожий в светлой кепке вывел из терпения даже задумчивого старшину.

— Помолчите минуточку, — сказал он. — У вас есть друг к другу претензии? — Это он обратился к нам.

— Нет, — сказали мы с Валькой.

То же самое ответил и Тапир со своей компанией.

— Товарищ старшина, вы посмотрите на этого… — сказал прохожий и вцепился в рукав Тапира.

— Где это вас, гражданин, так угораздило? — спросил старшина.

Тапир сверкнул на меня злыми черными глазами и буркнул:

— Поскользнулся…

— Под ноги, гражданин, надо смотреть, — сказал старшина.

— Ладно, — ответил Тапир.

— Я вас больше не задерживаю, — сказал старшина.

— Бандитов отпускают! — ахнул прохожий.

— Свитер у вас… — сказал старшина.

— А что? — спросил Матрос.

— Красивый, говорю, свитер.

Вся компания направилась прочь от пивного ларька. Тапир жестикулировал и оглядывался. Остальные не слушали его. Рады, что дешево отделались.

Я смотрел им вслед. У Оли красивая фигура: длинные ноги в светлых чулках, узкая талия. И приятельница ничего, только очень высокая и худая. Оля взяла Тапирчика за руку и что-то сказала, тот вырвал руку. Мне стало грустно. Я вспомнил, как однажды сказал мой приятель Глеб Кащеев: «Когда я вижу хорошенькую девчонку с другим, у меня такое чувство, будто меня обокрали…» Нечто подобное и я сейчас испытывал.

И тут меня словно кто-то подтолкнул: я сорвался с места, догнал их и взял Олю за руку. Все уставились на меня. Чернявый так и сверлил злыми глазами.

— Я вас догоню, — сказала Оля.

Мы остались вдвоем на тротуаре. Я смотрел в ее темно-серые глаза и молчал.

— Я вас не больно ударила? — спросила она.

— Ударьте еще раз и назовите ваш телефон.

— Старая песня, — сказала она. — Вы забываете, что мы с вами две враждующие стороны… И я не хочу быть изменницей…

— Оля, кончай! — услышали мы.

— Вы испытываете терпение моих друзей, — сказала она.

— Я узнаю телефон в справочном.

— Гениальная догадка! — засмеялась она. — Теперь я могу идти?

— Я позвоню…

— Отпустите мою руку!

— Завтра же, — сказал я.


Матрос хмуро тянул пиво и смотрел на меня.

— Щемит тут, Андрюха… — сказал он и потыкал пальцем в полосатую грудь. — Никак прошла она…

— Кто?

— Понимаешь, раньше была, я чувствовал, а теперь вот нет… Не чувствую, хоть тресни!

Я ничего не понимал. Но по Валькиному лицу видел, что говорит он всерьез.

— А как без этого жить-то?

— Без чего?

— Этой… любви нету. Чужая она стала мне, понимаешь?

— Поругался?

— В том-то и дело, что нет! Когда поругаешься, понятно, а тут другое.

— С чего ты взял, что нет ее… любви?

— Рябая какая-то стала… На лице пятна. Пузо горой. Сидит у окна и смотрит, а ничего не видит. Со мной почти не разговаривает, как будто я виноват…

— А кто же еще?

— Вот дела, — сказал Валька.

Я не особенно разбирался в этих вопросах. Почему женщины перед родами не любят своих мужей?

— Говорит, рожу и уйду от тебя, изверга, — продолжал Валька. — Почему так говорит?

— Не уйдет, — сказал я.

— Нет, ты скажи: почему так говорит?

— Вот родит тебе сына или дочку…

— Сына, — сказал Матрос.

— …и все пройдет. И эта… любовь вернется.

— Не подпускает она меня…

— Побойся бога! — сказал я. — Ведь ей скоро…

Мы стояли у ларька и разговаривали. К прилавку подходили люди, пили пиво и уходили. И лишь один чернобородый карапузик застрял у прилавка. Он стоял рядом с Валькой, и на них без смеха нельзя было смотреть: гигант Матрос и кроха — Черная борода. Борода медленно тянул пиво из толстой кружки и, задирая голову, в упор разглядывал Матроса.

— Где вы свитер достали? — спросил он.

Валька с высоты своего роста посмотрел на него и угрожающе засвистел носом.

— Английская королева подарила, — сказал он.

— У вас насморк? — вежливо спросил парень. Он был без шапки, и черные короткие волосы опускались на лоб.

— Послушай, приятель… — начал Матрос.

— Мы не познакомились, — перебил чернобородый. — Аркадий Уткин. — Он протянул руку. Глаза у парня чистые, и он вполне дружелюбно смотрел на нас. Я пожал ему руку. И вдруг почувствовал, что парень сжимает мои пальцы. Я тоже напряг мышцы. Хватка у него железная.

Аркадий Уткин попробовал таким же манером поздороваться и с Матросом. Я видел, как Валькины брови удивленно полезли вверх. Потом он усмехнулся и стиснул чернобородому руку.

— Сдаюсь, — сказал Уткин.

Мы выпили еще по кружке. Парень оказался скульптором. Вот почему у него пальцы такие сильные.

Уткин приехал из Ленинграда в наш город полгода назад. Он рыбак, а вокруг полно озер. Если Валька не возражает, то Уткин рад будет познакомиться с ним поближе. Ему нравится Валькино лицо.

— Возражаю, — сказал Матрос.

Но Уткин оказался упорным малым. Он сказал, что это не к спеху и с Валькой ничего не сделается, если немного попозирует.

— Приходите на той неделе в любое время. Я вам покажу свои работы.

Уткин, в общем, нам понравился. Мы попрощались и ушли. На этот раз наши рукопожатия были легкими и дружескими.

— Он будет лепить меня? — спросил Матрос.

— Заставит раздеться догола, возьмешь в руки стокилограммовую штангу и будешь неподвижно стоять два часа…

— Со штангой? — удивился Валька.

— Курить и читать не разрешается.

— Вылепит какого-нибудь урода, а потом всем на посмешище выставит, — сказал Валька. — Теперь черт знает чего лепят…

— Зайдем к нему, посмотрим.

— Разве что посмотреть, — сказал Валька.

Мы доехали до вокзала. Матрос жил недалеко от завода. От дома до проходной — одна выкуренная папироса, так Валька определяет расстояния.

На станцию прибыл пассажирский. Лязгнув сцепкой, от состава отвалил локомотив. Зеленые бока лоснились. Над круглой башней вокзала медленно расползлось выдохнутое паровозом облако. По железному карнизу лениво бродили голуби. Они равнодушно смотрели на суетящихся по перрону пассажиров. Голуби привыкли к поездам, которые приходят и уходят, к шумливой толпе людей, свисткам кондукторов, лязганью автосцепки и змеиному шипению тормозов.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Выйдя из цеха после гудка, я у проходной увидел знакомый «Запорожец». Он стоял близ высоких железных ворот. Одно колесо в сверкающей луже. В луже отражались небо, весенние облака и решетчатые ворота с большими латунными буквами — ПВРЗ. Расшифровывается это так: паровозовагоноремонтный завод. Здесь я работаю.

В машине сидели мои приятели Игорь Овчинников и Глеб Кащеев. Стекло опустилось, и Кащеев, высунув черную лохматую голову и делая вид, что не замечает меня, громко спросил вахтера:

— Знатный слесарь-автоматчик товарищ Ястребов еще не выходил?

— Кто? — удивился дед Мефодий, который уже много лет исполнял обязанности вахтера.

— Ай-яй, — сказал Кащеев. — Товарищ Ястребов — гордость вашего завода, а вы не знаете…

— Чего встали у самых ворот? — рассердился дед Мефодий.

— Мы ждем товарища Ястребова, — в том же духе продолжал Кащеев. — Он приглашен в горсовет на званый обед… Кавиар зернистый, судак-орли, цыпленок табака с чесночным соусом… Тут со мной английский лорд… Скажите что-нибудь по-русски, лорд?

— Иди ты к черту, — буркнул Игорь Овчинников.

— Вы слышали? — сказал Кащеев. — Лорд в восторге от рашен стронг водка…

— Мы за тобой, — сказал Игорь.

С превеликим трудом он выбрался из машины, чтобы пропустить меня. У Игоря Овчинникова рост метр девяносто два. О Кащееве я уж не говорю: когда он влезает в крошечный «Запорожец», мне всегда кажется, что машина раздается вширь.

Когда мы, три огромных парня, усаживались в «Запорожец», нас окружала толпа. Со всех сторон слышались веселые шуточки. Игорь был невозмутим, я делал вид, что занят управлением, а Глеб Кащеев нервничал. Он был самый представительный из нас, и шуточки в основном были направлены в его адрес.

Дед Мефодий, вахтер, тоже не вытерпел и, покинув свой боевой пост, вышел посмотреть.

— Она теперь с места не крянется, — сказал дед.

А когда мы благополучно тронулись, заулыбался в бороду:

— Техника пошла… Со спичечный коробок, а, гляди, везет!

Бегал «Запорожец» исправно. Один раз только подвел: мы ехали через площадь Павших Борцов, и как раз напротив монументального здания обкома партии «Запорожец» остановился. Сам по себе: шел, шел и вдруг встал как вкопанный. За рулем сидел Кащеев. Он чуть аккумулятор не посадил, но мотор так и не завелся. Глеб, чертыхаясь, стал вылезать из машины. А на это стоило посмотреть: сначала он поворачивался на сиденье боком, затем, упираясь лохматой головой в крышу, высовывал одну ногу, плечо, руку и лишь потом вываливался весь. А в это время бедный «Запорожец» кряхтел, стонал, весь сотрясался.

Мы думали, Глеб, выбравшись на волю, откроет капот и будет смотреть мотор, но он размашисто зашагал по тротуару. Игорь посигналил ему, но Кащеев даже не оглянулся.

Пришлось вылезать мне. Оказывается, отскочил провод от катушки высокого напряжения.

Глеб поджидал нас на углу. Мы проехали мимо. Кащеев что-то крикнул вслед, взмахнул руками, побежал, но мы и не подумали остановиться. Потом он честно объяснил свое недостойное поведение. Оказывается, Кащеева в обкоме многие знают, и ему не хотелось с кем-нибудь встретиться… Мы молча смотрели на него. Стащив с толстого носа очки в черной оправе, Глеб запыхтел, а потом послал всех нас к дьяволу и сказал, что, в общем, он свинья.

Мы простили его. Тем более что такого раньше за ним не водилось.

После этого случая Глеб стал нас уговаривать, что, мол, хорошо бы занавески на окна сделать… Солнечные лучи не будут мешать, и вообще… Игорь, который ни слова бы не сказал, если бы мы сделали на крыше люк, чтобы удобнее было вылезать, тут вдруг стал категорически возражать. Он сказал, что занавески в машине — типичное мещанство, а если знаменитому журналисту Кащееву не к лицу ездить на этой вполне приличной машине, то пусть пешком ходит или надевает паранджу, которую, вероятно, еще можно раздобыть в Средней Азии…

Я был рад, что ребята заехали за мной. Денек выдался отличный. Солнце греет, как летом. Загорать можно.

Глеб небрежно вел машину. Водитель он был ничего, но пофорсить любил.

Показались светлые корпуса завода высоковольтной аппаратуры. Постройки остались позади, замелькали по сторонам голые кусты. В придорожной канаве поблескивала вода. С полей снег сошел. Черная вспаханная земля лоснилась. В глаза ударил ослепительный блеск. Ударил и пропал. Это осколок стекла.

Мы въехали в деревню. Четыре белые утки гуськом пересекали шоссе. Глеб притормозил. Даже совсем близко от колеса последняя утка не прибавила шагу. Знает: если шофер переедет ее, заплатит штраф. За деревней начался лес: высокие стволы и голые ветви.

Кащеев свернул с асфальта на проселочную дорогу. В днище машины гулко застучали комки грязи. Грязная пенистая вода выплескивалась из глубокой колеи на обочину.

Углубившись подальше в лес, мы остановились под высокой сосной.

Расположились на полянке, усыпанной сухими листьями и желтыми иголками. Достали из багажника брезент и выложили на него ящик пива, огромный кулек красных раков и сверток нарезанной в магазине колбасы. А вот хлеба забыли прихватить.

Игорь пил пиво из небольшой эмалированной кружки, на которой был нарисован глухарь. Он у нас эстет и никогда из бутылки пить не будет. Закусывали раками. Кащеев вдруг стал молчаливым и грустным. На ветке галдели снегири.

— Хватит галдеть, — сказал Глеб. Схватив пустую бутылку, он запустил в них. Снегири улетели.

Хорошо в лесу, тихо. Пахнет лиственной прелью, нераспустившимися почками. Над головой — сияющая голубизна. Мы развалились на брезенте и долго молчали. Говорить не хотелось.

Глеб протянул руку и взял из ящика последнюю бутылку. Отколупнул о сосновый ствол белую металлическую пробку и, поглядев на свет, сказал:

— У меня приятель есть, геолог… Вернется из экспедиции — ударюсь с ним куда-нибудь на полгода. В Хибинские горы или на Памир. Он давно зовет меня.

— Тебе полезно жир растрясти, — сказал Игорь. Он старательно обсасывал большого рака.

— Второй фельетон зарезали за этот месяц.

— Пиши положительные очерки, — посоветовал я. — Или театральные рецензии.

— Могу снабжать тебя информацией для уголовной хроники, — сказал Овчинников.

— Придется, — сказал Кащеев.

Глеб два года назад закончил Ленинградский университет и теперь работал в областной газете. Писал очерки, фельетоны. И, надо сказать, писал остроумно и хлестко.

— Мой шеф хочет, чтобы тот, про кого фельетон, собственноручно подписал его — мол, все факты правильные, я есть законченный негодяй…

— Заставь, — сказал Овчинников.

Глеб поднялся и тяжело зашагал в глубь леса. Вот он нагнулся, поднял сухую палку и с размаху трахнул по стволу. Палка разлетелась на куски.

Голые осины и березы стыдливо ежились на весеннем ветру. Лес просвечивался насквозь, но Кащеева не было видно. Большой ворон опустился на сосновый сук. Презрительно посмотрел на нас, возмущенно каркнул и улетел. Сверху посыпались тоненькие сучки. Черный мудрый ворон. Говорят, вороны по триста лет живут. За три века и осел станет мудрым. На толстой березе я заметил разоренное ветром гнездо. Оно прилепилось к развилке и раскачивалось вместе с веткой. Сухие травинки и черные прутики свисали вниз. Куда разлетелись птенцы из этого гнезда? В какие бы дальние страны они ни улетели, сейчас готовятся в обратный путь. Сюда, в этот пронизанный солнцем лес.

— Хенде хох! — рявкнул кто-то рядом. За сосной стоял Кащеев и целился в нас из какой-то железяки. Пальто у него расстегнуто, черные волосы спустились на лоб.

— Автомат? — спросил Овчинников.

— Немецкий, — сказал Глеб.

Автомат пролежал в земле двадцать с лишним лет. Он проржавел насквозь. Все, что могло рассыпаться в прах, — рассыпалось. Остался один красноватый остов. Глеб повесил автомат за рукоятку на сук, а ладони вытер листьями.

— Мы совсем забыли, что была война, — сказал он.

— Вон след от осколка! — кивнул я на сосну. Я давно заметил на стволе этот зарубцевавшийся шрам, но мне даже в голову не приходило, что это военная отметина.

Кащеев, взлохмаченный и серьезный, стоял под сосной и смотрел на брезент, на котором были раскиданы пивные бутылки и скорлупа от раков.

— Люди здесь кровь проливали, а мы… За что они, я вас спрашиваю, кровь проливали? За то, чтобы мы пиво дули тут?

— Может быть, и за это, — сказал Игорь.

— Ты пошляк, — сказал Глеб. — Для тебя ничего святого нет… На развилке дорог нужно установить монумент с мемориальной доской и золотыми буквами начертать: «Здесь воевали наши отцы и деды… За нас с тобой, товарищ, сложили они свои головы. Вечная слава нашим отцам-героям!»

— У моего два ордена, — сказал я. — Зато медалей семь штук. Он был сапером.

— А твой? — спросил Кащеева Игорь.

— Я смотрю шире… Отец, брат… Не в этом дело. Я говорю о том, что нужно преклоняться перед подвигами наших отцов.

— Мы преклоняемся, — сказал я. — Только учти — когда люди хотят выразить свою скорбь, они не болтают, а снимают шапки и минуту молчат… А ты шпаришь как из газетной передовицы…

— А все-таки, где воевал твой отец? — спросил Игорь.

— Мой не воевал, — нехотя ответил Глеб.

Мы зарыли в листьях бутылки и скорлупу. Молча уселись в машину и поехали. Я хотел сесть за руль, но Кащеев опередил, первым втиснулся на место водителя. Разговаривать никому не хотелось. По-прежнему светило солнце, весело сверкали на дороге лужи. Мы догнали телегу. Колеса забрызганы грязью. На телеге сидела старуха в резиновых сапогах. На голове зимняя мужская шапка, в одной руке старуха держала вожжи, в другой — длинный прут. Глеб вплотную шел за ней и беспрерывно сигналил. Старуха дергала вожжи, изредка стегала прутом коричневую лошадь, а на нас внимания не обращала. Выбрав удобный момент, Глеб вывернул на обочину и впритирку обогнал телегу.

— Оглохла, старая?! — крикнул он.

Старуха улыбнулась морщинистым ртом, показав светящийся желтый зуб, и ткнула прутом прямо перед собой.

— Так прямехонько и поезжай, сынок, — сказала она. — До большака тут рукой подать.

Кащеев крякнул и в зеркало посмотрел на нас. Мы молчали.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мы все трое из одной баскетбольной команды. Из сборной города. Сейчас мы уже не играем: пришли другие ребята, помоложе. В сборной мы играли с год, а потом по одному выбыли. Первым Кащеев, он стал неповоротливым — шутка ли, сто десять килограммов весу, потом Игорь — его повысили по службе, времени стало в обрез. Был рядовым патологоанатомом, стал главным врачом судебно-медицинской экспертизы. Вскрывает трупы злодейски убитых, самоубийц.

Я ушел из сборной города последним, после того как сломал на мотокроссе правую руку.

Из сборной мы ушли, а встречаться по старой памяти продолжали. А тут еще Игорь нежданно-негаданно выиграл по лотерее «Запорожца». Мы сначала думали, что он нас разыгрывает, но все было правильно: номер и серия совпадали. Это было удивительно. Такой крупный выигрыш еще никому из моих знакомых не выпадал. По радио я слышал и в газетах читал, что люди выигрывают автомобили, а вот в глаза их не видел. Как сейчас помню маленькую заметку в «Известиях»: «Слесарь-инструментальщик Мошенников не успел распаковать пианино, как в следующую лотерею узнал, что может получить «Запорожец»… С такой фамилией не мудрено выиграть и «Волгу», а вот Игорь Овчинников — это невероятно!

Как бы то ни было, а «Запорожец» он выиграл. Маленький, смешной автомобиль. Игорь не хотел его брать, предпочитал получить деньгами, но мы с Кащеевым уговорили его. Правда, уговаривать пришлось долго: целую неделю. Игорь говорил, что «Запорожец» ему и даром не нужен, если бы еще «Москвич»… Мы твердили, что дареному коню в зубы не смотрят. И потом — чем «Запорожец» не автомобиль? Четыре колеса, руль… Правда, маловат немного, но это не беда. Как-нибудь втиснемся… Дело в том, что Игорь по натуре не автомобилист. Он никогда в жизни за руль не садился. И самое главное, не имел никакого желания и впредь садиться. Правда, в глубоком детстве он ездил на велосипеде. И то лишь на трехколесном. Эта деталь его биографии и решила судьбу «Запорожца».

Экзамен на шофера-любителя Игорь сдавал шесть раз. Теорию он вызубрил, а на практической езде все время срывался. У него оказалась плохая реакция. И кроме того, в самый ответственный момент вместо педали тормоза он старательно жал на газ. Первая самостоятельная поездка закончилась плачевно: Игорь попытался сдвинуть с места огромный автобус, который смирно остановился перед красным светофором.

С тех пор он предпочитал ездить на своем «Запорожце» в качестве пассажира. Водил машину я, а иногда Кащеев.

Из нашей компании Игорь самый молчаливый. И вид у него всегда мрачный. Наверное, поэтому от него девушки шарахаются. Я его знаю больше двух лет и еще ни разу не видел ни с одной женщиной. Кто не знает Овчинникова, может подумать, что это скучный, неинтересный человек. На самом деле это не так. Когда Игорь в компании, он незаметен. Не то что Глеб Кащеев, который всех заслоняет своей мощной фигурой и не умолкает ни на минуту. Игорь сидит где-нибудь в сторонке и смотрит исподлобья то на одного, то на другого. Тот, кто ему понравился, удостаивается поощрительных взглядов; к кому он равнодушен, на того больше и не посмотрит ни разу. В незнакомой компании иногда за вечер он и десятком слов не обмолвится. Нюх у него на хороших и плохих людей поразительный. Бывает, встретится нам какой-нибудь веселый, обаятельный парень. Мы с Глебом в восторге, а Игорь коротко бросит: «Типичный фанфарон!» И точно: впоследствии так оно и окажется. Встретив интересного человека, Игорь оживляется, вступает в разговор и, случается, подарит этому человеку обаятельную улыбку. Улыбка преображает Игоря: он сразу становится мягким, добрым. Но, к сожалению, Овчинников редко улыбается. А кто не видел, как он улыбается, тот вообще не видел Игоря.

А то, что он мрачный… такая уж у него профессия: не располагает к веселью. Он мало рассказывает о своей работе, но мы-то знаем, что это такое. Игорю иногда приходится анатомировать трупы, которые долгие месяцы пролежали на дне реки или в земле. Конечно, не только этим занимается Игорь, но остальное — тонкости профессии.

Когда Кащеев раскрывает рот, Игорю хочется уши заткнуть. Я вижу по его лицу. Глеб оглушает новостями, свежими анекдотами, историями о своих многочисленных любовных приключениях. Игорь как-то сказал Кащееву, что когда он появляется на пороге, такое впечатление, будто в окно влетела стая ворон. Глеб расхохотался и, достав блокнот, записал. Он имел привычку бесцеремонно записывать понравившиеся ему сравнения, меткие словечки. Даже те, которые срывались с его собственного языка. Такое тоже случалось. Блокнот у Кащеева был толстый, кожаный. И красивая шариковая ручка. Впрочем, ручки он часто менял. Стоило кому-нибудь вытащить из кармана шариковую ручку, как Глеб налетал на него и, раскритиковав в пух и прах, тут же предлагал поменяться.

Когда Кащеев надоедал Игорю до чертиков, тот задавал Глебу на первый взгляд вполне невинный вопрос:

— Как там, в клубе собаководства, кончился траур?

Или:

— Покойному спаниелю еще не воздвигли монумента?

Глеб сразу умолкал и начинал пыхтеть.

За этим крылось вот что. В купе, в котором он ехал, сидели три охотника, на полу смирно лежала длинноухая спаниелька. У Глеба оказалось верхнее место. Он вежливо попросил охотников уступить ему одно нижнее, так как наверх ему трудно забраться. Шутка ли, больше центнера весу. Охотники не отнеслись к просьбе Кащеева с должным вниманием. И пришлось ему, кряхтя и отдуваясь, забираться на верхнюю полку.

Под вечер, когда охотничьи рассказы были в самом разгаре, Глеб зашевелился на своей полке. Возможно, он просто хотел повернуться на другой бок, но тут поезд стал резко тормозить, и Кащеев рухнул на пол, где безмятежно почивала высокопородистая спаниелька.

Свидетели утверждают, что собака даже не пикнула. Смерть ее была легкой и мгновенной… Но это обстоятельство не смягчило охотников. На скандал сбежался весь вагон. Спаниелька оказалась чуть ли не гордостью советского охотничьего собаководства. У нее было столько медалей, что на выставках хозяин носил их на специальной подушечке, так как низкорослому псу это было не под силу. В общем, они заломили такую цену, что Глеб глаза вытаращил и стал яростно торговаться. Ударили по рукам на пятидесяти рублях. Тридцать Кащеев каким-то непостижимым образом в поезде раздобыл, а двадцать ему поверили в долг. Причем охотники пригрозили, что если в срок не отдаст деньги, то напишут про него в «Известия» фельетон…

Глеб — парень с юмором, но почему-то не любил, когда ему напоминали про эту историю.


Вечером, после работы, мы играем с Игорем в шахматы. Он сильный игрок, и мне приходится туго. Я уже две партии проиграл. Надо бы бросить, но проклятое упорство… Я уже вижу, что и эта партия уходит от меня.

Мы сидим на бревнах у ветхого сарая. Ветер с реки треплет соломенные волосы Овчинникова. Он сосредоточен, лоб нахмурен. Думает. Чего тут думать: я проиграл партию!

— Ну их к черту, шахматы… — сказал я.

— У тебя есть шанс.

Деревянный дом, в котором Овчинников снимает комнату, стоит на берегу Широкой. Два огромных клена заслонили фасад. Их ветви царапают белую трубу. Летом здесь рай: прямо под окном плещется река, желтый пляж рядом, тут же под боком лодочная станция. Бери лодку и плыви куда хочешь.

«Запорожец» стоит у сарая. Гаража нет, но это обстоятельство нимало не тревожит Игоря. В гараж нужно загонять машину, а это чревато последствиями: можно промахнуться и вмазать в косяк или вышибить заднюю стену…

Нас пригласили поужинать хозяева Игоря — Калаушины. Хозяин, еще крепкий старик с загорелой лысиной, рыбак. Он недавно вернулся с озера.

Из приоткрытой двери доносится аппетитное шипение: жарятся свежие окуни.

Я опрокидываю на доске фигуры: бесполезное дело!

— Упустил шанс, — говорит Игорь, спокойно собирая фигуры.

О каком же он шансе твердит? Куда ни пойди — шах и шах. А через три хода — мат.

— У тебя есть что-нибудь к ухе? — спрашиваю я.

— Тащим жребий, — говорит Игорь.

— Не мог захватить оттуда?

— Короткая спичка — проиграл, — говорит Игорь.

В его кабинете в шкафу под замком стоит огромная бутыль со спиртом. Для нужд производства. И хранитель этой заветной бутыли Игорь. Узнав про эту бутыль, мы с Кащеевым атаковали его, но безуспешно. У хранителя твердый характер. И мы давно махнули рукой на эту пузатую искусительницу.

Жребий идти в магазин выпал Игорю. Это справедливо: я все-таки только что три партии проиграл в шахматы.

Длинный, с желтыми волосами, в сером пальто, Игорь зашагал по тропинке, чтобы через старый мост выйти на площадь, где большой гастроном. Как обычно у очень высоких людей, плечи у него немного ссутулены. Кепка почему-то засунута в карман. Он снял ее, как только снег стал таять. А вот зачем таскает в кармане — неизвестно.

Я сижу на старом сосновом бревне. Пахнет смолой. Запоздало вскакиваю: так и есть — прилип! На брюках будет пятно. Рассудив, что теперь терять нечего, снова усаживаюсь на бревно. Река течет в каких-то десяти шагах от меня. Широкая вспухла, вода все прибывает. Чего доброго, из берегов выйдет, зима в этом году была снежная. В мутных красноватых волнах мелькает белая щепа, иногда проплывает целая чурка. Измочаленные кусты, вырванные с корнем, цепляются за берега, не хотят плыть.

Возвращается Игорь и присаживается рядом. Мимо нас по тропинке проходит девушка. Волосы русые, синее пальто расстегнуто. Ноги у девушки крепкие, в туфлях на низком каблуке. Мы провожаем ее взглядом.

— Женился бы ты, — просто так говорю я. — Представляешь, приходишь с работы домой, а жена тебя встречает… Горячая от плиты, в фартуке, руки в муке. И румянец во всю щеку. А на плите жарится-парится всякая вкусная еда… Запахи! — Я даже сглотнул. — Жена улыбается, подставляет тебе щечку, ты чмокаешь ее…

— Жалкое сюсюканье, — говорит Игорь.

— Пообедал, лег на диван, ноги вытянул, а жена тебе уже несет свежую газету…

— Вот шляпа, — говорит Игорь. — Опять позабыл выписать «Науку и жизнь»!

— …Садится рядом, аппетитная такая… и рассказывает…

— Как поругалась с соседкой! — перебивает Игорь.

— Тебе не хочется после обеда волноваться, и ты обещаешь устроить соседу скандал вечером… А потом с женой под ручку идешь в кино… На какое-нибудь «Милое семейство». Жена в восторге, а ты…

— Обычно вкусы жены и мужа совпадают, — говорит Игорь.

— Ну и сиди на бревне… Вечно голодный, нестиранный! Жди, когда добрые люди позовут на ужин…

— Погоди, — говорит Игорь и прислушивается. — Можешь зайти на кухню и посмотреть небольшую сценку из семейной жизни моих хозяев.

Из приоткрытой двери явственно доносятся раздраженные голоса. Потом что-то падает на пол, и, зазвенев, выкатывается на крыльцо крышка от кастрюли. Распахивается дверь, и вслед за крышкой вылетает Павел Михайлович Калаушин. Лицо красное, волосы взъерошены. Увидев нас, он сразу приосанивается и, приглаживая пятерней ежик, степенно проходит мимо.

— Далеко собрались, Пал Михалыч? — спрашивает Игорь.

— Жарко в доме, — отвечает Павел Михайлович. — Натопила, понимаешь, мать…

— Проветритесь, — говорит Игорь.

Я с трудом удерживаюсь от смеха, а Игорь даже глазом не моргнет.

Павел Михайлович размеренным шагом удаляется.

— Продолжай, я тебя слушаю, — говорит Игорь. — Да, на чем ты остановился? Итак, вы с любимой женой возвращаетесь из кино.

— Ну тебя.

— Моя хозяйка — суровый человек, — говорит Игорь.

— Пойдем, пожалуй, в столовую? — предлагаю я.

— Посмотрю, не уха ли загремела на пол, — говорит Игорь и сует мне в руки бутылку. Судя по всему, Игорь тоже побаивается хозяйку.

Павел Михайлович, который мрачнее тучи прогуливался неподалеку, увидев нас, просиял. И тут на пороге появился Игорь.

— Хозяйка приглашает всех к столу, — торжественно возвестил он.

Поднимаясь на крыльцо, Павел Михайлович радостно сказал:

— Анисья, у нас гости!

Игорь улыбнулся и шепнул мне:

— За что люблю старика, так это за оптимизм…


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мой путь из общежития на завод лежит через вокзал. Каждое утро без четверти восемь я поднимаюсь на железный виадук. Длинный, почти с километр, виадук начинается от шоссе и кончается у нашего завода. Металлические опоры поддерживают его. С виадука, вниз к платформам, спускаются лестницы. Я люблю идти по виадуку. Поскрипывает деревянный настил. Внизу подо мной проплывают составы. Дым из паровозной трубы на мгновение все заволакивает. Стоишь как в теплом облаке. Паровоз проходит, едкий дым рассеивается. На путях мигают маневровые светофоры, сигналят фонарями составители. Желтый отблеск мерцает на рельсах. Негромко посвистывают маневровые «кукушки», подают сигналы стрелочники. Будто рожок пастуха звучат ранним утром эти сигналы.

Поднимаясь утром на виадук, я иногда вижу, как распахиваются тяжелые металлические ворота и на волю резво выбегает свежевыкрашенный лоснящийся локомотив. Он радостно пыхтит, шумит, выдыхает из своих застоявшихся недр облака пара. Погромыхивая на пересечениях путей, паровоз неуверенно пробует голос. Голос немного дребезжит, срывается, как у молодого петуха, впервые пытающегося известить мир о наступлении дня.

Паровоз вышел на обкатку. Один, без вагонов, он помчится по вздрагивающим рельсам через поля, леса и реки. И весенний ветер будет обдувать его горячие бока. Бежит отремонтированный локомотив вперед, радуется простору, свободе, а машинист придирчиво прислушивается к его дыханию, пульсу. Все ли хорошо подогнано, нет ли посторонних шумов в сердце, не жмет ли новая обувь, нет ли каких изъянов в железном организме?

Блестят в будке машиниста медные отполированные краны и рукоятки, мельтешат стрелки приборов, тоненько свистит пар. Из жерла топки пышет жаром. Рука машиниста дотрагивается до рукоятки регулятора, и паровоз замедляет ход. Хорошо ли работают автотормоза? Еще и еще раз поворачивает он кран. Тормозные колодки впиваются мертвой хваткой в колеса. Машинист испытывает мою работу. Это я ремонтировал автотормоз. Притирал золотники и клапана. И вот, если сейчас пропустит золотник или откажет клапан, локомотив снова будет стоять на запасном пути, котел его остынет, сердце остановится. А мы, бригада слесарей-автоматчиков, будем разбирать неисправный узел и заново ремонтировать. За мою небрежность будет расплачиваться вся бригада. И бракоделом буду не я, а вся бригада. Ни Лешка Карцев, ни Дима, ни Валька Матрос — никто не скажет мне худого слова. Никто не скажет и хорошего. Прощай, премиальные. Молча мы будем работать…

Вот какая у меня тонкая и сложная работа. Из-за маленького паршивого золотника можно сорвать план не только бригады, но и цеха.

Вот почему, когда ранним утром распахиваются заводские ворота, я радуюсь и немного волнуюсь.

На заводе я работаю второй год. Наш завод и за день не обойдешь. Громадина из кирпича, железа и стекла. Сюда паровозы и вагоны попадают чуть живые, едва дышат. А выходят новенькие, мощные, приятно смотреть. Завод мне нравится, это не какая-нибудь шарашкина контора, вроде радиомастерской, где я полгода работал. Я побывал в трех цехах: котельном, колесно-бандажном и, наконец, в арматурном. Сейчас я слесарь-автоматчик. Ремонтирую самую сложную локомотивную аппаратуру. Работа тонкая и интересная. Не то что в котельном. Я чуть не оглох. Там, в этом цехе, не разговаривают, сам себя не слышишь, не то что других. Я уже собирался сбежать с завода. И днем и ночью в моих ушах гремели пулеметные очереди пневматических молотков… И тут как раз Мамонт, начальник арматурного, забрал меня к себе…

А познакомились мы с ним так.

Взвалив на плечо тяжеленную деталь, я возвращался со склада. На путях, тянувшихся вдоль заводских цехов, работали два сварщика. Они варили тендерную тележку. Белые искры рассыпались во все стороны. За моей спиной покрикивал, подталкивая вагоны, маневровый. Кто знает, не оглянись я тогда, и неизвестно, чем бы все это кончилось. Но я оглянулся и увидел, что один товарный двухосный вагон спокойненько покатил по рельсам прямо на электросварщиков. Путь здесь был под уклон, и вагон постепенно набирал скорость. Я крикнул рабочим, чтобы они убирались с пути, но яростный треск электросварки заглушил мои слова. Тогда я швырнул деталь на землю и кинулся навстречу вагону. На пути оказалась почерневшая от мазута доска, я бросил ее под колеса: доска с треском переломилась, но вагон замедлил ход. До электросварщиков каких-то десять шагов. Упираясь ногами в шпалы, я попытался сдержать надвигавшийся вагон. Шаг за шагом я отступал. Мышцы окаменели. Где-то совсем рядом, за моей спиной, — оглянуться я уже не мог, — оглушительно трещала электросварка. Еще несколько мучительных шагов — и вагон расплющит меня вместе с рабочими о тендерную тележку… И тут я услышал чье-то дыхание, и рядом со мной кто-то встал на шпалы. Вагон еще немного продвинулся вперед и остановился… К нам бежали люди с ломами и лопатами. Откуда-то появился сцепщик с тормозным башмаком в руке. Раньше бы надо было…

Когда общими усилиями вагон откатили и подложили под колеса башмаки, я пришел в себя. Шея ныла от напряжения, руки стали тяжелыми, как чугунные болванки. Сварщики, опустив электродержатели, смотрели на меня. В их глазах запоздалый испуг.

Я нагнулся и оторвал державшуюся на честном слове подметку. Это я ее за шпалу зацепил.

— Как же это он… покатился? — кивнул один из электросварщиков на злополучный вагон.

— Вы что, оглохли, что ли?! — напустился я на них.

— Тебя можно использовать вместо маневрового… — ухмыльнулся тот, кто помог мне сдержать вагон.

— Как видишь, одной тяги оказалось маловато, — сказал я. — Не подоспей ты, тяжеловес, — и крышка!

Он сначала оторопело посмотрел на меня, потом рассмеялся:

— За словом в карман не лезешь!

Проведя пятерней по черным вьющимся волосам, он ушел, немного косолапя. Я уже почти полгода работал на заводе, а этого человека не видел. Если бы встретил — запомнил бы. Колоритная личность. Я спросил у одного из рабочих, кто этот человек.

— Ремнев-то? Новый начальник арматурного. Уже с неделю работает, — ответил тот.


Со всех сторон по широким дорогам и узким тропинкам стекаются люди к проходным. Завод большой, и рабочих много. Я киваю направо и налево, у меня здесь много знакомых. Лезу в карман за пропуском, но дед Мефодий, высокий, жилистый, кивает: «Проходи!» Вот память у деда! Тысячи людей идут мимо, и он каждого помнит. Этот старик знаменитый. Он работал на заводе еще при царе Горохе. И вот никак не может уйти на пенсию. У него в проходной электрическая плитка и маленький кофейник. Дед Мефодий на старости вдруг пристрастился к черному кофе. Пьет из большой алюминиевой кружки, и без сахара. У деда крепкое сердце и ясная голова.

В просторной раздевалке я переодеваюсь. Снимаю свитер, брюки и облачаюсь в пролетарский наряд: синий замасленный комбинезон и берет. У окна переодевается Дима. Он кивает мне и улыбается. У Димы розовое лицо и чистые глаза. Вот что значит вести праведный образ жизни. А у моего соседа по шкафчику лицо помятое, глаза мутноватые. Видно, вчера хватил лишку, а сегодня весь день будет маяться. И работа ему не в работу. Натянув на себя спецовку, мой сосед громко высморкался в угол и, тяжко вздохнув, поплелся в цех.

— Я за городом был. С отцом, — сообщил Дима.

Если бы с девушкой, я, конечно, удивился бы.

— Ты знаешь, снег уже сошел.

— Невероятно, — сказал я.

— Вечером был на дежурстве, — сказал Дима. — Одного интересного парня из ресторана вытащили… Он трубачу в инструмент вылил бутылку шампанского.

Застенчивый, как девушка, Дима, который и мухи не обидит, был дружинником. И, говорят, неплохо выполнял свои обязанности. Разговаривая с пьяницами и хулиганами, он краснел и смущался. И это, как ни странно, на многих действовало отрезвляюще.

— Ты тоже его тащил? — поинтересовался я.

— Мы с ним потом до самой ночи разговаривали, — сказал Дима. — Он, оказывается, в тюрьме сидел, недавно вернулся ну и отпраздновал…

— Ангел-заступник. О чем вы разговаривали?

— Он придет сюда, — сказал Дима. — Поступать на завод. Помоги ему. Ты ведь член комитета…

— Ладно, — сказал я. — Если от меня это будет зависеть… И если он придет.

— Конечно, придет, — сказал Дима. Он безгранично верил всем. По-моему, его смог бы провести пятилетний ребенок.

Мы вышли из раздевалки. Мне приятно разговаривать с Димой. Он умеет удивляться самым обыкновенным вещам. Два года работает на заводе, а мужественности, свойственной рабочему человеку, все еще не приобрел. В нашей бригаде в ходу было крепкое русское слово. Не ругался лишь Дима. За два года он наслышался всякого, но это его нисколько не изменило. Более положительных людей, чем Дима, я еще не встречал, и, наверное, не только я, потому что Диму на первом же году работы стали ставить другим в пример, писать о нем в газетах, выбирать в президиум, назначили дружинником. И Дима тянул лямку и никогда не жаловался.

И все-таки до стопроцентной положительности ему одного не хватало: он никогда не выступал на собраниях. Сидеть в президиуме — сидел, а вот на трибуну его на аркане не затащишь.

Карцев и Матрос пришли раньше нас. Они сидели на слесарном верстаке и разговаривали. У Матроса в руках бутылка с кефиром. Время от времени он, взболтнув, опрокидывал ее в рот.

Посреди цеха лежал компрессор, который называется компаунд-насос. Мы должны его разобрать и отремонтировать.

— Андрей и Дима — на разборку, — распорядился бригадир, — а мы с тобой, — он посмотрел на Матроса, — пойдем на паровоз устанавливать главный воздушный резервуар.

— Еще гудка не было, — сказал Валька.

— Подождем гудка, — усмехнулся Карцев.

Лешка был не очень общительный человек. Худощавый, жилистый, длинная шея всегда торчит из широкого воротника. Редкие светлые волосы зачесаны набок, и оттого голова кажется маленькой. Особенно по сравнению с покатыми плечами. Голос у Лешки густой, басистый. Рявкнет — за километр услышишь. Карцев вечно моргает, будто в глаза ему попала угольная крошка. Наверное, поэтому невозможно определить, какого они у него цвета. Дело свое Карцев знал досконально. У него был в бригаде самый высокий разряд.

Дружбы особой я с Лешкой не водил, но и не ссорился. За полтора года совместной работы всякое бывало: то опоздаешь, то раньше уйдешь, то еще какая-нибудь штука приключится. И надо сказать, Карцев ни разу не подвел. Хотя не один раз пришлось ему крупно разговаривать из-за нас с начальником цеха Ремневым. А когда они разговаривают, одно удовольствие послушать. Что у одного, то у другого —бас на весь завод.

Лешка Карцев учился в заочном Политехническом институте. На третьем курсе. В нашей бригаде не учился только Матрос. Еще до армии он закончил девять классов и на этом застопорил. Каждую осень он аккуратно посещал школу рабочей молодежи. Обзаводился учебниками, тетрадками. В обеденный перерыв сидел с бутербродом на верстаке и, задумчиво жуя, смотрел в книгу, но, как говорится, видел фигу. С месяц продолжалась эта комедия, а потом открывались городские и областные соревнования тяжелоатлетов, и Валька бросал школу. Его уже и на собраниях перестали ругать.

— Хорошая штука кефир, — сказал Валька и бросил бутылку в ящик для металлических отходов.

— Валь, а ты вообще перейди на кефир, — посоветовал Дима. — Или на лимонад.

— Дима, я сразу умру, — сказал Матрос.

Заревел гудок. Рабочий день начался.


В разгар работы пришел Сергей Шарапов, наш комсомольский секретарь. Его недавно выбрали на конференции. До этого он работал контролером ОТК в механическом цехе. Шарапов в сером, с искрой, костюме. И даже при галстуке. Из кармана торчит новенький коричневый блокнот. Только что обзавелся.

— Как жизнь? — жизнерадостно улыбаясь, говорит он.

На этот философский вопрос сразу невозможно ответить. Поэтому мы промолчали. Я притирал пастой золотник. Дима гремел ключами.

— Жизнь, говорю, как? — погромче спросил Шарапов. Улыбка на его лице стала кислой.

— А? — сказал Матрос.

— План выполняете?

— Чего? — снова спросил Матрос.

Хотя я и был членом комитета комсомола, но помогать Сергею Шарапову мне совсем не хотелось. Раз задает дурацкие вопросы, пусть сам и выпутывается.

Дима не выдержал паузы и хихикнул.

— Вам бы все хиханьки да хаханьки, — обиделся Шарапов. Он вытащил блокнот и что-то стал записывать. Раньше он был в цехе своим человеком, а тут не может найти места. И голубой в горошек галстук совсем не гармонирует с нашей обстановкой. Ладно, на часовом заводе можно работать в белом халате и при галстуке, но на ПВРЗ даже главный инженер ходит в черной куртке и серой рубахе. В конце концов дело не в галстуке. Сергей Шарапов был нормальным парнем, а вот стал секретарем и растерялся. А ведь неглупый парень.

— Будут у вас какие-нибудь сигналы? — спросил Сергей.

— А это что такое? — Валька скорчил удивленную рожу.

Дима опять хихикнул. Шарапов покосился на него и спрятал блокнот в карман.

— Черти полосатые, — сказал он. — Пришел как к людям, поговорить…

— Ну и разговаривай как человек, — заметил я.

— Верно, — поддакнул Дима.

Шарапов поискал, на что бы присесть, и, махнув рукой, плюхнулся на стальной буфер, который мы использовали вместо наковальни.

— Сбегу, — сказал Сергей. — Изматываюсь больше, чем в цехе.

— И у всех спрашиваешь про жизнь и сигналы? — полюбопытствовал я.

— Ты, говорят, классный шофер, — сказал Шарапов. — А я вот, черт подери, так и не сдал на права. Еще мальчишкой мечтал крутить баранку, но так и не довелось. — Шарапов задумчиво посмотрел в окно. — Шоссе, асфальт, а ты сидишь как бог за рулем… Красота!

— Субботник намечается? — спросил я.

— Горком направляет в область тысячу комсомольцев… На две недели. Весенне-посевная кампания. Средний заработок сохраняется… Поедешь?

— Ух ты! — сказал Дима.

— Получишь заводской грузовичок и — даешь богатый урожай!

Почему бы мне действительно не проветриться?

— Ну так как? — спросил Шарапов. — Тянется дорога, дорога, дорога… Крепче за баранку держись, шофер…

— Комсомольское поручение для меня — закон, — сказал я.

— Андрей, возьми меня на машину помощником, — скромно попросился Дима.

— Ты ведь не шофер, — сказал Шарапов.

Дима только вздохнул.


За час до конца смены я сбегал в красный уголок. Там репетировал ансамбль народных инструментов. Сплошные балалайки. Я снял телефон с письменного стола и поставил на пол. Схватив со стула газетную подшивку, накрылся с головой и набрал номер. Телефон был занят.

Ансамбль яростно наигрывал «Коробейников». Кто-то даже притопывал. Немного подождав, я снова позвонил. По моим подсчетам, Оля уже должна прийти из института. Длинные гудки. Один за другим, через равные промежутки. Это мои импульсы, которые я пустил по проводам. Кто-то там, на другом конце города, слышит эти гудки.

— Алло?

— Оля? Здравствуйте… Это я, Андрей Ястребов.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Снег выпал, когда никто уже не ждал его. Стояли солнечные дни, на газонах свежо зеленела молодая трава. На старых липах приготовились лопнуть почки. Вода в Широкой поднялась вровень с берегами. Возле моста размахивали удочками рыболовы. Какой-то раздетый чудак забрался на крышу загорать. И вдруг небо над Крепостным валом угрожающе потемнело. Подул северный ветер. На реке вздулись валы, вода стала выплескиваться на берег. Ветер с хулиганским свистом покатил по тротуару бумажные стаканчики из-под мороженого. В витрине гастронома звякнуло стекло, гулко захлопали двери. И вдруг мохнатое небо бесшумно опустилось на крыши домов. Повалил снег. Мокрый и крупный. Автобусы включили подфарники. «Дворники» не успевали сгребать с ветрового стекла снег.

За несколько минут город изменился. Он стал белым и праздничным. Все спряталось под толстым слоем снега: крыши домов, лотки продавцов, газоны. Снег уселся на провода, облепил деревья.

В город снова пришла зима.

Мы встретились с Олей у кинотеатра «Спутник». Сеанс уже начался, и мимо нас пробегали залепленные снегом парни и девушки. Наверное, в мире еще не было такого случая, чтобы люди не опаздывали в кино. Я спросил Ольгу, хочет ли она пойти в кино. После журнала нас бы впустили в зал. Шел какой-то детективный фильм с длинным названием.

— Андрей Ястребов, неужели вы утратили чувство прекрасного? — сказала Оля. — Может быть, вы не видите, что падает удивительный снег… Даже не снег, а…

— Тополиный пух, — подсказал я.

— Какая бедная фантазия!

— Как вата, — сказал я.

— Не надо стараться, — сказала она. — Тут уж ничего не поделаешь… Кому бог не дал…

— Этот снег напоминает белобородых гномов, спускающихся с другой планеты на парашютах…

— Ладно, — сказала она. — Беру свои слова обратно.

Снег все падал и падал, и казалось, ему не будет конца. Я подставил ладонь. На нее тут же опустился рой крупных снежинок. Они не сразу растаяли.

Оля нагнулась, зачерпнула пригоршню рыхлого снега и стала мять его.

— Это ведь настоящий снег, — сказала она. — Как вы думаете, Андрей, он долго продержится?

— К ночи растает.

— Я побежала, — сказала она. — До свидания. — И прямо по снежной целине быстро пошла к своему дому. Я растерянно смотрел ей вслед. Даже не нашелся что сказать. Погуляли, называется!

Я догнал ее.

— Забыли утюг выключить? — спросил я, шагая рядом.

— Не понимаю, зачем вы мне позвонили?

— Знаете, вам теперь от меня не отвертеться, — сказал я.

Мы остановились у подъезда. Снежные хлопья неслышно падали на нас. Пушистый платок на ее голове стал белым.

— Хорошо, подождите меня, — подумав, сказала она и скрылась в подъезде.

Из-за кучи щебня вышла черная кошка и направилась ко мне. Черная кошка на белом снегу — это было красиво. Кошка мягко окунала лапы в снег. Она подошла, изогнувшись, выразительно посмотрела на меня желтыми глазами. Я отворил ей дверь, и кошка, с достоинством неся свой хвост, величаво вошла в подъезд. От кучи щебня до двери протянулась ровная цепочка следов.

Ольга спустилась вниз с лыжами. Она протянула мне лыжи и тюбик с мазью.

— Я так обрадовалась, когда снег пошел, — сказала она.

Я смазал ей лыжи, помог застегнуть крепления. Она торопила меня, словно боялась, что снег сию минуту исчезнет.

— В парк? — спросил я.

Она кивнула и, вонзив палки в снег, к моему удивлению, легко заскользила по мокрому снегу. Я счел за благо больше не удивляться и зашагал по лыжному следу. Скоро я потерял ее из виду. Снег валил так густо, что в десяти шагах ничего не было видно. Где-то близко, за снежной стеной, шумели машины, слышались голоса. Лыжный след свернул в парк, и уличный шум смолк.

В белом парке никого нет. Рядом негромко всплескивает река. Я вижу смутное очертание берега. Ботинки тонут в снегу. Я сгребаю со скамейки снег и усаживаюсь. Снег на меня больше не падает, задерживается на кленовых ветвях. Прямо передо мной — карусель. На круглой крыше — сугроб. Озябшие львы, зебры, жирафы притаились в тени. Ждут лета, когда, скрипнув, тронется с места карусель и они помчат на своих жестких спинах замирающих от счастья мальчишек и девчонок. Немного в стороне стоят на деревянном помосте три разноцветные лодки, подвешенные к перекладине. Я поднимаюсь со скамейки и пробую сдвинуть с места одну из них, но она надежно застопорена доской. Толкаю вторую, третью. Наконец удается одну освободить от тормоза.

Я забираюсь в лодку и, расставив ноги, начинаю раскачиваться. Жалобно скрипят несмазанные уключины. Этот унылый звук разносится по парку. Все быстрее раскачивается лодка, и вот я уже взлетаю к самой перекладине. Чувствую, как мягкие хлопья прикасаются к моим щекам. Слизываю снег с губ. Становится жарко и весело. Я расстегиваю пальто и ору какую-то удалую песню. Даже не помню, когда последний раз качался на качелях. Наверное, давным-давно, когда был маленький. Голубая лодка летает в снежном вихре. Шуршит снег, и гудит перекладина…

Потом я отправился искать Олю. Поднялся на Крепостной вал — ее не видно. Сквозь снежную свистопляску проступил блеск воды. Смутной громадой вырисовывался вдалеке бетонный мост. Красные и белые огни сновали по мосту взад и вперед.

Лыжный след уходил вниз к реке и назад не возвращался. Спустившись, я увидел Ольгу. Обхватив руками колени, она сидела на берегу и смотрела на воду. Без платка, спина в снегу. Рядом валяются палки и лыжи. Она повернула голову — копна волос колыхнулась — и сбоку посмотрела на меня.

Я сел рядом и стал смотреть на реку. Вода была черно-свинцовая. Она медленно катилась вниз к плотине.

— Я никак не могу уловить тот момент, когда снежинка тонет, — сказала она. — Это, наверное, оттого, что их очень много, настоящее столпотворение.

Волосы у Оли каштановые и удивительно густые.

— Вы не туда смотрите, — сказала она.

У нее красивый голос с множеством самых различных оттенков. Сейчас в ее голосе звучали грустные нотки. Она умолкала, и казалось, что ее голос все еще негромко звучит, как в лесу эхо. И я снова ждал, когда она заговорит. Я с трудом удерживался от желания потрогать ее красивые волосы или хотя бы положить ладонь на плечо. Но я сидел и не двигался.

Она снова сбоку, как птица, взглянула на меня и, помолчав, сказала:

— Завтра утром проснемся, а снега уже не будет. Будут мутные лужи. И грязь. Мне жаль, что снег растает. А вам?

— Мне не жаль, — сказал я.

— Я люблю зиму.

— А я лето.

Она с интересом посмотрела на меня.

— Вы странный парень, Андрей, — сказала она. — Вам, наверное, с девушками не везет?

— Они бегают за мной.

— А вы за ними?

— За некоторыми, — сказал я.

Мне все больше нравилась эта девушка. Как только спрыгнула с автобуса и я ее увидел, она мне сразу понравилась. Я не думал о ней, но во мне после той встречи поселилось какое-то непонятное беспокойство. Вспоминал нашу встречу на автобусной остановке, вспоминал ее голос, глаза… А потом вторая неожиданная встреча. Две звонких оплеухи… Это были первые оплеухи, заработанные от девчонки.

Обычно я разговорчив с девушками, а тут разговор не клеится. Мне не хочется говорить.

Я бы с удовольствием помолчал и послушал ее. А говорить что-то надо, а то ей станет скучно, заберет свои лыжи-палки и уйдет. Черт бы побрал эти первые встречи с незнакомыми девушками! Они молчат, присматриваются, а ты лезь из кожи, показывай свой интеллект. Иначе твоя песенка спета.

— Оля… — Я взял ее за плечи и повернул к себе. Большие серые глаза с насмешливым любопытством смотрели на меня. И все наспех придуманные слова, которые уже вертелись на языке, вдруг показались ненужными.

— Все, что ты хочешь сказать, Андрей, и все, что я тебе отвечу, — все это старо как мир… Посмотри, как медленно падает снег. Он так же падал с неба до нас и будет падать, когда нас не станет…

— Как мрачно, — сказал я.

— Как все чисто и бело вокруг. Твои гномы поселились на нашей планете…

— Ну их к черту, гномов, — сказал я и придвинулся к ней ближе.

Она сгребла ладонями снег с земли, скатала в ком и протянула мне.

— Это тебя остудит, — сказала она. — И еще то, что я сейчас скажу… Есть на свете один человек. Он живет в этом белом городе. Он для всех невидимка. И только я знаю, что он делает вот сейчас…

— Интересно, — сказал я.

— Помолчи, пожалуйста… Этот человек сейчас стоит у окна и, раздвинув шторы, смотрит, как падает снег… Он в замшевой куртке с большими пуговицами. У него покрасневшие, усталые глаза. На лбу морщины. За его спиной — письменный стол, зажженная лампа, книги. Вот он достает из куртки сигареты, блестящую зажигалку и закуривает… Этот человек все делает красиво.

Она замолчала. Глаза широко раскрыты, смотрят прямо перед собой. И сейчас они не насмешливые, а задумчивые.

— И это все? — спросил я.

— Мне бы хотелось хотя бы минуту постоять рядом с ним, — сказала она.

— С невидимкой?

— Да.

— Я читал Уэллса, — сказал я, — и знаю, как бороться с невидимками.

— Это бесполезно, — сказала она. И голос ее мне на этот раз не показался таким уж чарующим.

— Вставайте, — грубовато сказал я. — Простудитесь!

Она быстро взглянула на меня и послушно поднялась. И снова глаза ее стали насмешливыми. Подставив ладони, она улыбнулась и сказала:

— А снег-то кончился…

Я ничего не ответил.

Мы молча дошли до ее дома. У подъезда я отдал ей лыжи.

— Такой вечер угробил, — сказал я. Мне хотелось ей досадить, но не тут-то было.

— Я с удовольствием покаталась, — сказала она. — Это был прекрасный вечер…

Засмеялась и ушла. Я увидел ее тень в лестничном пролете. Тень еще раз мелькнула и пропала. Откуда взялся этот невидимка в замшевой куртке?..

Я с сердцем сорвал с шеи галстук. Идиот несчастный, зачем напялил? Галстуки я не любил и надевал лишь в самых критических случаях.

Я размашисто шагал по белому тротуару. На улицах зажглись фонари. Над высоким зданием кинотеатра ядовито сияла неоновая надпись «Спутник». За поворотом пыхтел, фыркал автобус. Я не стал его ждать и зашагал к мосту.

На площади Павших Борцов увидел маленькую лохматую собачонку. Я узнал ее и остановился. Собачонка обнюхала мой ботинок, сверкнула веселым блестящим глазом и засеменила впереди.

— Лимпопо, — позвал я. Собачонка оглянулась, помахала коротким хвостом и побежала дальше. А где же старичок в белых валенках, который назвал меня Сережей?

Скоро появился и старичок. На голове вязаная шапка с козырьком, такие носят лыжники. Старичок, моргая, смотрел мимо меня на улицу.

— Где ты, Лимпопо? — спросил он, озираясь. В руках у него была авоська с длинным батоном.

Лимпопо стоял на краю тротуара, сверля двумя коричневыми бусинками кошку, которая, вздыбив шерсть, выгнулась дугой на той стороне улицы. Мимо проносились машины. Лимпопо воинственно тявкнул и, задрав куцый хвост, храбро бросился вперед. Я услышал горестный возглас старичка. Прямо на черный мохнатый мячик надвигалась красно-желтая громада автобуса.

— Эй! Стой! — заорал я водителю и бросился за Лимпопо.

Совсем рядом взвыли тормоза. Большой ослепительный глаз вспыхнул у самого лица — шофер включил фары. Прижимая собачонку к груди, я поспешил убраться с дороги. Шофер, бешено округлив глаза, что-то кричал, но я не слышал.

Молодец, хорошая реакция. А будь за рулем какой-нибудь раззява, мог бы зацепить.

Старичок, не сразу надев очки в блестящей оправе, стоял у витрины гастронома и смотрел на меня. Автобус, скрежетнув передачей, проплыл мимо. В окна на меня глазели пассажиры. Шофер уже успокоился. Сколько у него за смену разных происшествий!

— Отчаянный пес, — сказал я. — Чуть автобус не опрокинул.

Прохожие, которые столпились было на тротуаре, услышав призывный скрип тормозов, разочарованные, стали расходиться. Пожилая женщина, проходя мимо, презрительно сказала:

— Вам бы, молодой человек, у горнила стоять. (Почему у горнила?) А вы с собакой шляетесь!

— Вот из-за таких все и случается, — прибавила вторая.

— Ничего, скоро доберутся и до них… — присовокупила третья.

Старичок протянул обе руки к Лимпопо. Словно не веря, что он жив и невредим, ощупал его, погрозил пальцем и лишь потом посмотрел на меня.

— Я вас узнал, — сказал он. — Здравствуйте, Петя.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

До конца обеденного перерыва оставалось двадцать минут. Матрос и Карцев пошли в красный уголок сразиться в бильярд. Только вряд ли им удастся: там всегда очередь. Рабочие с удовольствием гоняют по грязно-серому полю небольшого бильярда блестящие металлические шары.

Дима с нами в столовой сегодня не обедает. Ему мама положила в целлофановый мешочек бутерброды с маслом и сыром, холодные котлеты домашнего приготовления, бутылку молока. Дима съедает свой скромный обед в сквере, на скамейке, напротив портрета Лешки Карцева. Наш бригадир похож на боксера, только что одержавшего победу на ринге. Немного подальше красуется Димин портрет. Дима напоминает мальчика-гимназиста: тоненькая шея и смущенный взгляд. Как будто Дима извиняется, что вот его тоже угораздило отличиться. Уписывая бутерброд, Дима старательно не смотрит на свой портрет.

В обеденный перерыв огромный завод непривычно затихает: не слышно треска электросварки, мощных ударов паровых молотов, пыхтенья паровозов, разноголосого шума станков. Другие звуки окружают меня — воробьиное чириканье, шорох ветра в ветвях заводских тополей, собачий лай за каменным забором.

На тополе, под которым я сижу, устроили возню синицы. Откуда прилетели сюда обманутые временной тишиной эти лесные пичужки? Синицы навели меня на мысль о деревне. В этом году что-то весна затянулась. Не отправляют все еще нас в колхоз, говорят — весенний сев задерживается из-за заморозков.

Дни стоят теплые, а ночью прихватывает мороз. Тетя Буся, жена коменданта общежития, толкует, что во всем виновата водородная бомба, которую взорвали под землей, на воде и в небе. От нее, говорит, проклятой, произошли нарушения в климате и все стихийные бедствия: наводнения, землетрясения и прочие ужасы.

Сипло вздохнув, густо заревел гудок. Две маленькие синицы, будто листья, подхваченные вихрем, исчезли, растворились в этом могучем реве.

— Пришел! — воскликнул Дима, выглянув к концу смены в широкое цеховое окно.

— Кто пришел? — спросил Карцев.

— Я говорил, он придет, — сказал Дима и, вытерев руки, выскочил за дверь.

Я посмотрел в окно. Под чахлым тополем стоял широкоплечий парень и пил из горлышка пиво. Вот он оторвался от бутылки, увидел Диму и снова запрокинул голову. А Дима стоял рядом и с улыбкой смотрел на него.

Парень стоял ко мне боком, но что-то в его облике показалось мне знакомым. Чуть наклонив коротко подстриженную голову, он снисходительно слушал Диму. Когда парень, хлопнув Диму по плечу, заразительно расхохотался, я сразу узнал его… Это Володька Биндо, мой старый знакомый… Давненько мы не виделись…

С Володькой Биндо я познакомился, когда мне было четырнадцать лет. Отец строил большой бетонный мост через Широкую. Летом мать посылала меня на стройку с судками, в которых была горячая еда. Отец страдал язвой желудка, и мать готовила ему диетические блюда. Один раз я не принес отцу обед.

Вот как это случилось.

На самом берегу стоял большой старый дом. Он каким-то чудом сохранился еще с довоенных времен. Мой путь на стройку лежал мимо этого дома. И вот однажды я увидел на крыльце мальчишку. Волосы светлые, а глаза удивительно прозрачные, как вода в Широкой.

Он был в клетчатой ковбойке и синих парусиновых штанах. Руки засунуты в карманы, спиной он прислонился к перилам. Чувствовалось, что мальчишке скучно. Увидев меня, он обрадовался. Есть на ком злость сорвать, так я понял, когда он сказал:

— Послушай, клоп, хочешь в лоб закатаю?

Такие вопросы мне не часто задавали, а клопом вообще обозвали впервые. Я остановился в замешательстве, затем поставил судки на тропинку и сказал:

— А ну-ка, попробуй!

Когда мальчишка поднялся со ступенек, я увидел, что он выше меня почти на целую голову и шире в плечах. Ему было лет шестнадцать. Но отступать было поздно.

Мы подрались. Как я ни старался, устоять на ногах не смог. Мальчишка дрался со знанием дела. Он поставил мне под глазом синяк, пустил из носа кровь и дважды свалил на землю. Пока я, спустившись к реке, сморкался и умывался, он расставил судки на крыльце и с аппетитом стал есть.

— Жратва приличная, — сказал он, когда я вернулся, — только мясца маловато.

На следующий день я долго стоял перед старым домом. Соображал: идти прежним путем или обойти кругом. Упрямство взяло верх, и я отправился к мосту опять мимо крыльца. Мальчишка ждал меня. Я поставил судки на тропинку и сжал кулаки.

— Чего ты? — миролюбиво спросил он.

— Вставай, чего уж там, — угрюмо сказал я.

— Я не хочу, чтобы твой батька с голоду помер! — засмеялся он.

Я взял судки и отправился дальше. Мальчишка догнал меня.

— Ты мне нравишься, — сказал он. — Давай знакомиться. Меня зовут Биндо…

Через несколько дней я уже гордился дружбой с ним. Оказывается, Биндо был знаменитый человек. Его многие знали в городе. Я смотрел Володьке в рот и выполнял все его мелкие поручения. Я был горд, когда взрослые ребята подходили к нам и жали руки сначала Биндо, потом мне. Они разговаривали с нами как с равными.

У Биндо водились деньги. Иногда я видел его самоуверенным, нагловатым, а иногда и бледным, испуганным. Случалось, Биндо пропадал, правда ненадолго. Я проходил мимо знакомого молчаливого дома. На крыльце никого не было. Я ни разу не переступил порог этого дома, никогда не видел родителей Биндо. Я не хотел напрашиваться к нему в гости, а он не приглашал. Встречались мы всегда у крыльца. А признаться, мне хотелось побывать внутри этого старого дома. Я ни разу в жизни не слышал сверчков. А в этом доме должны были водиться сверчки. Ну хотя бы один. Мне очень хотелось услышать сверчка. Наверное, с тех самых пор, когда я прочитал «Золотой ключик, или Приключения Буратино»…

Однажды Биндо позвал меня на вокзал. Было уже поздно, и я не совсем понимал, что в такое время можно делать на вокзале. У пакгауза нас встретили три парня. Лет по восемнадцать — двадцать. Биндо о чем-то пошептался с ними, и мы, прячась в тени вагонов, зашагали по шпалам.

— Ты будешь стоять на шухере, — сказал Биндо. — А мы…

— Что вы? — спросил я.

— Увидишь дядю с дурой — ударь камнем по рельсу… Понял?

— Мне все это не нравится, — сказал я. — Вот что, я пойду домой.

Парни вопросительно уставились на Биндо. Он куснул нижнюю губу. Светлые глаза зло прищурились.

— Ты ведь знаешь, — сказал он, — я отчаянный…

Парни с любопытством смотрели на нас. У одного из внутреннего кармана пиджака выглядывал небольшой лом.

— Не нравится мне это, — повторил я. Повернулся и зашагал вдоль вагонов. Воровать, голубчики, я не буду, хоть лопните от злости! На этот счет у меня были крепкие убеждения. Всего один раз в жизни я украл… И всего один раз на эту тему мы беседовали с отцом. Этого оказалось вполне достаточно. Больше чужое никогда не привлекало меня. Отец не бил меня, даже не ругал. Он вместе со мной отправился в школу, где я украл из физического кабинета микроскоп, и там перед тысячным строем ребят я вручил украденный предмет директору школы… Я очень просил отца, чтобы он разрешил мне перевестись в другую школу. Он не разрешил.

Я уже миновал состав и вышел на освещенный перрон. И тут меня догнал Биндо. У него были сухие бешеные глаза и бледные скулы.

— Продашь? — спросил он, шагая рядом, так как я не остановился.

— Ну тебя, — сказал я.

Мы поравнялись с небольшим серым зданием, на котором было написано: «Кипяток». На перроне ни души. Сразу за этим домиком лестница на виадук. Я перейду через мост и сяду в автобус. Тогда мы жили в центре. Но я не дошел до виадука. Биндо схватил меня за грудь, рванул на себя. Рубаха треснула.

— Ах ты, сука…

И в следующее мгновение я почувствовал острую боль в плече…

Я провалялся в больнице с неделю. По тогдашним мальчишеским законам я никому, даже матери, не сказал, кто меня пырнул ножом. Рана зажила, но шрам остался на всю жизнь. И обида. Я до сих пор не могу понять: зачем он это сделал? Не думаю, чтобы он боялся, что я их выдам. До такой высокой сознательности я тогда еще не дорос. Я бы не стал их выдавать, просто ушел и все. Думаю, это он от жестокости. Я ведь помню, с каким удовольствием он отрывал бедным голубям головы, резал кур, убивал деревянной колотушкой красноглазых кроликов. Жестокость была у него в крови.

А потом я услышал, что Биндо посадили. Не за то дело. Возможно, оно тогда и сорвалось. Ведь они надеялись на меня. Наверное, хотели вагон раскурочить. Пронюхали, что там лежат какие-нибудь ценности. Погорел Биндо на другом. Угнал со своими дружками чужой автомобиль и сбил старушку. Не до смерти, но покалечил. Ему дали пять лет. Брать на поруки — тогда еще такой моды не было. Там, на суде, вспомнили ему и старые грехи. Он давно был у милиции на учете. Его бы досрочно освободили, но в тюрьме с ним приключилась какая-то история, и ему еще добавили. В общей сложности он отсидел семь лет. Освободили год назад, но в город сразу Биндо не вернулся. Работал где-то в тайге на лесозаготовках, деньгу зашибал. И вот наконец заявился… Много воды утекло с тех пор. Внешне очень изменился Биндо, я с трудом узнал его. Вот, значит, кого повстречал наш Дима-дружинник. И я должен помочь Биндо устроиться на завод. В мою обязанность, как члена комитета комсомола, входило наставление на стезю добродетели таких «заблудших овечек», как Володька.


Старый дом все еще стоял на берегу Широкой. Здесь, в центре, он, пожалуй, один сохранился с давних времен. Скоро пойдет на слом. Из боков выпирают круглые ребра, крыльцо, как беззубый рот, ощерилось — провалилась одна ступенька. Из почерневшей трубы вывалился кирпич. Белые каменные дома обступили старика. Асфальт и гранит набережной подошли к нему со всех сторон. И нет на этом доме мемориальной доски, которая оправдывала бы его жалкое существование. Не жил в этом доме великий человек, оказавший потомству неоценимую услугу. И в войну этот дом обошла слава. Не послужил он никому опорным пунктом. Не строчили автоматы из его покосившихся окон, не летели под танки гранаты. Нет у старого дома никаких заслуг перед городом. Стоит он, окосевший на все окна, и терпеливо ждет бульдозера, который подцепит его за трухлявые бока, и он, крякнув, рассыплется в прах, взметнув в небо вековую пыль.

На окнах белые занавески, цветочные горшки. И совсем не вяжется с обликом дома новенькая табличка с номером и названием улицы. Старое крыльцо, голубой почтовый ящик. На верхней ступеньке перочинным ножиком вырезаны моя фамилия и инициалы. В доме тихо. В таких домах по ночам скрипят сверчки, а под шестком шуршат тараканы.

Я постучался в гулкую рассохшуюся дверь. Звонка не было. Цивилизация тоже обошла этот дом стороной. В сенях скрипнула дверь, послышались быстрые, легкие шаги. Скрежетнул засов, и на пороге появился Биндо.

Мы молча смотрели друг на друга. Биндо, конечно, меня сразу узнал, я видел, как что-то мелькнуло в его прозрачных глазах, но затем лицо снова стало равнодушным. Он плечистый, талия узкая. Надень он бешмет, папаху да кинжал с узеньким поясом — солист из чечено-ингушского ансамбля песни и пляски.

— Будка что-то знакомая… — первым заговорил Биндо. Голос у него не очень уверенный.

«Хочешь, клоп, в лоб закатаю?» Теперь вряд ли у него что-либо вышло. Был он на голову выше меня, а теперь — я выше. Ровно на голову.

— Ястребов! Какой лоб вымахал! А раньше был сдыхля… Ткни пальцем…

— Пальцем? — усмехнулся я.

— …и упадет. Гири толкаешь?

— А чем ты занимаешься? — спросил я.

— Гляжу, будка знакомая…

Он шевельнул плечом. По-видимому, хотел поздороваться, но воздержался, видя, что я не проявляю особой радости.

— По такому случаю надо бы заделать полбанки, — сказал он.

— Не надо.

Биндо взглянул на меня, усмехнулся.

— С блатными, понимаешь, сидел… Не на курорте… Никак не могу от разных словечек отвыкнуть.

— Мне наплевать, — сказал я.

Биндо присел на перила, достал пачку «Беломора». Протянул мне.

— Я — сигареты, — сказал я.

Он закурил и стал с удовольствием пускать дым в небо. А я смотрел на него и думал: каким Володька вернулся оттуда? Еще более озлобленным и жестоким? Или там, в колонии, оставил свой старый багаж? Глаза у него ничего не выражают. И раньше такие же были. На скуле под глазом шрам. И еще один на лбу. Этот был. Из рогатки голубятники влепили. А под глазом там заработал… Протянуть ему руку? Вернулся человек, отсидел что положено. Может быть, решил начать новую трудовую жизнь. На завод устраивается. Человеком хочет стать. А я не желаю руку протянуть! Я пошевелил пальцами, но тут вспомнил финку. За что он меня тогда ударил?..

Нет, не могу я этому человеку протянуть руку. Как говорится, и рад бы, да рука не поднимается.

— Слышал, ты на завод устраиваешься?

— Кто не работает, тот не ест, — сказал Биндо.

— На одном заводе, выходит, будем работать.

— Завод большой…

— Может быть, в одном цехе.

Биндо холодно посмотрел на меня.

— Если по делу — говори. Не тяни резину.

Я потрогал ступеньку, на которой вырезана моя фамилия, и вдруг пожалел, что нет с собой ножа. Надо бы сострогать.

— Может, за то… имеешь ко мне что-нибудь? — спросил он и настороженно взглянул на меня.

— Чудак, — сказал я.

— С лихвой отсидел. За все, что было, и за пять лет вперед.

Я вспомнил, как тогда в больнице представлял себе встречу с Биндо: я подкарауливаю его у этого самого крыльца, выхожу как привидение из сырой ночной тени и навожу на него дуло пистолета.

Сейчас у меня нет зла на Биндо… А пришел к нему просто так, захотелось посмотреть на него. Правда, все равно рано или поздно встретились бы.

— Вот ты много лет провел черт знает где…

— На Камчатке, — сказал он.

— С пользой или как? — напрямик спросил я.

Биндо глубоко затянулся и долго не выпускал дым. Потом выдохнул и повернул ко мне злое лицо.

— В газетах пишут, в кино показывают… Надо с осторожностью подходить к таким ущербным личностям, как я… Так сказать, с детства погрязшим в пороке. Надо воспитывать, помогать, чуткость проявлять… А ты напролом в душу лезешь. Так я тебе и раскололся! Сходи в отдел кадров, погляди на мои ксивы… пардон, бумаги.

— Я тебя и так знаю, — сказал я.

— Столько воды с тех пор утекло… Может, я там все воровские академии прошел! Может, паря, я теперь неисправимый… Мне теперь тюрьма — мать родная. Может, меня не перевоспитали, а наоборот? Откуда тебе знать, что у меня там внутри? — он постучал кулаком по груди. — Может, там один пепел…

Он, ухмыляясь, смотрел на меня. Думал, что вызвал на дешевый спор. Но мне не хотелось больше разговаривать. По узкой тропинке я пошел наверх, к мосту.

— Ястребов! — окликнул Биндо. — Ты по линии комсомола зашел или как?

— Я люблю сверчков слушать, — сказал я, оборачиваясь. — Дай, думаю, зайду, может у вас в доме сверчок есть?

— Понятно, комсомол тебя командировал… Так это про тебя толковал этот парнишечка с завода? Ну, красивенький такой…

— Вот видишь, — сказал я. — Комсомол проявляет к тебе чуткость.

— Так бы сразу и сказал. Я комсомол уважаю… Заходи, найдется бутылка. И закусить есть чем.

— Не пью, — сказал я.

Поднявшись на мост, оглянулся. Он стоял на крыльце и курил. Красноватый огонек описал дугу и исчез в лопухах, что росли у крыльца. Слышно было, как Биндо сплюнул.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Мы живем на первом этаже. Одно окно выходит на улицу, из второго видна лишь высокая белая стена соседнего дома. Мы слышим, как вечером, возвращаясь с танцев, влюбленные договариваются о свидании. И всякий раз внизу, под нашим окном, целуются. Сашка Шуруп иногда не выдерживает и, отворив форточку, кричит: «Бог в помощь!» Даже с прикрытой форточкой мы слышим все, что происходит на улице. Комендант общежития говорит, что у нас исключительно звукопроницаемый дом. Другого такого в городе нет.

Солнце редко заглядывает к нам. Оно неожиданно появляется во второй половине дня на белой стене соседнего дома. И большая комната наполняется розовым светом.

Это очень красиво: солнце на белой стене. Круглое чердачное окно отражает заходящее солнце на стену.

Наша улица самая длинная в городе. Она начинается от автобусной остановки, которая в центре, и тянется до окраины. На окраине расположено новое кладбище, а еще дальше, за ним, аэропорт. В городе есть еще и старое кладбище, у железнодорожного моста. Оно очень живописное, с церковью, памятниками и даже фамильными склепами.

Синереченская — так называется наша улица. По ней в последний путь провожают на кладбище покойников. Бывало, услышав траурный марш, мы подходили к окну, а теперь не подходим. Неинтересно смотреть на покойников. Эти похоронные процессии навевают грустные мысли. Видя, как медленно движется машина с красным гробом, как плачут близкие, невольно представляешь себе точно такую же картину, где главным действующим лицом будешь ты… Нехорошо все-таки жить на улице, которая упирается в кладбище. В общем-то мы знаем, что все там будем. Но зачем тебе каждый день напоминают об этом?


Сегодня воскресенье, и мы с Сашкой дома. Шоссе мокрое и блестит, плотные облака обложили небо. На стеклах мерцают прозрачные капли. Напротив, через дорогу, мокнет на веревке чье-то белье. Слышно, как шелестят плащами прохожие.

Я сижу на подоконнике и смотрю на улицу. Надо бы к приятелям сходить, но лень вставать, одеваться, выходить на дождь и мокнуть у автобусной остановки. Сашка Шуруп тупым ножом вскрывает консервную банку. Он может сутки напролет что-нибудь жевать.

Сашка — мой сосед по комнате. Вот уже полтора года мы живем вместе. И работаем на одном заводе, только в разных цехах. Сашка Шуруп здешний. Родителей у него нет. Он никогда не рассказывает, что с ними произошло. Самым родным человеком он считает дедушку, которому сейчас около восьмидесяти лет. Дед — старый коммунист, получает персональную пенсию. Живет в деревне. Лет пять назад, когда со здоровьем стало плохо, дед уехал из города в Дроздово к дальним родственникам. Это отсюда километров шестьдесят. На праздники Сашка всегда уезжает к деду.

Шурупу девятнадцать лет. Он очень подвижный, живой, невысокого роста, хорошо сложен. Короткая светлая челка и светлые веселые глаза. Его еще в школе прозвали Шурупом. Наверное, за то, что нос сует в каждую дырку. Сашка — удивительно любопытный человек. Первое время он задавал мне бесконечное число самых различных вопросов. Его интересовало все: сколько лет вратарю Яшину и какую среднюю скорость развивает дельфин. Кто все-таки убил Кеннеди и почему возникает взрыв, когда реактивный самолет преодолевает звуковой барьер? Он доводил меня своими вопросами до изнеможения. Ему ничего не стоило разбудить меня ночью и спросить, правда ли, что Пушкин изменял своей жене. Однажды я набрал в библиотеке кучу книг «Географиздата» и принес Сашке. Это была гениальная мысль. Шуруп с жадностью принялся читать и оставил меня в покое.

У Сашки отличный аппетит, и он почти никогда не унывает. Бодрость духа у него поддерживает гитара. Она висит над его койкой. Шуруп знает много песен и с удовольствием исполняет их. У него приятный голос. Вот и сейчас, расправляясь с банкой шпрот, он напевает под нос: «У незнакомого поселка, на безымянной высоте…» Эти слова он снова и снова повторяет.

На заводе Шуруп работает электромонтером. Уверен, что в будущем станет знаменитым артистом.

— «У незнакомого поселка, на безымянной высоте», — мурлычет Шуруп.

— Да замолчи ты наконец! — говорю я.

— Хочешь шпрот? — предлагает Сашка.

— Я их ненавижу.

— Зря, — говорит Сашка. — Великолепная штука.

И немного погодя снова:

— «У незнакомого поселка-а…»

— Запущу чем-нибудь, — говорю я.

— «…на безымянной высоте…»

Когда люди долго живут вместе, они надоедают друг другу. Это старая истина. У каждого вдруг открывается куча недостатков, о которых раньше и не подозревал. Мне не нравится, что Саша много ест. Он может спокойно за завтраком съесть банку шпрот и полбуханки хлеба. Другие консервы еще куда ни шло, но шпроты? Меня раздражает Сашина привычка все время напевать что-нибудь под нос. Причем бубнит одно и то же. Я не могу заснуть, когда кто-нибудь храпит. А Шуруп, если выпьет, обязательно храпит. Я бросаю в него что под руку попадется, а если и это не помогает, встаю и переворачиваю его на бок. Наверное, и у меня есть недостатки. Но что поделаешь? Раз живем вместе — нечего портить друг другу настроение. По крайней мере об этом я стараюсь все время помнить.

Я смотрю в заплаканное окно, но спиной чувствую, что делает Сашка. Прикончив банку шпрот и полуметровый батон, он пришел в блаженное состояние. Сейчас поковыряет спичкой в зубах и начнет задавать вопросы…

— Андрей, ты смог бы съесть целого барана?

Я молчу.

— В Средней Азии узбеки запросто съедают… Их еще батырами зовут… Как ты думаешь, я бы съел барана?

— Вместе с потрохами, — отвечаю я.

— Надо бы попробовать, — говорит Саша.

Завернув пустую банку в промасленную газету, он бросил ее в мусорную корзину и улегся на койку. Это я приучил его к порядку. А не говори ничего Шурупу, пораскидает эти банки по всей комнате. Утром ему никогда не найти носков или ботинок. Единственно, с чем Сашка бережно обходится, это с гитарой. Заботливо ухаживает за ней, пыль стирает, настраивает и всегда вешает над койкой. Иногда ночью гитара сама по себе издает глухой тягучий звук.

Когда Шуруп берет гитару и выходит на улицу, вокруг него сразу собираются парни из общежития и девушки. Если это летом, то все идут в сквер, который напротив нашего общежития, и там горланят песни до поздней ночи. А зимой приглашают в чью-нибудь комнату. У Шурупа везде друзья-приятели. Когда у него хорошее настроение, он наигрывает серьезные мотивы и поет. А когда не в духе — самые веселые и разухабистые песни. Впрочем, не в духе Шуруп редко бывает. Обычно он весел. Друзей у него много, а вот девчонки нет. Сегодня с одной, завтра с другой, — в общем-то ни с кем. А относятся к нему девушки хорошо. Я отдаю белье в стирку тете Бусе, жене коменданта. А Шурупу белье девчата стирают. Так сказать, в порядке шефства.

Одна из Сашкиных приятельниц очень хорошенькая. Ее зовут Иванна. Она работает на строительстве нового здания отделения дороги, в двухстах метрах от общежития. Иногда после работы Иванна заходит к нам. Она просит Сашку поиграть на гитаре и спеть что-нибудь новенькое.

Сашка берет гитару и поет. Она смотрит на него какими-то удивительными глазами — таких я больше ни у кого не видел. Глаза у Иванны миндалевидные, вобравшие в себя все оттенки неба и моря. Цвет глаз меняется от ее настроения: когда смеется, глаза светлеют, становятся светло-голубыми, когда задумывается — наполняются синевой, так заволакивает горизонт перед грозой; а уж если Иванна сердится, глаза ее сужаются, они уже не миндалины — две грозные амбразуры, откуда в любой момент может вырваться огонь, испепеляющий врага.

Мы с Сашкой любим подтрунивать над ней. Мне нравится смотреть на эту диковинную игру глаз. По-моему, Иванна даже не догадывается об этой своей редкой особенности.

Она приходит к нам в комбинезоне и залихватской кепке, снимает огромные резиновые перчатки и с достоинством хлопает о стол. Я всегда удивляюсь, как эти перчатки держатся на ее маленьких исцарапанных руках. Иванна работает электромонтажницей. Когда ее первый раз ударило током, она решила, что пришел конец, смирно улеглась на пол и зажмурилась, но, чувствуя, что смерть почему-то не приходит, раскрыла потемневшие от страха глаза и увидела вокруг рабочих.

— Что с тобой, Иванна? — стали спрашивать ее.

Она поднялась с пола, вытащила из-за пояса резиновые перчатки, которые позабыла надеть, всунула в них руки и ответила:

— По системе йогов я теперь каждый день буду лежать на этом самом месте… Ровно пять минут.

И действительно, дня три в одно и то же время Иванна ложилась на пол и закрывала глаза. А потом, когда любопытных посмотреть на ярую последовательницу йогов стало слишком много, прораб отругал как следует монтажницу и велел прекратить это занятие.

Сашка был совершенно равнодушен к Иванне. Знакомы они давно, кажется в школе вместе учились. Мне было завидно, когда Иванна смотрела своими удивительными глазами на Сашку, но этот белокурый чурбан ничего не замечал.

Вчера Иванна забежала после работы и сообщила, что в клубе строителей идет замечательный польский фильм «Пепел и алмаз».

— Откуда это известно, что замечательный? — спросил Сашка.

— Наши девочки смотрели…

— Девочки, — ухмыльнулся Сашка. — Что они понимают?

Иванна выхватила из кармана комбинезона два билета, разорвала на мелкие кусочки и выбежала.

— Достукался? — сказал я.

— Догнать бы надо, — сказал Шуруп, но догонять не стал.


Сашка лежал на койке и грустил. Внезапно он вскочил, быстро натянул рубашку-джерси, толстый пиджак из твида, сам себе подмигнул в зеркало и направился к выходу.

— Андрюха, собака друг человека? — спросил он, держась за ручку двери.

На такие вопросы я не отвечал. Впрочем, это Сашку нисколько не смущало.

— Хочешь, я собаку приведу?

— Лучше козу, — посоветовал я. — Вместо шпрот по утрам будешь молоко пить. Козье, говорят, полезное.

— Мне друг нужен, — сказал Сашка. Светлые глаза его погрустнели.

— Тогда, конечно, приводи собаку…

— Вот комендант обрадуется, — сказал Шуруп и, улыбнувшись, ушел.

Я один в четырех стенах. Раньше в этой большой сумрачной комнате стояли четыре кровати, а теперь только наши. У стены квадратный стол. На скатерти пятна. За этим столом мы едим, занимаемся, письма пишем. На окнах полотняные занавески. Ихстирают к праздникам. Скоро снимут, на носу Первомай.

На моей тумбочке гора учебников. Садись к столу и занимайся. В июне сессия. А сейчас конец апреля. Еще, как говорится, горы можно свернуть. Сегодня мне не хочется горы сворачивать. Нет настроения. Скорее бы в деревню отправляли. Заберу туда учебники, там на лоне природы буду заниматься. Я по радио слышал, что в северных районах области снег с полей еще не сошел. Как сойдет, сразу двинем. От нашего завода поедут в деревню человек двадцать. А вот Диму не взяли, как он ни просил. Шарапов сказал, что из одной бригады двух человек не полагается брать.

Сидеть на подоконнике и глазеть на мокрую улицу надоело. Позвонить Марине?..

Дверь без стука отворилась. В комнату вошли комендант общежития и рослый незнакомый парень в плаще и синем берете. В руке чемодан, за плечами огромный рюкзак.

— Это хорошая комната, — сказал комендант. — Большая.

Я с любопытством рассматривал нового жильца. Он улыбнулся и немного запоздало поздоровался. У него длинное лицо, прямой нос, небольшие карие глаза. Когда он разделся и повесил на вешалку свой плащ, я слез с подоконника, и мы познакомились. Парня звали Вениамин Тихомиров. Он только что закончил Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта и получил направление на наш завод. На лацкане серого пиджака новенький голубой значок, который называют поплавком.

Мы притащили койку и поставили за шкафом. Комендант сам принес чистое постельное белье, полотенце.

— Андрей, — сказал комендант, — расскажешь товарищу инженеру, что к чему… Надо бы вам с дороги помыться. Душевая сегодня не работает, тут баня имеется поблизости.

— И парная есть? — спросил Тихомиров.

— Первый класс, — сказал комендант. — Заходите ко мне — дам березовый веничек.

Комендант ушел. Что-то уж очень ласковый… Веничек, говорит, дам. Березовый. Вот что значит инженер! Комендант из кадровых военных и любит чистоту и порядок. Заставляет заправлять койки как в армии. А когда приходит в общежитие кто-нибудь из профсоюзного начальства, он становится «во фрунт» и начинает рубить: «есть, так точно, слушаюсь!..»

Вениамин аккуратно разложил свои пожитки: одно в тумбочку, другое в шкаф. Приготовил чистое белье, мочалку, мыло. Завернул в газеты и положил в коричневый кожаный портфель. Все это он делал с удовольствием, по-хозяйски.

— Это ваш инструмент? — спросил он, кивнув на гитару.

Я ответил, что эта гитара Сашки Шурупа.

Вениамин ушел в баню, я из окна показал ее. Березовый веничек он все-таки захватил у коменданта, не забыл.

Вернулся Тихомиров через час, довольный, раскрасневшийся. От побывавшего в деле веника приятно пахло горячей парной и разомлевшим березовым листом. Вениамин извлек из портфеля бутылку сухого вина, нарезанную любительскую колбасу, батон.

— По случаю моего прибытия в этот древний город и нашего знакомства, — сказал он, приглашая меня к столу.

Повод был солидный, и, достав из Сашкиной тумбочки банку трески в масле, я присоединился к нашему новому жильцу.

Через полчаса мы стали говорить друг другу «ты». Вениамин мне определенно нравился. Он здорово разбирался в футболе, знал по имени всех знаменитых игроков мира. Родом Венька из Сызрани. Там у него родители: мать учительница, отец хирург. Венька хотел тоже пойти по медицинской линии, но отец отговорил. Профессия инженера-тепловозника Веньке очень нравится. И он стал расспрашивать меня про завод: сколько цехов, какая техника, когда начнем ремонтировать тепловозы, каковы производственные мощности?

Обычно меня трудно раскачать, но тут я разговорился. Рассказал о заводе, о нашей бригаде. Пока мы ремонтируем вагоны и паровозы, но к концу года начнем перестраиваться: первый тепловоз придет на капитальный ремонт ровно через год.

Мы не заметили, как стало смеркаться. Мимо дома прошли девушки в плащах-болоньях. Наверное, на танцплощадку.

— А этот… Шуруп, что за парень? — спросил Венька.

— Артист, — сказал я. — Потрясающий парень… Тысяча достоинств и всего три недостатка: храпит по ночам, обжора и любит вопросы задавать…

— Храпит? — спросил Венька.

— Есть одно верное средство, я тебя потом научу.

— Сходим куда-нибудь, проветримся? — предложил Венька.

Мы вышли на улицу. Дождь кончился. Влажный ветер ударил в лицо. Пахнуло талым овражным снегом и навозом, который вывозят на поля. В доме через дорогу молодая женщина, стоя на подоконнике, мыла окна. Черная юбка спереди подоткнута, белая косынка сползла на затылок. Женщина водит мыльной тряпкой по стеклу. Толстые белые икры забрызганы грязной водой. Невесть откуда взявшийся одинокий солнечный луч заигрывает с ней.

Венька засмотрелся на женщину, даже шаги замедлил.

— Какая фигура! — сказал он. — Как будто с полотна Рафаэля…

— Уж скорее Рубенса, — заметил я.

— Есть тут у вас клуб или что-то в этом роде?

— Я тебя познакомлю…

— С красивой женщиной? — ухмыльнулся Венька.

— …с моими приятелями…

— А с приятельницами?

Венька с интересом оглядывался на встречных женщин. Рядом со мной шагал уверенный в себе парень, который собирался завоевать этот древний, незнакомый город. Он шагал как победитель и на встречных женщин и девушек смотрел как на своих пленниц.

Я немного завидовал ему: вечные студенческие хлопоты, лекции, экзамены — все это позади. Он был в том счастливом состоянии, когда институт за плечами, диплом в кармане, значок на груди, а производство — незнакомая крепость, которую придется брать приступом, но уже заранее знаешь, что эта крепость обречена.

— Мне нравится ваш город, — сказал Венька.

— Что? — спросил я.

Я думал о себе. Я старше Веньки на три года. Университет еще не закончил. И жизнь моя сложилась совсем не так, как у Вениамина Тихомирова. А ведь если бы я не встретил на своем пути этого удивительного бородача, все бы могло быть иначе…


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В отличие от моих сверстников, я, наверное, половину своей сознательной жизни провел на колесах. Дело в том, что мой отец выбрал очень беспокойную профессию: он начальник мостопоезда. Строит мосты и новые железные дороги. Случалось, мы по два-три года жили в большом городе, а потом наш мостопоезд забирался в такую глушь, где и нога-то человеческая не ступала.

Мой бывший дом — это локомотив, рельсоукладчик, пять платформ, несколько товарных и пассажирских вагонов.

Выложат строители рельсы на десятки километров, построят небольшую станцию или путевой разъезд, и по этим рельсам дальше…

Где сейчас мои старики? Последнее письмо пришло из-за Байкала. Есть такая станция Олений Рог. На карте ее нет. Да и станции еще нет. Тайга, озера, медведи и маленькая строительная площадка.

Мать каждый год собирается начать оседлый образ жизни. Ее тянет сюда, в город, где я родился. Но, услышав призывный паровозный гудок, она безропотно увязывает узлы и вместе с отцом на месяцы поселяется в «семейном» купе пассажирского вагона.

Я вырос на мостопоезде, учился в школах разных городов и сёл. Отец очень хотел, чтобы я стал железнодорожником. Мой младший брат пошел по стопам отца: закончил железнодорожный техникум и сейчас водит тяжелые грузовые составы по степям Казахстана. Он помощник машиниста тепловоза. Давно я не видел своего младшего братишку.

А я — так уж получилось — сошел с мостопоезда на одной из остановок.

Это было летом. Наш мостопоезд медленно продирался сквозь вырубленную в глухой тайге просеку. Мы тянули узкоколейный путь к новому леспромхозу. Я только что закончил девять классов и, как всегда, работал в бригаде. Такая доля мне выпала с седьмого класса. Я был рослым мальчишкой и ворочал шпалы и рельсы наравне со взрослыми. Это была хорошая закалка и потом здорово пригодилась мне в армии.

Вечером над нами низко пролетел вертолет. В этих краях вертолеты — не редкость. Но этот замер в воздухе неподалеку от нас и стал снижаться. Вот он затерялся меж пышных кедровых вершин, лишь доносился стрекот моторов. А потом и мотор умолк.

Часа через полтора вертолет снова поднялся и улетел в сторону заката. Машина, облитая желтым блеском, с огромным серебристым диском, казалось, уходила по тайге, по макушкам кедров и сосен.

Я люблю тайгу и не боюсь заблудиться в ней. Я в большом городе хуже ориентируюсь, чем в дремучем лесу. После работы, не дожидаясь ужина, я отправился в ту сторону, где приземлялся вертолет.

Когда из-за толстых кедровых стволов в сумраке забелела выгоревшая на солнце палатка, я почувствовал волнение и, стараясь не выдать себя, стал подбираться ближе. Напротив палатки негромко потрескивал костер. У огня сидел человек и что-то быстро записывал карандашом в блокнот. Иногда он поднимал голову и долго, не щурясь, смотрел на горящие сучья. Глаза у человека большие, синие. Он в задумчивости сверлил карандашом подстриженную русую бородку.

Из палатки доносился храп, на широком пне в ряд выстроилось несколько пар кирзовых сапог, портянки были развешаны на сучьях. Люди поужинали и завалились спать, кроме этого бородача в зеленой брезентовой куртке с капюшоном.

Сидеть, как дикарь, за деревом надоело, я негромко кашлянул и вышел к свету, отбрасываемому костром. Бородач поднял голову и с минуту смотрел, как мне показалось, сквозь меня, потом улыбнулся. Я заметил, что у него верхние зубы неровные, но улыбка все равно была приятной.

— Сосед? — спросил он.

Я кивнул.

— Как и мы, грешные, землепроходцы?

Я снова кивнул. В то время я был робок с незнакомыми людьми. Месяцами видишь одни и те же лица. Мне нужно было сначала привыкнуть.

— Гм, — сказал бородач. — Молчание, конечно, золото…

Понемногу он растормошил меня, и мы разговорились. Звали его Вольт Петрович. Я и виду не подал, что удивился, хотя такое имя услышал в первый раз. Вольт Петрович — начальник археологической экспедиции. База — в ста пятидесяти километрах южнее. Их группа прибыла сюда для пробных раскопок, они надеются, что в этом районе — радиус 30 километров — есть древнее городище…

Он увлекся и стал рассказывать про великое переселение наших предков, про их древнюю культуру, быт.

Иногда камни с изображениями, черепки от посуды, предметы домашнего обихода помогают раскрывать тайны, над которыми ученые всего мира бьются десятилетиями…

Он достал из кармана черную корявую трубку и протянул мне.

— Этой штуке две тысячи лет, — сказал он.

Я с осторожностью подержал окаменевшую трубку в руках и отдал Вольту Петровичу.

Домой я вернулся поздно, мать уже стала беспокоиться.

А ночью мне снился красивый древний город, который, словно зачарованный, веками спит глубоко под землей. Мы вдвоем с Вольтом Петровичем идем по белым безмолвным улицам, и окаменевшие чудовища провожают нас пустыми глазами…

Едва дождавшись конца работы, я снова помчался к палатке. Но Вольта Петровича не было. Беловолосый неразговорчивый парень готовил еду: вскрывал банки с мясной тушенкой, концентраты. Я натаскал веток, разжег костер. Беловолосый подобрел и сказал, что они на раскопках, вот-вот объявятся.

Они пришли усталые и сразу набросились на еду. Я смотрел на них, и мне до смерти хотелось быть своим среди них. Вместе с ними искать это древнее городище и обязательно найти его… И моя работа на рельсоукладчике показалась совсем неинтересной. Бродить по земле, искать то, чего никто никогда не видел…

Когда прилетел вертолет, я поднялся в воздух вместе с ними. Я был здоровый парень, а в экспедиции не хватало рабочих рук. Отец отпустил меня на два месяца. К этому сроку у археологов заканчивались разведывательные раскопки.

Кто знает, если бы мы не нашли это древнее поселение, я тоже, как и брат мой, стал бы железнодорожником. Но мы нашли его в тайге под толстым слоем земли. Это был не белый город, всего-навсего жалкое кочевье. Но когда твои руки первыми касаются предметов, которые несколько тысяч лет назад держали другие люди, это прикосновение запоминается на всю жизнь.

Я до сих пор в память о своей первой экспедиции храню каменный топор. Вольт Петрович после некоторого колебания разрешил мне взять его с собой.

Вернувшись из армии, я поехал в Москву, чтобы разыскать Вольта Петровича и записаться в очередную экспедицию. Я нашел его в Москве без бороды, в красивом сером костюме и при галстуке. Я даже сразу не узнал его. Да и он не мог поверить, что это я — тот самый подросток, который два месяца прочесывал с ними тайгу. В армии я вытянулся, окреп. Вольту Петровичу приходилось задирать голову, чтобы посмотреть мне в лицо. Он заканчивал аспирантуру и готовился к защите диссертации. Когда мы заговорили о сибирской экспедиции, он оживился, заходил по комнате. Я видел, что ему до чертиков надоела эта кабинетная тягомотина. Он готов был хоть сейчас надеть брезентовую куртку с капюшоном, на плечи рюкзак и — в туманную даль…

Но только через два года он сможет это осуществить, а пока… диссертация, черт бы ее побрал!

Я с месяц пожил в его маленькой холостяцкой комнате, готовился к экзаменам в университет, на исторический факультет. Этот факультет в свое время закончил Вольт Петрович. Он помог мне подготовиться. Я сдал экзамены, но на следующий день уехал в родной город. Вольт Петрович был возмущен до крайней степени.

— Я тебя, балбеса, натаскивал по всем предметам целый месяц! Слава богу, сдал! Так учись, кретин! — кричал он на меня и вырывал из рук чемодан.

— Пять лет… — сказал я. — Не выдержу, дорогой Вольт… Ей-богу, сбегу!

— Через два года чтобы разыскал меня, дубина стоеросовая. В Среднюю Азию — на полгода! Самарканд, Хорезм — азиатская романтика! Вот там ты увидишь свои волшебные белые города…

— Разыщу, если снова бороду отпустишь, — сказал я.

Мы обнялись, и я уехал. А в университете я перевелся на заочное отделение. Сейчас уже перешел на четвертый курс. Правда, многие мои знакомые удивляются: какое отношение имеют паровозы к разбитому кувшину или к наконечникам от стрел?

Я люблю технику. Еще в школе научился ремонтировать приемники. Это меня выручило сразу после армии, когда я поступил в радиомастерскую. В армии я любил ковыряться в танковых дизелях и разных моторах. И это мне пригодилось. Я работал в гараже слесарем, потом с полгода вкалывал на МАЗе и ЯЗе. Возил из карьера щебенку. Я и сейчас готов с утра до ночи провозиться с неисправным мотоциклом или автомобилем.

Мне нравятся паровозы. В этих громадных железных махинах есть что-то романтическое. Это, наверное, осталось у меня с детства, когда мимо нашего мостопоезда-тихохода с шумом и горячим ветром пролетали красивые черные и зеленые быстроходные локомотивы с бесконечной вереницей разнокалиберных вагонов. Эти вечные странники стальных магистралей волновали меня… Когда я иду мимо вокзала, всегда с удовольствием вдыхаю резкий паровозный дух. Я могу по голосу узнать любой локомотив.

Все это работа, пусть интересная работа. Но любая работа надоест, если ты не отдохнешь от нее. Наверное, для этого придуманы отпуска. Редкий человек в отпуске останется в том городе, где работает. Ему хочется уехать. И там, вдали, пребывая в праздной лени, он снова начинает скучать по своему дому.

Я еще ни разу не был на курорте или в санатории, я не знаю, что это такое. Когда стану немощным стариком, то поеду на какие-нибудь лечебные грязи или минеральные воды, а пока для меня нет желаннее отдыха, чем нехоженая бесконечная тропа в тайге или пустыне, зной, дождь, ветер, палатка и костер. А как передать то ощущение, которое испытываешь после долгих раскопок, наткнувшись на почерневший кусок дерева или хрупкий черепок — предвестник иногда значительного археологического открытия?

Несколько месяцев назад меня пригласили в наш краеведческий музей. Директор откуда-то узнал, что я учусь в университете, бывал в археологических экспедициях. В общем, мне предложили должность научного сотрудника.

Я с интересом осмотрел все экспонаты — признаться, до этого я никогда не был в местном музее, — так, для порядка, спросил, какая зарплата, а потом откланялся.

Директор, милый человек, ужасно смутился и сказал, что он обещает еще кое-какой приработок. Он меня не понял. Ставка научного сотрудника была вполне приличной, но я и недели бы не выдержал в этом пропахшем нафталином и формалином каземате.

Я любезно поблагодарил директора и вернулся к своим дорогим паровозам. Согласись я на эту работу, они с презрением гудели бы мне вслед.


На эти размышления навела меня встреча с Вениамином Тихомировым, с которым мы пешком отправились по нашей Синереченской в центр города. Там жили мои друзья — Игорь Овчинников и Глеб Кащеев. С ними-то я и собирался сегодня познакомить своего нового соседа по койке Веньку Тихомирова.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Спустившись с виадука, я увидел Марину. Она стояла у газетного киоска и листала журнал. Светлые волосы уложены в большой узел. Я вижу маленькое розовое ухо с черной красивой сережкой. Зеленый плащ схвачен тонким поясом. Марина среднего роста, у нее немного полные ноги. Когда она сидит на скамейке или в автобусе, я всегда с удовольствием поглядываю на ее красивые колени.

Марина не смотрит в мою сторону, я знаю, она сердится. Я неделю ей не звонил. Она привыкла, чтобы я по часу ждал где-нибудь в сквере или на автобусной остановке.

Она все еще делает вид, что не замечает меня, ждет, когда я брошусь к ней. Не выйдет! Я пройду мимо. Но едва я миновал киоск, как она повернулась и, сделав удивленные глаза, произнесла:

— Вот так встреча… Я думала, ты тяжело заболел, у тебя постельный режим и ты даже не можешь доковылять до телефона…

— Что интересного пишут? — как можно равнодушнее спросил я.

Марина захлопнула журнал и улыбнулась.

— Я подругу провожала… В Москву, на онкологическую конференцию… А ты, конечно, подумал, что я тебя здесь караулю?

— Это была бы слишком большая честь для меня.

— Представь себе, я ждала тебя, — сказала она. — Доволен?

Марина смотрела на меня, и я видел: она встревожена. Я всегда был для нее незыблемым поклонником, таким же незыблемым и постоянным, как этот каменный вокзал.

— Влюбился? — чуть заметно усмехнувшись, спросила она.

— Угу.

Марина вдруг успокоилась, не поверила, конечно, и, заплатив за журнал, сказала:

— Я хотела с тобой в кино сходить или посидеть где-нибудь… Но если ты занят…

— Нет, отчего же! — сказал я.

Надо бы забежать в общежитие и переодеться, но я решил, что и так сойдет. На мне был толстый черный свитер и вполне еще приличные брюки.

В кино мы не пошли. Взглянув на афишу, я сразу решил, что фильм никуда не годится. У меня на плохие картины особенный нюх. Марина не возражала. Я чувствовал, ей хочется поговорить со мной. Мы зашли в кафе. У меня в кармане было пять рублей. Это все, что осталось до зарплаты, которую получу лишь через три дня.

Кафе просторное, во всю стену фотография. На ней изображено Черное море и где-то вдали белый пароход. Очевидно, эта картина должна символизировать счастье. Дескать, что бы с тобой ни случилось, товарищ, помни, что есть на свете райский уголок, где ласковое море катит свои зеленые волны и по волнам, нынче здесь — завтра там, плывет белый корабль, всегда готовый принять тебя на борт.

Мы заказали сосиски с зеленым горошком и кофе.

— Давно мы с тобой не танцевали, — сказала Марина.

Она сидит совсем близко и смотрит на меня. Глаза ее карие, чуть выпуклые. Марина блондинка с темными глазами. Я чувствую, как ее нога прикасается к моему колену. Она соскучилась по мне, да и я тоже. У нее белая нежная кожа. Марина сильная, здоровая женщина, наверное поэтому, когда с ней целуешься, ощущаешь запах молока.


Нам принесли сосиски и кофе. Я молчал, и Марина снова стала грустной.

— Ты мне ни разу не сказал, что любишь, — сказала она.

— Разве?

— У тебя нет ни капли нежности… Тебя, наверное, когда-то женщина обманула, которую ты очень любил?

— Ешь сосиски, остынут, — сказал я.

— У меня сегодня был один больной… У него гастрит. Принес, чудак, огромный букет роз… Инженер с «Электроприбора». Я страшно удивилась, откуда весной живые розы? Оказывается, он был в Тбилиси в командировке.

— Хочешь, я тебе елку из леса притащу? — предложил я.

— Ну чего я привязалась к дураку такому? — сказала Марина, покраснев.

— Да… ты про розы говорила… И какие они?

— Красные…

— Надо же, — сказал я. — Красные розы весной…

— Налей мне кофе, — сказала Марина, не глядя на меня.

Я взял блестящий кофейник и с осторожностью налил ей в маленькую чашечку. Не нравились мне все эти микроскопические кофейнички, чашечки, блюдечки, ложечки. Кофе — один глоток, а разной ерунды полный стол.

В кафе приходили и уходили люди. За соседний столик сел худощавый человек в хорошо сшитом костюме. Благородная внешность, виски чуть тронуты сединой. Я обратил на него внимание, потому что он с любопытством посмотрел на Марину.

— Сколько лет твой свитер не стирали? — спросила Марина.

— Не помню, — ответил я.

— И брюки не выглажены.

— Ты уж прости, — сказал я.

Симпатичный мужчина за соседним столиком повернулся к двери и заулыбался. Я тоже посмотрел туда и… увидел Ольгу Мороз! Она прижала кончики пальцев к порозовевшим щекам и стала таращить свои большущие глаза. Тоненькая, длинноногая, с копной каштановых волос, она сразу обратила на себя внимание. На ней была светлая шерстяная рубашка и черная узкая юбка. Она взглянула на меня, потом на Марину. На пухлых губах мелькнула улыбка и тут же исчезла. Мужчина в хорошо сшитом костюме поднялся ей навстречу. Теперь она улыбалась ему, радостно и немного смущенно. Он галантно посадил ее на стул, потом сел сам. Так вот это кто: человек-невидимка…

Она сидела боком ко мне, и я видел ее профиль. Длинные, загнутые вверх ресницы, вобравшие в себя мягкий свет плафона волосы, которые с трудом сдерживали шпильки и заколки. Она что-то негромко говорила ему. Наклонив голову и улыбаясь, он внимательно слушал.

Им принесли такой же блестящий кофейник.

Марина что-то сказала, но я не расслышал. Она дотронулась до моей руки и спросила:

— О чем ты?

— Не понимаю я этих девчонок, — сказал я. — Цацкаются со стариками!

Марина удивленно взглянула на меня, потом на них.

— О каких стариках ты говоришь?

— Дома жена и дети ждут, — не унимался я. — Наверное, сказал, на партийное собрание…

— Что с тобой сегодня? — спросила Марина.

В самом деле, чего это я? Есть у нас, парней, глупая и самодовольная привычка: познакомившись с девушкой, считать ее чуть ли не своей собственностью. А как она жила до встречи с тобой, с кем встречалась, может быть, у нее есть кто-нибудь, — все это не имеет значения. Раз появился я — остальные не существуют. У любой девчонки до встречи с тобой есть прошлое, и с ним приходится считаться. Вот оно, прошлое Ольги Мороз, сидит рядом с ней, улыбается и маленькими глотками отхлебывает из фужера шампанское. Впрочем, какое прошлое? Это настоящее. А прошлое — наша встреча на автобусной остановке. Я вспомнил, как держал ее на руках, нес к скамейке. Тогда я еще и не подозревал, что она мне так нравится.

Они ушли первыми. Оля еще раз взглянула на меня и на Марину. На этот раз без улыбки.

Лучше бы я их не видел. Вдруг сразу все вспомнилось. Как первый раз встретились, как сидели на берегу, а снег падал и падал с неба… Лучше бы я их не видел сегодня.

Мы уже собрались уходить, ждали официантку, когда в кафе ворвался Глеб Кащеев. Огромный, лохматый, в черных очках, он сразу устремился к нашему столику. Сунул мне свою лапу и уставился на Марину. Потом сгреб свободный стул и без приглашения уселся рядом.

— Ну и фрукт! — зашумел он. — Такую женщину от нас прятал… Типичная Синяя Борода — вот кто ты… Познакомь скорее!

Он сначала пожал Марине руку, потом вскочил и приложился к ладони толстыми губами и лбом. Этого, признаться, я от него не ожидал. Тем более что сделал он это всерьез.

Марина с любопытством смотрела на него. Когда-то давно я рассказывал ей о Кащееве, и потом, она знала его по очеркам и фельетонам, которые Глеб печатал чуть ли не в каждом номере. До конфликта с редактором.

— Сижу, понимаешь, — рассказывал Глеб, — и стучу на машинке, как дятел… Задумал я, Андрюша, одну штуку для толстого журнала. Не знаю, что получится, но если напечатают… В общем, рано еще говорить об этом.

— Вот именно, — сказал я.

— Что вы пишете? — спросила Марина.

— В своем эссе я хочу поставить ряд современных проблем…

Я понял, что для меня сегодняшний вечер погиб. Если Глеб начнет рассказывать, то его никакими силами не остановишь.

— Игоря видел? — перебил я.

— Как-то заходил… Так вот, когда я был в отдаленном районе в командировке, наткнулся на одного агронома… Ну, это я вам скажу, личность!

— Какую мы уху ели в воскресенье! — сказал я.

— Уху? — переспросил озадаченный Глеб. — Ладно, я об этом дам информацию в газете… Так вот, слушайте, Марина, живет в глуши образованнейший человек…

— Да, дружище, как закончилась твоя, помнишь, та самая командировка? — спросил я.

Глеб снял очки и стал протирать их носовым платком. Любое напоминание об истории с собакой приводило его в бешенство. Как у большинства близоруких, лицо его, лишившись очков, стало растерянным. Помаргивая круглыми, как у совы, глазами, он с неудовольствием смотрел на меня. Надел очки и, сразу став воинственным, сказал:

— Какого черта ты меня перебиваешь?

— Ты будешь заказывать что-нибудь?

Он сверкнул на меня очками и уткнулся в меню.

— Что же случилось с вами в командировке? — спросила Марина.

Кащеев заерзал на стуле, засопел, но при Марине не решился высказать, что обо мне думает.

— Командировка как командировка, — сказал он.

— Говорят, в поезде произошло какое-то страшное убийство? — невозмутимо спросил я.

— Убийство? — У Марины стали большие глаза.

— Не слышал, — сказал Глеб и наградил меня яростным взглядом.

— Кто кого убил? — спросила Марина.

— Глеб крепко спит в поездах, — сказал я, — он мог и не знать этого.

— Какая-нибудь очередная утка, — сказал Глеб. — Чего только люди не наговорят!

— Из верных источников, — ввернул я.

Глеб не спускал глаз с Марины, он готов был в лепешку расшибиться, чтобы понравиться ей. А я не давал ему развернуться.

— Вам очень идет эта кофточка, — сказал Глеб. — Японская?

— Тебе ужин несут, — сказал я.

Мы распрощались с поскучневшим Глебом и встали. Он незаметно показал мне кулак. Когда мы оделись, он выскочил в гардероб и остановил нас.

— Я слышал, вы работаете в поликлинике? — обратился он к Марине. — Давно собираюсь написать очерк о врачах… Я тебе, кажется, говорил, — он взглянул на меня.

— Первый раз слышу, — сказал я.

— Мне редактор все уши прожужжал, когда же на столе появится очерк. — Глеб отвернул от меня свою наглую рожу и елейным голосом сказал Марине: — Мне необходима будет ваша консультация…

— Консультация? — спросил я.

Кащеев потрогал себя за толстый нос и, окончательно обнаглев, выпалил:

— В общем, дайте ваш телефон!

Ну и нахал!

— Вряд ли я смогу помочь, — ответила Марина.

— Сможете! — с жаром воскликнул Глеб.

— Ну что ж… — Марина нерешительно посмотрела на меня. — Андрей знает мой телефон.

— Не исчезай, старина, — сказал я и протянул руку.


На улице сумрачно. С Широкой порывами дует ветер. Поскрипывают в парке деревья. Над городом, добродушно мурлыча, высоко прошел пассажирский самолет. Из Риги в Москву. Он всегда в это время проходит. Когда мы поднялись на мост, на темной неспокойной воде увидели лодку. Она тихо плыла вниз по течению. Вдоль бортов журчала вода, с весел срывались капли.

В лодке сидел человек — черная сгорбленная фигура в плаще. Куда понесло его, на ночь глядя?

— Твой приятель очень внимательный, — сказала Марина. — Сразу обратил внимание на мою новую кофточку… А ты и не заметил.

— Ты ему, конечно, дашь консультацию? — спросил я. — Заодно и о кофточках поговорите… Он в этом деле соображает.

— А почему бы и нет?

— Ради бога, — сказал я.

— Ты никак ревнуешь?

— Что ты, — сказал я.

Мы остановились под уличным фонарем. Круглый матовый шар освещает коричневые ветки клена. Уже кое-где распустились почки.

Над нами, на втором этаже, распахнулось окно, и Анна Аркадьевна — мать Марины — сверху вниз посмотрела на нас. Сколько раз я говорил себе, что нужно останавливаться у другого подъезда! И всегда забывал.

— Ты скоро, Мариночка? — спросила она.

Меня зло разобрало.

— Мы будем стоять до утра, — сказал я.

Марина изумленно посмотрела на меня.

— Андрей!

— Тебе не шестнадцать лет, — сказал я.

— Мариночка, чай на столе. — Окно с треском захлопнулось.

Если бы ее не было дома, я пошел бы сегодня к Марине. Иногда Анна Аркадьевна уезжает в Москву к сыну. Он учится в военной академии. Вот тогда я каждый день навещаю Марину и остаюсь у нее до утра. Этой весной Анна Аркадьевна что-то не спешит к сыну.

Марина огорченно посмотрела на меня.

— Она и так…

— …не терпит меня, — подсказал я.

— Я ее взгляды не разделяю.

— Иди, чай остынет, — сказал я.

Марина посмотрела мне в глаза и, сухо обронив «спокойной ночи», пошла в подъезд. Напрасно я ее обидел. Так уж неудобно устроен мир. У женщины, которую ты, допустим, любишь, есть сварливая мать, которая тебя ненавидит. В твоей комнате непременно кто-нибудь посторонний живет или рядом отвратительные соседи. Если ты в кино положишь руку на колено любимой или, упаси бог, попытаешься поцеловать в потемках, тут же кто-либо закашляется и зашипит, что, мол, вот она, современная молодежь… И скитаются бедные влюбленные по пустынным паркам да скверам, мокнут под дождем, зябнут в лютый мороз в холодных подъездах, прячутся в темных углах от любопытных глаз прохожих.

Я догнал Марину на лестничной площадке. Взял ее холодные влажные щеки в ладони и поцеловал.

Мы стоим в пролете между этажами. Внизу и наверху горят лампочки. Железное ребро батареи вдавилось в мою ногу, но я не хочу шевелиться. Марина прильнула ко мне. Глаза ее полуприкрыты. Теплая близкая женщина, которая, наверное, любит меня… Ее дыхание щекочет шею. Для того чтобы поцеловать ее, мне нужно нагнуться. Ее руки обвивают мою шею, притягивают к себе. И снова на ее губах я ощущаю запах молока… Я могу взять ее на руки и понести… Но куда? До дверей ее квартиры? Позвонить и передать из рук в руки Анне Аркадьевне?..

Наконец мы расстаемся.

— Я позвоню, — говорю я.

— Конечно, — отвечает она.

— А Глебу не дам твой телефон.

— Конечно, — говорит она.

Ее щеки порозовели, стали теплыми, карие глаза блестят. Я понимаю, она не хочет, чтобы я уходил. Она касается легкими пальцами моих волос, гладит лицо. Мне бы нужно сказать ей что-нибудь приятное, например — как хорошо, что мы встретились и как она мне сильно нравится, но я молчу. Почему-то трудно лезут из меня всякие хорошие слова. Где-то на полпути застревают…

— Уже без шапки? — говорит она и снова притягивает к себе…

Я сбегаю вниз, ногой распахиваю дверь и подставляю ветру лицо.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Денек выдался горячий. Не успели закончить монтаж автотормозной аппаратуры, как из разборочного цеха привезли паровозный насос. Начальник цеха Ремнев, как всегда, был краток:

— Этот подарочек — кровь из носу — нужно отремонтировать сегодня… Месяц кончается, а насос для сдаточного локомотива… На вас вся страна смотрит!

Лешка взглянул на нас. Дескать, что будем делать, хлопцы? Мы знали, Никанор Иванович зря просить не будет. Значит, действительно работа срочная и нужно делать. Карцев понял.

— В крайнем случае задержимся, — сказал он.

— Надеюсь на вас, ребята, — сказал Ремнев.

Этот громогласный человек мне нравился. Невысокого роста, но широкий, лохматый, с большим прямым носом, он походил на пирата. Брови — два черных ерша, на широком лбу глубокие морщины, которые косо пересекал красноватый рубец. Старое ранение. Весь квадратный, массивный, Ремнев обладал большой физической силой. Когда в нашем цехе завалился на бок автокар с тяжелой деталью, Ремнев, оказавшись поблизости, первым бросился на помощь автокарщику, которому придавило ногу. Без особого труда он поставил автокар на место и даже взвалил на него многопудовую деталь.

Ремнева за глаза звали в цехе Мамонтом. Недавно его избрали членом парткома, и в его обязанности входило заниматься персональными делами. Человек скрупулезной честности, он не любил разбирать эти дела. И поэтому, когда к нему поступало персональное дело коммуниста, он ходил по цеху мрачный как туча. Очевидно, ему горько было разочаровываться в людях. На собраниях он выступал редко. Не любил с трибуны говорить. Хотя с таким басом, как у него, можно было выступать с любой сцены.

Рабочие относились к нему с уважением. Была у него одна привычка, которой он стеснялся. Мамонт любил нюхать табак. У него была желтая деревянная табакерка, которую он носил всегда с собой. Время от времени отворачивался в сторону и поспешно заряжал широкие ноздри табаком. Потом тупо смотрел на кого-нибудь, помаргивая, и наконец оглушительно чихал. Иногда дуплетом. Так примерно стреляет охотничье ружье шестнадцатого калибра. Когда он чихал, слышали все. И тут же, улыбаясь, кричали: «Будьте здоровы, Никанор Иванович!» Мамонт встряхивал головой, утирал с крепкой щеки слезу и поспешно уходил в конторку. Немного погодя оттуда снова раздавались три-четыре «выстрела».

Этот чертов насос нужно разобрать, отремонтировать и собрать. Еще неизвестно, сколько проторчим после конца смены, а я договорился сразу после работы встретиться с Мариной. Она сказала, что возьмет билеты в кино, а потом зайдем к ней. Анны Аркадьевны не будет дома. Она уйдет к приятельнице. В преферанс играть. Она по средам всегда в карты играет. Я, конечно, не возражал, если бы она каждый день дулась в преферанс. Без выходных. Но она почему-то предпочитала среду. И поэтому я расстроился. Мне очень хотелось повидать Марину.

Когда Мамонт ушел, Матрос пнул насос:

— Никак с неба свалился?

Мы молча принялись за работу. Может, я еще успею. Я вспомнил, что в обед Шарапов сказал, чтобы я зашел в партком в три часа. Всех, кто направляется в деревню, на посевную, собирали в партком. Мы должны были выслушать напутственное слово. Уходить из цеха в этот момент было неудобно. Это походило бы на дезертирство. И хотя на моих часах было без пяти три, я остался. Обойдусь без напутственного слова.

— Этот художник с черной бородой вчера приперся ко мне, — стал рассказывать Валька, орудуя ключами. — Притащил бутылку и стал уговаривать, чтобы я ему позировал… Лепить меня хочет.

Я вспомнил этого парня. Аркадий Уткин, скульптор. По Валькиному тону я понял, что Уткин все-таки уговорил его.

— Позировал? — спросил я.

— Говорит, в моем лице что-то такое есть… Дора чуть не лопнула со смеху. Это в ее-то положении… Я, говорит, думала, что он урод, а его лепить хотят. Лепите, говорит, на здоровье, только потом отдайте мне этот портрет…

— Скульптуру, — поправил Дима.

— Отдайте, говорит, мне эту скульптуру, я ее в огород поставлю… А то галки одолели. Я так думаю, это она от зависти. Ну и попросил Уткина тут же на месте изобразить ее, какая есть. Так она даже из дому ушла… А он все одно изобразил ее. Я этот портрет на стену повесил. «Материнство» называется. Главное в этом портрете — живот… Руки-ноги тоже есть, но это так, между прочим… Погоди, я что-то не помню? Нарисовал этот черт бородатый ей голову?

— Ну и как, понравился Доре портрет? — спросил я.

— Я ей не сказал, что это она.

— А тебе-то нравится?

— Пускай висит, — сказал Матрос.

— Все ясно, — сказал Дима. — Валя напоролся на абстракциониста.

— Мне-то что, пускай лепит.

— Он тебя изобразит в виде молота и наковальни, — сказал я.

— Вот и хорошо… Никто не узнает.

Я по глазам понял, что Валька расстроился. Жалеет, что сгоряча согласился позировать. А теперь не откажешься…

Пришел Мамонт. Мы уже разобрали насос и подгоняли компрессионные кольца большого поршня. Возможно, успеем до гудка все сделать. Самое большее — на полчаса задержимся.

Мамонт был в хорошем расположении духа. За насос он не беспокоился, знал, что все будет в порядке. Двигая густыми черными бровями, он насмешливо смотрел на Вальку, который усердно шлифовал крохотный золотник.

— Карцев, как же так получается? — сказал Ремнев. — Самый здоровенный в бригаде — балуется с золотниками, а вот бедный Дима ворочает пудовый кран?

Карцев взглянул на Мамонта — не шутит ли начальник? — потом на Диму.

— Матрос, помоги.

— Сам справлюсь, — запротестовал Дима.

Валька был у нас незаменимый мастер подгонять золотники. Работа эта тонкая и сложная. И, как правило, Карцев поручал это дело Вальке. Я видел, как у Матроса побагровела от возмущения шея.

— Это я балуюсь с золотниками? Ну вы и сказанули, Никанор Иванович! Профессор лучше не сделает, чем я…

— Профессор, говоришь? — ухмыльнулся Мамонт. — Давай любой золотник — вмиг подгоню!

Матрос взял со стенда позеленевший золотник воздухораспределителя и его корпус.

— Прошу, — сказал он и подмигнул нам: дескать, сейчас посмеемся.

Мамонт снял кожаную куртку и, засучив рукава серой рубахи, с азартом принялся за дело. Мы молча работали и поглядывали на него: справится или нет?

— Проверяй, — сказал Ремнев. На толстом носу у него высыпали мелкие капли пота.

Валька долго возился у стенда.

— На то вы и начальник цеха, — наконец сказал он.

— Я вот к чему завел этот разговор, — сказал Ремнев, надевая куртку. — Вы должны подменять друг друга. Уметь делать все. Здесь специализация ни к чему. Вот заболел сегодня профессор…

— Я не болею, — ввернул Валька.

— …и заминка вышла бы. Кто из вас быстро смог бы подогнать золотник?

Мы молчали. Крыть было нечем.

— Вас бы позвали, — нашелся Карцев.

— Месяц вам сроку на переподготовку, — сказал Мамонт. — Чтоб все стали профессорами, как Матрос… Учтите, проверю.

В этом мы не сомневались. Мамонт не из тех, кто забывает завтра то, что говорит сегодня.

— Совсем забыл, — сказал Ремнев. — Из комитета комсомола звонили. Требуют тебя.

Я взглянул на ребят. Они молча работали. Если я уйду, им придется на час задержаться, а может быть, и больше. Не могу я сейчас уйти.

— Я человек сознательный, — сказал я. — Обойдусь без благословенья…

— Ладно, скажу, что у тебя срочная работа.

Мамонт ушел.

— В прошлое воскресенье я нашел в лесу подснежник, — сказал Дима.

— Подарил бы кому-нибудь, — посоветовал я.

— Зиночке, например, — ввернул Матрос. Мы подозревали, что Дима неравнодушен к молоденькой официантке Зиночке. Когда она обращалась к нему, Дима краснел. Других доказательств у нас не было.

— Отец нечаянно сел на подснежник, — сказал Дима. — А жалко. Красивый цветок.

— Еще найдешь, — утешил я.

— И обязательно подари Зиночке, — посоветовал Валька. — Это они любят.

— При чем тут Зиночка? — обиделся Дима.

Валька обнял его здоровенной ручищей за плечи.

— Я же тебя люблю, муха ты цокотуха! Тронь тебя кто-нибудь пальцем… Голову оторву!

— Ну тебя, Валька, — сказал Дима.

— А Зиночка хороша… И того… неравнодушна к тебе.

После гудка — мы уже заканчивали работу — пришел Вениамин Тихомиров. Я удивился: он еще ни разу не заходил сюда. Вот уже полмесяца, как Венька работает на заводе. Его назначили инженером в цехе сборки. Должность неплохая. Венька с головой окунулся в работу. Уходил утром, а возвращался в сумерках. Иногда не вылезал из цеха по две смены. Я сам видел, как он вместе с рабочими ковырялся в паровозном брюхе. Домой приходил чумазый, быстро переодевался, ужинал — и за книжки по ремонту паровозов. Венька закончил тепловозный факультет, а у нас все еще ремонтировали допотопные локомотивы, вот ему и пришлось на ходу перестраиваться.

Сашка Шуруп хвалил его: говорил, что с рабочими держится без зазнайства, не козыряет своим институтским образованием, не стесняется спрашивать, в чем сам не разбирается. Конечно, полмесяца невелик срок, но в цехе Венька уже пользуется уважением. Даже ухитрился придумать какую-то штуку, которая здорово облегчила демонтировку котла.

Мы с Сашкой тоже не могли пожаловаться на Тихомирова. Он был покладистым парнем, за годы учебы в институте прекрасно усвоил все общежитейские законы: никогда не досаждал нам, не портил настроения, не отлынивал от уборки, если возвращался ночью — не шумел и не включал свет. И даже не храпел, что особенно было мне по душе.

Какое дело привело Вениамина в наш цех? Я не мог бросить работу, мы соединяли части насоса, а он терпеливо ждал. Закончив сборку, я подошел к нему.

— Вот зашел за тобой, — сказал Венька. — Сегодня освободился пораньше.

Он уже побывал в душевой: темные, зачесанные назад волосы блестели. Указательный палец правой руки забинтован.

Я быстро помылся, переоделся, и мы вышли в проходную.

— Чего не пришел на партком? — спросил Венька.

— И ты едешь?

— Не нравится мне это дело, — сказал Венька. — Тут с работой еще не освоился, и на тебе — посылают в какую-то сельскую глушь… Я думал, только в институте такая мода — на картошку посылать. Оказывается, у вас тоже?

— Какая картошка? — засмеялся я. — Даешь посевную кампанию!

— Некстати все это, — сказал Венька.

Он расстроился, а мне не хотелось его утешать — я еду в деревню с удовольствием. Каждый день слушаю последние известия, вчера сообщили, что в южных районах области сев яровых идет полным ходом.

— Чего же ты не отказался? — спросил я.

Венька взглянул на меня, снисходительно усмехнулся, — дескать, какой ты быстрый, не так-то просто на парткоме отказаться, — и спросил:

— Долго продлится эта… посевная кампания?

Я ему ответил, что недели две, а может быть, и месяц. Венька совсем расстроился.

— Сколько напрасно выброшенного времени, — сказал он.

— Человек, который построил дом, посадил березовую рощу или вспахал целину и снял урожай, — может умереть с чистой совестью, он уже что-то после себя оставил.

— Андрей Ястребов, — сказал Венька. — Ты сочинил стихотворение в прозе… Пошли в«Известия», используют в сельскохозяйственной подборке как шапку…

— Циник, — буркнул я.

— Ты поосторожнее, — сказал Венька. — Между прочим, я назначен старшим вашей группы.

— Прошу прощенья, начальник, — сказал я.


Я все-таки опоздал. Марина сидела на той самой скамейке, где я ее не раз дожидался. Один журнал лежал у нее на коленях, другой она держала в руках. Марина неравнодушна к иллюстрированным журналам. Покупает все без разбору.

Солнце остановилось над Крепостным валом. Блестели лужи. Днем прошел дождь. Самая большая лужа была у автобусной остановки. И как в тот день, когда я повстречал здесь большеглазую девчонку в лыжном костюме, люди, выбираясь из автобуса, попадали прямо в лужу. Ни шоферы, ни пассажиры, ни председатель горсовета (он, правда, мог и не знать про эту лужу, так как ездит на персональном ЗИМе) — никто не мог догадаться перенести остановку на пять метров дальше. Там было сухо. Настроение у меня было приподнятое, и я, спрыгнув с автобуса, решил услужить человечеству. Взвалив на плечо серебристую трубу, закрепленную на чугунном автомобильном диске, я потащил ее на новое место. На трубе был щиток, обозначавший автобусную остановку.

Раздался знакомый внушительный свисток. Я остановился. Ко мне, поддерживая кобуру, трусил маленький краснощекий милиционер. Откуда он взялся? Кое-кто из прохожих остановился. Марина подняла голову от журнала и увидела меня. Лицо ее стало изумленным. Я помахал ей рукой и улыбнулся.

— Силу девать некуда? — спросил милиционер, зачем-то открывая коричневую полевую сумку.

Я стал ему объяснять, что решил сделать доброе дело. Ведь это не порядок, когда люди прыгают из автобуса в лужу?

Милиционер между тем достал из сумки книжечку, полистал ее и оторвал страничку. Задумчиво взглянул на меня и оторвал вторую.

— Рубль, — коротко сказал он.

Мне не жалко было рубля, но захотелось убедить блюстителя порядка. Пока я доказывал, он со скучающим видом смотрел мимо меня. Белые бумажки трепетали в его руке. Закончив свою прочувствованную речь, я повернулся, чтобы уйти, но милиционер остановил меня.

— Платить будете? Или в отделение пройдем? — спросил он.

Я протянул рубль, а когда он, вручив надорванные посредине квитанции, хотел уйти, хлопнул его по плечу. Милиционер так и присел. Глаза у него в первый раз стали удивленными.

— Молодец, старший сержант, скоро майором будешь, — сказал я.

— Никак выпивши? — спросил милиционер.

— Чего с ним разговаривать? — сказала какая-то решительная женщина, наблюдавшая за этой сценой. — За шкирку — и в милицию… Будет знать, как…

— Что как? — полюбопытствовал я.

— Глазищами-то так и сверкает, — сказала женщина и демонстративно отвернулась.

— Что он сделал? — спросил мужчина в белой кепке.

— За такси не заплатил, — ответила решительная женщина, которой не понравились мои глаза.

Милиционер, свято выполнив свой долг, не спеша удалился. Разговоры прохожих ему давно прискучили. Проходя мимо трубы, которую я метра на три успел оттащить, он остановился, сунул руку в карман и снова достал маленький блестящий свисток. Но так как я был рядом, свистеть не стал.

— Нужно поставить на место, — сказал он, не глядя на меня.

— А как же рубль? — спросил я.

— Я ведь выдал квитанции.

— Два раза за одно и то же не наказывают, — сказал я. — Надо, младший сержант, читать устав.

Милиционер немного подумал и сам обхватил руками железную трубу. Но поднять ее оказалось ему не под силу.

— Помоги же! — наконец человеческим голосом попросил он.

— Гони назад рубль, — сказал я.

— А пять суток получить не хочешь?

— Тащи сам… А вообще, оставь лучше на месте.

— Давай не учи… — пробурчал милиционер и, повалив на себя трубу, покатил диск по асфальту на прежнее место. В лужу.

Это был молоденький милиционер. Еще не опытный. Другой бы так с нарушителем не разговаривал. Для ревностного блюстителя порядка автобусная остановка — закон. Может быть, это граница его участка. А я мало того, что нарушил эту границу, так еще передвинул ее, и, возможно, не в ту сторону.

Марина сидела на скамейке строгая и осуждающе смотрела на меня.

— Андрей, когда ты станешь серьезным? — спросила она.

— И ты против меня? — сказал я.

— Я взяла билеты в кино.

— У меня идея — давай возьмем лодку и поплывем по течению… Где-нибудь ведь кончается Широкая?

— До начала семь минут, — сказала Марина.

У кинотеатра мы столкнулись с Венькой. Все билеты были проданы, и он охотился за лишним.

— Какая досада, — сказал он. — Перед самым носом кончились!

Венька с любопытством рассматривал Марину. Он даже забыл про билет. А тут как раз пожилой мужчина продал лишний билет. Венька бросился к нему, но было уже поздно: билет перекочевал к худенькой девушке в очках.

— И тут прошляпил! — сказал Тихомиров.

Я познакомил его с Мариной. Венька стал что-то говорить, но Марина, едва взглянув на него, повернулась ко мне:

— Мы опаздываем.

Венька проводил нас до самых дверей, и видно было, как ему хотелось пройти в зал вместе с нами, но толстая контролерша выросла на его пути.

— Не отчаивайся, — сказал я. — Вечером в общих чертах расскажу…

Фильм был про войну и любовь. И заканчивался он, в отличие от большинства кинокартин, трагически. Она попала в плен, и ее повесили, а он погиб в последний день войны. У Марины грустное лицо и покрасневшие глаза.

Еще сумерки прятались за Крепостным валом и заходящее солнце, рассеченное узкими черно-синими тучами, красноватым отблеском озаряло крыши домов, но на небе, тронутом легкими барашками облаков, уже ярко сияла полная луна. На площади зажглись фонари, и свет их в этот час был бледным и невыразительным. Нас обогнал высокий человек в побелевшем на сгибах брезентовом плаще. На плече, дулом вниз, охотничье ружье, в руке позвякивал поводок. Пятнистый сеттер бежал далеко впереди. Охотник звучно протопал в подвернутых болотных сапогах и свернул за угол. Я позавидовал ему. Человек провел день за городом. Видел, как взошло солнце, дышал лесным ветром, бродил по желтой прошлогодней траве, слышал пение птиц, трогал руками березу. Может быть, и зайца встретил. Правда, добычи я у него не заметил.

Я сказал, что завтра утром уезжаю на полмесяца в деревню.

— Жаль, — сказала Марина. — Мама наконец собралась в Москву.

Ничего не поделаешь. Мою поездку отложить нельзя. Что ж, Анне Аркадьевне будет приятно узнать об этом.

Марина спросила, далеко ли я уезжаю и смогу ли хоть изредка наведываться в город. Я ответил, что вряд ли.

— Нам с тобой везет, — вздохнула Марина.

Мы молча шли рядом. Мрачное настроение, навеянное фильмом, проходило. Я представил, как мы сейчас придем к ней домой и она убежит в маленькую кухню, чтобы поставить на плиту кофейник. Я включу приемник, сяду на широкую тахту, поверх которой пушистый плед, и буду ждать ее. Мы немного потанцуем, если я поймаю хорошую музыку. Но когда мы остаемся вдвоем, мне не хочется танцевать и пить кофе. Когда мы остаемся вдвоем, я себя чувствую счастливым человеком. Мне еще ни с кем не было так хорошо, как с Мариной. А когда она, встав у затемненного длинной шторой окна, начинает снимать платье и я слышу, как трещат крючки, щелкают резинки, шуршат капроновые чулки, мне трудно усидеть на месте.

Навстречу нам попался какой-то тип в вязаной шапочке. Он еще издали, восхищенный, стал улыбаться Марине. Она сбоку взглянула на меня, мол, чувствуешь, каким успехом пользуется твоя Марина. Этот улыбающийся кретин все время оглядывался, чтобы поглазеть на ее ножки. Я заложил руку за спину и показал ему кукиш. Тип сразу перестал оглядываться и пошел своей дорогой.

— Твой Кащеев был у главврача, — сказала Марина. — Он действительно собирается что-то писать.

— Роман, — сказал я.

— Какой он огромный, — сказала Марина. — Человек-гора… Главврач от него в восторге. Говорит, он такой остроумный. И похож на Пьера Безухова.

— Глеб-то?

— Я не знаю, про кого он будет писать…

— Про тебя, — сказал я. — Вот увидишь.

Марина с улыбкой посмотрела на меня.

— Отчего ты мрачный, Андрей? — спросила она.

— Жалко мне этого парня, которого в последний день войны ухлопали, — сказал я.

Мы подошли к ее дому, поднялись на третий этаж. Марина достала ключ. На цементный пол со звоном упала монета. Я поднял.

— Какое счастье, что на свете существует преферанс, — сказал я.

Марина не успела ответить: дверь распахнулась, и мы увидели Анну Аркадьевну.

— Мама? — только и сказала Марина.

— Вот жалость, наша пулька сорвалась, — затараторила Анна Аркадьевна. — Петр Игнатьевич заболел.

Я молчал. И вид у меня, наверное, был глупый.

Мне нужно было войти, но я столбом стоял на площадке. Анна Аркадьевна, ядовито улыбнувшись, прикрыла дверь.

— Он, бедняжка, не может с постели встать, — услышал я ее мерзкий голос. — Спазмы в кишечнике! Я обещала ему позвонить. Назови скорее лекарство, Мариночка!

— Лекарство? — переспросила Марина. — Какое лекарство? Ах, спазмы… Ему необходим карболен, мама. Кар-бо-лен!

Я медленно спустился вниз. Выйдя на улицу, разжал руку: в ладони монета. Решка. Я подбросил ее вверх. Снова решка. Я сунул гривенник в карман и зашагал к автобусной остановке.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Мой грузовичок бежит по шоссе, покряхтывает. Километров через двадцать я начинаю ему доверять. Попробовал на всех режимах — ничего, тянет. Немного раздражает гудение в заднем мосту. Или нигрола маловато, или подносилась «сателлитка». Есть такая шестеренка. На место приеду, нужно будет посмотреть.

В кузове ребята горланят песни. Если в машине больше пяти человек — жди песен. Это уж закон. Дальняя дорога располагает к пению.

Я в кабине один. Предлагал Веньке со мной сесть, но он отказался. Не захотел отрываться от масс. Я приглашал девушек, но их было четыре, и, чтобы никому не было обидно, все забрались в кузов. Еще бы — там двенадцать молодцов!

Один человек сам попросился в кабину, но я его не взял. Это был Володька Биндо. Он тоже едет с нами в колхоз. Биндо поступил на завод токарем в механический цех. Не понадобилось моей рекомендации, его и так приняли. Дима провернул. Он горой за Биндо. Говорит, уговорю его поступить в вечернюю школу. Володька где-то ухитрился закончить восемь классов. Там, наверное, в колонии.

Я слышал, что он на заводе, но вот что поедет с нами — не ожидал. Это все штучки Сереги Шарапова!

Сначала говорил, что в деревню поедут только комсомольцы, что это ответственное поручение, и все такое. А под конец стал записывать в бригаду всех, кого начальники цехов предлагали. А начальник цеха хорошего работника сплавлять не будет.

Я увидел Володьку у заводских ворот. Он уже успел сойтись на короткую ногу с ребятами и что-то им травил, те только со смеху покатывались. Увидев меня за баранкой, Володька удивился. Он сразу замолчал и что-то спросил у рослого парня в желтой футболке. Его, кажется, Мишкой зовут, из кузнечного цеха.

Когда все забрались в кузов, Биндо подошел и, ухмыляясь, сказал:

— Дорога большая… Одному скучно будет. Возьми в плацкартное купе — я тебе разные байки из тюремной житухи выдавать буду.

— Ребята обидятся, — ответил я. — Им тоже интересно послушать… Так что полезай наверх.

Я сказал это добродушно, без желания задеть его. Я понимал, Володька идет на сближение, ему хочется сгладить нашу встречу у старого дома. Но мне не хотелось ехать с ним вдвоем. И слушать воровские байки.

— Вас понял, — сказал Биндо. — Все правильно.

Глаза у него светлые, непроницаемые. Он поднял с земли свой небольшой рюкзачок и, крикнув: «Держи шмотки!» — швырнул в кузов. Затем, едва коснувшись заднего ската, легко перемахнул через борт.

Я так и не понял: обиделся он или нет?


Большая черная баранка удобно скользит в ладонях. Шоссе не очень широкое, местами выбито. По сторонам чахлый кустарник. Листья еще маленькие, и красноватые кусты просвечивают насквозь. Трава на буграх зеленая и свежо блестит. За кустами черные, распаханные поля. Там ползают тракторы, копошатся люди. Впереди подъем. Несмотря на то что я разогнался и дал полный газ, машина сбавляет ход.

Сзади засигналили. Я взглянул в зеркало: ЗИЛ наступает на пятки. В кузове полно парней и девушек. Тоже в деревню. Много сегодня машин держат туда путь. Не хотелось мне уступать дорогу, но ЗИЛ все равно не даст житья. У него скорость не чета моей. Сейчас пропущу, и поднимется радостный гам.

Так оно и случилось. Как только передо мной замаячил задний борт грузовика, пассажиры загоготали, замахали руками. Кто-то даже язык показал.

Сразу за поселком нас обогнал порожний самосвал. Он пролетел мимо, как громовой раскат. В железном кузове каталась железная бочка. Шофер гнал как угорелый.

К шоссе придвинулись березы. И сразу будто светлее стало. Белые, с коричневыми родимыми пятнами стволы. Легкая, как кружева, молодая листва. И бегущие вслед солнечные пятна на облепленных прошлогодними листьями кочках.

А в кузове слаженно пели: «Качает, качает, качает задира ветер фонари над головой…»

На семидесятом километре в железный верх кабины замолотили кулаками: требуют остановиться. Облюбовав впереди симпатичный ельник, я притормозил и свернул на обочину. Мотор несколько раз дернулся, звякнул металлом и затих. Слышно, как бродит вода в радиаторе. Опустив на колени руки, я почувствовал, как заломило в том месте, где спина соединяется с шеей. Это с непривычки. Давно не сидел за баранкой.

Машина охнула, закачалась: ребята с грохотом посыпались из кузова на землю.


Погромыхивает грузовик по шоссе. Лесные озера отражают в своей темной воде высокие ели и сосны. И облака. Тихие, спокойные озера. Без лодок, без рыбаков. Пейзаж все время меняется: зеленые равнины, лесистые холмы, рощи, сосновые боры.

Венька (он после перекура сел в кабину) с удовольствием смотрит по сторонам. Он в клетчатой куртке с кожаными пуговицами, на ногах новые резиновые сапоги. Это комендант его уважил. Он явно симпатизирует Тихомирову. Недавно поставил ему новую пружинную кровать, принес специально для Веньки несколько лишних распялок для костюмов и рубашек. И вот отыскал резиновые сапоги…

— Обрати внимание вон на ту старуху, — показал Венька.

Мы как раз проезжали маленькую деревню: каких-то два десятка почерневших домишек. Старуха в грубых мужских сапогах и рваной телогрейке стояла на обочине, опершись на желтую суковатую палку. Она задумчиво глядела на дорогу. Черный платок домиком надвинут на глаза. Больше я ничего не заметил — и старуха и деревушка остались позади.

— Старуха как старуха, — сказал я.

— У нее безразличные глаза… Всю жизнь проторчать в такой глуши. Ну что она видела? Изба, огород, корова, ребятишки… Наверное, в кино-то ни разу не была. И вот живут в таких деревнях люди: день-ночь — сутки прочь.

— Побывав в большом городе, эта старуха скажет: как там только люди жить могут? Каменные громады, мчатся машины, шум, гам, все куда-то торопятся… Господи, я и недели бы там не выдержала!

— Ты хочешь сказать, каждому овощу свое место?

— Когда-нибудь на старости лет поселюсь в такой глуши и буду себе жить…

— Я к тебе в гости приеду, — сказал Венька. — На два дня.

— Мой дом будет стоять на берегу озера, рядом глухой лес, где полно всяких грибов. В камышах деревянная лодка, на жердинах сохнут сети…

— И приплывет к тебе золотая рыбка и спросит: «Чего тебе надобно, старче?»

— Я ей отвечу: «Мне надобно, чтобы земля вращалась, как всегда, чтобы светило солнце, лето сменялось осенью, а зима — весной… Чтобы на земле были леса, озера, моря, а на небе — облака…»

— Ты не пробовал стихи писать? — спросил Венька. — В тебе пропадает лирик… Правда, об этом уже было… Как это?.. «Пусть всегда будет солнце…»

— Было, — сказал я.

— А я бы попросил у золотой рыбки таланта, — сказал Венька. — Вертится у меня в голове один потрясающий проект… Еще в институте кое-какие наметки сделал, а вот всерьез браться за него побаиваюсь: вдруг таланта не хватит? Если удача, то будет у меня все, что может пожелать молодой подающий надежды инженер. А что человеку нужно? Наверное, деньги, хорошая квартира, общественное положение… Допустим, мой проект принят. Начальник отделения дороги присылает приветственную телеграмму… И премию. Начальник завода на блюдечке с голубой каемочкой преподносит ключи от квартиры… Живите, дескать, Вениамин Васильевич, и творите впредь на благо родного завода…

Я сбоку взглянул на него. Венька, подавшись вперед, задумчиво смотрел на шоссе, черные брови сошлись вместе, глаза прищурены, на губах улыбка. И не поймешь: всерьез он говорит или шутит. Мне было интересно, что он еще скажет. И я подхлестнул его:

— Ну, получишь хорошую квартиру…

— Вот мы говорили про старуху… Я не лирик, как ты, не вижу поэзии в русской печи, телятах, навозе… Человек должен жить красиво. Человека должны окружать красивые, изящные вещи… А это может дать город, цивилизация. Наконец-то за это взялись всерьез! И постановления, и в газетах… Мне приятно держать в руках красивую вещь: будь то пневматический молоток или электробритва. Ты обратил внимание, — некоторые вещи у нас теперь стали делать гораздо изящнее. И упаковка, и качество… Кануло в Лету то время, когда налаживание быта считалось мещанством. Да, я хочу иметь отдельную квартиру со всеми удобствами… Пришел с работы, пустил горячую воду, забрался в кафельную ванну…

— Я предпочитаю баню, — сказал я. — Брызгайся, сколько хочешь, тут тебе и парная…

— Дремучий ты человек, — улыбнулся Венька. — У каждого свои запросы и потребности… Один любит ананасы, а другой шпроты… Вот я инженер, а что имею? Несколько рубашек, две пары туфель, выходной костюм и железную койку с солдатским одеялом в общежитии.

— Ты инженер-то всего два месяца!

— Между прочим, я бы мог свободно остаться на кафедре, — сказал Венька. — Все-таки получил диплом с отличием…

— Что же тебя толкнуло на тернистый путь инженера-производственника? Такая блестящая перспектива: молодой ученый, кандидат, профессор… Или не захотел быть чистой воды теоретиком? Сейчас ученый, не знающий производства, пустое место. Хороший инженер-производственник запросто заткнет за пояс такого теоретика… Кстати, талантливый инженер — желанный гость в институте. Читай лекции, доклады, при желании можно ученую степень получить.

Венька, улыбаясь, с интересом слушал.

— Молоток! — сказал он. — Все верно.

— А с кафельной ванной придется подождать…

— Далась тебе эта ванна, — сказал Венька. — Это я так, для красного словца…

— Что же у тебя за проект? — помолчав, спросил я.

— Тема моего диплома: «Реконструкция паровозовагоноремонтного завода». Ваш завод… — Венька запнулся: — Я хотел сказать, наш… Так вот, через год-полтора наш завод будет ремонтировать тепловозы. Я был в конструкторском бюро и видел типовой проект… Предполагается остановить производство и строить целый огромный комплекс…

— А старые цеха — на слом? — спросил я.

— Кое-что используем для второстепенных цехов, как например кузнечный, литейный… Остальное — ломать к чертовой бабушке!

— Богато живем, — заметил я.

— Соображаешь… — снисходительно улыбнулся Венька. — Походил я по заводу, по цехам и вот пришел к какому выводу: можно, не останавливая производства, строить новый комплекс на базе старого завода… Подсобные цеха сгруппированы вокруг основного — цеха сборки — а это главное! Ну, ты представляешь себе, как будут ремонтировать тепловозы?

— Ты давай дальше, — сказал я. Венькин проект всерьез заинтересовал меня.

— Маневровый пригоняет к дверям разборочного цеха неисправный тепловоз, а выходит он из дверей цеха сборки после экипировки исправный и новенький, как юбилейный рубль… Весь ремонт производится в едином комплексе. Не то что сейчас: бедный паровоз разбирают на части и детали транспортируют в разные цеха: в котельный — котел, в арматурный — приборы управления, в колесно-бандажный — колесные пары. На одну транспортировку уходит до черта времени.

— Я не пойму одного: как ты мыслишь все объединить? И ремонт паровозов и реконструкцию?

Венька взглянул на меня и улыбнулся.

— Гениальное всегда просто, — сказал он. — Тысячу раз ты проходил по старой ветке, разделяющей паровозосборочный цех и колесный — самые крупные на заводе.

— Ну, проходил… И тысячу первый пройду, но при чем здесь этот проезд?

— Вот что значит не иметь технического воображения, — сказал Венька. — Это огромное пустое пространство между цехами можно…

— Перекрыть! — воскликнул я.

— Слава богу, — рассмеялся Венька. — Сообразил! Нужна крыша и две торцовые стены. И мы имеем на пустом месте огромный цех. Это и будет основной сборочный цех. Кстати, места хватит для цехов ремонта и сборки тележек, колесных пар, электроаппаратуры… Котельный, примыкающий к сборочному, будем реконструировать под цех по ремонту электрических машин…

— А паровозосборочный нетрудно реконструировать в цех по ремонту дизелей, — подсказал я.

— Попал в небо пальцем! — засмеялся Венька. — Цех сборки будет продолжать ремонтировать паровозы. Параллельно. В этом и сила моего проекта, чудак!

— А где же будет дизельный цех? — спросил я.

— Можно временно использовать вагонный…

— Это ведь далеко от сборочного! И рабочие, как и раньше, будут транспортировать за тридевять земель многотонные дизели?

— Ты руками-то не размахивай, — сказал Венька. — Впереди автобус…

Его проект мне очень понравился. Не зря у нас учат в институтах! Ай да Венька!

Начальство руками и ногами ухватится за этот проект. Шутка ли, не снижая производительности труда, реконструировать завод… А мы-то уже боялись, что придется переквалифицироваться в каменщиков и штукатуров.

Я хотел еще потолковать о проекте, но Венька не поддержал. Наверное, ему, инженеру, неинтересно обсуждать со мной этот вопрос. А может, просто о другом задумался.

— Я не специалист, — сказал я. — Но проект твой… Это… Это потрясающе!

Венька улыбнулся — он уже остыл — и спросил совсем о другом:

— Ты знаешь этого парня… Ну, он еще к тебе подходил?

Я понял, о ком речь.

— А что?

— Он мне не нравится. Пока мы стояли, они с Зайцевым смотались в лес… Вернулись такие веселенькие. Наверное, втихаря бутылку хлопнули.

— Все равно на всех не хватило бы, — сказал я.

Венька достал из кармана записную книжку, полистал.

— У меня даже фамилия не записана, — сказал он. — Шарапов прислал его перед самым отъездом.

— Владимир Биндо, — сказал я. — Двадцать семь лет от роду. Беспартийный. Токарь из механического.

— Зайцев так ему в рот и заглядывает. Боюсь, этот Биндо ребят будет баламутить…

— Он не дурак, — сказал я.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Крякушино раскинулось на двух холмах, между которыми протекала узенькая речка. Сразу за деревней начинался глухой сосновый бор. С правой стороны, за холмом, синело большое с островами озеро. В нем, наверное, водятся знаменитые крякуши. Иначе с какой стати деревня называется Крякушино?

На полях разлеглись огромные камни-валуны. Они обросли лишайником. Камни спят здесь с ледникового периода. На одном из них я увидел матерого ястреба, облитого солнцем. Он равнодушно взглянул на меня и отвернулся. Ястреб был похож на мудреца, погрузившегося в глубокое раздумье.

Мы только что приехали. Я остановился у правления колхоза «Путь Ильича». Там уже стоял знакомый ЗИЛ, который меня обогнал. Значит, лучшие квартиры заняты…

Венька ушел разыскивать председателя, которого десять минут назад видели на скотном дворе, а я отправился по центральной улице знакомиться с окрестностями. Позади гоготали наши заводские: Зайцев встал на четвереньки и, вытаращив глаза, пошел в наступление на гуся. Гусь оказался не из робкого десятка, он изогнул шею, зашипел и, сделав великолепный бросок, щипнул Зайцева за руку. К человеческому гоготу присоединился гусиный.

Деревня небольшая, десятка четыре старых изб. Новых не видно. На отшибе — белая аккуратная часовня, окруженная дощатой изгородью. Там кладбище. Над могилами, утыканными белыми и серыми крестами, колышутся ветви высоченных елей, берез и кленов. Над этим зеленым островом смерти плывут белые облака.

Сады и огороды спускаются к речке, в которой полощутся гуси да утки. Ребятишки бегают купаться на озеро. На берегу стоят несколько почерневших бань. У одной дверь распахнута, а из трубы валит дым. Мне вдруг захотелось помыться в такой бане. Плеснуть на раскаленные голыши ковшик горячей водицы да забраться на желтый скользкий полок с душистым березовым веничком! И хлестать себя по чему попало, — вот красота-то!

Из отворенной двери повалил пар, послышались девичьи голоса, и из облака пара степенно вышла молодая розовотелая женщина с рыжей копной мокрых распущенных волос. За ней другая, третья. Исхлестанные веником бедра и белые груди блестели. Пар клочками отрывался от плеч. Я столбом стоял неподалеку, вытаращив глаза. Одна из них заметила меня и, ничуть не смущаясь, что-то сказала своим подружкам, и все они разом засмеялись. А потом та, рыжая, певучим голосом сказала:

— Ой, залетка, гляди ослепнешь!

Подталкивая друг друга, они со смехом побежали к речке и, взметнув брызги, поплюхались в воду. Сельские русалки…

Совершенно обалдевший, я продолжал свой путь, поминутно оглядываясь. Но женщины барахтались в воде и не обращали на меня внимания.


Когда я вернулся, у правления шел разговор. Ребята расселись на толстых неотесанных бревнах. Председатель, светловолосый парень лет тридцати, расхаживал вдоль бревен и вводил прибывших в курс дела. В Крякушине расположена центральная бригада, остальные две отсюда километрах в трех и шести. Наша группа должна разделиться пополам: одни останутся здесь, другие сейчас же отправятся в третью бригаду, — это которая в шести километрах. Деревня называется Бодалово, но бояться нам не следует, так как в Бодалове нет ни одного быка… Наш ГАЗ и ЗИЛ, который привез студентов, будут базироваться в центральной бригаде. Так как здесь зерно, сушилка, веялка и так далее. Студенты пединститута тоже разделены на две группы. Одна остается здесь, другая уже отправилась во вторую бригаду — деревню Дедово. Стариков там хватает, ничего не скажешь! Не то что молодых!

Группы поступают в распоряжение бригадиров полеводческих бригад. Руководители групп подчиняются непосредственно председателю. Работа нам предстоит самая разнообразная: сортировать зерно, веять, возить на поля навоз и удобрения, сеять злачные культуры. В колхозе людей мало, поэтому вся надежда на нас.

Председатель мне понравился. Да и не только мне — всем. Молодой, энергичный, он не так уж намного старше нас. Вот только зачем он рыжие усики отпустил? По-видимому, для того, чтобы казаться постарше. Одет председатель в синий шерстяной костюм, под ним зеленая офицерская рубашка. На ногах новенькие полуботинки. Он больше на сельского учителя смахивал, чем на председателя.

Я завел машину — нужно парней отвезти в Бодалово. Венька сказал, что пойдет устраивать остальных на квартиры. В кабину забрался председатель. Я резко взял с места, грузовик даже крякнул.

— Машину могли бы и получше дать, — заметил председатель.

— Есть такая пословица: дареному коню…

Председатель рассмеялся и сказал:

— Уел!

Мы ехали вдоль озера. Желтый прошлогодний камыш полег, а молодой еще не распрямился как следует. На середине озера — лодка. Парень в соломенной шляпе и ватнике неподвижно сидит на корме. В руках удочка. Голубоватый дымок тянется вверх от папиросы.

— Ваш работничек? — спросил я.

— Хороший тракторист, — сказал председатель. — На мелиоративной станции работает. Зову к нам — не хочет. Знает, каналья, что у нас с удочкой на озере не посидишь…

— У вас всегда голые женщины возле бань разгуливают? — поинтересовался я.

Председатель сказал, что в этой деревне старинный обычай: после горячего пара выкупаться в реке или поваляться в снегу.

— Ну и как наши девчата? — спросил он.

— Я, понимаешь, отвернулся.

— У нас есть красотки, — оживился он. — Постой, а ты женат? Мы тебя тут в два счета оженим!

— Чего это ты меня сватаешь?

— Мне во как хороший шофер нужен… Ну и чтобы на тракторе. Умеешь на тракторе? Слушай, друг, мы тебе и дом построим. Будешь на окладе. У нас новенький ГАЗ-51.

— Бодалово, — сказал я. — Приехали!

— Мне бы десяток хороших парней, и колхоз загремел бы на весь район, да что на район — на область!..

Из Бодалова я возвращался один. По обе стороны неширокой дороги — поля. Нежная поросль озими слегка волнуется, играя оттенками. Камни-валуны, насмерть вросшие в поля, напоминают лбы доисторических животных, погребенных под землей. На покатых лбах греются стрекозы и ящерицы.

Я останавливаю машину и иду к огромному камню. Коричневая ящерица скользнула вниз и исчезла. Я сажусь на камень и дотрагиваюсь до него ладонями. Он теплый и молчаливый. Вокруг тихо, нет никого. Я, камень и небо.

Для меня деревня — это желтые колыхающиеся поля пшеницы и ржи, которые я с детства видел из окна вагона. Это почерневшие избы и разгуливающие у плетня курицы и поросята. Это полуденная лень жаркого дня, когда все засыпает и становится неподвижным. Это гул пчел на лугах и полях, угрожающее жужжание свирепого рыжего слепня. И комары по вечерам. И конечно, пыль за околицей, хлопанье бича, мычание коров, запах парного молока, навоза.

Я не верю тому, кто говорит, что равнодушен к природе. Таких людей не существует. В каждом человеке, пускай даже неосознанно, живет тоска по траве, лесу, солнцу. И каждый человек рано или поздно возвращается к земле. Природа зовет человека. Это зов из глубины веков. И человек всегда приходит…

Когда солнце опустилось на холм, поросший орешником и рябиной, я тронул грузовик с места. Желтая, исхлестанная тележными колесами дорога тянулась вдоль берега озера. Лишь кусты и молодые березы отделяли дорогу от воды. Тракторист в соломенной шляпе все так же сидел в лодке. Приподнятый конец его удочки жарко горел в последнем луче заходящего солнца.

Кусты впереди раздвинулись, и на дорогу вышли две девушки в брюках. Студентки! Деревенские девчата брюк не носят. Девчонки, о чем-то болтая, шагали впереди, и им никакого дела не было, что сзади машина. Я залюбовался той, что поменьше: у нее гибкая фигура. Брюки сидят как влитые, рукава черной рубашки засучены. Волосы стянуты белой лентой. Вторая была длинная и черная, как галка.

Я подъехал вплотную и дал сигнал — решил напугать их. Обычно при этом маневре пешеходы вскрикивают и шарахаются. Эти красотки даже не обернулись. Как будто им на пятки наступал не грузовик, а детский велосипед.

Девчонки совсем забыли, что существует такой неписаный закон: пешеход обязан уступать дорогу машине. Они преспокойно шагали перед самым радиатором и не обращали на мои беспрерывные сигналы никакого внимания. Поддать бы им слегка бампером по обтянутым задам, да не хочется связываться. Еще крик поднимут.

Я вывернул машину на вспаханное поле, обогнал их и, встав поперек дороги, выскочил из кабины.

— Леди, извините, что я осмелился прервать вашу глубокомысленную беседу, но…

Я замолчал: передо мной стояла Оля Мороз. Она ничуть не удивилась, увидев меня.

— Нонна, мы с тобой леди! — сказала она.

— Продолжайте, пожалуйста, — сказала ее подруга. — Вы очень красиво говорите…

Но я молчал. Эта встреча меня ошарашила. Вот уж не ожидал встретить здесь Ольгу. Я вспомнил, председатель говорил, что студенты пединститута уже несколько лет шефствуют над колхозом. Почему же мне в голову не пришло, что среди студентов, приехавших сегодня на ЗИЛе, может быть и Оля?

— Я видела тебя за рулем, на дороге, — сказала она. — Думала, обозналась… Кто же ты, Андрей Ястребов, дантист или шофер?

— Дантист? — спросила Нонна.

— Садитесь, подвезу, — сказал я.

Это было смешно: до деревни рукой подать.

— Я боюсь ездить с незнакомыми шоферами… — сказала Нонна. Она, улыбаясь, смотрела на меня.

— Познакомьтесь же, — сказала Оля.

Мы церемонно пожали друг другу руки. Ладонь у Нонны длинная и узкая.

Когда мы втроем забрались в кабину, Оля спросила:

— С какой стати ты за рулем?

— Удобнее гоняться за незнакомыми девушками, — сказал я.

Нонна — она уселась между нами — стала трогать рычаги и рукоятки. Ее черные волосы щекотали мне щеку. Я отодвинулся подальше.

— Какие странные камни, — сказала Оля. — Они напоминают уснувших зверей.

— А это что за штука? — спросила Нонна, дотронувшись до рычага ручного тормоза.

— Черт его знает, — сказал я.

Нонна улыбнулась и положила руки на колени. Я бы проехал деревню и повез их дальше. Туда, где на большом невспаханном поле спят окаменевшие звери из заколдованного царства. Но у правления меня ждал Венька. Он уже успел умыться и переодеться. Свежий такой, в белой рубашке и синих брюках.

Рядом с Тихомировым — невысокий человек в тренировочном костюме и белых кедах. Он тоже, щуря глаза, смотрел на машину. Этого человека я где-то видел…

— Приехали! — сказал я и так надавил на педаль тормоза, что машина юзом пошла по песчаной дороге, а мои пассажирки чуть носы не расплющили о лобовое стекло.

— В твоей машине не хватает одной вещи — пристежных ремней для пассажиров, — сказала Оля.

Я не ответил. Я узнал его, человека в спортивной форме. Это с ним Оля была в молодежном кафе.

Я вылез вслед за девчонками из кабины и зачем-то открыл капот.

— Познакомьтесь, — сказал Венька. — Руководитель студенческой группы… Сергей Сергеич.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Меня определили на постой к угрюмому мужику, который жил на отшибе. От его избы до леса — сто метров. Мужика звали Климом. Был он широк в кости, прихрамывал на правую ногу — старое ранение — и весь зарос коричневым с сединой волосом. Бороду он редко подстригал, и она росла клочьями.

Клим мне сразу не понравился, в его угрюмой молчаливости было что-то враждебное, но я рассудил, что детей мне с ним не крестить, а ночевать не все ли равно где. Зато жена его была миловидная женщина лет сорока пяти. У нее смуглое лицо и карие глаза. Она работала в овощеводческой бригаде и все успевала делать по дому. Эта редкая работоспособность деревенских женщин меня всегда поражала. Трудиться в поле, ухаживать за скотиной, вести большое хозяйство. А сенокос? Грибы, ягоды?

Клим работал кладовщиком. Детей у них двое: сын в армии и взрослая незамужняя дочь. Ее я еще не видел, но, судя по мутной любительской карточке, вставленной в общую раму, она пошла в отца. Такая же широкая и некрасивая.

Жили они неплохо. Во дворе полно всякой живности: корова и тучный боров, куры, утки, гуси. О питании можно было не думать, об этом позаботился председатель. Климу отпускали на меня продукты. Вернее, Клим сам себе отпускал — он ведь хозяин кладовой.

Тетя Варя — так звали его жену — показала маленькую комнату, но я попросился на сеновал.

Хозяйка проводила меня. Сеновал был просторный. Под самым потолком окошко. Кое-где крыша просвечивает. Пахнет сосновыми досками и сенной трухой. На толстой балке висит связка березовых веников.

— Подойдет, — сказал я, осмотрев новое жилище.

— Я тулуп принесу, будет мягко, — сказала тетя Варя. — Настя спит здесь до первых заморозков.

Настя — это хозяйская дочь.

Тетя Варя прислонилась к косяку. Ей хотелось поговорить. Деревня дальняя, и не так уж часто сюда наведываются из города.

— Почему вашу деревню назвали Крякушино? — спросил я, чтобы поддержать разговор.

— Крякушино и Крякушино, — сказала она. — И при дедушке моем была Крякушино.

— Я думал, у вас уток много.

— Никак охотник? Мой-то тоже охотник… Видал медвежью шкуру на полу? В позапрошлом году свалил мишку. Две кадки мяса насолила. Мясо как говядина. Жестковато, правда. Медведь-то старый был.


Солнце спряталось за лесом. Еще минуту назад оно, огромное, красное, до половины висело над вершинами деревьев. А сейчас лишь желто-красное пламя плескалось над лесом. Я сел на теплый камень, ноги свесил к самой воде. Берег озера пологий, песчаный. А там, где кусты подступили к воде, — обрывистый и неровный. Растопырились в разные стороны облезлые прошлогодние камышовые метелки. Когда дует ветер, из шишек вылетает пушистый рой. Помельтешив над водой, желтый пух медленно опускается.

Хорошо здесь, спокойно, но мысли у меня невеселые. Я должен был жить с Венькой у председателя колхоза. Но пришлось отказаться, потому что гостем председателя был и Сергей Сергеевич. Мне не захотелось жить вместе с доцентом, хотя, по словам Веньки, он остроумный и веселый человек. Ему что-то около сорока, но выглядит гораздо моложе. У него жена учительница и двое ребятишек. Но это не останавливает студенток, им нравится моложавый доцент. Это тоже Венька рассказывал.

Плещется вода о берег. Рядом в кустах устраиваются на ночь птахи. Слышно, как в деревне тягуче скрипит ворот — кто-то достает из колодца воду. Ярко зажглась над озером звезда, будто кто-то там наверху повернул выключатель. Я сижу на камне и слушаю лесные шорохи.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Еще издали я услышал громкие голоса. Спорили наши и деревенские. В сумерках мерцали красные огоньки папирос. У клуба кучкой стояли девчата, дожидались, чем кончится перебранка.

Не хотелось мне влезать в это дело, но и пройти мимо нельзя: чего доброго дойдет до драки, а это совсем ни к чему. Нам жить здесь еще две недели.

Из дома председателя вышел Венька. Он был раскрасневшийся — видно, только что от жаркого самовара отвалился. Увидев меня, Венька подошел.

— Чего они разорались? — спросил он, кивнув в сторону клуба.

— Пошли, а то сцепятся, — сказал я.

— Идиотская привычка — доказывать что-то при помощи кулаков…

— Как будто ты не дрался!

— Это не мой принцип выяснять отношения.

— Ни разу не дрался? — удивился я.

Мы подошли к клубу. Пять наших парней во главе с Володькой Биндо перебранивались с деревенскими. Рослый парень в синем плаще, вращая белками хмельных глаз, наступал на Биндо.

— Мы вас не звали, — бубнил он. — Гляди, живо завернем оглобли…

— Замолкни, тля! — сквозь зубы отвечал Биндо.

— По домам, ребята, — сказал Венька. — Завтра рано вставать.

Рослый парень изловчился и сцапал Биндо за ворот. Рубаха треснула. Володька хмыкнул и замахнулся, но тут я вклинился между ними.

— Погудели и хватит, — сказал я. — Бойцы!

— Пусти, я ему, подлюге, врежу… — стал вырываться Биндо, но я его оттер в сторону.

Рослый парень в плаще косо посмотрел на меня.

— Понаехали тут… Гляди, на горло наступают!

— Дай я ему, фраеру, в лоб закатаю… — шумел за моей спиной Биндо. — Еще за грудки, гад, хватает… Пуговицу оторвал!

— Не от штанов ведь, — сказал я.

Кто-то засмеялся. Негромко так, осторожно. Потом еще кто-то. И я почувствовал, как накалившаяся враждебная атмосфера разрядилась. Зайцев, который сначала неодобрительно поглядывал на меня, ухмыльнулся и, подняв с земли крошечную пуговицу, протянул приятелю.

— Есть тут одна рыжая… — ухмыльнулся он. — Попроси — пришьет.

Ребята еще немного беззлобно потрепались и разошлись. Я так и не понял, из-за чего разгорелся сыр-бор. То ли этот рослый в синем плаще прицепился к Биндо, то ли наоборот.

Поравнявшись с домом председателя, где светились за занавесками два окна, Венька сказал:

— Умеешь ты с ними разговаривать…

— С ними?

— Зайдем к нам? Председатель — отличный мужик.

— А этот… Сергей Сергеевич дома? — спросил я.

— Они дуют чай и спорят о смысле жизни.

— В другой раз когда-нибудь, — сказал я.

В среду в Крякушине объявился Шуруп. Пришел он к вечеру, запыленный, усталый. В новом пиджаке, белой рубашке с бабочкой и серой фетровой шляпе. За спиной гитара в чехле, на плече вещмешок.

Я только что поужинал и сидел у плетня под старым разлапистым кленом с учебником древней истории.

— Знаешь такую пословицу: век учись — дураком умрешь? — услышал я знакомый голос. — И еще: встретились два мудреца. Один говорит: «Я пришел к выводу, что ничего не знаю!» А другой в ответ: «А я и этого не знаю».

На тропинке стоял ухмыляющийся Шуруп. Загорелое лицо, из-под шляпы выглядывает желтая челка.

— Какими судьбами? — поинтересовался я.

— Захотелось к вам, на курорт, — сказал Сашка. — А потом, не могу спать в пустой комнате… Вижу кошмарные сны, будто куда-то бегу, а меня кто-то догоняет, и ноги у меня такие ватные… К чему бы это, а?

— Пойдем к тете Варе, у них есть свободная комната, — сказал я.

— А ты где спишь?

— На сеновале.

— Я с тобой.

— Храпишь ведь, черт!

— Господи, что он такое говорит? — возмутился Сашка.

Я привел его в дом. Хозяева не возражали: пускай живет. Тетя Варя стала собирать на стол: человек с дороги, проголодался. Клим молча рассматривал Шурупа. Цепкие глаза его ощупали Сашку с головы до ног. Он долго смотрел на бабочку с красной булавкой. Мохнатые брови при этом шевелились.

— Гляжу, будто не заводской и не студент?

— Артист, — с достоинством ответил Шуруп.

— Пляшешь али поешь?

— На все руки от скуки…

— Дом не подожги, артист, — сказал хозяин и, покачав головой, ушел.

Я отправил Шурупа к Веньке. Пусть покажется, потом надо зайти к председателю, чтобы на довольствие поставил.

— Я попрошусь к тебе на машину, — сказал Шуруп.

— Ладно, — ответил я. Вот удивится Венька, когда его увидит!


Нас будит тетя Варя. Только-только солнце взойдет, а она уже стучит в гулкую бревенчатую стену. Глаза не разлепить, хочется спрятаться подальше от этого неумолимого стука. Зарыться в желтый тулуп и спать, спать, спать. В городе никогда так рано не встают. Я поднимаю голову, хлопаю глазами. В сарае полумрак. Чмокает во сне Шуруп. Я окончательно просыпаюсь и с удовольствием запускаю подушкой в Сашку. Он любит поспать еще больше, чем я. Подушкой Шурупа не прошибешь. Я встаю и, схватив его за ногу, стаскиваю с сена на пол. Шуруп трясет головой, отмахивается, потом вскакивает и, нашарив одежду, начинает быстро одеваться.

— Домой…В город! — бормочет он. — Немедленно! Я думал, здесь санаторий, а они вон что выдумали — такую рань будить! Где мои штаны, проклятье?

Я помираю со смеху. Все это Шуруп говорит с полузакрытыми глазами. На щеке багровое пятно — след жесткой подушки.

Мы плещемся у колодца. Там всегда стоит большая деревянная бочка с водой. Но я достаю бадьей ледяную, колодезную. С удовольствием обеими пригоршнями брызгаю на грудь, лицо. Сон снимает как рукой. Сашка боится холодной воды. Он черпает белой алюминиевой кружкой из бочки и осторожно льет на шею.

Над озером густой молочный туман. Роса, как кипятком, обжигает ноги. Прохладно. Но деревня не спит. Скрипят ворота, выпуская на волю скотину. В чистом утреннем раздолье слышны голоса. Кудахчут куры, бубнят гуси. Хлопают крыльями утки, крякают. Их не видно: над речкой тоже туман.

— Доброе утро! — слышу певучий голос. Поднимаю голову, но ничего не вижу: мыльная пена залепила глаза. Я фыркаю и прямо из бочки брызгаю на лицо, а звонкий девичий смех горохом рассыпается по двору. Наконец открываю глаза и вижу статную рыжеволосую девушку. Она в сером халате, завязанном тесемками на спине, и переднике. На ногах резиновые сапоги. Девушка смеется, и ее белые зубы блестят. Лицо чистое, свежее. Это она, рыжая русалка, которую я видел у бани…

— Здравствуйте, — с опозданием отвечаю я.

Шуруп прикладывает руку к голой груди и кланяется.

Так это и есть Настя? А кто же тогда изображен на фотокарточке в общей семейной рамке? Настя совсем не похожа на отца. Зато от матери что-то есть в ней.

— Полить? — спрашивает она.

Шуруп подставляет руки. Настя черпает из бадьи ледяную воду и щедро льет Сашке на спину. У того даже пупырышки выскочили на коже. Он передергивает плечами, но виду не подает и криво улыбается.

— Ого водичка! — стуча зубами, говорит Шуруп.

— Вы правда артист? — спрашивает Настя и опрокидывает Сашке на шею полную кружку воды.

«Артист» так и подпрыгивает.

— Спасибо! — кричит он, заметив, что она снова окунула запотевшую кружку в бадью.

— Выступите в нашем клубе? Ладно?

Сашка сосредоточенно вытирается жестким полотенцем. Он набивает себе цену.

— В субботу, — не отстает Настя.

— А как у вас зал? — спрашивает Шуруп. — Акустика и все такое?

— У нас Александрович выступал, — отвечает Настя.

— Гм, я подумаю, — говорит Сашка.

— В субботу, — говорит Настя и поворачивается к нам спиной. Походка у нее как у павы. Не идет, а плывет по воздуху. И волосы блестят жаркой медью.

— Эх, пропала моя молодость! — говорит Шуруп, с восхищением глядя ей вслед.


Я вожу на поле минеральные удобрения. Они свалены в коричневых бумажных мешках у зернохранилища. Ребята грузят мешки в кузов. Среди них и Шуруп. Венька с председателем уехал в третью бригаду.

От зернохранилища до вспаханного поля ровно четыре километра. Проверено по спидометру.

Парни бросают в кузов тяжелые мешки. Зеленая суперфосфатная пыль припорошила их лбы и щеки. Биндо не смотрит в мою сторону: зуб имеет за вчерашнее. Не дал, видишь ли, ему показать себя перед ребятами. Таскает мешки с ленцой, не по нутру ему эта работа. Вон как кривит губы и нос воротит в сторону.

Машина нагружена. Я сажусь в кабину и жму на поле. Там ждут меня студентки. Среди них только три парня. Один еще ничего, может мешки ворочать, а двое никуда не годятся. Один тощий и долговязый, в очках, а другой маленький, узкоплечий. Правда, без очков. Венька сказал, что длинный — чемпион города по шахматам. Человек привык дело иметь с пешками да ладьями, а тут суперфосфат!

Я еще издали вижу черные жирные борозды, припорошенные зеленым порошком. По полю двигаются тоненькие фигурки девушек. В руках у них корзины. Они высыпают удобрения на землю. Оля в черной рубашке и брюках. Взглянула в мою сторону и отвернулась. Рядом с ней длинная Нонна. Она поднимает руку и, улыбаясь, машет. Нонна не прочь поближе познакомиться со мной.

Сегодня вечером зайду к ним и приглашу Олю погулять. На дню по десять раз встречаемся, поздороваемся, ну, бывает, перекинемся двумя-тремя незначительными словами — и все…

— Трогай! Ямщик! — грохнул кулаком по железной крыше кабины долговязый. Я и не заметил, как они разгрузили машину. Иногда помогаю им, а тут вот задумался.

Я вылез из кабины, подошел к ним. У ребят жалкий вид. Порошок облепил их потные плечи. У долговязого даже на очках пыль. Я попросил закурить. Мои сигареты кончились по дороге. Из трех парней курил самый маленький. Причем курил «Казбек». А это первый признак, что он начинающий курильщик. Когда научится, перейдет на сигареты.

— Много там еще этой заразы? — спросил чемпион города по шахматам.

— Завтра сев, — сказал я.

Ребята повеселели. Им до чертиков надоело возиться с суперфосфатом. Зерно — другое дело. Зерно не лезет в нос, не щиплет глаза.

— Сергей Сергеевич сказал, на днях будем картошку сажать, — сообщил Малыш, затягиваясь до слез папиросой, которая торчала у него изо рта как белая камышина.

— Сергей Сергеевич… А кто это? — равнодушно спросил я, глядя на поле.

— Наш доцент, — сказал Крепыш.

— Что-то не видно его здесь… Наверное, все больше с девчонками?

— Они сами за ним бегают, — сказал Малыш.

— Он ведь седой.

— Дорогой мой, — снисходительно заметил Долговязый, — теперь девушки умные пошли… Какой прок им крутить любовь с нами? В ресторан не пригласишь: у бедного студента грош в кармане — вошь на аркане. А доцент — кандидат наук, у него одна зарплата триста рублей. Вот и липнут наши девочки к разным солидным дядям.

— Ты имеешь в виду свою Нельку? — спросил Крепыш.

— С Нелькой у нас все покончено, — сказал Долговязый.

— Она выходит замуж за директора мясокомбината, — пояснил мне Малыш.

— За колбасника, — презрительно сказал Долговязый.

— А Оля Мороз… Что у нее с доцентом? — спросил я.

— Все они одинаковые, — сказал Долговязый.

— Сравнил Олю и Нельку! — сказал Крепыш. — Твоя Нелька…

— Она не моя — запомни! — повысил голос Долговязый.

— И давно Оля с доцентом? — спросил я.

— Если хочешь знать, я сам порвал с Нелькой, — завелся Долговязый. — Еще до того, как она познакомилась с колбасником…

— Оля с доцентом! — усмехнулся Крепыш. — Оля ни с кем.

— Он за ней целый год потихоньку ухлестывал, — пояснил Малыш.

— Ты лучше помалкивай, теленок, — оборвал Крепыш.

— А что, неправда? — спросил Малыш.

— Кстати, Нелька приходила ко мне, — сказал Долговязый. — Если бы я захотел, она бросила бы этого колбасника.

— Я видел его — симпатичный парень, — сказал Малыш. — Год назад закончил финансово-экономический.

Мне надоело слушать их перепалку, я придавил каблуком окурок и полез в кабину.

В деревне, посредине дороги, стоял курчавый мальчишка лет шести и целился в меня из рогатки. Я остановился и крикнул:

— Ну-ну, не балуй!

Мальчишка рукавом вытер нос и, не опуская рогатку, спросил:

— Прокатишь?

— Как звать-то?

— Прокатишь, говорю? — спросил мальчишка и снова прицелился.

— Сдаюсь, — сказал я и распахнул дверцу.

Мальчишка был в ситцевой рубахе и разодранных на коленях штанах. Он подошел поближе, босой ногой постучал по скату, потом, сложив ладонь дощечкой, протянул.

— Я понарошке, — сказал он. — Не стал бы в тебя пулять, что я, дурак? Меня и так все катают…

Мальчишку звали Гришей. Как только машина тронулась, он с ходу стал выкладывать все новости: вчера лисица утащила у соседки с гнезда наседку, бригадир Сидоров поругался с женой и ушел спать в хлев. Овцы ему все лицо облизали. Вьетнамцы сбили пять американских самолетов. И скоро у Гриши будет младший брат — утром мамку в больницу увезли.

Навстречу нам попались доярки. Среди них я увидел Настю. Покачиваясь, она несла обвязанный платком подойник на сгибе локтя.

— Хорошая девка Настя? — спросил я.

— Девка как девка, — ответил Гриша. — А ты на нее не заглядывайся, не то Длинный холку намылит.

— Я тоже длинный, — сказал я.

— Он длиннее… Как даст, так с копыт долой.

— Серьезный у вас народ, — сказал я.

— В прошлом году к тете Мане сын приезжал из города, так Настя ему за что-то всю харю расцарапала.

— Ай да Настя!

— Она и тебе может.

— Мне-то за что?

— Мало ли за что, — сказал Гриша.

Сделав еще несколько рейсов с веселым парнишкой Гришей, я захватил с поля студенток, и мы вернулись в Крякушино. Гриша что-то рассказывал про глухую старуху, которая умеет заговорами бородавки выводить, но я не слушал. Там, в кузове, Оля… Сегодня приглашу ее погулять. Хорошо бы лодку раздобыть и поплавать по озеру.

Я поставил машину возле правления. На бревнах, умытые, в чистых рубахах, сидели наши ребята. Шуруп в центре. В руках гитара. При виде студенток глаза у парней заиграли. Биндо, принаряженный, причесанный, рядом Зайцев. Ишь как спелись!

Девушки отправились по своим квартирам. Им нужно умыться и тоже переодеться.

Насти дома не было. Тетя Варя пожаловалась, что она днюет и ночует на ферме. Там еще две коровы не отелились, ждут со дня на день. Вот она и живет там. Прибежит домой, на ходу перекусит — и опять на ферму. И ничего девке не делается — все такая же румяная с лица. Вот что значит молодость! Я сказал тете Варе, что уж ей-то грех на старость жаловаться. Сама еще хоть куда. Тетя Варя засмущалась, махнула рукой: «Куда уж нам… Пора на печку, уже песок сыплется…» Но по лицу было видно, что мой грубоватый комплимент пришелся ей по душе.

Я поужинал и вышел на улицу. Тетя Варя сказала, что Сашка схватил гитару и убежал в клуб. И даже ужинать не стал.

Вечер по-летнему теплый. Над головой жужжат майские жуки. Того и гляди, какой-нибудь ошалевший жук залепит в лоб. Навстречу попалась молодая женщина с двумя корзинами на коромысле. Белье на речке полоскала. Мимо со смехом прошли девушки. Держат путь к клубу. Там уже пиликает гармошка. Не усидит нынче Настя на ферме, прибежит поплясать.

А вот и дом древней старухи, где живут студентки. Плетень провис, скамейка покосилась. Высокая береза заслонила полдома. Майские жуки с лету шлепаются в листья и падают на землю. Немного повозившись в песке, распахивают жесткие красноватые крылья и снова взлетают вертикально вверх, как вертолеты.

На стеклах красный отблеск заката. Я слышу за окном девичьи голоса. Подождать, пока выйдут, или постучаться? Скрипнула дверь, послышался стук каблуков. Мне захотелось спрятаться за березу. Из сеней вышли три девушки. Оли среди них не было. Нонна, увидев меня, сказала:

— Я вас догоню, девочки!

Студентки с любопытством посмотрели на меня, переглянулись и, без всякого повода рассмеявшись — есть такая привычка у девчонок, — вышли на тропинку.

Нонна присела рядом.

— Ее ждешь? — спросила она.

— Позови, — попросил я.

Нонна вытянула длинную ногу и царапнула острым изогнутым каблуком землю. Прядь черных прямых волос спустилась на ухо. От нее пахло хорошими духами.

— Ты танцуешь? — спросила она.

— А ну их, эти танцы, — сказал я.

Над головой зашумела береза. С озера подул ветер. И сразу стало сумрачно. Я взглянул на небо: на западе темнели тучи. Не было бы ночью дождя. С грозой.

— Она не пойдет на танцы? — спросил я.

— Ее нет, — сказала Нонна, глядя на острые носки своих модных туфель.

— Где же она?

— Ты сам знаешь…

— Вы все помешались на нем, — сказал я.

— Обаятельный мужчина… Но…

— Он уже занят…

— Я не это хотела сказать… Мне нравятся мужчины… ну, например, такие, как ты.

— Я должен встать и поцеловать тебе ручку… Понимаешь, у меня плохие манеры.

— Не нужно ручки целовать, — сказала Нонна.

Она сидела рядом, положив ногу на ногу. На губах непонятная усмешка.

— Чаще всего, Андрей, в жизни бывает так: если он ей нравится, она ему нет. И наоборот. Может быть, ты думаешь иначе?

Я повернулся к ней, обнял за узкие плечи и придвинул к себе. Глаза ее были совсем близко. И в них все та же непонятная усмешка.

— Хочешь, я тебя возьму на руки и унесу в поле? Туда, где эти большие камни… Я позову Сашку Шурупа, и он будет играть. Луна, поле, камни и мы. Мы будем танцевать до утра… Хочешь?

Она осторожно высвободилась из моих рук. Поднялась. Высокая, тоненькая. Ее талию можно двумя ладонями обхватить. Волосы короткие и прямые, как у мальчишки.

— У тебя нехорошие глаза, Андрей, — сказала она.

— Иди на танцы.

Нонна подошла к калитке, остановилась. Покачиваясь на каблуках, посмотрела на меня.

— Ты лучше иди в поле один, — сказала она. — Может быть, их там встретишь…

— Говори, говори… — сказал я.

— Я сказала, что мне нравятся такие мужчины, как ты, но это не значит, что именно ты мне нравишься.

Рассмеялась, стукнула калиткой и легкой тенью исчезла в лунных сумерках. У клуба под Сашкину гитару затянули песню… Какой-то бедолага-жук, увлекшийся погоней за своей жучихой, шлепнулся о дерево и свалился мне на голову. Я снял его и подбросил вверх. Жук включил мотор и полетел за первой попавшейся жучихой.


Я все-таки дождался ее. На этой самой покосившейся скамейке. Старуха давным-давно заснула, и ее переливчатый храп тревожил тишину старого дома. Гармошка перекочевала к речке. А гитара умолкла. Нонна и ее подружки еще не вернулись. Из темноты теплой ночи доносился девичий смех, свист, дробный топот.

Береза шумела надо мной, но гроза так и не собралась. Тучи прошли мимо, и в звездном небе величаво засияла луна. Она облила голубовато-серебристым светом крытые дранкой крыши домов, пронизала насквозь листву. Луна выкупалась в речке, вышла на берег и поочередно заглянула во все глубокие колодцы.

Первым пришел из леса он. Если бы я не смотрел в ту сторону, то ни за что не увидел бы его. Он был в плаще, как испанский идальго, и лишь лицо смутно белело. Он остановился, взглянул в ту сторону, где играла гармонь, и отворил калитку председательского дома. Глухо стукнула в сенях дверь, и все затихло.

А потом пришла она. Сначала из тени вымахнула кошка. Два зеленых светофора одновременно зажглись и погасли. Ольга шла быстро и легко. Она была в брюках и куртке с большими металлическими пуговицами. На каждой пуговице — маленькая луна.

Увидев меня, она села на скамейку и, откинувшись назад, долго смотрела на луну. Из леса донесся тоскливый крик.

— Как человек, — сказала она.

Я молчал. По лицу было видно, что она счастлива: глаза сияют, как звезды первой величины, губы улыбаются.

— Андрей, ты заметил, что деревья в лесу ночью кажутся в два раза толще?

— Ты даже это заметила?

Она взглянула на меня, улыбнулась.

— Почему бы тебе не поухаживать за Нонной? Ты ей нравишься…

— Мне нравишься ты, — сказал я.

— Я тебе очень сочувствую, Андрей… Мне тоже нравится один человек, а вот нравлюсь ли я ему — не убеждена.

— Нравишься.

— Ты добрый, — улыбнулась она.

На душе у меня было пусто. И этот теплый весенний вечер, майские жуки, шумящая береза — все это показалось неестественным, как декорации в театре. А я актер, с треском проваливший свою роль.

Снова в лесу крикнул филин. И как мне послышалось, очень сочувственно. А Оля сидела рядом, смотрела на звезды и улыбалась. Я понимал, что мне лучше всего встать и уйти. На старый сеновал. Закутаться с головой в тулуп и лежать. Можно пойти в клуб. Ребята найдут выпить, позову Нонну и буду бродить с ней по темным улицам и изливать свою горечь…

— Ты целовалась с ним? — спросил я.

— Не говори глупости… Посмотри, какая удивительная луна сегодня. А звезды смеются…

— Надо мной, — сказал я.

— Хочешь, поцелую?

— Как сестра или как мать?

— Напрасно стараешься — сегодня ты меня не разозлишь.

— А что, если я дам ему в морду?

— Вот что: уходи!

— Ладно, — сказал я, поднимаясь.

Она тоже встала. Я приблизился к ней и стал смотреть в глаза. Она спокойно выдержала мой взгляд. Припухлые губы чуть улыбались. Я вдруг вспомнил азиатскую пустыню, которую исколесил с экспедицией. Возьмешь в ладонь желтый песок, сожмешь кулак — и песок, просачиваясь сквозь пальцы, медленно уходит. Нечто подобное я испытывал сейчас, глядя в Олины глаза.

— Ты мне нравишься, Андрей, — сказала она. — Если бы ты стал ухаживать за Нонной, я, наверное, ревновала бы… Ну, поцелуй же меня!

Я ошеломлен. С минуту стою как чурбан.

— А как же он? — задаю я глупый вопрос.

Обеими руками она отталкивает меня и говорит:

— Этот мир населен мужчинами-дураками… Ты ведь любишь меня. Ну вот, я рядом. Я хочу, чтобы ты меня поцеловал… Не спрашивал ни о чем, а поцеловал!

Мне показалось, что она сейчас заплачет. Но я не мог ее поцеловать. Какой-то бес сидел во мне.

— Ты ведь была с ним, — хриплым, незнакомым голосом сказал я.

— Я люблю его, — шепотом сказала она. — Тысячу лет!

Я все-таки разозлил ее. Она метнула на меня полный презрения взгляд и побежала по тропинке к крыльцу. Отворив дверь, обернулась.

— Но я с ним еще не целовалась, дурак, — сказала она. — Ни разу.

Хлопнула дверь, и стало тихо. Звезды над головой смеялись. Хохотали до упаду. Послышался негромкий треск. Или жук стукнулся о ствол, или вылупился на свет божий запоздалый березовый лист.


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Лунный свет нашел щель в крыше. Голубоватый луч блуждал по темному сеновалу. Где-то в углу, под полом, попискивали мыши. Сашка уже давно спал, а ко мне сон не приходил.

Послышались чьи-то шаги, голоса. Один певучий, девичий, другой медлительный, басовитый. Настя со своим кавалером. Гришка называл его Длинным.

Они сели на доски. Это совсем близко от сеновала. Парень кашлянул, потом спросил:

— Отелилась твоя Машка-то?

Настя засмеялась.

— Опять про коров? Эх ты, Вася…

Помолчав, парень обиженно сказал:

— Про коров нельзя, про трактор тоже… Про что же говорить?

— Ты лучше помолчи.

Парень долго молчал, потом сказал:

— Опять приходил Тимофеич… Зовет в колхоз. Может, согласиться?

— У самого голова на плечах.

— У вас, Насть, много не заработаешь… А на мелиоративной станции я больше сотни заколачиваю.

— То про коров, то про деньги…

Парень кашлянул и снова замолчал. Послышался шорох, скрипнула доска.

— Убери ручищу-то! — сказала Настя.

— Уж и обнять нельзя?

— Шел бы ты, Вася, домой…

— Городских-то много понаехало… Приглянулся небось кто-нибудь?

— Потише не можешь? — зашептала Настя. — На сеновале двое спят…

— Насть, пойдем за амбары, а?

— Чего я там потеряла?

— Неласковая ты стала… Настюха!

— Не лапай, говорю!

Но Вася, очевидно, не внял ее словам, потому что скоро раздалась звонкая затрещина. После чего парень обиженно заметил:

— Что за привычка драться?

— Видал, как ихние девчонки танцуют? — сказала она. — По-стильному. А наряды какие?

— Ты все равно красивее… Насть, пойдем, а?

— Ты на чем прикатил-то?

— На велосипеде…

— Садись на него и — до свидания! Пусти, говорю!

— Насть?

— Ну, что Насть? Что?

Доски заскрипели, зашуршала трава. Настя убежала домой. Я слышал, как щелкнула щеколда, потом скрипнула дверь в сенях. Ушла и не попрощалась. Да-а, плохи Васины дела!

Парень с минуту подождал, но ничто не нарушало ночную тишину. Он выругался и затопал по тропинке к калитке. Звякнул велосипедный звонок, скрежетнула цепь. А потом стало тихо. И я наконец уснул.



День стоял жаркий. Пока разгружали машину, железная кабина нагревалась. Крепыш, Малыш и Долговязый обливались потом, ворочали тяжелые мешки с зерном. Я принимал их внизу и сваливал на краю поля. Неподалеку тарахтел трактор с сеялкой. К блестящим гусеницам пристали коричневые комья земли. Желтое пшеничное зерно текло в узкие бороздки и тут же засыпалось землей.

Трактористу тоже жарко. Он разделся до пояса, а голову прикрыл носовым платком, завязанным по краям в узелки. Лицо у тракториста сонное, на лбу слиплись волосы.

Разгрузив машину, я мчался к складу, где меня ждали ребята с приготовленными мешками отсортированной пшеницы. Я обслуживал сегодня три бригады. Иногда по пустынной лесной дороге мы встречались с ЗИЛом. Шофер, белобрысый парнишка лет восемнадцати, широко улыбался и приветливо поднимал руку. У нас все еще не было времени остановиться и поболтать, как это делают настоящие шоферы, работающие на одной трассе.

Студентки перебирали картофель у овощехранилища. Проезжая мимо, я увидел Олю. Она была в синей косынке. Смуглые, красивые руки до локтей испачканы в земле.

На небе ни облака. Деревья стоят неподвижные, ни один лист не шелохнется. Посредине дороги замешкалась ворона. Большая и нахальная. Я подъехал вплотную, и только тогда, несколько раз подпрыгнув, она лениво взлетела. В черном клюве что-то белое. Уж не кусок ли сыра послал вороне бог?

До Бодалова шесть километров. Я чуть не уснул за рулем. Дорога однообразная, жарко. Пожалел, что не захватил транзистор. Включил бы и слушал себе музыку и последние известия. И мой друг Гришка что-то не появляется.

Я бы с ним не заснул. Он заменил бы и музыку, и последние известия. Наверное, пропадает на речке.

У околицы я нагнал Биндо и Клима. Они отступили на обочину и посмотрели на меня. Когда успели познакомиться?

Я посмотрел в зеркало: они, оживленно разговаривая, шагали по дороге. Молчаливый бородач Клим даже руками размахивал.

У правления меня встретил Венька. Он только что вернулся из бригады с председателем, которого студенты прозвали Клевер Тимофеевич. Венька загорел, клетчатая рубашка потемнела под мышками.

— Ты сейчас умрешь, — сказал он, размахивая свернутой в трубку газетой.

Я вылез из раскаленной кабины, поднял капот. Надо воды в радиатор залить.

— Я думал, тебе интересно, — сказал Венька и повернулся ко мне спиной.

— Что-нибудь про нас? — спросил я.

Венька улыбнулся и протянул газету. Я бросил ее на сиденье, — потом почитаю. Но Венька смотрел на меня и ухмылялся.

— Ты хоть разверни, — сказал он.

Я развернул газету, и, мой рот сам по себе открылся: на третьей полосе — портрет Марины. Она улыбается как кинозвезда. Очерк Г. Кащеева «Женщина в белом халате».

— Твоя Марина теперь знаменитость, — сказал Венька.

Я сложил газету и запихал в карман. Признаться, мне было не очень приятно. По-видимому, Марина заслуживает, чтобы о ней писали. Она хороший врач, я это знаю. Но пусть бы кто-нибудь другой, а не Глеб.

— А этот Кащеев — парень не промах, — сказал Венька.

— Зарабатывает на моих знакомых… Про Диму написал, теперь вот про Марину.

— Я не об этом, — сказал Венька.

— Хочешь, попрошу, про тебя напишет? Молодой, энергичный инженер внедрил одно рационализаторское предложение…

— Два, — сказал Венька. — Еще съемник маховика.

— Напишет, — сказал я.

— Я согласен, — улыбаясь, сказал Венька. — Пускай зарабатывает и на мне…


Это был сегодня мой последний рейс. Сгрузив мешки с зерном, я порожняком возвращался в Крякушино.

Он отступил с дороги и помахал рукой. Я остановился. После нескольких неловких попыток он отворил железную дверцу и забрался в кабину.

— Денек-то какой сегодня, а? — сказал он.

От него пахло хорошим одеколоном. Щеки гладко выбриты. Щурясь от солнца, он смотрел на дорогу.

— Жарко, — согласился я.

— Я, кажется, начинаю понимать рыбаков, — сказал он. — Такая природа, воздух, вода… По-моему, не важно, ловится рыба или нет, но сам факт, что человек наедине с природой, — это замечательно.

— Станьте рыбаком, — сказал я.

— Не хватает терпения! — засмеялся он. — Как-то прошлым летом ездил на озеро с ректором нашего института. Это настоящий фанатик. Он забывает все на свете, когда садится в лодку. Может сутки просидеть с удочкой и не вспомнит про обед. А я так и не проникся почтением к этому благородному занятию.

Я вспомнил, что в первый раз здесь, в Крякушине, увидел его в шерстяном тренировочном костюме, и спросил:

— Вы спортсмен?

— Когда-то серьезно занимался легкой атлетикой… — ответил он. — А сейчас тренирую институтскую команду гимнасток.

— Оля тоже в вашей команде? — спросил я.

Он взглянул на меня и, чуть помедлив, ответил:

— Вы имеете в виду Олю Мороз? Она способная спортсменка. Уже в этом году получит первый разряд. Разумеется, если будет систематически тренироваться. А вы ее знаете?

Я сбоку посмотрел на него: симпатичное лицо, нос с горбинкой. Такие носы римскими называют. Руки тонкие и белые, но сильные. Этими руками он подхватывает девушек, упражняющихся на снарядах. И Олю подхватывает. И ей это приятно. Под его руководством она и мастером спорта станет…

— Вы бы посмотрели, как она выполняет вольные упражнения с обручем, — сказал он. — Это великолепно.

— Не видел, — сказал я.

— Вы Олю давно знаете? — помолчав, снова спросил он.

— Мы вместе росли, — почему-то соврал я. А почему, и сам не знаю.

— Друзья детства, — улыбнулся он.

— Я, чего доброго, женюсь на ней, — сказал я. — Вот вы, ее преподаватель, тренер… советуете на ней жениться или нет?

Он сбоку посмотрел на меня.

— Так уж и жениться… — сказал он. — Потом, она сейчас вряд ли захочет выйти замуж… Во-первых, ни к чему ей, студентке, эти пеленки-распашонки…

— А во-вторых? — спросил я.

— Вы не обидитесь?

— Не стесняйтесь, — сказал я.

— Оля умная, тонкая девушка… Я убежден, она станет прекрасным педагогом… У нее широкий круг интересов.

— Спорт, например? — сказал я.

— Не только спорт… Она играет на рояле, очень начитанна…

— Мне такая жена подходит, — сказал я.

— А вы подходите ей? — спросил он. — Все-таки вы шофер… Наверное, еще и десятилетку не закончили? Я, конечно, понимаю, это ничего не значит. Вы еще молодой человек и при желании тоже сможете получить высшее образование. Но вот этот разрыв в культуре и образовании… Она все-таки из интеллигентной семьи. Я убежден, что люди, желающие связать свою жизнь, должны интеллектуально соответствовать друг другу.

— Я буду стараться, — сказал я. — Соответствовать…

— У нее острый язык… Она вспыльчивая, немного экзальтированная. Очень тонко чувствует, ее легко обидеть одним неосторожным словом…

— Вы всех своих студенток так хорошо знаете? — спросил я.

— Такая уж у меня профессия, — сказал он. Но я по лицу видел, что он смутился.

— Ей кто-то другой нравится, — доверительно сообщил я. — А кто — не говорит! Эх, если б я узнал…

— Любопытно, — сказал он.

— Я бы по-шоферски монтажкой отметелил! — сказал я. — Наверное, какой-нибудь паршивый женатик кружит голову девчонке… Попадись он мне — отбивную бы котлету из него сделал!

— Опасный вы человек, — улыбнулся он.

— Вы не знаете случайно, кто там в институте может за ней ухлестывать? Я бы его по-шоферски… Монтажкой!

— Не знаю, — сказал он. — Вот уж чего не знаю…

До деревни мы доехали молча.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Над Крякушином прошла гроза. Первая весенняя гроза с молнией и громом. Когда жара растопила беловато-мутную смолу на соснах и сделала дорожную пыль горячей как зола, горизонт стал наливаться синевой. Стало тихо и тревожно. Казалось, остановилось время. Птицы умолкли. Перестали трещать кузнечики, муравьи наперегонки бросились к своему дому. Небольшое розоватое облако на миг остановилось над деревней, а потом будто пришпоренное унеслось прочь. И эту напряженную тишину вдруг прорезал тягучий удар в колокол. Это мой приятель Гришка, забравшись на пожарную каланчу, ни с того ни с сего дернул за веревку. Когда дребезжащий звук замер, вдалеке слабо громыхнуло. Синева все сгущалась, заволакивала горизонт, и вот уже стали заметны зеленоватые трещины молний.

И будто после шока вдруг все живое засуетилось, забеспокоилось. Над избами низко пролетели две сороки. Они громко верещали. Курицы суетливо собрались вокруг петуха. Вдоль изгороди галопом промчался розовый поросенок. За ним с хворостиной гналась девочка в коротеньком платье.

Вот уже туча заняла полнеба. Громовые раскаты все громче и яростнее. Деревья встрепенулись, отряхнули пыль с листвы и с нарастающей силой зашумели. По улице прокатилась гремучая пустая консервная банка. Рыжий щенок, что забился под крыльцо, проводил ее взглядом, но догонять не стал. Банка, подпрыгнув, нырнула в крапиву и затихла. Порыв ветра взъерошил на крыше большой риги солому. Погас в небе последний солнечный луч, и стало темно.

Огромная зеленоватая молния расколола небо сразу в нескольких местах. На мгновение стало тихо, затем оглушительно грохнуло. Первые капли косо стеганули по речке и уткам, которые, не испугавшись грозы, остались в воде. Когда еще сильнее грохнуло, утки как по команде нырнули. Огнистые стрелы, вылетая из черного брюха тучи, жалили землю. Я видел, как стрела коснулась вершины дерева и ствол, вспыхнув, раскололся. С крыши хлынули тугие струи воды. Капли с шумом ударялись в широкие лопушины и отскакивали. На дорогах и тропинках зазмеились, запенились ручьи.

Пронеслась шальная гроза над деревней, сорвала крышу с амбара, опрокинула ветхий плетень и свалила в лесу огромную ель. На обугленном расщепленном стволе, словно слезы, выступили крупные капли смолы. Другой острый конец ствола с вершиной воткнулся в муравейник, и ошалевшие муравьи, позабыв страх, забегали по стволу взад и вперед, спасая свое имущество.

Хлесткий весенний дождь вымыл дома, заборы, прибил на дороге пыль. Лес стал мокрым и блестящим. На каждом листе, на каждой травине висела маленькая капля. И когда налетал ветер, капли срывались и вразнобой падали на землю. Грозовые облака торопились, догоняли тучу, ушедшую дальше. Туча спешила и даже не оставила после себя радуги.

Все живое снова зашевелилось, закопошилось. С неба на землю ринулись ласточки. Черно-белыми зигзагами заметались они над самыми лужами, хватая невидимых глазом мошек. Из скворечников на ветви высыпали и загалдели скворцы. Большая серая кошка сидела на крыльце и, умильно жмуря глаза, старательно умывалась.


Сашка Шуруп сидит на влажных досках и перебирает струны гитары. Белая челка слиплась. Сашка попал под дождь, рубаха и штаны мокрые. Наклонив набок голову, Сашка улыбается и негромко поет:

Снятся людям иногда
Голубые города.
Кому Москва, кому Париж…
Я люблю слушать, когда он поет. Но сегодня Сашка поет не для меня. Он поглядывает на дверь. Там, в доме, Настя. Наконец-то все ее коровы благополучно отелились, и она снова живет в своем доме.

Я сижу рядом с Шурупом и листаю учебник «Древние государства Востока». Но книжная премудрость не лезет в голову. Воздух с запахами дождя и соснового бора распирает грудь. А тут еще неподалеку засвистел соловей. Солнце мирно опустилось за лес. Небо высокое и чистое. Свистит, щелкает соловей. Сашка кладет ладонь на струны.

— У него лучше получается, — говорит он.

Я не возражаю. Сашку я слышу часто, а вот соловья давно не слыхал. К речке спускается негустой кустарник, среди которого белеют несколько берез. Где-то в ветвях одной из них прячется соловей. Еще два или три соловья пробуют состязаться с ним, но скоро, посрамленные, умолкают.

На крыльцо выходит Настя в синем, горошком, платье. Я вспоминаю берег речки, баню и ее, рослую и статную, появившуюся в облаке горячего пара…

Сашка, прищурив глаза, долго смотрит на нее. Трогает струны и напевает:

Я в тебя не влюблен,
Я букетов тебе не дарю,
На крылечко твое, на окошко твое не смотрю,
Я с тобой не ходил любоваться луной
И нечаянных встреч не искал…
Настя садится на перила и задумчиво смотрит на клен, который ощупывает своими длинными ветвями крышу. Платье приподнялось, и видны ее круглые белые колени. Настя вышла босиком. Мизинец на левой ноге обвязан бинтом.

— Что тебе спеть, Настя? — спрашивает Сашка.

Она улыбается и говорит:

— Хочешь, спою?

Сашка гладит гитару и выжидающе смотрит на нее. Настя, задумчиво улыбаясь, к чему-то прислушивается, словно песня у нее внутри.

Отчего у нас в поселке у девчат переполох,
Кто их поднял спозаранок,
Кто их так встревожить мог?
Голос у нее густой, приятный. Сашка сразу же подобрал аккорды. Я с удовольствием слушаю Настю. Вот она умолкла и, взглянув на меня, засмеялась:

— Тебе на голову спускается паук.

Перекинула ноги через перила и соскочила в траву. Подошла и, касаясь лица полной грудью, стала перебирать мои волосы. Шуруп отвернулся и ударил сразу по всем струнам.

— Вот он, — сказала Настя, протягивая мне маленького паучка. Я подставил ладонь. Паучок забегал по ней.

— Что с ним делать? — спросил я.

— Съешь, — посоветовал Шуруп.

— Жди письма, — сказала Настя. — Такая примета.

Она все еще стояла рядом и смотрела на меня. Глаза у Насти светлые, брови густые. В глазах смех и грусть.

— Пошли спать, — сказал Шуруп. Он положил гитару на доски и уныло смотрел на нас.

— Тут разве заснешь, — сказал я.

Сашка положил гитару на плечо и пошел на сеновал. Немного погодя что-то грохнуло в стену. Это он в сердцах запустил ботинком.

— Ну чего ты, залетка, — певуче сказала Настя. — Иди спать, только гляди не проспи весну.

Сказала и легонько толкнула меня в грудь. Я поймал ее за руку и потянул к себе. Настя на мгновение прижалась ко мне, ее рыжие волосы мазнули по лицу. Я почувствовал, как крепко и горячо ее сильное тело. Она оттолкнула меня и взбежала на крыльцо.

— Настя! — позвал я.

На сеновале кашлянул Сашка.

— Спой еще, — попросил я.

Она остановилась на крыльце. Над кленом взошла луна. Колеблющаяся тень коснулась Настиного лица. Широкая голубоватая полоса перечеркнула ступеньки. Там, где лунный свет упал на платье, отчетливо обозначились горошины.

— Теперь его время петь, — сказала Настя и кивнула на рощу, где заливался соловей.

Она отступила в сени, и ее не стало видно. Я взбежал на крыльцо, шагнул в темноту и наткнулся на кадку с водой. Настя тихонько засмеялась и сказала:

— Соловьи всю ночь поют…

И, отворив дверь, исчезла в избе.

А полная луна все плывет по небу. И смутные тени порой набегают на ее сияющий лик.

Мерцает листва на березах. Тень от плетня косой решеткой опрокинулась на желтую тропинку. У калитки маячит чья-то фигура. Уж не Вася ли прикатил на велосипеде? Я долго вглядываюсь в лунный сумрак и наконец узнаю столб от ворот.

Мигают яркие звезды. Я смотрю на небо, ищу комету. Вот уже много-много лет я ищу среди небесных планет и светил свою комету. Хвостатая комета с малолетства занимает мое воображение. Много летает комет в межзвездном пространстве. А я вот до сих пор ни одной не видел. Видел, как звезды падают, видел спутники, а хвостатая ведьма-комета не показывается мне на глаза.

А соловью наплевать на небо и на звезды. Он, поди, их и не видит. Соловей свистит, щелкает, пускает звучные трели. То грустная его песня, то радостная. Соловей пленяет соловьиху. И удивляется: чего она ждет? Почему не откликается? Разве есть еще на свете соловей, который поет лучше…


— Андрей! — сквозь сон слышу я. Тихий и очень знакомый голос. Я открываю глаза и снова крепко закрываю. Нет, не может быть… Это мне снится.

— Проснись же, Андрей!

Я сажусь и тру кулаками глаза. В углу сопит Шуруп. Иногда он причмокивает. Дверь сеновала отворена. В дверном проеме темная фигура. Она не шевелится.

— Ты?! — говорю я.

Темная фигура отступила в тень. Схватив рубашку и штаны, я выскакиваю на двор. На мокрой лужайке голубое сияние. Это луна купается в туманной росе.

Оля стоит под яблоней и смотрит, как я поспешно одеваюсь. Она закутана в капроновый плащ, копна волос пронизана серебристым светом. Оля серьезная и грустная.

— Андрей, я к тебе по делу, — говорит она. — Увези меня, пожалуйста, в город, домой… Увези, Андрей!

— В город? — спрашиваю я. Спросонья я плохо соображаю.

— Заведи, пожалуйста, свою машину и увези… Ну, проснись же наконец! — говорит она.

— Я рад, что ты пришла, — говорю я. Подхожу к ней и крепко обнимаю за плечи.

— Где твоя машина? Здесь? — спрашивает она.

Такой растерянной я никогда ее не видел.

Я хочу ее поцеловать, но она отрицательно качает головой. Я не слушаю ее и еще крепче прижимаю к себе. Она молча вырывается и, разбрызгивая по лужайке голубые огоньки, бежит к калитке. Я смотрю ей вслед, а затем бросаюсь за ней, догоняю. Мы оба тяжело дышим. Впереди мерцает желтый огонек.

Это электрическая лампочка на столбе.

— Что случилось? — спрашиваю я.

— Ты очень внимательный, Андрей, — говорит она. — Ты обо всем спрашиваешь… Интересуешься. Зачем я тебя разбудила? Ты уж прости… Я очень соскучилась по своей мамочке. Иногда вдруг людей неудержимо тянет домой… Ты мужественный человек, Андрей, и тебя никогда к мамочке не тянет. Ты борешься с любыми невзгодами один на один. А я — девчонка. Слабый пол… Я даже могу заплакать, мне это ничего не стоит…

Она смеется надо мной, но это смех сквозь слезы. Опять чего-то я не понял.

Я так обрадовался, что она пришла. И вот снова в дураках. Она ушла в себя, как улитка в раковину.

— Ладно, — говорю я, — поехали… В город, в Париж — куда хочешь!

— Я раздумала, Андрей, — говорит она. — Я уже не хочу к мамочке… Я завтра буду сажать картофель. И ты будешь привозить его на своей машине.

Я хватаю ее за руку и тащу прочь от дома. В ворохе темных волос белеет лицо с большими, полными лунного блеска глазами.

— Отпусти меня сейчас же! — спокойно и холодно говорит она.

И я останавливаюсь. Она вырывает руку. Высокая, гибкая, с растрепавшимися волосами, стоит она напротив, и из-под распахнувшегося плаща белеют длинные красивые ноги.

— Я хочу спать, — устало говорит она.

Мы молча идем по дороге. Она впереди в туфлях. Я, немного отстав, босиком. Ноги зарываются в холодную пыль. У дома старухи она останавливается.

— Ты прости, что я тебя разбудила.

Я себя чувствую последним дураком.

— Какой ты смешной был, — говорит она, — когда прыгал на одной ноге по этой мокрой лужайке…

Она поднимается на скрипучее крыльцо. Дверь не заперта. Я стою под березой и чего-то жду. Хрипловатый петушиный крик выводит меня из мрачной задумчивости.

Я смотрю на небо — там, где должно взойти солнце, играют желтые зарницы. Скоро рассвет.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Я сижу на досках, положив тяжелые, как поленья, руки на колени. Председатель раздобыл в РТС еще один трактор и пересадил меня с машины на него. В первой бригаде почему-то затянули сев, и я должен был срочно заделывать эту брешь. Два дня с утра до вечера таскал мой колесный «Беларусь» сеялку и две бороны. Вот только что засеяли последний гектар.

Завтра утром трактор заберут. Нам его дали ровно на два дня. Председатель долго объяснялся мне в любви и даже хотел пол-литра выставить, но я отказался.

На крыльцо вышел Клим с ружьем. На охоту собрался, что ли? Остановился на лужайке и задрал нечесаную бороду. Я тоже взглянул на небо. Над деревней кружил ястреб. Распластав мощные, с бахромой на концах, крылья, он спокойно парил в синеве. Вечернее солнце позолотило перья. Красив и величествен был ястреб. Клим поднял ружье и стал целиться. Помешал ему ястреб? Меня утешало, что на такой высоте дробью не достать птицу. Клим целился долго и тщательно. И когда ждать стало невтерпеж, грохнул выстрел.

Казалось, ястреб замер в воздухе. Все так же распластаны его красивые крылья, загнутый клюв смотрит вниз. Но вот птица покачнулась, взмахнула крыльями. Дернулась было в сторону, но одно крыло задралось, другое подломилось, стало вялым, и вот уже падает вниз растрепанный ком перьев. Ястреб глухо стукнулся о дорогу.

Клим удовлетворенно хмыкнул, прислонил ружье к плетню и отправился за добычей. Из ствола курился синий дымок. У моих ног валялся обожженный газетный пыж. Я взглянул на притихшее и сразу осиротевшее небо. Я не знаю, может быть, ястреб и вредная птица, но вот не стало его, и что-то в природе нарушилось. С чувством утраты я поднялся с досок и, забыв про ужин, который готовила тетя Варя, зашагал к озеру. Мне не хотелось встречаться с Климом. Поэтому я перемахнул через невысокую изгородь и пошел по огородам напрямик.


Я думал, мне первому пришла мысль выкупаться в озере, но еще издали услышал голоса, громкие всплески. Это купались наши ребята. На траве возле черных коряг как попало брошена одежда. Человек пятнадцать, не меньше, барахталось в воде. В сторонке, у поваленного в воду дерева, плавал Венька. На кустах развешаны выстиранные трусы, майка, носки. На плоском камне желтеет обмылок.

— Хор-рошо! — крикнул Венька.

Я поспешно стал раздеваться. Весь день припекало солнце, и на лопатках, наверное, соль выступила.

Я стоял в воде и озирался. С непривычки на теле выскочили мурашки. Шуруп незаметно подкрался сзади и обдал холодными брызгами.

— Вень, утопим его? — сказал я, бросаясь вслед за Сашкой.

Мы втроем поплыли к небольшому, заросшему осокой и камышом острову. Шуруп плавает хорошо, он ушел вперед. Я за ним, а Венька отстал. Я слышу, как он отфыркивается.

Остров маленький. На бугре растут сосны. Белеют среди красноватых стволов тонкие березы. У берега круглое угольное пятно — след рыбацкого костра.

Мы развалились на траве. С того берега доносятся голоса ребят. Они вылезли из воды и одеваются. Лесное эхо далеко разносит звонкий металлический стук. Это колхозный кузнец от души бьет тяжелым молотом по наковальне.

Шуруп вдруг ни с того ни с сего разражается громким хохотом. Скулы у него почернели и облупились, желтые волосы стали белыми. Сашка загорел и осунулся.

— Чего ты так развеселился? — спрашивает Венька. Он лежит на спине, и глаза прикрыты редкими ресницами. На длинном Венькином лице блаженство. Он устал, пока плыл до острова — это почти километр, — и теперь отдыхает.

— В детстве моя мама уронила меня на пол, — говорит Сашка, — и с тех пор я такой жизнерадостный…

— Они только что две бутылки распили, — говорит Венька. — Оттого он и жизнерадостный.

— Мы тебя звали, — говорит Сашка.

— Где они эту самогонку достают? — удивляется Венька.

— За хорошую работу передовикам выдают, — ухмыляется Шуруп. — Вместо премии.

— Скорее бы отсюда сматываться, — говорит Венька. — Надоело все…

— Мне здесь нравится, — говорю я.

— Мне бы за чертежом сидеть, а я здесь в дерьме ковыряюсь.

— Ты не ковыряешься, — говорит Сашка. — Ты руководишь.

Это верно. Вениамин все больше с председателем и доцентом разъезжает на газике по бригадам. А на погрузке или в поле его что-то не видно.

— Посмотри, — Венька показывает руки. — Видишь мозоли?

— Не вижу, — говорит Шуруп.

— Я вчера полдня сеялку ремонтировал.

— Ну и как? — спрашиваю я.

— Я ведь инженер, а не слесарь…

— Зайцев за полчаса отремонтировал, — говорит Шуруп. — Инженер только разобрал… И деталь какую-то потерял.

— Я толковал с председателем, — говорит Венька. — Посадим картошку, и по домам… Самое большее еще неделя осталась.

Сашка одним сильным рывком сразу встает на ноги. Он умеет разные акробатические штуки делать. Например, пройтись на руках, крутнуть сальто или кульбит.

— Чьи это голубые трусы висят на кустах? — спрашивает Сашка.

— А что? — приподнимается на локтях Венька.

— Симпатичный теленок приканчивает их… — спокойно говорит Сашка.

Венька вскакивает с травы. И верно: на том берегу черный с белыми пятнами теленок жует Венькины трусы, которые тот выстирал и повесил сушиться.

— Пшел вон, проклятый! — вопит Венька, бегая вдоль берега. Теленок и ухом не ведет. Он жует трусы и невозмутимо помахивает жиденьким хвостиком. Мух отгоняет.

— Плакали твои трусики, — говорит Сашка. — Телята еще рубахи уважают. Нейлоновые. И носки.

Венька бросается в воду.

— Ты его не бей, — кричит вдогонку Шуруп. — Он еще маленький…

Венька отчаянными саженками плывет к берегу.

— Не понравились ему Венькины трусы, — комментирует Шуруп. — За твои штаны принялся…

Я тоже вскакиваю. Сашка не врет: этот чертов теленок теперь жует штанину моих брюк. И на солнце весело блестит пряжка от ремня.

— Паспорт! — кричу я. — Он сожрет мой паспорт!

— Какая у него мордашка симпатичная, — говорит Шуруп.

Я прыгаю в воду. Венька уже на середине озера. Пыхтит, хлопает руками по воде. А теленок, освещенный солнцем, повернулся к нам черно-белым боком и, задумчиво глядя прямо перед собой, тщательно прожевывает мою штанину.

Я упал на спину и, дрыгая ногами, хохочу. Венька хлопает себя по тощим волосатым ляжкам и тоже ржет. А Сашка, пригорюнившись, в одних трусах стоит перед своей аккуратно сложенной одеждой и скребет желто-белую макушку. Этот разбойник теленок не забыл и его, оставил на одежде большую дымящуюся лепешку.

— Предлагаю эту бесстыжую скотину примерно наказать, — говорит Шуруп.

— Он еще маленький… — сквозь смех говорит Венька.

— И у него такая симпатичная мордашка, — добавляю я.

— Сволочи, — проникновенно говорит Сашка.


Я не стал дожидаться их. Венька не мог уйти, пока не высохнут его шмотки, а Сашка вообще застрянет у озера надолго. Ему нужно выстирать рубашку и брюки. И потом высушить. Не может ведь он в одних трусах возвращаться в деревню? Я отделался легче всех: теленок немного обмусолил одну штанину и все. До паспорта не успел добраться. Венька сухой веткой огрел его по хребтине.

Шел я бором. Под ногами шелестели сухие листья. Галдели птицы над головой. Молодые разлапистые елки хлестали по брюкам. Я перешагивал через них. И маленькие елки долго кивали вслед пушистыми макушками. В овраге я увидел подснежник. Он синим огнем горел в бурой листве. Я не стал его срывать, пусть стоит.

Ноги утопали в хрупком седом мху. Вокруг пней рос брусничник. По глянцевым листьям сновали красные муравьи.

Не люблю в лесу громко разговаривать, стучать палками по стволам. Когда один в лесу, у меня такое ощущение, будто за мной наблюдают десятки осуждающих глаз. Бродить по лесу в шумной компании не интересно. Лес располагает к одиночеству. В лесу хорошо думается. Вся земля исхожена вдоль и поперек. Куда бы ни отправился, всюду до тебя ступала нога человека. А вот в лесу этого не чувствуешь. Здесь кажется, что ты первый прокладываешь тропу сквозь чащобу. И порой неприятно наткнуться на пожелтевшую газету или пустую консервную банку.

И когда я увидел под толстой березой коричневую бутылку, то размахнулся ногой, чтобы поддеть ее, но тут услышал негромкий голос:

— Мешает?

Я обернулся и увидел за кустом бузины Биндо.

Он полулежал на усыпанной черными листьями и хвоей земле. В руках охотничий нож, которым Володька вырезал толстую палку. Белые стружки пристали к брюкам.

— А-а, Биндо, — сказал я.

Вот уж кого не ожидал здесь встретить! И тут я заметил, что в березовый ствол наклонно забит колышек, с которого капает в бутылку мутноватый сок.

— Хорошая штука, — сказал Володька. — Я пристрастился к нему на лесозаготовках… Еще там, на Колыме. И березовый гриб — чагу жрали. Говорят, кто этот гриб употребляет, от рака не окачурится.

— Пей сок, — сказал я, — сто лет проживешь.

— Ищешь кого-нибудь? — спросил Биндо.

— Серого волка, — сказал я. — Не встречал?

— Я думал, ее ищешь, — сказал он.

Володька обстругивал ножом палку и ухмылялся. Я подошел к нему и присел на корточки.

— Ты про кого? — спросил я.

Володька щелкнул ножом, спрятал в карман. Повертев в руках тщательно обструганную палку, сказал:

— Твоя красотка недавно тут проходила…

— А ты следил?

— Это тебе не мешало бы за ней поглядывать…

— Знаешь, — сказал я, — иди-ка ты с такими разговорами…

— Как-то обидно за тебя стало, — сказал Биндо. — Ведь корешами когда-то были.

— Я бы на твоем месте не напоминал об этом.

— Девочка больно хороша, — сказал Биндо.

— Ну тебя к черту, — сказал я.

— Мое, конечно, дело сторона, но за такую девчонку я любому горло перегрыз бы.

— Бутылка уже полная, — сказал я, заметив, что сок течет на землю.

Володька поднялся и подошел к березе. Заткнув бутылку деревянной пробкой, он сказал:

— Когда они тут проходили, в бутылке было соку на самом дне…

— Они? — спросил я.

— Они вдвоем были, — сказал Биндо. — Такой интеллигентный фраер… Он у них за главного.

У меня противно заныло в левом боку. Биндо не врал. Они совсем недавно прошли по этой, едва приметной тропинке. И Володька, лежа за кустами, видел их. Глядя на ухмыляющегося Биндо, мне хотелось вырвать у него бутылку из рук и… Но он-то при чем?

— Они там… — кивнул он в сторону огромной сосны с острым суком.

Я медленно двинулся по тропинке.

— Эй, пригодится! — услышал я насмешливый голос Биндо, и в следующий момент впереди меня ткнулась в мох палка, которую Володька только что вырезал из молодой березы. Я молча перешагнул через палку.


Мои шаги становятся все медленнее. Зачем я иду туда? Внутри щемящая пустота.

Где-то за моей спиной негромкий смех. Это Биндо смеется. Или мне кажется?

Я остановился как вкопанный. На тропинке змеей свернулся узкий коричневый пояс. Я поднял и долго смотрел на него. Из тишины пришли гулкие стуки. Это сердце. Я однажды видел ее в коричневом платье. И этот узкий пояс с пряжкой.

Лес тревожно шумел. Шевелились кусты, вздрагивали листья. Они где-то здесь, рядом. Может быть, это их шепот принес ветер? А этот вздох? Я мог бы убить его. Голыми руками. Я могу повалить небольшую сосну. Но то, что происходит там… я не могу остановить!

Третий лишний… И этот третий я.

Сжимая в руке пояс, я побрел прочь. Ударился плечом о ствол, но боли не почувствовал. Сучья трещали под ногами, колючие лапы торкались в лицо, царапали щеки. Треснул рукав. Я выскочил на поляну и увидел Володьку. Лицо его становилось то широким, то длинным. Он что-то говорил, я не мог разобрать, и протягивал бутылку с соком. Я шел прямо на него, и он отступил в сторону. Я успел заметить, что его прозрачные глаза стали большими, — он увидел пояс в моем кулаке и шепотом спросил:

— Застукал?

— Прочь! — заорал я.

Биндо отошел еще дальше. И снова за своей спиной я услышал негромкий смех…

Я бежал до самой деревни. Мимо, как в кино, мелькали стволы, кусты. Огромные валуны, казалось, поворачивались на месте и смотрели вслед. Я знал, что мне нельзя останавливаться. Иначе я поверну обратно в лес…

Забравшись на сеновал, я повалился на слежавшееся сено. Нащупал подушку и с силой нахлобучил на голову.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Ночью меня разбудил Шуруп. Я долго не мог взять в толк, что ему нужно.

— Клим Прокопыч топтыгина уложил, — говорил Сашка.

— Топтыгина?

— Привезти нужно, понял?

Я повернулся на другой бок, но Сашка за ногу стащил меня с тулупа.

— Надо помочь человеку, — сказал Сашка. — Заводи мотор!

Шуруп еще не ложился. Он с вечера околачивался с гитарой возле дома, поджидал Настю. От Шурупа попахивает самогоном.

Не хотелось мне ехать, но и отказать Климу неудобно. Все-таки на квартире у него. Машина стояла во дворе. Я ее днем заправил бензином.

Ворча на Сашку, я оделся и подошел к машине. У крыльца маячила приземистая фигура Клима. Во рту тлела цигарка. Клим в дождевике с капюшоном.

Мы втроем забрались в машину. Небо обложено облаками. Как мы в такой темноте найдем в лесу медведя?

У одного из домов Клим попросил остановиться. Я посигналил. Дверь отворилась, и на крыльцо вышел человек. Он, очевидно, нас ждал. Когда человек подошел поближе, я узнал Биндо. Ничего себе компания подбирается!

Биндо заглянул в кабину, нахально подмигнул мне и, ухмыляясь, забрался в кузов.

— Без него бы справились, — сказал я.

Клим промолчал. Сидел он рядом со мной и курил какой-то отвратительный крепкий самосад.

Фары освещали дорогу. Километров пятнадцать тряслись по проселку. Потом Клим велел свернуть прямо в лес. Облитые желтым светом сосновые стволы нехотя отступали в сторону. Валежник трещал под скатами. Грузовик медленно продвигался вперед, петляя меж деревьями. Иногда в рассеянном свете фар вспыхивали чьи-то зеленоватые глаза и тут же гасли. Ветви царапали верх кабины. Шаг за шагом отступала темнота, чтобы снова сомкнуться за машиной.

Клим командовал, куда ехать. Шуруп первое время клевал носом, а теперь сон как рукой сняло. Он крепенько приложился лбом о железную дверцу. Тер ладонью ушибленное место и тихонько ругался.

Стволы совсем сблизились, дальше ехать нельзя. Дальше сплошная стена леса.

— Приехали, — сказал я и выключил фары.

Мы вылезли из кабины. В скудном свете подфарников едва различаем друг друга. Шуруп огляделся и спросил:

— А у него… родственники не остались?

— Какие родственники? — спросил Клим.

— Медведица или как там их… Шатуны, что ли?

Мы медленно пробираемся по ночному лесу вслед за Климом. Машина исчезла за деревьями. Кругом беспросветный мрак. Я боюсь отстать от Сашки и почти наступаю ему на пятки. Биндо идет за мной.

— Клим Прокопыч, — почему-то шепотом спросил Шуруп, — для храбрости-то?

— Дело сделаем, — ответил Клим.

— Медведи такие, — сказал Сашка. — Один за одного горой…

— Захлопни свою коробку, — посоветовал Биндо.

— Клим Прокопыч, что же ты без ружья? — спросил Сашка.

— Вот зануда грешная! — сказал Биндо.

Сашка немного помолчал, а потом спросил:

— А топор?

— Какой топор? — невозмутимо спросил Клим.

— Ножик-то есть хоть у тебя? — завопил Шуруп. — Какой же ты, Клим Прокопыч, охотник без ружья?

Над головой покачиваются вершины. Ветер посвистывает в колючих сосновых и еловых лапах. А здесь, внизу, ветра нет. Мои глаза немного привыкли к темноте, я уже смутно различаю Сашкину спину. Биндо шагает позади неслышно, будто лесной зверь. Что-то мрачный Володька.

— Цел родимый… — слышу я наконец довольный голос Клима.

Мы вглядываемся в огромную темную массу. Я еще никогда не видел мертвых медведей. Клим достал из кармана бутылку, вытащил бумажную затычку и, выпив из горлышка, протянул Сашке. Тот изрядно отхлебнул и отдал мне. Я подержал теплую бутылку в руках и передал Биндо.

— Брезгуешь? — спросил Клим.

— Пейте, — сказал я.

Сашка с опаской нагнулся над медведем.

— Хлопнули черта косолапого… — сказал он. И вдруг отскочил в сторону: — Братцы, а у медведя-то копыта?!

Биндо хмыкнул.

— Как же нам его лучше взять-то? — сказал Клим.

— Вот так медведь! — сказал Сашка.

Клим и Биндо встали впереди, а мы сзади. Под тушу были подложены две толстые лесины. По команде Клима мы подняли тушу. Подошвы вдавливались в пружинистую землю, нас качало из стороны в сторону. Шуруп пыхтел рядом и чертыхался. Мелькнул тусклый свет. Это машина. Тяжело дыша, мы опустили тушу на землю. Шуруп прислонился к освещенной подфарником сосне и руки опустил.

— Помру, — сказал он. — Давай лекарство, Прокопыч!

На березовых лесинах лежал огромный бородатый зверь. Это был лось. Глаза прикрыты большими седоватыми ресницами, морда оскалена. Одно плечо потемнело от крови. В бороде застряли сучки и желтые сосновые иголки.

— Медведь с копытами, — сказал я.

— В долгу не останусь… — буркнул Клим.

— Медведь или лось, какая разница? — подал голос Биндо.

Мы с трудом своротили убитого лося в кузов. Когда я закрывал борт, лосиное копыто гулко ударилось в доску.

Клим вытащил из карманов одну начатую бутылку и вторую полную и огурцы. Все это разложил на капоте.

— Дело сделано, — сказал он, наливая полный стакан, который захватил с собой. Выпил, крякнул, отер рот рукавом и протянул стакан мне.

— За рулем не пью, — сказал я и забрался в кабину.

— В лесу милиции нет, — ухмыльнулся Клим, с хрустом откусывая пол-огурца.

Включив фары и открыв дверцу, я стал осторожно подавать машину назад. Шуруп командовал, в какую сторону крутить руль. И все-таки я зацепил бортом за толстый ствол. Посыпалась содранная кора. Кажется, одна доска треснула.

По старому следу я выбрался на проселочную дорогу. На кустах блестела роса. Деревья шумели, кругом мрак. В такое время только и обделывать темные дела…

— Давай на шоссе, — сказал Клим.

Я молча взглянул на него и тронул машину.


Вырвавшись на шоссе, я дал полный газ. Свет фар выхватывал у ночи изрядный кусок серого асфальта, придорожные кусты, стены и темные крыши домов. Ни встречных машин, ни огней. Иногда в желтом свете начинал клубиться туман. Это в низинах, с полей и перелесков на шоссе выползали бело-серые хлопья. Не снижая скорости, я врывался в туман, словно в дождевое облако, и, протаранив, вылетал на пригорок.

Мое плечо упиралось в плечо Клима. Шурупа прижали к дверце. А там, в кузове, вместе с мертвым лосем трясется Биндо. Куда же они хотят сбыть эту тушу? Возле моей щеки тлеет огонек. Это Клим сосет свою вонючую самокрутку. После этой канители с лосем Клим как-то обмяк и опьянел. Обычно молчаливый, он вдруг разговорился.

— Мало осталось лосей-то, — рассказывал он. — Прошлой зимой я четырех уложил… В нашем деле главное — это концы в воду. Не то в два счета погоришь. А эту матку я еще третьего дня заприметил. Недавно отелилась.

— А как же лосенок? — спросил я.

— Матку-то я свалил с первого выстрела. Ну, а он подбежал, тыкается мордой в вымя, тут я выхожу…

— Убил? — спросил я.

— Куды ж он без матки-то? Сосунок. Прирезал я его…

Я отодвинулся к самой дверце. Но его плечо по-прежнему толкалось в мое. Мне хотелось вырвать из его бородатого рта эту вонючую цигарку и выбросить вон. Клим рассказал, что лося он сдаст одному дружку из леспромхоза. Он в столовой заведующим работает. Ему положено принимать от охотников лосятину. Платят с пуда. Оформляют все это дело на чужую фамилию. А деньги выкладывают на кон наличными. Клим уже не одного лося ему сплавил. Ну, понятно, дружку тоже требуется подкинуть…

— Сколько до райцентра? — спросил я.

— Верст восемь, — ответил Клим.

Впереди мелькнул знак: «Внимание, дорожные работы!» Асфальт разрыт. На обочине чернеют дорожные машины. Блеснул сталью желтый каток. Я притормозил. Шуруп, который, как мне казалось, дремал, вдруг спросил:

— Как же это ты, Клим Прокопыч, а? Лосенка ножиком?!

— Богу на него молиться, что ли? — ответил Клим.

Показались постройки. Райцентр. Когда мы въехали в небольшой городок, Клим негромко сказал:

— Сразу за пожарной направо.

Я проехал мимо. Клим повернул заросшее черными волосами лицо ко мне.

— Теперь на площади разворачивайся, — сказал он.

Я остановился у большого магазина. На опрокинутом ящике дремал сторож в длинном брезентовом плаще. Из поднятого воротника торчал шишак шлема времен гражданской войны. Я подошел к бывшему красногвардейцу, растолкал и сказал, что магазин ограбили. Сторож вскочил и, схватив меня за грудки, стал трясти. Я сказал, что пошутил. А когда он успокоился, спросил: как лучше проехать к прокурору?

— Вот позову сейчас милицию… — пригрозил сторож.

— Зови, — сказал я.

Биндо выпрямился в кузове и молча прислушивался к нашему разговору. Из кабины выглянул Клим.

Наконец сторож объяснил, как найти районное отделение милиции. К прокурору в столь ранний час было ехать бессмысленно. Я забрался в кабину, включил скорость. Клим сбоку посматривал на меня.

— Вот какое дело, Клим Прокопыч, — сказал я. — Не поедем мы к твоему дружку заведующему… В милицию поедем.

— Ты серьезно, Андрей? — спросил Шуруп. Он окончательно протрезвел.

— Какие тут шутки, — сказал я.

— Ну и правильно, — согласился Сашка. — Маленького лосенка не пожалел…

— Вы что, сдурели? — зашевелился встревоженный Клим. — Я вам по тридцать рублей… По сорок?!

— Не торгуйся, Клим Прокопыч, — сказал я.

— Стой! — заорал Клим и схватился за руль. Я затормозил. Машина свернула с шоссе и правым колесом наехала на тротуар. Из кузова выпрыгнул Биндо и отворил дверцу.

— Что за шум, а драки нет? — сказал он.

— В свой дом пустил как людей, а вы?! — бушевал Клим.

— Не задаром же? — сказал Шуруп.

— А ты, комедиант, молчи! — рявкнул Клим. — Как жрать, так первый… Знал бы, расколол балалайку о твою башку!

— Не балалайку, а гитару, — поправил Шуруп.

— Ты не попрекай, — сказал Биндо. — Мало мы тебе делали? Кубометров десять казенного лесу на своих плечах перетаскали.

Мне было интересно: как в этой ситуации поступит Биндо? Судя по всему, он с Климом заодно, а теперь вроде отмежевывается.

— Везите! Сажайте, кляп вам в глотку! — шумел Клим. — Пусть все летит прахом! Моя дочка вам спасибо скажет…

— Ну его к черту, Андрей? — сказал Сашка. — Пускай уматывает!

— Говорил тебе, Прокопыч, — сказал Биндо. — Не затевай дело с машиной… Наших ребят дешево не купишь!

— Тебя вот купил, — сказал я.

— Ты мне дела не пришивай, — с улыбкой сказал Биндо. — Я лося не стрелял… А грузили на машину вместе. Я тоже думал, это медведь.

— Околпачил, как мальчишек, — сказал Шуруп.

— Так мне и надо, старому дураку, — глухо бормотал Клим.

Он понуро сидел в кабине и сморкался в грязный платок. На нас он не смотрел и больше не ругался.

— Настасье к празднику платьишко хотел… Девка на выданье. А у нас в колхозе разве много заработаешь? Пять тыщ штрафу дадут за лося, я знаю… Дом продавать, а баб на улицу?

— Отпусти его, Андрей, — сказал Сашка.

— Тут многие лосями промышляют, — прибавил Биндо.

Я молчал. Шуруп и Биндо смотрели на меня. Клим, сгорбившись, все сморкался в свой большой носовой платок.

— Ладно, — сказал я. — Уходи…

Шуруп распахнул дверцу и выскочил из кабины, чтобы пропустить его. Клим поднял голову и посмотрел на меня.

— А лось? — спросил он.

— Не твоя забота, — сказал я.

— Чего раздумываешь, Прокопыч? — сказал Биндо. — Вытряхивайся по-быстрому…

Клим кряхтя вылез из кабины. В сером утреннем сумраке он мне показался совсем старым и не таким могучим, как в лесу. Не говоря больше ни слова и не оглядываясь, он зашагал в темноту. Я подождал, пока не заглохли на пустынной улице его тяжелые шаги, потом включил мотор.

Шуруп забрался в кабину. Биндо тоже хотел было за ним, но я ему сказал:

— Что же ты приятеля оставил? Иди, утешай…

— Брось эти шутки, — нахмурился Биндо.

Я нагнулся и захлопнул перед его носом дверцу. Я думал, он на ходу вскочит в кузов, но Володька остался на тротуаре. Он молча смотрел нам вслед.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Грузовик мчится по мертвому шоссе. Свет фар желтым мячиком прыгает по серому асфальту, натыкается на мокрые взъерошенные кусты. Небо такое же серое, как и асфальт.

Закостеневший безжизненный мир летит под колеса, мелькает по обе стороны шоссе. Угрюмые избы с потухшими окнами, длинные, как товарные составы, скотники, костлявые остовы похудевших стогов, одинокие деревья на перепутье дорог — все это на один миг возникает перед глазами и исчезает в серой тьме. Сейчас самый глухой час, когда еще не кончилась ночь и не занялся рассвет. Даже привыкшие к бодрствованию ночные сторожа в этот час с трудом борются с дремотой. Полевая мышь и та не перебежит дорогу. Мотор тоскливо воет на одной ноте. Стрелка спидометра замерла на 90 км. На капоте и крыльях дрожат, но не срываются крупные капли. Выпала утренняя роса.

На повороте тусклый луч, ощупав мокрые кусты, скользнул по черной полянке. Голубым пламенем вспыхнули и сразу погасли подснежники. Я резко затормозил. Шуруп приоткрыл один заспанный глаз.

— Приехали? — спросил он.

— Спи, — сказал я.

Роса облепила подснежники мелкими блестящими каплями. Снег давно сошел, а подснежники все еще цветут. Я нарвал букет ломких голубых цветов, пушистых, как маленькие котята. Обернув их носовым платком, сунул за пазуху.

Небо и асфальт сливаются. Лес далеко отступил. На обочинах одни кусты. А за кустами чернеют вспаханные и засеянные поля. Сашка чему-то ухмыляется во сне. Счастливый человек, может в любом положении спать. Он даже не знает, куда мы едем. Ему это безразлично.

Там, в милиции, я решил не возвращаться в деревню, а ехать прямо в город. Всего два часа езды. Мне вдруг захотелось увидеть Марину. И это желание было таким сильным, что я едва дождался, пока дежурный лейтенант оформил акт. Я не сказал, что лося убил Клим. Мы с Шурупом сказали, что тушу увидели на дороге, чуть не наехали на нее. Глаза у лейтенанта были красные от бессонницы или усталости, и он не стал дотошно выяснять обстоятельства. Даже не спросил, как это мы вдвоем ухитрились многопудовую тушу взвалить в кузов. Составил акт, записал наши фамилии. А потом мы общими усилиями — пришлось позвать еще двух милиционеров — сгрузили лося во дворе.

— Ох, шалят браконьеры! — сказал лейтенант.

— А вы куда смотрите? — спросил я.

— У нас работы хватает.

Лося, наверное, утром сдадут в столовую. Возможно, тому самому заведующему — дружку Клима. Только на этот раз по закону, как полагается. День за днем будет ждать гостей из района Клим Прокопыч. А если пронесет на этот раз, то, может быть, глухой бор снова огласится воровским выстрелом, запахнет порохом… Но, как говорит сам Клим, «сколько веревочка ни вейся — быть концу!»

Когда один сидишь за рулем, а кругом раскинулся сонный мир, невольно задумываешься над жизнью.

Почему я не выдал Клима? Пожалел? Или Настя? Как он сказал… Дом продавать, а баб на улицу? Хорошая девка Настя. Очень Сашке нравится, но на все его ухаживания она отвечает смехом. Есть у нее парень, Вася. Он, кажется, все-таки решил перейти в колхоз… Не хватило у меня твердости, вот и отпустил Клима. Был у нас в автотранспортной конторе завгар. Сволочь, каких поискать. Знал я, что он вымогает у ребят деньги. Например, придут новые машины, завгар решает, кому отдать. Любому приятно на новую пересесть, до того старая калоша осточертеет. То одно полетело, то другое. Не ездишь, а ремонтируешь. Кто больше даст в лапу, тому завгар и вручит грузовик. И еще, паразит, в торжественной обстановке, как лучшему шоферу. Он и с меня хотел содрать деньгу, но я не дал. Тогда он за какую-то чепуху перевел меня с машины в автослесари, а ребятам по пьянке похвалялся, что вообще меня из гаража выживет. И выжил. Правда, я сам виноват. Не нужно было его по морде бить. А случилось вот что. Приехал в гараж его дружок — у него таких много было в городе, — вышел у «Волги» из строя задний мост. Сколько дружок заплатил завгару, я не знаю, но он мне велел снять с нашей исправной «Волги» почти новый задний мост и поставить вместо испорченного, а он потом спишет… Вот тут я и не стерпел: на глазах дружка закатал ему в лоб.

Я думал, ребята поддержат меня, но никто не захотел идти против завгара. В общем, пришлось мне уволиться «по собственному желанию». Я плюнул и ушел. Потом из-за этой гниды два хороших парня погорели. Это он их под обух подвел. Завгара наконец выгнали с работы. Попался все-таки! А доведи я тогда дело до конца — не отбывали бы парни срок.

Когда я начал выводить завгара на чистую воду, по гаражу пополз слушок, что я склочник. И это отвратительное слово охладило мой пыл… Потом ребята из гаража говорили — мол, ты прав был, надо было его так и этак, подлеца… Но, как говорится, после драки кулаками не машут.

Там не захотел прослыть склочником, а сейчас с Климом — неблагодарным. Как же, у него на квартире жил, ел-пил за одним столом…

Там, где должен показаться город, серое небо раскололось и неширокая голубая полоса засияла свежестью. За моей спиной вставало солнце. Бледные лучи, пробившись сквозь облака, заглядывали в заднее окно кабины.

На душе становилось светлее. До тех пор, пока я не наткнулся в лесу на узкий пояс Оли, я редко вспоминал Марину. И когда мне было очень плохо там, на сеновале, я подумал о ней. У меня есть Марина, женщина, которая меня любит, с которой мне было всегда так хорошо. Потом я понял, что Марина была для меня как для утопающего соломинка. Это потом, гораздо позже, а сейчас я с восторгом думал о ней. Какая она ласковая, добрая, такую женщину нужно на руках носить! И почему я до сих пор не женился на ней?..

С холма я увидел большой спящий город. Высоченная телевизионная вышка. На ней, как на новогодней елке, красные огоньки. На окнах длинных корпусов завода «Электроприбор» — багровый отблеск восходящего солнца. Железнодорожный переезд с опущенным шлагбаумом. И черная, окутанная белым паром громада паровоза.

Крутой спуск — и все это исчезло. Передо мной влажный выбитый асфальт и разъезженные глинистые обочины. Навстречу лениво ползет огромный самосвал. На радиаторе — белый бык. В кузове — гора угля. Это первая машина, которая попалась навстречу. У шофера кепка надвинута на самые глаза. Он жует что-то.

Через несколько минут я заторможу у дома Марины. Она, конечно, спит. Анна Аркадьевна все еще в Москве. В гостях у старшего сына. Что ж, теща у меня будет не первый сорт, но с этим придется примириться. И мне, и ей.

Глядя на полосатый шлагбаум, лениво разлегшийся над дорогой, я представил себе такую картину: взлетев на лестничную площадку, я прикладываю палец к черной кнопке звонка.

«Андрей? Наконец-то!..»

Она розовая ото сна, волосы распущены по плечам.

«Здравствуй, Марина!»

«Я сейчас приготовлю ванну…»

«К черту ванну! Когда открывается загс?»

«Загс?»

«В девять утра или в десять (черт его знает, когда загс открывается!) мы вступаем в законный брак… С сегодняшнего дня будем строить образцовую советскую семью! Как ты думаешь, сколько у нас будет детей? Двое? Трое?.. Или лучше пятеро?!»

«Я по тебе так соскучилась…»


Я нажимаю на черную кнопку. В прихожей приглушенно дребезжит звонок. Уже совсем рассвело, но на лестничной площадке в матовом колпаке ярко горит электрическая лампочка. За обитой коричневым дерматином дверью тишина. Крепко спит моя Марина! Я снова и снова нажимаю кнопку. В другой руке у меня подснежники. На них еще не высохла роса. Один цветок сломался.

Скрипнул паркет или пружины дивана, на котором она спит. Я отпускаю кнопку и жду. Но в квартире снова тишина. Наверное, одевается. Я жду. Минуту, другую. Мертвая тишина. Что за чертовщина! Я давлю податливую кнопку. Один длинный непрекращающийся звонок.

Явственный шорох у двери (наконец-то!) — и голос Марины:

— Мама, это ты?

— Марина! — негромко говорю я.

Нас отделяет друг от друга дверь. Несколько десятков миллиметров прессованного картона. С шорохом поворачивается в замке ключ, я нетерпеливо тяну ручку на себя, мои губы помимо воли складываются в радостную улыбку. Только сейчас я понял, как сильно соскучился по Марине…

— Я удрал… — говорю я. — К тебе… Вот примчался!

Она стоит на пороге, загородив вход. На ней шерстяная кофточка, наспех надетая поверх длинной ночной рубашки. Что с ней такое? Глаза у Марины огромные, и в них страх. Щеки бледные, как эта дверь, выкрашенная белилами.

— Пусти же, — говорю я.

Но она, не двигаясь, стоит на пороге.

— Нет, — говорит она. — Тебе нельзя… Уходи!

Я начинаю что-то соображать. Грубо отстраняю ее и вхожу в комнату. У окна стоит Глеб Кащеев, мой старый друг. Он в одних трусах. Черная шевелюра растрепана, на носу очки. Огромный волосатый мужчина в маленьких красных домашних туфлях, в которых помещаются лишь его пальцы. Эти шлепанцы принадлежат Анне Аркадьевне. Несколько раз я их надевал в ее отсутствие… Глеб съеживается и хлопает бесстыжими глазами.

— Мы тут к тебе в деревню собрались… — говорит он, переступая с ноги на ногу. Одна красная тапка падает. Глеб нащупывает ее и всовывает ногу. Пятки у него толстые и серые. В черных всклокоченных волосах колышется маленькое пуховое перо. По комнате гуляет сквозняк. Я вижу, как шевелятся портьеры… Моя рука с подснежниками сиротливо висит вдоль туловища. И эти голубые подснежники кажутся такими ненужными, что мне становится стыдно. Я прячу руку за спину.

— Можешь ударить меня, — говорит Глеб.

Тапка опять соскочила. И он елозит ногой по блестящему паркету, отыскивая ее. Я чувствую, что вот сейчас действительно изо всей силы ударю его в толстое лицо. Но в правой руке подснежники…

— Хочешь выпить? — спрашивает Глеб. Он все еще шарит по полу толстой, как у слона, ногой. Нащупывает этот идиотский шлепанец. — Мы, старик, понимаешь, с Мариной Сергеевной…

— Понимаю, — говорю я. И озираюсь: где же Марина? Ее нет в прихожей. А дверь отворена. Для меня. Дескать, можешь уйти. Из ванной комнаты снизу пробивается полоска света. Марина там. Закрылась в ванной.

Я пинком отшвыриваю красную тапку и выхожу на лестничную площадку. Из глубины комнаты доносится голос Глеба:

— Мы ведь мужчины, старик… И потом, ты сам виноват: как ты к ней относился?

— Ты учти мой горький опыт, — говорю я.

У меня уже нет злости. Одна смертельная усталость. Я слышу, как всхлипывает в ванной Марина. Никто не выходит закрыть за мной дверь. Я с силой захлопываю ее. Розовый кусочек штукатурки падает на зеленый резиновый коврик. Я спускаюсь по такой знакомой лестнице. Я знаю, что спускаюсь по этой лестнице в последний раз. У подъезда стоит пыльный грузовик. Слышно, как в радиаторе булькает вода. Еще бы, такой длинный путь… Шуруп, скорчившись, сладко спит на сиденье.

Я совсем забыл про цветы. Разжимаю руку: на горячей ладони пушистые розовые стебли и смятые голубые лепестки. Растерзанные подснежники падают на тротуар. Ветер подхватывает их и гонит по чистому асфальту.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЖУРАВЛЬ В НЕБЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В семь вечера приехал Игорь Овчинников. Он был чем-то расстроен. Пришел, молча уселся на стул и закурил.

— Что у тебя новенького? — спросил я. — Кого убили, зарезали?

— Я убил, — мрачно сказал Игорь.

— Полиция ищет убийцу со скальпелем… Приметы: рост два метра, глаза серые с металлическим блеском… Расскажи, кого ты отправил на тот свет? — заинтересовался Сашка Шуруп. Он любил всякие сенсации. Особенно если это касалось нападений, убийств, катастроф.

— Сразу наповал, — сказал Игорь. — Даже не дрогнула.

— Собаку? — спросил я.

— Кошку, — сказал Игорь. — Почти напротив вашего дома. И главное, черная.

Игорь — человек суеверный. Это я заметил, еще когда мы в одной команде играли. У нас как-то в понедельник были ответственные соревнования, так Игорь уговаривал перенести на другой день. Тем более что понедельник был тринадцатого числа. Его, конечно, на смех подняли. Но встречу мы тогда все-таки проиграли.

Сашка лежал на койке и читал. Венька что-то высчитывал на логарифмической линейке. Он наконец закончил свой проект и теперь делал окончательные расчеты. Я удивлялся его упорству и завидовал. У меня скоро экзамены, я тоже каждый день с утра занимаюсь, но к вечеру уже не могу себя заставить сесть за учебники. А Венька приходил с работы и, загородив настольную лампу газетой, до глубокой ночи чертил и высчитывал. Он даже осунулся. Нос стал еще длиннее, а пиджак болтался на плечах.

— Собирайтесь, мальчики, — сказал Игорь, — а то магазин скоро закроют и мы останемся без стульев.

— Какие еще стулья? — удивился я.

— А сидеть на чем?

— Вечер загадок, — сказал я.

Игорь полез в карман и достал ключи.

— Однокомнатную квартиру получил… Позавчера.

— И сидит молчит! — воскликнул Венька, засовывая линейку в чехол.

— Это дело надо обмыть, — оживился Сашка.

— Я за вами и приехал…

— И сидит молчит! — сказал Венька.

Игорь поднялся со стула.

— Захватите стаканы, вилки… У меня ничего нет.

— Поздравляю, — сказал я. — Вот это новость!

— Шпроты взять? — спросил Сашка. Он уже запихивал в дерматиновую сумку ножи, вилки, стаканы.

— Ну их к черту, твои шпроты, — сказал Венька.

— Заелись, буржуи! — усмехнулся Сашка и одну банку все-таки положил в сумку.

Игорь протянул мне ключи от машины.

— Садись лучше ты за руль… — сказал он.


Мы сидим за столом на новых желтых стульях. В квартире пахнет обойным клеем и масляной краской. На белом паркете строители оставили свои следы. Окна распахнуты, и мы слышим уличный шум. На подоконнике Венькин портативный магнитофон. Играет джаз. Венька притопывает и стучит вилкой по столу, у него хорошее настроение, и ему хочется танцевать.

Я понимаю Веньку, — свалить с плеч такую огромную работу! На днях он отнесет проект главному инженеру. При Веньке я стеснялся совать нос в его проект, но, когда он уходил, разворачивал большой лист и с удовольствием рассматривал. На бумаге возникали очертания новых цехов, подсобных помещений, поточные линии станков, новое оборудование…

Однажды Венька застал меня за этим занятием. Я не услышал, как он вошел, — сидел за столом, углубившись в проект. Я задумался вот над чем: Тихомиров слил арматурный с котельным цехом. Оба эти цеха потом исчезнут. У тепловозов нет котлов и паровой арматуры. У тепловозов — дизели и электрические машины. Получается, что в одном котельном цехе по сути дела сосредоточатся сразу три цеха: котельный, арматурный — они будут действовать, пока не закончится на заводе ремонт паровозов, — и цех электрических машин — это для будущих тепловозов. Не лучше ли арматурный слить с механическим? Когда завод начнет ремонтировать тепловозы, механический цех будет иметь гораздо большее значение, чем сейчас. Возрастет объем работ.

Чтобы убедить Веньку, я даже набросал небольшой чертеж…

— Я смотрю, ты не расстаешься с моим проектом, — усмехнулся Венька.

— Представь себе, даже во сне его вижу, — ответил я и высказал свои соображения.

Венька небрежно повертел в руках мой чертеж.

— Ого! Ты, оказывается, умеешь грамотно чертить! — сказал он.

— А почему бы нет? Знаешь, где бы я разметил дизельный цех?

— Ну-ну, валяй, конструктор!

— Рядом с главными цехами… Вот здесь сбоку можно пристроить. Ты пойми, зачем переоборудовать вагонный цех под дизельный? Прокладывать путь, устанавливать подъемники. Дизели придется транспортировать почти на полкилометра? А потом все на слом! Все равно ведь придется строить новый цех рядом с главным?

— Уж не хочешь ли ты стать моим соавтором? — насмешливо спросил Венька.

Вот оно что! У меня сразу пропала охота что-либо доказывать.

— Пошел ты к черту со своим проектом! — сказал я.

— Золотые слова! — улыбнулся Венька.

Через несколько дней, заглянув в проект, я обнаружил, что Венька все-таки объединил механический цех с арматурным. Молодец, прислушивается к критике! А вот дизельный цех решил перенести в вагонный. Мне непонятно было его упорство. Простая логика подсказывала, что я прав. Лишь потом я понял, в чем тут дело…

Венька ставит новую бобину.

— А где же девочки? — говорит он.

Сашка задумывается, и на лице его появляется улыбка.

— Сейчас девочки будут! — говорит он и встает из-за стола. — Где тут у вас телефон?

— Черт его знает, — говорит Игорь.

Венька роется в карманах, достает несколько двухкопеечных монет и протягивает Сашке.

— Пригодятся.

— У нас стульев больше нет, — говорит Игорь.

— На колени посадим! — смеется Венька и кричит Шурупу: — Один не возвращайся!


По паркету шаркают подошвы. Венька танцует с Иванной, а Сашка с ее подружкой Люсей — невысокой блондинкой с коричневой мушкой чуть выше переносицы, как у индианки. Шурупа не было целый час и вот пришел вместе с ними. Насилу уговорил.

Я и не подозревал, что Вениамин так хорошо танцует. У него ленинградская школа. Он знает все модные танцы. Вон как ходит на полусогнутых вокруг Иванны. Медленно приседает почти до самого пола, падает на одну руку и, поворачиваясь, высоко подкидывает ноги. «Хорошо!» — выкрикивает Венька, точь-в-точь как заядлый парильщик в бане. Шуруп старается не отстать от него, но за Венькой ему не угнаться.

Я с удовольствием смотрю на тоненькую, в светлом платье Иванну. Ее удивительные глаза весело блестят на смуглом лице. Черные волосы подстрижены, и короткая челка спускается на лоб. Венька дергает ее на себя, поворачивает и выделывает такие замысловатые на, что даже Игорь, который равнодушен к танцам, удивленно качает головой.

— Артист! — говорит он.

Потом я танцую с Иванной. Мне, конечно, далеко до Веньки, но я тоже стараюсь вовсю.

— Нравится моя подружка? — спрашивает Иванна.

— Она все время молчит.

— Ты ей тоже понравился, — говорит Иванна.

— На лбу у нее родинка или нарисовала?

— Пусть лучше молчит, — говорит Иванна. — Стоит ей рюмку выпить, как не остановишь…

— Интересно, — говорю я.

Я взял грех на душу и уговорил блондинку с родинкой на лбу выпить рюмку портвейна. Она мне сразу же сообщила, что ее зовут Люся. Работает на трикотажной фабрике. Ей уже исполнилось восемнадцать лет, и она закончила восемь классов. Учиться так надоело, так надоело… В цехе у них один мужчина, его зовут Валера. Я, наверное, его знаю… Высокий такой! Он ужасный бабник! Вчера она смотрела кинофильм «Война и мир». Тихонов такой душечка…

Это продолжалось с четверть часа. Когда она стала перечислять киноактеров, в которых по очереди была влюблена, я не выдержал. Похлопал себя по карманам и поднялся из-за стола.

— Куда же вы? — спросила Люся. — А вам Рыбников нравится?

— Спички куда-то подевались… — сказал я и ушел на кухню.

Когда я снова появился в комнате, Люся уже сидела рядом с Игорем и сооружала ему бутерброд. Игорь хотел было подняться, но Люся его не отпустила.

— Вы танцуете? — спросила она.

— Это вы мне? — сказал Игорь.

— Вы такой длинный… и все время молчите.

— Гм, — сказал Игорь.

— Все курите и курите… Дайте, пожалуйста, мне сигарету.

Игорь дал. Потом, спохватившись, чиркнул зажигалкой.

— У нас в цехе есть такой Валера. Вы, наверное, его знаете… Он такой высокий!

— Не знаю, — сказал Игорь.

— А вы видели фильм «Война и мир»?

— Нет, — сказал Игорь.

— Вы всегда такой скучный?

— Что? — спросил Игорь.

— Вы, наверное, молодой ученый… Все думаете и думаете…

— Извините, — сказал Игорь, — кажется, звонят?

— Я ничего не слышу.

— Пойду открою, — сказал Игорь.


Венька и Шуруп танцуют со своими дамами, а мы с Игорем сидим на подоконнике и курим. Во дворе еще не убран строительный хлам. Железной грудой лежат разобранные леса, рядом штабеля белого кирпича. У подъезда разгружают машину с вещами. Трое мужчин ворочают в кузове огромный шифоньер. На ступеньках стоит женщина с завернутым в красный платок котом и смотрит на них. Переживает. Не грохнули бы, чего доброго, этот нелепый желтый гроб.

— Наконец-то ты по-человечески будешь жить, — говорю я.

Игорь почти два года обитал в маленькой комнатке рядом с прозекторской, где он вскрывал трупы. Днем эта комнатка была кабинетом, а ночью спальней. Случалось, что Игорю приходилось проводить ночь рядом с покойником, который, прикрытый простыней, лежал на длинном узком столе в соседней комнате. Я, кажется, не трус, но не хотел бы провести ночь с таким соседом. А Игорь мог читать, спать, есть и даже ни разу не вспомнить, что за тонкой перегородкой лежит покойник.

— Помог бы мне обзавестись хозяйством, — говорит Игорь. — У меня пока стол, три стула и раскладушка… Я не очень соображаю в этом деле. Надо ведь покупать что-то?

— Это приятные заботы, — говорю я.

— Старина, — говорит Игорь, — забирай свои шмотки и переезжай ко мне?

— На работу далеко, — отвечаю я. — А там рядом.

— Как хочешь… Вот тебе ключ, когда вздумаешь — приходи.

Игорь вынимает из кармана новенький ключ с кольцом и отдает мне.

Раздается звук пощечины. Это Иванна залепила Веньке. Он сконфуженно стоит посредине комнаты и держится за щеку.

— За что же это? — поинтересовался я.

— Он знает за что, — говорит Иванна. Глаза ее потемнели и сверкают, как у рассерженной кошки.

— Какие у нее глаза! — наконец-то замечает Игорь.

Рассерженная Иванна уходит на кухню.

— Надо ее успокоить, — говорит Игорь.

— Она такая… Возьмет и уйдет.

— Я ей альбом покажу.

— На фотографиях ты получаешься хорошо, — говорю я. — Даже немного похож на какого-то артиста…

— На какого? — спрашивает Игорь.

— Забыл, — отвечаю я.

Когда Иванна вернулась в комнату, Игорь достал из чемодана альбом, где была старательно отображена вся его спортивная биография, и подошел к ней. Иванна села на стул у стены и стала листать альбом. Глаза ее все еще метали молнии. Но я-то знаю Иванну, она долго не может сердиться. Длиннющий Игорь, перегибаясь пополам, объяснял ей. Иванна сначала слушала равнодушно, а потом заинтересовалась. Вениамин стоял уокна, крутил в руках пустую бобину. Изредка бросал любопытные взгляды в их сторону.

Видя, что в этот вечер ему не удастся вернуть расположение Иванны, Вениамин быстренько перекинулся на Люсю, которую Шуруп с удовольствием передал ему. Сначала Венька слушал ее, а потом включил на полную мощность магнитофон и пошел с ней отплясывать какой-то сверхмодный танец. Люся была покладистой девушкой, и Венька закрутил ее, закружил, то опускал на пол, то поднимал под потолок. Люся только взвизгивала.

В прихожей раздался звонок. Я пошел открывать. На пороге стоял Глеб Кащеев. В руках пакеты. Он, улыбаясь, смотрел на меня.

— Андрюшка! Сколько лет, сколько зим! Я тебя тут как-то разыскивал…

Как будто между нами ничего не было! Он готов был облобызать меня, и я невольно попятился.

— Да бери же, старик, свертки, а то уроню… — это мне. — Эй, новосёлы, я приветствую вас! Потрошитель, почему лифта нет? — повернулся он к Игорю.

Кащеев сразу заполнил просторную комнату собой и своим голосом. Он заставил девушек разложить на столе закуску, подмести пол. Ходил по комнате большой, лохматый и распоряжался.

— А ну, показывай свою хату, — гремел Глеб. — Кухня маленькая — это плохо… Если ты когда-нибудь женишься — в чем я сомневаюсь, — жена тебе не простит такую кухню… Ванная отдельно — везет же человеку! Чулан… Сюда ты будешь прятать чужих жен, когда мужья нагрянут…

Сказал и осекся, взглянув на меня. Впрочем, тут же перестроился… Я смотрел на него и не чувствовал злости. Мне как-то стало все равно. После той истории, когда я увидел Кащеева в комнате Марины, я много думал о них. И пришел к выводу, что мы с Глебом не были друзьями. Но я никогда бы так не поступил, как Глеб. Это я знаю твердо.

Марину с тех пор я не видел. И все мысли о ней гнал прочь. Марину я даже меньше обвинял, чем Глеба. Я сам когда-то внушал ей, что мы оба свободны от каких-либо обязательств друг перед другом. Мне было хорошо с ней, и я не задумывался серьезно о наших отношениях, которые казались мне прочными и незыблемыми. Я был уверен в Марине. Кстати, там, в Крякушине, я почти не думал о ней. И даже газету с очерком Кащеева прочитал что-то на третий или четвертый день. Там мои мысли были заняты Олей. И лишь когда нашел в лесу узенький пояс от ее платья, вспомнил о Марине. А если бы Оля не оттолкнула меня? Тогда вспомнил бы я о Марине?..

Глеб подошел ко мне, обнял за плечи. Я стряхнул его руку.

— Нам надо, старина, поговорить, — сказал он. — Здесь шум, гам. Пошли на кухню?

Я сел на единственную табуретку, он взгромоздился на подоконник. Глядя, как он покачивает толстой ногой, обутой в желтую туфлю, я вспомнил про маленькую красную тапочку Анны Аркадьевны, которую он старательно нащупывал. Там, в комнате Марины. Интересно, понравился Глеб старухе? Должен понравиться. Он весьма представительный, и немного пухлые руки его без мозолей…

— Мы с тобой, старина, друзья… — начал Глеб.

— Были, — перебил я.

— В конце концов мы, мужчины, будем ли из-за какой-то…

— Ты имеешь в виду Марину? — спросил я.

— Дай мне в морду и забудем… Что поделаешь, если уж так все вышло?

— Ничего не поделаешь, — сказал я.

— Я не понимаю, почему ты все это так близко принял к сердцу? Если бы она была твоя жена…

— Тебе этого не понять, — сказал я.

— Ведь ты не любишь ее?

— Дело ведь, в общем-то, не в Марине… Я тебе не верю, Глеб. Понимаешь, не верю ни на грош! Человек, который поступил, как ты, способен на все. Как говорят старые вояки, с таким человеком, как ты, нельзя ходить в разведку.

Глеб заерзал на подоконнике, снял очки и стал вертеть их в руках. Я видел, что он расстроился, но помочь ему не хотел. И вообще мне этот разговор не нравился.

— И все-таки в жизни бывает, когда…

— Прекратим этот разговор, — сказал я.

Помолчав, Глеб сказал:

— Марина просила передать, что хочет с тобой встретиться.

— А я не хочу, — сказал я. — Тоже можешь передать ей…


Сашка играл на гитаре и пел. Иванна и Люся примостились на одном стуле. Иванна смотрела на Сашку, и глаза ее влажно сияли. Игорь и Глеб пили пиво. Венька сидел рядом с Кащеевым и тоже держал в руке стакан. Шуруп пел какую-то печальную песню, и мне стало совсем грустно. Захотелось уйти и побродить одному по городу, но я остался.

За столом стали громко говорить. Сашка не любил, когда его не слушают. Он встал и вместе с девчонками ушел на кухню. Обиделся.

— Вот сейчас идет борьба с пьянством, — говорил Кащеев. — Кстати, Игорь, что это мы дуем пиво? Нет ли у тебя где-нибудь в заначке спиртишки?

— Не имею такой привычки казенный спирт брать.

— Ради такого случая, как сегодня, мог бы… Так вот, вызывает меня редактор и предлагает написать статью про пьяниц. Примерно на подвал… Сами понимаете, тема знакомая… Почему бы не написать? На всякий случай, иду к секретарю дяде Косте. Так, мол, и так, буду статью про пьяниц писать. Оставляй место для подвала на воскресенье… Он говорит — дескать, этот важный вопрос нужно обсудить не здесь, а в спокойной творческой обстановке…

— Это на тебя похоже, — заметил Игорь.

— Слушайте дальше… Какой-то тип облил дяде Косте брюки пивом. Я, конечно, не стерпел, чтобы всякие подонки выплескивали пиво на штаны моего ответственного секретаря, и выбросил этого гнусного типа в окно на клумбу. Тут, откуда ни возьмись, милиционер и всех нас пригласил в отделение… Что делать? Дядя Костя бледный как полотно. Шутка ли, ответственный секретарь попал в милицию. А там доказывай, что ты не верблюд…

— Так вам и надо, — сказал Игорь.

— И тут мне приходит в голову идея… — продолжал Глеб. — Разрешите, говорю дежурному, позвонить по важному делу? Он разрешил. Снимаю трубку и звоню редактору домой…

— Гениально! — сказал Венька.

— Трали-вали, объясняю ему, что, мол, собираю материал для статьи… И вот в одном злачном месте, где я нашел великолепных алкоголиков, меня вместе с ними прихватили в милицию… Редактор рассвирепел и тут же позвонил начальнику отделения, так и так, нашего сотрудника задержали во время исполнения служебных обязанностей… Газета готовится помочь вам, выступить против пьяниц, а вы… и так далее!

— И вас выпустили? — спросил Венька.

— Через пять минут, — сказал Глеб. — И еще с извинениями.

— Надо было дежурному отправить вас, голубчиков, на экспертизу, — сказал Игорь.

— Не так уж мы были пьяны.

— А статья? — спросил я.

— Я ее назвал «Репортаж из вытрезвителя».

— Гениально, — сказал Венька.

— Я думал, ты статью все-таки не будешь писать, — сказал я.

— Что ты хочешь? — усмехнулся Игорь. — Вторая древнейшая профессия…

— Просто я смотрю на некоторые вещи шире, чем вы, — ухмыльнулся Глеб.

Это в мой адрес.

— А по-моему, Глеб нашел блестящий выход из положения, — сказал Вениамин.

Глеб подмигнул ему и чокнулся пивом.

— Мне нравится, как ты пишешь, — сказал Вениамин. — Мы с Андреем читали твой очерк о враче…

— Давай выпьем, — сказал Глеб. — Вон там в бутылке что-то осталось.

Венька подал. Глеб взглянул на меня и стал вилкой выуживать из консервной банки кильку.

— Поэтический такой очерк, — продолжал Венька. — Ну и женщина, дай бог! Правда, я ее всего один раз видел, когда Андрей нас познакомил…

— Куда это Шуруп спрятался с девчонками? — сказал Глеб. — Сашка, тащи сюда свою гитару!

Венька удивленно посмотрел на него и, видимо, смекнул, что этот разговор Кащееву неприятен. Игорь сидел и помалкивал. Он-то все знал, но не любил в такие дела вмешиваться. Я поймал его испытующий взгляд: он думал, я не выдержу… Но меня эта тема больше не волновала. А если и волновала, то не до такой степени, чтобы я по каждому пустяку срывался.


Помню, как-то давно мы с Игорем толковали о Глебе. Игорь сказал, что Кащеев сукин сын и подонок, но в нем есть и кое-что привлекательное. Этот человек необычен, он сразу выделяется среди других, и не только размерами и ростом. Глеб — парень с юмором, не дурак. В компании с ним интересно. А сколько живости и энергии в этой стодвадцатикилограммовой туше? И потом, в баскетбол Глеб играл здорово. Тут уж ничего не скажешь. Глеб не жадный. Когда кого-то подопрет нужда, не пожалеет последнего рубля или, как говорится, снимет с плеча рубашку и отдаст. Иногда даже позволяет себе купеческие выходки: закажет зал в ресторане… на троих. Или молодоженам на свадьбу приволочет на плечах стиральную машину. И в нашей компании он был главным заводилой. В глаза Игорь всячески поносит Кащеева, тот только успевает отбрехиваться, но, когда нужно, Игорь ничего не пожалеет для него. Ведь Игорь знает Глеба еще по университету. Они на спартакиадах встречались. И даже на каком-то фестивале были вместе. Если бы не старая дружба, Кащеев, конечно, не стал бы терпеть его нападки.

Когда я рассказал Игорю об этой истории с Глебом, он только усмехнулся.

— Если я когда-нибудь женюсь и не буду уверен в своей жене, то Глеба на порог не пущу… Ты что, не знал его? Если ему женщина понравилась, он прет напролом, как танк. Элементарная порядочность, дружба — все летит к чертям. Он ведь дикий человек!

Вот что сказал мне Игорь Овчинников.

Из кухни пришел Шуруп. Гитара на плече. Девчонки стали собираться домой.

— Саша, рвани на прощанье что-нибудь этакое, а? — сказал Глеб.

— Концерт окончен, — сказал Шуруп. — Возьмите, господа, ваши цилиндры и трости!

Вениамин поколебался: остаться с нами или уйти с Люсей? Потом все-таки снял со спинки стула серый мохнатый пиджак и надел. Игорь переминался с ноги на ногу возле Иванны, но ничего вразумительного так и не сказал.

— Есть в этом доме зеркало? — спросила Иванна.

Игорь сорвался с места, как будто только этого и ждал, и выскочил за дверь. К соседям побежал. Он говорил, что напротив живет симпатичный инженер. То ли физик, то ли химик.

Вернулся Игорь с большим зеркалом. Поискал, куда поставить, но кругом было пусто.

— Я подержу, — сказал он.

Иванна стала прихорашиваться, а долговязый Игорь, прижав к груди зеркало, стоял навытяжку.

— Приходите, пожалуйста, — сказал Игорь.

— К вам? — удивилась Иванна. — Зачем?

— Вместе с Сашей, — сказал Игорь. — У меня есть замечательная кофеварка… Немецкая.

— До свидания, — сказала Иванна и вдруг рассмеялась, заставив бедного Игоря покраснеть.

Они ушли, а он все стоял с этим дурацким зеркалом и молчал.

— Уронишь, — сказал Глеб.

— Вы обратили внимание, какие у нее глаза? — спросил Игорь. — Да и вообще…

— Старик, это на тебя не похоже, — сказал Глеб.

— Я погиб, — сказал Игорь. — Таких глаз я еще в жизни не видел…

— Теперь посмотри в это зеркало на себя… — сказал Глеб. — Что ты там увидишь? Серые с мутью глаза. Глаза человека, которому давно за тридцать… Приличных размеров нос, такие носы еще фуфлыгами называют, с красноватым оттенком, что свидетельствует о порочной тяге к алкоголю…

— Вспомнил, — сказал я. — Ты похож на Баталова…

Игорь поднял зеркало и, взглянув на себя, рассмеялся:

— А я-то думал, что на Жана Марэ…


ГЛАВА ВТОРАЯ

Железная крыша горячая, как сковородка. Дотронешься — обожжет. Я лежу на старом тонком одеяле. Рядом с печной трубой кипа книг. На голове у меня остроконечный колпак, как у древнего астронома, только без звезд. Этот колпак я сделал из газеты. Я один на крыше. Иногда меня навещают голуби. Им тоже жарко. Усаживаются на карнизе и, раскрыв клювы, дремлют на солнцепеке.

На крыше можно загорать и заниматься. Никто тебе не мешает. Вот разве что самолеты отвлекают. Они сегодня то и дело на огромной высоте проходят над городом.

Я задираю голову и смотрю в небо. Белесое и безоблачное. Ни одной птицы не видно… Таким ли оно было много миллионов лет назад? Например, во времена палеолита? В древний каменный век? Я пытаюсь представить эту далекую картину. Но перед глазами возникают знакомые иллюстрации, изображающие папоротниковые леса, огромных ящеров, летающих и ползающих, и других ископаемых с гребнями на спинах.

Я работаю во вторую смену. Каждое утро встаю вместе с солнцем и забираюсь на крышу нашего общежития. Утром крыша холодная и влажная. Я сажусь на корточки и раскрываю учебники. До экзаменационной сессии осталось меньше месяца. Нужно прочитать горы книг. Шутка сказать, шесть экзаменов и четыре зачета! У меня еще с зимней сессии остался должок. Если все сдам — переведут на пятый курс.

Я читаю учебники, как романы.

Углубившись в пыль веков, я тем не менее вижу, как поднимается большое нежаркое солнце, и слышу, как просыпается наш шумный дом. Внизу хлопают двери, трещат будильники, невнятно бормочут громкоговорители, кто-то басом запел в умывальной.

Из города пришел первый автобус. На голубой крыше в неровной выемке блестит маленькая лужа. Автобус почти пустой. Оставляя на влажном асфальте широкий след, автобус скрылся за домом. Покрякивают на путях маневровые. Охрипший за ночь диспетчер раздраженным голосом, так не похожим на голос диктора, дает по радио указания стрелочникам и сцепщикам. Это все знакомые привычные звуки. Они мне не мешают.

Я обратил внимание на голубей, которые поселились в нашем доме. Они начинают возиться и бормотать в своих гнездах с первым заводским гудком. Не то что деревенские. Те просыпаются вместе с петухами.

Я забираюсь на крышу, когда солнечная погода. В пасмурный день занимаюсь в сквере или в комнате. Шуруп уже в который раз собирается встать вместе со мной и тоже позагорать на крыше. Ему нужно к приемным экзаменам готовиться. Но подняться в пять утра свыше его сил. Я даже не бужу его. Это бесполезно. Он мертвой хваткой вцепляется в подушку, и никакая сила не оторвет его. Так обезьяний детеныш держится за свою мать.

В семь часов уже можно снимать рубаху. Начинает припекать. Воздух чистый, лучи так и липнут к телу. Я раздеваюсь и водружаю на голову бумажный колпак.

Я думал, что один торчу на крыше. Но вчера совершенно случайно обнаружил на пятиэтажном доме, что стоит за сквером, какую-то черноволосую девушку. Она тоже устроилась на крыше с книжками. Только лежит не на крашеном железе, как я, а на раскладушке. Пока девицы не видно. Собственно, мне наплевать, придет она или нет. Даже лучше, чтобы не забиралась на крышу: отвлекать не будет.

— Андрей! — кричит с улицы Шуруп.

Железо громыхает, когда я иду по крыше. Голуби сердито забубнили. Они живут под застрехой. Сашка стоит на тротуаре, и светловолосая голова его сверкает на солнце, глаза прищурены — солнце слепит.

— Ты знаешь, ну его к черту, театральный, — громко говорит он. — Подам лучше документы во ВГИК. Театр — это искусство прошлого… Телевидение, кино. Вот что сейчас главное.

— Эта гениальная мысль пришла тебе в голову во сне? — спрашиваю я.

— Я еще скажу свое слово в нашем кино, — говорит Сашка.

Он уходит, а я снова берусь за учебник. Иногда помимо воли бросаю взгляд на соседний дом, но ее все еще нет. Она появилась на крыше с раскладушкой в половине девятого. В купальнике и черных очках…

Солнце стоит над головой. Оно накалилось добела и обжигает. Пора натягивать рубашку, а то сгоришь. В сквере играют ребятишки. Воспитательница чинно сидит в тени на скамейке и читает книжку. Она не видит, как двое малышей притащили откуда-то банку с краской и с удовольствием пачкают друг друга. Не хотелось мне портить им настроение, но я все-таки посоветовал молоденькой воспитательнице иногда обращать внимание на своих питомцев. Она вскочила со скамейки и как курица-наседка захлопотала вокруг испачканных пацанов.

Девица в купальнике стоит на крыше, изображая Венеру Милосскую. Она медленно поворачивается, подставляя солнцу коричневую спину. Я стараюсь не смотреть на нее, хочу сосредоточиться, но книжные строчки не лезут в голову.

За час до гудка я собрал кипу книг, завернул их в одеяло и, обжигая ступни о горячее железо, пошел к чердачному окну. Девица в купальнике и черных очках тоже захлопнула книгу и поднялась. Последние два часа она пряталась в тени, падавшей от трубы. А я до конца лежал на солнце. Только переворачивался с боку на бок. Между лопатками пощипывает, уж не сжег ли.

Асфальт расплавился. Воздух над ним струился. Большой переполненный автобус затормозил. Недалеко от нас остановка. Я видел, как широкие скаты машины вдавились в сморщенный наподобие слоновой кожи асфальт. Жара градусов тридцать пять. Детишек и воспитательницы в сквере не видно. Наверно, у них мертвый час.

Напротив сквера стояла лошадь красной масти, запряженная в телегу. Ее хозяин пошел пить пиво в ларек. Мальчик лет семи остановился и стал смотреть на лошадь. Вот он подошел поближе к забору и нарвал охапку травы. Лошадь благодарно покивала ему и, вытянув губы, осторожно прихватила зеленый пучок.

Хозяин пил пиво. Лошадь жевала траву. А большеглазый мальчик в синих трусах смотрел на лошадь.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

У проходной меня перехватил дед Мефодий. Он сегодня был без формы и кобуры от пистолета.

— Нос не чешется? — спросил дед.

— Хочешь угостить? — усмехнулся я.

Мефодий ухмыльнулся в бороду. Я обратил внимание на его белые крепкие зубы.

— Как раз вскипел. — Дед кивнул на стул: — Садись, черным кофейком угощу!

До начала работы еще полчаса, можно и посидеть. Пропуска у рабочих сегодня проверяет помощник Мефодия — молодой вахтер, вот почему дед такой разговорчивый. Он налил в большие алюминиевые кружки крепкий и черный, как деготь, кофе, подвинул сахар.

— Я после этого кофию на чай и глядеть не могу, — сказал дед, с удовольствием прихлебывая из кружки.

— От твоего кофе действительно пьяный будешь, — ответил я, попробовав напиток.

— Послушай, Андрей, приходи в субботу к нам в гости? Мы тут борова закололи, с осени соленые грузди остались… Со сметанкой, а?

— Под кофеек? — попробовал отшутиться я, хотя, по правде сказать, удивился: с какой это стати дед меня в гости приглашает?

— Витька, мой родственник, проходу не дает — позови да позови к нам Андрея, — сказал дед. — Он женат на моей внучке, Надюшке… Парень он стеснительный, сам ни в жизнь к тебе не пойдет…

— Виктор? — удивился я. — Сазонов?

— Какой Сазонов? — удивился в свою очередь дед. — Витька, родственник мой… Ну, электросварщик. Ты его от смерти спас, когда вагон с места крянулся.

— Ах, вон что! — сказал я.

— Как соберутся в праздник али еще по какому случаю — тебя добрым словом поминает… Тебе ежели что сварить или разрезать — ты к ним, сварщикам. Для тебя все сделают…

— Спасибо, дед.

Я поставил кружку и встал: скоро гудок, а мне еще нужно переодеться.

— Он тебя — Виктор-то — подождет в субботу тут, в проходной… Ты уж будь человеком — уважь.

— Кто же, дед, в понедельник приглашает в гости на субботу? — сказал я. — Мне теперь всю неделю будут твои грузди сниться… В сметане.

У каменной ограды на скамейке сидел Матрос и мечтательно смотрел на небо. Вид у него был счастливый и немного глуповатый. Во рту потухшая папироса.

— Какое сегодня число? — увидев меня, спросил он.

— Двадцать восьмое.

— То-то и оно… — многозначительно сказал Матрос.

Я стал вспоминать: когда у Вальки день рождения? Только не летом. Помнится, мы его отмечали поздней осенью, что-то в ноябре. И тут я сообразил: у Матроса сын родился! Мы так давно ждали его, что уже и ждать перестали. Валька все уши прожужжал, что сын — его заранее назвали Александром — должен появиться на свет первого мая. Но вот уже месяц кончается, а он только родился.

Я стал жать огромную Валькину руку, обнимать, хлопать по спине. Я был рад, что наконец младенец появился на свет. А то мы все уже было заскучали.

— А ведь сегодня праздник, — приняв мои поздравления, сказал Матрос.

— Ну да, — поддакнул я. — Теперь этот день будет вашим семейным праздником.

— На, читай! — Торжествующий Матрос достал из кармана аккуратно сложенный календарный листок и протянул мне. Под датой 28 мая был нарисован военнослужащий с собакой. Внизу красными буквами: «День пограничника».

— Заяц трепаться не любит, — сказал Валька.

Я еще раз обнял Матроса. Конечно, День пограничника — это не Первомай, но все-таки тоже праздник. Причем самый последний в мае.

— Вырастет твой сын и тоже будет шпионов ловить, — сказал я, надеясь порадовать Вальку. Но он запустил пятерню в шевелюру и помрачнел. Красноватые брови его задвигались.

— Не будет он, понимаешь, шпионов ловить…

— Ну, летчиком!

— Почему обязательно военным?

— Все профессии хороши, — уклончиво ответил я.

— Не он, понимаешь, родился, а она, — сказал Валька.

— Она… — растерянно повторил я.

— Зато здоровая, — сказал Матрос. — Пять килограммов двести двадцать граммов!

— Бомба! — сказал я.

— Говорят, вся в меня… — заулыбался Валька.

Я его оптимизма не разделял. Пусть лучше будет похожа на Дору. А то никогда замуж не выйдет.

— Девчонка тоже человек, — рассудительно заметил Матрос.

— Конечно, — сказал я.

Раздался гудок, и я, пообещав Вальке прийти ровно в десять, побежал в цех. Из-за экзаменов я перешел во вторую смену и работал теперь в другой бригаде. Конечно, со своими ребятами веселее, но ничего не поделаешь.

Прихватив инструмент, я отправился к своему пассажирскому СУ. Он был уже покрашен и сиял на запасном пути. Я похлопал локомотив по крутому зеленому боку. Махина! Сколько лет он таскал пассажирские вагоны… А теперь скоро в отставку. На смену паровозикам пришли тепловозы да электровозы. И наш завод скоро станет другим. Через несколько месяцев начнется реконструкция. Будем тепловозы ремонтировать.

Мне нужно заменить кран машиниста. Я разложил под рукой инструмент и приступил к делу. Одному удобно было работать в будке машиниста. Вот только скучновато. Не с кем словом перемолвиться.

Когда я завернул последнюю гайку, мне захотелось сдвинуть с места эту глыбу чугуна и стали. Набросать бы в топку угля, довести давление до красной черты, передвинуть реверс и, дав протяжный гудок, вырваться за каменную ограду. Эх, припустил бы я по рельсам километров под семьдесят! Так, чтобы телеграфные столбы замелькали, а дым из паровозной трубы растянулся на километр. Надо будет обязательно попроситься с ребятами на обкатку. Хоть кочегаром. Сколько по российской земле бегает паровозов, к которым я руку приложил! Где они пыхтят сейчас, родимые?..

Я собирал инструмент, когда увидел Володьку Биндо. Он не спеша шагал по шпалам к паровозу, который пыхтел перед железными воротами. Отремонтированный локомотив просился на волю. Володька подошел к паровозу и взялся за поручень. Из будки выглянул машинист в берете. Биндо что-то сказал ему и передал длинный деревянный ящик, который держал под мышкой.

Я заинтересовался: что бы это значило? Когда Володька возвращался, я выпрыгнул из будки машиниста и встал на его пути. Я думал, он смутится, но он равнодушно взглянул на меня и хотел пройти мимо.

— Ты тоже во вторую смену? — спросил я.

— Во вторую.

— Как на заводе, нравится?

Биндо посмотрел мне в лицо своими светлыми глазами, хмыкнул:

— Не темни… Чего надо?

Я хотел было спросить про ящик, но в самый последний момент что-то меня удержало. Глаза у Володьки холодные, настороженные. Все еще не может забыть, как я его с Климом оставил на дороге. Он ведь не знал, что мы с Сашкой махнули в город. Вернулись утром, а часа через два появился Биндо. Как он добрался, я не знаю. А Клим пришел к обеду. Вечером, когда мы с Сашкой, невыспавшиеся, смертельно усталые, пришли ужинать, наши пожитки сиротливо лежали на крыльце. Последние дни мы жили у конюха.

— Как заработки? — спросил я.

— Взаймы дать? — усмехнулся Биндо.

— Буду иметь в виду.

Он снова посмотрел мне в глаза и, немного поколебавшись, сказал:

— Девчонку твою опять с этим… видел. Вчера. На такси куда-то ехали.

— Послушай, Биндо…

— Намекнул бы там, в деревне, я бы начальничку из института темную устроил…

— Какое тебе до всего этого дело?

— Хлопаешь, Ястреб, ушами… Противно смотреть! — сказал Биндо и ушел. Я даже не рассердился. Уселся на блестящий рельс и задумался. Вспомнил нашу последнюю встречу с Олей там, в деревне…

Сгрузив в поле зерно, я погнал машину к озеру. День был жаркий, и пот лил ручьями. Солнце нагревало железный верх, и в кабине можно было поджариваться. Поставив машину, я разделся и бухнулся в воду…

Когда вышел на берег, увидел Олю. Она сидела на березовом пне и смотрела на меня. Купальник лоснился от воды. Пышные волосы туго стянуты мокрой косынкой. Впервые я увидел ее без платья. Кожа у нее гладкая и золотистая. Вот такая стройная, гибкая выходит она на сцену и под звуки вальса делает упражнения с обручем или лентой… Она молчала. В ее глазах я увидел себя. Совсем маленького. Крошечного.

— Ты хорошо плаваешь, — сказала она.

Я молчал.

— Помнишь, я к тебе ночью пришла? Просила отвезти меня домой…

Еще бы я не помнил ту ночь!.. Мне нужно было завести машину и увезти ее. А я, дурак, полез целоваться.

— Почему ты меня не отвез? — спросила она.

— Что изменилось бы? — сказал я. — От себя не убежишь…

— Ты очень мудрый, Андрей… У тебя железная логика… Я ненавижу твою рассудительность и логику! — В ее глазах гнев. Волосы упали на золотистые плечи, закрыли лицо. Она вскинула руки и убрала волосы. — Ты толстокожий бегемот. Ты не романтик. Тебе все ясно и понятно. Слишком все ясно. Кажется, Маяковский сказал: кто ясен, тот просто глуп! На белое ты говоришь — это белое, на черное — черное… А есть люди, которые в одном обычном цвете различают все цвета радуги…

— По законам железной логики ты должна быть счастлива, — сказал я. — Тебе повезло. Ты встретила такого человека.

— Я ненавижу тебя… Слышишь, ненавижу!

И все равно я смотрел на нее с удовольствием. Она ненавидела, а я любил. И оттого мне становилось все хуже. Зеленая тоска схватила за душу.

Я подошел к машине, натянул на мокрые трусы брюки, надел рубашку. Достал из кармана узкий коричневый пояс и принес ей.

— Вот возьми, — сказал я. — Ты потеряла пояс.

Она вырвала из моей руки пояс. Взмахнула им, будто хотела хлестнуть по лицу.

— Ты шпионил?! — почему-то шепотом спросила она, глядя на меня с презрением.

— Случайно нашел в лесу, — сказал я.

Повернулся и пошел к машине. Включив мотор, тронул грузовик с места. Перед радиатором выросла молодая бледно-зеленая березка. Мне бы свернуть в сторону, но я, закусив губу, наехал на нее. Березка пошатнулась, горестно взмахнула ветвями и с треском переломилась. Острый обломок гулко процарапал днище. Мне до сих пор жалко эту безвинно погибшую березку…

Позади будто выстрелили из самопала, я так и подскочил на своем рельсе. Это Мамонт чихнул. Вид у него был, как всегда в таких случаях, смущенный, а нос покраснел. В руке коробочка с нюхательным табаком. Помаргивая, начальник цеха смотрел на меня и, по-видимому, собирался выпалить из второй ноздри.

— Ну вы и даете! — вырвалось у меня.

— Бросать придется, — сказал Никанор Иванович. — Есть один человек, который не хочет, чтобы я нюхал… Вредная, говорит, это привычка, анахронизм. Уж лучше, говорит, кури…

— Жаль, — сказал я. — Вы так чихаете…

— Вот последняя табакерка… Этот человек говорит: не бросишь нюхать — не выйду за тебя замуж…

— Вот оно что! — сказал я.

Года два назад от Никанора Ивановича ушла жена. Я ее никогда не видел, но Карцев — он жил по соседству с ними — говорит, что красавица. Она сошлась с главным инженером, бросила Мамонта и укатила в Днепропетровск. Главный из-за нее перевелся на другой завод. Наверное, действительно красавица. Никанор Иванович первое время сильно выпивал, а потом перестал. Выпивал в одиночку, дома, запершись на ключ. Не хотел никого видеть. О жене никогда не вспоминал. Детей у них не было. Свою двухкомнатную квартиру обменял с мастером из котельного на однокомнатную. У того большая семья.

Мамонт присел рядом на рельс, повертел в руках желтую коробочку с табаком, открыл ее ногтем, посмотрел и снова закрыл.

— Она очень хорошая женщина, — сказал он. — Врач. Детишек лечит… Ей уже под сорок, а мне через два года полвека!

— Нормально, — сказал я.

— Дело не в этом… Ты, пожалуй, не поймешь…

— Я постараюсь, — сказал я.

Я понимал, что Мамонту хочется поговорить по душам, но какой я советчик в этих делах?

— Пока на заводе — кругом люди, разные дела, — продолжал он. — А потом дома один… Ночь, а ты не спишь и совсем один… Когда нет у тебя дома, семьи — это очень плохо.

— Я не знаю, — сказал я.

— Ты видел, какое у Валентина было счастливое лицо?

— Он так хотел сына, — сказал я.

— Не хочу помирать, не оставив после себя ростка.

— Женитесь, — сказал я.

Мамонт быстро открыл коробочку, прихватил толстыми пальцами щепотку и ловко зарядил обе ноздри. Вскочив с рельса, задвигал густыми черными бровями и свирепо воззрился на меня. Щеки у него кирпичного цвета, один глаз немного больше другого. Черная прядь волос прикрыла красноватый рубец на лбу. Да, красавцем нашего Мамонта не назовешь. Зато от всей его массивной фигуры веяло завидной силой.

— Это у вас сейчас все просто. Сходил на танцульки, познакомился и — повел… А создать семью, это, брат, не каждый сможет.

— Тогда не женитесь, — сказал я.

— Табак — это, конечно, пустяк, — сказал Мамонт, разглядывая на ладони табакерку. — Она просто пошутила. Вот ведь какое дело… Пока жил один — привык ночью нюхать… Конечно, чихнешь разок-другой, — а какие сейчас стены делают? Ну, соседи и стучат. А вдвоем жить будем, что тогда? Напугаешь человека…

— У кого слабые нервы, Никанор Иванович, заикаться будет.

— Я хотел выбросить, — сказал Мамонт, — да рука не поднимается… Бери мою табакерку, дарю тебе. Только не уноси домой. Может, когда понадобится, дашь…

— Не дам, Никанор Иванович, — сказал я. — Отвыкать так отвыкать!

— Ладно уж, бери.

Я обратил внимание, что Ремнев в чистой рубашке, хорошо выбрит, ботинки начищены. Раньше такого за ним не наблюдалось: одевался как попало, часто бывал небрит, а ботинки вообще никогда не чистил. И вот нюхать табак бросил. Видно, врачиха крепко взялась за него. Что ж, дай бог ему удачи! Мужик он хороший, и жаль будет, если судьба второй раз сыграет с ним злую шутку.

Мамонт забрался в будку паровоза, все проверил.

— Дело свое знаешь, — сказал он. — Только вот не пойму я: паровозы ремонтируешь, а учишься на историка?

— А что тут непонятного?

— Может быть, ты и прав, — сказал он.

Свистнул локомотив, тот самый, что стоял у огромных ворот. Из-под брюха выползло густое белое облако пара. Ворота заскрипели и распахнулись. Сейчас паровоз уйдет на станцию. Прицепят к нему длинный товарный состав, и покатит он за тридевять земель…

— Эй, погоди! — закричал я машинисту и бросился к локомотиву.

— Садись, прокачу, — сказал машинист, глядя на меня из будки.

— Что у тебя в этом ящике? — спросил я.

— Бомба! — ухмыльнулся он. — Отойди, а то рванет…

— Закрывай ворота! — крикнул я вахтеру.

— Сдурел, парень? — сказал машинист. — Инструмент там… Попросил человека заточить.

Он открыл крышку и пододвинул ящик ко мне. В нем был комплект инструмента.

— А ты думал что? — спросил машинист. — И вправду бомба?

— Что там у вас стряслось? — заинтересовался вахтер.

— Извини, приятель, — сказал я машинисту и спрыгнул с подножки.

Хорошо, что я не спросил Биндо про ящик. Вот так ни за что обидел бы человека. У меня сразу на душе легче стало.


Мы вышли с Мамонтом из проходной. На улице еще светло. День стал таким длинным, что, кажется, нет ему конца. В заводском летнем саду играл духовой оркестр. У входа толпились нарядные парни и девушки.

Мы идем в гости к Вальке Матросу. Там сегодня соберется вся наша бригада. Будем чествовать молодого счастливого отца.

— Что это за парень Тихомиров? — спросил Ремнев.

— Парень как парень, — ответил я.

— Мне тут дали его проект посмотреть насчет реконструкции завода. Светлая голова! Он, кажется, весной из института приехал к нам? И когда успел так обстоятельно во всем разобраться? Мы-то думали завод останавливать и строить по типовому проекту совершенно новый тепловозоремонтный комбинат. А он, сукин кот, предлагает объединить колесный и сборочный, перекрыв широкий и бесполезный проезд между ними…

— Знаю, — сказал я.

Но Мамонт уже не мог остановиться:

— Во-первых, не нужно останавливать производство, а это перевыполнение всех планов, во-вторых, мы спокойно отремонтируем все неисправные паровозы, что стоят на запасных путях, в-третьих, это огромная экономия — не надо будет строить заново основные цеха. Мы сохраняем старые! Это не один миллион рублей экономии! Скажу тебе по секрету: начальник завода чуть не заплясал от радости, познакомившись с проектом… Будет создана специальная техническая комиссия для изучения проекта. Уверен — утвердят. Я первый подниму обе руки за этот проект.

— А что он за это получит? — спросил я, когда Мамонт замолчал.

— Что получит? — не понял Мамонт.

— Ну, премию или чего там…

— Вон тебя что интересует, — сказал Ремнев.

— Материальный стимул тоже что-то значит в нашей жизни.

— Получит, что положено.

— А что положено? — спросил я.

— Он все о деньгах!

— Тихомирова тоже интересует этот вопрос.

— Я не пойму, — внимательно посмотрел на меня Мамонт, — ты ему завидуешь или имеешь что-нибудь против него?

— Завидую, — сказал я.

Не один месяц живем мы вместе, а я все еще не понял, что за человек Венька Тихомиров. Мы с ним в хороших отношениях, но дальше дело не пошло. Друзьями мы не стали. Я не могу в этом упрекнуть Веньку, наоборот, он стремился сблизиться. Что-то в нем отталкивало меня, а что — я и сам не знал. В деревне у нас произошла первая стычка.

Венька от кого-то узнал, что мы с Шурупом ездили в город. И хотя мы не опоздали к началу работы, он вечером пришел к нам на новое местожительство и этак игриво спросил:

— Мариночку решил навестить? Я понимаю, такая женщина, соскучился…

Этот разговор и в другое время был бы некстати, а тогда и подавно.

— Мариночку?

— Извиняюсь, Марину… забыл, как отчество?

— Венька, иди, иди, иди… — сказал я.

— Мы с тобой вдвоем отвечаем за дисциплину в бригаде, — посерьезнев, сказал он. — И ты, член комсомольского бюро, какой подаешь пример? Знаешь, что мне сегодня Зайцев сказал? Я, говорит, тоже в город хочу. У меня там шикарная баба… Ястребову можно, а мне нельзя?

— Чего ты хочешь? — спросил я.

— Во-первых, ты колхозный бензин израсходовал…

— А во-вторых?

— Я не ожидал этого от тебя.

В другое время не получилось бы ссоры. В общем-то, Венькины упреки были справедливы, но тут я не стерпел.

— Во-первых, я на работу не опоздал, — сказал я. — Во-вторых, с бензином сам разберусь, а в-третьих, пошел ты…

Венька побагровел, но ничего не сказал. Повернулся и ушел.

На другой день нас собрал председатель и произнес речь. Он сказал, что доволен нами. Если бы не наша своевременная помощь, то колхоз ни за что не завершил бы в срок сев зерновых. Теперь вот посадим овощи и распрощаемся. Всем нам он заранее выносит благодарность и самолично напишет о нас в областную газету.

Мы похлопали ему. Улыбающийся Венька как ни в чем не бывало подошел ко мне и сказал, что вчерашний разговор считает глупым и не стоит о нем вспоминать. И, рассмеявшись, добавил, что он не прочь был бы со мной прокатиться в город. У него там тоже есть дела…


— А что мы подарим Валентину? — спросил Мамонт и даже остановился.

— Магазины давно закрыты, — сказал я.

— Как же без подарка-то?

— Придется завтра.

— Купим вскладчину трехколесный велосипед, а? — предложил он.

— Уж лучше коляску, — сказал я. — Когда еще велосипед понадобится?

— Представляешь, садится такая кроха на велосипед и ножками, ножками на педали…

— Это когда еще ножками, — сказал я.

— Моя первая жена не хотела детей… — с грустью сказал он.

Я сбоку посмотрел на него. Лицо у Никанора Ивановича задумчивое, мягкое. Я и не подозревал, что у него может быть такое лицо. Он всегда казался мне человеком суровым, начисто лишенным сентиментальности.

— У тебя табакерка с собой? — спросил он.

— Вы леденцы сосите, — сказал я. — Говорят, помогает.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Был день, но на улице сумерки. На город надвинулась грозовая туча. Вдалеке добродушно ворчал гром. Две девушки в светлых платьях пробежали мимо окна. Дробно процокали их острые каблучки. Девушки остановились под деревом у автобусной остановки.

Я распахнул окно. Ветер шумно ворвался в комнату, сгреб в охапку застоявшийся папиросный дым и вышвырнул на улицу. Зашелестела газета на столе, защелкали листами тетрадки. Я поставил на бумаги графин с водой. В комнате я один. Шуруп ушел в кино. С тех пор как решил поступить во ВГИК, он не пропускал ни одного фильма. Смотрел все подряд. А где Вениамин, не знаю.

Ветер было затих, а потом задул с новой силой. Занавески взлетели под потолок и медленно опустились. Я не стал закрывать окно: пусть гуляет ветер. Я забрался на подоконник и обхватил руками колени. Проскочил мимо еще один прохожий. Он двигал локтями, волосы встопорщились. За человеком гналась театральная афиша. И вот улица стала безлюдной. Девушки стояли под шумящим кленом и с надеждой смотрели в ту сторону, откуда должен был появиться автобус. Но он что-то не шел. Ветер бесстыдно задирал им подолы. Девушки нагибались и руками придерживали платья. Прически их были безнадежно испорчены. Мне захотелось крикнуть девушкам, чтобы бежали сюда. Сейчас хлынет ливень, и прощай субботний вечер! Я уже раскрыл рот, но ветер заткнул его сухим упругим комком.

Первые капли хлестнули по деревьям. Пыльные листья вздрогнули и затрепетали. Стало еще темнее. Весь мир растворился в негромком шелесте дождя. Большой синий автобус выплыл из мокрого серебристого облака. На крыше автобуса плясали маленькие фонтанчики. Паучья лапа «дворника» сгребала со стекла струящуюся воду. Автобус остановился возле клена, и девушки влетели в открытую дверь, которая поспешно захлопнулась. Автобус, словно корабль, медленно отвалил от пристани и уплыл в Море Дождя.

От автобусной остановки к нашему дому бежали два человека. У одного под мышкой сверток. Это же Венька! Рубашка прилипла к плечам, мокрые волосы спустились на лоб. Второго я не знал.

Они влетели в комнату, будто дождь все еще гнался за ними по пятам.

— Прихватил все-таки, черт бы его побрал! — сказал Венька и, взяв со спинки кровати полотенце, стал вытирать лицо.

— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Венькин знакомый.

Это был худощавый чернявый парень лет двадцати. Глаза карие, немного навыкате. Он был в синих джинсах «техас» и белой рубахе, которую спокойно снял и стал выжимать в мусорный ящик. А потом снова надел.

— Великая это вещь — нейлон, — сказал он.

Венька тоже стащил с себя рубашку и повесил на стул.

— Вынимай товар, купец, — потребовал он.

Парень развернул промокшую бумагу и извлек серый с зеленой замшей джемпер. Встряхнул на руке, разгладил и положил на койку. Венька достал из шкафа чистую рубашку, натянул на себя и после этого примерил джемпер.

Зеркало у нас было небольшое и треснутое. Венька повертелся перед ним и подошел ко мне.

— Твое просвещенное мнение? — спросил он.

— На тебя сшито, — сказал я.

— Там умеют делать, — заметил парень.

— Где там? — спросил я.

— Это из Австрии.

Венька снял джемпер и, подойдя к окну, посмотрел на этикетку.

— Так сколько? — спросил он.

— Как договорились, — сказал парень.

— Сеня, сбрось хотя бы пятерку!

— Я не люблю торговаться, — сказал Сеня.

Голос у него тихий, спокойный.

Венька достал деньги, отсчитал сорок рублей. Сеня не стал пересчитывать, небрежно сунул бумажки в один из многочисленных карманов своих джинсов.

— На куртку наскребу деньги к концу месяца, — сказал Венька.

— Буду иметь в виду, — кивнул Сеня.

— Андрей, познакомься — ценный человек, — сказал Венька. — Самые модные заграничные шмотки может достать. У него дядя на торговом судне плавает механиком.

— Старшим механиком, — поправил Сеня и взглянул на меня. — А что вам нужно?

— Вы, Сеня, коммивояжер?

— Что-то в этом роде, — ничуть не смутившись, ответил он. — Коммивояжер — это звучит благородно. Я не люблю эти вульгарные слова: барыга, спекулянт, фарцовщик…

— Его дядя действительно механик, — сказал Венька.

— Старший механик, — спокойно поправил Сеня.

— По мне хоть капитан, — сказал Венька.

— На ваш размер у меня есть югославская рубашка, — сказал Сеня. — Стального цвета. Хотите, завтра принесу? Тридцать рублей — дешевле нигде не купите.

— Зря стараешься, Сеня, — сказал Венька. — Андрей у нас аскет. Ему чужды все эти мещанские штучки…

— Такие вещи я продаю только хорошим знакомым, — не обратив внимания на Венькины слова, сказал Сеня. — Где вы в нашем городе купите такой чудный джемпер?

— Вы действительно, Сеня, незаменимый человек, — сказал я. — Что бы мы без вас делали?

— Я люблю делать людям приятное, — ответил Сеня. — Правда, не все это ценят.

— Я думаю, ты тоже в накладе не остаешься, — сказал Венька.

— Так как насчет рубашки? — спросил Сеня. — Ваш размер редко встречается.

— Приноси, — сказал я.



Дождь ушел по чистым крышам домов в поле. С неба шлепались на тротуар редкие крупные капли. Выглянуло солнце, и жарко засверкали лужи. Взъерошив сизые перья, голуби окунались в мутную воду, а потом, выскочив на тротуар, кружили друг за другом.

Мы с Венькой пообедали в столовой и отправились на автобусную остановку. Решили поехать на пляж. После дождя одно удовольствие выкупаться.

— Вот ты давно работаешь с Ремневым… — сказал Венька. — Что он за человек?

— Мамонт? Ужасный человек, — сказал я. — Консерватор… Не любит институтскую молодежь, все боится, что его место займут. И в придачу — бюрократ.

Венька сразу помрачнел.

— Вот ведь не везет, — сказал он.

— А тебе-то что? Ты в другом цехе… Это нам, грешным, с ним маяться.

— У него мой проект!

— Пиши пропало, — сказал я. — Год продержит, а потом наверняка зарежет… Кактолько решат похоронить какое-нибудь дело — Мамонту отдают.

— Неужели к нему нельзя никаких ключей подобрать?

— Ключей? Можно. Он любит в бане париться…

Венька с удивлением посмотрел на меня, но был слишком расстроен, чтобы заподозрить в розыгрыше.

— При чем тут баня?

— В городе березовых веников нет, — сказал я. — А без веника какая баня? Преподнеси ему березовый веник, и твоему проекту зеленая улица…

— Где же я возьму этот дурацкий веник?

— Попроси Сеню, — посоветовал я. — Его дядя, старший механик, из Африки привезет…

Венька наконец сообразил, что я его разыгрываю, и разозлился:

— Я с тобой о серьезных вещах говорю, а ты несешь про какую-то баню.

— А ты про ключи, — сказал я.

Венька нахмурился и замолчал. А мне было смешно… Венька в австрийском джемпере торжественно преподносит обалдевшему Мамонту березовый веник в целлофановой обертке…

Я увидел Нонну. Ту самую черноволосую студентку, которая была в Крякушине вместе с Ольгой. Улыбаясь, она приветливо смотрела на меня. Нонна в светлом платье и белых босоножках. Руки коричневые от загара. Она тоже пришла на остановку.

— Мы, оказывается, соседи, — сказала она.

— Я вас вчера видел на автобусной остановке, — заулыбался Венька. — Вы куда-то спешили.

Он с интересом смотрел на нее. Там, в деревне, он пытался приволокнуться за Нонной, но ничего не вышло. (Он бы и за Олей поухаживал, да нельзя — доцент…)

— Поехали с нами на пляж? — предложил я.

— Я мяч захвачу, — подхватил Венька. — Покидаем.

Ей нужно в институт. У них консультация по диалектическому материализму. И, взглянув на меня веселыми черными глазами, сказала, что пляж — это, конечно, лучше, чем консультация…

Ей нужно было взять купальник, и мы все вместе дошли до пятиэтажного дома, где она жила. Когда мы остановились у парадного, я посмотрел вверх: на крыше этого дома по утрам загорала таинственная девица в черных очках… Нонна засмеялась, перехватив мой взгляд.

— Это была я, — сказала она.

Теперь понятно, почему она такая черная. Но непонятно, почему я ее не узнал?

Мы лежим на горячем песке. Венька куда-то уплыл, наверное на тот берег. Небо очистилось от облаков. Солнце припекает на славу. Кричат ребятишки, шлепают ладонями по воде. Они облепили черную лоснящуюся автомобильную шину. То один, то другой с криком срывается с нее. И, вынырнув, снова атакует скользкий баллон.

Крепостной вал с обвалившейся стеной отражается в воде. Рыжая девчонка в купальнике карабкается по крутому откосу на вал. В руке у нее букет желтых цветов. Их много растет на откосе.

— Почему ты не спросишь про Олю? — говорит Нонна. Она лежит на спине и смотрит в небо. Черные глаза ее прищурены. — Она как-то вспоминала тебя.

Я молчу. Только чувствую, как сердце начинает стучать. Такое случается, если долго на солнце лежишь.

— Жарко, — говорю я. Встаю и иду к воде. Она тоже встает. На коричневом животе блестят песчинки.

Мы на середине Широкой. Течение подхватило нас и понесло. Мальчишки с черной шиной остались позади. А мы все плыли и плыли. Иногда наши плечи касались. Потом Нонна сказала, что устала. Мы вылезли на берег и долго сидели на теплых камнях. Из-под моста выплыла лодка, потом показалась парочка на водяном велосипеде. Они крутили педали, смеялись. Велосипед, хлопая по воде разноцветными лопастями, проплыл совсем близко от берега. Какая-то нелепая штуковина этот водяной велосипед. Как будто из музея притащили его и спустили на воду.

Нонна жевала травинку и смотрела на крепость. Рыжая девочка в черном купальнике взобралась на гребень и стояла у разрушенной стены. На голове у нее — желтый венок.

— Ты что будешь делать вечером? — спрашивает Нонна, глядя на меня.

— Спать, — отвечаю я.

Нонна перекусила травинку пополам и выплюнула. Я вижу, она злится. Но я действительно собирался сегодня пораньше лечь — завтра снова на крышу. Конечно, прогуляться летним вечером с девчонкой неплохо. Можно в парк сходить, на танцплощадку, какой-нибудь фильм посмотреть.

— У тебя есть сигареты? — спрашивает Нонна.

Странный вопрос! Я только из воды. В одних плавках. Не за щекой же я должен держать сигареты и спички?

— Помнишь, как ты хотел меня куда-то унести… — говорит Нонна. — Там, в деревне?

— Я, наверное, был пьяный, — отвечаю я.

Нонна вырывает с корнем красноватый стебель конского щавеля и ломает его своими длинными тонкими пальцами. Зачем я ее злю? Я и сам не знаю. Шуруп говорит, что после той сумасшедшей поездки в город у меня характер испортился. Вот и Веньку сегодня разыграл. Куда же это он уплыл?..

Надо улыбнуться Нонне, сказать что-нибудь приятное. Но я не улыбаюсь и не говорю ничего приятного. Я смотрю на крепость, вернее, на то, что от нее осталось, и теплый солнечный день меня не радует.

И у Нонны глаза невеселые. Во рту торчит стебелек. Уже и не рада, что пошла со мной на речку.

— Скучаешь, учительница? — спросил я.

Нонна столкнула ногой круглый камень. Он булькнул и, взметнув облачко мути, опустился на дно. Немного погодя на поверхность выскочили пузыри.

— Сдам экзамены, — сказала Нонна, — уеду в Ялту. На месяц. — И, немного помолчав, спросила: — А ты бы поехал?

— Заплеванный пляж, мазутная вода, кишение человеческих тел, — сказал я. — Частная терраса на десять коек, как в казарме, и длинные очереди в столовую… на солнцепеке!

— Оля говорила, ты — добрый…

— И почему вы все сходите с ума по Крыму? — продолжал я. — То ли дело наша Средняя Россия — Таруса, Суздаль, Пушкинские Горы, Валдай… Глухое озеро, избушка на берегу. Сосновый лес, тишина. Тут тебе и грибы и ягоды. Броди себе по рощам и полям… Что еще человеку надо? Так нет, лезут в Крым. Меня и на аркане не затащишь в ваш Крым!

— Тебя никто и не тащит, — сказала Нонна.

— Подумаешь, Крым!

— Поезжай в Валдай, — сказала Нонна.

Солнце на небе большое и нежаркое. Скоро оно спрячется за валом. На горизонте опять засинело. Чего доброго, снова гроза. В нашем городе так бывает: то неделями печет, то подряд гроза за грозой.

Уже вечер, и речка опустела. Мы плыли вдоль берега. Деревья наклонились к воде. На листьях красноватый отблеск.

На опустевшем пляже дожидался Тихомиров. Он уже оделся и прихорашивался на берегу. Увидев нас, Венька подошел к Нонне и галантно преподнес ей букет белых лилий.

— Спасибо, — сказала Нонна, — но я лилии не люблю… Посмотрите, их стебли напоминают извивающихся длинных червей.

Он такую даль плавал за лилиями… Я знаю, они растут за островом. Это отсюда с километр.

— А какие вам цветы нравятся? — спросил Венька.

— Я люблю кактусы, — сказала Нонна.

— Поезжай, Веня, в Мексику, — сказал я. — За кактусами.

— Зачем так далеко? Они растут и в Крыму.

— Через неделю в это время я уже буду в Ялте, — сказала Нонна.

— Завидую, — вздохнул Венька. — У меня еще отпуск не скоро…

— Вам нравится Крым?

— Черное море, Ай-Петри, Симеиз, Лазоревая бухта… Мечта! — сказал Венька.

— А этот человек, — Нонна кивнула на меня, — ненавидит Крым…

— Значит, уезжаете? — спросил Венька.

— Вы не будете обижаться, если я ваши лилии оставлю тут, на берегу? — спросила Нонна.

— Жаль, что здесь не растут кактусы… — сказал Венька.

Мне надоела эта болтовня. Глаза у Веньки стали с поволокой — верный признак, что Нонна ему нравится. Если бы эти дурацкие кактусы росли, как лилии, в воде, он разделся бы и поплыл за ними.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал я.

Нонна удивленно посмотрела на меня, а Венька — по глазам видно — обрадовался.

— За спичками, — сказал я.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Утром на заводе появился Глеб Кащеев. Он зашел к начальнику цеха, потом заглянул к нам.

— Шарапова ищу, — сказал он. — Говорят, к вам пошел.

Шарапова мы не видели. Глеб осторожно присел на почерневшую скамейку и закурил.

— Товарищ корреспондент, — заметил Карцев, — в цехе не курят.

Глеб удивленно посмотрел на него, но сигарету потушил.

— Где он шляется? — сказал Глеб, поднимаясь.

Каждый из нас занимался своим делом, и ни у кого не было желания помочь Кащееву найти секретаря комитета комсомола. Даже вежливый Дима промолчал.

— Что новенького? — спросил у него Кащеев.

— Да вот насос ремонтируем, — ответил Дима.

— Любопытно, — сказал Глеб.

— После обеда запустим, — сказал Дима. — Хотите посмотреть?

— А Тихомиров в каком цехе? — спросил Глеб.

Я ему объяснил, как отсюда попасть в цех сборки. Кащеев топтался на месте и не уходил.

— Зашел бы ты к Марине, — понизив голос, сказал он. — Она хочет с тобой поговорить…

— В Ленинград уезжаю, — сказал я. — Сегодня вечерним.

— На экзамены? Ну, ни пуха… — И в голосе его — облегчение.

Судя по всему, Глеб влюбился. Обычно его увлечения проходили быстро. Я догадываюсь, о чем хочет потолковать со мной Марина. Скажет, что во всем виноват только я: Марина не любила быть виноватой… Впрочем, какое все это теперь имеет значение?

Глеб ушел в цех сборки. К Тихомирову. Наверное, будет про него очерк писать. Для этого и Шарапова разыскивал. Так сказать, с санкции заводского комитета комсомола. Санкция будет дана. Венька с Сергеем в наилучших отношениях.

— Как ты думаешь, — спросил Дима, — можно верить человеку, который вернулся из тюрьмы?

— Это ты насчет Биндо?

— Мастер из механического приходил… Говорит, по вашей рекомендации взяли в цех уголовника, а теперь инструмент пропадает. А раньше этого не было. Лучше спросить у него, чем подозревать.

— Ты наивный человек, Дима, — сказал я.

— А если это совсем не он? А все будут думать, что он… Как же тогда человеку жить на свете?

— Ладно, — сказал я. — Поговорю с ним…

— Чего там с ворюгой говорить? — подал голос Валька Матрос. — Убивать их надо! Я бы клал вора под паровой молот — раз! И вместо вора — блин.

— Палач! — сказал Дима.


Я стоял под деревом и смотрел на дверь. Она беспрерывно хлопала: рабочие выходили из цеха. Вот дверь в последний раз хлопнула и затихла. Неужели я не заметил, как вышел Биндо? Мимо прошел Тихомиров. Он был в хорошем настроении и насвистывал.

— Шарапова не видел? — спросил он.

Что это все ищут Сергея?

Мы немного поговорили с Венькой, и он, насвистывая, пошел в заводоуправление искать Шарапова.

Биндо все не было. Я вошел в цех. В пустынном и непривычно тихом помещении склонился у станка Володька. Увидев меня, он выпрямился и что-то положил в карман. Что он здесь делает один? Биндо вытирал руки ветошью и насмешливо смотрел на меня.

— Гляжу в окно, — сказал он, — кого ты, думаю, ждешь? Оказывается, меня… И что ты ко мне такой неравнодушный?

— Сам удивляюсь, — сказал я.

Биндо быстро убрал свое рабочее место, собрал инструмент и положил в металлическую тумбочку. И закрыл на замок, а ключ сунул в карман.

— Ничего оставить нельзя — сопрут, — сказал он.

— И у тебя? — спросил я.

— Увел мальчик позавчера набор сверл.

— Кто же это?

— Есть тут одна сука… — сказал Володька.

— А если подумают на тебя?

Биндо усмехнулся.

— Ты вот уже подумал… И ведь пришел насчет этого. И этот красивенький… Дима, на меня утром так посмотрел… Думаете, я серый осел и ничего не вижу? Ты же знаешь, Биндо по мелочам не работает…

— Чего же ты не выведешь его на чистую воду? Ну, того, кто ворует?

— Я никого не продаю, — сказал он. — А потом, надо проверить…

— Брось ты эти воровские штучки… Это тебе не колония, а завод.

— Сам погорит, — сказал Биндо. — Он же, лапоть, не умеет работать.

— А чего ты сейчас делал? — спросил я.

— Думаешь, что это я все-таки? — сказал Биндо. — Сейчас спросишь, что в карман положил? А если не покажу?

— Как хочешь, — сказал я.

Володька достал складной нож, искусно сделанный из вороненой стали, нажал кнопку, и лезвие, щелкнув, выскочило из рукоятки.

— Моя фирма изготовляет по собственному патенту… Сделать такой?

— Хороший нож, — сказал я.

Биндо переоделся, и мы вышли за проходную.

— Я проезжал мимо, видел возле вашего дома бульдозер, — сказал я. — Сносить думают?

— Пусть сносят… Дадут отдельную хату с ванной. Чем плохо?

Спустившись с виадука, мы остановились: Биндо надо на автобус, в город, а мне пешком два квартала.

— Я этот ножик Диме подарю, — сказал Биндо. — Парнишка старался, вот на работу устроил. Только он какой-то чокнутый, что ли? Простых вещей не понимает. Я тут как-то с получки хотел его угостить, понятно, культурно, в ресторане, а он говорит: «Ты, Володя, не пей, это вредно для организма, а лучше иди в спортивный и купи лук за двадцать рублей. Это очень интересно — стрелять в цель из лука».

— Ну и что, — спросил я, — купил?

— Нужен мне этот лук, как собаке пятая нога, — сказал Биндо.

— А я бы пострелял.

— Купи… Я случайно заскочил в магазин, — нет там никакого лука… Стрелы, правда, есть.

Подошел автобус. Биндо кивнул мне и сказал:

— Ты скажи ему… Не моя это работа. Я на мелочи не размениваюсь.

— Думаешь, ему будет приятно узнать, что ты мастер по крупным делам?

— А этот хмырь погорит, — сказал Биндо. — Уж я-то знаю.


Я укладывал чемодан, когда пришел Венька.

— Не знаю, с какой стороны подступиться к этому Мамонту? — еще с порога заговорил он. — Мне сказали, что теперь моя судьба зависит от него.

— Все будет в порядке, — сказал я.

— Подхожу к нему сегодня, сразу после работы… Так, мол, и так, у вас мой проект, какова его судьба? А он трет нос и смотрит будто сквозь меня… «Где этот Ястребов? — спрашивает. — Мне он позарез нужен!» Я ему про проект, а он про тебя. Ты что, насолил ему?

— Я его табакерку спрятал, — сказал я.

— Так отдай!

— Ни в коем случае.

— Ты опять разыгрываешь? — сказал Венька. — То про веник, теперь табакерка… Я люблю пошутить, но когда дело касается серьезных вещей…

— Не носись по комнате, — сказал я. — С твоим проектом полный порядок. По крайней мере Мамонту он понравился. Утвердят твой проект. А я бы не утвердил, если бы был начальником завода…

— Какое счастье, что ты простой слесарь…

— В твоем проекте есть уязвимое место — дизельный цех. Я удивляюсь, почему Мамонт этого не заметил?

— Пойми ты наконец, — с досадой сказал Венька. — Если строить дизельный цех, то придется на какое-то время останавливать цех сборки… Значит, план трещит. И потом, экономия будет меньше.

— В будущем дизельный все оправдает!

— Дорога ложка к обеду… — сказал Венька. — Я тебя очень прошу — не сбивай с толку Ремнева!

— Мне-то что? — сказал я.

— Я пойду тебя провожать, — заулыбался Венька. — И понесу твой чемодан!

За мной должен был заехать Игорь. Мы с Венькой вышли на улицу и сели на скамейку в сквере. Подождем его здесь. В сквере тихо. Солнце опустилось за нашим общежитием, и крыша облита розовым пламенем. Прощай, крыша! До следующей весны. В голове у меня ералаш, но так всегда бывает перед экзаменами.

— Нонна улетела в Крым, — сказал Венька. — Обещала написать, я был на почтамте, пока нет…

— Напишет, — сказал я.

— Мы с Олей провожали ее на самолет. А на обратном пути… — Венька замолчал, глядя на дорогу. — Игорь идет. Посмотри, какое у него несчастное лицо…

— И что на обратном пути? — спросил я.

— Подвернул, понимаешь, ногу — до сих пор больно… — усмехнулся он.

— Бывает, — сказал я.


На блестящих рельсах и стеклах пассажирских вагонов красноватый отблеск. На железнодорожных путях обычная суета: пыхтят маневровые, трубят в белые рожки стрелочники, лязгает сцепка. На перроне оживленно. Мы стоим у вагона. Коренастая проводница в кителе и берете проверяет билеты. Мой чемодан с учебниками уже положен на верхнюю полку. У нас есть еще время. Минут десять. Но, как всегда перед отправлением поезда, говорить не о чем. Я тороплю время, чтобы поскорее давали отправление. Пожму им руки и вскочу в вагон. И сразу всем станет легко и свободно. Я покачу в Москву, а провожающие пойдут к автобусной остановке.

Разговор у нас не клеится. Игорь почему-то с первого знакомства настроился против Тихомирова. И Венька, конечно, чувствует, что Игорь относится к нему с прохладцей.

— А где Шуруп? — спрашивает Игорь.

Сашку он любит и всегда рад его видеть. Но Сашка далеко — неделю назад уехал в Москву поступать во ВГИК. На режиссерский факультет.

— Если увижу Олю, передать привет? — спрашивает Венька.

Мне не хочется говорить на эту тему. Еще там, в сквере, когда он сказал, что видел Олю, у меня испортилось настроение. Не оттого, что он вчера видел ее, а оттого, что напомнил про нее…

— Ты как почтовое агентство, — говорю я. — Принимаешь приветы и передаешь…

— Такой девушке и привет приятно передать.

— Все-таки не надо, — говорю я, — не передавай.

Игорь берет меня за локоть и бесцеремонно отводит в сторону. Лицо у него смущенное, он не смотрит на меня.

— Жалко, что уехал Шуруп, — говорит он. — Понимаешь, я случайно встретил на улице Иванну и пригласил на концерт московских артистов… конечно, с Сашкой. Я еле достал билеты. А теперь вот не знаю, как быть?

— Быть или не быть? — улыбаюсь я. — Вот в чем вопрос! Иди, чудак, на концерт.

— Без него?

— Ты боишься, что Иванна сбежит от тебя? — говорю я. — От такого кавалера, пожалуй…

— Не обидится он?

— Продай лишний билет и иди с Иванной, — советую я. — И не терзайся понапрасну… Этот чудак Сашка равнодушен к Иванне.

К самому перрону подлетает «Волга». Я не спускаю глаз с машины, а вдруг… Мне смешно от этой нелепой мысли: с какой стати Оля Мороз приехала бы меня провожать?..

Из машины выскакивает мужчина с черным блестящим чемоданом, в расстегнутом пальто и устремляется к вагону…

— Ну, пока, — говорю я.

— Мы тебе помашем, — говорит Игорь.

— Передай привет Москве, — говорит Венька.

Поезд, торопясь и что-то бормоча, продирается сквозь городские постройки. Поезду тесно в городе, он рвется на волю, туда, где поля, леса, грохочущие железнодорожные мосты.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Странная это штука, вертолет. Наверное, именно такими виделись летательные аппараты фантастам прошлого века. Длиннющие лопасти бешено вращаются над головой. Эти лопасти мне почему-то не внушают доверия. Оторвутся — и мы камнем упадем на беловатые скалистые горы, над которыми пролетаем. Уж лучше в речку. Она, поблескивая синью, вьется в глубокой расщелине берегов.

В кабине мощный гул, разговаривать невозможно. Вольт Петрович расстелил карту на сиденье и отмечает наш путь красным карандашом. Я на Урале первый раз и с удовольствием смотрю на расстилающиеся внизу горы, хвойные леса, на эту живописную речку, которая называется Сылва. Небо над нами чистое, и солнце щедро льется на землю. Последняя деревушка давно осталась позади, и мы летим над дикими, нехожеными местами. Нелепая хвостатая тень от вертолета неторопливо бежит сбоку, прыгая со скал в зеленые равнины лесов, окунаясь в затененную высокими берегами речку, распластываясь на солнечных полянах.

Вольт Петрович складывает карту и уходит в кабину к пилоту. Вертолет останавливается в воздухе и начинает снижаться прямо на лес. Острые вершины вековых елей приготовились ужалить зеленое брюхо машины. Я поднимаю тяжелый рюкзак, скатанную в тугой сверток палатку и спальные мешки. Снаряжение Вольта здесь же, рядом. Сейчас придет пилот, откроет люк и выбросит веревочную лестницу. И по ней мы с Вольтом Петровичем спустимся в отмеченный красным крестиком гористый квадрат «Е». Здесь нам предстоит прожить две недели. За это время мы должны исходить сотни километров, пока не обследуем весь квадрат. Через две недели точно к этому месту прилетит вертолет, заберет нас и доставит на базу, расположенную у подножия уральского хребта.

Я первым спускаюсь по раскачивающейся веревочной лестнице. Наверное, таинственными пришельцами с неба кажемся мы обитателям этого леса, которые, притаившись, наблюдают за нами. А обитателей в этих лесах много: и серый волк, и лось, и сам Михайло Иваныч Топтыгин.

А вот и первый лесной житель — белка. Она с любопытством уставилась на меня с соседнего дерева. Но мне не до белки. Я задираю голову и машу свободной рукой пилоту, чтобы он еще немножко опустился. Не прыгать же мне с рюкзаком на плечах с пятиметровой высоты! Вертолет снижается, и я наконец ступаю на твердую землю, усыпанную иголками. Вслед за мной приземляется Вольт.

Мы помахали пилоту, и вертолет улетел. Непривычно тихо вокруг. Гул мотора растворился вдали. Примолкшие птицы несмело загалдели. После вибрирующего вертолета приятно ощущать твердую землю. Когда я покидал эту хитрую штуку, которая могла останавливаться в небе, как полосатая оса над цветком, я всегда испытывал облегчение.

Вольт уже успел отрастить бороду, да и я с неделю не брился. Прозрачные глаза начальника археологической экспедиции весело смотрят на меня.

— Мне эти пещеры еще в Москве снились, — говорит он. — Хотя вообще-то Елизаров фантазер… Он утверждал, что собственными глазами видел в Борисовских пещерах рисунки — медведь, мамонт и зубр. Была снаряжена экспедиция. Это оказались не рисунки, а копоть на стенах и сводах. Копоть от костров, которые жгли охотники. Правда, он нашел в тех местах грубо вытесанного из камня идола явно азиатского происхождения… Как он мог попасть сюда?

— Тем более что тогда вертолетов не было… Пленные арабы могли тайно вытесать своего идола?

— Елизаров тоже придерживался такого мнения.

— А вы?

— Я не видел этого идола.

Мы выкурили по сигарете и, поудобнее расположив на спине рюкзаки и снаряжение, двинулись в путь. Нам предстояло обследовать подступы к Белым горам, где недавно были обнаружены пещеры. Их нашел Вольт Петрович в то время, когда я сдавал экзамены в университете. Он приглашал меня принять участие в Зауральской экспедиции. Покончив с экзаменами, я срочно выехал к нему. На заводе предупредил, что сразу после экзаменов ухожу в экспедицию. Пришлось использовать и свой законный отпуск. Впрочем, я не жалел. В экспедицию с Вольтом мне давно хотелось. И вот уже вторую неделю бродим мы с ним по Уралу. Это малообследованный район, и по некоторым признакам Вольт убежден, что здесь нас ждут интересные открытия.

Он шагает впереди. Глядя на его маленькую фигуру, увешанную снаряжением, я уж в который раз поражаюсь его выносливости. Вот так, не прибавляя и не убавляя шага, он может пройти за день тридцать — сорок километров. И это не по утоптанной тропе, а по целине, по которой до нас не ступала нога человеческая. В эти глухие места даже охотники не забредают. И зверь здесь непуганый.

Лес скоро кончается, и мы идем по залитому солнцем гористому плато. Впереди маячат Белые горы. На самом деле они красноватые, с желтыми прожилками. Ступеньками растут на них сосны, ели, пихта. Чем выше мы поднимаемся по пологому склону, тем деревья становятся мельче, чем их равнинные собратья.

А на самых вершинах, в расщелинах красноватого камня, шевелится на ветру чахлый кустарник.

Мы идем на некотором расстоянии друг от друга и почти не разговариваем. Мерно покачивается перед моими глазами пухлый рюкзак Вольта. Поблескивают стволы охотничьего ружья. Хорошо бы на ужин подстрелить зайца. Нам уже несколько штук попалось, но Вольт даже ружье с плеча не снял.

Когда пробираешься по незнакомой тропе, разговаривать не хочется. В такие часы хорошо думается. Ноги твои ритмично ступают след в след, поскрипывают заплечные ремни, шуршат под толстыми подошвами крепких башмаков беловатые камни. Зелеными кустиками торчит высокая трава. Выветренные обломки скал то и дело преграждают дорогу. Это останки древних, разрушенных ветром гор. Горы тоже умирают. Правда, их век исчисляется миллионами лет…

Я думаю об Оле.

Всего один раз встретились мы с ней после возвращения из деревни. На пляже. Перед моим отъездом.

Произошло это так.

Мы с Уткиным лежали на горячем желтом песке и лениво переговаривались. Городской пляж жил своей беззаботной жизнью: одни загорали, изредка переворачиваясь со спины на грудь, другие купались, третьи в сторонке играли в волейбол. Уткин захватил на пляж альбом и толстый угольный карандаш.

Услышав знакомый смех, я поднял голову: к нам приближалась Оля. Каштановые волосы завязаны в большой пышный узел, в руке голубая шапочка. Парни смотрели ей вслед.

Уткин поднялся навстречу и сказал:

— Здравствуйте, я Уткин.

Оля с удивлением взглянула на него и улыбнулась. Очень уж серьезно и важно произнес эти слова Аркадий.

— Вы хотели мне сообщить свою фамилию? — спросила она. — Я вас не знаю.

— Меня еще многие не знают, — ответил Уткин. — Но я думаю, это дело времени… Я Аркадий Уткин — скульптор.

Уткин загораживал меня, и я, положив подбородок на скрещенные руки, слушал ее голос.

— Я где-то вас видел, — продолжал Уткин. — Вы не стюардесса? Кажется, мы с вами летали в Симферополь?

— Мы с вами никуда не летали, товарищ Уткин, — ответила она.

— Вы в Токио выступали на Олимпийских играх… Я вас там видел!

— Вы были в Токио?

— Нет, не был, — сказал он. — Я мог вас увидеть по телевизору…

— Перестаньте, — сказала она, — это неинтересно.

— Андрей, а ты чего молчишь? — спросил Уткин.

Мы смотрим в глаза друг другу.

— Я ищу Нонну, — сказала Оля. — Ты ее не видел?

— Посмотрите, это не она? — показал карандашом Уткин и уткнулся в свой альбом.

Оля вертела в руках голубую шапочку и ногой выковыривала ямку в песке.

— Она говорила, что пойдет…

— Она пришла, — Уткин показал в другую сторону.

Оля оглянулась и пожала плечами.

— Теперь вон туда посмотрите, — сказал Уткин, быстро орудуя в альбоме карандашом.

— Я буду поворачиваться так, как мне удобно, — сказала она.

Разговор не клеился. Оля надела шапочку и пошла в воду.

— Постойте еще одну минутку! — взмолился Уткин, но она, присев, окунулась.

— Ты знаешь эту милую девушку? — спросил Уткин. — И лежишь, как дурак, на песке… Догони ее!

— Ты молодец, — сказал я. — Тебе раз плюнуть познакомиться с любой девушкой.

Уткин усмехнулся в черную бороду.

— Мой милый, это ведь моя натура.

Я думал, мы больше не увидим Олю. Пляж большой, и она могла выйти из воды в другом месте, но она вышла на берег напротив нас. Маленький Уткин со смешными кустиками волос на плечах устремился навстречу.

— Подарите мне пять минут, — сказал он. — И я, может быть, подарю миру произведение искусства!

Оля легла на песок неподалеку от меня. Уткин раскрыл альбом и принялся набрасывать ее портрет.

Впрочем, Оля не обращала на него внимания и совсем не чувствовала себя скованной. Она сняла шапочку, и сухие волосы, вспыхнув на солнце, упали на плечи.

— Она, как Аврора, вышла из воды сухая, — сказал Уткин.

— Аврора? — спросил я, стараясь не смотреть на нее.

— Была такая богиня утренней зари… Не слышал?

— Я думал, легендарный крейсер, который выпалил по Зимнему, — сказал я. Встал и забрал у Уткина альбом. — Ты никудышный художник… Никакого сходства.

Я с разбегу бросился в воду. И, не оглядываясь, поплыл на середину…

Когда я вернулся, они лежали рядом на песке и мирно беседовали. Я тоже растянулся неподалеку и, глядя на безоблачное небо, стал слушать их болтовню.

— …К Пикассо тоже по-разному относились, одни признавали его, говорили, что это гениальный художник, другие называли его картины мазней… Но Пикассо был, есть и останется великим художником, — говорил Уткин.

Он не давал Оле рта раскрыть. С одной темы перескакивал на другую. Рассказав о своей новой работе — скульптурном портрете Вальки Матроса, — вдруг стал говорить, что никогда в жизни еще не провожал девушек домой и что на этот счет у него своя теория.

— Допустим, вы любите меня… — говорил Уткин.

— Вас?

— А я вас, — ничуть не смутившись, продолжал он. — Вы живете у черта на куличках… Я, как это принято, — кстати, какой дурак придумал этот обычай, — иду вас провожать. Пока мы вдвоем — все обстоит превосходно, но вот вы поднялись на свой этаж, позвонили… Последний поцелуй, и вы скрываетесь за дверью… А я глубокой ночью один бреду по темным улицам и проклинаю дорогу, да и вас заодно, на чем свет стоит…

— И назавтра снова идете провожать?

— Человек слаб, — сказал он. — А любовь безжалостна.

— Допустим, вы любите меня, — сказала Оля. — А я вас…

— Не возражаю, — заметил Уткин.

— Поздно вечером мы расстаемся где-то на площади… Девушка, которая любит парня, должна считаться с его принципами…

— Вы именно та, которую я ищу, — сказал он.

— И вот мы прощаемся. Вы уходите, а я одна бреду по темным улицам домой… и вдруг…

— Бандит?

— Нет, зачем же? Молодой человек, довольно интересный и у которого совсем другие принципы… Он предлагает проводить меня до дома…

— Я об этом не подумал, — сказал Уткин.

— По дороге выясняется, что принципы молодого человека мне ближе и понятнее, чем ваши…

— Сдаюсь! — засмеялся Уткин.

Я лежал и слушал ее голос. Мне казалось, будто Оля говорит для меня. Я силился вникнуть в смысл ее слов, но ничего не мог уловить. А голос ее обращался ко мне, что-то объяснял, спрашивал…

А потом она ушла, и мы так и не сказали друг другу ни слова. И вот сейчас я подумал, что Оля хотела тогда, на пляже, со мной о чем-то поговорить. Об очень важном, а я не сделал ни одного шага навстречу.

Уткин долго разглядывал свой набросок. Живые карие глаза его недовольно щурились.

— Ты прав, — задумчиво сказал он. — Никакого сходства… Очень интересное лицо. Сразу не схватишь. Она красива, хотя у нее и неправильные черты лица: слишком чувственные губы, острый подбородок, выступающие скулы…

— Ты — как рентгеновский аппарат, — сказал я. — Сейчас дойдешь до грудной клетки и позвоночника…

— Грудная клетка у нее в порядке. Глаза! Глаза — великолепные! Они освещают все лицо. Но, понимаешь, в них есть юмор, но вот глубокой мысли…

— Ты всех так раскладываешь по полочкам? — Мне было неприятно.

Уткин вырвал из альбома страничку и разорвал.

— Я, пожалуй, нарисовал бы ее портрет, — сказал он.


Мы второй день идем по неровной каменистой земле. В расщелинах растет красноватый колючий кустарник. Лениво взмахивая большими крыльями, над нами пролетел орел. Он спустился на склонившуюся над ущельем скалу. И оттуда высокомерно взирает на нас. Мой начальник будто из железа. Шагает себе и шагает как заведенный. Ремни врезались в плечи, пот щиплет глаза, ноги в башмаках стали скользкими. С каждым километром груз становится все тяжелее. Я даже ощущаю тяжесть охотничьего ножа, оттягивающего карман брюк.

После трудного, изнурительного похода клянешься, что хватит, наелся досыта! А потом проходит время и уже не помнишь, как неделю сидел на одних сухарях, как кусали тебя разные ядовитые паразиты, как падал на землю и никакая сила не могла тебя оторвать от нее. Не помнишь этого… Зато помнишь теплые ночи и ухмыляющийся с неба месяц, прохладу горных ручьев, лижущих твои распаренные ноги, закат на берегу заросшего камышом и осокой озера.

И эти Белые горы останутся в памяти. И величественный орел, неподвижно застывший на скале.

Натертые плечи, сбитые ноги, порезанные руки — все это проходит. Тело не помнит усталости, а память всю жизнь хранит увиденные романтические картины.

Вольт остановился и, подождав меня, сказал:

— У пещер еще нет названия… Давай придумаем?

— Мы пришли? — спросил я.

— Ты устал?

— Придем на место — посмотрим на эти чертовы пещеры, тогда и будем думать о названии…

— Вот они, пещеры, — сказал Вольт. — Перед тобой.

Вольту не терпелось отправиться на разведку, но я отговорил. Пещеры никуда не денутся, а вот об ужине и ночлеге необходимо позаботиться, пока светло.

— Что хочешь на ужин? — сказал Вольт. — Куропатку, зайца или горного козла?

Я был согласен на все. Вольт Петрович взял ружье, патроны и отправился в горы. А я достал топор и принялся рубить кустарник. Палатку сегодня не нужно натягивать: переночуем в пещере. А вот на голый каменный пол необходимо веток набросать. Для костра пойдет валежник, которого достаточно вокруг.

Раздался выстрел. Обрадованное эхо заходило-загуляло по горам. Отливающий бронзой орел встрепенулся, сорвался со скалы и полетел прочь. Орлу не понравилось наше бесцеремонное вторжение в его спокойные владения.

Вольт возвратился через час с двумя куропатками. Второй выстрел я услышал незадолго до его прихода. Он сказал, что дичи здесь хватает. И еще он обнаружил поблизости горный ручей, где вода чистая и холодная. Это было кстати. Я взял брезентовое ведро и пошел к ручью, а Вольт стал ощипывать куропаток.


Мы лежим на разостланной палатке. Дым от костра то кружится на одном месте, то спиралью ввинчивается вверх, то нахально лезет в глаза и нос. За пределами досягаемости тоненько звенят комары. Звезды, мерцая над скалистой грядой, смотрят на нас. В отблеске небольшого пламени чернеет вход в пещеру, где нам предстоит провести эту ночь. Но мы не спешим укладываться. После доброго ужина не хочется двигаться. Приятно просто лежать и смотреть на огонь. Вот так же десятки тысяч лет назад у огня сидели люди в шкурах и вели свои скупые разговоры. О чем они беседовали? О суровой жизни, об охоте, о женщинах… Была ли тогда любовь?

— На заре человечества, во времена верхнего палеолита на этом самом месте у костра сидел молодой чернобородый охотник и, положив руку на толстую суковатую дубинку, думал о женщине, которая пробудила в нем чувство… И, взяв твердый осколок горной породы, он стал в этой самой пещере вырубать на стене изображение своей любимой…

Эти слова произнес Вольт Петрович. Он с усмешкой смотрел на меня. Значит, действительно можно мысли читать на лице. Об этом самом только что думал я…

— А вы любили когда-нибудь? — спросил я.

— Почему ты стал называть меня на «вы»?

Действительно, почему? Мы с ним перешли на «ты», когда я вернулся из армии. Кандидатская степень? Или должность начальника экспедиции? Ведь Вольту подчиняются десятки людей. И при них мне было как-то неудобно обращаться к нему на «ты».

— Ладно, начальник, — сказал я. — Ты был влюблен?

Вольт ногой придвинул к себе кривую сухую ветку и стал с треском разламывать на части. Подбросив в костер, взглянул на меня. В глазах мельтешили красные огоньки, и я не понял, загрустил он или развеселился.

— Я и сейчас люблю, — сказал он. И снова надолго замолчал. Он смотрел, не мигая, на огонь, и синеватый клок дыма запутался в его темно-русой бороде.

Не хочет говорить об этом… И тогда неожиданно для себя под негромкое потрескивание костра я рассказал ему про все: про поездку в Крякушино, про Олю, Марину, Кащеева. Вольт смотрел на красные тускнеющие угли.

Он не перебивал меня и ни о чем не спрашивал. И когда я умолк и думал, что вот сейчас мы поднимемся и пойдем в пещеру спать, он заговорил:

— Мы поженились, когда я был на третьем курсе. Она младше меня на два года и тоже училась в университете. Перед защитой диплома мы записались в одну экспедицию. Помнишь, я тебе рассказывал, как мы наткнулись в Самарканде на загадочную гробницу? Так вот, это тогда случилось… В экспедиции был один парень. Ленинградец. С филологического факультета. Молчаливый такой. Он был шофером и поваром одновременно. В экспедициях он и раньше бывал. По натуре бродяга. Ни с кем особенно не сближался, но дело знал хорошо, от работы не отлынивал. Вечерами у костра что-то в блокнот записывал. Стихи или прозу, я так и не знаю. Наверное, все-таки прозу. Я позже читал его очерки в «Комсомолке». Ничего не скажешь, способный парень… Я не знаю, кто виноват, что все так получилось. Наверное, никто. В общем, стала Лариса поглядывать на него с интересом. И случилось, что попали мы в одну партию. Конечно, я бы мог сделать так, чтобы он или Лариса остались на базе. Я был старшим в партии. Но я не стал этого делать. Не знаю, что тут сыграло роль: гордость или самоуверенность. А вернее всего и то и другое… Бывает, нам, мужчинам, нравится ходить по острию ножа. Почти месяц провели мы вместе. Четвертым был с нами Саша, мой однокурсник… Он сейчас на Севере. Вижу, Лариска моя совсем потеряла голову. Как тень ходит по пятам этого филолога. Ночью не спит, вздыхает. Мне бы поговорить с ней, ну придумать что-нибудь, а я и виду не подаю. Наоборот, оставляю их вместе, улыбаюсь, шучу. Этакий благородный болван! Вижу, и парень стал слоняться вокруг Лариски. Она к речке — и он за ней. Даже ночью бродил вокруг нашей палатки. Саша тоже заметил. Как-то намеками стал прояснять обстановку, но я на него набросился. Дескать, не твое собачье дело… Сашка обиделся и больше не стал ввязываться. А тут как раз нужно было двоих на базу послать. Образцы породы отвезти, да и продукты у нас кончились…

— И ты послал их? — спросил я. — Вдвоем?

— Я сам хотел с ним ехать… Но буквально перед отъездом Лариса поранила топором руку. Случайно или…

— И это был конец?

— Это возникло, как в небе божий гром, — сказал он. — Последние дни они ходили как лунатики. И ничего нельзя было сделать. Единственное — оставаться мужчиной.

— Что-то подобное уже было… — сказал я. — У Джека Лондона.

— Все в нашей жизни когда-то и где-то было… Все, мой друг, повторяется, как утверждают философы, по восходящей спирали…

— Они и сейчас вместе?

— Они были один год вместе, — сказал он.

— А потом?

— Он женился на другой…

— А она?

— Она любит его, я люблю ее… Типичный треугольник. Такое тоже часто случается.

— Слишком часто, — сказал я.

— Я больше не верю в тихую, безмятежную любовь, — сказал он. — Я только тогда понял, что такое для меня Лариса, когда она ушла…

— А если бы она тебя позвала, ты вернулся бы к ней?

Он поднялся, потянулся так, что хрустнули кости, и носком башмака пододвинул в умирающий огонь обугленную головешку.

— Спать, спать, — сказал он.

Забрал палатку и понес в пещеру. Немного погодя раздался его измененный каменными сводами голос:

— Она еще ни разу меня не позвала. Вот какая штука, Андрей…


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В последние дни там, в экспедиции, в меня будто вселился бес. Я не находил себе места. Вольт отпустил меня домой на три дня раньше. Вертолет, самолет, скорый поезд — все это слилось в сплошную прямую, которая, словно стрелка компаса, вела к ней, к Оле Мороз. Последние две ночи я почти не спал. Я даже не запомнил соседей по купе. Какие-то бледные пятна вместо лиц. Движущиеся тени, чемоданы на верхних полках и бутылки кефира и пива на дрожащем столике. Мелькание деревьев за окном вагона, стук колес и свист ветра — все это еще окружало меня, когда я подъезжал к своему городу.

Издали блеснула холодной синевой Широкая. Тяжелый металлический грохот железнодорожного моста. На берегах коричневые фигурки ребятишек.

Поезд сбавил ход. Скоро вокзал. Я жду, когда проводница откроет дверь, чтобы можно было первым выскочить на перрон…

В зеленых потрепанных брюках, в выгоревшей, неопределенного цвета куртке и с тяжелым рюкзаком на спине я стою на автобусной остановке. Зачем я поеду к ней прямо с поезда? Что скажу? И дома ли она? Уж лучше сначала позвонить… И время, которое, обгоняя поезд, мчалось вперед и вперед, остановилось. Целую вечность добирался я до общежития. По пути было несколько автоматов, но я так и не позвонил. Я вдруг устал. Захотелось поскорее добраться до койки, швырнуть в угол рюкзак и, не раздеваясь, улечься и заснуть.

В общежитии был Венька. Он как раз надевал через голову рубашку, когда я вошел, и меня не видел.

— И что за мода без стука врываться, — сердито сказал он, барахтаясь в своей рубашке.

— Ты извини, — сказал я. — Отвык, понимаешь, от цивилизации…

Венька заправил рубашку в брюки и лишь после этого степенно пожал руку. Вид у него был самодовольный.

— Явился с курорта?

— С курорта? — усмехнулся я.

— Скоро от вас переберусь… Наклевывается комната.

— Валяй, — сказал я. — А где Шуруп?

— Опять провалился в институте… Вот не везет парню! Впрочем, он не унывает. Устроился в мосфильмовскую киногруппу… На двадцать дней укатил под Смоленск.

— Ну, а еще какие новости?

— Мой проект в принципе приняли… Конечно, кое-что придется доделывать.

— Понятно, — сказал я.

Венька испытующе посмотрел на меня:

— Ты не говорил Ремневу про дизельный?

— Мамонт тоже против? Я ведь говорил тебе…

— Впрочем, это уже не имеет никакого значения, — сказал Венька. — Меня поддержал начальник завода… Ты знаешь, какая будет экономия? Шестизначная цифра! Начальник готов меня на руках носить. Вчера уехал с моим проектом в Москву, в министерство. Если утвердят… тьфу, тьфу, не сглазить бы!

— То тебе можно отлить памятник из чугуна.

— Я человек скромный… Мне достаточно однокомнатной квартиры в новом доме.

— Ну, а еще что нового? — спросил я.

— Статья тут про меня была напечатана… В областной газете.

— Ты мне напоминаешь одного певца из какого-то старого фильма. Он весь вечер рассказывал про себя, а когда это всем надоело, сказал: «Ну, что вы все обо мне да обо мне, давайте поговорим о другом… Так как я вам понравился в новой опере?..»

— Уел… — рассмеялся Венька. — На днях вернулась Нонна с юга. Про тебя спрашивала…

Я сбросил башмаки и лег на койку.

— Оля тоже встречала ее, — продолжал Венька. — И тоже спрашивала про тебя… Не понимаю, чем ты мог заинтересовать таких девчонок?

— Когда ты ее видел? — спросил я.

— Она, кажется, не сегодня-завтра собирается куда-то в деревню.

Я вскочил с койки и уставился на Веньку.

— В деревню?

— В Мамино или Бабино… У нее там родственники.

Я содрал с себя рабочую одежду и помчался в умывальную. Я должен сегодня во что бы то ни стало ее увидеть! Когда я вернулся в комнату, Венька брызгал из пульверизатора на лицо одеколоном. Он надувал щеки и стонал от удовольствия.

— Я думаю, она насчет тебя просто так спросила, из вежливости, — сказал Венька.

Я молча натягивал одежду. Усталость, сонливость — все как рукой сняло. Венька взглянул на часы и сказал:

— Глеб обещал зайти… У нас сегодня вылазка за город, вы помирились?

— Отстань, — сказал я.

— Когда Оля появляется на пляже, парни —вот кретины — лезут на вышку и прыгают. Один печенку отшиб!

— А ты не прыгал? — спросил я, завязывая шнурки новых туфель.

— Мое оружие — интеллект, — сказал Венька.

— Ты мне надоел, — сказал я и, отстранив его за плечи с дороги, выскочил в коридор.



Я сначала жму на кнопку звонка, потом стучу кулаком в дверь. Мне на все наплевать: пусть дверь открывают ее отец, мать… Дверь отворяет брат. Тот самый тапирчик, которому я дал в глаз. Он в одних голубых плавках, загорелый. Из комнаты доносится завывание джаза. На полу магнитофон, бобины с лентой. Как же его звать? Бобка! Так вроде называла его Оля.

— Чем могу быть полезен? — спросил Бобка, делая вид, что меня не узнает. — Извините, вы не насчет телефона? Вот уже второй день какие-то странные гудки…

— Сестра дома? — довольно резко спросил я.

— Ах уж эта сестра! — ухмыльнулся Бобка. — Всем она нужна. Вы знаете, я подозреваю, что телефон испортился из-за нее… Сплошные звонки! Вы не разбираетесь в аппаратах?

— Где же она?

— Очень жаль, что вы не соображаете в телефонах… Мне должна позвонить одна прекрасная блондинка… Волосы — рыжее пламя, бюст — я молчу… В общем, Брижжит Бардо! Элизабет Тейлор! Софи Лорен!

— Тейлор и Софи Лорен, кстати, ничего общего не имеют с Брижжит Бардо, — сказал я. — Другой стиль.

— Моя блондинка сочетает в себе достоинства всех кинозвезд мира, — заявил самонадеянный Бобка.

— Где же все-таки Оля? — снова спросил я.

— Спросите что-нибудь полегче… Ну, например, кто сочинил эту божественную музыку? Или какая завтра будет погода? Я совершенно точно могу сообщить, что нам готовит день грядущий… А вот где Оля — этого никто не знает. У нас очень разболтанная семья… Никто ничего о другом не знает… Вы курите?

Я достал пачку сигарет и протянул этому болтуну. Бобка изящным движением достал сигарету и бросился в комнату. Там на столе лежала красивая зажигалка. Чиркнув, он предложил мне огня и потом сам прикурил.

— Я, видите ли, танцую, — доверительно сообщил он. — Одежда мешает исполнять свободный танец. Она, видите ли, стесняет движения. Поэтому я танцую вот так. В плавках. Не хотите посмотреть, как я танцую?

— Лучше продемонстрируй это своей блондинке, — сказал я.

— Ах, какие у нее глаза… — Бобка зажмурился. — И все может рухнуть! Из-за какого-то презренного телефона…

— Покажи аппарат, — сказал я.

Телефон я исправил в пять минут. Там замыкал один контакт. Бобка обрадовался и стал гадать, где сейчас может быть Оля.

— Все зависит от ее настроения, — сказал он. — Если хорошее, ищите на пляже. Недовольна чем-нибудь — значит, ушла в кино. Плохое настроение — носится по магазинам. А мечтать она уходит на старое кладбище… Минуточку, какое же у нее было с утра настроение? Плохое, это когда я отказался в магазин за подсолнечным маслом идти… Потом хорошее, когда пришла из спортзала. А вот когда собирала чемодан, глаза у нее были мечтательные…

— Чемодан?

— Все ясно, — сказал Бобка. — Она на кладбище.


Старое кладбище отгорожено от мира высокой кирпичной стеной, на которую опустились ветви огромных деревьев. Здесь в самый жаркий день прохладно. Почему-то это кладбище еще называют Арабским. У стены могила с плоским камнем и непонятными знаками. Наверное, это и есть последнее пристанище араба, невесть каким ветром занесенного в наши края. Могила давно сровнялась с землей, заросла высокой травой. Над ней раскинул ветви клен. И этот желтый с трещинами камень заметен лишь вблизи. Надпись совсем стерлась, но еще можно разобрать, что буквы нерусские.

Кладбище напоминает джунгли. Ветки деревьев сплелись над головой, могилы и тропинки меж них заросли травой и вьюном. Я пробираюсь сквозь эти дебри, и кусты цепляются за брюки. Оли не видно. Потешный у нее братишка! Один танцует под магнитофон… В плавках. Это он подражает тому глуповатому типу из кинофильма «Безумный, безумный, безумный мир…»

Бобка не соврал. Я увидел Олю на низенькой скамеечке напротив черного мраморного обелиска. Она сидела неподвижно, и глаза ее были широко раскрыты. На коленях книжка. Я стоял и не дыша смотрел на нее. Вот это лицо неотступно маячило передо мной последние недели. Я мчался тысячи километров как сумасшедший, чтобы увидеть эти глаза.

Она повернула голову и увидела меня. Что-то мелькнуло в ее глазах, губы дрогнули.

— Еще одно такое совпадение, и я в бога поверю, — сказала она. — Только что подумала о тебе…

— Здравствуй, Оля…

— Откуда ты, Синдбад-путешественник?

— Искал Белый город.

— И конечно, нашел?

— Люди всегда что-то находят и что-то теряют…

— Ты стал пессимистом!

— На кладбище трудно быть оптимистом… Что ты тут делаешь?

— Мне нравится… Ну, рассказывай про свой Белый город.

Я бы с удовольствием послушал ее. Я так давно не слышал ее голоса… Но она молча смотрела на меня, ждала.

И я стал рассказывать про наш поход в Белые горы. Мы все-таки обнаружили в пещерах следы древних людей. Нашли несколько любопытных рисунков на стенах и потолках. Откопали обработанную малахитовую плиту. И в других пещерах нашли несколько таких же плит.

В другом месте, на равнине, мы наткнулись на огромного идола, напоминающего каменных баб тюркского происхождения. Какие народы поклонялись ему?

Оля пристально смотрела на черный обелиск. Когда я замолчал, она сказала:

— Белые горы… Это, наверно, очень красиво? А Черные горы бывают?

— Я не видел.

— Это черное надгробие… Оно ведь из камня высечено? Знаешь, кто здесь похоронен? — И произнесла на память: — «Здесь покоится прах благородного супруга и отца Никиты Авдеевича Конюхова, почившего третьего дня марта месяца одна тысяча семьсот восемьдесят пятого года на шестидесятом году от рождения. Спи спокойно, наш супруг и отец. Мы тебя будем помнить вечно…»

Она встала и, взяв меня за руку, подвела к другой могиле. Тяжелое мраморное надгробие. Надпись гласит, что здесь похоронен поручик егерского полка Максимилиан Синеоков. Пал на поле брани в 1914 году.

— Поручика очень любила одна девушка-гимназистка… Она с трудом пережила его смерть и дала клятву никогда не выходить замуж. И эту клятву сдержала… Видишь — свежие цветы. Это она приносит их сюда. Она давным-давно старушка, но все любит бедного поручика… Андрей, какой сильной должна быть любовь, чтобы за полвека не изгладилась из памяти? Я несколько раз видела эту старушку. Высокая такая, с благородным лицом. Наверное, когда-то была красавицей…

— Это она тебе про поручика рассказала?

— Однажды на кладбище меня захватила гроза… Я спряталась вон под тем вязом и слышала, как стали шептаться могилы. Они принялись рассказывать свои печальные истории… Вот тогда я и узнала про любовь девушки-гимназистки к поручику Синеокову.

— Выдумщица ты, — сказал я. — Но я все равно тебе верю.

— А вон видишь? Памятник с ангелами? Там похоронен государственный советник. Он умер в нашем городе от чумы в тысяча восемьсот семьдесят первом году. Он приехал сюда из Петербурга по государственному делу и умер… А родственники побоялись везти тело домой и похоронили советника здесь.

Мы бродим по кладбищу. По длинной тени от белой церкви понятно, что уже вечереет. В буйной зелени чернеют и белеют мраморные кресты и изваяния. Ржавые причудливого рисунка ограды оберегают могилы от полного забвения. Кусок железной решетки намертво впился зубьями в толстый древесный ствол. Это дерево было молодое, когда умер человек. Оно вздымалось ввысь, росло вширь и наконец вобрало в себя кусок ограды.

— Зачем кресты? Надгробия? — сказала Оля. — Почему на могилы не сажать деревья? Человеческий прах вновь получил бы жизнь в дереве… А чтобы люди узнавали могилы, к деревьям прикрепляли бы плиты. Я бы хотела, когда умру, чтобы на мою могилу посадили сосну…

На кладбище как-то не думается о суетных житейских делах. Здесь течение мысли возвышенное и торжественное. Чего стоят по сравнению с вечностью все наши печали?

Оля с любопытством посмотрела на меня, но ничего не сказала. И тогда я спросил:

— Не узнаешь, что ли?

— Ты действительно какой-то другой… Искал свой Белый город. Загорелый, худой. Наверное, это очень интересно — бродить по горам-лесам, спать у костра, ловить рыбу… Вот такой ты мне очень нравишься… — Она на миг прижалась лицом к моему плечу и рассмеялась: — Так и есть! Ты пахнешь дымом костра, лесом и солнцем… Помнишь, я говорила, что ты не романтик? Ты — романтик, только какой-то не такой… Будничный, что ли?

— А бывают и праздничные романтики? — спросил я.

— Все равно ты мне нравишься, — сказала она.

Мы вышли за кладбищенские ворота. После зеленого сумрака и тишины послышались знакомые звуки: шум автобуса, разговор двух женщин у колонки, собачий лай.

— Помнишь тот вечер? — спросил я. Почему-то там, на Урале, я часто вспоминал белый парк и синие качели, взлетающие в клубящееся небо.

— Вечер, снег, парк… — сказала она. — И речка, в которую медленно опускаются белобородые гномы. На парашютах.

— Пойдем в парк?

Широкая красива ночью. В черную воду опрокинулись фонари, желтые облака, подсвеченные луной, плывут по течению, раздаются негромкие всплески невидимых весел. Пышные кусты на берегу ворочаются, будто в них забрался огромный зверь и устраивается на ночлег. От воды поднимается сизый туман. Он повис над рекой, как папиросный дым.

Мы сидели на берегу и отмахивались от комаров. Они зудели над головой, впивались в ноги. Я снял пиджак и укрыл ее колени. Она улыбнулась и ничего не сказала. Мне хорошо рядом с ней, но что-то стоит между нами, и настоящего разговора не получается. Между нами стоит он… Как бы между прочим Оля сказала, что он куда-то уехал. Она сказала это небрежно, как будто он не имел к ней никакого отношения.

— И как ты… твоя любовь к невидимке? — не удержался я и спросил, глядя в воду.

— Любовь? — сказала она. — Любви не было… Было колдовство. Впрочем, я не жалею ни о чем. Если человек никогда в жизни не будет ошибаться, он никогда не научится страдать, любить… И вообще, это будет не человек, а кибернетическая машина.

— И все? А я приготовился выслушать сентиментальную историю о студентке, покинутой любимым преподавателем…

— И эта разочарованная в жизни и покинутая любимым преподавателем студентка вспомнила, что за ней когда-то ухаживал один милый парень…

— Что ж, парень рад, — сказал я.

— Сразу после Крякушина мы перестали встречаться… Он мне звонил каждый день. Я ему сказала — если он не перестанет, я перережу телефонные провода… Ты думаешь, что-то все-таки случилось. Я тебя разочарую: ничего не случилось. Просто я поняла, что все это была милая сказка…

— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал я.

— О другом? Хочешь, о твоем друге, Вениамине Тихомирове? Он ведь твой друг?

— Нет.

— Я это сразу почувствовала, хотя он и назвался твоим другом.

— Ему Нонна нравится, — сказал я.

— Это ему совсем не мешает ухаживать за другими девушками.

— Другие — это ты? — спросил я.

— Он мне долго рассказывал про какую-то Марину, которая тебе изменила с твоим же приятелем…

— Это правда.

— Ну и друзья у тебя!

— Что поделаешь, — сказал я.

— Вениамин мог бы мне об этом и не рассказывать…

— Ну его к черту, Вениамина, — сказал я.

— Я завтра уезжаю к бабушке в Бабино, — помолчав, сказала она. — Буду купаться, загорать… Там озеро. Называется Доброе… Доброе-то, доброе, а я однажды чуть не утонула… Один раз я далеко заплыла, а на обратный путь не хватило сил. Я утонула бы, но какой-то рыбак втащил меня в лодку. Даже не знаю, как его звать. Спас меня и исчез, как всегда поступают герои. А их потом разыскивают и награждают медалью за спасение утопающих. Я никому не сказала, что чуть не утонула. Мне тогда было лет девять. Знаешь, что сказал мне рыбак? Он сказал: «Вот утонула бы, а твой парень остался бы на всю жизнь без невесты… Думаешь, хорошо ему было бы жить вот так, одному на белом свете, без невесты?» Он не ругал меня, только сказал вот так, вздохнул и стал грести к берегу…

Она замолчала. Из-за облаков не спеша выплыла ущербная луна и окунулась в реку. Сиреневый туман колыхался в серебристом свете, листья и прибрежная трава шевелились. Через бетонный мост неслышно проносились машины. Красные и белые огоньки срывались с моста и, упав в реку, бежали по воде. Где-то в стороне прогрохотал поезд.

Оля смотрела мимо меня, на реку, и о чем-то думала. Наверное, опять вспомнила его. Кончилась, говорит, любовь… Любила своего невидимку в замшевой куртке и шлепанцах. И вот все кончилось. Он не дурак, этот Сергей Сергеевич. Зачем ему громкая история на весь институт? А Оля не такая девушка, чтобы прятаться по углам и встречаться украдкой…

Я не ревновал ее к нему. Это кончилось там, в Крякушине. Но мне не хотелось, чтобы она вот сейчас, сидя рядом со мной, о нем думала…

— И долго он будет третьим в нашей компании? — спросил я.

— Ты плохой психолог, — сказала она.

Я придвинулся к ней вплотную и крепко обнял. Она вертела головой, прятала губы, но я все сильнее сжимал ее плечи. И тогда она изо всей силы толкнула меня в грудь. Я отпустил ее.

— Ты меня, пожалуйста, не провожай, — сказала она и встала.

— Если ты обиделась из-за него, то прости… Действительно, чего я о нем вспомнил?

— Мне пора, — сказала она. Повернулась и медленно пошла вдоль берега.

— Где твое Бабино? — спросил я.

— Ты хочешь приехать?

— Чем черт не шутит…

— До свидания, — сказала она и пошла по тропинке.

Я содрал с себя одежду и бухнулся в теплую чернильную воду. Когда вынырнул, ее на берегу уже не было. Я долго плавал. Ночью река кажется чужой. Вода незнакомая, упругая и выскальзывает из рук как живая.



Я иду вдоль берега… Там, за деревьями, светится окнами ее дом… В парке тихо, лишь волнуются листья в вышине. Блестит под луной знакомый купол карусели. На слона с попоной упала тень от решетки, и слон стал как зебра. А вот и мои качели. На помосте стоят голубые лодки, вверх от них тянутся толстые тросы. Я вытаскиваю из-под лодки деревянный клин и вскакиваю в нее. Гудит железное дно… Все выше и выше взлетает лодка к вершинам парковых деревьев. Скрипит перекладина, мерцают в небе звезды, мечется взад-вперед луна.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вениамин собирает свои шмотки. У него хорошее настроение, он напевает под нос: «Не кочегары мы, не плотники…» Тихомиров получил комнату в общежитии ИТР. Это, конечно, не однокомнатная квартира, но тоже неплохо. Всего полгода на заводе, и вот — отдельная комната. Другие по году и больше ждут. Удачный проект, очерк в газете о молодом способном инженере — все это, конечно, сыграло свою роль.

Вениамин кряхтя закрывает черный пухлый чемодан. Он давит его коленями. За последние два-три месяца Тихомиров прибарахлился: появились модные свитера, рубашки, нейлоновая куртка со сногсшибательными застежками. Поднявшись с пола, он говорит:

— Ну, кажется, ничего не забыл…

— Забыл, — говорю я. — Сапожную щетку.

Подумав, Венька делает широкий жест:

— Пользуйтесь…

И тут же подходит к столу и забирает пепельницу вместе с окурками.

— Подарок одной милой девушки, — говорит он, вытряхивая окурки в мусорную корзину.

Я совсем забыл, что эта пепельница в виде автомобильного колеса принадлежит ему. Уж лучше бы он щетку забрал, а пепельницу оставил. Бормоча песенку, Вениамин меряет шагами комнату и зорко смотрит по сторонам: не оставил ли еще чего?

— Календарь не ты покупал? — спрашиваю я.

— Календарь — это мелочь.

Скорее бы он уходил, что ли? Мне надоело смотреть на его самодовольную рожу. Но Тихомиров не спешит. Комната от него не убежит: ключи в кармане. Я сижу на подоконнике и пускаю дым на улицу. По привычке тянусь к пепельнице, но ее нет. Пепельница в рюкзаке, который я одолжил ему. Стряхиваю пепел в цветочный горшок. На подоконнике у нас растет чайная роза. Ее поливает жена коменданта, тетя Буся. Теперь чайной розе придется туго: весь пепел будет в горшке.

— Комната есть, — говорю я. — Женись, парень.

— Жениться? — ухмыляется Вениамин. — В наш атомный век семья неумолимо разрушается… У семьи нет будущего.

— Интересно, — говорю я.

— Я тебе сейчас докажу… Возьмем рядовую советскую семью. Муж, жена, дети. Все как полагается. Муж работает на заводе или в конторе какой-нибудь. Жена работает в другой организации. Нехорошо, когда муж и жена работают вместе. Дома-то надоедают друг другу, а тут еще на работе? У каждого свои интересы, своя жизнь. О детях позаботилось государство. Созданы ясли, детские сады, школы-интернаты, комнаты продленного дня и так далее. У ребятишек тоже своя жизнь в своем детском коллективе. Такая семейка встречается дома лишь рано утром и вечером. Если муж и жена горят на работе, они, естественно, возвращаются поздно… Собрания, совещания, общественные нагрузки… У каждого супруга рано или поздно на производстве возникают свои симпатии. Ему нравится сослуживица, ей — сослуживец. Не может ведь быть так, чтобы у нормального человека не возникли симпатии, влечение? Разумеется, не обязательно это должно переходить в любовную связь. Но почва для этого есть. И возможно, кто-либо из супругов не устоит. А дети живут в интернате и мало думают о родителях. Учителя, воспитатели все делают, чтобы их время было отдано учебе, культурному отдыху… Итак, к чему придет такая семья, когда брачные узы, имеющие пока мощную юридическую защиту, утратят ее? Такая семья, которая в общем-то существует формально, в будущем изживет себя, придет к краху. Ты знаешь, сколько сейчас людей разводятся?

— Не знаю, — говорю я.

— Раз семья разрушается, незачем ее создавать… Остается свободная любовь… Ну, как моя теория?

— Очень удобная теория… — отвечаю я. — Тем более для человека, получившего комнату.

Венька разваливается на койке, закуривает. С усмешкой взглянув на меня, спрашивает:

— Ведь завидуешь? Признайся, что завидуешь?

— Вот если бы ты по лотерее «Волгу» выиграл, может быть, и позавидовал, — отвечаю я. — Придет время, получу квартиру…

— Когда же это время придет?

— Видишь ли, твоя теория о семье мне не подходит… Я, наверное, когда-нибудь женюсь… Вот тогда и буду думать о квартире. Я даже заявления не подавал в жилищную комиссию.

— Ты, Андрей, какой-то странный тип! — говорит Венька. — Мы с тобой ровесники, а ты еще институт не закончил… У тебя нет цели в жизни. Плывешь по течению. Помнишь, мы с тобой толковали в машине, когда ехали в этот идиотский колхоз? Я там целый месяц потерял… Так вот, я тебе еще тогда сказал, что у меня будет комната. И о проекте говорил… И все вышло, как я думал. А почему? Потому что я этого хотел. Ночи не спал — вкалывал. А ты? Ты мотался по Уралу. Зачем? Что это тебе дало? Вот это…

Он поднимается с койки и лениво подходит к моей тумбочке, берет каменный топор, которому более десяти тысяч лет, потом древнюю пиалу — я нашел ее в Средней Азии — и, наконец, обломок отшлифованной малахитовой плиты, привезенный с Урала. На этой плите вырезаны какие-то непонятные знаки… Венька одну за другой взвешивает на ладони мои драгоценности, ставит на место.

— Археологический музей на дому, — продолжает он. — Ну, кому это надо?

— Мне, — говорю я. — Ты, конечно, такие находки в свою комнату не взял бы… А для меня они не меньше значат, чем для тебя проект…

— Сравнил! — присвистнул Венька. — Мой проект — взрыв, движение, государственное дело, а эти камни, топоры, молотки? Таким хламом завалены все музеи!

— Это наша история!

— Не смеши, — сказал Венька. — История — это то, что мы сейчас делаем. Сто лет стоял завод, ремонтировал самые допотопные паровозики-чугунки. А теперь все это на свалку. Тепловозы будем ремонтировать. Прихвати для своего домашнего музея один паровозик? Это тоже история… Ладно, был бы ты какой-нибудь долдон, так ведь нет. Ты не дурак. Сколько раз мы спорили о проекте? Ты разбираешься, дельные вещи говорил. Я кое-что использовал.

— Кроме главного, — перебил я. — Дизельный цех так и не согласился строить в одном комплексе.

Венька посмотрел на меня и улыбнулся:

— А-а, теперь терять нечего — проект в министерстве… Думаешь, я не понимаю, что дизельный цех нужно пристраивать к основным цехам? Ты прав, потом все равно придется это сделать… Но пойми такую штуку! Если я изменю проект и привяжу к нему проектное задание на строительство совершенно нового цеха, то мой проект не будет таким уж оригинальным. Ведь вся суть в том, чтобы, продолжая ремонтировать паровозы, постепенно реконструировать завод. Какое-то время мы будем одновременно ремонтировать паровозы и тепловозы. Завод перевыполнит план вдвое. Что это такое? Министерская премия за год! А экономия? Я тебе говорил — шестизначная цифра. Если же строить новый цех, то придется останавливать производство и экономия не будет выражаться шестизначной цифрой. И вместо министерской премии — фиг! А я, дорогой мой, крепко держу синицу в руках! И не только я — начальник завода тоже.

— А я-то все не мог в толк взять — в чем дело? — сказал я. — Ну, что ж, будем надеяться, что в министерстве сидят не дураки и раскусят тебя…

— Министерство не меньше нас заинтересовано в перевыполнении плана… Если мы остановим завод, министерству придется неотремонтированные паровозы перегонять на другие заводы. А если наш завод будет работать, мы их отремонтируем. И наши паровозики еще не один год послужат…

— Больно ты печешься о паровозиках… Главное, чтобы ты был на виду. Шестизначная цифра! Экономия! Это ведь липа! Все равно придется строить дизельный цех и то, что сэкономим, уйдет на строительство.

— Завод получит деньги на реконструкцию…

— Мы дадим государству деньги, которые сэкономили на реконструкции, а государство на другой день вернет их нам… на реконструкцию?

— Ты что, против моего проекта? — спросил Венька.

— Проект хороший, но…

— Давай договоримся, — перебил Венька. — Я не трогаю твои топоры-наконечники, а ты больше не суешь нос в мой проект… Это дело государственное, и без нас с тобой разберутся, что к чему… И потом, ты не инженер, а всего-навсего слесарь-автоматчик и многого просто не понимаешь…

— На этом заводе я работаю два года, — сказал я. — И все, что происходит на нем, мне не безразлично, хотя я всего-навсего и слесарь-автоматчик.

— Я вообще не понимаю, кто ты? — Венька разозлился, и глаза его заблестели. — Хорошо, закончишь университет… Уверен ли ты, что будешь историком? Археологом? Ты шофер, слесарь, радиотехник, механик, спортсмен и черт в ступе! В жизни чего-то добивается лишь тот, кто все силы направил на одно главное дело…

— Чего добивается? Поста, авторитета, зарплаты? Расположения начальства? Ты это имеешь в виду?

— А ты отрицаешь продвижение по службе, авторитет, поощрение?

— Для меня главное другое: все пощупать своими руками, увидеть, узнать… Я люблю автомобиль, но он для меня раскрытые карты. Я его знаю насквозь. Паровозы тоже. Мне это нравится. Но паровозы — это все на поверхности, на земле. А мне хочется заглянуть в глубь земли. Кто ходил по ней, еще теплой? Вот ты брал в руки каменный топор… Неужели ничего не испытываешь, зная, что этот топор десятки тысяч лет назад кто-то держал в руках?

— Опять эти чертовы топоры… Ты помешался на своих топорах! Теперь я понимаю, почему Марина бросила тебя…

— Почему же?

— Видишь ли, для умных женщин зарплата, положение в обществе и прочее играют немаловажную роль… А ты ведь презираешь все это?

— Умные женщины выбирают таких, как ты, — отвечаю я. — Но ведь ты противник семьи… Что же делать бедным умным женщинам?

— На такой женщине, как Марина, я бы женился…

— Марина — известный в городе врач. Такая женитьба придаст весу в обществе. Не так ли?

— На твоем месте я не упустил бы ее!

— Ты и Олю Мороз не упустил бы…

Венька бросает взгляд на себя в зеркало и ухмыляется. Женщины — любимая Венькина тема.

— Знаешь, чего бы я хотел? Жениться на Марине, а чтобы Оля была любовницей…

Тихомиров подходит к окну и стряхивает пепел в горшок. Он смотрит на меня блестящими глазами и усмехается. Во мне поднимается желание ударить его в длинное наглое лицо. Ударить так, чтобы он опрокинулся на пол, на свои пожитки, которые так тщательно сложил и увязал. Я отворачиваюсь, чтобы не видеть его, и, немного помолчав, говорю:

— Я думал, ты просто обыватель, но ты, оказывается, еще и порядочная сволочь!

Венька ошеломленно смотрит на меня. Комкает сигарету и бросает на пол. Я вижу, как он бледнеет.

— Ну, знаешь ли… Мы с тобой никогда друг друга не поймем… — мямлит он, доставая из пачки другую сигарету.

— Я тебя понял, — говорю я. — Кажется, понял… Забирай свои шмотки и… к чертовой матери… Ты вовремя догадался переехать!

Тихомиров поднимает чемодан, потом снова ставит на место и берет на плечи рюкзак. Задевая чемоданом и пухлым узлом за косяк, боком выбирается в коридор. И уже оттуда изо всей силы поддает ногой в дверь так, что за обоями штукатурка тарахтит.

Ушел мой сосед, с которым мы больше чем полгода прожили в одной комнате и вот только под конец поговорили по душам. Ушел на новое местожительство Вениамин Тихомиров. Ушел, громко хлопнув дверью.


Сегодня я наконец выхожу на работу. Настроение приподнятое, хочется поскорее увидеть ребят.

Дед Мефодий остановил в проходной и проверил удостоверение.

— Может, ты у нас уже не работаешь? — сказал он. — Может, ты уже чужой?

— Если ушел с завода, то уже чужой?

— Я пацаном пришел сюда, еще при царе, — сказал дед. — Вот так-то.

— Ты сегодня, дед, сердитый… Кофе кончился?

— Виктор по всему заводу разыскивал тебя — как в воду канул!

Я вспомнил, что этот славный парень приглашал меня отметить появление на свет его первенца.

— Правнук? — спросил я. — Или правнучка?

— Ты спроси, как его назвали…

— Мефодий?

— Андреем нарекли… Вот так-то!

— Разыщу Виктора — поздравлю, — сказал я.

Когда я появился в цехе, Дима долго тряс руку и радостно улыбался.

— Ты стал большой, как наш Матрос, — говорил он. — Честное слово, вырос.

— Ну чего там, в горах, нашел? — спросил Валька. — Еще один топор без ручки? Силен, бродяга. Поборемся?

— Только не в рабочее время, — заметил Карцев.

— Рассказывай, как экзамены, экспедиция, — попросил Дима.

— В обеденный перерыв, мальчики, — сказал железный Карцев.

— Он тут без тебя нас совсем зажал, — сказал Валька. — В кулаке держит.

Я с удовольствием смотрел на них. Дима стал еще красивее и вроде бы выше ростом. Он-то вполне может подрасти, а я уж вряд ли.

Лешка Карцев похудел и почернел. Он тоже сдавал экзамены за четвертый курс. А теперь, наверное, на озере пропадает. Каждую субботу и воскресенье Лешка в любую погоду уезжает на своем стареньком мотоцикле на рыбалку. Удит он всегда один. Никого с собой в лодку не берет. Ребята говорят, что на озере Карцев поет русские народные частушки. Причем такие забористые, что рыба собирается вокруг лодки, чтобы послушать. Оттого у него и клюет хорошо.

Валька Матрос все такой же здоровенный и краснолицый. И по-прежнему, когда увлечется работой, тоненько свистит одной ноздрей. Я спрашиваю, как поживает его дочь, как назвали ее? Валька широко улыбается. Он уже давно смирился, что жена вместо сына подарила ему дочь.

— Уже что-то лопочет, — говорит он. — А назвали Анной. Нюркой… Потешная девчонка!

Кто бы мог подумать, что из Вальки Матроса получится такой хороший отец? Он завалил всю комнату игрушками и побрякушками.

— Андрей, — говорит Дима, — знаешь, я, кажется, ошибся в этом… Володе Биндо.


После работы нас с Димой пригласили в красный уголок механического цеха. Здесь собралось человек десять. Среди них начальник цеха, парторг, Сергей Шарапов. И Володька Биндо. Вопрос разбирался щекотливый, и, как всегда бывает в таких случаях, люди избегали смотреть друг другу в глаза.

В механическом продолжал пропадать дефицитный инструмент. Подозревали в краже Биндо.

Володька внешне был невозмутим, но я видел, что он весь напрягся. Когда мы пришли, он внимательно посмотрел на Диму, потом на меня и едва заметно усмехнулся. Дима уселся в углу на стул и положил руки на колени. Он был очень расстроен.

Картина вырисовывалась явно не в пользу Биндо. До его прихода в цех краж не было. Ну, может быть, пропадали какие-то мелочи, но не в таких масштабах. А теперь ничего нельзя оставить на верстаке, люди подозревают друг друга. До чего дошло: у начальника цеха из кабинета были похищены штангенциркуль и микрометр!

Биндо смотрел на мастера, рассказывавшего об этом, и во взгляде его была откровенная скука. Сергей Шарапов сидел как на иголках. Время от времени поглядывал на часы. Наверное, опаздывает на какое-нибудь совещание.

— Можете турнуть меня из цеха, — сказал Биндо, — но я к этим мелким кражам не имею никакого отношения.

— А кто же тогда? — спросил начальник цеха.

— Я ничего из цеха не выносил, — сказал Володька.

— Вы же слышали, — усмехнулся Шарапов, — Биндо к мелким кражам не имеет отношения… Он уж если украдет, так паровоз!

— Это другое дело, — ухмыльнулся Володька.

— Какая наглость! — сказал начальник цеха.

— Если я отбыл срок, значит, вор? — Биндо обвел всех сердитым взглядом. — А вы посмотрите мои бумаги… Я получил статью за хулиганство.

— А как в этом отношении у него? — спросил Сергей, сделав красноречивый жест.

— Выпивает, — сказал комсорг цеха. — Но не бузит.

— Ножи какие-то вытачивает, — ввернул мастер.

— В рабочее время? — спросил начальник.

— Остаюсь после гудка, — ответил Биндо.

— А потом пропадает инструмент, — сказал мастер.

— Зачем тебе эти ножи? — спросил Шарапов.

— Ребята просят, — сказал Володька. — Обыкновенный охотничий нож… Не холодное оружие.

Он достал из кармана металлический вороненый нож и протянул мастеру. Тот, едва взглянув, передал начальнику. Нож пошел по рукам. Шарапов долго рассматривал, нажимал кнопку, щелкал и наконец произнес:

— Искусно сработан…

— Бери, если нравится, — сказал Биндо. — Я еще сделаю. — И, взглянув на начальника цеха, добавил: — В нерабочее время…

— Нет уж, не стоит, — сказал Сергей и с сожалением вернул Володьке нож.

Видя, что обстановка немного разрядилась, мастер вскочил с места и, открыв ящик, достал фанерную коробку с набором плашек и метчиков для нарезки резьбы.

— К этому ты тоже не имеешь отношения? — спросил мастер. — Сегодня в обеденный перерыв я нашел этот набор в ящике для отходов, под стружками. А ящик стоит возле станка этого фрукта…

— Какая-то сволочь подбросила, — сказал Володька.

— Так он вам и сознается, — усмехнулся мастер. — У этих молодчиков опыт… Они выкручиваются до последнего.

— Кто «они»? — спросил Биндо.

— Тут без милиции не обойдешься, — сказал мастер.

— Не пугай, — сказал Биндо. — Я пуганый.

— А что скажете вы? — спросил Шарапов и посмотрел на нас. — Вы ведь хлопотали за него.

— Может быть, действительно кто-нибудь пошутил? — сказал Дима. — Взял и подбросил?

— А ключи, сверла, приборы? — возмутился мастер. — Это тоже милые шутки? Больше чем на двести рублей инструмента за три месяца пропало!

— С этим пора кончать, — сказал начальник цеха.

— Если это он… — Дима так и не мог произнести слово «украл», — то я могу с зарплаты внести часть суммы.

— Не в этом дело, — сказал мастер.

Биндо с удивлением взглянул на Диму, потом повернулся к мастеру. Глаза его стали узкими и совсем прозрачными.

— Ты, как прокурор, — сказал он, — тянешь на статью… Чего вам от меня надо? Не брал, говорю, ничего. На кой хрен мне ваши инструменты? У меня у самого набор сверл увели… Нашли преступника! Как же, бывший уголовник! А вы поищите вора в своем здоровом производственном коллективе. На меня-то легче всего пальцем тыкать. Но не на таковского напали, начальнички! Не пойман — не вор! Я, может быть, пришел к вам, чтобы стать человеком. Что я, сачок? Плохо работаю? А вы мне каждый день тычете в рыло мою судимость… Мол, не забывай, парень, что был шпана, уголовник! Что я, не вижу, как за мной сто пар глаз наблюдают? Тут и захочешь, не украдешь… Не брал я у вас даже паршивого винта, ясно? Верить надо человеку!

— Гляди, какой грамотный, — сказал мастер.

— Я знаю Биндо много лет, — сказал я. — Росли вместе. Была у него такая полоса в жизни… За это он сполна рассчитался. А сейчас, по-моему, стал другим человеком… Я верю ему.

— И я верю, — сказал Дима.

— Мы собрались сюда не на суд, — сказал начальник цеха. — Если бы дело было очевидное, то этим вопросом занимались бы не мы, а другая организация…

— Милиция, — ввернул мастер.

— Мы хотели с тобой, Биндо, поговорить по душам, — продолжал начальник. — Начистоту. Сам посуди, все факты против тебя: и эти задержки после работы, отлучки на территорию в рабочее время, эти метчики в твоем ящике… Когда мы тебя принимали на работу, мы знали о твоей судимости. Так что ты на нее не ссылайся. Возможно, мы и ошиблись. Дай бог, чтобы это было так. Возможно, в цехе завелся вор, который умело наводит тень на плетень. Что ж, если так, извини нас. Мне тоже хочется верить тебе.

— Ну, кто же тогда? — спросил мастер.

— Поймаю я этого гада, — сказал Биндо.

На этом неприятный разговор закончился.

Я думал, что Биндо подождет нас, но он первым поднялся со своего стула, который хотели было сделать скамьей подсудимого, и ушел. Вид у него был непроницаемый. Неужели он всех провел?

— У меня камень с сердца, — сказал Дима.

— Не пойман — не вор, — повторил я Володькины слова.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Я только что вернулся из бани, когда пришел Игорь Овчинников. С тех пор как я уехал, мы еще не виделись. Я заходил к нему, но его дома не было. Сосед, который повстречался на лестнице, сказал, что Игорь в командировке.

— Показывай свои трофеи! — потребовал Игорь после дружеских рукопожатий.

Я показал. Игорь подержал тяжелую плиту в руках, провел пальцем по надписи и даже подышал на зеленоватую гладкую поверхность.

— Что тут написано?

— Если бы я знал, — сказал я.

Я рассказал об экспедиции, а потом спросил, что нового у него. Спросил так, из вежливости. Игорь не очень-то разговорчив. Он рассказал, что в одной деревне пьяный тракторист запустил тяжелый трактор и, будто на танке, врезался в толпу танцующих парней и девчат. Погибли двое. Пришлось срочно ехать в этот отдаленный район.

— Я тут тоже с неделю назад перевернулся, — сказал он. — Стекло вылетело, и крыша помялась.

Он в дождь ехал по шоссе, и его занесло. Развернувшись на скользкой дороге, опрокинулся в кювет.

— Вот это новость, — сказал я.

— Противно теперь смотреть, — сказал Игорь. — У Калаушиных стоит в гараже. Жалкий такой, помятый.

— Ты один в машине был? — спросил я.

Игорь отвернулся и снова стал разглядывать и гладить малахитовую плиту. Вид у него был смущенный. Игорь врать не умел.

— А она как? — спросил я. — Не покалечилась?

— Иванна-то? Руку обрезала о стекло. Пустяки, я ей тут же перевязал.

— Покатались, значит? — сказал я.

— Она же в первый раз за рулем…

— Она?

Оказывается, никакого дождя не было. Этот бесенок Иванна уговорила Игоря поехать покататься за город и выпросила руль. Ну, а уговорить Игоря ничего не стоит. Он только посоветовал ей свернуть на проселочную дорогу и ехать потише. Она, конечно, не послушалась и на приличной скорости вдруг взяла да и свернула на тропинку. «Запорожец» два раза перевернулся. Игорь нашел здоровую лесину и, подсунув под машину, поставил на колеса.

Иванна тоже помогала. И даже поцеловала Игоря в щеку. За то, что он не ругал ее.

Говоря об Иванне, Игорь заулыбался, порозовел. Ему приятно было вспоминать, как Иванна его поцеловала. Привстала на цыпочки, обхватила за шею и, сказав: «Ты хороший!» — крепко поцеловала в щеку.

— Дорогой поцелуй, — заметил я.

— Когда мы опрокинулись, знаешь, что она сказала? «Ты, — говорит, — не расстраивайся, приедет Андрей и починит. Андрей все сделает, — говорит, — что я попрошу…»

— Влюбился ты, что ли? — спросил я.

— Она еще совсем девочка, — смутился Игорь.

— Не давай ей больше руль! Хотя бы до тех пор, пока я ее не научу.

— Ты уж научи ее, — сказал Игорь.

Я захватил комбинезон, и мы отправились на автобусную остановку.

Я до сумерек провозился в гараже. Вставил лобовое стекло — Игорь заблаговременно купил, — выровнял вмятину на крыше. Хорошо, что они перевернулись на пашне. Если бы на асфальте, так легко не отделались бы. Правую фару тоже придется менять.

Вечером я возвращался в общежитие. Навстречу неторопливо шла женщина. Я толком не рассмотрел ее — было темно, — но в фигуре и походке что-то очень знакомое.

— Андрей, — услышал я ее голос.

Давно я не видел ее. Если и вспоминал когда, то старался не ворошить в памяти то, что было…

Она смотрела на меня. И в ее глазах были и радость, и грусть, и еще что-то совсем незнакомое. Я растерялся, не знал, как мне держаться, что ей сказать. Былая злость и отчаяние давно прошли. Но вот она стоит, вызывающе красивая и такая знакомая… И вместе с тем это чужая женщина, которая принадлежит другому. И тот, другой — мой бывший друг. Я никогда не ревновал ее к мужу, к прошлому. И проживи мы с ней сто лет, не вспомнил бы об этом. Но Кащеев — другое дело…

— Ты можешь пройти мимо, — угадала она мое желание. — Но я очень бы этого не хотела.

— Здравствуй, — наконец сказал я.

— Если ты никуда не спешишь, проводи меня?

Мы идем рядом по тротуару. Я чувствую запах ее любимых духов. Настроение с каждым шагом падает. Уж лучше бы не встречались.

— Неужели тебе не о чем спросить меня?

Я пожимаю плечами. О чем спрашивать? Как это случилось? Или как кончилось, если они уже расстались? Нового она мне ничего не скажет. А подробностей не надо.

— Мне как-то даже не верится, что это ты, — говорит она. — Ты очень изменился, Андрей… Взрослее стал, возмужал.

Я, наверное, должен был сказать, что она красивая и молодая… Но мне не хотелось говорить.

Вот и автобусная остановка. Рядом большое белое здание хлебокомбината с черной трубой. В воздухе витает хлебный дух.

— Твой автобус, — говорю я.

Автобус, большой, глазастый, проплывает мимо. Снаружи, прихваченный дверями, торчит чей-то подол.

Марина смотрит под ноги, покусывает губы.

— Андрей, мне нужен твой совет… Глеб хочет… В общем, мы собираемся пожениться…

— Поздравляю, — говорю я.

— Через три дня он вернется из командировки, и я должна дать окончательный ответ.

— Нашла с кем советоваться, — говорю я.

— Ты мне самый дорогой человек.

— Женитесь, ради бога! Я-то тут при чем?

— И это все, Андрей?

— Еще могу сказать, что Кащееву повезло.

Помолчав, Марина дрогнувшим голосом спросила:

— Почему же ты, Андрюша… на мне не женился?

Она остановилась и смотрела мне в глаза.

— Я немного опоздал, Марина, — ответил я. И это была истинная правда.

— Опоздал?.. — повторила она.

— Не надо приглашать на свадьбу, — сказал я. — Все равно не приду.

— Я не могу за него выйти замуж… Я тебя люблю, Андрей!

Она и раньше иногда это говорила, но сейчас это ни к чему.

— Да, люблю, бесчувственный ты человек, — продолжала она. — И никогда не переставала любить… А все, что произошло, это со зла… Бывает такое настроение, когда, не задумываясь, делаешь глупости…

Я ни разу не видел, как плачет Марина. И сейчас не хотел видеть.

Как странно устроен человек! Мои убеждения, принципы — все чуть не полетело к чертям. Вспомнилось то хорошее, что было у нас с Мариной. В какие-то секунды я вновь пережил радость первой встречи, жгучую обиду и разочарование, что уже нельзя вернуть потерянное. Я готов был все забыть и сказать ей много хороших слов…

Я не сказал этих слов. Во мне тогда, еще весной, все надломилось и перегорело. И если что-либо у нас возникло вновь — это был бы обман. Видно, так уж получилось, что врать мы оба не умеем.

И я сказал:

— Я тебя не люблю… И наверное, никогда по-настоящему не любил… И ты меня тоже.

Я видел, как вспыхнули ее щеки, но она сделала еще одну, последнюю попытку вернуть прошлое. Она сказала, что мать сейчас в Москве и мы можем пойти к ней посидеть, выпить кофе… Ее опущенные ресницы вздрагивали. Пойти к ней… Было время, я ждал как манны небесной того счастливого дня, когда Анна Аркадьевна уедет в Москву. В своем доме, в пушистом халате, Марина была другой, еще более близкой и приветливой. Она варила кофе, наливала себе в маленькую чашку, а мне — в большую. Марина знала, что я не люблю эти крошечные чашки… Да, она умела делать так, чтобы я чувствовал себя у нее как дома. Я любил эти наши праздники…

— Андрей, наш автобус, — сказала Марина.

Если припустить бегом, мы успеем еще на этот автобус, но я не двинулся с места.

— Твой автобус… — сказал я. — И ты уже опоздала на него.

— Прощай, Андрей! — прошептала Марина, не поднимая глаз.

Я сказал, что провожу ее до площади, но она покачала головой и прибавила шагу. Она шла все быстрее, будто хотела убежать от меня. Мне всегда нравилась ее походка.

В нашем городе автобусы часто ходят. Ничего не скажешь — позаботились отцы города.

Я видел, как Марина вслед за старушкой поднялась в автобус. В освещенном заднем окне мелькнуло ее лицо. Хоть через стекло, но она посмотрела на меня.

Хорошо, что она уехала. А то я, пожалуй, догнал бы ее…


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Говорят, Мамонта от нас переводят, — сообщил утром Валька Матрос.

— Куда?

— Говорят, в другой цех.

— Зачем? — спросил Дима.

Мы посмотрели на Карцева, который сосредоточенно ремонтировал компрессор. Бригадир должен знать. Но Лешка молчал.

— Очередная утка, — сказал я.

— Интересно, кого вместо него назначат?

— Это правда, Леша? — спросил Дима.

— Я приказа по заводу не читал, — отрезал Лешка.

Обидно будет, если Никанора Ивановича переведут. Много надо мной было начальников, и молодых и старых, плохих и хороших. Разных повидал я начальников, но таких, как Ремнев, встречал не часто. В нашем цехе не было ни одного человека, который бы плохо отозвался о Ремневе, хотя многимкрепко попадало от него. Мамонт не был этаким добряком, заигрывающим с рабочими, который стремится заработать дешевый авторитет. Мамонта уважали как справедливого и душевного человека и беспрекословно ему подчинялись. Он никогда никого понапрасну не обидел, а если уж отчитывал или наказывал, то за дело. И хотя он не был с рабочими запанибрата, все ценили его простоту.

Жалко будет, если Никанор Иванович уйдет от нас. А каким будет новый начальник, кто его знает?

Когда Карцев отправился в ОТК, Дима предложил сходить в механический цех, узнать, как там Биндо. Володьке на глаза мы не стали показываться, он сразу догадается, зачем пожаловали, — попросили нормировщицу, чтобы позвала мастера.

В механическом гудели моторы, взвизгивали резцы, вгрызаясь в металл. На огромном карусельном станке медленно поворачивалась деталь размером с телефонную будку. Мимо проехал автокар с горой поблескивающих нарезных болтов.

— Он вчера подошел ко мне и подарил вот это, — сказал Дима, показывая охотничий нож. — Наверно, не нужно было брать?

— Почему? — спросил я.

— Если он… ворует, то я назад отдам, — сказал Дима.

Подошел мастер. Это был невысокий коренастый человек с угрюмым лицом. Он вопросительно уставился на нас: мол, что вам нужно? Я спросил, пропадает ли инструмент и нашелся ли вор?

— Притаился, — ответил мастер. — Но меня-то не проведешь. Это его работа, Биндо!

— Вряд ли, — сказал я. — Кто-то за его спиной прячется…

— Я его с поличным застукаю… Не увернется!

— Вы его ненавидите, — сказал Дима.

— Меня не проведешь, — повторил мастер.

Когда мы повернулись, чтобы уйти, он сказал:

— Токарь он хороший, ничего не скажешь… Возьмите его к себе, а?


Лешка Карцев принес три толстые книжки «Эксплуатация и ремонт тепловозов» и роздал нам.

— Проштудируйте, — сказал он.

Матрос повертел в руках книжку, взвесил на ладони.

— Полпуда… Сразу видно, умный человек написал!

— Не за горами тот день, когда на капитальный ремонт придет первый тепловоз, — торжественно сказал Карцев. — Надеюсь, наша бригада встретит его во всеоружии.

Матрос сдул пыль и аккуратно положил книжку на стенд.

— Я в теории не силен, — сказал он. — Я практик.

— Все-таки почитай, — посоветовал Лешка. — Или хочешь перейти в разнорабочие?

— Какой марки тепловоз? — спросил Дима.

— ТГМ, а может быть, и ТЭ-3.

— Ребята, а зарплату нам прибавят? — спросил Валька. — Если я прочитаю эту книжку, то сразу инженером стану!

— Прочитаете — вернете мне, — сказал Карцев. — Это библиотечные.

— Я боюсь брать домой, — сказал Матрос. — Нюрка листы выдерет, а я отвечай?

— Ты прочитал до конца хотя бы одну книжку? — спросил Лешка.

— Дима, что он такое говорит? — возмутился Валька. — Ты же сам писал в стенгазете, что я в ноябре прошлого года больше всех в нашем цехе прочитал художественной литературы…

— Верно, написал, — подтвердил Дима.

— А какие книжки ты читал? — спросил я.

— Разные…

— В основном детективные повести и романы, — сказал Дима.

— Люблю, понимаешь, про шпионов, — ухмыльнулся Матрос.

— А теперь про тепловозы почитай, — сказал Лешка. — В цехе сборки у рабочих экзамены принимают.

— Я ведь засну сразу!

— Придется с тобой, как с первоклассником, заниматься после работы, — сказал Лешка. — Экзамены будем сдавать… новому начальнику.

— Ладно, проштудирую сам, — испугался Валька. — Самостоятельно.


После работы я зашел к Мамонту. Я решил спросить: верно ли, что он уходит от нас? Ремнев сидел в конторке и разбирал папки с бумагами. Волосы взъерошены, лицо усталое. На столе жестяная баночка с леденцами. Табакерку я так ему и не отдал. Правда, он про нее и не вспоминал. Женился он на своей врачихе и очень хорошо живет. Это мне рассказал Венька, когда я только что приехал с Урала. Тихомиров несколько раз был у Ремнева дома. Все по поводу проекта. Видел его жену, очень миловидную женщину, которая угощала их чаем с вареньем. Венька заявил, что у него отношения с Никанором Ивановичем самые наилучшие. Чуть ли не друг семьи…

— Не люблю эту бумажную канитель, — сказал Мамонт. — А без нее тоже нельзя.

— Дела сдаете, Никанор Иванович? — спросил я.

Мамонт взглянул на меня, улыбнулся.

— Я вот все ждал, когда ты придешь, — сказал он. — Карцев был, Матрос был, даже Дима заходил… Парень он стеснительный, постоял с минуту, повздыхал, а потом сказал: «До свидания» — и ушел.

— Куда же вы, Никанор Иванович?

— Повышение получил, — сказал Ремнев. — Не отказываться ведь? И потом, помнишь, ты говорил, материальный стимул тоже играет не последнюю роль в нашей жизни…

— Это мы о Тихомирове говорили…

— Тихомиров идет в гору, — сказал Мамонт. — В министерстве познакомились с его проектом… И что ты думаешь? Нашли стоящим. Правда, много еще предстоит работы, но в основе проект одобрен. А это уже победа!

— И дизели будем на автокарах катать в вагонный цех? — спросил я.

— В проекте много спорного, но в главном он удался.

— Я знаю, — сказал я.

— Дизельный цех нужно строить, ты прав… Но начальник завода упирается. Ему нравится вариант Тихомирова.

— Еще бы! Экономия — шестизначная цифра!

— Дело не только в цифре…

— Я просмотрел в технической библиотеке кучу проектов тепловозоремонтных заводов, — сказал я. — Это настоящие комбинаты. Нельзя отрывать один из главных цехов от комплекса…

— Это временно, — возразил Мамонт. — Когда завод перестанет ремонтировать паровозы, паровозосборочный цех станет дизельным.

— Ай да Венька! — вырвалось у меня. — Он и вас…

— Околпачил, хочешь сказать? — посмотрел на меня Ремнев.

— Почему же, когда завод станет ремонтировать тепловозы, его можно будет остановить? Ведь чтобы переоборудовать цех сборки в дизельный, придется все равно завод останавливать. Потом, значит, можно останавливать, черт с ним, с планом, а сейчас, пока ремонтируются последние паровозики, нельзя? Пусть сейчас будет план, прибыль, а потом хоть трава не расти?

— Андрей, какого хрена ты учишься на историка? — сказал Мамонт. — Ты прирожденный инженер-проектировщик…

— Я и сам удивляюсь: чего к этому проекту прицепился?

Мамонт, ухмыляясь, смотрел на меня.

— Знаешь, о чем я думаю? — сказал он. — Если бы оба вы были инженерами, вместе проектировали… Кто вас знает, может быть, такое завернули бы…

— Нам вместе нельзя, — сказал я.

— Кто знает, кто знает… — пробормотал Ремнев. — Ты что с ним, опять поцапался?

Опять… Я никогда не рассказывал Ремневу о том, что цапался с Венькой. Значит, Венька рассказал. Когда чаи с вареньем пили.

— Да что мы все о Тихомирове? — сказал я. — А кто на ваше место?

— Свято место не бывает пусто… Найдется кто-нибудь.

— Кто-нибудь? — усмехнулся я.

— Ты мне лучше скажи, что вы с Тихомировым не поделили?

— Он меня на новоселье не пригласил, — сказал я.

Мамонт открыл коробку, взял щепотку леденцов.

— Хочешь? — спросил он.

Я тоже положил в рот два леденца. Молча пососали.

— Меня пригласил, — сказал Мамонт. — На новоселье… А я не пошел. Чего мне там с вами, молодыми, делать?

— Я пошутил, — сказал я. — Дело тут не в новоселье…

— А в чем же? — Ремнев с любопытством посмотрел на меня.

— Я ничего против Тихомирова не имею, — сказал я.

Ремнев сгреб папки и положил в шкаф. И коробку с леденцами убрал.

— Голова трещит, — сказал он. — Второй день вожусь с этими бумагами. Документация, инвентаризация и все-такое… Пошли-ка отсюда!

За проходной Ремнев заговорил о футболе, и мы до самого виадука горячо обсуждали поражение нашей сборной на мировом чемпионате. О Тихомирове больше ни слова. Футбол — самая благодатная тема разговора для мужчин двадцатого века. Остановившись у виадука, мы еще долго толковали о знаменитых футболистах. Мамонт обстоятельно разбирался в этом вопросе. Нам было никак не разойтись. И лишь пассажирский, с грохотом пронесшийся мимо, напомнил о том, что пора домой. Мамонт свернул к пятиэтажному зданию, а я поднялся на виадук.


Вот уже несколько дней, как вернулся из киноэкспедиции Сашка Шуруп. Я обрадовался. Скучно все-таки одному в большой пустой комнате. Сашка познакомился с режиссерами, киноактерами — так сказать, приобщился к миру искусства. И это, конечно, наложило на него свой отпечаток. Во-первых, он изменил прическу: отрастил волосы на девчоночий манер. Во-вторых, не снимал потертую замшевую жилетку, которую ему подарил молодой талантливый кинорежиссер, и, в-третьих, стал называть всех «стариками». Волосы и жилетка еще куда ни шло, а вот это надоевшее словечко «старик» меня раздражало.

Не обнаружив пепельницы, Сашка сразу же приспособил для этой цели древнюю пиалу, которую я привез из Каракумов. Эта пиала напоминала мне о месяце зноя, пота и соли. Ни одной тучи на небе, ни капли дождя. Правда, была одна песчаная буря. Она настигла нас в равнине Копетдага. Мы обвязали головы рубахами и залезли под грузовик. Когда я вспоминаю тот день, у меня такое ощущение, будто на зубах снова скрипит песок, и хочется крепко зажмурить глаза. А эта убийственная жара у солончаковой впадины Унгуз? Непрерывный гул в голове, будто там запустили электрический мотор, и распухший белый язык…

Шуруп не питал никакого почтения к древним реликвиям. И чаша, извлеченная из глубин веков, стала кладбищем окурков.

— Из нее жрали водку людоеды, а теперь пусть послужит цивилизованному человеку, — заявил Сашка.

Шуруп всех наших далеких предков считал людоедами. Я не стал доказывать «цивилизованному» человеку, что людоеды не имеют никакого отношения к этой находке.

Сашка не горевал, что не поступил в институт. Он просто не успел подготовиться. На будущий год велели снова приезжать. Ребята, с которыми он сдавал, советуют поступать на актерский факультет. Туда он запросто пройдет. У него все данные. А режиссерский — это кот в мешке. Никто не знает, получится из тебя режиссер или нет. Скорее бы фильм выходил, в котором Сашка снимался. Режиссер даже вырезал один кусок, где Сашка заснят, потому что он слишком яркая фигура и забивает главного героя. И Сашка небрежно назвал по имени известного киноартиста.

И чтобы меня окончательно убить, привел изречение Бернарда Шоу:

— Единственный путь, ведущий к знанию, — это деятельность… Так-то, старик!

Он привез из Москвы кипу толстых книг про кино и теперь с увлечением читал. Даже вопросов стал меньше задавать. Иногда подходил к зеркалу, пристально вглядывался в свое лицо, потом начинал корчить рожи и хохотать ни с того ни с сего.


Сашка сидел за столом спиной ко мне и строчил письмо. Он не любил писать письма, это было для него сущее мучение. А вот стихи сочинял. И довольно быстро. У него в чемодане хранится толстый голубой блокнот, заполненный стихами. Свои стихи Сашка не читает вслух никому и не показывает. Меня однажды разобрало любопытство, и я потихоньку взял этот голубой блокнот и прочел все стихи. Сашка писал про наш город, про своего деда, про девушку с толстой, как корабельный канат, косой. И еще про дождь, снег, солнце. Стихи были довольно складные, с настроением. Напрасно Сашка стесняется их читать знакомым. В кафе поэтов я слушал стихи куда слабее. И юнцы, которые гордо называли себя поэтами, читали с апломбом и очень удивлялись, когда после выступления не было аплодисментов.

Письмо Сашка пишет старательно, он весь поглощен этим делом. Лоб наморщен, голубые глаза иногда отрываются от листа бумаги и поднимаются к потолку. А самопишущая ручка прячется в Сашкины русые кудри.

— Если письмо деду, — говорю я, — передай от меня привет.

Дед у Сашки симпатичный. Ему давно за семьдесят, а рассуждает на разные темы как молодой, современный человек. И спорщик заядлый. С Сашкиным дедом не соскучишься.

— Помолчи, старик, — говорит Сашка.

Я беру книжку и ложусь на койку, а ноги пристраиваю на стуле. Книжка называется «Ни дня без строчки».

— Послушай, старик, — говорит Сашка, — а что, если я все брошу и уеду в Москву?

— Мне скучно будет, — отвечаю я.

— Старик, я серьезно.

Уж к кому это словечко «старик» привяжется, тот каркает его без передышки. И вот беда — прилипает не только к дуракам, но и к умным. Одно время Кащеев щеголял им. А теперь вот выслушивай от Сашки.

— А что ты будешь делать в столице, старик? — спрашиваю я.

Сашка подозрительно смотрит на меня, потом старательно лижет край конверта.

— Надоело мне тут, старик, — говорит он.

— А как ты насчет Парижа, старик?

— Старик, при чем Париж?

— Старик, — говорю я, — при чем тут старик?

— Какой старик?

— Если ты еще раз назовешь меня стариком, — говорю я, — трахну этой пиалой по голове!

— Знаешь ли, старик…

Я с самым решительным видом поднимаюсь с койки и беру пиалу. Он смотрит на меня своими лучезарными глазами и прикрывает ладонью конверт.

— Чего ты взбеленился? — спрашивает он.

— Саша, дорогой, — говорю я, — выброси это примитивное словечко на помойку… Ведь ты же поэт!

Сашка недоверчиво смотрит на меня и улыбается. Он польщен.

— Нормальное слово, — говорит он.

— И других так не называй, ладно?

Сашка еще шире улыбается и говорит:

— Оно мне, по правде говоря, и самому не очень нравится.

— Значит, смерть «старику»?

— Договорились, старик, — отвечает Сашка.

Я делаю зверское лицо и замахиваюсь. Сашка наклоняет голову и хохочет.

— В последний раз… — сквозь смех говорит он. — Честное слово, старик…

Я тоже смеюсь. С Шурупом невозможно быть серьезным. Взгляд мой натыкается на конверт, который лежит на столе. Машинально читаю адрес: Москва, Цветной бульвар… Семеновой Л. Н.

Вот почему Сашку потянуло в Москву.

— Это был прекрасный сон, — говорит Сашка. — Ее звать Мила… Она студентка. Познакомились на студии. Это такая девушка, Андрей! Она тоже снималась в массовке.

— Ты же говорил, тебе роль дали?

— Сначала я снимался в массовке… Режиссер, когда увидел меня, глаза вытаращил. «Это же фактура, товарищи, — завопил он, — а вы его на задний план ставите». А потом попробовал на роль и сразу стал снимать меня… Не веришь? Выйдет фильм — увидишь… И Милу увидишь. Ее тоже снимали крупным планом.

— А Иванна как же? — спрашиваю я.

— Иванна? — У Сашки изумленные глаза. — При чем тут Иванна?

— Так уж и ни при чем?

— Мы даже с ней не целовались, — говорит Сашка. — Ни разу.

— Ну тогда все в порядке.

Сашка подозрительно смотрит мне в глаза.

— Говори, говори…

— Тут один хороший парень за ней ухаживает.

— Кто?

— Ты его все равно не знаешь.

— Игорь? — спрашивает Сашка.

Я молчу. Шуруп вскакивает со стула и быстро ходит по комнате. Я искоса наблюдаю за ним.

— Где мой роскошный жилет? — спрашивает он.

Замшевый жилет, подаренный кинорежиссером, висит на спинке стула. Сашка важно надевает его, бросает взгляд в зеркало.

— Надо к скорому успеть, — говорит он. — Опущу в почтовый вагон. Быстрее дойдет.

— Сбегай в аэропорт, — говорю я. — Самолетом еще быстрее.

— Женщины, женщины… — трагически вздохнув и не позабыв посмотреть на себя в зеркало, говорит Сашка. — Все вы одинаковы… Иванна еще в школе была влюблена в меня. Писала записки, что будет любить вечно…

— Опоздаешь к поезду, — говорю я.

— Нравится тебе мой жилет? — спрашивает Сашка.

— Умираю от зависти…

— Когда-нибудь дам поносить, — делает широкий жест Шуруп, хотя отлично знает, что его жилет сразу лопнет по швам, если я его напялю.

— Если бы Венька за ней ухлестывал, — серьезно говорит Сашка, — я бы не допустил…

— Что бы сделал?

— А Игорь, ладно… Не буду им мешать.

— Ты благородный человек, — говорю я. — Можно, ручку пожму?

— Если бы ты увидел Милу…

Что бы со мной случилось, если бы я увидел Милу, так и осталось неизвестным: Сашка вспомнил про поезд и пулей выскочил за дверь.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Мамонта назначили главным инженером. Это солидное повышение. Второй человек на заводе.

Кого пришлют к нам вместо него, мы пока не знали. Три дня работали без начальника, а на четвертый…

— Новый шеф переставляет в конторке мебель! — сообщил Матрос. Валька всегда был в курсе событий.

Немного погодя нормировщица пригласила к начальнику Карцева. Лешка вытер ветошью руки и, сутулясь, зашагал в конторку. Вернулся он не скоро. Лицо его было непроницаемым. Все так же молча принялся за работу.

— Ну и как? — спросил Матрос.

— Начальник как начальник, — сказал Лешка.

— Молодой? — спросил я.

— Ты его знаешь, — сказал Карцев.

Это меня заинтриговало.

— Как его фамилия?

— Узнаешь…

— Такого начальника, как Мамонт, нам больше не видать, — изрек Матрос.

Мы работали и с любопытством поглядывали на дверь конторки: не выйдет ли? Но он не спешил. У нового начальника всегда много дел. Документация, инвентаризация и все такое.

Наконец дверь открылась, и я увидел… Веньку Тихомирова! Карцев, заметив мое изумленное лицо, усмехнулся:

— Я же говорил, ты его знаешь…

Тихомиров был в коричневой куртке с накладными кармашками, в желтых сандалетах. Волосы аккуратно зачесаны. Вид чрезвычайно деловой и озабоченный. Перекинувшись несколькими словами с Карцевым, он повернулся к нам.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал он. Этого ему показалось мало, и он, поколебавшись, каждому пожал руку. И мне тоже. Какая-то тень мелькнула в его коричневых глазах, или мне показалось? Широко улыбнувшись, Тихомиров спросил: — Как дела, Андрей?

Словно между нами и не пробегала черная кошка. Если он готов все забыть, то я и подавно.

Венька теперь мой непосредственный начальник, и я обязан ему подчиняться. На работе, конечно.

— Помаленьку, — ответил я.

— Будем вместе работать, — сказал он.

— Это замечательно, — сказал я и тоже радостно улыбнулся.

Ребята работали и помалкивали, но уши навострили.

— Мы тут как-то с Ремневым о тебе толковали… Очень хорошо отзывается.

— Спасибо, порадовал…

— За вашу бригаду я спокоен… Такие орлы!

— Слышали, ребята? — сказал я. — Мы — орлы.

Карцев усмехнулся, а Матрос громко фыркнул. Этот не умел тихо. Венька прислушался.

— По-моему, где-то воздушную трубу пробило, — сказал он. — Вы слышите свист?

— Это не труба, — сказал Карцев. — Это Матрос.

— Я ведь не нарочно, — сказал Валька и еще старательнее засвистел ноздрей.

— У него нос перебит, — сказал Дима.

— На производительности это не отражается, — заметил я.

— Я вас обидел? — спросил Тихомиров. — В таком случае беру свои слова обратно.

— У нас в бригаде орлов нет, товарищ начальник, — сказал Дима.

— Веселая у вас бригада, — сказал Тихомиров. — В самодеятельности не участвуете?

— У нас нет конферансье, — сострил Матрос и первым расхохотался.

— Конферансье у вас будет, — сказал Вениамин.

Я думал, он шутит, но начальник цеха не шутил. Несколько дней спустя я понял, что он имел в виду.

— Как поживает Шуруп? — перевел Тихомиров разговор на другую тему.

— Обижается на тебя.

— За что?

— На новоселье, говорит, не пригласил… А еще за пепельницу. Помнишь, у нас на подоконнике стояла чайная роза? Так вот, она зачахла. Из-за тебя.

— Надоели вы мне с этой пепельницей, — сказал Вениамин. Он стал злиться.

— Да-а, ты забыл в шкафу старые подтяжки, принести? — спросил я.

Это уже было слишком. Тихомиров побагровел и подошел к Карцеву. Я не расслышал, что он спросил. Лешка коротко ответил. Он у нас не любитель разглагольствовать. Вениамин прошелся вдоль верстаков, долго разглядывал аппаратуру на испытательном стенде. Там на самом видном месте стояла бутылка из-под молока. Тихомиров взглянул на бригадира и покачал головой. Карцев велел Вальке убрать бутылку. Тот нехотя подошел к стенду и забрал бутылку, сказав при этом:

— Это не водка, а молоко… Можете понюхать.

— Дисциплина у вас, я скажу… — заметил Тихомиров.

— Придуриваются, Вениамин Васильевич, — сказал Карцев.

— Впрочем, этого и следовало ожидать, — изрек Тихомиров. Повернулся и ушел.

— Ну что вы на самом деле! — напустился на нас Карцев. — Он все-таки начальник цеха.

— Очень уж сердитый, — сказал Дима.

— Что ему моя бутылка, помешала? — сказал Матрос.

— А ты тут еще про какие-то подтяжки, — бросил на меня недовольный взгляд Лешка.

— Про старые, — съехидничал Валька.

— Что поделаешь, Леша, — сказал я. — Подвели мы тебя под обух…

— Познакомились, называется, — проворчал Карцев.

После обеда нормировщица пригласила меня к начальнику цеха. В тесной комнатушке, где помещался кабинет Мамонта, произошли изменения: стол, который раньше стоял у стены, теперь придвинут к окну, канцелярский шкаф с документацией перекочевал в угол, а стулья расставлены вдоль стены. На столе появился новый чернильный прибор. Мамонт довольствовался металлической втулкой. Втулка была безжалостно выброшена.

Тихомиров сидел за письменным столом и листал какую-то папку. Вид у него был озабоченный.

— Садись, — сказал он, кивнув на ряд стульев. Я сел. Венька отложил папку, поднялся и, прикрыв дверь, сел рядом.

— Давай будем говорить откровенно, — сказал он.

— Конечно, — ответил я.

— Так уж получилось, что я стал твоим начальником… На моем месте мог бы и ты быть, если бы не разбрасывался и закончил институт по специальности… Ладно, не будем эту тему затрагивать… Ну, чего ты привязался к орлам? Допустим, я сморозил чушь… На первых порах такое с каждым может случиться. А ты и обрадовался! Прицепился и других завел.

— Плохо ты сегодня выступил, — сказал я.

Вениамин сбоку взглянул на меня, нахмурился.

— Я не могу заставить тебя называть меня по имени и отчеству…

— Язык не поворачивается, — сказал я.

— Но подрывать мой авторитет у подчиненных ты не имеешь права… К чему этот разговор о пепельнице и подтяжках?

— Подтяжки я завтра захвачу.

— Ты считаешь такой тон разговора подчиненного с начальником нормальным? Особенно в присутствии других?

— Сейчас-то мы вдвоем?

— Боюсь, нам тяжело будет работать вместе…

— Послушай, твой авторитет не пострадает из-за меня, — сказал я. — Авторитет еще нужно завоевать.

— Я постараюсь.

— Товарищ начальник, можно приступить к работе? — спросил я.

— У меня есть к тебе деловое предложение… Хочешь, я помогу тебе перейти в цех сборки?

— Интересно…

— Зарплата такая же, за это я ручаюсь.

— Какой смысл менять работу, если зарплата такая же?

— Хорошо, я присвою тебе разряд, — сказал Тихомиров. — Перейдешь?

— Мне нравится с тобой работать…

— Ты говорил с Мамонтом о моем проекте?

— Я сказал ему, что мне не нравится в твоем проекте.

— Я тебя не уполномачивал на это… — взорвался Венька. — И вообще, какого дьявола ты суешь нос в мой проект? Тебе-то что до него? Какое ты имеешь к нему отношение?

— К проекту — нет, а к заводу — да, — сказал я.

Венька даже покраснел от злости.

— Кто ты такой на заводе? Винтик-шурупчик! Если каждый слесарь-токарь будет совать нос в мой проект…

— Ты не кричи, — сказал я. — Три дня начальник, а уже горло дерешь…

Вениамин вскочил, прошелся по тесной комнате и снова уселся за письменный стол. Достал из кармана шариковую ручку и стал быстро-быстро расписываться на чистом листе бумаги. На меня он не смотрел. Поставив свою подпись раз десять подряд, он остыл и спросил:

— Значит, из цеха не уйдешь?

— А может, ты? — сказал я.

— Смотри сам… Я хотел, как лучше.

— Для кого лучше? — спросил я.

— Иди работай, — сказал он. И еще раз размашисто расписался.


Под вечер налетел сильный порыв ветра. Неожиданно, будто из-за угла. В стекло хрустнули песчинки. Жалобно охнув, закряхтело над окном ржавое ревматическое колено водосточной трубы. Деревья в сквере закачались, листья весело залопотали. На телефонных проводах сидели ласточки. Ветер дунул на них, и ласточки, как по команде, задрали острые раздвоенные хвосты, взмахнули крыльями. Но не улетели, остались на месте. В открытую форточку с угрожающим воем влетел черный мохнатый шмель и, сделав круг почета над неприбранным столом, вылетел обратно, будто пробка.

Давно не было дождя, может, натянет тучу? Ветер поднял пыль на улице. Из придорожной канавы вылезла на тротуар кошка, и ветер взъерошил на ней шерсть. Кошка стала похожа на ерша, которым чистят ламповые стекла.

Откуда-то прибежал Шуруп. Волосы растрепаны, трет глаза.

— Письмо было? — спросил он.

— Петь будешь или плясать?

Сашка взял со стены гитару и вприсядку прошелся по комнате.

— Теперь спой.

Сашка уселся на койку и потребовал:

— Давай письмо!

Я отдал голубой конверт. В таких конвертах присылает письма дед из деревни.

— От деда-а, — разочарованно протянул Сашка и, не читая, положил на подушку. Сашка ждет письма из Москвы. От Семеновой Л. Н. Но она что-то не пишет. А вот дед — молодец: каждую неделю приходит от него голубой конверт.

Шуруп лег на койку и стал смотреть в потолок. С тех пор как он вернулся из экспедиции, это его любимое занятие. Видно, не на шутку влюбился Сашка в будущую звезду экрана Семенову Л. Н. Я его понимаю: у меня тоже на душе кошки скребут. Вот уже месяц Оля живет в деревне у бабушки. Загорает, купается в озере.

У Игоря Овчинникова скоро отпуск, хорошо бы съездить в это Бабино. Машину я отремонтировал, она теперь на ходу. Даже покрасил выправленные места. Игорь согласится поехать туда. Он любит рыбалку. Скажу, что в озере Добром водятся огромные щуки и судаки…

— Ты слыхал про такую деревню Бабино? — спросил я.

Сашка долго молчал, глядя в потолок, потом сказал:

— Бубново?

— Бабино…

— Бубново — это маленькая станция, — сказал Сашка. — Я проезжал.

— При чем тут Бубново?

— Да… Тебе же Бабино, — сказал Сашка.

Где-то в кипе старых журналов была карта нашей области. Я разыскал ее и расстелил на полу. Бабино… Бубново есть, а Бабина что-то не видать. Тогда я стал искать озеро Доброе. Оно было неподалеку от Киевского шоссе. Примерно километрах в тридцати. А Бабино, по-видимому, слишком маленькая деревушка, и ее не нанесли на карту. Я измерил масштабной линейкой расстояние от города до озера, получилось немногим больше ста километров. На «Запорожце» часа три езды. Правда, неизвестно, какая дорога от шоссе до деревни. Дождей давно не было, в любом случае доедем.

Сашка поднялся с койки и стал шуровать в своей тумбочке. Решил подзакусить. Любовные переживания не действовали на его аппетит. Он намазал маслом огромный кусок хлеба, круто посолил и, уписывая за обе щеки, спросил:

— Чего ты потерял в этом Бабине?

У меня слюнки потекли. Я соорудил такой же мощный бутерброд и запустил в него зубы. Некоторое время мы молча и сосредоточенно жевали. Потом Сашка сказал:

— К тебе Матрос приходил.

— Чего же ты молчал?

— Я забыл, — сказал Шуруп. — В последнее время такой рассеянный стал…

— Никто не жалуется на ум — все на память, — сказал я.

— Гениальные люди всегда были рассеянные.

— То гениальные, — сказал я. — А ты нажимай на сахар… Говорят, помогает.

Сашка посмотрел на меня, ухмыльнулся.

— На этом самом доме, где мы сейчас живем, будет висеть мемориальная доска с большими золотыми кнопками. И там будет сказано, что здесь жил и трудился народный артист…

И Шуруп небрежно протянул мне лист бумаги, на котором черным по белому было написано, что он приглашается киностудией «Мосфильм» на пробную съемку в заглавной роли.

— Я убит, — сказал я. — Не ешь сахар. Ты гений!

— Эта бумага пришла на имя директора завода. Завтра будет самолично со мной беседовать. Как ты думаешь, зачем?

— Хочет познакомиться с будущим народным…

— Я тоже так думаю, — сказал Сашка.

— Зачем тебе дожидаться, когда горисполком прикрепит на наш дом мемориальную доску? Скажи ребятам в механическом, они тебе смастерят из нержавеющей стали…


— Где ты был? — зашумел Матрос, распахнув дверь. — По всему городу разыскиваем тебя на такси…

Он был в новом синем костюме, в светлой рубахе в клеточку. Пиджак, будто панцирь, обтянул мощный Валькин торс, и, когда он двигал руками, материал подозрительно потрескивал.

— На свадьбу или на похороны? — спросил я.

Валька схватил меня за руку и потащил из комнаты. У подъезда стояла «Волга». Рядом с шофером сидел невозмутимый Уткин и слушал волнующий метроном счетчика.

— Поехали, — поздоровавшись со мной, сказал Аркадий.

— Хоть скажите — куда? — попросил я.

— Ты сиди, — мрачно уронил Матрос. Он через плечо Уткина посмотрел на счетчик и еще больше помрачнел.

— Вы решили угостить меня роскошным обедом и везете в ресторан? — спросил я.

— В ресторан! — хмыкнул Валька.

Уткин молча улыбался в свою черную бороду. Он тоже был сегодня нарядный и какой-то торжественный.

— Хватит дурака валять, куда мы едем? — спросил я. Их многозначительные рожи стали раздражать меня. И шофер попался на редкость молчаливый. Он держался шершавыми руками за гладкую баранку, будто это спасательный круг, а он утопающий. И хотя бы раз рот раскрыл.

— Сейчас направо, — сказал Уткин. — У дома с мезонином остановите, пожалуйста.

В этом доме и жил Аркадий. Я у него еще ни разу не был, хоть он и приглашал. Всегда неохотно хожу в незнакомые дома. В чужом доме чувствую себя, как в новом костюме: что-то топорщится, где-то жмет…

Уткин привел нас в большую светлую комнату с балконом. Спал он на раскладушке, застланной красивым пледом в крупную клетку. На стенах развешаны холсты, на длинных верстаках стояли законченные и незаконченные скульптуры. Пустоглазые головы отливали мертвенной синевой. Обнаженная некрасивая женщина с большим животом и отвислой грудью стыдливо улыбалась, стесняясь своего уродства. Посредине комнаты на подставке возвышался какой-то солидный монумент, укутанный серым холстом.

К нему-то и подвел нас Уткин. Матрос искоса взглянул на меня и громко вздохнул. Стоя перед закутанной в холст скульптурой, я понял, почему не приходил сюда, когда Уткин приглашал. Еще не видя скульптуры, я уже испытываю волнение: а вдруг не понравится? Врать я не умею, а кому приятно, когда ругают твою работу? Когда ты на выставке, никто не ждет от тебя рецензий. Ходи, смотри, радуйся, возмущайся — это твое право. А тут другое дело. Ты приглашен, тебе оказали доверие, от тебя ждут, чтобы ты высказался.

— Показывай, ради бога! — сказал Матрос. Ему не терпелось взглянуть на себя, парня даже пот прошиб.

Уткин задумчиво посмотрел куда-то выше моего плеча. Глаза у него чистые и спокойные. И я понял, что ему можно говорить что угодно. Этот маленький, но крепкий парень с бородой все уже испытал: и яростные споры, и крупные неудачи, и настоящий успех.

Уткин небрежно стащил холст и отошел в сторону, давая нам возможность обозреть скульптуру со всех сторон. Он не стал ничего говорить, пояснять, спрашивать. Впрочем, этого и не требовалось: скульптура говорила сама за себя…

Я Вальку Матроса знаю несколько лет, бок о бок работал с ним больше года в одном цехе, но я, оказывается, совсем не знал его. Не знал, что Валька — душа нараспашку, что он настоящий русский богатырь, который не кичится своей силой, что у него хорошая мужицкая смекалка и юмор. Не знал, что Валька этой мощной грудью способен, как Александр Матросов, закрыть амбразуру вражеского дзота… Все лучшее, что было в Вальке, Уткин увидел своими цепкими светлыми глазами.

Матрос что-то сказал или спросил, но я отмахнулся. Я ходил вокруг скульптуры и все больше любил Уткина. В том, что он действительно талантливый скульптор, я больше не сомневался. Впрочем, об этом он мне и сам сообщил, но, как всегда в таких случаях, всерьез не принимаешь подобные заявления…

И уже потом, гораздо позже, читая статьи искусствоведов о работах молодого скульптора Аркадия Уткина и видя на журнальных вкладках голову Вальки Матроса, я испытывал гордость от того, что первым увидел законченный бюст.

Я, конечно, высказал свое восхищение. Уткин молча выслушал, кивнул бородой, соглашаясь со мной… Он показал нам и другие работы: скульптуры из гипса, дерева, бронзы. Показал и холсты. Все они были натянуты на подрамники. По-моему, кистью Аркадий владел хуже, чем резцом. Многие работы были сделаны небрежно, в абстракционистской манере. Я не берусь судить их, потому что не понимаю такую живопись, она меня не трогает. А Матрос ставил подрамник и так и этак, а потом спрашивал, где верх и где низ. Уткин молча отбирал у него картины и поворачивал к стене.

В своей мастерской Аркадий был очень серьезным и молчаливым. Я удивлялся: как много он сделал! Оказывается, этот бородач — работяга.

Аркадий взял с подоконника свернутый в трубку лист и протянул мне. Оля… На пляже, в купальнике. Я сразу узнал ее, хотя рисунок углем был размашистый, а лица почти не видно. Я вспомнил тот солнечный день, когда мы лежали с Аркадием на желтом песке и пришла она, красивая и веселая…

— Не хочет позировать, — сказал Уткин.

Я заметил, что при кажущемся беспорядке в мастерской все находится на своих местах. И если он берет картину или скульптуру, то обязательно ставит на прежнее место.

— Не стыдно будет людям показать? — спросил Матрос, когда мы вышли на улицу. Уткин в это время закрывал мастерскую.

— Твоя дурная голова будет в Русском музее выставлена, — сказал я. — Ты умрешь, а она будет жить.

— По-моему, нос широкий и одно ухо больше другого…

— Какой нос? — возмутился я. — Ты лучше, Валька, помолчи… Не порти впечатление.

Когда подошел Уткин, настырный Матрос стал приставать к нему, чтобы он немного пообтесал нос или хотя бы одно ухо, которое больше другого.

— У Нефертити нет половины головы, а Венера Милосская вообще без рук, и это не мешает им быть великими произведениями искусства, — ответил Уткин. — А ты пристаешь со своим дурацким ухом.

— А нос? — не отступал Валька. — Это какая-то фуфлыга… Дора, как увидит, со смеху помрет…

— Ты лучше, Валька, помолчи, — посоветовал я.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Перед началом работы пришел Тихомиров вместе с худощавым парнем в синей спецовке.

— Новый член вашей бригады — Семен Биркин, — сказал Вениамин. — Прошу любить и жаловать.

Как же я сразу не узнал его? Это тот самый Сеня Биркин, который заграничными шмотками торговал! Правда, тогда он был в модных облегающих брюках и нейлоновой рубашке, а сейчас в скромной рабочей спецовке.

Тихомиров немного поговорил с Карцевым и ушел. Сеня Биркин тоже меня узнал и кивнул.

— Решил переменить специальность? — спросил я.

— Точнее, приобрести специальность, — сказал Сеня.

— Почему именно на завод?

— Тяжелая индустрия… Кузница рабочих кадров… А потом, недавно в городе был процесс… Троих тунеядцев выселили. Куда-то на север, а я холод не переношу.

— Думаешь, у нас тут теплое местечко?

— Мне приятно, что мы в одной бригаде, — сказал Сеня.

— И начальник — свой человек…

— Вениамин Васильевич очень хороший человек, — проникновенно сказал Сеня.

— Иди-ка сюда, парень, — позвал Карцев. — Молоток в руках держать умеешь?

Биркин оказался способным малым. Он на лету схватывал все, что ему говорили, и был исполнительным. Лешка Карцев первое время посматривал на него с недоверием, но, видя, как охотно и ловко выполняет Сеня любую работу, смягчился. Биркин был со всеми предупредителен и часто обращался по тому или иному поводу за советом. Особенно с Димой у них наладилась дружба. Дима влюбленно смотрел на мягкого, вежливого Сеню и готов был всегда помочь ему.

Иногда Сеня заходил к Тихомирову. О чем они толковали, я не знал, но в цехе Биркин всегда обращался к начальнику по имени-отчеству и на «вы».

Однажды в холодный пасмурный день Вениамин пришел на завод в новеньком нейлоновом пальто с коричневым вязаным воротником. Таких пальто у нас в городе не продавали.

— Это ты пальто Веньке сообразил? — спросил я.

— Есть потрясающие галстуки, — сказал Сеня. — Американские.

— Ненавижу галстуки, — сказал я.

Осторожный парень этот Сеня. Лишнего не сболтнет. Конечно, это пальто привез из-за границы дядя. Старший механик. Сеня выручает Тихомирова, а Тихомиров вот выручил Сеню. Теперь Биркин рабочий человек, а не какой-нибудь тунеядец. У него есть дядя, старший механик торгового флота. Дядя привозит из-за границы разные вещи. И что тут особенного, если Сеня удружил своему хорошему знакомому, начальнику цеха, нейлоновое пальто?

Вениамин был прав, когда сказал, что нам работать вместе будет трудно… Какое мне дело, где он достал пальто? Почему я мучительно анализирую все его поступки? Может быть, он прав — я завидую? Нет, дело не в этом. Я не мог бы никогда завидовать Веньке. Я вообще никому не завидую. Тогда почему я наблюдаю за ним, так близко к сердцу принимаю все, что он говорит, делает? Почему он меня так интересует? И с этим проектом. Это дело начальства обсуждать проекты и принимать их. А я шаг за шагом, пока продвигался проект, вместе с Венькой ломал голову. Даже несколько раз заходил в техническую библиотеку… А теперь, когда я заикаюсь о проекте, Венька вздрагивает… Бесспорно, Тихомиров способный инженер и, наверное, будет хорошим начальником цеха, но почему-то все во мне протестует против него. Он говорил, что многого еще добьется. Это лишь начало… И он добьется…

На новой работе Тихомиров освоился быстро. Я слышал, как он разговаривает с бригадирами, рабочими. По существу, без лишних слов. Как говорится, сразу берет быка за рога. Чувствуется, что он толковый, грамотный инженер. Я не могу сказать, что он заважничал, стал высокомерным. Вениамин мог и отчитать проштрафившегося и пошутить, а когда нужно, и похвалить. Первое знакомство с нашей бригадой не прошло для него даром. Он сразу же сделал выводы и больше никого «орлами» не называл. Народ в цехе грамотный. Многие десятилетку закончили или заочно учатся. В обстановке Тихомиров правильно разобрался, тут уж я ничего не могу сказать.

В бригаду он заглядывал редко. А если и приходил, то разговаривал с Карцевым. Все пока шло нормально, но где-то в глубине души я был встревожен: чего-то ждал от Тихомирова… И хотя после того разговора в конторке мы не перекинулись с ним и десятком слов, я чувствовал, что Вениамин тоже присматривается ко мне. Это было заметно по взглядам, которые он бросал на меня, по его тону, когда здоровался.

Куда-то провалился Игорь. Я не поленился, сходил за реку к Калаушиным. Думал, он в гараже. Но ни Игоря, ни «Запорожца» там не было. Все ясно: уехал с Иванной за город кататься. Вернее, обучать ее водить автомобиль. У него есть чему поучиться. Еще года нет, как получил машину, а уже три аварии…

Назад я возвращался пешком. Прохладный ветер обдувал лицо, над головой звездное небо. Уличные фонари спрятались в листве деревьев. Листья желто блестели. Под толстой липой или тополем — я так и не разглядел — стояли парень и девушка. Они не шевелясь смотрели друг на друга. Темные волосы девушки тоже блестели. Я замедлил шаги, дожидаясь, когда они поцелуются, но они продолжали стоять не шевелясь. И у меня вдруг возникло ощущение, словно они не из этого мира. Призрачные существа с другой планеты.

На стадионе еще белели майки футболистов, мерцали папиросные огоньки. Неожиданно раздался громкий всплеск и фырканье: кто-то в бассейн бултыхнулся с вышки. Судя по звуку, приложился животом.

Гремела музыка. Там, за сквером, напротив железнодорожной поликлиники, танцплощадка. Играл оркестр. Не знаю почему, я взял да и завернул на танцплощадку. Я туда редко ходил. Там обычно толчется мелочь пузатая. Еще не распрощавшись с детством и не став мужчинами, пятнадцати-семнадцатилетние юнцы лезут из кожи, чтобы казаться бывалыми парнями. Вспоминаешь ту пору, когда самому было столько лет, и почему-то всегда кажется, что мы все-таки были другими. И эти подрастут — так же будут думать.

В воздухе плавало облако папиросного дыма, перемешанного с духами. Играли какой-то старый фокстрот. Из знакомых я увидел лишь Биндо. Он обернулся и посмотрел на меня. Вокруг него толпились юнцы с папиросами в зубах, почтительно заглядывали Володьке в рот. Хотя Биндо и твердо держался на ногах, я по глазам понял, что он пьян.

Купив в крошечной кассе билет, я поднялся на танцплощадку. Уж раз пришел, нужно станцевать хотя бы один танец. У перил я заметил двух миловидных девушек, возле которых дежурил парень в костюме цвета яичного желтка. Я пригласил одну. Танцуя, она то и дело посматривала на него через мое плечо.

— Вы меня, пожалуйста, больше не приглашайте, — сказала она, когда кончился танец.

Такое начало совсем отбило у меня охоту танцевать.

Худенькая черноволосая девушка подошла к компании юнцов и пригласила одного, вихрастого, на дамский танец. Парень, даже не взглянув на нее, небрежно бросил через плечо:

— Иди ты… — и кое-что присовокупил.

Мне стало жаль бедную девчонку. Я подошел к этой компании и, взяв парня за плечо, повернул к себе.

— Сейчас же извинись! — сказал я.

На миг лицо парня стало растерянным, но только на миг. Тут же он принял вызывающий вид, красивые глаза его стали наглыми. Русые волосы спускались на лоб и брови.

— Ты что, дружинник? — спросил он, оглядываясь на приятелей и ухмыляясь.

Я видел, что девочка вот-вот заплачет или убежит, а кроме того, мне не хотелось долго пререкаться с этим типом, я схватил его за грудки и повернул к девчонке.

— Давай, давай, — сказал я, встряхивая его, как щенка.

— Ну ладно… это… извиняюсь, — промямлил он. На девчонку он не смотрел, на меня тоже. Смотрел куда-то вбок. Ошарашенные дружки его стояли разинув рот. Я отпустил паренька, и вся компания покинула танцплощадку.

Я понял, что будет драка. На драки мне всегда везло. С малолетства. Другой человек всю жизнь проживет и ни разу не подерется: то вовремя уйдет, то уступит или все на шутку сведет. Такой человек Вениамин Тихомиров. А я непременно попаду в какую-нибудь заваруху! И надо же было девчонке пригласить именно эту кудрявую скотину!

Пары танцевали, оркестр лихо играл, а на танцплощадке уже начиналось нездоровое оживление среди молодых балбесов. Завожака у них белобрысый парень, довольно крепкий на вид. После того как ему прошептал что-то на ухо гонец, он соизволил быстро взглянуть на меня, будто оценивая, сколько понадобится юнцов, чтобы превратить меня в грушу, увешанную синяками и шишками.

Драться у меня не было никакого желания. Можно потихоньку через парк пробраться в общежитие, до него рукой подать. Но уходить украдкой от этих прыщавых молодчиков было унизительно.

Я не пошел через парк, прячась в кустах. Не спеша вышел на тротуар. Они шагали сзади. Мои нервы выдержали лишь до газетного киоска, который был на полпути до общежития. У киоска я остановился, потому что уже затылком ощущал их.

Они тоже остановились. Теперь я мог разглядеть их, даже мельком сосчитать. Человек пять-шесть. Белобрысый и кудрявый, которого я заставил извиниться, стояли впереди.

Напряженное молчание затянулось.

— Что вам надо? — задал я праздный вопрос. Чего им надо — и так ясно.

Белобрысый и кудрявый подошли совсем близко. Я видел, как белобрысый отвел в сторону плечо, готовясь ударить. Не ждать же, пока тебе влепят, чтобы привести в боевое настроение… Не размахиваясь, сбоку я двинул кудрявого в челюсть, он ближе стоял. Челюсть под моим кулаком податливо хрустнула, и кудрявый навзничь опрокинулся на тротуар.

Белобрысый что-то крикнул, и они все кинулись на меня, кроме кудрявого, который отполз к ограде и тихо скулил. Дрались мы молча и с все большим остервенением. Я уже ощущал во рту привкус крови.

Совсем рядом раздался пронзительный свист, кто-то громко крикнул:

— Ша!

Парни, как по команде, откатились, и я снова услышал, как скулит кудрявый. Оказалось, я ему выбил челюсть и он не может рот закрыть. Он сидел на земле, прижавшись спиной к забору, и обеими руками, как большую драгоценность, поддерживал свою челюсть.

Драку остановил Биндо. Он подошел и стал разглядывать мое лицо. Потом протянул носовой платок:

— Оботрись!

— Это твой кореш? — спросил из темноты белобрысый. Один глаз у него заплыл, даже издалека было заметно.

— Десять на одного… Шпана! — сказал Биндо.

— Погляди, как он закатил в рыло Шитику! Придется в больницу везти.

— Уматывайте по-быстрому! — скомандовал Биндо. И молодчики без звука повиновались. Белобрысый и еще один помогли подняться Шитику, который так и не отнял рук от челюсти, как будто боялся ее потерять. Ничего, пусть в больнице ему вправят челюсть, а он впредь, возможно, с осторожностью будет открывать рот…

— Твои дружки? — спросил я.

— Эти-то? Пацаны из технического.

— На молотобойцев учатся?

— Дерешься ты что надо…

Костяшки пальцев были сбиты в кровь, большой палец, кажется, вывихнут. И скула вспухла, даже моргать больно.

Я хотел взглянуть на часы, но их на руке не оказалось. Слетели в драке. Я стал озираться, но было темно. Биндо опустился на колени и стал чиркать спички. Часы должны быть где-то рядом. Мы обыскали все кругом, но часов не нашли. Биндо спалил всю коробку спичек.

— Интересно, на чьей руке они сейчас тикают? — сказал я.

— Я Беленького за горло возьму, отдаст.

— Одна выбитая челюсть за часы — это слишком мало, — сказал я.

Я возвратил Биндо платок, которым так и не воспользовался: крови нет, а к синяку прикладывать — какая польза?

Биндо увязался за мной до общежития. Хотя хмель у него еще не весь прошел, он был какой-то задумчивый. Я чувствовал, что ему хочется со мной поговорить. О чем — я догадывался…

— Бочата тебе вернут — слово Биндо.

— Бог с ними, — сказал я.

— Как миленькие приволокут и на ручку наденут, вот увидишь.

— Спасибо, — усмехнулся я.

— Я вон за тем деревом стоял, — сказал Биндо. — Смотрел, как ты из них клоунов делаешь… Думал, погляжу на твою побитую рожу и радостно мне станет…

— Ты радуйся, а я пойду, — сказал я. Мне не терпелось добраться до комнаты. Но Биндо, видя, что я хочу уйти, взял меня за руку и сказал:

— Помнишь, ты за меня тогда вступился? У начальника цеха… Почему вступился?

— Ты ведь не воровал, — сказал я.

— Откуда ты знаешь?

— Неужели все-таки ты? — Я с любопытством посмотрел на него.

— Не люблю благородных… На таких благородных, как ты, мы там, в тюряге, верхом в сортир ездили…

— На мне бы не поехал, — сказал я.

— Я знаю, почему ты вступился… Поручался за меня, вот и защищаешь. И этот, красивенький… тоже. Обидно вам признаться, что ворюгу на завод пристроили? Что, скажешь, не так?

— Так ты это или не ты?

— Думаешь, мне этот вонючий инструмент надо?

— Ничего не понимаю, — сказал я.

— Они же все равно мне не верят. Думаешь, не вижу? Как только встал к станку, сразу стали следить… Особенно этот, нос кочерыжкой, мастер. Он так по пятам за мной и ходит. И вынюхивает, и вынюхивает! Как овчарка. И другие тоже. Ах так, думаю, ну подождите! И увел на глазах у мастера один комплект…

— Назло, значит? — сказал я.

— Такое удовольствие было смотреть на его харю… Готов меня с потрохами сожрать, а не пойман — не вор! А этот штангенциркуль и микрометр я приголубил после душеспасительной беседы с начальником… Захотел расколоть меня. Про тюрягу стал толковать и еще про всякую муру.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил я.

— Ты слушай… Когда старуха в автобусе, заметив на моей руке наколку, прячет кошелек в другой карман, мне смешно, но когда Мишка, сосед по цеху, запирает на замок какой-то вшивый инструмент, мне хочется дать ему в морду. И еще хочется всех их крыть самыми последними словами… Скажи, так до смерти и будут меня бояться? Будут все закрывать, прятать и коситься? Они ведь ждут, когда я украду… Мишка замыкал свой инструмент, а я гвоздем открыл его железный сундук… Я могу у них украсть нос между глаз — и не заметят.

— Надо же, — сказал я.

— Я этот инструмент не выносил из цеха… Я тебе тогда правду сказал.

— Где же он?

— Ты думаешь, Биндо мелкий жулик? И этот…

— Красивенький, — подсказал я.

— И Дима тоже думает. Не надо мне их инструмента…

— Куда ты его спрятал?

— У начальника в шкафу… Под трубками с чертежами. Помнишь, меня обрабатывали? Так ты сидел рядом с этим шкафом.

— Дал бы тебе в рожу, да вот о чью-то башку палец вывихнул, — сказал я.

— Ты дерни за палец, — посоветовал Володька.

— Как теперь эту кашу расхлебать?

— Расколюсь завтра перед начальником — и баста!

— Обрадуй, — сказал я.

— Диме не говори, — попросил Биндо. — Он какой-то чудной. Все близко к сердцу принимает.

— Ты, брат, чудней, — сказал я.

— Скучно мне, — сказал Володька. — Понимаешь, вот здесь пусто, — он похлопал себя по груди кулаком. — Эх, да ничего ты не понимаешь! Вот я на свободе, а бывает еще тошнее, чем в тюрьме… Почему это?

— Теперь ты меня не поймешь, — сказал я. — Скучно тебе, потому что примитивно живешь, как одноклеточное существо. Микроб. Работа, выпивка, танцплощадка. Ты не танцуешь, тебе наплевать на танцы. Тебе нравится, что вокруг вьется эта шпана… Семеро на одного! Мы, помнится, так не дрались… Ты не дурак и отлично понимаешь, что не нужно тебе все это. Понимать-то понимаешь, а вот отойти от керосина, шпаны, старых привычек не хочется… И не вали на тюрьму. Не ты один сидел. Бывает, после нее умнеют, а бывает — не могут расстаться с ней, с тюрьмой… Тянет назад…

— Слышал я эти речухи, — сказал Володька. — Не такие, как ты, краснобаи толкали их там. На словах-то оно все гладко…

— Переходи в наш цех? — сказал я.

Биндо удивленно уставился на меня.

— В ваш?

— Поменяемся: я в механический, а ты — в арматурный.

— В одном цехе со мной не хочешь работать? — усмехнулся Володька.

— Не в этом дело, — сказал я. — Хочешь, я поговорю, чтобы перевели к нам?

— А ты в механический?

— Я пошутил. Никуда я не уйду из арматурного.

— Согласен, — помолчав, сказал Биндо.

— Но предупреждаю… — начал было я, но Володька перебил:

— Не нужно меня перевоспитывать. Меня уже столько раз перевоспитывали… И не такие молокососы, как ты, понял? Большие начальники перевоспитывали. Ты вкалывай сам по себе, а я сам по себе. И не надо меня никуда переводить, понял? Мне, может, противно на твою рожу смотреть, понял?

— А ну тебя… — сказал я и зашагал домой. Заныло чуть выше виска. Сгоряча не почувствовал, а теперь только успевай считать синяки.

— Не говори, Ястреб, ничего Диме, — сказал Володька вслед.

Я не ответил. Уже у самого дома оглянулся: в ночи под большим деревом белела рубаха Володьки Биндо.

Утром постучали в окно. Мы с Сашкой только что встали. Незнакомый мальчишка в огромной белой кепке положил на подоконник часы, сказав: «Ваши часики…» — и исчез.

— Вот времена пошли, — удивился Шуруп. — Ничего потерять нельзя — тут же найдут и возвратят по местожительству…

— Да, хорошие времена, — сказал я.

Сашка, растирая волосатую грудь полотенцем, пристально разглядывал мое лицо.

— Чего это у тебя на скуле? Подрался?

— Вот еще выдумал, — сказал я, надевая чистую рубаху.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

— Читал статью Тихомирова? — спросил Карцев.

Мы только что пообедали и сидели в заводском сквере под высоким тополем.

Слышно было, как в красном уголке стучали в бильярд. Иногда тяжелый металлический шар падал на деревянный пол, и это почему-то вызывало громкий смех.

Статью я читал. Вениамин написал в заводскую многотиражку о том, что наш арматурный цех усиленно готовится к ремонту новой техники — тепловозов. Рабочие проходят переподготовку без отрыва от производства. Дальше сказано, что завод скоро будет реконструироваться. И это ни в какой мере не должно отразиться на производственном плане. Проект пока уточняется, дорабатывается… Чей проект — Венька скромно умолчал. В пример другим была поставлена наша бригада. Сказано несколько хороших слов об Алексее Карцеве, конечно, о Диме. Свою фамилию я, разумеется, и искать не стал…

Статья толковая, деловая. Подкреплена фактами и цифрами. И все-таки чуть заметно проскальзывает довольство собой. А может быть, я просто придираюсь?

— Хорошая статья, — сказал я.

— Он надумал в партию вступать… — хмуро произнес Карцев. — У меня рекомендацию просит.

— А ты что?

— Вот видишь, похвалил в газете…

— Неудобно отказать?

— Я не знаю, что он за человек, — сказал Лешка. — Сколько он у нас? Месяц? А ты с ним бок о бок жил.

— Ничем тебе не могу помочь, — сказал я. — Но твердо убежден: дашь ты ему рекомендацию или нет, а в партию он вступит.

— Ты дал бы?

— Я беспартийный.

— Допустим, ты член партии, а он у тебя попросил рекомендацию — дал бы ты или нет?

— Я бы не дал, — сказал я. — Но ты учти, мы с ним крепко поссорились.

— Я ему тоже не дам.

— Ну, вот видишь… Лучше бы ты со мной и не разговаривал на эту тему.

— Ты ни при чем, — сказал Лешка. — Я это решил до разговора с тобой… Я его очень мало знаю. И потом, по уставу, я должен проработать с ним не меньше года.

Я сказал Лешке, что мне необходимо отлучиться из города на три дня. Сможет ли отпустить? Он подумал и спросил, очень ли это важно. Я ответил, что очень.

— Иди к начальнику, — сказал Карцев. — Я не буду возражать.


У Вениамина было хорошее настроение.

Он даже что-то мурлыкал себе под нос. Из кармана куртки торчала блестящая головка штангенциркуля. К стене кнопками приколота копия его проекта реконструкции завода. На столе появился небольшой желтый вентилятор.

— Создаешь комфорт в кабинете? — спросил я. Спросил просто так, без всякой подковырки, чтобы не стоять молча, пока Вениамин Васильевич листал технический справочник.

— Кабинет… — сказал он. — Это жалкая каморка! На современных заводах уже появились у командиров производства пульты управления, телевизионные установки. Нажал кнопку — пожалуйста, перед тобой любая бригада… И бригадир докладывает обстановку. Нажал другую кнопку — кабинет главного инженера. А сколько у нас времени уходит на бесполезную беготню! Да что телевизионные узлы? Электронные установки пора иметь… А пока у нас по старинке-матушке… Новое, передовое всегда с трудом пробивает себе дорогу.

— Это печально, — заметил я.

Венька быстро взглянул на меня:

— По делу или…

— По делу, — сказал я и протянул заявление, подписанное Карцевым. Тихомиров внимательно прочитал, разгладил бумажку и улыбнулся:

— Зачем тебе понадобились эти три дня, ты, конечно, объяснять не станешь, если даже я спрошу у тебя… Время сейчас у нас в цехе горячее, и каждый человек дорог. Разумеется, производство не остановится, если Андрей Ястребов куда-то уедет на три дня…

— Ты, Венька, стал многословен, — сказал я.

— Я подпишу заявление… Даешь слово, что будешь обращаться ко мне на «вы»?

— Нет, — сказал я.

— Ну хотя бы в присутствии других?

— Я ведь не дипломат, ты знаешь.

— Я не так уж много требую от тебя.

— Ладно, — сказал я. — В присутствии других я вообще не буду с тобой разговаривать, конечно если ты не обратишься ко мне.

— Одно соглашение достигнуто, — сказал Тихомиров. Я видел, он доволен. Неужели это так важно для него?

Он подписал заявление и с улыбкой посмотрел на меня.

— В Бабино?

— Ты все знаешь, — сказал я.

— Мы тут как-то собирались у меня… Сеня достал для магнитофона великолепные записи. Такие джазики — закачаешься! Кащеев был, Марина, Нонна… Вспоминали тебя. Глеб даже предлагал на такси за тобой съездить…

— Угу, — сказал я.

— На работе я твой начальник, а вечером… Я думаю, ничего бы особенного не произошло, если бы ты как-нибудь зашел ко мне, когда соберутся наши общие знакомые?

— Там видно будет…

— Передай Оле привет, — сказал Вениамин.


Наш маленький «Запорожец» весело бежит по облитому солнцем шоссе. Город остался позади. Перед глазами во всю ширь разворачиваются засеянные поля. Они разного цвета; одни — ярко-зеленые, другие — красноватые, третьи — с оранжевым оттенком. Узкие, с черной водой речушки пересекают шоссе. Берега заросли камышом и осокой. К шоссе подступили березы и осины. Кружевная тень подметает и без того чистый асфальт.

В машине нас трое: я, Игорь Овчинников и Аркадий Уткин, которому я накануне предложил поехать с нами. Острое колено бамбуковой удочки тычется в лобовое стекло. Игорь отводит его в сторону, но удочка упорно лезет к стеклу. Уткин высунул голову в открытое окно, и ветер треплет его жесткие черные волосы. Глаза у Аркадия задумчивые, на лбу собрались морщины.

— До чего все-таки природа совершенна, — сказал Уткин. — В каком-то журнале я видел фотографию машины, которая выполняет роль искусственной почки. Маленькая почка — и огромный агрегат!

— Чего это ты вспомнил про искусственную почку? — спросил Игорь.

— Я хочу сказать, что в дождевой капле больше смысла, чем в небоскребе.

— Чтобы додуматься до такого сравнения, — сказал Игорь, — нужно себя почувствовать по крайней мере микробом.

— В истории мироздания мы и есть микробы… Мыслящие микробы! Скажи, ночью ты никогда не просыпался и не задумывался, что вот лежишь в постели, а где-то высоко-высоко летит межконтинентальная ракета с ядерным зарядом. И летит она, голубушка, прямо на твой город, на твой дом. И ничто ее уже не может остановить… Тебе никогда не было ночью страшно?

— Нет, — сказал Игорь.

— А мне бывает страшно… Иногда хочется схватить молоток и разбить на куски все свои скульптуры. Какой толк от твоего искусства, если все на земле в одно мгновение может превратиться в прах? Когда Микеланджело ваял свои гениальные скульптуры, он знал, что многие поколения людей будут восхищаться ими. И это придавало ему силы, ни один скульптор столько не сделал, сколько Микеланджело. А Роден?

— Ты себя тоже причисляешь к их компании? — спросил Игорь.

— Я боюсь, что мой труд не дойдет до потомства… Вот почему мне иногда бывает ночью страшно.

— Брось лепить, займись проблемами всеобщего мира и разоружения, — посоветовал Игорь.

— Как это лепить? — ощетинился Уткин. — Ты выбирай словечки…

— Скульпторы ваяют, режут, высекают из гранита и мрамора, — сказал я.

— Лепят обои, — буркнул Уткин. — И пельмени.

— Я ведь еще не видел твоих работ, — сказал Игорь.

Уткин и Игорь познакомились час назад в машине. Впрочем, я Овчинникову говорил о нем, и даже хотел привести к Аркадию в мастерскую, но Игорь отказался. Он не очень-то любил новые знакомства.

— А чем ты занимаешься? — спросил Уткин.

— Мой скорбный труд не представляет никакого интереса для потомства…

— Я сейчас угадаю твою профессию, — сказал Аркадий. — Любая профессия накладывает на лицо человека свой отпечаток…

— Ну-ну, давай, — усмехнулся Игорь. — Кто же я, по-твоему?

— Преподаешь в сельхозинституте животноводство…

— Известный антрополог Герасимов по костям черепа воссоздает скульптурный портрет человека, который умер тысячу лет назад, — сказал я. — У него это получается гораздо лучше, чем у тебя.

— Инженер? — спросил Уткин.

— Не угадаешь, — сказал я.

— Кто же ты, доктор Зорге?

— Я вскрываю трупы, — сказал Игорь.

— Хватит разыгрывать, я серьезно.

— Андрей, чего он ко мне привязался? — сказал Игорь.

— Главный врач судебно-медицинской экспертизы, — торжественно представил я Игоря. — Патологоанатом… Можешь называть его Джек-потрошитель, конечно если он разрешит.

— Не разрешаю, — буркнул Игорь.

Уткин поверил. Я видел в зеркало: он стал с любопытством разглядывать Игоря, который сидел к нему спиной. Меня этот диалог развеселил. Люблю, когда люди знакомятся вот так.

— Ты любишь свою работу? — спросил Аркадий.

Игорь молча смотрел на дорогу, которая тянулась вдоль живописного лесного озера.

На середине озера — черная лодка с рыбаком.

— Англичане говорят: «Если ты не можешь делать то, что тебе нравится, то пусть тебе нравится то, что ты делаешь», — сказал Игорь.

— Хорошо сказано, — заметил Уткин.

Как-то Игорь признался, что ненавидит свою работу. Он бы предпочел, чтобы люди умирали естественной смертью и не нужно было их вскрывать. «Но ты тогда стал бы безработным», — в шутку сказал я. Игорь улыбнулся. Улыбается он как-то мягко, застенчиво. В такие минуты он бывает красивым: соломенные волосы живописно спускаются по обеим сторонам большого лба, в голубых глазах ум и доброта. Я люблю, когда Игорь улыбается. Он похож на простецкого деревенского парня, который только что пришел с сенокоса, поставил в угол мокрую от зеленого сока косу и, отерев со лба пот, попросил жбан холодного квасу… Игорь мне тогда ответил: «Я бы стал лечить коров, собак и птиц…» Он бы хотел стать доктором Айболитом!

Мы молча проехали несколько километров. Когда в машине трое молчат, это действует на нервы. По крайней мере водителю. Мне приятно сидеть за баранкой, если в кабине о чем-то спорят, что-то доказывают. Словно угадав мои мысли, Игорь начал разговор:

— На днях прочитал «Дневник» Жюля Ренара… И вот что меня поразило: Ренару было всего двадцать три года, а он уже был высокообразованным человеком, знал, что делает, был уверен в себе и тонко и едко высмеивал глупость, невежество, ханжество… А Гоголь, Белинский, Пушкин, Лермонтов? В двадцать пять лет они были образованнейшими и умнейшими людьми своего времени…

— И сейчас встречаются гениальные люди, — скромно заметил Уткин.

— На экзаменах в медицинском я принимал анатомию, — продолжал Игорь. — Девчонка-первокурсница отчитывала здоровенного парня, получившего двойку… «Тебе, Петя, восемнадцать лет, — говорила она, — а что ты знаешь? По-латыни не смог прочитать название болезни. Поступаешь в медицинский и не знаешь, сколько у человека ребер и для чего служит печень!»

— А сколько у человека ребер? — спросил я.

— Пересчитай, — посоветовал Аркадий.

— Система образования у нас несовершенна, — сказал Игорь. — Человек заканчивает институт, да что институт — аспирантуру, а иностранного языка толком не знает. В институт лезут на арапа, лишь бы попасть, а там хоть трава не расти. Знаете, как называют девиц, которые, закончив первый попавшийся институт, приезжают на производство? Столбик с глазками… А таких столбиков на фабриках и в конторах больше, чем вдоль этого шоссе…

— Столбик с глазками… — повторил Уткин.

— Уже несколько лет в печати идет дискуссия о проблемах высшего образования, а воз и ныне там, — продолжал Игорь. — Сейчас такая мода: затеять дискуссию, а меры пусть дядя принимает… Сколько великолепных статей в газетах и журналах! Сколько выступлений по радио! Спасайте лес, гибнет рыба, долой охоту… Под статьями подписываются депутаты, писатели, академики, а какой-нибудь местный туз посмеивается и знай себе рубит великолепный лес! Ему что — он план государственный выполняет… А того, что этим самым государству наносит непоправимый ущерб, он и в толк взять не может… Еще Платон сказал: «Государства только тогда будут счастливыми, когда цари станут философами или же философы — царями».

— Смотри, Платона читает, — сказал Уткин.

— Он вскрывает не только трупы, — сказал я, — но и недостатки…

— Может быть, я неправду говорю? — спросил Игорь.

— Говорить мы все умеем, — сказал я.

— Что изменилось после того, как ты убитого лося сдал в милицию? Ровным счетом ничего!

— Если каждый честный человек хотя бы одного жулика или негодяя выведет на чистую воду, ей-богу, государство очистится от этой мрази, — ответил я.

— А я вот никого еще не вывел на чистую воду, — сказал Уткин.

— Думаешь, это так просто? — усмехнулся Игорь. — Дело в том, что честный человек видит беспорядки, знает о них, не одобряет, но выступить против не может решиться. Разве что дома, перед женой. Он мирится с недостатками. Так что быть просто честным человеком мало, нужно еще быть борцом. Обыватель не будет портить отношения с начальством. Обыватель может добросовестно трудиться, честно жить. Но бороться со злом, которое не ущемляет его личные интересы, он не будет. Он не позволит обидеть себя, но и пальцем не пошевельнет, если обижают другого… Мало у нас борцов, черт побери!

— Я бы похлопал тебе, — сказал я, — да руки заняты…

— А ты борец? — спросил Уткин.

— Я? — переспросил Игорь. — Я, наверное, сотню вскрыл честных, безвинно погибших людей. А вот отъявленному негодяю не вспорол живота даже мертвому…


Мы облюбовали для отдыха хорошее место на берегу озера. Чуть слышно над нами шевелились листья ясеня. В траве, густо разросшейся вокруг, без устали работали кузнечики, и их трескучая музыка была приятна для слуха. Муравьи деловито обследовали наши закуски. Один из них взобрался на бутылку и замер, двигая усиками-антеннами. Должно быть, она показалась ему небоскребом.

— Зачем нам какое-то Бабино? — сказал Игорь. — Давайте здесь жить!

— В этом озере наверняка есть рыба, — поддержал Уткин.

— А лодка? — спросил я. — Какая рыбалка без лодки?

Игорь, прищурив голубые глаза, посмотрел на меня:

— А что там такое в Бабине?

— Озеро Доброе, — сказал я.

— А еще?

— Увидишь, — сказал я.

Пообедав, мы с полчаса полежали на траве, потом пошли купаться. На песчаном откосе разделись догола — поблизости не было ни души — и бросились в прохладную воду. Первым вылез на берег Игорь. Собрал удочку и, нацепив на крючок кузнечика, стал удить. Смешно было видеть его, огромного, широкоплечего, по пояс в воде с тоненькой удочкой в руках и сосредоточенным лицом. Когда мы подошли к нему, то увидели на берегу двух приличных подлещиков.

— Где мой спиннинг? — заволновался Аркадий и бросился к машине.

Мне стоило большого труда уговорить их двинуться дальше. Игорь ни за что не хотел покидать это озеро.

— Поезжайте, — сказал он, не отрываясь от поплавка, — на обратном пути захватите…

Уткин не поймал ничего и поэтому встал на мою сторону. Я ему сказал, что на Добром есть лодки и полно щук.

— Ты там был? — спросил он.

— Это озеро на всю округу славится, — сказал я. — Его и назвали Добрым потому, что никогда рыбаков не обижает…

Игорь наконец вылез на берег. К его пятке присосалась пиявка, а он и не заметил.

На траве шлепали хвостами и раскрывали рты пять подлещиков, каждый с хорошую ладонь.

— Вечером будет уха, — сказал Игорь, с удовольствием обозрев свой первый улов.

— Вот на Добром… — сказал я.

— Поехали, — заторопился Уткин. — Надо на вечерний жор успеть!

Ему не терпелось поймать большую щуку.


Мы ехали по накатанной проселочной дороге через глухой бор. Сосны и ели, сумрак и прохлада. «Запорожец» подпрыгивал, встречая на своем пути узловатые серые корни, которые, будто жилы, набухли на желтом теле дороги.

А вот и Бабино — небольшая деревушка, дворов двадцать, не больше. На пригорке стоит часовенка, сделанная еще при царе Горохе. На толстых бревнах выцвели от времени порядковые цифры. Эта часовня еще сто лет простоит. Березы, лиственницы и тополя как попало растут в деревне. На одном из домов аист свил гнездо и гордо стоит в нем на одной ноге. Аист смотрит на озеро, которое раскинулось внизу. Озеро — большое, конца его не видно. На озере красивые пышные острова. И ни одной лодки.

— Да здравствует Бабино! — сказал Уткин.

Мы остановились напротив дома с аистом. На задворках, в огороде, я увидел старуху в длинной до пят ситцевой юбке и белом платке. Лицо у старухи вдоль и поперек исполосовано морщинами. Я долго ей объяснял, кто мне нужен. Она, разогнув спину и наклонив голову набок, внимательно слушала. А потом, ничего не ответив, снова нагнулась к огуречным грядкам.

И тут я увидел, как из соседнего дома вышел Бобка. Он был в майке и шортах, темный чуб выгорел. Подошел к машине и стал нас разглядывать, потом улыбнулся и сказал:

— Интересно, как вы из нее вылезете?

— Как поживаешь, Боб? — спросил я.

— Отлично, старина… Рад приветствовать вас в этом райском месте!

— Позови Олю, — попросил я.

— Она очень вам нужна?

— Очень.

— И вы из-за этого приехали из города?

— Она на озере? — спросил я.

— Вы, конечно, сидите на полу? — Бобка заглянул в кабину. — Удивительно, как такой огромный дядя умещается в этой консервной банке?

Я мигнул Овчинникову, чтобы помалкивал. Он недовольно крякнул и пошевелился. Машина покачнулась на рессорах и тоже закряхтела.

Аркадий как зачарованный смотрел на часовню и ничего не слышал.

— Семнадцатый век, — сказал он.

— Долго мы будем сидеть в этой душегубке? — спросил Игорь. — И слушать наглые речи?

— Действительно, чего мы сидим? — сказал я.

Уткин первым выскочил из «Запорожца» и направился к часовне. Мы с Игорем, задевая за рычаги и дверцы, вывалились из машины.

— Как ни странно, но в «Запорожцах», как правило, ездят вот такие верзилы, как вы…

— Послушай, милый, ты у меня дождешься, — сказал Игорь.

— Вы знаете, ваш друг однажды меня ударил… В глаз.

— Я его понимаю, — сказал Игорь.

Бобка на всякий случай отступил.

— Я его простил, — сказал он. — Вы знаете, хороший удар сближает… Андрей, мы с вами с тех пор стали друзьями, не так ли?

— Позови же Олю! — попросил я.

— Вы не дадите проехать вон до той березы и обратно?

Игорь посмотрел на Боба, потом на меня и с негодованием спросил:

— И ты ему позволишь?

— Садись, — сказал я.

Дорога была пустынной, пусть прокатится, кроме глупой курицы, никого не задавит. Одному ему я не доверил руль, сел рядом. Боб умел водить машину. Он доехал до березы и посмотрел на меня, я великодушно кивнул. Мы миновали деревню и, развернувшись на скошенном лугу, возвратились на прежнее место.

— Конечно, это не «Волга», — сказал Бобка. — И даже не «Москвич»…

— Ты очень наблюдательный, — сказал Игорь. — Это типичный «Запорожец».

— Позови Олю, черт бы тебя побрал! — заорал я.

— Олю? — сказал Бобка. — Так ее нет. Она уехала… На «Москвиче», между прочим…


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

И снова мы мчимся по шоссе. Мои приятели мрачно помалкивают. Лопнул ночлег на душистом сеновале и вечерняя зорька.

Вот что рассказал Бобка.

Неделю назад в Бабино завернул пыльный «Москвич-408» с москвичами. Три инженера-химика от кого-то прослышали, что на озере Добром хорошо берет лещ, и, сделав большой крюк, заехали. А вообще они путешествуют на машине по своему собственному маршруту. Один из них — владелец «Москвича» — изобретатель. Он подарил Бобке кусок вещества, легкого как пенопласт и крепкого как кость. Это он вместе с кем-то изобрел. Из этого материала, возможно, будут делать кузова автомобилей и даже корпуса речных судов.

Это все, конечно, замечательно, но с какой стати Оля поехала с этими инженерами в Печорский монастырь?

Шоссе плавится в косых лучах заходящего солнца. Остроконечные тени елей и сосен опрокидываются под машину. Стволы деревьев, высокие и ровные, объяты пламенем. Даже на иголках красноватый отблеск.

Над кромкой леса остановилось пухлое облако, как будто ему захотелось с высоты обозреть всю эту российскую благодать: широко и просторно раскинувшиеся на холмах сосновые леса, тихие и неподвижные озера в низинах, желтые, зеленые и красноватые, волнующиеся квадраты полей, медоносные поляны с клевером и ромашками, разбежавшееся под уклон накатанное шоссе и многое-многое другое, что только может увидеть ясное облако, приостановив на мгновение свое плавное движение.

В Печоры мы приехали в сумерках. У гостиницы и в переулках стояли разноцветные автобусы. Сверкал огнями единственный ресторан. Внизу, в глубоком овраге, неподвижным пластом дремал сизоватый туман. Окруженные старыми деревьями, из тумана торчали купола и маковки монастырских церквушек и часовен. Мощная крепостная стена с башнями огибала тихий заснувший монастырь.

Новенький «Москвич» цвета слоновой кости стоял недалеко от ресторана. Я почти впритык поставил разгоряченного «Запорожца». Рядом с красавцем «Москвичом» он выглядел жалко.

В ресторане почти все столики были заняты. Их я увидел сразу. Три молодых инженера и Оля. На столе много закусок, графин с водкой и бутылка шампанского.

Лица инженеров показались мне невыразительными, чем-то похожими одно на другое. И одеты они были одинаково: белые рубашки и пуловеры с вырезами на груди. Столичный стандарт.

Мы заняли только что освободившийся стол неподалеку от них. Игорь листал меню, а Уткин вертел головой, разглядывая присутствующих. Он увидел Олю и, заулыбавшись, вскочил было со стула, но я посадил его на место. Игорь удивленно посмотрел на нас.

— Теперь я понимаю, почему мы мчались сюда как угорелые, — сказал Аркадий.

Игорь тоже завертел головой во все стороны, и в конце концов взгляд его остановился на том столике, у самого окна, за которым сидела Оля.

— М-да, — протянул он.

— Ты что-то сказал? — спросил я.

— У меня нет слов, — сказал Игорь.

Я не успел ответить, потому что Оля увидела нас. В глазах удивление и радость. Она встала и, бросив своих кавалеров, подошла к нам.

— Вы здесь?! Невероятно!

— Мы были… — начал было Уткин, но я толкнул его в бок.

— Мы каждый год приезжаем сюда, — сказал я.

— Андрей собирается постричься в монахи, — прибавил Уткин. Игорь молчал. Он весь углубился в меню. Игорь в своем репертуаре. Теперь рта не раскроет.

Инженеры с беспокойством смотрели на наш столик. Я предложил Оле стул. Она села. Инженеры переглянулись и, сдвинув свои ученые головы, стали о чем-то совещаться.

— Мы были в монастыре, — затараторила Оля. — В пещерах, где жили монахи. А теперь они живут в кельях… Один седой совсем старичок строгал себе гроб…

— Там скучают… — кивнул я на соседний стол.

— Мальчики? Это Сева и два Володи… Вы надолго приехали?

— Как моим друзьям понравится, — лицемерно сказал я. — Это их идея.

Уткин наградил меня свирепым взглядом. Игорь лишь покачал головой.

— Вот что, — сказала Оля, — вас здесь долго не обслужат, пойдемте за наш стол.

— А почему бы и нет? — сказал Аркадий и первым поднялся. В его светлых глазах насмешка.

— Это мои друзья, — представила нас Оля.

Никто из нас не проявил инициативу пожать друг другу руки. Ограничившись сухими кивками, назвали свои имена. Оба Володи были немного похожи друг на друга, и я мысленно прозвал их Володя Первый и Володя Второй. Волосы у них были светлые, а у Всеволода — густые черные, с глянцевым блеском. Он старший в этой тройке. Ему и принадлежала машина. Это я почувствовал с первой минуты.

Мы раздобыли стулья и приставили к их столу. Не скажу, что наше появление доставило радость инженерам. Но, будучи людьми интеллигентными, они, подавив справедливую досаду, стали проявлять знаки внимания и улыбаться. Первый и Второй Володи улыбались одновременно, Всеволод позже. Он хотел быть самостоятельным. Наверное, они были хорошими ребятами, но по вполне понятной причине я был настроен против них. Немного позже, когда обстановка прояснилась, все мое внимание сосредоточилось на Всеволоде, потому что он был здесь главным действующим лицом и изо всех сил старался понравиться Оле. Обоим Володям Оля тоже была не безразлична, но они, видно, во всем привыкли уступать пальму первенства Всеволоду.

Мы мирно сидели за столом и беседовали.

В с е в о л о д. Сейчас что, вот шесть лет назад отрезок пути от Пскова до Ленинграда был непроходимым… У меня тогда была «Победа». Я не хочу сказать, что «Победа» плохая машина, напротив… Вы знаете, новый «Москвич» я покупал с опаской. Очень уж хрупкий кузов… А вы на какой машине приехали?

Он посмотрел на меня, нутром водителя угадав во мне шофера.

Я. Ну и как новый «Москвич»?

В с е в о л о д. Пока не жалуюсь.

О л я. Вы, наверное, голодные?

В о л о д я В т о р о й. Вот в Таллине обслуживают, я вам скажу…

У т к и н. А вы в Торонто были?

В с е в о л о д. Где?

У т к и н. А я был.

В о л о д я П е р в ы й. В Польше тоже прекрасно обслуживают.

У т к и н. А вы в Торонто были?

В с е в о л о д (сухо). Нет.

У т к и н. А я был. Прекрасный город.

В о л о д я В т о р о й. Вы уже говорили…

У т к и н. Я там был два раза.

Оля как-то странно смотрит на меня. Глаза у нее задумчивые и немножко отчаянные.

Не прошло и месяца, как мы расстались, но мне показалось, что она стала взрослее и еще красивее… Я вижу, какие пламенные взгляды бросает на нее Всеволод.

— Не пейте, — сказала ему Оля.

Всеволод налил рюмку и заверил, что это последняя.

— Я пошутила, — сказала Оля. — Мне безразлично, сколько вы пьете… Только не ругайтесь, не деритесь и не пойте песен.

— Я когда выпью, лезу целоваться, — сказал Уткин. — Учтите.

— А вы? — спросила Оля Овчинникова.

Игорь поспешно поставил рюмку, которую уже было поднес ко рту, и поднял глаза на Олю.

— Я громко храплю по ночам, — сказал он.

— Вы бы послушали, как храпит Сева…

Всеволод бросил на Володю Первого, который произнес эти слова, уничтожающий взгляд, и тот замолчал. Володя Второй — он в этот момент разрезал ножом семгу и ничего не видел — подхватил:

— Мы в него ночью тяжелыми предметами бросаем…

— Расскажи лучше, как ты креветками объелся… — перебил его Всеволод.

Оля смотрела на меня все тем же странным взглядом. Всеволод вдруг помрачнел.

Оля достала из сумки ручку и что-то нацарапала на бумажной салфетке. Положив свое послание на хлеб и прикрыв сверху сыром, она попросила Всеволода передать мне этот конспиративный бутерброд. Тот молча передал. Оля с улыбкой взглянула на него и сказала.

— Вы, Сева, не расстраивайтесь по пустякам… Не один вы на свете храпите. Игорь ведь не переживает?

— Это очень удобно — громко храпеть, — сказал Игорь. — В доме отдыха дают отдельную комнату… Не так ли, Сева?

— Я в дома отдыха не езжу, — мрачно ответил Сева.

В записке, которую я незаметно прочитал, было написано: «Андрей, милый, давай от них убежим!»

Когда за столом начали спорить о кинофильме «Война и мир», мы поднялись и ушли. Всеволод встрепенулся, посмотрел нам вслед и сказал:

— Сейчас кофе принесут…

— Нет, ты мне скажи, — говорил Уткин, — почему тебе Пьер Безухов не нравится?..


Мы молча идем по сумрачной улице. Сквозь листву виднеется бревенчатая крепостная стена. Оля держит меня за руку. Она идет быстро, почти бежит. Я тоже прибавляю шаг. А вокруг нас ворочается, колышется теплая ночь. Огромные деревья облиты лунным светом. Кажется, подуй ветер — и над селом поплывет серебристый звон. Это листья будут звенеть. Большие молчаливые автобусы стоят в переулках, как корабли в гавани. В кабине одного из них сидят парень и девушка. Доносится негромкая музыка.

Могучие деревья расступились, и мы увидели белый шпиль часовни. Луна заглянула в черный проем звонницы и высеребрила медный край колокола.

— Пойдем вниз, к речке, — сказала Оля. — Там пещеры… Один монах прожил в пещере тридцать лет и стал святым.

— Я думал — пещерным медведем.

Мы стали спускаться по узкой тропинке. Влажные кусты стегали по ногам. Оля уверенно вела меня в темень. Где-то далеко внизу шумел ручей.

Оля поскользнулась, я взял ее за руку. Она крепко сжала мои пальцы.

— В монастыре я видела молодого монаха, — сказала она. — Высокий, со светлой бородой и в рясе. Он поставил на землю ведра и стал смотреть на меня… У него были странные глаза… Я даже испугалась!

— Сам себя наказал, а теперь с ума сходит…

— Мне очень нравится этот чудный монастырь… От всего веет далекой стариной… Но стать монашкой? В наше время?

— Ты не станешь монашкой… — сказал я.

Оля остановилась и посмотрела на меня. В просвете деревьев показалась луна. В Олиных глазах — лунный блеск.

— Андрей, они славные ребята… Я давно мечтала побывать в Печорах, а тут такой случай…

— Твой Всеволод — пижон, а оба Володи — дураки…

— Мне нравишься ты, Андрей!

— Может быть, насчет Володей я переборщил… — смягчился я. — А Сева — точно пижон.

— Я рада, что ты здесь.

Я обнял ее и поцеловал. Над головой недовольно каркнула ворона. Оля отстранилась, лунный блеск погас в ее глазах.

Я нагнулся и, нащупав камень, запустил в проклятую ворону.

— Я тебе покажу пещеры, — сказала Оля и потянула меня за руку вниз.

Мы стояли на берегу и смотрели на пещеры, вернее на гору — впотьмах пещер не было видно. По звездному небу плыла луна, ветер шевелил кусты на горе, за спиной плескалась речка. И вдруг в этой полуночной тишине раздался гулкий удар колокола. Непривычный торжественный звук раскатился над лесом, отозвался эхом и затерялся где-то в сводах монашеских пещер.

Оля взглянула в ту сторону, где ударили в колокол, и сказала:

— Ну пожалуйста, еще раз?

Но колокол молчал.

— Что это, Андрей? — прошептала она, схватив меня за руку.

На горе вспыхнул огонь, осветив кусты и камни, и погас.

— Это твой монах потихоньку закурил в пещере, — сказал я.

— Бедный монах, — вздохнула она. — Если бы ты видел его глаза…

Мы побрели по дороге к шумевшему впереди лесу.

Призрачный лунный свет высеребрил стволы. Мы бродили по лунным дорожкам, петляющим в лунных дебрях, любовались лунным летним озером, над которым неподвижными пластами стоял туман.

Ее волосы пахли ландышем и сосновой хвоей. И этот запах вдруг напомнил то время, когда я был мальчишкой и мечтал о женщине, которую буду любить. Эта женщина была придумана из книг. Она была изящна, нежна и бесплотна. Я не мог себе представить, что женщина моей мечты делает все то, что делают смертные. В своих детских грезах я видел ее в неприступных замках, на океанских кораблях, знатной пленницей в пещере у разбойников, но я никогда не видел ее за обеденным столом что-либо жующей. Женщина моей мечты витала в облаках и питалась воздухом. Я не мог допустить мысли, что на ее божественной руке остались желтоватые пятнышки после прививки оспы.

У меня на языке вертелись нежные, ласковые слова, которые я еще никогда не произносил вслух. Я хотел, чтобы Оля их услышала. Но не смог перебороть себя. Мне казалось, что эти слова, как только будут произнесены, потеряют всю свою прелесть. И поэтому я молча все крепче прижимал ее к себе, целовал и вздыхал от огорчения, что так, наверное, никогда и не произнесу эти хорошие слова… Я и раньше знал, что люблю Олю, но когда Бобка сказал, что она рано утром уехала, у меня было такое чувство, какое возникает у человека, лишенного всего: неба, земли и даже воздуха. Куда бы она ни уехала, я все равно пустился бы вслед за ней. Когда-то мне казалось, что я люблю Марину, но вот такого ощущения, как сейчас, я не испытывал. Я бы мог ей отдать руку, глаз, сердце! Если бы не три, а тридцать три инженера захотели ее отнять, я бы им не уступил…

Мы свернули с лунной тропинки и пошли в лес. Ночь была такой теплой, что роса, если она и высыпала, то сразу же испарилась. Наверное, поэтому кусты и стволы деревьев были окутаны легким, как паутина, туманом.

— Оля… — начал я и замолчал.

Она сжала мою руку и еще быстрее пошла вперед. Трава и папоротник хлестали ее по длинным ногам.

— Куда мы идем? — сказала она. — И когда этот лес кончится?

Она на что-то наступила и ойкнула. Я поднял ее на руки и понес. Она обхватила меня за шею. Это была приятная упругая тяжесть. Запах ландыша и хвои кружил мне голову. Она молчала и смотрела вверх. Большие глаза ее мерцали.

— Ты чувствуешь этот запах? — спросила она. — Первобытный запах папоротника… А ты дикарь, похитивший женщину у соседнего племени… Ты меня съешь у костра или в жены возьмешь, мой дикарь?

Я остановился и осторожно опустил ее в густой папоротник, который замахал своими широкими кружевными листьями.


Луна куда-то подевалась, звезды кружились… Голубоватое сияние пронизывало лес. Где-то совсем близко картаво кричала ночная птица. Голос у нее противный и насмешливый. Моя голова на Олиных коленях, я смотрю в ее глаза, но они сейчас отчужденные и далекие, как эти звезды, что затерялись в мерцающей листве. Еще счастье гулко бьется у меня в груди, но вот пришла какая-то непонятная тревога и грусть. Оля могла бы сказать, что я принадлежу ей, а сказать, что она моя, я не смог бы… Я затылком ощущал, как в ее бедре пульсирует жилка, и вместе с тем чувствовал, что моя Оля где-то далеко…

— А как же они? — спрашивает Оля.

— Кто они? — не понимаю я.

— Они, наверное, нас ищут?

— Ну их к черту!

— К черту… —повторяет она. — Ты меня скоро научишь ругаться. — И, совсем низко нагнувшись, говорит: — Когда я была маленькая и мне было плохо, я бежала к отцу и брала его за руку… И мне становилось легко и спокойно. Андрей, то же самое я чувствую, когда рядом с тобой и твоя рука у меня в ладонях…

— Это хорошо? — спрашиваю я.

— Не знаю… Все время держаться, как маленькой, за чужую руку…

— За чужую?

— И мне всегда будет хорошо и спокойно с тобой?

— Не думаю, — отвечаю я.

— Ты меня будешь бить?

— Буду запирать в чулан, как Синяя Борода…

— И уходить к другим женщинам?

— Конечно!

— Иногда мне хочется, чтобы меня выпороли ремнем как следует… Меня ведь никогда не били.

— Я подумаю, — говорю я.

— Мой строгий муж…

— С чего ты взяла, что я хочу на тебе жениться?

— Ты хочешь, — говорит она.

— А ты?

— Я?..

Я беру ее за плечи.

— Я уже один раз потерял тебя… Во второй раз этого не должно случиться. Слышишь, не должно!

— Дикарь… — смеется она. — Ты не знаешь ни одного ласкового слова…

— О-лень-ка… — по складам говорю я. — До-ро-га-я…


А потом было вот что.

Уже был рассвет, когда мы пришли в Печоры. Зарницы появлялись на бледном небе и исчезали. Небо на глазах желтело. Узкие синие облака прилепились к горизонту над самыми вершинами деревьев. Белый монастырь купался в мокрой туманной листве. На улице ни души. Оля продрогла, и я обнял ее. Желтые и синие автобусы спали в сумрачных переулках. Туда еще не пришел рассвет. Из конца в конец орали петухи. Даже удивительно, почему люди не просыпаются? Глаза у Оли закрываются. Щеки бледные, черные брови и густые ресницы выделяются на лице. Меня переполняет нежность к этой девушке. Я должен куда-то устроить ее поспать. «Запорожец» стоит у ресторана, красавца «Москвича» рядом нет. Уехали химики, скатертью дорога! В машине на сиденьях спят Игорь и Уткин. Аркадий свернулся калачиком на переднем сиденье — ему хорошо, он маленький, а вот Игорь спит сидя. Соломенные волосы спустились на глаза, рот приоткрыт.

Я иду в гостиницу и грохаю в дверь, где спит на диване дежурная. Она долго не может понять, что мне нужно. Наконец я растолковал ей, что необходимо устроить на ночь девушку. Оля, прислонившись плечом к печке, безучастно смотрит на нас. Глаза ее закрылись, я боюсь, что она стоя заснет. Мест, конечно, нет, но дежурная оказалась добросердечной женщиной и уложила Олю на свой диван.

Я вышел на улицу, решив побродить по селу до утра. Спать не хотелось.

Я их встретил у монастырской стены. Они не уехали. «Москвич» стоял за грузовиком, поэтому мы его и не заметили, когда возвращались. Три здоровенных парня стояли на мокром булыжнике, как раз посредине шоссе, и смотрели на меня. Во рту у них папиросы. В утреннем свете огоньки кажутся совсем белыми. Что-то слишком уж часто в этом году мне приходится драться, подумал я, приближаясь к ним.

Всеволод щелчком швырнул окурок в кусты и засунул руки в карманы брюк. Володя Первый и Володя Второй продолжали курить. Лица у них были невозмутимые, Всеволод нервничал. Я видел, как в карманах ворочаются его увесистые кулаки.

— Погуляли? — спросил он.

— К чему праздные вопросы? — сказал я. — Чем вы недовольны, ребята?

— Уйди с дороги! — сказал Всеволод.

— На этот раз придется тебе уйти, — ответил я.

— Я хочу тебе дать по морде, — сказал Всеволод.

— Скромное желание, — усмехнулся я и посмотрел на обоих Володей. Они молча курили.

— Она приехала с нами, — сказал Всеволод. — При чем тут ты?

Он был настроен воинственно, этот Всеволод. Справиться с ним не представляло особого труда, но Володи… Их мрачная молчаливость мне совсем не нравилась.

— Ты… — Всеволод похабно выругался и бросился на меня, но я перехватил его руку и сильно дернул вниз. Он присел от боли. Я не стал его бить. Не отпуская руки, взглянул на Володей. Они курили и без всякого выражения смотрели на нас.

Я, наверное, сильно вывернул ему руку, потому что Всеволод негромко сказал:

— Отпусти.

Я отпустил Всеволода. Он отступил от меня и стал ощупывать руку.

— Может быть, это звучит банально, но она моя невеста и я приехал за ней, — сказал я. — Мы вернемся вместе.

— Это мы еще посмотрим, — кривя губы, сказал Всеволод.

Володя Первый выплюнул окурок. То же самое сделал и Володя Второй.

— Поехали, — сказал Володя Первый.

— Я не сдвинусь с места… — заявил Всеволод.

— Мы поможем, — сказал Володя Второй и взял приятеля под руку.

— Откуда ты такой взялся?! — крикнул Всеволод. Но оба Володи подхватили его с двух сторон и повели к машине. За руль сел Володя Первый. Он был совершенно трезвый. Я стоял на шоссе и еще не верил, что все кончилось. «Москвич» заурчал — я отметил, что мотор работает отлично, — развернулся и подъехал вплотную ко мне. Володя Первый опустил стекло и, глядя на меня улыбающимися глазами, сказал:

— Ты же видишь, он дурит… — И протянул руку. Я с удовольствием ее пожал. Пожал руку и Володе Второму.

Красивая, цвета слоновой кости машина, шурша шинами, понеслась вниз через село, мимо спящих домов, мимо рощ и озер, которыми богаты эти места.

Первый солнечный луч, вынырнув из-за лесистого холма, осветил жарко заблиставшие купола монастырских церквей.

В Печоры пришло утро.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭТА УДИВИТЕЛЬНАЯ ЗИМА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Увидев меня в цехе, Тихомиров подошел, положил руку на плечо и повел к себе в кабинет.

— Рад тебя видеть, — сказал он. — Ну, как поездка? Доволен?

— Можно подумать, ты скучал без меня…

— Просто места не находил… Особенно последние три дня. На сколько дней ты получил отпуск?

— На три.

— А отсутствовал неделю, — сказал Вениамин. — Итого три дня прогул… Конечно, такая девушка, как Оля, может кого угодно с ума свести, но при чем тут производство?

— Что-то много насчитал, — сказал я. — Воскресенье не считается, а если учесть, что суббота короткий день, то прогул всего полтора дня… Я отработаю сверхурочно.

— Как у тебя все просто… А что такое трудовая дисциплина — вам известно, товарищ Ястребов? Передовик, член комитета комсомола… Какой позор! Глядя на вас, и другие захотят прогуливать. А начальник цеха должен на это смотреть сквозь пальцы?

— Ты не будешь смотреть сквозь пальцы, — сказал я.

— Помнишь наш первый разговор? — спросил Вениамин. — Тебе все еще не хочется перейти в другой цех?

— Я немножко подожду… — сказал я.

— Садись и пиши объяснительную записку… Почему прогулял три дня.

— Два, — поправил я.

— Два тоже не так мало, — сказал Вениамин. — Вполне достаточно, чтобы…

— Вытурить? — спросил я. — Ничего не выйдет, начальник… В отделе кадров учтут, что это была моя первая провинность.

— Если ты рассчитываешь на Ремнева…

— Я только на себя рассчитываю, — сказал я.

Вениамин достал из ящика письменного стола желтую пачку сигарет, протянул мне. Мы закурили. Тихомиров посматривал на меня с чуть приметной усмешкой, и это раздражало.

— Ты на моем месте поступил бы так же, — сказал он. — А чтобы ты не думал, что здесь примешивается личное, я приглашаю в эту субботу ко мне… Будут и твои знакомые.

— Я тронут, — сказал я.

— Думаю, на первый раз достаточно выговора, в приказе по цеху.

— Вполне, — сказал я и пошел к двери.

— Напиши объяснительную записку, — остановил Вениамин. И, встав из-за стола, любезно предложил свое место.


В столовой я столкнулся с мастером из механического цеха. Он взял меня за руку и, отведя в сторону, сказал:

— Кто бы мог подумать? Ведь инструмент лежал у начальника цеха в шкафу…

— Под чертежами…

— А ты откуда знаешь?

— Догадался, — сказал я.

— Зачем он туда складывал? Убей бог, не пойму…

— Нашелся — и хорошо.

— Это он мне назло…

— Вот и хорошо, что вы поняли. Излишняя подозрительность это и есть зло.

— Но ведь он вор!

— Вы забудьте об этом, — посоветовал я. — Он для вас такой же станочник, как и все. Попробуйте к нему относиться как к другим. Попробуйте доверять ему… Да что я вам говорю, вы и так все отлично понимаете…

— Я его не понимаю, — сказал мастер. — Уж если ты вор, то уноси краденое домой, но зачем же прятать у начальника в шкафу?

— Выходит, он не вор.

— Ладно, главное, что нашлось…

— Вот именно, — сказал я.

Мастер посмотрел на меня долгим задумчивым взглядом и вдруг улыбнулся. И это было для меня удивительно. Я был убежден, что этот мрачный человек улыбается лишь по праздникам. Его широкое скуластое лицо с маленькими невыразительными глазами подобрело.

— Может быть, ты и прав, парень, — сказал он.


Из всех времен года быстрее всего для меня пролетает лето. Я начинаю ждать его с февраля, а в сентябре спохватываюсь, что лето уже кончилось.

Осень в нашем городе обычно ясная и тихая. И большой город в эти месяцы тихий и торжественный. Незаметно день за днем становится холоднее, хотя солнце все такое же жаркое и безмятежное. Ночи звездные, лунные. Еще лужи не прихватывает коркой, но по утрам уже пахнет заморозками. Сторожиха, что караулит продовольственный, облачилась в красный тулуп, а на ноги надевает большие серые валенки с галошами.

Если долго смотреть в окно, то видно, как с ветвей сами по себе срываются желто-красные листья. Их много на тротуарах, на шоссе, а особенно в придорожных канавах. Когда мимо нашего дома проходит автобус, за ним лениво летят листья. Они быстро отстают и как попало ложатся на асфальт, дожидаясь следующей машины.

Как-то вечером я услышал птичьи крики. Не поленился, вышел на улицу. Высоко над городом гуси летели на юг. Они почему-то казались черными. Наверное, над нашим домом проходила невидимая птичья трасса. Я часто потом слышал отрывистые крики, курлыканье. Птицы летели иногда даже ночью. Это великое передвижение пернатых вызывало во мне грусть.

На белой стене напротив появилось солнце. Желтое, ослепительное. Оно всегда появлялось здесь во второй половине дня. И, как всегда, сумрачная комната наполнилась розовым светом. Но солнце недолго гостило на стене, через несколько минут оно меркло, бледнело и исчезало совсем, до следующего погожего дня.

Вот и Оля так же — появилась, обожгла счастьем и исчезла. Две недели я ее не увижу. Она уехала на практику в отдаленный район. Вернется десятого октября. В школах начались занятия, и Оля преподает литературу и русский язык. Школа стоит на берегу большого озера, а рядом лес. После уроков она с учениками ходит по грибы. Дни стоят теплые, деревья — красно-желтые. Настоящая золотая осень. Она вспоминает нашу поездку, ночь в Печорах… Вчера я получил от нее письмо.

Я сидел на подоконнике и смотрел на белую стену, где только что отразилось солнце.

В коридоре грохнула дверь. Откуда-то как угорелый примчался Сашка.

— Телеграммы не было? — спросил он.

Быстро сбросил одежду и в одних трусах и майке подбежал к шкафу. Распахнул дверцы и, с треском вытащив ящики, лихорадочно выбросил на койку белую сорочку, бабочку с запонкой, парадный костюм.

— Замшевую жилетку забыл, — подсказал я.

— Жилетку? Не пойдет, — ответил Сашка и стал перед зеркалом одеваться.

С Шурупом творится что-то непонятное: похудел, стал серьезным. Почти не улыбается. И что самое удивительное, у него аппетит пропал! Бывало, за ужином съедал банку шпрот и целый батон, а теперь, случалось, ложился спать вообще не поужинав. И долго не мог заснуть: ворочался и тяжко вздыхал. Эти перемены произошли с ним после поездки в Москву. Главную роль в будущем фильме Сашке не дали: нашелся другой артист — студент ВГИКа. Но я думаю, не из-за этого расстроился Шуруп. Каждый день он пишет письма Семеновой Л. Н., и даже телеграммы посылал, а она не очень-то балует Сашку письмами. Мне он ничего не рассказывает, а я не лезу к нему с расспросами.

— А ты чего сидишь? — спросил он.

— Я на банкет не приглашен, — сказал я.

— Такси ведь ждет! Быстро переодевайся…

— Может быть, ты сначала скажешь… — начал было я, но Сашка с трагическим выражением лица всплеснул руками.

— Сейчас все узнаешь… Надевай новый костюм. И ради бога, быстрее!

Пришлось слезть с подоконника и переодеться.

Мы сели в такси и поехали на вокзал. Это было совсем глупо: вокзал виден из нашего окна. Перейти дорогу, подняться на виадук — и мы на вокзале. А так придется объезжать вкруговую.

— Странная эта штука, жизнь… — сказал Шуруп. — Еще вчера я был…

И замолчал.

— Это точно, — осторожно заметил я, надеясь, что сейчас Шуруп приподнимет завесу таинственности.

— У каждого человека есть свои убеждения… — все в том же возвышенном тоне философствовал Сашка. — Но с годами убеждения меняются. И потом, они бывают ошибочны… Отсюда вывод: не будь твердокаменным. Твердокаменность — дорога к тупости.

— Что верно, то верно, — поддакнул я. Но Сашка не клюнул на мою удочку. Не расчувствовался. Только поглядел, который час.

На перроне обычная суета. Носильщики в белых фартуках катят тележки с чемоданами и узлами. И в этой суетливой и орущей толпе обращает на себя внимание невозмутимая и олимпийски спокойная фигура милиционера. Он не спеша шагает по перрону, и пассажиры обтекают его, как скалу в море. Углубленный в себя, он не смотрит на толпу. Возможно, он и не замечает ее. Он привык к этому шуму, как и голуби привыкли к паровозным гудкам и не пугаются, когда во всю мощь своей чугунной глотки заревет паровоз.

Я смотрю на милиционера и думаю: уж не потому ли он такой равнодушный, что ему обидно? Ведь он никого не встречает, не провожает. И никуда не поедет. Поезда приходят и уходят… А он все так же будет ходить по перрону, пока не кончится смена.

Сашка стоит у седьмого вагона и смотрит в тамбур. Когда мы повернули к вокзалу, я наконец сообразил, что мы едем встречать Семенову Л. Н. Из тамбура один за другим спускаются пассажиры. Что-то дрогнуло в Сашкином лице, и я с любопытством воззрился на тамбур. На ступеньке с округлым рябым чемоданом появилась девушка. Высокая, ростом, наверное, с Сашку. Это первое, что бросилось в глаза.

— Ну, где же ты? — сказала она, протягивая Шурупу чемодан. Потом обернулась: бравый капитан подал ей из тамбура большую картонную коробку, перевязанную шпагатом.

— Спасибо, — сказала она.

Капитан улыбался и с любопытством рассматривал нарядного Шурупа, который, впрочем, не обращал на него внимания. Сашка во все глаза смотрел на свою Семенову Л. Н.

— Это Андрей… — наконец догадался он представить меня.

— Мила, — сказала она и протянула руку.

Сашка взглянул на часы:

— Мы можем опоздать.

Я взял картонку, она была довольно увесистой, Сашка — чемодан, у Милы осталась белая сумочка. Весь этот багаж мы погрузили в такси. Мила уселась рядом с Шурупом, я впереди.

— Мне нравится ваш город, — сказала она, глядя в окно. — Я думала, это настоящая дыра… Какая милая аллейка! Я никогда не видела таких толстых лип.

Сашка улыбался, а я вежливо молчал.

— У вас речка есть? — продолжала она. — И пляж? Как жаль, что уже нельзя купаться. Я так люблю плавать…

— Вы надолго к нам? — спросил я.

Она с улыбкой посмотрела на Сашку. Мой приятель потерся щекой об ее плечо.

— Я думаю, что надолго, — вместо нее ответил он, глядя на дорогу.

Мы проскочили под железнодорожным мостом и выехали на главную улицу. Я думал, повернем к общежитию, но шофер поехал в город.

Такси остановилось у загса. Я понял, что затевается серьезное дело, но пока в моей голове еще не укладывалось, что Сашка вот сейчас, на моих глазах женится.

Шуруп и Мила впереди, а я, ошарашенный, сзади, вошли в светлую комнату. Молодой человек в черном костюме с треугольным кончиком безукоризненного носового платка подошел ко мне и, наклонив голову набок, сказал:

— Мы рады приветствовать вас в этих стенах.

Я что-то промямлил в ответ. Молодой человек улыбнулся и осторожно взял меня под руку.

— В этот ответственный для вас день…

— Почему для меня? — попятился я. — Для него… — кивнул я на Сашку.

Молодой человек шарахнулся к Шурупу, пробормотав: «Вот черт, обознался!»

— Бывает, приятель, — сказал я. С какой стати он принял меня за жениха?

Пока Мила прихорашивалась, я потянул Шурупа за рукав в угол.

— Ты что, спятил? — спросил я шепотом.

— Когда-нибудь надо, — сказал он.

— Я тебе задам наивный вопрос: ты ее любишь?

— А как же? — удивился Сашка. — Неужели не заметно?

— А она тебя?

— Раз приехала — любит… Еще вопросы будут?

— Вопросов нет, — сказал я. — Есть совет.

В этот момент раздался бархатный голос заведующей:

— Молодые, подойдите, пожалуйста, ко мне.

В руке у женщины авторучка, перед ней — заполненные на гербовой бумаге бланки. Молодой человек в строгом костюме держал в руках букет оранжевых цветов. Он радостно улыбался и старался не смотреть в мою сторону.

— Какой совет? — шепотом спросил Шуруп.

— Вот сейчас, не сходя с этого места, заори петухом…

— Что?

— Тебя примут за сумасшедшего и не зарегистрируют брак.

— Ну, знаешь… — сказал Сашка и поспешно зашагал к письменному столу, где его ждали будущая жена, толстая улыбающаяся женщина и молодой человек с оранжевыми цветами.

Я принимать участие в этой церемонии не пожелал. Впрочем, меня и не пригласили. Это был современный загс. Товарищи из горсовета учли критические замечания прессы и создали для желающих вступить в брак приличные условия.

Все это хорошо, но скоропалительная женитьба Сашки не внушала мне доверия. Ничего не скажешь, Мила смазливая и держится хорошо. Но ведь им обоим и сорока лет не будет. Нет, эта женитьба мне совсем не нравилась.

Когда мы вышли из загса, сияющая Мила, прижимая к груди цветы, сказала:

— Андрей, вы нас не поздравили?

— Поздравляю, — сказал я.

Через десять дней Мила должна возвратиться в Москву. Она учится в финансово-экономическом институте. Пятнадцатого октября у нее начало занятий. Молодым предстоит жить в разлуке три года. Ничего себе, веселенькая будет жизнь у Шурупа! А он, дурень, идет и радуется…

Они шли впереди, я на шаг сзади. Мне хотелось поскорее смыться.

— Когда же ты меня познакомишь со своим дедом? — спросила Мила.

— Дед будет в восторге, — сказал Сашка.

Я знал его деда и не разделял Сашкиного оптимизма.

— А вдруг я ему не понравлюсь? — кокетливо спросила Мила.

— Сегодняшний день будет самым радостным для деда, — сказал Сашка. — Автобус отправляется через два часа…

Значит, Сашка решил первую свадебную ночь провести в доме деда.

Я подумал, что сейчас самый подходящий момент оставить их вдвоем. Шуруп предложил пойти в ресторан, пообедать. Мила особенно не уговаривала. Мы решили отметить это торжество послезавтра, когда они вернутся в город, а сегодня, сказал я, у меня важные дела.

Когда молодожены, взявшись за руки, затерялись в толпе прохожих, я стал думать, как убить сегодняшний вечер.


Я проснулся от стука. Кто-то негромко, но настойчиво барабанил в окно. Луна заглядывала в комнату. Квадратный стол голубовато мерцал, блестела новенькая пепельница. Я взял с тумбочки часы и взглянул на циферблат: что-то около трех ночи. Кого это принесло в такое время?

Я подошел к окну и отодвинул занавеску. К своему удивлению, за стеклом я увидел бледное лицо Шурупа. Под деревом маячила еще одна фигура. Я бросился открывать и только в коридоре вспомнил, что на мне одни трусы. Отворил дверь и, увидев за Сашкиной спиной расстроенное лицо Милы, припустил по длинному коридору.

Когда они вошли, я был наспех одет. Даже успел на койку натянуть одеяло.

— Ты уже спишь? — спросил Сашка.

— Я уже не сплю, — ответил я, все еще не понимая, почему они здесь.

— Я замерзла, — сказала Мила. Она села на стул, вид у нее был несчастный.

— Что стряслось? — спросил я.

— Нас прогнали, — сказала Мила.

— Понимаешь, старина, — сказал Сашка, — придется первую брачную ночь провести в этом проклятом общежитии.

— В гостинице нет мест, — прибавила Мила.

— В старика будто черт вселился…

— Я никогда не думала, что он такой сердитый, — сказала Мила.

— Вообще-то он добряк, — ответил Сашка.

— У него было такое лицо! — сказала Мила.

— Он, понимаешь, вспыльчивый, — сказал Сашка. — И потом, оказывается, ярый противник всяких браков.

— Он сказал, что снимет с Саши брюки и покажет ему такую женитьбу…

— Старый человек, сам не знает, что говорит, — сказал Шуруп.

— И даже палку схватил…

— Кочергу, — поправил Сашка. — Вообще-то он бы не ударил… Надо было его, наверное, предупредить, а мы как снег на голову…

— И ночевать не оставил? — удивился я.

— Он с палкой за Сашей по улице погнался…

— С кочергой, — сказал Шуруп.

— А меня не тронул, — сказала Мила. — Только обозвал дурочкой…

— Свирепый у тебя дед! — сказал я.

— Хорошо, что попутная машина попалась, — сказала Мила. — А то пришлось бы ночевать на улице…

— Будет что вспомнить, — сказал я.

Мила с трудом подавила зевок и выразительно посмотрела на незадачливого супруга.

— Сейчас сооружу ширму, — спохватился я.

С грохотом мы развернули тяжелый шкаф и отгородили Сашкину койку от моей.

— Спокойной ночи, — сказал я и выключил свет.

Мила ответила, Сашка промолчал. Мы никогда не говорили друг другу «спокойной ночи». Шуруп что-то шепотом говорил, она тоже шепотом отвечала.

Лунный свет плавал в комнате. На стене сияли струны гитары. Легкие тени суетились на потолке. За шкафом шептались. Чувствительная к малейшему движению пружинная кровать молчала. Я натянул на голову одеяло, крепко зажмурил глаза и стал считать до ста…


ГЛАВА ВТОРАЯ

Я медленно поднимаюсь на четвертый этаж. В руке небольшой чемодан. Новый дом уже обжит, и на лестничных площадках специфический запах. У некоторых хозяйственных жильцов двери обиты черным и коричневым дерматином. На розовых стенах первые царапины и надписи: «Дима+Надя=Любовь», «Гошка — дурак…» Нецензурные тщательно затерты. Я несколько раз нажимаю кнопку звонка. Квартира молчит. Тогда вставляю ключ в замочную скважину и поворачиваю. Я на время решил перебраться к Игорю. У Сашки и Милы «медовая неделя». В следующее воскресенье молодая жена возвращается в Москву.

Я поставил в прихожей чемодан и вошел в комнату. Игорь понемногу обживался: появились диван-кровать с шерстяным пледом, книжный шкаф, тонконогое мягкое кресло. На стене картина в рамке: «Осенний пейзаж» — подарок Уткина.

В комнате было душно, и я открыл окно. Из кухни донесся негромкий кашель. Там, на маленькой круглой табуретке, вытянув длиннющие ноги, сидел Игорь. Он рассеянно смотрел на меня и даже не улыбнулся.

— Почему ты не открыл? — спросил я.

— У тебя же ключ есть, — ответил он.

— Это у меня…

— А других я не хочу видеть.

Я сел за маленький белый стол рядом с ним. Окно было раскрыто, и желтоватые занавески с голубыми чайниками шевелились. Этих занавесок я тоже раньше не видел.

— В каких облаках витает твой разум? — спросил я. — Разум, подогретый красным вином…

— Ты прав, — сказал Игорь. — Я витаю в облаках… Но еще Эйнштейн сказал, что разум слаб по сравнению с бесконечным объектом своих поисков, он безусловно слаб в борьбе с безумствами, которые управляют судьбами людей… Все, мой друг, в нашей жизни относительно…

— Опять Эйнштейн? — спросил я.

— Сегодня рано утром я вскрывал труп молоденькой девушки. Для того, чтобы попасть ко мне в прозекторскую, ей нужно было в институте получить направление именно в наш город, сесть на скорый, который вчера днем отправился из Москвы, и приехать сюда именно в два часа ночи. И опоздай поезд хотя бы на минуту, катастрофы могло бы не произойти… Что это — цепь случайностей или закономерность? Впрочем, ты на этот вопрос не ответишь… потому что даже теория относительности Эйнштейна мне ничего не объяснила.

— Вот что, дружище, — сказал я. — Бери поскорее отпуск и поезжай в деревню. На целый месяц.

— Ты попал в самую точку, — сказал Игорь. — Хотя и не читал Эйнштейна… А ты почему не в форме?

— Выговор схлопотал, понимаешь…

— Выговор, говоришь… — усмехнулся Игорь.

Этот, как и Мамонт, насквозь видит.

— Оля на практику уехала… На две недели.

В Печорах Игорь почти не разговаривал с Олей. В машине, когда мы назад возвращались, она попробовала его растормошить, но из этого ничего не получилось. С женщинами Игорь неразговорчив. Разве что с Иванной… И то, по-моему, больше молчит, а трещит она. Уж не поссорились ли они?

Мы еще были на кухне, когда раздался длинный уверенный звонок. Игорь все так же сидел на табуретке. Я думал, он встанет и откроет, но мой друг даже не пошевелился.

— Кто это? — спросил я.

Игорь пожал плечами.

— Я открою?

— Как хочешь, — сказал он.

Пришли Кащеев с Мариной и Вениамин с Нонной. Я отступил от дверей, пропуская их. На пороге некоторое замешательство: веселая компания не ожидала меня увидеть.

Марина отшатнулась и покраснела. Казалось, она хочет повернуть назад. Глеб заморгал своими маленькими глазами под стеклами очков, а физиономия у Тихомирова стала кислой. Одна Нонна искренне обрадовалась, увидев меня.

— Мы с тобой тысячу лет не виделись, — улыбнулась она, протягивая узкую ладонь.

— Привет, бродяга! — загремел и Глеб, бросив быстрый взгляд на Марину, которая все еще нерешительно стояла в дверях.

— А-а, это вы… — довольно равнодушно сказал Игорь, появившись в прихожей.

— Пошли в кино — такая мура, — сказал Глеб. — Решили к тебе завернуть. Как поживаешь, старина?

— Проходите в комнату, — сказал Игорь. — Стульев теперь на всех хватит…

Марина и Глеб остались в прихожей. Я слышал, она сказала, что ей лучше уйти. Глеб что-то забубнил в ответ. Как бы там ни было, она осталась. Уселась в кресло в углу и оттуда изредка бросала на меня любопытные взгляды. Нонна присела рядом со мной на диван-кровать и сразу стала рассказывать, как ей хорошо жилось на юге. Она вобрала в себя крымское солнце на всю зиму. Загар типично южный, и это видно за километр.

Нонна та и не та. Как-то по-новому вскидывает черную, как у галки, голову, появился какой-то томный взгляд, плавные движения. Она, улыбаясь, смотрит на меня и рассказывает:

— Стоит мне закрыть глаза, и я вижу красный железный буек и зеленые волны… Буек то скрывается под водой, то снова появляется. Я часто отдыхала на этом ржавом в пупырышках поплавке, а мальчики держались за трос. И все мы качались вверх-вниз… Море — вот что осталось у меня от юга.

И разговор у нее медлительный. Заметив, что Вениамин бросил на нее ревнивый взгляд, я громко спрашиваю:

— А мальчики? Которые держались за трос?

Нонна улыбается.

— Мы с подругой жили у очень симпатичной женщины. Она сдала нам роскошную веранду. Чудесный вид на пристань… Представляешь, огромные белые пароходы, огни, музыка… По утрам мы умывались в море. А через два дома снимали комнату физики из Дубны… У меня, кажется, с собой несколько фотографий…

Нонна нагибается за сумочкой и достает пачку фотоснимков. Голые тела в плавках и купальниках. По колено в море, по грудь, одни головы… И даже красный буек, на котором отдыхала Нонна, и трос, за который держались довольно тщедушные физики из Дубны. У одного из них, который пасется возле Нонны, влюбленный вид. А вот фотография у вагона. Глаза у парня, который рядом с Нонной, грустные.

— Это перед отъездом? — спросил я.

— Мы договорились на будущий год опять всем вместе встретиться, — сказала Нонна.

Тихомиров не выдержал и подошел к нам. Взглянув на фотографии, сказал:

— Крымские? Я их уже видел…

Я поднял голову и встретился взглядом с Мариной. Она как-то неуверенно улыбнулась. Марина… После той встречи у виадука я ее видел всего один раз, на улице. Вместе с Глебом. Огромный лохматый Кащеев и красивая Марина. Они совсем не напоминали влюбленных: Глеб размахивал руками и что-то говорил, Марина, упрямо наклонив голову, молчала. Я свернул в магазин «Детский мир», хотя мне там решительно нечего было делать…

Мужчины вышли на кухню и позвали меня.

— Давай три рубля, — сказал Тихомиров. — На цветы для наших женщин.

Я без звука отдал. Вениамин передал деньги Кащееву.

— А кто пойдет? — спросил Глеб, моргая.

— Андрей сходит, — безапелляционно заявил Вениамин.

— А что, инженерам сегодня не продают цветы? — спросил я.

Венька вспыхнул, но ответить не успел, его опередил Кащеев:

— Ладно, я схожу…

Пока шел разговор, Игорь достал из коробка четыре спички, одну обломил и, зажав пальцами, предложил тянуть жребий. Короткую вытащил Тихомиров.

— Морской обычай, — сказал Игорь ухмыляясь.

Вениамин взял деньги и, бросив на меня сердитый взгляд, ушел.

— Мы откроем здесь свой мужской клуб… — сказал Глеб. — Снимем пиджаки, к черту галстуки!

Нонна и Марина в комнате о чем-то оживленно разговаривали.

— Не ладите с Тихомировым? — спросил Глеб.

— Наоборот, — сказал я, — жить друг без друга не можем…

— Он, по-моему, хороший парень, — сказал Глеб.

— Когда спит, — ввернул Игорь. Ему с первого раза Венька не понравился.

Хороший парень… Довольно часто приходится слышать такой отзыв о самых разных людях. Что входит в понятие «хороший парень»? В компании веселится наравне с другими, не кляузник, не трус… Пожалуй, и все. Этого вполне достаточно, чтобы прослыть хорошим парнем. Неужели вокруг нас столько плохих людей, что естественное, нормальное поведение человека в обществе расценивается как большое достижение и такого человека в один голос называют хорошим парнем?

Когда из магазина вернулся Тихомиров, за нашим столом зашел разговор о кащеевском очерке. Я читал его. Глеб написал о молодом рабочем, которого мастер уговорил «обмыть» первую получку. Парнишка не посмел ослушаться и в результате оказался на скамье подсудимых. И тот же мастер на общем собрании сурово осуждал собутыльника…

— Все правильно, — сказал Игорь. — И парнишке душу вывернул наизнанку и мастеру… Это ты умеешь, силен!

— На доску лучших материалов вывесили, — сказал Глеб. — Чего доброго, редактор премию отвалит…

— Чтобы так написать, нужно самому побывать в шкуре этого парнишки, — сказал Игорь.

— Это не обязательно, — усмехнулся Глеб.

— Тема поднята очень важная, — сказал Вениамин. — На нашем заводе такое тоже бывает.

— Не только на заводе, — сказал Игорь. — И в редакциях…

Глеб с удивлением посмотрел на него.

— Сколько раз ты водил в ресторан ответственного секретаря, чтобы он твои материалы в первую очередь проталкивал? — спросил Игорь.

— В таком случае ты можешь и Андрея упрекнуть: он ведь сейчас тоже будет выпивать со своим начальником.

— Ты Андрея не трогай, — сказал Игорь. — Он из другого теста… Ты поступал куда хуже, чем этот мальчишка-рабочий. Тот «обмыл» свою первую получку и, наверное, и без твоего очерка больше этого никогда не будет делать. А вот ты из меркантильных соображений после каждого гонорара таскаешь своего начальника в ресторан… Уж раз сам так делаешь, зачем же осуждаешь других?

Глеб встал со стула, засопел. Живописная шевелюра взлохмачена. Он подошел к окну, снял очки и стал на них дуть, потом вытер о рубаху.

— Выходит, если я иногда выпиваю, то не имею морального права писать о пьяницах?

— А ты в этом сомневался? — спросил Игорь.

— У меня много человеческих пороков, но из-за этого я совсем не собираюсь менять свою профессию… Журналисты — люди и пишут о людях.

— Но они должны быть лучше и честнее тех людей, которых критикуют, — сказал Игорь.

— Ты идеализируешь профессию журналиста… — снисходительно усмехнулся Глеб. — Не забывай, что она ведь вторая древнейшая!

— Игорь, ты не прав, — вмешался Вениамин. — У Кащеева талант… А талант…

— Принадлежит народу, — перебил Игорь. — Какие избитые сентенции.

— Игорь, ты сегодня чересчур в боевом настроении, — вмешался я.

Кащеев помрачнел. А Игорь уже посматривал блестящими глазами на Тихомирова. Он был не прочь сцепиться и с Венькой.

Выручил Глеб.

— В «Огоньке» нагрохали целый разворот про вашу экспедицию, — сказал он.

Это было неожиданно. Я еще не видел журнала. Действительно, к нам на Урал приезжал журналист. С неделю пробыл в экспедиции. И все щелкал фотоаппаратом.

— Тебе целая колонка посвящена, — продолжал Глеб. — И даже снимок: Андрей Ястребов в объятиях каменной бабы…

— Фоторепортер остряк! — заметил Вениамин.

— Когда это было? — спросил я.

— Как будто не видел, — ухмыльнулся Тихомиров. — Наверное, экземпляров двадцать купил.

— Кажется, «Огонек» у Марины с собой, — сказал Глеб.

— Мне не к спеху, — сказал я.

На кухню заглянула Нонна.

— Это что, заговор против нас? — спросила она.

Глеб поднялся.

— Мужской клуб временно закрывается… — сказал он.

Потом мы всей компанией отправились погулять. Стоял теплый осенний вечер. За крепостным валом садилось солнце. Оно облило красным светом кусты и похудевшие деревья в парке. Редкие розовые облака высоко стояли в небе. А сбоку над каруселью взошел бледно-желтый месяц.

Мы свернули к парку. Марина выразительно посмотрела на меня и отстала. Мы пошли рядом. От нее пахло знакомыми духами. Светлые волосы гладко зачесаны и блестят. В вырезе кофты я вижу белую шею.

— Ты долго путешествовал, — сказала она. — Белые горы, пещеры, открытия… Я рада за тебя.

— Какие у тебя новости? — спросил я.

— Тебе ни разу не пришло в голову позвонить?

— Зачем?

— Глеб говорил, у тебя роман с подругой Нонны. Ее, кажется, зовут Оля?

— Я ее люблю, — сказал я.

Глеб обернулся и посмотрел на нас. Нонна, смеясь, рассказывала про какое-то приключение на юге. Вениамин слегка обнимал ее за талию.

— Но ведь у нее до тебя был…

— Это тоже Глеб рассказал? — спросил я.

— Невероятно, — сказала она. — Андрей Ястребов полюбил!

— А как у вас с Глебом?

— Он очень милый… Внимательный, чуткий. Мне он нравится.

— Я рад.

— Ты ни разу меня не поздравил в день рождения.

— Ты уж извини, — сказал я.

— А Глеб — он был в командировке — пешком протопал двадцать километров и успел на поезд… Он ввалился вечером с охапкой чудесных цветов и огромным тортом.

— Ай да Глеб!

— Ты мне ни одного букета не подарил…

А подснежники? Бледно-голубые, нежные и пушистые подснежники? Далеко от города я нашел их в овраге в то сумрачное утро, когда мчался как сумасшедший к тебе. И я не виноват, что не донес их…

Я не сказал ей про подснежники. Пусть она никогда не узнает, что один букет я все-таки нарвал для нее…

— Ты должна радоваться, что избавилась от меня, — сказал я.

Она взглянула мне в лицо потемневшими от гнева глазами и вызывающе сказала:

— Он прекрасный парень… Напрасно вы с Игорем на него нападаете.

— Я не понимаю, чего ты злишься? — спросил я.

— Я хочу тебя поблагодарить, что ты меня с ним познакомил…

Глеб остановился, подождал нас. Несмотря на огромный вес и расплывшуюся фигуру, он не производил впечатления рыхлого детины. Ступал он легко, движения точные. Чувствовалась старая спортивная закалка.

— Мариночка, зайдемте в то кафе, где нас Андрюша познакомил? — широко улыбаясь, предложил Глеб.

Марина вспыхнула и, бросив на меня смущенный взгляд, отвернулась.

— Я не пойду в кафе, — сказал я.

— Мы иногда заходим туда с Мариночкой… Помнишь, когда я вас увидел в первый раз…

— Глеб, может быть, ты помолчишь? — сказала Марина.

— Не хотите — не надо… Дорогие мои, не будьте такими серьезными… Мир — это шахматное поле. Люди — пешки. И жизнь передвигает их из одной клетки в другую как ей вздумается…

Мне неприятно было смотреть на ухмыляющееся лицо Кащеева и слушать его самодовольные речи. Я подумал, что Марина намного тоньше его и ей, наверное, будет трудно с ним. И еще я подумал, что нет ничего на свете отвратительнее хамства.

Я незаметно отстал от них и сел на садовую скамейку. На крышу карусели опустилась крикливая воробьиная стая. Маленькие серые комочки пружинисто запрыгали по красной, усыпанной листьями крыше. Внизу негромко всплескивала вода. С клена слетали широкие желтые листья и бесшумно падали в реку.

Трава в парке пожелтела. Когда с реки налетал ветер, по широкому газону бежали желтые волны с красными гребнями.

Они уже далеко ушли вперед, когда Марина оглянулась. Я улыбнулся и помахал рукой. Мне хотелось побыть одному.

Со стороны моста по набережной шли двое: мужчина и рыжеволосая девушка. Они шли медленно, о чем-то разговаривая. Не доходя до меня, свернули на тропинку, которая вела к другой скамейке. Я узнал его, это Сергей Сергеевич, доцент института. Он в светлом костюме, на сгибе локтя бежевый плащ. Плащ не висел, а струился. Элегантный, подтянутый, Сергей Сергеевич внимательно смотрел на свою спутницу и улыбался. Они уселись на скамейку спиной ко мне. Я слышал его спокойный уверенный голос.

По дорожке катила свой голубой ящик мороженщица. Сергей Сергеевич взял два стаканчика и вернулся на место. Рыжеволосая развернула бумагу и стала есть мороженое. Доцент широко расставил ноги и наклонился вперед, стараясь не капнуть на брюки.

Я вспомнил Олю… Вот здесь, в снежный буран, мы сидели с ней на берегу. Тогда в первый раз я услышал об этом человеке. Он сидит в пятнадцати метрах от меня и, зорко следя за вафельным стаканчиком с коварным мороженым, что-то тихо говорит молоденькой дурочке, которая на седьмом небе от счастья.

Там, в Печорах, у нас как-то зашел разговор о доценте. Оля сказала: «Глупцы те парни, которые ревнуют своих девушек к прошлому… Прошлое остается в воспоминаниях, а не в ощущениях. Прошлое — это то же самое, что прошлогодняя трава: мертвая и не имеет запаха… Этот человек для меня умер. И я хочу, чтобы он умер для тебя. Иначе нам никогда не будет хорошо…»

Я не испытываю к нему вражды. Но он мне неприятен. Мне неприятна его улыбка, поворот головы, тонкий благородный профиль. У него белая мальчишеская шея и серебристые виски. Еще там, в Крякушине, студенты говорили, что девчонки не дают ему прохода. И вот эта рыжеволосая тоже смотрит на него влюбленными глазами…

По набережной шагала высокая женщина. В руке у нее черный ученический портфель. Я не психолог, но сразу узнал в ней учительницу. Строгое лицо, поджатые губы. Она была недурна, но в ней не было и намека на женственность. Пройдет такая женщина мимо, и никому в голову не придет оглянуться, хотя ноги у нее стройные и фигура девичья.

На соседней скамейке тоже заметили женщину. Сергей Сергеевич поднялся ей навстречу. Вид у него был немного сконфуженный. Рыжеволосая с удивлением смотрела на него.

Женщина бросила на нее равнодушный взгляд. Доцент галантно взял портфель и стал что-то говорить. Женщина, опустив голову, молча слушала. Она даже не взглянула на него.

Они шли рядом по набережной. Сергей Сергеевич больше не казался молодым и элегантным. Брюки сзади помялись, а пиджак собрался в морщины на спине. Один раз доцент обернулся и бросил взгляд на свою покинутую красотку. Она сидела на скамейке и, широко распахнув глаза, смотрела на них. В наполовину съеденном стаканчике таяло мороженое.

У моих ног зашевелился желтый лист, из-под него показался серебристый квадратный жук. Он смело пополз по красноватой наклоненной травинке и даже не согнул ее. Аккуратный такой жук. Молодец. Я дотронулся до него пальцем, и жук глухо шлепнулся на листья. Брюшко у него отливало медью. Шлепнулся и притворился мертвым. Долго так лежал, поджав множество кривых волосатых ножек. Потом быстро задвигался и ловко, я даже не заметил каким образом, перевернулся. И снова уполз под сухой ворох желтых листьев. Только я его и видел.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Андрей, проверь, пожалуйста.

Сеня Биркин смотрит на меня черными выпуклыми глазами. Карцев доверил ему сложную работу — расточку золотника инжектора. Я проверяю. Золотник надо отшлифовать — и тогда полный порядок.

Мы с Сеней вдвоем ремонтируем паровой насос. Остальные ребята в будке машиниста устанавливают арматуру. На свежем воздухе приятнее работать, чем в сумрачном цехе. Слышно, как в кузнечном ухает паровой молот.

Из разборочного в арматурный прикатил автокар. Загудел мотор подъемника. Сейчас электрокран подцепит тяжелую деталь и осторожно опустит на низкий металлический верстак.

Сеня положил золотник на испытательный стенд и с любопытством стал рассматривать свои руки.

— Кто бы мог подумать, что на этих ладонях появятся трудовые мозоли? — с усмешкой сказал он.

— Я до сих пор удивляюсь, — сказал я.

— В Америке я был бы большим человеком…

— Ты думаешь, там одни дураки?

— Я умею делать деньги, — сказал Сеня. — Уж поверь мне.

— Ты жалкий делец, Сеня… Таких любителей делать деньги в Америке пруд пруди. Миллионы. А настоящий бизнес в руках у небольшой кучки. Ты сколько классов закончил? Девять? Эту детскую политграмоту уж должен бы знать… По-моему, делать паровозы куда интереснее, чем деньги…

— Я и делаю… — сказал Биркин.

— Ты книжки читаешь? — спросил я.

Сеня вставил золотник на место, зачем-то подул на него. Лицо у него, как всегда, непроницаемое. Никогда не поймешь, что у Биркина на уме. Ругаешь его или хвалишь — на лице всегда одна и та же хитроватая усмешечка.

— Ты меня считаешь дураком?

— Ты не дурак, — сказал я. — Это уж точно.

Некоторое время мы работали молча. Сеня отделил от насоса помпу и стал ее разбирать. Ключи, отвертки — все у него лежит под руками. Он не суетится, не теряет гаек, болтов. Если со стороны посмотреть, никогда не подумаешь, что Сене не по душе эта работа. Ему, оказывается, по душе деньги делать.

— Недавно из плавания вернулся дядя, — сказал Сеня. — В Англии и в Канаде был…

— Что же ты хочешь мне предложить? — спросил я.

— Великолепный дорожный плащ на теплой подкладке и с капюшоном…

— Плащ?

— Как раз на тебя… Водоотталкивающий.

— Не нужен мне плащ.

— А вдруг поедешь куда-нибудь, — невозмутимо продолжал Сеня. — На Памир или, скажем, в Казахстан?

— Пока не предвидится.

— Все может быть, — сказал Сеня.

Яудивленно посмотрел на него: на что он намекает? Но Сеня сосредоточенно орудовал ключом и отверткой и на меня не смотрел.

За высокими стеклами цеха взметнулось белое облако пара, надвинулась черная тень. Мимо прошелестела округлая вытянутая туша свежевыкрашенного локомотива. На железных верстаках задребезжали инструменты.

— Ну, так как насчет плаща? — спросил Сеня.

— Шарапов звонил, просил тебя зайти, — перед концом смены сообщил Карцев.

Давненько не заглядывал к нам комсомольский секретарь. Первое время ходил по цехам, а теперь что-то не видно: то в горкоме на бюро, то у заводского начальства на заседаниях.

На собраниях всегда в президиуме сидит. И если первое время вид у Сергея был смущенный — дескать, за какие такие заслуги я тут сижу, — то теперь пообвык, притерся. Наверное, если бы не выбрали в президиум, так удивился бы.

Зачем я ему понадобился? Комитет комсомола только что переехал в новое здание заводоуправления. Я здесь еще ни разу не был. На меня все эти кабинеты с номерами и без номеров, с фамилиями и без фамилий наводили зеленую тоску. Это, наверное, оттого, что вызывали туда, чтобы стружку снять, как говорят у нас на заводе. И отец мой не любил кабинетов. Когда его приглашали на партком, у него сразу настроение портилось. За тридцать лет, что отец в партии, на партком его вызывали лишь за тем, чтобы дать нахлобучку. А почему бы, например, не пригласить туда, чтобы похвалить или объявить благодарность?..

В одной из этих комнат за коричневыми дверями поселился Ремнев. Я решил зайти, раз уж попал сюда. Дверь закрыта. К плинтусу канцелярской кнопкой прикреплена бумажка: «Ушел в механический, вернусь в шесть. Ремнев».

Мамонт в кабинете сидеть не будет, уж я знаю. Мамонт не кабинетный человек: широкий, неповоротливый, того и гляди письменный стол опрокинет или еще чего.

Когда я вошел, Сергей по телефону говорил. Он кивнул мне: мол, садись. Кабинет у него просторный, письменный стол со стеклом, к нему придвинут другой, длинный, застланный зеленым сукном. К столу вплотную стоят желтые стулья с черными обитыми спинками. У стены коричневый диван с круглыми лоснящимися валиками и подушками. Над Серегиной головой висит портрет Дзержинского. Железный Феликс нарисован во весь рост: в длинной до пят красногвардейской шинели и кожаной фуражке со звездой.

— Подожди… да брось ты мне очки втирать! — кому-то говорил Шарапов. — Так я и поверил… Завтра же собери актив и обсудите… Не можете или не хотите?.. Послушай, Свиридов, я еще раз повторяю: завтра, и никаких гвоздей! Ты хочешь, чтобы в горкоме мне голову с плеч сняли?..

Комсорга бандажно-колесного цеха отчитывает. Свиридов — долговязый рябой парень. У него в детстве охотничий патрон в руках взорвался, вот и покарябало лицо.

Мне стало жалко бедного Свиридова, который глухо бубнил в трубку. Подсев поближе к Шарапову, я незаметно нажал пальцем на рычаг. Сергей стал ожесточенно дуть в трубку, кричать: «Алло! Алло!» Но все было напрасно. Тогда он снова вызвал бандажно-колесный, но Свиридова там уже не было. Смотался хитрый Свиридов. Поди сыщи теперь его…

— Черти полосатые, — сказал Шарапов и положил трубку. Черти полосатые — его любимое словечко. Он где-то в верхах подхватил его и взял на вооружение. Даже с трибуны иногда ляпнет «черти полосатые», а потом извиняется. Сергей загорел, как-то весь округлился.

— Ты вроде бы похудел, — сказал я.

— С вами тут, чертями полосатыми, скоро ноги протянешь…

Когда человек сидит, отгородившись от тебя письменным столом, он шуток не понимает. Да и у тебя, впрочем, пропадает охота шутить. Но Сергей Шарапов почему-то всегда меня настраивал на юмористический лад. Это, наверное, еще с тех пор, когда мы ухаживали за одной девчонкой, которая потом вышла замуж за дежурного по станции… Она была болтушка, каких свет не видел. Не знаю, что она рассказывала про меня Шарапову, но я каждый его шаг с ней знал. Она, например, рассказывала, как они в первый раз поцеловались. Серега ей все про подводное плавание заливал. Наизусть шпарил из книг Жака Кусто. Рассказывал про кашалотов, тигровых акул и дельфинов, которые умеют разговаривать под водой. А ей было совсем неинтересно. Она однажды у него спросила: «А ты целоваться-то умеешь?» Он говорит: «А как же, меня мама в детстве целовала…» Обхватил ее за шею и давай целовать в обе щеки и в нос…

Эта Тоня Быстрова удивительная болтушка! Наверное, мужу своему, дежурному по станции, и про нас рассказывала до тех пор, пока ему не надоело. Мужья не любят, когда им жены рассказывают про старых ухажеров. Правда, не все. Матрос до сих пор не потерял интереса к бывшим поклонникам Доры. И сам охотно заводит про них разговор.

Пока я обо всем этом думал, Серега искал в ящиках письменного стола какую-то бумагу, возможно касающуюся меня.

— Потерял мое досье? — сказал я.

— Как сдал экзамены?

Экзамены я сдал нормально.

— Сколько тебе еще учиться? — спросил Сергей. Он перебирал бумаги в папке.

— Последний год, — ответил я.

Сергей встал из-за письменного стола и сел со мной рядом на старый скрипучий диван.

— Поговорим, Андрей, по душам.

— Опять в колхоз? — спросил я. — Копать картошку?

— Ведь я в этом году еще в отпуске не был…

— Большим человеком стал, — сказал я. — Без тебя теперь никак не обойтись…

— Приду домой, погляжу на акваланг, ружье, и сердце заноет… — продолжал Сергей. — В прошлом году мы опускались в Черном море у Судака на двадцать метров… Я вот так, как тебя, видел дельфина. Плывет, черт полосатый, рядом и ухмыляется…

— Ну-ну, рассказывай, — сказал я. — Люблю про дельфинов…

— Сколько интересного на земле, а мы сидим тут…

— Поговорили по душам, — сказал я. — Теперь о деле… Какую ты мне новую каверзу придумал?

Шарапов улыбнулся, встал и подошел к письменному столу. Достал из ящика какой-то документ, отпечатанный на машинке.

— Каверзу… Скажет тоже! Любому предложи — с руками оторвет… Это уж я тебе по старой дружбе…

— На Памир или в Казахстан? — наконец сообразил я, о чем речь.

— Я ведь знал, что ты обрадуешься, — сказал Сергей. — Одна-единственная комсомольская путевка. В целинный край.

В Казахстан ехать у меня не было никакого желания. Во-первых, я там был сразу после армии. И хлебнул этой целинной романтики даже через край… Все, что довелось испытать первым новоселам, досталось и мне. Это сейчас совхозы отстроились, а тогда нас встречали небо, голая степь да луна в погожие дни. А в непогожие — проливной дождь. Полгода ишачил на тракторе в целинном совхозе. Три почетных грамоты привез. Во-вторых, я весной сдаю государственные экзамены в университете. И куда бы то ни было уезжать в такое время — чушь собачья.

— Какие там заработки… — заливался соловьем Сергей. — Шоферы по три сотни в месяц заколачивают… Пару лет поработаешь — покупай «Москвич».

— А ты был на целине? — спросил я.

— Я?

— Не был?

— Я даже заявление подавал…

— Не отпустили, значит?

— Я бы за милую душу поехал, да вот в горкоме…

— Безобразие, — сказал я. — Человек рвется на целину, а какие-то бюрократы вставляют палки в колеса. Ты используй все-таки, Сергей, эту возможность, — я кивнул на бумагу. — И потом, «Москвич» тебе тоже не помешает… Два года, говоришь, и машина в кармане? Хочешь, я в горком схожу, за тебя похлопочу?

Шарапов заерзал на стуле, покраснел. Взял документ двумя пальцами и положил в папку. На меня он не смотрел. Было бы кстати, если бы вот сейчас зазвонил телефон, — Сергей с надеждой взглянул на аппарат, но тот молчал. Я с удовольствием смотрел на смущенную физиономию секретаря комитета, и помочь ему выпутаться из этого положения у меня не было никакого желания.


После разговора с Шараповым остался неприятный осадок. Знает, что на носу государственные экзамены, знает, что я уже был на целине, и все-таки уговаривает снова поехать. Вообще-то я заметил, что Сергею тоже этот разговор был неприятен. А Сеня Биркин? Откуда он узнал, что мне предложат ехать в Казахстан? Он наверняка об этом знал, когда навязывал водоотталкивающий дорожный плащ с капюшоном…

Я спустился с виадука и увидел Ремнева. Он стоял боком ко мне и пил пиво. Нежаркое вечернее солнце заглядывало в кружку, и в белой пене блестели радужные прожилки.

Мамонт увидел меня и улыбнулся.

— Тебе девушки письма не пишут? — спросил он.

— С какой стати?

— Ты теперь знаменитость… Шутка ли — в «Огоньке» портрет поместили!

Сегодня на заводе человек десять мне сообщили, что видели мой портрет и читали про меня в журнале. Мамонт одиннадцатый.

— Еще две кружки! — потребовал Никанор Иванович.

Он был в кожаной куртке, багровый. На земле стоял большой портфель, из которого торчал мокрый хвост березового веника. Мамонт только что из бани. Вид у него благодушный, на большом бугристом носу капли пота.

— С легким паром, — немного запоздало сказал я.

— Добре попарился… Баня — это великая штука, не то что ванна. Брызгайся как хочешь… До самой смерти буду ходить в баню. А в ванну меня и пирогом не заманишь… В ванне я чувствую себя как египетская мумия.

Я представил эту мускулистую и волосатую тушу в маленькой ванне, какие теперь устанавливают в новых домах, и рассмеялся.

— Ты чего? — спросил Никанор Иванович.

— Я тоже не люблю ванну, — сказал я.

Так уж моя жизнь сложилась, что в ванне ни разу не довелось помыться. Вот в деревянном корыте мылся. Мать возила его с собой в вагоне, это когда мы с мостопоездом мотались по белу свету. В общежитии тоже ванны нет, да она нам и не нужна. Представляю себе очередь в пятницу и субботу! А потом, я в ванну и не влезу. Как-то раз для смеха я забрался в ванну, которая стояла на строительной площадке, так мои ноги больше чем на полметра торчали наружу. Надетые одна на другую, ванны напоминали могильные холмики.

В ваннах я не мылся, зато бань перевидел на своем веку всяких. Начиная от Сандуновских в Москве и кончая баней по-черному. В Сибири у лесника-старообрядца пришлось мне мыться в такой бане. Собственно, это и не баня, а обыкновенная русская печь с высоким черным сводом. Помоешься и попаришься, а вот когда начнешь вылезать, весь в саже испачкаешься.

Мамонт пил пиво и вытирал большим наглаженным платком пот с красного лица. Мы говорили о разных пустяках, но иногда я ловил на себе его испытующий взгляд. Он смотрел на меня, будто прицеливался.

— Как новый начальник? — спросил он.

— Старается, — сказал я.

— Не притесняет тебя?

— Пускай попробует…

— В цехе сборки новое оборудование установили, вот где сейчас размах… Не хочешь туда перейти?

— Это ваша идея? — спросил я.

Мамонт поставил недопитую кружку на мраморный столик и протянул буфетчице деньги.

— И нравится вам портить друг другу кровь? — сказал он.

— Только что Шарапов предлагал комсомольскую путевку в Казахстан, теперь вы уговариваете в другой цех… Почему я должен уйти из бригады, в которой проработал два года?

— В какой еще Казахстан? — удивился Мамонт.

— Так вот, Никанор Иванович, если даже вашим приказом меня переведут в другой цех, я не уйду из бригады. Если даже зарплату платить не будете — не уйду!

— Чего ты кипятишься? Никто тебя силком никуда переводить не собирается…

— Это не упрямство, Никанор Иванович, — сказал я. — Если кому-то показалось, что я стою у него поперек дороги, — значит, я должен уйти? Не пойму — откуда все это у него?

— Я тебе объясню, — сказал Ремнев. — Вместе жили в общежитии, друзья-приятели… И вот он твой начальник. Наверное, думает, что ты будешь вести себя фамильярно с ним, а это в какой-то степени подрывает его авторитет перед рабочими…

— Мы с ним толковали на эту тему.

— Три дня прогулял…

— Два, — сказал я.

— Он, конечно, возмущается — дескать, Ястребов меня ни во что не ставит. И, ты знаешь, он прав.

— Я ведь не нарочно, — сказал я.

— Начальник цеха просит у бригадира рекомендацию в партию, а тот не дает… Это ты Карцева настроил?

— У Карцева своя голова на плечах, — сказал я.

— В общем, нашла коса на камень…

Мне некуда было спешить, и я проводил Ремнева до дома.

— Вчера был техсовет, — сказал он. — Принимали поправки к проекту Тихомирова… Крепкий он парень! Дрался до последнего… Я таких уважаю.

— Приняли?

— Будем строить дизельный, не останавливая производства… Доволен?

— Это ваша работа, Никанор Иванович?

— Ты думаешь, только мы с тобой умные? И другие инженеры выступили против. Надо отдать должное и Тихомирову: он подготовил интересный вариант, который и позволит начать строительство, не останавливая работу…

— За это готов простить ему выговор, — сказал я.

— Он тебе выговор закатал? — удивился Мамонт. — За что же?

— За дело, — сказал я.

— Прыткий у вас начальник!

— Никанор Иванович, это вы Тихомирова рекомендовали к нам в цех? — спросил я.

— А ты что, недоволен?

— Под началом такого инженера одно удовольствие работать… — сказал я.

— Почему не пришел ко мне и не рассказал? — спросил Мамонт.

— О чем рассказывать-то?

— И все же прошу тебя, заходи ко мне… Просто так.

— Просто так зайду, — сказал я. Мамонт с любопытством взглянул на меня, улыбнулся и сказал:

— И все-таки жаль, что вы не нашли общего языка… В противоположности ваших характеров есть что-то…

— Знаете что, Никанор Иванович, если Тихомирову во всем уступать, он станет убежденным негодяем. Мол, мне все позволено… Он ведет нечестную игру. И с этим проектом… Он не столько печется о заводе, сколько о себе. Поразить, удивить, заставить обратить на себя внимание! Хотя, спору нет, он талантливый инженер. Да и начальник неплохой… Вы ведь знали, кого выдвигать…

— Гм, — сказал Мамонт. — Я и не жалею.

— Так вот, дело не в том, что мы жили в одной комнате… Там Венька был одним, а теперь стал другим, а завтра будет третьим. Он умеет применяться к любой обстановке… Если я в чем-либо принципиальном уступлю ему, то буду подлецом, потому что помогу вылупиться на свет божий негодяю. Я не хочу быть подлецом…

— А ты не преувеличиваешь?

— Я лучше других его знаю, — ответил я.

— Мать честная! — спохватился Мамонт. — Меня ведь жена ждет… В кои веки в театр собрались пойти. — И, пожав руку, скрылся в подъезде.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Все, кажется, у человека обстоит хорошо, нет причин расстраиваться, но вдруг ни с того ни с сего, как туча из-за горы, накатывает на тебя тоска, да такая, что места не можешь найти. Не ищи причин, все равно не найдешь. От тоски не спрячешься, не убежишь. Она сидит в тебе, как костыль в шпале, и уйдет сама, когда этого пожелает. Правда, есть один способ избавиться от тоски — уйти к близким людям, друзьям или родственникам, и постараться перевалить на их плечи эту проклятую тяжесть. Так многие и делают: чуть что — бегут к ним и долго и въедливо рассказывают о своих горестях. Дочь, совершив большую глупость, делится с матерью. И вот уже легче девушке, она и не вспоминает о том, что случилось, а материнское сердце еще долго гложет не своя беда.

А другой и хотел бы поделиться горем, да не может. Я как раз принадлежу к таким людям. И поэтому по себе знаю, как это неуютно, быть один на один с тоской.

Я лежал в общежитии на койке и смотрел в потолок. Мне не хотелось никуда идти, не хотелось читать, ужинать. Я даже не знал, который час. Если бы загорелся наш дом, я, наверное, так и лежал бы на койке, слушал треск горящих бревен и смотрел в потолок, по которому бегали бы красные всполохи…

А сейчас потолок белый, чистый. В нашей комнате самое чистое — это потолок. На него всегда приятно смотреть. Ни одного пятнышка: ровное белое поле. Белое безмолвие. На наш потолок даже мухи почему-то не садятся.

Какой-то посторонний тревожный звук вкрался в тишину, которая до сего времени меня окружала. Звук был чуть слышный, неотчетливый, но он приближался и настойчиво заявлял о себе. И наконец я понял, что это такое. Если бы тоска умела плясать, то она заплясала бы внутри меня от радости: то, что приближалось к нашему дому, удивительно соответствовало моему настроению. По улице двигалась похоронная процессия. Тоскливые звуки заупокойного марша заполнили всю комнату, всего меня. Молчаливая процессия, казалось, вечность проходила мимо окон. Бухал, жаловался барабан, так что стекла вздрагивали, с плачем звякали литавры, из жерл огромных труб вырывались вопли. И мерный топот, топот многих ног. В мою голову закралась кощунственная мысль: уж в одном-то покойнику, бесспорно, повезло — он не слышит этого.

Все умолкло вдали, но комната еще до самого потолка была наполнена траурным маршем. И не только комната, но и я.

Я, наверное, долго лежал в этой напоминающей просторный склеп комнате, потому что когда услышал быстрые шаги в коридоре, уже сгустились сумерки. Мне вдруг захотелось, чтобы шаги оборвались у моей двери. Так оно и случилось. Послышался торопливый стук, и, прежде чем я успел ответить, дверь распахнулась и в комнату ворвался ветер, удивленный возглас, шум платья, запах духов. Все это заносилось, закружилось по комнате и наконец подняло меня с постели.

Это пришла Иванна. Я ее даже сразу не узнал. Иванна часто забегала к нам на минутку, когда работала по соседству на строительстве нового здания отделения дороги. В синем рабочем комбинезоне, в какой-то смешной восьмигранной кепке, из-под которой таращились большие миндалевидные глаза.

Сегодня Иванна была в красивом пальто, модных туфельках, ярко-рыжие волосы в живописном беспорядке. В руках маленькая белая сумка.

— Что тут у вас происходит? — вызывающе спросила она. — Это правда, что Сашка женился? Вот чушь! Сашка женился… Не смешите меня.

— Подыми занавеску, — сказал я.

Иванна проворно метнулась к окну, одним легким движением вскочила на подоконник и стала воевать с занавеской. Я с удовольствием смотрел на ее крепкие ноги, тоненькую фигуру.

Я неделю прожил у Игоря, и она ни разу не появилась у нас. Все лето девчонка готовилась к приемным экзаменам в институт и вот не прошла по конкурсу: не хватило одного балла. Иванна расстроилась и целый месяц никого не хотела видеть, а Игоря почему-то в особенности. Так он сказал.

— Где Сашка? — спросила Иванна, взглянув на гитару.

Шуруп, проводив молодую жену, уехал в командировку. На три дня. Сегодня или завтра должен вернуться.

— Ты знаешь, он и вправду женился, — сказал я.

Иванна пристально посмотрела мне в глаза и, вздохнув, отвернулась.

— Ну и дурак, — помолчав, сказала она.

— Ее звать Мила.

— Мне совершенно безразлично, — сказала Иванна. — Мила, Зина, Вера или Авдотья…

— Вот так, женился наш Шуруп…

— Где этот дурачок? — вздохнула она. — Надо поздравить… и… этот подарок…

Я вижу, что ей тяжело. Она, конечно, была неравнодушна к Сашке, хотя и старалась не подавать вида. Говорят, со стороны всегда виднее. Иванна гораздо интереснее и душевнее Милы. Я искренне желаю добра Сашке, но не верю, что он будет счастлив с Семеновой Л. Н.

Я помню, как Иванна после работы прибегала к нам, хватала в умывальнике ведро, тряпку, задирала на койках одеяла и простыни и, прогнав нас на улицу, наводила порядок. Отец ее — полковник в отставке, а мать — учительница. Они много лет жили на границе. Иванна родилась в трех километрах от Румынии. Наверное, поэтому ей такое имя дали. У Иванны есть еще два брата. Один в институте учится, другой, самый младший, ходит в школу. Иванна с детства привыкла ухаживать за мужчинами, и поэтому домашний труд для нее привычное дело. Она никак не могла понять, почему мы краснеем и стараемся выхватить из узла свое нижнее белье. Обнаружив в шкафу грязное белье, Иванна забирала его с собой и стирала дома в ванне. А нам приносила чистое, выглаженное.

Когда она работала на строительстве здания отделения дороги, все наше общежитие слушало ее песни, которые она распевала, орудуя пассатижами и отверткой. Но сколько мы ее ни просили, так ни разу не спела под аккомпанемент Сашкиной гитары. Она пела только для себя.

— По правде говоря, я тоже считаю, что он дурака свалял, — сказал я.

Иванна не ответила. Она уселась на подоконник и, подтянув колени к подбородку, задумчиво уставилась в окно, за которым шумели машины, негромко переговаривались люди. С приходом Иванны на душе стало немного светлее. Из сознания уходил глухой топот похоронной процессии, но печальные отголоски траурного марша еще рокотали где-то, словно замирающие раскаты грома.

— Игорь хандрит, — сказал я. — Почему ты к нему не заходишь?

У нее вздрогнули ресницы, она скосила глаза в мою сторону, но своей уютной позы не изменила.

— Вот возьму и выйду за него замуж, — сказала она.

— Вы с Сашкой отчаянные ребята, — сказал я. — Один ни с того ни с сего женился, другая, назло ему, готова замуж выскочить…

— Ты женился бы на мне, Андрей?

— Нет, — сказал я.

Иванна повернула голову в мою сторону. Глаза у нее были светло-зеленые, губы презрительно сжаты.

— Почему?

— Другой сделал предложение.

— Ты не женишься, — сказала она.

— Вы все женитесь, а я — рыжий? Заказал свадебный костюм, а невесте подвенечное платье. Профсоюз и комсомол для этой цели выделили ссуду… Это будет роскошная современная свадьба. Иванна, я приглашаю тебя.

— Ты не женишься, — повторила она. — В самый последний момент твоя невеста… заболеет, а ты сломаешь ногу. Комсомол и профсоюз одумаются и не дадут на эту дурацкую свадьбу ни копейки. На эти деньги лучше купят какому-нибудь пенсионеру путевку в санаторий.

Иванна вскочила с подоконника и забегала по комнате. Ее рыжие волосы взъерошились, наверное заколка отскочила. Я никак не мог взять в толк, что ее разозлило.

— Кто она? — спросила Иванна.

— Ты вряд ли ее знаешь… И потом, она еще не приехала.

— Она не приедет, — сказала Иванна. И в ее голосе была такая убежденность, что я на какую-то секунду поверил ей.

— Ты против моей женитьбы? — спросил я.

Она остановилась и, сощурив еще больше позеленевшие глаза, засмеялась.

— Хоть сто раз женись… Почему я должна быть против?

— Черт возьми! — озадаченно сказал я.

— Ты подойди к зеркалу и посмотри на себя… Разве ты похож на жениха? Ты знаешь на кого похож?

— На кого?

— Я забыла, как его называют… серый такой, с большими ушами… Еще орет как сумасшедший… И Сашка такой же!

— Кого ты имеешь в виду: осла или ишака? — спросил я.

— Это вы уж с Сашкой разберитесь, кто из вас ишак, а кто осел…

— Тебе нужно влюбиться, — сказал я. — Ты будешь снова доброй…

— Влюбиться… Мне даже это слово не нравится. Влюбиться… Разбиться… Убиться…

Она отвернулась и снова стала смотреть в окно. А мне хотелось увидеть ее глаза. Я подошел и поднял за подбородок ее растрепанную голову. Секунду мы смотрели друг другу в глаза. Глаза у Иванны были удивительно светлые, хотя я мог побиться об заклад, что они только что были зеленые.

— Если полезешь целоваться, — шепотом сказала она, — так и знай — ударю!

— Спасибо тебе, — сказал я.

Она поправила волосы перед зеркалом и, холодно кивнув, ушла. Я слышал удаляющийся по коридору перестук ее каблуков. Немного погодя забарабанили в окно: Иванна стояла внизу и, накручивая на палец тугую прядь, спустившуюся на лоб, смотрела на меня.

— Вот чудной, — сказала она. — Я на тебя накричала, а ты мне говоришь спасибо…

— Ты зайди к Игорю, ладно? — сказал я.

— А ты и вправду похож на этого… серого, с большими ушами…

И убежала вслед за автобусом.


Вот уже две недели, как от Оли ни строчки. Я дал себе слово, что позвоню ей девятого вечером, а сегодня восьмое. Она наверняка уже дома. Завтра утром ей в институт. Есть ли смысл ждать еще день? Я решаю, что смысла никакого нет — нужно позвонить.

В будке телефона-автомата душно, пахнет сыромятной кожей и тройным одеколоном. И еще — солеными огурцами. Трубка еще сохранила чье-то тепло. Я не скажу, что это очень приятно — прикладывать к уху теплую трубку, в которую только что кто-то дышал…

Оли нет дома. Это мне сообщил равнодушный мужской голос. Наверное, отец, которого я ни разу не видел.

И снова мне стало тоскливо.

Я вышел из будки и остановился под тополем. На тротуаре шевелятся, поскрипывают твердые рыжеватые листья. Они медленно, боком-боком двигаются к придорожной канаве. Там много их. Небо мрачное, без облаков — сплошная серость. И не поймешь, все это над головой движется куда-нибудь или стоит на месте. Изредка эту серую пелену наискосок перечеркнет желтый с загнутыми краями лист и плавно опустится на тротуар. Некоторое время он зябко вздрагивает, сокрушаясь о такой непостижимой перемене в своей судьбе, а потом затихает, отдаваясь на волю ветру, который бродит в этот осенний вечер где ему вздумается. То заберется на железную крышу высокого дома и заухает на чердаке, то бросится, как самоубийца, вниз, на шоссе и погонит вперед лопочущие листья, то, набрав полные пригоршни дождевых капель, косо хлестнет в стекла домов, то, наливаясь желтой пылью, смерчем закрутится на одном месте и свечой унесется в небо.

У газетного киоска остановился парень. Под мышкой — небольшой транзистор в чехле. Парень не обращал никакого внимания на свой приемник, он листал «Крокодил» и ухмылялся от уха до уха. А приемник жил у него под мышкой сам по себе, рассказывал, что во Вьетнаме взрываются бомбы, горят деревни, гибнут люди. Западногерманский канцлер сказал на пресс-конференции, что ФРГ и впредь будет стремиться получить доступ к ядерному оружию. В Австралии свирепый тайфун разрушил город, а реки вышли из берегов. Над Атлантическим океаном произошла крупная авиационная катастрофа. Новые факты об убийстве Кеннеди. В штате Невада американцы произвели два атомных подземных взрыва…

Парень наконец выбрал журнал и ушел вместе с маленьким коричневым ящичком, битком набитым тревожными известиями. Лицо у парня довольное, улыбающееся. Парень не слушает свой приемник. Достаточно, что он повсюду таскает его с собой.

Зажглись уличные фонари. На город опустился густой туман. Еще полчаса назад его не было, и вот уже каждый фонарь на столбе — это маленькая луна, окруженная большими оранжевыми кругами. И таких лун не сосчитать. Я бреду по улице и чувствую, как влажный туман обволакивает лицо. Навстречу попадаются редкие прохожие. Их шаги слышатся издалека. Люди проходят мимо и растворяются в молоке, как призраки. Туман все сгущается, и предметы даже вблизи становятся неотчетливыми. И вот я совсем один. На метр, не больше, я различаю перед собой тротуар. Из серого клубящегося тумана выплескиваются расплывчатые огни. Это электрические лампочки светятся в окнах. А домов не видно. А может быть, это не туман, а небо опустилось на землю?

Я поравнялся с телефонной будкой, открыл дверцу и, прихватив с собой порцию тумана, закрылся. На этот раз мне ответил женский голос. Ее мать, которую я тоже ни разу не видел, сказала, что Оли нет дома. Немного помолчав, спросила, не хочу ли я что-либо передать ее дочери. Мне нечего было ей передать.

Больше не раздумывая, направился к автобусной остановке: поеду к ней, буду ждать ее у подъезда.

Пришел автобус из центра. Две яркие фары намотали на себя оранжевые полосы тумана. Автобус приплыл из клубящегося облака, словно воздушный корабль с другой планеты. Распахнулись дверцы, вышел всего один человек. Он немного постоял, растерянно всматриваясь в даль, потом неуверенно зашагал по тротуару. Не сделав и пяти шагов, человек исчез в тумане.

Моего автобуса все не было. Я стоял на остановке и прислушивался. На станции дернулся товарный состав. Наверное, с минуту вагоны передавали друг другу гулкие толчки. Послышались негромкие голоса. К автобусной остановке приближались двое. Когда они подошли вплотную, я узнал Нонну и… Бобку! Вот уж кого не ожидал увидеть с ней. Он держал Нонну под руку.

— За спичку отдаю полмира, — сказал Бобка. — Уважаемый, не откажите! — Тут он узнал меня и улыбнулся. — Сеньор, что вы здесь делаете?

— Андрей? — удивилась Нонна.

Я протянул спички. Бобка чиркнул, но огонек погас. Он еще раз чиркнул и снова неудачно. Нонна отобрала у него спички и ловко прикурила. Бобка сунулся было к ней со своей сигаретой, но Нонна погасила спичку.

— Не привыкай, — сказала она.

Бобка не обиделся. Вытащив сигарету изо рта, он сказал:

— Мужчина в двадцатом веке на два года раньше становится взрослым, чем в девятнадцатом… Так что мои восемнадцать лет равняются двадцати. А посему, дорогой Андрей Ястребов, дай мне спички, и я с чистой совестью закурю, тем более что этим делом занимаюсь уже два года.

— Ты появился из тумана, как привидение, — сказала Нонна.

— В городе не осталось людей, — сказал я. — Одни призраки… А где город? Его тоже нет. Сплошная туманность… Конец света.

— А мне нравится этот туман, — сказал Бобка, наконец с трудом прикурив. — Удобно целоваться…

— Ты и это умеешь делать, мужчина двадцатого века? — усмехнулась Нонна.

— Обычная история… — сказал Бобка. — Раз я брат твоей подруги, значит, не мужчина!

— Успокойся, ты настоящий мужчина… В такой туман вызвался проводить меня на край света…

— Послушай, брат подруги, где твоя сестра? — спросил я.

— Мы были в кино, — сказала Нонна.

— В деревне моя сестрица не видела ни одного фильма, — сказал Бобка. — И вот мы уже неделю ходим в кино. На все кинокартины.

— Когда же она приехала? — спросил я.

— Второго, — ответила Нонна.

Оля неделю в городе, а я не знал!..

Она могла бы открытку прислать или, в конце концов, приехать в общежитие.

— Боб, — сказала Нонна, — твой автобус…

— Мавр сделал свое дело, — мрачно сказал Бобка. — Мавр должен уйти.

— Можно подумать, ты в меня влюбился?

— Разреши тебя поцеловать затяжным братским поцелуем? Андрей отвернется…

— Ты становишься невыносимым, Боб, — сказала Нонна. Подошел автобус. Бобка театрально вздохнул и вскочил на подножку.

— Смешной мальчишка, — улыбнулась Нонна.

— Ты ошибаешься, — сказал я. — Он мужчина.

Автобус провалился в мерцающей мгле. Мигнули два красных огонька и тоже пропали.

— Я тебя почти не вижу, — сказала Нонна.

— С ней что-нибудь случилось? — спросил я.

— Я в ваши дела не вмешиваюсь.

— Я поеду к ней.

— А если она не хочет тебя видеть?..

Туман обступил нас со всех сторон. Я уже не вижу Нонну.

— Черт бы побрал этот туман, — сказал я.

Она не ответила.

Мы, оказывается, уже у ее подъезда. Я протянул руки и наткнулся на дверь. Дверь влажная. Куда же подевалась Нонна? Она только что стояла вот тут, рядом.

— Нонна! — позвал я.

Тишина. Тусклая лампочка над дверью не освещает даже номера квартир.

— Проклятый туман, — сказал я.

Повернулся и побрел, как слепой, по тропинке. Этак можно налететь на дерево. Можно свалиться в кювет и сломать ногу… Кажется, это предсказала мне Иванна?

Почему она не хочет меня видеть?..

На тротуаре я столкнулся с каким-то человеком. Он обхватил меня поперек туловища и заплетающимся языком спросил:

— Я умер, да?

Я молча прислонил его к дереву и пошел своей дорогой.

Что могло произойти за эти полтора месяца?..

Я снова налетел на человека. Это был железнодорожник в мундире с белыми пуговицами. Он потер нос, которым ткнулся в мое плечо, и пробормотал:

— Проклятый туман…

— Черт бы побрал этот туман, — сказал я.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Вениамин раздраженно ходит по кабинету. Я и Лешка Карцев стоим у двери.

— Пятнадцать минут… — говорит Тихомиров. — А вы знаете, что за эти пятнадцать минут в стране производится продукции больше, чем на пятнадцать миллионов рублей?

— Когда ты успел подсчитать? — спрашиваю я.

— Сегодня Ястребов опоздал на пятнадцать минут, а завтра Петров опоздает, потом Сидоров… Вы знаете, во что это обходится заводу?

— Там паронасос привезли, — говорит Карцев.

— Учтите, бригадир, я не потерплю анархии!

— Учту, — отвечает Карцев.

Вениамин садится за письменный стол и достает из ящика папку. Не спеша листает.

— Еще и месяца не прошло, как Ястребов совершил прогул… Вот его объяснительная записка.

— Я ее помню наизусть, — говорю я.

— И вот снова нарушение… Что мне прикажете делать?

— Ты начальник, — говорю я. — Прикажи расстрелять…

— Оставь свои дурацкие шуточки при себе!

— Насос привезли, — снова напоминает Карцев.

— Если такое еще повторится, я лишу всех вас премии… Идите!

Лешка смотрит на часы и, глядя на меня, говорит:

— Между прочим, мы беседовали ровно двенадцать минут… Сколько в стране за это время произвели продукции?

— На двенадцать миллионов рублей, — подсказываю я. — Если верить этому источнику…

Мы поворачиваемся и выходим из кабинета.

— Он не на шутку на тебя взъелся, — говорит Лешка. — Вы что, девчонку не поделили?

— Леша, ты примитивно мыслишь, — говорю я. — При чем тут девчонка? У нас с начальником принципиальные разногласия…

— Погоди… Он как-то говорил, будто ты, не соображая ни уха ни рыла, стал критиковать его проект и даже Мамонту накапал… И проект его висел на волоске.

— Ну вот, видишь, а ты сразу — девчонка…

— Как бы там ни было, ты тоже хорош… Какого дьявола опаздываешь?

— Леша, больше не буду, — говорю я. — Честное слово!

Сегодня утром перед работой я позвонил Оле. Она молча выслушала меня и сказала, что нам пока лучше не встречаться… «Почему? Почему?» Она повесила трубку.

Я был так взбешен, что — да простит меня городская станция! — ушел из будки вместе с трубкой.

Потом стала совесть мучить, и я вернулся в будку и установил трубку на место.

Конечно, не удержался и снова позвонил. Ответил Бобка. Он сказал, что его драгоценная сестра в расстроенных чувствах ушла в институт. И еще попросил меня не огорчать спозаранку сестру, потому что она позабыла приготовить ему завтрак…

Несколько дней спустя после разговора с Тихомировым я сидел в обеденный перерыв в сквере и жевал бутерброд с копченой колбасой. Олю я так и не видел. Как-то с час прождал ее возле института, но она не появилась.

Возможно, увидела меня в окно и ушла черным ходом.

Я до сих пор не знаю, что с ней происходит. Почему она меня избегает? И злость, и досада, и боязнь потерять ее — все это клубком переплелось во мне.

После поездки в Печоры казалось все ясно: я люблю Олю, она любит меня. Об этом мы писали друг другу, и вот…

Хватит этой таинственной неизвестности! Сегодня во что бы то ни стало я ее поймаю, и мы наконец поговорим…

Ко мне подсел Валька Матрос и развернул газету. Лицо у него почему-то смущенное.

— Вот тут пишут… — многозначительно сказал он.

Я молчу. Даю понять Вальке, что ему лучше уйти. Мне хочется побыть одному. Но он ерзает на скамейке, шуршит газетой. Немного погодя говорит:

— Начальник нашего цеха пишет…

— Валька, — говорю я, — тебя Дима разыскивал…

— Про тебя ведь пишут!

Матрос еще минут пять сидит, вздыхает, искоса поглядывает на меня, но я, положив локти на спинку скамейки, неподвижно смотрю на тонкое черное дерево, на ветвях которого не насчитаешь и десятка листьев. Наконец он уходит, оставив рядом со мной заводскую многотиражку. А чтобы ее ветром не сдуло, притиснул камнем. Когда его широкая спина исчезает за деревьями, я беру газету и быстро нахожу солидную статью за подписью — В. Тихомиров.

Венька пишет о том, что мы, комсомольцы, должны смело вскрывать свои недостатки, шире развертывать критику. Дальше несколько критических замечаний в адрес нового отдела. Это о своем проекте, я пропустил. Воздав должное в целом здоровому коллективу арматурного цеха и похвалив передовиков, в том числе и Карцева, Венька замечает, что у нас еще встречаются отдельные личности, которые наплевательски относятся к своим обязанностям, разлагают в цехе дисциплину и служат дурным примером для других. В то время, когда наша молодежь, полная энтузиазма, готова на подвиги, Андрей Ястребов халатно относится к своим комсомольским обязанностям: по его рекомендации на завод принимаются дружки-приятели, которые позорят здоровый коллектив… Будучи человеком недисциплинированным, все тот же товарищ Ястребов в прошлом месяце совершил трехдневный прогул. Несмотря на предупреждение, ровно через месяц снова опоздал на работу… Кроме того, товарищ Ястребов отказался поехать по комсомольской путевке в Казахстан…

Что ж, статья обстоятельная, и редактор с удовольствием напечатал ее. С первого взгляда все правильно и не вызывает возражений. От целины отказался, прогул совершил, «дружка» устроил на завод… Не догадался бы Биндо, кого имеет в виду В. Тихомиров. Или устроит ему темную, или с завода уйдет. И это сейчас, когда ему поверили. Даже мастер… Тихомиров пишет, что мой прогул возмутил всю бригаду. Некоторые товарищи потребовали строго наказать меня, но он, начальник цеха, решил ограничиться выговором. Молодые кадры надо бережно воспитывать, а не рубить сплеча…

С газетой в руках ко мне подлетел Лешка Карцев. Он позеленел от злости. Швырнув газету на скамейку, он сказал:

— Это… ни в какие ворота! Или, думает, меня похвалил, так я буду молчать?

— Ну его к черту, Лешка!

— А ты помалкивай! — вдруг напустился он на меня. — Обед закончился. Иди в цех.

Таким сердитым я давно не видел нашего бригадира. Он скомкал газету и запихал в карман.

— Что он нас всех за кретинов считает? Это же… подлость! Пойду в партком…


Я проверял арматуру на паровозе, когда в будку машиниста забрался Сеня Биркин. Волосы приглажены и блестят, на полных губах сочувственная улыбка. Он в аккуратном синем комбинезоне, из верхнего кармана торчит какой-то поздний цветок. Сеня некоторое время молча наблюдал за мной, затем, схватив нужный ключ, с готовностью протянул. Я взял. Тогда Сеня встал рядом и стал помогать, хотя в этом я совсем не нуждался.

— Есть такая русская поговорка: не каркай на начальство — оно клюется, — сказал Сеня.

— Тебя начальство никогда не клюнет…

Сеня ловко орудовал ключами. И все же я, не доверяя ему, снова проверил все те узлы, которые он закреплял. Биркин и вида не подал, что это его задело.

— Вениамин Васильевич будет большим человеком, — сказал он. — А вот кем ты будешь, я не знаю… Кого же я, по-твоему, поддерживать должен, тебя или Вениамина Васильевича?

— Куда ты гнешь?

— Если начальник говорит: «Сеня, последи за Ястребовым», что, по-твоему, должен делать Сеня?

— Это ты ему сказал, что я опоздал на пятнадцать минут?

— Ты опоздал на полчаса, — сказал Сеня. — Но я тебя уважаю и сказал, что только на пятнадцать минут… Поверь моему слову, Вениамин Васильевич своего добьется. Знаешь, что он мне сказал? «Этот Ястребов как бельмо на глазу».

— Зачем ты мне это говоришь? — спросил я.

Сеня заморгал большими навыкате глазами.

— Я не хочу, чтобы ты думал, будто Сеня Биркин сволочь.

— А кто же ты?

— Я понял, что Тихомиров тебя боится, — сказал Сеня. — Значит, ты сильнее его… Я люблю сильных людей. В тебе как раз есть то, чего нет во мне.

— Сеня, ты не сволочь. Ты…

— Умоляю, не надо энергичных выражений, — сказал Биркин. Лицо его было невозмутимым, лишь глаза с укоризной смотрели на меня.

— Сперва донес на меня… Теперь продаешь своего приятеля!

— Он мой старый клиент, — спокойно сказал Сеня.

— Пойду к нему и все расскажу!

— Ты не пойдешь, — улыбнулся Сеня.

— Ну, а можешь поверить, что я сейчас развернусь и так врежу тебе в ухо, что пробкой вылетишь отсюда?!

— Верю, — сказал Сеня. Положил ключ на место, вытер ветошью руки и, сокрушенно вздохнув, спустился вниз.

Когда через некоторое время я выглянул из будки, Биркин стоял у паровоза и смотрел на меня. Глаза у него были печальные.

— Ты еще не смылся? — удивился я.

— Меня ведь никто не тянул за язык, — сказал Сеня.

— Чего тебе еще? — спросил я.

— Помнишь, я говорил про плащ?

— Ты, надеюсь, понял, что я в Казахстан не собираюсь. Даже после этой заметки.

— Это отличный плащ. Я тебе завтра принесу, деньги отдашь, когда будут.

— За что же такая милость?

Сеня посмотрел на меня снизу вверх и сказал:

— Можешь смеяться, но ты мне действительно нравишься.

И зашагал в цех, а я озадаченно смотрел ему вслед, не зная, обругать его или расхохотаться.

Я видел, как Лешка Карцев, мрачный и сутулый, отправился к Тихомирову. Из кармана пиджака выглядывала газета. О чем они там толковали, никто не знал, но могучий Лешкин бас иногда вырывался из-за плотно закрытых дверей и достигал наших ушей. Разговор за дверью шел горячий.

Минут через десять багровый Карцев вышел из конторки, так хлопнув дверью, что табличка «Начальник цеха» съехала набок. Немного погодя вышел Вениамин. Он сразу заметил, что табличка покосилась, и поправил ее. Внешне Тихомиров был спокоен, но я-то знал, что он раздражен до последней степени. Воротник рубашки расстегнут, галстук спустился.

Покрутившись минут пять в цехе, он куда-то ушел. Карцев молча работал у стенда. Проверял отремонтированный Матросом насос. Валька стоял рядом и пытался вызвать бригадира на разговор.

— Леша, у тебя завелись любимчики, — говорил Матрос.

— Кто подгонял поршневые кольца? — спросил Карцев.

— Тютелька в тютельку, — сказал Валька.

— Ты на прибор смотри!

— Он шалит, Леша.

— Кто шалит?

— Прибор.

Карцев пускает компрессор и начинает увеличивать давление. Я с интересом смотрю на манометр. Неужели Валька опростоволосился? Тогда придется весь насос разбирать, а это на полдня работы. Я вижу, как багровеет толстая Валькина шея. Он тоже, не отрываясь, смотрит на манометр. Стрелка описывает круг и замирает у красной черты. Это предел. Валька облегченно вздыхает и улыбается во весь рот.

— Фирма! — гордо заявляет он.

— Про каких это ты любимчиков толковал? — спрашивает Лешка.

— Как будто не знаешь…

— Мне надоела эта детская игра «угадай-ка», — говорит Карцев.

— Леша, где ты достал нейлоновую куртку на меху с рыжим воротником? — ядовито спрашивает Матрос.

— Куртку? — Карцев в замешательстве. Он морщит лоб, будто вспоминает.

— Роскошная куртка, — говорит Валька, — я тебя видел в ней позавчера у кинотеатра… Тебе эта куртка идет. Кстати, в магазинах такие непродаются… Некоторые наши знакомые достают их где-то по большому блату…

— При чем тут куртка? — спрашивает Лешка.

— Послушай, бригадир, — говорит Валька, — почему ты выписал в эту получку Биркину на семнадцать рублей больше?

— Вот оно что… — говорит Лешка. — Биркин отработал две лишних смены. Как раз в то время, когда ты в праздники лежал на диване и Дора прикладывала к твоей дурной башке мокрое полотенце, Биркин вкалывал в цехе… Как тебе известно, оплата за праздничные дни выше… Будут еще вопросы?

— Где ты все-таки куртку отхватил?

— Отвяжись, — говорит Карцев.


Так уж положено, если в печати появляется критическая статья, ее обсуждают. А потом в газете под рубрикой «Меры приняты» сообщается о результатах. Положительные статьи не обсуждаются. Очерки тоже. Даже если переврут твою фамилию или исказят факты, никому в голову не придет жаловаться.

Мы собрались после работы в красном уголке. Венька, приглаженный и собранный, сидел у окна и курил. На меня он не смотрел, да и у меня не было никакого желания его разглядывать. На общее собрание пришла вся первая смена арматурного цеха. Должен еще прийти кто-нибудь из парткома. У редактора многотиражки на колене — большой коричневый блокнот. Это крупный, плечистый мужчина. Руки старого рабочего, огрубелые от металла, с твердыми мозолями. Тоненький карандаш казался соломинкой в его толстых пальцах.

Рабочие негромко переговаривались. Несмотря на надписи: «У нас не курят!» — вовсю дымили. Посматривали в мою сторону.

Венька выступил первым. Повторил свою статью в более развернутом виде. Добавил, что он руководствовался единственным желанием: помочь мне осознать ошибки и укрепить дисциплину в цехе…

— Кто хочет выступить — пожалуйста, — предложил Венька. Он стал вести собрание.

Во весь огромный рост поднялся Матрос.

— Вранье все это! — сказал он. — Брехня!

— Как это брехня? — снова поднялся Тихомиров. — Пожалуйста, выбирайте выражения… По-вашему, я и газета вводим коллектив в заблуждение? Ястребов прогулял три дня? Прогулял! На работу на днях опоздал? Опоздал! И вам, членам бригады, это лучше других известно… Я понимаю, защищать широкой грудью своего приятеля, — кто-то хихикнул, — благородное дело… Но мы сюда собрались не для того, чтобы сглаживать острые углы… У нас в цехе есть еще лодыри и прогульщики. Не стоит называть их фамилии… И любители крепко выпить… — красноречивый взгляд в сторону Матроса. — Сегодняшний наш разговор — это урок и для других… Может быть, я не прав? — Венька обвел собрание взглядом.

Матрос хмурил лоб и молчал. Трудно было Вальке вот так сразу возразить Тихомирову. Да и вообще не стоило бы ему вылезать…

— Нужно думать, что говорите, — заключил довольный Венька. — Вы хотели что-то сказать? — обернулся он к редактору.

Неизвестно было, хотел редактор что-либо сказать или нет, но со своего места поднялся.

— Товарищи, я сам был удивлен, узнав о поступке Андрея Ястребова, — сказал он. — Я знал его как хорошего производственника… В свое время мы не раз в печати отмечали его за трудовые успехи. Но, очевидно, товарищ Ястребов зазнался, оторвался от коллектива… И вот результат — опоздания, прогулы! Мы совсем не хотели его опорочить, наоборот — помочь товарищу. Ястребов — член комитета комсомола, с него и спрос больше… Вот вы, товарищ? — это к Матросу. — Вот вы сказали, что все это вранье… По-вашему, Ястребов не прогулял три дня?

— Ну, прогулял… — выдавил из себя Валька. — Так ведь он не по пьянке!

В комнате смех.

— Вы считаете, только по пьянке можно прогуливать? — усмехнулся Венька.

— Он… — Валька беспомощно посмотрел на меня. — Ну, так уж получилось…

— Как все просто! — сказал Венька. — Так уж получилось… Товарищи, по-моему, все ясно. Случаи нарушения трудовой дисциплины у нас бывают, это не первый случай. Я уж не буду называть фамилии… Мы сегодня должны осудить недостойное поведение товарища Ястребова и сделать для себя выводы… Я думаю, на первый раз можно ограничиться выговором… Ну, если все ясно…

— Нет, не ясно! — встал Карцев.

Во время Лешкиного выступления пришел Мамонт. Я сначала удивился, но потом вспомнил: ведь он член парткома. Никанор Иванович сел на заднюю скамью. Лицо сердитое, черные брови-ерши так и ходят вверх-вниз.

— Тихомиров сводит личные счеты с Ястребовым, — говорил Карцев. — Уж если на то пошло, есть у нас в цехе и прогульщики, и разгильдяи, которые давно заслуживают самой беспощадной критики… Видите ли, не стоит называть их фамилии! Очевидно, новый начальник просто с ними еще не познакомился…

— Назови фамилии… — усмехнулся Вениамин.

— Пожалуйста, — сказал Карцев, — я не выгораживаю Андрея… Конечно, это безобразие. Но зачем же Тихомирову понадобилось из-за одного этого факта приклеивать Ястребову ярлык злостного прогульщика? Это единственный случай за все время. Причем он не прогулял, а задержался на три дня после своего краткосрочного отпуска. Его вина, что он не поставил никого в известность… Кстати, Ястребов в первую же неделю сверхурочно отработал эти дни. А Казахстан? В заметке сказано, что Ястребов отказался поехать по комсомольской путевке на целину… А почему, вы знаете? Андрей заочник, через три месяца государственные экзамены. Андрей после армии полгода был на целине. Он привез оттуда три почетные грамоты! Кто от завода каждую весну ездит в колхоз? Ястребов! Почему, товарищ редактор, вы позабыли про статью председателя колхоза, который ставит Андрея Ястребова в пример всем? Эта статья весной была напечатана в газете, где стоит ваша подпись… Еще до прихода нового начальника цеха, к Первому мая, партком, комитет комсомола и профком наградили Ястребова как лучшего производственника арматурного цеха почетным дипломом… Портрет Андрея установлен в аллее знатных людей нашего завода… Вот уже больше года Ястребов перевыполняет нормы почти вдвое. Как же так случилось, что начальник из-за сучьев леса не увидел?..

Тихомиров вскочил было с места, но тут поднялся Ремнев и махнул рукой: дескать, посиди…

— Я подготовил по заводу несколько приказов, — забасил Никанор Иванович. — Зачитывать не буду, кто хочет, сам прочитает… Копию Тихомирову оставлю… Алексей Карцев назначается мастером в цех сборки. Парень он с головой, через год-два институт заканчивает, вот ему и карты в руки. Должность, спору нет, ответственная… Как ты, Алексей, справишься?

Ошарашенный Лешка — он еще сесть не успел — смотрел широко раскрытыми глазами на Мамонта и молчал.

— Знаю, справишься, — сказал Ремнев.

— Никанор Иванович, не помешало бы со мной посоветоваться, — обиженно сказал Тихомиров.

— А ты что, возражаешь?

— Нет, почему же… Но…

— Вот и прекрасно, — сказал Ремнев.

— А кого же вместо Карцева? — спросил Венька.

Мамонт посмотрел на него, ухмыльнулся.

— Думаю, ты против второй кандидатуры тоже не будешь возражать… Вместо Алексея бригадиром будет Андрей Ястребов.

Это был удар в самое сердце. Венька стал медленно багроветь: сначала шея, подбородок, скулы и, наконец, щеки и лоб. Он смотрел на Ремнева и молчал. Я его понимал: бывают минуты, когда трудно вымолвить слово.

Сеня Биркин взглянул на меня и улыбнулся. У меня даже мелькнула нелепая мысль: уж не знал ли об этом Сеня раньше?

— Подождите, — зашевелился на стуле редактор, — а как же статья?

— Какая статья? — спросил Мамонт. И голос у него был такой удивленный, что все невольно заулыбались. Все, кроме редактора и Тихомирова.

— Та самая, ради которой мы сегодня собрались, — сказал редактор.

— Почитайте, Никанор Иванович. — Матрос протянул вчетверо сложенную газету.

— Ах, эта? — сказал Мамонт. — Как же, читал, читал… Хлестко написана, ничего не скажешь!

— В статье высказаны серьезные упреки в адрес товарища Ястребова, — сказал редактор.

— Упреки-то серьезные, а статья, по-моему, несерьезная… — сказал Ремнев. — Не разобрался Тихомиров… Он еще молодой начальник… Ну, допустил ошибку, если это, конечно, ошибка. А вот вам, Петр Сидорович, редактору многотиражной газеты, опытному товарищу, следовало бы посоветоваться, прежде чем печатать статью…

— Никанор Иванович, товарищ Тихомиров не случайный автор… Он ведь и раньше печатался в нашей газете.

— Я думаю, Петр Сидорович, придется все-таки тебе дать опровержение… Так, мол, и так, дорогие читатели, напечатали непроверенный материал, замарали хорошего рабочего. Ну и — как там дальше? — виновные будут наказаны… Не мне тебя учить, Петр Сидорович, сам знаешь, как это делается.

— Товарищи, вы свободны, — спохватился Тихомиров. Он посчитал, что весь этот разговор нам совсем не обязательно слушать.

Уже выходя из красного уголка, мы услышали бас Мамонта:

— Какого черта ты, Тихомиров, устраиваешь эти дурацкие представления? Как будто людям после работы делать нечего…


Было холодно, и дул ветер. Дежурный по вокзалу, вышедший встречать товарняк, кутался в шинель. На перроне пустынно. Продавщицы надели под белые халаты ватные телогрейки и, сразу располневшие и неповоротливые, стояли за прилавками.

Волосы топорщились от пронизывающего ветра, я поднял воротник плаща. Пора надевать кепку. Обычно я до заморозков ходил простоволосым. Но нынешняя осень была на удивление холодной.

О чем бы я ни думал, рано или поздно на ум снова и снова приходила Оля. Всякий раз, дотрагиваясь до ручки двери общежития, я верил в чудо: вхожу в комнату — а там Оля… Я открывал дверь и видел Сашку, который тоже грустил. Но ему легче, у него гитара. И потом, когда Сашка грустит, он поет веселые песни. Но когда веселые песни поются грустным голосом, на душе становится еще беспросветнее.

Я радовался, когда Сашка вешал на стену гитару и уходил. Он не говорил куда, а я не спрашивал.

Спустившись с виадука, я увидел Володьку Биндо. Он часто после работы околачивался у вокзала. Биндо стоял спиной ко мне с каким-то незнакомым парнем.

Вот он обернулся и, увидев меня, осклабился.

— Мы тут ворон считаем…

— Кто это? — спросил его приятель.

Биндо что-то негромко ответил. Парень не очень приветливо посмотрел на меня и отвернулся.

— Я думал, ты меня продашь с этим инструментом, — сказал Биндо и подошел ко мне.

— Как обстановка в цехе, изменилась? — спросил я.

— Нормально… А мастер, дубина, по глазам вижу, знает, что это я спрятал инструмент, но ничего, на горло не наступает…

— Кончай травить, — подал голос его приятель.

— Этот красивенький… Дима обидел меня, — сказал Володька. — Пришел в цех и вернул ножик… Я же ему, дурачку, от чистого сердца… Раз, говорит, украл инструмент — не возьму, и баста! Я ж пошутил, говорю, а не украл! А он сует мне назад…

— Такой уж у него характер.

Володька достал из кармана складень, нажал защелку, и лезвие, блеснув, выскочило.

— Такую штуку нигде не купишь… — сказал он.

Я кивнул ему и пошел дальше. Биндо догнал и протянул нож.

— Подарок от Володьки Биндо…

Он смотрел на меня своими светлыми глазами и, как всегда, насмешливо улыбался. Но я почувствовал, что, если откажусь, Володька мне этого никогда не простит. Да и с какой стати отказываться? Я взял нож, полюбовался и положил в карман.

— Спасибо, — сказал я. — Мне очень нравится этот нож.

Парень с любопытством смотрел на нас. Увидев, что я положил нож в карман, он недовольно пробурчал:

— Я ж тебе, скотина, за него пятерку давал! А ты какому-то…

— Дай с человеком поговорить! — оборвал Биндо. — Помнишь, насчет арматурного цеха мы с тобой толковали? Ты ведь теперь бригадир…

— А что?

— Я не жалуюсь, ребята ко мне в механическом нормально относятся, не наступают на пятки. И филин… ну, этот мастер, не зыркает, как раньше.

— А ты сомневался.

— Этот…

— Красивенький, — подсказал я.

— Правильный такой парнишка… Салажонок! Он толковал насчет вашего цеха… Говорит, хорошие токари требуются.

— Я могу поговорить с начальником, — сказал я.

— У меня ведь пятый разряд.

— Такие токари на дороге не валяются, — сказал я.

— Ты идешь или нет? — ежась на ветру, позвал парень.

— Кореш мой старинный, — сказал Володька. И, сунув мне руку, ушел.

В нашем окне свет. Занавеска задернута. А вдруг она там… Я подхожу к окну и заглядываю: на койке, опустив голову, сидит Шуруп и лениво перебирает струны гитары.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я стою у толстой белой колонны кинотеатра «Спутник» и жду Олю. Здание пединститута напротив. Я слышал, как прозвенел в институтских коридорах последний звонок. Лекции закончились. Высокая коричневая дверь то и дело хлопает под могучим напором ветра. Парни и девушки с разноцветными сумками и папками выходят на улицу. У одного из студентов полосатой птицей выпорхнул шарф и, взлетев в воздух, зацепился за ветви тополя. Парень положил на землю портфель и полез на дерево.

А вот и Оля… Ветер набросился на ее прическу, разлохматил. Она подошла к автобусной остановке.

Я встал сзади. Оля меня не видела. Вот так, будто совсем незнакомые люди, мы стояли неподалеку друг от друга.

На скамейке сидели два парнишки лет по семнадцати.

Один из них подмигнул другому и негромко сказал:

— Учись, как надо действовать… Сейчас закадрю!

Он поднялся, обеими руками поправил на голове серую кепчонку и расхлябанным шагом подошел к Оле. Ветер дул в ту сторону, и я не расслышал, что он сказал и что ему ответила Оля. Парень потоптался возле нее и со смущенной физиономией вернулся на место.

— Отшила? — спросил первый.

— Она, оказывается, глухонемая…

— Я на пальцах умею, — сказал первый и тоже поднялся, но я крепко взял его за плечо и посадил на место. Они оба вытаращили на меня глаза.

— Вы что-то хотели нам сказать? — спросил второй.

— Хочу вам дать один совет, — понизив голос, сказал я. — Никогда не приставайте на улице к незнакомым девушкам. Это может когда-нибудь плохо кончиться…

Не знаю, пришелся ли им мой назидательный совет по душе или нет, но тут подошел автобус и я вслед за Олей вскочил в него. Взяв два билета, я один протянул ей. Секунду мы смотрели в глаза друг другу, ее губы дрогнули в улыбке.

— Куда мы едем? — спросил я.

— Куда ты — не знаю, а я — к тебе, — сказала она.


Мы бродили по городу, и ветер, как верный страж, повсюду сопровождал нас. В осеннем парке скучно и пусто. Ни одного человека. Волны со свинцовым блеском выплескиваются на берег. Идешь по набережной, и холодные брызги летят в лицо.

Над крепостным валом застыли синие и узкие, как гигантские веретена, тучи. Ветер стучал в парке голыми ветвями, и этот унылый стук был печальным.

Оля подняла осиновый лист, твердый, с ржавчиной по краям. Понюхала и раскрыла ладонь: лист взмыл вверх и немного погодя опустился далеко от берега в воду.

— Какой пустынный парк, — сказала она.

Парк просвечивается насквозь. Черные и коричневые стволы, охапки листьев под ногами. Примолкла карусель, клиньями застопорены лодки-качели. Осенний парк напоминает кладбище.

Смахнув желтые листья, мы сели на скамейку.

— Ну, что ты на меня смотришь такими глазами? — спросила она. — И молчишь?

— Я жду, что ты скажешь. Давно жду…

— Помнишь, мы были на кладбище? Там похоронен поручик Синеоков, убиенный в первую мировую войну… Старая женщина до сих пор приносит на могилу гладиолусы. Я бы так не смогла.

— Бог с ними, с гладиолусами, — сказал я. — Что произошло, Оля?

— Ангелы зовут это небесной отрадой, черти — адской мукой, а люди — любовью… Это сказал Гейне.

— Прости, но мне очень интересно, что скажешь ты?

— Андрей, ты помнишь хотя бы одно стихотворение?

Я понял, что вот-вот сорвусь… Вот откуда ветер дует… Сергей Сергеевич! Как это он тогда говорил? Разрыв в культуре, интеллектуальное несоответствие… Интересно, про монтажку, которой я грозился отлупить Олиного ухажера, он рассказал?..

Я почувствовал прикосновение ее руки.

— Не злись… — сказала она. — Он здесь ни при чем.

— Тогда кто же?

— Никто.

— Я приезжаю к тебе в Бабино, мчусь в Печоры… Мы расстаемся как самые близкие люди. Ты уезжаешь на практику, я пишу тебе каждый день, жду встречи. Ты приезжаешь на неделю раньше и ни гу-гу! Месяц я слоняюсь вокруг твоего дома, института, звоню, а ты прячешься от меня… Или ты смеешься надо мной, или ты…

Я перевел дыхание и замолчал.

— Говори, не стесняйся!

— Вот что, — сказал я, усаживаясь рядом. — Мне все это надоело до чертиков… Пойдем завтра в загс. Если будешь сопротивляться, я тебя украду…

— Ты ведь хотел сказать, что я — взбалмошная девчонка, пустая кокетка? Ты это хотел сказать? Или еще хуже? Может быть, ты и прав… Зачем тогда жениться на такой дурочке и тем более похищать?

— Действительно, зачем?

— Сиди спокойно и внимательно слушай… Когда ты уехал со своими друзьями, я много думала… Ты умный, Андрей, и должен меня понять… Я не знаю, люблю ли тебя. А встречаться просто так, чтобы убить время, не хочу… Да и ты не захочешь этого. Не такой ты человек. Одно я уже поняла: тебе нужно все отдавать до конца или… ничего… И, ради бога, не думай, что причина в нем… Только во мне!

Лицо у нее бледное, губы упрямо сжаты. Я сидел рядом и ничего не мог поделать. Я чувствовал, что моя Оля снова уходит от меня, как вода из сита. Я схватил ее за плечи и повернул к себе.

— Ты ведь гордый, Андрей? — сказала она голосом, от которого у меня защемило в груди. — Ты не будешь ходить за мной по пятам? Не будешь ждать у института? И не будешь звонить?

— Ну, а думать о тебе можно?

— Я сама не знаю, что со мной творится… Не нужно нам сейчас встречаться. Понимаешь, не нужно! Так будет лучше. Может быть, через неделю или месяц я сама к тебе прибегу…

— А если нет?

— Мне необходимо побыть одной… Разобраться хотя бы в себе.

Что должен в таких случаях делать влюбленный мужчина? Упасть на колени, целовать ручки и прерывающимся от волнения голосом говорить о своей неугасимой любви?.. Или повернуться и с гордо поднятой головой уйти, насвистывая: «Не кочегары мы, не плотники…»?

— Ты подумай, это правильно, — сказал я. — А мое дурацкое заявление насчет загса не принимай всерьез… У меня идиотская привычка: чуть что — сразу в загс… Если бы ты знала, скольким девушкам я предлагал!

— И все отказывались?

— Как бы не так! — развязно продолжал я и даже выдавил из себя самодовольную улыбку. — Прибегали все до единой… Ты вот первая заартачилась…

— Ты, наверное, тысячу раз женат? — сказала она.

— У меня есть против этого бедствия петушиное слово… В загсе я в самый ответственный момент кричу петухом… Ку-ка-ре-ку-ку! И нас не записывают.

— Перестань кривляться, Андрей, — сказала она. — Тебе это не идет.

— Послушай, Оля…

— А сейчас уходи и… пожалуйста, не ищи встреч со мной!

Она сидела на низкой скамейке, положив на колени студенческую сумку. Спутанные ветром волосы отливали бронзой. На бледных щеках — тень от ресниц.

Почему я должен не видеть ее? Что за чушь?

Мне хотелось все это сказать ей, убедить, растормошить, увидеть улыбку на ее губах. Но Оля, серьезная и грустная, сидела рядом и не смотрела на меня. И я понял, что сейчас ничего говорить не надо. Нужно уйти, раз она просит. Встать и уйти… Но я сидел и молчал.

В парке стало сумрачно. Черные деревья, голые кусты — все это придвинулось ближе к нам. В просвете между стволами мерцала одинокая звезда.

Я встал. Ветер все еще завывал вверху. Раскачивались вершины деревьев, с треском стукались друг о дружку ветки.

— Я не буду ходить за тобой по пятам, — сказал я. — Не буду ждать у института и звонить домой…

Она подняла голову, взглянула мне в глаза и снова отвернулась. Такой задумчивой и печальной я еще никогда ее не видел.

— Не сердись, Андрей…

— Я не сержусь, — сказал я.

Я зашагал по набережной. На ходу оглянулся: она все так же сидела, опустив голову. Через несколько минут совсем стемнеет. Неужели Оля там будет сидеть впотьмах?

И хотя я пообещал не ходить за ней по пятам, я подождал ее у моста. И потом долго шел позади до самого дома. Она ежилась на ветру, отводила рукой от лица волосы. Из окон окраинных деревянных домов падал на тротуар уютный обжитой свет. Высоко над головой пролетела стая. Я слышал свист крыльев, резкие крики, но птиц в ночном небе не разглядел.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мы с Игорем провожаем в Ленинград Аркадия Уткина. Стоим на освещенном перроне и ждем поезда. Маленький бородатый Уткин смотрит на нас светлыми печальными глазами.

— Жалко мне отсюда уезжать…

— Не уезжай, — говорит Игорь.

Через две недели в Ленинграде открывается выставка молодых художников. Он уже все скульптуры отправил. Кроме одной, которая, завернутая в мешковину, стоит рядом с чемоданом.

— Аркаша, — спрашиваю я, — а где твой билет?

Минут пять мы сообща ищем билет. Пришлось прямо на перроне открывать огромный чемодан. Билет обнаружили в куртке, которая утром была на нем.

Прибыл поезд. Мы погрузили вещи в купе и снова вышли на перрон.

— Я хочу на прощанье произнести речь, — сказал Уткин. — Талантливого художника народ рано или поздно всегда узнает…

— Народ, он дотошный, — усмехнулся Игорь.

— Знаете, черти, я вас люблю, — сказал Аркадий. Он подошел к Игорю и, приподнявшись на цыпочки, поцеловал.

Я тоже распахнул объятия.

— Погоди, Андрей, — сказал Уткин и стал тереть лоб. — Что я тебе хотел сказать?..

— Приезжай, старина, мы будем рады, — сказал я.

— Вспомнил! — сказал Уткин. — У меня для тебя что-то есть…

Мы с удивлением смотрели на него. Аркадий вскочил на подножку и скрылся в вагоне.

— Чего это он? — спросил Игорь.

— Вспомнил, что пора спать, — сказал я.

Диктор объявил по радио, что скорый отправляется. Раздался низкий гудок. Пассажиры устремились к вагонам. Поезд тронулся. В тамбуре вагона возня. Проводница что-то сердито сказала и потеснилась. Взъерошенный Уткин, прижимая к груди предмет, завернутый в мешковину, появился на площадке и крикнул:

— Андрей!

Я бросился вслед за вагоном, который постепенно набирал ход. Аркадий, оттеснив проводницу, протягивал скульптуру.

— Это тебе, — бормотал он. — Держи, черт длинный!

Я почти на лету поймал тяжелый сверток, прижал к груди.

— Крепче держи! — кричал улыбающийся Уткин. — Не выпускай из рук…

Рассвирепевшая проводница тыкала его в спину флажком. Аркадий улыбался и махал рукой. А потом его черная борода исчезла, и дородная проводница заняла в проеме дверей свое законное место.

Я стоял на перроне и смотрел вслед убегающему в ночную темень скорому. Признаться, такого подарка я не ожидал. Это была единственная скульптура, которую он почему-то не отправил малой скоростью. Люди проходили мимо и с интересом оглядывались на меня. Игорь стоял рядом и курил.

— Распаковывай этот шедевр, — сказал он.

— Здесь?

— Не ждать же, пока его выставят в Третьяковке?

Меня и самого разбирало любопытство. У фонаря мы развязали шпагат, сняли мешок…

Это была Оля Мороз. Во весь рост. Фигурка вылеплена из глины и облита чем-то темно-бронзовым. В этот поздний час Оля напоминала негритянку. Стройную, красивую негритянку. Лучшего подарка Аркадий Уткин не мог придумать…

— Хороша, ничего не скажешь, — сказал Игорь. — Куда ты ее поставишь?

— Я ее разобью…

— И это я слышу от человека, который в археологической экспедиции ползал в пыли и извлекал оттуда жалкие черепки?

Мы стояли и молча смотрели на освещенную неверным светом уличного фонаря глиняную фигурку. Гибкая и совершенная, как греческая богиня, Оля Мороз улыбалась милиционеру, который остановился поодаль и с нескрываемым интересом наблюдал за нами. Я спрятал скульптуру в мешок, кое-как обмотал бечевкой и, засунув под мышку, зашагал в общежитие.

Кажется, я забыл попрощаться с Игорем. А ведь он завтра на месяц уезжает на своем «Запорожце» в деревню. В отпуск. Но когда мне в голову пришла эта мысль, было поздно. С виадука я увидел фонарь, скамью, а Игоря не было.


Утром, шагая на работу через виадук, я увидел под собой только что прибывший скорый. На крышах вагонов лежал снег. Это было удивительно. В нашем городе еще не упало ни одной снежинки. Скорый привез к нам снег из дальних краев.

Завод реконструировался. Венькин проект был принят за основу. Из Москвы к нам по железнодорожной насыпи шагали круглые бетонные столбы электропередачи. Весной прибудет на вокзал первый электровоз. Тепловозы уже стали обычным явлением. В многотиражке писали, что уже два цеха готовы к ремонту тепловозов. При нашем цехе открылись курсы повышения квалификации. Паровозники срочно переучивались на тепловозников. Тихомиров читал нам лекции. Его кабинет был увешан схемами с разрезами отечественных тепловозов.

Первые дни в роли бригадира я чувствовал себя не совсем уверенно, а потом втянулся. Работы было много, да еще эти курсы.

Тихомиров не мешал мне, но и не помогал. Впрочем, в его помощи я и не нуждался. Ребята, как говорится, дело знали туго. Знали они и то, что если дела в бригаде пойдут хуже, то начальник обвинит в этом меня. Я не просил их ни о чем, и, наверное, это было правильно. Они старались вовсю, и в конце месяца, когда в цехе подводили производственные итоги, наша бригада по всем показателям была в числе первых.

Вениамин — не откажешь ему в гражданском мужестве — на цеховом собрании при всех поздравил меня с трудовой победой…

После собрания улыбающийся Валька подтолкнул меня плечом и сказал:

— С тебя причитается, бригадир… С премиальных.

— У тебя только одно на уме, — упрекнул Матроса Дима.

— Я счастлив, что работаю в бригаде, — потупив хитрые очи, сказал Сеня Биркин. — В бригаде, где выдают премиальные…

Сеня Биркин больше в любви мне не признавался. Он добросовестно выполнял свою работу и не заискивал. Этого я, признаться, больше всего боялся.

Иногда я ловил на себе внимательный взгляд Сени. Его ухмылочка меня раздражала, но я старался не подавать вида. Сеня частенько обращался ко мне по работе: то одно ему кажется нецелесообразным, то другое нужно бы переменить.

Это были дельные предложения. Котелок у Сени Биркина варит, ничего не скажешь.

Он придумал довольно удачное приспособление для грубой шлифовки золотников. Валька Матрос два дня ахал. «Мне ведь тоже в голову приходило, — сокрушался он. — А ведь чего-то недопер…» За это рационализаторское предложение Биркин получил премию, и о нем появилась в многотиражке небольшая заметка. Автор — В. Тихомиров.

В субботу после работы меня пригласили в комитет комсомола.

Сергей сидел на диване и курил. Пепельницу поставил на колено. На его месте сидел Тихомиров и с кем-то разговаривал по телефону. Сергей поздоровался и кивнул на диван: мол, присаживайся рядом. Я сел, и он протянул сигареты. Пока Тихомиров разговаривал, мы молча пускали дым в потолок.

Наконец Вениамин положил трубку и вопросительно посмотрел на Шарапова. Весь Венькин вид говорил, что ему, занятому важными делами человеку, время дорого и он готов принять участие в беседе, но необходимо поторопиться.

— Как ты себя чувствуешь в новой должности? — спросил Сергей.

— У него все в порядке, — ответил за меня Тихомиров.

— Выходит, парень с головой, — сказал Шарапов.

— А ты видел когда-нибудь парней без головы? — спросил я. Мне всегда не нравилась привычка Шарапова начинать издалека.

— Вот уже и обиделся, — сказал Сергей и взглянул на Тихомирова.

Венька достал из кармана перочинный ножичек и стал обрабатывать ногти. Ногти Венька отращивал длинные, особенно на мизинце.

— Читали про тебя в «Огоньке», — сказал Шарапов.

— Сергей, ближе к делу, — подал голос Венька, не отрываясь от своего занятия.

— Чего вы тут командуете? — вдруг взорвался Сергей. — Сам знаю, что делать! Вызвал — ждите. Когда надо будет, тогда и скажу… За каким лешим вы меня выбирали, если рта не даете раскрыть?

— Пожалуйста, раскрывай, — сказал я.

Шарапов свирепо уставился на меня, но ничего не сказал.

Венька невозмутимо обрабатывал ногти. Он всегда отдавался этому делу с увлечением.

Шарапов поставил пепельницу на стол и поднялся. Прошелся по кабинету, искоса взглянул на Тихомирова.

— Кончай это безобразие, — сказал Сергей. — Дома будешь точить свои когти!

Венька удивленно прищурился на него, но обозлившийся Шарапов сгреб его за отвороты пиджака и прогнал со своего места. Усевшись в кресло, он сразу почувствовал себя увереннее и строго посмотрел на нас.

— Хватит дурака валять, — сказал он. — Миритесь!

— Что? — удивился я.

— Чего вы не поделили? Два взрослых человека, работаете вместе, а развели, понимаешь, тут… склоку!

— Могу я свою точку зрения… — начал Тихомиров.

— Ты не перебивай меня. Думаешь, если начальник цеха, так все тебе позволено? Чего только не нагородил про Андрея в этой статье! За дураков всех принимаешь, что ли?

— Товарищ Шарапов, — официальным голосом сказал Венька. — Не кажется ли вам, что…

— Будете, говорю, мириться или нет? — перебил Шарапов.

— Ты это серьезно? — спросил я.

Сергей успокоился, он не умел долго кипятиться.

— Я не требую, чтобы вы стали близкими друзьями, но в цехе вы должны быть примером для всех и не подрывать авторитет друг друга. Вы оба — командиры производства. Делаете одно дело. От ваших совместных усилий зависит выполнение плана… Да что я вам толкую? Сами отлично понимаете.

Венька посмотрел на меня и, помедлив, сказал:

— Я признаю, что статья была субъективной… Но что ты меня ни во что не ставишь как своего начальника — это факт.

— Ты вел себя по отношению ко мне не как начальник, а как последний идиот…

— Слышишь? — повернулся Тихомиров к Сергею. — Я идиот!

— А кто же ты тогда? — спросил тот.

— Можешь ты хоть раз в жизни быть человеком? — сказал я.

— Странный вопрос! — пожал плечами Венька.

— Ты хотел избавиться от меня лишь потому, что я был против липы в твоем проекте? Или другая причина?

— Не понимаю, о чем ты, — сказал Вениамин. — И вообще, товарищ Шарапов, к чему вся эта комедия?

— Андрей, не задирайся! — умоляющим голосом попросил Сергей. — Все так хорошо шло…

— Помнишь, ты всегда говорил, что сама жизнь подтверждает твою точку зрения… — продолжал я. — Захотел квартиру — получил! На службе — повышение… А вот с проектом у тебя вышла осечка.

— Осечка… — усмехнулся Венька. — Мой проект, пусть с солидными переделками, принят, вовсю внедряется в производство, я получил премию министерства… А ты — осечка.

— Ты знаешь, о чем я говорю, — сказал я.

— Хватит, я ухожу, — повернулся Венька к Шарапову.

— Еще два слова, — сказал я. — Сеня Биркин тебя обманул: я в тот раз опоздал не на пятнадцать минут, а на полчаса…

— При чем тут Сеня Биркин?

Я видел, как Венька покраснел.

— Ладно, — сказал я. — Не будем разводить склоку.

— Золотые слова, — заметил Шарапов.

— Что касается статьи, я был неправ, — сказал Венька. — И вообще, наверно, у меня плохой характер…

В его голосе прозвучала насмешка, но тут Сергей подошел ко мне и подтолкнул к Веньке.

— Пожмите друг другу руки — и делу конец!

Венька протянул руку.

Я пожал, хотя, признаться, это не доставило мне никакого удовольствия.

— Давно бы так, черти полосатые! — сказал Сергей.

Когда мы вышли от Шарапова, Венька, разглядывая ножичек с пилкой, сказал:

— Хочешь, я Биркина переведу в другую бригаду?

— Ты, как полководец, перебрасываешь живую силу на новые рубежи…

— Ну, как знаешь… — сказал Венька.


Несколько дней спустя в арматурный зашел Ремнев. Сеня Биркин первый его заметил и приглушенно сказал:

— Ребята, главный!

Мамонт походил по цеху, потом заглянул к нам в бригаду, взъерошенный, сердитый. Когда он был в соседнем цехе, до нас долетали громовые раскаты его баса.

— А что, если завтра тепловоз пригонят? — спросил он.

— Мы готовы! — бодро заявил Сеня.

— Кто это такой? — спросил Ремнев. Сеня Биркин пришел в цех, когда Никанор Иванович уже был главным инженером. Свирепый Мамонт смотрел на щуплого Сеню и шевелил мохнатыми бровями.

— Сеня Биркин, — ответил я.

— Кто? — переспросил Ремнев.

— Биркин! — тонким голосом сказал Сеня.

— Что-то я тебя здесь раньше не видел.

— Я новенький.

— То-то такой прыткий!

Сеня беспомощно посмотрел на меня. Он понял, что произвел на главного инженера невыгодное впечатление. А Сеня хотел бы со всеми ладить и всем нравиться. И я показал Никанору Ивановичу приспособление, которое придумал Сеня. Мамонт с интересом выслушал меня и велел испробовать.

Ремневу понравилось, и взгляд его, когда он посмотрел на Сеню, смягчился.

— Ишь ты, — сказал он. — Шурупит!

Сеня Биркин на седьмом небе. Теперь он в лепешку разобьется, а придумает еще что-нибудь.

Мамонт положил мне руку на плечо и увел в коридор. Выбритые щеки Никанора Ивановича отливают густой синевой.

— Слышал, помирились с Тихомировым? — спросил он.

— Помирились…

Мамонт посмотрел на меня снизу вверх и усмехнулся:

— Ох, как не хотел Тихомиров проект переделывать! Экономия в два раза меньше и не такой производственный резонанс, как в начальном варианте… Но он молодец! Когда понял, что техсовет против, тут же перестроился, и, как видишь, реконструкция идет полным ходом.

— Он еще не просил у вас отдельную квартиру с кафельной ванной? — спросил я.

— А что ты думаешь? — сделав простоватое лицо, сказал Мамонт. — В новом доме в первую очередь дадим… Такие инженеры, как он, не валяются на дороге.

— Я так и знал. Венька своего не упустит…

Лицо Никанора Ивановича снова стало серьезным.

— Черт бы вас побрал, — сказал он. — Одно, казалось бы, поколение, а… какие вы разные… Да, этот новичок… как его?

— Биркин, — сказал я. — Сеня Биркин.

— Ты поглядывай за ним, бригадир!

— Вы что, колдун, Никанор Иванович?

— Глаз у него нехороший… Липкий какой-то… А штуку дельную придумал. Соображает.

Быстрыми шагами вошел в цех Тихомиров. Ему, наверное, сообщили, что пришел главный.

— Я все подготовил, Никанор Иванович… — сказал он.

— Зайду, зайду… Потом.

— Ты любишь пельмени? — вдруг спросил он, когда Венька отошел. — У меня жена их делает — язык проглотишь! Она сибирячка… Приходи сегодня в семь… Погоди… в семь технический совет… Как ты думаешь, за два часа уложимся?

— Спросите что-нибудь полегче…

— Я сбегу! — ухмыльнулся Ремнев.

Я попробовал было отказаться, но Мамонт и разговаривать не стал.

— В девять часов — и никаких гвоздей! — сказал он. — Если хочешь моей жене понравиться — не опаздывай.

Мамонт отправился в механический, а я вернулся к себе. Пока я проверял на стенде отремонтированный насос, Сеня все время поглядывал на меня.

Его очень интересовало, о чем мы говорили с главным. Сене хотелось, чтобы мы говорили о нем. И говорили хорошо.

— Он как будто рассердился? — сказал Сеня.

— На кого?

— Надо было ему чертеж показать.

— Мамонт не любит выскочек, — сказал я.

Лицо у Сени стало убитое. Я и не подозревал, что он такой чувствительный.

— Ему понравилось твое изобретение, — помолчав, сказал я.

— Я тут еще хочу одну штуку… — оживился Сеня.

— Изобретай, — сказал я. — Мамонт станет твоим лучшим другом. Он больше всего на свете любит пельмени и рационализаторов.

Сеня с подозрением взглянул на меня, но — видно было — от сердца у него отлегло.

Я — бригадир и должен воспитывать Сеню Биркина.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ночью выпал первый снег. И утром люди оставляли на девственной белизне следы. Колеса машин смешали его с грязью, но на крышах домов он белел, как свежевыглаженные простыни. Нетронутым остался снег и в придорожных канавах. Лишь кошачьи следы да комки мерзлой земли, скатившиеся с обочины, запятнали спокойную белизну.

Я сижу в маленькой белой комнате на низкой табуретке. Жду Игоря. В комнате ничего нет, кроме шкафа и письменного стола, накрытого простыней. Ну, еще белая раковина и полочка для мыла. Игорь только вчера вернулся из отпуска. Я слышу в соседней комнате его голос. Игорь там не один, с помощниками.

Наконец открывается дверь и выходит Игорь в халате, завязанном тесемками на спине, на руках желтые резиновые перчатки. От него пахнет какими-то крепкими лекарствами. Мне непривычно видеть Игоря в белом халате и этих тонких желтых перчатках.

Он протянул для рукопожатия локоть.

— Я познакомился с одним шофером — потрясающий мужик, — сказал Игорь. — Знатно мы с ним порыбачили по первому льду. Самые лучшие места показал. Как раз перед моим отъездом — снегопад… Эта чертова тележка ни с места. Буксует даже на ровном месте. Никифор завел трактор, погрузил «Запорожец» на прицеп и, как бог, до самого шоссе доставил…

— Привез на уху-то? — спросил я.

— Двести замороженных окуней! — похвастался Игорь. — Роту можно накормить.

Из смежной комнаты вышел помощник Игоря. В вытянутых пальцах большая блестящая игла и толстая жилка.

— Зашивать? — спросил он.

В открытую дверь виден конец длинного узкого стола, напоминающего операционный. Из широкого окна падает солнечный свет. Дверь сама по себе открывается шире, и я вижу на столе синеватую ногу с огромной ступней. Пальцы на ноге скрючены, словно мертвец зажал в них камешек.

— Посиди, — сказал Игорь. — Впрочем, если хочешь, пойдем туда?

— Иди, иди… — сказал я.

Дверь закрывается, и я слышу только голоса.

За окном качаются голые ветви деревьев. Дом судебно-медицинской экспертизы расположен рядом со сквером. Сквер занесло снегом. За невысоким забором белеет стена кинотеатра «Сатурн». В белой стене большая черная дверь. Отсюда после сеанса выходят зрители. Возможно, и этот, что лежит в соседней комнате на длинном столе, не один раз выходил из кинотеатра. А сейчас вот лежит с распоротым животом, который помощники Игоря небрежно зашивают длинной блестящей иглой, и ему на все на свете наплевать. Когда был жив, он и не подозревал, что совсем неподалеку от кинотеатра находится одноэтажный розовый домик, где люди в белых халатах вскрывают трупы.

Пришел Игорь. Он с треском стащил перчатки, повернувшись спиной, попросил развязать тесемки халата. Потом долго и тщательно, как это умеют делать врачи, мыл руки. Вытащив из кармана галстук, аккуратно завязал на шее и надел пиджак.

В прозекторской разговаривали врачи. Один из них — я видел в приоткрытую дверь — пытался развязать на спине тесемки. Второй, в шапочке, натягивал на труп простыню.

— Ты освободился? — спросил я.

Игорь уселся за стол, достал из ящика папку, раскрыл ее и сказал:

— Гриша, составь медицинское заключение.

Гриша появился на пороге. Он еще не снял перчатки.

— Смерть наступила от кровоизлияния в мозг, — скороговоркой начал он, — в результате удара тяжелым металлическим предметом в левую височную кость… Игорь Сергеевич, указать, что в желудке обнаружена раковая опухоль?

— Бедняге повезло, — сказал Игорь. — Он умер мгновенно, еще не подозревая, что у него рак.

— Не говорите об этом адвокату, — сказал я. — Он оправдает убийцу как человека, совершившего акт милосердия.

— Убийца скрылся в неизвестном направлении, — сказал Игорь. — Это произошло ночью на шоссе…

— Так как же насчет опухоли в желудке?

— Бюрократ ты, Гриша, — сказал Игорь, надевая пальто. — Какое это имеет значение?

— Я укажу, — невозмутимо произнес Гриша.

Мы вышли на улицу. Солнце, которое выглянуло на каких-то полчаса, снова исчезло. Дул ветер, и в воздухе носились чуть заметные снежинки. Они покалывали щеки.

На карнизе двухэтажного дома сидела ворона и, вытягивая шею, склевывала прозрачные иглы сосулек, которые усеяли весь карниз. Ворона, смешно переступая, продвигалась по кромке крыши и долбила клювом, а сосульки летели вниз и со звоном разбивались о скользкий обледенелый тротуар. Шутница-ворона, склонив набок голову, с удовольствием слушала этот веселый звон.

Я стал рассказывать Игорю о нашей последней встрече с Олей.

Мы ступили на мост. Широкая давно замерзла. Под ногами потрескивал сухой снежок. Там, внизу, тускло лоснится лед. Ветер, завывая под мостом, гоняет по льду поземку.

Игорь идет рядом. Ветер шевелит его густые соломенные волосы. Игорь надевает шапку только в двадцатиградусный мороз.

— Нашли, понимаешь, специалиста по сердечным делам… То один, то другой…

— Кто же другой? — спросил я.

— Вчера ночью ввалился Глеб… Марина снова дала ему отставку. Скрежетал зубами как Бармалей… Говорит, думал, обыкновенная интрижка, и не заметил, как влюбился по самые уши… Я ему посоветовал утопиться в Широкой, пока еще не вся замерзла… Послушай, Андрей… Вот я иногда ставлю себя на твое место в этой истории с Мариной. Я бы не смог с ним больше разговаривать, видеть его наглую рожу… А ты сидишь с ним за одним столом, мило беседуешь…

— Ладно, — сказал я, — буду садиться за другой стол.

— Я серьезно… После всего этого он мне противен.

— Ты хочешь, чтобы я ему в морду дал?

— Оставь, — сказал Игорь. — Я о другом… Почему этот человек с нами в компании? Он мне неприятен, тебе и подавно, а мы делаем вид, что все прекрасно?

— Ты не делаешь, — сказал я.

Игорь взглянул на меня, усмехнулся.

— Ты тоже не умеешь притворяться…

— Глеб делает вид, что все прекрасно, — сказал я. — Он хочет, чтобы у нас все было прекрасно… Чтобы всегда было так. А мы с тобой почему-то не хотим его в этом разубеждать…

— Ты прав, — сказал Игорь. — Разубедить его невозможно… — Помолчав, он спросил: — А кто мне даст совет?..

Перед самым отпуском к нему пришла Иванна. Навела порядок в квартире, вымыла всю посуду, а потом спросила, любит ли Игорь ее. Он сконфузился и пробормотал что-то невразумительное. Иванна сказала — по глазам видит, что он ее любит, а раз так, то им нужно немедленно пожениться. В институт она не поступила, дома все надоело — вечно одно и то же! Через два месяца ей исполнится восемнадцать лет. Она узнавала в загсе, их могут зарегистрировать и сейчас. Тогда Игорь набрался смелости и спросил: а любит ли она его? Иванна без тени смущениязаявила, что, дескать, пока не любит, но надеется в будущем привыкнуть. Ее бабушка тоже вышла замуж не по любви, а прожила с мужем пятьдесят лет, и им все завидовали…

На это Игорь сказал, что в принципе он не прочь жениться на Иванне, но к чему такая спешка? Пусть она постепенно привыкает к нему, а там видно будет…

Иванна вспылила и сказала, что если Игорь такой тюлень и отказывается от своего счастья, то пускай потом на себя пеняет. Она найдет другого жениха.

Хлопнула дверью и ушла…

— А чего ты упираешься? — сказал я. — Женись.

— Ты хочешь, чтобы я воспользовался случаем? У девчонки ералаш в голове… Она сама не знает, чего хочет. Нет, я так не могу…

— Я восхищен твоим благоразумием!

— По-моему, она все еще влюблена в Сашку, — сказал Игорь. — С тех пор как он женился, Иванна сама не своя.

— Все это пройдет.

— Я подожду, — сказал Игорь.

— Такая, видно, у нас с тобой судьба: ждать у моря погоды. Даже не верится, что есть счастливые люди, которые встретились, полюбили друг друга, поженились, народили детей и живут себе припеваючи!

— Сейчас и в кино таких не показывают, — сказал Игорь. — Нетипично для нашего века!

— А что же типично?

— Знаешь, чего бы я сейчас хотел? — спросил Игорь. — Элементарно пообедать дома за чистым столом… а не рыскать по городу в поисках столовой самообслуживания… В ресторане дорого и долго ждать.

— У меня аппетит пропал.

— Твои дела плохи, — сказал Игорь.

Мы расстались на площади Павших Борцов. Я проводил его до столовой, которая помещалась в новом пятиэтажном здании.


Еще полчаса назад в снежной мгле тускло желтело зимнее солнце, еще был день, и вот уже на город надвинулись сумерки, снег сначала поголубел, потом стал таким же серым, как фундаменты домов. На какое-то время город погрузился в темноту. Я не видел ни одного освещенного окна. Сумерки застигли город врасплох.

Я не заметил, как оказался в парке. Голубые, искрящиеся сугробы. Длинные тени на снегу. Отсюда хорошо виден дом Оли. В их квартире зажегся свет — сначала в одном окне, потом в другом. В глубине души я хотел, чтобы окна оставались темными, тогда бы я не пошел к ней. Я еще не представлял, что из этого получится, но идти было нужно. Мне надоело ждать у моря погоды.

Я поднялся по лестнице и остановился. Матовый шар освещал выпуклый дерматин знакомой двери и номера квартир. Где-то тут живет бородатый старичок, у которого черный песик со смешной кличкой Лимпопо. Может быть, сначала к нему зайти? Я отгоняю эту недостойную мысль и решительно нажимаю кнопку звонка.

Дверь отворил Бобка. Ничуть не удивившись, посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:

— Легок на помине… Я сегодня тебя вспоминал!

В квартире один Бобка. На столе большой зеленый рюкзак, по комнате разбросаны вещи, фотографии. Бобка в синих трикотажных брюках и футболке.

— Ты служил в армии? — озабоченно спрашивает он.

Вот оно что: парня в армию забрили! Я растолковываю ему, что столько барахла брать с собой не следует. Это одна обуза.

— И спиннинг не нужно брать?

Наивный парень! Собирается в армию, как на рыбалку.

— Вон, у тебя двухпудовая гиря под креслом, — говорю я. — Возьми…

Бобка вытряхивает все из рюкзака и, по моему совету, кладет туда самые необходимые вещи. Фотографии я разрешаю ему взять, пригодятся. А нейлоновые носки лучше оставить дома. В армии не носят модные туфли, там каптенармус выдаст кирзовые сапоги. Вот пара фланелевых портянок — это другое дело.

— Портянки? — удивляется Бобка. — Ни разу не надевал.

— Их не надевают, — говорю я. — Их накручивают.

— В армии будут показывать фильмы?

— Нам показывали.

Квартира у них из трех комнат, хорошо обставлена. Мебель красивая и удобная. На раскрытом пианино брошены ноты.

— Она в институте? — спрашиваю.

— Вообще-то в армии скука, — говорит Бобка. — Загонят в какую-нибудь дыру…

— В армии скучать некогда, — говорю я. — В этом отношении там хорошо.

Звонок! Бобка подходит к телефону, берет трубку и ухмыляется.

— Оля-ля, — слышу я. — Меня родители с детства приучили говорить правду… Одну только правду!

Он вешает трубку и смотрит на меня.

— Я бы на твоем месте давно плюнул, — говорит он.

— На кого бы ты плюнул?

— На этих красоток, — отвечает Бобка. — Корчат из себя принцесс заморских… То ли наши девчонки: свистнешь — пулей примчатся!

— Свистни, я посмотрю на них, — говорю я.

— Неохота, — говорит Бобка и уходит в другую комнату. Немного погодя оттуда доносится: «Сапоги-и, но куда-а от них денешься? И зеленые крылья погон…»

Мне интересно, о чем они говорили по телефону, но из Бобки лишнего слова не вытянешь. Он нагибается над магнитофоном, который тоже, по-видимому, собирается взять с собой, и шуршит лентами.

— Вчера у дружка записал самого короля джаза Луи Армстронга… — говорит он. — Послушай…

Я слушаю хриплый голос короля джаза. А когда запись кончилась, задаю Бобке вопрос:

— Откуда она звонила?

— У нас с сестренкой уговор, — говорит он. — Никогда в дела друг друга не вмешиваться.

Мне ничего другого не оставалось, как толковать с Бобкой о службе в армии и ждать, когда придет Оля.

Когда в прихожей раздался звонок, я вздрогнул. Но оказалось, опять телефон. Я слышал, как Бобка сказал, что Оли нет дома.

Бобка, выведав все, что его интересовало в отношении армии, утратил ко мне интерес и, достав из толстой книжки пачку писем, принялся с увлечением читать. Судя по всему, это были любовные записки. Очень уж вид у него был самодовольный. Надо полагать, эти письма Бобка заберет с собой, чтобы они скрасили ему суровые армейские будни.

Сидеть и смотреть на Бобку надоело. Я поднялся.

— Где же все-таки она? — спросил я.

— Ушла куда-то с Нонной… Ножки у Нонны будь-будь. Я целовался с ней. Не веришь? Седьмого ноября. Она была у нас в гостях. Мы танцевали твист, и я ее поцеловал… На кухне. Не веришь?

— Верю, — сказал я.

— Я бы еще ее поцеловал, но нам помешали…

— Какая жалость, — сказал я.

— Потом Нонна сделала вид, что ничего не помнит, но я-то помню? Подумаешь, старше на три года! Когда я был в военкомате, одну партию допризывников отправляли в армию. Мы стоим, смотрим, как мамаши плачут. Особенно одна тетка громко причитала: «На кого же ты меня оставляешь, родимый…» Ну и все такое. А он стоит рядом, худенький такой… Я и говорю: «Чего, мамаша, убиваешься? Вернется твой сынок через три года». А она и говорит: «Кабы сынок… Это ведь мой муж!»

— Веселенькая история, — сказал я.

Бобка вздохнул, а потом спросил:

— Есть у нас женские монастыри?

— Мужской есть в Печорах, а насчет женских — не слышал.

— Вот уходит парень в армию, а его девушку хорошо бы упрятать в монастырь… И пусть бы там три годика ждала его. А то знаем мы эти песни: «Вы солдаты — мы ваши солдатки, вы служите — мы вас подождем…»

— Гениальная идея, — сказал я.

Пожав руку будущему защитнику Родины, я вышел на лестничную площадку. Бобка за мной.

— У меня к тебе, Андрей, просьба… Пришел бы ты меня к поезду проводить, а?

— Гм, — опешил я. — Я, конечно, могу…

— Ты бы мог и не приходить, — сказал Бобка. — Понимаешь, она одна не придет… А с тобой — другое дело.

Я наконец сообразил, в чем дело: Бобка хочет, чтобы я привел на вокзал Нонну… Я пообещал. Бобка обрадовался и стал трясти мою руку. И вдруг его лицо снова стало озабоченным.

— Тысяча чертей, ведь нас обкорнают!

— Подумаешь, — сказал я. — Для солдата это не позор.

— С моей бритой башкой нельзя людям на глаза показываться: вылитый уголовник-рецидивист!

— Ты шапку не снимай, — посоветовал я.

— Послезавтра в три дня, — сказал Бобка. — Оля, конечно, тоже будет…

— Ложку не забудь взять, — сказал я. — Ложка в армии — наиглавнейший предмет после винтовки…

На улице морозно. В черных лохматых облаках ворочалась озябшая луна. Звезд совсем не видно.

Под козырьком парадного светилась маломощная лампочка. На нее роем летели, словно мошкара на свет, снежинки.

Из-за угла дома выкатился черный комочек и, завиляв хвостом, стал обнюхивать мои брюки. Это Лимпопо. Он, кажется, узнал меня, бродяга! А где же старичок, который называет меня Петей?

Вместо старичка на припорошенной снегом дорожке показалась полная женщина в платке и белых валенках. Она тяжело дышала, круглые щеки раскраснелись. В руках женщина держала поводок.

— Мерзкая собачонка, — ворчала она, приближаясь. Лимпопо отскочил в сторону и засеменил прочь. Видно, он не ладил с этой женщиной.

— И вот так каждый день, — пожаловалась она. — Спустишь с поводка, а потом ищи-свищи…

— А хозяин? — спросил я.

Женщина посмотрела на меня и вздохнула.

— Царствие ему небесное… Две недели, как похоронили.

— Этого старичка с бородкой?!

— С музыкой, цветами, а народу сколько провожало… Полгорода, честное слово.

— Как же это он?

— И гроб был красивый такой… Вишневый с серебром. Горсовет на могиле мраморную плиту весной поставит. Наш сосед-то учителем музыки был… Куда же эта паршивая собачонка подевалась? Не было у бабы забот… Когда старик-то был жив, я кости этой Лимпопо носила. Ну, а умер, я и взяла. Еще одна женщина, знакомая его, хотела взять, да я опередила… На свою беду. Нынче утром стала прибираться в комнате, нагнулась за костью, а она, эта дрянная Лимпопо, хвать за руку! До крови. Не гляди, что маленькая, — с норовом! Ну, куда, спрашивается, убежала?

— Это ведь он, — сказал я. — Лимпопо — кобель.

— А вы что, хозяина знали?

— В некотором роде, — сказал я.

— От сердца умер. Прямо за пианиной… Что же мне с ней, проклятой, делать?

— С ним, — сказал я.

— Может быть, вы поймаете?

Я громко позвал Лимпопо. Пес тут же прибежал и, задирая смешную бородатую морду, стал смотреть мне в лицо. В черной густой шерсти печально поблескивали смышленые глазенки.

— И зачем я взяла ее?

— Отдайте мне, — сказал я.

Толстуха нагнулась, пытаясь поймать собаку, но Лимпопо не дался в руки.

— Вот наказание! — вздохнула она.

Я снова подозвал Лимпопо и, опустившись на колени, стал гладить. Пес обнюхивал мои брюки.

Женщина смотрела на меня и думала. Я краем глаза видел, как собрались морщины на ее лбу.

— Она ведь породистая, — сказала она.

Я молча ласкал пушистого Лимпопо. Толстые ноги в белых валенках были совсем близко от моего лица.

— И, говорят, дорого стоит, — сказала женщина. — Не гляди, что маленькая.

Я поднялся с коленей, достал из кармана семнадцать рублей — весь мой капитал до получки, — протянул толстухе. Она взяла, пересчитала, но поводок не спешила отдавать.

— Больше нет ни копейки, — сказал я.

Женщина вздохнула и протянула поводок. Морщины на ее лбу разгладились.

— Даром что крохотуля — все понимает, — сказала она.

Я запихал поводок в карман, а Лимпопо посадил за пазуху.

Песик ткнулся холодным носом в мою щеку, поворчал немного и успокоился.

— Вы ее, пожалуйста, кормите, — сказала сердобольная женщина.

— До свидания, — сказал я.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

После Нового года произошло много неожиданных событий. Сашка Шуруп вдруг укатил в далекий город Первоуральск. Туда на полгода направили на практику Семенову Л. Н. Она прислала Сашке длинное письмо, которое он перечитывал несколько раз. Читая письмо, Сашка то хмурился, то улыбался.

Все воскресенье он просидел дома с гитарой в обнимку — принимал важное решение.

В понедельник Сашка решение принял, во вторник уволился с работы, а в среду я и Иванна провожали его в Первоуральск. Все свое добро Сашка сложил в небольшой коричневый чемодан. Гитару упрятал в новый чехол, который ему Иванна сшила.

Мне грустно расставаться с Сашкой. Я привязался к нему за то время, что мы прожили вместе.

У Иванны тоже грустные глаза. Она принесла из дому большой пакет с разными вкусными вещами. Это Сашке на дорогу.

Нам с Иванной грустно, что уезжает этот шалопай, а ему весело. С дедом он уже попрощался. На попутных машинах слетал в деревню и сегодня утром вернулся, почти к самому поезду. Сашку очень волнует вопрос: есть ли в Первоуральске театр? Семенова Л. Н. на этот счет ничего не написала. А без театра Шуруп жить не может, так по крайней мере он говорит. Я его успокаиваю: дескать, если нет театра, то уж клуб есть наверняка.

— Какой там клуб, — пренебрежительно заметила Иванна. — Одно название.

— В маленьком клубе я буду первым человеком, — сказал Сашка.

И лишь когда скорый дал традиционный гудок, Сашка стал серьезным.

— Пропаду я там без вас… — сказал он.

— Оставайся! — схватила его за руку Иванна.

Он улыбнулся и, обняв нас по очереди, расцеловал.

— Я вам напишу, — пообещал Сашка.

Скорый ушел. И в морозном воздухе растаял белый паровозный дым.

Иванна спрятала лицо в пушистый воротник. Я отогнул кончик воротника, но Иванна отвернулась. Тогда я остановился и повернул ее за плечи к себе. В светлых, как небо, глазах Иванны стояли слезы.

— Какой холодный ветер, — сказала она и, высвободившись из моих рук, зашагала к виадуку.

— В пятницу у Игоря день рождения… Придешь? — спросил я, проводив ее до автобусной остановки.

Слез в ее глазах уже не было. Глаза напоминали две синие льдинки.

— Ты видел ее? — спросила она. — Красивая?

— Ты красивее, — совершенно искренне сказал я. — У кого еще такие глаза?

— Ну и пусть, — сказала она. — Пусть целуются…

— Мы ждем тебя в пятницу.

— Приду. А в воскресенье уезжаю к тете в Смоленск. На две недели… В отпуск.


Я живу в комнате один. Все вечера напролет занимаюсь. Весной государственные экзамены. Занимаюсь с удовольствием, никто не мешает, ничто не отвлекает. Когда северный ветер дует в окно, снимаю с Сашкиной койки одеяло и накрываюсь. Под одним не заснешь. Морозы стоят за тридцать градусов. Валька Матрос ухитрился где-то обморозить нос. Теперь ходит с красной лоснящейся дулей.

Пальто зимнее я так и не купил, а в осеннем приходится лихо. Правда, толстый свитер под пиджак надеваю, но все равно, когда шагаешь через виадук, остервеневший ветер пробирает до самой души. Я теперь не останавливаюсь на мосту и не смотрю на паровозы. Не до них. Тридцать градусов да ветер — это штука серьезная. Вот уже три дня детишек в школу не пускают.

Небо над городом хмурое. Оно напоминает огромный матовый колпак, растрескавшийся от мороза. Иногда окруженное красноватой дымкой показывается солнце. Явив миру свой багровый зловещий лик, светило исчезает в одну из стеклянных трещин в небе. Все вокруг стонет, визжит от мороза: снег, расчищенный дворниками, искрящийся асфальт, задубевшие доски под ногами. Паровозный дым не поднимается вверх, а, рассеиваясь, комками ложится на рельсы. В городе стало пустынно: не видно очередей на автобусных остановках, редкие прохожие пролетают мимо окна на третьей скорости.

Я люблю такую серьезную зиму. Побыв полчаса на улице, начинаешь ценить домашнее тепло. Замерзнет палец — подышишь на рукавицу, она тут же становится твердой. Выйдешь ночью из дома и слышишь какой-то тонкий стеклянный звон. Это мороз. У него есть свой голос. Когда такой мороз, то даже далекий звук становится близким и отчетливым. Крякнет на станции маневровый, а тебе кажется, что это совсем рядом, под окном.

Я давно приготовил лыжи, но выбраться за город все еще не решаюсь. Как только мороз станет поменьше, в первое же воскресенье отправлюсь. В тридцати километрах есть станция Артемово. Там сосновый бор и горы с крутыми спусками. Туда многие лыжники уезжают на воскресенье.

Но на лыжах мне не удалось выбраться ни в это, ни в следующее воскресенье. И виноват тут был вовсе не мороз…


После работы все собрались в цехе сборки на предвыборное собрание. В городе началось выдвижение кандидатов в депутаты областного и городского советов.

На возвышении поставили стол, накрыли красной материей. За стол уселись выбранные в президиум, среди них секретарь парткома и знакомый мне инструктор горкома партии, молодой светловолосый парень. Рабочие расположились кто где мог. Некоторые даже взобрались на тендер неотремонтированного паровоза.

Парень в берете, фоторепортер областной газеты, сновал по цеху, выбирая удачную точку для съемки. Парня звали Толик Андреев. Снимки за его подписью каждый день появлялись в газете. На заводе Толик бывал часто. Не проходило недели, чтобы в газете не напечатали портрет нашего слесаря или токаря за работой.

Я на всякий случай встал неподалеку от двери. Народу тысячи три собралось, кончится собрание — застрянешь в цехе, пока все рассосутся. Так что лучше сразу выбрать наилучшую ключевую позицию, чтобы побыстрее выбраться.

Валька Матрос возвышался на автокаре, рядом с ним Дима. Сеня Биркин устроился на одной из деревянных скамеек, что были поставлены перед самым президиумом. К высокому застекленному потолку поднимались клубы табачного дыма.

В толпе мелькнуло аскетическое лицо Лешки Карцева. Я помахал ему, но он не заметил. Лешка иногда заходит к нам. В цехе сборки он освоился, ребята его уважают. Мамонт знает, кого выдвигать. А где же Никанор Иванович? Я обвожу взглядом шевелящуюся и галдящую массу людей, но Ремнева не вижу. Вон в стороне стоят начальники цехов, среди них и Вениамин Тихомиров, а Мамонта не видно. Наш начальник цеха в новом костюме, при галстуке.

Секретарь парткома поднял руку, и голоса постепенно смолкли.

— Собрание, посвященное выдвижению кандидатов в депутаты местных советов, объявляю открытым.

Раздались аплодисменты.

Секретарь сказал о значении выборов, об ответственности будущих депутатов перед народом.

Слово предоставили старейшему рабочему завода Петрову. Он поднялся на трибуну, обвел цех внимательным взглядом, привычно пригладил ежик волос и сказал:

— Предлагаю выдвинуть от нашего завода кандидатом в депутаты областного Совета депутатов трудящихся знатного слесаря-лекальщика Петра Ефимовича Румянцева. Все мы его знаем не первый год, и я думаю, что товарищ Румянцев с честью оправдает наше доверие.

О Румянцеве часто писали в газете, он всегда избирался в президиум, так что этого товарища мы знали.

— Слово имеет секретарь комитета комсомола Сергей Шарапов, — провозгласил секретарь парткома.

На трибуну решительным шагом поднялся Сергей. Откашлялся и начал:

— Я предлагаю от нашего завода выдвинуть кандидатом в депутаты горсовета молодого способного инженера Вениамина Тихомирова…

Секретарь парткома захлопал в ладоши, но Шарапов без паузы продолжал:

— Вениамин Васильевич Тихомиров совсем недавно после института пришел на наш завод, но и за это время он проявил себя с самой лучшей стороны. Во время посевной компании Тихомиров возглавлял комсомольцев, посланных на помощь колхозу. Два месяца назад молодой инженер был назначен начальником арматурного цеха. Его проект реконструкции завода внедряется в жизнь… А знаете ли, товарищи, какую экономию нашему заводу дает этот проект?..

Я видел, как скромно потупился Тихомиров.

Шарапов покинул трибуну, и со своего места поднялся секретарь парткома.

Наверное, он объявил бы митинг закрытым и мы мирно разошлись по домам, но вдруг раздался чей-то взволнованный голос:

— Прошу слова!

К трибуне пробирался пунцовый, взволнованный Дима, который никогда в жизни не выступал. В президиуме задвигались, зашептались, секретарь удивленно смотрел на парнишку. Вениамин оторвал скромные очи от пола и тоже уставился на Диму, таращившего на нас с трибуны отчаянные глаза.

В президиуме царило замешательство: никто из начальства не знал, кто такой Дима. Хотя и следовало бы знать: Димин портрет красовался в аллее передовиков…

— Как вас зовут? — наконец спросил секретарь парткома.

— Дима… — сказал он и запнулся. — Я из бригады Андрея Ястребова… Тут происходит что-то неправильное. Вениамин Васильевич — начальник нашего цеха. Он хороший инженер, это верно, но выдвигать его кандидатом в депутаты ни в коем случае нельзя. Это какая-то ошибка. Шарапов дружит с Вениамином Васильевичем и поэтому знает его только с одной стороны… Мало быть хорошим рабочим или инженером, таких у нас большинство. Нужно быть еще и хорошим человеком. Только очень хороший, честный, принципиальный и уважаемый человек может быть нашим избранником в органы власти. А Вениамин Васильевич, по-моему, не очень хороший человек…

Я ошеломленно смотрел на Диму. Секретарь парткома косился на инструктора горкома, но пока молчал. Председатель месткома даже очки снял, слушая Диму.

— Чего только не делал Вениамин Васильевич, чтобы выгнать Ястребова из цеха. Он просил следить за ним, написать в газету коллективное письмо, выступить на собрании против Андрея… Мне неприятно все это говорить, но это правда… У нас было недавно цеховое собрание, мы обсуждали статью в многотиражке… Вениамин Васильевич написал про Андрея так, будто хуже его и нет. Андрей не такой… Мы в бригаде его хорошо знаем. Мы все удивляемся, почему в нашей газете до сих пор нет опровержения на статью…

В цехе поднялся шум.

Арматурщики стали хлопать Диме и кричать:

— Верно! Давай, Дима, крой!

— Расскажи, как он нам премию зарубил из-за Андрея! — орал Матрос.

Конец Диминой речи был таков:

— В нашем цехе есть люди, которые наверняка оправдают наше доверие и которые достойны быть депутатами народа…

И Дима назвал мою фамилию. Я подумал, что он оговорился или просто так, с перепугу ляпнул. Но аплодисменты заставили меня поверить, что все это серьезно.

Когда гул затих, на трибуну поднялся Ремнев. Секретарь парткома с надеждой посмотрел на него. Мамонт откашлялся и своим громовым басом поддержал мою кандидатуру.

Говорил Никанор Иванович медленно, подбирая слова, и оттого его речь была напряженной и тяжеловесной. Ее слушали в полном безмолвии. Кое-кто из моих знакомых стал поглядывать на меня и ободряюще улыбаться.

— Это я предложил назначить Вениамина Тихомирова начальником арматурного цеха… И я считаю, что не ошибся, — говорил Мамонт. — Но одно дело человека выдвинуть по службе, это наше внутреннее дело, и совсем другое — выдвинуть кандидатом в депутаты. Это общественное дело, народное… Тихомиров прекрасный инженер, но верно подметил Дима из арматурного, мало быть хорошим инженером… Ястребов от всей души помогал Тихомирову, когда тот работал над проектом, подошел к этому делу по-государственному и верно подметил слабое место в проекте…

Мамонт вспомнил про мое предложение о строительстве дизельного цеха. Потом рассказал случай с электросварщиками… Я и забыл о нем… В общем, оказывается, я чуть ли не герой. Ремнев закончил — и снова аплодисменты.

В мою сторону смотрели сотни глаз. Я и не знал, что меня знает так много людей. К трибуне пробирался Лешка Карцев… Представитель горкома партии после выступления Карцева, который вогнал меня в краску своими похвалами, предложил мне выйти на трибуну и рассказать о себе.

Секретарь парткома успокоился и с интересом посматривал на меня. А я, ошарашенный, пробирался от двери к трибуне. И путь мой был длинным. Незнакомые люди и знакомые улыбались, что-то говорили, но я толком не понимал. Что я им скажу о себе? Когда я проходил мимо автокара, Матрос двинул меня огромным кулачищем в спину и сказал:

— У тебя на лбу пятно — сотри.

До пятна ли мне было? Вот я и на трибуне. Слева от меня президиум, прямо передо мной и вокруг люди. Три тысячи человек. Все смотрят на меня и ждут.

Я было раскрыл рот, но тут, откуда ни возьмись, Толик Андреев. Он прицелился в меня из фотоаппарата, блеснула вспышка, и я закрыл рот.

— Привыкай, — крикнул кто-то из передних рядов. По цеху пробежал смех.

Ну что ж, Андрей, не испытывай терпение людей, рассказывай, где ты родился и как жил. И вообще, что ты за человек. Не ошиблись ли люди, выдвигая тебя?..

После собрания я поймал Диму уже за проходной.

— Кто тебя научил? — спросил я, ухватив его за меховой воротник.

Дима пожал плечами.

— Я сам.

— Ну какой из меня депутат?

— Ты слышал, как все хлопали? — сказал Дима.

— Дать бы тебе по шее…

— Андрей, — сказал Дима, — честное слово, все будет хорошо. Тебя выберут депутатом, ты будешь заседать в горсовете и решать великие проблемы… Послушай, Андрей, подними там вопрос о строительстве зимнего бассейна! Такой город, а бассейна до сих пор нет…

— Бассейн, это, конечно, здорово…

— Ну вот, видишь, — воскликнул Дима. — Мы знали, кого выдвигали!

Дима засмеялся и, махнув рукой, побежал к автобусной остановке. На таком морозе долго не поговоришь.

Это он правильно насчет бассейна… В молодежной газете как-то писали, но дальше дело не пошло. А бассейн можно построить на берегу Широкой. Там пустырь еще не застроен. Место красивое: внизу река, слева площадь Павших Борцов. Почти в центре города, а никому мешать не будет…

«Постой, — сказал я сам себе, — тебя еще не избрали, а ты уже разошелся…»

Спустившись с виадука, я подошел к стеклянному киоску «Союзпечати». В одном из незамерзших окон отразилась моя длинная фигура во весь рост: некая подозрительная личность в легком пальто, узких брюках и пыжиковой шапке. У личности был красный нос с блестящей каплей на кончике и вообще несчастный вид. Тем не менее подозрительная личность смахнула каплю с носа, приосанилась и, широко ухмыльнувшись резиновыми от холода губами, весело подмигнула сама себе.

Пальцы ног прихватывал мороз. Ветер забирался в рукава и штанины.

«Мелкой рысью, кандидат в депутаты, по направлению к дому — марш!» — скомандовал я себе и, стуча подметками по обледенелому тротуару, припустил к общежитию.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Я стою в тамбуре последнего вагона и курю папиросу за папиросой. Мои лыжи в углу. В тамбуре, кроме меня, никого нет. Люди проходят в вагон. Высокие окна вокзала освещены, горят в морозном тумане матовые шары на столбах. Семь часов утра. Через пять минут поезд отправляется… Неужели она раздумала? Я дышу на обледеневшее стекло и смотрю на перрон. Сегодня пятница, и лыжников немного. Вот в субботу — другое дело: вагоны забиты до отказа. У меня нынче выходной. Валька простудился, и мне пришлось оттрубить две смены. Сегодня еле выпросил у Веньки отгул…

В прошлое воскресенье были выборы. Во вторник мне вручили временное депутатское удостоверение, в котором черным по белому написано, что Андрей Константинович Ястребов является депутатом городского Совета депутатов трудящихся. На первой сессии мне вручат депутатский мандат.

А две недели перед этим у меня были горячие деньки. Вместе с доверенным лицом — этим лицом был Лешка Карцев — я выступал в клубах и красных уголках. Сначала я стеснялся, потом привык, и, надо сказать, в последние дни встречи с избирателями доставляли мне удовольствие. Среди молодых строителей оказался и тот самый Кудрявый, которому я осенью на танцплощадке крепенько дал в челюсть. Тогда он молчал и лишь раскрывал рот, как рыбина, вытащенная из воды. А сейчас, ухмыляясь, стал задавать мне вопросы. И только после официальной части напомнил про челюсть. Кудрявый был горд этим событием и пообещал обязательно проголосовать за меня в шесть часов утра, тем более что в этом году будет голосовать впервые. Так что один голос я заработал самым неожиданным образом.

Вениамин Тихомиров на другой день после выборов поздравил меня и, улыбаясь, сказал:

— Опустил в урну бюллетень за Андрея Константиновича Ястребова… Вот не ожидал!

— Честно говоря, я тоже, — сказал я.

— Если ты попадешь в жилищную комиссию, то, надеюсь, не будешь голосовать против предоставления мне отдельной квартиры?

— Не надейся, — сказал я.

— Хорошо, что ты еще не председатель горсовета! — рассмеялся Тихомиров. — Ты всего-навсего слуга народа… Не забывай об этом.

— Я буду помнить…

— И еще одно учти, товарищ депутат… — уже другим тоном сказал Вениамин. — Разные собрания, заседания, приемы трудящихся — все это в нерабочее время.

— Если у тебя будут какие-либо вопросы ко мне как депутату нашего округа, — сказал я, — не забудь заранее записаться на прием…

Венька не нашелся что ответить и, хмыкнув, ушел.

В этот же день Дима сказал мне, что утром начальник цеха не ответил на его приветствие.

— Я больше не буду здороваться с Вениамином Васильевичем, — заявил Дима. — Очень неприятно, когда тебе не отвечают… У нас дома все говорят друг другу «спокойной ночи» и «доброе утро».

Как депутат я еще не пошевелил и пальцем, а уже на следующий день почувствовал кое-какие преимущества этого почетного звания… В понедельник, вернувшись с завода, обнаружил некоторые изменения в комнате: на окнах новые занавески, полы чисто вымыты, появился приятный желтый плафон на лампочке, и, главное, исчезли две кровати: Венькина и Сашкина. Комната сразу стала огромной и пустой. Можно было посредине поставить стол для настольного тенниса и, вооружившись ракетками, с кем-нибудь сражаться… Да, и еще одна деталь — это длинная зеленая дорожка, которая протянулась от двери до окна. А утром появился улыбающийся комендант и, пожелав доброго утра, чего раньше с ним никогда не случалось, сказал, что в ЖКО обсудили мою заметку, написанную три месяца назад для стенной газеты, и приняли меры: комната отдыха для рабочих, о которой я писал, будет оборудована. Уже есть указание приобрести телевизор новейшей конструкции, портреты космонавтов…

— Мы повесим и ваш портрет, — сказал я. — Рядом с Гагариным.

— А в вашу комнату, — продолжал комендант, — я решил пока никого не вселять…

— Что портрет! — сказал я. — Вам нужно поставить памятник!

— Вы ведь студент-заочник… Будете весной диплом защищать. Вам необходимы нормальные условия.

— Василий Терентьевич, — решил пошутить я, — а меня ведь не избрали депутатом…

Лицо у коменданта вытянулось, потом снова стало улыбающимся.

— Так не бывает, Андрей… Константинович.

Ого, даже отчество запомнил!

Но самую большую услугу оказала мне его жена: она любезно согласилась подержать у себя Лимпопо. Сказала, что ее дети без ума от собачки. Каждый вечер я заходил к ним и гулял с Лимпопо, который по-собачьи, от души радовался мне.


…Одновременно с паровозным гудком в тамбур вскочил еще один пассажир. Он был в синих эластичных брюках, толстом красном свитере и черной котиковой ушанке. Пассажир раскраснелся. Не глядя на меня, прислонил к стене лыжи, поправил на спине рюкзак, стащил одну за другой белые вязаные рукавицы. У пассажира серые глаза, и был этот пассажир — девушка.

Поезд медленно набирал скорость. Эти допотопные пригородные поезда не развивают больших скоростей. И паровоз почему-то прицеплен задом наперед. Окна в тамбуре расцвечены пышной изморозью. Желто-голубые отблески станционных огней играют за спиной девушки. Вагон раскачивается, громыхают и гудят под ногами колеса. Девушка протягивает руку за лыжами и наконец замечает меня.

Мы молча смотрим друг на друга. Я не знаю, что на моем лице, но она растеряна и изумлена. Девушка переводит взгляд на красную рукоятку стоп-крана.

— Если я поверну эту штуку, поезд остановится? — спрашивает она.

— Да, — говорю я.

— Я поверну эту штуку.

— За мелкое хулиганство вы заплатите штраф, — говорю я. — Десять рублей.

— Я убегу.

— Вы хотите, чтобы я заплатил?

— Понимаю, — говорит она. — Это ловушка.

— В таком случае мы оба в капкане, — говорю я.

Мы стоим друг против друга. Стена вздрагивает, и ее лыжи медленно ползут на меня. В самый последний момент я их подхватываю и ставлю рядом со своими. В тамбуре холодно, и пар от нашего дыхания смешивается. Она отворачивается, открывает дверь. Тяжелый металлический гул и шум ветра врываются в тамбур. Клубится пар, пахнет паровозным дымом. В белом облаке пламенеет ее свитер. Она высунулась в открытую дверь. Одно ухо котиковой шапки оттопырилось и трепещет на ветру. Я беру ее за плечи и закрываю дверь.

— Это насилие, — говорит она.

Большие темно-серые глаза, не мигая, смотрят на меня. Я вижу совсем близко припухлые губы, порозовевшие щеки, каштановую прядь волос, которая налепилась на черный мех шапки.

— Здравствуй, Оля, — говорю я.


Тихо и торжественно в сосновом бору. Вокруг толпятся огромные молчаливые сосны и ели. Серые лепешки грубой коры облепили стволы, и лишь выше, где растут ветви, кора становится нежной, желто-розовой. В широко раскинутых зеленых лапах сосны держат снег. Им тяжело, соснам, но они покорно стоят, боясь пошевелиться, чтобы не просыпать свой драгоценный груз.

Я сижу на старом, утонувшем в снегу пне. Одна лыжа стоит рядом, вторая — сломанная — торчит в снегу. Она сломалась на самом изгибе, и неровное место слома желтое, как кость. Я прыгнул с трамплина, и одна лыжа воткнулась в снег. Это обидно: в кои веки выбрался на прогулку и вот — на тебе! Я со зла швырнул обломок в кусты, чем заставил насторожиться дятла, который стучал где-то совсем близко.

И вот снова послышался знакомый стук. Я дятла не вижу, он спрятался в гуще облепленных снегом ветвей, но я вижу, как с высокого дерева сыплется на белый снег коричневая труха. Дятел работает без передышки, с упоением. И как он ухитряется не получить сотрясение мозга? Неподалеку от дерева, где обосновался дятел, проходит цепочка узких следов. Какой-то зверек побывал здесь ночью. А может быть, живет поблизости? И сейчас, притаившись в норе, наблюдает за мной?

Там, за деревьями, мелькает Олин свитер. Она с увлечением катается с горы и совсем забыла про меня. Увидев, как я полетел с трамплина, она подъехала ко мне, поверженному и расстроенному, оперлась на палки и посочувствовала:

— В прошлое воскресенье один парень головой воткнулся в сугроб… Его за ноги вытаскивали.

— А лыжи? — спросил я.

— Лыжи целы, а он нос сломал.

— Лучше бы нос, чем лыжи, — сказал я.

Оля с трамплина не прыгала, она терпеливо взбиралась на гору и, присев на корточки, стремительно спускалась вниз. Каталась она хорошо, но и она один раз упала. Лыжа соскочила с ноги и понеслась вниз. Вот она резво выпрыгнула из колеи, проскользнула под маленькой елкой и со свистом врезалась в сугроб неподалеку от меня. Оля сидела на снегу и озиралась: она не видела, куда умчалась лыжа. Проваливаясь по колено, я подошел к лыже и засунул ее в сугроб, а потом вернулся к своему пню. Немного погодя появилась Оля. Брюки и свитер в снегу. Снег на ресницах, на бровях. Она моргает и смотрит на меня.

— Ты знаешь, я видела зайца, — говорит она.

— А я дятла.

— Я упала, а когда открыла глаза — вместо зайца маленькая елка…

— А мой дятел на месте, — говорю я. — Вон на той сосне!

Но она не смотрит на дятла. Она смотрит на меня. Снег на ее ресницах превратился в блестящие капли.

— Ты не видел, куда одна лыжа убежала?

— Бог — он справедливый, — говорю я.

— Что же теперь делать?

— Сидеть на пне и разговаривать…

— Лучше поищу другой пень, — говорит она.

Я ловлю ее за руку и усаживаю рядом. Дятел перестал стучать. Или ему надоело, или улетел.

В желтой мути неба проступили очертания солнца, и снежный наст сразу засиял, заискрился. На него стало больно смотреть. Стайка каких-то пестрых юрких птиц пролетела над головами и скрылась за вершинами деревьев. Было морозно, но не холодно.

Тихий сказочный лес. Сквозь стволы виднеется высокий обрыв, вдоль и поперек исчирканный лыжами. А вон и трамплин, с которого я так неудачно летел. Кроме нас здесь никого нет. Остальные лыжники ушли вперед, туда, где гора еще выше, а спуск круче.

Я давно хотел сюда попасть. Именно таким я и представлял себе это место. Оля не раз рассказывала, как она приезжала сюда, в свою «Антарктиду», и каталась с этой высокой горы…

И я знал, что сегодня утром она поедет сюда. Об этом сказала мне Нонна, с которой мы повстречались в гастрономе. И я благодарен ей, что она не поехала с Олей в Артемово…

Я смотрю на Олю, и, как и там, в Печорах, мне очень хорошо… И нет такого ощущения, будто она далека от меня.

Мне радостно и тревожно. Сегодня, сейчас, все должно решиться… Я придумал длинную красивую речь и тысячу доводов, что мы всегда должны быть вместе…

Но она не дает мне сказать, она рассказывает, как умер ее старый учитель музыки Виталий Леонидович.

— Он умер сидя за пианино, — говорю я.

Она удивленно смотрит на меня.

— Откуда ты знаешь?

— У него была собака Лимпопо, — говорю я.

— Ее украли…

— Украли? — на этот раз удивляюсь я.

— Лимпопо на время взяла наша соседка… Однажды пошла гулять вечером, а тут, откуда ни возьмись, подозрительный субъект в рыжей меховой шапке. Схватил Лимпопо в охапку — и бежать! Соседка за ним, да разве догонишь… Она весит девяносто килограммов.

— Кто?

— Соседка. Она преследовала вора до гастронома, а потом он скрылся… Есть ведь негодяи!

— По-моему, твоя соседка отпетая негодяйка, — говорю я.

— Я хотела взять песика себе, но соседка опередила… А потом этот жулик!

— Ты не замерзла? — спрашиваю я.

— Я думала, воруют кошельки, а оказывается, собак тоже…

— Ну и ну, — только и говорю я.

— Ты, конечно, проголодался?

У Оли в рюкзаке термос с горячим какао, несколько бутербродов. И даже два яйца всмятку. А ложечки нет. Но мы и без ложечки ухитрились съесть яйца и даже не запачкать губы. Мы очень старались есть аккуратно. Все было вкусным и быстро кончилось. Я, конечно, не догадался ничего с собой захватить.

— Этот субъект в рыжей шапке… — говорит Оля.

— Ну его к черту, этого субъекта, — перебиваю я. — А теперь сиди тихо и слушай меня…

— Принеси, пожалуйста, мою лыжу, — говорит она.

— Где же я ее найду?

— Если ты пойдешь по своим следам, то упрешься вон в тот сугроб, — говорит она. — Там, по всей вероятности, и лежит спрятанная тобой лыжа… Ну, чем ты лучше того субъекта в рыжей шапке?

— Опять субъект! — говорю я. — Если ты такая проницательная, то взяла бы и нашла Лимпопо.

— И найду, — говорит она.


Мне жарко, пот щиплет лоб. Я сбиваю шапку на затылок, хочется стащить с себя свитер, но я тут же забываю об этом, глубоко провалившись в снег. Это сущая морока пробираться по заваленному снегом лесу на одной лыже! Скорее бы выбраться из бора, а там белое поле вдоль озера. Лыжники проложили крепкую колею, там я не буду проваливаться. Оля скользит впереди. Ей хорошо на лыжах. Иногда она останавливается и ждет меня.

Я, бормоча про себя ругательства — мне так и не удалось поговорить с ней, — приближаюсь, будто подстреленное кенгуру. Вижу, как морщится от смеха ее нос.

— Я придумала, — говорит она. — Ты оставайся тут в снегу, а я помчусь на станцию и вызову вертолет… Представляешь, с неба спускается огромная зеленая стрекоза, тебе сбрасывают веревочную лестницу, и вот ты на борту…

Упираясь в палки, я поудобнее устраиваюсь на одной лыже, которая со скрипом уходит в снег. Для меня это очередная передышка.

— Вертолет — это хорошо, — говорю я.

На вертолетах я летал чаще, чем на самолетах. Когда мы с Вольтом обследовали пещеры в Белых горах, за нами снова прилетел вертолет.

— А я никогда не летала на вертолетах, — говорит она.

Один вертолет в позапрошлом году к нам не добрался. На высоте тысяча триста метров оторвался винт, и машина камнем полетела вниз…

Оля смотрит на меня, широко распахнув глаза. Она стоит напротив. Лыжи расставлены, а палки сдвинуты вместе. Она положила на них подбородок.

Сосны, сосны, сосны, белый снег и мы. Там, за ее спиной, просвет. Это кончается бор и начинается кромка озера, вдоль которого накатанная дорога до Артемова.

Я обратил внимание на толстый ствол: на уровне моего плеча содрана кора, к древесине прицепились жесткие седые волосинки, наверное огромный лось терся боком о дерево. Следов не видно, их занесло снегом. А выше, с черного обломанного сука свисает длинная прядь мха. Ветра нет, в лесу тихо, но седая прядь колышется.

— Не жди меня, — говорю я. — Уезжай вперед.

Вскинув сначала одну ногу, потом другую, она ловко переставляет лыжи, натягивает рукавицы.

— Встретимся на станции, — говорит она. — На станции Артемово!

В сердцах сорвав крепления, я изо всей силы пустил оставшуюся лыжу по непорочной снежной целине. Оставляя за собой глубокие следы, зашагал по лыжне. Я перестал замечать лес, эту дорогу с причудливыми тенями от залепленных снегом маленьких елок… Неужели она уйдет? А я долго-долго буду добираться до станции?

Когда впереди показалось озеро, я увидел Олю. Она сидела на охапке сена, спиной к стогу, прикрытому круглой тюбетейкой из пышного снега.

— Ты сейчас похож на джек-лондоновского героя… Помнишь, из «Белого безмолвия»?

Я присел рядом, стер пот.

Она сбоку посмотрела на меня и попросила:

— Расскажи про какой-нибудь героический случай, который приключился с тобой.

— В армии как-то зимой на учениях вместе с танком провалился под лед, — сказал я. — И речка была глубокая.

— И… как же ты выбрался?

— Вот выбрался, — сказал я.

— Ну что ты за человек! — возмутилась она. — Никогда ничего не умеешь рассказать… Провалился в танке под лед и вот выбрался! А как? Что ты там чувствовал? Неужели никого не вспомнил?

— Как не вспомнил, — сказал я. — Повара… Чертовски проголодался, и вот, думаю, помру на дне речки, а обед мой пропадет…

— И все?

— Нет, еще думал о девчонках… Как же они жить-то без меня будут?

Она засмеялась. Вот, казалось бы, превосходный случай произнести речь, которую я придумал для Оли, но вместо приготовленных красивых слов я сказал:

— Завтра в пять, после работы, пойдем в загс… Не забудь, пожалуйста, взять с собой паспорт.


На пригородный мы опоздали. Пришлось ждать попутного. Мы поднялись по узкой, утонувшей в снегу тропинке в небольшую желтую казарму, на фронтоне которой белая с черным надпись: «Артемово». Казарма стояла на пригорке.

Справа и слева кудрявились изморозью толстые березы. Хмурый небритый дежурный в длинной черной шинели и красной фуражке попался навстречу. Я спросил насчет попутного.

— Проходной, — сказал дежурный.

Значит, поезд промчится мимо станции и не остановится. В зале ожидания, если так можно назвать небольшую комнату с чистым желтым полом и тяжелыми дубовыми скамейками, было тепло и немноголюдно. Рядом сокошком кассира топилась огромная печь. Красный отблеск плясал на полу и противоположной стене.

За широким окном сгущались тени.

Оля устроилась рядом с печкой и прижала ладони к ее теплому боку. На одной из скамеек лицом вверх лежал человек в желтом полушубке, ватных брюках и валенках с галошами. Рядом, на полу, ведро и тяжелая пешня. Рыбак, а вот рыбы в ведре что-то не видно. Оттуда выглядывают меховые, обшитые синей материей рукавицы. На другой скамейке сидят две пожилые женщины в платках. У их ног корзинка и две кошелки. Женщины негромко разговаривают.

— …Степка стоит, хлопает бессовестными бельмами своими, а она все поперед его выскакивает и судье талдычит: «Я его люблю, а он меня… У нас любовь уже три года…»

— А судья?

— Степка-то, непутевый, молчит, ну судья и спрашивает: «Верно это?» Она снова выскакивает: «Он уже месяц как у меня все ночи спит…»

— Бессовестная!

— А жена плачет, слезьми обливается. У нее двое малолеток на руках.

— А ничего эта Любка-то из себя?

— Помоложе, конечно, и побойчее. Она вместе с ним в СМУ работает… Сколько ни бился судья, а от окаянного Степки так ничего путного и не услышал… Спрашивает: «Любишь жену?» — «Она женщина хорошая, работящая, — отвечает Степка, — чего ж ее не любить?» — «А ее, Любку?» — спрашивает судья. «А как же, — говорит Степка. — Ее тоже сильно люблю».

— Обеих, выходит, паразит, любит?

— Чем все кончилось, не знаю… У меня своих дел хватает, не досидела я в суде до конца.

— Бабы-то пошли, господи, какие нахальные… Чего лезет к женатому мужику, да еще двое детей?

— Разведут… Теперь всех разводят.

В окошко кассира высунулась петушиная голова дежурного. Во рту папироса.

— Ленинградский прибывает… Берите билеты!


Мы на вокзале. Стоим под зажженным фонарем и ждем автобуса.

— Помнишь, в прошлом году чуть без ноги не осталась? — говорю я. — Тебя одну с лыжами нельзя в автобус пускать.

— Ты устал, замерз, иди домой…

Но мне не хочется с ней расставаться. Мы ехали в плацкартном вагоне, там было много народу, и мы толком не поговорили. Какой-то толстый лысый тип в синем тренировочном костюме все время лез к нам с идиотскими разговорами. Он раскрыл свой чемодан, там у него была холодная курица и еще что-то, — видно, этот толстяк порядочная обжора. Даже разговаривая, он все время что-то жевал. Я наконец не выдержал и спросил:

— Вы резинку жуете?

Он уставился на меня маленькими невыразительными глазами. Потом все-таки открыл жующую пасть и изрек:

— Какую резинку?

— Ну, конечно, не от трусов, — сказал я и, достав сигареты, хотел было закурить, но толстяк ледяным тоном заметил:

— Это вагон некурящих.


— Кажется, мой автобус, — сказала Оля.

— Автобус… Подумаешь, — сказал я. — Хочешь, с шиком довезу до самого дома?

На стоянке, рядом с двумя «Волгами» я увидел нашего крошечного «Запорожца». А где Игорь? Бегать по вокзалу и искать его не было времени. Оля с любопытством смотрела на меня. Я схватил ее за руку и вместе с лыжами потащил к машине.

— Если не ошибаюсь, это называется похищением частной собственности, — сказала Оля.

— На что только не пойдешь ради любимой женщины.

— Я на суде буду фигурировать как свидетельница?

— Как соучастница, — сказал я.

Замок на одной дверце не работал, а завести машину не представляло никакого труда.

После того как Игорь в третий раз потерял ключи, я придумал специальную кнопку на колонке руля.

Я пристроил лыжи на багажник, посадил Олю на переднее сиденье, сел сам и попытался завести. Малютка даже не чихнула. Пришлось доставать из-под сиденья рукоятку и заводить стародедовским способом. Когда машина заколотилась в нервной дрожи, я в последний раз высунулся из кабины и посмотрел на перрон: Игоря нигде не видно. Подумав, что за какие-нибудь полчаса он даже не успеет как следует испугаться, если не обнаружит на месте свое сокровище, я дал газ, и «Запорожец», ослепляя прохожих фарами, помчался вперед.

Заснеженное шоссе неслось под колеса, в свете фар громоздились по обеим сторонам высокие голубые сугробы. В сугробах стояли обледенелые липы…

И вдруг я почувствовал, как Олины руки обвили мою шею, губы прижались к моим.

— Андрей, милый… — сказала она.

Обалдев от счастья, я выпустил руль из рук… В следующий момент машина, горестно крякнув, врезалась в сугроб…


Я поставил «Запорожца» у пакгауза — это в двухстах метрах от вокзала, — а сам по железнодорожному полотну вышел на перрон и смешался с пассажирами, которые еще сновали взад и вперед. Игоря я разыскал на стоянке такси. Он был не один, рядом Иванна с небольшим желтым чемоданом. Игорь уныло смотрел на то место, где оставил машину.

Жизнерадостно улыбаясь, я приблизился к ним. Игорь немного оживился, увидев меня. Потом его лицо снова стало удрученным.

— Не верю своим глазам, — сказал Игорь.

— У него машину украли, — без тени огорчения сообщила Иванна.

— Не может быть! — воскликнул я.

— Вот здесь поставил, а пришли — нет, — сказал Игорь.

— На твоем пути встретился настоящий знаток автомобилей, — сказал я. — Рядом две «Волги», «Москвич», а он… — тут я замешкался, пытаясь найти поинтеллигентнее слово, — …а он конфисковал прекрасно зарекомендовавший себя «Запорожец»…

— Наверное, в милицию надо заявлять? — спросил Игорь.

— Он же тебе даром достался, — сказала Иванна.

— Говорят, сейчас в лотерею можно «Волгу» выиграть, — поддакнул я.

— Я замерзла, — сказала Иванна. Она была в пальто с рыжим воротником, в щегольских сапожках и толстых клетчатых чулках. Иванна как-то повзрослела за последние месяцы.

— Придется ехать на такси, — сокрушенно сказал Игорь. Он уже было направился к машине, но я остановил его.

— Что это стоит у пакгауза?

— Где?

— Подойдем поближе…

Мы направились к пакгаузу.

— В Смоленске жуткий мороз, — сказала Иванна. — А все равно ходила на каток!

— Как он тут очутился? — изумился Игорь, глядя на свой «Запорожец».

— Ты просто забыл, где его поставил, — сказала Иванна.

Игорь обошел машину вокруг и заметил помятое крыло и вогнутый бампер.

— Идиот, садится за руль, а сам ездить не умеет! — возмущенно сказал он.

— Гм, — кашлянул я.

— Крыло — черт с ним. Мог бы в машину врезаться!

— Не думаю, — сказал я.

— Она заведется? — спросила Иванна. Она уже не могла стоять на одном месте: приплясывала, оставляя на снегу глубокие треугольные дырочки.

Игорь забрался в кабину и с одного оборота стартером завел машину. Увидев мое удивленное лицо, подмигнул и сказал:

— А ты что думал?

Иванна села рядом с ним. Я положил на заднее сиденье чемодан. Эта рассеянная парочка могла его и забыть.

— Поехали с нами, поужинаем? — предложил Игорь. К нему снова вернулось хорошее настроение. Правда, на лице его не отразилось большого горя, когда он узнал о пропаже машины.

— Мне тетка дала две банки крабов, — похвасталась Иванна.

Когда мы выехали на шоссе, он сказал:

— Раз ты теперь депутат…

— Андрейка депутат? — удивилась Иванна. — С ума можно сойти!

— Так вот, депутат, пора наконец положить конец этим безобразиям… Среди бела дня у граждан угоняют машины.

— С этим будет покончено, — заверил я.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Мне надоело стоять у автобусной остановки. Уже три автобуса прошло мимо, а ее все нет.

Напротив остановки знакомый сквер. Железобетонный парень в трусах размахнулся, готовясь запустить в меня обломком диска. Причем для этого у него есть все основания. Месяц назад на сессии горсовета я предложил очистить город от нелепых железобетонных скульптур, которые понатыкали в скверах и парках сразу после войны. Председатель горсовета сказал, что это задача не первой важности, но меня поддержали остальные депутаты.

Когда над парком пролетает ветер, обледенелые ветви начинают стукаться друг о дружку, и этот стеклянно-костяной стук, то веселый, то печальный в зависимости от силы ветра, долго не умолкает. Но люди, которые всегда куда-то спешат, не слушают этот удивительный звон приближающейся весны.

Солнце коснулось железной крыши дома, и это напомнило мне хлопотливые весенние дни, обжигающую крышу общежития, кипы непрочитанных книг. Что ж, весна будет такой же хлопотливой. В июне я сдаю государственные экзамены и получаю диплом об окончании исторического факультета университета. Я уже дал Вольту согласие на два месяца поехать на Тянь-Шань.

— Грустишь?

Я и не заметил, как подошла Оля.

— Зато ты очень веселая, — сказал я.

— Андрей, родной, я так соскучилась по тебе…

— Оно и видно, — сказал я и постучал по циферблату часов. Она опоздала на тридцать пять минут.

— Не ворчи, пожалуйста! И не хмурься…

Но я ворчу, хотя уже и не сержусь. Ворчу так, для порядка. Дело в том, что мы с Олей Мороз поженились. Под конвоем Игоря Овчинникова и Иванны я доставил ее в загс, где нас по всем правилам зарегистрировали. А потом отправились к ее родителям…

Была свадьба, где все хором кричали: «Горько!»… После того как я проиграл Олиному отцу две партии в шахматы, он расчувствовался и предложил поселиться с молодой женой у них. Но я вежливо отказался, чем немало удивил его. Я изрек какую-то прописную истину насчет того, что молодая семья должна сама устраиваться в жизни, без родительской опеки. Так поступали мой дед, отец, и вот я. Это у нас, наверное, в крови. Мои речи понравились тестю, но я видел по глазам, что он не верит мне…

Одну неделю мы жили в свое полное удовольствие в общежитии, а потом Оле пришлось покинуть мою просторную комнату. Комендант подселил ко мне одного парнишку. Хороший такой паренек, Федя Золотухин.

Оля вернулась к родителям, а я вот живу с Федей Золотухиным.

После работы пулей лечу к автобусной остановке. В пять часов у Оли заканчиваются все дела в институте, и мы встречаемся. Первые дни нас это забавляло: муж, жена — и вдруг свидание! С пяти до одиннадцати мы не расстаемся: обедаем где-нибудь, ходим в гости к моим друзьям или ее подругам. Случалось, по два сеанса подряд сидели в кино.

Самым нелепым в нашей теперешней жизни было то, что начиналось после одиннадцати часов: мы расставались у парадного ее дома. Она поднималась к себе на третий этаж, а я — железный хранитель семейных традиций — поворачивал оглобли в общежитие, где меня ждал верный Федя Золотухин.

Даже Лимпопо больше не встречал меня радостным лаем. В день свадьбы грязный, нечесаный Лимпопо был торжественно передан Ольге, которая лишилась дара речи. Я ее понимаю: в такой радостный день вдруг узнать, что тот самый подозрительный субъект в рыжей шапке и есть твой законный муж!

Мы шагаем по улице. Оля такая красивая и желанная, что я то и дело останавливаюсь и, повернув ее к себе, целую. А мимо идут люди и, наверное, думают о нас плохо. Они ведь не знают, что мы муж и жена. А если бы им сказали — не поверили.

Где это видано, чтобы муж так часто целовал свою собственную жену на улице?

— Я хочу тебя показать своим девчонкам, — говорит Оля.

— Это опасно…

— Влюбишься в кого-нибудь?

— Вдруг я им не понравлюсь? — говорю я. — Возьмут и уговорят тебя развестись.

— Они все время пристают ко мне.

— Ладно, — говорю я. — Показывай…

Мне все еще не верится, что эта высокая красивая девушка моя жена. Я, наверное, очень счастлив. Даже на работе ребята стали подшучивать над моим сияющим видом. Оказывается, я могу не услышать, когда ко мне кто-либо обращается, могу без всякой причины улыбаться. И совсем разучился сердиться. А при моей бригадирской должности это иногда необходимо.

— Я не могла дождаться, когда закончится последняя лекция, — говорит Оля, прижимаясь ко мне.

— А я гудка, — говорю я.

Мы проходим мимо нового здания, я беру ее за руку и отворяю дверь. Какое-то учреждение. Длинный освещенный коридор и двери с табличками.

Я крепко прижимаю Олю к себе и целую. Она что-то хочет сказать, показывает глазами на коридор, но потом тоже умолкает. И я вижу, как жарко блестят ее огромные глаза…

— Нашли место, — слышим мы суровый голос. Перед нами солидный мужчина в коричневом костюме и галстуке в горошек. Он смотрит на нас. На голове — ни одной волосинки. Огромная лысина сияет.

— А вы повесьте на дверях табличку: «Посторонним целоваться воспрещается!» — говорю я.

— Что?! — багровеет мужчина. Брови его ползут вверх.

Мы как ошпаренные выскакиваем на улицу. Над дверями вывеска: «Городская прокуратура».

— Ты сумасшедший! — говорит Оля. Она тоже прочитала вывеску. Впрочем, если бы мы попали в другую дверь, вот, например, в эту, где помещается народный суд, что бы изменилось?

— Ты моя жена? — спрашиваю я.

— Ничего подобного. Муж и жена живут вместе, а мы?

— Так интереснее, — говорю я.

— Целуемся в каких-то мрачных подъездах! — возмущается она.

— Давай на улице, — останавливаюсь я и поворачиваю ее к себе.

Она шепчет:

— Ты с ума сошел… Нина Сергеевна, завкафедрой…

— Ей завидно, — говорю я.

— Андрей, мы попадем в милицию.

— Вот и прекрасно, — говорю я. — Получим по десять суток, покажем судье наше брачное свидетельство и отсидим в одной камере. Мечта!

— Я согласна, — смеется она.

Заслонившись от прохожих ее студенческой сумкой, мы снова целуемся.

Нам повезло: в «Спутнике» шел «Брак по-итальянски». Ни я, ни Оля этот фильм еще не видели. Тихо просидели весь сеанс и даже ни разу не поцеловались.

Бывает, много говорят о каком-нибудь фильме. Настроишься заранее на шедевр, а потом уходишь из кинотеатра обманутый. На этот раз этого не случилось.

Мы молча пошли к Олиному дому, говорить не хотелось. Под ногами с тихим треском крошился лед, в лицо дул свежий ветер. Он принес с собой далекие и уже позабытые запахи весны.

Мы остановились под деревом. Уже одиннадцать часов, а расставаться не хотелось. Не хотелось — не то слово. Расставаться просто было немыслимо. Кто мы в конце концов: муж и жена или бедные влюбленные?

Все верно, муж и жена, и еще влюбленные. Без памяти друг в друга. Я расстегнул пальто и крепко прижал Олю к себе. Никуда я ее не отпущу. Вот так и простоим всю ночь до утра…

Хлопнула дверь парадного, и на улицу выкатился черный комок. Это наш Лимпопо! Лохматый песик с веселым лаем бросился к нам. Я схватил Олю за руку и по тропинке припустил к автобусной остановке.

— Андрей, — сказала запыхавшаяся Оля. — Пойдем к нам… Это уже становится неприлично.

— Не могу я к вам пойти. Я вчера был, и позавчера. И запозавчера тоже.

— Я так больше не могу…

— Я тоже, — сказал я.

— У нас есть комната, моя комната, понимаешь?

Я пытаюсь ей объяснить, что никогда не смогу жить у ее родителей, — уж такой я человек, и ничего тут не поделаешь. Одно дело приходить в гости, другое — жить с ними. Меня это угнетает. Я все задеваю плечами и опрокидываю, у меня отнимается язык, я глупею и вообще чувствую себя несчастным. Я лучше попрошусь в строительную бригаду и буду сам строить этот новый дом, где мне пообещали квартиру. Может быть, его сдадут раньше срока. И пусть Оля не думает, что я плохо отношусь к ее родителям…

Она слушает меня, плачет и улыбается. Лимпопо крутится возле наших ног, встает на задние лапы и заглядывает в лицо. Он тоже меня приглашает… на новую квартиру.

— Когда ты садишься в этот проклятый автобус, который тебя куда-то увозит, я ему показываю кулак, — говорит Оля.

И тут из-за поворота — легок на помине — показывается автобус. Вспыхивают яркие фары и снова гаснут.

— Вот, пожалуйста! — плачущим голосом говорит Оля.

Она совсем по-детски шмыгает носом, и блестящая слеза медленно ползет по щеке и подбородку. У меня на какой-то миг возникает ощущение, будто мы расстаемся навсегда. Вот сейчас я сяду в автобус, за мной закроется дверца — и прощай моя жена!

С металлическим скрежетом распахиваются дверцы.

— Действительно, почему мы должны расставаться? — говорю я.

— Не знаю, — говорит она.

Я беру ее за талию и, как маленькую девочку, сажаю в автобус, затем хватаю Лимпопо и сам забираюсь.

В автобусе плавает горячий воздух — обогреватели работают на всю мощность. Оля удивленно смотрит на меня. Лимпопо — я его запихал под пальто — высунул свою смешную морду и тоже таращит маленькие черные глаза.

— Почему ты не спросишь, куда мы едем? — говорю я.

— Мне все равно, — отвечает она.

Пышный синий с голубым шарф закрывает ее голову и подбородок, у самых губ — каштановый завиток волос. Мне хочется его отодвинуть к уху, но я не решаюсь. Так тоже красиво. Я осторожно беру в ладони ее теплую руку и смотрю в глаза. Мне все еще не верится, что она моя жена. И что мы сидим в автобусе, который не спеша катит по освещенным улицам. Мне не верится, что сейчас мы придем в общежитие, и я сниму с нее пальто и этот пышный шарф и скажу Феде Золотухину, чтобы он убирался ко всем чертям…

Нет, так не скажу, а вежливо попрошу Федю пойти к ребятам переночевать. А если он спит, я на руках отнесу его в соседнюю комнату. Там наверняка найдется свободная койка — ведь многие работают в ночную смену…

— Гражданин, возьмите билеты…

Суровая кондукторша выжидающе смотрит на меня. Я беру два билета, но тут пригревшийся на моей груди Лимпопо высовывает лохматую голову и тявкает на кондукторшу. Лимпопо — вежливый, музыкальный пес, и ему не понравился простуженный голос хозяйки автобуса.

— Собака? — спрашивает кондукторша. — Собак в автобусе не разрешается провозить.

— Это Лимпопо, — говорю я.

— Обезьяна, значит, — на полном серьезе говорит кондукторша и невозмутимо, словно матрос по качающейся палубе, идет на переднюю площадку.

А мы, с трудом сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, прячем вдруг рассвирепевшего Лимпопо под пальто. Пассажиры, слышавшие наш разговор с кондуктором, стали с любопытством оглядываться: кому не интересно поглядеть на живую обезьянку?

На следующей остановке мы выскакиваем из автобуса. Лимпопо, очевидно, решил, что мы хохочем над ним, и, обидевшись, разлаялся на весь автобус…

Это не наша остановка. Нам идти еще с километр. Параллельно шоссе тянутся железнодорожные пути. Пахнет паровозным дымом и свежевыпеченным хлебом. Тут же недалеко хлебозавод. Лимпопо черным мячом катится вперед по скользкому тротуару. Снег за придорожной канавой совсем почернел. Между двумя рядами деревьев, как в сказке, появляется луна. Покрытое наледью шоссе вдруг превратилось в реку и засияло во всю свою длину, а деревья стали серебристо-голубыми. Хотелось разбежаться и прокатиться по этому длинному катку. Глубокие синие тени окружили дома, и лишь желтые квадраты окон заставили расступиться лунную синеву.

Наши шаги гулко дробят тишину.

На улице больше никого не видно. Оля поскользнулась, и я взял ее под руку. Где-то у линии залаял на кошку Лимпопо. Он не заблудится, мы здесь иногда гуляли с ним вдвоем ночью.

А вот и мое освещенное окно. Оля останавливается у толстой липы и с улыбкой смотрит на меня.

— Под этим деревом я несколько раз стояла и смотрела на твое окно, — говорит она. — Видишь, какая серая кора с глубокими трещинами? Если бы у меня был ножик, я вырезала бы твое имя… Вот здесь поздней осенью сидела мохнатая ночная бабочка с красным ромбом на том месте, где туловище соединяется с головой. Я дотронулась до нее пальцем, и бабочка — она была похожа на маленького демона — зашевелила крыльями и поползла вверх…

— А ты знаешь, что я в это время делал?

— Ты как-то вышел из дома, остановился на тротуаре, достал сигареты… Чиркнула спичка, и я увидела твою черную бровь, прищуренный глаз. Грустный-грустный такой глаз… Ты прошуршал в плаще совсем близко. Я еле успела спрятаться за это дерево…

— Где же моя интуиция!

— Ты зашел в будку вместе со своей интуицией, опустил монету и набрал чей-то номер…

— Я был влюблен в одну девушку, — говорю я. — Хочешь расскажу, что было дальше? Я сел в автобус, вышел у одного большого дома, спрятался под деревом и стал глазеть на ее окна… Это была бессердечная девушка — она даже ни разу не подошла к окну!

— Я в это время шла под дождем и думала о тебе… — улыбается она.

Из обледенелой придорожной канавы выскакивает Лимпопо. Маленькие глаза его в ночи кажутся большими и светятся. Наш лохматый приятель принимается прыгать и громко лаять.

1964–1967 гг.

Вильям Козлов Услышать тебя...         

Часть первая

В разлуке есть высокое значенье:

Как ни люби, хоть день один, хоть век,

Любовь есть сон, а сон — одно мгновенье,

И рано ль, поздно ль пробужденье,

А должен наконец проснуться человек...

Тютчев




1


Улица тянулась вдоль оврага, за которым сразу начинались огороды. А дальше за ними поблескивала синью река. Овраг зарос чертополохом и бурьяном, жидкие тополя и липы — их совсем недавно посадили — покачивались на ветру. Толстенная одинокая береза шумела там, где кончался овраг. Отсюда улица снова приобретала нормальный вид: булыжная мостовая и два порядка деревянных и каменных домов.

Был полдень, и на тихой окраинной улице пустынно. У заборов приземистых стандартных домов в пыльных ямах рылись куры, тощий пес, повернувшись задом к дороге, лениво грыз кость. Возле него на корточках сидела девчонка и прутиком чертила на земле маленьких человечков. Потрепанный школьный портфель пускал зайчики никелированным замком.

Мимо по мостовой прогрохотала полуторка — девчонка даже головы не подняла. Человечки у нее получались тоненькие, будто сделанные из спичек, зато головы у них были непропорционально большие и круглые.

Внезапно девчонка насторожилась, отбросила прутик и выпрямилась. Пес с подозрением взглянул на нее и снова принялся за кость. Послышался негромкий треск, из-за крутого поворота появился мотоциклист. Темные волосы растрепал ветер, светлая куртка на груди распахнута, виден на ремешке фотоаппарат.

Высокая тоненькая девчонка стояла у дороги, и ее темно-серые глаза пристально смотрели на приближающегося мотоциклиста. Худенькая шея напряглась, на щеках выступил румянец. Взгляд метнулся на окна дома, потом на собаку и снова впился в мотоциклиста. В этой напряженной растерянности было что-то трогательное и вместе с тем женски-взрослое, хотя девчонке на вид не больше четырнадцати.

Еще какое-то мгновение она медлила, глаза ее от волнения расширились, затем она стремглав бросилась наперерез мотоциклисту. Ветром занесло ее волосы в сторону, короткое платье захлестнуло тонкие исцарапанные ноги.

Мотоциклист резко затормозил и, свернув на обочину, остановился.

— Сумасшедшая! — сердито сказал он. — Жизнь надоела?

— Прокати, Серёжа? — попросила девчонка, не спуская с него сияющих глаз.

— Ей-богу, ты ненормальная, Наташка, — пробурчал мотоциклист. — Через полтора часа отходит поезд, а я еще не обедал.

— Я тебя провожу, — быстро сказала она.

— Не смеши! — Он внимательно посмотрел на нее, в глазах его зажегся интерес. — Я тебя лучше сфотографирую. Фотоэтюд на четвертой колонке: «Здравствуй, лето!» Где твой портфель?

— Ну его, — разочарованно ответила девчонка.

Парень соскочил с мотоцикла, поставил его на под­ножку и огляделся. Заметив старую липу, один сук ко­торой нагнулся почти до земли, кивнул на нее:

— Ты сядешь на сук и будешь смотреть на речку. И улыбайся, ладно?

— А потом прокатишь? — спросила Наташа.

— До рынка, — пообещал Сергей. Он озабоченно вы­бирал точку для съемки. Машинально расстегнул чехол и достал фотоаппарат. Тем временем девчонка сходила за портфелем и подошла к липе.

— Забраться на нее? — спросила она.

Вместо ответа Сергей легко подхватил ее на руки и, посадив на толстый сук, подал портфель. Девочка стыд­ливо натянула на костлявые коленки платье.

Он заставил ее вертеться на суку, то в одну, то в дру­гую сторону поворачивать голову. Подошел и своей рас­ческой поправил ей волосы. Нагибался, присаживался на корточки, не отрываясь от видоискателя, и щелкал, щел­кал.

— В воскресенье, — убирая фотоаппарат, пробормо­тал он.

— Вернешься из командировки? — взглянула на него Наташа.

— Увидишь свой снимок в газете, — улыбнулся он. — Увековечил я тебя, Наташка! Вся область будет на тебя смотреть.

— Ты меня уже один раз увековечил. — ответила она.

— Когда? — удивился Сергей.

— Я еще была в пятом классе. В школьной библио­теке. Марина Ивановна с книжкой, и мы вокруг. Ты еще фамилию одной девочки перепутал.

— Наверное, была трудная фамилия?

— Да нет, легкая. Вместо «Аксенова» ты написал «Асеева».

— Не обиделась? — весело посмотрел на нее Сергей.

— Она себя вообще в газете не узнала.

— Поехали, — сказал Сергей, направляясь к мото­циклу. — Вечно ты мне одни гадости говоришь.

— Никто себя не узнал, — продолжала Наташа. — Даже Марина Ивановна. Зато книжка хорошо полу­чилась. Только заглавие кверху ногами.

Она забралась на заднее седло «ИЖа», крепко об­хватила Сергея тоненькими руками и от удовольствия даже прикрыла глаза.

«ИЖ» взревел, выскочил на мостовую и, спугнув стайку воробьев, помчался по улице Ботвина. Старый пес проводил его взглядом, выпустив кость, обнюхал бро­шенный на тропинку старенький портфель и сладко зев­нул, широко распахнув зубастую пасть и вывалив длин­ный язык.

                                                              * * *
— Только отец пообедал, теперь ты, потом Генка из школы прибежит. — ворчала мать, накрывая на стол. — И каждому нужно подогреть, что у меня, сто рук?

— Ты не видела, куда я положил зубную щетку? — спросил Сергей. Он запихивал в сумку бритвенный при­бор, кассеты с пленкой.

— О чем ты думаешь? — покачала головой мать.— Только что положил в боковой кармашек щетку вместе с мыльницей.

— О чем я думаю? — усмехнулся Сергей, он уже уселся за стол и, отщипывая хлеб, уткнулся в томик сти­хов Блока. — Все о ней, о Прекрасной Незнакомке.

— Ешь, щи остынут, — сказала мать. — И что за ма­нера читать за обедом?

— Я толкую про Прекрасную Незнакомку, а ты про кислые щи.

— Осенью двадцать четыре стукнет. Женился бы хоть, что ли?

— Это не для меня, мать, — притворно вздохнул Сер­гей. — Все время в командировках, ну какая жена со мной будет жить?

— Мишка Тарасов полгода в море, а жена ждет.

— Ждет? — хмыкнул Сергей. — А я вчера возле ее дома инженера из вагонного депо видел. Длинный такой, с усиками.

— Я не видела, — отрезала мать.

Пообедав, Сергей похлопал себя по карманам, про­верил, на месте ли паспорт, удостоверение, командиро­вочные, взял сумку.

— Нашел работу, — сказала мать. — По неделям не бываешь дома.

— И то ворчишь, — сказал сын. — А что было бы, если б я все время сидел дома?

— Когда вернешься-то?

Уже на пороге Сергей ответил:

— В воскресенье, а может, в понедельник. Скажи Генке, чтобы не вздумал кататься на мотоцикле. Запро­сто шею свернет.

Повернулся и ушел.

Мать подошла к окну и проводила его взглядом до угла, сняла со спинки стула синий в полоску выходной костюм сына, ногтем стерла с лацкана крошечное ко­ричневое пятнышко. Достала из кармана тонкий шелковый платок. Чужой, пахнет духами. В другом кармане два смятых синих билета. С кем-то вчера ходил в кино. Скрытный, никогда ничего не расскажет. Ни разу мать не видела Сергея ни с одной девушкой — видно, стес­няется домой приводить... Квартира у них небольшая, а народу много. Сергей старший из трех сыновей. За ним Генка. В шестой перешел. Младшему, Валерке, семь лет. Всех мать любит одинаково, но почему-то за старшего беспокоится больше других. Кажется, на глазах вырос, а не понимает она его. Пожаловаться грех: не обидит, не накричит, не грубый, но и не скажешь, что ласковый. Когда рассердится, светлые продолговатые глазищи за­горятся, острые скулы так и заходят на щеках, а через полчаса уже все забыл, снова смеется, шутит. А когда Сергей смеется, невозможно на него сердиться. Улыбка широкая, добрая, смех заразительный. Когда он дома, младшие братья от него ни на шаг не отходят. А раз­говаривать с ним не просто. Даже отец заметил. Говорит с родителями будто с усмешкой. Да и ей надо бы с ним помягче. С Генкой и Валеркой все ясно, а этот и малень­кий был не такой. Бывало, задумается (о чем, спраши­вается, думать-то малолетке?) — как заснет, не дозовёшься. И глаза какие-то диковатые делаются. Вроде бы на тебя смотрит, а ничего не видит.

Мать понюхала пиджак и поморщилась: курит. А до­ма ни разу не достал папиросы. Генку — глаза его бес­стыжие — и того уже два раза за сараем накрыла с папи­роской в зубах. Отодрала ремнем, вроде бы бросил.

Она встала и включила электроутюг. Надо костюм от­парить. Приедет, побежит на свидание, а брюки мятые. И рубашку надо выстирать.

Затопали в коридоре, распахнулась дверь. И прямо с порога:

— Мам, обедать!

Это Генка. Рубаха на плече порвана, правая щека горит: подрался, наверное. Этот ни над чем не задумы­вается. Поест и опять на улицу.

— Иди руки вымой. Рубаху-то где располосовал?

— Зацепился. Сергей уехал? Мам, можно я почищу мотоцикл? Честное слово, заводить не буду!

— Сказал, что голову тебе открутит, если хоть паль­цем дотронешься, и я еще ремнем всыплю. Долго ли на нем шею свернуть?

                                                           * * *
В общем вагоне душно. Остро пахнет паровозным дымом. На столиках бутылки из-под пива и лимонада. Лица у пассажиров дремотные. И негромкий разговор тя­гуч и однообразен. Всем надоела езда, дребезжание бу­тылок, вагонный скрип и мелькание телеграфных стол­бов за окнами. Сергей Волков лишь заглянул в вагон и снова вернулся в тамбур. Но и здесь стояли люди, ку­рили, покашливали. Он открыл дверь, поднял железную заслонку и уселся на ступеньку. Теперь горячий ветер шумно обдувал со всех сторон.

Громыхая на рельсах, вагон раскачивался, постаны­вал, какой-то сиплый свист вырывался из-под колес. Те­леграфные провода, вспыхивая на солнце, то взмывали вверх, выше деревьев, — это когда поезд несся под ук­лон,— то, погаснув, опускались к самой насыпи, когда начинался подъем. Перед глазами сменялись привычные картины: тронутые ядреной желтизной хлебные поля, зе­леные пригорки с низкими елками, путевые разъезды с будками и пристройками, а затем все закрывал подсту­пивший к самому полотну густой лес. И сразу станови­лось прохладнее, пахло смолой, хвоей, горьким осиновым листом. В высокой сочной траве чернели опущенные на землю толевые крыши бывших стогов. А над ними тор­чали высокие серые жерди. Сено зимой съели коровы и козы, а от некогда статного причесанного стога остался лишь серый остов.

Остановка в Сердце (почему так назвали эту малень­кую, ничем не примечательную станцию?), затем Таборы, следующая Кунья. В Кунье Сергею сходить. А оттуда он поедет в город Белый. Где-то он читал, что в этих краях охотился Ленин.

Поезд стал замедлять ход. Вагон дернулся раз, дру­гой. Сергея прижало к железным поручням. Оставив по­зади узенькую извилистую речку с крутыми песчаными берегами, поезд остановился.

Выйдя на пустынный перрон, Сергей по привычке взглянул на небо: еще можно вовсю снимать. Поправив на плече узкий ремень фотоаппарата, он зашагал вдоль путей. Стало немного прохладнее. Тени от телеграфных столбов упали на блестящие рельсы. Солнце клонилось к березовой роще. Ослепительно сверкала речка. Сергей прибавил шагу: надо успеть сделать несколько пейзаж­ных фотоэтюдов.

Когда он миновал последний дом, откуда-то вымахнула большая собака и побежала на него. Сергей остановился. Когда собака вот так молча бежит и не лает, становится не по себе. Пес был худой, с густой серебри­стой шерстью на спине, и морда у него очень серьезная. Он вплотную подбежал к Сергею и остановился, глядя в глаза. Сергей улыбнулся и протянул руку. Пес пока­зал внушительные белые клыки и шевельнул хвостом. Сергей, однако, погладил его по голове, — почувствовал, что пес не укусит.

— У меня с собой ничего нет. — вздохнул Сергей. — Могу только сфотографировать, — и похлопал ладонью по фотоаппарату.

Когда он двинулся дальше, пес проводил его задум­чивым взглядом, а потом, опустив острую морду к земле, потрусил следом.


2


Лиля Земельская останавливалась возле каждого свободного автомата и упорно набирала один и тот же номер. Длинные редкие гудки. Но она чувство­вала, что он дома и не берет трубку. Она обратила на это внимание, когда первый раз пришла к нему на квар­тиру. Телефон звонил, звонил, а он, не обращая на него внимания, разговаривал с ней, улыбался. Помнится, ей надоели эти бесконечные гудки и она хотела снять труб­ку, но он мягко отвел ее руку. Кто же, интересно, сейчас сидит у него на низкой широкой тахте, застланной крас­ным с черными полосами пледом?

Лиля решила взять его на измор: набрала номер и положила трубку на подставку. Мимо по широкой улице Горького шелестели «Москвичи», «Победы», автобусы, троллейбусы. Проплывая рядом, как в аквариуме, ма­шины пускали в глаза ослепительные солнечные зайчики. Из бежевой «Победы», остановившейся перед светофо­ром, на нее пристально посмотрел спортивного вида муж­чина в квадратных черных очках. Дали зеленый свет, и машина мягко и бесшумно проплыла мимо.

Оставив трубку на полке, Лиля вышла из душной нагревшейся будки, с потоком прохожих дошла до Ма­нежной площади, свернула на Моховую. У здания фил­фака не выдержала и еще раз забежала в будку теле­фона-автомата. Долго рылась в сумочке, отыскивая пят­надцатикопеечную монету. Опустила — и снова длинные гудки. Раздраженно стукнула кулаком по аппарату и, опять не повесив трубку, стремительно вышла из будки. В коридоре возле двери деканата факультета журна­листики толпились студенты. Было накурено и шумно.

— Куда тебя распределили, Лилька? — подскочила к ней Галя Вольская.

Лиля пожала плечами: она еще не знала, куда ее по­шлют на практику. Сейчас скажут.

— Что же ты стоишь? — возмутилась Галя. — Иди скорее к декану, уже, наверное, все хорошие города рас­хватали.

— Мне все равно, — сказала Лиля. И это было дей­ствительно так. Какое имеет значение, куда ее напра­вят на производственную практику? И кто на свете зна­ет, где человеку хорошо, а где плохо?

Ей предложили Петрозаводск, и она тут же согласи­лась. Декан — он привык, что студенты не сразу согла­шаются,— улыбнулся и сказал, что, мол, рядом с Пет­розаводском Кижи, а это чего-нибудь да стоит. Уже на улице ее догнала однокурсница, Таня Кошкина.

— Правда, что ты едешь в Петрозаводск? — спро­сила она.

— Петрозаводск... — сказала Лиля. — Там, навер­ное, заводов много?

— Послушай, Лилька, давай поменяемся, а? Я поеду в Петрозаводск, а ты в мой город? Ребята там были в прошлом году на практике и рассказывают просто чу­деса: всем дали ставки, относятся великолепно, печатай­ся сколько хочешь. Они заработали уйму денег. Город небольшой, с речкой, забыла, как она называется. Ну, по ней еще из варяг в греки плавали. И весь зеленый. Яблони, вишни... Даже тупица Лешка Ионин опублико­вал шесть материалов и получил «четверку» за прак­тику.

— Чего же ты не хочешь ехать в такой замечатель­ный город? — спросила Лиля.

— Димка едет в Петрозаводск!

— Ну и что?

— Что с тобой? — внимательно посмотрела на нее по­друга. — Какие-то глаза у тебя... странные.

— Оставь мои глаза в покое, — сказала Лиля.— Скажи лучше, как ты относишься к Роберту?

— Я его и видела-то всего два-три раза с тобой.

— Что ты думаешь об этом человеке? Только честно,

 Таня раскрыла лакированную черную сумку, достала платок, развернула его, свернула и снова положила на место. Щелкнув замком и не глядя на Лилю, сказала:

— Плюнь ты на него Лилька, ты ведь самая кра­сивая в нашей группе! Стоит ли переживать из-за ка­кого-то... Неприятный, наглый тип! Я, как в первый раз увидела его с тобой на вечере, не могла понять: где у тебя глаза были?

— Мы с ним в одной школе учились, — сказала Лиля. — Когда я приехала в Москву, он был для меня самым близким человеком. А потом... потом...

Таня обняла подругу за плечи.

— Если ты захочешь, любой парень будет твой. Мне бы такие глаза, как у тебя! Поезжай, Лиля, на прак­тику и забудь думать о нем. Спорим, вернешься — самой будет смешно, что плакала из-за него!

Лиля платком вытерла слезы. Достала зеркальце, черный карандаш, старательно подвела глаза.

— Что ты там говорила про Петрозаводск? — спро­сила она, успокоившись.

— Моего Димку туда направили. Я хотела бы поехать с ним.

— Ну и поезжай, — сказала Лиля.

Таня обхватила ее за шею, стала целовать.

— Лилечка, ты меня спасла! Я ведь хотела сделать так, чтобы Дима думал, что это случайность,

— А декан? Мне ведь уже направление выписали.

— С деканом я договорилась. Пошли, он переофор­мит наши документы!

— Что ж, пусть будет город с речкой, — сказала Лиля, и впервые в это утро на ее полных губах появи­лась улыбка.

                                                         * * *
Лиля все-таки дозвонилась до Роберта. Разговаривал он по телефону лениво, сквозь зубы, отвечал однослож­но: «да», «нет», «ты все выдумываешь», «знаешь, доро­гая, мне это надоело». Но пообещал приехать на Риж­ский вокзал проводить.

Появился он за пять минут до отхода поезда. Лиля уже вошла в вагон и стояла у окна. На перрон поднима­лись пассажиры и провожающие. Лиля подумала, что он не придет, и тут в толпе заметила его длинное с бачками лицо. Лиля очень хотела, чтобы он пришел, а увидев, почувствовала разочарование: к чему эта теперь уже бес­смысленная встреча?

Роберт не спешил. Остановился на перроне, прищу­рив глаза, окинул взглядом длинный состав, взглянул на часы и направился вдоль вагонов. Лиля застучала в стек­ло. Он увидел ее, но в вагон не вошел, остановился у окна. Напрягая все силы, Лиля попыталась опустить стекло, но у нее ничего не вышло. Поймав ее взгляд, с места поднялся молодой лейтенант и помог. И вот Лиля и Роберт лицом к лицу, Глаза у него темные, на тонких губах равнодушная, будто приклеенная улыбка.

— Уезжаешь? — спросил он.

— Говорят, это очень красивый город, весь в зелени, речка... — сказала Лиля, понимая, что говорит совсем не то.

— Будешь на пляж ходить, — усмехнулся Роберт.

— А что ты будешь летом делать?

— Я? — Он проводил взглядом высокую блондин­ку.— Не знаю. Поеду в Андижан к старикам. — Он вдруг озабоченно взглянул на нее. — Ты не писала своим, что я завалил сессию? Слава богу, а то ни копейки не дадут, а у меня мысль махнуть в Ялту. Море, Ореанда, белые корабли...

— Шикарные девочки. — подсказала Лиля.

— Я ведь не давал монашеского обета, — улыбнулся Роберт.

Глядя на это длинное, лишенное всякого выражения лицо, на пустоватые глаза, тонкие губы, Лиля вдруг по­чувствовала облегчение. Это хорошо, что они сегодня уви­делись. Что, кроме обид и слез, дал ей этот самодоволь­ный парень? Даже сейчас, за несколько минут до отхода поезда, пялится масляными глазами на хорошеньких женщин. Сколько раз она хотела забыть его! Случалось, не встречались месяц, два, потом он как ни в чем не бывало появлялся и все начиналось сначала. Как она ненавидела себя за то, что все прощала ему, но ничего поделать с собой не могла. А он знал, что она не про­гонит, и только улыбался своими тонкими губами, когда она плакала и говорила ему, что он подлец, что она не хочет его больше видеть. Ему нравилось, что она стра­дает, плачет из-за него. Однажды Лиля услышала, как он, подвыпив, сказал своему приятелю:

— Лилька привязана ко мне, как собачонка... Свист­ну — тут же прибежит!

Когда он в следующий раз «свистнул», она не прибе­жала. Она твердо решила больше с ним не встречаться. Тогда он сам пришел. Он всегда приходил к ней. Рано или поздно. Когда нужно, он становился ласковым, за­ботливым и нежным. Даже цветы приносил. Клялся, что любит ее, а остальные девушки — это все мимолетные интрижки. Чепуха на постном масле, как он говорил.

Связывало их и то, что они вместе приехали из Анди­жана в Москву. Лиля поступила в МГУ на факультет журналистики — этот факультет тогда считался самым модным, а она закончила школу с золотой медалью. Он — в институт авиаприборостроения.

В тот первый год, когда еще не было знакомых в Мо­скве, Роберт был необходим ей. Кстати, в первый год и он тянулся к ней и был совсем другим, а потом... Потом их отношения стали мучительными и тяжелыми. Боль­шой город изменил его неузнаваемо. Он стал циником и снобом. Она продолжала любить его, а он принимал это как должное и считал, что она никуда от него не денется. Да, пожалуй, так оно и было. Роберт обнаглел до того, что стал знакомить ее со своими новыми девушками, а потом хвастаться победами над ними. И если заме­чал, что Лиля страдает — а она старалась скрывать свои чувства, — то так и светился какой-то садистской ра­достью.

Вот он стоит на перроне, напыжился, думает, что не­отразим. И на проходящих мимо женщин поглядывает, как на свою собственность. Что, спрашивается, она в нем нашла? Неумен, развязен и вовсе не красавец, хотя и воображает, что похож на молодого Жана Габена. Да и чем он живет, чем интересуется? Разве что загранич­ными вещичками и девочками. За три года, что они в Москве, всего два раза были вместе в театре. Собрать­ся где-нибудь «на хате», как он говорит, выпить, попля­сать под джаз. И это ничтожество превратило ее в по­корную рабыню!

Наверное, в глазах ее появилось что-то незнакомое, потому что Роберт взглянул на нее раз, другой, потом обеспокоенно спросил:

— О чем ты думаешь, мышка?

Он иногда называл ее «мышкой», хотя ей это и не нравилось.

— Об эмансипации. — сказала Лиля.

— Что еще за эмансипация?

— Не стыдно, студент третьего курса не знает, что такое эмансипация!

— А-а... — протянул он. — Свобода женщине. Равен­ство с мужчиной... Странные мысли приходят тебе в го­лову.

Мимо вагона вперевалку пробежал толстый мужчина с огромным рюкзаком за спиной и зачехленными удоч­ками в руке. С лица катился пот, он тяжело отдувался. Мужчина задел рюкзаком Роберта и даже не заметил. У Роберта лицо стало злое, маленькие глаза сузились. Он стряхнул со светлого модного пиджака невидимые пылинки и пробормотал сквозь зубы:

— Хам, дажене извинился.

— Сейчас поезд отправится, — торопливо заговорила Лиля. — Слушай внимательно, что я тебе скажу...

— Не люблю, понимаешь, хамства, — не мог успо­коиться Роберт. — В метро толкаются, в автобусе на ноги наступают.

— Кто бы говорил о хамстве! — сказала Лиля. — Так вот, дорогой Робик. Я уезжаю на два месяца. Не ищи меня.

Роберт презрительно хмыкнул. Сколько раз он слы­шал все это. И Лиля поняла, что слова тут не помогут, он просто не верит ей.

— Я теперь поставила точку, — устало сказала она. — Это конец, Роберт.

Он вытащил сигареты, красивую зажигалку, конечно заграничную, и закурил. Лицо его было невозмутимым.

— За этим ты позвала меня сюда? — затянувшись и выпустив дым, спросил он.

Вагон мягко тронулся. Роберт с сигаретой во рту ис­чез, а вместо него прямо на Лилю уставился дежурный в красной фуражке. Лиля успела заметить, что нос у де­журного очень большой и блестит, будто маслом сма­занный.

Роберт догнал уходящий вагон. Лицо его стало встре­воженным. Шагая рядом с окном, он спросил:

— Как называется этот городишко, куда ты едешь? Лиля назвала.

Вагон шел все быстрее, и Роберту пришлось перейти с широкого шага на рысь,

— Мышка, я, может, напишу на главпочтамт, — ска­зал он.

— Прощай, — ответила она.

Роберт отстал. Лиля высунулась из окна, и ветер рас­трепал ее каштановые волосы. Роберт, расставив ноги в клетчатых брюках, стоял на перроне и смотрел на нее. Выхватив из кармана цветной платок, стал махать. Лиля не ответила. Ей вдруг стало смешно: очень уж нелепо выглядел Роберт с развевающимся платком в руке.

Резко оборвался перрон с последними провожающи­ми, десятки разноцветных вагонов на запасных путях запрудили все вокруг. За путями блестели железные крыши станционных построек. А еще дальше высились каменные громады многоэтажных зданий. Лиля любила Москву, и ей всегда было грустно уезжать. Даже домой, в родной солнечный Андижан.

— Не боитесь на сквозняке простудиться?

Лиля оглянулась: в проходе стоял молодой подтяну­тый лейтенант, который помог опустить окно, и с улыбкой смотрел на нее.


3


На глазах у Сергея Волкова произошло удивительное явление. Он сидел в привокзальном сквере и дожидался московского поезда. Был полдень, ярко све­тило солнце. Молодые серебристые тополя у каменной ограды негромко шумели. В высокой траве блестели бу­тылки. На горлышке сидел большой зеленый жук и шеве­лил длинными усами. На дороге, в пыли, рылись белые куры. На лужайке, впритык к складскому помещению, стоял газик с коричневыми от засохшей грязи колесами. Шофер, молодой парень, дремал, привалившись плечом к дверце. Светлая мохнатая кепка надвинута на глаза. Сергей сначала и не заметил, как вдруг погасло солнце и небо потемнело. Листья на старых тополях залопотали, вершины наклонились в одну сторону. Над головой будто кто-то тяжко вздохнул, и сразу стало тихо. Сергей под­нял голову и увидел большое лохматое облако с тем­ной подпалиной. Сверху это странное облако розово светилось, а каемка была ярко-золотистой. Из облака медленно выползло толстое округлое щупальце, воронкой сужающееся книзу, и осторожно прикоснулось к дороге. Застигнутые врасплох куры со всполошенным криком разлетелись в разные стороны, а одна, с меченным си­ними чернилами хвостом, соколом по спирали взвилась вверх и исчезла в клубящейся мути, заволокшей небо.

Тугой жаркий комок воздуха заткнул Сергею нос, рот, уши. Щупальце еще немного поплясало на дороге, закру­тив столбом пыль и почти догола очистив от листьев стоявший на обочине тополь, затем стало бледнеть, рас­плываться, втягиваясь обратно в облако.

Все произошло за несколько секунд. Облако, прота­щив по земле мрачную тень, уплыло к видневшейся вдали кромке соснового бора, как ни в чем не бывало засияло солнце. Вдали послышался басистый гудок при­бывающего поезда. Не будь он свидетелем всего этого, Сергей ни за что не поверил бы, что подобное может слу­читься в безмятежный ясный день.

Смерч все же оставил следы. Газик на лужайке из зеленого превратился в белый. Это пыль его перекрасила. Шофер продолжал спать, открыв рот, но с головы его исчезла светлая мохнатая кепка. Голая тополевая ветка торчала над дорогой, будто костлявая рука, просящая милостыню. А белая курица с испачканным чернилами хвостом очутилась на крыше четырехэтажного дома, что возвышался сразу за путями. Курица бродила по желез­ному карнизу и заглядывала вниз. Иногда она останав­ливалась и принималась истошно кудахтать, видимо, жа­луясь на столь непостижимую перемену в ее судьбе.

Уже потом, спустя много лет, Сергей вспомнил этот случай и подумал, что будь он суеверным — счел бы его за недоброе предзнаменование. И он, как та глупая бе­лая курица на крыше, будет ходить по кромке житей­ского карниза, не имея сил ни взлететь в небо, ни спрыг­нуть вниз.

Скорый «Москва — Рига» подошел к платформе. Из вагонов ринулись в станционный буфет за пивом и лимо­надом пассажиры, У привокзального ларька сразу же образовалась длинная очередь. Сергей с тоской взглянул на свой восьмой вагон. Идти туда не хотелось. Забраться бы сейчас на крышу вагона, как это случалось в детстве, и ехать себе, глядя в небо. С лязгом задвинули дверь ба­гажного, на перрон вышел дежурный. Вздохнув, Сергей направился к своему вагону.

Когда скорый с грохотом проскочил речку, Сергей вспомнил про собаку. Хороший пес. Умный и тактичный. И сразу понял, что Сергею нужно от него: великолепно позировал на фоне рощи. Пес — Сергей назвал его Друж­ком — проводил до гостиницы, подождал, пока Сергей оформился на ночлег, и вместе с ним отправился в чайную. Сергей думал, Дружок сунется в помещение, но пес скромно остановился у крыльца: дескать, я свое место знаю. Да, манеры у Дружка прямо-таки благородные. Сергей, немало удивив официантку, заказал четыре пор­ции биточков с картофельным пюре и два стакана чаю. Как только девушка отвернулась, вывалил две порции биточков на отпечатанное на машинке меню и вынес Дружку. Тот не набросился с жадностью на еду: благо­дарно взглянув на Сергея, понюхал, потом осторожно и деликатно стал есть.

На этом, думал Сергей, и закончится их дружба, но утром, выйдя из гостиницы, он увидел верного Дружка, который стоял у крыльца и сдержанно приветствовал нового хозяина, которого он выбрал сам. Губы собаки сморщились, сбоку показались белые клыки — Дружок улыбался. Правда, улыбка у него получилась несколько кривая, но все равно симпатичная. До самого отхода по­езда он повсюду сопровождал Сергея: и на льнокомби­нат, и в ближайший колхоз, и в чайную. Когда подошел скорый — а он и останавливался-то в Кунье на две-три минуты, — симпатичная морда Дружка стала грустной-грустной. Он пристально смотрел в глаза Сергея и будто говорил: «Возьми меня с собой. Я нашел тебя, хозяина». Куда Сергей мог взять Дружка? В Нелидово к шахте­рам? Или в город Белый? Сергей будет фотографировать знатных людей района, а Дружок — носить в зубах шта­тив и фотовспышку? И потом, наверное, у такого велико­лепного пса хозяин есть, хотя, судя по тому, как пес ис­тосковался по ласке, хозяин у него не из добрых.

Дружок не побежал вслед за вагоном, даже не за­лаял. Все так же пристально смотрел в глаза Сергею, чуть заметно поворачивая голову вслед уходящему ва­гону. И Сергей знал — крикни он: «Дружок, ко мне!» — пес пружиной сорвется с места и одним прыжком вско­чит в тамбур. Но Сергей не крикнул, и Дружок остался на перроне. Таким и запомнил его Сергей: грустная-гру­стная собачья морда и умный пристальный взгляд...

И вот теперь, на обратном пути, когда поезд остано­вился в Кунье, Сергей еще на ходу выскочил на перрон и стал озираться, хотя понимал, что смешно после не­дельного отсутствия надеяться снова увидеть на станции собаку. А увидеть Дружка ему очень хотелось.


                                                                * * *
Сергей Волков одним из первых пришел на автобус­ную остановку и теперь с интересом смотрел, как груз­чики заталкивают в багажный вагон громоздкий продол­говатый ящик с черными надписями. Косые лучи осве­щали зеленый вагон, грузчиков и ящик. У Сергея мельк­нула мысль: не сфотографировать ли? Уж очень хорош был бы снимок. Прямо на первую газетную полосу под рубрикой «Для новостроек родины».

Он, возможно, и сделал бы снимок, но тут увидел иду­щую по перрону девушку с каштановыми волосами, в лег­ком бежевом пальто. В одной руке сумочка, в другой — вместительный полиэтиленовый мешок с разноцветными надписями. Позади шел высокий молодой офицер с ко­жаным чемоданом. Девушка остановилась у памятника Ленину и, прищурив глаза, осмотрелась. Офицер, бросив взгляд на приближающийся к составу сменный локомо­тив, поставил на землю чемодан и повернулся к незнакомке.

— Все когда-нибудь кончается, — сказал он. — Вот вы и приехали, а мне еще двенадцать часов тащиться до Риги. Вы когда-нибудь были в Риге?

— Я слышала, очень красивый город, — ответила она мягким приятным голосом.

— Мне нравится Рига. Я там служу.

— А я люблю Москву, — сказала девушка. — Вчера только уехала и уже скучаю.

Лейтенант с сожалением взглянул на круглые вок­зальные часы и вздохнул:

— Через две минуты отправляется...

Он достал из кармана записную книжку, вырвал стра­ничку и быстро что-то написал.

— Кто знает, может быть, занесет вас попутным вет­ром в Ригу.

— Спасибо, — сказала она и небрежно сунула листок в сумку.

Лейтенант переступил с ноги на ногу, скрипнул но­выми черными ботинками. Лицо у него стало напряжен­ным, как у человека, который хочет сказать что-то важ­ное и не решается. Он стоял спиной к поезду и не видел, как вагоны мягко, без шума покатились. Наверное, он все-таки решился сказать, что намеревался, и даже рас­крыл было рот, но тут вмешался Сергей:

— Лейтенант, если вам действительно нравится Ри­га, то советую поторопиться: поезд уже тронулся.

Офицер метнул на него быстрый взгляд и снова уста­вился на девушку. Лицо у него стало растерянное. Что-то пробормотав, он протянул ей руку, но она в этот момент нагнулась за чемоданом, потому что подкатил автобус. Тогда лейтенант — Сергей отдал ему должное — не рас­терялся, щегольски козырнул и даже прищелкнув каб­луками.

— До свиданья, — улыбнулась девушка и отверну­лась, так как нужно было вслед за пассажирами продви­гаться к распахнутой двери автобуса.

Лейтенант припустил к набиравшему скорость поезду. Вскочил на подножку предпоследнего вагона и, перегнув­шись из-за спины проводницы, стал махать рукой, но девушка уже не смотрела в его сторону. Сергей улыб­нулся и помахал вместо нее. Лицо у лейтенанта стало кислым. В следующий момент хвост поезда исчез за при­земистым кирпичным зданием пакгауза.

— Разрешите, я вам помогу? — Сергей взял у приез­жей чемодан и поднялся вслед за ней в автобус.


Сергей вьюном вертелся у высокого зеркала в углу сумрачной комнаты. Проклятый, будто жестяной, ворот­ничок белой нейлоновой рубашки не застегивался. Пуго­вица становилась наискосок, поперек, только не так, как ей полагалось. Застегнув наконец воротничок, нацепил галстук, облачился в свой единственный парадный ко­стюм несколько устаревшего фасона. Засунул в верхний карман пиджака сложенный треугольником чистый пла­ток, но, взглянув на себя в зеркало, поморщился (типич­ное пижонство!) и снова запихал платок в карман брюк.

— Как на свадьбу собираешься, — съехидничала мать.

Она заглянула из кухни в комнату. В руках тарелка и полотенце.

Сергей налил из флакона на ладонь зеленого пахучего одеколона и похлопал себя по свежевыбритым щекам.

— Я сегодня, кажется, встретил свою Прекрасную Незнакомку, — сказал он, моргая: одеколон попал в глаз. — Какие глаза... А улыбка! — Сергей растопырил пальцы и уставился на ладонь: — Мозоль натер, пока та­щил ее чемодан до гостиницы.

— И не лень? — сказала мать. — Лучше бы дров с Генкой напилили и накололи. Все-таки для дома польза.

— Я ее на танцы пригласил,— продолжал Сергей.— Как ты думаешь, придет?

— Мне-то что за дело до твоих вертихвосток!

— Вертихвостки. — невозмутимо повторил Сер­гей.— Это птицы такие есть, да? Они хвостиком вертят вправо-влево, вверх-вниз. Трясогузки, по-моему?

Мать с трудом сдержала улыбку. Вытирая и без того сухую чистую тарелку, ворчливо спросила:

— Ночевать-то придешь?

— Можно подумать, что я дома не ночую! — возму­тился Сергей.

— Думаешь, я не слышу, как ты каждый день под утро потихоньку дверь открываешь?

— Ладно, теперь с песнями буду возвращаться,— рассмеялся он. — Какая твоя любимая? Кажется, «По­люшко-поле».

— Ты вспыхиваешь, как порох, — сказала мать.— В любую драку можешь ввязаться, а я лежи всю ночь, не смыкая глаз, и думай, думай...

— А ты не думай, мать, — посоветовал Сергей. — Спи. С улицы влетел в комнату Генка. Раскрасневшийся, с разноцветным чубом. Такого удивительного чуба, как у братишки, Сергей ни у кого не встречал. На правой стороне головы волосы росли у Генки гуще и гораздо быстрее. По краям темные, а к центру все светлее, пре­вращаясь в белую кисточку.

Увидев брата, Генка обрадовался, но чувства свои бурно выражать не стал, хотя темно-синие глаза его так и засияли.

— Как же я тебя прозевал?! — воскликнул он.— С утра на дороге караулил... Мотоцикл почистил...

— Заводил? — напустив на себя суровость, спросил Сергей.

— По тропинке вдоль огородов разок прокатился. На улицу не выезжал. Честное слово! Спроси у Ва­лерки.

Валерки не было дома, поэтому спрашивать было не у кого. И потом, младший все равно Генку не выдаст. Наверное, и его прокатил. Надо замыкать на замок. Выскочит когда-нибудь, чертенок, на улицу и врежется в машину. На свою голову научил его ездить на «ИЖе».

— Завтра, будет время, на озеро прокатимся, — ска­зал Сергей.

— Ура! — гаркнул Генка, Ему хотелось обхватить брата за шею, прижаться к его щеке. В семье Волковых телячьих нежностей не признавали. Целовались только, когда кто-нибудь при­езжал домой после длительной разлуки. Хорошо это или плохо, но все Волковы в проявлении своих чувств были весьма сдержанны. Так было принято у родителей, так поступали и дети. Даже всеобщий любимец, кудрявый семилетний Валерка, никогда ни к кому не лез цело­ваться.

Сергей достал книгу, полистал и вытащил пятиде­сятирублевую бумажку. Подумал и взял еще одну. За­хлопнул внушительный, в синей обложке, том и аккурат­но поставил на этажерку. Мать, наблюдавшая за ним, ничего не сказала, лишь губы поджала: только подумать! Сто рублей на один вечер! Сергей зарабатывал в редак­ции прилично и матери отдавал почти все зарплату, в этом смысле грех на него жаловаться, но, загуляв с друзьями-приятелями, мог изрядную сумму выкинуть на ветер.

— Я пошел, — сказал Сергей, впрочем ни к кому не обращаясь. Его раздражало столь пристальное внимание матери к его особе. Как будто не в театр идет отдохнуть, а собрался на какое-то темное дело.

— К Кольке надо зайти, — прибавил он и даже по­морщился: оправдывается, будто уже виноват в чем-то.

Трудно все-таки взрослому парню жить под крылыш­ком родителей. Так всегда и будешь для них ребеноч­ком. А ребеночку скоро двадцать четыре года, и он уже в армии отслужил и имеет звание старшего сержанта. Знала бы она, как ее сынок Серёженька на своем везде­ходе зимой, во время учений, в болото ухнул и только чу­дом остался жив. За спасение машины и экипажа коман­дир части лично вручил Сергею Волкову грамоту и сереб­ряные часы. Часы оказались почему-то карманными, а парню в наш век носить карманные часы просто смеш­но. Теперь даже в брюках кармашков для таких часов не делают. Когда отец приехал в часть навестить сына, Сергей отдал ему часы. Отец и сейчас их носит.

В тесном коридоре Сергей мазнул сапожной щеткой по новым туфлям и, насвистывая, вышел на улицу.

Николай Бутрехин, давнишний друг Сергея, жил на берегу речки Дятлинки. Здесь, в самом центре города, чудом сохранилась еще с довоенных лет улица из двух десятков старых деревянных домов. Огромные клены, вязы, липы и тополя надежно укрыли от глаз архитек­торов и градостроителей эту маленькую улицу на берегу. Называлась она Старорусская. В генеральном плане го­рода предусматривалось в этом районе разбить большой городской парк, поэтому, наверное, и не трогали до поры до времени старые деревянные дома. Парк пока суще­ствовал лишь на кальке, а допотопная улица благоден­ствовала. Позади домов сочно зеленели огороды и фрук­товые сады. На другом же берегу Дятлинки возвышались многоэтажные современные здания Сельхозинститута, городского совета, новой гостиницы «Дятлинка». Так вот и сосуществовали на разных берегах современное, ка­менное, закованное в серый асфальт и гранит, и древнее, деревянное, отживающее свой век.

Сергей любил эту тихую зеленую улицу и даже сде­лал несколько фотоэтюдов, которые опубликовал в об­ластной газете. На одном из снимков, по мнению Сергея самом удачном, был заснят глухой уголок улицы: часть бревенчатого дома, разросшийся огород, спускающийся к речке, и старая, крутой дугой изогнувшаяся ива. Вер­шина ее спряталась под воду. На корявом, отполирован­ном до блеска стволе сидели двое серьезных босоногих мальчишек с удочками в руках. Сергей увеличил снимок и преподнес Бутрехину.

Была суббота и по набережной гуляли люди. Боль­шой каменный мост внушительной аркой перекинулся через Дятлинку. Из-под моста тихо выплыла лодка. В ней сидели парень и девушка. Луч солнца, оставив широкий розовый след в воде, ударил в гитару, лежавшую на кор­ме, и она вспыхнула, стала золотой. Вспыхнула и брон­зовая каска на голове солдата, стоящего на высоком гранитном пьедестале. Этот монументальный памятник павшим в боях за освобождение города от фашистских захватчиков был установлен на холме сразу за парком и виден издалека.

Николай Бутрехин был дома. Можно было не подни­маться на высокое крыльцо, а сразу идти к старой иве. Именно оттуда доносились резкие звуки аккордеона. Упрямо, раз за разом один и тот же аккорд. Сергей улыб­нулся: второй месяц мучает вальс «Амурские волны»! Сначала Николай учился играть на крыльце своего дома, но однажды пришел с работы и не увидел на месте ак­кордеона: отец спрятал его на чердаке. С тех пор Коля уходит подальше от дома и разучивает вальс на пустын­ном берегу.

Бутрехин не заметил, как за его спиной остановился Сергей. Положив крепкий подбородок на аккордеон, как настоящий музыкант, Николай энергично растягивал мехи. Растопыренными несгибающимися пальцами осто­рожно дотрагивался до белых и черных клавиш. И хотя пальцы его чуть касались клавиатуры, из нутра аккор­деона вырывались резкие, пронзительные звуки. Так на рынке визжат поросята, когда их запихивают в мешок.

Зубы Николай стиснул так, что на щеках образова­лись желваки, светло-голубые глаза прикрыл белесыми ресницами. Когда он оторвал от аккордеона подбородок, на нем отпечатался след от никелированной металличе­ской сетки. 

— Привет, Рахманинов! — весело сказал Сергей. Николай с облегчением поставил на траву аккордеон, пошевелил занемевшими пальцами.

— Ни черта не получается! — Он мрачно посмотрел на аккордеон. — Может, у меня нет слуха?

— Купил бы лучше гитару, — сказал Сергей — На гитаре можно и без слуха тренькать.

— И все-таки я добью этот вальс, — сказал Нико­лай. — Технику я уже освоил.

— К чему тебе все это? — спросил Сергей. — Ну, лад­но, у человека призвание с детства. А у тебя? Никогда ни на чем не играл, и на тебе — аккордеон!

— Я думал, что человек может всего добиться... если сильно захочет... А тут, видно, получилась осечка. Од­ного желания и упорства мало: нужен, оказывается, и та­лант.

— Не расстраивайся, — сказал Сергей. — Я тебя на свою свадьбу приглашу играть.

Он провел рукой по шершавому, наклонившемуся к воде стволу ивы и сел. Подтянул повыше брюки, чтобы не вытягивались на коленях.

— Как съездил? — спросил Бутрехин.

— Нащелкал десятка два снимков. Старика одного откопал, вот личность! Борода, как у Льва Толстого, и лоб такой же. Мало того, что выращивает в колхозном саду лучшие в районе яблоки, так еще собирает в лесу разные сучья и коренья. И такие вещи делает — ахнешь. И звери, и люди, и птицы... Настоящую выставку можно устраивать. Подарил мне фигурку кабана. С шерстью, клыками, — и все сделано из корня.

— Везет же людям! — вздохнул Бутрехин. — Ездишь по белу свету, людей интересных видишь, а я сижу, как пень, в своем театре. Да, забыл тебе сказать: режиссер дал мне новую роль.

— Старика?

Николай, хотя и считался в театре плотником, вече­рами играл в массовках. Ему почему-то всегда давали роли стариков. Появлялся он на сцене с длинной седой бородой. Иногда произносил два-три слова, а чаще всего молча ходил по сцене вместе с другими актерами, пода­вал письмо, если нужно было, или приносил поднос с чашками. Стариков он играл хорошо, никогда не поду­маешь, что идет по сцене молодой человек двадцати пяти лет — старик и старик.

— Плюну я на все это и махну в Сибирь на строи­тельство ГЭС, — сказал Николай. — Такие стройки раз­вернулись по всей стране! А на целине что делается? Палатки, звездное небо, костры... Романтика!

— Ну, не только романтика, — усмехнулся Сергей.— Там и холод, и зной, и работать за двоих надо.

— Мой двоюродный брат уехал в Казахстан по ком­сомольской путевке. Девушку встретил! Приглашал на свадьбу.

Николай полез в карман за сигаретами и вместе с пач­кой вытащил сложенную в несколько раз бумажку. Взглянув на Сергея, неловко снова спрятал в карман.

— Никак от почитательницы твоего артистического таланта? — поинтересовался Сергей.

— А почему бы и нет? — усмехнулся Николай.— После спектакля преподнесли цветы, а там записка.

— Ну и как? — спросил Сергей. — Встретились?

— Встретились.

— Красивая хоть?

— Ничего.

— Какая-то странная девушка, — сказал Сергей.— Всем молодые герои-любовники нравятся, а ей старичок приглянулся.

— Я бы не сказал, что она девушка... А вообще, вид­ная женщина, фигура и все такое... Куда мы сегодня с тобой двинем? В кино или на танцы?

— Сколько же лет-то твоей знакомой? — допытывал­ся Сергей,

— У женщин не принято спрашивать, сколько им лет. На вид так лет сорок пять...

Сергей присвистнул.

— А может, сорок, — поспешно добавил Николай.

— Значит, ей за пятьдесят, — подытожил Сергей.— Она случайно не администратором в ресторане рабо­тает?

— Думаешь, бесплатно угощать будет? — усмехнулся Николай. — Она закройщица из ателье.

— Еще лучше! — воскликнул Сергей. — Закажем ей летние брюки, рубашки.

— Насчет брюк я не уверен, — ухмыльнулся Нико­лай.— А дамские трусики — пожалуйста. Видишь ли, она работает в дамском ателье.

— Ну ничего, ты получил коронную роль... даже со словами, так что теперь записки с цветами посып­лются.

— Я тебя не забуду, — пообещал Николай.

Сергей взглянул на часы и поспешно спрыгнул с ивы.

— Тащи свою бандуру домой, времени в обрез!

— Я никуда не спешу, — сказал Николай.

— Наконец-то я ее встретил.

— Прекрасную Незнакомку? — улыбнулся Нико­лай. — Кстати, верни мне томик Блока.

— Она прекрасна, как... — Сергей рассмеялся.— Ладно, обойдусь без эпитетов. Правда, чемодан у нее будто камнями набит.

— Бедняга, — насмешливо посочувствовал Николай.

— Мы договорились в театре встретиться,

— Ну и встречайтесь, а я-то тут при чем?

— Я тебя не узнаю! — воскликнул Сергей. — Твой друг почти влюбился, а ты даже не хочешь взглянуть на мою Прекрасную Незнакомку!

— Хорошо, пойдем, — согласился Николай. — Я у те­бя ее отобью!

В субботу и воскресенье в Облдрамтеатре после ко­роткого спектакля играл эстрадный оркестр. Танцевали в большом фойе на втором этаже.

Спектакль еще не кончился. В зрительном зале было немного народу. Закрывался сезон, и шли старые пьесы, не пользующиеся у публики успехом. Через притворен­ную дверь слышно было, как кто-то томно пел: «Я тоскую по соседству и на расстоянии... с неба звездочку достану и на память подарю...»

Друзья сидели в буфете и пили теплое пиво. У Сер­гея упало настроение. Он устроился за столом напротив входа в зал и поминутно смотрел в ту сторону. Николай насмешливо поглядывал на приятеля, потягивая из ста­кана мутноватое пиво. Откуда-то залетевшая в храм искусства пчела, раздраженно жужжа, торкалась в стек­ло. Сергей, бросив взгляд на вход, поставил стакан, встал и, подойдя к окну, принялся ловить пчелу. Схватив за крылышки, выпустил в форточку.

— Не ужалила? — полюбопытствовал Николай. Сергей залпом выпил пиво и закусил бутербродом с сыром.

— Встретил я в Кунье... — начал он.

— Прекрасную Незнакомку, — перебил Николай.— Я уже слышал. Где же она?

— Во-первых, не она, а он, во-вторых, это была не Прекрасная Незнакомка, а собака, — без улыбки сказал Сергей.

— Про собак я люблю, давай трави.

— Что-то такое было в его глазах... Я окрестил пса Дружком, и он сразу принял эту кличку. Ну, как бы тебе сказать... словно пес почувствовал во мне хозяи­на. Даже не хозяина, а друга. Не раздумывая, пошел за мной. Захотел бы, он бы и в вагон вскочил. А когда я уезжал в Нелидово, морда у него была такая грустная, будто он разочаровался во мне. И, веришь, у меня такое ощущение, что я обманул Дружка.

— Ты какой-то чувствительный стал, — усмехнулся Николай. — Пчелу выпустил, теперь вот про собаку вспо­мнил.

— Надо было свистнуть, и пес прыгнул бы в там­бур, — сказал Сергей.

Распахнулись двери, и зрители стали выходить в фойе. Стало шумно, в буфете задвигали стульями, заговорили. Друзья встали из-за стола и поднялись в верхний зал. На эстраде устраивались музыканты. Круглолицый с бе­лозубой улыбкой Борис Кудрявцев, трубач, попривет­ствовал их звучной трелью, которую он мастерски извлек из своего инструмента. Борис доводился двоюродным братом Бутрехину.

Когда оркестр заиграл первый фокстрот, Сергей при­слонился к белой колонне. Ему кивали, улыбались. Он тоже кивал в ответ и улыбался, хотя на душе у него было невесело. Знакомых у него в городе было много. У Бутрехина, напротив, почти никого. Он казался суровым и замкнутым. И тот, кто его не знал, никакого желания познакомиться с ним не испытывал, хотя на самом деле Николай был общителен с друзьями, остроумен. Бутрехин выглядел гораздо старше своих лет. Его широкое с резкими чертами лицо редко озаряла улыбка. В неболь­ших светло-голубых глазах светился ум. Широкие плечи, выпуклая грудь. С первого взгляда было ясно, что этот человек сможет постоять за себя. Наверное, поэтому к нему никто и не приставал. Николай еще ни разу ни с кем не подрался. Сергей и Николай не были похожи друг на друга, однако дружили давно и никогда не ссо­рились. Когда друг уезжал с театром на гастроли, Сергей не мог дождаться того дня, когда тот приедет. Николай тоже скучал, если Волков долго отсутствовал в городе. Язвительный и острый на язык, Сергей частенько подтру­нивал над другом, а тот с завидным терпением сносил все его нападки, но иногда мог дать и сдачи.

Стоя у белой колонны, Волков смотрел в зал и думал о девушке, которую повстречал на вокзале. Хотя он и проводил ее до гостиницы, поговорить им пришлось мало. Сергей даже не спросил, как ее зовут. Вид у девушки был усталый, отвечала она рассеянно, в общем никакого разговора и не получилось, хотя Сергей нарочно вышел с ней из автобуса за две остановки до гостиницы и, об­ливаясь потом, тащил этот проклятый чемодан.

Сергей сказал ей, что вечером в театре (это совсем близко от гостиницы) будут танцы, он надеется, что она придет. На танцы в театр собирается вся молодежь. И только Сергей вознамерился спросить, как девушку зовут, ее пригласил к столу администратор заполнять листок приезжих.

Кареглазая незнакомка улыбнулась ему и, обронив равнодушное «спасибо», подошла к столу. Волкову ни­чего другого не оставалось как уйти.

Если она не придет сюда через полчаса, он отправится в гостиницу, может быть, увидит ее в ресторане. Чем больше Сергей думал о девушке, тем сильнее хотелось ее увидеть. 

Ему улыбнулась и помахала рукой Валя Молчано­ва — литсотрудник отдела писем областной газеты. Он поздоровался, но Валя не успокоилась и знаками при­глашала его подойти.

— С Валькой станцую, — сказал приятелю Сергей и, с трудом проталкиваясь среди танцующих, прошел через весь зал к окну, где стояла Молчанова. Когда-то она нра­вилась Сергею. У Вали был крошечный вздернутый но­сик на смазливом кукольном личике, светлые завитые кудряшки.

— Мне тебя жалко стало, — сказала она. — Стоишь такой грустный...

— У меня горе, — вздохнул Сергей. — Любимая де­вушка не пришла на свидание. Что делать?

— Найди другую.

Сергей горячо пожал удивленной девушке руку.

— Это идея! Я ведь уже хотел в Дятлинке утопить­ся. Валька, ты прямо-таки кладезь мудрости! Что бы я без тебя делал?

— Плавал бы на дне Дятлинки, — ответила Валя и первой засмеялась. Зубы у нее были белые, острые.

— Потанцуем? — предложил Сергей.

— Сейчас танец кончится, — сказала Валя. — Только выйдешь на середину зала, а оркестр умолкнет, и чув­ствуешь себя дурой.

— Что нового в редакции? — спросил Сергей.

— Миша Султанов написал острый фельетон, когда опубликуют — вот шум будет... Назаров запорол снимок в номер. Гришка Бондарев получил командировочные, тут же их пропил и — вот ведь додумался, дуралей,— приволокся в подъезд дома, где живет редактор, и заснул у его двери...

— Я вижу, новостей много, — попытался Сергей пре­рвать этот поток информации.

— На летучке опять ругали мою заметку и хвалили твои снимки. Вася Назаров сидел и зеленел от злости. Сергей, скажи откровенно: получится из меня журналист или нет?

— Ты меня только что спасла, а теперь я должен тебя убить? — шутливо ответил Сергей.

Однако Валя Молчанова не приняла шутки и помрач­нела. Журналистка она была никудышная, поэтому ее и перевели в отдел писем. Сиди и отвечай на письма авто­ров. Валя же, как на грех, считала себя выдающейся журналисткой и выпрашивала в отделах разные задания. Из ее статей делали информации, которые беспощадно критиковали на летучках. Валя ухитрялась в малюсень­кой заметке сделать две-три фактические ошибки. Утром начинались звонки из организаций, и Валя представала перед светлыми очами редактора Голобобова. Тем не ме­нее, несмотря на частые разносы, писать не переставала.

— У меня была удачная зарисовка, — сказала она.— Про манекенщицу, помнишь?

— Прости, забыл, — сказал Сергей, и в самом деле забывший про все на свете: к ним направлялась приез­жая девушка. И вел ее под руку Дима Луконин, местный ловелас, не пропускавший ни одной новой девушки. На­верное, во взгляде Сергея было столько откровенной злости, что Дима едва не споткнулся. Он отпустил руку девушки и отошел в сторону, потому что та, забыв про него, подошла к Вале Молчановой и оживленно загово­рила с ней. Сергей только диву давался: когда приезжая девушка все успела? И с Димой познакомиться, и с Ва­лей. Девушка приветливо улыбнулась и ему. Улыбка у нее была красивая, ее большие темно-карие глаза не­уловимо косили. Вроде бы на тебя смотрит и вместе с тем чуть-чуть в сторону. Впрочем, ей это шло.

— Я вышла из гостиницы и... заблудилась, — ска­зала она, глядя на Сергея. — И если бы не Дима... — девушка оглянулась, вспомнив про Луконина, — ни за что бы сама не нашла театр.

Сергей сразу простил ее. И даже Диму Луконина, которого только что готов был растерзать, одарил весе­лой улыбкой. Правда, Дима ничуть не разделял его эн­тузиазма. Он подышал на свой перстень и потер его ру­кавом. И Сергей понял, что Луконин совсем не намерен уступать.

— Вы, оказывается, знакомы? — переводя взгляд с Лили на Сергея, спросила Валя.

— Лиля, — ладонью вверх протянула руку девушка. Рука была мягкая и теплая. Сергей не сразу отпустил ее.

Грянула музыка. Медленное танго. Увидев, что Луко­нин направляется к ним, Сергей пригласил Лилю на та­нец, забыв, что несколько минут назад приглашал Валю. В ответ на это Молчанова презрительно вздернула го­лову и отвернулась, а Дима обжег его неприязненным взглядом, но Сергею было не до них. Он обнимал девуш­ку и смотрел в ее глубокие глаза. Танцевал Сергей не очень ловко, но танго у него получалось. Сначала он дер­жался на некотором расстоянии, но потом танцующие прижали их друг к другу. Чуть откинув назад голову, Лиля тоже смотрела прямо в глаза. И даже когда ее лицо было совсем близко, взгляд казался неуловимым. Будто девушка, глядя на него, вместе с тем смотрела и еще на кого-то, кто был за его спиной.

— Нравится вам наш город? — первое, что пришло на ум, спросил Сергей.

— Я еще толком и не видела его, — ответила она.— А вообще, город как город. Много зелени, река... Прав­да, что по ней плавали из варяг в греки?

— Правда, — ответил Сергей.

— И на чем они плавали?

— На челнах. Видите ли, тогда еще теплоходов не было...

— Очень ценное замечание, — улыбнулась девушка, однако в глазах ее появилась настороженность.

— Вы знали Валю Молчанову раньше? — помолчав, спросил Сергей.

— Я позвонила из гостиницы в редакцию...

— Чтобы дать объявление в газету о вашем приезде в наш провинциальный город? — не удержавшись, снова съязвил Сергей.

— Не смешно, — сказала девушка. — Я приехала на практику в вашу газету.

Тогда все ясно: Вале Молчановой было вменено в обя­занность устраивать практикантов в гостиницу и вообще опекать их первое время. Известие, что девушка будет работать в редакции, обрадовало Сергея. Теперь они бу­дут встречаться каждый день.

— А вы, значит, и есть знаменитый фотокорреспон­дент Сергей Волков? У вас есть мотоцикл, на котором вы носитесь как угорелый, и водители называют вас кан­дидатом в смертники. Однако девушки не боятся ездить с вами в березовую рощу.

— Исчерпывающая информация, — пробормотал удивленный Сергей. — Узнаю стиль Вали Молчановой.

Борис Кудрявцев азартно дул в сверкающую под яркой люстрой трубу. Щеки его — два наливных ябло­ка, глаза веселые, смеющиеся. Поймав взгляд Сергея, он подмигнул и показал большой палец, мол, девочка что надо! Боря с эстрады все видел и замечал.

Когда танец кончился, Лиля попросила:

— Вы меня, пожалуйста, не выдавайте.

— Я с ней поговорю, когда закончится ваша прак­тика, — пообещал Сергей.

В перерыве, оставив Лилю с Молчановой, он подошел к Бутрехину, так и не сошедшему с места, где оставил его Сергей.

— У тебя, брат, такой неприступный вид, что ни одна девушка на дамский танец не решится пригласить,— усмехнулся Сергей.

— Так это и есть твоя Прекрасная Незнакомка? — спросил Николай.

— Красивая, правда?

— Я ее не разглядел, — ответил Николай.

Это он врет. Сергей во время танца подводил девуш­ку к самому его носу.

— Понятно, до закройщицы из дамского ателье ей далеко. — сказал уязвленный Сергей.

— Бедная закройщица, — усмехнулся Николай.

— Хочешь, познакомлю? — предложил Сергей.

— Пошли лучше пива выпьем, — сказал Николай. Сергей не ответил: Валя Молчанова, Лиля и Дима Луконин пересекли зал, направляясь к выходу. Длин­ный, худощавый Дима поддерживал Лилю за локоть. Проходя мимо, девушка взглянула на Сергея, будто хо­тела что-то сказать, но лишь улыбнулась. Они не свер­нули к буфету, как ожидал Сергей, а спустились вниз. Музыканты заиграли вальс, а они все еще не возвра­щались. Сергей нервничал и все время вертел головой, наблюдая за лестницей, застланной вишневой ковровой дорожкой.

— Проворонил ты свою черноглазую красотку, — за­метил Николай. — Не иначе как Дима раскошелился и пригласил их в ресторан. Он любит пыль в глаза пус­тить.

— Ну и духота тут сегодня. — пробормотал Сергей и отпустил немного галстук. — Потопали отсюда?

— В ресторан? — ухмыльнулся Николай.

— Я обещал сегодня пораньше домой вернуться,— сказал Сергей. — Понимаешь, моя бедная мама не спит по ночам, дожидаясь меня. Все думает, думает... Ты не знаешь, о чем наши мамы думают по ночам, когда нас нет дома?

— Знаю,— ответил Николай. — Они думают: и зачем только мы появились на свет?

— Действительно, зачем? — сказал Сергей.


4


Лиля открыла глаза и сразу зажмури­лась: солнечный зайчик скакнул в лицо. Отодвинувшись к стене, она еще некоторое время лежала и смотрела в потолок. Внезапно вспомнила, что сегодня начинается ее практика в газете, и поспешно взяла с туалетного сто­лика золотые часики с браслеткой. Половина восьмого, а в редакцию к девяти. Правда, Валя Молчанова ска­зала, что начальство приходит к десяти, но ей, практи­кантке, в первый же день опаздывать не стоит.

Лиля встала, умылась. Гостиница была не современная: потолки высокие, лепные карнизы, тяжелая медная люстра. У стены полированный шкаф с зеркалом. Сняв ночную рубашку, Лиля остановилась перед зеркалом. Она любила смотреть на себя, хотя и недовольна была своей фигурой. Веки со сна немного припухли. Это скоро пройдет. Рот большой с полными губами, на щеке чер­ная мушка. Самое красивое — это, конечно, глаза. Боль­шие, немного выпуклые и всегда влажные. Лицо широ­кое, белое, крупный прямой нос. Да, а вот фигура явно подкачала: плечи хотя и красивые, но широкие (правда, говорят, это сейчас современный стиль), шея короткая. Ноги вроде бы и не кривые, но чего-то не хватает. На высоких каблуках еще не так заметно, а без каблуков лучше и на люди не выходи — сразу многие недостатки фигуры бросаются в глаза. Сколько раз мать говорила, чтобы она не горбилась! Это еще со школьной скамьи. Лиля всегда была прилежной ученицей и просиживала над учебниками и тетрадками долгие часы. Недаром она закончила среднюю школу с золотой медалью. Правда, директор школы был папин хороший знакомый... И по­том еще постоянные занятия в музыкальной школе. По три-четыре часа за пианино. Однако все недостатки фи­гуры исчезают, когда Лиля надевает платье, а одевается она всегда со вкусом и по последней моде.

Утро было теплое, солнечное. Наверное, по площади прогулялась поливомоечная машина, потому что асфальт был влажный и блестел. Высоко застывшие в голубой синеве редкие облака отражались в Дятлинке. Отражал­ся и большой каменный мост.

Вспомнился вчерашний разговор с Сергеем Волко­вым. Ироничный парень! Как он ее поддел с греками. Откуда ей знать, на чем плавали варяги с греками?

А светлые глаза у него красивые. И умные. И она ему понравилась. Уж это Лиля сразу чувствует. Фотокоррес­пондент областной газеты... Это, в общем, фигура в ре­дакции. Валя Молчанова хотя и свысока говорила о нем, но, когда он подошел, глаза ее выдали: по-видимому, он ей нравится.

Лиля шла по набережной и немного волновалась. Это ее первая практика, как-то все обойдется? Обычно к практикантам относятся хорошо. Помогают, посылают в командировки, в первую очередь публикуют материа­лы. Конечно, все это прекрасно, если у человека есть спо­собности к журналистике, а если их нет? Лиля еще не опубликовала ни одного материала в периодической пе­чати, а некоторые студенты с их курса уже успели пора­ботать в газете, кто в штате, а кто внештатно.

Получив золотую медаль, она могла выбрать любой вуз. Собственно, ей было все равно, куда поступать, лишь бы не в технический. Алгебра, геометрия, физика ей все­гда давались с трудом. Зато школьные сочинения она писала без единой ошибки. Это в какой-то степени и определило выбор будущей профессии. Приехав в Мо­скву, она сразу попала в шумный, нервный водоворот абитуриентов. Лиле волноваться и нервничать не нужно было: золотая медаль открывала двери всех вузов. И она, конечно, выбрала МГУ. В длинных коридорах универси­тета Лиля немало наслышалась про факультет журна­листики. Абитуриенты толковали о блестящих перспек­тивах этой профессии: командировки по стране и за границу, встречи с разными интересными людьми... Вспомнились кинофильмы, где красотки с фотоаппарата­ми и магнитофонами брали интервью у знаменитых лю­дей, а потом, как Жаклин Кеннеди, выходили за них за­муж. Конкурс на факультет журналистики был самый большой, Лиля подала туда свои документы и после со­беседования была принята.

Успехи ее в университете были не столь блестящи, как в школе, и вот наконец первый серьезный экзамен, — про­изводственная практика после третьего курса. Тут-то и станет ясно, может она быть журналисткой или нет. Тогда в университетских коридорах все говорили о том, что дает интересная профессия журналиста, а о том, что смогут они дать журналистике, никто и не заикался. По простоте душевной каждый считал, что главное — посту­пить, а там обойдется.

Практические работы по журналистике на кафедре давались ей с трудом. Хорошо, что помогали подруги. Одно дело написать в университете курсовую работу, другое — корреспонденцию в газету. В университетской многотиражке проскочила ее заметка. Ее начисто перепи­сал самый талантливый парень на курсе Володя Осипов, так что это не считается.

Правда, Лиля утешала себя тем, что не все журнали­сты с неба звезды хватают.

Вот о чем думала Лиля Земельская, шагая по солнеч­ной набережной в редакцию. Интересно, увидит ли она сегодня Сергея Волкова? Как-то нехорошо вчера получи­лось, ушла и ничего не сказала ему. А все Валя Мол­чанова, это она намекнула Диме, что неплохо было бы поужинать где-нибудь, ну тот и пригласил их в ресторан. Высокий, светловолосый, с тонкими чертами лица, Дима Луконин из кожи лез, чтобы ей понравиться. Болтушка Валя сообщила, что Дима всем девушкам говорит, будто он инженер, а сам работает часовым мастером в артели инвалидов и вообще известный в городе донжуан. Воло­чится за каждой приезжей девушкой. После такой атте­стации у Лили сразу пропал интерес к Диме. Он прово­дил ее до гостиницы, попытался завести разговор о высо­ких материях, но Лиля холодно попрощалась. Дима проявил настойчивость и стал договариваться о новом свидании, но Лиля сказала, что это ни к чему, и чуть не рассмеялась, увидев, какая кислая физиономия стала у местного льва.

На фасаде невзрачного двухэтажного серого здания издали была заметна черная вывеска под стеклом с на­званием газеты. Лиля поднялась на второй этаж и вошла в приемную. Белобрысая круглолицая девушка без под­бородка вопросительно посмотрела на нее.

— Я из МГУ, — сказала Лиля. — К вам на практику.

— Пройдите к редактору, — приветливо сказала де­вушка. — Он сейчас один.

Лиля на секунду задержалась у внушительной, оби­той черным дерматином двери, вздохнула и вошла в ка­бинет.


Машенька влетела в фотолабораторию и спросила, где Волков. Художник-ретушер Феликс, не поднимая головы от стола, на котором он царапал скальпелем снимок, проворчал, что Сергей печатает фотографии. Ма­шенька отодвинула тяжелую портьеру и постучала в чер­ную дверь. За дверью кашлянули, скрипнул стул — и снова тишина.

— Редактор вызывает!— громко произнесла в дверь Машенька.

Щелкнул выключатель, звякнул крючок, дверь отво­рилась, и показался Сергей с мокрым снимком в руке. Глаза его после темноты моргали.

— Редактор без меня жить не может. Уже третий раз вызывает...

Машенька вытянула шею, стараясь разглядеть фото­графию. Заметив это, Сергей спрятал снимок за спину.

— Покажи! — попросила Машенька.

— Не могу, — сказал Сергей. — Меня сразу убьет.

— Кто? — насторожилась Машенька. 

— Я Мишу Султанова сфотографировал на пляже... И, понимаешь, совсем без ничего... Если скажешь редак­тору, что меня нет, так и быть, подарю тебе один сни­мок.

Феликс закряхтел, закудахтал. Это у него означало смех. Кровь так стремительно прилила к лицу Машеньки, что Сергею стало жалко ее. Дело в том, что Машень­ка была влюблена в заведующего отделом культуры и быта Султанова. Невысокий, с редкими светлыми воло­сами, зачесанными назад, и интеллигентным лицом, Ми­хаил появился в редакции два года назад и сразу оча­ровал весь женский персонал. Машинистки печатали его материалы в первую очередь. Секретарша Машенька дважды получила нагоняй от редактора за то, что ее не было на рабочем месте. Машенька готова была с утра до вечера торчать в отделе культуры и быта и, раскрыв рот, слушать своего кумира. Когда ее не оказалось на месте в очередной раз, толстый и круглый, как силосная башня, редактор сам пожаловал в отдел и при всем честном народе взял Машеньку, будто ученицу, за руку и молча увел с собой. О чем он беседовал с ней в своем простор­ном кабинете, никто так и не узнал. Но с тех пор Ма­шенька не задерживалась в отделе культуры и быта больше пяти минут.

— Редактор не любит долго ждать, — отчеканила Машенька.

Сергей прополоскал фотографии, одну свернул в труб­ку и протянул девушке: — Дарю.

Машенька спрятала руки за спину. На щеках ее пы­лали два пятна.

— Да ты взгляни, кто это! — Сергей расправил сни­мок. С большой мокрой фотографии смотрела вырази­тельная морда собаки.

— Какая прелесть! — сразу подобрела девушка.— Я ее на стенку повешу!

— А это кто? — полюбопытствовала Маша, глядя на ванночку.

— Будущая кинозвезда, — ответил Сергей, перевора­чивая снимок. — Сара Бернар.

С фотографии смотрела на мир долговязая, голена­стая девчонка с портфелем на коленях. В широко рас­крытых глазах ее было по-детски доверчивое и вместе с тем женски-загадочное выражение.

— Наташка!—удивилась Машенька. — Она уже два раза приходила в редакцию, спрашивала, когда ты при­едешь.

— Не напечатают — пошлю в «Огонек», — сказал Сергей. — Почему бы не дать такой снимок на обложку?

— Отправь, — буркнул Феликс.

— Я патриот своей газеты, — скромно заметил Сер­гей и с улыбкой посмотрел на Машу. — При случае скажи об этом редактору.

— Он ведь ждет! — спохватилась Машенька. Пригладив пятерней темные коротко подстриженные волосы, Сергей вышел вслед за ней в коридор.

Александр Федорович Голобобов сидел за огромным письменным столом и разговаривал по телефону. В каби­нете редактора все было большим и значительным: сам Голобобов, письменный стол, массивный мраморный чер­нильный прибор с танком и самолетом на крышках, брон­зовая настольная лампа с зеленым стеклянным абажу­ром.

Положив трубку, редактор повернулся к Сергею.

— Отпечатал фотографии? — спросил он.

Сергей кивнул.

— Подписи сделал?

— К вечеру будут готовы.

Редактор взглянул на часы —они тоже были боль­шие, с выпуклым стеклом — и сказал:

— Чтобы через два часа все сдал в секретариат. Ясно?

— Не люблю я делать подписи, — сказал Сергей.— Под каждым снимком одно и то же.

— Подпись под снимком должна быть выразитель­ной и лаконичной. Длинные подписи никто не читает. Уже сам тот факт, что в газете напечатан портрет пере­довика, огромная пропаганда. Ты имеешь представление о тираже нашей газеты? Десятки тысяч экземпляров ра­зойдутся по области, и в каждом номере твой снимок. Чего носом дергаешь? Известные истины изрекаю? В том-то и беда, что приходится кое-кому напоминать, где ра­ботаем и что делаем. Кое-кто забывает об этом, вот и появляется в газете портрет доярки с подписью, что она...

— Про эту доярку слышу уже десятый раз, — пере­бил Сергей. — Ну, дали выговор, может быть, и хватит об этом?

Черные густые брови Голобобова полезли вверх. По тому, как медленно стали багроветь его круглые щеки с мешками под глазами, а толстые пальцы начали выби­вать дробь на стекле, Сергей понял, что сейчас грянет гром.

Голобобов набрал в грудь побольше воздуха, рас­крыл рот, и... тут зазвонил телефон. Метнув на Сергея гневный взгляд, редактор громко и непочтительно рявк­нул в трубку: «Да, слушаю!» В ту же секунду лицо его стало виноватым.

— Извините, Иван Степанович... Сотрудник тут у меня того... вывел из себя. Да, слушаю. Хорошо. Завтра же отправлю в командировку Шабанова. Он уже был в этом районе и во всем разберется. Иван Степано­вич, попрошу вас больше уполномоченными в колхозы сотрудников редакции не назначать, а то я один тут оста­нусь. Хорошо. Вечером вам позвоню. До свиданья.

Голобобов осторожно положил черную трубку на рычаг, достал большой, в крупную клетку платок и вытер вспотевший лоб. Спрятав платок, потрогал пальцем мешки под глазами. Когда он снова взглянул на Сергея, глаза у него были несчастные.

— Доведете вы меня до инфаркта, — жалобно сказал он. — Ох, доведете, голубчики! До чего дошло, а?.. Фото­репортер учит меня! Скажи по-честному, Сергей, может, я стар и глуп? Пора на пенсию, а?..

— Извините, Александр Федорович, — резко поднялся Сергей. — Снимки с подписями через два часа сдам.

— Я тебя вот зачем позвал... Садись на свой драндулет и поезжай в Усть-Долыссы, там в воскресенье пускают колхозную ГРЭС. Будет торжественный митинг, празднество, в общем. Четырехколонную панораму ГРЭС на первую полосу и три-четыре снимка в большой фотоочерк на третью. С тобой поедет Сергеев из сельхозотдела. — Редактор нажал черную кнопку на столе, и в кабинет вошла Машенька. — Позови Сергеева.

Машенька быстро вернулась и сообщила, что Сергеев уехал в совхоз «Пятницкий» и вернется только завтра к вечеру.

Голобобов потер переносицу и задумался. Машенька и Сергей выжидательно смотрели на него. Лоб редактора был нахмурен, живые карие глаза смотрели как бы сквозь Сергея.

— Жаль, что ты не можешь расширенные подписи делать... Тогда никого с тобой и посылать не надо было бы, — с сожалением сказал он. — Кстати, где ты учишься?

— Послал документы в Ленинградский университет на заочное отделение журналистики,— сказал Сергей.

— Просто ума не приложу, кого с тобой послать...— Редактор перевел задумчивый взгляд на Машеньку. —  Позови-ка сюда эту... забыл фамилию. Ну, практикантку!

— Земельская ее фамилия, — сказала Машенька и скрылась за дверью.

— Все литсотрудники в командировках, да еще трое уполномоченные. — произнес Голобобов. — А ну как не справится?.. Ты, Сергей, на всякий случай записывай все в блокнот. И нужно-то всего сто пятьдесят строк.

Вошла Лиля и чинно села на стул рядом с Сергеем. Бросила на него быстрый взгляд, но не поздоровалась, наверное, от волнения. Редактор обстоятельно разъяснил задание, велел обратить особое внимание на фамилии людей, которые участвовали в строительстве ГРЭС, обязательно перепроверить, а лучший способ — это показать записанную в блокнот фамилию, имя и отчество этим же людям. А то бывает, что путают... Редактор бросил выразительный взгляд на Сергея, но в подробности вдаваться не стал. Голобобов подчеркнул, что задание ответственное и фотоочерк уже запланирован на вторник.

Лиля все это молча выслушала, а когда редактор умолк, растерянно сказала:

— Это моя первая командировка... и я не знаю...

— С вами едет газетный зубр, — кивнул редактор на Волкова. — Он вам поможет.

Сергей взял со стола скрепку и стал ее разгибать. Он и не ожидал, что ему так повезет. Печатая снимки в фотолаборатории, он все время думал о Лиле. Несколь­ко раз выскакивал в коридор, заглядывал в отделы, но девушку так и не увидел ни разу. И вот они вдвоем едут в Усть-Долыссы, да еще Сергей за старшего.

— Я вижу, вы расстроились? — спросил редактор.

— Нет, я... — Лиля растерянно смотрела на редактора. — Я никогда не видела ГРЭС. Разве что в кино.

Сергей прикусил губу, чтобы не рассмеяться. Он даже отошел к окну, чтобы девушка ничего не заметила, по­тому что вряд ли она простила бы ему это.

Голобобов снова промокнул своим гигантским плат­ком мокрый лоб и, метнув в сторону Сергея неодобри­тельный взгляд, с улыбкой взглянул на растерявшуюся практикантку.

— Вы не пугайтесь... Это название такое громкое — ГРЭС, а на самом деле — маленькая колхозная гидро­электростанция. И речушка ничего общего не имеет с могучей Ангарой.

— Я постараюсь... — У Лили немного отлегло от сердца.

— Постарайтесь, голубушка, — ласково сказал ре­дактор. — Не боги ведь горшки обжигают?

— А нельзя, чтобы со мной поехал в командировку какой-нибудь опытный товарищ? — осмелев, подняла Лиля глаза на редактора. — Все-таки это моя первая командировка.

— Когда-нибудь все равно вам надо было начинать, — ободряюще ответил Голобобов. — А опытных товарищей сейчас нет в редакции... — Он развел руками. — Разле­телись, как птахи, кто куда! — Редактор взглянул на Сергея, примолкшего у окна. — Только не доверяйте Волкову фамилии записывать... Тут у него слабое ме­сто.

— Можно идти? — спросил Сергей. Ему надоели эти постоянные намеки.

— Желаю успеха, — напутствовал их редактор, и, хотя он весь светился улыбкой, Сергей уловил в его тоне нотки сомнения. Уж кто-кто, а Сергей знал своего редак­тора.

Лиля и Сергей вышли из кабинета, и Машенька тут же им отпечатала на машинке командировочные удосто­верения, подписала у редактора и пришлепнула большие синие с гербом печати.

— Это вы все подстроили? — Лиля обожгла Сергея сердитым взглядом.

— Я специально приурочил к вашему приезду откры­тие ГРЭС. Когда ее пустят, в домах колхозников вспыхнут лампочки Ильича. Вы запоминайте, это вам пригодится для очерка.

— И когда мы отправимся в эти... — Лиля загляну­ла в командировку. — Усть-Долыссы?

— Сегодня,— невозмутимо ответил Сергей. — Рассчи­тывайте на два дня. Возьмите плащ, свитер. Сейчас две­надцать. Я за вами заеду в гостиницу ровно в три. Да, не забудьте в бухгалтерии аванс получить.

Сергей повернулся и быстрым шагом вышел из при­емной. Его задело, что она восприняла совместную ко­мандировку как наказание. И еще просила опытного то­варища. Был бы на месте опытный товарищ, редактор о ней и не вспомнил бы. И чего струсила? Да такую за­рисовку даже Молчанова сумела бы написать.

Откуда ему было знать, что Лиля насмерть перепу­галась, когда так неожиданно свалилось ей на голову это срочное задание. Она думала, что уж с неделю-то поси­дит в отделе культуры, куда ее определил ответствен­ный секретарь, войдет в курс редакционных дел, а дальше видно будет.

Машенька оценивающим взглядом окинула нарядную практикантку.

— У нас такое платье не сошьют, — заметила она.— Босоножки вы в магазине купили или шили на заказ?

— Как пройти в бухгалтерию? — спросила Лиля, про­пустив ее слова мимо ушей.

Обиженная Машенька сухо объяснила, а когда прак­тикантка вышла из приемной, презрительно фыркнула и с сердцем прихлопнула печатью кипу свежих гранок, лежащих на краю стола.


Лиля вышла из гостиницы с пухлой сумкой. Широ­кая плиссированная юбка перехвачена черным ремнем с блестящей пряжкой. Увидев ее, Сергей улыбнулся, представив, как парашютным куполом взовьется ее юбка, когда они припустят по шоссе.

Бросив рассеянный взгляд по сторонам — она не за­метила Сергея, — Лиля направилась к черному «ЗИМу», стоявшему у подъезда. Заглянула внутрь машины и ото­шла в сторону. Сергей, покуривая под тополем, наблюдал за ней. Наконец Лиля увидела его и подошла. Она уже успокоилась и с улыбкой спросила:

— Где же наша машина?

Сергей тоже улыбнулся и, отобрав у нее сумку, напра­вился к своему «ИЖу», стоявшему у самого тротуара. На лице девушки отразилось глубокое разочарование. Это не укрылось от Сергея. Ему стало смешно: ну чему их там учат в университете? Неужели они думают, что практикантов возят на редакционные задания в обкомов­ских «ЗИМах»? Видно, ей никогда не приходилось доби­раться до отдаленного колхоза в кузове громыхающей по бездорожью полуторки, а потом, где уже и машине не пройти, в телеге, запряженной задумчивой и нетороп­ливой лошадкой.

— Я вижу, мой открытый лимузин вам не понравил­ся, — сказал Сергей. — Поезжайте на автобусе, он от­правляется в шесть часов, а в Усть-Долыссах встре­тимся.

— Я сейчас, — сказала Лиля и скрылась в подъезде гостиницы.

Сергей не стал привязывать ее сумку к багажнику. Может, действительно решила ехать на автобусе?..

Лиля скоро вернулась. Вместо плиссированной юбки на ней были серые в обтяжку брюки и тот же ремень с блестящей пряжкой. Усаживаясь позади Сергея, она ядовито заметила:

— Я думала, у вас по крайней мере мотоцикл с ко­ляской.

— Мне так больше нравится, — буркнул Сергей.— Держитесь крепче.

— За что?

— За небо... Там же есть ремень!

— Я на него сумку поставила.

Сергей слез с седла и, не выключая мотор, приторо­чил сумку резиновыми жгутами к багажнику. Лиля мол­ча наблюдала за ним. Одна нога на подножке, другая упирается в тротуар. Судя по всему, не новичок, ездила на мотоцикле.

— Вы быстро не гоните, — предупредила Лиля.— Я боюсь.

Сергей хмыкнул в ответ и резко взял с места. Девуш­ка ойкнула и обхватила его обеими руками, но тут же отпустила, вцепившись в ремень.

Лавируя между грузовыми машинами, Сергей быстро обогнал их. Вот и переезд. Шлагбаум открыт. За переез­дом по обе стороны шоссе потянулись кирпичные корпуса заводов и фабрик. Здесь они попали в настоящий водо­ворот машин. С ревом проносились мимо самосвалы. Когда машины обступили мотоцикл со всех сторон, Лиле стало страшно. Казалось, эти рычащие железные гиганты сейчас стиснут их с обеих сторон и расплющат, как кон­сервную банку. Однако Сергей уверенно пробирался меж них.

Последний строящийся заводской корпус остался по­зади, и на шоссе стало свободнее. Сергей незаметно при­бавлял и прибавлял скорость. Шелестели на изгибах шоссе черно-белые столбики, тонко, с нарастающим зву­ком свистел в ушах упругий ветер, на одной напряжен­ной ноте ровно гудел мотор. Видя, как легко, играючи управляет мотоциклом Волков, Лиля, поначалу изрядно перетрусившая, немного успокоилась. Да и что ей оста­валось делать? Просить этого насмешливого и упрямого парня ехать потише было бесполезно. Она устроилась за его спиной так, чтобы ветер не дул в лицо. Спина у Вол­кова широкая, крепкие с буграми мышц плечи, из-за во­рота черной кожаной куртки выглядывает полоска заго­релой шеи. Он без шлема, и ветер треплет его мягкие черные волосы.

Лиле приходилось два или три раза до этого прока­титься на мотоцикле. Помнится, она сильно трусила, так как знала, что ездит на довольно опасном виде транс­порта, но сейчас ей было спокойно и приятно. Она слу­шала, как свистит горячий ветер, шелестят пыльные ку­сты, стремительно приближаясь и тут же резко обры­ваясь позади, смотрела на золотистые поля с одиночными деревьями на буграх, на неожиданно появляющиеся среди белых берез синие озера с солнечным блеском.

Сергей, чуть повернув к ней голову, весело прокри­чал:

— Ну как, не жалеете, что поехали на мотоцикле?

Она ответила:

— Мне хорошо.

Он, наверное, не расслышал, потому что все еще дер­жал голову повернутой к ней. Лиля видела скуластую щеку, внимательный, прищуренный от ветра глаз. Тогда она приблизила губы к его уху и тоже крикнула:

— Нравится!

Иногда Сергей забывал, что позади примолкла пас­сажирка, и по привычке начинал напевать, но скоро спо­хватывался: пел он все, что придет на ум, а так как слов почти не знал, получалась белиберда. Опять вспомнилась собака с серебристой шерстью и умной мордой. В глазах ее так и застыло: «Только позови, и я пойду с тобой хоть на край света!»

— Все, точка! — вслух произнес Сергей. — Вернусь из командировки— и в Кунью! Я его должен найти.

Лиля не расслышала, но, решив, что он обратился к ней, громко спросила:

— Вы что-то потеряли?

— Наоборот, нашел! — весело ответил Сергей.

В этом месте речка сливалась с продолговатым, вытя­нувшимся вдоль шоссе озером. На берегу стояли вели­чественные сосны и ели. Деревянный мост перекинулся через реку, усеянную обросшими мхом валунами. Сер­гей всегда здесь останавливался — остановился и в этот раз. На озере не видно ни одной лодки. У берегов вода была темная, и в ней отчетливо отражались сосны и небо, а посередине — светлая, искрящаяся солнцем.

Они стояли рядом и смотрели на озеро. Ветер разлох­матил ее волосы, брюки и рубашка побелели от пыли. Лиля нагнулась и потерла колено, наверное с непривычки нога затекла.

— Ну, что вы встали? — взглянула на него девуш­ка. — Идите же куда-нибудь.

Подумав, что она и сама могла бы пойти куда-нибудь, он медленно побрел вдоль берега. Подняв камень, раз­махнулся, но вдруг раздумал и опустил руку: жалко было нарушать это хрустальное безмолвие. В озере все отражалось настолько явственно, что хотелось нагнуться и потрогать руками.

Сергей выбрал удачную точку, взвел затвор фотоап­парата и сделал несколько снимков. Колючая выгнутая лапа ели крупным планом вошла сверху в кадр. Этюд получился немного грустным. Хорошо, если бы из камы­шей торчал просмоленный нос рыбачьей лодки, но ры­баков на этом тихом озере почему-то не видно.

— Какой красивый вид,— услышал Сергей Лилин голос. Он не заметил, как она подошла и остановилась рядом. Сергей навел на нее фотоаппарат и сфотографи­ровал на фоне озера.

— Все равно ведь фотографии не сделаете, — усмех­нулась она.

— Вас, наверное, часто обманывали, — сказал Сер­гей.

Лиля поправила на брюках широкий черный пояс, на­гнулась и сорвала красноватый стебель конского щавеля. Пожевала и сморщилась.

— Далеко еще до Усть-Долыссы?

— Столько же, — сказал Сергей, глядя на нее.

Она тоже взглянула ему в глаза, бросила на землю травинку и пошла к мотоциклу.

— Поехали, — не оборачиваясь, сказала она.

У мотоцикла остановилась и положила руку на седло. Сергей поправил на багажнике съехавшую набок сумку, открыл отсек для инструмента и достал мотоциклетные очки с зелеными светофильтрами.

— Вы любите собак? — вдруг спросил он, раскачи­вая очки на белой резинке.

— У нас в доме всегда живут собаки. И сейчас две: спаниелька Муза и овчарка Джим.

— Наверно, отец охотник?

— Да.

— «Дай, Джим, на счастье лапу мне, — продеклами­ровал Сергей, — такую лапу не видал я сроду...» — и вновь взглянул девушке в глаза: — Вы любите Есенина?

— Говорят, хороший поэт, — ответила Лиля.

— Говорят! — фыркнул Сергей. Надел очки, резко крутнул стартер и, перебросив ногу, уселся в седло. — Блестящий поэт! — сказал он.

Он развил скорость сто пятнадцать километров. Это был предел, больше из «ИЖа» не выжать. Ветер уже не свистел в ушах, а выл волком, кусты слились в сплош­ную зеленую массу, желтыми проплешинами мелькали поля, на какой-то миг в шумящей зелени возникал яркий синий блеск воды и тут же исчезал, черно-белые бетонные столбики на опасных участках щелкали, как ка­станьеты.

Лиля, уткнувшись носом в кожаную куртку, сидела позади и не проронила ни звука.


Райцентр Усть-Долыссы расположился на холме в сосновом бору. Вдоль поселок широким стальным лез­вием рассекало шоссе, а поперек на две части разрезала узкая речка, текущая в обрывистых каменистых берегах, будто в ущелье. На седых холмах, круто вздымающихся вокруг Усть-Долысс, тянулись в небо высоченные кора­бельные сосны и ели. Вырвавшийся из-за пухлого облака луч заходящего солнца полоснул по вспыхнувшим ство­лам деревьев, высветил сонные серые валуны в реке, за­ставил засверкать радугой неспокойную воду в речке. На западе садилось солнце, а на востоке над вершина­ми сосен уже возник бледный прозрачный месяц.

Дорога, по которой шли Лиля и Сергей, была старая, заброшенная. Между двумя глубокими колеями, остав­ленными телегами, вспучился неровный бугор. Высоко над травой поднялись стебли ржи. Меж колосьев, ки­вающих самому легкому ветру, синими огоньками вспы­хивали васильки. Сергей свернул на лужайку, посредине которой разлегся плоский камень-валун. В траве мер­цали круглые закрывшиеся на ночь головки куриной сле­поты, сиреневые шапочки полевого клевера. Чуть по­одаль одиноко стояла огромная береза. Коричневым ко­нусом возвышался под ней муравейник. Слышно было, как негромко шелестели листья, вразнобой гудели май­ские жуки. Пахло муравьиной кислотой, разбавленной медом и мятой.

Лиля стояла на дороге и смотрела на Сергея. А тот уселся на большой гладкий валун и позвал ее.

— Посидите пять минут молча, а потом скажите, что вы чувствуете, — сказал он, когда она подошла к нему.

— Вы, Сергей, какой-то странный, — улыбнулась она. — Что же я должна чувствовать?

— Помолчите, — попросил он.

Она пожала плечами и улыбнулась. Несколько минут они сидели молча. Сергей задумчиво смотрел на реку, лесистый холм и месяц, который на глазах наливался, желтел, поднимаясь над лесом. Казалось, Волков забыл про девушку, сидящую рядом. Лиля недоуменно взглянула на него. Проследив за его взглядом, посмотрела на речку, холм. В этот миг солнце коснулось вершин колю­чих сосен, и долина, раскинувшаяся между двух холмов внизу, вся озарилась нежным красноватым отблеском. Краски постепенно смешались, длинные тени, будто щупальца, поползли к речке, перекинулись через нее и упер­лись в песчаный обрыв. Стало удивительно тихо. Ни одна птица не пискнет. На березе не шевельнется лист, даже жуки замолчали. Такая глубокая тишина бывает в теплый летний вечер, когда солнце торжественно прячет свой лик за горизонтом. Но вот тени так же медленно стали укорачиваться, ломаться и скоро совсем исчезли. Багряно алело небо в том месте, где только что скрылась кромка солнца, да все еще призрачно вспыхивали и гасли макушки сосен и елей.

— Ну и что же вы чувствуете? — спросил Сергей,

— По-моему, стало прохладно, — сказала Лиля.

Сергей отвернулся и, немного помолчав, произнес: — Умер еще один день. Он уже никогда больше не повторится. И то, что вы сейчас увидели, больше никогда не увидите. Конечно, и завтра солнце зайдет, но уже не так, как сегодня, по-другому... — Он снова помолчал.— Моя бабушка, она в позапрошлом году умерла, как-то сказала, что она хотела бы умереть вот так, как угасает день. Тихо и незаметно. Кстати, она именно так и умер­ла. Никто даже сразу и не заметил...

— Что это вы о смерти заговорили?

— Мне почему-то всегда жалко уходящий день, а вам?

— Я как-то об этом не задумывалась.

— Действительно, стоит ли забивать голову всякой чепухой, — улыбнулся Сергей. — Ведь вам очерк пи­сать.

— Боюсь, у меня ничего не выйдет, — сказала Лиля, не уловив его иронии. — Я даже не знаю, с чего начи­нать. Все это для меня темный лес.

— Напишете, — сказал Сергей.

— А вы только снимаете? — спросила Лиля.

— Вот увидите, напишете,— сказал он. —Это не так уж трудно.

— Почему же вы тогда не пишете?

— Я? — удивился Сергей. — Действительно, почему я не пишу?

— Жаль, что вы не умеете писать,— сказала она,— Наши ребята утверждают, что научить писать невозмож­но, нужны способности.

— У нас в газете и без способностей почем зря шпа­рят очерки и корреспонденции, — возразил Сергей.— Правда, читать противно...

— Я в жизни не писала ничего, кроме школьных со­чинений, — призналась Лиля и сбоку посмотрела на Сер­гея. Худощавое скуластое лицо его сейчас было очень симпатичным. Большие продолговатые глаза устремле­ны на речку. Твердые губы красиво очерчены, высокий лоб, мягкие темные волосы, челкой спускающиеся на чер­ную бровь. Хотя и стало немного сумрачно, она разгля­дела на лбу и скуле маленькие белые шрамы.

— Все будет хорошо, вот увидите, — сказал Сергей.

«А он, кажется, парень ничего, — подумала Лиля.— Немного язвительный, но не злой. Скорее добрый и ро­мантик.»

Она была мерзлячка — всю жизнь прожила в Сред­ней Азии — и уже давно ежилась в своей легкой коф­точке без рукавов. С речки тянуло прохладой. Видно было, как в долине по траве стлался туман, заклубился он и над речкой, оседая в камышах и осоке.

Лиля поднялась с камня, Сергей тоже встал, поло­жил ей руки на плечи, приблизил к себе. «Вот, начи­нается...» — подумала Лиля, с любопытством глядя на него.

— Какие у вас глаза... — сказал он, всматриваясь в ее лицо.

— Какие?

— Странные...

— Мне всегда говорили, что у меня красивые глаза.

— Да, да, — сказал он, — очень красивые... Но я гляжу в них и ничего там не вижу...

— А что бы вы хотели увидеть в моих глазах?

— Я глупости говорю... — Сергей отпустил ее и отвернулся.

Проходя мимо березы, он подпрыгнул, пытаясь пой­мать майского жука, потом ухватился за толстый ниж­ний сук и несколько раз подтянулся. Спугнув какого-то зверька, стремглав погнался за ним и исчез в кустах…

Шагая по неровной дороге, Лиля приготовилась к тому, что он сейчас ее напугает, но Сергей ждал ее на пово­роте.

— Что это у вас? — спросила Лиля и остановилась.

Она почему-то подумала, что у него в руке лягушка, лягушек Лиля боялась до смерти.

— Это вам, — он как-то неловко протянул ей красивый цветок на длинной ножке.

— Вы, наверное, никогда не дарили девушке цве­тов? — улыбнулась Лиля.

— Берите, — сердито сказал Сергей, не глядя на нее.

Лиля взяла цветок, и они пошли дальше. Тьма сгу­щалась, в поселке зажглись огни. Месяц, посеребрив вершины деревьев, плыл над сумрачным притихшим лесом.

— Можно, я вас под руку возьму? — спросила Лиля. Он остановился, стащил с себя кожаную куртку и набросил ей на плечи.

«Наконец-то догадался», — поду­мала Лиля и признательно улыбнулась ему.

Совсем близко раздался протяжный тоскливый крик, и Лиля непроизвольно сжала локоть Сергея.

— Кто это? — шепотом спросила она.

— Филин, — ответил он. — Хотите, дупло покажу, где он живет?

— Ради бога не надо!

Но он уже не слушал ее: задрав голову, всматривал­ся в звездное небо. Легкий ветерок встопорщил на его голове темные волосы.

— Я его видел, — сказал он.

Лиля взглянула на небо, потом на него.

— Спутник?

— Когда его запустили, я всю ночь на крыше про­сидел,— сказал Сергей. — И ничего не увидел. А потом случайно взглянул на небо и вижу, летит! Маленькая зо­лотая звездочка.

— Мы с последнего этажа МГУ смотрели, — сказала Лиля, — часа два ждали, а потом мне надоело, и я ушла.

— Как вы думаете, полетит человек на Луну?

— А что на ней делать? Холодная и пустая, — ска­зала Лиля. — Уж лучше на Марс. Там, говорят ученые, возможна жизнь.

— Я, наверное, нет, а мой сын обязательно побывает на Луне.

— Это так важно? — взглянула на него Лиля.

— Что у меня будет сын?

— Нет, побывать на Луне?

— Звезда упала, — помолчав, сказал Сергей. — Моя бабушка говорила: человек умер.

— Каждую секунду на земле кто-то рождается, а кто-то умирает, — заметила Лиля.

— Это ваша бабушка сказала?

— На лекции слышала, — в тон ему ответила Лиля. У гостиницы Лиля вернула ему куртку и, пожелав спокойной ночи, поднялась на крыльцо. Он остался на дорожке. В сумраке смутно белела его рубаха, куртку он держал под мышкой. Вот он повернулся и, насвисты­вая, зашагал в темноту.

— Вы куда? — спросила Лиля.

Свист оборвался, чиркнула спичка, выхватив из тьмы черную бровь и светлый прищуренный глаз. Немного по­годя, он ответил:

— На речку. Я тут знаю одно тихое местечко, где русалки при луне на берегу танцуют. Не хотите за компанию выкупаться?

Лиля даже плечами передернула: неужели он и впра­вду будет ночью купаться?

Укладываясь на узкую железную койку, Лиля долго не могла заснуть, думая об этом чудаковатом парне и о завтрашнем задании.

Она проснулась, услышав птичьи голоса за окном. Кто-то в сосновом лесу щебетал, посвистывал, пускал длинные звучные трели. «Соловей, — подумала Лиля.— Как прекрасно поет соловей на рассвете...» Встав с кой­ки, она увидела на столе рядом с тусклым графином пучок белых лилий. Длинные коричневые стебли тонкими змейками свернулись на скатерти.

Лиля налила в стакан воды и попыталась засунуть туда лилии, но они не влезали, тогда она одну за другой опустила их в графин. «Когда же он их нарвал? — по­думала Лиля. — Ночью или утром?»

Лилии могли попасть в комнату только через фор­точку: дверь она на ночь закрыла на ключ. Пробив­шийся сквозь тюлевую занавеску луч высветил изнутри графин, и Лиле показалось, что блестящие стебли ожили, зашевелились... Наклонившись над графином, она по­нюхала раскрывшиеся лилии. Они пахли йодом, речной водой и еще чем-то неуловимо нежным. Внезапно Лиля отшатнулась: из белого цветка выползла черная с крас­ными крапинками извивающаяся букашка. Лиля дунула, и букашка снова спряталась в белых развернувшихся лепестках.

Сергея Волкова девушка увидела на опушке бора, начинающегося сразу за гостиницей. Уцепившись за железную перекладину, он раскачивался на турнике. Махи все сильнее, и вот — рывок, и загорелое мускулистое тело взметнулось над перекладиной. На мгновение замерло и медленно стало падать вниз. Сергей уверенно вращался на турнике. Лиля вспомнила, что это довольно трудное упражнение называется «крутить солнышко».

С размаху сорвавшись с перекладины, Сергей красиво приземлился, но на ногах не удержался и шлепнулся на примятую траву. Лиля рассмеялась. Он пружинисто вскочил на ноги и уставился на нее.

— Спасибо за лилии, — сказала она. — Только мне больше нравятся полевые цветы.

— Выбросьте их.

— Вы все-таки ночью купались?

— Вода как парное молоко, — улыбнулся Сергей. — Вылезать не хотелось.

— Я не слышала, как вы лилии бросили в форточку.

— Я их не бросал.

— Как же они попали в комнату?

— Правда, если они вам не нравятся, выбросьте,— сказал он.

— Вы слышали, как соловей пел на рассвете? — спросила Лиля.

— Соловей на рассвете? — переспросил он. — Нет, не слышал.

— А сейчас слышите? — прислушалась Лиля.

— Это дрозд-пересмешник, — улыбнулся Сергей.— Соловьи весной поют. И не в бору, а в роще.

— Я думала, соловей, — разочарованно протянула Лиля.

Откуда-то донесся звонкий удар молота о наковальню. И тут же, будто после вступления царь-колокола, рассыпалась мелкая дробь молотков-колокольчиков. Прошелестела через мост машина. Громко три раза кряду прокричал петух, но ему почему-то никто не отозвался, лишь коротко мекнула коза да глухо застучала бадья о сруб колодца.

— Сергей, — взглянула на него Лиля, — если я не напишу этот очерк, что будет?

— Конец света, — рассмеялся он, но, увидев, что она даже не улыбнулась, прибавил: — Я на всякий случай сделаю несколько лишних снимков. Не будет текста — дадим фотографии с расширенной подписью.

— Я на вас надеюсь, Серёжа, — сказала Лиля и, взглянув на часы, вздохнула: — Через час открытие этой... ГРЭС, а мы еще не завтракали.


5


Прополоскав отпечатанные снимки в воде, Сергей промокнул их газетой, свернул в трубку и отправился к редактору. У Голобобова уже ждали его ответственный секретарь дядя Костя и завсельхозотделом Шабанов. Сергей расстелил на огромном редакторском столе газету и разложил снимки. Все склонились над ними. Сергей со скучающим видом стоял в стороне и разглядывал тщательно замаскированную лысину Александра Федоровича. Редкие черные с сединой волосы были аккуратно зачесаны от уха к уху. Однако лысина розово просвечивала.

— Ишь ты, артист, как снял, — сказал Голобобов. — Прямо Братская ГЭС. Я думаю, эту панораму мы и дадим на первую,полосу.

— Насчет первой полосы я не уверен, — сказал дядя Костя. — Ждем сообщения ТАСС о запуске нового спутника с рекордным весом.

— Фантастика! — восхищенно заметил Шабанов.

— Может, уже по радио передали? — сказал Сергей. Ему не терпелось уйти из кабинета. В отделе культуры есть репродуктор. Наверное, почти все сотрудники собрались там. 

— Поставим снимок на вторую, а остальные четыре— вот этот, этот и эти два — поместим вместе с текстом на третьей полосе, — продолжал Александр Федорович.

Дядя Костя положил макет на мокрые снимки и, низко нагнувшись (он был близорук), стал набрасывать красным карандашом четырехколонник с клише.

— Сколько строк текста? — спросил редактор, взглянув на Шабанова.

— Я еще не видел материала, — ответил тот.

— Мне нужно сто семьдесят строк, — сказал дядя Костя, измерив железной линейкой столбцы на макете.

— Где же текст? — спросил редактор.

Шабанов, моргая голубыми глазами, потер пальца­ми розовые пухлые щеки, пожал плечами:

— Она еще не пришла.

— Как не пришла? — Голобобов застучал короткими пальцами по столу, а это был недобрый признак.

— Материал на третью полосу буду засылать в на­бор через три часа, — сказал дядя Костя.

— Пойду посмотрю, может быть, уже на месте,— Шабанов поспешно покинул кабинет.

— Записывала она там хоть что-нибудь? — пытливо взглянул редактор на Волкова.

— Весь блокнот исчиркала, — сказал Сергей.

— Чует мое сердце, подведет нас эта красотка,— вздохнул Голобобов. — Ей-богу, ребята-практиканты го­раздо толковее, чем девицы.

Вернулся Шабанов. Лицо у него озабоченное.

— Звонил в гостиницу, и там ее нет, — сказал он.— Исчезла.

— Не потерял ли ты девчонку где-нибудь по доро­ге? — хмуро пошутил редактор.

— Я разыщу ее, — сказал Сергей.

Забрал промокшую газету вместе со снимками и по­шел к двери.

— Если у нее полный завал, забери блокнот и пу­лей сюда, — бросил вслед редактор. — Будете вместе с Шабановым расшифровывать. Фотоочерк должен быть в газете!

В фотолаборатории Сергей накатал отобранные ре­дактором снимки на стекло и поставил на подоконник. Феликсу сказал, чтобы, как только отглянцуются, сразу начинал ретушировать. Снимки идут в номер. Заглянул в отдел культуры — там действительно полно народу. Поймав его вопрошающий взгляд, Миша Султанов отри­цательно покачал головой, мол, сообщения еще не было. Прыгая через ступеньку, Сергей спустился вниз, завел мотоцикл и, оставив на дворе клубок синего дыма, умчался.

Сергей чувствовал себя виноватым во всем случив­шемся. Это ощущение вины не покидало его с тех самых пор, как они расстались с Лилей.

А случилось вот что.

После торжественного открытия ГРЭС, когда у Лили больше не осталось ни одного невыясненного вопроса, они уехали из Усть-Долысс. И надо же было Сергею снова остановиться у того самого моста, где Дятлинка впадает в лесное озеро! День был жаркий, и он предло­жил девушке выкупаться.

Они долго плавали в прохладной воде, потом загорали на чистом белом песке и смотрели, как у са­мого берега ходили в замшелых камнях полосатые окуни.

Через деревянный мост с шумом проносились маши­ны, а здесь было, как в маленькой бухте, тихо и спо­койно. Лиля лежала на спине и, прищурив глаза, смо­трела на высокое розовое облако, остановившееся над озером. Сергей прикоснулся ладонью к ее плечу. Лиля даже не пошевелилась, все так же смотрела в небо. И тогда он, привстав, обнял ее за плечи и поцеловал. Девушка сильно уперлась кулаком ему в грудь и резко оттолкнула. Она тотчас вскочила и, сверху вниз глядя на него, холодно сказала:

— Принесите мне брюки и рубашку!

Не двигаясь, он смотрел на Лилю. Такой энергичный отпор сразу отрезвил его. К коленям, локтям и плечам девушки пристали желтые песчинки. Она загородила солнце, и волосы сияли вокруг ее лица. Глядя на нее, Сергей подумал, что не стоило бы ей злиться: красивые глаза сделались квадратными, ноздри расширились, губы некрасиво искривились.

— Вы меня напугали, — холодно сказала она. — Ко­гда опять взбредет вам в голову такое, пожалуйста, пре­дупредите меня.

— Следующего раза не будет, — пробурчал он, не очень-то веря в это, и тоже поднялся. Медленно пере­ступая ногами по горячему песку, пошел к лужайке, взял ее одежду и так же медленно принес. Бросил ей на ко­лени и хотел уйти, но она сказала:

— И вы такой же, как все... Неужели по-другому с девушкой нельзя?

— Придумайте что-нибудь пооригинальнее, — усмех­нулся он.

Она уже успокоилась, и те неприятные черточки, ко­торые Сергей заметил на ее лице, бесследно исчезли.

— Уйдите, пожалуйста, я переоденусь.

Когда они приехали в город и остановились у гости­ницы, Лиля молча подождала, пока он отвяжет сумку, а Сергей не спешил, нарочно долго путался с резиновым жгутом, соображая: пригласить ее вечером в кино или нет? Вспомнив, что ей срочно нужно писать заметку, не сказал про кино, а предупредил, что отчет об открытии ГРЭС пойдет в послезавтрашний номер и сдать его нуж­но в сельхозотдел с утра. Лиля молча взяла сумку и по­шла в гостиницу. Сергей смотрел ей вслед, но она так и не оглянулась.

И вот сейчас, подкатывая на «ИЖе» к гостинице, он снова подумал, что во всем виноват он один, но откуда ему было знать, что она такая недотрога?

Сергей справился у администраторши, в каком но­мере живет Земельская.

— Это которую из редакции разыскивают? Уже три раза звонили. Так ее нет в номере. Позавтракала и ушла. Куда ушла? Я за ней, молодой человек, не сле­дила.

Сергей все-таки поднялся на второй этаж и загля­нул в номер. Там как раз убирали: завывал пылесос, шевелились на сквозняке цветные портьеры. Выйдя на улицу, задумался: куда же она могла пойти? А что, если?.. Он вскочил на мотоцикл и через минуту был у здания городской библиотеки.

Лилю он увидел в читальном зале. Она склонилась над газетной подшивкой и покусывала пластмассовый кончик шариковой ручки. Глаза у нее были несчастные. Перед ней лежал девственно чистый лист бумаги. Сер­гей даже присвистнул от удивления. Блондинка, сидев­шая у окна, по-видимому студентка, оторвалась от кон­спекта и осуждающе посмотрела на него.

— Серёжа, — плачущим голосом сказала Лиля, — у меня ничегошеньки не получается.

Раскрыв сумку, она показала ему пачку исписанных и порванных листков.

— Вот уж рвать было незачем, — заметил Сергей.

— Понимаете, это плохо... Я сама чувствую это.

— Не повесть пишете — зарисовку!

— Мне стыдно такую белиберду показывать редак­тору. — Она запихала листки в сумку. — Меня выго­нят, да?..

Но он уже не слушал ее. Взглянув на часы, ринулся к двери, пробормотав на ходу:

— Я сейчас...

Лиля проводила его удивленным взглядом и снова уставилась на чистый лист бумаги. Правда, он уже не был совсем чистым: на лист упала одна крупная слеза, другая...

Спустившись в вестибюль библиотеки, Сергей посту­чал в кабинет директора. Там никого не было. Он во­шел и, не затворяя дверь, присел к телефону. Набрав нужный номер, негромко сказал в трубку:

— Дядя Костя, это я, Сергей. Практикантка в биб­лиотеке. Что она там делает? «Трех мушкетеров» чи­тает. Ну, конечно, статью пишет. Да не беспокойтесь. Почти готова. В общем, к трем часам привезу в редак­цию вместе со статьей. Сразу в машинописное бюро? Я не знаю... Да нет, вроде получается... Ладно, скажу.

Сергей повесил трубку, задумчиво посмотрел в окно, за которым виднелся толстый клен, взъерошил волосы на затылке и вышел из кабинета.


Без пятнадцати три «ИЖ» подлетел к редакции. Лиля едва успела слезть с седла, как из парадной навстречу вышел дядя Костя. Коренастый, белобрысый, с очками в черной оправе, он, не здороваясь, спросил:

— Где статья?

Лиля раскрыла сумочку и протянула несколько ис­писанных размашистым почерком листков. Дядя Костя близко поднес их к глазам, спрятавшимся за толстыми стеклами очков, молча повернулся и скрылся в парад­ной.

— Сам ответственный секретарь встречает вас, — улыбнулся Сергей.

Из окна второго этажа высунулась Машенька. Не удостоив Лилю взглядом, сухо сказала:

— Волков, к Александру Федоровичу!

— А вас — сам редактор, — улыбнулась Лиля.— Тоже неплохо!

Они вместе поднялись на второй этаж. В коридоре Лиля спросила:

— Вы не знаете, за что сердится на меня Машенька?

— Знаю, — ответил Сергей. —За то, что вы такая красивая... — И, прибавив шагу, скрылся в приемной.

Вернувшись от Голобобова, Сергей закрылся в фотолаборатории и стал печатать снимки. На самом боль­шом формате отпечатал еще одну фотографию собаки. Долго смотрел на нее, потом бросил в ванну с водой. Отпечатал несколько снимков девчонки с портфелем. Один сильно увеличил. Тот самый, где Наташа сидит на ветке и смотрит на мир широко раскрытыми глазами. Потом сделал Лилины фотографии. Низко нагнувшись над столом, внимательно рассмотрел каждую. Один ее снимок на берегу озера тоже увеличил.

Потом стал разворачивать старые пленки и печатать подряд все, что раньше откладывал. Когда и эту ра­боту закончил, облокотился о стол и задумался. В тем­ной кабине, едва освещенной красным фонарем, было жарко и душно, но выходить не хотелось. Сегодня он написал первую свою корреспонденцию для газеты. По­чему-то раньше такое и в голову не приходило. И самое удивительное, эта непривычная для него работа заняла немногим больше часа. Почти столько же Лиля перепи­сывала. Писалось ему легко, с подъемом. Мысли обго­няли перо. Он слышал мощный шум хлынувшей через опущенную плотину воды, видел довольные лица лю­дей. Написал о характере укрощенной реки, о живо­писных рощах на берегах, не забыл про закат. Сергей получал удовольствие от этой работы. Он совсем за­был про Лилю, сидевшую рядом тихо, как мышь. Она с удивлением смотрела на него. Слова, эпитеты, срав­нения рождались мгновенно и свободно ложились на бумагу. Если бы Сергей в тот момент взглянул на де­вушку, то увидел бы на ее лице и удивление, и что-то еще.

— Сергей! — стучал в перегородку Феликс. — Оглох, что ли?!

— На орбите? — крикнул Сергей, не открывая дверь.

— Что? — не понял Феликс.

— Спутник, спрашиваю, запустили?

Он вышел из лаборатории изажмурился. Сколько раз он говорил себе, что сначала нужно дверь приотво­рить, привыкнуть немного к свету, а потом выходить. Те­перь стой с минуту, как дурак, и хлопай глазами.

— Подписи я за тебя буду делать? — услышал он окающий голос дяди Кости. — Полоса свёрстана, а подпи­сей под снимками нет.

Глядя на очкастого, с лбом Сократа, ответственного секретаря, Сергей широко улыбнулся. «Полоса свёрста­на.— повторил он про себя прозвучавшие музыкой слова. — Значит, материал идет!»

— Чего это ты так развеселился? — подозрительно посмотрел на него дядя Костя. — Уж не держишь ли ты в своей будке вместо проявителя что-нибудь покрепче? Феликс приподнял голову и с любопытством взгля­нул на Сергея: а ну как и вправду есть что-нибудь спирт­ное? У художника-ретушера трещала голова с похмелья.

— Как материал? — спросил Сергей.

— Девчонка-то оказалась толковая. — рассеянно ответил дядя Костя, глядя через плечо Феликса на штри­ховой рисунок, который тот заканчивал. — Говорит, что это ее первая проба пера, а по почерку — опытная жур­налистка. В двух-трех местах только и поправил. И со­кратил начало.

— Черт возьми... — пробормотал Сергей. — Когда же спутник запустят? А может, он уже летает, а мы не знаем.

Ему очень хотелось еще поговорить с ответственным секретарем, но тот скомандовал:

— Бегом в машбюро! Продиктуй подписи и — ко мне!

— Слушаюсь, шеф! — гаркнул Сергей, вытянувшись по-военному в струнку.


— И эта дворняга будет у нас жить? — спросила мать.

— Он такой симпатяга, — сказал Сергей. — Даже умеет улыбаться.

— Что же он не улыбается? — полюбопытствовал Генка.

— От такой встречи, которую ему здесь оказали, впо­ру заплакать, — усмехнулся Сергей.

— Ты что, серьезно хочешь, чтобы пес остался у нас? — поинтересовался отец. Он всего на два дня при­ехал из-под Риги, где прокладывал железнодорожную ветку, и вот такой сюрприз!

— Мы с ним на мотоцикле отмахали тридцать кило­метров по проселку.

— Собаки и кошки всегда дорогу домой находят,— заметила мать.

— Серёжа, скажи ему, чтобы улыбнулся, — попросил Генка.

— Он никому не помешает, — сказал Сергей.

— Никому, кроме меня, — ворчливо сказала мать.— Не хватало еще собаки на мою шею!

— Добро бы поросенок, — поддакнул отец. — От него хоть польза.

— Мы его будем долго-долго кормить, а потом съедим, как борова Ваську, — вполне серьезно изрек Ва­лерка.

Все улыбнулись. Даже мать. Лишь Валерка, накло­нив набок золотистую пушистую голову, внимательно и серьезно смотрел огромными синими глазами на собаку.

Все семейство Волковых собралось во дворе. Только что привезенная Сергеем собака смирно сидела у его ног и тоже с интересом рассматривала своих новых хозяев. Когда кто-нибудь говорил, ее стоявшие на макушке уши двигались и, как маленькие радары, поворачивались в сторону говорившего. Морда же была невозмутимо-непо­движной.

— А что это за порода? — поинтересовался отец.

— Неужели не видишь? — сказала мать. — Обыкно­венная бездомная дворняга. Все ребра можно пересчи­тать. Где ты ее только подобрал?

— Собак ведь не едят, — сообразил Валерка. — Пусть живет.

— Я думаю, это помесь лайки с овчаркой, — сказал Сергей.

Собака подвигала ушами и вдруг два раза кивнула, будто подтверждая сказанное.

— Вы видели, она кивнула головой! — засмеялся Генка. — Серёжа, можно я поглажу?

— А потом я, — с опаской протянул руку Валерка. Кудрявые светлые волосы на его голове сияли.

Собака внимательно посмотрела на Генку, потом на Валерку и улыбнулась. Приподняв сбоку мягкие черные губы, показала ослепительные клыки.

— Да, действительно, пес с юмором, — сказал отец.

— Над нами смеется, — ввернула мать.— Дескать, принимайте, люди добрые, еще одного нахлебника. Он ведь, наверное, прорву сожрет?

— Серёж, он будет меня защищать? — спросил Ген­ка.—Я тут вчера с Гришкой подрался... — и прикусил язык, взглянув на мать. — Не то чтоб подрался, а так, поборолись.

— Вот, значит, кто тебе новую рубаху на груди рас­садил, — покачала головой мать.

— Он пока будет жить в сарае, — сказал Сергей.— Генка, когда меня не будет дома, ты его...

— Ему надо уроки учить, а не с собакой возиться,— перебила мать.

— Я буду за ним ухаживать, — объявил Валерка.

— Я не испытываю особой любви к собакам, — ска­зал отец, — но раз уж пес здесь, о чем еще говорить?

— Вам-то что, — сказала мать. — Ты опять на два месяца уедешь прокладывать эту ветку, Серёжка в ко­мандировку укатит, а с собакой возиться буду я. Как хоть звать-то его?

— Дружок.

— Небось голодный? — посмотрела мать на Друж­ка. — Генка, там на полке синяя эмалированная миска с погнутым краем. Вылей в нее оставшийся в кастрюле суп. Или ладно, знаю я тебя, растяпу, лучше уж сама.

— Мам, я ему туда хлеба покрошу! — обрадовался Валерка. Он тоже понял, что собака остается.

Когда мать ушла, отец вытащил папиросы, закурил.

— У него хозяина не было? — спросил он.

— По-моему, этот пес сам выбирает себе хозяина,— сказал Сергей. — Я спрашивал, никто не знает в Кунье, откуда он взялся. Появился месяц назад, худой, ощети­нившийся. Ни разу ничего ни у кого не украл, не попро­шайничал. Днем слонялся по поселку. Причем не у каж­дого брал еду. У старушки одной и у официантки из чай­ной. Ночью ходил спать в лес. Один мужик как-то привязал его веревкой. Утром вышел во двор: веревка оборвана, а собаки нет... А мы с ним сразу подружились. Надо полагать, ни разу не ездил на мотоцикле, а только поманил — прыг на бензобак!

— Не покусал бы он кого. Теперь насчет этого строго. Наверное, надо у ветеринара зарегистрировать, ошейник купить?

— Завтра, — сказал Сергей.

— И все-таки, парень, чудной ты. Садишься на мо­тоцикл, мчишься куда-то и привозишь бездомную соба­ку. На кой черт она тебе понадобилась?

— Собака — друг человека, — улыбнулся Сергей.

— Тебе смешно, — нахмурился отец, — а матери новая забота.

— Вот увидишь, она полюбит Дружка.

— Ты тут теперь за старшего, — сказал отец. — Сам понимаешь, с такой оравой матери трудно. А тут — соба­ка! — Он сбоку взглянул на сына: — А может, мне его с собой захватить? Там, в лесу, ему будет вольготно, да и нам веселее.

— Не поедет он с тобой, — убежденно сказал Сер­гей. — Говорю, он хозяином выбрал меня.

Дружок снова закивал головой и, подойдя к Сергею, лизнул в щеку.

 — Видишь? — улыбнулся тот и повернулся к отцу: — Когда свою ветку-то закончишь?

— Закончу эту — пошлют строить другую, — вздох­нул отец. — Уж скорее бы на пенсию, что ли? Надоело бобылем жить.

— Всегда так говоришь, — усмехнулся сын. — А по­живешь с год дома — снова тянет тебя в туманную даль.

— Когда помоложе были, мать со мной хоть на край света, а потом вы один за другим пошли... Теперь ей и на день ко мне не вырваться.

— Приезжай почаще, — посоветовал Сергей.

— Это сейчас близко, а как под Мурманск по­шлют? — задумчиво произнес отец. И, спохватившись, взглянул на сына: — Не говори пока матери. А то из дома прогонит!

— Вот ты говоришь, я старший, — сказал Сергей. — Не век же мне жить в родительском доме?

— Уж не жениться ли собрался? — покосился на него отец.

— Чем черт не шутит, — улыбнулся Сергей.

— Черт-то, может, и шутит, — затоптав окурок, ска­зал отец. — А ты с этим делом лучше не шути.

— Ты что, против? — удивленно взглянул на него сын.

— Ты меня не понял, — мягко ответил отец. — Же­нись, если это серьезно. Если веришь, что это надолго. А еще лучше — навсегда.

— Да я так... — сказал Сергей. — Когда-нибудь ведь надо жениться?

— Это дело не надо торопить, — улыбнулся отец.— Грянет, как с неба гром. И никто тебя не отговорит и не удержит.

Мать принесла миску с похлебкой, поставила перед собакой. Дружок взглянул на Сергея, тот кивнул. Пес подошел к миске, осторожно лизнул и улегся рядом.

— Гляди, еще фокусничает! — удивилась мать. — Суп ему не нравится.

— Может, прокис? — спросил Валерка, и все опять засмеялись.

— Стесняется, — сообразил Генка. — Давайте отой­дем.

И действительно, когда все отошли к крыльцу, Дру­жок поднялся, низко опустил пушистый хвост и принял­ся лакать из миски.

— В сарае и так хлама много, — наблюдая за ним, сказала мать. — Пусть ночует в коридоре.

— Лучше в комнате, — предложил Валерка. — Тогда нас никто не украдет.

— Ты его с собой в кровать положи, — проворчала мать. — Глядишь, блохами с тобой поделится.

— Серёж, поехали на речку, помоем его с мылом? — сказал Генка.

— Заводи мотоцикл, — разрешил Сергей.


Сергей не спеша шагал по улице Ленина. Справа большие каменные дома, слева, там, где когда-то было болото, молодо зеленела тонконогая тополиная роща. От сквера тянуло горьковатым, терпким запахом и про­хладой. У тротуара стояла голубая «Волга»-такси — они недавно появились в городе, — а шофер, глядя прямо пе­ред собой, слушал приемник, и лицо у него было отсут­ствующее. Из открытых окон домов доносился взволно­ванный голос спортивного комментатора: «Наш нападаю­щий один на один с вратарем. Пора бить, почему он медлит?! Удар! Гол!» И тут, казалось, тихая улица взо­рвалась оглушительным воплем тысяч голосов. Только сейчас Сергей сообразил, почему в городе так пустынно: все сидят у приемников и телевизоров и смо­трят матч на первенство Европы. И хотя Сергей тоже бо­лел за нашу сборную, он даже не вспомнил о матче, со­бираясь на свидание с Лилей. А теперь его неудержимо потянуло к телевизору. У театра на автобусной остановке Сергей увидел Пав­ла Петровича Дадонова, который частенько бывал у них в редакции. Заведующий сектором печати обкома пар­тии нервно расхаживал по асфальтированной площадке, то и дело взглядывая на часы. Заметив Волкова, бро­сился к нему.

— Какой счет?

— Наши только что забили гол.

— Слышал, — вздохнул Дадонов.

— Чего вы не смотрите по телевизору?

— А ты чего?

— Я тут с одним человеком договорился.

— А я встречаю с работы жену.

И тут снова громовым ударом прокатился по улице тысячеголосый вопль.

— Как назло, автобуса нет, — сказал Дадонов. — Сергей, будь друг, сбегай к кому-нибудь, узнай, какой счет? — Он снова взглянул на часы. — До конца первого тайма еще пятнадцать минут.

Сергей улыбнулся и перешел улицу. Ему и самому не терпелось узнать, как идет игра. В первой же квар­тире дома напротив дверь была распахнута. Сергей для порядка постучал, но никто даже не оглянулся. В углу у окна ярко светился экран телевизора. На экране бе­гали маленькие фигурки футболистов. В комнате было человек десять. Сидевший на диване немолодой чело­век встал, принес из смежной комнаты круглый стул и доставил перед Сергеем. Тот присел для приличия и шепотом спросил, какой счет.

— Два-два, — тоже шепотом ответил человек, не спу­ская глаз с экрана.

Сергей благодарно кивнул — человек даже не заме­тил — и на цыпочках вышел из комнаты.

На автобусной остановке ждал Дадонов. И не один. Рядом с ним стояла невысокая женщина с усталым лицом.

— Счет? — еще издали спросил Дадонов. Сергей ответил.

— Познакомься с моей женой, — спохватился Павел Петрович.

Женщина улыбнулась и протянула руку.

— Екатерина Ивановна, — сказала она. —А вас я знаю давно. По снимкам в газете.

— Пошли к нам, — пригласил Дадонов. — У меня на случай победы нашей сборной кое-что припасено...

— А если поражение? — улыбнулась Екатерина Ива­новна.

— Тьфу-тьфу!—сплюнул через плечо Павел Петро­вич.— Тогда с горя!

И хотя Сергею нравился Дадонов и жена у него, вид­но, славная, он отказался,

— Кто же в такой ответственный день назначает сви­дания! — сказал Дадонов.

Улица шумно вздохнула, набрала в легкие побольше воздуху, и... ничего не случилось.

— Промазал! — сказал Павел Петрович, чутко при­слушавшись. — Катя, домой! Что-то опять назревает.

Он пожал Сергею руку, обнял за плечи жену, и они ушли.

Когда Сергей добрался до гостиницы, Лили еще не было. Прислонившись к толстому клену, он не спускал глаз с двери. Вот дверь дрогнула, заскрипела, и из ве­стибюля вышел невысокий стройный человек с тонкими черными усиками и в большой ворсистой кепке. Человек в кепке пританцовывающей походкой направился в сто­рону театра. Сергей вдруг подумал, что этот человек, возможно, сидел с Лилей в ресторане за одним столом, смотрел ка нее, разговаривал. И наверняка она ему по­нравилась, а такие вот, с усиками и в кепках, очень на­стырные. Правда, он слышал, чернявым южанам больше правятся блондинки.

Лиля появилась неожиданно, остановилась, посмотрела направо-налево, увидела его и улыбнулась.

— Я смотрела футбол по телевизору, — сообщила она. — Ты знаешь, наши проигрывают.

— Куда пойдем?— спросил Сергей.

— Это твой город. Веди, Сусанин!

Они пошли к площади. На улице ни души. Даже машин не видно. Хотя Сергей и был рослым парнем. Лиля на высоких пробковых каблуках казалась ненамного ниже его. Настроение у нее было хорошее, она взяла его под руку.

— Все мужчины отчаянные болельщики, — сказала Лиля. — Я уже думала, ты не придешь.

— Я пришел бы, даже если бы случилось землетря­сение, — серьезно ответил Сергей.

Лиля сбоку взглянула на него смеющимися глазами и сжала его локоть:

— А я на такие героические поступки неспособна.


Они стояли на берегу и смотрели на речку. Сергей обнял девушку за плечи. В глянцевую неподвижность воды впечатались прибрежные кусты, россыпь блестя­щих звезд. Золотая лунная тропинка наискосок переки­нулась с берега на берег. В ярком свете уличного фо­наря роились ночные бабочки. На мост поднялась машина, и через речку неторопливо перебежали желтые и красные огоньки. За излучиной Дятлинки послышался гудок тепловоза. Мелодично простучали вдали по рель­сам колеса поезда.

Ветер принес запах жасмина. Совсем близко негром­ко булькал фонтан. Не сговариваясь, они пошли в парк. Выбрали скамейку, над которой сомкнулись вершины деревьев.

— Здесь как в лесу, — сказала Лиля. — И никого нет.

Она прислонилась к его плечу и, запрокинув голову, смотрела сквозь густую листву на небо, стараясь раз­глядеть хотя бы одну звезду, но звезд не было видно: лишь большие и маленькие листья.

Сергей близко-близко видел ее блестевшие глаза, по­лураскрытые губы, завиток ее волос щекотал ему подбородок; всего чуть-чуть нужно наклониться, и их губы встретятся... Но он лишь смотрел на нее. В нем под­нималась нежность к этой девушке, и было странно, что несколько дней назад они не знали друг друга. Он еще не пытался заглянуть в себя и понять, что же произо­шло. Ему было хорошо рядом с ней, а когда он оказы­вался один, то сразу чувствовал, как не хватает ее. И не ради красного словца признался он ей, что пришел бы на свидание даже случись землетрясение. Не при­шел бы, прибежал, хоть и земля бы под ногами колеба­лась и рушились здания. Он совсем не знал ее. Как она жила до встречи с ним? И вообще, что она за чело­век? Нельзя сказать, что это его не интересовало, но главное — она существует на белом свете, сидит рядом, и ему хорошо с ней. Говорит она или молчит — это не имеет значения. Она существует, и он чувствует это каж­дой клеткой своего тела. Сергей как-то не задумывался о том, что такое любовь. И сейчас он не знал, любовь это или нет. Наверное, у каждого это бывает по-разному. Готовых шаблонов тут нет.

Ни с одной девушкой он еще не испытывал такого волнения, возбуждения. Мир как бы раздваивался: один — обычный, суетливый, полный забот и тревог, и второй — ни на что не похожий, в котором только он и Лиля. Вроде фотографии: отчетливый крупный план— он и Лиля... и смазанный, туманный фон — все осталь­ное.

Сергей был в том состоянии, когда невозможно размышлять, что-то анализировать, прикидывать. Ему это просто и в голову не приходило. Глубокое чувство к Лиле пришло к нему, как после ночи приходит рассвет. Закономерно и неотвратимо. Когда он оставался один, то думал не о том, какая она, Лиля, что за человек,— он думал о том, где она, что она сейчас делает и почему ее нет рядом. Что-то изменилось и в ритме его жизни: теперь прожитые дни он измерял не часами, а ожида­нием Лили, встречами с ней и временем между встре­чами.

Так что же это такое: любовь или нет?..

Он все-таки нагнулся и поцеловал ее. Блестящие, широко распахнутые глаза сузились и совсем закрылись. Он целовал ее в губы, щеки, нос, подбородок и не знал, отвечает она ему или нет.

— Мы с ума сошли, — опомнилась Лиля, когда они сползли на самый край скамейки. — Я потеряла гре­бенку!

Он стал шарить ладонями под скамейкой. Ее колени совсем рядом. Он прижался к ним лицом, забыв про гребенку.

— Вот она! — воскликнула Лиля, подымаясь. — Она упала на скамейку.

— Упала? — тупо переспросил Сергей и, отпустив ее ноги, тоже встал.

Закинув руки, Лиля поправляла прическу и смотре­ла на него. Над головой треснул сучок, большая птица захлопала крыльями, завозилась в листве. Он нагнулся и легко подхватил девушку на руки. Обхватив его за шею и растерявшись от неожиданности, она притихла в крепких объятиях, как ребенок. Прямо по газону он понес ее в глубь парка. Высокая трава хлестала его по ногам, трещали кусты, а птицы на деревьях хриплыми криками выражали свое неодобрение.

Лиля понимала, что нужно протестовать, вырывать­ся, но она молчала и слушала, как стучит его сердце. «Сильный парень, — думала она. — Несет на руках, как пушинку!»

Не надеясь, что он послушает ее, Лиля негромко ска­зала:

— Я верю, что ты очень сильный, но... Отпусти меня, Серёжа!

Он не сразу остановился, сделал еще несколько ша­гов, будто прислушиваясь к себе. Наконец остановился, поставил ее на землю, Они стояли под огромным кле­ном, а немного в стороне сквозь ветви блестела круглая крыша летнего павильона.

— Это ведь глупо, Серёжа, —сказала Лиля, еще не веря, что все кончилось.

— Что глупо? — глухо спросил он.

«Боже мой, какой он смешной! — подумала Лиля.— И кажется, не на шутку влюблен...» Оттого, что она вдруг сейчас поняла это и так неожиданно почувство­вала свою власть над ним, ей стало весело.

— Слышал такую песенку: «И зачем такая страсть, и зачем красотку красть...» — Лиля рассмеялась.— Дальше не помню...

— Пожалуй, зря я тебя отпустил, — помолчав, сказал Сергей.

— Мне, конечно, было бы трудно с тобой спра­виться.

— Я с девчонками не воюю.

— О чем же тогда жалеешь?

— Я жалею?! — воскликнул он. — Я жалею, что рань­ше тебя не встретил!

— Не жалей, Серёжа…

Он посмотрел ей в глаза, и черные брови сошлись вместе. Лицо у него стало обиженным, как у ребенка.

— Я понимаю, у каждого из нас что-то осталось в прошлом, — сказал он. — Только мне наплевать на это прошлое! Есть настоящее, и есть ты! Прошлого уже нет. Оно кончилось.

— Кончилось… — вырвалось у нее. — Мне подруга сказала, когда я вернусь с практики... — Взглянув на Сергея, она умолкла.

— Ну и что? — спросил он.

— Все это ерунда, — улыбнулась она.

— Все, кроме нас с тобой…

— Серёжа, — пряча улыбку, сказала она, — ты начи­наешь мне нравиться... — и, стрельнув на него глазами, побежала по примятой траве, к скамейке, где осталась ее сумочка.


6


Он лежал в траве на пустынном берегу Дятлинки и смотрел в небо. Над городом плыли причудливые кучевые облака. Они меняли свои очертания, соприкасались друг с другом, неожиданно то на одном, то на другом из них возникали рваные голубые дыры, будто кто-то с той стороны протыкал облака гигантским копьем.

Сергей ждал Николая Бутрехина, которого не застал дома, В последние дни произошло столько значительных событий в его жизни, что не мешало бы вот так, наедине с собой, поразмыслить. Скажи кто-нибудь неделю назад, что он женится, Сергей рассмеялся бы. А теперь такие далекие, как Антарктида, понятия «женитьба», «загс», «свадьба» стали реальностью.

Это случилось неожиданно. В город нежданной гостьей завернула грозовая туча, и, когда зеленые мол­нии отсверкали на низком густо-синем небе, хлынул проливной дождь. Сергей и Лиля ужинали в ресторане. Никто из них не думал, что дождь зарядил чуть ли не до утра. В сумеречном зале ресторана почти никого не было. Они рассчитались, и теперь сидели и смотрели в окно. Пляшущие струи бежали по стеклам, погромы­хивал гром, иногда сверкала молния и на столовых при­борах вспыхивал зеленоватый отблеск. А когда сильные косые струи дождя пунктирами перечеркнули улицу и на тротуаре заплясали веселые маленькие фонтанчики, Лиля нерешительно сказала, что можно подняться к ней в номер. На час, не больше, потому что вечером при­дет соседка, которую к ней подселили.

Соседка действительно пришла... за чемоданом. Она уезжала на автобусе в Псков. Соседка ушла, и они снова остались вдвоем. А дождь все лил и лил. С желез­ного карниза со звоном летели вниз брызги, дождь бара­банил в крыши домов, мерно и мощно шумел в листве, грохотал в водосточных трубах.

И Сергей остался у Лили до утра.

А утром, когда в сквере напротив мокрые деревья до половины купались в густом молочном тумане, а на ма­леньком балконе ворковали голуби, Лиля, стоя перед зеркалом и расчесывая волосы, рассказывала:

— Мы в одной школе учились, правда, в разных классах. Он мне нравился. Говорил, что любит, жить без меня не может, женится, как только закончит институт. Он бы и сейчас женился, но родители ни за что не раз­решат, а если ослушается, то ни копейки не получит из дома. А потом я узнала его получше... Не встреть тебя, честное слово, я бы считала всех мужчин негодяями. Никто мне столько зла в жизни не сделал, сколько этот человек.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — перебил Сергей. — Мне неинтересно.

Ему было не только неинтересно, но и неприятно слу­шать. Какое ему дело до подонка Роберта! Жизнь нико­гда не готовит людей друг для друга. Поэтому у каждого есть какое-то свое прошлое, и стоит ли в нем так мучи­тельно копаться? Роберт — это ее прошлое. А у него, Сергея, есть свое собственное прошлое. И вряд ли ей доставит удовольствие заглянуть в него. Чужое про­шлое — это как туман над рекой: солнце взойдет, и он развеется, не оставив ни следа, ни запаха.

Лиля говорила и говорила, а он любовался ею. Щет­ка, с треском высекая невидимые искры, гуляла по ее пушистой голове, сквозь расчесанные каштановые пряди волос алело ухо, на полных смуглых руках выше локтя отпечатались два фиолетовых пятна — следы его паль­цев.

Эта девушка пришла к нему из другого, незнакомого мира. Москва, университет... Родом Лиля из Андижана. По тем скупым фразам, которые она обронила о доме, можно было понять, что в детстве она, в отличие от Сер­гея, не знала никакой нужды. Родители ее врачи. У них большая квартира, прекрасный фруктовый сад, хауз — чистый проточный пруд, в котором можно купаться. Ве­черами отец сам жарит отменные шашлыки, яичницу с помидорами. Яичницу с помидорами Сергей никогда не ел. Есть у Лили брат Витя. Он еще в школе учится. В общем, хорошая дружная семья. Дети любят и ува­жают родителей, а те ничего не жалеют для детей.

То, что Лиля учится в университете, уже накладыва­ло на нее отпечаток интеллигентности, образованности. Так уж получилось, что до встречи с Лилей Сергей знал лишь простых провинциальных девушек. В них не было этакого столичного шарма, что ли, даже сама манера разговаривать отличала Лилю от них, не говоря уж о вкусе, умении модно одеваться.

В эту дождливую страстную ночь, когда он сжимал Лилю в объятиях, у него как-то само собой вырвалось признание в любви. Самое первое в жизни. А когда Лиля не очень-то и всерьез спросила, хочет ли он на ней же­ниться, Сергей не задумавшись ответил: «Да!»

Ему было приятно, что эта красивая девушка сама заговорила о замужестве. Конечно, он понимал, что все это еще проверка друг друга. Такая девушка и не могла просто так, бездумно, отдаться малознакомому мужчи­не. А почему бы и на самом деле не жениться? Ни с кем ему еще не было так хорошо, и никогда еще всерьез не приходила в голову мысль на ком бы то ни было же­ниться. А сейчас вот пришла... Он, Сергей, не из тех парней, которые будут целый год приглядываться к девушке, изучать ее, взвешивать все за и против. Он знает и таких, которые годы дружили, а, поженившись, через несколько месяцев расходились... Сейчас он чувствует, что Лиля ему просто необходима. Он не может без нее. Как маятник в часах, постоянно бьется в нем мысль о ней. Постоянно. И днем и ночью.

В общем, все подсказывает, что Лиля — это его судь­ба. Страшно даже подумать, что они могли не встре­титься.

Зачем она ему рассказывает про какого-то Робер­та?

— Ну его к черту! —снова перебил Сергей и властно обнял ее. Эта девушка теперь принадлежала только ему. Он вдыхал ее запах, ласкал, целовал в шею, плечи. Же­стом собственника снял с волос белую пушинку.

— Ты меня не будешь попрекать, Серёжа?— спро­сила Лиля.

— Чего мы так рано поднялись! — сказал он, увлекая ее к разобранной постели.

— Ты сумасшедший. — Лиля высвободилась. — Сей­час же одевайся и уходи! Ты хочешь, чтобы меня из го­стиницы выселили? Сейчас заявится горничная.

— Мне здесь нравится, — улыбнулся Сергей. — Плю­нем на них на всех и не пойдем сегодня на работу?

— Не мешай мне одеваться, — сказала Лиля.— Ты еще совсем мальчишка!

— А это плохо?

— Не знаю,— улыбнулась она. — Я всегда мечтала, что у меня будет представительный, солидный муж.

— Плохи мои дела, — притворно вздохнул Сергей.— Ты знаешь, как наш редакционный остряк Миша Султа­нов прозвал меня?

— Фото на мото, — рассмеялась Лиля.

— Вот трепач!

— Серёжа, отвернись...

Они вышли вместе из номера, хотя Лиля и просила его уйти первым. Администраторша подозрительно по­смотрела на них, но ничего не сказала.

— Что она теперь обо мне подумает? — заметила Лиля, когда они вышли на улицу.

— А тебя это очень трогает? — удивился он. — Мне наплевать, что обо мне люди говорят.

— Ведь притворяешься!

— Обыватели судят о ближнем всегда поверхностно и зло, — продолжал Сергей. — И надо быть круглым идиотом, чтобы опровергать их, доказывая обратное. Рот им не заткнешь, так стоит ли переживать из-за пу­стяков?

— И если тебе обо мне насплетничают, ты не по­веришь?

— Мне не насплетничают. Видишь ли, моя физио­номия не располагает к подобным разговорам, а сплет­ники любят тех, кто их слушает и верит им. Вот тебе про меня в редакции обязательно насплетничают.

— Значит, моя физиономия располагает?

— Ты женщина,— усмехнулся он.

И вторую ночь они тоже провели вместе. Когда они вечером стали подниматься на второй этаж, администра­торша ядовито заметила Лиле, что гостей принимать уже поздно. Лиля растерялась и покраснела, а Сергей обая­тельно улыбнулся суровой женщине:

— Какой я гость? Я муж!

— Знаем мы таких мужей, — ответила не располо­женная шутить администраторша. — Если войдете в но­мер, я милицию вызову.

Лиля кивнула Сергею и поспешно поднялась к себе, а он подошел к администраторше.

— Вы, наверное, никогда не любили?— спросил он, дружелюбно глядя на нее.

— Вы мне зубы не заговаривайте, — отрезала та и отвернулась. — Тоже мне... жених!

— Неужели непохож? — скрывая улыбку, огорчился Сергей. — А я ведь и вправду хочу жениться.

— Мне-то что за дело? Женитесь-расходитесь, сколь­ко вам захочется.

— Я еще первый раз.

— Вам что, делать нечего? — в упор посмотрела на него злыми глазами администраторша. — Не мешайте работать.

— У меня такой день, а вы... грубите, — вздохнул Сергей. — Хотите, я вас сфотографирую? И вот такой портрет сделаю? Только вам нужно будет обязательно улыбнуться. Вы сразу станете красивая.

— Я вас попрошу уйти, — заявила непреклонная администраторша. — Я двери закрою.

— И не забудьте поставить часового у ее дверей, — улыбнулся Сергей. — Для любви никаких преград не су­ществует — рассмеялся и отошел. И уже от дверей крикнул: — Слышите вы, женщина с каменным серд­цем!

Дождавшись сумерек, он по водосточной трубе взо­брался на балкон второго этажа и, к величайшему удив­лению Лили, появился в ее комнате с разорванным ру­кавом и сияющей улыбкой. И нужно было видеть, как вытянулось лицо суровой администраторши, когда они ранним утром прошли мимо нее.

— Доброе утро, — вежливо поздоровался Сергей, прикрывая ладонью зевающий рот.

Что ответила взбешенная женщина, они не услыша­ли, так как Лиля, с трудом сдерживая смех и не отпу­ская руки Сергея, почти бегом выскочила из вестибюля.

— Вот увидишь, она сегодня же подселит ко мне ка­кую-нибудь старую ведьму, — сказала Лиля.

— Сегодня ночью я прилечу к тебе на помеле, и мы с ведьмой как-нибудь поладим, — беспечно ответил Сергей.

Он привел ее к своему деревянному стандартному дому на Торопецком шоссе, достал из-под крыльца тон­кий прут и при помощи его отворил дверь. Из коридора вылетел обрадованный Дружок и стал прыгать вокруг них. Дружок не прочь был и гавкнуть, но Сергей, взгля­нув на закрытые тюлевыми занавесками окна, покачал головой.

— Как тебе нравится девушка? — спросил пса Сер­гей.

И умница Дружок, взглянув Лиле в глаза, протянул ей лапу. Лиля присела на корточки и стала ласкать со­баку. Дружок в ответ лизнул ее в нос.

— Чудесный пес, — сказала Лиля, вытирая платком лицо.

— Вот так штука! — удивился Сергей. — Кроме меня и Генки, он никому не разрешает так вольно обращаться с собой. Даже матери.

— Ты здесь живешь? — спросила Лиля, окидывая взглядом невзрачный домишко, рассохшуюся деревян­ную дверь, вытертые добела ступеньки. Штукатурка по­трескалась на фасаде, кое-где виднелась щепа.

— У соседа прекрасные розы, — сказал Сергей и, пе­регнувшись через низкий забор, разделяющий сад на две части, сорвал несколько осыпанных крупной росой бе­лых роз.

— Спасибо, — улыбнулась Лиля, принимая колючий букет, но тут щелкнул шпингалет и изнутри послыша­лись толчки в перекосившуюся раму. Не дожидаясь, ко­гда распахнется окно, Сергей пригнулся, схватил Лилю за руку, и они выскочили за калитку.

— Ну, паразит, обломаю я об тебя палку! — на всю улицу загремел мужской голос. — Сунься в сад еще хоть раз!

— Не понимаю, за что он меня не любит, — смеясь, кивнул Сергей на окно, из которого торчала заспанная лысая голова. — Хотя бы розы любил, так нет же —про­дает их на базаре.

— Ты, наверное, разорил его, даря розы своим де­вушкам.

— Все розы в этом городе твои, — сказал он и, не стесняясь прохожих, поцеловал ее.

Все это вспомнилось Сергею на берегу Дятлинки. Он все так же лежал на траве и смотрел в небо, а совсем рядом слышались тяжкие вздохи, мерное чавканье, но, погруженный в приятные воспоминания, Сергей ни на что не обращал внимания. Вдруг кто-то бесцеремонно дернул его за ногу, и туфля соскочила. Сергей ошалело сел и что было мочи завопил:

— Стой, чертовка!

Зажав туфлю в курносой пасти и победоносно хрю­кая, в кусты улепетывала огромная лопоухая свинья. Припадая на одну ногу, Сергей бросился за нею, а позади раздался громкий хохот. На маленьком желтом чемода­не с веником под мышкой сидел багровый после бани Николай Бутрехин и помирал со смеху.

— Ай да Машка! — сквозь смех говорил Николай.— Ей бы в цирке выступать.

Минут пять гонялся Сергей по пустырю за свиньей, пока не отбил свою туфлю. Чертовка Машка мало того что изжевала и обслюнявила ее, так еще отгрызла пол­каблука. Сергей вытер туфлю травой, повертел в руках и горестно вздохнул:

— Плакали мои новые чешские туфли! В чем же я буду на свадьбе плясать?

— Это на чьей же? — поинтересовался Николай. Сергей взглянул на него и улыбнулся:

— Сейчас ты упадешь со своего чемодана... В об­щем, я женюсь, брат.

Бутрехин не упал с чемодана, но улыбка сползла с его лица.

Озадаченно моргая, он смотрел на приятеля и мол­чал. Видно, до него еще не дошло, что это не шутка.

— А я к тебе заходил, — сказал он. — Непохоже, что у тебя в доме к свадьбе готовятся.

— Никто еще не знает.

— Я, значит, первый? —хмыкнул Николай.

— Мне в этом году стукнет двадцать четыре, зара­батываю прилично, почему бы не жениться? — сказал Сергей.— Да и с родителями, сам знаешь, жизнь не са­хар. Мать так близко к сердцу все принимает, да ты ее знаешь. Мы с тобой немало, брат, покуролесили, ну, как говорится, и наш час пробил.

— Ты меня в свою компанию не записывай, — отре­зал Бутрехин. — Мой час, как говоришь ты, еще не про­бил, и я не собираюсь жениться.

— Ну скажи, что у нас с тобой за жизнь? Рыщем по танцулькам, несем девчонкам всякую чушь, чтобы по­знакомиться. Потом ресторан, кусты... Ей-богу, мне все это надоело!

— Ты меня не агитируй. Кто же эта несчастная, что согласна за тебя замуж выйти?

— Ты ее не знаешь.

— Та самая брюнеточка, с которой ты в театре от­плясывал? Вчера мимо на мотоцикле просквозил с сияю­щей рожей и даже меня не заметил.

— Коля, я ведь не шучу.

— Ты и знаком-то с ней без году неделя.

— Восемь дней, — сказал Сергей.

— Вечность, — присвистнул Николай.

— А что толку, ты год ухаживал за Марианной, цве­точки дарил, а она уехала после гастролей с героем-любовником и даже не попрощалась.

— При чем тут я? — спокойно сказал Николай. — Ты ведь женишься.

— Колька, я, по-моему, люблю ее.

— Ты еще точно не знаешь!

— Чувствую, — сказал Сергей. — Как бы тебе это объяснить... Ну, вот что-то внутри меня говорит, что это она... Та самая, единственная.

— Кто же это, интересно, говорит?

— Я не мыслю себя без нее. Покинь она завтра наш город, и я брошу все и отправлюсь ее искать хоть на край света!

— Как ты заговорил-то высокопарно!

— В общем, я нашел свою Прекрасную Незнакомку.

— Ты ее или она тебя? — насмешливо взглянул на него приятель.

— Какого черта я к тебе приехал? — рассердился Сергей.

— Что ты от меня-то хочешь? — нахмурился Нико­лай. — Совета? Так вот тебе мой совет: бери команди­ровку и уматывай отсюда недели на две. Поболтаешься по районам-колхозам, и вся дурь из твоей башки вывет­рится. Лучше еще одну собаку привези, только не женись!

— Ты ведь ее совсем не знаешь,— терпеливо начал Сергей. — Это такая девушка... — Он запнулся,

— Ну-ну, какая? — ухмыльнулся Бутрехин. — Самая умная, самая лучшая, самая красивая? Поглядим, что ты заноешь через год!

— Ты настоящий женоненавистник, — сказал Сергей. — Быть тебе, старина, всю жизнь холостяком!


Они сидели за круглым столиком в летнем открытом кафе. Сергей откупоривал бутылку с шампанским. Лиля и Николай смотрели на него, дожидаясь, когда бутылка гулко выстрелит, но Сергей, придерживая полиэтилено­вую пробку, осторожно выпустил газ и разлил в тонкие стаканы искрящийся напиток. Лиля взяла со стола нож и стала размешивать.

— Это еще зачем? — удивился Николай.

— Чтобы газ растворился, — улыбнулась она.

— А зачем его растворять?

— Выпьем… — Сергей поднял стакан. — Как бы это получше сказать? Черт побери, я женюсь!

Проходивший мимо толстяк в соломенной шляпе остановился и вытаращил на них осоловелые глаза.

— Дайте я погляжу на этого дурака, который хочет жениться, — пробормотал он и, рассмеявшись, пошел дальше, слегка покачиваясь и разговаривая сам с со­бой.

— Кретин, — проворчал Сергей.

— Да нет, он дело говорит, — хмыкнул Николай. Лиля поднесла стакан к губам и отпила немного.

Щеки ее порозовели. Николай к вину не притронулся.

— Ты чего не пьешь? — спросил Сергей.

— Я подожду, пока весь газ выйдет, — сказал Ни­колай.

— Не старайся, — улыбнулся Сергей. — Настроение ты нам сегодня не испортишь.

— Вы против нашей женитьбы? — взглянула на Бутрехина Лиля. На лице ее напряженная улыбка.

— Я очень хорошо знаю Сергея... Не нужно ему на вас жениться.

— Ты что, пророк? — начал злиться Сергей. — Или гадалка?

— Подожди, Серёжа, — сказала Лиля. Она с интере­сом и одновременно с неприязнью смотрела на Бутрехина. — Говорите.

— Я уже все сказал. — Николай поднялся из-за сто­ла. — Вы оба делаете громадную глупость.

— Но почему вы все-таки против? Почему? — спро­сила Лиля. Она снизу вверх смотрела на Бутрехина. В чуть расширившихся у висков черных глазах ее непо­нятное выражение.

— Потому что вы совершенно разные люди и никогда не поймете друг друга. Сейчас вы оба ослеплены... А потом, очень скоро, спохватитесь, но будет поздно…

— Почему поздно? — усмехнулась Лиля. — Допу­стим, мы действительно не подойдем друг другу. По­добное случается не так уж редко. В конце концов, всегда можно развестись. Теперь это не такая уж проблема.

— Ну, если так, — сказал Николай.— У меня, навер­ное, на брак старомодный взгляд. Разойтись можно, но вы уже будете не такими, как сейчас. — Он бросил взгляд на Сергея, мрачно смотревшего на стакан. — Пыл­кими и восторженными. Вы будете другими: опусто­шенными и усталыми. А может быть, и злыми. Разойтись всегда можно, но вернуть то, что вы растратите, никогда уже не сможете.

— Можно подумать, что вы уже жизнь прожили и были не раз женаты, — сказала Лиля.

— В отличие от вас, я задумываюсь над жизнью, — ответил Николай.

— Он теоретик, — усмехнулся Сергей. — Читает Пла­тона и Овидия.

— Ну ладно, скажу еще проще: со стороны виднее. Так вот, я не верю в ваше семейное счастье.

— Вот что, Бутрехин, — негромко сказал Сергей, — Я забыл все, что ты сейчас накаркал.

— Потом вспомнишь, — ввернул Николай.

— Завтра в пять часов мы ждем тебя в загсе. Ты мой свидетель.

— До свиданья, — сказал Бутрехин и пошел к выхо­ду. Широкоплечий, в синей куртке на молнии, он заша­гал через сквер к Дятлинке. Ветер взъерошил на его крупной голове редкие светлые волосы. Николай скрылся в аллее, так ни разу и не оглянувшись.

— Скотина, — проворчал Сергей. Глаза его сузились, а на щеках еще больше обозначились скулы. Такое слу­чалось с ним, когда он злился.

Лиля выпила шампанское, поставила стакан на стол.

— А может, он прав, Серёжа?.. — сказала она.


В одиннадцать утра началась редакционная летучка. Обзор номеров за неделю сделал Михаил Султанов. Как всегда, похвалил очерк Григория Бондарева, отметил два материала сельхозотдела, статью о новостройке Нови­кова, поругал отдел пропаганды за сухую, неинтересную подборку на второй полосе, потом развернул номер с четырехколонняком об открытии колхозной ГРЭС. При­стально посмотрел своими серыми глазами на сидевшую у окна Лилю Земельскую, улыбнулся. Султанов очень высоко оценил зарисовку, даже один раз назвал ее очер­ком, отметил живой, образной язык, тонкое понимание природы, прочитал вслух кусок, где описывается закат солнца. В самом конце небрежно похвалил фотографии, которые, как он выразился, хорошо дополняли этот не­стандартный красочный рассказ об открытии колхозной ГРЭС.

Лиля сидела все в той же позе и была невозмутима, как будто все это к ней и не относилось. В общем-то, так оно и есть: Лилино участие в этом материале ограничи­лось одной лишь подписью, но и Сергей почему-то не относил лестные похвалы в свой адрес. Как только он там, в библиотеке, поставил точку, материал перестал для него существовать, будто это и не он его написал.

А зарисовку отметили все. Даже скупой на похвалы ответственный секретарь дядя Костя выдавил из себя несколько поощрительных слов. Он сказал, что зарисов­ка написана опытной рукой и ее почти не пришлось пра­вить.

И тут Сергей наконец понял, почему у него такое странное ощущение: он бы никогда не написал этот мате­риал, если бы не встретил Лилю. Ведь до этой поездки ему ни разу и в голову не приходило такое. Присутствие девушки рядом, огромное желание помочь ей разбудили дремавшее в нем вдохновение. Это было действительно вдохновение, творческий порыв. И вот сейчас предложи ему снова все написать, он не уверен, что у него полу­чилось бы...

Рассеянно слушая заключительное слово редактора, Сергей наткнулся взглядом на Валю Молчанову. Неесте­ственно выпрямившись, чуть подавшись вперед, она си­дела на диване рядом с завпромотделом Виталием Нови­ковым и пристально смотрела на Лилю Земельскую. В небольших голубых глазах Молчановой самые различ­ные чувства: и недоверие, и с трудом скрываемая зависть, и враждебность. Два года работает Валя в редакции, и никогда еще ей не говорили таких лестных слов. Плохие слова говорили часто.

Сидевший рядом Володя Сергеев нагнулся к Волкову и негромко сказал:

— Редкий случай: красота и талантливость! Я считал, что смазливая женщина способна лишь на флирт. Кста­ти, перо у нее совсем не женское, чувствуется уверенная мужская рука.

Володя Сергеев был способный журналист. До этого он работал секретарем районной газеты. Успел заочно закончить филологический факультет пединститута. Два месяца назад его пригласили литсотрудником в сельхозотдел областной газеты.

Сергею нравился Володя. Они два раза вместе ездили в командировки. Высоченный, грузный, с большой круг­лой головой, на которой пышной шапкой кудрявились буйные русые волосы, он всегда пребывал в хорошем настроении.

— Не пробовал в командировке к ней подкатиться? — гудел над ухом Володя, — Наверное, от ворот по­ворот?

— Я бы не сказал, — улыбнулся Сергей. — Кстати, тебя хотели послать с ней в командировку.

— Такие девушки не в моем вкусе, — ответил Воло­дя. — Глаза как два глубоких омута, завертит, закру­жит и утащит на дно.

— Глаза у нее красивые, —возразил Сергей.— А за­вертит-закружит— это разве плохо?

— Сергей, чует мое сердце — ты пропал! — засмеялся Володя.

После летучки Сергей забежал в бухгалтерию и под расписку взял в счет гонорара пятьсот рублей. Главбух подписала заявление, недовольно проворчав:

— Три дня до зарплаты, мог и потерпеть.

— Три дня — это вечность! —улыбнулся Сергей и вы­шел из комнаты.

Через несколько минут его мотоцикл остановился на улице Ленина у магазина «Рубин».

— Я не очень-то разбираюсь в дамских штучках-дрючках, — сказал Сергей, заходя с Лилей в магазин.— Выбери сама себе подарок.

Лиля улыбнулась и склонилась над витриной. Выбор здесь был, конечно, не такой, как в Москве, но кое-что из драгоценностей привлекло ее внимание.

Она выбрала скромное ожерелье из янтаря и браслет. Подошла к овальному зеркалу, примерила. Повернулась к Сергею:

— Нравится?

— Главное, чтобы тебе нравилось,— улыбнулся Сергей. Признаться, он слабо разбирался в женских украшениях, но было приятно видеть оживленное Лилино лицо, блестящие глаза, улыбку.

— Заверните, — небрежно сказал Сергей, лихорадоч­но подсчитывая в умесвою наличность.

Продавщица выписала чек на семьсот сорок рублей, и Сергей направился к кассе. Как только он повернулся к Лиле спиной, лицо его стало озабоченным. И предчувствие не обмануло его: у кассы выяснилось, что не хватает пятидесяти рублей. Оглянувшись, — Лиля все еще стояла у зеркала, — снял с руки часы и протянул кассирше.

— Через полчаса привезу остальные... — Он умоляю­ще смотрел на нее. — Понимаете, подарок невесте...

И кассирша поняла. Грохотнул кассовый аппарат, де­вушка что-то написала на счете и протянула его Сер­гею.

— Мы закрываемся в восемь, — сказала она. — Мо­жете не торопиться.

Сергей готов был ее расцеловать.

Лиля надела ожерелье на шею, благодарно чмокнула Сергея в щеку. Ему было приятно, что она радуется, как ребенок, хотя он и понимал, что эта покупка сокруши­тельно отразится на бюджете. А ведь впереди свадьба.

Когда Лиля потащила его в другой магазин, Сергей растерялся. У него больше не было денег на подарки.

— Где твои часы? — удивилась Лиля. — Я их только что видела.

— Что за чертовщина? — уставился на свою руку Сергей. — Действительно, нет.

— Не расстраивайся, — сказала Лиля. — Разве это были часы? Одно недоразумение... Можно, я тебе сама выберу?

Она попросила показать ей толстые с черным цифер­блатом и сигналом часы. Они могут звенеть как будиль­ник. Приложила их к запястью Сергея и сказала, что это именно то, что надо.

— Может быть, в другой раз? — промямлил тот.— Понимаешь, у меня нет... Я не захватил с собой денег.

— Это будет мой подарок тебе, — улыбнулась Лиля.

— Я тебя разорил, — сказал он, когда они вышли из магазина, почему-то чувствуя себя виноватым.

— Ерунда, — отмахнулась Лиля. — Мои родители обеспеченные люди.

— Я своим родителям с четырнадцати лет помо­гаю,— сказал Сергей. — С тех пор, как стал работать,

— И мотоцикл купил сам?

— А кто же еще? — удивился он. — После армии я поехал на целину... Полгода вкалывал там на тракторе.

— А нас каждую осень посылают в колхоз картошку копать.

— Нравится?

— Что нравится? — удивленно взглянула на него Лиля.

— Страну продовольствием обеспечивать.

— Я один раз чуть воспаление легких там не схватила. Теперь мама — она ведь врач — дает мне освобождение.

— Ай-яй, — сказал Сергей. — Разве можно государство обманывать?

— Точно так же говорит наш комсорг Вася Селянин, — рассмеялась Лиля.

— Послушай, а ты умеешь щи варить и картошку чистить?

— Щи я как-нибудь сварю, а картошку ты сам будешь чистить.

— А я-то мечтал, что жена меня будет кормить вкусными обедами...

— У тебя отсталые понятия, милый, — заметила Лиля, искоса взглянув на него. — Теперь мужья подают женам кофе в постель.

— В таком случае нужно было мне подарить не часы, а поднос. — рассмеялся Сергей. — Или столик на колесиках!

— Мы ведь совсем не знаем друг друга, —вздохнула Лиля.

— Это даже интересно, — беспечно ответил он.— Всю жизнь узнавать друг друга...

Она сбоку посмотрела ему в глаза. Неужели он всегда так легко будет относиться к жизни? Это хорошо и плохо...

— Подумай, Серёжа, еще не поздно...

— Поздно! — вскричал Сергей, взглянув на свои новые часы. — Мы уже опаздываем!


7


Машинка мягко стрекотала. Мать придерживала ладонью блестящий вращающийся маховик. Из своих старых шелковых сорочек она шила майки и трусики для Генки и Валерки. Да и Сергей иногда щеголял в сшитой матерью рубахе. Правда, в последнее время он предпочитал покупать в магазине: выбор стал богатый.

Валерка разбирал на полу сломанный игрушечный грузовик. Колеса он уже отвинтил, теперь принялся за кабину. Белокурые вьющиеся волосы спускались ему на огромные синие глаза. Мальчишка рукой отбрасывал кудри назад, но они снова падали.

— Иди, рубашку примерю,— позвала мать.

Валерка нехотя отложил в сторону испорченную игрушку и, вздохнув, подошел к матери.

— Ты же мешаешь человеку, — недовольно сказал он. — И колесо куда-то укатилось.

— Работничек, — улыбнулась мать. — Повернись-ка! Руки опусти... теперь подними.

— Рукава короткие, — деловито заметил Валерка. — Мам, ты лучше их совсем отрежь — рукава быстрее всего пачкаются.

Стащив с сына рубашку, мать легонько шлепнула его.

— Иди погуляй.

Обрадованный Валерка, забыв про сломанный грузовик, выскочил за дверь.

Закончив шов, мать зубами оторвала нитку и расправила на руках почти готовую рубашку для Валерки. На улице раздался радостный лай, смех. Она выглянула в окно: Сергей в новом костюме, белой рубашке и галстуке, присев на корточки, гладил Дружка. Пес лаял ему в лицо, норовил лизнуть. Сергей смеялся и отталкивал его морду. Что-то творится с Сергеем последние дни. Прикатит с работы, наспех пообедает, переоденется и уходит куда-то до утра. Осунулся, похудел, одни скулы торчат. Наверное, влюбился... Хоть бы посмотреть на его зазнобу.

Мать отворила окно и сказала:

— Костюм запачкаешь! И хватит уж лизаться-то со своей ненаглядной собакой!

Шестеро детей было у матери. Серёжа и Тамара — единственная дочь — родились еще до войны. Сколько горя она хватила с ними в эвакуации! И вот вырастила. Дочь закончила педагогический институт, сейчас учительствует в Хабаровске. После войны родились еще четыре сына. Двое умерли. Одному, Юрику, было от роду пять месяцев, другой, Витенька, умер в семилетнем возрасте. Со всеми мать была строгой, — иначе с ними, мальчишками, и не сладишь. Может, даже излишне строгой. Наверное, нужно было бы поласковее, но теперь уже поздно что-то менять. И когда весной Генка, получив пятерку по алгебре, сияющий прибежал из школы и показал дневник, а мать обняла его и поцеловала в щеку, Генка отшатнулся и, обалдело уставившись на мать, пробормотал: «Ты чего это? Вот еще, телячьи нежности...»

И был он в этот момент точь-в-точь похож на своего длинного, сурового отца.

Сергей выпрямился, отряхнул на коленях брюки и, все еще улыбаясь, посмотрел на мать.

— Ты вот все толковала, что пора мне жениться… Уговорила, я женюсь, — сказал он и снова повернулся к собаке. Погладил по голове, почесал за ухом. Дружок высунул язык и глаза закрыл от удовольствия.

Как мог взрослый пес так быстро привязаться к ее сыну? Сергей с детства любил всяких животных и птиц. Кто только не жил у них: воробьи, скворцы, галки, ежи, кролики и даже белые мыши и крысы. Принесет, бывало, кем-то подбитую птицу и выхаживает неделями, а потом выпустит. Сергей, пожалуй, единственный из ее сыновей, который не держал рогатки в руках. Он готов был всту­пить в драку с каждым, кто пнул ногой кошку или за­махнулся камнем на собаку. Мать и не помнит, когда видела последний раз сына плачущим. Ничто не могло выжать из него слезу, даже когда ребенком был, а вот стоило погибнуть кому-нибудь из его пернатых любим­цев или животных, Серёжа уходил из дома и возвра­щался расстроенный, с покрасневшими глазами. Он уно­сил трупик в коробке и где-то хоронил. А потом часто — и всегда один — наведывался на могилку.

— Что же ты молчишь? — спросил Сергей, перебирая густую шерсть на загривке собаки.

— Мне-то что? — ворчливо сказала мать. — Женись. Только кто за тебя, шалопая, пойдет-то.

— Да вот, нашлась одна.

Шутит, конечно. А вообще-то, никогда не поймешь, серьезно он говорит или дурачится. Возраст такой, что уже пора бы и действительно жениться. Интересно, как у него все сложится в жизни? Хотя внешне он вроде бы насмешливый, твердокожий, а на самом деле ничего не стоит его обидеть. И виду не подаст, а мучиться, пере­живать долго будет. А потом, не с каждым он и поладит, хоть и очень общительный, и приятелей у него много. Но зато уж кто пришелся по душе, за того, как говорится, в огонь и в воду! Бывает, что-то накатит на него, никого видеть не хочет... Летом заберется на чердак и читает. Не позовешь обедать — и не вспомнит про еду. Зимой целыми днями валяется с книжкой на койке. Эта страсть к чтению у него с детства. Учителя жаловались, что даже на уроках читает. Бывает, одну книжку по два-три раза перечитывает. Все полки и этажерки в доме забиты его книжками. Каждый раз с получки приносит целую охапку. В книжном магазине все продавщицы его знают.

Не любит Сергей разочаровываться в людях. А уж разочаровался — никогда больше с этим человеком встре­чаться не будет. Навсегда выбрасывает из сердца. Прав­да, только она, мать, знает, чего ему все это стоит. Вот в такие дни ему и не хочется никого видеть и из дома выходить.

— Кто же она такая? — спросила мать. Спросила просто так. Слова сына она не приняла всерьез.

— Скоро увидишь, — сказал Сергей.

— Спасибо, сынок! А то ведь я еще ни одной твоей подружки и в глаза-то не видела.

— Я ведь знаю, тебе хоть принцессу приведи — все равно не понравится.

— Да за тебя хорошая и замуж-то не пойдет! — вы­рвалось у нее.

Знает ведь, что говорит неправду. Серёжа— парень хоть куда, но мать никогда бы этого ему не сказала. Язык бы не повернулся. А нервы никуда не годятся: одно неосторожное слово — и она взрывается. И потом не остановиться. Знает, что и отцу и детям трудно с ней, но ничего поделать с собой не может. До войны она была совсем другая. Веселая, певунья. Всегда в доме подру­ги. Это все война... Еще хорошо, что гнев и раздраже­ние быстро проходят. И дети такие же. Долго не могут сердиться ни на мать, ни на других.

— Значит, по Сеньке и шапка, — усмехнулся Сергей и взглянул на часы. Лицо его стало замкнутым. — Ну, мне пора.

Вот он и всегда так, чуть что — закроется, как улитка в раковину. В этом отношении сын поумнее отца, тот начинает оправдываться, вступать в спор, что-то доказы­вать, а это еще больше подливает масла в огонь. Сергей же всегда уходит в себя. А потом все равно сделает так, как хочет. И приходится матери подчас все свое раздра­жение вымещать на первом попавшемся.

— Новые часы купил? — заметила мать.— А те поте­рял, что ли?

— Когда у Генки день рождения? — спросил Сер­гей. — Я ему подарю.

— Вот еще баловать! Пусть сначала школу закон­чит.

— Тогда — тебе, — сказал он.

— Премию получил, что ли?

— Невеста подарила, — улыбнулся он. — Красивые?

— Ладно болтать-то, — сказала мать. — Деньги, я гляжу, тебе девать некуда.

Сын остановился, и Дружок замер у его ног. Лицо у Сергея стало смущенное.

— Наверное, свадьбу нужно будет устраивать, — ска­зал он. — С этой зарплаты я ничего тебе не дам.

«Никак и вправду женится! — ахнула мать про себя. — Да нет, с чего бы это вдруг? Просто позлить меня хочет...»

— Не забудь на свадьбу пригласить всех своих ста­рых подружек, — усмехнулась она.

Сергей с улыбкой взглянул на нее.

— Все женщины одинаковы, — сказал он.— Она мне нынче то же самое говорила.

Потрепав Дружка за шею, направился к мотоциклу. Мать хотела сказать, что в новом костюме садятся на мотоцикл только идиоты, но сын уже крутнул рычаг, мо­тоцикл затрещал и сорвался с места. Дружок, сидя на тропинке, проводил его грустным взглядом. Потом усел­ся, задрал лапу и принялся зубами прочесывать шерсть на брюхе.

«Надо дустом посыпать, — подумала мать. — Набе­рутся ребятишки от него блох.»

Снова раздался знакомый треск: Сергей остановился под липой напротив дома. Поставил мотоцикл на под­ножку, влетел в комнату и стал рыться в коробке, где у него лежали документы.

— Паспорт забыл, — сказал он. — А без паспорта ка­кой я жених?..

Сунул паспорт в карман и, забыв затворить дверь, выскочил на улицу. Усаживаясь на мотоцикл, взглянул на высунувшуюся в окно мать и помахал рукой.

— Прощай, свобода! — крикнул он. — Мать, посмотри на меня холостого в последний раз.

Сын умчался, оставив на дороге медленно расползаю­щийся клубок пахучей гари, а мать, чувствуя, как тре­вога постепенно сжимает сердце, смотрела невидящим взором на залитую солнечным светом зеленую улицу, и слезы капали из ее глаз.

В загсе все свершилось быстро и без всякой торже­ственности. В маленькой комнате прямо на полу были свалены кипы папок, пачки связанных бланков. В углу громоздились два письменных стола, поставленных друг на друга.

— Подождали бы недельку-другую, и мы вас торже­ственно обвенчали бы во Дворце бракосочетаний, — ска­зала женщина в коричневом строгом костюме.

— Мне здесь нравится, — улыбнулся Сергей.

— Уже четыре пары согласились подождать, — про­должала уговаривать словоохотливая женщина. — Через две недели открытие Дворца. Из газеты и радио будут представители... Ну как, молодые люди, согласны подо­ждать?

— Конечно, стоит подождать, — поддержал ее Бутрехин. — Во Дворце уж если обвенчают, так навек.

— Замолчи, провокатор! — негромко сказал Сергей и повернулся к женщине:

 —Действуйте.

— Как хотите, — улыбнулась та и уселась за письмен­ный стол. — Ваши паспорта.

Валя Молчанова, мрачно взиравшая на все это из-за спины Бутрехина, выступила вперед.

— Я тоже за Дворец, — сказала она.

— Двое свидетелей против, — заметил Бутрехин.

Женщина полистала паспорта и, отложив их в сто­рону, взглянула на молодоженов. Лиля теребила замше­вую сумочку, смотрела в окно.

— Это что, заговор? — взглянул на свидетелей Сер­гей. — В таком случае мы с невестой садимся на мото­цикл и уезжаем регистрироваться в другой город.

Женщина вздохнула и, состроив на лице приветли­вую улыбку, стала задавать необходимые в таком случае вопросы. Когда все было закончено и молодожены полу­чили новенькое хрустящее свидетельство, а женщина по­здравила их с законным браком, в соседней комнате от­купорили бутылку и выпили из высоких бокалов шам­панское.

С чувством облегчения вышли из пыльной и непри­ветливой комнаты. Женщина проводила их до порога и любезно пожелала счастливой супружеской жизни. У крыльца остановился грузовик, из кузова спрыгнули двое рабочих и, грохоча сапогами, пошли в загс. Цара­пая стены и задевая за дверь, вытащили оттуда черную крышку письменного стола и с грохотом швырнули в кузов. У приземистого кирпичного здания горсовета стояли два мотоцикла. Зеленый и черный. По тротуару шли про­хожие. Никто даже не взглянул в сторону молодоженов. Впрочем, молодожены ничем особенным и не выделялись, если не считать небольшого букета красных и белых роз в целлофановой обертке, который Лиля держала в руке.

— Почему она в коричневом костюме? — задумчиво спросила Лиля.

— Здесь не только регистрируют браки,— ответил Бутрехин, — но и разводят, выдают метрики о рождении и свидетельства о смерти... Поэтому и костюм такой, нейтральный. Ко всем случаям подходит.

Молчавшая до сих пор Валя хихикнула.

— Да, я ведь вас еще не поздравил, — спохватился Николай. Остановился, церемонно обнял Сергея. — Дело сделано. Как говорится, дай вам бог счастья!

Пожал Лиле руку, поколебавшись мгновение, поцело­вал осторожно, в щеку.

— Такого друга тебе отдал, — сказал он. — Един­ственного.

На этот раз и вправду в его глазах что-то заблестело, хотя губы улыбались.

Валя тоже подошла и холодно поздравила. Не глядя Сергею в глаза, смешно встряхнула руку, Лилю небреж­но клюнула остреньким носиком в щеку.

— Как у вас все быстро, — сказала она. — Даже не верится, что это серьезно.

Повернулась и пошла по тротуару, часто и звонко по­стукивая острыми каблучками.

— Чего это она? — удивилась Лиля.

— Девушки всегда болезненно переживают замуже­ство своих подруг, — сказал Николай.

— А парни? — спросила Лиля.

— Вы же видите, я чуть не плачу...

— Чуть все нам не испортил! — сказал Сергей.— Я уж было пожалел, что взял тебя в свидетели.

— Вот что, ребята, — посерьезнев, сказал Николай. — Все, что я вам говорил до... вот этого маленького до­мика, очень прошу — забудьте. Возможно, я и ошибался. И потом, как пишут в вашей газете, вы сами творцы своего счастья. Не подумай, Лиля, что я это из подхали­мажа. Хотя на твоем месте такого вредного типа, как я, на порог своего семейного дома не пустил бы.

— Я уже все забыла, — улыбнулась Лиля. — Друзья Сергея — теперь и мои друзья.

— Слышал, Сергей, я отныне друг вашего дома!

— Знаю я этих друзей дома...

— Он уже ревнует! — рассмеялся Николай. Вдалеке прогрохотало. Свежий порыв ветра весело прошумел в листве. По тротуару лениво протащилась смятая коробка из-под сигарет. Лиля взглянула на небо, по которому бежали наперегонки низкие облака.

— К добру ли это? — кивнула Лиля на небо.

— Я не знал, что ты такая суеверная, — рассмеялся Сергей.

— Дождь всегда к добру,—сказал Николай, за что был награжден благодарным взглядом Лили.

Громовой раскат заглушил рев заведенных мотоцик­лов. Договорившись вечером встретиться и вместе поужи­нать в ресторане, приятели разъехались в разные сторо­ны. Становилось все сумрачнее, зеленоватые всполохи озаряли шоссе. Вот-вот должен был хлынуть дождь.

На Торопецкой Сергей захотел с шиком развернуться у своего дома, съехав на обочину, круто взял руль влево, и в одно мгновение все втроем — Сергей, Лиля и мото­цикл — очутились в глубокой пенистой луже. Даже не вы­ключив мотор, Сергей бросился поднимать жену. Вид у нее был самый плачевный: лакированные туфли в гря­зи, широкая юбка мокрая и в желтых разводах.

— Это меня бог наказал, — сокрушался Сергей. — Какого черта я стал тут разворачиваться?..

— Мог бы и такси по такому случаю взять, — упрек­нула Лиля. Она стояла на тротуаре и чуть не плакала.

— Извини, но мне это и в голову не пришло, — сказал Сергей.

Он заглушил мотор, поднял с земли машину и своим ходом покатил к калитке. С его нового костюма ручьем стекала грязная вода. Мокрая, растрепанная Лиля ковы­ляла сзади. В довершение всего у нее каблук сломался.

— Как я в таком виде покажусь твоим родителям на глаза? — сказала она.

Из калитки вымахнул Дружок и радостным лаем при­ветствовал их. Подбежал к Сергею, потыкался носом В колени, потом кинулся к Лиле.

У дверей Лиля взяла мужа за руку:

— Мне почему-то страшно.

— Вот увидишь, тебе понравится моя...

Сергей не успел закончить: дверь с треском распах­нулась, и мимо них стремглав пролетел взъерошенный Генка. Сергей успел заметить, что правая щека братишки ярко пылала. Вслед за Генкой на пороге с тряпкой в руке появилась разгневанная мать.

— Вот тебе, дрянь такая! — воскликнула она и шлеп­нула мокрой тряпкой не успевшего отклониться Сергея.

— Из огня да в полымя, — потирая ухо, усмехнул­ся он.

— Куда он, стервец, удрал?! — чуть поостыв, спроси­ла мать. Серые глаза ее все еще метали молнии.

— Познакомься, моя жена, — сказал Сергей.

Они все еще стояли в коридоре. Из распахнутой две­ри, которую загородила полная фигура матери, падал рассеянный электрический свет. Лиля робко выступила из-за спины мужа. В наступившей тишине слышно было, как, срываясь с юбки, шлепались на деревянный пол уве­систые капли. Некоторое время женщины пристально смотрели в глаза друг другу. Лиля улыбнулась и хотела что-то сказать, но в этот момент тряпка глухо шлепну­лась на пол, плечи матери опустились, губы задрожали, а глаза заблестели слезами. Проведя рукой по косяку, будто ища опоры, она тихим голосом сказала:

— Ты что, хочешь меня в гроб вогнать? Какая еще жена?!

— Законная, мама, какая же еще? — Сергей взгля­нул на Лилю. В сумраке блестели ее глаза, и непонятно было, улыбается она или собирается заплакать.

— Мы в лужу упали, — негромко произнесла Лиля. — Я и Серёжа.

— Уходи! — повысила голос мать, растерянно глядя на сына. — Уходи, чтоб и глаза мои тебя не видели. И на порог не пущу! Жених беспорточный! Подумал, куда ты ее привел? Тут и так негде повернуться. Со­баку навязал на мою шею, теперь...

— Что это на тебя нашло? — вспыхнул и Сергей.

Лиля круто повернулась и быстро зашагала к калит­ке. Юбка ее звучно шлепала по ногам. Одна туфля сле­тела. Она нагнулась, сняла и вторую и, взяв их в руки, побежала босиком по тротуару.

— Ну вот, добилась своего... — процедил Сергей сквозь стиснутые зубы и бросился вслед за Лилей. От удара калиткой стоявший у забора мотоцикл завалился на клумбу с георгинами.

Дружок, ничего не понимая, то смотрел на присло­нившуюся к косяку мать, то на две удаляющиеся в дождь фигуры. Жалобно гавкнув, он бросился вслед за ними. А мать, кусая губы, смотрела на дорогу и ничего не ви­дела. «Зачем я так? — думала она. — Какие у него были глаза! Зачем я так сказала! Надо вернуть их, по­звать... Мокрые, неприкаянные... Куда они пошли?!.» Она выбежала за калитку, но никого не увидела. Пустын­ная блестящая от дождя улица. И мокрые фонари. Свер­кающая завеса ливня опустилась у самой калитки и от­городила ее от суетливого и беспокойного мира.


Вокруг все сверкало, искрилось. Светящимися пунк­тирами убегали в темноту мокрые провода, во всю ширь ночной улицы блестел асфальт. Капало с крыш, с деревь­ев. Капли долго и мелодично звенели, прыгая с листа на лист.

Они молча брели по пустынной улице. За сквером ма­тово светились высокие круглые колонны театра. Хлопа­ли тяжелые двери, слышались голоса, смех. Только что закончился спектакль, и зрители выходили на улицу.

— Она очень вспыльчивая, но вообще-то добрая,— сказал Сергей.

Лиля успела забежать в гостиницу и переодеться во все сухое. Однако настроение у нее не стало лучше.

— Даже не пригласила нас в комнату... — Она с кис­лой улыбкой взглянула на мокрого взъерошенного пария, который сегодня стал ее мужем.

— Где же мы проведем, милый, свою первую брач­ную ночь?

— Действительно, проблема, — усмехнулся Сергей.

— Я ей не понравилась?

— Не в этом дело... Она тебя толком и не разгля­дела. Этот чертенок Генка ее чем-то разозлил, а тут мы некстати подвернулись!

— Начало, прямо надо сказать, неудачное, — вздохнула Лиля. — Мы что, всю ночь будем бродить по го­роду?

— Может, в гостиницу?

— Меня выписали, — сказала Лиля.

— Снимем люкс, — загорелся Сергей.— Теперь мы муж и жена. Вот вытянется физиономия у администра­торши! По-моему, она старая дева.

— Гостиница переполнена, — сказала Лиля. — Ка­кой-то слет.

— Передовиков промышленности,— уныло подтвер­дил Сергей. — Я утром снимок сделал.

Когда они поравнялись с маленьким сквером, при­жавшимся к высокому красному зданию Дворца пионе­ров, Сергей остановился под кленом и обнял Лилю. Ко­стюм его измялся, черные волосы прядями прилипли ко лбу. Он нагнулся и поцеловал ее. Лиля тоже обнимала его, гладила мокрые волосы. Когда послышались чьи-то шаги, она отстранилась:

— Увидят.

— Имею я право целовать свою собственную жену?!

— Имеешь! — рассмеялась она. — Но не обязательно это делать на глазах у прохожих.

Выйдя на площадь, они спустились к реке. На косо­горе вдоль берега примолкли клены и липы. Капли сры­вались с ветвей и клевали забытую на скамейке газету. Вспучившаяся Дятлинка, ворча и пенясь, шлепала в бе­рега. Над водой низко неслись темные облака.

— Я устала, — сказала Лиля. — И куда мы идем?

— Не все ли равно? — ответил Сергей и неожиданно поднял ее на руки и понес к скамейке. По пути споткнул­ся о камень, и Лиля еще сильнее прижалась к нему. Сер­гей осторожно опустил ее на землю, смахнул ладонью дождевые капли со скамьи, улыбнулся:

— Нам повезло... Кажется, ночь будет теплой. Первая брачная ночь в городском парке. Сколько ро­мантики! В старости это будет самое приятное воспоми­нание.

— Ты это серьезно?— Лиля села рядом на скамью и поежилась. — Как бездомные бродяги… Какая же тут романтика?

— А по-моему, это здорово — все начинать с пустого места.

— С садовой скамейки, — сказала Лиля.

С клена сорвалась крупная капля и звонко щелкнула по ее воротнику, вторая угодила в голову. Лиля подняла воротник плаща и уткнулась лицом Сергею в плечо. Нет, она не плакала. И даже сейчас, когда они, действительно как бездомные бродяги, сидели одни в ночном парке, она не жалела, что вышла замуж. Во время поездки в Усть-Долыссы и потом в библиотеке, когда он так быстро и хорошо написал зарисовку в газету вместо нее, Лиля по­няла, что Сергей Волков — перспективный парень. С ним можно начинать, как он говорит, с пустого места. Этот парень добьется в жизни всего, чего захочет. Не чета глупому и самоуверенному Роберту, привыкшему жить за счет родителей. И пусть Сергей из простой многодетной семьи, но он воспитан, не хам и очень мно­гое знает, а в том, что из него получится первоклассный журналист, Лиля не сомневалась. А для талантливого газетчика двери открыты в центральные газеты, журна­лы. Конечно, со временем они уедут из этого городиш­ки. Со своей стороны Лиля приложит все силы, чтобы по­мочь мужу выбиться в люди. Пусть из нее не получи­лось журналистки — это она очень ясно поняла, — она постарается быть хорошей женой. Кто знает, если у Сер­гея талант, может быть, его пошлют собкором централь­ной газеты за границу. Быть женой талантливого жур­налиста — это гораздо лучше, чем быть просто посред­ственной журналисткой. А Сергея можно взять в руки и направлять его бьющую через край энергию в нужное русло. В нем есть что-то первобытное, дикое, волную­щее женщину. И с ним спокойно. Пусть дождь, нет пристанища, все равно с ним хорошо. И не надо ни о чем думать — он ее муж, пусть сам думает. Муж, глава семьи. Получится ли у них семья? А почему бы и нет? Вот с Робертом бы не получилось. Кстати, она почти не думает о нем. Так, изредка всплывет в сознании его наглое, улыбающееся лицо. С Робертом она не раз заговаривала о замужестве — какое счастье, что этого не случилось! — он отделывался шуточками, а Сергей сразу все воспринял серьезно. Это потому, что он любит ее! Это Лиля знала наверняка. Его бурное, сильное чувство захватило и ее. Сергей ей сразу понравился. Еще там, на автобусной остановке, она обратила на него внимание. Любит ли она его?.. Наверное, да. Конечно, не так силь­но, как он ее, но, когда нет рядом Сергея, она скучает. Возможно, еще и потому, что Лиля три года мучилась с Робертом, встреча с Сергеем как бы разбудила ее, вско­лыхнула, заставила посмотреть на себя совсем другими глазами. Впервые Лиля почувствовала себя настоящей женщиной, человеком, который необходим другому чело­веку как воздух. А Роберт? Помыкая ею, издеваясь, он медленно убивал в ней все хорошее, доброе, оставляя лишь разочарование в жизни и ненависть. Да, ей не раз приходила в голову мысль отомстить ему. Отомстить жестоко за все свои обиды и мучения. Пожалуй, желание как можно скорее выйти замуж и было продиктовано именно этим чувством. И еще одно: Лиля не была уве­рена, что оттолкнет Роберта, когда он снова придет. По­спешное замужество было бегством от него и от самой себя. Какой бы ни был Роберт толстокожий, известие о Лилином замужестве должно сильно задеть его. Он до сих пор уверен, что она никуда от него не денется. О, как бы Лиле хотелось сейчас увидеть его лицо! Почув­ствовать, что ему больно. Мужчина вдвойне ценит имен­но ту женщину, которую безвозвратно потерял. А Ро­берт потерял Лилю навсегда.

Встреча с Сергеем была спасением для нее, и она это если не умом поняла, то почувствовала сердцем. Вот почему без долгих колебаний она согласилась выйти за Сергея замуж. Положа руку на сердце, ее и не нужно было уговаривать, она сама подтолкнула его на это.

Дятлинка плескалась у их ног, ветер шумно проно­сился над деревьями, сбрасывая на них холодные капли, где-то высоко в облачном небе прогудел самолет, а они сидели на скамейке и целовались.

— Мне, наверное, чужда всякая романтика, — сказа­ла Лиля. — Парк, скамейка, эти брызги с деревьев... Бр-р! Серёженька, мне хочется в чистую, теплую по­стель. Неужели это неосуществимая мечта для моло­доженов?!

— Мир не без добрых людей, — засмеялся он.

По дощатым кладям они перебрались на другой бе­рег. Сергей повел ее прямо по мокрой траве к безмолв­ному, спящему под деревьями деревянному дому. Взо­брался на шаткую скамейку и негромко постучал в ту­скло поблескивающее окно. Лиля — она стояла под огромным деревом — видела, как немного погодя, скрип­нув, отворилось окно, показалась голова. Сергей что-то негромко сказал, голова еще немного помаячила и исчез­ла, а затем на крыльце появилась фигура в майке и тру­сах. Это был Николай Бутрехин. Моргая, он таращил на них глаза и ухмылялся.

— Гуляли, понимаешь, ну и зашли к тебе, — сказал Сергей.

— Могли бы и пораньше.

— Чего это ты в такую рань спать завалился?

— Я-то ладно,— сказал Бутрехин, — а вы какого дьявола ночью шатаетесь?

— У нас дома нет, — сказала Лиля. Она подошла к крыльцу и снизу вверх смотрела на Бутрехина.

— Дом есть... — начал было Сергей, но Лиля пре­рвала его:

— Только нас туда почему-то не пускают.

— Безобразие, — заметил Николай, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. — У тети Тани крутой нрав. А ты что же, Сергей, не сказал родной матери, что же­нился?

— Кажется, она мне не поверила, — ответил Сергей.

— А меня выселили из гостиницы, — сказала Лиля. — Там какой-то слет.

— Передовиков промышленности,— прибавил Сергей.

— Хотите чаю? — предложил Николай. — Сейчас по­ставлю...

— Мы хотим спать, дубина!— взорвался Сергей. — Пусти нас на сеновал.

— Так бы и сказал, — хмыкнул Николай. — Сейчас притащу подушку и одеяло.

— Сеновал — это уже лучше, чем скамейка в пар­ке,— улыбнулась Лиля. — Надеюсь, крыша не течет?

— Думаешь, снова будет дождь? — взглянул Сергей на мрачное, темное небо.

— Меня теперь ничем не удивишь, — сказала Лиля. На крыльце появился Бутрехин.

— Держи, жених! — и запустил в Сергея большой белой подушкой. Тот едва успел поймать, как на голову ему ковром-самолетом опустилось жесткое солдатское одеяло.

— А простыни? — спросил Сергей, передавая Лиле подушку.

— Когда в следующий раз будешь жениться, преду­преди заранее, — сказал Николай. — Счастливой ночи, молодожены! — И, рассмеявшись, ушел.

Они стояли друг против друга. Лиля прижимала к груди подушку, а Сергей держал в руках одеяло. При­ставленная к сараю лестница вела на сеновал. С речки доносились звучные шлепки. Это вода ударялась о до­щатые клади.

— Лиля Волкова, я тебя люблю, — негромко сказал Сергей.

— Я тебя люблю, Сергей Волков! — сказала Лиля.

И Волков первым полез по расшатанной лестнице на сеновал. Волкова застряла с подушкой на первой же сту­пеньке. Подушка закрыла сеновал и небо. Он забрал у нее подушку, и, ловко брошенная, она белой совой вле­тела в черный проем сеновала, затем две сильные руки помогли Лиле подняться наверх. Мрак, шуршание су­хого сена под ногами, пряный запах полевых трав.

— Мне здесь нравится, — сказал Сергей. — А тебе?

Она смутно видела его лицо, блестящие глаза. И зна­ла, какого ответа он ждет от нее. Конечно, сеновал — это не двуспальная кровать и даже не номер в гостинице, но зато они здесь совсем одни, и этот волнующий запах полевых трав. И он, муж, большой и сильный...

— Я эту ночь на всю жизнь запомню, — сказала она.

— Рву последнюю нитку, связывающую нас с суро­вой действительностью.

Сильный толчок ногой, и лестница, по которой они забрались на сеновал, резко отшатнулась от сарая и с шелестящим шорохом зарылась в лопухи.

— А как же мы слезем отсюда? — спросила Лиля, глядя на смутно вырисовывающуюся в дверном проеме рослую фигуру мужа,

— Зачем слезать? — тихо засмеялся он. — Мы прове­дём здесь свой медовый месяц.


Часть вторая


                                                       МИР НА ДВОИХ

В глубинах зеленого неба

зеленой звезды мерцанье.

Как быть, чтоб любовь не погибла?

И что с нею станет?

С холодным туманом высокие башни слиты.

Как нам друг друга увидеть?

Окно закрыто.

Лорка

                                                                1

Забрызганный грязью райкомовский га­зик остановился у правления колхоза. Сразу стало слыш­но, как щелкают крупные капли по брезентовому верху. Тимофей Ильич Лобанов и Сергей Волков вылезли из машины.

Небо было затянуто бледно-дымчатыми облаками. Увесистые капли неторопливо клевали мутные лужи, раз­лившиеся на дороге. Мокрые тополя и березы прижались к заборам. Иногда капли ловко сшибали ярко-желтые листья. Потрепыхавшись на холодном ветру, они падали и лужи.

 — Никакого просвета, — сказал Лобанов и, поежив­шись, взглянул на мрачное небо. — Как ты будешь снимать?

Сергей не ответил: он мыл в луже резиновые сапоги. Лобанов вертел головой в широкой светлой кепке, оглядывая ряды изб. Длинное лицо его с висячим носом все больше хмурилось.

— Ни одного приличного дома, — ворчливо сказал он. — Сплошные развалюхи. Трудное у нас с тобой заданьице! Боюсь, не наскрести нам тут на целую полосу материала.

Распахнулась крашеная дверь, и на крыльце пока­зался коренастый пожилой человек в сером в полоску по­мятом пиджаке и таких же брюках, заправленных в кир­зовые сапоги.

— Чо вы тута мокнете под дождем? — сказал он, на­жимая на «о». — Заходите в избу, председатель скоро будет.

Сергей и Лобанов соскоблили налипшую к подошвам грязь о железную скобу, прибитую к первой ступеньке, и вслед за прихрамывающим мужчиной вошли в светлую квадратную комнату, заставленную столами. Хотя сто­лов было штук пять, за ними никто не сидел. И вообще, в комнате никого, кроме них, не было. Человек предло­жил сесть и выжидательно посмотрел на приезжих.

— Мы из областной газеты, — сообщил Лобанов.

— И чо это вы к нам? — удивился человек. — Тут недалече, верст десять всего-то, колхоз «Рассвет». Туда все корреспонденты ездят. Богатое хозяйство, не чета на­шему.

— Теперь ваш прославим, — улыбнулся тонкими гу­бами Лобанов. — О «Рассвете» много писали, а нам как раз и нужен рядовой колхоз.

— Вам виднее, — кивнул человек. — Может, сходить на ферму за председателем?

— Куда вы по такой слякоти? — возразил Сергей, видя, что человек захромал к вешалке, где висел бре­зентовый плащ. — Подождем.

— Воля ваша, — сказал он, усаживаясь за письмен­ный стол. — Я тута счетоводом числюсь, если нужны ка­кие данные, касающиеся цифири...

— Мы хотим показать рядовую колхозную семью, — сказал Лобанов.— Ну, понятно, с достатком. И чтобы в доме было не пусто: мебель хорошая, приемник или, ска­жем, радиола-комбайн.

— Комбайн? — озадаченно переспросил счетовод.

— А стиральные машины или холодильники имеются?

— Сдается мне, дорогие товарищи, не туда вы заехали,— сказал счетовод. — Лучше бы вам все-таки в «Рассвет»...

К вечеру немного прояснилось. Стелющийся по земле туман, клубясь, уползал в овраг, и на пригорке за дерев­ней жирно залоснилась развороченная плугом влажная земля.

Сергей сидел на скамейке под шумящим тополем и смотрел, как заходящее солнце пытается пробиться сквозь посветлевшую пелену облаков. Из дома напротив вышел Лобанов и сказал:

— Я организовал народ, можешь фотографировать. Вот только антуражу маловато... Иди сам, посмотри.

Сергей тщательно вытер ноги о плетеную прутяную подстилку и вошел в дом. Обычная изба с огромной по­беленной русской печью. Была еще одна комната, по­меньше, но там, судя по всему, никто не жил. В красном углу несколько икон. У окна большой стол, застланный новой розовой скатертью с кистями. На столе приемник самой древней конструкции, стопка книг и балалайка. Все принаряжены, как на праздник: хозяин и хозяйка в новом, дочь в голубой кофточке, коротенькой юбке и с «конским хвостом» на голове. Нагнувшись к зеркалу и вытянув губы трубочкой, она подводила глаза каран­дашом.

— Егор Андреевич, что-то вы долго там возитесь, — сказал Лобанов.

— Галифе окаянные, едри их в корень, никак не за­стегну,— послышался сверху старческий голос.

Заколыхалась ситцевая занавеска, и с печи посмотрел на всех белобородый старик. Сначала он спустил вниз ноги в рваных коричневых носках, нащупав чурбак, по­ставленный на скамью, угнездился на нем, затем при­вычно сполз на пол.

— Сапоги надевать надоть? — взглянул дед на Лоба­нова. — Жмут, проклятущие. Почитай, уж семый год не надевал... У меня ревматизьма, так я больше в чунях...

— Сапоги не видно на фотографии, —сказал Лоба­нов.

На пиджаке старика два ряда медалей. К бороде при­стала красноватая шелуха от лука.

— Одну медаль внук кудай-то подевал, — сказал ста­рик, приосаниваясь. — Летось сын с невесткой гостили у нас, так и внучонка привезли. Шустрый такой, востро­глазый. Он медальку-то и похерил гдей-то.

— Приемник неисправный: в грозу сгорел, — кивнул на стол Лобанов. — Конечно, для снимка это не имеет значения. Как же мне это сразу в голову не пришло! — Он бросил на стол блокнот, повернулся и затопал к две­ри. На пороге остановился и сказал:

— Расставляй тут все, как тебе надо, я сейчас! — И выскочил, хлопнув дверью.

Хозяин и хозяйка чинно уселись на скамейку и выжи­дающе уставились на Сергея. Егор Андреевич присел на краешек большой железной кровати с блестящими шишечками и стал разглаживать руками свою патриар­шую бороду. Внучка — ее звали Машей — все еще верте­лась у зеркала.

— Праздник нынче какой, что ли? — спросил Сергей. Маша громко прыснула. Родители строго посмотрели на нее.

— Хватит мазаться, — сказала мать. — Обрадова­лась!

— Дедушка Егор и на Первомай так не наряжает­ся, — стрельнув на Сергея быстрыми смеющимися гла­зами, заметила Маша. — Дедушка, ширинку-то застегни на своих командирских галифе!

— Пуговка отскочила, едри ее в корень, — добро­душно ответил дед Егор.

Сергею было одновременно смешно и не по себе. Он не ожидал от Лобанова такой прыти. В командировку с ним он поехал впервые. Тимофей Ильич — заведующий отделом пропаганды — жил через два дома от Волко­вых. Случалось, они вместе шли на работу. Сергей еще издали замечал длинную нескладную фигуру соседа. Тимофей Ильич напоминал ему большой графин. Носил он всегда начищенные хромовые сапоги, синие широкие галифе, коричневую, расширявшуюся книзу меховую ту­журку и высокую закругленную папаху. Вышагивал, как гусак, неторопливо, степенно. Графин и графин на бле­стящих ножках с головой-пробкой. Разговаривать Сер­гею с ним было неинтересно, да и не о чем. Если он не спешил, то шел сзади, не догоняя, чтобы не идти вместе. Если спешил, то, поравнявшись, здоровался и быстро обгонял. Какой-то сухой, неинтересный человек был Ло­банов. Сидел он в своем крайнем маленьком кабинете на втором этаже всегда один. Ему по штату не был поло­жен литсотрудник. К нему редко кто и заходил, а если он появлялся в самом веселом в редакции отделе культуры и быта, то и там быстро смолкали разговоры и на­род расходился по своим кабинетам. И хотя материалы за подписью Лобанова редко появлялись в газете, при­ходил он на работу всегда к девяти утра и уходил в шесть, а иногда и позже. Статьи его были тоже скучные и неинтересные. Чаще всего он писал передовые, за кото­рые платили столько же, сколько за очерки и фельетоны. В командировки Тимофей Ильич редко ездил. А если и ездил, то всегда с другим фотокорреспондентом, Васей Назаровым.

— Товарищ корреспондент сказал, что вы нас в га­зету снимать будете, — кашлянув, подал голос не очень-то разговорчивый хозяин.

Он работал в колхозе конюхом, жена — звеньевой по­леводческой бригады, а дочь Маша — дояркой. Егор Ан­дреевич был давно на пенсии, но в летнее время тоже не сидел без дела: помаленьку плотничал, ремонтировал конскую сбрую, а в сенокос вместе со всеми выезжал на заливные луга.

Семья была работящая, трудовая, председатель и по­рекомендовал отметить ее в газете. Пока Сергей бродил по деревне и снимал фотоэтюды, Лобанов, как он выра­зился, уже «организовал народ».

— На балалайке кто играет? — спросил Сергей. Маша хихикнула. Пожалуй, из всей семьи лишь одна она относилась с юмором к этому делу.

— Мой дядя играет, — ответила она. — Только он жи­вет в Ленинграде.

Сергей с удовольствием заставил бы их переодеться во все повседневное, но было неудобно.

— Уберите, пожалуйста, все со стола, — попросил он, прилаживая к аппарату фотовспышку.

— Может, принести электрический чайник? — спроси­ла Маша. — Он на чердаке валяется. Если почистить и поставить на стол, будет как новый. Все равно ведь на фотографии не видно, исправный он или нет.

— Если такая умная, чего же сама вырядилась?

— Вечером в клубе танцы, — ответила Маша. — При­глашаю вас, товарищ фотокорреспондент.

— Я подумаю, — сказал Сергей.

Распахнулась дверь, и на пороге появился здоровен­ный детина с огромным трофейным приемником в руках. Позади него — Лобанов со стопкой книг классиков мар­ксизма-ленинизма.

— Куда ставить? — спросил детина, озираясь.

— На стол, — распорядился Лобанов и с улыбкой взглянул на Сергея. — У агронома одолжил «Телефункен». С фронта привез. И подходящую литературку подо­брал.

— Выйдем на минуту, — негромко сказал ему Сер­гей.

Лобанов положил книги на стол.

— Поставьте на полку, — сказал он хозяевам. — Так, чтобы корешки были видны.

— Тоже у агронома одолжили?

— У него полное собрание сочинений Ленина,

— Попросили бы у председателя лошадь и всю биб­лиотеку сюда привезли, — ядовито заметил Сергей, первым выходя из дома.

На крыльце состоялся неприятный разговор, который потом имел самые неожиданные последствия.

— Я ведь не просил вас вмешиваться в мои дела, — стараясь говорить спокойно, произнес Сергей.

— Это наше общее дело, — удивился Лобанов. — Я пишу материал, а ты делаешь к нему снимки. Одно должно дополнять другое.

— Зачем весь этот маскарад? Надо же додуматься: тащить через всю деревню из дома агронома в избу кол­хозника трофейный приемник!

— Не слишком ли много ты на себя берешь? — мед­ленно багровея, спросил Лобанов. — Полоса называется «Будни одной рядовой семьи». Мы должны показать лю­дей не только на работе, но и дома. Как они живут, отды­хают.

— Но если у них нет этого дурацкого приемника, за­чем же мы будем его фотографировать? А книги? В этой семье если кто и читает, так это девчонка. И, убежден, пока еще не «Капитал» Маркса.

— Можно подумать, что ты всегда фотографируешь то, что видишь! Если тракторист весь в копоти и масле, ты не предложишь ему лицо помыть? Если в рваной курт­ке, не заставишь его надеть другую?

— Мы о разных вещах говорим, — сказал Сергей, по­няв, что Лобанова не переубедишь. — Я могу попросить человека одеться прилично, но фотографировать его в собственном доме на фоне чужих вещей — не желаю!

— Люди ждут, — напомнил Лобанов.

— Скажите, чтобыприемник отнесли хозяину.

— Как ты не понимаешь! — с сожалением посмотрел на Сергея Лобанов. — Приемник свидетельствует о воз­росшем благосостоянии народа. Ладно, сегодня у них нет приемника — завтра купят.

— Вот что, Тимофей Ильич, если все это и есть про­паганда благосостояния народа, то я против такой про­паганды и отказываюсь выполнять ваше задание.

— Не горячись, — примиряюще сказал Лобанов.— Хорошо, можешь не снимать приемник.

— Я вообще ничего снимать для этой полосы не буду. Этот спектакль с переодеванием, книги, чужой приемник, который на смех всей деревне тащат по улице. Пред­ставляю, что это будет за липовая полоса! Над нами все будут смеяться! Неужели вы этого не понимаете?

Лобанов прислонился к перилам и посмотрел на Сер­гея маленькими бесцветными глазами. Что-то изменилось в его длинном лице.

— Ты хочешь сорвать ответственное задание? — уро­нил он. — И мне не нравится твой тон.

— А мне не нравится вся эта развесистая клюква! — громче, чем хотелось бы, выкрикнул Сергей. — Мне стыд­но людям в глаза смотреть. И не делайте из них дура­ков, они все прекрасно понимают! Даже этот престаре­лый дед в галифе.

— Волков, ты нарываешься на большие неприятности. Эту полосу рекомендовал дать в газете областной коми­тет партии.

— Тем более, я не желаю подводить наш обком,— сказал Сергей.

— Не советую со мной ссориться, Волков.

И хотя Лобанов произнес эти слова, не повышая го­лоса, в тоне его прозвучала угроза. Сергей вспомнил, как кто-то из сотрудников редакции рассказывал историю про одного человека, очень серьезно пострадавшего по вине Лобанова. Раньше Сергей как-то не придавал зна­чения этим разговорам, мало ли что люди болтают, а вот сейчас, на крыльце деревенской избы, он подумал, что все это может быть и правдой. И если до этого момента он еще сомневался, делать ему снимки или нет, то теперь его колебаниям пришел конец.

— Я возвращаюсь в город, — твердо сказал он.

— Ты хочешь, чтобы тебя уволили?

Сергей в упор посмотрел на Лобанова и сказал:

— Вы опасный человек.

Наверное, Лобанов намек понял, потому что висячий нос его как-то странно дернулся, подбородок выдвинулся вперед и он тонким голосом выкрикнул:

— Щенок! Сопляк!

— В вашем возрасте нельзя так волноваться, — заме­тил Сергей и отворил дверь в избу.

Хозяева в напряженных позах сидели на прежних местах. Маша, уже в куртке, посторонилась, пропуская Сергея. Слабый луч солнца упал на балалайку и будто зажег внутри нее электрическую лампочку. Только сейчас Сергей заметил, что балалайка без струн.

— Вы меня извините, но сегодня я фотографировать не буду, — сказал Сергей. — Понимаете, освещение.

— Выходит, зазря я пер эту бандуру? — разочарован­но произнес детина. Он сидел с папиросой в зубах у окна,

— Отнесите, пожалуйста, приемник назад, — попро­сил Сергей. — К законному хозяину.

Все сразу зашевелились на своих местах. Маша, за­стегивая на куртке пуговицы, с интересом смотрела на Сергея. Глаза веселые, губы вздрагивают от еле сдержи­ваемого смеха.

— Мы так старались, — сказала она. — Мама и папа со свадьбы не надевали выходных нарядов — чуете, наф­талином пахнет? А дедушка вон аж согнулся от тяжести своих боевых наград.

— Нам недолго и переодеться, — с явным облегче­нием произнесла хозяйка.

— Оно, конечно, агрономов приемник в нашей избе ни к чему, — сказал хозяин, потирая чисто выбритый под­бородок.— Брательник обещал из города привезти бата­рейный. С лектричестом у нас вот беда. В неделю три дня без света сидим. Лектростанция в другом районе, чуть что — нас первыми отключают.

— Вы уж извините, — сказал Сергей, собирая свои вещи.

— Как насчет танцев, товарищ фотокорреспондент?— взглянула на него Маша.

Глядя в ее смеющиеся глаза, Сергей тоже улыбнулся.

— Я плохо танцую, — сказал он. — Пригласите луч­ше моего коллегу. Он у нас известный юморист-затей­ник.

2


Поглядывая на дверь, Сергей взвешивал на ручных весах химикалии для проявителя. Две пузатые коричневые бутыли с притертыми пробками стояли на подоконнике. Близоруко щурясь, Феликс царапал скаль­пелем глянцевую фотографию. Противный скрип раздра­жал Сергея, но он молчал. Такая уж у Феликса работа: царапать и подкрашивать тушью фотоснимки, чтобы они стали контрастными. Только тогда их примет цинкогра­фия для травления клише. А ретушировал Феликс фото­графию спутника, на днях запущенного в космос. На вто­ром снимке — его сделал Сергей — стоят возле уличного динамика горожане и слушают сообщение о запуске. У людей праздничные лица. Еще бы, наша страна первой в мире осуществила запуск искусственного спутника Земли! И уже не одного, а нескольких. Летают круглые стальные шары вокруг планеты и сообщают на Землю данные приборов. Кто не слышал позывные советских спутников: «Бип-бип-бип!»

На дверь Сергей поглядывал неспроста: ждал Машеньку. В окно он видел, как подкатил на бежевой «Победе» редактор.

Не переставая царапать, Феликс проговорил своим ровным тихим, голосом:

— Главное, не лезь в бутылку. Покричит-покричит и успокоится. Помнишь, когда я в праздничный номер за­порол снимок? Ну, думаю, пропал! Шумит на меня, аж покраснел весь, а я гляжу на него, как на отца родного, и киваю: все, мол, правильно, Александр Федорович.

— Чего же тебе было рот раскрывать, если ты сни­мок запорол? — сказал Сергей. — А я не чувствую за со­бой никакой вины.

— Я — снимок, а ты всю полосу. Выписали команди­ровку, аванс выдали, а ты с чем уехал, с тем и приехал. Да кто такое потерпит? Мне уже клишированную шапку для этой полосы заказали.

— Выходит, я и тебя наказал? — усмехнулся Сергей и, высыпав в бутыль порошок, принялся взбалтывать. Раствор помутнел, вспенился.

— Да уж кружкой пива не отделаешься.

«Пс-с, п-с! Вжик!» — противно сипел скальпель. На широкой спине ретушера двигались лопатки. Феликс ко­гда-то занимался гимнастикой. Он и сейчас мог на стуле сделать красивую стойку. Мог на улице с рук крутануть приличное сальто, в два счета расправиться с забуянив­шим хулиганом. Все это мог в любое время проделать Феликс, а вот в чем бы то ни было возразить началь­ству — не мог.

Когда в дверь раздался негромкий стук, Сергей вздрогнул: наконец-то! Что-то долго на этот раз Голобобов раскачивается.

Но это была не секретарша. Пришла Наташка — дев­чонка с улицы Ботвина. Та самая, снимок которой по­явился в областной газете с оптимистической подписью: «Здравствуй, лето!» Сергей вспомнил, что так и не отдал увеличенную фотографию тете Глаше — матери Наташ­ки. Тетя Глаша работала в редакции курьером: относила в типографию подписанные редактором полосы и прино­сила свежие.

Жила она без мужа и частенько приводила с собой на работу свою единственную дочь. Наташка с раннего детства была своим человеком в редакции. Она знала всех, и ее знали все.

— Серёжа, наш класс хочет сфотографироваться на память, — торопливо начала Наташа. — Учительница просила, чтобы ты пришел завтра к часу.

Сергей с улыбкой посмотрел на рослую худую дев­чонку в коротеньком, мокром плаще. Длинные ноги в про­стых чулках забрызганы грязью, а большие светло-серые глаза сияют. На маленьком аккуратном носу красный прыщик. В каком же она классе? Кажется, в шестой пе­решла. Из-под плаща алеет красный галстук.

— Вот какое дело, Наташенька, — сказал Сергей. — Не халтурю я. Я не фотограф, а фотокорреспондент. Поняла?

— Долго тебе щелкнуть? — удивилась девочка. — С нас уже деньги за фотографии собрали.

— Гм, — поднял голову Феликс. — Большой у вас класс?

— Тридцать два человека. Двадцать девочек и две­надцать мальчиков.

— Я приду, — сказал Феликс. Девочка расстроилась.

— Я думала, ты нас сфотографируешь, — сказала она, глядя на Сергея.

— Он это сделает лучше меня, — ответил тот. Увидев наклеенные на зеркальное стекло фотографии, Наташа подошла и стала их разглядывать. Некоторые были перевернуты, и ей приходилось нагибать пушистую голову.

— Какая красивая... — заметила она. — Кто это? Ар­тистка?

— Моя жена, — улыбнулся Сергей.

Девочка выпрямилась и отошла от стекла. Взглянув исподлобья на Сергея, сказала:

— У нее глаза злые.

Сергей задумчиво посмотрел на фотографии.

— Ты так думаешь?

— Не нравится она мне, — резко сказала Наташа.

— А говоришь, красивая.

— Пускай красивая, а глаза у нее все равно злые, — Она пытливо взглянула на Сергея: — Ты любишь ее?

— Конечно, — усмехнулся он. — Разве можно такую красивую не любить?

— А она тебя — нет! — торжествующе воскликнула девочка и направилась к выходу.

— Чудачка, что ты понимаешь в любви? — озадачен­но посмотрел ей вслед Сергей.

— Не любит! Не любит! — неестественно засмеялась Наташа.

— У меня для тебя что-то есть, — сказал Сергей. Порывшись в большой папке с фотографиями, достал увеличенный портрет Наташи. Тот самый фотоэтюд, что был весной напечатан в газете.

Девочка взяла фотографию и небрежно свернула в трубку. Посмотрев Сергею в глаза, попросила:

— Дай мне ее фотографию.

— Ты меня удивляешь, Наташка, — сказал Сергей, однако выбрал из отглянцованных Лилиных снимков один и протянул девочке.

— Спасибо, — сказала она и выскочила за дверь.

А Сергей стоял с папкой посреди комнаты, и в ушах его все еще звучал Наташин голос: «Не любит! Не лю­бит!»

Машенька появилась в фотолаборатории перед обе­дом. Сергей уже успел отпечатать все снимки, что оста­вались на проявленной пленке. Обычно улыбающееся лицо секретарши было серьезным. Как ни готов был Вол­ков к предстоящей встрече с редактором, настроение сразу упало. Взяв с подоконника бутыль с проявителем, зачем-то встряхнул и снова поставил на место. По стеклу лениво ползла жирная синяя муха. Сергей пальцем подтолкнул ее к раскрытой форточке, Муха задумчиво почесала задними ножками отливающее металлическим блеском брюхо и поползла выше. Не захотела улетать из теплой фотолаборатории в пасмурный осенний день.

— Сердитый? — спросил Сергей.

— Полчаса с Лобановым беседовал, — ответила Машенька.

— Обо мне, — усмехнулся Сергей, — Решали, что лучше: повесить или четвертовать.

— Может быть, все обойдется, — не очень-то уверен­но сказала секретарша. Уж кто-кто, а она-то знает сво­его шефа лучше всех. Раз у нее такое похоронное лицо, значит, плохи дела фотокорреспондента Сергея Волкова,

— Приказ об увольнении еще не отпечатала? — наро­чито бодрым голосом спросил он.

Феликс заскрипел стулом и хмыкнул.

— Ты что-то сказал? — взглянул на его крепкую спи­ну Сергей.

— Кайся, — пробурчал ретушер.

У двери редакторского кабинета Машенька напо­мнила:

— Не спорь, не перебивай. Ты ведь знаешь его?

— Бей себя в грудь, признавайся, в чем был и не был виноват, — подхватил Сергей. — Говори, дескать, молод, исправлюсь. Боюсь, не поможет мне все это, Машенька. Ведь редактор-то у нас не дурак.

— Спасибо, Волков, за столь лестную аттеста­цию, — Дверь неожиданно распахнулась перед самым носом Сергея, и на пороге появился монументальный Александр Федорович. — Не дурак, значит, ваш редак­тор? Ну, порадовал! Заходи, дорогой, заходи, я тебя уже давно жду тут, скучаю. Машенька, ко мне никого!

Усевшись за письменный стол, Голобобов из-под гу­стых лохматых бровей с интересом взглянул на фотокор­респондента.

— В грудь не надо себя колошматить, на молодость тоже не ссылайся, слава богу, женат, небось скоро папа­шей будешь? Расскажи лучше, что же у тебя там про­изошло с Лобановым? По какому такому праву ты со­рвал ответственное редакционное задание?

— Он ведь вам, наверное, говорил.

— Это он, а я хочу тебя, голубчик, послушать. Про­сто умираю от желания.

Голобобов поудобнее уселся в тягуче заскрипевшем кресле, откинулся на спинку и сцепил маленькие пухлые руки на необъятном животе. На одном из пальцев желто блеснуло глубоко врезавшееся обручальное кольцо. Все это вступление было не совсем обычным и потому тре­вожным. Как правило, редактор сначала гневно обруши­вался на провинившегося сотрудника, потом нехотя вы­слушивал жалкий лепет оправданий. А тут выходило все наоборот. Переступая с ноги на ногу и собираясь с мыслями, Сергей откашлялся, почесал указательным паль­цем переносицу: он не знал, с чего начать.

— Я жду, — посуровел пристально наблюдавший за ним редактор.

И тогда Сергей, вздохнув, все откровенно рассказал. И про переодевание, и про старика с медалями, и про приемник с книгами, притащенными с другого конца де­ревни от агронома.

В середине его несколько сбивчивого и взволнован­ного повествования пришел Павел Петрович Дадонов. Очевидно, приказ редактора «Ко мне никого!» к заведую­щему, сектором печати обкома партии не относился. Дадонов кивнул им и тихонько уселся на черный диван. Стараясь не привлекать к себе внимания, закурил. Высо­кий, худощавый, с моложавым лицом, он внимательно слушал, посматривая на Сергея веселыми серыми гла­зами. По всему было видно, что у Дадонова хорошее настроение.

— Вот почему я отказался делать липовые снимки к липовой полосе, — довольно спокойно закончил Сер­гей. — Это самое настоящее очковтирательство. Обман читателей. Если бы такая полоса появилась, над нами вся деревня смеялась бы, да что деревня — район!

— Липа, очковтирательство, обман читателей, — повторил Голобобов. — Как ты легко такими словечками-то бросаешься! Послушать тебя, так надо газету закры­вать. Черт знает, чем мы тут занимаемся! Сплошным очковтирательством и обманом читателей. Какого ты года рождения?

— Мне двадцать четыре, — ответил сбитый с толку Сергей. 

— Когда ты, как говорится, под стол пешком ходил, Лобанов уже был членом партии. Это я так, для справки. Но, тут я с тобой согласен, не прав он, что устроил эту возню с чужим приемником, притащил книги. Так и не надо было всю эту мишуру снимать! Твоя задача людей показать: как они работают и отдыхают. Мог ты это пре­красно сделать и без приемника. За самоваром сфото­графировал бы. Сидят и пьют чай. А то, что они переоделись, ничего страшного. Каждому хочется понаряднее выглядеть на снимке. И ордена-медали, заработанные на фронте, лишь украшают человека. И правильно, что Ло­банов посоветовал старику надеть их. Не вижу я, Вол­ков, серьезной причины для твоей амбиции. И потом, ведь ты не знал, что напишет Лобанов.

— Знал, — упрямо сказал Сергей. — Это было бы сплошное вранье! Я же видел, как он с колхозниками обращается. Будто не живые люди, а чурбаки! Вы бы посмотрели на лица этих людей! Сидели, как в воду опу­щенные, шею повернуть боялись. Манекены какие-то, а не люди. Уж если Лобанов не постеснялся на глазах колхозников через всю деревню тащить чужой приемник в дом, то в своей статье он мог написать все, что ему вздумается. Не мог я иллюстрировать такую полосу. Я бы тогда был... как это? Соучастником этой липы, мистификации.

— Преувеличиваешь ты, Волков!

— Я не могу вам, Александр Федорович, объяснить, но я... Я возненавидел бы свою профессию, если бы мои снимки появились в этой полосе.

В кабинете стало тихо. Голобобов, поглаживая паль­цами круглые щеки с мешками под глазами, смотрел в окно. Дадонов приподнялся с дивана, достал со стола пепельницу и, поставив на колени, стряхнул пепел. Худощавое лицо его было непроницаемым.

— Нашла коса на камень! — сказал редактор. — И Лобанов тут метал громы и молнии. Какая между вами кошка пробежала?

— Может, когда я под стол пешком ходил, и были другие порядки, но сейчас так, как Лобанов, никто из га­зетчиков не работает. Ведь я почти со всеми был в коман­дировках. Не хотелось мне говорить, да уж ладно. Я с хозяйской дочкой — она дояркой работает в колхо­зе — на танцах был. Кстати, она закончила десятилетку. Так вот, она мне рассказала, что, когда приемник через всю деревню в их дом тащили, и стар и млад со смеху помирали. Дело в том, что приемник этот — одна види­мость. Декорация. Агроном его привез из Германии в сорок шестом. Уж года три как все лампы сгорели, и стоит этот трофейный «Телефункен» вместо мебели.

— И дался тебе этот приемник!

— А книги? Малограмотным людям на полку поста­вил «Капитал» Маркса!

— Я просто диву даюсь, как мог такой опытный га­зетчик, как Лобанов, додуматься до такой глупости! — вмешался Дадонов.

— Сейчас разговор не о Лобанове, — сказал Голобо­бов, взглянув на Сергея. — Ты всего-навсего фотограф и обязан был выполнить задание. Мы бы тут разобрались, что к чему.

Уж от кого-кого, а от редактора Сергей не ожидал такого оскорбления. Фотограф сидит в фотографии и сни­мает клиентов, а он, Сергей Волков, журналист, и редак­тор не хуже его знает разницу между фотографом и фо­токорреспондентом. Чувствуя, как вспыхнули щеки, он резко сказал:

— Во-первых, я не фотограф, а фотокорреспондент, во-вторых, разные дурацкие задания я выполнять не со­бираюсь.

Голобобов не рассвирепел, не стал стучать по столу массивной крышкой от чернильницы, как ожидал Вол­ков, — он с улыбкой повернулся к Дадонову:

— Что же это ты, Павел Петрович, заставляешь меня давать моим сотрудникам разные дурацкие задания? Если я не ошибаюсь, идея этой полосы принадлежит тебе?

— Идея как раз неплохая, — спокойно ответил Дадо­нов. — И полоса, надеюсь, появится в газете. Но ведь любую идею, даже хорошую, можно извратить.

— Я прочитал полосу Лобанова, — сказал Голобо­бов. — В отличие от Волкова, он выполнил редакцион­ное задание и представил весь материал в срок.

— Ну и как?

— Полоса не пойдет. — Голобобов взглянул на встре­пенувшегося Сергея. — Однако это обстоятельство не снимает с тебя вины. Если каждый фотограф...

— Я фотокорреспондент, — перебил Волков.

— Ты слышишь, как он разговаривает со мной? — об­ратился редактор к Дадонову.

— По правде говоря, между фотографом и фотокор­респондентом есть существенная разница, — заметил тот.

— И ты еще его защищаешь?

— Воспитывай, пожалуйста, Александр Федорович, я молчу, — улыбнулся Дадонов.

Волков, нахмурившись, смотрел в окно и вполуха слу­шал, что говорит редактор. Голобобов дважды назвал его фотографом, то есть нарочно подчеркнул разницу между литературным сотрудником и фотокорреспонден­том, дескать, не ему, Сергею, совать нос в литературные дела.

— Эта полоса нам необходима, — говорил Голобо­бов. — И ее нужно сделать срочно. За три-четыре дня. Придется тебе с Лобановым снова ехать в командировку. За свой счет, разумеется, и в другой колхоз. Что ты на это скажешь, Павел Петрович?

— Справедливое решение, — ответил Дадонов. Если бы редактор назвал любую другую фамилию, Сергей ничего бы не сказал, промолчал, но тут будто бес подтолкнул его. Повернувшись к Голобобову, он твердо выговорил:

— Хорошо, я поеду в колхоз. Только один.

— Один? — удивился Голобобов. — А кто же мате­риал на полосу будет собирать? Или ты всю страницу снимками залепишь?

Пути к отступлению не было. Так на мотоцикле, за­канчивая обгон машины и неожиданно увидев встреч­ную, уже нельзя остановиться или свернуть: жмешь на полный газ, чтобы любой ценой проскочить вперед.

— Я уложусь в эти три дня. Сегодня понедельник. В пятницу утром полоса будет лежать у вас на столе.

Голобобов, подняв брови, взглянул на Дадонова, а тот с любопытством смотрел на Волкова. Коротко подстри­женные волосы с сединой спустились на загорелый лоб Павла Петровича. Возле губ две глубокие морщины, при­дающие его лицу суровость.

— Если я тебя правильно понял, ты сам хочешь на­писать весь текст? — после довольно продолжительной паузы спросил редактор.

— Да.

Голобобов грозно зашевелился в своем кресле. На круглых щеках его заполыхал румянец, короткие пальцы потянулись за крышкой чернильницы. Когда Александр Федорович сердился, он машинально брал с прибора массивную крышку, начинал крутить ее, вертеть, а по­том стучать ею по столу.

— Ты что дурака валяешь?! — загремел он. — Пять строк не можешь под снимком нацарапать, а толкуешь про целую полосу? Это почти тысяча строк! Ну вот что, Волков, мне надоело с тобой, тут либеральничать. По-моему, ты меня все-таки за круглого идиота принима­ешь... — Крышка от чернильницы заплясала в ладони редактора. — Тебе было дано задание? — Удар по сто­лу. — Было! Ты его не выполнил? — Второй удар, еще громче. — Не выполнил! Позови Машу, я ей продиктую приказ о вынесении тебе строгого выговора. А в коман­дировку с Лобановым я отправлю Назарова. — Крышка грохнула по столу и осталась там лежать, тускло мерцая темно-серой полированной поверхностью.

Голобобов вытащил платок и вытер вспотевший лоб. В кабинете наступило тягостное молчание. Слышно было, как за окном, на широком железном карнизе, негромко бубнили голуби.

— Иди же! — успокоившись, сказал редактор.

И когда Сергей уже готов был повернуться и уйти, скрипнул пружинами диван и Дадонов сказал:

— А почему бы тебе действительно не послать Вол­кова в колхоз?

— Не смеши... Пока мне известен лишь единствен­ный литературный перл, сочиненный этим борзопис­цем. — Иронический кивок в сторону Сергея. — Он сто­ит того, чтобы его процитировать...

— Опять эта доярка! — пробормотал Сергей, но ре­дактор, даже не взглянув в его сторону, с удовольствием продолжал:

— Пару месяцев назад на первой полосе было клише знатной доярки колхоза «Россия». Снимок как снимок. Доярка с коровой. Фотографировать он здорово умеет, тут ничего не скажешь, а подпись была такая: «Доярка Сазонова, встав на предпраздничную вахту, дала обяза­тельство от каждой закрепленной за нею коровы полу­чить к концу года по двенадцать поросят.»

Дадонов поперхнулся папиросным дымом, закашлял­ся. На глазах выступили слезы. 

 — И... и так прошло?

— Ответственный секретарь проморгал, заместитель мой — тоже, и лишь в самый последний момент заметил дежурный по номеру.

— И все-таки я прошу тебя, Александр Федорович, разреши Волкову попытаться выполнить это задание, — сказал Дадонов.

— Вы, наверное, в обкоме считаете, что у меня не редакция, а общество бездельников. Почти всех заведую­щих отправили в районы уполномоченными на хлебозаго­товки, теперь на неделю хочешь оставить меня без фото­репортера.

— Я прошу всего три дня, — сказал Сергей.

— Даю тебе целую неделю, — неожиданно согласил­ся редактор. — И даже обещаю сам все прочитать, что ты... нагородишь! Только уходи с глаз моих долой!

— Машу позвать? — спросил Сергей, кусая губы, что­бы не засмеяться.

— Подождем до понедельника, — сказал Голобобов.


Под колесами мотоцикла ксилофоном протарахтели рассохшиеся доски старого моста через Дятлинку. Пес­чаная со следами луж дорога Старорусской улицы была вся усыпана листьями. Они шуршали под шинами, взле­тали в воздух, щелкали в спицах. На толстых липах, тополях и кленах сквозь поредевшую листву ребрами проступали ветви. Вода в реке была темно-свинцовой, неприветливой. Золотыми и серебряными медалями впаялись листья в тихую прибрежную гладь.

Бутрехина дома не было. Вспугнув глупых суматош­ных кур, Сергей промчался по тихой улице, на мосту разогнал мотоцикл и, взлетев на высокий бугор, свернул на асфальтированную дорогу. Остановился возле здания междугородной станции. Поставив мотоцикл на поднож­ку, вошел в просторное помещение с широким, во всю стену, окном.

— Привет, Тоня! — улыбнулся черноволосой телефо­нистке. — Как бы там побыстрее Москву?

— Линия перегружена,—ответила девушка. — При­дется поскучать.

Сергей состроил кислую мину и уселся на стул. Чтобы убить время, обычно он прихватывал с собой книгу или прямо на телеграфных бланках писал письма родствен­никам и армейским друзьям. Просто так сидеть и ждать, когда тебя соединят, было невмоготу. А бывало и так: прождешь с час, а вместо Лили ответит квартирная хо­зяйка: «Лилии Николаевны (хозяйка почему-то назы­вала свою жиличку по имени-отчеству) дома нет. Когда вернется, не знаю...» В ее барском голосе слышалось затаенное злорадство. И хотя Сергей задыхался от зло­сти — шутка ли, человек час прождал! — он говорил веж­ливо в трубку: «Передайте, что звонил Волков».

Лиля писала, что хозяйка одинокая женщина, нигде не работает и, наверное, поэтому сует нос в чужие дела. И хотя Сергей понимал, что Лиля могла задержаться у подруги или пойти в кино, все равно на душе оставался неприятный осадок. Веселая у него началась семейная жизнь! Через два месяца после свадьбы Лиля уехала в Москву. Ей еще два года учиться. А ему бегать на меж­дугородную и звонить. Звонил он жене каждый вечер откуда только можно: из редакции, с междугородной, из любого населенного пункта, куда его забрасывала газет­ная служба. Вся его жизнь теперь — это тягостное ожи­дание разговора с Москвой. Поэтому всегда так обидно, когда трубку снимает не Лиля, а хозяйка. Волнуясь и прижимая теплую трубку к уху, он ждет, когда Лиля своим грудным голосом скажет: «А-у, это ты, Серёжа?»

Он немного отвлекся от своих дум, услышав из ка­бины голос какой-то девчонки — она стояла спиной к две­ри и громко кричала в трубку: «Люба, как твои дела-то? Ничего? Я спрашиваю: дела твои ничего? Ну, это хорошо, что ничего... Как мои дела? Тоже ничего... Ничего, говорю, мои дела... А вообще-то плохо!»

— ...заказывал разговор с Москвой, пройдите в пер­вую кабину...

Громкий голос в динамике подбросил Сергея со стула. Он подскочил к кабине, но его уже опередили: глазастая девушка в толстом белом свитере взялась за ручку за­стекленной двери.

— Это меня вызывают, — нетерпеливо сказал Сергей, соображая, с чего начать разговор с Лилей. И почему он всегда так волнуется?

— Сомневаюсь, — ответила девушка, удивленно взглянув на него. — Объявили мой номер.

Она вошла в мягко освещенную душную кабину и плотно закрыла за собой тяжелую дубовую дверь. Сер­гей вернулся на свое место. Только сейчас он обратил внимание, что кроме него на переговорном пункте ждут и другие: две девчушки в одинаковых синих плащах, по­жилая женщина с тяжелой квадратной сумкой на коле­нях и мужчина в очках.

От нечего делать Сергей стал смотреть на девушку, закрывшуюся в кабине. Он видел лишь ее чистый про­филь со вздернутым носиком, высокий белый лоб и глад­ко зачесанные назад, слегка вьющиеся русые волосы. На затылке они были схвачены резинкой и свисали на спину длинным хвостом. Такая прическа только что входила в моду. В свете лампочки волосы отливали бронзой. И еще обращали на себя внимание густые темные рес­ницы и непомерно большие на овальном лице янтарные глаза с ярким блеском.

Были бы с собой фотоаппарат и вспышка, можно было бы сделать фотоэтюд «На переговорной». Высокий одноколонник на четвертую полосу. Девушка и не заме­тила бы. Вон как увлеченно разговаривает с кем-то.

Девушка повесила трубку и, не успев погасить улыб­ку, вышла из кабины. Она среднего роста, хорошо сло­жена. Взяла со стула светлое пальто, надела и, бросив рассеянный взгляд на Сергея — он с интересом наблю­дал за ней, — вышла из помещения. И снова ее огромные глаза поразили его. Он таких еще ни у кого не видел.

Наконец динамик громко назвал его номер. Забыв про девушку, Сергей бросился в кабину. Шорохи, трески, далекие чужие голоса, щелчок и... «Я слушаю, алло!!»

— Лиля! Куда ты пропала?

Опять плохая слышимость! Что-то монотонно гудит на одной высокой ноте. Тихий голос прерывается, исче­зает. Сергей распахнул дверь и крикнул:

— Ничего не слышу! Могила!

Но вот что-то защелкало, захрипело, стало тихо, и он услышал Лилин голос. Сергей торопливо стал рас­сказывать, что сегодня произошло в кабинете у редак­тора. На том конце провода глубокое молчание. Ему даже показалось, что опять связь пропала.

— Ты меня слышишь? — спросил он.

— Слышу, — Голос у Лили ровный, спокойный. Даже слишком спокойный, будто ей наплевать на все его дела и треволнения. Может быть, она не поняла? И Сергей снова стал рассказывать, как он схватился с редактором и дал слово, что сам напишет весь материал для по­лосы.

— Ты уже говорил, — нетерпеливо прервала Лиля.

— Я еду сегодня в командировку. С ночным, — рас­терянно произнес Сергей. — Ты понимаешь, я сам буду делать весь материал. Целую полосу! Подвальный очерк и три выступления.

— Не кричи, я слышу,

Сергей ничего не понимал: никогда еще она с ним так холодно не разговаривала.

— Ты не одна? — глухо спросил он. В ответ:

— Ко мне мама приехала. На неделю.

— Привет маме. (Разве при маме нельзя нормаль­но с мужем разговаривать?)

— Она тебе тоже передает привет. Хочешь с ней поговорить?

— Ради бога, потом! — испугался Сергей. — Что я ей скажу?

— Какая у вас погода? — холодный Лилин голос, — У нас дождь и снег.

— Погода? злясь, переспросил он. — Послушай, что с тобой произошло?

— Ничего. Ты придираешься.

— Приедешь в этом месяце?

— Нет.

— Почему?!

— Ты задаешь странные вопросы. Я ведь учусь. Ско­ро начнется сессия, и мне некогда разъезжать.

— Тогда я к тебе приеду! Все брошу и приеду! К черту полосу! Пропади все пропадом. Сегодня же, сей­час еду к тебе!

Он уже не замечал, что перешел на крик и люди на переговорной смотрят на него.

— Мама хочет с тобой поговорить.

Это уже предательство! Он сейчас не в состоянии разговаривать с мамой, и Лиля это прекрасно пони­мает.

— Мое время кончилось, — буркнул Сергей и, с раз­маху опустив трубку на рычаг, тупо уставился на не­большой черный аппарат. Зловещая это штука, телефон! Что, собственно, произошло? Было прекрасное настрое­ние, уверенность, что он справится с ответственным за­данием, хотелось этим поделиться с самым близким для него человеком. Все это было, когда он вошел в дере­вянную будку и снял трубку. И вот ничего нет. Со­сущая пустота внутри, усталость и зеленая тоска.

Раздался резкий нетерпеливый звонок. Сергей вяло взял трубку.

— Абонент, вы закончили разговор?

— Лучше бы я совсем не разговаривал, — сказал Сергей и повесил трубку.

Да, это истинная правда. Не надо было сегодня зво­нить. Каждый раз с утра он давал себе слово не звонить в Москву, пропустить хоть один день, но наступал ве­чер, и он оказывался здесь. Еще полгода назад, когда он проходил или проезжал мимо кирпичного четырех­этажного здания, внизу которого размещалась междуго­родная, ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь он проведет здесь самые томительные часы в своей жизни.

— Плохая была слышимость? — давая сдачу, спро­сила Тоня. В ее голосе насмешливые нотки.

— Ты, конечно, все расслышала, — усмехнулся Сергей, наклонился к окошку и негромко добавил: — И зачем ты такую нехорошую профессию выбрала?

Те-ле-фо-нист-ка! Вы ведь не соединяете людей, а только разъединяете.

Он вышел на улицу и остановился у мотоцикла. Тускло светили большие матовые фонари. В один из них, с отколотой кромкой, задувал ветер, и белый шар баси­сто гудел, а внутри то гасла, то вспыхивала электриче­ская лампочка.

Сергей взглянул на мотоцикл и вздохнул: восемьсот километров разделяют их. Возможно, в каком-нибудь двухтысячном году это расстояние любой сможет пре­одолеть за несколько минут. Вспомнилась встреча с Лилей у главпочтамта перед самым ее отъездом в Мо­скву. Лиля стояла у подъезда и читала письмо. Сергея поразило выражение ее лица: совершенно чужое и от­решенное. Такое лицо, наверное, бывает у человека, ко­гда он отключается от действительности и не замечает ничего вокруг. Возможно, человек и не подозревает, что у него бывает такое лицо, какого в зеркале никогда не увидишь.

Когда она наконец заметила Сергея, это выражение мгновенно исчезло. Лишь в черных глазах ее что-то мут­нело, медленно растворялось, но вот и они стали чисты­ми, спокойными.

— Это от Роберта, — просто и естественно сказала Лиля. — Помнишь, я тебе о нем рассказывала? Хочешь прочитать?

Если бы она протянула руку с письмом, возможно, Сергей и взял бы, но Лиля молча смотрела на него.

— Да нет, зачем же? — сказал Сергей. — Это ведь тебе.

Может быть, ему тогда показалось, что Лиля с об­легчением разорвала письмо на мелкие кусочки и бро­сила в урну.

— Вот и все, — произнесла она. — Больше он писать мне не будет.

Сергей забыл и об этом письме, и о Роберте, а вот сейчас вдруг вспомнил.

Он завел мотоцикл, с треском убрал подножку и так рванул с места, что переднее колесо вздыбилось. На большой скорости, почти отвесно положив машину на дорогу, сделал немыслимый поворот и понесся по ноч­ной пустынной улице. Прошелестели мимо каменные зда­ния, блеснули впереди железнодорожные рельсы, и улица уперлась в переезд. Шлагбаум с красным фонарем пре­градил дорогу. Замедлив скорость и распластавшись на мотоцикле, Сергей проскочил под толстой полосатой перекладиной и вырвался на широкое загородное шоссе. Справа, ярко освещая путь, приближался товарный со­став. Включив фару, Сергей щелкнул переключателем скорости и вихрем понесся в неохотно расступающуюся перед прыгающим мячиком желтого света ночную мглу.


3


Лиля опустила трубку, и на миг ее холод­но улыбающееся лицо стало задумчивым. Пока она раз­говаривала с мужем, в светлой квадратной комнате с вы­сокими зашторенными окнами было тихо. И эта тишина осталась. «Он такой чувствительный, — подумала она. — Наверняка обиделся. И невесть что вообразил.» Когда Лиля взглянула на мать и Роберта, сидящих за накры­тым столом, лицо ее снова стало приветливым. И хотя всем было ясно, что она разговаривала с мужем, Роберт спросил:

— Муженек твой звонил?

Его насмешливый тон, наглая тонкогубая улыбка раздражали Лилю. Развалился на стуле и уплетает соч­ную андижанскую дыню. Белое семечко прилипло к красной губе, узкие черненькие усики мокрые, а захме­левшие глаза блестят, без стеснения нагло смотрят на неё.

— Муж, ну и что? — неприязненно взглянула на него Лиля. — Какое твоё дело?

Роберт поднял хрустальный фужер с красным вином, но пить не стал.

— Что ты злишься? — добродушно спросил он. Роберт по-прежнему не сомневался, что она все еще его власти. Ему теперь было бы удобнее приходить к ней на правах друга детства. Изредка осчастливливать. Замужняя женщина, никаких забот, хлопот.

— Лиля, подай, пожалуйста, яблоко, — попросила мать.

Роберт схватил вазу с фруктами и предупредительно поставил перед толстой, грузной женщиной с черными усиками в уголках губ.

— Спасибо, — улыбнулась она.

Когда-то Лилина мать, Капитолина Даниловна, на­верное, была интересной женщиной, но теперь черты ее смуглого лица с круглым тройным подбородком расплы­лись, глаза поблекли, и невозможно было определить, какого они цвета. Мать и дочь были чем-то похожи, хотя с первого взгляда и трудно было обнаружить это сход­ство. Так налитое зеленое с розовыми боками яблоко от­личается от желтого, перезревшего, с коричневыми пят­нами тления, хотя и видно, что они выросли на одном дереве.

Ужин проходил скучно, чувствовалась натянутость. Лишь Роберт вел себя здесь как дома: с аппетитом ел роскошные среднеазиатские фрукты, запивая красным болгарским вином, отпускал свои плоские шуточки и первым звонко смеялся. Пышные кисти фиолетового и зеленого винограда лежали на цветном подносе, в вазе желтели сочные груши.

— Мой прекрасный Андижан! — лицемерно вздох­нул Роберт. — В этом году так и не удалось побывать дома.

— Мать так тебя ждала...

— Тетя Капа, у нас в этом году была практика, а потом всей компашкой махнули в Крым. Поглядите, как я загорел.

Он было уже намеревался стащить желтый джемпер, но Лиля воскликнула:

 — Ради бога! Не надо нам этих демонстраций.

— Я тете Капе!

— Ты все такой же, Робик, — улыбнулась Капитоли­на Даниловна.

— Такой же! — усмехнулась Лиля. — Он в тысячу раз стал хуже, чем был.

— За что она меня так? — жалобно сказал Роберт и, наполнив бокал, залпом выпил.

— Мама, убери бутылку, — сказала Лиля.

Роберт заморгал бесстыжими глазами, притворно всхлипнул и уткнулся лицом в пышное плечо Капитолины Даниловны.

— Зачем она замуж вышла? — плачущим голосом заговорил он. — Ведь я люблю ее, тетя Капа! Помните, и вы и моя мать так хотели, чтобы мы поженились. — Роберт расчувствовался, и в голосе его зазвучали искрен­ние нотки: — Поехать на практику и черт знает за кого выскочить замуж! Буквально через две недели! По­чему она так сделала, тетя Капа?!

Капитолина Даниловна осторожно дотронулась до черных блестящих волос Роберта.

— Я не знаю, — растерялась она. — Наверное, ты плохо относился к Лиле.

— Этого я от тебя не ожидал, — взглянул Роберт на Лилю. — Признайся, ты ведь это нарочно, назло мне?

— Перестань дурака валять, — устало сказала Ли­ля. — Если бы ты действительно любил меня, мы бы дав­но поженились.

— Это было для всех нас неожиданно, — заметила Капитолина Даниловна.

— Мама, Сергей Волков — прекрасный парень и, я уверена, тебе понравится.

— Главное, чтобы ты была счастлива, доченька.

— Я счастлива, мама.

— По вашему телефонному разговору я этого не за­метил,— усмехнулся Роберт. Он отодвинулся от Капитолины Даниловны и снова потянулся за бутылкой.

— Уже поздно, — взглянула Лиля на часы. — Ты, на­верное, устала, мама?

— Намек понял, — ухмыльнулся Роберт. — Послед­нюю рюмку.

Лиля молча смотрела, как он пьет. На загорелой шее двигался острый кадык, на подбородке порез от бритвы. Взгляд ее ничего не выражал. Когда Роберт поставил бокал, она поднялась и, взяв со стола бутылку с остат­ками вина, унесла на кухню. Роберт проводил ее долгим взглядом, повернулся к Капитолине Даниловне и, будто прислушиваясь к самому себе, изумленно сказал:

— А ведь я ее, кажется, и вправду люблю. Что же теперь будет-то, тетя Капа?

— Ничего, — вернувшись в комнату, с холодной улыбкой произнесла Лиля. — Поздно спохватился, дру­жочек. А сейчас вставай и... до свиданья!

Он удивленно воззрился на нее:

— Ты раньше так со мной не разговаривала.

— То было раньше, — Она спокойно смотрела на него. — Мама с дороги очень устала.

Роберт встал и, глядя Лиле в глаза, тихонько по­просил:

— Проводи меня, пожалуйста, до такси. Ну хоть до подъезда?

Что-то похожее на жалость шевельнулось в ней. Та­ким растерянным она никогда еще не видела Роберта. С него даже хмель слетел. Лиля вспомнила, каким обыч­но наглым и самоуверенным было это лицо. Когда она плакала, он снисходительно улыбался. Ему всегда нра­вилось, что она плачет. Его лицо становилось удовле­творенным, сразу улучшалось настроение. Он небрежно трепал ее за подбородок и лениво говорил: «Ну хватит, мышка. Мне надоело».

Он, конечно, врал. Смотреть, как она плачет на его широкой тахте, уткнувшись лицом в ковровую подушку, ему нравилось.

И уже не жалость, а торжество ощущала Лиля, глядя сейчас на него.

— Я уберу со стола, — сказала мать. — Роберт, не забудь корзинку.

Они молча оделись. Роберт поднял с пола тяжелую плетеную корзину с фруктами — гостинец от родителей из Андижана — и вместе с Лилей вышел на лестничную площадку. Пока дожидались мерно гудевшего лифта, попытался поцеловать Лилю, но она оттолкнула его.

— Я сейчас же уйду! — пригрозила она.

Роберт этого не хотел. Стоя в тесной кабине почти вплотную и не глядя друг на друга, молча спустились вниз. Даже на этот короткий отрезок пути — Лиля жила на пятом этаже — кабина лифта успела наполниться благоухающим запахом душистых спелых фруктов.

Лифт щелкнул и мягко остановился. У Лили заныло в низу живота. «Уж не забеременела ли я? — с тревогой подумала она. — Этого еще не хватало! Роберт преду­предительно распахнул перед ней дверь и, хотя в тес­ном лифте едва можно было повернуться, прижался к стенке и пропустил вперед. Протискиваясь мимо него, Лиля зацепилась ногой за корзинку и порвала новый чулок. «Черт бы тебя побрал с твоей пьяной галантностью! — с досадой подумала она, но ничего не сказала. Стоянка такси светилась на другой стороне широкой улицы, не видно ни одной машины. Впрочем, это Робер­та ничуть не огорчило.

— Через два квартала еще одна стоянка, — сказал он. — Прогуляемся? — Видя, что Лиля в нерешительно­сти, прибавил: — Поймаем такси, и я тебя подброшу до дома.

Они пошли по пустынной улице. Роберт не догадался взять корзину в другую руку и снова зацепил Лилю.

— Ты мне все чулки порвал, — сказала она с до­садой.

— Хочешь, завтра десять пар куплю? Двадцать? Тридцать? — он похлопал себя по карману. — Мой ста­рикан кое-что подкинул с тетей Капой на мелкие рас­ходы.

— Трать свои деньги на кого-нибудь другого.

— Это верно, подарками тебя не удивишь. Тебе, наверное, побольше отвалили? Мой-то папаша всего-навсего инженер плодово-ягодного завода, а твой — врач-венеролог и по совместительству капиталист. Сколь­ко облигаций он уже скупил у населения? Помнится, ты говорила, на три миллиона? Это значит, в год он вы­игрывает по государственным займам в среднем что-то около ста пятидесяти — двухсот тысяч чистенькими.

— Мой отец больше не покупает облигации, — не­громко сказала Лиля. Она уже кляла себя за то, что согласилась пойти с ним. Теперь, без свидетелей, он рас­пояшется. А ей совсем не хотелось слушать его пьяные откровения.

— Боже мой, какую я богатую невесту потерял! — не унимался Роберт.

— Если ты не прекратишь орать на всю улицу, я сей­час же повернусь и уйду, — сказала Лиля. И голос ее дрогнул. Одновременно она и Роберт поняли, что слиш­ком многое их еще связывает, чтобы вот так просто обо­рвать. Поймав ее встревоженный взгляд, Роберт поду­мал, что еще не все потеряно. Лилечке Земельской, то есть теперь мадам Волковой, рановато сбрасывать его, Роберта, со счетов. И, чтобы проверить свое предпо­ложение, он спросил:

— А этот... твой муженек тоже теперь будет отова­ривать выигрышные облигации в сберкассах? Кстати, ходят слухи, что никаких тиражей больше не будет. И облигаций. Представляешь, какой это будет удар для твоего папочки? Куда же он их денет? Стены будет об­клеивать?

— Мой отец сжег все облигации, — голос Лили по­лыхнул ненавистью. — Он покончил с этим.

— А я думал, ты опять попросишь меня получить выигрыш в сберкассе на десяток или два облигаций. Я тебя знаю: сама-то ты боишься, знаешь, что это дело рискованное.

— Какая же ты сволочь, — сказала Лиля.

Роберт остановился, поставил корзину на тротуар и, до боли сжав Лиле плечо, негромко, сквозь зубы про­бормотал:

— Не советую, мышка, обзывать меня.Ты ведь знаешь, я не люблю этого.

Еще бы ей не знать! Роберт любил оскорблять дру­гих,тех, кто слабее его и не сможет дать сдачи.

— Что ты хочешь? — спросила она.

— Тебя.

— Забудь и думать об этом. Я люблю своего мужа.

— Врешь, ты его не любишь!

— Думаешь, тебя?

— Не знаю, — помедлив, сказал он. — Но одно я точ­но знаю: ты снова будешь моя.

Глядя на его длинное лицо с черненькими противны­ми усиками, Лиля вдруг подумала: будь у нее сила, вот сейчас избила бы его до полусмерти. Прямо тут, на тро­туаре. Наверное, он что-то прочитал в ее глазах, потому что перестал гаденько улыбаться и совсем другим голо­сом сказал:

— С тех пор как я узнал, что ты вышла замуж, не нахожу себе места,

Увидев приближающийся зеленый огонек такси, Лиля подняла руку. Машина остановилась. Не стесняясь шо­фера, Роберт обхватил ее и поцеловал.

— Я тебе позвоню, мышка, — сказал он, усаживаясь в машину. — Да, я обещал тебя подвезти. — Он хотел открыть дверцу с внутренней стороны, но Лиля отрица­тельно покачала головой.

— В конце недели, — он помахал рукой и уехал.

Лиля медленно побрела к дому. Уличные фонари по­гасли, и стало сумрачно. Дул холодный влажный ветер. Кое-где на крышах белели островки снега. Чувствовала она себя разбитой и опустошенной. Почему она так хо­лодно разговаривала с мужем? Из-за этого подонка Ро­берта? Или из-за мамы? Захотелось показать им, что муж для нее ничто? Вот и показала: теперь Роберт про­ходу не даст! И почему он вдруг заговорил про обли­гации? Три года пользовался ее деньгами. Не одну сот­ню облигаций сдал в сберкассы города. Если выигрыш был в тысячу рублей, Лиля всегда отдавала ему треть. Сама она действительно боялась предъявлять кассирам облигации. А теперь он дал ей понять, что если будет строптивой, то... Нет, в это она не могла поверить! Чтобы Роберт донёс? Их родители, наверное, лет десять дружат, каждую субботу и воскресенье их отцы за одним столом играют в преферанс, часто ездят на охоту.

Да, отец покупал облигации. Многие его больные приносили их вместо денег. Конечно, отец старался дер­жать это в секрете, но все равно те, кому нужно, знали, что он уже несколько лет за бесценок скупает у людей облигации государственных займов. И пока не было ни­каких неприятностей. Правда, в Андижане отец никогда не предъявлял выигравшие облигации в сберкассу, а об­ращал их в деньги в других городах во время отпуска, поручал это некоторым своим надежным знакомым. Да­вал облигации и Лиле. Но зачем она обо всем этом рассказала Роберту, зачем посылала его в сберкассы?

И хотя Лиля всерьез не верила, что Роберт способен донести, на душе было очень тревожно.

— Доченька, тебе нельзя с ним ссориться, — сказала мать.

— Ты же знаешь, чего он добивается от меня. Молчание. Слышно, как в смежной комнате негромко похрапывает хозяйка квартиры. На туалетном столике тикает будильник. Прошумел лифт и щелкнул где-то на шестом или седьмом этаже.

— Что же ты молчишь, мама?

— Я не знаю, что тебе сказать.

— Мама, мне кажется, я люблю своего мужа. Он замечательный парень, не чета этому негодяю.

— Когда-то он не был для тебя негодяем.

— Ты не знаешь, сколько я от него натерпелась. И вот наконец встретила хорошего человека. Мама, он очень талантливый! И сам еще не подозревает об этом. Он многого добьется, вот увидишь. А Роберт? Глу­пый, самоуверенный тип! Только и думает, как бы по­больше выклянчить денег у родителей, чтобы потом пу­стить их на ветер в веселой компании. На институт ему наплевать, не сегодня-завтра его оттуда выпрут. У этого человека нет будущего. Он ничтожество, мама! Лишь встретив Сергея, я это особенно хорошо поняла.

— Никто тебе не предлагает Роберта в мужья.

— Значит, в любовники?

Мать покосилась на дверь и, понизив голос, сказала:

— Роберт очень изменился, и это меня больше всего тревожит. А если он разболтает про облигации? Сама знаешь, как в нашем городе ненавидят отца. У него столько завистников! И все потому, что твой отец умеет широко и красиво жить. Умеет делать деньги, а для это­го тоже нужен в наше время большой талант.

— И ты и папа всегда говорили, что это дело непод­судное, что нет такого закона, запрещающего продавать или покупать облигации.

— Когда люди завидуют, они используют любой предлог, чтобы навредить. Нет закона, запрещающего покупать облигации, но нет и закона, разрешающего это. А ты ведь знаешь, сколько у нас этих облигаций. Твоя квартира в Москве, наряды, драгоценности — все это, доченька, стоит немалых денег. Кстати, ты рассказала мужу обо всем этом?

— Мне почему-то стало стыдно, — помолчав, отве­тила Лиля. Несколько раз Сергей спрашивал о родите­лях, но она отделывалась общими фразами, мол, при­едешь в Андижан, познакомишься.

— И очень хорошо, что не рассказала. Сколько он зарабатывает?

— Тысячи две-три в месяц.

— Ты одна в месяц тратишь две-три тысячи, — усмех­нулась Капитолина Даниловна. — На его и твою зарпла­ту вы не проживете. Уж я, слава богу, знаю твои за­просы!

— Мама, я повторяю: он талантливый человек. Если бы не он, я провалила бы практику. Он все написал за меня. И знаешь, что мне вывели в зачетке? Пятёрку! А ведь он всего год назад закончил вечернюю школу.

— У него даже нет высшего образования?! — ахнула мать.

— Успокойся, он зачислен в университет на заочное отделение журналистики.

— Не дай бог, с отцом что-нибудь случится, тебе больше ждать помощи неоткуда.

— Можно ведь деньги зарабатывать и честным пу­тем,— ляпнула Лиля, не подумав.

— Раньше я от тебя таких речей не слыхала, — вы­разительно посмотрела на нее мать. — Тебя никогда не интересовало, откуда берутся деньги, которые ты тра­тишь.

— Мама, Сергей живет в другом мире и совсем не похож ни на кого из наших знакомых, — сказала Лиля. — Я даже не представляю, как он все это воспримет. Если бы ты посмотрела, как они живут: пятеро в одной комнате! И не жалуются, не ропщут, как будто так и надо. Это честные, простые люди. Отцу Сергея никогда бы и в голову не пришло скупать облигации.

— Ты осуждаешь своего отца?

— Мама, не говори так! Я люблю отца, восхищаюсь им, но живут на свете и другие люди. И живут со­всем не так, как мы. Не должна же я их за это прези­рать?

— Лиля, я не видела твоего мужа, но сдается мне, что ты поступила опрометчиво, выйдя замуж.

— Сергей — мое спасение! — горячо воскликнула Ли­ля. — Лучше петлю на шею, чем жизнь с таким, как Роберт.

— И все-таки на твоем месте я с ним не порывала бы. Мне кажется, твое замужество заставило его по-новому посмотреть на тебя. Возможно, он тебя действи­тельно любит.

— А что, если я завтра вызову Сергея и все ему рас­скажу? — думая о другом, сказала Лиля. — И ты на него посмотришь.

— Уволь, дорогая, — хриплым голосом сказала мать. — Одному ты уже все рассказала.

— Вы ведь сами мне вместо денег давали облига­ции. Не могла же я одна бегать по сберкассам! И так уже контролерша меня запомнила и как-то сказала: «Девушка, что-то вы слишком часто выигрываете.» Я всю ночь после этого заснуть не могла, а Роберт, бы­вало, за три-четыре дня все облигации отоварит. Это он и придумал такой термин. Без него я давно бы по­палась". Ты ведь знаешь, какая я трусиха.

— Я тебя не виню, — вздохнула мать. — Вот что, завтра я улетаю в Андижан. Теперь мне не до музеев и театров. И ни в одной сберкассе моей ноги не будет. Может быть, за нами уже следят? Я должна все расска­зать отцу.

— Ты такая же трусиха, как и я.

— Обещай мне, доченька, не ссориться с Робертом, пока я с отцом не переговорю. Он наверняка что-нибудь придумает. Может быть, воздействуем на Роберта через его отца.

— Успокойся, мама, Роберт нас не выдаст. В конце концов он тоже замешан в этом деле. Три года нашими деньгами пользовался.

 — И все-таки не зли его, ладно?

 — Хорошо, мама, обещаю. Спокойной ночи.


4


Косой крупный дождь хлестал по тол­стым кленовым стволам. Голые ветви царапали крышу, стукались друг о дружку. Дятлинка вспухла от пролив­ного дождя и грозила затопить плавни. От сильных по­рывов ветра дребезжали стекла, и мелкие холодные брызги, залетая в форточку, попадали Сергею на лицо. Николай сидел за обеденным столом и сосредоточенно читал отпечатанный на машинке текст.

Бутрехин — первый человек, который читает написан­ный Сергеем очерк о трудовых буднях и отдыхе рядовой колхозной семьи. Пять дней пробыл Сергей в отдален­ном колхозе. Вместе со всеми вставал чуть свет и от­правлялся на работу. Глава семьи трудился на свино­ферме, и, когда Сергей в первый же день собрался идти вместе с ним, он достал с чердака старые, в заплатках резиновые сапоги и молча протянул ему. Позже Сергей убедился, что в своих штиблетах он ни за что не добрался бы до свинарника. Вместе с хозяйкой-телятницей Сергей принял от коровы двух черненьких с белыми звездами телят. Через три часа после рождения, вымытые и об­сохшие, телята уже стояли на раскоряченных дрожащих ножках и сосали огромное, как арбуз, вымя своей мамаши.

Бутрехин перевернул последнюю страницу, отложил листы в сторону, взял большие, хорошо отглянцованные фотографии и невозмутимо стал их разглядывать.

— С фотографиями все в порядке, — сказал Сер­гей. — Как мой очерк?

Николай аккуратно сложил фотографии и, постуки­вая ими по столу, наконец взглянул на Сергея. Вздох­нул, набирая воздуха, и... ничего не сказал.

— Послушай, Колька... не тяни ты из меня жилы!

— Ты это сам написал? — наконец раскрыл рот приятель.

— Более глупого вопроса ты задать не мог?

— Что ты от меня хочешь?! — взорвался Николай.— Мое мнение? Так вот: не напечатают.

Сергей отвернулся к окну и стал смотреть на Дятлинку. Дождь бушевал, ветер срывал с волн пену и швы­рял на осклизлые, жирно блестевшие берега. Под гу­дящим кленом на одной ноге сиротливо стояла белая курица и тоскливо вертела втянутой в перья головой. Дождь был таким сильным, что она не решалась поки­нуть это ненадежное убежище. Иногда капли щелкали курицу по перьям, и она вздрагивала, прикрывая глаза синеватой пленкой.

— Это ваша курица? — спросил Сергей.

— Сам ты курица! — засмеялся Бутрехин. — Чего нос повесил? Во-первых, какой я критик? А во-вторых, я ведь не сказал, что это плохо написано. Наоборот, слишком хорошо для газеты. — Он вскочил с табуретки и за­метался по тесной кухне. Губы его шевелились, он раз­водил руками, бросая на приятеля любопытные взгляды.

— В новую роль входишь? — усмехнулся Сергей. Николай остановился, торжественно положил обе руки приятелю на плечи.

— Волк, бросай свой фотоаппарат! Чтобы так на­писать про свинаря и телятницу! Я читал, как рассказ, как поэму.

— Остановись, — сказал Сергей. — У меня уже голова закружилась от твоих похвал.

— Год я тренировался на аккордеоне и выучил всего лишь две мелодии. — продолжал Николай. — Если бы, ты знал, чего мне это стоило! Помнишь, ты мне сказал, чтобы я бросил это занятие, мол, нет у меня к музыке таланта? Я тогда не поверил тебе. А ведь ты был прав! Так вот, теперь поверь мне: у тебя есть талант! Конечно, тебе еще надо многому учиться, развивать свой талант, но главное — он есть, и это сразу чувствуется.

— Почему же ты сказал, что не напечатают?

— Газета — это однодневка. У нее телеграфный стиль, а у тебя живой рассказ! Это скорее для журнала. Образные описания природы, ярко вылеплены характе­ры людей. Да такого я никогда не встречал в вашей газете.

— Понимаешь, обо всем этом тысячу раз писали. Ну, мне и хотелось как-то по-другому... — Сергей за­думчиво посмотрел в окно. — Если это вправду хорошо, то Голобобов напечатает. Он мужик справедливый, и у него есть вкус. Должен напечатать! Он не поверил, что я смогу. Я же видел его глаза. Скрепя сердце отпу­стил меня в командировку. Я должен был доказать ему!

— Только ему? — насмешливо взглянул на него Ни­колай.

— Ну хорошо, ей... и себе!

— Все-таки женщина много значит в жизни чело­века, — сказал Николай. — Плохая опускает до своего уровня, разбазаривает в мужчине все, что дано ему от бога, умная — наоборот, будит в человеке такое, о чем он и сам не подозревал. Даже не догадывался, что он на подобное способен.

— Значит, признаешь, что жена у меня умная? — улыбнулся Сергей.

— Я никогда не говорил, что она дура, — ответил Николай.

— Я пока не жалею, что женился.

— Дай бог, чтобы я ошибся, — сказал Николай.

— Ну, была не была, — поднялся с табуретки Сер­гей — Повезу редактору.

— С тебя бутылка коньяка, —сказал Николай.

— Это за что же?

— Я ведь первый открыл в тебе талант журнали­ста.

— Ошибаешься, — усмехнулся Сергей.

— Значит, это ты написал репортаж с ГРЭС? — взглянул на нею Николай. — То, что это не она написала, я понял сразу, но то, что это твоя работа, догадался только сейчас.

— Ну, я поехал, — заторопился Сергей.

— Как она? Пишет? — не отставал Николай.— Я имею в виду письма.

— Мы с ней по телефону разговариваем, — неохотно ответил Сергей.

— Передавай привет от меня... по телефону!

— Ты знаешь, мне это дорого обходится, — сказал Сергей. — Скоро без штанов останусь.

Засунув рукопись и фотографии за пазуху, он надел плащ и вышел на крыльцо. Дождь шелестел по крыше. Курица по-прежнему пряталась под деревом. Она даже не пыталась убежать, когда Сергей осторожно взял ее ладонями за теплые бока и сунул в руки стоявшему на крыльце Николаю:

— Она сейчас яйцо снесет.

И расхохотался: очень уж смешно выглядел Бутрехин с доверчиво смотрящей на него хохлаткой.

— Это ведь не наша, — пробормотал Николай. Сергей со смехом вскочил на мотоцикл и, щурясь от хлестких капель, укатил, разбрызгивая мутные лужи.


Голобобов за своим огромным письменным столом дочитывал оттиск полосы. На широком диване негромко переговаривались члены редколлегии — дядя Костя, Ло­банов, Султанов и замредактора Александр Арсентьевич Козодоев. Он больше месяца был уполномоченным по государственным хлебозаготовкам в Усвятском районе. Вернулся неделю назад. У Козодоева широкое добро­душное с рябинками лицо, светлые волосы, зачесанные набок. Глаза голубые, умные. Он то и дело с интересом поглядывал на Сергея.

Сергей сидел напротив и со скучающим видом смо­трел в окно. Извилистые струйки бежали по стеклу, во дворе блестели лужи. На зеленом заборе мокнул забы­тый кем-то старый ковер.

Редактор поставил на полосе красным карандашом свою размашистую подпись, нажал кнопку, и тотчас по­явилась курьерша тетя Глаша. Увидев ее, Сергей вспо­мнил Наташку, ее странную выходку, когда она убеж­денно заявила ему, что Лиля не любит его. Кстати, в тот же вечер на переговорной он чуть было не поверил несмышленой девчонке. Это когда Лиля сквозь зубы с ним разговаривала.

Тетя Глаша свернула полосу в трубку и быстро вы­шла из кабинета. Редактор поставил локти в сатиновых нарукавниках на стол, сплел свои толстые пальцы и уста­вился на Сергея. Глаза у Александра Федоровича цеп­кие, изучающие.

— Ты что же это, голубчик, нас тут за нос водишь? — сурово спросил он.

— За нос? — растерялся не ожидавший такого во­проса Сергей.

— Почему ты скрывал, что умеешь писать?

— Я и сам об этом недавно узнал, — улыбнулся Сергей. У него гора свалилась с плеч. Значит, все-таки он умеет писать.

— Опять ты мне морочишь голову! — вздохнул Голобобов. — Ты или не ты написал этот материал? — по­тыкал он толстым пальцем в стопку листов.

— Там ведь подпись поставлена, — сказал Сергей.

— Может быть, тебе кто-нибудь помог? — спросил Козодоев. — Ты, Сергей, говори нам правду.

— Не кто-нибудь, а жена, — усмехнулся Лобанов.— Сколько ты пробыл в командировке? Неделю? За это время вполне мог и в Москву смотаться.

— А мне сдается, не жена ему помогла, а он в свое время молодой жене здорово помог. Помните фото­очерк о ГРЭС? — сказал Голобобов. — Так ведь, Сергей?

Все смотрели на Волкова и ждали, что он ответит. Из пяти или шести корреспонденций, что Лиля увезла с практики, четыре написал он, не считая того фотоочер­ка об открытии колхозной ГРЭС, но выдавать жену Сергей не собирался.

— Я не понимаю, о чем вы, — сказал он.

— Волков толковой подписи-то к снимку не может сделать, — заметил Лобанов.

— Подписи не может делать, а вот очерк написал,— сказал дядя Костя.

— Может быть, в человеке неожиданно талант открылся, — улыбнулся Кодозоев. — Разве такого не бы­вает?

— Я в это не верю, — заявил Лобанов.

— А я верю, — сказал Козодоев. — Сергей всегда был толковым парнем. И как у журналиста у него великолепная хватка. Только вот скрывать свои способности не стоило бы.

— Ну, ладно, — продолжал редактор. — Как гово­рится, муж и жена одна сатана. Кто еще хочет выска­заться?

— Мне понравился очерк, — сказал Султанов.— Честно говоря, до сих пор не могу поверить, что это на­писал Сергей. Чувствуется рука мастера, но если кто-то ему и помогал, все равно это здорово. Даже не хо­чется говорить о мелких стилистических погрешностях, а их здесь немало. В очерке жизнь, живые люди. Чтобы написать такой очерк, нужно самому побывать и на свиноферме, и в телятнике, и в домах. И поэтому мне смеш­но слышать, Тимофей Ильич, твои слова о том, что этот очерк написан в Москве.

— Не написан, а продиктован, — сказал Лобанов. — Мне сегодня Новиков жаловался, что все деньги с его телефонного счета куда-то исчезли, а когда мы попро­сили бухгалтерию навести справки, оказалось: три или четыре получасовых разговора с Москвой, как кошка языком, слизнули казенные денежки.

Сергей покраснел. Что было, то было. Несколько раз разговаривал он из промотдела с Лилей поздно вечером. Новиков сам дал ему пароль. Правда, ни Новиков, ни Сергей не ожидали, что разговор займет столько вре­мени.

— Я думаю, Волков беседовал с женой не об очерке, — с улыбкой проговорил Козодоев.

— Деньги за личные междугородные переговоры вычесть у Волкова из зарплаты, — сказал Голобобов. — Вот еще, взял моду из редакции звонить! Нашел пере­говорный пункт!

— Я не только из кабинета Новикова звонил, — при­знался Сергей. — Из сельхозотдела тоже, и из отдела культуры.

— Я ему разрешил, — ввернул Султанов.

— Когда твоя жена заканчивает университет? — спросил редактор.

— Через полтора года.

— Черт возьми, ты нас вконец разоришь!

Когда смех умолк, Голобобов серьезно сказал:

— Заплати в бухгалтерию, и чтобы больше этого не было. Даже с разрешения сердобольных заведующих отделами.

Сергей в знак согласия кивнул головой. «А все-таки сволочь этот Лобанов! — подумал он. — В такой момент про телефон вспомнил.»

Дядя Костя не хвалил очерк и не ругал. Он сказал, что его нужно почистить и сократить. Все эти лириче­ские отступления, зарисовки о природе надо ужать. Га­зета не альманах.

Голобобов протянул Сергею стопку листков.

— С авторскими выступлениями у тебя полный за­вал, — сказал он. — Серятина.

— Перепиши заново, — присовокупил дядя Костя.

— Очерк со снимками поставим в воскресный но­мер, — заключил редактор. — Почистить можно, а со­кращать, я думаю, не стоит. Я бы сказал, он написан на едином дыхании, и в данном случае сокращение не пойдет на пользу.

Дядя Костя хмыкнул, но возражать не стал. Лоба­нов заерзал на диване. Длинное лицо его скривилось в неодобрительной усмешке: дескать, поступайте как знаете, а я остаюсь при своем мнении.

— И последнее, — продолжил Голобобов. — Раз уж мы открыли у себя молодое дарование, нечего, как го­ворится, талант закапывать в землю. Я считаю, что Вол­ков вполне справится с обязанностями литературного сотрудника...

— ...отдела культуры и быта, — закончил Михаил Султанов и весело подмигнул Сергею. Тот в ответ улыб­нулся. Работать с Султановым ему бы очень хотелось, но редактор решил иначе.

— Пускай сначала поработает в отделе информа­ции, — сказал он, — а дальше посмотрим.

Дядя Костя неодобрительно сверкнул на редактора очками и сказал:

— Мы поменяли корову на козу: хорошего фоторе­портера потеряли, а неизвестно еще, какого литератур­ного сотрудника приобрели. Я бракую у Назарова каж­дый второй снимок. Придется срочно искать еще одного фотокорреспондента.

— Я полагаю, Волков не спрячет в сундук свой фо­тоаппарат, — сказал редактор. — Потому и назначил его в отдел информации: будет делать фотоокна, фотоочер­ки. Нет больше вопросов?

Вопросов больше не было. Все, кроме Козодоева, вы­шли из кабинета. Лобанов, в зеленом кителе с накладными карманами и синих галифе, гордо прошествовал в свой кабинет. Не только весь его вид, но даже узкая, расширяющаяся книзу спина выражала несогласие с ре­шением редактора.


Сергей стоял на пороге отдела информации — как раз напротив фотолаборатории — и смотрел на коричне­вый письменный стол, за которым ему отныне предстоя­ло работать. На столе бронзовая лампа с белым абажу­ром, настольный календарь, чернильница, пресс-папье. Свет из широкого окна, выходящего во двор, падал на ровную чуть пыльную поверхность. Недавно назначен­ный заведующим отделом Володя Сергеев — он был в командировке — располагался в этой же комнате за другим столом. На нем разбросаны папки, бумаги, письма, гранки. Телефон со спутанным проводом чернел среди этого беспорядка.

Странное чувство испытывал Сергей: с одной сторо­ны, он понимал, что произошла серьезная перемена в его судьбе — впереди новые перспективы, интересная работа; с другой — жаль было полутемную узкую ком­нату фотолаборатории. Сколько раз, бывало, когда на душе было муторно, он запирался там и в красном по­лумраке печатал со старых плёнок разные фотографии. И снова перед глазами оживали минувшие дни, возни­кали села, деревни, города, люди...

И теперь ему не заказан путь в фотолабораторию, ведь он не собирается расставаться с фотоаппаратом, но отныне он там гость, а не хозяин.

— И остановился добрый молодец на перепутье... — услышал он знакомый добродушный басок. — Налево пойти — встретить бабу-ягу, направо — шайку разбой­ников.

— А прямо? — улыбнулся Сергей, переступая порог. Вслед за ним в кабинет вошел Александр Арсентьевич Козодоев.

— Ты правильный сделал выбор, — сказал он. Усев­шись на старомодный черный диван с протертыми вали­ками, закурил. — Я, брат Сергей, сразу почувствовал в тебе прирожденного газетчика, — помолчав, заметил он. — И вот не ошибся.

Они познакомились два года назад в городской бане. Сергей пришел утром с веником и взобрался на полок.

Зашел в парилку и еще один человек. Он с завистью посмотрел, как Сергей нахлестывает себя веником, и присел на верхнюю ступеньку. Выглядел он большим и нескладным. Высокий, ссутулившийся, на лице рябинки от оспы, а лицо доброе, открытое.

— Поддать? — спросил он, видя, что Сергей сбавил темп.

Тот кивнул. Человек спустился вниз и ловко плеснул пару ковшиков горячей воды в чёрное жерло каменки. Сергей взмахнул несколько раз веником и проворно со­скочил с полка: там дышать было нечем.

— Вы закончили? — вежливо спросил человек, вы­разительно глядя на дубовый веник, за которым Сергей специально ездил в лес.

Сергей сполоснул под краном веник и протянул чело­веку. Тот взобрался на полок и через минуту попросил еще поддать. Сергей сам любил попариться и считал, что любого сможет пересидеть на полке, но такого па­рильщика еще не встречал! Надо было иметь железное сердце, чтобы выдержать такую температуру.

Потом они вместе пили свежее пиво в «Венике» — так называли буфет при бане — и толковали о жизни. Человека звали Александром Арсентьевичем Козодоевым, родом он был из-под Пскова. Там, в деревне, у них лучшие в округе бани.

Сергей — он только что вернулся с целины — расска­зал о себе. Козодоев умел внимательно слушать. Услы­шав, что Сергей неплохо фотографирует, дал свой теле­фон и попросил в пятницу позвонить — нынче он уезжает в командировку.

Сергей позвонил и на этот раз встретился с Козодоевым не в бане, а в редакции, где тот работал замести­телем редактора областной газеты.

Так Сергей Волков, выдержав испытательный срок, стал фотокорреспондентом. Уже позже он узнал, что Александр Арсентьевич во время войны был начальни­ком разведки крупного партизанского соединения, дей­ствовавшего в тылу врага, на Псковщине.

Однажды, когда они вместе были в командировке в отдалённом районе, Козодоев поведал ему невесёлую историю своей женитьбы:

— Я в те годы работал народным судьей в Себежском районе. Работы было по горло: тогда ещё бывшие полицаи прятались в лесах, пошаливали дезертиры.

Иногда до ночи просиживал в суде, разбирая дела. И вот как-то приходит в суд поздно вечером миловид­ная женщина. Лицо расстроенное, глаза заплаканные. Рассказывает: только что на улице напали на нее ка­кие-то хулиганы, отобрали сумочку, а там документы, продуктовые карточки. Надо сказать, что такое слу­чалось в нашем городке. Недолго думая, беру из письменного стола пистолет — и с ней на улицу. Ну где их найдешь! Честно говоря, я и не рассчитывал, что при­хвачу их. Просто не могу я видеть женские слёзы.

Вернулись в контору, а я жил в этом же доме, за стенкой своего кабинета. Успокаиваю, как могу, жен­щину: позвонил дежурному в милицию, пообещал помочь в получении документов и карточек. Провожаю ее до дверей, и вдруг она посмотрела на меня так внимательно и говорит: «Снимайте пиджак!» Я даже расте­рялся сначала. В общем, она достала иголку с ниткой и в два счета заштопала дырку на локте. И так мне, холостяку, стало это приятно, даже объяснить тебе не могу... Смотрю, как ловко бегает в ее пальцах иголка, и думаю: «Вот она, твоя судьба, Сашка! Держи ее в ру­ках, не отпускай.»

Документы ее так и не нашлись, впрочем все равно ей пришлось сменить фамилию, потому что мы, брат Сергей, через месяц поженились. А еще через полтора месяца приехала в Себеж ее мать и привезла с собой двух ребятишек. И оказались они детишками моей драгоценной супруги.

Я люблю детишек. И этих полюбил, как родных. Но почему она сразу мне не сказала, что у нее есть дети? Я все равно на ней женился бы. А так эта боль­шая ложь на всю жизнь пролегла между нами. Если нет доверия, брат Сергей, между мужем и женой, нет и настоящей семейной жизни.

Козодоев понравился Сергею. Был он душевным и простым человеком. Как-то даже не верилось, что не­складный, добродушный Козодоев командовал развед­чиками, несколько лет работал народным судьей. И га­зетчиком он был способным. Его статьи и очерки всегда были добротными, интересными и глубокими по содер­жанию, но писал Козодоев почему-то мало. В местном альманахе опубликовали его документальную повесть о псковских партизанах. Козодоев был очень доброжелательным и всегда радовался, когда в газете появлялся удачный очерк или фельетон.

И Сергею было особенно приятно, что именно в этот день Александр Арсентьевич пришел к нему в отдел ин­формации. В редакции пусто: седьмой час, и все разо­шлись по домам. Козодоев, наверное, заметил во дворе мотоцикл, и вот разыскал.

— Никто не верит, что это ты сам написал очерк,— сказал он.

— А вы? — взглянул на него Сергей.

— Верю, — ответил он, — но не понимаю, почему ты раньше не писал?

— Не хотел у вас хлеб отбивать, — усмехнулся Сер­гей.

Ну как объяснить, что он и сам не подозревал об этом, что встреча с Лилей всколыхнула его, а огромное желание выручить, помочь ей натолкнуло на мысль напи­сать вместо нее зарисовку о колхозной ГРЭС? Почему он раньше не писал? Да потому, что и в голову такое не приходило! Газета — это особый жанр. Статьи, очерки на промышленные, сельскохозяйственные темы его не при­влекали. Для того чтобы написать такой материал, нуж­но было вникнуть в суть дела, как говорится, повариться в этом котле, что он и сделал, приехав в деревню за по­лосой, а раньше это не входило в его обязанности. Он делал снимки людей за работой, пейзажи, фотоэтюды, а остальное его не касалось. Нельзя сказать, чтобы он вообще до этого никогда не написал ни строчки. Он писал для себя: стихи, рассказы, даже начал повесть. Но об этом никто не знал, не исключая и Николая Бутрехина. Причем всеми этими литературными упражнениями он занимался в армии и на целине. И сейчас на этажерке хранится толстая папка с его пробами пера. Он не рас­крывал ее с тех самых пор, как стал фотокорреспонден­том областной газеты.

— Скажи честно, — спросил Александр Арсентье­вич, — ты недоволен, что тебя определили в отдел инфор­мации?

— Я хотел к Султанову, — ответил Сергей.

— И Султанов хотел тебя взять. Редактор потом согласился.

Сергей удивленно уставился на Козодоева. Серые глаза со скрытой усмешкой смотрят на него. Русый чуб спускается на правый глаз. Нос в щербинках, щеки — тоже.

— Я был против, — сказал Козодоев. — Грош цена тому газетчику, кто не поработал в отделе информации. По чести говоря, это самый боевой, оперативный отдел в газете. И ты должен его пройти. А потом можешь в любом отделе работать.

— Мне почему-то казалось, что в отделе информа­ции, как правило, самые бездарные сотрудники сидят. Кто ничего, кроме небольшой информашки, написать не может.

— Напрасно так думаешь, — посерьезнев, сказал Александр Арсентьевич. — Через несколько месяцев для тебя в области не останется белых пятен. Ты будешь все знать: предприятия, сёла, города, известных людей. А писать очерки и фельетоны никто тебе не запрещает. В отраслевом же отделе ты будешь знать лишь какую-либо одну сторону жизни.

— А может быть, все это зря? — сказал Сергей. — Мне и фоторепортером было хорошо. И потом, больше свободы. Вот вернется Володя Сергеев из командировки и запряжет меня.

— Еще не поздно, — усмехнулся Козодоев. — Погово­рить с редактором?

Сергей смотрел на него и не мог понять: шутит он или серьёзно? Оказывается, простое, открытое лицо Александра Арсентьевича может быть непроницаемым, а излучающие радушие глаза — острыми, проницатель­ными.

— Поговорите, — решил продолжить игру Сергей.

— Зачем говорить? Я и сам могу решить этот во­прос. Вот тут на месте.

— Наконец-то я поверил, что вы были судьей! — рас­смеялся Сергей.

— И, говорят, неплохим, — сказал Козодоев.

Они помолчали. Сергей зачем-то переставил телефон­ный аппарат с одного места на другое. Погладил трубку и, глядя в окно, задумчиво произнес:

— Если бы только одна работа занимала все мысли человека.

— Такой человек достоин жалости, — сказал Алек­сандр Арсентьевич.— Это значит, что он обокрал себя.

 — Мне кажется, я тоже себя в чем-то обокрал.

— А может быть, тебя обокрали?

— Умная, тонкая женщина может пробудить и раз­вить в мужчине все хорошее, что природа заложила в нём. — задумчиво продолжал Сергей. — А дурная — убить, растоптать.

— Странные мысли тебе приходят в голову, — уди­вился Козодоев.

— Это мой друг сказал.

— Мысль верная, — заметил Александр Арсентьевич.

— Мне кажется, я именно такую женщину встре­тил, — сказал Сергей.

— Какую?

— Которая пробуждает хорошее, что скрыто в нас.

— Дай бог, чтобы это было так, — сказал Козодоев.

— А что, такое бывает редко?— взглянул на него Сергей.

По лицу Александра Арсентьевича скользнула тень. Он отвел рукой с глаз прядь жёстких волос, скомкал папиросу и затолкал в пепельницу,

— Мне в этом отношении не повезло, — сказал он. Сергей сообразил, что не надо было этого говорить: ведь знал, что у Козодоева с женой неблагополучно. Чтобы перевести разговор на другое, предложил подбро­сить Александра Арсентьевича до дома.

— Мне еще надо передовицу написать, — сказал он.

— Дома и напишете!

Козодоев поднялся со скрипнувшего дивана. На лице невесёлая улыбка.

— Ты давай поезжай,— сказал он. —Я еще пора­ботаю.


5


Сергей не спал всю ночь, хотя обычно в вагоне засыпал быстро. Такова уж у него профессия, что под стук колес приходилось засыпать чаще, чем дома в постели. Но сегодня сон не шел к нему. Напрасно Сер­гей крепко сжимал веки, считал до ста — ничто не помо­гало. Воображение рисовало картины встречи. Пред­ставлял, как выйдет из вагона и увидит ее, как они сядут в такси и помчатся к ней на квартиру. Поднимутся в тес­ном лифте на пятый этаж. Лиля тихо, чтобы не разбудить хозяйку, откроет дверь, и... первый московский день превратится в одну сплошную длинную ночь! Сергей резко перевернулся на живот, обхватил руками подушку и уткнулся в нее лицом. Вагон пошатывало из стороны в сторону, мерно стучали внизу колеса, дре­безжал металлический прут, на котором крепилась бе­лая занавеска. Особенно раздражало монотонное побря­кивание двух пустых пивных бутылок, стоявших на сто­лике.

Сергей приподнял занавеску и посмотрел в окно: не­отчетливые бело-голубые сугробы, пляшущие на фоне леса заиндевелые провода, мелькающие заснеженные кусты и деревья, и ни одного огонька.

Лиля, наверное, еще спит на своей широкой мягкой тахте. У изголовья тикает будильник. А вдруг она его позабыла завести? Через час ей нужно вставать. Не любит она рано подниматься. Лицо будет недовольное, заспанное. «Черт бы побрал этого мужа,» — подумает она, причесываясь перед зеркалом. Нет, не скажет. Она ведь волнуется, ждет. Не только ему хорошо с ней, ей ведь тоже. Это Сергей чувствует. Всегда чувствуешь, ко­гда женщине хорошо с тобой.

Даже не верится, что когда-нибудь они будут жить вместе и не надо будет бегать на переговорную и бес­престанно звонить, волноваться, ревновать... Сергей может в месяц лишь один, от силы два раза приехать в Москву. Лиля — только во время сессий и каникул. Остальные дни — сплошная разлука, ожидание встречи. Сколько раз на дню он задумывался, представляя, что именно в это мгновение делает Лиля. Кажется, он может предугадать каждый ее шаг. Слишком уж много думает о ней. И днем и ночью.

Он уснул перед самой Москвой и проснулся, когда проводница стала трясти за плечо. Поезд приближался к столице. В морозной туманной дымке переливались яркие огоньки, мелькали пригородные станции, на кото­рых скорый не останавливался. Заиграло радио: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просы­пается с рассветом вся советская земля...»

Сергей быстро оделся, сдал проводнице постельное белье, свернул подзатасканный полосатый матрас и ки­нулся в туалет почистить зубы и умыться. Буквально за минуту до остановки поезда он выскочил оттуда и, на­тыкаясь на узлы и чемоданы приготовившихся к выходу пассажиров, протиснулся в свое купе.

Вышел он из вагона последним. Лили на перроне не было. Сергей кинулся вперед, надеясь увидеть ее в толпе встречающих у вокзала, но Лили и там не было. Перед отъездом он ей звонил и назвал номер вагона. Она ска­зала, что встретит его. Правда, ему почудился в голосе жены холодок, но он решил, что это все его досужие домыслы и злые шутки междугородной станции, кото­рая иногда искажает голоса до неузнаваемости. Но факт остается фактом: Лили нет. С легким фибровым чемоданчиком он направился к стоянке такси, где уже вытя­нулась длинная очередь. Сергей встал в самый конец, но тут таксист, высунувшийся из кабины, громко назвал знакомый район, и Сергей сел рядом с ним. Позади раз­местилась пожилая женщина с двумя большими чемо­данами и продуктовой сумкой.

— Теперь полный комплект, — с удовлетворением сказал молодой шофер в форменной фуражке.

«Я бы этого не сказал...» — мрачно подумал Сергей.

Женщина обеими руками обхватила свои чемоданы, будто боялась, что их отберут. За все время совмест­ного пути она не произнесла ни слова, зато шофер ока­зался разговорчивым. Рассказал, что на той неделе за городом нашли в снегу брошенную машину, а в ней за­резанного таксиста, его сменщика. Два молокососа по­просили подвезти их на дачу к приятелю и по дороге укокошили. Забрали выручку, а и денег-то было семь­десят рублей — сменщик только что выехал на линию, — потом, видно, хотели покататься, но застряли в снегу, все бросили и ушли. Через два дня их поймали. В этот день должен был работать он, Василий, но на линию выехать не смог, потому что жена собралась рожать. А если бы выехал — могли бы и его укокошить. На это Сергей заметил ему, что у Василия шансов быть зарезанным почти не было: не мог же он, Василий, в точ­ности повторить маршрут погибшего сменщика и встре­тить именно тех двух молокососов?

Шофер через зеркальце посмотрел на Сергея и заду­мался. Помолчав, согласился, что действительно это так. И лицо его просветлело, но Сергей тут же снова омра­чил его:

— Зато уж наверняка, если бы вы выехали на ли­нию, ваш сменщик был бы жив.

— У меня родился сын, — растерянно произнес Ва­силий. 

— Человек умер, человек родился... — философски заметил Сергей.

Больше шофер не произнес ни слова до улицы Чай­ковского, где Сергей выходил.

Молчаливая женщина, крепко держась за свои чемо­даны, осуждающе смотрела на Сергея, пока он распла­чивался. Это еще больше разозлило Сергея.

— В этой самой машине совершили грабеж и убили человека? — поинтересовался он у шофера.

— Еле кровь отмыл, а на сиденье еще заметно,— ответил тот.

— Счастливого пути! — сказал Сергей, и взглянув на испуганно вытаращившую на него глаза женщину, с си­лой захлопнул дверцу старой «Победы».


Лиля открыла после третьего продолжительного звонка. Появилась она на пороге заспанная, с растре­павшимися волосами, в длинной ночной рубашке. Впер­вые Сергею бросился в глаза ее выпуклый, оттопырив­ший сорочку живот. Глаза ее моргали со сна, а губы неуверенно улыбались.

— Я проспала, — сказала она, пропуская его в при­хожую.

— Ну, здравствуй, — негромко сказал Сергей.

Лиля вскинула обнаженные руки и, приподнявшись на цыпочки, обняла его за шею. Так всегда она цело­вала мужа при встрече. И ему нравилось это порыви­стое и женственное движение. Он жадно вдыхал такой теплый, знакомый запах ее тела. Оторвавшись от нее, быстро сбросил пальто, ботинки и, взяв Лилю на руки, понес в комнату, где в сером предрассветном сумраке смутно белела постель.

— Не сердишься? — говорила она, блестя глазами.— Честное слово, я не нарочно. Будильник, наверное, не зазвенел.

— Не приезжай на вокзал, не надо. Я вот так буду приходить сюда и звонить, а ты встречай меня на пороге в одной рубашке.

Как Лиля ни старалась быть веселой и жизнерадост­ной, — даже на лекции в этот день не пошла, — Сергей заметил, что она чем-то серьезно озабочена. Несколько раз он спрашивал напрямик, что с ней, но Лиля уверяла, что все в порядке. В шелковом халате, причесанная, она приготовила на кухне яичницу с ветчиной, накрыла стол. Сергей с удовольствием наблюдал за ней.

Хозяйка квартиры, грузная коротконогая женщина с пепельными волосами, не досаждала им. Позавтракав на кухне, быстро собралась и ушла по своим делам. На пороге сообщила, что вернется не раньше девяти вечера. В пышной меховой шубе и лисьей шапке она была со­всем квадратной.

— Какая деликатность, — заметил Сергей, когда щелкнул французский замок.

— Еще бы! — усмехнулась Лиля. — Я ей четыреста рублей в месяц плачу.

— Сколько?! — ахнул он.

 — Четыреста, — повторила Лиля. — Почему это тебя удивляет?

— Это же обдираловка!

— Можно и за триста найти, но без удобств, а эта квартира мне нравится.

Сергей и не подозревал, что жена платит такие боль­шие деньги за комнату. Посылая каждый месяц пятьсот рублей, он ни разу не слышал, что ей этих денег недо­статочно, а больше он не мог присылать: во-первых, с каждой получки давал матери, во-вторых, после же­нитьбы стал регулярно откладывать часть денег на сбер­книжку. К тому времени, когда Лиля закончит универ­ситет и приедет к нему, Голобобов обещал квартиру. Сергей уже купил в мебельном два тяжелых дубовых кресла. Когда он приволок их домой, ужасно довольный покупкой, мать покачала головой:

— Кто же теперь такие покупает!

Но Сергею кресла нравились. Он вообще любил все крепкое и прочное. И потом это была его первая хозяйственная покупка в жизни.

— А какая у тебя стипендия? — спросил Сергей.

— Ох уж эта стипендия... Гроши!

— Родители помогают?

— Ну, а как ты думаешь, неужели я смогла бы на твои пятьсот рублей прожить?

— Сколько же они тебе дают в месяц?

— Какое это имеет значение?

Сергей видел, что Лиле этот разговор не нравится, но решил все выяснить до конца. Лиля сказала, что в Средней Азии врачи живут гораздо обеспеченнее, чем их коллеги в центре России. И потом, отец принимает больных дома. Он не только хороший венеролог, но и известный в городе специалист по кожным заболеваниям. В общем, люди они с достатком и ни в чем ей не отказывают.

Она убрала со стола, постелила другую скатерть и поставила вазу с грушами, яблоками и персиками. В ком­нате запахло душистыми фруктами.

— Хочешь, покажу шубу, которую мама мне купила? Сбросила на ковер халат и, обнаженная, подошла к широкому вишневому шкафу. Сергей поднялся из-за стола.

— Может, потом примеришь? — сказал он, обни­мая ее сзади.

Лиля мягко высвободилась. Набросила на плечи длинную роскошную шубу. Коричневый мех блестел и струился. Она подошла к зеркалу и, наклоняя голову то на один бок, то на другой, стала себя разглядывать. Сергей снова обнял ее и стал расстегивать шубу, но Лиля с досадой оттолкнула его руку. И, чтобы сгладить резкость, улыбнулась и спросила:

— Нравится?

Она так вся и сияла радостью. Темно-коричневые глаза-вишни блестели, на губах счастливая улыбка. Это была даже не просто радость, а физическое наслажде­ние вещью. Сергей с удивлением смотрел на жену: все новые и новые черты открываются в ней. Можно красиво одеваться, следить за модой, но чтобы до такой степени упиваться вещами... А Лиля, забыв про него — в этом он сейчас не сомневался, — вертелась перед зеркалом, приседала, гордо вскидывала голову и сама себе улыбалась в зеркало.

— Это колонок, — сказала она. — Мать заплатила семь тысяч. 

Сергей только присвистнул. Таких денег он еще никогда и в руках-то не держал. Он достал из кармана-брюк сигареты, спички и закурил. Курил он очень ред­ко, но сигареты всегда носил с собой. Стряхивая пепел, в спичечный коробок, стал пускать дым в потолок. Что-то встало между ним и женой, какая-то отчужденность. Там, в родном городе, этого не было. А здесь, в Москве, Лиля какая-то другая... Как она вертелась в новой шубке перед зеркалом. Какие у нее были при этом глаза! И откуда родители берут такие бешеные деньги на подарки дочери-студентке? И эта комната... Как будто нельзя жить, как все, в общежитии! Сергей понимал, что люди живут по-разному: одни перебиваются от зарплаты до зарплаты, а другие вот сумели накопить денег на автомашину. Иразъезжают на новеньких «Москвичах», «Победах», «Волгах». Поставил бы он пе­ред собой такую цель — и тоже смог бы накопить на «Москвич», но тут что-то другое. Квартира, роскошь, наряды... Неужели врачи так много зарабатывают?

— Я, наверное, ни черта не понимаю... — сказал Сер­гей. — Откуда все это у тебя? Деньги, шуба, квартира?

— А ты хотел бы, чтобы я ходила в ситцевом платье и снимала в вороньей слободке угол? — глаза у Лили стали злыми. — Ты ведь не платишь за все это? Какие могут быть у тебя претензии? Радовался бы, что твоя жена ни в чем не нуждается и красиво одета.

— А мне вот что-то грустно, — вздохнул Сергей. — И знаешь почему? Даже когда ты закончишь универси­тет и мы будем вместе, я вряд ли тебе когда-нибудь подарю такую шубу.

— Подаришь, — улыбнулась Лиля. — Ты просто еще не знаешь своих возможностей.

— Я не привык жить так, как ты, — сказал он. — И вряд ли привыкну.

Лиля села рядом с ним на тахту.

— Ты ведь не виноват, что у вас такая … многочис­ленная семья. И потом, твой отец все время в разъез­дах.

— Не в этом дело. Наши семьи слишком разные. Я еще не видел твоих родителей, но боюсь, что я для них буду чужой.

— Все зависит от тебя, — сказала Лиля.

— Ей-богу, было бы в тысячу раз лучше, если бы ты была... — Он запнулся и замолчал.

— Как Валя Молчанова? — усмехнулась Лиля.— Или другие твои знакомые?

Сергей затолкал скомканный окурок в коробок и бро­сил его на полированный красного дерева стол. Лиля невольно отметила про себя, что он не умеет так красиво курить, как Роберт. И тот никогда не стряхивал бы пе­пел в спичечный коробок, уж скорее прямо на ковер.

— Впрочем, какое мне дело до твоих родителей,— сказал Сергей. — Главное — это ты и я!

— Вот именно, — заметила Лиля.

— И потом, ты знала, за кого выходила замуж.

— Я не жалею, — сказала она и положила голову ему на грудь.

В этот момент зазвонил телефон. Лиля даже не по­шевелилась: широко раскрыв глаза, смотрела на лепной потолок.

— Я послушаю, — сказал Сергей и попытался при­подняться, но Лиля и не подумала отодвинуться.

— Наверное, хозяйка, — сказала она. Телефон звонил и звонил.

— Подойди, — сказал Сергей.

Лиля нехотя встала, поправила простыню, будто на­деясь, что телефон сейчас умолкнет. Присев на пуфик возле зеркала — телефон стоял на трюмо, — сняла трубку.

— Да? Ее нет дома. — И повесила трубку.

Она даже не успела встать, как снова зазвонил те­лефон. Взглянув на помрачневшего мужа, Лиля подняла трубку.

— Я не могу, — холодно сказала она. — Что тебе нужно от меня?! Я не хочу с тобой разговаривать. И больше не звони.

Отняв трубку от уха и не положив ее на рычаг — Сергей слышал частые гудки, — Лиля взглянула на мужа. В глазах ее мука и злость.

Сергей все понял. После продолжительной паузы как можно спокойнее спросил:

— Это он?

Лиля кивнула. Она так и осталась сидеть у зеркала. Сергей встал, молча оделся и, выйдя в ванную, подста­вил голову под холодную струю. Долго стоял он, сгор­бившись под краном. Когда вышел из ванной, Лиля, на­тянув на колени простыню, сидела на краешке тахты, настороженно посматривая на него. Трубка все еще из­давала раздражающие частые гудки. Сергей положил ее на рычаг.

— Он преследует меня, — первой заговорила Ли­ля. — Не дает мне прохода! Звонит в любое время, ждет меня у метро, у подъезда. Я не знаю, что мне делать?!

Сергей, прямой и одеревенелый, стоял посреди ком­наты. Руки его были опущены. Лицо вдруг стало худым, широкие скулы резко обозначились.

— Ты мне не веришь, Серёжа? — спросила она. Верил ли он ей? Он и сам не знал. Этот проклятый звонок окончательно доконал его. Опустошенным и оди­ноким почувствовал он себя. Эта чужая комната, сразу отдалившаяся жена, которой настойчиво звонит другой мужчина.

Лиля подошла к нему.

— Я ни в чем не виновата, — сказала она. — Ну, не злись... Если бы у меня с ним что-нибудь было, я бы предупредила его о твоем приезде.

Уткнувшись ему в плечо, Лиля всхлипывала. Заме­тив, что на круглых плечах и спине жены высыпали му­рашки, Сергей глухо сказал:

— Оденься.

Лиля еще секунду стояла неподвижно, потом оторва­лась от него и подошла к стулу, на котором в беспорядке была брошена ее одежда. Все еще всхлипывая, стала медленно одеваться. Сергей в зеркало видел, как она надела пояс, привычным движением натянула капроно­вые чулки, затем, завернув назад руки так, что на плечах образовались глубокие ямочки, долго и безуспешно пыта­лась застегнуть лифчик. Покосившись на него через пле­чо, тихо попросила:

— Застегни.

Помедлив, Сергей повернулся к ней и застегнул на все четыре пуговицы. Лиля сделала движение, чтобы прильнуть к нему и поцеловать, но он, предвидя это, отошел в сторону. «Он, наверное, так же застегивает ей лифчик», — горько подумал он.

Одевшись, Лиля принялась убирать постель. Акку­ратно сложила простыни, одеяло с пододеяльником и положила их в нишу, а тахту накрыла ковровым покры­валом.

— Я понял, он сюда придет? — негромко спросил Сергей.

Ему вдруг опять захотелось закурить, хотя он в по­следнее время редко курил. Глядя на себя, мрачного, угрюмого, как бы со стороны, он подумал, что сейчас очень напоминает киногероя, который собирается же­стоко расправиться с женой-изменницей. Но никакой трагедии не будет, и зритель уже знает, что он ее про­стит. И, хотя на душе было тяжело, эта мысль немного развеселила его. Нужно что-то сделать, чтобы не похо­дить на этого обманутого любимой киногероя.

— Что же ты молчишь? — спросил он, садясь на стул.

— Мне больше нечего сказать.

— Когда он придет?

— Он, по-моему, пьяный. Сказал, что садится в такси и едет сюда.

— Ну что ж, подождем, — сказал Сергей и снова по­думал, что хорошо бы закурить, но и движения не сде­лал, чтобы достать сигареты.

С того самого момента, когда зазвонил телефон, им владели самые противоречивые чувства. Он злился на Лилю, на себя, на квартирную хозяйку, которая уходит из дома, когда это нужно ее жиличке. И только сейчас, ожидая, когда позвонят в дверь, он стал думать об этом парне. По какому праву он вторгается в его жизнь? По­чему он звонит сюда, как хозяин, уверенно и настойчиво? Глухое бешенство закипало в нем. «Спеши, спеши, милый Роберт! — яростно думал он. — Тебе не придется долго звонить у двери. Я очень жду тебя!»

Сергей слышал, как Лиля снова подошла к нему, но ничего не сказала, лишь тяжело вздохнула и ушла на кухню. Зажурчала вода, забрякала в раковине посуда.

И хотя Сергей с нетерпением ждал звонка, он вздрог­нул, услышав его. Из кухни выглянула Лиля. Лицо у нее бледное.

— Я не хочу его видеть, — сказала она.

— Зато я хочу.

Сергей поднялся со стула и подошел к двери. Пово­рачивая запор, с удовлетворением отметил, что пальцы не дрожат, а по всему телу разливается знакомое воз­буждение, от которого каждая мышца начинает играть и пружинить.

Краем глаза он видел, как расширились глаза у Лили, она пристально смотрела на него.

У нее было та­кое выражение, будто она хочет что-то важное сооб­щить ему. Сергей на мгновение задержался на пороге, но Лиля ничего не сказала.

И вот они лицом к лицу. Конечно, незваный гость все сразу понял, потому что темные глаза его забегали, тонкие губы стали еще тоньше. Он отшатнулся и про­бормотал:

— Я, наверное, не туда.

— Туда, туда, — сказал Сергей, втаскивая его за рукав в комнату.

Когда человек трусит, это сразу заметно, а Роберт струсил. Он бы ни за что сюда не пришел, если бы не был уверен, что Лиля одна. В черных глазах его метался животный страх, он сделал еще попытку отступить, но было поздно: дверь с сухим металлическим сту­ком захлопнулась за его спиной.

Сергей никогда не видел своего лица в гневе. Когда человек в гневе, ему не приходит мысль взглянуть на себя в зеркало.

— Раздевайся, — незнакомым самому себе хриплым голосом, едва разжимая зубы, проговорил он.

Роберт молчал. Лицо его расплывалось, бледнело. Сергей сорвал с его головы рыжую пыжиковую шапку, с треском, так, что разлетелись пуговицы, распахнул и стащил модное, с дорогим воротником зимнее пальто и швырнул в угол.

Глухо стукнула бутылка, спрятанная во внутреннем кармане. Наступила тишина. Двое мужчин сверлили гла­зами друг друга. Из кухни доносилось мирное журчание воды, звякали вилки-ложки. Над головой жужжал счетчик.

— А теперь выкладывай, что тебе нужно от моей жены? Что ты пристаешь к ней?

Роберт проглотил комок, он стал приходить в себя. Даже поправил на белой нейлоновой рубашке темный с искрой галстук. Может быть, ничего бы и не случилось, если бы Роберт нашел точные, правильные слова, ну хотя бы просто сказал, что очень любит Лилю и не мо­жет без нее, но Роберт повел себя иначе. Вытаращив глаза, он визгливо заговорил:

— Это ошибка! Она меня любила! Только меня! И сейчас любит, а замуж вышла назло мне. Мы поссо­рились. Она сама говорила... Она моя, понял?! А ты — чужой! Я ее муж, а не ты.

От него несло водочным перегаром. Брезгливо по­морщившись, Сергей наотмашь ударил в это искривлен­ное лицо. Роберт отлетел к обитой двери и, ухватившись руками за косяк, едва удержался на ногах. Оттолкнув­шись от двери, он по-бабьи скрюченными пальцами вце­пился Сергею в лицо и волосы, но тут же получил еще один сильный удар, второй, третий...

Роберт, втянув голову в плечи, закрылся обеими ру­ками. Он сразу сник, прижался спиной к двери и боль­ше не защищался. А Сергею опять почему-то вспомни­лись кадры кинофильма: двое стройных мускулистых мужчин в джинсах наносят друг другу мощные красивые удары. В жизни так не дерутся. На своем веку много раз приходилось Сергею драться, и никогда ничего похожего на кино не было. Чаще всего вот так: кровь из носа, клок волос из головы и глубокие цара­пины на лице. В жизни дерутся гораздо более жестоко и некрасиво. Так что женщинам лучше не смотреть на это зрелище. Впрочем, Лиля и не смотрела: из кухни по-прежнему доносились самые мирные звуки на свете — журчание воды, звон посуды.

Бить этот мешок с костями больше не хотелось. Про­тивно было. Такие после первого же ощутимого удара перестают давать сдачи. Сразу успокаиваются. Роберт, найдя выгодную позицию — сидячего и лежащего не бьют, — привалился головой к двери и, размазывая по лицу кровь, молча и загнанно смотрел на Сергея. Выта­щив из кармана чистый платок, тот бросил ему, с пре­зрением сказав:

— Вытри нос-то, герой-любовник! Роберт послушно прижал платок к носу.

Присев на корточки и глядя ему в самые зрачки, Сер­гей негромко сказал:

— А теперь вот что запомни: если ты еще хотя бы один раз... — Он сделал паузу — очень уж все эти слова, которые он хотел произнести, показались ему банальны­ми — и устало закончил: — В общем, парень, забудь даже имя этой женщины. Забудь дорогу в этот дом и телефон. Поздновато ты спохватился. Раньше надо было же­ниться, коли любишь, а теперь она не твоя. И насильно, как говорится, мил не будешь. Она моя жена, понял? Жена! Не угомонишься — убью! — Эти последние слова он произнес почти шепотом. В этот момент он действи­тельно верил, что способен убить. Поверил в это и Ро­берт, глядя в сузившиеся бешеные глаза Сергея.

— А теперь забирай свои шмотки и моли бога, что еще дешево отделался.

Роберт не заставил себя ждать. Вскочил на ноги, схватил с пола шапку, пальто и, повозившись с замком, вылетел за дверь. На коврике остался красивый пуши­стый шарф. Сергей подобрал его и, выйдя на лестнич­ную площадку, швырнул вслед Роберту, который, не до­жидаясь лифта, спускался по лестнице.

— Эй, ты забыл, — крикнул Сергей.

— Вы еще попомните меня, — подобрав шарф, с угрозой сказал Роберт.

— Не забудь и ты, что я тебе сказал.

 Вернувшись в комнату, он брезгливо ногой затер оставленные на паркете Робертом мокрые следы, потом тщательно осмотрел свое лицо в зеркале.

— Где у вас йод? — спросил Лилю.

— В ванной аптечка, — ответила та, даже не пока­завшись из кухни.

Сергей смазал три неглубокие ранки настойкой йода и заглянул в кухню: на столе гора вымытой посуды. Лиля взглянула на него и снова нагнулась к раковине. Лицо у нее невозмутимое, в глазах влажный блеск,

— Он ушел? — равнодушным голосом спросила она,

— Я думаю, он теперь оставит тебя в покое, — по­молчав, сказал Сергей.

— Надеюсь...

— Тебе помочь? — спросил он.

Лиля сняла с крючка кухонное полотенце и протяну­ла ему.

— Гляди не разбей, — сказала она. — Хозяйка тря­сется над каждой тарелкой.


6


В конце января после жестоких морозов с ветрами и вьюгами потеплело. Пять дней валил крупный пушистый снег. Весь город утонул в этом белом бо­гатстве. В снежной круговерти по железнодорожным путям сновали снегоочистители, на центральных улицах бульдозеры распихивали по обочинам сугробы. На окра­инах деревянные дома по самые наличники увязли в снегу.

А на шестой день налетела сильная метель. Ночью люди услышали бешеный вой за окнами своих домов, звяканье стекол, грохот железа на крышах. Метель справляла шабаш всю ночь. Рассказывали, что в городе объявился новый барон Мюнхгаузен. Им оказался ноч­ной сторож с дровяного склада. Когда утром пришли на склад, сторожа на месте не обнаружили. Потом, заявив­шись в контору, он поведал завскладом трогательную историю, дескать, ночью поднялась такая невиданная метель, что он и глазом не успел моргнуть, как его вет­ром подхватило и по воздуху перенесло вместе с бер­данкой на другой конец города, за три километра от охраняемого объекта. Как раз на крыльцо дома по­жилой сердобольной вдовы, которая и пустила его по­греться до утра.

Утром весь город был чисто подметен. Непривычно блестели обнаженные крыши домов. Кое-где метель вы­лизала улицы до самого асфальта. Люди дивились: куда за одну ночь мог подеваться почти весь снег? Не удив­лялись этому лишь на Старорусской улице, где жил Ни­колай Бутрехин. Проснулись утром люди и не смогли двери на волю отворить. Метель собрала весь снег с го­родских улиц и обрушила на два десятка старых дере­вянных домов.

Сергей, проваливаясь в рыхлый снег по пояс, напря­мик по снежной целине пробирался через Дятлинку к Бутрехиным. Отсюда было видно, как люди с лопатами и заступами в руках прорубались сквозь снег к занесен­ным по самые крыши сараям и хлевам, где томилась голодная скотина.

Крыльцо у Бутрехиных было уже расчищено, глубо­кая тропинка тянулась к сараю. На ослепительной бе­лизне желтели сухие сосновые поленья. Сергей обмел обшарпанным голиком валенки и вошел в сумрачную прихожую без единого окна. Вся квартира Бутрехиных состояла из большой квадратной комнаты и кухни. Ко­гда Сергей переступил порог, все сидели за столом, Сер­гея тоже пригласили, и без долгих уговоров он присоеди­нился к обедающим. На первое были щи с бараниной — Сергей их очень любил, — на второе тушеная картошка с говядиной и соленые грибы.

Поле обеда Николай стал проявлять пленки. Сергей помогал ему. Это он еще прошлым летом научил прияте­ля фотографировать, Бутрехин оказался способным уче­ником и уже оформлял в театре фотовитрины. Несколь­ко его снимков были опубликованы в областной газете: сцены из разных спектаклей.

Сергей подробно рассказал приятелю о поездке в Мо­скву, о встрече с Робертом и обо всех своих сомнениях. Николай не перебивал, слушал внимательно. Однако на лице его, как, впрочем, и всегда, ничего нельзя было прочесть. Когда Сергей замолчал, Николай покрутил пленку в бачке, взглянул на часы.

— Через две минуты можно выливать проявитель, — сказал он.

— Собственно, она тут ни при чем, — сказал Сер­гей. — Он не давал ей проходу. Наглый такой тип.

— Подай бутылку с закрепителем, — попросил Ни­колай.

Он слил коричневый проявитель в темную бутылку, прополоскал пленку в ведре с водой, потом залил в ба­чок закрепитель. Все это проделал аккуратно, не пролив ни одной капли.

— Давай, Волк, сразу договоримся: ты ко мне боль­ше не приставай со своими семейными делами. Это са­мое последнее дело — давать советы женатым людям. Тот, кто дает советы мужу или жене, всегда оказывается в дураках. Оскорбленная жена найдет повод восстано­вить мужа против любого его приятеля. А твоя Лилька и так меня недолюбливает. И как раз за те самые дру­жеские советы, которые я давал вам до женитьбы. Так что, дорогой мой, разбирайся сам в своих семейных дрязгах, а меня, пожалуйста, уволь.

— Ну и свинья же ты, Бутрехин!! — возмутился Сер­гей. — Стоило по сугробам тащиться к тебе, чтобы услы­шать такое.

— Когда я женюсь и прибегу к тебе за советом — гони в три шеи! Кто-то очень справедливо заметил, что совет — самая мелкая разменная монета на свете. Его можно давать всем, не требуя сдачи.

— Наверное, ты прав, — сказал Сергей и, подняв­шись из-за стола, пошел к вешалке. Когда он взялся за ручку двери, Николай оторвался от мокрой блестящей пленки — он рассматривал ее на свет — и повернулся к Сергею.

— Обиделся? — спросил он.

— Я вот все раздумываю: будет он еще лезть к ней или нет? — сказал Сергей. — У таких подонков нет ни стыда, ни совести.

— Тут дело не в нем, а в твоей жене. Видно, оставила ему какую-то надежду, раз он так и прет на рожон.

— Он вел себя так, будто имеет на нее какие-то права.

— Чего не знаю, того не знаю... — усмехнулся Ни­колай.

— В одном я твердо уверен: он ей противен!

— Женская натура — загадка, — философски заме­тил Николай.

— Даже если у нее что-то и есть с ним, я все равно ее не брошу, — сказал Сергей. — Вот ведь какая штука.

— Ты уверен, что он ей противен? — спросил Николай.

— Она видеть его не может!

— Тогда чего убиваешься? Простая логика подска­зывает: если бы у них что-то было, уж наверное, она заранее предупредила бы его о твоем приезде.

— То же самое и она мне сказала. Их что-то все еще связывает, а что — я и сам не могу понять...

— Какие могут быть у жены от мужа секреты?

— Ты прав, она что-то скрывает от меня, — задумчи­во сказал Сергей. — И связывает их не любовь, — я убе­жден, она его ненавидит! — а что-то другое.

— Старина, не ломай понапрасну голову, так можно свихнуться. Она тебе сама все расскажет. И, навер­ное, скоро.

— Это ты когда снимал? Летом? — взглянул на плен­ки Сергей.

— Ты хорошо получился, — сказал Николай, разгля­дывая негатив. — Как огурчик!

— Я тогда еще был не женат.

— Я отпечатаю тебе этот исторический снимок,— сказал Николай и нагнулся над ведром, прополаскивая пленку.


Сергей опять пошел напрямик через Дятлинку. Снег под ногами канифольно визжал. Старые следы поземка почти замела. Выйдя на другой берег, он оглянулся: Старорусская улица купалась в лунном свете. Голубым огнем искрилась изморозь на деревьях, густые темно-синие тени, извиваясь, ползли от домов к речке.

У междугородной Сергей замедлил шаги. Мороз ощу­тимо прихватывал уши, но опускать клапаны зимней шапки не хотелось, потому что сразу возникает такое ощущение, будто оглох. Широкое замороженное окно мягко светилось. Пока Сергей раздумывал, зайти или нет, отворилась дверь и на улицу вышла тоненькая де­вушка в светлом пальто с серебристым воротником. Она остановилась на обледенелом тротуаре и стала натяги­вать меховые рукавички. Сергей сразу узнал ее: они как-то столкнулись возле кабины.

Девушка увидела Сергея и равнодушно отвернулась. Может быть, если бы она сразу ушла, Сергей и не заго­ворил бы с ней, но девушка снова взглянула на него своими редкостными глазами, даже в сумраке они яв­ственно выделялись на ее лице. На этот раз взглянула пристальнее, с какой-то настороженностью. Ей нужно было пройти мимо Сергея, и она на мгновение заколебалась — кроме них, на улице никого не было, — но тут Сергей сказал:

— Я, наверное, похож на грабителя с большой до­роги. Вы меня боитесь?

На это девушка ответила:

— На кого вы похожи, я не знаю. Здесь слишком темно. И чего ради я должна вас бояться?

— Существуют же на свете разбойники.

— Я об этом как-то не думала. Мне гораздо прият­нее думать, что существуют на свете рыцари.

Голос у девушки мягкий, немного певучий. Она нако­нец надела свои рукавички и теперь стояла прямо перед Сергеем. Глаза ее мерцали лунным блеском.

— Вчера вечером, как раз на углу этой улицы, какие-то два хулигана напали на одну студентку, — продол­жал сочинять Сергей. — И если бы не один молодой че­ловек — он возвращался из театра...

— Это, конечно, были вы? — насмешливо перебила она.

— Один мой знакомый, — улыбнулся Сергей.

— Я никого не боюсь, — не очень-то уверенно произ­несла она.

— Я могу проводить вас, — сказал Сергей. — Уж если выбирать между разбойниками и рыцарями, я, пожалуй, больше рыцарь.

Девушка тоже улыбнулась и вежливо отказалась. Сергей посторонился, уступая ей дорогу, и почувствовал нежный запах духов. Сразу стало пусто и одиноко. Нет, не оттого, что девушка отказалась, чтобы он ее прово­дил. Сергей ничего, кроме легкого любопытства, к ней не испытывал. Просто был прекрасный зимний вечер, кра­сивая полная луна на звездном небе, домой идти не хоте­лось. А пустоту и одиночество он так остро почувствовал потому, что запах духов напомнил Лилю, хотя таких духов у нее не было. Он вообще не помнил, какие у нее духи.

Сапожки незнакомой глазастой девушки негромко поскрипывали. Сергей уже хотел было повернуться и идти домой — звонить сегодня Лиле почему-то расхоте­лось, — как услышал, что сапожки перестали скрипеть, а немного погодя послышался встревоженный голос де­вушки:

— Я передумала, проводите меня, пожалуйста.

Когда Сергей подошел к ней, девушка совсем тихо произнесла:

— Впереди, вон у того белого дома, двое прячутся.

— Я ведь говорил вам, — сдерживая улыбку, сказал Сергей.

У белого дома стояла парочка. Девушка в сапожках и тонких чулках приплясывала у подъезда. Парень со­гревал своим дыханием ее ладони.

 — А я подумала... — вырвалось у глазастой.

— Они могут вон за тем домом прятаться, — сказал Сергей. — Или за каким-нибудь другим.

Девушка жила в новом четырехэтажном доме на улице Константина Заслонова. Звали ее Лена, а фамилия у нее была космическая — Звездочкина. В их город Лена приехала осенью после окончания ленинградского поли­технического института. По образованию она инженер-кибернетик. Завод, на котором она будет работать по своей специальности, еще не построен. Правда, уже два главных цеха под крышей. Но работы и так хватает: составляют документацию, проверяют прибывающее со всех концов страны новейшее оборудование, проекти­руют.

Сергей с удивлением слушал девушку. Про новые за­воды он лучше нее все знал, но вот уж никогда бы не подумал, что она инженер, да еще кибернетик! С такой фигурой и глазами быть бы ей балериной или артисткой, на худой конец — учительницей музыки, но уж никак не инженером-кибернетиком!

Лена сбоку взглянула на него и сказала:

— Не дамскую я профессию выбрала? Кому что нра­вится. Я очень люблю математику и физику.

— А балет? — спросил Сергей.

— Терпеть не могу!

— А что же вы еще любите, кроме математики и физики?

Лена с улыбкой взглянула на Сергея и ошарашила:

— Рыбалку. Осенью я каждую субботу ездила на ав­тобусе в Заснежье. Мне очень нравится это озеро. Я там поймала на спиннинг шесть щук. Одна потянула на два килограмма. Не верите? Я приехала домой и специально взвесила. Два килограмма и двести восемь граммов. Как видите, в отличие от рыбаков-вралей я даже немного преуменьшила.

— Черт возьми! — сказал Сергей, Уж не разыгрывает ли она его? Что-то ни разу еще Сергей не встречал таких девушек на глухих озерах.

— Я ведь родилась на Волге. В Самаре. С десяти лет начала рыбачить с отцом.

— С кем же вы сейчас рыбачите?

— Мне нравится одной.

— Мы с вами второй раз на переговорной встреча­емся,— сказал Сергей. — Кому вы так часто звоните?

Лена сняла рукавички и подышала на узкие белые ладони. На темных густых ресницах заискрился иней. Сергей поймал себя на том, что захотелось, как тот па­рень у подъезда, взять маленькие руки девушки в свои и согреть их дыханием.

— Зачем вам это знать? — спросила Лена.

— Я вспомнил, вы разговаривали с Москвой, а у меня там учится жена.

— Приятно слышать. Обычно молодые мужчины предпочитают не говорить, что они женаты.

— Я даже вам больше скажу: я очень люблю свою жену. И у меня летом родится сын.

— Я просто обязана вам сказать, кому звонила, — рассмеялась Лена. — У меня тоже в Москве работает очень близкий человек.

— Смотрите, какая луна, — сказал Сергей. — Погуляем?

— Летом, — зябко поежившись, улыбнулась она. — Жаль, что вы не рыбак, я, пожалуй, рискнула бы с вами поехать на озеро.

— Я рыбак, — сказал Сергей.

Лена никак на это не отреагировала, она замерзла и посматривала на дверь, выжидая удобного момента, что­бы уйти, но Сергею не хотелось снова оставаться одному, и, чтобы поддержать разговор, он сказал:

— Раз вы такая любительница рыбной ловли, почему бы вам не купить мотоцикл?

— Действительно, почему бы?

— Я бы вас в два счета научил ездить.

— Я умею.

— Вы случайно на аккордеоне не играете?

Лена с любопытством посмотрела на него. Ресницы у нее стали совсем белые, пушистые, и красиво оттеняли огромные глаза.

— Как-то не пробовала, — ответила она. — А почему вы меня об этом спросили?

— Мой друг два года учился играть на аккордеоне, да ничего у него не вышло.

— Это который спас от хулиганов несчастную девушку?

— Тот самый.

— До свиданья, — Лена протянула узкую ладонь в мягкой рукавичке.

Чиркая подошвами валенок по обледенелому тротуару, Сергей возвращался домой. Луна перекочевала на другую половину неба, слегка затененную облаками. Гулко треснуло дерево в сквере. В том самом сквере, где летом Лиля и Сергей целовались на скамейке. Улица была пустынной. Желтый свет из окон падал на тротуар, и голубоватая наледь холодно поблескивала.

Когда Сергей поднялся на крыльцо своего дома, по­слышался глухой лай. Сергей всегда поражался: каким образом запертый в комнате пес узнавал о его возвращении? В любое время дня и ночи верный Дружок радостно встречал его.


7


Очередь на главпочтамте медленно про­двигалась вперед. Люди молча предъявляли паспорта, удостоверения и ждали, пока девушка просмотрит все письма на ту или иную букву алфавита. Получив белый и голубой конверты, Лиля распечатала письмо от матери и быстро пробежала глазами мелко исписанные четыре странички. Разорвав письмо на мелкие кусочки, выбро­сила в корзину.

Ничего нового мать, конечно, не могла сообщить. Три месяца назад на их семью обрушилось большое несча­стье: забрали отца. В доме обыск. Нашли на два мил­лиона рублей облигаций государственных займов. За незаконную скупку облигаций у населения народный суд города Андижана приговорил Земельского Николая Бо­рисовича к семи годам лишения свободы с конфиска­цией имущества. После суда мать сразу же поехала в Москву и рассказала дочери все подробности. Перед арестом — отец со дня на день ожидал этого — он зако­пал в курятнике деревянный ящик с облигациями двух­процентного займа на миллион, спрятал в саду часть золотых вещей, «подарил» близкой родственнице весь хрусталь, а также перевел на сберегательные книжки дочери, несовершеннолетнего сына и жены крупные сум­мы наличными.

Золото и драгоценности нашли, деньги, что были пе­реведены на книжки за неделю до ареста, конфисковали. Правда, то, что было положено раньше, не тронули. Не нашли и деревянный ящик в курятнике. Из имущества конфисковали дорогие охотничьи ружья, фарфоровые сервизы, два больших бухарских ковра ручной работы. После апелляции адвоката сервизы и ковры вернули.

И самое ужасное, что узнала Лиля от матери: вино­ват в аресте отца Роберт. И хотя мать ничего не сказала, Лиля поняла, что она и ее считает виновной в том, что случилось. И когда они, обнявшись, плакали в большой, богато обставленной комнате на улице Чайковского, Лиля поведала матери, что после того, как Сергей вы­швырнул отсюда Роберта, она дважды встречалась с ним. Он по телефону угрожал, что, если Лиля не бу­дет сговорчивой, донесет на отца. В последний раз, когда он был здесь, взял у нее в долг полторы тысячи рублей. И вот уже три месяца не дает знать о себе.

Мать рассказала, что Роберт не доносил: он попался в сберкассе с поддельной облигацией. Утверждает, что сам не подделывал, а получил ее от отца. Действи­тельно, Николай иногда давал ему облигации. Навер­ное, поэтому Роберта и оставили на свободе. Возможно, он не знал, что облигация кем-то подделана.

— Я не знала, — сказала Лиля.

— Еще хорошо, что он тебя не впутал, — вздохнула мать.

— Все равно он подонок, — заметила дочь.

Мать привезла два пакета, которые Лиля должна была передать в Президиум Верховного Совета СССР и Генеральному прокурору. Это апелляции, составленные отцом и адвокатом. Отец оказался неистощим на эти апелляции. Они приходили к Лиле из Андижана. И она передавала их во все инстанции. А отец писал и писал...

Положив в сумку нераспечатанное письмо Сергея, Лиля вышла на улицу. У ГУМа поймала такси. Шофер почему-то не повез кратчайшим путем через площадь Революции, а выехал на Садовое кольцо. Лиле вдруг стало страшно. В последнее время ей часто было не по себе. Мать предупредила, что за ней могут следить. Ро­берт наверняка рассказал о том, что Лиля тоже получа­ла от отца облигации. А вдруг этот шофер сыщик?

Шофер свернул на знакомую улицу, и Лиля успокои­лась. Так можно с ума сойти. Не такая уж она важная персона, чтобы ее караулили специальные машины. И по­том, откуда шофер такси мог знать, что она именно его остановит? Только из-за жгучего мороза Лиля поехала в такси. До платной поликлиники вполне можно было добраться на метро или троллейбусом.

Вышла она от врача через полчаса очень расстроен­ная. Из-за всей этой истории с отцом Лиля все отклады­вала и откладывала свой визит к гинекологу. Врач ска­зал, что операцию можно еще сделать, но могут быть неприятные последствия. Вплоть до того, что она уже никогда не сможет родить. Идти на такой риск Лиля не захотела. И потом, Сергей так просил оставить ребен­ка. Она вспомнила про письмо и, зайдя в ближайшее кафе, надорвала голубой конверт.

Сергей писал, что нашел потрясающий материал для фельетона. В этом деле замешан сам управляющий об­ластным трестом леспромхозов. Пропустив последние редакционные новости, Лиля стала читать дальше. А дальше Сергей писал, что измотался вконец от такой разнесчастной жизни. Ни муж, ни холостяк. Он, конечно, понимает, что у Лили университет и все такое, но от это­го ничуть не легче. Страшно скучает без нее, считает дни до встречи, не спит ночами и ждет, как манны небесной, окончания зимней сессии, когда она наконец приедет на каникулы. И еще заклинает ее всеми богами оставить его ребенка! Он уже и имя придумал — Юра.

Она тоже так больше не может! Каждый день ходить в университет и ждать, что тебя в любой момент могут вызвать к декану и поинтересоваться, за что посажен отец. Правда, дети за родителей не отвечают, но Роберт мог рассказать, что и она, Лиля, «отоваривала» эти про­клятые облигации!

Лиля выскочила из кафе, провожаемая удивленным взглядом гардеробщика, и бросилась к метро. Выйдя у Рижского вокзала, взяла билет в купейный вагон на скорый «Москва — Рига». Времени оставалось три часа. Только-только успеть собраться и купить кое-что из продуктов. Телеграмму посылать бесполезно: поезд прибы­вает в город В. рано утром.

Спускаясь в метро по эскалатору, Лиля рассеянно смотрела на плывущую навстречу толпу. Какой-то па­рень в пыжиковой ушанке, наткнувшись на ее взгляд, поспешно отвернулся. Что-то в его фигуре показалось знакомым. Эскалатор с парнем уполз вверх, а она — вниз. Лиля долго смотрела на спину парня, ожидая, что он оглянется, но парень так и не оглянулся. Уже ступив на перрон, она сообразила, что это был Роберт. На этой станции он всегда выходит, возвращаясь из института. Дом, где он снимает комнату, как раз напротив метро. «Москва такая большая, — подумала она. — Неужели я еще когда-нибудь встречусь с этим отвратительным типом?»


Лиля открыла глаза и зажмурилась: маленькая ком­ната, оклеенная голубыми обоями, была наполнена сол­нечным светом. Покрытое пышной изморозью, окно розово светилось. За тонкой цветастой занавеской мать Сергея шуршала у затопленной плиты. Слышно было, как потрескивали поленья. Сергей еще спал, прижав­шись раскрасневшейся щекой к Лилиному плечу, а ее голова покоилась на его смуглой руке. Железная кро­вать, на которой они спали, была узкой. Если один из них ночью переворачивался, то же самое приходилось делать и другому.

Растрескавшийся потолок, разодранный в нескольких местах розовый шелковый абажур, простой деревянный стол, застланный зеленой, порезанной ножом клеенкой, и большой деревянный сундук у стены — вот, пожалуй, и все убранство в этой комнате. «Как они бедно живут», — подумала Лиля.

Во второй комнате двуспальная кровать, две узкие кушетки, на которых спят Генка и Валерка, желтый шифоньер, круглый стол, тумбочка, заваленная книгами, протершийся ковер на стене. Да еще два больших нелепых кресла, которые купил Сергей. Лиля вспо­мнила свою роскошную квартиру в Андижане. Четыре комнаты, прекрасная полированная мебель, красивые пушистые ковры ручной работы на стенах и на полу, фарфор, привезенный отцом из Германии, пианино, хру­сталь. Отец любил свою квартиру и с удовольствием обставлял ее. Его лучший друг работал в торговле, и отец брал все, что ему нужно было, со склада.

Лиля пошевелилась, и провисшая кровать визгливо скрежетнула. Из-за занавески выглянула Татьяна Андре­евна. Она в фартуке, на голове белая косынка, руки по локти в муке.

— Я вас разбудила? — улыбаясь, спросила она.

— Чем это так вкусно пахнет? — приподнялся на кро­вати Сергей. Черные волосы топорщатся на голове, глаза моргают.

— С чем вам блины? — спросила мать. — С маслом или со сметаной?

— И с тем и с другим, — весело сказал Сергей.

Мать задернула занавеску, и немного погодя послы­шалось трескучее шипение: на раскаленную сковородку шлепнулось жидкое тесто.

Сергей обнял жену и поцеловал, рука его скользнула под одеяло. Лиля тихонько засмеялась и показала гла­зами на занавеску. Сергей притворно громко вздохнул и, схватив со стула одежду, стал одеваться. Пока он умы­вался, оделась и Лиля. Из второй комнаты вышел Фео­досий Константинович, отец Сергея. Он уже давно встал и умылся. Приводил в порядок за столом какие-то бу­маги. Феодосий Константинович только вчера приехал домой на несколько дней. Был он очень высокого роста, худощав, со светлой, косо спускающейся на лоб челкой. Выходя из комнаты, пригнулся, чтобы не стукнуться го­ловой о притолоку.

— Эй, сонное царство! — позвал он сыновей. — Бли­ны на столе!

Из комнаты выскочил заспанный, в длинной до пят рубахе Валерка. Зашлепал босыми ногами к столу, взма­хивая девчоночьими темными ресницами, обозрел глад­кую клеенку и даже рукой провел по ней.

— Где блины? — спросил он, задирая вверх кудря­вую золотистую голову с синими глазами. У всех Вол­ковых, кроме Сергея, глаза были синие.

— Только что были на столе и уже нет, — развел ру­ками отец. — Может, Дружок съел?

Валерка мрачно поглядел на отца и проворчал:

— Зазря разбудили человека. Мне такой хороший сон снился.

Повернулся и ушел в другую комнату. И дверь за со­бой закрыл. Ушел досматривать свой сон. Только вряд ли ему удалось бы это: немного погодя встал Генка. Ему к половине девятого в школу. Генка заметно подрос. Уже был ростом с мать. Стрельнув глазами в сторону Лили, подтянул штаны и пошел к умывальнику, негромко про­бурчав: «Доброе утро!».

В кухне, отделенной от комнаты ситцевой занавеской, стало шумно и оживленно. Выбрался из своего угла ме­жду сундуком и столом Дружок. Пес поздоровался с каждым в отдельности: подошел, потерся головой о ногу или руку, улыбнулся. Был он чистый, с гладкой серебристой шерстью и черными торчащими ушами. В Андижане тоже были собаки, но они совсем не похо­дили на Дружка. Вечно путались под ногами, мешали, лаяли. Дружок держался солидно, никому не надоедал. Лаял лишь когда появлялся Сергей. Тут он ничего не мог с собой поделать: приходил в возбуждение, бросался к двери, помогал носом ее открывать, скреб лапами. Вот и сейчас подошел к Сергею и, глядя ему в глаза, поло­жил на колено лапу. Сергей поднялся с кровати и выпу­стил Дружка на улицу.

Завтракали все за общим столом. Блины брали ру­ками с большой фаянсовой тарелки, макали в блюдце с растопленным маслом. У Валерки рот, щеки и нос за­блестели от масла. Блины он любил и ел с большим удо­вольствием. Впрочем, аппетит у всех Волковых был от­личный.

Генка с отцом ушли одновременно, а немного погодя собрался и Сергей. Уходя, сказал:

— В пять пообедаем в «Дятлинке». Я зайду за тобой в читальный зал.

— На обед курица будет, — с обидой сказала мать. — И охота вам шляться по ресторанам? Только деньги попусту переводить.

— Я с удовольствием дома пообедаю, — сказала Лиля.

— Мать, не разбивай нам компанию, — сказал Сер­гей. — Я уже договорился с приятелями.

Чмокнул жену в щеку, схватил со сковородки горя­чий блин, запихал в рот и выскочил за дверь. Из кори­дора в комнату ворвались клубы морозного пара и Дру­жок. Шерсть его заиндевела, усы топорщились, как у моржа, и стали белыми.

Лиля помогла свекрови убрать со стола. Вытирая посуду, сказала, что скоро четыре месяца как беременна. Серёжа настаивает, чтобы она рожала. А как с учебой? Ребенок свяжет ее по рукам и ногам. Ведь ей предстоит заканчивать последний курс.

— Рожай, — сказала Татьяна Андреевна. — У меня их шестеро было. И ничего, вот четверых вытянула. А ка­ково мне было с ними в войну? Одной? 

— То война...

— Когда тебе родить-то? Летом? До осени покор­мишь, а потом оставишь нам. Уж как-нибудь справлюсь я со своим первым внуком. Или внучкой.

— Что-то страшно мне...

— Ох, гляжу я, избалованные вы все нынче! Моя матушка-покойница родила одиннадцать детей. Жала мать рожь, а тут начались схватки. Она без всякой по­мощи одна в поле и приняла меня. А вечером сама в ниж­ней юбке и домой принесла. Отец-то мой был путевой обходчик, и жили мы на разъезде. До ближайшей стан­ции шестнадцать километров. О «скорой помощи» тогда и слыхом не слыхали.

— Серёжа хочет сына, — сказала Лиля.

— Он такой, чего захочет, всегда добьется. Значит, будет сын. Серёжка-то мой первенец и родился в рубаш­ке. Я говорю ему, а он смеется, не верит. Думает, что это просто так говорят. А родился, действительно, в рубаш­ке. Я сама видела.

— Мам, а я в рубашке родился? — спросил Валер­ка. — В той самой, которая вся в дырках?

Женщины рассмеялись. Татьяна Андреевна помогла сыну одеться, крепко завязала под воротником красный шерстяной шарф и выпроводила на улицу.

— Я никогда таких глаз у мальчиков не видела, — сказала Лиля. — Большущие, синие и с длинными рес­ницами.

— Серёжин любимец, — улыбнулась Татьяна Андре­евна. — И на мотоцикле катает, и подарками всякими балует. Сколько он этих фотографий Валеркиных наде­лал! А одну даже в газете поместил. Кораблик с сосед­ским мальчишкой в луже запускает.

— Это хорошо, что Серёжа детей любит.

— Он всех любит: и детей, и животных. Кто только у нас не жил в доме! И птицы, и ежи, и белые мыши. А теперь вон собаку откуда-то притащил. И так повер­нуться негде. Правда, на пса пожаловаться грех. Чисто­плотный и не болтается под ногами, знает свое место. И ребятишки его любят. Сколько уж живет, а никого не укусил. Вот только ночью меня пугает, когда Сергей поздно приходит. Гавкнет, я так и подскочу, а потом никак не заснуть.

— Поздно приходит?

Татьяна Андреевна пытливо взглянула на нее, улыб­нулась.

— Никак ревнуешь?

— Что вы! — отмахнулась Лиля. — До ревности ли мне сейчас... Экзамены, теперь эта беременность.

— Я и то гляжу, будто ты с лица похудела. Дума­ла, неприятности какие.

— Зачем только Сергей эти кресла купил, — прерва­ла Лиля, — теперь никто таких не покупает.

— Я уж ему и то говорила, да разве послушается? Ждет не дождется, когда ты закончишь учебу и начнете жить по-человечески.

— В этом городе?

— А чем же для тебя плох наш город? — удивилась Татьяна Андреевна.

— Серёжа способный журналист, смог бы устроить­ся и в Москве или в Ленинграде.

— Вроде бы ему тут квартиру обещали, — сказала Татьяна Андреевна. — К твоему приезду.

— Я думаю, мы тут долго не задержимся. Напеча­тает несколько интересных материалов в центральных газетах, тогда можно будет попытаться и получше устро­иться.

— Вам виднее, — помолчав, сказала Татьяна Андре­евна и отвернулась к плите.

— Пойду в библиотеку заниматься, — сказала Ли­ля. — Купить что-нибудь в магазине?

— Не давай ему много пить, — сказала Татьяна Ан­дреевна.— На радостях-то надерется, а потом два дня будет маяться.

— На радостях?

— Как ты приехала, так и ожил. Ходит и светится, будто месяц ясный.

— Я и не заметила, — сказала Лиля, надевая шубу.

Городская библиотека находилась на улице Карла Либкнехта. День был солнечный, морозный, и Лиля по­шла пешком. Торопецкая улица, где жили Волковы, была застроена после войны одинаковыми оштукатуренными стандартными домами. Из труб тянулся в небо белесый дым. Сворачивая у театра на Октябрьскую улицу, Лиля увидела на дороге грязно-желтую на фоне ослепитель­ного света большую собаку, которая внимательно посмотрела на нее черными точечками глаз, зарывшихся в куд­рявую шерсть. Вид у собаки был угрюмый. Лиля оста­новилась. Собака не спеша подошла к ней, с интересом обнюхала длинную колонковую шубу, фыркнула и от­правилась дальше, таща на весу пушистый со сваляв­шейся шерстью хвост.

Лиля разделась внизу и поднялась на второй этаж в читальный зал. Из высоких заиндевелых окон на чер­ные столы падали широкие полосы света. В зале было тихо. Слышно лишь, как шелестели переворачиваемые страницы, иногда кто-нибудь осторожно покашливал. Лиля села за свободный стол, достала тетради и учеб­ники из сумки. Не успела сосредоточиться, как почув­ствовала чей-то внимательный взгляд. Подняла голову и увидела пожилую женщину. Блистая золотыми зуба­ми, она приветливо улыбалась и кивала. Лиля тоже улыбнулась. Это была Рика Семеновна, литсотрудница отдела культуры и быта. Помнится, она была очень удив­лена, что Лиля так скоропалительно вышла замуж. Как можно, почти не зная человека, на всю жизньсвязывать с ним свою судьбу? Лиле тогда показалось, что она не очень-то хорошо относится к Сергею.

Рика Семеновна сидела за соседним столом. Перед ней подшивка газет, блокнот и стопка писчей бумаги. На горбоносом лице очки в черной оправе. Наверное, в дет­стве Рика Семеновна болела оспой, потому что на щеках остались мелкие рябинки.

Через полчаса они вместе вышли в коридор. Улы­бающаяся Рика Семеновна сказала, что Лиля замеча­тельно выглядит и она очень рада ее видеть. Лиля поин­тересовалась, что она здесь делает.

— Моя милая, разве можно в нашей редакции что-либо написать? — пожаловалась Рика Семеновна. — Да еще в отделе культуры и быта! У нас с утра до вечера толпится народ. Я удивляюсь Султанову: умный, интел­лигентный человек и терпит такое! Уши вянут, слушая их. Что же ты не спросишь про своего гения?

— По-моему, у него все хорошо.

— Твой муж гремит на всю губернию, — с ирониче­ским оттенком в голосе сказала Рика Семеновна. — Неожиданно для всех у него прорезался талант: пишет очерки, корреспонденции на любую тему, а сейчас по­ложил редактору на стол какой-то скандальный фелье­тон. Замахнулся на крупного хозяйственника.

Об этом фельетоне Сергей писал что-то и говорил, но Лиля не запомнила.

Рика Семеновна закурила папиросу и, пристально посмотрев Лиле в глаза, задушевно сказала:

— Скажи мне, Лилечка, правду: ведь это ты пишешь за место него? Я знаю, он часто бывает в Москве, звонит тебе чуть ли не каждый день. С него как-то всю зарплату удержали за телефонные разговоры из редакции.

Лиля знала, что Рику Семеновну считают в редакции умной женщиной, но, услышав такую чушь, не выдержала и рассмеялась ей прямо в лицо:

— Я скажу вам правду: почти все, что было в прошлом году напечатано в вашей газете за моей подписью, написал Сергей.

— Вот как, — помолчав, сказала Рика Семеновна, — а я думала, наоборот. В таком случае твой муж действи­тельно способный человек. У него бойкое перо. Пишет быстро и много. На мой взгляд, несколько поверхностно.

— Мне кажется, вы Сергея не принимаете всерьез.

— Я принимаю всерьез современную литературу, до­рогая Лилечка. И я знаю, какой это каторжный труд. Мой муж вот уже третий год пишет роман. Иногда он неделю бьется над одной страницей. А твой муж спо­собен за два-три часа написать очерк, фельетон. Такая легкость меня очень настораживает.

Лиля вспомнила слова одного профессора. Он сказал, что Горький считал, что любой человек в своей жизни может написать одну книгу. Иногда даже хорошую, но это совсем не значит, что этот человек писатель. Истин­ный художник не может не работать, остановиться на достигнутом. Он работает всю свою жизнь.

Эти известные истины Лиля, конечно, не стала вы­сказывать Рике Семеновне. О том, что ее муж писатель, она слышала, когда была на практике. Слышала и о том, что он еще не написал ни одной книги, хотя ему уже давно за пятьдесят. Возможно, он и есть тот самый чело­век, который пишет свою единственную книгу.

— Тебе-то самой не кажется странным, что обыкно­венный фоторепортер, не умеющий как следует соста­вить подпись под снимком, вдруг разражается очерками, фельетонами? — пытливо глядя на нее, спросила Рика Семеновна.

— Мне не кажется, — ответила Лиля и рассказала, как наткнулась в доме Сергея на пухлую папку со стихами, рассказами, неоконченной повестью. Оказывает­ся, Сергей писал со школьной скамьи, но никому и ни­когда не показывал.

— И неплохо у него получалось? — поинтересовалась Рика Семеновна.

— Это очень способный человек, — сказала Лиля.

— В таком случае ему повезло, что он встретил тебя. А то до сих пор щелкал бы фотоаппаратом и бе­гал по отделам, прося составить подписи.

— За что вы его не любите? — спросила Лиля на­прямик.

— Ничего подобного, — усмехнулась Рика Семенов­на. — Скажи ему, чтобы принес мне свои рассказы. Если подойдут, я включу их в альманах, который редактирую.

— Он даже не знает, что я читала их, — сказала Лиля.

— Ты меня, конечно, извини, Лилечка, но я никак не могу понять одного, — сказала Рика Семеновна. — Ты интеллигентная девушка, из хорошей семьи, через год закончишь университет, а вышла замуж за простого, грубого парня. Допустим, даже одаренного... У него, наверное, еще и среднего образования нет?

— Он в этом году заканчивает заочно первый курс Ленинградского университета.

— И все равно вы совершенно разные люди, — про­должала Рика Семеновна. — Я еще могу понять Султа­нова, который хохочет над его сомнительными острота­ми, но ты? Тебя, наверное, коробит его юмор? По-моему, ему обидеть человека ничего не стоит.

— Сколько лет вы работаете в редакции? — спросила Лиля.

— Мы с мужем приехали в этот город весной про­шлого года.

— Рика Семеновна, поверьте, вы совсем не знаете Сергея Волкова, — сказала Лиля.

— Я знаю жизнь, девочка, — усмехнулась Рика Се­меновна. — Не забывай, я ведь прожила на свете пять­десят лет!

Этот разговор оставил неприятный осадок. Почему эта женщина так отзывается о Сергее? В общем-то, ни­чего плохого не сказала — баба хитрая, — а вместе с тем в каждом ее слове сквозила неприязнь и даже враждеб­ность. Трудно некоторые журналисты переживают успех своего товарища. Об этом тоже слышала Лиля от однокурсников, которые до университета работали в газете. Надо будет предупредить мужа, чтобы он был поосто­рожнее с Рикой Семеновной. Сергей на редкость прямой и откровенный человек. Любому может нараспашку рас­крыть свою душу.

Но Лиля почему-то так и не рассказала Сергею об этом разговоре.

Ночью, лежа в обнимку на узкой кровати, Лиля пове­дала мужу про свои семейные дела. Сергей отчаянно зе­вал, с трудом боролся с дремотой. Лиля рассказала про облигации, конфискацию имущества, приезд матери и про Роберта, который явился причиной ареста отца. Адвокат говорит, что можно добиться сокращения сро­ка заключения. Отец пишет одно заявление за другим, она передает их в разные канцелярии.

Его ровное дыхание щекотало ухо, Лиля уже поду­мала, что он заснул, но тут Сергей пошевелился и спросил:

— Зачем он скупал эти облигации? Ты же говорила, что они с матерью и так достаточно зарабатывают?

Лиля сразу не нашлась, что и ответить. Она никогда не задавала себе подобного вопроса. Зачем отец скупал облигации? Затем, чтобы больше иметь денег, лучше жить. Затем, чтобы она, Лиля, могла учиться в Москве, хорошо одеваться, снимать отдельную комнату. Зачем людям деньги? Что за дурацкий вопрос!

— Жадность его погубила, — жестко сказал Сер­гей. — Я презираю таких людей. Сразу после войны мой отец работал в горкоме партии. Как сейчас помню, к нам пришел вечером какой-то незнакомый человек и принес в большом пакете несколько буханок хлеба, колбасу, консервы. И мать взяла. Жили тогда по карточкам, еле сводили концы с концами, ведь нас было семь ртов. Это было настоящее богатство. И ты знаешь, что сделал мой отец, вернувшись с работы? Все смахнул со стола в ве­щевой мешок и ушел вместе с ним. После этого никто больше к нам не приходил и ничего не приносил.

Лиля вспомнила, как в войну жили они в Андижане. В доме всегда все было: белый хлеб, масло, сахар. Мать работала диетврачом в детском санатории. Тогда в го­род наехало много беженцев, и они приносили к ним в дом за хлеб и масло золотые вещи, хрусталь, отрезы тканей. А из Германии к концу войны от отца приходили посылки с разными прекрасными вещами. Запомнила Лиля и еще одно: к ней часто приходила худенькая де­вочка, с которой они вместе учились. Мать иногда при­глашала ее обедать. И однажды Лиля заметила, как де­вочка запихивает под платье хлеб и колбасу. Лиля ни­чего не сказала матери, но с девочкой перестала дру­жить.

— Не все же одинаково живут, — мягко заметила она.

— Я догадывался, что у вас не все чисто.

— Я очень люблю своего папу, — сказала Лиля, — И если бы ты его увидел, он бы тебе тоже понравился.

— Вряд ли.

Лиля сбоку взглянула на застывший профиль мужа. Сон слетел с Сергея. Черты лица стали жесткими. В лун­ном свете ярко блестел продолговатый холодный глаз, возле носа образовалась морщина.

— Я повидал на своем веку людей, которые все ха­пают себе за счет других. Они готовы удавиться за ко­пейку. И самое удивительное, чем больше хапают, тем становятся жаднее и беспощаднее. Кажется, уже и брю­хо набил, и денег девать не куда, а остановиться не мо­жет. Жадность, она как болото, все глубже затягивает.

— Ты совсем не знаешь моего отца!

Отец для своих никогда ничего не жалел. Сколько Лиля себя помнит, ей покупали все, что она пожелает. Деньги лежали прямо в ящике письменного стола.

— Серёжа, — как можно мягче начала Лиля. — Но ведь и так, как вы живете, тоже нельзя. Ты посмотри, что у вас за квартира? Ни одной стоящей вещи! Какой-то старый хлам! Твоя мать жарит картошку на марга­рине! Ведь сейчас не война и масло всегда есть в мага­зине. Я понимаю, ты привык и ничего не замечаешь. Ты всегда жил так и даже не подозреваешь, что есть люди, которые живут совсем иначе. И таких людей не так уж мало. Конечно, для этого тоже нужно иметь способно­сти, я бы даже сказала, талант. Вы живете в нищете, и этим совсем не надо гордиться. Я жила совершенно в других условиях. И клянусь тебе, мы никогда не будем жить так, как твои родители.

— Облигации скупать по дешевке у населения я не буду, — проворчал Сергей. — Да и ты, надеюсь, на при­мере своего отца поняла, к чему все это приводит.

— Оставь моего отца в покое, он за это пострадал.

— Сам виноват!

— Нам нужно думать, как свою жизнь получше устроить.

— Я уже думаю, — усмехнулся Сергей. — Вон два кресла купил!

— Можешь их подарить своим родителям, — сказала Лиля.

— Ты не забывай одну вещь: мои родители букваль­но все потеряли в войну. А до войны мы жили не хуже других. У нас все было. Город немцы захватили в первый же месяц. Что было на себе надето, в том и спасались. А после войны, сама знаешь, как трудно все налажива­лось. Мы ведь вернулись в освобожденный город одними из первых. Кругом развалины. И вот обжились. Да и семья у нас дай бог! Через год-два родители получат хорошую квартиру, купят и мебель.

— Твои родители никогда не будут жить по-друго­му. Твой отец почти не бывает дома: месяцами пропа­дает на дальних стройках. Он и не замечает всей этой убогости, потому что гость в собственном доме. А мать готовит обеды, стирает белье, ухаживает за ребятишка­ми. Понимаешь, Серёжа, у твоих родителей совсем другая психология! Им ничего не нужно. Они всегда всем довольны. Я ни разу не слышала, чтобы твой отец хотя бы сказал, что ему суп не понравился.

— Мать прекрасная хозяйка,

— Ты тоже всем доволен?

— Родителями — да!

— Но вы же бедно живете! И даже не замечаете этого.

— Почему бедно? Отец хорошо зарабатывает, я по­могаю матери. У нас большая семья. Дай срок...

— Господи! — перебила Лиля. — Да пусть они живут, как хотят, меня волнует, как мы будем жить.

— Надеюсь, хорошо.

— В этой квартире повернуться негде! Спим друг на дружке.

— Я говорил, отцу обещали квартиру.

— А ты когда получишь?

— На улице жить не будем.

— Ты, надеюсь, не собираешься вечно оставаться в этом городе?

— А что, мы должны куда-то уехать?

— Ты способный журналист и по-настоящему смо­жешь развернуться только в большом городе. Там много газет, издательства. А здесь? Одна газета. Никаких перспектив на будущее! Все говорят, что у тебя способ­ности, и только от тебя зависит, разовьешь ты их или станешь ремесленником, как и все, кто работает в этой редакции.

— Ты знаешь, мне иногда хочется побежать в город и скупить все газеты с моим очерком! Мне стыдно, что люди будут читать его. Эта вечная спешка — «в но­мер», «в номер»! Напечатаешь, а потом...

— Успокойся, ты пишешь лучше всех в этой газе­те,— сказала Лиля. — Я сама видела, как читают у витрин твои материалы, а твои друзья-газетчики, поверь мне, тебе завидуют.

— Если пригласят в центральную газету, я, конечно, не откажусь, — сказал Сергей.

— И самому для этого нужно уже что-то делать.

— Что же?

— Ну, не мне тебя учить. Наверное, необходимо завести полезные знакомства, напечатать в центральной газете очерк или фельетон. У тебя ведь это здорово по­лучается.

— Я не уверен, — сказал Сергей.

— Хочешь, я поговорю с нашими ребятами? Некото­рые уже устроились в «Комсомолке», «Известиях», а один даже в «Правде». Помогут протолкнуть твой материал.

— Не надо ни с кем говорить и ничего проталки­вать, — помрачнел Сергей. — Я уж как-нибудь сам.

— Мой отец на этот счет придерживается другого мнения. От хороших знакомств очень многое в нашей жизни зависит.

Сергей повернул к Лиле злое лицо: — Давай сразу договоримся: никогда больше своего отца не ставь мне в пример, ладно?

— Серёжка, какой ты еще ребенок!

— Я, пожалуй, тебе смогу семьсот рублей в месяц посылать, — помолчав, сказал он. — И думаю, будет лучше, если ты уйдешь в общежитие от этой обдиралы. 

— Об этом ты не беспокойся: мама будет по-прежнему квартиру оплачивать. И потом не забывай: я жду ребенка.

Это Сергея сразу размягчило, он повернулся к жене и обнял. Расстроенная этим разговором, Лиля отодвинулась бы, да некуда. На таких узких жестких койках спят солдаты в казармах. «Еще три дня здесь, — с тоской по­думала она. — Скорее бы уже...» Лунный свет проби­вался сквозь разукрашенное елочными лапами окно. В самом верху стекло немного оттаяло, и в маленькую комнату заглядывала яркая голубая звезда.

Сергей теснее прижался к жене и положил руку на живот. Лиля повернулась на другой бок, спиной к нему.

— Я спать хочу, — сказала она.

На самом деле спать ей совсем не хотелось.


8


Утром в воскресенье Сергей, даже не по­завтракав, быстро оделся и вместе с Дружком сбегал в газетный киоск. Развернул газету: фельетона не было. Свернув газету, небрежно запихнул в карман пальто. Настроение сразу упало: чего, спрашивается, тянут? Под­няв умную морду, Дружок с участием посмотрел ему в глаза. Почему не печатают фельетон, Дружок не знал, но он чувствовал, что хозяин расстроен, и потому, взъеро­шив на холке серебристую шерсть, грозно осмотрелся и на всякий случай внушительно гавкнул.

Сергей потрепал пса за шею, невесело улыбнулся и зашагал по обледенелому тротуару в центр. Дул упругий западный ветер. Он щелкал полами пальто, забирался в рукава и за воротник, посвистывал в карнизах зданий, взъерошивал шерсть на спине Дружка.

Уже полмесяца, как фельетон набрали в типографии. Когда Сергей уезжал в командировку, дядя Костя пообещал поставить в номер на среду. Вот уже воскресенье, а фельетона нет. Управляющий трестом леспромхозов Логвин, каким-то образом узнав, что на него готовится фельетон, приезжал к редактору объясняться. О чем они говорили, никто не знает, но известно, что Логвин выле­тел из редакторского кабинета, забыв свою шапку.

Два раза Сергей беседовал с редактором. Голобобов потребовал неопровержимых доказательств, и Сергей представил их. Суть фельетона вот в чем: управляющий трестом Логвин пригнал из леспромхоза оснащенный всем необходимым для рубки и распиловки леса мощный грузовик и использовал его для заготовки дров себе — он жил в деревянном коттедже. Глядя на начальника, и подчиненные стали использовать грузовик с обслуживающим персоналом. Ездит по городу леспромхозовская машина и пилит дрова всем направо и налево. За час халтурщики могут распилить на дрова хоть сто кубо­метров. Естественно, за это получают от населения на­личными. А Осиновский леспромхоз, откуда забрали машину, второй месяц не выполняет государственный план.

Султанов и Сергеев похвалили фельетон. Говорили, что написан остроумно, едко, да и сам Сергей чувство­вал, что фельетон удался.

Материал для фельетона дала Сергею Валя Молча­нова. Как-то утром пришла в отдел информации. Свет­лые кудряшки на голове топорщатся во все стороны, нос, как всегда, кверху.

— Классному журналисту привет! — сказала она.

Сергей поморщился: последнее время Валя взяла ма­неру разговаривать с ним ироническим тоном. Как и многие в редакции, она не смогла сразу примириться с мыслью, что бывший фоторепортер почти без правки публикует в газете очерки и корреспонденции. Когда по­явился первый очерк, она после летучки заявила Сер­гею, что в материале чувствуется опытная рука Григо­рия Бондарева, лучшего очеркиста редакции. Когда по­явился второй очерк, третий, Валя замолчала насчет чьей-то опытной руки, а на одной из летучек бездоказа­тельно раскритиковала один из лучших очерков Сергея о молодой женщине — председателе поселкового Сове­та. Подводя итоги летучки, редактор сказал, что этот очерк достоин быть помещенным на доску лучших ма­териалов. Молчанова, проглотив такую пилюлю, зали­лась краской и первой выскочила из кабинета. И не­сколько дней, встречаясь с Сергеем в длинном полутем­ном коридоре, демонстративно отворачивалась, будто он, Сергей, обругал ее на летучке, а не она его.

— Принесла какое-нибудь кляузное письмо на мой материал? — поинтересовался Сергей. Случалось, Валя приносила такие письма.

— Вот ты все пишешь положительные очерки, а по­чему бы тебе не написать критическую статью? Или фельетон?

— Я человек добрый.

— У меня есть великолепный факт, — Валя пома­хала письмом. — Ну, а если тебе не по зубам, я отдам Султанову.

Сергей положил ручку на стопку бумаги — он стро­чил в номер информацию на первую полосу — и взгля­нул на Молчанову.

— А почему сама не напишешь?

— Не говори глупостей! — усмехнулась Валя. — По­мнишь, как-то в театре, ну когда ты познакомился со своей ненаглядной Лилей... ты мне честно сказал, что я никакая не журналистка. Так вот, ты абсолютно прав. Не дано мне, Сергей Волков, писать фельетоны и очерки. Мне дано сидеть в отделе писем и отвечать нашим доро­гим читателям. Кому-то ведь нужно делать и эту рабо­ту, верно?

И хотя на губах девушки по-прежнему была насмеш­ливая улыбка, в голосе прозвучали горькие нотки.

Утешать Сергей не умел. Заерзав на скрипучем сту­ле, он спросил:

— Что за письмо?

Но Валя Молчанова еще не все сказала. Чуть скло­нив маленькую голову набок и глядя на Сергея подве­дёнными голубыми глазами, отчетливо произнесла: 

— Было глупо с моей стороны ругать твой очерк, так же как было глупо завидовать тебе. Одна глупость, как видишь, тянет за собой другую. Мне все равно, что ты обо мне думаешь, но я должна была тебе это сказать. Ну вот и все... — Она с облегчением вздохнула. — Ма­териал я принесла тебе не потому, что чувствую себя виноватой. Ты напишешь хороший фельетон. Лучше, чем кто-либо другой.

Положила на стол исписанный лист бумаги с пришпи­ленным к нему голубым конвертом, повернулась и ушла, дробно простучав каблуками. Сергей посмотрел на за­хлопнувшуюся дверь, пожал плечами и взял бумаги.

И вот фельетон написан. Говорят, хороший фельетон, а в газете его все нет и нет. Очерк бы давно прошел. Положительные материалы долго не маринуют.

«К черту фельетон! — выругался про себя Сергей. — Сколько можно думать об одном и том же?»

Дружок перебежал дорогу и остановился у ворот, за которыми виднелись длинные крытые прилавки колхоз­ного рынка. Пес задирал морду, ловя соблазнительные запахи. Делать все равно было нечего, и Сергей завер­нул на рынок. В стороне от ларьков продавали с возов картошку. Обложенные соломой раскрытые мешки стоя­ли на санях, лошадки мирно хрустели сеном. Мужики в полушубках и тулупах озябшими руками накладывали в ведра крупные коричневые клубни и вываливали покупателям в сетки и сумки. 

У застекленного павильона, где продавали молочно-мясные продукты, стоял коренастый красноносый бородач в серой мятой ушанке и, будто музыкант в литавры, звучно хлопал двумя плоскими вялеными лещами.

— Знатная закуска под пиво! — приговаривал бородач. — Сам пымал, сам завялил, сам и продаю! 

Соображая, сколько с собой денег, Сергей подошел к мужику. Вяленый лещ в конце зимы — это редкость.

— Почём? — спросил Сергей.

Бородач, держа белесых лещей за широкие хвосты, шлепнул их друг о дружку. На обледенелую землю про­сыпалась крупная чешуя.

— Выкладывай на бутылку и забирай оба лаптя, — сказал бородач. — Лещи что надо. Сам пымал, сам за­вялил.

— Сам и продаешь, — улыбнулся Сергей, шаря в кар­манах. На бутылку он набрал, осталось еще и себе на пиво.

Свистнув Дружка, Сергей с лещами под мышкой от­правился в ближайший пивной павильон. Прохожие с за­вистью оглядывались. Сергей нагнулся и погладил соба­ку. Если бы не Дружок, не видать бы ему этих лещей. И в голову не пришло бы заглянуть на базар.

В павильоне было тепло, остро пахло копченой селёд­кой и табаком. Рослая молодая буфетчица в белом фар­туке, туго перепоясанном трёхцветным шарфом, возвы­шалась за прилавком. Звали её Маруся. Говорили, что у Маруси твёрдый характер и крепкая рука. В своем за­ведении она обходилась без милиции. Если кто из под­выпивших забузит, Маруся ненадолго оставляла свой пост у огромной пивной бочки с ручным насосом и вы­плывала в павильон. Без лишних слов брала могучей рукой скандалиста за воротник и выставляла за дверь. Подперев крутые бока крепкими кулаками, молча ждала: не захочет ли оконфузившийся возвратиться. Если он начинал ломиться в дверь, то Маруся повторяла всю процедуру сначала. Только на этот раз выходила из па­вильона вместе с ним. Зимой натирала смутьянам уши снегом, а летом окунала буйной головой в деревянную бочку с водой, которая специально для этой процедуры стояла у павильона. 

Впрочем, к этим мерам Маруся прибегала редко: в городе ее хорошо знали и даже отъявленные сканда­листы вели себя здесь смирно.

Мест за высокими мраморными столиками не было, и Сергей уже собирался повернуться и уйти: можно ведь и в магазине купить несколько бутылок пива и выпить под леща перед обедом, — но тут его окликнули. У сто­лика в углу стоял Дадонов и приветливо кивал, пригла­шая присоединиться. Лицо у Павла Петровича красное, распаренное, видно, только что из бани.

— С легким паром, — сказал Сергей.

— Ты где это отоварился такими лещами? — спросил Дадонов.

— Сейчас мы одному из них голову оторвем, — улыб­нулся Сергей. Он был рад встрече.

Пока Сергей разделывал леща, Павел Петрович схо­дил к стойке и принес четыре кружки свежего бочкового пива. Белая пена, лопаясь и оседая, высоко вздымалась над краями.

— Взял подогретого, — сказал Дадонов.

Бородач не обманул: лещ был на славу! Они и не за­метили, как выпили по две кружки. Дадонов взял еще пару. На выпуклом лбу его выступили крупные капли пота. Достав из портфеля махровое полотенце, Павел Петрович обтерся.

— Хорошая была баня, а вот пар нынче суховатый, с горьким привкусом. С такого пара весь потом изой­дешь, — Павел Петрович, хитро прищурившись, взглянул на Волкова. — Я слышал, ты уже фельетоны пишешь? Вот и написал бы про нашу баню. Все жалуются, что пар плохой.

— Позвоните в горкомхоз.

— Звонил. Громов все обещает заняться этим вопро­сом. Не парной, а именно вопросом! Через печать-то оно, сам знаешь, более действенно. Поддай ему как следует пару — вмиг поставит этот вопрос на попа.

Дадонов заметно окал, и оттого речь его была сочной, округлой. Полотенце он не стал убирать в портфель, а сунул в карман. И вообще, сегодня Павел Петрович был весь какой-то уютный, домашний. Может быть, поэтому, а может быть, от трех выпитых кружек пива, ударивших в голову, только Сергей взял и все рассказал ему про фельетон. Как материал собирал, как писал, как тщательно проверял все факты, и про визит Логвина к ре­дактору не забыл сообщить.

— Чувствую, на все педали нажимает управляющий трестом, — закончил Сергей. — Человек он известный, и вдруг фельетон про него. Странно вот что: каким обра­зом Логвин узнал, что написан фельетон?

Дадонов посерьезнел, снова обтерся полотенцем и убрал его в портфель.

— Голобобов мужик принципиальный и, если факты в фельетоне изложены правильно, — напечатает, — ска­зал Дадонов. — Ну, спасибо тебе за леща.

— А мне сдается, что не напечатают мой фельетон. Сергей видел, что Павлу Петровичу не хочется здесь продолжать этот разговор. И действительно, место тут не совсем подходящее для серьезных разговоров. Сергей уже несколько раз ловил на себе настороженный взгляд высоченного парня в ватнике и высоких серых вален­ках. Парень пил пиво и, кажется, внимательно прислу­шивался к их разговору. Стоял он к ним боком, и Сергей видел лишь его профиль: крупный нос, мохнатую бровь, тяжелый подбородок и темно-русый чуб, придавленный ушанкой с кожаным верхом. Где-то он видел это лицо... Но сейчас Сергею было не до воспоминаний. Получи­лось, будто он пожаловался Дадонову на редактора, но ведь это совсем не так. Нужно было как-то все это объяснить, но Павел Петрович уже надевал шапку.

На улице Сергея ждал верный Дружок. Одна лапа у него замерзла, и он держал ее на весу. Увидев Сергея, пес радостно запрыгал и залаял.

— Твой? — спросил Дадонов.

— Я совсем забыл про него, — покачал головой Сер­гей.

Завернув оставшегося леща в газету, сунул собаке в зубы и несколько раз негромко произнёс: «Домой!» — и Дружок, опустив хвост, важно затрусил с лещом по тротуару в другую сторону.

— С такой собакой можно в цирке выступать! — подивился Павел Петрович. — Наверное, и в магазин за водкой посылаешь?

— Не любит в очередях стоять, — улыбнулся Сер­гей. — И сдачу не приносит.

Он проводил Дадонова до самого дома. На прощанье тот сказал:

— Логвин действительно человек влиятельный. К самому в кабинет входит запросто. Прямо скажу тебе, Сергей, если хотя бы один факт не подтвердится — не­сдобровать тебе. А ведь ты только начинаешь свою жур­налистскую деятельность. И если Голобобов не напеча­тает фельетон, то не потому, что боится Логвина — Алек­сандр Федорович не из пугливых, уж я-то его знаю не первый год, — за тебя беспокоится. Или есть еще одна причина...

— Что же это за причина?

— Над Голобобовым тоже есть начальство. Ты ведь знаешь, иногда даже с готовой полосы снимаются материалы. И потом, Логвина могут наказать по партий­ной линии, не прибегая к газетному фельетону. В по­следней передовой «Правды» много внимания было уде­лено укреплению авторитета руководителя...

— Логвин плохой руководитель! — горячо перебил Сергей. — Трест не выполняет план.

— Ну, это не нам с тобой решать.

— Значит, не напечатают?

— Я ведь не редактор, — улыбнулся Дадонов.

— А вы напечатали бы мой фельетон, если бы были редактором?

— Я ведь его не читал, — сказал Павел Петрович.

— Завтра же разорву гранки и... — Сергей запнул­ся. — И буду писать фельетоны про бани и парикмахер­ские.

Дадонов внимательно посмотрел на него и спросил:

— Если редактор тебе скажет, что все правильно, но фельетон печатать не следует, как ты поступишь?

— Я перестану его уважать.

— А если я тебя попрошу об этом? Допустим, в тво­их же собственных интересах?

— И вас тоже.

— Ты всегда и всем говоришь то, что думаешь? Сергей выдержал долгий пристальный взгляд Дадонова и, уже чувствуя, что сейчас задергается левое ве­ко — от большого напряжения оно иногда начинало пуль­сировать, выжимая непрошеную слезу, — ответил:

— Почти всегда.

— Почему почти?

— Бывает, нельзя даже близкому человеку сказать всю правду — это причинит ему боль. То есть ему станет хуже, чем было, от этой правды. Я думаю, что в таком случае не следует правду говорить.

— Промолчать?

— Но я бы хотел, чтобы мне всегда правду говори­ли, — сказал Сергей. — Даже самую жестокую.

— Ну так послушай, я скажу правду: тебе очень трудно придется в жизни. Так трудно, парень, что захо­чется волком завыть! Будь готов к этому. Выдержишь, не сломаешься — настоящим человеком станешь. Как го­ворят, человеком с большой буквы, — Дадонов неожи­данно рассмеялся. — И чего это я заговорил, как цыган­ка-гадалка! Пива, наверное, перебрал? А насчет фель­етона не паникуй, может быть, и напечатают.


Фельетон в областной газете не напечатали. В поне­дельник утром в отдел информации пришел ответствен­ный секретарь дядя Костя. Мрачно глядя на Сергея сквозь толстые стекла очков, пробурчал:

— В семейный альбом... — и положил на стол гранки.

Сергей отлично знал, что такое «семейный альбом». Точно такие же слова произносил дядя Костя, возвра­щая ему назад забракованные секретариатом фото­снимки.

— Вы же говорили, фельетон получился,— напомнил Сергей.

— Пиши очерки, — сказал дядя Костя и уже на по­роге прибавил: — Поснимал бы чего-нибудь в городе! Нечего в номер ставить.

— Я ведь не фотокорреспондент.

Дядя Костя посмотрел на него, пожевал тонкими гу­бами, усмехнулся':

— Плохо тебе было фотокорреспондентом?

— Хорошо.

— Может, рассердишься, плюнешь на фельетоны-очерки и снова за фотоаппарат?

— Да нет, — ответил Сергей. — Переживу.

— Ты бы покритиковал кого-нибудь помельче ран­гом, например управляющего банно-прачечным комби­натом. А то вон на кого замахнулся!

— Мне об этом уже говорили, — сказал Сергей.

— Будь моя воля, я напечатал бы твой фельетон,— сказал дядя Костя. — Он уже в номере на третьей поло­се стоял.

— Редактор? — взглянул на него Сергей.

— Так не забудь насчет снимков, — сказал дядя Ко­стя и вышел.

Сергей швырнул ручку на стол — он правил автор­ский материал — и уставился в окно. Двое пожарников в светлых робах драили и без того сверкающую боль­шую красную машину. Напротив редакции находился га­раж пожарной команды. Из черного шланга лениво брызгала дымящаяся струя. Пожарник направлял ее на выпуклый бок машины. Второй водил по блестящей по­верхности шваброй на длинной ручке.

Сыпался мелкий сухой снег. Не снег, а колючая кру­па. Когда ветер швырял снег в окно, слышался сухой шо­рох. Сергей вспомнил разговор с Лилей перед её отъез­дом в Москву. Он рассказал ей про волокиту с фельето­ном, про бесконечные проверки сто раз проверенных уже фактов, про кислую физиономию редактора, которая по­являлась у него всякий раз, когда Сергей заходил поинтересоваться, скоро ли фельетон поставят в номер.

— И стоит тебе нервы трепать из-за какого-то дурац­кого фельетона? — сказала Лиля. — Раз начальству не нравится — не лезь на рожон. Напиши другой, который понравится. Ты ведь их щелкаешь, как орехи.

— По-твоему, я должен все время держать нос по ветру и писать лишь то, что нравится начальству? — воз­разил он.

— Зачем ты осложняешь себе жизнь? — сказала Ли­ля.— Неделю я только и слышу про этот фельетон.

— Если его не напечатают, я снова уйду в фотокор­респонденты,— ответил ей Сергей, а сейчас, вспомнив предложение дяди Кости, подумал о том, насколько спо­койнее ему жилось, когда он работал с фотоаппаратом.

Мелькнула мысль пойти к редактору, но Сергей тут же ее отогнал: по-видимому, Дадонов прав. Редактору запретили печатать фельетон. До приезда Логвина в ре­дакцию у Голобобова не было никаких сомнений насчет публикации фельетона. Уже в который раз размышлял Сергей над тем, как узнал Логвин о том, что написан фельетон. Человек, который написал письмо в редакцию, естественно, не заинтересован был сообщать Логвину про компрометирующий материал, да этот человек и не знал, что в редакции готовится фельетон. Факты Сер­гей собирал, стараясь никого не спугнуть, не насторо­жить. И тем не менее Логвин приехал в редакцию точ­но в тот день, когда из типографии принесли гранки.

Сергей снова внимательно прочитал фельетон, ском­кал гранки и в сердцах швырнул в корзину. Попытал­ся работать, но не смог. Пожарники закончили мыть ма­шину и теперь задом подавали ее в гараж. Пожары в эту пору в городе редко случаются, так что машина в гара­же снова запылится.

Кабинет заместителя редактора находился в конце коридора. Козодоев разговаривал по телефону, когда вошел Сергей. Очевидно, разговор был малоприятный, потому что Александр Арсентьевич, глазами показав на кресло, отвернулся и что-то сердито забубнил в трубку.

Впрочем, Сергей и не прислушивался. Ветер швырял в стекла сухой снег, завывал. Вдалеке маячило красное кирпичное здание. Крыша белая, а вокруг печных труб снег припорошен сажей. К круглому чердачному окошку протянулась узкая дорожка кошачьих следов.

— Ну, что нос повесил, брат Сергей? — положив трубку, спросил Козодоев. — Фельетон завернули? Такое нередко случается в газете.

— Я бы хотел узнать, по какой причине, — сказал Сергей. — Если фельетон слабый, то понятно, а если...

— Фельетон хороший, — перебил Александр Арсенть­евич. — И редактору нравится.

— Кому же он не нравится? — посмотрел ему в гла­за Сергей.

Козодоев взял из пачки сигарету, закурил и, спохва­тившись, предложил Сергею. Тот отрицательно покачал головой.

— Да, ведь ты не куришь, — сказал Козодоев.— Спрашиваешь, кому фельетон не понравился? Есть мне­ние вышестоящей организации, что твой фельетон в дан­ный момент больше вреда принесет, чем пользы. В тре­сте леспромхозов сейчас неважнецкие дела, но в этом Логвин не виноват. Там сейчас происходит организаци­онная перестройка. И фельетон внесет еще большую су­мятицу. Понимаешь теперь, почему редактор снял твой фельетон?

— Не понимаю, — сказал Сергей. — Занимаясь дела­ми треста, я пришел к выводу, что такой человек, как Логвин, не может быть руководителем ни сейчас, ни после, как вы говорите, перестройки.

— На этот счет у начальства другое мнение, — сухо­вато заметил Козодоев.

Сергей отвернулся и посмотрел в окно: по белой крыше будто кто-то черные мячики разбросал. Это галки прилетели сюда. Наверное, с кладбища.

— Я могу с этим фельетоном поступить, как мне хо­чется? — спросил Сергей.

— Не советую, брат Сергей,— устало сказал Алек­сандр Арсентьевич. — Один против всех?

— И вы... против?

— И ты, Брут!— усмехнулся Козодоев. — Остро ты ставишь вопрос!

— Как вы меня учили.

— Хорошо, я не против, но что это изменит? Газету подписывает редактор, а не я.

— Я это и хотел узнать, — улыбнулся Сергей и под­нялся.

— Есть хорошая русская пословица: семь раз отмерь, один раз отрежь...

— Я знаю и другую: на пословицу, на дурака да на правду — и суда нет, — сказал Сергей.

— Не жалеешь, что расстался с фотоаппаратом? — испытующе взглянул на него Козодоев.

— Да что вы все про этот фотоаппарат... — вырва­лось у Сергея.

— И не жалей, брат Сергей. Если бы все в жизни было ровно да гладко, то, пожалуй, и жить-то было бы неинтересно, а?

— У меня еще никогда не было все ровно и глад­ко, — сказал Сергей. — Да и вряд ли будет.

— Вспомнил я еще одну поговорку, да стоит ли тебе говорить: все равно сделаешь по-своему.

— Я знаю её, — рассмеялся Сергей. — Выше себя не прыгнешь?

— Ты научился мысли читать, — покачал головой Ко­зодоев.

— А я все-таки попробую,— сказал Сергей и вышел из кабинета.

Вернувшись к себе, достал из корзины гранки, раз­гладил. Быстро набросал на одной странице письмо. Больше не раздумывая, вложил гранки и листок в фир­менный редакционный конверт, заклеил и, схватив паль­то и шапку, вышел из кабинета.

На лестничной площадке повстречался с Лобановым. Заведующий отделом пропаганды поднимался из бухгал­терии с гонорарной разметкой в руке. Сергей хотел прой­ти мимо, но Лобанов остановил его.

— Я слышал, тебе фельетон завернули, — сказал он. — Обидно, конечно.

— Ничего, переживу.

— Вот всегда так у нас: напишет кто-нибудь злобо­дневный, острый фельетон, и пожалуйста — нет ему ме­ста в газете. А почему?

— Действительно, почему? — насмешливо уставился на него Сергей.

— Кому охота наживать неприятности? — продолжал Лобанов, делая вид, что не замечает иронии. — Возьмем даже Голобобова. Он ведь тоже не пойдет против об­кома. Не имеет права. Мы орган горкома и обкома партии.

«Сказал бы я, чей ты орган...» — усмехнулся про себя Сергей. А вслух сказал:

— Я не думаю, чтобы обком был против моего фелье­тона. Кто-то один в обкоме — это еще не обком партии.

— Небось жалеешь, что ушел из фотолаборато­рии? — спросил Лобанов.

— Вы что сегодня, сговорились? — усмехнулся Сер­гей.— Жалею я или нет — это мое личное дело, но вот то, что не вернусь в фотолабораторию никогда, это уж точно! Даже если бы вы мне снова предложили поехать в командировку.

— На нашей газете свет клином не сошелся, — пере­вел разговор на другое Лобанов, будто не уловив в го­лосе Сергея насмешки. — Хороший фельетон и централь­ная газета с удовольствием напечатает.

— Вы ведь ругали мой фельетон? — Сергей слышал от Володи Сергеева, что на заседании редколлегии Лоба­нов резко критиковал фельетон.

— Ты же его потом переделал, — без тени смущения ответил Лобанов, хотя отлично знал, что Сергей не пере­делывал фельетон.

— Хорошо, я воспользуюсь вашим советом, — сказал Сергей.

— Я тебе никаких советов не давал, — сразу дал задний ход Лобанов.

— Вы, наверное, без галош и зонта из дому не выхо­дите, — сказал Сергей.

— При чем тут галоши? —обиделся Лобанов, и длин­ное лицо его стало еще длиннее.

Сергей рассмеялся и, прыгая через ступеньку, спу­стился вниз.


Больше часа проторчал Сергей на междугородной, а когда наконец дали Москву, хозяйка квартиры сообщи­ла, что Лили нет дома. Как всегда, она спросила, что ей передать, но Сергей повесил трубку. Что она может пе­редать его жене? Что Сергей любит, скучает, ждет не дождется, когда они снова увидятся. Разве такое может передать чужой человек? На углу улицы Ленина встретился с Димой Лукони­ным. В оттопыренных карманах пальто бутылки с вином, в руках тоже бутылки и пакеты с закуской. Женщина, никогда не отправится в магазин без продуктовой сумки, а мужчина обычно все тащит в руках да в карманах. Дима уже был навеселе и разговорчив. С ходу сообщил, что у него собралась веселая компания, девочки при­несли отличные пластинки, и если он, Сергей, желает, то может принять участие в вечеринке.

Давно Сергей не был у Димы. С тех пор, как женился. А раньше заходил. Нельзя сказать, чтобы часто, — осо­бой дружбы у него с часовым мастером не было, — но домой к нему, случалось, заглядывал. У Луконина своя отдельная комната в небольшой коммунальной квартире. Парень он общительный, и у него частенько собиралась повеселиться молодежь.

Сергей хотел попозже еще раз позвонить Лиле. Чем тащиться домой, а потом обратно на переговорную, лучше посидеть у Димы: его дом неподалеку от междуго­родной.

Сергей взял в магазине пару бутылок портвейна, и они вместе поднялись на второй этаж. В прихожей одно на другом висели пальто, шапки, платки. В комнате гре­мела радиола. Прибывших встретили радостными воскли­цаниями. Видно, заждались выпивки. Кто-то догадался выключить радиолу, и все с шумом стали усаживаться за большой квадратный стол, накрытый газетами. Под потолком витал папиросный дым. Большую продолгова­тую комнату неярко освещала зеленоватым светом на­стольная лампа, поставленная на шифоньер.

Сергей задержался на пороге, разглядывая присут­ствующих. Три девушки и три парня. Полный комплект. Все уже были подогреты вином и танцами, что-то гово­рили, смеялись.

И вдруг он услышал:

— Здравствуй, Серёжа!

На него, улыбаясь, смотрела Саша Бигуди, пышная курносая блондинка с бегающими глазами. Настоящая ее фамилия была совсем другая, так прозвал ее Сергей. Саша имела привычку, придя домой, первым делом на­крутить на голову бигуди. Работала она секретарем у за­местителя председателя облпотребсоюза, а на работе, как она говорила, всегда должна быть в форме.

Сергей поздоровался со всеми. Девушек он видел впервые, а парней и раньше встречал в Диминой ком­пании. Однако они потянулись через весь стол снова зна­комиться. Один назвался Лешей, второй — Ваней. Деву­шек звали Рита и Люда.

Дима притащил от соседей еще один стул. Саша по­двинулась, и Сергей оказался рядом с ней.

— Как жизнь молодая, Серёженька? — спросила Са­ша. — Говорят, женился, а все один и один...

Сергей неприязненно покосился на нее. Саша никогда не отличалась ни умом, ни тактом. Сергея коробила ее привычка употреблять ласкательные слова. Например, свое учреждение она называла «союзик», начальника — «мой пузанчик», заместителя — «петушок», а пиво — не иначе, как «пивко»! Почему-то это в общем-то безобид­ное словечко больше всего раздражало Сергея. Когда Саша рассказывала, как она попивала с подружками в обеденный перерыв «пивко» и какое оно было «вкус­ненькое, свеженькое, с пеночкой, как сметана», Сергею хотелось повернуться и уйти.

Познакомился он с ней три года назад, вернувшись из армии. Кстати, и познакомил-то его не кто иной, как Дима Луконин. Хотя они с Сергеем и были одногодки, Диму в армию не взяли. Говорили, что у него туберкулез легких, но сам Дима это отрицал, а между тем работал в ателье инвалидов.

Жила Саша в небольшой узкой комнате па улице Энгельса. Ему и запомнилась-то там лишь одна огромная пышная кровать. Все остальное было слишком незначи­тельным рядом с ней. Да и сам себе он тогда показался совсем незначительным. И в тот первый их вечер Саша на ночь закрутила бигуди. Правда, они тогда еще не смущали Сергея. Была Саша пухленькой, толстоногой, с круглым, вечно улыбающимся лицом. Признаться, по­сле суровых лет службы она даже показалась Сергею хорошенькой.

До женитьбы Сергей, подвыпив, нет-нет да и загля­дывал на улицу Энгельса. Трезвому ему никогда не хотелось приходить туда. И, просыпаясь ранним утром в маленькой тесной комнате, он всякий раз натыкался взглядом на никелированные шары, увенчивавшие стой­ки величественной кровати. На гигантской подушке по­коилось розовое спокойное лицо спящей рядом Саши, и алюминиевые бигуди, торчащие из-под прозрачной кап­роновой косынки, напоминали маленькие бронетранспор­теры, карабкающиеся во время полевых учений на стра­тегическую высоту. Он осторожно перебирался через неё — Саша всегда спала с краю, — тихонько одевался, с трудом разыскивая на полу разбросанные носки и бо­тинки, и уходил, стараясь не скрипнуть дверью. Оба они старательно разыгрывали всегда одну и ту же комедию: Саша делала вид, что спит, а Сергей — что верит этому и не хочет ее будить. И лишь оказавшись на тихой пу­стынной улице, застроенной одинаковыми двухэтажными деревянными домами, он испытывал настоящее облегче­ние и, шагая мимо колхозного рынка к своему дому, всякий раз клялся, что это был последний раз, больше он никогда не переступит порога ее маленькой душной комнаты.

И вот Сашасидит рядом, пьет портвейн, болтает что-то, смеется. Да и весь разговор за столом пустой и ни­кчемный. Хуже нет трезвому попадать в подвыпившую компанию. Коренастый, немного косоглазый Леша, поло­жив руку Рите на бедро, что-то шептал ей на ухо. Рита со смехом отталкивала его. Ваня сидел на диване и пере­бирал пластинки. Длинный, худой, с красными пятнами на скулах —наверное, у него действительно туберку­лез, — Дима налил Сергею полный стакан.

— Штрафной! — сказал он.

Чернявенькая Люда, прижавшись щекой к его плечу, без стеснения разглядывала Сергея.

— Я вас знаю, — сказала она. — Вы ухаживали за моей сестрой.

Сергея почти все в городе знали. Фотокорреспондент областной газеты — личность заметная. Возможно, и за сестрой этой чернявенькой Люды он когда-нибудь на тан­цах волочился.

— Вы ее на мотоцикле катали, — продолжала Лю­да. — Она потом мне рассказывала, что чуть было со страху не умерла. Вы такой лихач!

Сергей пожал плечами. Может, и катал. Мало ли кого он катал на мотоцикле!

— Мою сестру звать Тоня.

Сергей улыбнулся: Тоню он хорошо знал. Телефо­нистка с междугородной. Она частенько соединяет его с Москвой. Действительно, как-то раз он прокатил ее с ветерком по Невельскому шоссе. Тоня колотила его ку­лаками по спине и кричала, что на ходу спрыгнет, если он не остановится.

— Выпьем! Выпьем! — Саша подняла свой стакан и чокнулась с Сергеем.

Он залпом выпил. Ваня включил радиолу и пригла­сил Сашу.

— Неохота, — отказалась она. Случайно или нарочно прижалась теплым бедром к ноге Сергея. Тот осторожно отодвинулся.' Саша схватила со стола бутылку и снова налила.

— Нехорошо, когда в компании один трезвый, — ска­зала она. — Выпей еще стаканчик! Это «три семерочки».

Дима с Людой и Леша с Ритой, тесно прижавшись друг к другу, медленно передвигались под музыку. Ваня со стаканом вина сидел у радиолы. Дима в этой компа­нии самый модный: длинный полосатый пиджак в обтяж­ку, узкие дудочками брюки. Послевоенная мода на ши­роченные брюки и подбитые ватой на груди и плечах пиджаки прошла. Только что появилось крылатое сло­вечко «стиляга». Так называли всех, кто носил узкие брюки. Старшее поколение пока еще неохотно расставалось с зелеными и синими френчами, с армейскими ките­лями и галифе, а молодежь уже щеголяла в длинных пиджаках, узких брюках, пестрых галстуках. Измени­лись и прически: на смену стандартному полубоксу при­шла канадская полька. Девушки щеголяли в разноцвет­ных кофтах, юбки постепенно укорачивались. Новая мода натыкалась на неодобрительный ропот, насмешки, карикатуры, но тем не менее уверенно прокладывала себе дорогу.

— Что же не заходишь на улицу Энгельса, Серёжень­ка? — спросила Саша.

— По другой я дороге хожу.

— Я тебя частенько вспоминаю...

— А я нет, — сказал Сергей.

От нее несло вином, и он отодвинулся.

— Все такой же резкий. Ты знаешь, никак не могу тебя представить женатым.

— Я тоже, — усмехнулся Сергей.

— Говорят, она хорошенькая, в университете учится.

— Кто же тебе все это говорит? — не очень-то ласко­во посмотрел на нее Сергей.

— Люди, Серёженька, люди...

Скоро он вошел в общий ритм: танцевал, рассказы­вал анекдоты и сам первый заразительно хохотал. Черня­вая Люда стала просить, чтобы Сергей ее когда-нибудь покатал на мотоцикле.

— Не приставай к человеку, — сказал Дима. У него уже язык заплетался. — Я тебя прокачу... с ветерком!

— Хочу, чтобы Сергей! — капризно требовала Лю­да.— Он быстрее всех ездит. Моя сестра рассказы­вала.

Саша увлекла Сергея танцевать. Горячо дыша в лицо и улыбаясь сочными красными губами, предложила:

— Погуляем немножко? Тут такая духота.

Никто и не заметил, как они ушли. Дима спал на ши­рокой, застланной плешивым ковром тахте, Леша и Рита, спрятавшись за шторой, сидели на подоконнике и цело­вались. Ваня и Люда стояли на одном месте, обхватив друг друга и раскачивались в каком-то замедленном ритме. Чуть слышно играла радиола.

Было морозно, и снег поскрипывал под ногами. Саша взяла его под руку, но, наткнувшись на тротуаре на ле­дяную накатанную дорожку, отпустила и с разгона про­катилась по льду. Сергей последовал ее примеру. Саша потеряла равновесие и с визгом шлепнулась на лед. Сер­гей помог ей подняться, отряхнул пальто и, глядя в гла­за, спросил:

— Почему жены изменяют мужьям?

— А что, Серёженька, она тебе уже изменила?

— Вот ты почему стала мужу изменять?

— Я? — Саша сняла рукавицу и подышала на паль­цы. — Я его не любила, Серёжа.

— Зачем тогда замуж выходила?

— Глупая была, Серёженька... Откуда я знала, что все так получится?

— А он любил тебя?

— А мне все равно было, Серёженька. Вот если бы ты был мой муж, я бы тебе никогда не изменила.

— Перестань трепаться, — оборвал Сергей. — Я вот о чем думаю...

— О чем, Серёженька?

— Может быть, и нет никакой измены, а? Ты не лю­била мужа, встречалась с другим.

— Мне было противно, когда он дотрагивался до меня.

— Не перебивай, пожалуйста! — сердито взглянул на нее Сергей. — Ты встречалась с другим. Для тебя это было естественно, а для него — подлая измена.

— Он так ревновал меня, так ревновал... А после того, как избил...

— Помолчи! — крикнул Сергей, и Саша обиженно от­вернулась, сообразив, что все это он говорит не для нее.

— Я не буду жену ревновать, если даже она мне из­менит,— сказал он. — Какой толк ревновать? Мужчина или женщина в, конце концов всегда поступят так, как им захочется. Наверное, в отношениях мужчины и женщины существуют какие-то свои особенные законы, которые нам пока недоступны. Ведь мы живем по старинке, по-домостроевски. А домострой, так же как и рабство, давным-давно пройденный человечеством этап.

— Так изменяет она тебе или не изменяет? — спроси­ла Саша.

— Откуда я знаю? — отмахнулся Сергей. — Да и знать не хочу!

— Серёженька, зайдем ко мне? — снова прижалась к нему Саша. — Я тебя чаем угощу.

— Мне наплевать, изменяет она или нет! — выкрик­нул он. — И вообще, что такое «измена»?

— Не думай ты о ней, Серёженька, — сказала Саша.


9


При выходе из кинотеатра кто-то сильно толкнул Сергея плечом. Он обернулся и увидел высо­кого широкоплечего парня в ватнике, подпоясанном ко­жаным армейским ремнем. Парень нахально посмотрел на него и не подумал извиниться. В толчее всякое слу­чается, и Сергей, подавив досаду, отвернулся.

Он только что посмотрел фильм «Летят журавли». И, как всегда при встрече с настоящим искусством, он почувствовал прилив творческих сил. Захотелось засесть за письменный стол и поработать.

Проходя по улице Ленина мимо книжного магазина, Сергей наткнулся взглядом на выставленный в освещенной витрине плакат. На нем был изображен гигантский кукурузный печаток в ситцевом платочке. Початок бес­церемонно расталкивал тоненькими руками-листьями рожь, пшеницу, овес. Надпись гласила: «Кукуруза — ца­рица полей!»

Бывая в командировках, Сергей часто слышал от председателей колхозов, что «царица полей» съедает лучшую пашню, а взамен почти ничего не дает. Видно, не по климату она тут пришлась.

Был поздний час, и на улицах пустынно. Над голо­вой в чистом морозном небе поблескивали звезды. Будто их отражение, уменьшенное в тысячу крат, синевато искрился снег под ногами. Сергей миновал театр и под­нимался вверх к колхозному рынку. Перед глазами мая­чили, кружились белые березы, а артист Баталов, испол­нявший главную роль, смотрел остановившимися глаза­ми в небо с кружащимися вершинами берез и нестерпи­мо долго падал и падал, сраженный вражеской пулей.

Наверное, Сергей глубоко задумался, иначе обяза­тельно услышал бы осторожные шаги за спиной. В ноч­ной морозной тишине любой звук далеко разносился. Но Сергей ничего не слышал: в ушах звучала заключитель­ная мелодия фильма. Сокрушительный удар в спину вернул, вернее, поверг Сергея на землю. Кто-то медведем навалился на него и, сопя, принялся колошматить куда попало. Сергей далее не испугался, подумав, что это кто-то из знакомых подкрался сзади. Однако, получив не­сколько ощутимых ударов, понял, что это не шутки. Лица навалившегося на него человека он не мог рассмотреть, так как упал в снег грудью. Лупили по голове, пле­чам, спине. Пальто треснуло под мышкой. Впереди, где улица делала поворот, раскачивался на столбе уличный фонарь. Вокруг желтого матового шара крутились ред­кие сухие снежинки.

Изловчившись, он повернулся на спину и, подтянув ноги к животу, изо всей силы лягнул напавшего на него человека. Тот, охнув, отвалился в сторону. Сергей вско­чил на ноги секундой раньше. Сжав кулаки, приготовил­ся к схватке. Надо сбросить пальто, которое стесняло движения, но времени не было. Стало жарко, в висках толчками пульсировала кровь. Приходило то знакомое состояние перед дракой, когда тело становится легким, невесомым, а каждая мышца удлиняется, наливаясь си­лой.

Теперь Сергей мог разглядеть человека. Это был тот самый высокий парень в ватнике, который толкнул его в кинотеатре. Хотя и не было холодно, парень зачем-то завязал тесемки зимней шапки. Крепкий раздвоенный подбородок далеко торчал вперед. В сузившихся злых глазах — отблеск фонаря.

Хотя парень на вид был выше и крепче Сергея, боль­ше он драться не стал. Пробормотав под нос ругатель­ство, повернулся и, немного пошатываясь, зашагал в про­тивоположную сторону. Подметки его подшитых валенок чиркали по посыпанному песком тротуару.

— Ты чего это? — крикнул вслед Сергей. — Соли я тебе на хвост насыпал, что ли?

Он крикнул первое, что пришло на ум. На такие вопросы обычно не отвечают. Однако парень обернулся и бросил через плечо:

— Моли бога, что легко отделался...

Только сейчас Сергей почувствовал, как сухие сне­жинки покалывают щеки, лоб, заставляют моргать. Ши­рокая спина еще маячила впереди. «Может, до­гнать?» — подумал он. На углу парень свернул на Ок­тябрьскую улицу и скрылся за трехэтажным, выкрашен­ным в бурый цвет зданием.

Сергей подобрал шапку, далеко отлетевшую в сторо­ну, отряхнул с нее грязноватые комки снега и медленно пошел к своему дому. Где он раньше встречался с этим парнем? А в том, что встречался, у Сергея не было ни­каких сомнений. Но когда и где? И лишь у самого дома вспомнил: он видел его в пивной, когда пили там пиво с Дадоновым и закусывали лещом. Парень стоял за соседним столиком и прислушивался к их разговору. И взгляд у него был недобрый.

Открыв ключом дверь и выпустив радостно заскулив­шего Дружка, Сергей прислонился плечом к двери и за­думался. Случайно ли парень оказался в кинотеатре или специально его выслеживал? Уж не приятель ли он Саши Бигуди? Может быть, увидел их в тот раз вместе, когда Сергей провожал ее на улицу Энгельса.

Небо затягивала хмарь. Одна за другой пропадали звезды. Сухая крупа все сильнее покалывала лицо. Из тени забора на освещенную уличным фонарем тропинку вышла серая кошка. Дружок молчком метнулся к ней, но кошка молниеносно вскарабкалась на забор и, выгнув взъерошенную спину, уставилась на собаку зелеными светящимися глазами.


10


Лиля стояла у трюмо и, недовольно со­зерцая себя, припудривала нос и щеки. Откуда-то появилось несколько светло-коричневых веснушек. Раньше их никогда не было. Безобразно торчит грудь. Правда, живот пока не очень большой. Когда на ней пушистая вязаная кофта, то трудно догадаться, что она в положении. С мыслью, что придется рожать, Лиля примирилась, хотя порой и мучили сомнения. Ни к чему был ей сейчас ре­бёнок.

Веснушки она припудрила, а коричневую родинку на щеке, наоборот, подкрасила черным карандашом. Муш­ка шла ей. Подкрасила и губы бледно-розовой помадой. Открыла флакончик с духами и быстрым движением не­сколько раз приложила к вискам. Потом накапала на палец и потерла за ушами. Здесь нежный запах держится дольше всего.

Прихорашиваясь у зеркала, она то и дело натыкалась взглядом на телефон. Меньше всего ей хотелось, чтобы он зазвонил. Правда, Сергей звонил обычно поздно, а сейчас только четверть восьмого.

Однако телефон зазвонил. Лиля поставила его под туалетный столик и сверху накрыла подушкой с тахты. Весь день она была в смятении: идти на свидание или нет? И лишь в семь вечера решила идти.

Он позвонил утром. Мягким баритоном настойчиво стал уговаривать встретиться. Еще там, в конторе, Лиля сразу поняла, что ему понравилась. Он пригласил ее в тесную комнатушку, где всего и можно было поместиться двоим. Маленький стол и два стула. Звали его Семен Борисович. И был он адвокатом. Роста высокого, седо­влас, с приятным моложавым лицом. Прочитав бумаги (Лиля пришла к нему с очередным отцовским заявле­нием), сказал, что по форме все правильно, но до адре­сата они дойдут не скоро. Таких бумаг приходит очень много, а рассматривают их медленно, впрочем, есть у него свой человек в канцелярии заместителя председа­теля Верховного суда, но...

Сколько раз мать ей говорила, что вот именно в такой момент и нужно как-то дать понять, что за деньгами дело не станет. Нельзя, разумеется, сразу предлагать взятку — это может отпугнуть. Эти крючкотворы народ осторожный. Но дать понять нужно... Сказать, напри­мер, что если будут какие-то расходы, то пожалуйста. Отец был большой мастер давать взятки нужным людям. Причем получалось это у него просто и естественно. Иногда деньги лежали в конверте — это для тех, кто по­проще; иногда — в коробке со скромным подарком; а иной раз, когда человек был влиятельный и неподкуп­ный, взятка давалась в виде большого проигрыша в пре­феранс. И когда выигравший с довольной улыбкой пря­тал деньги в карман, будучи убежденным, что ему чер­товски повезло, отец вроде бы между прочим излагал свое дело, которое подчас тут же улаживалось.

Это умел отец, но он был сейчас далеко отсюда. Там, где отец, морозы в два раза крепче, чем в Москве. То, что мог отец, не могла его дочь, даже во имя облегчения участи отца.

Во время этой красноречивой паузы Семен Борисо­вич пристально смотрел ей в глаза. Тогда Лиле и в го­лову не пришло, что его интересуют совсем не деньги...

Семен Борисович взялся деятельно помогать Лиде. Он запросил бумаги с места бывшей работы отца, из армейского госпиталя, где тот служил венерологом во время войны, письма благодарных больных. Когда пона­добились деньги, он сам назвал сумму. И не слишком большую.

По делу отца они встречались четыре раза. А когда все документы были переданы по назначению в аккурат­но сброшюрованной папке, Семен Борисович позвонил (Лиля дала ему телефон еще в первую встречу) и пред­ложил встретиться в неофициальной обстановке. Неофи­циальной обстановкой был ресторан «Арагви», где уже были заказаны места на двоих.

И тут у Лили екнуло сердце. Мужчин такого типа она немного знала. И они ей, признаться, нравились больше сверстников. Будучи старше почти вдвое, они умели за­нять девушку, умели быть исключительно внимательны­ми, интересными собеседниками, не скупились на уго­щения и подарки. В отличие от нетерпеливых молодых людей, опытный пожилой мужчина никогда не будет то­ропиться и поведет тебя через все лабиринты твоих сомнений к своей цели так, как будто ты сама идешь впе­реди.

Вот почему Лиля ответила ему неопределенно, сославшись на головную боль. За эти четыре встречи она немного узнала его. Все, что ни делал Семен Борисович, он делал со смыслом. Попусту такой человек свое время тратить не будет. Он из тех адвокатов, которые не любят рисковать и за проигрышные дела никогда не берутся. Семен Борисович сказал, что будет ждать ее у входа в «Арагви» в половине восьмого.

Со слабой надеждой, что он ее не дождется, Лиля пришла в восемь. Но он дождался. Сыпалась снежная крупа, и мех на его воротнике сверкал под зеленой неоно­вой вывеской. Хлопали двери, и в ресторан за люди. Несколько черных машин выстроились в ряд под заиндевелыми деревьями. От всей фигуры Семена Бори­совича веяло довольством и солидностью. И Лиля мыс­ленно представила рядом с ним Сергея в легком кожа­ном пальто с пристегнутым меховым воротником и в ста­рой котиковой шапке-ушанке...

Нет в ее муже никакой солидности. Мальчишка и мальчишка! Лиля попыталась было его воспитывать, но он только смеялся. Говорил, что, когда состарится и у не­го вырастет брюхо, как у Голобобова, сразу станет со­лидным, а сейчас это ему ни к чему.

Семен Борисович (воистину воспитанный мужчина!) и словом не упрекнул за опоздание. Осторожно взял руку и повел в вестибюль. Швейцар, будто генералу, от­дал честь. Семен Борисович кивнул ему, как старому знакомому и улыбнулся. И опять же все это без всякой рисовки, не в пример некоторым молодым людям, кото­рые всячески рекламируют свое сомнительное знаком­ство с официантами и швейцарами ресторанов, похло­пывая их по плечу и фамильярно называя по имени.

В зале их встретил молодой подтянутый официант с узкой талией и проводил за маленький уютный столик, освещенный розовым бра. Семен Борисович что-то шеп­нул ему на ухо и повернулся к Лиле.

— К нам больше никого не посадят, — сказал он. В соседнем зале эстрадный оркестр исполнял попу­лярные мелодии. Лиле вдруг захотелось сесть за пианино и сыграть что-нибудь. Вот, наверное, удивился бы Се­мен Борисович! Есть ли у него дома пианино? Наверное, есть. Интеллигентные люди приобретают пианино, не умея на нем играть. Если жена в командировке, он обязательно пригласит ее к себе на чашку кофе. Она сбоку посмотрела на него: в общем интересный мужчи­на. Ему можно дать лет сорок пять. Безукоризненный темный костюм, свежая белая сорочка и темный галстук с поперечными полосами. Волосы зачесаны назад. И со­всем немного просвечивает небольшая — всего-то с пята­чок — плешь.

Скоро на столе появились холодные закуски, белые пышные лепешки — их здесь подавали вместо хлеба — боржоми, коньяк, запотевшая бутылка шампанского. Се­мен Борисович, ловко орудуя ножом и вилкой, положил Лиле на тарелку семгу, осетрину, налил в фужер шам­панского. От коньяка она отказалась. Семен Борисович не стал настаивать. Это тоже понравилось Лиле. Значит, он не поставил перед собой цель напоить ее.

— Я люблю «Арагви», — сказал Семен Борисович, отпив половину рюмки. — Здесь прекрасная кухня и об­служивание на европейском уровне. «Националь» был когда-то на высоте, а теперь там делать нечего. В «Ме­трополь» тоже теперь редко хожу, не та кухня. Правда, судак по-польски там великолепен. А вот котлеты по-киевски никуда не годятся.

Лиля промолчала. В ресторанах она не так хорошо разбиралась, как он.

— А честно говоря, я люблю домашнюю кухню,— улыбнулся Семен Борисович. — Ни один ресторанный повар не приготовит так вкусно, как хорошая хозяйка. Кстати, я и сам люблю заниматься кулинарией. Мои друзья утверждают, что лучше меня никто не сумеет приготовить цыплят табака. Конечно, они преувеличи­вают. В «Арагви» лучшие цыплята табака в Москве.

— Наверное, ваша жена прекрасная хозяйка, — за­метила Лиля, поддевая вилкой скользкие белые фасо­лины в коричневом соусе.

— Жена... — грустно усмехнулся Семен Борисо­вич. — Я давно уже холост. Разве это не видно? Говорят, холостяцкая жизнь налагает на человека свой отпечаток.

— Я, наверное, не очень наблюдательна.

— А вот вы замужем, хотя и не носите кольца. И давно?

— Еще и года не прошло.

— Где же ваш муж, если не секрет? В армии?

— Он журналист.

— В вашем лице есть что-то восточное, — сказал Семен Борисович. — Нет, пожалуй, больше еврейского.

— Мои родители русские, — сказала Лиля.— Но по­чему-то многие говорят, что я похожа на еврейку.

— Мне нравятся женщины еврейского типа, — про­должал Семен Борисович. — В них чувствуется темпе­рамент.

— Почему же вы не женитесь? — спросила Лиля.

Семен Борисович грустно улыбнулся.

— Когда-то я был женат. Мне не хочется об этом го­ворить. Вот уже пять лет я один. Моя жена чудесная женщина и сейчас замужем за другим. По-моему, вполне счастлива. Бывает, Лиля, в жизни так: каждый человек в отдельности хорош, а вместе жить не могут.

— Бывает, — согласилась Лиля.

Семен Борисович быстро и проницательно взглянул на нее.

— А вы счастливы?

— Я в Москве, а муж за тысячу километров отсюда. Какое же тут счастье?

— Иногда и это счастье. Я ведь занимаюсь и брако­разводными процессами. В наш век семья — дело нена­дежное.

— Почему?

— Постараюсь вам это объяснить... Вот раньше люди женились по расчету. Бывало, невеста и в глаза-то не видела своего суженого до венчания. Все решали ро­дители. И жили молодые, представьте себе, без всяких разводов, рожали детей и были по-своему счастливы. Тут и наследство, и объединение капиталов или поместий, и желание породниться с высокородными аристократами. Потом и церковь играла немалую роль в укреплении семьи. А теперь в наш свободный от предрассудков век все женятся по любви. Муж и жена имеют одинаковые права. Жена и муж зарабатывают, в общем, почти оди­наково. Однако муж требует от жены гораздо большего, чем дает ей. Хотя работают оба по восемь часов, женщи­не необходимо приготовить обед, обстирать всю семью, нужно поддерживать чистоту, порядок в доме и так да­лее. Гнёт, гнёт спину жена после работы, а потом плюнет на всё и уйдет от такого мужа, если он еще и пьяница вдобавок. А выпивают у нас многие. Экономически муж и жена совершенно не связаны: ни наследством, ни об­щим бизнесом, как в странах капитала. Вы скажете: а как же дети? Об этом государство позаботилось: для детей созданы ясли, детские сады, школы-интернаты.

Конечно, если любовь настоящая и сильная, муж и жена живут и радуются. Уважают друг друга, помогают друг другу, воспитывают детей. Только ведь любовь не вечна. Ну сколько можно любить только одного человека? Мой адвокатский опыт показывает, что от четырех до девяти лет, а потом любовь проходит. Остается привычка. Есть, конечно, люди, которые в силу привычки доживают друг с другом до старости. И таких пока большинство. Им и в голову не приходит, что можно жить иначе. Моё глубо­кое убеждение, что мужчина и женщина должны расста­ваться, когда проходит любовь, и снова сходиться с дру­гим или с другой.

— Зачем так уж сразу: прошла любовь, и тут же раз­водиться. А ответственность перед детьми? Какими гла­зами дети будут смотреть на своих родителей-мотыль­ков? Что ни говорите, развод — это большая травма для ребенка.

— Верно, поэтому миллионы людей, которые давно стали чужими и не любят друг друга, живут вместе. А каждодневные скандалы, оскорбления, иногда мордо­бой — как всё это, по-вашему, отражается на психике ребенка? Уж не лучше ли сразу расстаться, чем превра­щать жизнь в мучение для себя и для того же самого ребенка, ради которого и живут вместе?

— Какую мрачную картину вы нарисовали, — ска­зала Лиля.

— Жизнь — суровая штука, — философски заметил Семен Борисович, налил полную рюмку и залпом выпил. Карие глаза его светились довольством. Взяв белыми пальцами дольку лимона, выжал сок на сёмгу, подцепил вилкой длинный розовый ломтик и отправил в рот. Лиля обратила внимание, что на его пальцах растут малень­кие черные волосики, а когда он ест, негромко похрусты­вает челюсть. Семен Борисович, по-видимому, знал об этом недостатке и старался так жевать, чтобы челюсть не щелкала, но это не всегда ему удавалось.

— Вы умеете готовить? — спросил он, скользнув взглядом по ее набухшей груди, натянувшей кофту.

— Такому гурману, как вы, вряд ли угодила бы,— сказала Лиля.

Осторожно положив вилку на край тарелки, Семей Борисович вытер красные губы тугой, как картон, на­крахмаленной салфеткой.

— Пора бы цыплят подавать, — сказал он, взглянув на дверь, в которую вышел официант. — Я считаю, современная женщина должна уметь хорошо готовить. С государственной точки зрения, возможно, выгоднее, если женщина стоит за станком, водит троллейбус, держит в руках штурвал самолета, а для меня настоящая женщина это та, которая умеет приготовить отличный обед, создать в квартире необходимый уют и народить много детей.

— У вас есть ребенок? 

— Нет.

По тому, как он отвернулся и снова стал смотреть на дверь, Лиля поняла, что об этом говорить не следует. Может быть, он разошелся со своей женой из-за того, что она не могла родить?

— Пожалуйста, табака, — услышала она мягкий баритон Семена Борисовича. — И не забудьте чесночную подливку. В прошлый раз... — Он замолчал, потому что официант, как привидение, растворился в темном проеме двери.

Табака было восхитительным. Лиля сначала ковыряла в тарелке вилкой, а потом, по примеру Семена Борисовича, взяла цыплёнка руками и разорвала пополам. Скоро на тарелке остались одни раздробленные косточки. Лиля долго вытирала руки накрахмаленной салфеткой, оставляя на ней безобразные коричневые пятна.

— Черный кофе не будем заказывать, — сказал он, взглянув на часы. — Я вас у себя дома угощу таким кофе по-восточному, какого вы еще никогда не пробовали.

«Ну, вот и приехали... — усмехнулась про себя Лиля.— Я должна идти к нему домой, чтобы выпить чашку кофе... Сейчас я вас огорошу, дорогой Семен Борисович!»

— Я не могу пойти к вам, — сказала она. — Муж должен вечером позвонить.

— Настоящий бразильский кофе, — горячо начал уговаривать он. — Я готовлю его по специальному рецепту. Вы, конечно, любите музыку? У меня чудесные записи!

Отпив из бокала, Лиля поставила его на стол и сказала, с трудом сдерживая улыбку:

— И потом, я беременна... Шестой месяц.

Если бы он не умел владеть собой, у него наверняка отвалилась бы челюсть, тем более что с ней не все было в порядке. Лицо Семена Борисовича стало медленно багроветь. Сначала заалели щёки, потом лоб, запылали огнём большие хрящеватые уши. Белые пальцы с темными волосками нервно забарабанили по столу. Затем схватили графинчик и вылили остатки коньяка в рюмку. Остатков было мало. Тогда он взял бутылку с шампанским и опрокинул в бокал. Белая пена облаком взмыла над бокалом, а он все лил и лил. Лиля молча с интересом наблюдала за ним. Пожалуй, только это и выдало глубокое разочарование Семена Борисовича. Надо отдать ему должное, он быстро взял себя в руки и, улыбнувшись, сказал:

— Дети — радость нашей жизни! Выпьем за вашего... кого вы ждете, сына или дочь?

— Муж уверен, что родится сын.

— За вашего сына! — Он поднял бокал и выпил без всякого энтузиазма.

После этого они быстро рассчитались и ушли. Семен Борисович вдруг заторопился, то и дело поглядывал на часы. Оставив Лилю на стоянке, побежал к будке телефона-автомата и кому-то позвонил. Лиля видела, как шевелилась в тускло освещенной кабине его высокая шапка-боярка: Семен Борисович что-то говорил в трубку, переминаясь с ноги на ногу. Один раз бросил в ее сторону косой взгляд, и Лиля поразилась, какое у него стало чужое, холодное лицо. В одной руке он держал маленькую записную книжку. Вернулся несколько повеселевшим. Скоро подошло такси. Они доехали до Лилиного дома. Семен Борисович выскочил из машины и, выпустив Лилю, проворковал своим задушевным баритоном:

— Будем считать наш роман неоконченным.

— Роман? — взглянула на него Лиля.

— Когда придет ответ из канцелярии, дайте мне знать, — уже другим, деловым тоном продолжал он. — Я уверен, что вашего отца освободят досрочно. Звоните, буду очень рад. Я вам тоже позвоню... через год. Поздравлю с сыном. Вам ведь еще один год учиться? Я думаю, мы встретимся раньше. Где меня найти, вы знаете.

Он дольше, чем надо, подержал Лилину руку в своей большой теплой руке. Она даже подумала, что он сейчас нагнется и поцелует ее, но он не поцеловал. Бобровый мех серебрился на его шапке. «Сергей такую ни за что бы не надел, — вдруг подумала Лиля. — Надо будет написать, чтобы прислал деньги, хоть пальто приличное здесь куплю ему». Через открытую дверь слышно было, как щёлкал счетчик. Шофер старательно не смо­трел на них.

— Я на вашем месте ни за что не уезжал бы из Мо­сквы, — помолчав, сказал Семен Борисович. — С вашей-то внешностью... Зачем вам уезжать из столицы куда-то в тьмутаракань?

— Разве это от меня зависит?

— Только от вас. Если вы захотите, то останетесь. Кстати, я тоже могу вам в этом отношении помочь.

— До свидания, — мягко сказала Лили. — Спасибо за чудесный вечер.

— Вы подумайте над моими словами!

Он улыбнулся, помахал рукой и уехал. Рядом с шо­фером Семен Борисович выглядел величественным, как народный артист. Лиля взглянула на часы и заторопи­лась домой: обычно в это время звонит Сергей. Подни­маясь в лифте, подумала: не забыть бы сказать мужу, чтобы прислал деньги на зимнее пальто. Ведь наверня­ка замерзает в своем кожаном. Да и шапка давно по­теряла свою форму, настоящее воронье гнездо! И еще Лиля подумала: как ни одевай Сергея, все равно он ни­когда не будет выглядеть так импозантно, как Семен Борисович.


11


— Старик, — сказал заведующий отде­лом информации Володя Сергеев, — садись на телефон и раздобудь мне хоть из-под земли три боевых информа­ции на первую полосу!

— Ну и задания ты мне даёшь! — проворчал Сергей.

— Я, конечно, понимаю, маститому очеркисту зани­маться таким презренным делом не к лицу, но снизойди, дружище, поработай и на отдел информации, — ухмыль­нулся Володя. — Все-таки ты в моем отделе числишься.

С Володей Сергеевым у них были прекрасные отно­шения, но иногда заведующий отделом раздражал Сер­гея, он не мог просто сказать: «Дай в номер информашку!» Обязательно съехидничает!

— Многие люди преуспели бы в малых делах, если бы их не терзало великое честолюбие, — изрёк Во­лодя.

— Это ты про кого? — взглянул на него Сергей.

— Во-первых, это не я, а Лонгфелло, во-вторых, это так, к слову.

— А многие люди, — усмехнулся Сергей, — подобны яйцу: они слишком полны собой, чтобы вместить что-нибудь еще.

— А это про кого?

— Про тебя, мой дорогой! — рассмеялся Сергей.— Для справки: это тоже сказал не я, а Шоу.

— Мы с тобой болтаем, а дядя Костя рвет и мечет, ждет информашки! — оставив велеречивый тон, сказал Володя.

— В таком случае не мешай мне, — усмехнулся Сер­гей. Он был доволен, что на этот раз срезал великого насмешника Володю.


Сергей только положил на стол заведующему отпе­чатанные вне очереди информации, как его вызвали к ре­дактору.

— Если тебя редактор опять пошлет куда-нибудь со специальным заданием, не забудь ему напомнить, чтобы на твое место прислал мне литсотрудника, — сказал Во­лодя. — В противном случае пусть вместо информашек ставит в полосу твои очерки.

— Я передам, — улыбнулся Сергей.

Однако в кабинете Голобобова состоялся разговор не о каком-то специальном задании, а совсем о дру­гом.

Держа в руках развернутую газету, Александр Фе­дорович поднял на Сергея глаза. Если раньше Сергей всегда точно угадывал, какое настроение у редактора, то сейчас ничего на его лице не прочитал: лицо Голобобова было спокойным и непроницаемым.

— Видел? — кивнул редактор на газету.

Сергей пожал плечами и заглянул в газету. Это была «Лесная промышленность», и в ней был напечатан его фельетон «Техника на побегушках».

Сергей испытал одновременно и радость («Ура! На­печатали!») и тревогу: слишком уж загадочный вид был у редактора.

— Доволен? — спросил редактор.

— Конечно, — не стал лукавить Сергей.

— Посоветовал кто-нибудь или сам догадался? — испытующе смотрел на него редактор.

— Не пропадать же хорошему материалу, — ответил Сергей.

— Гляди-ка, ты уже становишься самонадеянным! — усмехнулся Александр Федорович. — Не рано ли?

— Я имел в виду не качество фельетона, — не мне об этом судить, — а злободневность и важность собранного материала.

— Ладно, извини... — сказал редактор. — Ты волен был поступить с фельетоном, как тебе заблагорассудит­ся. И ты правильно поступил, послав его в другую газету, — огорошил он Сергея. — Если бы ты этого не сделал, я посчитал бы тебя дураком. Фельетон хороший и, действительно, на очень важную тему.

— Почему же вы его не напечатали? — вырвалось у Сергея, хотя он и знал почему.

— Сравни тираж нашей газеты и этой, — протянул редактор ему газету и улыбнулся.

— Значит, это вы? — Сергей вспомнил разговор с Лобановым, когда тот посоветовал ему послать фельетон в другую газету. Выходит, это Александр Федорович на­доумил его. Иначе с какой бы стати Лобанов стал да­вать подобные советы?


Домой они возвращались вместе с Козодоевым. Фев­ральские вьюги местами слизали снег с Дятлинки, и на ледяных проплешинах катались на коньках ребятишки. На ветру развевались их разноцветные шарфы. Сергей с завистью смотрел на ребят. Когда-то и он вот так же часами гонял на коньках, спускался с крутых обрывов на лыжах, а теперь и не помнит, когда последний раз ста­новился на коньки.

Александр Арсентьевич шагал рядом задумчивый и молчаливый. Усыпанные рябинками скулы выпирали на осунувшемся лице, обычно добрые синие глаза ледянисто поблескивали. Сергей сразу заметил, что замредактора одолевают тяжёлые мысли, но не любил лезть к че­ловеку в душу: если надо, сам расскажет.

И Козодоев рассказал... в небольшой закусочной, куда они зашли по пути домой. Закусочная была неуют­ной и холодной. Здесь обычно выпивали на ходу и шли дальше. В темном углу стояло несколько шатких столи­ков. За один из них они и сели. Александр Арсентьевич заказал водки и пару бутербродов с жирной ветчиной. Чокнулся, залпом выпил полстакана и, пожевав бутер­брод, отодвинул в сторону. Молча достал из кармана смятое письмо без обратного адреса и протянул Сергею. Пока тот читал, Козодоев, все больше и больше хмурясь, изучающе смотрел на него. На губах невеселая усмешка.

Веселиться, понятно, было нечему: в анонимном пись­ме говорилось, что жена Козодоева, находящаяся в ко­мандировке в Новосокольниках, сожительствует в гости­нице со своим непосредственным начальником. Если ро­гатый муж сомневается в этом, может попозже вечером приехать в Новосокольники и накрыть их с поличным в отдельном номере.

— Ну и сволочь! — сказал Сергей, возвращая письмо. 

— Кто? — уточнил Александр Арсентьевич.

— Я еще никогда в глаза не видел ни одного аноним­щика. Хотя бы посмотреть на этого гада! Неужели он такой же, как и все?

— Ничего подобного, — усмехнулся Козодоев. — У не­го длинный нос, и всегда в чернилах, а глаза напоминают замочную скважину. Его портрет часто печатают в «Крокодиле».

— Давить их надо. Этих анонимщиков!

— Не знаю, какие личные цели преследовал мой ано­нимный корреспондент, но дело в том, брат Сергей, что он написал правду, — сказал Александр Арсентьевич.

— Правду? — вытаращил глаза Сергей. Ему почему-то и в голову не приходило, что анонимщики могут сооб­щать и действительные факты. Слишком он их презирал, чтобы поверить в это.

— Я давно знаю об этом,— кивнул Козодоев на письмо.

— Чего же вы сидите и пьете тут водку? — возмущен­но начал Сергей. — Надо ехать туда и…

— ...И, изобразив из себя ревнивого мужа, учинить мировой скандал, набить морду и все такое? — перебил Александр Арсентьевич.

— Изобразив? — изумился Сергей. У него на щеках выступили красные пятна, кулаки сжимались и разжима­лись. Да он бы на месте Козодоева убил бы, растоп­тал бы.

— Так вот, я не собираюсь убивать их и даже устраи­вать скандал, — отгадав мысли Сергея, сказал Козо­доев. — Не буду врать, что чувство ревности мне чуждо, но и превращаться в буйное животное я не собираюсь.

— Тогда разойдитесь с ней!

— Все в нашей жизни не так-то просто, брат Сергей! Вот скажи честно, если бы подобное произошло с тобой, ты развелся бы?

— Да я бы... — загорячился Сергей. — И его и ее...

— Это ты сгоряча, а если по-трезвому?

— Не знаю, — помолчав, выдавил из тебя Сергей. — Наверное, нет. У меня ведь будет сын.

— И у меня сын. И я его очень люблю, а он привя­зан к матери. Если я уйду, будет очень плохо сыну, а я не хочу, чтобы ему было плохо. Сын — это единствен­ное, что у меня еще осталось.

— А ее? Ее вы любите?

— На это тоже сразу не ответишь... Вот когда про­живешь с такой женой хотя бы лет пятнадцать, тогда уже и сам не понимаешь: любишь ты ее или ненави­дишь. Она это делает не назло мне. Такой она человек. И к тому же мать моего сына.

— Я тоже иногда чувствую, за моей спиной что-то происходит, — сказал Сергей. — Конечно, если бы она была здесь.

 — И ты ковыряешься в своих подозрениях, разду­ваешь их, при встречах дотошно выясняешь, уличаешь, терзаешься, а потом веришь всему, что тебе жена ска­жет?

— Пожалуй, да.

— Я тоже через все это прошел, — сказал Александр Арсентьевич. — Но от этого мне не легче.

— Неужели так у всех?

— Куда хватил! — чуть заметно улыбнулся Козо­доев.— Тогда бы люди вместо женитьбы что-нибудь другое придумали. Есть, брат Сергей, прекрасные семьи. И много таких. Но чтобы создать и сохранить такую семью, тоже талант нужен! У меня, видно, его нет.

— Она вернется из командировки, и... как же вы? — задал Сергей мучивший его вопрос.

— Никак, — просто ответил Александр Арсентье­вич. — Мы с ней уже давно чужие люди.

— Так что же, вот это... и все? — кивнул Сергей на пустой стакан. — Так просто?

— Почему всё? — усмехнулся Козодоев. — Ещё зака­жем.

— Я бы не смог так жить! — воскликнул Сергей.

— Я тоже так думал, — усмехнулся Козодоев. —Но как видишь, живу. Возьмем ещё по сто?

— Нет, я так жить не стану, — сказал Сергей.

— Правильно, не надо, — согласился Александр Арсентьевич. — Зачем тебе так жить? Да и разве это жизнь? Только одно тебе скажу: не думай, что во всем одна моя жена виновата! Я и сам во многом повинен. По­сле того первого её обмана я ведь почти ни одного ласко­вого слова жене не сказал. А женщины ласку, нежность ценят прежде всего. А я пилил и пилил ее! Часами что-то выяснял, выпытывал, ловил на слове. Как же, я — судья! Ночи напролет вел с ней душеспасительные беседы. Не повтори моей ошибки, брат Сергей!

— Наверное, мужчины все одинаковые, — пробор­мотал Сергей, думая о своем. Ему захотелось поскорее уйти из этой мрачной закусочной туда, на простор, где белый снег и поземка змеится по реке. И еще ему захо­телось побежать на переговорную и позвонить Лиле.


Часть третья


РАЙ В ШАЛАШЕ

В горах моё сердце... Доныне я там.

По следу оленя лечу по скалам.

Гоню я оленя, пугаю козу.

В горах мое сердце, а сам я внизу,

Бернс


1

Шоссе в этом месте было на редкость из­вилистым, то стремительно спускалось с пригорка в лощину, то, сделав плавный поворот, огибало блестевшее яркой синью озеро с белыми недавно распустившимися березами на берегу, то снова карабкалось на холмы и бугры, откуда до самого горизонта открывался желто-зеленый простор полей, рощ, перелесков. Иногда каза­лось, не на мотоцикле едешь, а летишь на планере. Сер­гей любил этот сорокапятикилометровый отрезок от села Полибина до города.

Впереди блеснул никелированными спицами новенький «ИЖ». Сергей хотел сразу обогнать его на спуске, но тут увидел встречный грузовик. Вдыхая горьковатый запах выхлопных газов, Сергей вплотную шел за чёрным «ИЖем». Водителя загораживал широкой спиной воен­ный. Голенища хромовых сапог запылились, на погонах то ли три, то ли четыре звездочки. Ветер трепал тёмные волосы лётчика. Фуражку с эмблемой он держал в руке. Как только машина со шквальным грохотом пролете­ла мимо, Сергей прибавил газ. Чёрный «ИЖ» тоже пошел быстрее, Сергей просигналил и вышел на обгон. Однако черный «ИЖ» не пожелал уступать дорогу. Лет­чик обернулся и с улыбкой взглянул на Сергея. Погон на его правом плече сгорбатился, и в просвете трепетал зе­леный язычок.

Впереди снова холм и крутой поворот. Обогнать ну­жно на спуске. На подъеме волей-неволей придется сбро­сить газ, иначе не сделаешь поворот. И все же обогнал он черный «ИЖ» только на подъеме. Круто срезав угол пе­ред самым носом «Ижа», не стал тормозить и на полной скорости, почти положив машину на шоссе у самых за­градительных столбиков, сделал поворот. Как и всегда в момент опасности, Сергей не испытывал ничего, кроме чувства полной слитности с машиной. Когда он вышел на прямую, далеко оставив за собой черный мотоцикл, то обругал себя: разве можно ему сейчас так рисковать? Во-первых, это не мотогонки и он не борется за первый приз, во-вторых, у него дома жена и маленький сын. Впрочем, ругал он себя недолго. Обгон был сделан ри­скованно, но красиво. Это был высший пилотаж! И тут же, забыв про обгон, стал думать о другом: кто же сидел за рулем? Во время опасного маневра он не смотрел на водителя черного мотоцикла. Глаз сам по себе отметил, что водитель невысокий, с узкой талией и большим пыш­ным хвостом на голове. Кто же это из городских дев­чонок так быстро ездит? Сергей, случалось, сам учил своих приятельниц рулить на мотоцикле, но это была просто забава. Он не знал ни одной девушки-мотоцик­листки в городе. А эта сидит за рулем как бог.

У переезда Сергей притормозил. Дорогу перегородил шлагбаум. Когда поезд прошел и шлагбаум взметнулся вверх, Сергей снова увидел мотоциклиста с пышным хво­стом на голове. Мотоциклист, сдвинув на лоб очки, улыб­нулся и поднял приветственно руку в кожаной перчатке. И был этот мотоциклист той самой девушкой, с которой Сергей уже дважды встречался на переговорной. И даже один раз провожал до дому. Звали девушку Леной Звездочкиной. А позади нее сидел темноволосый летчик. На­верное, тот самый близкий человек, которому она зво­нила в Москву.

Не будь на заднем сидении летчика, может быть, Сер­гей слез бы с мотоцикла и поговорил с девушкой, но сей­час он тоже поднял руку, помахал и, протарахтев по де­ревянному настилу переезда, умчался вперед. Сергей так же быстро ездил в городе, как и по шоссе.

На Торопецкой улице появились новые пятиэтажные дома. Да и сама улица теперь носит другое название: в честь первого в мире человека, поднявшегося в космос, ее переименовали в улицу Юрия Гагарина.

Юрий Гагарин! Вот уже который месяц это имя на устах всех людей мира. Молодой советский паренёк с обаятельной улыбкой покорил всю планету. В любой стране его встречают, как героя. Героя планеты! Порт­реты Гагарина — в газетах, журналах, на открытках, значках.

Эта весна 1961 года принесла и Сергею много пере­мен: Лиля закончила университет и была направлена сюда, в газету, они получили комнату, сыну Юрке испол­нилось два года.

Осуществилось всё, о чём он несколько томительных лет мечтал, но, как бывает в жизни, когда всевстало на свои места, появились новые заботы, а то, что казалось несбыточным счастьем, стало обычным, естественным, и даже странно было подумать, что могло бы быть иначе. Пока жили вместе с матерью в тесной неблагоустроенной квартире, мечтали о собственной комнате, а получив ее, быстро привыкли и уже грезили отдельной квартирой.

Оставив мотоцикл у подъезда, Сергей взбежал по Ступенькам на второй, этаж. И хотя он знал, что Лиля на работе, все же испытал легкое разочарование, не за­став ее дома. Приятно, конечно, когда тебя на пороге встречает жена. Тем более если ты вернулся из коман­дировки.

На кухне возилась соседка: ширококостная высокая женщина с лицом убийцы. Сергей терпеть ее не мог, впрочем она его тоже. Соседка ворочала палкой кипя­щее белье на плите. Хмуро взглянула на Сергея и отвер­нулась. Вся кухня была наполнена клубами пара. Пахло мокрым бельем и вонючим мылом. Нащупав под резино­вым ковриком ключ, Сергей открыл дверь и вошел в ком­нату. Запах белья и мыла проник даже сюда. Комната была небольшая, квадратная, с серыми стенами. Два окна. Перед одним — шумят зеленой листвой ветви ста­рого клена. Двухэтажный стандартный дом, где Сергей получил комнату, находился на той же самой улице, где жили его родители. Из окна видна полувысохшая речуш­ка. Не река, а сточная канава. И было удивительно: за­чем прилетают сюда белые чистые чайки? Иногда пять-шесть штук неторопливо пролетали над зловонной речушкой, никогда не опускаясь на нее. Чайки садились куда угодно, только не в воду: на крыши домов, на шпа­лы, сваленные на берегу, на летний открытый павильон «Пиво-воды».

Почти полгода Сергей, Лиля и маленький Юра жили у родителей. Лишь минувшей зимой Сергей получил комнату в коммунальной квартире. Лиля, переступив по­рог их нового жилья, прислонилась к двери и заплакала. И первые слова, которые она тогда произнесла, были такими:

— Зачем ты пошел против всех! Ну, не хотели они печатать фельетон — и черт с ним! Чего ты добился? Славы он тебе не принес, а против себя в городе восста­новил все начальство. Рика Семеновна сказала, что, если бы не этот фельетон, мы без всяких трений полу­чили бы отдельную квартиру.

Это Сергей знал. Когда фельетон появился в газете «Лесная промышленность» и в трест приехала из Мини­стерства лесного хозяйства комиссия, Сергей очень скоро почувствовал, что у Логвина могучие защитники. Правда, с поста управляющего трестом Логвина все-таки сняли, но, подержав месяц в резерве, дали ему новую долж­ность, почти равноценную прежней: назначили заведую­щим горкомхозом. И когда в горсовете распределяли жилплощадь в новом доме, Логвин все сделал, чтобы Волкова из списка вычеркнули. И даже редактор не смог отстоять.

— Серёжа, давай уедем из этого города! — сквозь слезы проговорила Лиля. — Я не смогу жить в этой ко­нуре.

Сергей потянул за оттопырившийся клок грязных за­саленных обоев, и на дощатый крашеный пол с грохо­том посыпалась серая штукатурка.

— Все это сдерём, сделаем полный ремонт. Погля­ди, какой клён! Сейчас он голый, а когда распустится...

Лиля на клен смотреть не стала. Промакнув тонким платочком заплаканные глаза, сказала:

— По-моему, ты что-то не так делаешь.

— Что не так?

— Ну, не так живешь, как другие.

— Другие — это твой отец?

— Как мы жить-то здесь будем, Серёжа?

— Обои мы наклеим зелёные, под цвет кленовых листьев, — расхаживая по скрипучим деревянным половицам, рассуждал Сергей. — Купим широкую тахту, и на нее ковёр. На пол тоже ковёр. Сюда, к окну, письменный стол. Юркину кровать — в этот угол.

— Боже мой, какая нищета!

— Ты что же думала, нам сразу дадут дворец? — разозлился Сергей. — Не век же здесь будем жить! Год, самое большее два потерпим, а потом получим новую. Надеюсь, к тому времени Логвина опять куда-нибудь переведут.

— Год, два... Я не выдержу! Здесь и телефона нет.

— Отремонтируем, обставим... Комнатка будет что надо! Ты погляди, какой клён прямо перед нашими ок­нами!

— При чем тут клён? — вздохнула Лиля.


Комната действительно стала неузнаваемой. Сергей с энтузиазмом занялся ремонтом, купил добротную ме­бель, даже приемник «Мир» купил. В комнате жить мож­но было, но вот с кухней дело обстояло хуже. Соседка Нюрка, как ее называл Сергей, кухню считала своей собственностью и захватила все общие полки. И лишь с трудом преодолев её яростное сопротивление, Сергей поставил в углу невысокий белый шкафчик для посуды и кухонной утвари, а над шкафчиком прибил полку. Со­седка Нюрка взирала на все это с величайшим неодобре­нием. С первого мгновения она настроилась против но­вых жильцов. Дело в том, что у Нюрки был муж, милей­ший человек, и трое детей: Лорка, Сашка и Васька. И она считала, что освободившаяся комната должна была пе­рейти ее семье, а того, что это отнюдь не от нее и тем более не от Сергея зависело, она в расчет не принимала. И вообще у соседки Нюрки был скверный характер. С утра до вечера не умолкал ее трубный голос. Она рас­пекала всех подряд: и безропотного увальня мужа, и Лор­ку, и Сашку, и Ваську. Частенько поносила и новых соседей. Как-то, вступившись за жену, Сергей попытался возразить ей, но тут же раскаялся: соседка Нюрка под­няла свой могучий голос до такой высокой ноты, что уже никого, кроме нее, не было слышно. В выражениях она не стеснялась, и Лиля с пылающим лицом влетела в свою комнату и захлопнула дверь. Долго еще рокотал в кори­доре Нюркин бас.

Наверное, чтобы досадить соседям, Нюрка завтракала, обедала и ужинала со всей семьей на кухне. Понятно, что в это время другим там делать было нечего. Нюрка и ее муж Григорий Иванович занимали полкухни, осталь­ное пространство приходилось на Лорку, Сашку и Вась­ку. Все кухонные запахи, постепенно распространяясь по коридору, приползали к Сергею в комнату, но, как гово­рится, одним запахом сыт не будешь. И Волковы уходили обедать в столовую или ресторан, смотря по возможно­стям.

Если соседка Нюрка начинала донимать соседей при муже, тот страдальчески морщился и несмело просил: «Нюра, отцепись ты от людей! Ей-богу, зря ты это».

Впрочем, на мужа соседка Нюрка и внимания не обра­щала. Но бывали дни, когда она от него пряталась у других соседей. Раз в месяц многотерпеливый Григорий Иванович восставал против Нюркиной тирании. Это слу­чалось обычно в конце месяца, в день выдачи зарплаты. Еще более высокий и грузный, чем жена, Григорий Ива­нович приходил домой нетвёрдой походкой с суровым побагровевшим лицом и немигающими глазами. Лорка, Сашка и Васька мгновенно испарялись и возвращались домой лишь когда отец засыпал. В такие дни даже голос соседки Нюрки становился совсем другим: ласковым, предупредительным. Она хлопотала вокруг мрачного, тя­жело ворочающего глазами мужа, стараясь угодить ему. Однако угодить Григорию Ивановичу в этот знамена­тельный день было почти невозможно. Скоро раздавался грохот, треск разбитой об пол табуретки или стула и низ­кий, хриплый визг соседки Нюрки. Если Сергей в это вре­мя был дома, у него не было никакого желания выходить в коридор и урезонивать разбушевавшегося Григория Ивановича. Больше того, он даже испытывал некоторое удовлетворение, слыша отчаянные Нюркины вопли.

Утром все становилось на свои места: Нюрка верховодила в доме, а Григорий Иванович ходил тише воды, ниже травы. И о его бунтарской вспышке напоминал разве что сочный синяк под Нюркиным глазом. Синяк долго менял свои оттенки от густо-синего до бледно-желтого. И носила его соседка Нюрка с гордостью, будто это вовсе и не синяк, а какой-то особенный знак отличия.

Лиля, однако, нашла общий язык с соседкой Нюр­кой. Не сразу, конечно. Примерно на третьем месяце совместной жизни. На Сергея соседка по-прежнему коси­лась, а с Лилей стала разговаривать человеческим голо­сом и даже несколько раз соглашалась присмотреть за маленьким Юрой, когда они уходили в кино.

Сергей было приписал это Лилиному обаянию и по­кладистому характеру, но дело было в другом: Лиля при­зналась, что иногда дает Нюрке деньги в долг без отда­чи. Уж лучше пять-десять рублей потерять, чем выслу­шивать ее придирки.

Как бы там ни было, в квартире установилась относи­тельная тишина и взаимопонимание. И Сергей и Лиля стали более смело выходить в коридор и на кухню. А раньше приходилось сначала кому-нибудь сходить на разведку: как там на кухне? — и лишь после этого быстро поджарить яичницу с колбасой — обычное блюдо на ужин. Чай кипятили в комнате на электроплитке. К кон­цу третьего месяца плитка была убрана в чулан и чета Волковых перестала наконец чувствовать себя в этом доме гостями. 

1

Сергей достал из видавшей виды сумки, которую он привязывал к багажнику, полированную чайницу, сде­ланную из карельской березы. Став семьянином, он от­крыл в себе неведомую доселе черту: хозяйственность. Приехав в другой город, стал заходить в магазины и по­купать что-нибудь для дома. Особенно ему нравились хозяйственные магазины. Первое время он покупал по­дарки для Лили, но она относилась к ним скептически. Снисходительно улыбаясь, вертела в руках какую-нибудь вещичку и небрежно совала подальше. Она даже иногда говорила «спасибо», но Сергей-то чувствовал, что Лиля равнодушна к его подаркам. Однажды из Пустошки он привез ей белую капроновую кофточку. Женщины с вос­торгом хватали эти кофточки, и Сергей решил, что Лиля тоже будет рада. Однако жена, примерив кофточку перед зеркалом, убрала ее в шкаф и ни разу больше не на­дела, а потом сказала Сергею:

— Если захочешь что-нибудь купить мне, обязатель­но посоветуйся со мной, ладно?

Сергей поставил деревянную чайницу на круглый стол и, присев на тахту, задумался. За окном маслянисто по­блескивали кленовые листья.

Три дня был Сергей в командировке и вот уже соску­чился по своему дому, по жене, сыну. Три года, как они женаты. И почти год живут вместе. Мать здорово выру­чала их: готовила обед, ухаживала за крошечным Юр­кой, стирала. И все равно одним гораздо лучше.

Прав­да, и сейчас Юрка у матери, порой она приходит и за­бирает все грязное бельё — Лиля никак не успевает управляться по хозяйству, — иногда готовит обед, убира­ет в комнате. Такой уж характер у матери, не может она терпеть беспорядка и грязи. Не только у себя, но и у дру­гих. Когда Юрка гостит у нее, он весь так и светится: чи­стенький, во всем выглаженном, весёлый.

Сергею неудержимо захотелось встать и помчаться к матери, чтобы взглянуть на сына, но вместо этого он подошел к большому письменному столу с двумя тумба­ми и, вытащив средний ящик, достал коричневую папку. Развязал тесёмки и стал перебирать мелко исписан­ные зелёными чернилами листы. На каждой странице по­марки, вставки, сноски. Прочитав одну страницу, Сергей поморщился, присел на стул и стал чиркать авторучкой. Помарок было так много, что он достал чистый лист и стал все заново переписывать.

Скоро он забыл про время и вообще про все на свете. Так и не сняв кожаной куртки, склонился над рукописью и писал, чиркал, покусывал кончик ручки, хмурил лоб, иногда, подперев кулаком подбородок и глядя в окно, за которым тихо скреблась кленовая ветка, шептал слова, целые фразы. Вскочив со стула, начинал ходить по ком­нате, извлекая из половиц протяжные скрипучие звуки, затем снова бросался к письменному столу и быстро, пропуская отдельные буквы, а иногда и слова, начинал писать.

Сергей Волков писал повесть. Повесть о себе, о маль­чишках, с которыми ему немало пришлось пережить в послевоенные годы. Когда Лиля была дома, он никак не мог сосредоточиться, И если работал, то чисто техниче­ски переписывал ранее исписанные вкось и вкривь стра­ницы.

Лиля не мешала ему. Она сидела на тахте и пере­шивала свои платья. В городе, как она утверждала, не было хороших портних, и ей самой приходилось пере­краивать, ушивать, укорачивать свои тряпки. Занималась она этим делом охотно. Для Юрки же все шила мать.

Скоро Сергею надоедало торчать за письменным сто­лом, он начинал поглядывать в сторону жены. В корот­ком халатике, закинув ногу на ногу, она ловко орудовала иголкой, булавками. На жену Сергей смотрел с удоволь­ствием. После родов Лиля как-то округлилась, грудь у нее стала больше, ноги полнее. Особенно руки у нее были красивые: округлые, с ямочками на локтях. Стоило ей пошевелиться, сесть поудобнее, как Сергей отрывался от работы и с трудом удерживался, чтобы не подойти к жене и не обнять так, чтобы почувствовать ее всю, теп­лую, желанную. Он бросал нетерпеливый взгляд на часы: спать ложиться еще рано... вздыхал и снова склонялся над рукописью.

Часа три, не разгибаясь, просидел Сергей за письмен­ным столом. Он не слышал, как хлопала дверь, стучали шаги в коридоре, и лишь когда громко заплакал Вась­ка, за что-то схлопотавший от суровой матери подзатыль­ник, Сергей оторвался от рукописи. Перечитывать напи­санное не хотелось. Сразу пришли сомнения: зачем он все это пишет? Кому это надо? В нижнем ящике пись­менного стола под старыми фотографиями уже лежала одна детективная повесть, которую Сергей написал в тот год, когда Лиля была в Москве. Писал он ее урывками, где придется: в вагоне поезда, в гостиницах, а то и пря­мо на лоне природы под шумящей березой на берегу речки.

Одному лишь человеку Сергей показал свой детек­тив — Николаю Бутрехину. Тот добросовестно все про­чел, сделал множество ядовитых замечаний на полях, а возвращая назад, сказал:

— Два-три места есть очень сильные, а остальное, но-моему, чепуха. И чего это тебя потянуло писать про шпионов? Ты их видел когда-нибудь?

Шпионов Сергей никогда не видел, зато прочел про них множество книг, просмотрел уйму кинофильмов.

— Чушь собачья все это, — жестко добавил Нико­лай. — Пиши очерки и фельетоны, это у тебя лучше по­лучается.

Сергей хотел сразу разорвать рукопись, но папка была толстой и не поддалась уничтожению. Вот тогда он и засунул ее в нижний ящик письменного стола, где лежал разный ненужный хлам.

Пожалуй, Сергей и самому себе не смог бы объяснить, почему он взялся за новую повесть. Наверное, потому, что ощутил в себе такую потребность. Иногда, закончив главу и поставив точку, он испытывал и восторг и облег­чение. Было ощущение, будто не напрасно прожит день. И он писал, когда представлялась малейшая возмож­ность. Писал с удовольствием, смутно угадывая в этом смысл своей дальнейшей жизни.


Лиля не сразу втянулась в газетную работу: первое время, садясь утром в отделе культуры и быта за письменный стол, она кроме неуверенности в себе и раздра­жения ничего не испытывала. Ей не нравилось отвечать на письма читателей, править серые, скучные заметки, сочинять собственные корреспонденции о домах культу­ры и сельской художественной самодеятельности, но за­ведующая отделом Рика Семеновна — Султанов перешел работать в секретариат — сумела понемногу расшевелить свою вялую литсотрудницу. И Лиля впервые почувство­вала интерес к своей работе после того, как Рика Семе­новна почти без правки сдала в секретариат ее очеред­ную заметку об открытии клуба строителей. Эту заметку даже отметили на летучке. Валя Молчанова, подавляя зависть, поздравила Лилю.

— Газете нужны не гении, а грамотные работники, — поучала Рика Семеновна. — Гении пусть поэмы и романы сочиняют, а мы делаем газету, которая почти каждый день выходит. И делаем неплохо, — самодовольно заклю­чала она, давая Лиле понять, что и их отдел не послед­няя спица в колеснице. Даже как-то сказала ей, что вполне довольна своей литсотрудницей, и, уходя в отпуск, со спокойной совестью оставит Лилю за себя.

И все же Лиле было дико представить себя сидя­щей после работы дома за письменным столом. Ей даже письмо домой было невмоготу написать. Сергей мало того, что весь день работает в редакции, потом вечерами, иногда до поздней ночи, корпит над своей рукописью. И надо видеть, какое у него лицо, когда он работает! Не­знакомое далекое лицо, отсутствующие глаза, как бы смотрящие сквозь нее, сквозь стены. Однажды, шутки ради, чтобы отвлечь мужа от работы, она надела ему на голову зимнюю шапку, а он и не заметил. Лиля по­думала, что Сергей притворяется. Немного обиженная легла спать, а когда ночью проснулась, то испугалась, увидев на стене огромную неподвижную тень в шапке.


Сергей потянулся так, что захрустели кости, встал и распахнул окно. Старый клён, будто обрадовавшись встрече, приветствовал его добродушным лопотанием листьев. В комнату волнами поплыл свежий, чуть горь­коватый запах разомлевшей на солнце листвы. По шоссе прошел старенький синий автобус. Проезжая мост, авто­бус громко выстрелил, оставив между перилами синий клубок выхлопа. Сергей почувствовал какое-то смутное беспокойство. То самое беспокойство, которое испыты­вает человек, когда он или что-то забыл сделать, или что-то зацепило его внимание, но не было времени подумать об этом, разобраться. И он вспомнил: девушка на чер­ном «ИЖе»! Однажды они встретились, когда Сергей бе­гал по аптекам в поисках соски. Соску он так и не нашел, зато в газете появился фельетон «Омраченная радость». Потом — на автобусной остановке: глазастая светловоло­сая девушка садилась в автобус, а Сергей с Лилей выхо­дили из него. Лена Звездочкина улыбнулась и кивнула, а когда автобус тронулся, Сергей увидел ее в окно. Де­вушка с любопытством смотрела на его жену. И вот но­вая встреча сегодня на Ленинградском шоссе. Тонкая та­лия, трепещущий на ветру пышный пучок волос. И этот летчик на заднем сиденье. Кажется, симпатичный, высо­кий, широкоплечий. Почему-то Сергей представлял ее парня не таким. Не военным. Инженером или молодым ученым, только не военным.

Васька за стеной перестал скулить и теперь, страдаль­чески всхлипывая, шмыгал носом. Соседка Нюрка гре­мела кастрюлями на кухне. Захотелось есть. С утра у Сергея ничего не было во рту. Позавтракал он в Невеле. А что, если прийти на кухню и попросить у Нюрки тарелку щей?

Улыбнувшись, Сергей вышел из комнаты, закрыв ее на ключ, спустился вниз, вскочил на верный, заводящий­ся с полоборота «ИЖ» и помчался к матери, где всегда его ждал обед. И не только обед, а еще и маленький боль­шеглазый человечек, которого зовут Юркой.


2


Тёплый косой дождь ударил неожиданно. Вовсю светило солнце, по небу плыли большие, наполнен­ные изнутри солнечным светом облака. И вдруг откуда-то из-за крыш прямо в спину секанул дождь. На тропинке, темнея и свертываясь, зашипела пыль, капли защелкали по листьям придорожных деревьев, заплясали на ас­фальте.

Прикрыв голову сумкой, Лиля бросилась под навес ближайшего подъезда. Еще не хватало, чтобы дождь испортил прическу. Только сегодня утром она соорудила на голове «вавилонскую башню», как назвал ее новую прическу Сергей.

Где он сейчас, кстати? После обеда забежал в отдел и сказал, что опять уезжает в командировку. Ночью.

И еще сообщил, что заскочит в гостиницу: из Ленинграда приехал один его знакомый. Вскочил на мотоцикл и умчался. Лиля думала, что он позвонит из гостиницы, но так и не позвонил. Ну, ясно, раз встретился с приятелем, нужно выпить, как же без этого?

По-прежнему безмятежно светило солнце, величаво проплывали над городом разбухшие бело-розовые обла­ка, а неизвестно откуда взявшийся ливень весело хлестал. Лиля близко видела длинные пунктирные линии дождя. Они хрустально сверкали в лучах солнца. Лиля подста­вила ладонь, но ни одна капля почему-то не упала на нее.

В сверкающей дождевой пыли неожиданно возникла радуга. Вершина ее зарылась в облака, а второй конец воткнулся сразу за городским парком в Дятлинку.

Дождь так же внезапно кончился, как и начался. Асфальт блестел и дымился, с вершин деревьев, прыгая с листа на лист, торопились на землю последние крупные капли.

Этот внезапный дождь как-то странно подействовал на прохожих. Только что все куда-то спешили, торопи­лись, а сейчас медленно шли по улице: совсем незнако­мые люди улыбались друг другу, поднимали головы и смотрели на радугу, на удивительные, с розовым свече­нием облака. Казалось, горожане вдруг вспомнили, что на белом свете есть синее небо, облака, свежий ветер.

Впереди Лили шагал по тропинке босоногий маль­чишка в коротких штанах и выгоревшей курточке. Он старательно припечатывал маленькие ступни к влажной земле, и даже по узкой спине было видно, что испытывал от этого превеликое удовольствие. Лиля улыбнулась, сбросила босоножки, взяла их за ремешки и, независимо поглядывая по сторонам, зашлепала вслед за мальчиш­кой.

Поднявшись по лестнице на второй этаж, она услыша­ла громкие голоса, смех. У них были гости: двое моло­дых незнакомых мужчин и женщина. На столе сковород­ка с яичницей и колбасой, помидоры в тарелке, бутылка коньяка.

— Слепой дождь, — сказал Сергей. — Ты не про­мокла?

— Я всю дорогу вспоминала, как называется этот дождь, но так и не вспомнила, — поздоровавшись, улыбнулась Лиля гостям. Она видела их впервые. Судя по всему, приезжие. Одного из мужчин, невысокого, розоволицего, с мутноватыми, неопределенного цвета гла­зами звали Гошей, второго — только сейчас Лиля заме­тила, что он в военной форме — Юрой. Женщину зва­ли Ирой. Лиле показалось, что лицо морского офицера ей знакомо.

Они сегодня утром приехали на машине из Ленин­града, а послезавтра отправятся дальше, в Закарпатье. Решили провести отпуск на колесах. Машину водят все трое: Гоша, Ира и Юра. Так что никто не устает, и езда для них одно удовольствие. Сергей познакомился с Го­шей в Ленинграде, когда сдавал в университет экзаме­ны за третий курс, Ира — его жена, а майор Юра Оле­нин — старый друг дома Галиных, такая была фамилия у Гоши и Иры. Гоша и Юра жили рядом и в детстве учи­лись в одной школе. Юра холостяк. У него была жена, но потом ушла к другому. Все это Гоша, потягивая коньяк, небрежно сообщил Лиле. Юра молчал.

Остановились они в гостинице «Дятлинка». Город нравится. Гоша — рыбак-любитель, а в этих краях много великолепных озёр. Об этом Сергей сообщил ему в Ле­нинграде.

Гоша поднял мутноватые с красными прожилками глаза на Сергея:

— Не ожидал, что я к тебе заеду?

— Я рад, — сказал Сергей.

— Сказал, приеду — и приехал, — продолжал Го­ша. — Показывай теперь свои озёра!

— Я же тебе в сотый раз повторяю: еду в команди­ровку, — устало отвечал Сергей. — Ответственное зада­ние.

Хотя Сергей по-прежнему числился литсотрудником отдела информации, по сути дела вот уже с полгода он был специальным корреспондентом при секретариате. А вернее — при редакторе. Не было случая, чтобы Сер­гей хотя бы полмесяца пробыл в городе: редактор непре­менно отправит в командировку со специальным зада­нием. Вот и сейчас он едет в Бежаницкий район собирать материал для очерка о комбайнере, которого предста­вили к званию Героя Социалистического Труда.

— Вот так всю жизнь мотается по командировкам, — пожаловалась гостям Лиля. — Это у них, наверное, в крови: его отец по восемь месяцев в году строит желез­нодорожные ветки в какой-то глуши. Приезжает домой только по праздникам.

— А ты скучаешь без меня? — взглянул на жену Сер­гей.

— Дождешься, что заведу себе любовника, — улыб­нулась Лиля.

— Я не подойду для этой роли? — покосился на нее Гоша.

Юра быстро взглянул на Лилю и чуть заметно усмех­нулся.

— Ты бы лучше поменьше пил, любовник! — суро­во взглянула на мужа Ира.

— Раз приехали друзья, какие могут быть команди­ровки? — Гоша снова переключил свое внимание на Сер­гея. — Вот если бы ты ко мне приехал.

Лиле не нравились такие занудливые люди. Талдычит одно и то же! Она понимала, что Галин опьянел, и не­сколько раз ловила извиняющийся взгляд его жены.

— Говорил, у вас тут такие озера, — бубнил Га­лин. — Хочешь — лещи, хочешь — угри.

— Не хотите ли кофе? — пришла на выручку заер­завшему на стуле мужу Лиля.

— Я с удовольствием выпью чашечку, — сразу от­кликнулась Ира.

— Где же твои лещи и угри? — сверлил Сергея мут­ным взглядом Гоша, которого оказалось не так-то про­сто свернуть с пути.

— Гоша, ты кофе хочешь? — спросила жена.

— Нет никаких лещей и угрей. Не вижу я их! Сергей — он уже начинал злиться — вдруг откинулся на спинку стула и громко расхохотался.

— А ты мне нравишься! — воскликнул он и хлопнул Галина по плечу.

— Значит, едем на рыбалку? — под общий смех спро­сил Гоша.

Юра Оленин говорил мало, больше слушал и украд­кой посматривал на Лилю. Черноголовая, похожая на нахохлившуюся птицу, Ира поймала один такой взгляд и усмехнулась. Сергей и Гоша перестали пререкаться и завели долгий разговор о рыбалке.

Лиля наконец вспомнила: Юра Оленин похож на ар­тиста Кирилла Лаврова. Когда Лиля сообщила ему об этом, Юра рассмеялся и рассказал, как в одном горо­де — он был там в командировке — его в самом деле при­няли за Кирилла Лаврова. Одна девушка даже попро­сила у него автограф.

— Старый трюк, — заметил Гоша. — Ты уже не пер­вый раз выдаешь себя за Лаврова. Сколько дурочек подцепил на эту удочку!

— Помнишь, на Вуоксе мы с тобой налима поймали? Килограмма на три, — быстро перевел Юра разговор в безопасное русло и посмотрел на Лилю: какое впечатление произвели на нее слова приятеля.

И снова, перехватив его взгляд, Ира как-то непонятно усмехнулась. В отличие от раскисшего, болтливого мужа, Ира была сдержанна и собранна. Она сидела за сто­лом, слушала полупьяную болтовню, улыбалась и встав­ляла короткие реплики, но чувствовалось, что все это надоело ей до смерти. Если Гоша Галин был розоволиц, круглоплеч, с намечающимся брюшком, то Ира, наобо­рот, широкоскула, худощава, резка в движениях. У нее короткая мальчишеская стрижка. Густые иссиня-чёрные волосы жестки, как проволока. Судьба, соединив их, не­сколько своеобразно поделила между ними мужествен­ность и женственность. На долю Гоши досталось больше женственности, нежели мужественности, а Ире — наобо­рот.

Оленин производил впечатление спокойного, добро­душного человека. И хотя он пил наравне с Сергеем и Гошей, было незаметно, что он пьян. Оказалось, он не так уж молод: от глаз к вискам разбегались тоненькие паутинки морщинок. На широком лбу две глубокие за­лысины. Волосы редкие, темные. Улыбка приятная, рас­полагающая.

Когда Лиля стала убирать со стола, Оленин вызвался помочь. Роста он был среднего, плотный. Прижимая к синему кителю гору грязных тарелок, он пошел вслед за Лилей в кухню. Ира проводила их долгим взглядом и повернулась к мужу и Сергею, увлеченно беседующим о рыбалке.

Соседки Нюрки на кухне не было. Лиля сняла с газо­вой плиты большую алюминиевую миску с горячей водой, поставила на стол и стала мыть тарелки.

— Третий день я слышу эти разговоры про рыбал­ку, — пожаловался Оленин.

— Вам нравится, когда говорят про моря и парохо­ды? — улыбнулась Лиля.

— Какой я моряк! Работаю преподавателем в военно-морском училище. А на пароходах если и плавал, то лишь пассажиром.

 Юра старательно вытирал тарелки и аккуратно скла­дывал в стопку.

— Непонятно, почему от вас жена ушла, — сказала Лиля.

— Сам удивляюсь, — улыбнулся Юра. — Вернулся из командировки, а комната пустая, и записка на столе: «Люблю другого. Ушла к нему».

— А дети у вас есть?

— Нет.

— Женитесь, — сказала Лиля. — Такой видный муж­чина, да еще похож на известного артиста.

— Женюсь, — глядя ей в глаза, проговорил Юра. — Только вот беда: всех хороших девушек уже расхватали.

— Вы не похожи на того, кто зевает, — сказала она, высыпая в ящик кухонного стола ножи и вилки.

Вешая на крючок полотенце, Юра то ли нарочно, то ли случайно прикоснулся рукой к Лилиному плечу.

— Я ведь говорю о настоящих женщинах, — сказал он, стоя прямо перед ней и улыбаясь.

На такую открытую улыбку трудно не ответить, од­нако Лиля и так уже слишком много ему позволила. Этот Юра — парень не промах!

— Вы загородили мне дорогу, — холодно сказала Лиля.

Как-то сразу слиняв, он отступил в сторону.

Потом она играла для гостей на пианино. Затылком чувствовала на себе пристальный взгляд Оленина. Игра­ла Лиля недурно. Лишь только заканчивала одну мело­дию, как кто-нибудь из гостей просил сыграть еще.

— Можно «Подмосковные вечера»? — вежливо по­просил Юра.

Все запели под Лилин аккомпанемент, но тут в дверь раздался громкий стук:

— Людям завтра на работу, а вы горланите на весь дом.

— Соседка Нюрка, — шепотом сказал Сергей.

Ира уже несколько раз напоминала, что пора ухо­дить, но Сергей не отпускал новых приятелей. Пока по­мрачневший Гоша допивал остатки коньяка, Сергей за­вел с Олениным разговор про машины. Оказывается, у Сергея есть возможность купить в одной организации подержанного «Москвича». Правда, вид у машины из­рядно потрепанный. Разумеется, надо будет приложить к ней руки. Для Лили это была новость: о покупке машины Сергей никогда не заводил разговора. Навер­ное, эта мысль только что пришла ему в голову. Наслу­шался рассказов о прелестях автомобильных путеше­ствий и вот тоже загорелся.

— Конечно, покупай, — убежденно говорил Юра. — В наш век прогресса и механизации машина не рос­кошь, а...

— Средство передвижения, — язвительно ввернул Гоша. — Юра, ты не только у кого-то взял лицо взаймы, но и мыслишь чужими афоризмами.

— С меня двадцать копеек, — рассмеялся Оленин, од­нако на его крепких щеках проступили пятна. Он бросил на Лилю смущенный взгляд, дескать, издеваются. И Лиля про себя отметила, что Юра парень добрый и необидчивый.

Она напомнила мужу, что пора на вокзал, до отхода поезда осталось сорок минут. Гоша в надежде еще вы­пить на вокзале вызвался проводить Сергея. Оленин тоже.

Сергей быстро собрался, и все вместе вышли из дома. Лиля сказала, что, пока комната будет проветриваться от табачного дыма, она с удовольствием проводит Иру до угла.

На шоссе распрощались. Сергей взял жену за руку и отвел в сторонку. Взглянув на нее совершенно трезвыми глазами, сказал:

— Я видел, как таращился на тебя этот Юра-артист.

— А я при чем? — усмехнулась Лиля. Сергей посмотрел на нее задумчиво и сказал:

— Есть в тебе, Лилька, что-то такое... доступное, что ли? То, что притягивает мужиков.

— Это плохо? — спросила Лиля.

— Смотря для кого. Для меня, наверное, плохо. Произнес он эти слова тихим, грустным голосом. Лиля прижалась к мужу, поцеловала.

— У тебя просто красивая жена, — сказала она.


 Лиля была уже в длинной ночной рубашке и приче­сывалась перед зеркалом на ночь, когда раздался не­громкий стук. К соседям в такое время никто стучать не мог. Уж не Сергей ли опоздал на поезд? Стерев ватой белый жирный крем с лица, Лиля вышла в коридор. Подойдя к двери, прислушалась и негромко спросила:

— Кто это?

Молчание. Затем шорох, покашливание и голос:

— Извините, Лиля... Я хотел... Я забыл у вас свою зажигалку. Понимаете, это подарок.

Пауза. Неужели он такой мелочный, что ночью вер­нулся за какой-то зажигалкой?

— Сейчас посмотрю.

Лиля вошла в комнату, включила свет и осмотре­лась: зажигалки нигде не было. Усмехнувшись, она сно­ва вышла в коридор. Не открывая двери, сказала:

— Поищите у себя как следует.

— Лиля, откройте на минуточку, я хочу вам...

— Вы с ума сошли! — прошептала Лиля. — Уходите сейчас же. Соседи услышат, что они могут подумать?

— Всего два слова... — тихо умолял голос за дверью.

— Спокойной ночи, — сказала Лиля. Прислонившись спиной к двери, она слышала, как он кашлянул, переступил с ноги на ногу, еще раз тихо-тихо постучал, затем медленно со ступеньки на ступеньку спу­стился вниз.

«Какой наглец! — возмутилась она. — «Зажигалку оставил. Нет, только подумать, какое хамство! За кого он меня принимает?!» И тут Лиля вспомнила слова Сергея: «Есть в тебе, Лилька, что-то такое... доступное, что ли?» Неужели этот кретин всерьез рассчитывал, что она распахнет перед ним дверь и пустит в комна­ту? Ну ладно, она могла ему понравиться, но надо совсем не уважать женщину, чтобы вот так, напролом. Правда, он был нетрезв. Возможно, завтра ему будет стыдно. В общем-то, парень он симпатичный, и непо­хоже, что нахал.

Выключив свет, Лиля подошла к окну и немного ото­двинула штору: он стоял внизу и смотрел на ее окно. Золотистый ободок на его фуражке блестел, голубова­тым светом мерцали погоны. «Ну и стой хоть до утра!» — подумала Лиля и, вздохнув, забралась под одеяло. От выпитого коньяка немного шумело в голове, горели щеки. Лиля знала, что теперь не скоро уснет. «Какого же цвета у него глаза?» — подумала она, но так и не могла вспо­мнить.

Она сладко потянулась, перевернулась на бок и об­няла подушку. Полежав немного, вдруг рассердилась на мужа: и что это он все время таскается по командировкам! Мог бы и отказаться. Чуть что — Волкова в коман­дировку! Видно, нравится ему это, а на жену наплевать. Куда, мол, она денется. Будет сидеть в четырех стенах и ждать своего ненаглядного! Надоело ей одной вечера коротать. В кино даже не с кем сходить. А потом, у нее сегодня такое настроение... Спешила домой, думала, он ждет ее, а тут дым коромыслом. Лиля почувствовала себя обворованной. Ей просто необходим был сейчас муж. Чтобы он лежал рядом и крепко обнимал ее, ла­скал. У Сергея сильные руки и гладкая, как у девушки, кожа.

А этот Оленин ничего. Красивая у него фамилия. И держится хорошо, не болтун. Какого же все-таки цвета у него глаза? И вдруг, будто вспышка молнии: «Лиля Оленина!» Что за чушь! Она с негодованием отогнала эту дикую мысль, но, как иногда бывает, мысль не захотела уходить.

Она вскочила с постели и подошла к окну. Осторож­но отвела штору и выглянула на залитый голубоватым светом двор. На клене шевелились разлапистые листья. На одной из ветвей что-то черное — то ли гнездо, то ли спящая птица. Он по-прежнему стоял внизу и смотрел прямо на нее. Лиля засмеялась, бегом добежала до тах­ты, бухнулась на нее так, что пружины взвизгнули. За­жмурила глаза и натянула на голову одеяло.


Он позвонил в редакцию и сказал, что будет ждать ее у подъезда. Лиля даже растерялась: вот это настой­чивость! Вместо того чтобы возмутиться или повесить трубку, она обеспокоенно сказала, чтобы он ни в коем случае не приходил в редакцию.

— Где же тогда? — спросил он.

Краснея под всепонимающим взглядом Рики Семе­новны и злясь на себя, Лиля путано ответила, что она очень занята, уже два дня не видела сына, а сегодня нужно его купать.

Повесила трубку и склонилась над бумагами.

— Ты слишком сурова со своими поклонниками, — заметила Рика Семеновна. — Так можно всех распугать и одной остаться.

— Я и так одна.

— В твои годы вокруг меня всегда был рой поклон­ников.

— Я боюсь вместе с кем-нибудь из мужчин идти из редакции. Тут же пустят сплетню.

— Но и жить затворницей тоже не годится. Пока молода да красива, ты всем нужна, а пройдут годы — никто на тебя и не посмотрит. Я не думаю, чтобы твой Сергей ограничивал себя в чем-нибудь.

— Он мне изменял, Рика Семеновна? — спросила Лиля.

— Вот чего не знаю, того не знаю. Я вообще муж­чинам не верю. Нет такого мужчины, который бы не из­менил жене при малейшей представившейся ему воз­можности. А Сергей твой — видный парень, и, я слышала, девушки на него заглядываются. Не смотри на меня так. Это все было до вашей женитьбы.

— Он любит меня, — сказала Лиля: — А когда чело­век любит, ему просто не приходит в голову изменять.

— Можно, моя милая, любить и изменять, — усмех­нулась Рика Семеновна. — У мужчин все это гораздо проще.

Лиля задумалась. То, что муж ее любит, она знала. И еще ни разу всерьез ей не приходила в голову мысль, что он может изменить. Невозможно было даже и пред­ставить, что он мог быть еще с кем-то. Нет, Сергей не изменял ей. Она бы сразу почувствовала. Ей неудобно перед сотрудниками, когда он обнимает ее в темных угол­ках редакции и целует. Сергей влюблен по уши, и ему никто больше не нужен. «Влюбленный — самый цело­мудренный из мужчин. Ему нужна только одна женщина», — вычитала ока в какой-то книге.

— Представь, что в командировке твой муж встре­тил симпатичную доярку или телятницу, — говорила Рика Семеновна. — И ты думаешь, он пройдет мимо? Ты послушай только, о чем меж собой толкуют наши муж­чины: сплошные любовные истории, которые с ними при­ключились в командировках или на курортах. Поэтому они так и рвутся из города. Конечно, многое и приду­мывают, уж если на то пошло, в нашей редакции на­стоящих мужчин раз-два и обчелся. Разумеется, твой Сергей вне критики.

— Что вы имеете в виду?

— Про твоего мужа можно сказать: первый парень на деревне, — высказала сомнительный комплимент Рика Семеновна.

Лилю это неприятно резануло. «Позвонит еще или нет? — вдруг подумала она. — Если позвонит, что я скажу? Приглашу Гошу, Иру и его в кино».

— А бабий век короткий, — продолжала разглаголь­ствовать Рика Семеновна. — Вот ты родила сына, ро­дишь еще дочь, и твоя песенка спета. По рукам и ногам свяжут тебя дети, быт заест. А все это быстро старит женщину, уж я-то знаю! Не успеешь оглянуться, и уже морщины у глаз, первые седые волосы. А ведь опустить­ся недолго. Перестанет женщина следить за собой, я вот результат: раньше времени старуха. Не умеем мы, русские бабы, красиво жить, беречь себя. А думаешь, своему мужу ты нужна будешь такая? Быстро найдет себе любовницу, и жди его по ночам. Врать будет, изворачиваться, а потом не постесняется и правду выло­жить, дескать, на кой черт ты мне нужна такая старая да брюзгливая, когда меня молодые любят. Я хотела бы, чтобы моя дочь вышла за человека, который гораздо старше. Ох, жизнь не простая штука, дорогая Лиля!

«Чему она меня учит? — думала Лиля. — Мужу изме­нять? Или не верить ему? Зачем она мне все это го­ворит?»

— Жалко мне вас, молодых баб. Глупые вы еще, а когда поумнеете, будет поздно. Да что говорить, я и сама была такая. А вот будь мне сейчас столько лет, сколько тебе, ей-богу, начала бы жить совсем по-дру­гому!

— А как это, по-другому?

— Этому не научишься, Лилечка, и не слушай меня, живи, как живется. Только вот тебе мой совет: нико­гда не будь так сурова с поклонниками. Иметь поклон­ника — это не обязательно принадлежать ему. Пусть он тебе принадлежит. Пусть мучается, страдает, любит. Ни­когда не надо до конца отталкивать влюбленного муж­чину. Всегда нужно оставлять ему хотя бы маленькую надежду. Из таких мужчин умные женщины веревки вьют. Мало ли что в жизни бывает: разойдешься или разлюбишь. Вот тогда и можно позвать его. И поверь мне, прибежит как миленький и ножки целовать тебе будет! Красота, женственность, обаяние — все это дар божий, и пользоваться им нужно умеючи. Вот ты с му­жем уже три года живешь, знаю, что любит он тебя, а за­мечает ли твою красоту? Как ты одета? Как выглядеть? Вот почему женщина и опускается: мужу наплевать, как я выгляжу, любит и такую. А надо вперед смотреть, красивая женщина всегда должна быть красивой, а для этого, конечно, нужно изо всех сил следить за собой. Красоту-то ведь тоже, как и талант, можно пустить на ветер, и ничего от нее не останется.

Верно, Сергей не замечает, как она одета. Бывает, Лиля сошьет новое платье, а он и внимания не обратит. Когда она его однажды упрекнула, Сергей рассмеялся и сказал: «Я люблю тебя всю, без платья, а во что ты одета, какая у тебя прическа и как ты выглядишь, я это­го просто не замечаю. Я люблю тебя, и это все».

Странно устроена женщина, выправляя авторскую корреспонденцию, думала Лиля. Только что она негодо­вала, что Оленин позвонил, а теперь то и дело бросает взгляды на телефон и чего-то ждет. Не чего-то, а его звонка. Почему бы ей действительно с Ирой, Гошей и Олениным не пойти в кино? Вдвоем, конечно, неудобно. Знакомых в городе много, Сергею передадут, к чему лишние разговоры? А с другой стороны, почему она должна пулей мчаться домой? Он но командировкам мотается, а она как дурочка жди его. И черт знает, что он там делает!

Он так и не позвонил. В шесть Лиля убрала бумаги в ящик письменного стола и поднялась. Рика Семеновна с улыбкой взглянула на нее:

— Вот и загрустила, девочка. Ничего, выкупаешь сына, настроение поднимется.

Лиля была уже у порога, когда зазвонил телефон. Она живо обернулась и сделала шаг к столу. Рика Се­меновна сняла трубку и, не поднося к уху, протянула ей.

— Привет, Лилька! — орал в трубку Сергей. — Тут в сельмаге продают шерстяные кофты. Английские или бельгийские. Какой у тебя размер, все забываю? Со­рок восьмой? Какая, говоришь, вязка? Толстая, краси­вая. Тебе понравится. Так брать или нет? Не волнуйся, я вывернусь. Не звонили тебе ленинградцы? Они, ка­жется, завтра уезжают? Ладно, пока! Целую тебя! Приеду в пятницу! Сделай пельмени, Лиль!

Лиля положила трубку и, сказав своей начальнице «до свиданья», ушла. На углу улицы, где Лиле нужно было поворачивать налево, из машины вышел Оленин. Он с улыбкой — улыбкой киноартиста — смотрел на нее. На этот раз был он в светлом гражданском костюме, белой рубашке и сером галстуке. Костюм сидел на его грузной фигуре мешковато.

— Здравствуйте, —сказал он. — Я приехал за вами.

Лиля в нерешительности остановилась у машины. Оленин галантно распахнул дверцу, и она, секунду по­колебавшись, села.


Лиля сидела рядом с ним и смотрела прямо перед собой. Светло-коричневая «Волга» выбралась из города на шоссе и не спеша покатила в сторону Невеля. Оле­нин обеими руками вцепился в руль, лицо его было на­пряженным. Знала бы Лиля, каких трудов ему стоило уговорить Гошу Галина дать на два часа машину. «Волга» принадлежала Гошиному отцу, генералу в от­ставке. Галины тряслись над машиной, и каждый удар камня в днище или рытвина на дороге заставляли их вздрагивать и болезненно морщиться.

— Вы всегда так медленно ездите? — спросила Лиля. Вообще Оленин ездил плохо, да еще на чужой ма­шине, тем не менее он прибавил газу. На заднем сиде­нье в сумке позвякивали бутылки. Когда Оленин пред­ложил проехаться за город, Лиля промолчала. Почему бы не прокатиться? Езду на машине Лиля любила. Сей­час она ни о чем не думала. Смотрела на знакомый пей­заж. Сколько раз проносились они с Сергеем по этому шоссе! Всякий раз, когда он обгонял машину, круто сре­зая угол перед самым радиатором, у Лили замирало от страха сердце. Шоферы грозили кулаками, а он лишь смеялся и тряс головой. Лиля вдруг рассмеялась. Оле­нин покосился на нее, губы его были плотно сжаты. Лиля ничего не замечала, а у Оленина гулял руль. Незави­симо от его воли «Волга» почему-то рыскала справа налево. Пока скорость небольшая, это не опасно, но все равно очень неприятно. Такое впечатление, что не ты ве­дешь машину, а она сама выбирает дорогу.

Он так и не спросил, почему она засмеялась, а если бы он спросил, Лиля не ответила бы. Просто она вспомнила, как на первом курсе, в Москве, возвращаясь с универ­ситетского вечера, они сподругой Галей Вольской пой­мали такси. Пожилой усталый шофер, заканчивавший смену, спросил, куда их везти. Немножко захмелевшая Галя беспечно сказала: «Куда хочешь, шеф!» И шофер привез их в отделение милиции.

Оленин сбавил скорость. Он все время озирался по сто­ронам, искал проселок, чтобы свернуть с шоссе. Лицо его стало еще более напряженным, на носу заблестели капельки пота. На Лилю он почему-то старался не смо­треть. А ей вдруг захотелось вернуться обратно. Этот чужой мужчина за рулем не вызывал у нее никаких чувств. Хоть бы сказал что-нибудь, а то молчит да ску­лами играет. Откуда ей было знать, что он с машиной борется.

«Сказать, чтобы повернул назад?» — подумала Лиля.

Он заметил поворот слишком поздно. Резко затор­мозил, потом сдал машину назад и, яростно вращая кре­мовый руль, вывернул на обочину, оттуда начинался за­росший высокой травой проселок. Метелки хлестали в днище машины. Раздался сильный удар и машина вздрогнула. Закусив губы, Оленин вместо тормоза на­жал на газ, и «Волга» козлом прыгнула вперед. Тогда он остановил машину, выскочил и, встав на колени, стал заглядывать под нее. Наверное, ничего тревожного не заметил, потому что, когда выпрямился, лицо его было спокойным.

— Хуже всего ездить на чужих машинах, — сказал он. — Скорее бы очередь подходила. Через год-два и у меня будет «Москвич».

Загнав машину в кусты, он выключил зажигание, до­стал из багажника кусок брезента, расстелил на траве, разложил колбасу, сыр, открыл коробку сардин. Все это проделал не спеша, обстоятельно. Консервы открыл но­жом, предусмотрительно захваченным с собой. И опять Лиля вспомнила Сергея. Он всегда что-нибудь забы­вал, Бутылки с пивом откупоривал зубами, а консерв­ные банки кромсал маленьким перочинным ножом, ко­торый потом можно было выбрасывать.

Пока Оленин хлопотал у брезента, Лиля стояла под толстой сосной к смотрела на заливной луг. Когда-то здесь текла большая река, а сейчас все древнее русло заросло кустарником, березняком и травой. Над лу­гом пролетела сорока. Солнце позолотило ее черные крылья.

Громкий выстрел за спиной заставил Лилю вздрог­нуть и обернуться: Оленин стоял с дымящейся бутылкой шампанского в руке и широко улыбался.

Они пили шампанское из настоящих стеклянных фужеров, взятых напрокат. Шампанское было полусухое, еще не успевшее нагреться, как раз такое Лиля любила. Оленин вдруг стал очень разговорчивым. Он расска­зал, что в Ленинграде у него комната в коммунальной квартире и он два месяца назад вступил в кооператив. Уже сделал первый взнос за двухкомнатную квартиру. Обещают на будущий год построить. Он понимает, что у Лили муж, ребенок, но жизнь такая штука, что не счи­тается ни с кем. Его жена тоже ушла к другому, так почему же он не может полюбить чужую жену? А Лиля ему очень нравится. Как только она переступила по­рог и он ее увидел — босиком, с влажными от дождя волосами и с босоножками в руках. А потом, когда она играла, он с трудом удержался, чтобы не броситься к ней с признанием в любви. И ночью он ничего не мог с собой поделать. Он понимает, что это было глу­по, по-мальчишески приходить к ней домой, но это было сильнее его. До зари простоял он под ее окном. Если бы Лиля могла уехать с ним в Ленинград.

— О чем вы говорите? — сказала Лиля. — А через год я встречу другого и уеду с ним в Москву? Или во Владивосток?

Оленин все больше распалялся и наконец договорил­ся до того, что не может жить без нее и никуда отсюда не уедет до конца отпуска. Он всю жизнь мечтал встре­тить именно такую женщину. Ему все в Лиле нравится: походка, голос, руки, прическа.

Лиле приятно было слышать эти слова, но, когда он, придвинувшись, хотел обнять ее, она оттолкнула его и посмотрела прямо в глаза:

— Бы за этим меня и привезли сюда?

Он смутился — ей это тоже понравилось — и стал на­ливать в фужеры шампанское, старательно отводя глаза от ее коленей. И все-таки позже, когда они сидели под сосной и смотрели на зеленую лощину, над которой лег­кой дымкой курился туман, он снова попытался обнять ее. На этот раз Лиля высвободилась не сразу, он успел горячо и жадно поцеловать ее. Но когда руки его за­скользили по ее ногам, Лиля вырвалась и молча заша­гала к шоссе.

Он догнал ее уже на асфальте. Остановил машину и распахнул дверцу, но Лиля прошла мимо. Тогда он вы­скочил из машины и побежал за ней.

— Ты очень уж обидчивая, — сказал он, беря ее под руку.

Лиля не пожелала переходить на «ты».

 — Вы все испортили, — сказала она, а самой было смешно: все-таки он тюфяк. И обижается, как маль­чишка. Наверное, действительно, влюбился. «Лиля Оленина...» — снова подумала она и с трудом погасила улыбку.

Оленин нервничал: два часа истекли, а Галин не такой человек, чтобы входить в положение приятеля. Они уселись в машину и на этот раз на приличной скорости — Оленин наконец совладал с «Волгой» — поехали в город.

Лиля попросила высадить ее на пустынной улице, не­подалеку от автобусной остановки. Всю, обратную дорогу она, повернув к себе зеркальце заднего обзора, приво­дила в порядок прическу.

— Я не могу без тебя, — торопливо говорил он. — Я не ожидал, что все это так серьезно.

— Не хватало, чтобы кто-нибудь из знакомых нас увидел. Уезжайте завтра же. Мы больше в этом городе не сможем встретиться.

— Мы могли бы уехать куда-нибудь дня на два.

— Я ведь работаю, и у меня сын.

— На обратном пути я заеду. Куда написать?

— Хорошо, хорошо, напишите до востребования.

— Ты ведь можешь взять командировку, и мы уедем в другой город.

— Прощайте!

— Не прощайте, а до свиданья. Я действительно приеду!

— До свиданья, я побежала!

— Лиля, я тебе напишу.

Она помахала рукой и быстро зашагала к автобус­ной остановке. Услышав далеко позади шаги, Лиля нервно оглянулась: за ней шел человек в светлой спор­тивной куртке. Подумав, что он тоже спешит на авто­бус, Лиля прошла мимо остановки. Не оглядываясь, почти бегом миновала сквер и как раз успела на другой автобус, что останавливается на улице Ленина, напро­тив театра. Когда автобус отправился, она посмотрела в заднее стекло: мужчина в куртке стоял на оста­новке — он не успел сесть — и с улыбкой смотрел на нее.

3


Сергей поставил мотоцикл за гаражом пожарной команды и черным ходом прошел в редакцию. Он только что вернулся из командировки и пока не хотел, чтобы его увидели. По пути заглянул в фотолабораторию: пусто. В отделе информации тоже никого не было: Володя Сергеев где-нибудь на объекте, собирает материал. В углу на вешалке его светлый пыльник и шляпа из соломки. Пыльник он иногда надевает, а вот шляпу — никогда. У него такая буйная вьющаяся шевелюра, что и в мороз можно ходить без шапки.

Усевшись за стол заведующего, Сергей набрал номер отдела культуры и быта. Трубку сняла Рика Семеновна. Изменив голос, Сергей попросил Лилию Николаевну. Услышав ее мягкий грудной голос, улыбнулся и, имитируя голос Феликса, сказал:

— Зайдите, пожалуйста, в фотолабораторию, для вас есть снимки.

Лиля удивленно спросила: «Какие снимки?» — но Сергей повесил трубку. Приоткрыв дверь, выглянул в длинный полутемный коридор: никого не видно. Быстро юркнул в фотолабораторию, приоткрыл дверь, вытащил из скважины ключ и вставил с внутренней стороны.

Немного погодя послышались знакомые шаги: частое и негромкое постукивание острых каблучков. Сергей прижался к стене, чтобы дверь, отворившись, прикрыла его. Им овладело веселое возбуждение. Вспомнились детские годы, кленовый парк, игра в прятки. Вот так же чувствовал он себя, спрятавшись на чердаке и нетерпеливо ожидая момента, когда можно будет, опередив водившего, подбежать к дереву и постучать по нему.

Вошла Лиля. Сергей, затаив дыхание, еще плотнее прижался к стене. Не заметив его, Лиля прошла дальше, к столу, за которым обычно сидел Феликс. Не видя никого, пожала плечами и неуверенно спросила: 

— Есть тут кто-нибудь?

Сергей осторожно повернул ключ в дверях и, подкравшись сзади, крепко обнял жену.

— Здесь я! — прошептал он, поворачивая ее к себе. В Лилиных широко открытых глазах изумление.

— Что за шутки, Серёжа! — сказала она. — Ты меня напугал!

Лиля была в платье без рукавов, и Сергей, взяв ее за полные круглые плечи, чуть тронутые загаром, принялся неистово целовать.

— Я соскучился по тебе, — говорил он, подталки­вая ее к двери в затемненную комнату, где печатали фо­тографии.

— Ты с ума сошел! — протестовала Лиля. — Не мо­жешь до вечера подождать?

— Я умру до вечера, — улыбался Сергей, не отпу­ская ее.

— А если кто-нибудь войдет? — сдалась Лиля, зная, что его теперь не переубедишь.

— Не войдет.

Щеки Лили порозовели, ей были приятны ласки мужа. Вспомнился разговор с Рикой Семеновной. Нет, Сергей не изменяет ей. Надо быть чурбаком, чтобы этого не чувствовать. И это бьющее через край чувство мужа захватило ее.

В лаборатории было темно, и Сергей включил красный свет. Лиля отстранилась на миг от мужа и рассмея­лась.

— Ты что? — спросил он.

— У тебя губы белые, а глаза стали синие.

— У тебя тоже. Это от красного света.

Он гладил ее плечи, жадно вдыхал запах волос, це­ловал.

— Тут повернуться-то негде, — заметила Лиля.

— С милой рай и в шалаше, — счастливо засмеялся Сергей и стиснул ее в своих объятиях так, что она ойк­нула.


Сергей еще издали увидел ее. Она стояла на обочине и смотрела в его сторону. Высокая, стройная девушка с русыми свободно падающими на спину волосами. Тон­кая талия — можно пальцами обхватить — затянута ши­роким лакированным ремнем, серая юбка выше загоре­лых колен. Девушка подняла руку. Сергей затормозил и свернул на обочину. Остановился рядом с ней.

Девушка смотрела на него и улыбалась. Солнце об­лило ее с ног до головы, золотом горели волосы, ярко блестел ремень. Он наверняка видел ее, но вот где, никак не мог вспомнить.

— Здравствуй, Серёжа, — сказала она.

 Он узнал ее по голосу, никогда бы не подумал, что эта почти взрослая девушка — та самая Наташка, дочь курьера тети Глаши! Года три не видел ее Сергей. Тетя Глаша заболела, ей сделали в больнице операцию, а На­ташку забрали к себе дальние родственники. В какой же город? То ли в Торопец, то ли в Себеж.

— Да ты совсем невеста! — улыбнулся Сергей. — Учишься?

— Только что получила аттестат, — ответила она. — Можешь поздравить.

— В институт?

— Я уже поступила на работу.

— И куда же?

— Подвези, — улыбнулась она.

— Мне в редакцию, — сказал Сергей и взглянул на часы. — У меня знаешь какой строгий завотделом!

— Знаю, — ответила она. — Нам по пути.

Села на заднее седло и, когда он тронулся с места, крепко обхватила его сзади. Лопатками он почувство­вал упругое прикосновение ее груди. «Черт возьми!— растерянно думал Сергей. — Как они быстро растут! Ка­кая вымахала!»

На повороте он остановился. Повернув к ней голову, спросил:

— Куда тебе?

— Куда и тебе, — сказала она.

— Погоди, — удивился он. — Ты что, к нам в редак­цию поступила?

— Тебя это удивляет?

— Нет, но...

Он никак не мог найти верный тон. Не мог ещё пол­ностью осознать, что Наташка — взрослая девушка. Сколько же ей? Лет семнадцать-восемнадцать. Деся­тилетку закончила.

— Я, пожалуй, здесь сойду, — сказала она, слезая с мотоцикла.

— Значит, будешь у нас работать? — пробормотал Сергей.

Он сообразил, что девушка не хочет, чтобы газетчики их увидели вместе. И делает это ради него, Сергея.

— Я уже неделю работаю, — сказала Наташа. — Ты как-то раз мимо пролетел и меня не заметил.

— Наверное, нахлобучку от редактора получил, — улыбнулся Сергей. — Да, а что ты делаешь?

— Мама ушла на пенсию по болезни, а я на ее место. Пока курьером. Буду в типографию полосы носить с твоими очерками и фельетонами. Мне нравится, как ты пишешь.

— Пока курьером... Уж не хочешь ли ты журналисткой стать?

— А почему бы нет? — Она посмотрела на него свет­ло-серыми глазами.

— Не женское это дело, — ответил Сергея. — Мота­ешься как черт по командировкам. А знаешь, как трудно бывает из человека что-либо вытянуть? Тут хват­ка нужна железная! Нет, не женское это дело — журна­листика.

— Твоя жена журналистка, — глядя на дорогу, ска­зала Наташа.

— Журналистка... — хмыкнул Сергей. — Сидит в от­деле и правит авторские материалы. Не помню, когда последний раз и в командировке была. И потом, она все-таки университет закончила.

— Я тоже поступлю, — сказала Наташа. — На заоч­ное отделение.

— Чего я тебя отговариваю? — улыбнулся Сергей. — Я только рад буду, если из тебя получится журналистка.

— А ты мне поможешь? — Она посмотрела ему пря­мо в глаза.

— Послушай, я все еще не могу взять в толк, что ты уже совсем взрослая и все это мне говоришь серьез­но, — признался Сергей.

— По крайней мере ты мне честно скажешь, способ­на я на что-нибудь или нет.

— Одной я сказал правду и чуть было не нажил врага, — усмехнулся он.

— Я не обижусь, — сказала Наташа.

— Не остановила бы ты меня, я тебя бы не узнал, — сказал Сергей.

— А ты совсем не изменился, — Она улыбнулась. — Если не считать, что теперь фотоаппарат на плече не носишь.

Он с интересом смотрел на нее. Ростом на полголовы ниже его, маленький пухлый рот то и дело трогает мяг­кая улыбка, нос чуть вздернут, чистый белый лоб, густые темные брови и светло-серые глаза. И эти глаза как-то непонятно смотрят на него: и грусть в них, и какое-то ожидание. Мимо прошел Лобанов. Ничего не сказал, но на длинном лице появилась усмешка. И Сергея вдруг зло взяло: ну чего усмехается? Уж нельзя с девушкой поболтать.

— Что ж ты слезла? — сказал он. — Садись, подвезу до редакции.

Она взглянула на него смеющимися глазами, молча уселась на заднее седло и снова крепко обхватила за пояс. С ревом пронесся он мимо Лобанова. Круто свер­нул у изгороди и лихо подкатил к самому подъезду. Стоявший у дверей с Козодоевым ответственный секре­тарь дядя Костя мельком взглянул на них и проворчал:

— Ишь, носится... Жену когда-нибудь уронишь! Наташа рассмеялась и проскользнула мимо них в подъезд. Сергей обратил внимание, что, хотя она и худенькая, ноги у нее стройные, округлые.

— Кажется, жену он уже где-то потерял, — усмех­нулся Александр Арсентьевич. — Привез совсем другую.

— Разве? — сделал удивленное лицо Сергей.— А я и не заметил.

Он хотел было пройти мимо, но дядя Костя оста­новил :

— Когда сдашь фельетон? Ну, про этого взяточника из сельхозинститута?

— А чем он взятки берет? — сострил Козодоев. — Картошкой или капустой?

— Морковкой, — в тон ему ответил Сергей.


4


Володя Сергеев расхаживал по комнате и, сверкая очками, разглагольствовал:

— Мне очень лестно, что в моем подчинении такой талантливый журналист, но за этот месяц ты не написал ни одной паршивой информашки! Я понимаю, большому кораблю — большое плавание, но почему отдел должен страдать?

— Ты доложи все это редактору, — посоветовал Сер­гей. — Это он посылает меня в командировки.

— Говорил, — вздохнул Володя. — А что толку?

— Хватит об одном и том же, — сказал Сергей. — Скажи лучше, с чего бы это жена с утра пораньше на­брасывается ни с того ни с сего на человека? Все не так да не этак. Стала завтрак готовить — яичницу пережа­рила, потом чайник опрокинула. И даже на мотоцикл не села: говорит, пусть опоздаю, но с тобой ни за что не поеду. У тебя так бывает?

— Если бы только так, — усмехнулся Володя. — Ты, брат, еще не знаешь, что такое настоящий семейный скандал. Но не расстраивайся. Скоро узнаешь. Послу­шай, что Байрон написал про нас, несчастных женатиков (Володя любил щегольнуть знанием поэзии):

Любую страсть и душит и гнетет

Семейных отношений процедура.

Никто в стихах прекрасных не поет

Супружеское счастье: будь Лаура

Повенчана с Петраркой, — видит бог,

Сонетов написать бы он не мог!

В дверях появилась Машенька. Губы поджаты, бе­лые ресницы полуопущены на круглые совиные глаза. Сергей по опыту знал, что это плохой признак.

— Что там стряслось? — недовольно спросил он, под­нимаясь из -за стола.

— К редактору, — отчеканила Машенька и, не вда­ваясь в подробности, вышла из комнаты.

— Ты ничего не слышал, Володя? — спросил Сер­гей. — У Машеньки такое похоронное лицо.

— Какая-нибудь кляуза. Наверное, пришла с утренней почтой. «Уж не Логвин ли опять?» — подумал Сергей. Быв­ший управляющий трестом леспромхозов при всяком удобном случае мстил Волкову. Нет-нет и позвонит Голобобову с опровержением какого-либо материала Сер­гея. В этом году весной Логвина назначили заместителем председателя горсовета. Сергей однажды встретился с ним на совещании работников городского коммуналь­ного хозяйства. Невысокий, с вытянутой огурцом лысой головой, Логвин аж позеленел, увидев его.

В коридоре Сергей повстречался с женой. Лицо крас­ное, злое и немного растерянное. Сергей хотел остано­виться и поговорить с ней, но Лиля, хмуро взглянув на него, сказал:

— Допрыгался, голубчик? — И прошла мимо, стуча каблуками.

Все это начало не на шутку раздражать Сергея: сговорились все против него, что ли? Никакой вины он за собой не чувствовал, — правда, такая у журналистов жизнь, никогда не знаешь, откуда гром грянет. И хотя настроение было испорчено, проходя мимо стучавшей на машинке Машеньки, он мрачно пошутил:

— Приказ об увольнении печатаешь?

Машенька взглянула на него своими круглыми глазами с редкими ресницами и негромко, чтобы редактор через приоткрытую дверь не услышал, сообщила:

— На тебя бумага из милиции пришла.

— Черт возьми, — сказал Сергей и, назло Маше плотно прикрыв дверь, вошел в кабинет. Он сразу успо­коился, решив, что тут какое-то недоразумение.

У редактора сидели секретарь партбюро Леонид Ва­сильевич Пачкин, Лобанов и дядя Костя. Голобобов, на­валившись огромным животом на край стола, протянул руку.

 — Садись, — кивнул на стул редактор.

Он сморщился и потрогал припухшую щеку. Навер­ное, у Александра Федоровича всю ночь зуб болел: лицо помятое, под глазами желтые мешки. Он откинулся на спинку своего огромного дубового кресла, положил руки на подлокотники и взглянул на Сергея усталыми, немно­го покрасневшими глазами. Дядя Костя что-то чиркал карандашом в макете. Пачкин и Лобанов изучающе смотрели на Сергея, и лица их не предвещали ничего хорошего.

— Ну, что ты там выкинул? — спросил редактор. 

— Где?

— Ты, оказывается, еще и скандалист, — сказал Го­лобобов и, поморщившись, потер пухлым кулаком пра­вую щеку. Взяв со стола подколотую к конверту бумагу с машинописным текстом, протянул Сергею.

На бланке Пеновского отделения милиции доводилось до сведения редактора областной газеты, что в г.Пено литературный сотрудник областной газеты Волков С.Ф. вместе с ответственным секретарем районной газеты Мо­розовым Е.К. в нетрезвом состоянии был задержан на вокзале. Далее рассказывалось, что Морозов учинил в станционном буфете дебош с дракой и был препровож­ден в милицию, где и пробыл до утра. Волков С.Ф. от­был с пассажирским в областной центр. Партийной и профсоюзной организации редакции областной газеты следует обратить внимание на недостойное поведение своего литературного сотрудника Волкова С.Ф. И все. Подпись начальника райотдела милиции. Такие длин­ные красивые подписи на паспортах ставят. Сергей задумчиво повертел бумагу в руках и положил редактору на стол. Бывали в его жизни разные приключения, но чтобы из-за такого пустяка раздувать сыр-бор! Действительно, закончив все дела в Пеновском районе, Сергей перед самым отъездом выпил с Женькой Морозовым, которого давно знал. Огромный шумный Женька и в трезвом-то состоянии гудел, как железная бочка, наполненная булыжниками, а выпив, становился еще более шумным. Это он, Женька, полез без очереди в кассу за билетом для Сергея. С ним сце­пился какой-то пассажир, и как из-под земли возник ми­лиционер и пригласил в дежурку. Сергей и внимания не обратил на то, что милиционер, когда проверял их документы, что-то записал в свою книжечку. Не знал Сергей и того, что после его отъезда Морозов еще доба­вил в станционном буфете и подрался с какими-то пар­нями. И тот же самый милиционер и препроводил Жень­ку в отделение милиции.

Ни милиционер Сергею, ни Сергей милиционеру не сказали ни единого обидного слова. Никто Сергея не задерживал. Милиционер попросил у него документ, и Сергей, не долго думая, дал ему свое редакционное удо­стоверение. И вот как все это кончилось.

Прошло уже две недели, и Сергей совсем забыл об этом незначительном происшествии, а вот милиция не забыла.

— Правильно тут все? — кивнул редактор на бумагу.

— Я не согласен лишь с двумя пунктами,—сказал Сергей. — Во-первых, лично меня никто не задерживал, во-вторых, я не могу считать свое поведение недо­стойным.

— Выпивал с Морозовым? — спросил Пачкин.

Леонид Васильевич Пачкин всего полгода назад при­шел в редакцию. До этого он работал в обкоме партии инструктором промышленного отдела. Невысокий, коре­настый, в сером пиджаке, который распирала широкая грудь, Пачкин выглядел чемпионом по вольной борьбе. Короткие редкие светлые волосы по-спортивному заче­саны набок. Человек он был веселый и часто улыбался. Однако сейчас был серьезен. Крепкий подбородок выпя­тился вперед, губы твердо сжаты, а небольшие прищуренные глаза сурово сверлили Сергея.

«А зачем здесь Лобанов? — подумал Сергей. — Как только с меня стружку снимают, он тут как тут...». И вспомнил: ведь Лобанов член партийного бюро, и дядя Костя тоже. Почти все партийное бюро присутствовало у редактора в кабинете. Не было лишь завсельхозотделом Шабанова. Он в отпуске.

— Что же ты молчишь? — спросил редактор.

— С Женькой-то? Конечно, выпили.

— Сколько? — скрипуче спросил Лобанов.

— Как-то в голову не пришло считать рюмки. Знал бы, что понадобится, сосчитал бы.

— Морозова уволили из редакции, — сообщил Пан­кин. — За пьянство и дебош на вокзале.

— Жалко парня, — искренне огорчился Сергей. — Он ведь отличный журналист.

— Сейчас этот отличный журналист работает в Не­лидове на шахте. Уголек рубает, — сказал Пачкин.

— Вот к чему приводит пьянство, — нравоучительно заметил Лобанов.

— Вы намекаете на то, что и мне не мешало бы по­держать в руках отбойный молоток?

Пачкин не удержался и улыбнулся. Правда, тут же прогнал улыбку с лица и снова сурово воззрился на Сергея.

— Ты присутствуешь на партийном бюро, — напо­мнил Лобанов.

Сергей бросил на него рассеянный взгляд, но ничего не сказал: он расстроился из-за Женьки. Сколько уже редакций сменил этот бесшабашный парень! Пока трез­вый — умница, способный журналист, а как напьется — непременно учинит скандал. Даже удивительно для здо­ровенного мужика. Обычно могучие люди добродушны. А Женька добродушен, пока трезв, а пьяный может что угодно натворить. Два года назад вышвырнул из окна ресторана не понравившегося ему посетителя. Хорошо, что ресторан на первом этаже и посетитель отделался легкими ушибами. Женьку в тот же день уволили с ра­боты. А в Пено он задержался. Два года проработал. Даже выдвинулся в ответственные секретари. И вот на тебе: опять погорел!

— Недавно мы тебя приняли кандидатом в члены партии, — сказал Александр Федорович. — За тебя пору­чился сам Дадонов, а ты что делаешь? Пьянствуешь с хулиганами в командировке, а потом на тебя из ми­лиции бумаги приходят.

— Фельетоны пишет, — ввернул Лобанов. — Бичует серьезные недостатки,а сам...

— Что «сам»? — сверкнул в его сторону глазами Сер­гей. — По-моему, выпить никому не запрещается. Я не скандалил и не буянил. И если уж на то пошло, в этой хитрой бумаге нет ни одного факта против меня. Стоило ли из-за такого пустяка партбюро собирать?

— Это уж нам лучше знать, — спокойно сказал Пан­кин. — Пришла бумага из милиции на молодого комму­ниста, и мы хотим разобраться. Так что горячиться, Волков, не стоит. Никто тебе здесь зла не желает.

— Ну, выпили мы вечером с Морозовым, — сбавил тон Сергей. — Он на вокзале у кассы расшумелся. По­дошел милиционер, проверил документы, и все. Даже не предложил нам пройти в милицию. Больше ничего не было. Я уехал. Вот и все.

У Голобобова, видно, снова зуб схватило: он заер­зал в кресле, погладил ладонью щеку.

— С чего это ты вдруг выпивать начал? — спросил редактор, глядя на Сергея несчастными глазами.

— Чем так мучиться, лучше бы вырвали зуб, — посо­ветовал Сергей.

— Что?! — опешил Александр Федорович.

Пачкин громко закашлялся, отворачивая в сторону улыбающееся лицо.

— По-моему, Волков ведет себя вызывающе, — ска­зал Лобанов. — Этакая исключительная личность появи­лась у нас в редакции! Не смей его пальцем тронуть — сейчас же на дыбы! А дело, товарищ Волков, совсем не шуточное. Твоего собутыльника с работы сняли, а ты ведь тоже не безгрешен в этом деле. И потом, нам стало известно, что и дома у тебя не все благополучно. Собираешь компании, выпиваешь. Мы только что бе­седовали с твоей женой. Она прямо заявила, что ей на­доели твои компании, выпивки. Говорит, что ты больше внимания уделяешь своей собаке, чем жене и сыну.

— Моя жена не могла такое сказать, — после про­должительной паузы с трудом выдавил из себя Сергей.

— Вот, сказала, — подтвердил Пачкин.

В голове это никак не укладывалось. Правда, утром они поругались, и довольно крепко, но чтобы она ска­зала такое в присутствии всех этих людей, в это Сер­гей не мог поверить! Он уже не слушал, что говорят редактор, Пачкин, Лобанов. А они что-то говорили, отчитывали, учили. Один дядя Костя словно находился на необитаемом острове, сидел, низко нагнув большую лобастую голову к макетам, и знай себе чертил и чертил. Когда к нему обратились с вопросом, что он скажет на этот счет, ответственный секретарь положил макет на колени, снял очки и, подслеповато моргая, пробурчал:

— Я не первый день знаю Волкова. Если бы он не уехал, и с Морозовым ничего бы не случилось. Волков бы не бросил товарища в таком состоянии. А Морозова жаль, хороший журналист. Кстати, у меня набрана его зарисовка о шахтерах. Будем печатать?

— Мы сейчас обсуждаем не Морозова, — сказал Ло­банов.

Дядя Костя надел очки и сразу стал строгим, замкну­тым. Покосившись на Лобанова, сказал:

— А тебе хочется Волкову выговор влепить? Так не за что. Милиция могла бы эту бумагу и не присылать нам.

— Предлагаю на первый раз ограничиться обсужде­нием, — подытожил Пачкин.

— И поставить на вид, — ввернул Лобанов.

— Зарисовка живая, я думаю, надо напечатать, — сказал дядя Костя.

— Какая еще зарисовка? — покосился на него Голобобов.

— Давно уже набрана, — сказал дядя Костя.— Надо в номер ставить.

Сергей поднялся, чтобы уйти, но Голобобов задер­жал:

— Как с очерком?

— Утром сдам на машинку, — сказал Сергей и вы­шел из кабинета.

Даже не взглянув на умиравшую от любопытства Машеньку, он спустился по лестнице вниз, завел мото­цикл, вскочил в седло, с ревом развернулся под окнами редакторского кабинета и, напугав до смерти белую ку­рицу, с перепугу залетевшую в раскрытое окно бухгал­терии, умчался прочь.

Лобанов, видевший из окна всю эту картину, заме­тил:

— Укатил куда-то и даже заведующего не поставил в известность.

— Послушай, Константин Михайлович, — обратился редактор к ответственному секретарю. — Волков уже давно лишь числится в отделе информации. А что, если мы его прикрепим к тебе в секретариат? Спецкором, а? Дядя Костя почесал пальцем белую бровь, хмыкнул, пожевал губами и, не поднимая глаз от макета, про­ворчал:

— Давно надо было это сделать. А Сергееву пере­дадим двух практикантов из промотдела.

В комнате запахло выхлопными газами, оставленны­ми мотоциклом. Погладив припухшую щеку, Голобобов сказал:

— Зря ты, Тимофей Ильич, затеял это выяснение с женой. На парне лица не было, когда уходил.

— Мы его в феврале в партию будем принимать, — внушительно сказал Лобанов. — И наш долг сейчас вправлять ему мозги.

— Милиции будем отвечать? — спросил Пачкин. Голобобов взял со стола бумагу, повертел в руках и, разорвав на четыре части, бросил в корзину.

— Может, действительно вырвать? — мучительно сморщившись, сказал он, глядя прямо перед собой.

— Наш долг вырывать недостатки с корнем, — заме­тил Лобанов.

Пачкин, больше не сдерживаясь, громко прыснул. Даже дядя Костя закашлялся в кулак.

— Вы свободны, товарищи, — сказал Голобобов. Ему было не до смеха.


5


Хорошенькая белокурая стюардесса, туго, будто кокон, обтянутая светло-серым форменным костю­мом, приятным голосом сообщила, что московский эки­паж приветствует пассажиров на борту самолета ТУ-104. Лайнер летит на высоте девять тысяч метров с крейсер­ской скоростью восемьсот километров в час. Температура за бортом самолета минус пятьдесят четыре градуса. Глядя из иллюминатора на сверкающие облака, труд­но было поверить, что снаружи такой зверский холод. На девятикилометровой высоте солнце не отбрасывало лу­чей. Большой белый шар.

Плотная толстая прослойка облаков начисто отрезала самолет от земли. Можно было подумать, что ТУ летит над Северным Ледовитым океаном. И внизу не облака, а снежная равнина с замороженными торосами и айсбергами. Кое-где снежный покров избороздили голубые трещины. 

Сергей сидел возле иллюминатора, Лиля — рядом. Двухлетний Юрка то и дело сползал с его коленей и все норовил выбраться в проход и погулять по самолету. Сергей не возражал, но Лиля не отпускала сына далеко. Юрка что-то недовольно бубнил, из-за ровного мощного гула двигателей его было не слышно. Лицо у Лили на­пряженное, одной рукой она вцепилась в плечо мужа. Лиля боялась летать и отчаянно трусила. Она даже раз­говаривать не могла и на все вопросы отвечала односложно. И к окну она не села потому, что от кого-то слышала, мол, если иллюминатор треснет, то сидящего у окошка в мгновение ока выбросит наружу.

Летели они в Андижан. В отпуск. В Андижане Сер­гею предстояло впервые встретиться с Лилиным отцом — Николаем Борисовичем Земельским. Три месяца назад он вернулся из заключения. Не зря, выходит, писал длинные петиции во все инстанции: освободили досроч­но, три года вместо семи отсидел Николай Борисович. Лиля рассказывала, что отец и в колонии неплохо устро­ился: работал в лазарете врачом, давал заключенным освобождения от тяжелой работы, за что его там ува­жали.

Без особого желания летел Сергей в Андижан. Он бы с удовольствием провел свой отпуск на озере Заснежном. Как-то привез туда Лилю, но она на второй же день затосковала и, перегревшись на солнце, настояла, чтобы Сергей немедленно отвез ее в город. Природа Лилю не трогала. В лес она ходить боялась — там змеи. Сидеть в лодке и ловить рыбу ей быстро надоедало, и потом, она не умела надевать на крючок червяка. На берегу кусались комары, а от их укусов на коже взду­вались волдыри. Не понимала она мужа: как можно проторчать в такой глуши весь отпуск? Ну, день-два еще куда ни шло, но не целый же месяц!

Что-то перестало ладиться в семье Волковых. Всегда спокойная и улыбающаяся Лиля вдруг стала раздражи­тельной и нетерпимой. Уговаривала Сергея пойти к редактору и поставить вопрос ребром: или пусть отдель­ную квартиру дает, или увольняет. Сколько можно жить в этой вонючей конуре? Не ценят здесь Сергея, не ува­жают, иначе давно бы дали квартиру.

Они стали часто ссориться. Иногда казалось, что после всего того, что они наговорили друг другу, больше нельзя жить вместе, но приходила ночь, и, лежа рядом на широкой тахте, они наконец переставали ругаться. Лежали, не касаясь друг друга. Оба изо всех сил ста­рались заснуть, но не могли. Она ждала, когда он повер­нется к ней и обнимет, а он — когда она положит руку ему на грудь и пощекочет за ухом. Распаляясь от жела­ния все больше и больше, оба снова начинали злиться друг на друга. Сергей яростно ворочался в постели, пря­тал голову под подушку, Лиля тяжело вздыхала, поглядывая на мужа грустными глазами.

Ночное примирение было для них как благодатный дождь в пустыне. Слова утрачивали весь свой смысл, на смену им приходили чувства. И потом, усталые и уми­ротворённые, они негромко говорили о том, какими были глупыми, упрямыми. И вообще, теперь они не будут скандалить, потому что причина была пустяковой. Причина? Оба начинали вспоминать причину и не могли вспомнить. Сергей протягивал руку, и Лиля, как кошка, потершись о нее горячей щекой, сладко засыпала. Это было ее любимое положение — спать на руке Сергея. И даже когда рука затекала, он не высвобождал ее. На­верное, эти покойные ночные часы были самыми прият­ными в последнее время.

Утром они, улыбаясь, напоминали друг другу, что больше не будут ссориться. Лиля где-то прочитала, что нервные клетки не восстанавливаются, а ругань только укорачивает жизнь. Вдвоём приезжали в редакцию на мотоцикле, потом обедали в ресторане, вечером отправ­лялись в кино или театр. И так продолжалось самое большее с неделю, потом у кого-то срывалось первое бранное слово, второй не оставался в долгу. А когда наконец вспоминали, что решили больше не портить друг другу кровь, уже было поздно. Лиля кричала, что она сегодня же даст телеграмму родителям и уедет вместе с Юркой в Андижан. Не может больше она жить с таким ужасным человеком. Сергей говорил: скатертью дорога, а Юрку он не отдаст на воспитание уголовнику. «Не смей так называть моего отца!» — со слезами кричала Лиля.

Скандалы изматывали обоих. Сергей совершенно за­бросил свою повесть, Лиля все чаще стала ходить ноче­вать к родителям Сергея, где большую часть своего вре­мени проводил Юрка. Злой, оскорбленный Сергей угрюмо шагал из угла в угол. Пробовал, сесть за письменный стол, но ничего в голову не приходило. Одевшись, он выходил на улицу и шел к Бутрехину. Не застав его дома, иногда заворачивал в ресторан и, презирая себя, — он никогда раньше один не пил, — заказывал стакан водки и в одиночестве выпивал. Лиля не приходила и на следующую ночь, и еще, а Сергей, тоскуя и не находя себе места, не мог сломить свою гордость и отправиться к родителям за ней.

Правда, больше трех дней и у Лили не хватало тер­пения жить у родителей. Она возвращалась и сразу за­тевала уборку, стирку, чем в обычное время не любила себя утруждать. Сергей бегал в магазин. Ночью они снова клялись, что вот уж теперь все. Конец. Они ведь взрослые умные люди и больше ни за что не будут пор­тить жизнь друг другу. Каждый вечер брали у родителей сына, а утром Сергей отвозил его снова к матери.

Проходило несколько спокойных счастливых дней. Сергей до поздней ночи засиживался над повестью. Он всегда просил, чтобы Лиля без него не засыпала, нахо­дил ей интересную книгу, включал торшер, но Лиля чи­тать не любила и, поворочавшись в постели, спрашивала, собирается ли он ложиться. Сергей говорил, что остался последний абзац, и снова забывал про все на свете. Лиля отворачивалась к стенке, накрывала голову по­душкой — свет настольной лампы раздражал ее — и засыпала, сердясь на мужа.

А потом все начиналось сызнова. Так и жили, как по барометру, ясно, переменная погода, буря. Такая жизнь надоела сбоим, но они уже ничего не могли поде­лать, да, наверное, это уже и не зависело от них.

Лиля всегда поражалась проницательности мужа: на кого бы она ни бросила взгляд, он всегда его перехва­тывал и начинал хмуриться. И тогда, вернувшись из командировки, где он купил Лиле чудесную белую коф­ту, Сергей вдруг спросил, не встречалась ли она с Оле­ниным. В первое мгновение она решила, что он знает про их загородную поездку. И если бы Сергей в тот миг посмотрел ей в глаза, он бы прочел правду, но муж про­являл фотопленку и смотрел на часы, а не на жену.

Лиля рассмеялась и сказала, что Оленин совсем ей не понравился. Во-первых, глуп, а во-вторых, у него дурно пахнет изо рта. И чтобы настырный муж не спросил, откуда она это знает и уж не целовалась ли с ним, прибавила, что это она почувствовала на кухне, когда они посуду мыли.

— Если я когда-нибудь узнаю, что ты мне измени­ла, — сказал Сергей, — я, наверное, убью тебя или уж по крайней мере сразу разведусь. Я слишком сильно люблю тебя, чтобы делить с другими.

Вспомнив слова Рики Семеновны о доярке и телят­нице, Лиля перешла от обороны к наступлению. Спро­сила, как он себя ведет в командировках. Сказала, что все мужчины в командировках с удовольствием изменяют своим женам, она это точно знает.

— Наверное, я исключение, — улыбнулся Сергей.

А когда вскоре после этого разговора Лиля получила небольшую бандероль из Львова и принесла домой ко­робку с духами, Сергей сразу обратил на них внимание, хотя обычно Лилии а косметика его не интересовала. Пришлось объяснять ему, что эти духи она сама себе купила в магазине. И, по вырабатывающейся у нее но­вой привычке сразу переходить в наступление, упрекнула мужа, что он редко дарит ей духи. Со следующей же зарплаты Сергей преподнес ей набор «Красная Москва».

Лиля удивлялась сама себе: с некоторых пор она стала с необыкновенной легкостью лгать мужу. Почти во всем, даже в мелочах. Если он спрашивал, почему она поздно вернулась из кино — иногда Лиля ходила одна, потому что Сергей работал над повестью, — она тут же придумывала какую-нибудь отговорку, мол, на улице встретила Валю Молчанову и они с ней пробол­тали целый час, хотя на самом деле приятельницу и в глаза не видела, просто-напросто на пути домой зашла в библиотеку и полистала там подшивку журнала мод. Убедившись, что муж верит каждому ее слову, Лиля испытывала какое-то странное удовлетворение. Почему она так делает, она, наверное, и сама не смогла бы объ­яснить. Лиля отлично понимала, что ее муж умный че­ловек, хотя порой бывает и доверчив как ребенок, че­ресчур откровенен даже с явными своими недоброжела­телями; рассеян, особенно когда работает; совершенно не заботится о том, чтобы выглядеть в обществе солидным, представительным; говорит, что думает, иногда мо­жет в глаза человеку сказать такое, что Лиля готова сквозь землю провалиться.

Сергей очень много читал, — наверное, треть его зар­платы уходила на книги и всевозможные журналы, — интересовался историей, животным миром, палеонтоло­гией, путешествиями, любил технику, до сих пор участво­вал в областных соревнованиях по мотоспорту. Разве перечислишь все, что интересует и занимает этого взбал­мошного человека? В отличие от многих разносторонних людей, которых Лиля встречала на своем пути. Сергей все свои увлечения доводил до совершенства. Если уж фотографирует, то в городе нет ему равных. О том, что он виртуозно ездит на мотоцикле, все говорят. Лиля од­нажды присутствовала на мотоциклетных соревнованиях и пришла в ужас, глядя на ревущие, бешено мчащиеся машины. Она даже не ощутила никакой гордости, когда на шею ее грязного, потного, но счастливого мужа наде­вали полосатую ленту с медалью.

Сергей перешел на четвертый курс университета и, что удивительно для заочника, не имел ни одной тройки, хотя Лиля не сказала бы, что он усердно занимается. Сергею вполне хватало сессии, он успевал подготовиться и прекрасно сдать экзамены.

К сожалению, случилось так, что все достоинства Сергея Волкова в глазах его жены обратились в недо­статки. Лиле гораздо приятнее было бы видеть мужа не в потертой кожанке, на мотоцикле, даже завоевывавшего призы на соревнованиях, а в хорошо сшитом костюме, белой рубашке с галстуком. Третий год Лиля уговари­вает его купить зеленую велюровую шляпу, но Сергей неумолим. Ни галстука, ни шляпы он не признает. И Лиля понимала, что рядом с ней, нарядной и модной, Сергей выглядит бедно.

Если бы Лиля как следует поразмыслила над тем, почему она лжет мужу, то, наверное, пришла бы к мыс­ли, что ей хочется хоть чем-нибудь досадить ему. Его обаяние почему-то не распространялось на неё, его ве­селый нрав раздражал. Она мучительно волновалась, когда они бывали в гостях, опасаясь, что он скажет что-нибудь не так. Лиля не понимала своего мужа, и это непонимание постепенно переродилось в подозритель­ность, а потом в недоверие. Все говорят, что он умный, а ей, Лиле, ничего не стоит обмануть его. И, сделав это, Лиля чувствует превосходство над ним. Ее беспричинная ложь — маленькая месть мужу.

В дни больших ссор Лиля испытывала моральное удовлетворение от того, что у нее есть Оленин, который в письмах клянется в любви к ней. Это давало ей ни с чем не сравнимое чувство превосходства над мужем. Сокрушалась лишь об одном, что не может сказать ему об этом. В такие моменты она остро жалела, что Оленин не был настойчивым. А как иногда подмывало бросить в лицо Сергею, что есть человек, который любит ее. Посмотреть, как он взовьется, что с ним будет.

Оленин писал страстные письма, умолял каким-нибудь образом вырваться в Ленинград. Стиль его писем был тяжел и сентиментален. Он хотел заехать в город на обратном пути из Закарпатья, но Лиля всячески воспротивилась этому. Во-первых, она не чувствовала особого влечения к Оленину, во-вторых, боялась огласки. Пообещала ему при первой же возможности приехать в Ленинград.

Один раз, когда она с Сергеем особенно крепко поругалась, Лиля чуть не уехала в Ленинград. Уже договорилась с Рикой Семеновной, что пропустит два дня, но тут Сергей, будто предчувствуя что-то, пришел к родителям, где она ночевала, и при всех признал себя виноватым, чего раньше с ним никогда не случалось. И Лиля осталась.


Рядом в удобных креслах ТУ-104 сидели два человека. Третий, их сын, порозовевший и разметавшийся, сладко спал у отца на коленях. Два человека думали об одном и том же, но совсем по-разному.

Видя обострившийся профиль жены, чувствуя ее горячую руку, Сергей испытывал к ней нежность. Какая она красивая! Непонятно лишь одно: почему она стала такой нервной, недовольной? Любой пустяк может вызвать у нее вспышку гнева. Даже сын ее подчас раздражает. И это когда они вдвоем. На людях Лиля приветливая и ровная. Всем она нравится, и все говорят, что ему повезло с женой. Даже женоненавистник Козодоев, как-то побывав у них в гостях и послушав Лилину игру на пианино, сказал, что Сергей счастливчик.

А он, Сергей, почему-то не чувствует себя счастливым. Одна за другой лопаются невидимые нити, связывающие их. Помнится, раньше его всегда тянуло домой, а теперь он все чаще задерживается где-нибудь с приятелями. С удовольствием уезжает в командировки. И кстати, там, в гостинице, вечером лучше работается, чем дома.

И в разговоре с Лилей он стал, как лоцман, ведущий корабль по опасному проливу, избегать всяких подводных теченийи рифов. И все равно иной раз из ничего возникает ссора. Тогда жена уже не кажется красивой и желанной. Хочется убежать из дома и больше не воз­вращаться. Но почему-то уходит из дома она, а он мучается и страдает, дожидаясь, когда она наконец вер­нется.

Приближаясь к незнакомому Андижану, Сергей вну­шал себе, что нужно быть предельно сдержанным и на глазах Лилиных родителей не ссориться с женой. Нужно взять себя в руки, в самом зародыше подавлять возни­кающее раздражение, не давать ему перерасти в гнев. Нет ничего отвратительнее, чем ссора мужа и жены на глазах у других. А Лилины родители, естественно, все­гда будут на стороне своей дочери. Ведь говорила жена: ему необходимо произвести самое хорошее впечатление на ее родителей, от этого очень многое зависит в их жиз­ни. Тогда Сергей не принял эти слова слишком всерьез, но потом сама жизнь подтвердила, что Лиля была права.

На табло вспыхнули надписи, и ТУ-104 стал снижать­ся, Лиля еще крепче сжала его руку и теснее прижалась к мужу. Сергей погладил жену по руке и, нагнувшись, поцеловал в щеку. Откуда ему было знать, что ей просто было страшно.

— Назад мы поедем поездом, ладно? — сказала Лиля.


6


Стол накрыли в винограднике. Матовые гроздья висели над самой головой. На столе всего было много, и все подавалось в большой посуде. В стеклянной квадратной чашке крупно нарезанные помидоры, лук, огурцы. На плоских тарелках ветчина, красная икра, сар­дины. Меж закусок выстроились бутылки. От шашлычницы, которая дымилась неподалеку, плыл аппетитный запах: смесь уксуса, лука и жареного мяса. У шашлыч­ницы священнодействовал Николай Борисович Земельский. Он был в широченных сатиновых трусах. Круглый живот торчал, как большой арбуз. Николай Борисович что-то мурлыкал себе под нос.

Все уже сидели за столом и ждали хозяина. А он не спешил: медленно поворачивал над пылающими углями длинные шампуры с шашлыком. Мясо трещало, в угли капал сок, и они шипели.

— Хоп, — сказал Николай Борисович, и тотчас Капитолина Даниловна поднялась с места и подошла к му­жу с тарелкой.

Николай Борисович разлил в высокие хрустальные рюмки коньяк, обвел всех темным прищуренным гла­зом. Второй глаз у него был стеклянный, но сделан так искусно, что не сразу и заметишь.

— Выпьем за всех нас, — коротко произнес он хрип­ловатым голосом и первым выпил.

Сергею понравилось, что тост был кратким. Если бы тесть стал долго говорить, то шашлык остыл бы.

За столом сидели Николай Борисович, Капитолина Даниловна, Сергей, Лиля и Витя, ее младший брат. Глава семьи подцепил вилкой кусок шашлыка, пожевал и обвел семейство выжидающим взглядом. И тотчас по­сыпались восторженные возгласы:

— Шашлык удался. Очень хорошо, что ты еще доба­вил столовую ложку уксуса!

— Потрясающий шашлык! Просто тает во рту!

— Пап, ты нынче превзошел самого себя! — мягким ломающимся тенорком высказался шестнадцатилетний круглощекий Витя, удивительно похожий на мать.

Сергей понял, что и ему надо что-то сказать, тем бо­лее Лиля косо взглянула на него.

— Очень вкусно, — с набитым ртом сказал он. Шашлык действительно был великолепный. И потом, его так долго ждали, что уже от одного запаха слюнки текли.

— Наш папа здесь признанный шашлычник, — заме­тил Витя. — К нему ходят учиться. — И взглянул на Сер­гея, чтобы узнать, какое впечатление произвели на него эти слова.

Жара стала спадать, и Сергей немного оживился. Он впервые был в Средней Азии и погибал от жары. Хотя они с Лилей спали в виноградной аллее под марлевым пологом, дышать было нечем. Уже утром он просыпался с тяжелой, чугунной головой. Он бы и еще поспал, но не давало солнце. Любой пробивающийся сквозь листву виноградника маленький лучик жалил, будто его пропу­стили сквозь увеличительное стекло. В усадьбе Земельских был небольшой бетонный хауз — пруд с мутной теплой водой. Сергей часами просиживал в этой лоханке, но лучше себя не чувствовал. До сих пор — они уже в Андижане пять дней — Сергей еще толком и с городом не познакомился. Выйти днем за каменные ворота дома — это значит попасть в настоящее пекло. И лишь вечером — а вечер здесь наступал сразу, как только солнце пряталось за горами, — он чувствовал себя более или менее сносно.

Земельские занимали половину большого дома на улице Крупской. В трех комнатах жили, а в четвертой, узкой и полутемной, был врачебный кабинет Николая Борисовича. Все свои пользовались калиткой рядом с большими воротами, а больные стучались в парадный подъезд, который сообщался с кабинетом. Днем Нико­лай Борисович принимал больных в поликлинике, а ве­чером они звонили в парадную. Услышав звонок, Земельский надевал белый халат, который висел в большой комнате на гвозде, и не спеша направлялся в кабинет. В это время никто из домашних не имел права заходить туда. Появлялся Николай Борисович скоро. Доставал из кармана белого халата деньги и небрежно бросал их в большую хрустальную вазу, что стояла на серванте. К тому времени, когда кончался день и на окна спуска­лись белые шелковые шторы, в вазе набиралась прилич­ная сумма из смятых бумажек.

Утром ваза всегда была пустой.

По сути дела, вся жизнь проходила во дворе. Сад у Земельских был большой и спускался к узенькому ру­чейку, петлявшему меж поблескивающих на солнце бе­лых камней. В саду росли яблоки, груши, персики, айва, инжир. Были и еще какие-то южные деревья, но Сергей даже названия не запомнил. В углу двора стоял курят­ник с голубятней. Штук тридцать кур бродили по саду. Десятка два голубей ворковали на крыше, сидели на вы­соких перекладинах. Если их пугнуть, они охотно взле­тали и долго кружили в бледном знойном небе, а когда опускались, долго раскрывали и закрывали маленькие клювы.

С Николаем Борисовичем у Сергея были ровные от­ношения, но иногда он ловил на себе его внимательный взгляд. Чувствовалось, что глава семьи приглядывается к своему зятю, изучает. Капитолина Даниловна была радушной и внимательной. Всегда подкладывала в та­релку лучшие куски, спрашивала, что приготовить на обед. Работала она в детском саду и домой приходила уже в час дня. На кухне ей помогала пожилая худоща­вая узбечка, которую звали Мизида.

Какие-то люди приносили в дом помидоры, дыни, мясо. Молча передавали пакеты, корзины и уходили. Сергей много слышал про легендарного друга дома Карла, который все может, но пока его еще не видел. Карл отдыхал в Крыму и должен был со дня на день вернуться в Андижан.

Каждое утро, когда тесть уходил в поликлинику, Сер­гей забирался в пропахший лекарствами кабинет Нико­лая Борисовича и, разложив на столе большие листы в клетку, пытался работать, но на такой жаре голова соображала туго.

Николай Борисович снова налил в рюмки. Шашлык на тарелках, будто инеем, подернулся пленкой жира, но все равно было вкусно. Прилетевший с гор ветерок про­шуршал над головой в винограднике, приятно обдал прохладой лицо.

Две собаки — чистокровная длинноухая спаниелька Муза и помесь дворняги с овчаркой Джек — сидели у ног и преданно смотрели в рот, ожидая, когда им перепадет кусок. Слушая охотничьи рассказы Николая Борисови­ча, Сергей уже два раза незаметно подбросил собакам мяса. С Музой у него с первого дня завязалась дружба. Джек тоже был добрый приятный пес. Одно ухо у него стояло прямо, как и положено овчарке, а второе, напо­миная о плебейском происхождении, как раз посередине подломилось. Впрочем, это делало Джека еще более сим­патичным. Его длинная клыкастая морда приобретала от этого добродушное и несколько лукавое выражение.

— Ты ел жареных кекликов? — спросил Витя. Сергей даже не слышал про кекликов. Витя снисходительно улыбнулся и продолжал:

— Это горные куропатки. В прошлом месяце папа был на охоте и убил двенадцать кекликов.

— Больше всех, — ввернула Капитолина Даниловна.

— Наш папа отличный охотник, — прибавила Лиля.

Николай Борисович вытер губы бумажной салфет­кой и откинулся на спинку плетеного кресла. Над его плечом чуть заметно шевелилась виноградная ветка. На маленький глянцевый лист уселся зеленый богомол. Пошевелив блестящими крыльями, сложил на груди передние в зазубринах ноги и застыл в этой смиренной позе, покачиваясь вместе с листом.

— Вы бы видели, какое лицо было у Джалилова, когда мы собрались у машины, — сказал Николай Бо­рисович. — Он ведь считает себя здесь лучшим охотни­ком. В сумке у него было всего пять кекликов!

— Папа привез из Германии ружье, которое стоит больше тысячи! — с гордостью сообщил Витя.

— Как эта фирма называется, я забыла? — спросила Лиля.

— «Голанд-Голанд»,— сказал Николай Борисо­вич. — Я это ружье взял во дворце Хорти.

Бросив на Сергея торжествующий взгляд, Витя при­бавил:

— А всего у папы четыре ружья. И все дорогие. Папа, ты обещал мне одно подарить.

— Ты ведь не охотник, — улыбнулся Николай Бори­сович.

— Я сегодня из «воздушки» в винограднике трех во­робьев застрелил, — похвастался Витя.

Сергею стало скучно. Ему уже надоели эти разгово­ры про «нашего папу, который самый умный, самый доб­рый, самый-самый...». Никто никогда не возражал Земельскому, а когда он говорил, все смотрели ему в рот. А говорил Николай Борисович медленно, будто взвеши­вая каждое слово. И у него уже в привычку вошло после каждой фразы окидывать орлиным оком свое семейство. Поначалу Сергею казалось, что все они нарочно подда­кивают ему, как это иногда делают, чтобы ублажить нервного, капризного ребенка. Однако, присмотревшись, он понял, что и Лиля, и Капитолина Даниловна, и Витя совершенно искренне считают главу семейства ораку­лом, изрекающим только мудрые истины. Особой мудро­сти в этих истинах Сергей пока не обнаружил. Скорее, это были прописные истины, но у домочадцев они вызы­вали тихий восторг и благоговение. 

Дома Николай Борисович держался ровно, никогда не повышал голоса. Этого, правда, и не требовалось: все его слова ловили на лету. Всякий раз вечером начина­лось обсуждение: что Николай Борисович любит, а что не любит. Случалось, Лиля звонила ему на работу и спрашивала, что сегодня приготовить на обед. Дыни в Андижане были удивительно вкусные и душистые, но та дыня, которую приносил Николай Борисович, была ка­кой-то особенной. «Потрясающая дыня», «Чудо-дыня!», «Папа, ты волшебник! Я никогда такую дыню не смогла бы выбрать!» — раздавались восторженные голоса.

Сергей как-то сказал Лиле, что уж слишком они мно­го дифирамбов поют своему любимому папочке. Лиля обиделась.

— Папа для нас делает все, — сказала она. — Разве могла бы я закончить университет без его помощи? Твои пятьсот рублей — это мизерная сумма по сравнению с тем, что давал мне отец. Ты посмотри, у нас в доме все есть. И опять же благодаря папе. Я удивляюсь тебе: что бы папа ни сделал, ты никогда не скажешь доброго сло­ва. Сидишь как бирюк. Поверь, если он почувствует, что ты его уважаешь, он ничего для нас с тобой не пожа­леет. Кстати, ты видел чешский хрусталь в гостиной? Мама согласна нам его отдать, дело за папой. Серёжа, будь к нему повнимательнее! Пожилой человек, ну что тебе стоит лишний раз сказать ему что-нибудь прият­ное?

На это Сергей С раздражением ответил, что четвер­той скрипкой в их слаженном оркестре он никогда не будет. Не может он лукавить даже ради чешского хрусталя!

Сергей уже отчаянно зевал и подумывал о том, как бы выбраться из-за стола, но тут его насторожили по­следние слова хозяина дома.

— Лиля мне прислала несколько твоих фельето­нов, — говорил он. — Хлестко написаны, ничего не ска­жешь! Ну и что, этих людей сняли с работы? Начальника ремстройконторы?

— Сидорова? — вспомнил фамилию Сергей. — Сняли. И по партийной линии влепили строгача.

— Печать — это великое дело, — солидно заметил Николай Борисович, прищурив глаз.

— Подумаешь, начальник ремстройконторы, — ска­зала Лиля. — После одного Серёжиного фельетона — его напечатали в центральной прессе — сняли с работы управляющего трестом леспромхозов.

— Вот даже как? — удивился Николай Борисович. Один глаз его — искусственный — не мигая, смотрел пря­мо, а второй — прищуренный — ощупывал Сергея.

Наверное, надо было что-то сказать, потому что все с интересом уставились на него. Даже порозовевший Витя, на голове которого, будто по волшебству, появи­лись узбекская тюбетейка, Помнится, когда садились за стол, ее не было. Но тут Сергея заинтересовало другое: смирно сидевший на ветке богомол вдруг сделал стреми­тельный рывок и схватил с другого листа большую ноч­ную бабочку. До сей поры сложенные будто для молитвы передние ножки яростно заработали, терзая зазубрина­ми и заталкивая в широко распахнутый рот трепещу­щую добычу. Лист задрожал, и богомол вместе с бабоч­кой перебрался на ветку. Он и на ходу шевелил челюстя­ми и пилил жертву своими зазубринами.

— Маленький, а какую бабочку сцапал! — поразился Сергей.

— Какую бабочку? — удивился Николай Борисович. Капитолина Даниловна, Лиля и Витя в тюбетейке — все разом взглянули на Сергея. У Вити округлились глаза и даже рот приоткрылся.

— Сняли, сняли, — улыбнулся Сергей. — И управ­ляющего трестом сняли. Если факты подтверждаются, то всегда после серьезных фельетонов кого-то снимают с работы, кому-то дают нахлобучку.

— Не понимаю, — пожала плечами Лиля. — При чем тут бабочка?

Сергею не захотелось портить аппетит богомолу, привлекая к нему всеобщее внимание, и он промолчал. После некоторой паузы Николай Борисович негромко кашлянул и сказал:

— Я тебе тут подброшу материал, а ты напиши в «Андижанскую правду» фельетончик.

— А что за материал? — поинтересовался Сергей.

— Сергею фельетон написать — раз плюнуть, — ска­зала Лиля. — Один раз он написал фельетон прямо в но­мер. В кабинете редактора. За два часа, Серёжа?

— Не помню, — поморщился Сергей.

Ему не понравился тон жены: угодливо-предупреди­тельный. С одной стороны, вроде бы с гордостью реко­мендует мужа отцу, с другой — за Сергея решает, пи­сать ему фельетон или нет. И потом, почему она не ска­зала, что посылает в Андижан его фельетоны?

— Я очень рассчитываю на тебя, Сергей. — сказал Николай Борисович.

— Надо познакомиться с материалом. Возможно, и не потянет на фельетон.

— У тебя бойкое перо, постараешься — напишешь.

— О чем все-таки речь?

— Об этом в другой раз, — уклонился от разговора Николай Борисович. Поднял рюмку и чокнулся с Сер­геем. — За тебя. Чтобы ты в этом доме был всегда своим человеком!

Несколько дней спустя Лиля радостно сообщила, что лапа разрешил забрать чешский хрусталь.

— На кой он нам? — спросил Сергей. — Поставить и то негде.

— Не вечно же мы будем жить в этой дыре! — воз­разила Лиля. — Получим когда-нибудь и настоящую квартиру.

Лиля почти каждый день показывала ему разные женские безделушки, импортные кофточки, украшения, которые дарили ей родители. И в глазах ее было столько счастья, что Сергей однажды не выдержал и сказал:

— Ты помешалась на этом барахле. Ну куда тебе столько? Хватаешь и хватаешь. Не солить же твои кофточки-платья!

— Ну и чудак же ты, Серёжа! — рассмеялась Лиля. Она только что получила от матери золотое колечко с би­рюзой, и даже резкие слова мужа не могли испортить ей настроение. — Радовался бы! Тебе не придется поку­пать. И потом, это подарки. А кто от подарков отка­зывается?

— Противно мне все это, — сказал Сергей и ушел в пропахшую лекарствами прохладную комнату порабо­тать.


Разговор с Николаем Борисовичем о фельетоне состоялся через неделю. Был такой же теплый вечер. Накрытый стол в винограднике, шашлык, коньяк.

Земельский на этот раз выпил больше обычного. На круглых щеках выступил румянец. Он то и дело брал с колен полотенце и вытирал пот. На бутылке «Цинан­дали», извлеченной из холодильника, тоже выступили мелкие капли.

Пристально глядя на Сергея, Николай Борисович ровным голосом, неторопливо изложил суть дела. Все семейство смотрело ему в рот и, когда он обращал на кого-либо взгляд, согласно кивало. Даже молокосос Витя с важным видом поддакивал, хотя был занят со­всем другим: потихоньку от всех совал под стол жирные куски остывшего шашлыка собакам.

Сергей внимательно слушал и не верил своим ушам: неужели тесть говорит все это серьезно? Он взглянул на Лилю: подперев щеку рукой, она спокойно смотрела отцу в глаза. Капитолина Даниловна грузной копной сидела на стуле и моргала, будто боялась заснуть. Витя, делая вид, что внимательно слушает, подносил к носу Джека очередной кусочек мяса, а когда пес, разинув пасть, со­бирался хапнуть, отдергивал руку. Джек укоризненно смотрел на него добрыми глазами, шевелил полусогну­тым ухом, и все начиналось сначала.

Вот какой материал для фельетона предложил Нико­лай Борисович. Нужно было свалить с занимаемого по­ста главного педиатра области Петрова. Никаких осо­бенных недостатков у него нет, с работой он справляется неплохо. Уже пять лет сидит на этом месте. Но дело вот в чем: эту должность необходимо передать Капитолине Даниловне. Во-первых, зарплата в три раза больше, чем у нее сейчас, во-вторых, авторитет возрастет. Капитоли­на Даниловна опытный врач и вполне с этой работой справится. Почва уже подготовлена, ее кандидатуру на этот пост поддержат. Если только удастся спихнуть Пет­рова, то место обеспечено Капитолине Даниловне. Она лечит на дому детишек высокого начальства, так что с этой стороны все в порядке, да и у него, Николая Бори­совича, есть среди врачей свои люди. Теперь все зави­сит от Сергея.

— Я должен написать фельетон на порядочного, чест­ного человека лишь для того, чтобы моя теща заняла его место? — уточнил Сергей после продолжительной паузы.

 — Материал я тебе подброшу, — сказал Николай Бо­рисович. — Ходят слухи, что он сожительствует со стар­шей медицинской сестрой. Возможно, и взятки берет. И потом, в прошлом у него есть один прокольчик: в пио­нерском лагере, где он был врачом, вспыхнула эпидемия дизентерии. Два мальчика погибли. Правда, это было лет шесть назад, но факт есть факт.

— Вы все это серьезно? — тихо спросил Сергей, глядя в глаза тестю. Он только сейчас при свете электрической лампочки разглядел, какого цвета глаза у Николая Бо­рисовича. Искусственный — яркий, молодой, а настоя­щий — темно-коричневый и весь в прожилках. Круглое лицо тестя было невозмутимым. Это лицо никогда ничего не выражало. Человеческие страсти не оставляли на нем отпечатка. Что бы ни чувствовал Земелъский, на губах его всегда играла чуть приметная улыбка. Эта улыбка раньше казалась Сергею располагающей, добродушной. Сейчас он мог убедиться, что ошибался: улыбка была жесткая и недобрая. А лицо все такое же: розовощекое, гладкое, с круглым подбородком.

— Серёжа, это для мамы очень важно, — сказала Лиля, не решаясь взглянуть на него.

— Пошел прочь, противный пес! — отпихнул Витя со­баку и стал дуть на палец: Джек все-таки изловчился и выхватил мясо.

— Принести еще коньяку? — взглянула на мужа Капитолина Даниловна.

— Не надо, — сказал он.

— Вот что я вам скажу, Николай Борисович, — Сергей поморщился: Лиля под стулом наступила ему на ногу. — Более чудовищного предложения мне никто еще за всю мою жизнь не делал. Не будь вы мой родствен­ник...

— Это дело поправимое, — ровным голосом, с улыб­кой, будто приклеенной на губах, заметил Земельский. — Родственниками мы можем и не быть.

Тогда раздраженный Сергей не обратил внимания на эти слова, но зато потом часто вспоминал их.

— Неужели я похож на человека, способного на та­кую подлость?

— Папа, он пьян, — сказала Лиля, все сильнее на­жимая ему на ногу.

— Убери ногу! — огрызнулся Сергей и снова повер­нулся к тестю: — Опорочить человека лишь потому, что его место понадобилось кому-то другому.

— Не кому-нибудь, а твоей теще, — сказала Лиля. Сергей в упор посмотрел на нее:

— И ты тоже?

И хотя он был взбешен, где-то внутри себя горько улыбнулся, подумав, что невольно в его словах прозву­чало знаменитое: «И ты, Брут!»

— Мы с тобой не поняли друг друга. Считай, что никакого разговора не было, — Николай Борисович под­нялся. — Капа, убери со стола.

— Я хотел бы забыть, — сказал Сергей.

— Не придавай значения, — добродушно усмехнулся Земельский. — Если понадобится, я его и без печати свалю.

— Это ваше дело, — сказал Сергей.

— Не надо было этот дурацкий разговор и заво­дить, — заметил Николай Борисович и, взяв со стола бутылку коньяка, щелкнул по ней пальцем. — Это она, чертовка, виновата... бутылка со звездочками!

— Папа, Серёжа подумает, — вмешалась Лиля. Лицо у нее было расстроенное, на мужа она не смотрела.

— О чем я должен подумать? — метнул на нее обо­зленный взгляд Сергей. — О фельетоне? Или о том, что я здесь лишний?

— Ну, не надо так уж круто, — невозмутимо заметил Николай Борисович. — Мы тебя не гоним.

— Один раз тебя папа о чем-то попросил, — снова не выдержала Лиля.

— О чем-то! — взорвался Сергей. — Ты думаешь, что говоришь?!

— А вот на жену кричать нехорошо, — мягко укорил Николай Борисович. — Я бы попросил в моем доме.

 — Коля, не нужна мне эта должность, — робко вме­шалась в разговор Капитолина Даниловна. — Такая от­ветственность! А сейчас я занята в детсаду всего четыре часа.

— Видишь, твоя теща совсем не тщеславна, — улыб­нулся Земельский.

— Теща — да, — заметил Сергей.

— Не называй меня, пожалуйста, так, — бросила на него косой взгляд Капитолина Даниловна.

— У мамы есть имя-отчество, — ввернул Витя и тоже неодобрительно посмотрел на Сергея.

— Тебя-то шурином можно называть? — усмехнулся тот.

Витя беспомощно взглянул на отца, потом на мать и совсем тихо ответил:

— Я не знаю.

— Спокойной ночи, — не обращаясь ни к кому в от­дельности, — сказал Земельский и, потрепав Джека за ухом, величественно удалился в свои комнаты.

— И что он выдумал! — свистящим шепотом сказала Капитолина Даниловна. — Мне нравится работать вра­чом в детском саду. В час дня я уже дома. А денег у нас, слава богу, и так хватает.

— Мама, я тебе помогу, — не глядя на Сергея, под­нялась из-за стола Лиля.

Витя, отводя в сторону глаза, тоже встал и, что-то насвистывая, ушел в темноту, где шелестели прокален­ной на солнце листвой фруктовые деревья.

Когда Капитолина Даниловна со стопкой грязных тарелок ушла в кухню, Лиля, со злостью швырнув на под­нос вилки, прошипела:

— Дурак, что ты наделал!


7


Внешне вроде бы ничего не изменилось в доме Земельских. По-прежнему Капитолина Данилов­на была приветливой и внимательной к Сергею. Николай Борисович держался ровно и больше не заводил разгово­ра о фельетоне. Правда, когда Лиля попросила его при­готовить шашлык, Земельский, криво усмехнувшись, ска­зал, что ему что-то не хочется. Если раньше Сергей ча­стенько ловил на себе его испытующий взгляд, то теперь Николай Борисович почти не смотрел на него. Иногда за день они не перекидывались и двумя словами. И юный Витя вдруг изменил свое отношение к Сергею. В первые дни он ходил за ним по пятам и расспрашивал его обо всем на свете. Теперь же бродил по саду с пневматиче­ским ружьем и стрелял в воробьев. Когда Сергей полю­бопытствовал, за что он убивает этих безобидных птиц, Витя, надменно выпятив нижнюю толстую губу, сказал, что воробьи вредители и клюют виноград, из которого папа делает сухое вино. И тут же перед самым косом у Сергея вскинул ружье и, тщательно прицелившись, вы­стрелил. Маленький серый комочек, зашуршав в листьях, упал по ту сторону белой глинобитной стены. Прислонив ружье к айвовому дереву, Витя перелез через стену и скоро вернулся с добычей. Воробьями он кормил боль­шую белую кошку.

Сергей с тоской считал дни, оставшиеся до отъезда. Еще и половины отпуска не гостит он здесь, а уже за­хотелось уехать. Несколько раз он один уходил из дома. Как-то забрался в старый город. Феодальной азиатской стариной повеяло от узких пыльных улочек с низкими серыми заборами, сложенными из кизяка. Глинобитные домики с плоскими крышами и верандами. Узкие арыки с мутной водой. За заборами буйно росли фруктовые деревья, а на знойных улицах было тихо и пустынно. Редко-редко встретится огромное дерево, в тени которого можно укрыться. Побывал Сергей в чайханах, где кра­сивые благообразные меднолицые старцы в черных с бе­лой вышивкой тюбетейках и цветастых стеганых халатах пили зеленый чай. Пиалы они держали на смуглых растопыренных пальцах, с достоинством поднося их к боро­датым ртам. Старцы часами могли сидеть на корточках с пиалами в руках и не произносить ни слова.

По узким улочкам с сосредоточенной задумчивостью семенили ишаки. Одни тащили за собой огромные арбы с арбузами, дынями, корзинами с помидорами, виногра­дом, на других восседали узбеки в полосатых, раскры­тых на волосатой груди халатах. Босые ступни почти ка­сались белой пыли на дороге. Жаркими днями вся жизнь в городе проходила в замедленном темпе. Ни люди, ни животные, ни птицы — никто не делал лишних движений, никто никуда не торопился.

Как-то утром Сергей по привычке хотел пойти в ка­бинет Земельского и поработать, но Лиля сказала, чтобы он больше не сидел в кабинете: папе это не нравится. И потом, разве в доме мало комнат?

Сергей перестал ходить в кабинет. Он понимал, что между ним и тестем пробежала черная кошка, но даже не предполагал, насколько это серьезно. Пока хозяина не было дома, он чувствовал себя свободно, но как толь­ко тот приходил, Сергею сразу становилось неуютно. Куда бы он ни пошел: в сад, искупаться в хауз или в го­лубятню — везде он наталкивался на колючий взгляд Земельского. По натуре Сергей был человеком незлопа­мятным и готов был помириться с тестем, хотя, в общем-то, никакой открытой ссоры и не было, но путей к этому примирению не видел. Когда он миролюбиво заговари­вал с тестем на ту или иную тему, тот холодно и веж­ливо отвечал.

В первые дни, разворачивая за обедом газеты, Ни­колай Борисович все и всех критиковал. Какие бы гран­диозные события ни происходили в стране, он ядовито посмеивался. Каждый новый запуск космического ко­рабля с экипажем в космос встречал ехидными насмеш­ками, говоря, что народные денежки выбрасывают в трубу. Зачем нам космос? Там ничего в ближайшие сто лет не построишь, не посеешь и не пожнешь. А де­нежная реформа? Раньше был рубль! Ощутимая едини­ца! А теперь гривенник. Бывало, дашь шоферу такси или швейцару в ресторане рубль-два, так это деньги! Шур­шат в руке. А что ему гривенник или двугривенный? Тьфу! Мелочишка.

Когда Сергей в ответ на эти речи пробовал возра­жать, Николай Борисович усмехался и, бросив на клумбу газету, снисходительно говорил, что он, Сергей, еще мо­лод и многого не знает. Сергей понимал, что человек, от­сидевший в тюрьме за денежные махинации, мог, конеч­но, озлобиться, но не до такой же степени! «Вот там, — глубокомысленно изрекал Земельский, — люди живут.» Хотя «там» он был лишь во время войны и хапал обеими руками в домах богачей все подряд. Что еще этому че­ловеку надо? Из колонии освободили досрочно. Работой обеспечен. Дом — полная чаша. Денег, как говорится, куры не клюют. Вот разве что с облигациями получилась осечка: прикрыли это дело. И остался на долгие годы ле­жать закопанный в курятнике ящик с законсервирован­ным миллионом двухпроцентного государственного зай­ма.

И когда Сергей еще в самые первые дни их приезда в Андижан сказал тестю, что жаловаться на жизнь ему грех, тот, снисходительно усмехнувшись, сказал:

— Мир велик, и людей в нем много. Вот ты читал про громкие процессы над валютчиками, которые накопили столько всякой валюты и золота, что стали подпольными миллионерами. Их жестоко осудили, а некоторых даже расстреляли. Задал ты себе хотя бы раз такой вопрос: за что? За что расстреляли или посадили этих людей? За то, что они умели деньги делать? Так ведь для этого нужна хорошая голова, особенно в наших условиях. Лично я уважаю этих людей и восхищаюсь ими. Представь себе, что они родились бы в капиталистической стране. Это были бы уважаемые люди, и никому в голову не при­шло бы считать их преступниками, как никто не считает преступниками Рокфеллера, Моргана, Ротшильда и мно­гих других миллионеров. Они занимают в государствен­ном аппарате ответственные посты, определяют мировую политику. Раз у нас существует принцип материальной заинтересованности, то почему же талантливым людям нельзя обогащаться? Если я умею делать деньги, то не мешайте мне. Я ведь не ворую, не убиваю. Ну что тут было преступного с этими облигациями? Я скупал их у своих клиентов. Да они даром мне отдавали их. Ну что может выиграть человек на облигации стоимостью в две-три тысячи на старые деньги? А когда их у меня собра­лось на сотни тысяч, процент вероятности выигрыша, естественно, увеличился. Государство от этого постра­дало? Нет! Что я один выиграл на эти облигации, что тысяча человек. Люди, которые продали мне свои облигации, пострадали? Тоже нет! Они получили наличными тогда, когда им нужны были деньги. Как говорится, луч­ше синицу в руки, чем журавля в небе. За что же я тогда пострадал?

На это Сергей ответил:

 — У меня такое впечатление, что для вас не было ни революции, ни советской власти. Просто в голове не укладывается, что вы, советский человек, хотите жить по волчьим законам капитализма.

— Я хочу жить хорошо, и советская власть не запре­щает это людям. По-моему, наоборот, она заинтересова­на в том, чтобы все жили хорошо.

— Но не за счет других.

— Я ни к кому в карман не забираюсь.

— Но ведь это нечестно, пользуясь невежеством не­которых людей, выкачивать из них деньги!

— Мир всегда делился на умных и дураков. И ду­раки всегда тащили свои деньги умным, которые умели ими распорядиться на благо прогресса и цивилизации.

Вот тогда Сергей и сказал Николаю Борисовичу, что они совершенно разные люди и никогда не поймут друг друга. Спорить с ним и что-то доказывать было беспо­лезным делом. Честно говоря, Сергей впервые в жизни столкнулся с таким откровенным и убежденным хищни­ком. И даже растерялся. Для Земельского нет ничего святого, кроме денег. Никаких светлых идеалов. Деньги и деньги, как для пьяницы водка. Много разных хапуг, жуликов, любителей запустить руку в государственный карман повидал в своей журналистской практике Сергей, но вот с таким типом повстречался впервые. Все те ха­пуги и жулики, пойманные за руку, сознавали свое ни­чтожество и вину перед людьми и законом. У них не было никаких теорий и убеждений. Раз сошло с рук — попро­бую второй, и так до разоблачения. А потом покаянные слезы, битье себя кулаками в грудь и клятвы начать но­вую, честную жизнь. Эти люди сознавали, что они зани­маются нечестными делами, и готовы были к расплате за это. Земельский не считал накопительство нечестным и недостойным занятием. Наоборот, он возмущался государственным строем, при котором это дело считалось преступлением.

Позже Сергей понял, что они с тестем не только раз­ные люди — это было бы слишком мягко сказано, — ме­жду ними непреодолимая пропасть. Их разделяет все: идеалы, взгляды на жизнь, сама жизнь. Из разных миров они, и просто удивительно, почему оказались под од­ной крышей. Но все это он понял гораздо позже, а тогда, в Андижане, лишь изумлялся тестю.

И Лиля в этом доме стала какая-то другая, неузнавае­мая. Очень часто надолго исчезала из дома, бросив Сер­гею на ходу: «Я к подруге!» С матерью на кухне о чем-то шушукались. Стоило появиться Сергею, как обе сразу умолкали. И еще новое: Лиля стала отводить свой взгляд, когда Сергей смотрел на нее. Когда приходил с работы отец, она вообще старалась не разговаривать с мужем.

Сергей часами возился с сыном. Учил его плавать в хаузе, гонять голубей, сажал его верхом на Джека и во­зил по саду. Сын засыпал его вопросами, на которые Сер­гей охотно отвечал, поражаясь детской любознательно­сти. Юрку интересовало все на свете: почему гусеница зеленая, откуда берутся листья на дереве, почему кошка ест воробьев, сколько виноградин можно зараз съесть. И так без конца. Случалось, что Сергей с позором убе­гал от него: на такой жаре голова отказывалась рабо­тать.

Ночью под марлевым пологом, когда Сергей и Лиля наконец оставались наедине, он пытался поговорить с ней начистоту, но стоило лишь завести разговор про ее отца, как она замыкалась и не отвечала. А когда разо­злившийся Сергей повышал голос и начинал возмущать­ся, поворачивалась к нему спиной и шептала: «Не мо­жешь потише? Папа услышит!»

Все слова Сергея отскакивали от жены, как горох от стенки. По поводу фельетона Лиля сказала, что Сер­гей мог бы и не писать его, раз совесть не позволяет, но с отцом так разговаривать не имел права. Он все-таки у него в гостях. Мог бы как-нибудь по-другому. А во­обще — и в этом она уверена — Сергей должен был вы­полнить просьбу отца. Пусть не фельетон, критическую статью хотя бы. А если бы он это сделал, то отец...

— Подарил бы нам бухарский ковер? — зло ска­зал Сергей.

Лиля как-то странно посмотрела на мужа и вздох­нула.

— Ты совсем не знаешь моего отца.

— И знать не хочу!

— Я очень жалею, что все так получилось, — Лиля обняла его и, поцеловав, прошептала: — А может быть, ты все-таки напишешь этот дурацкий фельетон, Серёжа? Я хочу, чтобы у нас все было хорошо. С моим отцом не стоит ссориться.

Сергей отвернулся от нее и, чувствуя, как гулко за­стучало сердце, сказал:

— Вот сейчас я понял, что не только твоего отца — тебя совсем не знаю.

Отодвинувшись на край постели, Лиля с досадой ска­зала:

— Ты упрямый, как ишак, или...

— Ты хочешь сказать, дурак?

Лиля промолчала.

Если днем в присутствии других Сергею приходилось сдерживаться, то ночью он высказывал жене все, что думает об этом доме. Когда вспыльчивый Сергей повы­шал голос — в винограднике под пологом, — неподалеку раздавалось характерное покашливание Земельского. У Сергея создалось такое впечатление, что тесть подслу­шивает.

Шли дни, а отношения оставались натянутыми. Все в этом доме было фальшивым насквозь: медоточивые разговоры отца и детей, неприкрытая лесть и восхищение его особой, холодное вежливое внимание к Сергею. На­доела ему эта неестественная жизнь.

Кто чувствовал себя здесь прекрасно, так это сын Юра: бегал в панамке и трусиках по саду, пускал в хаузе бумажные кораблики, с утра до вечера ел всевозможные фрукты, возился с собаками, курами, голубями и всем задавал бесчисленные вопросы. Спал он тоже в вино­граднике, с Капитолиной Даниловной. Земельский спал отдельно, под айвой. Редкий день он не приносил внуку подарка: плитку шоколада, заводную игрушку, сочную грушу. Иногда брал Юру на колени и, тыкая пальцем в тугой живот, говорил:

— Чем сегодня набил свой курсак? Виноградом, ар­бузом или дыней?

Юра на такие вопросы не отвечал. Запустив руку деду в карман и ничего там не обнаружив, начинал вер­теться и скучать. Мальчишка он был удивительно по­движный и непоседливый. Подержав на коленях минут пять, дед легонько шлепал его и отпускал. Наверное, больше и не вспоминал про внука до следующей встречи.

Когда хозяин возвращался с работы, встречали его все, кроме Сергея. Этот каждодневный ритуал сначала смешил Сергея, потом начал раздражать. Не из дальних странствий ведь возвращался Николай Борисович, а из поликлиники, которая всего-то в семистах метрах от дома.


Все кончилось самым неожиданным образом.

Последнее время Сергей стал забираться на голубят­ню и шугать голубей. Лежа на горячей шиферной кры­ше, с удовольствием наблюдал за красивыми разноцвет­ными птицами, высоко кружащими в бледном небе. Ино­гда какой-нибудь голубь складывал крылья и камнем падал вниз. Над самыми деревьями выходил из затянув­шегося штопора и, перевернувшись через голову, точно планировал на длинный гибкий шест. Как ни в чем не бывало переступал розовыми лапками с белыми пучками перьев, чистил клювом крылья, ворковал, боком придви­гаясь к сидящей неподалеку голубке.

В этот день голуби летали долго. Небо было бездон­но-голубым с маленькими розовыми облаками. Голуби один за другим слетали с насеста на крышу, с крыши ны­ряли в проем на чердак, где у них были гнезда. На длин­ной поперечине остались лишь два голубя: белый с ко­ричневым — он был мастер делать кульбиты над голу­бятней — и чёрная голубка с пёстрым хохолком на точё­ной головке. Голуби не ухаживали друг за другом: смирно сидели рядком и смотрели в ту сторону, где скрылось солнце.

Сергей уже собирался слезать с крыши, когда услы­шал совсем близко знакомые голоса: Лилин и Николая Борисовича. Очевидно, они сели на скамейку, что рядом с голубятней. Первым его движением было встать и спу­ститься вниз, но, услышав слова тестя, Сергей раздумал.

— Дело прошлое, — говорил Земельский, — но зря ты со мной не посоветовалась, когда замуж выходила. Не нравится мне твой муж.

— Поверь, папа, он хороший парень, но…

— Кстати, где он?

— Гонял голубей, а потом, наверное, пошел прогу­ляться.

— Он опять был в моем кабинете, я ведь просил тебя.

— Сергей там не работал. Может быть, бумагу взял. 

— Что он там чиркает все время?

— Заканчивает повесть о своем детстве.

— И ты веришь, что из этого будет какой-нибудь толк?

— Папа, он очень способный человек. Об этом гово­рят все.

— Я не верю в это. — И после длительной паузы: — Ты любишь его?

— Последний год мы часто ругаемся. Иногда мне кажется, что я ненавижу его. Он бывает вспыльчивым, грубым.

— А как к сыну относится?

— Я не скажу, что Сергей очень нежный папаша, но любит его. В их семье не принято открыто проявлять свои чувства.

— Послушай, что я тебе скажу. Вы с ним совершен­но разные люди и не подходите друг к другу.

— Об этом мне уже многие говорили.

— Ну вот, видишь! Я не верю в вашу совместную жизнь. Чем скорее вы расстанетесь, тем будет лучше. По крайней мере, для тебя.

— А как же сын?

— Об этом не беспокойся. Если понадобится, мы возь­мем мальчишку к себе и воспитаем. Ты молода, красива и найдешь себе прекрасного мужа. Но расставаться нуж­но немедленно. Потом будет поздно. Семейная жизнь — это болото, которое может засосать, и тогда уже никаки­ми силами не вырваться. Я понимаю, ты привыкла к не­му, вас сын связывает, но надо все рвать. Сейчас это сде­лать легче и проще, чем потом. Юра еще маленький и ничего не понимает. Сейчас для него потеря отца — ми­молетная неприятность, а потом сыну даже с плохим от­цом будет трудно расстаться.

— Может быть, все у нас наладится, — помолчав, сказала Лиля, но в голосе ее особой уверенности не было.

— Я мог бы для вас многое сделать. Ты знаешь, для своих я ничего не жалею, но запомни: пока ты с этим че­ловеком, я палец о палец не ударю, чтобы тебе помочь.

— Неужели из-за этого фельетона?

— Я долго присматривался к нему. И этот фельетон раскрыл все карты. Это не наш человек. Больше я ему никогда и ни в чем не доверюсь. Он из того рода-племе­ни, которое я ненавижу. Дело совсем не в фельетоне. Ну, не хочет писать и не надо, хотя я и не понимаю этой на­ивной принципиальности. Ради родных, близких людей можно поступиться и своими принципами. Надеюсь, жизнь его еще научит и он со временем поймет, что такая твердокаменная принципиальность граничит с глупо­стью. Стоит ему оступиться, — а это не исключено, — и на работе, и в городе от него все быстро отвернутся, вот тогда он вспомнит про родственников. Человек, кото­рый не может ладить с близкими, и на работе невыносим. Как к нему относятся в редакции?

— По-разному. Он ведь и там говорит в глаза все, что думает, а это не всем нравится.

— Не пойму я его. Вроде бы не дурак, а ведет себя как последний глупец. 

— Папа, мне с ним бывает трудно, просто, невыноси­мо жить, но он честный человек — тут не может быть ни­каких сомнений. За эти три года я его хорошо узнала. Пусть у него будут неприятности на работе, скандал дома, но он всегда поступит так, как подсказывает ему совесть. Не нужно было тебе просить его об этом фель­етоне. В конце концов, я сама бы написала, а потом, дома, попросила бы Сергея поправить.

— Да разве в этом дело? Я хотел бы иметь зятя-еди­номышленника, а не врага. А он мой враг. Следователь­но, и твой. И если сейчас ты это уже чувствуешь, то что будет дальше? Лучше вам расстаться тихо-мирно. Ну, погрустишь немного, а потом и это пройдет. Встретишь другого мужчину, только сначала покажи его мне. И уезжай ты из этого городишки! Поедем с тобой на теплоходе по Волге, рассеешься, отдохнешь. Я ведь вижу, что тебе тяжело с ним и ты совсем не отдох­нула.

— Я не знаю ,папа, — сказала Лиля. — Может быть, ты и прав.

Больше Сергей не мог выдержать. Он вскочил и, грохоча шифером, спрыгнул прямо на дорожку перед ними. У Лили лицо пошло красными пятнами. Она схватила отца за руку, а он, моргая, с невозмутимой улыбкой смо­трел на Сергея.

— Я знаю, что нужно делать, — неожиданно для себя спокойно сказал Сергей. — Уехать отсюда! И немедлен­но!

— А подслушивать, молодой человек, нехорошо, — сказал Земельский, все так же криво усмехаясь.

Собрался Сергей за несколько минут. Когда вышел с чемоданом на веранду, все сидели за столом и ужи­нали.

— Я хотел бы взять сына, — сказал Сергей.

Грузная, с огромными толстыми руками и плечами штангиста, Капитолина Даниловна прижала Юру к себе и хрипло крикнула:

— Не отдам!

— Не кричи, мама, — спокойно сказала Лиля и взглянула на мужа. — Зачем тебе сын?

— Я не хочу, чтобы он оставался в этом доме.

— Твой самолет улетает завтра в полдень, — сказала Лиля. — Можешь не спешить.

— Проводи меня до ворот, — попросил Сергей. Лиля взглянула на отца, пожала плечами и поднялась из-за стола.

— Ты сумасшедший, Сергей, — сказала она.

За воротами он взял Лилю за руку и, стараясь быть спокойным, сказал:

— Ты отлично понимаешь, что в этом доме мне оста­ваться больше нельзя. Лучше я переночую на вокзале, чем останусь здесь до утра. Я понял, что ты рабски по­слушна воле своего отца, который купил тебя с потроха­ми. И все-таки я прошу: уедем вместе!

— Ты говоришь чушь. Это мой дом. Я целый год не видела своих родителей.

— Твой отец хочет нас развести.

— Ты что же, считаешь, у меня совсем нет головы на плечах? Что мне делать, я как-нибудь сама решу.

— Вряд ли. Он за тебя решит, — сказал Сергей.— Значит, не поедешь?

— И тебе не советую. Мало ли о чем я говорю со сво­ими родителями? Не надо этому придавать значения. До конца отпуска двенадцать дней. Мог бы и подождать.

— Где? В аэропорту?

— Тебя никто не гонит, — пожала плечами Лиля. Сергей внимательно посмотрел ей в глаза и невеселоусмехнулся:

— Твой отец прав, мы совершенно не подходим друг другу.

— Чего же ты тогда взбеленился?

— Ладно, — сказал Сергей. — Не будем попусту тра­тить слова. Запомни только одно: как бы твой папа ни решил нашу судьбу, — а я верю, что он может это сде­лать,— Юрку я не отдам им. Если даже мне придется драться за него. Я не хочу, чтобы он стал таким же, как твой отец.

— Не кипятись. Я тебе отдам сына, — спокойно ска­зала Лиля, — Доволен?

Сергей даже растерялся: такого ответа он не ожидал.

— Ну, это... прощай, — сказал он, нагибаясь за че­моданом.

— До свиданья, — ответила Лиля, и ничто в ее лице не дрогнуло. Повернулась и ушла, захлопнув за собой калитку.

8


Солнце еще не спряталось за лесом, когда Сергей приехал на озеро Заснежное. Поставил мотоцикл у покосившегося плетня, зашел в избу. Тетя Матрена, су­хонькая седоволосая женщина с острым птичьим лицом, узнала его, приветливо покивала головой в ситцевом, го­рошком, платке. На подбородке у нее белое мучное пятно, обнаженные худые руки по локоть в липком тесте. Хо­зяйка месила в красной глиняной квашне тесто.

— Давненько тебя не было, — сказала она, ребром ладони соскребая в квашню тесто с другой руки. — Слы­шу, трещит стрекоталка-то твоя. Думаю, кто бы это мог быть на ночь глядя? Колька-то, твой друг-приятель, уехал с театром на какие-то... представлять в другие го­рода, а больше рыбаков давно не слышно. Тут как на неделю зарядили дожжи, дорогу-то раскиселило, и пере­стали рыбачки ездить. Правда, третьеводни приехала на хутор одна городская, с удочками.

— Тетя Матрена, — сказал Сергей, — я сюда дней на пять. У меня еще отпуск не кончился.

Еще в самолете Сергей мечтал, как он приедет на За­снежное, будет на зорьке рыбачить, ходить за грибами, а спать на душистом сеновале, сквозь прохудившуюся крышу которого видны далекие звезды.

Был конец августа, и, хотя дни стояли погожие, на горизонте клубились дождевые облака. Хлеб на полях убрали и обмолотили. В лучах заходящего солнца желто светились соломенные скирды. По колючей стерне важно расхаживали белоносые грачи. В высокой траве мерцали красноватые цветы. На бугре белела березовая роща. В отдельности все деревья еще зеленые, но на общем фоне ярко рдели желто-красные пятна. Ивы на берегу будто опалило огнем, и чёрные бархатные камышовые метёлки местами побурели, выкрошились. Или птицы их выклевали, или ветер с дождем поработали. Сочные ка­мышовые листья-сабли поблекли, свернулись в бледные трубки, а белые лилии все такие же крепкие и упругие. Махнет с озера ветер, и в воду, на овальные листья тро­нутых ржавчиной кувшинок, просыплется коричневая пыль из зашуршавших камышовых шишек. К берегу при­било толстые, белые, в корявых кольцах и коричневых лепешках водоросли, напоминающие омертвевшие щу­пальца гигантских водяных тварей.

Озеро опоясывала едва заметная, примятая рыбака­ми травянистая тропинка. Сквозь кусты ртутно поблески­вала подернутая рябью вода. Спустившись ниже, Сергей увидел в камышах лодку. В лодке никого не было. На дне лежали бамбуковые удочки, спиннинг, деревянная короб­ка с червями, а рыбы что-то не видно. И тут он заметил тонкий шнурок, привязанный к уключине. Значит, рыба в садке. Захотелось взглянуть, что в нем. Поколебав­шись — на чужой улов без разрешения хозяина смотреть было не совсем удобно, — Сергей забрался в лодку и вы­тащил вместительный металлический садок. Улов был приличный: две крупные щуки, окуни, плотва, краснопер­ка. Рыба забилась в садке, и Сергей поспешно опустил его в воду. Но вокруг было тихо. Над головой в ветвях попискивали птицы. По колено в воде, весь облитый за­ходящим солнцем, стоял черный с белыми отметинами бычок и укоризненно смотрел на Сергея. В каждом боль­шом выпуклом глазу его отражалось по маленькому солнцу. С черной отвисшей губы срывались в тихую воду прозрачные капли.

Сергей выбрался из камышей и пошел дальше. Огибать все озеро ему не захотелось, и он свернул в рощу. Нижние ветки высоченных берез были неподвижны, а маковки заметно раскачивались, и от этого в роще стоял тихий гул. Здесь было прохладно и светло. Жёлто-крас­ным дождем просыпались на землю опавшие листья. В папоротнике, увядшем по краям, краснела костяника. Сергей сорвал несколько ягод и положил в рот. Кисло-сладкие, с твердыми косточками, они приятно освежали язык. Он снова нагнулся и вдруг отдернул руку: серебри­сто-желтая змейка проворно зашуршала по опавшим ли­стьям к дуплистому пню. Мгновение — и медянка исчезла. Змея не вызвала у Сергея чувства омерзения: очень уж она была изящная и красивая, с бронзовым бле­ском. Когда-то в детстве бабушка говорила ему, что самая опасная змея в лесу это медянка. Если она ужалит, когда солнце садится, то к утру человек умрет. А потом Сергей где-то прочитал, что медянки совершенно без­вредны.

Под берёзой он увидел большой красноголовый гриб. Достал нож и аккуратно срезал. Гриб был без единой червоточины. За кустарником краснели еще два гриба. Раздвинув ветви, Сергей сделал несколько шагов и за­мер: у огромной березы, к стволу которой прилепился высокий муравейник, на коленях стояла девушка. Длин­ные светлые волосы закрывали ее лицо. Одинокий луч заходящего солнца, с трудом пробившись сквозь листву, играл с ее волосами, заставляя их то вспыхивать, то гаснуть. Ослепительно блестел отлупившийся от ствола клин березовой коры. Не шевелясь, девушка смотрела на му­равейник. Вот она взяла тонкий сучок, ткнула его в кучу и близко поднесла к глазам. Когда девушка повернулась боком, Сергей узнал ее. Ни у кого больше не видел он таких огромных продолговатых глаз. Это была Лена Звездочкина.

Сергей почувствовал, как кто-то пробрался в его ре­зиновый сапог и теперь ползет по йоге. Взглянув вниз, он увидел, что стоит на муравьиной тропе и большие красные муравьи облепили сапог. И тут добравшиеся до тела насекомые принялись жалить. Сергей отскочил в сторону и, шлепнувшись на землю, принялся поспешно стаскивать сапог. Услышав шум, девушка проворно вско­чила на ноги и отбросила волосы с лица. Какое-то мгно­вение они молча смотрели друг на друга. Ее глубокие с голубоватыми белками глаза были ярко-синими. Вытряхнув муравьев из сапога, Сергей обулся и встал.

— Вы, конечно, подумали, что я за вами подсматри­ваю, — сказал он.

— Я еще не успела ничего подумать, — улыбнулась она. — Вот я действительно подсматривала за муравья­ми. Удивительный народец! Видите, рядом с муравей­ником ольховый куст? Нижняя ветка вся усыпана тлями. Посмотрите, муравейчики по одному бегают туда и, по­трогав тлю усиками, с наслаждением пьют молоко, ко­торое она им отпускает без всякой тары. И по-моему, это молоко с градусами, потому что муравьи становятся как пьяные. Дотронешься до них прутиком — совсем не реагируют.

— А я очень симпатичную змею видел, — вспомнил Сергей. — Медянку.

— Я змей боюсь, — содрогнулась Лена.

— Я думал, вы ничего на свете не боитесь, — улыб­нулся Сергей. — Так лихо ездите на мотоцикле, одна ры­бачите, вот в лес на ночь глядя ходите. И даже мура­вьи вас не кусают.

— Столько озер вокруг, а мы в Заснежье встрети­лись, — сказала Лена.

— Вы здесь впервые?

— Мне один рыбак рассказал про это озеро и объяс­нил, как сюда добраться.

— А мы-то с Николаем думали, что, кроме нас, никто про это озеро не знает, — сказал Сергей.

Лена взглянула на него и улыбнулась, блеснув ров­ными белыми зубами.

— Я никому не расскажу про ваше озеро.

Они спустились к лодке, и Лена, к великому удивле­нию Сергея, выбрав из садка снулую и пораненную рыбу, остальную выпустила в озеро.

— Как вы думаете, эта рыба больше не попадется на крючок? — спросила она.

— Это мы завтра проверим, — сказал Сергей.

Они забрались в лодку, Лена взяла весла. После каж­дого взмаха с лопастей срывались подкрашенные зака­том капли. Сергей смотрел на нее и молчал. Поймав его взгляд, Лена нахмурилась и отвернулась в сторону. Тогда Сергей тоже стал смотреть на полыхающее небо. Над березами кружились, собираясь в стаю, грачи. Те­перь они были не черные, а желтые с красными клювами. Желтые птицы в багровом небе — в этом было что-то зло­вещее.

— Вы надолго сюда? — спросила она.

— На неделю, а вы?

— Не знаю, — не сразу ответила она. — Может быть, завтра отчалю.


Он проснулся задолго до восхода солнца и, как это иногда бывает на новом месте, сразу не мог взять в толк, где находится. Таращил глаза на оклеенный пожелтев­шими газетами потолок, на угол древнего темно-вишневого комода, на низкие, почти квадратные окна, за кото­рыми едва брезжил рассвет. А когда все вспомнил, бодро вскочил на прохладный крашеный пол, натянул брюки и голый до пояса побежал на озеро умываться. Небо было чистое, сиреневая дымка путалась в колючих ветвях сосен, над лесом бледно светилась одинокая утренняя звезда. Холодная роса обожгла ноги. Сергей свернул с тропинки вниз и остановился: озера не было видно. От берега до берега колыхался густой молочный туман. В ту­мане спрятались камыши, осока, он застрял в растопы­ренных ветвях прибрежных ив. Казалось, само небо опу­стилось на озеро и скрыло его от глаз.

Спускаясь с бугра к воде — хутор стоял на холме, — Сергей трогал руками мокрые кусты. Туман был такой густой, что казалось, его можно, как вату, брать руками. Даже лицом он ощущал влажную, облипающую прохла­ду тумана. Сергей уже не шел, а плыл в густом клубя­щемся облаке.

Вот совсем близко зачернел просмоленный борт лод­ки. Нос виден, а корма спряталась в тумане. Сергей по­чистил зубы, поплескал на лицо, шею, грудь. Вода была на удивление теплой. Недолго думая, сбросил брюки, трусы и в чем мать родила бухнулся в воду.

Никогда еще он не купался в таком густом тумане. Видно было самое большее на полтора-два метра. Было весело и немного жутковато. Сергей нырнул, потом са­женками поплыл, а когда оглянулся назад, то ничего, кроме прилипшего к воде тумана, не увидел. Еще не ощу­щая опасности, завертел головой, но, в какой стороне бе­рег, вспомнить не мог. Поплыл вправо. Туман неохотно отступал, но берега не было видно. Развернулся и по­плыл в другую сторону. И опять нет берега. Не только бе­рега — нет неба: одна вода и туман. И тишина, как в по­гребе. Покрутившись на месте, Сергей выбрал наугад направление и поплыл. Озеро не такое уж широкое, в лю­бом случае приплывет к берегу. Плыл долго, даже заныли мышцы, но берега все нет и нет. Стало неприятно чув­ствовать себя на такой глубине совсем голым. Полезла в голову всякая чертовщина: а вдруг со дна поднимется пятипудовый сом и... Сергей даже передернул плечами. Он чувствовал беспокойство и вместе с тем сознавал всю комическую сторону своего положения. Глупо было кричать и просить о помощи, да и потом никто его не услышит в этом проклятом тумане. Но и барахтаться в воде, пока солнце не взойдет и не рассеет эту муть, было не­лепо. Надо плыть, но в какую сторону? Озеро в длину километра два, а в ширину метров шестьсот в этом месте. И он поплыл дальше. «Вот юмор будет, — думал он, — если утону в десяти метрах от берега. Черт же меня дернул искупаться!»

Плывя в беспросветном тумане, он вспомнил Лилю, сына. А что, если они не вернутся? Земельский может задержать их. Злость его прошла, и теперь все пред­ставлялось в ином свете. Лиля в разговоре с отцом ни­чего обидного не сказала о нем, Сергее. Может, не стоило рубить сплеча? Мало ли о чем говорят отец с до­черью. Ну, не сложились у него отношения с тестем, что тут такого? В конце концов, тесть за три тысячи километ­ров от них. Можно с ним вообще не встречаться. Стран­ное дело, как Земельский действует на Лилю! Она стала совершенно другой в Андижане. Никогда еще они не были так далеки друг от друга, как там. А Юрка, на­верное, лопает виноград и задает всем напропалую во­просы. Когда Сергей уходил, он был на руках у Капитолины Даниловны и смотрел на отца равнодушно. Не­ужели они и сына настроят против него?

Он уже потерял представление о времени, когда услы­шал знакомый характерный свист, и где-то в клубящем­ся тумане глухо булькнуло. Кто-то бросает спиннинг! Сергей саженками поплыл в ту сторону, куда шлепнула блесна. Он и раньше слышал тяжелые всплески, но это была щука. Сергей успокоился и стал слушать, как жуж­жит катушка и тренькает жилка. Вот снова раздался свист, и снова булькнуло, еще ближе. На этот раз Сергей изо всех сил заработал руками и ногами. И все же он ни за что не заметил бы жилку, если бы щука не схватила блесну. Неподалеку раздался громкий всплеск, и Сергей увидел торчащий из воды плавник. Он даже успел заме­тить во рту рыбины белую блесну. Спиннингист тащил добычу к себе. Катушка визжала, потрескивала. На кон­це жилки металась крупная щука. Выворачивая из орбит глаза, она с изумлением посмотрела на человека, затем стремительно сиганула в сторону, но Сергей уже схва­тился за блестящую жилку и стал подтягивать рыбину к себе. Насадив ей на губу тройник и загребая правой ру­кой, Сергей поплыл к лодке. Спиннингист дергал жилку, торопил. С жилки косо брызгали мелкие капли. Сергей заранее улыбался, представляя, какое сейчас будет лицо у рыбака, когда он увидит его.

Из тумана смутно обозначился черный борт лодки и неясная фигура человека. Человек стоял посредине и, ма­кая тонкий конец удилища в воду, крутил катушку. При­держав скользкую рыбину, Сергей свободной рукой ухватился за борт и увидел Лену. Девушка, ничуть не испугавшись, смотрела на него и улыбалась.

— Доброе утро, — сказала она. — Купаетесь?

Лена прихватила свои длинные волосы на макушке резинкой, и они свисали на спину пышным хвостом. На волосах поблескивали мелкие капли.

— Залезайте в лодку, — предложила она. — Я ведь вижу, вы устали.

— Вода такая теплая, — пробормотал Сергей. — Я, пожалуй, поплыву к берегу.

— Как хотите, — сказала она.

— Вот что, вы меня отбуксируйте к берегу, ладно? Ни черта не видно.

Лена улыбнулась и села за весла.

— У меня к вам просьба, — сказал Сергей. — Можно, я эту щуку отпущу? Взамен я вам поймаю другую.

Лена подняла со дна лодки притихшую рыбину и лов­ко извлекла из пасти тройник. Уже хотела было передать Сергею, но вдруг заинтересовалась и стала внимательно разглядывать щуку.

— Это моя вчерашняя, — сказала она. — Посмотрите, у нее на нижней губе дырка от крючка.

— Все равно она мне и с дыркой нравится, — сказал Сергей и, подержав щуку в руке, отпустил. Ударив хво­стом, она стремглав ушла в глубину.

— Спасибо, — сказал Сергей.

Лена медленно гребла. Сергей, держась одной рукой за борт, плыл рядом. Он и не заметил, как туман над го­ловой раскололся и открылось необозримое бледно-голу­бое небо. На горизонте, где земля и небо сливаются во­едино, возникла узкая ярко-желтая полоса, а немного погодя показался выпуклый багровый край солнечного диска. Широко и вольно брызнули во все стороны лучи. Туман над озером пришел в движение. Большие и ма­ленькие клочья отрывались от черной, жирно поблески­вающей воды и, растворяясь в лучах солнца, уползали к берегу. Уже расчистилась половина озера, стал виден берег и черные лодки на причале. Лена опустила весла и смотрела на берег. Туман от­ступил еще дальше, и на холме возник обновленный, буд­то умытый хутор.

— Вы заметили, как туман бежал прочь от солн­ца? — сказала Лена.

— Лучше бы он немного задержался у берега, — улыбнулся посиневшими губами Сергей. Он только сей­час почувствовал, что замерз и смертельно устал.

Лена, кажется, все поняла. Взглянув на дрожащего Сергея, подвела лодку к берегу, а когда он отпустил борт и сразу же окунулся по горло в воду, уплыла за склонив­шуюся над водой иву.

Сергей быстро оделся и стал подниматься по тропин­ке к дому. Приятно было чувствовать твердую почву под ногами. На бугре он остановился и крикнул:

— Лена-а!.. Подождите меня-а-а!

«А-а-а... Я-а...» — весело откликнулось эхо.


Они лежали у костра на брезенте и смотрели на огонь. Уха была съедена, чай выпит. В алюминиевый котелок сложены вымытые кружки и ложки. Небо над головой ярко усыпано звёздами, над кромкой соснового бора плы­вёт месяц. Сквозь кусты блестит озеро. Где-то в камы­шах покрякивают утки, а в кустах ворочаются, пописки­вают устроившиеся на ночлег птицы. С поля доносится совиное уханье. Нынче вечером Сергей увидел у скирды большую сову. Прилетела поохотиться на мышей. Пока было видно в сумерках соломенную скирду, над ней то и дело бесшумно взмахивала широкими крыльями больше­головая птица. А теперь ничего не видно. Плотная тьма обступила их со всех сторон.

В костре потрескивают сухие березовые дрова. Нет-нет да и стрельнет в ночь маленький раскаленный уго­лек. Когда Сергей поворачивает голову, то видит огром­ные глаза девушки. Сергей уже дважды поднимался и рубил топором сучья и березовые поленья, которые он заготовил еще днем. На косогоре молния располовинила березу, и он отрубил от нее огромный сук.

Дрожащий свет выхватывал из темноты приземистый куст можжевельника, ощущался горьковатый смолистый запах. Сергей прислонился спиной к шершавому сосново­му стволу и загляделся на огонь. Красные, белые язычки весело лизали сучья, перепрыгивали с одной ветки на другую, ярко вспыхивали сухие съежившиеся листья, по­стреливали сучки.

— Почему вы один, Сергей? — спросила Лена и, за­метив, что ее вопрос застал его врасплох, прибавила: — Вы можете не отвечать, я не обижусь.

Он поднял голову и встретился с ней взглядом: в больших глазах девушки пляшут огоньки. Отблеск ко­стра позолотил и пышные густые волосы. Глаза Лены были сейчас янтарного цвета. И смотрели они ему, Сер­гею, прямо в душу.

И он рассказал девушке все: о своей жизни, о ссоре с женой и тестем, о повести. Рассказал то, чего никому и никогда не рассказывал. Даже своему лучшему другу Николаю Бутрехину, Его прорвало, будто тучу, разро­дившуюся дождем. Он говорил и говорил.

Лена внимательно слушала его, ни разу не перебив. А когда он замолчал, нагнулась к костру и прутиком ста­ла перекатывать розово мерцающие угольки. Она столь увлеченно занималась этим бесполезным делом, что Сер­гей подумал: уж не зря ли он так неожиданно разоткро­венничался перед ней, почти совсем незнакомой девуш­кой. Наверное, ей совсем неинтересно было выслушивать его излияния. Больше того, он утомил ее, нагнал тоску. Человек приехал на озеро отдохнуть, и вот изволь выслу­шивать от первого встречного исповедь.

— Что же вы молчите? — не выдержал он. Глаза его тоже были прикованы к кучке углей. Некоторые из них уже подернулись серой плёнкой, другие все еще свети­лись, а самые верхние чуть слышно потрескивали, рас­сыпая яркие искорки.

— Я жду, — ответила она.

— Чего ждете? — удивился он.

— Когда вы меня спросите, почему я одна.

— Мне это и в голову не пришло, — растерялся Сергей.

Она прутиком придвинула угольки к огню, повернула Сергею порозовевшее от жара оживленное лицо.

— Я очень рада, — улыбнулась она. — Обычно люди, либо поведав о себе, ждут от другого того же. А мне совсем не хочется ничего рассказывать. Не то настроение.

— А я подумал, что вам неинтересно было меня слушать.

— Мне очень жаль, что я не тот человек, который мо­жет вам помочь, — с грустью заметила она.

— В этом-то я как раз меньше всего нуждаюсь, — су­ховато ответил Сергей и озабоченно взглянул на девуш­ку: не слишком ли резко прозвучали его слова?

— Да, вы ведь мужчины, — рассмеялась она. — Силь­ный пол. И ни в чьей помощи не нуждаетесь. Почему же тогда некоторые женщины из вас веревки вьют?

— Я для этого материал неподходящий, — усмехнул­ся и он.

— Вы самоуверенны и одновременно беззащитны,— сказала она. — И не хмурьтесь. Это очень хорошо. Го­раздо хуже, когда человеку присуще лишь какое-либо одно из этих качеств.

Сергей с любопытством посмотрел на нее: режет, как бритвой! И вместе с тем ему нравилось, что она так го­ворит. Пожалуй, если бы она принялась его утешать или жалеть, он замкнулся бы в себе и в глубине души стал ее немного презирать. Именно за то, что в подобных слу­чаях все утешают или жалеют.

— Я не буду вас спрашивать, почему вы одна разъ­езжаете на мотоцикле, но вот кто вас научил на нем ез­дить, мне очень интересно.

Лена рассказала, как познакомилась в ресторане, ку­да она иногда ходит обедать, с довольно симпатичным молодым человеком, чемпионом области по мотоспорту, а по специальности инженером.

— Дима Луконин, — улыбнулся Сергей. — Это он подзагнул, что чемпион. У него всего-навсего третий раз­ряд.

— А у вас? — быстро взглянула на него девушка.

— Давайте про Диму, — улыбнулся Сергей.

Как-то Лена пришла в мастерскую — сломалась пру­жина у часов — и увидела своего инженера за столиком с черным моноклем в правом глазу.

— Однажды он провожал меня домой, ночь была та­кой же звездной, как сейчас. Мой кавалер, взглянув на ковш Большой Медведицы, глубокомысленно изрек: «Вот Земля круглая, как и все планеты, но ведь есть у нее верх и низ? А раз есть, тогда, выходит, люди, которые там. (он небрежно топнул ногой по земле) внизу, хо­дят наоборот, вверх ногами?» Я долго смеялась, а когда ему ответила, он очень обиделся. Перестал меня учить ездить на мотоцикле и больше не приглашал в кино. И теперь, как увидит меня, делает вид, что мы незнако­мы. Но, должна вам признаться, часы он ремонтирует великолепно. Идут секунда в секунду и больше не пор­тятся.

— Что же вы такое ему сказали? — поинтересовался Сергей.

— Одну известную притчу. Древнегреческий фило­соф Плиний Старший излагал своим ученикам теорию Пифагора о сферичности земли. Один невежда прервал его, спросив: «А как же люди ходят на той стороне? По­чему они не падают вниз?» На это Плиний ответил, что и на той стороне земли, наверное, тоже есть дураки, ко­торые спрашивают у своих мудрецов, почему не падаем вниз мы.

— Я не читал Плиния Старшего, — улыбнулся Сер­гей. — Честно говоря, я и младшего не знаю.

Теперь рассмеялась Лена.

— То, что вы не знаете древнегреческих философов, не так страшно, но, надеюсь, глядя на звезды, вы не за­даете таких глупых вопросов девушкам?

Давно Сергею не было так хорошо и спокойно. Он знал, что потом будет вспоминать эти прекрасные теплые дни, звездные ночи, разговор у костра. И это будут самые приятные воспоминания за все лето. Завтра воскресенье и Лена уедет. В понедельник ей на работу. Она здесь уже пять дней. В этом месяце у нее накопились три свободных дня да плюс выходной, вот она и прикатила сюда.

Странные чувства испытывал к этой девушке Сергей. Вот уже второй день они вместе. Рыбачили на одной лод­ке, хотя оба признались, что предпочитают удить в оди­ночестве. А сегодня вечером вот заварили на берегу уху. И теперь сидят рядом и спокойно разговаривают. Иногда Лена вдруг замолкала и пристально смотрела на огонь. О чем она думала? Он не знал. Один раз ему показа­лось, что она взглянула на него как-то по-другому. Уди­вительное дело, рядом с ним ночью у костра красивая девушка, а он даже не сказал ей, что она ему нравит­ся. А Лена Звездочкина нравилась ему, но это чувство было каким-то необычным. Казалось, закрой сейчас гла­за и снова открой — и никого рядом не увидишь: лишь ночь, костер и месяц над крышей тёти Матрёниного дома.

Сергей приподнялся на локте и тотчас поймал ее взгляд. Насмешливый и вместе с тем настороженный. И он понял, что, как бы дружески они ни беседовали, Лена все время начеку. И стоит ему позволить себе ма­лейшую вольность, как она сразу поставит его на место. Ее необычной красоты глаза могут быть не только нежными, зовущими, но и непреклонными, жесткими.

— Вы курите? — вдруг спросил Сергей.

— Нет.

— И, конечно, не пьете.

— Отчего же? — улыбнулась она. — Иногда выпиваю в компании. А вам что, выпить захотелось?

Сергей перевернулся на спину и, глядя в звездное небо, которое наискосок перечеркнул Млечный Путь, ска­зал:

— С вами выпил бы, хотя на рыбалке никогда не пью.

Лена подбросила в костер сучьев, огонь вспыхнул, и веселые красноватые блики запрыгали по ее лицу, воло­сам.

— Когда я вас увидела в березовой роще, первая моя мысль была: «Прощай рыбалка, нужно отсюда уди­рать!» — с улыбкой сказала Лена.

— Ну и что же вы не удрали?

— Со свойственным вам мужским самомнением вы подумали — лишь потому, что вы мне понравились,— сказала она. — Я вас сразу разочарую: я не удрала не потому, что вы такой неотразимый, просто вы не мешали мне рыбачить.

— И на этом спасибо, — усмехнулся он.

— Мне очень приятно, что мы вот так лежим у ко­стра и беседуем, как...

— Рыбак с рыбаком, — ввернул он.

— Как хорошие друзья, — сказала она.

— Я вам тоже признаюсь: когда тетя Матрена сооб­щила, что озеро оккупировала какая-то глазастая девуш­ка, я готов был повернуть назад.

— Что же...

— Не повернул? — живо перебил он, блеснув на нее смеющимися глазами.

— Я хотела спросить о другом: что же делать нам, бедным смертным, если такие феодалы, как вы, захвати­те все озера?

— Этим озером мы отныне будем владеть совмест­но, — улыбнулся Сергей.

— Я ценю ваше великодушие, но вряд ли в ближайшем будущем я сумею сюда выбраться. Далеко от го­рода, а дорога — черт ногу сломит!

— Я возьму вас на буксир, — сказал Сергей и вдруг рассмеялся: — А зачем нам гонять сюда два мотоцикла? Можно на одном.

— Мне такое даже в голову не пришло, — заметила она, и в ее голосе Сергею почудился холодок. Он встал, подбросил веток в костер. Огонь ярко вспыхнул, и на берегу вздыбилась огромная лохматая тень. Совсем низ­ко прочертила ночь другая тень, маленькая вихляющая­ся: прилетела на огонек летучая мышь.

— Мне-то что за дело: приедете вы на рыбалку или нет? — сказал он и подумал, что слова его прозвучали грубовато. Ну и пусть, а то вообразила, что он ее угова­ривает.

Она быстро взглянула на него и снова уставилась на огонь. На губах легкая улыбка.

«А она молодец, не обидчивая, — подумал Сергей.— Может, потому, что умная?»

— Я читала в газете ваши очерки и фельетоны, — пе­ревела Лена разговор на другое. — Мне нравится, как вы пишете.

— А мне не нравится, — резко ответил он. — Газета есть газета. Только факты — и ничего лишнего. Если бы вы знали, как наш ответственный секретарь дядя Костя кромсает мои материалы! Только пух и перья летят. Я злюсь, хотя и понимаю, что он прав. Газета это не аль­манах и не журнал.

— Вы говорите, что повесть написали.

— А вдруг в «семейный альбом»? 

— Думаете, не напечатают?

— Надо послать в какой-нибудь журнал, — сказал Сергей.

— Ну и пошлите.

— Пошлю.

Лена внимательно взглянула на него, и опять по ее губам скользнула легкая улыбка.

— Вы не похожи на труса.

— А вдруг это чепуха на постном масле? — неожиданно взорвался Сергей.— Муть! Ерунда! Никому это не бу­дет интересно. Честное слово, мне иногда хочется к черту разорвать рукопись и сжечь.

— Как Гоголь вторую часть «Мертвых душ».

Сергей молча уставился на нее. После продолжитель­ной паузы спросил:

— Вы смеетесь надо мной?

— Дайте мне почитать вашу повесть, — очень серь­езно сказала она. — Я не бог весть какой критик, но ска­жу вам правду. Только, пожалуйста, не обижайтесь на меня, ладно?

Сергей смотрел ей в глаза и молчал. Никому еще не давал он читать свою повесть. Случалось, Лиля подходи­ла к нему сзади, когда он сидел за письменным столом, через плечо равнодушно заглядывала в исписанные лист­ки и говорила: «Кончай, пора ужинать.» Или: «И не надоело тебе торчать за столом? Лучше бы в кино схо­дили.» И никогда еще не сказала: «Дай почитать, что ты там написал.»

Отогнав от себя непрошеные воспоминания, Сергей сказал:

— Хватит о литературе. Поговорим о щуках. Нет, лучше о вас! Вы знаете, что у вас удивительно красивые глаза? Я таких никогда не видел.

Сказал и опять почувствовал себя неловко: вот и у него вырвались банальные слова. Наверняка то же самое ей говорили многие мужчины.

— Ну что ж, поговорим о моих глазах, — улыбнулась она. — Если нам больше говорить не о чем.

Костер гулко выстрелил, выбросил вверх длинный язык огня, почти достав до нижних ветвей ольхи, и сразу как-то сник, съежился. Две колеблющиеся тени стояли рядом, одна огромная, выше ольхи, вторая поменьше. Еще раз метнулось вверх пламя — это вспыхнула лежав­шая в стороне сосновая ветка, — и тени сблизились, сли­лись воедино и снова разошлись.

— Что же вы замолчали? — спросила она.

— Неохота глупости говорить.

— Тогда лучше помолчим, — рассмеялась она и на­гнулась за котелком. Длинные волосы соскользнули со спины и смешались с высокой травой. Когда она выпрямилась, тоненькая, стройная, их глаза встрети­лись. Какое-то мгновение они молча смотрели друг на друга.

— Уха была чудесной, — сказала Лена. — Я бы ни­когда такую не приготовила.

— Каждому свое, — мрачновато пошутил Сергей.

 Девушка улыбнулась и, звякнув посудой, быстро пошла по узкой тропинке к дому. Из темноты донесся ее звонкий голос:

— Я утром рано уеду. До свидания, Сергей!

А он чурбаном стоял у погасшего костра и таращился на сгустившийся за ее спиной сумрак. На бугре протяж­но и насмешливо ухнула сова, а он все еще стоял и при­слушивался к затихающим шагам девушки.

И, уже лежа на шаткой железной кровати в темной душной избе, переполненной всевозможными запахами, вспомнил, что так и не спросил девушку про летчика, который ехал с ней на мотоцикле по Невельскому шоссе. Глядя в потолок, он слушал заливистый храп тёти Ма­трёны, доносившийся из другой комнаты, и непонятно чему улыбался. 


9


Сергею приснилось, будто загорелся дом. Примчались пожарные машины, пожарники в серых бре­зентовых робах и блестящих касках быстро подсоединили шланги к водопроводной колонке, и вот сильные тугие струи ударили в горящий дом.

Проснувшись и понимая, что все это было во сне, Сер­гей между тем явственно слышал, как била струя из брандспойта. Он открыл глаза и увидел, что уже рассве­ло. На кухне побрякивала посудой мать. У стены, под копией саврасовской картины «Грачи прилетели», на уз­кой кушетке сладко спали Валерка и Генка. Лежали они валетом, накрывшись серым солдатским одеялом. Ма­ленький Валерка во сне стащил с брата одеяло, и Генка натянул на себя край простыни.

Шум брандспойтной струи не прекращался. Сергей не поленился, встал и подошел к окну: так и есть, хлещет дождь! Огромная липа под окном не шевелилась. Мокрые листья тускло мерцали. На оконных стеклах ни капли. Над городом стояла ровная отвесная стена дождя. Даже не слышно было характерного звука капель, ударяющих­ся о листья, крышу, землю. Будто с неба спустились длин­ные серебряные нити, по которым бесшумно струилась влага. Дождя не было слышно, зато глухо урчала водо­сточная труба, брызгая широкой сверкающей струей.

В коридор, где Сергей умывался, ворвался мокрый, взъерошенный Дружок и засуетился вокруг. Когда пес толкнул его мордой под локоть и розовый кусок мыла с грохотом полетел в жестяную раковину, Сергей набрал из умывальника горсть воды и плеснул на Дружка.

На завтрак мать испекла блины. Большие, румяные, во всю тарелку, они распространяли аппетитный запах. В блюдце пузырилось горячее сливочное масло. Свернув блин в трубку, Сергей обмакнул его и сразу откусил пол-блина. Валерка — он внимательно наблюдал за старшим братом — сделал то же самое. Но, видно, кусок он отхва­тил не по своим возможностям: розовая щека у него взду­лась, на глазах выступили слезы.

— Где же твоя семья, Серёженька? — спросила мать. — Уже неделя, как Лиле пора на работу, а ее все нет и нет.

— Безобразие, — прожевывая, ответил Сергей. 

— Может, она больше и не приедет сюда?

— Может, и не приедет, — подивившись материнской проницательности, ответил Сергей.

— А Юра приедет? — взглянул на брата Валерка.— Я ему рогатку сделал.

Генка не вступал в разговоры со взрослыми. Он вооб­ще был неразговорчив. Быстро съев свою порцию, надел пальто, схватил портфель и выскочил за дверь. Однако тут же вернулся и, нахлобучивая на лохматую голову белую пушистую кепку, спросил:

— Серёж, дашь сегодня покататься?

— Дождь ведь.

— К обеду кончится, — уверенно сказал Генка. — Я его смажу и бензином протру. Дашь?

— В школу опоздаешь, — сказала мать.

— Ух и надоела мне эта школа! — пробурчал Генка и вышел. Он уже вымахал ростом с мать. Сергей видел в окно, как Дружок проводил брата до калитки и, обхо­дя разлившиеся лужи, вернулся.

— У меня все сердце изболелось, думая про вас. Опять поругались? — продолжала мать. — А родители, конечно, заступились за любимую доченьку. С чего бы, спрашивается, тебе уезжать раньше времени? Шутка ска­зать, билет в оба конца стоит больше двухсот рублей!

— Жарко там, — сказал Сергей. — Пустыня Сахара.

— В этой пустыне песок сахарный, да? — поинтересо­вался Валерка. — И горы сахарные, да?

— Там вовсе не сахар, — улыбнулся Сергей. Валерка бы еще поговорил, но мать быстро выпроводила его из-за стола. Валерка тоже вытянулся, ему на будущий год в школу.

— Иди в комнату и рисуй в тетрадке, — сказала она и снова взглянула на старшего сына. — Юра-то как? Здо­ров?

— Здоров, — коротко ответил Сергей, прихлебывая горячий чай из белой фарфоровой кружки с отбитой кромкой. Из этой кружки, сколько он помнит себя, он всегда пил чай. Кружка была толстая, старинная, с одним-единственным стершимся цветком на боку. То ли ромашкой, то ли васильком.

— Неужто так ничего и не расскажешь матери?

— О чем рассказывать-то?

— Что там у вас случилось?

— Ничего не случилось.

— Нынче ночью стонал во сне и зубами скрипел. Ведь мучаешься, неужели я не вижу?

— Вроде бы дождь перестал, — заметил Сергей, гля­нув в окно. — Пойду мотоцикл заправлю.

— Мать я тебе или не мать?!

— Мать, мать,— оказал Сергей и, накинув на плечи плащ, вышел из дома.

Что он мог сказать ей? Он и сам ничего не знал. Лиля должна была выйти на работу первого сентября вместе с ним. «Где твоя жена? Что с ней? Не заболела ли?» Эти вопросы каждый день сыпались на него в редакции. А что он мог ответить? Редактору сказал, что уехал раньше, а жена, наверное, задержалась из-за болезни. Андижан далеко, письмо еще не пришло. То же самое сказал и ма­тери. Но если редактор поверил или сделал вид, что по­верил, — что ему еще оставалось? — то мать не проведёшь. Каждое утро Сергей заглядывал в почтовый ящик, ко письма не было. Ну, ладно, не пишет ему, могла бы дать телеграмму в редакцию. Зачем же ставить его в ду­рацкое положение?

Если раньше, мучаясь бессонницей, он только и думал о Лиле, то теперь мысли его раздваивались: думая о же­не, он нередко ставил рядом с ней Лену, сравнивал их, будто разглядывал в бинокль, который приставлял к глазам то одной стороной, то другой. На Лилю хотелось смотреть так, чтобы она виделась в уменьшенном виде. Прошлое, по сравнению с настоящим, было куда приятнее. Пусть они почти два года не жили вместе, когда она училась, и все равно было что вспомнить: мучительные недели разлуки, телефонные разговоры, потом бурные долгожданные встречи.

С Леной, после рыбалки на Заснежном, Сергей не встречался. Правда, он несколько раз ей звонил. Когда решился поговорить, ее не оказалось на месте, а потом, когда она взяла трубку, он почему-то растерялся и пове­сил свою. Что он, женатый мужчина, может сказать этой красивой девушке, которая от своих поклонников убе­гает к черту на кулички?

Желание увидеться с Леной становилось все сильнее. Лена, Лиля... Даже имена почти одинаковые, а какие они разные!

Выезжая из калитки на шоссе, Сергей решил, что се­годня он обязательно позвонит Лене и спросит, не соби­рается ли она в субботу на озеро, конечно, если погода будет хорошая. Последние дни все дождь да дождь.


Сергей сидел за письменным столом и начисто пере­писывал за внештатного автора корреспонденцию. Хотя он и был спецкором при секретариате, в его обязанности входило подготовить несколько крупных материалов вне­штатных авторов.

Письменный стол Сергея по-прежнему находился в отделе информации. Если раньше журналисты собира­лись позубоскалить в отдел культуры и быта, то теперь перекочевали сюда. Сегодня с утра пораньше первым пришел высокий седогривый литсотрудник промотдела Павел Ефимович Рыбаков. Как всегда, прислонился к черной круглой печке и, заложив руки за спину, взгля­нул на Сергея тусклыми глазами.

— Все строчишь? — спросил он. — Ну-ну, строчи. — И, помолчав, огорошил: — Дядя Костя от нас уходит, ре­дактором районной газеты утвердили.

— В какой район? — спросил Володя Сергеев.

— В пригородный, так что останется в городе.

— Кто же вместо него будет ответственным секрета­рем? — поинтересовался Сергей.

— Султанов ответственным, а я — литературным се­кретарем, — с достоинством заявил Павел Ефимович.

— Что же ты нам сразу-то не сказал! — воскликнул Володя. — Мы бы тебя в кресло посадили, Сергей за бу­тылкой бы сбегал.

— Это никогда не поздно, — засмеялся Рыбаков.

Легкий на помине, пришел Михаил Султанов. На лац­кане нового пиджака — университетский «поплавок». Обычно Султанов его не носил.

— Миша, как теперь прикажешь называть тебя: по имени-отчеству и на «вы»? — смиренно глядя на него, спросил Володя.

— Фамильярности не потерплю, — в тон ему ответил улыбающийся Султанов.

— Миша, срежь мне норму авторской отработки,— попросил Сергей. — Надоело мне вкалывать за других.

— Я подумаю, — царственно кивнул Султанов.

— Ребята, налетай, пока ответственный секретарь добрый! — воскликнул Володя. — Дай ты мне хотя бы одного толкового сотрудника!

— Литсотрудника? Пожалуйста, хоть сейчас, — улыб­нулся Султанов.

— Шутки шутками, а без литсотрудника я поги­баю, — сказал Володя. — Информации требуют на все полосы,а я один.

— Какие тут шутки? — Султанов подошел к двери, распахнул ее и позвал: — Сева, зайди-ка сюда!

В комнату вошел незнакомый коренастый парень в желтой нейлоновой куртке на молнии, узких мятых брю­ках и толстых спортивных башмаках. Лицо широкое, с твердым подбородком, приплюснутый нос, длинные свет­лые волосы зачесаны назад. Он почтительно остановился у двери и вежливо поздоровался, чуть нагнув загорелую бычью шею.

— Всеволод Блохин, — представил Султанов. — Наш новый литературный сотрудник. Вот этот представитель­ный товарищ в очках, — кивок в сторону Володи, — от­ныне твой самый главный начальник.

Ошарашенный Володя молча смотрел на них. Впро­чем, замешательство продолжалось недолго. По привыч­ке протерев очки — а Володя всегда снимал их с толсто­го носа в затруднительных случаях, — он восхищенно за­метил:

— Тебе бы, Миша, в цирке выступать. Вместе с Кио.  

— Кстати, могу дать информацию о приезде в наш го­род цирка-шапито, с участием Кио,— деловым тоном невозмутимо произнес новый литсотрудник.

Когда умолк смех, Володя торжественно пожал руку Севе Блохину и показал ему ка запыленный письменный стол у окна.

— Вот твое законное место, — сказал он и, кивнув на Сергея, прибавил: — И не бери пример с этого типа, ко­торый дезертировал отсюда. Был фоторепортером, потом литсотрудником отдела информации, а теперь спецкор! Если такими темпами пойдет и дальше, то через три года он станет редактором.

Всеволод с любопытством взглянул на Сергея светло-голубыми глазами.

— Из меня начальника не получится, — улыбнулся Сергей, обратив внимание на то, что нос у Блохина когда-то был перебит и посередине остался маленький белый шрам.

Вот так просто и естественно дождливым сентябрь­ским утром вошел в коллектив редакции областной га­зеты Всеволод Блохин, с которым у Сергея Волкова не раз еще пересекутся житейские пути-дороги.

Пообедал Сергей вместе с Козодоевым в небольшой столовой на берегу Дятлинки. Из окна видно было, как но течению плывут желтые и красные листья. Свинцовое небо и такая же вода. По берегу расхаживали грачи. Что они тут искали, было непонятно.

Александр Арсентьевич был задумчив и молчалив. Без всякого аппетита ковырял вилкой в тарелке с мака­ронами. Или от серого света, падавшего из окна, или от чего другого, только оспины на его лице сегодня каза­лись особенно заметными и глубокими.

— Забастовала твоя жена? — спросил он, отодвигая тарелку. — Там тепло и солнечно, не то что тут у нас.

— Приедет, — сказал Сергей. Однако в голосе его не было уверенности, и Козодоев это почувствовал.

— Неужели так серьезно? — сочувственно посмотрел он на Сергея.

— Что серьезно? — сделал Сергей вид, что не пони­мает, о чем речь. Не хотелось ему говорить про свою се­мейную жизнь.

— Надо полагать, заболела. Раз не выходит на ра­боту.

— Бюллетень у нее будет, — усмехнулся Сергей. Выпили мутноватый яблочный кисель, расплатились и вышли из столовой. Сергей хотел завести мотоцикл, но Александр Арсентьевич, взглянув на часы, предложил спуститься вниз к речке. Дождя не было, но воздух про­питался влагой. Небо плотно затянуто серой пеленой.

Тропинка была узкая. Козодоев шагал впереди, Сер­гей сзади. К пиджаку Александра Арсентьевича, будто погон, прилепился желтый березовый лист. Не повора­чивая головы, Козодоев сказал:

— Сватают меня, брат Сергей, в заведующие нашим издательством. Сегодня должен в обкоме дать оконча­тельный ответ.

— Сколько перемен в редакции! — сказал Сергей.

— Жалко уходить из газеты — привык, а с другой стороны, в издательстве сам себе хозяин. Думаешь, с Голобобовым легко мне?

— Мне больше всех от него достается, — усмехнулся Сергей.

— Правда, издательство-то у нас маленькое, — продолжал Александр Арсентьевич. — Брошюры будем выпускать о передовиках сельского хозяйства и промыш­ленности. В два-три года литературный альманах. В обкоме говорят, что еще несколько названий прибавят.

— Почему у нас так любят переводить руководящего работника с одного места на другое?

— Существуют лишь две причины: или работник не справляется со своим делом, или его способности тре­буют лучшего применения.

— Если бы только так, — сказал Сергей. — Бывает, бездарный руководитель развалит всю работу на пред­приятии, а его на другое, еще более крупное перебрасы­вают. Погорит и там — на третье. Так и кружится до бесконечности. И сколько такой горе-руководитель вреда приносит государству.

— Это ты Логвина имеешь в-виду? — усмехнулся Козодоев. — Верно, бывает и такое. На то ты и журна­лист, чтобы бороться с недостатками.

— Я журналист! А вы?

— Я заведующий областным издательством, — рас­смеялся Александр Арсентьевич, ищербин на его лице сразу стало меньше, а глаза оживились. — Ты сейчас по­мог мне решиться.

— Я? — удивился Сергей. — Каким же образом?

— Подумай, — сказал Козодоев. — А сейчас в редак­цию! Надо сегодня же сдать дела.

— Кому, если не секрет? — полюбопытствовал Сергей.

— Пачкину, — сказал Козодоев. — Радуйся, хороший человек будет новым замом.


Закончив работу, Сергей отдал исписанные мелким неровным почерком листки в машинописное бюро и по­шел по коридору вдоль одинаковых дверей с табличка­ми: «Отдел промышленности и транспорта», «Сельхозотдел», «Отдел партийной жизни». У дверей отдела про­паганды остановился. Нет, у него не было никакого же­лания зайти к Лобанову, но дело в том, что заведующий отделом пропаганды уехал в санаторий и его кабинет пу­стовал.

Сергей оглянулся: в длинном узком коридоре никого не было — и вошел в кабинет. На письменном столе стоп­ка исписанных крупным детским почерком листов, рас­крытый блокнот. Почерк незнакомый. Кто же, интерес­но, здесь окопался? Больше не раздумывая, снял трубку и быстро набрал номер. Несколько редких гудков. Щел­чок, и... Он сразу узнал ее голос.

— Я вас слушаю, — сказала она. — Алло, алло! Прижав трубку к уху, Сергей молчал и, когда уже хотел повесить, услышал:

— Сергей, это вы?

— Здравствуйте, Лена, — растерявшись, пробормо­тал он.

— Я не думала, что вы такой робкий.

— Лена, а как вы... — сказал он и запнулся. — Лена, я очень хочу с вами встретиться.

Трубка помолчала немного, и потом:

— Зачем?

— Я должен вас увидеть.

— Должен?

— Не придирайтесь к слову!

— У меня нет, Сергей, уверенности, что нам так не­обходимо встретиться. И потом, я...

— Сейчас вы скажете: занята. Или у вас свидание с другим. Лена, я вас очень прошу!

Снова длительное молчание. Ему показалось, что он слышит ее дыхание, далекое, как легкий ветерок в озер­ных камышах. Или это его сердце так странно бьется?

И когда пауза стала невыносимой, он вдруг неожи­данно для себя быстро сказал в трубку:

— Я перепечатал свою повесть. Помните, вы хотели почитать ее? Я принесу, Лена. Сегодня.

— Хорошо. В шесть часов у старой церкви, напротив кладбища.

На том конце повесили трубку. Сергей, поставив лок­ти на исписанные листки, стиснул ладонями голову. У не­го было такое ощущение, будто скалу своротил с места. Трубка, которую он забыл повесить, жалобно пищала на столе.

И вдруг он услышал:

— С кем ты разговаривал?

Голос строгий и властный. Будто вор, пойманный на месте преступления, он вскочил из-за стола и увидел На­ташу. Высокая, длинноволосая, стояла она в дверях и смотрела на него. В светло-серых глазах холод и пре­зрение.

— А тебе какое дело? — опомнившись, грубовато сказал он. — Ты что, подслушивала?

— У тебя такое было глупое лицо, — сказала она. — Повесь, пожалуйста, трубку.

Сергей положил трубку на рычаг и, избегая ее взгля­да — ему почему-то стало неловко, — спросил, кивнув на листки:

— Это ты настрочила?

Она стремительно бросилась к столу, торопливо со­брала листки. Русая прядь волос мазнула Сергея по щеке.

— Ты не читал? — сурово спросила она, сверля его сузившимися глазами. Листки и блокнот она прижимала к груди.

— Чего ты, Наташка, разозлилась? — миролюбиво сказал Сергей. — Давай, почитаю твою... заметку.

— Никогда! — горячо воскликнула она. — Это ника­кая не заметка, а...

— Очерк?

— Не твое дело!

Сергей удивленно взглянул на нее: ну чего, спраши­вается, кипятится?

— Ты это... работай тут, я сейчас уйду, — поднялся он из-за стола. И тут заметил один листок, упавший на пол. Поднял и хотел было взглянуть, но девушка выхва­тила его из рук. Листок разорвался.

— Я и строчки не прочел, — пробормотал Сергей.

— Кто она? —спросила Наташа.

— О ком ты?

— Не стыдно? Жена лежит больная, а он кому-то свидания назначает. И лицо при этом такое, что смо­треть противно.

— Что ты к моему лицу привязалась? — усмехнулся он. — Уж какое есть.

— Какие вы все-таки, мужчины.

— Какие?

— Нельзя вам верить, — совсем по-взрослому ска­зала она.

— А вам? — Этот разговор стал забавлять Сер­гея. — Вам можно верить?

— Уж если я кого полюблю... — Она вдруг покрас­нела и, отвернувшись, стала поправлять волосы, хотя они к не нуждались в этом. — На другого мужчину даже не посмотрю.

— Зачем же так обижать других мужчин?

— Не говори пошлости, —оборвала она. — Тебе не идет.

— Дашь почитать твое сочинение? — перевел он раз­говор. — Я обещал, что скажу только правду.

— Ты пойдешь на свидание... с ней? — кивнула она на телефон.

— Обязательно, — ответил он. — Когда ты еще немного подрастешь, то поймешь, что в жизни не так все про­сто.

— Этого я не пойму,— сказала она. — Вернее, не хо­чу понимать. Я за цельное, глубокое чувство. И размени­ваться никогда не буду.

— Завидую тому парню, которого ты полюбишь, — серьезно сказал он.

— Сейчас у тебя лицо нормальное, — улыбнулась На­таша.— А вот тогда... — она взглянула на телефон.

— Опять лицо? — поморщился Сергей.

— Потом, может быть, я дам тебе почитать, что я написала. — сказала она. — Пока это плохо, я сама вижу. Вот перепишу, тогда дам.

— Наташа-а! — послышался в коридоре нетерпели­вый Машенькин голос. — В типографию!

— Ты правда дашь ей свою повесть читать? — сурово взглянула она на Сергея.

— Дам.

— А мне? — Взгляд требовательный, ждущий.

— Тебе? — немного растерялся Сергей. — Понима­ешь, Наташка, она умная и скажет правду.

— А я глупая и ничего не понимаю, — Она засмея­лась, но глаза были серьезные и в них обида. — В твоем очерке об агрономе в одном абзаце то настоящее время, то прошедшее. И вообще, очерк не получился. Это ско­рее зарисовка.

— Черт возьми, а ты права, — пробормотал Сергей. Он не ожидал такой прыти от новой курьерши. Сергей и сам чувствовал, что очерк не получился, даже хотел переписать, но редактор поставил в номер.

 — Я побежала, — спохватилась она и, все так же прижимая листки и блокнот к груди, выскользнула из ка­бинета, а озадаченный Сергей подошел к окну и стал в стекло разглядывать свое отражение.

«Лицо как лицо, — с улыбкой подумал он. — Глупое, говорит. У влюбленных всегда лица глупые.»


Это была единственная церковь в городе, сохранив­шаяся после войны. Долгое время стояла она на травяни­стом холме, обшарпанная, иссеченная осколками, с крас­ным круглым куполом, напоминающим человеческую ма­кушку. На этой макушке росла высокая бледная трава. Она шевелилась на ветру, словно редкие волосы на пле­шивой голове. Недавно церковь восстановили, покрасили в белый цвет, а купол — в зеленый, и она теперь празд­нично возвышалась на высоком берегу Дятлинки, бли­стая позолоченными крестами. Вокруг церкви росли ста­рые березы, клены, липы. Деревья тоже пострадали от войны: один старый клен был расщеплен снарядом почти пополам, но каким-то чудом выжил и буйно разросся. По­калеченная береза — ей срезало осколком вершину — тоже выстояла и мощно выбросила по сторонам огром­ные ветви, которые скрывали ее уродство.

Сергей присел на каменную плиту со старославян­ской вязью и стал смотреть на дорогу.

Дождь давно кончился, но стоило залететь сюда лег­кому порыву ветра, как с деревьев сыпались крупные капли. Они щелкали по листьям, которых уже много ва­лялось под ногами, попадали и в Сергея. Дятлинка — ее хорошо было отсюда видно — вспучилась от дождей и катила свои пожелтевшие воды меж пологих берегов, за­росших рыже-зеленой травой. Иногда волны перехлестывали через деревянные мостки. По этим кладям Сергей ходил к своему другу Николаю Бутрехину. Отсюда и дом его виден. Из трубы дым идет. Артисты сейчас гастро­лируют по области. В этом году Николая наконец приняли в труппу и даже присвоили какую-то категорию. Те­перь Бутрехин больше не делает декорации, а сам играет на сцене. Осуществилась его мечта.

Сергей увидел Лену, когда она уже поднималась по заросшей рыжим бурьяном тропинке к церкви. Золоти­стые волосы вымахнули из-под косынки, и на них сверка­ли капли. Походка у нее легкая, стремительная. Корот­кий плащ, схваченный в талии тонким поясом, подчерки­вал стройную фигуру.

— К чему это, Сергей? — спросила она, глядя ему в глаза. — Не лучше ли сразу все прекратить? Я только поэтому и пришла. ]

Глаза у нее сегодня невеселые. И смотрит на Сергея как-то растерянно. Он взял ее маленькие прохладные руки в свои ладони и тихонько сжал. Ветер обдал их дождевыми каплями, сорванными с ветвей. Под куполом церкви шуршали голуби. Низкие облака медленно плыли над Дятлинкой в ту сторону, где клубились дымчатые тучи.

— Я не мог не позвонить тебе, — сказал он.

— Лучше бы ты не звонил.

— Ты ведь знала, что я позвоню?

— Знала, — улыбнулась она. — Но нам не стоит встречаться, Сергей, потому что я знаю, чем все это кон­чится.

— Ты говоришь, как гадалка!

— Я тебе сегодня испорчу настроение.

— Ты пришла, и это главное, — сказал Сергей.

— И все-таки мне лучше уйти.

— Я знаю, почему у тебя такое похоронное настрое­ние — кладбище рядом. Пойдем отсюда?

Они спустились к мосту через Дятлинку. Обогнули огромную разлившуюся на дороге лужу и свернули на Старорусскую улицу. Деревянные дома потемнели от дождя, капли срывались с крыш и щелкали по лопухам. Старые липы и клены негромко шумели над головой, ро­няя листья.

— Мне нравится этот уголок, — сказала Лена. — Ле­том я приходила сюда загорать. Видишь серый камень? Я с него ершей ловила. Один раз поймала тридцать штук.

Сергей с улыбкой взглянул на нее:

— Я тоже люблю эту улицу. Говорят, ее хотят сне­сти, а на этом месте будет парк и лодочная станция.

— Жаль, — сказала Лена.

— В этом доме, — кивнул Сергей, — живет мой луч­ший друг.

— А у меня здесь нет друзей, — грустно произнесла Лена.

— Будут, — оптимистически заметил Сергей.

— Дождь, — сказала Лена и показала мокрую ла­донь.

Заструился мелкий невидимый дождь. Он чуть слыш­но зашуршал в листве, тропинка заблестела и стала скользкой. Увидев на пляже круглую крытую беседку, они спрятались там. Ветра не было, дождь стучал в ку­полообразную дощатую крышу, длинные блестящие струи, срываясь с нее, брызгали на высокую вздрагиваю­щую траву. С клена слетел большой мокрый лист и, тре­пыхаясь, опустился в беседку, будто тоже захотел ук­рыться от непогоды.

Они сидели на скамейке и слушали дождь. Пустын­ный пляж шелестел, тихо всплескивала вода, равномерно накатываясь на берег и слизывая прилетевшие сюда ли­стья. Призрачно блестел на берегу грибок с маленькой скамеечкой. Шляпка у грибка была ярко-красной с круг­лыми белыми пятнами. На скамейке сиротливо стояла пустая бутылка.

Лена зябко поежилась, и Сергей, распахнув плащ, укрыл ее, прижав к себе. Она положила голову ему на плечо. «Пусть дождь никогда не кончается», — подумал он. Ему хотелось сейчас ни о чем не думать, а вот так тихо сидеть, чувствовать ее рядом, вдыхать фиалковый запах ее сбрызнутых дождем волос. «Мне лучше уйти», — гово­рит она. Почему уйти? Ведь ему ничего не надо. Доста­точно того, что она рядом. Он может еще теснее прижать ее к себе, нагнуть немного голову и поцеловать. Одна­ко он даже не пошевелился. Опять, как и там, у костра, почувствовал, что этого делать не следует. Не понравит­ся ей. Однажды в детстве он долго гонялся за большой красивой бабочкой, а когда уже отчаялся ее поймать и навзничь растянулся под солнцем на зеленом лугу, ба­бочка сама уселась ему на руку и стала, шевеля усиками, складывать И раскладывать свои бархатные крылья. Он, затаив дыхание, как зачарованный смотрел на нее, боясь пошевелиться. Нечто подобное он испытывал и сей­час.

В крышу беседки забарабанил дождь. В свете дале­кого фонаря серебристо заблистали косые струи.

— Вот и погода против нас, — сказала Лена.

— Я люблю дождь, — улыбнулся он. — Особенно ко­гда он стучит в крышу.

— Мне нравится дождь слушать одной.

— Я помолчу, а ты слушай дождь, — сказал он.

Но дождь скоро кончился, и они поднялись со скамей­ки. Молча пошли по блестящей тропинке. На Старорус­ской кое-где в домах светились окна, а там, за рекой, разлилось море сверкающих огней. Обходя поблескиваю­щие лужи, они вышли к мосту. Дятлинка грозно бур­лила, шумно плескалась в берегах. Уличные фонари осве­щали мокрые разноцветные листья в парке.

У серого четырехэтажного дома они остановились. Ро­зовая неоновая вывеска кинотеатра отбрасывала на мок­рый асфальт дрожащий кровавый отблеск.

— Ты одна живешь? — спросил Сергей. Лена улыбнулась.

— Живу я одна, Серёженька, но это еще ничего не значит.

— Я спросил без всякой задней мысли.

— Я тебя как-нибудь приглашу в гости. На чай.

— Когда же? — Он заглянул в ее глубокие глаза, но, кроме мельтешащих красных огоньков, ничего там не увидел.

— А где же повесть, которую ты обещал мне дать по­читать? — вспомнила она. — Забыл?

— Ага, забыл, — кивнул он.

— Ты не умеешь врать, — заметила она. — И лучше не пытайся, ладно?

— Полистал я ее сегодня. Не готова она еще,— сказал Сергей. — Надо кое-что исправить.

— Теперь правду говоришь, — улыбнулась она.

Сергей взял ее за плечи, повернул к себе, но, встре­тившись с ее настороженными глазами, сразу отпустил и, глядя на неоновую вывеску, проговорил:

— Лена, я хочу тебя спросить...

— Есть ли у меня кто-нибудь? — с улыбкой перебила она. — Нет у меня никого, Сергей. И, я думаю, долго еще никого не будет.

— Ты обо мне все знаешь, — сказал Сергей, — а ты для меня загадка.

— Ничего загадочного во мне нет, мой дорогой, — сказала она. — Я самая обыкновенная женщина и была замужем. Мой муж был замечательным человеком.

— Вы разошлись?

Лена с невеселой улыбкой посмотрела на него.

— Ты не умеешь слушать. А для журналиста это большой недостаток.

— Не в бровь, а в глаз, — заметил он.

— Он испытывал новые реактивные самолеты. Есть такая профессия: летчик-испытатель. Когда это случилось, мне хотелось кричать на весь мир: «Девушки, не влюбляйтесь в летчиков-испытателей! Вместе с ними в ваш дом придет небо. А небо прекрасно лишь, когда ты на него смотришь с земли. Девушки, не выходите замуж за летчиков!»

— Он погиб?

— Три года назад, — сказала она. — Три года, как я вдова, — какое неприятное слово!

— А этот летчик на мотоцикле... — вырвалось у Сергея.

— Это мой старший брат. Он вместе с мужем учился в авиационном институте. А сейчас бортинженер и тоже испытывает сверхзвуковые самолеты. Я ему запретила жениться. Я, конечно, понимаю, он не послушается. Когда муж разбился, я думала — все для меня кончено.

— Теперь я понимаю, почему ты стала рыбачкой и купила мотоцикл.

— Мне иногда хочется побыть одной.

— И все-таки вдвоем лучше, — сказал Сергей.

— Не знаю, — усмехнулась она. — Пока не знаю.

— А я знаю, что ты для меня — открытие.

— Я — для тебя. А кто ты для меня?

Но он уже не вникал в смысл ее слов. Его самого распирало от желания выразить ей все, что он сейчас чувствует, но Сергей никогда не умел говорить красивые слова, не было у него такого дара.

— Я эти дни ходил сам не свой, — путано говорил он. — Ты была все время со мной. Говорят, у каждого человека есть своя половина. И он годами ищет ее. Мне кажется, ты и есть моя половина.

— Ты и жене говорил эту банальность?

— Сейчас подумаю... — улыбнулся он. — Нет, не го­ворил. Наверное, потому, что всегда чувствовал: она не моя половина.

— Не говори этого дурацкого слова, — поморщилась Лена. — «Моя дражайшая половина!»

— Слово, может, и не очень, но в этом что-то есть. Это прекрасно, когда мужчина и женщина находят друг друга.

— Находят или это им только кажется? — взглянула она ему в глаза. — Ты ведь не сомневался, что твоя жена — именно тот человек или, как ты говоришь, поло­вина, которую ты искал? Теперь ты меня хочешь поста­вить на это место?

— До сих пор не могу понять, как это случилось, но, кажется, я потерял жену, — с горечью сказал он. — Было время, когда я чувствовал, что мы по-настоящему близ­ки, а теперь — нет.

— У тебя все еще наладится. И ты любишь свою жену, я ведь чувствую. Не будь эгоистом, Сергей! Тебе сейчас плохо, поссорился с женой — и уже готов другой признаться в любви. А вдруг она, дурочка, поверит? Другая-то? А потом что? И будешь метаться от жены ко мне. И наоборот. Пусть многие с этим мирятся, но я не гожусь, Сергей, в покорные любовницы. Уж если снова полюблю, этот мужчина будет весь мой и только мой. Это звучит эгоистично? Дело в том, что во второй раз я не хочу потерять любимого человека. Я просто этого не выдержу! И еще одно: вот так сразу вспыхнуть, как ты, я не смогу. У меня другой характер, да и понра­виться мне довольно трудно. Ну, что приуныл? Я ведь предупреждала тебя, что со мной будет нелегко. Если вообще что-нибудь будет. Я понимаю, тебе сейчас нуж­на я, но нужен ли ты мне? Об этом ты подумал? Тебе будет очень плохо без меня, сказал ты. А будет ли мне хорошо с тобой? Вот почему я сказала, что ты эгоист. Почти все мужчины в этом отношении эгоисты!

— Почти?

— Мой муж не был эгоистом, однако он мне принес самое большое горе.

— Тогда мне больше нечего сказать, — криво усмех­нулся Сергей.

— Вот и обиделся, — сказала она. — И неожиданно вскинула руки, обхватила его за шею и, прошептав: «Какой ты колючий!» — прижалась к нему нежной душистой щекой.

Какое-то мгновение они стояли молча, будто прислу­шиваясь друг к другу, потом она резко высвободилась, будто недовольная собою, и ушла, ни разу не оглянув­шись. Ее каблуки сердито простучали по асфальту.

Он уже замечал, что у Лены резко меняется настрое­ние: то веселая, разговорчивая, то неожиданно стано­вится грустной и молчаливой, лишь огромные глаза бле­стят. И в движениях такая же: то нежная, мягкая, то порывистая, резкая. До встречи с Лилей Сергей наивно полагал, что разбирается в женщинах и знает их, но пер­вый же серьезный жизненный опыт — женитьба — опро­кинул это мнение. До замужества Лиля была одной, после — совершенно другой. И вот сейчас его неудер­жимо потянуло к Лене. Сегодняшний вечер, несмотря ни на что, был праздником для него. В Лене он открыл то, чего не хватало в Лиле.

Сергей стоял и смотрел на серую громаду дома. На третьем этаже в окне вспыхнул свет, и он снова увидел ее, но уже без плаща. Тоненькая, стройная, она подошла к большому квадратному окну, взмахнула руками: две плотные шторы сомкнулись, и ее не стало видно.

Погруженный в невеселые раздумья, Сергей медлен­но поднимался к себе на второй этаж. Сегодня ему по­чему-то не захотелось идти ночевать к матери, да уже и поздно было. Достав из кармана ключи, отпер дверь. В узком коридоре неярко светилась засиженная мухами лампочка. Пахло жареной рыбой и еще чем-то кислым. Сергей вспомнил, что не поужинал.

Дверь, скрипнув, тихонько отворилась, и он увидел на пороге Лилю. Наверное, у него был очень глупый вид, потому что. она улыбнулась и с ехидцей сказала:

— Что же ты, гуляка-муж, не обнимаешь свою доро­гую жену? Или уж и не рад, что я приехала?

— Могла бы телеграмму дать, — пробормотал он.

— Врасплох даже интереснее, — сказала она и отсту­пила в сторону, давая ему пройти.

— А где сын? — спросил он, озираясь: Юрина кро­вать была пуста.

— Ему там лучше будет, — сказала Лиля. — Пусть ест фрукты, поправляется. И потом, надо же и твоей ма­тери дать отдых. 

Лиля сбросила на ковер шёлковый халат с длиннохвостыми японскими птицами и, оставшись в чёрных тру­сиках и бюстгальтере, повернулась к мужу гладкой смуглой спиной.

— Расстегни, пожалуйста, — попросила она.

Сергей долго путался, пока расстегнул. Такого рос­кошного бюстгальтера с мудреными застежками он ещё не видел у жены. Повернувшись, Лиля смерила его на­смешливым взглядом:

— А теперь рассказывай, что ты тут делал без меня. По глазам вижу, совесть у тебя нечистая. Что-что, а врать ты, Серёжка, не умеешь!


Часть четвертая

ЧТО ЧЕЛОВЕКУ НАДО

Миры летят. Года летят. Пустая

Вселенная глядит в нас мраком глаз.

А ты, душа, усталая, глухая,

О счастии твердишь, — который раз?

   Блок

1 

— Серёжа, проверни мясо, я все приго­товила для фарша! — позвала из кухни Лиля.

Сергей вздохнул, положил ручку на исписанные лист­ки и отправился в кухню. Хотя ему совсем не хотелось крутить мясорубку, но сегодня воскресенье и не стоит спорить с женой.

Лиля, раскрасневшаяся у плиты, снимала шумовкой из кастрюли накипь. Вкусно пахло мясным бульоном.

— Если хочешь, добавь в фарш чесноку, — сказала она. — Ведь ты любишь острые котлеты?

— Сойдет, — пробурчал Сергей и, натолкав в мясо­рубку лук, сало, нарезанные куски мяса, размоченную в молоке булку, принялся все это проворачивать. Из ды­рочек разноцветными червяками в подставленное блюдо вылезал готовый фарш.

— Какую ты больше любишь подливку: коричневую с луком или светлую с майонезом?

Лиля сегодня была в ударе и готовила с удоволь­ствием. Черт ее знает, какую он любит подливку — с луком или с майонезом?

— Не крути с таким остервенением, — заметила же­на. — Стол перевернешь.

— Тебе бы в армии быть командиром, — пробурчал Сергей.

— Муж должен во всем помогать жене, — настави­тельно изрекла Лиля, перемешивая в миске фарш. — Хо­чешь, пельмени сделаю?

Сергей сразу оттаял, пельмени он любил.

— Я тебе помогу лепить, — сказал он.

Обед удался на славу. Сергей даже сбегал в магазин и принес бутылку сухого вина, которую они дружно рас­пили. Пельменей получилось много, и Лиля, глядя на присыпанную мукой доску с аккуратно завернутыми ко­мочками теста сказала:

— Знала бы, что так много останется, гостей пригла­сила бы. Без холодильника они раскиснут и завтра бу­дут невкусными. Когда ты наконец купишь холодиль­ник?

— Да вот не продают их, — заметил Сергей.

— У тебя такие знакомства. Зайди в горторг. Не откажут. Валя Молчанова и то достала холодильник.

— Этого я не умею, — сказал Сергей.

— А что ты умеешь? — стала злиться Лиля.

— Кое-что, наверное, умею.

Сергей после вкусного обеда был настроен миролю­биво. Ему вовсе не хотелось пререкаться с женой из-за холодильника, он мечтал залечь на кушетку с интересной книжкой.

— Не пойму я тебя, — продолжала Лиля (она, в от­личие от мужа, всегда была настроена воинственно), — столько времени угробил на свою повесть, а ее тебе за­вернули с разгромной рецензией. И не жалко тебе вы­брошенного на ветер времени?

— Не жалко, — ответил Сергей. — Повесть, действительно, получилась сырая. Нужно дорабатывать, а мне что-то не хочется. 

— Почти два года работы коту под хвост?

— Лев Толстой...

— Знаю, — перебила Лиля. — Семь или тринадцать раз переписал «Войну и мир». Кстати, начисто перепи­сывала его жена Софья Андреевна.

— А ты даже не удосужилась прочесть, — заметил Сергей.

— Ты не Лев Толстой, — усмехнулась Лиля. — А я не Софья Андреевна.

— Оставим эту тему.

— Ты мог бы написать сотню статей и очерков, — продолжала Лиля, — за которые тебе хорошо бы запла­тили, а ты упорно пишешь, как говорит Султанов, для «семейного альбома».

— Если я не буду работать над чем-нибудь серьёз­ным... Я хочу написать роман о современной молодежи. Вечная тема любви. Я столько людей интересных по­встречал... — Наткнувшись на насмешливый взгляд жены, загоревшийся было Сергей замолчал. И закончил устало: — Короче говоря, если я не напишу о том, что меня сейчас целиком захватило, я... ну как бы себя обкраду.

— А пока ты семью обкрадываешь, — жестко заклю­чила Лиля.

— По-моему, нам с тобой на жизнь жаловаться грех, — сказал Сергей. — Зарабатываем мы прилично, одета ты, как кинозвезда. Разве вот только холодиль­ника нет.

— Мы даже в кино теперь почти не ходим. Сидишь и сидишь за письменным столом! Как хоть он будет на­зываться?

— У него нет названия.

— Работаешь уже который месяц над... — у Лили язык не повернулся сказать «романом», — новой вещью и не знаешь, как она называется?

— Не знаю.

— Роман без названия! — насмешливо сказала Лиля.

— Вот ты и придумала название, — улыбнулся Сер­гей.

— Не морочь мне голову! — отмахнулась она. — И мой тебе совет: не трать время на пустяки. Ну, если тебя тянет на литературу, пиши рассказы! Их быстрее напечатают, если они хорошие, а роман без названия... Это чистейшая утопия! Никто его никогда не напечатает. Кто ты? Имя у тебя есть? Кто станет печатать роман какого-то неизвестного провинциального журналиста?

— А вдруг напечатают?—опять улыбнулся Сергей.

— Журналист ты хороший, это все знают, а какой из тебя выйдет писатель — никто этого сказать не может. 

— Значит, советуешь бросить?

— Пиши для газеты, за это тебе платят.

— Я тебя выслушал, а теперь ты меня послушай, — сдерживая раздражение, сказал Сергей. — Роман я не брошу! Пойми, я не могу не работать. Вот ты сегодня у плиты... прости за неудачное сравнение... творила! У тебя было такое одухотворенное лицо.

— Можешь не продолжать, — перебила Лиля. — Мой удел — это плита, а ты создан для настоящего творче­ства.

— Ты все вульгарно истолковала, — поморщился Сер­гей.

— Я тебя прекрасно поняла, — отрезала жена.

Воспользовавшись паузой, Сергей взял с письменно­го стола книгу и устроился на диване. Однако углубить­ся в нее не смог: на кухне звякала в раковине посуда, хлопала дверца плиты, гремели вилки-ложки. А немного погодя раздался недовольный голос:

— Уже завалился, гений. Мог бы и помочь жене убраться на кухне.

Выругавшись про себя, Сергей поднялся и пошел в кухню. Лиля уже все убрала, и на его долю осталось лишь вытереть полотенцем посуду. Конечно, обед был хорош, но нельзя же из-за этого все время испытывать его терпение.

— Сходил бы в кинотеатр и взял на вечер билеты, — сказала Лиля.

— Потом.

— Знаю я это «потом». Заляжешь с книжкой — не поднять будет.

— Чем ты все время недовольна? — поинтересовал­ся Сергей.

Лиля будто только и ждала этого вопроса. Швырнув столовый нож в выдвинутый ящик кухонного стола, она повернулась к мужу с рассерженным лицом.

— Я недовольна нашей жизнью, — всё больше и больше повышая голос, горячо начала она. — Мне на­доело жить в этом скучном городе! Надоело вечно стоять у плиты! Посмотри на мои руки! — Она повертела перед его носом ладонями. — Они все в трещинах! Неужели мы не в состоянии нанять хотя бы приходящую домработ­ницу, которая бы готовила и убирала?

— Тут и убирать-то нечего, — удивился Сергей. — Можно подумать, что у нас не одна комната, а хоромы!

— Мне надоело скоблить этот мерзкий деревянный пол! Надоело.

— Хорошо бы, если бы тебе еще надоело каждой день ругаться по пустякам, — ввернул Сергей.

— Ты ведь пальцем о палец не ударишь, чтобы по­мочь жене! — уже не могла остановиться Лиля, слова мужа только подстегнули её.

— Теперь будем считаться, кто больше сделал, — ска­зал Сергей. Лилин упрек был несправедлив: он всегда помогал ей на кухне, ходил на рынок, в магазины.

Когда голос жены поднялся до высоких пронзитель­ных нот, Сергей понял, что сегодня дома ему отдохнуть, а тем более поработать не придется. Он взглянул на часы: половина четвёртого. Это движение не укрылось от зорких глаз жены.

— Уже лыжи из дома навострил? — прервав поток бранных слов, спросила она. — Куда? Да что я спраши­ваю. Давно уже завел какую-нибудь.

— Ты же просила за билетами сходить! — попробовал ее урезонить Сергей.

— Есть мне время по кинотеатрам шляться, — от­бросив элементарную логику, снова взвилась жена. — А кто будет твои носки штопать? У меня гора нестира­ного белья!

Сергей молча двинулся к вешалке. Стараясь не смо­треть на жену, быстро оделся и вышел в коридор, не преминув крепко хлопнуть дверью. На улице остановился у ларька, купил сигареты и, сломав о коробок несколь­ко спичек, закурил. Глядя на светлое безоблачное небо, немного постоял. В ушах все еще звенел голос жены: «гора нестираного белья!» Гора белья. Может быть, он и белье теперь должен стирать? Машину надо купить стиральную. Хоть пять машин купи, все равно голос жены будет раздраженным. Найдется другая при­чина для недовольства. А может быть, она его просто ненавидит? А он ее? Почему вдвоем им в одном доме тесно? Почему?!

Сергей обвел взглядом приземистые стандартные дома. В каждом четыре квартиры. В каждой квартире — семья. Неужели и там такое же происходит?

Он выплюнул сигарету, и к ней тут же подскочил го­лубь. Уже размахнулся головой, чтобы долбануть клю­вом, но вовремя одумался и, кося на Сергея недовольным красным глазом, не спеша отошел к приятелям. К нему подковыляла голубка и щипнула за шею. Голубь забуб­нил и отодвинулся.

«Живут, как голубки, — подумал Сергей. — У этих тоже, видно, не все гладко. Ругаются, клюются».

Из дома напротив вышла девочка и стала бросать птицам куски булки. Голуби набросились на еду. Тол­каясь, обмениваясь ударами клювов, они жадно хватали крошки и глотали. Откуда-то прилетела еще орава. Не­которые нетерпеливые голуби вскарабкивались на спины соседям и выхватывали у них из-под носа куски.

Девочка смотрела на птиц и улыбалась. Под мышкой у нее торчал длинный узкий батон.

Сергей бесцельно побрел по улице, еще не зная, куда податься. Зато одно он точно знал: домой сегодня он не вернется.

2


Лиля осторожно пробиралась по скольз­кому обледенелому тротуару к зданию главпочтамта. Держаться близко к зданиям было опасно: прозрачно-желтые набухшие сосульки угрожающе нависли над го­ловой. Днем, когда солнце начинало припекать, город звенел от разноголосой капели. Нагревались водосточ­ные трубы и начинали потихоньку кряхтеть и покашли­вать, как простуженные старики, время от времени с же­лезным грохотом извергая на тротуар раздробленные куски льда.

Был конец марта, и лед на Дятлинке еще стоял проч­но. Обычно ледоход начинался в середине апреля. Три моста перекинулись в центре города через реку, но мно­гие почему-то предпочитали до самого ледохода перехо­дить речку по льду. Причем грязно-желтые тропинки были протоптаны почти рядом с мостом.

Лилю то и дело обгоняли прохожие. Торопиться ей было некуда: Сергей уехал в командировку, сына она две недели назад отправила с матерью в Андижан. Там уже поспели первые овощи и фрукты. Наверное, Юрка бегает по улице в одних трусиках. Сейчас самое прекрасное время в Андижане: тепло, солнечно, все в цвету. Когда Капитолина Даниловна сказала, что хочет забрать Юру с собой, Сергей стал возражать, дескать, и так сына по­чти не видим, пусть этот год поживет с нами, но они сумели уломать его.

Лиля уже давно поняла, что, если начинать исподволь готовить мужа к чему-нибудь, будь то покупка новой дорогой вещи или поездка в Ленинград или Москву (за последние два года она несколько раз туда ездила), всегда будет так, как она захочет, хотя сначала он будет протестовать.

Сергей не любил спорить с женщинами и быстро усту­пал. Нащупав его слабую струнку, Лиля стала ею умело пользоваться. Когда Сергей принялся горячо доказывать теще, что сыну и здесь прекрасно живется, и вообще это неправильно — воспитывать ребенка где-то на стороне, Лиля мигнула матери — мол, не спорь. И вот пятилет­ний Юра уже две недели как в Андижане.

У входа в главпочтамт голое дерево облепили во­робьи. От их пронзительного крика зазвенело в ушах. Мальчишка с портфелем в руках, раскрыв рот, смотрел на птиц.

До востребования пришло два письма: одно от отца, второе от Оленина. С тех пор как Сергей неожиданно уехал из Андижана, отец предпочитал присылать письма на главпочтамт. Мать писала на домашний адрес.

Лиля присела к большому овальному столу и, повер­тев конверты в руках, сначала распечатала авиаписьмо от отца. Юраш, так отец звал внука, здоров и весел. Очень смышлёный мальчишка. Может быть, стоит его отдать в музыкальную школу? Пианино притягивает его, как магнит. В ее счастливую жизнь с Сергеем он по-прежнему не верит и очень сожалеет, что дочь не послу­шалась его совета и не разошлась с ним еще три года назад. Деньги он перевел ей на сберегательную книжку, так что она может купить себе все, что пожелает. Вяза­ных японских костюмов и мохеровых шарфов на базе нет, но Карл обещал, как только появятся, сразу сооб­щить. Макс часто заходит к ним и спрашивает про Лилю. Ему Макс нравится. Молодой перспективный хирург. Лиля отложила письмо в сторону и задумалась. Макса она знала давно. В одной школе учились. Он был на три класса старше. И вот закончил Ташкентский медицин­ский институт и вернулся в родной город хирургом. И надо же было такому случиться: когда Лиля приехала в отпуск домой, у нее приключился острый приступ ап­пендицита. И операцию ей сделал Макс. Высокий, с вы­разительными чёрными глазами, он был очень внимате­лен к ней. И потом, когда она выписалась из больницы, несколько раз приходил к ним домой. Мать и отец тотчас придумывали какие-то неотложные дела и оставляли их наедине. Однажды в комнату, где они были вдвоём с Максом, вбежал возбуждённый чем-то Юра. Кажется, он ничего не понял. Лиля вскочила с дивана и выпроводила сына на улицу. А потом долго втолковывала (упаси бог, ляпнет при муже!), что дядя Макс, который сделал ей операцию, приходил, чтобы посмотреть на заживающий шов. К счастью, сын скоро забыл об этом случае и, когда вернулся вместе с ней домой, ни разу не вспомнил.

В конце письма отец писал, что ей нужно выбраться из этой дыры. У него есть связи, и он может помочь ей устроиться в Москве, а с таким мужем, как Сергей, не­чего и надеяться на лучшее будущее. Считается ведущим журналистом, а четыре года не мог получить в заштат­ном провинциальном городишке приличную квартиру.

Квартиру они получили лишь в этом году. И то однокомнатную, хотя твердо обещали двухкомнатную. Такой уж характер у Сергея, не умеет он в этих делах быть настойчивым. Их квартиру отдали многодетной маши­нистке Самоделкиной. У нее пятеро детей и никогда не было мужа. Рика Семеновна рассказала Лиле, что Самоделкина пришла к Сергею в отдел и стала умолять, что­бы он уступил ей эту квартиру. Двенадцать лет живет она в десятиметровой комнате. Когда в ход пошли слёзы, Сергей сам отправился в местком и отказался от двухкомнатной квартиры в пользу Самоделкиной. Как только Лиля узнала об этом, дома разразился грандиоз­ный скандал. Лиля ушла к Татьяне Андреевне и жила там целую неделю.

Правда, вскоре они получили однокомнатную отдель­ную квартиру в новом доме, но хотя Сергей уверял, что их дом гораздо лучше того, в который въехала Самоделкина — тот блочный, а этот кирпичной кладки, — Лиля не могла простить ему этого. Зато всё машинопис­ное бюро боготворило Сергея. Его материалы печатались в первую очередь. Разумеется, о том, что Сергей прово­ронил двухкомнатную квартиру, Лиля не сообщила ро­дителям. Отец не преминул бы использовать и это про­тив мужа.

Лиля разорвала письмо отца на мелкие клочки и выбросила в корзинку. Небрежно надорвала второй кон­верт.

Оленин писал длинные и однообразные письма. Сам того не замечая, часто повторялся. Начинал всегда так: «Моё ясное солнышко! Привет из Северной Пальмиры!», а заканчивал: «Целую тебя тысячу раз в твои прелест­ные глаза-вишенки, вечно твой Юра».

Юра был полной противоположностью мужу. Из Сер­гея нежное слово прессом не выжмешь, а Юра любил на­зывать ее разными ласковыми словами. С первой встречи прошло три года. За это время они встречались четыре раза. Три раза — когда Лиля уезжала в отпуск (после ссоры Сергея с отцом она ездила одна в Андижан), а один раз Лиля просто так на три дня вырвалась в Ленинград. В Москве они встречались в квартире Юриного знакомого, какого-то дипломатического работника, а в Ленинграде Лиля жила на правах хозяйки в оленинской квартире.

В своих чувствах к этому человеку она не могла разо­браться. Отлично понимала, что он заземлённый и огра­ниченный, но было приятно, что он любит её. А он все время об этом твердил. И потом, когда Юра надевал красивую морскую форму и даже пристегивал на бок позолоченный кортик, он становился более мужествен­ным и очень представительным. Однажды она попросила его надеть форму, когда они отправились в Пушкинский театр на «Оптимистическую трагедию» Вишневского.

Как бы там ни было, но эта последняя трехдневная встреча в Ленинграде благоприятно подействовала на их отношения. Юра угождал ей во всем и готов был на ру­ках носить, а какой женщине это может не понра­виться? Юра звал ее в Ленинград на майские праздни­ки и даже придумал какой-то нелепый предлог.

Сергей, возможно, и догадывался кое о чём, но виду не подавал. Правда, когда Лиля вернулась из Ленин­града, он, встретив ее на вокзале, как-то странно посмо­трел на нее, усмехнулся и сказал:

— Тебе не придется сегодня изображать любящую жену, соскучившуюся по мужу. Через двадцать минут мой поезд, еду дня на четыре в командировку.

Посадил в такси и помахал рукой. И уже подъезжая к дому, Лиля вспомнила, что он при встрече даже не поцеловал её.

По обыкновению, она тут же на почте написала в от­вет два коротеньких письма и опустила в большой дере­вянный ящик с гербом. Выйдя из почтамта, поскользну­лась на последней ступеньке и, вылетев на тротуар, наверняка бы растянулась, если бы чья-то сильная рука вовремя не поддержала ее.

— Это ты так обрадовалась, меня увидев?

На неё с улыбкой смотрел литсотрудник сельхозотдела Сева Блохин. Он несколько раз был у них дома. Сергей пригласил его на новоселье. Лиля знала, что нра­вится этому крепышу Блохину. В редакции поговарива­ли, что он разводится со своей невзрачной белобрысой женой. Лиля никогда не видела их вместе.

— Ужас, какой гололед, — сказала Лиля.

— Пошли в кино! — вдруг предложил Сева. — У тебя муж в командировке, а от меня вчера жена уехала.

Лиля улыбнулась и покачала головой:

— Что-то не хочется.

— Боишься, муж приревнует?

— К тебе? Не думаю.

Блохин перестал улыбаться и поддал носком ботинка ледышку. Та отлетела и со звоном ударилась в блестя­щий колпак проходившей мимо «Волги». Широкое и доб­родушное лицо Блохина вдруг стало жестким, квадрат­ным, тонкие губы сжались в узкую розовую щель. На приплюснутом носу отчетливо белел шрам. Валя Мол­чанова, которая всегда была в курсе всех редакционных сплетен, говорила, что подвыпивший Блохин, бывает, по­колачивает свою хрупкую жену, поэтому она и уезжает часто в другой город к родителям. И вот сейчас, глядя на него, Лиля подумала, что, пожалуй, это правда. Чело­век с таким лицом может ударить женщину.

— Тогда в ресторан? Пообедаем, — настаивал он, нагловато глядя в глаза.

— Ты знаешь, нет настроения, — улыбнулась Лиля, хотя Блохин уже раздражал её. Кажется, не дурак, а го­ворит такую чушь! Что скажут знакомые, увидев их в ре­сторане вместе? А потом дойдет до Сергея. Нет, уж лучше пообедать одной.

— Ну как хочешь, — усмехнулся он, искривив тон­кие губы. В голосе разочарование и, если она не ошиблась, скрытая угроза. Лиля уже не в первый раз заме­чала, что в жестковатом взгляде его светлых глаз таится непонятная насмешка. Будто ему известно что-то такое, о чем она и не подозревает. И ухаживания его всегда несколько грубоваты. Что же он такое, интересно, знает про неё? А может быть, у него просто такая манера с женщинами разговаривать, чтобы казаться загадоч­ным?

— Передавай привет жене, когда вернется, — на про­щание сказала Лиля и осторожно зашагала по тротуару. Когда она оглянулась, переходя улицу, увидела, что Блохин все еще стоит у почтамта, смотрит ей вслед и усмехается.

Лиля с трудом удержалась, чтобы не показать ему язык.


Новый пятиэтажный дом, в котором теперь жили Вол­ковы, стоял на возвышенности. Внизу, вдоль берега Дятлинки, раскинулся городской парк. Из окна видна круг­лая, с заостренным верхом крыша карусели, приземи­стый, похожий на сарай тир, перекладины качелей. Сквозь голые ветви кленов, лип, тополей белели грязно­ватые островки ноздреватого, будто изъеденного коро­стой снега. В городе снег давно исчез с улиц, а в старом парке в затененных местах еще держался.

Лиле нравился вид из окна. Через застекленную дверь можно было выйти на небольшой балкон. Когда деревья в парке обрастали листвой, ни карусели, ни качелей не было видно — сплошные зеленые купола. Зато видна была Дятлинка и лодки, плывущие по ней. В стороне, ближе к плотине, находились лодочная станция и летняя танцплощадка. Когда ветер дул с той стороны, вечером доносились звуки оркестра. Это летом, а сейчас город­ской парк всё ещё в зимней спячке. Правда, кое-где и зимой были протоптаны узкие тропинки к увязшим в сне­гу скамейкам. Влюбленных и в трескучий мороз притя­гивал к себе старый заиндевелый парк.

Комната была большая, почти двадцать метров, а кухня маленькая и тесная. Большое чёрное пианино «Красный Октябрь» пришлось продать. Оно никак не подходило к малогабаритной комнате. Деньги на пиа­нино меньшего размера были отложены. Лиле хотелось купить чешское или немецкое, но в магазинах ничего подходящего не попадалось.

Лиля забралась на тахту и, укрывшись клетчатым теплым пледом, стала листать журнал «Новый мир». К чтению ее никогда не тянуло, но для того, чтобы быть в курсе последних литературных новинок, нужно было хотя бы по диагонали просмотреть нашумевший роман или повесть. Заглядывая в отдел культуры и быта, газет­чики первым делом спрашивали: «Как вам роман тако­го-то писателя в «Новом мире» или в «Иностранной литературе»?» Рика Семеновна, считавшая себя непре­рекаемым авторитетом в вопросах литературы, начинала пространно излагать свою точку зрения. Она одна из первых прочитывала все новинки и любила поговорить и поспорить о художественных достоинствах произведения.

Лиля уже задремала, когда раздался настойчивый звонок. «Кто бы это мог быть?» — подумала она, подни­маясь с тахты. Сергей должен был вернуться через два дня.

Пришли двое парнишек с телефонной станции. В ру­ках небольшие чемоданчики, под мышкой картонные ко­робки. Заглянув в накладную, уточнили фамилию и ска­зали, что будут устанавливать телефон. Это известие очень обрадовало Лилю. Сколько она себя помнила, у них в квартире всегда был телефон. Едва научившись говорить, она уже что-то лепетала родителям в трубку. И в Москве, пока она училась и жила на частной квар­тире, был телефон. Лиля давно уже усвоила, что теле­фон, так же как холодильник, газовая плита и ванна,облегчает жизнь. Сергей же ко всему этому относился с полнейшим равнодушием. Уже сколько они живут в но­вой квартире, а он еще ни разу не забрался в ванну. Каждую пятницу со своим приятелем Николаем Бутрехиным ходит в баню. Парятся там до седьмого пота, по­том хлещут пиво с вяленой рыбой, которую специально заготавливают летом. Возвращается Сергей из бани уми­ротворенный и счастливый. А ванну называет белой ло­ханкой и пользуется ею лишь по утрам, умываясь из крана до пояса холодной водой.

Монтеры быстро подключили аппарат — Лиля про­сила их поставить красный — и стали набирать номер станции. Довольно игриво поговорили с телефонисткой, сложили инструменты в чемоданы и ушли.

Лиля поставила телефон на тахту и задумалась: кому бы позвонить? Желание было таким сильным, что она просто так стала набирать четырехзначные номера и подносить трубку к уху. Когда кто-либо говорил: «Алло! Алло! Я вас слушаю!» — Лиля, улыбаясь, нажимала на рычаг. Телефоны знакомых она запоминала быстро и на­всегда. Но все ее близкие знакомые жили далеко отсюда: в Андижане, Москве, Ленинграде. Лиля вспомнила еще один телефон, здешний. Набрала номер и стала ждать. Несколько протяжных гудков, и знакомый голос: «Алё! Кто это?»

Помедлив, Лиля назвала себя. На том конце провода радостно удивились. Лиля сообщила, что им только что поставили телефон и необходимо немедленно отпраздно­вать такое событие. У нее есть растворимый кофе и овся­ное печенье. Она будет очень рада, если Валя забежит к ней на минутку, тем более что это близко. Одна авто­бусная остановка.

Лиля повесила трубку и удовлетворенно улыбнулась: поставили телефон, и жизнь сразу стала разнообразнее. Стол она решила накрыть в комнате. Принесла краси­вую скатерть, хрустальную сахарницу — папин пода­рок, — чайные ложки, достала из серванта маленькие фарфоровые чашки и кофейник. Окинула критическим взглядом низкий подвинутый к тахте столик и принесла из холодильника — наконец-то подошла их очередь и они получили его — сразу запотевшую бутылку рислинга.

Валя Молчанова не заставила себя долго ждать. Че­рез полчаса раздался звонок. Раздеваясь, она с любопыт­ством осматривалась. Она была здесь в первый раз.

— Где ты купила такую красивую вешалку? — спро­сила ока. — Подумать только, какой у них на кухне пла­фон! Вот уж не подозревала, что твой Серёжка такой хозяйственный мужик,

Валя заинтересованно обследовала всю квартиру и даже заглянула в ванную. Потом подошла к окну и по­дергала за ручку двери.

— На балкон дверь открывается? — поинтересова­лась она.

— Летом можно загорать, — улыбнулась Лиля.

— Ничего квартирка,— похвалила Валя. — Жить можно. А то, бывает, загромоздят всю комнату барах­лом, не повернуться.

— Кутнём сегодня? — предложила Лиля.

У Вали на шерстяной кофте красовался университет­ский значок. Она одновременно с Сергеем заочно окон­чила отделение журналистики и, как все заочники, которые долго учились, не могла расстаться со знач­ком— с этим красноречивым свидетельством о высшем образовании.

— Наливай! — махнула рукой Валя. — Смешно! Со­брались две замужние бабы и пьют вино! Без мужей и любовников — одни. Это даже интересно.

Два года назад Валя Молчанова вышла замуж за капитана ракетных войск. Капитан приехал в отпуск из ГДР и здесь познакомился с Валей. Кажется, в театре на танцах. К концу его отпуска они поженились. Валя уже два раза ездила к мужу в ГДР и привозила оттуда разное заграничное тряпьё. Выйдя замуж, она стала добрее, и с Лилей у нее наладились приятельские отно­шения. Валя даже недорого продала ей несколько мод­ных кофточек, а Лиля, в свою очередь, преподнесла не­сколько банок растворимого кофе, присланного из Анди­жана.

Валя и внешне изменилась, стала этакой округлой аппетитной пышечкой, которую так и хотелось ущипнуть. Если раньше она совсем по-деревенски завивала мел­кими кудельками свои жидкие светлые волосы, то теперь причёска у нее была короткая, модная. Правда, загра­ничные кофточки и платья сидели на ней так, как надо, а чего-то все-таки не хватало. Врожденного вкуса, что ли? Обязательно в ее наряде было что-нибудь лишнее: то ли кольцо с большим фальшивым камнем, то ли дешёвое из разноцветных стекляшек ожерелье на шее, то ли слишком яркая и безвкусная косынка. И косметики Валя употребляла слишком много, что сразу бросалось в глаза.

Детей у нее не было. И вообще, о своем замужестве Валя не любила распространяться. Злые языки из маши­нописного бюро — главного органа по распространению редакционных сплетен — утверждали, что у Вали был кратковременный роман с Севой Блохиным. Возможно, это и правда. Короткие романы с сотрудниками редакции у Вали случались и до замужества, а вот длинных ни­когда не было. И в чем тут секрет, никто не знал. После разрыва ко всем своим бывшим поклонникам Валя относилась с откровенным презрением. Уже только по это­му можно было судить о ее отношениях с тем или другим мужчиной.

Они пили холодный рислинг, закусывали овсяным печеньем и конфетами «Кара-Кум», которые Лиля лю­била, болтали о разных пустяках: скоро ли станет совсем тепло, — так надоела эта чертова слякоть! — кто куда собирается летом в отпуск, где достать модные сапоги, о чем только думает многодетная жена Миши Султано­ва, которая ждет пятого?

У Вали заблестели голубые глаза. Откинувшись в кресле, она положила ногу на ногу, раскрыла сумочку.

— Закурим? — предложила она. — За границей все женщины курят. Даже совсем зелёные соплюшки.

— Мой муж не любит, когда я беру в рот сигарету, — сказала Лиля, прикуривая от зажигалки, протянутой Валей.

— Мало ли что мужчины не любят, главное — делать то, что нам нравится. Лилька, да ты и курить-то не умеешь! А я привыкла, глотаю дым почем зря.

Лиля, неумело держа сигарету, торопливо выпускала дым в потолок. Она боялась закашляться. Когда-то Ро­берт пытался приучить ее к курению, но Лиля так и не привыкла. Понимала, что всерьёз курящая женщина утрачивает немалую долю своей женственности. У таких женщин и голос грубее, и губы вялые, и выражение лица жесткое.

— Квартирка у вас, конечно, маленькая, но жить можно, — сказала Валя. — Как у вас с Сергеем-то? Всё хорошо?

Не хотелось Лиле откровенничать с Валей, знала, что та несдержанна на язык, но и копить в себе все свои сомнения было уже невмочь.

— Не пойму я его, Валя, — стала рассказывать Ли­ля. — Вроде умный парень, а разбрасывается. Написал большую повесть, а ему завернули. Другой бы расстро­ился, наконец махнул рукой на это дело — не всем же журналистам быть писателями.

— Мы с тобой журналистами не стали, — ввернула Валя.

— А он положил повесть в письменный стол и при­нялся за какой-то новый роман. Пусть бы лучше пи­сал в газету. Быстро проходит, и платят неплохо. Ведь нас трое. Мог бы и побольше зарабатывать. Печатают в газете всё, что ни напишет, а он тут со своими рома­нами-повестями. Ночами сидит!

— Радовалась бы, дурочка, — заметила Вася. — Луч­ше было бы, если бы он пьянствовал в компаниях?

— Захотел бы, давно перевёлся бы в Москву, — про­должала Лиля. — Уже несколько материалов опублико­вал в центральной печати. Благодарность прислали! А он палец о палец не ударил. Однажды ему звонили из Москвы. Я толком не разобрала, о чем они говорили, но сдается мне, что его приглашали в большую газету. Отказался, дурак! И этого я ему не могу простить! Ну чего он добьется в этом городе? Все говорят, лучший журналист, а живем в однокомнатной квартире! Не пой­му я его, хоть убей! Может, это он мне назло? 

— Шесть лет прожили вместе, а мужа так и не поняла, — усмехнулась Валя. — Да он всегда был такой! Есть люди, которые из кожи лезут, чтобы быть на виду, выдвинуться, а Сергею наплевать на всё это! Он не за­искивает ни перед кем. Уж я-то знаю нашего редактора! Если бы Сергей не был талантлив, Голобобов давно бы с ним распрощался. Ты бы послушала, как они разгова­ривают! Один раз при мне Сергей схватил с его стола полосу со своим фельетоном и разорвал. Другого бы редактор за это сразу уволил, а ему простил.

— Пусть он и талантлив, — вздохнув, сказала Лиля. — Только мне от этого ни холодно, ни жарко. Вид­но, промахнулась я, Валька! Когда повесть писал — я ду­мала, её напечатают! — тише воды, ниже травы ходила по дому, а все пошло насмарку! Полагала, одумается, бросит теперь эту писанину и займется только журна­листикой, а он засел за какой-то дурацкий роман без названия! Значит, прощай надежды на Москву!

— Сдалась тебе эта Москва! Без вас там народу мало.

— Я люблю Москву, — сказала Лиля. — И буду жить там.

— Верю, — рассмеялась Валя. — Ты счастливая, Лилька! Все получается, как тебе хочется.

— Счастливая? — усмехнулась Лиля. — Не чувствую я себя счастливой с ним.

— С жиру бесишься.

— Я лучшие годы ему отдала, — горячо возразила Лиля. — Подлаживалась изо всех сил! Знала бы ты, чего мне это стоило! И все попусту! Я совсем перестала его понимать. Когда его нет, в голову лезут разные нехоро­шие мысли: где он? с кем? Не изменяет ли? А когда вместе — раздражаем друг друга. Я просто в отчаянии.

— В семье так: или ты командуешь мужем, или он тобой. А насколько я знаю Сергея, им командовать ни­кому не под силу. Даже тебе.

— Дело в том, Валюша, что и он мною командовать не хочет.

— Ну и хорошо.

— А вот этого я не знаю: хорошо это или плохо.

Помолчали. Выпили немного вина. Валя закурила но­вую сигарету.

— Скучно без мужа-то? — перевела Лиля разговор на другое.

— Привыкла, — Валя оглянулась, ища глазами пе­пельницу.

Лиля поднялась, принесла пепельницу и поставила ее на пол. На столе не было места.

— Понимаешь, Лилька, — Валя остро взглянула на нее. — Ты только не трепись, сама знаешь наших баб. Особенно машинисток. Не подходим мы. друг другу, что ли? Только, когда он уезжает, я даже рада. Да и на­стоящим мужчиной назвать его нельзя. В этом смысле тебе повезло.

— Откуда ты знаешь?

— Не спала с твоим Серёжкой, успокойся, — усмех­нулась Валя.

— А если бы и спала? Мало ли что было раньше, — равнодушно сказала Лиля.

— А теперь? — насмешливо взглянула на неё Валя.

— Что теперь? — не поняла Лиля.

— Ты уверена, что Сергей тебе не изменяет?

— Я вообще мужчинам не верю, — насторожившись, ответила Лиля и, закашлявшись дымом — она случайно затянулась, — как можно равнодушнее спросила: — От­куда же такие сведения? Из машинописного бюро?

— Я чужие сплетни не распространяю, — уронила Валя.

— Только свои? — не удержалась и уколола подругу Лиля.

— Считай, что я ничего тебе не говорила, — сказала Валя.

Но Лиля была немного огорошена и решила во что бы то ни стало докопаться до истины:

— И все же интересно, с чего ты взяла, что муж мне изменяет?

— А кто теперь не изменяет? — посмотрела ей в гла­за Валя — Ты не изменяешь? Знаю, ты очень осторож­ная. И правильно, что со своими не путаешься. Мужики стали как бабы, тут же и похвастаются друг другу. Где у тебя любовник? В Андижане? Или в Москве?

— Не угадала, — улыбнулась Лиля. — С кем же все-таки изменяет мне дорогой муженек?

— Узнаешь. Как говорится, шила в мешке не утаишь, тем более в нашем милом городе.

— Так и не скажешь?

— Не будем об этом, — сказала Валя. — Может, это и сплетни. Ну, ты по бабьи-то сама чувствуешь, что он тебе изменяет, или нет?

— Нет, — подумав, ответила Лиля.

— Если бы мой изменил, я сразу бы почувствовала.

— Он там, а ты здесь. Что это за жизнь?

— Зовет к себе. Может, весной и уеду.

— Не скучно тебе с ним? — спросила Лиля.

— Мы с ним не видимся по полгода! — рассмеялась Валя. — Я иногда даже лица его не помню.

— Я имела в виду другое. Говорят, многие военные туповаты. Скучно с ними. Поговорить не о чем. Культу­ры у них маловато, что ли?

— А ты чего это вдруг заинтересовалась военны­ми? — спросила Валя, с усмешкой глядя на Лилю, раз­ливавшую в маленькие чашечки чёрный кофе.

— Моя подруга по университету собирается выйти замуж за морского офицера, — соврала Лиля. — И вот спрашивает моего совета.

— За моряка? Пускай выходит! Уйдет в плавание на год — живи и радуйся. А потом еще кучу всякого доб­ра заграничного привезет.

— Он в Ленинграде живёт. Преподает в военно-мор­ском училище.

— Этот будет дома сидеть, — сказала Валя. — Ну что тебе сказать? Конечно, у них служба такая. Поговорить о ней не могут — военная тайна. И потом, в большинстве своем военные живут в захолустье. В военных городках, на базах. Я вот всем говорю: мой муж в ГДР. Думают, что прямо-таки он в Берлине. Посмотрела бы ты на этот Берлин! Крошечный посёлок, красные каменные казармы и аккуратненький такой лес кругом. А в Бер­лин раз в месяц отпустят, и то хорошо. Конечно, от та­кой жизни человек тупеет. А тут еще, повторяю, рабо­та такая, что о ней даже с женой не поговоришь. Выпивши и то держи язык за зубами. Ни театров тебе, ни музеев. Откуда военному набраться этого самого интеллигентного лоску? Конечно, некоторые живут в Мо­скве, Ленинграде, в больших городах, им легче. Можно и на выставку сходить, и в театр. Вот не видимся мы с Иваном полгода, а встретимся — через три дня и гово­рить не о чем.

— Я не сказала бы, что он тупой, — думая о своем, произнесла Лиля.

— Кто? — уставилась на неё круглыми глазами Валя. Когда она так смотрела в упор, казалось, будто у нее совсем нет ресниц.

— Выпьем ещё? — предложила Лиля. — Кутить так кутить!

— Конечно, военные разные бывают, — сказала Ва­ля. — У Ивана в части познакомилась я с одним май­ором. Мужчина! Можно с ума сойти...


Когда Валя ушла, Лиля долго стояла перед зерка­лом, внимательно рассматривая себя. Женщина в самом расцвете. Двадцать пять лет. Шесть лет она замужем. Последний год Лиле казалось, что она уже не любит мужа, а почему же сегодня, когда Валя намекнула, что он изменяет, так мучительно заныло сердце? Сможет ли она с ним безболезненно расстаться? Этого Лиля не знала. И потом, сын... Её родители в нем души не чают, если что — воспитают. Папа об этом часто говорит. Правда, Сергей тоже очень любит Юрку, но и он пере­живет.

Почему же все-таки так сжимается сердце? Лиля попробовала представить Сергея с другой женщиной, как он ее обнимает, ласкает... и до боли закусила губу. По­пыталась себя урезонить, в конце концов она сама не святая, но от этой мысли легче не стало. Странно устро­ен человек! Сам себе всё прощает, а другому — ничего. Нет, Лиля никогда не простит Сергею измены.

Где он сейчас? Она даже не поинтересовалась, в ка­кой район он уехал. Сергей нравился женщинам, и Лиля это прекрасно знала, но она-то слишком высокого мне­ния о себе, чтобы ревновать мужа всерьёз. Кто же эта женщина? После Валиных слов Лиля и виду не подала, что её они больно ударили по самолюбию. А сейчас пе­ред собой не было смысла притворяться. Да, это её за­дело. Даже не задело, а стукнуло по голове, будто обу­хом. Теперь начали всплывать десятки маленьких подробностей, которые могли бы и раньше насторожить ее. Прежде равнодушный к одежде, Сергей стал оде­ваться тщательно, со вкусом. Стал терпимее с ней, мень­ше спорил. Если раньше в основном читал прозу, то те­перь увлекся древней поэзией Вергилия, Гомера. Полю­бил Данте, Гёте, Лорку. Бывало, лёжа рядом с ней в постели, рассказывал о своих делах, советовался, а те­перь сразу же отворачивался и засыпал. Вернее, делал вид, что засыпает, потому что всю ночь ворочался, взды­хал, а утром вставал невыспавшийся, с красными веками. Да, Сергей стал другим. Но до сегодняшнего дня Лиля не придавала всем этим мелочам никакого значе­ния. Идут годы, и люди меняются.

Она нашла в оставленной Валей пачке сигарету и, неумело помяв ее в пальцах — она видела, что все так делают, — пошла в кухню и прикурила от газовой плиты. Закашлявшись, все же выкурила сигарету до конца. Ко­гда подносила ее ко рту, заметила, что пальцы дрожат. «Ну, Серёжа, — глядя на раскачивающийся уличный фо­нарь за окном, шептала она, — теперь держись, мой до­рогой! Я тебе так отомщу...» Как она ему отомстит, Лиля пока не знала, но знала точно, что жестоко ото­мстит. Она не из тех, кто прощает нанесенные ей когда-либо обиды.

Она бродила по комнате, не находя места. Чашки и рюмки были не убраны со стола. Взгляд её натолкнулся на телефон. Он светился на тахте, как красный фонарик. Лиля схватила трубку и набрала номер междугородной.

— Девушка, пожалуйста, Москву, — сказала она и по памяти назвала номер телефона.

Москву дали через полчаса. Лиля уже убрала со сто­ла и вымыла посуду. Поглядывая на телефон, листала журнал, но сосредоточиться ни на чем не могла. Когда раздался резкий продолжительный звонок, заставивший её выронить журнал из рук, вскочила с тахты и сняла трубку. Лицо ее было сосредоточенным и злым. Тёмно-карие глаза влажно блестели. Они неестественно расши­рились, сделав ее некрасивой.

— Ау! Семен Борисович? — нежным голосом пропела Лиля в трубку. — Добрый вечер, вы, конечно, даже не догадываетесь, кто вам звонит. Узнали? Вот не ожида­ла! Давно не виделись? Сами понимаете, я теперь далеко от Москвы. Конечно, работаю! Да так, как говорится, тяну лямку. Мне бы тоже хотелось, но, увы, это пока невозможно. Что? И по делу и не по делу. Помните, Семен Борисович, мы с вами толковали насчет Москвы? Помните? У вас прекрасная память. Я понимаю, вы ад­вокат. Так вот, я твердо решила переехать в Москву. Ну, разумеется, не так уж сразу. Да, одна. Что я имею? Пока однокомнатную квартиру со всеми удобствами. Возможно, к осени будет двухкомнатная. Сына я, разумеется, пропишу. Я понимаю, что двухкомнатную легче поменять. Очень вас попрошу, Семен Борисович, узнать, есть ли такая возможность. Я слышала, в наш город охотно едут старики-пенсионеры. Тут воздух и все та­кое... Одна моя знакомая поменялась. Уже переехала. Что вы будете иметь? Вы все такой же. Я тоже серь­езно. Телефон? Лучше я вам буду звонить. Мне сюда пока звонить нельзя. Понимаете? Вот и прекрасно! До свидания!

Лиля повесила трубку и впервые, после того как Валя ушла, улыбнулась. Случайно глянув в зеркало, она по­думала, что Сергею ее улыбка очень бы не понравилась.


3


Сергей сидел в столовой и без всякого аппетита ковырял вилкой жареную треску с картошкой. Аппетит у него пропал от разговоров за соседним сто­лом. Трое мужчин, судя по всему рабочие молокозавода, громко обсуждали случай самоубийства, происшедший два дня назад. Их общий знакомый выпил пол-литра, пришел домой и повесился на спинке своей кровати. Больше всего сидящих за соседним столом занимало, как он ухитрился лежа повеситься. Один говорил, что тут что-то не так, второй утверждал, что такое вполне возможно, потому что у человека на шее расположена сонная артерия и стоит ее слегка прижать, как человек теряет сознание. В качестве примера рассказал, что где-то, не то в Китае, не то в Индии, до сих пор в деревнях удаляют зубы так: зубодёр усаживает на стул клиента, неожиданно хватает его за горло, нажимает на сонную артерию и у потерявшего сознание человека спокойно вырывает зуб, а затем приводит в чувство.

Что по этому поводу сказал третий собеседник, Сер­гей не услышал, потому что, отодвинув недоеденную треску, задумался.

Это случилось во время войны. Ему тогда было де­сять лет. Вокруг поселка, где он жил в старом доме с ба­бушкой, два года гремела война. Летними вечерами над сосновым бором полыхало зарево и доносилась далекая канонада. Иногда Сергей просыпался ночью от негром­кого угрожающего рокота моторов. Лежал и думал: про­несет или нет? А это очень неприятно—лежать ночью на кровати и прислушиваться к гулу вражеских самоле­тов. Никто не знает, куда упадет бомба. Что делать: бе­жать куда-нибудь или, наоборот, тихо и покорно ждать, когда самолет улетит? Но самолеты не всегда улетали. Вдруг становилось светло, как днём. Правда, свет был неестественным. Будто с неба луна спустилась и облила поселок своим неживым, мертвенно-голубоватым светом. Это бомбардировщик сбросил на парашюте осветитель­ную ракету. И если на станции стоял эшелон, дожида­ясь встречного, то самолет пикировал и бомбил. Сколько раз в их доме вылетали рамы, раздирая черный свето­маскировочный щит.

Много смертей тогда увидел он. А когда кругом мно­го смертей, перестаешь ценить и собственную жизнь. Сколько мальчишек погибло или осталось на всю жизнь калеками только из-за того, что хотелось выглядеть пе­ред своими приятелями храбрецами. Кто гранатой по­дорвался, не умея с ней обращаться, кто погиб, ковыряя неразорвавшийся снаряд, кто разбился, прыгая на пол­ном ходу с поезда. Война не щадила никого: ни взрос­лых, ни детей.

Ночью над посёлком долго кружил немецкий бомбар­дировщик. Что-то вынюхивал. Потом сбросил у Лады­женского моста — в километре от станции — несколько тяжёлых фугасок и улетел. Утром Сергей с приятелями первым делом побежал к мосту. Мост оказался целым, и даже железнодорожное полотно не повредило. Бомбы упали метрах в пятнадцати от пути. Огромные круглые воронки уже наполнились водой. Из мутной глинистой жижи выскакивали вонючие зелёные пузыри. Одни де­ревья будто отшатнулись от воронки, другие были сре­заны воздушной волной до половины. На перепутанных телефонных проводах покачивалась аккуратно срезанная макушка молодой сосенки.

Кто-то из мальчишек обнаружил неразорвавшуюся бомбу. Черным боровом лежала она в траве, чуть-чуть зарывшись носом в землю. Очевидно, бомба скользнула по высокому травянистому откосу и не взорвалась. Маль­чишки сгрудились вокруг бомбы. Женька Громов — со­сед Сергея — первым услышал негромкое тиканье.

— Тикает! — заорал он и сиганул в сторону.

Вслед за ним бросились и остальные. Отдышавшись за висячим железнодорожным мостом, стали обвинять друг друга в трусости. Колька сказал, что Сергей чуть было его с ног не сшиб, так резво улепетывал. И еще ска­зал, что сам видел, как Сергей весь затрясся и побелел. Этого не надо было говорить. Ребята, жившие в при­фронтовой зоне и не раз побывавшие под бомбежкой, были крещены огнём, и обвинять кого-либо из них в тру­сости значило нанести тягчайшее оскорбление. А Сергей ко всему прочему был еще заводилой среди поселковых ребят. Драться он с Колькой не стал — это бы ничего не изменило, — а предложил вот что: сейчас они вдвоем пойдут к бомбе и усядутся на нее, а ребята пусть счи­тают до ста. Кто первый не выдержит и соскочит с бом­бы, тот и есть настоящий трус.

Колька сгоряча согласился, и они отправились к бом­бе. Ребята залегли на безопасном расстоянии и стали смотреть, что будет.

Сначала они шли рядом, потом Колька стал отста­вать. Сергей слышал его прерывистое учащенное дыха­ние. Бомба вырастала на глазах. Она огромная, чёрная и одним боком лоснится. Помятый при падении ржавый стабилизатор угрожающе задрался вверх. Сочная мед­вежья дудка косо торчала из-под бомбы. На сломанной трубе выступило белое молоко. Вот уже явственно слы­шится негромкое тиканье. Так безмятежно тикают ходи­ки на стене, но, когда тикают часы, мы не слышим, а это тиканье проникало внутрь и тикало где-то в середине живота. Бомба может взорваться в любую секунду. Все существо Сергея противится: ноги наливаются свинцом и сами останавливаются, пот застилает глаза, щиплет между лопаток. Все внутри него кричит: «Не подходи! Беги отсюда что есть мочи! Не подходи!»

Сергей скосил глаза и увидел, что Колька в нереши­тельности остановился. Сергею даже показалось, что у него уши стали огромными, как у осла, и зашевели­лись. Колька тоже услышал тиканье. Сергей не остано­вился, он знал, что если остановится, то уже больше не сделает вперед ни шагу. А Колька остановился. Лицо у него только что было потное и красное, а сейчас серое, как солдатский валенок, и расплывчатое. Толстая губа отвисла. На губе блестит капля.

Вот уже до бомбы можно дотянуться рукой. Сергею кажется, что она раскалена докрасна и если дотронуть­ся до неё, то обожжёшь руку. И он дотронулся: бомба холодная, это рука горит. Сергей перекинул ногу и уселся на чёрного зловещего борова. Бомба была такая боль­шая, что ноги не касались земли. Лишь трава щекотала голые ступни. Теперь, когда он оседлал бомбу, стало не так страшно. Захотелось оглянуться и посмотреть на Кольку, но он не решился. Он понимал, что, пока часовой механизм не сработает, по бомбе можно бегать, колотить её палками, переворачивать — и ничего не случится. По­нимать понимал, но не мог даже пошевелиться.

Негромкое спокойное тиканье становилось все громче и громче и скоро заполнило собой весь мир. Куда-то ото­двинулся лес, остановилось над головой рыхлое белое облако, загородив солнце, перестал шуршать в листве ветер. Весь мир превратился в гигантские часы, которые не тикали, а пульсировали.

И вот, оседлав самую смерть, он понял, до чего же прекрасна жизнь! И стоило ли так легкомысленно швы­ряться ею из-за того, что какой-то дурак обозвал тебя трусом? Вот сейчас бомба взорвётся, взметнув в небо сноп ослепительного огня и чёрной земли со свистящими осколками, и от него, Сергея Волкова, ничего не оста­нется. Даже пылинки. И что ему тогда будет за дело, что все признают его храбрым? Вот если бы нужно было взо­рвать вражеский эшелон и самому погибнуть или бро­ситься с горящим самолётом на танковую колонну вра­га — он слышал об этом по радио, — тогда другое дело, а погибнуть вот так, как говорят, «ни за понюх таба­ку» — это было бы величайшей глупостью. И еще ему тогда подумалось, что он совсем не храбрый. Он смер­тельно боялся этой бомбы, но смог победить свой страх. Надо только не дать себе остановиться, заколебаться, как это сделал Колька, в общем-то смелый парень. Здесь, на тикающей бомбе, мысли были точными и отлитыми, как стальные болванки. Это не были мысли ребенка — мысли мужчины. Наверное, надо прикоснуться к смерти, чтобы по-настоящему оценить, чем ты владеешь. Оценить жизнь. И десятилетний Серёжа Волков в тот памятный день оценил сполна.

Это безумное тиканье заворожило его, заставило утратить чувство времени, бытия, и он очнулся от истош­ного крика ребят: «Тикай, Серега, тикай!»

Он сполз с бомбы, чувствуя сквозь тонкую рубашку мёртвый холод металла. Он не побежал, а пошёл к ле­жащему на траве без сознания Кольке Звёздину, стал трясти его, пока тот не открыл мутные бессмысленные глаза, повел его, вялого и пошатывающегося, к ребя­там.

Бомба взорвалась вечером, когда солнце коснулось вершин сосен. Над железнодорожным откосом взвилось в небо коричневое с огненной окаемкой облако, а потом громыхнуло так, что в домах пораспахивались двери и окна. У Филимонихи — ее дом был крайним — вылетела рама и упала на капустную грядку.

Когда он все это рассказал Лене, она долго молчала. Потом осторожно дотронулась пальцами до его щеки — так муху сгоняют с лица — и сказала:

— Я теперь понимаю, почему ты такой...

— Какой? — спросил Сергей.

— У тебя не было детства. Помнишь, ты меня обо­гнал на мотоцикле, там еще крутой поворот и обрыв, когда я с братом ехала? Это было очень рискованно. А ты смеялся от удовольствия и что-то кричал. Так это, Серёженька, и есть твое запоздалое детство. Оно и те­перь нет-нет да и выплеснется из тебя.

Сергей озадаченно замолчал: как-то он об этом ни­когда не задумывался.


Он очнулся от своих мыслей, почувствовав на себе чей-то взгляд. Оглянулся и увидел прямо перед собой верзилу в новом добротном костюме. Брюки с отутюжен­ными стрелками были заправлены в белые валенки с бле­стящими калошами. Под пиджаком теплый пушистый свитер. Судя по всему, лесоруб. Сергей находился в рай­центре Жарки, а тут кругом леспромхозы. Но с какой стати этот парень уставился на него? Одна рука в кар­мане, на щеках играют желваки.

— Не узнал меня, С. Волков? — широко улыбнув­шись, спросил парень. Ногой он пододвинул стул и без приглашения подсел к столу. Лицо вроде бы знакомое, но не запомнившееся. И если встречался Сергей с этим человеком, то очень давно и мельком.

— Не припоминаю, — ответил Сергей.

— А мы как-то встречались. Ночью на узкой тро­пинке.

Глядя на это крупное с раздвоенным подбородком лицо, тёмно-русый чуб, Сергей вспомнил морозный зимний день, предательский удар в спину, раскачивающий­ся на ветру уличный фонарь, темное лохматое небо и одну-единственную звездочку, нашедшую прореху.

Этот парень ночью напал на него несколько лет назад, когда Сергей шел домой.

— За что же ты меня тогда так? — тоже переходя на «ты», спросил Сергей.

— Ну вот и вспомнил, — ухмыльнулся парень. — Ты мне тоже вдарил, будь здоров! 

— Мне все же очень интересно, — сказал Сергей.

— Выпьем за встречу? — радушно предложил па­рень и достал из кармана бутылку. — А потом я тебе все по порядку расскажу.

Парень разлил в тонкие стаканы портвейн, они чок­нулись и выпили. Сергей поморщился и отставил в сто­рону недопитый стакан. Он уже пообедал, а пить эту бурду совсем не хотелось.

— Может, коньяку заказать? — предложил парень. Сергей отказался.

— А я тебя часто вспоминал, — сказал парень, глядя на него веселыми глазами. — Ты ведь всю мою жизнь переиначил. Помнишь нашего бывшего управляющего Логвина? Про которого ты фельетон написал «Техни­ка на побегушках». Так я был у Логвина шофёром. Ва­силием меня зовут. Возил его на персональной машине. А когда из леспромхоза пригнали агрегат, так это я на нем по дворам ездил и дровишки пилил. Ты меня тоже в фельетоне-то вспомнил. Ну, так вот, как мой началь­ничек узнал про то, что фельетон будет в газете, так и закрутился, как вьюн!

— Откуда он узнал?— спросил Сергей.

— Начальнику кто-то позвонил из редакции.

— Логвин тебе и посоветовал мне подкинуть?

— Что он, дурак? — засмеялся Василий. — Началь­ник сказал, что если фельетон напечатают в газете, то всю нашу шарашкину контору разгонят. А зарабатывал я там неплохо. Мужик он был понимающий и всегда да­вал подхалтурить. Вот я и взъелся на тебя. Чего это, думаю, он под нас копает? Чего ему, щелкоперу, надо? Я и по телефону тебе звонил. Предупреждал, значит.

— Дурак ты, Вася, — сказал Сергей.

— Был дураком, — не обиделся Вася.

— А теперь что же, поумнел?

— Я тебе, Волков, по гроб жизни благодарен, — ска­зал Василий. — Кем я был при начальнике-то? Пустым местом. Вася на побегушках. Приучился пить, знал, что начальник всегда выручит, если даже за рулем по­падусь. Ну и все ему делал, что ни скажет. Не так его, как жену и ребятишек обслуживал. А когда начали нас шерстить после твоего фельетона, начальнику по шапке, а мне предложили сюда, в Жарки, в леспромхоз. Сна­чала я свету белого невзвидел! Из города-то в этакую глушь. Готов был тебя изничтожить. А приехал — и, веришь, почувствовал себя человеком. Работа нравится. Уважают. Вот назначили бригадиром. Видел у райкома Доску почета? Там пришлепнута и моя физия. Да и в ва­шей газете про меня не раз писали.

— Постой, — перебил Сергей. — Твоя фамилия не Ноготов? Василий Ноготов?

— Я самый и есть, — улыбнулся Василий.

Когда Сергей разговаривал с управляющим леспром­хозом, тот рекомендовал отметить в газете одного из лучших лесорубов Жарковского леспромхоза Василия Ноготова. И в райкоме партии говорили о нем. «Вот уж воистину, — подумал Сергей, — пути господни неиспове­димы.»

— Работаю лесорубом пятый год. Заколачиваю по три-четыре сотни в месяц. Купил «Москвича». В про­шлом году женился на нашей учетчице. А сегодня у меня родился сын. Три кило шестьсот!

— Поздравляю, — сказал Сергей.

— Ты долго тут еще будешь?

— Завтра утром уезжаю.

— Жалко, — опечалился Василий. — Приезжай еще как-нибудь сюда! И ни в какие гостиницы, а сразу к нам. Дом мой рядом с библиотекой. Да любого спроси — по­кажут. Анастасия моя сибирячка, такие пельмени де­лает.

— Выпьем за твоего сына, — сказал Сергей, подни­мая стакан.


Сергей приехал на автобусе в город в полдень. На густо-синем небе празднично сияло солнце. После суро­вой морозной зимы город медленно оттаивал: капало с крыш, блестели белые колпаки уличных фонарей, кра­сочные витрины магазинов, тротуары. В солнечном свете купались липы, клены, тополя. В голых ветвях чернели разлохмаченные ветрами старые галочьи гнезда.

У нового здания автостанции выстроились в ряд за­лепленные до самой крыши мокрым грязным снегом большие разноцветные автобусы. В стороне шофер такси заменял на «Волге» спустившее колесо. Звякал о металл ключ, из машины доносилась негромкая музыка. Сергей поставил на скамейку свой объемистый дорожный порт­фель, сел рядом и, закурив, прислушался: оркестр ис­полнял симфонию Калинникова. В редакцию идти не хотелось. Домой тоже. Сергей возвратился из командировки на три дня раньше. Очерк о лесорубах он написал в гостинице, и теперь потянуло поработать над романом. Жена окончательно в Сергее разуверилась, особенно после того, как повесть возвра­тили из журнала. Повесть пусть полежит, до нее еще дойдет очередь. Вечерами, усаживаясь дома за пись­менный стол, Сергей чувствовал себя в чем-то виноватым. Жена метала на него недовольные взгляды, гремела в кухне посудой, пока он не предлагал ей сходить к знако­мым или в кино. Хлопнув дверью, она уходила. Но слу­чалось, что, даже оставшись один, Сергей уже не мог работать. Подолгу сидел за письменным столом, рас­строенный, и размышлял: «А может быть, она и права? Зря теряю время? Бывают же на свете графоманы. Пи­шут и пишут... в «семейный альбом!» Нет, он чувство­вал, что роман получается. Иногда чувствовал, а чаще всего оставался недоволен написанным, рвал страницы, и снова садился за стол. Куда и кому предложить свою рукопись, он не задумывался, да это его и не волновало. Его увлекала сама работа. То, что ему вечером нрави­лось, на другой день вызывало отвращение, и он безжа­лостно уничтожал написанное и снова все переписывал. Он не торопился, ни на что не надеялся. Просто знал, что, если не будет писать, вся его жизнь потеряет смысл. И это невозможно было объяснить Лиле, она не понимала его и, главное, не хотела понять.

Сергей бросил в лужу окурок, поднялся, взял порт­фель и пошел к автобусу. Домой он сейчас не пойдёт. У него в кармане ключ от квартиры Лены Звёздочкиной. Он как-то пожаловался, что не может дома работать, и Лена, отцепив от металлического колечка запасной ключ, тут же вручила ему.

— Приходи в любое время, — сказала она. — И ра­ботай.

До сегодняшнего дня Сергей еще ни разу не восполь­зовался этим ключом, хотя и бывал у Лены часто. Он звонил ей, сообщал, в какое время придет. Сейчас часы показывали половину первого. Лена вернется с работы в шесть. У него почти пять часов в запасе!

Сергей поднялся на третий этаж, вставил ключ в за­мочную скважину и повернул. Скрипнув, дверь отвори­лась. Знакомый обжитой запах ее дома. Это была ма­логабаритная однокомнатная квартира. В комнате лишь широкая тахта, низкий полированный стол, два кресла и шесть книжных секций. На полу огромный, почти во всю комнату, пушистый ковер. Лена говорила, что это свадебный подарок родителей. На стене две картины, литографии Модильяни, Ренуара, Ван-Гога. Лена увле­калась французской графикой и живописью. В одной из секций у нее были собраны книги по искусству. Она сама немного рисовала, но серьёзно к этому не относилась. Все её рисунки углём и фломастером лежали в большой запыленной папке под тахтой.

Из высокой хрустальной вазы торчали несколько ка­мышовых метелок.

Он снял куртку, пододвинул к столу легкое кресло и вытащил из портфеля бумаги. С некоторых пор он возил рукопись с собой и, когда представлялась возможность, работал. Он научился отключаться от окружающего мира и ничего не замечать вокруг: ни людских голосов, ни шума машин, ни грохочущего динамика над головой. Эта способность отключаться имела и свои отрицатель­ные стороны — Сергей забывался настолько, что опазды­вал на поезд, проезжал мимо своей станции. Иногда нужно было несколько раз окликнуть его, чтобы он на­конец услышал.

За окном шумели машины, негромко дребезжал хо­лодильник на кухне, потом все посторонние звуки куда-то отступили, стерлись. Он даже не услышал, когда щёлк­нул замок в двери и пришла Лена. Поставив на стол сумку с продуктами, она сняла пальто, сапожки и вошла в комнату. Секунду с улыбкой смотрела на него. Сер­гей, откинувшись в кресле, уставился в одну точку на стене. Вокруг него на темном ковре валялись исписанные вдоль и поперек, исчирканные листы. В пепельнице гора окурков. Запах табака она почувствовала еще в прихо­жей.

— Здравствуй, Серёжа, — сказала она.

Он вскочил, чуть не опрокинув кресло, и она видела, как плеснулась радость в его вмиг преобразившихся, по­светлевших глазах. Наступая на листы своей рукописи, подошел к ней, крепко обнял и поцеловал.

— Я вечность ждал тебя, — сказал он.

— А по-моему, не пришла бы я, ты бы и не заме­тил,— улыбнулась Лена и, опустившись на колени, стала собирать с пола листы, Трое суток прожил Сергей у Лены. В половине вось­мого звонил будильник, и они вставали. Сергей всегда удивлялся, глядя на Лену: она просыпалась сразу, и гла­за ее были чистыми, а лицо — свежим, чуть порозовев­шим со сна. Легко спрыгивала с тахты на пушистый ковер и, набросив халат, скрывалась в ванной. Сергей слышал, как льется из крана вода, хрюкает раковина, звякает на стенной полке стакан. Потом частым летним дождем шумел душ: Лена каждое утро обливалась хо­лодной водой.

Пока Сергей разглядывал потолок — он не любил сразу вставать, — Лена уже хлопотала на кухне: что-то шипело на сковородке, свистел чайник. Вкусные запахи приползали в комнату. Косясь на дверь, Сергей начинал приседать, ложился на ковёр и десять раз поднимался и опускался на руках. Он почему-то стеснялся при Лене делать зарядку.

Потом они завтракали, и она уходила. Сергей мыл посуду, подметал пол. Иногда включал пылесос и долго водил щеткой по ковру, по углам комнаты. Все, что можно было починить и отремонтировать, он давно по­чинил и отремонтировал. И когда уже нечем было за­няться, со вздохом садился на тахту и придвигал к себе стол с бумагами.

Заставить себя работать с утра было трудно. Сергей знал, что это пройдет, как только он сосредоточится. Заметив на кресле оставленные Леной капроновые чул­ки, он вставал и прятал их в настенный шкаф. По пути заглядывал в ванну и ощупывал стеклянную полочку над раковиной. Немножко шатается. Шел на кухню, до­ставал из ящика отвёртку и прикреплял полку. В ма­ленькой прихожей вдруг обнаруживал неисправный вы­ключатель: вообще-то он работал, но не так, как нужно, иногда давал осечку. Снова доставал из ящика отвертку и чинил выключатель. Теперь другое дело: работает, как часы! Чуткое ухо улавливало методическое шлепанье ка­пель из крана. Устремлялся на кухню и покрепче закру­чивал кран. Возвращался в комнату и, бросив быстрый взгляд на стол с раскрытой рукописью, начинал внима­тельно разглядывать картины. На одной был изображен сельский пейзаж с белой часовней. Очень хорошо пропи­саны облака и небо. А вот часовенка почему-то, как Пизанская башня, наклонилась в одну сторону. Почти до купола достают вершинами березы. Неплохая картина, с настроением. На второй картине написано лесное озе­ро, камыши и лодка с рыбаком. Чувствуется, что это раннее утро, еще солнце не встало. Рыбаку холодно, и он ежится в своем брезентовом плаще с капюшоном. На озере немного рябит и круглые листы кувшинок встали ребром. Лица рыбака не видно: он отвернулся и смотрит на поплавок.

Наконец Сергей усаживался за стол и начинал рабо­тать. Его тянуло встать и подойти к окну: там какой-то шум, голоса, но он сдерживал себя. Перо бегало по бумаге, зачеркивало слова, целые строки. Когда сверху не оставалось места для правки, он делал вставки. Ино­гда с досадой комкал лист и швырял на пол, затем под­нимал, разглаживал ладонями и начисто переписывал.

А потом приходила Лена.

И вот все кончилось: нужно возвращаться домой. Это их последний вечер. Лена с ногами забралась в кресло — ее любимая поза — и смотрит на него своими удиви­тельными глазами. Круглые колени почти у самого под­бородка, распущенные волосы струятся за спиной по черному шерстяному свитеру. Мягкий рассеянный свет торшера освещает ее тонкое лицо с яркими припухлыми губами и нежным круглым подбородком.

Сергей молча смотрит на нее, и ему становится груст­но. Вот он сейчас встанет и уйдет. Куда? В дом, кото­рый уже давно стал для него чужим. Да, они с Лилей стали чужими друг для друга. И если до встречи с Ле­ной он обманывал себя, считая, что все обойдется, пере­мелется — мука будет, то теперь твердо знал, что ничего у них с Лилей не выйдет. И неизвестно, кто больше ви­новат в этом. Если вообще кто-либо виноват. Лиля отдалилась, и ее удержать уже было невозможно, да и стоит ли удерживать человека, который все делает для того, чтобы тебе было плохо, неустроенно в твоем доме?

Земельский и за несколько тысяч километров ухит­рился заметно повлиять на их жизнь. Он сознательно разжигал между ними вражду. Уже несколько лет Сер­гей иногда получал от него язвительные письма с газет­ными и журнальными вырезками. Он писал, что не верит в их семейную жизнь, что они не подходят друг другу и он считает, что им давно пора разойтись. По-видимому, Лиля информировала родителей о каждой ссоре, и Ни­колай Борисович тут же откликался письмом, в котором во всем обвинял Сергея и вкладывал в конверт аккуратно вырезанную из юмористического журнала карикату­ру: за обеденным столом сидит длинноухий осел, подняв копыта с ножом и вилкой, он грозно смотрит на свою миловидную жену-козочку в фартуке и с подносом, внизу какая-то глупая подпись: «Не хочу капусты, а хочу зе­леного горошку!» В другом письме еще более, нелепая карикатура: пьяный отец грозно смотрит на кроху-сына, который радостно сообщает, что ему сегодня исполни­лось шесть лет. «Ну и прекрасно, — рычит отец. — Марш за пивом!»

Когда Сергею все это надоело, он, не выбирая вы­ражений, накатал тестю такой ответ, что тот навсегда замолчал. Больше не приходили из знойного Андижана ни письма, ни глупые карикатуры, однако Лилю отец продолжал бомбардировать письмами, которые присы­лал на главпочтамт. Сергей спасался от домашних скан­далов, уезжая по три раза в месяц в командировки.

Лена, переменив свою удобную позу, протянула руку к книжной полке, взяла тоненький томик лирики Гёте, полистала и, улыбнувшись, прочла:


Скажи, что так задумчив ты?

Всё весело вокруг;

В твоих глазах печали след;

Ты, верно, плакал, друг?


Перевернула ещё несколько страниц:


Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,

Где пурпур королька прильнул к листу,

Где негой Юга дышит небосклон,

Где дремлет мирт, где лавр заворожен?

Ты там бывал?

Туда, туда,

Возлюбленный, нам скрыться б навсегда.


— Уменя такое предчувствие, что я могу тебя поте­рять. А это... этого не должно случиться, — сказал Сергей. — Давай поженимся?

— Значит, мужчины женятся, а женщины выходят замуж лишь потому, что боятся потерять друг друга? В таком случае, я считаю, они нечестно поступают. Тот, кто боится кого-то потерять, эгоист. А она или он, может быть, совсем не боится. Зачем же из-за неуверенности в себе или в другом принуждать человека к браку? Не­уверенность в дальнейшем приведет к убеждению, что совершилась ошибка. А если не уверен в девушке, тем более не стоит на ней жениться, потому что такая семья рано или поздно распадется.

— Интересные социологические выкладки!

— Я, мой милый, немного поумнела после своего за­мужества и всего, что случилось потом.

— А я, видно, как женился, так поглупел.

— Давай не будем говорить о женитьбе, тем более что ты еще не разведен, а я совсем не готова быть твоей женой.

— Я люблю тебя, Лена.

— Ты мне очень нравишься. Очень! — помолчав, от­ветила она. — Но люблю ли я тебя, этого я еще не знаю.

— Любишь!

— Какие вы все, мужчины, самоуверенные.

— За всех мужчин я не собираюсь отвечать.

— Ты еще не разочаровался во мне? — взглянула она ему прямо в глаза. — Я ведь совсем не такая, какой ты меня придумал.

— Я тебя не придумывал. Ты для меня та самая скульптура, к которой ничего нельзя прибавить или уба­вить.

— Как ты красиво говоришь! Сразу чувствуется пи­сатель.

— Ты тоже надо мною смеешься? — погрустнел он.

— Я действительно верю, что ты будешь писателем.

— Не будем об этом, — сказал он. — В подобных вы­сказываниях есть что-то успокаивающе-материнское. Мол, не плачь, малыш, вырастешь — будешь летчиком.

— Летчиком? — изменилась она в лице. — Почему летчиком?

— Извини, — спохватился он, — я сказал глупость. Ну, не летчиком, так кем-нибудь другим. Например, кос­монавтом.

— Чуткости в тебе хоть отбавляй, — сказала она.

— Честное слово, я сказал это без всякой задней мысли.

— Вот это-то и плохо, — усмехнулась она, подошла к книжной полке и положила томик Гёте на место.

Он думал, она сейчас с улыбкой повернется, что-либо скажет и возникшая натянутость исчезнет, но она стояла к нему спиной и делала вид, что ищет какую-то книгу.

— Лена, — позвал он.

— Куда я засунула Блока? — ответила она, не по­ворачивая головы. — Ты не видел?

До каких же пор мёртвый лётчик будет стоять между ними? И только ли лётчик? А Лиля? Она ведь тоже стоит между ними. Что его сейчас связывает с женой? Сын? Но ведь и сыну не лучше оттого, что родителям плохо. Он уже теперь уходит из комнаты, когда они ссорятся, а что будет дальше? Да он возненавидит их обоих! По­чему так легко сойтись и трудно разойтись? Не только сын связывает их. Есть что-то и другое, необъяснимое. Иногда ему кажется, что, порвав с Лилей, он почувствует себя счастливым, а порой не может представить себя отдельно от нее. Ведь было же им когда-то очень хоро­шо. И потом, шесть лет, прожитых вместе, — это не так уж мало! Когда она в отпуск уезжает в Андижан, он первую неделю ходит ошалевший от радости, а проходит месяц — и ему уже не хватает ее. Забываются скандалы, ругань, вспоминается только хорошее.

— Иди домой, — сказала Лена. — Ты ведь думаешь о ней?

— А ты — о нём.

— Это совсем разные вещи.

— Неужели тебя это всё ещё трогает?

— Не задавай глупых вопросов!

— Лена, мне не хочется идти домой.

— Оставайся, — улыбнулась она.

— Ты что, дразнишь меня?

— Ну чего ты от меня хочешь? Чтобы я умоляла тебя остаться? Или, наоборот, прогнала?

— С тобой сегодня трудно разговаривать.

— Серёженька, ты только не обижайся, но иногда мне кажется, что твоя работа отнимает у тебя часть разума, — сказала она. — Ты становишься капризным ребенком.

Сергей озадаченно посмотрел на нее, улыбнулся.

— А ведь и правда, иногда я себя чувствую дурак дураком. — И, помолчав, прибавил: — И только когда разговариваю с тобой. Почему бы это?

— Тебя раздражает, что, овладев мной, ты не чув­ствуешь себя счастливым собственником, — без улыбки ответила она.

— Ты, наверное, слишком умна для меня, — ска­зал он.

— Я бы выразилась иначе: слишком независима от тебя. Ты просто не умеешь относиться к женщине по-другому. Не научился, да и не было у тебя такой воз­можности. А я женщина свободолюбивая, гордая. Я не потерплю никакого рабства. Да и сама не хочу ни над кем властвовать. Многие современные молодые мужчи­ны и не знают, что такое домострой, и слово-то такое забыли, но этот самый домострой у них в крови. Это передается по наследству.

— А тебе чужды все эти пережитки прошлого?

— Что ты имеешь в виду?

— Тебе совсем-совсем безразлично, что вот я сейчас пойду к ней?

Она как-то странно взглянула на него и совсем дру­гим тоном произнесла:

— Серёжа, это нечестно, ты пользуешься запрещён­ным приёмом.

Сергей поднялся. Она стояла перед ним, тоненькая, с узкой талией, в чёрном, обтягивающем её стройную фи­гуру свитере. Глубокие глаза ее мерцали, лицо было серьёзным и задумчивым. Он подошел к ней, и она, при­поднявшись на цыпочках, прижалась к нему.

— Когда у тебя отпуск? — помолчав, спросил Сер­гей.

— Отпуск? — Она с удивлением смотрела на него. — Ах, отпуск... В июле, дорогой.

— Уедем вдвоем куда-нибудь?

— Уедем, — эхом откликнулась она.

— Зачем ждать лета? Все бросим и уедем завтра! Даже не завтра, а сегодня! Сейчас! — Он не замечал, что она закусила губы от боли — так он сжал ее плечи.

— Не торопись, Серёжа, — сказала она, мягко высво­бождаясь из его рук.

— Я все время чего-то жду, — поникнув, сказал он. — А чего — и сам не знаю...

— До свиданья, дорогой, — сказала она и, отбросив со лба золотистую прядь, поцеловала его и сама отвори­ла дверь.

4


В редакцию пришла печальная весть: в Кисловодске скоропостижно скончался Александр Федорович Голобобов. Вечером прибыл в санаторий, а утром умер прямо в нарзанной ванне. Инфаркт миокарда. Цинковый гроб с телом Голобобова доставили в го­род самолётом. Похороны были пышными и торжествен­ными. На могиле произносились речи, женщины — ре­дакционные работники — плакали навзрыд. Мужчины, склонив обнажённые головы, молча стояли у гроба. Голобобов был хорошим человеком, и его любили. У ста­вшего неподалеку от глубокой ярко-жёлтой могилы ка­менного надгробия множество зелёных венков с чёрными траурными лентами. Пахло сырой кладбищенской землей, слежавшейся хвоей и нитрокраской, которой были выведены на чёрных лентах последние слова прощания. Волков, Рыбаков, Новиков и Сергеев стояли в сто­роне под огромным бурым клёном. Над головой глухо постукивали друг о дружку ветви с набухшими почками. Ветер завывал в голых кустах, взъерошивал волосы на головах людей. Где-то на дереве печально каркала во­рона.

— Интересно, кого назначат редактором, — негромко сказал Рыбаков.

— А кого бы ты хотел? — спросил Володя Сергеев. Глаза его под увеличительными стеклами очков были совсем маленькими и покрасневшими.

— А что, если тебя назначат? — взглянул на Рыба­кова Новиков.

— Я бы вам показал, где раки зимуют! — громко сказал Рыбаков.

Исполняющий обязанности редактора Пачкин — он стоял у гроба — метнул на них осуждающий взгляд. Ры­баков, виновато откашлявшись, провел по длинному ко­стистому лицу ладонью, и оно снова стало скорбным.

Сергей не принимал участия в разговоре. Он смотрел, как могильщики на верёвках опускали большой гроб в яму. Делали они свою работу привычно и ловко, но чувствовалось, что им тяжёло, ведь в Голобобове было более ста килограммов весу. Когда гроб наконец улегся на влажное дно ямы как надо, могильщики разом вы­тащили толстые серые верёвки. И этот шелестящий скрип веревок о дерево — Голобобова переложили из цинково­го гроба в деревянный — неприятно резанул уши.

Люди на кладбище зашевелились, послышались пер­вые частые удары земли о гробовую крышку. Сергей тоже бросил горсть влажной желтой земли в могилу. Отдал последнюю дань хорошему человеку Александру Федоровичу Голобобову.

Был человек, и вот не стало человека. Могильный холм с надгробием зарастет травой, как и эти окружающие его могилы. Над кладбищем будут шуметь деревья, проплывать облака, греметь грозы, дуть холодные и теплые ветры, но мертвые ничего уже никогда не увидят и не услышат.

У кладбищенских ворот в толпе сотрудников редакции Сергей увидел Лилю. В красном пальто с норковым воротником и меховой шапочке, она выделялась из всех: яркое красное пятно на сером фоне. «Могла бы другое что-нибудь надеть, — с досадой подумал Сергей. — Как на демонстрацию вырядилась». Лиля тоже увидела его и вопросительно взглянула в глаза: дескать, домой пойдем? Сергей отрицательно покачал головой: По старинному русскому обычаю мужчины собирались помянуть покойника.

— Может, Пачкина утвердят редактором? — спросил Рыбаков. — Закончил высшую партийную школу, ему и карты в руки.

— Что это ты так волнуешься? — покосился на него Сергей.

— Голобобов... покойник обещал мне к осени отдельную квартиру, а придет новый — кто знает, как все повернется.

— Ты свое возьмёшь, — успокоил его Сергей.

— Поглядите-ка, Лобанов-то, Лобанов так и увивается вокруг Пачкина, — сказал Володя Сергеев. — Сейчас с рукава пылинку сдунет!

— А ты чего же зеваешь, Павел Ефимович? — усмехнулся Сергей. — Пристраивайся к нему с другой стороны.

— Лобанов хитрая бестия, — мрачно заметил Новиков. — Уж он-то знает, кто будет редактором.

— Я Пачкина уважаю, — сказал Рыбаков.—Добрый мужик. И организатор хороший.

— Ты погромче, погромче, — засмеялся Володя Сергеев. — А то он не услышит.

— Есть у него лишь один маленький недостаток — писать не умеет, — заметил Сергей.

— Редактору писать не обязательно, — возразил Рыбаков. — Передовицы пишет, и хватит с него.

«Вот она, жизнь, — думал Сергей. — Уже и забыли о Голобобове. Кто будет вместо него — вот что всех волнует.» Он задал и себе этот вопрос и сам себе ответил: нет, его это почему-то не волнует. Если ты хорошо вы­полняешь свою работу, почему тебя должно волновать отношение к тебе начальства? Пусть беспокоятся те, кто чувствует себя неуверенно и случайно стал журнали­стом. И Сергей подумал о Лиле: из нее, как и из Вали Молчановой, настоящей журналистки не получилось. Лиля добросовестно выполняла свою работу: правила авторские материалы, писала информации о жизни рай­онных Домов культуры, иногда даже статьи. А с заве­дующей отделом у нее самые наилучшие отношения. Это Лиля умела: с начальством у нее всегда прекрасные от­ношения, не то что у Сергея.

Прошлой осенью Сергей купил подержанный «Москвич-401». Маленькую тёмно-серую машину, похожую на жука. Он еще по-настоящему и не ездил на ней. Зима наступила ранняя, и «Москвич» пришлось поставить к ро­дителям в сарай. Иногда морозными вечерами Сергей приходил туда, распахивал дверь, забирался в машину и подолгу сидел в тесной кабине, мечтая, как весной он заведет мотор и умчится куда-нибудь подальше. При­шла весна, а он еще ни разу не выехал из гаража. Работа, командировки, и снова работа над романом. Роман о поколении Сергея Волкова. Закончит он его когда-нибудь или нет? Этого Сергей и сам не знал. А где-то в душе чувствовал, что, когда поставит последнюю точ­ку, будет жалеть. Жалеть, что роман закончен.

Лиля ждала на углу. Сева Блохин — он шел впереди — что-то сказал ей. Лиля улыбнулась и отрицательно покачала головой. Сергей, заметив, что женщины огля­дываются на его жену, досадливо поморщился: это крас­ное пальто как бельмо на глазу!

— В «Родине» сегодня новый фильм, — сказала Ли­ля. — Возьми билеты.

— Я не могу, — сказал Сергей.

— Из-за похорон?

— Вот именно.

Лиля помолчала, раздумывая. Щеки у нее порозовели. Злится.

— Я знаю, куда вы собрались. В ресторан. В таком случае, и я пойду с вами.

«Блохин сболтнул!» — с досадой подумал Сергей, а вслух произнес:

— У нас своя, мужская компания.

— Тогда я с Валей пойду в кино, — с вызовом сказала она. — И может быть, потом зайду к ней. Ты ведь вряд ли скоро вернешься.

Сергей пожал плечами, мол, твое дело, а когда она уже было повернулась, чтобы уйти, сказал:

— Ты ведь знала, что сегодня похороны, и за каким чертом надела это дурацкое пальто!

— Я совсем забыла. И потом, какое это имеет зна­чение? Похороны и мое пальто?

Сергей посмотрел в ее темно-карие жесткие глаза и усмехнулся:

— Ты потрясающая женщина!

— А ты...

Он не стал слушать, круто повернулся и побежал до­гонять приятелей. Одна нога угодила в лужу, и свер­кающие брызги разлетелись по тротуару.


Сергей и Козодоев незаметно ушли из ресторана. Ре­бята заказали уже по третьему разу, и поминки грозили затянуться. Александр Арсентьевич мигнул Сергею, мол, давай сматываться. Пить и слушать одно и то же было скучно, Голобобова все помянули добрым словом, и мож­но было уходить, а то вместо поминок получится обык­новенная пьянка. Рыбаков и Новиков поглядывали на официантку, дожидаясь, когда она подойдет, чтобы сно­ва заказать.

С Дятлинки дул ветер, в сквере громко кричали какие-то птицы. Зажглись фонари, и мокрый тротуар за­блестел. Прохожие, кутаясь в плащи, быстро проходили мимо.

— Такого человека потеряли, — сказал Александр Арсентьевич. — А какой редактор! Это он сделал нашу газету лучшей в Северо-Западном крае.

— Голобобов был человек, — сказал Сергей. — Если бы не он, я, возможно, никогда бы настоящим журнали­стом не стал.

— Ведь это он меня в газету вытащил, — заметил Козодоев.

— Будет ваше издательство когда-нибудь книги вы­пускать? — спросил Сергей.

— Когда-нибудь будет. Почему не заходишь?

— Мотаюсь по командировкам. И в городе-то по­чти не бываю.

— Что же так? — сбоку посмотрел на него Александр Арсентьевич. — Домой не тянет?

— Не то слово, — усмехнулся Сергей. — Бегу из дома.

— Плохо, когда человека не тянет домой, — помолчав, сказал Козодоев. — По себе знаю.

— Может быть, я и сам в этом виноват, — вздохнул Сергей, — говорят же: каков муж, такова и жена.

— Никто не виноват, — сказал Александр Арсентьевич. — И жена у тебя, наверное, не плохая, и ты не сукин сын. Здесь, очевидно, дело в другом: нет правды между вами, доверия друг к другу. И еще: кто-то очень верно сказал: «Дом не может считаться жилищем человека, пока в нем нет пищи и огня не только для тела, но и для разума».

— Прекрасно сказано!

— Думай о сыне, Сергей, — сказал Козодоев.

Они остановились у его дома на улице Ленина. Ветер задувал в высокую арку, и она гудела. Вокруг раска­чивающегося фонаря мельтешили какие-то огоньки: то ли букашки, то ли мелкие дождевые капли.

— А у вас как? — поинтересовался Сергей.

— Все так же, — усмехнулся Александр Арсенье­вич. — И самое ужасное: у меня теперь ничто не изме­нится.

— У меня изменится, — сказал Сергей. — Обязатель­но изменится. И, надеюсь, скоро.

— Не ошибись еще раз, брат Сергей!

— Кто выбирает нам женщин: мы или случай? — взглянул на него Сергей.

— Наверное, судьба. А ты как думаешь?

— Женщины нас выбирают, хотя мы и думаем, что все происходит наоборот.

— Я гляжу, ты, брат Сергей, становишься фило­софом.

— Скоро тридцать, а не чувствую, что поумнел, — мрачно усмехнулся Сергей.

Ветер со свистом ворвался в арку, хлестнул дожде­выми каплями и песчинками по стеклам и, перепрыгнув через сараи, умчался дальше. Александр Арсентьевич поежился и поднял воротник пальто. Сергей хотел уже было с ним распрощаться, когда он вдруг спросил:

— Говорят, у тебя повесть написана?

— Кто говорит? — удивился Сергей. Он никому из редакционных не говорил про повесть.

— Не имеет значения. Есть повесть или нет?

— Она еще сырая

— На будущий год у меня запланирован альманах. Принеси почитать, может, подойдет.

— Я не могу ее сейчас показывать, — сказал Сергей.

— Даже мне?

— И вам, — сказал Сергей.

— Тебе видней, — сказал Александр Арсентьевич и, сунув озябшую руку, скрылся в своем подъезде. Но тут же снова открыл дверь парадной и добавил: — Когда найдешь нужным, принесешь мне, ладно?

— Нет, — сказал Сергей. — Я ее отдам в другое из­дательство.

— Наше тебя не устраивает? — с любопытством по­смотрел на него Козодоев.

— Издательство устраивает, — сказал Сергей. — Из­датель не подходит. Потому... потому, что он мой друг!

Повернулся и зашагал под арку на улицу. Козодоев смотрел ему вслед и качал головой.


5


Лишь только Сергей завернул за угол дома, на него налетел свирепый ветер. Сорвал кепку, швырнул ее через дорогу и припечатал к серому фунда­менту пятиэтажного здания. Сгибаясь под напором упругого, живого ветра, Сергей перешел улицу и поднял кепку. Поглубже нахлобучил ее на припорошенную сне­гом голову и зашагал к бетонному мосту через Дятлинку.

С погодой стало твориться что-то непонятное: после похорон Голобобова с неделю стояла солнечная весенняя погода, на липах вылупились первые клейкие листочки, прилетели грачи, кто-то даже видел скворцов; а потом вдруг задули северные ветры, температура упала, по утрам начались заморозки, и вот уже третий день в го­роде снег. Он сыплет и сыплет с неба. Побелил крыши домов, желтоватая снежная каша чавкает под ногами, летит из-под колес автомашин. Снег облепил распустившиеся деревья, и крошечные зелёные листья жалко вы­глядывали из этой снежной пелены.

Зима, настоящая зима вернулась в город. С холод­ными ветрами и завывающими вьюгами.

Отворачивая покрасневшее лицо от больно секущего снега, Сергей подумал, что, наверное, вот такой ветер подхватил девочку Элли в Канзасской степи и унес ее в Волшебную страну.

Огромный бетонный мост через Дятлинку напряженно гудел. Длинные растрепанные хвосты позёмки с удалым посвистом устремлялись под него. В снежной круговерти свинцово поблескивала вода. Коснувшись ее, снежинки таяли. Широкая в этом месте река, будто гигантская промокашка, впитывала в себя обезумевшие небеса.

Сразу за мостом Сергея нагнали Рика Семеновна и Валя Молчанова. Они возвращались с обеда в редакцию. Сергей шел туда же.

— Ты теперь живешь в другой стороне? — не преми­нула съехидничать Молчанова. Дело в том, что Сергей возвращался от Лены, и хитрая Валя прекрасно об этом знала.

— Получил новую квартиру? — с невинным видом взглянула на него Рика Семеновна.

— Меня ветром занесло на ту сторону, — попробовал отшутиться Сергей, но не тут-то было.

Неуловимым женским чутьем почувствовав, что Сергей смутился, Валя насмешливо сказала:

— Вот они, мужчины: только жена за порог, а он тут же к другой.

— На Сергея это непохоже, — усмехнулась Рика Се­меновна. — Он предан своей Лиле. Имея такую красивую жену, изменять? Я в это не верю.

— Другое дело, если красивая жена изменяет некра­сивому мужу, — насмешливо сказал Сергей.

Валя тотчас приняла это на свой счет, хотя Сергей никогда не считал ее красивой, а Валиного мужа вообще в глаза не видел.

— Никто не скажет, что я своему мужу изменяю! — с пафосом ответила она.

Умная Рика Семеновна, с трудом подавив улыбку, спросила о другом:

— Как сын? Поправился? Я без Лили как без рук. Поскорее бы возвращалась.

Неделю назад из Андижана в редакцию пришла теле­грамма, заверенная врачом, что Юра серьёзно заболел и Лиле необходимо срочно выехать. Ее, конечно, сразу от­пустили. Однако, судя по настроению, с каким она уезжала в Андижан, Сергей понял, что Юра тут ни при чем: просто Лиле понадобилось уладить какие-то свои не терпящие отлагательства дела. А телеграмму заверить вполне могла Капитолина Даниловна, она ведь детский врач.

Вторую неделю Лиля в Андижане, а вестей от неё пока нет. Хотя бы для приличия телеграфировала, что с Юрой все в порядке.

Конечно, своими сомнениями Сергей не стал делить­ся с Рикой Семеновной. Увидев на пути павильон «Пиво-воды», он круто свернул к нему, пробормотав:

— Сигареты кончились.

В кармане у него лежала только что начатая пачка.


В редакции за последние два месяца многое измени­лось: Володя Сергеев теперь заведовал партийным отде­лом, Лобанов стал заместителем редактора, Василий Павлович Пачкин был выбран на партийной конферен­ции секретарем горкома партии, а редактором областной газеты назначили Дадонова. Да и сама редакция пере­ехала из старого кирпичного дома на окраине в новое просторное здание в центре города.

Сергей Волков остался специальным корреспондентом при секретариате. Эта должность нравилась ему. Как и прежде, часто ездил в командировки, писал в газету фельетоны, очерки, рассказы.

Александр Арсентьевич Козодоев предложил Волкову быть редактором-составителем литературно-художествен­ного альманаха «Наш край». Дадонов поддержал его. Сергей с увлечением взялся за это дело. В альманахе предполагалось публиковать рассказы и стихи литера­торов области.

Работы было по горло: газета и альманах отнимали все время. Даже на рыбалку было не вырваться. В ящи­ке письменного стола лежал заброшенный роман.

В жарко натопленной комнате на диване сидели Во­лодя Сергеев и дядя Костя — он снова вернулся в об­ластную газету, — Павел Рыбаков прислонился к бата­рее парового отопления, Саша Шабанов примостился на широком белом подоконнике. Сергей отложил в сторону невыправленный рассказ для альманаха и, подперев ла­донями голову, внимательно слушал Володю Сергеева.

— Принесла она первое, второе, выпивку и усе­лась напротив. Внимательно так глядит на меня. Ну, ду­маю, понравился официантке. Приосанился, грудь, конеч­но, колесом, предлагаю ей выпить, а она отказывается. Пообедал я, а она все сидит. Рассчитался и спрашиваю: «Что это вы на меня так смотрите?» Думаю, смутится сейчас, а она спокойно так говорит: «Боялась, что вы пообедаете и уйдете, не заплатив. Вчера один такой ушел».

— Был я в командировке в Пустошке, — стал расска­зывать другую историю Шабанов. — Захожу в промком­бинат, познакомился с секретарем парторганизации Ва­сильевым, ну и пошли в цех, а там увидели нас рабочие и заулыбались: «Крякни, Иваныч! — говорят ему. — И где же твоя знаменитая прическа?» Он отшучивается, а я ничего не понимаю, ну а потом он и рассказал, что ему позвонил по телефону один журналист из нашей газеты и с полчаса про разное расспрашивал, а потом появился в газете очерк. И написано там, что... «Иваныч задумчиво почесал нос, потом достал расческу, причесал свои чёр­ные густые волосы и удовлетворенно крякнул.» Дело в том, что этот Иваныч лыс, как тыква, а крякнул он удовлетворенно потому, что передовик механического цеха Липатов выполнил норму на двести процентов. На­верное, по этому поводу и можно крякнуть, я не спорю, но дело в том, что этого передовика за какой-то хулиган­ский проступок посадили в тюрьму на два года.

— Редактор не заплатил Блохину за этот халтурный очерк ни копейки, — сказал дядя Костя. — И еще вы­говор влепил.

Сева Блохин из сельскохозяйственного перешел в про­мышленный отдел. Печатался он много и считался не­плохим газетчиком. Но, пожалуй, никто еще из журнали­стов не додумался собирать материал для очерка по телефону.

Сергей давно уже заметил, что Сева Блохин стал хал­турить. Писал он бойко, но стёртым языком и скользил по поверхности. Как говорится, брал то, что лежит на виду. Сева предложил ему в альманах рассказ, но Сер­гей отверг его. Рассказ был примитивный и весь пестрел штампами. Когда он стал все это объяснять Блохину, тот молча забрал рукопись и ушел. Как потом Сергей узнал, этот рассказ похвалила Рика Семеновна и посо­ветовала дать почитать Дадонову — главному редактору альманаха. Павел Петрович рассказ забраковал, тогда Блохин послал его в «Огонек», откуда его тоже быст­ренько прислали назад. Все это узнал Сергей от Вали Молчановой. За последний год в газете не появилось ни одного материала за её подписью. Окончательно разуве­рившись в себе, Валя с большим удовлетворением вос­принимала неудачи других.

После того как Сергей отказался вставить в сборник его слабый рассказ, Сева не заходил к нему в кабинет, где теперь обычно собирались главные остряки редак­ции, и даже перестал здороваться.

— Мне в альманах позарез нужен юмористический рассказ, — сказал Сергей. — Написал бы кто-нибудь, черти? Столько историй знаете.

Володя Сергеев подошел к окну и распахнул фор­точку.

Ветер в ту же секунду запустил свою длинную лапу в комнату и смешал пласты синего дыма под потолком. На журнальном столике зашелестели подшивки газет. Лицо у Сергеева стало смущенным. Поправив очки в ко­ричневой оправе, он пробормотал:

— Не тянет меня, понимаешь, на рассказы. Вот очерк или статью — это пожалуйста.

— А еще лучше передовую, — усмехнулся Рыба­ков. — Он тебе ее за час накатает!

— Послушай, напиши сам, — сказал Сергеев. — Мой материал, твоя обработка, а гонорар пополам поделим!

Сергей не стал больше говорить на эту тему. Сколько на свете существует людей, которые умеют образно, с юмором рассказывать разные забавные истории, а по­проси их записать все это — принесут такую муть, что диву даешься.

Пришел Павел Петрович Дадонов. В отличие от по­койного Голобобова, новый редактор был демократичным человеком и редко посылал Машеньку за кем-либо из сотрудников. Когда ему кто-то был нужен, он сам при­ходил в кабинет. Дадонов был все такой же худощавый и подтянутый, но возле губ появились глубокие морщи­ны, поседели короткие жидкие волосы, зачесанные набок.

— Обошел все кабинеты, — окая, заговорил он. — Ни­кого на месте нет. Ты что же это, Волков, народ отвле­каешь от дела?

— Я, по-моему, сижу на месте, — усмехнулся Сергей. Он понимал, что Дадонов шутит, но и не мог себе отказать в удовольствии поддеть редактора. И потом, действительно, приятели засиделись у него.

— Наверное, полоса пришла из типографии, — пер­вым поднялся с дивана дядя Костя.

— Полоса у тебя на столе давно лежит, — заметил Дадонов.

— Это хорошо, — тоже окая, солидно ответил дядя Костя. — Побольше отлежится, поменьше ошибок будет.

— А ты что, полосу дустом посыпаешь? — улыбнулся Дадонов. — Глядишь, все ошибки да опечатки, как блохи, сами подохнут.

— А это идея, — сказал дядя Костя, выходя из ком­наты.

Вслед за ним ушли и остальные. Дадонов сел на ди­ван и похлопал себя по колену толстой папкой, которую принес с собой. Сергей хорошо знал эту папку: здесь лежали приготовленные им к набору повесть и рассказы. Неделю назад отдал он их Павлу Петровичу.

— Я прочитал... — начал Дадонов, раскрыв папку. Сергей выжидательно смотрел на него. — В художествен­ном отношении тут все нормально. Кое-где я сделал пометки на полях, посмотришь. А вот этот рассказ... — Он стал перекладывать листы.

— «Голубой олень»? — спросил Сергей, отлично знав­ший, какой рассказ имеет в виду редактор.

Тот с улыбкой посмотрел на него:

— Значит, этот рассказ у тебя тоже вызвал сомне­ния?

— Никаких.

— Почему же ты назвал именно его?

— Я знал, что он вызовет у вас сомнения, — сказал Сергей.

— Рассказ, в общем-то, неплохой...

— Отличный, — ввернул Сергей.

— Но его лучше не печатать.

— Это самый сильный рассказ в альманахе, — ска­зал Сергей. — И мы должны его напечатать. Он свежий, написан прекрасным языком. Я заставил автора его три раза переписать.

— Хотя он и про природу, его можно понимать и так и этак.

— А вы поймите его правильно.

— Ладно, я-то понимаю, а читатели?

— Павел Петрович, вы прекрасно знаете, что чита­тель сейчас пошёл умный и тоже все поймет правильно. А то, что рассказ наводит на размышления, — это заме­чательно! Читателю давно надоело всё то, что ему раз­жевывают и в рот кладут. Пускай и сам подумает.

Рассказ прислал по почте некто И. Муравьев. Он даже обратного адреса не указал на последней странице. К счастью, Сергей не выбросил конверт и тут же напи­сал автору пространное письмо, в котором, отмечая до­стоинства рассказа, предлагал ряд существенных пере­делок и приглашал И. Муравьева прийти в редакцию для беседы. Перед этим он зашел к Рике Семеновне и поинтересовался, не занимается ли у нее в литобъединении некто И. Муравьев. Рика Семеновна такой фамилии не слышала.

Через неделю в редакцию пришел Игорь Муравьев, двадцатилетний паренек, рабочий мелькомбината. Стес­нительный, робкий. Когда он вошел в кабинет, на лице у него было такое выражение, будто он сильно провинил­ся. Сергей горячо и с удовольствием стал с ним работать. Игорь безусловно был способным человеком и, главное, с хорошим вкусом. И только третий вариант рассказа наконец удовлетворил Сергея. А теперь вот этот самый яркий рассказ в альманахе, в какой-то степени его дети­ще, Дадонов хочет безжалостно выбросить! И почему? Потому, что рассказ написан на острую тему, он облича­ет людей, которые обязаны охранять природу, но вместо этого уничтожают ее. И пусть главный герой рассказа сам лично ни разу не выстрелил в дикого зверя и не срубил ни одного дерева в лесу, но благодаря его попу­стительству и равнодушию отравлен водоем, вырублен лес, погиб последний голубой олень.

Сергей чувствовал, как в нём поднимается гнев про­тив Дадонова. Вот так один человек легко может нанести удар в самое сердце другому человеку, которого даже и в глаза не видел. Сергей вспомнил, с каким азартом и радостью работал над рассказом Игорь Муравьев, когда поверил, что его напечатают. Он волновался, как маль­чик, вручая Сергею выправленный рассказ. Сергей даже не подозревал, что в этом юноше столько огня. Игорь все схватывал на лету, а если с чем был не согласен, то спорил умно и убедительно, отстаивая свою точку зре­ния. Поражали в этом парне начитанность и эрудиция. И вот когда рассказ получился, Сергей должен будет сказать Игорю, что он не пойдет.

— Я этот рассказ не выброшу из альманаха, — твер­до сказал Сергей.

Дадонов с любопытством взглянул на него, и во взгляде его на этот раз не было обычной доброжелатель­ности.

— Ты можешь его, конечно, оставить… «для семей­ного альбома», как говорит дядя Костя.

— Этот рассказ будет опубликован, — сказал Сергей, чувствуя, как кровь приливает к щекам.

— Только не в альманахе, который я подписываю в печать.

Они посмотрели в глаза друг другу. До сих пор они ладили. Сергей уважал Дадонова за ум, прямоту, чест­ность. И Павел Петрович уважал Волкова за талант, не­зависимость, принципиальность, порядочность. И стоит ли их хорошее отношение друг к другу ставить под удар из-за одного рассказа? В этом споре они зашли так да­леко, что если один из них не уступит, то произойдет взрыв.

«Горячий мужик! — думал Дадонов. — Такой не пой­дет на попятный. Глаза как у разъярённого тигра! Сейчас заявит, что не будет вести альманах. А где я возьму еще такого опытного и добросовестного редак­тора-составителя?»

«Легче всего хлопнуть дверью и уйти, — размышлял Сергей Волков. — Но и убедить его я не в силах. Нельзя ссориться с Дадоновым. Областное издательство утвердило ответственным редактором альманаха Дадо­нова, а меня всего-навсего редактором-составителем. И, естественно, последнее слово всегда оставалось за Да­доновым. В конце концов он отвечает за альманах и вправе поступать, как находит нужным. И потом, Дадо­нов хороший человек и так много сделал для меня. Нет, нельзя с ним ссориться!»

Сергей на миг представил себе лицо Игоря Муравь­ева, когда он вернет ему рассказ. Игорь ничего не ска­жет, он толковый парень и все понимает. Возможно, даже и не упрекнёт ни в чем Сергея. Но уйдет обманутым, в одну минуту утратив веру в человеческую справедливость и, самое страшное, веру в себя! Знали бы молодые авторы, на что идут иногда редакторы, чтобы отстоять их произведения.

— Вы можете рассказ не печатать, это ваше право, — стараясь говорить спокойно, произнёс Сергей. — Но вы поступите несправедливо, и я больше не смогу вас ува­жать, как прежде.

Теперь у Дадонова порозовели скулы. Сидя на диване, он развязывал и снова завязывал тесёмки коричне­вой папки с рукописями. Резко поднялся, высокий, под­жарый, и пошел к двери. На пороге обернулся.

— Каким ты был, таким и остался, — с улыбкой произнес он, но улыбка получилась натянутой.

— А это плохо? — спросил Сергей. Не глядя на него, он водил пером по чистому листу бумаги.

— Не знаю, — сказал Дадонов и вышел.

А через томительный час — работа валилась из рук Сергея — зазвонил телефон, и Павел Петрович Дадонов сообщил, что ещё раз перечитал «Голубого оленя» и со­гласен, что рассказ хороший и его, пожалуй, можно пе­чатать. Нужно только концовку чуть-чуть изменить.

Сергей повесил трубку, выпрямился на стуле и облег­ченно вздохнул, будто сбросил с плеч огромную тяжесть. Этот час показался ему самым долгим за всю его жизнь.


Сергей вышел на балкон и, облокотившись о желез­ные перила, закурил. Лена посадила в деревянные ящи­ки цветы, и они густо разрослись. От перезимовавших цветов остались порыжевшие длинные метелки со съе­жившимися коричневыми листьями. Они негромко шур­шали на холодном ветру. Снег перестал идти, и кругом разлились лужи. Даже не верилось, что ещё утром было белым-бело, завывала метель. Из-за мокрых блестящих крыш — возле чердачных окон еще сохранились комки нерастаявшего снега — посверкивало заходящее солнце.

Она должна появиться на той стороне улицы, у глав­почтамта. Издали заметив его, улыбнется и помашет ру­кой, а бывает, о чем-то задумавшись, и не взглянет на балкон. Вот и сегодня она не подняла голову, не улыб­нулась и не помахала рукой. Тоненькая, в светлом плаще и косынке молодая женщина задумчиво шла по тротуа­ру. Каблуки ее высоких сапожек неторопливо постуки­вали.

Раздался звонок. Хотя у нее и был ключ, она всегда звонила. И звонок был длинный и радостный. Сергей открыл дверь, обнял Лену и поцеловал. Щеки у нее были прохладные и пахли весенней свежестью, глаза сияли.

— Ты опять колючий, — улыбнулась она. — Гово­рят, американцы утром и вечером меняют сорочки и бре­ются на дню два раза. Сорочки не обязательно так ча­сто менять, а бриться, милый, не мешало бы.

— Отпущу бороду, — сказал Сергей. — Никаких хло­пот.

— Теперь это модно. Под Хемингуэя.

— А если я облысею, ты меня бросишь?

Лена рассмеялась и взъерошила ему волосы.

— Тебе это пока не грозит.

— Лысеют ведь люди?

— Говорят, такое чаще всего случается с теми, кто изменяет своим женам.

— Это что, намёк? — нахмурился он. — Моя жена те­перь ты!

— Вернется Лиля, и ты как миленький прибежишь к ней.

— Я не пойму: ты ревнуешь или смеёшься надо мной?

— Я знаю тебя, Серёжа, — сказала она. — Лили нет, и ты сам не свой. Ведь думаешь о ней, хотя даже себе в этом не можешь признаться.

— Думаю, — сказал Сергей. — Ну и что же? Она мне не чужая! И потом, сын.

— В том-то и дело, мой дорогой! — невесело рассмея­лась она.

— Не будем об этом, — сказал Сергей. — А то мы по­ссоримся.

Лена стала готовить ужин. Сергей вертелся рядом, помогал, но вдвоём в маленькой кухне было тесно. Лена попросила его уйти. Сделав вид, что обиделся, Сергей достал из холодильника бутылку водки и ушел в ком­нату. Он не любил пить один, но слишком уж сегодня был нервный день. Налил стакан и залпом выпил. Смор­щившись, с бутылкой в руке влетел в кухню и, схватив с тарелки кусок сыра, закусил. На глазах выступили слезы.

Лена молча отобрала бутылку и снова спрятала в хо­лодильник.

— Это что-то новое, — заметила она. — Ты пьёшь один?

— Я ведь знаю, ты водку не терпишь, — сказал Сер­гей.

— Садись ужинать, — предложила Лена.

Сергей с удовольствием смотрел, как она ловко на­кладывает на тарелки жареную картошку, приготовляет маленькие бутерброды с паштетом и маслом. На газовой плите свистел чайник. За окном быстро сгущались сумер­ки. Над телевизионной рогаткой — она была видна из окна — ярко загорелась большая звезда. Сергей обратил внимание, что на крыше соседнего дома отогнулся желез­ный лист и при порывах ветра гулко грохотал.

— Сегодня опять меня встретил у проходной Дима Луконин, — сказала Лена. — На голубом «Москвиче».

— Вот скотина! — усмехнулся Сергей. — У него про­сто мания за чужими девушками ухлестывать.

— Предложил прокатиться за город, — подзадорила Лена. — Говорит, поучу водить машину. Ты ведь не до­гадаешься. Я еще и не видела твою машину.

— Может, проучить его? — спросил Сергей. Он уже не первый раз слышал от Лены, что Дима Луконин сно­ва вертится возле неё, после того как приобрел по дешёв­ке разбитый «Москвич», который за зиму отремонтиро­вал и покрасил в голубой цвет. Решил, что теперь он самый завидный жених в городе.

— Как ты его проучишь? — поинтересовалась Лена.

— Подремонтирую свой автомобиль и... протараню Димкину колымагу.

— Это неблагоразумно и попахивает хулиганством. А потом, вы останетесь без машин. А как же я? Мне очень хочется научиться водить машину.

— Ну, тогда я его вызову на дуэль, — пообещал Сергей.

— Ты как ребенок, Серёжа, — улыбнулась Лена.— Вроде бы шутишь, а у самого уже глаза сверкают. Он мне совсем не нравится. Даже с автомобилем.

— Научу я тебя водить, вот только с альманахом развяжусь. И махнем мы с тобой на Заснежное, а? Где я чуть не утонул, а ты меня спасла.

— Это когда ты был голый и постеснялся ко мне в лодку забраться, хотя зуб на зуб не попадал?

— Я думал, ты не заметила, — рассмеялся он. — А что было бы, если бы я действительно забрался?

— Веслом бы огрела!

— Там, на озере, я впервые подумал, что ты моя судьба, — сказал он. — А ты что подумала?

— Что я подумала... — Она без улыбки смотрела на него, в больших глазах непонятное выражение. — Я по­думала, что больше никогда на это озеро не приеду.

— Почему? — удивился он.

— Потому что я не хотела больше с тобой встре­чаться.

— Нам надо поскорее пожениться, — пробормотал он, сбитый с толку.

— Ты женат.

— Это уже формальность, — отмахнулся он. — Лиля приедет, и мы разведёмся.

— Из-за меня? — На ее губах все та же непонятная усмешка. — Если из-за меня, то не стоит.

— Мы разведёмся, — упрямо сказал Сергей. — Это и мне и ей ясно. И мы оба этого хотим.

— Разводитесь, — пожала плечами Лена.

— А с тобой запишемся, — сказал Сергей.

— Зачем?

— Зачем все люди женятся или выходят замуж? — удивился он. — Наверное, сколько существует человече­ство, столько существует и брак.

— Брак... — поморщилась она. — Слово-то какое про­тивное!

— Я тебя люблю и хочу, чтобы ты была моей же­ной, — настаивал он.

— Об этом еще рано говорить.

— Лена, в чем дело? Ты же сама говорила, что эта неопределенность тебе надоела! Теперь все будет постав­лено на свои места.

— Понимаешь, если мы будем муж и жена, что-то нарушится.

— Не понимаю, — сказал он.

— Я боюсь, что мы станем другие, — не совсем по­нятно объяснила она. — Ты и я. Сейчас у нас праздник, а потом наступят будни.

— Ты что же, вообще против брака? — все больше удивлялся он. — За свободную любовь? Нынче со мной, а завтра... с Димой Лукониным?

— Не говори чепухи, — оборвала она. — Или на тебя так водка подействовала? Ни тебя, ни меня не удержит брачное свидетельство, если у нас ничего не получится. Я хочу, чтобы у нас с тобой все время был праздник и нас связывала настоящая любовь. Помнишь, у Хемин­гуэя? Праздник, который всегда с тобой. Я боюсь буд­ничной, привычной любви. Любви по обязанности.

— А разве бывает такая?

— Не знаю, — ответила она. — У меня не было.

— Лена, мы должны пожениться, — твердо сказал он. — Жизнь суровая штука и не может быть сплошным праздником. Ни у кого в мире. Даже у счастливчиков, родившихся в рубашке. И у того же самого Хемингуэя. Почти вся наша жизнь состоит из будней, а праздники — редкость.

— А свобода? Независимость?

— Я все это с радостью отдаю тебе! 

— Взамен на мою свободу и независимость?

— Лена, не изобретай велосипед! — воскликнул он.— Если люди нужны друг другу, они должны быть вместе.

— Мы и так вместе. Ты приходишь ко мне, когда за­хочешь. Не стриги бровями. Я всегда рада тебе, и ты это отлично знаешь, но быть твоей женой я еще не готова. Понимаешь, Серёжа, у меня нет уверенности, в отличие от тебя, что ты моя судьба. И не злись, пожа­луйста. Я сама тебе скажу, когда... когда я почувствую это. — Она с мольбой посмотрела на него. — И давай больше не будем на эту тему говорить. Я очень прошу тебя, Серёжа!

Он прижал её к себе, стал целовать в эти огромные, неумолимые глаза, в губы, волосы... От неё пахло влажным ветром и горьковатой липовой корой. Весна...

— Ты думаешь сейчас не обо мне, — мягко, но настой­чиво высвобождаясь, сказала Лена. — Мечтаешь о весне, тебе хочется на озеро.

— Это здорово, что ты читаешь мои мысли, — заме­тил Сергей. — Так бывает лишь у близких людей.

— Я-то читаю, а ты?

И снова в ее тоне что-то насторожило Сергея. Если ему хотелось сегодня быть как можно ближе к Лене, то она делала всё, чтобы держать его на расстоянии.

Что это, борьба за свою независимость? Или что-то другое? Сергей гнал прочь от себя эти мысли. Ему нуж­на Лена, и ничто не должно омрачать их жизнь. А Сергей верил, что у него начинается новая прекрасная жизнь с женщиной, которую он любит. Он верил, что все у них будет хорошо и Лена станет его женой. Иначе и быть не может. А то, что она не кричит от радости «ура!», говорит о её серьёзности, гордости, достоинстве. Лиля сразу заговорила о замужестве, а что из этого получи­лось?

Сергей сообщил Лене о стычке с Дадоновым. Она знала этот рассказ и тоже считала «Голубого оленя» са­мым удачным в альманахе. Из-под полуприкрытых век Сергей наблюдал за ней. Хотя он виду и не подавал, ему было очень важно, что скажет Лена. Что сказала бы Лиля, он прекрасно знал. «Дурак ты, Серёжка! Нашёл, с кем осложнять отношения. С самим редактором! Плюнь ты на этот рассказ и предложи что-нибудь другое. Лучше свое. Мало у тебя написано?» Вот что сказала бы Лиля.

Лена встала и, подойдя к кухонному столу, налила в чашку молока, накрошила булки. Поставила у рако­вины перед Дружком, которого два дня назад Сергей привёл познакомиться. В новой квартире Дружка вообще было не видно. Он даже не лаял, когда Сергей прихо­дил. Стеснялся. Наверное, привыкал к Лене. Дружок степенно подошел к чашке и стал лакать, выхватывая из молока размокшие куски булки. Длинный хвост его рав­номерно покачивался. К Лене он относился сдержанно, особенной ласки не проявлял, а когда видел, что Сергейцелует молодую женщину, вставал и уходил на кухню или в прихожую. Помнится, Лилю он встретил востор­женно. Может быть, в отличие от своего хозяина, он стал более недоверчив к женщинам? Глядя на Дружка, Лена спросила:

 — Я не поняла, рассказ пойдет или нет?

— Дадонов — ответственный редактор альманаха.

— Зачем ты меня разыгрываешь? — сказала Лена. — Ведь если бы Дадонов действительно снял рассказ, ты и минуты больше не занимался бы альманахом.

— Из-за какого-то рассказа стоило ли мне ссориться с ним?

— Из-за какого-то? — взглянула она на него. — О чем ты говоришь?

— По-твоему, я должен отказаться редактировать альманах?

Склонившись над раковиной, Лена стала мыть посу­ду. Она стояла спиной к Сергею, и он не видел её лица. Острые локти с коричневыми кружочками на сгибе бы­стро двигались. Лилась горячая вода, металлическая щетка противно царапала сковороду. Дружок, вылизы­вая чашку, постепенно двигал ее к стене. Чашка елозила по полу, издавая тоже противный царапающий звук.

— Почему ты молчишь? — спросил Сергей.

— Я тебе все сказала, — пожала плечами Лена. Она сняла с крючка полотенце и стала вытирать посуду.

— В общем-то, все это ерунда, — помолчав, сказал Сергей. — Дадонов мужик умный, и рассказ пойдет. Дело в другом: понимаешь, я вдруг засомневался, как мне поступить, если Дадонов зарубит рассказ. Зная, что я тысячу раз прав и если соглашусь с Дадоновым, то это будет предательством по отношению к Игорю... и не только к Игорю, а и к самому себе... я все-таки на какой-то миг заколебался. С чего бы это? Откуда во мне вдруг появилась этакая, я бы сказал, рабски покор­ная струнка?

— Ты ведь отстоял рассказ?

— Все это так, — Сергей вскочил со стула, прошел­ся по маленькой кухне. — Я это могу объяснить вот чем: дела у меня сейчас обстоят неплохо, пишу новый роман, со мной рядом самая красивая женщина на свете, — Сергей нагнулся и поцеловал Лену в шею. — И вот по­является в человеке довольство жизнью, собой. Хочется, чтобы и дальше так продолжалось, чтобы не было боль­ше никаких треволнений, обострений, ссор.

— Взрослеешь, наверное, — улыбнулась Лена. — Ста­новишься обывателем.

— Человеку хочется жить спокойно — ты меня не трогай, и я тебя не трону, — не обращая внимания на ее слова, продолжал Сергей. — Может быть, вот как раз с этого момента и начинается загнивание человека? Пре­вращение его, как ты говоришь, в обывателя?

Лена вымыла руки, повесила фартук на гвоздь и села на белую табуретку напротив. Сергей задумчиво смотрел на Дружка, положившего умную морду на его колено. Глаза у Дружка щурились. К черному влажному носу прилепилась белая крошка.

— Похож я на обывателя, Дружок? — спросил Сер­гей.

Пес громко гавкнул и виновато покосился на Лену, мол, извините, вырвалось.

— Самое непонятное — это то, что я до сих пор не знаю, как бы я поступил, если бы Дадонов не позво­нил, — сказал Сергей.

— Ты не стал бы редактировать альманах. Я тебе уже говорила, — в голосе Лены чуть заметно прозвучало раздражение.

— Не знаю.

— Я знаю, — сказала она.

Сергей погладил Дружка, встал и прошелся по кухне. Два шага вперед — два шага назад. Лена молча за ним наблюдала. Наткнувшись на табуретку, Сергей раздра­жённо отшвырнул ее к раковине и проворчал:

— Строят дома. В кухне негде повернуться.

— В прихожей тоже, — ровным голосом произнесла Лена, с любопытством за ним наблюдая.

— А потолки? Рукой можно достать.

— И ванна совмещена с туалетом, — сказала Ле­на. — Ты разве не обратил на это внимания?

Сергей остановился и посмотрел на нее:

— Опять смеёшься надо мной?

— Ты прав, действительно, дома строят отвратитель­ные.

Взгляд Сергея наткнулся на часы, и он снова взо­рвался:

— Уже десять? Могла бы и напомнить, что пора Дружка вывести.

Услышав свое имя, пес подошел к Сергею и, повизги­вая, уставился на него.

— Сейчас, Дружок! — отмахнулся Сергей. — Не лю­бят нас в этом доме.

Сергей понял, что допустил оплошность, дав волю своему раздражению, но уже было поздно: Лена подошла к вешалке и сняла его плащ.

— Лучше будет, если ты сегодня уйдешь к себе, — сказала она. — Тебе надо побыть одному. И Дружок у меня скучает.

— Лена, это жестоко! — взмолился он и совсем по-детски пообещал: — Я больше не буду.

— Ты выбит из колеи, тебя все раздражает, а я, мой дорогой, не хочу быть твоим громоотводом.

— У тебя-то все в порядке?

— Спасибо, что не забыл спросить об этом, — улыб­нулась она. — Я думала, мои дела тебя вообще не инте­ресуют. У меня все в порядке. И мусолить с тобой одно и то же нет никакого желания. Дома выпей чаю и ло­жись, тебе отдохнуть надо.

— К черту чай! Я пойду в ресторан и напьюсь!

— Надо было раньше, — спокойно сказала она. — Ре­стораны закрыты, а если хочешь выпить, то поезжай на вокзал. Там, говорят, до утра не закрывают. Спокой­ной ночи, дорогой, — она улыбнулась и нежно поцело­вала его в губы. — До завтра. И, пожалуйста, постарай­ся больше не распускаться.

— Спокойной ночи, — пробормотал он. — Ты меня прогоняешь?

— Иди, Дружок уже терпеть не может, — сказала Лена.

— Я тоже, — Сергей попытался её обнять, но Лена увернулась.

— Сколько можно прощаться? — сказала она. В огромных глазах её по маленькой электрической лам­почке. Лампочки светят, но не греют. Такая мысль мелькнула у Сергея в голове. Сейчас Лена не казалась ему самой прекрасной женщиной на свете. Наоборот, холодной и жестокой. «Ей-богу, напьюсь, — подумал он. Или... дам Лильке телеграмму, чтобы приезжа­ла.» Он даже хотел об этом сказать Лене, но сдержал­ся. Действительно, что сегодня с ним? Неужели от ста­кана водки так поглупел?

— Кстати, если тебе хочется выпить, водку можешь забрать, — сказала Лена.

— Пойдем, Дружок, — мрачно сказал он, отбрасывая защёлку.

— Вот оно, одно из преимуществ свободной женщины перед покорной женой, — сказала Лена. — Жена удержи­вает мужа дома, а я, наоборот, отпускаю тебя на все четыре стороны, — Наверное, сообразив, что, как гово­рится, перегнула палку, участливо заглянула ему в глаза и спросила: — Ты на меня не сердишься, Серёжа?

— Я никогда на тебя не сержусь, — сказал он. Действительно, у них никогда не было ссор, если не считать сегодняшней.

6


Когда весеннее солнце ударило в окна и наполнило квадратную комнату жёлто-розовым светом, а на полу засуетились зайчики, разве мог Сергей Волков подумать, что в этот день с ним произойдет нечто такое, что перевернет всю его жизнь?

Говорят, люди заранее предчувствуют беду. Это не­верно. Если бы человек знал, что приближается беда, то никакой бы беды и не было. Это потом, когда уже слу­чилось несчастье, человек начинает припоминать, что ему перед этим снился вещий сон, или черная кошка до­рогу перебежала, или с утра щемило сердце. Беда обрушивается на голову неожиданно, как кирпич с крыши.

Сергей в этот день ничего не предчувствовал. Позавтракав, он завёл машину и вместе с Лилей поехал в ре­дакцию. Солнце било в лобовое стекло, и он опустил щитки. Жена сидела рядом и смотрела прямо перед со­бой. Впереди тащилась поливомоечная машина. Тугие белые струи веером рассеивались по асфальту. По обеим сторонам возникли две маленькие радуги. Сергей обогнал машину и сбоку взглянул на жену. 

— Сегодня в театре премьера, — сказал он. — У Бутрехина в этой пьесе приличная роль. Сходим?

— Скучища, наверное. Это пьеса местного автора?

Сергей не успел ответить: он увидел на тротуаре Севу Блохина, затормозил и, прижавшись к обочине, остано­вился. Сева забрался в машину и весело сказал:

— Зачем машину покупать, если у приятеля есть?

Свежевыбритый, розовощёкий, плечистый, он сразу заполнил собой все заднее сиденье, распространяя запах «Шипра» и табака. Лиля почувствовала, как его локоть коснулся её плеча, и отодвинулась. Сева стал рассказы­вать, как они вчера с Мишей Султановым выпили и по­шли поздравлять с повышением Лобанова, его только вчера утром на бюро обкома наконец утвердили замести­телем редактора, а до этого он был «и. о.». У Лобанова сидели Пачкин и Павел Петрович Дадонов. Видно, они заявились некстати, потому что Лобанов как-то замялся, а жена его загородила собой дверь в комнату и сказала, что у мужа сейчас серьезный разговор и пусть они захо­дят в другое время. И надо было видеть, какое у неё было важное лицо! Как же, замредакторша! А когда они нехотя отступили на лестничную площадку, то услышали, как она строго выговаривала: «Ты должен, Тимоша, всех своих сослуживцев из редакции поставить на место, а то что это за мода без приглашения приходить в гости?»

— Очень вам нужно было лезть к нему домой, — за­метил Сергей.

— А мы так, ради хохмы. Ресторан закрыли, а нам еще выпить захотелось. Ну жена его и держит в кула­ке! Он даже не пикнул: стоял и хлопал глазами.

— Молодец, — сказала Лиля. — Не Лобанов, а жена.

— Чтобы мною женщина командовала! — восклик­нул Блохин. — Такому не бывать!

— Я слышала, от тебя жена ушла? — ядовито спро­сила Лиля.

— Точнее, я от нее ушел, — поправил Сева.

— Ну и как без жены? — поинтересовался Сергей.

— Я себе уже другую присмотрел, — ответил Сева.

— Так в чем же дело? — спросила Лиля.

— Она пока замужем... — туманно ответил Сева.

Сергей усмехнулся: он давно знал, что Сева нерав­нодушен к Лиле. Впрочем, любвеобильный Блохин был неравнодушен ко всем хорошеньким женщинам. Оттого и жена от него ушла.

Поняла и Лиля намёк. И хотя она и на минуту не могла представить себя женой Блохина — он ей совсем не нравился, — однако продолжила этот разговор, чтобы позлить Сергея.

— Завидный жених, — с улыбкой заметила она. — За тебя любая бы не прочь...

— Зачем мне любая? — притворно вздохнул Сева. — В моем сердце лишь одна царит...

— Я чувствую себя здесь лишним, — усмехнулся Сер­гей.

— Старик, ты ведь знаешь, что твоя жена — крепость, которую никому не взять, — рассмеялся Блохин.

— Ты так думаешь? — сдерживая улыбку, спросил Сергей.

— Теперь, кажется, я здесь лишняя, — сказала Лиля.

Этот несколько рискованный разговор прервался, по­тому что они подъехали к редакции.

Поднимаясь с Лилей на второй этаж, Сергей напо­мнил ей про театр:

— Бутрехин оставил нам два места в ложе.

— Подбросишь меня после работы к портнихе? — по­просила Лиля. — Она сшила платье, я его надену в театр.

— Без нового платья в театре, конечно, делать не­чего, — не удержался и подковырнул Сергей.

— Это тебе все равно: что в театр идти, что в ба­ню, — не осталась в долгу Лиля.

Две недели назад она вернулась из Андижана. При­везла справку, что ухаживала за больным сыном. Всё как полагается. Когда Сергей поинтересовался, что было с Юрой, Лиля небрежно ответила:

— Скарлатина. Он её легко перенёс.

— Чего же ты там месяц делала?

Лиля взглянула ему в глаза и сказала:

— Я думаю, что ты тут без меня тоже не скучал.

Они еще дальше стали друг от друга. У Лили появи­лись какие-то свои, секретные от него дела. Звонила в Москву, Ленинград. Конечно, не при Сергее. Об этом он узнавал, вынимая из почтового ящика квитанции на оплату телефонного разговора в кредит.


После того как Лена выставила его из квартиры, Сер­гей у нее не был. Однако, когда позвонил на работу, Ле­на с обидой отчитала за то, что он не заходит. И даже сказала, что очень соскучилась.

Сергей собрался прийти к ней в тот же вечер, но тут, как всегда без телеграммы, неожиданно нагрянула Ли­ла. И Сергей не смог пойти к Лене. И самое удиви­тельное, увидев Лилю, он вмиг забыл, что недавно всерь­ёз собирался расстаться с ней и насовсем уйти к Лене. По-видимому, еще велика была власть кареглазой Лили над ним.

И Сергей опять все пустил по течению. Не мог он сейчас порвать с Лилей, хотя окончательно разуверился в ней. «Как-нибудь само собой образуется, — думал он. — Не надо торопить события.»

Но события сами поторопились. И самым неожидан­ным образом.

Поработав в кабинете с полчаса, Сергей отложил руч­ку, вздохнул и отправился в редакционную библиотеку, которая помещалась в первом этаже. Нужно было выяс­нить, что такое «стаксель». Он правил, вернее переписы­вал за одного отставного моряка очерк. Наткнувшись на непонятное слово, Сергей обычно спускался в библиоте­ку, находил нужный том энциклопедии и выяснял, что оно означает. «Стаксель, — бормотал Сергей, спускаясь вниз. — Красивое слово. Море, пиратский корабль, паруса.»

В библиотеке никого не было. Он быстро отыскал нужный том и прочел: «Стаксель — косой треугольный парус. Ставится при помощи металлических дужек, укре­пленных по кромке паруса на шпагатах и леерах.»

За широким шкафом, забитым книгами, послышался шорох, кто-то всхлипнул. Сергей положил том на место и заглянул за шкаф. Там на пожелтевших подшивках сидела Наташа и таращила на него заплаканные глаза. Кончик носа покраснел, тушь от ресниц размазалась по щекам.

— Ты чего, Наташка? — растерялся Сергей. Жен­ские слёзы всегда действовали на него удручающе. 

— Ну никуда от вас не спрячешься, — пробормотала она, отворачиваясь. Достала зеркальце, платок и ста­ла вытирать глаза.

— Плачь, пожалуйста, — еще больше растерялся Сергей. — Если... если тебе это помогает.

— Не очень, — всхлипнув, сказала Наташа и подняла на него покрасневшие глаза. — Ну что на меня смо­тришь? Страшная, да?

— Да нет — ответил он. — Вытри тушь у носа.

Девушка снова отвернулась к стене и стала приво­дить себя в порядок: щёлкнула маленькая пудреница, запахло духами. Надо было повернуться и уйти, но Сер­гей медлил: было неудобно вот так взять и уйти, когда человек только что плакал. Он взял со стула раскры­тую книгу. Это был потрепанный том Овидия. Сергей вслух прочел подчеркнутые ногтем строки:


Многое в жизни людей висит на ниточке тонкой,

Вдруг оборвётся она — и жизни счастливой конец.


И ниже:


Тем, что мы были и что мы сегодня,

Завтра не будем уже.


И Наташа уже не такая, какой была прежде. Ей во­семнадцать лет. Она еще выше стала ростом, похороше­ла. Сева Блохин как-то попробовал к ней подкатиться, но получил такой отпор, что теперь, встречаясь с ней, отворачивается. Валя Молчанова рассказывала, что, ко­гда Блохин хотел поцеловать ее в отделе писем, Наташа схватила со стола чернильницу и запустила в него. Весь костюм испортила. Химические чернила ничем не выве­дешь. Костюм пропал, а Сева теперь обходит девушку стороной. Только это временно: Блохин парень настой­чивый и так просто не отступится. Может, опять он её обидел?

Полгода как Наташа работает в отделе писем под началом Вали Молчановой. Она теперь не курьер, а учёт­чик писем. Есть такая должность в редакции. В газете уже было опубликовано несколько Наташиных информа­ций. Она ездила сдавать экзамены в университет, но провалила. Ее теперь редко видно, не то что раньше, ко­гда она бегала по коридорам со свежими полосами. После работы пропадает в читальном зале городской библиотеки, снова готовится к экзаменам. Так что в неподходящее время сунулся к ней Сева Блохин со своими ухаживаниями.

— Овидия читаешь? — сказал Сергей.

— У меня летом экзамены.

— Сдашь, — сказал Сергей и подумал, что какие-то не те слова говорит.

Потоптавшись, он положил книгу на место и неловко выбрался из закутка. Стоя посередине просторной ком­наты, стал вспоминать, зачем он сюда пришел. Иногда с ним такое случалось. «Стаксель, — вспомнил он. — Треугольный парус.»

Немного погодя вышла Наташа. Она уже привела себя в порядок. Глаза глубокие и грустные. Раньше они были светло-серые, а теперь потемнели. Бывало, Наташа так и сыплет словами, а сейчас немногословна. Отчего это: ума прибавилось или стесняется?

— Говорят, ты Блохину новый костюм испортила? — желая поднять ей настроение, сказал Сергей и тут же понял, что этого не надо было говорить: Наташа непри­язненно посмотрела на него и отвернулась.

— Быстро по нашей редакции все распространяет­ся, — немного погодя ответила она.

— Черт с ним, с костюмом, — сказал Сергей. — И с Блохиным.

— Что же ты так нехорошо о своем товарище гово­ришь?

— Два года вместе работаем, а я его до сих пор не понял.

— Это и хорошо. Значит, своеобразный человек.

— Зачем же ты тогда его чернилами облила? — усмехнулся Сергей.

— Заслужил.

— Опасная ты девушка.

— Смотря для кого... — И на этот раз она насмеш­ливо посмотрела ему в глаза.

Да, Наташа очень сильно изменилась. Бывало, и раньше удивляла Сергея, а теперь совсем трудно стало с ней разговаривать. Это уже не та девчонка-школьница, которую можно было выставить из фотолаборатории за дверь или прикрикнуть, чтобы не мешала работать, а то в шутку легонько шлепнуть по заду. Когда на твоих глазах вырос человек, трудно к нему относиться серьёезно, а Сергей никогда не относился к ней серьёзно. Она всегда говорила ему «ты», и он считал это нормальным, как мы считаем нормальным, когда маленькие дети об­ращаются к нам на «ты». Но вот Наташа стала взрослой, а когда именно, Сергей просмотрел. Трудно заметить эту невидимую грань, когда ребенок становится взрослым, особенно если он растет на глазах. Наверное, поэтому для родителей совершенно взрослые сын или дочь всегда остаются детьми, которых надо опекать и учить уму-разуму.

Скрипнула дверь. Они одновременно повернули го­ловы и увидели Лилю. Остановившись на пороге, она смотрела на них блестящими, слегка выпуклыми глаза­ми, на ярких губах (про себя Сергей отметил, что Наташа губы не красит, они у нее и так свежие) ироническая улыбка.

— Я вам не помешала? — бархатным голосом спро­сила Лиля. 

«Ничего другого она, конечно, и не могла бы ска­зать,» — неприязненно подумал Сергей. Ему вдруг ста­ло стыдно за свою жену перед Наташей.

— Помешали, — дерзко ответила Наташа. — Мы как раз собирались поцеловаться! — И, рассмеявшись, стре­мительно выскочила из библиотеки.

Лиля поспешно отодвинулась от двери, давая ей прой­ти. Когда она взглянула на мужа, во взгляде были злость и растерянность.

— Эта дурочка много себе позволяет, — пробормотала она. Взгляд стал жёстким. — Почему ты не поставил ее на место? Твою жену оскорбляют, а ты стоишь и хлопаешь глазами!

— С ней опасно связываться, — усмехнулся Сергей. Он и сам был ошеломлен выходкой Наташи.

— Боишься, что и тебя чернилами обольёт?

— Она такая.

— Я ни в какой театр с тобой не пойду, — дала Ли­ля выход своему раздражению.

— Тс-с, — приложил Сергей палец к губам. — Ты разве не знаешь, что в библиотеках ругаться строго вос­прещается?

— Здесь можно только целоваться, — нашлась Лиля, несколько сбитая с толку.

— Я согласен.

И прежде чем она сообразила, в чем дело, обнял её и крепко поцеловал.

В этот момент снова открылась дверь и на пороге в позе одного из персонажей финальной сцены «Ревизо­ра» застыла библиотекарь Надя.

— Что это такое? — прошептала она.

— А что, нельзя? — невинно улыбнулся Сергей и, по­вернувшись к жене, прибавил:

— Видишь, в библиотеке, оказывается, и целоваться запрещается.


И все же в театр Сергею пришлось идти одному. Как теперь часто бывало, в самый последний момент они из-за какой-то чепухи поругались, и Лиля ушла из дому. Если раньше она всегда уходила к матери Сергея, то теперь нашла других утешителей: Валю Молчанову, Рику Семёновну. О каждой их ссоре знала вся редакций. Это бесило Сергея, но поделать он ничего не мог. Не за­ткнешь же рот сослуживцам! А с Лилей на эту тему тол­ковать бесполезно, она, как говорится,закусила удила. У Сергея иногда возникало чувство, что она нарочно устраивает скандал, чтобы уйти из дома.

В театр он пришел в плохом настроении. Выпил в бу­фете, бутылку пива и забежал на минутку за кулисы к приятелю. Николай уже загримировался и стоял с дру­гими актерами в длинном коридоре.

— Я уж думал, не придешь, — обрадовался он, уви­дев Сергея. — А где Лиля?

— Я один.

 Суматошный помощник режиссера пригласил акте­ров, занятых в первой картине, на сцену. Мужчины и женщины с загримированными лицами и в париках, от­четливо заметных вблизи, потянулись к выходу.

— Все потом честно выложишь, — сказал Николай и как-то криво улыбнулся. На лбу у него, там, где был приклеен парик, выступили мелкие капельки пота.

Пьеса была слабой, и, как ни старались актеры убе­дительно подавать друг другу реплики, они звучали фальшиво. Публика довольно вяло реагировала на дешё­вые и пошловатые остроты, которые то и дело сыпались со сцены. Николай сыграл свою роль неплохо: уверенно двигался по сцене, ослепительно улыбался, — надо ска­зать, улыбка у него была обаятельная, — но как только раскрывал рот, Сергей морщился. Не потому, что у Николая была плохая дикция, наоборот, голос у него был хорошо поставлен, просто текст на его долю выпал на редкость примитивный. И Сергей подумал, что, наверное, обидно умному артисту играть в плохих спектаклях. В жизни Бутрехин никогда бы не молол такую чушь, а со сцепы так и сыплет дурацкими репликами.

Когда опустился бархатный темно-вишнёвый занавес, поговорить с Николаем не удалось, потому что по веко­вой традиции после премьеры в репетиционной комнате состоялся товарищеский ужин, который оплачивал автор пьесы. Во время спектакля он сидел в директорской ложе и орлом поглядывал в зал. Рядом с ним жена, малень­кая дочь, директор и завлит. Раньше, когда у автора — Сергей никак фамилию его не мог запомнить: то ли Мур, то ли Бур — ещё не была принята к постановке пьеса, он приходил в редакцию и рассказывал анекдоты. Малень­кий, толстенький, рыжеволосый, с голубыми глазами, он к каждой фразе прибавлял: «В порядке вещей». И глав­ный герой его пьесы, управляющий трестом, тоже гово­рил: «В порядке вещей». Правда, не так часто, как автор.

Сегодня Бур или Мур сидел в директорской ложе на­рядный и важный. Он, конечно, узнал Сергея, но сделал вид, что не заметил. Когда в зале раздавался смех, автор победоносно оглядывался на директора и главного ре­жиссера, который тоже пришел в ложу к концу спек­такля.

Во время антракта Сергей и автор столкнулись у бу­фетной стойки носом к носу. В данной ситуации больше не узнавать друг друга было просто невозможно. Они поздоровались, и Бур-Мур вежливо спросил, правится ли его пьеса. Задать такой вопрос Сергею было с его сто­роны непростительной ошибкой: тот прямо-таки кипел от возмущения. Каким образом подобная халтура могла появиться на сцене театра? Только потому, что на зло­бодневную тему? Ставили же здесь и хорошие пьесы.

— Вы это называете пьесой? — воскликнул Сергей. — Побойтесь бога! Я не могу понять, как наш театр мог поставить это! Сюжет вашего... простите, у меня язык не поворачивается назвать это пьесой... произведения банален. Зритель с самого первого акта знает, что рути­нер-самодур управляющий трестом будет снят, а вместо него назначен инженер, главный герой этой... пародии на пьесу. Он весь так и светится. У него ни од­ного недостатка и тысяча достоинств! Как же его не назначить руководителем? А остальные действующие лица — это безликие пешки, которых вы переставляете с клетки на клетку, чтобы они подыгрывали вашим главным персонажам. Ни одного выпуклого, живого обра­за! Ни одной умной мысли! Юмор на уровне «сам дурак»! Диалог беспомощный, будто не живые люди говорят, а заведенные куклы, — Сергей взглянул на растерявше­гося автора. — Дальше продолжать или хватит?

— Вы... вы слишком строги, — промямлил драма­тург.

— Наоборот, — улыбнулся Сергей. — Я был слишком мягок и многословен: ваше произведение можно охарак­теризовать всего одним сочным словом... Вы меня по­няли?

Всего, что угодно, ожидал местный драматург от Сергея, но только не этого. Вся его важность мигом сле­тела. Он заморгал редкими ресницами и раскрыл рот, но сказать ничего не смог, только как-то глубоко, с писком вздохнул.

— Крошка, — наконец сказал он, беспомощно огля­нувшись на жену. — Я сейчас... заплачу за лимонад.

Но Сергей ещё не всё сказал.

— Вы извините, если я испортил вам праздничное настроение, — продолжал он. — Я понимаю, театр при­влекло то, что ваше творение написано на злобу дня. Театр можно понять: пьеса местного автора, на местном материале — это достижение для театра. Вернее, для отчёта перед вышестоящими инстанциями, а вы ловко воспользовались создавшейся ситуацией и подсунули театру типичную халтуру. Вы обманули театр и доверчи­вых зрителей, которые заплатили за билеты.

— Почему же вы не ушли? — наконец обрел дар речи автор. Маленькие ручки его теребили пухлый бумажник.

— Мой лучший друг сегодня занят, — доверчиво ска­зал Сергей. — Вы не представляете себе, как тяжело видеть хорошего, умного артиста, который несет со сце­ны глупый, пошлый текст. Вы знаете, о чём я подумал? Не написать ли мне рецензию о вашей пьесе в газету?

— Султанов уже написал, — промямлил автор.

— Я могу в «Советскую культуру».

— Сергей... извините, забыл ваше отчество (как будто он его когда-то помнил!), — сказал автор. — При­ходите на банкет. Я вас приглашаю!

— Для меня это был бы не банкет, а поминки, — улыбнулся Сергей, повернулся к нему спиной и подошел к буфетной стойке. Он слышал, как жена автора спро­сила:

— Что-нибудь случилось?

— Знакомого встретил, — негромко ответил он и увел своё семейство в ложу.


Выйдя из театра, Сергей уселся на скамейку перед фонтаном. Ночь была лунная, далёкие звезды искрились над головой. Мимо, направляясь к автобусной остановке, проходили люди. В театре погас свет в фойе, потом в ве­стибюле. В последний раз хлопнула высокая дверь, и стало тихо. Лунный свет мягко высеребрил чёрные ство­лы тополей и лип, облил нежным голубоватым светом крыши домов, сиял в проводах. Иногда на луну набега­ли небольшие просвечивающие облака, и тогда лунный свет немного мерк, а кругом начинали шевелиться, то вытягиваясь, то укорачиваясь, легкие призрачные тени.

Где-то в цементной утробе выключенного фонтана глухо урчала водопроводная труба. На тропинку выка­тился пушистый коричневый комок и, сверкнув огненны­ми глазами, остановился напротив Сергея. Когда Сергей заговорил, дворняжка присела на задние лапы, будто приготовившись его слушать. Длинные вялые уши нето­ропливо передвигались на гладкой голове. Пес действительно слушал.

— Что, бродяга, — заговорил с собакой Сергей, — ночевать негде? Прогнали из дому? Или сам удрал?

Пес что-то глухо проворчал в ответ. Сергей протянул руку и погладил его.

— Мне тоже, брат, домой идти не хочется, — продол­жал Сергей. — Может, переночуем в этом фонтане?

Пес поглядел на фонтан и встал. В фонтане ему но­чевать не хотелось. Помахав Сергею на прощанье пуши­стым хвостом, дворняжка, опустив нос к земле, потру­сила дальше, а Сергей остался один. Он вспомнил о Дружке и вздохнул. Дружок больше не жил с ними. Как только переехали в новый дом, Лиля предъявила ульти­матум: или она, или собака. Пришлось Дружку снова переселиться к матери. Вообще-то, там ему было лучше. Здесь приходилось весь день, пока они на работе, сидеть взаперти в четырёх стенах, а там он гулял на свободе. Мать привыкла к нему и полюбила, а уж про братьев и говорить нечего. Дружок иногда сам приходил к Сергею в гости. Сергей опасался за пса и просил мать не выпу­скать его за калитку — как бы под машину не угодил!

Впрочем, Дружок знал все ходы и выходы со двора, а улицу переходил, когда не видно было транспорта. А как он радовался, когда Сергей брал его с собой в машину! Прыгал, стараясь лизнуть в лицо, потом усаживался на переднее сиденье и с достоинством смотрел в окно.

Неудержимо захотелось пойти к Лене. Сергей взгля­нул на часы: скоро полночь. Конечно, она обрадуется, если он придет, но... за эту радость потом придется же­стоко расплачиваться. Как бы им ни было вдвоём хоро­шо, всё равно между ними стоят жена, сын. Лена нико­гда не говорит об этом, но Сергей-то чувствует, что по­рой и ей от этого украденного счастья тошно. Пора все рассказать жене. Сергей знал, что этот удар она перене­сет легко. Он прекрасно запомнил её разговор с отцом там, в Андижане. Холодом и расчетливостью повеяло тогда на него. Он понял, что, если Лиле захочется уйти, она уйдет, не дрогнув, не посчитавшись с ним.

Ложь большая и малая окружала его со всех сторон с первых дней женитьбы. А разве он не догадывался, зачем Лиля ездит в Ленинград? Неужели она всерьёз думает, что он поверил в существование какой-то мифи­ческой подруги? Она уезжала с малой ложью, а приез­жала с большой.

Говорят, семью нужно сохранять хотя бы ради де­тей. Всякое бывает, пока муж и жена молоды, а потом все перегорит, образуется. Выходит, в лучшую пору жиз­ни нужно терпеть и страдать, а когда все перегорит и останется пепел, придет долгожданное счастье? Да кому оно нужно, это фальшивое, насквозь прогнившее, дрях­лое счастье? Да и придет ли оно? Придет равнодушие. Муж и жена будут жить вместе по инерции. Не жизнь, а одна сплошная привычка.

Сергей поднялся со скамейки и решительно напра­вился к автобусной остановке. Уличные фонари горели вполсилы. Да если бы и погасли, было светло: над горо­дом царствовала луна. На автобус он не успел и пошел пешком. Улица была пустынной. С моста через Дятлинку Сергей увидел в чёрной бархатной воде жёлтый, ухмыля­ющийся лик луны. От берега до берега наискосок протя­нулась широкая серебристая полоса. Как раз посередине, где течение, лунный свет дробился, сверкал, будто кто-то пересыпал на ладони серебряные монеты.

Её окно было тёмным и хмурым. Седой бровью насупился над холодно поблескивающим стеклом железный изогнутый карниз. Лена спит на своем широком диване. Ей завтра рано на работу. Засыпала она всегда на боку, прижав колени к животу. Она и в постели была незави­симой. Долго Сергей смотрел на окно, будто надеясь, что сейчас в нем вспыхнет свет.

Почему он не поднялся на третий этаж? Почему не постучал в ее дверь?


Это произошло на набережной, совсем рядом с до­мом, в котором жил Сергей. Ему оставалось до двери каких-нибудь тридцать шагов, когда раздался сдавлен­ный крик и тут же оборвался. Сергей обернулся и уви­дел, как на берегу Дятлинки. колыхнулись и снова за­тихли облитые лунным светом кусты. На фойе неподвиж­ной водной глади возник чей-то силуэт и пропал. Послы­шался треск сломанной ветки, приглушенный стон.

Сергей помчался к речке. Он поскользнулся на роси­стой траве и едва не упал. Из-под ноги выскочил каме­шек и весело запрыгал по заасфальтированной набереж­ной. Встревоженно каркнула в парке птица.

Сергей с разбега вломился в кусты и остановился, чуть не наступив на чью-то руку. На траве, неестествен­но изогнувшись, лежала девушка. В лунном свете молочно белели её плотно сдвинутые обнаженные ноги. Будто упырь, стоя на коленях, согнулся над ней человек. Сует­ливо двигая лопатками, он закручивал над её головой; как мешок с картошкой, подол юбки. Вторая скорчив­шаяся фигура пристроилась на ногах девушки. Она тоже суетилась, двигая локтями, что-то стаскивала скрученное в жгут. Когда-то в детстве Сергей читал книгу Свифта «Гулливер в стране лилипутов». Там была такая иллю­страция: на берегу моря лежит огромный человек, опу­танный верёвками, а по нему ползают, будто муравьи, крошечные человечки. То, что он сейчас увидел, почему-то напомнило эту картинку. Лежавшая девушка — по тонкой беспомощной фигурке видно было, что это со­всем молоденькая девушка, — судорожно изгибалась и мычала под юбкой. По-видимому, рот ей чем-то заткнули.

Все это было настолько отвратительно и безобразно, что Сергей содрогнулся. Услышав шум, насильники под­няли вверх головы и отпрянули от девушки. В тот же момент одного из них, который сидел на ногах, Сергей изо всей силы ударил носком туфли. Парень утробно охнул и, схватившись за живот, откатился в мокрую тра­ву. Второй, с чёлкой на глазах, успел пружинисто вско­чить, но Сергей, не давая ему опомниться, ударил кула­ком в белеющее лицо и почувствовал, как что-то хруст­нуло, а костяшки пальцев заныли от боли. Парень, всхлипнув, навзничь опрокинулся на затрещавшие кусты.

— Выродки! — выдохнул Сергей и нагнулся над де­вушкой. Выпростал её голову и закинутые назад руки из-под юбки и увидел искажённое ужасом юное лицо. Во рту у девчонки был скомканный носовой платок. Сергей выдернул его и брезгливо отшвырнул.

— Боже мой! — прошептала девушка, судорожными движениями натягивая на ноги юбку. — Что же это та­кое?!

— Вы знаете их? — резко спросил Сергей.

Девушка всхлипнула и отрицательно покачала голо­вой. Тоненькая шея её беспомощно белела, губы неесте­ственно вспухли и казались чёрными, глаза блестели от слёз. Ей было от силы шестнадцать лет.

— Боже мой! — повторила она. — Я боюсь...

И вдруг глаза ее снова расширились от животного стра­ха и она, глядя мимо плеча Сергея, воскликнула: — Они опять идут!

Сергей едва успел отскочить в сторону: совсем близ­ко от головы просвистел увесистый булыжник и с шумом зарылся в кусты. Сергей видел, как вскочила девушка и с плачем, босиком — поблескивающие лаком лодочки остались в мокрой траве — бросилась бежать. Он услы­хал шлёпанье босых ног по асфальту и слабый крик: «Мама! Мамочка!» Оба парня остановились в трёх ша­гах. У того, с чёлкой, из носа и из угла рта текла кровь. Второй согнулся и всё ещё держался за живот. Судя по всему, он плохой боец.

— Я говорил, он один, — сказал тот, с чёлкой. — Как пить дать, дружинник.

— Видали мы таких, — пробурчал второй. — В живот ударил,сука!

Сергей молча ждал их, но и парни не двигались. Оба они были низкорослыми, лица было трудно разглядеть в темноте. Вообще-то, молокососы лет по семнадцать-восемнадцать. Один из них держал руку в кармане.

У Сергея в кармане ничего не было, кроме расчёски и зажигалки. Но и ждать, пока они соберутся с духом и бросятся на него, не было смысла. Нащупав ногой что-то твердое, Сергей стремительно нагнулся и схватил ка­мень, который тут же рассыпался в руке: камень оказал­ся засохшим комком глины.

Однако парни разом отпрянули в сторону и тот, ко­торый с чёлкой, прохрипел:

— Пику!

За спиной Сергея затрещали ветви, он оглянулся, и вдруг что-то острое и горячее мягко, как в масло, вошло в него и остановилось. Сначала он даже не ощутил боли, лишь лёгкий укол. Какое-то мгновение — и острое вышло из него, оставив внутри, в правом боку, тянущую горя­чую боль.

Сергей увидел чёрный, нечётко вырисовывающийся на фоне светлой стены дома силуэт третьего парня из этой шайки. Он, по-видимому, прятался в кустах за спи­ной Сергея. В лунном свете блестели жирные волосы, в правой опущенной руке голубовато сверкнуло длинное узкое лезвие. А потом вдруг все стало безразличным, не­реальным. В боку уже не было горячо, а тупо, мёртво, будто после замораживающего укола. Серебрящиеся молодые листья на деревьях стали один за другим гас­нуть, как маленькие лампочки на новогодней ёлке, а звёздное небо превратилось в огромную воронку, кото­рая стала заворачиваться внутрь, втягивая в себя целые созвездия и расплывчатую луну. Он хотел сделать шаг, но ноги вдруг стали чужими, и, застонав, Сергей пова­лился на левый бок.

Будто сквозь разреженный туман он видел, как сбли­зились три чёрных силуэта и, пошептавшись, отпрянули друг от друга. Слышал он и разговор их, но отдельные слова куда-то проваливались:

 — Никак убил... что... будет?!

 — Заткнись!.. Поздно... об этом.

 — Может, в воду?

 — Ну... черту! Скорее отсюда! Всё равно всплы­вет... Девчонка милицию...

В крутящейся небесной воронке возникли три без­глазых головы с зелёными плоскими лицами. Головы тоже медленно вращались, всасываясь в воронку. Вот они стали вращаться всё быстрее и быстрее, прибли­жаясь к узкому горлу. Наконец размазались в сплошное бледно-зелёное пятно и исчезли.

«Амба!» — отчетливо услышал Сергей и закрыл гла­за, проваливаясь в эту бешено раскрутившуюся вселенскую воронку. А навстречу ему из обволакивающей бархатной тьмы разноголосо и округло неслось: «Амба! Амба! Амба! Амба!»


7


Лиля пришла в больницу минут на пят­надцать раньше: в палаты еще не пускали. В просторном вестибюле на жёлтых стульях сидели посетители. На ко­ленях сумки и сетки со свёртками. Сквозь застеклённые двери, за которыми бледно маячили лица ходячих боль­ных, в вестибюль ползли специфические больничные запахи. 

Лиля с досадой вспомнила, что ничего не купила Сер­гею. Ей как-то это в голову не пришло. В прошлый раз, когда ее впервые допустили к мужу после операции, она спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, Сергей отрица­тельно покачал головой. Он был ещё очень слаб и мало разговаривал. Лежал на спине под байковым одеялом, а к обнажённой ноге его от штатива со стеклянной кол­бой тянулся резиновый шланг. Жидкость в колбе была прозрачной.

Бледный, похудевший и совсем незнакомый лежал Сергей на кровати. Под глазами сине-зелёные тени, губы запеклись. Врач ей сказал, что жизнь его висела на волоске. Была повреждена печень, и слишком большая потеря крови. Три часа пролежал Сергей в кустах без сознания, прежде чем его обнаружили, а нашел его — кто бы мог подумать! — верный Дружок! Пес этой вес­ной жил в конуре, которую ему сделал Генка, и вот ка­ким-то непостижимым собачьим чутьем почувствовал, что хозяин в беде. Оборвав верёвку, удрал из конуры, разыскал его в кустах и стал на всю округу выть и лаять. Это было в третьем часу ночи. Лиля не проснулась, а многие соседи слышали. Кто-то с первого этажа вышел пугнуть собаку, которая уже охрипла от лая, и увидел человека, лежащего без сознания. Пёс лизал ему лицо и, задрав острую морду, протяжно выл на луну. Рядом валялись дамские лакированные туфельки.

Примчалась «скорая помощь» и увезла Сергея, а чёр­ные лодочки забрал дежурный из милиции — его тоже вызвали на место происшествия. Обо всем этом Лиля узнала на следующее утро. Когда она спустилась вниз, во дворе только и было разговору о ночном происшествии. Говорили, что ревнивый муж выследил в кустах свою неверную жену. Любовника зарезал, а жену в Дятлинке утопил. На берегу остались лишь лакированные туфель­ки на шпильках.

То, что Сергей дома не ночевал, Лилю не удивило. В этой последней ссоре виновата была она, и разобижен­ный Сергей мог переночевать у родителей или у Бутрехина. И вообще, этой истории, рассказанной словоохот­ливыми женщинами, не придала никакого значения. А когда днем узнала, что муж ночью доставлен в боль­ницу в тяжёлом состоянии, тоже не связала это известие с ночным происшествием. Лишь позже до неё дошло, что найденный ночью в кустах человек — это Сергей.

Первое, что испытала Лиля, было чувство злорадного удовлетворения: так, дескать, тебе и надо! Не будешь за чужими женами ухлестывать! Теперь она сразу поверила в историю с ревнивым мужем, утопленной женой и же­стоко наказанным любовником. Тем более что главной уликой и доказательством служили лакированные лодоч­ки тридцать шестого размера. Какая-то досужая жилич­ка ухитрилась даже выяснить размер туфель.

Поздно вечером Лиля все-таки позвонила в регистра­туру и узнала, что операция прошла благополучно и больной Сергей Волков уже очнулся после наркоза.

В тот же вечер Лиля позвонила в Москву. Очень дол­го разговаривала с Семеном Борисовичем. Когда повеси­ла трубку, на лице была довольная улыбка: адвокат сообщил, что заинтересовал Лилиным предложением об обмене квартиры одного своего клиента. У него астма, врачи настоятельно рекомендуют уехать из Москвы. У старика четырнадцатиметровая комната в сносной ком­мунальной квартире, и он согласен обменять её на одно­комнатную квартиру в другом городе, но сможет обменяться лишь осенью. Кстати, заняться обменом просил Семена Борисовича, которому полностью доверяет.

Лиля тут же уселась за письмо отцу. Она уже писала ему, что в Москве есть свой человек, который поможет с обменом. Кстати, идея переехать в Москву принадле­жит отцу. Николай Борисович писал, что главное пропи­саться там, зацепиться. И пусть дочь меняет свою одно­комнатную квартиру на любую конуру, потом он постро­ит кооперативную квартиру. Он тоже решил с матерью перебраться в Москву. Для начала купят дом в Подмо­сковье, а потом приобретут кооперативную квартиру, но для этого Лиле нужно обязательно прописаться там. Тогда легче будет и родителям перебраться. А дачу под Москвой можно купить лишь в том случае, если есть мо­сковская прописка. И вот всё складывается как нельзя лучше: Лиля обменяет свою квартиру на московскую, дачу отец оформит на её имя, и они все снова будут жить вместе.

А тут еще Сергей дал такой прекрасный повод! Лю­бой суд теперь разведёт их без лишних слов. На кварти­ру Сергей претендовать не будет, уж это-то Лиля знала точно. Не такой он человек, чтобы затевать из-за этого тяжбу. Итак, прощай, нелюбимый город, и здравствуй, Москва!

А потом была первая встреча с мужем. Бледный, от­решенный, с этими длинными резиновыми шлангами-пиявками, присосавшимися к его ноге. Впервые за шесть лет семейной жизни Лиля видела его таким слабым и беззащитным. Он мог схватить её на руки и подбросить к потолку, будто маленькую девочку, на мотокроссах выхватывал из грязи тяжеленный мотоцикл и снова мчал­ся на нём к финишу. А сейчас осталась лишь тень прежнего Сергея Волкова.

Лиля хотела быть с ним сухой и официальной, пусть почувствует, что она здесь по обязанности, пока считает­ся его женой. Но когда он поднял на неё свои продолго­ватые почти прозрачные глаза, в которых застыло совер­шенно новое, не свойственное ему выражение боли и тоски, она растерялась. Застряли уже готовые было со­рваться резкие слова, отступила мстительная злость. Ей захотелось прижаться к этому обострившемуся, зарос­шему щетиной лицу и заплакать.

Сергей взглянул на нее и нахмурился — он почувст­вовал ее состояние, — потом хотел улыбнуться и что-то сказать, но губы его мучительно искривились, видно бы­ло, что ему очень больно, но он пытается скрыть. Он про­шептал:

— Скажи родителям, чтобы пока... не приходили. Видишь, я какой... — Он все-таки улыбнулся уголками губ, но в глазах было всё то же выражение, которое так поразило Лилю.

Потом подошла сестра и сказала, что на сегодня до­статочно, больной ещё очень слаб. У двери Лиля огля­нулась: Сергей, широко раскрыв глаза, смотрел в потолок, а резиновые черви-шнуры, извиваясь, заползали к нему под одеяло.

Это было в тот первый её приход в больницу, а потом вся эта глупая история с ревнивым мужем и утопленной женой (как она могла поверить!) оказалась сплошной выдумкой досужих кумушек. К Сергею приходил следо­ватель, ион ему всё рассказал. Оказалось, что это уже не первый случай нападения на девушек в позднее вре­мя. И скорее всего, дело рук одних и тех же хулиганов, но пока ни шайку, ни девушку, бросившую в страхе свои туфли, не нашли. И прикованный к постели Сергей ни­чем помочь не мог, да он никого и не узнал бы в лицо.

Рядом с Лилей сидела молодая женщина и любовно перекладывала в сумке свёртки с угощением. Она даже ухитрилась где-то раздобыть несколько крупных оран­жевых апельсинов. Лиля вспомнила, что до ближайшего гастронома всего две автобусные остановки. Взглянув на золотые часики, встала и вышла в залитый солнцем больничный парк. Надо купить чего-нибудь, хотя он и не просил. Как-то неудобно так вот, с пустыми руками. Можно колбасы и сыру. Апельсины она бы и рада, да где их достанешь?

Когда Лиля вышла на заасфальтированный больнич­ный двор, где у фасада главного корпуса стояли несколь­ко молочно-белых «Волг» с красными крестами, с дороги свернул к стоянке чёрный мотоцикл. Стройная девушка в светлых брюках и чёрном свитере соскочила с седла, поставила мотоцикл на подножку и, тряхнув пылающими на солнце золотистыми волосами, собранными в «кон­ский хвост», зашагала к вестибюлю. В руке у нее краси­вая чёрная сумка. Походка у девушки лёгкая, пружини­стая. Казалось, она сейчас обязательно что-нибудь выки­нет: подпрыгнет вверх или пройдется в танце. Внезапно остановившись, девушка сняла кожаные мотоциклетные краги, небрежно засунула в карман брюк и бросила че­рез плечо взгляд на Лилю, стоявшую на остановке. Всего на один миг встретились их глаза — девушка тут же от­вернулась и зашагала дальше, но Лилю будто током уда­рило. Она могла поклясться, что никогда эту девушку не видела. Да и вообще, девушка на мотоцикле — это ред­кое явление в городе. Если бы Лиля её хоть раз увидела, то обязательно запомнила бы. Почему же тогда она так заинтересовала ее? Тут подошел автобус, и Лиля под­нялась в него. В заднее стекло она снова взглянула на девушку в светлых брюках. Из кармана смешно торчали огромные перчатки с широкими раструбами, а бронзовый хвост ярко сиял на горделиво вздёрнутой — так Лиле по­казалось — голове. У самой двери девушка остановилась и тоже оглянулась, но Лилю она, конечно, уже не могла увидеть. Даже издали выделялись на её загорелом лице огромные глубокие глаза. «Красивая и весьма оригиналь­ная девица», — отметила про себя Лиля, ощущая какое-то непонятное беспокойство.


Когда она вернулась из магазина, в вестибюле было пусто. Все посетители разошлись по палатам. Больные в одинаковых мышиного цвета халатах и разноцветных полосатых пижамах сидели в парке на скамейках, про­гуливались с родственниками по засыпанным красным гравием дорожкам. Костистые бледно-жёлтые лица боль­ных разительно отличались от прихваченных весенним загаром лиц здоровых людей. Наверное, поэтому род­ственники и знакомые, беседуя с больными, казались несколько смущенными, как бы стыдясь своего цветуще­го вида.

Медсестра равнодушным голосом сообщила, что к больному Волкову сейчас нельзя: у него посетитель, при­дется подождать.

— Женщина или мужчина? — поинтересовалась Лиля. Медсестра подняла глаза от толстой книжки, кото­рую читала, и, зевнув, ответила:

— Столько народу нахлынуло. Разве всех упом­нишь?

Лиля села в углу на стул и задумалась. Прямо перед ней на стене плакат: «Грипп — опасное инфекционное заболевание». Рядом ещё один: «Берегитесь дизентерии!» На последнем плакате была нарисована огромная, с ястреба, муха, а по этой отвратительной мухе бойко сно­вали обыкновенные симпатичные чёрные мухи, как бы убеждая окружающих, что они совсем не такие опасные и страшные твари, какими их изобразил художник.

За распахнутым окном негромко шумела толстая серая липа. Одна ветка прилепилась к верхнему окон­ному стеклу маленькими клейкими листочками. Липовый запах смешался с запахом лекарств. В молодой листве распевали птицы. Слышно было шарканье подметок по песку, негромкий говор и отдаленный шум автобуса. И еще — далёкий раскатистый грохот. Так грохочут брев­на, сбрасываемые с машины на землю.

К Сергею пришла, конечно, не Татьяна Андреевна, Она собиралась прийти на той неделе. Из редакции кто-нибудь? Прошли к нему, пока Лиля ездила в магазин? Впрочем, зачем гадать: посетитель скоро выйдет, и она увидит, кто это. Сергей всё ещё считается тяжелым больным, и долго у него задерживаться не разрешают.

Распахнулась застеклённая высокая дверь, и в вести­бюль быстро вышла большеглазая девушка в белом ха­лате. И снова их глаза встретились. Взгляд у девушки твёрдый, прямой. Такая первой никогда не отведёт глаза.

Сбросив халат, она протянула его гардеробщице, взяла сумку, из которой торчали совсем не женские пер­чатки, и вышла на улицу. Немного погодя зафыркал, за­трещал мотоцикл.

— Ваша очередь, — сказала медсестра, удивленно глядя на Лилю. — Надевайте халат и проходите. Пятна­дцатая палата на втором этаже.

— Что? — растерянно спросила Лиля.

— Уж второй раз говорю вам: можно пройти к Вол­кову, а вы молчите. И халатик освободился. А кто вам Волков-то? Муж?

— Нет, — почему-то сказала Лиля, поднимаясь со стула. — Скажите, пожалуйста, как фамилия этой де­вушки? Ну, в брюках, которая сейчас вышла?

— Мы ведь не милиция, фамилии посетителей не за­писываем. Я её запомнила, такую глазастую. Я ведь дежурила в ту ночь, когда этого... корреспондента Вол­кова привезли чуть живого, так она утром примчалась, когда его только что из операционной привезли. Вон на том стуле у двери и просидела до вечера. Упрямая такая. Добилась своего: пустили все-таки в палату. Ходят к нему почти каждый день. Из редакции товарищи, и даже начальник какой-то приезжал. На черной машине.

Не слушая её, Лиля направилась к выходу, а обижен­ная таким невниманием сестра снова уткнулась в книгу. «Апельсины ему, — со злостью подумала Лиля. — Пусть она тебе носит апельсины.»

У самого лица ее порхала красивая бабочка, навер­ное запах губной помады привлек её внимание. Лиля с досадой отмахнулась от бабочки и зашагала к автобус­ной остановке. 


— Лиля, будь добра, закрой окно, — попросила Рика Семёновна, не поднимая головы от рукописи. Нахохлив­шаяся, в своей неизменной вязаной коричневой кофте и выпуклых очках в чёрной оправе, она походила на сову. Это сходство дополнял бугристый крючковатый нос, на­висший над верхней усатой губой.

С утра сегодня за окном шумно: обнажённые до пояса рабочие укладывают в глубокую траншею свинцовый кабель. Огромная, до половины размотанная деревянная катушка притулилась у дощатого забора. Орудуя лопа­тами, рабочие оживленно переговариваются, иногда упо­требляя крепкие словечки.

Лиля, взглянув на траншею, закрыла окно и снова уселась за письменный стол. Две гряды наваленной вдоль узкой траншеи желтой земли напомнили кладбище, по­хороны Голобобова. Первое время в редакции только и было разговоров что о покойном редакторе. Оказывает­ся, все его любили. Лиля никаких симпатий к Алексан­дру Федоровичу не питала. Да и вообще, она с ним встре­чалась лишь на летучках и общих собраниях, но, когда он умер, помнится, тоже всплакнула на кладбище. И вот уже редко кто заговорит о нём. А через полгода и совсем забудут. Такова жизнь.

Рика Семёновна, отодвинув стул, поднялась и с лист­ками в руке пошла в машинописное бюро. Фигура у нее грузная, ноги толстые. Во рту вечно торчит папироса. Рика Семёновна не признавала сигареты — только «Беломор».

Вернувшись, она разобрала папку с утренней почтой и протянула Лиле несколько писем читателей, на кото­рые необходимо было ответить. Рика Семёновна закон­чила статью о художественной самодеятельности паровозовагоноремонтного завода, и настроение у неё было превосходное. На утренней планерке она пообещала ре­дактору, что статья сегодня будет сдана в секретариат. Писала для газеты Рика Семёновна редко, в команди­ровки ездить не любила. Жаловалась Лиле, что мужа одного и на день оставить опасно: может тут же загу­лять. И потом, ей приходилось вечерами править его рукопись. Ее муж вот уже несколько лет писал роман.

Захлопнув папку, Рика Семёновна сняла очки и, по­чесав испещрённый крупными оспинами нос, взглянула на Лилю. Глаза у Рики Семёновны умные и, наверное, когда-то считались красивыми. А сейчас поблекли и постоянно щурились, когда она снимала очки. К Лиле она по-прежнему относилась с симпатией, не очень загру­жала работой, подчас заново переписывала ее коррес­понденции и считала своим долгом учить свою молодую сотрудницу уму-разуму. Вот и сейчас у неё появилась такая потребность: настроение своей начальницы Лиля давно научилась угадывать.

— Как твой муж? — спросила Рика Семеновна, кар­тинно отставив руку с дымящейся папиросой. — Скоро выпишется?

— Муж — объелся груш, — сказала Лиля.

Этого лаконичного замечания было вполне достаточ­но, чтобы Рика Семёновна начала свои теоретические выкладки о взаимоотношениях мужчины и женщины. Стряхнув пепел в крошечную пластмассовую пепельницу, она удобно откинулась на спинку стула. Глаза её прищурились в хитрой усмешке. Струящийся пылью луч соско­чил с фрамуги и, мазнув по письменному столу, устроил­ся на голове Рики Семёновны. В черноте её жестких гу­стых волос, собранных в тугой узел, красиво засеребри­лись длинные седые нити.

— Не пойму я вас, нынешнее молодое поколение, — начала она. — Равнодушные вы все какие-то! Сколько раз ты была у него в больнице? Два? Три? Ну, вот ви­дишь. А когда мой муж попал в больницу, я там дне­вала и ночевала. Я не доверяла персоналу даже бельё ему переменить. Ты знаешь, мой муж может сорваться и накуролесить, и я живу в постоянной тревоге, чтобы этого не случилось. И я уже заранее знаю, когда он на грани. Скоро выйдет в свет его исторический роман. Ты думаешь, он написал бы его без меня? Никогда! Вый­дет роман, и на обложке будет стоять его фамилия, и никто никогда не узнает, что за каждой страницей стою я. Он ведь десятки раз бросал его. А сколько часов я просидела в библиотеке, собирая для него фактический материал! Каждую страницу я переписывала по несколь­ку раз. Я знаю весь роман наизусть. Смогла бы ты вынести такое?

— Нет, — сказала Лиля.

— Тебе безразлично, что делает твой муж?

— Пожалуй, — призналась Лиля.

— Он ведь тоже что-то написал. Кстати, выйдет его повесть или нет? 

— Я не переписывала ему страницы, — сказала Лиля. — И даже полностью не прочитала, что он написал. А выйдет или нет, я не знаю. По-моему, вряд ли. Он какой-то ненормальный: напишет главу, а потом разо­рвет.

 — Все правильно, — улыбнулась Рика Семёновна. — Для тебя его повесть ничего не значит. А для меня ро­ман моего мужа — это год или два обеспеченной жизни, когда не нужно думать о каждом заработанном рубле.

— Вы жалуетесь, что ваш муж иногда запивает, и вообще... Почему же вы с ним раньше не разошлись?

— Видишь ли, дорогая, в моё время на брак и семью смотрели несколько иначе. Это была твердыня, крепость. Я видела в муже свою судьбу. Конечно, за тридцать лет семейной жизни много чего было. Тысячу раз да­вал он мне повод для развода, но дело в том, Лилечка, что слишком много я вложила в своего мужа, чтобы так легко его потерять. Всем, что он имеет, он обязан только мне одной. И поэтому его роман — это мой роман! Ска­жу не хвалясь — ему повезло. Он женился на умной бабе. Я очень рано поняла, что он за человек! И вот, относись я к нему, как ты относишься к своему мужу, он бы давно скатился в болото. Но я не допустила этого. Не ради него. Ради себя самой и своей дочери. И я стала делать из него уважаемого человека и литератора, а он действи­тельно способный человек. Трудная это была работа. Один бог знает, чего мне все это стоило. И я своего до­билась. Мой муж стал человеком. В свое время он в жизни достиг немалого. И не проморгай я однажды — понимаешь, нельзя жить в постоянном напряжении, и я где-то утратила бдительность, и мой Петр споткнул­ся, — мы бы сейчас жили в Москве. У него все было впе­реди: прекрасная работа, персональная машина. Да что говорить! Я повторяю, он способный человек, и вот тогда мне пришла в голову мысль написать этот роман.

— Вам?! — изумилась Лиля.

— А ты думала, ему? Видишь ли, милая моя, ему тоже, конечно, приходили в голову мысли. только со­всем другие. Ну, ты понимаешь, о чем я говорю. И вот роман написан. Принят издательством и скоро выйдет в свет. Я не утверждаю, что это шедевр, и, напиши он о чем-нибудь другом, книга, вероятно, никогда бы не вышла в свет. Я нашла великолепную тему. Настоя­щая золотая жила! Просто удивительно, как за нее не ухватились другие! И я победила. Поняла теперь, что такое для меня муж?

— Он вам изменял? — спросила Лиля.

Рика Семёновна покачала головой и улыбнулась:

— Лиля, ты просто ребёнок! Конечно, изменял, и не один раз, но какое это имеет значение?

— И вам не было... больно?

— Уличить мужа в измене нетрудно. Гораздо труднее сделать вид, что ничего не произошло. Жена, закатив­шая мужу публичный скандал, не отучит его изменять ей. Наоборот, ожесточит. Не скажу, что мне это достав­ляло удовольствие, но я умела смотреть на «невинные» забавы своего мужа сквозь пальцы. Я уже столько в него вложила, что не могла себе позволить такую роскошь — подарить его другой женщине.

— А для меня муж не представляет никакой ценно­сти, — сказала Лиля. — Дело в том, что я почти ничего в него не вложила.

— Это не каждой женщине под силу, — Рика Семеёновна затолкала окурок в пепельницу и снова закури­ла. — Помнишь, когда вы только поженились, я тебе вы­сказала свое мнение на этот счет. Тогда я мало знала тебя и Волкова. Я, признаться, была поражена, как ты, симпатичная девочка с высшим образованием, так ско­ропалительно выскочила замуж за этого пентюха. Я и сейчас не испытываю глубокой симпатии к твоему мужу, но должна сказать, что он за каких-то пять лет сделал гигантский рывок вперед во всех отношениях. Если уж быть честной до конца, Сергей Волков — лучший журна­лист в нашей газете. У него большое будущее. Если, ко­нечно, не встанет на скользкий путь многих талантливых людей — не начнет пить.

— И все-таки я, наверное, с ним разведусь, — сказа­ла Лиля.

Рика Семёновна помолчала, глядя в окно. Рабочие перестали звенеть лопатами и куда-то ушли. На катушке осталось всего несколько витков толстого свинцового кабеля. На дощатых щеках каркаса отпечатались ров­ные чёрные полосы.

— Я ведь сказала, что нынешнее поколение по-дру­гому смотрит на брак, семью, — Рика Семёновна на­гнула большую голову и, прищурившись, взглянула на Лилю. — Что ж, у тебя тоже есть свой капитал: красота, обаяние. Очень часто девушка, выйдя замуж, через два-три года опускается и превращается в неинтересную бабу, а тебя бог миловал. Ты даже стала красивее, жен­ственнее.

— Я уже решила, — сказала Лиля.

— А как он?

— Мне наплевать, — со злостью вырвалось у Лили. Рика Семёновна внимательно посмотрела на нее и вздохнула:

— Я тебе тут никаких советов давать не буду. Я пы­талась советовать дочери, но она быстро осадила меня, заявив, что я мыслю отжившими категориями. А ты подумала о сыне? Как он будет без отца?

— С сыном все в порядке: он воспитывается у моих родителей. 

— Вот оно, нынешнее поколение, — усмехнулась Рика Семеновна. — Даже дети не связывают их!

— Я знаю, что моему сыну хорошо там, — сказала Лиля.


После работы Лилю провожал до дома Сева Блохин. Шли они по набережной Дятлинки. От молодых тополей под ноги упали длинные тени. Небо над крышами было пепельно-розовым. Высоко-высоко прилепились к нему плоские разреженные облака. Солнце слегка подкрасило их багрянцем. На той стороне, за рекой, где кончался город, небо ярко-голубое. Эту сочную свежую голубизну перечеркнула рыхлая белая борозда, оставленная проле­тевшим реактивным самолетом.

Сева Блохин был в шёлковой безрукавке. Тонкая материя обтягивала широкие выпуклые плечи. Лицо у него загорело, но, как это часто бывает у блондинов, приобрело не коричневый, а красноватый оттенок. Белые, не очень густые волосы были аккуратно зачесаны назад.

— За что не любит Лобанов твоего мужа? — говорил он, приноравливаясь к ее шагу. — На той неделе снял с полосы его очерк. Сказал, что нужно кое-какие факты обновить, а сегодня, когда Султанов предложил в номер фельетон, ну, который Сергей накатал ещё до этой исто­рии с девчонкой, тоже вздыбился. Придрался к одной фамилии. Там, понимаешь, в одном месте написано «Евстифоров», а в другом — «Евстигнеев». Наверное, маши­нистки перепутали. Ну, и тоже снял. Вернётся, гово­рит, Волков, пусть всё ещё раз проверит. А тут и прове­рять-то нечего: снял трубку и позвонил.

— Почему же ты не снял трубку и не позвонил? — спросила Лиля, сбоку взглянув на него. — Вы ведь с Вол­ковым друзья-приятели.

— Во-первых, мы не такие уж и друзья — он мой рас­сказ в альманахе зарезал, — а во-вторых, Лобанов все равно фельетон не поставил бы. Ты заметила, что, с тех пор как он остался за редактора, ни одного фельетона в газете не появилось? И не появится, пока Дадонов не вернется из санатория. Лобанов не любит рисковать, а фельетон — это дело опасное. Мало ли что. Вдруг в об­коме не понравится? Он ведь первое время каждый кри­тический материал возил в обком на визу, пока его оттуда не шуганули. Теперь в обком не ездит, но и фельетоны не печатает.

— Меня это не интересует, — сказала Лиля. — Тем более что я фельетонов не пишу.

— Сергей ни копейки гонорара за эту половину ме­сяца не получит.

— Ну и пусть.

Сева с любопытством посмотрел на неё и присвист­нул:

— Опять поцапались? Да и, видно, крепко!

— А как ты, не женился? — поинтересовалась Лиля.

— Надумаешь с мужем разводиться, имей меня вви­ду, — улыбнулся Сева.

— Сдается мне, что второй раз я ни за что за жур­налиста замуж не выйду, — сказала Лиля.

— Я переменю профессию, — Сева, глядя ей в глаза, улыбался. — Ну, например, стану моряком.

Теперь Лиля на него уставилась: в голосе Блохина явно прозвучал намёк.

— Присядем? — кивнул Сева на скамейку, укрыв­шуюся в тени большого клёна.

Они сели. Немного помолчали. Напротив, через до­рогу, блестела река. По бурым камням у самой воды прыгали воробьи. Сева вытащил сигареты, щелкнул бле­стящей зажигалкой и закурил. Когда прикуривал от кро­шечного бледного огонька, левая лохматая бровь его изогнулась, и обозначился шрам.

— О чем будем разговаривать? — с усмешкой посмо­трел на неё Сева.

— О моряках, — с вызовом сказала Лиля.

— Ну и как поживает твой морячок? — не стал уклоняться Сева. — С которым ты на бежевой «Волге» ката­лась?

И тут Лиля всё вспомнила: поездку с Олениным за город, возвращение, и как она пробежала мимо автобус­ной остановки, подумав, что ее преследует какой-то чело­век. Значит, это был Сева Блохин! Странно, что так долго он не напоминал ей об этом. Правда, частенько в его глазах мелькало что-то такое, настораживающее.

— А с чего ты взял, что он моряк? — спросила она, вспомнив, что Оленин был в гражданском костюме.

— Я только приехал тогда в город и в гостинице жил, — ответил Сева. — Дверь в дверь с твоим моряч­ком. Думал, мы обязательно с тобой в коридоре встре­тимся. Морячок-то прыткий такой до девчонок. Гля­жу, как-то вечером поздно из его номера выходит дру­гая, не ты.

— А ты злой парень.

— Да ну его к черту, — сказал Сева и придвинулся поближе.

Лиля — ее неприятно задели слова Блохина — отодвинулась.

— Что же ты раньше не сказал, что видел меня с... ним?

— Ты не спрашивала, а потом, ведь это не моё дело.

— Это верно, — сказала Лиля, задумчиво глядя на дорогу, через которую переходили шесть белых уток. Шагали они степенно, друг за дружкой. У последней утки одно перо на крыле оттопырилось и царапало землю. Утки доковыляли до пологого берега и, не замедляя хода, одна за другой бултыхнулись в воду. И каждая при этом от удовольствия крякнула. В воде утки не стали соблюдать строй и разбрелись кто куда. Та, у которой перо оттопырилось, нырнула, выставив обтрепанный хвост и красные скрюченные лапы.

— Ты мне сразу понравилась, — сказал Сева. — Как только я тебя увидел в редакции. Позавидовал я тво­ему Сергею.

— Ты и сейчас ему завидуешь, — очень проницатель­но заметила Лиля.

— Чему завидовать? — усмехнулся он, хотя и было заметно, что Лилины слова задели его за живое. — Тому, что его ножом пырнули? Да, чуть не забыл! Лобанов считает всю эту историю с Сергеем подозрительной. Бан­дитов не нашли, девчонка тоже не дает о себе знать. Говорит, что тут дело нечистое: или Сергей подрался с кем-то из-за девчонки, или на почве ревности его фин­кой пырнули. Даже толковал с дядей Костей, что, ко­гда Сергей выйдет из больницы, неплохо бы обсудить это дело на партийном бюро. Ты предупреди его на всякий случай.

— Ты случайно не знаешь блондинку с «конским хвостом» на голове, которая носится по городу на черном мотоцикле? — думая о другом, спросила Лиля. — У нее еще такие огромные перчатки.

— Мне нравятся брюнетки, — выразительно посмо­трев ей в глаза, сказал Блохин.

— Я думала, ты ее знаешь. Блондинку на мотоцикле. Сева поднял с земли камень, покачал его на ладони, потом размахнулся и швырнул в реку. Далеко от берега негромко булькнуло.

— Я с ней незнаком, — вздохнул Сева. — Правда, видел несколько раз. У нее редкие глаза. — И тут же спохватился: — Твои, конечно, красивее!

Лиля даже не улыбнулась этой неуклюжей попытке сделать ей комплимент.

— Это на тебя непохоже, — сказала она. — Такая красивая женщина, одни глаза чего стоят! И ты с ней даже незнаком.

— Не становиться же мне всякий раз поперек дороги твоему Сергею! — ухмыльнулся Блохин.

— А ты самоуверен.

— Честно говоря, не везет мне с женщинами, — покаянно-откровенно начал было Сева, но Лиля тут же перебила, ей совсем неинтересно было выслушивать его излияния.

— Не только с женщинами, а и с девчонками, — яз­вительно заметила она.

— Это ты про Наташку? Так она ещё дурочка.

— А я умная? — прямо взглянула ему в глаза Лиля. И не поймёшь, в глазах её насмешка или ожидание.

— Хитрая ты, — ответил он. — И, уж конечно, не глупая.

— Спасибо и за это, — усмехнулась она и с безраз­личным видом сказала: — Как всегда, бедная жена об измене мужа узнает последней.

Сева пожал плечами и, глядя на речку, стал насви­стывать. Прикрытые белыми ресницами глаза его при­щурились.

— Наверное, все в редакции знают? — продолжала Лиля.

— Я ведь не сотрудник института по выявлению об­щественного мнения, — сказал Сева. — И вообще, я ни­чего не знаю.

— Тогда нам не о чем говорить, — Лиля встала, но Сева крепко взял её за плечи и снова посадил. Светлые с мутноватой синью глаза его смотрели на неё не мигая. На широком лице выделялись выгоревшие белые брови и шрам на приплюснутом носу.

— Возьми и тоже измени ему!

— С тобой?

— Я знаю, что тебе на меня наплевать, — сказал он, не отпуская ее.

— Со зла это не делается, — вздохнула Лиля.

— Такую женщину, как ты, я никогда бы на другую не променял, — Сева облизнул пересохшие губы. — Лиля...

«А почему бы и нет?» — отрешённо подумала она, но с неожиданной силой уперлась кулаками в его широчен­ную грудь и высвободилась. Она едва не содрогнулась, когда представила, что сейчас его тонкие сухие губы прижмутся к её губам.

— За что ты так ненавидишь Сергея? — в упор глядя на него, спросила Лиля.

— Я? Ненавижу? — промямлил Блохин. По глазам было видно, что он растерялся.

— Ты действительно ему завидуешь, — повторила Лиля.

— Еще бы! — быстро нашелся он. — У него такая очаровательная жена.

— Не хитри, ты ему завидуешь потому, что он отлич­ный журналист. Я вижу, какое у тебя на летучках бы­вает лицо, когда Сергея хвалят.

— Надо же, — криво усмехнулся он. — Оказывается, ты на меня иногда смотришь.

— Плохи твои дела, Сева, — жёстко заметила Лиля.

— Почему же? — живо повернулся он к ней.

— Не угнаться тебе за Волковым.

Он опять обхватил её за плечи, но она резко высвобо­дилась и встала. Однако успела заметить в его сузив­шихся глазах белую вспышку ярости. Лиля могла гор­диться: все-таки вывела этого заносчивого парня из себя, так сказать, сорвала на нем накопившуюся злобу.

— Пойдем отсюда, — уже совсем другим голосом ска­зала она. — Кругом люди. Что обо мне подумают?

— Ты не только хитрая, но и злая, — угрюмо провор­чал он, поднимаясь со скамьи.

Расстались они у каменного моста через Дятлинку. Сева хотел проводить её до дома, но Лиля сказала,, что зайдет к подруге. Она видела, что он расстроился, но помочь ему ничем не могла. Вернее, не хотела.

А поздно вечером он позвонил по телефону и пьяным голосом заявил, что стоит внизу с двумя бутылками вина и сейчас поднимется к ней. Лиля растерялась и стала говорить, что это дикость, завтра днём можно встретить­ся и обо всём поговорить. Но Сева не хотел ждать до завтра. Ему необходимо было увидеть её сейчас, немед­ленно. Он повесил трубку, а немного погодя квартира наполнилась оглушительными, пронзительными звонка­ми. Лиля даже к двери не подошла. Она упала на диван и зажала уши ладонями.

И потом всю ночь вздрагивала при малейшем шуме за окном. А утром, увидев смущённого Блохина в кори­доре редакции, сурово предупредила, что если такое ещё повторится, то пусть потом пеняет на себя. Она, мол, хо­тела уже милицию вызывать. У Севы был такой не­счастный вид, что Лиля с трудом удержалась, чтобы не рассмеяться.


8


Сергей никогда не просыпался так рано, как теперь. Будил его чёрный дрозд. Он усаживался на зелёную ветку дуба, что рос под самым окном, и начинал свой утренний концерт. А программа у него была обшир­нейшая: дрозд передразнивал всех на свете. Чёрный, с воронёным отливом, чуть побольше скворца, он, почи­стив коричневый клюв лапой, взмахивал крыльями, при­седал, надувался, топорща перья на груди, и начинал: «Дзинь-дзинь-треньк!» — такое впечатление, будто в пар­ке кто-то дрова пилит. «Распилив» всю поленницу, дрозд принимался изображать дворника за работой: «Ч-ши-вжик! Чши-вжик!» — метёт метла по асфальту. Но вот и двор «подметён», теперь: «Буль-бу-бу-бу! Би-бу-б-ба-бо-бо!» — это птица передразнивает медсестру, которая по утрам будит больных и ставит им термометры. Слов, ко­нечно, не разобрать, но интонации точно как у сестры!

Однажды на рассвете Сергей проснулся от стука пи­шущей машинки. Опытная машинистка слепым методом отстукивала какой-то текст. Слышны были удары кла­виш, щелчок упора, затем скрежет каретки, возвращаю­щейся в исходное положение, и даже негромкое покаш­ливание. Как ни странно, звук доносился через откры­тую форточку. Сергей встал с кровати и увидел на ветке старого знакомого, дрозда-пересмешника. Это он где-то подслушал, как работает машинистка, и теперь самозаб­венно демонстрировал своё искусство. Он даже не мог спокойно сидеть на ветке: вытягивался, подпрыгивал, взмахивал крыльями, крутил головой. «Отпечатав» без единой ошибки пару страниц, птица спорхнула с дуба и уселась на карниз. Поворачивая то в одну, то в другую сторону точёную лукавую головку, заглянула в палату, а затем клювом по стеклу рассыпала дробную нетороп­ливую трель.

Сергей, стараясь не разбудить остальных, подошёл к своей тумбочке, достал печенье, накрошил и, тихонько отворив одну створку, высыпал на подоконник. Дрозд тут же принялся клевать.

Проснулся Иван Ильич, сосед по койке. На щеке большое красное пятно. Он молча наблюдал за дроздом. На подоконник опустились две синички. Искоса погля­дывая на дрозда, тоже принялись хватать крошки.

— Что-то Танцора сегодня не видно, — зевнув, заме­тил Иван Ильич.

Танцор — это дятел, который частенько наведывался к окну. А прозвали его так за то, что не прыгал по деревьям, как все нормальные дятлы, а все время при­танцовывал. И головой тряхнет, и хвостом поддёрнет, и даже крылом прищелкнет. Весёлый такой дятел!

Зашевелились в палате и остальные. Всего здесь стоя­ли четыре койки. У самой стены лежал тяжёлый, как здесь называли тех, кто не мог самостоятельно передви­гаться. Это был черноголовый парнишка лет шестнадца­ти. Его привезли с переломом бедра. Он вообще чудом жив остался: был с ребятами на последней зимней ры­балке, неожиданно подул ветер, и тонкий лёд на озере начал трескаться. Игорь — так звали мальчишку — упал в воду, и там его ударил в бедро тяжёлый осколок. У парня все-таки хватило сил и мужества доплыть в ле­дяной воде до берега. Хорошо, что подвернулась машина и его сразу отвезли в больницу. Лежал Игорь на спине, а закованная в гипс нога была задрана в потолок. К рас­тяжке были подвешены гири. Когда мальчишка начинал вертеться на койке, тяжелые гири раскачивались.

Рядом с ним лежал Прокопыч — старик-пенсионер. Он красил в своем доме к Первомаю наличники и сва­лился с лестницы: хозяйка выпустила из хлева борова, и тот, ошалев от свободы и яркого весеннего солнца, сде­лав круг по двору, как таран налетел на жидкую лест­ницу. Прокопыч и охнуть не успел, как оказался на зем­ле. В результате — травма позвоночника. К счастью, оказалось, что перелома нет, и Прокопыч уже мог под­ниматься с постели и ходить.

Иван Ильич попал сюда с острым приступом поли­артрита. Несколько дней его кололи через каждые два часа. Он, смеясь, говорил, что его зад превратился в ре­шёто. Теперь ему стало легче, и он уже мог передвигать­ся без костылей.

Сергей тоже чувствовал себя неплохо. Шов на боку стал заживать и здорово чесался. Однако дотрагиваться до него врач строго-настрого запретил, а Сергею иногда хотелось сорвать тонкую повязку, закрепленную пласты­рем, и чесать, чесать...

Как только разрешили ходить, Сергей отправился к медсестре Альбине — он с ней был немного знаком и раньше — и упросил её показать ему какое-нибудь укром­ное местечко, где он мог бы работать. Альбина открыла ключом высокую белую дверь и провела его через зава­ленный старым медицинским оборудованием процедур­ный кабинет на застеклённую веранду. Здесь стояли пла­стиковые столы и металлические стулья, точь-в-точь та­кие, как в летних кафе.

— Кабинет в твоем полном распоряжении, — сказала Альбина, вручая ключ. — А что ты пишешь, если не се­крет?

— Пока секрет, — уклонился от ответа Сергей. О сво­ей работе он не любил говорить.

Работать здесь никто не мешал. Когда была хорошая погода, Сергей распахивал окна и сидел на веранде, как в стеклянном колоколе. Солнце заливало все ярким све­том и теплом. Прямо перед ним, за тропинкой, налива­лись весенней силой и соком огромные дубы, а дальше за парком расстилалась зеленая холмистая равнина, на которой паслось стадо. Когда над парком начинали про­носиться грозовые облака, то их лёгкие бегущие тени касались прозрачной крыши, и тогда в стеклянном колоколе становилось сумрачно.

Вносил разнообразие и летний дождь. Сергей смо­трел, как капли разбиваются о стеклянную крышу и ска­тываются вниз. Ветер со свистом ударял в стёкла, за­ставлял их вздрагивать и звенеть. Смутно вырисовыва­лись в шелестящем тумане мокрые блестящие стволы, матово поблескивающая листва, а равнина растворялась, сливаясь с низко опустившимся небом.

И стук дождя о стекло был совсем не такой, как о крышу. Здесь каждая капля извлекала свой тонкий, чуть слышный звон. Крыша не шумела, как, например, на сеновале, а мелодично звенела. Стеклянный колокол нежно гудел. И стоило близко сверкнуть молнии, веран­да наполнялась мягким зеленоватым светом, который, угасая, вбирал в себя все цвета радуги. А когда на про­зрачную крышу обрушивались потоки воды, Сергею каза­лось, что веранда — это одна огромная капля, а он — соринка, очутившаяся внутри неё.

В последние дни Сергей ощущал какую-то смутную тревогу. Что-то непонятное и пока необъяснимое проис­ходило с ним. Об этом он думал в своей стеклянной колбе, отрываясь от работы, и в палате в бессонные ночи.

Когда Лиля принесла рукопись, он сразу по её гла­зам понял: что-то произошло. И уж самое удивительное: когда пришла Лена, он ещё сильнее ощутил тревогу и беспокойство. Так, наверное, чувствует себя обреченный больной, читая в глазах своих родных и близких жесто­кий приговор, который никто не может скрыть. Конечно, тут дело было не в здоровье, он явно выздоравливал. Дело было в другом. Его нисколько не пугала мысль, что Лиля узнала о его любви к Лене. Сергею давно уже было ясно, что у них с женой всё кончено. Даже, наобо­рот, скорая развязка лишь облегчила бы их пустую, тя­гучую жизнь.

Он чувствовал, что уже никогда не будет прежним Сергеем Волковым: соприкосновение со смертью, боль­ница, перенесённые мучения — все это оставило в нём свой неизгладимый след. Он знал, что, выйдя отсюда, начнет другую, новую жизнь, но какую именно — ещё не знал. А сейчас он чувствовал себя облезлым осенним зайцем, с которого клочьями сползла старая шерсть, а новая ещё не отросла.

Пока Сергей был лежачим больным, он вёл долгие беседы с Иваном Ильичом Вологжаниным. Его сосед по койке был начальником областной инспекции Главрыбвода. Другой бы на его месте сидел в уютном кабинете и издавал приказы, а Вологжанин неделями мотался по рекам и озёрам этого края. Несколько раз тонул, прова­ливался под лед, дважды браконьеры стреляли в него из дробовиков. На этой беспокойной работе его и при­хватил ревматизм, который нет-нет да и давал о себе знать острыми приступами.

Вологжанин был рослый, крепкий мужчина лет соро­ка пяти. На его крупном, с большим прямым носом лице Выделялись кустистые, широкие и очень подвижные бро­ви. Короткие тёмные волосы на лобастой голове сильно тронула седина — теперь и цвет-то их определить невоз­можно, — а брови были чёрными. На левой руке у него отсутствовал указательный палец. Иван Ильич говорил, что палец ещё в детстве отхватила матёрая щука.

Глуховатый Прокопыч, как-то услышав разговор про рыбу, похвастался, что он тоже заядлый рыбак. И тут же рассказал, как в прошлом году, в нерест, перегородил сетью Дятлинку в узком месте и взял с полсотни икряных лещей. Несколько штук потянули за три килограмма.

Иван Ильич даже лицом изменился, однако сдержал себя и вкрадчиво спросил:

— И в каком же ты, Прокопыч, месте речку перего­родил?

— А прямо за старым мостом, в аккурат напротив промкомбината, — словоохотливо ответил старик. — Я кажну весну там сетку ставлю. И в этом бы году поставил, да вишь угораздило с лестницы кувырнуться. Будь он проклят, этот боров!

— Умный у тебя боров, Прокопыч, — громко сказал Иван Ильич. — А свинья ты сам. Прости, что на старости лет говорю тебе такое. Дожил до семидесяти лет, а, вы­ходит, ума не нажил. Что же ты рыбу-то губишь? Сколь­ко мальков бы выросло из той икры, которую ты, навер­ное, и есть-то не стал. Ну куда тебе полсотни лещей? Это, считай, три-четыре пуда. На базаре продал?

Прокопыч завертелся на койке, закряхтел — не ожи­дал он такого оборота — и наконец выдавил из себя:

— Я рыбой не торгую.

— Всё сам съел?

— Соседям роздал, знакомым. И тому же борову. Да разве я один ловлю? Почитай, второй на нашем заводе рыбак. А без сетки теперь какой улов? Курам на смех! У каждого сетёнка, да и не одна.

— Отец твой и дед тоже так поступали? — спросил Иван Ильич.

— Тогда рыбы было много, не то что теперь!

— Люди тогда поумнее были да похозяйственнее. И не только о себе думали, а и о других, которые после них останутся. А вот такие дикари, как ты, и порешили всю рыбу. Неужели непонятно: если ловить рыбу в не­рест, то она икру не вымечет. Не вымечет икру — маль­ков не будет. А значит, и рыбы в реках-озёрах не будет, да уже во многих и нет. А нет рыбы — водоросли разра­стаются и высасывают целые озера, превращая их в бо­лота. Да что я говорю! Не желторотый ведь ты юнец. Оказывается, мудрость и с годами не к каждому при­ходит.

— Да ежели бы я один, а то ведь все? — только и нашелся что сказать Прокопыч.

Иван Ильич несколько дней с ним не разговаривал. Смотрел как на пустое место. Старик сильно переживал. То и дело с его койки доносились тяжкие вздохи. Он поворачивал бородатое лицо к Вологжанину и, оттопы­рив ладонью ухо, не пропускал ни одного его слова. А потом как-то утром, когда Альбина сунула всем под мышку пахнущие дезинфицирующим раствором градус­ники, сказал:

— Правда твоя, Ильич. Не бережём мы свое добро. И как так вышло, что мы перестали и землю и воду своим добром считать? Вот то, что вокруг дома огоро­жено палисадником, — это моё добро. Тут я хозяйствую как надо. И навоз подвезу, и вскопаю, и лишние ветки у яблоньки подрежу, а что за забором — мне до того де­ла нет. Так и на озере: забросил сеть, что вытащил — и рад, а что там осталось, об этом не думаешь. Вот ты назвал меня нехорошо.

— Свиньей, — подал голос Игорь. Старик сделал вид, что не расслышал.

— А ить это не моя вина, что народ стал такой. Тут надо корень где-то поглубже искать. Я вот думаю, что, ежели бы с каждым в свое время поговорили, как ты со мной, может, человек и понял бы. И потом, раньше столь­ко рыбаков не было. Помню, жил я в деревне на берегу Горелого озера, так у нас все снасти были, а ловили ры­бу раз в две недели, когда к столу требовалось. И озеро-то небольшое, а рыба испокон веку там водилась. И та­ких упорных с удочками отродясь в нашей деревне не было. Несурьезным это дело считалось, прогуливаться днём по бережку с удочкой. А теперя что деется? Как пятница, так цельная армия кто на чем горазд чешет на реки да на озёра. А в газетах пишут, что рыбалка — лучший отдых! Вали, народ, на озера, лови рыбу! Еще премии отваливают, кто больше натягает. А ежели их тыщи понаехало-понабежало? И, уж конечно, найдутся такие, что и сетки припасли. Что-то тут не так, Ильич. В чём-то промашка допущена. Ну, а уж коли все чер­пают ложками да поварёшками из реки да из озера, то и кто законы уважает, а не браконьер какой-нибудь, не утерпит и побежит за своей долей. Ежели бы никто сетки в нерест не ставил, разве я решился бы? Ни в жизнь!

— В твоих словах, Прокопыч, есть резон, — задум­чиво проговорил Иван Ильич. — Я уже предлагал сво­ему ведомству запретить в нашей области рыбную ловлю всеми доступными средствами на два-три года. Запре­щают ведь охоту?

— Ну и как? — поинтересовался Сергей.

— Нужен хозяин над всем этим делом. Хозяин с креп­кой рукой. А у нас любят изучать вопрос со всех сторон, обсуждать, ставить на голосование.

— Ильич, — сказал Прокопыч. — А эту несчастную сетёнку я тебе принесу в контору, как только, бог даст, поправлюсь.

— Если бы все так, как ты, Прокопыч, поддавались моей агитации, — невесело улыбнулся Иван Ильич.

— Меня вы тоже убедили, — сказал Игорь. — Я вот все думал, не купить ли мне спиннинг и удочки, а теперь раздумал. Лучше я буду конным спортом заниматься. Люблю лошадей.

— А может быть, когда школу закончишь, поступишь к нам, в Главрыбвод, инспектором, а?

— Подумаю, — пообещал Игорь и с хитрой усмеш­кой поглядел на Прокопыча. — Я ведь теперь знаю, где орудует один старый опытный браконьер.

— Тьфу! — сплюнул Прокопыч. — И слово-то какое-то не нашенское, не русское.

— Настоящему русскому человеку всегда была свой­ственна великая любовь к своей родине, — очень серьёзно сказал Иван Ильич. — А в это понятие любви к родине входит и любовь к её природным богатствам: земле, лесу, рекам, озёрам. И нет ничего обиднее, когда неко­торые люди, распинаясь в своей любви к родине, садятся на машины, едут в лес и уничтожают там все живое, а в озерах — рыбу. Это не любовь к родине, а...

— Предательство, — подсказал хитроумный Игорь.

— Возможно, это и слишком крепко сказано, но доля истины есть, — сказал Иван Ильич.

Сергею всё больше нравился этот человек. Его всегда привлекали цельные люди с сильным характером. Таких людей не снедают мелкие заботы о себе, их волнуют большие проблемы. Уже две недели они находятся в од­ной палате, а лично о себе Иван Ильич еще ничего не рассказал. Два или три раза его навещала маленькая худощавая женщина, очевидно жена. С ней Иван Ильич разговаривал очень тихо. И грубоватый голос его ста­новился мягким, душевным. Женщина целовала его в щёку и уходила.

Гораздо чаще к нему приходили сотрудники и сидели до тех пор, пока сестра не прогоняла их. И это было со­всем не вынужденное вежливое посещение заболевшего сослуживца, когда людям не о чем говорить, а так, сидят у постели, обмениваются пустопорожними словами и тоскливо думают, как бы поскорее уйти. Здесь же велись серьёзные разговоры о работе учреждения, о происше­ствиях на водоемах, тут же на месте решались какие-то важные дела, подписывались бумаги. И случалось, посетители забывали, что пришли к больному, и начинали громко спорить, размахивать руками, доказывая что-то. Иван Ильич тоже повышал голос, большая рука рубила воздух.

И потом, когда сотрудники уходили, он ещё долго не мог успокоиться, потирал больное колено и, глядя в по­толок, говорил:

— Это самая отвратительная черта у человека — уйти от любой ответственности. Ничего самому не решать. На рыбзаводе в отсеках несколько миллионов мальков пеляди. Привезли её черт знает откуда. Подкормки под­ходящей нет, ухода тоже никакого. Нужно немедлен­но мальков запускать в водоём, а они тянут волынку! Сами не могут решить, в какое озеро запускать, хотя об этот разговор ведется еще с зимы. Ну, разве можно так?

— Безобразие, — охотно соглашался Игорь.

— Ты чего это? — удивленно косился на него Вологжанин.

— Нельзя, говорю, мальков мучить, — невинным го­лосом пояснял Игорь.

— Приходи ко мне после школы, — успокаиваясь, го­ворил Иван Ильич. — Я из тебя сделаю настоящего ин­спектора. Это сейчас самая романтическая профессия. Тут тебе и опасность на каждом шагу, и стрельба из ру­жей, и погоня за браконьерами на быстроходном ка­тере.

— Мне это подходит, — улыбался Игорь.

— Может, и мне переквалифицироваться в рыбин­спектора?— с улыбкой сказал Сергей. — С удоволь­ствием бы пожил в избе на берегу красивого озера.

— Ты что же, думаешь, это курорт?

— Возьмёте или нет? — допытывался Сергей. — Бра­коньеров я тоже не люблю.

— Если ты бандитов не испугался, то, я думаю, и пе­ред браконьерами не спасуешь, — сказал Вологжанин. — У меня есть одно вакантное место. Райский уголок: кру­гом сосновые леса и два озера — Малый Иван и Большой Иван. И дом инспектора на самом берегу. Чуть выше, на бугре, хутор из пяти дворов. Участок порядочный, что-то около двадцати охраняемых водоемов.

— А где же бывший инспектор? — поинтересовался Игорь.

— Под суд отдали, — сказал Вологжанин. — Был в сговоре с браконьерами и брал от них взятки.

— Романтическая профессия, — думая о своём, ска­зал Сергей. — Наедине сприродой. Ты и природа.

— Природы там хватает, — улыбнулся Иван Ильич. — Но и работы по самое горло. Конечно, если инспектор настоящий, а не проходимец какой-нибудь.

— А вы таких в шею, — посоветовал Игорь.

— Я считаю, на природе должен работать человек с чистой душой, — подал голос Прокопыч.

Сергей хорошо знал эти места, не раз рыбачил на Малом и Большом Иванах. Знает и этот дом инспектора, и хутор на бугре. Там, действительно, сосновый бор кру­гом. Ели и сосны огромные, а в лесу полно белых грибов. Как раз напротив избушки инспектора большой, зарос­ший орешником остров. Летом туда на лодках привозят хуторских телят, и они живут до осени сами по себе. По­мнится, как-то Сергей заночевал там с приятелями-рыбаками, а котёл с недоеденной ухой оставили у костра. Ночью пришли телята и слопали всю уху. И не только уху — буханку хлеба. Пёстрые такие симпатичные телята с белыми звёздами на лбу.

После этого разговора Сергей долго не мог заснуть. Здесь, в больнице, как нигде хорошо думается. Четыре зеленоватые стены и ровный белый потолок. Ничто тебя от мыслей не отвлекает. Как-то мало он до сих пор заду­мывался о смысле жизни. Все устраивалось само по себе. Работал, учился, женился. То есть делал все то, что и другие. И совсем не торопил события, не изменял их, — как жизнь складывалась, так и ладно. А в последнее время, как стал работать над романом, вообще ни на что больше не обращал внимания. Работа была глав­ным, а все остальное — второстепенным.

Может быть, когда он впервые почувствовал, что в семье неладно, нужно было что-то сделать, предпри­нять? Он ничего не стал делать, даже закрыл глаза на явную измену жены. Зачем себя обманывать? То, что Лиля ему изменяет, он почувствовал сразу и не нашел в себе мужества порвать с ней. Он оставил всё так, как есть. В какой-то мере это было даже удобно: никаких трагедий, перемен. Жизнь течет себе, как река, не выходя из берегов. Возможно, он еще и продолжал любить Лилю, страшился навсегда потерять ее. И Лена совсем не торопила его порывать с семьей, а наоборот, ничего не обещала и ничего от него не требовала. И вот здесь, в больнице, он понял, что так дальше продолжаться не может: он должен прибиться к какому-то одному бере­гу. Но к какому?

С Лилей, в общем, всё было ясно: она давно отдали­лась от него, у нее своя жизнь — эти поездки в Ленин­град и Москву, — и разрыв неизбежен. С Леной всё обстояло сложнее. Сергей чувствовал, что она тоже не принадлежит ему, хотя, казалось бы, у них всё прекрас­но. И будет ли когда-нибудь принадлежать, он не знал.

Как бы там ни было, нужно начинать жить по-новому. А если так, то нужно разом рвать всё, за что раньше по инерции бессознательно цеплялся. Рвать решительно и бесповоротно. И все-таки он не ожидал, что это произой­дет гораздо скорее, чем он думал.

Однажды, сидя в своем «колоколе», Сергей отложил в сторону ручку и задумался. Только что прошел дождь, и на стекле еще не просохли извилистые дорожки, ещё мчались над больничным парком лёгкие облака, а ветер с шумом налетал на зазеленевшие деревья, но уже в гро­зовом небе то тут, то там раскрывались голубые оконца и оттуда ударяли в глаза ослепительные лучи.

Задумался Сергей не просто так. Здесь, в больнице, он вдруг охладел к своему недописанному роману. То ли от тяжелейшего физического потрясения, то ли оттого, что он смутно чувствовал, что в жизни его что-то переме­нилось, он вдруг понял, что работа над романом — это бегство от самого себя. В его жизни сейчас происходили более значительные по своему драматизму события, чем те, которые он описывал в романе. Да, он работал, но это уже было не творчество, а инерция. Снова и снова перечитывал написанное и все более разочаровывался: какая-то неинтересная, придуманная жизнь. Не люди, а схемы! Как он мог написать такое? Вспомнились ве­чера, когда он радовался написанным страницам, а те­перь ему было стыдно.

И вот сегодня, когда прозрачный летний дождь про­мчался над городом, протрезвонив по крышам, как на ксилофоне, и смыл с деревьев пыль, Сергей понял, что не будет продолжать роман. Если то, что он написал, можно было назвать романом. Романом без названия. Он когда-нибудь напишет другой роман. С названием. И не будет вымучивать из себя героев. Если он после удара ножом выкарабкался, выжил, то герои его романа не перенесли этого потрясения и погибли для него. Чем крепче он чувствовал себя, тем больше худели, бледнели его герои. Становились дистрофиками. И самое удиви­тельное: Сергею не хотелось их лечить, делать им перели­вание крови, пичкать витаминами. Ему хотелось поскорее их похоронить. И на могиле, вернее на романе, поставить крест.

Он не похоронил своих героев. Поступил с ними еще более жестоко: предал кремации. Здесь же, в бывшем процедурном кабинете, нашел вытяжной шкаф с дымо­ходом, немного напоминающий коптильню для рыбы. Сергей попросил у куривших на лестничной площадке больных спички, вернувшись, закрыл дверь и в вытяжном шкафу одну за другой сжег все двести шестьдесят стра­ниц своей рукописи.

Он слышал, что в дверь стучат. Однако открыл, когда догорал последний лист. На пороге возникла рассержен­ная Альбина. Морща нос, она втягивала в себя пахну­щий гарью воздух.

— Ты что тут пожар устроил?! — накинулась она на него. — Больные пришли и сказали, что в коридоре пах­нет дымом.

 Она вертела круглой головой в белой ша­почке.

— Что ты тут жег?

— Почтим память безвременно погибших минутой молчания, — без улыбки сказал Сергей и выпрямился, руки по швам, как это всегда делают в подобных слу­чаях.

Но Альбина была слишком рассержена, чтобы дока­пываться до истины и понять его. Поджав губы и блестя на него очками, жестяным голосом потребовала:

— Ключ, — и руку протянула.

Сергей отдал ей ключ. Больные с любопытством по очереди заглядывали в кладовую, но, обнаружив, что ни­какого пожара нет, уходили.

— Больше не получишь, — отрезала Альбина, отсту­пая с дороги, чтобы он смог пройти к двери.

— Все в порядке, Альбина, — сказал он. — Да не хмурься ты, чудачка, тебе это не идет. — И, невесело улыбнувшись, вышел из комнаты.


Они бродили с Наташей по больничному парку, слу­шая голоса птиц. Днём в парке трезвонили синицы, во­робьи, мухоловки. Из ближнего соснового бора наведы­вались трясогузки. Степенно разгуливали по узким до­рожкам и, весело поблескивая чёрными точечками глаз, наперебой пускали нежные трели.

Солнце с трудом пробивалось сквозь молодую листву. В траве потрескивали кузнечики. А солнечные полянки меж деревьями были такими яркими и свежими, что хо­телось броситься на траву, перевернуться на спину и смотреть до одури в знойное фиолетовое небо.

Несмотря на хорошую погоду, на душе у Сергея было тревожно: сжёг рукопись, а теперь вот терзался, пра­вильно ли сделал. Ведь в конце концов он все-таки жур­налист и отлично знает, что заготовки всегда рано или поздно могут пригодиться, — можно было потом снова вернуться к роману, что-то использовать из написанно­го. А с другой стороны, он теперь освободился от него навсегда. К чёрту роман! У него есть повесть, которую нужно переделывать.

Разговора с Наташей тоже не получалось. Да и не только потому, что у него такое настроение: в последнее время он вообще не мог с ней разговаривать. Какая-то резкая стала, отчужденная. Вот идет рядом, ростом не­много ниже его, длинные светлые волосы спускаются на спину. Профиль острый, ресницы длинные, тонкий краси­вый нос. Интересная девчонка, ничего не скажешь. При­несла коробку с продуктами: компот, печенье, два огром­ных апельсина — где она в это время их раздобыла?

Сергей не очень удивился, увидев её. К нему многие приходили из редакции. Даже Валя Молчанова. Вот при­шла и Наташа.

— Профсоюз командировал? — встретив её в вести­бюле, не очень-то тактично спросил он.

— Комсомол, — без улыбки ответила Наташа. Не надо было задавать ей этот дурацкий вопрос, тогда не ходили бы молча по аллеям.

— Какие новости в редакции? — наконец нарушил за­тянувшееся молчание Сергей. Спросил просто так, пото­му что прекрасно был осведомлен о редакционных делах от других сотрудников.

Девушка вскинула голову и сбоку взглянула на него. Тёмная бровь изогнулась, ясный глаз показался Сергею совсем светлым. По губам проскользнула улыбка.

— Ты мне сегодня какие-то странные вопросы зада­ешь, — сказала она.

Сергей молча проглотил заслуженную пилюлю и даже немного повеселел. Наташа всегда была прямой, откро­венной девчонкой.

— Ну, а что у тебя нового? — спросил он. — Написа­ла что-нибудь?

— Написала большой очерк об официантке.

— А редактор зарезал? Пиши, говорит, лучше об аг­рономе?

— Я его в печке сожгла, — сказала Наташа.

— Что? В печке? — удивился Сергей. — Когда?

— Вчера.

— И я вчера... — вырвалось у него. И, видя повер­нутое к нему участливое лицо девушки и внимательные прозрачные с зелёным ободком глаза, докончил: — Сжёг свою рукопись.

— У меня был плохой очерк! — излишке горячо вос­кликнула она. — Никудышный!

— А у меня — роман.

— Ой, ну и дурак же ты, Сергей! — расстроилась де­вушка. — У тебя не может быть роман плохим. Ты очень хорошо пишешь.

— Не уверен, — сказал он, уже жалея, что завёл этот разговор.

— Дал бы мне почитать.

— Что теперь об этом говорить.

— Никому не скажу, а тебе скажу, — доверительно сообщила Наташа. — Я не буду больше подавать доку­менты на факультет журналистики. Подам в наш педаго­гический. На филфак. Журналистика — это не для меня. Это я вчера поняла. Пять раз переписывала очерк, а он лучше не стал. Я взяла и сожгла его. Или хорошо писать, или — никак!

— Это верно, — думая о своем, сказал Сергей.

— Буду учительницей.

— Значит, из газеты уйдешь? — рассеянно спросил он.

— Я — на вечерний. Мне ведь без работы никак. У мамы совсем маленькая пенсия, а на стипендию разве проживешь? И потом, я уже привыкла к редакции. Я ведь не литсотрудник, а учётчик писем. С меня очерки и газетные статьи не требуют.

— Ты права, Наташка, надо делать очень хорошо или к чёрту... сжечь!

— Теперь жалеешь? — спросила она, на лету схватив его мысль.

— Год работы, — Он вдруг взглянул на нее и рас­смеялся: — В один и тот же день ты сожгла очерк, а я — рукопись и... Странное совпадение, не правда ли?

— А что «и»? — не дала она сбить себя с толку.

— Ну вот, ты решила выбрать другую профессию.

— А что ты?

— Я? — уклонился Сергей. — Я профессию не собираюсь менять. У меня другое.

— Что другое? — светлые глаза пытливо смотрят на него. Он и не заметил, что они остановились на аллее и стоят друг против друга.

— Не лезь ты мне в душу, Наташка! — взмолился он, но видя, как сразу заволокло синью её до этого прозрач­ные глаза, прибавил: — Короче говоря, в моей жизни тоже назревают большие перемены. А какие, я пока и сам толком не знаю.

Только что они, скучая, ходили по парку, совсем да­лёкие друг от друга, и вот всего за каких-то несколько минут стали с полуслова понимать один другого, а этого как раз так недоставало Сергею в последнее время. Он уже хотел присесть с ней на свободную скамейку и, как говорится, излить душу, и, может быть, разобраться в самом себе, — ведь так бывает: начинаешь рассказы­вать о наболевшем человеку, который тебя затронул чем-то, и сам вдруг отчетливо видишь все то, что было неясным и туманным, — но этому не суждено было слу­читься.

— Наверное, сейчас ты многое узнаешь, — с несвой­ственной её возрасту проницательностью произнесла На­таша. И голос у неё неуловимо изменился: в нем появи­лись жёсткие нотки.

Сергей удивленно поднял голову и, проследив за взглядом девушки, увидел приближающуюся к ним по тропинке Лилю.

— Я, пожалуй, пойду, — всё тем же голосом с метал­лическими нотками сказала Наташа. — Выздоравливай, Сергей!

Повернулась и пошла навстречу Лиле. И было видно, что вся она натянулась, как струна: тронь — зазвенит.

Сергей думал, они разминутся, даже не взглянув друг на друга. С того случая в библиотеке, когда Наташа под­дела Лилю, та с ней не разговаривала. Лиля умела долго помнить зло. И поэтому он был удивлен, что жена оста­новилась и с улыбкой перекинулась несколькими словами с девушкой. Слов не было слышно. Наташа пошла к вы­ходу, а Лиля — навстречу ему. Последнее время она ред­ко навещала его. Тёмно-каштановые волосы красиво уло­жены на голове и подвязаны чёрной лентой. На ногах белые босоножки, в руках белая сумочка.

Сергей улыбнулся и помахал рукой. Сначала он по­думал, что жена его не заметила, потому что на ее лице ничто не изменилось, все то же холодное, несколько вы­сокомерное выражение. Смотрит на него и будто не ви­дит. Когда она заговорила, Сергею стало стыдно за свою жизнерадостную улыбку. Подойдя к нему вплотную все с тем же каменным выражением на лице, Лиля, даже не поздоровавшись, сухо сказала:

— Нам необходимо с тобой поговорить. И очень серьезно.

Он сразу всё понял. Она могла бы и не продолжать.

— Ты был очень слаб, и я всё время откладывала этот неприятный разговор.

— Я уже здоров, так что можешь не стесняться, — усмехнулся Сергей.

Они уселись на скамью под толстой корявой березой. Откуда-то вынырнула трясогузка и опустилась на тро­пинку неподалеку от них. Поминутно кланяясь, сирене­вая с белым и чёрным птичка направо и налево, вверх и вниз без устали крутила длинным хвостом. При этом она ухитрялась ещё переливчато верещать. На её зов прилетели еще две трясогузки, и птицы, будто исполняя какой-то ритуальный танец, заходили по кругу друг за другом. Сергей засмотрелся на них и не расслышал, что произнесла жена. Впрочем, переспрашивать не стал.

А Лиля говорила:

— Так больше жить нельзя. Я для тебя пустое ме­сто. Сына ты почти не видишь.

«Как будто я в этом виноват! — с горечью подумал Сергей. — Ты и твои родители всё сделали, чтобы ото­брать у меня сына.»

— И потом, у тебя есть женщина. Экстравагантная амазонка!

— Амазонка? — удивился Сергей.

— Ну, та самая, что к тебе в больницу на мотоцикле приезжает, — сказала Лиля. — Мы с ней даже один раз встретились.

— Это ты придумала: амазонка? — спросил Сергей.

— И давно ты с ней встречаешься?

— Это уже не имеет значения, — устало сказал Сер­гей. Ему вдруг стало смертельно скучно. — Давай ближе к делу. Что ты хочешь?

— Развода, мой дорогой, — сказала Лиля. — Только развода.

Он сбоку взглянул на неё и поразился, как она сей­час похожа на своего отца: такой же хищный профиль, впадина на виске, грубая линия носа, расширившийся глаз. Николай Борисович зачесывал волосы так, чтобы не видна была солидная розовая плешь. Кроме того, он раз в неделю красил волосы, ликвидируя седину. Упаси бог, если кто-нибудь из домочадцев скажет, что он сего­дня плохо выглядит! Сразу помрачнеет и замолчит.

Поэтому всё в доме на дню несколько раз говорили ему, какой у него здоровый цвет лица, как ему идет новая крепдешиновая рубашка — Земельский шил себе на за­каз только крепдешиновые рубашки.

Впервые такое разительное сходство дочери с отцом позабавило Сергея, и он снова стал прислушиваться к ее словам.

— Папа уже договорился насчет обмена жилпло­щади. Не будем ведь мы с тобой делить эту несчастную квартиру? Всё-таки нас двое: я и сын.

— Ради бога, — успокоил ее Сергей.

— Первое время поживешь у матери, а потом тебе да­дут комнату, — деловито продолжала Лиля. — А может быть, у твоей амазонки есть жилплощадь? Переедешь к ней.

— Я тронут такой заботой.

— Когда ты выходишь из больницы?

— На той неделе.

— Я твои вещи сложила в чемодан. Ну, в тот корич­невый, с испорченным замком. Мебель, я думаю, ты тоже не будешь делить?

— Бери всё, — сказал Сергей.

— Даже машину? — сбоку взглянула на него Лиля.

— И машину, — сказал Сергей.

— Как с тобой все легко, — заметила Лиля. — Езди сам. У папы есть «Москвич».

— Ты что, выходишь замуж за папу?

— Вот все говорят, ты умный, умный. А что ты сде­лал в своей жизни умного? Чего ты добился? Не смог даже в Москву перебраться.

— Да, тут я маху дал, — улыбнулся Сергей.

— Пишешь, пишешь, а кому это надо? Повесть ва­ляется в письменном столе, а роман...

— Романа нет, — сказал Сергей. — Роман тю-тю. Но Лиля пропустила это мимо ушей. Её не волновали дела мужа. Уже давно не волновали. Ей нужно было вы­сказать ему всё то, что пришло в голову по дороге сюда. Лиля старалась не смотреть на него, чтобы не рассла­биться, не утратить уверенности в своей правоте. И хотя у неё на языке вертелся вопрос: «Зачем сюда приходила эта девчонка из отдела писем?» — она его не задала. Действительно, какое все это имеет значение. Мало ли кто теперь к нему ходит? Главное то, что она пришла сюда последний раз.

Лиле хотелось быть жёсткой, непреклонной, но где-то в глубине души поселилось сомнение: правильно ли она поступает, вот так разом сжигая все мосты за собой? Любит ли она еще этого человека? Тысячу раз, пока он лежал в палате, она говорила себе: «Нет!» Тогда почему же боится посмотреть ему в глаза?

— А вот у мужа Рики Семёновны в этом году в Мо­скве выходит книга.

— Я рад за него.

— Неудачник ты, Серёженька,— сказала Лиля. — Прав был мой отец.

— Не надо о нём, — попросил Сергей. — Что ты ещё хочешь сказать мне?

— За месяц, что ты лежал в больнице, не прошел ни один твой очерк, — продолжала Лиля. — И надо тебе было ссориться с Лобановым? Умный человек так бы не поступил.

— Значит, я дурак, — сказал Сергей.

Лиля всё же подняла глаза и посмотрела на него. Подбритые брови её полезли вверх.

— Ты сильно изменился.

— Это верно, — сказал он.

Что-то в лице её дрогнуло. Глаза вроде бы стали по­мягче, а до этого были злые, беспощадные.

— Ты любишь её? — тихо спросила она, чертя проб­ковым каблуком красноватый песок.

— Люблю!

— А я и не догадывалась!

— Ты никогда бы и не догадалась, — сказал Сер­гей. — Очень уж высокого мнения о себе. И ревности в тебе нет — лишь уязвленное самолюбие. Ты слишком любишь себя, чтобы ревновать к другим. Извини, что я раньше не рассказал тебе об этом. Честное слово, хотел, а потом вот это несчастье. Я должен был тебе рас­сказать.

— Я догадывалась, — одними губами улыбнулась Лиля. Она поняла, что в сердце её нет жалости к этому человеку. Да таких, как он, и не жалеют. Такие сами жалеют.

— А чего эта дурочка к тебе шляется? — спросила она.

— Наташка-то? — ответил он. — Она совсем не ду­рочка.

— Амазонка, Наташка... Сколько у тебя их?

— При чем тут Наташка? — в нём поднималось раз­дражение. — Кстати, что ты ей сказала?

— Я сказала, что с удовольствием тебя уступаю ей.

— Зря ты это, — устало проговорил он. — Девчонку-то уж могла бы и не трогать.

— Да, ты же влюблен по уши в другую. В ама­зонку.

— А как ты? — спросил Сергей. Ему не нравилось, что она Лену называет амазонкой.

— Он любит меня. И уже давно.

— С тех самых пор, как побывал у нас в гостях с Галиными?

— Он действительно любит меня, — повторила она. — И я — его.

— А вот это ты, девочка, врёшь! — рассмеялся Сер­гей. — Ты не любишь. Ты никого не любишь, кроме себя. Такой уж ты уродилась.

— Думай, что хочешь. Теперь мне понятно, из-за кого ты валяешься здесь второй месяц. Всё из-за нее, ама­зонки, — Лиля отвела глаза в сторону. — Я была в ми­лиции и с ней там встретилась. Она пришла за своими лакированными туфельками.

— Не стыдно? — перебил Сергей. — Зачем ты мне не­сешь всю эту чепуху?

— Подумаешь, нашелся благородный рыцарь. Ки­нулся какую-то сучку спасать! А она и спасибо не ска­зала. Ну разве ты умный человек? Ради чего ты жиз­нью рисковал? Ну ладно бы твоя знакомая, а ты ведь утверждаешь, что и в глаза-то её не видел. Зачем же тогда полез в эту свалку?

— Тебе этого не понять, — ответил он. — Извини, я устал.

— Да что с тобой говорить. Всё равно теперь всё кончено!

— Вот именно, — сказал Сергей.

Лиля резко поднялась, раскрыла сумочку и достала бумаги.

— Подпиши справку для жилконторы. Пока ты про­писан, я не имею права обменять жилплощадь.

Сергей, не читая, подписал.

— Это заявление о разводе, — протянула она два скрепленных листка.

Сергей прочитал и, улыбнувшись, возвратил.

 — Это лучшее, что ты за все время написала, — ска­зал он.

— Ты напишешь заявление, когда выйдешь отсюда?

— Зачем тянуть? У тебя есть ручка и бумага?

Лиля достала из сумки несколько чистых листов и ручку.

— Я знал, что ты обо всем подумала, — сказал он, пристраиваясь на скамейке.

Писать было неудобно, и Лиля предложила свою плоскую сумку. Через несколько минут все было готово. Она внимательно перечитала заявление, хотела что-то сказать, но промолчала и убрала бумаги в сумку.

— Чему ты улыбаешься? — спросила она. — Рад?

— Честно говоря, ещё не знаю, рад я или нет, — ска­зал он. — Я думаю о другом: до чего удивительна жизнь! Как мы с тобой вступили в брак на скамейке, так и разо­шлись на ней.

Лиля поднялась, поправила платье, достав из сумочки зеркало, посмотрела в него, провела помадой по губам. Лицо у нее при этом было невозмутимое.

— А если и он ему не понравится? — спросил Сер­гей.

— Кто? — непонимающе взглянула на него Лиля, уби­рая зеркальце и помаду.

— Я говорю, что будет, если твой новый возлюблен­ный не понравится дорогому папочке?

— Понравится, — сказала Лиля.

— Я совсем забыл, у него ведь слабость к воен­ным.

— Прощай, Серёжа, — сказала она.

— Подожди. Я все ждал, когда ты заговоришь о сы­не.

— А что о нём говорить? Он живет у родителей. И бу­дет пока жить у них. При разводе тебе определят али­менты. Вот и всё.

— Надеюсь, я смогу с сыном видеться? А когда все образуется, может быть, ты мне его отдашь?

— Я и не подозревала, что ты такой любвеобильный отец, — ядовито заметила она.

— Какой уж есть, но сын мне очень дорог.

— Раньше надо было думать... — сварливо начала было Лиля, но он перебил:

— Ты не ответила на мой вопрос.

— О чём ты говоришь? — взглянула на него Лиля. — Какая мать отдаст своего ребенка? У нас и закона такого нет, чтобы ребенок оставался у отца.

— Честное слово, ему будет лучше со мной!

— Я не уверена, — отрезала Лиля. — И прекратим этот бесполезный разговор. Сын будет со мной. Ты ведь сам не станешь его воспитывать? Наверняка свалишь на шею своей матери, а у нее и так двое. И потом, я не хочу, чтобы мой сын жил в нищете.

— А я не хочу, чтобы он вырос таким же паразитом, как твой...

— Не смей так говорить о моем отце! — крикнула Лиля. Щёки её стали красными, глаза расширились.

— К этому мы ещё вернемся, — отступил Сергей.

Не хватало ещё скандалить, с женой здесь, под окна­ми больничного корпуса! Уже и так на них поглядывают из открытых окон.

— Я не запрещаю тебе встречаться с сыном, — не­сколько остыв, сказала Лиля. Она получила всё бумаги, неприятный разговор позади, и ей хотелось поскорее уйти. Она уже отошла на несколько шагов, когда Сер­гей — он остался сидеть на скамейке — окликнул её:

— Зайди, пожалуйста, к нашим, скажи Генке, пусть заберет мой чемодан и рукописи. Мне не хотелось бы возвращаться в твою квартиру.

Все так же тихо шумели деревья в парке, пописки­вали трясогузки на красной тропинке, величаво плыли над головой тяжёлые облака. Мимо, шаркая растоптан­ными шлепанцами, проходили больные в серых халатах. Две санитарки стороной провезли на узкой тележке с блестящими колесами человеческую фигуру, закрытую белой с ржавыми пятнами простыней. Чугунная неподвижность этой вытянувшейся на узком ложе фигуры со­всем не вязалась с оживлёнными лицами санитарок, сол­нечным днём, шумящими деревьями, птичьим гомоном. Да и белый приветливый домик на отшибе, окружённый тополями, колючим шиповником, с разбитой перед вхо­дом клумбой, куда направлялась тележка, совсем не вя­зался с мрачным названием «морг». Тележка выкатилась на ярко освещенную потрескавшуюся цементную дорож­ку, и от никелированных спиц во все стороны брызнули ослепительные солнечные зайчики.

«Вот и всё, — подумал Сергей. — Конец. Оказывается, всё так просто, будто и не жили столько лет. Если так легко близким людям расстаться, то к чему все эти бы­лые сомнения? К чему бессонные ночи, копание в себе, воспоминания? Пришла и единым ударом перерубила весь этот сложно заплетённый узел! Продумала всё до мелочей. Даже бумагу и ручку захватила. Пока я, слюнтяй этакий, раздумывал, как лучше поступить, как не задеть чувствительные струны её души, она уже всё сделала. Даже насчет обмена квартиры договорилась и юриста нашла для того, чтобы побыстрее развели. Чувствуется рука ее папаши. У этого человека железная хватка!»

Услышав скрип гравия, Сергей поднял голову и уви­дел Вологжанина. Иван Ильич сел рядом, достал из кар­мана папиросы, спички и закурил. Сизая струйка подня­лась вверх и затерялась в листве березы.

— Красивая у тебя жена, — сказал он. — Королева. С утра пораньше прибежала. Видать, любит?

— Что? — спросил Сергей.

— Видная у тебя жена, говорю, — Иван Ильич вни­мательно посмотрел на Сергея. — Ты что, не рад, что и пришла?

— Рад, — помолчав, ответил Сергей.

— Хорошая жена — это великое дело,— сказал Вологжанин. — Сам посуди, если жена дрянь, то сколько времени, энергии тратишь попусту на скандалы, выясне­ния, уговоры. А если умница, друг, то такая женщина сама тебе будет помощником в любом деле.

— А у вас жена друг? — спросил Сергей.

— Дай бог каждому такую жену, — негромко, с ка­кой-то сдержанной нежностью сказал Иван Ильич. — Ес­ли бы не Люба... Эх, да что говорить! Один бог знает, что бы со мной было.

— Вам повезло, — сказал Сергей.

— А что, твоя жена...

— У меня нет больше жены, — сказал Сергей.


9


Опустив голову, Наташа вышла из боль­ничных ворот на улицу. Встреча с Лилей поселила в её душе смятение, тревогу. Сергей такой беспомощный в больничном халате, и эта красивая, цветущая женщина шла на него, как танк. И лицо её не предвещало ничего хорошего для Сергея. Наташа не любила Лилю. Она ей не понравилась еще тогда, когда впервые увидела моло­дую жену Сергея на фотографии. Сейчас смешно вспо­мнить, а тогда, девчонкой, Наташа плевала на эту фото­графию, а потом булавкой выколола глаза.

— Наташка! Ты куда? — услышала она голос подруги. И остановилась: так расстроилась, даже про Варьку забыла, которая дожидалась её у ограды.

— Не пустили? — спросила Варька Мальчишкина, догнав её.

— Куда пойдем? — взглянула на неё Наташа.

— На пляж. Загорать, купаться, — оживилась подру­га. — Я все свои учебники под стол зашвырнула. От этой зубрежки можно с ума сойти! Ночью мне снятся ве­ликие князья Владимир, Ярослав, Игорь. Один раз при­снился Чингисхан, а этой ночью — псы-рыцари. Страш­ные такие, в панцирях и железных горшках с рогами на головах.

— А мне снится он, — невесело улыбнулась Ната­ша. — Если бы он умер, я бы, наверное, утопилась.

— «Парней так много холостых, а я люблю женато­го...» — пропела Варька. — Я бы никогда из-за мужчины так не переживала.

— Ты никогда не любила, — сказала Наташа.

— Сто раз, — беспечно ответила Варька. — Я только и делаю что влюбляюсь!

— Не в того, в кого надо, — заметила Наташа.

— Лучше как ты? — рассмеялась Варька. — Любит, а он и не знает. И ещё женатый!

— Глупая ты, Варька, — глядя на подругу, улыбну­лась Наташа. — Мне кажется, я тебя на сто лет старше.

— А на сколько он тебя? — не осталась в долгу Варь­ка. — На пятьдесят?

— На десять.

— Ну, это еще терпимо. Мужчина в самом соку, — Помолчи, Варь! — косо глянула на неё Наташа. Было жарко и душно. Недавно отцвёл тополь, и к расплавленному асфальту прилипли сиреневые комочки пуха. В домах были распахнуты окна. Цветы на подокон­никах казались сделанными из жести и покрашенными.

Мужчины с интересом оглядывались на двух мило­видных девушек. Варя немного ниже Наташи и полнее. Волосы у нее каштановые и коротко подстрижены.

На пляже девушки сбросили лёгкие ситцевые платья и в купальниках наперегонки побежали в воду. На мел­ководье барахтались малыши.

Подплыв к большому плоскому камню, Наташа взо­бралась на него и легла. Солнце проникало даже сквозь плотно закрытые веки. Горячее золотистое сияние. Река стремительно обтекала скользкий камень, неизвестно кем и когда заброшенный на самую середину, где особенно сильное течение. Уже много веков вода боролась с ог­ромным камнем. Обкатала, закруглила его красноватые бока, облепила основание мхом и водорослями.

Наташа вздрогнула, когда Варька коснулась её ру­кой, и открыла глаза. Мокрые волосы облепили Варькино лицо, карие глаза весело блестели.

— Какая я дура, — говорила она, устраиваясь рядом с подругой. — Такая красота на речке, а я сижу в душной комнате, зажав уши ладонями, и читаю про псов-рыца­рей, которые мне потом по ночам снятся. Когда это кончится, Наташка?

— Сколько ты уже сдала экзаменов?

— Три. Осталась история. Если я не получу пятер­ку.

— Получишь, — сказала Наташа.

— Я вчера Мишу видела, — помолчав, сообщила Варька. — Он к тебе не заходил?

— Мишу? — переспросила Наташа, не открывая глаз.

— Симпатичный такой, в беленькой рубашке с гал­стуком.

— На такой жаре галстук?

— Ты год его не видела... — начала было Варька, но подруга перебила:

— И видеть не хочу.

— Из-за Волкова? — удивилась подруга. — Что ты в нем нашла? Обыкновенный мужчина. Правда, я с ним незнакома.

— Обыкновенный! — возмутилась Наташа. Открыла глаза и зажмурилась: солнце ударило в самые зрачки. — Он лучше всех, кого я знаю. Добрый, умный, честный. Любому в глаза правду скажет.

— Наташка, — зловещим шепотом произнесла Варь­ка, — ты всерьез влюбилась! Никогда ещё ни о ком ты так вдохновенно не говорила.

— А какие у него глаза! Волосы тёмные, а глаза свет­лые. Такие глаза могут быть у человека, который никогда не лжет, — Наташа обхватила руками колени, устре­мив задумчивый взгляд вдаль. — Мне всё в нём нравится. 

— Мой брат рассказывал, что твой любимый журна­лист обставил его на мотоциклетных гонках и занял вто­рое место.

— Первое, — уточнила Наташа. — Он быстрее всех ездит на мотоцикле.

— Красивая у него жена? — спросила Варя.

— Красивая... — не сразу ответила Наташа. — На­верное, он её любит.

— А как он к тебе относится?

— Никак.

— Ты у нас в классе была самая умная. Неужели не понравилась?

— По-моему, ему сейчас никто не нужен. У него ка­кие-то странные глаза: смотрит на тебя и будто не ви­дит. А когда глаза стали нормальные, пришла эта... его жена.

— Ты говорила, что ненавидишь его,— вспомнила Варя. — Что больше видеть его не хочешь, что он равно­душный чурбан! Погоди, как ты еще его называла?

— Когда это было! — улыбнулась Наташа.

— Нет, я уж если и влюблюсь, то в своего ровесника. Зачем мне умный муж? Я сама хочу им командовать.

— Влюбись в Мишу! — сказала Наташа.— Хороший парень и будет тебя во всем слушаться.

— Это идея!— засмеялась Варя. — И ты не будешь ревновать?

— Я вообще не знаю, что это такое, — сказала Ната­ша. — Не ревную же я его к жене!

— Я о Мише, — напомнила Варя.

— Может быть, это плохо, что я не ревную? — задум­чиво посмотрела на неё Наташа.

— Можно проверить: познакомь меня с Сергеем — я ведь его только издали видела. И то на мотоцикле. Я его соблазню, вот и посмотрим, будешь ты ревновать или нет.

— Его не так-то просто соблазнить, — усмехнулась Наташа.

— Я постараюсь.

— Ради бога, — сказала Наташа. — Пойдем завтра в больницу, и я тебя познакомлю с ним.

— Значит, не любишь, — рассмеялась Варька. — Ина­че бы глаза мне выцарапала, — Она испытующе посмотрела на подругу: — Наташ, а если бы он... Ну, если бы оказались с ним вдвоем... Ты уступила бы ему?

— Ты знаешь, Варька, я хотела бы этого, — призна­лась Наташа.

— Ой, Наташка! — округлила глаза подружка.— Тебе надо замуж выходить, и немедленно!

— Поплывем по течению до моста? — предложила Наташа.

— Кто быстрее доплывет, тот...

Наташа стремительно выпрямилась и, не дослушав подругу, нырнула вниз головой с камня, спугнув стайку мальков.

— ...тот угощает мороженым! — засмеялась Варька и тоже бухнулась в воду.


Наташа знала, что он идет сзади. Когда она пере­секла площадь, он вышел из кафе и пошел за ней. На­строение упало: сейчас опять начнется этот нудный и бес­полезный разговор. Свернуть в переулок и дворами выйти к драмтеатру?

Он свернул вслед за ней и нагнал в сквере напротив театра.

— Ты уже убегаешь от меня? — сказал он, загоражи­вая ей дорогу.

Наташа взглянула ему в глаза и вздохнула: она не знала, что ответить. Всё-таки девушке труднее, чем пар­ню. Нравится ей человек или нет, она должна выслуши­вать его, терпеть, улыбаться и стараться не обидеть. А парень что? Не нравится ему девушка, он к ней и не подойдет. И даже самая влюбленная девушка вряд ли первой признается парню в своем чувстве, будет молча страдать и терзаться. А парень всегда найдет повод по­дойти и заговорить, а если разбитной, то тут же и в кино пригласит или в кафе.

Миша Тарасов три года ухаживает за ней. Еще в вось­мом классе написал записку, в которой признался в «веч­ной» любви. Тогда Наташе это было приятно — все де­вочки в классе писали и получали записки, — и она ответила Мише, что согласна с ним дружить, — так тогда назывались отношения мальчиков и девочек. Дружба за­ключалась в том, что они танцевали на редких школьных вечерах, наведывались в городской парк, где катались на «чёртовом колесе», ходили в кино, ну еще иногда забегали в кафе-мороженое и Миша угощал ее ассорти с вареньем.

Наверное, с год продолжалась эта дружба, а потом Наташе надоело. Миша не блистал ни красноречием, ни остроумием, но и не был глуп. Когда требовалась помощь по геометрии, он был незаменим. Да и вообще, он был не урод: высокий, с густыми волнистыми волосами, с румян­цем на щеках. В отличие от других ребят, никогда не уча­ствовал в драках, ни с кем не ссорился. Но такова уж, наверное, судьба хороших, положительных парней: они почему-то всегда меньше нравятся юным девушкам, чем парни, наделенные большими и малыми человеческими пороками. 

Уже в девятом классе Наташа стала избегать Мишу: в то время ей понравился десятиклассник Слава Пету­хов — чемпион школы по лыжам. Миша мучительно переживал Наташино увлечение, оказавшееся весьма непро­должительным. Слава, в отличие от Миши, был весьма энергичным молодым человеком: в новогодний вечер затащил Наташу в прихожую — они праздновали Новый год у Вари Мальчишкиной — и принялся тискать и цело­вать. Ошеломленная Наташа, не привыкшая к такому обращению, даже не сопротивлялась, но тут в прихожую ввалился Слон, брат Вари, и, сграбастав чемпиона по лыжам за шиворот, выбросил на лестничную площадку. Так и пришлось ему в новогоднюю ночь шагать домой в помятом костюме и белой рубашке с галстуком.

После этого инцидента отношения Наташи и Славы прекратились. Наверное, он не мог простить ей испорчен­ный новогодний вечер, а она ему — позорный щенячий визг, когда он извивался в могучих Женькиных лапах.

И вот уже два года постоянно преследует Наташу укоризненный и печальный взгляд Миши Тарасова. Этот взгляд она ловила и в классе, и на переменах в школьном коридоре, и на экзаменах, и вот теперь, когда распроща­лась со школой, на улицах города. Миша закончил школу в числе лучших учеников и поступил на физмат в Ленин­градский университет. Его целеустремленности и усидчи­вости можно позавидовать. Он был очень расстроен, что Наташа провалила экзамен на факультет журналистики.

Миша приехал на летние каникулы. Раза два они мельком встречались, а нынче, видно, не избежать серь­езного разговора.

Он осунулся и совсем не загорел. Хотя черты лица у него правильные, в них есть какая-то унылость. То ли оттого, что внимательные голубые глаза близко посаже­ны, а прямой нос удлинен, то ли оттого, что Миша посто­янно сосредоточен и редко улыбается.

Они уселись на свежепокрашенную скамью. Сначала Миша предусмотрительно провел пальцем по лоснящим­ся зеленым рейкам и лишь потом сел. Казалось бы, со­вершенно естественное движение, но у Наташи этот жест вызвал раздражение. «Лучше бы ты, Миша, сел на невы­сохшую скамейку в своих бумажных брюках и при­лип.» — подумала она.

— Жарко, — сказал он, сосредоточенно разглядывая носки своих остроносых туфель.

Порыв ветра, всколыхнувший разомлевшую листву на деревьях, взметнул подол сарафана, открыв загорелые стройные бедра. Миша, краем глаза видевший это, дели­катно отвернулся, пока Наташа натягивала сарафан на колени.

«Вот оно что, — подумала она, — да он сухарь! Самый настоящий сухарь!» И почему-то от этой мысли ей вдруг стало сразу легче. Раньше Миша казался ей идеальным парнем, лишенным недостатков, а вот сейчас она совер­шенно неожиданно открыла один. Исчезло чувство вины, которое всегда возникало при встречах с Мишей. Он стал как-то яснее и понятнее. А скорее всего — безраз­личнее.

— Я заходил к тебе, мать сказала, ты ушла на реч­ку,— сказал он, а Наташа подумала: «До чего пустые слова!» — Пришел на речку, и там тебя нет.

— Наверное, нужно было мелом стрелки рисовать на стенах, — сказала она. — Тебе легче было бы меня найти.

— Ты всё шутишь.

— Наоборот, я серьёзна, как никогда. Ну, ты меня на­шёл, что дальше?

— С тобой сегодня трудно разговаривать, — с доса­дой сказал он.

— Нам всегда было трудно разговаривать, Миша, — ответила она. — Просто мы этого не замечали.

Миша мельком взглянул на неё и снова уставился на свои новые туфли. Лицо его было очень серьезным.

— Через две недели я уезжаю в Ленинград. Месяц будем работать в колхозе. Жаль, конечно, терять дра­гоценное время, но и колхозникам помочь надо. Не успевают они.

— Что бы бедные колхозники без вас, студентов, делали...

— Мы — настоящая армия, — продолжал Миша.— Ты знаешь, сколько в стране сотен тысяч студентов?

— Я знаю, что ты больше меня знаешь, — скрывая раздражение, сказала она и отвернулась.

От большой липы веяло сладковатым острым арома­том. Липа буйно цвела. Рядом на лиственнице юркие кле­сты уже шелушили созревшие шишки, а огромная липа еще не отцвела. Гудели пчелы, перелетая с цветка на цветок, бесшумно махали крыльями белые и красные ба­бочки, ныряя в густую листву. Липовый цвет падал в ка­менную чашу фонтана и вместе с листьями и трухой скапливался по окраинам. Тенькали синицы, цвикали клесты, а на садовых тропинках копошились воробьи и голуби.

Миша, как-то весь напрягшись, взял Наташину руку и деревянным голосом произнес:

— Я тебе никогда этого не говорил, но ты и так зна­ешь: я тебя люблю. Люблю с тех самых пор, когда... — Он запнулся и замолчал. Наташа могла бы ему помочь, но не захотела. Наверное, он собирался сказать: когда он в восьмом классе написал ей эту глупую записку, а она ему ответила такой же глупой запиской, — но ведь с тех пор прошло три года и они оба стали взрослыми, поэтому стоит ли вспоминать о детских глупостях? Впро­чем, для неё теперь всё это кажется глупостью, а для Миши Тарасова наоборот.

— Я хотел тебя спросить: будешь ли ты меня ждать, пока я закончу университет?

— Я бы на твоем месте сначала спросила бы: любишь ли ты меня? Ведь можно ждать лишь того, кого любишь.

— Я тебя люблю, — сказал он.

— А я тебя нет, — ответила она. — Когда-то ты мне нравился, но я тебя никогда не любила.

Он помолчал, царапая носком посыпанную красным гравием дорожку. От этого негромкого наждачного скри­па девушку передёрнуло, однако Миша, ничего не заме­тив, продолжал царапать кожаной подошвой красную до­рожку. Наташа сбоку взглянула на него: на щеке алело пятно, нос уныло смотрел вниз, подбородок выдвинулся вперёд. И снова ей подумалось, что Миша в профиль на­поминает белый поджаренный сухарь. От этой мысли ей стало смешно. Она попыталась думать о чем-либо другом, но, как это часто бывает, разыгравшееся воображение еще усерднее стало сравнивать Мишу с обиженным сухарем. Наташа закусила губу, чтобы не рассмеяться, и... громко прыснула.

Миша ошеломленно уставился на неё. Глаза у него стали круглыми и часто-часто моргали.

— Тебе смешно? — спросил он.

— Ага, — кивнула Наташа. — Ты… ты в профиль похож на белый поджаренный сухарь. Он стремительно поднялся со скамейки и почти бегом побежал прочь, но у фонтана остановился и отрывисто бросил:

— Дура!

Наташа даже не обиделась, потому что это были пер­вые слова за сегодняшний день, которые Миша произнес человеческим голосом. И сейчас он уже не был похож на сухарь — обыкновенный рассерженный мальчишка. Руки он засунул в карманы светлых брюк, и в них обо­значились его сжатые кулаки.

Наташа поднялась со скамейки и подошла к нему. Он нагнул голову, стараясь не смотреть ей в глаза. Губы его были крепко сжаты.

— Не сердись, Миша, — мягко сказала Наташа. — Ты был мне всегда хорошим другом, и я не хочу, чтобы ты уехал вот с таким настроением. Ну, хочешь, я тебя по­целую?

Он презрительно дёрнул плечом: — Поцелуй милосердия?

— Ну, что мне сделать, чтобы ты не сердился?

— У тебя кто-то есть? — не глядя на нее, спросил Миша.

— У меня нет никого, но это ничего не меняет.

— Я буду тебе писать.

— Пиши, — сказала Наташа.

Миша повернулся и зашагал по красной дорожке. У клёна остановился и бросил через плечо:

— Прощай.

— До свиданья, — сказала Наташа, не двигаясь с ме­ста.

Он ушел, так ни разу и не оглянувшись. И походка и фигура были, у него деревянными. Подошвы чиркали по гравию. Плечи сутулились, а на затылке топорщилась светлая прядь. Наташа вдруг подумала, что видит его в последний раз, и эта мысль совсем не огорчила её. Рано или поздно детские отношения мальчишек и дев­чонок обрываются. Вот так, как сегодня, или как-нибудь иначе. Грустно, но что поделаешь? Возможно, потом, ко­гда пройдут годы, она и пожалеет, что была по-девчоно­чьи жестока с человеком, который говорил, что ее любит, а может быть, и не вспомнит?

На красную тропинку откуда-то из-за кустов призем­лилась трясогузка. Повертела длинным хвостом, покло­нилась несколько раз на все четыре стороны света и гра­циозно зашагала вдоль газона. Каждый ее шаг сопро­вождался изящным движением точёной головки. На ходу пёстрая птичка что-то схватывала с земли и важно ше­ствовала дальше. Где-то совсем близко шумели машины, хлопали двери автобусов, а здесь, в сквере, гудели над липой пчёлы, летали бабочки, пели птицы. С тихим равномерным шумом падала в чашу фонтана прозрачная струя воды.

Наташа приподнялась на цыпочки и сорвала у цвету­щей липы лист. Глянцевый лист прилипал к пальцам. Почему-то его запах напомнил больничный парк, уны­лые фигуры людей в серых халатах, бледного со вспых­нувшими светлыми глазами Сергея, когда он стал было говорить о каких-то больших переменах в своей жиз­ни. Но пришла Лиля, и глаза его погасли, стали не­счастными.

Послышался скрип шагов. Два парня в белых рубаш­ках с закатанными рукавами, взглянув на неё, уселись на скамейку напротив. Один из них раскрыл небольшой чёрный ящичек и нажал клавишу: завертелись две бо­бины, и послышалась джазовая музыка. Наташа ещё не видела портативных магнитофонов: заграничная новин­ка! И музыка была модная. Какой-то твист или рок-н-ролл. Наташа в этом не разбиралась. В отличие от Вари Мальчишкиной, она редко ходила на танцы.

Один из парней, тот, что повыше, поднялся со ска­мейки и принялся сосредоточенно отплясывать на тропинке. Он высокий, стройный, и у него это здорово по­лучалось. Наверное, приезжие, местные так танцевать не умеют. Парни, улыбаясь, посматривали в её сторону. Сейчас один из них скажет какую-нибудь банальность вроде: «Девушка, вам не скучно одной?», а потом они переберутся на её скамейку и начнут состязаться в остро­умии. Наташа давно заметила, что компанией парни гораздо легче завязывают уличные знакомства, чем в оди­ночку.

Музыка, громкие голоса парней развеяли в пух и прах всю прелесть этого тенистого уголка. Умолкли птицы, куда-то улетела трясогузка, даже воробьи перекочевали на другой куст. Наташа поднялась и пошла прочь из скве­ра. Парни что-то сказали вслед, но она даже не оберну­лась.


10


Сергей сидел за письменным столом и, прижав трубку к уху, раздраженно повторял:

— Пустошка? Пустошка? Девушка, куда же опять пропала Пустошка, чтоб ей пусто было!

В комнате плавал сизый дым. Он нехотя пластами вы­ползал в открытое окно. Володя Сергеев на ходу вычиты­вал гранки и слушал Павла Ефимовича Рыбакова, рассказывающего новый анекдот. Глухой надтреснутый го­лос Рыбакова звучал будто из рассохшейся бочки. Воло­дя оглушительно хохотал, а Сергей даже не улавливал смысла. Злой и расстроенный, он с утра сидел на теле­фоне. Ему было не до анекдотов. Необходимо было вы­яснить, не устарел ли очерк о трактористе. Два фельетона пропали. Полтора месяца назад написал их Сергей, и все факты устарели. Фельетоны нужно было печатать по горячим следам. А теперь поздно: мошенника, заве­дующего комбинатом бытового обслуживания, отдали под суд. А директор средней школы, который по знакомству раздавал золотые и серебряные медали детям районных руководителей, снят с работы и уже не проживает в этом районе.

Наконец Пустошка соединила Сергея с колхозом «Заря». Слышимость была плохая, и приходилось кри­чать в трубку. Когда до Сергея дошел смысл сказанных председателем колхоза слов, он долго молчал, глядя пря­мо перед собой невидящими глазами, и, пробормотав: «Уму непостижимо. Конечно, напечатаем. В ближай­шем номере», повесил трубку.

А Павел Ефимович рассказывал очередной анекдот. Смеяться он начинал первым, а за ним Сергеев и Султа­нов, забежавший на минутку в отдел информации и за­стрявший на полчаса.

— Лиса говорит: «Ну, заяц, бери у меня самое дорогое...» Заяц схватил телевизор и деру! — булькаю­щим от сдерживаемого смеха голосом говорил Рыбаков. Сергей смотрел на хохочущих приятелей и думал: «Вот вы ржете, как кони, а в колхозе «Заря» трагически погиб хороший человек. Тракторист Федоровский, герой моего очерка. Погиб в полынье, спасая двух малолетних школьниц. Заяц схватил телевизор. Какая чепуха!»

— Чего это ты сегодня такой мрачный? — заметил Рыбаков. — Всё из-за жены переживаешь? Да я бы пры­гал до потолка от радости, если бы моя ушла.

— Ну, схватил заяц телевизор и деру, а дальше что? — спросил Сергей.

Павел Ефимович взглянул сначала на Сергея, потом на Султанова и рассмеялся.

— Не дошло? — спросил он. — Могу ещё раз повто­рить.

— Ты его и так уже пятый раз рассказываешь, — ска­зал Сергей.

— Какая тебя сегодня муха укусила? — пожал пле­чами Павел Ефимович.

— Послушайте теперь грустную историю, — сказал Сергей. — Жил на свете хороший человек. Звали его Иваном, и работал он в одном отдалённом колхозе трак­тористом. Нужно — пашет поле днём и ночью. Сломался трактор — не ждёт, когда приедут слесари, сам ремонти­рует. Все в деревне уважали Ивана. Была у него одна страсть: вырезал из березового капа разные художе­ственные поделки. И дарил их одной синеглазой девуш­ке. Только ей нравился совсем не он, а гармонист из со­седней деревни. Когда синеглазая вышла за гармониста замуж, Иван пришел на свадьбу и подарил ей великолеп­ную вазу, которую он вырезал два месяца. Весной в полынью провалились две школьницы, они напрямик через озеро возвращались домой после уроков. Услышав крик, Иван — он поблизости работал на тракторе — бро­сился в ледяную воду и вытолкнул на лёд обеих девочек, а вот самому выбраться из полыньи не хватило сил...

Сергей помолчал и угрюмо закончил:

— Я написал очерк, и он провалялся в редакции два месяца, пока я был в больнице.

— Я тут ни при чем, — сказал Михаил Султанов.— Несколько раз ставил в воскресный номер, а Лобанов снимал.

— Он и очерк Блохина зарезал, — заметил Рыбаков.

— Как остался за редактора, каждый критический материал сквозь лупу читает, — сказал Султанов.

— У Голобобова и Дадонова не было такой привыч­ки,— прибавил Павел Ефимович.

— Типичный чеховский Беликов, — сказал Султа­нов. — Как бы чего не вышло! Мне вот так осточертело с ним работать!

— Это ведь не критическая статья, а очерк, — сказал Сергей.

— Пуганая ворона и куста боится, — заметил Рыба­ков. — И потом, он на тебя ещё с тех пор зуб имеет.

Это Сергей знал. И это ему наконец надоело. Он поднялся, собрал со стола бумаги, гранки, сложил в пап­ку, аккуратно завязал белые тесёмки. И лицо у него было такое, что все примолкли, с любопытством наблюдая за ним.

— К Лобанову? — поинтересовался Рыбаков. — Пу­стое дело. Он ничего без редактора не решит.

— Зато я решил, — мрачно сказал Сергей.

В этот момент в окно влетела оса и, зловеще жужжа, облетела комнату. Рыбаков ладонью прикрыл свое длин­ное лицо, Султанов замахал руками. Но оса никого не тронула. Покружившись, она спокойно вылетела, блес­нув в солнечном столбике полосатым брюшком и про­зрачными крыльями.

— Не горячись, — сказал Володя Сергеев. — Подо­жди редактора. Через неделю вернётся.

— Поздно! — сказал Сергей, швырнул в мусорную корзину папку и вышел из кабинета.

Когда за ним захлопнулась дверь, Рыбаков покачал головой:

— Я бы на его месте не стал связываться с Лобано­вым. Этот ничего не забывает.

— Послал нам бог заместителя редактора,— вздох­нул Володя. — А мы тоже хороши: Лобанов режет мате­риалы Волкова один за другим — и никто ни слова.

— Дело в том, что Лобанова ничем не прошибешь, — сказал Султанов. — Он ортодокс и всегда прав. Почему фельетоны не напечатал? Потому что у него возникли со­мнения в правильности фактов. А проверить было неко­му. Автор лежал в больнице. То же самое и с очерком. Ему показалось, что одна фамилия переврана, а за Сер­геем и раньше такое водилось, что греха таить, фамилии он, случалось, путал. Вот и попробуй поговори с ним. Человек стоит на страже интересов газеты.

— Свою трусость громкими фразами прикрывает, — заметил Рыбаков.

— Я с ним не один раз схлестывался, — сказал Сул­танов. — А что толку? Он всё равно на своём настоит.

— Равнодушные мы люди, — сказал Володя Серге­ев. — Надо было сообща взять Лобанова в оборот. У Сергея сейчас бедственное положение: ни копейки за душой. Пришел в бухгалтерию, а в платёжной ведомости и фамилия его не значится.

— В завтрашний номер мой черед передовую пи­сать — пусть он напишет, — великодушно заявил Миша Султанов.

— Несколько раз на планёрках я говорил Лобанову, что недопустимо так долго мариновать материалы Вол­кова, — сказал расстроенный Володя Сергеев. — Он обе­щал поставить, а потом эти события за рубежом. Встре­ча руководителей на высшем уровне. Групповой полет по орбите. Материалы, отклики! Да, а сессия Верхов­ного Совета СССР? Неделями шли официальные мате­риалы.

— Убийство Кеннеди, — напомнил Рыбаков.

— И все равно можно было найти место, — сказал Сергеев. — Лобанов не хотел ставить. Вот главная при­чина. А мы не требовали, не возмущались.

В комнату влетела Машенька. В одной руке пачка гранок, в другой газетная полоса.

— Сергей... — взволнованно начала она и запну­лась. — Волков душит Лобанова!

Мужчины переглянулись. Володя Сергеев медленно стал подниматься из-за стола. Глаза его за стёклами оч­ков растерянно моргали.

— С чего ты взяла? — уставился на Машеньку Сул­танов. 

— Я хотела войти, полосу отдать на подпись. Смо­трю, Сергей держит его за воротник, а у Лобанова глаза выпучены, и весь красный.

— Значит, живой, — сказал Павел Ефимович.

— Но ведь это... 

— Сергей воротничок ему поправил, а ты невесть что вообразила, — невозмутимо прибавил Султанов. — С ка­кой стати Волков будет его душить? Нашего дорогого замредактора!

— Мы все готовы задушить его... в братских объяти­ях, — грубовато сострил Рыбаков и первым рассмеялся.

Машенька, приоткрыв рот, обвела всех круглыми гла­зами и, запинаясь, пробормотала:

— Но ведь я собственными глазами видела.

— Что ты видела? — сверкнул на неё очками Воло­дя. — Как Сергей его обнимал? Нехорошо, Машенька, подглядывать.

— Они два месяца не виделись, вот Сергей и расчув­ствовался, — ввернул Павел Ефимович.

— Я ничего не видела, — сообразила наконец Ма­шенька.— А как же полоса? Её надо подписывать.

— Давай сюда, — протянул руку Султанов. — Сего­дня я дежурный по номеру.

— Так не забудь: ты ничего не видела, — сказал Во­лодя Сергеев.

Когда Машенька ушла, Рыбаков покачал головой:

— Неужели он ему врезал? Ну и дела!

— Я, пожалуй, пойду посмотрю, — сказал Володя Сергеев и выскочил из комнаты. Обогнав в коридоре Ма­шеньку, приоткрыл дверь редакторского кабинета и за­глянул: Сергей действительно вытащил заместителя ре­дактора из кресла и держал за отвороты пиджака.

— Не будь ты таким ничтожеством, я набил бы тебе морду, — услышал Володя. — Теперь я верю, что ты не одного честного человека подвел под обух. И от­куда только такие гниды берутся!

Володя осторожно прикрыл дверь и встретился гла­зами с Машенькой. У той от любопытства и волнения вы­ступил румянец на круглых щеках.

— Ну что? — спросила она. — Что там происходит?

— Всё в порядке, — улыбнулся Володя. — Мирно бе­седуют. А ты панику подняла! — И, уже уходя из при­ёмной, прибавил: — Ты, пожалуйста, не мешай им. А впрочем, сходи к курьерше, попроси пару стаканов чаю и отнеси им. Не знаю, как Сергей, а Тимофей Ильич с удовольствием подкрепится.

А в кабинете происходило вот что. Лобанов молчал. Длинная жилистая шея у него побагровела, а лицо, на­оборот, стало серым. Глаза моргали, нижняя губа подёр­гивалась. Он хотел что-то сказать и не мог, только кадык двигался вверх-вниз. И у Сергея вдруг пропала вся злость. Перед ним стоял и дрожал от страха жалкий че­ловечек. Пёстрый галстук сбился в сторону, от сорочки отлетела пуговица. Ударь его Сергей, и он все так же смотрел бы на него и моргал.

Сергей разжал пальцы, и Лобанов тяжело плюхнулся на редакторское кресло. На узком лбу его выступила ис­парина. Пальцы зашарили по столу — глаз он не отрывал от Сергея, — нащупали скрепку и стали разгибать её. Ногти аккуратно подстрижены, на фалангах редкие рыжие волосины, большие пальцы короткие и расплющен­ные. Разогнув скрепку, Лобанов принялся за вторую. В лице его что-то дрогнуло, и он тихо сказал:

— Я этого так не оставлю. Сообщу в партбюро.

— Валяй,— сказал Сергей. — Мне теперь на всё на­плевать!

— Я звонил в Невель, — немного оправившись, ска­зал Лобанов. — Факты устарели. Директора школы уво­лили.

— А заведующего комбинатом бытового обслужива­ния отдали под суд, — перебил Сергей. — Всё верно. Но, если бы фельетоны появились на страницах газеты свое­временно, сейчас можно было бы давать «По следам наших выступлений». А ты их замариновал. Впрочем, я о другом. Вспомни мой первый фельетон про Логвина. Когда он еще был управляющим трестом леспромхозов, а ты — завотделом пропаганды. Ведь это ты сообщил ему про фельетон. А это было прямым предательством по от­ношению к газете, интересы которой ты сейчас так свято блюдешь! 

Лобанов опустил голову и, не найдя больше скрепок, так сцепил пальцы, что костяшки побелели.

— Надо мне было бы обратиться в партбюро, — про­должал Сергей, — да вот беда, никогда я в жизни ни на кого не жаловался и не доносил. Даже на подлецов. Разоблачал в фельетонах, но вот пойти куда-то и за­явить. Не могу! Наверное, я не прав, но тут уж ничего не поделаешь. Вот видишь, хотел тебе на прощанье морду набить, да рука не поднялась. Ты ведь и сдачи-то никогда и никому в жизни не давал? Ударить можно мужчину, а тебя...

— За такие вещи можно и под суд, — сказал Лоба­нов.

— Законы ты знаешь, — Сергей достал из кармана сложенный вчетверо лист и протянул ему. — Вот мое за­явление об уходе. И не думай, что из-за тебя ухожу. Велика была бы честь! С такими, как ты, ещё бороться можно. Раньше-то ты бы меня наверняка засадил за решетку. Это ты умел делать. Помнишь, когда ты при­волок в дом колхозника трофейный приемник и «Капи­тал» Маркса, а я сказал, чтобы все это убрали? Помнишь, Лобанов? И сообщил, что я сорвал задание обкома пар­тии? И долго ждал, что меня привлекут к ответственно­сти. Не дождался, Лобанов! Ты забыл, что сейчас совсем другое время. И тогда решил подло мстить рублем! Эх, да что с тобой толковать! Недаром говорят: горбатого могила исправит. Подписывай бумагу и к чёрту!

Лобанов долго читал заявление, разглаживал его ла­донями. Сергей ожидал, что он обрадуется и тут же под­махнет. Однако замредактора вовсе не обрадовался, он растерялся. На лбу его собрались морщины, глаз он не поднимал, собираясь с мыслями.

Дверь приоткрылась, и в щель заглянула Машенька. Лицо у нее озабоченное. Посмотрев на Лобанова, затем на Сергея, она сказала:

— Чай сейчас закипит.

— Что? — удивился Лобанов. — Какой чай?

— Как хотите, — пожала плечами Машенька и вы­шла из кабинета.

— Подождал бы редактора, — наконец сказал Лоба­нов. — Ты ведь ещё альманах не сдал.

— Никого я ждать не буду, — отрезал Сергей. — Аль­манах давно в типографии.

— Я не подпишу.

— Опять струсил?

— Вот приедет Дадонов, пусть он и решает этот во­прос. Пять дней-то можешь подождать?

— Я и часа больше не буду ждать. Я не могу с тобой в одной редакции работать! — сказал Сергей, направля­ясь к двери.

Когда он уже взялся за ручку, Лобанов задвигался в кресле и хрипло крикнул:

— По закону ты должен две недели отработать. Слышишь, Волков!

— Я тебе ничего не должен, а вот ты мне должен за два фельетона и очерк, — обернулся Сергей. — Запо­мни, когда-нибудь я потребую с тебя долг, Лобанов!


— Всё верно, уходи из газеты, бросай к черту свою профессию и... как это у Ильфа и Петрова — переква­лифицируйся в управдомы! Но ты же не Остап Бендер, брат Сергей. Ты от бога журналист, а может быть, и писатель. Какого ж ты чёрта зарываешь свой талант в землю?! Кому от этого прок? Ни себе, ни людям!

Александр Арсентьевич Козодоев достал смятый пла­ток, отёр вспотевший лоб. Солнце нещадно палило. С речки доносились крики барахтающихся в воде маль­чишек. За спиной молча застыли разомлевшие тополя. Пахло медовым клевером. Его много росло на береговом лугу. Пчёлы и бабочки, совершая короткие перелёты, об­стоятельно обследовали каждый цветок.

Сергею тоже жарко. Рукава рубашки засучены, во­ротник расстёгнут. Чёрная прядь налезает на бровь. А глаза сузившиеся, злые. И болотная зелень плещется в них. Он не смотрит на сидящего рядом на скамейке Козодоева. Взгляд его устремлен на Дятлинку. Только он не видит и её. Сергей смотрит сам в себя и тоже ни­чего не видит.

— Зачем в управдомы? — устало сказал он. — Встре­тил я одного хорошего человека в больнице. Он возь­мёт рыбинспектором. Буду браконьеров ловить. Эти ре­бята, пожалуй, поопаснее Лобановых!

— И всё?

— Что всё? — не понял Сергей.

— И в этом, думаешь, будет твоё счастье?

— Кто его знает, в чём наше счастье!

— А твой роман?

— Роман! — усмехнулся Сергей. — Наверное, надо сначала человека крепко по башке ударить, прежде чем он поймет, что занимается не делом. Сжёг я свой ро­ман, Александр Арсентьевич! Перечитал и сжёг. Сначала думал, зря, а теперь понял, что правильно сделал. Пло­хой был бы роман. Никудышный!

— Ну что ж, если ты сам такого мнения о своем романе, то правильно и сделал. Зачем же приумножать книжную макулатуру?

— Я думал, вы меня будете ругать.

— А теперь тебя потянуло в гущу жизни?

— Пусть будет так.

— Решение твое уйти из редакции твёрдое? — склонив голову набок, заглянул ему в лицо Александр Арсентьевич.

— Твёрдое, — повторил Сергей.

— Может, ты и прав, — сказал Козодоев, и в голосе его послышались весёлые нотки,

Сергей удивленно покосился на него: только что горячо отговаривал, а теперь соглашается.

— Есть у меня для тебя одно заманчивое предложе­ние, — сказал Александр Арсентьевич. Глаза его смея­лись. — Только вот не знаю, согласишься ли ты?

— Перейти к вам в издательство? Наборщиком или завхозом?

— Такие ответственные должности я бы тебе не до­верил, — усмехнулся Козодоев.

— В издательство я не пойду, — сказал Сергей.

— Тебя никто и не зовет, — развеселился Александр Арсентьевич. — Да у меня и штатной единицы нет. Вот что я тебе хочу предложить, брат Сергей. Ты тут тол­ковал о том, что хочешь быть рыбинспектором. Пожить на природе, с браконьерами разделаться. А у меня на будущий год запланирована брошюра: «Водоёмы нашей области». Я вот давно ломаю голову: кому бы это дело поручить? Не посоветуешь?

— Черт возьми! — сразу ожил Сергей. — И вы до сих пор молчали?!

— Да вот не знаю, справишься ли ты?

— «Водоемы нашей области», — засверкал глазами Сергей, он уже не слушал Козодоева, захваченный новой идеей. — Что это за название? Я назову эту брошюру «Записки рыбинспектора». Или нет! Напоминает «За­писки следователя». Лучше: «Выстрел на озере Боль­шой Иван»! Ну, как?

— В книжном магазине будет очередь. Все решат, что это детектив.

— Годится, — сказал Сергей, блестя глазами. — Это будет повесть о трудной профессии рыбинспектора и... конечно, о водоемах нашей области.

— Спасибо, вспомнил,— усмехнулся Козодоев.

— Побегу обрадую Лобанова! — вскочил с места Сер­гей.— Скажу, что уже не работаю в газете.

— А вот этого делать не надо, — заметил Александр Арсентьевич. — Я тебе разрешаю отрывки в газете печа­тать. А теперь пойдем в обком партии и все вместе обсудим. Думаю, что завотделом пропаганды договорит­ся с руководством газеты, чтобы тебе предоставили воз­можность поработать несколько месяцев рыбинспекто­ром. Так сказать, влезть в шкуру своего героя.

 — В обкоме мою кандидатуру не поддержат, — расстроился Сергей. — Наверняка на меня накапал Лоба­нов. Я ведь с ним на днях крепко... поговорил!

— Поговорил?

— Ну, разок встряхнул... так, слегка.

— Не жаловался он в обком. Не такой он человек, чтобы на себя тень бросать. Ведь ему важно, чтобы на­чальство думало, что, пока он и.о., в редакции тишь да гладь. — Помолчав, Козодоев спросил: — Я слышал, те­перь ты один?

— Пока да.

— Пока?

— Раньше мне казалось, я понимаю женщин, а те­перь могу лишь, как один древний мудрец, утверждать: «Я знаю лишь то, что ничего не знаю».

— Значит, поумнел.

— Насчет этого не уверен, — сказал Сергей и дотро­нулся до правого бока. — А вот то, что повзрослел на не­сколько лет, — это точно.

— Пожалуй, тебе сейчас действительно лучше побыть одному.

— Если бы вы знали, как вы меня выручили! — вы­рвалось у Сергея, вообще-то очень скупого на выражение своих чувств.

— А я думаю наоборот: ты меня, брат Сергей, здо­рово выручишь, если напишешь хорошую брошюру.

11


К старому деревянному столу намертво прилипла изрезанная ножами, истыканная вилками зелёная клеёнка. На углах она ободралась, обмахрилась. У самого края стола большое коричневое пятно — след горячего утюга.

Сергей тычет вилкой в сковородку — он любит есть со сковородки, — а мать на него смотрит. И глаза у нее грустные. У Сергея всегда был хороший аппетит, а нынче что-то и кусок в горло не лезет. Может, потому что мать на него так смотрит? Теперь смотри не смотри — ничего уже не поправишь. Да и не надо поправлять. Как гово­рится в старой мудрой пословице, что ни делается — всё к лучшему. Беда лишь в том, что этого лучшего-то пока нет. Уехала в командировку Лена. Уехала в Новоси­бирск, в какой-то научно-исследовательский институт. Не успели даже толком поговорить.

— Ты ведь всегда любил жареную картошку, — гово­рит мать. — Что же так плохо ешь?

— Ем, — отвечает Сергей.

— Как-то жизнь у тебя, сынок, непутёво складывает­ся. Скоро тридцать, люди в этом возрасте уже твёрдо на ногах стоят, а ты вот оказался у разбитого корыта. Ни жены, ни сына, ни работы.

«Давай, давай, мать! — усмехается про себя Сер­гей.— У тебя это здорово получается. Вспомни про се­стру.»

— Вот Тамара закончила институт, вышла замуж...

— Родила двух дочек, муж хороший человек, живут в Венгрии и тебе посылки присылают, — перебил Сер­гей. — А я вот не послушался тебя и женился на... Мама, я всё знаю.

— Как же сын-то твой теперь? Без отца?

Это было больное место. Юраш отвыкнет от него, по­забудет. И ничего тут сделать нельзя. Никогда не отда­дут ему сына. Хорошо, если еще разрешат видеться. Правда, так уж сложилась их семейная жизнь, что Юра редко жил с родителями под одной крышей. Лиля всегда старалась сплавить его в Андижан: мол, там солнце, ово­щи, фрукты, а для ребенка это всё. На самом деле ей не хотелось возиться с ним, воспитывать. Юра всегда раз­дражал её.

Юра, Юраш... Что он сейчас делает там, в Андижа­не? Гоняет голубей, играет с собаками.

Когда дома всё было в порядке, Сергей как-то не ду­мал о сыне. Знал, что за ним ухаживает няня, узбечка Мизида, что ему хорошо там, вольготно, а теперь всё чаще и чаще задумывался о будущем сына. Нельзя его оставлять этим людям. Мальчишка сейчас как комок гли­ны, из него все что угодно вылепить можно. Земельский все силы приложит, чтобы привить Юрке свои взгляды на жизнь, а это значит — навсегда потерять сына.

— Я заберу Юру от них, — отвечает Сергей. — Как только все устроится.

— Кто же тебе отдаст его?

— Украду, — невесело улыбается Сергей.

— Хороший мальчишка. Добрый и очень смышленый.

— Я думаю, она мне сама его отдаст, — говорит Сер­гей.

— Мать все-таки, — вздыхает Татьяна Андреевна. — Не отдаст.

— Ну что сейчас об этом говорить?

— Как же ты дальше жить-то думаешь, Серёжа? — после долгого молчания спрашивает мать.

Постарела она. Правда, в волосах не видно седых ни­тей — в их роду седеют поздно, — а вот у глаз морщинки. Да и глаза не такие яркие и синие, как раньше. Будто выцвели. Стали не синими, а светло-серыми. И руки в морщинах, складках и бороздках. Руки пожилой женщи­ны, имеющей дело с кухней, корытом, огородом.

Не любит Сергей, когда лезут к нему в душу. И ни­кому этого делать не позволяет. Даже матери. Но чтобы не обидеть ее — ведь он сегодня уезжает, — как можно мягче, подавив раздражение, отвечает:

— Все будет хорошо, мама. Вот увидишь.

— У меня все сердце изболелось, глядя на тебя. Самый ты у меня умный и вот, выходит, самый несчаст­ливый. Есть у тебя кто-нибудь на примете?

— Есть.

— Женишься?

— Я бы рад, да вот не знаю, как она.

— Согласится, — уверенно говорит мать. — Парень ты у меня видный.

— Похвали, похвали, мать, — улыбается Сергей.  — А то все больше ругают.

— А лучше не спеши с женитьбой. Сам убедился, к чему спешка приводит. Сначала нужно как следует узнать человека. Во второй раз нельзя ошибаться. Ещё раз вляпаешься, а потом так и будешь всю жизнь мотать­ся от одной к другой. Есть такие, сам знаешь. А тебе нельзя разбрасываться. Раньше, бывало, ночами сидел за столом и все строчил, строчил. А теперь, гляжу, и это забросил?

— Скоро опять засяду.

— Когда хоть напечатают-то?

— Гм... Не знаю. Не скоро.

— Тогда, конечно, ни к чему и торопиться, — с чисто женской логикой заключает мать.

Сергей не смог сдержать улыбки.

— Чего улыбаешься? — сразу замечает мать.

— Да вот вспомнил, как бабушка меня в шесть утра в школу поднимала. Я ей толкую — рано, а она свое: по­раньше пойдешь — пораньше придешь.

Мать тоже улыбнулась, чуть дрогнули уголки её по­блёкших губ. И снова тень набежала на лицо: — Неужели и вправду поедешь в глухомань на озеро?

— Уже и документы получил, — Сергей достает из кармана новенькую серую книжечку и протягивает матери. — Со мной теперь не шути: инспектор рыбоохраны!

Мать, близоруко щурясь, рассматривает удостовере­ние: всё как полагается, и печать, и фотокарточка.

— Зарплата-то хоть приличная? — Мать со вздохом возвращает удостоверение.

— Ты же сама говорила: не в деньгах счастье.

— Значит, маленькая. Да ведь ты теперь один. Много ли тебе надо? И потом, с рыбой будешь всегда. Не заскучаешь ли там один в избе-то?

— Это то, мать, что мне сейчас нужно. Устал я. Очень устал.

— С этими... браконьерами поосторожнее, — преду­преждает мать. — Они ведь из ружья могут пальнуть. Сама в газете читала, как в позапрошлом году инспек­тора застрелили. А ты ведь только из больницы, потому и устал. Отдохнул бы лучше дома.

Сергей встает из-за стола и смеётся. Мать озадаченно смотрит на него.

— Чего это ты?

— Что-то мне сегодня одни пословицы на ум прихо­дят. Как это? «Бог не выдаст — свинья не съест». Это я насчет браконьеров. А устал я, мать, не от больницы — от другого.

В дверь скребётся Дружок. Негромко повизгивает. Сергей намазывает хлеб маслом и, приоткрыв дверь, сует Дружку. Мать на все это смотрит неодобрительно. У нее для собаки приготовлена похлебка.

— И собаку с собой заберешь? — спрашивает она.

— Он один у меня и остался, — говорит Сергей, но, увидев, как у матери повлажнели глаза, прибавляет: — Куда я, туда и Дружок. Хоть я и неверующий, а там, в больнице, подумал, что сам бог мне его послал.

— Когда тебе на место-то надо?

— После обеда поеду. Генка со мной хотел, да куда-то пропал.

— На огороды к болоту ушел. За червями. Совсем мальчишка на рыбалке помешался. Другие парни в клуб на танцы, а он на озеро. Теперь у тебя дневать и ночевать будет.

— Боюсь, что у меня ему не понравится.

— Да он ждёт не дождётся, когда ты с ним на озеро поедешь!

— Братец мой последнее время балуется сетями, а у меня этот номер не пройдёт.

— И я ему говорю, брось ты это дело. Давиться этой рыбой, что ли? Приятель у него, Васька Коба. Где-то сети достает.

— Воруют друг у друга. Один поставит, а другой подсмотрит и, улучив момент, сопрет. Обычное дело.

— Поговорил бы ты с ним. Тебя он послушается. Как уедут на мотороллере ночью, так я не сплю. Лодчонка-то у них резиновая, вся в заплатках. А будет с тобой — и мне спокойнее.

Сергей выходит в коридор и тут же возвращается с мешком. Вслед за ним проскальзывает в комнату Дру­жок. Виновато взглянув на Татьяну Андреевну, уходит в угол, тяжело вздохнув, ложится на половик и оттуда с интересом поглядывает то на хозяйку, то на Сергея.

Сергей вытряхивает из мешка капроновую сеть. 

— Тридцатка. Поймают с такой снастью — и сразу штраф, — говорит он. — Вот что, мать, спрячь её куда-нибудь подальше.

Мать запихивает сеть в мешок и выходит из комнаты. Дружок тут же вскакивает и подходит к Сергею. При­стально глядя в глаза, негромко повизгивает. От возбуж­дения задняя лапа дрожит, а черный нос морщится. Он уже давно почуял, что хозяин уезжает.

— Как же я без тебя, — гладит Сергей собаку по серебристой холке. — Конечно, возьму.

Дружок начинает радостно прыгать на грудь, стара­ясь лизнуть в лицо. С визга срывается на лай, но, когда возвращается Татьяна Андреевна, тут же замолкает и смиренно направляется в свой угол.

— С рассвета уже не находит себе места, — говорит мать. — Как это он всегда чувствует, когда ты уезжаешь? Ума не приложу.

Сергей не успел ответить: дверь распахнулась, и во­шел Генка. Ростом он уже догнал Сергея, но плечи еще по-юношески узки, а большие руки нескладны. Генка в этом году на тройки закончил десятилетку и твёрдо ре­шил пойти работать на тепловозоремонтный завод. В ин­ститут даже и документы не стал посылать. Сказал, что учиться ему до смерти надоело и он со своим другом Ко­бой решили поработать, а дальше видно будет: учиться можно и заочно. Впрочем, Генку почти никто из близких и не отговаривал. Отец сразу поддержал; Сергей, заочно окончивший университет, считал, что брат правильно по­ступает; мать, поохав и повздыхав, что сын отказывает­ся от высшего образования, смирилась; лишь сестра при­слала из Венгрии длинное письмо, в котором уговарива­ла брата поступить в институт. Генка это проникновен­ное письмо даже до конца не дочитал. Был он парнем упрямым, и уж если что вбил в голову — ничем не выши­бешь.

— Навозных червяков наковырял у Трескуновых в огороде, — похвастался он. — Мам, дай поесть!

Голос у него срывался с баса на тенор, на лбу алело несколько прыщей. Свой разноцветный с сединой чуб Генка зачесывал набок. Черты лица у него крупные, вы­разительные, глаза синие. Две страсти было у Генки — это рыбалка и электричество. В кладовке стоял большой ящик, битком набитый разными электрическими прибо­рами, проводами, выключателями. Вся улица обращалась к Генке за помощью, если у кого-нибудь выходил из строя утюг, электроплитка или перегорали пробки. И Генка с удовольствием ремонтировал. Ему даже из других домов приносили для починки электроприборы. Ковыряться в утюгах, патронах, выключателях он мог часами. Еще в девятом классе соорудил какую-то адскую машину, на­значения которой так никто и не узнал, потому что, когда Генка включил её в сеть, перегорели пробки не только в доме, но и на столбе. В результате вся улица оказалась без света. Пришлось вызывать дежурного монтера. Генка потом говорил, что он и сам бы поставил предохранители, да у него не было «когтей», чтобы залезть на столб.

— В прошлом году на Большом Иване я пять лещей огрёб, — набив хлебом полный рот, сказал Генка.

— Сеткой? — поинтересовался Сергей.

— На удочку! Одного выволок на два с половиной килограмма. Мам, помнишь, батя ещё взвешивал?

— Не помню, — ответила мать. — Чего тебе: картошки или макарон?

— Ты еще заливное из него приготовила, — напомнил Генка, — а Валерка чуть костью не подавился.

— Отвяжись, — отмахнулась мать. Она вывалила из кастрюли на сковородку макароны и поставила на огонь.

— Настоящий рыбак-спортсмен никогда не будет браконьерствовать, — сказал Сергей.

— Это верно, — подтвердил Генка. — Одно дело поймать большую рыбину на спиннинг или удочку, другое — в сетку.

— Я очень рад, что у меня такой сознательный брат, — прочувствованно сказал Сергей. — Ты будешь моим помощником. Я слышал, на Большом Иване пошаливают браконьеры.

— Я носом чую, где чужие сети стоят, — оживился Генка. — Мы с тобой их кошкой зацепим.

— И сдадим в рыбоохрану.

— Зачем сдавать? — удивился Генка. — Самим пригодятся.

— К чему нам сети?

— Перегородим озеро — вся рыба будет наша! — с подъемом сказал Генка.

— А дальше?

— Что дальше? — не понял Генка.

— Куда рыбу будем девать?

— Разойдется, — неуверенно сказал Генка. Сергей хмуро посмотрел на брата. Генка уткнулся в сковородку так, что чуб на румяную щеку свесился.

— Сетку твою я в печке сжёг, — сурово начал Сергей, но Генка, будто подкинутый пружиной, сорвался с места и бросился в кладовку. Вернулся с пустым мешком в руках, лицо расстроенное.

— Моя лучшая сетка.

— У тебя ещё есть? — взглянул на него Сергей.

— Что я Кобе скажу? Она ведь у нас общая.

— Если хочешь приезжать ко мне на озеро, забудь про сети, — твёрдо сказал Сергей. — При матери говорю: застукаю — вместе с твоим Кобой сдам в милицию. Ты знаешь, я не треплюсь.

Генка ничего не ответил: встал из-за стола и ушел. Пока Сергей укладывал свои вещи в «Москвич», брата не было видно. Дружок носился вокруг машины, зубами прихватывал мешки с книгами, помогая нести, а на самом деле только мешал. Сергей уже думал, что Генка обиделся и не поедет с ним, но братишка вернулся. Молча засунул в кабину складные бамбуковые удочки, рюкзак и резиновые сапоги.

— Я и без сетки наловлю, — пробурчал он. — Но и жечь в печке капроновые сети — это не дело. Что я Кобе скажу?

— Так и скажи: поймаю с сетями — мало того, что отберу, так еще и акт составлю. Я и не знал, что ты стал матёрым браконьером!

— В первый раз слышу, — сказал Генка.

— Ты меня понял? — взглянул на него Сергей. Генка отвел глаза. — И больше не будем об этом.

Когда уселись в машину, Генка, бросив взгляд на мать, стоявшую на крыльце, достал из кармана пачку «Беломора», но закуривать не стал, пока не выехали со двора.А закурив, сказал:

— Дашь порулить на шоссе?


Сразу за Сеньковским переездом на Невельском шоссе опрокинулся самосвал. Он лежал на пашне, выставив в небо заляпанное засохшей грязью серое брюхо и все четыре колеса. Кабина смята, стекло разбрызгалось по траве, одна подножка перекосилась. Чёрное масло тоненькой струйкой стекало в кювет. Дико было видеть мощную машину в таком беспомощном состоянии. Шофер, белобрысый парень в голубой блузе, стоял в сторонке и озадаченно смотрел на поверженный самосвал. Он даже не взглянул на остановившийся «Москвич». Чтобы самосвал поставить на ноги, нужен кран.

— Как тебя угораздило? — поинтересовался Сергей.

— А ты езжай, — буркнул парень и, переступив с ноги на ногу, сердито сплюнул.

— Кабина вся смята, а у него ни одной царапины,— подивился Генка, глядя в заднее стекло.

Невельское шоссе петляло по холмам, врубалось в тонкоствольные белые рощи, рассекало зазеленевшие поля и пашни, перепрыгивало через неширокие каменистые речки и ручьи, плавно огибало озера. Шоссе манило к себе птиц. Вороны, сороки степенно разгуливали по асфальту и лишь при приближении машины неторопливо уходили на обочины. Малые птахи так и норовили пролететь перед самым радиатором.

День выдался тёплый, облачный. Солнце то заливало ярким светом поля и рощи, то надолго пряталось в облаках. Вырвется из-за облака луч и выделит на берегу озера то жарко вспыхнувшую сосну, то берёзу, а то в озеро ударит и пронзит его до дна, высветив илистое, усыпанное прошлогодними листьями дно.

Генка сидит рядом и молчит. Смотрит на дорогу и стрижет своими чёрными густыми бровями. Наверно, все про сетку думает. После опрокинутого самосвала про руль и не заикается. Дружок стоит на заднем сиденье, прижавшись к большому тюку с постельным бельём, а длинную морду положил Сергею на плечо. Когда ме­сто рядом с водителем свободно, Дружок всегда на него садится и с интересом смотрит в окно. Увидев на обочи­не собаку, начинает ёрзать, ворчать, а потом долго оглядывается. Не любит Дружок, когда шоссе переходит раз­номастное стадо. Долго и сердито лает на скотину, засто­порившую движение.

Гладкая баранка привычно скользит в ладонях. В приоткрытых ветровых стеклах посвистывает ветер, шелестят шины, ровно ворчит мотор. «Москвич» жмет на девяносто километров.

Генка молчит, и Сергей размышляет. В последние дни это стало его главным занятием. Когда вышел из боль­ницы, один раз только и видел Лилю. Она бегала по ре­дакции с обходным листом. Квартиру она обменяла. Из Андижана прибыл сам Земельский. От Вали Молчановой Сергей узнал, что все вещи, кроме пианино, продали. С пропиской сначала были какие-то трудности, но Нико­лай Борисович в два счета уладил. Комната в Москве небольшая, но есть надежда, что к концу года купят трёх­комнатную квартиру. Под Москвой Земельский облюбо­вал двухэтажную благоустроенную дачу. Какой-то гене­рал продает её за космическую сумму. Задаток уже дали. А как только Лиля получит постоянную прописку — это дело месяца, — дачу оформят на неё.

Все эти сведения Валя выложила Сергею в первый же день, хотя он совсем не интересовался такими подробно­стями. И еще Валя сообщила, что Земельский купил в комиссионном дорогущий заграничный столовый сервиз. И этот умопомрачительный сервиз подарил дочери.

— Такого богатого тестя потерял! — насмешливо гля­дя на него, подытожила Валя новости. — Да и такие жен­щины, как Лиля...

— На дороге не валяются, — сказал Сергей.

— Ведь жалеешь, признайся? — не отставала Валя.

— Надо мне было на тебе жениться, — сказал Сергей.

— Я бы за тебя не пошла, — посерьёзнев, ответила Валя. — Видишь ли, я не люблю слишком умных мужи­ков.

— Это я-то умный? — рассмеялся Сергей. — Второго такого дурака поискать.

Выйдя из больницы, он сразу отправился к родите­лям. В свою бывшую квартиру даже не зашел. И хотя Сергей понимал, что всё кончено, сердце ныло. Всё, что было связано с Лилей, ещё трогало его, волновало, по­этому он так терпеливо и выслушивал глупую болтовню Молчановой.

Впрочем, Валя сообщила и еще одну интересную но­вость: узнав, что они разводятся, Сева Блохин с ходу предложил Лиле руку и сердце. И далее приперся к ней на квартиру, когда вещи упаковывали. На собственном горбу таскал тюки. Помогал и дорогое чешское пианино спускать вниз, где стоял грузовик с контейнером. Когда Земельский стал рассчитываться с рабочими, он и Севе сунул пятёрку. Видно, принял за грузчика.

Провожали Лилю и её папашу двое из редакции: Рика Семёновна и Сева Блохин. Это последнее сообщение осо­бенно покоробило Сергея, хотя он и понимал, что Лиля теперь вправе делать все, что захочет. Даже выйти за­муж за Блохина. Но каков Сева! Уже тут как тут! Очень был неприятен тесть Сергею, но за то, что он сунул за труды прыткому женишку пятёрку, Сергей готов был ему руку пожать.

Наверное, оттого, что на сердце было неспокойно, тре­вожно и он думал о Лиле, Сергей не зашёл в тот день к Лене. Не зашел и на другой день, а когда наконец при­шел, Лены не было дома: уехала в командировку. Об этом ему сообщили на её работе, куда он позвонил. По­весив трубку, Сергей подумал, что, может быть, это и к лучшему. Слишком уж много всего произошло за это время, и не худо будет как следует во всем разобраться.

В обкоме партии пошли навстречу: позвонили Лоба­нову и предложили ему отпустить Сергея на всё лето на озеро Большой Иван для работы над брошюрой. За свой счёт. Это больше всего обрадовало Лобанова, как будто бы ему пришлось из собственного кармана пла­тить. Впрочем, эта сторона дела меньше всего волно­вала Сергея, он рассчитывал на Вологжанина, который пообещал зачислить его в штат рыбинспектором. Кроме того, Козодоев поручил Сергею составлять и редактиро­вать очередной номер альманаха «Наш край».

Сразу из обкома Сергей отправился к Ивану Ильичу Вологжанину, который неделей раньше его выписался из больницы. Областное управление Главрыбвода находи­лось на улице Константина Заслонова. Рослые тополя просовывали свои зелёные ветви в раскрытые окна кон­торы. Сергей поймал Вологжанина в коридоре. В брезентовой куртке с капюшоном, резиновых сапогах и зелёным плащом под мышкой, Иван Ильич направлялся к выходу. Увидев Сергея, взметнул свои кустистые брови и заулыбался. Долго тряс руку и с ходу предложил поехать с ним в Невельский район на озёра. Сергей заикнулся было, что у него серьёзный разговор, но Вологжанин сказал, что в машине они обо всём и поговорят.

Поездка была очень интересной. Главрыбводовский газик с двумя ведущими мостами пробирался на самые глухие лесные водоёмы. На одном из них, неподалеку от деревни Сорокино, прямо на месте преступления прихватили браконьера с сетями. Сети отобрали и составили акт. Задержанный слёзно молил простить его, дескать, это в последний раз, а когда они, не вняв его просьбам, двинулись дальше, ощерил в злобной гримасе желтозубый рот и погрозил кулаком. Что он кричал, они уже не слышали.

 — И все они такие, — сказал Иван Ильич. — Сначала готовы на брюхе ползать, лишь бы акт не составили, а потом клянут самыми последними словами. К браконьерам не должно быть ни капли жалости. Это преступники. Расхитители народного добра.

Когда Сергей сказал Вологжанину о своем желании поработать инспектором рыбоохраны, тот сначала не поверил. Повернувшись вполоборота к Сергею. — Иван Ильич сидел рядом с шофером, — пристально посмотрел в глаза.

— Зачем тебе уходить из газеты? — наконец сказал он.

Сергей скупо объяснил, что это не навсегда. И с газетой он связь порывать не собирается. Наоборот, будет печатать очерки о работе рыбинспектора и задумал написать брошюру для издательства, если Иван Ильич не против.

— Почему же я должен быть против? — улыбнулся он. — Великое дело сделаешь, если напишешь. Но раз ты будешь у нас получать зарплату — будь добр исправно нести и службу.

 — Это само собой — сказал Сергей.

 Вологжанин поверил, и больше на эту тему не говорили. Он привёз его на берег огромного красивого озера Большой Иван. Озеро простиралось во все стороны, как море. По нему даже ходил белый прогулочный катер. С Большим Иваном соединяется Малый Иван, на сосновом берегу которого дом отдыха железнодорожников «Голубые озера». Избушка инспектора рыбоохраны стоя­ла в сотне шагов от озера. Берег здесь был пологий, пес­чаный. Сразу за избой возвышались четыре огромные сосны. Весь зелёный луг был усыпан жёлтыми иголками. Среди них росли ромашки. Неподалеку от избы — сарай с прохудившейся крышей. Когда-то здесь был небольшой огород, а еще дальше, к хутору — картофельное поле, те­перь же все заросло бурьяном и сорняком. Сохранилось даже чучело, вернее, скелет из палок. На перекладине сидела ворона и равнодушно смотрела на озеро. Стёкла в избе разбиты, на полу сенная труха и солома. Повсюду пустые бутылки и ржавые консервные банки. На гвозде за шнурок подвешен рваный ботинок.

— Рыбачки... — покачал головой Вологжанин. — Все загадят! Зачем, спрашивается, стёкла бить? Ведь дверь не заперта. Эх, люди. Вот жил я на Севере, в Мурман­ской области. Дикие места. Лесорубы и рыбаки на остро­вах построили заимки. В штормягупристанешь к острову мокрый, зуб на зуб не попадает, и вот идешь искать сто­рожку. Найдёшь — душа радуется. Все чисто подметено. На шестке спички, береста для растопки, на полке соль, сухари, вяленая рыба. В углу банка с керосином. Най­дёшь и дровишки, аккуратно наколотые и сложенные в поленницу. Тот же русский мужик все приготовил для другого, которого, может, и в глаза-то никогда не увидит. А тут вон чего натворили.

В город вернулись через три дня. Вологжанин быстро оформил Сергея на новую работу, проинструктировал, выдал удостоверение и даже подъёмные на первое время.


Проехали Полибино. Сквозь толстые берёзы на холме вырисовывался старинный двухэтажный каменный дом. Там жила когда-то Софья Ковалевская, а сейчас школа-интернат. Над белым домом колышется красный флаг. Внизу синеет озеро. Над огромными деревьями в парке кружатся галки. Их видимо-невидимо. Деревня осталась позади, и снова поля, луга, берёзовые рощи. В стороне от шоссе петляла Ловать. Чем ближе к пово­роту на озеро, тем больше сосен и елей подступает к до­роге. А от поворота пойдет сплошной бор.

Генка курил и что-то мурлыкал под нос. В детстве был молчуном, и вот вырос, а не изменился: лишний раз рта не раскроет. А парень дельный, работяга. Весь день что-нибудь мастерит; вчера вечером оснащал какой-то мудрёный перемёт собственной конструкции, но, видно, не закончил, раз не взял с собой.

Дружок внимательно смотрел на дорогу, но собаки не попадались. Собаки держатся у деревень, а здесь на воле, им делать нечего. Вот зайца или лису, переходящую дорогу, изредка можно встретить.

И снова Сергей думает о Лиле. Столько лет про­жили вместе, а он, оказывается, совсем не знал её. Уж если она такая расчётливая и трезвая, то какого чёрта выходила за него замуж? Любила ли она его? И почему отец имеет такую власть над ней? Неужели из-за денег? Как-то, роясь в шифоньере, Сергей случайно обнаружил под бельём сберегательную книжку на три тысячи руб­лей. Деньги переводились из Андижана. Лиля никогда о них не говорила. И Сергей не стал заводить разговора: положил книжку на место.

Последние два года он постоянно думал о том, что им надо расстаться. Особенно когда появилась Лена. И вот наконец расстались. Безболезненно, без ссоры, а на душе такая тяжесть.

Удивительную женщину повстречал Сергей — Лену. Ему бы радоваться, что всё так удачно сложилось. Теперь он свободен и Лена, наверное, согласится выйти за него замуж. А о лучшей жене нечего и мечтать! С ней ему легко, в противоположность Лиле, она не мещанка. А ум­нее её Сергей не встречал женщины. Что ещё человеку надо? Почему же тогда у него не идет из головы Лиля? Почему?!

Странно, но, узнав, что Лена уехала в командировку, он даже испытал облегчение. Нет, он не собирался с че­моданчиком в руках прийти к Лене и заявить, что вот он теперь свободен. Если бы Лена сказала, что готова свя­зать с ним свою судьбу, Сергей давно бы разошелся с Лилей и женился на ней, но Лена никогда этого не хоте­ла. И она никогда не говорила, что любит его. «Ка­жется» или «как будто люблю» — это говорила. Да и вообще, что это такое — любовь? Почему каждая встреча с Леной для Сергея — ра­дость? Всякий раз, нажимая кнопку звонка её двери, он испытывает волнение. Всплеск радости в её глазах, улыб­ка — все это наполняет его счастьем, звучит в душе пре­красной музыкой. Ему нравится всё в ней: изгиб бровей, поворот шеи, гамма поминутно меняющихся оттенков в её глазах. Нравится смотреть, как она поправляет волосы, вскидывая вверх тонкие руки, даже как курит, задумчиво выпуская дым из ноздрей.

Неужели все это лишь оттого, что они редко встре­чаются? А если станут жить, как муж и жена, всё кон­чится? Ведь и Лена говорила, что очень этого боится.

Что же нужно сделать, чтобы любовь никогда не кон­чалась?

Вспомнилась одна из последних встреч с Леной. Это было в больнице. Она стремительно вошла в палату. Белый халат, перетянутый поясом, ничуть не портил её стройную фигуру. И хотя Сергею ещё не разрешали вста­вать, он поднялся и вышел с ней в длинный, пахнущий лекарствами коридор. Они сели на широкий белый под­оконник и долго молча смотрели друг другу в глаза. Вот тогда и показалось Сергею, что в огромных блестящих глазах Лены наконец появилось то, чего он давно ждал.

— Я все расскажу жене, — сказал он. — Я много ду­мал и понял, что не могу так. Ты и она. Для себя я вы­брал давно: только ты!

— Для себя, — повторила она. — Тебе легче, ты вы­брал.

— А ты?

— Как ты похудел, — сказала она. — Тень прежнего Сергея.

— Были бы кости, мясо нарастёт, — усмехнулся он и посмотрел ей в глаза: блеск исчез, наверное, она повер­нула голову и теперь свет из окна иначе падал на её лицо. — Ты мне не ответила.

— Что ты хочешь от меня услышать? Я каждый день думаю о тебе. Когда я увидела тебя после операции, мне стало страшно. Почти так же, как в тот миг, когда мне сообщили о смерти мужа. Я подумала, что прино­шу самым близким людям несчастье! Это какой-то рок! Сначала он, потом ты.

— Я ведь жив, — заметил он.

— Мне стало жутко, когда я подумала, что потеряю тебя. Я сидела возле тебя — такая милая сестричка в очках разрешила мне — и молила всех святых, чтобы ничего с тобой не случилось. Если женщина так переживает, значит, любит, верно, Сергей? Любит, да?

Позже он понял, что Лена спрашивала себя. И все это говорила самой себе.

Это потом он понял, а тогда был счастлив, что нако­нец услышал от неё, что и она его любит. Будь он внимательнее и не столь самоуверен, он понял бы и другое: спрашивать-то она спрашивала, а вот ответить так и не ответила.

Асфальт был чёрным и ещё мягким. Совсем недавно прошли здесь дорожные машины и железные катки. На обочинах опрокинутые заграждения, кучи щебня, припо­рошенные красной пылью асфальтовые лепёшки. «Мо­сквич» разогнался не на шутку. Стрелка спидометра дро­жала на ста километрах. В железное днище с шумом сея­ла мелкая асфальтовая крошка. Ни полей, ни рощ, ни деревень не видно. К шоссе придвинулся настоящий лес. Высоченные сосны и ели, ярко-зелёные приземистые ку­сты можжевельника. Меж чёрных растрескавшихся пней желтели на длинных розовых ножках круглые головки одуванчиков, голубели в траве незабудки и колокольчики, маленькими солнцами разбрызгивались по краю придо­рожной канавы высокие тонконогие ромашки. На пусто­шах золотом вспыхивали кусты высокой пижмы, розовел в зелени трав нежный кипрей.

Раз начался лес, значит, скоро поворот на Большой Иван. Заметив впереди указатель, Сергей стал притор­маживать. Как всегда в таких случаях, на сиденье за­возился, заскулил Дружок. Хотя он и любил ездить, но стоило остановиться, как первым норовил выскочить из машины. Ошалело покрутившись на месте, опускал нос к самой земле и деловито устремлялся по какому-то только ему известному маршруту. Впрочем, стоило погудеть, как он тут же прибегал.

Сразу за поворотом начался булыжник. «Москвич» резво запрыгал по гладким блестящим камням. Величе­ственный просвечивающий бор расступался перед самым капотом. Сосны и ели стояли особняком и были щедро освещены солнцем. Не видно поваленных ветром деревь­ев, бурелома. Чистый сосновый бор, в котором должны водиться белые грибы.

Внезапно лес оборвался и «Москвич» выскочил на освещённую солнцем равнину. Сплошной заливной луг, разноцветье и редкие берёзы то тут, то там. И сразу же справа распахнулась до самого горизонта водная гладь. На пологих берегах мокро дымились выброшенные спу­танные водоросли, блестели камни-валуны. На плёсе чернела лодка. Рыбак сидел к ним спиной, и его соло­менная шляпа ярко светилась.

Сергей остановился под сенью четырех сосен и выключил мотор. И сразу стало тихо. Лишь немного погодя пришел ровный шум набегающей на берег волны, крик чайки и негромкое посвистывание ветра в ветвях.

— Вот мы и дома, — сказал Сергей. Задумчиво гля­дя на озеро, представил, как в непогоду разбушуется Большой Иван, с грохотом будет выплескивать крутые, с белыми гребнями волны на берег, как завоет влажный ветер, застонут, раскачиваясь, четыре сосны, защёлкает замшелая дранка на крыше и тоскливо запоет в дымо­ходе.

Генка вылез из машины и выпустил скулившего Дружка, а Сергей всё ещё сидел за рулем и смотрел на озеро. Почему-то вспомнилась строчка из стихотворения Гарсиа Лорки — эту небольшую книжку лирики Сергей прочитал у Лены:

Теперь ни к чему ни тебе, ни мне

встречаться наедине...

А дальше, сколько ни старался, не смог вспомнить. Лишь эти строчки повторялись и повторялись:

И скажи ему в тишине,

что теперь ни к чему ни тебе, ни мне

встречаться наедине...

Сергей выбрался из машины и пошел к озеру. Генка стоял у самой кромки, и вялая волна лениво лизала его резиновые сапоги. Генка смотрел на лодку и рыбака. Дружок носился по берегу, уткнув нос в траву. Когда он останавливался, из высокой прибрежной травы лишь тор­чал свернувшийся кольцом хвост.

— Не видно, чтобы удочкой махал, — сказал Генка.— Клёва нет, что ли?

— Ты был хоть раз влюблен? — спросил Сергей. Генка удивлённо посмотрел на него, потом взлохма­тил свой разноцветный чуб и широко улыбнулся.

— Девчонки все дуры, — сказал он. — С ними неинтересно.

— А с кем интересно?

— Да ну их, девчонок! — беспечно отмахнулся Генка и снова взглянул на озеро. — Чего мы стоим? Пошли раз­бирать снасти да лодку накачивать. Вон у рыбака клюнуло! Видишь, как задвигал руками? Леща, наверное, зацепил!

— Счастливый ты, Генка, — с грустью сказал Сергей.


12


Сергей стал понемногу обживаться на новом месте. Первым делом привел дом в порядок. Вымел и выскреб многомесячную грязь. Для того чтобы навсегда избавиться от мусора и хлама, в сторонке возле калинового куста вырыл квадратную яму и все туда закопал. Из мебели в доме был крепкий дубовый стол, две скамейки, старый, изъеденный жучком-древоточцем шкаф тёмного цвета. Из шкафа он вымел паутину, перья, труху. Приколотил гвоздями разболтавшиеся дверцы и заменил одну ножку.

Нагрев на плите в двух помятых цинковых вёдрах воды, вымыл раствором стирального порошка закопчённые бревенчатые стены, грязный некрашеный пол, облупившиеся подоконники.

Чтобы привести свое хозяйство в порядок, ему потребовалось три дня, Генка помог заготовить дров, сколотил скамейку и угнал на лодке за остров. Два дня пробыл он с братом, наловил подлещиков и на попутной машине уехал в город, пообещав ещё наведаться со своим другом Кобой.

И вот запущенный, захламлённый дом преобразился: внутри стало чисто, светло, просторно и даже уютно. Всё в доме было деревянное: скудная мебель, стены, потолок. Дом не знал, что такое обои и штукатурка. Меж обструганных растрескавшихся брёвен седыми хохолками выглядывал сухой мох. В углах, в полу, были прогрызены небольшие круглые дырки. Однако за три ночи, проведённые здесь, Сергей не услышал ни писка, ни обычной мышиной возни. Постепенно он познакомился с обитателями старого дома. Из глубоких щелей выползали небольшие проворные жучки и, шевеля усами, подолгу замирали на одном месте, очевидно изучая Сергея. Потому как он не знал, вредители они или, наоборот, полезные насекомые, то их не трогал. Жучки тоже ему не досаждали. Ну, случалось, ночью один из них шлепался на одеяло и тут же смущенно уползал куда-нибудь. Как только наступали сумерки, в доме начинал пиликать сверчок. Вероятно зная, что его вокальные способности не всем доставляют радость, деликатный сверчок поселился не в комнате, а в сенях. Деликатность его проявлялась ещё и в том, что стоило Сергею рявкнуть: «Заткнись!» — сверчок тут же умолкал. Правда, не надолго.

Еще один жилец отстоял свое право на дом — это большой паук-крестовик. Он свил голубоватую паутину у форточки. Три раза Сергей смахивал веником паути­ну — паук всегда успевал забиться в щель, — но наутро снова обнаруживал поблескивавшую сеть и господина её паука. Поразмыслив, Сергей перестал воевать с кре­стовиком. Во-первых, он был красив и чистоплотен — всех высосанных мух старательно закутывал саваном и прятал куда-то в мушиный мавзолей; во-вторых, прино­сил большую пользу: не давал проникать в комнату ко­марам и мухам.

Если раньше паук при виде Сергея спешил убраться в щель, то теперь, поняв, что его оставили в покое, спо­койно взирал из центра своего королевства на Сергея и даже иногда приветствовал его, дернув цепкой лапой по прозрачной струне. Наверное, эта струна издавала ка­кой-то недоступный человеческому уху звук.

С самым серьёзным жильцом Сергей познакомился через несколько дней. Он срубил в лесу тонкую, погиб­шую от снегопада берёзу, распилил её. Из досок, най­денных в сарае, сколотил ровный щит. Свой стол он ре­шил установить под сенью великолепных красных сосен, стоявших напротив дома. Берёзовые столбики вбил в землю, а на них укрепил деревянный щит. Получился вполне приличный стол. Доски Сергей обстругал рубан­ком, который вместе с другим инструментом предусмо­трительно захватил с собой.

Когда все было готово, Сергей облокотился на стол и задумался. Над ним ровно и приглушенно шумели че­тыре красавицы сосны. Пахло смолистой хвоей, с озера тёплыми влажными волнами плыл крепкий йодистый за­пах водорослей, выброшенных волной на берег. Где-то да­леко кричали чайки, тарахтел лодочный мотор. Низко над бором, неся над собой огромный сверкающий круг, про­шёл зелёный с яркими звездами вертолёт. Нелепая ру­кастая тень прошмыгнула по лугу, нырнула в озеро и исчезла.

Вот тут-то он и услышал тихий шорох. Повернул го­лову и увидел, как по колышущейся траве от озера тру­сит к дому грациозный белогрудый зверек с маленькой плоской головкой и блестящими чёрными глазками. Гиб­кое тело вытянуто, приподнятый пушистый хвост заде­вает за траву и цветы. В зубах у зверька серебристая рыбка.

Наверное, Сергей вздохнул или чуть слышно пошеве­лился, и зверек замер, повернув к нему маленькую кра­сивую головку. Глаза человека и зверя встретились. Зве­рек не испугался, даже не выпустил рыбку из пасти. В блестящих глазах его не было страха, лишь насторо­женность. Ласка. Бесстрашный зверек с мёртвой хваткой, с которым боятся связываться даже собаки. Впрочем, Дружок, развалившийся на солнцепеке и не пошевелил­ся. Он бессовестно спал и посвистывал носом, не обращая внимания на большую синюю муху, разгуливавшую по его холке. 

Видя, что никакой опасности нет, ласка змеёй про­шуршала в траве и исчезла за углом дома. Вот, значит, кто поселился бок о бок с Сергеем. Теперь понятно, по­чему мышей не видно: ласка всех уничтожила. Ну что ж, такое соседство приятно. Придется отныне делиться уло­вом с красивой соседкой, раз она любит рыбу.

В четверг из города приехала грузовая машина. Сер­гей с шофёром выгрузили из кузова металлическую лод­ку «Казанка» и мотор «Москва», ребристую железную бочку с бензином, две жестянки с маслом, узкий ящик с запасными частями и инструментом. Кроме этого Вологжанин прислал ящик с приборами, пробирками, стек­лянными трубками и прочими приспособлениями для изу­чения кормового и водного режимов водоёмов. Заглянув в ящик, Сергей только головой покачал: кто же он? Рыб­инспектор или научный сотрудник? Шофёр, мрачнова­тый рыжеволосый парень, велел расписаться в наклад­ной. Пока Сергей разбирал свое имущество, шофер раз­делся до трусов и пошёл к воде. Оглянувшись, сказал:

— Я гляжу, тут и народу-то никого. Пустыня Са­хара!

Сбросил трусы и, сверкая белыми ягодицами, с шу­мом плюхнулся в озеро. Выкупавшись, сразу подобрел, заулыбался. Сергей угостил его холодной окуневой ухой — окуней он натягал удочкой прямо с берега — и крепким душистым чаем. Чай он приготовил на плите, сложенной из красного кирпича под открытым небом. Разжечь плиту было нетрудно, а тяга всегда хорошая. Сергей тут же возле плиты сколотил ещё обеденный стол и две скамейки, а для посуды оборудовал полку. Посуду не нужно было и вытирать. Разложишь на полке, и че­рез несколько минут она сухая.

За четыре дня, что Сергей провёл в своем новом жи­лище, шофер был его первым гостем. Лодки он видел на озере, а к берегу никто не приставал. Хуторские плоско­донки стояли на приколе за травянистым бугром. Отсюда их и не видно. У хуторских была к озеру проложена своя узкая тропа. Иногда Сергей слышал отдалённые голоса, стук, всплеск вёсел. Но кто живет на хуторе и сколько там человек, не знал.

Шофер уехал, а Сергей с увлечением занялся уста­новкой подвесного мотора. Хотя Вологжанин и жаловал­ся, что туго у них в рыбоводстве с лодками и моторами, прислал всё новое. Раздевшись до пояса, Сергей вето­шью обтирал густую рыжую смазку с мотора, подтягивал ключами и отвёрткой гайки и винты. Спущенная на воду «Казанка» радовала глаз свежей голубизной.

Лёгкий ветерок, тянувшийся с озера, обдувал лицо. На душе будто бы стало спокойнее. Он в полной мере начинал ощущать радость новой, ещё неизведанной жиз­ни. Всё приходилось делать самому: от уборки по дому до приготовления еды. И всё делал с удовольствием. По­года стояла великолепная. Рано утром восходящее солн­це будило его. Да и не одно солнце — лесные птицы распевали под окном. Ласточки неутомимо таскали пух и сено в свои гнёзда, слепленные под самой крышей. При­летал из бора дятел. Искоса поглядывая на Сергея, обстоятельно выстукивал все четыре сосны и улетал. Однажды Сергей насадил на сук кусок хлеба, и дятел, поколдовав на вершине дерева, спустился и принялся клевать. Крошки подбирали на земле синицы. Вертля­вая сорока заинтересованно поглядывала на птичью воз­ню, а когда Сергей спустился к озеру, тут же вспорхнула на сук и, прогнав дятла, ловко стащила расклёванную горбушку и улетела с ней на соседнюю сосну.

Дружок на птиц не обращал внимания, хотя воробьи и синицы без всякого зазрения совести клевали из его плошки. Стоило Сергею поставить на землю алюминие­вую тарелку с остатками супа, как воробьи налетали на неё. И пока полусонный Дружок лениво брёл к тарелке, разбойники жадно хватали крохи. Улетали они, когда собачья морда опускалась в плошку.

Дружок был на редкость миролюбивый и поклади­стый пес. Нору ласки он обнаружил сразу. Долго обню­хивал её, даже попробовал лапами покопать, но потом успокоился. Судя по всему, прошлой ночью он поближе познакомился с диким зверьком. Сергей проснулся от громкого собачьего визга и лая. Сначала подумал, что кто-то приехал, но при виде человека собаки не так лают. Скоро Дружок успокоился, и Сергей снова заснул. А утром увидел на нежном собачьем носу глубокую ран­ку. Высовывая длинный красный язык, Дружок виновато смотрел на хозяина и облизывал распухший кончик носа. С тех пор пес старательно обходил круглую дыру, веду­щую под крыльцо.

Ещё солнце огромным раскалённым шаром висело над озером, а сосны купались в жарком предзакатном пламени, ещё не умолк в ближней роще соловей и в при­брежном кустарнике изредка вскрикивала иволга, а ей грубовато отвечал коростель-дергач, когда Сергей, от­толкнувшись металлическим веслом от берега, в первый раз вышел на своей «Казанке». Мотор, с которым он провозился полдня, легко завёлся, и лодка, подняв за кор­мой переливчатый бурун и задрав нос, помчалась вперёд. Видно было, как брызгала в разные стороны напуганная уклея. Из-под круглых лопушин, распластавшихся на ти­хом плёсе, вывернула большая щука и, сверкнув золо­тым брюхом, ударила хвостом. Дружок, сидевший на носу, проводил её взглядом и снова неподвижно замер.

Как всегда перед заходом солнца в погожие дни, на озере было торжественно-тихо. В величественном непо­движном зеркале отражалось небо с редкими, окрашен­ными в ярко-багровый цвет облаками. Парящий над озе­ром ястреб так явственно отражался в воде, что терялось ощущение реальности: небо и озеро казались одним це­лым гигантским сосудом без дна и верха. Он выключил мотор. «Казанка», оставляя за кормой широко расходя­щийся багровый след, скользила вперёд, мягко журчала вода вдоль железных обтекаемых бортов, тоненько поса­пывал разгорячённый мотор.

Празднично осветился его небольшой деревянный дом на берегу, могуче высились сосны, косо разрезавшие своими длинными тенями ярко-зелёную с крапинками одуванчиков лужайку. Разбросав на бугре свои несколько чёрных домишек хутор. В огороде, меж капустных грядок, копошилась женская фигура в светлом платье. Вокруг опущенной головы нимбом светились волосы.

Над озером, облитый золотом, парил ястреб, Сергей заметил, что, чем ниже опускалось солнце, тем выше поднимался ястреб. И когда солнце наконец скрылось, ястреб превратился в маленькую золотую точку на пылающем небе. Сейчас, когда для всех на земле солнце исчезло, ястреб один в вышине ещё видел край багрового диска. Ястреб провожал солнце.


На десятый день жизни на берегу озера Большой Иван Сергей поймал своего первого браконьера. Было ветрено, и на озере гуляла волна. Круглые глянцевые листья кувшинок вставали торчком и издали напомина­ли уток. Узкие камышиные листья нагнулись и поскрипывали. Солнце то появлялось, озаряя всё вокруг мягким рассеянным светом, то снова пряталось в серых клубя­щихся облаках.

Сергей измерил температуру воды, данные записал в специальный журнал и, оставив Дружка на берегу, отправился на «Казанке» к дальнему острову проверять жерлицы, поставленные на щуку. В его обязанности входило не только изучать водный и кормовой режим водоемов, но и определять возраст рыб, метить их. Пойманную в опредёленном районе рыбу нужно было потрошить и содержимое желудков запечатывать в стеклянные банки, которые потом забирали в лабораторию рыбного научно-исследовательского института. А там научные сотрудники определяли режим питания рыбы, каким болезням она подвержена.

Сергей и не подозревал, что у инспектора рыбоохраны столь разнообразные обязанности.

«Казанка» легко резала волну, и только широкий нос подрагивал от шумных шлепков. Большой, заросший смешанным лесом остров приближался. Когда показалась первая вешка, Сергей выключил мотор и на вёслах поплыл к кивающей на ветру жерлице. Она оказалась пустой. Живец — маленькая плотвичка — сонно шевелила плавниками, уткнувшись носом в глубину. Живец были квёлый, и надо было его заменить, но Сергей забыл на берегу садок с живцами, На второй жерлице сидела щука. При приближении лодки она пошла на глубину и, натянув жилку, несколько раз обмакнула низко по­саженный шест. Испытывая знакомый охотничий азарт, Сергей подвёл рыбину к лодке и одним резким движе­нием вытащил. Освободив её от крючка, который зацепился за нижнюю губу, быстро поставил на жаберной крышке клеймо и отпустил. Всё ещё не веря своему счастью, щука секунду постояла на месте, затем, шевель­нув сразу всеми плавниками-стабилизаторами, торпедой ушла в глубину.

Огибая на веслах остров, Сергей увидел метрах в трёхстах от берега деревянную просмолённую лодку. В лодке сидел рыбак в брезентовом плаще с капюшоном и, перегнувшись через борт, проверял сеть. Это было вид­но невооруженным глазом. Браконьер, очевидно, не слы­шал шума мотора — ветер дул от него, да и остров раз­делял их, — он спокойно вылущивал рыбу из ячей и не смотрел по сторонам. Лодка на волне то поднималась, то опускалась, и, если бы не проворное движение рук, вынимающих рыбу, можно было подумать, что рыбак задремал.

Не включая мотора, Сергей поплыл к браконьеру. Тот увидел его, когда «Казанка» приблизилась почти вплот­ную. Сергей ожидал, что браконьер испугается, отпустит сеть и начнет выбрасывать рыбу, — он где-то читал, что именно так поступают застигнутые врасплох матёрые браконьеры, — но рыбак спокойно искоса взглянул на него и, как ни в чем не бывало, продолжал заниматься своим делом. Сидел он к Сергею боком, и поэтому не вид­но было лица, скрытого капюшоном.

Пощупав в кармане новенькое удостоверение, Сергей сухо и официально отрекомендовался:

— Инспектор рыбоохраны Волков. Чем вы тут зани­маетесь?

Молодым женским голосом браконьер насмешливо от­ветил:

— Ай сами не видите?

Браконьер выпрямился и поднял голову, отчего ка­пюшон сполз на спину. На грозного инспектора с улыб­кой смотрела миловидная круглолицая женщина лет два­дцати восьми. Глаза тёмные, чистые. Тёмные волосы растрепал ветер. На днище лодки поблёскивало с деся­ток рыбин чуть побольше ладони.

Такого Сергей не ожидал. Он немало размышлял о своей новой должности, о встречах с браконьерами. Его воображение рисовало низколобые лица, злобные бегающие глазки, ружьё под сиденьем, а тут молодая женщина приятной наружности, и единственное у нее оружие — это белозубая улыбка да смешливый блеск в глазах. «Глупейшее положение... — подумал Сергей. — Лучше бы это был верзила с обрезом.» Но делать было нечего, служба есть служба. Он за это деньги получает.

— Сетку придется изъять, — каким-то деревянным го­лосом произнес он чужие и такие же деревянные слова. — И этот... акт составить. — И зачем-то прибавил, будто убеждая себя: — По закону.

— Ежели вам моя сетка нужна, берите, — все так же с улыбкой произнесла женщина. — И акт составляйте, коли бумагу не жалко попусту переводить.

— Как это попусту? Или закон на вас не распространяется?

— Да неужто меня будут судить за десять рыбин?! — искренне удивилась женщина. — Тут мой дед рыбачил на нашем озере, отец. Испокон веков мы тут ловим.

— Сетями?

— Вы гляньте на сетку-то, — женщина веслом приподняла край старой дырявой сети. — Она и даром никому не нужна.

«Вот попал в переплет! — размышлял Сергей. — Дей­ствительно, сетка доброго слова не стоит. Но если я её отпущу, то всей округе станет известно, что новый инспектор — мямля, чего доброго прямо на глазах начнут забрасывать под моими окнами сети.»

Вот так, наверное, и милиционер, глядя на пешехода, нарушившего правила уличного движения, раздумывает: оштрафовать его или отпустить?.

— Сколько метров сеть-то? — спросил Сергей, вздох­нув.

— Я не меряла. Сетка-то от покойного тятеньки осталась. Я думаю, метров двадцать—тридцать.

На душе стало полегче: до двадцати пяти метров на этом водоёме разрешается ставить сеть при условии, что ячея крупная.

— И много вас тут промышляют... дедовскими сетями? — спросил Сергей.

— В нашей деревне мало рыбаков, — охотно сказала женщина. — И потом наши, если кто и ловит, так для своего стола. Этих... браконьеров тут нету. Приезжие больше балуют. Ну, что, на машинах приезжают. У них и сети, и перемёты. Эти пудами ворочают. А нашим рыбы много ни к чему. Не давиться же ею!

Женщина сбоку взглянула на него, улыбнулась. Вооб­ще она улыбалась охотно, и улыбка у неё была приятная. Губы сочные, свежие, лоб и щеки загорелые. Тот самый тип здоровой, сильной женщины, которая всю жизнь прожила в деревне. Чувствовалось, что ей хочется погово­рить и, конечно, совсем не о сетях и рыбе.

— А вы что ж, так бобылем и живёте? — осмелилась она задать, видно, мучавший её вопрос.

Вот она, сельская идиллия! Он ещё никого и в глаза не видел, а про него уже всё известно.

— Вот что, уважаемая... — сказал Сергей.

— Меня зовут Лизой, — вставила женщина. — Я с ху­тора. Наша изба крайняя от бора. Я там с матерью и дочкой живу. Прямо под окном берёза со скворечником. Ежели вам молока надо, яичек или постирать что, так вы забегайте. Громов, ну, что до вас тут был инспек­тором, он завсегда бывал у нас.

— Я вас прошу, Лиза, — сказал Сергей, — обходитесь как-нибудь без сетки.

— Да что вы все про сетку! Добро бы справная бы­ла. Коли она вам глаза мозолит, я её выброшу.

— А впрочем, как хотите, — сказал Сергей, поду­мав про себя, что никакой из него, к чёрту, инспектор не получится.

Когда он отвернулся к мотору, собираясь отчаливать, женщина рассмеялась и сказала:

— Чего это вы такой сердитый? Если из-за сетки, ей-богу, на чердак заброшу.

Сергей дёрнул за шнур, и мотор, на его счастье, за­вёлся с первого оборота. «Казанка» рванулась вперёд. Сергей, не ожидавший такой лихости, вывернул румпель и прошёл совсем близко от деревянной лодки. Женщина что-то говорила, Сергей видел её тёмные глаза, сверкающие зубы, но ничего не слышал. Оглянувшись, увидел, как высокая волна, поднятая «Казанкой», колыхнула вверх-вниз деревянную лодку. Вырвавшийся из-за обла­ков луч ярко блеснул в глаза, заставив зажмуриться.

Он направил лодку к берегу. В ушах всё ещё звучал мягкий грудной смех Лизы — его ближайшей соседки с хутора.

13


Второй день гостил у Сергея Николай Бутрехин. Он прикатил на мотоцикле в воскресенье ночью, сразу после спектакля. Сергей проснулся от оглушитель­ного грохота в дверь. По тому, как с радостным повизги­ванием лаял Дружок, сообразил, что приехал кто-то зна­комый.

В тёмных сенях Николай облапил его и загремел:

— И не боишься ты тут один жить? А если разбойни­ки нападут? Или эти, как их... браконьеры? Дом спалят вместе с тобой, и не проснешься. Стучу, стучу, а он как труп!

В эту ночь они так и не заснули. Приезд друга обрадовал Сергея. Не виделись они месяца два. Николай мотался с творческой бригадой по области. Выступали в колхозных клубах, домах культуры. В общем, Николай Бутрехин стал настоящим артистом и теперь играл на сцене не только дремучих стариков, а и характерных ге­роев. Впрочем, о себе много рассказывать он не любил, но было ясно, что дела его идут неплохо и работой он доволен.

Николай рассказал, что в Опочке его поселили в номере со следователем, который занимался расследованием этого самого дела об изнасиловании. Дело-то пришлось закрыть, так как не нашли преступников. Да и эту девушку, на которую было совершено нападение, тоже не смогли разыскать.

Всё это Сергей и сам знал. Следователь, молодой энергичный парень, несколько раз приходил в больницу, но что ему мог сообщить Сергей? Была ночь, и он даже лиц как следует не рассмотрел. Если бы и встретил девчонку на улице, ни за что бы не узнал. Следователь сказал, что никто в милицию не обращался. И единственная вещественная улика — новые лакированные лодочки — до сих пор находится у него. То, что девчонка не заявила в милицию, в общем-то, понятно: испуг, боязнь огласки. Вполне возможно, что она и родителям ничего не рассказала. Вот из-за таких дурочек и гуляют опасные преступ­ники на свободе.

В первые дни, выйдя из больницы, Сергей внимательно вглядывался в лица прохожих. Ему казалось, что он непременно узнает кого-нибудь из этой шайки или хотя бы девчонку, из-за которой чуть было не отправился на тот свет. Потом эта уверенность прошла, и Сергей понемногу вообще стал забывать об этой кошмарной ночи. Правда, ножевая рана в правом боку иногда напоминала об этом. А потом и рана затянулась и перестала ныть, хотя врач и предупредил, что эта отметина останется на всю жизнь.

— Ясноглазая Лена навещает? — спросил Николай.

Он лежал на жёстких нарах, накрывшись серым одея­лом, а Сергей — на раскладушке.

Уже занимался рассвет, и на потолке вспыхивал и гас отблеск далекой зарницы. За окошком в молочном тумане стояли сосны. Какая-то ночная птица несколько раз облетела дом — был слышен лёгкий свист больших крыльев — и опустилась на крышу. Поскребла когтями дранку, гортанно крикнула и улетела.

Два раза Сергей ездил в ближайшее почтовое отде­ление и звонил Лене. Ему сказали, что она ещё не верну­лась из командировки. Мысли с Лены перескочили на Лилю. Вспомнилась далёкая картина: он и Лиля на кух­не. Жарко натоплено, клубы мокрого пара, эмалирован­ная ванна на табуретке, а в ванне сын Юра. Сергей бе­режно поддерживает мягкую тёплую головку, а Лиля, плавно двигая обнажёнными полными руками, намыли­вает порозовевшее тело сына зелёной резиновой мочал­кой.

Где она сейчас? Хотелось думать, что она страдает, терзается, скучает по нему, Сергею, и мечтает возвра­титься и попробовать начать все сначала. А что, если она действительно вернется?

— К черту! — вырвалось у него вслух. — Лучше уто­питься.

Николай зашевелился и приподнял голову. Окно ро­зово пылало. Вот-вот должно взойти солнце. Туман не­много рассеялся, поднялся выше. Теперь он доставал до нижних ветвей сосен.

— Не думай о ней,— сказал Николай. — Она плохо на тебя влияла. Наверное, в семейной жизни так и дол­жно быть: муж жене всё своё хорошее, доброе отдает, а жена взамен — плохое и недоброе. Или наоборот. По­следний год ты мне чем-то здорово стал напоминать свою жену.

— Ну, это ты загнул! — возмутился Сергей,

— Со стороны видней.

— Какого же чёрта я тогда разводился?

Николай заговорил о другом:

— Есть люди, которые не могут без женщины, вер­нее без домохозяйки. Должен ведь кто-то обед варить, постирать, в общем, заботиться и ухаживать? Сам он даже яйцо не сумеет себе сварить. Таких людей в первую очередь волнует, какой хозяйкой будет жена, а уж потом все остальное. Они и года не могут без женщины про­жить. В квартире у них кавардак, да и сами быстро опу­скаются: немытые, не чищенные, вечно на одежде пуго­виц не хватает. А вот я, например, научился всё сам делать: и готовить, и стирать, и штопать. Поэтому для меня духовное начало в человеке ценнее, чем материальное. Мой критерий отношения к женщине как жене чрезвычайно высок. 

— С такими, брат, запросами ты вряд ли когда-ни­будь женишься, — сказал Сергей.

— Твой пример ещё больше меня убедил, что спешить ни к чему, — усмехнулся Николай.

— А я женюсь, — сказал Сергей. — И на этот раз не возьму тебя в загс свидетелем.

— Я и не соглашусь.

— Я женюсь, Колька, на самой прекрасной и умной женщине на свете.

— Уже прогресс, — улыбнулся Николай. — Раньше ты называл её Прекрасной Незнакомкой!

— Ты опять против? — подозрительно уставился на него Сергей.

— Ты меня всё равно не послушаешься.

— Ты же сам говорил, что Лена тебе нравится.

— Мне — да, — сказал Николай. — А я ей — нет.

— При чем здесь ты? — удивился Сергей.

— Видишь ли, у меня нет уверенности, что и ты ей очень уж сильно нравишься.

— Нравишься! — фыркнул Сергей — Она меня любит, дубина!

— Вот даже как? — насмешливо посмотрел на него Николай. — С чего это ты взял, что все должны тебя любить? Не такой уж ты красавец, к женщинам невни­мателен, забывал даже любимой жене на день рождения цветы дарить. Слишком много времени отдаешь работе, а женщины требуют постоянного внимания. И выгля­дишь ты не солидным журналистом, а этаким парниш­кой-водопроводчиком.

— Как моя жена, заговорил, — Сергей запнулся и поправился: — Как бывшая жена!

— Я тебе правду сказал! 

— Хочешь, я тебе тоже правду скажу? — отомстил ему Сергей. — Хотя ты и выглядишь солидно и фигура у тебя осанистая, а когда бороду приклеишь, можешь царя Бориса Годунова играть, ты вот чем кончишь: пока ещё молод и крепок, будешь ходить в холостяках и раз­влекаться, а когда согнет в три погибели и из тебя песок посыплется, найдешь себе какую-нибудь дурочку мед­сестру или пожилую одинокую врачиху и женишься, ко­нечно, если ещё согласятся. А в приданое принесешь кучу старческих хворостей и немощей.

— Все верно, — рассмеялся Николай и сбросил с себя одеяло.— Подымайся, философ-инспектор! Я целый ме­сяц мечтал на утренней зорьке забросить удочку!

Они идут по звонкому чистому бору. Где-то в вышине тонкими голосами перекликаются птицы, поскрипывают под ногами сухие шишки, шуршит седой мох. С нижних ветвей сосен и елей свисают бурые пряди мха. Небо над головой ослепительно синее. Редкие белоснежные об­лака высоко проходят над лесом. Солнце выстлало бор неровными жёлтыми плитами. Эти плиты, будто живые, двигаются, переползают с места на место. И сухие игол­ки на мху неожиданно золотисто вспыхивают.

У Николая в руке причудливо изогнувшийся корень. Он напоминает страуса, широко расставившего свои длинные узловатые ноги. Николай давно собирает раз­ные интересные сучья и корни и потом мастерски обра­батывает их, придавая им черты всевозможных зверю­шек. В комнате у него всё полки заставлены этими оригинальными поделками.

Он зорко смотрит по сторонам, под ноги. Иногда нагибается и поднимает сук или корягу. Внимательно осмотрев, отбрасывает в сторону. На опушке бора оста­новился возле молодой берёзы, тонкий ствол которой спрятался в нежной зелёной листве, и, достав нож, стал осторожно отделять от коры небольшой, с кулак, кап. Из берёзовых капов Николай делал красивые вазы и пепельницы и дарил знакомым. У Сергея тоже была та­кая пепельница. Лиля увезла её в Москву. И теперь её знакомые стряхивают туда пепел с сигарет.

— Как пишется? — спросил Николай. Светлая прядь то и дело свешивалась ему на глаза, мешая работать, и он рывком отбрасывал её в сторону. За два дня, прове­денные на озере, лицо Николая загорело, скулы обветри­лись.

— Пока осматриваюсь, привыкаю, — коротко ответил Сергей.

— Новый роман начнешь? Или повесть?

— У меня сейчас роман с озером Большой Иван, — улыбнулся Сергей. — Озеро меня уже покорило, а вот по­корю ли я его?

— Здесь только и создавать шедевры, — улыбнулся Николай. — Честное слово, я всегда мечтал пожить на лоне природы вот в таком чудесном месте.

— Ты думаешь, здесь курорт? У меня дел всяких полно. Кроме этого озера, ещё десяток водоёмов. На мно­гих ещё и не был. И потом, не хуже химика вожусь с про­бирками, термометрами, потрошу рыбьи желудки, мечу щук, каждый месяц измеряю и взвешиваю мальков.

— А браконьеры? Поймал хоть одного?

— Да как тебе сказать, — улыбнулся Сергей, вспом­нив Лизу. — Поймал одного матерого и... отпустил!

— Чем взятки берёшь: водкой или рыбой?

— Не дают, понимаешь.

Николай отделил кап от ствола и стал внимательно разглядывать. Сейчас этот светло-серый бугорчатый на­рост не представлял ничего интересного. К нему надо приложить такие искусные руки, как у Николая Бутрехина. Трудно поверить, что из этого уродливого нароста по­лучится изящная, тщательно отполированная пепельница или вазочка для цветов.

— Когда у твоей Лены день рождения? — спросил Николай, пряча кап в сетку, которую всегда таскал с со­бой. — Я ей вазу вырежу.

— У моей... — усмехнулся Сергей. — У меня сейчас такое ощущение, что все от меня отвернулись, кроме тебя и Дружка.

Услышав своё имя, пес подошел к Сергею и посмо­трел в глаза, но, видя, что от него ничего не требуется, снова принялся обнюхивать мох вокруг старой ели. Ино­гда он нагибал остромордую голову и прислушивался. Висячее ухо оттопыривалось и розово просвечивало на солнце. Николай испытующе посмотрел на Сергея и, помол­чав, уронил:

— Дичаешь, мой друг!

Облюбовав на опушке бора солнечную полянку, улег­лись на мягкий зелёный мох. Большой рыжий слепень, покружившись возле них, атаковал Дружка. Пес вьюном закрутился на месте, защелкал зубами, стараясь схватить назойливое насекомое. Несколько раз резко прокричав, совсем рядом вверх-вниз, вверх-вниз пролетела сорока. Синицы, суетившиеся на полянке, с криками взмыли вверх и скрылись в листве.

— Да, как ты узнал, что я здесь? — поинтересовался Сергей.

— Мне одна прелестная девушка по секрету сказала.

— Машенька?

— Вы только подумайте, люди добрые! — возмутился Николай. — У них в редакции расцвела прекрасная роза, а этот бирюк даже не знает!

— Ну тебя к черту! — отмахнулся Сергей. Ему сей­час было не до шуток. Опять нахлынула тоска. И на этот раз причиной была Лена.

— Ты же сам когда-то снимал ее для газеты. Дев­чонка на дереве.

— А-а, Наташка... — протянул Сергей. — Какая же она роза? Так, полевая ромашка.

— Ни черта ты тогда в девушках не разбираешься, — сказал Николай. — Я с ней пять минут потолковал и чуть не влюбился.

— Длинная оглобля! — усмехнулся Сергей. — И еще злюка.

— А к нашему брату нельзя быть доброй. Кстати, эта злюка просила передать тебе газету с очерком о по­гибшем трактористе. Она у меня в рюкзаке.

«Напечатали всё-таки, — вяло подумал Сергей. — Не иначе, Козодоев нажал на Лобанова.»

— И ещё она просила передать тебе привет, — про­должал Николай. — И глаза у неё при этом были такие мечтательные, что я тебе позавидовал.

— Я её вот с таких лет знаю, — показал Сергей. — Девчонка как девчонка.

— У нее чудесная фигура, длинные ноги, красивые глаза, волосы. А то, что худая, так это сейчас модно. Европейский стиль! Да и не такая уж она худая, скорее изящная, стройная.

— Ишь прорвало! — покосился на него Сергей. — Возьми и женись.

— За меня не пойдет, — вздохнул Николай. — Я, по­нимаешь, попытался заикнуться насчет встречи и так да­лее, так она меня таким взглядом наградила, что я чуть язык не проглотил.

— Ещё хорошо, что чернилами не облила, — усмех­нулся Сергей. — Она может.

— Славная девчонка, — мечтательно глядя в небо, сказал Николай.

— Послушай, Колька, — думая о другом, спросил Сергей. — Ты никогда не задумывался над смыслом жиз­ни? Ну вот, зачем ты живешь? Во имя чего копья ло­маешь, воюя со всяким дерьмом? Что после себя оста­вишь? Да и нужно ли это будет кому?

— Это звучит: «подумать над смыслом жизни» — насмешливо сказал Николай. — Ну и в чём он, этот... смысл? Великие философы всего мира с древности до сих пор ломают свои мудрые головы над этим вопросом. Мо­жет, тебе удалось?

— Пока нет, — не обращая внимания на его ирониче­ский тон, ответил Сергей. — Видишь ли, я не ставлю перед собой философских проблем мироздания. И не со­бираюсь мир удивлять. Мне бы впору разобраться в себе самом. Какого чёрта я живу на белом свете?

 — Ну-ну, разбирайся, — другим тоном сказал Ни­колай. — Ковыряйся в себе, анализируй, пока не надоест, а у меня для этого нет времени. Восемь часов мы спим, восемь —работаем, да что там восемь! И после работы ещё три-четыре часа или думаешь о ней, или по инерции что-то делаешь, связанное с работой. А на всё осталь­ное, так сказать, разное — остается часа четыре. Вот и рассчитывай, друг, в чем смысл жизни? Для лентяя — во сне, удовольствиях, жратве, для творческого челове­ка — в работе, а для матёрого обывателя — в так назы­ваемом разном: пустяках, мелочах; его принцип: день и ночь — сутки прочь.

— Здорово ты все объяснил, — сказал Сергей, — хотя и вульгарно.

— Прости старик, я ведь не философ!

— Вот ты спросил, когда у Лены день рождения, а я и не знаю, — помолчав, сказал Сергей. — Видно, плохо нас воспитывали родители. Мои, например, никогда не празднуют дни рождения.

— Мои тоже. 

— Я еще был в больнице, когда она уехала в коман­дировку.

— Лена в городе, — спокойно сказал Николай, поку­сывая стебель щавеля.

— В городе? — приподнялся на локтях Сергей и удивленно уставился на приятеля. — Я позавчера зво­нил в их контору. Сказали, неизвестно, когда при­едет.

— Значит, приехала.

Сергей вскочил на ноги,подошел к Дружку, почесал ему за ухом. Потом снова плюхнулся рядом с Николаем. Лицо у Сергея расстроенное, в потемневших глазах рас­терянность.

— Странно, — пробормотал он. — Почему же она...

— Не примчалась прямо с поезда к тебе? — взглянул на него Николай.

— Вот что,— сказал Сергей. — Поедем в город. И по­чему ты мне сразу ничего не сказал?

— Плакала бы тогда моя рыбалка.

Сергей зачем-то посмотрел на небо и сказал:

— Чего же мы сидим?

Николай даже не пошевелился. Морщась, жевал кис­лый стебель щавеля и смотрел в сторону. Светлая прядь опять свесилась на глаза, но он не отводил её. И вид у Николая был сосредоточенный, будто в этом хрупком стебле и заключался смысл жизни.

— Видал я твою большеглазую Лену... с одним пред­ставительным мужчиной, — сказал Николай. — И почти уверен, что он не из нашего города.

— Это её брат, — сказал Сергей и поднялся. — Он летчик и приехал в гости. Очень симпатичный парень. Правда, я с ним незнаком, но ведь это дело поправи­мое.

Николай тоже поднялся, отряхнул с брюк сучки и иголки.

— Что-то непохож он на брата, да и на летчика тоже,— пробормотал он.

Но Сергей уже не слушал. Пружинисто шагая, он на­правился к дому. Вот нагнулся, поднял палку и, размах­нувшись, изо всей силы треснул по сосновому стволу. Су­хая палка разлетелась на мелкие куски. Дружок, зали­ваясь лаем, прыгал рядом. Он уже сообразил, что куда-то поедут, и заранее радовался.

14


Они втроём сидят за низким полирован­ным столиком в мягко освещённой торшером комнате. Негромко играет портативный магнитофон. Сергей таких ещё не видел: узкая чёрная коробочка в кожаном чехле. Такой магнитофон можно в карман запихнуть. Заряжа­ется он красивыми плоскими кассетами. Звук чистый, приятный. И голос у певца, поющего по-английски, муже­ственный, спокойный. Лена мимоходом обронила, что по­ет Фрэнк Синатра, знаменитый американский певец. Зна­менитый, а Сергей — вот серость! — никогда про него не слышал.

Когда нагнулся, разглядывая магнитофон, Владислав сообщил ему, что это последняя модель, «Филипс», он купил в Сан-Франциско, где был в командировке два месяца. Сказал он это таким тоном, будто съездить в Америку сущий пустяк. То же самое, что в Москву или Ленинград.

Владиславу тридцать пять лет. Он учёный, кандидат физико-математических наук. В будущем году защищает докторскую диссертацию. Живет в Новосибирске, в Ака­демгородке. У него интеллигентное лицо, короткая стрижка. Худощавый, подтянутый, в великолепно сши­том костюме.

Когда Сергей, возбуждённый, пыльный с дороги, пе­реступил порог, он сразу все понял.

— Как хорошо, что ты приехал! — несколько смущён­но сказала Лена. — Мы с Владиславом завтра утром со­бирались к тебе. Верно ведь, Владислав?

— Даже залили горючую смесь в мотоцикл, — под­твердил Владислав.

Лена представила их, и они пожали друг другу руки. Рука у Владислава была крепкая, сухая. Ростом он не­много выше Сергея. Глаза пристальные, с лёгким прищу­ром, светло-карие.

— Когда я училась в институте, — сообщила Лена, — Владислав был в аспирантуре и вел у нас в лаборатории практические занятия, а теперь почти профессор! Впро­чем, в Новосибирске есть доктора наук ещё моложе тебя, так что особенно не задирай перед нами нос!

Это она просто так сказала: Владислав и не задирал. Наклонив лобастую голову, он внимательно слушал. Как ни хотелось Сергею найти в нём какие-нибудь неприят­ные чёрточки, он их пока не обнаружил.

Лена быстро накрыла на стол. Владислав взглянул на Сергея, будто спрашивая его согласия, и достал из-под книжной секции — Сергей туда свой портфель ставил — бутылку коньяка. Ловко откупорил и налил в малень­кие пузатые рюмки. Делал он все это не спеша, солидно. И, в отличие от Сергея, не испытывал никакого смуще­ния.

В этой комнате никто не притворялся, и поэтому пустой разговор за столом скоро иссяк. Лена пила коньяк наравне с мужчинами и ничуть не пьянела. Когда кончилась одна бутылка, Владислав, невесело улыбнувшись, оттуда же достал вторую. Так молча и сосредоточенно пьют, наверное, на поминках. Сначала Владислав вы­пивал по полрюмки — сказывалась европейская шко­ла, — потом стал опрокидывать по целой. Закусывали су­хой колбасой, сыром, горьковатыми зелёными маслинами, которые Сергей не любил, однако, морщась, обсасывал, выплёвывая косточки в ладонь.

Он всё больше мрачнел. Говорить было не о чем. Он понимал, что нужно встать и уйти, но не мог. Нужно было что-то сказать, но что — он не знал. Внутри ка­кая-то сосущая пустота. Да и что говорить, когда и так всё ясно? Лена и Владислав приехали вместе из Ново­сибирска и вместе уедут туда. Вдоль стены стоят уло­женные чемоданы, бумажные, перетянутые белыми ве­рёвками мешки с книгами. А вот мебель вся на месте. Куда её денут? Эта идиотская мысль засела в голове, и, чтобы от неё избавиться, Сергей подряд, одну за дру­гой выпил две рюмки. Не глядя ни на кого и не чокаясь. А когда поднял глаза, то заметил, что они перегляну­лись. Владислав взглянул на Лену понимающе и сожалеючи, а Лена на него — печально и обречённо.

Предчувствие не обмануло Сергея. Правда, услышав от Николая, что Лена в городе, он сам себя попытался обмануть. Слишком было бы всё просто, если бы сразу после развода с Лилей Сергей женился на Лене. Так сказать, пересел из разбитой на колдобинах семейной жизни телеги в роскошный современный автомобиль, ко­торый по идее должен везти его в розовую даль по ров­ной асфальтовой дороге. Очевидно, так в жизни не бы­вает. Слишком скорого счастья захотел! Из разгово­ра он понял, что Владислав ждал Лену много лет. И вот наконец дождался. Увозит в Новосибирск. Не с ним ли она разговаривала на междугородной по телефону?

Сергей не мог вот так встать и уйти и больше никогда не увидеть Лену. Когда он переступил порог её квартиры и сразу всё понял, много разноречивых чувств охватило его: и растерянность, и отчаяние, и обида на свою неза­видную судьбу, и гнев. И не поймешь, на кого: на себя, ка Лену или на этого учёного, который, в общем-то, был ни при чем.

— Я звонила тебе на работу, сказали, что...

Он не слушал её. Да и слова были пустые, незначи­тельные. Он мучительно морщил лоб, не зная, как ему быть. Наверное, всё, что он чувствовал, отражалось на его лице, потому что они оба старались не смотреть на него, а если и бросали короткий взгляд, то тут же отво­дили его.

— Значит, уезжаешь... — наконец разжал он будто заржавевшие челюсти. — То есть уезжаете. Совсем.

— Я уволилась, — взглянув на Владислава, ответила она, а он промолчал. Спокойно курил и смотрел на окно.

— Понятно, — не глядя на неё, выдавил из себя Сер­гей.

Повисла тяжёлая тишина. На полу светился зелёный глазок магнитофона. Забыли выключить. Владислав по­ставил рюмку и зашуршал пустой смятой пачкой.

— Схожу за сигаретами, — после невыносимой паузы сказал он. Поднялся и вышел из комнаты.

Из полураскрытого чемодана, лежавшего на тахте, предательски выглядывал блок заграничных сигарет.

Когда в прихожей щёлкнула дверь, Лена с невесёлой усмешкой взглянула на Сергея. И в глазах — обречён­ность. Весьма несвойственное ей выражение.

— Не правда ли, тактичный мужчина?

— Просто мужчина или муж?

Лена смотрела ему в глаза, как всегда, прямо и не мигая, и Сергей не выдержал, опустил голову.

— Я ни в чём перед тобой не виновата, Серёжа. Ни в чём. Помнишь, я тебя предупреждала? Не надо, навер­ное, нам было начинать. Я хотела его забыть ради тебя. Очень хотела, но... Он хороший человек и любит меня. Причём гораздо больше, чем ты. А для женщины это, на­верное, главное.

— Больше, чем я. Откуда ты знаешь? 

— Я чувствую, Серёжа.

— Да, ты же кибернетик. И у тебя внутри вместо сердца счетчик Гейгера, который улавливает радиацию любви.

— В другое время я по достоинству оценила бы твой юмор, — без улыбки сказала она. — А сейчас у нас мало времени осталось на шутки.

— Ты мне никогда о нём не говорила, — после паузы сказал он.

— А зачем? Наверное, и ты мне многое не рассказал. Да и нужно ли это? Всё друг другу рассказывать? Сна­чала такая откровенность расценивается как большое до­верие, а потом, как правило, оборачивается против того, кто рассказал.

— Я так ждал тебя, — сказал он.

— Поверь, мне очень тяжело. До встречи с ним мне казалось, что я тебя полюбила.

— Казалось... — с горечью повторил он. — Отврати­тельное слово!

— Мы, наверное, видимся в последний раз. Прошу тебя, будь мужчиной.

— Рвать на себе волосы и биться головой о стену я не стану, — криво усмехнулся Сергей.

— Я знаю, ты сильный человек.

— А он?

— Он собраннее тебя и...

— Умнее?

— Я не то хотела сказать, — досадливо поморщилась Лена. — Он будет гораздо лучше ко мне относиться. И мне с ним будет легче, чем с тобой. Видишь ли, Се­режа, я тебе всегда была нужнее, чем ты мне. Ты гово­рил, что тебе хорошо со мной, легче дышится, чем дома, лучше работается, интереснее, чем с женой. Ты всё вре­мя меня с кем-то и с чем-то сравнивал! Наверное, ты прав. Но мне не хотелось бы вечно быть удобной для тебя. Ведь ты никогда не задумывался, а чем я дышу? Что мне в жизни надо? И так ли мне хорошо с тобой, как тебе со мной? Или это никогда у женщин не спра­шивают? Вот почему я не захотела за тебя замуж выхо­дить, дорогой Серёжа! Ты требовал от меня всего, а мне не собирался отдать ничего, потому что ты всё отдал своей жене, которую, видимо, по-настоящему любил, да, пожалуй, и сейчас еще любишь.

— А он тебе всё отдал? — спросил Сергей и сам почувствовал, какой у него хриплый голос.

— Да, — просто ответила она. — Он глубже понимает меня. И думает не о том, как ему будет хорошо со мной, а как хорошо должно быть мне с ним. И он всё сде­лает, чтобы это было так, хотя и очень увлечён, так же как и ты, своей работой.

— Убедительно, — сказал он.

— Что? — не поняла она.

— Давай выпьем? — предложил он. — Вдвоём. Без него, твоего Владислава.

Расплескивая на стол, с верхом наполнил рюмки, зал­пом выпил. Выпила и она. Всю рюмку до дна.

— Ты хоть понимаешь, как ты мне сейчас необхо­дима?

Глаза её немного расширились и снова сузились. Две миндалевидные амбразуры, заполненные холодной синью. Он так и не понял, улыбнулась ока про себя или, наоборот, нахмурилась.

— Весь ты в этом, Серёжа, — вздохнула она. — Опять я тебе необходима. Может быть, я ему еще больше не­обходима, чем тебе? А он — мне.

— Ну его к черту! — сказал Сергей.

— Это, конечно, проще.

— Я, может быть, из-за тебя и развелся.

— Ты всё равно бы развелся. Сейчас или позже.

— А ты, Ленка, жестокая!

— Не я, Серёжа. Жизнь.

— Не хитри, ты не умеешь, — сказал он. — Ты уже всё решила.

— Думай, как хочешь.

У него на душе было так скверно, что хотелось кри­чать. Пока был Владислав, Сергей ещё держался, не по­давал виду, как он подавлен и убит. Не хотелось этого показывать и перед Леной. Он знал, что потом, когда останется один, будет по-настоящему плохо. И одному ему сейчас не хотелось оставаться. Не верилось, что вот в этой комнате, где провел столько счастливых часов, он сидит в последний раз и, возможно, больше никогда не увидит эту женщину с редкостными глазами.

Он схватил бутылку и выплеснул в чашку из-под кофе остатки. Не глядя на Лену, выпил. Лена молча смо­трела на него, и в глазах её боль и сострадание. Она ви­дела, как Сергей похудел, загорел и обветрился. Что-то новое и отнюдь не доброе появилось в его глазах.

— Ты еще любишь свою жену, и она к тебе вернётся, иначе бы… — Лена взяла сумочку и достала сложенный пополам конверт. Брезгливо пододвинула к Сергею. — Я получила эту анонимку от секретаря нашей партийной организации. Перед командировкой в Новосибирск. Только, ради бога, не подумай, что это повлияло на моё решение уехать.

Буквы расплывались перед глазами, но Сергей сразу же узнал характерный почерк своего тестя, Земельского. Он обстоятельно писал о том, как гражданка (почему гражданка? Ах, он ведь сидел в тюрьме!) Звездочкина Елена разрушила молодую советскую семью и оставила сына без отца. Читать эту гнусную бумагу было про­тивно, и Сергей, скомкав пять исписанных мелким почёр­ком листков, швырнул их на пол.

— Он мне и на том свете будет пакостить, — про­бормотал он. Длинные волосатые руки венеролога опять дотянулись до него. — И ты поверила всей этой мерзо­сти? — спросил он.

— Никто у нас не поверил ни единому слову.

Сергей поднялся из-за стола, прошелся по комнате. Ковёр был свернут в трубку и лежал у стены. Сергей по­чувствовал, что пьян. И самое отвратительное, хотелось ещё выпить. Поглядев в окно, подумал, что ещё успеет в ресторан. А если уже закрыли, то бутылку-то на вынос дадут. И тут он увидел внизу под тополем Владислава. Учёный прислонился спиной к черному стволу и курил. Лицо у него было хмурое, плечи приподняты, будто ему холодно. Сергей вспрыгнул на подоконник, распахнул форточку и на всю улицу крикнул:

— Профессор, иди к нам! У тебя, наверное, найдётся ещё одна бутылка коньяка?

Владислав оторвался от ствола, взглянул на него сни­зу вверх и, помахав рукой, направился к парадной.

Сергей подошел к Лене, прижал к себе и стал цело­вать куда попало: в щёки, шею, волосы. Она не оттолк­нула его и, распахнув свои глазищи, с болью смотрела на него. Будто туман, заволакивали слёзы эти два синих глубоких озера. Она, наверное, не оттолкнула бы его, даже если бы в комнату вошёл Владислав, но он не во­шёл, а нажал на кнопку звонка.

— Прощай, Ленка! — резко оттолкнул её от себя Сер­гей. Даже более резко, чем следовало бы.

— Мне почему-то страшно, Серёжа! — прошептала она, ничуть не обидевшись.

— А мне чертовски весело! — стал паясничать он. — Включи эту заграничную коробку. Почему она молчит? Давай этого, как его... Фрэнка Синатру, Русланову, Утесова! Хочешь, я спою? На пару с твоим академи­ком?

А потом он вёл себя совсем безобразно. Требовал коньяку, которого, к счастью, не оказалось, стал чересчур многословным и грубым, несколько раз придирался к Владиславу, и тот с удивительным терпением уговари­вал его отправиться домой или переночевать здесь. Ко­гда Сергей наконец собрался уходить, Владислав прово­дил его до автобусной остановки, но в автобус не пустил. Поймал проезжавшее мимо такси и доставил до дома, где передал совсем опьяневшего Сергея с рук на руки матери,

Сергей обнял его и похлопал по спине.

— А ты, профессор, счастливчик! Такую женщину я больше никогда не встречу., — отчетливо и ясно про­говорил он. И по щекам его потекли слезы.

— Он не буянил? — спросила мать, близоруко щурясь на Владислава. — Давно я таким его не видела.

— Нет-нет, всё в порядке, — сказал Владислав и по­шёл к машине, которая дожидалась у тротуара.

Сергей прислонился к двери и невидяще смотрел пря­мо перед собой. Расширившиеся глаза неестественно бле­стели.

— А где твой пиджак? — спросила мать. — Неужто потерял?

— Мать, сегодня я всё потерял, — глухо обронил Сер­гей.


Часть пятая

ЯСТРЕБ НАД ОЗЕРОМ

 Страшусь и жду; горю и леденею;

 От всех бегу — и все желанны мне.

                                      Петрарка

1

Расстёгивая на ходу рубашку и спотыка­ясь на ровном месте, он побрел к озеру. Дружок на почтительном расстоянии сопровождал его. «Казанка» лежала на боку, одним бортом зарывшись в песок. Ржавая цепь скрутилась змеиными кольцами. Это волны в бурю выбро­сили лодку на берег. К днищу пристали засохшие водо­росли. Под ногой хрустнула раковина, но Сергей даже не взглянул на неё. Голова гудела, в висках стучало, во рту пересохло. Да и видел он все будто в тумане. Пуговица на рукаве не расстёгивалась, и он рванул её так, что она с мясом отлетела. Охая и постанывая, стащил с себя брю­ки и швырнул на песок. Дружок подошел и обнюхал. На хозяина он посматривал настороженно. Впрочем, Сергей и не замечал его. Опустившись на колени, стал пригор­шнями пить воду из озера. Сверкающие капли стекали по чёрной отросшей щетине. Напившись, поплескал себе на лицо и, подождав, когда вода успокоится, долго смо­трел на своё отражение. Скривившись, плюнул на него и кулаком взбаламутил воду.

— Ну и морда, — пробормотал он.

Потом долго плавал, окунаясь с головой в воду. В во­де звон прекращался, но стоило вынырнуть, как снова начинало гудеть. Дружок не полез в озеро, хотя обыч­но купался с хозяином. С берега он смотрел на него, и в собачьих глазах была печаль.

Сергей заплыл далеко и перевернулся на спину. Над ним небесная ультрамариновая синь, под ним несколько десятков метров глубины. Между небом и водой. И кру­гом тишина, лишь с берега доносился чуть слышный шум сосен да стук дятла. Сергей почти перестал шевелить ру­ками и ногами, и тёплая вода всё плотнее обволакивала тело. Медленно опустились ноги, вода уже захлесты­вает уши. Он совсем перестал шевелиться и почувство­вал, как глубина стала манить, засасывать. Не закры­вая глаз, он медленно погружался. Уже не небо над ним, а зеленоватая движущаяся муть. Она живая, упругая и, чем глубже он погружается, тем неподатливее. В глазах замельтешили разноцветные пятна, гулко застучало серд­це, заломило в ушах. Здесь, на глубине, вода уже не та­кая ласковая и теплая. И чем глубже, тем холоднее. Тело само изгибается, стремясь рвануться вверх, потому что в легких уже нет воздуха, а в голове бухают тяжёлые молотки, но он усилием воли подавляет это инстинктив­ное движение и продолжает погружаться. Неба уже не видно, да и он не лежит на спине, а идёт на дно ногами вниз. Сгущается зелёная тьма, в глазах уже не мельтешит, а розовато вспыхивает.

И когда глаза полезли из орбит, а настоящий страх перехватил горло, он стремительно заработал руками и ногами, поднимаясь вверх, к воздуху, к солнцу.

Выбравшись на берег и отдышавшись, Сергей забрал одежду и пошёл к дому. В ушах пощёлкивало, было больно глазам. Сердце никак не могло успокоиться. Ещё немного, и он потерял бы сознание. Он уже не помнил, как пробкой вылетел на поверхность и стал жадно хва­тать ртом воздух. И эта невидимая смесь разнообразных газов, которой мы дышим, но никогда не замечаем, по­казалась ему в первый миг самым прекрасным бальза­мом на свете. А когда набрякшие омертвелые глаза по­лучили возможность снова воспринимать мир, он как ребенок обрадовался небу, солнцу и рыжему ястребу, замершему над ним.

Жуткое это было мгновение, когда он прикоснулся к совсем другому миру, в котором нет неба, солнца — нет ничего. Одна бесконечность и тьма. Большая скука, как он прочитал в одной книжке.

Усевшись под сосной прямо на землю, прислонился го­ловой к толстому с растрескавшейся корой стволу и за­думался. Задумался впервые с тех пор, как расстался с Леной. Все это налетело на него, как свирепый шквал, подхватило, закружило и куда-то понесло. Несколько дней он пьянствовал в городе с разными людьми, знако­мыми и незнакомыми. Потом с какой-то развесёлой ком­панией на машине вернулся на озеро. Смутной вереницей проходили мимо кривляющиеся лица каких-то женщин и мужчин. Сколько времени всё это продолжалось, он не знал. Никогда раньше Сергей так не пил, и никогда еще так плохо ему не было. Эта жажда, которую он по­чувствовал в тот вечер, когда увидел в комнате Лены Владислава, не покидала его до сегодняшнего дня. Она иссушила его изнутри и вывернула всего наизнанку. Она и сейчас подсказывала, что нужно встать и поискать в доме спиртное. Не может быть, чтобы из двух ящиков водки и пива, захваченных сюда из города, не осталось ни одной бутылки.

Он встал и пошёл в дом, но, переступив порог, смор­щился: пахло табаком, пролитым вином и какой-то кис­лятиной. На полу валялись бутылки, пустые консервные банки, окурки, пепел, остатки засохшей еды. На подо­коннике капроновый чулок и забытая помада. Сергей раскрыл окна, смахнул окурки с подоконников. В од­ном из ящиков в углу ядовито зеленела нераспечатанная бутылка водки. Сергей взял её, оглянулся, ища стакан и какую-нибудь закуску, но, увидев в тарелке с квашеной капустой блестящие пробки от пивных бутылок и раскис­шие окурки, с трудом подавил тошноту, вышел из ком­наты и побежал к озеру. Зайдя в воду по колено, размах­нулся и далеко забросил поллитровку. Она радужно сверкнула на солнце и с негромким бульканьем исчезла в озере. Мелькнуло в голове, что при случае можно поны­рять и найти бутылку, но Сергей отогнал эту мысль и по­скорее отвернулся, чтобы не запомнить место, куда булькнула бутылка.

Дружок сделал было движение броситься в озеро, но, едва замочив лапы, остановился и деловито стал лакать воду.

Окунувшись еще несколько раз, Сергей вернулся в дом и стал выгребать оттуда многодневный мусор. Бутылки и банки он свалил в яму и закопал, остатки еды собрал в алюминиевую тарелку и поставил перед Друж­ком, но пес, понюхав, отвернулся. Запах водки, пива и табака отбил у него охоту к еде. Однако здесь, на озере, ничего из съестного не пропадало: скоро появились си­ницы и воробьи и дробно застучали маленькими клюва­ми по чашке. Прилетел за своим куском и гордый дятел. А последней появилась сорока и выдолбила миску до дна. Согрев на плите ведро воды, Сергей вымыл заплё­ванный пол, подоконники. Вытащил наружу постельное бельё, одеяло, плед и все развесил на верёвке, натяну­той между соснами. Иногда он останавливался и при­жимал руку к сердцу: оно грохотало в груди и покалы­вало, на лбу выступала испарина. Все время хотелось пить. Чтобы больше не бегать к озеру, Сергей принес целое ведро и поставил в тень.

Проходя мимо машины, обратил внимание, что пе­редний бампер сильно прогнулся. На сосне обнаружил содранную кору. Видно, когда ставил машину на место, ударился о ствол. Из города машину вёл не он. В ком­пании оказался один трезвый водитель, который и при­вез их из ресторана сюда. А поставить машину на место почему-то понадобилось Сергею. Вот и поставил.

Кто же здесь был с ним? Из редакции Всеволод Блохин. Сергей еще боролся с ним на берегу. До сих пор ноют мышцы, и рука выше локтя оцарапана. Была Валя Молчанова с каким-то военным. Да, это ведь её муж. Он тоже поддавал дай бог! Был Дима Луконин с двумя симпатичными девицами. Он приезжал на мотоцикле с коляской. Как же звали эту блондинку с голубыми гла­зами? Люся или Галя? Кажется, Вера. Чёрт побери, встретится Сергей с ней на улице и не узнает, а ведь, помнится, пьяный клялся в любви и катал на лодке по озеру. Запомнился разворошенный душистый стог, рас­сыпавшиеся по обнажённым плечам девушки светлые волосы, яркие губы и полузакрытые глаза. Как же все-таки её звать? Галя или Вера?

Когда всё было вымыто и вычищено, Сергей продол­жал упорно слоняться по дому, выискивая себе ещё какую-нибудь работу. Стоило оказаться без дела, как сно­ва одолевали тяжкие мысли и хотелось завыть волком. Дружок, чувствуя настроение хозяина, держался на рас­стоянии.

Есть не хотелось. Жажда тоже притаилась где-то внутри. После того как Сергей зашвырнул в озеро чу­дом сохранившуюся бутылку, жажда перестала дони­мать. Зароки давать он не любил, но и так знал, что те­перь долго не притронется к спиртному.

Вымыл и протёр лодку, поставил мотор и выехал на озеро. Быстрая езда немного развеяла мрачные мысли. На этот раз он забрался далеко, километров за шесть, и наткнулся на двух браконьеров, проверяющих за даль­ним островом сеть. Когда они увидели его, то бросили сеть и преспокойно закинули удочки. Сергей поинтересо­вался, почему они ловят сетью.

— Какая сеть? — улыбнулся один из них. — У нас удочки.

Сергей якорем зацепил сеть и стал выбирать её в лодку. Браконьеры без всякой тревоги, с интересом на­блюдали за ним. Рыбы в сетях было мало. Наверное, успели снять. Сеть была старая, с дырами. Подъехав к ним, Сергей предъявил удостоверение и осмотрел лод­ку: рыбы и там не было. Они, конечно, могли выбросить мешок с рыбой за борт.

Рыбаки сказали, что крючком зацепили чью-то сетку и, естественно, полюбопытствовали, что в ней, и тут то­варищ инспектор появился.

Делать было нечего, и Сергей отчалил от них. Он-то ожидал, что браконьеры будут убегать от него, а он — преследовать, поднимется ружейная пальба, а всё ока­залось очень просто. И потом, попробуй докажи, что они браконьеры. Сколько раз, бывало, на рыбалке сам он зацеплял крючком чужую сетку?

Вечером того же дня приехал на газике Вологжанин. Обошёл весь дом, задворки, даже не поленился взгля­нуть на «Казанку».

— У тебя тут порядок, — заметил он.

Сергей понял, что Вологжанин ничего не знает. Вот оно, первое преимущество удаленной от города жизни! Однако Сергей несколько раз ловил на себе его внима­тельный изучающий взгляд. А когда уселись на скамью под четырьмя соснами, Вологжанин спросил:

— Как работа? Нравится?

— Привыкаю понемногу.

— Уходить не собираешься?

«Наверное, знает, — подумал Сергей. — Неужели уволит?»

И напрямик спросил: — Не подхожу, что ли?

— Пока жалоб на твою работу не было,— сказал Иван Ильич и снова как-то странно посмотрел на Сер­гея. — Что же не похвастаешься?

«И про это уже знает», — подивился Сергей и сказал:

— Если бы я их с поличным поймал. Говорят, не их сеть.

— Поздравляю с первым боевым крещением! — улыбнулся Иван Ильич. Взглянул на сеть и сказал шо­фёру, чтобы бросил её в багажник.

 — Тут уж ничего не поделаешь, — сказал он, — если отказываются от сетки и доказать невозможно, что это их орудие лова, приходится довольствоваться тем, что сеть конфискуем. Только не рассчитывай, что все бра­коньеры так легко расстаются со своим добром. Фёдо­рова с Урицкого озера — он конфисковал триста мет­ров промысловых сетей — подкараулили вечером на озере и топором прорубили дно у лодки. Чудом до­брался до берега.

— Мне пока попадаются смирные.

— Читал я твой очерк в «Неделе», — сказал Вологжанин. — Хорошо написал! И всем нашим работникам понравился. На пользу тебе рыбинспекторская служба.

Вологжанин вытащил из сумки потрёпанный ежене­дельник и протянул Сергею. Тот полистал тонкие стра­ницы и обнаружил на развороте красивый заголовок: «Большой Иван». Над заголовком полностью его имя и фамилия. С месяц тому назад Сергей одним махом на­писал этот очерк о трудовых буднях инспектора рыбо­охраны. Хотел отдать в свою газету, но в последний момент передумал и послал в «Неделю». И вот напе­чатали.

— Ты ещё не видел? — удивился Иван Ильич.

— Прислали бы мне экземплярчик… голубиной поч­той! — улыбнулся Сергей.

— Звонили из нашего министерства, интересовались тобой. Там тоже очерк понравился. Сказали, что ты сделал доброе дело, без всяких прикрас написав о ра­боте рыбинспектора.

— Может, зарплату прибавят? — взглянул Сергей с улыбкой на Вологжанина.

— Вот уж не знал, что ты стяжатель.

— Да ведь мало платите инспекторам! Признайтесь?

— Не я устанавливаю ставки.

— А я пока ни на что не жалуюсь, — сказал Сергей.

Вологжанин ещё с полчаса пробыл и уехал. От встре­чи с ним у Сергея стало немного посветлее на душе.

— Обязательно на этой неделе смотайся на Киршино озеро, — уже сидя в машине, говорил Вологжанин. — Туда запустили мальков пеляди, а сторож что-то не вну­шает мне доверия. Если мальков сейчас не подкармливать, пока не акклиматизируются, вся наша работа на­смарку!

— Ну да, — рассеянно ответил Сергей.

— Что «ну да»?

— Мальки погибнут.

— Так вот надо, чтобы они не погибли, понял, чёрт бы тебя побрал! — рассердился Иван Ильич. — О чём ты думаешь?

— О бедных мальках, — сказал Сергей. — О чём же ещё?

Возвращаясь с Киршина озера на Большой Иван, Сергей свернул на лесную тропу и вышел к берегу. Кря­жистые сосны богатырями выстроились на крутом побе­режье. То ли от обилия влаги, то ли отчего другого, только деревья поражали своей мощью и уродливостью. Некоторые сосны были о двух и трёх головах, у иных ствол изогнулся петлей и рос куда-то в сторону, у треть­их боковые сучья были толще и длиннее, чем вершина. Под ногами трещали серые шишки, зарывшиеся в вале­риану и ощетинившийся пиками иван-чай. Над спокой­ными водами в прохладной глубокой синеве неба двигались пышные облака. Водная гладь была неравномер­ной: у самого берега — густой, кофейного цвета, чуть дальше — зеленоватой с синим отливом, посередине — светло-серебристой, а дальше, к горизонту, такой же си­ней, как небо.

Сергей уселся в траву и, достав из кармана ежене­дельник, внимательно прочел очерк. Немного сократили начало, а в остальном всё в порядке, никакой правки. Понравился Сергею и рисунок, врезанный в текст: не­спокойная вода, лесистые берега и одинокая лодка у острова с фигуркой человека в плаще.

Откуда-то прилетела стайка скворцов и, опустившись неподалеку, загалдела. Рядом с серебристо-чёрными, полными достоинства взрослыми скворцами суетились малыши, светло-серые с жёлтыми клювами. Они то взле­тали, то снова неумело садились в траву. Взрослые скворцы учили летать своих птенцов.

Из-за острова тихо выплыла чёрная с белой заплатой на боку лодка. Один человек сидел на веслах, второй, перегнувшись через борт, что-то делал. На мгновение в его руках возник длинный радужный блеск и пропал. Перемёт! Запрещённая снасть. В Большом Иване води­лись судаки и угри, и ловля на перемёт была строго за­прещена. А судя по тому, как медленно двигалась лодка, посылая Сергею, будто азбукой Морзе, длинные и ко­роткие радужные вспышки соприкасающейся с водой жилки, перемёт был с полкилометра, не меньше. Сергей засёк на глаз угол между лодкой и островом, чтобы по­том «кошкой» подцепить снасть, и встал. До дома ходь­бы полчаса. Добраться на лодке до острова столько же, не меньше. Браконьеры, конечно, услышав шум мотора, пристанут к берегу, спрячут лодку в камышах, и ищи-свищи их.

Дружок, вывалив из красной пасти язык, тяжело ды­шал рядом. Он тоже смотрел на лодку, которая медленно удалялась от острова. Оба браконьера были обна­жены до пояса. У одного на голове коричневый берет, у другого велосипедная шапочка с розовым целлулоид­ным козырьком. Когда человек поворачивал голову, зор­ко обозревая окрестности, со сверкающего козырька срывались солнечные зайчики.

Сергей быстро зашагал к дому. Как бы то ни было, а он попытается накрыть их.

Однако, когда на разогнавшейся «Казанке» подлетел к острову, на озере никого не было. Не видно и чёрной остроносой лодки с белой заплатой на борту. Спустив метров на десять «кошку», Сергей привязал верёвку к сиденью и сел на вёсла. Когда мотор выключен, легче почувствовать зацеп. Спиной и затылком он ощущал, что за ним пристально наблюдают, и, когда он резко повер­нул голову, будто почувствовав чей-то взгляд, с берега зловеще что-то сверкнуло в глаза. Он даже пригнулся, ожидая выстрела. Но было тихо. Наверное, померещи­лось. Журчала вода вдоль бортов, погромыхивали в уключинах железные вёсла. Перемёт он подцепил. Вы­свободив от спутавшейся жилки «кошку», стал выбирать в лодку. Блестели белые и коричневые крючки. Гора мок­рой сверкающей жилки с живой насадкой и извиваю­щимися выползками все росла. Сергей не ошибся: пере­мёт не меньше чем полкилометра длиной, а крючков на нем несколько сотен.

Возвращаясь назад, он увидел над озером ястреба. Распластав мощные, позолоченные солнцем крылья, он величественно совершал очередной круг почёта. Навер­ное, ястреб сверху видел притаившихся в кустах бра­коньеров, но что ему за дело до человеческой суеты?


Вечером пришла Лиза и поставила на стол под сос­нами алюминиевый бидон. Сергей — он увлечённо рабо­тал над рукописью — удивлённо взглянул на неё. Не­сколько раз они встречались на берегу, здоровались, но сюда она пришла впервые. В коротком сарафане, тём­ные с блеском волосы уложены в тяжёлый узел на за­тылке. Лицо и шея загорелые, а ложбинка меж грудей молочно-белая. Полные смуглые ноги с круглыми колен­ками в царапинах. Лиза пришла босиком.

— Здравствуй, инспектор! — певуче произнесла она. — Вот парного молочка принесла. Ты ведь гордый, сам не зайдешь. — Сощурившись от солнца и немного наклонив набок голову, открыто и смело посмотрела в глаза. На сочных губах улыбка. Весь её вид как бы го­ворил: «А ну, инспектор, погляди на меня. Хороша? Скажи, хороша?»

И Сергей, опустив глаза, сказал:

— С сеткой больше не балуешься?

Сказал и чертыхнулся про себя: «Ну, что я несу?!» Лиза повела круглым плечом, лебединым движением вскинула руки и поправила волосы. Чуть ниже правой подмышки овальное родимое пятно.

— Пока ты пил-гулял, инспектор, — сказала Лиза, — городские рыбачки пудами тягали на перемёты судака и угря.

«Все знают, — с досадой подумал Сергей. — Вот те и в глушь закопался, а здесь, оказывается, как на ладони!»

— Ты не знаешь, кто нынче рыбачил у дальнего ост­рова на чёрной лодке с белой нашлепкой? — спросил Сер­гей.

— Я ведь не инспектор, за лодками не гляжу.

— Вон какой перемёт вытащил! — кивнул Сергей на зеленоватый ворох жилки и крючков.

— Это все городские, — сказала Лиза. — Ненасыт­ные!

— Значит, не знаешь, чья это лодка с белой отме­тиной?

— Погляди, какое громадное озеро! Сколько тут ло­док? — Лиза с улыбкой взглянула на него: — Да что ты все про лодки да сети. Попей молочка.

Повернулась и пошла в избу. Немного погодя верну­лась с кружкой и начатой буханкой хлеба. Налила густого запенившегося молока и поднесла Сергею. Он взял кружку обеими руками, зачем-то понюхал и залпом вы­пил. Вторую кружку пил глотками, закусывая хлебом. Молоко было удивительно душистым и вкусным.

Лиза, прислонившись к толстому стволу, смотрела на него. Её тень сливалась с длинной тенью дерева. Солнца уже было не видно из-за леса, но в притихшем озере отражались багряные облака, а водная гладь была насквозь пронизана разноцветным солнечным блеском. Где-то далеко на высокой ноте пропел лодочный мотор, Сергей на слух привычно определил: «Стрела». По ма­кушкам сосен прошелестел лёгкий, чуть слышный порыв ветра. И тотчас вниз с тихим шорохом заструились су­хие иголки.

— Когда гроза ударила, я в птичнике была, — стала рассказывать Лиза. — Сперва сверкнуло, аж глазам ста­ло больно, а потом громыхнуло так, что утки мои на пол повалились и глаза закрыли. Я и сама-то со страху в угол сунулась, думала, в птичник угодило. А в Елизаветинке, это в трёх километрах от нас, одна изба сго­рела. Молния прямо в дом ударила. Хорошо, что там никого не было. Пламя-то могло перекинуться и на дру­гие избы, но тут такой дождь полил.

— Какая гроза? — удивился Сергей.

— Третьего дня такое столпотворение было. Я страсть как грозы боюсь.

Никакой грозы Сергей не помнил. Видно, был хо­рош. Вот почему Дружок такой прибитый был: он тоже грозы боится. Как загрохочет гром, так заползает в са­мый дальний угол и только вздрагивает при каждом ударе. И никакая сила не выманит его оттуда. Пройдёт гроза, а пес ещё долго не вылезает из своего убежища, И потом весь день ходит смущенный и подавленный. Не помнил Сергей грозы с молнией. В это время в нём самом бушевала буря.

Глядя на статную, миловидную Лизу, Сергей испыты­вал раздражение. Зачем она пришла? Не нужно ему её молоко и она сама! Пускай убирается ко всем чертям! Но не мог же он бросить эти жестокие слова женщине, которая с такой хорошей улыбкой смотрит на него и вот угощает парным молоком. И потом, при чём здесь Лиза? Она, наверное, совсем из другого теста. И эта робкая уступка самому себе снова вызвала в душе Сер­гея смятение и растерянность. Он понимал, что больше, пожалуй, никогда не будет относиться к женщине, как раньше. После всего, что произошло, он в каждой жен­щине видел потенциального врага. Врага коварного, ко­торый в любой момент сможет нанести смертельный удар из-за угла, в спину! И вместе с тем Сергей отлично понимал, что его детская злость на всех женщин мира — ребячество. Наверное, родись он веком раньше, после всего пережитого ушёл бы в монастырь и стал примерным монахом.

Лиза каким-то особым женским чутьём догадалась, что происходит в душе Сергея. Улыбка исчезла с её полных губ. Молодая женщина бесшумно отделилась от дерева и приблизилась к Сергею. Совсем близко видел он её глаза с расширившимися в сумерках зрачками, ощущал приятный аромат чистого женского тела. Она даже шевельнула рукой, будто хотела прижать его го­лову к груди и потрогать волосы. И движение это было почти материнское.

— Чего запил-то? — негромко спросила она. — С горя иль с радости? Да и зачем ты сюда приехал? Молодой, красивый. Ох, не от хорошей жизни! Как звать-то тебя?

Сергей сказал.

— Жена ушла?

— Может быть, я от неё ушёл.

— Ох, нет, милый! Если бы ты от жены ушел, то не подался бы сюда, к нам на озеро. Миловался бы в го­роде с другой. Не похоже, что ты, Серёженька, чело­век-то плохой. Я плохих людей за версту чую. Чего жена ушла-то? Ох, зарылись у вас бабы в городе, ежели таких мужиков бросают! А у нас тут все мужчины наперечёт. Сивобородые, которым за пятьдесят давно, завидными женихами считаются. Небось удивляешься, почему я в город не подалась? Подружки мои давно по разным городам разбежались. Да и я была. В Арзамасе. А по­том, как муж мой запил, всё бросила — и работу хоро­шую, и квартиру с ванной — вот сюда, к родной матуш­ке. Сколько раз приезжал муж-то мой, звал назад, да только не поехала я. Не знаю, понимаете вы, мужики, это или нет, но жить с пьяницей — лучше под поезд! Чего только я не натерпелась, мамочка родная! Приеха­ла домой и неделю ревела, всё не верилось, что зажила по-человечески. Не придет ночью пьяный, зверь зверем, не изобьёт. А потом утром в ногах валяется, прощенья просит, да на кой оно мне, его прощенье? Уехала и ду­мать о нём забыла. И помнила-то, пока синяки на ру­ках не прошли. И дочку без него воспитаю. Пусть и не знает, кто у ней был отец. Люди осуждают меня, а я на­казала ему сюда больше не приезжать. Пусть ни мне, ни дочке и глаза не мозолит. Если бы приезжал чело­веком, а то уже с поезда приползает на карачках. Да он и дочки-то не видел — всё время глазищи налиты. Раз приехал — стерпела, а в другой раз, как нажрался само­гона да опять на меня с кулаками, схватила жердь да так сердечного отходила, что сам на другой день с рукой на перевязи на попутной подводе на станцию подался. Больше, слава богу, не заявляется.

— Суровая ты женщина, — сказал Сергей.

— С год как я тут. И ни в какой город не тянет. Я ведь совхозной птицефермой заведую. И ферма не ка­кая-нибудь захудалая — механизированная. В белом ха­лате разгуливаю. Пять тысяч уток на мне, не считая мо­лодняка. Да его не сосчитаешь! Каждую неделю из инку­батора привозят.

— И не скучно тебе тут? Вон какая видная да здо­ровая.

Лиза улыбнулась и снова прямо посмотрела Сергею в глаза.

— Чего ж врать-то? Бывает скучно. Не потому, что это не город. Скучно стало, как уехал Громов, что до тебя в этом доме жил.

— Вон оно что... — усмехнулся Сергей.

— Громов хороший человек, да только слабохарак­терный. И тоже любил выпить, правда не так, как мой бывший муженек. Приедут рыбачки из города, ну, ему бутылку-две, а после этого кто их будет проверять? Вместе пили. Говорила я ему, что все это до добра не доведет. Эти же люди под монастырь и подведут. Так оно и случилось. В газете-то писали, что взятки брал. Вот уж чего не было, того не было. Конечно, если взят­кой считать водку, которую с ними пил, то брал, а день­гами — этого не было.

Вечерние тени сгущались под соснами, в ложбинах, у берега. Смутная желтизна размыла закатный багря­нец, умолкли птицы. Над озером, совсем невысоко, за­жглась первая яркая звезда. Бухнула в камышах одна щука, и тут же пошли всплески вдоль всего берега.

Все эти звуки хорошо знакомы Сергею и приятны. Он ждал, когда в осоке тяжело заворочается и ударит плавником лещ-исполин, но было тихо. Над камышами бесшумно роились комары, мошка. А потом, будто из преисподней, появились летучие мыши. И летали они молча, то и дело меняя направление. Одна совсем близ­ко пролетела над Лизой, и она отшатнулась.

— Говорят, летучие мыши вцепляются в волосы и мо­гут глаза выцарапать, — сказала Лиза и прикрыла го­лову забелевшими во тьме обнаженными руками. И опять Сергей почувствовал острый запах здорового женского тела. Вспомнилась Лиля, когда она стояла перед зер­калом в ночной рубашке и точно таким же движением по­правляла на голове волосы.

— Чтоб тебя! — выругался Сергей, и женщина опу­стила руки.

— Ты что? — упавшим голосом спросила она.

— Комар в глаз попал, — пробормотал Сергей и стал нарочно глаз тереть. — А это чепуха, что летучие мыши глаза могут выцарапать. Глупость это.

— Я пойду, — сказала Лиза и, зацепив Сергея взмет­нувшимся подолом сарафана, подошла к столу и, вылив остатки молока в большую кружку, взяла бидон.

— До свидания, — негромко сказал Сергей.

Ему вдруг захотелось, чтобы Лиза осталась и они еще немного поговорили, но женщина, неслышно сту­пая, пошла по тропинке вверх, к хутору, где на холме неярко светились несколько огней. Вот она останови­лась — на фоне посеребренного звёздным небом озера рельефно отпечаталась её рослая фигура — и сказала:

— Я сегодня баню истопила. Приходи, если хо­чешь попариться. Баня-то на берегу, где моя лодка стоит на приколе.

Сергей дней десять не мылся и, услышав слово «баня», сразу почувствовал, как зачесалась голова, а меж лопаток прозмеился приятный озноб от одного предчувствия каменного жара.

— Эй, Лиза! — крикнул он. — А веник есть?

— Приходи, инспектор. — прозвучал её певучий голос, и послышался негромкий грудной смех.


Сергей, пригнув голову, сидел на деревянном полке и, постанывая от удовольствия, нахлёстывал бока веником. Почерневшая баня была маленькая, с каменкой. Стоило подбросить на раскалённые булыжники полковшика горячей воды, как дверь в предбанник с шумом распахивалась, а горячий пар с шипением поднимался до низкого закоптевшего потолка. И тогда приходилось соскакивать с полка на мокрый деревянный пол, а иной раз и выбегать в прохладный предбанник. Немного отдышав­шись, Сергей снова храбро забирался на полок и азартно махал веником. Баню он любил и получал от всего этого процесса истинное удовольствие. В клубах пара — так луна виднеется на небе в морозную ночь — неярко светил фонарь «летучая мышь», подвешенный у потолка на железный крюк. Пахло сухим горьковатым паром, горячим деревом и березовым веником. Когда в голове начинало стучать, Сергей спускался вниз, зачерпывал ковшом холодную воду и, отфыркиваясь, щедро лил на голову.

Покосившаяся дверь распахнулась, и порог переступила Лиза с полным ведром в руке. Сарафан был подоткнут — видно, в озеро заходила, чтобы воды почище зачерпнуть, — оголённые выше колен крепкиеноги она широко расставила и ловким движением опрокинула ведро в бочку. И лишь после этого взглянула на Сергея, который от неожиданности позабыл даже веником прикрыться.

— Может, спину потереть, инспектор? — ничуть не смущаясь, улыбнулась она. — Хорошенько попросишь — и потру.

Без всякого стеснения разглядывала она Сергея. Тот наконец схватил с деревянной лавки круглый цинковый таз и прикрылся.

— Как в финской бане, — пробормотал он,

— В какой?

— Говорят, в Финляндии женщины и мужчины мо­ются вместе.

— Была бы охота, — рассмеялась Лиза, повернулась и вышла, прикрыв за собой дверь.

Сергей поставил таз на скамью и озадаченно потёр переносицу. Сердце его то ли от пара, то ли от чего дру­гого толчками заходило в груди. Напряжённо вслуши­ваясь, он смотрел на дверь. Теперь ему совсем не хоте­лось, чтобы Лиза ушла, но выскочить в предбанник и позвать её не решался. Как-то странно всё получается: когда женщина стесняется, мужчина настойчив и уве­рен в себе, а тут, выходит, они поменялись ролями? Мо­жет быть, в другом месте и в другое время всё, что тут происходит, показалось бы Сергею диким и фантастич­ным, но только не сейчас. Всё, что ни делала Лиза, было естественным, нормальным. И если молодая женщина приходит к мужчине в баню и предлагает потереть ему спину, значит, так надо. И, наверное, такое может про­изойти только далеко от города, на берегу большого озера, в бане, которая стоит на отшибе. Но почему же тогда Сергей мучительно прислушивается к шороху за дверью, а не отворит её и не позовет Лизу? Все его раз­мышления о великом зле, которое приносят роду чело­веческому женщины, полетели к чёрту. Где теперь его гордость и пренебрежение ко всем женщинам мира? По­чему же он сидит в жаркой бане и, забыв про мыло и мочалку, с замирающим сердцем ждет, не придет ли сюда Лиза?

Долго сидел Сергей на скамье и смотрел на дверь. Лиза так и не пришла. Пар потихоньку уходил в замут­невшее окошко, в широкую щель под дверью. Негромко потрескивали остывающие камни. Чуть не зацепив голо­вой фонарь, Сергей шагнул к порогу и распахнул дверь: в предбаннике никого не было. В открытую настежь дверь через порог перешагнул неширокий лунный луч и разлегся на усыпанном сухими березовыми листьями полу. В притолоку с лёту ударился невидимый жук и, упав на землю, зашуршал в траве. Низко, над самой крышей, просвистели крыльями утки и тут же одна за другой плюхнулись в воду где-то совсем рядом.

Закрыв дверь, Сергей поставил таз ребром на низ­кий подоконник так, чтобы он дном закрыл окошко, и подбросил в каменку несколько ковшиков горячей воды. Когда пар взвился к потолку и дышать стало трудно, улёгся на полок и с остервенением принялся нахлёсты­вать себя веником,


2


Проплывая мимо острова, где две недели назад обнаружил перемёт, Сергей заглушил мотор, снова опустил за корму «кошку» и стал медленно грести. И по­чти на том же самом месте заарканил новенький перемёт с несметным количеством крючков. Поставлен он был, очевидно, с вечера, потому что пойманная рыба была ещё живая. Осторожно снимая с крючков судаков, ле­щей и угрей и выпуская их на волю, Сергей не мог из­бавиться от ощущения, что за ним, как и в прошлый раз, наблюдают. Но сколько он ни вертел головой, всма­триваясь в прибрежные кусты, никого не заметил. Берег, как и всегда в этот ранний час, был пустынным. Над озером гулял ветер, воду рябило. Вдалеке чернели две лодки. Это отдыхающие из «Голубых озер» пожаловали сюда на моторках. Одна лодка стояла на якоре, и было видно, как две человеческие фигурки изредка взмахи­вают удочками. Со второй лодки бросали спиннинг.

Живую, не пораненную рыбу Сергей метил и выпускал обратно в озеро, погибшую бросал на дно лодки. Больше всего попалось судаков. По-видимому, здесь был ход рыбы, раз браконьеры опять поставили перемёт на ста­рое место. Судаков, щук, лещей было легко снимать с крючка, а вот угри заглатывали наживку так глубоко, что, не искалечив рыбину, вытащить крючок было не­возможно. И потом, змеевидные угри были скользкими, подвижными. Пока вытаскиваешь крючок, весь слизью измажешься. Угри были живучими тварями, и поэтому Сергей выпускал на волю даже пораненных. По его под­счётам, на перемёте сидело не меньше трех пудов рыбы. Зачем им столько? Ненависть к браконьерам перепол­няла его. Готовы вычерпать всё озеро? Давятся они этой рыбой, что ли? На базаре не продашь — инспекция на­кроет. Куда же они её тогда сбывают? Сейчас лето. К вечеру снулая рыба начнёт портиться. Вряд ли они успели бы реализовать весь улов. Пока ночью сняли бы с крючков, пока довезли до города — холодильника-то у них с собой нет, — рыба испортилась бы, а тухлую не продашь. Вот и выходит, что большая часть улова будет выброшена. Ни себе, ни людям.

В мрачном настроении возвращался Сергей домой. Килограммов двадцать ценной рыбы погибло, и он сдал её под расписку на рыбзавод, который находился на другом конце озера. Пару крупных угрей оставил для Лизы. Он пытался дать ей деньги за молоко, но она не взяла. Может, рыбу возьмёт.

За дальним островом густо синело, но ветер дул в противоположную сторону, и можно было не опасаться шторма. В бурю с Большим Иваном шутки плохи! Как только на вздымающихся волнах закипят белые гребешки, немедленно греби к берегу или к острову. Разбушевавшееся озеро в два счета может подхватить, закружить и опрокинуть моторку. Такие случаи бывали, и не один незадачливый рыбак нашёл свою смерть на дне озера.

Ветер гнал над озером облака, волны становились круче и с тяжелым всплеском ударяли в киль. Мелкие брызги летели в лицо. Обе лодки с рыбаками снялись с якоря и поспешили к берегу. Густая выпуклая синева вспучилась над островом. Хотя ветер и дул в обратную сторону, туча разрасталась. У самой кромки воды она была мрачного свинцового цвета, а выше меняла оттенки от нежно-синего до бледно-зелёного.

Вытаскивая лодку на берег, Сергей испытал какое-то смутное беспокойство. Эта способность чувствовать опасность пришла к нему после ножевой раны. Что-то неуловимо вдруг изменилось. Не прибежал встречать Дружок. Ещё не было случая, чтобы он, издалека услышав шум моторной лодки, не лаял и не ждал у самой кромки воды. Иногда даже пускался навстречу вплавь. Неужели спит под соснами?

Верный Дружок не спал. Волоча перебитую ногу, он с трудом подковылял и, задрав умную морду, тоскливо уставился на хозяина. Забывшись, коснулся безвольно болтающейся лапой земли и, взвизгнув, неловко улёгся у ног. Голову положил на передние лапы. Перебита была правая нога. Сергей осторожно ощупал её: кость сломана пополам.

— Кто тебя так, Дружок? — с тревогой спросил Сергей.

Пес взглянул ему в глаза и поелозил по земле хвостом.

Сергей бросился к дому и тут, у крыльца, увидел здоровенную палку, которой, по-видимому, ударили Дружка. На ступеньках капли крови. Щеколда и щепка, засунутая в скобу, на месте. В дом никто не входил. Видно, Дружок стоял насмерть. Озираясь с крыльца, Сергей наткнулся взглядом на «Москвич». Машина стояла на прежнем месте, и всё же что-то с ней произо­шло. Не так она стояла, как обычно, вроде бы пониже ростом стала. Сергей подошел ближе и всё понял: четыре ската были грубо проколоты ножом. Обода расплющили серые покрышки, выпиравшие из-под них толстыми некрасивыми складками. На капоте трепещет на ветру бу­мажка, придавленная обломком кирпича. Сергей от­швырнул кирпич и прочитал нацарапанные печатными буквами каракули: «Не трожь нашу снасть, не то твою телегу спалим!»

И всё, больше ни слова. Коротко и ясно. Вот они, первые ощутимые плоды его деятельности на новом поприще. Покрышки и камеры нужно снимать и отдавать вулканизировать. А вернее, всего, выбросить. Разрезан корд, и тут никакая вулканизация не поможет.

Когда же они успели? Наверное, как увидели, что он зацепил перемёт, — и сразу сюда. Показали, значит, ре­бята зубы. Вологжанин толковал, что надо как-нибудь в город приехать и получить оружие. На этом участке инспектору положен пистолет. Правда, применять его можно лишь в самых критических случаях. И один бог знает, когда наступает этот критический случай. Бра­коньеры предпочитают расправляться с инспектором из-за угла.

Сергей услышал жалобный лай, вернее повизгивание, и обернулся: нахальные воробьи облепили чашку с по­хлебкой и, не обращая внимание на собаку, азартно кле­вали из неё. Дружок попытался встать, но из этого ни­чего не получилось, и он с ворчанием снова улегся. Сер­гей шуганул воробьев и поставил чашку перед носом собаки. Дружок, даже не взглянув на неё, посмотрел долгим немигающим взглядом в глаза хозяина. И взгляд его был виноватый и вместе с тем требовательный. Со­баке было больно, и она просила помощи.

Сергей опустился на корточки и, погрузив руку в густую собачью шерсть, задумался. Вот уже который раз в своей жизни он сталкивался с человеческой подлостью, жестокостью, предательством. Какой отвратительный осадок остается в душе от каждой такой встречи, будь то измена жены, предательство Лобанова или вот это варварство браконьеров.

Небо за островом наливалось густой синевой, набухало, грозило вот-вот прорваться молниями и громом. Ветер изменился, и теперь волны с тяжёлым шумом на­бегали на покатый берег, слизывая и заново принося чистый коричневый песок и ракушки. Над головой уже давно монотонно шумели сосны, пощёлкивала на крыше серая дранка, посвистывало в квадратном чердачном окошке. Одна половина неба над разбушевавшимся озе­ром была мрачной и грозовой, вторая же, над сосновым бугром и хутором, безмятежно голубела, заливая холмы и овраги тёплым солнцем.

Сергей спустился к воде и вытащил лодку подальше на берег. Под резиновым сапогом хрустнула пустая ра­ковина. Пенистая волна, расплющившаяся на мокром песке, облизала подошвы, оставив на сапоге клочок пены, и мягко откатилась назад, увлекая за собой песчинки, которые негромко и мелодично зашуршали.

Вернувшись, Сергей осторожно, как ребенка, взял со­баку на руки и зашагал по тропинке в деревню Елизаветинку, скрывшуюся за холмистым ярко-жёлтым пшенич­ным полем.


Гроза так и не разразилась над озером. В тёмно-свинцовом боку тучи, закрывавшей полнеба, стали появ­ляться голубые промоины, потом она раскололась на несколько частей и расползлась. Через озеро перекину­лись сразу две радуги. Одна большая, ярко-зелёная с оранжевым, а вторая узкая и бледная. Ближняя дуга радуги воткнулась в беспокойную воду сразу за остро­вом, а вторая — далеко в лесу. Добродушно погрохотал гром, и стало тихо. Волны еще вздымались, но уже чув­ствовалось, что всё идет на спад. Солнечная половина неба яростно напирала на разгромленную тучу, застав­ляя её отступать всё дальше. Узкое коромысло радуги исчезло, а большое ещё долго висело над озером, посте­пенно бледнея.

Сергей «разувал» машину, когда пришла Лиза. Она принесла молоко и десяток яиц в плетённой из бересты корзинке. Дружок, хромая на трех ногах — четвертую ветеринар из Елизаветинки крепко упрятал в лубок, — поспешил ей навстречу. Лиза не забыла и про него: вы­тряхнула из полиэтиленового пакета в чашку остатки тушёной картошки с мясом. И только потом всплеснула руками:

— Бог мой, что это с собакой-то?!

Сергей бросил монтажную лопатку — он размонтиро­вал колесо, — поднялся и, вытерев ветошью руки, подо­шел к Лизе. 

— Вот, браконьеры объявили войну, — мрачно ска­зал он. 

Лиза вздохнула и пригладила на выпуклых бедрах юбку. И опять это чисто женское движение чем-то напомнило Лилю. И оттого, что вспомнилась жена, Сергей ещё больше разозлился.

— Громов-то умел с ними ладить, — сказала она. — Не лез на рожон.

— Ну его к черту, твоего Громова! — буркнул Сергей.

— Был бы мой, не уехал бы за тридевять земель, — улыбнулась Лиза.

— Меня ваши отношения с Громовым не интересуют.

— Громов не был такой сердитый.

Лиза нарочно разыгрывала его. Подавив раздражение, Сергей круто повернулся и пошел к озеру.

— Неужто и поговорить со мной неохота? — бросила вслед Лиза.

Он остановился и нехотя обернулся:

О чём?

— В газете писали и было по радио, что в Америке какой-то прокурор напал на след тех самых, кто убил Кеннеди.

— Ты даже газеты читаешь? — брякнул Сергей и тут же пожалел: на смуглом лице молодой женщины вспых­нул румянец.

— Ежели живу в деревне, так и совсем тёмная? — с обидой сказала она. — Я, мил человек, десятилетку за­кончила. А ты тут без газет и радио. Не знаешь, что и в мире-то творится.

— Ты меня извини, — он кивнул на собаку. — Это я со зла, не подумав.

— Была бы нужда сердиться, — встряхнула смоля­ными волосами Лиза, но было видно, что замечание Сер­гея задело её за живое.

— Ну и что прокурор-то? — спросил он. — Фактами располагает?

Это нашумевшее убийство молодого американского президента всколыхнуло всех, никого не оставило рав­нодушным. Потрясло оно и Сергея. И потом, это запу­танное расследование, множество разных противоречи­вых версий. Вот снова очередная сенсация!

— Расследует, — пожала плечами Лиза. — Грозится всех убийц вывести на чистую воду. Да я тебе завтра газету принесу. Хоть ты и шибко грамотный, но газеты надо читать. Вот Громов…

— Опять Громов! — рассердился он и, решительно повернувшись, зашагал к лодке. А вслед ему зашелестел тихий, грудной смех Лизы.

Сергей принес затвердевшего судака и угрей. Угри ещё шевелились.

— На уху тебе, — примирительно сказал он и бросил рыбу к её ногам.


Луна купалась в озере, помигивали звёзды, где-то в камышах крякали, полоскались утки. На траве и ку­стах высыпала роса. Стоило прикоснуться, и холодные мерцающие в лунном свете капли обжигали лицо, руки.

Сергей затаился в прибрежных кустах и смотрел на озеро. Рядом холодно сияли стволы ружья. На востоке несмело блестели зарницы. Было прохладно, затекла нога, но он все так же напряжённо вглядывался в озеро. По его предположениям, здесь должны были появиться браконьеры. Вот тут, между зелёным островком и загубиной. Здесь дважды ставили они перемёт. Но было тихо. Ни голосов, ни плеска вёсел. Тянул на одной ноте ранний дупель, крякал дергач. Совсем близко кто-то прошуршал в мокрой траве. Он покосился, но ничего не заметил. Наверное, ласка или хорёк.

Вторую ночь караулит Сергей браконьеров, но они, будто чувствуя, не появляются. Не на жизнь, а на смерть объявили они ему войну. Что ж, он принимает бой! Где же вы, сволочи, прячетесь? Где сейчас, расталкивая ка­мыш, серой хищницей по мелководью крадется ваша лодка с белой заплаткой? А то, что хитрые браконьеры здесь затаились, Сергей чувствовал, и интуиция не могла его обмануть, но, очевидно, он знал озеро с его загубинами, бухтами, островами ещё не так хорошо, как они.

Послышался далекий лай Дружка. Так тревожно не лает он на знакомых людей. Выходит, пока он тут прячется, как зверь в засаде, они опять хозяйничают в его доме? Он поднимается, слыша, как щелкают в су­ставах одеревеневшие ноги, поднимает ружьё и дупле­том выпаливает вверх из обоих стволов.

Уже больше не таясь, бежит напрямик через лес к своему дому. А лай всё громче, тревожнее. Однако возле дома запыхавшийся Сергей никого не обнаружил. Хромой взъерошенный Дружок всё ещё лаял в медленно расступающийся сумрак. Кто же это был: зверь или злые люди? Трудно ответить верному Дружку на этот вопрос. И луны уже не видно, скрылась за ле­сом, давая возможность дневному светилу торжественно начать новый день.

Сергей потрепал собаку по холке и присел на крыль­цо. Отсюда хорошо будет видно, как брызнут из-за тра­вянистого холма первые ослепительные лучи, а пока лишь ширится, расползается, растёт на горизонте, меняя оттенки бледно-жёлтая полоса. Звёзды потускнели, поблёкли. Лишь одна на противоположной стороне, чуть выше сосновых стволов, всё так же ярко сияет. Звезда первой величины. Венера это или Сатурн?

3


Сергей и Лиза возвращались с рыбалки, когда она заметила с кормы на берегу человеческую фигуру. Зашуршав ватником, повернулась к Сергею:

— Там человек, у причала.

Сергей тоже увидел чёрную неподвижную фигуру, а рядом с ней невысокий комок с парой розово светя­щихся глаз. Раз Дружок не лает, значит, кто-то знако­мый. Уж не Генка ли прикатил?

Это был не Генка. Приехал на своем мотоцикле Ни­колай Бутрехин. Сергей шумно обрадовался ему и даже облобызал. Лиза, воспользовавшись суматохой, хотела было уйти, но Сергей удержал её.

— Это Лиза, — сказал он.

Бутрехин шагнул и, взяв в ладонь протянутую ему дощечкой руку, поцеловал. Лиза, прикрыв другой ла­дошкой рот, смущенно прыснула.

— У моего приятеля хорошие манеры, — сказал Сер­гей. — Он артист.

— Все вы артисты, — рассмеялась Лиза.

— Не веришь? Николай, прочти ей монолог Гамлета. Или что-нибудь из «Короля Лира».

— Потом, — пообещал Бутрехин. — Я тут без вас по­хозяйничал. Прошу к столу!

— Что вы, я побегу домой! — отказалась Лиза. — Уже поздно, какой ужин?

— Хотите, я встану на колени? — Николай галантно взял Лизу под руку и повел к крыльцу.

Из окна падал на лужайку косой квадрат света, Электричество сюда еще не протянули, на столе горела керосиновая лампа с закопченным стеклом. Слышно было, как стукаются в окно ночные бабочки и жуки.

Николай и Лиза вошли в дом, а Сергей задержался на крыльце. Из щели неплотно прикрытой двери на де­ревянный пол упала неровная жёлтая полоска. На кры­ше тонко пискнула птица, а немного погодя зашелестела трава. Это ласка отправилась на ночную охоту. Дружок, почуяв её, негромко заворчал. Седины в его шерсти при­бавилось, особенно морда поседела. Стареет Дружок. Уже не та прыть, что раньше. Сергей потрепал его по шее и вошёл в дом.


Сергей валялся на берегу и корчился от смеха. Дру­жок, пригнувшись на передних лапах, азартно лаял на него. Давно он не видел своего хозяина в таком весёлом настроении.

— Нет, я больше не могу-у... — стонал Сергей, суча в воздухе голыми ногами. — Да замолчи ты, чертов пёс! Оглушил совсем!

Немного успокоившись, он сел на песке и стал смо­треть на озеро. Широкая улыбка не сходила с его лица. Дружок перестал лаять и уселся рядом. Пасть у него раскрыта, с языка капает слюна. Солнце пекло нещадно, и пес, не выдержав, поплёлся в тень деревьев.

Сергея насмешило вот что: Николай Бутрехин и Лиза поплыли на плёс поудить подлещика, а Сергей остался на берегу поработать над своей повестью о юности, ко­торую наконец вытащил из письменного стола. Три года она пылилась там. Он почти заново стал её переписы­вать. Все недостатки теперь как на ладони.

Сергей видел, как они догребли на вёслах до пятачка из зелёных лопушин и жёлтых кувшинок, привязались к шесту, ещё давным-давно воткнутому Сергеем на этом уловистом месте, и забросили удочки. Лиза сидела на носу лодки, а Николай на корме.

Сергей отложил ручку в сторону и, взглянув на озеро, обратил внимание, что на лодке произошли некоторые изменения: Николай перебрался с кормы на широкий нос «Казанки» и теперь сидел рядом с Лизой. И удочки их согласно нагнулись в одну сторону. Лодку иногда разворачивало вокруг шеста, и видно было, как две блестя­щие жилки пересекаются. Лиза была в ситцевом лёгком платье, а Николай в одних трусах. Его спина выделялась на фоне голубого неба тёмно-коричневым пятном.

Услышав Лизин голос, а затем громкий всплеск, за­думавшийся Сергей посмотрел в ту сторону и увидел, что на носу выпрямилась во весь рост Лиза с веслом в руках, а Николай Бутрехин барахтается в воде непо­далеку от лодки. Он задирал мокрую голову и что-то говорил женщине, но, лишь только приближался к лодке, Лиза угрожающе поднимала весло, и Николай поспешно отворачивал в сторону. Сделав прощальный круг, он поплыл к берегу.

Вся эта картина и вызвала буйный взрыв веселья у Сергея. Он уже давно заметил, что Николай оказывает Лизе всяческие знаки внимания. Пока вдвоем с Сергеем, они и десятком слов не перебросятся за утро, а стоит появиться Лизе, как Николай рта не закрывает. Смеётся громко, раскатисто, обаятельно улыбается, показывая почти все белые зубы. Лиза — единственная женщина на берегу, и притом симпатичная. Глядя, как она идет к ним босиком, в коротком ситцевом сарафане, мелькая пол­ными смуглыми ногами, Николай щурился на неё, как кот на масло. И вот перед отъездом, очевидно, произо­шло решительное объяснение у Николая и Лизы. Од­нако когда он выбрался на берег, то принял молодцева­тый вид и стал приседать, выбрасывая в стороны руки. Голубым глазом он косился на Сергея, сосредоточенно уткнувшегося в рукопись и делавшего вид, что целиком поглощен своей работой. Грудь у Николая тяжело взды­малась, под глазами обозначились синие круги.

Дав приятелю отдышаться, Сергей спросил безраз­личным тоном:

— Чего это ты решил вплавь? Не клюет?

Николай сделал ещё несколько приседаний и взмахов руками и выпрямился.

— Мелочь дёргает, надоело червей менять, — зевнув, ответил он. — Вечерок-то какой, благодать! Отчего, ду­маю, не поплавать? Когда теперь сюда выберусь.

— Нехорошо как-то получается. Бросил женщину одну в лодке. Что она теперь о тебе подумает?

— Да ну её к чёрту! — вырвалось у Николая, но он тут же прикусил язык. — Баба здоровая, ничего ей не сделается, если и помахает немного вёслами.

— И не подозревал, что ты так здорово плаваешь, — продолжал Сергей. — Ведь конец немалый.

— Пустяки, — скромно заметил Николай. — Я пла­ваю, как...

— Молодец, молодец,— похвалил Сергей. — А всё-таки не рискуй. Вон как запыхался. Инфаркт может хватить.

— Ну, до этого еще далеко, — оптимистически заме­тил приятель и с подозрением покосился на Сергея. — Чего это ты такой заботливый?

— Друг ты мне или не друг? — улыбнулся тот.— И потом, для театра какая потеря. Я верю, что ты бу­дешь заслуженным.

— Гм, — хмыкнул Николай. — А почему бы нет?

— Как-то неожиданно ты с лодки соскочил, — спо­койно продолжал Сергей. Он скомкал начатую страницу и бросил под стол. — Я подумал, уж не щука ли пудовая дернула за удочку. Тут водятся такие.

— Не слыхал, — пробурчал Николай.

Сергей захлопнул папку с бумагами, завязал тесём­ками и подошел к снятому с лодки мотору. Он утром его разобрал, смазал, теперь надо проверить. Подключив шланг к бачку, поставил мотор на чурбак и подкачал бензин. Набрав горючую смесь в карбюратор, подозвал Николая, чтобы он подержал мотор, и дернул за ручной стартер. Мотор с первого удара шумно и обрадованно взвыл на высокой ноте. Сергей сбавил обороты и, дав мотору поработать на холостом ходу, выключил.

— Хорошо тут, — сказал Николай, прищурившись на сверкающее озеро. — Жалко уезжать. Уговори редакто­ра, чтобы тебя ещё на пару месяцев отпустили. Тут, должно быть, грибов прорва?

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Сергей. — За что тебя Лиза с лодки турнула?

— Видел, значит, — усмехнулся Николай.

— Полез целоваться?

— Кто же знал, что она дурная?

— Если женщина дает отпор, значит, она дура?

— Никак ревнуешь? 

 Сергей затянулся и, выпустив дым, задумчиво по­смотрел на озеро. Лиза всё ещё сидела в лодке спиной к берегу. Сергей перевёл взгляд на небо: глубокая синяя бездна, ни облачка. От сосен протянулись к бе­регу длинные тени. Солнце опускалось в густую синеву. И не понять было, что это: надвигающаяся туча или сумерки? А сумерки теперь выползали из леса сразу, лишь солнце скрывалось за вершинами.

 — Что-то происходит в нашем мире, — задумчиво сказал Сергей, не обратив внимания на слова прияте­ля, — Куда подевались такие понятия, как благородство, честь, порядочность? Или я уродился таким старомод­ным, или с возрастом поглупел?

— О чём ты? — покосился на него Николай.

— Ко мне приезжает мой лучший друг, — продолжал Сергей, — Я его, естественно, принимаю с раскрытыми объятиями, а он начинает волочиться за женщиной, ко­торая, возможно, и мне небезразлична. Будучи челове­ком деликатным, я, понятно, не подаю вида, что меня это задевает, а друг — чем дальше в лес, тем больше дров. Уже не стесняется при мне вроде бы в шутку обнять-приголубить, шепнуть на ушко нежное слово. Короче говоря, мой друг уже не мыслит себе дальней­шей жизни, если не совратит эту женщину.

— Я ведь спросил тебя…

— Конечно, ты чтишь кодекс дружбы и спросил меня, не спал ли я с ней. Ну, не спал, но это не значит, что мне она безразлична. Может быть, я влюблен в неё? Хочу жениться на ней. Вот женюсь, если она, конечно, пойдет за меня, и поселюсь здесь. Так какого же чёрта ты к ней лезешь?!

— Ты бы мог мне и сказать, — пробормотал Нико­лай. Он явно был смущён и озадачен. Однако по тому, как он сбоку поглядывал на Сергея, тот понял: Николай всё ещё не знает, всерьёз всё это говорится или нет.

 — Есть вещи, мой дорогой, о которых не принято говорить. Не говорят же: приходя в дом, снимай ка­лоши? Умный, воспитанный человек никогда не допустит бестактности ни в большом, ни в малом. И вообще, ци­вилизованный, культурный человек должен сдерживать свои низменные порывы.

 — Это что, лекция? — хмуро спросил Николай.

 — Прости, друг! — рассмеялся Сергей. — Я ведь со­всем забыл, что ты уже наказан. Проплыть такую даль без тренировки — это оё-ёй!

— Позволь теперь мне сказать несколько слов. Женщина, которую ты имеешь в виду, совсем не так тебе дорога, как ты тут расписал! В противном случае я бы даже не взглянул на неё, и ты это, скотина, отлично знаешь! А помалкивал ты, гнусный тип, лишь потому, что знал, чем всё это кончится! Так что ты меня ещё должен поблагодарить за развлечение, которое я тебе доставил.

— Я давно так не смеялся! — признался Сергей.

— А теперь серьёзно, — сказал Николай. — В общем, ты, старина, прав! Как говорится, пусти свинью за стол — она и ноги на стол. Или ещё: сунь в рот палец — всю руку отхватит. К моему великому при­скорбию, всё это ко мне относится, а человечество тут ни при чём.

— В таком случае и Лиза тут ни при чем, — улыб­нулся Сергей. — Влюбляйся в неё, ухаживай, волочись — это твое дело. Мы с Лизой хорошие знакомые, и всё. У русской женщины доброе сердце: почувствует, что че­ловеку плохо, — всегда рада прийти на помощь. Когда жил здесь, молоко носила, прибиралась, а уезжал в го­род— за домом и лодкой приглядывала. Жалеет нас, бесхозяйственных мужиков. Я о другом думаю: даже в дружбе мы легкомысленны, не только в любви. Всё давай мне, всё для меня, а сами-то даём взамен жен­щине что-нибудь стоящее? За что она тебя с лодки шу­ганула? Наверняка полез обниматься. Потребитель­ский у тебя, Коля, подход к женщине. А Лиза — не смотри, что живет в деревне, — чувствительная и неж­ная. И ума ей не занимать. До твоего приезда она мне много правильных слов сказала. И думаю, она права. Во многом.

— Чёрт возьми! — воскликнул Николай. — Может, жениться?

— Она ещё не за всякого пойдет, — заметил Сергей.

— А что, тебе уже отказала? — подковырнул Ни­колай.

— Я, наверное, ещё не созрел для женитьбы, — ска­зал Сергей. — А может, и для настоящей любви. И по­том, я тебе уже говорил, Лиза тут ни при чём.

— А я уже, видно, перезрел, — вздохнул приятель. — Неужели так и останемся холостяками?

— Ты, пожалуй, да, — сказал Сергей.

Бутрехин встал и пошёл в дом. Немного погодя он снова появился, одетый и в башмаках. В руках рюкзак и белый шлем.

— Ты не принимай так близко к сердцу, — сказал Сергей, поднимаясь со скамьи.

— Не подумай, что я уезжаю из-за твоей отповеди или... — Николай кивнул на озеро, — из-за неё. Я дол­жен до темноты поспеть в город: у меня лампочка в фаре перегорела.

— Ну, тогда жми, — улыбнулся Сергей.

Николай завёл мотоцикл, нахлобучил на голову бе­лый металлический колпак, улыбнулся и, помахав рукой в кожаной перчатке, с треском укатил.


В пятницу после обеда нагрянули из редакции Ми­хаил Султанов, Сева Блохин с какой-то незнакомой де­вушкой. И — кто бы мог подумать! — с ними приехала Наташка. Это больше всего удивило Сергея. На неё это непохоже, тем более что приехали с ночёвкой. Ясно, что она не с Блохиным — тот мёртвой хваткой вцепился в блондинку — значит, с этим огромным желтоволосым парнем в трикотажном спортивном костюме, что привёз их сюда на газике. Сергей встречался с ним несколько раз в редакции. У парня была лужёная глотка, могучие плечи, и славился он громкими скандальными история­ми. В какой-то праздник, кажется в День физкультур­ника, спихнул в городском парке с постамента гипсовую обшарпанную скульптуру спортсмена и сам в одних тру­сах взгромоздился на её место. Простоял больше часа, пока его оттуда не снял наряд милиции. В другой раз в ресторане «Дятлинка» подрался сразу с пятью пар­нями, которых раскидал, как котят, а одному даже руку вывихнул.

Все в городе звали его Слон, и он ничуть не обижал­ся. В этом здоровенном парне — он имел первый разряд по классической борьбе — жизненная энергия била через край. Он заканчивал философский факультет Ленинград­ского университета. Каждое лето завербовывался в изы­скательскую поисковую партию и колесил с геологами по тундре, тайге, Сахалину. Вернувшись в родной го­род, быстро с приятелями спускал в кабаках и ресто­ранах заработанные пóтом деньги. Слон мог выпить бочку и не быть пьяным.

Сергей только что вернулся с озера. Он снова был у острова и опять зацепил перемёт. И хотя заряженное дробью ружье лежало в лодке, вытаскивать перемёт не стал. Ему хотелось накрыть браконьеров с поличным. А для этого нужно было сделать вид — браконьеры на­верняка за ним наблюдали, — что ничего не заметил.

Вернувшись домой, Сергей собирался поужинать и затем берегом отправиться к той роще, что напротив острова. Там, снова укрывшись в кустах, он на этот раз надеялся выследить браконьеров. Ночью они не станут путаться с перемётом, тем более что недавно поставили, а утром наверняка поплывут снимать улов. А как только причалят к берегу с добычей, Сергей тут и встретит их.

В его тщательно разработанном плане — Сергей ждал браконьеров в эту пятницу — был один лишь недостаток: отсутствие помощника и свидетеля.

Нежданные гости грозили спутать все его планы. И хотя Сергей старался быть гостеприимным хозяином, Женя Мальчишкин — так звали Слона — сразу почув­ствовал, что Сергей не очень рад их приезду.

— Ты не расстраивайся, — прямо сказал он,— дай лодку, мы погрузимся — и на остров! Там и переночуем.

— А как же уха? — спросила белокурая девушка, её звали Капа.

— Сергей, где тут у тебя лещи берут? — Султанов уже составил бамбуковое удилище и привязывал к гиб­кому концу леску.

— Становись в камыши, — показал Сергей. — Не знаю, как насчет лещей, а окуней натягаешь.

— Девочки, уха сегодня будет, — весело заявил Сева Блохин. — Если хотите, даже двойная!

— Хотим, — ответила Капа.

Наташа промолчала. Она с любопытством смотрела на Сергея, а он, наоборот, отводил от неё глаза. Хотя он никогда и не воспринимал всерьёз эту девчонку, ему было почему-то неприятно, что она в этой разудалой ком­пании и что наконец он впервые увидел её парня — и кого? Слона! 

— Слон, доставай из багажника сетку! — скомандо­вал Блохин.

— Ты это брось, — сказал Сергей.

 Сева уставился на него.

— Ты что, не разрешишь сетку поставить? — спросил он.

— Забудь об этом и думать.

— Миша, ты слышишь, что он говорит? — Блохин повернулся к Султанову, который насыпал из железного ведёрка в брезентовый мешочек червей.

— Я тоже противник запрещённых снастей, — заме­тил Миша. — То ли дело на удочку,

— Что же это такое, братцы! — вскричал расстроен­ный Сева. — Мы ведь без рыбы останемся! — Он снова взглянул на Сергея. — А если я не послушаюсь тебя, ин­спектор, что будет?

— Послушаешься, — спокойно ответил Сергей.

— Чёрт с ней, с сеткой, — Слон захлопнул багаж­ник. — поплыли к острову, может, судака или щуку на спиннинг зацепим.

— Лодку-то ты нам, надеюсь, дашь? — хмуро поко­сился на Сергея Блохин.

— С мотором умеешь обращаться?

— Я умею, — сказал Слон.

— Залейте горючее в бак. Вон из той зелёной ка­нистры.

— Видно, тебе браконьеры крепко насолили, — усмехнулся Слон.

— Полюбуйся на их работу! — кивнул Сергей на «Москвич», стоявший на четырёх чурбаках.

— Ого! — присвистнул Слон. — Поработали маль­чики!

К Сергею подковылял на трёх лапах Дружок. Бинты на сломанной ноге были изодраны зубами, но лубок держался. Каждое утро Сергей обматывал ногу бинтом, а Дружок, улёгшись в тени, старательно сдирал по­вязку.

— Это тоже они, — сказал Сергей, погладив собаку.

— Да тут у тебя настоящая война, — заметил Слон.

 Капа, Блохин и Слон ушли на «Казанке» к острову. Наташа осталась. По тому, как быстро Мальчишкин за­вёл мотор и лихо развернул на мелководье лодку, было видно, что это дело для него привычное. Мотор тарах­тел ровно, без перебоев, за кормой тащился белый пе­нистый след. В берег заплескалась волна. Слон неподвижно сидел на корме, положив большую руку на румпель, и смотрел вперёд. Правил он на остров.

В камышах изредка взмахивал удочкой Михаил Султанов. Засучив брючины выше колен, он забрался в воду. У него вид заправского рыбака: через плечо брезентовая сумка для рыбы, на шее мешочек с червями.

— Через час встань вон туда! — показал на камыши Сергей. — Там крупный подлещик ходит. Как солнце спрячется за сосну, так и становись. Может, и леща вы­тащишь.

Сергей уселся на берегу и стал смотреть на озеро. Дружок улёгся у ног. «Казанка» превратилась в чёрную точку, негромко ворковал мотор. Широкая, поблёски­вающая на солнце полоса уходила к острову. Высоко над головой курлыкал ястреб. Сергей заметил, что он появляется в небе за час до полудня и незадолго перед заходом солнца. Однажды Сергей бросил в воду не­сколько небольших рыбешек. Ястреб и внимания на них не обратил, зато чайки тут же спикировали вниз и про­глотили дармовую добычу. В другой раз Сергей, стоя в лодке, показал ястребу большую плотвицу и потом далеко отшвырнул её от себя.

Ястреб замедлил свой плавный полет, на какое-то мгновение замер на одном месте, затем, сложив крылья, устремился вниз. Сергею даже послышался тоненький нарастающий свист, казалось, птица сейчас врежется в воду, но ястреб пружинисто выбросил мощные крылья, задравшиеся вверх, и, едва коснувшись поверхности озе­ра, снова взмыл. В когтях у него была зажата белая рыбина.

Никогда ещё Сергей не видел такого изящного броска. Ястреб величественно полетел в сторону сосно­вого бора.

Возвращаясь с рыбалки, Сергей всякий раз делился уловом с ястребом. И гордая птица иногда снисходила и с достоинством принимала подарок. С рыбой в когтях ястреб улетал в сторону бора и больше в этот день не возвращался.

— Красивая птица, — услышал он.

Сергей повернул голову и увидел Наташу: она сидела неподалеку прямо на песке и тоже смотрела на ястреба. На губах задумчивая улыбка. Длинные распущенные по спине волосы чуть заметно шевелились. Это ветерок с озера осторожно касался их. Девушка брала в пригоршни чистый жёлтый песок и медленно просеи­вала сквозь пальцы. Два небольших холмика выросли перед ней. На один из них упрямо карабкался чёрный муравей.

Разве можно узнать в ней ту угловатую длинную девчонку, которую он когда-то катал на мотоцикле и фотографировал на дереве с портфелем? В девушке появи­лась статность, женственность.

— Что же ты не поехала с ними? — спросил Сергей.

— Я не люблю рыбу ловить, — ответила она.

— Зачем же приехала?

— На ястреба посмотреть, — улыбнулась девушка.

«Что ж, Слону повезло... — с грустью подумал Сер­гей. — Такой девчонке понравился. Впрочем, какая она девчонка? Девушка. И ничего особенного тут нет, что он понравился Наташе. Женя Мальчишкин — не чета Блохину. Правда, красавцем его нельзя назвать: крупное лицо с большим носом и маленькими глазами, изжелта-белые волосы, отчего лицо всегда казалось немного красноватым, как у альбиносов. Но лицо крепкое, му­жественное. И обаяния хватает. Такой может закружить голову девчонке.» Вспомнились слова Бутрехина: «Обаятельна, умна, красива. Я чуть в неё не влю­бился!» Он искоса взглянул на Наташу: высокий, чистый лоб, длинные тёмные ресницы, прямой красивый нос и задумчивые, вобравшие в себя озёрную синь и зелень глаза. Высокая шея с голубой жилкой возле уха, гордо посаженная голова. «Все они умные, обаятельные, красивые, — с раздражением подумал он. — До поры до времени, пока не покажут свои острые зубки!» И всё-таки ему было очень грустно, что Наташа наконец нашла парня — иначе зачем она приехала сюда? Пока она была одна, он не думал о ней, а теперь вот позавидо­вал Женьке Мальчишкину.

— Как хорошо здесь и тихо, — сказала Наташа. — И не скучно одному?

— Одному нет, — резко ответил он.

— Я сразу поняла, ты не рад, что мы приехали.

— Я ещё не успел соскучиться, — усмехнулся он.

— К тебе, наверное, часто приезжают?

— Редко.

Помолчали. Наташа вытянула длинную ногу в синих спортивных брюках и начертила на песке круг. Глаза были устремлены на озеро.

К ним прихромал Дружок, пристально посмотрел хо­зяину в глаза, потом уставился на девушку. Приветливо помахал хвостом, понюхал руку, которую Наташа про­тянула, и лизнул. Затем оглянулся, похватал зубами по­вязку на ноге и растянулся на песке рядом с ними.

— Красивый пес, — сказала Наташа. — Как можно собаку ударить?

— Я давно заметил, ты ему понравилась.

— Он тебя очень любит. Я это тоже заметила.

— В этом отношении собаки постояннее людей, — не удержался и с горечью сказал Сергей.

Тонкие брови девушки сдвинулись вместе и снова разошлись. Она прикусила нижнюю губу и бросила на него быстрый взгляд.

— Плохого же ты мнения о людях, если говоришь так.

— У меня есть для этого некоторые основания.

— Мало ли что в жизни бывает, Сергей, — поверну­лась она к нему. — Нельзя сразу обвинять весь белый свет. Люди разные и совсем непохожи друг на друга. Одни умеют любить, другие даже не знают, что такое любовь.

— А ты знаешь? — взглянул на неё с любопытством Сергей.

— Я? — вдруг растерялась она и, поколебавшись, от­ветила: — Я умею любить.

— Этого мало, — сказал Сергей. — Нужно, чтобы и тебя любили. А в наш век, как сказал один писатель, все хотят быть любимыми и никто не хочет любить.

— Бывает, человек счастлив своей любовью. И он щедро дарит её другому, ничего не требуя взамен.

— А потом останешься у разбитого корыта, со своей неразделенной любовью! — зло усмехнулся он.

— Не ты один, — негромко сказала она.

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Скоро девятнадцать.

— А рассуждаешь, как бывалая женщина!

— Слово-то какое нехорошее выбрал: «бывалая»! — поморщилась она.

— Ну, взрослая.

— Я и есть взрослая, Серёжа. Ты разве этого не заметил?

— А мне скоро тридцать, — сказал он. — И я всё ещё не повзрослел.

— Ну зачем же ты так на себя наговариваешь? — улыбнулась она.

— Ты не пишешь стихи? — спросил Сергей, глядя на озеро. Он услышал шум мотора и ждал, когда из-за ка­мышей выскочит «Казанка».

Она резко повернулась к нему, в глазах вопрос:

— Откуда ты знаешь?

— Прочти хотя бы одно, — попросил он.

— Потом. Не сейчас, — сказала она. — Взгляни, вокруг нас столько поэзии. Это озеро, вода, небо, закат. И золотой ястреб в небесной синеве. Мои сти­хи — ничто по сравнению со всем этим.

— Как хочешь, — сказал он.

— Как ты догадался, что я пишу стихи? — после паузы спросила она. — Об этом никто на свете не знает.

— Теперь вот я знаю, — улыбнулся он.

— Иногда мы с тобой понимаем друг друга с полу­слова, а иногда будто глухая стена между нами, — ска­зала она.

— По-моему, хороший парень, — сказал Сергей, гля­дя на озеро, где из-за острова снова показалась «Ка­занка».

— Кто? — проследила за его взглядом Наташа. — Мальчишкин?

— Про Блохина я молчу, — усмехнулся он.

— По дороге сюда он мне с ходу сделал предложе­ние. Как ты думаешь, может быть, выйти за него за­муж? — Она смотрела с серьёзным видом на него, однако в глазах что-то затаилось.

— Конечно, выходи, — сказал Сергей. — Надо же это счастье когда-нибудь и тебе испытать.

— Ты знаешь, я очень дорожу твоим советом.

— Что ты от меня хочешь? — рассердился он. — Я ни черта в этом деле не соображаю! Вон ты как сама пре­красно во всем разбираешься. Может, ты мне дашь совет?

— Пожалуйста, — почему-то развеселилась она. — Разденься и выкупайся. Это наверняка вернет тебе хо­рошее настроение.

Вскочила с песка, оставив неглубокую круглую ямку, и, рассмеявшись, быстро зашагала навстречу Мише Сул­танову, который шлёпал к ним по воде вдоль берега.

— Сергей! — возбужденно кричал он. — Тридцать два окуня! У тебя тут под носом настоящий садок, только успевай вытаскивать.

— Ну вот, а боялись, что ухи не будет, — рассеянно сказал Сергей, глядя на девушку.

Наташа взяла у Султанова кукан с бьющимися окунями, покачала головой.

— И не жалко вам бедную рыбу?

— Ты ещё пиявку пожалей, — усмехнулся Миша и, шлёпнувшись на песок, принялся сдирать со щиколотки извивающуюся чёрную тварь.

— Больно? — Наташа опустилась рядом с ним на ко­лени и, наклонив голову, стала смотреть. Дотронуться до пиявки она не решилась.

— Сергей, ударь в колокол! — весело шумел Миша, пиявку он вдавил пяткой в песок и улыбался. — Пора костер разжигать!

— Я буду помогать, — вызвалась Наташа. — Говори­те, что мне делать: костёр разжигать или рыбу чистить.


Костёр ярко пылал в ночи, выбрасывая в звёздное небо снопы искр. Кто сидел, кто полулежал, но все смо­трели на огонь. В стороне перевёрнутый котел из-под ухи, опустошенные бутылки. Сергей то и дело подбрасы­вал сухие еловые лапы. Раздавался треск, будто на ско­вородке шипело сало, затем вверх лошадиной гривой вздымалось яркое пламя. Красные отблески плясали на лицах, заставляя тех, кто сидел совсем близко, отодви­гаться от жара в прохладную ночь. Костёр на берегу отражался в озёрной воде и, по-видимому, был виден издалека,

— Знаете, о чём я мечтаю, братцы? — говорил Женя Мальчишкин. — Закончить университет, приехать сюда на Большой Иван и своими собственными руками по­строить хороший светлый дом.

— Самое подходящее место для философа, — усмех­нулся Блохин. Он лежал, положив голову на коле­ни Капы, и смотрел в небо. Длинные светлые волосы, зачёсанные назад, слиплись после купания в отдельные пряди.

— Я сам буду дом строить, — Слон вытянул перед собой две большие крепкие руки. — Вот этими рычага­ми. Построю дом, посажу яблони, вишни и буду в шко­ле ребятишек уму-разуму учить.

— Сколько тебе ещё учиться? — поинтересовался Сергей.

— Последний год.Сдам государственные экзамены и со студенческим отрядом поеду в Казахстан. На три месяца. Как раз на дом и заработаю. Там много платят, а у меня шесть разных профессий. Могу на бульдозере, самосвале, могу дома строить и колодцы копать. Я ведь каждый год куда-нибудь езжу. 

— Что же тогда здесь прохлаждаешься? Мальчишкин взглянул на Сергея и улыбнулся. Лицо у него широкое, открытое. Выгоревшие добела волосы чёлкой спускаются на лоб. Небольшие светлые глаза глубоко посажены. Голос немного хрипловатый.

— Сегодня что у нас, пятница? А в среду я уже буду в Мурманске, а оттуда с ихтиологами в Терский район, на глухие ламбины, так называют там лесные озёра. Го­ворят, палец сунешь в воду, а рыба уже хватает.

— На палец не ловил, — усмехнулся Сергей. Наташа почти не вступала в разговор. Вино она тоже не пила и держалась несколько отчужденно от всей ком­пании. Подобрав под себя длинные ноги, сидела на своей брезентовой куртке и пристально смотрела на огонь. И блики плясали в её широко открытых глазах. Иногда губы девушки трогала лёгкая задумчивая улыбка. Не­сколько раз Сергей поймал её отрешённый взгляд. Пря­мая, как камышинка, сидела она немного в стороне от костра, и по длинным волосам её струились дрожа­щие красноватые всполохи. Сергей ободряюще улыбнул­ся ей, но она не ответила. Всё так же прямо и открыто смотрела ему в глаза с непроницаемым выражением на лице. Он подумал, что она, наверное, и его сейчас не видит.

Наблюдал Сергей и за Женей Мальчишкиным. Этот огромный и сильный парень всё больше ему нравился. Явно не глуп, многое повидал в своей беспокойной бро­дячей жизни, много поездил по стране, не лишен чувства юмора. А все эти скандалы и драки — это от избытка энергии, переполнявшей его.

Мальчишкину двадцать четыре года, он уже успел жениться и развестись. У него двухлетняя дочь. Обо всем этом, ничуть не смущаясь и не выставляя себя в наивы­годнейшем свете, поведал сам Слон. Он не скрывал, что любит жену и во всём виноват сам: мало уделял ей вни­мания, одно время много пил и гулял, а потом эти еже­годные отлучки на два-три месяца. Другие с молоды­ми женами на юг едут, а он с экспедицией забирается в такую глушь, где и нога-то человеческая до них не сту­пала.  Вот и достукался, потерял жену. Несколько раз просил её вернуться к нему, но она отказалась наотрез, а с родителями её он, Женя, в большой дружбе.

На одном месте Слон не мог долго сидеть. Он уже раз пять вставал и уходил. То хворосту принесёт, то за картошкой в дом сбегает и в золу закопает. А сейчас встал и, снимая рубашку на ходу, пошёл купаться. Не­много погодя послышался тяжелый всплеск, уханье и гогот.

Михаил Султанов выковырял прутиком из огня крас­ный уголёк и прикурил от него очередную сигарету. Ко­гда Михаил затягивается, его прямой нос сморщивается, из ноздрей ещё больше высовываются пучки краснова­тых волос. Сквозь гладко зачёсанные назад волосы про­свечивает небольшая плешь. И все равно Султанов ещё красив. Реплики его точны, полны доброжелательного юмора. Улыбка открытая, обаятельная.

— Что там нового у нас в редакции? — поинтересо­вался Сергей.

Михаил выпустил дым, с усмешкой посмотрел на Сергея.

— Завидуем тебе, — сказал он. — Живешь, как на курорте. Вот очерк написал.

— Я не завидую, — пробурчал Сева. — Подумаешь, очерк написал! Я, может быть, скоро повесть напишу.

— Напиши, — сказал Султанов.

— Ты прости, Сергей, я еще твой очерк не прочел.

— Врет он, — повернулся Султанов к Сергею. — Про­читал. И все прочитали, даже твой лучший друг Ло­банов.

— Ну и как?

— Отличный очерк. Художественный, поэтичный.

— Надо будет прочитать, — заерзал головой на ко­ленях у Капы Блохин. — Если уж так хвалишь.

— Скоро твоя командировка закончится? — спросил Миша.

— Думал, двух месяцев хватит, а проторчу, навер­ное, до осени. Хочу здесь и брошюру закончить. В ре­дакции разве будет время?

— Знаешь, как Дадонов рассвирепел, когда вернул­ся из отпуска? Говорит, лучшего журналиста отправили к чёрту на кулички, а газету кто будет делать? Хотел забрать тебя в редакцию, да Козодоев отговорил. Но учти, до осени он не даст тебе тут прохлаждаться.

— Слушай, чем я дольше здесь живу, тем больше убеждаюсь, что сохранение озёр, природы — это всена­родное дело. Проблема номер один. Люди и представления не имеют, что происходит на озёрах, в лесах. Что такое профессия рыбинспектора? Сколько рыбы в озе­рах и как она живёт? Почему её с каждым годом повсе­местно становится меньше? Как вести себя на озере, в лесу? Как в храме или как на конюшне? Я тут встре­чался с профессиональными рыбаками, местными. И знаешь, что я хочу предложить для газеты: серию очерков! Так сказать, репортаж нашего специального корреспондента с места событий. Как моя идея?

Султанов выпустил струю дыма, помолчал, обдумы­вая слова Сергея. Однако ответ его был уклончивым:

— Я передам Дадонову.

— А как ты сам считаешь? — настаивал Сергей. — Стоящее дело?

— Если бы это был репортаж с Братской ГЭС! А озёра, рыба... Не думаю, чтобы редактор согласился напечатать серию очерков. Один-два ещё куда ни шло.

— Миша, я хочу, чтобы все узнали истинное поло­жение дел. Пока я не соприкоснулся с этим на месте, я тоже думал, как и ты: дескать, есть у нас проблемы поважнее! Так вот, поверь, это одна из серьёзнейших проблем в нашей стране.

— Уговори редактора, — улыбнулся Миша. — Я хоть завтра поставлю в номер твой первый очерк.

Наташа внимательно слушала их, переводя взгляд с одного на другого, но не произнесла ни слова. Сева и Капа, повернувшись к ним спиной, о чём-то шептались.

Пришёл Женя Мальчишкин. Мокрые волосы торчали во все стороны, как пучки соломы на крыше, на выпук­лой груди блестели крупные капли, а широкая физионо­мия сияла.

— Силища! — хрипло забасил он. — Вода тёплая, как парное молоко, а на озере тишина. И такое ощущение, что вот-вот какое-нибудь чудище всплывет из глубины — помните «Моби Дика»? — и схватит тебя за ногу.

— Не говори такие страсти на ночь, — поёжилась Капа.

— Страсти ещё впереди, — сострил Сева и первым громко захохотал.

Наташа, молчавшая до сего времени, стремительно поднялась и, взглянув на Сергея, спросила:

— Где я буду спать?

— Я бы тебя, Наташка, с собой положил, да, боюсь, не заснешь со мной. — ухмыльнулся Слон.

— Плоско и грубо, — спокойно заметила Наташа. — Даже ночное купание не освежило твою голову.

— Ты, наверное, подумала что-нибудь плохое? Я хо­тел сказать, что храплю сильно, — неуклюже вывер­нулся Мальчишкин.

Сергей наблюдал за ними: что-то девушка не слиш­ком ласкова со своим спутником! Вон и Женька смутил­ся. Видно, желая исправить положение, он примиритель­но сказал:

— Наташенька, я тебя провожу?

— Меня Сергей проводит, — резко ответила она. Мальчишкин огорчённо развёл большими руками, мол, виноват, исправлюсь.

— Мы чуть свет на рыбалку, — ещё сказал он. — Разбудить?

— Спокойной ночи, — пожелала всем Наташа, не от­ветив на его вопрос.

Сергей проводил её до своей комнаты и показал на раскладушку:

— Ложись здесь. Форточку не советую открывать — комары не дадут житья.

Девушка в нерешительности переминалась с ноги на ногу. Овальное лицо белело совсем рядом.

— Это ведь твоя постель, — наконец произнесла она. — Я могу и на полу. В туристских походах приходи­лось спать и прямо на голой земле.

— Не терзайся, — сказал Сергей. — Я не буду здесь ночевать.

— Ты всегда уступаешь свою постель гостям?

— Нет, — сказал он. — Не всегда. Просто сегодня мне не придётся ночью спать.

— Работа? 

— Пожалуй, да, — после некоторой паузы сказал Сергей. — Это, действительно, работа.

Хотел уже было выйти, потом задержался на пороге. Высокая стройная фигура девушки вырисовывалась на фоне окна. Голубоватый лунный свет посеребрил её волосы, в глазах светящиеся точечки.

— Ты хочешь пожелать мне спокойной ночи? — спро­сила она. Голос мягкий, загадочный. И уже нет в нём жёстких ноток, раздражения.

— Я хочу спросить тебя, Наташка, почему ты так резка с парнями?

— С какими парнями?

Сергею почудилось, что она улыбается, но лица не было видно. Белое пятно на фоне бревенчатой стены.

— Ну, которые за тобой ухаживают.

— И ты не знаешь почему?

— Не знаю, — признался он.

— А ты подумай, Серёжа.

Закрывая за собой дверь, он услышал тихий смех.


В умирающем костре розово тлели угли. Ощутимое дыхание озера, долетавшее сюда, заставляло угли снова мерцать спокойным красным огнём, но ненадолго: они тускнели, неслышно рассыпались, превращаясь в серый пепел.

Сергей сидел на песке у костра и курил. Давно уго­монились Сева с Капой — Сергей отвел им вторую комнату, в которой работал в ненастные дни, — похрапывал на кухне Михаил Султанов. Сергей отдал гостям всю свою верхнюю одежду, которая могла пригодиться для постелей. Мальчишкин не пожелал спать в доме, он об­любовал на косогоре свежий стог, который на днях сме­тали Лиза и её мать. Сергей тоже помогал им: подавал трёхрогими деревянными вилами с длинной ручкой огромные охапки душистого сена. Лиза принимала, раз­равнивала и утаптывала.

Луна пряталась где-то за деревьями, с неба нежно струился далекий мягкий свет больших и малых звёзд, щедро высыпавших нынче на чистом глубоком небе. Величавое спокойное озеро вобрало в себя вселенные и галактики. Ковш Большой Медведицы изогнулся так, будто хотел зачерпнуть из озера водицы, могучим отрез­ком небесной дороги пролетал над миром призрачный Млечный Путь, а над бором, чуть повыше остроконечных сосновых вершин, ярко блистала крупная звезда первой величины. Только луна могла поспорить с ней своей яркостью.

Странно сидеть неподвижно на одном месте и вместе, с тем знать, что стремительно несёшься в вечность в чёрном глубоком пространстве вселенной. Много ли на земле людей, занятых своими повседневными заботами, помнят об этом?

Сергей поднял голову и прислушался: чьи-то тяжелые шаги впечатывались в остывшую, покрытую росой землю. На тропинке смутно замаячила фигура. Остановилась, чиркнула спичкой, и Сергей увидел жёлтую прядь и круп­ные черты лица Жени Мальчишкина. Подойдя к костру, Слон грузно опустился рядом.

— Не спится что-то, — поежился он и прихлопнул на щеке комара. — Наверное, мало выпил.

— А я хотел идти тебя будить, — сказал Сергей.

Мальчишкин щелчком сбил пепел с папиросы, вытя­нул огромную босую ногу и пошевелил пальцами. Про­делав всё это, с любопытством взглянул на Сергея.

— Давно меня мучает один вопрос,— сказал он.— Ты знаешь, сколько в морях-океанах осталось китов?

— Тысяч десять, — спокойно ответил Сергей. — Му­чаешься, как бы их совсем не истребили?

— Мучаюсь, — сказал Слон. — Вот даже заснуть не могу. Надо что-то делать: спасать китов. Перебьют ведь скоро всех, а наша планета не видела и никогда больше не увидит таких гигантов!

— Это хорошо, что ты о китах думаешь, — улыбнулся Сергей. — Честно говоря, меня тоже это тревожит. Жалко китов. Они с сотворения мира не имели врагов и вот об­рели человека.

Мальчишкин громко рассмеялся, хлопнул тяжёлой ручищей Сергея по плечу:

— Ты первый человек, который принял это близко к сердцу. Остальным, кому я говорил, наплевать на каких-то там китов, плавающих в морях-океанах.

 — Спохватятся люди, да как бы поздно не было, — сказал Сергей. — Может быть, я здесь как раз потому, что тоже о китах думаю.

— Напиши про меня рассказ, — сказал Женя. — Я тебе столько историй расскажу — ахнешь! И про китов тоже.

— Сначала я расскажу тебе одну историю, — улыб­нулся Сергей. — Она тоже имеет к китам некоторое от­ношение.

Он поведал ему про чёрную лодку с белой заплаткой, про два вытащенных перемёта и про то, как ему бра­коньеры отомстили. Рассказал и про свой план, который он собирался сегодня на рассвете осуществить.

Мальчишкина не надо было уговаривать: он сразу загорелся и в главном одобрил план Сергея.

— Мы их накроем, — уверенно заявил он. — Только зачем ждать рассвета? Пошли сейчас вдоль берега и наверняка наткнемся на их стоянку.

— Сдается мне, что они ночуют в деревне, а днём прячутся в кустах и наблюдают за своими снастями. Может, разбудить Султанова и Блохина?

— У Блохина небось ноги будут подгибаться. Какой из него боец? — хохотнул Слон. — А Мишу из пушки не поднимешь! Он спит, как медведь в берлоге. Да и на кой леший они нам сдались? Вдвоём справимся!

Сергей вспомнил, как Женька пятерых в ресторане раскидал, и успокоился.

— Они могут и пальнуть, — на всякий случай предупредил он.

— Мы их захватим врасплох, — беспечно заметил Слон.

Он взволнованно заходил вокруг потухшего костра. Большие ступни его с шелестящим писком зарывались в песок. Он размахивал руками, и красноватый огонек папиросы чертил замысловатые кривые.

— А может, лучше на моторке подскочим к ним? — предлагал он и тут же браковал свои идеи. — Не го­дится! Могут перемёт и рыбу вывалить за борт. Но куда они с рыбой пристанут? Мы ведь не знаем? Как рванут на моторе на другой берег Большого Ивана, а мы бегом за ними по бережку? Не годится! Вот что я надумал. Садимся в газик и едем. Напротив остро­ва станем и будем следить. На машине мы их всегда догоним.

Этот план Сергею понравился. Пока Слон обувался и заводил машину, Сергей зашел в дом. Двустволка и патронташ висели над раскладушкой, на которой спала Наташа. Сергей на мгновение задержался на пороге, при­выкая к темноте. Ему не хотелось зацепить за что-нибудь и разбудить девушку. Он явственно слышал её ровное дыхание.

Сергей приблизился к раскладушке и, касаясь ногами жёсткого ребристого края, потянулся за ружьем. Краем глаза он видел смутно белеющее лицо девушки, её полу­открытые губы, разбросавшиеся на примятой подушке волосы. Когда он снял ружьё и потянулся за патронташем, ресницы её дрогнули и взлетели вверх. На Сергея с лю­бопытством смотрели два мягко поблескивающих глаза. Она не вскрикнула, даже не изменила позы. Губы её закрылись и раскрылись, Так иногда бывает у детей, когда они не знают, что им делать: заплакать или засмеяться.

 — Это ты? — прошептала она.

Сергей сорвал с крюка патронташ и отступил от рас­кладушки. Она живо повернулась на бок и приподняла голову, упираясь локтем в матрас.

— Я тебя разбудил, прости, — пробормотал Сергей, досадуя на себя: чего доброго, девчонка вообразит, что он смотрел на неё или хотел поцеловать.

— Зачем тебе ружьё? — спросила она, и он подивился её зоркости: как кошка, видит в темноте.

— Ружьё? — пробормотал Сергей, не зная, что ска­зать. — Да так, понадобилось...

Она стремительно поднялась с раскладушки, плед мягко соскользнул на пол. Наступая на него, в одних трусиках и бюстгальтере она подошла к Сергею.

— Это опасно, Серёжа? — шёпотом спросила она, заглядывая в глаза. — Вы что-то с Женькой затеваете.

— Вот чудачка! — рассмеялся он. — К завтраку ку­ропатку принесем. Жирную!

— Ты меня обманываешь, — вздохнула она. Высокая, стройная, она купалась в лунном свете, и глаза её излучали мягкий зеленоватый блеск. Она была совсем близко, он видел, как легкий сквозняк — он не закрыл дверь — колышет за её спиной распущенные во­лосы. Протяни руку и дотронешься до золотистых де­вичьих плеч.

Какое-то мгновение он заколебался и, чувствуя внутри сладкую щемящую боль, отступил с лунной дорожки в тень. Он уловил в её голосе искреннюю тревогу за него, волнение. Это было неожиданно и приятно. Как и там, в больничном парке, он почувствовал в ней близкого человека.

— Спи, Наташка, — сказал он с грубоватой нежно­стью и вышел из комнаты, прикрыв дверь.

На дороге уже негромко урчал газик. Белая лохма­тая голова Мальчишкина упиралась в брезентовый верх кабины.

— С богом, — сказал Слон, включая сцепление.


Сергей сидел на пне, трясся от предрассветного холо­да и клял себя за то, что не захватил куртку. Солнце ещё не взошло, но в той стороне, откуда оно должно появиться, полыхали зарницы и узенькая полоса неба, та самая, которая на горизонте сливается с землей, мед­ленно алела, отбрасывала зловещий багровый отблеск на редкие перистые облака, будто веером раскинувшиеся над тихим сонным озером. Чуть слышно поскрипывали камышовые листья.

Густая крупная роса усыпала всё вокруг. Под её тя­жестью сгибались тонкие травинки, слиплись белые лепе­стки ромашки, ощетинился каплями сиреневый дикий клевер, на каждом листе, на каждой сосновой иголке ви­сели блестящие капли. У Сергея было такое ощущение, будто и он весь покрыт холодной росой.

Женя Мальчишкин, прислонившись широкой спиной к корявому сосновому стволу, сладко спал, приоткрыв рот. На мощной загорелой шее в такт дыханию чуть за­метно двигался кадык. С сосны на его белую голову про­сыпалась коричневая труха и сухие иголки.

Прямо перед ними, загороженное редкими могучими соснами, расстилалось озеро Большой Иван. Пока было темно, Сергей не заметил никакого тумана, а сейчас, когда близился восход солнца, вдруг произошло чудо: будто из зелёных глубин, с самого дна всплыл негу­стой разреженный туман, оторвался от подёрнутой рябью смолисто-ртутной воды и неподвижно повис в воздухе.

Сергей зачарованно смотрел на это чудо природы и не сразу уловил шум автомобильного мотора. А когда до него дошло, вскочил и, повернувшись лицом к лесу, прислушался. По лесной дороге к озеру приближался грузовик. То, что грузовик, Сергей определил по гулу двигателя. Дорога проходила в двадцати — тридцати метрах от того места, где они расположились. Сергей возблагодарил судьбу, что догадались убрать газик с дороги и подать в глубь леса, где он был надёжно укрыт в ольховом кустарнике.

Сергей бесцеремонно растолкал Мальчишкина. Тот ошалело захлопал белёсыми ресницами и хрипло сказал недовольным голосом:

— Не дал такой сон досмотреть! Я её нёс на руках, а кругом цветы, солнце...

— Потом расскажешь, — оборвал Сергей. — Слы­шишь, едут!

Мальчишкин мигом стряхнул с себя остатки сна и вскочил на ноги. Уже совсем рассвело. Багровая полоса всё ширилась, поднималась вверх, а туман редел, рас­ползался.

Но они так и не увидели, как взошло солнце над озе­ром, как заиграла освещённая первыми лучами вода, как растаяли жидкие пласты утреннего тумана. Сергей и Мальчишкин, спрятавшись за ольховым кустом, смотре­ли на лесную дорогу, выходившую к озеру и сразу же круто поворачивавшую налево вдоль берега. Дорога эта вела к пионерскому лагерю, расположенному неподалеку от дома отдыха.

— Ты думаешь, это они? — шепотом спросил Слон.

Сергей не ответил. Он хотел так думать. Конечно, это могла быть колхозная машина или полуторка с рыбзавода.

В просвете деревьев показался грузовик с брезенто­вым навесом. У него ещё были включены подфарники. Машина прошла мимо куста, за которым они спрятались. Ветви хлестали по бортам, брезенту, громко треснул сук, попавший под колесо. Фургон двигался осторожно, то проваливаясь в глубокую колею, то подпрыгивая на об­нажённых корнях, то и дело пересекавших просёлок.

В кабине сидели двое. Во рту шофёра мерцала папи­роса. В кузове тоже сидели люди, но сколько их, они не разглядели. Грузовик остановился на берегу, заглох мо­тор. Из кузова выпрыгнул человек. Второй стал подавать ему мешки, вёсла и ещё какие-то предметы. Издалека трудно было всё отчетливо разглядеть.

Когда всё было выгружено на берег, мотор зафырчал и грузовик медленно поехал вдоль берега. Вот он повер­нул прямо на кусты, за которыми стоял газик. Сергей схватил Мальчишкина за плечо. Если они сейчас напо­рются на газик, все пропало. Но грузовик остановил­ся — на пути оказался пень, — дал задний ход и проехал дальше. Свернул он в лес на порядочном расстоянии от газика.

В это время три человека торопливо надували боль­шую резиновую лодку. Работали слаженно, сразу видно, что это дело им привычно. Изредка перебрасывались короткими репликами, но слов было не разобрать.

К ним подошёл шофёр — во рту его всё ещё дымилась папироса — и пощупал лодку, которая уже приняла округлые очертания, выставив по бокам чёрные резиновые «плавники» с отвестиями для вёсел. Накачивали лодку автомобильным насосом. Тот, кто качал, иногда выпрямлялся и ребром ладони стряхивал пот со лба.

Лодка раздулась, задрав вверх нос и корму, они по­бросали в неё мешки, вёсла и втроём понесли к воде. Вот они пропали из глаз, спустившись с берега вниз, а немного погодя послышался звучный шлепок — лодка была на воде. Скоро она снова показалась уже на поря­дочном расстоянии от берега. Один греб длинными голу­быми веслами, двое других неподвижно сидели на носу и корме. Лодка держала курс на остров.

На берегу остался шофёр. Он послонялся вдоль об­рыва, задрав голову, долго смотрел на одинокую берёзу, в ветвях которой голосили пробудившиеся с восходом птахи, а потом, постелив на мокрую траву ватник, улёгся на него и стал смотреть на ещё белёсое, со следами ноч­ной хмури небо.

А день занимался, бор звенел от птичьих голосов, над лужайками запорхали бабочки-лимонницы, загудели пер­вые пчелы-разведчицы. Они ещё не садились на усыпан­ные росой цветы, по-видимому боясь замочить лёгкие прозрачные крылья, а останавливались над цветком и жужжали на одной ноте, исполняя какой-то свой пчели­ный ритуал.

Мальчишкин сидел на поваленном полусгнившем де­реве и, хмуря лоб, двигал белыми бровями. Сергей курил рядом. Чтобы выпустить дым из ноздрей, он всякий раз нагибался. Морщины на лице Мальчишкина разглади­лись, он улыбнулся и поднялся со ствола.

— Я сейчас, — сказал он и осторожно зашагал в глубь леса.

Вернулся он минут через пятнадцать, негромко посвистывая.

— Куда ты ходил? — спросил Сергей.

— На разведку, — коротко ответил Слон.

Часа два прошло, прежде чем лодка повернула к берегу. В бинокль Сергей видел, как они выбрали перемёт с крупной, серебристо сверкающей рыбой, потом второй, видел, как извлекли из мешков сети и поставили в полукилометре от острова. И вот теперь приближались к берегу.

Шофёра там уже не было. Не было его ватника, на котором он так удобно устроился. Когда до них донеслось отчетливое посапывание, Женя Мальчишкин подкрался к шофёру, и… наверное, пробуждение его было ужасным. Он даже не пытался крикнуть, когда на него, навалилась стодесятикилограммовая туша, сплошь со­стоящая из натренированных мышц. Связанного по ру­кам и ногам шофёра, с носовым платком во рту, Слон бережно принес на руках, как ребенка, и положил на лужайку. Подумав, великодушно подсунул под голову связанному человеку с выпученными глазами и напря­жённым лицом его собственный зелёный ватник.

— Отдыхай, дорогой, — успокоил его Мальчишкин. — Мне тоже сегодня вот этот товарищ не дал досмотреть исключительный сон.

Шофёр замычал, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп, и перевернулся лицом вниз. Это ему не понравилось, и он заколотил по земле связанными ногами. Слон снова по­вернул его на спину и строго сказал:

— Не балуй, дорогой, а то положу на муравейник.

Шофёр затих и стал смотреть на вершины сосен. Глаза у него от ярости покраснели, а твердые скулы ста­ли белыми.

Сначала всё шло по плану: как только лодка с шоро­хом наехала на прибрежный песок, перед браконьерами выросли Сергей и Мальчишкин.

— Я инспектор рыбоохраны, — сказал Сергей.— Прошу назвать ваши фамилии для составления акта.

Дальше всё произошло мгновенно и совсем не по пла­ну. Никто больше и слова не произнёс. Двое — они уже ступили на влажный песок — молча шагнули Сергею на­встречу, а третий — он ещё сидел в лодке — быстро на­гнулся и вскинул к плечу ружьё. Две яркие вспышки, свист дроби и оглушительный грохот. С такого расстояния невозможно было промахнуться, потом, на суде, преступник утверждал, что он просто хотел попугать, на самом деле он взял выше потому, что боялся попасть в приятелей, которые не успели бы отклониться в сто­рону, чтобы открыть ему мишень.

Сергей почувствовал плечом несколько уколов, в нос ударил вонючий запах бездымного пороха, в воде, рядом с лодкой, дымился пыж. Видя, что человек в лодке пере­ломил ружье и закладывает в стволы патроны, Сергей огромными прыжками бросился к лодке и навалился на стрелявшего. Человек закричал — мякоть ладони его прищемило между стволами и спусковым механизмом, — в следующее мгновенье ружьё шлепнулось в воду, а Сер­гей изо всей силы ударил браконьера в лицо. Тот откинулся навзничь и сполз с лодки в мелкую воду. Сергей бросился к нему, но поскользнулся о наваленную на дне крупную рыбу и тоже полетел в воду. Вскочив, отшвыр­нул ружье подальше и оседлал пытавшегося вскочить на ноги человека.

За его спиной раздавалось сопение, сочные удары во что-то мягкое, вскрики, стоны, падение одного тела, за­тем, немного погодя, второго.

Человек под Сергеем извивался, царапался, наконец впился зубами в икру. Взвыв от боли, Сергей на миг отпустил его, и человек вскочил на ноги. Лицо перекоше­но от злобы, глаза — две щёлки. Он совал окровавленную руку в карман штанов, но сгоряча не мог попасть. Сергей снова бросился на него, и они опять сцепились. Это был ловкий и изворотливый противник, ни за что не желав­ший сдаваться. У Сергея брызнули искры из глаз, стало горячо во рту. А его противник, видя, что Сергей на се­кунду замешкался, левой рукой наносил удары, а правой снова потянулся к карману.

Сергей, закусив солёную от крови губу, ударил его по руке, засунутой в карман, и, видя, как скривилось от боли лицо браконьера, навалился на него и стал бить куда попало. Когда Мальчишкин стал отрывать его от растянувшегося на песке человека, Сергей повернул к нему лицо с побелевшими глазами и крикнул:

— Уйди!

— Вот озверел! — удивился Слон и, сграбастав Сер­гея, поднял в воздух, как котёнка. Сергей брыкался, старался лягнуть его ногой, а тот ошалело смотрел на него и, встряхивая, говорил:

— Никак спятил. Тебя в плечо ранили, слышишь? Вся рубаха в крови.

Наконец Сергей затих, и Слон отпустил его. Сергей опустился на песок, ему вдруг стало дурно. С трудом удержавшись от тошноты, взглянул на своего повержен­ного противника. Тот лежал навзничь у самой воды, и ноги его, обутые в резиновые сапоги, лизали маленькие пенистые языки.

— Я вдруг подумал, что это тот самый тип, который меня ножом ударил в бок, — сказал Сергей. —Я ведь тогда чуть не загнулся.

— Снимай рубаху, я тебе плечо перевяжу, — сказал Слон.

— А эти двое...

— Я их связал. Вон лежат рядком, голубчики!

Мальчишкин на всякий случай связал руки пеньковой веревкой и третьему браконьеру, которого Сергей так отделал, что он вряд ли способен был самостоятельно двигаться.

Словно кули с зерном, Слон взвалил их по одному на спину и побросал через борт в кузов. Затем они вдвоём с трудом доволокли до грузовика резиновую лодку с пере­мётами и обильным уловом и, открыв задний борт, впих­нули в кузов, так и не выпустив из неё воздух.

Сергей хотел и сети снять, но Мальчишкин отговорил: это много времени займет, а им нужно поскорее везти бандитов в милицию.

Сергей спорить не стал. Сети он потом снимет. Маль­чишкин забрался к этой компании в кузов, а Сергей сел за руль. Однако сколько он ни нажимал на стартер, мо­тор не заводился. Тоненько жужжал, не давая даже вспышки. Сверху спрыгнул Слон, открыл капот, поковы­рялся в моторе, потом заглянул в кабину и, улыбаясь, сказал:

— Помнишь, я на разведку ходил? Так вот, на вся­кий случай одну тут штучку вытащил из распределитель­ной коробки, чтобы без нас не уехали!

Грузовик сразу завёлся. Врубив заднюю скорость, Сергей подал машину назад, развернулся, выехал на лес­ную дорогу и дал газ.

4


Она раскрыла глаза, услышав дробный негромкий стук. Сразу вспомнила, где она, и увидела на окне дятла. Упираясь чёрным хвостом в стекло и сверкая красным брюшком, он заглядывал в комнату и весело долбил по раме.

Наташа улыбнулась ему, и дятел, резко крикнув, будто поздоровавшись, улетел. Вся комната была напол­нена неярким розоватым светом. В этой стороне вста­вало солнце, и первые длинные красные лучи пробрались сюда. На коричневых бревенчатых стенах, в пазах кото­рых виднелся мох, играли блики. Громоздкий вишнёвый буфет занял весь угол. На буфете большой замыслова­тый корень, по-видимому изображающий какое-то живот­ное: то ли вставшего на дыбы медведя, то ли опустив­шего голову жирафа. Абстрактная скульптура.

Здесь живет он. Впервые она в его жилище. Правда, это не настоящий его дом, но ведь другого у него сейчас и нет? Не очень-то он обрадовался их приезду, а лицо у него такое, что на нём всегда можно всё прочесть. Когда он вышел навстречу, широкоплечий, загорелый, немного всклокоченный, будто со сна, ей захотелось при­жаться к нему.

Бывает ведь такое: ещё в шестом классе она влюби­лась в этого парня с фотоаппаратом. Может быть, по­тому, что из всех девочек, пришедших в библиотеку, он выбрал именно её и, посадив в центр, дал в руки «Дон-Кихота».

Быстро одевшись, Наташа вышла из дома. Волкова и Мальчишкина нигде не видно. Блохина и Капы тоже. Нет на месте и газика. Михаил Султанов уже вернулся с рыбалки и раздувал костёр, чтобы вскипятить чай. На траве лежали десятка два окуней и подлещиков — утрен­ний улов Султанова.

Наташа притащила хворосту, помыла на берегу хо­лодной водой с песком посуду: ложки, кружки. Достав из сумки продукты, быстро приготовила бутерброды. Приковылял Дружок и очень внимательно посмотрел девушке в глаза. Она сделала и ему большой бутерброд с маслом и колбасой. Пёс осторожно зубами взял угоще­ние и, благодарно помахав пушистым хвостом, захромал прочь. Устроившись на лужайке, принялся не спеша зав­тракать: сначала съел колбасу, потом слизал масло и под конец проглотил булку.

Чай пили вдвоём с Мишей. Где Сергей и Слон, он тоже не знал. И не слышал, когда они завели машину и уехали. Наташа сказала, что видела, как Сергей ночью взял со стены ружье, и слышала, как они уехали на ма­шине.

— Отчаянные парни, — сказал Султанов. — Что один, что другой. Кстати, на рассвете вон в той стороне я слы­шал выстрел дуплетом. У меня как раз хороший подле­щик взял. Смотрю, поплавка нет.

— Ничего с ними не могло случиться? — встревоженно перебила Наташа.

Если бы Миша в этот момент на неё взглянул, то заметил бы, что она побледнела.

— Я думаю, что Слон с Сергеем справятся с десят­ком браконьеров, — сказал Миша. — Эта парочка побы­вала в разных переделках.

Прихлебывая крепкий горячий чай из большой эма­лированной кружки, он вспомнил про историю Сергея на берегу Дятлинки.

— Если бы не собака, Волкову была бы крышка, истёк бы кровью. Ему ведь печень задели. А жена, го­ворят, не поверила, что он бросился спасать незнакомую девчонку.

— А вы поверили? — после паузы спросила она, не глядя на него.

— Сам чёрт их не разберет, — сказал Миша, жуя бу­терброд. — Меня заинтересовало другое: каким образом собака могла за два километра почувствовать, что с её хозяином стряслась беда? Это фантастично!

— Собака почувствовала, что хозяину, плохо, а жена не поверила... — задумчиво произнесла Наташа. — Как же так можно?

— Что?

— Не верить человеку!

— Ты, Наташа, еще слишком молода.

— А вы, Михаил Николаевич, равнодушный чело­век,— сказала Наташа.

Султанов перестал жевать и внимательно посмотрел на неё:

— Это почему же?

— Помните, когда Сергей лежал в больнице, Лобанов вас попросил позвонить в район и уточнить фамилии людей, о которых Волков написал очерк. Вы пообе­щали, но так и не позвонили, а Лобанов потом снял с по­лосы очерк.

— Действительно, забыл позвонить, — сказал Султа­нов. — Завертелся, из головы вон. И потом, это не моё дело — фамилии проверять.

— Вы же с Волковым друзья.

— Ну, это сильно сказано, — улыбнулся он. — Скорее приятели.

— Волков на вашем месте поступил бы по-дру­гому.

— Начнем с того, что и я бы на месте Волкова не ввязался в эту историю.

— Прошли бы мимо? — В ее голосе насмешка.

— Это дело тёмное, — все так же мягко и спокойно, будто учитель школьнице, растолковывал Султанов. — Что там в действительности происходило, никто не знает. Может, он выпил и ввязался в драку. Или помешал. Девчонка никуда не заявила. Кто знает, может, она из той же компании.

— Волков врать не будет, — сказала Наташа.

— Значит, всё было, как он рассказал, — легко со­гласился Миша.

— Вам всё равно, — усмехнулась она.

— Нельзя всё близко к сердцу принимать, — фило­софски заметил Султанов.

— Неужели вас не волнует, где они сейчас и что с ними? Ведь там стреляли!

— Волноваться я начну вечером, — улыбнулся Сул­танов.— Если машины не будет на месте. Во-первых, её дали под мою ответственность, во-вторых, я обещал жене сегодня вернуться домой.

— А почему вы и Сева не с ними? — спросила На­таша.

— Меня забыли позвать, — ответил Миша. — А Сева поскандалил со своей пассией. Она рано утром ушла. И довольно рассерженная. Ну, а Сева через полчаса оду­мался и бросился вслед за ней. Только вряд ли дого­нит. А если и догонит, она не вернётся.

— Меня больше волнует, что там, на озере, произо­шло, — сказала Наташа. — Я, пожалуй, пройдусь в ту сторону.

— Их там нет,— заметил Миша. — Были бы — давно бы вернулись.

— Я схожу, — сказала Наташа.

Она взяла с брезента кусок колбасы, встала и напра­вилась к Дружку. Пес лежал на солнцепёке и, двигая серыми бугорками над глазами, смотрел на озеро.

— Да, Наташа, а что это ты так за Сергея волнуешь­ся? — спросил Миша, с интересом глядя на неё.

— Наверное потому, что я не равнодушный чело­век, — сказала она, не оборачиваясь.

— Про Мальчишкина ты и словом не обмолвилась,— не отставал Миша. — Всё про Сергея...

— Перестаньте, — сказала Наташа. — Это становит­ся скучным.


В этот день она Сергея так и не увидела. Вечером прикатил на газике Женя Мальчишкин и рассказал, как они с Волковым сграбастали четверых браконьеров и связанных доставили на грузовике в милицию. Пока составляли протокол и всё такое, Сергей неожиданно со стула свалился. Его тут же увезли на «скорой помощи» в больницу. Женя заглянул в палату перед тем, как ехать сюда. Оказывается, ему из ружья пять дробин влепили. Три штуки в перевязочной выковыряли, а остальные две — они засели в мышце —завтра извлекут. Лежит за­бинтованный на кровати и ругается на чём свет стоит. Просил достать ему брюки: не могу, говорит, здесь про­хлаждаться до завтра. Тут браконьерские сети постав­лены, так вот ему нужно их сегодня обязательно снять.

Ну, а его, Женю, милиционер доставил на мотоцикле пря­мо к спрятанному в лесу газику. И вот он здесь. Миша бросил взгляд на Наташу и сказал:

— У вас там, оказывается, настоящий бой разыграл­ся, а мы думали, что вы в ворон палили.

— Я так не думала, — сказала Наташа.

— У тебя потрясающая интуиция, — усмехнулся Сул­танов.

— Сергей одного отделал — родная мать не узнает, — сказал Слон. — Да, а где Севка с Капой?

— У них тоже разыгралась трагедия, — усмехнулся Миша. — Настоящие страсти-мордасти.

Наташа встала и пошла к озеру. Султанов проводил её пристальным взглядом.

— Бегала девчонка по редакции с полосами-гранка­ми — никто и внимания не обращал, — сказал Султа­нов. — А теперь вон какая вымахала! И рассуждает, как взрослая.

— Наташка-то? — спросил Женя. — Ей девятнадцать лет. Они теперь все быстро становятся взрослыми и со­ображают дай бог! Начали разговор о поэзии, так она меня в два счета за пояс заткнула. Знает наизусть таких поэтов, про которых я и не слышал.

— Она с тобой приехала?

— Она как та киплинговская кошка, которая гуляет сама по себе, — улыбнулся Мальчишкин.


В этот вечер разными тропинками спустились к боль­шому тихому озеру две женщины. Широкая переливаю­щаяся полоса перекинулась от островка до песчаного берега. В солнечной дорожке всплескивала мелкая рыба. У берегов тускло светился высокий прошлогодний тро­стник. Среди мёртвых сухих стеблей, ещё цепко держащихся за дно, яркими зелёными хохолками буйно про­бивалась из воды молодая, набирающая силу поросль. Солнце, совершив свой извечный круг, клонилось к ощетинившемуся колючими вершинами бору. Над береговой отмелью кружили чайки. Они пронзительно кричали, са­дились на воду и снова взлетали. Ветерок гнал рябь к бе­регу.

Та женщина, что спускалась к озеру со стороны ху­тора, остановилась возле ивового куста и стала внима­тельно смотреть на девушку, стоявшую у самой воды. Медленно повернув красивую голову с длинными воло­сами, та взглянула на домик рыбинспектора, скользнула взглядом по берегу и наконец остановила свой взор на кудрявой иве, за которой стояла вторая женщина. Не за­метив её, снова повернулась к озеру. Не нагибаясь, сбро­сила сначала с одной ноги, потом со второй белые босо­ножки, изогнувшись, сняла через голову рубашку, вы­скользнула из брюк. Закинув руки за спину, расстегнула бюстгальтер. И, обнажённая, на секунду задержалась у самой кромки воды. Солнце щедро облило золотом гиб­кую фигуру, пронизало насквозь пшеничные волосы.

Загорелая, с белой, вызывающе торчащей вперёд ма­ленькой грудью, быстро-быстро перебирая длинными но­гами, побежала по мелководью в озеро. Вот она оста­новилась, когда вода подобралась к бёдрам, обхватив плечи руками и охнув, быстро присела, снова выпрями­лась и, отбросив волосы назад, резко оттолкнулась но­гами от дна и поплыла. Плавала она хорошо: по-мужски, саженками, и на спине, и на боку. Девушка уже была у ближнего острова — в спокойной синей воде жёлто све­тилась её голова, — когда вторая женщина вышла из-за кустов и подошла к берегу. Подняв подол сарафана, по колено вошла в воду и, наклонившись, долго смотрела на своё отражение. Со стороны могло показаться, что она ищет что-то на дне, но женщина ничего не искала: она задумчиво разглядывала себя в воде.

Ничуть не смущаясь, Наташа вышла на берег и поздо­ровалась с темноволосой женщиной. Та пристально смо­трела на неё. Губы у Наташи посинели, на плечах и вы­сокой девически округлой груди блестели маленькие капли, мокрые волосы змеились на спине.

— Отчаянная ты, — сказала темноволосая женщина. — Далеко заплыла, да и вода, поди, холодная?

Наташа отжала волосы. Крупные капли выдолбили в песке маленькие лунки. От купания лицо её побледнело, а серые глаза стали почти прозрачными.

— Сначала было холодно, а потом ничего, — улыбну­лась она.

Пока девушка одевалась, Лиза всё смотрела на нее, И темные глаза её были грустными.

— Гляжу я на тебя, красивая ты, — сказала она.— А ведь когда-то и я была такая.

— Вам-то грех жаловаться: вы и сейчас статная да красивая!

— Ты добрая, — сказала Лиза. — Слышала, в народе говорят: сорок лет — бабий век? И потом, кому мы нуж­ны, когда такие, как ты, есть.

— Вы слишком мрачно смотрите на жизнь. Наташа уселась на тёплый песок и, набрав полные пригоршни чистого желтого Песка, стала сыпать себе на ноги. Песок журчал, струился, как вода. Солнце клони­лось к лесу, и Наташина тень всё удлинялась, убегала к воде. Лиза села рядом и тоже вытянула босые ноги. У Наташи ступни маленькие, узкие, с аккуратно подре­занными ногтями, а у Лизы широкие, с выпуклыми ко­сточками возле больших пальцев. Видно, застеснявшись, она пятками выкопала ямки и спрятала ноги в песок по щиколотки.

Тихо кругом: волна не всплеснёт, не вскрикнет чайка, не пошевелит ветер кроны высоченных сосен. И редкие белёсые облака застыли на сиреневом небе.

— Ждёшь? — спросила Лиза.

В глазах Наташи что-то дрогнуло, на губах появи­лась улыбка и тут же исчезла. Она зачерпнула ещё пе­ску и высыпала на колени. Песчинки засверкали, как кро­шечные алмазы.

— Жду.

— А я давно уже никого не жду, — вздохнула Лиза.

— Я его ждала с двенадцати лет. Смешно, но я ещё школьницей влюбилась в него.

— Значит, судьба.

И хотя Наташа впервые видела эту женщину с груст­ными тёмными глазами, которая так неожиданно появи­лась на берегу, она почувствовала к ней доверие, даже какую-то нежность. Она и сама себе не смогла бы объяснить, что заставило её быть вот такой откровенной с совершенно незнакомым человеком. Не совсем незна­комым: за ужином у костра Сергей обронил несколько слов о молодой женщине, которая живет на хуторе и снабжает его молоком. Кажется, он сказал, её звать Лизой. Наверное, потому Наташе и легко было с этой женщиной, что она знакомая Сергея, вот приносит ему молоко, каждый день видит его, разговаривает.

— Я немного знаю вас, — сказала Наташа. — Вы Лиза с хутора?

— Я как тебя увидела, — проговорила Лиза, — поду­мала, что ты была бы ему хорошей женой.

Наташа ладонями разровняла песок, и ног стало не видно до колен. К смуглой щеке пристали песчинки. Не поднимая глаз, она спросила:

— Вы давно знаете Сергея?

Лиза чуть приметно усмехнулась.

— Я ждала, когда ты меня об этом спросишь.

— А что тут особенного? — взглянула на неё Наташа.

— Ты никогда не ревновала его к прошлому? Ну, к жене?

— Я, наверное, дурочка, Лиза, но как можно ревно­вать к прошлому? Я этого не понимаю. И потом... по­том, он не знает, что я его люблю.

— Знает, — уверенно сказала Лиза. — Только, видно, ему сейчас не до этого. Не до любви. Я ведь вижу, как он терзается, а гордый — виду не подает.

— Я знаю, ему сейчас очень трудно.

— Сдаётся мне, что ему всегда будет трудно, — ска­зала Лиза. — Такой уж он человек. Таких не надо ни ругать, ни жалеть — они сами себе самые строгие судьи на свете.

— Вы неплохо знаете Сергея, — заметила Наташа.

— Вот уже и приревновала! — усмехнулась Лиза.

— Только не это! — горячо возразила Наташа. — Я и ревновать-то его не имею никакого права. Он сам по себе, а я — тоже.

— Приехала-то к нему? — посмотрела ей в глаза Лиза.

— К нему.

— Ну вот видишь!

— А почему вы решили, что я буду для него хорошей женой? — спросила Наташа. — Вы меня совсем не знаете.

— Как тебе и объяснить... Сердце подсказало.

— А моё вот молчит, — задумчиво сказала Наташа. — Ничего не подсказывает.

— Не дай бог тебе, милая, испытать все то, что вы­пало на мою долю: и боль, и ревность, и одиночество, и горькую бабью тоску, когда хочется камень на шею и в озеро.

Лиза поднялась, стряхнула с ног песчинки. Сейчас, при ярком солнечном свете, на лице её обозначились мел­кие морщинки, загорелую шею перечеркнули глубокие складки.

— Ты спросила, давно ли я знаю Сергея, — сказала она. — Я его совсем не знаю. Знаю только одно: он хо­роший человек, и тебе повезло, — Окинула оцениваю­щим взглядом Наташу, улыбнулась: — Ему тоже по­везло.

Повернуласьи, широко, по-мужски вдавливая ступни в рыхлый песок, зашагала по тропинке к птицеферме, что вдалеке белела за кустарником.

— Лиза! — окликнула Наташа. — Я вас очень прошу, не говорите Сергею, что я... — она запнулась. — Ну, что я вам сказала.

Женщина замедлила шаги, обернулась. По лицу про­бежала тень.

— Мне-то что? — сказала она. — Ваше дело молодое, сами разберётесь.

И ушла, больше ни разу не оглянувшись.

Наташа опрокинулась на спину и, щурясь, стала смо­треть на ослепительно синее небо. Облака набухли, при­няли причудливую форму и не спеша поплыли вдаль. Будто сквозь сон услышала она продолжительные гудки автомобиля. Это её звали. Навстречу, прихрамывая, спе­шил Дружок. Наташа присела и, прижав острую соба­чью морду к груди, запустила пальцы в пушистую шерсть.

— Дружок, милая собака, — говорила она. — Ты лю­бишь его? Да?

Наклонив набок голову с висячими ушами, пёс смо­трел на неё умными глазами. Бинт на лапе размотался, и Наташа снова крепко завязала его.

Она думала, Дружок пойдет за ней к дому, но пёс, проводив её взглядом, потрусил дальше, держа больную лапу на весу. Он торопился вслед за черноволосой жен­щиной, уходившей по узкой тропинке. Ромашки и ва­сильки, тихонько покачиваясь, щекотали её босые смуг­лые ноги.


Если бы она знала, что произойдет этой ночью, то, не дожидаясь машины, пешком, через глухой сосновый бор, одна ушла бы в город, домой.

Слон уговорил Султанова остаться ещё на один день, мол, завтра воскресенье, они порыбачат и к вечеру со свежей рыбой будут дома. А то что это была за рыбал­ка — сплошная война с браконьерами! И потом, до воз­вращения Сергея нельзя бросать на хромую собаку дом — и так браконьеры шалят.

Наташе тоже некуда было спешить, она надеялась, что в воскресенье вернется из больницы Сергей.

И она осталась.

Мальчишкин и Султанов укатили на моторке за даль­ний остров: Слону кто-то сказал, что на этом озере лещ хорошо берет ночью на выползка. Когда стемнело, они завели машину, выехали на луг и при свете фар стали ловить длинных толстых червей. Выползки были очень осторожными, и рыбаки то и дело шёпотом ругались: до­быча ускользала из самых рук.

Потом, забрав удочки, они уплыли. Почему Наташа не отправилась на рыбалку с ними? Звали ведь! Но ей почему-то захотелось остаться одной, послушать всплеск рыбы в камышах, кряканье уток, тревожные крики ноч­ных птиц, увидеть серебряную луну над бором, яркие звёзды, узкие сизые облака на ночном небе. И ещё по­размышлять над словами Лизы и подумать о Сергее.

Он вошёл в комнату как-то боком, не постучавшись. Остановился на пороге и, подпирая притолоку, уставился на неё. Солнце давно село за сосновым бором, но ещё было не очень темно. Чуть слышно звенели за окном ко­мары. В комнату они попасть не могли, потому что фор­точка была затянута марлей. Узенькая полоска неба над лесом багровела, и красноватый отблеск играл на под­оконнике.

Наташа отложила книгу в сторону — она читала при свете керосиновой лампы «Планету людей» Экзюпери — и недоуменно взглянула на него.

— Ты один? — спросила она. — А где Капа?

— К черту Капу! — наконец разжал он губы, и На­таша поняла,что он пьян.

— Пожалуйста, не ругайся, — попросила Наташа. Она ещё не видела Блохина таким злым. Даже когда чернильницей в него запустила.

— Где ребята? — спросил он. — Я прошел по берегу, лодки не видно.

— Уплыли за остров лещей ловить на этих... выполз­ков.

Наташа ещё не ощущала никакой тревоги.

— Читаешь? — взглянул он на книжку и снова на­смешливо уставился на неё. — Ну и как, интересно?

— Мне не нравится твой тон, — заметила Наташа.

— Что ты тут... в его комнате делаешь? — задал он глупый вопрос.

— Жду Сергея, — равнодушным голосом сообщила она. — Он должен из города вот-вот приехать.

— Он не приедет, — уронил он.

Сева Блохин приехал на последнем автобусе, который прибывал в Опухлики в восемь вечера. А от Опухликов пришел пешком.

— А какого чёрта его в город понесло? — поинтересо­вался он.

Наташа коротко рассказала о схватке с браконьера­ми, выстрелах, однако про рану Сергея умолчала. И про то, что он лежит к больнице.

— Давай выпьем, — сказал он и, скрипя половицами, подошел к столу. Достал из кармана бутылку коньяку, промасленный пакет. Всё это выложил на стол. Ногой подвинул табуретку и уселся напротив Наташи. Неболь­шие светлые глаза его впились в её лицо. Глаза были немного остекленевшие, с красными прожилками. Навер­ное, Блохин напрягал все силы, чтобы взгляд его был про­никновенным и осмысленным, но на самом деле глаза его смотрели тупо и жестоко. Вот он перевёл взгляд с На­таши на бутылку, потом снова на неё. Видя, что девушка не собирается подавать стаканы, сам встал и подошёл к буфету. Достал два гранёных стакана, которые Наташа вечером вымыла и сама туда поставила. Отколупнул пробку и налил.

— Я не буду пить, — отказалась Наташа.

Блохин опрокинул стакан, взглянул на закуску, но ни­чего не взял.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал он.

— Я слушаю.

Он налил ещё раз, снова выпил, не закусывая. На его скулах напряглись желваки, на лбу возле виска набухла синяя жила. Наташе стало неприятно смотреть на него, и она отвела глаза в сторону.

— Ты должна быть со мной — сказал он. — Капа — это всё ерунда. Детские развлечения. Мне нравишься ты.

— Пожалуй, тебе лучше уйти, — нахмурилась На­таша.

— Он всегда и во всем был впереди меня, — про­должал Блохин, не обратив внимания на её слова. — Был фоторепортером, потом литсотрудником, а теперь вот по­чти писатель. Я завидовал ему. Завидовал таланту, тому, что у него была красивая жена. И что интересно, когда он развелся с ней, она и мне перестала нравить­ся. Помнишь, ты облила меня чернилами? Я ведь пер­вый обратил на тебя внимание. Я думал, это просто так, а потом понял, что люблю тебя. С тех самых пор. И вот опять он перешел мне дорогу. Думаешь, я не видел, как ты на него вчера смотрела? На этот раз у него ничего не получится. Я женюсь на тебе!

— А я за тебя не хочу выходить замуж, — отрезала Наташа.

— Почему? — тупо уставился он на неё.

— И не стыдно тебе? — посмотрела ему в глаза де­вушка. — Только что был с другой, а теперь пристаешь ко мне!

— Я Капку пригласил, чтобы тебя позлить, — сказал Блохин. — Это ведь несерьезно. А ты — это другое де­ло. Я правду говорю.

— Ты сейчас меня злишь, — перебила она.

Он молча смотрел на пустой стакан и барабанил паль­цами по столу.

— Я до сих пор не знаю, кто из нас у кого стоит на пути: я у него или он у меня? — сказал он.

— Сейчас ты, — сказала Наташа.

— Я всё время думаю о тебе, — бубнил он. — Только о тебе. Я ведь тебе друг?

— У тебя есть единственный шанс остаться моим то­варищем, — спокойно сказала она. — Это сейчас встать и уйти.

— К дьяволу! — грохнул он кулаком по столу так, что бутылка подпрыгнула, а стакан, налитый для Наташи, опрокинулся. — Чем я для тебя плохой? Сергей лучше, да? Но почему, почему? Объясни мне! Я хочу это по­нять! Слышишь?!

— Это невозможно объяснить, — ответила Наташа. — И, что бы я ни сказала, ты меня не поймёшь. Слиш­ком мы разные, Сева.

— Нет, я хочу понять! — орал он. — Говори!

— Мне нечего тебе сказать.

Ей становилось всё тревожнее и тревожнее. Она ни­когда не видела Блохина таким. Багровое потное лицо и безумные белые глаза.

— Подумаешь, написал очерк! Или даже повесть, ко­торую, ещё неизвестно, напечатают ли. Я тоже напишу книжку. У меня уже есть несколько рассказов. Я буду писателем, вот увидишь! И мы будем вместе! Всегда. Я пью за это! Слышишь, Наташа? За нас с тобой!

Он выпил сразу полстакана. Лицо его ничуть не из­менилось, казалось, коньяк на него не действовал.

«Где же Султанов, Женька? — с тоской подумала На­таша. — Боже мой, хоть бы Лиза пришла!»

Небо над бором погасло, луна облила верхушки со­сен серебристым светом. Равнодушные, они придвинулись к дому, будто собираясь заглянуть в окно.

— Тогда я уйду, — поднялась с места Наташа. — А ты ляг, выспись. Тебе завтра стыдно будет за то, что ты тут наговорил.

Он тоже вскочил из-за стола и загородил ей дорогу. Снова сбивчиво стал говорить о своей любви, женитьбе... А потом обхватил её за плечи и, обдавая винным духом, принялся целовать. Наташа молча вырывалась, отвора­чивала лицо, оцарапала ему щеку. А он всё больше рас­палялся и сжимал так, что было не вздохнуть. Руки его до боли стискивали её плечи, жесткий подбородок цара­пал щеки. Она вырывалась, молотила его кулаками куда попало, но он ничего не чувствовал, лишь дыхание становилось учащённее. Пальцы его мяли, тискали её тело, сдирали одежду. Она до крови закусила губу, чтобы не закричать, да и что кричать: здесь на пустынном берегу никто её не услышит.

Услышал Дружок. Он скулил под дверью и царапал здоровой лапой, понимая своим собачьим умом, что там, в доме, неблагополучно. Но пса никто не слышал. И то­гда он, задрав морду к луне, негромко протяжно завыл. И был этот вой жутким и непривычным.

— Если ты это сделаешь, — выговорила Наташа, пря­ча от его мокрых губ лицо, — я утоплюсь. Если бы ты знал, как ты мне отвратителен!

Он резко оттолкнул её, и девушка отлетела к стене. У неё мелькнула было мысль распахнуть окно и вы­скочить, но она не сделала этого. Слишком унизительно.

Не скрывая отвращения, обошла его и вышла из ком­наты.

Он слышал, как мимо окна прошелестели её быстрые шаги. Вслед за ней прохромала собака. Медленно под­нялся, подошел к зеркалу и долго вглядывался в своё отражение, потом обернулся к столу и прямо из горлышка одним духом выпил остатки коньяка. Хотел вытереть губы тыльной стороной ладони, но, заметив кровь, мед­ленно опустил руку и, ногой распахнув взвизгнувшую дверь, вышел, ударившись плечом о затрещавший косяк.

Наташа сидела на старой опрокинутой лодке. Скри­пела осока, чмокали в тростнике лещи, гудели комары. Когда в доме хлопнула дверь, Наташа вздрогнула и огля­нулась: он, хрустя сухими сосновыми шишками, удалял­ся по тропинке в сторону леса. Шагал тяжело, и широ­кая квадратная фигура его покачивалась. Девушка при­держала за ошейник заворчавшего Дружка, погладила по голове. И хотя он ушёл и Наташа знала, что больше он не вернётся, в дом идти не хотелось.

Как же вести себя с мужчинами, чтобы они ничего не вбивали себе в голову? Наташа никакого повода не подала Блохину, хотя и знала, что давно нравится ему. Повода не подала, но и не запрещала ему встречаться с ней, иногда провожать с работы. И даже было при­ятно, что нравится ему. И вот результат! Значит, мало девушке не подавать повода мужчине, который ей не нужен, необходимо ещё его и отрезвить. Женщина, кото­рая молча принимает ухаживания мужчин, волей или не волей поощряет их к этому. Очевидно, и она, Наташа, поощряла Блохина. А если так, то и она тоже виновата в случившемся. Наташа содрогнулась, снова предста­вив себе эту ужасную сцену. Каким глупцом должен быть мужчина, чтобы вот так навсегда оттолкнуть от себя девушку, которую, как он утверждает, любит! Но ведь Сева не дурак. Почему же тогда он пошел на такое?

Вспомнив, как его пальцы прикасались к ее телу, Наташа, передернувшись от отвращения, быстро сбро­сила с себя одежду и, раздвигая руками скрипучий тро­стник и камыши, вошла в неподвижную воду с разбрызганными по всей её зеркальной поверхности звёздами.

Она ещё никогда не плавала одна ночью в озере. Прямо перед ней выстлал на сверкающей глади свою туманную дорожку Млечный Путь. Во взбаламученной её руками и ногами воде закачались, мерцая, звёзды. Они падали на дно, а потом снова поднимались. Вода каза­лась молочно-теплой, она легко обволакивала тело, стру­илась между ног, под мышками, целовала в губы. И кру­гом одна вода. Берег остался где-то позади и казался далёким, как конец света. А впереди округло вырисовы­вался высокий зелёный остров с густо-чёрной тенью у бе­рега. Листья на деревьях нежно серебрились. Остров притягивал к себе, манил. Наташа знала, что до него далеко и нужно поворачивать обратно. Знала и плыла вперёд. Было жутковато и вместе с тем приятно. Иногда она переворачивалась на спину и отдыхала, едва шевеля руками и ногами. И тогда звёздное небо притягивало, за­чаровывало. Хотелось смотреть и смотреть на него до бесконечности, Она даже не заметила, как стала погру­жаться, и, лишь глотнув воды, перевернулась и поплыла дальше. К острову.

Силы покидали её, когда она наконец добралась до острова. Уцепившись за тростник, долго не могла отды­шаться. Не было сил даже выбраться на берег. Послед­нюю сотню метров она плыла в каком-то полузабытьи. Теряла из виду остров, кружилась на одном месте. Звез­ды плясали на небе, Млечный Путь струился меж них, все убыстряя свой бег. Такая ласковая и тёплая вода вдруг стала тяжёлой и неприветливой. Она настойчиво тянула вниз, в глубину...

Пришли мысли о смерти. И совсем не отвлечённые. Закрыть глаза, перестать двигать руками, ногами и медленно погрузиться в эту непроницаемую пучину. Она представила себя на чёрном илистом дне. Огромные ры­бины, шевеля плавниками, будут проплывать над ней, тусклый зеленоватый свет, наверное, в яркий солнечный день доберётся до нее. А потом по озеру будут плавать лодки и люди баграми станут шарить по дну.

Она перевернулась на спину и увидела опрокинув­шееся над ней звёздное небо. Небо было глубоким и тоже притягивало к себе. Странно было ощущать огромное пульсирующее небо под собой и над собой. Может быть, опускаясь на дно, она одновременно поднимается к звёз­дам?

Выбравшись на берег, Наташа прислонилась спиной к шелковистому берёзовому стволу и закрыла глаза. В ушах гудело, кровь ходила по телу толчками, руки и ноги налились свинцом. Ничто бы сейчас не сдвинуло её с места. И только теперь она почувствовала холод. Сначала вскочили пупырышки, затем между лопатками обожгло ознобом, а через несколько минут её трясло, как в лихорадке.


На рассвете Сергей нашел её, искусанную комарами и окоченевшую от утреннего холода, под берёзой. Она сидела всё в той же позе с широко открытыми глазами. Прямо из лодки шагнул он в глубокую воду и пошёл к ней. В глазах его боль и мука, а лицо такое, будто он состарился на десять лет. Он сорвал с себя куртку, ста­щил рубашку, майку и всё это натянул на неё. Поколебавшись, снял брюки и, как маленькой, просунул её длин­ные холодные ноги в брючины. Сама она не смогла бы надеть. Ей было покойно и уютно в его руках, глаза сли­пались, посиневшие губы дрожали.

— Как ты меня напугала, Наташка, — чужим, изме­нившимся голосом сказал он. — Разве так можно?

— Я знала, что ты придёшь, — прошептала она и, не удержавшись, всхлипнула.

Бережно он поднял её и понес к лодке. Плечо у него залито йодом и заклеено пластырем. Посадил на корму, раздел, безжалостно, докрасна растер майкой её грудь, спину, затем снова одел во всё своё, а курткой укутал ноги. Дружок облизал ей руки, лицо.

— Я знала, что ты придёшь, — повторила она, с тру­дом разлепляя сомкнутые ресницы. — Я всё время звала тебя.

— Я слышал, — ответил он.

Из-за колючей щетины леса вымахал ослепитель­ный луч и располосовал затянутое редким туманом озеро пополам.

— А Блохин там? — стуча зубами, говорила она. — Я не хочу его видеть.

— Ну и подонок! — с угрозой в голосе проговорил Сергей. — Так это, значит, он?!

— За что он так ненавидит тебя?

— Не знаю, — помолчав, ответил Сергей. — Кажется, не за что.

— Ты удрал из больницы? Да? — спрашивала она.

— Ты ведь позвала меня, — впервые в это утро улыб­нулся он.

— Это хорошо, что ты приехал, — сказала она. — Мне было очень холодно и плохо.

— Смотри не заболей.

— Ты будешь меня лечить, ладно? — засыпая, го­ворила она.

Голова её с прижмуренными глазами склонилась ему на грудь. Он гладил её холодные слипшиеся волосы, го­ворил, как ребенку, какие-то ласковые слова, но она уже ничего не слышала: глаза её закрылись, дыхание стало ровным, спокойным. Наташа согрелась и заснула. Ино­гда она вздрагивала, руки её начинали что-то искать, и, глубоко, со всхлипом вздохнув, как обиженный ребёнок, снова затихала.

Сергей осторожно положил её на скамью, завёл мо­тор, и лодка, обогнув тихий остров и оставив после себя пенистый след, понеслась к берегу. Он сел рядом и по­ложил ее растрепанную голову к себе на колени. Стис­нув зубы, смотрел прямо перед собой. Светлые глаза его сузились. Мелкие холодные брызги секли хмурое небри­тое лицо.

На пустынном берегу неподвижно стояли две фигуры. Это Миша Султанов и Женя Мальчишкин. Они молча смотрели на приближающуюся моторку.

Над озером Большой Иван занималось ясное солнеч­ное утро.


5


Сергей вышел из конторы Главрыбвода в хорошем настроении: Вологжанин сообщил, что за самоотверженность в борьбе с опасными браконьерами объ­явил ему, Сергею Волкову, в приказе по управлению бла­годарность, а кроме того, договорился с председателем облпотребсоюза насчёт полного комплекта новой резины для «Москвича». Это последнее известие больше всего обрадовало Сергея.

Город утопал в зелени. Тополя и липы благоухали. Прохожие заполнили тротуары. Мужчины в безрукавках, девушки в коротких юбках. Увидев на другой стороне улицы высокую стройную девушку, Сергей прибавил шагу, но, когда она, переходя дорогу, оглянулась, снова замедлил шаги.

Не Наташа. Почему он всё время думает о ней? Ищет её глазами в толпе прохожих. Что бы ни делал, куда бы ни шёл — в голове она. И это предчувствие непопра­вимой беды, охватившее его в тот день, когда попал в больницу. Вечером он вдруг почувствовал необъяс­нимую тоску и тревогу. Он не мог оставаться в палате, его неудержимо тянуло туда, на Большой Иван, где ребята, Наташа, Дружок. Тоска всё усиливалась, изма­тывала душу, и тогда Сергей занял у соседа по койке спортивные трикотажные, брюки, потихоньку выбрался из больницы, перелез через забор — ворота были закры­ты, — не заходя домой, вывел из сарая свой старый вер­ный мотоцикл и умчался в ночь по Невельскому шоссе.

Он опоздал. Её не было в доме. Не было и Мальчишкина с Султановым. Встревоженный Дружок привел его на берег озера, где он увидел её одежду. И уже не тоска, а смертный страх схватил его за сердце: он стал кричать, звать её. Приплыли на «Казанке» Мальчишкин с Султановым. Ничего не объясняя, Сергей прыгнул в лодку, Дружок вслед за ним, и умчался в сторону острова.

Снова и снова вспоминал он её замёрзшую, с неми­гающим, как у птицы, взглядом. Как растирал её, ощу­щая под ладонями прохладную упругую грудь, как спя­щую нес на руках в дом мимо озадаченных приятелей, А Дружок бежал сзади и повизгивал.

И вот с тех пор он всё время думает о ней. Она всегда была немного непонятной и странной: ни с того ни с сего грубила, несла какую-то чушь, а иногда, наоборот, была не по-детски умна и рассудительна. Она была для него давным-давно знакомой девчонкой. Девчонкой-школьни­цей. Росла она без отца, часто была предоставлена сама себе. Наверное, от этого она диковатая, резкая. Однако Сергей прощал ей все выходки. Он уже стал взрослым, женатым мужчиной, а девчонка с улицы Ботвина по-прежнему останавливала его, когда он проезжал мимо на мотоцикле, и просила прокатить.

И вот девчонка-школьница стала стройной девушкой, с чистыми серо-зелёными глазами. Сергей не мог относиться к ней как прежде. А по-другому ещё не умел. Наверное, поэтому им было трудно разговаривать. То она замыкалась и уходила в себя, то он не мог найти нужных слов, которые растопили бы холодок отчуждения. Не мог, а может быть, и не старался? А наоборот, уходил от откровенности? Будто между ними есть какая-то тайна, о которой они оба знают, но пока ещё не решаются заговорить.

Сергею захотелось увидеть Наташу. И потом, у него были важные дела в редакции. Собственно, он из-за этого и приехал в город. Но сначала надо зайти в другое место. Не очень-то тянуло его туда.

Он свернул на набережную и, сразу помрачнев, заша­гал к своему бывшему дому. На балконе в узком дере­вянном ящике, выкрашенном в зелёный цвет, покачива­лись на ветру цветы на длинных ножках. В углу стоял выгоревший шезлонг. На нём книга. Ветер с реки будто нехотя листал страницы. Отсюда Сергей смотрел на город, на парк. А Лиля вытаскивала на балкон рас­кладушку и загорала, налепив на нос бумажку.

Он нажал на кнопку и услышал знакомый дребезжа­щий звонок. Сейчас зашлепают знакомые шаги, щёлк­нет замок и после некоторой паузы Лиля спросит: «Это ты?»

Дверь отворилась, и Сергей увидел невысокую ста­рушку в коричневой вязаной кофте. В руке стакан с мел­ко наструганной морковью.

— Вы к Льву Александровичу? — приветливо спро­сила старушка.

Сергей путано объяснил, что он здесь недавно жил и не успел ещё всех знакомых оповестить — он как-то и не подумал об этом! — что у него сменился адрес. И поэто­му, если есть для него какая-либо почта...

Старушка понимающе закивала, засеменила в комна­ту, но, тут же вернувшись, запоздало пригласила войти. Сергей сказал, что подождёт на площадке. Ему совсем не хотелось заходить в свою бывшую квартиру, которая и пахла-то теперь иначе.

Старушка вручила ему несколько писем и бандероль. Сверху лежал желтоватый листок денежного перевода: гонорар из «Недели».

— Уже с месяц, как пришел перевод, а от вас ни слуху ни духу, — сказала старушка. — Лев Александро­вич звонил в редакцию, но там сказали, что вы в коман­дировке.

Сергей поблагодарил старушку и по знакомым сту­пенькам спустился вниз. И сразу почувствовал облегче­ние, будто только что выполнил тяжёлую работу.

Первым делом отправился на почту, там его отругали, заявив, что денежные переводы хранятся месяц, а потом их отсылают обратно. Однако деньги выдали. Купив в подарок матери электрический утюг — она давно хоте­ла такой — и пару коробок с шоколадными конфетами для братьев, Сергей отправился домой, решив, что в редакцию придет после обеда, сейчас всё равно там ни­кого нет.

— Редко ты, сынок, теперь домой заглядываешь, — поблагодарив за подарок, упрекнула мать.

— Служба, мать, — сказал Сергей.

— Долго ли на машине? Сел — и через час дома.

— На машине? — усмехнулся Сергей. — Машина в отпуске. Отдыхает на курорте.

— В аварию попал? — всполошилась мать.

— Всё в порядке, — успокоил Сергей, не вдаваясь в подробности.

— Бельё-то привез или и без меня есть кому пости­рать?

— В следующий раз привезу, — улыбнулся Сергей.

— Бирюком ты там в глуши заделаешься, — покача­ла головой мать.

— Отец не собирается приехать? — перевёл разговор на другое Сергей.

— Мальчишек отправлю к бабушке и сама к нему на недельку выберусь. Его аж за Мурманск занесло. Не молодой ведь, пора бы и к дому прибиться.

— Наверное, и я в него, — усмехнулся Сергей. — Пу­тешественник.

— Бездомники вы, вот кто, — сказала мать. — Не мо­жете и недели усидеть дома.

— Ты ведь от него не ушла?

— То я,— вздохнула мать. — А другая бы не выдер­жала.

Уплетая кислые щи, Сергей то и дело ловил на себе испытующий материнский взгляд. Наконец не выдержал и сказал:

— Ну, спрашивай, как я там живу, не страдаю ли по Лильке, не убиваюсь ли по сыну?

— Ты говорил, есть у тебя одна хорошая женщина...

— Нет её, — резко сказал Сергей. — Была да сплыла: замуж за другого вышла и уехала.

— Нельзя тебе одному, сынок, не годится так! У каж­дого мужчины должна быть семья, а разве можно так, бобылем? Может, съездишь в Москву, как там... сына проведаешь. Валя Молчанова забегала как-то — она с Лилей переписывается, — так говорила, что Лиля-то про тебя всё спрашивает и вроде жалеет, что у вас так полу­чилось. Не будь уж таким гордым, сынок. Иногда надо и уступить, и простить. У вас ведь сын!

Сергей положил ложку на стол и посмотрел на мать.

— Давай внесём ясность в этот вопрос раз и навсе­гда: с Лилей у нас жизни не было и не будет. Поэтому и не может быть возврата к старому. Наша женитьба — это была ошибка, но винить тут никого нельзя. Жизнен­ный опыт постигается с годами. Мне сдается, такой опыт я уже приобрел. И во второй раз подобную ошибку не совершу. Никогда больше, мама, не говори мне, чтобы я вернулся к ней, да и вряд ли она этого захочет. И не торопи меня с новой женитьбой. Всему своё время.

— За что дети-то страдают!

— Дети гораздо больше страдают, живя с родите­лями, ненавидящими друг друга.

— Я тут пирогов испекла, посылала Генку к тебе, а он не поехал. Обидел ты его чем-то. Я спрашивала, да разве от него чего толком добьешься.

— Запретил ему сетку ставить и перемёт, — сказал Сергей. — А на удочку он, видите ли, не желает ловить. Воюю с браконьерами, а тут под боком свой вырос!

— Нашёл он сетку-то, — вздохнула мать.

— А я-то удивляюсь, чего это братишка ко мне боль­ше не приезжает. Он, оказывается, на других озёрах браконьерничает! Ну, доберусь я до него.

— В институт и документы не стал подавать, с осени пойдет работать на тепловозоремонтный завод.

— Пускай поработает, — сказал Сергей.


После обеда он вышел в сад, приткнувшийся к са­мому дому, уселся на скамейку и стал просматривать почту. В бандероли прислали два экземпляра «Недели», в одном из писем сообщали, что его рыбацкий рассказ «Хитрая щука» запланирован в девятый номер молодёж­ного журнала. Просили прислать фотографию и биогра­фические данные. Это большая удача! Сергей написал этот рассказ в больнице и послал в журнал. Ему вер­нули. Послал во второй — опять завернули. И вот в тре­тьем приняли!

Радость переполняла его. Шутка ли, его первый рас­сказ будет напечатан в популярном журнале! И даже с фотографией. Этой нежданной радостью нужно было немедленно с кем-то поделиться. Позднее Сергей поймёт, что многие люди гораздо охотнее выслушивают тебя и даже делают вид, что принимают близко к сердцу, если ты им рассказываешь про свои неудачи и горести, а ко­гда заговоришь об успехе, большой удаче, глаза таких людей становятся пустыми и лица замкнутыми. Далёко не всех радуют успехи даже своих близких знакомых. Эту горькую истину пришлось Сергею Волкову узнать позже.

Всё-таки он соскучился по городу. Приятно вот так, после длительного отсутствия, бродить по улицам, смо­треть на прохожих. Отвык от такого количества людей.

Зашёл на улицу Ленина в издательство. Козодоев как раз собрался куда-то уходить, но, увидев Сергея, зата­щил к себе в кабинет.

Поинтересовался жизнью на озере, посетовал, что так и не выбрался к нему на рыбалку: дела, командировки, текучка заела. Про брошюру не спросил, хотя Сергей думал, что он с этого и начнет. А поговорить надо было.

— Это будет не природоведческий очерк, а повесть, — без околичностей напрямик заявил Сергей. — Прикиды­вал и так и этак, материал тянет на повесть.

Козодоев почесал мизинцем переносицу. В светлых глазах усмешка.

— Я это понял, когда прочитал в «Неделе» отрывок.

— Подвёл я вас?

— Пиши повесть, — сказал Александр Арсенье­вич. — Другого я от тебя и не ожидал.

— У меня есть одна идея, — сказал Сергей. — Я пред­ложу Дадонову серию очерков с места событий.

— Должен поддержать, — одобрил Козодоев.

— Бегу в редакцию! — заторопился Сергей. — Как там альманах?

— Я слышал, ты опять попал в переплёт? — спросил Александр Арсентьевич.

— Такая теперь у меня работа, — улыбнулся Сергей.

— Неужели нравится? — с любопытством посмотрел на него Козодоев.

— Нравится, — ответил Сергей. — Буду просить ре­дактора, чтобы до осени продлил мою командировку.

— Ну, на это ты не рассчитывай, — рассмеялся Алек­сандр Арсентьевич.

Дадонов всерьёз заинтересовался предложением Сергея. Вызвал Лобанова, Мишу Султанова и пожелал узнать их мнение. К великому удивлению Волкова, Лоба­нов согласился, что публикация в газете серии очерков с продолжением — стоящее дело, учитывая важность и злободневность поднятой темы. Султанов тоже не возражал.

Воспользовавшись благоприятной ситуацией, Сергей выпросил у редактора ещё один месяц отпуска. Тот нехотя согласился.

Из кабинета вышли вместе с Лобановым. Тот даже пропустил его в дверях вперёд. Сергей только диву давался: с чего бы это он такой внимательный и добрый?

Впрочем, всё скоро стало ясно.

— У нас опять назревают перемены, — доверительно сообщил в коридоре Лобанов. — Поговаривают, что откроется вечерняя газета.

— А редактором назначают вас? — спросил Сергей,

— Обо мне и речи не может быть. Я своё место знаю. А вот тебя могут.

И тут только Сергей понял, что этот человек растерян и подавлен. В нём и следа не осталось от былой уверенности. То, что он остановил его в коридоре и затеял этот разговор, доказывало, что от новых перемен он не ждёт для себя добра. И он на всякий случай заигрывает с ним, Сергеем: а вдруг и впрямь назначат редактором вечерней газеты? А с редакторами надо жить в мире.

И тут Сергей — он ни от кого ещё не слыхал о каких-либо переменах — не удержался и нанес Лобанову жесточайший удар.

— А почему бы вам и не быть редактором? — простодушно заметил он. — Не обязательно городской газеты. Например, районной?

Уехать из большого города в районный центр — это для Лобанова трагедия. Сергей это знал и сознательно сказал это. Лобанова даже передёрнуло.

— Что ты застрял на этом озере? — перевёл он разговор на другое. — С тоски можно помереть.

— Я не скучаю, — ответил Сергей и добавил доверительно: — Вы не расстраивайтесь, Тимофей Ильич, если пошлют в отдаленный район. Там тоже есть свои пре­лести: природа, озера, рыбалка... Вы любите рыбу ловить?

— Ну, трудись, — помрачнел Лобанов. — Присылай очерки, будем печатать.

— За мной дело не станет. Вы знаете, как там, на природе, хорошо работается!

— Ладно, почитаем, — пробормотал Тимофей Ильич и, неожиданно сунув узкую ладонь Сергею — раньше он никогда этого не делал, — зашагал к своему кабинету.

— Да, а ты слышал, что тут выкинул Блохин? — вдруг остановился Лобанов.

Сергей молча смотрел на него: настроение сразу ис­портилось. Он знал, что ему предстоит неприятная встре­ча и разговор с Блохиным, и всё оттягивал этот момент.

— Кстати, где он? — спросил Сергей.

— Погорел твой Блохин, — сказал Лобанов и скрыл­ся в своём кабинете.

«Почему мой? — мрачно размышлял Сергей, шагая по коридору в кабинет Дадонова. — Скажет же такое: «твой Блохин!»

В приёмной повстречался с Валей Молчановой. Она только что вышла от редактора с исчёрканной синими чернилами газетной полосой. От набранной жирными буквами страницы пахло типографской краской. Валя была сегодня дежурной по номеру. Маленькое розовое личико её с пепельными кудряшками было серьёзным. Под круглыми глазами обозначились мелкие морщин­ки — время не щадит никого.

— Письмо от Лили получила, — равнодушно сообщи­ла она. А в глазах затаённая усмешка: как сейчас отреа­гирует на это известие Сергей?

А он молчал. Ему теперь это было совсем неинтерес­но. И ничего хорошего он не ожидал. Лилю он не видел с тех пор, как она уехала, да, признаться, и видеть не хотел. Вот Юрку — другое дело. Мысли о том, как за­брать от неё сына, не покидали его. Скрепя сердце он написал Земельскому письмо о том, что хочет повидаться с сыном, и спрашивал, как это лучше сделать: ему при­ехать или сын сам приедет сюда? Ответа он не полу­чил.

Валя Молчанова между тем рассказывала, что Лиля встретила хорошего человека. Военного, подполковни­ка.

— Смотри, повысили в звании, — усмехнулся Сер­гей.

Подполковник сделал Лиле предложение, и она, наверное, выйдет замуж за него. Он очень хороший че­ловек, не то что...

— Про сына ничего не пишет? — перебил Сергей, он уже стал уставать от этой болтовни.

— Юра у её родителей, — сообщила Валя. — Они его любят. В общем, он ей руки не свяжет.

— В этом я не сомневаюсь, — вырвалось у Сергея.

— И ещё пишет, что с ужасом вспоминает, как она могла столько лет прожить в таком захолустном горо­дишке и с таким мужем.

— Ужасный я человек, — вздохнул Сергей. — Повез­ло ей, что выходит замуж за другого.

— Повезло или нет, я не знаю, — холодно заметила Валя. — И ещё сообщает, что её родители усиленно хло­почут в Москве — Лилин отец познакомился на даче с каким-то важным генералом, — чтобы подполковника пе­ревели из Ленинграда на хорошую работу в Москву. Ведь у Лили там строится кооперативная квартира. По-моему, трёхкомнатная, в хорошем высотном доме.

— Зачем ты мне всё это рассказываешь? — в упор посмотрел на неё Сергей. Наверное, лицо у него было очень жесткое, потому что Валя заморгала глазами и растерянно пролепетала:

— Я думала, тебе это интересно.

— Она просит тебя всё это мне рассказывать?

— Если ты не хочешь.

— Не хочу, — отрезал Сергей и, нахмурившись, по­стучал в дверь редактора.

Валя взглянула на себя в маленькое зеркало: щёки её пылали, маленький нос обиженно вздернулся вверх. Действительно, какого чёрта она всякий раз рассказы­вает Волкову про Лилю!

Альманах «Наш край» — детище Сергея Волкова — лежал на редакторском столе. После подписи Дадонова альманах уйдет в типографию, но Павел Петрович не спешил подписывать. Он задумчиво шагал по своему про­сторному кабинету и курил, изредка бросая на Сергея любопытные взгляды. В пятьдесят лет Дадонов сохранил юношескую стройность и сухощавость. И тёмно-русые волосы были без седины.

— Я предлагаю выбросить рассказ Блохина, — ска­зал он. — Три дня не появлялся на работе. Где-то пьянствовал, а сегодня мне позвонили из милиции: эту ночь он провёл в вытрезвителе. Учинил драку в ресторане. Могли бы и судить. Разумно ли после всего этого печа­тать в альманахе молодых литераторов рассказ такого человека?

— Рассказ о любви, а не о борьбе с алкоголизмом, — заметил Сергей.

— Сегодня утром принес мне заявление с просьбой уволить с работы. Я думаю, это он с перепугу: решил, что я его после всех этих художеств прогоню.

— Не думаю, — сказал Сергей. — Блохин не трус.

— Так как быть с рассказом? — спросил Дадонов. — Есть у тебя что-либо взамен?

— Надо печатать, — сказал Сергей. — Рассказ хоро­ший. А то, что с Блохиным произошло... это не имеет никакого отношения к рассказу.

Дадонов взглянул на Сергея и чуть заметно улыб­нулся:

— Почему ты его защищаешь? Я ведь знаю, что он на твоём месте поступил бы иначе.

— Я рассказ защищаю, — нахмурился Сергей. — А на Блохина мне наплевать!

— Уговаривать его остаться в редакции я не буду, — сказал редактор.

— Это ваше дело.

— Жаль, что все так получилось. Парень он спо­собный.

— Я вам больше не нужен? — Сергей поднялся с ди­вана.

Дадонов подошел и, обняв Сергея за плечи, снова уса­дил на диван и сам сел рядом.

— У тебя неприятности? — спросил он. — Может быть, я могу тебе помочь?

— Вы прекрасный психолог, — усмехнулся Сергей.— Однако ни в чьей помощи я не нуждаюсь.

— Извини, брат, я не хотел тебя обидеть.

Они встали одновременно, посмотрели в глаза друг другу.

Сергей улыбнулся и сказал:

— Неприятности позади. А у кого их не бывает? Вот теперь у Блохина.

— Он сам виноват.

— Беда не щадит ни правого, ни виноватого.

— Ты там, на озере, стал философом, — улыбнулся Павел Петрович. — А сейчас я тебя обрадую: звонили из «Недели», разыскивали тебя: кажется, приглашают на работу. В Москву.

— Мне нравится с вами работать, — несколько расте­рявшись, ответил Сергей.

— А если серьёзно? — пытливо смотрел на него Дадонов. — Предложение лестное.

— Вы на моём месте поехали бы в Москву? — выдер­жал его взгляд Сергей и чуть приметно усмехнулся.

— Я? — удивился редактор. — Не знаю. Меня в Мо­скву не приглашали.

— Выходит, поманили пальцем — всё бросай и беги! Как же, это столица! Как будто там работать не надо и манна с неба сыплется. Я родился в этом городе, люб­лю его. Мне нравится моя работа. Зачем мне уезжать в Москву? Как это в песне-то поется? «Самолет хоро-шо-о, а олень лучше!»

— Не перестаёшь ты меня удивлять, Волков! — заку­ривая, сказал Павел Петрович. — А такие понятия, как рост по службе, карьера, тебе чужды?

— Почему же? — улыбнулся Сергей. — Это важный стимул в жизни человека. Однако не для меня. Я живу от книги к книге. В этом смысл моей жизни. А где я буду работать над книгой — здесь или в Москве, — какое это имеет значение? Сдаётся мне, что здесь я буду работать гораздо лучше.

— А газета?

— Из газеты я не собираюсь уходить, — сказал Сер­гей. — Конечно, если вы меня не прогоните.

— Наоборот, — рассмеялся Дадонов. — Мы с Козодоевым хотим взвалить на тебя очередной альманах. Кстати, почему ты ничего своего не предлагаешь? У тебя ведь есть рассказы, повесть?

— Я подумаю, — улыбнулся Сергей, по достоинству оценив хитрость Павла Петровича.

Блохина Сергей разыскал в бухгалтерии. Он стоял перед столом главного бухгалтера с обходным листом в руке. Лицо у Всеволода помятое, под глазами жёлтые круги. Лицо человека, который не меньше недели пил на­пропалую. На подбородке и лбу засохшие царапины.

Сергей подождал, пока бухгалтер закончил щёлкать на счетах и подписал обходной лист. Они вместе вышли на улицу. Всеволод старательно не смотрел на Сергея. Обернув здание, они остановились у белой стены. Бурьян и репейник пучками росли на песчанике. Напротив за за­бором тесно прижались друг к дружке дощатые сараи и железные гаражи, а еще дальше громоздился серый че­тырехэтажный дом. У парадной худенькая девочка в красных сандалиях играла в классы. Подбоченившись и по-птичьи поджав тонкую ногу, другой передвигала в рас­черченные мелом квадраты белую кафельную плитку.

Коротко размахнувшись, Сергей ударил Блохина. Го­лова у того тупо мотнулась в сторону. Сергей на шаг от­ступил, ожидая ответного действия, но Всеволод всё в той же позе понуро стоял перед ним и мутноватыми глазами смотрел на крышу здания редакции. Он ссутулил широ­кие плечи, длинные цепкие руки висели вдоль туловища.

— Бей, — равнодушно сказал он и, облизнув разби­тую губу, сплюнул кровь. — Меня давно никто не бил.

— Она ведь из-за тебя, подонка, чуть не утонула, — выдавил сквозь стиснутые зубы Сергей.

— Больше того, что я завтра навсегда уматываю из этого города, я не могу для вас обоих сделать, — сказал Сева, всё так же глядя на крышу.

— Всё правильно: нашкодил, как паршивый кот, а теперь убегаешь, — брезгливо сказал Сергей.

Он понял, что больше его не ударит. Перед ним стоял человек, который страдал не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем он. Большой, сильный Всеволод Блохин — Сергей отлично знал, что он не трус, — не дал ему сдачи. И что бы сейчас Сергей с ним ни сделал, он не поднимет на него руку. Ненависть, вот уже несколько дней душив­шая Сергея, вдруг прошла. Даже нечто похожее на сочувствие шевельнулось в нём.

— Рассказ мой вы с редактором, конечно, из альма­наха выбросили? — спросил Блохин. — Могу я взять с со­бой хотя бы гранки?

— Твой рассказ идёт, — ответил Сергей.

До сих пор равнодушное лицо Блохина стало расте­рянным. Он долго смотрел на капустницу, порхающую над широким лопушиным листом. Девочка, смешно щуря глаза, метилась плиткой в дальний квадрат. Плитка шлёпнулась на асфальт и разбилась на несколько ма­леньких кусков. Высокий парень вывел из сарая крас­ную, сверкающую никелем «Яву», завёл и, небрежно пе­ребросив длинную ногу через седло, укатил, оставив на дворе голубоватый с белыми прожилками ком вонючего дыма.

— За эту неделю я много такого натворил, что дру­гому человеку и за всю жизнь не сделать, — сказал Се­ва. — Мне наплевать, что думают обо мне другие, но На­таша... и ты... В общем, на меня что-то накатило. Не думай, что я законченный подонок. Я бы очень хотел, чтобы ты так не думал.

Он даже шевельнул рукой, будто собираясь протя­нуть её Сергею, но не протянул. На белую несвежую ру­башку его уселась большая зелёная муха и поползла по плечу. Сева переступил с ноги на ногу, и муха, изумруд­но блеснув, улетела.

Сергей не знал, что ему еще сказать, и пауза затяну­лась. Он смотрел на девочку: она нашла новую плитку, на этот раз зелёную, и беззаботно прыгала, что-то не­громко напевая.

— Куда же ты? — спросил Сергей.

— Не знаю... Подамся в Прибалтику.

— Покайся, я думаю, редактор тебя простит, — посо­ветовал Сергей.

— В этом городе мне нечего делать, — сказал Блохин и усмехнулся. — Ты верно сказал: слишком много я здесь нашкодил.

Пробормотав: «Будь здоров», Сергей повернулся и за­шагал к парадной. Сева всё еще стоял у забора и смо­трел ему вслед. Разбитая губа его вспухла. Пошарив в карманах, он достал смятую пачку, но, не найдя там ни одной сигареты, с отвращением отшвырнул прочь. Вслед за пачкой полетела и раздавленная коробка спичек.

Он не пошёл вслед за Сергеем, а зашагал вдоль редкого покосившегося забора прямо по лопухам и репей­нику. Так можно выйти на улицу, не проходя мимо окон редакции.


6


Сергей встал с восходом солнца. На гла­зах испарялась роса, когда он шёл к машине. Птицы несмело пробовали голоса в роще. Над озером колыхался туман. Бросив на заднее сиденье машины мешок с под­кормкой, Сергей включил мотор и, дав ему немного про­греться, выехал на дорогу. Солнечные лучи ещё не пробились сквозь вершины деревьев, и в лесу было сумрач­но. Перед самым озером Балаздыней перешёл дорогу лось. Высоко вскидывая длинные голенастые ноги, он ша­гом пересёк просёлок и углубился в бор. На машину даже глазом не повёл. Сергей остановился и долго смо­трел огромному зверю вслед. Шёл лось бесшумно, и ши­рокие раскидистые рога не задевали за ветви деревьев. В спокойной уверенной поступи великана чувствовалась сила и целеустремленность.

Сергей подогнал машину к самому берегу. В резино­вых сапогах забрался в камыш и вывел оттуда надёжно спрятанную лодку. Погрузив в неё мешок с подкорм­кой, медленно поплыл вдоль берега, разбрасывая дере­вянным совком подкормку для мальков пеляди. Иногда нагибался и долго смотрел, как маленькие рыбешки жад­но хватают серые комочки. Мальки заметно подрастали. И вообще, чувствовали себя в новом водоёме как дома, если можно считать домом уральский рыбзавод, где их искусственным путём вывели из икринок.

Вода в озере прозрачная. С берегов свешивались серебристые ивы. Толстая искривленная берёза, казалось, вот-вот упадет в озеро. С её наклонного ствола удобно удить. От берега далеко в воду забрался буйный камыш. На лоснящихся листьях сидели необсохшие, со смятыми крыльями стрекозы. На них хорошо в этот час берёт у бе­рега язь.

На всякий случай Сергей объехал всё озеро, но ни­чего подозрительного не заметил. Впрочем, он и не ожи­дал тут застукать браконьеров.Дело в том, что это озеро несколько лет назад вытравили, а потом запустили маль­ков пеляди. И браконьеры знали это. Они начнут сети ставить, когда пелядь подрастёт.

Когда Сергей вернулся домой, солнце уже разогнало туман и высушило траву на лужайке. Дружок, лёжа на крыльце, поднял морду, распахнул пасть, сладко-сладко зевнул и поелозил хвостом по полу, но так и не встал. Из-под поленницы дров приковылял новый жилец — ёж Гошка. Задрал свою острую мордочку и посмотрел на Сергея чёрными глазами-горошинами. Сергей зашагал в кладовку, Гошка засеменил вслед за ним. Остановился у крыльца, на котором возлежал Дружок. Сергей вынес из кладовки блюдце с молоком и поставил перед ежом. Пальцем провел по его мягкой коричневой шерсти, окай­млявшей не защищенную иголками нижнюю часть тела. Ёж совсем по-поросячьи хрюкнул и ткнулся носом в блюдце.

Неизвестно откуда взялась ласка, которую Сергей называл Нюркой. Грациозный зверёк всё ещё дичился его, но уже несколько раз брал мясо из рук. И сейчас Сергей сходил в кладовку и принёс консервную банку с остатка­ми сосисочного фарша. Присев на корточки, протянул розовый кусочек. Нюрка приподнялась на задних лапках и вытянула длинную шею с маленькой изящной голов­кой. Ноздри её расширились, крошечный чёрный нос сморщился, глазки заблестели: Нюрка любила фарш, но брать мясо из рук нынче почему-то не хотела.

— Как хочешь, — сказал Сергей. — Дружок, возьми!

Дружок — он уже давно двигал ноздрями и облизы­вался — насторожился. Дружок не в первый раз наблю­дал за этой игрой хозяина со зверьком и знал, что рано или поздно банка с остатками фарша достанется ему. А поэтому незачем вскакивать и гавкать, когда можно будет потом спокойно удалиться с банкой в безопасное место под сосны и там тщательно и с наслаждением вы­лизать её до серебристого блеска.

Нюрка змеиным движением повела головой в одну сторону, потом в другую и сделала несколько маленьких шагов. Сергей еще дальше вытянул руку с кусочком мяса. Зверек, прижав передние лапы к груди, вытянулся в струну, но достать не смог. Совсем по-человечьи вздох­нув, сделал ещё три маленьких и робких шага и проворно схватил мясо белыми острыми зубами. В то же мгнове­ние повернулся и шмыгнул под крыльцо.

Дружок уже был тут как тут. Взяв банку зубами за отогнутую крышку, важно зашагал под сосны.

Сергей выпрямился и услышал дробный нетерпели­вый стук. Прилетел большой пёстрый дятел и, оседлав сосну, издал свой боевой клич. Взбежав по спирали ещё выше, дятел снова простучал человеку, что на его птичь­ем языке должно было означать: «Я ту-т-у-тут! Жду-ду-ду угощения!»

Сергей улыбнулся и в третий раз отправился в кла­довку. На этот раз он прихватил оттуда полоску сала и мешочек с крупой. Сало он положил на стол, за которым сам обедал, а крупу высыпал на фанерный лист, укреп­ленный на толстом коротком суку ближайшей к дому сосны.

Дятел, не дожидаясь, когда человек уйдёт, слетел с дерева на стол и, схватив угощение, пёстрой молнией метнулся к самой вершине сосны. Синицы не заставили себя долго ждать: тут же облепили фанерный лист и ве­село затюкали своими маленькими аккуратными клю­вами.

Взобравшись по шаткой лестнице на чердак, Сергей убедился, что еще один жилец этого старого дома на ме­сте: между двумя вениками, в самом темном углу, на перекладине дремала сова. Глаза ее желто светились. Сова спала с открытыми глазами. А с наружной стороны дома, под самой крышей, жили ласточки. Из всех перна­тых соседей Сергея только ласточки отказывались от уго­щения. Красиво и стремительно резали они воздух с утра до вечера и сами ловили мошек. Птенцы давно подросли, и Сергей удивился, как они помещаются в небольшом пупырчатом гнезде вместе с родителями.

Спустившись вниз, Сергей накрошил в алюминиевую чашку хлеба, высыпал туда остатки гречневой каши и пошёл на берег. Забравшись в камыши, стал пригоршня­ми бросать крошки в воду. Здесь он каждое утро под­кармливал подлещиков. В любое время, если ему нужна была рыба, он мог здесь на червя поймать десяток-полтора приличных рыбин.

Закончив все дела по хозяйству, Сергей позавтракал: выпил чашку кофе с молоком и съел два яйца всмятку. После этого забрал из комнаты старенькую пишущую машинку — с гонорара он приобрел её по дешёвке в ко­миссионном магазине — и водрузил на грубо сколочен­ный стол. К машинке он всё ещё не мог привыкнуть и поэтому работал медленно. Печатал двумя пальцами, то и дело хватаясь за резинку и ручку, чтобы исправить опечатку.

Как только машинка застучала, тотчас откликнулся дятел. У него это дело получалось гораздо лучше, чем у Сергея. Так повторялось каждый раз: ударит по кла­вишам Сергей, и тут же ответит дятел. Первое время он отвлекал от работы. Сергей сердился, вставал и бросал в насмешника сухими шишками, но потом привык и пе­рестал обращать внимание. Подразнив немного Сергея, дятел улетал в чащу выстукивать свою собственную лес­ную повесть.

Иногда Сергей отрывался от работы, чтобы взглянуть на небо: не парит ли над озером ястреб? Увидев его, дол­го следил за полётом величавой птицы, а потом снова садился за работу и больше не отвлекался до обеда. Над ним тихо и задумчиво шумели сосны, пели птицы, с озера доносились крики чаек, гулкие всплески, когда щука на­чинала жировать. Ветер приносил с дальних лугов запахи скошенной травы, ароматной цветочной пыльцы и души­стого лесного меда. Над соснами проплывали вороха об­лаков. Прозрачные лёгкие тени на мгновение накрывали сосны, дом, Сергея и исчезали. Растопыренные жёлтые иголки бесшумно пикировали с деревьев вниз. Иногда они падали на вставленный в машинку лист, и Сергей сдувал их, не переставая стучать.

В эти солнечные тёплые дни он заканчивал начисто перепечатывать свою повесть. Сергей наконец решился послать её в журнал.

В один из таких августовских дней, когда Сергею впервые за последние тревожные и жестокие для него годы стало спокойно и так хорошо работалось, произо­шло то, чего он уж никак не ожидал.


Сергей только что вернулся с объезда озера и выта­скивал «Казанку» на берег, когда увидел подъезжающую к дому серую «Волгу» с шашечками. Кто бы это мог быть? Никто из его знакомых ещё ни разу не приезжал на озеро на такси.

Распахнулась дверца, и с переднего сиденья выско­чил и стал озираться худенький высокий мальчишка. У Сергея ёкнуло сердце: да ведь это Юрка! Вслед за ним показалась Лиля. Шофёр открыл багажник, выта­щил оттуда чемодан и большую пухлую сумку. Дружок сразу узнал их и, прыгая вокруг, радостно приветствовал громким лаем. Лиля небрежно дотронулась до его спины и, поправив причёску, стала разглядывать дом. Юра пер­вым увидел отца и сначала бросился было к нему, но по­том, оглянувшись на мать, остановился. Стоял и Сергей на берегу, широко расставив ноги в резиновых сапогах, голый до пояса. Он был настолько ошеломлён, что не мог разобраться в нахлынувших на него чувствах: это и радость при виде сына, и жгучее желание прыгнуть в лод­ку, завести мотор и умчаться отсюда, чтобы не встречать­ся с этой женщиной, которую с таким трудом стал забы­вать. 

— Что же ты стоишь, Волков? — услышал он знако­мый голос. — Встречай гостей! Или не рад?

Она улыбалась, однако тёмные глаза её насторожен­но смотрели на Сергея. Что-то изменилось в ней, поста­рела, что ли? Губы ярко накрашены, глаза подведены, на удлинённых ресницах тушь. И улыбка какая-то неуве­ренная. Признаться, Сергей не ожидал от бывшей жены такой прыти: взять вот так и прикатить без предупрежде­ния. Значит, что-то серьёзное вынудило её решиться на такой шаг.

— Не ждал, — сказал Сергей.

Вытерев руки о зелёные брезентовые штаны, он шаг­нул к сыну, схватил его на руки, приподнял и прижал к щетинистому лицу. Юра неловко обнял его за шею и как-то стыдливо клюнул в щёку.

— Как ты вырос! — улыбнулся Сергей, опуская его на песок. Юра, видно, неловко себя почувствовал, по­краснел и, моргая большущими тёмными, как у матери, глазами, сказал:

— Ты меня прокатишь на лодке? Я хочу большую ры­бину поймать.

Сергей взъерошил на его голове тёмно-русые волосы и шагнул навстречу к Лиле. Шофёр деликатно отошел к машине и, раскрыв багажник, стал что-то там искать.

— Ну, здравствуй, — сказал Сергей. Он насторожен­но смотрел на неё, не протягивая руки. Чёрт побери, он совсем не знал, как нужно себя вести при встрече с быв­шей женой!

— Ты стал такой мужественный, — улыбнулась она. — Тебе на пользу пошла эта... — она оглянулась на дом, озеро, — холостяцкая жизнь на лоне природы.

— Ты тоже изменилась, — заметил он, впрочем не по­ясняя, что имел в виду.

Они не виделись почти полгода. Лиля сняла плащ, и под модным облегающим платьем он угадал такие зна­комые линии... Кажется, она немного похудела, на шее обозначились мелкие морщины, под глазами голубоватые круги. Да и волосы стали у неё другого цвета: из тёмно-каштановых превратились в тёмно-рыжие с красноватым оттенком, а смуглые руки такие же полные, красивые.

— Какими судьбами? — поинтересовался он, стара­ясь не переступать ту черту отчуждённости, которая есте­ственно возникла между ними. Но Лиля, очевидно, торо­пилась перейти эту черту, а зачем — пока ему было не­вдомёк.

Шофёр решил, что достаточно прохлаждаться на берегу озера, и оглушительно захлопнул багажник. Выпря­мившись, вопросительно посмотрел в их сторону.

— Может быть, ты рассчитаешься за такси и отпу­стишь его? — сказала Лиля. — Я всё-таки тебе сына при­везла.

И Сергей улыбнулся про себя: в этом была вся она. Железная закваска Земельского: ничто в нашей жизни не делается даром! Сергей сходил в дом, взял деньги и рассчитался с шофёром. И хотя он щедро заплатил ему, шофёр замялся, состроив явно недовольную физиономию. Наконец объяснил, в чем дело:

— Дама обещала заплатить и за обратную дорогу. Такая глушь, где я найду пассажиров?

Сергей протянул ещё пятёрку. Таксист сразу заулы­бался, снял фуражку и тепло со всеми распрощался. «Волга» развернулась и заныряла по ухабистой травяни­стой дороге. Ольховые кусты хлестали её по округлым блестящим бокам.

— Папа! — возбужденно кричал Юра. — Тут рыбы полно! Дай удочку, я с лодки буду ловить!

Дружок суетился возле него, прыгал на грудь, стара­ясь лизнуть в лицо. Сергей и не подозревал, что они та­кие друзья.

— Он так скучал по тебе, — негромко сказала Лиля. — Мальчишки всегда больше тянутся к отцам.

Сергей не успел ответить: подбежал Юра и, ухватив за руку, увлёк к дому, где стояли прислонённые к стене удочки. 

— Где тут у тебя можно переодеться? — спросила Ли­ля. — Дорога была такая пыльная. Я хочу выкупаться.

Она взяла сумку и вошла в дом, а Сергей выбрал сыну удочку полегче, положил в жестяную банку из-под зубно­го порошка червей, хранившихся в деревянном ящике с чернозёмом, и, протащив лодку с сыном по камышам до того самого места, где он подкармливал рыбу, заякорил её. Дружок побегал-побегал по берегу и с шумом ворвал­ся в камыши. Подплыв к лодке, смешно задрал морду и стал царапать передними лапами по металлической об­шивке. Пришлось и его посадить в лодку. Дружок сгор­бился, опустил голову и обдал Юру с головы до ног мел­кими брызгами.

Из дома в зелёном купальнике вышла Лиля. Волосы подвязаны косынкой. Улыбаясь, она осторожно ступала по горячему песку. — Тут нет коряг и камней? — спросила она, проходя мимо, и сбоку взглянула на Сергея, оценивая, какое про­извела впечатление.

«Какого чёрта тебя-то сюда принесло?» — тоскливо подумал он.

Лиля потрогала ногой воду.

— Холодная, — передёрнула она плечами и, улыб­нувшись, вошла в озеро.

— Папа, иди сюда! — кричал сын. — Я рыбку пой­мал!


Сергей медленно греб вдоль берега. Металлические вёсла гремели в уключинах, всплескивала вода. «Казан­ка» больше приспособлена ходить под мотором, чем на веслах. Лиля сидела на носу, опустив руку в тихую, спо­койную воду. Она была в коротком ситцевом платье без рукавов и босиком. Волосы Лиля перетянула узкой шел­ковой лентой. Если её лицо было безмятежно спокой­ным — Лиля наслаждалась прекрасным тёплым вече­ром, — то Сергей выглядел хмурым и задумчивым. Рав­номерно опускал вёсла в воду и, откидываясь назад, с силой нажимал на них, хотя торопиться было некуда, да и лодка всё равно не развивала большой скорости.

Когда Лиля попросила покатать её по озеру, Сергей предложил поехать с ними и сыну, но тот ни в какую не захотел расставаться с удочкой. Ему очень понравилось рыбу удить. Отсюда видна была длинная бамбуковая удочка и слышались звонкие шлепки — это Юра воевал с комарами, которые яростно атаковали его в камышах. Однако упрямый мальчишка не желал выходить на бе­рег, где его поджидал Дружок.

Солнце огромным красным шаром повисло над бо­ром. Одно-единственное большое облако, похожее на пе­ревёрнутую грушу, зрело на глазах, меняя оттенки. В стороне пролетел зелёный вертолёт. Он скрылся в той стороне, где садилось солнце.

— Ты не рад, что мы приехали? — спросила Лиля.

— Спасибо, что привезла сына.

— Что же ты не спросишь, как я устроилась в Мо­скве?

— Как ты устроилась в Москве? — спросил он.

— На будущий год мы въедем в двухкомнатную ко­оперативную квартиру на улице Панфёрова. Это совсем рядом с Ленинским проспектом.

— Поздравляю.

— Я думала, ты женился на своей амазонке. 

— Не называй её так, — сказал Сергей.

— И вдруг узнаю: она вышла замуж за другого и уехала из этого города. Это правда?

— Правда.

— У вас ведь была такая любовь.

— Мне не хочется об этом говорить.

Лиля помолчала, глядя в воду. Безмятежно спокой­ное выражение исчезло с её лица: хмуря лоб, она разду­мывала над чем-то. Наверное, досадовала, что не полу­чается такого разговора, которого она хотела бы.

— Как говорится, дело прошлое, — сказала Лиля. — Это ты из-за неё пострадал?

— Не понимаю.

— Из-за амазонки тебя чуть не зарезали?

— Да нет, она тут ни при чем, — с досадой сказал Сергей.

— Значит, другая?

— Ты ведь сама не веришь в это, — усмехнулся Сер­гей.

— Я страшно разозлилась, встретив её в больни­це, — Лиля сбоку взглянула на него. — Она тебе туда апельсины принесла.

— Не помню, — сказал Сергей.

— И всё-таки я не понимаю: почему вы не вместе?

— И не старайся: не поймешь. Признаться, я и сам не понимаю.

— Странно, — задумчиво произнесла Лиля.

— Что странно? 

— Столько лет мы были вместе, а я тебя так и не по­няла.

— Ты и не старалась.

— По-моему, ты и сам себя не понимаешь. Сергей промолчал. 

— И надолго ты поселился в этой глуши? — перевела разговор на другое Лиля.

— Да нет, скоро возвращаюсь в редакцию.

— А как твой роман... без названия?

— Послушался тебя и сжёг.

— Надо же! А над чем сейчас работаешь?

— Повесть заканчиваю.

— Напечатают?

— Думаю, что да.

— Я читала в «Неделе» отрывок. Неплохо.

— Ну, спасибо, — сказал он.

— Уехать так надолго из большого города в дикую глушь, жить в избушке на курьих ножках и ловить ка­ких-то жуликов.

— Браконьеров, — улыбнулся Сергей.

— Это какой-то бред! В тебя, мне рассказывали, стреляли? И даже ранили? Зачем тебе всё это?

— Не все ли равно, с кем воевать? — усмехнулся Сер­гей. — В редакции с Лобановым или здесь с браконьера­ми? Здесь даже интереснее и честнее. Наверняка знаешь, кто враг.

— Нормально, как все, ты жить не можешь.

— Наверное, так,

— Почему бы тебе не уехать в другой город? Ты ведь отличный журналист. Смог бы в центральной газете устроиться.

— Если я правильно понял, ты меня приглашаешь в Москву? — насмешливо взглянул на неё Сергей.

— Это от тебя зависит.

— А как же тот… твой майор? Да, я слышал, его повысили в звании.

— Я ведь не спрашиваю про твоих женщин! Навер­ное, нет отбоя?

— Поэтому я сюда от них и сбежал, — улыбнулся Сергей.

— В Москве ты… мы могли бы начать новую жизнь. Другой город, люди, обстановка.

— А как на это посмотрит твой папочка?

— При чем тут он?

— Может быть, ты и права: он ни при чём.

— У нас ведь сын, — сказала она. — И ему нужен отец.

— Я рад, что ты это поняла.

— Ради Юры я готова всё забыть.

— В это я не верю: ты ничего не забываешь, — заме­тил он.

— И тебя не волнует, что у Юры не будет отца?

— Зачем же ты меня хоронишь? — усмехнулся он.

Лиля взглянула на него. Глаза её влажно блестели. Можно было подумать, что на них слёзы навернулись. И Лилин голос, когда она заговорила, был мягок и сер­дечен.

— Было же у нас, Серёжа, и хорошее...

— Ты помнила только плохое, — ввернул он.

— Я много за эти месяцы думала о нас, о тебе...— продолжала она. — Наверное, в чём-то я была не права. Не спорю. Но, поверь, я хотела быть для тебя хорошей женой. И все силы прилагала, чтобы жизнь наша стала лучше. Но все мои усилия натыкались на твое упрям­ство! Мы давно бы могли уехать из этого города и за­жить, как люди.

— А здесь живут не люди? — спросил он.

— Какое мне дело до других! — несколько повысила она голос. — Я женщина и в первую очередь думаю о се­бе, о своей семье. А ты оказался мне плохим помощни­ком в устройстве нашей жизни. И тогда я поняла, что нам не по пути. Это и стало причиной нашего развода, но прожитые вместе годы не выбросишь из жизни. Я хочу сказать, что сейчас у меня нет уверенности, что я пра­вильно поступила. Возможно, умом и понимаю, а вот сердцем. Может быть, нужно было еще подождать? Постараться получше тебя понять? Не знаю, как тебе, а мне тебя часто не хватает.

Сергей с любопытством смотрел на Лилю. Он даже грести перестал. Неужели она на самом деле верит, что после всего, что произошло, они смогут снова вместе жить? Два совершенно чужих человека, у которых толь­ко одно общее — это сын. Ни он, ни она не смогли пере­мениться за каких-то полгода, да и вряд ли вообще ко­гда-либо переменятся.

Однако ковыряться во всём этом Сергею не хотелось, и он начистоту всё ей высказал. То, что они совершенно разные и чужие люди, совместная жизнь это подтверди­ла. Нужно быть безумцами, чтобы снова сойтись и все повторить. Как сейчас они не понимают друг друга, так и никогда не поймут. Москва, конечно, прекрасный го­род, но Сергею совсем не хочется там жить. Здесь, на берегу этого озера, он чувствует себя великолепно. Здесь ему прекрасно пишется, а в последнее время он понял, что это главное в жизни. Только тогда он счастлив, когда за день напишет три-четыре страницы. Наверное, для се­мейной жизни, тем более с Лилей, он не годится, а же­ниться лишь для того, чтобы кто-то был рядом и создавал так называемый семейный уют, — это нечестно. Если он ничего не может дать женщине, то не имеет права и тре­бовать чего бы то ни было.

Солнце спряталось за соснами. В камышах всё ещё покачивалась удочка. Самого Юры не видно. Надоело и Дружку воевать с комарами. Он забрался под «Москвич», где обычно спал ночью.

— Наверное, мне не нужно было приезжать, — ска­зала Лиля.

— Я очень удивился.

— Ты прав, разбитый кувшин не склеишь. Это озе­ро, природа меня настроили на лирический лад. И по­том, семь лет из жизни так просто не выкинешь.

— Это правда, — заметил Сергей.

— Ты меня отвезёшь в город? У меня в гостинице заказан номер.

— А Юра? Ты его заберёшь?

— Я тебе его оставлю, — улыбнулась Лиля. — Соб­ственно, поэтому я и приехала.

— И стоило нам столько времени переливать из пу­стого в порожнее! — рассмеялся Сергей.

— Мы всей семьей уезжаем на пароходе по Волге. Я и подумала, что тебе представляется прекрасная воз­можность побыть месяц с сыном.

— Послушай, вот ты толковала, что сыну плохо без отца. Это всё верно. И отцу плохо без сына. Отдай мне его!

— Ребенок не игрушка!

— Пусть пока поживёт у меня, а там видно будет.

— Там видно будет, — повторила она, глядя на бе­рег, где в камышах шевелилась, вздрагивала бамбуковая удочка.

— Он тебе не нужен, — сказал он. — Тем более сей­час, когда ты устраиваешь свою новую семейную жизнь.

— Я устрою, а вот ты — не уверена.

— Юрке будет лучше со мной, — сказал он.

— Мои родители не согласятся, — помолчав, ответи­ла она. — Они очень привязались к нему.

— Опять родители! — с сердцем сказал он.

— Да, родители! — с вызовом взглянула она на не­го. — Они меня никогда не бросят в беде.

— Я рад за тебя, — пробормотал Сергей. Ему стало скучно. Он развернул лодку и стал грести к берегу.

— Ты спешишь? —спросила она.

— Лучше, если мы успеем в город засветло.

— У тебя ведь, кажется, две комнаты? Я могла бы одну ночь и здесь переночевать.

— Тебе не понравится, — сказал Сергей. — Кровать жёсткая, комары. И сова по ночам кричит.

Они молча доплыли до берега. Сергей вытащил лодку на песок и подал Лиле руку. Она сошла на берег и, не выпуская его ладони, посмотрела в глаза:

— Тебе, действительно, хочется меня поскорее в го­род отвезти?

— Да, — сказал он и пошёл заводить машину.


За эту неделю, которую они провели вдвоём на озере, сын доставил Сергею много радости, но и крепко огор­чал иногда. Был он на редкость смышлёным мальчиш­кой, начитанным, добрым, но подчас начинал капризни­чать, кривляться, дразнить Дружка. Пытался и грубить, но Сергей быстро поставил его на место. А однажды при­грозил к бабушке Тане в город отправить, если не обра­зумится.

Вдвоём они ездили на Балаздыню и подкармливали маленькую пелядь, объезжали на моторке Большой и Малый Иваны, наведывались на «Москвиче» и на даль­ние озёра.

Уже сейчас, всего лишь после нескольких месяцев надзора, Сергей с удовлетворением заметил, что нару­шителей стало намного меньше. Судебный процесс над браконьерами, которых они задержали с Мальчишкиным, наделал в городе много шума, и отчаянного инспектора стали побаиваться. Конечно, злостные браконьеры не бросили своё хищническое занятие, но предпочитали дер­жаться подальше от водоёмов, которые охранял Волков. А озёр в этом краю было много, и изредка наезжавший сюда Иван Ильич Вологжанин жаловался, что на других водоёмах дело обстоит не так благополучно, как у Сер­гея.

Сегодня вечером Сергей покидает озеро Большой Иван, а замена всё ещё не прибыла. И хотя он понимал, что рано или поздно всё равно придется уехать отсюда, было грустно. Полюбил он свою новую интересную рабо­ту. Пусть были и стычки с браконьерами, и выстрелы — всё это и есть настоящие будни рыбинспектора. В этом отношении рыбинспектор похож на работника милиции, который в каждое своё дежурство рискует попасть в опас­ную переделку. Что же делать, если преступники разных мастей ещё не перевелись у нас?

Здесь Сергей написал романтическую повесть о рыбинспекторе. Послал в журнал и сдал в областное изда­тельство. Козодоеву повесть понравилась. Понравится ли в журнале?

Очерки о буднях рыбинспектора были напечатаны в газете. И люди всерьёз задумались о судьбе нашей при­роды, об отношении к ней, об охране, — об этом говорят сотни писем, пришедших в редакцию. Бедная Валя Мол­чанова замучилась, отвечая на них.

Полюбил Сергей эти прекрасные края, озёра Большой и Малый Иваны, речки, ручьи, сосновые боры. Кто при­едет сюда вместо него? Вологжанин говорил, что ещё рыбинспектора не подыскал. Сергею неделю назад нужно было возвращаться в редакцию — Дадонов, наверное, гром и молнии мечет! — а он не может уехать, не дождав­шись замены. Вот так всё бросить, как есть, завести ма­шину и уехать в город?! А как же дом, лодка, оборудова­ние? И потом, лишь только браконьеры пронюхают, что в избушке никто не живёт, они налетят сюда, как воро­ньё. Начался ход рыбы, и сейчас её можно центнерами черпать. Судак и угорь стали на удочку попадаться, а такое случается редко.

Как-то забарахлил мотор, и Сергей, достав брезен­товую сумку с инструментом, принялся разбирать систе­му зажигания. Юра, воспользовавшись вынужденной остановкой, быстро собрал удочку и, нанизав на крючок червяка, забросил. Тотчас поклёвка. Так мог брать толь­ко голодный окунь. За каких-то полчаса Юра натягал почти полное ведро ровных крупных окуней. Глаза у него сверкали, на губах довольная улыбка. Он гордо погляды­вал на занятого работой отца, дескать, посмотри, какой я молодец. Однако отец помалкивал. Утром, встав на рассвете, Юра прямо с берега наловил десятка два круп­ных подлещиков, которых решено было отвезти бабушке Тане в подарок. Сами они уже на рыбу смотреть не мог­ли. Уха, жареная рыба, вяленые подлещики и плотва, рыбные котлеты — всё это им надоело.

Окунь как с ума сошёл, едва леска уходила под воду, следовала энергичная поклёвка и зелёный полосатый дурачишка стремительно чертил воду, пока не оказывался в лодке. Юра, торопясь, срывал его с крючка и, поправив растерзанного червя, снова забрасывал удочку, и снова поклёвка. Щёки у сына разгорелись, руки дрожали от охотничьего азарта, а Сергей, поглядывая на него, всё больше хмурился.

— Папа, уже полное ведро! — сообщил сын. — Брось мне подсачок, я туда буду складывать.

— Что складывать? — спросил Сергей.

— Окуней! — удивился сын несообразительности отца.

— А зачем они тебе?

— Ты посмотри, как клюёт!

— Ну, а если будет брать до вечера, и ночью, и зав­тра весь день, ты будешь ловить? Если лодка наполнится рыбой до краёв, ты все равно будешь ловить? Даже если она пойдет от тяжести на дно, ты всё рвано будешь хва­тать и там, под водой?

Юра опустил удочку с дергающимся на леске окунем и изумленно уставился на отца. В больших карих глазах растерянность. Он всё ещё не понимал, шутит отец или говорит всерьёз. Губы его то складывались в чуть при­метную улыбку, то сердито поджимались.

— Ты не хочешь, чтобы я ловил? — с обидой спро­сил он после долгого молчания.

— Я не хочу, чтобы мой сын был жадным.

— Мне этой рыбы и даром не надо.

— Вот это и плохо, Юра. Если бы ты был голодным и тебе необходима была рыба, я вместе с тобой радовал­ся бы улову, но ни тебе, ни мне, ни твоей бабушке эта рыба не нужна. Зачем же так остервенело её уничто­жать? Ты возьми в руки окуня и рассмотри его хоро­шенько. Какой он стал некрасивый и бледный! Куда по­девались все его яркие краски? А если ты выпотрошишь его, то заметишь икру. Теперь подумай, сколько существ ты лишил жизни. И ради чего? Ради постыдного челове­ческого азарта. Тебе рыба не нужна. Тебе нравится вы­хватывать её из воды, а потом бросить на берегу и пусть вороны растаскивают. Озеро не бездонная бочка. Всё, что оттуда вытащишь, никогда не вернётся обратно.

— Почему не вернётся? — спросил Юра. Встал и, с трудом подняв ведро, вывалил вместе с водой всю рыбу в озеро. Живые окуни, ошалело поплавав на поверхности, ушли в глубину, а мёртвая рыба осталась плавать кверху брюхом. Сергей веслом подгреб к лодке окуней и снова побросал в пустое ведро. Юра тем временем осторожно освободил от крючка последнего пойманного на удочку окуня и, внимательно посмотрев на него, отпустил. Краснопёрый окунь взбулькнул и исчез в прозрачной синеватой воде.

— Что я говорил? — сказал Сергей. — Тебе рыба не нужна, и ты её, не задумываясь, вывалил в озеро.

— Нет, я подумал, — ответил сын.

— Озеро не помойка, — заметил отец.

— И так нехорошо, и этак плохо, — с обидой сказал сын.

— Вывод? — улыбнулся Сергей. — Прежде чем что-либо сделать — подумай. Как говорится, семь раз отмерь и один раз...

— Я знаю эту поговорку, — перебил Юра и, отвернув­шись, стал смотреть в воду.

— А ты, брат, обидчивый.

— Почему же ты мне раньше не сказал? — кивнул сын на ведро с окунями.

— Надеялся, сам сообразишь, — сказал Сергей. — Не всегда тебе в жизни все будут подсказывать.

— В Андижане дедушка взял меня на охоту. С нами была спаниелька Муза. Дедушка настрелял тридцать кекликов, а ещё пять мы не нашли. Он заставил Музу искать, а когда она прибежала ни с чем, дедушка огрел её прикладом. Муза завизжала и куда-то умчалась. Боль­ше мы её не видели. А когда возвращались домой, дедуш­ка подстрелил ещё четыре горлинки, но мы их не стали брать. Они так и остались валяться под деревьями.

— Твой дедушка герой, — сказал Сергей.

— Мы только десять кекликов съели, а двадцать ис­портились, и дедушка зарыл их в саду у арыка. Даже пе­рья не ощипали.

— Я бы очень не хотел, чтобы ты был похож на де­душку,— сказал Сергей.

— А Муза так и не вернулась домой, — вздохнул Юра. — Я с ней очень дружил. Два дня подряд я бегал в горы и звал её. У Музы были длинные, до самой земли, чёрные уши и пушистые серебристые ноги. Я спал в саду под пологом, а Муза под моей кроватью. Когда она зе­вала, у неё всегда зубы клацали. Потом дедушка купил сеттера Весту. Скажи, папа, почему дедушкины соба­ки Джим и Веста, когда он приходит с работы, начинают повизгивать и на брюхе ползти к нему? И глаза у них всегда виноватые. А Дружок почему-то никого не бо­ится. Подходит ко всем, как равный, и кладет лапу на колени, и смотрит в глаза. Помнишь, когда я ударил его, так он губу оттопырил и зубы показал, а потом до самого вечера не подходил ко мне, а на Весту или Джима крик­нешь — они сразу хвост поджимают и прячутся в конуру.

— А ты сам подумай, почему так происходит?

— Ты совсем непохож на дедушку, — сказал Юра. — Если бы я наловил столько рыбы, он похвалил бы меня, это точно, а ты вот рассердился.

— Наверное, потому, что мы с твоим дедушкой раз­ные люди, и собаки наши непохожи.

— Наверное, — подумав, согласился Юра.

Сергей наконец запустил мотор, и они, обогнув зелё­ный остров, устремились к берегу. Юра сидел на носу и задумчиво смотрел прямо перед собой. Ветер трепал его тёмно-русые волосы. Шея у мальчика была длинная и тонкая. Лицом он больше на мать похож, а вот фигу­рой— вылитый он, Сергей. Уши по-мальчишески боль­шие и оттопыренные. И типично мальчишеская ямка на шее, и угловатость длинной фигуры, и нежный пушок на щеках, и встопорщенный ветром хохол на голове вызва­ли у Сергея дотоле неизведанные глубокие чувства. Да это же его собственный сын! Даже линиями тела он повторяет его, Сергея Волкова! Этого долговязого маль­чишку он когда-то держал за мягкую, как апельсин, го­лову, когда его купали в эмалированной ванне. И вот он здесь, с ним, немного ещё чужой, но вместе с тем беско­нечно родной и близкий. Боже мой, почему же он раньше не чувствовал никакой ответственности за своего сына? Конечно, он вспоминал его, но, вспоминая сына, неволь­но вспоминал и его мать, о которой совсем не хотел ду­мать. Но если его мать стала для него чужим человеком, то какое он имел право распространять это и на сына? Своего единственного сына. И только сейчас Сергея за­хлестнул ужас: ведь он мог совсем потерять мальчишку! Навсегда! Этого угловатого, умного, доброго мальчишку, которого воспитывал ненавистный ему, Сергею, человек. Ещё не зная, как всё обернётся и что нужно будет пред­принять, Сергей понял, что с сыном он больше не расста­нется ни за что на свете! Он и сам иногда ловил на себе задумчивый взгляд мальчика, который тоже решал про себя какую-то большую и сложную проблему. Конечно, Сергей мог бы вызвать его на откровенный разговор, но понимал, что это ещё преждевременно. Мальчик привы­кает к нему, преодолевая то неблагоприятное мнение об отце, которое ему внушили в Андижане и в Москве. Пусть он сам, если сможет, преодолеет отчужденность.

Вытаскивая лодку на берег, а затем снимая мотор, — Юра в это время отнёс рыбу и удочки к дому, — Сергей окончательно решил для себя, что с сыном он больше не должен расставаться.

После обеда к нему подошел Юра. Одна рука его была спрятана за спину, на лице лукавая улыбка.

— Угадай, что у меня в руке? — спросил он.

— Синица, — сказал Сергей.

Юра высыпал из большого с кнопкой кошелька день­ги на стол. Здесь были и бумажки, и юбилейные рубли, и мелочь.

— Вон сколько накопил! — с гордостью сказал он и взглянул на отца, ожидая похвалы. — Пятьдесят пять рублей восемьдесят копеек. Было шестьдесят, да я в го­роде четыре рубля двадцать копеек на мороженое истра­тил.

— Кто тебе дал эти деньги? — Сергей старался не смотреть на сына.

— Дедушка, — сказал Юра. — Он как выиграет в преферанс, так обязательно даст мне пять рублей, а один раз отвалил двадцать пять. И когда ему больные надают много денег, он со мной делится. А бабушка никогда не дает. Она жадина. Мама тоже за каждую копейку дро­жит, хотя у неё на книжке много-много денег.

— Тебе очень нужны эти деньги?

Юра удивлённо посмотрел на него, отвёл глаза в сто­рону и задумался. Потом снова взглянул на отца ясными глазами.

— Возьми, если тебе надо, — сказал он и, небрежно запихав мелочь и бумажки в кошелек, протянул отцу.

— Когда тебе понадобятся деньги, скажи мне, — улыбнулся Сергей. Он не ожидал, что сын так легко рас­станется со своими сбережениями. — И ещё об одном я тебя попрошу: не копи больше, ладно?

— Разве это плохо? — удивился Юра.

— Если с таких лет тебе будут легко доставаться деньги, то и став взрослым ты будешь искать лёгких заработков.

— Дедушка сказал, что деньги нужно уметь делать, а это далеко не каждый может. Кто умеет делать деньги, тот всю жизнь счастливо проживёт, а кто не умеет — так в бедности и нищете умрёт.

— Ты очень был счастлив с этим кошельком?

— Не знаю, — подумав, сказал сын.

— Постарайся, если сможешь, выкинуть из головы всю ту чушь, что говорил тебе дедушка.

— А он мне сказал, чтобы я тебя не слушал, — отпа­рировал Юра.

Сергей засунул кошелек в карман и прислушался, вроде бы на мотоцикле кто-то приехал. Неужели новый рыбинспектор?

— Посмотри, кто там, — попросил он сына. Немного погодя на пороге появился улыбающийся Игорь. Тот самый черноволосый парень, который лежал с Сергеем в одной палате. Ай да Вологжанин! Сумел-таки заполучить парнишку в свою контору!

— А ну-ка, повернись, сынку! — с улыбкой сказал Сергей. — Да ты совсем не хромаешь!

— Врач говорит, в том месте никогда больше не сло­мается: срослась на совесть!

— Я рад, что ты сюда приехал, — сказал Сергей. — Всё-таки знакомый. А хозяйство на тебя оставляю боль­шое.

— Я ведь временно, — ответил Игорь. — Участок большой, и сюда приглашают опытного инспектора. А ме­ня Вологжанин обещал определить на другое озеро, что рядом с рыбзаводом. Младшим рыбинспектором.

— Не сразу Москва строилась, — улыбнулся Сер­гей.

— Я два месяца на рыбзаводе работал, — стал рас­сказывать Игорь. — А инспектором решил стать после того, как про вас в газете прочитал. Ну, про то, как вы поймали четырёх браконьеров. И все ваши очерки про­читал. Пришел к Вологжанину, а он смеётся, мол, я уже давно тебя жду.

Игорь возмужал, раздался в плечах, на верхней губе чернели незнакомые ещё с бритвой юношеские усики. Даже не верилось, что этот высокий подвижной парень ещё весной лежал на койке с подвешенной ногой и мед­сёстры приносили ему утку.

— Пошли, покажу хозяйство, — сказал Сергей, — Как тебя Дружок встретил?

— Мы с ним сразу нашли общий язык, — улыбнулся Игорь.

— Тогда найдёшь общий язык и с ежом Гошкой, и с лаской Нюркой. И не вздумай прогнать с чердака сову: она у меня на общественных началах работает ночным сторожем!

Игорь шёл рядом с Сергеем и оглядывался. Ему нра­вилось это хозяйство. Дружок, не спуская с него насторо­женных глаз, следовал по пятам, но, видя, что хозяин хорошо относится к гостю, в последний раз обнюхал Иго­ря и, трубой вздёрнув вверх пушистый хвост, умчался вперёд.

Сергей показал, где хранится горючее и запчасти, куда ставить на ночь мотор. Рассказал про все его капризы и, вытащив из кармана две запасные свечи, вручил Игорю.

— Три раза дерни, — учил он. — Не заведётся — вы­ворачивай свечу и ставь новую. Несколько раз перебирал карбюратор — всё равно заливает свечу.

На берегу они остановились. Игорь с восхищением смотрел на раскинувшееся перед ним озеро, на далёкие острова с застывшими над ними жёлтыми облаками. Сер­гей тоже смотрел на озеро и верил, что он сюда ещё не раз вернётся. И ещё он ждал ястреба, с которым хотел попрощаться. И тот появился из-за гигантской сосны. Совсем низко прошёл над берегом и, попав в воздушные струи, плавно и легко взмыл над притихшим озером. Два веерообразных распластанных крыла жарко блестели. Всё выше и выше поднималась красивая птица над Боль­шим Иваном.

— Не вздумай пальнуть в ястреба, — предупредил Сергей стоявшего рядом парня. — Он хозяин этого озера.

Тот улыбнулся:

— Я знаю, что ястреб птица полезная, и потом, без него озеро сразу осиротеет.

«Соображаешь», — с теплотой подумал Сергей, а вслух сказал:

— Твои сверстники с девчонками на танцплощадках отплясывают, а ты вот выбрал такую отшельническую профессию.

— Наверное, я природу больше люблю, чем девчо­нок.

— И зря, — задумчиво сказал Сергей.

— Вы ведь тоже не старик.

— Я? — улыбнулся Сергей. — Что ты! Мне уже ты­сяча лет!


7


Перед концом рабочего дня в редакцию прибежала Варя Мальчишкина.

— Ой, Наташка! Бежим скорее в универмаг, привез­ли французские костюмы! Представляешь себе: бежевый облегающий пиджак и брюки с расклёшем. Я догово­рилась с Милой, продавщицей из трикотажного, она нам два оставила. Только просила побыстрее приходить, им долго под прилавком держать нельзя. Костюм — меч­та! Нам все будут завидовать.

— Так много слов в минуту, — невесело улыбнулась Наташа. — Бежевый костюм. Все в нашем городе бу­дут ходить в бежевых костюмах. Осень. Бежевый цвет как раз по сезону.

— Когда ты наденешь свой костюм, я — что-нибудь другое, и наоборот, — рассудительно заметила Варя.

— Это не страшно, — сказала Наташа. — Вряд ли придется нам вместе щеголять в одинаковых костюмах.

Только сейчас Варя обратила внимание, что подруга не такая, как всегда. И слушает невнимательно, и глаза какие-то отсутствующие. И будто не рада, что Варя с та­ким трудом договорилась насчёт костюмов.

— Поругалась? — спросила Варька, когда они вышли на улицу.

— С кем?

— Со своим Сергеем.

— Я его с тех самых пор не видела. Был в городе, а ко мне так и не зашел. Почему не зашёл, Варя?

Наташа впилась глазами в подругу. Лицо бледное, зрачки расширены. Она даже остановилась.

— Ты из-за этого расстроилась? — удивилась подруга.

— Он никогда не полюбит меня, — сказала Ната­ша. — Я это почувствовала там, на озере. Он нёс меня на руках в дом, гладил мои волосы, и ни разу не поцело­вал, Варька! Понимаешь, ни разу! А я так этого хотела.

— Значит, не любит, — не задумываясь, ответила по­друга. — Мои знакомые в первый же вечер лезут цело­ваться.

— Мне не надо его братской любви, — задумчиво ска­зала Наташа. — И я не терплю, когда меня жалеют.

— Моя мама говорит: сначала женщина пожалеет, а потом полюбит.

— Что это за мужчина, которого надо жалеть? — возразила Наташа. — Сергей бы обиделся, если бы его по­жалели. Когда ему стало очень плохо, он уехал на это озеро и стал жить один. Наверное, только мужествен­ные люди так могут.

— Послушай, поезжай к нему на озеро и скажи, что любишь и жить без него не можешь.

— Я сказала, да он не услышал,— невесело улыб­нулась Наташа.

— Ты однолюбка, Наташка, — вздохнула Варя. — А я не могу долго любить одного.

— Послушай стихи Фета, — сказала Наташа:


Что такое день иль век

Перед тем, что бесконечно?

Хоть не вечен человек,

То, что вечно, — человечно.


— А мне Евтушенко нравится, — сказала Варя. — У него все понятно. И Диме — помнишь, я с ним дру­жила еще в десятом классе? — Евтушенко нравится. Он мне всё время его стихи читал, только я ни одного не за­помнила. А Эдик, с которым я на первом курсе... Он Есенина наизусть читал. Современных поэтов терпеть не мог. Да, чуть не забыла... На днях твоего Мишу встре­тила: у него мать заболела, и он не поехал на картошку. Вот умора, сделал мне предложение! Я, говорит, всё рас­считал: как закончу университет, сразу поженимся и вместе поедем по распределению. Женатым в первую оче­редь дают квартиры.

— Он ведь математик, — заметила Наташа.

— Такой деловой, с ним не пропадешь, — Варя сбо­ку стрельнула глазами на подругу. — Может, выйти за него замуж?

— Миша хороший парень, — сказала Наташа.

— Почему же тогда сама за него замуж не вышла?

— Хороших парней много.

— Довольно туманная формулировка, — усмехнулась Варя.

— Пустой мы разговор с тобой завели, — сказала На­таша.

— Вот возьму и выйду замуж за Мишу! В наше время не так уж много серьёзных парней. Вот Дима! Ну, высо­кий такой, с карими глазами. Я ведь его любила. А он что? Прикинулся тоже влюбленным. Нужна ему была моя любовь! Воспользовался, что я была дурочкой.

— Про Диму я всё знаю, — сказала Наташа.

— А Эдик еще хуже. Крутил одновременно со мной и Люськой Кузнецовой. И, главное, все в институте знали, одна я дурочка.

— Про Эдика ты тоже рассказывала, — мягко заме­тила Наташа.

— Ни один из них не предложил мне выйти за него замуж. А вот Миша... По-деловому, без всякой роман­тики. — Варя остановилась и посмотрела ей в глаза: — Ты моя лучшая подруга, скажи, стоит мне выходить за него?

— А любовь? — спросила Наташа.

— Какая любовь? — опешила Варя. — Ах, любовь... А чёрт её знает, что такое любовь!

— Я знаю, — сказала Наташа.

— То-то, я гляжу, ты такая счастливая! — ехидно за­метила подруга.

— Я еще буду счастливая, — улыбнулась Наташа. — Мне одна женщина сказала.

— Цыганка?

— А верно, она на цыганку похожа.

— Кто же это? — заинтересовалась Варя.

— Ты её не знаешь, — сказала Наташа.

— Жаль, я бы у неё спросила, выходить мне замуж за Мишу или нет?

У магазина Наташа остановилась.

— Я не буду покупать бежевый костюм, — сказала она. — Боюсь, что он мне там не понадобится.

— Где там? На озере Большой Иван?

— Немного подальше, — грустно сказала Ната­ша. — На целине. Через три дня уезжаю в Казахстан. На год. Уже билет на самолёт взяла до Целинограда. На комсомольскую стройку.

— Ты это серьёзно?!

— Могу билет показать.

Варя, мучительно морща лоб, о чём-то раздумывала. На подругу она не глядела. Взгляд её рассеянно оста­навливался на лицах выходящих из магазина людей.

— А как же он? — после продолжительной паузы спросила она.

— Так будет лучше для него и для меня, — ответила Наташа,

— Я и не подозревала, что ты такая скрытная, — упрекнула Варя.

— Всё это произошло так быстро, — сказала Ната­ша. — Позавчера позвонили из горкома комсомола и ска­зали про путёвку.

Конечно, она могла бы в тот же день прийти к подруге и всё рассказать, посоветоваться, но Наташа привыкла сама принимать важные решения в своей жизни. Был один человек, с кем хотелось бы ей посоветоваться,но он там, на озере, и ему сейчас совсем не до неё. Валя Молчанова рассказала, что к нему приехала жена с сы­ном.

Ещё раз взглянув на хлопающую дверь универмага, Варя раскрыла сумочку, вытащила оттуда аккуратно сложенную пачку денег и протянула подруге.

— Пригодятся. На первое время.

— А костюм? — спросила Наташа, и голос её дрог­нул: это была большая жертва. Как блестели у Варьки глаза, когда она прибежала в редакцию! А сколько раз­говоров было про этот французский бежевый костюм.

— Обойдусь, — сказала Варя. — И потом, мне брюки широки, всё равно пришлось бы перешивать, — И по­чти насильно всунула деньги в руку.

Наташа растерянно смотрела на неё: она не знала, брать деньги или нет.

— Заработаю там — сразу вышлю, — сказала она.

— Я сейчас заплачу, — сквозь слезы улыбнулась Варя. — Как же ты так, а? Аж на целину.

— Если увидишь его, скажи, что я... — быстро гово­рила Наташа. — Что я не могла иначе. Нет, лучше ни­чего не говори. Не надо! Он сам всё поймёт.

— Я скажу ему, что он большой дурак, — пообещала Варя. — Бесчувственный чурбан, который дальше своего носа не видит. А ещё называется инженер человеческих душ! Хватится, да поздно будет!

— Ему не поздно, — сказала Наташа.


Они сидели, свесив ноги в воду, на огромном валуне посередине Дятлинки. Прогретый солнцем камень стоял на самой стремнине, и вода с журчанием обтекала его вдавленные, заросшие бархатным мхом бока. Зелёные нити водорослей, извиваясь, вытянулись в сторону тече­ния. В зеленоватой тени камня, повернувшись в одну сто­рону головами, стояли мальки. Тела их были прозрачны­ми, а выпученные глаза казались неестественно боль­шими. Николай Бутрехин загорел, брови на бронзовом лице стали совсем белыми, а грудь, негусто заросшая светлы­ми волосами, почему-то была не коричневой, а красной. Чуть повыше колена у Николая вытатуирован парусник.

У Сергея загар ровный, коричневый, чёрные волосы приобрели каштановый оттенок. Светлые глаза ярко вы­делялись на пропечённом солнцем лице. На плече не­сколько белых пятнышек: следы браконьерских дробин.

— Я совсем забыл, — сказал Сергей, задумчиво гля­дя на берег, по крутому откосу которого карабкались вверх юноша и девушка. Цепляясь рукой за траву, юноша вторую протягивал ей. Волосы у девушки были золотые, она смеялась, сверкая белыми зубами.

— Были когда-то и мы рысаками, — кивнул на них Николай.

— Что-то ты рановато записался в старые мерины, — усмехнулся Сергей. — С чего бы это? Она опять ушла к другому?

— Что ты забыл? — уклонился Николай от разговора на эту тему.

— Мне было пятнадцать лет, когда я написал первую повесть и подарил девчонке, в которую был влюблен. Я писал её два дня и две ночи! Как бы мне хотелось сей­час почитать её! Я потом встретился с этой девчонкой. Она солидная женщина, дочь уже в школу ходит, муж майор. Я спросил про ту тетрадку в клетку, что подарил ей, она засмеялась и сказала, что даже не прочитала моё сочинение и, уж конечно, не знает, куда подевалась эта тетрадка. А я-то, дурак, думал: моя проза проймет её!

— А я стихами пытался пленить свою возлюбленную, и тоже никакого эффекта! — рассмеялся Николай.

— Я недавно встретил одну девчонку, она пишет сти­хи, — сказал Сергей. — Интересно, о чём? Просил, но так ни одного и не прочла.

— Поэтов теперь хоть пруд пруди, — сказал Николай.

— Мне думается, у неё должны быть хорошие стихи.

— Что за девчонка-то? — искоса взглянул на него Николай.

— Да так, одна старая знакомая.

— Я всех твоих знакомых знаю, — насмешливо смо­трел на него Николай.

— Эту не знаешь, — соврал Сергей. Ему не хотелось говорить о Наташе. В редакции он её не нашёл. Валя Молчанова сообщила, что уже две недели, как она уво­лилась. А где сейчас, никто не знает. Наверное, экзамены сдает в институте. Сергею показалось, Валя чего-то не­договаривает, уж очень глаза у нее были хитрущие. Но дотошно расспрашивать любопытную Молчанову не хотелось. Тут же вообразит невесть что.

Ушёл он из редакции расстроенный — сегодня первый день, как он вышел на работу, — и до сих пор в душе оста­лось какое-то беспокойство. В конце концов он знает, где она живёт, и сможет в любое время зайти. Ну и что скажет? А желание увидеть её становилось всё более сильным. Он и на речку-то пришёл в надежде встретить её здесь на пляже. Вон сколько девушек и парней заго­рают на песке с книжками.

— На горизонте снова появилась Прекрасная Незна­комка, — заметил проницательный Николай.

— Наоборот, исчезла, — ответил Сергей. — В неизве­стном направлении.

— От тебя, оказывается, тоже уходят, — подковыр­нул Николай. — Стареешь, брат!

— Сдается мне, что ты и родился стариком, — сказал Сергей. — Не зря же смолоду в театре играл дремучих старцев.

Бутрехин неделю назад вернулся с гастролей — театр выезжал в Прибалтику — и теперь до сентября был сво­боден. Отпуск собирался провести на юге. Тридцать лет стукнуло, а он ещё и Чёрного моря не видел. Сергей стал отговаривать, расписал все прелести жизни на берегу си­него озера.

— В общем, тишь да благодать, — закончил он.

— Тишь, говоришь, и благодать? — посмотрел на его раненое плечо Николай. — А это тебя комары покусали?

— С этой шайкой покончено!

— С одной, — уточнил Николай. — А сколько их ещё осталось?

— Ты что, браконьеров боишься?

— Что мне их бояться? Я не инспектор. За тебя, ду­рака, боюсь: лезешь всегда в самое пекло.

— Хотя я больше и не работаю в рыбоохране, до са­мой смерти буду бороться с браконьерами, — сказал Сер­гей. — Послушай, Колька, поезжай на Большой Иван! Там в доме хозяйствует вместо меня один хороший па­ренёк. А я к вам буду на субботу и воскресенье приез­жать. Какая сейчас рыбалка, грибы!

— А на море зелёные волны, разноцветная галька, на пляжах поджариваются красивые женщины, днём хо­лодное пиво с раками, а вечером сухое вино с виноградом, и в обществе Прекрасной Незнакомки, — мечта­тельно нарисовал заманчивую картину Николай.

— Ну и катись на свое Чёрное море, — пробурчал Сергей. — Валяйся на заплёванном пляже, ухлестывай за подозрительными девицами и стой в очередях в столо­вую за кружкой пива.

— Это ты от зависти, — засмеялся Николай. — Начи­тался в газетах курортных фельетонов. Сам-то хоть раз был на юге?

— Не был, и никакого желания нет.

— Я тебе буду писать оттуда и фотографии с видами на Чёрное море пришлю.

Сергей не ответил: приложив к глазам ладонь и щу­рясь, смотрел на берег. Там раздевались девушки, только что пришедшие на пляж. Слышался смех, весёлый гомон. Сергей выпрямился и вниз головой спрыгнул с камня в воду. Вынырнув, блеснул на приятеля такими же свет­лыми, как речная вода, глазами и крикнул:

— Захвати часы!

Николай, зажав часы в кулаке, осторожно спустился с раскалённого валуна и, вытянув вверх левую руку, не спеша поплыл к берегу.

Наташи среди девушек не было. Помрачневший Сер­гей забрал одежду и ушёл в кабину переодеваться.

— Я, кажется, знаю, кого ты ищешь, — сказал Нико­лай, прыгая на одной ноге: ему в ухо вода попала. — Так её нет в городе.

— Наташки? — живо обернулся к нему Сергей.

— Её звать Наташа? — улыбнулся Николай. — Высо­кая, стройная.

— Ты её видел?

— На вокзале, — ответил Николай. — Мы вернулись с гастролей, а она куда-то с этим поездом уезжала.

— Куда? — Сергей в волнении никак не мог застег­нуть ремешок часов, которые ему отдал приятель.

— Надо было у неё билет проверить, — усмехнулся тот.

— Поехали! — решительно сказал Сергей.

— В погоню? — сказал Николай. — Так это было дав­но. Теперь и на реактивном не догонишь.

— Я сойду с ума, если её не найду, — сказал Сергей.

 Николай покосился на него и только присвистнул.


Октябрьская улица была перекрыта. Из-за длинной колонны машин не видно, что там впереди произошло. Не иначе как авария. Шоферы вылезали из кабин и враз­валку направлялись вперёд. Сергей хотел было подать «Москвич» назад и проехать другим путем, но было уже поздно: вплотную к нему пристроился большой синий са­мосвал, а за ним затормозил автобус.

Делать было нечего, Сергей и Николай тоже вылезли из «Москвича» и пошли туда, куда спешили другие води­тели. От скопившихся машин пахло горячим металлом и бензином. Кое-кто из шоферов не выключил мотор, и тя­жёлые грузовики, пофыркивая и выплевывая пахучую гарь, мелко-мелко дрожали. Впереди уже виднелись жёл­тые милицейские «Волги», «скорая помощь». Поперёк улицы лежал большой синий автобус. На его боку огром­ная рваная вмятина. На тротуаре стоял груженый само­свал с расплющенным носом. Это он с ходу ударил и опрокинул автобус. Кругом разбрызганы стёкла. Из по­верженного автобуса два санитара вытаскивали человека. Брезентовые носилки стояли на тротуаре. Густая толпа облепила место происшествия. Люди вытягивали головы, приподнимались на цыпочки, стараясь всё получше рас­смотреть. В сумраке широко распахнутых дверей «ско­рой помощи» суетились ещё двое в белых халатах.

Сергей и Николай остановились у милицейской ма­шины. Старый знакомый Сергея майор Петров, тот са­мый, что много лет назад не раз преследовал его на мо­тоцикле, руководил расследованием. Два офицера растя­гивали жёлтую ленту, измеряли тормозной путь самосва­ла. Петров, положив планшет на колено, что-то быстро записывал.

Протиснувшись к нему, Сергей спросил:

— Есть жертвы?

Петров хмуро обернулся, однако, узнав Сергея, веж­ливо ответил:

— Двенадцать человек пострадали.

— Он что, пьяный был?

— Извини, — пробормотал Петров и повернулся к су­мрачному человеку в синей спецовке, по-видимому шофе­ру самосвала.

— Поточнее вспомните, с какой скоростью вы выеха­ли на перекресток?

Что ответил шофер, Сергей не расслышал; действуя плечом как тараном, он стал выбираться из толпы. Ни­колай, ничего не понимая, протискивался вслед за ним. Молчаливая напряженная толпа неохотно расступалась перед ними.

— Как бешеный вылетел из переулка и бац! Про­таранил автобус почти насквозь! — услышал Сергей чей-то голос.

— Кажись, не пьяный.

— Столько людей, гад, погубил. Одну женщину на­смерть. И мальчика лет девяти.

— Ему тюрьмы не избежать.

— Мёртвых-то с того света всё равно не вернёшь!

Николай думал, что Сергей направится к своей ма­шине, но тот, всё убыстряя шаги, пошёл совсем в другую сторону. Бутрехин видел, как изменилось его загорелое лицо. И походка была какая-то неровная, спотыкаю­щаяся.

— Куда ты ударился? — догнав его, спросил Николай. Он никогда ещё не видел такого несчастного лица у своего друга. С трудом разжимая губы, Сергей хрипло произнес:

— Это же семёрка.

— Ну и что? — удивился Николай.

— Юрка... Он на этом автобусе часто ездит.

— С чего ты взял, что он именно в этом автобусе был?

— Ты меня не задерживай, Колька!

— Погоди, а ключ? — вспомнил Бутрехин. — Давай ключ от машины! Вот сумасшедший!

Сергей вытащил из кармана ключ с брелоком, молча сунул другу и что было духу побежал прямо по зарос­шему бурьяном пустырю.

Сергей стоит перед дверью и раскрывает, как рыба, рот. Давно он не делал таких длинных пробежек. Серд­це лупит по рёбрам, едкий пот щиплет глаза. Кто-то на белой стене нацарапал: «Юра + Лариса = 0!» «Почему ноль? Надо — любовь!» — мелькает посторонняя мысль. Немного отдышавшись, нажимает на кнопку звон­ка. Дверь открывает мать. Из кухни тянет вкусными запахами. Мать в цветастом фартуке, в руке столовый нож.

— Как раз к обеду, — говорит она.

— Юрка? — спрашивает Сергей. — Где Юра? Сердце стучит на всю прихожую. Такое ощущение, что лампочка под потолком в синем плафоне тоже пульси­рует в такт сердцу.

— Натворил что-нибудь? — пытливо смотрит на него мать. — Соседи пожаловались? Вчера на чердаке при­блудного щенка спрятали, а тот лай поднял. Послала за хлебом, а он халвы принес!

Сергей прислоняется к тумбочке и смотрит на синий плафон. Он уже не пульсирует, а набухает, грозя вот-вот взорваться яркой синей вспышкой.

Краем глаза из прихожей Сергей видит стол с шах­матной доской. Чья-то рука крутит белого ферзя. Это не рука мальчика — рука мужчины.

— Что стоишь на пороге? — прерывает мать послед­ние новости. — Иди в комнату и сам спроси, чего он еще выкинул. Часа два дуются с Генкой в шахматы.

— Папа! — доносится из комнаты голос сына. — Ген­ка ладью спрятал, а я всё разно его обыгрываю!

— Какую ладью? — басит брат. — Я же её ферзем взял.

Сергей трёт ладонью лоб и начинает тихо смеяться. Мать с возрастающим удивлением смотрит на него. Губы у неё сердито поджимаются.

— Пожёстче надо с ним, — понизив голос, говорит она. — Избаловали его там. На меня — ноль внимания.

Сергей никак не может остановиться: дурацкий смех так и распирает его.

— Ничего смешного тут нет, — теряет терпение мать.

— Зачем щенка-то на чердак?! — с трудом выговари­вает Сергей.

— Папа, я выиграл! — доносится из комнаты торже­ствующий голос сына. — Классический мат!

— Убирайте свои шахматы, сейчас будем обедать, — заявляет мать.

Слыша, как стучат деревянные фигурки о дно короб­ки, как негромко спорят по поводу выигрыша сын и брат, Сергей вспоминает слова Лили о том, что его родители живут в тесноте, нищете, из которых им никогда не вы­браться. Недалеко же она смотрела! Не дальше соб­ственного носа. У родителей сейчас хорошая трехком­натная квартира, современная мебель. Все дети прилично одеты. А как готовит мать! Пожалуй, ни Лиля, ни Капитолина Даниловна не могут с ней потягаться. И Юрке здесь хорошо: с братьями Сергея он в дружбе, вон как Генку в шахматы обыгрывает! И мать, хоть и ворчит ино­гда, любит его и заботится. И главное, здесь царят про­стые сердечные отношения, никто ни перед кем не пре­смыкается. За эти несколько месяцев Юрка изменился: стал добрым, душевным мальчишкой. Вот только зачем бедного щенка затащили на чердак?

Всё ещё посмеиваясь, Сергей спрашивает сына об этом.

— Я хотел домой привести, а бабушка не разре­шила, — поясняет Юра. — Хороший щенок, такой пуши­стый.

— Ну и куда же вы его дели?

— Петька с первого этажа сказал, что Федотовы дав­но хотят собаку завести. Мы посадили щенка на ков­рик и позвонили к ним в квартиру, а сами убежали.

— И взяли... Федотовы?

— Пока у них, — отвечает сын. — Раздумают — мы отдадим Северенинским. Петька сказал, что они с ра­достью возьмут.

— Значит, скоро в каждой квартире будет по соба­ке? — смеётся Сергей.

— Собака — друг человека, — с серьёзным видом из­рекает Юра.

Пронзительный звонок прерывает их разговор. Сергей открывает дверь: на пороге Николай Бутрехин. Лицо сердитое, на пальце покачиваются ключи от машины.

— Ты мне наконец объяснишь, что тут происходит? — свирепо таращит он свои голубые глаза на Сергея. — Срываешься с места, бросаешь на дороге машину, куда-то удираешь от меня.

— Юра выиграл у Генки партию в шахматы, — сооб­щает Сергей.

— Поздравляю, — оторопело говорит Николай. — Но какого ты дьявола...

— Кстати, тебе щенка не надо? — перебивает Сер­гей. — Хороший такой, пушистый.

— На черта мне собака?

— Садись с нами обедать, — приглашает его Татьяна Андреевна. — Ты ведь любишь борщ?

— Борщ — это хорошо, — добреет Николай. — А вот собака мне совсем ни к чему.

— Слушай ты их! — смеется мать. — Дурака валяют.


8


Лодка сама по себе плыла по безмолвно­му ночному озеру. Сергей полулежал на широком носу и смотрел на звёздное небо. На корме сидела Лиза и не­громко пела:


Клён ты мой опавший,

Клён обледенелый,

Что стоишь, нагнувшись,

Под метелью белой...


Голос у Лизы немного низкий, но задушевный. Сергей с удовольствием слушал её. Когда она умолкла, он по­просил, чтобы ещё спела.

— Что же тебе спеть, Серёженька? — спросила она. — Весёлое или грустное?

Лицо её белело в густом бархатном сумраке. На пле­чи наброшен ватник. Пришла осень, и вечера на озере стали прохладные.

— Мне нравится, как ты поешь, — сказал Сергей. Она улыбнулась и запела.

На озере тихо-тихо. Не слышно обычных всплесков крупной рыбы, ветер не шуршит в порыжевших камы­шах, не кричат ночные птицы.

На один лишь день вырвался сюда из города Сергей. Завтра утром он должен быть на работе. Потянуло его на Большой Иван попрощаться с ним до следующей вес­ны. Полдня он один бродил по сосновому бору, набрал полную корзинку подберёзовиков, боровиков и даже с десяток рыжиков наковырял на травянистой опушке.

На вечернюю зорьку поехал рыбачить вместе с Ли­зой, на её старенькой плоскодонке. Клёв был хороший — за каких-то полтора часа натягали десятка три крупных окуней, — а потом как обрезало.

— Скучаю я в городе, — сказал Сергей. — Пока рабо­та — ничего, а вечерами зелёная тоска. Хорошо, что ещё сюда есть возможность вырваться. — Он уселся на скамью и вставил вёсла в уключины. — Ей-богу, моя бы воля, остался бы я тут.

— Так бобылем бы и жил?

— А что делать? В Америке есть такая контора: при­ходишь и говоришь, какая тебе невеста нужна. Хочешь толстую, хочешь тонкую. С синими глазами или с чёр­ными. Любую в два счета подберут. Даже машина такая есть. Заложил в неё карточку, и через минуту ответ. 

— Наверное, скучно так невесту выбирать?

— Скучно, — улыбнулся Сергей. — Уж лучше сидеть у моря и ждать погоды.

— Найдешь ты свою судьбу, а нет — она тебя сама сыщет, — сказала Лиза. — Негоже мужику быть одному!

— А женщине?

— Бабы, они ко всему привычные. Вспомни войну! Выдюжили. И без мужиков всё сами делали. Да и после войны. А сколько осталось вдов-вековух? Живут и не жалуются, будто так и надо.

— Вон какая ты!

— Какая?

— Мудрая.

Лиза рассмеялась.

— Что ты, Серёженька! Была бы мудрая, не кукова­ла бы одна-одинешенька на хуторе с дочкой. Не бывает мудрых баб, всё больше глупые. Недаром же говорят: волос у бабы длинный, а ум короткий.

Сергей всё ещё держал вёсла на весу. Казалось, опусти их в воду — всё озеро треснет и со звоном разобьётся, как гигантское зеркало.

— Мне вот казалось, что после того, что произошло... Ну, с женой развелся, а та, которую полюбил, уехала с другим, так я думал, что вовек больше ни на одну не посмотрю.

— Я это сразу почувствовала. Хотела пожалеть тебя, да ты мужик сильный, сам со своей бедой спра­вился.

— Древние греки говорили: всякая женщина — зло, но дважды бывает хорошей — или на ложе любви, или на смертном одре, — мрачновато заметил Сергей.

— Дураки твои древние греки, — добродушно отве­тила Лиза. — Опять тебя какая-нибудь обидела?

— А может, я её чем обидел? — задумчиво сказал Сергей.

— Кто же она такая, что гвоздём засела в твоем сердце? Тревожит тебя, мучает, а, поди, и сама об этом не догадывается?

— Может, ты, — сказал он и с вызовом посмотрел ей в глаза.

— Не хитри — не умеешь, — серьёзно сказала она. — Другая у тебя в сердце, а не хочешь признаться, потому что веру в себя потерял. 

— Возможно, ты и права, — сказал Сергей и с си­лой, будто в живую упругую плоть, вонзил две железные лопасти в глянцевую воду. — Я ведь говорю, ты мудрая!

— Что же не привез сюда ту девушку, что летом при­езжала к тебе? — после долгой паузы спросила Лиза.

— Ко мне? — удивился Сергей.

— Тоненькая, как берёзка. И красивая. На такой тебе надо жениться, Серёжа.

— Мать говорит, надо жениться. И ты тоже. Не­ужели люди женятся лишь потому, что надо?

— Не знаю, — вздохнула Лиза.

— И я не знаю, — сказал Сергей, а потом, помолчав, с интересом посмотрел на Лизу. — Ты будто цыганка, по лицу умеешь угадывать, что у человека на душе.

 — Умею, — просто сказала она. — А потом, на твоём лице всё написано. Любишь ты её, да, говорю, боишься сам себя. Не веришь, что можешь полюбить. И не веришь женщинам. В любовь женщины не веришь, а это беда. Ведь это несчастье, не верить-то! Это себя обкрадывать, Серёжа.

— Я верил, — сказал он.

— А теперь не веришь? Умный стал. А кто знает, что это любовь? Налетит, вспыхнет, закружит, а потом и погаснет. Значит, такая скоротечная любовь, как след звезды на небе. А всё ж не обман. Кто виноват, что она сгорела дотла, один пепел остался? Никогда не вини других, может статься, сам и виноват, что любовь-то про­шла. У нее раньше, чем у тебя. Бывает ведь и наобо­рот? 

— Это ты про кого? — спросил он.

— Любит она тебя, Серёжа, — убеждённо сказала Лиза. — И не будь дураком, не отказывайся от своего счастья!

— Плохая ты цыганка, — усмехнулся он. — Любит — не любит! Сбежала она от меня! Аж на край света. В Ка­захстан, на целину. И ни одного письма! Какая же это любовь?

— А я говорю, это и есть любовь, — сказала Лиза.

«А что, если и впрямь махнуть на целину? — подумал Сергей. — Взять за руку и увести с собой. Только пой­дет ли она ещё? Эта девчонка с характером, да с каким!»

Не затем она сбежала, чтобы он, Сергей, её разыски­вал. Но что её заставило поступить так, он не мог по­нять. Хотя уже второй месяц ломал над этим голову.

Здесь институт, интересная работа. Всё бросить и умо­тать к чёрту на кулички! И за какие-то три-четыре дня! Как раз накануне его возвращения в редакцию. И хотя бы одно письмо. Хорошо, пусть не ему — Вале Молчано­вой. Ведь она у неё работала в отделе.

О том, что Наташа на целине, Сергей узнал от Дадонова, который подписывал ей характеристику. Сергей побежал в горком комсомола, но там сообщили, что пу­тёвка выдана в Целиноградскую область, а куда именно направили Наташу, они не знают. В Казахстане десятки тысяч комсомольцев со всей страны. Поезжай, ищи её в Целиноградской области, которая по своей площади больше такой страны, как Франция.

— Вернётся она, Серёжа, — участливо сказала Лиза, которая и впрямь, как цыганка, читала его мысли. — Для настоящей любви разлука не помеха, а если это блажь — значит, только к лучшему.

— Жди, и я вернусь, — с горечью сказал он. — А если я не хочу больше ждать?

— Оттого и все наши несчастья, — ответила она. — Никто ждать не хочет и не умеет. Раз хватаешь горя­чий блин со сковороды — не жалуйся, что руку обжёг.


9


Дом, в котором теперь жил Сергей с сы­ном, стоял в центре города, и из окон была видна большая асфальтированная площадь, зелёное трехэтажное здание сельхозинститута. За площадью виднелась Дятлинка, бетонный мост и городской парк за рекой.

Двухкомнатную квартиру Сергей получил этой зимой. Его давний недруг Логвин несколько лет назад был на­правлен обкомом партии в район председателем колхоза и больше, естественно, не мог вредить. Сын обосновался в маленькой комнате, а Сергей в большой. Юра за по­следний год сильно вытянулся.

Скоро год, как Наташа уехала из города. И за этот год — ни одного письма! Сергей пытался больше не ду­мать о ней, гнал воспоминания прочь, но иногда на него накатывала тоска, от которой некуда было деться. Даже работа над повестью не спасала.

Сергей всю зиму с нетерпением ждал весны. Только весной он мог хоть на несколько дней поехать на Боль­шой Иван. До середины мая озеро подо льдом, дороги к нему занесены снегом. Можно было, конечно, пробрать­ся по льду через Малый Иван, но что там делать зимой?

И вот пришла весна, а он всё ещё не был на Большом Иване. Что-то удерживало его. Может быть, воспоми­нания о Наташе? О том раннем утре, когда он нёс её, продрогшую, к лодке? И вот не донёс, потерял.

Приятная грусть охватывала его, когда ветер прино­сил с юга запахи весны. Он по-звериному втягивал нозд­рями этот ядрёный волнующий дух талого снега, сосно­вой хвои, прелых листьев.

А однажды днём, никому ничего не сказав, взял и сбежал с работы. Сел в пригородный автобус и укатил по обледенелому шоссе за город. Попросил шофёра оста­новиться у моста через Ловать и прямо по глубокому снегу, проваливаясь по пояс, зашагал в лес.

Он сидит дома за письменным столом. Подсвеченное заходящим солнцем огромное облако заглядывает в окно, отражает последние слабые лучи. Сергей отодвигает ма­шинку и, глядя на нежно розовеющее облако — оно почти не двигается, — который раз до малейших подробностей вспоминает тот последний день, когда он видел На­ташу.

После той жуткой ночи на острове она проспала на раскладушке Сергея почти весь день. Султанов и Мальчишкин несколько раз собирались разбудить её — они хотели пораньше уехать в город, — но Сергей уговорил их остаться до вечера и не трогать её: пусть выспится. При­ятели бесцельно слонялись по берегу, потом пришла Ли­за, и они стали с ней болтать, а Сергей сел на моторку и уплыл за остров. Нужно было снять сети и перемёты, по­ставленные задержанными браконьерами.

Солнце то выглядывало, то пряталось в пышных куче­вых облаках. Такие облака к дождю, но пока было тихо, и легкий ветерок лишь слегка рябил воду. На мелко­водье, где над кувшинками сверкали своими прозрачны­ми крыльями стрекозы, косо торчал чёрный шест.

Сергей задрал голову и посмотрел вверх. Ястреб со­всем низко кружил под облаками. Сергей достал из-под сиденья рыбину и, помахав ею в воздухе, бросил в воду. Ястреб равнодушно взглянул на подарок и продолжал свой неторопливый и плавный облёт озера.

Остров остался за кормой, и перед Сергеем открылся знакомый берег, но почему он так пустынен? Никого не видно. Где все они? Именно в тот момент впервые ше­вельнулось в нём потом такое привычное чувство боль­шой утраты. Ещё не веря, что они уехали, он напряжен­но всматривался в берег. Мелькнула мысль, что они в доме, но кто в такой чудесный вечер будет сидеть в че­тырех стенах? Может быть, ушли в бор? Он цеплялся за эту последнюю надежду, пока не догадался посмотреть под сосны, где одиноко стоял его хромой «Москвич». Га­зика рядом не было. Они уехали, а Наташа? Она, наверное, всё ещё спит! Может быть, заболела и отказалась поехать с ними. Ему хотелось, чтобы она осталась. Очень хотелось! И, внушая себе, что она в доме и ждёт его, Сергей яростно крутит румпель до отказа. Ему не терпится побыстрее на берег. Мотор ревёт на самой вы­сокой ноте и вдруг, дав петуха, обрывает свою ровную строчку. «Казанка» ещё какое-то время бесшумно идет по инерции и останавливается. Сразу наступает глубокая тишина. До берега еще далеко. Сергей дергает за трос, потом лезет в карбюратор, встряхивает бачок. Так и есть — бензин кончился!

Он вставляет в уключины длинные металлические вёсла и изо всех сил гребет к берегу. «Казанка» на вёс­лах неуклюже, рывками продвигается вперёд. Уключины скрипят, лопасти шлепают по воде. Сергею хочется по­скорее причалить к берегу, но тяжёлая лодка ползёт, как черепаха.

Он растерянно смотрит на берег. До него ещё далеко, а он больше не может ждать. Ни одной минуты! И тут он замечает Дружка. Верный пёс одиноко сгорбился у са­мой воды. Белеет лубок на сломанной лапе. Дружок смо­трит на него и не лает.

И тогда Сергей сбрасывает резиновые сапоги, рубаш­ку, брюки и, вспрыгнув на прошитый заклепками нос лодки, с шумом, по-мальчишески бухается головой впе­ред в озеро. Вынырнув, фыркает, трясёт головой и, разлепив глаза, отчаянными саженками плывет к берегу.

Но поздно. Она уехала, и сразу дом опустел.

С тех пор он Наташу не видел.

Хлопнула в прихожей дверь. Этот звук вывел Сергея из задумчивости. Пришёл из спортивной школы Юра. От него, как от настоящего мужчины, пахнет трудовым потом. Уже спортсмен! Играет в баскетбол. И ему очень нравится. Разуваясь в прихожей, доверительно рассказы­вает:

— Сегодня в спортивном зале познакомился с одной девчонкой. Она играет в «Буревестнике», тоже баскетбо­листка. Как увидел её, так сразу она мне понравилась. Ты бы посмотрел, как она мячи забрасывает! И знаешь, почему она мне понравилась?

— Почему же?

— На маму похожа. Только волосы у неё светлые, на­стоящая дылда, на щеке, вот здесь, родимое пятно. Глаза у неё разные: один коричневый, другой голубой, а руки как...

— Хочешь к матери? — спросил Сергей.

— Мне её муж не нравится, — ответил сын. — Назы­вает меня «старик» и всё время спрашивает, что у меня в дневнике.

— Проявляет интерес, — заметил Сергей. — Он ведь твой отчим.

— Отчим... — повторил Юра. — Какое противное слово!

— Мачеха ещё противнее, — сказал Сергей, наблю­дая за ним.

— Пока у меня объявился отчим, — усмехнулся Юра и в свою очередь проницательно посмотрел отцу в гла­за: — А что, скоро предполагается и мачеха?

— Не век же мне быть бобылем, — уклончиво отве­тил Сергей.

— Женись, — великодушно разрешил сын. — Это даже интересно. У меня будут отец, мать и впридачу отчим с мачехой! Не у каждого такое богатство!

«Как вырос, чертёнок! — сдерживая улыбку, поду­мал Сергей.— Да и все они теперь высоченные и раз­витые.»

В комнату пушистым мячиком вкатился Карай. С ходу вцепился Юрке в брюки и, скаля зубы и рыча, по­тащил к двери. Юра схватил щенка на руки и стал с ним забавляться.

Этого симпатичного, лохматого, с висячими ушами и обрубленным хвостом щенка Сергей приобрел в клубе собаководства. Был он чистокровным эрдельтерьером с внушительной родословной. Назвали щенка Караем. Потому что весь помёт от породистых родителей нужно было назвать на букву «К» — так объяснили Сергею в клубе собаководства, где он приобрел эрдельтерьера. А Сергею хотелось назвать его Дружком, в память о том прекрасном Дружке. Печально, что собачий век так короток! Умер Дружок своей смертью, не причинив ни малейших хлопот. Когда он заболел и стал плохо ви­деть — это случилось осенью, — то незадолго до первых заморозков как-то ночью ушёл из дома и больше не вер­нулся. Говорят, так умирают настоящие собаки: уходят в лес и не возвращаются.

Сергей снова сел за письменный стол и, немного по­думав, медленно застучал на машинке. На столе в бес­порядке разбросанные отпечатанные листы, блокноты с записями. Он то и дело перекладывал их, отыскивая ре­зинку. Иногда, перестав печатать, хватал ручку или ка­рандаш и, провернув каретку машинки, начинал вписы­вать слова, целые предложения. Это было неудобно, но иначе он не мог. Не хотел оставлять на потом хотя бы одну неисправленную фразу.

— Я погуляю с Караем, — сказал Юра.

Щенок радостно затявкал и забегал по прихожей. Малыш, а вот уже понимает!

— Когда у тебя начинаются каникулы? — поинтере­совался Сергей.

— В конце мая. А что?

— Съездил бы к матери.

— Я уже записался в летний спортивный лагерь, — сообщил сын.

— Хотя бы на несколько дней.

— Ладно, — беспечно сказал сын и вместе с Караем ушёл, хлопнув дверью.

У Сергея со стола, трепыхаясь на сквозняке, слетел на пол лист.

Однако этим летом Юра не поехал на каникулы к деду в Подмосковье, хотя тот настойчиво приглашал. Юра ездил в Смоленск на школьную спортивную олим­пиаду, — их баскетбольная команда вышла в полуфинал, о чём он с гордостью сообщил Сергею. Земельский при­слал телеграмму, что ждёт внука на даче, но у внука, очевидно, были другие планы: он на два месяца уехал в пионерский спортивный лагерь. Сергей уже два раза ездил к нему. В лагере Юра чувствовал себя как дома, ловил рыбу, загорал с ребятами на песчаном берегу, с ув­лечением сражался в волейбол и баскетбол.

Неожиданно для Юры и Сергея Земельский сам по­жаловал этим летом в город. Остановился в гостинице и позвонил в приёмную редактора. Сергея на месте не было, он ездил с альманахом к Козодоеву, а когда вер­нулся, секретарша Машенька ему передала, что его в го­стинице ждет какой-то товарищ из Москвы. Что это за «товарищ из Москвы», Сергей долго не мог взять в толк.

Когда дверь номера «люкс» отворил Николай Бори­сович Земельский, Сергей даже растерялся: никак не ожидал он встретить здесь бывшего тестя. По своей на­ивности полагал, что больше никогда в жизни их пути-дороги не пересекутся.

И вот сидят они в просторном холле. На полу ковёр, у окна на тумбочке телевизор. Из холла приоткрыта дверь в спальню. На застланной постели распахнутый кожаный чемодан. Со спинки кресла свисают узкие крас­ные подтяжки.

Откинувшись на спинку мягкого дивана и закинув ногу на ногу, Николай Борисович смотрит на Сергея. Взгляд его тусклый и ничего не выражает. Не изменяя удобной позы, он иногда протягивает руку, берёт из вазы черешню и не спеша отправляет в рот.

— Англичане говорят: мой дом — моя крепость, — философствует Земельский. — Я с ними согласен. Хоро­шая семья, дом — это всё. А если ничего этого нет, че­ловек теряет почву под ногами. Нет ответственности перед семьей — нет ответственности и перед самим со­бой...

— Вы приехали затем, чтобы мне это сообщить? — прерывает эти разглагольствования Сергей.

— Значит, так и застрял в этом городишке? — невоз­мутимо продолжает тот. — Как тут у вас с охотой? Есть какая-нибудь живность? Лоси, козы, кабаны?

— Да, вы же браконьер с солидным стажем, — заме­чает Сергей.

— Какая уж теперь в Подмосковье охота, — вздыхает Земельский. — По вороне выпалишь — и то жалобы со всех сторон: дескать, в наше время стрелять в какую-либо живность — варварство.

— Сознательные у вас соседи, — усмехается Сергей.

— Приручу, — ухмыляется в ответ Николай Бори­сович,

О его житье-бытье Сергей был наслышан от Юры. Былое восхищение могущественным дедом прошло у мальчишки.

Со свойственной ему разворотливостью Земельский скоро стал заметной фигурой в дачном городке. Уйдя на пенсию, он широко развернул частную врачебную деятельность. Помимо венерологии взялся лечить тром­бофлебит. А когда в нескольких случаях добился полного выздоровления своих пациентов, то сумел создать себе такую рекламу — разумеется, с помощью вылечивших­ся, — что народ повалил к нему со всех сторон. Лечил Николай Борисович выборочно, как правило, людей влиятельных и обеспеченных. На его имя приходили по­сылки с астраханской икрой, копчёной рыбой, воблой. С юга — каракулевые шкурки и фрукты, с севера — ба­лыки и модные вещи, которые туда забрасывают по разнарядке. Брал, разумеется, он и деньгами.

Каждое утро почтальон приносил пачку писем. Капитолина Даниловна вскрывала их и безошибочно отби­рала клиентов с достатком. А потом уже хозяин назна­чал день приезда к себе. Так как в дачном городке го­стиница была небольшая и мест в ней почти никогда не было, он поселял своих «клиентов» — так он называл больных, приезжающих к нему, — у соседей, которые брали за эту «любезность» повышенную плату.

Жил на даче Земельский припеваючи. В магазин при­ходил, как в свою собственную кладовую, и брал самое лучшее, что для него всегда откладывалось под прила­вок. Одна из клиенток доставала в Москве модные вещи для Лили и Вити, вторая — дефицитные продукты. Ни­колай Борисович не гнушался ничем: кладовая в его доме ломилась от коньячных бутылок, консервов, преимуще­ственно лососевых, банок с мёдом, связок твёрдокопчё­ных колбас, коробок с растворимым кофе.

Как-то финансовые органы заинтересовались бурной деятельностью отставного врача, но Земельский каким-то образом сумел быстро уладить возникший было кон­фликт.

Кроме дачи он купил себе двухкомнатную коопера­тивную квартиру, которую обставил лучшей модной ме­белью, тоже благодаря одному из клиентов. Своему сыну Виктору приобрел трёхкомнатную квартиру и тоже об­ставил со щедростью монарха. Пустовала и двухкомнат­ная Лилина квартира — тоже подарок любвеобильного папаши. Лиля была прописана в Москве, но вот уже второй год жила с мужем в Ленинграде. Николай Бори­сович пообещал дочери, что похлопочет у своих влиятельных знакомых, которые всё могут, чтобы перевели её мужа в Москву.

И вот этот новоявленный Корейко сидел в кресле на­против Сергея и обмахивался тонким батистовым плат­ком. Немного заостренный нос его блестел, в складках шеи скопился пот, блестели и аккуратно зачесанные назад редкие чёрные волосы. Сергей не видел его давно, но нельзя было сказать, что Николай Борисович внешне сильно изменился. Разве только лицо стало ещё более холеное и полное да круглый живот побольше. Он огром­ным арбузом выпирал из-под необъятных бежевых брюк. Рубашка под мышками промокла.

Что же заставило Земельского приехать сюда? Не­ужели только любовь к внуку?

Николай Борисович, зорко нацелившись на Сергея единственным живым глазом, веско сказал:

— Я не позволю восстанавливать против меня маль­чишку. Юраш единственный мой внук, и я не желаю его терять.

— Вы его уже давно потеряли. И самое интересное, я палец о палец не ударил для этого.

— Если ты забыл, я могу напомнить, что с грудного возраста он воспитывался в моем доме.

— Я помню, — сказал Сергей.

— Я одевал, обувал и кормил его, — продолжал Земельский, по-видимому с удовольствием слушая самого себя. — Я бы сделал из Юраша настоящего человека.

— В этом я глубоко сомневаюсь, — сказал Сергей.

— Когда он последний раз приезжал, на нём даже брюк приличных не было.

Это верно. Юрка, как и все мальчишки, носит джинсы. А весь шарм — это когда джинсы протерты на коле­нях и несколько раз побывали в стирке. Тогда они при­обретают неповторимый голубой цвет.

— Не советую сердить меня, — перешёл к угрозам Земельский. — Ты знаешь, я ведь не остановлюсь ни перед чем.

— В партийную организацию напишете? — с интересом посмотрел на него Сергей. — Или опять какую-ни­будь карикатуру в конверте пришлёте?

 — Я найду, что написать, — уронил он.

Сергея так и подмывало встать и уйти, но что-то удерживало его. Наверное, профессиональное любопыт­ство: такого редкого типа, как Земельский, не каждый день встретишь. Давняя злость на него прошла, и вообще, старик стал сдавать — поглупел, что ли? Уж он-то должен бы знать, что его, Сергея, пугать такими пу­стяками — только время терять. Прошли те времена, ко­гда на каждую анонимку обращали внимание, создавали комиссии, расследования. Теперь норовят самого ано­нимщика за кляузную лапу схватить!

— Так что же вы от меня хотите? — спросил Сергей.

— Я хочу, чтобы Юра уехал отсюда со мной. Я знаю, что ты ему запрещаешь это делать.

«Ничего ты не знаешь, старый осёл! — сердито поду­мал Сергей. — Я никогда ему не запрещал ездить к вам», а вслух сказал:

— А если он не хочет?

— Чем ему у меня плохо? В доме всё есть. Я ему ни в чем не отказываю.

— Даже в деньгах на карманные расходы, — усмех­нулся Сергей.

— Мне ничего не жалко для своих, — веско сказал Земельский.

— А вам не приходило в голову, что, давая деньги мальчишке, вы его развращаете? Зачем зарабатывать, когда есть добрый дедушка? Ведь вы со своими десятка­ми тысяч тоже не вечны, а ему нужно будет строить свою собственную жизнь. Зачем же вы такую свинью подкладываете своему... гм... единственному внуку? Зачем хотите убить у него самостоятельность, радость первого заработка? Уверяю вас, заработать деньги чест­ным трудом куда приятнее, чем...

— Я деньги не ворую, — перебил Земельский. — И на станке фальшивки не печатаю.

— Я не против, чтобы он к вам ездил, но не обращай­те его в свою веру. Не будет он таким, как вы. И потом, это невозможно: таких, как вы, один на миллион!

Земельский цепко посмотрел на него, так и не поняв, комплимент это или оскорбление. А Сергей и не соби­рался ему разъяснять.

— Каждый человек всё меряет на свой аршин, — продолжал он. — Вот вы сказали, что я восстанавливаю сына против вас. А ведь это вы его с пеленок настраи­вали против меня! Вы ему такие фантастические картины рисовали, что бедный мальчишка первое время смотрел на меня как на чудовище. Я презирал бы себя, если бы повторил вашу ошибку. Так что успокойтесь, я и слова плохого о вас не сказал в его присутствии. Просто он под­рос, поумнел и сам научился разбираться в людях.

— Мои близкие меня уважают, — убеждённо сказал Николай Борисович. — Я для них всё сделал, что толь­ко возможно было. И дочь и сын закончили лучшие учеб­ные заведения страны. Имеют отдельные квартиры, об­ставленные дорогой мебелью. На моей даче они не гости, а хозяева. Моим детям каждый может позавидовать. Всё, что им нравится, они имеют возможность купить. Мне для них ничего не жалко.

«Поэтому твои дорогие дети и выросли эгоистами и типичными потребителями, — подумал Сергей. — При­выкли только брать и ничего не давать».

С детства привыкнув получать от родителей солидные подачки, Лиля и Виктор свою зарплату и за деньги не считали. В конце каждого месяца отец отсчитывал им по несколько сотен рублей. Он понимал, что дети ревниво следят друг за другом, и старался давать поровну. Одна­ко дочь он любил больше и иногда совал ей в руку «на драгоценности». Лиля целовала его, рассыпая такие слова, как «наш божественный папочка, что бы мы без тебя делали!».

О том, что они будут делать без папочки, ни Лиля, ни Виктор пока не задумывались. Папочка был для них дойной коровой, у которой никогда «золотое молоко» не иссякнет. И если бы вдруг он однажды не вручил своим чадам по объемистой пачке купюр, и сын и дочь посчи­тали бы это величайшей подлостью с его стороны.

Если бы можно было в нашем обществе не работать, и Виктор и Лиля никогда бы не работали. Они давно по­теряли интерес к своей специальности. Зачем ломать го­лову над проектами, статьями, очерками, когда можно получить от отца наличными столько, сколько не зара­ботаешь и за три месяца. Кто знает, может быть, и у Лили, и у Виктора были какие-то способности, пусть даже скромные, но любвеобильный папочка убил их в самом зародыше. «Пусть работают лошади, — любил го­ворить он, — а человек должен наслаждаться жизнью».

И эта философия с детства была усвоена его детьми. Сам того не сознавая, он лишил их главного в жизни — радости творчества. Любая работа стала для них при­нудиловкой, которую необходимо отбывать, чтобы не возмущать это «несовершенное общество», в котором они живут. Работа раздражала их, отвлекала от тех «радо­стей жизни», которые приносят даровые деньги и ничегонеделанье. Выйдя опять замуж, Лиля бросила работу, посвятив себя целиком магазинам, тряпкам, благоустрой­ству квартиры. Слава богу, папин бюджет всё выдер­жит.

Николай Борисович всю свою жизнь прожил, как жу­чок-древоточец в дубовом шкафу, пожирая древесину и питая её отходами своих детей-жучков, он был уверен, что добился в жизни всего того, к чему стремился, чего хотел. А много ли жуку-древоточцу надо? Дубовый шкаф да крепкие челюсти! Не рассчитал он лишь одного: хотя дубовый шкаф, по сравнению с жучком, велик, как все­ленная, но ведь жуки-древоточцы не вечны. А что будут делать его детки-жучки, когда кончатся отходы? Ведь он, засовывая им в рот пережёванную пищу, вырастил их беззубыми. Помянут ли его дети добром, когда окажутся предоставленными самим себе?

Вотон сидит перед Сергеем, развалившись на диване. Так и излучает довольство самим собой. Такого словами не прошибёшь, да что словами?! Тюрьма его не пере­воспитала. Говорить с ним бесполезно. Если бы Сергей сказал, что он думает про него, Земельский расхохотался бы ему в лицо. Он уверен, что ему все завидуют. Зави­дуют его деньгам, которые он тысячами наживает не­честными способами. Разве ему понять, что настоящее счастье приносят не деньги, а радость творчества?

Нет, этого ему не понять. И однако Сергей встрево­жил его, когда совершенно серьёзно сказал:

— И все-таки я вам очень благодарен.

Земельский вскинул на него глаза, поморгал, и само­довольная улыбка сползла с его лица. Меньше всего в жизни хотел он, чтобы Сергей был ему за что-либо бла­годарен.

— Любопытно, — сказал он, скрипнув пружиной.

— Если бы не вы, я никогда не написал бы роман.

— Этот... без названия? — скривил губы в усмешке Земельский. — Я думаю, у него нет не только названия, но и издателя.

— Если бы не вы, я, возможно, до сих пор не развёл­ся бы с вашей дочерью, а это было бы для меня смертель­но: она убивала во мне всё хорошее, творческое.

— А есть ли в тебе хорошее?

— Так что вы всё-таки сделали одно доброе дело, — сказал Сергей и, взглянув на часы, поднялся с кресла.

Земельский ещё немного посидел, чтобы не уронить своего достоинства, и тоже поднялся.

— Передай Юрашу, что я его здесь жду. И не уеду без него, — сказал он. — Я купил ему норвежский трени­ровочный костюм.

— Вы думаете, он на это клюнет? — рассмеялся Сер­гей. — Плохо же вы знаете своего внука.

— Я действительно люблю Юраша и скучаю без него, — сказал Земельский. И голос у него был искрен­ний.

— Любите на здоровье, но не развращайте деньга­ми. Или в вашем понятии и такое чувство, как любовь, тоже измеряется деньгами?

— Скажи мне честно, вот ты напечатал книжку, гово­ришь, закончил роман, — много ты заработал? Можешь ли ты обеспечить свою семью всем необходимым... допу­стим, если бы она у тебя была?

— Семьи разные, и запросы разные, — ответил Сер­гей. — Для меня деньги никогда не были главным в жиз­ни. Надеюсь, для моей семьи — тоже.

— Ну вот то-то, — удовлетворенно заметил Николай Борисович. — Был ты гол как сокол и остался таким. А Лиля еще со мной спорила, мол, ты, если захочешь, всегда сможешь заработать кучу денег.

— Ну а как этот... Оленин? То, что нужно? — не удержался и задал неприятный для себя вопрос Сер­гей.

— Он меня уважает, — с достоинством ответил Зе­мельский.

— Я рад и за вас, и за Лилю, — сказал Сергей. — Даже если и совершишь серьёзную ошибку, жизнь такая штука, она потом всё поставит на свои места.

— Если бы Лиля меня послушалась, она не соверши­ла бы этой ошибки, выйдя замуж за тебя, — убеждённо заметил Николай Борисович.

Сергей понял, что разговаривать больше бесполезно: и говорят они о разном, и думают по-разному. Он уже взялся за ручку двери, но Земельский с угрозой про­изнёс:

— А если Юраш не придёт...

— Тогда что? — Сергей нахмурился и вплотную приблизился к нему, посмотрел в лицо долгим изучающим взглядом.

Земельский отпрянул в сторону и, чтобы скрыть за­мешательство, стал смотреть в окно. Лицо у него уже не было таким самодовольным.

— Мне известно, что Юраш в каком-то спортивном пионерлагере, — сказал он, отводя глаза в сторону. — Я бы очень хотел с ним повидаться.

— Я к нему на днях собираюсь, — сказал Сергей. — Передам вашу просьбу. И не забуду про норвежский ко­стюм сказать.

— Что ты к этому костюму привязался?

— Я боюсь, он будет ему мал, — улыбнулся Сер­гей. — Знаете, как они сейчас растут?

— Куплю другой, — не понял иронии Земельский.

— Счастливый вы человек, — сказал Сергей. — Всё можете купить.

— Каждый живет как умеет.

— Это верно. Кстати, этот лагерь всего в пятидеся­ти километрах от города, — сказал Сергей. — Вы можете сами съездить к нему.

— Я это имел в виду, — кивнул Земельский. — Такси туда ходят?

— Для вас нет ничего невозможного, — улыбнулся Сергей.

— Я собираюсь своему новому зятю купить «Жигу­ли», — солидно заметил Николай Борисович.

— Вашему новому зятю крупно повезло.

Сергей — ему уже стало смертельно скучно — вспо­мнил разговор с сыном на озере, когда тот вручил ему по­даренные добрым дедушкой деньги. Сергей ещё тогда подумал, что надо бы при случае вернуть эти деньги Земельскому. И вот случай представился. Отсчитав пять десяток из только что полученной зарплаты, Сергей про­тянул их Земельскому. Тот тупо уставился на них, но натура взяла свое: деньги как бы сами собой очутились в его цепкой руке.

— Юра просил при случае передать вам, — сказал Сергей. — Помните, вы дали ему на карманные расхо­ды?

— Не помню, — растерянно пробормотал Земель­ский. — Мой кошелек всегда раскрыт для близких.

— Мой сын не нуждается в подаянии, — жёстко сказал Сергей и вышел из номера.


10


Стоял конец июня. Высокая трава ярко вызеленила обочины, изумрудной кружевной дымкой окутались одинокие берёзы на буграх. Сосновые боры просвечивались солнцем насквозь. Цветёт клён остроли­стый, в воздухе носятся белые пушинки: это тополиный пух и семена одуванчика. На буграх, меж кустарников, разноцветьем полыхает на солнце медуница. А в глубине леса, в низинах, ярко голубеют колокольчики. В придо­рожных канавах колышутся на лёгком ветру красные ме­тёлки конского щавеля.

Старенький «Москвич» бодро бежит по блестящему шоссе. Огромными шмелями пролетают мимо грузовики, разноцветные автобусы, много легковых машин, — на­ступило время летних отпусков. Когда впереди, на холме, показалась деревня, Сергей залюбовался высокой строй­ной часовней. Белокаменная, с зёлеными куполами и по­золоченным крестом, часовня была видна издалека.

Сергей и Николай Бутрехин возвращались из города с красивым названием Остров. Сергей был там в коман­дировке, а Николай — с выездной труппой театра. Сергей попал во Дворец культуры на прощальный спектакль «Без вины виноватые», где друг его выступал в роли Незнамова.

Гастроли театра в Острове закончились, и у Николая выкроилось три свободных дня. Сергею нужно было повидаться ещё раз с известным в области комбайнё­ром — он о нём очерк писал, — и можно домой возвра­щаться.

Николай, прихватив в гостиничном номере свой об­шарпанный чемодан и спиннинг в брезентовом чехле, ко­торый он всегда с собой таскал, отправился в путеше­ствие вместе с приятелем.

У знатного комбайнера они переночевали, а рано утром выехали домой. Когда солнце раскалило верх и в машине, несмотря на открытые окна, стало душно, они свернули с шоссе к современному деревянному строе­нию. Указатель на обочине оповещал автотуристов, что перед ними ресторан «Русская сказка».

Место было выбрано очень удачно. Причудливое строение, будто и впрямь оно из сказки, окружали огром­ные деревья. Прутяные галочьи гнёзда желваками на­бухли меж узловатых ветвей. Так и казалось, что где-то поблизости должен быть древний дуб с русалкой, вокруг которого и днём и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом. 

Дуба с котом не было, зато под деревьями молча от­дыхали разноцветные автобусы. Туристы обедали в ре­сторане или любовались окрестностями. Сразу за домом виднелось озеро. Над озером, отчетливо отражаясь в нём, застыли облака. Кромка их была пронизана солнечным сиянием, а дальше к горизонту облака теряли свои очер­тания, растворялись в тускло-голубом небе. Небольшое озеро было со всех сторон окружено соснами и елями. Даже с того берега слышен был неторопливый стук дятла.

Приятно было после шумной беспокойной дороги очутиться в этом задумчивом зелёном оазисе, где, казалось, само время, как эти облака над озером, остановилось, замерло.

Николай и Сергей уселись на берегу прямо в траву. Хотя и было жарко, почему-то никто из туристов не ку­пался, да и рыбацких лодок не видно на озере.

— Выкупаемся? — предложил Николай.

— Ты взгляни на озеро, — сказал Сергей, прислонив­шись спиной к тоненькой сосне, — оно ведь хрустальное. Стоит влезть в него, и оно расколется, как волшебное зеркало. Поэтому никто и не купается.

— Пусть меня злые духи накажут за кощунство, но я выкупаюсь, — сказал Николай и стал расстёгивать пу­говицы на рубашке, но стащить её не успел: прямо к ним с холма но лесной тропинке спускались туристы. В руках у женщин букеты полевых цветов.

Они прошли мимо. Николай, проводив их взглядом, почему-то раздумал купаться и снова застегнул на ру­башке пуговицы.

— А ты прав, — сказал он. — Это заговорённое озе­ро. Внутренний голос сказал мне, чтобы я и не думал лезть в воду.

Сергей, не слушая его, вдруг пружинисто вскочил на ноги. Напряжённо глядя в сторону удаляющихся тури­стов, он пробормотал: «Я сейчас!» — и бросился догонять их. Пиджак, наброшенный на плечи, упал, но он даже не оглянулся. В белой рубашке с засученными рукавами, огромными прыжками догонял он туристов. Николай ви­дел, как он что-то сказал стройной женщине в светлых брюках и пушистой вязаной кофте. Женщина останови­лась, потом, как показалось Николаю, слишком медлен­но повернулась, и они некоторое время смотрели в глаза друг другу. Потом женщина протянула руку, которую Сергей взял обеими руками и больше не отпускал. Тури­сты, не обратив на них внимания, пошли дальше, а эти двое стояли на фоне играющего с солнцем озера и мол­чали.

Николай хотел было встать и подойти к ним, но остал­ся на месте, сообразив, что, пожалуй, он будет лишний.

Неподалеку от шоссе Ленинград—Киев, на берегу синего лесного озера, встретились Сергей и Лена Звёздочкина. Встретились после долгой разлуки.

Забыть Лену Сергей не мог, но и вспоминал не часто. Ведь самую жестокую рану в жизни нанесла ему именно Лена. А это забыть нельзя.

Какими судьбами она здесь? Приехала с экскурсией от института, где она работает с мужем. Нет, не в Но­восибирске! Её мужа перевели в Москву, ведь он уже профессор, доктор наук. Второй год они живут в столице, в Новых Черёмушках. На мотоцикле она больше не ездит — у них машина — да и на рыбалке не была бог знает сколько! Хотя и тянет иногда. А как он, Сер­гей? Женат? Нет ещё? Ну что ж, значит, всё ещё впере­ди. А роман без названия? Написал или всё ещё пишет? Он не только без названия, но и без конца? Вышла книжка в Москве? Она поздравляет от всего сердца. Обя­зательно прочитает. Конечно, мог бы книжку теперь и прислать. С автографом. Как-никак она, Лена, пер­вая прочла его рукопись. Про мальчика, полюбившего девочку с далёкой звезды. Милая такая повесть. Она до сих пор помнит!

— Мальчик стал взрослым, — с грустью сказал Сер­гей. — А девушка улетела на другую звезду.

— В конце концов юноша утешится, — улыбнулась Лена. — Встретит красивую земную девушку и полюбит её. Иначе и быть не может.

— Это верно, — сказал Сергей. — Богу — богово, а кесарю — кесарево.

— Я думала, ты бросишься вслед за мной, — сказала она со странной улыбкой. — Будешь уговаривать вер­нуться к тебе. Или украдёшь и привезёшь меня на озеро Заснежное, где мы с тобой рыбу ловили.

— Таких, как ты, не уговаривают и не похищают.

— Это комплимент или...

— Понимай как хочешь, — сказал он. Ему не хоте­лось ворошить прошлое, но, кроме прошлого, у них ниче­го не было.

— Ты уже жалеешь, что подошёл ко мне?

— Нет, что ты, — сказал он. Хотел ещё прибавить, что это очень здорово, что они встретились, и он безумно рад, но промолчал.

— Я часто тебя вспоминаю.

— А я до сих пор стараюсь забыть, — невесело улыб­нулся он.

— Зачем забывать то, что было прекрасно?

— Если это было прекрасно, почему же ты ушла? — невольно с затаённой болью вырвалось у него.

— Поверь, я много об этом думала. Я никогда не сожалею о том, что случилось. И сейчас тоже, но...

— Что «но»?

— Я могу и ошибаться, — сказала она и, отвернув­шись, посмотрела вдаль: туристов уже не видно. Навер­ное, зашли в ресторан, где для них уже накрыт стол с русскими закусками и медовухой. Причёска у Лены другая: коротко подстриженные волосы не скрывают тонкую белую шею. Огромные глаза кажутся ещё глубже на похудевшем лице. Кажется, она стала ещё красивее, но вроде бы холоднее, равнодушнее.

— Это ведь разные вещи: не сожалеть и ошибаться, — задумчиво произнесла она. — К чему ворошить былое? Прошлое не вернёшь, а настоящее не изменишь.

— Раньше ты не была столь рассудительной, — ус­мехнулся он.

— Была, Серёженька. Всегда была рассудитель­ной. Иначе бы мы с тобой не расстались.

— У тебя сын или... — спросил было Сергей, но Лена перебила:

— У нас нет детей.

И он понял, что на эту тему говорить не надо.

— Меня все эти годы мучила мысль, что я причинила тебе боль, — сказала она. — Не скрою, были моменты, когда мне хотелось всё бросить: и работу, и мужа, и уехать к тебе.

— Я ждал тебя, — сказал Сергей. — Очень ждал.

— Ждал... — невесело улыбнулась она. — У нас, дей­ствительно, все в прошлом. А теперь кого-нибудь ты ждёшь? — И пытливо заглянула в глаза.

— Жду, — сказал Сергей. — Вот только не знаю, вер­нётся ли она.

— Ты всегда был искренним, — она улыбнулась, хотя в огромных глазах и затаилась грусть.

— А как ты? — спросил он.

— Мне, в общем, повёзло, — коротко ответила она.

— Мне твой муж очень понравился, — сказал Сергей.

— Ты напечатал тот рассказ про влюбленного маль­чика и девочку? — перевела она разговор на другое.

— Нет, — ответил Сергей. — Этот рассказ был толь­ко для тебя.

— Я забыла. Он погиб, этот мальчик?

— Не помню, — сказал Сергей. — Я тоже всё забыл. А ту рукопись, что ты читала, сжёг.

Она отвернулась, скользнула взглядом по зелёному с сизоватым отливом берегу. Помолчала. И, не глядя на него, сказала:

— Ждал, забыл, сжёг. У тебя все просто и ясно. За­видую тебе!

— Когда-то я думал, что мы без слов понимаем друг друга, — с горечью ответил он. — Не дай бог, чтобы у тебя всё было так просто и ясно, как у меня. И не за­видуй мне. Не надо. Это смешно!

— Мне не смешно, — тихо, будто эхо, откликнулась она.

— Что ушло вместе с тобой, я не верну уже нико­гда. После встречи с тобой я уже совсем не тот, что был раньше.

— Лучше или хуже?

— Я ведь о другом, — усмехнулся он. — Мы пере­стали друг друга понимать. А может, и не понимали?

— О чём же ты? — Ее наполненные густой синевой глаза смотрели на него, как прежде, прямо и открыто.

— Я потерял не только тебя, — сказал он, — а и себя. Я перестал верить женщине. И самое худшее — разучил­ся любить. Что-то ушло от меня безвозвратно. И вернёт­ся ли?

— Ты стал другим, Сергей, — сказала она. — Может быть, и не стоит жалеть о том, что произошло?

— Не знаю... Не с тех пор я счастливым себя не чув­ствую.

— Нельзя быть всё время счастливым, — улыбнулась она .— Захочется хотя бы немного несчастья.

— По-моему, это называется с жиру беситься, — грубовато заметил он, не приняв шутки.

— И всё-таки я была уверена, что ты разыщешь меня, — помолчав, сказала она.

— Зачем?

— На этот вопрос я тебе никогда не отвечу. Да, на­верное, об этом и не следует спрашивать женщину.

Наступила неловкая пауза. Лена проводила взглядом пролетевшую над озером ласточку и кивнула на Бутрехина, сидевшего на траве.

— Это твой друг?

— Пойдём, я тебя познакомлю с ним, — сказал Сер­гей.


И снова весело бежит «Москвич» по живописному шоссе. В обратный путь.

В «Русской сказке» пообедали вместе с Леной, а по­том посадили её в автобус, который уезжал в Москву. Перед отправлением автобуса Лена со смущённой улыб­кой — уже не было времени написать свой адрес — суну­ла Сергею визитную карточку. Сказала, что там всё на­писано: и рабочий телефон, и домашний. В карточке ещё, между прочим, было написано, что Лена — кандидат фи­зико-математических наук.

Наверное, так и должно быть: раз муж учёный, зачем же отставать жене?

Эта нечаянная встреча повергла Сергея в глубокую грусть. Будто старая рана открылась в правом боку. Ни­что в нашей жизни не проходит бесследно: ни удар ножа, ни болезнь, ни любовь. И Лена стала другой, да и он изменился. Им просто не о чем было говорить. Всё время копаться в том, что было и прошло, не очень-то интерес­ное занятие. Говорить о её семейной жизни не хотелось — это как раз их не связывало, а разъединяло.

И всё равно здорово, что они встретились. Он «свалил камень с её сердца», как она сказала, да и она вытащила у него застарелую занозу. «Будешь в Москве, обяза­тельно заходи, — говорила она. — Муж будет рад!» Бу­дет рад муж или нет, этого он не знает, но, возможно, при случае и заглянет. А может быть, и нет, к чему всё это?

Их обогнал рейсовый автобус. У заднего окна, рас­плющив носы о стекло, стояли два светловолосых паренька и показывали язык. Сергей улыбнулся, а Николай погрозил кулаком.

— Если бы Лена сказала, что вернется к тебе, — после долгого молчания произнес Николай.

— Она поумнее тебя и никогда бы не сказала это­го, — нахмурился Сергей.

— Ну а если бы? — допытывался тот.

— Поди ты к чёрту! — огрызнулся Сергей и замолчал.

— Вот то-то и оно, — усмехнулся Николай. — Одну, говоришь, любишь, а вторую тоже не выкинул из сердца.

Сергей смотрел на дорогу, баранка привычно сколь­зила в его руках.

— Я вот о чём подумал, — сказал он, — каждому че­ловеку в его жизни всего отведено ровно столько, сколь­ко природой отпущено. Я где-то читал, что за свою жизнь человек съедает столько-то тонн и ни килограмма боль­ше, произносит определенное количество слов, по мерке расходует свои эмоции и получает наслаждения.

— Не человек, а кибермашина, — ввернул Нико­лай, — подключенная к дозатору!

— Наверное, и с любовью так же, — продолжал Сер­гей. — Сердце-то одно, и настоящая большая любовь, по-видимому, в него вмещается лишь одна. А человек раз­рывает её на части, мельчит, делит. И это уже не любовь, а мелкие любовишки. Я хочу сказать, что каж­дая ушедшая любовь уносит из тебя частицу той большой любви, которую в каждого из нас заложила природа. Встретив Наташу, я подсознательно это понял и... испу­гался её любви. Смогу ли я ей ответить тем же?

— Не паникуй, — посерьёзнев, сказал Николай. — Есть люди, которые всю свою жизнь растрачивают себя направо и налево, а ты все-таки цельная натура, и, как говорится, ещё есть у тебя порох в пороховницах!

— Порох-то ещё и не весь истрачен, — сказал Сер­гей.— А вот Наташи-то нет. Там, на целине, много ре­бят, — кто знает, может, и встретила своего сокола яс­ного.

— Побывав в «Русской сказке», ты и заговорил, как сказитель, — улыбнулся Николай.

— Вот и Лена заметила, что я не такой, как был, — думая о своем, говорил Сергей. — Слово-то не произнес­ла, а оно у неё вертелось на языке.

— Какое слово?

— Холодный, чёрствый. В общем, она почувство­вала во мне эти самые потери, о которых я тебе толко­вал. Женщины это здорово чувствуют!

— Послушай, Серега! — развеселился Николай. — С каких это пор ты стал женщин бояться?

— Если бы только это, — всё так же отрешённо от­ветил Сергей. — Беда в том, что я себя стал бояться.

— Послушай, я недавно чуть было не женился, — старался развеселить приятеля Николай. Ему не нрави­лось его настроение. — На Веронике, актрисе из нашего театра. Не улыбайся, я серьёзно.

— И что же Вероника?

— Пожила у меня два месяца и ушла.

— Плохо готовила?

— Это еще полбеды: я научил бы. Она сказала, что я скучный, как понедельник! И, даже когда молчу, действую ей на нервы. Скрип моих костей и то, видите ли, её раздражает!

— Смазывал бы.

— Что, кости?

— Ну да!

— Вообще-то она глупенькая, — продолжал Нико­лай. — Говорить-то с ней было не о чем.

— Правильно и сделала, что ушла, — заметил Сер­гей. — Почувствовала, что твоя любовь на замке, и ушла.

— Я две недели переживал, — сказал Николай. — А потом прошло. А не ушла бы — жил. Можно и к этому привыкнуть.

— М-да, плохи твои дела, — заметил Сергей. — Не женишься ты. А и женишься — опять сбежит. Холостяц­кая жизнь наложила на тебя свою костлявую лапу.

— Зато, по твоей теории, сохраню в неприкосновен­ности своё большое чувство, отпущенное природой, — улыбнулся Николай.

— Ты, как Кощей, будешь до смерти чахнуть над златом.

— Я бы и рад, Серега, влюбиться, да вот не полу­чается,— вздохнул Николай. — А что, если мне природа вообще не отпустила этого счастья, которое зовут лю­бовью?

— Не забывай слова Блока: «Только влюблённый имеет право на звание человека».

— Мне больше по душе высказывания на этот счет философов, а не поэтов, — блеснул своими познаниями и Николай. Он с детства выписывал в специальную те­традку понравившиеся ему мысли, изречения. — Вот что утверждает Шопенгауэр: «Только отуманенный половым влечением рассудок мужчины мог назвать прекрасным низкорослый, узкоплечий, широкобедрый пол». А вот что говорит Ницше: «Все в женщине загадка, и все в жен­щине имеет одну разгадку: эта разгадка зовется беременностью. Мужчина для женщины — только средство, цель — всегда дитя».

— Ты еще вдобавок и женоненавистник? — рассмеял­ся Сергей.

— Это не я, а они, — скромно заметил Николай. — Кстати, как Лиза с Большого Ивана? Все одна?

— К ней муж вернулся, — сказал Сергей. — Вылечил­ся от алкоголизма, приехал в деревню и теперь в совхо­зе бригадиром работает.

— И тут не повезло, — усмехнулся Николай и, взяв с сиденья «Огонёк», раскрыл. — Помнишь, в газетах пи­сали, что после взрыва американцами водородной бомбы над Тихим океаном радиоактивный пепел просыпался на японскую шхуну с рыбаками? Так вот в этом году ещё один рыбак умер в госпитале.

— Я оптимист и верю в мир на земле, — сказал Сер­гей. 

— Вон тут что пишут, — ткнул Николай пальцем в журнал. — Какой-то китайский политик утверждает, что мировые войны необходимы человечеству. Они обнов­ляют народы, пробуждают их деятельность и двигают вперед прогресс. Пишет, что раз в двадцать пять — тридцать лет война людям нужна, как свежая струя в застойном болоте.

— Это не политик, а людоед, — заметил Сергей и, помолчав, спросил:

— Что там ещё пишут?

— Пишут, что в Москве открылся съезд писателей Российской Федерации, на который тебя почему-то не пригласили. Двое наших ученых-физиков удостоены Нобелевской премии. У берегов Франции затонул тан­кер. Разлившаяся в море нефть грозит гибелью миллио­нам живых существ, как пернатых, так и водных. И ещё одно, специально для тебя: ученые всего мира требуют прекратить убой китов. Их количество в миро­вом океане катастрофически уменьшается.

— Это приятная новость, — заметил Сергей.

— Ты знаешь, мне тоже стало жалко бедных ки­тов, — сказал Николай.

Сергей вдруг резко затормозил, даже машину немно­го в сторону занесло.

— Ты что, заснул? — возмутился Николай. — Я чуть было в окно не вылетел.

— Ёж перебегал дорогу, — невозмутимо заметил Сергей. — Не мог же я его переехать!

— В следующий раз, пожалуйста, предупреди меня, — попросил Николай. — Я не хочу из-за какой-нибудь лягушки стать инвалидом.

— Ну вот, а ещё хочешь за китов вступиться, — за­смеялся Сергей.


11


В вагоне стало душно, и Сергей вышел в тамбур. Здесь никого не было. Погромыхивала сцепка, толкали друг в дружку чугунные буфера, в приоткры­тую дверь со свистом задувал ветер. И где-то на крыше вагона будто кто-то в барабан стучит.

Под эти звуки он задумался. Валя Молчанова перед этой командировкой как бы между прочим сообщила, что ей звонила Лиля. Теперь она не Земельская, а Олени­на. Красивая фамилия. Не то что Волкова. С мужем и родителями собирается совершить путешествие на теп­лоходе по Волге. Он, Сергей, трясется здесь, в там­буре пассажирского поезда, а прыткий Юра Оленин вме­сте с Земельскими плывёт по Волге матушке-реке и за бутылкой хорошего вина ведёт задушевные разговоры с богатеем тестем. И они прекрасно понимают друг друга.

Часто он теперь ездит в командировки. Как и раньше, когда был фоторепортером. Впрочем, он не жалуется: новые города, сёла, новые лица. Это интересно. А может быть, он кого-нибудь ищет? Или убегает от самого себя?

Станция Сердце. Милая, знакомая станция! Сколько раз он проезжал мимо, а вот так и не удосужился сойти на ней. И в тот раз, когда впервые встретился с Лилей, он возвращался из командировки по этой железнодо­рожной ветке. И проезжал мимо станции Сердце.

Поезд дёрнулся и стал тормозить, Сергея прижало к стене. Проплыла жёлтая казарма, толстые берёзы, мешки на перроне. Проводница распахнула дверь и под­няла железный лист, Сергей посторонился, пропуская в вагон двух девушек с плетёными корзинами, обвязанны­ми белыми платками. Одна из девушек, увидев его, вски­нула чёрные брови, губы её полураскрылись, будто она хотела что-то сказать, но так ничего и не сказала. Де­вушки скрылись в вагоне, а в тамбуре остался свежий аромат малины и черники. Сергей, ещё не отошедший от своих воспоминаний, обалдело смотрел им вслед.

Он не слышал, как пошёл поезд и проводница закры­ла дверь. Как во сне увидел на пригорке укрывшуюся под сенью толстых берёз и тополей часовенку. Но вот и её заслонила высокая девушка в синем трикотажном ко­стюме и блестящих ботах. Длинные прямые волосы цвета спелой ржи, тонкая талия. Сердце громко бухало по ребрам, а он всё ещё не мог поверить, что это она! По­чему же тогда она не остановилась, прошла мимо? Не может быть, чтобы это была она. Чепуха какая-то! Мало ли на свете людей, похожих один на другого?

Но ноги уже несли его в вагон, глаза жадно обшари­вали лица людей. Расталкивая пассажиров, зачем-то столпившихся в проходе, он пробирался всё дальше по вагону. И вдруг он остановился, теперь в свою очередь загородив проход. Упрись ему сейчас в спину бульдозер, он и тогда бы, наверное, не почувствовал: перед ним у окна сидела Наташа. Она смотрела ему в глаза, прикусив нижнюю губу. Так поступают дети, ста­раясь не заплакать. Увидев её, он стал понемногу успо­каиваться и перестал слышать своё сердце. Она здесь, в вагоне, и никуда больше не денется, не исчезнет. Тут даже окна наглухо закрыты. Будь она вольной птицей, и то не смогла бы отсюда улететь. Он не сразу заметил напротив неё другую девушку, с любопытством смотрев­шую на него, не слышал, что говорит Наташа. Он видел её чуть встревоженные, но сияющие глаза, смотрел на шевелящиеся губы и... был счастлив.

— Это Варя, моя лучшая подруга, — наконец до­шел до него знакомый голос. — Мы ездили в лес за яго­дами.

«Ты здесь, а я этого не знал, — спрашивал Наташу глазами Сергей. — Когда ты приехала?»

— Мы набрали полные корзинки, — говорила Ната­ша. — Никогда не видела столько ягод.

«Как же так, Наташа? — спрашивал глазами Сер­гей. — Я так долго тебя ждал»

— А вот грибов почему-то нет, — говорила Ната­ша. — Я только три штуки нашла. И то один червивый.

— Угощайтесь, — Варя стащила с корзинки платок и пододвинула к Сергею.

Мучительно соображая, что бы сказать, Сергей на­клонился над корзинкой. Ягоды были ярко-синие, будто запотевшие. Казалось, дотронешься до них — и брызнет чёрно-красный сок. Только сейчас он заметил, что губы у девушек были чёрные. Спелая черника так и таяла во рту. Красными угольками сверкала в корзине малина.

Сергей ел ягоды и смотрел на Наташу. Она улыбну­лась и тоже взяла из корзинки несколько ягод. Пальцы у нее были синие, будто она окунула их в чернила. Ото­рвавшись от ягод, Сергей поймал на себе изучающий взгляд Наташиной подруги. Девушка тотчас отвела в сто­рону смешливые глаза, на губах её промелькнула улыбка.

— У вас тоже губы чёрные, — заметила она.

Тут только до него дошло, что Варя Мальчишкина — сестра Женьки.

— Где сейчас брат ваш? — поинтересовался Сергей. И сам почувствовал, что голос его немного сел.

— Слон? На Южном Сахалине. Строит со студента­ми дома для рыбаков.

— Передавайте ему привет от меня, — сказал он и по­морщился: не те слова!

— Передам, — заверила Варя, стрельнув на подругу смеющимися глазами. — Только он скоро приедет.

— Тогда я ему сам передам, — обрадованно сказал Сергей.

— Что передадите? — спросила Варя. — Привет? — И, быстро взглянув на подругу, прикрыла чёрный рот синей ладошкой, но не выдержала и громко рассмея­лась.

— Я, наверное, нос испачкал? — злясь на себя и на неё, проворчал Сергей.

— Да нет, просто вы смешно говорите, — сказала Варя.

«Ушла бы ты к чёрту, что ли?» — подумал Сергей к, не решаясь взглянуть на Наташу, отвернулся к окну, за которым мелькали телеграфные столбы, ярко желтели убранные поля, шелестел кустарник. Чем ближе к городу, тем лесов все меньше. Пустынные, с редкими соло­менными скирдами поля, небольшие спрятавшиеся в ка­мышах озера, островки кустарника. И редкая роща вда­ли или одинокая величественная сосна на бугре.

В окне отчетливо отражался тонкий профиль девуш­ки. Сергей вдруг остро почувствовал нежность к ней. Пришли на ум наконец хорошие слова, но он не мог их произнести при Варе. Да, пожалуй, и без неё не произ­нёс бы. Наташа была и прежней и вроде бы немножко другой, незнакомой. Что-то беззащитное сейчас было в девушке. Ему пришлось сцепить пальцы вместе, до того сильное возникло в нём желание потрогать её длинные шелковистые волосы, спускающиеся с плеч, провести пальцами по высокой девичьей шее, коснуться малень­кого уха, чуть заметного в яркой желтизне волос.

— Вы подарите мне свою книжку с надписью? — без умолку болтала Варя. — Я видела у Наташи.

«Я ведь ей не дарил, — подумал Сергей. — Да, она могла купить там, в Казахстане.» От этой мысли ему стало приятно. Хотя что тут особенного: купить случай­но попавшуюся на глаза книжку знакомого человека?

— А что вы ещё пишете? Роман?

— Ты очень много говоришь, — заметила наконец Наташа.

Поезд остановился на последней станции. Больше до самого города не будет остановок. И не увидишь за окном ни берёзовой рощи, ни соснового бора. Одно великое поле.

Варя, по-видимому, обиделась на подругу и замолча­ла. Иногда Сергей ловил на себе её внимательный взгляд, но ему было не до Вари, и он даже был благодарен На­таше, что она одернула не в меру говорливую подружку. Молчание и замкнутость Наташи — вот что тревожило его. Он мог задать ей тысячу вопросов, они так и верте­лись на языке, но имеет ли он на это право? И захочет ли девушка отвечать? А от того, что она ответит, зависело многое. Слишком много он думал об этой девушке последний год. Помнил её слова, сказанные давным-давно, что уж если она полюбит, то навек. Сейчас всё от неё зависит, а не от него, Сергея.

Двух женщин любил он на своём веку, по крайней мере так думал, и теперь страшился третьей любви, а, наверное, без любви и жизнь не в жизнь. Но ведь любовь принесла ему гораздо больше разочарований и страданий, чем радости. Не каждая девушка или женщина способна вызвать у мужчины размышления о смысле жизни и любви.

Когда поезд прибыл в город и Сергей вместе с девуш­ками вышел из вагона и направился к автобусной оста­новке, он всё ещё думал об этом, да и Наташа была грустной и рассеянной. Наверное, ни он, ни она не слу­шали болтушку Варю, которая не умолкала ни на ми­нуту. В автобусе Сергея прижали к Наташе. Он попы­тался отодвинуться, но набилось столько народу, что не­возможно было пошевелиться. Так они и остались стоять лицом к лицу. Смотрели друг другу в глаза и молчали. До сих пор Сергей не задумывался, существует ли на самом деле телепатия или это из области фантастики, но вот сейчас, в переполненном автобусе, глядя в глаза На­таши, он отчетливо внутри себя услышал её голос: «Я ра­да, что мы снова встретились!» И он так же безмолвно ответил: «Я не могу без тебя. Слышишь, не могу». Наверное, она его услышала, потому что чуть-чуть, ка­ким-то мимолётным движением красивых почерневших от ягод губ улыбнулась, но тут же лицо её снова стало сосредоточенным, а глаза отрешёнными. И Сергей снова услышал: «Я всегда думала о тебе. Только о тебе, слы­шишь?»

«Я люблю тебя, Наташа!»

«Люблю, Сергей!»

«Я никому тебя не отдам.»

«Да! Да!»

Автобус остановился, между ними вклинился высо­ченный парень и, работая острыми локтями, стал про­бираться к распахнутой двери. Чтобы дать выйти людям, Сергей вышел из автобуса. Он тут же бросился к двери, но оттуда высунулся большой коричневый чемодан, и Сергей отступил, а когда все, кому нужно было, покину­ли автобус, двери поспешно со скрежетом закрылись и он, взревев и грохнув о днище, уехал.

Сергей в смятении стоял на тротуаре и смотрел вслед автобусу. Ему показалось, что в выпуклом заднем окне мелькнуло Наташино лицо, он замахал рукой, но тут сол­нечный луч ударил в стекло, и оно послало ему в глаза такой ослепительный зайчик, что Сергей зажмурился. А когда открыл глаза, автобус был уже далеко.

Шагая с тяжёлой сумкой к дому родителей, Сергей размышлял о том, что случилось в автобусе. Может быть, ничего такого не произошло? Просто он все это вообра­зил? Но ее глаза!

Вечер был тёплый, и старые липы благоухали. На про­водах вспыхивали и гасли длинные паутины, над кры­шами, иногда опускаясь к самой земле, носились ласточ­ки. Сумка оттянула руку, и он повесил её на плечо. В сумке гостинцы родителям, братьям, сыну.

Он не заметил, как прошел мимо дома. И лишь на перекрестке сообразил, что идет в ту сторону, куда скрылся автобус. Он хорошо знал улицу и дом, в ко­тором она живет, но это далеко, да ещё проклятая сум­ка! Увидев подчаливающий к остановке автобус, бро­сился через улицу за ним. На тротуаре налетел на боро­датого верзилу, который не очень-то лестно выразился в его адрес, на что Сергей не обратил никакого внимания.

Автобус ушёл из-под самого носа. А её мягкий при­глушенный голос музыкой звучал в нём, звал и звал. Сергей то и дело выскакивал на шоссе и высматривал следующий автобус. Сумка врезалась в плечо. Надо было её оставить дома. Он не мог стоять на месте: пе­реступал с ноги на ногу. Попытался закурить, но, сломав две спички, забыл про сигарету. Заметив приближаю­щуюся «Волгу», отчаянно замахал руками, и машина остановилась.

— Только, ради бога, скорее! — взволнованно сказал он шофёру. — По маршруту первого автобуса.

— Вы там чемодан оставили? — поинтересовался тот, с интересом разглядывая его.

— Я там, друг, своё счастье оставил, — доверительно ответил Сергей, плюхаясь на продавленное сиденье ря­дом с любопытным водителем.

— А какого оно цвета, это счастье?

— Езжай, друг! — взмолился Сергей. — Мое счастье голубое, как воздушный шарик, вовремя не схватишь — снова в небо улетит.

— Мы догоним твое голубое счастье, — улыбнулся шофёр и так лихо рванул с места, что машина козлом подпрыгнула на дороге.

Вильям Козлов Волосы Вероники

ВОЛОСЫ ВЕРОНИКИ

Глава первая

Я стою на Невском проспекте у каменной лестницы бывшей городской Думы и смотрю на прохожих. Сегодня настоящий весенний день: проспект залит солнцем, проносящиеся мимо автомашины стреляют в прохожих зайчиками, над железными крышами зданий величаво плывут белые сияющие айсберги. Празднично сверкают витрины магазинов, мускулистые юноши и кони на Аничковом мосту рельефно впечатываются в светло-серое здание на набережной. Молодежь одета легко: в джинсах, коротких курточках, без головных уборов. Пожилые люди — с зонтами в руках, в плащах, в кепках. Самые закоренелые консерваторы наконец расстались с зимними шапками. Я с удовольствием смотрю на девушек, их свежие, еще не тронутые загаром лица приветливы и улыбчивы. Так и хочется с кем-нибудь из них поздороваться, сказать приятное, но я подавляю это желание. Не каждая девушка разделяет твой весенний оптимизм. У зеленого дворца стоит старушка и кормит голубей. Сизари садятся ей на руки, плечи, на голову. Со всех окружающих зданий слетаются к ней. Какой-то фотолюбитель останавливается и начинает фотографировать старушку с голубями. Те и головы не поворачивают в его сторону. Мягко урча, проплывает красный иностранный автобус. Будто рыбы из аквариума, из окон выглядывают туристы. Гид с микрофоном в руке стоит рядом с кабиной водителя и дает пояснения. «Жигули», «Волги», «Москвичи», «Запорожцы» бесконечным потоком льются по сверкающему Невскому. У переходов дежурят милиционеры, полосатые жезлы поблескивают в их руках. То один, то другой прохожий, не дождавшись зеленого сигнала, спешит перебежать Невский, тогда переливчатый свисток хлыстом врезается в уличный шум.

Мое приподнятое настроение начинает понижаться, как ртутный столбик в термометре: на часах десять минут седьмого, а мы с Олей договорились встретиться здесь ровно в шесть. Еще рано волноваться, девушке, говорят, положено опаздывать минут на десять-пятнадцать… Я согласен и полчаса подождать, хотя настроение наверняка испортится. Сам не люблю опаздывать и не терплю людей, которые опаздывают. К Оле, конечно, это не относится… Она мне нравится, а вот нравлюсь ли я ей, этого не знаю. С каждой минутой убеждаюсь, что не нравлюсь. Опаздывает уже на двадцать минут… Хорошо, подожду до половины седьмого и уйду.

В миловидных лицах проходящих мимо девушек я читаю скрытое коварство. Каждая из них способна выкинуть такую же штуку. Ну почему девушка позволяет себе опаздывать? Уверена, что ее будут ждать до бесконечности? Соглашается встретиться с тобой, твердо обещает прийти вовремя, а потом не приходит. Значит, что-то более интересное вытеснило тебя из головы. С легкостью забывает о назначенном свидании, веселится в другой компании, а ты стой под часами и думай что угодно. Ей на это наплевать…

Я вижу, как к ожидающим у Думы одна за другой подходят девушки. То один, то другой парень срывается с места и, широко улыбаясь,— это происходит почти с каждым, да и я, наверное, незаметно для самого себя расплывусь в улыбке, когда появится моя Оля,— спешит навстречу знакомой. Некоторые встречают своих возлюбленных с тощими пучками мимоз в целлофане. Я тоже однажды на этом самом месте встречал Олю с цветами, но она как-то проговорилась, что предпочитает шоколадные конфеты цветам. У меня в руке красивая коробка с шоколадным набором. Уже несколько человек спросили, где я покупал конфеты.

Половина седьмого. Я уже знаю, что Оля не придет, но из дурацкого упрямства еще пятнадцать минут маюсь под часами. Понимаю, что это глупо, но уйти не могу. Слабая надежда еще где-то теплится. Даже смертник в камере до последней секунды надеется, что приговор в самый последний момент отменят. Так мало мне нужно сейчас для счастья! Всего-навсего увидеть в толпе прохожих улыбающееся лицо Оли. И я все сразу простил бы — и сомнения, и утомительное сорокапятиминутное ожидание.

Никогда бы не поверил, если бы сам этого не испытал, что безнадежное ожидание изматывает человека сильнее, чем тяжелый физический труд или даже умственная работа.

Рядом со мной прохаживается тучный гражданин лет пятидесяти пяти. Он без цветов, с кожаным пухлым портфелем в руке. По-видимому, руководящий товарищ. Ровно без пятнадцати семь из подземного перехода вынырнуло прелестное создание лет девятнадцати. Тоненькая, в короткой замшевой юбке, она танцующей походкой подошла к толстяку и, приподнявшись на цыпочки, чмокнула его в щеку. По тому, как у него засияло лицо и как он взял девушку под руку, я понял, что это не отец встретился с дочерью. И даже не дядя с племянницей.

Меня уже не радует теплый весенний вечер, я не смотрю на проходящих мимо девушек, да и они быстро отводят глаза, наверное лицо мое хмуро и неприветливо. Кого-то оттолкнул плечом и даже не извинился. Нет у меня сейчас любви к человечеству, особенно к коварной половине его. Поравнявшись с телефонной будкой, останавливаюсь, роюсь в кошельке, ищу монету. Две девчушки, втиснувшись в будку, щебечут, хихикают. Говорила в трубку одна, вторая, смеясь, подсказывала ей. Тоже кому-то морочат голову… Найдя две копейки, я с минуту жду, потом нервно стучу ребром монеты в стекло, мол, кончайте болтать, видите, очередь…

Девушки стрельнули в мою сторону веселыми глазами и как ни в чем не бывало продолжали болтать. Я снова постучал в стекло монетой, потыкал пальцем в циферблат часов. Только после этого они закруглились. Правда, выходя из будки, фыркнули и обдали меня презрительными взглядами.

Медленно набираю номер телефона, думаю, что ее нет дома, однако жизнерадостный голос вопрошает: «Алло, я слушаю?» Медленно вешаю трубку и иду дальше. Позвонил я не Оле, а своей старой знакомой — Полине Неверовой. Она работала в нашей районной поликлинике, мы познакомились, когда она меня лечила от гриппа. Я вызвал домой врача. Пухленькая светловолосая Поля мне нравилась, после развода у меня возник было с ней бурный роман, но потом как-то сам по себе заглох. А друзьями мы остались. Если бы я назвался, Полина с удовольствием скоротала бы со мной сегодняшний вечер, но мне не хотелось портить ей настроение, я знал, что буду мрачен, придирчив. А разве виновата Полина, что Оля Вторая не пришла на свидание?..

Шагая по Невскому, я горько размышлял: отчего один человек так легко причиняет неприятности другому? Ну что стоило Оле сказать по телефону, что она не сможет сегодня со мной встретиться? Я бы не торчал как идиот под думскими часами у прохожих на виду, не нервничал, не переживал… Что могло ей помешать прийти? Самая отвратительная черта у человека — равнодушие. Не пришла и все. И голова у нее не болит, наверное уже и забыла об этом. А другой человек мучается, копается в себе и в ней, ищет оправдания… В нашей жизни все может быть, вдруг ее прихватил острый приступ аппендицита? Упаси бог, попала под машину?.. А я иду и кляну ее на чем свет стоит. Это, положим, неправда, Олю я не клял, скорее себя: ведь когда я по телефону настаивал на свидании, она колебалась, говорила про какие-то дела, встречу с подругой… Я настаивал, и она наконец согласилась, но в голосе ее не было тепла. Она согласилась, а потом, когда повесила трубку, освободилась от моего давления. И дела и подружки перевесили желание со мной встретиться…

Олю Журавлеву я впервые увидел у своего знакомого Боба Быкова. Вообще-то он Борис, но мы прозвали его Боба, причем ударение ставили на последнем слоге. Боба и Боба. Это было в Новый год, мы собрались у него дома, там была и Оля. Сначала я решил, что она с Быковым, но оказалось, что тот тоже впервые познакомился с ней сегодня. Боба — убежденный холостяк, к женщинам у него отношение потребительское, он часто меняет их, любит пофилософствовать о так называемойсвободной любви, где секс преобладает над чувствами. Его идеи вполне разделяет Мила Ципина — жгучая фигуристая брюнетка. Она терпимо относится к изменам своего дружка, да и сама не теряется. Обычно романы Быкова быстро обрываются, я подозреваю, что далеко не все его мимолетные знакомые разделяют подобные взгляды на отношения мужчины и женщины. Неглупые девушки, раскусив Боба, уходят от него. Можно, проявляя своеобразную эрудицию, болтать о свободной любви, о «сексуальной революции», но совсем не обязательно следовать этим сомнительным веяниям.

У Боба много разных заграничных журналов, где на каждой странице полуобнаженные и обнаженные красотки. Он держит цветные журналы на столе, и его знакомые могут полистать их. Боба утверждает, что легкомысленные картинки лучше всяких слов воздействуют на девушек.

Боба, по-видимому, считает себя этаким суперменом. Я как-то не обращаю внимания на это, а Остряков откровенно издевается над Быковым. Дело в том, что у «супермена» рост всего сто шестьдесят сантиметров, как говорят, вместе со шляпой, точнее, так выражается Анатолий Павлович Остряков. А у современных девушек средний рост — сто шестьдесят пять — сто семьдесят сантиметров…

Первоначальное впечатление от Оли Журавлевой было не очень-то восторженным. Сыграло роль то, что я хорошо знал Милу Ципину, а, как говорится, скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Это Мила привела в холостяцкую квартиру Боба Олю. В дальнейшем выяснилось, что они знакомы с детства, но особой дружбы между ними не было. Оля разругалась с матерью — это особая история — и не захотела встречать Новый год дома, позвонила Миле, и та ее пригласила в новую интеллигентную компанию без предрассудков, как она охарактеризовала дом Боба Быкова. Оля долго колебалась, но в самый последний момент — наверное, ничего лучшего не подвернулось — согласилась. Вот так судьба нас и свела в Новый год.

Повнимательнее присмотревшись к Оле, я подумал, что она совсем не такая, как Мила. Когда в третьем часу ночи, в разгар передачи «Голубой огонек», к ней стал настойчиво приставать Боба — подвыпивший, он привязывался ко всем женщинам без исключения, на что Мила Ципина взирала с полнейшим равнодушием,— Оля Журавлева тут же поставила его на место. Ничуть не смутившись, Боба переключился на другую девицу. Компания собралась довольно большая, с трудом помещались в его двухкомнатной кооперативной квартире. Оля уже собиралась покинуть этот дом, но тут активно вмешался я и стал убеждать ее остаться. Мол, Боба перебрал лишку, в Новый год это простительно, а так он парень-душа и тому подобное. Она вняла моим уговорам, но с этой минуты была насторожена и все время ждала какой-нибудь неприятности. Убежден, что она и обо мне подумала то же самое, что я о ней, узнав, что ее привела сюда Мила.

Понемногу ледок отчуждения растаял, у нас с Олей нашлась общая благодатная тема — театр. Мы оба любили Пушкинский и БДТ, знали популярных артистов, побывали почти на всех известных спектаклях. Два-три раза в месяц Оля посещала театры и концертные залы. Я не мог похвастаться этим, у меня были и другие увлечения, но ни одной премьеры в Ленинградских театрах я не пропускал. Что касается знания модных певцов и ансамблей, будь то наши или зарубежные, тут я далеко уступал Оле. Музыкой я увлекался в меру, у меня был приличный стереомагнитофон с колонками, более-менее популярные группы и певцов мне записывал Боба, но культа из всего этого я не делал.

Я бы не назвал Олю высокой, по современному стандарту она немного выше среднего роста,— когда мы танцевали, мой подбородок касался ее маленького уха, а у меня рост метр семьдесят восемь. В нашей новогодней компании я отнюдь не был великаном. Анатолий Остряков выше меня на пять сантиметров, да и другие мужчины не уступали мне в росте. Самым маленьким среди нас был Боба Быков. Коренастый, с короткой шеей, рыжеволосый, он и впрямь напоминал быка, всегда готового к бою. Черты лица у него были приятные, некоторые женщины находили его даже красивым.

У Оли тонкая талия и высокие прямые ноги. Русые волосы Оля обычно закручивала в большой пук на затылке, иногда распускала по плечам, так мне больше нравилось, но Оля особенно с моими желаниями не считалась и делала, как ей было удобно. Она постоянно теряла заколки и булавки. Волосы у нее густые, при солнечном свете отливают золотом, а при электрическом — золоченой бронзой. Лицо овальное, с большими широко расставленными серыми глазами. Оля часто краснела, гораздо чаще, чем это бывает у других. Боба Быков по этому поводу заметил: «Журавлева — единственная из всех моих знакомых, которая еще не разучилась краснеть…» Замечание Боба запало мне в память, и я стал приглядываться к знакомым девушкам, но, надо сказать, почти никто из них не краснел даже при пиковых ситуациях. Выходит, в наше время это качество действительно редкий дар. Рот у Оли маленький, губы чуть припухлые и свежие. Как и все девушки, она умело употребляла косметику: подкрашивала губы, ресницы. Мягкая, улыбчивая, застенчивая, Оля Журавлева к концу вечера, вернее новогодней ночи, полностью завладела моим вниманием. Мы танцевали вокруг елки, ее чуть вьющиеся волосы хорошо пахли и щекотали мою щеку, когда я нагибался к ней.

Два года минуло, как я развелся со своей женой. Поначалу было трудно, какое-то время мне были ненавистны все женщины,— такое, говорят, бывает. И вот передо мной другая Оля. Ничего общего с моей женой. Ни внешне, ни внутренне, но ту и другую звать Олей. Оля Первая и Оля Вторая. Так я стал их величать. Долго я избегал женщин после краха семьи. Жена уехала в Киев, якобы к родителям. Разумеется, взяла с собой дочь Варю. Мне пришлось продать машину, чтобы бывшая жена смогла купить в Киеве кооперативную квартиру. Ленинградский климат ей пришелся не по душе, она действительно часто простуживалась, схватывала насморк, у нее даже голос изменился, стал гнусавым. И не только голос, а и характер. Девушкой она не была такой сварливой. И потом, помешалась на этих тряпках!.. В свое время Оля и меня уговаривала переехать в Киев, где она родилась, но разве мог я променять на какой-либо другой город в мире свой любимый Ленинград, в котором родился и ребенком чуть не погиб в блокаду?..

Позже выяснилось, что дело не в климате, хотя, конечно, говорить в нос не очень-то приятно, а еще неприятнее было мне выслушивать ее ругань. Оле Первой не нравилось, что я много времени отдаю работе, а зарабатываю, по ее понятиям, мало. Обижалась, что я не беру ее в заграничные поездки. Но их было не так уж много, и потом это были служебные командировки. При всем желании я не мог туда взять жену. Но главный ее упрек в мой адрес — это то, что я не умею жить и делать деньги. Она так и заявила: «Ты не умеешь делать деньги! Кто в наше время живет на одну зарплату? Одни только идеалисты, как ты, и круглые дураки! Сосед, что живет под нами, закончил университет, а через год-два устроился в шашлычную… И гребет там деньги лопатой!» Она еще приводила какие-то дикие примеры о своих знакомых, которые ворочали тысячами… Правда, они все работали в сфере снабжения. Вот их-то моя жена и считала людьми, умеющими делать деньги. С ними она водила дружбу, к ним в конце концов и ушла от меня…

В Киеве, оказывается, жил и работал на Крещатике друг детства моей жены, торговый работник Чеботаренко. Кажется, он был директором универмага или крупного гастронома. Чеботаренко несколько раз приезжал в командировки в Ленинград, тут и разыскал Олю через справочное.

Вскоре после развода, убедившись, что друг детства действительно «умеет делать деньги», Оля вышла замуж за него. Кооперативную квартиру, на которую я ей дал деньги, продав «Запорожец», она так и не купила — у Чеботаренко оказалась трехкомнатная квартира. До меня через знакомых докатывались слухи, что моя бывшая жена прекрасно устроилась в этой квартире на Крещатике, неподалеку от торгового центра, муж ее на руках носит, ничего не жалеет для нее, в общем Оля счастлива и по Ленинграду не скучает.

Два раза я ездил в Киев повидать дочь Варюху. Чеботаренко мне понравился. Представительный, солидный мужчина, сразу видно, что такой рожден ворочать делами. Варя — она довольно ироничная девушка — заявила мне, что со Спиридоном Николаевичем вполне можно ладить, конечно ему далеко до интеллекта ее родного папочки, зато есть и преимущества: все крупные магазины Киева в полном мамином распоряжении… А это в наше время весьма существенно. И Варя продемонстрировала мне свои импортные юбки и кофточки. Вкус у нее, безусловно, был, одевалась она по последней моде. Оля Первая тоже щеголяла в дефицитных нарядах. Похвасталась, что у нее две дубленки и длинное пальто из черной лайки. Дала понять, что, живя со мной, она никогда бы так не одевалась. Это верно, платить по тысяче рублей за кожаные пальто и дубленки я не мог. Да, сдается мне, и Чеботаренко это не по зарплате… Но то, что он умеет «делать деньги», в этом у меня не было никаких сомнений. Правда, я частенько читал в газетах про неких «умельцев», рано или поздно попавшихся с поличным и загремевших за решетку. Упаси бог, я не желаю никаких неприятностей Чеботаренко и бывшей жене, может, он и не ворует. Может, деньги, как манна, сыплются на него с неба…

Нарочито вздохнув, моя бесстыжая дочь заметила: «Какая жалость, что ты переводишь в своем институте технические тексты, а не работаешь в благословенной торговле… Тогда бы наша дружная семейка, глядишь, и не распалась!» И это заявляет мне шестнадцатилетняя девчонка, моя родная дочь!..

Впрочем, расстались мы в последний раз очень тепло, и Варюха пообещала летом — она в этом году заканчивает школу — приехать ко мне надолго. А может быть, поступит в университет и будет жить у меня. И не преминула съехидничать, заявив, что в Ленинграде ей, конечно, придется привыкать совсем к другому образу жизни… А я подумал, что так-то оно будет и лучше.

Правда, Варьку иногда не поймешь: серьезно она говорит или дурачится.

Приехав впервые в Киев, я остановился в гостинице «Днепр», позвонил Оле Первой, телефон я знал от дочери. Оля немного поговорила со мной, она, разумеется, не возражала, чтобы я повидал дочь… Тут трубку взял Спиридон Николаевич и, по-украински мягко произнося слова, любезно пригласил меня зайти к ним. Я давно не сиживал за таким богатым столом: пшеничная водка в высоких бутылках, марочный коньяк, осетрина, балык, красная и черная икра в специальных серебристого металла икорницах. Если только жратвой определять уровень жизни, то моя бывшая жена, конечно, не прогадала, выйдя замуж за Чеботаренко… Подвыпив, он попенял, как же это я не сберег такую замечательную жену, как Оля. Да и бывшая моя благоверная вела себя тут совсем не так, как со мной. Ласково поглядывая на второго мужа, впрочем, на меня она теперь тоже смотрела без ненависти, все подкладывала и подкладывала отменную закуску. Не укоряла Чеботаренко за то, что много пьет, громко смеется. Чувствовалось, что она не подлаживается к нему, а на самом деле ей с ним хорошо и свободно. Она даже не оскорбилась, когда опьяневший и громогласный Спиридон Николаевич широкой ладонью ласково шлепнул ее по заду. Если бы это сделал я, естественно, когда еще был ее мужем, Оля Первая обязательно отчитала бы меня, а тут только хихикнула и любовно взъерошила своему господину редкие, зачесанные назад волосы.

Глядя на них, я подумал: правильно, что она от меня ушла. Оле Первой нужен был именно такой муж, как Чеботаренко. Я чуть ли ей руки не целовал, цветочки в праздники дарил, а этот дядя по-простецки шлепает по заднице, и она не обижается, довольна. Если случалось мне икнуть за столом в присутствии жены, я извинялся, а Спиридон Николаевич ковырял в зубах спичкой, сыто рыгал, и Олю Первую это ничуть не коробило. Видно, каждому свое… Я никогда Олю Первую не видел дома довольной, свободной. Почему-то в моем присутствии она становилась нервной, напряженной, чуть что — срывалась на крик, устраивала скандалы, грозилась уехать; были случаи, уходила из дома и ночевала у подруг. И причина для ссоры была самая пустяковая, которую потом при всем желании не вспомнишь. А в квартире Чеботаренко Оля чувствовала себя как рыба в воде. Она раздобрела, округлилась и больше не чихала, не сморкалась поминутно в скомканный платок, и голос ее стал чистым, звонким…

Мог ли я даже в душе упрекнуть свою бывшую жену за то, что она ушла от меня? Такого стола, который они накрыли в честь меня, у нас и по большим праздникам не было. Я думаю, Оле захотелось мне доказать, вот, мол, как я теперь живу, не то что раньше. Икры у нас красной не было, черной — тоже, не было осетрины, да и белужьего балыка не водилось. Я убеждал себя, что я рад за Олю Первую. Вот только Варю мне хотелось забрать от них. И я решил, что приложу все силы, чтобы после школы она приехала ко мне. Насовсем.

Расстались мы с Чеботаренко дружески, он проводил меня до гостиницы, предложил даже зайти в ресторан, там у него директор приятель, но я отказался. Уже прощаясь, сказал, что, если мне нужно что-либо из импортной одежды или обуви, он с полным удовольствием…

Его любезным предложением я, конечно, не воспользовался. Оля и раньше, случалось, говорила, что ей хотелось бы стать женой нормального понятного человека. Я почему-то казался ей непонятным, филиал НИИ, где я заведую отделом переводов, она называла мышиной норой. Говорила, что ей стыдно сказать, где я работаю, никто из ее знакомых и не слышал про наш филиал. Конечно, «Пассаж» и ДЛТ каждому в Ленинграде известны, но мне моя работа нравилась, и я не сетовал на жизнь. Моя специальность — английский язык, немного знаю и немецкий. Наверное, во мне есть техническая жилка, потому что научно-техническая информация меня увлекает. Прочтя ту ли иную заметку в иностранном журнале, я долго раздумываю над ней, иногда у меня появляются изобретательские идеи, жаль, что я о них быстро забываю. Помимо своей непосредственной работы я иногда дома вечерами перевожу с английского для издательств научно-популярные брошюры.

Сразу после университета я с год поработал гидом в «Интуристе», но что-то там не прижился. Одно хорошо: я досконально изучил старинную архитектуру Ленинграда и побывал с иностранцами во всех музеях пригородов. В отделе переводов я работаю заведующим уже восьмой год, в моем отделе пять сотрудников: я и четыре женщины. Мы в курсе важных технических новинок в мире, интересных патентов, изобретений. Когда мне надоедает переводить инженеров и академиков, химиков и физиков, я вечерами, дома, перевожу с английского и немецкого на русский Шекспира, Гете, Шиллера и Агату Кристи. Правда, еще не опубликовал ни одного своего художественного перевода. Перевожу для себя, но, по чести говоря, переводы Лозинского и других известных переводчиков несравненно лучше моих, поэтому я никуда их и не предлагаю. Зато техническую информацию, переведенную мной, издают каждый год. Естественно, не для широкого круга читателей, а для наших заказчиков — специалистов разных профилей…

— Шувалов, привет! — вывел меня из задумчивости знакомый голос.

Как раз напротив кинотеатра «Художественный» я повстречался с сослуживцем Великановым, Геннадием Андреевичем, он заведует отделом технической информации. Весь день мы встречались в коридорах, в столовой НИИ, не обменялись там и десятком слов, а вот столкнулись нос к носу вечером на Невском и готовы расцеловаться. Великанов был в шляпе, модном из немнущейся ткани плаще с погончиками, глаза его под стеклами роговых очков радостно поблескивали, на толстых губах улыбка.

Мы потолковали о погоде, о завтрашнем производственном совещании у директора, незаметно перешли на международные события. Вернее, Великанов ловко подвел к этой теме. От погоды перебросить мостик к политическому климату ему ничего не стоило. Я уже давно заметил, что мужчины, которым за тридцать, подразделяются на четыре категории: любители поговорить на спортивные темы, о женщинах, о выпивке и, наконец, о политике. Есть еще одна подкатегория — нытики. Эти уныло долбят о семейных неурядицах, ругают жен, тещу и всё собираются развестись. Этих я боюсь больше всех. За пять минут такую тоску нагоняют, хоть беги и прыгай с моста в Неву…

Великанов что-то бубнил об опросе общественного мнения в Америке, о падении популярности Рейгана. Я кивал, соглашался, но думал о другом, об Оле Журавлевой, где она сейчас?..

— Зайдем в бар? — сообразив наконец, что я его не слушаю, предложил Геннадий Андреевич.— Там нынче креветки к пиву подают.

Я было заколебался, нынче вечером можно было бы еще часа два-три посидеть за переводом брошюры для издательства.

— По кружечке холодненького, а? — соблазнял сослуживец.

— В другой раз,— стал я отказываться.

— У тебя не бывает так: вечером ложишься спать и думаешь, проснешься ли утром?

— У меня с сердцем все в порядке,— ответил я.

— Какой-нибудь негодяй из-за океана возьмет и на жмет красную кнопку,— продолжал Великанов.

— Вон ты о чем,— рассеянно сказал я. Спал я спокойно и о кнопках межконтинентальных ракет не думал на сон грядущий. Меня сейчас волновала Оля Журавлева. Дорого бы я дал за то, чтобы знать, где она сейчас и что делает.

Великанов подвинулся ближе ко мне и стал обстоятельно рассказывать об избытке ракетно-ядерного оружия в мире, о страшных последствиях гонки вооружений.

— Видишь? — ткнул он пальцем в небо.— Смешно, Новый год без снега. Куда подевались крещенские морозы? Скоро наша бедная планета превратится в атомный реактор…

Толпа прохожих неожиданно разделила нас: меня оттеснила к стене дома, а его — к широкому окну пивной. Я помахал ему рукой и пошел своей дорогой. Признаться, разговор про баллистические ракеты с кнопками и атомные реакторы отнюдь не поднял мое настроение…

У метро «Площадь Восстания» я увидел Боба Быкова. Он шел с симпатичной толстушкой, державшей его под руку. Она была выше его на целую голову.

— Салют, старина! — заулыбался Боба.— Познакомься: Надя.

Толстушка улыбнулась мне, отчего глаза ее стали маленькими, а губы сложились сердечком.

— Мы с Надюшей в кино,— говорил Быков.— «Спасите „Конкорд“!». Не видел? Говорят, потрясающий фильм. Не помню чей: французский или итальянский?

Я этого фильма еще не видел, Оля что-то толковала про него, но я так и не удосужился взять билеты, хотя кинотеатр «Ленинград», где демонстрировался фильм, недалеко от моего дома.

— Мы не опоздаем? — озабоченно спросила Надюша.

— Не составишь компанию? — предложил Боба.

И опять я заколебался: идти или не идти? Настроение паршивое, может, «потрясающий» фильм развеет его? Но одна мысль, что придется толкаться у кинотеатра, хватать за полы прохожих и спрашивать: «Нет лишнего билетика?», вмиг остудила меня. Я отказался и, пожелав им провести хорошо вечер, откланялся. В том, что Боба проведет вечер отлично, я не сомневался. Толстушка держала его под руку, будто свою собственность, того еще не подозревая, что собственность — она сама. Быков после кино поведет ее к себе домой, включит магнитофон, у него есть великолепные записи, и начнет планомерно атаку на новую знакомую. Он хвастался, что, если женщина переступает порог его квартиры, она уже принадлежит ему. Вообще Быков много и с воодушевлением говорил о женщинах, о своих блистательных победах. Остряков — он по натуре человек недоверчивый — как-то обронил, что тот, кто много болтает об этом, скорее всего импотент… Тут, я думаю, он перехватил. Но разговоры Боба о женщинах порой утомляли. Я думаю, у него из-за маленького роста развился комплекс неполноценности. Быков помешался на женщинах, чтобы утвердить себя в своих собственных глазах, он бросался от одной к другой, и все ему было мало! Через Милу Ципину — он мне рассказал по секрету — он вытащил целую цепочку ее подруг. Одна другой лучше.

Боба Быкова я знаю еще по «Интуристу», он там работал в гараже, теперь перешел мастером на станцию технического обслуживания автомобилей. Он часто меня выручал, когда я имел «Запорожец». У него сейчас «Волга», на вид новенькая, но я видел ее на станции, когда ее привезли после аварии в кузове самосвала,— груда металлолома. Быков недорого купил ее, за год отремонтировал, покрасил, теперь ездит на ней как бог. Финские чехлы, шипованная резина, стереомагнитофон в салоне…

У Боба Быкова — золотые руки, я еще не встречал человека, чтобы так чувствовал машину. На станции он после начальника — главный человек.

Двух знакомых в течение получаса повстречать в таком огромном городе, как Ленинград,— это уже слишком! Я свернул с Невского. Вдали краснел большой дом, в который упирается улица Восстания. Я повернул налево и через три минуты стоял у своей парадной. На деревьях в парках и скверах набухли почки. На старых почерневших липах они напоминали вспучившиеся бородавки. Солнце освещало крыши зданий, вершины голых деревьев, жарко блестели вымытые окна. В сквере, на скамейке, спиной к прохожим сидела парочка. Парень обнимал девушку. В ее волосах белел гребень. Откуда-то сверху доносилась музыка. Популярный квартет «АББА» исполнял одну из своих известных песен.

Во дворе своего мрачноватого четырехэтажного дома я увидел маленькую девочку с пуделем. Присев на корточки и держа собаку за ошейник, она что-то ей выговаривала. Увидев меня, пудель вырвался от девочки и, подбежав ко мне, миролюбиво обнюхал мои брюки.

— Пат не укусит,— сказала девочка тоненьким голоском.— Он добрый.

Глаза у девочки большие и круглые, над выпуклым лбом — русые завитушки. Она была в зеленой курточке на молнии. В руке — поводок. Я часто видел ее с пуделем.

— Это хорошо, что добрый,— сказал я.

— Он не любит, когда на него кричат и обманывают,— продолжала девочка, доверчиво глядя на меня.

— Плохо, когда обманывают,— сказал я.

Глаза у девочки погрустнели, она погладила пуделя по черной курчавой шерсти и вздохнула:

— А меня вот обманывают… К нам пришел дядя Гоша, мама ему сказала, что я хочу погулять с Патом… А мы недавно уже гуляли. Зачем она сказала дяде Гоше, что я хочу гулять?

— Вырастешь большая, никогда никого не обманывай, ладно?

— Да,— сказала девочка и, подумав, прибавила: — Мама тоже говорит, что обманывать нехорошо…

На это я не нашелся что ответить, зато спросил:

— Ты любишь конфеты?

Девочка молча смотрела на меня. Глаза ее еще больше округлились. Услышав про конфеты, Пат стал прыгать на меня и радостно повизгивать. Наверное, я задал ей глупый вопрос: дети любят конфеты. И черные пудели — тоже. Я протянул девочке перевязанную золоченой тесьмой коробку и пошел к себе на третий этаж.

— Спасибо, дяденька,— раздалось мне вслед. И громкий ликующий лай пуделя.

Вставляя ключ в замочную скважину, я подумал, что надо было спросить, как зовут ее. Девочку с пуделем.

Переступив порог, я услышал настойчивый телефонный звонок. Не торопясь закрыл дверь, снял шапку, пальто не успел снять, мелькнула мысль: а вдруг это Оля? Опрокинув подвернувшуюся под ноги маленькую деревянную скамейку, опрометью бросился к телефону.

— Старик, мы продали билеты на «Конкорд»,— услышал я бодрый голос Боба Быкова.— Понимаешь, встретили Надину подругу, я тебе скажу, девочка высший класс! Ты обалдеешь! Глаза, ножки, грудь… В общем, через десять минут мы у тебя… Готовься встретить дорогих гостей… Как я к тебе отношусь, а? Цени, старик!..

Я не успел и рта раскрыть, как в трубке послышались короткие гудки. Чертов Боба… Вот и поработал вечерок! А может, все это к лучшему? Оля Вторая где-то развлекается, почему бы не повеселиться в веселой компании и мне?..


Окутанный мерцающей мутью, еще окончательно не проснувшись, я с тайной надеждой думаю, что все это происходит во сне: стол на кухне, остатки закуски в плоских тарелках, графин с рубиновым осадком на дне, бутылки из-под коньяка, сухого вина, пива, колышущийся сигаретный дым, перед моими воспаленными глазами большие глаза и яркие губы Надиной подруги… Как же ее звать-то? Начисто забыл ее имя… Эльвира, Эмма или Элен?.. К черту Элен! Я ведь спьяну называл ее Олей, она обижалась…

Вспомнив про Олю, я окончательно проснулся. Оля — роковое имя в моей жизни: Оля Первая, Оля Вторая, такое же имя у заместителя директора НИИ, в котором я работаю. Я подозреваю, что Ольга Вадимовна Гоголева меня терпеть не может… Если бы вчера Оля Вторая пришла на свидание к Думе, не было бы этой проклятой пьянки!..

Я с трудом разлепил глаза, с тревожным вниманием прислушался к себе: во рту пересохло, шершавый язык шевелился во рту, как пробуждающийся от зимней спячки медведь в берлоге, виски будто тисками сдавило, в гудящей голове началось какое-то калейдоскопическое мелькание. С тоской подумал, что день потерян, хорошо хоть нынче суббота, не надо идти на работу. Даже мысль, что сегодня не нужно делать утреннюю физзарядку, не принесла облегчения. С похмелья зарядку я никогда не делал, вернее не мог сделать. До зарядки ли тут, если головы не оторвать от подушки?

Я знал, что сейчас наступил самый ответственный момент: от того, какое я приму решение в постели, зависит моя дальнейшая жизнь на сегодня и завтра. Если я, собрав всю волю в кулак, встану, произведу генеральную уборку… Фу-у! Из кухни тянет запахом мокрых окурков, разлитого липкого вина. Конечно, забыл на ночь открыть форточку. И все из-за Боба Быкова! Вернее, из-за Надиной подруги, из-за которой они не пошли в кино… Как же ее звать? Эмма? Или Элла? У Боба дурная привычка, напившись, требовать еще и еще.

Боже мой, как башка трещит! Будто дятел стучит в ней подлая мысль: встать с постели, быстро одеться и поспешить в ближайший пивной бар. Я гоню прочь эту крамольную мысль, потому что знаю: двумя кружками дело не кончится, потянет к людям, приятелям, а там, глядишь, и бутылка появится…

Я принадлежу к породе тех, кто после выпивки, особенно если она была крепкой, наутро мучаются и жестоко страдают. В этот момент меня можно вовлечь в новую пьянку, стоит лишь позвонить кому-либо из знакомых. И те, кто знает меня, обязательно позвонят… Я бросаю взгляд на телефон и облегченно вздыхаю, слава богу, догадался отключить! Форточку забыл открыть, а вот вилку из штепселя выдернул! Значит, еще с вечера решил, что утром опохмеляться не буду… Но бес сомнения сладко нашептывает: «Две-три кружки пива, и ты сразу придешь в норму. Ну что такое пиво! Это же не водка! Не выпивки ради, а для здоровья…»

Тем не менее я принимаю твердое решение сегодня в рот не брать ни капли! Вот сейчас поднатужусь, встану, умоюсь и займусь генеральной уборкой. А потом выйду на улицу, лучше всего на Кутузовскую набережную, и как следует выхожусь. Хорошая прогулка до пота постепенно вытягивает алкоголь.

Вообще-то я не пьяница, вот так сильно напиться я могу два-три раза в год. После такой выпивки у меня надолго стойкое отвращение к спиртным напиткам. Говорил когда-то обо мне мой близкий друг Толя Остряков, мол, Шувалов то бросает пить, то собирается жениться… Будто у меня и дел других больше нет. На месяц-два хватает моей стойкости, а потом отвращение к выпивке притупляется. Убеждаю себя, что ничего страшного нет, если я выпью малость в хорошей компании… Такой неоправданный оптимизм вскоре приводит к тому, что самоконтроль начисто утрачивается и в один прекрасный вечер так нарежешься с приятелями, что потом снова жизнь становится не мила. Проснешься, как сегодня утром, с чугунной головой и думаешь: ну зачем я напился? Ведь это не дает мне никакого удовлетворения, радости. После первых двух-трех рюмок, правда, чувствуешь себя уверенным, остроумным, расторможенным, а потом незаметно глупеешь, болтаешь всякую чушь с умным видом, слушаешь такие же глупые речи собутыльников, споришь до хрипоты, что-то азартно доказываешь, бывает, ни за что ни про что оскорбишь кого-нибудь. Хорошо, если он такой же, как ты, незлопамятный, а если обидится? Потом мучаешься, переживаешь… Звонишь, извиняешься. Правда, чаще всего собутыльник сам ничего не помнит.

Мне пришлось приложить много усилий, чтобы после работы не заходить с Великановым в пивной бар, что неподалеку от нашего НИИ. А одно время это вошло в привычку: после шести в бар, потом в другой, и домой я добирался нагруженный пивом, как бочка.

Я перестал ходить с ним в бар, а Великанов до сих пор верен своей привычке: после работы выпивает две — четыре кружки пива. У него уже появился животик, да и сам округлился, жалуется на одышку.

Сейчас мне смешно: зачем я-то себя насиловал? Мне совсем не хотелось вливать в себя пиво, а вот месяца два вливал. За компанию… Привычка Великанова чуть не стала моей привычкой…

Хватит валяться! Давно пора вставать! И никаких пивных! Все, кончено, как говорится, завязал!

Бледной тенью я брожу по комнате, на душе кошки скребут. Пока занимался уборкой, еще ничего, а когда все закончил, снова навалилась черная тоска. Кляну на все лады того самого негодяя, который изобрел эту вселенскую отраву на горе всему человечеству! Видно, знал, разбойник, что будет в гробу вертеться, как пропеллер, от проклятий, не оставил потомкам своего подлого имени! Благодарное человечество хорошо помнит великих людей, подаривших ему полезные изобретения, а вот имя того, кто первым изобрел хмельное, таится в веках. В России Иван Грозный впервые открыл в Москве «Царев кабак», но скоро сообразил, какая это опасность для подданных, и запретил народу пить водку. Лишь сам пировал со своими опричниками. А при Петре Первом водка вошла в обиход в России. С тех пор и травятся этой гадостью русские и нерусские люди!

В газетах, по радио, телевидению врачи, академики клеймят пьяниц, скрупулезно подсчитывают, на сколько лет меньше пьющие живут, чем трезвенники, развернули кампанию на всю страну…

Сложив бутылки в старую черную сумку и засунув ее в нишу в прихожей, я сиротливо присел на табуретку на кухне. Судя по бутылкам, на брата пришлось почти по литру разной смеси из водки, вина, коньяка. Пива я не считал. Сердце гулко толкалось в груди. Неприятно его все время чувствовать. Может, корвалолу накапать… в рюмку? В голове малость прояснилось, особенно после того, как я подержал ее в ванной под краном с холодной водой, но мысли никак не могли принять нужное направление. Я знал, что необходимо выйти на улицу и погулять, однако что-то удерживало меня дома. Окна моей квартиры выходят на улицу Салтыкова-Щедрина. По ней то и дело с грохотом проносятся трамваи. Обычно я не слышу их металлического шума, но после выпивки нервная система болезненно воспринимает любой шум. Говорят же, что с похмелья человека раздражают даже шаги котенка по ковру.

Напротив моих окон возвышается жилое пятиэтажное здание, наискосок — кинотеатр «Спартак». Я туда частенько бегаю на последний сеанс, когда народу мало. Я отчетливо вижу афишу: «Викинги», американский художественный фильм. Сходить, что ли? Но, как обычно, в таком убийственном состоянии решение принять не могу. Бараном сижу за пустым столом — кроме чая ничего в рот не лезет — и тупо смотрю на улицу. По тротуару идут и идут люди. Многие еще в пальто, плащах и зимних шапках, хотя на дворе весна. День нынче пасмурный, на асфальте поблескивают лужи. Стекла в извилистых дорожках от невидимого дождя. Только в Ленинграде бывает невидимый дождь. Стекла плывут, асфальт мокрый, а подставишь ладонь — на нее ни одной капли не упадет. Зато лицо в липкой мокроте, брюки внизу отяжелели, за ворот сбегают струйки. Невидимый дождь — самый противный дождь. Чаще всего он бывает ранней весной и поздней осенью. От него и настроение гриппозное.

Две молодые мамы, оживленно переговариваясь, катят детские коляски. Прохожие почтительно уступают им дорогу. Какой-то мрачный небритый тип остановился возле афиши и уставился на нее. Неграмотный, что ли? Нельзя так долго пялиться на афишу! Будто вняв моим рассеянным мыслям, тип оторвался от нее и побрел дальше, глядя под ноги. И я вдруг почувствовал к нему симпатию: да это такой же, как и я, он тоже вчера перепил и не находит себе места. И, возможно, тоже принял твердое решение больше в рот не брать ни капли… На углу притулился пивной ларек, возле него всегда очередь. Но чтобы увидеть его, нужно встать на подоконник и выглянуть в форточку. Мне любопытно, пройдет мимо ларька небритый или остановится? Я залезаю на подоконник, боком просовываю взлохмаченную голову и выглядываю в форточку: небритый, старательно отворачиваясь от очереди, прошел мимо. Я уже, удовлетворенно вздохнув, собирался слезть с подоконника, как мой поднадзорный вдруг резко, как солдат, на одном месте сделал поворот кругом и решительно направился к ларьку. И небритое лицо его при этом просветлело. Вся моя симпатия к нему лопнула, как мыльный пузырь.

Чертыхнувшись, я спрыгнул на пол. Подо мной противно скрипнули желтые паркетины. Пора бы уже ремонт в квартире делать, вон трещины на потолке, обои по углам отклеились, слышно иногда по ночам, как они потрескивают, отслаиваясь от стены.

Может, мне тоже сбегать к ларьку? Где-то на полке завалялась пересохшая вобла… Всего одну кружку?.. Я с негодованием гоню прочь эту недостойную мысль. Раз решил сегодня в рот не брать, значит точка! Другая коварная мысль настойчиво подталкивает меня к окну: мол, выгляни, как там этот небритый? Небось просветлел окончательно после пары кружек и сейчас в кино пойдет? Или в магазин за бутылкой… Вспоминаю, что забыл в комнате подмести пол, Боба Быков в грязных сапожищах — он не имеет привычки надевать домашние тапочки — топал по ковру. Вон окурок сигареты прилепился к вешалке. Иду в прихожую, беру совок, метелку.

Кружка с пенистым пивом отступает на задний план.

Глава вторая

Я стою в ванной перед зеркалом и внимательно рассматриваю себя. Знакомые говорят, что в свои сорок два молодо выгляжу, мол, от силы дашь тридцать. Что бы знакомые ни толковали, а сам-то в зеркале отлично видишь, что тебе не тридцать! Глаза у меня светло-серые с зеленоватым отливом, под глазами мелкие морщинки, на лбу — две тоненькие, а одна — глубокая, нос крупный, прямой, подбородок крепкий, волевой. Но я-то знаю, что не такая уж у меня сильная воля. Нужно долго себя уговаривать, чтобы принять ответственное решение в жизни. Повседневные дела я разрешаю сразу, на это у меня хватает воли. Может быть, поэтому знакомые и считают меня человеком с твердым характером? А вот от своих дурных привычек я избавляюсь не сразу. Зато от хороших, полезных привычек могу отвыкнуть мгновенно. Сколько раз бросал по утрам делать физзарядку, а потом спохватывался и с большим трудом заставлял себя снова размахивать руками, приседать, отжиматься от пола, крутить гантели. У меня даже не хватает воли взять за правило в субботу и воскресенье, когда я сажусь за перевод трагедий Шекспира, отключать в первую половину дня телефон. Все время кажется, что должна позвонить Оля… А звонят другие. Я даже не могу научиться говорить людям «нет»! Кстати, это не так-то просто. Допустим, вам звонит приятель и просит отвезти его семейство с вещами на дачу, а у тебя на этот день другие планы. Попробуй, откажи, если у тебя есть машина! Не поворачивается язык честно сказать: «Нет!» Простое слово из трех букв, а как иногда трудно его произнести. Я все-таки хотя и не всегда, но произношу, а есть люди, которые вообще не могут. На таких верхом ездят родственники, знакомые, все кому не лень.

Оттого что человек не может произнести «нет», он изворачивается, обманывает, готов прослыть трепачом, но «нет» никогда не скажет. Вот и Оля Журавлева, видно, такая… Сказала бы тогда по телефону «нет», и я не мучился бы неизвестностью до сих пор. А может, я сам виноват? Оля не хотела в тот вечер встречаться, а я стал уговаривать, убеждать. И ее робкое «нет» было опрокинуто, сметено моим напором. И вот она не пришла на свидание, а я который день пребываю в черной тоске.

Я тяну себя за подбородок, делаю зверские глаза: да, лицо у меня бывает суровым, наверное поэтому ко мне предпочитают на улице не приставать, и потом, худо-бедно, я вешу семьдесят восемь килограммов. В армии я занимался спортом, в том числе самбо. При случае и сейчас могу выстоять против двоих-троих невооруженных хулиганов. А вот была бы воля, о чем якобы свидетельствует мой твердый подбородок, мог полностью овладеть всеми приемами самбо и получить первый разряд, а я дальше простого любительства не пошел… воли не хватило, да и моя служба в армии к тому времени закончилась. А вернувшись в Ленинград, я забыл про самбо.

А вот в баню я хожу каждую субботу, это для меня праздник. В ванну меня не заставишь ни за какие коврижки залезть, прохладный душ — другое дело. На Чайковской отличная парилка и сауна. Туда я и хожу с Боба Быковым. Он заядлый парильщик, я стараюсь от него не отставать. Боба имеет склонность к полноте, в бане и сгоняет вес. Ему надо быть в форме. Как и все мужчины, не вышедшие ростом, он любит крупных женщин с пышными формами. Исключением была лишь его постоянная подружка Мила Ципина. Когда из очередной поездки возвращается мой университетский друг Анатолий Павлович Остряков, он присоединяется к нам. Мы учились на одном курсе, вместе работали в «Интуристе», я ушел, а он остался. Ездит с группами туристов по всему миру. Однажды чуть было не погиб при посадке «Каравеллы» в Милане. По-английски он говорит так же, как и по-русски.

Остряков — человек необыкновенный. Вот у кого сила воли! Он занимался йогой, выработал для себя целую систему физических упражнений, помогающих сохранить здоровье и бодрость. Это он надоумил меня каждое утро делать зарядку (в его отсутствие я ее упростил), пытался привить мне любовь к бегу и аутогенной тренировке. Я с горем пополам овладел лишь примитивным аутотренингом.

Анатолий Павлович старше меня на пять лет — он был самым старшим на курсе,— а выглядим мы одинаково. Он каждый божий день, где бы ни был, дома или за рубежом, бегает, я уж не говорю о зарядке, в любой момент по своему желанию может заснуть и в точно задуманное время проснуться. В довершение всего не пьет, не курит. Прекрасный семьянин, у него милая жена, двое детей. Увлекается книгами по искусству. Привозит их из разных стран, у него целая библиотека. Есть книги, которым цены нет. Как-то мы были с ним на одном официальном приеме в «Интуристе», там нас щедро угощали пивом в банках, разными мудреными напитками. Мой друг решительно отодвинул свой бокал, скромно заметив при этом: «Я — абстинент». Стоявшие рядом с поднятыми бокалами, вполне на вид интеллигентные люди, потом спросили меня: «У него что, вшита ампула»? Я объяснил им, что абстинент — это значит абсолютно непьющий человек. Убежденно непьющий. Вообще противник алкоголя. И совсем не обязательно для этого вшивать ампулу. Не уверен, что они совсем правильно поняли меня.

Абстинент — слово малоизвестное, так сказать, еще не вошло в наш обиход. Наверное, потому, что абстинентов считанные единицы. Оно латинского происхождения и буквально означает «воздерживающийся». Я, например, кроме Острякова, не знаю больше ни одного абстинента.

В зеркале я рассматривал себя по той причине, что вдруг впервые почувствовал свой возраст, вернее, Оля Журавлева заставила меня почувствовать: сорок два — это не двадцать и даже не тридцать… пять! Неужели старею? Когда-то все равно это придет… Видно, не много я значу для Оли, если она не пришла на свидание.

Оле всего двадцать пять. На семнадцать лет младше меня! Пусть говорят, что я выгляжу моложе, но Оля знает, сколько мне лет. Уже одно это обстоятельство может влиять на ее отношение ко мне. Так сказать, моральный фактор. Все-таки семнадцать лет разница.

Правда, она как-то обмолвилась, мол, предпочитает встречаться с солидными мужчинами, с «мальчишками», как она назвала своих сверстников, дескать, ей неинтересно. Наверное, все девушки так говорят «солидным» мужчинам.

А вот мне интересно с ней, я совсем не замечаю, что она моложе меня. Каждое ее слово для меня наполнено смыслом. Конечно, я гораздо больше ее повидал и знаю в жизни, но ее поколение вызывает у меня интерес. Оля совсем не похожа на тех девушек, которые в ее возрасте были моими сверстницами. Новые времена — новое поколение. И потом, когда женщина тебе нравится, ты не замечаешь в ней недостатков, это потом случается, когда все пройдет…

Оля год назад закончила Институт торговли и работает ревизором. В ее обязанность входит проверять предприятия общественного питания. Я не представляю себе, как девушка с такой миловидной застенчивой внешностью сможет хватать за руку опытных хапуг и жуликов? Она показывала мне красное удостоверение с золотым гербом, говорила, что некоторые девушки-ревизоры из управления торговли в ресторане специально кладут его на стол, чтобы официантки обратили внимание и получше обслужили их…

— И ты кладешь? — поинтересовался я.

— За дурочку меня принимаешь? — обиделась она.

— А они — дурочки?

— Я бы так никогда не сделала,— сказала Оля.

— Не представляю тебя на этой работе,— признался я.

— Мне нравится,— улыбнулась она…

Чего же я добился в жизни к сорока годам? Заведую отделом в маленьком филиале НИИ, говорят, не глуп, вроде есть чувство юмора, нынче что-то оно у меня отсутствует! По-моему, жена считала меня неудачником, ни во что не ставила мою работу, хотя переводы для издательств и давали мне иногда приличный дополнительный заработок. Она не раз попрекала меня, мол, у всех ее знакомых «Жигули», а у меня «Запорожец». Со временем я купил бы «Жигули», но Оля Первая не хотела ждать. И вот теперь у меня вообще никакой машины нет.

Нормальному человеку свойственны стрессы и дистрессы. У меня сейчас явно начинается дистресс. Меня раздражает собственное отражение в зеркале.

В темных, с каштановым отливом, не очень густых волосах, зачесанных по-спортивному набок, не видно седины, но я-то знаю, что она есть. Иногда мне хочется выдернуть из висков седой волосок, но я этого не делаю. Пускай все идет своим чередом. Многим женщинам нравятся мужчины с благородной сединой. А у меня и этого нет. Благородной седины. Кое-где поблескивают в волосах серебряные нити, их с трудом можно рассмотреть. Собственно, я тут ни при чем: у нас все в роду до глубокой старости не седеют.

Состроив своему отражению гримасу, я выхожу из ванной и сажусь за письменный стол. В зеленой папке — мой незаконченный «Макбет» Шекспира. Великий трагик в драматургии, как и Достоевский в прозе, заглянул в самые потаенные уголки человеческой души.

О, будь конец всему концом, все кончить
Могли б мы разом, если б злодеянье,
Все следствия предусмотрев, всегда
Вело к успеху и одним ударом
Все разрешало здесь — хотя бы здесь,
На отмели вбезбрежном море лет,
Кто стал бы думать о грядущей жизни?
Покосившись на четырехтомный англо-русский словарь, я вставляю в пишущую машинку чистый лист. Долго и тупо смотрю в английский текст, затем на переведенный не мною, перевожу взгляд на чистый лист и вздыхаю: работа сегодня не пойдет. Да и чего я перевожу Шекспира, если его уже до меня сто раз перевели? Выдергиваю лист из машинки, комкаю и бросаю в корзинку, затем выхватываю из папки отпечатанные страницы и рву их… Про себя бормочу: «К черту Шекспира! Лучше буду переводить Агату Кристи… Она в своем роде тоже неплохой знаток низменной человеческой души…»

Но работать мне сегодня не хочется. Включаю магнитофон: Челентано мужественным голосом что-то поет по-итальянски. Некоторые слова я понимаю. Про любовь поет певец. Любовь, любовь… А есть ли она на свете? Эта самая любовь?..

Оба окна моего небольшого вытянутого в длину кабинета выходят на Владимирский проспект. Старинный дом, в котором расположился наш НИИ, был когда-то жилищем богатого петербуржца. Это особняк в стиле барокко. Всего три этажа, потолки высокие, в вестибюле сохранилась на стенах гипсовая лепка, потолок в моем кабинете тоже с лепкой по карнизу, над дубовой красноватой дверью соединили пухлые ручки два круглощеких белых амура с позолоченными крыльями. По этому поводу директор института Горбунов Егор Исаевич пошутил: «У вас, Георгий Иванович, самый легкомысленный отдел в институте!» Я думаю что, кивая на амурчиков, он имел в виду другое: мою сотрудницу Уткину Альбину Аркадьевну — тридцатипятилетнюю женщину эффектной внешности. Переводчица с японского, она несколько лет назад разошлась с мужем и словно бы обрела вторую молодость, приходила на работу то в джинсах в обтяжку, то в короткой для ее возраста юбке.

Пожалуй, Уткина была самой модной женщиной в НИИ. На мой взгляд, у нее не хватало вкуса и чувства меры. Склонная к полноте яркая блондинка с накрашенными губами и благоухающая французскими духами, она впархивала ко мне в кабинет с переводом и девичьим голоском просила разъяснить какой-нибудь пустяк.

Я терпеливо разъяснял.

— Вы все знаете, Георгий Иванович,— ослепительно улыбаясь, говорила она.

— Если бы вы почаще заглядывали в технические словари, тоже бы все знали,— не очень-то галантно отвечал я.

— Я вам скажу, что больше всего меня поражает в японцах,— ворковала Уткина.— Они не оставляют без внимания ни одного мало-мальски интересного, перспективного патента. Их фирмы беспрестанно совершенствуют свою продукцию. Какая у них электроника! А часы или транзисторы? Но вот духи производить не умеют. Японки, как и все в мире, предпочитают французские духи.

О японских часах и транзисторных приемниках, магнитофонах я бы еще мог с ней поговорить, но в духах слабо разбирался. Бог с ними, японками, пусть себе душатся французскими духами. Правда, я знал, что крошечный флакончик французских духов стоит сорок пять рублей. Я такой подарил перед самым разводом на день рождения своей бывшей жене.

— А как со статьей о проекте пневматической железной дороги? — поинтересовался я.

— Ох уж эти японцы! — вздохнула Альбина Аркадьевна.— До чего только они не додумаются! Зачем им пневматическая дорога? Страна-то небольшая, дорог у них хватает, есть даже воздушные, и скорости сумасшедшие…

— Поторопитесь со статьей,— сказал я.

— Все о работе и о работе…— Она совсем по-детски надула влажные губы.— Вы были вчера в Пушкинском?

— Не был,— ответил я.

Уткина на меня не обижалась. Рассказав, что она была вчера в Пушкинском на просмотре нового спектакля и какая прелесть Игорь Горбачев, он даже ей ручку поцеловал, когда она снимала шубу в кабинете заместителя директора, с которым тысячу лет знакома, Альбина Аркадьевна, гордо неся голову с мудреной прической, выходила из кабинета, а меня еще долго преследовал стойкий запах французских духов. Я ничего против них не имею, но распространившийся в тесном кабинете приторный запах отвлекал от работы, мои мысли принимали другое направление: я вставал на подоконник и распахивал форточку. Амуры лукаво косили на меня глупые круглые глаза и будто усмехались, намекая, что, если бы у них руки не были заняты, они обязательно выпустили бы в меня любовную стрелу…

Я листал американский научно-технический журнал и не без удовольствия прочел шуточные, но довольно меткие «законы Мэрфи»:

1. Уроненный предмет падает туда, где может причинить наибольший вред.

2. Любая трубка при укорачивании оказывается чересчур короткой.

3. После разборки и сборки какого-либо устройства несколько деталей оказываются лишними.

4. Количество имеющихся в наличии запчастей обратно пропорционально потребности в них.

Бьют в самую точку! Когда у меня был «Запорожец», я возил с собой кучу запчастей, но стоило случиться поломке, никогда нужной детали не находилось в моем багажнике…

5. Если какая-нибудь часть машины может быть смонтирована неправильно, то всегда найдется кто-нибудь, кто так и сделает.

6. Все герметичные стыки протекают.

И это верно. У меня были водонепроницаемые часы, на юге я гордо полез с ними в море, мне кричали, мол, вы забыли снять часы, но я только улыбался… А когда вылез на берег, то увидел, что под стекло циферблата набралась вода, и часы скоро остановились.

Телефонный звонок прервал чтение. Я снял трубку.

— Здравствуй, Георгий,— певуче прозвучал знакомый голос, заставивший мое сердце опуститься в пятки, а потом подпрыгнуть к самому горлу.— Ты очень занят?

— Я тебя слушаю.

— Ты сердишься?

Я молчу.

— Понимаешь, так получилось…

— При любом расчете число, правильность которого для всех очевидна, становится источником ошибок…— читаю я английский текст.

— Откуда ты знаешь? — после паузы изумляется Оля.

Ошарашенный, я молчу: неужели и в моем случае, далеком от проблемы техники, «закон Мэрфи» сработал?..

— Я допустила ошибку в элементарных расчетах,— продолжала Оля.— Наша группа ревизоров ездила в Волхов, и там мы вскрыли хищение на овощной базе. Я сдала отчет, а вечером меня вызвал начальник отдела, отругал как следует и посадил в своем кабинете за переделку отчета. Георгий, милый, я не виновата, что у Думы нет телефона, я бы обязательно тебе позвонила.

— Я сейчас же напишу в горсовет, чтобы под часами поставили для обманутых влюбленных специальный телефон…

— Напиши, Георгий, бедные влюбленные тебе памятник соорудят…

— Почему ты раньше не позвонила? — чувствуя облегчение, но тем не менее строго спрашиваю я.

— Разгневанный начальник снова послал меня в Волхов. Я вчера только приехала. Еще вопросы будут?

— Последний: когда мы встретимся?

— В половине седьмого у Думы…

— У Думы? — свирепо перебил я.— Ни за что на свете! Я жалею, что восставший пролетариат не разрушил ее дотла в героическом семнадцатом…

Мы договорились о встрече у кинотеатра «Художественный». Оля сказала, что там идет фильм «Спасите „Конкорд“!», и попросила взять билеты. Уже повесив трубку, я подумал: откуда она может знать о фильме, если только вчера приехала из Волхова? Однако голову на этот счет ломать не стал, постарался сосредоточиться на английском тексте.

Запах духов меня больше не раздражал: у Оли были точно такие же духи. Амурчики над дверью, глядя друг на друга, ехидно улыбались. Я подозревал, что когда-то мой кабинет был спальней в особняке петербуржца, вот тогда амурчики были при деле, а теперь, конечно, скучали в официальной пресноте новой обстановки. Вместо роскошной, украшенной бронзой дубовой кровати под балдахином они теперь видели заваленный иностранными журналами и брошюрами письменный стол.

Перед концом рабочего дня меня вызвала к себе заместитель директора института Гоголева. Обычно начальство приглашает не для того, чтобы сообщить тебе, что весьма довольно твоей работой, чаще всего наоборот — сказать, что ты плохо работаешь. Такая уж должность у начальства — указывать другим. Я хоть и не большой начальник, а вот тоже иногда журю своих подчиненных. Наверное, без этого нельзя: не подтолкни человека, он может и остановиться. И работа станет. Правда, обидно, когда ты хорошо работаешь, а тебя все равно подталкивают, по привычке. Ведь начальство тоже не может сидеть без дела…

Можно выслушивать замечания начальства, если оно соображает в твоем деле, а если нет? Бывает ведь и так: начальник ни черта не понимает, общие указания дает, отчитывает, требует. Стоишь перед таким руководителем столбом и слушаешь. Ну, еще думаешь: врезать ему, что он чурбан, или не стоит? Чаще всего никто такого начальству не говорит…

Справедливости ради следует сказать, что Гоголева хорошо знала свое дело. И мое, кстати, тоже. Она отлично владела английским и не раз указывала мне на ошибки в переводах.

Ольга Вадимовна Гоголева занимала кабинет на третьем этаже, примерно в три раза большего размера, чем мой. На потолке поблескивает старинная бронзовая люстра. Где раньше были свечи, теперь — продолговатые электрические лампочки на белых цоколях. В углу у окна на мраморной круглой подставке в виде колонны — бронзовая фигура греческой жрицы с обнаженной грудью, в ниспадающей мантии. В руке жрица держит факел, в него ввернута электрическая лампочка под шелковым абажуром. От высокой красноватой двери к письменному столу тянется ковровая дорожка. Несколько застекленных книжных шкафов довершают обстановку кабинета. На одном из них гипсовый бюст Аристотеля.

Ольга Вадимовна еще довольно стройная женщина в свои сорок шесть лет: невысокая, коротко подстриженные волосы серебрятся. Это та самая седина, которая женщину не старит,— бывает, девушки красят волосы в голубовато-седой цвет. Красивой Гоголеву назвать нельзя, но и уродиной — тоже. Хотя она и курит, голос у нее приятный, звучный. То, что она была доктором наук и являлась уже десять лет заместителем директора нашего НИИ, безусловно наложило на нее свой отпечаток. Некая властность проглядывала в ее облике, то ли в посадке головы, то ли в уголках чуть подкрашенных губ, то ли в манере говорить. Гоголева была умной женщиной, муж у нее тоже доктор наук, заведует кафедрой в университете. Я его видел раза два на торжественных вечерах, он значительно старше жены и абсолютно лыс. С женой своей он обращался подчеркнуто почтительно. Чувствовалось, что главенствует в доме Ольга Вадимовна.

У меня с Гоголевой сложились довольно своеобразные отношения: не знаю почему, но я не мог заставить себя серьезно относиться к женщине-начальству. Ольга Вадимовна занималась проблемами охраны окружающей среды. В основном благодаря ее усилиям один вонючий химический завод был переведен за черту города. Гоголева была в Америке, Японии, ФРГ; там, в промышленных городах, загрязнение воздуха, по ее мнению, уже сейчас опасно для существования человека.

Я не мог не признать, что она ведет полезную научную работу. На улице Салтыкова-Щедрина, где я живу, ощутимо воздействие выхлопных газов автомобилей: каждые две недели я стирал с подоконников черную пыль. Не говорю уж о металлическом грохоте трамваев, к которому трудно привыкнуть, особенно когда бессонница.

Все это я понимал и тем не менее, глядя на заместителя директора, живо рисовал про себя такую картину: Ольга Вадимовна орудует на кухне, у плиты, в фартуке и белом платке на голове, или я вижу ее в домашнем кресле с длинными вязальными спицами в руках… Наверное, Гоголева догадывалась об этом, и, по-видимому, что-то во мне ее задевало. В общем, я не испытывал к ней той элементарной почтительности, которая должна присутствовать у подчиненного к начальнику. Помимо моей воли в моем поведении, голосе проскальзывали раздражающие ее нотки. И тут уж я ничего не мог с собой поделать.

Есть люди, которые умеют ладить с любым начальством, таким живется легче, у меня же все время возникали с руководством конфликты. В «Интуристе» моим начальником был бывший директор треста автомобильных перевозок. Я до сих пор не могу понять, каким образом он попал в «Интурист». После моего ухода он еще с год продержался там и был переведен… в трест гостиниц. Так этот начальник видеть меня не мог, при встречах в коридоре демонстративно отворачивался. Я всегда был предельно вежлив с ним, однако сослуживцы почему-то со смеху покатывались, когда я с ним разговаривал. У бывшего директора треста автомобильных перевозок (может, трест иначе назывался, не в этом суть) иногда на утренних производственных совещаниях — это он их ввел в «Интуристе» — проскальзывали такие фразы: «Жмите на газ, дорогие товарищи! Красный вымпел „Интуриста“ будет гордо реять на радиаторах наших машин! Зеленая улица нашим дальним маршрутам!..»

Из «Интуриста» его убрали как развалившего работу, но зато наш автомобильный парк был всегда в полном порядке. Начальник «Интуриста» большую часть своего времени проводил в гараже.

Второй его привязанностью в «Интуристе» были иностранные шариковые ручки. Он их больше сотни собрал, каждый сотрудник, вернувшись из загранпоездки, вручал ему шариковую ручку. Гордостью его была огромная пузатая итальянская ручка с двенадцатью цветными стержнями. В карман она не влезала, и начальник держал ее на письменном столе в гильзе из-под снаряда.

Я знал, что Ольга Вадимовна без надобности меня не вызвала бы, лишний раз видеть мою физиономию ей совсем не доставляло радости. До нее дошло, что я прозвал ее Ольга Ведьминовна. Кстати, Великанов тоже стал ее называть так, да и другие сотрудники НИИ… Вообще-то и без «Ведьминовны» у нас отношения не сложились. Меня раздражало ее имя — Ольга… А я, по-видимому, ее раздражал. Пути неприязни извилисты и подчас необъяснимы.

Она встала из-за письменного стола, протянула мне узкую белую руку с бледно наманикюренными ногтями и золотыми кольцами, приветливо улыбнулась. Возле ее стола громоздились два старинных кожаных кресла, на них мы и уселись. Ольга Вадимовна была в синем шерстяном платье, на ногах красивые высокие сапожки с узкими носками. Я рассеянно скользнул взглядом по ее плотно сжатым коленям, она машинально натянула на них край подола, нахмурилась. А я чертыхнулся про себя: черт дернул меня смотреть на ее костлявые коленки! Я несколько преувеличил: колени у заместителя директора были в порядке, но как женщина она меня не трогала, незачем было и глазеть. Дурная наша мужская привычка: оценивающе смотреть на любое существо в юбке, правда теперь многие женщины носят джинсы.

Минутная неловкость миновала, Гоголева взяла со стола пачку сигарет «Опал». Хотела было мне протянуть, да вспомнила, что я не курю. Я предупредительно достал из кармана электронную зажигалку — подарок Толи Острякова,— поднес ей огонек. Ольга Вадимовна прикурила и, выпуская голубоватый дым в сторону, кивком поблагодарила. Курила она красиво. Рука ее, естественно изгибаясь, подносила к подкрашенным губам сигарету, на секунду задерживалась и снова уплывала на круглый валик кресла, дым поднимался вверх. Мне совсем некстати пришла в голову мысль сказать ей, дескать, боретесь за чистоту атмосферы, а сами отравляете ее в собственном кабинете никотином… И почему мне в голову лезут подобные мысли? Может, я тысячу раз не прав, но на ее месте бросил бы курить. Принципиально бросил бы. Я, конечно, понимаю, одно дело — охрана атмосферы, другое — курение в кабинете. Масштабы разные. Но я вряд ли поверил бы даже самому прекрасному врачу, лечащему от алкоголизма, который сам выпивает.

— Вас раздражает? — скосила глаза на сигарету Гоголева.

— Меня — нет,— ответил я.

Курящие меня действительно не раздражали. Курила моя бывшая жена, курит и Оля Журавлева. В наше время женщины курят больше, чем мужчины. Когда я начинал задыхаться в табачном дыму, то просто поднимался и выходил на свежий воздух.

Порок, свойственный многим людям, не возмущает отдельного человека, скорее беспорочный человек возмущает людей. С куревом к тебе никто не привязывается, а вот попробуй не пить за столом в пьющей компании! Такого наслушаешься, что плюнешь на свои принципы и под общие возгласы одобрения опрокинешь в себя эту проклятую рюмку…

— Вы были в Соединенных Штатах? — спросила Гоголева.

В Америке я не был, хотя такая возможность мне неоднократно предоставлялась. Дело в том, что я не люблю на самолетах летать. Не то чтобы меня смущали участившиеся в наш век угоны самолетов террористами и авиакатастрофы, хотя, безусловно, это тоже имело значение, главное другое: наверное, я слишком земной человек и не люблю отрываться от земли. Мне кажется неестественным с огромной скоростью мчаться на высоте десяти километров куда-то на другой край земли. Мой организм отказывается воспринимать столь поразительные перепады в климате и во времени. Все сэкономленное на скорости время потом уходило на то, чтобы акклиматизироваться на новом месте. Короче говоря, если можно было не лететь, а добираться до цели любым наземным транспортом, я так и поступал. А если уж приходилось садиться в кресло самолета, я садился и летел, хотя это было насилием над самим собой. Причем никакого страха я на самолетах не ощущал, хотя внутренне и был готов к любым неожиданностям.

Трусом я не был, кто ездил со мной на автомобиле, называли меня лихачом, действительно большую скорость я любил, и были ситуации, когда моя жизнь была в опасности, но это все происходило на земле и я сам мог распорядиться обстоятельствами, в конце концов от меня зависело, сломаю я голову или сумею выкрутиться. И я выкручивался, хотя одна авария на шоссе Ленинград—Москва стоила мне двух ребер, а машине — кузова. В воздухе же ты сидишь, будто мышь в герметическом контейнере, и ждешь окончания опасного эксперимента. И тут уж ничего от тебя не зависит.

Вопрос Гоголевой был праздным, она должна знать, что в США я не был. Поэтому я промолчал. Кстати, немного удивился: Ольга Вадимовна была деловым человеком, пустых разговоров не любила, как говорится, сразу брала быка за рога. Черта, совсем не присущая большинству женщин.

— Да, вы же не любите летать на самолетах,— с улыбкой поддела она меня.

За этой невинной фразой скрывалось торжество: она, слабый пол, безбоязненно пересекает мировые океаны на воздушных лайнерах, а я — сильный пол — боюсь летать…

— Есть ведь пароходы,— заметил я, озадаченный ее осведомленностью: о том, что я не люблю летать, знали очень немногие. Кто же ей мог сказать?..

— Наш институт не настолько расточителен, чтобы посылать своих сотрудников за океан на пароходах,— посерьезнев, сказала она.

— Вы очень хотите, чтобы я побывал в Америке?

— Надо было бы вам там месяц-два пожить,— сказала Ольга Вадимовна.— Вы слышали про лабораторию плазмы Принстонского университета, которую возглавляет доктор Мелвин Готтлиб?

Про Готтлиба я слышал, но какое он имеет ко мне отношение?

Скоро я понял, какое…

— Если бы вы побывали в Принстонском университете, вы бы обязательно услышали про «Проект Маттерхорн»,— продолжала Гоголева, плавным движением руки доставая с письменного стола отпечатанную на ксероксе брошюру.— Суть в том, что американцы еще в пятидесятых годах предчувствовали, что они на пороге энергетического кризиса, тогда-то Комиссия по атомной энергии США выделила Принстонскому университету огромную сумму на разработку «Проекта Маттерхорн». Доктор Готтлиб и четыреста его сотрудников должны были укротить атомную реакцию и научиться управлять ею, тогда можно было бы обеспечить человечество дешевой энергией…

— Спасибо за популярную лекцию,— перебил я,— но мне все это известно. Работы по исследованию плазмы сейчас ведутся во многих развитых странах, естественно, и у нас. Доктор Готтлиб обещал, что термоядерные электростанции станут реальностью к двухтысячному году… Но какое это имеет отношение ко мне?

— Самое непосредственное,— холодно улыбнулась Гоголева.— Кто переводил статью о Мелвине Готтлибе из журнала «Интеллекчюал дайджест»? — она протянула мне перевод.

Статью месяца два назад переводил я. И Ольга Вадимовна прекрасно это знала. Свои переводы мы подписывали.

— Что в моем переводе вас не устраивает? — поинтересовался я, все еще не понимая, куда она гнет.

— Ваш перевод просто потряс меня,— улыбнулась Гоголева.— Вы, если можно так выразиться, открыли Америку! Я по наивности своей считала, что авторами «Манхеттенского проекта», ну того самого, который родил атомную бомбу в середине сороковых годов, являются Оппенгеймер, Ферми и другие известные ученые, а то, что доктор Готтлиб заделался организатором и душой этого печально известного проекта, для меня откровение!

Я молча перелистал перевод — так и есть, машинистка перепутала: вместо «Проекта Маттерхорна» она напечатала «Проект Манхеттена»! А я, шляпа, при чтении с машинки машинально пропустил эту грубую ошибку.

— Бедный доктор Готтлиб, если бы он прочел мой перевод, то вызвал бы меня на дуэль… Или у них это не принято? Скорее подал бы на меня миллионный иск в суд! — только и нашелся я, что сказать.

— Не знаю, как бы поступил Мелвин Готтлиб, а я вам, Георгий Иванович, делаю серьезное замечание,— отчеканила Гоголева.— Вы, лучший переводчик технических текстов в НИИ (я об этом и не знал!), допускаете такие ляпсусы…— Она кивнула на ксерокс: — Перепечатайте заново в пятидесяти экземплярах… за свой счет!

— Лучше пошлите в Америку, я согласен и на самолете,— с кислой улыбкой пошутил я.— Я лично извинюсь перед мистером Готтлибом.

— Вы, оказывается, еще и скупердяй,— чисто по-женски взглянула она на меня. В голосе ее прозвучали презрительные нотки.

— Повысьте мне зарплату, тогда, может быть, я стану щедрее: не пятьдесят, а сто экземпляров отпечатаю за свой счет,— в тон ей ответил я. С чего она взяла, что я скупердяй? Впервые меня в этом обвиняют.

— Вы полагаете, что ваш перевод заслуживает массового тиража? — ядовито осведомилась Ольга Вадимовна.

— Вы же сами сказали, что он вас потряс, а что будет с рядовыми читателями! — усмехнулся я.

— Мнение рядовых читателей, как вы изволили выразиться, вы услышите на производственном совещании,— отчеканила Гоголева.

— Может, мне сразу заявление подать директору… по собственному желанию? — брякнул я, подумав, что мой сомнительный юмор вконец зашел в тупик.

И тут же последовала расплата!

— Я считала вас умнее, Георгий Иванович,— заметила Ольга Вадимовна, сожалеюще глядя на меня.

— В этой… отравленной дымом атмосфере я что-то плохо соображаю,— наконец отомстил я ей и поднялся с заскрипевшего кресла.

— Георгий Иванович, когда будет готов перевод статьи японского ученого о перспективах пневматического транспорта? — сухо осведомилась Гоголева. Я заметил, как она затолкала скомканную сигарету в пепельницу.

— Будет,— буркнул я и вышел из кабинета. Я был недоволен собой: за подобные ошибки замдиректора могла бы при желании мне и выговор влепить! Черт с ним, с выговором, обиднее всего, что высекла меня, как мальчишку, и вдобавок скупердяем обозвала… Это обиднее всего, потому что неправда. Я не любил жадных, мелочных людей. Деньги я тратил без сожаления, был бы скупердяем, уже мог бы на новую машину накопить, а у меня на сберкнижке кот наплакал!

Перепечатывать статью я и не подумаю: соберу экземпляры статьи и впечатаю этот чертов «Проект Маттерхорн»… Пусть считает меня скупердяем. А насчет загрязнения окружающей среды надо было бы продолжить… У нее даже щеки порозовели… Эх, как говорит Боба Быков, «хорошая мысля приходит опосля»!..

Но тут я вспомнил про свидание с Олей, и настроение мое несколько улучшилось.

В коридоре навстречу попалась Уткина. Ослепительно улыбаясь, она цокала каблучками по блестящему паркету, как молодая кобылка на ипподроме. Под мышкой замшевая сумочка с карманчиками. Я машинально скосил глаза на ручные часы: без пятнадцати шесть. На пятнадцать минут раньше настропалилась с работы…

— До свидания, Георгий Иванович,— проворковала Уткина, обдавая меня знакомым запахом духов.

— Альбина Аркадьевна, как со статьей японца? — задержал ее я.

— У меня все японцы,— она с улыбкой смотрела на меня.— Кого вы имеете в виду? Сюити Огату? Тацумия? Ясуко Аихара?

Японские имена она произносила скороговоркой с сюсюкающим японским акцентом.

— Кто там из них собирается вагонами из трубы выстреливать?

— А-а, Савабата? Через недельку сдам.

— Чтобы перевод лежал у меня на столе через три дня,— отрезал я и пошел к своему кабинету.

— Хорошо, Георгий Иванович,— обиженно проговорила мне вслед Уткина. Каблучки ее тюкали не так уверенно, как до встречи со мной. А я, придя в кабинет, уже ругал себя за то, что срываю свое плохое настроение на сотрудницах. Сколько раз, идя на работу, я внушал себе, что при любых обстоятельствах должен быть предельно вежлив и внимателен к своим сотрудникам. Только чинуша, малокультурный человек может повышать голос на подчиненных. А уж зло срывать — это совсем недопустимо. Мало ли что с каждым из нас происходит, почему же другие должны быть за это в ответе? Кстати, Ольга Вадимовна за дело меня «высекла». Не на нее надо злиться, а на себя. Мог бы и повнимательнее прочесть статью после машинистки…

Пропесочив себя таким образом, я положил бумаги в ящик письменного стола, схватил плащ, портфель и поспешил к выходу. На моих часах было без пяти шесть…

Глава третья

Идешь себе, ни о чем не думаешь, и вдруг залетевший издалека в город весенний ветерок обдает тебя запахом талого снега, горечью набухших почек, свежестью обнажившейся земли и еще чем-то незнакомым, волнующим. Бывает, даже остановишься как вкопанный и уже не видишь машин, прохожих — все обтекает тебя, не задерживает твоего внимания. На тебя нахлынут смутные воспоминания детства, начинаешь вспоминать что-то очень важное, но неуловимое, что, возможно, произошло совсем и не с тобой. С твоим отцом, дедом, прадедом, может быть, с таким далеким предком, который еще жил в каменном веке. Когда я рассказал об этом Анатолию Острякову, он безапелляционно заявил, что это во мне гены предков заговорили…

Не знаю, в генах ли дело, или в чем-либо другом, но мне эти мгновения очень дороги. И их по желанию не вызовешь, даже при помощи аутотренинга.

Наверное, на каждого весна действует по-своему: Оля шла рядом и чуть приметно улыбалась. Не мне, а безоблачному небу, солнцу, своим мыслям. Щеки ее порозовели, тяжелый узел волос колыхался на затылке. Она была в синем плаще, туго затянутом широким поясом на тоненькой талии, в высоких цвета кофе с молоком сапожках. Как всегда, на нее оглядывались мужчины, и это меня немного раздражало, впрочем, я и сам с удовольствием смотрел на хорошеньких девушек, разумеется, когда рядом не было Оли. Когда она шла со мной, мне ни на кого не хотелось смотреть.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросил я.

— Тебе не кажется, что это довольно глупый вопрос? — ответила Оля.

У нее мягкий, приятного тембра голос, даже когда Оля говорила неприятные вещи, на нее обидеться было невозможно.

— Почему глупый? — озадаченно спросил я.

— Так тебе человек сразу и выложит, о чем он думает,— рассмеялась девушка.— Может, я думаю о том, что зря с тобой встретилась, и вообще, к чему все это? Я имею в виду наши встречи? Но сказать тебе об этом — значит, обидеть.

— Сказала ведь,— пробормотал я. Действительно, такие вопросы опасно задавать. Часто мы спрашиваем близких людей о том, что нам может доставить лишь одни неприятности, а все равно упорно допытываемся, вытягиваем по крупице ту самую горькую истину, от которой больно. А удовлетворив свое нездоровое любопытство, принимаем все меры, чтобы обмануть себя и в муках открытую истину поскорее превращаем в удобную ложь.

Оля искоса взглянула на меня, у розовой щеки спиралью подрагивала русая прядь, серый круглый глаз, опушенный черными прихваченными тушью ресницами, весело блестит.

— Ну вот и обиделся,— сказала она.

— Мне хочется уехать на Байкал,— сказал я.— Представляешь, огромная белая равнина, скалистые берега с вековыми соснами, где-то вдали черные точки, это рыбаки ловят окуней на блесну. А ветер гоняет по заснеженному озеру поземку… И где-то на берегу Байкала есть срубленная из толстых бревен избушка с русской печью. Дрова потрескивают в ней, в котле бурлит зеленая пахучая уха, в замороженные окна заглядывает голубая луна…

— И ты один в этой избушке на курьих ножках…— ввернула Оля.

— С тобой,— сказал я и крепко сжал ее тонкую руку.

— Ты жалеешь зиму?

— У нас в Ленинграде и зимы-то не было!

— Я люблю лето, солнце, море,— мечтательно сказала она.— Лежишь на пляже, слушаешь шум волн, крик чаек, где-то вдали белеет большой пароход…

— Рядом играют в карты, над самым ухом пищит транзистор, люди почти наступают на тебя, пробираясь к своим лежакам, дети бросаются друг в друга галькой, нахальные мужчины плюхаются рядом и начинают приставать…— в тон ей продолжил я.

— Ты все видишь в черном свете,— недовольно произнесла Оля.

— Полетим лучше на Луну? — предложил я.— Там кругом моря.

— На Луне? — удивилась Оля. Если она чего не знала, то никогда не стеснялась признаться в этом.

— Море Дождей, Океан Бурь, Море Облаков, Море Ясности,— вдохновенно перечислял я.— Морей-то много, но в них нет ни капли влаги.

— Моря без воды,— задумчиво сказала она.— Зачем они?

— Когда человек создаст на Луне атмосферу, моря наполнятся водой…

— Ты веришь в это? — сбоку взглянула она на меня.

— Мы с тобой вряд ли будем загорать на берегу лунного моря, а внуки наши, правнуки…

— Наши? — спросила она.

— А почему бы и нет? — сказал я.

— Внуки, правнуки,— помолчав, проговорила она.— Это для меня так же далеко, как твои лунные моря.

Черт возьми, вот она, разница в возрасте! Моя Варька в ближайшем будущем запросто может подарить мне внука или внучку… А до Олиных внуков действительно очень далеко.

— Я еще не знаю, хочу ли я ребенка,— сказала она.— Знаю, что замуж надо. А зачем надо? Родить ребенка?

— Это тоже не так уж мало в нашей жизни,— пробормотал я.

— Мои материнские инстинкты дремлют,— улыбнулась она.

— Ну вот, с Луны мы спрыгнули на землю,— сказал я.

— Куда же ты поедешь в отпуск? — спросила она.

— Мы вместе поедем,— сказал я.

— На Луну или… в деревню?

Я стал ей рассказывать о деревне, в которой жила моя бабушка. Она умерла три года назад, и дом продали. Я до сих пор кляну себя, что не купил этот деревянный домишко в Калининской области. Он стоял у самой опушки соснового бора. Когда была машина, я в отпуск приезжал в Голодницу, так называется деревня. Чаще один, жена не любила деревню. Рыбачил, ходил за грибами и загорал не хуже, чем на юге. И осенью там хорошо, много белых грибов, ягод, орехов. Как-то раз осенью застрял на раскисшем проселке, хорошо, газик подвернулся — вытащил. Сейчас в Голоднице скворцы обживают скворечники, земля местами обнажилась от снега, а в лесу его полно. На полянках уже проклюнулись подснежники. У бани две огромные березы. Каждое утро я бегал к ним и прямо из трехлитровой банки пил холодный не очень сладкий сок. В том месте, где воткнут слив, кора потемнела, красноватая слизь облепила рану. Когда сок иссякал, я забивал отверстие деревяшкой. Бабушка моя — она последние годы жила одна в доме — опускала в банки с соком черные сухари, крепко закрывала полиэтиленовыми крышками и убирала в подпол. Напарившись в русской бане, я любил, выскочив в предбанник, хлебнуть из ковша холодного закисшего березового сока…

Мы идем с Олей по Маяковского в сторону моего дома. Уже неделя, как в Ленинграде солнечно и тепло. В скверах будто зеленая паутина окутала черные деревья, это распустились крошечные листочки. Воробьиный крик не умолкает. Чумазые нахальные птицы серой шрапнелью перелетают с дерева на дерево, иногда стаей бросаются под ноги прохожим, бесстрашно купаются в неглубоких лужах у водосточных труб и орут как оглашенные. Других птиц я не замечаю. Хотя в парках на деревьях сереют домики, скворцов не видно. Неинтересно им жить в городе, скворцы любят простор, леса, поля. В Голоднице я просыпаюсь с песней скворца и засыпаю под соловьиные трели. В березовой роще, у озера Бычий Глаз, всегда селятся весной соловьи. Там и лягушки летом поют довольно мелодично.

У моего дома мы остановились, я знаю, сейчас начнется то же, что всегда: Оля будет раздумывать — зайти ко мне или нет? После Нового года она изредка заходила ко мне после длительных препирательств у парадной, причем, поужинав и послушав музыку, торопилась скорее уйти. Я как-то, обидевшись, объяснил ей, что у меня нет привычки приставать к женщине. Я ее не обманывал. В отличие от Боба Быкова — он, случалось, силой домогался своего — я боялся лишний раз прикоснуться к Оле. Малейший отпор, резкое движение или слово — все это сразу меня отрезвляло. Боба смеялся надо мной, обзывал «вшивым интеллигентом» (почему вшивым?). Толковал, что женщины любят напористых мужчин, которые при случае могут продемонстрировать и силу, а таких, как я, в душе презирают… Мне ни разу не довелось проверить правоту слов Боба. Я глубоко убежден, свою силу можно применять только в тех случаях, когда твоей или чьей-то жизни угрожает опасность, ну еще допустимо поставить на место распустившегося забулдыгу или хулигана. Когда я вижу на улице женщину с безобразным кровоподтеком под глазом, мне стыдно за весь сильный пол в целом. Как-то моя бывшая жена спросила: «Что бы ты сделал, если бы я тебе изменила? Избил бы, да?» Я ответил, что ни разу не поднял на нее руку и никогда не подниму, что бы она ни сделала. Жена вздохнула и разочарованно констатировала: «Значит, Гоша, ты меня не любишь!..» Она была не права, тогда я ее еще любил. А она мне уже изменяла с Чеботаренко…

— Чудесный вечер,— сказала Оля.— Погуляем?

Я не возражал. Мы дошли по проспекту Чернышевского до набережной Робеспьера. Вода в Неве была чернильно-маслянистой. В том месте, где из канализации вытекала грязная вода, кружились и садились в воду большие белые чайки. Некоторые с лета что-то подхватывали с поверхности. Петропавловка до Ростральных колонн на Васильевском острове была охвачена закатным пламенем. Народу на набережной было немного.

Я предложил зайти ко мне, поужинать, послушать новую запись ее любимого Челентано. Она решительно отказалась, сказала, что завтра рано вставать, а у нее еще дома дела.

Я не стал настаивать, хотя, видит бог, мне этого очень хотелось! Но женщинам чуждо чувство логики. Когда я проводил ее до Финляндского вокзала — Оля жила в Парголове с матерью,— у нее вдруг вырвалось:

— Домой не хочется…

Я подумал, что она опять с матерью не в ладах,— Оля иногда рассказывала о своих домашних неприятностях. Мать нашла на улице какого-то пьяницу и пригрела. Олин брат — ему двадцать два года, и он уже женат — по просьбе Оли как-то раз вышвырнул пьяного сожителя из квартиры, так мать рассердилась и сама на несколько дней ушла из дома. Сожитель гораздо моложе ее, нигде не работает, раздобыл где-то справку об инвалидности, чтобы не привлекали за тунеядство, а сам с утра ошивается у магазинов, пивных и к вечеру приходит наглый и пьяный. Хотя у Оли и есть своя комната, ей все это неприятно. А мать плачет и говорит, что это ее последняя любовь… Кому она еще нужна в свои пятьдесят лет? Оле и мать жалко, и терпеть сожителя свыше ее сил. Дважды вызывала милицию, и его забирали за дебоши, но мать снова и снова принимала его. Поговаривала, что собирается прописать, но Оля заявила, что тогда сразу уйдет из дома. Сожитель — Оля называла его Коблом — ненавидел ее и вместе с тем пожирал сальными глазами, когда она была дома.

— Пойдем ко мне? — предложил я. Я готов был сказать, чтобы она совсем перебиралась ко мне, но я боялся, что обидится. Оля очень была чувствительная и гордая. Уж на что, мне казалось, я умею владеть собой в любых ситуациях и никогда не задену человека, Оля как-то напомнила мне, что я ее однажды сильно обидел… А я и не подозревал об этом.

Я вспомнил тот случай: Оля от меня звонила какой-то подруге, из их разговора я понял, что Оле нужны деньги, причем и сумма-то небольшая,— недолго думая, я предложил ей деньги. Оля покраснела и решительно отказалась, заявив, что у нее с подругой свои дела и нечего мне слушать ее телефонные разговоры… Я скоро позабыл об этом, а она вот запомнила и затаила обиду.

— А что мы будем делать у тебя? — Она испытующе смотрела мне в глаза.

— Кроссворды-ребусы разгадывать,— вырвалось у меня, и Оля тут же замкнулась. Опять я не сдержался!

То ли подействовали на меня насмешки Боба Быкова, то ли я действительно влюбился в Олю — этого я еще наверняка не знал,— но мне казалось, что четыре месяца вполне достаточный срок, чтобы доверять друг другу. Я убежден, что, если бы был настойчив, Оля давно бы уступила, она не была недотрогой, иногда сама подсмеивалась надо мной, что я, мол, чересчур робок и, наверное, боюсь ее. Женщин я не боялся, но Оля была мне дорога и не хотелось потерять ее. Боба Быкова эти «мелочи» не волновали. Он считал, что если провел ночь с женщиной, значит, отныне она его; я так не думал. У меня не слишком много было романов, но я знал, что и будучи в близких отношениях с женщиной, все равно можно ее потерять.

И я не спешил, боролся со своей страстью, выслушивал насмешки Быкова, но был тверд. Лишь бессонными ночами меня терзали сомнения. Вспоминались слова Боба о том, что девушки теперь совсем другие, чем раньше: в первый же вечер иная может отдаться и не требует от тебя особенного внимания и никаких обязательств. Была бы музыка, выпивка, хорошие сигареты. И нечего ковыряться в чужой душе, не надо лишних проблем. Вот он, Боба, не напрягается с женщинами, не темнит, ничего не обещает, и они ему платят той же монетой. Повеселились, погуляли — и до свиданья! Не обязательно каждую встречу превращать в длительный роман…

Я был сделан из другого теста, и мораль Боба Быкова была чужда мне, хотя если честно говорить, то иногда я завидовал его хватке, легкости, беспечности.

И еще Боба говорил, что хотя женщин у него много, но среди них врагов — ни одной. Они знают, на что идут, и не таят на него обиды, потому что сами такие же, как он…

— Ну, иди, дорогой, разгадывай свои кроссворды, а я поехала,— распрощалась со мной Оля. И в голосе ее прозвучала нескрываемая насмешка.

Я валялся на диване и читал Генри Джеймса «Вашингтонская площадь», когда в дверь раздался продолжительный звонок. Я взглянул на часы: четверть первого. Кто бы это мог быть так поздно? Обычно знакомые звонили мне по телефону, прежде чем прийти.

Всунув ноги в кожаные тапочки и машинально пригладив волосы, я пошел открывать. У меня была дурная привычка никогда не спрашивать: кто там? Мне это казалось унизительным. Даже после того как Великанов рассказал жуткую историю о том, как кому-то ночью позвонили в дверь, сказали, что срочная телеграмма, тот открыл и напоролся на вооруженных грабителей, я не внял голосу осторожности. «Звонят, откройте дверь», так, кажется, называется фильм? Вот я и открывал…

Распахнув дверь, я увидел на пороге Олю. Тусклая лампочка на лестничной площадке освещала ее волосы, они были распущены, в глазах влажный блеск, щеки бледные, маленький рот черный.

— Не ждал? — спросила она.

— Я тебя все время жду,— сказал я. И это была правда.

Она шагнула в прихожую, прислонилась спиной к вешалке, опустила руки. Плечи у нее худенькие, узкие. Она походила на провинившуюся школьницу, получившую двойку. Пристально вглядывалась в мои глаза, к щекам постепенно приливала кровь.

— Я не знаю, что это на меня сегодня нашло,— сказала она.

— Поставлю чайник.— Сняв с нее плащ, я пошел на кухню.

Сердце мое гулко билось, я ощущал его толчки, пальцы, когда я зажигал газ, дрожали. Я не ожидал, что приход девушки так подействует на меня. Может быть, я и спать не ложился, потому что смутно надеялся на что-то.

Боже мой, как я рад, что она пришла!

Оля ходила в своих светлых сапожках по комнате, сама включила магнитофон, уменьшила звук. В доме, в котором я живу, несколько лет назад сделали капитальный ремонт, потолки остались такие же высокие, более трех метров, а вот слышимость стала больше. За стеной у меня жил музыкант Аркаша, когда он репетировал по утрам на рояле, я слышал, а он говорил мне, что вечерами слышит магнитофон.

Мы пили чай на кухне, Олины щеки пылали, глаза ее меняли цвет: то светлели, как вода в ручье, то заволакивались густой синью. Я часто ловил на себе ее смятенный взгляд, болтали мы о пустяках, она часто смеялась. То вдруг, оборвав смех, задумывалась, глядя на деревянную фигурку — козлика во фраке. Он был еще в очках. Эту фигурку я купил по случаю на Невском, в антикварном.

— Георгий, я тебе совсем не нравлюсь? — спросила она.

— У меня сейчас нет более близкого человека, чем ты,— сказал я. «А дочь?» — мелькнула мысль. Но дочь была далеко, в Киеве, а Оля рядом. Желанная, теплая, такая близкая.

— Поцелуй меня, дурачок! — прошептала она.

Я придвинулся к девушке. Мы и раньше с ней целовались, но этот поцелуй был особенный. Я не знаю, сколько он длился, но когда я получил возможность соображать, то совсем близко увидел широко раскрытые посветлевшие глаза Оли, вспухшие губы, русые волосы спустились на грудь.

— Как же мне тебя звать? — наморщила она белый лоб.— Георгий — это звучит слишком торжественно…

— Георгий-Победоносец,— ввернул я.

— Это еще мы проверим…— улыбнулась она, взъерошив мне волосы, и продолжала: — Гоша… нет, это не подходит к тебе. Ты сильный, мускулистый мужчина, а Гоша, в моем представлении, это толстенький, плешивый человечек! Я тебя буду звать Шувалов! Граф Шувалов! О-о, это звучит!..— Она глубоко заглянула мне в глаза: — А может быть, твои предки были знаменитые Шуваловы?

— Вряд ли,— улыбнулся я.— Скорее всего эта фамилия досталась мне от крепостных крестьян графа Шувалова.

— Может, твоя пра-пра-прабабка была крепостная красавица и граф влюбился в нее? — фантазировала Оля.— Понимаешь, в твоем лице есть нечто аристократическое…

— Шуваловы из простонародья выбились в графы при царице Елизавете Петровне,— из чувства противоречия возражал я.— Иван или Петр Шувалов был ее любовником.

— Какая честь! — дурачилась она.— Моим любовником будет потомок графа Шувалова!..

Я видел, что ей не по себе, веселье ее напускное. В светлых глазах затаилась тревога. Не глядя на меня, стала раздеваться,а я в это время раздвигал складной диван-кровать. Я застелил постель чистыми простынями и взглянул на нее: обнаженная, она стояла перед высоким зеркалом с деревянными завитушками и, закинув красивые тонкие руки, зачем-то сооружала на голове немыслимую прическу. Заколки щелкали и падали на паркет. У нее была гладкая смуглая кожа, еще сохранившая южный загар. Я не художник и не скульптор, но не обнаружил в ее фигуре ни одного изъяна. Движения ее были естественны, она не кокетничала, не старалась что-либо прикрыть или отвернуться, знала, что она великолепно сложена, и совсем не стеснялась меня.

— Какая ты красивая,— сказал я.

— А ты? — Она без улыбки смотрела на меня.

— Что я? — растерялся я.

— У нас с тобой должны получиться красивые дети,— задумчиво произнесла она, оценивающе глядя на нас с ней в зеркало.

— Дети? — задал я дурацкий вопрос. О детях я в этот момент совсем не думал.

— Рожу я тебе, граф Шувалов, наследника, вот увидишь…— рассмеялась Оля и, обхватив мою шею, прильнула ко мне своим теплым гибким телом.


— Фирма! Блеск! Гоша, сидит на вас как влитая! Будто вы в ней и родились…— восхищенно говорил Миша Март, оглядывая меня со всех сторон.— Вот шьют, проклятые капиталисты! Где там нашим сапожникам за ними угнаться!..

Я примерял перед зеркалом коричневую лайковую куртку с накладными карманами. Куртка действительно сидела хорошо, лайка была мягкой, эластичной, приятно рукой потрогать.

— Я бы хотел пиджак,— робко заикнулся я.

— Пиджаки вышли из моды,— авторитетно заявил Миша.— Их сейчас носят одни жлобы. Берите, Гоша, и не думайте… Такая куртка раз в жизни попадается, прямо на вас шили.

Я уже решил про себя взять куртку, но меня страшила цена: Миша дешевых вещей не предлагал. Познакомился я с ним через свою бывшую жену, она любила модно одеваться и располагала обширными связями в сфере купли-продажи. Примерно за полгода до нашего развода у нас появился Миша Март. Он принес Оле модные французские сапожки — тогда по ним с ума сходили, да, пожалуй, и сейчас,— моя жена сказала, что Март может достать все. Я за модой никогда не гонялся, но и не плелся в хвосте. В этом отношении жена следила за мной. Ей было стыдно, как она говорила, появиться на людях с мужем, который не по моде одет.

Сапожки Оля взяла, а Миша Март вдруг заинтересовался мною: сказал, что он не торгаш — Март работал администратором в концертно-эстрадном бюро,— но имеет возможность сделать хорошим, интеллигентным людям приятное, например достать билеты в любой театр или на приезжую знаменитость, заодно предложить красивые модные вещи. Делает он это только из любви к искусству… С откровенной обезоруживающей улыбкой прибавил, что, конечно, некоторые комиссионные от этого бизнеса он имеет. Уже потом, когда мы познакомились поближе, Миша пояснил, что он имел в виду: брал комиссионные с того, кто через него продает вещь, и с того, кто покупает. Надо отдать должное Мише, торговал он только модными дорогими вещами, которые обычным путем невозможно приобрести.

Доставал он мужские и женские вещи у знакомых артистов, часто бывающих на заграничных гастролях, потом у него в магазинах были знакомые продавцы, которые заблаговременно извещали его о поступлении на торговую базу дефицитных товаров. И Миша, естественно, никогда не оставался в долгу: доставал билеты в БДТ и Мариинку, преподносил ценные подарки… Так что каждая красивая импортная вещь в конечном итоге стоила почти вдвое дороже первоначальной цены. В первую очередь должен быть доволен клиент, говорил Миша, во вторую очередь — поставщик товара и только в третью — он, Миша Март, посредник.

— Люблю улыбки на лицах людей,— философствовал Миша,— приятно работать с улыбающимися, довольными жизнью людьми… Такие не торгуются за каждый трюльник, не смотрят на тебя как на спекулянта. Наоборот, как на благодетеля!.. Как это в песне-то поется? И тебе хорошо, и мне хорошо…

Не знаю, как другим, а, судя по Мишиному виду, ему было определенно хорошо…

В тот раз Миша пообещал достать мне вельветовые джинсы, пару модных рубашек. Телефон наш он записал. Скоро он ушел, а через неделю субботним вечером раздался телефонный звонок — Миша всегда предупреждал о своем приходе — и мой новый знакомый любезно осведомился, когда ему удобно зайти по интересующему меня делу. Я к тому времени забыл и про «дело», и про Мишу. Тот напомнил мне про джинсы и рубашки, которые он достал для меня, хотя это было сделать не так-то просто…

Несколько ошарашенный ценой, я все-таки приобрел все, что он принес. С тех пор мы с Мишей изредка встречались. Он был чрезвычайно вежливым, тактичным. Прежде чем перейти к сделке, обязательно поинтересуется здоровьем, расскажет что-либо из театральной жизни, пофилософствует о бренности земного существования… О здоровье, я полагаю, он осведомлялся не случайно: иногда от цен на модные вещи, как, например, дубленка или кожаное пальто, можно было инфаркт получить…

В свое время Миша закончил Ленинградский политехнический, немного поработал на заводе инженером, а потом сменил профессию…

— Потянуло к искусству…— просто объяснил свое решение переменить профессию Миша и, отбросив чувство ложной скромности, прибавил: — У меня — артистическая натура. В детстве я неплохо играл на пианино…

Как-то, разоткровенничавшись, Миша поведал мне, что у него богатая клиентура в городе, он достает модные вещи весьма солидным людям из мира искусства. Интеллигентный человек… как это у Чехова?.. должен одеваться красиво. Одежда, внешний облик — это более важно, чем паспорт в кармане. Он, Миша Март, предпочитает иметь дело с интеллигентными людьми… Ведь для него не так важно продать вещь, при нашем дефиците хорошая вещь долго не залежится, главное — пообщаться с интересным человеком, понять его, обогатиться. Иногда он, Миша, в убыток себе продает такому человеку вещь… Правда, на другом клиенте все с лихвой вернет, но очень уж приятно доставить человеку радость.

И я верил, что это так. Мишу восхищало, что я свободно объясняюсь по-английски, перевожу тексты. Как-то принес проспект на английском сложного калькулятора с часами, будильником, другими премудростями. Я тут же ему перевел. Миша был счастлив…

— А если не станет дефицита? — поинтересовался я.— Придешь в магазин, а там все, чего душа пожелает?

— У нас? — снисходительно улыбнулся Миша.— Мне в это трудно поверить.

— Конечно, тогда вы окажетесь не у дел,— заметил я.

— Я всегда буду при деле,— сказал Миша.— Страна наша богатая, людей много, и каждый хочет модно одеваться, приобрести красивую вещь, будь то зажигалка, транзистор или парфюмерия. Если дефицита нет, его всегда можно создать.

— Каким же образом?

— Вечером доставили с базы в магазин дефицитные вещи, знакомый продавец мне звонит, ну и не только мне,— утром мы быстро скупаем вещи, а вскоре доставляем вам, нашим дорогим клиентам, прямо на дом. Ну а за все наши хлопоты вы заплатите чуть побольше.

— Чуть? — усмехнулся я.

— Жить-то надо, Георгий Иванович? — лицемерно вздохнул Миша Март.

Конечно, я не обольщался на его счет. Если Миша продал мне вещь за сто пятьдесят рублей, то пятнадцать-двадцать рублей он имел. А чем вещь дороже, тем больше он клал в собственный карман. Кем-кем, а альтруистом Миша Март, конечно, не был…

Когда я неплохо зарабатывал на переводах, Миша частенько предлагал мне что-либо из одежды, импортные часы, электробритвы, зажигалки, калькуляторы. Ничуть не обижался, если я отказывался. После развода моя покупательная способность резко снизилась — я вдруг перешел с хорошо оплачиваемых технических переводов на художественные, которые никому не предлагал, и все равно Миша не исключил меня из своей деловой орбиты. Мне нравилось, что он не пьет и всегда в форме. Мише лет тридцать, он коротко острижен под бобрик, носит светлые аккуратные усы. Лицо правильное, располагающее, глаза карие, ласковые. О женщинах Миша никогда не распространялся. Это мне тоже в нем нравилось. Как-то он пришел ко мне, когда был Остряков. Я познакомил их. Мишу Анатолий сразу заинтересовал, а вот тот обошелся с ним холодно. Не понравился ему Март. Потом Острякову не нужны были его услуги: сам привозил из своих зарубежных поездок все, что ему было нужно. Я думаю, Острякова насторожило то, что Миша проявил повышенный интерес к его поездкам за границу, заговорил о товарах, которые можно купить там за бесценок, а здесь хорошо продать; по-моему, он даже намекнул, что с удовольствием бы сам приобрел что-либо у Острякова.

Анатолий в те дни сидел на голодной диете, он мог неделю ничего, кроме воды, в рот не брать. А когда человек голоден, он, должно быть, зол. Со свойственной ему прямотой он заявил Мише, что барахольщиков не терпит, слава богу, насмотрелся в поездках на туристов, которые стремятся во что бы то ни стало оправдать затраченные на путевку деньги за счет заграничного ширпотреба.

Миша, как говорится, намек понял и отстал от Острякова, но по его настойчивому вниманию к Анатолию я видел, что Март не теряет надежды сойтись с ним поближе. Миша со всех сторон прощупывал Острякова, узнав о его пристрастии к книгам по искусству, стал рассказывать о своих связях в книжном мире, но Анатолий едва отвечал ему и очень скоро вообще ушел.

В отличие от своего нетерпимого и принципиального друга, я пользовался услугами Миши.

Я рассуждал так: если я не имею возможности купить в магазине модную вещь, то, черт с ним, лучше переплачу «комиссионные» Мише и приобрету у него без всякой головной боли. Причем Миша доставлял товар прямо на дом. Долгое время я вообще ничего у него не покупал, денег не было, да и не до того было после развода, а вот когда в мою жизнь нежданно-негаданно вошла Оля Вторая, я снова заинтересовался одеждой, обувью. Или, как говорит с презрением Остряков, «шмотками». Оля одевалась модно, со вкусом. И, в отличие от меня, не переплачивала за свои вещи. Как-никак она работник торговли, и в магазинах у нее есть знакомые.

Олю раздражает, если она на ком-либо заметит точно такое же пальто или кофточку. А я как-то на это не обращаю внимания. Фигура у меня стандартная, и покупные вещи прекрасно сидят на мне. И обувь я ношу сорок второго размера. Когда я последний раз заказывал себе костюм у портного, я уже и не помню. Импортные фирмы будто специально по моей фигуре шьют костюмы, пальто, плащи. Зачем же заказывать портному, когда можно готовую одежду купить?

Оля не говорила мне, как моя бывшая жена, что ей, дескать, стыдно показаться на людях с небрежно одетым мужем, тем не менее я старался тоже одеваться по моде, а это в наше время недешево стоит…

За куртку, он ласково называл ее «лаечка», Миша запросил триста рублей и еще сказал, что это божеская цена, да я и сам знал, что изделия из добротной кожи дорого стоят. Я выложил всю свою наличность — двести рублей; сотню пообещал отдать через неделю с зарплаты. И дал себе слово в понедельник созвониться с редактором издательства и срочно взять перевод.

— Мне деньги не к спеху,— без особого энтузиазма заметил Миша.— Могу и подождать.

— Большой оборот? — не без иронии полюбопытствовал я.

— Георгий Иванович, признайтесь честно: вы меня презираете за мою вот эту самую деятельность? — прямо взглянул мне в глаза Миша. И глаза у него были чистые и невинные, как у младенца.

Я заверил его, что ничего подобного к нему не испытываю, я не кривил душой. Куртка, которую мне продал Миша, хотя и дорогая, доставила мне большое удовольствие. Я представлял себе, как мы пойдем с Олей в кино, я буду в этой элегантной куртке. Я знал, что она мне долго послужит. И потом я давно хотел такую. Миша прав, пиджаки вышли из моды. За что же я его должен презирать, если он оказывает мне добрые услуги? Продавец в магазине может тебя обхамить, испортить настроение, да в магазине такую и не купишь, а Миша всегда внимателен, любезен, мне с ним, честное слово, приятно иметь дело…

— Я очень рад, что вы так думаете,— Миша с чувством пожал мне руку и стал одеваться.

Мишу Марта можно было смело выставлять на витрину импортных товаров в «Альбатросе»! На нем все было иностранное, прекрасно сшитое. Лайковая куртка на толстой пластмассовой молнии, красивая хлопчатобумажная рубашка с карманами, синие бархатные брюки с узкой этикеткой знаменитой фирмы, наимоднейшие кофейного цвета туфли на высоких каблуках.

— Я вам позвоню в следующую субботу,— уходя, сказал он.

А я подумал: вот что значит деловой человек! Сказал, что деньги ему не к спеху, а позвонить пообещал через неделю…

Глава четвертая

Мы мчимся с Олей на «Жигулях» по Приморскому шоссе в сторону Зеленогорска. Здесь, за чертой города, особенно сильно чувствуется весна. Деревья покрылись клейкой листвой, свежо зеленеет молодая трава на обочинах, а кое-где меж стволов в тени белеют остатки ноздреватого снега. Мне хочется прибавить газу, но впереди много машин — они идут со скоростью шестьдесят километров. Сегодня воскресенье, тысячи автолюбителей ринулись за город. К багажникам машин приторочены грабли, мотыги, саженцы. С Финского залива тянет ветер, я вижу, как в сторону шоссе пригибаются кусты, сквозь них можно разглядеть пустынные каменистые берега залива. На прибрежной гальке белеют клочья пены. Сороки прыгают на обочинах, на машины они не обращают внимания. Привыкли. Сразу за поворотом попали в грачиное царство: сотни черных сероклювых птиц облепили деревья, скопились на обочинах, некоторые сидели на телеграфных столбах, Настоящая весенняя грачиная конференция.

Мой друг Толя Остряков, уезжая за границу, всегда оставляет мне ключи от гаража и машины. Вот сегодня я и воспользовался хорошим днем и решил прокатиться с Олей за город. Она сидит рядом, тяжелый пук волос подрагивает на ее голове, серые глаза устремлены на дорогу. Оля любит ездить на машине. Я уже несколько раз предлагал свернуть к заливу, но она просила ехать дальше. И я, пристроившись в хвосте разноцветных «Жигулей», «Москвичей», «Волг», «Запорожцев», рулил по влажному чистому шоссе. Через разделительную полосу навстречу, будто океанские корабли, проплывали иностранные автобусы. Это финны спешат на экскурсию в Ленинград.

— Ты хорошо водишь машину,— похвалила Оля.

У меня все-таки изрядный опыт: десять лет за рулем. На «Москвич» первого выпуска я собирал деньги пять лет, и все равно пришлось влезать в долги к родственникам и знакомым. Два года с ними рассчитывался, я не люблю одалживаться. На «Москвиче» я ездил шесть лет, потом продал и купил «Запорожец». Остряков как-то обронил, что, если я надумаю снова покупать машину, он поможет мне деньгами, но я пока не думаю о машине, вон взял да и на лайковую куртку разорился… К моему удовлетворению, Оля сказала, что куртка мне идет. Разумеется, куртка сейчас была на мне.

— Шувалов, я есть хочу,— сказала она.

Мы пообедали в Зеленогорске в ресторане «Олень». Народу было много, еда мне показалась не очень вкусной.

За деревянными полированными столами сидели в основном автолюбители, над их головами плавали облака сизого дыма. Из колонок, будто из водосточных труб, на головы сидящих с ревом и грохотом выплескивалась мощная музыка. Я подумал: стоило ли уезжать из города, чтобы снова попасть… в город! Четыре стены, сигаретный дым, громкая музыка… Так чудесно на природе, лучше бы я взял еду с собой, расстелили бы брезент и закусили где-нибудь на берегу синего спокойного озера…

— Ты грустишь? — взглянула на меня Оля. Она улыбалась.

Я не успел ответить, к нашему столу вразвалку подошел плечистый высоченный парень в длинном мохеровом светлом свитере навыпуск и вытершихся до небесной голубизны джинсах. Скользнув равнодушным взглядом по мне, обратился к Оле:

— Тебя можно на минутку?

Я переводил озадаченный взгляд с Оли на парня. Видно, старые знакомые, раз он так бесцеремонно обращается к ней на «ты».

— Я сейчас,— сказала мне Оля, поднялась из-за стола и пошла вслед за парнем к выходу.

У распахнутой двери, где стоял столик администратора, парень остановился и пропустил девушку вперед. Оля тоже была в джинсах, мужчины провожали ее взглядами… Впервые я испытал чувство гордости, что у меня такая девушка, и одновременно — ревность: с какой это стати мою девушку этот верзила в свитере увел из-за стола?..

Оля вернулась довольно скоро, как ни в чем не бывало уселась на свое место. Повертела в пальцах чашечку, отставила в сторону, потом взяла вилку, подцепила кусочек рыбы, но есть не стала. Глаза ее были безмятежно спокойны. Я молчал, бросив на меня насмешливый взгляд, она наконец соизволила сообщить:

— Это Леня Боровиков — известный баскетболист.

Я продолжал молчать, баскетболом я не интересовался и Боровикова не знал.

— Старый знакомый…— прибавила Оля.

— Ты тоже спортом увлекалась? — спросил я.

— Скорее, спортсменами…— рассмеялась она.

Ее тон не понравился мне, показался несколько вульгарным. Да и от баскетболиста я не остался в восторге, хотя должен был признать, что парень внешне интересный.

До встречи с ним Оля была совсем другой, а вот стоило ей мельком соприкоснуться со своим… прошлым, и она изменилась. Будто баскетболист Боровиков оставил на ней невидимый налет чего-то чуждого мне, неприятного.

— У меня много знакомых в городе,— испытующе глядя на меня, заметила Оля.

— Много знакомых — это хорошо,— с фальшивым подъемом сказал я.— Это просто замечательно!..

Рассчитавшись, мы встали из-за стола. Я снова увидел известного баскетболиста: он и еще трое таких же рослых парней и несколько девушек стояли возле «Жигулей» и смотрели на нас. Одна из девушек помахала Оле рукой в кожаной перчатке. Оля улыбнулась и кивнула в ответ. Баскетболисты курили и о чем-то толковали. У Боровикова была мрачная, недовольная физиономия. Ветер трепал его светлые волосы, на пальце поблескивал золотой перстень. На нем была коротенькая кожаная куртка. Выглядел он весьма внушительно. Я поймал его упрямый взгляд, мне показалось, что губы его шевельнулись в недоброй усмешке. Я тогда еще не догадывался, что мне придется не раз столкнуться с Леней Боровиковым на узкой дорожке…

И снова мы мчимся по шоссе. Теперь залив совсем приблизился к обочине, видно, как невысокие свинцовые волны набегают на песчаный пляж. По желтому песку, на котором лежали днищами кверху разноцветные лодки, бродили отдыхающие. Комочками снега белели на влажных валунах нахохлившиеся чайки. Меж стволов кряжистых сосен и елей виднелись машины. У некоторых распахнуты дверцы, подняты капоты. Выбрав более-менее пустынное место, я свернул к заливу, под колесами, вдавливаясь в песок, запищали сосновые и еловые шишки, нижние ветви молодых елок захлестали в бока машины. На голом далеко торчащем в сторону суке сидела в сером фраке ворона и, поворачивая черную голову, смотрела на нас, наверное, точь-в-точь так же, как я смотрел в ресторане на уводящего от меня Олю баскетболиста.

Ветер гнал по яркому голубому небу с открывающегося вширь и вдаль залива рваные облака, мелкие волны лизали крупчатый песок и с гусиным шипением отползали назад, На мокром песке поблескивали расколотые раковины. На горизонте, где вода сливалась с небом, смутно маячил белый пароход, из широкой трубы далеко растянулся скрученный ветром в спираль дым. Сосны с нарастающим гулом шумели над головой, при особенно резком порыве ветра, будто золотой дождь, на головы сыпались сухие иголки.

Мы брели по влажному песку, оставляя отчетливые следы. Хотя солнце и освещало все окрест и воды залива сверкали и переливались, было прохладно. Это ветер гнал с моря холод. Я наступил на створку раковины, и она неприятно хрустнула, будто яйцо раздавил.

— Шувалов, ну что ты нос повесил? — обернула ко мне улыбающееся лицо Оля — она шла впереди.— Если тебе не понравилось, что ко мне подошел Леня Боровиков, то нам лучше больше не встречаться; я тебе повторяю, у меня в Ленинграде много знакомых…

— Спортсменов?

— Не только спортсменов.

— Я просто счастлив, что ты такая общительная…

— Я ведь, дорогой, к тебе не с неба свалилась. Почему же ты меня не спросишь, как я жила?

— Зачем? — сказал я.— У всех много чего в жизни бывало, но не обязательно об этом рассказывать.

— Он ухаживал за мной…

— Я так и понял.

— Он ни одной красивой девушки не пропускает… К моим подружкам приставал прямо на моих глазах…

— Супермен,— сказал я.

— Он пьяный очень дурной,— продолжала Оля.— Однажды в ресторане «Баку» устроил скандал: избил официантов, метрдотеля… Я с подружками через кухню убежала.

— Ну его к черту,— сказал я.

Когда волны набегают с залива, особенно в шторм, они выбрасывают на берег разный мусор: осклизлые доски от разбитых лодок, пенопластовые поплавки промысловых сетей с отверстиями в середине, бутылки, зеленые бугристые щупальца морских водорослей, консервные банки.

— Шувалов, я хочу замуж,— вдруг сказала Оля.

— За чем же дело? — пробормотал я.

— Кажется, не уродка, а вот замуж никто девку не берет,— проговорила Оля.

— А если я тебе сделаю предложение — пойдешь?

— Не торопись, Шувалов…

Я уже привык, что она называет меня по фамилии, и не обижался, хотя поначалу это меня коробило.

— У меня был один парень…

— Леня Боровиков? — ввернул я.

— Еще до него…

— Сколько же их было? — не удержался и язвительно спросил я.

— Не считала,— улыбнулась она.— Но вот какая штука, как дело доходит до женитьбы, мои дружки от ворот поворот… Так вот тот парень, о котором я рассказываю, очень любил меня. Мы познакомились, когда я училась на втором курсе. Вместе ездили каждое лето в Сочи, он даже снял для нас квартиру в Купчино, все шло уже к венцу, а потом вдруг мы расстались. Навсегда.

— Вдруг…— сказал я.— Что же было за этим «вдруг»?

— То же самое, что сегодня в ресторане «Олень»,— продолжала она.— Мы сидели с ним в одной компании, уже заявления во Дворец бракосочетания были поданы… Я вышла к подружкам на кухню, а мужчины остались в комнате. Мой-то Генрих никого из этой компании не знал, кроме Милы Ципиной…

— Замечательная у тебя подружка! — подковырнул я.

— Какая есть,— отрезала она.— Ну и один кретин возьми да и ляпни в присутствии Генриха: «Сколько у меня было девиц, но лучше Олечки Журавлевой не встречал!..» Генрих устроил мне скандал, забрал назад заявление.

— Из-за этого? — удивился я.

— Если бы это было в первый раз,— вздохнула Оля.— Я всегда считала, что женщины — болтушки, оказывается, у мужчин тоже длинный язык!

Оля не переставала удивлять меня: она невозмутимо говорила такие вещи, о которых любая на ее месте помалкивала бы! Я бы даже сказал, наговаривала на себя, как будто ей это доставляло удовольствие. Послушаешь ее, можно подумать, что она отдается кому попало направо и налево!

— Дурак был твой Генрих,— помолчав, сказал я.

— Он потом одумался, снова стал уговаривать меня подать заявление, но я не согласилась,— сказала Оля.

— Почему же?

— Зачем мне замуж выходить за дурака? — рассмеялась она.

— Хорошо, а если бы он тогда не возмутился, вы поженились бы?

— Конечно! Он мне тоже нравился.

— А сейчас?

— Я ведь сказала тебе, что порвала с ним навсегда. Был бы умный, он бы сразу это понял, а он с полгода меня преследовал. И что же? Я стала его ненавидеть. Пока я была с ним, я ни разу ему не изменила, хотя бывала без него в компаниях и даже ездила с парнями в Прибалтику. Я не умею разбрасываться, Шувалов. Могу быть только с тем, кто мне нравится. Разве ты этого не понял? Генрих этого не мог понять, изводил меня ревностью, вот и опротивел. Обидно, когда ты не виновата, а тебя терзают, допытываются… И это еще до замужества! А что было бы потом?

Хотя наш разговор вроде бы носил отвлеченный характер, и она и я знали, что мы на пороге большого объяснения. Мне она нравилась, лучшего в своей жизни я уже не ждал, такие женщины, как Оля, не часто встречаются. В ней есть обаяние, много женственности; мне нравилось с ней разговаривать, сидеть за столом, просто смотреть на нее. Как только Оля Вторая вошла в мою жизнь, я потерял интерес к другим женщинам. Сто лет уже не виделся с Полиной Неверовой…

Я привыкал к Оле, думал о ней, не мог дождаться встречи, на работе заметили, что я изменился, проницательная Уткина в пятницу вдруг спросила: «Когда на свадьбу пригласите, Георгий Иванович?» И, не дождавшись ответа, в облаке духов выплыла из кабинета. Женщины, они нутром чувствуют перемены, произошедшие в мужчине. А вот я ни за что бы не догадался: есть кто-нибудь у Альбины Аркадьевны или нет?..

Так уж устроены влюбленные, они, как дети на песке, строят воздушные замки из щепочек, верят, что их дворец самый красивый в мире. Влюбленный не замечает недостатков в своей избраннице, вопреки здравому смыслу он и недостатки обращает в достоинства… Где-то в глубине души у меня шевелился червячок сомнения: что-то подсказывало мне, что у нас с ней нет будущего, все может в любой момент кончиться. И это не зависит ни от меня, ни от Оли. Оля Вторая… Это имя для меня несчастливое…

Я гнал прочь эти мысли, диссонансом врывающиеся в ту гармонию, которая у нас была с Олей. Грешил на свой возраст, заставляющий теперь меня сомневаться во всем, что касалось моей будущей семейной жизни. Настораживало меня и то, что Оля была очень уж спокойна и невозмутима. Решив для себя, что я ее устраиваю, она как бы остановилась. Ничего не происходило в нашей с ней жизни, все одно и то же: звонки, прогулки, встречи, бурные ночи, отмечающие меня синеватыми тенями под глазами. Овальное лицо Оли всегда было свежим, глаза чистые, движения медлительные. Она как-то призналась, что очень всем довольна, и сама предложила встречаться нам два раза в неделю, когда она не ездит в командировки. Олю устраивала размеренная, упорядоченная жизнь со мной. Но у нее была и другая жизнь, о которой она рассказывала не очень-то охотно,— это бесконечные празднования чьих-то дней рождения, якобы деловые встречи с подругами и приятелями подруг, походы в театры и на концерты. Меня она туда не приглашала.

— Холодно,— вывел меня из задумчивости голос Оли.

Я снял с себя куртку и накинул ей на плечи. Пароход приблизился, уже можно было различить иллюминаторы на округлом белом боку, дым все так же косо тянулся из трубы, ветер подхватывал его и бросал на гребешки увеличивающихся волн. На палубе не видно ни души. Этакий белый «Летучий Голландец», заблудившийся в водах Финского залива.

Навстречу нам попалась парочка: длинноволосый юноша плелся позади блондинки в плаще и суковатой палкой сшибал раковины в воду. Наверное, поссорились, потому что у девушки лицо напряженное, руки засунуты в карманы, а у парня мрачный отсутствующий взгляд.

Я обнял Олю, она повернула ко мне голову: спокойные посветлевшие глаза, маленький припухлый рот.

Я поцеловал ее. Она любила целоваться, вскидывала голову, так что тяжелый пук волос грозил рассыпаться золотистым дождем по спине, прижмуривала глаза, губы у нее были твердые, подвижные. В поцелуе она всегда перехватывала инициативу и не отпускала меня. Мы долго стояли на песке. Я услышал шорох, попытался легонько высвободиться, но Оля еще крепче прижалась, рука ее требовательно сжала мою шею. Щеки ее порозовели, глаза, вобравшие в себя синь неба, смотрели на меня. В моих ушах нарастал глухой гул, так шумит весной береза, если прижать к белой коре ухо. Когда она отпустила меня, я увидел на сером валуне сгорбившуюся чайку, она равнодушно смотрела на нас. Пароход все ближе подвигался к берегу, на палубе по-прежнему не было ни души. Солнце зашло за пышное облако, и сразу вода в заливе изменила свой цвет, потемнели и у Оли глаза: стали темно-серые с бархатным отливом.

— Скорее бы лето,— сказала она.— Так хочется позагорать, выкупаться.

— Поедем в деревню? — предложил я.— Берег озера, сосны, огороды и десяток домишек…

Я вспомнил деревню Голодницу, бабушкин дом. Кто в нем сейчас живет? И снова пожалел, что не купил избу с баней.

— Твое родовое поместье, граф Шувалов? — улыбнулась она.

— Ну, Шувалов еще ладно, а графом-то зачем обзываешь?

— У тебя дом с колоннами? И парк с беседкой?

— Была изба с русской печкой, а вместо колонн вдоль забора — березы со скворечниками.

— И туалет в километре от дома…

— Ближе,— ответил я.— Всего в тридцати метрах… Все это было, да сплыло: дом-то продали. Кляну себя, что сам не купил его.

— Я никогда не была в настоящей деревне,— сказала она.— Говорят, там со скуки умереть можно.

Я остановился, взял ее за узкие плечи, повернул к себе.

— Послушай, Оля…

— Не надо, Георгий,— мягко высвободилась она, сразу все поняв.— Рано об этом…

— Почему рано? — вскинулся я.

— Ты сам знаешь, что рано.

— А потом будет поздно,— сказал я.

— Ты в себе не уверен или во мне? — Она пытливо заглянула мне в глаза.

— Оля Вторая…— сказал я.

— Будет и третья,— улыбнулась она.

— По-моему, тебе это безразлично…

— Давай наперегонки? — сказала она и, прежде чем я успел ответить, легко и быстро побежала в своих белых кедах по коричневому песку. Чайка сорвалась с валуна и недовольно крикнула, ей тут же в ответ каркнула ворона, что бродила по кромке берега у самой воды. Куртка моя свалилась с ее плеч, но она даже не обернулась.

Подняв куртку, я пошел за ней, все убыстряя шаг, потом припустил что было духу, но скоро почувствовал, как закололо в правом боку. «Вот они, сорок лет-то сказываются!» — подумал я. Тем не менее еще надбавил, и скоро Оля уже была в моих объятиях.


Погиб директор нашего НИИ Горбунов Егор Исаевич. Он летел из Америки на «Боинге-707» домой, где-то над безбрежным океаном произошла авиационная катастрофа. Неизвестно, где упал самолет, может, он покоится на дне Марианской впадины. Был в одиннадцати тысячах метров над океаном, теперь в десяти километрах под водой… Я живо представил себе, как на комфортабельном лайнере внезапно начался пожар реактивного двигателя, языки багрового пламени озарили круглые иллюминаторы, пассажиры в ужасе заметались по салону, бледные стюардессы успокаивали их… А может быть, какой-нибудь негодяй террорист подложил в самолет бомбу замедленного действия или еще придумал какую-нибудь пакость вроде того, что произошло на пассажирском лайнере в кинофильме «Спасите „Конкорд“!» Или вооруженный бандит хотел принудить экипаж сделать посадку в какой-нибудь африканской стране? И, встретив отпор, взорвал «Боинг»? Такие случаи в наш век стали нередки. Как бы там ни было, но смерть пассажиров должна была быть ужасной: ведь в отличие от всех иных транспортных катастроф им довелось умирать не сразу, а минимум десять минут, пока пылающий «Боинг» с ревом падал в океан…

Никто теперь не расскажет, что произошло на борту самолета. Наш директор Горбунов — он возвращался с Чикагской международной конференции по охране воздушной среды — нашел свою могилу на дне океана. На многокилометровой глубине, где обитают гигантские кальмары да куда ныряют, охотясь за ними, кашалоты.

В вестибюле института висел большой портрет в черной рамке. Лицо у Горбунова было строгое и скорбное, будто он задолго предчувствовал свою трагическую кончину. Я уважал Егора Исаевича, как и все у нас. Правда, встречался с ним редко, гораздо чаще мне приходилось лицезреть его заместительницу Гоголеву. Последний раз я его видел на праздничном вечере 8 Марта. В нашем институте большинство женщин, директор их поздравлял с праздником. Он был в сером добротном костюме, улыбчивый, обходительный, целовал сотрудницам ручки, танцевал с ними на вечере после торжественной части.

И вот директора не стало. Состоялась гражданская панихида, произносились прочувствованные речи, женщины плакали, у мужчин тоже были удрученные лица. Однако гроба с цветами и венками явно недоставало, чтобы еще глубже осознать тяжелую утрату…

Через неделю после известия о трагической гибели Горбунова ко мне пришла массивная, с плечами борца, моя сотрудница Грымзина. Пожалуй, она была самым слабым работником в отделе. Она переводила с английского несложные тексты. Ответственные переводы я ей старался не поручать, так как знал, что придется все перепроверять, исправлять грубые ошибки. Я с удовольствием избавился бы от Евгении Валентиновны, но она уже много лет была членом месткома, причем очень активным: часто выступала на собраниях, ратовала за дисциплину, критиковала институтские недостатки, замахивалась даже на высокое начальство. Когда я как-то заикнулся начальнику отдела кадров о том, что Грымзина — балласт в моем отделе и хорошо бы на ее место взять опытного работника, я даже порекомендовал одного школьного преподавателя, кадровик руками замахал: «С Грымзиной лучше не связываться, она на ноги весь ЦК профсоюза подымет, будет писать заявления во все инстанции… Пусть себе работает».

— Вам небезразлично, кто будет директором института? — прямо в лоб задала она мне вопрос.

— Я думаю, моего мнения на этот счет никто не спросит,— ответил я.

— Видите ли, Георгий Иванович, поговаривают, что директором хотят назначить Гоголеву…— Она испытующе посмотрела на меня. О моих разногласиях с Ольгой Вадимовной знали в отделе.

— Что ж, достойнейшая женщина,— без особого энтузиазма заметил я.

— Карьеристка,— безапелляционно заявила Грымзина.— Она вас со свету сживет, да и нам будет при ней несладко…— Евгения Валентиновна, доверительно глядя на меня, продолжала: — Я считаю, что на таком посту должен быть мужчина. Женщина есть женщина…

У Грымзиной мало было женского. Грузная, почти квадратная, с широким решительным лицом, жидкими белесыми волосами, она скорее походила на борца-тяжеловеса. И светлые глаза у нее были холодные и пустоватые. Сколько я ее помню, зимой она всегда носила толстой вязки свитера с широким воротом, а весной и осенью — черный кожаный пиджак, не застегивающийся на мощной груди. Заведующий отделом технической информации Великанов прозвал ее «Коняга». С его легкой руки Грымзину за глаза так и звали у нас.

Я с недоумением смотрел на Конягу, еще не догадываясь, куда она клонит. Та не стала дипломатничать. Жестикулируя короткой рукой с толстыми пальцами, она заявила:

— Мы решили послать в министерство заявление с решительным протестом против назначения директором Гоголевой.

— Кто это мы? — взглянул я на нее.

— Общественность,— весомо заявила Коняга и положила передо мной отпечатанные на машинке листы с несколькими неразборчивыми подписями.

Не читая, я брезгливо отодвинул бумажки. У меня издавна предубеждение против всяких заявлений, тем более кляузных. Если мне нужно было выразить свой протест по какому-либо поводу, я открыто говорил на собрании и в присутствии того человека, которого это касалось, случалось, выступал с критикой в многотиражке, но никаких заявлений никогда не подписывал, да ко мне и не обращались с подобными предложениями. Это в первый раз.

— А вам-то что за дело, кто будет директором института? — спросил я.

— Мнение общественности мне небезразлично.

— Я не буду подписывать вашу бумагу,— я посмотрел в пустоватые глаза Грымзиной.— И вам не советую заваривать эту кашу. А если энергию некуда девать, то…— Я окинул взглядом солидную кипу иностранных брошюр и журналов на письменном столе, соображая, что бы такое ей дать попроще.— Вот, посмотрите любопытную брошюру Кэтрин и Питера Монтегю «Мир не бесконечен». Они утверждают, что если не принять срочные меры, то все живое на земле погибнет в результате растущего отравления биосферы…

— Вы еще наплачетесь, если директором паче чаяния будет Гоголева,— не слушая меня, ввернула Грымзина.— Только мы (она сделала ударение на слове «мы», по-видимому имея в виду себя) не допустим этого…

— Кого же вы хотите на этот пост? — не удержался и полюбопытствовал я.

— В нашем институте есть достойные люди,— ответила Коняга.— Не знаю, скоро ли погибнет все живое на земле, но мы уж точно задохнемся в той атмосфере, которую создаст в НИИ Гоголева.

— Насколько мне известно, она, наоборот, ратует за очищение атмосферы,— иронически заметил я.

— Вы еще не знаете ее,— сказала Грымзина, взяла брошюру и удалилась. Под ее тяжелой поступью заскрипели паркетины.

Глядя на захлопнувшуюся дверь — хотя Коняга и была недовольна моим отказом, дверь она затворила за собой довольно осторожно,— я раздумывал: чем же ей не угодила Гоголева? Все конфликтные вопросы, касающиеся отдела, разрешал лично я с заместителем директора. Может, по профсоюзной линии они поцапались? В том, что «общественность» тут ни при чем, я был уверен. Грымзина и была «общественностью». При желании она, конечно, могла настроить недовольных сотрудников против Гоголевой, мало ли кого Ольга Вадимовна могла обидеть? Человек она умный, язвительный и, надо отдать ей должное, принципиальный. Может, просто по-бабьи Грымзиной обидно, что женщина станет главой Ленинградского филиала НИИ? Неосознанная зависть? Но должна же Коняга чувствовать разницу между собой и Гоголевой?

Вот уж поистине моська лает на слона!..

В буфете ко мне за столик подсел Великанов. Мы заказали по порции сосисок с гречневой кашей. Геннадий Андреевич взял бутылку лимонада. Вид у него был недовольный, будто он только что проснулся и встал не с той ноги. Поминутно снимал массивные в роговой оправе очки и протирал носовым платком. В это время небольшие добрые глаза его подслеповато мигали.

Великанов мне нравился. Умный, тактичный и дело свое знал досконально. Я часто к нему обращался за разными техническими справками. По образованию он инженер-физик, кандидат технических наук. Он всегда в курсе последних международных событий. И прогнозы его на предмет изменений политической обстановки в том или ином регионе мира чаще всего бывают верными.

Впрочем, сегодня он политики не касался.

— Вот какое дело, Георгий,— вытерев толстые губы бумажной салфеткой, поделился он со мной горестным известием.— Я написал реферат о новейших наших и зарубежных ЭВМ, используемых для прогнозирования нежелательных изменений в экологии, биосфере, атмосфере, понимаешь, поднял кучу материала, два месяца как проклятый занимался этим. Сам знаешь, как трудно заставить себя дома вечерами работать. Веришь, не выбрался ни разу за город на лыжную прогулку: все выходные просидел за письменным столом…

— Благодарное человечество не забудет тебя,— ввернул я.

— Забудет, Георгий, забудет,— даже не улыбнувшись, продолжал Великанов.— Дело в том, что наш покойный директор взял с собой в Америку мой реферат… Ты знаешь его привычку читать в самолетах деловые бумаги.

— Черновик-то сохранился?

— В том-то и дело, что нет,— сокрушенно вздохнул Геннадий Андреевич.— Я не успел даже перепечатать, отдал Егору Исаевичу свой единственный экземпляр.

Я искренне сочувствовал товарищу, по себе знаю, как трудно работать по вечерам: уже неделю, как я перевожу для издательства книгу американских физиков, исследующих нейтрино. Есть такая еще не до конца изученная частица в ядерной физике. Нейтрино — поразительная частица, почти неуловимая, она пронизывает земной шар, как воздух, проходит сквозь Солнце, любую планету Вселенной. Пролетают и сквозь нас нейтрино, но мы этого даже не чувствуем. В звездах Вселенной идут ядерные реакции, происходят бета-распады нейтронов с выходом нейтрино. Когда ученые научатся управлять нейтрино, мы сможем свободно заглядывать в толщу Земли, Солнца, даже самых отдаленных галактик Вселенной. Нейтрино — самая распространенная частица во Вселенной и пока самая неуловимая.

В технических переводах тоже есть своя прелесть: работая с текстом, узнаешь многое такое, что в другом случае наверняка прошло бы мимо тебя. В физических и химических формулах и законах существует своя гармония, я бы даже сказал — романтика. Как хорошо выразился об этом Леонардо да Винчи: «Никакой достоверности нет в науках там, где нельзя применить ни одной из математических наук, и в том, что не имеет связи с математикой. Всякая практика должна быть воздвигнута на хорошей теории. Наука — полководец, а практика — солдаты…»

Почти в каждой теоретической работе, которую я переводил, современные крупные ученые, лауреаты Нобелевской премии, отдавали дань уважения и восхищения гению Леонардо да Винчи. Это был ученый, изобретатель, на несколько веков опередивший свою эпоху.

А в одной технической книге я встретил даже стихи Шекспира:

…Слабеет
Могущество ужасного заклятья.
Как утро, незаметно приближаясь,
Мрак ночи постепенно растопляет,
Так воскресает мертвое сознанье,
Туман безумья отгоняя прочь.
Автор книги о компьютерах утверждает, что эти строки великого Шекспира предваряют век развития техники и науки на планете Земля.

Обо всем этом подумал я, слушая расстроенного Великанова.

— Царствие ему небесное, конечно, но… столько труда пропало! — жаловался Геннадий Андреевич.— Ты уж меня извини, я уважал Горбунова, но скорблю я больше по своему реферату…

За крайним столом, где расположилась молодежь, слышались веселые голоса, смех. Эти уже забыли о кончине директора. Молодость и смерть — несовместимы, поэтому молодежь надолго не задумывается о смерти. Это для нее — понятие отвлеченное.

— Говорят, директором будет Гоголева,— сказал Великанов.

— Грымзина говорит? — усмехнулся я.

— Ты ведь с ней не очень-то ладишь?

— Она же Ольга Ведьминовна,— улыбнулся я.

— Ну и что? — недоуменно покосился на меня Великанов.

— Несчастливое для меня это имя,— ответил я.

— Да-а, у тебя жена была Ольга… как ее по батюшке?

— Не только жена…

Вчера мы с Олей Журавлевой повздорили: она позвонила и мило сообщила, что мы с ней вечером идем на день рождения ее подруги. Я как раз занялся переводом книги. Работа продвигалась, и мне не захотелось ее прерывать, потом на дне рождения придется выпивать, а у меня такого желания не было. Признаться, я вообще не любил эти походы на дни рождения, именины и прочее. Помнится, когда был молодым, охотно бегал на подобные празднества, а теперь давно отпало желание. Новые незнакомые люди, пустые разговоры, обязательно кто-нибудь к тебе привяжется и будет долбить о своем. Сидишь, как дурак, слушаешь болтовню, а мысли далеко… Спросят о чем-либо, а ты глазами хлопаешь, молчишь… Не по мне эти компании! Танцевать я не любил, на этихвечеринках музыка гремит на всю мощь, а это для меня — нож острый! Я люблю музыку, но не такую, когда лопаются барабанные перепонки. В Олиной компании наверняка будет молодежь, а мне подстраиваться под нее нет никакого желания.

Я отказался, на что Оля в сердцах заметила мне, что я скучный тип, нелюдим, бирюк и испортил ей на весь вечер настроение… Признаться, я не ожидал такого взрыва. Позже она сказала мне, что хотела показать меня своим подружкам.

Я попросил Олю после вечеринки зайти ко мне, она сказала, что там видно будет. В общем, не зашла, хотя я ее очень ждал. И, уехав в командировку до конца недели, не позвонила.

— И чего это наши засуетились? — рассуждал Великанов.— Свято место не бывает пусто. Назначат кого-нибудь. По мне хоть и Гоголеву.

— Моя Грымзина воду мутит,— сказал я.

— Коняга? А ей-то что за дело? — Геннадий Андреевич надел и снова снял очки.— Послушай, Георгий! Она и Гейгер не вылезают в последние дни из кабинета Артура Германовича. Теперь я понимаю, откуда ветер дует… Уж не Скобцов ли метит на место Горбунова?..

Если Гоголева, на мой взгляд, и достойна была бы возглавить НИИ, то Артур Германович Скобцов не тянул на эту должность. У Горбунова было три заместителя: Гоголева, Скобцов и Федоренко. Последний — по хозяйственной части, так что он не в счет. Артур Германович Скобцов был случайным человеком в науке, один бог знает, каким образом он защитил докторскую диссертацию, в науке его считали балластом. Он занимался вопросами внешних отношений. Короче говоря, все встречи, проводы, связь с заграничными учеными, контакты с институтами — все это находилось в его компетенции. Наукой Скобцов уже давно не занимался, по крайней мере я не читал вот уже много лет ни одной серьезной статьи. Зато в газетных отчетах о встречах ученых в Ленинграде всегда можно было увидеть его фамилию. Артур Германович часто ездил за границу, привозил оттуда газеты и журналы, где на фотографиях рядом с известными учеными можно было увидеть и его.

Внешне он выглядел импозантно: среднего роста, с седой гривой зачесанных назад длинных волос, умными глазами, всегда одетый с иголочки, пахнущий приятным одеколоном. Речь его была медлительна, на институтских собраниях он выступал толково, умно. Если он не печатал научных работ, то в ленинградских журналах можно было встретить его путевые заметки о своих поездках за рубеж, встречах с крупнейшими учеными современности. Скобцов даже присутствовал в Соединенных Штатах на мысе Кеннеди при запуске космического корабля на Венеру. Он привез американский еженедельник, где был помещен почти на всю страницу цветной снимок запуска. В группе американских руководителей эксперимента был и Артур Германович.

Знали у нас и то, что если на кого взъелся Скобцов, то обязательно выживет из института. Причем сделает это так умно и тонко, что лично на него и тень не упадет. Он все делал чужими руками. Так он «съел», как у нас говорили в институте, Иванова — молодого, очень талантливого геофизика. Чем тот ему досадил, никто не знал. Иванов за словом в карман не лез, мог и покритиковать начальство. Как бы там ни было, но Скобцов невзлюбил его, не пустил в командировку в Англию, потом в ФРГ. Вот тогда взбешенный Иванов, по-видимому, и высказал в глаза Скобцову все, что о нем думает. А это делать было опасно: Артур Германович никому ничего не прощал. Допек он геофизика: устроил так, что тот не получил квартиру, хотя много лет стоял на очереди. В этом Скобцову помогла и Грымзина как член месткома. Геофизик ничего больше придумать не сумел, как подать заявление по собственному желанию. Конечно, такого ценного работника сразу взяли в другой институт, побольше нашего, дали хорошую квартиру, да и зарабатывать он там стал гораздо больше. Поначалу Иванов грозился вывести на чистую воду Скобцова, но потом махнул рукой: не любил он склоки.

А Артур Германович на первом же профсоюзном собрании выступил с речью, в которой корил себя и других руководителей, не умеющих ценить талантливые кадры, дескать, был в институте замечательный геофизик Иванов, а мы не смогли создать ему в институте хороших условий, вот он и ушел туда, где лучше…

На место Иванова был принят, по рекомендации Скобцова, говорят, двоюродный брат его жены…

Круглолицый, с мягким сглаженным подбородком, Скобцов всегда вежливо здоровался со мной, раз или два просил перевести с немецкого языка инструкции к сложному калькулятору и стереомагнитофону «Филипс». Я перевел. С подобными просьбами обращались к нам, переводчикам, и другие сотрудники института. Теперь много в комиссионных магазинах в продаже зарубежной музыкальной и бытовой техники.

Наш филиал НИИ главным образом занимался проблемами охраны окружающей среды. Сейчас ни для кого не секрет, что земля, вода и воздух находятся в опасности. За последние сто лет за счет потребления ископаемых энергетические ресурсы увеличились в тысячу раз, что уже оказывает заметное влияние на атмосферу, климат. Мне запомнились впечатляющие цифры из одной статьи, которую я перевел: общественное производство берет от природы, например, 100 единиц вещества, а использует лишь 4 единицы! 96 единиц выбрасываются в природу в виде отходов, причем большая часть — вредные вещества.

И хотя Оля Первая считала наш НИИ весьма малоавторитетным заведением, я убежден, что институт занимается очень важным делом. И мой отдел вносит свою лепту в общее дело. Нашими переводами охотно пользуются специалисты самого широкого профиля: физики, химики, кибернетики.

Мы уже хотели встать из-за стола, когда к нам с подносом подкатил программист Гейгер Аркадьевич. Он еще издали кивал, улыбался. Плешивая голова его розово светилась.

— Привет гениям информации и переводов,— немного в нос проговорил он, снимая с пластмассового подноса тарелки и стакан кофе с молоком. Лицо его приняло скорбное выражение.— Надо бы помянуть незабвенного Егора Исаевича…— Он с хитринкой заглянул в глаза.— У меня есть в письменном столе тайничок… Помянем?

Мы переглянулись с Великановым: по его лицу я понял, что он не против, но пить в рабочее время в институте?.. Я решительно отказался. Поколебавшись и не так уверенно отклонил приглашение и Геннадий Андреевич.

— Сейчас у нас период безначальствия,— затараторил Гейгер Аркадьевич.— Нам все можно… Еще даже исполняющего обязанности директора нет.

— Ты плохо осведомлен,— усмехнулся Великанов.

— Как, уже есть и. о.? — изумился тот.— Быть не может такого! Я бы знал…

Небольшие темные глазки его забегали. Он явно расстроился. Гейгер всегда все узнавал в НИИ раньше других и очень гордился этим. А тут такой удар… Настоящее имя его было Григорий, но все в институте звали его Гейгером. Невысокий, сутулый, с круглым брюшком и тонкими, аккуратно подбритыми усиками над верхней губой, он семенил на коротеньких ножках по коридору и, останавливая сослуживцев, впрямь трещал, как счетчик Гейгера. С лица его никогда не сходила подобострастная улыбочка. Женщинам он всегда говорил комплименты, даже Коняге Грымзиной, на которую ему приходилось смотреть снизу вверх: «Вы нынче очаовательны, Евгения Валентиновна! Все молодеете и молодеете. Не иначе как владеете эликсиром вечной молодости?» При виде Альбины Аркадьевны столбенел, закатывал глаза, хватался рукой за грудь, где сердце, и приглушенным, с бархатными нотками голосом ворковал: «Гоубушка, вы не имеете права быть такой красивой! Что вы делаете с нами, бедными мужчинами? При виде вас я проклинаю свой возраст: почему я не молодой?»

Уткина, у которой хоть и крайне редко, но иногда прорывалось чувство юмора, однажды посадила его в калошу: «А что, разве в молодости вы были высоким и интересным?»

В мужских компаниях Гейгер Аркадьевич любил поговорить о женском поле, по-кошачьи прищуривая свои будто глянцевые глаза и проводя указательным пальцем по седому шнурку усиков, он изображал из себя этакого сердцееда. Ему около шестидесяти, недалеко до пенсии, а он мелким бесом подкатывался к молоденьким лаборанткам, не гнушался и матронами среднего возраста. Я знал, что у него есть жена и двое детей от первого брака. Одевался он по последней моде, а вот обувь носил пенсионную. Говорил, что из-за застарелого радикулита нагибаться трудно. Однако, глядя, как он увивается вокруг начальства, я бы не сказал, что у него с поясницей не в порядке: Гоголевой, Федоренко и Скобцову он кланялся еще издалека. Начальство его притягивало к себе, как магнит. Он сам признавался, что любой руководитель внушает ему величайшее почтение. Помню, как-то с покойным Горбуновым мы всем институтом выезжали за Гатчину в подшефный совхоз на уборку картофеля. Гейгер Аркадьевич пристроился в борозду рядом с директором и из кожи лез, стараясь насмешить того анекдотами и забавными историями. Рассказывали, что как-то, подвыпив,— а Гейгер был любитель заложить за воротник,— он стал рассказывать гадости про Горбунова одному из сослуживцев, трезвый бы он такого никогда не позволил. И надо же случиться, что впереди прогуливался сам Горбунов с женой и дочерью,— дело было в дачном поселке,— услышав нелестные слова в свой адрес, директор остановился, повернулся и вперил свои разгневанные очи в Гейгера Аркадьевича. И тот, сразу протрезвев и обомлев от ужаса, ничего лучшего не придумал, как пасть на колени и, простерев руки к Горбунову, как к божеству, воскликнуть: «Прости, отец, старого болтуна! Каюсь, каюсь, каюсь!» А когда тот, заметив, что Гейгер пьян, отвернулся и пошел дальше, программист на коленях пополз за ним и одновременно со стенаниями рвал на плешивой голове седые волосенки…

Конечно, умный Горбунов не придал этому никакого значения, но Гейгер Аркадьевич с месяц появлялся в институте с похоронным выражением на лице, говорили, что от расстройства даже выпивать перестал, караулил Горбунова в коридоре, а поймав, униженно просил прощения. Великанов тут же стал называть его Акакием Акакиевичем, но новое прозвище не привилось: Гейгер перевесил. Кстати, Гейгером прозвал его все тот же Великанов. Тихий скромный Геннадий Андреевич награждал сослуживцев прозвищами, которые подходили им, как подогнанный по фигуре костюм от хорошего портного.

А Гейгером прозвал его Великанов за то, что программист имел собачий нюх на различные передвижения по работе, новые назначения, повышения в должности. Тут же начинал обхаживать выдвиженца, льстить ему, тащить в ресторан или к себе домой, где его жена, как он утверждал, подавала на стол «сногсшибательную» баранину в горшочках. Подвыпив и став болтливым, похвалялся: «Кто побывал в моем доме, тот далеко пойдет по службе!..»

Забыв про еду, программист переводил глаза с меня на Великанова, тонкие усики его изогнулись в усмешке.

— Кого же назначили? — спросил он.

— Угадай,— усмехнулся Геннадий Андреевич.

Я тоже смотрел на него с удивлением, мне он не сообщил эту последнюю новость, наверное слишком был убит утратой своего реферата.

— Федоренко — хозяйственник… отпадает,— заговорил Гейгер Аркадьевич,— Гоголева — баба, ее вряд ли назначат… Женщина — директор института, смешно! Что у нас, умных толковых мужиков мало?

— Кого же ты прочишь? — Великанов с интересом смотрел на него.

— Остается Артур Германович Скобцов,— Гейгер почтительно склонил плешивую голову.— Большому кораблю — большое плавание.

— Скобцов — большой корабль? — не выдержал я.— Да он на катер-то не потянет!

— Значит, не он? — смешался программист.— Может, со стороны пришлют варяга?

— Гоголева исполняет обязанности директора,— Геннадий Андреевич, не скрывая насмешки, взглянул на программиста.— Где же твое хваленое чутье, Гейгер? И ЭВМ тебе ничего не подсказала?

— И. о.— это еще не директор,— уткнулся тот в тарелку с лапшой и котлетой.

— Будет Гоголева директором,— сказал Великанов.— Умная женщина, известный ученый, кому и быть, как не ей?

— С женщиной еще проще будет поладить,— повеселел Гейгер Аркадьевич.— Цветочки, комплиментики…— Он самодовольно усмехнулся.— Уж я-то знаю, как найти подход к женщине.

— Ты найдешь…— заметил Геннадий Аркадьевич.

— Я люблю начальство,— вдохновенно заговорил программист.— Есть в любом руководителе нечто такое, что меня восхищает! Кто мы по сравнению с крупным начальником? Винтики-болтики! А начальник — личность, государство. Одна его подпись на документе может сделать рядового человека счастливым или несчастным… От начальства исходят флюиды, я их чувствую и… благоговею перед начальством. Другие скрывают, а я честно в этом признаюсь: люблю начальство! Преклоняюсь перед ним.

— Перед Горбуновым, говорят, стоял на коленях,— сказал я.

— И перед Ольгой Вадимовной встану, если надо будет,— торжественно изрек программист.— Она достойна всяческого поклонения: добра, красива, известный ученый.

— Ишь ты, как запел! — подивился Великанов.— Быть тебе ее адъютантом…

— Пажом,— поправил я.— Григорий Аркадьевич будет на балах-маскарадах носить шлейф ее докторской мантии…

— Фаворитом бы лучше,— рассмеялся Геннадий Андреевич.— Да вот росточком ты, Гриша, не вышел, и волос на голове почти не осталось!

— Как вы можете так? — укоризненно посмотрел на нас Гейгер.— Ольга Вадимовна, как жена Цезаря, вне подозрений. Как истинный ученый, она думает о высоких материях…

— Пошли,— кивнув мне, поднялся из-за стола Великанов.— Не будем мешать Грише, пусть сочиняет оду Гоголевой…

Мы еще немного поговорили с Великановым в коридоре и разошлись по своим кабинетам. Меня расстроили последние слова Геннадия Андреевича: он сказал, что у Скобцова тоже есть шансы стать директором и тот из кожи будет лезть, чтобы добиться высокого поста. Мне не хотелось думать о переменах в институте: нашего отдела они вряд ли ощутимо коснутся, но, хотел я того или нет, мои мысли снова и снова возвращались к Скобцову: это, конечно, не тот человек, который мог бы руководить таким крупным институтом, как наш. Горбунов был крупнейшим ученым, авторитетнейшим руководителем. Обходительный с сотрудниками, справедливый, он создал в институте здоровую рабочую обстановку. У нас не было склок, группировок, не досаждали нам различные ревизии и комиссии, разбирающие жалобы и заявления. Большая тройка — директор, парторг и профорг никогда не конфликтовали по важным принципиальным вопросам. И такие умные интриганы, как Скобцов, в такой обстановке не могли развернуться. Ведь кляузы, интриги, склоки процветают лишь там, где создается благоприятная среда. Для этого нужно немного: слабый, мнительный руководитель, вокруг которого группируются подхалимы и сплетники. Как правило, это плохие работники, ищущие спокойной жизни и защиты под крылышком у начальства.

Умный руководитель сразу подобных работников раскусит и поставит на место, а неумный, наоборот, приблизит к себе и будет прислушиваться к сплетням. Я убежден, что Грымзина при Скобцове развернется во всю свою неженскую мощь, она уже и сейчас нет-нет да и дает мне понять, что обладает некой силой, а дай ей волю — вообще со мной не будет считаться. Переводчица она плохая, но зато, как говорят на собраниях, «горит на общественной работе»! Мне-то от этого проку мало: с меня спрашивают переводы, вот и приходится, пока Грымзина заседает в месткомовских и жилищных комиссиях, самому переводить за нее тексты, а то, что она переведет, не раз перепроверить.

Альянс Скобцов — Грымзина — это будет тяжелым ударом для института!

Я почувствовал, как заныло под ложечкой. Это дает о себе знать печень! Врачи толкуют, что почти все наши болезни от нервов. Мне давно еще довелось переводить для издательства статью ученого-биолога Ганса Селье о стрессе и дистрессе. Stress в переводе с английского — давление, нажим, напряжение. Distress — горе, несчастье, нужда, недомогание, истощение. Каждый человек в своей жизни нередко испытывает стрессовое состояние и реже — дистресс. Селье говорит, что стресс есть неспецифический ответ организма на любое предъявленное ему требование. Ученый утверждает, что стресса не следует избегать, да если бы и захотели, то это невозможно: вся наша жизнь наполнена стрессовыми ситуациями. Деятельность, связанная со стрессом, может быть приятной или неприятной. Дистресс всегда болезнен, его хорошо бы избежать, но, увы, тоже невозможно. Свобода от стресса, по словам Селье, означает смерть. В нашем институте одно время «стресс» был модным словечком. Уткина однажды мне заявила, что она «стрессует» и потому просит ее после обеда отпустить домой.

По-моему, и я сегодня после разговора с Грымзиной, Великановым и Гейгером «застрессовал», потому и печень заныла… Оля в командировке. Слава богу, что она незлопамятная, как только объявится в городе, сразу позвонит. И что мне еще в ней нравится — это ровный характер. Я ни разу не слышал, чтобы она повысила голос. Если у нее плохое настроение — такое тоже с ней очень редко бывает,— она становится задумчивой, печальной, подолгу смотрит в окно или раскроет книгу, уставится в нее, будто читает, а на самом деле мысли ее витают где-то далеко. Первое время я пытался расшевелить ее, выяснить, что с ней случилось, но она отвечала, что с ней все в порядке. И я оставлял ее в покое, занимался своими делами, старался не обращать на нее внимания. И это было лучшее, что я мог сделать. Через какое-то время Оля освобождалась от дурного настроения, сама с улыбкой подходила ко мне, глаза у нее, до того печальные, снова становились веселыми. Оля, по-видимому, принадлежала к тем натурам, которые сами борются со своими сомнениями, неприятностями, не посвящая в них других. Чаще я встречал людей, которые, наоборот, при малейшей неприятности спешили перевалить свои горести и заботы на плечи близких. После этого им становилось легче, а близким — тяжелее. Таким людям, которые находят громоотвод, легче живется, чем тем, кто носит горе в себе. Я тоже своими печалями старался с другими не делиться. В этом отношении мы с Олей были одинаковыми.

Оля приедет к концу недели, в пятницу вечером, а сегодня вторник. Солнце освещает мой кабинет, позолоченные крылья у амуров будто охвачены огнем, в луче лениво столбится пыль. Форточка открыта, и я слышу, как за окном шумят машины, скрежещут на крутом повороте колеса трамваев, иногда доносятся разрозненные голоса. Я подхожу к окну и смотрю на Владимирский проспект: облитые солнцем автомобили несутся от светофора к светофору; тяжело дыша, проплывают переполненные медлительные троллейбусы; желтый пикап «башмачок» остановился прямо под моим окном, из него вылез высоченный парень в потертой кожаной куртке, распахнул заднюю дверцу и стал выкладывать на тротуар напротив парадной квадратные картонные коробки. Что-то нам привезли, но почему он не заехал со двора?..

Телефонный звонок отрывает меня от созерцания пикапа, шофера, таинственных коробок, на которых видны наклейки с изображением зонтика, рюмки и еще какого-то странного знака, напоминающего паука.

Позвонила Поля Неверова. Голос у нее нежный, приветливый. Слушая ее веселую болтовню, я вспоминаю ее губы, полноватую фигуру. В ее лице есть что-то азиатское: миндалевидные светлые глаза, маленький нос, скуластые щеки с мелкими рыжими веснушками. Полина не была красавицей, у нее толстые ноги, почти отсутствует талия. И все равно в ней было что-то привлекательное. Звонила она мне не чаще чем раз в месяц. Замужем она не была. Еще студенткой познакомилась со старшекурсником, вместе с ним была в стройотряде. Закрутилась у них бешеная полевая любовь, Полина забеременела. Парень обещал жениться, просил сохранить ребенка. А когда вернулись в Ленинград, стал сторониться ее, вилять, хитрить. И в конце концов выяснилось, что у него в провинции есть жена и дочь. Полина сделала аборт и окончательно порвала с парнем, который был только этому рад. У Полины Неверовой остался горький осадок от этой первой неудачной любви, больше она замуж не стремилась. Закончила медицинский институт и стала работать в районной поликлинике.

В поликлинике Полину уважали, она считалась лучшим участковым врачом. Она рассказывала, что с детства мечтала об этой профессии. У нее отец и мать тоже врачи, только в другом городе живут, кажется, в Кингисеппе. Мне с Полиной было спокойно, она рассказывала случаи из своей медицинской практики, выслушивала и простукивала меня, заставляла принимать аллохол от холецистита, составляла диету.

Хотя Полина по телефону и говорила на отвлеченные темы, я понял, что она хочет встретиться. Она спросила о моем здоровье, и тут я допустил тактическую ошибку, сказав, что в последнее время ноет печень, Полина тут же заявила, что в семь часов вечера будет у меня, судя по всему, началось весеннее обострение.

Ну почему мы, мужчины, так странно устроены? Оля Журавлева последнее время была для меня всем, а вот стоило позвонить Полине, и я дрогнул. Угрызений совести я не чувствовал: с Полиной у нас были такие отношения, что я мог ей честно рассказать о своем чувстве к Оле. Она мне тоже рассказывала о своих редких романах. Как врач, она подходила к вопросам любви с медицинской точки зрения. Могла спокойно рассуждать о физиологии мужчины и женщины, о культуре половых отношений. Рассказала, как чуть было не вышла за рентгенолога замуж — познакомилась с ним на юге в санатории,— но потом раздумала, потому что он оказался облученным и наследственность могла быть нездоровой, а она, слава богу, насмотрелась на дефективных детей…

И все-таки, шагая пешком к своему дому, я был недоволен собой: не стоило бы сегодня с Полиной встречаться! Вольно или невольно, но я пошел у нее на поводу. Не мое же это желание, а ее! Конечно, встреча с ней сулила приятные минуты… Я стал убеждать себя, что мы с Полиной друзья, вспомнил, как мы с ней договаривались, что при любых жизненных ситуациях не порвем. Я не думаю, чтобы это было всерьез, но мы даже обговорили такую возможность: если рано или поздно обзаведемся семьями, все равно хоть изредка да будем встречаться. О том, что мы могли бы пожениться, почему-то между нами никогда разговоров не было.

Когда я почувствовал, что моя жена Оля Первая начала мне изменять, я много раздумывал над понятием «измена». И пытался оправдать жену. Если ей захотелось быть с другим мужчиной, рассуждал я, значит, я ей надоел. С другим ей лучше. Во имя чего же она должна отказываться от того, что лучше? Во имя того, кто для нее хуже?.. Я ставил себя на место жены — я ей не изменял тогда,— но представить себя на месте женщины было довольно трудно. Как бы то ни было, я Оле не устраивал скандалов, старался не думать о том, что она встречается с кем-то. А себя при желании всегда можно убедить в том, что белое — это черное и наоборот.

Помню, когда я был молод, то мужей, которым изменяют жены, считал дураками, которые дальше своего носа ничего не видят… Оказавшись сам в их роли, я круто изменил мнение об обманутых мужьях, себя мне дураком считать не хотелось… Они не были дураками — дураки бешено ревновали, избивали своих жен, преследовали их. И как итог таких отношений был скандальный развод. Жена начинала люто ненавидеть своего мужа и уходила от него. Ее собственная вина бледнела в ее глазах по сравнению с ревностью ненавистного мужа. Жене свойственно все равно считать себя жертвой, даже когда и слепому очевидно, что эта жертва — муж. Те же, кто не хотел разрушать семью, не устраивали скандалов женам, не отталкивали их от себя, а тонко вели свою политику, которая, как правило, увенчивалась успехом: жена расставалась с любовником, возвращалась в семью. Конечно, нужно обладать холодным разумом, чтобы все видеть, знать и делать вид, что ничего не случилось. Нужен еще железный характер, умение управлять своими чувствами.

Почему я способен любить Олю — мне хотелось в это верить — и вместе с тем желать Полину? Это что, раздвоение личности или в наших генах заложено многоженство? Оля далеко, а Полина едет ко мне… Уже тогда я смутно подозревал, что женщины с Олиными достоинствами и темпераментом не могут принадлежать одному мужчине.

Уже сам факт, что Полина едет ко мне, думает о том, что должно произойти между нами, хочет меня,— волновал меня. И если бы даже вдруг с неба сейчас свалилась ко мне Оля, я был бы не обрадован, а, скорее, разочарован. Потому что все мое существо в эту минуту тянулось к Полине, будто по телефонным проводам, передался мне заряд ее желания…

Хорошо ли я поступаю по отношению к Оле Второй? И нужна ли ей моя верность? Как-то она откровенно призналась, что не изменяет мне не потому, что ее мучила бы после этого совесть, а просто другой мужчина не вызывает в ней ответного желания, не нужен он ей.

Мужчина, видно, устроен иначе: он даже мысли не хочет допустить, что принадлежащая ему женщина может быть с другим, сам же легко изменяет ей… Разумеется, это относится не ко всем мужчинам. Анатолий Остряков не такой. Кроме жены Риты для него не существует другой женщины. А я, видно, иной. Люблю Олю, а спешу на встречу с Полиной, которая, если уж говорить по совести, ни в какое сравнение не идет с Олей.

Господь бог наделил Олю Журавлеву таким сильным женским началом, что редкий мужчина этого не ощущал. Она притягивала к себе, даже не желая этого. Только теперь я понял ее Генриха: он был мужчиной-собственником и интуитивно почувствовал, что ему придется драться со всем миром за право владеть Олей. И он испугался этого, отступил, а когда наконец решился, было поздно — Оля отвернулась от него. Женщины могут сквозь пальцы смотреть на измены своих мужчин, но никогда не прощают им трусости и слабости.

Когда я в шесть выходил из института, сверкали стекла в витринах, никелированные бамперы машин, на шумных с большим движением улицах выхлопные газы, гарь забивали все доступные запахи весны. Я шел в толпе прохожих и был один на один со своими мыслями. Поэтому, наверное, я не сразу заметил, что в городе что-то изменилось: стало сумрачно и вроде бы прохладнее, сверху пришел негромкий добродушный грохот, будто кто-то огромный в тяжелых башмаках пробежал по железной крыше. В лицо неожиданно ударил упругий свежий ветер, в домах захлопали открытые форточки. То ли произошел перепад давления, то ли еще какое-нибудь странное атмосферное явление, только я вдруг оказался будто в вакууме: не слышно ни звука, движение вокруг замедлилось, машины на проезжей части смазались, расплылись… И тут же все кончилось: в уши ворвался оглушительный грохот, на квадратных стеклах современного железобетонного здания полыхнуло зеленоватым светом, в следующую секунду по голове, плечам защелкали редкие крупные капли.

Первый весенний гром с молнией. Грохот не умолкал, капли растягивались перед моим лицом в длинные серебристые пунктирные нити, асфальт под ногами потемнел, на нем заплясали серебристые на тоненьких ножках фонтанчики. Все кругом наполнилось дробным мелодичным гулом, это капли ударялись в крыши зданий, верх автомашин и троллейбусов, в заблестевшие стекла. Ожили, закашляли, прочищая цинковое горло, водосточные трубы. Мне даже показалось, что я заметил, как зашевелились на стыках колена. Широкий раструб, распахнувший белую пасть у самого тротуара, вдруг закряхтел, поднатужился и с характерным звуком выплюнул под ноги прохожих струю воды, перемешанную со съежившимися, ржавыми прошлогодними листьями.

Люди бросились в парадные, распахнутые двери магазинов, под навесы и арки. Древний стадный инстинкт живет в каждом из нас, ноги сами понесли меня в парадную, где уже толпились люди с мокрыми волосами, но я усилием воли сдержал этот порыв, гордо зашагал под взглядами горожан по тротуару. Дождь хлестал мне в лицо, рубашка прилипла к плечам и спине — пиджак я свернул шелковой подкладкой наверх и засунул под мышку,— с волос скатывались по щекам и подбородку холодные бодрящие капли. Пришла в голову мысль стащить башмаки и, перекинув их на связанных шнурках через плечо, зашлепать босиком по лужам, как в далеком детстве…

Первый настоящий летний дождь с громом и молнией гремел в Ленинграде. Я глубоко вдыхал свежий ветер, губы мои помимо воли складывались в улыбку, туфли разбрызгивали мелкие лужи на тротуаре. Навстречу попалась девушка со слипшимися длинными волосами. Она тоже улыбалась, выставляла вперед ладони, собирая в пригоршни дождь, а над головой раскатисто грохотал гром, зеленые вспышки одна за другой отражались и отскакивали от стекол витрин, деревья в сквере протягивали к небу корявые ветви с заблестевшими листьями. Еще просили дождя.

Глава пятая

Мне приснился сон, будто я парю над планетой. Не тот детский сон, когда ты бежишь по росистому зеленому лугу, широко раскинув руки, и вдруг легко, как стриж, взмываешь в воздух и летишь себе над полями, холмами, лесами, озерами. Мой сон был вполне в духе сегодняшнего времени, а отнюдь не далекого розового детства: мне снилось, что я, в белом космическом скафандре и гермошлеме с антеннами, парю в невесомости. Черная космическая звездная ночь раскинулась кругом. Я вижу планеты, круглый диск Солнца без лучей в черной ночи, голубую с белым, не больше Луны, Землю, ее можно сравнить с новеньким футбольным мячом. И, с немыслимой высоты глядя на вращающийся, будто окутанный разноцветными лентами шар, я чувствую, что начинаю изменяться, становиться совсем другим существом. Я приспосабливаюсь к новой, космической жизни. Мне смешно, что на этом голубоватом шаре — я его вижу весь в его вечном медленном вращении — я когда-то передвигался по Земле со скоростью шесть километров в час, расстояние до горизонта казалось мне бесконечным. Из дали космоса я не различаю города, наверное, даже целые области: Земля слишком медленно проворачивается перед моими глазами, сквозь атмосферу туманно очерчиваются моря, океаны, горные гряды…

Это чувство стороннего наблюдателя ново для меня, необычно. Я люблю, конечно, эту Землю, причастен к ней, меня с ней связывают невидимые нити, но вместе с тем чувствую, что вернусь туда другим. Я ее вижу всю, как на ладони, а ведь это противоестественно: человек появился на Земле, приспособился к ее силе тяжести, атмосфере, обитателям… Первые люди на Земле даже не подозревали, что она вот такая круглая, они просто не могли представить ее такой. Человеку дано видеть выгнутый край земли, ограниченный горизонтом. Только гениальные одиночки могли мысленно вознестись над Землей и взглянуть на нее сверху. До сих пор есть на Земле существа, которые не могут поднять голову и посмотреть на небо. Весь их мир — это плоская равнина. Видел ли кто-нибудь из нас, чтобы какое-либо животное, кроме волков и собак, задумчиво смотрело на небо…

Я проснулся и долго размышлял. Впервые мне отчетливо стало ясно, что сегодня на наших глазах совершается чудо: человек прорубает окно в таинственный космос.

Писатели-фантасты уже давно пишут, что в недалеком будущем люди будут летать на Луну, Марс, Венеру и другие планеты солнечной системы так же спокойно, как сейчас летают на самолетах в разные концы Земли. Наверное, будут, но это уже будут другие люди, отличающиеся от нас. Земное притяжение издревле держит человека на Земле, не каждый и на самолете-то чувствует себя в своей тарелке, а ведь нашим потомкам придется совсем оторваться от могучей пуповины Земли. И некоторым — навсегда. Уже сейчас ученые проявляют серьезное беспокойство по поводу с каждым годом растущей перенаселенности нашей планеты. Хочешь не хочешь, а потомкам придется подыскать для жилья во Вселенной новый, похожий на Землю дом…

Великий экспериментатор — природа придумала и такие варианты: живет себе в мутном иле личинка и год, и два, и три, а потом приходит время, выползает из воды на тростинку, сбрасывает с себя хитиновый подводный «скафандр», расправляет серебристые крылья и легкой, изящной стрекозой взлетает в голубое небо…

Кто знает, может быть, и человек на Земле лишь пока личинка, а со временем, самоусовершенствуясь, он улетит в дальний космос, где его, возможно, настоящая родина?..

С космоса мои мысли перескочили на более будничные дела: что сделать на обед? Сегодня суббота, в три из Парголова обещала приехать Оля. Обед себе в выходные дни я всегда готовил сам. Моя бывшая жена была не очень хорошей хозяйкой, и как-то получилось так, что частенько стряпал я. Разумеется, до рачительной домохозяйки мне было далеко, постоянно чего-либо не хватало под рукой: то луку, то перцу, то масла. Бывало и так: накрою стол, налью в тарелки, хвать, а хлеба нет ни кусочка…

В приподнятом настроении — я всегда радовался приходу Оли — я бродил с влажной тряпкой по квартире и вытирал пыль. У меня двухкомнатная квартира: одна комната метров двадцать пять, вторая — шесть. Когда у нас дома начались сложности, жена хотела разменять квартиру, но желающих на нашу не нашлось, и Оля Первая потребовала у меня наличные на кооператив. Когда она выписалась, из райжилконторы пришла комиссия и долго прикидывала, что делать с моей квартирой: подселять ко мне жильца или дать мне однокомнатную, а эту предоставить другим, у кого семья побольше.

Но маленькая комната меня выручила: никто не хотел мою квартиру считать двухкомнатной. Нашелся один здравомыслящий человек и, проницательно посмотрев на меня, заметил, что я, наверное, скоро снова женюсь и нечего тут мудрить… Квартиру мне оставили, но за излишки я стал платить. Правда, не очень много.

В большой комнате с одним высоким окном было просторно, лишнюю мебель я не любил. Одна стена заставлена книжными секциями, у другой, впритык к «интуристовской» стенке,— большой складной диван-кровать.

Пыли в квартире хватало, особенно она бросалась в глаза, когда в высокое окно забирался редкий солнечный луч.

Я обратил внимание, что Оле Журавлевой безразлично, прибрано у меня или нет, на кухню ее тоже не тянуло, а если я просил что-либо сделать, она долго раскачивалась, но зато если уж бралась за что, то делала на совесть. Мне бы никогда так чисто не помыть посуду, не почистить картошку, не протереть в комнате. Руки у нее были ловкие, проворные, но домашней работой она старалась себя не утруждать. Говорила, что дома мать все делает, вот она и не приучена к домашней работе.

Как бы я занят ни был, но никогда не лягу спать, если со стола не убрана и не вымыта посуда. Мои знакомые удивлялись: как это я без жены могу поддерживать в квартире порядок? И уж совсем изумлялись, когда узнавали, что я сам себе готовлю. «Зачем тебе жениться? — искренне говорили они.— Ты сам все умеешь делать!»

Вот в этом и проявлялся наш мужской эгоизм! Почему-то большинство мужчин считают, что быт, порядок в квартире, кухня — это удел женщины. И, вдруг оставшись один, такой мужчина оказывается полностью несостоятельным. Он буквально ничего не умеет делать, ходит в грязной рубашке с оторванной пуговицей, но ему в голову не придет выстирать ее или пуговицу пришить. Он не может даже себе представить, как это делается…

Для таких мужчин развод — это трагедия. Они беспомощны, быстро опускаются, могут даже запить. Лучший выход для них — это поскорее снова жениться, чтобы обрести утраченное жизненное равновесие. Они не ищут душевной гармонии, для них главное — чтобы жена готовила обед, стирала, убирала, одним словом, ухаживала за ним… Большего такому мужчине, пожалуй, и не надо.

Сварив курицу, я сунулся в хлебницу на холодильнике и увидел там черствую горбушку. Быстро оделся и выскочил на улицу, уже подходя к булочной, вспомнил, что не захватил сумку или хотя бы сетку. Сколько раз мне приходилось все рассовывать по карманам, за пазуху, прижимать продукты к груди и таким образом, проклиная свою забывчивость, тащиться с горой пакетов домой. Хорошо еще зимой или осенью — на тебе пальто или плащ, всегда можно хоть в карман что-либо засунуть, а летом? Брюки теперь шьются такие узкие, что в карман дамский платок и то иногда не запихнешь. Батон и круглый хлеб я сунул под мышку, но тут как назло напротив метро «Чернышевская» с лотка продавали шампиньоны в коробках. Я отстоял в очереди и взял пару коробок. Оля любила грибы, особенно тушенные в сметане… Прижимая к груди расползающиеся картонные коробки, поспешил в молочный — без пяти два, не закрыли бы на обед! Сметана продавалась не в стеклянных банках, а в полиэтиленовых пакетах. К коробкам с шампиньонами присовокупил сметану. И тут вспомнил, что кончился кефир. Взял две бутылки. Их поставил на коробки с шампиньонами. Из-за коробок и бутылок, вздыбившихся перед глазами, я с трудом различал дорогу. Чтобы сократить путь, свернул под арку и пошел проходным двором.

Солнце било прямо в глаза, когда я, нагруженный таким образом, возвращался домой. На старых липах во внутреннем дворе верещали воробьи, на детской площадке играли дети. Молодая мама, сидя на скамейке перед детской коляской, увлеченно читала книгу. На каждом шагу коробки с шампиньонами предательски поскрипывали, я чувствовал, что они расползаются. Навстречу мне попалась улыбающаяся миловидная женщина с вместительной светлой сумкой в руке. Никелированный замок на сумке радостно посверкивал. Немного полегчало, когда, выйдя на свою улицу, увидел моих лет мужчину в тенниске, он, так же как и я, прижимал к груди две бутылки кефира и намокший кулек с творогом. Про себя я отметил, что творог он не донесет до дома… В этот момент у самых моих ног что-то мягко стукнулось об асфальт, чуть погодя еще раз.

— Дяденька-а! — услышал я звонкий голосок.— Вы грибок уронили.

Ко мне подбежала глазастая девочка со светленькими завитушками волос над выпуклым белым лбом. Она протянула мне круглый шампиньон. При всем желании взять я его не мог: руки заняты.

— А где же твой Пат? — узнав ее, спросил я. Глаза у девочки стали грустными, шмыгнув носом, она тихо сказала:

— У него чумка… Когда вети… собачий доктор приходит к нам делать ему уколы, Пат плачет и прячется.

— Как тебя звать?

— Анита,— ответила девочка.— А вас звать дядя Гоша.

— Откуда ты знаешь?

— Вы живете на третьем этаже,— продолжала Анита.— А напротив вашей квартиры живет Антошка.

— Черненький такой мальчик? У него родимое пятно на щеке?

— Антошка — это эрдельтерьер,— впервые улыбнулась девочка.— Он дружит с Патом.

Я вспомнил, действительно, на лестничной площадке я частенько встречал эрдельтерьера с прямыми пушистыми лапами, вот только не знал, что его зовут Антошкой.

Разговаривая с девочкой, я медленно шагал к своему дому. Дать что-нибудь ей понести я не догадался.

— Еще один гриб упал,— сообщила Анита, нагнулась и подняла кругленький, белый, будто резиновый шампиньон.

— Поправится Пат, приходи с ним ко мне в гости,— пригласил я девочку.

— Он поправится, дядя Гоша?

— Конечно, Анита! — заверил я.— Говорят же: все заживает, как на собаке.

— Хорошо бы,— прошептала Анита.— Пат такой умный.

Я бы еще поговорил с Анитой, но шампиньоны шевелились в расплющенных коробках как живые и норовили все разом вырваться на свободу. Бутылка с кефиром предательски наклонилась, на рубашке расползалось густое белое пятно. Ну что за дурацкие крышки делают? Поднимаясь с покупками на третий этаж, я с ужасом подумал, что ключ от квартиры засунут в задний карман брюк. Как же я извлеку его оттуда, если обе руки заняты?

Пришлось все выкладывать на зеленый резиновый коврик перед дверью, доставать ключ, затем по отдельности заносить все в квартиру. Захлопнув за собой дверь, я отдышался. Глаза мои наткнулись на хозяйственную сумку, висевшую в прихожей на самом видном месте…

Бормоча под нос привязавшийся мотив, я накрывал стол. В окно заглядывал тоненький солнечный луч, он высветил на подоконнике хрустальную солонку, перескочил на вилки-ложки, которые я раскладывал в кухне на столе, заинтересованно остановился на хитроумной козлиной морде деревянной скульптурки. На газовой плите на маленьком огне доходил до нужной кондиции куриный бульон. Последнее время в ближайшем от моего дома магазине продавались импортные потрошеные куры в красных полиэтиленовых обертках. Были они на редкость жесткими, приходилось по два-три часа варить. Наши мороженые непотрошеные курицы были без упаковки и выглядели на прилавке в морозильнике очень непрезентабельно: синие, плохо ощипанные, шеи с лысой головой, скрюченные желтые лапы с когтями, ободранные пупырчатые бока. Но зато были мягче и вкуснее. И варились в несколько раз быстрее. Головы и ноги я отрубал и относил в цинковый бачок для отходов, что стоял на лестничной клетке. Не могу взять в толк: почему бы на птицефабрике сразу не отрубать лишние части?..

Как истинная хозяйка, накрыв стол, я с удовольствием обозрел дело рук своих: хлеб нарезан, кружки полукопченой колбасы красиво разложены на плоской тарелке, посередине чудом сохранившийся маринованный огурец, на другой тарелке — тоненько нарезанный сыр. И не какой-нибудь «Российский», а «Швейцарский». Правда, мне не везло с этим сыром: не было еще случая, чтобы я купил в магазине свежий, всегда попадался сухой, зачерствевший.

Грибы я чистить не стал, все равно к приходу Оли не успел бы приготовить их. Может, уговорю ее, вместе почистим, а вечером я приготовлю жюльен из шампиньонов.

Наигравшись с моим козликом во фраке и панталонах, солнечный луч юркнул в солонку, я залюбовался искрящимся посверкиванием и вдруг к досаде своей обнаружил, что солонка пуста! Бросился к кухонному столу — соли нет. Не было ее и в деревянной солонке, что висит рядом с холодильником. Взглянув на часы — без десяти три,— я снова помчался в магазин. Это было недалеко. И опять только на улице вспомнил, что позабыл захватить сумку…

С двумя пачками соли под мышкой я возвращался домой. Было около трех, но я не торопился: вся улица на виду, покажись Оля, я сразу бы ее увидел. Скорее всего, она приедет с Финляндского вокзала на трамвае.

На остановке малолюдно. Сегодня суббота, и множество ленинградцев выехали за город. Зимой я не вспоминал про машину, а весной и летом сожалел, что ее у меня нет. В городе я никогда не любил ездить за рулем: интенсивное движение, бесконечный ремонт дорог, объезды, запрещающие знаки на каждом перекрестке. Где-то я читал, что японцы взяли за правило ежедневно отмерять по десять тысяч шагов, что, примерно, соответствует девяти километрам. По статистике продолжительность жизни мужчин в стране Восходящего солнца почти 72 года, это третье место в мире. У меня же мужчины, бегающие в тренировочных костюмах по оживленным улицам, а также деловито шагающие с шагомером в руках, вызывают раздражение, вот, мол, мы какие, печемся о своем драгоценнейшем здоровье и на всех остальных нам наплевать… Наверное, я не прав, но инерция — это сильная вещь и преодолеть ее весьма трудно…

Я увидел, как у кинотеатра «Спартак» остановились «Жигули» цвета слоновой кости. Когда распахнулась дверца, изнутри выплеснулась магнитофонная музыка. По-видимому, там были сильные динамики, потому что звук был чистый и отчетливый. Пела Алла Пугачева. Из машины вышла… Оля. Сквозь заднее стекло я видел желтую лохматую голову водителя — он не вышел из машины, приоткрыв дверцу, что-то говорил девушке. Оля с улыбкой кивнула ему и стала переходить улицу, направляясь к моему дому. Парень в «Жигулях» захлопнул дверцу, музыка сразу оборвалась, но не поехал, наверное в зеркало наблюдал за девушкой.

Не знаю почему — иногда мы совершаем необъяснимые поступки,— я незаметно отступил под каменный навес ближайшего дома и стал смотреть на улицу. Оле, чтобы подойти к моей парадной, нужно было пройти метров тридцать.

Походка у Оли очень своеобразная: свои длиннущие ноги она переставляла медленно, будто раздумывая, куда поставить маленькую ступню. Когда мы с ней вдвоем переходили улицу, я почему-то всегда оказывался раньше ее на другой стороне, а она спокойно стояла себе на краю тротуара и ждала, когда пройдут все машины, даже те, которые еще очень далеко. Оля не любила бегать, торопиться, как она говорила, «дергаться по пустякам».

Сегодня она была в длинном льняном платье, стянутом широким поясом на ее высокой талии, и в белых босоножках, в руках, как всегда, туго набитая сумка. Она имела обыкновение возить с собой сразу несколько толстых книг. Привыкла читать в электричке. Это еще можно понять, но зачем таскать с собой целую библиотеку?

Оглянувшись, Оля помахала водителю тонкой рукой, тот посигналил и тронул машину. Это был Леня Боровиков, известный баскетболист. Известный со слов Оли, я его не знал. Я двором опередил Олю, вышел к черному ходу своего дома, быстро взлетел по каменным ступенькам на свой этаж, открыл дверь и, прислонившись в прихожей к стене, отдышался.

Позже, когда мы почистили грибы и я поставил их на медленном огне тушиться, я как бы между прочим спросил Олю:

— На каком ты транспорте приехала с Финляндского? На девятнадцатом трамвае?

Голос мой звучал спокойно, даже равнодушно. Оля — она полулежала на диване и смотрела телевизор — подняла на меня незамутненные чистые глаза.

— С Финляндского? Я приехала к тебе из Купчина.

— Вот как,— только и сказал я.

— Я вчера была у подруги,— продолжала она.— Ну, засиделись там, было уже поздно, я и осталась ночевать.

— У Милы Ципиной? — поинтересовался я.

— Можно подумать, что у меня, кроме Милы, нет подруг! Я была у Марины Барсуковой.

— Это кто еще такая?

— Очень симпатичная девочка. Брюнетка, глаза как вишни, мужчины сходят по ней с ума. Познакомить?

— А-а…

— Кто еще был? — с улыбкой перебила она.— Леня Боровиков с приятелями. Мы с Мариной еле выставили их в два часа ночи. А потом они снова пришли с шампанским, достали где-то в ресторане. Они все могут достать…— она прикрыла рот тонкими длинными пальцами с розовыми ногтями.— Я совсем не выспалась…

— Я понимаю…

— Ничего ты не понимаешь,— отмахнулась она.— Боровиков, конечно, стал приставать ко мне, но я ушла в другую комнату и закрылась. Он грохотал, грозился дверь вышибить… Он такой, мог бы, только это ничего бы не изменило… Я так и сказала ему, он успокоился и переключился на Барсукову. Да-а, спрашивал, кто ты такой… Говорил, что когда-нибудь доберется до тебя, руки-ноги переломает. Он здоровенный, один с троими справится. Дурной он пьяный.

— А трезвый?

— Надоел он мне, как горькая редька! — Она снова прикрыла зевающий рот ладошкой.— А Барсуковой нравится. Ей все мои знакомые нравятся, просила с тобой познакомить.

— У вас что — все общее? — съязвил я.

— С Мариной мы вместе в школе учились,— невозмутимо продолжала она.— Я поступила в Торговый, а она не прошла по конкурсу. Работает в парфюмерном магазине на Невском. Тебе английские лезвия «жиллетт» не нужны?

— Я бреюсь электрической,— сказал я.

— А хороший фирменный одеколон?

— У меня нет никакого желания знакомиться с твоей подружкой,— сказал я.

— Она все равно не даст мне покоя,— вздохнула Оля.— У нее пунктик: отбивать моих знакомых.

— Леню Боровикова жалко? — подковырнул я.

— Тут все получилось наоборот,— рассмеялась Оля.— Барсукова познакомила меня с Леней, он втюрился в меня и бросил ее. Она не растерялась и тут же подцепила моего Генриха…

— Все смешалось в доме Облонских,— усмехнулся я.

Странно было все это слышать мне от Оли Журавлевой. У меня было такое ощущение, что она меня разыгрывает, но, с другой стороны, я знал, что все так и было. Она будто бы понимала, что та жизнь, которую ведет она и ее подружки,— неинтересна и порочна, в душе осуждала эту жизнь, но вырваться из старого окружения не хотела или не могла. Я понимал, что сразу после института не станешь другим человеком. Старые знакомства, студенческие замашки — все это еще было при ней. И вместе с тем она понимала, что с окончанием института жизнь ее круто должна перемениться, хочет она того или нет. На ней теперь определенная ответственность, да и отношения с людьми стали иными, чем раньше. Одно дело — студентка, другое — ревизор.

Оля Журавлева безусловно была неглупой девушкой, рано или поздно она поймет, что нужно жить иначе. Вряд ли она любила по-настоящему. Романы ее были длительными, но не глубокими. Она оберегала свою свободу, желала распоряжаться собой и своим временем по своему усмотрению. Она не могла не замечать, что на нее обращают внимание мужчины, но надменность или высокомерие, которые нередко бывают у красивых избалованных девушек, у нее начисто отсутствовали. Как-то раз она приехала ко мне и сообщила, что ее до моего дома — она опаздывала — подвез на такси какой-то юноша лет семнадцати. Она стояла на автобусной остановке, переживала, что опаздывает, ну, он подошел, заговорил с ней, а потом предложил подвезти на такси. Дело было поздним вечером, но у нее даже мысли не возникло, что у молодого человека что-либо могло быть нечистое на уме. Однако с какой стати паренек повезет незнакомую девушку на свидание с другим мужчиной? Ну ладно, он шофер и просто решил подхалтурить, но тут совсем другое. В конце концов оказалось, что мальчик стал приставать к ней в машине, чтобы она дала ему свой телефон, и стал договариваться о свидании, а когда она сказала, что это ни к чему, хотел выскочить вслед за ней из такси, но тут шофер ухватил его за куртку и стал требовать, чтобы тот сначала по счетчику уплатил…

Есть девушки, к которым заведомые нахалы не решаются на улице подойти, а ну как получишь отпор! Оля всем приветливо улыбалась и доброжелательно отвечала на вопросы, хотя у нее и мысли не было завязать знакомство с этим человеком. Сплошь и рядом подбодренный ее вниманием мужчина начинал проявлять все большую настойчивость, просить номер телефона, назначать свидание, увязывался провожать. Оля мягко уклонялась, объясняла, что не может, но ее лепет никого не убеждал. И ей приходилось чуть ли не убегать от назойливых поклонников. А резко дать отпор она не могла, да и не умела. Такой уж у нее был характер. Я подозревал, что и в компании она попадала не потому, что хотела, а просто не могла отказать подругам. Она сама рассказывала о том, что вляпывалась в жуткие истории, когда обманутый на какой-нибудь вечеринке ее мягкостью и мнимой доступностью парень потом устраивал ей скандал, зверел и готов был пустить кулаки в ход. Однако это ее не отрезвляло. В следующий раз она вела себя точно так же.

Меня заинтересовала история с юношей, который довез ее до моего дома.

— Как ты могла ночью ехать с незнакомым человеком в такси? — спросил я.

— Я опаздывала к тебе, а тут он как раз остановил машину.

— Тебе в голову не пришло, что у него была какая-то цель?

— Разве мало на свете хороших людей, которые могут выручить человека без всякой цели? — глядя на меня лучезарными глазами, сказала Оля.

— Он мог черт знает что с тобой сделать,— возмущался я.

— На вид такой приличный мальчик,— беспечно отвечала Оля.

Нам приходится сталкиваться с грубыми, неприятными типами, которые вместе с тем отличные психологи. Например, идешь по улице и замечаешь, что навстречу тебе идет помятый, небритый человек с красными глазами. Прохожие стараются обойти его, им противно к нему прикоснуться. И вдруг этот тип в густой толпе совершенно безошибочно выберет человека, подойдет к нему и попросит полтинник на пиво. И будьте спокойны, он получит его. Никто другой ему не дал бы, а этот человек даст. Разве этот пропойца не хороший психолог? Или другой пример: в автомобильном магазине, где толпятся сотни покупателей и каждый что-то спрашивает у продавца, а тот лениво цедит, дескать, деталей нет. И вдруг лицо его оживляется, он кивает кому-то, мол, отойдем в сторонку, и доверительно сообщает покупателю, что нужную деталь можно найти, но придется заплатить за нее двойную цену или даже тройную. Обрадованный покупатель платит деньги, тихонько засовывает деталь в сумку — упаси бог, другие увидят и он подведет продавца-благодетеля! — и счастливый уходит из магазина.

И жулики, и воры, и бандиты могут быть отличными психологами. Они, как правило, безошибочно выбирают свою жертву.

Оля Журавлева как раз относилась к такому типу людей, которых выбирают в жертвы, будь то разные подозрительные типы, уличные ловеласы и даже знакомые и подруги. И при всем при том она не была беззащитной. Когда дело доходило до конфликта, Оля умела постоять за себя. Но зато сколько в ее жизни разных непредвиденных случаев! Есть люди, с которыми годами ничего особенного не происходит. С Олей же каждый день что-нибудь да случается. Она уже привыкла к этому и не удивляется. Днем, на Невском, подошел к ней прилично одетый молодой человек, краснея и путаясь, попросил передать десять рублей Галине, ее квартира на третьем этаже, он, дескать, взял эти деньги взаймы, но при матери девушки зайти ему туда неудобно, не выручит ли она его?.. Оля взяла две пятерки и потащилась на третий этаж, ее даже не поразило то обстоятельство, что некоторые двери распахнуты, на площадках рваные клочья обоев, под ногами штукатурка… На третьем этаже ее встретили два парня, не успела она рот раскрыть, как ей приказали снимать пальто и сапожки — дело происходило осенью — Оля повернулась и кинулась назад, ее тут же догнали, стали стаскивать пальто, вырывать из рук сумку. На ее счастье в парадную вошли строители, раздался свист и бандиты убежали… Оказалось, что пока рабочие обедали, жулики организовали свой бизнес: ловили на улице хорошо одетых дурочек и разыгрывали эту интермедию с Галей и мамой. А дом только что пошел на капитальный ремонт, даже не все еще жильцы выехали.

Оля мне призналась, что она толком не успела и напугаться, но как бы там ни было, пальто не дала с себя снять и сумку из рук не выпустила. А в награду за пережитые треволнения ей еще остались десять рублей…

Я почувствовал подозрительный запах и поспешил на кухню: так и есть, грибы подгорели! Когда я вернулся, Оля, поджав под себя длинные ноги, спала на диване. Черные ресницы оттеняли порозовевшие щеки, она ровно дышала. Золотистые волосы рассыпались по красной диванной подушке. Я выключил магнитофон, прикрыл ее пледом и уселся в кресло, мне приятно было смотреть на нее. Пусть она такая, пусть встречается с подругами… будь они неладны! Пусть к моей парадной привозит ее на «Жигулях» известный баскетболист Леня Боровиков, пусть он мне переломает руки-ноги… Это мы еще посмотрим! Главное, что она у меня, я ее вижу, слышу ее спокойное, ровное дыхание…

Ревновал ли ее? Наверное, да, но это было бессмысленно: Оля будет всегда делать то, что она захочет. Я верю, что, пока я ей нравлюсь, она будет мне верна. Но даже знай я, что у нее есть и еще кто-то, я растоптал бы свою ревность и делал вид, что все хорошо. Я не хотел бы потерять Олю, как потерял ее Генрих, который был ревнивцем.

Непонятное народилось после нас поколение! Бывало, женщины держались за мужей, ради сохранения семьи терпели рядом с собой нелюбимого. Теперь замуж выходят с оглядкой, а если что не так, тут же без особых трагедий разводятся. Оля не скрывает, что хочет замуж, но пока не желает на эту тему со мной разговаривать.

Я ей однажды предложил, когда она поругалась с матерью, переезжать из Парголова ко мне.

— А что я матери скажу? — возразила она.

— Что будешь жить у меня.

— Мать разыщет меня и заберет домой.

— Но ты же не вещь?

— Ты это объясни моей матери.

— Попробую…

— Ты ее не знаешь,— вздохнула она.— У меня мать с характером.

— А у тебя, значит, нет характера?

— Не знаю,— сказала она.— Я не хочу всерьез ссориться с ней.

— А со мной можешь?

— Я ни с кем не хочу ссориться,— улыбнулась она.— Говорят, когда люди ссорятся, скандалят — погибают невосстановимые нервные клетки.

— Ты сохранишь свои в неприкосновенности…

— А это плохо?

Когда была возможность, она оставалась у меня на ночь, в майские праздники мы прожили вместе три дня. Оля сказала, что ей жалко мать, если она уйдет из дома, то сожитель матери пустит ее по миру, все из дома пропьет, только она, Оля, держит его в узде. Мать ему все прощает, а он этим пользуется.

Я заметил, что мы с Олей мало разговариваем. Перекинемся несколькими фразами и молчим. Я занимаюсь уборкой или кухней, Оля сварит себе кофе и курит. Форточку она всегда открывает, знает, что я не терплю дыма. Много времени она тратит на глаза, ресницы, маникюр. Может часами сидеть перед зеркалом и орудовать тушью и кисточкой. Потом включит телевизор и засядет перед ним с книжкой. Я удивлялся, как это можно одновременно читать и смотреть телевизор? Причем любила смотреть днем,— вечером, когда самые интересные передачи, ее к телевизору не тянуло.

Если я ни о чем не спрашивал, Оля могла молчать и весь день. Сама она разговорами меня никогда не донимала. Зато по телефону с подружками болтала с упоением. Я как-то спросил, мол, ей скучно со мной? Почему все время молчит? Она улыбнулась и сказала, что я тоже молчу, а потом, о чем нам говорить? Наряды меня не интересуют, общих знакомых у нас нет, каких-либо проблем — тоже.

— Мне у тебя хорошо, почти как дома, когда я одна,— без тени юмора сказала она.— А когда я одна — я всегда молчу.

Если бы я поразмыслил над ее словами, то, может, что-либо и понял бы, но я не стал задумываться. Оля не отвлекала меня от моих дел, а я не мешал ей. Наше молчание не было обременительным, наоборот, оно нас умиротворяло. Гораздо позже я понял, что нам с Олей попросту не о чем было говорить. Мы и в постели-то больше молчали.

Резко зазвонил телефон, сколько раз я собирался передвинуть рычажок, чтобы он трещал потише, да все забывал. Бросив взгляд на безмятежно спящую Олю, я снял трубку. Звонила Полина Неверова. Наверное, у меня голос изменился, потому что она стала допытываться, что со мной, не гриппую ли я. Волна эпидемий прошла, но в городе еще много случаев заболевания гриппом. Не так страшен сам грипп, как осложнения. Одна старушка на ее участке позавчера умерла от пневмонии…

Стараясь говорить потише, я сообщил, что со мной все в порядке: не чихаю и не кашляю. После паузы Полина спросила: я не один дома?.. Я ответил, что да. Она, конечно, поинтересовалась, кто она?..

Теперь ее голос изменился, в нем появились металлические нотки. Мне не хотелось ссориться с Полиной, но с какой стати она мне сегодня позвонила?

Не знаю, может быть, я и не прав, но у меня не хватило духу честно сказать Полине, что у меня теперь есть Оля и я не расположен разговаривать. Я вздыхал, что-то мямлил в трубку, словно оправдывался.

В общем, мы остались недовольны друг другом. Будь бы Полина поумнее, сказала бы, что позвонит в другой раз, так нет же, ей приспичило выяснить: кто находится у меня?

Я повесил трубку и снова взялся за своих американцев-физиков, но работа что-то не шла. Меня выбил из колеи звонок Полины.

Знай я, что у нас с Олей все будет в порядке, я, пожалуй, прекратил бы встречаться с Полиной, даже раз в месяц. Но Оля была для меня загадкой: я до сих пор не знал, как она ко мне относится. Полине нравилось опекать меня, так сказать, быть моим домашним врачом-наставником. Есть ли у нее еще кто-нибудь, я не знал, да по правде говоря, и не интересовался. После развода с женой я перестал доверять женщинам. Вот почему я не хотел сильно привязываться ни к кому: заранее был готов к предательству. Не знаю, как бы я воспринял уход от меня Оли, но уверен, что это не было бы для меня трагедией. Хватит с меня одной трагедии, которая случилась два года назад… Раз ушла от меня к другому Оля Первая, почему же не сможет уйти и Оля Вторая?..

Я знал, что я не очень-то нежен с женщинами, об этом мне не раз говорила жена. Но сюсюкать и называть любимую разными глупыми словечками, вроде кошечки, рыбки, ласточки или зайчика, я не мог себя заставить. Мне просто было бы стыдно самого себя. Любовь к женщине можно проявлять и другим способом… Не скрою, Оля Вторая иногда вызывала у меня желание сказать ей что-нибудь ласковое, приятное, но я молчал, как истукан. Зато мы могли целоваться беспрерывно. Она ходила со вспухшими губами, а я — с запахом ее вкусной помады. В приливе нежности, я пальцем осторожно почесывал у нее за ухом, гладил ее волосы. Смеясь, она мне как-то сказала, что я принимаю ее за любимую собачку… Причем ничуть не обиделась. От нее я тоже не слышал нежных слов.

Возвращаясь в мыслях к годам, прожитым с Олей Первой, я все больше убеждался, что она морально обокрала меня. Пусть ее теперь нет со мной, нет во мне и былой любви к ней, но то, что было,— то теперь не вернешь, не восстановишь! А была первая чистая любовь, огромная вера в счастье, понимание, будущее… Оля Первая — я о ней теперь почти и не вспоминаю — все это уничтожила во мне. Остались недоверие, настороженность, готовность к самым неожиданным ударам судьбы… Хорошее-то все Оля Первая взяла, а безысходность, боль оставила. Как бы мне теперь хорошо ни было с Олей Второй, я все время помнил, что она, как та самая красивая бабочка, опустившаяся в солнечный день на вашу руку, в любой момент может взмахнуть бархатными крыльями и улететь… И не беги за ней с сачком в руках — никогда не поймаешь.

Живет человек с женой, кажется ему, что он счастлив, любит ее, на работе у него все в порядке, а потом в один прекрасный день все разом рухнет. И лишь встретив другую женщину, человек начинает понимать, что ведь раньше-то он обманывал себя, причем так искусно, что сам искренне верил в свое липовое счастье, которого на самом-то деле и не было. Разве возможно построить счастье на лжи и самообмане?..

Шорох в прихожей прервал мои размышления. Оля уже была одета, в босоножках, поправляла прическу у зеркала.

— Ты так увлекся своей работой,— улыбнулась она.

— Куда ты? — опешил я.— Надеялся, что сегодняшний вечер и завтрашний воскресный день мы проведем вместе.

— Мне нужно домой,— сказала Оля.— Я маме обещала.

— Ох уж эта мама!..— вырвалось у меня.

— У меня еще и брат есть,— невозмутимо заметила она.

— А меня нет?

— Переживешь, дорогой…

— Я билеты в кино взял…— вспомнил я.— На «Чудовище».

— Не пропадут,— сказала она.

И только после того, как она ушла, я сообразил, что Оля слышала мой разговор по телефону с Полиной.


Коняга развила бурную деятельность в НИИ: составляла письма в высшие инстанции, собирала подписи, доказывала, что Ольга Вадимовна неспособна руководить институтом, припоминала какие-то ее промахи и просчеты. Оказывается, она и не принципиальная, и у нее есть свои любимчики в институте, и характер деспотический, мол, если Гоголева станет директором, то лучшие кадры разбегутся… Есть в НИИ люди, способные взять бразды правления в свои руки. И называлась фамилия Скобцова. Главным козырем выдвигалось то, что он один из старейших работников института, ладит с сотрудниками, бессменный член парткома, пользуется авторитетом.

Грымзина бегала по кабинетам, подсаживалась в буфете за чужие столики, останавливала сотрудников в коридоре, горячо агитировала за Скобцова, как будто директор института — это выборная должность. К нам пожаловал инструктор райкома партии, потом представитель обкома профсоюза научных работников.

Я как-то пригласил к себе Грымзину и попытался ее образумить. Говорил, что это не ее дело, кому надо позаботятся о новом директоре, ну зачем она восстанавливает против себя Гоголеву? Будет она директором или нет, но вряд ли простит Евгении Валентиновне бессмысленные нападки на нее, да и любой другой руководитель такого бы не потерпел.

— Вы недооцениваете в наше время роль общественности,— снисходительно усмехнулась Грымзина.— Если бы не мы, Гоголева была бы уже утверждена, а пока она и. о.…

— Она что, вам на хвост соли насыпала? — напрямик грубовато спросил я.— За что вы на нее взъелись?

— Скобцов — вот кто будет идеальным директором нашего института,— продолжала Коняга.— Он все ходы и выходы знает, а Гоголева всегда была далека от хозяйственных дел. Будет директором Артур Германович — квартиры получим, путевки в лучшие санатории, и дети наших сотрудников будут устроены в детские сады и ясли.

— У вас квартира в центре, а маленьких детей, кажется, нет?

— Георгий Иванович, разве я о себе пекусь? — с укоризной посмотрела на меня Грымзина.— Общественные интересы всегда были для меня превыше личных.

— А кто же мешает Скобцову заниматься всеми этими делами на посту заместителя директора?

— Уверяю вас, Артур Германович — это то, что нам надо!

— Нам? — усмехнулся я.

— Кстати, он к вам очень хорошо относится,— доверительно произнесла Грымзина.— И ценит вас как большого специалиста в своем деле. Я присутствовала на заседании партбюро, где обсуждался вопрос о заграничных командировках сотрудников института на будущий год, Артур Германович самолично включил вас в список.

— Куда же меня хотят направить?

— В США или ФРГ, на ваш выбор.

— Я тронут вниманием Артура Германовича, но считаю, что будет большой ошибкой, если его назначат директором института,— сказал я.— Может быть, из него и получился бы… хороший хозяйственник, а вот на директора НИИ он, Евгения Валентиновна, никак не потянет.

— Гоголева потянет? — насмешливо заметила Грымзина.

— Гоголева будет заниматься научными проблемами нашего института, а Скобцов — хозяйственными. Поймите вы, он не ученый, у него нет никакого авторитета в научных кругах. Я верю, что он пробьет квартиры, ясли для детишек, но ведь не это главное?

— Поживем — увидим,— не стала больше переубеждать меня Грымзина.

Я нагрузил ее работой, надеясь, что у нее не останется свободного времени для болтовни в коридорах и кабинетах, но в глубине души понимал, что моя узда не удержит Конягу…

Я верил, никаких личных целей она не преследовала, есть такие энтузиасты, которых хлебом не корми, а дай лишь с кем-нибудь повоевать, якобы на благо общественности. Обычно у этих людей нет никакой личной жизни, и они всю неизрасходованную энергию употребляют на общественные дела. Якобы борясь за интересы коллектива, некоторые такие энтузиасты куда больше вреда ему приносят, чем пользы. Они — штатные ораторы, как правило, состоят в каких-то комиссиях, на собраниях сидят в президиумах, ведут протоколы, подсчитывают при голосовании количество поднятых рук. На лицах их — печать неподкупности и высокого предназначения служения обществу. Я сторонился таких людей, они скучны и однообразны. За каких-то десять минут Грымзина утомила меня, нагнала зеленую тоску.

Вскоре заглянул ко мне Григорий Аркадьевич и прямо с порога выдал пошлый анекдот про лисицу и зайца.

— Анекдот-то с бородой,— заметил я.

— Нету свеженьких,— развел коротенькими ручками Гейгер.— Перевелись умельцы… Не сочиняют.

Я понимал, что не ради бородатого анекдота пришел ко мне программист. И он, действительно, скоро тоже заговорил о Гоголевой и Скобцове. Ему, мол, безразлично, кто будет директором, он рад любому, но все-таки у Скобцова вроде бы шансов побольше, он знает местное начальство, его поддержат, а Гоголева…

— Григорий Аркадьевич, ведь вы программист,— перебил я его.— Заложите данные в ЭВМ, и она вам вычислит шансы претендентов на пост директора.

Гейгер захихикал, даже ручки потер от удовольствия.

— Я так и сделаю,— сказал он.— И по секрету только вам сообщу о результате.

— За что такая честь?

— Почему бы нам с вами не пообщаться у меня дома? — сказал он.— Моя Юля приготовит бараньи котлеты. Как вы на это посмотрите, Георгий Иванович?

— Как-нибудь в другой раз,— отказался я.— У меня вечером свидание.

— Счастливчик,— вздохнул он.— Холост, красив, свободен. Небось у вас и девушки самые шикарные?

— Не завидуйте,— сказал я.— У меня от них больше неприятностей, чем радостей.

Тут как нельзя кстати позвонил Остряков, и Гейгер испарился. Анатолий Павлович только что вернулся из Канады, приглашал к себе на чай. Он привез для меня несколько пластинок популярных зарубежных исполнителей.

— Завтра, сразу после работы,— сказал я.

— Все ясно, мой друг влюбился,— быстро сообразил Остряков.— Приходи с ней!..

— Я еще не знаю, придет ли она на свидание,— сказал я.— И потом, что обо мне твоя Рита подумает?

— Рита плохо могла бы подумать о тебе, если бы у тебя никого не было…

Мне очень хотелось повидать старого друга, послушать пластинки, но сегодня мы встречаемся с Олей. Впервые после той субботней размолвки.

Глава шестая

Я стоял на песчаном берегу и смотрел, как она выходила из воды. Темноволосая девчонка с длинными ногами. Они все теперь такие, это юное поколение,— как сказала Неверова Полина,— у них ноги из ушей растут. И округляются слишком уж рано, вон какие бедра, торчащая из узкого лифчика грудь. А девчонке еще нет семнадцати. И плечи широкие. Это тоже новое в современных девушках. Потому-то сзади девушку в джинсах с короткой прической можно принять за парня. И наоборот — длинноволосого парня все в тех же джинсах — за девчонку. По мелкой воде залива шла моя дочь Варюха. Солнце обливало ее блестящие от крупных капель плечи, а вот голова была сухая. Как это женщины ухитряются купаться и не замочить прически? Вскочив на плоский валун, Варька, закинув золотистые руки, чисто женским движением поправила волосы, поболтала маленькой ступней в воде.

— У нас в Днепре вода теплее,— сообщила она.

— У вас речка, а у нас — море,— улыбнулся я. Вот уже Киев — это «у нас», а Ленинград, где она родилась,— «у вас». Будто прочитав мои мысли, Варюха произнесла:

— Я скучаю по Ленинграду.

— А по мне?

— Ты к старости становишься сентиментальным.

— Одни гадости от тебя слышу,— покачал я головой.

— Не бери в голову, это я так,— рассмеялась она.— Ты у меня молодой и красивый! И, наверное, женишься на молоденькой, да? Я буду с мачехой ходить на танцы, а ты сидеть дома за пишущей машинкой и ждать нас…

Трудно Олю представить мачехой! Наверное, и впрямь они могли бы подружиться. И бегать на танцы… Может, познакомить их?..

— Что же ты мне не покажешь свою пассию?

— Ну и словечко откопала!

Эта чертовка прямо-таки читает мои мысли.

— Хорошо, сожительницу.

Я поморщился.

— Опять не нравится? — ехидно посмотрела на меня Варя.— Любимую женщину, это тебя устраивает?

— С чего ты взяла, что у меня есть любимая женщина?

— Не темни, папка! Я же не маленькая.

— Записки любовные получаешь от одноклассников? — подковырнул я.

— Это в ваше время в школах писали глупые записки, а теперь девочки на своих одноклассников и не смотрят. Мальчишки, что с них возьмешь?..

— На кого же они смотрят?

Варька, прищурясь, критически осмотрела меня.

— Пожалуй, ты уже староват, а вот молодой человек лет тридцати, с хорошей зарплатой, квартирой, машиной — в самый раз для современной выпускницы средней школы.

— Откуда у тебя все это? — удивился я.

— Кино, телевидение, да и в некоторых газетах про это пишут.

— Показывают фильмы и пишут, чтобы вас, дурочек, предостеречь от непоправимых ошибок…

— От ошибок не застрахованы и вы, умудренные жизнью взрослые…— перебила она и насмешливо посмотрела мне в глаза.

— Кого же ты осуждаешь: меня или мать?

— Никого,— обезоруживающе улыбнулась дочь.— Все по закону.

— По закону?

— Мама довольна жизнью, глядя на тебя тоже не скажешь, что ты — великомученик, а что касается меня…— Она с глубокомысленным видом взглянула на небо.— Видит бог, я счастлива… У меня чудесный отец, да и отчим — неплохой дядька, только вот храпит по ночам, даже через стенку слышно… И скоро, по-видимому, будет премиленькая мачеха… Наше семейство увеличилось вдвое! Кому как, а мне это нравится!

— Шуваловы! — позвал Анатолий Павлович Остряков.— Где будем обедать: на веранде или под открытым небом?

— Ты за столом не ляпни про… пассию,— сказал я.

— Никогда! — Варя, смеясь, соскочила с валуна и, разбрызгивая воду, подбежала ко мне.— Долой пассию! Да здравствует любимая женщина! Пап, когда мне ее покажешь?

— Будто она вещь…

— Я хотела сказать, познакомишь…— Мою дочь трудно было смутить.

— Познакомлю,— улыбнулся я.

Обедали мы под толстыми корявыми соснами, стоящими на берегу залива. Мне в тарелку с ухой упала золотистая иголка. Сосны мерно шумели над головой, слышно было, как по Приморскому шоссе за дачей проносились машины. Солнечные зайчики, пробиваясь сквозь колючие ветви, прыгали на стол, заглядывали в тарелки, стаканы с томатным соком.

Дача Острякова стоит метрах в тридцати от воды. Вокруг сосны и чистый песок. За ветхим дощатым забором виднеется лодка, на которой мы с Анатолием Павловичем и Варей с утра порыбачили. Уха сварена из нашего улова. Рыбу ловили Остряков и Варя, я забросил свою удочку — видно, схватил крупный окунь и оторвал крючок, а запасного не оказалось, так что я два часа просидел на корме, подставляя солнцу то спину, то грудь. К рыбалке я был равнодушен, а Варя с Остряковым готовы были до вечера не расставаться с удочкой.

За столом собралось почти все семейство Остряковых: Рита — его жена, дочери-близнецы Вика и Ника. Близнецы очень симпатичные девочки, но они не только не похожи друг на друга, но и на родителей — тоже. Анатолий Павлович — русоволосый, голубоглазый мужчина выше среднего роста, со спортивной фигурой, Рита — дородная медлительная женщина с круглым лицом, каштановыми волосами, ямочкой на подбородке, что придавало ей добродушный вид, впрочем она и была добродушной, всегда приветливой. Она нигде не работала, на ее плечах лежала забота о детях, муже, хозяйстве. Без суетливости, я бы даже сказал, с удовольствием Рита выполняла всю работу по дому.

Вика уродилась черноголовой, как галка, глаза — вымытые вишни, сама как ртуть, минуты не может посидеть спокойно. Ходит за Варей по пятам и задает ей массу вопросов. Даже хотела с нами на рыбалку, но проспала.

Ника — блондинка с яркими синими глазами, спокойная, безмятежная. На губах ее блуждала рассеянная улыбка, иногда нужно было дважды обратиться к ней, прежде чем она очнется от своих никому не известных дум. Увидит птицу на дереве и наблюдает за ней, пока та не улетит. Привлекают ее бабочки, разные жучки. Нагнется над песком, склонит набок свою светлую пушистую голову и смотрит на муравья, волочащего в муравейник сухую травинку. Ника спокойно брала в руки лягушек, гусениц, не боялась змей. Анатолий говорил, что у них под крыльцом живет уж, так Ника подкармливает его и один раз напугала сестренку, взяв ужа в руки.

Хотя близнецы и были непохожими, одевали их по привычке одинаково. У одной и другой сиреневые кофточки, поверх которых надеты новенькие джинсовые комбинезоны. Это отец привез.

Вика ест уху и поочередно взглядывает то на меня, то на Варю. У нее на языке вертится очередной вопрос, но она сдерживается: мать уже сделала ей замечание, мол, за едой не разговаривают.

Ника спокойно подносит ложку к губам, помедлив, лениво прихлебывает, глаза ее устремлены на меня, но девочка меня не видит: она и за столом о чем-то думает. А спроси — улыбнется, покраснеет и промолчит. Я как-то поинтересовался у Анатолия Павловича, не сочиняет ли она стихи. Он этого не знал: Ника скрытная девочка, не то что Вика, которая все свои тайны охотно поверяет отцу.

Несмотря на разность характеров, близнецы дружны и стоят друг за друга горой. Чаще приходится защищать сестру Вике. Им по десять лет, в этом году перешли в пятый класс, сидят за разными партами, на этом настояла Ника. Она возражает и против того, чтобы их одинаково одевали, но отец — он души не чаял в своих дочерях — из зарубежных поездок привозил им одинаковые вещи. Если у Вики волосы спускались на плечи, то Ника заплетала косу, хоть этим, да она отвоевала свою самостоятельность. Тихоня тихоней, а если надо, то на своем настоит.

Дача находилась как раз посередине между Комарово и Зеленогорском. Небольшой зеленый дом был разделен на две половины с отдельными входами. Соседи Остряковых нынче отсутствовали. Дача была государственная, и жильцы в ней почти каждый год менялись, лишь Остряковы прижились, вот уже третий год тут. Мне тоже это место нравилось. Приморское шоссе спряталось за соснами, да и других дач близко не видно, желтый песчаный пляж и совсем рядом залив, но, чтобы окунуться с головой, нужно пройти метров пятьдесят по мелководью с разбросанными повсюду валунами. В пасмурные дни прозрачная вода в заливе темнела, ветер раскачивал растопыренные ветви крепко вросших в песок приземистых сосен, низкие серые облака пролетали над самыми вершинами, горизонт заволакивало туманной дымкой, мокрые валуны, казалось, начинали дымиться. В такую пору тоскливые крики чаек навевали тихую осеннюю грусть, которая отнюдь не была неприятной. Зато в теплый солнечный день, как сегодня, залив как бы раздвигался вширь. Вода светлела, видны были на дне водоросли, трава, возле валунов, в тени, собирались в стаи мальки, тихие маленькие волны неслышно накатывались на пляж, и тогда чистые, будто просеянные песчинки издавали мелодичный звон. Если пристально всматриваться в сине-зеленую даль, то иногда можно разглядеть смутные очертания острова. Это Кронштадт. У самого горизонта изредка показывались и скоро растворялись в водном просторе большие корабли.

Особенно красивы в тихую погоду облака над заливом. Сверху розово подсвеченные солнцем, а снизу вобравшие в себя прозрачность спокойной воды и небесную голубизну, они подолгу отдыхали над заливом. Лишь причудливо менялись их очертания, природа на глазах моделировала: облако, похожее на слона, превращалось в крокодила с распахнутой пастью, потом в страуса, кита, носорога, оленя…

Я люблю наблюдать за спокойной игрой облаков над заливом. В природе все переменчиво, даже неподвижные камни с веками меняют свой цвет и конфигурацию. На глазах же постоянно демонстрируют свою переменчивость лишь огонь, вода, небо. И, пожалуй, лицо человека. Помимо его воли, оно постоянно отражает кипение страстей внутри него.

Летом я почти каждую субботу приезжал в Комарово на электричке, иногда Анатолий Павлович звонил и говорил, что заедет за мной на машине. Если погода была хорошая, мы ехали рыбачить, я на всякий случай захватывал с собой книгу. Клев меня особенно не волновал, и я даже рад был, когда окуни обходили мою наживку, тогда я мог спокойно почитать, если разговор иссякал.

— Что будем делать после обеда? — обвел застолье веселыми глазами Остряков.

— Я буду на берегу ракушки собирать,— заявила Вика.

— Я пойду к муравейнику,— негромко произнесла Ника.

— А я хотел вам предложить совершить марш-бросок до Черной речки,— сказал Анатолий Павлович.

— Замучил нас этим бегом на длинные дистанции,— пожаловалась Рита.— Каждое утро бегаем.

— А зачем вы бегаете? — поинтересовалась Варя.

— Нравится,— улыбнулся Остряков.

— Вот если бы можно было бегать по воде, я бы побежала с вами,— сказала Варя.

— По воде не пробовал,— ответил Анатолий Павлович.

Ника подняла на Варю синие глаза и сказала:

— На водных лыжах?

— Без лыж,— рассмеялась Варя.— Хочу ходить по воде, яко посуху. Христос ходил ведь?

— Христос — это бог? — спросила Вика.

— Я где-то читала, что Иисус Христос вполне мог быть реальной личностью,— продолжала Варя.— Многое, что когда-то происходило на самом деле, вошло в Библию.

— Папа, у нас есть Библия? — спросила Ника.

— Лучше почитай «Мифы Древней Греции»,— сказал Анатолий Павлович и взглянул на меня: — Побежим?

— Ему все равно, что приехали гости: захотелось — и побежал,— добродушно укоряла мужа Рита.

— А на бегу можно разговаривать? — спросила настырная Варя.

— Во время бега хорошо думается,— сказал Остряков.— Мне рассказал один крупный ученый,— он три раза в неделю бегает от своего дома до Пулково,— что на бегу сделал важное теоретическое открытие…

— Профессор Головлев? — спросила Рита.— Это который чуть было под самосвал не попал?

— Надо будет посоветовать Чеботаренко бегать, а то совсем растолстеет,— заметила Варя.

— Какой Чеботаренко? — уставился на нее Остряков.— Из Метростроя?

— Папин заместитель,— не моргнув глазом, бойко ответила Варька.

— Ты же говорил, у тебя в отделе одни женщины? — перевел недоумевающий взгляд на меня Анатолий.

— Чеботаренко — заместитель не по работе, а совсем по другой части…— не унималась противная девчонка.

— Ничего не понимаю,— развел руками мой наивный приятель.

— Папа вам объяснит…

— Ты давай беги,— сказал я Острякову и выразительно посмотрел на дочь.— А мы с Варюхой погуляем по пляжу…

— Я с тобой, па, буду откровенна: Чеботаренко — неплохой дядька…

— Как ты его дома называешь? — ревниво спросил я.

— Дядя Чебот.

— Не обижается?

— На меня? — усмехнулась Варя.— На меня никто, па, не обижается. Даже Анатолий Павлович Остряков.

— И ты думаешь, это хорошо?

— Ты хочешь сказать, что только на идиотов не обижаются?

— Я тебя не считаю дурочкой.

— Спасибо, па…— Чертовка, склонив голову, присела передо мной в изящном реверансе. Я с трудом удержался, чтобы не шлепнуть ее. Неудобно, уже совсем взрослая девушка.— Иначе я усомнилась бы в своем происхождении… Вроде бы по твоей линии у нас в роду не было дебилов?

— Ты начала про Чеботаренко,— напомнил я.

— Я удивляюсь маме,— пожала она плечами.— Променять тебя на дядю Чебота? Есть три вещи, на которые он молится: на маму, на еду и на машину… Папа, он даже книг не читает! Привезет кипу из магазина, все в красивых переплетах, расставит по размеру на полках и больше не заглядывает в них. Он только газеты читает и смотрит программу «Время». Все напоказ, для гостей… Вот, мол, какие мы культурные, начитанные… О литературе и наши гости не говорят, а вот о мебельных гарнитурах, об одежде, обуви, хрустале — поют, как соловьи весной в березовой роще… Я удивляюсь на маму… Все-таки университет закончила. Смотрит ему в рот и знай поддакивает! Вот уж воистину два сапога пара!

— Не говори так про маму,— упрекнул я.

— Тебе хорошо, ты их не видишь, а каково мне? — Она заглянула своими большими светло-серыми глазами мне в глаза.— Ты рад, что вы разошлись? Только честно?

— Я любил твою мать,— сказал я.

— А она тебя?

— Меня? — теперь я в этом стал сомневаться.— Не знаю…

— Ты и Чеботаренко! — возмущалась она.— Где у нее глаза?

— Ты еще молода судить свою мать.

— Если бы она вернулась, ты бы снова с ней сошелся? — Дочь все так же испытующе смотрела мне в глаза.

— Теперь нет,— твердо сказал я.

— Я знаю,— поникла она.

— Если тебе там не нравится, возвращайся ко мне,— предложил я.

— Я через месяц тебе надоем,— печально сказала она.— По-моему, у меня характер портится…

— Я был бы очень рад, если бы ты жила у меня.

— Ты еще молодой, па, интересный, у тебя есть… любимая женщина. Зачем тебе я? Мешать только буду. Если меня раздражает такой душечка, как Чеботаренко, то вряд ли я буду восхищаться твоей…

— Ее звать Оля,— ввернул я.

— Теперь я верю, что ты любил маму,— усмехнулась Варя.— Даже имена у них одинаковые! Ты ее называешь как маму? Олик? Оля-ля?

— Я ее называю Олей Второй.

— Почти Екатерина Вторая…— глубокомысленно произнесла Варя.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты отлично знаешь, что!

— Мы с Олей… Второй еще мало знакомы.

— Смотри, не влипни со Второй… во второй раз,— предостерегала меня шестнадцатилетняя пигалица.— Оля Первая, Оля Вторая… А что, если появится Оля Третья?

— Я тогда повешусь,— усмехнулся я.

— Женщины не стоят того, чтобы из-за них лишать себя жизни,— философски заметила Варя.— А мужчины и подавно. Я где-то читала, что теперь женщины чаще бросают своих мужей, чем мужья их.

— Как твои-то дела? — перевел я разговор на другое.

— Я ведь умная, вся в тебя, па…— засмеялась она.— Удивительно, почему я не круглая отличница? Англичанка говорит, мол, у меня наследственные способности к иностранным языкам, а в девятом классе вывела годовую четверку.

— А в аттестате что у тебя?

— Пятерка, у меня в аттестате зрелости почти все пятерки.

— Почти?

— Четверки по алгебре и геометрии… Я ведь не люблю математику, как и ты.

— Математика…— сказал я.— Когда это было?

— Ты часто влюблялся? — вдруг спросила она.

— Вот оно что… Кто же он?

— Кто-нибудь должен же быть? — Варя скосила глаза на меня.— Так уж мир устроен: рано или поздно она встречает его или он ее… Или бывает по-другому?

— Рано ты его встретила, девочка,— сказал я.

— Поздно, папа, поздно…— рассмеялась она.

Вот он, тот самый момент, которого я ждал и боялся больше всего. Варюха красивая девочка, рано сформировавшаяся, и то, что она могла понравиться, не удивительно. Но мне, ее отцу, была сама эта мысль неприятна! Одно дело, когда у тебя сын, а дочь… Кто-то будет ее целовать, обнимать, и этот кто-то, возможно, будет ей дороже меня, отца. Не наверное, а наверняка! Все я понимал, но ничего не мог поделать с собой. Уже в седьмом классе мальчишки бегали за Варей, бывали у нас дома, писали ей и записки, хотя она сейчас утверждает, что влюбленные школьники записками не обмениваются. Все раньше было несерьезным, а теперь? Что даст этот человек моей Варьке? Счастье или горе? Моя дочь не была влюбчивой, хотя нравились ей многие, даже мои знакомые. Возраст не смущал ее. Варю привлекали к себе умныелюди, много знающие. Когда у меня бывали дома приятели, она примостится где-нибудь в уголке и слушает наши мужские разговоры. Оля Первая не выдерживала и уходила в другую комнату, а Варя никогда добровольно не покидала наше общество. То, что она нравится,— это полбеды, но вот если ей кто-либо понравится?..

— Он не мальчик…

Нехорошее предчувствие легонько кольнуло сердце.

— Он женат, и у него сын Вадик,— продолжала казнить меня Варюха.— Живет в доме напротив, у него мощная двухцилиндровая «Ява», кажется, он гонщик. Шлем у него красно-голубой, синий шарф развевается за спиной…

— Супермен на мотоцикле,— пробормотал я.

— Зовут его Геннадий, а как меня звать, он не знает. Не знает и того, что нравится мне.

С моих плеч будто гора свалилась! Значит, они не встречаются и гонщик не морочит ей голову. Ну, а эта детская романтическая влюбленность сама собой пройдет.

— Мне иногда хочется подойти к нему, когда он выводит из металлического гаража свою бордовую «Яву», и попросить его, чтобы он разрешил мне сесть на заднее седло, и умчаться с ним хоть на край света!

— Надеюсь, у тебя ума хватит не сделать этого,— сказал я.

— Один раз я подошла к нему и по-английски сказала, что он мне нравится… Он засмеялся, крикнул: «Нихт ферштейн!» — и с треском укатил.

— Слава богу, что он не понимает по-английски,— сказал я.

— Я и по-русски могу.

— По-русски не надо,— заметил я.— Он тебя неправильно поймет.

— Я давно заметила, что многие мужчины довольно-таки туповаты,— доверительно сообщила Варя.

— Мужчины придерживаются совсем иного мнения,— вступился я за мужчин.

— Куда подевались храбрые рыцари, благородные принцы?..— вздохнула дочь.— Остались в старых сказках?

— Вместе с прекрасными принцессами и добрыми феями,— заметил я.

— Что ж, придется выбирать себе суженого из того, что есть,— задумчиво произнесла Варя.

Потом, гораздо позже, я вспомнил эти ее слова, которым вначале не придал ровно никакого значения.

В туфли попал песок, я присел на вытащенную из воды лодку и разулся. Варя стояла передо мной и, засунув большие пальцы в кармашки джинсов, покачивалась на ногах. «Ничего не поделаешь,— размышлял я.— Выросла, пришла ее весна. За неимением принца, сначала влюбится в какого-нибудь мотоциклиста, потом в автомобилиста… Будут твою родную дочь, Шувалов, незнакомые мужчины целовать, обнимать, а тебе остается лишь смириться с этим!»

— Я знаю, о чем ты думаешь,— сказала Варя. В глазах ее усмешка.

— Ну-ну, интересно,— улыбнулся я.

— И почему, думаешь, у тебя не родился сын…

Варюхе не откажешь в проницательности! Умная девчонка, обидно, если дураку достанется. В этом возрасте и умные ошибаются. А может, ничего в этом страшного и нет? Не будет ошибок, не накопится опыт? Солнце припекало. Залив, казалось, остекленел: ни волн, ни ряби. Сплошная гладь, испещренная у берега гладкими валунами. Здесь редко тихо бывает. Впереди нас и позади по влажному песку не спеша ковыляли вороны. Сосны и ели разомлели на берегу в непривычной неподвижности, не слышно даже машин на Приморском шоссе. Ближе к Зеленогорску на узкой полосе пляжа виднелись загорающие. Они лежали у самой воды. Мне туда идти не захотелось. В гладь залива впаялись ощетинившиеся удочками лодки. Молчаливые рыбаки не шелохнутся. Можно было бы подумать, что они дремлют, если бы время от времени не взмахивали удочками. Варя стащила рубашку и осталась в бюстгальтере и джинсах. Она в своем Киеве уже успела загореть, плечи нежно-золотистые, а спина шоколадная.

Я люблю Варю, потому так ревниво все воспринимаю. Мне не понравился мотоциклист в шлеме, хотя я и представления не имею, кто он. Вряд ли родителям следует вмешиваться в сердечные дела своих отпрысков: мать и отец всегда будут пристрастны. Редко свекрови нравится невестка, а тестю — зять. Вырастить сына или дочь, а потом за здорово живешь отдать насовсем кому-то?

Я смело сажусь на чистый песок прямо в светлых брюках. Варя ложится на спину рядом. Подложив руки под голову и прищурившись, смотрит на глубокое зеленоватое небо. Будто щупальца гигантского кальмара, простерлись над заливом перистые облака до самого горизонта. Стороной пролетел вертолет. Мелькнул над вершинами деревьев и пропал, а гул мотора еще долго плыл над заливом. У моей дочери длинные черные ресницы, изогнутые к вискам брови, губы узкие, что придает ей иронический вид. Наверное, парням трудно с ней разговаривать: острая на язык, кого угодно может обрезать. И упрямства в ней хватает, это от матери.

— Почему ты не спросишь, в какой институт я собираюсь подавать документы? — глядя в небо, произнесла она. Губы чуть изогнулись в затаенной усмешке.

— Я знаю: в Ленинградский университет на факультет иностранных языков,— сказал я.

— Дядя Чебот говорит, что твой святой долг помочь мне устроиться в университет,— сказала Варя.— Ты обрати внимание — не поступить, а «устроиться»! Дядя Чебот употребил именно это ходовое в нашем доме словечко. Разумеется, мама полностью солидарна с ним.

— А ты?

— Что я?

— Тоже так думаешь?

— Я как-нибудь знаю своего дорогого папочку: он в детстве пас гусей, был под бомбежками, начал работать с одиннадцати лет, ненавидит блат и окольные пути, всего в жизни добился сам…

— Гусей я не пас, остальное все верно.

— Поступлю я в университет, если… захочу,— сказала Варя.

— Уж сделай, милая, одолжение: захоти.

— Учительница английского… Скучно, папа!

— А веселых профессий не бывает. Клоун в цирке устает не меньше, чем шахтер в забое. Смеются зрители, а он работает.

— Может, выйти замуж, и никаких проблем? В загсе пока не требуют диплома о высшем образовании.

— Это у тебя становится навязчивой идеей,— заметил я.— Неужели ты думаешь, что замужество — это пустяк?

— Что за вопрос? — засмеялась моя легкомысленная дочь.— С мужем всегда можно развестись, а вот после института, хочешь не хочешь, надо будет три года в провинции оттрубить… Если тебе это слово не нравится — отышачить!

— Вот оно, новое поколение,— вздохнул я.— Сойтись, развестись… Так все просто.

— Можно подумать, твое поколение поступает иначе? — не преминула меня уколоть Варя.

— Подавай документы в университет и не морочь мне голову,— сказал я.— Замужество от тебя никуда не уйдет.

— Слышу знакомые мамины нотки… Говорят же умные люди, что, прожив много лет, муж и жена не только мыслят одинаково, но и становятся внешне похожими друг на друга.

— Ко мне и к твоей матери это не подходит,— сказал я.

— Я не хотела бы, чтобы ты походил на маму…

— Что там у вас произошло?

— Я по-своему люблю маму, но это не значит, что я не вижу ее недостатков…

— Оставайся у меня,— сказал я.

— У меня вздорный характер,— улыбнулась Варя.— А что, если я не буду ладить с твоей Олей… Второй?

— Будешь,— сказал я.

— Я тебе не завидую: сразу две молодые женщины в доме холостяка!

— Я не уверен, что Оля составит нам компанию.

— У тебя сложности? — сделала она удивленные глаза.— А я думала, за такого молодца любая пойдет.

— Ты мне льстишь.

Надо же, как Варюха за год, что я ее почти не видел, повзрослела! И рассуждает, как бывалая женщина. Видно, не ладит с матерью. Это еще ладно, плохо то, что не уважает ее. Сейчас, когда прошло время, я могу сказать, что моя бывшая жена не уродилась умной, тонкой женщиной, но в ней было свое обаяние, женственность. Оля закончила Киевский университет, работала методистом в клубе работников торговли. Познакомился я с ней во время туристской поездки в Чехословакию. Помнится, за ней тогда многие пытались ухаживать, Оля была самой интересной женщиной в туристской группе. Правда, там женщин и было-то всего четыре. Мы переписывались, потом она приехала в Ленинград на смотр художественной самодеятельности, я сделал ей предложение, и мы поженились. Оля тогда без сожаления покинула Киев. И кто знает, если бы не Чеботаренко, возможно, мы и по сей день жили бы вместе. После рождения Вари Оля не работала. У нее стало слишком много свободного времени, а когда женщина не занята, у нее появляется неудовлетворенность, ей кажется, что она живет не так, как надо, всю вину за это, естественно, валит на своего мужа…

Не повторилось бы у нее нечто подобное и в Киеве?..

— Я считаю, что в высшие учебные заведения нужно принимать только некрасивых девушек,— сказала Варя. Она повернула голову набок и из-под полуопущенных ресниц насмешливо смотрела на меня. Не дождавшись моей реплики — я и так знал, куда она клонит,— продолжала: — Некрасивые рассчитывают только на себя: усердно учатся, едут, куда их пошлют, и работают до самой пенсии… А красотки получат диплом и тут же норовят замуж выскочить и остаться в городе. Если даже и распределят куда-нибудь, то все равно быстренько выйдет замуж и бросит работу… Долго ли мама работала? Вышла за тебя и тут же ушла…

— Она родила тебя,— сказал я.

— Что-то тут государство недодумало,— заявила Варя.

— К какой же ты себя категории относишь: к некрасивым или красавицам? — полюбопытствовал я.

— Как говорила одна известная артистка: «Я никогда не была красивой, но всегда была чертовски мила!» — засмеялась Варя.

— По-моему, ты красивая,— заметил я.

— Тебе трудно, па, быть объективным,— напустив на себя серьезность, сказала она.— Я — своеобразная: не красавица и не уродка.

— Боишься слова «средняя»?

— Боюсь,— призналась она.— По-моему, даже зауряднейшая посредственность в глубине души считает себя личностью…

— Чтобы быть личностью, да еще достойнейшей, нужно много над собой работать,— не удержался я от назидательности.

— Легок на помине,— рассмеялась Варя.— К нам трусит самая наидостойнейшая личность!..

Я повернул голову и увидел приближающегося к нам Острякова. В светлых шортах, трикотажной безрукавке, на груди которой написано по-английски «Мир», он бежал трусцой по кромке пляжа. Высокий, подтянутый, с впалым животом, мускулистыми руками, он бежал в одном темпе, ни на кого не обращая внимания, худощавое лицо его было отрешенным, он, наверное, и нас бы не заметил, если бы я не остановил его.

— Выкупаемся? — предложил я.

Анатолий Павлович измерил свой пульс. Он не выглядел усталым, запыхавшимся, широкая грудь его вздымалась ровно.

— Сто тридцать ударов в минуту,— удовлетворенно заметил он.

— Не много? — поинтересовался я.

— Если бы ты столько пробежал, у тебя пульс подскочил бы к ста восьмидесяти,— сказал Остряков.— Все дело в тренировке.

— И охота вам в такую жару бегать? — повернула в его сторону голову Варя.

— Мне не жарко,— ответил Анатолий Павлович. И действительно, он даже не вспотел.

— Анатолий Павлович, чтобы стать личностью, нужно обязательно бегать? — невинно спросила Варя.

— Я тебе отвечу словами историка Ключевского,— спокойно сказал Остряков.— «Быть умным — значит не спрашивать, на что нельзя ответить».

Варя озадаченно замолчала, осмысливая услышанное, однако сбить с толку ее было не так-то просто. Она вступила как раз в тот самый счастливый возраст, когда девушка может позволить себе разговаривать с мужчинами на равных, интуитивно понимая, что ее молодость, привлекательность с избытком искупают наивность, отсутствие опыта жизни, даже сказанную глупость.

— Я слышала об уме и другое: «Не многие умы гибнут от износа, большей частью они ржавеют от неупотребления»,— с обезоруживающей улыбкой произнесла она.— Я и папа считаем вас личностью, но ни мне, ни ему бегать не хочется.

— Мне хочется,— сказал я, бросив на Варю уничтожающий взгляд: ну чего прицепилась? — Хочется поскорее убежать от тебя, несносная девчонка!

— Это естественно,— невозмутимо ответила Варя.— Поле брани всегда первыми покидают побежденные!

— Варя, ты — личность! — рассмеялся Анатолий Павлович.— Тебе совсем не обязательно бегать.

— Я буду учиться летать,— провожая взглядом чайку, сказала Варя.— Летают же люди во сне? Почему бы им не полететь и наяву?

— Полетай, а мы выкупаемся,— сказал я.

Мы долго бредем по мелководью, на заливе всегда так: идешь-идешь, а вода чуть выше колен. Чем дальше от берега, тем она прохладнее. Варя осталась на берегу. Все так же лежит на спине и смотрит в небо.

— Давно ли бегала в школу, как мои девчонки, и вот невеста,— сказал Анатолий Павлович.

— Читает Горация, Вергилия, Цицерона,— не удержался и похвастался я.

— Радуйся, что дочь растет умной.

— Я и радуюсь…

— Не могу вспомнить, чью она цитату привела об уме?

— Чего на меня уставился? — усмехнулся я.— Думаешь, я знаю?

— Очень верная мысль: не многие умы гибнут от износа, больше от праздности…— повторил он.

— По-моему, от неупотребления? — неуверенно заметил я.

— А наши с тобой умы не ржавеют, Гоша? — задумчиво сказал Остряков.— У меня дома уйма непрочитанных книг… Все некогда, а жизнь не ждет… И старость не обманешь… даже если бегаешь от нее трусцой!

— Тебе-то грех жаловаться,— заметил я.

— Не надоело одному-то? — помолчав, спросил он.

— Кончилось мое одиночество, Толя! — усмехнулся я.

— Никак женишься?

— Варя школу закончила, будет жить у меня.

— Значит, быть тебе холостяком,— подытожил друг.

— Я не из тех, дружище, кто приносит себя в жертву. Да Варя и не потребует от меня этого. Сам говоришь, умная.

— Удивляюсь я тебе,— сказал он.— Живешь себе один, как рак-отшельник. Я бы не смог так. Лиши меня семьи — и я погиб бы… Не мыслю себя в единственном числе! Это противоестественно.

— Не погиб бы,— проговорил я.— Просто изменились бы твои взгляды на женщин, семью, жизнь…

— Даже в самом безысходном положении человек на что-то надеется,— согласился Анатолий Павлович.— Находит свою собственную философию, если нет под рукой готовой… Что бы с человеком ни случилось, даже самое невероятное,— наверняка нечто подобное уже случалось когда-то давно с другими людьми или обязательно случится в будущем…

— Не надо,— сказал я.— Пусть лучше больше ничего худого не случается…

И эти слова пришлось мне потом не один раз вспомнить… Каждый утверждает, что хотел бы наперед узнать свою судьбу, а подведи человека к порогу, за которым предстанет перед ним судьба, ведь испугается, нипочем не перешагнет!.. Знать свою судьбу — значит, отныне никогда больше не знать надежды и счастья. Ничего у человека не останется, кроме тоскливого ожидания своего конца.

Низко пролетела над головами большая морская чайка. Янтарный холодный глаз равнодушно смотрел на нас. Мощное изогнутое крыло со свистом разрезало воздух.

Остряков, окунувшись с головой, поплыл.

— Вон до той лодки и обратно,— показал он. Анатолий Павлович не уступит первенства. Стоит мне нагнать его, как тут же прибавит темп. Я и не стал соревноваться с ним. Было приятно спокойно плыть в прохладной чистой воде. Голубая лодка с обнаженным по пояс рыбаком маячила далеко впереди. Остряков саженками плыл к ней. Я нырнул и под водой раскрыл глаза: на песке мельтешили желтые пятна, длинные водоросли шевелились меж зеленоватых круглых камней, а вот рыб не видно.

Я с шумом вынырнул, выдохнул воздух и, перевернувшись на спину, закачался на легкой упругой волне. Небо было зеленовато-прозрачное, высоко-высоко мелькали тоненькие золотистые черточки. Что это за птицы, определить было невозможно. Я слышал впереди мерные всплески — это в быстром темпе плыл к лодке Остряков,— в ушах стоял приятный мелодичный звон. Будто из-под воды я захватил с собой морскую глубоководную мелодию, понятную только рыбам. Мне стало спокойно и хорошо. Чтобы держаться на поверхности, я лениво шевелил ногами и руками, солнце припекало грудь, слепило глаза. Пустынное водное пространство убаюкивало, завораживало. Казалось, стерлась граница между небом и водой, я находился в иной гармоничной субстанции. Я даже на какой-то миг утратил представление, где вода, а где небо. Но это было только мгновение. Теперь новое чувство стало овладевать мною: берега я не видел, зато ощущал властное притяжение моря. Оно обволакивало тело, придавало ему плавучесть, нежно поддерживало и настойчиво манило вдаль, туда, где вода сливалась с небом.


Я стучу двумя пальцами на машинке, но на работе никак не могу сосредоточиться: в большой комнате гремит магнитофон, слышится девичий смех, веселые голоса. Задушевный женский голос поет что-то про машины, ветер, скорость… Это Марина Влади. Потом поет Высоцкий: «Нежная правда в красивых одеждах ходила-а, принарядившись для сирых блаженных калек…» Потом гремит популярный «Чингисхан», «АББА», «Баккара»…

В комнату заглядывает Варя:

— Мы тебе не мешаем, па?

Я не успеваю ответить, как она исчезает. Музыка, по ее мнению, не может никому мешать. И потом, Варя знает, что я слова ей поперек не скажу.

Оля и Варя, подложив ковровые подушки под головы, валяются на широком диване. У одной «Экран» в руках, другая слушает музыку и смотрит телевизор, звук у которого выключен. Они еще ухитряются смеяться и разговаривать…

Я не сомневался, что Оля и Варя найдут общий язык, но что так быстро подружатся, признаться, не ожидал. У Оли покладистый характер, но дочь моя не так-то просто сходилась с чужими людьми, а тут буквально за два-три дня сдружились. Вместе слушают музыку, смотрят телевизор, бегают в кино, благо кинотеатр рядом. Когда они вдвоем, я им не нужен. Так, приличия ради, перебросятся со мной несколькими словами и тут же забывают обо мне. Раз или два Оля оставалась ночевать, я спал в маленькой комнате, а они укладывались на тахте. Включали магнитофон и под чуть слышную мелодию до глубокой ночи разговаривали. Как-то сообразительная Варька предложила нам с Олей лечь в большой комнате, а она, мол, устроится в маленькой, так Оля воспротивилась. Дочь посмотрела на меня хитрющими глазами, мол, ничего не поделаешь, я тут ни при чем…

Варя подала документы в университет и теперь готовилась к приемным экзаменам. Оля, когда не была в командировке, стала чаще заходить к нам, раньше — раз в неделю, а теперь — два-три. Смешно было бы ревновать ее к собственной дочери, но факт остается фактом: Оле интереснее с Варькой, чем со мной. Может, я и не прав. Поди разберись в женской психологии! С одной стороны, мне было приятно, что они подружились, с другой — как бы это содружество не обернулось против меня? При Оле я не мог сделать замечания Варе, она сразу же вступалась за нее. И наоборот.

В общем, в моем доме царил полный матриархат.

Музыка умолкла, они обе пришли ко мне. Я знал, что Варе к пяти на консультацию в университет, так что два-три часа мы побудем с Олей вдвоем,— каково же было мое негодование, когда вместе с Варей стала прихорашиваться у зеркала и Оля. Дочь, тонко уловив мое состояние, сделала широкий жест:

— Ты не уходи, пожалуйста…— и, взглянув на меня хитрыми глазами, прибавила: — Я вернусь после семи.

Когда мы остались вдвоем, я спросил Олю:

— Куда ты-то настропалилась?

— Она ведь все понимает… Я проводила бы ее и вернулась.

— И ты думаешь, она об этом бы не догадалась?

— Она спросила: люблю ли я тебя?

— Я умираю от любопытства,— сказал я.

— Я сказала, что ты мне очень нравишься.

Ни дочь моя, ни Оля врать не умели.

— Спасибо и на этом,— вздохнул я.

Она обняла меня, мы поцеловались. Я видел, как постепенно менялся цвет ее глаз, они темнели, а щеки нежно розовели, я слышал учащающийся стук ее сердца.

— Я не всегда понимаю, когда твоя дочь серьезно говорит, а когда шутит,— позже призналась Оля.— Знаешь, что она сегодня мне выдала? Говорит, ты очень современный отец: выбрал для единственной дочери не мать-мачеху, а подругу…

— Девочка с юмором,— пробормотал я, подумав, что у Вари сильнее характер, чем у Оли: захочет — вмиг настроит ее против меня.

— Она запоем читает древних философов… Я про таких и не слышала. Знаешь, что про любовь она сказала? — Оля на миг задумалась, вспоминая.— Любовь — самая сильная из всех страстей, потому что она одновременно завладевает головою, сердцем и телом…

— Много она понимает в любви!

— Это не она придумала, а Вольтер,— сказала Оля.— Только ко мне это не подходит…— Щеки ее стали розовыми, глаза заблестели.— Я, наверное, способна любить… лишь телом.

— Кому что дано,— сказал я.

Она провела рукой по моим волосам.

— Странно,— сказала она.— Вы ничуть не похожи, а вместе с тем у вас много общего. Волосы у Вари жестче, а глаза у вас почти одинаковые.

— Кроме как о Варе нам и поговорить не о чем?

— У тебя замечательная дочь,— с улыбкой сказала она.— Мы были с ней в Эрмитаже, она разбирается в живописи. Ей очень нравится Ван-Гог. Правда, что он сам себе отрезал ухо?

— Правда,— сказал я.

— А зачем?

— Ты у Вари спроси, она все знает,— подковырнул я. Рассказывать о несчастном Ван-Гоге, в припадке безумия отхватившем бритвой собственное ухо, мне совсем не хотелось. Мне хотелось поскорее обнять Олю. Варя всего-навсего отпустила нам два часа.

Глава седьмая

В институт я старался ходить пешком, но не всегда это получалось: увлечешься книжкой, потом ляжешь поздно, а утром ни за что не заставишь себя встать со звонком будильника, который я заводил на семь часов. Проваляешься до восьми, и начинается гонка: быстро делаешь зарядку, умываешься, бреешься, на ходу завтракаешь, выскакиваешь из дома, бежишь на автобус и только-только успеваешь на работу к девяти. Ничего страшного, если бы я и опоздал, но я не любил этого. Мои сотрудники были приучены приходить вовремя, не стоило мне подавать им дурной пример. И потом, заместитель директора Артур Германович Скобцов иногда по утрам устраивал проверку: ходил по кабинетам и записывал в блокнотик фамилии опоздавших сотрудников. Делал он это раз-два в неделю, причем в разные дни, так что сотрудники не могли точно знать — в понедельник, среду или в пятницу Скобцов будет совершать очередной обход кабинетов. Иногда его сопровождала Грымзина. Замеченным в нарушении трудовой дисциплины сотрудникам делалось соответствующее внушение, а если попадались еще раз — на доске приказов объявлялся выговор.

С улицы Салтыкова-Щедрина я выходил на Литейный и, никуда не сворачивая, шагал в толпе прохожих до самого института. В эту пору люди не глазеют на витрины магазинов, да они и закрыты. Трудящийся Ленинград спешит на службу. Это позже, когда магазины широко распахнут свои двери, приезжие и отпускники заполнят Невский, Литейный, Садовую и другие улицы города. У той толпы совсем другой темп движения.

Сорок минут занимал мой путь от дома до работы. За это время я успевал обдумать свои производственные дела. Я любовался старинными каменными зданиями, дворцами, соборами. На работу приходил бодрым, с хорошим настроением, чего нельзя было сказать, когда опаздывал и добирался в переполненном троллейбусе или автобусе.

Сразу после совещания, которое я провел с сотрудниками отдела, ко мне пришел Великанов. Я как раз стоял на подоконнике и отворял форточку: духи да запах сигарет раздражали меня. Все мои женщины поголовно курили. И мне, единственному мужчине в отделе, причем некурящему, неудобно было делать им замечания. На табличку «У нас не курят», которую я приклеил на стену, никто не обращал внимания.

— Попроси у завхоза длинную палку с крючком,— посоветовал Геннадий Андреевич.— И охота тебе всякий раз прыгать на подоконник?

Он уселся в кресло, полез в карман за сигаретами. Скоро синий дым заволок табличку «У нас не курят» перед его носом. Если курящие игнорируют ее, то для кого же я написал? Выходит, для самого себя…

— Восстановил свой реферат об ЭВМ? — поинтересовался я.

Великанов махнул рукой.

— Как говорится, что с возу упало, то пропало,— он невесело усмехнулся: — Точнее, с самолета.

«Может, пепельницу со стола убрать? — подумал я.— Тогда будут стряхивать пепел куда придется: в бронзовый стаканчик для карандашей, в мраморную подставку для листков чистой бумаги…»

Великанов был немного старше меня. Среднего роста, со склонностью к полноте, несколько одутловатым лицом, в очках с толстой оправой, он был спокойным, рассудительным человеком. Некоторые находили его скучным, но мне Геннадий Андреевич нравился. В институте я с ним сошелся ближе, чем с другими. Когда был женат, мы в праздники семьями встречались то у меня, то у него. После развода он и его жена Тамара много раз приглашали меня к себе на обед, но я всякий раз отказывался, и они перестали звонить. Почему-то не хотелось мне идти в хороший, гостеприимный, семейный дом — Великановы жили в мире и согласии,— там неизбежно возник бы разговор о моем холостяцком житье-бытье, о моей бывшей жене Оле, о Варе. А мне тошно было вспоминать прошлое… Не ходил я к ним, наверное, и потому, что сама уютная обстановка их квартиры, налаженный быт, товарищеские отношения между Тамарой и Геннадием Андреевичем — все это вызывало бы во мне сожаление о том, чего у меня нет.

— У тебя неприятности? — спросил я, когда Великанов, рассеянно глядя в окно, вытащил из пачки и закурил вторую сигарету.

— Ты был сегодня у Скобцова? — ответил он вопросом на вопрос.

У Скобцова я был вчера. Вызвал он меня якобы по поводу технических переводов, но слушал рассеянно, светлые холодные глаза его перебегали с моего лица на письменный стол, стены, где были развешаны крупные фотографии известных современных ученых, иногда в группе можно было заметить и Артура Германовича. На фотографиях он выглядел солидным, знающим себе цену ученым. Я обратил внимание, что он всегда поворачивает голову немного в сторону от объектива. Или ему кто-то сказал, что так он лучше получается, или срабатывает его привычка не смотреть людям в глаза. Объектив фотоаппарата — это тоже своего рода глаза.

Мы немного поговорили о переводах, Скобцов доверительно поинтересовался моим мнением по поводу деловых качеств Грымзиной. Я ответил, что она слабая переводчица, но зато активный профсоюзный деятель… Скобцов понимающе улыбнулся.

— В октябре выборы местного комитета,— сказал он.— Я думаю, Евгения Валентиновна потянет на председателя?

Я промолчал. Наверное, потянет. О профсоюзной работе я имел смутное представление: раз в год присутствовал на отчетно-выборном собрании, исправно платил членские взносы, один раз был избран делегатом на районную профсоюзную конференцию.

— Вы меня не поняли,— скользнул взглядом по моему лицу Скобцов.— Если Грымзину изберут председателем месткома, то вы избавитесь от нее.

Я совсем забыл, что эта должность освобожденная. Грымзина уйдет из отдела и переберется в кабинет председателя месткома.

— Слезы лить по Грымзиной не буду,— сказал я.

— Жизнь — такая штука, рано или поздно каждого поставит на свое место,— встав из-за стола и расхаживая по просторному кабинету, стал философствовать Артур Германович.— К нам на днях приедут из министерства…— Он остро взглянул на меня и поспешно отвел взгляд.— Ну, по поводу назначения нового директора института… Полагаю, что будут беседовать с заведующими отделами… Кого вы мыслите на эту должность из наших?

«Только не вас!» — подумал я.

— Видите ли, дорогой Георгий Иванович, наше министерство считает, что нового директора из Москвы к нам нет никакого резона присылать, дескать, можно подобрать эту кандидатуру на месте. Наше городское начальство полностью поддерживает эту точку зрения. Вот мы и подбираем…

— Не мы, а моя Грымзина,— вырвалось у меня.— А что же думает на этот счет наше партбюро?

— Секретарь партбюро Осипов, как вы знаете, в больнице, ему только что сделали сложнейшую операцию, и он вряд ли раньше сентября выйдет на работу. А его заместитель Бобриков — ни рыба ни мясо… Он и в райком-то раз в месяц ходит, чтобы передать в финхозсектор ведомости о собранных партвзносах. Он думает лишь о своей кандидатской диссертации, а Ольга Вадимовна — его главный оппонент.

— Бобрикову повезло,— ввернул я.

— Вам тоже должно быть небезразлично, кто будет директором,— негромко, но весомо уронил Скобцов.

— За кого же посоветуете мне… голосовать? — невинно спросил я.

— Подумайте, Георгий Иванович,— печально улыбнулся Скобцов.

Напрямик просить, чтобы я стоял за него, Артур Германович не решился. А вот Великанову без обиняков сказал, что рассчитывает на его поддержку. С этим и пришел ко мне расстроенный Геннадий Андреевич.

— Я давно знаю Скобцова,— сказал он.— Если до него дойдет, что я был против него,— живьем сожрет без соли!

— Будь за,— усмехнулся я.

— Из него такой же директор института, как из меня персидский шах!

— Тогда чего же ты паникуешь?

— А что ты скажешь товарищам из Москвы? — блеснул на меня очками Великанов.

— Посоветую тебя назначить директором…

— Я серьезно.

— Кривить душой не собираюсь,— сказал я.— Ну какой из Скобцова директор? Правдами-неправдами заручается поддержкой сотрудников! Гоголевой такое и в голову бы не пришло.

— Как кандидат в американские президенты, проводит предвыборную кампанию… Дай ему волю, станет голоса избирателей покупать…

— Кое-кого уже купил…— заметил я.— Например, мою Грымзину.

— Меня-то не купит,— сказал Великанов.— Я лучше других его знаю и скажу все, что о нем думаю… Если, конечно, меня спросят.

— Спросят, Геннадий Андреевич, обязательно спросят! — рассмеялся я. Очень уж у Великанова была забавная в этот миг физиономия.

— А что? И скажу! — бахвалился Великанов.— Не уволит же он меня?

— Сам уволишься… по собственному желанию, как геофизик Иванов,— подначивал я, потому что знал: Геннадий Андреевич не пойдет против начальства, такой уж у него характер. Он лучше будет страстно обличать империалистов, критиковать президентов и премьер-министров капиталистических стран…

— Там же тоже сидят люди с головой,— неопределенно кивнул он в потолок.— Не допустят… Уж лучше Гоголева, чем он.

— Ты против и Гоголевой? — удивился я.

— Почему против? — испугался Геннадий Андреевич.— Я — за!

— Скорее бы все это кончилось,— сказал я.

— Хуже всего — это неопределенность,— согласился Великанов.

— Хуже,— поспешно сказал я. Мне совсем не хотелось выслушивать его.

— Пожалуй, я пойду,— взглянув на часы, поднялся со стула Великанов.— Надо еще одну бумагу прочесть.

— У меня их тоже вон сколько накопилось,— кивнул я на письменный стол, где лежала тоненькая стопка иностранных журналов.

— Неужели власть — это такая заманчивая штука? — уже в коридоре произнес Великанов и нехотя закрыл дверь.

После обеда из проходной позвонил Боба Быков, сказал, чтобы я немедленно закруглялся, дело не терпит. Какое дело, объяснять не стал, но я и так знал, что Боба так просто срывать меня с работы не будет, значит, что-то случилось. Я позвонил в приемную Гоголевой и сообщил секретарше, что ухожу и вряд ли сегодня вернусь,— куда, объяснять не стал. Не так уж часто я раньше времени покидаю свой кабинет.

Машина Боба стояла у парадной нашего института. Когда я садился в нее, из подкатившей черной «Волги» вышел Артур Германович Скобцов. Он улыбнулся и помахал мне рукой. В темно-синем модном плаще с погончиками и шляпе, он с достоинством направился к проходной. Под мышкой кожаная папка. Уже взявшись за массивную медную ручку, обернулся и посмотрел в мою сторону.

— Засек меня Артур,— сказал я.— Будь я проклят, если при случае не припомнит!

— Я думал, ты сам начальство,— усмехнулся Боба, резко трогая машину с места.

Ездил он лихо, часто превышал скорость, но милиционеры почему-то его не останавливали. Боба хвастался, что они знают его «Волгу». У милиционеров тоже есть машины и мотоциклы, которые нередко привозят на буксире на станцию технического обслуживания, где работал мастером Быков.

— Я очень люблю ездить по городу,— сказал я.— Но лучше бы не в рабочее время.

— У меня выходной,— невозмутимо заметил Боба.

— Ты мчишься, как «скорая помощь»,— сказал я. Быков не стал тормозить по желтому сигналу и выскочил на перекресток, когда уже загорелся красный. Милиционер посмотрел нам вслед, но свистеть не стал.

— Мы с тобой и есть «скорая помощь»,— проговорил Боба.— Мчимся выручать наших любимых девушек!

Он рассказал, что ему позвонила домой Мила Ципина и взволнованным голосом сообщила, что она и Оля Журавлева находятся в Купчине в одной квартире, к ним там всякие пристают… Успела назвать номер дома и квартиры, потом кто-то свирепо рявкнул и нажал на рычаг телефона. Он, Боба, решил, что меня это тоже касается, и вот заехал за мной. Уж вдвоем-то мы как-нибудь вызволим из беды наших девочек…

Поминутно нарушая правила уличного движения, Боба мне рассказал дорожный анекдот. Шофер такси мчится под красный светофор и когда пассажир говорит ему, что он нарушает, водитель небрежно отвечает, мол, он мастер. И вдруг неожиданно тормозит на перекрестке перед зеленым светофором. Пассажир интересуется: в чем дело? Шофер спокойно в ответ: с той стороны тоже мчится мастер…

— Прямо про тебя!

— Я и есть мастер,— рассмеялся Боба и, затормозив, добавил: — Приехали.

Это был девятиэтажный кооперативный дом. Нам долго не открывали, а когда наконец дверь распахнулась, на пороге под притолоку вырос баскетболист Леня Боровиков. Не долго раздумывая, он врезал могучим кулачищем Боба Быкову — тот звонил в дверь и потому стоял ближе — и коротышка мячиком отлетел к самому лифту. У меня тоже сработал спортивный рефлекс: я тычком ударил верзилу в солнечное сплетение. Он вытаращил на меня изумленные красные глаза, согнулся под прямым углом пополам и стал жадно хватать раскрытым ртом воздух. Очухавшийся от потрясения Боба добавил Боровикову и оттолкнул от двери. Ворвавшись в квартиру, мы поспешно закрыли за собой дверь. В тесной прихожей никого не было, из комнаты доносились пронзительные звуки магнитофонной музыки, голоса. В дверь за нашей спиной бухал ногами разъяренный Боровиков, мелодично тренькал звонок-гонг. Это миролюбивое треньканье и бешеные удары, сотрясающие дверь, отнюдь не гармонировали.

В комнате было сильно накурено, на низком столе, придвинутом к широкой тахте, стояли разнокалиберные бутылки, в тарелках какая-то холодная закуска, кое-где присыпанная пеплом. На тумбе гремел на полную мощность магнитофон. Я подошел и убавил громкость. Оля и Мила сидели на подоконнике и во все глаза смотрели на нас. Я успел заметить, что Олина шерстяная кофточка разорвана почти до пояса, одна щека пылает, в глазах слезы. Мила — она, кажется, не пострадала — успокаивала подругу. А на полу сидел парень с черными патлами почти до плеч, держал в одной руке бутылку с коньяком, в другой пузатую рюмку и без всякого удивления смотрел на нас. Хотя он и сидел, видно было, что это рослый парень, наверное тоже баскетболист.

— Леня сказал, что размажет вас по стене и выпустит вниз через мусоропровод,— медленно выговаривая слова, произнес парень.— Неужели вы его, дьявола длиннорукого, спустили?

— Надо было,— мрачно сказал Боба и пощупал вспухающую скулу, глаз у него сузился. Как бы совсем не закрылся. У Боровикова, видать по всему, рука тяжелая.

— Шувалов, уведи меня,— взглянула на меня Оля.

Она уже не плакала, даже успела размазанную тушь стереть.

— А-а, вы за девчонками,— разочарованно протянул парень и потянулся за рюмкой.— Забирайте, ради бога, они нам надоели…

— Ну и нахал! — бросила на него возмущенный взгляд Мила.

— И зачем мы с ними пили? — сказала Оля.

— Действительно, зачем? — усмехнулся я.

Я обратил внимание, что в дверь бухать ногами перестали. Наверное, Леня притаился и ждет, когда мы выйдем. Драться не хотелось, но добром, по-видимому, отсюда не уйдешь.

— Мы пообедали в «Баку»,— рассказывала словоохотливая Мила Ципина,— а потом поехали музыку послушать…

— Твоя идея,— бросила на подругу недовольный взгляд Оля.— Будто Боровикова не знаешь!

Парень с интересом смотрел на нас. В отличие от Боровикова он явно был настроен миролюбиво, а может, ему просто лень было подниматься.

— Они сказали, что есть последние записи Высоцкого и Марины Влади,— тараторила Мила.— С парижской пластинки.

— Ну и как? — спросил Боба.

— Мы собрались уходить, а они…

— Я женщин не обижаю,— ввернул парень.

— Я про Высоцкого,— сказал Боба.— Понравились записи?

— Я, оказывается, раньше слышала,— сказала Мила.— Цикл про алкоголиков. Ой, где была я вчера…

— «Считай, с приятелем мы выпили немного… Скажи, Серега?..» — басом затянул парень и споткнулся, видно дальше не помнил.

— У Боба замечательные записи,— повернулась Мила к подруге.

— Я хочу отсюда уйти,— сказала Оля. Парень поднял бутылку и потряс ею:

— На посошок?

Я рывком распахнул дверь, но ничего не произошло: Лени Боровикова на лестничной площадке не было. Он мог поджидать нас у парадной. Мы молча спускались по бетонным ступенькам вниз. Чем ближе выход, тем тревожнее: что приготовил нам баскетболист Леня?.. В моем возрасте драться на улице вроде бы и ни к чему.

Боровиков не поджидал нас и на улице. Его вообще не было видно. Однако его незримое присутствие мы очень скоро ощутили: когда подошли к «Волге», то увидели, что одно колесо сплющилось. Боба быстро обнаружил порез в шине. Низко же отомстил нам великан и силач Леня Боровиков!..

Быков, бормоча проклятия в адрес баскетболиста, быстро достал запаску, домкрат и с моей помощью за несколько минут сменил колесо. Девушки стояли поодаль и о чем-то толковали. У Милы большой рот с ярко накрашенными губами, бледное лицо, на котором влажными вишнями выделяются слегка томные, с поволокой, глаза. В общем, они с Олей были заметной парой, а когда рядом две красивые девушки, от мужчин отбоя нет.

— Карета подана,— вытерев руки вафельным полотенцем, сказал Боба Быков.— В ресторан? Или к цыганам? Как это? «Ямщик, не гони лошадей, мне некуда больше спешить…»

Боба трудно вывести из себя. Другой, увидев бы, что ему шину прокололи, на весь день лишился бы покоя, а он уже успокоился. Правда, на станции технического обслуживания ему за десять минут завулканизируют камеру. А что бы мы делали, если бы Леня все колеса проколол?..

Мила на правах хозяйки бесцеремонно села рядом с водителем, а мы с Олей — на заднее сиденье.

— Что же ты меня не ругаешь? — покосилась на меня Оля.

— За что?

— Ты, оказывается, не ревнивый,— вздохнула она.

— Приедем домой, я тебе по второй щеке…— улыбнулся я.

— Бьет — значит, любит,— откликнулась Мила.

— Мне эти домостроевские замашки не нравятся,— сказала Оля.

— А Боба, когда в гневе, может ударить…— засмеялась Мила.

— Такого не было,— добродушно заметил Быков.

«Волга» мчалась, обгоняя поток, на скорости восемьдесят километров. Быков когда-то участвовал в автомобильных гонках, однажды его машина несколько раз перевернулась, он сломал бедро и с тех пор перестал участвовать в спортивных состязаниях. Но привычка ездить быстро осталась, и поделать он с собой ничего не мог. Водитель он, конечно, был искусный. Ведь ограничение скорости в городе рассчитано на среднего водителя, а Боба никак в рамки «середняка» не укладывался. Шоферы такси тоже не очень-то свято чтут правила уличного движения. Когда нет поблизости постового, они жмут и жмут на акселератор.

Я сидел рядом с Ольгой и думал о том, что как-то все не так у меня с ней. Разве это дело срываться с работы — еще черт дернул повстречаться со Скобцовым! — мчаться куда-то, с дракой врываться в чужую квартиру и забирать оттуда свою девушку… Мы уже не первый месяц ведем с Олей безрезультатные разговоры о том, что пора ей кончать с компаниями и легкомысленными подружками. Оля охотно соглашалась со мной, корила себя за слабость, но тут же все начисто забывала и снова поступала по-своему. А почему она, собственно, должна поступать по-моему? Ей нравится жить так, как она живет, с какой стати она должна принимать мою мораль? Пусть я старше ее, надеюсь, умнее, но, если вспомнить, каким я был в ее годы, то вряд ли мне стоит осуждать Олю… У меня тоже были компании, приключения…

По натуре Оля Журавлева — целомудренный, порядочный человек, но если так живут ее знакомые, подруги? Когда и повеселиться, если не в ее годы?..

Годы, годы!.. Когда я с Олей, то не чувствую себя рядом с ней этаким умудренным жизненным опытом воспитателем-моралистом. Да и вряд ли она потерпела бы меня в роли наставника.

Оля перестала приглашать меня в свои компании, но и порвать с ними была не в силах. У меня дома она часто вела по телефону долгие разговоры с приятельницами. Обстоятельно обсуждались веяния моды, достоинства одной ткани по сравнению с другой. Для того чтобы достать дефицитную вещь, нужно было звонить в магазин нужному человеку… Приятельница просила, чтобы это сделала Оля, мол, с ее внешностью и фигурой отказа не будет… Оля, конечно, соглашалась пойти к кому-то и взять там модную кофточку или парфюмерию. Причем не себе, а другим. Зная ее доброту и безотказность, приятельницы нещадно эксплуатировали ее. Она даже посылала какие-то кофты и платья подружке в Краснодар. А та все забывала ей деньги за покупки выслать…

Меня ее телефонные разговоры не возмущали, тут я научился быть терпимым, моя бывшая жена добрую половину своего времени тратила на разговоры с «нужными» людьми и на добывание дефицитных товаров. Разве виноваты наши женщины, что модные вещи достаются им с таким трудом?..

Не нравились мне разговоры о днях рождения, именинах, встречах у кого-то на квартире.

Значит, снова все повторится: поздно вечером Оля будет звонить мне и просить забрать ее из компании, мол, к ней начинают приставать мужчины… Я должен ловить такси и мчаться, как сегодня, к черту на кулички и вызволять ее. Обычно она сама выходила из парадной и я забирал ее. Такое, как сегодня, случилось впервые. И опять тут замешан Леня Боровиков…

Будто отвечая на мои мысли, Оля произнесла:

— Он взбеленился после того, как я ему сказала, что между нами все кончено.

— Зачем же ты поехала к нему?

— Это квартира Вадика,— ввернула Мила.

— Мы встретились на Невском…— начала Оля. Но я уже больше не слушал: все ее приключения почему-то начинались на Невском, там в парфюмерном магазине работает ее школьная подруга Марина Барсукова.

— На Салтыкова-Щедрина? — спросил Боба Быков.

— Меня до Финляндского,— сказала Оля и испытующе взглянула на меня.

Я не стал ее уговаривать заехать ко мне.


— Сочи, Ялта, Пицунда,— насмешливо говорил Остряков.— Там и без нас яблоку некуда упасть. Поехали лучше на Псковщину? Какие места! Пушгоры, Опочка, Алоль, Опухлики… Выберем тихое спокойное озерко, разобьем палатку, сделаем на берегу под соснами деревянный стол, скамейки и будем, как у Христа за пазухой, весь месяц благоденствовать.

— Толя, дорогой, красиво говоришь,— возражал Боба Быков.— Теперь нет тихих, спокойных озер. Туристы-автомобилисты, вроде нас, грешных, во все заповедные места пробрались. Куда ни приедешь — разноцветные палатки, а рыбу в озерах давно повыловили. Одна мелюзга. Знаешь, сколько рыбачков на белом свете развелось? Больше рыбы…

Я пока участия в разговоре не принимал, я безлошадный. Решался вопрос, куда нам поехать в отпуск. Остряков — у него отпуск начинается через неделю — и слышать не хочет о юге. Быков — на перепутье: с одной стороны, ему хочется с нами поехать, с другой — тянет на Южный берег Крыма. Там море, девочки… Анатолий Павлович завезет жену и дочерей в Опухлики, там живет его дальняя родственница, и готов с нами хоть на целый месяц. Жена не будет возражать, она знает, что он рыбак.

Я ухожу в отпуск с первого июля, а сегодня пятнадцатое июня. У Быкова отпуск через десять дней. Выезд из Ленинграда намечается на двадцать седьмое июня, это четверг, так что я смогу тоже с ними выехать. На день-то раньше как-нибудь из института отпустят…

Варя остается в городе, ей нужно готовиться к экзаменам. Из Киева обещала в середине июля приехать ее мать, как хорошо, что меня в это время не будет в городе! Не хотелось бы мне встречаться с бывшей женой…

Мы сидим на опрокинутой лодке на даче у Острякова. Сегодня залив не такой приветливый, как в тот раз, когда мы были здесь с Варей. Ветер гонит волны на берег, валуны залеплены желтоватой пеной, на кромке пляжа скопилось много мусора. Анатолий Павлович говорит, что ночью был шторм. По берегу бродят босоногие мальчишки. Они палками ковыряются в принесенном штормом мокром хламе. Сосны шумят над головой, с тихим шорохом сыплются сухие иголки. Их много скопилось на потемневшем деревянном столе.

На пляже пустынно, сегодня вторник, отдыхающие нагрянут в пятницу-субботу.

— Ты возьмешь с собой Олю? — посмотрел на меня Боба.

— Она не рюкзак,— ответил я.— И потом, ее, как и тебя, манит юг.

— Они с Милкой на юге — царицы бала! — ухмыляется Боба.

— А мы с тобой при них будем телохранителями? — поддеваю я.

— За Милкой нужен глаз да глаз,— соглашается Боба.

Я предлагал Оле провести отпуск вместе, но она как-то вяло отреагировала. Вообще-то, я не против юга. За год в Ленинграде соскучишься по солнцу, но дикарем маяться там не хотелось,— эти очереди в столовых и кафе, поиски места на забитых людьми пляжах, в кино, [и] то не всегда попадешь!.. Псковщина с голубыми тихими озерами, о которых толковал Остряков, привлекала меня больше. Об этом я им и сказал. Немного поспорив из свойственного ему упрямства, Боба в конце концов вынужден был признать, что можно отлично отдохнуть и на озере. Та же вода, солнце, ягоды, грибы… И потом, надоест — в любой момент снялся с места и поехал дальше.

С Остряковым я и раньше ездил на машине на Псковщину, бывал даже в гостях у его родственницы в Опухликах, славно мы тогда попарились в баньке на берегу красивого озера Малый Иван. А вот так, целой компанией, я в отпуск еще ни разу не ездил. Одно дело раз-два в месяц встречаться в городе, а другое бок о бок прожить с приятелями месяц в одной палатке. С Остряковым я всегда найду общий язык, а вот Боба, случалось, меня раздражал. Он был все-таки бесцеремонным и иногда грубоватым. И потом эти бесконечные разговоры о девочках…

Но все это было пустяками по сравнению с тем, что ожидало нас впереди!

Мужской компанией на машинах отправиться в разгар лета в длительное путешествие, где тебя ждут ночевки у костра, утренние рыбалки, красивые восходы и закаты, тишина, покой, лес и птицы!.. Вообразив себе все это, я уже не мог дождаться конца месяца, мне хотелось прямо сейчас двинуться в путь…

Несколько отрезвил меня озабоченный голос Острякова:

— Боба, когда тебе пригнать для профилактики машину?

Боба заверил, что хоть завтра, только лучше с утра.

— А ты, Георгий, пошукай по магазинам, может, каких приличных консервов достанешь?

— Он достанет,— заметил Боба.— Килек в томате… Ладно, мясные консервы и другой дефицитный непортящийся продукт я беру на себя. Есть у меня один хороший клиент — директор гастронома…

— Кое-что я за зиму припас,— сказал Анатолий Павлович.

— У меня пятилитровая банка болгарских огурцов с томатами,— вспомнил я.— И электрический самовар…

Про самовар я, конечно, зря ляпнул. Но мне тоже хотелось внести свою лепту в наше общее дело…

— Это просто замечательно! — хохотнул Боба.— Вечер, над озером звезды, мы сидим на берегу за кипящим электрическим самоваром, из фарфоровых чашечек пьем вприкуску индийский чай… А электрический шнур от самовара Георгий Шувалов воткнул себе в задницу!..

Ну ладно, Боба Быков может и не такое отмочить, но меня удивил мой друг Остряков: он чуть с лодки не свалился от хохота. Мне ничего другого не оставалось как присоединиться к ним.

Глава восьмая

В самый последний момент наша поездка на Псковщину лопнула: Острякову неожиданно предложили поехать с туристами в Индию, там он еще ни разу не был, поэтому не стал отказываться, а отпуск передвинул на август. Боба Быков вместе с Милой Ципиной укатили на Черноморское побережье. И остался я, как говорится в известной сказке, у разбитого корыта. Хотя, если уж быть до конца честным перед самим собой, я не так уж сильно расстроился. Я уже стал привыкать к своему одиночеству, даже находил в этом свои преимущества. Я мог спокойно поработать дома, поваляться на диване, поразмышлять о смысле жизни, почитать. Если первые месяцы после развода меня не тянуло домой, наоборот, хотелось уйти куда-нибудь, лишь бы не торчать в четырех стенах, то теперь я после работы охотно возвращался пешком домой, хотя меня никто там и не ждал. Это раньше было, а сейчас в доме всем заправляла Варя. Я ходил в магазин, помогал ей готовить обеды. Дочь сразу заявила, что домашнее хозяйство — это женское дело и мне нужно отвыкать от своих холостяцких привычек. Видеть меня в фартуке на кухне у кипящих кастрюль ей тошно. Я и не подозревал, что она такая хозяйственная. Каждое утро протирала пыль, подметала полы, пришила все пуговицы к моим рубашкам, заштопала носки. Туалет и ванна блестели.

Дни в Ленинграде стояли жаркие, каменные громады зданий источали зной и застойную духоту. Деревья на тихих улицах притихли, ни один пыльный лист не пошевелится. Не деревья, а выкованные из чугуна и бронзы стилизованные скульптуры модернистов. Если коренные жители стремились за город, то приезжие наводнили Ленинград. На набережных и на Невском — толпы людей. Подернутое блеклой дымкой раскаленное добела небо давило на город, от острых каблуков женских туфель на асфальте оставались глубокие дырочки. У серебристых цистерн с пивом и квасом изнывали на солнце длинные очереди. У всех в руках банки, бидоны, бутыли. В распахнутых окнах не шевельнется ни одна занавеска.

Тяжко жарким летом в каменном городе, ленинградцы с нетерпением ждут пятницы, чтобы поскорее уехать на природу. Июль-август — пора отпусков, поэтому поезда переполнены. В будние дни с Кировского моста можно увидеть загорающих людей на узкой песчаной косе Петропавловской крепости. Это в основном студенты. Кто лежит на песке, а кто прислонился обнаженной спиной к серой каменной стене и держит в руках книжку. В такую жару даже чаек не видно над Невой. Они прячутся в густой тени мостов. Переполненные белые речные трамваи увозят пассажиров на Финский залив. Туда же мчатся катера, моторки, величаво скользят легкие парусные яхты.

А я все еще не могу вырваться из жарких объятий города. Понадеялся на друзей-приятелей и вот теперь кукую. Не знаю, куда податься. У Оли отпуск в сентябре, она поедет на юг. В Севастополе живет ее подруга, вместе учились в институте.

С завтрашнего дня начинается отпуск. Сяду на первый попавшийся поезд и укачу куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого пекла!

Варя лежит на тахте с учебником в руках, а я чиню молнию у вместительной сумки. Ни черта не получается! В сердцах швыряю сумку на пол. Варя отрывается от книжки, бросает на меня насмешливый взгляд. Я иду на кухню, достаю из верхнего ящика тумбочки отвертку и начинаю привинчивать вылезшие наполовину из гнезд шурупы оконного шпингалета.

— А чего бы тебе, па, не поехать к дяде Феде? — слышу я из комнаты голос дочери.

Мне хочется сказать, что это не ее ума дело, куда мне поехать, но, если поразмыслить, совет не так уж плох…

Дядя Федя — двоюродный брат моего отца. Живет от где-то в Валдайском районе, я даже не помню, как называется деревня, потому что ни разу там не был. Мои родители умерли в один год, на похоронах отца я видел и дядю Федора — высокого худощавого человека с морщинистым суровым лицом. Он был молчалив, разговорился лишь на поминках. Он всю жизнь проработал на железной дороге, а сейчас ушел на пенсию. Теперь живут с женой в деревне, у них пасека, фруктовый сад, огородик. Дядя Федя приглашал меня к себе, говорил, что близко красивое озеро,— забыл, как оно называется,— кругом сосновый бор, много ягод-грибов. Убитый горем, я как-то не воспринял слов дяди Федора. И потом, нас редко тянет туда, где мы не были.

Из нижнего ящика письменного стола я достал новогодние поздравительные открытки и нашел адрес дяди Феди: Новгородская область, Валдайский район, деревня Кукино…

Варя проводила меня до Средней Рогатки. Мы доехали на метро, а оттуда дошли до площади Победы пешком. Перед этим я кинулся на Московский вокзал, но, увидев длинные очереди у касс, заскучал и решил, что доберусь до Валдая на попутной. Тут и езды-то каких-то три-четыре часа. По пути мы зашли в магазин, я взял кое-что из продуктов, в универмаге по совету Вари купил в подарок дяде рубашку, а жене дяди Федора Варя выбрала красивый цветастый платок.

— В деревню не принято приезжать без подарков,— поучала меня дочь.— И вообще, подарки приятно дарить, а еще приятнее их получать…

— Намек понял,— сказал я и купил ей в отделе электротоваров большой настольный вентилятор с резиновыми лопастями.— По себе знаю, что на жаре мозги плохо работают… А тебе экзамены сдавать.

— Хорошо, если бы вентилятор за меня их сдал,— вздохнула Варя.

— Эх, надо было телеграмму послать! — вспомнил я.

— Ты раньше телеграммы доберешься,— успокоила дочь.

На обочине шоссе у сумок и чемоданов стояли ожидающие попутных машин. Легковые в большинстве проносились мимо, а грузовики и рефрижераторы останавливались и забирали пассажиров.

— Лучше бы на «Жигулях»,— сказала Варя.

Но «Жигули» не желали останавливаться. Впрочем, мне было все равно, на чем ехать, лишь бы поскорее. Я уже предвкушал, как вырвусь из душного города на простор, увижу свежую зелень, цветы на обочинах, поля, блеск озер, березовые рощи… Высоченные громады зданий на Средней Рогатке были облиты солнцем, широкие окна лоджий ослепительно сияли, пахло горячим асфальтом, отработанными бензиновыми парами. Машины плавно огибали монументальный памятник Победы, над радиаторами дрожал, плавился раскаленный воздух.

Гораздо позже, размышляя о том, что со мной в это жаркое лето произошло, я задавался вопросом: действительно ли судьба определяет наши пути или простой случай? Не сорвись наша поездка, не вспомни кстати Варя про дядю Федора, не будь переполнены пассажирами вокзалы, я никогда бы не оказался на развилке Киевского шоссе и шоссе Ленинград — Москва. И никогда бы не случилось того, что впоследствии перевернуло всю мою жизнь…

Кто же руководит нами, умело, незаметно подводит к той черте, после которой начинается новая жизнь? В судьбу я не верю, а случай — вещь весьма ненадежная… Тем не менее с нами рано или поздно случается именно то, что должно случиться, хотим мы того или нет, стремимся к тому или, наоборот, убегаем.

Не зря бытует поговорка: чему быть, того не миновать…

— Я бы с удовольствием поехала с тобой,— грустно произнесла Варя.— В Киеве жара, и здесь не лучше…

— Сдашь экзамены — приезжай,— предложил я.

— Еще пять лет учиться… Тоска!

— С такими настроениями не мудрено и провалиться.

— Я не хочу возвращаться в Киев,— улыбнулась она.— Придется постараться…

— Постарайся,— сказал я.

Вишневые «Жигули» проскочили мимо, но затем затормозили. Длинноволосый парень в джинсах с коричневой сумкой через плечо бросился к машине, но «Жигули» резво дали задний ход и остановились возле нас. Дверца приоткрылась, и мы увидели молодую женщину в больших темных очках. Рукой придерживая за ошейник пытавшегося выскочить из кабины лохматого пса непонятной породы, она спросила:

— Вам куда?

— До Валдая,— быстро ответила Варя.

— Лучше бы до Москвы,— переводя взгляд с Вари на меня, разочарованно произнесла женщина. Пес, повизгивая, норовил просунуть голову в щель. Глаза его, спрятавшиеся в дымчатой шерсти, были умные. С длинного красного языка капала слюна. Женщина изучающе смотрела на меня. Очки закрывали всю верхнюю половину ее лица. Бросались в глаза густые черные волосы, свободно спускающиеся на спину. Они чуть завивались, блестели…

— Вы понимаете в автомобилях? — спросила женщина. Голос у нее глуховатый, но очень приятный.

— У нас была своя машина,— ввернула Варя.— Папа сам ее ремонтировал…— Она бросила на меня насмешливый взгляд.— У тебя ведь золотые руки, верно?

Я молчал, а что я мог сказать?

— Садитесь,— неуверенно проговорила женщина. Она все еще пребывала в сомнении: брать меня или нет?

Я проворно подхватил свою сумку и хотел было сесть на заднее сиденье, но женщина предложила место рядом с собой, а туда спровадила пса. Тот поворчал и стал меня обнюхивать. Повернувшись к Варе, женщина улыбнулась:

— Вы не бойтесь, Джек не кусается.

— Я не боюсь,— сказала Варя. Нагнулась и поцеловала меня в щеку.— Пиши, дорогой!

— Вы разве не поедете? — озадаченно посмотрела на нее женщина.

— Я бы с удовольствием, но у меня столько дел в Ленинграде! — рассмеялась Варя.— Гуд бай! Счастливого пути!

На лицо женщины набежала тень, какое-то мгновение она, наморщив гладкий белый лоб, отчужденно смотрела прямо перед собой, я уж подумал, не попросит ли она меня сейчас выйти из машины.

— Я думала, вы вдвоем,— произнесла она. Наблюдавший за нами парень с сумкой через плечо, увидев, что Варя не села в машину, вихляющей походкой направился к нам. Женщина положила руки на баранку и тронула машину.

— Не терплю длинноволосых хлыщей,— сказала она.

Какое-то время мы ехали молча. За нашими спинами возился на заднем сиденье Джек, он явно был недоволен, что я занял его место.

— Какой он породы? — поинтересовался я, когда мы миновали громоздкое здание мясокомбината с двумя быками на каменных постаментах.

— Не знаю,— беспечно ответила женщина.— Я его весной подобрала на дороге за Новгородом. Он был совсем маленький и беззащитный. Сиротой сидел на обочине рядом с лужей и с такой печалью в глазах смотрел на проезжающие мимо машины, что я остановилась и подобрала его.

— Вы всех подбираете на дороге? — пошутил я.

— Надо же, какая у вас взрослая дочь,— покосившись на меня, произнесла женщина.

Машину она вела уверенно, чувствовалось, что это для нее привычное занятие. Она была в джинсах с подвернутыми брючинами, в короткой навыпуск полотняной кофточке с открытым воротом. Высокая шея белела в дымке густых черных волос. На вид ей лет двадцать пять. Теплая струя воздуха, врывающаяся в полуоткрытое боковое окно, шевелила тугие вьющиеся пряди на виске и лбу. Маленький накрашенный припухлый рот, чуть вздернутый красиво очерченный нос, длинные черные ресницы, кожа гладкая и белая. В Ленинграде второй месяц солнце не заходит за тучи, а она ни капельки не загорела. Черные волосы и белая кожа — это было красиво.

Я таких удивительных волос еще ни у кого не видел: чернее ночи, чернее сапожной ваксы, воронова крыла, с бархатным блеском. В их глубокой черноте было что-то неестественное. Или она их красит, или…

— Мои, мои,— усмехнулась женщина, догадавшись о моих сомнениях.— Не парик.

— Черное золото,— сказал я.

Она сбоку посмотрела на меня, улыбнулась.

— Сравнить мои волосы с нефтью… До этого еще никто не додумался!

— У вас в роду были цыгане?

— Бывают белые вороны, а я вот уродилась черной вороной… Никто не верит, что это мои волосы и что я их никогда не крашу. А цыган в нашем роду не было.

— У вас изумительные волосы…

— Это я уже слышала много раз,— нахмурилась она.— Оставим мои волосы в покое…— Видно, почувствовав, что ее слова прозвучали излишне резко, несколько смягчила тон: — Поговорим о чем-нибудь другом.

Город отодвигался, еще сквозь листву деревьев то тут, то там виднелись многоэтажные здания новостроек. Железобетонные корпуса складских помещений, серебристые округлые цистерны, стройные, будто нацеленные на далекую галактику водонапорные башни, напоминающие ракеты. Наконец царство камня, бетона, железных конструкций закончилось, и по обе стороны шоссе открылись зеленые совхозные поля, фруктовые сады, в зелени деревьев замелькали дачные деревянные дома. На телеграфных проводах повис продырявленный посередине бумажный змей. Веревочный распушенный на конце хвост шевелился, будто живой. В детстве я тоже запускал змея. Мы клеили его из вощеной бумаги и тонких сухих палочек-распорок, привязывали к нему длинное мочало и, держа в руке тонкую бечевку, бежали по травянистому лугу, а змей, чуть оторвавшись от земли, волочился сзади, не хотел взлетать…

Уже миновав Тосно, мы наконец познакомились. Хозяйку «Жигулей» звали Вероникой Юрьевной Новиковой, она ехала в Москву к мужу. Машину водит давно, но, случись какая поломка или неполадка, она вынуждена обращаться за помощью, поэтому, когда одна за рулем, приходится брать с собой понимающего в автомобилях мужчину. Женщины в этом смысле плохие помощницы: все, кого она знает из автомобилисток, не могут даже спустившее колесо заменить, не говоря уже о неисправностях в моторе. Попутчика тоже надо выбирать с умом, иного только посадишь, как начинает утомлять своими… комплиментами: как же, за рулем молодая женщина, путешествует в одиночку, почему бы не поухаживать?.. Приходилось на полдороге высаживать не в меру предприимчивых мужчин…

Очевидно, ее слова нужно было принимать как предостережение. Я был ей благодарен, что она меня взяла в машину, а что касается моего комплимента насчет волос, то тут уж ничего не попишешь: волосы у нее действительно необычные.

«Шестерка» бежала резво, никаких подозрительных постукиваний в моторе я не улавливал. Вот только разве при переключении скоростей звякала крестовина на карданном валу. Но это не опасно. В свое время я не раз ездил по шоссе Ленинград — Москва и знал, что до Новгорода местность безлесая и довольно унылая, а дальше начнутся сосновые леса с озерами, березовые рощи. Долгое время я не мог взять в толк: почему вороны и сороки пасутся на обочинах шоссе? При приближении машины птицы неохотно отступают с дороги, а затем снова возвращаются. Оказывается, они подбирают разбившихся о лобовое стекло бабочек, стрекоз, жуков.

На переднем стекле «Жигулей» налипли мелкие насекомые, надо бы мокрой тряпкой протереть, но черноволосая водительница и не думала останавливаться. Стрелка спидометра замерла на ста километрах, а по правилам за городом разрешается ездить не свыше девяноста километров в час, причем опытным водителям, а не новичкам.

Джек на заднем сиденье заскулил, положил лохматую голову на плечо хозяйки. Она снизила скорость, но остановиться долго не могла, я по себе знал, как трудно после длительной езды выбрать место для остановки. Кажется, вот он, уютный лесистый уголок,— подъедешь, а там мазутные пятна, обрывки газет, консервные банки, ну и едешь дальше, а там опять что-нибудь не так.

Вероника Юрьевна выбрала удачное место: зеленый бугор с вереском и орешником, поблизости ручей, заросший по берегам осокой. Джек стремглав кинулся в кустарник. Хозяйка машины — я ее еще не видел во весь рост — оказалась невысокой стройной женщиной, а когда она сняла очки с розоватыми стеклами-блюдцами и, прижмурившись от солнца, тонкими пальцами потерла переносицу, я отметил, что без очков она еще симпатичнее. В точности как это делал и я, когда долго находился за рулем, она потянулась, распрямила гибкую спину и присела несколько раз. Джек вынырнул из кустов и стал лакать из темного ручья.

Я не спеша перешел на другую сторону шоссе и углубился в густой кустарник. Благословенная тишина обволакивала, высокая трава с неяркими цветами манила к себе, за спиной с самолетным гулом проносились автомашины. Над головой замерло ослепительное белое пышное облако. Наконец-то я почувствовал то самое приятное состояние отрешенности от всего. Если там, на Средней Рогатке, дожидаясь попутной машины, я еще сомневался, что правильно поступаю, направляясь к дяде Феде, то сейчас был убежден, что все именно так и должно было быть: дорога, машина, Вероника, симпатичный дворняга Джек, чудесный летний день — здесь, на свободе, жара меня не донимала — и этот тихий лес, над которым в глубоком синем небе медлительно плывут облака. Меня охватило чувство полной свободы, губы расползались в улыбке, мне хотелось прыгать, кричать… Нечто подобное я испытывал в детстве, очутившись где-то далеко от дома в лесу или в пойме речки Шлины. Я тогда верил, что стоит мне взойти на высокий утес — правда, в той местности, где я жил, не было никаких возвышенностей,— раскинуть руки, оттолкнуться от земли — и я полечу…

Странно, что, когда «Жигули» остановились у синего дорожного указателя с надписью «Валдай», мне не захотелось вылезать из машины. Вероника Юрьевна выключила зажигание, слышалось негромкое потрескивание в разогревшемся двигателе, Джек высунул морду в окно и жадно втягивал ноздрями теплый воздух. Асфальт впереди неровно блестел, как иногда блестит в Неве перед закатом солнца спокойная вода. Лобовое стекло опять стало серым от разбившейся мошкары, в жаркий день стекло чистым не бывает.

Какое-то время мы молча сидели рядом. Вероника Юрьевна сняла очки. На переносице — розовая полоска. Глаза у нее были крупные, неуловимо-изменчивого цвета. То они казались мне серыми, то синими. Сейчас они были точно такого же цвета, как небо. Линия белых рук у нее была безукоризненная, пальцы длинные, с ухоженными бледно-розовыми ногтями. На одном из них обручальное кольцо, на другом — узкое с голубым камнем. Я пошевелился, собираясь выйти.

— Не вздумайте совать мне деньги,— предупредила она.

Этого я и не думал делать, знал, что, попытайся я предложить ей плату за проезд, она бы оскорбилась.

— Надо бы стекло протереть,— произнес я, не двигаясь с места. Неужели я вот сейчас выйду и мы больше никогда не увидим друг друга?

— Остановлюсь у речки, вымою,— сказала она.

Джек ткнулся теплым носом в мою шею, лизнул в ухо. Я погладил его. Вероника Юрьевна смотрела прямо перед собой, и глаза у нее были грустными. Лицо у нее гладкое, без морщинок. Я так и не определил, сколько ей лет. Одни женщины охотно сообщают о своем возрасте даже когда их не спрашивают, другие болезненно оберегают эту тайну до глубокой старости. Может, в этом тоже проявляется характер женщины?

За Новгородом, когда мы миновали широкие пойменные луга, весной залитые паводком, а сейчас колышущиеся по обе стороны шоссе зелеными волнами высокой травы, Вероника Юрьевна вдруг разговорилась… Ее муж работает в Центральном статистическом управлении. В Москву его с повышением перевели полгода назад, она же не захотела покидать Ленинград, где родилась и где пережили блокаду ее родители. Она ничего не имеет против Москвы, но жить там не хочет. В Репино дача ее родителей, там у них ее шестилетняя дочь Оксана… Почему мужчины ради своей карьеры готовы пожертвовать даже семьей? Ну и пусть сидит в своем громадном здании на десятом этаже и высчитывает на ЭВМ, сколько в стране разводов в текущем году… Не исключено, что ему придется приплюсовать к гигантской цифре и свой собственный развод…

Вероника по профессии астроном, раньше работала в Пулковской обсерватории. Когда люди ложатся спать, она садилась за окуляр телескопа… Бродить одной по бесконечной Вселенной ей очень нравилось. Муж настоял, чтобы она ушла с работы, мол, что же это за жена, которая не ночует дома?..

Она спросила, слышал ли я о созвездии Волосы Вероники. Слышать я, может, и слышал, а где оно и что собой представляет, понятия не имел. Тут только до меня дошло: Волосы Вероники…

— Рядом со мной сидит живое созвездие…— пошутил я.

— Меня в обсерватории так и звали: Волосы Вероники,— сказала она.— Я даже хотела постричься под мальчишку…

— Хорошо, что не постриглись,— заметил я.

— А вы знаете, почему созвездие назвали Волосы Вероники?

— Знаю,— сказал я.— В вашу честь.

— Это я тоже уже не раз слышала,— усмехнулась она.

— Жаль, что сейчас не ночь, вы показали бы мне это созвездие,— сказал я.

— Сами найдете,— улыбнулась она.— Если захотите.

Она заговорила о созвездиях, лицо у нее стало мечтательным, глаза посветлели. Я слушал ее рассеянно, честно говоря, кроме Большой и Малой Медведицы, я других созвездий и не знал. Она рассказывала о созвездии Волосы Вероники, где обнаружено «облако галактик», оно находится от нас за двадцать пять миллионов парсек… Вероника любит именно это созвездие и даже обнаружила в большой телескоп какую-то красную перемещающуюся в пространстве туманность или еще одну галактику…

— И долго вы пробудете в деревне… Кукино? — вывел меня из задумчивости мягкий, чуть гортанный голос Вероники Юрьевны.

— Я выйду на шоссе и буду вас ждать,— сказал я.— Поедете же вы когда-нибудь снова по этой дороге?

— Не знаю.— Помолчав, сказала: — Спасибо вам.

— За что? — удивился я.

— Обычно мужчины, которых я, случается, подвожу, просят мой телефон, назначают свидания…

— Вы останавливаете машину и высаживаете их прямо на шоссе…

— Почему же? — улыбнулась она.— Я даю телефон нашей районной поликлиники.

— А свидания назначаете в семь вечера под часами бывшей городской Думы.

— Откуда вы знаете?

— И не приходите,— продолжал я.

— Один раз пришла,— рассмеялась она.— А его там не было. Под часами. А может, и был, но мы не узнали друг друга.

— Я бы вас узнал,— сказал я.

— Вы же не назначаете мне свидание.

— Я знаю, где вас можно найти.

— Где же?

— На созвездии Волосы Вероники,— сказал я.

— Вы даже не знаете, в какой части звездного неба оно находится.

— Найду,— сказал я.

— Так много звезд на небе…

— Вероника, приезжайте в Кукино! — вдруг вырвалось у меня.— Там сосновый бор, красивое озеро с белыми лебедями, ягоды-грибы…

По мере того как я перечислял красоты незнакомой мне деревни, голос мой становился все более неуверенным.

— А что я там буду делать? — без улыбки посмотрела она на меня своими глубокими глазами. Сейчас они были синими.

— Вы мне покажете созвездие Волосы Вероники,— нашелся я.

— Вечером встаньте лицом к юго-востоку, и вы увидите две яркие звезды. Одна оранжевого цвета — Арктур, самая яркая в созвездии Волопаса. Правее вы увидите созвездия Гончих Псов и Волос Вероники. Знаете, почему так назвали это созвездие? — Улыбнулась и продолжала: — Красавица Вероника, супруга египетского царя Птоломея Эвергета, имела роскошные волосы, спускавшиеся почти до пят. Видите, мне далеко до нее… Когда царь повел свои легионы воевать, юная царица дала клятву богам, что если любимый муж вернется невредимым, то она принесет им в жертву свои великолепные волосы. Какова же была печаль победившего своих врагов Птоломея, когда он увидел свою жену остриженной… Боги приняли жертву и вознесли роскошные волосы Вероники на небеса, где они и по сей день находятся…

— Красивая легенда,— сказал я.

— А есть хоть одна легенда, когда муж что-либо принес в жертву богам ради любимой жены? — Она с усмешкой смотрела на меня. Сейчас глаза ее стали голубыми.

— Есть,— уверенно ответил я.— Только не могу сразу вспомнить.

Она протянула мне ладонью вверх руку, я пожал ее и выбрался из машины. Осторожно захлопнул дверцу. Джек с укоризной смотрел через стекло на меня, мол, чего же ты, мил человек, не выпустил меня на волю? Жаль было как-то так расставаться с этой симпатичной женщиной, но не мог же я и впрямь попросить у нее телефон или назначить свидание под думскими часами?

Особенно после романтической легенды о красавице Веронике.

Отойдя от машины, я поставил сумку на обочину и обернулся. Стартер тоненько завизжал, и мотор завелся. Перегнувшись через руль, Вероника опустила боковое стекло и с улыбкой произнесла:

— До свиданья, Георгий! Может быть, через несколько световых лет мы с вами и встретимся…

— Вы же сами говорите: созвездия разбегаются друг от друга.

— То созвездия…

И вдруг будто что-то оборвалось во мне: она сейчас уедет, и я больше никогда не увижу эту удивительную женщину с черными волосами! «Жигули» поднимутся на зеленый холм, стремительно скатятся вниз, и только что открытое мною ослепительное созвездие Волосы Вероники навсегда исчезнет из глаз…

— Вероника-а! — закричал я, срываясь с места.— Стойте!

Она выглянула через боковое окно. Блестящей черной струей выплеснулись наружу ее волосы.

— Вы что-то позабыли в машине? — без улыбки смотрела она мне в глаза.

— Вас! — вырвалось у меня.

— Ну вот, начинается…— сухо сказала она.— Телефон? Адрес? Или свидание на ступеньках городской Думы?

— Можно, я потрогаю ваши волосы? — и, не дожидаясь ее согласия, в обе ладони взял теплую тяжелую черную прядь.

— А теперь до свидания, Георгий…— Она сдержалась и не назвала меня по отчеству.

— Приезжайте, Вероника,— сказал я.— Ну что вам стоит? Это так близко отсюда. Деревня Кукино.

— Вы смешной, Георгий,— улыбнулась она. И эта улыбка была очень хорошей. Доброй и немного грустной.

«Жигули» рванулись вперед, а я столбом стоял на дороге и смотрел вслед. Я еще видел через заднее стекло, как на освободившееся переднее сиденье, поближе к хозяйке, перебрался Джек. В этом месте шоссе взбирается с холма на холм, машина скоро провалилась в глубокую ложбину, через некоторое время, уменьшившаяся вдвое, возникла на бугре и, блеснув никелированным бампером, совсем скрылась из глаз. С холма степенно спускался рефрижератор. Издали он напомнил соединенные вместе два спичечных коробка.

Наверное, я долго стоял на обочине, не слыша и не видя машин, проносящихся мимо. Я пребывал в каком-то странном состоянии: мне почудилось, что я отчетливо вижу на солнечном небе созвездие Волосы Вероники.

— Садись, подвезу,— вывел меня из забытья голос шофера, притормозившего рядом свой «КамАЗ». Белые зубы шофера сверкнули в улыбке.— Тебе туда? — кивнул он в сторону Ленинграда.

— Разве ее теперь догонишь? — вздохнул я.

— Кого? — улыбался словоохотливый парень.— Если я раскачаю свою старушку — сто десять выдает.

— Ты знаешь, где находится созвездие Волосы Вероники? — спросил я.

— Никак на солнце перегрелся? — озадаченно по смотрел на меня шофер.— Печет, как в Африке.

Посмеиваясь, он поехал дальше, а я завернул в закусочную, стоявшую на развилке двух дорог. Есть не хотелось, да и несколько бутербродов с засохшим сыром не способствовали пробуждению аппетита. Буфетчица сказала, что до Кукина двенадцать километров: шесть по асфальту, а остальные шесть по проселку. Автобус туда ходит два раза в день. Вечерний уже ушел, теперь надо ждать до утра.

Я вышел на узкое заасфальтированное шоссе, оно было в выбоинах с аккуратными квадратными дырками, видно, дорожники подготовили к ремонту. Вдоль шоссе тянулось поле с цветущей гречихой. Над ним стоял гул. Я не сразу сообразил, что это пчелы собирают нектар с красноватых невзрачных цветов. За полем на холме открывалась небольшая деревушка, посередине которой царствовал великан дуб, а еще дальше, сливаясь в сплошную зеленую массу, виднелась зубчатая кромка соснового леса. Над ним, растолкав кучевые облака, набухала синяя туча. Ласточки низко проносились над дорогой, их крик еще нежно звенел в воздухе, а птиц уже было не видно. Впереди маячила деревянная тригонометрическая вышка. Снизу она была широкой, а кверху суживалась и заканчивалась остроконечным шестом, казалось уткнувшимся в середину белого облака.

Я шагал по пустынной дороге, непривычно чистый для горожанина воздух с давно забытыми запахами цветущих медоносных трав, высушенного сена и озерной свежести кружил, дурманил голову. Хотелось свернуть на обочину, плюхнуться навзничь в невысокую гречиху и долго лежать, бездумно глядя в синее небо и слушая пчелиный гул.

Это такая редкость теперь: пустынная дорога, живописная природа, высокое чистое небо над головой, первозданная прозрачная тишина и ты. Меня стало охватывать чувство слитности с окружающей природой. Вдруг ноги в туфлях властно запросили свободы, я присел на черный неровный камень и разулся. Давно я не ступал босыми ступнями по земле. Первое время малейший камешек, сучок заставлял меня подпрыгивать и поджимать ногу, потом стало легче, и скоро я уже не замечал, что иду по дороге босиком, а связанные шнурками полуботинки болтаются на плече. Увидев высокий розовый цветок, я нагнулся над ним и долго с удовольствием вдыхал слабый аромат. Небольшая ящерица грелась на плоском камне и бесстрашно смотрела на меня. Белые и коричневые бабочки перелетали дорогу, садились на асфальт и снова взлетали. Где-то в кустарнике мелодично тренькала невидимая птица. Густой гул шмеля ворвался в уши и так же скоро оборвался: шмель нырнул в гречиху. Когда позади послышался шум приближающейся автомашины, я не стал поднимать руку. Эти двенадцать километров я пройду пешком. И пусть туча над тригонометрической вышкой соберется с силами и разразится надо мной обильным дождем. Он смоет с меня городскую пыль, и я пришлепаю босиком в деревню чисто умытый хлесткими серебристыми струями.

Глава девятая

Лодка медленно плывет к жерлице, привязанной к воткнутому в дно шесту. На солнце посверкивает распущенная жилка. На веслах дядя Федор, я сижу на носу деревянной плоскодонки и дожидаюсь, когда тихая озерная гладь всколыхнется и разбежится кругами от сиганувшей прочь пойманной щуки.

— Мимо,— негромко говорит дядя Федор и отворачивает в сторону. Ему не нужно и подъезжать к жерлице, он и так видит, что щука сошла.

Одну за другой мы объезжаем поставленные с вечера жерлицы, и только пока с двух я снимаю по щуке. Скорее, по щуренку, самый большой едва потянет килограмм. Ловля на жерлицы захватила меня: подплываешь к шесту с распущенной жилкой, и вдруг где-то в стороне у лопушин громко взбулькивает, жилка натягивается, березовый шест начинает кивать, а ты торопливо обеими руками выбираешь пружинящую жилку, стараясь не допустить слабины, иначе щука может сорваться с тройника. И вот наконец у борта из чайной с ртутными искорками глубины показывается хищная вытянутая пасть со злыми выпученными глазами. Хвост бьет по воде. Ловко, одним рывком переваливаешь изгибающуюся рыбину через борт. Щука в лодке, а в воде посверкивает ее чешуя, которую сейчас начнут атаковать мальки. Дядя Федор освобождает добычу от тройника и привычно переламывает хребет у самой шеи. На это мне смотреть неприятно. И щука затихает, еще какое-то время раскрывает и закрывает зубастую пасть, глаза ее мутнеют, кожа сохнет, и она скоро становится деревянно неподвижной. Вся ее красота бледнеет, исчезает. Принято считать, что рыбы — бесчувственные твари, но я убежден, что им так же больно, как и всем другим живым существам. Мой азарт разом улегся, когда я увидел в выпученных покрасневших глазах щуки боль… Щука долго боролась за свою жизнь, но сойти с крючка не удалось, может, она кричала на все озеро, молила о пощаде, да вот беда — мы неспособны услышать рыб…

— Нет в озере рыбы,— говорит дядя Федор, направляя лодку к следующему шесту.— Бывало, снарядишь десяток жерлиц и снимешь десяток щук.— Он бросает взгляд на прижавшихся друг к другу щурят.— И не таких недомерков, а по два-три килограмма вытаскивал. Попадались и пятикилограммовые поросята.

— Куда же они подевались? — задаю я наивный вопрос.

— Глянь на берега! — кивает дядя Федор.— Кругом палатки. И каждый норовит рыбку поймать. Из Питера, из Москвы, Валдая и один бог знает откуда едут и едут люди на наше Вельё. Тащат сетями, колют острогами, раскидывают переметы, так еще удумали электричеством глушить… Ох, люди-людишки! Вычерпали, Георгий, рыбку-то. А зимой посмотрел бы, что тут делается! Черно на льду от рыбачков! А по весне еще нагрянут с баркасами промысловые рыбаки, те подряд все неводом выгребают… Нету нынче жизни рыбешке, нету.

Дядя Федор шибко рыбалкой не увлекается, раз в неделю выбирается на озеро, и ладно. Сетей у него нет, ловит на удочку и еще ставит жерлицы. Лодок вдоль берега много, но, как я заметил, местные выезжают рыбачить редко. Вытеснили их с озера туристы. Потом, местные знают свои заповедные места, где подкармливают рыбу, там всегда к столу что-нибудь да поймают. А на продажу в Кукине рыбу давно не ловят.

Вельё очень любопытное озеро: огромное, с островами, уходящее на десятки километров вдаль, оно у самой деревни когда-то затопило несколько гектаров смешанного леса. До сих пор из воды торчат остовы деревьев. В солнечный день, когда вода хорошо просматривается, в глубине можно увидеть причудливый подводный лес. Водоросли и мох облепили черные сцепившиеся сучья, огромные осклизлые коряги нацелились на днище лодки острыми пиками. Тут в глянцевой глубине водятся крупные окуни, которых не так-то просто поймать. Сеть здесь не раскинешь — сучья и коряги не отпустят ее назад целой; спиннинг не покидаешь: зацеп за зацепом, да и жерлицу поставишь, так окуня или щуку не вытащишь — распущенная жилка запутается в подводной чащобе. Трудная здесь рыбалка, зато самая добычливая. Опытные рыбаки ловят только на удочку. Счастливчики, случается, вытягивают килограммовых полосатых окуней. Тут разыгрывается настоящее сражение; сильный верткий окунь старается уйти в подводную чащобу, а рыбак — не пустить его туда, вывести на чистую воду; чаще побеждают окуни: несколько раз обернет леску вокруг коряги, и хоть лопни, но его уже не вытащишь. Некоторые рыболовы в азарте ныряют на дно и пытаются руками схватить притаившегося под корягой окуня. Даже выведенного на чистый пятачок воды полосатого разбойника не так-то просто подвести к лодке. Натягивая до звона тонкую леску, он мечется из стороны в сторону, норовит проскочить под лодкой, уходит на самое дно, затем стремительно выскакивает на поверхность.

Для настоящего рыбака-спортсмена поймать такого окуня — истинное наслаждение.

От деревни до ближайшего небольшого острова торчат высокие пни из воды. Чистое раздолье начинается за островом, оттуда Вельё раскрывается во всей своей красе: песчаные пляжи, пологие берега с приземистыми, привыкшими к сильным ветрам соснами и елями и живописные острова. Издали острова кажутся разноцветными: одни бело-зеленые, будто окутанные кружевами,— это где березовые рощи, другие темно-коричневые с розоватым отблеском — это где высятся сосны, и, наконец, округлые, пышно-зеленые — там сплошной орешник и ивняк по берегам. Я на эти острова любуюсь лишь издали. У дяди Федора нет моторки, а на веслах туда утомительно добираться, да и опасно. Если на Вельё начнется шторм и поднимутся волны с белыми гребешками, то недолго лодке и опрокинуться. Такие случаи здесь были. И гибли люди.

Однажды я был свидетелем удивительного явления: на озере начинался шторм. Дальние острова окутались туманной дымкой, облака низко стелились над Вельё, показывались и исчезали в волнах белые гребешки. Я подальше вытащил лодку на берег и хотел было уже идти к дому, как услышал звук духовой трубы, чистый, басистый, затем ударили в литавры, зазвучали и другие трубы. Мелодия была столь дика и необычна, что я замер на месте, ничего не понимая. Ни один духовой оркестр в мире не звучал так свободно, легко и вместе с тем мощно. Иногда в этот слаженный хор больших и малых труб врывались тонкие звуки скрипок и флейт.

Как зачарованный, я стоял на берегу и смотрел на озеро, именно оттуда неслась удивительная музыка. Волшебный духовой оркестр внезапно смолк, теперь я слышал вой ветра, гул деревьев, плеск волн. Когда я рассказал об этом дяде Федору, он улыбнулся и сказал:

— Ты слышал ведьмины пляски…— и пояснил: — Здесь так называют это чудо. А чуда никакого нет: ветер попадает в пустые стволы сгнивших деревьев и гудит, воет на разные голоса… Наверное, под определенным углом, потому что не часто такое случается. Я всего два раза слышал.

— Это и есть чудо,— сказал я. С тех пор, лишь начинается на Вельё шторм, я спешу на берег к затопленной роще, но больше ведьминых плясок ни разу не довелось мне услышать…

С последней жерлицы я снял приличную щуку, на мой взгляд, килограмма на два. Я думал, мы поплывем домой, но дядя Федор направил лодку в самую гущу мертвой рощи, так я назвал это кладбище деревьев. Странное ощущение испытываешь, когда плывешь меж пустых стволов-скелетов. Будто время отодвинулось на много веков назад и ты очутился в другой эпохе, где погибла древняя цивилизация. Белые остовы берез напоминают полуразрушенные колонны античных зданий. И кажется, что под неподвижной водой спрятались затонувшие дворцы, памятники…

Дядя Федор привязался веревкой к серому, будто костяному стволу и достал удочки. Сначала мы поймали на червя несколько мелких рыбешек, а потом насадили их на большие крючки и забросили в черную глубину.

— Еще пару бы хороших окуней выдернуть,— сказал дядя Федор, закуривая «беломорину».— Уха без окуня — это не уха.

Окуни пока не спешили набрасываться на наживку. От папиросы потянулся вверх тоненький сизый дымок. Тихо на озере. Над головами пролетали невидимые жуки. Гудели солидно, басисто. На одном из стволов сидела сойка и беспокойно вертела головой. Коричневые с радужным отливом ее перья блестели. Наше соседство, видно, непонравилось птице: она резко вскрикнула и улетела, а в воду упал лепесток белой коры. Небо безоблачное, если всматриваться в него, то можно увидеть черные подвижные крестики. Это стрижи. Я читал, что они питаются разными мошками. Неужели мелкие насекомые так высоко забираются в небо? А может, стрижи просто наслаждаются погожим солнечным днем и ради удовольствия летают в поднебесье?

— Как ты полагаешь, Георгий, будет война или нет? — вдруг спросил дядя Федор.— Что-то опять тревожно стало в мире.

Я представил, как над озером на большой высоте пролетел самолет, а немного погодя раздался оглушительный грохот, полыхнуло ослепительное желто-белое пламя, озеро страшно вспучилось, обнажилось дно, а когда кипящая, булькающая вода с водопадным грохотом опала, из развороченной земли полез в почерневшее небо гигантский, ядовитый, клубящийся огнем и паром гриб… И вот нет озера, деревни, нет и нас с дядей Федором. И даже тени, как на камне Хиросимы, от нас не останется…

— Я тут пристрастился к чтению, так бог ты мой! Сколько бедной Руси довелось вынести от басурманов! — продолжал дядя Федор.— И татары ее топтали конями, и кочевники разные грабили, и ливонцы, и литовцы, и шляхтичи, и шведы перли на нас, французы, я уж не говорю о немцах. Всех не перечесть! А Россия стояла, стоит и стоять будет.

— Стоять будет,— повторил я.

— Звери в лесу уживаются, а люди на земле никак поладить не могут. Неужели так и будет всю жизнь? — Он неожиданно переключился на другое: — Тут у нас в одном рабочем поселке такой случай произошел: два паренька взяли с пастбища стреноженного коня, загнали чуть ли не до смерти, а потом привязали к дереву и стали над ним измываться, били прутьями, выкололи глаз и бросили привязанного в глухом лесу. Так конь и издох. Откуда в людях такая жестокость, да еще к беззащитной скотине?

— А как эти негодяи объясняют свой гнусный поступок?

— Нынче убил кошку или собаку, а завтра убьет человека,— продолжал дядя Федор.— Ни одна божья тварь ради удовольствия не убьет другую. Уж на что лев или тигр свиреп, сам видел по телевизору «В мире животных», как вокруг его лежбища мирно пасутся косули и лани. Лев сыт, и они его не боятся, знают, что не тронет без нужды.

— Чему я удивляюсь, мужики к хозяйству больно уж равнодушные стали,— говорил дядя Федор.— Земля у нас хорошо родит, у каждого корова, поросята, куры. Озеро под боком, а в деревне не держат ни уток, ни гусей. Да и сады убогие: яблоньки, сливы, смородина. Пчел, кроме меня, держит Никифор, и более никто. Ничего на продажу не производят. Ну, дачники покупают молоко, а сметану, яйца, курятину не продают. В огороде картошка, на грядках огурцы, свекла, капуста, морковка, пожалуй и все. А ведь можно широко сейчас развернуть подсобное хозяйство. Для этого все условия предоставлены, так нет, не хотят! Зато выпить только дай! В магазине спиртного нет — самогону наварят. Я думаю, кто пьет, у того никакого желания нет заниматься хозяйством. Да и вообще ничем. И на работе-то от алкоголика проку никакого. Он и там мечтает о бутылке.

— А сам-то? — взглянул я на дядю.

— Когда это было! — усмехнулся он.— Не спорю, сильно закладывал, особенно после смерти сына моего Алексея… По себе знаю, что никакого интересу к жизни тогда я не испытывал. День-ночь — сутки прочь. Так и жил… Вернее, существовал, жизнь-то, она мимо летела, не задевая меня. Жизнь от пустых, бесполезных людей отворачивается… Это как вышел ты на глухом разъезде, а поезд умчался дальше. И все про тебя забыли, потому как ты был досадным балластом для людей. Про пьяниц быстро забывают, а хороших людей в народе долго помнят. Взял я и бросил пить-то. Без этих докторов и принудиловки. Сам поставил точку. Ну, понятно, жена помогла… Не она, кто знает, что было бы?.. И что ты думаешь? Корю сейчас себя на чем свет стоит: зачем себя травил проклятым зельем? Столько хорошего кругом не замечал. Глянь, какая благодать! А с похмелья и глаза-то на свет божий не смотрят. Что тебе вёдро, что ненастье — все в одном сером цвете. Лишь бы поскорее добраться до проклятой бутылки и нырнуть в дурман и кладбищенскую пустоту… Ни ты людям не нужен, ни они — тебе. Один у тебя царь и бог — бутылка. За нее, проклятую, готов душу дьяволу продать, да вот беда — и нечистая сила от горьких пьяниц отворачивается… Эх, говорить, Георгий, об этом не хочется! Не много я пил, наверное с год, а оскомина до сих пор осталась. Теперь даже с баньки не принимаю эту заразу, противно. И глаза бы не смотрели, как мужики в праздники нагрузятся и шатаются по деревне. До хозяйствования ли им? Видел, какие избы у некоторых? Одна покосилась, у другой крыша протекает, а мой сосед уж который год не может хлев достроить. Половину крыши шифером покрыл, а до остального руки не доходят. Зато самогон в бане не забывает гнать…

Мой поплавок стремительно пошел в глубину, я подсек и почувствовал приятную тяжесть. Здесь уж если брал окунь, то крупный. Мелкие жировали на чистой воде. Я стал осторожно подводить добычу к лодке. Дядя Федор косил взглядом на мой поплавок и помалкивал. Он не любил под горячую руку давать советы.

Окунь тяжело ворочался где-то на глубине и неохотно шел к лодке. Один раз он взбулькнул у осклизлого ствола и стремительно, словно испугавшись солнечного света, снова ушел в глубину. И будто стал на якорь. Сколько я ни дергал удочкой — окунь ни с места. Я уже понял, что он запутал леску в корягах, но упрямо дергал и дергал, пока она, тоненько тренькнув, не оборвалась.

— Они тут ушлые,— заметил дядя Федор.— Чуть что, сразу в корягу норовят. Знают, что оттуда их не возьмешь. Надо было, Георгий, его на ту вон проплешину у лопушин выводить.

Я молча заменил на удочке жилку, переставил поплавок из гусиного пера, привязал свинцовое грузило, крючок. На голове у меня шапочка с целлулоидным козырьком, я в одних трусах. Солнце припекает плечи, грудь. Я уже успел прилично загореть. Вторую неделю живу в Кукино. И нравится. Утром часа два-три загораю с книжкой на лужке. Когда солнце припечет грудь, я переворачиваюсь на живот. Дядя Федор без маски и дымокура возится у ульев. Пчелы его знают и не кусают, а если какая и ужалит, так он к этому привычный. А я первое время ходил с большущими желваками то на щеке, то на шее. Очень уж мне было любопытно наблюдать за пчелиным житьем-бытьем.

Иногда я помогаю дяде сколачивать новые пчелиные домики. Делает он их с любовью. Двойные стены, проложенные пенопластом, крашеные разноцветные крыши, даже номерки выводит серебристой краской. На пчелиные домики, сделанные дядей Федором, приятно смотреть. Пчелы за взятком улетают на колхозные поля, на луга. Погожие дни радуют дядю: быть хорошему урожаю меда.

Поработав с молотком и рубанком под жарким солнцем и изрядно вспотев, я бегу огородами на озеро купаться, потом мы на свежем воздухе, в саду обедаем. Тетя Маня варит простые, но очень вкусные обеды, всегда с огорода на столе зелень: салат с накрошенным зеленым луком и укропом, редиска, маленькие пупырчатые огурцы, крупная влажная клубника.

После обеда все мы укладываемся на часок поспать. Я сплю и днем и ночью на сеновале. Сначала тетя Маня постелила мне на веранде, но я потом перебрался на сеновал. Первое время рано утром будили деревенские петухи, мычание коров, выгоняемых из хлевов в поле, а потом привык к этим сельским шумам и перестал просыпаться с восходом солнца. Зато какой на сеновале упоительный запах сухого сена! В отворенную дверцу я вижу на бугре сосну, над ней звездное небо, опрокинувшийся желтый месяц. Тщетно я выглядывал созвездие Волосы Вероники, так и не нашел его на густо усыпанном звездами ночном небе… Как ни странно, но я почему-то больше вспоминал Веронику, чем Олю Вторую. Вспоминал нашу поездку, разговор, до сих пор помню тяжесть ее волос в ладонях. Вряд ли у той звездной Вероники из древней легенды были волосы красивее… Наверное, уже вернулась земная Вероника в Ленинград. Что она делает там? Вспоминал я ее переменчивые большие глаза, девчоночью улыбку. Завидовал ее мужу, который может взять в руку черную с синеватым отливом россыпь и пропустить сквозь пальцы…

Начисто оборвалась моя связь с прошлой жизнью, городом. Тут и ритм совсем другой. Кажется, время течет медленно, но я не скучаю: всегда находится какое-нибудь дело. То помогаю в столярке дяде, то колю напиленные дрова и складываю их под навес, то таскаю в ведрах из колодца воду в баню, наполняю железную бочку для поливки огурцов. Оказывается, их надо поливать прогревшейся на солнце водой, холодную из колодца они не любят. Нынче суббота, и мы будем после обеда топить баню. Может, тетя Маня уже и затопила, воду я утром наносил. Русская баня мне очень нравится. Я и в городе хожу в баню, потею в сауне, но городская не идет ни в какое сравнение с деревенской. Тут я забираюсь на дощатый прокопченный полок, вытягиваюсь во весь рост, ноги чуть не упираются в железную раскаленную бочку, в которой томятся камни, рядом под рукой таз с распаренным, благоухающим березовым веником.

— Взял, родимый! — негромко произнес дядя Федор.

Забыв про удочку, я наблюдал, как он ловко уводит от коряг свою добычу. На темной воде колыхались изъеденные букашками по краям лопушины, во все стороны бегали серебристые мальки и водомерки. Как окунь ни старался забиться под корягу, дядя не дал этого сделать. Когда окунь оказался неподалеку от лодки, дядя Федор взмахнул удилищем, и тяжелая изгибающаяся рыбина задергалась на леске и шлепнулась в лодку. Дядя никогда не поддевал даже крупных окуней подсачком.

— И мозгов-то у него с наперсток, а соображает, стервец, что в корягах его спасение,— добродушно говорил дядя, снимая окуня с крючка.

Мы поймали еще по одному окуню и свернули удочки. Лавируя между стволов, подплыли к берегу. Из-за песчаного бугра деревни не видать. К кольям привязано несколько старых лодок. От них тянет гниющими водорослями. Мы вытаскиваем свою подальше на песок, забираем небогатый улов и идем по узкой с метелками тимофеевки тропинке к своему дому. В траве стрекочут кузнечики, капустницы порхают у самого лица, мелодично тренькают в зеленоватом небе стрижи. С бугра деревня Кукино видна как на ладони. Дворов пятнадцать. К озеру, заросшему по берегам кустарником, спускаются огороды, а у самой воды приткнулись черные бани. Некоторые дымят вовсю. Напарившись, хорошо выскочить голышом и с размаху бухнуться в прохладную воду с нависшими над ней ветвями.

Обед тетя Маня накрыла в саду, под яблоней. На первое мы ели щи из щавеля, на второе — жареную рыбу с картошкой. В колодце, в ведре, охлаждалась трехлитровая банка с заквашенным на хлебных корках березовым соком. Холодный напиток мы пили в бане. Дядя Федор после бани даже пива не принимал. Я тоже, напарившись и отдышавшись в предбаннике, с удовольствием пил сок. Не было и традиционной стопки белой. Дядя Федор утверждал, что это пьяницы приписали Петру Первому широкоизвестное изречение: «Белье продай, а после бани выпей рюмку!»

С яблони прямо мне в тарелку упало яблоко. Хорошо, что там была рыба, а не горячие щи.

— Антоновка,— спокойно заметил дядя Федор, пряча в усах улыбку.

— Надо бы стол подальше отодвинуть,— сказала тетя Маня.

— Яблоком еще никого не убило…— ответил дядя Федор, и в этот момент еще одно яблоко, покрупнее моего, кокнуло его просвечивающую сквозь зачесанные назад седые волосы плешь.

Я первым расхохотался на весь сад, за мной рассыпала тихую трель смеха тетя Маня, последним, щупая макушку, засмеялся дядя Федор.

А виновница происшедшего, черная с белой отметиной на морде кошка, спрыгнув с яблони, уселась в сторонке и хитро смотрела на нас.

Дядя Федор отправился поспать после обеда, как он говорил — «приснуть», а я пошел затапливать баню. Это занятие мне нравилось. Тетя Маня убрала со стола и, усевшись на низкую деревянную скамейку, принялась на широкой доске чистить свежую рыбу. Тотчас, откуда ни возьмись, появились еще две кошки. Усевшись между грядками и умильно жмурясь, с интересом наблюдали за хозяйкой. Тете Мане шестьдесят три года, но она еще очень подвижная, на загорелом лице морщины, глаза выцвели, а зубы сохранились белые, как у молодой. С мужем она жила в полном согласии, никогда на него не ворчала. За две недели, что я здесь, я не слышал, чтобы они хоть раз повысили друг на друга голос. Детей у них было двое. Старший, Алексей, погиб на военных учениях, когда на Севере служил в армии, осталась дочь Дарья. Она с мужем и двумя детьми жила в Рязани…

Я забыл спички и вернулся в дом. Кошки подобрались совсем близко к скамеечке. Самая смелая когтистой лапой выхватила потроха и скрылась в высокой картофельной ботве. На прибитом к скворечнику прутке сидел отливающий серебром скворец и, распушив на шее перья, пел свою незатейливую песенку.

— Чего же ты один, Георгий? — подняла на меня глаза тетя Маня.— Молодой, видный, а один. Ушла жена, бывает такое, не оставаться же бобылем? Неужто не найти хорошую женщину?

— Раньше я думал, что все женщины хорошие…

— Рассердился на бедных женщин? — улыбнулась тетя Маня.

Морщинки на ее лице разгладились, глаза оживились. У тети Мани светлая улыбка, молодит ее.

— Они на меня рассердились,— отшучиваюсь я.

Говорить на эту тему не хочется. Каждый день я заглядываю в почтовый ящик, а письма от Оли Журавлевой нет и нет. Варя уже три написала. Первый экзамен она сдала на пятерку. Сидит дома и зубрит английский. Про Олю ни слова. Может, она в командировке? Но ведь и оттуда можно письмо написать? Неужели ей в голову не приходит, что я переживаю? Может, встретила снова баскетболиста Леню Боровикова или кого-нибудь другого? У Оли много знакомых в Ленинграде…

— Женщина без мужчины всегда проживет, а вот вашему брату трудно без бабы,— говорила тетя Маня.

— А что делать?

— Жениться, Георгий,— безапелляционно заявляет тетя Маня.— Дочь у тебя взрослая, пока молод да силен, заведешь еще пару ребятишек. А может, и троих. На чем раньше семья-то держалась. На детях. У моей матери было их одиннадцать…

Я чуть было не брякнул, почему же у них с дядей Федором всего двое, но, заметив, как погрустнели глаза у тети, промолчал. Было двое, а теперь осталась одна дочь. Это правда, на детях семья держится. Было бы у нас с женой трое — пятеро детей, не разошлись бы. Но теперь женщины не хотят заводить много ребятишек. Я и не знаю, у кого из моих знакомых больше двоих… Не захотела и моя бывшая жена второго ребенка. Пока, говорила, молода да красива, и нужно жить, а дети связывают по рукам и ногам. Сколько она с Варей намучилась! Я что-то этого не заметил: Варя воспитывалась в яслях, потом в детском саду, на все лето мать отправляла ее к родителям в Киев. Лишь когда в школу пошла, я по-настоящему увидел дочь дома. Обычно девочки больше тянутся к матерям, а Варя всегда тянулась ко мне. С матерью они часто из-за пустяков ссорились, наверное, дочь не была откровенна с ней так, как со мной. И вот сейчас опять пробежала между ними кошка. Хотя Варя и не рассказывает, что там произошло, но в Киев возвращаться не хочет. Говорит: «Не поступлю в университет, пойду работать на стройку маляром, а учиться буду заочно».

Я думаю, она поступит. Варя способная девочка, всегда училась хорошо, в этом смысле она нам хлопот не доставляла. Очень любила читать, мать боялась, что глаза испортит, случалось, вырывала у нее книжку и прятала… Это, конечно, не способствовало их дружбе. В шестом-седьмом классе Варя уже брала книги с моих полок. Причем ее тянуло к философским трудам, что довольно редко бывает у девочек. Одно время увлеклась модными современными поэтами, но быстро остыла. Пушкин, Лермонтов, Фет, Блок — любимые ее поэты. Нравится ей Цветаева, Ахматова, Есенин, Бернс. Но наизусть стихи не заучивает, а вот цитатами из философских книг в спорах иногда припирает даже меня к стенке. Я ни стихи, ни цитаты надолго не запоминаю. Как-то сел за письменный стол и три часа промаялся, а собственного глубокого изречения так и не «родил». Наверное, глубокие мысли приходят в голову неожиданно, экспромтом, а высиживать их, как курица яйца, бесполезно.

Каждому мыслящему человеку приходят мудрые мысли в голову, да не каждый стремится их запомнить, записать для благодарного потомства…

На сосне, у бани, дожидались своей очереди нахохлившиеся вороны. Я замечал, что ранним утром из леса прилетали к нам крупные птицы: вороны, сороки, сойки. Слышал, как они царапают когтями покрытую шифером крышу сеновала, на своем птичьем языке переругиваются. Сойки, они посмелее, садились на кучу с пищевыми отходами и рылись там. Сороки и вороны, сверху облюбовав корку черствого хлеба, срывались с крыши, быстро схватывали и улетали к озеру. Один раз я видел, как ворона с вздернутым на хвосте пером сначала мочила сухую корку в воде, а потом принималась клевать.

— Что за жизнь одному,— гнула свое тетя Маня.— Живешь — не с кем покалякать, помрешь — некому поплакать…

— Может, ты мне и невесту найдешь? — глядя на ловкие с узловатыми пальцами руки тети, сказал я.

— Нынче девки в деревне долго не задерживаются: закончат школу и фьють в город! Там и работа полегче, и женихов поболе. А тут одни старухи вроде меня. Да что, в городе невест мало?

— Ненадежные пошли невесты, тетя Маня,— сказал я.— Легко замуж выходят, легко и разводятся. А второй раз не хочется попадать, как кур в ощип!

— Жениться на скору руку да на долгу муку,— вздохнула тетя.— Но и одному негоже, Георгий. Дичает человек, становится эгоистом, живет только для себя. Знаю, иной женится на глупой, будто голову в омут сунет, а вот мы с Федором скоро золотую свадьбу будем отмечать. Полвека, почитай, с ним прожила и, веришь, ни разу не пожалела, что за него замуж вышла. Случись что с ним, и я на этом свете не жилец. Хорошо я жизнь с ним прожила, Георгий, потому и тебе желаю семейного счастья. Ладно был бы какой непутевый, пьяница, бездельник, а ты сурьезный, вижу, без дела и минуты не можешь…

— Про баню-то совсем забыл! — спохватился я.

Насвистывая, зашагал мимо гряд к бане. Не будь рядом тети Мани, я припустил бы по тропинке бегом. Меня переполняло чувство полноты жизни, необъяснимой радости, ожидание чего-то необыкновенного.

И это необыкновенное случилось…

Дядя Федор сидит на низенькой скамейке и намыливает голову, а я, лежа на полке и постанывая от блаженства, хлещу себя березовым веником. В маленькой бане чуть сумрачно от пара, в низкое окошко заглядывает ржавая метелка конского щавеля. Стоит мне повыше поднять руку с веником, как горячий пар обжигает ее. Я беру со ступеньки брезентовые рукавицы, надеваю их, на голове у меня старая войлочная шляпа. С языка срываются какие-то слова вроде: «Ох-ма, хорошо-о-о… Ух, черт, до чего же здорово-о…»

— Поддать? — спрашивает дядя Федор. На усах его налипла мыльная пена. Плешь явственно обозначилась на мокрой голове. Высокий, жилистый, с впалым животом и торчащими ключицами, он, согнувшись, чтобы не задеть за потолочину, подбрасывает на раскаленные камни полковшика горячей воды. Пар с взрывным свистом вырывается из черного квадратного жерла, с треском распахивает дверь в предбанник, которую дядя Федор поспешно прикрывает. Я еще какое-то время хлещусь веником, но скоро не выдерживаю, проворно соскакиваю с полка и вылетаю в сладостную прохладу предбанника. Плюхаюсь на широкую деревянную скамью и бездумно смотрю на стропила. Осы свили серебристые округлые домики, прилепившиеся изнутри к дранке. Наверное, гнезда покинуты, потому что ос не видно.

Мягкий гул, будто паровоз выпустил пар из трубы, дверь приоткрывается — это дядя Федор поддал,— я закрываю ее ногой. Он долго не выдерживает на полке, а раньше, говорит, делал по два-три захода.

Намахавшись веником, в очередной раз я выскакиваю в чем мать родила из предбанника и по тропинке бегу к озеру. Высокая трава хлещет по голым ногам. В камышах виднеется просмоленный нос лодки. Рыбака не видно, камышовые метелки скрывают его, лишь шевелится бамбуковое удилище да жилка посверкивает. Прямо с деревянных кладок с шумом бухаюсь в озеро. Я не шевелю ни руками, ни ногами и вместе с тем не тону.

И вдруг я слышу негромкий женский смех. Совсем близко от меня. Ошалело верчу головой и никого не вижу.

— Вы хорошо сложены, Георгий,— произносит удивительно знакомый голос, но сразу не могу сообразить, кто это. В несколько взмахов отплываю от берега, камыши расступаются, и я вижу на лодке… Веронику! Какое-то время ошалело смотрю на нее, потом счастливо смеюсь и говорю:

— Вы спустились сюда прямо с неба?

— Не ждали?

Она в купальнике. Мраморно-белая, будто и впрямь с другой планеты, она сидела в лодке и неумело держала мою бамбуковую удочку в руках. Глаза ее показались мне огромными, в них смешались озерная зелень и небесная синь. У нее узкие округлые плечи и высокая грудь. Волосы немного приподняты на затылке, и я вижу нежную шею. У меня в кабинете на стене висит красочный календарь, на котором изображена красивая японка в бикини. Вероника сейчас чем-то напомнила ее.

— Я знал, что сегодня случится чудо,— сказал я, подплывая к лодке.— И вот с неба спустилась на грешную землю…

— Если вы скажете «богиня», я огрею вас веслом,— засмеялась она.

— Марсианка…

— Увы, на Марсе нет жизни.

— А на созвездии Волосы Вероники? — спросил я.

— Во Вселенной столько галактик, планет… Я убеждена, что где-то далеко-далеко от нас живут, как их называют, братья по разуму.

— Вероника, как я рад, что вы приехали,— сказал я.

— Я ехала назад без попутчика, вспомнила ваше грустное лицо с печальными глазами, потом живописное озеро, деревню Кукино и вот взяла да и свернула с главной дороги… Очень милая женщина из вашего дома сказала, что вы надолго засели в бане, и дала мне лодку, удочку. Я даже поймала одну зеленую рыбку!

— Здесь прямо в воде растут старые деревья,— говорил я,— а окуни и щуки плавают среди ветвей…

— А водяные в озере водятся?

— Иногда тут ведьмы под духовой оркестр устраивают свой шабаш…

— Как у Булгакова в «Мастере и Маргарите»? — смеялась она.

— Я покажу вам ведьмины пляски… Это потрясающее зрелище.

— Они пляшут по заявкам зрителей?

— Я их уговорю! — с воодушевлением отвечал я.

— Да, а где же ваши лебеди?

— Действительно, где они? — дурашливо вертел я головой.— Наверное, злой коршун утащил царевну-лебедь?

— Здесь чудеса, здесь леший бродит, русалка на ветвях сидит…

— Русалка в лодке…

— А вы — водоплавающий леший?

Мы громко хохотали. Забыв, что я голый, я хотел уже было забраться к ней в лодку, но, увидев, как вдруг округлились ее зеленоватые глаза, вовремя спохватился. Бесшабашная веселость вселилась в меня, мир казался мне таким прекрасным, что я готов был запеть во все горло, но, зная, что у меня нет голоса, сдержался. Я видел ее улыбающееся лицо, шевелящийся на затылке огромный хвост ослепительно черных волос, красивые полные руки, в большущих глазах ее мельтешили яркие блики. Я верил, что если захочу, то заставлю торчащие из воды березовые пни запеть, пусть Вероника послушает ведьмины пляски! Я и сам для нее спляшу под звуки дикого духового оркестра… Боже, какое счастье, что она тут!.. Меня просто распирало от радости, такого давно со мной не было. Я поднырнул под лодку и хотел ее приподнять на плечах, но из этого ничего не вышло, лишь предплечье о киль оцарапал.

— Вы меня чуть не опрокинули,— сказала она.

— Тут мелко,— засмеялся я.— Воробью по колено. Вы не умеете плавать, Вероника? Я вас научу…

— У вас, Георгий, губы посинели,— сказала она.— Идите в баню, я отвернусь.

Я снова зачем-то поднырнул под лодку, но больше приподнимать не стал, саженками поплыл к зеленому островку, на котором желтел круг от бывшего стога, обогнув узкую косу с камышовыми метелками, вернулся к своему берегу. Чертом выскочил из воды и отважно вломился в затрещавшие кусты.

Дядя Федор одевался в предбаннике. Лицо его было багровым, клочки волос торчали в разные стороны, со лба и висков тоненькими струйками стекал обильный пот. Он наливал из трехлитровой банки сок в помутневший стакан и пил, двигая острым кадыком.

— Что так долго барахтался в озере? — покосился он на меня.— С пылу-жару да сразу в воду… Молодой, еще крепкий, тебе все нипочем!

— Встретил в камышах русалку…— во весь рот улыбаясь, сообщил я.

— Рыбы не стало, а русалки, стало быть, водятся? — усмехнулся дядя.

— Еще разок попарюсь,— сказал я.

Таращась в почерневший потолок, я лежал на полке и уже в который раз нахлестывал себя веником. Горячий пар перехватывал дыхание, мои бока, плечи, грудь горели, и я вдруг подумал, что, пожалуй, на всю жизнь до мельчайших подробностей запомнится мне сегодняшний день… В замутившееся окошко с той стороны билась большая черная бабочка с желтоватой окантовкой на крыльях. Ей тоже хотелось в баню… Счастье — это очень уж неуловимая категория в человеческой жизни. Сейчас ты счастлив, а пройдет немного времени, и в памяти твоей сотрется острота этого удивительного ощущения. А мне хотелось навсегда запомнить нынешнюю баню, неожиданную встречу с Вероникой на озере… Я видел, как по тропинке, ссутулившись и загребая ногами траву, пошел к дому дядя Федор. Под мышкой пиджак, тощая морщинистая шея обернута полосатым махровым полотенцем.

Вспоминал ли я тут, в деревне, о Веронике? Вспоминал, конечно. Даже раз приснилась. Но мне и в голову не приходило, что она сможет сюда приехать. Я вспоминал не только Олю Вторую и Веронику, но и Полину Неверову. Две недели я здесь один. Глядя в щель на крыше сеновала, где я спал, мысленно вызывал в памяти лица знакомых женщин… Как странно все случается в нашей жизни! Уж если кто и смог бы сюда приехать, так это Оля, но она даже не написала мне ни одного письма. А приехала Вероника, с которой мы и были-то знакомы как раз столько времени, сколько нужно, чтобы доехать от Ленинграда до Валдая.

В окошко ненадолго заглянул красноватый луч вечернего солнца, на темной бревенчатой стене окрасились в багровый цвет прилипшие к бревнам березовые листья от веника. Бабочка улетела, теперь зудели у окна привлеченные теплом комары. Днем они прятались в кустах за баней, а вечером волна за волной атаковали все теплое, живое. Залетали они и ко мне на сеновал, но я скоро научился воевать с ними: тихо ждал, когда омерзительно зудевший над ухом кровопийца сядет на высунутую из-под одеяла руку, тут-то я его ловко и прихлопываю другой. И все равно, проснувшись поутру, обнаруживал на лице и руках следы комариных укусов.

Больше на озеро я не побежал: вылил на себя два таза холодной воды из железной бочки, быстро оделся и вышел. Кто любит русскую баню, тот знает, какое чувство легкости испытываешь после парилки. Не сразу, конечно, сначала с тебя за чаем еще сойдут семь потов, но зато потом так бывает легко, что, будь у тебя за спиной крылья, полетел бы…

Я стоял на тропинке и озирался: где же машина Вероники? И увидел ее на лужайке у колодца. Тетя Маня уже накрыла под яблоней стол, на нем пофыркивал большой медный самовар. За столом сидел дядя Федор и пил чай. Краем полотенца он стирал со лба пот. Над его головой нависла тяжелая от яблок ветка. За обедом толковали, что стол надо отодвинуть от яблони, но никто этого не сделал. Над лужайкой, что перед баней, с глухим шумом, низко, на большой скорости пролетали стрижи. Скворцы сидели на жердочках у своих домиков и лениво перекликались. В эту вечернюю мелодию нет-нет врывался пчелиный гул. Вечные труженицы пчелы возвращались с полей и лугов в ульи с последними взятками.

Я сел на скамейку напротив дяди. Налил из чайника крепкой заварки, отвернул медный кран самовара. Кипяток, с фырканьем разбрызгиваясь, полился в чашку. Мне нравилось вечерами пить чай из самовара под старыми яблонями. В большой тарелке прямо в сотах свежий мед.

Мимо нас в сторону бани прошли тетя Маня и Вероника.

— Приятного аппетита,— мелодичным голосом произнесла Вероника. Она была в коротком платье, в черных распущенных по плечам волосах белел большой костяной гребень.

Проводив ее взглядом, дядя Федор с усмешкой посмотрел на меня:

— Где ж ты такую справную русалку словил, Георгий? Да еще с машиной?

— Вполне современная русалка… за рулем,— ответил я.— Это в старину ведьмы в ступах да на помеле летали, а в наш прогрессивный век к их услугам машины, самолеты, ракеты…

— Ты мне, племянничек, зубы не заговаривай,— добродушно заметил дядя.— К нам так просто и на ракете не доберешься. Приглашал?

— Бог внял моим молитвам и указал ей путь,— смиренно взглянув на небо, сказал я.

— Жениться второй раз — это тоже своего рода геройство. Знаешь, почему ты в бобылях ходишь? Трусишь, брат. Боишься, как бы снова не зафитилила к другому?

— Боюсь,— согласился я.

Дядя Федор покосился на яблоневую ветку, отодвинул немного стул.

— Чего-то ты, Георгий, просмотрел в Ольге, не заметил червоточины…

— Что говорить, дело прошлое…

— А эта… русалка? Давно знаешь ее?

— Она замужем,— сказал я.

— Кто вас, молодежь, теперь поймет,— вздохнул дядя, прихлопнул комара и залпом выпил из кружки остывший чай.

— То же самое я дочери толкую,— улыбнулся я.

— Волосы-то у нее какие,— подивился дядя.— Или этот… парик у нее?

— Она вся настоящая,— сказал я.

— Чего ж это она? От мужа к тебе прикатила?

— Послушать ведьмины пляски,— сказал я.

— Ну-ну, послушайте,— ухмыльнулся в седые усы дядя Федор.

Снова над нашими головами с резким свистом пронеслась стайка стрижей. Мне нравились эти быстролетные птицы. Всю свою жизнь они проводят в небе, никогда не садятся на землю. И гнезда их свиты высоко, не достанешь. Наверное, только орел выше их залетает в солнечное небо.

Я снова подумал, что во всех подробностях запомню сегодняшний день: рыбалку, баню, встречу с Вероникой, чай с самоваром под яблоней, дядю Федора, пролетающих над головой черных стрижей и их звонкое гортанное треньканье. Я знал, что в моей жизни не так уж много наберется таких редкостных дней, которые хотелось бы навсегда сохранить в памяти.

Я навзничь лежал на сеновале и смотрел в черный неровный квадрат распахнутой двери. Комары зудели под самой крышей. Я искал на небе созвездие Волосы Вероники. Где оно, это далекое созвездие? Я пытался мысленно приблизить его к себе и рассмотреть во всех подробностях. На каких-то неземных расстояниях, измеряемых парсеками и световыми годами, возможно, находятся чуждые миры, подчиняющиеся совсем другим физическим законам. Когда-то мне довелось переводить с английского книгу известного астронома, но почему-то мало запомнилось мне о звездных мирах, где существуют черные дыры, белые и красные карлики. Вероника рассказывала, что галактики во Вселенной разбегаются в разные стороны с умопомрачительной скоростью! По закону «красного смещения». Например, «облако галактик» в созвездии Волосы Вероники убегает от нашей Вселенной со скоростью 7400 километров в секунду! Куда убегает? Зачем?..

Чуть слышно что-то прошелестело по траве, затем скрипнула лестница, ведущая на сеновал. Что-то внутри меня подпрыгнуло, сердце громко забухало, я не верил своим ушам: она поднималась ко мне! Я хотел вскочить, броситься к двери, протянуть руки, но не смог пошевелиться от сильного волнения, сковавшего меня. На фоне всех видимых созвездий Вселенной возникала ее пушистая голова с распущенными по плечам… Волосами Вероники! Вот оно, мое самое дорогое созвездие…

Она ступила босой ногой на сено, выпрямилась и негромко ойкнула, коснувшись головой косо вздымавшейся к коньку крыши стропилины.

— Ты спишь? — негромко спросила она. Как это ни странно, но ее расширившиеся глаза чуть заметно светились в густом сенном сумраке.

— Я жду тебя,— проглотив комок в горле, хрипло проговорил я.

— Мне постелили на веранде,— говорила она, протягивая мне руку.— Там столько комаров…

— Комаров? — переспросил я.

— Какой здесь чудесный запах!

— Это пахнут сухие травы и цветы…

— Ты смотришь на небо?

— Все ищу… созвездие Волосы Вероники.

— Нашел?

— Уже нашел!

Наши руки встретились, я потянул ее к себе, и мое лицо зарылось в ее волосах. От них нежно пахло березовыми почками, ее горячие губы были твердыми, в больших глазах зароились точечки, будто все созвездия разом поселились в них.

— Что я делаю?..— шептала она.

— Я знал, что ты спустишься ко мне…

— Ты хотел сказать — поднимусь?

— Я смотрел на твое созвездие и ждал тебя,— сказал я.

— Его отсюда не видно…— тихо засмеялась она.

— Для меня теперь все небо — созвездие Волосы Вероники,— говорил я.

Мне приходилось иногда слышать от мужчин, что в общем-то все женщины одинаковы. По-моему, это большое заблуждение. Оля Журавлева совсем не походила на мою бывшую жену, Вероника — ни на ту, ни на другую! Если днем я думал, что на всю жизнь запомню, что произошло со мной, то нынешней ночью я думал о том, что и эта ночь никогда не сотрется в моей памяти. Не слишком ли много счастья выпало в двадцать четыре часа одному человеку? Почему одному? Она тоже была счастлива. И я не мог этого не заметить. Ее девически молодое горячее тело было удивительно гладким, даже не верилось, что она раскинулась на смятой, усыпанной сухими травинками простыне обнаженной,— казалось, ее облегает, как таинственную инопланетянку из фантастического романа, нежная шелковистая оболочка неземного происхождения. В глазах ее все ярче разгорались светлые точечки, даже в сумраке было видно, как ослепительно бело ее тело. В волосах запутались сухие травинки, точечки в глазах то вспыхивали, как угольки на ветру, то тускнели, будто заволакивались пеплом.

Бывает, после близости с женщиной наступает сокрушительное опустошение, хочется отодвинуться от нее подальше, а то и вообще встать и поскорее уйти. Иногда так и делают. Нельзя этому временному чувству поддаваться, оно оскорбляет женщину. Особенно неопытную. И потом, когда снова вернется желание, бывает трудно вызвать ответное чувство у женщины, которая однажды почувствовала твое мимолетное отчуждение.

Я не знаю, может быть, и то, что я давно не был с женщиной, и этот романтический ее приезд — все это сыграло свою роль, но острое ощущение счастья не покидало меня с того самого момента, как я увидел Веронику. Уже позднее, во всех подробностях вспоминая эту удивительную ночь на сеновале, я упрекал себя за то, что не разгадал тогда Веронику. По-видимому, находясь в плену глупой самоуверенности, я всерьез не поинтересовался: почему она все-таки приехала в Кукино? Если к мужчине приезжает по первому зову малознакомая женщина, он закономерно думает, что сильно понравился ей. Когда я лежал на сеновале и глазел на прямоугольный квадрат — дверь в звездное небо,— я еще не был уверен, что она придет. В конце концов я сам бы спустился вниз и прокрался к ней на веранду, но она пришла, и я, ошалев от радости, тигром набросился на нее. Я, конечно, сильно изголодался по женщине, мне трудно было сдерживаться, она меня не оттолкнула, не стала разыгрывать из себя недотрогу. Мужчинам это нравится, хотя потом, гораздо позже, у некоторых хватает совести упрекнуть женщину, что она слишком легко уступила… Я понимал, что Вероника не относится к числу искательниц приключений. Значит, что-то серьезное произошло в ее жизни, это и толкнуло на отчаянный шаг. А вот что именно случилось, я не знал. И даже не поинтересовался. Счастье редко бывает умным, чаще оно глупое, бездумное… Она ведь пыталась мне что-то рассказать, а я же отделывался шутками, поцелуями, объятиями.

В ту ночь я любил ее, как никого. Даже с Олей Журавлевой мне никогда не было так хорошо, как с ней. В минуты отрезвления я погружал обе руки в ее густые жестковатые волосы, распрямлял их на груди, гладил, целовал. Расширившиеся глаза ее мерцали, лицо было неестественно белым. Я боялся отпустить ее, будто она могла вдруг раствориться в ночи, исчезнуть… И предчувствие меня не обмануло. Помню, мне пришла мысль: «Вот оно, твое счастье, Шувалов! Второй раз ты такой женщины не встретишь… Никогда!» Я тогда еще не знал, что, когда человек счастлив с одной, вторая ему просто не нужна. Тогда я еще многого не знал. Я черпал счастье обеими руками, упивался им, купался в нем… Но, наверное, много счастья так же вредно, как переесть сладкого или перепить горького… Человек за все должен расплачиваться, в том числе и за счастье…

Разве думал я тогда, что эта ночь на сеновале в Кукино первая и последняя?..

Когда звезды стали тускнеть, а над кромкой соснового бора заблистали зарницы, Вероника ушла от меня. Ей не хотелось, чтобы мои родственники увидели ее на сеновале. На лугу посверкивала обильная роса, громко прокукарекал наш петух, у изгороди зеленым светом полыхнули кошачьи глаза и сразу погасли.

Я слышал ее шелестящие шаги, тихий скрип двери на веранду. На крышу сеновала села какая-то большая птица и молча стала разгуливать по деревянному коньку, царапая его когтями.

Усталый, но безмерно счастливый, я, раскинув руки, лежал на сене и смотрел в светлеющий квадрат распахнутой двери. Созвездия исчезли, лишь Венера ярко сверкала на утреннем небе. И тогда меня будто что-то толкнуло в бок, я спустился по лестнице и босиком зашагал по росистой траве к веранде,— подкравшись к окну, заглянул: Вероника лежала на спине и широко раскрытыми глазами смотрела в потолок. Черные ресницы ее вздрагивали, длинные пряди волос ворохом рассыпались по белой подушке.

Пятясь, отошел от окна, мокрая крапива обожгла ногу — я был в одних трусах,— зачем-то подошел к «Жигулям», положил ладонь на холодный капот, потом пальцем начертил на запотевшем стекле номер своего телефона. Кто водил моим пальцем по стеклу? Уж не сам ли господь бог?.. Взойдет солнце, и номер мой вместе с утренней росой испарится…

Бегом добежал до сарая, роса холодила ступни, брызгала с травы на икры. Птица тяжело взлетела с крыши, это оказалась большая ворона. Вслед за ней из скворечника сорвался черный скворец и молча скрылся в ветвях березы за баней. Звезд на небе не видно, на востоке над кромкой леса набухала багровая полоса. А над сосной низко блестела одна-единственная яркая звезда, Венера. Она вместе с солнцем встречала новый день. С первыми лучами она растворится в голубевшем небе.

Я рухнул на смятую постель, последнее, что я запомнил, это пустое осиное гнездо над головой,— казалось, оно шевелилось, раздувалось, будто готовилось с треском лопнуть… Я провалился, как в омут, в глубокий сон без сновидений.

Когда я проснулся, солнце уже раскалило шиферную крышу сеновала, во дворе негромко повизгивала пила, слышались голоса скворцов. Дядя Федор имел привычку по утрам пилить на козлах двуручной пилой дрова. В этот монотонный звук ворвалось всполошное кудахтанье, где-то на проселке залилась лаем собака.

Я вспомнил минувшую ночь, и чувство счастья вновь захлестнуло меня. Сейчас я увижу Веронику! В одних трусах я стремительно спустился по шаткой лестнице.

Дядя Федор, таская пилу за изогнутую отполированную ручку, с усмешкой смотрел на меня.

— Все на свете ты проспал, племянничек! — сказал он.— Тю-тю… Уехала твоя черноволосая русалка.

— Уехала?! — не поверил я своим ушам.

— И завтракать не стала, завела свою машину и укатила.

— Что же вы меня не разбудили?!

— Не позволила, говорит, еще с вечера с тобой попрощалась…

Вот она, расплата за испытанное счастье! Я стоял столбом перед дядей и чувствовал, что мое кратковременное сумасшедшее счастье, как разряд молнии по громоотводу, стремительно уходит в землю. А запоздалый гром возмездия уже гремел в моих ушах…

— Тяжело одному? — вяло сказал я.— Давай вдвоем.

Поймал прыгающий конец ржавой у рукоятки пилы и, тупо глядя под ноги, принялся таскать его туда-сюда.

— Что-то ты ее расстроил,— заметил дядя Федор.— С вечера-то была веселая, все смеялась, а уезжала — в лице ни кровинки.

Я молча таскал пилу, белые опилки брызгали на ноги. В голове ни одной путной мысли.

— Поди их, баб, пойми,— сочувствуя мне, проговорил дядя Федор.— На всякий цветочек пчелка садится, да не со всякого поноску берет.

— А я хотел ей показать ведьмины пляски,— глухо, как в бочку, проговорил я. И сам своего голоса не узнал.

— Отыщешь ты ее, Гоша, в Ленинграде,— внимательно взглянув на меня, сказал дядя Федор.

Ленинград — огромный город, я даже не знаю, в каком районе она живет. Разве что каждый вечер приходить к бывшей городской Думе на Невском и до ночи смотреть с каменных ступенек на созвездие Волосы Вероники? Может быть, сжалится надо мной и снова загадочной инопланетянкой спустится оттуда моя коварная Вероника…

Пила уныло визжала, иногда ее в срезе зажимало, приходилось тащить обеими руками, солнце на блеклом безоблачном небе вдруг на одно мгновение показалось мне черным чугунным ядром, стремительно падающим прямо на голову.

Глава десятая

Я изо всех сил жму на педали велосипеда, но чувствую, что этот подъем мне не одолеть. От Валдая то и дело шоссе взбирается на высокие холмы, разделенные глубокими ложбинами, они следуют один за другим. Сначала мне нравилось, разогнавшись на ровном месте, вскарабкиваться на возвышенность, но уже к середине ее с непривычки я начинал выдыхаться. Пот липкими струйками стекал по спине вдоль позвоночника, щипало в уголках глаз, ломило ноги. Я слезал с велосипеда и вел его в гору. Зато скатываться с вершины холма было одно удовольствие: теплый ветер сушил пот на лице, педали не нужно было крутить, скорость все возрастала. Раздражали обгонявшие меня машины. Иногда они проезжали совсем рядом, и я видел, как из кабины неодобрительно косились на меня загорелые шоферы. Я по себе знал, что водителям не нравятся разъезжающие по шоссе велосипедисты. Их приходится обгонять, а это неудобно, если впереди встречные машины.

Многим шоферам не нравятся и кошки. Когда я вижу на шоссе расплющенную кошку, я виню шофера. Наверное, скучно ему часами ехать одному, вот и давит колесами при случае невинных животных. Кто не захочет переезжать кошку, тот всегда сумеет сманеврировать. Потом можно издалека бибикнуть, и животное остановится на обочине. Несколько лет водил я «Жигули» и не задавил ни одной кошки или глупой курицы. День сегодня теплый, солнечный. Вообще, с погодой мне повезло в отпуске: за целый месяц лишь дважды прошла над Кукином гроза с громом и молниями. Я загорел, как на юге. Последнюю неделю почти каждый день ходил в лес за грибами. Белых попадалось мало, зато моховичков и сыроежек набирал по полной корзинке. К багажнику велосипеда приторочен увесистый пакет, в нем — трехлитровыйбидон с медом и сушеные грибы, которые я сам собрал. За спиной у меня тощий рюкзак с вещами.

Перед самым отъездом из Кукина я прочел в «Известиях» об одном индийце, который в одиночку на велосипеде совершил кругосветное путешествие. Вспомнив, что на чердаке у дяди валялся неисправный велосипед, я извлек его оттуда и за два дня отремонтировал,— к счастью, в сельской лавке оказались камеры и шины. Дядя удивился моему решению ехать в Ленинград на старом велосипеде, но возражать не стал.

И вот я полдня кручу педали, взбираюсь и спускаюсь на велосипеде с холмов Валдайской возвышенности. Когда устаю и с непривычки ноют икры обеих ног, я кладу велосипед на обочину, а сам плюхаюсь в траву и глазею на небо. Уже два раза выкупался в придорожных речушках, в них на удивление вода холодная, так и обжигает.

У меня еще два дня в запасе. Я могу не спешить. Близко проносятся по шоссе автомашины, не поднимая головы, я могу безошибочно определить, какая прошла машина: легковая или грузовик. Легковые проносятся легко, с тихим шелестом, и гул мотора сразу же обрывается, а грузовики надсадно воют. Проскочит мимо, а тяжелый гул с металлическим стуком еще некоторое время колеблется в воздухе. И гарь ударяет в нос.

Приятно вот так отрешенно лежать в траве и смотреть в небо. Это никогда не надоедает. Постепенно все придорожные шумы сливаются, отступают и меня плотно окутывает тишина. Медленное, величавое движение будто взбитых гигантским миксером облаков завораживает взгляд, небо такое чистое и синее, что хочется потрогать его руками. Но руки мои тоже устали, налились приятной тяжестью. У самого уха звонко стрекочет кузнечик, я скашиваю глаза, но его не видно. Зато белая ромашка занимает все поле зрения, я даже вижу в желтой сердцевине медлительных черных жучков, греющихся на солнце. Сиреневая бабочка какое-то время порхает над моим лицом, потом садится на плечо. Мне смешно и чуть-чуть щекотно, но я стараюсь потише дышать, чтобы не спугнуть красивую доверчивую бабочку. Пошевелив большими крыльями, она скоро улетает. Высоко-высоко я различаю черные подвижные черточки. Они то сходятся, то стремительно разбегаются. Это мои любимые стрижи. Когда я вижу этих гордых, независимых птиц, у меня улучшается настроение. Жаль, что их не видно в Ленинграде. Может, где-то на окраине они и обитают, но в центре я ни разу стрижей не видел. Ласточек видел, а стрижей — нет.

Мысли мои обращаются к Ленинграду. До него еще километров двести. Когда меня застанет ночь, я переночую в каком-нибудь поселке, а то и в стогу, а завтра к вечеру, наверное, приеду в Ленинград. Впрочем, я не спешу. Это мысли мои спешат, торопятся… От Вари я получил четыре письма, молодец моя дочь, не то что Оля Вторая. Она написала мне всего одно коротенькое письмо, в котором небрежно сообщила, что обстоятельства изменились, ей передвинули отпуск и она в конце августа уезжает с подругой — конечно, Мариной Барсуковой! — к морю. Даже не написала, куда именно. Если бы я выехал на неделю раньше из Кукина, я еще смог бы ее застать в Ленинграде, но я не выехал.

После неожиданного приезда Вероники и ее столь же внезапного бегства из деревни я постоянно думаю о ней. Больше, чем об Оле Журавлевой. Как-то раньше, когда был женат, я не углублялся в женскую психологию, а вот на природе, в отпуске стал задумываться над характерами и поступками знакомых женщин. Почему она не оставила даже записки? Первое время я злился на нее, на себя, а потом, поостыв, как это чаще всего бывает, смирился: против судьбы не попрешь! Ждал Олю Журавлеву, а приехала Вероника. И Оля куда-то отодвинулась, теперь я думал только о Веронике. И чем ближе к Ленинграду, тем тревожнее на душе. Я уже знал, что дома не найду покоя: буду повсюду искать большеглазую женщину, разъезжающую на вишневых «Жигулях». Женщину с прекрасными волосами. Черт, даже номера машины не запомнил!

Уже некоторое время я чувствовал, что кто-то ползает по моим ногам, забравшись под брючину. Жгучий укус заставил меня вскочить, я задрал штанину и увидел маленьких красных муравьев. Стряхнув за что-то рассердившихся на меня насекомых, я просунул руки в лямки рюкзака, поднял с травы велосипед с жестким, будто костяным седлом и поставил ногу на педаль.

Скатившись с холма, я с разгону взобрался до середины следующего холма, потом слез с велосипеда. Обогнавшие меня «Жигули» посигналили, в заднем окне я увидел смеющиеся лица девушек. Одна из них, темноволосая, напоминала Веронику…

Обливаясь потом, я крутил и крутил педали. Проехав около сотни километров, я уже не так восторженно глазел по сторонам. Увидев впереди речушку, я спустился с шоссе к ней, разделся и с наслаждением бросился в ледяную воду. Мальки брызнули в стороны, у противоположного берега гулко бултыхнуло, и по воде побежали круги. Неужели тут, у самой дороги, живет щука?

Накупавшись, я вылез на берег, немного полежал на помятой траве, рядом валялись обрывки газет, драные полиэтиленовые пакеты, консервные банки, поблескивали стекла разбитых бутылок. Надо было отойти подальше, но мне так хотелось поскорее с головой окунуться в речушку, что не обратил внимания на мусор.

Освеженный, отдохнувший, я легко вскочил на велосипед — Валдайская возвышенность осталась позади — и покатил по самой кромке асфальта. Почти все машины, обгонявшие меня, сигналили, что раздражало, но я упорно не съезжал с асфальта на пыльную обочину.

Первая крупная капля клюнула меня в лоб, когда солнце уже клонилось к закату. Мрачная синяя туча с противоположной стороны наползала из-за леса на потемневшее шоссе. Стало прохладно, и я еще энергичнее завертел педалями. Дождь так дождь! В Кукино из Ленинграда я приехал в дождь и пусть в Ленинград из Кукина вернусь под дождем. Говорят же бывалые люди, что дождь в пути к счастью…

На моем веку мне не раз приходилось видеть, как погибает человек. Это жуткое зрелище надолго выбивало меня из колеи. Помню, года три назад, я возвращался от знакомого художника, который жил на Московском проспекте, в том самом доме, где на двух верхних этажах расположены мастерские с огромными окнами, а внизу — Московский универмаг. Выйдя из парадной, я увидел, как по крыше, вернее по навесу над входом, прямо передо мной, пятится к краю мужчина. Был март, и вокруг поблескивала наледь. Будто какая-то невидимая сила подталкивала человека к краю крыши. Вот он на миг остановился на самой кромке, нелепо взмахнул руками и мешком рухнул на ледяную дорожку в десяти шагах от меня. Наверное, инстинктивно, я рванулся вперед, чтобы его подхватить, но не успел. Мужчина ударился затылком о лед, и тут я увидел, как лицо его с бессмысленно открытыми глазами стало сначала краснеть, потом синеть и наконец почернело. Я нагнулся к нему, подложил валявшуюся рядом шапку под голову, крови нигде не было видно. Тут подбежали еще люди, кто-то стал звонить из будки телефона-автомата.

Меня оттеснили, но я успел почувствовать запах алкоголя от пострадавшего, когда нагибался к нему. Навес-то всего был на уровне окон второго этажа. Там располагались складские помещения, и какой роковой случай занес подвыпившего грузчика на обледенелую покатую крышу?..

Нынче я тоже стал свидетелем несчастного случая: я уже въехал в город и с велосипедом в руках ждал зеленого сигнала светофора. Дорогу пересекал трамвай. С тротуара прямо на рельсы свернул нетвердо державшийся на ногах человек в потрепанном черном костюме и расстегнутой грязной белой рубашке. Не обращая внимания на тревожные трели трамвайного звонка и не глядя по сторонам, он упрямо шел навстречу своей смерти. Казалось, я физически ощутил хлюпающий удар металлической красной трамвайной груди в податливое человеческое тело. Мужчина мячом отлетел в сторону и растянулся на рельсах. Истошно завизжавший тормозами трамвай наехал искрящимся колесом прямо ему на голову… Трамвай, протащив немного обмякшее тело, остановился, бледная большеглазая девушка в джинсах — вагоновожатая — выскочила из кабины, место происшествия окружили невесть откуда сбежавшиеся люди. А в моей памяти отчетливо запечатлелась распростертая на путях скомканная человеческая фигура с раскроенной надвое кровавой головой и без лица.

Вот и верь после этого поговорке, что пьяного бог бережет! Чувствуя, как подкатывает тошнота, я побрел дальше. На велосипед садиться мне не захотелось. В голову лезли мысли о бренности человеческого существования. Был человек — и нет человека. Рабочий день закончился, человек в черном костюме где-то изрядно выпил и, по-видимому, направился к дому. А там жена, дети… Они еще не знают о случившемся. Не узнают близкого им человека и потом, когда будут хоронить. И наверное, у него осталось много дел несделанных, может, даже, в отличие от меня, и в отпуске еще не побывал?..

Стоит ли вообще пить эту отраву — водку, вино, если твоя жизнь после обильного возлияния уже не принадлежит тебе? Мне довелось переводить книгу американского социолога, он на цифрах доказывает, что в Америке больше всего гибнут люди в дорожных катастрофах, потому что садятся за руль в нетрезвом состоянии, преступления, главным образом, совершаются после того, как принято спиртное, да и самоубийства — тоже.

Я несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул воздух: опять перед глазами возникла разваленная пополам темноволосая голова попавшего под трамвай человека…

Над городом плыли высокие дымчатые облака, вечернее солнце заливало многоэтажные здания красноватым светом, длинные тени от фонарных столбов косо перерезали асфальт, шли нарядные улыбающиеся девушки. Одна из них пристально посмотрела мне в глаза, будто хотела что-то сказать.

Я вернулся в свой родной город, скоро моя дочь Варюха встретит меня на пороге дома. Я уже знаю, что она сдала экзамены и будет жить со мной. Пока не закончит университет. Я люблю дочь, и мне радостно, что она теперь рядом.

Когда я еще крутил педали на шоссе, я предвкушал, как, въехав в Ленинград, зайду в гастроном, куплю бутылку шампанского и мы с Варюхой отпразднуем мое возвращение. А теперь охота пропала. Я еду мимо магазинов и не смотрю на витрины.

Мы будем пить чай. Это прекрасно — после утомительной дороги выпить чашку крепкого душистого чая!

Говорят, будто люди, работающие машинистами, шоферами, летчиками, даже вагоновожатыми, выйдя на пенсию, очень трудно привыкают к новой жизни. В первые пенсионные годы больше всего человек подвержен разным хворям, бывает, умирают. И все оттого, что привычный темп жизни внезапно нарушился, катастрофически замедлился. И как бы пенсионер ни внушал себе, что теперь-то он хорошо отдохнет за все долгие годы труда, его снедает тоска по работе, движению. Вот почему старые рабочие по утрам тянутся к проходной родного завода, а машинисты приходят в депо. Всю сознательную жизнь человек ездил, и вдруг большая остановка. Даже не большая, а конечная.

Мне все это трудно было представить, потому что меня после отпуска на работу совсем не тянуло. Моя бы воля, еще с месяц погулял бы… В институте ничего не изменилось: директора все еще не назначили, Грымзина не прекращала борьбу против Гоголевой. По случаю моего возвращения Альбина Аркадьевна Уткина организовала в комнате переводчиков кофе с пирожными. Четыре мои сотрудницы наперебой ухаживали за мной, можно было подумать, что они по мне соскучились. Грымзина наливала в мою чашку черный кофе. Альбина Аркадьевна пододвигала пирожные «картошка», похожие на булыжники. Другие две мои сотрудницы — Татьяна Леонидовна Соболева и Инга Владимировна Губанова — рассказывали об институтских новостях. О бывшем директоре института Егоре Исаевиче Горбунове уже не вспоминали. Помнится, на траурном митинге Грымзина грубоватым прочувствованным голосом говорила: «Дорогой Егор Исаевич, вас нет с нами, но мы всегда будем помнить вас. Пройдут долгие годы, а память о вас никогда не сотрется в наших сердцах!..» Прошло меньше полугода, а его уже забыли.

У Татьяны Леонидовны Соболевой четверо детей. Пожалуй, во всем НИИ ее никто в этом отношении не перегнал. Четверо детей в наше время — это большая редкость. Невысокого роста, кареглазая, с мягкими чертами лица, Соболева не производила впечатления обремененной семейными заботами замотанной матери. Ей еще не было сорока. Дело свое знала — она переводила со скандинавских языков, редко отпрашивалась с работы, ссылаясь на неотложные домашние дела, что нельзя было сказать об Инге Владимировне Губановой. Худощавая, со смуглым удлиненным лицом и миндалевидными глазами, она всегда куда-то спешила, опаздывала, не успевала. Она переводила с испанского и итальянского. Муж частенько заходил за ней в конце рабочего дня. Это была несколько необычная пара: она — высокая, худая, с нервным лицом и быстрыми движениями, и он — маленький добродушный толстячок с розовой лысиной.

Грымзина говорила, что они замечательно живут, толстячок просто носит свою ненаглядную Ингулю на руках. Представить это было бы довольно трудно… Муж Инги Владимировны, Губанов, работал собкором по Ленинграду какого-то отраслевого журнала.

Для приличия мои сотрудники поинтересовались: хорошо ли я отдохнул в Крыму? Так загорел! Наверное, сейчас на море — благодать? Каково же было их удивление, когда я сказал, что провел отпуск в глухой деревеньке в Валдайском районе.

— Теперь стало модно ездить в деревни, на озера,— заметила Альбина Аркадьевна Уткина.— Мои друзья-журналисты тоже на месяц укатили на двух машинах в Прибалтику. На какое-то тихое озеро, где можно рыбу половить. И где людей поменьше.

— Что же ты с ними не поехала? — метнула на нее насмешливый взгляд Инга Владимировна.— Ты ведь у нас женщина свободная.

— Я люблю Черное море,— сказала Уткина.

— На путевку не рассчитывай,— заявила Грымзина.— Надо было раньше подавать заявление — все уже распределено на этот год.

— Мои друзья-артисты пригласили меня на сентябрь в Пицунду,— очаровательно улыбаясь, ответила Альбина Аркадьевна.— Они там снимают какой-то многосерийный фильм, ну и уговорили меня сняться в небольшой роли.

— Ты еще и артистка? — вытаращилась на нее Грымзина.

— Они меня целый месяц уговаривали,— скромно проговорила Уткина.— Привязались, какой-то ужас! Говорят, я именно тот самый типаж, который они днем с огнем по всему Ленинграду искали.

— Типаж! — усмехнулась Губанова.

— Я всю жизнь мечтала сняться в кино,— заметила до сего времени молчавшая Татьяна Леонидовна Соболева.

— Еще двоих родишь, и снимут,— коротко хохотнула Грымзина.— Как мать-героиню!

— Я завидую, что у тебя четверо детей,— вздохнула Уткина.

— Кто тебе мешал? — покосилась на нее Евгения Валентиновна.— Дело немудреное.

У Грымзиной единственный сын уже женился и живет в Мурманске. У Губановых, по-моему, одна дочь, а Альбина Аркадьевна — бездетная. Почему у людей нет детей, спрашивать нетактично: мало ли почему не бывает детей? Многие и рады бы завести, но не получается, есть разные причины, которых касаться не стоит. А Грымзина, видно, по роду своей общественной работы привыкла бесцеремонно вторгаться в чужую жизнь. Я видел, как прошла тень по симпатичному лицу Уткиной. Когда мои сотрудницы при мне заводят свои женские разговоры, мне бывает неловко, такое впечатление, что они меня и за мужчину не считают.

— Я очень хотела ребенка, но…

— Муж был против? — уставилась на нее настырная Грымзина.

— При чем тут муж! — с досадой вырвалось у Альбины Аркадьевны.

Обычно она никогда не срывалась, но Коняга способна и камень вывести из себя.

— Спасибо за угощение,— поблагодарил я, намереваясь покинуть мое женское общество, но Грымзина не позволила уйти.

— Появилась новая кандидатура,— доверительно сообщила она.— Я в райкоме узнала.— И умолкла, чтобы слушатели переварили, на ее взгляд, ошеломляющую новость.

— Неужели Степанов? — уставилась на нее Губанова.

— Степанов давно отпал,— сказала Евгения Валентиновна.

Кто такой Степанов, я не имел ни малейшего представления. За месяц отпуска тут, гляжу, многое произошло!

— Лободин? — заинтересованно спросила Альбина Аркадьевна. Уж она-то всегда была так далека от всех институтских интриг!

— Лободин в райкоме не прошел,— отрезала Грымзина.— С нашей помощью. Тоже мне директор! Он в Политехническом еле-еле с кафедрой справляется, а его хотели к нам.

— Кто же тогда? — все взоры обратились к Коняге. Лишь Татьяна Леонидовна пила кофе и задумчиво смотрела в окно. Ее не занимали эти разговоры.

— Пилипенко! — изрекла Евгения Валентиновна.— Из Москвы.

— Я про такого и не слышала,— заметила Альбина Аркадьевна.— Он симпатичный?

Грымзина метнула на нее презрительный взгляд, мол, голодной куме одно на уме, а вслух произнесла:

— Говорят, крупный ученый, с этой кандидатурой нам будет трудно бороться…

— А зачем бороться? — вмешался я.— Крупный, говорите, ученый, ему и карты в руки.

— А как же Артур Германович? — удивленно взглянула на меня Грымзина.— Мы его хотим.

— Точнее, он этого хочет,— усмехнулся я.

— Одна надежда, что Пилипенко не пожелает уезжать из Москвы,— не обратив внимания на мои слова, продолжала Евгения Валентиновна.— Он в нашем центральном НИИ работает замом.

— Надо будет прочитать про него в энциклопедии,— сказала Альбина Аркадьевна.— Там, наверное, и портрет есть.

— Мы уже многого добились,— говорила Грымзина.— Райком полностью поддерживает кандидатуру Артура Германовича, не возражают против него и в обкоме. Против наше министерство и Академия наук.

— Не так уж мало! — ввернул я.

Волей-неволей, а я тоже понемногу втягивался в эту возню с назначением директора института. Странно, что до сих пор не принято никакого решения. Стоит прийти в институт новому директору, и разом прекратятся все пустые разговоры, а через несколько месяцев наверняка сложится такое впечатление, будто новый руководитель и родился в нашем институте, никому и в голову не придет усомниться в его компетентности и достоинствах.

— Сколько мы уже без директора? — сказала Альбина Аркадьевна.— И ничего, работаем.

— Вы заходили к Артуру Германовичу? — спросила Евгения Валентиновна.

Я еще ни к кому не заходил, даже не успел Великанова повидать, он вчера только вернулся из командировки.

— Обязательно зайдите,— со значением произнесла Грымзина.— Он несколько раз спрашивал про вас.

— Хочет предложить мне командировку в Штаты? — усмехнулся я.

— Об этом он мне не докладывал,— отпарировала Евгения Валентиновна.

— А мне и предложили бы поездку в Америку, я отказалась бы,— сказала Соболева.— Очевидцы рассказывают, в сумерки в большом городе опасно выйти из дома. Убийства, насилия, грабеж! Моего знакомого в Чикаго среди бела дня ограбили.

— Подумаешь, простые смертные! — усмехнулась Губанова.— Там в президентов и разных знаменитостей стреляют, как в куропаток. Чтобы прославиться, наподобие Герострата.

— Про Герострата мы как-нибудь слышали,— заметила Грымзина.— И вообще, при чем тут мифология?

— Жуткая страна,— вздохнула Соболева.

— Я с удовольствием съездила бы туда,— вмешалась Альбина Аркадьевна.— Одно дело читать про Америку, другое — все посмотреть своими глазами.

— А какие там мужчины! — усмехнулась Грымзина.— И желтые, и черные, и даже красные. Про белых я молчу.

— Красные? — наморщила лоб Соболева.

— Я имею в виду индейцев,— снисходительно пояснила Евгения Валентиновна.

— Они ведь живут в резервациях,— возразила Альбина Аркадьевна.— И каждый год в защиту своих прав совершают марш протеста в Вашингтон. Ставят свои вигвамы прямо напротив Белого дома. И вождь в кожаных штанах и орлиных перьях на голове зачитывает петицию.

— Откуда они орлиные перья берут? — заметила Соболева.— Орлов-то почти не осталось.

— Индейцев еще меньше,— сказал я.

— Когда-нибудь они снимут скальп у очередного президента,— мрачно предсказала Губанова.

— В штате Флорида есть знаменитый дельфинарий,— мечтательно проговорила Уткина.— Я очень люблю дельфинов. Там держат и касаток. Огромные киты выпрыгивают из воды…

— На потеху людям,— ввернула Грымзина.— Зачем ехать в Америку? У нас в Абхазии на Черном море тоже есть дельфинарий. И дельфины прыгают сквозь горящие обручи. Цирк на воде.

— Думаю, что кроме китов и…— Уткина бросила насмешливый взгляд на Грымзину,— …разноцветных мужчин, в Америке найдется еще на что посмотреть.

— А какую тебе роль предложили? — задумчиво посмотрела на Уткину Соболева.

— Птичницы Анастасии…

— Я думала, принцессы,— усмехнулась Коняга.

— Современные птичницы, доярки, телятницы и есть принцессы…— нашлась Альбина Аркадьевна.

Когда мои женщины разговорятся, их не остановить. Я вышел из комнаты и в коридоре увидел Скобцова.

— На ловца и зверь бежит! — Приветливо улыбаясь, он протянул мне руку.

Мы прошли мимо пустующего кабинета покойного Горбунова, исполняющая обязанности директора института Ольга Вадимовна Гоголева не пожелала его занять. Кабинет Скобцова помещался в противоположном конце коридора. Артур Германович положил руку мне на плечо, так мы и шли по длинному коридору. Как два близких друга. Полагаю, что заместителю директора было не совсем удобно идти: я был на голову выше его. Серый в полоску костюм сидел на нем как влитый, в тон рубашка и галстук, густые седые волосы зачесаны назад, загорелое лицо до синевы выбрито.

— Как отдохнули? — спросил Артур Германович.— Хорошо сейчас на Черном море?

Пришлось и ему объяснять, что я провел отпуск в деревне.

— Мечтаю как-нибудь сесть в машину и забраться куда-нибудь в глушь…— мечтательно проговорил Скобцов.— Тихое голубое озеро, сосны на берегу, палатка, костер и уха в закопченном котелке…

Многие так красиво говорят, но почему-то предпочитают отпуск проводить на фешенебельных черноморских курортах. Да и трудно было мне представить импозантного Артура Германовича в брезентовой куртке и резиновых сапогах, заросшего щетиной, с удочкой или походным топориком в руках. Уж скорее он смотрелся бы на пляже в модных японских плавках, окруженный красивыми женщинами… Я вспомнил, что несколько лет назад поговаривали, будто у него был роман с Уткиной и якобы их вместе видели не в первозданной глуши, о которой он так красочно рассказывает, а на берегу Черного моря в Сочи.

Обычно женщины с трудом удерживаются, чтобы не рассказать о подобном приключении, но Альбина Аркадьевна оказалась на высоте: ни разу не проговорилась, наоборот, начисто отрицала, что у нее что-то было со Скобцовым. Будь иначе, она уже давно не работала бы в нашем институте: Артур Германович нашел бы способ от нее избавиться.

В кабинете мы уселись на диван, на нас строго смотрели со стен ученые с мировым именем. Слушая пустопорожний разговор о том, как трудно жить в городе, когда жара и каменные здания раскаляются, а на дачу в будний день невозможно выбраться — текучка заедает, совещания, деловые встречи с иностранными гостями, учеными, я думал о том, что Артур Германович по своим способностям, пожалуй, добился всего, чего можно только пожелать. Откуда в человеке эта неистребимая жажда большего? Лезть и лезть все выше и выше, покуда не сорвешься и с треском не покатишься вниз? Есть же у нашего великого классика Александра Сергеевича Пушкина известная сказка о рыбаке и рыбке. По-моему, поставив перед собой задачу стать директором Ленинградского филиала НИИ, Артур Германович переоценил себя и возможности золотой рыбки. Не оказаться бы ему в роли старухи у разбитого корыта?.. Наверное, даже умный человек, достигнув служебного потолка по своим способностям, начинает испытывать неудовлетворение: ему хочется еще большего, хотя это большее уже ему не по силам. Сколько я знал случаев, когда человека, великолепно справлявшегося со своим делом, выдвигали на более ответственную работу и он ее заваливал, потому что она была ему не по плечу. Более того, этот человек терял уважение своих коллег, товарищей. Когда он был на своем месте, его ценили, а тут вдруг все замечали, что «король-то голый», и уже он не такой умный, как думали, и не такой уже ценный работник, как полагали… А многие ли, даже зная свои возможности, имеют мужество отказаться от повышения, более высокой зарплаты, других привилегий, которые дает высокий пост?

Вот если бы мне вдруг предложили должность заместителя директора института, отказался бы я?

— Вы знаете, что наш филиал после трагической кончины незабвенного Егора Исаевича,— перешел к делу Артур Германович,— по всем показателям плетется в хвосте? Москва нами недовольна. Вчера меня вызывали в обком,— он подчеркнул, что именно его вызывали, а не Гоголеву,— там тоже пришлось мне краснеть.

— В чем же причина? — спросил я, хотя отлично знал, что ответит Скобцов.

— Я очень уважаю Ольгу Вадимовну, она весьма толковый ученый, но наш филиал ей не потянуть. Не подумайте, что я недооцениваю наших дорогих женщин, однако надо признать, что существуют высоты, которые им недоступны. Вы знаете, что женщин не назначают командирами воздушных лайнеров? Аркадий Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, а вот чтобы женщины командовали полками, дивизиями, даже в зрелом возрасте, я не слышал,— продолжал Скобцов.— Наш институт — это тоже своего рода дивизия, и командовать им должен мужчина.

— Вы, Артур Германович, служили в армии? — спросил я.

Он остро взглянул мне в глаза и тут же отвернулся: в глаза Скобцов не любил смотреть. Вопрос мой явно ему пришелся не по душе. Воевать он не мог, потому что, когда кончилась война, ему от силы было лет пятнадцать. Чего же он тогда оперирует такими сугубо военными терминами, как полк, дивизия, командир? Наш институт сравнивать с дивизией по меньшей мере смешно.

— Даже, если бы Ольга Вадимовна стала директором института, я не думаю, что вы от этого что-либо выиграли,— помолчав, заметил Артур Германович.

— Мне все равно, кто будет директором,— устало сказал я.— И меня удивляет вся эта мышиная возня. Люди взбудоражены, только и разговоров о кандидатах на пост директора. Уборщицы и те в раздевалке толкуют об этом!

— Я вот о чем хотел поговорить с вами,— посерьезнев, сказал Скобцов.— Чтобы у вас не было иллюзий, будто я рвусь на это место, сразу поставим точки над «и». Меня директором не назначат, я знаю это точно. Признаюсь вам, что я надеялся на лучшее отношение ко мне вышестоящих органов… Но, как говорится, с горы виднее. Сейчас меня волнует другое: кто лучше? Пилипенко или Гоголева? Это две реальные кандидатуры на пост директора. С Пилипенко я часто встречался по работе, был с ним в заграничной поездке. Впечатление у меня от него сложилось такое: педант, замкнутый человек, к своим сотрудникам относится жестко, излишне требовательный. Когда он пришел в наш центральный НИИ, его туда пригласили из Киева, он потащил за собой старых знакомых, с которыми много лет работал бок о бок. Не исключено, что он потащит их в Ленинград. В Москве он был заместителем директора, а здесь сам владыка… Очевидно, произойдет перестановка кадров и у нас. Не буду скрывать, это в первую очередь коснется руководства института, не исключено, что и лично меня. В филиале НИИ я работаю двенадцать лет, и мне было бы больно расстаться с ним…

— Я не знал, что вы пессимист,— сказал я.

— Скорее, реалист,— улыбнулся Скобцов.— Перед нами альтернатива: Пилипенко или Гоголева. Как ни прискорбно, но я выбираю Гоголеву. А вы кого? — Он опять быстро взглянул на меня и забарабанил пальцами по резной красноватой ручке кожаного кресла.

— А как же авиация? — не сдержал я улыбки.— Женщины, вы говорите, никогда не командовали лайнерами…

— Я выбираю из двух зол меньшее,— пожал он плечами.

— Вы думаете, у нас есть выбор?

— Сейчас с мнением общественности очень и очень считаются,— повторил он слова, которые я часто слышал от Грымзиной.

— Я против Ольги Вадимовны ничего не имею,— сказал я.— И против Пилипенки я тоже бороться не буду.

Если бы мне предложили должность заместителя директора института, я отказался бы от нее — это я теперь знал точно. Не по Сеньке шапка. Мне и моя должность нравится, я чувствую себя на своем месте. Честолюбие я никогда не считал пороком, говорят, оно двигает прогресс. Но и у каждого честолюбия должны быть свои границы, которые не следует переступать.

Уже в коридоре я вспомнил, что Грымзина что-то толковала о моей командировке в США или ФРГ. Всеми поездками заправляет Скобцов, однако он и не заикнулся об этом. Испытывал он меня или действительно смирился с тем, что не быть ему директором института, и теперь заботится лишь о том, чтобы не потерять того, что имеет?..

Я зашел к Великанову. Он стоял у раскрытого окна и курил. Даже не оглянулся, когда я переступил порог. Легкий ветерок шевелил на затылке его темные волосы, солнечный блик играл на выпуклом стекле очков.

— А-а, отпускник! — сказал он, поворачиваясь ко мне.— Загорел, отдохнул…

— Только не говори, что я приехал с юга,— попросил я.

— Еще месяц, и птицы полетят на юг,— с грустью произнес он.— А у меня отпуск в ноябре. Не угнаться мне за солнышком!

— Слетай на Кубу, там круглый год лето.

— Видишь ли, меня туда забыли пригласить…

— А что же Миттеран?

— Что Миттеран? — озадаченно посмотрел на меня Великанов.— Опять покушение?

— Он тебя не приглашал на Лазурный берег? В Ниццу?

— Ему сейчас не до меня,— невесело улыбнулся Геннадий Андреевич.— Террористы не дают в наш век государственным деятелям покоя: покушение за покушением! Еще Рейган не вышел из госпиталя, как подложили бомбу для бывшего президента Франции… А что делается в малых странах Азии и Африки? Покушения, перевороты, путчи, авиакатастрофы, заговоры… Ей-богу, капиталистический мир сошел с ума! Террористы свирепствуют, Пиночет — в Чили, что ни день, то злодейские убийства в Сальвадоре. А Израиль?..

Ну, теперь сел на любимого конька, не остановишь!

— Я тут зарубежные журналы просматривал — на интересную статью наткнулся,— перебил его я.— Американцы в ливерморской лаборатории разрабатывают новую систему лазерного оружия: устанавливают его на космическом корабле и каким-то способом производят ядерный взрыв.

Великанова совсем не трогало то обстоятельство, что я был в курсе всего того, что он рассказывал. Как тетерев на току, он упивался своим красноречием. Куда смотрит наша Грымзина? Можно было бы давно поручить Геннадию Андреевичу каждое утро проводить в институте обзорную политинформацию на международные темы…

Еще минут десять я терпеливо слушал его, потом не выдержал, повернулся и хотел было уйти, но тут он замолчал, схватил меня за руку и спросил:

— Ты знаешь Пилипенко?

Я чуть не расхохотался: и Великанова захватила эта институтская карусель! Помнится, когда я в отпуск уходил, его не очень-то волновали назревающие перемены в нашем НИИ, его больше того занимала безвозвратная потеря своего реферата.

— Страшный человек,— доверительно заявил я.— Если придет в наш институт, всех разгонит. Говорят, у него никогда Доска приказов не пустует: что ни день, то обязательно кому-нибудь влепит выговор. И увольняет не по собственному желанию, а по статье.

— Чего ты-то радуешься? — подозрительно посмотрел на меня Геннадий Андреевич.

— А я уже место себе в другом институте подыскал,— беспечно продолжал я.— Зарплата такая же, а директор — золото!

— Я тоже слышал, что он крутой мужик,— сказал Великанов.— А с другой стороны, нам и нужен руководитель с твердой рукой. Пока, без директора, народ избаловался, на работу опаздывают, у меня трое из отдела на бюллетене. А вчера «больную» Сидорову встретил на Невском в кинотеатре «Художественный». Вместе смотрели бразильский фильм. И хоть бы стыдно ей стало! Помахала издали ручкой, мол, привет, шеф! Гейгер прямо на работе что-то пишет свое для издательства. А когда я его застукал, знаешь, что он мне сказал: «Чего вы, Геннадий Андреевич, икру мечете?..» Обрати внимание: «икру мечете…» Раньше он никогда не позволял себе подобной наглости!.. Говорит, что, пока начальства нет, нужно кое-какие свои дела-делишки поправить…

— Ты же его начальство!

— И мне советует устраивать свои дела, например тоже в рабочее время написать для какого-нибудь технического журнала статью и заработать… детишкам на молочишко…

— Тоже его слова? — поинтересовался я.

— А чьи же еще?

— И что ты?

— Запретил ему заниматься халтурой, тогда он подал заявление об отпуске за свой счет Скобцову, и тот подмахнул ему…

— Мои дамочки тоже пробавляются разговорчиками,— вздохнул я.

— В общем, худо, Георгий, без директора…

Я заметил на его щеке пучок невыбритых волос, наверное торопился на работу… Геннадию Андреевичу можно было не бояться самого строгого начальства, он был добросовестным, пунктуальным работником, а дело свое знал досконально. Отдел технической информации покойный директор Горбунов всегда ставил в пример всем.

Я признался Великанову, что пошутил насчет Пилипенки, я его в глаза-то не видел.

— И чего это мы так близко к сердцу принимаем каждую новую кандидатуру на пост директора? — задумчиво сказал Великанов.

— Вот именно,— заметил я.

— Да по мне, пусть директором назначают хоть уборщицу тетю Надю.

— Тетя Надя, пожалуй, не справится,— в тон ему ответил я.— Образования маловато.

— И все-таки лучше бы утвердили Гоголеву, чем варяга со стороны,— заметил Геннадий Андреевич.

— Так и Скобцов считает,— сказал я.

— Вот Скобцова все это должно волновать,— проницательно заметил Великанов.— Раньше, когда он сам рассчитывал стать директором, он восстанавливал всех против Гоголевой, а теперь ратует за нее. Я бы, на ее месте, если она станет директором, первым же приказом по институту уволил Скобцова.

— Она этого не сделает, иначе Артур Германович не воевал бы сейчас за нее.

— Рассчитывает на то, что Ольга Вадимовна выше мелких склок… По-моему, она единственная, кто не участвует во всех этих интригах, которые уже полгода плетут Скобцов и твоя Коняга Грымзина… А ей-то что за выгода?

— Ей лишь бы будоражить общественность и не заниматься переводами… Как ты думаешь, выберут ее председателем месткома?

— Вряд ли,— подумав, сказал Великанов.— Глуповата она и грубовата.

— Жаль,— вздохнул я.— Видно, мне с ней куковать до скончания века.

— А мне с Гейгером! Хрен редьки не слаще.

В раскрытое окно залетела крапивница. Суматошно закружилась по комнате, привлеченная блеском очков Великанова, попыталась усесться на них, потом успокоилась и приземлилась на белый крашеный подоконник. Мы зачарованно смотрели, как бабочка складывает, а потом снова расправляет красивые в черных и желтых точечках крылья.

— Ищет зимнюю квартиру,— сказал Геннадий Андреевич.— Забьется в щель — и до весны!

— И никаких забот.

— А что, если все-таки Скобцова назначат? — после продолжительной паузы спросил Великанов.

— Не думай об этом,— сказал я.

Великанов снял очки, пока протирал их носовым платком, серые глаза его помаргивали. На переносице отпечаталась красная полоска от дужки. Я внимательно смотрел на него, кажется, Геннадий Андреевич за этот месяц еще прибавил в весе: живот выпирает из-под пиджака, щеки округлились, а глаза печальные и усталые.

— По кружечке бы пива? — взглянул он на часы…— Заскочим в бар после работы?

Вот она откуда, излишняя полнота: пристрастие к пиву! Великанов любил пиво, помню, просил меня, когда я уезжал в отпуск, раздобыть ему воблы. Да где ее теперь сыщешь, воблу? А вялить рыбу в деревне мне и в голову не пришло. Впрочем, у официантов в баре за тройную цену всегда можно разжиться вяленой рыбкой.

«Нет,— подумал я,— к черту пивной бар!..»

Глава одиннадцатая

— Послушай, па, куда это ты под вечер каждую субботу и воскресенье намыливаешься из дома? — спросила меня Варя.

— Намыливаешься…— поморщился я, надевая плащ.— И это я слышу от студентки университета.

— Нашел другую? — пытливо смотрела на меня дочь.

— Мне, видно, на роду написано не находить, а терять,— вздохнул я.

— В пятницу Оля звонила, приглашала в театр,— сказала Варя.

— И ты мне только сейчас об этом говоришь? — сурово уставился я на нее.

— Она меня приглашала,— улыбнулась дочь.

— Что же ты не пошла?

— У меня были другие планы на пятницу.

— Не говорила, когда зайдет?

— Ее пригласили поехать на машине в Приозерский район за грибами. Там подосиновиков прорва.

— А в воскресенье?

— День рождения у подруги.

— У какой? — с горечью вырвалось у меня.

— У нее много подруг, ты же знаешь,— улыбнулась дочь.— А у каждой подруги, как заведено, есть день рождения… Это только ты не празднуешь. Тебе, наверное, неприятно вспоминать, что снова на год стал старше?

— А ты почему не празднуешь? — полюбопытствовал я.

— Я еще ничего в этой жизни не стою,— сказала Варя и отвернулась.

Варька в бежевом трикотажном костюме в обтяжку. По-моему, эта бесстыдница не носит бюстгальтера. В этом костюме она на днях собиралась ехать со студентами в Кингисеппский район копать картошку. На целый месяц.

— Не расстраивайся,— утешала меня Варя.— Оля говорила, что ты у нее самый любимый…

Я захлопываю за собой дверь и слышу приглушенный смех моей язвительной дочери.

На улице моросит мелкий дождик. Листья на деревьях еще держатся, кое-где сквозь зелень проступают пятнышки ржавчины. Еще немного, и город захватят в плен облетающие листья, появятся на проводах квадратные таблички с надписью: «Осторожно, листопад!» А пока под ногами листьев мало. Старинные каменные дома на Салтыкова-Щедрина потемнели от дождя, крыши тускло блестят, из водосточных труб со старческим покашливанием брызгают тоненькие струйки. Небо давит на город, даже не верится, что где-то высоко, над этой плотной лохматой овчиной, вовсю сияет яркое солнце. Я его не видел вот уже неделю. Вся надежда, что тянущий с Невы ветер постепенно разгонит облака. Я не сетую на погоду. Ленинград и в дождь красив и строг, просто у меня невесело на душе. Вот даже Варя заметила, что я каждую субботу и воскресенье ухожу из дома в одно и то же время. И путь мой один и тот же: Литейный проспект, цирк, улица Бродского, Невский и каменные ступени бывшей городской Думы. Там я жду Веронику. Наверное, смешно я выгляжу со стороны: стоит под хмурым сеющим дождем немолодой человек в плаще с поднятым воротником, без кепки, и безучастно смотрит на толпу прохожих, которых и в дождь видимо-невидимо на Невском. Надо мной изредка бьют часы, со скрипом поворачиваются металлические стрелки, будто в ненастье у них разыгрывается застарелый ревматизм, мокро шелестят по асфальту машины, глухой гул голосов доносится из пролетов Гостиного двора, подкатывают к стоянке такси, хлопают дверцы, яркие зеленые огоньки гаснут.

Привычкой стало для меня приходить сюда. В рабочие дни я не задерживаюсь на ступеньках Думы больше десяти-пятнадцати минут, а в субботу и воскресенье выстаиваю по полчаса. Глазами я ощупываю каждые «Жигули» вишневого цвета. В дождь, когда по мокрому стеклу мажут «дворники», водителя трудно разглядеть, но я сразу почувствовал бы, что за рулем сидит Вероника. Но ее не видно в машине, в толпе прохожих, не появляется она и у Думы.

Я не приходил бы сюда, если бы не был уверен, что встречу ее. Мы не договаривались о свидании, она так неожиданно уехала тогда из Кукина. Подарила мне счастливую ночь и рано утром исчезла, как исчезает при восходе солнца роса на лугу. До сих пор я не знаю, что случилось. Я то оправдываю ее, то проклинаю. Не может же быть такое: было людям вдвоем хорошо и вдруг без всякой на то причины стало плохо? А мне было плохо без нее. Сейчас с опозданием я мысленно говорил и говорил с ней… Все не высказанные в ту ночь слова теперь бурлили, клокотали во мне, не находя выхода. Я верил, что жизнь не может допустить такую большую несправедливость: не дать нам встретиться! Люди часто расстаются, но, наверное, не так, как расстались мы с Вероникой. Наша разлука предвещала новую встречу, я это чувствовал, а потому приходил сюда и ждал. Ждал в хорошую погоду и в дождь. В шутку я ей сказал, что мы встретимся в семь вечера под часами у Думы… Это когда мы еще ехали из Ленинграда в сторону Валдая…

Вот я и жду этой встречи.

Дождь прилизал мои волосы, холодные капли щекотали шею. Ленинград спрятался в мокром туманном облаке. И дождь не падает на землю, а висит над ней. Его можно резать ножом, укладывать в контейнеры и хранить до следующего лета, когда зной раскалит каменные здания, расплавит под ногами асфальт. Вот тогда бы раскрыть контейнеры-холодильники и выпустить осенний дождь на волю…

Неподалеку от меня остановились два иностранца. Один высокий, в светлом плаще и клетчатой кепке, другой поменьше ростом, в коричневой куртке с капюшоном и так же, как я, простоволосый. На них болтаются фотоаппараты.

Когда в городе моросит дождь, прохожие не глазеют по сторонам — они смотрят себе под ноги, и лица у них унылые. Почти у всех. Мелкий дождь смыл улыбки с лиц. Ленинград и в дождь величествен, его прекрасная архитектура будто оживает, становится зримой, выпуклой. Потемневшие фасады с атлантами, кариатидами, скульптурами, чугунными решетками навевают мысли о былой эпохе, когда по Невскому прогуливались Пушкин, Достоевский, Гоголь. В дождь и туман виден тусклый блеск позолоты Адмиралтейского шпиля, куполов Исаакия, башен Петропавловки. Еще отчетливее выступает зеленая патина на памятниках и монументах. А Зимний дворец на берегу неспокойной свинцовой Невы, казалось, приподнялся в туманной дымке над Дворцовой площадью, готовый взлететь в низкое небо. Купается в мокром облаке крылатый ангел на Александрийской колонне, вот-вот сорвутся с арки Главного штаба и поскачут над площадью чугунные кони с колесницей.

Я смотрю на часы: полчаса простоял я под ними. Что-то странное происходит со мною. Скоро будет два месяца, как я тут стою на вахте. Сколько раз закаивался приходить к Думе, но уже в половине седьмого меня начинало охватывать беспокойство, я поспешно одевался и уходил из дома. Я почему-то был уверен, что она придет ровно в семь. Но она не приходила…

С Олей Журавлевой мы встречаемся теперь гораздо реже, чем раньше. Я прошу ее приходить, когда дома нет Вари, но ее это почему-то раздражает, и она заявляется когда вздумает. С дочерью у нее хорошие отношения, пожалуй, лучше, чем со мной. Бывает, что, пообедав ипоболтав за столом, они вместе уходят, а я остаюсь один.

Когда мне звонила Оля и мы договаривались о встрече, у Вари вдруг находились какие-то неотложные дела и она уходила из дома. Безразличным голосом говорила, что вернется в такое-то время, и просила передать Оле привет. Я знал, что дочь меня не осуждает, но все равно чувствовал себя неловко. Однажды я услышал разговор по телефону Вари с Олей. Дочь уговаривала ту прийти к нам, мол, отец места не находит, скучает и все такое… Не сказав мне, что звонила Оля, Варюха быстро собралась, сказала, что ее ждет с билетами девочка у кинотеатра «Ленинград», там идет потрясающий французский фильм с участием знаменитого Бельмондо…

Что бы там ни было, я рад, что Варюха со мной. Теперь меня дома ждали, волновались, если я задерживался, заботились обо мне. Оказывается, это так приятно! Всякий раз, подходя к своей парадной, я чувствовал, как улучшается мое настроение, и очень огорчался, если дочери не было дома. Правда, это случалось не так уж часто, и потом, она всегда оставляла записку. Я все больше убеждался, что мне повезло: дочь моя несомненно умница, начитанная, много знает, характер у нее оказался покладистым; если я был не в своей тарелке, я ее не видел и не слышал: она уединялась в большой комнате, читала или смотрела телевизор. Долго без нее я не выдерживал, заходил к ней, и мое дурное настроение вмиг улетучивалось.

Мы жили дружно, никогда не ссорились. Если на Варюху находило красноречие и язвительность, она не щадила меня, но мне приятно было слушать ее, даже если она, как говорится, наступала на мои любимые мозоли… Когда у меня была семья, я предоставил воспитание дочери жене, а потом, после развода, когда они уехали в Киев, наверняка Оля Первая не поминала меня добром. Обычно женщина, уйдя от мужа, доказывает себе самой и другим, мол, он никудышный, чуть было ей всю жизнь не загубил и прочее. Я слышал, что, бывает, и после развода муж и жена остаются добрыми друзьями, встречаются, даже праздники отмечают вместе… Слышать слышал, но видеть такие семьи не доводилось. Разведенные мужья, как правило, не ругают своих бывших жен — может, чувствуют себя виноватыми в том, что произошло? — а жены чаще всего поносят мужей и винят их во всех смертных грехах…

К взаимному удовольствию, мы открывали с дочерью друг друга и не разочаровывались. Я всегда любил Варю, после развода больше думал о ней, чем об Оле Первой. Мы с Варей переписывались, я знал, что рано или поздно она вернется ко мне. И теперь мои отцовские чувства проявились в полной мере. Я старался ни в чем не стеснять ее, не навязывать своих убеждений, был готов к тому, что она еще не раз и не два в жизни совершит ошибки… На своем жизненном опыте я убедился, что, если ты даже удержишь человека от глупости, он все равно тебе не будет благодарен, потому что ошибки осознаются лишь тогда, когда они совершены. Люди в большинстве своем не теоретики, а практики. Первую шишку на лбу ребенок получает не во сне, а когда начинает учиться ходить… Вся наша жизнь состоит из перечня больших и малых ошибок, которые умными людьми воспринимаются как должное. Из них и складывается так называемый жизненный опыт.

Я готов был к тому, что моя дочь рано или поздно может споткнуться, но того, что она в скором времени выкинула, признаться, совсем не ожидал!..

Человек не может заглянуть в свою судьбу даже на день вперед. Да что на день — на час! Думал ли я, возвращаясь пешком по своему маршруту домой, что на Литейном повстречаюсь с Полиной Неверовой? Мы не виделись, наверное, месяца три.

Полина запихивала в пластиковую сумку крупные оранжевые апельсины. У открытого ларька были навалены ящики, на каждом красивая этикетка: два апельсина и надпись «Марокко». Мы одновременно увидели друг друга. В глазах ее плеснулась искренняя радость, веснушчатые щеки порозовели. И я обрадовался ей. Должны быть в нашей жизни люди, которых всегда приятно видеть. А ведь чаще бывает так: увидишь, навстречу идет едва знакомый человек, отворачиваешь лицо в сторону: не хочется останавливаться и вести пустой разговор. А уж если встретились глазами и никак не разойтись, то на лицах расцветают улыбки, начинается долгий, никому не нужный разговор: «Ты звони, Вася, а то, понимаешь, пропал!» И Вася не остается в долгу: «Привет Машеньке, сыну…» — «У меня нет никакой Машеньки, да и сына… У меня дочь». Васю это не сбивает с толку: «Заходите в гости, помнишь, я все еще живу на Васильевском?»

Я не помню этого, потому что никогда не был у Васи на Васильевском.

Расходимся и одинаково думаем: «Ну, надо же было напороться на него! Знал бы, перешел на другую сторону улицы…»

Отойдя подальше от очереди, мы встали у окна гастронома.

— Я тебе звонила,— сказала она.— Приятный девичий голос отвечал, что тебя нет… Ты завел секретаря или… жену?

— Это моя дочь Варя,— сказал я.

— Я совсем забыла, что у тебя такая взрослая дочь.

Полина была в коричневом плаще, прядь белокурых волос косо прилипла ко лбу. Я вспомнил, какая она нежная, ласковая в постели, как, по-детски складывая полные губы, страстно целуется…

Не сговариваясь, мы направились к стоянке такси на улице Пестеля. Полина жила в коммунальной квартире на Большом проспекте Петроградской стороны. Я несколько раз был у нее, напротив ее дома кинотеатр «Свет», а чуть в стороне кафе «Рассвет». В квартире, кроме Полины, живут еще три семьи. Кажется, она с ними ладит. Комната у нее большая, с лоджией. Окна выходят во двор, и не слышно транспорта, который непрерывным потоком течет по Большому.

— У меня в холодильнике шампанское,— сказала она.— Вот и отпразднуем нашу встречу… Разве можно так надолго пропадать, Георгий?..

— Вся наша жизнь состоит из встреч и разлук,— со вздохом вырвалось у меня.

Она внимательно посмотрела на меня.

— Ты плохо выглядишь, милый… Печень?

— Сердце,— усмехнулся я. Полина все переводит на медицину.

— Кто же сейчас в твоем сердце, Георгий?

В ее сузившихся глазах — она мне вдруг почему-то напомнила певицу Розу Рымбаеву — смешались грусть и радость от встречи.

— Давай апельсин,— сказал я.— Я съем его с кожурой.

А с неба все моросил и моросил невидимый липкий дождь. Белоснежным айсбергом высился огороженный пушками с цепями величественный Преображенский собор. Из высокой полуоткрытой двери выбивалась желтая полоса электрического света. Мне показалось, что я чувствую запах ладана и церковных свечей. В шум проносящихся по Литейному машин, в металлический скрежет трамваев, добродушное фырканье водосточных труб вдруг властно ворвался чистый звонкий удар в колокол. Этот непривычный, будто донесшийся из седой древности, давно позабытый звук заглушил все остальные шумы и несколько мгновений властвовал над городом.

От Полины Неверовой я утром сразу поехал на работу, а вечером, дома, Варя невозмутимо сообщила мне, что часов в семь к ней пришла Оля Журавлева и они допоздна ждали меня. По телевизору показывали хоккей, потом по второй программе был «Калейдоскоп». В общем, было уже поздно, и Оля осталась ночевать… Дочь не упрекала меня ни в чем, даже не сказала, что мне следовало бы позвонить, что я не приду, однако в голосе ее явственно звучали насмешливые нотки, мол, влип, дорогой папочка!

Я в свою очередь тоже не стал оправдываться, ушел в кабинет — он теперь стал моей комнатой — и уселся за перевод книги о знаменитом исследователе морских глубин Жаке-Иве Кусто, первом забившем тревогу о том, что мировой океан в опасности! Мало того что человек почти полностью истребил крупнейших млекопитающих нашей планеты — китов, он теперь угрожает жизнедеятельности всего океана. Туда сбрасываются радиоактивные отходы, в нем взрываются атомные и водородные бомбы, тысячи нефтяных танкеров промывают морской водой свои грязные трюмы. А сколько нефти выплеснулось в океан из-за участившихся катастроф супертанкеров? Жак-Ив видел на огромной поверхности Тихого океана нефтяную пленку, которая погубила все живое. До сих пор французы помнят затонувший неподалеку от Лазурного берега танкер, выбросивший на поверхность моря тысячи тонн нефти…

Я слышал, как вошла Варя и, прислонившись к косяку двери, стала молча смотреть на меня. Книгу с английского я переводил для издательства. Работа над ней увлекла меня: я любил литературу о природе, животных, морских глубинах, о путешествиях.

— Ты слышала когда-нибудь о «ныряющем блюдце»? — спросил я, отодвигая в сторону чистый лист.

— Я думала, существуют только «летающие тарелки»,— ответила Варя.

— Насчет тарелок не уверен, а «ныряющее блюдце» не хуже манты порхает по морскому дну континентального шельфа. А кто такие манты, знаешь?

— Все это очень интересно, только я не собираюсь опускаться на дно морское,— перебила дочь.— Почему бы тебе снова не купить обыкновенный автомобиль?

— Если ты мне будешь мешать, я никогда не заработаю на машину.

— Ты теперь, бедняжка, и ночами работаешь? — посмотрела на меня чистыми невинными глазами Варя.— Изучаешь мант, китов, кальмаров? Кстати, кто такие манты, я знаю…

— Синие киты на грани вымирания,— вздохнул я.— И манты в океане теперь редкость.

— Бедные киты…

— А ты знаешь, что они умеют переговариваться под водой?

— Не буду тебе, папочка, мешать,— притворно вздохнула моя дочь.— Ужин на плите, я вернусь сегодня поздно.

— В театр?

— Да нет, баскетбол,— беспечно ответила Варя.

— Баскетбол? — удивился я. Вроде бы она никогда не увлекалась этим видом спорта. Художественной гимнастикой занималась несколько лет, даже участвовала, когда училась в восьмом классе, в городских соревнованиях. Может, в Киеве стала бегать с мячом? Вроде бы рост у нее для баскетболистки неподходящий. Там на площадке играют дылды под потолок, а Варя среднего роста.

— Сегодня сборная Ленинграда играет с югославами,— пояснила Варя.— У меня билет в первом ряду. Посмотри по телевизору, может, и меня увидишь…— Засмеялась и ушла.

Зря не послушался ее совета и не включил телевизор… Может, тогда кое-что до меня и дошло бы! А я увлекся переводом и до Вариного возвращения не вставал из-за письменного стола. Я переводил книгу о том, как Кусто впервые совершил погружение с аквалангом. Это было для него открытием нового мира, и с тех пор он всю жизнь связал с изучением моря. Для аквалангиста открылся изумительный подводный мир, доселе скрытый от людей. На глубине пятидесяти футов Кусто стал вытворять невообразимое, он почувствовал себя как рыба в воде: кувыркался, делал сальто, парил над глубиной, потом заплыл в пещеру и увидел там множество омаров. Выбрав парочку побольше, поднялся с ними к поверхности, где его ожидали жена, Симона Кусто, и лучший водолаз Франции Фредерик Дюма…

Я слышал, как у парадной остановилась машина, некоторое время урчал мотор, потом хлопнула дверца, и машина укатила. Немного погодя Варя открыла своим ключом дверь.

— Наши выиграли,— радостно сообщила она с порога.

— Очень рад,— пробурчал я. Баскетбол меня со всем не волновал.

— Ты не ужинал? — ахнула дочь, заглянув на кухню.— Бедный па, ты совсем заработался! Если будешь себя голодом морить, то далеко не уплывешь на своем «летающем блюдце»…

— Ныряющем,— поправил я.— На чем это ты, если не секрет, прилетела со стадиона?

— На «Жигулях», номер, извини, не запомнила.

— Ты отчаянная девчонка! А если бы тебя куда-нибудь завезли?

— Зачем? — усмехнулась она.

На этот вопрос мне затруднительно было ответить, и она, чертовка, отлично это знала.

— Ну мало ли что… На дворе ночь.

— Я не думаю, чтобы владелец «Жигулей» смог польститься на мой старый плащ. Золотых колец и бриллиантов, как ты знаешь, у меня нет.

— Это что, намек? — сказал я.— Хотя у нас и графская фамилия, наследства нам наши предки не оставили.

— Я о бриллиантах и не мечтаю,— усмехнулась Варя.— По правде говоря, я их и в глаза-то не видела.

Больше я не задавал ей вопросов о том, кто подвез ее домой. Мы выпили по чашке чая и разошлись по комнатам. У Вари было приподнятое настроение, расстилая себе постель, она напевала.

— Оля тоже была на стадионе? — громко спросил я из своей комнаты.

— Ты ее сам спроси об этом,— уклончиво ответила Варя.

Смутные подозрения стали закрадываться в мою душу, но я их с негодованием отогнал: нет у меня никакого морального права осуждать Олю Вторую или свою дочь. Сам-то каков?

Вот ведь как бывает: в одном человеке уживаются сразу несколько любовей! Или то, что у меня было с Полиной, и любовью-то нельзя назвать?.. Если человек разменивается на мелкие любовишки, значит у него нет большой, настоящей любви… Перед моими глазами возникло милое белое лицо в обрамлении черных волос… Где она, Вероника? Что сейчас делает? Вспомнила хотя бы раз обо мне?..

С этой мыслью я и заснул.


Ольга Вадимовна Гоголева стояла у мраморной подставки с фигурой греческой жрицы и курила. Пепел она стряхивала в бронзовую пепельницу, которую держала в руке. Когда Ольга Вадимовна повернула голову в сторону окна, я вдруг уловил сходство и. о. директора нашего института с греческой жрицей. Что-то неуловимо общее было в чертах их лиц. Это длилось одно мгновение: Гоголева снова повернулась ко мне, и сходство пропало.

— Год кончается, а ваш отдел не сдал еще шестнадцати очень важных работ,— говорила Ольга Вадимовна.— Статьи о природе Фишера, Саймона, Винсента — где они? «Мировая динамика» Медоуза? «Природа, человек, технология» Коммонера? Статья Чандлера об атмосфере Земли?

Это верно, квартальный план мы не выполнили. Пока я был в отпуске — Альбина Аркадьевна замещала меня,— мои сотрудники не переусердствовали, это надо признать.

— Ольга Вадимовна, а почему вы не переберетесь в кабинет директора? — спросил я.

— Вы думаете, тогда переводы были бы сданы в срок? — усмехнулась она.

— Они будут сданы до конца года,— сказал я.

— Надеюсь…— Она поставила пепельницу на край стола, взяла раскрытую папку, неуловимо-быстрым движением надела очки в никелированной металлической оправе, пробежала взглядом по страницам.

— Меньше всех сдала переводов Грымзина,— она строго сквозь очки взглянула на меня.— Чем это можно объяснить?

— Евгения Валентиновна — видная у нас профсоюзная деятельница…

Я думал, сейчас она заговорит о положении в нашем институте, посетует на склоки, в которых принимают участие Скобцов и Грымзина, но она повела речь совсем о другом.

— Вы переводите для издательства книгу о Жаке-Иве Кусто?

— В нерабочее время,— заметил я.

Откуда она знает? Я никому не рассказываю о своих побочных работах для разных технических издательств, хотя это у нас и не запрещается.

— Кусто очень много сделал для охраны окружающей среды,— сказала Ольга Вадимовна.— Правда, его деятельность охватывает в основном морские глубины.

— Если учесть, что семьдесят процентов земной поверхности покрыто водой, это не так уж мало,— подпустил я шпильку.

— Мировой океан еще как-то может бороться с человеческим варварством, а вот реки гибнут одна за другой,— продолжала Гоголева.— А воздух, атмосфера? Если так дальше пойдет с загрязнением окружающей среды, то человечество в недалеком будущем на себе ощутит нехватку в воздухе кислорода, как это уже ощущают в больших городах, например в Токио, Лондоне, Нью-Йорке…

— В Ленинграде тоже бывает дышать нечем,— ввернул я, зная, что это больная тема нашего шефа.

Однако она не клюнула на мою удочку.

— Итальянское издательство «Фаббри» начало массовый выпуск двенадцатитомной энциклопедии «Планета Море»,— продолжала она.— Шесть томов написал Кусто.

— Его переводить одно удовольствие,— сказал я.— Вы хотите включить в наш тематический план на будущий год все двенадцать томов энциклопедии?

— Когда закончите перевод книги о Жаке-Иве Кусто, покажите мне, пожалуйста,— не обратив внимания на мою иронию, попросила она.

— Боюсь, что мой перевод вас разочарует,— сказал я.— Прочтите лучше на английском.

— Я по достоинству оценила вашу скромность, однако мне нужен именно ваш перевод… Дело в том, что издательство поручило мне к этой книге написать вступительную статью…

Я чертыхнулся про себя: уж могла бы редакторша предупредить, что предисловие будет писать Гоголева!

— Вы расстроены? — с усмешкой посмотрела она на меня.— Я постараюсь написать статью на уровне вашего замечательного перевода…

Я мысленно поставил и. о. директора института на мраморный цоколь вместо греческой жрицы. Взгляд у нее, пожалуй, был такой же властный.

— Георгий Иванович, я вас очень прошу побыстрее сдать хотя бы самые ответственные переводы. Меня ведь тоже теребят.

Я решил сегодня же собрать своих переводчиц и учинить им нагоняй: с такими темпами, как они сейчас работают, мы и впрямь не успеем до конца года сдать плановые статьи. На днях две сотрудницы уйдут в отпуск. От Грымзиной мало толку, поэтому, бог с ней, пусть отдыхает, а вот без Альбины Аркадьевны придется туго. И она ни за что своим отпуском не пожертвует: каждый год она в «бархатный» сезон отбывает на Черноморское побережье. Приезжает черная, как головешка.

— Ольга Вадимовна, не кажется ли вам, что наш институт как-то сбился с рабочего ритма? — решился я напрямик высказаться.— Я принимаю все ваши упреки в адрес моего отдела, но ведь и другие работают спустя рукава?

— Вы считаете, что я не способна руководить институтом? — открыто взглянула она мне в глаза. Машинально достала из пачки сигарету, я полез было в карман за «ронсоном», но вспомнил, что перед отъездом из деревни подарил зажигалку дяде Федору. Говорят, подарки нельзя дарить, но я некурящий, и простит меня мой друг Толя Остряков, что его подарок перекочевал к моему дяде, который дымит самосадом с утра до вечера.

Передо мной сидела усталая, еще довольно симпатичная женщина с красиво уложенными дымчато-седыми волосами. Глаза ее без очков показались мне глубокими, выражение обычно сурового и замкнутого лица смягчилось.

Нет, я не считал, что Гоголева не справится с обязанностями директора нашего филиала, но я не мог понять одного: почему ее не утверждают на эту должность? Я убежден, что, будь Ольга Вадимовна сразу же утверждена директором, ничего подобного сейчас у нас не происходило бы. И Скобцов, и Грымзина давно бы успокоились и занимались своими делами, а не будоражили бы народ.

Я мог все это высказать Гоголевой, но не стал, она и сама все отлично понимает, а то, что не хочет заводить разговор о склоке в институте,— делает ей честь. Лучше я сегодня же поговорю с замсекретаря партбюро Бобриковым… Если раньше у меня было предубеждение против Ольги… Ведьминовны, то теперь оно прошло. Никто не мог, даже ее явные недоброжелатели, как, например, Грымзина, сказать, что Гоголева кого-нибудь настраивала против кого-либо или вела закулисные конфиденциальные разговоры, как это делал Скобцов. Во всей этой нелепой заварушке в институте достойнее всех держалась Ольга Вадимовна, вот почему я проникся к ней большим уважением.

Когда я уже собрался уходить, Ольга Вадимовна сказала:

— Почему вы все-таки отказались в будущем году отправиться в командировку на месяц в Америку? Не уже ли действительно потому, что… (как человек деликатный, она не произнесла «боитесь») не любите летать на самолетах?

Это была для меня новость! Я вовсе не собирался отказываться от поездки в Соединенные Штаты.

— Мне никто не предлагал туда поехать,— несколько ошарашенно произнес я.

— Артур Германович вычеркнул вас из списка и поставил туда Великанова…

Вот она, месть Скобцова! Когда ко мне обратился из районного комитета партии товарищ, разбирающий заявления и письма сотрудников в разные инстанции, я откровенно высказал свою точку зрения на положение в институте и на кампанию, которую развязали против Гоголевой Скобцов и Грымзина. И вот, очевидно, до замдиректора это каким-то образом дошло. И как же хитроумно он отомстил: вместо меня посылает в Америку моего хорошего товарища — Геннадия Андреевича! Знает, что связал меня по рукам и ногам, не стану же я теперь требовать, чтобы Великанова вычеркнули из утвержденного списка и включили туда меня. Тем более Геннадий Андреевич давно мечтает о такой поездке.

— Кажется, я догадываюсь, в чем тут дело…— пытливо взглянув на меня, заметила Гоголева.— Список утвержден, ничего уже изменить нельзя. Поедете через год.— И не удержалась, чтобы не поддеть меня: — К тому времени наверняка будут летать через океан сверхзвуковые лайнеры, а они, говорят, более безопасный вид транспорта, чем обычные «Боинги»…

Уже на пороге я обернулся: Ольга Вадимовна стояла у статуи и курила. Черты лица ее снова стали суровыми; она задумчиво смотрела в ту же сторону, куда устремила свой неподвижный взгляд греческая жрица. Не глядя на меня, Гоголева произнесла:

— Вы что-то еще хотите сказать?

Сказать мне больше было нечего, а вот удержаться от глупого вопроса я не смог:

— Вам никто не говорил, что вы чем-то похожи на эту… (я не сказал «жрицу») бронзовую богиню?

И тут произошла удивительная вещь: Ольга Вадимовна перевела ошарашенный взгляд с меня на скульптуру, потом снова на меня, затолкала в пепельницу сигарету, губы ее задрожали, и она вдруг разразилась веселым заливчатым смехом, которого я, признаться, от нее никогда не ожидал. Я вообще ни разу не слышал, чтобы наш заместитель директора так заразительно смеялась.

— Ну, знаете…— сквозь смех проговорила она.— До такого еще никто не додумался… Завтра же скажу, чтобы убрали эту… легкомысленную бронзовую даму.

— Ради бога, не делайте этого,— сказал я и вышел из кабинета.

К Бобрикову я зашел перед концом рабочего дня. Он сидел один в большой комнате, стены которой были увешаны диаграммами, сравнивающими загрязнение окружающей среды в разных странах мира. Бросалась в глаза огромная фотография: черная взъерошенная чайка с обвисшими крыльями с трудом выбирается на берег из прибрежных вод, отравленных разлившейся нефтью из потерпевшего катастрофу танкера. Такое впечатление, будто погибающая птица в предсмертной тоске бросает всему человечеству горький упрек: вот, дескать, до чего довела ваша бездумная деятельность животный мир на планете.

Вячеславу Викторовичу Бобрикову было лет тридцать, но большие с выпуклыми стеклами очки делали его старше. Постригался он коротко, носил джинсы и короткую кожаную куртку, во рту постоянно торчала трубка. Если бы еще ему тельняшку, то боцман и боцман с тральщика. Я знал, что Бобриков подготовил кандидатскую диссертацию об охране наших внутренних водоемов от загрязнения целлюлозно-бумажными заводами.

— Операция прошла удачно,— скользнув по мне рассеянным взглядом, скороговоркой сказал он.

— Какая операция? — удивился я.

— Я про Ивана Тимофеевича,— пососав потухшую трубку, пояснил Бобриков.— Все приходят, спрашивают.

Секретаря партбюро Осипова прямо из кабинета увезли на «скорой помощи» в больницу. Думали, аппендицит, а оказалась прободная язва желудка, еле спасли. И вот уж который раз человека оперируют, почти полгода в больнице.

— Ну тогда насчет директора? — насмешливо взглянул на меня Бобриков — он сидел за письменным столом и наносил красным карандашом на большой лист ватмана с диаграммой какие-то цифры.

— А что, сейчас на директоров большой спрос? — спросил я.

Бобриков положил карандаш, достал спички, раскочегарил свою трубку и, когда она исправно задымила, откинулся на спинку стула. Его длинные ноги в огромных башмаках на толстой подошве торчали из-под стола. Вячеслав Викторович был под два метра, обычно высокие люди неторопливы, медлительны, а он был на редкость подвижным, энергичным. Всегда готов был отправиться в командировку, чего не скажешь о многих других, в том числе обо мне. Бобриков объездил все моря и крупнейшие озера страны, три месяца жил на Байкале. Удивительно, что он сейчас на месте. Наверное, потому что Осипов в больнице, его никуда не посылают, Вячеслав Викторович сейчас за него.

— Может, действительно на фасаде НИИ вывесить объявление: «Срочно требуется директор!» — улыбнулся он.

— Грымзина и Скобцов отведут любого,— заметил я.— Когда же это кончится, Вячеслав Викторович?

— Сотрудники института пишут в Москву, райком, обком, оттуда приезжают представители, знакомятся с людьми, выясняют обстановку в институте…

— Уезжают, а сотрудники снова пишут,— в том же тоне продолжал я.— Приезжают другие представители… В общем, сказка про мочало, начинай сначала.

— А что вы предлагаете? — посопев трубкой, прищурился сквозь очки Бобриков.

— Даешь директора! — рассмеялся я.— Это же несерьезно: полгода нет в НИИ директора! А если они будут год, два, три писать?

— Пишет-то ваша Коняга, виноват, Грымзина,— вставил он.

— Она смотрит в рот Скобцову.

— Гоголева будет директором института,— посерьезнев, доверительно сказал Бобриков.— Другой кандидатуры я просто не вижу. А вы?

— Гоголева так Гоголева,— сказал я.— А со склоками надо немедленно кончать.

— Как вы это себе представляете? — спросил он.

— Мне интереснее было бы услышать ваше мнение,— усмехнулся я.

— Признаться, мне тоже все это надоело,— по молчав, сказал он.— Пишут и пишут! Прямо какой-то бумажный фонтан. Причем пишут убедительно, со знанием дела, и подписываются… Это не анонимки, и отмахнуться от заявлений коммунистов и беспартийных не имеем права. А пока письмо расследуется, время идет… Вот, что я думаю, Георгий Иванович, соберу открытое партийное собрание, а вы там выступите и объективно обрисуете обстановку в филиале нашего НИИ?

— Почему именно я? — Признаться, я не ожидал такого поворота дела.

— Не только вас беспокоит нынешняя обстановка в институте, я был перед операцией в больнице у Осипова, он тоже рекомендует поговорить обо всем начистоту на партийном собрании.

— Я подумаю,— сказал я.

— А пока сделайте хороший втык Коняге, виноват, Грымзиной! — посоветовал Бобриков.— Неужели ее энергию нельзя направить в производственное русло?

— К вам же прибежит жаловаться на меня,— сказал я.— Или тоже куда-нибудь напишет.

И когда я уже уходил, Вячеслав Викторович, выпустив сиреневое облачко дыма и передвинув под столом ноги в тяжелых башмаках, заметил:

— Хорошо, что вы ко мне пришли, я ведь собирался вас завтра пригласить в партбюро… Мысль провести собрание давно пришла мне в голову, но некоторые члены партбюро были против.

— Артур Германович?

— Я рассчитываю на вас, Георгий Иванович,— задушевным голосом сказал Бобриков.


Первый раз за все время Варя пришла домой во втором часу ночи. Я уже лежал в своей комнатушке и прислушивался к шуму за окном. И снова к парадной подкатила машина, мне захотелось вскочить с постели, взобраться на высокий подоконник и, отодвинув штору, посмотреть: на чем приехала моя дочь? Почему-то я уверен был, что пожаловала она. До этого тоже останавливались у нашего дома такси, хлопали дверцы, гудел лифт, но у меня подобного желания не возникало. Подглядывать за дочерью мне показалось унизительным. Я и за женой никогда не следил.

Варя открыла дверь, разделась в прихожей, задержалась у моей неплотно прикрытой двери и прошла к себе. Встать и учинить ей допрос? Меня так и подмывало это сделать, но я молча лежал на своей узкой постели и широко раскрытыми глазами смотрел в смутно проступающий потолок.

С приходом Вари все шумы за окном пропали: я уже не слышал проезжающих мимо редких машин, хлопка дверей в парадной, приглушенного гула лифта. Человек явственно слышит уличный шум лишь тогда, когда кого-то ждет. Слышит даже то, чего при других обстоятельствах никогда бы не услышал.

Что ж, дорогой папаша, пришло твое время волноваться за дочь, переживать! Кто-то привозит ее на машине к самому дому, с этим «кто-то» она встречается, наверное целуется… Варе скоро восемнадцать, она совсем взрослая, что я могу ей сказать? Не встречайся, не целуйся и прочее? Да она меня за дурака примет, а ведь мне именно это хочется ей сказать!

Я вспомнил свою юность… Разве я в семнадцать-восемнадцать лет не бегал за девчонками? Правда, на парней родители обычно не обращают внимания: гуляет, и ладно! Я помню, как, счастливый, опустошенный, на рассвете тайком пробирался к себе в комнату, у меня тоже был свой ключ. А когда утром мать ворчала на меня, я вообще всерьез не воспринимал ее слова. Разве могла она знать, думал я тогда, как мне было хорошо с девушкой? Мне было хорошо с ней на росистой траве на берегу, в глухом сквере, на влажной скамье, мне было хорошо с ней и в дождь, и в слякоть, и в мороз…

Почему же тогда мое сердце сжимается от тоски? Наверное, и дочери моей хорошо?.. Имею ли я право запрещать ей встречаться, задерживаться, приезжать домой на машине?.. Наверное, я все-таки еще слишком молодой отец, помнится, когда я гулял с девушками, мои родители казались мне стариками… А моя Оля Журавлева дружит с дочерью.

Кстати, вот уже неделя, как я ее не вижу. Не приходит, не звонит… Если раньше мы встречались чуть ли не каждый день, то теперь видимся редко: Оля приходит ко мне только тогда, когда мы можем побыть вдвоем. При всей ее дружбе с Варей — да и дружба ли это? — она старается теперь не приходить, когда та дома… По-видимому, наш роман приходит к концу. Оля Вторая молода, высокого мнения о себе, ей и в голову не приходит, что я могу остыть к ней, но и она рано или поздно почувствует произошедшую в нас перемену. Не может не почувствовать… Я понимал, что все идет своим чередом, так, наверное, и должно было произойти рано или поздно. Понимать-то понимал, но от этого мне было не легче…

Варя улеглась спать, я слышу, как скрипнул диван, щелкнул выключатель. А я надеялся, что она заглянет ко мне, присядет на край кровати и расскажет, где, с кем и как она провела сегодняшний вечер…

Будто лопнул орех: это щелкают отставшие от стены обои.

Я уже понял, сегодня мне долго будет не заснуть: к моим собственным заботам отныне прибавились заботы о дочери.

Глава двенадцатая

Надо верить предчувствиям, они нас редко обманывают. Мне не хотелось сегодня звонить Оле, несколько раз я снимал трубку и, подержав в руке, снова опускал на рычаг. Наконец я набрал ее номер, услышал далекий, такой милый голос. Я был сердит на нее и потому вместо обычного приветствия задал вопрос:

— Как это понимать?

— Послушай, дорогой, я никак не могла…— приглушенно заговорила она в трубку.— Я только в половине второго проснулась…

— Так поздно? — деревянным голосом сказал я.

— Ты же знаешь, сколько я выпила…— оправдывалась она.— А где ты был утром? Я тебе звонила в половине восьмого…

Трубка жгла мое ухо: Оля приняла меня за кого-то другого. Конечно, можно было бы продолжать разговор в этом духе и выяснить еще что-либо, но это было не по мне.

— Что ты замолчал? — спросила Оля.— Если хочешь, мы можем вечером встретиться.

— Да-да,— тусклым голосом сказал я.— Мы должны обязательно встретиться… Извини, я думал, ты помнишь мой голос.

— Это ты? — совсем другим, бесцветным голосом спросила она. И надолго замолчала. Я уверен, что на ее лице выступила краска. Она просто не могла не покраснеть.— Ты так редко теперь звонишь…— будто с того света донесся ее голос.

— Редко, да метко,— вырвалось у меня.

— О чем ты? — после продолжительной паузы спросила она.

— Я жду тебя в половине седьмого вечера у кинотеатра «Аврора»,— сказал я.

— Почему у «Авроры»?

Я не ответил и повесил трубку. Немного погодя зазвонил телефон, но я не подошел к нему. Я не был уверен, что мы встретимся у «Авроры». Я слонялся по квартире, не зная, куда себя деть. Попробовал прилечь с книжкой, но читать не смог: в ушах звучал мягкий с оттенком скрытой нежности голос Оли Второй. Я полагал, что таким голосом она разговаривает только со мной. Собственно, ничего особенного она не сказала, но голос… Ее голос, его интонация все мне сказали.

Проклятая ревность! Она червяком заползла мне в душу и стала там расти, пухнуть, раздуваться… Я всячески урезонивал себя, мол, Оля свободна в своих чувствах, а я должен радоваться, что, имея кого-то, она еще находит время встречаться со мной. И щедро делиться своей любовью. Не прими она меня за другого, разве бы я почувствовал, что она мне неверна? Если она способна любить сразу несколько мужчин… Пожалуй, любить — это слишком громко сказано. Если она может быть сразу с несколькими мужчинами, то… Что «то»? Что я могу сделать? Оскорбиться и немедленно порвать с ней? Или в зародыше задушить свою ревность и сделать вид, что ничего особенного не произошло? Как мне поступить?

Я шагал от журнального стола до окна, рассеянно проводил ладонью по корешкам книг, стоявших в нише коричневой стенки, под ногами глухо поскрипывали паркетины. Снова зазвонил телефон, но я на него даже не посмотрел, он мне был ненавистен. Размышляя о наших отношениях с Олей Второй там, в Кукино, я допускал мысль, что она мне изменяет, хотя и утверждала бы обратное. Мысль-то допускал, но в глубине души не верил в это… И вот нынче убедился. Почему же тогда я готов лезть на стену? Почему ум не в ладах с чувствами?

Такая видная, интересная девушка, как Оля, не станет избегать мужчин. Она не скрывала, что ей приятно их внимание. Если мы шли рядом и на нее оглядывались, это меня раздражало, а отнюдь не ее. Когда я ей заметил, что на нее смотрят мужчины, Оля небрежно сказала: «Как они мне все надоели!» Тогда я спросил «А если бы они перестали вдруг обращать на тебя внимание?» Она подумала, а потом с детской непосредственностью воскликнула: «Я бы тогда, наверное, умерла с тоски!»

Тогда я посмеялся над этим…

— Ты, Шувалов, не подумай чего-нибудь плохого,— первой начала неприятный разговор Оля в кафе «Север», куда мы зашли поужинать.— Да, я не узнала твой голос, подумала, что звонит мой знакомый, который достает мне и другим нашим девочкам импортные вещи… Я должна была отдать ему деньги за «недельку».

— Недельку?

— Есть такой финский гарнитур женского белья.

— Ну и отдала?

— Что отдала? — посмотрела она на меня чистыми невинными глазами.

— Деньги, наверное…

— Если ты мне не веришь…

— Тогда что? — перебил я.

— Ничего,— улыбнулась она.— Ты же умный, Шувалов! Неужели из-за такого пустяка мы поссоримся?

— Да-да, это пустяк…

Она не пожелала почувствовать в моих словах иронию и положила свою маленькую руку с тонким золотым колечком на безымянном пальце на мою.

— Не будем об этом, Шувалов, ладно?

— И все-таки, кто он? — спросил я.

— Ты его не знаешь и никогда не узнаешь,— согнав улыбку с лица, жестко заметила она.— Он не стоит того, чтобы о нем говорили, честное слово!

— Зачем же ты с подонками водишь дружбу?

— Увы, дорогой, порядочные люди не занимаются спекуляцией,— с обезоруживающей улыбкой ответила Оля.— Они не знают, что такое для девушки «неделька» или модные австрийские сапожки. Им не до этого. Солидные порядочные люди занимаются своими серьезными делами, и женские проблемы их меньше всего трогают.

Я вдруг вспомнил обходительного Мишу Марта и подумал, что с Оли он вряд ли заломил бы двойную цену за модную вещь. Кстати, Оля сама говорила, что она никому не переплачивает.

Глаза ее заблестели, нежно-округлые щеки порозовели, маленький припухлый рот улыбался. Я увидел в верхнем ряду ровных белых зубов крошечную щербинку, раньше почему-то я ее не замечал. Все-таки удивительное существо женщина! Глядя на Олю, никогда не подумаешь, что она могла вчера вот так же сидеть рядом с другим мужчиной, смотреть ему в глаза, улыбаться и, может быть, говорить те же самые слова… Только вряд ли знакомый из торговли задавал бы ей те же самые вопросы, что и я: у них свои разговоры. А ревность — она конкретной цены не имеет, что же о ней толковать?..

Когда Оля возбуждена, в ее глазах что-то мелькает неуловимое, но очень волнующее. Я чувствовал, что мне хочется поцеловать ее в маленький рот, погладить рассыпавшиеся по плечам русые волосы, обнять ее… И еще одно вдруг неожиданно почувствовал я: оттого, что ее обнимал и целовал другой — я в этом теперь не сомневался, что бы она ни говорила,— желание быть с ней стало мучительно острым. Безусловно, что-то нарушилось во мне, я уже вряд ли буду относиться как прежде к Оле Второй, но, с другой стороны, меня потянуло к ней еще сильнее. Это было удивительное, непонятное ощущение, совершенно не свойственное мне. Когда я почувствовал, что моя бывшая жена — Оля Первая — изменяет мне, я стал быстро охладевать к ней. Почему же сейчас происходит обратное?

— Варя… дома? — красноречиво посмотрев на меня, спросила Оля.

Когда я шел к кинотеатру «Аврора», я думал, что иду на последнее с Олей свидание, потому и не пригласил ее к себе. Варя сегодня в театре, придет поздно. Презирая себя, я сказал об этом Оле.

— Чего же мы тут сидим? — тотчас забеспокоилась она, взглянув на часы.— Шувалов, рассчитывайся, лови такси — и к тебе! Если бы ты знал, дорогой, как я по тебе соскучилась!

И я верил, что это действительно так. Оля притворяться не умела, да и ей это было ни к чему.

В такси она прижалась ко мне, положила голову на плечо, завитки ее жестких волос щекотали мне шею, запах духов был такой приятный, знакомый. Тоненькая рука ее скользнула под пиджак, холодные пальцы пробрались под рубашку и нежно прикоснулись к плечу.

— Поцелуй меня! — требовательно прошептала она.— Не так! Вот та-а-ак…

«Боже мой, какой я осел! — сжимая ее в объятиях, подумал я.— Расстаться с ней? С такой чудесной, нежной, моей… черт побери! Пусть нашей… Олей!..»

Угодливая, соглашательская мысль уже стучалась в мою голову, убеждала меня, что я старый ревнивый дурак! Могло ведь быть и так, как она мне рассказывала? Но ее голос… А что голос? У нее один голос для всех. Почему он для других должен быть иным?..

О том, что с Варей уже давно творилось неладное, я догадывался, но лишь в канун Нового года самые худшие мои подозрения подтвердились: моя дочь была влюблена! В том, что Варин парень не студент, я был убежден: студенты не разъезжают на собственных машинах и даже на такси. Она молчала, а мне вызывать ее на откровенный разговор тоже не хотелось. И что за жизнь у меня началась: сначала преподнесла сюрприз Оля Вторая, теперь — Варя!..

Судьбе-злодейке угодно было сыграть со мной еще одну жестокую шутку!..

Я, как обычно, в пятницу прямо с работы наведался к Думе. Полчаса я изучал толпу на Невском. Последние годы в декабре в Ленинграде редко выпадает снег, чаще с неба моросит дождь. Обидно Новый год встречать под стук дождя в окна, но у капризной ленинградской погоды свои собственные законы. А тут за несколько дней до Нового года начался сильный снегопад. Снегоуборочные машины не успевали разгребать с обочин кучи, десятки самосвалов выстраивались в длинные очереди, чтобы принять в железный кузов тонны снега. Каждое утро я просыпался от нудного скрежета под окном: дворники еще в потемках широкими металлическими лопатами соскребали с тротуаров выпавший за ночь снег. Впрочем, ленинградцы особенно не обольщались снегопадом, могло случиться и такое: в самый Новый год весь снег растает и на тротуарах весело заблестят огромные лужи.

В снежном вихре двигались по Невскому машины, на шапках прохожих налип снег, крыши зданий пышно белели. Круглый, из стекла и металла, шар с меридианами на Доме книги смутно просматривался в снежной круговерти. Казалось, он оторвался от основания и, медленно вращаясь, самостоятельно парит в лохматом воздухе. Лучше всех чувствовал себя гигантский бочкообразный Дед Мороз, установленный напротив Гостиного двора рядом с высоченной елью. Ему куда приятнее было стоять в красном полушубке с мешком за плечами в веселую снежную пургу, чем мокнуть под дождиком. Плечи его еще шире развернулись, длинная борода распушилась, а толстый красный нос победно сиял. Дед Мороз сулил ленинградцам хорошую зимнюю погоду, радостную встречу Нового года.

Вдруг будто кто-то толкнул меня в бок: я увидел до боли знакомую невысокую фигуру, в меховой шубке, с длинными распущенными по плечам черными волосами. Снег лишь сверху побелил их. Женщина миновала Думу и шла в толпе прохожих к Казанскому собору. Это была Вероника! Пусть я не видел ее лица, но ошибиться я не мог. Сколько раз мысленно представлял себе встречу с ней! Расталкивая прохожих, я бросился вслед за женщиной. И в этот самый момент мои глаза наткнулись на Варино лицо. Моя дочь, прижавшись головой к плечу водителя, сидела в «Жигулях» и весело смеялась. «Дворники» лениво смахивали с выпуклого стекла снежные хлопья. Я, мешая прохожим, столбом стоял посередине тротуара и смотрел на Варю. Просто удивительно, что она не почувствовала мой взгляд. На какой-то миг я забыл про Веронику. «Жигули» в потоке других машин стояли перед красным светофором. Не отдавая себе отчета, я уже готов был броситься к машине и силой вытащить оттуда свою дочь, но зажегся зеленый свет, и поток двинулся дальше… Будто специально для меня, Варя разлохматила рукой соломенные волосы водителя и чмокнула его в щеку. Рядом с ней сидел не кто иной, как мой старый знакомый, известный баскетболист Леня Боровиков.

Наверное, все-таки отцовские чувства сильнее всех остальных. Только когда салатные «Жигули» с зеленой иностранной наклейкой на заднем стекле исчезли в снежной свистопляске, я вспомнил, что бросился догонять Веронику. Напрасно я метался по тротуару, искал ее на автобусной остановке, перебежал на другую сторону, заглянул в Дом книги — Вероники так больше и не увидел.

Мысли мои смешались, я бесцельно брел по Невскому и слизывал с губ снежинки. Неожиданно я оказался совершенно одиноким в толпе прохожих, я не слышал шума автомобилей, голосов, не различал лиц. Как-то отодвинулась на задний план досада, что я упустил Веронику,— Варя и Леня Боровиков стояли перед моими глазами. В огромном городе, где несколько миллионов жителей, судьба ухитрилась собрать всех вместе и столкнуть лбами… Как же я, дурак дураком, не сообразил, что Оля Журавлева, которая, по-видимому, продолжала встречаться с Боровиковым и его компанией, втащит туда и Варю? Вот, значит, почему она «заболела» баскетболом! Вот кто привозил ее домой на машине, а я, совестливый идиот, не мог заставить себя залезть на подоконник и посмотреть: кто же ее привозит так поздно?

И Оля Журавлева хороша! Уж она-то знает Боровикова и не остановила Варю, ничего не сказала мне. Вот тебе и милая добрая Оля! Впрочем, чего я напустился на нее? Оля никогдане вмешивалась в жизнь других, ей со своими бы запутанными делами разобраться. А потом, она могла и не знать о романе Вари и Боровикова. Я ведь сам просил ее, уезжая в отпуск, опекать и развлекать мою дочь. Варя рассказывала, что они часто ходили в театры, на спортивные состязания, даже были на новом зимнем стадионе, смотрели футбольный матч. Я вспомнил, что Оля и сама когда-то увлекалась спортом, уж не на баскетбольной ли площадке она и познакомилась с Леней Боровиковым?..

Но Варька-то, Варька! Где у нее глаза? Поостыв, я подумал, что одно дело мои глаза, другое — ее… Для меня Боровиков пустое место, а для нее — известный спортсмен. И потом, этот рослый светловолосый парень с широкими плечами и светлыми глазами наверняка должен нравиться девушкам. Внешне он интересный.

Оля рассказывала, что Боровиков не жадный, в ресторанах мог прокутить изрядную сумму, из заграничных поездок всегда привозил подарки… Вот откуда у Вари появилась новая кожаная сумка с карманчиками и длинным ремнем через плечо.

Снег повалил еще гуще. Он залепил брови, ресницы. Когда я вышел через Дворцовую площадь к набережной, то не увидел Невы — сплошная крутящаяся белая мгла. Другого берега было не видно. Зимний дворец еще проглядывал в круговерти, а вот скульптуры на крыше растворились. Здесь, у Невы, снег и ветер совсем взбесились: с разбойничьим посвистом налетали на меня, срывали шапку, залепляли глаза. Полы куртки хлестали по коленям, капюшон то налезал на голову, то откидывался назад и надувался парашютом. Машины днем включили подфарники, навстречу мне никто не попадался, прохожие исчезли. Будто ветер слизнул их с тротуаров и унес в снежное царство. На каменных парапетах — толстые пушистые шапки. Разглядеть что-либо в буйном вихре пляшущих снежинок было невозможно. Уже ничего не видно: ни неба, ни зданий на набережной, ни реки, только перемещаются, мигают редкие красные и белые огоньки машин.

Город исчез, растворился в бешено вращающемся лохматом снежном буране.

Тяжелый для меня разговор с дочерью состоялся на следующий день в воскресенье: в субботу Варя не ночевала дома. Часов в девять вечера она позвонила и сказала, что едет с девочками в Зеленогорск на базу отдыха. Не увидь я в машине Боровикова, поверил бы,— Варя меня никогда не обманывала, пожалуй, это была первая ее ложь. И вот мы сидим на кухне за столом. Варя в пушистом свитере и джинсах, подкрашенные губы вспухли, даже высокий воротник свитера и распущенные по плечам волосы не прикрывают фиолетовое пятно на шее возле уха.

Ходить вокруг и около не в моих привычках, да и Варя этого не любит. И я напрямик говорю:

— Ты обманула меня… Ты не была ни на какой базе отдыха.

— Была,— отвечает она.

— С девочками?

— С мужчиной, которого я люблю,— не моргнув, заявляет она.

— Я знаю этого мужчину, Варя, он подонок,— стараясь не повышать голос, говорю я.

— Если ты хочешь, чтобы я отвечала на твои вопросы, больше не называй его подонком,— отчеканивает она. Зеленоватые глаза ее округляются, на щеках появляются розовые пятна. Я еще ни разу не видел свою дочь в гневе. В любых ситуациях она обычно не утрачивала чувства юмора. Еще когда мы жили все вместе, ее мать жаловалась, что с Варей невозможно серьезно разговаривать, она все переводит в шутку. Кстати, в этом же она упрекала и меня.

Сегодня нам было не до шуток. Варя сняла с гвоздя старинного козла во фраке и стала внимательно его разглядывать. Длинные ресницы ее вздрагивали, на среднем пальце я увидел тоненькое золотое колечко с прозрачным камнем. Еще вчера его не было…

— Он подарил тебе кольцо?

— Ага,— не отрывая глаз от деревянного козлика, кивает она.

— Сними его.

— И не подумаю,— отвечает она.— Оно мне очень нравится.

— И кожаную сумку подарил он?

— Ты все знаешь,— чуть приметно улыбается она.

— Как ты могла все это взять у него? — вырывается у меня.

— Очень просто,— говорит она.— Он меня любит.

— Я в этом очень сомневаюсь,— саркастически улыбаюсь я.

— Ты его ненавидишь за то, то он когда-то был с твоей Олей? — Она смотрела на меня с явным сожалением.

Теперь я почувствовал, что моим щекам стало жарко: меньше всего я хотел, чтобы наш разговор оборачивался таким образом. Но как я мог объяснить этой влюбленной дурочке, что Боровиков действительно подонок? Я готов был поверить, что он сознательно задурил голову девчонке, чтобы устроить мне большую неприятность. Теперь может прыгать от радости, он своего добился!

Как можно спокойнее я постарался объяснить дочери, что совсем не в том причина моего отрицательного отношения к баскетболисту, просто мне пришлось несколько раз столкнуться с ним и он вел себя отвратительно. У меня сложилось впечатление, что у этого дылды ничего святого нет за душой…

— Позволь мне судить о том, какой он на самом деле,— прерывает меня Варя.— Да, Леня не золото, может пустить в ход кулаки, бывает груб, но у него есть и достоинства: он смелый, добрый, ничего не пожалеет для друга, если тот попал в беду… Ты знаешь, он товарищу по команде, который женился, принес на свадьбу на своих плечах холодильник «Минск»! Его любят друзья, а ты ведь не видел, как он забрасывает мячи в корзинку?..

— У него случайно нет нимба вокруг головы и крылышек на спине?

— Ты именно такого ангела с крылышками прочишь мне в мужья?

— Я желаю тебе добра.

— Почему же тогда мне неприятно тебя слушать?

— Ты слышишь только себя,— говорю я.

— Мы по-разному смотрим на жизнь…

— Не обобщай,— перебиваю я ее.

— Он лучше, чем ты о нем думаешь.

— Черт побери, почему именно он? — вырывается у меня.

— Положительные герои из сентиментальных романов мне никогда не нравились, было бы тебе известно,— резко отвечает она.— То, что было у Лени до меня, меня тоже ни капельки не волнует. Мало ли у кого что было. И потом он меня любит…

— Заблуждаешься,— вставляю я.

— По крайней мере, даже Оля говорит, что Леня еще ни к кому так хорошо не относился, как ко мне,— продолжает она.— Но если бы он позволил себе…

— Ты спала с ним? — перебиваю я.

— Папа!..— укоризненно смотрит она на меня. Деревянный козлик тоже поблескивает своими вставными радужными глазами.— Не стыдно тебе меня об этом спрашивать?

— Именно потому, что я па-па, и спрашиваю.

— А я по наивности полагала, что это мое личное дело,— Варя уже обрела свой насмешливый тон, во взгляде ее снисходительность.

Трудно быть отцом взрослой дочери! Ей-богу, с сыном мне куда легче было бы сейчас разговаривать.

— Ты Леню совсем не знаешь,— после продолжительной паузы говорит Варя.— Не тронул он меня, дорогой па-па… Хотя я и не оттолкнула бы его.

Я облегченно вздыхаю: у меня гора с плеч!

— Неужели это так важно для тебя? — смотрит она на меня с любопытством.— Тебе, наверное, приятнее было бы, чтобы я осталась старой девой?

— Тебе это не грозит,— говорю я. И тут она меня убивает наповал:

— При всем желании старой девой я не могу быть,— лицемерно вздыхает она.— Еще в девятом классе я потеряла невинность. Ты хочешь знать, как это случилось?

— Я, оказывается, совсем не знаю свою дочь,— вздыхаю я.

— Это случилось в Новый год сразу после вашего развода с мамой… Ты знаешь, мне тогда на все было наплевать, вот так сразу потерять отца и мать! Я хотела бросить школу и поступить на работу, зачем мне нужен был этот Киев? Какой-то Чеботаренко?

— Оставалась бы со мной,— говорю я.

— Я тебя тогда ненавидела… Ну что я понимала в ваших делах? Мама во всем обвиняла тебя…

— Я это знаю.

— Почему же ты мне ничего не сказал?

— Я и сейчас ничего не скажу плохого о твоей матери.

— А она о тебе не скажет ничего хорошего,— жестко произносит Варя.

— Это ее дело.

— Я очень сильно переживала все это…

— То, что сотворила большую глупость?

— Нет, ваш развод.

— Кто же он? Тот самый мотоциклист из вашего дома?

— Ты его не знаешь… Коля Парамонов, из десятого «А»… Ты даже побледнел! Не переживай, па, у нас ничего не получилось, и мы только разочаровались друг в друге.

— У меня нет слов,— сокрушенно говорю я.

— Ну и отлично! — смеется она.— Надоели мне эти дурацкие разговоры… Давай ужинать? Я приготовлю твои любимые сырники в сметане. Хочешь?..

Глава тринадцатая

Я отправился к нему пешком. Мне хотелось по дороге поразмыслить обо всем. Он жил на улице Дзержинского, неподалеку от ТЮЗа. Адрес мне сообщила Оля Журавлева. Сегодня тридцатое декабря, хороший же новогодний подарочек преподнесла мне дочь! Было морозно, под ногами поскрипывал снежок, небо над городом расчистилось, иногда в окна зданий ударял красноватый солнечный луч. Фонтанка замерзла, у каменных берегов в молчаливой неподвижности застыли вмерзшие в лед катера. На обитой досками рубке сидел нахохлившийся голубь и равнодушно смотрел на проносящиеся по мосту машины.

Дома его не оказалось, пожилая женщина с накрашенными губами и в махровом халате, открывшая мне дверь, сказала, что он на тренировке в зимнем спортивном зале ЦСК. Она спросила, что передать ему, но я сказал, что передавать ничего не надо, так как я сейчас иду туда. Спускаясь вниз по каменным ступенькам, я подумал, что это, наверное, его мать, хотя никакого сходства с ним не уловил.

Меня беспрепятственно пропустили в зал. По возгласам и свисткам судьи я нашел спортивную площадку, где тренировались баскетболисты. В зале было немного народа, я уселся на скамью, неподалеку от входа, и стал смотреть. Высоченные парни в трусах и майках с номерами бегали с мячом по площадке, разделенной белыми полосами. Я его сразу увидел. Здесь, на площадке, он не казался таким уж громадным, были ребята и повыше его. Сложен хорошо, ничего не скажешь, и ловок, каналья! Пока я смотрел, он четыре раза забросил с разного расстояния мяч в корзину. И другие играли хорошо, но он явно выделялся своей мгновенной реакцией, увертливостью, меткостью броска. Светлые с желтизной длинные волосы падали на глаза, он резким движением головы отбрасывал их назад и носился по площадке как угорелый. Однако все движения его были точно рассчитаны, если он бросался за мячом, то, как правило, отбирал его у соперника, а вот у него отнять мяч было почти невозможно. Не знаю, делают ли так на соревнованиях, но на тренировке он бросал мяч с любого расстояния и всегда точно попадал в корзину, хотя другие игроки не давали ему даже как следует прицелиться.

Кто-то из зала несколько раз ему одобрительно поаплодировал. Я смотрел на него, и желание поговорить с ним постепенно улетучивалось. Что я скажу этому парню? Мол, отцепись от моей дочери, она не для тебя? Он пошлет меня подальше и будет прав! В моей жизни еще задолго до женитьбы был случай, когда отец одной девушки разыскал меня и стал выяснять отношения. Разговор у нас не получился. Я смотрел на разглагольствующего папашу и молчал. Мне нечего было сказать ему. Жениться я тогда не собирался, да и вряд ли девушка к этому стремилась. Разговор с ее отцом совсем не запомнился, запомнилось лишь его напряженное лицо и пустые глаза, глядящие почему-то мимо меня…

А ведь, когда я шел к Боровикову, у меня были в запасе убедительные слова, куда же они подевались? Нет, не дам я ему возможности смотреть на меня свысока и чувствовать свое превосходство! Может, он ждет меня, готов к разговору, если вообще пожелает со мной разговаривать, ведь он же не пришел ко мне выяснять отношения, когда узнал, что у нас с Олей Журавлевой роман? Верно, не пришел. Зато нашел способ жестоко отомстить мне за это… А почему не могло все случиться проще? Встретились с Варей, полюбили друг друга, а я тут вообще ни при чем! Не похоже, чтобы у Боровикова был расчет с дальним прицелом…

Силой мы с ним уже однажды померялись… И он отступил. Правда, был пьян и потом Ольге говорил, что ничего не помнит, клялся и божился, что никакой шины у «Волги» он не прокалывал. В это время он сидел в ближайшей закусочной и дул пиво… И чем бы он смог проколоть ее? Кстати, откуда ему было известно, что мы приехали именно на этой «Волге»?

Все может быть, шину Боба Быкову могли проколоть и какие-нибудь хулиганы…

Выйдя из спортивного зала, я зашел в первую попавшуюся телефонную будку и позвонил Острякову — он неделю назад вернулся из Финляндии. Друг мой был дома, и я сказал ему, что через полчаса буду у него.

— Отлично,— бодро ответил он в трубку.— Какая погода, а? Мы с тобой сегодня славно побегаем, не забудь захватить с собой кеды.

Новый год по установившейся традиции я встречаю у Боба Быкова. На этот раз компания собралась очень небольшая: всего две пары, не считая Острякова. Оля Журавлева и Марина Барсукова накрыли праздничный стол, гремит магнитофон. Анатолий Павлович забежал на часок и застрял, но я знаю, что он у нас не останется: его дома ждут. Уже два раза звонил и интересовался, как там дела. Остряков переписывает с проигрывателя на магнитофон новые пластинки, которые привез из Финляндии. Мы заходим в комнату на цыпочках, чтобы не дрожал паркетный пол, иначе иголка будет прыгать по пластинке.

Анатолий Павлович такой уж человек, куда ни придет, обязательно найдет себе какую-нибудь работу: то отремонтирует неисправный выключатель, то телефонный аппарат отрегулирует, то телевизор настроит. Пока переписывал с пластинок, обнаружил, что у Боба неправильно подключены к усилителю колонки, отчего пропадает сочность звучания. И действительно, после того как он покопался в усилителе, колонки зазвучали совсем по-другому. У магнитофона протер спиртом головки.

Есть такие люди, которые чувствуют в технике неисправность, как музыкант фальшивую ноту в расстроенном инструменте, и не успокоятся, пока не устранят неисправность. Если едешь с Остряковым на машине, то он, увидев на обочине «Жигули» с поднятым капотом, сам останавливается и спешит на помощь.

Вот и сейчас, ему пора домой, а он возится с записью. Оля Журавлева впервые увидела Анатолия Павловича, а я — Марину Барсукову. Ничего не скажешь, у Оли подружки, как на подбор, одна симпатичнее другой! Среднего роста шатенка с большими ярко-карими глазами, она производила впечатление серьезной и рассудительной девушки, но я-то знал, что Марина совсем не такая…

Зато Боба Быков был на верху блаженства, он по пятам ходил за девушкой и не давал ей ни до чего дотронуться: сам все делал за нее. С Милой Ципиной они наконец расстались, Боба утверждал, во всем была она виновата: на юге, куда они вместе ездили, Мила познакомилась на пляже с каким-то киношником — на юге все время что-нибудь снимают,— тот пригласил ее на съемки в массовку… В общем, Боба ее больше не видел. Расстроенный, он раньше времени вернулся на машине в Ленинград. Мила как-то ему позвонила, но он на сей раз проявил твердость и заявил, что больше и видеть ее не хочет.

Я не верил, что Боба надолго хватит, но, когда мы договорились вместе встречать Новый год, он так слезно упрашивал Олю пригласить для него подругу, что Оля — она, вообще-то, не любила этого — сдалась и вот договорилась с Мариной.

Барсукова ростом ниже Оли, ноги у нее короткие, талия сглажена, по характеру она гораздо живее подруги. Улыбчивое белое лицо миловидно, но если повнимательнее присмотреться, то можно заметить в ее лице и бархатистых глазах что-то неприятное… Я часто ловил на себе изучающий взгляд Марины: мы с ней давно были наслышаны друг о друге. Как-то Оля мне обмолвилась, что Барсукова почему-то ревниво отнеслась к ее роману со мной. При каждом удобном случае зазывала Олю в компании, знакомила с парнями… Так что испытывать симпатию к ней я отнюдь не мог. Однако, должен признать, пока держалась Марина хорошо, по крайней мере не дала мне почувствовать свою неприязнь. Была весела и мила со всеми, Боба совсем размяк, я всегда поражался и немного завидовал Быкову: он влюблялся, как мотылек. На Марину смотрел такими сияющими глазами, что та тоже скоро стала оттаивать, хотя поначалу почти не смотрела в его сторону. Говорят же, ни одна женщина не сможет устоять перед мужчиной, выказывающим ей откровенное обожание. И Боба, при всей своей недалекости, тем не менее всегда безошибочно находил подход к женщине: где нужно, с открытой грудью шел в атаку, а иной раз превращался в пресловутого погонщика мулов, о котором сказано: «Если ты, будучи тих и скромен, натолкнулся на отпор со стороны женщины, не торопись из этого делать вывод о ее недоступности: придет час — и погонщик мулов свое получит».

Не скажу, что у меня настроение в канун Нового года было хорошее. Варя продолжала встречаться с баскетболистом, и я ничего не мог поделать. Оттого, что причиной ее знакомства с Боровиковым явилась Оля Вторая, я злился и на нее. Когда я высказал ей все, что думаю на этот счет, Оля, глядя на меня чистыми глазами, заявила, что ей и в голову не могло прийти, что у них начнется любовь. Варя уже взрослая девушка и, кажется, не глупая.

Как я мог объяснить Оле, что Варя в таком сейчас возрасте, когда как раз можно любую глупость совершить, а баскетболист, видно, решил этим воспользоваться… Чтобы расположить к себе молоденькую девчонку, он даже, как утверждает Оля, пить стал меньше и ведет себя с ней вполне прилично. Все ее знакомые говорят, что Варя подействовала на Боровикова в самую лучшую сторону, не иначе он всерьез влюбился в нее…

Мне-то от этого разве легче?..

Я старался отогнать мрачные мысли о Боровикове, уж я-то знал, что из их романа ничего путного не получится: Боровикова, избалованного вниманием женщин, надолго не хватит, скоро он снова возьмется за свое, а Варе это отнюдь не понравится. При всей ее увлеченности Боровиковым, любовью назвать их связь у меня язык не поворачивался, она тут же прекратит с ним все отношения, если он хотя бы один раз унизит ее достоинство. Варя — гордая, самолюбивая девушка. Вот почему Боровикову, на удивление всем, пришлось измениться, иначе он не добился бы расположения со стороны Вари. Я не верил, что он изменился навсегда, так не бывает. В наш век молодые женщины не желают терпеть над собой мужского превосходства, которое чаще всего проявляется в том, что глава семьи предпочитает как можно меньше заниматься детьми, домашними делами, все это взваливая на плечи жены. И еще считает возможным позволять себе то, что жене возбраняется. Например, пить, развлекаться на стороне…

— Шувалов, не думай ты о них…— Ко мне подошла Оля. Она была в красивом с голубоватым отливом платье, узконосых туфлях на высоченном каблуке. Щеки ее порозовели, на кухне стояла открытая бутылка коньяку, к которой Боба и девушки, провожая старый год, уже несколько раз приложились. Девушки очень удивились, когда Остряков отказался. Я им сказал, что он абстинент. Как я и ожидал, никто из них даже такого слова не слышал.

— Устроила ты мне…— не удержался и упрекнул я ее.

— Не Леня, так кто-нибудь другой,— беспечно продолжала Оля.— Я не понимаю: чего ты волнуешься? Ну, надоест он Варе, и бросит она его.

— А если он ее?

— Леня не надышится на Варю,— рассмеялась Оля.— Видел, какое прелестное колечко ей подарил?

В ее голосе послышался упрек, я ведь Оле колец не дарил… В день рождения преподнес лучшие духи, которые нашел в парфюмерии. Весь город обегал. Она очень мило поблагодарила, а потом оказалось, что это совсем не те духи, которые она употребляет. На Новый год я подарил Оле миниатюрный японский бинокль, убирающийся в плоскую металлическую коробку, стоит нажать кнопку — и бинокль раскрывается. Красивая вещица, надеюсь, хоть на этот раз угодил.

— Как все у тебя просто,— заметил я.

— Ну, давай-давай, усложни им жизнь, если у тебя это получится…

— Пока они мне усложнили жизнь,— вздохнул я.

— Мне нравится твой друг,— сказала Оля.— Жаль, что он не останется с нами… В Новый год-то он выпьет шампанского?

— Он ведь абстинент,— улыбнулся я.

— А-а,— протянула Оля.

Из кухни пожаловали Боба и Марина. Рукава его белой рубашки закатаны, мускулистые короткие руки в светлых волосах, на толстых губах довольная улыбка. Быков в коротком клетчатом фартуке, он с Мариной Барсуковой жарит в духовке курицу по какому-то только ему известному способу. Курица действительно получается поджаристой и на редкость сочной, так и тает во рту. Нам Боба не раскрывает секрета, а вот Марину, видно, посвятил.

Она на полголовы выше Быкова. Марина мило улыбнулась мне, случайно я перехватил ее взгляд, обращенный к Оле: в выпуклых глазах я прочел откровенную усмешку, дескать, только из старой дружбы терплю я телячьи нежности этого коротышки… Однако стоило ей повернуть голову к Боба, как выражение глаз изменилось, оно стало теплым, ласковым… Хитра Олина подружка, ничего не скажешь! Не прошло и двух часов, как она свыклась с мыслью, что кавалером у нее будет Быков, отогнала прочь все сомнения и теперь даже заигрывала с ним. Завидное свойство характера!

Правда, надо отдать должное и Боба, он пока ведет себя исключительно корректно и неназойливо, ничего не позволяет себе лишнего.

Мне стало смешно: ну зачем Боба на себя наговаривает? Послушать его, так можно подумать, что он этакий роковой мужчина — гроза женщин! А на деле получается все наоборот: прикажи ему Марина сплясать на потолке, и он спляшет…

Будто подтверждая мою мысль, та, мило улыбаясь, чуть в нос тоном избалованной девочки произнесла:

— Боба-а,— она сразу его стала называть так же, как мы,— принеси нам сю-юда выпить… Лимон в холодильнике, порежь его. Да-а, не забудь вымыть рюмки.

И Боба, чуть было плечом не выломив дверь из косяка, пулей помчался выполнять поручение.

— Как вы его… воспитали,— пробормотал я.

— Боба очень милый,— улыбнулась Марина, однако в глазах ее снова промелькнула усмешка.— Вы знаете, он очень похож на Чебурашку!

— Нет, он больше похож на олимпийского мишку,— вставила Оля.

— В профиль он — вылитый Поль Бельмондо,— счел я нужным вступиться за приятеля.

Уже потом я узнал, что пьяный Боба клялся ей в любви, говорил, что такой очаровательной женщины еще не встречал в своей жизни, благодарил Олю, что она познакомила его с Мариной, а когда закончился «Голубой огонек», предложил ей выйти за него замуж. Марина, подмигнув Оле, сказала, что подумает.

Это все было потом, а пока мы сидели в комнате и провожали старый год. Остряков закончил записывать и укладывал в портфель пластинки в красивых конвертах.

— Мавр сделал свое дело, Мавр может уйти,— с улыбкой сказал он.

— Анатолий Павлович, останьтесь с нами,— упрашивала его Оля.

— Вы разве уходите? — с нескрываемым разочарованием спросила Марина.

— Зачем он нам? — засмеялся Боба.— Непьющий в компании как белая ворона…

— Вот возьму и останусь,— взглянул на него Анатолий Павлович.

— Я умею петь украинские песни,— вставила Марина. В глазах ее неподдельный интерес. Наверняка она рассчитывала попозже переключиться с Боба на Острякова.

— Меня ждут жена, две дочери и теща,— сказал тот.— Всего дважды я не встречал Новый год дома. Один раз был в Бомбее, где тогда температура подскочила к пятидесяти градусам жары, другой — в самолете над Тихим океаном.

— Вы так часто летаете? — спросила Марина.

— Чаще, чем мне этого бы хотелось,— сказал Анатолий Павлович.

— Вы были в Америке? — задала вопрос Оля.

— Он был во всех Америках,— вмешался Боба.— И во всех Индиях…

Анатолий Павлович мог еще волновать воображение девушек, я это видел по тому вниманию, с которым его слушали Оля и Марина. Убежден, если бы он и впрямь остался, Марина пустила бы в ход все свои чары, чтобы его соблазнить. У нее даже и сейчас в глазах появился бархатистый блеск, накрашенные губы улыбались…

— Я никогда не встречаю Новый год дома,— сказала она.

Анатолий Павлович быстро взглянул на нее своими острыми светлыми глазами.

— Мне жаль вас,— заметил он.

Остряков всегда говорил то, что думал. Его мало волновало, нравятся его слова другим или нет.

— Почему? — в упор посмотрела на него Марина. Голос у нее негромкий, спокойный, в глазах все тот же бархатный блеск, только улыбка немного поблекла.

— Потому что у вас, милая девушка, нет дома,— сказал Анатолий Павлович.

— У меня тоже нет дома,— вздохнула Оля.

Марина быстро взглянула на меня, чуть приметно улыбнулась, мол, твой дом Оля не считает своим… Выходит, она раньше меня поняла, что мы с Олей не очень-то подходим друг другу. Марина, очевидно, из тех девушек, которые слишком ревниво воспринимают увлечения своих подруг. Сколько раз я слышал их телефонные разговоры: Марина куда-то настойчиво приглашала Олю, а та нехотя отнекивалась. Это в моем присутствии, без меня Оля вряд ли ей отказывала.

Остряков оделся и стоял в прихожей, глядя на нас. И во взгляде его не было и тени зависти. Он без сожаления покидал нашу веселую компанию ради жены и детей. Видя Анатолия Павловича, я всегда испытывал прилив бодрости и уверенности в том, что всегда еще можно начать жизнь по-новому: играть в теннис, обзавестись семьей и по вечерам в тренировочном костюме и кедах бегать по набережной…

Пожелав нам счастья в Новом году, Остряков ушел.

— Интересный мужчина,— задумчиво проговорила Марина.

И я подумал, что, будь Анатолий Павлович другим, он затмил бы своими победами сомнительную славу Боба Быкова.

— У него, наверное, красивая жена? — спросила Оля.

— Я бы не сказал,— ввернул Боба.— Самая обыкновенная.

— Чего же он тогда рвется домой? — удивилась Оля.

Ее наивность иногда меня восхищала!

— Он не такой, как все,— более точно выразилась Марина.

— Не пьет, не курит и на девушек не смотрит! — рассмеялся Боба.— Зачем тогда жить на свете?

— Ты, Боба, счастливый человек,— усмехнулась Марина.— У тебя скромные запросы.

— Я встречаю Новый год с такой девушкой! — радостно сказал Боба.— Что еще человеку нужно?

— А мне многого бы хотелось,— задумчиво продолжала Марина.

Я понял, что она сейчас не притворяется.

— Чего именно? — спросил я. Мне было любопытно, что она ответит.

— Я хотела бы выйти замуж за солидного мужчину, бросить к черту свою работу — если бы вы знали, как мне надоели эти постоянные командировки! — народить детей и воспитывать их,— вместо нее сказала Оля.

Я удивился: раньше она не рассуждала так, наоборот, говорила, что работа ей нравится, командировки тоже. По крайней мере, теперь почти не видит свою мать и ее пьяницу-любовника. Замуж она бы не прочь выйти, но заниматься домашним хозяйством и воспитывать детей ей что-то не хочется… С чего бы это она теперь заговорила по-другому? Может, Марина на кухне сказала ей, что я вполне подхожу для роли солидного мужа?..

Я снова повторил свой вопрос к Марине. Она чуть приметно улыбнулась — я уже обратил внимание, что Барсукова довольно часто улыбается, знает, что у нее красивая улыбка,— и сказала:

— Я отвечу вам словами Бальзака: «Жизнь — это чередование всяких комбинаций, их нужно изучать, следить за ними, чтобы всюду оставаться в выгодном положении».

Ай да Марина! Раз ей запомнилась эта цитата, значит, она впрямь в какой-то мере выражает ее жизненное кредо.

— Давайте выпьем! — предложил Боба.

— За что? — с улыбкой взглянула на него Марина.

— За тебя, дорогая! — с чувством ответил Быков.

Он не любил философских и литературных разговоров, из книг предпочитал детективы, выписывал единственную газету «Советский спорт» и журнал «За рулем», еще любил кино, не пропускал ни одного нового фильма. Когда мы начинали разговор о литературе с Анатолием Павловичем, Боба уходил в другую комнату, включал магнитофон и самозабвенно слушал Высоцкого. Боба собрал почти все его записи, что-то около двух десятков кассет.

Вот и сейчас включил магнитофон, и хрипловатый голос Высоцкого затянул под гитару: «Я не люблю-ю, когда мне лезут в душу-у…»

— Я — тоже,— сказала Марина и, выразительно взглянув на подругу, вместе с Боба ушла на кухню, где шипели на сковородке бифштексы.

— Нравится тебе Марина? — спросила Оля.

— Мне? — помедлив, сказал я.— Нет, не нравится.

— Она не хотела сюда приходить, но я ей сказала, что Боба — денежный мужик,— вдруг заговорила Оля.— А Марина за деньги голая на столе спляшет.

— Хорошая у тебя подружка!

— Кому что,— задумчиво сказала Оля.— Марина выпытывала у меня, сколько ты получаешь. А я не знаю…

— Меньше Боба,— улыбнулся я.

В двенадцать часов мы торжественно встретили наступление Нового года, лица девушек на миг стали мечтательными, каждая из них задумала что-либо приятное, чтобы сбылось в наступившем году. Потом танцевали,— наверное, мы с Боба оказались не лучшими партнерами, потому что девушки, бросив нас, стали танцевать вдвоем. Одно удовольствие было смотреть на них, Оля стройнее, ноги у нее длиннее, зато Марина не уступала ей в грации и женственности, я бы даже сказал, она была артистичнее. У Оли лицо сосредоточенное, взгляд невидящий, у Марины же выражение поминутно меняется, на губах улыбка, темные глаза сияют. Боба попытался было пристроиться к ним, но скоро понял, что только мешает, и стал вместе со мной смотреть на них. И лицо у него счастливое. Волосы у них развевались, у Оли они золотистые в ярком свете люстры, а у Марины — каштановые. Ей-богу, им и без нас было очень хорошо, уверен, что они на какое-то время вообще забыли о нашем существовании.

В три часа ночи раздался телефонный звонок, я сразу рванулся к аппарату. И раньше звонили знакомые Боба, поздравляли с Новым годом, и мы звонили знакомым, но тут меня будто током ударило: я знал, что звонят мне. Телефон я оставил только одной Варе, она собиралась праздновать за городом в компании с Боровиковым. Разумеется, мне это было не по душе, и мы с дочерью расстались после обеда довольно прохладно. Она сказала, что вернется первого января к часу дня.

Звонила не Варя. Приятный женский голос, заставивший, как потом утверждала Оля, меня измениться в лице, после секундной паузы произнес:

— С Новым годом, Георгий!

Схватив аппарат под мышку и не отрывая трубки от уха, я ушел в прихожую, хорошо, что был длинный шнур. В комнате гремела музыка, девушки танцевали, а Боба, потягивая за столом коньяк, не сводил с них восхищенного взгляда.

— Где ты?! — кричал я в трубку.— Я сейчас же приеду! Слышишь?!

В ответ тихий грудной смех.

— Где же мы встретимся? У Александрийской колонны? Или у памятника Петру Первому?

— Хоть на луне! — счастливый, орал я в трубку.— Сейчас же, немедленно!

— И ты готов бросить свою компанию и встретиться со мной? — помолчав, спросила она.

— Да, да! — торопливо говорил я.— Боже мой, неужели это ты?

— Не знаю,— помолчав, сказала она.— Может быть, это и не я.

— Я надеваю скафандр,— шептал я в трубку.— Ракета подана!

— Хорошо, включай двигатели — и в небо! Я буду ждать тебя на планете Земля…— Она опять рассмеялась.— Ну, там, где всегда… На космодроме влюбленных…— и повесила трубку.

Я ошалело смотрел на умолкший аппарат, затем поставил его на холодильник, метнулся в комнату. На меня никто не обращал внимания, впрочем, меня сейчас бы ничто не остановило. Одевшись, я схватил с вешалки первую попавшуюся сумку, вернулся в кухню, достал из холодильника бутылку шампанского, апельсины, бросился к двери. Вспомнил, что пить-то будет не из чего, снова влетел в кухню и схватил со стола две кофейные чашки. Кажется, я крикнул им, что ухожу, но в прихожую никто не вышел, может, из-за громкой музыки не расслышали.

Уже на улице я почувствовал, что не надел шапку, но тут же забыл об этом, вглядываясь в белую даль, где мелькали желтые и красные огоньки машин.

Воистину только в новогоднюю ночь совершаются чудеса! Разве я мог подумать, что мне позвонит Вероника? Я даже не удивился, как она разыскала меня у приятеля. И разве не чудо, что благословенное созвездие Волосы Вероники послало мне в этот поздний час яркую зеленую звездочку в виде свободного такси?

— На Невский, дружище, к Думе! — поздравив с Новым годом, сказал я шоферу.

Я никогда не видел Ленинград таким пустынным и безлюдным, как в эту белую новогоднюю ночь. Все окна на Невском были освещены, но людей на улице не было. Лишь редкие такси проносились по проспекту. Ярко сияла разноцветными огнями елка у Гостиного двора, огромным белым сугробом громоздился возле нее Дед Мороз. Что-то не торопился он мне вручать новогодний подарок: Вероники не было. На свежем, никем не растоптанном снегу отчетливо отпечатывались мои следы, с Невы тянул холодный ветер. Он взъерошил волосы на голове, я поднял воротник и стал гадать: долго ли придется мне здесь торчать? И придет ли Вероника? Может, это была новогодняя шутка?.. Откуда-то сверху выплеснулся праздничный гул, голоса, музыка, и все так же неожиданно оборвалось. На чистом небе мерцали звезды. Я поднялся на самую высокую ступеньку и быстро отыскал созвездие Волосы Вероники. После знакомства с Вероникой я часто в ночное время поднимал голову и смотрел на звездное небо. Я уже мог назвать с десяток созвездий. В Доме книги я приобрел брошюру «Сокровища звездного неба». Только многие созвездия, на мой взгляд, не соответствовали своим названиям, за сотни тысяч лет они, наверное, изменились и стали не такими, какими их видели астрономы древности. Я перевожу взгляд на Большую Медведицу, она ничего общего не имеет с очертаниями зверя. Есть даже шуточные стихи:

Две медведицы смеются:
— Эти звезды вас надули!
Нашим именем зовутся,
А похожи на кастрюли.
Но чем больше я смотрел на знакомые созвездия, тем рельефнее проступали очертания зверей, давших им название. В созвездии Кита я отчетливо угадал морского исполина. Скорпион явно напоминал всем хорошо известное ядовитое насекомое, а Дева была похожа на крылатого ангела, кстати, такой ее древние художники и изображали в старинных звездных картах.

О созвездии Волосы Вероники я узнал больше, чем мне рассказала Вероника: оказывается, это единственное старое созвездие, имеющее дату своего рождения — III век до нашей эры. Все произошло, как в дошедшей до нас легенде: жена египетского фараона Эвергета в благодарность богам за победу над врагами и возвращение мужа живым и невредимым, отрезала свои роскошные волосы и возложила в храме на алтарь. Но волосы вскоре пропали, жрецы заявили фараону и его жене Веронике — так правильно звали царицу,— что Зевс взял волосы на небо, и указали на созвездие. Даже называется в предании имя жреца — Конон.

Звездное небо завораживает человека, если долго на него смотреть. Все больше и больше открывается твоему взору звезд, созвездий, туманностей…

— Не ищи меня там,— услышал я за спиной голос,— я уже здесь.

Вероника была в распахнутой дубленке с меховой опушкой, глаза ее сверкали ярче звезд, пухлые губы улыбались. Она тоже была без шапки, в черных волосах посверкивали редкие нерастаявшие снежинки. Ей и не нужна была шапка: пушистые густые волосы надежно защищали от холода. А если бы она их распустила, то могла бы закутаться до пояса.

— Я тебя ждал на этом месте четыре месяца,— сказал я, сжимая ее холодные узкие ладони в своих руках.

— Это вечность,— улыбнулась она.— Если бы я обнаружила на небе новое созвездие, я назвала бы его твоим именем… Созвездие Георгия Шувалова. Звучит?

— На чем ты приехала? — озираясь, поинтересовался я. Ни одной машины не было видно, да я и не слышал, чтобы она где-нибудь рядом остановилась.

— Я пришла.

— Оттуда? — кивнул я на небо.

— Громовержец Зевс поселил там только Волосы Вероники,— сказала она.— А где же твой звездолет?

— Он мог приземлиться только на Дворцовой площади.

— И что это на меня сегодня нашло? — Она пристально посмотрела на меня.— Я, наверное, испортила тебе праздник?

— Мой праздник только начинается,— сказал я.— Ты — праздник, который всегда со мной…

— Хемингуэй имел в виду не женщину, а Париж,— улыбнулась она.

— Здравствуй, Вероника! — сказал я.

— С Новым годом, дорогой!

Мы поцеловались. Она провела ладонью по моим волосам.

— Холодные… Ты не простудишься?

Я тоже дотронулся до ее головы, волосы были гладкими, теплыми.

— Волосы Вероники…

И тут на меня нашло: я стал показывать и называть ей созвездия, рассказал о Веронике, даже прочел глупые стишки про медведицу. Она смотрела на меня глубокими блестящими глазами и улыбалась. Когда я умолк, она заметила:

— Ты не терял даром времени!

— Что мы стоим? — Я сбросил с себя теплую куртку с капюшоном, расстелил на каменной ступеньке, достал из сумки шампанское, чашки, апельсины.

— Ты с ума сошел! — рассмеялась она.— Пить тут на глазах всего города?

— «Город уши заткнул и глаза закрыл…» — пропел я, подражая Высоцкому.

— А они? — кивнула она на небо.

Гулкий хлопок, немного погодя где-то внизу глухо стукнулась о тротуар белая пробка.

— Пусть звезды смотрят,— сказал я.— А куда луна подевалась?

— Ей стыдно за нас…

— Неправда! В мире столько влюбленных, что бедная луна носится по небу как угорелая, ей нужно ко всем поспеть!

Залпом выпив из чашки обжигающий холодный напиток, я обнял ее и стал целовать в сладкие от шампанского губы.

Потом мы, взявшись за руки, побрели на Дворцовую площадь, там уже гуляли несколько пар. Стоя на каменной ступеньке Александрийской колонны, длинноволосый, издали похожий на молодого Гоголя, парень проникновенно читал Блока:

Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре — фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблен».
И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
Исступленно запели смычки…
Но была ты со мной всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки…
Он читал хорошо, этот парень, в сумраке похожий на Гоголя. Тоненькая девушка в длинном пальто подняла вверх бледное личико и влюбленно смотрела на него.

— А ты мог бы так? — Вероника смотрела на меня. И ее глаза на похудевшем, как мне показалось, лице были огромными.

Здесь, на Дворцовой площади ветер гонял по поблескивающей наледи чуть заметную поземку. С крыши Зимнего дворца на нас взирали скульптуры богов и богинь. На их плечах, головах, в складках ниспадающих одеяний белел налипший снег.

— Я все сегодня могу,— сказал я.— Даже взобраться на самый верх колонны… Попрошу ангела чуть подвинуться и стану рядом с ним. Хочешь?

Я и впрямь двинулся было к колонне, но она удержала за рукав.

— Я верю,— сказала она.

— Как ты разыскала меня? — наконец задал я ей мучивший меня вопрос.

— Ты оставил мне свой телефон…

Этого я не мог вспомнить.

— Когда я к тебе приезжала в это…

— Кукино,— подсказал я.

— Ты пальцем написал на стекле машины свой телефон,— пояснила она.— Я запомнила.

— Но телефон-то моего приятеля Боба Быкова я тебе не записал!

— Я позвонила тебе домой, чтобы поздравить с Новым годом, очень милый девичий голос сообщил мне, что ты в гостях, и продиктовал номер телефона.

Варька! Но почему она дома? Говорила, что будет встречать праздник в Репине…

— О чем ты задумался? — не укрылось мое смятение от нее.

— Ты разговаривала с моей дочерью,— сказал я.— И эта противная девчонка влюблена…

— Ты должен радоваться!

— Мне не нравится ее избранник.

— Нравился бы ей, а ты тут при чем?

— Ты думаешь? — улыбнулся я.

Мне не хотелось сейчас говорить о Варе, Боровикове… Со мной рядом Вероника, мы стоим на площади и слушаем стихи замечательного поэта. Вместе с Новым годом пришла ко мне она. Уже только поэтому я могу считать наступивший год самым счастливым!

Прижавшись спиной к гранитному постаменту и глядя на арку Главного штаба, парень вдохновенно продолжал читать Блока:

Ты рванулась движеньем испуганной птицы.
Ты прошла, словно сон мой, легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептали[сь] тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.

Глава четырнадцатая

Для того чтобы сдержать слово, данное Гоголевой, мне пришлось самому засесть за переводы, которые должна была сделать Грымзина. Альбина Аркадьевна, которая, по-видимому, недолюбливала Евгению Валентиновну, как-то пожаловалась мне, что Грымзина появляется в редакторской утром, чтобы повесить свое пальто на вешалку, и — вечером, чтобы одеться.

Очень не хотелось мне затевать разговор с Грымзиной о дисциплине, но иного выхода не было. В редакторской я ее, конечно, не нашел, в профкоме — тоже, стал ходить по кабинетам. Заглянул к Великанову. Увидев меня, тот засуетился, снял очки, стал протирать их, на меня старался не смотреть. Последнее время он редко ко мне заходил, но я как-то не придавал этому значения. Мы поговорили о пустяках, Грымзину он сегодня не видел, о международном положении тоже не стал распространяться, что-то смущало Великанова, заставляло его отводить от меня глаза, суетливо перебирать на столе бумаги, курить одну сигарету за другой.

Уже на пороге меня вдруг осенило: Геннадия Андреевича мучает совесть, что он в мае едет вместо меня в Америку! Я его напрямик спросил об этом. Помявшись, Великанов со вздохом сказал:

— Тряпка я, оказывается, Георгий Иванович… Додавили меня Скобцов с твоей Конягой… Подсунули какую-то бумагу, ну, я дрогнул и подмахнул…

— Что за бумага-то?

— Против этого… Пилипенки.

— А если его все-таки назначат? — насмешливо посмотрел я на него.

— Придется из института уходить… Президенты, случается, уходят в отставку, а мы — мелкая сошка! — несколько оживился он.

— Кого ты имеешь в виду?

— Тому в истории примеров тьма,— уклончиво ответил он.

— Ладно, съезди в Америку, проветрись…

Услышав про Америку, Геннадий Андреевич снова опечалился.

— Еду-то я туда вместотебя,— сказал он.— За то, что угодил Скобцову и подписал эту… бумагу, точнее кляузу, он и включил меня в список, а тебя вычеркнул.

— Не переживай,— успокоил я его.— Мне сейчас, честное слово, не до Америки…

— Ты не обижайся на меня,— впервые прямо взглянул мне в глаза добрейший Геннадий Андреевич.

— При чем тут ты? — сказал я.— Если уж на кого я и должен обижаться, так это на Скобцова.

— Странная штука,— задумчиво произнес Геннадий Андреевич.— Почему к Скобцову тянутся такие люди, как твоя Коняга, мой Гейгер? Ей-богу, стань он директором, и нас с тобой из института быстренько выкурят!

— Тебя-то за что? — не удержался и подковырнул я.

— Думаешь, из меня сделают законченного подхалима?

Я чуть было не брякнул, что уже почти сделали, но пожалел: Геннадий Андреевич был всегда порядочным человеком, а то, что у него стойкости не хватило… Таких, как геофизик Иванов, не так уж много. Пошел против начальства — и вот результат: уволен по собственному желанию!

— Сними уж еще один грех с моей души,— понурил голову Великанов.— Когда Скобцов спросил меня, поддержишь ли ты его, я сказал, что ты будешь против… В общем, как говорят, продал я тебя за командировку в Америку…

— Ты ему правильно сказал,— рассмеялся я.— Действительно, я не поддержал его кандидатуру, когда ко мне обратились… Хотя мне смешно все это: ну зачем нас спрашивают? Все равно ведь не мы будем решать, кому быть директором института?

— Потому и спрашивают, что Скобцов, Грымзина, Гейгер пишут во все инстанции от имени общественности… К нам присылают комиссии, а товарищи, естественно, интересуются мнением общественности!

— И Гейгер пишет? — удивился я. Григорий Аркадьевич слишком уж осторожный человек, чтобы ставить свою подпись под кляузными бумагами.

— Этот анонимки строчит,— сказал Великанов.— Хитер Гейгер, хочет в сторонке остаться! Прирожденный подхалим, любому начальству готов… лизать.

— Ты был у него дома? — поинтересовался я.

— Затащил… У него все начальство перебывало, за исключением Горбунова и Гоголевой.

— Ну, и хороши у него пельмени?

— Пельмени?

— Ну, чем там вас жена Гейгера угощает? Хвастал, что она лучшие в Ленинграде пельмени готовит.

— Пельменями меня не угощали,— сказал Великанов.

— Послушай, Геннадий Андреевич, давай я напишу в наше министерство, чтобы тебя назначили директором института? — пошутил я.— И подписи у общественности соберу.

— Ты с ума сошел! — испугался Великанов.— Да твоя Коняга меня копытами растопчет…

Я только подивился про себя: Геннадий Андреевич всегда чутко реагировал на юмор, а тут и шуток не понимает. Всерьез переживал, что его вместо меня посылают в Соединенные Штаты! И вот втравили его в какую-то историю с этим письмом против Пилипенки. Великанов его и в глаза не видел, Пилипенку, а подпись свою под сомнительной бумагой поставил…

— Не подписывай ты больше, ради бога, ничего,— посоветовал я ему.— Ну, ладно, Скобцов и Грымзина, у них свой интерес. Ты обрати внимание, кто больше всех воду мутит? Да тот, кто плохо работает, для кого приход нового директора грозит неприятностями. Хороший директор не будет держать в институте бездельников и некомпетентных людей… Ну ты-то, Геннадий Андреевич, великолепный специалист! При любом понимающем директоре ты будешь на своем месте…

— Голова идет кругом! — потерянно произнес Великанов.— Приходят, говорят, убеждают… Вот, возьми твою Конягу…

— Ох уж доберусь я до Коняги! — снова разозлился я.— Вот только не знаю, где она от меня прячется!

— Ты не очень-то с ней…— предупредил Великанов, когда я собрался уходить.— Она теперь правая рука Скобцова: ей из райкома звонят, из обкома профсоюза — тоже… Ты был когда-нибудь на приеме у первого секретаря нашего райкома? Не был? И я не был, а Грымзина запросто к нему приходит со всеми нашими институтскими делами… Теперь только и слышно везде: Грымзина да Грымзина!

— От твоего Гейгера вреда не меньше,— заметил я.— Анонимщики пишут самые грязные письма.

— Кто заставляет им верить?

— Защищаешь Гейгера? — усмехнулся я.

— Я ведь не читал его анонимок.

— Он на тебя накапает…— утешил я его.


Я сижу за письменным столом, она напротив в кресле. В комнате плавает сигаретный дым. Я демонстративно распахнул форточку: морозный воздух вместе с паром врывается в кабинет, но Грымзина и ухом не ведет. Грузной копной сидит она в кресле в своем неизменном толстом свитере. На квадратном лице со спускающимися на лоб жидкими прядями светлых волос — недовольство: мол, пригласили, я пришла, но имейте в виду, у меня и без вас дел по горло…

Я пункт за пунктом выложил ей все, что о ней думаю, не забыв упомянуть, что она со Скобцовым развела склоку в НИИ, стращает невзгодами доверчивых, слабохарактерных людей, заставляет их подписывать разные бумаги, доносы, кляузы. Обивает в рабочее время пороги партийных и советских организаций. Кто ее на это уполномочивал? Зарплату получает как переводчица, а переводов у меня на столе что-то не видно. Не скрывая иронии, заметил, что ей нужно было бы бороться не против Гоголевой и Пилипенки, а против меня, потому что я недоволен ее работой в отделе и готов хоть сегодня подписать приказ об ее увольнении…

— Кишка тонка,— выпустив струю дыма чуть ли мне не в лицо, грубо заметила Коняга.

Впервые она в таком тоне разговаривала со мной. Призвав на помощь всю свою выдержку,— а мне хотелось вскочить, вырвать изо рта вонючую сигарету и по-мужски сказать ей пару ласковых слов,— я спокойно заметил:

— Для женщины, Евгения Валентиновна, вы выражаетесь довольно неприлично.

— Вы меня никогда за женщину-то и не считали,— усмехнулась она.— Я для вас — Коняга!

Ее откровенность несколько озадачила, я думал, что Грымзина сейчас взовьется, начнет оправдываться, мол, она занималась общественной работой и так далее и тому подобное, но она, по-видимому, не собиралась обрушивать на меня всю эту словесную шелуху. Хотя ее слова и были грубыми, надо признать, говорила она по существу.

— Насколько мне известно, лошади — великие труженики,— не отказал я себе в удовольствии отомстить ей.— О вас подобного я не могу сказать.

— Меня в другом смысле прозвали Конягой,— невозмутимо проговорила Грымзина.— Ну, это к делу не относится…

— Верно,— согласился я.

— Вы это серьезно намерены мне войну объявить?

— Это громко сказано,— скромно заметил я.— Всего-навсего хочу предложить руководству института убрать вас из моего отдела. Мне надоело, уважаемая Евгения Валентиновна, переводить за вас английские тексты. У меня своей работы по горло… Ну какой мне прок держать в отделе сотрудницу, которая числится переводчицей, а занимается черт знает чем, только не переводами? Раньше вы хоть половину своей работы делали, а теперь вас в редакторской целыми днями не видно.

— У меня сейчас более важные дела,— сказала она.

Но в голосе ее уже не было прежней убежденности.

— Кстати, почему вас не избрали председателем профкома? — полюбопытствовал я.

— Тридцать голосов было против,— ответила она.— Наверное, вы тоже проголосовали против меня?

— Что вы! — искренне воскликнул я.— Я обеими руками голосовал за вас.

— Председателем меня не избрали, но в профкоме-то я осталась,— сказала она.— И возглавляю ответственный сектор.

— Я бы ничего не имел против, если бы вы совсем в местком перебрались,— вздохнул я.

— Вот что, дорогой Георгий Иванович,— навалилась она могучей грудью на край письменного стола и вперила в меня взор своих голубоватых холодных глаз.— Свалить меня вам не под силу, зарубите это на носу!

Я поморщился, но промолчал, мне хотелось дослушать ее до конца. Она не спеша закурила новую сигарету, выпустила толстую струю дыма, на этот раз немного в сторону, и продолжала:

— Мои общественные дела сейчас гораздо важнее переводов, и начальство об этом прекрасно осведомлено…

— Какое начальство? — насмешливо поинтересовался я.— По наивности, я считал, что вы мне подчиняетесь.

— Вы всегда несерьезно относились к общественным обязанностям,— перешла она в наступление.— Помните, на парткоме упрекали вас, что в выборную кампанию вы недостаточно проявили себя?

— Кого мы выбирали? — спросил я.

— Нашего районного судью,— отрезала Грымзина.— Пять избирателей не явились к урнам на вашем участке.

— У вас потрясающая память! — восхитился я.— Только мы несколько отвлеклись от темы: мы сейчас обсуждаем ваше поведение.

— Меня незачем обсуждать,— заявила она.— Все ваши претензии ко мне обращайте непосредственно к руководству института — это они меня уполномочивают заниматься институтскими делами…

— Кто именно? — спросил я, хотя отлично знал, что она послушно выполняет волю Скобцова.

— Вы знаете, где я сегодня была? — не удостоив меня ответом, гремела она.

— Представления не имею.

— Я была в райкоме партии у первого секретаря, потом — в обкоме профсоюза у самого товарища Толстых!

— А кто это? — задал я наивный вопрос.

— Что с вас взять, если вы даже не знаете самого товарища Толстых…— презрительно усмехнулась Грымзина.

— Это, конечно, большая оплошность с моей стороны,— сказал я,— но мы опять уклонились от главной темы нашего разговора… Если так будет и дальше продолжаться, вы, пожалуй, убедите меня, что из отдела нужно уходить не вам, а мне?

— Такое тоже может случиться,— многозначительно заметила Грымзина.

Но мне уже надоело с ней миндальничать, наглости и хамства Коняге не занимать!

— А пока этого не случилось, я с сегодняшнего дня официально отстраняю вас от работы в отделе. Это, правда, формальность, вы уже давно сами устранились… Уволить вас, как вы сами понимаете, я не имею права, но ходатайствовать об этом перед руководством института я буду. И нынче же.

— Ох, как вы еще об этом пожалеете! — Поднялась она с кресла с пунцовым лицом. Глаза ее стали маленькими, злыми. Сигарету она небрежно запихнула в стаканчик с карандашами, стряхнула пепел со свитера, паркет застонал под ее тяжелыми шагами, когда она направилась к двери.

— Все материалы, пожалуйста, передайте Уткиной,— спокойно сказал я ей вслед.

— Я вас считала умнее, товарищ Шувалов,— с нотками сожаления в голосе произнесла она.

— Я даже этого не могу вам сказать,— улыбнулся я, а в душе упрекнул себя, что унизился до дешевой пикировки с подчиненной… Вот уж поистине юмор на уровне: «Сам дурак!»

Дверь с треском захлопнулась, мои бедные амурчики над нею вздрогнули, что-то упало на пол, наверное кусочек штукатурки.

Она ушла, а я задумался: откуда у человека такая уверенность в себе? Неужели Евгения Валентиновна всерьез думает, что сможет на законных основаниях отстоять свое «право» ничего не делать в отделе? Даже ее благодетель Скобцов и тот вряд ли сможет ей в этом отношении чем-либо помочь. Разве что переведет в другой отдел, но ведь и там нужно работать? Кому из сотрудников приятно видеть, что их коллега всячески уклоняется от непосредственного дела якобы ради общественных обязанностей?

При покойном Горбунове Грымзина не вела себя так. Конечно, были случаи, когда в рабочее время она занималась профсоюзными делами, председатель профкома звонил и просил освободить на какое-то время Евгению Валентиновну. Теперь она даже меня не ставила в известность, что будет отсутствовать. Альбина Аркадьевна Уткина осуждала Грымзину за глаза. Сделать же замечание ей не решалась. Конягу в отделе все, разумеется кроме меня, побаивались. Ей ничего не стоило на любом собрании — а она любила выступать по всякому поводу — встать и раскритиковать кого-либо из сотрудников института. Она особенно не выбирала выражений и могла любому надолго испортить настроение, стоило ли ее задевать? А вот тридцать голосов против — это удар по ее самолюбию, сотрудники института тем самым высказали ей свое отношение.

Вот он, пример того, что таким людям, как Скобцов, нельзя доверять руководство филиалом института: одних он купил, как Великанова, других приблизил, как Грымзину и Гейгера, и те почувствовали себя незаменимыми. Уверен, она все еще лелеет надежду, что директором станет Артур Германович, иначе не решилась бы намекнуть мне, что мое положение в институте тоже может оказаться шатким.

Буквально через час ко мне влетела Евгения Валентиновна с заплаканными глазами, что для меня было новостью — я полагал, что такие женщины, как Грымзина, вообще не плачут,— и прямо с порога заявила:

— За что вы, Георгий Иванович, так меня ненавидите? Что я вам сделала плохого?

Вот она, женская логика! Если тебя отругали, пусть даже за дело, значит, против тебя имеют зуб. Я сказал, что лично ничего против нее не имею, но балласт в отделе мне не нужен, неужели это непонятно? Она тяжело плюхнулась в кресло, полезла в сумку за сигаретами, я глазами показал ей на табличку: «У нас не курят». Голубоватые глаза у Коняги округлились, однако пачку убрала. Сейчас она уже не походила на конягу — передо мной сидела расстроенная женщина, готовая вот-вот снова расплакаться.

— Я же не виновата, что меня все время посылают то туда, то сюда,— начала она оправдываться.

— Вы переводчица, а не курьер,— отрезал я.

И тут она меня совсем удивила. Достав из сумочки платок, вытерла глаза, потом трубно высморкалась и совсем по-детски заявила:

— Я больше не буду…

— Что? — вырвалось у меня. Черт поймет этих женщин! Только что она испепеляла меня уничтожающим взглядом, грозила крупными неприятностями и вот, как провинившаяся школьница, лепечет: «Я больше не буду». С трудом сдержав улыбку, я спросил:

— Если я вас правильно понял, вы больше не будете мутить воду в институте, писать кляузные бумаги в разные инстанции, не будете болтаться по кабинетам ответственных работников и морочить им головы… Всего этого вы не будете делать? А будете весь рабочий день находиться на своем рабочем месте и старательно, я подчеркиваю, старательно и без ошибок переводить плановые материалы? Будете наравне со всеми в срок сдавать мне переводы? Я снова подчеркиваю: качественные переводы?

— Вы правильно меня поняли,— не глядя на меня, произнесла она.

Я видел, каких трудов ей это стоило. По рассеянности или желая поскорее чем-нибудь занять свои большие руки, она снова полезла в сумочку за сигаретами.

— Попрошу у меня больше не курить,— холодно заметил я.

Рука ее непроизвольно сжала пачку, и она хрустнула.

— Вы хотите бросить курить? — съязвил я.

— Этого я вам не обещаю,— выдавила она из себя улыбку.

Я хотел ей сказать, что неплохо, если бы она и сверхурочно поработала над текстами, но это было бы уже слишком. Во всем нужно знать меру.

Мне было приятно смотреть на нее: наконец-то я увидел перед собой женщину, а не Конягу.

Глава пятнадцатая

После того как нас развернуло на обледенелой дороге и чуть не сбросило в кювет, я вылез из «Жигулей» и заявил Веронике, что я или остаюсь тут, на дороге, или она уступит мне руль, я не желаю заканчивать свою жизнь в автомобильной катастрофе. Если бы попалась встречная машина, мы наверняка разбились бы.

— Ты, оказывается, трус! — рассмеялась Вероника.

— Конечно,— сказал я.— Пусти меня, пожалуйста, за руль!

— Трус! Трус! Трус! — произнесла она и, прикусив нижнюю губу, крутнула ключ в замке зажигания.— Кукуй тут один, а я поехала…

— Оксану-то хоть пожалей! — крикнул я.

Она захлопнула дверцу и с силой нажала на акселератор. «Жигули» резво рванулись вперед, вильнули раз-другой и, на ее счастье, передними колесами увязли в снегу на обочине. Мимо в облаке пара и снега пронесся серебристый рефрижератор «Вольво». Шофер только покачал головой: если бы «Жигули» снова развернуло на дороге, то он наверняка врезался бы в них. На такой дороге тормозить опасно.

Упрямая Вероника пятила машину назад, но задние колеса буксовали на льду, а передние не желали вылезать из снега. Щеки ее порозовели, а нос почему-то стал бледным, в потемневших глазах мельтешили искорки.

— Посмотри, лисица! — показал я рукой на подступивший к Выборгскому шоссе сосновый бор.

Вероника приоткрыла дверцу, тут я ухватил ее за руку и силком вытащил из машины.

— Не успел найти тебя, как ты теперь норовишь на тот свет удрать? — сказал я, вытаскивая из замка зажигания ключи.

Она стояла на заснеженной обочине в распахнутой дубленке и пушистой меховой ушанке, глаза ее ощупывали деревья.

— Где лисица? — спросила она.

— Там,— неопределенно махнул я на лес рукой.

Мы стояли рядом, было морозно и тихо. Даже машин не слышно. Слева от нас сосны и ели вздымались на высокий холм, где виднелись дачные постройки, справа громоздились на заливе ледяные торосы. Далеко-далеко от берега будто черные угольки рассыпаны на снегу — это рыбаки ловят плотву и окуней. С высокой сосны сорвался снежный комок и бесшумно упал рядом с нами. Вокруг каждого дерева на снежном покрове образовались маленькие кратеры, стоит подуть с залива ветру, и ветви с облегчением стряхивают налипшие на них во время метели снежные комки. Маленькие и большие следы тянутся во все стороны. Я не очень-то разбирался в следах, но, выбрав аккуратную цепочку, уходившую в лес, показал Веронике:

— Ушла лисица. К своим лисятам.

— А может, к лису,— засмеялась она. Вероника долго не умела сердиться.

Мы едем к ней на дачу в Репино. Зимой она не привыкла ездить, а тут еще гололед. Натерпелся я с ней, как только мы выбрались за пределы города. И сколько ни уговаривал отдать мне руль, не соглашалась. В общем-то она хорошо водила машину по нормальной дороге, но в гололед ей, конечно, не стоило бы садиться за руль. Она гнала «Жигули» как летом по чистому асфальту. Просто удивительно, как мы еще раньше не влетели в кювет.

Я набросал под задние колеса лапника, на малом газу попятил «Жигули» и благополучно выбрался из сугроба. Вероника села рядом, на шапке ее посверкивали снежинки. Волосы выбились на воротник, концы их завивались в колечки. Из широкого ворота свитера выглядывала белая шея.

— Ты едешь так, будто везешь драгоценную амфору,— сказала она.

— Так оно и есть,— улыбнулся я.

— Выходит, я сама напросилась на комплимент?

— Выходит.

— А может, ты и вправду трус, Георгий?

— Может…

— Я ненавижу трусов!

— А я — лихачей.

— Тебя били когда-нибудь? — Она не смотрела на меня.

— Сколько раз.

— И ты никогда не давал сдачи?

— Да нет, в долгу не оставался,— улыбнулся я.

— Слава богу, а то я думала, если на нас нападут хулиганы, мне придется тебя, бедненького, защищать…

— Мне повезло,— сказал я.— Нашлась наконец-то у меня защитница!

— Ну что ты тащишься, как…

— Ну-ну, как?

— Пусти, я сама сяду за руль,— она решительно взялась за баранку, хотя этого делать совсем не следовало: машина тут же повернула к обочине, и мы снова уткнулись радиатором в сугроб. Спасение, что метель на славу поработала и воздвигла вдоль всего шоссе высокие сугробы, не то не миновать бы нам нынче аварии…

На этот раз я, не вылезая из машины, выкарабкался из сугроба и сурово предупредил Веронику:

— Если ты еще хоть раз схватишься за руль…

— Ты красив в гневе, Георгий,— засмеялась она.— У тебя такое мужественное лицо…

Я уже знал, что за этим последует, вовремя сбросил газ и прижался к обочине, потому что в следующее мгновение она совсем близко придвинулась ко мне, обхватила шею руками и поцеловала…

Я еще не встречал в своей жизни таких женщин, как Вероника! От нее можно было ожидать всего что угодно. Свои желания и порывы она не умела сдерживать. Загоралась и тут же остывала, но если ей всерьез хотелось чего-либо, тут уж она несокрушимо шла к цели и добивалась своего. Желание увидеть меня возникло у нее, когда она подъезжала к Валдаю. Недолго раздумывая, она свернула на проселок и по незнакомой дороге отважно отправилась разыскивать меня. Еще хорошо, что запомнила название деревни.

Думал ли я, когда ехал с ней на дачу в Репино, что увижу там ее дочь Оксану и мать, Маргариту Николаевну? Она и словом не обмолвилась, что они на даче. Не потому, что хотела скрыть, просто ей и в голову не пришло, что во всем этом есть нечто неожиданное для меня. От матери у нее никаких секретов не было, она уже рассказала ей про меня. Не знаю, осуждала ее мать или нет, но, по крайней мере, меня она встретила нормально.

С пригорка, на котором расположилась небольшая дача с гаражом и зеленым сарайчиком для дров, был виден красивый дом-музей Репина. На участке много сосен и елей. От крыльца к сарайчику была протоптана в снегу узкая тропинка. Тут же стояли финские сани. К гаражу мы не смогли проехать, нужно было расчищать дорогу. Я было взялся за лопату, но Вероника сказала, что пусть машина стоит у забора, ведь завтра нам все равно на ней в Ленинград возвращаться.

У ворот встретил нас Джек. Лохматый, с заиндевелыми усами и жидкой бородкой, он радостно приветствовал нас. Меня он узнал и лизнул в щеку. На крыльце стояла хорошенькая девочка в меховой шубке с такими же ясными глазами, как у матери, и смотрела на нас. В одной руке у нее облизанное шоколадное эскимо на палочке. Потом я уже научился ничему не удивляться в этом загородном доме, но тогда меня поразило, что маленькая девочка ест на морозе эскимо.

— Моя Оксанка! — засмеялась Вероника, выбираясь из машины.— Как я по ней соскучилась!

Она бросилась к девочке, схватила ее на руки и стала целовать. Джек прыгал возле них и весело лаял. И тогда из дома вышла невысокая худощавая женщина в пуховом платке, накинутом на плечи.

— Мама, мы приехали! — сообщила ей Вероника.

Подбежала к ней с дочерью на руках и тоже чмокнула в щеку.

Я стоял у машины, смотрел на них и чувствовал себя дурак дураком. Интересно, как она представит меня матери? Скажет: «Мама, познакомьтесь, это мой любовник!»

Она сказала проще:

— Георгий, иди сюда! Это моя мама.

Я пожал женщине такую же узкую, как и у Вероники, руку, что-то смущенно пробормотал. Она повернула голову ко мне и сказала приятным голосом:

— Говорите громче, я плохо слышу.

— Хорошо тут у вас,— сказал я.

— Оксана, тебе нравится дядя Гоша? — щебетала возбужденная Вероника. Она одна чувствовала себя свободнее всех.

— А зачем дядя к нам приехал? — спросила девочка и лизнула эскимо.

— С тобой познакомиться,— сказала Вероника. Оксана подошла ко мне, снизу вверх внимательно посмотрела мне в глаза и сказала:

— Ты меня покатаешь на финских санках?

— Покатаю,— сказал я.

Девочка очень походила на мать, но хотя глаза ее были ясными, цветом они отличались: у Вероники светлые, изменчивые, с зеленым отливом, у Оксаны карие и для ее возраста слишком уж серьезные.

— Тут есть большая-большая горка, она спускается к заливу,— разговорилась Оксана.— Мальчишки катаются, а мне бабушка не разрешает…

Дача была небольшая, но удобная: две комнаты и кухня внизу и одна летняя комната наверху, куда вела деревянная лестница. Мне понравилось, что стены не оштукатурены и без обоев, а обшиты вагонкой, отчего комнаты выглядели празднично, особенно когда заглядывал сюда солнечный луч. Проолифленная вагонка и деревянный потолок, казалось, сами излучают спокойный желтый свет.

Маргарита Николаевна сказала, когда еще муж был жив, он хотел установить автономное паровое отопление, даже трубы заготовил, но вот не успел… Ее муж, полковник в отставке, умер три года назад.

На кухне топилась плита, нижние комнаты обогревались круглой печкой, были и газовая плита и водопровод.

Неловкость, которую я почувствовал поначалу, постепенно исчезла; надо отдать должное Маргарите Николаевне, она не косилась на меня, не выпытывала, кто я да что. В отличие от других глуховатых людей, разговаривала она тихим голосом, правда всегда при этом поворачивала к собеседнику голову, немного нагибая ее. Если что-либо не слышала, не стеснялась и просила повторить.

Маргарита Николаевна в молодые годы много поездила с мужем по стране, пять лет прожила в Петрозаводске, потом мужа перевели в Ленинград, здесь он вышел на пенсию. Вот построил дачу, сил столько в нее вложил, жить бы и радоваться, а его в одночасье свалил инфаркт. Кроме Вероники — она родилась в Петрозаводске — у нее еще сын Андрюша, он пошел по отцовской линии: закончил военное училище, потом академию и сейчас служит на Дальнем Востоке. В мае приедет в отпуск. Он женат, двое детей.

Обычно я не люблю распространяться о своих личных делах, но тут получилось так, что я рассказал Маргарите Николаевне о своей не получившейся семейной жизни, о Варе. И даже про Боровикова. Маргарита Николаевна, не прилагая для этого никакого труда, сумела быстро расположить меня к себе, в ней не было обычной женской хитрости, настырности,— все-таки ее должно было волновать, что нас связывает с ее дочерью, тем не менее она ни разу не коснулась этого вопроса. А привлекала меня к ней ее сердечность, простота и душевность. Она принимала жизнь такой, какова она есть, считала, что дочь достаточно умна и сама распорядится своей судьбой. Если дочери понравился человек, отчего же она, мать, должна относиться к нему хуже, чем дочь? В отличие от Вероники, она была спокойной, уравновешенной, речь ее текла неторопливо, улыбка у нее ясная, добрая.

Женщины занялись на кухне обедом, а мы с Оксаной ушли гулять. Предварительно я притащил две большие охапки дров и ведро угля для круглой печки. В небольшой комнате, очевидно кабинете, две стены были заняты книжными полками, у окна письменный стол, на свободной стене развешаны карты звездного неба. В углу — подзорная труба в круглом черном чехле из папье-маше.

Мороз был градусов пятнадцать, на крыше «Жигулей» искрился иней, посверкивали зеленые иголки на величественных соснах и елях. Я толкал перед собой сани, на которых сидела Оксана. Джек бежал впереди. Она то и дело поворачивала ко мне порозовевшую мордашку с темными блестящими глазами и говорила:

— Вон зеленая дача с башенкой! Там живет Гарик, у него боксер, так он дурак…

— Боксер? — улыбаюсь я.

— Да нет, Гарик! Не разрешает Бурану играть с Джеком.

— А кто такой Буран?

— Ну чего ты такой бестолковый? — удивляется Оксана.— Буран — это боксер.

— Ну, ладно, у Гарика есть боксер — дурак,— поддразниваю я ее.

Мне почему-то хочется ее рассердить, но это, оказывается, не так-то просто. Она терпеливо растолковывает:

— Боксер — умный, дурак — Гарик. Говорит, что наш Джек не компания Бурану. Джек — беспородная дворняжка, а у боксера две медали с выставки. Хоть у него и медали, а он прибегает к нам и играет с Джеком, когда потихоньку улизнет из дому.

— Умный боксер,— соглашаюсь я.

— Гарик тоже ничего…— задумчиво говорит Оксана.— У него одна нога короче.

— Почему?

— Он носит ботинок… орто…

— Ортопедический,— подсказываю я.

— Даже незаметно, что хромой.

Гора действительно довольно большая, но пологая. Мальчишки и девчонки катаются с нее на санках, лыжники проложили колею чуть в стороне, ближе к соснам. Я одной ногой становлюсь на длинный полоз, второй разгоняю сани, и вот мы с Оксаной летим с горы. Снег визжит, ветер завывает в ушах, а девочка весело смеется и кричит мне:

— Ты купишь мне мороженого?

Всю ее серьезность будто ветром сдуло.

— Горло заболит…

— Ты жадный, да? Как мой папа?

Это для меня новость! Я не знал, что ее папа скупердяй.

— Где его продают? На заливе? Пингвины или моржи? — отшучиваюсь я.

— У меня гланды вырезали, мне можно есть мороженого сколько захочу,— хвастается она.— А Гарику не разрешают, у него сразу ангина.

Назад в гору было подниматься долго и утомительно. Оксана слезла с саней, чтобы мне было легче. Мы еще раз с ветерком скатились и низом отправились в сторону станции за мороженым. Оксана сидела на санях и командовала, куда мне ехать. Показала мне еще одну дачу и рассказала, что сюда осенью забрались воры и украли книжки, а больше ничего не тронули.

— Ты веселый,— сказала Оксана и, помолчав, прибавила: — Папа со мной не катается на санках.

— Не бывает здесь? — не удержался и спросил я, в душе кляня себя за любопытство: не хватало еще у ребенка выпытывать про таинственного папу, о котором мне почти ничего не известно. Правда, теперь знаю, что он жадный.

— Папа в Москве,— сказала Оксана.— Он ездит на машине.— И после продолжительной паузы, будто для себя: — Смешно, чтобы мой папа катался на санках!

— Смешно?

— Мой папа начальник,— с гордостью ответила она.— А ты кто? Тоже начальник?

— Как тебе сказать…

— У Гарика папа директор гастронома,— рассказывает Оксана.

— Начальник,— соглашаюсь я.

— Гарик тоже любит мороженое, а его пичкают пирожными. Он толстый.

— Папа?

— И папа, и Гарик, и Буран.

— А мама?

— Мама у них худущая… У нее рак.

— Откуда ты все знаешь? — удивляюсь я.

— Мы же соседи,— невозмутимо отвечает Оксана.

Вдвоем нам с Вероникой в этом доме так и не выпало побыть. Когда вечером отправились с ней прогуляться, с нами увязалась Оксана, а за калиткой присоединился Джек. Он здесь жил на свободе, носился по участку, охранял дом, спать предпочитал в дровяном сарае на опилках.

— Ты понравился Оксанке,— сообщила Вероника, когда ее дочь вприпрыжку убежала с Джеком вперед.— Только, говорит, ты бестолковый…

— Это точно,— согласился я.— Какого черта, спрашивается, поехал сюда?

— Тебе здесь плохо, Георгий? — сбоку заглянула она мне в лицо.

— Могла бы предупредить, что мы тут будем не одни.

— Я тебя знаю, ты бы тогда не поехал.

— Хорошо еще, что твоего мужа здесь не застал,— усмехнулся я.

— Он знает, что у меня есть ты,— просто сказала она.

— Знает? — Я даже остановился.

— Две любви, дорогой, в одном сердце не помещаются,— вздохнула она.— Я его давно не люблю. Предлагала развестись, он не хочет.

— И что же? — тупо спросил я.

— Наверное, ему надо все это переварить в себе,— сказала она.— Он ведь тугодум.

— А ты переварила?

— Я жить с ним не буду…— Голос ее был твердым.— Видишь ли, милый, я могу любить только одного мужчину.

— А я…

— Ты можешь любить всех женщин мира,— улыбнулась она.— У меня свои принципы, у тебя свои.

— К чему мне все женщины мира?

— Когда есть я, да? — Она смеялась, и я не знал, шутит она или нет.

— Когда есть ты,— повторил я. И я не шутил.

Мы стояли на узкой тропинке и смотрели друг на друга. Далеко впереди что-то выговаривала Джеку Оксана, пес захлебывался от лая. На некоторых дачах зажглись огни, большинство же стояли меж заснеженных деревьев темные и молчаливые. Девственная снежная белизна, чуть разбавленная синими сумерками, расстилалась вокруг. Даже цепочки кошачьих следов не тянулись к покинутым до весны дачам. У толстых елей вокруг стволов рассыпаны чешуйки от шишек. Это белки поработали.

Я всматривался в ее глаза, казалось, смотревшие мне прямо в душу. Глаза были с искорками в глубине и немного грустные. Нежной, маленькой и беззащитной показалась мне на этой узкой снежной тропинке Вероника, хотя я уже на горьком опыте знал, что у нее характер ой-ей!

Она, оказывается, не раз видела меня на каменных ступеньках Думы и не подошла, тогда она еще для себя не решила, как ей быть. И только в Новый год ей наконец захотелось меня увидеть. Потом она была у мужа в Москве и все ему выложила. Далеко не каждая женщина способна на такое!

О муже она рассказывала скупо, мол, он неплохой человек, его очень ценят на работе, но она его не любит. Это еще началось до его отъезда в Москву. Помнится, они сидели в партере театра, смотрели какую-то пьесу современного автора, и она вдруг пронзительно-отчетливо поняла, что рядом с ней сидит совсем чужой человек! Далекий-далекий…

Хотя она и поняла — что-то внутри нее произошло, но не поверила самой себе: с мужем они жили хорошо, без ссор и скандалов. Сначала, правда, он ревновал ее, но потом вроде бы перестал, когда убедился, что она просто не способна на измену. Он-то думал, что она не может ему изменить, на самом деле она не могла самой себе изменить. Много времени она отдавала работе, маленькой Оксане, а потом муж настоял, чтобы она ушла из обсерватории. Он хорошо зарабатывал и считал, что будет лучше, если жена посвятит свой досуг дому и дочери. Наверное, этого делать нельзя было. Досуга стало столько, что Вероника все чаще начала задумываться над своей однообразной жизнью… Она тосковала по небу, созвездиям. И муж не нашел ничего лучшего, как на день рождения подарить ей подзорную трубу на треноге, чтобы она могла через окно в ясные ночи любоваться на свои ненаглядные звезды!..

Муж не устроил скандала, даже когда все от нее узнал. Он все взвесил, рассчитал, разложил по полочкам и вывел среднюю кривую их жизни: разводиться они не будут, потому что он любит ее и дочь,— раз уж так случилось, что Вероника увлеклась другим, то он чинить ей препятствий не станет, пройдет время, и она «перебесится», как он сказал, и все снова войдет в норму… Даже не настаивал, как раньше, чтобы она немедленно переезжала в Москву, где ему вот-вот должны дать квартиру. Когда же Вероника заявила, что плевать хотела на его статистические выкладки и немедленно подаст на развод — она его не любит, понятно это ему или нет?! — он спокойно объяснил ей, что сейчас ни о каком разводе не может быть и речи, мол, так он получит трехкомнатную квартиру, а если разведется, то ему дадут лишь однокомнатную…

С тем она и уехала из Москвы. Сообразив, что допустил промах, он стал говорить, дескать, надеется на то, что у них все еще наладится и она с дочерью переберется к нему, вот почему он добивается трехкомнатной квартиры… Но она ему уже не верила.

— Мне сразу стало легче на душе,— сказала мне Вероника.— Я ведь думала, что причиню ему боль, а он, оказывается, квартиру любит больше, чем меня!

— Теперь жены бросают своих мужей, а не наоборот,— сказал я.— Что говорит на этот счет статистика?

— Я как-нибудь спрошу у Новикова,— улыбнулась она. Она даже не назвала его мужем.

Мы стояли под высокой сосной и целовались. Щеки у нее были прохладные, а губы — горячие. Она расстегнула дубленку и тесно прижалась ко мне, шапка ее упала в снег, но она даже не пошевелилась. Наконец-то за весь долгий день мы были одни. Я не помню, сколько мы так простояли под звездным небом. Внезапно раздался совсем рядом тоненький голосок Оксаны:

— Мама, зачем ты целуешь этого дядю?

Вероника не отстранилась, посмотрела мне в глаза и сказала:

— Я, кажется, люблю его, Ксана!


Существует миф, будто бы Александр Македонский, в царских одеждах, при короне, опустился в стеклянном колоколе на дно моря и просидел там девяносто шесть дней. За это время он увидел много удивительного, когда его подняли на поверхность, он изрек: «Изумительные создания господни действительно замечательны!»

Жак-Ив Кусто знал эту легенду, хорошо ему был знаком и подводный аппарат американца Вильяма Биба, который тот назвал «батисферой». Много раз в 1939 году погружался в пучину океана Биб, на глубине 1700 футов его окружил мрак, но и там водились поразительные создания природы, имеющие собственные источники света. «На этой глубине и ниже ее на протяжении двух миллиардов лет не было ни дня, ни ночи, ни лета, ни зимы, время здесь остановилось, и мы были первыми, кто засвидетельствовал это»,— потом писал Вильям Биб.

Море стало приоткрывать перед людьми некоторые свои тайны. Группа аквалангистов Кусто обследовала затонувший около 240 года до нашей эры греческий корабль, были найдены ценнейшие предметы древней утвари: амфоры, в которых хранилось вино, зерно, растительное масло. Жака-Ива Кусто можно считать первым морским археологом…

На кухне раздался грохот, звон разбитого стекла. Я оторвался от рукописи о знаменитом исследователе моря Кусто, встал и пошел посмотреть, что там натворила моя дочь. На полу валялись осколки моей любимой фаянсовой кружки, из которой я пил чай.

— К счастью,— заметил я.

Варя метелкой собрала в совок белые осколки, ссыпала в ведро. В раковине вилки, ложки, тарелки. Дома она обычно носила трикотажный спортивный костюм, но сейчас была в рубашке и джинсах. Темные волосы у нее теперь длиннее, чем были летом, спускаются на спину. В волосах большая белая заколка.

— Козьма Прутков, кажется, изрек: «Если ты хочешь быть счастливым — будь им»,— сказала Варя.

Когда я в воскресенье вернулся из Репина, то сразу заметил, что моя дочь не в духе. В такие моменты она начинает прибираться в квартире, затевает стирку, моет и без того чистую посуду. То же самое делала и ее мать. И, наверное, тысячи других женщин.

После того как я высказал Варе свое мнение о Боровикове, она перестала быть со мной откровенной, поэтому я не знал, как сейчас у нее обстоят дела на личном фронте. Если ей звонили и я поднимал трубку, она уходила в другую комнату, где тоже был параллельный аппарат, и оттуда просила меня повесить трубку. После телефонного разговора, очевидно с Боровиковым, настроение у нее не улучшалось. Я спросил ее, почему она оказалась на Новый год дома,— для меня это было великим счастьем, потому что именно тогда впервые позвонила мне Вероника и дочь дала ей телефон Боба Быкова,— Варя сказала, что у нее вдруг разболелась голова и она уехала из Зеленогорска домой… Я понимал, что причина не в этом, но допытываться не стал.

— Чего же ты не последуешь совету Пруткова? — сказал я дочери.

Я не любил натянутых отношений в доме. Если уж на то пошло, то мне следовало бы на нее сердиться из-за Боровикова, а получается, что я в чем-то виноват. Правда, у женщин всегда так. Наверное, и моя умненькая Варя не исключение…

— Поговорим лучше о твоем счастье,— сказала она.

— Я счастлив,— ответил я.

И это была истинная правда.

— Если человек строит свое счастье на несчастье других, он не может быть счастлив,— отчеканила Варя.

— Интересно,— подзадорил я ее, еще не догадываясь, куда она клонит.

— Куда ты сбежал в Новый год от Оли?

— А почему ты сбежала от Боровикова? — задал я встречный вопрос.

Однако Варю было бы не просто сбить с толку.

— Я первая спросила.

— Я несколько месяцев безуспешно искал одну женщину,— сказал я.— И я ее нашел. С твоей помощью.

— С моей?

— За что я тебе буду вечно благодарен,— прочувствованно сказал я.

— Знала бы Оля…— вздохнула Варя.— Ты нашел свое счастье в Новый год?

— Я теперь верю, что в Новый год случаются истинные чудеса!

— А Оля? Она уже не чудо?

— Оля — чудо. Только не для меня… И ты это отлично знаешь.

— Она переживает.

— Почему же не заходит?

— Гордая. Не она сбежала от тебя, а ты — от нее.

— Две любви в одном сердце не помещаются,— повторил я произнесенные Вероникой слова.

— В твоем большом сердце поместятся,— ехидно заметила Варя.— Вчера тебе звонила еще какая-то женщина…

— Может, по работе… Сослуживица. У меня в отделе одни женщины.

— Ты не подумай, что я собираюсь наводить порядок в твоих любовных делах, упаси бог! Меня волнует наследственность…

— Наследственность? — удивился я.

— Не было бы у меня дурной наследственности: маме ничего не стоит разрушить семью, отец — Дон Жуан…

— Ты слишком высокого мнения обо мне…— пробормотал я.— Мне до Дон Жуана далеко!

— А ну как ваша порочная наследственность взыграет и во мне? — Варя с нескрываемой насмешкой смотрела на меня.

— Уже, видно, взыграла,— проговорил я.

Разговаривая со мной, Варя домыла посуду, тщательно протерла полотенцем, все расставила по местам. Движения ее были точными, рассчитанными, непонятно, как она ухитрилась кружку разбить? Уж не нарочно ли?

— Я не хотела тебе раньше говорить, это не мое дело, но ты у Оли не один…

— Я знаю,— сказал я.

— Как же ты мог быть с ней? — Варя удивленно взглянула на меня.

— А ты, думаешь, у Боровикова одна? — жестко сказал я.

— Думаю, что да,— выдержала она мой взгляд.— Видишь ли, я немного умнее, чем ты полагаешь… Если бы я ему сразу уступила, то я была бы для него такой же, как все. Как это хвастливые мужчины говорят, я была бы пройденным этапом?.. А я, папочка, не хочу быть этапом. Уж лучше пусть он будет для меня пройденным этапом!

Или отцы всегда как-то иначе относятся к своим детям, или у меня Варька действительно была необыкновенной девушкой, но ни одна еще из всех моих знакомых не рассуждала на эти темы так здраво. Даже слишком рассудительно в ее-то восемнадцать лет!

— Если ты такая умная, то почему вообще связалась с ним? — спросил я.— Он не герой твоего романа, девочка.

— Ни один человек сам-то себя не знает до конца, а ты берешься судить о другом, которого знаешь лишь понаслышке,— сказала Варя.— То, что тебе в нем не нравится, я отлично вижу, но зато в нем есть и то, что может нравиться женщинам, тебе этого, прости, па, не понять, потому что ты — мужчина.

— Высокий, красивый и… глупый!

— Не такой уж он и глупый, как ты думаешь,— живо возразила дочь.— Но меня, главным образом, привлекает в нем другое: до встречи со мной он был одним, а теперь все говорят, что стал другим.

— Надолго ли?

— Мне сам процесс перемены в человеке нравится… Мне приятно чувствовать свою власть над ним, направлять его туда, куда я хочу… Знаешь, почему я тоже сбежала в Новый год от гостей? Потому, что он напился, хотя я ему это запретила, и стал хамить сначала другим, потом мне. Он не поверил, что я могу уйти, а я оделась и ушла.

— Бедная девочка! Одна в Новый год?

— Ночью я вышла на Финляндском из последней электрички, зашла домой, а потом пошла к Зимнему дворцу… Оказывается, я не одна была в это время на площади… У высокой-высокой колонны…

— Александрийской…— растерянно сказал я.

— Какой-то лохматый парень громко читал своей девушке красивые стихи…

— Блока…

— С неба падал пушистый снег, и кругом было белым-бело!

Я не верил своим ушам! Удивительно, как мы не встретились с ней там, на Дворцовой площади?..

— Я видела тебя с женщиной,— сразила меня наповал дочь.— Вы оба были такие счастливые! Я решила вам не мешать… Да, но хочу дать тебе один совет: не целуйся так много на улице, у тебя уже выступила простуда на губах.

Ошарашенный, я смотрел на нее и молчал, я чувствовал себя школьником у доски, забывшим урок. И вопрос, который я задал дочери, как раз и был на уровне наивного ученика.

— Ну и как она? — спросил я.

А спросив, весь внутреннесжался: для меня почему-то сейчас исключительно важно было, что ответит дочь. Так, бывает, мы загадаем на что-либо и, полные необъяснимого трепета, ждем, будто от этого зависит вся наша дальнейшая жизнь, будь это «в каком ухе звенит?» или «кукушка-кукушка, сколько лет мне жить?».

Варя со свойственной ей чуткостью поняла мое состояние, улыбнулась и сказала:

— Она хорошенькая. Я это еще заметила летом, когда ты на Средней Рогатке садился к ней в «Жигули». Дорожный роман?

— Не говори так,— сказал я.

— Мне Оля глаза выцарапает, если узнает, что я твоей знакомой дала телефон Боба!

— Я думаю, Оле это безразлично,— сказал я.

— А женское самолюбие! — воскликнула Варя.— Па, ты совсем не знаешь женщин! Женщине всегда приятнее знать, что она первой бросила мужчину.

— Пусть считает, что она меня бросила,— усмехнулся я.— Кстати, так оно и было.

— Для того чтобы потерять, нужно сначала найти,— философски изрекла Варя. Я заметил, что последнее время она частенько философствует.

— Я нашел,— сказал я.

— Я очень хорошо знаю, от чего бегу, но не знаю, чего ищу,— улыбнулась дочь.

Я сегодня видел на ее диване толстенный том Монтеня «Опыты».

— Ты читаешь Монтеня,— сказал я.— Не забывай, что он и такую мысль высказывал: нет величайшей нелепости, которая не была бы сказана кем-либо из философов.

— Пока я у Монтеня взяла на вооружение одну мудрую мысль: «Кто хочет надолго сохранить свою власть над возлюбленным, пусть презирает его».

— Может быть, тебе это и подходит, а мне — нет,— сказал я.

— Я разбила твою любимую чашку,— вздохнула она.

— Должно быть, к счастью,— на этот раз с большей уверенностью повторил я.

— Ради того, чтобы ты был счастлив, я готова всю посуду перебить…

— Не надо,— сказал я.— Из чего же мы будем чай пить?

Глава шестнадцатая

Ночью меня разбудил телефонный звонок:

— Приезжай немедленно в больницу на улице Ленина. Петроградская сторона.

— Какая больница? Это квартира…— ничего не понимая спросонья, бормотал я.

— Господи, это я, Полина! — В ее голосе нетерпение.— Твой друг Остряков попал в аварию…

— Толя? — вскричал я, начиная что-то соображать.— В аварию? Какая-то чепуха! Да ты знаешь, что он ездит как бог?

— Мне больше делать нечего, как тебя разыгрывать посреди ночи…— Она нервничала.— Я не могу долго разговаривать, мне нужно в операционную, его жена в очень тяжелом состоянии.— И повесила трубку.

Анатолий Павлович попал в аварию… Это не укладывалось в моей голове: он великолепно водил машину, никогда не лихачил, редкий водитель так скрупулезно соблюдает правила движения, как он. Мы только вчера разговаривали по телефону, верно, он собирался с семьей на дачу. Сейчас зимние каникулы, говорил, что девочкам полезно подышать свежим воздухом, побегать на лыжах… Приглашал меня на выходные…

Я лихорадочно одевался, обычно мягкий голос Полины был холодным, незнакомым, почему я ее сразу и не узнал. На душе становилось все тревожнее, Толя был, пожалуй, моим единственным настоящим другом. Пока все в порядке, мы мало думаем о близких и друзьях, а случись с ними что-нибудь, и нас охватывают отчаяние, растерянность, паника…

— Что случилось? — На пороге стояла в длинной ночной рубашке Варя. Волосы закрывали половину порозовевшего со сна лица, еще не совсем проснувшийся глаз моргал.

— Толя Остряков в больнице, авария…— сказал я.— Где моя шапка?

Варя отступила, пропуская меня в прихожую.

— Я с тобой,— сказала она и кинулась в свою комнату.

— Нечего тебе там делать,— грубовато сказал я.— И потом, вдвоем не пустят.

— Он один или?..

— Не знаю,— буркнул я и, забыв застегнуть пальто, с шапкой в руке выбежал из квартиры.

Полина, суровая и незнакомая в больничной обстановке, провела меня в палату к Анатолию Павловичу. Пока мы поднимались на второй этаж, шли по длинному тускло освещенному матовыми плафонами коридору, по обе стороны которого белели двери больничных палат, она коротко рассказала мне, что произошло: Полина сегодня дежурила в больнице. «Скорая помощь» получила срочный вызов в Лахту. Перевернутые, искалеченные «Жигули» валялись на обочине, работники ГАИ извлекли оттуда мужчину и женщину в бессознательном состоянии. Рита Острякова умерла на операционном столе, у нее была серьезная травма черепа, Анатолий Павлович пострадал меньше: у него сотрясение мозга второй степени, перелом двух ребер и правой ноги. Он уже в сознании и первое, что попросил, придя в себя, чтобы вызвали меня. Там, в Лахте, Полина сразу не узнала его, хотя дважды видела у меня на квартире.

— Пожалуйста, не говори ему, что жена скончалась,— предупредила Полина.— И не задерживайся больше пяти минут, он еще очень слаб.

Перебинтованный, с вытянутой и подвешенной к какому-то приспособлению загипсованной ногой, Анатолий Павлович лежал на койке у окна и смотрел куда-то мимо меня. Я поразился прозрачной бледности его осунувшегося, с запавшими глазами лица. В палате еще стояло несколько коек, остро пахло лекарствами, кто-то в дальнем углу негромко похрапывал. Лампочка горела лишь в изголовье Острякова.

— Как Рита? — спросил он.

Наверное, я не умел врать даже в таких критических ситуациях, когда ложь извиняется. Пробормотав, что я не в курсе, спросил:

— Как же это, Толя?

Все так же глядя мимо меня, Анатолий слабым невыразительным голосом поведал, мол, он знал, что на дороге гололед: утром прошел дождь, а вечером ударил крепкий мороз, но Рита настояла, чтобы они поехали в город, утром ей нужно было на примерку к портнихе, а на вечер у них были билеты в театр… Девочки согласились остаться вдвоем на даче. По телевизору показывали интересный фильм. В Лахте встречный грузовик неожиданно занесло, потом закрутило на дороге, он ослепил Анатолия, а потом с ходу врезался в бок, как раз с той стороны, где сидела Рита. Удар был очень сильный…

Он закрыл глаза, мне даже показалось, что уснул, но немного погодя вдруг пристально и остро взглянул мне в глаза и спросил:

— Она… умерла?

Я молча нагнул голову. Тяжелая пауза продолжалась до бесконечности, я боялся взглянуть на него. Дыхание его было совсем тихим, я услышал странный звук: кап-кап-кап! Осторожно повернул голову, но ничего такого, откуда могло бы капать, не обнаружил. И почему-то этот звук вызвал в моем воображении деревню Кукино, деревянную бочку у крыльца дома дяди Федора, капли дождя, срывающиеся с крыши и равномерно падающие в переполненную бочку.

— Было у меня одно нехорошее предчувствие,— вдруг заговорил он как в бреду, не глядя на меня.— Утром вышел на берег залива, солнце осветило торосы, они засверкали, даже больно глазам стало… Стою, смотрю на рыбаков, согнувшихся у лунок, и вдруг раз дался гулкий треск, торосы зашевелились, а от берега в сторону моря побежала черная извилистая трещина… А рыбаки подергивают короткими удочками и ничего не видят… Я стал кричать, показываю на трещину, а они как черные пни — ноль внимания. И тогда я подумал, как рядом смерть ходит с жизнью… Подумаешь, трещина на льду! А я вот тогда на берегу залива вдруг о смерти подумал…

— Сколько людей, столько и смертей,— сказал я.

Не умел я найти для Анатолия нужные слова утешения, да и не такой он человек, которого нужно утешать.

Он смотрел в потолок и молчал. Я уже подумал, прямо с открытыми глазами заснул, но он снова заговорил:

— Забери к себе девочек. У нас… у меня нет более близких, чем ты, в Ленинграде.

— Да-да,— закивал я.— Утром же отправлюсь за ними.

— Вечером,— сказал он.— Они ждут нас поздно вечером…

В палату вошла Полина, присела на краешек постели рядом с Остряковым, вытащила из-под одеяла его смуглую руку, нащупала пульс, затем бросила взгляд на прибор, прикрепленный к изголовью, от прибора уходили под одеяло красные резиновые трубки.

— Спать,— властно сказала она.— Вам нужно заснуть…— Достала из кармана халата таблетку, положила Анатолию в рот, дала запить из граненого стакана, стоявшего рядом с графином на тумбочке, покрытой белой накидкой с желтым пятном.

Мы вместе вышли из палаты. Глаза у Острякова были закрыты, однако я услышал его тихий голос:

— Объясни им как-нибудь… помягче…

Полина бросила на меня выразительный взгляд, а когда вышли в коридор, сказала:

— Я же тебя просила!

— Ему можно… знать правду,— ответил я.— Таких людей, как Остряков, не обманывают.

— Очень мужественный человек,— подтвердила Полина.— На многих я насмотрелась… Такие, как он,— редкость.

— Такие люди вообще редкость в нашей жизни,— сказал я.

Я сидел в ординаторской рядом с Полиной. От нее пахло лекарствами. Я рассказал ей про Вику и Нику, оставленных на даче.

— Будут жить у меня,— сказал я.

— Бедные дети,— вздохнула Полина.— Какой страшный для них удар!

И надолго замолчала, впрочем, я тоже помалкивал. Когда я собрался уходить, Полина торопливо, но решительно проговорила:

— Вот что, Георгий, привози девочек прямо ко мне. Ну где тебе, мужчине, справиться с такой оравой? У тебя, слава богу, своя дочь…

— Вот еще! — возразил я.— Ты в коммуналке, а у меня все-таки отдельная квартира. Пусть у меня живут, хоть сто лет! Варька будет только рада.

— Как знаешь,— сказала Полина.

Ночной Ленинград был тих и спокоен. В окнах домов редко где горел свет. У Петропавловской крепости в большой полынье дремали дикие утки, я их хорошо различал с Кировского моста. Последние годы все больше уток зимуют на Неве, сообразили, что в большом городе им не грозит опасность. Люди подкармливают их.

А хорошо ли это? Привыкнут утки к человеку, станут доверять, а люди — разные. Прилетят утки в родные края на озеро гнездиться да птенцов выводить, а в них там станут охотники палить из ружей. Я сам в Кукине не раз слышал на закате, как стреляли в уток на озере Вельё.


После работы мы встретились с Олей Журавлевой у входа в метро «Площадь Ленина». Она попросила меня по телефону в семь вечера приехать на Финляндский вокзал. Зачем, объяснять не стала. Голос, как всегда, спокойный. Попросила не опаздывать, потому что у нее еще дела дома.

В городе стояла оттепель, с крыш весело капало, как весной, на проезжей части разлились лужи, снега нигде не видно, даже на крышах. Такая погода радует в марте, начале апреля, а в феврале привычнее слушать голос вьюги да видеть вокруг кружащийся снег.

Оля стояла у колонны и смотрела прямо перед собой. Увидев меня, улыбнулась и помахала рукой. Я знал, что разговор предстоит не слишком приятный, надо было наконец ставить точку, после новогодней встречи с Вероникой наши отношения не могли продолжаться. Несколько раз Оля заходила к нам, но получалось все так, что поговорить нам и не пришлось. Не то чтобы Варя мешала, просто никто из нас, по-видимому, не хотел начинать этот тяжелый разговор…

Я думал, что точку придется ставить мне, но ее поставила сама Оля Журавлева. Причем я видел, что она чувствует себя виноватой и старается как-то утешить меня. Короче говоря, без долгих подходов Оля, покраснев, заявила, что выходит замуж. Они уже подали заявление в загс. Краснеть ей пришлось в эту встречу много раз.

Первый мой вопрос был: за кого?

— Ты его не знаешь,— сказала она.

— Хочешь взять меня свидетелем? — невесело пошутил я.

Еще несколько минут назад я готовился сказать Оле, что нам больше не следует встречаться, так как я полюбил другую женщину, и вот Оля сама мне сообщает, что выходит замуж. Мне вспомнились слова Цезаря, который говорил, что великие дела совершаются, а не обдумываются до бесконечности… Вместо того чтобы обрадоваться,— ведь проблема наших дальнейших отношений с Олей разрешилась сама собой,— я вдруг испытал острое чувство утраты.

— Так все быстро? — сказал я.

— Он влюбился в меня без памяти,— говорила она.— Я так не могу любить… И ты, дорогой, не можешь. Поэтому у нас с тобой ничего и не получилось.

— Наверное, мало, когда только один любит?..

— Он мне нравится,— сказала она.— Пожалуй, так же, как и ты…— Она покраснела.— Но за тебя мне замуж никогда не хотелось, а за него — да!

— Я шел сюда и думал о том, как тебе сказать, что мы больше не будем встречаться,— начал я.

— Я знаю,— с улыбкой перебила она.— Ради бога, не подумай, что я выхожу замуж назло тебе. Ты мне нравился, и я с тобой встречалась, потом у тебя появилась другая… Не делай большие глаза, я знаю, но дело не в этом…

— У тебя у самой были другие…— упрекнул я.

— Мы с тобой все-таки не муж и жена…

— К счастью,— вздохнул я.

— Я знала, тебе не нравится, что я встречалась с другими… Не подумай только, что каждому отдавалась… Когда у нас все было хорошо, я была тебе верна, Шувалов!

— И тем не менее, когда я ждал тебя в Кукине…

— Кукино? — наморщила она свой чистый лоб.

— В деревне, куда ты обещала приехать, но, увы, не приехала. Ты укатила на юг… С этим самым?

— С другим,— она снова покраснела.— Он мне тоже нравился.

— Сколько же их? — вырвалось у меня.

— Я не виновата, что такой уродилась,— с обезоруживающей улыбкой произнесла Оля.— Поэтому я никогда бы и не вышла за тебя замуж… Я не хотела бы причинять тебе неприятности. Видишь ли, ты по натуре собственник.

— Он тоже баскетболист? Или бегает с клюшкой?

— Чтобы найти своего мужчину, нужно искать его среди других,— с обезоруживающей простотой ответила Оля.— Я и ищу.

— Уже нашла.

— Может, нашла, а может, и нет,— вздохнула она.— Думаешь, это так просто? — И посмотрела на меня светлыми чистыми глазами.

— Всё как по нотам! — весело рассмеялся я.— Ты выходишь замуж, я люблю Веронику…

— Ее звать Вероника?

— Как его звать, можешь мне не сообщать.

— Ты никого из моих знакомых не знаешь,— сказала она.— Да и никогда не хотел их знать.

— Наверное, со счету бы сбился,— язвительно заметил я.

— Хорошо, что мы расстаемся не врагами,— сказала она.

— У тебя нет врагов,— сказал я.— И не будет.

— Я думала, ты обрадуешься,— вздохнула она.

— Чему?

— Ну что все так… получилось.

— Я рад за тебя, Оля.

— А я — за тебя, граф Шувалов! — не очень-то весело улыбнулась она.— Я все-таки привыкла к тебе, граф Шувалов.

— Не называй меня так,— попросил я.

Мы помолчали. Какой-то лихач шофер грузовика на скорости проскочил совсем близко от автобусной остановки и обдал брызгами из лужи ожидающих. Плотный мужчина в синем пальто с каракулевым воротником и серой пушистой кепке выскочил на проезжую часть и погрозил вслед машине кулаком. Этого ему показалось мало, он достал из кармана блокнот и демонстративно записал номер. Я давно уже обратил внимание, что пенсионеры — а гражданин в светлой кепке был наверняка пенсионером — излишне активно вмешиваются во всякие мелкие уличные происшествия. Конечно, пенсионер пенсионеру рознь, много и спокойных безобидных старичков, смирно стоящих в очереди, но встречаются и на редкость воинственные пенсионеры. Это, как правило, еще весьма крепкие мужчины плотного сложения с коротким седым ежиком волос на голове, с розовыми лицами. Один такой крепыш на моих глазах привязался к женщине в метро, видите ли, ему показалось, что она задела его детской коляской. Пенсионер дотошно преследовал ее и даже толкнул в спину, когда она входила в вагон, потом на другой станции, где я вышел вместе с этим воякой, он прицепился к высокому парню в длинном вельветовом пальто, из-за чего начался сыр-бор, я так и не понял, но видел, как крепыш-пенсионер, следуя по пятам за парнем, сквернословил в его адрес; потом подскочил сзади и пнул ногой. Парень остановился и предупредил, что он не посмотрит, что это пожилой человек, и даст сдачи — юноша оказался интеллигентным человеком и не хотел затевать драку, но пенсионер еще несколько раз пнул его ногой сзади. Делал он это так: подбегал к парню, подпрыгивал и пинал ботинком в ноги.

Парень остановился, схватил его за отвороты пальто — оно тоже было синее, как и у этого хлопотуна, но без воротника — и, внушительно встряхнув, срывающимся голосом громко сказал: «Заберите, пожалуйста, этого престарелого хулигана, а то я его убью!»

Самое удивительное, что пенсионер был совершенно трезв.

— Я все-таки привыкла к тебе, Шувалов,— вывел меня из задумчивости голос Оли.

Могло бы и так случиться, что мы с Олей Второй поженились бы, я полгода тому назад был готов к этому, стали бы близкими людьми, может быть, на всю жизнь. И никого бы она больше не искала. Что бы она ни говорила, а обида у нее осталась. Женщины чутко реагируют на перемены, происходящие с мужчинами… Что там толковать о характере женщины, когда он, этот характер, может скоро измениться! Стоит женщине родить ребенка, и она становится совсем другой, иногда настолько меняется, что поверить трудно. И наоборот, скромница после замужества как все равно с цепи срывается!..

Могли бы мы быть с Олей близкими, но вот расстаемся. Мое будущее все еще в туманной дымке: Вероника замужем, и ее муж не хочет давать ей развода, правда, Вероника не тот человек, которого можно удержать брачным свидетельством, но захочет ли она выходить замуж за меня? Вон, Оля не захотела…

Я вдруг ощутил пустоту внутри: мне было хорошо с этой девушкой, пусть она не такая, какой бы я хотел ее видеть, но только глупец может надеяться сделать из женщины идеал для себя. Скорее женщина, даже не будучи умной, сделает из него то, что ей нужно, а не получится, возьмет и уйдет. Теперь это просто…

Каждую женщину, которая мне нравится, я считаю красавицей. Да так, наверное, у всех бывает. Но ведь женщины не все красавицы, а счастья каждая хочет. Потому жизнь и распорядилась так мудро, что и в красивых влюбляются и в дурнушек. И искренне верят, что они прекрасны. Дело в том, что почти в каждом человеке есть своя красота, обаяние, пусть не внешнее, так внутреннее, душевное. И надо уметь увидеть эту красоту. И потом внешняя красота — вещь не постоянная: через год-два семейной жизни муж уже привыкает к красоте, перестает восхищаться женой. А красивые женщины с детства привыкли к комплиментам, восхищению, поклонение мужчин становится для них просто необходимо, как воздух. А логика у женщин жестокая: «Ах, муж меня не ценит? Хорошо, другие мужчины оценят…»

Это уж точно, другие всегда красивую женщину оценят по достоинству, они только и ждут, чтобы на лету подхватить, что с возу упало… А потом и другой начинает уставать восхищаться, тогда появляется третий, как в сказке про мочало…

Запретный плод всегда слаще. Я знал неверных жен, от которых страдали мои приятели, тем не менее они нравились приятелям приятелей. То, что вздорная жена позволяет себе дома с мужем, с которым не церемонится, она никогда не позволит с другим. И другие восхищаются чужими женами, не понимают, как муж не ценит такое сокровище?..

Справедливее было бы двуликого Януса наречь женским именем…

Я помню, как Оля Первая менялась с приходом гостей: куда девалась ее сварливость? Она мгновенно превращалась в милую обаятельную женщину, готовую услужить гостям, да и меня называла не иначе как «милый», «дорогой», хотя только что, до их прихода, обзывала последними словами…

Я всегда верил в интуицию, которая сама подскажет тебе, что ты встретил ту единственную и неповторимую. И который же раз эта моя хваленая интуиция подводит меня! Оля Первая, моя бывшая жена! Теперь — Оля Вторая! Вот она стоит передо мной, не уходит, чего-то ждет… И я знаю, чего! Еще в моих силах все исправить: сказать ей, чтобы ко всем чертям посылала своего жениха и выходила за меня! И она, наверное, послушалась бы… Но я не скажу ей этого. Все мои мысли теперь о Веронике. Но я так же думал и об Оле Первой и Оле Второй. Может, я обыкновенный волокита? Нет, возвести на себя такой поклеп я не могу. За все годы, что я прожил с Олей Первой, я ни разу ей не изменил. И вообще, если я по-настоящему полюбил одну, то другие для меня не существуют, так же как и для Вероники. А Оля Вторая — другая. Она, видите ли, не полагаясь на интуицию, сама ищет… И найдет ли?

Почему так труден путь мужчины к женщине? Почему, когда ты с ней, ищешь одиночества, а когда ты одинок — ищешь ее? Почему мужчине и женщине так сложно понять друг друга? Любовь и ненависть, жизнь и смерть — все это от женщины. Мы восхищаемся преданностью лебедей. Говорят, были случаи, когда кто-либо из пары лебедей погибал, тогда и второй высоко взлетал в небо и, сложив крылья, камнем падал на землю.

О подобной преданности и самопожертвовании мужчин и женщин мы знаем лишь из древних легенд и мифов. Или люди были другие, или мир изменился?..

— Я пойду,— сказала она.— Скоро моя электричка.

Как просто, она сейчас сядет в электричку и уедет от меня навсегда! Вся наша жизнь — длинная или короткая дорога с остановками и пересадками. На одной из остановок мы встретились с Олей Второй, и вот пришло время расставаться: ей в одну сторону ехать, мне — в другую.

— Тебе не кажется, что мы что-то потеряли? Или ты никогда ничего не теряешь? — спросил я, глядя ей в глаза.

Они, как всегда, были ничем не замутненные. Оля Журавлева была сама для себя, другие ее мало занимали. Ее внутренний мир был безмятежен и спокоен. Без бурь и катастроф. Только гармоничные люди смотрят такими чистыми глазами на мир, движения у них точные, размеренные, аппетит всегда хороший, они редко болеют даже насморком. Они не разбивают на кухне посуду даже на счастье, ничего не теряют и не забывают.

— Вот тебя потеряла,— вздохнула она.

— Не велика потеря,— усмехнулся я.

— Как сказать.

— Прощай,— сказал я.

— Зачем «прощай»? — испугалась она.— Не люблю этого слова. Лучше до свиданья, Шувалов!

Нужно было еще что-то сказать, но ничего в голову не приходило.

— Ну что же ты? — сказал я.— На электричку опоздаешь.

— А ты чего стоишь?

— Он из той же баскетбольной, команды, что и Боровиков? — снова спросил я.

— Не надо, Шувалов,— сказала она.— Я сейчас заплачу.

В это было трудно поверить. Краснеть Оля Вторая краснела, даже слишком часто, и это ей шло, но плачущей я ее ни разу не видел, да и представить себе не мог. Пожалуй, она и плакать-то не умеет. А может, я слишком жесток с ней?..

— Поцелуй меня,— попросила она. Поколебавшись, я поцеловал.

Седой гражданин неодобрительно посмотрел в нашу сторону. Если бы он подошел и разинул свою пасть, честное слово, я дал бы ему по розовой чисто выбритой морде.

Оля повернулась и, поправив шапку, быстро пошла в вокзал. Я еще какое-то время видел ее стройную фигурку в толпе пассажиров, спешащих на электрички, потом она исчезла. Как мне тогда казалось, навсегда…

Я сидел в своей маленькой комнате и стучал на машинке, переводил очередную главу о Жаке-Иве Кусто. В большой комнате слышался смех, беготня: Варя затеяла какую-то игру с близнецами. Я привык к шуму и не обращал на него внимания. Детское горе недолговечно, девочки уже смеются, резвятся. А ночью я не раз просыпался и с тоской слушал, как они за стеной рыдают. Варя, как могла, их утешала, но прошло время, и близнецы понемногу оправились от свалившегося на них горя. Покойная Рита, я знал, баловала их, тем не менее у меня дома они все делали сами,— честно говоря, я и хлопот не знал с ними. Завтракали они раньше меня и уходили в школу. Я не заглядывал в их дневники, но Варя говорила, что учатся девочки на «хорошо» и «отлично». Вечерами она помогала им решать трудные задачки, проверяла домашние задания. Я и не подозревал, что у моей дочери все задатки воспитательницы.

В неделю два раза приходила к нам Полина Неверова, рассказывала о самочувствии Анатолия Павловича — он все еще лежал в больнице,— приносила фрукты, соки для девочек. Вика и Ника всякий раз бурно радовались ее приходу, бросались на шею, целовали. Я удивлялся: когда они успели так привыкнуть к ней? Может, это была благодарность за то, что Полина лечит их отца? В больницу иногда мы ходили вместе, но чаще близнецы после уроков сами навещали отца. Их пропускали и в неприемные часы.

Спали они на тахте, Варя на раскладушке, убирали постель, гладили свою школьную форму. У них, видно, в крови — хозяйственность. Бывало, вот как сейчас, забывшись, они малость досаждали мне, когда я работал, но в общем-то вели себя прилично. Если видели, что я сижу за письменным столом, не заходили в кабинет, не надоедали с вопросами.

Остряков уже более-менее поправился, но сломанная нога все еще приковывала его к постели. Сразу она срослась неправильно, пришлось снова оперировать. Полина говорила, что пролежит еще месяца полтора, не меньше.

Если девочки уже могли смеяться и шалить, то Анатолий Павлович до сих пор не мог оправиться после смерти Риты. По его просьбе я принес ему ее фотографию в рамке, и он поставил ее на тумбочку. Разговаривая с ним, я замечал, что он иногда глубоко уходит в себя и не слышит меня. Обычно такой моложавый, он вдруг сразу как-то постарел, на лбу и у губ появились глубокие морщины, в глазах затаилось горе. Остряков любил свою жену, сам мне рассказывал, что там, за границей, он всегда думает о Рите, дочерях, если есть возможность, звонит им с самого края земли. Из разных стран присылал домой красочные открытки. Со мной о жене почти не говорил, больше интересовался дочерьми, но я-то знал, что он о ней постоянно думает.

На другой день после аварии я и Боба Быков съездили к посту ГАИ в Лахту, пригнали оттуда на прицепе разбитые «Жигули». Боба обещал к маю отремонтировать. Когда я обо всем рассказал Анатолию, он не проявил к своей машине никакого интереса, лишь посочувствовал, мол, задал вам, братцы, хлопот…

В дверь раздался звонок, Варя пошла открывать. Услышав голос Полины, я поднялся из-за письменного стола. Вика и Ника тоже выскочили в прихожую. Я помог Полине раздеться, она достала из сумки полиэтиленовый пакет с мандаринами и протянула девочкам.

— Обедали? — озабоченно спрашивала она.— А уроки сделали? Вика, почему у тебя правый глаз красный, как у кролика?

— Соринка попала,— отвечала девочка.— Варя вытащила.

— Как папа? — тихо спросила Ника.

— Папа сказал, если вы будете приносить тройки, то еще не скоро выйдет из больницы, так и знайте.

— Полина Викторовна, мы уже не маленькие,— заметила Вика, она гораздо побойчее своей белокурой сестры.

— Папу возили на рентген, у него все в порядке,— сказала Полина.

— Он не будет хромать? — спросила Ника.

— Походит какое-то время на костылях, а потом… снова будет бегать,— улыбнулась Полина.

— Я тоже…— Вика взглянула на сестру и поправилась: — Мы тоже будем с ним бегать.

— Бегайте на здоровье,— сказала Полина.

— Я поставлю чай? — предложила Варя.

— Я сама все сделаю,— сказала Полина.— Занимайтесь, девочки, своими делами.

Полина принимала самое искреннее участие в семье Остряковых: в больнице опекала Анатолия Павловича, по-матерински заботилась о близнецах, бегала по магазинам, чтобы купить им чего-нибудь вкусного. В жизнь одинокой женщины вошли в общем-то чужие ей люди, но сколько доброты и внимания проявляла она к ним! Кстати, эту черту в ней я заметил, когда она еще лечила меня от гриппа.

И как ни странно, таким добрым, душевным женщинам почему-то не везет в личной жизни! Полина была бы прекрасной женой, но вот до сих пор не замужем. И ведь не скажешь, что она неинтересная, в ней есть своя прелесть… Можно рассуждать о несправедливости судьбы, а я вот сам-то не женился на ней? Мне почему-то и в голову такое не приходило. Так же, наверное, и другим мужчинам… Чего мы ищем, ждем? Таких, как Вероника? Но такие раз в жизни встречаются на белом свете. И потом, они, как правило, оказываются замужем…

— Папе можно мандарины? — спросила Вика.

— Ешь сама,— сказала Полина.— У папы их полная тумбочка.

Я и внимания не обратил, что у Вики красный глаз, а Полина сразу, с порога заметила. И я видел, девочки рады ее приходу, хотя она и ворчит на них.

Я хотел ей помочь, но она сказала, чтобы я шел к себе, мол, сама со всем управится. Когда в доме полно женщин, мужчине нечего делать на кухне.

— Когда он узнал о смерти жены,— она укоризненно посмотрела на меня,— я увидела на его лице маску Гиппократа. Не нужно было тогда ему говорить об этом…

— Чего-чего? — удивился я.

— Проступающая на лице человека печать смерти,— пояснила Полина.— Он во всем винил себя и не хотел жить. Знаешь, что он сказал? Стоит ли лечить тело, если душа умерла?

— Он очень любил Риту,— сказал я.

— Ее не вернешь, а дети остались,— продолжала Полина.— Но он тогда думал лишь о ней одной… Я и не подозревала, что мужчины могут так любить. Он сильный человек, а мужественные люди любят и страдают сильнее.

— Бедные мужчины,— усмехнулся я.— Плохого же ты мнения о них.

— Я подолгу с ним разговаривала, внушала, что жизнь не остановилась, он еще молод, а горе забудется…

— Я уже заметил, что учителя и врачи даже со взрослыми разговаривают, как с детьми: «Ну, что у нас болит?», «Какой нынче у нас стул?», «Чего это мы не улыбаемся?..»

— Он то же самое мне сказал,— рассмеялась Полина.— А разговариваем мы так с пациентами оттого, что они и впрямь в больнице становятся большими детьми. Жутко мнительные, капризные, плаксивые…

— К Анатолию это не относится,— заметил я.

— Как бы там ни было, а я вернула его к жизни,— с нескрываемой гордостью произнесла Полина.

— Я верю,— кивнул я.

Жизнерадостности, бьющей через край энергии у Полины на двоих хватит.

— Я видела ее портрет,— помолчав, сказала она.— Обыкновенная женщина, ничего особенного.

— Думаешь, любят только красавиц?

— Я не верю в любовь,— сказала Полина. Глаза ее погрустнели.— В одной палате с ним лежит юноша. Он тоже попал в аварию на мотоцикле, пришлось отнять левую ногу. Три месяца, как женился. Она пришла в палату, увидела его на костылях и больше глаз не кажет… Парень сломал о стену костыли, сутками с открытыми глазами лежит на койке… Видел бы ты его глаза! А ведь тоже, наверное, поженились по любви?

— Не надо все в одну кучу,— возразил я.— Люди разные, и любовь у них разная. У мелких людей и любовь мелкая…

— А что у нас с тобой было? — понизив голос, спросила она.

— Ты же сама говорила: физиологическая совместимость.

— Наверное, этого мало…— задумчиво произнесла Полина.

— Мало,— согласился я.

— Почему я сказала: «было»? — посмотрела она на меня голубыми глазами.— Я оговорилась?

— Ты правильно сказала,— проговорил я.

Второй раз за последнее время произношу жестокие слова женщинам. Женщинам, которые мне были близки. Хотел бы я этого или нет, но Вероника вытеснила из моего сердца всех, кого я знал до встречи с ней. Жалел я об этом? Себе я мог признаться: да, жалел! И Оля Вторая, и Полина — обе были дорогими для меня женщинами.

— Но ведь можно остаться друзьями и без этого? — Она не смотрела на меня.

— Да-да,— сказал я.

Вторая женщина уходит от меня. Мне жаль, но ни одну из них не хочется удерживать. Наверное, и я изменился, а женщины это сразу чувствуют. Последнее время мы часто встречаемся с Полиной, но мне и в голову не приходит даже поцеловать ее. Боба Быков утверждает, что он может любить сразу нескольких женщин, чепуха это! Любить можно только одну.

Я люблю Веронику, и это сразу почувствовали Оля Вторая и Полина. Ни одна, ни другая не упрекнули меня в этом, даже не дали понять, что обескуражены, переживают, они просто тоже остыли ко мне, как и я к ним.

Маленькие привязанности легко и рвутся, как тонкая паутина. И не происходит бурных сцен, объяснений, нет и ненависти, остаются лишь сожаление и грусть… Можно ли себя заставить полюбить кого-нибудь? Наверное, нет. Это будет насилием над собой. В старину, когда браки устраивались по воле родителей, бытовала поговорка: стерпится — слюбится! И жили муж и жена долгие годы без всякой любви. А ведь нет на свете несчастнее человека, который не испытывал настоящей любви! Как бы мой приятель Боба Быков ни хорохорился, он несчастный человек. И его «подвиги» на этом поприще — одна видимость. Но Боба Быков каким-то образом ухитряется сам себя обманывать, внушает себе и другим, что он счастлив. Прыгает, суетится перед каждой, а кому это нужно? Женщины уходят, а Боба остается один. И снова весь в безумной погоне за другой, третьей, четвертой… Как-то я его спросил: любил он хоть одну из своих многочисленных знакомых? Он, не задумываясь, ответил: «Всех!» Всех — значит, никого. Да, наверное, и его никто не любил.

— Девочки, накрывайте на стол в большой комнате! — командует Полина.

Обычно мы с Варей пили чай на кухне, а теперь семья большая — на кухне нам не поместиться.

Черноголовая Вика и светленькая Ника проворно тащат в комнату чашки, ложки, Варя режет на доске колбасу, Полина заваривает чай. Мне хочется тоже что-либо сделать, но я знаю, это вызовет возражения. Скоро совсем отучат они меня от кухни. Оля Вторая предоставляла мне безраздельное право распоряжаться у плиты. Девочки присмирели за столом, изредка вскидывают глаза то на меня, то на Полину, с Варей они обращаются как с ровней. С лета они заметно подросли, одеваются по-прежнему одинаково, вот прически только разные: у Вики волосы на затылке затянуты в конский хвост, а белокурые локоны Ники рассыпаны по плечам. У Вики губы измазаны в белом креме от пирожного. Ника взяла бумажную салфетку и молча протянула сестре. Я несколько раз ловил на себе ее испытующий взгляд, наконец она не выдержала и попросила:

— Георгий Иванович, расскажите, пожалуйста, про море.

Иногда за чаем я им рассказывал про исследования Жака-Ива Кусто, про его находки на дне океана, про встречи с удивительными морскими животными.

— Про акул? — улыбнулся я.

— Про Марианскую впадину,— вставила Ника.

— А как обстоят дела с уроками? — поинтересовалась Полина.

Можно подумать, что у нее самой есть дети и она привыкла ими командовать!

— Мама никогда не проверяла наши домашние задания,— отчеканила Ника.

— Она нам доверяла,— прибавила Вика.

Я видел, краска ударила Полине в лицо, однако она и вида не подала, что обиделась. Поставила чашку на блюдце, спокойно сказала:

— Извините, что я вам часто напоминаю про уроки, но меня об этом просил ваш отец.

— Мы ему в следующий раз покажем свои дневники,— миролюбиво заметила Вика, ей не нравилась резкость сестры.

Я подумал, что Полине не следовало бы обращаться с ними как с маленькими детишками, близнецам скоро будет по одиннадцать лет, они развиты и, если надо, сумеют постоять за себя. Особенно Ника. Случалось, она и Варю осаживала, когда та чересчур нажимала на них. Ко мне же они относились подчеркнуто вежливо, называли только по имени и отчеству. Я им рассказал про первое историческое погружение Жака Пиккара и американца Дона Уолшема в батискафе «Триест» в знаменитую Марианскую впадину — самое глубокое место в Мировом океане. Случилось это 23 января 1960 года. За пять часов спуска они преодолели толщу воды в 10 919 метров. На дне Марианской впадины «Триест» пробыл 20 минут. Отважные исследователи увидели в донном иле красную креветку, похожая на подошву рыба смотрела в иллюминатор большими выученными глазами.

— На Черном море папа учил нас нырять с маской и ластами,— сказала Ника.— Он фотографировал рыб.

— У нас есть фотография каменного окуня,— прибавила Вика.

После обеда мы с Полиной перешли на кухню. Она была чем-то озабочена, голубые глаза ее часто останавливались на мне, лоб хмурился. Светлые волосы она собирала в пук на затылке, в маленьких ушах поблескивали две золотые капли сережек.

— Георгий, он хочет, чтобы девочки жили дома,— наконец сообщила мне Полина.— Говорит, не маленькие, пускай привыкают жить самостоятельно. Без нянек.

— Чего это ему взбрело? — сказал я.— Пусть живут до его выписки.

— Ты же знаешь его,— вздохнула Полина.— Как он решил, так и будет.

Это я знал. Анатолий Павлович не менял своих решений. Мне девочки не мешали, наоборот, в доме стало веселее, я привык к ним, и расставаться было жаль. И Варя с удовольствием занималась и играла с ними.

— Я им должен сказать? — спросил я.

— Он завтра сам скажет,— сказала Полина.— Я для них не авторитет.

— Ты считаешь это правильным? — взглянул я на нее.

— Он даже не хотел, чтобы я к ним заходила,— сказала она.— Это уж слишком!

— По-моему, они тебя полюбили.

— Ты думаешь? — Полина живо обернулась ко мне.— Я этого не чувствую.

— Славные девочки,— сказал я.

— И такие разные.

— На чем же вы с Анатолием порешили?

— Он дал мне ключ от квартиры и попросил, чтобы я научила их готовить.

— Уж не влюбился ли он в тебя?

— Скорее, я в него,— со вздохом произнесла она.

— Да вы что, с ума сошли? — вырвалось у меня.

Мне почему-то все это показалось диким. Анатолий и Полина…

— Я что же, не подхожу ему? — будто прочла мои мысли Полина.

— Я потеряю друга,— сказал я.— Единственного друга!

— Плохо же ты знаешь Анатолия,— покачала головой Полина.

— Он ведь знает, что мы с тобой…

— Он знает, что я с ним,— сказала Полина.— А вот я не знаю, будет ли он со мной… Между нами не ты, Гоша, а Рита. Мертвая между живыми!

— Ты будешь ему хорошей женой,— сказал я, начиная смиряться с этой мыслью.

— Я так далеко не заглядываю,— улыбнулась она.— Мне хотелось бы быть для него хорошим другом…— Она посмотрела мне в глаза: — Улыбаешься? Совсем звучит по-детски?

— Я рад за вас обоих,— сказал я.

— Еще рано радоваться…— Она отвернулась и уставилась в окно, свет от раскачивающегося уличного фонаря рассыпал бледные блики на деревянной стене. Козел во фраке смотрел на нас осмысленными глазами и тряс бородой — это дрожащий отблеск от фонаря играл на нем.

Полина не кокетничала, она в общем-то тоже цельный человек с сильным характером. В этом отношении они похожи с Остряковым. И вместе с тем она была очень доброй. Наверное, поэтому такую профессию и выбрала. Несчастье других она принимала близко к сердцу, я помню, как болезненно она переживала смерть одного своего больного. Кляла себя, беспомощную медицину, даже хотела переменить профессию, но вместо этого переменила место работы: из нашей районной поликлиники перешла в одну из больниц Петроградского района. Смертей здесь было больше и переживаний — тоже.

— У тебя опять роман с больным,— брякнул я, не подумав. Ведь наши отношения с ней тоже начались во время моей болезни.

— Он — самый здоровый человек, которого я когда-либо в своей жизни встречала,— ничуть не обидевшись, сказала она.

Глава семнадцатая

Я шагал утром на работу и удивлялся погоде: после нескольких морозных дней в середине февраля наступила небывалая оттепель, весь снег сошел, солнце по-весеннему светило с голубого неба, термометры показывали плюс шесть градусов. По телевидению в программе «Время» сообщали, что в южных районах страны зацвели фруктовые деревья, а в Подмосковье собирают не подснежники, а самые настоящие грибы. Однако раннее цветение деревьев предвещало неурожай фруктов, потому что наверняка за оттепелью последуют морозы. Пострадают и доверчивые птицы, которые поверили коварной природе и раньше времени прилетели из теплых краев.

Я был без шапки, в плаще, на тротуарах разгуливали голуби, две маленькие девочки, расчертив асфальт на большие клетки, играли в классы. У одной из них на солнце золотом горели льняные волосы, выбивающиеся из-под вязаной шапочки. Увлеченные, они ничего не замечали вокруг.

Как всегда, отмахав на своих двоих, я пришел в институт умиротворенный, с хорошим настроением. Но мне его тут же постарался испортить Гейгер Аркадьевич.

— Я слышал, Артур Германович сорвал вам поездку в Штаты? — сочувственно защелкал он.— Знаете, это подлость!

— Это вы так о Скобцове? — подивился я.

От Гейгера, признаться, удивительно было слышать такое.

— Артур Германович сам копает себе яму,— продолжал Григорий Аркадьевич.— Кто же такими непозволительными методами пробивает себе дорогу наверх? — Он огляделся и, понизив голос, присовокупил: — Одни дураки!

— Я недавно слышал от вас совсем другое…

— Простите, но с дураками мне не по пути,— сказал Гейгер.— Артур Германович столько уже наломал дров, что никакой новый директор его не потерпит в НИИ. Его песенка спета!

— То-то вы от него и отвернулись! — подкусил я его.

— А как же? — искренне удивился Григорий Аркадьевич.— Я не хочу, чтобы он и меня на дно утянул. Каждый спасается в одиночку…

— Гениальная мысль! — усмехнулся я.— Вы предложите это для плаката… Ну там, где люди купаются. На Черном море, например.

— Неужели вам наплевать, кто будет директором? — спросил Гейгер.

Сколько уже раз мне задавали этот вопрос!

— Григорий Аркадьевич, а может, без директора-то оно и лучше?

— Без руководителя не может функционировать ни одно приличное учреждение,— убежденно ответил Гейгер.— Даже над дворниками есть начальник.

— Мы же функционируем? — не сдавался я.

— Мы, голубчик, Георгий Иванович, агонизируем,— мелко рассыпал свой смех Гейгер.— Нас за такую работу уже пора всех разогнать.

— Есть в институте люди, которые честно выполняют свою работу.

— Вы имеете в виду себя?

— Вас я не имею в виду,— сказал я.

Григорий Аркадьевич не обиделся, поскоблив ногтем пятнышко на замшевой куртке, он озабоченно продолжал:

— Пилипенко отказался. И знаете, что он сказал? Мол, нет у него никакого желания возглавлять филиал НИИ, где на всю губернию развели склоку… Ну что вы на это скажете?

— Может, вас назначат.

Гейгер посмеялся, мол, я ваш юмор оценил, потом посмотрел мне в глаза, вздохнул и сказал:

— Я сам бы жил и другим давал жить.

— Как это понять?

— Вы бы меня на руках носили: хороших людей сделал бы кандидатами, докторами наук.

— А плохих?

— Они бы сами ушли…— сказал Гейгер.

— А я жалею, что Пилипенко отказался,— сказал я.

— Ужасный человек! — воскликнул Гейгер Аркадьевич.— Он бы всех тут разогнал. С ним, говорят, невозможно работать…

— Вы бы сработались,— заметил я.

— Я поладил бы с самим дьяволом,— сказал Григорий Аркадьевич.— Но каково было бы другим?

— Вы только что сказали, мол, каждый спасается в одиночку…

— А я не хочу спасаться, я хочу спокойно жить и зарабатывать себе на кусок хлеба с маслом…

Я вспомнил, что сказала о Гейгере Уткина: мягко стелет, да жестко спать. На что присутствовавшая в моем кабинете Грымзина не преминула заметить: «Голоднойкуме одно на уме!» Эту присказку она любила употреблять к месту и не к месту. «С ним? — возмутилась Альбина Аркадьевна.— Только под расстрелом!»

Иногда мои женщины искренне веселили меня. За годы совместной работы они перестали стесняться и в моем присутствии высказывались довольно откровенно даже на рискованные темы.

— А вдруг все-таки Скобцов? — подзадоривал я его.

Григорий Аркадьевич посмотрел на меня и печально улыбнулся, отчего его узенькие усики расползлись в стороны, как гусеницы.

— Вы знаете, почему меня прозвали Гейгером? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я безошибочно определяю, кто чего стоит… Так вот, поверьте мне, акции Артура Германовича катастрофически упали в цене… И не скоро поднимутся, если поднимутся вообще.

— Вам бы на бирже работать,— сказал я.— Миллионером стали бы.

— Может, я свой талант и впрямь в землю закопал,— лицемерно вздохнул Григорий Аркадьевич.

Его невозможно было смутить, Альбина Аркадьевна говорила, что Гейгеру плюй в глаза, а ему все божья роса. По-моему, она заблуждалась на его счет: программист хотя и вида никогда не подавал, что обиделся, однако потом жестоко мстил. Я знал, что геофизику Иванову он подложил большую свинью, причем тихой сапой. Написал на его кандидатскую диссертацию, которая потом была опубликована и вызвала в ученом мире большую дискуссию, разгромную рецензию. В результате Иванов не был допущен к защите.

— Не все же с неба звезды хватают,— болтал Гейгер.— Я где-то читал, что гении, как по заказу, раз в сто лет рождаются. И потом, гении неуправляемы, с ними хлопот не оберешься…

— Не любите вы гениев,— усмехнулся я.

— Мы-то с вами, Георгий Иванович, не гении, чего о них толковать? — как всегда ловко вывернулся Гейгер.

— Лучше уж сплетничать,— заметил я.

Вспомнив некрасивую историю с Ивановым, я уже не мог без раздражения смотреть на чистенького, с розовым личиком программиста. Знает ведь, что я его недолюбливаю, чего лезет со своими дурацкими разговорами? Но, оказывается, у Гейгера Аркадьевича была причина сегодня остановить меня в вестибюле. Заметив, что я проявляю нетерпение, он отвел меня в сторонку, к доске приказов, и доверительно сказал:

— Я знаю, вы давно сотрудничаете в издательстве на Невском… Читал ваши переводы с английского. У вас талант переводчика, об этом все говорят.

— Кто все? — холодно поинтересовался я.

Его вкрадчивый голос, откровенная лесть вызывали во мне все большее раздражение.

— В издательстве вас очень ценят,— не моргнув глазом, все в том же духе продолжал Гейгер.— Мне об этом говорил заместитель директора, мы с ним сто лет знаем друг друга… Он заядлый рыбак, я привез ему фирменную катушку из Японии и набор лесок…— Он быстро взглянул на меня.— Вы не любитель рыбной ловли? У меня осталась коробочка маленьких блесен…

— Я не рыбачу,— сказал я.

— Георгий Иванович, я на днях сдал туда свою рукопись. У меня к вам просьба, если вам ее предложат на рецензию, вы уж, пожалуйста, не отказывайтесь!

— Вы уверены, что мне ее дадут?

— Вы честный и объективный человек…

— И вас это не настораживает? — Я смотрел на него и поражался такому нахальству: утверждает, что я честный и объективный, и вместе с тем ожидает от меня явно положительной рецензии, даже если рукопись плохая…

— Не зарежете же вы своего коллегу? — с обезоруживающей улыбкой посмотрел на меня Гейгер.— И потом, кто знает, может, когда-нибудь и ко мне попадет ваш перевод?..

— Попросите замдиректора, чтобы он отдал вашу рукопись другому рецензенту,— посоветовал я.

— За что люблю вас, так это за прямоту! — рассмеялся Гейгер Аркадьевич.— Я так и сделаю.

Увидев вошедшего в вестибюль Скобцова, Гейгер наконец оставил меня в покое и с улыбочкой засеменил к нему. Поразительный тип! Только что поносил Скобцова и тут же, увидев его, готов пятки ему целовать! Поднимаясь к себе, я думал о том, как, наверное, легко живется на белом свете таким людям, как Гейгер?

Некоторые сотрудники нашего института выступали в технических журналах, писали книги для издательств. Великанов выпустил две книги, одну геофизик Бобриков, о Гоголевой я уж не говорю — она автор не менее двух десятков специальных и научно-популярных брошюр и книг. О том, что пишет Гейгер, я услышал впервые.

На столе у меня лежал перевод с английского Грымзиной — статья американского геофизика о книге М. Месаровича и Э. Пестеля. Мое внимание привлек эпиграф А. Грэга: «Мир поражен раком, и этот рак — сам человек». Мрачновато это звучит по отношению к природе…

Интерес к этой теме всегда несколько болезненный; такая уж страшная болезнь рак, от которой практически никто не застрахован, поэтому лучше не думать о ней, тем более что медицина до сих пор в общем-то бессильна против рака. В статье приводятся обнадеживающие примеры о многочисленных излечениях отдельных видов рака, но пока все это — капля в море. У нас в институте буквально за несколько месяцев рак свел в могилу жизнерадостного обаятельного крепыша из технического бюро — Валерия Медведева. Полный, упитанный, с кирпичными щеками, он всегда производил впечатление несгибаемого здоровяка. Мог веселиться до упаду, в любой компании был душой общества. Говорили, что он никогда и ничем не болел. И вот — рак. Хоронили мы не Валерия Медведева, а его съежившуюся оболочку. Рак выжег его изнутри и иссушил. Уж потом стали говорить, что он много курил и пил, а это, как теперь утверждают медики, предрасполагает к раковым заболеваниям. В статье из журнала «Ньюсуик» рассказывалось об острой миелогенной лейкемии. Незаметно для себя я увлекся чтением статьи: костный мозг, как известно, вырабатывает и регулирует клетки, из которых состоит кровь. Гемоглобин дает нашему организму кислород и энергию, если их мало, то больной умирает от кислородного голодания. Переливание крови в какой-то мере продолжительное время поддерживает жизнь больного, но есть опасность заражения гепатитом…

Крупный специалист по раку доктор Сидни Фербер из Бостонской детской больницы говорил: «Можно предположить, что когда-нибудь мы найдем один общий раковый знаменатель, который мы сможем использовать в лечении всех видов рака. Но более вероятно, что мы найдем 20 разных средств для лечения 200 разных видов рака».

Дочь моя всерьез увлекалась «Опытами» Монтеня, да и я иногда кое-что перечитывал, чтобы быть во всеоружии в философских спорах с Варей. Удивительный человек был Монтень! Жил почти пятьсот лет назад, а до чего мысли его созвучны и нашей эпохе! Так вот, Монтень много размышлял не только о смысле жизни, но и о смерти, приводил десятки убедительных примеров, как великие мужи древности мужественно умирали. Для некоторых смерть была избавлением, иные сами искали ее, а те, кто не искал, уж во всяком случае не трепетали от страха перед ней. «Всюду смерть,— писал Монтень,— с этим бог распорядился наилучшим образом; всякий может лишить человека жизни, но никто не может отнять у него смерти: тысячи путей ведут к ней. Все явные недуги менее опасны: самыми страшными являются те, что скрываются под личиной здоровья».

Я отложил статью в сторону: Грымзина постаралась, перевод на уровне. Надо будет только по оригиналу сверить фамилии, цифры, библиографию. Я просмотрел еще несколько переводов: «Солнечная энергия будущего», «Питательный раствор», статьи Д. Фишера, Н. Самойлова, Д. Винсента… Это о них говорила мне Гоголева. Своими делами на сей раз я мог быть доволен…

Ко мне пришел Бобриков, очень смешно было видеть его, долговязого, в проеме двери, над которой парили два амура. Впрочем, заместитель секретаря партбюро не долго маячил в дверях: плюхнулся на жалобно заскрипевший стул, полез в карман за трубкой, но, поймав мой рассеянный взгляд, машинально скользнувший по табличке: «У нас не курят!», снова спрятал ее во внутренний карман куртки.

— В понедельник собрание,— сказал он.

— Читал объявление,— ответил я.

— Не раздумали выступать?

Я не успел ответить, как требовательно зазвонил внутренний телефон. Скобцов сухим, официальным голосом сообщил, что Грымзиной необходимо срочно быть в райкоме.

Взглянув на Вячеслава Викторовича, я неожиданно для себя сказал:

— А что она там забыла?

— Не задерживайте ее, пожалуйста,— проигнорировав мои слова, сказал Артур Германович и повесил трубку.

— О чем мне говорить-то? — взглянул я на Бобрикова.

— Об этом тоже,— кивнул на телефон Вячеслав Викторович. Он догадался, о чем был разговор со Скобцовым.— После собрания — кстати, на нем будут присутствовать ответственные товарищи из райкома и обкома партии — наконец закончится эта волынка с назначением директора…

— Даже не верится,— усмехнулся я.

— Георгий Иванович, а почему вы не в партии? — вдруг спросил Бобриков.

Почему я не в партии? На этот вопрос однозначно не ответишь. Я всегда с огромным уважением относился к партии, в «Интуристе» подал заявление о приеме в свою первичную организацию, даже взял рекомендацию у Острякова, но из-за дурака директора вынужден был оттуда уйти, а на новой работе желающих вступить в партию было много и без меня…

— Надо было раньше,— ответил я.— А сейчас вроде уже и поздно.

— В партию вступить никогда не поздно,— сказал Бобриков.— Я вам с удовольствием дам рекомендацию.

— Можно ведь быть и беспартийным коммунистом?

— Можно, но нужно ли? — возразил Бобриков.

Наш разговор прервала Грымзина. Она была в пальто и зимней шапке. Вячеслав Викторович, выразительно посмотрев на меня, мол, подумайте над моими словами, ушел.

— Я с отчетом в райком,— сообщила она. Действительно, под мышкой у нее была солидная папка с бумагами. Лицо озабоченное, будто она про себя репетирует речь для райкома.

— Мне понравился ваш перевод,— сказал я.

В лице ее что-то дрогнуло, оно стало мягче, и на глазах Коняга стала превращаться в женщину.

— Ученые еще когда предсказывали, что климат на Земле изменится в худшую сторону,— сказала она, глянув в окно.— И вот результат технического прогресса — в феврале лето!

— А в июне — зима,— вспомнив про снег, выпавший в прошлом году, прибавил я.

— Куда идем? — вздохнула Грымзина.— Начитаешься этих статей, жить не хочется!

— Вы уже сегодня не вернетесь? — спросил я, решив, что достаточно поговорили о погоде.

— Вряд ли,— снова замкнулась в свою официальную личину общественного деятеля Грымзина.

— Возьмите домой статью о смоге в Токио,— протянул я ей брошюру на английском языке.— Тут много интересных мыслей… о погоде.

Она помедлила — не хотелось ей брать домой работу, но брошюру взяла, хотя взглядом наградила меня не очень-то благожелательным.

Она ушла, а я принялся просматривать другие переводы, но скоро снова зазвонил телефон. И как только я услышал ее голос, жизнь снова показалась мне прекрасной, несмотря на странные перепады нашего сумасшедшего климата.

— Я скучаю, милый,— сказала она.— Приходи ко мне сразу после работы… Да, ты что больше любишь: котлеты или сырники?

— Приду,— улыбаясь сказал я, с удовольствием слушая ее звонкий, почти девчоночий голос.

Уже повесив трубку, подумал: откуда она узнала, что я люблю и котлеты, и сырники?

Я стоял у окна и смотрел на Фонтанку. По ней плыли большие и маленькие льдины. Видно, пожаловали в Ленинград издалека. Еще сегодня утром я проходил мимо дома Вероники Новиковой и не подозревал, что она в нем живет. Я впервые у нее дома. Провожать себя она не позволяла, обычно мы расставались у станции метро «Гостиный Двор».

Я вижу не только Фонтанку с льдинами, но и Большой Драматический театр имени Горького, или, как его называют в Ленинграде,— БДТ. У подъезда толпятся люди, спрашивают лишний билет. Что там сегодня идет? Кажется, «История одной лошади». Впечатляюще играет артист Евгений Лебедев. Я два раза был на этом спектакле. Из-за него. В огромном желтом здании «Лениздата» светятся квадраты окон, у парадного выстроились машины. К вечеру похолодало, прохожие поднимают воротники, отворачивают лица от ветра. Дует, как всегда, со стороны Невы. Видно, теплые массы воздуха с Атлантики наконец отвернули в сторону. Если ударит мороз, то к утру Фонтанка замерзнет.

Мы вдвоем с Вероникой, Маргарита Николаевна с Оксаной все еще на даче в Репине. Вероника тоже была там, но сегодня утром приехала в город. У нее теперь, как говорится, забот полон рот: решила осуществить свою давнишнюю мечту — написать кандидатскую диссертацию о созвездии Волосы Вероники. Известный профессор, с которым она работает в обсерватории, согласился быть ее руководителем. Вероника бегает по библиотекам, институтам, собирает разнообразный материал по своей теме. Теперь она снова ночи напролет будет наблюдать в мощные телескопы за звездным небом. Бывает же такое: Вероника, у которой необыкновенные волосы, пишет диссертацию о созвездии Волосы Вероники?

Она в вельветовых джинсах и черной рубашке с погончиками и карманчиками, сейчас такие в моде. Наверное, тоже муж из Москвы привез… Волосы ее распущены по плечам, Вероника минуты не может посидеть спокойно, бегает из комнаты на кухню, хлопает дверцами шкафов, звенит посудой, бутылками. Черные с вороным отливом волосы развеваются на ходу, серые при электрическом освещении глаза будто изнутри светятся. Вероника счастлива, у нее теперь снова появилось интересное дело — диссертация! Наверное, все же умную образованную женщину нельзя ограничивать четырьмя стенами квартиры, пусть даже такой роскошной, как эта. У Вероники энергия так и рвется наружу. Она готовит ужин, все-таки жарит котлеты, разговаривает со мной и еще успевает отвечать на телефонные звонки. В отличие от большинства женщин по телефону она разговаривает коротко, по-деловому, не больше двух-трех минут. Причем находит такие слова, которые, не обижая человека, не дают ему растекаться по древу. И потом Вероника разговаривала по телефону, не прерывая другого занятия, будь то мытье посуды или чтение газеты. Изогнув свой гибкий стан и прижимая трубку вздернутым плечом к маленькому уху, она продолжала что-то делать руками и одновременно говорить. Вряд ли на другом конце провода догадывались, какая у нее при этом поза, но тем не менее быстро закруглялись, будто чувствуя, что Вероника очень сильно чем-то занята.

А она в это время могла снимать с бульона накипь или вытирать с полированной мебели пыль. Волочащийся длинный шнур позволял ей свободно передвигаться по квартире в любых направлениях.

На даче нас угощала Маргарита Николаевна, поэтому я только сегодня мог по достоинству оценить кулинарные способности Вероники. Котлеты получились вкусные, очень сочные, с хорошо поджаренной корочкой, салат из свежих огурцов и зеленого горошка благоухал весной.

Порозовевшая, ясноглазая Вероника походила на восемнадцатилетнюю девчонку. В жизни не дал бы ей двадцать восемь лет! Высокое окно кухни выходило во двор, здесь было тихо, как в погребе. Иногда в водопроводных трубах или батареях парового отопления возникали шумы от тихого добродушного посвистывания до басистых пулеметных очередей. Досадный гул как неожиданно возникал, так быстро и обрывался.

— У меня свой маленький домовой завелся,— сказала Вероника.— Зимой живет в батареях, а летом перебирается в водопроводный кран… Знаешь, чем он сейчас недоволен?

— Тем, что к тебе пришел посторонний мужчина?

— Ты не посторонний,— серьезно сказала она.— Он просто хочет внимания! — вскочила с деревянной табуретки и выплеснула из своей чашки кофе в кухонную раковину. Кран и впрямь тут же заткнулся.

— Пригласила бы к столу,— сказал я.

— Он тебя стесняется.

Снова зазвонил телефон. На этот раз звонок был длинный, настойчивый. Вероника поскучнела, трубку не сразу сняла, подцепила вилкой белую дольку огурца, но есть не стала. Вздохнув, взяла трубку. Разговор начался не очень-то веселый, я поднялся из-за стола и ушел в другую комнату. На широком белом подоконнике стояла на блюде большая прозрачная коричневая ваза. На ней вырезаны стволы деревьев и гирлянды листьев. Не ваза, а березовая роща. Толпа у БДТ рассеялась, начался спектакль. По Фонтанке плыли и плыли льдины. В синих сумерках они казались и сами синими, по набережным проносились машины. Иногда ярко вспыхивали фары и тут же гасли. По давней привычке я похлопал себя по карманам, вдруг потянуло закурить.

Скоро Вероника позвала меня. Лицо у нее уже не было таким оживленным, глаза погрустнели.

— Почему я должна делать так, как ему удобно? — сказала она.— Он чужой мне человек и должен уйти из моей жизни. Совсем, навсегда. Мне так было хорошо с тобой — и вдруг этот звонок! Ведь так может продолжаться без конца. Чего я жду?

— Действительно, чего мы ждем? — сказал я.

— Он ждет, что я вернусь к нему. А то, что этого никогда не произойдет, он отказывается понять. Не укладывается у него в голове. Говорят, теперь все просто: сошлись, пожили, разошлись… Это неправда. Что-то уже потеряно, какая-то часть твоего существа умерла. И никогда не воскреснет.

— Зачем так мрачно? — сказал я.

Хотя на душе у меня тоже было пасмурно. Между нами стоит человек, который и сейчас является ее мужем. Он имеет право звонить в любое время, чего-то требовать, предлагать, навязывать… Он отец ее дочери. И всегда будет для Оксаны отцом. Она сказала, какая-то часть ее существа умерла, а у меня как? Что у меня умерло? Ничто теперь меня не связывает с Олей Первой, но ведь была в прошлом какая-то жизнь. Да что какая-то! Я считал тогда, что настоящая, счастливая у меня жизнь. А Оля Вторая? Встретив ее, я чуть было не решил, что вот она-то уж точно моя судьба! Ушла Оля Первая, выходит или уже вышла замуж Оля Вторая, и обе с собой унесли частицу меня, моей жизни… А того, что осталось, хватит ли нам с Вероникой? Правда, какой-то мудрец справедливо заметил: «Любовь одна, но подделок под нее тысячи». Наверное, и я подделки принимал за любовь…

— Радость и печаль ходят рядом,— задумчиво сказала она. Вороная прядь соскользнула с плеча и заструилась по краю столешницы. Глаза глубокие-глубокие, в них что-то прячется, хотя голос у нее обреченный, она ждет, что я отвечу. Что я могу сказать? Что люблю ее, как никого никогда не любил и уже, наверное, не полюблю? Да, я хочу на ней жениться, мне нравится ее Оксана, мать. Еще там, на дороге Ленинград — Москва вошла в мою жизнь Вероника Юрьевна Новикова… Новикова! Какая Новикова? Шувалова! Скажи мне, что она уйдет от меня, я, наверное, не захотел бы больше жить, потому что сейчас самое главное в моей жизни — это Вероника. Уже одно то, что на свете живет такая женщина, наполняло смыслом мою жизнь. Мысль о том, что я могу ее потерять, просто не приходила мне в голову. Не думаем же мы о том, что можем перестать дышать?..

Я думал о ее муже. Нет, я не испытывал к нему неприязни, не чувствовал и своей вины перед ним. Он пока для меня нечто абстрактное. У него своя орбита, а у меня — своя. И оба мы вращаемся вокруг солнца — Вероники… Я знал, что он так-то просто не сойдет со своей орбиты. Новиков — я даже не знаю, как его звать,— казался мне уверенным в себе человеком, расчетливым, хозяйственным. У него на книжных полках стоят собрания сочинений классиков, книги по кулинарии, домоводству, «Детская энциклопедия»,— он, наверное, подписался на нее, когда Оксаны еще и на свете-то не было…

Скорее всего, Новиков для обыкновенной женщины — находка. О таких хозяйственных, непьющих, хорошо зарабатывающих мужьях многие мечтают. Удивительно другое: почему такие обыкновенные мужчины, как Новиков, выбирают таких необыкновенных женщин, как Вероника? Я никогда не видел Новикова, но убежден, что он и Вероника — совершенно разные люди. Может, потому-то мужчины интуитивно и выбирают женщину, совершенно непохожую на себя? Такую, в которой много того, чего в самом себе не хватает?..

Эта древняя легенда о двух одинаковых половинках, которые разбросаны по миру и которые ищут друг друга,— наивна. Ни сам господь бог, создавший Адама и Еву, ни кудесница-природа не сумели идеально подогнать друг к другу два противоположных пола — мужчину и женщину. Покуда они будут на земле, до тех пор будут искать друг друга, находить, любить, разочаровываться, расходиться в разные стороны и снова искать. И так до скончания века. Нет идеальных половинок, и быть их не может. Из половинок складывается целое, а мужчина и женщина — это два разных мира, которые одним целым никогда стать не смогут. Да и надо ли? Два разных мира — это интереснее, богаче, чем один мир.

Я мог бы многое сейчас сказать ей, но есть слова, которые всем известны и которые произносятся с тех самых пор, когда человек впервые заговорил. Они удивительно просты, и вместе с тем в них — огромный смысл, который вмещает в себя все наше мироздание.

— Я люблю тебя, Вероника.

Я видел, как из глубины ее расширившихся глаз пришло сияние. Так в ночи вспыхивает чуть заметный огонек, а потом разгорается, становится все ярче. И я понял, что сказал ей именно те слова, которые нужно.

Мы лежали на узком диване в ее комнате. Здесь, кроме дивана, письменный стол и застекленные книжные секции. Над дверью осенний пейзаж, написанный маслом: луг с пожелтевшей травой, вереск и кромка леса. В центре стог сена с приподнятым ветром куском толя сверху. Минорная такая картинка.

Вероника гладит кончиками пальцев мою грудь, глаза ее устремлены в потолок, длинные черные ресницы не шелохнутся, губы полураскрыты, и я вижу белую полоску ровных зубов.

— Почему я раньше не позвонила тебе? — говорит она.— Я даже попыталась забыть номер твоего телефона, но он не забывался… Это судьба, Георгий?

Я какое-то время озадаченно молчу, потом говорю:

— Я знал, что мы встретимся. Мы просто не могли не встретиться.

— Не могли,— шелестящим эхом откликается она и поворачивает ко мне белое лицо с блестящими глазами: — Я чего-то боялась… Даже не тебя, а, скорее, себя. И вообще, я тогда всех мужчин ненавидела.

— А я — женщин,— говорю я.

— Какие мы с тобой дураки, да? — целует меня она. Я, не двигаясь, смотрю в потолок.

— И много ты знала… мужчин?

— Ты — третий…

— Кто же был второй? — ревниво спрашиваю я.

— Леша… то есть Новиков,— поправляется она.

— А первый? — настаиваю я.

— Первый мог бы быть моим мужем,— помолчав, отвечает она.— Но не стал.

Я молча жду. И сказать, что, кроме любопытства, я больше ничего не испытываю, было бы неверно.

— Где он? — спрашиваю я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно.

— Он умер,— отвечает она и после продолжительной паузы добавляет: — Никогда не спрашивай про него… Ладно?

— Ладно,— отвечаю я.

— Георгий, я с ужасом думаю о том, что мы могли бы тогда у Средней Рогатки и не встретиться,— говорит она.— Я не хотела ехать в Москву, это он, Новиков, настоял…

— Не он — сам бог руководил нами,— убежденно отвечаю я.

Ведь я тоже мог уехать на поезде… И вся моя жизнь была бы лишена смысла. Я бы, конечно, жил и работал, встречался с женщинами, но никогда бы не испытывал того прекрасного чувства, которое теперь постоянно со мной. И эту радость подарила мне Вероника. И я готов был все сделать для нее. Достать с неба ту самую таинственную звезду, о которой она что-то собирается написать…

— Как бы я тогда жила? — будто отвечая моим мыслям, произносит она.— Боже, какое счастье любить! Скажи мне…

— Я тебя люблю, люблю, люблю…— говорю я.— Одну тебя, на всю оставшуюся жизнь!

— Вечной любви не бывает,— вздыхает она.— Как не бывает бессмертия.

— Любовь бессмертна,— возражаю я.— Перед любовью бессильны ужас и мрак смерти.

— Это твоя мысль?

— Все мои мысли, Вероника, растворились в тебе,— улыбаюсь я.— А это сказал Ибсен.

— Ну почему так все в жизни получается? — помолчав, печально говорит она.— Встречаешь мужчину, кажется, что он и есть тот самый, единственный, выходишь за него замуж, рожаешь ребенка, а потом оказывается — ты ошиблась! И если бы ты знал, как трудно в этом признаться даже самой себе!

— Я это знаю.

— Говорят, счастье стучится по крайней мере однажды в каждую дверь,— мечтательно произносит она.— Оно постучалось к нам, Георгий!

— Люди много говорят о счастье, мечтают о нем, ждут его, как манну небесную, но ведь у каждого человека свое личное счастье, совсем не похожее на счастье других людей. Да и вообще, что такое счастье? Можно его пощупать, увидеть или хотя бы понюхать?

Она поворачивается ко мне, выпрастывает из-под одеяла белые руки, крепко обнимает меня, целует. Глаза ее широко раскрыты, и в них два острых огонька.

— Вот оно, мое счастье… Я его вижу, трогаю, вдыхаю… Я счастлива, Георгий,— говорит она.— Я знаю, долго так продолжаться не может, но сейчас я счастлива, как никогда. Я утром проснулась с этим ощущением счастья. Ты есть на этом свете, ты сидишь у себя в кабинете и думаешь обо мне. Я знала, что ты сразу снимешь трубку и скажешь: «Я приду!» И ты пришел. Весь день был какой-то оранжевый, счастливый… Мое счастье оранжевого цвета. Наверное, поэтому я люблю апельсины и мандарины. А твое счастье какого цвета?

— Точь-в-точь такого же, как твои глаза,— улыбаюсь я.— Мое счастье изменчивое…

— Мои глаза изменчивые? — перебивает она.

— Когда я думаю о тебе, прежде всего передо мной возникают твои глаза с двумя яркими бликами. А потом я вижу твои чудесные волосы и даже ощущаю щекотание в кончиках пальцев, до того мне хочется их потрогать.

И я погружаю свои руки в ее теплые душистые волосы. Они, будто электричество, заряжают меня энергией.

— Ты хорошо сказал,— целует она меня.— Говори, говори еще!

— Я начал о счастье… Боюсь, оно долго не может находиться в человеке, слишком уж беспокойное и неуловимое. И, по-моему, глупое. Случается, подваливает к тому, кто совсем его недостоин. Счастье внутри нас самих, как кровь, сердце, легкие… Только прячется на самом дне нашей души. Мы боимся своего счастья, не верим ему, потому что, когда оно уходит, остается несчастье.

— Ты пессимист!

— Нет, наверное, просто в моей жизни было мало счастья, и я отношусь к нему с осторожностью… Вот ты рядом со мной, и я очень счастлив, но ведь может случиться и такое, что тебя не будет рядом?

— Такое не случится,— шепчет она.

— Никто этого не знает.

— Георгий, обними меня! — Она требовательно смотрит мне в глаза. Блики в них разгораются все ярче. Волосы неровной путаной рамкой обрамляют лицо.

Я обнимаю, целую. Мое сердце начинает бухать в груди, я тону в ее глазищах… Каждое ее движение, взмах длинных ресниц, блеск глаз, легкая улыбка на полных губах — все это восхищает меня. Ее гладкое горячее тело, крепкая грудь, рассыпанные по плечам и падающие на глаза длинные, пахнущие молодым березовым листом волосы обволакивают меня. Вот оно, мое счастье, сильное, острое, властное. А какого оно цвета, я не знаю. Мое счастье вобрало в себя все цвета спектра. И видимые, и невидимые.

Можно быть счастливым с такой женщиной, как Вероника, но я вдвойне счастлив, потому что чувствую, что и она счастлива. Теряя голову от сумасшедшей близости с этой женщиной, я вдруг подумал, что мое счастье столь огромно, что мне сейчас и умереть не страшно.

Будто из преисподней донесся назойливый звонок телефона. Опять междугородная. Медленно приходя в себя от только что испытанного наслаждения, я открываю глаза. Вероника смотрит на меня, блики растворились в ее зрачках, глаза сейчас у нее светлые, почти прозрачные. По-моему, она не слышит звонка. Нетерпеливый, требовательный, он дребезжит и дребезжит. Я бросаю взгляд на письменный стол: на часах двадцать минут третьего.

— Нет уж,— слышу я ее чуть осипший голос.— Ему не удастся еще раз испортить мне настроение.

Прижимается ко мне и закрывает глаза. На ее виске пульсирует тоненькая голубая жилка. От ресниц на розовой щеке — тень. Белое округлое плечо доверчиво уткнулось в мою грудь. Кажется, я мог бы все сделать для нее — выпрыгнуть в окно, сразиться с бандитами,— а вот защитить от телефонного звонка не могу. Слушая непрерывные трели, я чувствую, как будто в песок уходит из меня счастье, еще только что едва вмещавшееся во мне.

Улыбаясь про себя, я подумал: вот и подтвердилась моя мысль о недолговечности человеческого счастья — ночной телефонный звонок взял да и спугнул его.

Вечером за чаем Варюха сказала:

— Знаешь, па, я хочу перейти на философский факультет.

— Ты это правильно решила,— ответил я.— Великие мыслители нам позарез нужны. А философ в юбке — это даже оригинально.

— Я могу и джинсы носить,— усмехнулась дочь.

— У тебя ведь способности к иностранным языкам.

— Мне философия древних больше по душе,— сказала Варя.— На курсе девочки поэзией увлекаются, музыкой, дискотекой, а я читаю Монтеня, Аристотеля, Платона…

— Читай себе на здоровье философов, но только не сходи с ума. Кстати, знание иностранных языков дает возможность читать твоих любимых философов в подлинниках.

— Ты меня не переубедил,— заявила Варя.— Платон сказал: «Кто сам не убедится, того не убедишь».

— Если тебе интересно мое мнение, говорю: не делай глупости!

— Всегда глупым не бывает никто, иногда бывает — каждый,— изрекла чей-то афоризм дочь.

— Я тебе тоже отвечу словами философа: «Заблуждаться свойственно всякому, но упорствует в своем заблуждении лишь глупец».

— Кто это сказал? — совсем по-детски заинтересовалась Варя.— Монтень?

— Цицерон,— усмехнулся я.— Он еще сказал умные слова: «Истина сама себя защитит без труда».

— Завтра же возьму в библиотеке его сочинения…

— А ты упрямая,— упрекнул я.— Раньше я такого за тобой не замечал!

— Ты вообще меня не замечал,— сварливо ответила она.

Это она зря, с ней маленькой я охотно занимался, водил в зоопарк, на детские утренники, вечером читал книжки, даже сказки сочинял, когда она плохо засыпала.

— Мне как-то трудно представить тебя на кафедре,— сказал я.— Одно дело читать философа, а совсем другое — стать философом.

— Браво! Ты изрекаешь афоризмы! Гидом в туристском автобусе меня проще тебе представить? — Она насмешливо посмотрела на меня.— Посмотрите направо, посмотрите налево…

— В Ленинграде есть на что посмотреть,— сказал я.

— Я так и знала, что тебе не понравится мое решение,— все тем же тоном продолжала она.

— Почему?

— Все отцы почему-то считают, что дети должны идти по их стопам.

— Я только рад буду, если в нашем роду появится великий философ…

— На звание философа я не претендую, а вот преподавать в учебном заведении философию, наверное, смогу.

— Насколько мне известно, философами были лишь мужчины,— я встал из-за стола, сходил в кабинет и вернулся с толстой книжкой в коричневом переплете, я в нее записывал понравившиеся мне изречения великих людей.

— Послушай, что пишет Жан-Жак Руссо: «Когда женщина бывает до конца женщиной, она представляет больше ценности, нежели когда она играет роль мужчины. Развивать в женщине мужские свойства, пренебрегая присущими ей качествами,— значит, действовать ей во вред».

Варя помолчала, осмысливая услышанное, улыбнулась и сказала:

— Леонардо да Винчи утверждал, мол, кто в споре ссылается на авторитет, тот применяет не свой ум, а, скорее, память!

— Хочешь, я подарю тебе эту книжку? — сказал я.— В ней много записано мыслей замечательных людей… А факультет свой не бросай, еще раз повторяю: это глупо!

— Я согласна изучать английский, если ты убедишь меня в том, что он мне пригодится.

— Еще как пригодится,— убежденно сказал я.— Кстати, истинные философы знали по нескольку языков, я уж не говорю про латынь, и читали научные труды древних на их языке.

— Давай каждый день один час разговаривать на английском языке? — вдруг предложила Варя.

— Может, вообще перейдем на английский,— сказал я.— На русском что-то последнее время я стал тебя плохо понимать.

— Что поделаешь, взрослею,— смиренно произнесла хитрая девчонка.

Мы снова остались с Варей вдвоем, Вика и Ника теперь жили у себя дома. Полина навещала их каждый день. Анатолий Павлович шел на поправку, уже самостоятельно на костылях передвигался по палате. Снимут гипс и выпишут. Обо всем этом нам сообщила Полина по телефону.

Я навещал Анатолия каждое воскресенье. Выглядел он гораздо лучше, но совершенно разучился улыбаться. Полина говорила, что в последний месяц он стал сам тренировать свою ногу, раньше срока встал с постели, и скоро ему снимут гипс.

В последнее мое посещение я сообщил ему, что Боба Быков вовсю трудится над ремонтом его машины: заменил разбитую дверцу, радиатор, но Остряков не проявил никакого интереса, перед моим уходом обронил, что, наверное, больше не сядет за руль. О Полине он со мной не разговаривал. Сильно изменился Анатолий Павлович, он и так-то не был весельчаком, а теперь и вовсе стал хмурым, неразговорчивым. Чувствовалось, что в больнице ему осточертело. На тумбочке лежали книги, журналы, газеты. Сказал, что никогда в жизни столько не читал, сколько здесь.

— Я тут прочел сборник зарубежной фантастики,— стал он рассказывать.— Пишут о бессмертии, вечном счастье… Чепуха все это! Когда… это случилось… я впервые всерьез подумал о смерти. Не надо ее бояться. И не нужно человеку бессмертие. Ни к чему оно…— Он вдруг остро взглянул на меня: — Тебе никогда не было скучно жить? Просыпаться утром, чистить зубы, делать зарядку, завтракать…

— Я зарядку не делаю,— ввернул я.— Обленился…

— Скучно жить…— задумчиво продолжал он.— Если на протяжении одной жизни такие мысли приходят в голову, то к чему человеку бессмертие? Не благо это, а, наверное,— мука!

— Я не думал об этом,— признался я.

— И не думай, Георгий,— слабо улыбнулся он.— Никогда человек не согласится на бессмертие, если даже наука и далеко шагнет вперед. Можно тело заменить, а мозг не заменишь! Тело устает жить — это чепуха! А вот если мозг устал — это конец.

— Скорее бы ты выходил отсюда,— сказал я.

— Выйду… и мы еще с тобой побегаем трусцой!..

Движение, действие — вот что ему было нужно как воздух. Мне даже показалось, что его тяготит мое присутствие в палате, но он разгадал мое состояние и успокоил, сказав, что скоро с ним все будет в порядке, а пока не стоит обращать внимания на его мрачную физиономию — она ему самому противна. Интересовался дочерьми, не надоели ли они мне, я сказал, что, наоборот, теперь без них стало скучно.

— Пусть привыкают хозяйничать,— заметил он.

— Полина за ними присматривает,— сказал я.

Он надолго замолчал, потом, как он это умел, посмотрел своими пронзительными острыми глазами, казалось, в самую душу и медленно произнес:

— Полина Викторовна очень хорошая женщина. Если бы не она…— и замолчал, не пожелал развивать эту тему, а я тем более.

Однако про себя подумал, что, пожалуй, было бы естественно, если бы Анатолий и Полина сошлись. Как бы он ни любил Риту, но нужно было думать и о будущем. Что бы с кем-либо из нас ни случалось, а жизнь не стоит на месте. Я вдруг подумал, что Анатолий либо женится на Полине, либо не женится никогда. В том, что она привязалась к Острякову и девочкам, я не сомневался, а вот привязался ли к ней Анатолий, я не знал. А спросить его об этом не решился, да он и вряд ли мне ответил бы. Остряков все важные жизненные решения принимал самостоятельно, советчиков не терпел и сам старался не давать советов. Хотя мы с ним и были самые близкие друзья, в душу к себе он не пускал, да и сам в мою не лез. А я иногда нуждался в его совете, участии, но он приучил меня самого справляться со своими мелкими бедами-неприятностями.

Задумавшись об Острякове, я не заметил, как Варя встала из-за стола и стала мыть в раковине посуду. Вечером я любил погонять чаи, под настроение мог выпить две-три большие кружки. Варя знала, что я люблю крепкий чай с лимоном. Сахар в кружку я не клал, предпочитал пить с конфетами и печеньем. Иногда Варя приносила из бакалеи пирожные. По рассеянности я мог съесть три-четыре штуки, а она не больше одного, говорила, что от пирожных полнеют. Я на эту тему никогда не задумывался: вес у меня держался сам по себе в норме, что бы я ни ел. Правда, в последние годы я стал есть меньше. Помню, совсем молодым, в командировках заказывал в столовых сразу по два обеда, а теперь запросто могу обойтись одним первым или вторым. Утром же выпиваю стакан кефиру, съедаю бутерброд с колбасой или сыром и запиваю стаканом кофе с молоком.

— Почему у тебя так мало книг современных поэтов? — спросила из кухни Варя.

— Есенин, Тютчев, Маяковский, Ахматова, Пушкин…— стал перечислять я стоявшие на полках тома.

— Какие же это современные? — прервала она.— Это классики.

Что я мог ответить дочери? Не привлекала меня современная поэзия. Раскроешь журнал, там десятки новых имен, а станешь читать — будто все стихи написал один человек. Да и стихи ли это? Иногда набор пустых рифмованных фраз, а другой раз и рифмы нет. Я не говорю об известных поэтах, как Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, но и они мне не интересны. Что я могу поделать с собой, если мне нравятся Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Фет, Есенин? Читаю их стихи и вижу картины русской природы, сильные человеческие страсти, глубокую философию жизни, а современные поэты больше трубят в фанфары, грохают в медные тарелки, стараются быть оригинальными, а в общем-то все одинаково невыразительны. Это я так чувствовал, но Варе не стал ничего говорить.

Я сказал, мол, в моем возрасте больше тянет на классику. Взял с полки томик, полистал и нашел, что мне было нужно. У меня из головы не шел разговор с Остряковым…

Я громко, чтобы Варя услышала, прочел:

И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья… что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!
Любить… но кого же?.. на время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все так ничтожно…
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…
Варя долго молчала, я слышал лишь шорох щетки о раковину. Я не видел ее, но знал, что темноволосая голова дочери опущена, острые локти двигаются, лоб нахмурен.

— Я не знаю, чьи это стихи,— наконец проговорила она.

— Лермонтова, «И скучно и грустно…» На эти слова даже романс написан… Вот только не помню кем.

— Философские стихи,— помолчав, сказала Варя.

Зазвонил телефон, я думал, Варя возьмет трубку, но она тщательно протирала полотенцем чашки, блюдца. Обычно она стремглав бежала к аппарату. Неужели так на нее стихи подействовали?..

Мужской голос попросил Варю. Она подошла, взяла трубку и, глядя прямо перед собой, негромко произнесла:

— Ты больше мне не звони, это бесполезно. До свиданья.— И положила трубку.

— Поссорились? — полюбопытствовал я.

По безмолвному уговору мы с дочерью больше не вмешивались в личную жизнь друг друга.

— Ты был прав,— сказала она.— Он…

— Подонок,— прервал я.

— Я бы не решилась это утверждать,— нахмурившись, сказала она.

— Что он тебе сделал?

— Ровным счетом ничего.

— Тогда я ничего не понимаю,— признался я.

— Не утруждай себя,— оборвала она.

— И все-таки…

— Не надо, па. Лучше почитай еще стихи!

Но мне уже было не до поэзии. Мне, болвану, следовало бы заметить, что Варя вот уже неделю вечерами сидит дома, смотрит телевизор, а когда кончаются передачи, ложится на свой диван и читает, пока я не усну. Мог бы почувствовать, что у девчонки какие-то неприятности, но я был слишком занят своими личными делами. Конечно, хорошо, что она раскусила этого типа, я никогда не верил, что он может измениться. Да и зачем ему изменяться? Он доволен собой, своей жизнью. Зная Варю, я не сомневался, что она с ним рано или поздно порвет. Только хватит ли у нее сил быть твердой?..

Варя включила телевизор, поудобнее устроилась на диване и уставилась на мерцающий экран. По-моему, она не видела и не слышала передачу, иначе переключила бы программу, потому что передавали урок алгебры. По доске, испещренной буквами и цифрами, ползла длинная указка, унылый голос монотонно произносил математические термины. Обладателя унылого голоса почему-то не показывали.

Снова зазвонил телефон, на этот раз Варя взяла трубку и с каменным выражением на лице спокойно произнесла:

— Чего ты добиваешься? Чтобы я отключила телефон?

Он что-то бубнил в трубку, наверное объяснял, чего он добивается.

— Я же тебе по-русски объяснила, что мы больше не будем встречаться,— говорила Варя. Лицо у нее побледнело.— Могу и по-английски, только вряд ли ты знаешь этот язык… Не звони больше, пожалуйста.

Повесив трубку, сказала:

— Он никак не может понять, что все кончено… Па, почему мужчины такие тупые?

— Я должен отвечать на этот вопрос? — усмехнулся я и переключил программу.

Шел какой-то многосерийный телевизионный фильм про чекистов.

— Ты можешь мне не рассказывать, что произошло,— начал было я, но она перебила:

— Я и не собираюсь.

— Если он будет звонить, я могу сам с ним поговорить,— сказал я.

— Он не будет больше звонить,— глядя на экран, проговорила она.

— Не принимай все это близко к сердцу…

— Не надо, па,— сказала она.— Утешитель из тебя никудышный, ты и сам это знаешь.

Это верно, утешать я не умел. Даже самого себя. Но видеть, как молча страдает дочь, тоже было тяжело. Сейчас лучше не трогать ее, потом сама все расскажет. Помнится, Варя говорила, что она не будет дожидаться, когда ее бросят,— сама первой уйдет. Так, наверное, она и поступила, иначе он не звонил бы.

Я поставил томик Лермонтова на полку, раскрыл папку с рукописью, однако работа не пошла: мысли о Варе не покидали меня. Глаза у нее сухие, а страдает, лучше бы поплакала. Слезы, они, как весенний дождь, смывающий с листьев дорожную пыль, растворяют печаль, облегчают горе… Что же все-таки произошло у них?..

— Па, где у тебя Лермонтов и Тютчев? — подала голос Варя.

В голосе нет обычной звонкости. Грустный голос. Я отнес обе книги дочери.

— Поймали его? — кивнул я на экран телевизора.

— Кого? — посмотрела она на меня несчастными глазами.— Ах да, разведчика… Он все еще под каким-то колпаком.

— Он такой,— сказал я.— Выскочит.

— Из-под колпака?

— Ну да,— сказал я.— Пару серий еще помается подколпаком и выскочит.

— Выскочит…— эхом отозвалась она.

Я не удержался и взлохматил ее недлинные каштановые волосы. Она на миг прижалась к моей руке горячей щекой, потерлась, как в детстве, носом и вдруг всхлипнула. Осунулась моя Варюха; побледнела. Вот и довелось ей испытать первое серьезное разочарование в жизни. А сколько их еще впереди, этих разочарований!.. Наверное, и на философский задумала перейти по этой самой причине. Сейчас ей трудно, потом будет легче. Но бывает и так: первый же суровый житейский урок ожесточает человека, делает его недобрым, такой человек начинает ненавидеть весь мир. Другого опыт превращает в циника, третьего — в равнодушного, четвертого — в злодея.

Слава богу, у Вари еще не слишком далеко зашло с Боровиковым… А может, и далеко, откуда я знаю? Из моей Вари слова не вытянешь. Свои беды-горести не любит сваливать на чужие плечи.

— Ты у меня, па, тонкий, умный, все-все понимаешь,— сказала она, не отпуская мою руку.— Мне хорошо с тобой. И нам никто-никто больше не нужен, правда?

Я молча смотрел на нее. Врать я не умел, а сказать правду было бы сейчас неуместно. Но моя умница Варюха и сама все поняла.

— Я забыла про нее…— сказала она.— Извини.— Она полистала томик Тютчева: — Где-то я прочла: боги обращаются с людьми словно с мячиками…— Она долго смотрела в книгу, потом негромко прочла:

Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Телефонный звонок заставил нас одновременно вздрогнуть. Варя не пошевелилась, тогда я подошел к телефону. Неожиданно вспыхнувшая злость заставила меня сжать зубы: что за хамство после одиннадцати звонить в чужую квартиру — ведь он знает, что Варя не одна,— и тупо выяснять отношения? Может, он пьяный? Звонит из ресторана?

— Я слушаю! — резко сказал я.— Какого черта…— и осекся. Самый дорогой для меня голос удивленно произнес:

— Кто тебя разозлил, милый?

— Извини…— бросив виноватый взгляд на уткнувшуюся в книгу Варю, я потянул за собой длинный шнур в свой кабинет.— Тут один нахал замучил нас звонками…

— Я… я хочу тебя видеть, Георгий! — В голосе ее было нечто такое, что заставило меня сильно встревожиться.

— Я одеваюсь и еду к тебе,— сказал я.

— Он приехал,— после продолжительной паузы потерянно произнесла она.— Я его никогда таким… странным не видела. Я не могу оставаться с ним в квартире.

— Где ты? — почти крикнул я в трубку.

— Я? Рядом с твоим домом, дорогой.

— Я сейчас! — кричал я в трубку.— Стой у телефонной будки и жди меня! Слышишь, Вероника, я сейчас!..

— Куда же я денусь? — сказала она.

— Ты уходишь? — взглянула на меня дочь.

— Поставь чай,— сказал я.— Да, она любит кофе…

— Все-таки чай или кофе? — Варя улыбалась.

— Куда запропастилась моя шапка? — озирался я в прихожей.

— Она у тебя на голове,— сказала дочь.

Не помню, как я оделся, выскочил на лестничную площадку и, рискуя сломать ногу, запрыгал вниз. На улице было светло — горели фонари; в рассеянных облаках над крышами туманно желтела луна. В будке телефона-автомата с разбитым стеклом смутно белело ее лицо. Я прижал ее к себе и стал неистово целовать.

— Он… он набросился на меня как зверь,— плача, говорила она.— У него было ужасное лицо, от него разило коньяком. Он неожиданно прилетел на последнем самолете… Я никогда его таким не видела. Георгий, это так отвратительно, когда человек становится похожим на зверя…

— Бедные звери,— бормотал я, гладя ее струящиеся по спине волосы.— И почему все считают, что самое худшее человек перенял у диких зверей?

— Ты о чем, Георгий? — изумленно снизу вверх посмотрела она на меня своими блестящими глазами.

— Это здорово, что ты приехала,— говорил я.— Я тебя больше не отпущу!

— Да-да,— улыбаясь сквозь слезы, соглашалась она.— Ты прав, Георгий. Не отпускай меня… Не надо! — Она встряхнула головой, и длинные волосы тяжело колыхнулись.— Он, как вор, тихонько открыл своим ключом дверь и ворвался в спальню… Он даже заглянул под кровать!

— Он ударил тебя?

— Мог бы,— сказала она.— Я по глазам видела, что мог бы… Потом он валялся в ногах, просил прощения, умолял не уходить… У меня даже ненависти к нему нет — одна жалость. Мужчина, достойный жалости,— это не мужчина. Я ему сказала об этом. Тогда он стал угрожать, говорил, что все равно не даст мне житья, будет преследовать всю жизнь, а дочь заберет себе.

В ее глазах снова заблестели слезы, голова опустилась. Наверное, она приехала на такси, потому что шубка была незастегнута, на голову она ничего не надела, а на улице крепко подморозило. На ногах у нее были легкие туфли на высоком каблуке, в каких ходят в театр. Она дрожала, как в ознобе, на щеках пылали два розовых пятна. И все равно она была красива! Меня так и подмывало схватить ее на руки и медленно подниматься по бетонным ступенькам к себе на третий этаж.

— Как хорошо, что есть ты на свете,— говорила она.— Иначе… иначе мне бы не хотелось жить!

Я обнял ее и повел к своей парадной. Во многих окнах света уже не было. Луна наконец выкарабкалась из белесых облаков и разлила по искрящимся от изморози железным крышам голубоватый свет. Неподвижные черные ветви деревьев казались мертвыми, не верилось, что на них весной набухнут почки и вылупятся клейкие листочки. Мимо с шумом прошел крытый брезентом большой грузовик. В темной кабине краснел огонек сигареты во рту невидимого водителя.

Вероника доверчиво прижималась ко мне, и я как никогда почувствовал свою огромную ответственность перед этой дорогой мне женщиной. Лунный свет разбросал блики по ее черным волосам, зажег в глазах два голубых фонарика.

— У тебя же дочь дома…— вдруг вспомнила она и остановилась. Овальное лицо ее с припухлыми губами повернулось ко мне.— Что она скажет?

— Моя дочь умница,— сказал я.— Она будет тебе рада.

— Господи,— вздохнула она.— У нас теперь будет две дочери…

— Почему две? — рассмеялся я.— Три, четыре и… столько же сыновей!

— Лучше сразу откажись от меня,— сказала она.— Я на такое самопожертвование не способна.

Мы остановились у парадной, я посмотрел на небо. Облака совсем рассеялись, и звезды засверкали ярче. Отыскав глазами знакомое созвездие, я показал его Веронике.

— Волосы Вероники?

— Я думала, это мое созвездие,— грустно произнесла она.

Ее черные в ночи губы совсем рядом, в глазах не одно — десятки созвездий. И Млечный Путь. И все они кружатся, посверкивают.

— Наше,— сказал я и поцеловал ее. Губы у нее были горячими, от волос пахло жасмином. И опять я подумал о весне, распустившихся деревьях, стрижах в голубом небе.

— Ты мне так и не показал ведьмины пляски,— задумчиво произнесла Вероника. Она тоже думала о весне, лете.

— Ты же убежала от меня,— упрекнул я, впрочем без всякой обиды.

— Если бы я не убежала, может, мы больше никогда бы не встретились.

— Я бы тебя нашел.

— А я бы тебя потеряла,— сказала она.

— Мы поедем с тобой летом к дяде Федору, и я покажу тебе ведьмины пляски,— пообещал я, твердо веря, что все именно так и будет.

— Скорее бы лето,— зябко поежившись, прошептала она и еще теснее прижалась ко мне.

Мы стояли на пустынной улице и держались друг за друга, будто боялись потеряться.

— Вообще-то, у меня есть дом,— сказал я.— И наверное, уже кофе готов.

— К лету все-все изменится,— сказала она.— Просто не может не измениться.

Глава восемнадцатая

Переводя из журнала «Таймс» статью о загрязнении океана и атмосферы продуктами цивилизации, я столкнулся с удивительными фактами и цифрами, которые меня немного озадачили. Вот живешь себе, ходишь по земле, вволю пользуешься водой, в выходные отдыхаешь на лоне природы за городом, купаешься, загораешь, валяешься на траве, рвешь цветы, бродишь по полям, лесам, и не знаешь, что весь этот рай земной находится под угрозой.

«Человек вошел в мир бесшумно,— справедливо заметил француз Тейяр де Шарден.— Бог не дал человеку ни защиты от холода — теплого меха, ни крыльев для лучшего передвижения, и тем не менее человек великолепно устроился на земле, подчинил себе многих животных, которые во много крат превосходят его своей силой, придумал богов, стал возводить им храмы, до сих пор поражающие своей красотой и исполинскими размерами умы современников. Человек стал господином земли. А почувствовав себя всесильным, человек двинулся на приступ природы, которая его и породила. К концу XIX века «царь природы» значительно ее опустошил». Еще сто двадцать лет назад Георг Марш писал, что где ни ступит этот «посланец цивилизации», гармония природы заменяется дисгармонией — нарушаются пропорции и приспособления, обеспечивающие прочность существовавших порядков, туземная растительность и туземные животные истребляются и заменяются иноземными, естественная производительность местности уничтожается или стесняется, и Земля или оголяется, или покрывается новыми, насильственно из нее вызванными растительными формами и иноземными формами животной жизни.

Еще в глубокой древности мудрый царь Соломон — этот факт как раз свидетельствует о его глупости! — послал 80 тысяч лесорубов в горы Ливана, где они истребили на постройку дворца и знаменитого иерусалимского храма драгоценный ливанский кедр…

И теперь взору того, кто попадает в эти места, открывается унылая, выжженная солнцем и выветренная ветрами пустыня. Невозможно поверить, что здесь когда-то зеленели высоченными кронами густые леса царственного кедра.

Учеными давно доказано: гибель земли начинается с уничтожения на ней леса. Сейчас даже школьнику известно, что лес — это общечеловеческое достояние, леса на нашей планете катастрофически уничтожаются. А ведь только лес и океан способны в необходимых количествах пополнять нашу атмосферу кислородом. Надо помнить: 15 миллиардов тонн углекислоты ежегодно выбрасываются в атмосферу, а эта цифра все увеличивается и увеличивается. Многокилометровые нефтяные пленки полностью выключают отравленные зоны океана из великого биологического обмена: земля — атмосфера.

Я выписал в блокнот понравившуюся цитату из Норберта Винера: «…чем больше мы берем от мира, тем менее мы оставляем в нем, и в конечном итоге мы вынуждены будем оплатить наши долги в тот самый момент, который может оказаться не очень подходящим для того, чтобы обеспечить продолжение нашей жизни».

Столкнулся я в статье и с еще незнакомым для меня понятием — ноосферой. В переводе с древнегреческого это означает «сфера разума». Впервые этот термин употребил в своих сочинениях французский философ Э. Леруа. Статья в «Таймс» мне показалась интересной, наряду с известными примерами и фактами, там было много и оригинальных мыслей. Мне пришло в голову зайти к Ольге Вадимовне Гоголевой и потолковать с ней об этой статье, а заодно побольше узнать от нее о ноосфере. Она, как говорится, на этом деле собаку съела. Статью Гоголева, конечно, читала, она в совершенстве знала английский язык. Тонким карандашом она подчеркивала заинтересовавшие ее места. Там, где говорилось о ноосфере, стоял размашистый вопросительный знак.

Может, лучше было бы позвонить, но Гоголева не возражала, когда к ней заходили сотрудники и без предварительного звонка. В этом отношении она была куда демократичнее, чем покойный Горбунов и Артур Германович Скобцов.

С журналом под мышкой я отправился к ней. На третьем этаже меня перехватил Гейгер Аркадьевич.

Улыбающийся, розоволицый, с плешивой маленькой головой, он резво подбежал ко мне, обеими руками потряс мою ладонь. Тонкие усики его извивались над верхней губой, золотой зуб посверкивал. Я не мог понять, что ему от меня надо. Как-то раньше при встрече мы ограничивались лишь вежливыми кивками и расходились, не вступая в долгие разговоры.

— Вы к нашей очаровательной миссис Гоголевой? — спросил он.— Придется подождать, у нее Артур Германович с англичанами.— Он потянул носом в сторону приемной.— Среди них светило из Оксфорда.

Мимо прошла молодая лаборантка. Гейгер Аркадьевич встрепенулся, как боевой конь, заслышавший звук походной трубы.

— Очаровательная Лялечка из ксероксной лаборатории,— заметил он.— Фигурка у нее божественная, правда? Диана, Венера! Очарование!

Слово «очаровательная» он растягивал, округляя губы, будто на вкус его пробовал, и употреблял довольно часто, естественно, применительно к женскому полу.

— Что же вы растерялись? — подзадорил я его.

— Лялечка для меня табу,— вздохнул Гейгер.— На нее сам Артур Германович глаз положил. Куда уж мне с ним тягаться. Ходок.

— Ходок? — подивился я.

Вроде бы такого не водилось за Скобцовым. По крайней мере, в нашем НИИ.

Как-то странно посмотрев на меня бесцветными глазами, Гейгер Аркадьевич вдруг заговорил о другом:

— В нашем мире ничего не стоит любого человека съесть. Даже добропорядочного. Послушайте, как это просто делается. Вот вы работаете, на хорошем счету, начальство вами довольно, зарплата у вас хорошая, выбирают вас в партком, местный комитет. Так сказать, и по общественной линии у вас все в ажуре. Но вдруг вы кому-то не понравились, перешли дорогу или наступили на больную мозоль… Допустим, ваше место понадобилось для кого-то другого. Более ценного человека для начальства, чем вы. И вот с вами начинают происходить непонятные вещи: сначала вас пытаются сплавить на курсы по повышению квалификации или какую-нибудь учебу… Вы отказываетесь. Из другого института вам звонят и предлагают службу — вы и в ус не дуете. Вам и тут хорошо. Начинает ветер дуть с другой стороны: запланированная поездка за границу неожиданно отменяется, на собрании выступает ничем не примечательный товарищ и по какой-либо причине отводит вашу кандидатуру в руководящие органы института. Не вскочите же вы на трибуну и не будете доказывать, что вы достойны? Неудобно, правда ведь? Наконец, вы замечаете, что начальство посматривает на вас косо. Кандидатская ваша лежит без движения, за вашей спиной начинают в коридорах шептаться товарищи… Что вы делаете в этом случае? Хватаете первого попавшегося за грудки и начинаете выяснять: в чем дело? Вы в гневе, невоздержанны в выражениях, товарищ вырывается и возмущенный уходит. По институту ползут слухи, что вы скандалист и способны на все. Гнев все больше вас переполняет, вы грубите начальству, коллегам, что-то пытаетесь доказать, но вас не слушают. Встречают и провожают с сочувствующими улыбочками. О вас уже сложилось неблагоприятное мнение… Доведенный до отчаяния, вы или устраиваете скандал в присутственном месте, или пишете заявление в местный комитет, партийную организацию… Сотрудники уже в открытую говорят, что вы склочник, опасный человек, клевещете на товарищей. Вам уже не улыбаются, от вас отворачиваются, руки не подают. Вокруг вас создается стена отчуждения. Слабый человек не выдерживает и начинает пить, теряет к любимой работе интерес, в институте толкуют, что у вас и дома неблагополучно… И что же вы в конце концов делаете?

— Подаю заявление по собственному желанию,— подсказал я именно то, что хотел от меня услышать Гейгер Аркадьевич.

— Что и требовалось доказать! — весело рассмеялся он.

— Но есть и еще один вариант,— сказал я.— Найти этого самого интригана, который все это затеял, и набить ему морду!

— Интриган только будет рад,— улыбается Гейгер.— Минутная неприятность, а о вас в довершение ко всему прочему сложится мнение, что вы еще и хулиган. Кстати, постараются и милицию привлечь.

— И все-таки одному человеку, пусть даже такому хитрому и паскудному, какого вы так образно изобразили, вряд ли под силу расправиться с честным, порядочным работником…

— Я изобразил только жертву,— перебил Гейгер Аркадьевич.— Того, о ком вы говорите,— не существует. Ибо имя ему — общественное мнение. А кто первый произнес «а», уже не имеет значения. Общественное мнение — это как снежный ком, если его в нужный момент умело направить с горы, он, разбухая, покатится вниз все быстрее и быстрее… Вспомните хотя бы небезызвестного Иванова.— Он насмешливо посмотрел на меня.— Был Иванов, и нету.

— Иванов был, есть и будет,— заметил я.— Кстати, вы тоже приложили руку к провалу его диссертации?

— Он слишком был задирист,— сказал Гейгер Аркадьевич.

— К чему вы все это рассказали мне? — прямо спросил я.

— А вы разве не читали сегодняшнюю «Правду»? — невинно округлил хитрые глаза Гейгер.— Я пересказываю вам содержание статьи на третьей полосе. Она так и называется «Снежный ком».

— Теперь я понимаю, почему вы выступаете на каждом собрании,— только и нашелся, что сказать, я.— У вас дар трибуна. Вы — Цицерон, Гейгер!

— Вы хотели сказать «Григорий Аркадьевич»,— без улыбки мягко поправил он меня.

— Вот именно,— сказал я. Вот человек, за него не ухватишься, тут же выскользнет! Как ящерица, готов хвост в руках оставить.

— Вы как будто близко к сердцу все это приняли,— улыбнулся программист.— К вам-то… пока это не имеет отношения.— Он подчеркнул слово «пока».

— Я, наверное, по натуре оптимист,— спокойно сказал я.— Верю, что порядочных и честных людей гораздо больше на земле, чем негодяев!

— Безусловно,— горячо согласился со мной Григорий Аркадьевич.— Иначе и быть не может. Но вот что я заметил, дорогой Георгий Иванович: порядочные люди в большинстве своем в борьбе пассивны, сторонятся грязи, а негодяи — активны, напористы, не боятся ручки запачкать в дерьме…

— А кто вы? — спросил я.

Программист не дрогнул, улыбочка его стала шире, золотой зуб засверкал, он пригладил ладошкой седые кустики над ушами и сказал:

— Я — маленький человек, Георгий Иванович, звезд с неба не хватаю, люблю начальство, люблю деньги и девочек…

— А что вы не любите?

— Насморк,— ответил он.— Вроде пустячок, а сразу не вылечишь: отдай четыре-пять дней, черт бы его побрал! — Он звучно шмыгнул покрасневшим носом.

— Счастливый вы человек,— сказал я, поняв, что говорить с ним — все равно что бросать о стенку горох. Гейгер неуязвим, его ничем не прошибешь. Разве что насморком…

— А статейку обязательно прочитайте, Георгий Иванович,— посоветовал он, видя, что я собрался уходить.— Весьма поучительная статья. Можно даже выписки в блокнот сделать…

Надо же, знает о моей привычке заносить в блокнот понравившиеся высказывания ученых, писателей, философов. Сегодняшняя случайная беседа доставила мне истинное удовольствие: я получше узнал нашего Гейгера! И понял, что он способен на любую подлость. Раньше я считал его жалким подхалимом, приспособленцем, «мальчиком на побегушках» у начальства, а нынче он приоткрыл мне более темные стороны своей иезуитской натуры.

Не успел я войти в кабинет с «Правдой» в руках, как зазвонил местный телефон. Ласковым голоском Гейгер Аркадьевич спросил:

— Читаете «Правду»? Это на третьей странице, сразу после «Международного обзора».

— Ну, спасибо, кормилец,— сказал я.— Без вашей помощи в жизни не нашел бы…

— Я по другому поводу, Георгий Иванович,— медоточивым голосом проворковал программист.— Не отказывайтесь, пожалуйста, от моей рукописи, если вам предложат. Я очень вас прошу.

От такого нахальства я на миг лишился дара речи, а когда собрался рявкнуть в трубку, что я думаю о нем, Гейгере, в трубке раздались короткие гудки.

Потолковать с Гоголевой о ноосфере мне удалось только через неделю. Ольгу Вадимовну срочно вызвали в Москву. Впрочем, я и сам уже кое в чем разобрался. Лучше, чем сказал о ноосфере Тейяр де Шарден, не придумаешь: «Вокруг искры первых рефлектирующих сознаний стал разгораться огонь. Точка горения расширилась. Огонь распространился все дальше и дальше. В конечном итоге пламя охватило всю планету. Только одно истолкование, только одно название в состоянии выразить этот великий феномен — ноосфера. Столь же обширная, но, как увидим, значительно более цельная, чем все предшествующие покровы, она действительно новый покров, „мыслящий пласт“, который, зародившись в конце третичного периода, разворачивается с тех пор над миром растений и животных — вне биосферы и над ней».

Гоголева сама меня вызвала в пятницу. В институт она приехала прямо из аэропорта. Ольга Вадимовна предпочитала даже на короткие расстояния летать на самолетах. Бесстрашная женщина! Нет-нет да в печати и промелькнет очередное сообщение об авиационной катастрофе.

Гоголева была в строгом сером костюме с лауреатским значком. Несколько лет назад она получила премию имени Ломоносова. На письменном столе рядом с папкой лежат скомканные перчатки. Судя по всему, я был первым ее посетителем. Зачем я ей так срочно понадобился? Хотя она и говорила, что велит убрать греческую жрицу с мраморного пьедестала, однако та по-прежнему гордо стояла на своем месте и высокомерно смотрела на меня.

— Через две недели я уезжаю с группой московских ученых на конференцию в Женеву, мне хотелось бы взглянуть на ваш перевод о Кусто. Издательство требует статью, а я еще не видела вашу книгу.

Перевод я закончил, вот только не успел перепечатать и вычитать, о чем и сообщил Гоголевой.

— Не беда, я прочту черновик,— сказала она.

Когда Гоголеву срочно вызвали в Москву, по институту сразу пополз слух, что ее собираются в министерстве утверждать на должность директора. Об этом мне сообщил Великанов. Грымзина — ярая противница Гоголевой — ходила мрачнее тучи.

— Если там не пожелают считаться с мнением общественности,— говорила она Уткиной в моем присутствии,— мы снова напишем…

— Я думал, вы утихомирились,— заметил я.

— Неужели вам, мужчинам, приятно, что вами будет командовать женщина? — бросила на меня укоризненный взгляд Коняга.

— Мы, мужчины, давно уже привыкли к тому, что нами командуют женщины,— миролюбиво заметил я.

— Дома — да, а на работе…— подала голос Татьяна Леонидовна Соболева.

— На работе пусть нами командуют мужчины,— сказала Инга Владимировна Губанова.— А свое мы дома возьмем.

— Я не против Ольги Вадимовны,— ввернула Альбина Аркадьевна.— Но, по-моему, все же лучше, чтобы директором был мужчина.

Грымзина покачала головой, усмехнулась:

— Мужчины тоже разные бывают… Уж вы-то должны в этом разбираться!

— Вы на что намекаете? — сузила красивые подведенные глаза Уткина.

— Я не намекаю, а говорю, что думаю,— отрезала Евгения Валентиновна и склонилась над рукописью.

Я вышел из комнаты. Альбина Аркадьевна нынче в боевом настроении, обычно она старалась не вступать в пререкания с грубоватой Грымзиной. Слушать женскую перепалку мне совсем не хотелось. И вот Гоголева вернулась из Москвы, у меня вертелся на языке вопрос: утвердили ее директором или нет? Открыто спросить мне показалось нетактичным. Но так как любопытство разбирало меня, я решил схитрить и сказал:

— Вас можно поздравить?

Ольга Вадимовна удивленно посмотрела на меня, потом невесело улыбнулась и сказала:

— День рождения у меня послезавтра, но все равно спасибо.

— День рождения? — промямлил я.

— Вы хотите знать, сколько мне стукнуло? Я не скрываю свой возраст… Сорок девять… Почти пятьдесят.

— Вы выглядите…

— На сорок? Сорок пять? — Она посмотрела на меня с улыбкой.— Все равно это много для женщины, Георгий Иванович. Была молодость, любовь, мечты… А потом наука. Все прошло, осталась одна наука… Как это в Библии? Всему свое время, всему под небесами свой час…

— Когда же время мира придет в наш институт? — с горечью сказал я.

— В нашем институте, судя по всему, расплодилось много бездельников,— посуровела Ольга Вадимовна.— Кто занят серьезной научной работой, тот не станет отвлекаться на разные пустяки.

— Пустяки? — покачал я головой. Или она действительно святая, или до нее не доходят слухи о том, что происходит в институте.

— Я говорила в Москве, что пора наконец назначить к нам директора,— продолжала Гоголева.— Я не понимаю, почему так затянулось это дело.

— Я тоже не понимаю,— искренне ответил я.

— Я никогда не думала, что у меня столько недоброжелателей,— с грустными нотками в голосе произнесла Ольга Вадимовна и достала из ящика письменного стола папку с завязанными тесемками.— Тут письма и заявления в разные инстанции от наших сотрудников…

— И что вы думаете на этот счет? — поинтересовался я, с удовлетворением отметив про себя, что ни на одной бумаге моей подписи нет.

— Я их не читала,— сказала она.— Не хочу думать о людях хуже, чем они есть на самом деле.

— Но хоть кто воду мутит, вы знаете?

— И знать не хочу,— резко сказала она.

— По-моему, вы не правы,— сказал я.— Оттого, что не принимаете никаких мер, некоторые сотрудники и распустились… Ваша деликатность в этом деле истолковывается как ваша слабость.

— Что же мне, вызывать их и прорабатывать? — кивнула она на папку.— Или увольнять?

— Этого я не знаю.

— А как бы вы поступили на моем месте? — наступала она.— Предположим, в этой папке и ваши письма…

— Неумное предположение,— резко прервал я ее.— Я предпочитаю все высказывать прямо в лицо. Заявления и доносы — это не моя стихия.

— Извините, я не хотела вас обидеть.

— Оттого, что вы не прочитали…— Я запнулся, не зная, как назвать эти бумаги,— это «творчество», вы теперь о всех сотрудниках плохо думаете.

— Вы ошибаетесь, наоборот, я не хочу плохо думать о наших сотрудниках… потому и не могу заставить себя раскрыть эту папку.

— Если вам предложат стать директором — откажитесь,— сказал я.

Она ошарашенно смотрела на меня, потом с улыбкой спросила:

— Не гожусь?

— Не годитесь,— подтвердил я.

— Значит, они правы? — покосилась она на папку.

— Я тоже не читал этих писем,— сказал я.

— Я не ангел, недостатков у меня, по-видимому, достаточно, но мне неприятно, когда ими тычут мне в нос…— горячо заговорила она.— Я их сама отлично знаю и по мере сил борюсь с ними. А тут меня грязью поливают, мне об этом прямо сказали…— Она с брезгливостью взглянула на папку.— И, наверное, не по злобе… Кто-то, конечно, их настраивает против меня.

— И вы отлично знаете кто,— уверенно заявил я.

— Допустим,— согласилась она.— Но изменить что-либо я не могу. Это не в моем характере.

— И пусть пишут, сплетничают, плетут интриги?

— Я верю в истину,— улыбнулась она.

— Бывает, Ольга Вадимовна, истина погребена под ворохом лжи, и попробуй докопаться до нее,— возразил я.

— Моя истина всегда со мной,— сказала она.— А этим…— Взгляд ее снова скользнул по папке,— пусть занимаются другие… Пишут-то не мне, а про меня.

— Может, вы и правы,— сказал я, хотя до конца и не был убежден в этом. Если бы на меня возвели клевету, то я, пожалуй, набил бы морду этому негодяю…

И вдруг увидел, что в моей руке ее кожаная перчатка. Видно, я не на шутку разволновался, если не заметил, как машинально взял ее с письменного стола. У меня была дурацкая привычка что-нибудь держать в пальцах!

— Странный мы разговор с вами затеяли,— задумчиво произнесла она.

Я положил перчатку на стол и, спрятав от греха руки за спину, спросил:

— Ольга Вадимовна, как вы относитесь к ноосфере?

— Модный термин,— усмехнулась она.— И очень расплывчатый: одни ученые полагают, что ноосфера — это «планетизированный поток информации», другие смешивают ее с техносферой, социосферой, антропосферой, биотехносферой, третьи утверждают, что ноосфера — это области биосферы, контролируемые разумной деятельностью человека, а четвертые заявляют, что ноосфера — это миф. Ее вообще не существует…

— Значит, вы отрицаете ноосферу?

— Я этого не сказала… Мое понимание ноосферы полностью совпадает с учением Вернадского, который писал, что ноосфера — это закономерный результат истории природы.

— И сейчас еще можно услышать, как человек с гордостью называет себя «царем природы» и похваляется, что может полностью подчинить себе природу,— заметил я.

— Все разумные люди планеты прекрасно понимают, что это чушь, и теперь лишь невежды грозятся подчинить природу себе. Природа мстит не сразу, иногда многие века терпеливо сносит все надругательства над собой человека, а потом больно бьет. Да что я вам говорю: этими проблемами сейчас занимается не только наш институт — десятки институтов мира.

— Я побежал,— спохватился я. Все-таки Ольга Вадимовна только что из аэропорта, в приемной ее ждут другие наши сотрудники, а я тут толкую с ней о таинственной ноосфере.

— Куда вы? — удивленно взглянула на меня Гоголева.

Когда она увлеченно развивала свою мысль, то и сама забывала о времени. Я заметил, когда Ольга Вадимовна рассказывает о близких ей вещах, она молодеет, глаза оживляются, движения становятся легкими, она расхаживает по кабинету, иногда дотрагивается кончиками тонких пальцев со слабо наманикюренными ногтями до бронзовой головы жрицы, будто черпая у той силу.

— За цветами,— сказал я.

В коридоре меня догнал Григорий Аркадьевич.

— Ну как? — спросил он.— Утвердили?

— Я спешу,— отмахнулся я.

— Куда? — задал он точно такой же вопрос, как и Гоголева.

— На рынок за цветами,— на ходу бросил я.

Гейгер Аркадьевич немного отстал, по-видимому осмысливая услышанное, потом снова догнал меня. Семеня рядом и сбоку снизу вверх заглядывая мне в лицо, говорил:

— Очаровательная женщина… У нас будет самый красивый директор в городе. И талантливый! — Лицо его стало озабоченным.— Я побегу за пирожными… Она не обидится, коллега?

— Скорее в магазин,— сказал я.— А то остальные пронюхают и все расхватают!..

— А какое она шампанское любит? — не отставал от меня и щелкал в ухо Гейгер.

— Ну, этого я не знаю,— развел я руками и, увидев дверь в кабинет Великанова открытой, нырнул туда, чтобы отвязаться от настырного программиста.


Шагая морозным мартовским утром на работу, я размышлял о приснившемся мне нынче сне. Чаще всего я не запоминал сны, лишь какие-то обрывки без конца и начала, а тут все отчетливо запечатлелось в сознании. Сон был такой. С серой скалы, высоко нависшей над спокойной гладью синего моря, я вижу далекий зеленый остров. Над ним застыли громоздкие белые облака. Остров гористый, на холме возвышаются толстые сосны, а к берегу спускаются березы и густой кустарник. Над островом парит ястреб, его бронзовые крылья не шелохнутся. Какая-то невидимая нить протянулась между мной и ястребом, он будто приглашает меня к полету… Я чувствую, как мои руки и ноги наливаются легкостью и одновременно силой, остров манит меня, притягивает, а ястреб издает призывный клекот. Я ступаю на самый край скалы, слышу, как вниз со звоном срываются мелкие камешки. Они долго летят в пропасть, чуть слышное бульканье извещает, что наконец-то достигли поверхности моря. Тем не менее мне не страшно, я знаю, что сейчас полечу. И пропасть мне нипочем. Это упоительное ощущение полета я испытывал и прежде во сне. Удивительным было то, что я всеми клетками своего тела ощущал себя другим, неземным: кости мои становились легкими, мышцы растягивались, мой вес от плеч стекал к ногам и, будто электрический разряд, уходил в землю. Я становился все легче и легче. Казалось, порыв ветра меня может сдуть со скалы. Крылья не вырастали за спиной, но я знал, что полечу и без крыльев. Это необычное, новое ощущение наполняло меня тихой радостью. Небо настойчиво звало меня, ястреб превратился в золотую точку в глубоком солнечном небе, облака протягивали ко мне белые щупальца, а море внизу расстилалось зеленым зеркалом. Я видел на дне диковинных больших рыб и моллюсков. Чуть разведя руки, я изо всех сил вытягиваю их к солнцу, и ноги мои сами отрываются от теплого камня. Я не падаю, а, как ракета на старте, медленно иду вверх.

Откуда у меня вдруг такое обостренное чувство полета? Я ощущаю малейшие колебания атмосферы, воздушные потоки, я знаю, когда нужно поднять и опустить руку или ногу, как плавно изменить направление полета. И все время чувствую свое почти невесомое тело. Совсем другие мышцы теперь управляют им: они тянутся вдоль всего тела от ступней до кончиков пальцев, грудная клетка расширилась, а живот, наоборот, втянулся вовнутрь, как у белки-летяги, под мышками у меня растягивается кожа, мысли в голове тоже легкие, воздушные. Ничто земное меня сейчас не волнует. Я ищу глазами — они стали острыми, зоркими — ястреба, но его не видно, он исчез. Я тут же забываю о нем, ястреб мне не враг.

Может, наши далекие предки на заре зарождения жизни на земле летали?..

На этом сон не обрывался, хотя полет и ощущения от него занимали большой его отрезок. На зеленом пустынном острове я бесшумно спланировал на каменистую площадку, там на гладком валуне, спиной к хрустальному ручейку, пробиравшемуся меж мокрых обросших мохом камней, сидели мои умершие отец и мать. Они были в белых свободных одеждах, что-то наподобие римских туник. Они ничего не говорили, только ласково смотрели на меня.

Восемь лет назад, выйдя на пенсию, умер от инсульта мой отец, всего на один год пережила его мама. Они очень дружно жили, наверное, поэтому и я, женившись на Оле Первой, считал, что это на всю жизнь. Каждое воскресенье в любую погоду мать ездила на кладбище, ухаживала за могилой. В год раза два-три навещаю и я своих родителей на Волковском кладбище. Они похоронены рядом. Мать очень просила, чтобы я похлопотал во время похорон отца о местечке и для нее. Неприятные это были хлопоты, но я выполнил ее просьбу. За металлической оградой, рядом с могилой отца, оставалось свободное место. На мраморном надгробии позолоченными буквами выбиты даты рождения и смерти. Мать просила на ее могиле поставить православный крест. Я выполнил и эту ее последнюю просьбу. И вот они теперь навсегда вместе.

Я рассказывал умершим родителям про Тунгусский метеорит, но по их лицам видел, что они всё знают лучше меня, однако слушают внимательно, не перебивают…

На этом мой странный сон и закончился.

Вспомнилась мне одна любопытная статья в американском журнале: автор писал, что в атмосфере движется слой некой умственной энергии, нечто сходное с ноосферой, якобы этот слой образовался миллионы лет назад. Короче говоря, умирает человек, а умственная энергия его переходит в иное качество. Почему древних святых изображали с нимбами вокруг головы? Потому что некоторые люди, например знахари и жрецы, видели это сияние вокруг головы людей. Существует древнее поверье, кстати, оно действует и до сих пор, хоронить умершего на третий день. Пока он лежит на столе в гробу, из него истекает в пространство умственная энергия. За миллионы лет этой умственной энергии скопилось достаточно для того, чтобы образовался вокруг земного шара слой, наподобие кольца Сатурна. Автор приводит исторические примеры, когда великим людям перед генеральными сражениями являлись умершие предки и предсказывали победу или поражение, отсюда вера в привидения и домовых…

Я перевел эту статью и показал Гоголевой. Она лишь пожала плечами, прочитав ее, и пошутила:

— Наверное, тяжко приходится нашим предкам в загрязненной атмосфере? А может быть, они покинули околоземное пространство и перебрались на другую планету, где атмосфера почище? Например, на Марс или Юпитер?..

В моей записной книжке есть изречение Джозефа Гленвилла: «Пути Господни в Природе и в Промысле его не наши пути, и уподобления, к которым мы прибегаем, никоим образом не соизмеримы с необъятностью, неисчерпаемостью и непостижимостью его деяний, глубина коих превосходит глубину Демокритова колодца…»

Люди не верят в бога, а в могущество таинственного, непостижимого готовы с легкостью поверить. Я опять обращаюсь к Монтеню, который стремился проникнуть в суть и глубину вещей. Он утверждает, что человек не удивляется тому, что часто видит, даже если не понимает причины данного явления. Однако, если происходит нечто такое, чего он раньше никогда не видел, он считает это чудом.

Удивительно точно сказано! Сколько я читал о снах и сновидениях, но вот нынче у меня такое ощущение, что я прикоснулся к какой-то тайне, почти неизвестной людям. Я всегда ловил себя на том, что я склонен поверить в посещение нашей земли инопланетянами в глубокой древности, я жадно хватаюсь за статьи, в которых рассказывается о следах, якобы оставленных инопланетянами на земле, эти неразгаданные гигантские посадочные площадки или руины древних обсерваторий, на которых устанавливалась связь с космосом, я нетерпеливо жду, когда же наконец в Шотландии объявится людям лохнесское чудовище?.. Лучше всех понимали склонность людей верить в чудо церковники. Время от времени они устраивали для верующих чудо, будь это прослезившаяся богородица в церкви, крестное знамение на небе или нетленные мощи святых.

Человек, как и все живое на земле, сам по себе чудо. И ему хочется верить в чудеса.

И у меня вызывают глубокое разочарование статьи трезвых ученых, которые убедительно доказывают, что чудес не бывает и быть не может. Не хочется человеку умирать, уходить в вечное ничто. Черт с ним, пусть хоть после смерти я буду букашкой или деревом, и то есть в этом какой-то смысл, а уж если действительно существует интеллектуальный слой над планетой, то почему к нему не примкнуть после смерти? Великие философы не боялись смерти, взять хотя бы Сократа. Он мог спастись, но палец о палец не ударил для этого, выпил чашу с ядом и до последнего вздоха вел с учениками философские беседы. Он свою собственную смерть превратил в опыт.

Древние философы утверждают, что, будь человек вечен, он добровольно отказался бы от этого дара небес. Всему свое время, как сказано в Библии. В Библии рассказано об Агасфере — вечном страннике. Осужденный богом на вечные скитания, он мечтает лишь об одном: остановиться и умереть. И смертные не только не завидуют бессмертному — они жалеют его.

Каждый человек в отдельности смертен,— говорит Монтень,— но в своей совокупности люди вечны. Поэтому уметь наслаждаться прожитой жизнью означает жить дважды.

Размышляя о жизни и смерти, о бесконечности мироздания, я иногда вдруг ощущаю себя пылинкой в космосе, а всю нашу Вселенную — большим атомом, внутри которого двигаются по орбитам электроны, протоны, нейтроны — все видимые и невидимые — вселенные. А существуют еще большие атомы, о которых мы и не подозреваем, потому что они находятся за пределами познания человека. Иногда мне кажется, что время тоже величина непознанная, может, вся жизнь нашей Вселенной — это мгновение. Ученые, расщепляя когда-то неделимый атом, открывали все новые и новые частицы, им конца не видно. Может, в этом микромире тоже существуют свои вселенные, солнечные системы, планеты, миры?.. И мы — один из этих бесконечных миров?..

Вот какие мысли навеял мне сон.

Мороз в таком влажном городе, как Ленинград, сразу вызывает гололед. Вроде бы тротуар чистый, но на самом деле на нем тонкая пленка льда. Молодые люди идут быстро, заметив отполированную до блеска ледяную дорожку, с разбега катятся по ней, а пожилые люди ступают осторожно, у многих в руках зонты с длинными ручками или палки с резиновыми наконечниками. Остряков говорил, что в палату во время последнего гололеда поступили четверо пострадавших с переломами.

Моя старая спортивная закалка помогает устоять на ногах, сбалансировать свой вес, а уж если падаю, то так, чтобы ничего сильно не ушибить.

И еще у меня привычка держаться подальше от крыш домов. Однажды передо мной, причем в морозный день, сверху с раскатистым громом обрушилась на тротуар гигантская сосулька. Это ветер, по-видимому, долго сотрясал карниз, к которому она прилепилась. Все-таки природа бывает бережна с людьми: самые разрушительные многотонные космические «гости», как правило, упали в пустынях, незаселенных местах, взять хотя бы все тот же Тунгусский метеорит. Сколько бы он бедствия причинил, упади на город! А он упал там, где человеческая и нога-то не ступала. Не слышал я, чтобы хоть один человек погиб от прямого попадания в него и мелкого метеорита.

Уже подходя к институту, я невольно обернулся: мне показалось, что за мной кто-то наблюдает. Почему мы чувствуем чужой взгляд? Кто из нас в детстве не вперял свои глаза в спину какого-нибудь незнакомого человека и не внушал ему мысленно: «Оглянись, дядя, оглянись!» И незнакомец, как правило, оглядывался, а мы весело смеялись, не задумываясь, что же такое произошло?..

К вечеру мороз спал, под ногами уже хлюпала грязная вода, перемешанная со снегом, небо над крышами было стального цвета с коричневыми пятнами. Ожившие голуби беспечно разгуливали на дорогах. Последнее время я стал часто замечать раздавленных колесами голубей. Перестав бояться человека, они не опасаются и машин. Водителям даже приходится сигналить, чтобы голубиная братия очистила дорогу. Среди сизарей я заметил галку. Она ничуть не боялась прохожих, ловко шныряла между ногами, отбегала в сторону на тонких ногах, когда близко проносилась машина, и клевала какие-то невидимые крошки.

У меня опыта конспиративного подполья в тылу врага не было, но тем не менее, пройдя два-три квартала, я понял, что за мной кто-то следит. Сначала я смеялся над собой, потом стал косить глазами по сторонам и неожиданно оборачиваться. Мои старания скоро увенчались успехом: я обнаружил идущего за мной по другой стороне тротуара мужчину в пыжиковой шапке. Миша Март обещал мне такую же, но вот уже почти полгода, как от него никаких известий; я как-то поинтересовался у Боба Быкова, где Миша, тот пожал плечами и сказал, что сам давно его не видал. Впрочем, при Мишиной подпольной профессии «доставалы», а точнее, спекулянта по шмоткам, могли возникнуть и непредвиденные осложнения с милицией, а то и с правосудием.

Для того чтобы проверить, действительно ли солидный гражданин следит именно за мной, я тут же применил классический прием, почерпнутый из детективных фильмов: взял и свернул в первую же попавшуюся улицу. Если я все напридумывал, то гражданин пойдет себе дальше по Владимирскому, а я могу остановиться у пивной и посмеяться над своими нелепыми подозрениями.

Гражданин свернул вслед за мной. И тогда, чтобы убедиться окончательно, что за мной, как говорят разведчики, увязался «хвост», я опять же поступил точь-в-точь, как не раз показывали в кино: снова круто свернул на другую улицу, потом заскочил в ближайшую парадную и, взбежав на второй этаж, стал пристально следить в широкое окно за улицей. Гражданин в пыжиковой шапкепоявился на углу, остановился, стал рассеянно озираться, но в парадную, где я укрылся, не вошел, а повернул к пивной,— наверное, по его мнению, подозрительный гражданин в клетчатой кепочке с блестящей пуговкой — это я, значит,— не мог миновать злачного места.

Стоять на лестничной площадке и глазеть на улицу было глупо. Я решил помочь гражданину, спустился вниз, перешел улицу и открыл дверь в пивную. Он расположился у широкого окна, даже гардину немного отодвинул, чтобы лучше была видна улица. Свою роскошную шапку он снял, волосы у него были густые по бокам, а со лба заметно отступали, да и на темени розовела маленькая, с юбилейный рубль, плешь. За столиком, кроме него, никого не было, я решительно направился к нему и, спросив, свободно ли, уселся напротив. Секунду мы пристально смотрели друг другу в глаза, он первым отвернулся и, подозвав официанта, заказал кружку пива и закуску.

— Я слушаю вас,— сказал я, когда официант поставил кружки и тарелки из нержавейки со скумбрией и брынзой на стол.

— Что? — разинул он рот, впрочем тут же поднес к нему кружку, с достоинством отхлебнул свежего пенистого пива, закусил брынзой и только после этого посмотрел на меня.

Я никогда не видел этого человека, в этом я бы мог поклясться, и все-таки что-то в его крупном лице проглядывало неуловимо знакомое. Щеки у него крепкие, чисто выбритые, серые глаза близко сдвинуты к прямому с широкими крыльями носу. На мясистом подбородке небольшая бородавка. Неприятным его лицо нельзя было назвать, наверное, когда он смеется, даже становится симпатичным, зубы у него белые, видно совсем не знакомые с бормашиной. Несколько громоздок, излишне полный, даже сквозь ратиновое зимнее пальто выпирает живот, но еще не до такой степени, когда человека называют толстяком. Если бы мой преследователь позанимался спортом, он быстро обрел бы хорошую форму.

— Выкладывайте, что там у вас,— поторопил я, видя, что он не собирается шевелиться.— Может, вы меня за кого другого приняли? Сдается мне, что я вас никогда не видел.

— Зато я вас хорошо знаю,— весомо уронил он. Серые глаза его стали суровыми.— Лучше бы, конечно, я вас никогда не знал…

— А мне, наоборот, просто не терпится с вами познакомиться,— сказал я.— Первый раз в жизни за мной увязался «хвост»!

— Хвост? — удивился он.

— А ловко я от вас скрылся? — поддел я его.— Плохой из вас вышел бы разведчик…

— Моя фамилия Новиков,— спокойно сказал он, и все встало на свои места.

Встреча эта рано или поздно должна была состояться, что ж, пусть это будет в захудалой пивной неподалеку от Невского… Почему-то вспомнилась строка из песни Высоцкого: «В Ленинграде, городе, у Пяти Углов, получил по морде Саша Соколов…» А может быть, Вася или Петя? Какая разница?..

— Вы не работали в милиции? — спросил я.

— Ах, вы об этом…— криво усмехнулся он.— Мне нужно было поговорить с вами.

— Я к вашим услугам,— сказал я и про себя рассмеялся: чего это я заговорил языком минувшего столетия? Может, еще перчатки с ним будем швырять в лица друг другу? Пригласим секундантов?..

Руки у него большие, на пальце толстое обручальное кольцо. Глотнув пива, он снова закусил брынзой, наконец поднял на меня глаза. Они у него, надо признать, не глупые.

— Я знаю, вы ни в чем не виноваты…— начал он.

— О какой вине вообще может идти речь? — перебил я.

— Наверное, во всем я один виноват,— мрачно усмехнулся он.— Вы или кто-нибудь другой, какая разница?

Я молчал. Судя по всему, скандала не будет. Муж Вероники, по-видимому, смирился, но тогда за каким дьяволом он как пришитый ходил за мной? Теперь я был уверен, что и утром он провожал меня до института.

— Вам, наверное, время девать некуда,— сказал я.

— Признаюсь, что так бездарно я еще никогда свое время не проводил,— вздохнул он.

— Я вам сочувствую,— брякнул я, не подумав.

— Я не нуждаюсь в вашем сочувствии, милейший! — рявкнул он и, сделав паузу, спросил нормальным голосом: — Где она?

Вероника переночевала у меня только одну ночь и утром ушла. Я полагал, что она на даче в Репине.

— Там ее нет,— будто прочитав мои мысли, мрачно сказал он.

Я пожал плечами, я тоже не знал, где Вероника. Она мне не звонила, а встретиться мы договорились в субботу, сегодня всего лишь четверг. Докладывать ему об этом я не собираюсь.

— Какая у вас зарплата? — вдруг спросил он.

— Это так важно? — опешил я.

— Я убежден, что зарабатываю в два раза больше вас,— продолжал он.— Вероника никогда ни в чем не отказывала себе, она не знает счета деньгам. Всеми хозяйственными делами занимался я. Теща такая же беспомощная, как и Вероника.

— К чему вы все это мне говорите?

— Я хочу вас предупредить, что пословица «с милым рай и в шалаше» к Веронике неприменима.

— Пусть все это вас не беспокоит.

— Позвольте! — взвился он.— Мне не безразлично, где, с кем и как будут жить моя бывшая жена и единственная дочь, которую я люблю. Я бы мог по суду отобрать у вас Оксану, но не хочу травмировать ребенка. Впрочем, я еще посмотрю… Вы, наверное, знаете, что Вероника отказалась от алиментов? — Он испытующе посмотрел мне в глаза.— На машину она тоже не претендует.

— Вероника умная и благородная женщина,— сказал я.— И она знает, что делает. А меня, пожалуйста, увольте от этих разговоров. Мне они неприятны.

— Наверное, ей не нужно было увольняться с работы…— думая о своем, сказал он.

— В жизни нельзя все предусмотреть,— вдруг прорвало меня.— Я тоже был женат, считал себя счастливым, а моя жена взяла да и ушла к другому… Я очень переживал, а потом знаете что мне пришло в голову?

— Увести у другого жену? — ввернул он.

— Я полагал, что вообще больше не женюсь… Я подумал вот о чем: наверное, моя жена по ошибке вышла замуж за меня, а потом со временем поумнела и нашла именно того, кто ей нужен.

— Выходит, мы с вами пешки? — невесело улыбнулся он.— Женщины переставляют нас, как хотят? Сегодня она ушла от меня, а завтра уйдет от вас?

— Я люблю Веронику,— сказал я.— И если даже она когда-нибудь уйдет от меня, я буду все равно считать, что встреча с ней — это великое счастье.

— А для меня — несчастье,— снова нахмурился он.

Мы заказали еще по кружке, официант подбросил нам одного на двоих вяленого леща, и мы его дружно растерзали. Я ему пододвинул красноватую, как киноварь, икру, а он мне — аппетитные желтые дольки от хребта. Наверное, со стороны мы выглядели двумя старыми друзьями, встретившимися после долгой разлуки и теперь предававшимися за пивом приятным воспоминаниям.

— Но может ведь и такое случиться: она возьмет и вернется ко мне? — раздумчиво сказал он.

— Я постараюсь, чтобы этого не случилось,— успокоил я его.

— Наверное, тот путь, что назначила мне судьба, мы с ней прошли,— продолжал он. И возврата к старому нет.

— На этот раз вы выразились гораздо точнее,— улыбнулся я.

Мне начинал нравиться этот человек, уже одно то, что не устроил истерики, не затеял скандала, говорило в его пользу. После четвертой кружки пива мы стали называть друг друга по имени-отчеству. Его звали Алексей Данилович. Он стал рассказывать о своей работе, о перспективах. Если все будет хорошо, у него есть все шансы дорасти до начальника главка крупнейшего министерства, но, наверное, никогда в жизни все не бывает гладко: повезет в одном — неудача в другом…

Потом мы перекочевали в ресторан «Универсал», в дело пошел марочный коньяк, на удивление он хорошо ложился на выпитое пиво. Мы уже хлопали друг друга по плечу и сбивались на «ты». Уж не помню, как получилось, но за нашим столом оказалась пышная полногрудая блондинка с замысловатой прической и синими подведенными глазами. Новиков заказал для нее шампанское.

— И чтобы в ведерке, милейший! — твердил он подтянутому вежливому официанту.— Слышите, в ведерке со льдом!

Шампанское прибыло в ведерке. Новиков потребовал, чтобы официант сам его открыл. Когда прозвучал хлопок от вылетевшей пробки, Алексей Данилович победно оглядел зал, но аплодисментов не последовало. Меня он представил блондинке как своего преемника, кажется, я обиделся и захотел уйти, но он стал извиняться и удержал. Заказывали еще… Официант подсунул нам внушительный счет, тут мы немного поспорили — каждый хотел сам рассчитаться — и в конце концов заплатили пополам. Блондинка куда-то исчезла, потом снова появилась уже в вестибюле с пакетами в руках. Алексей Данилович горячо упрашивал и меня присоединиться к ним, но тут я уперся и не поехал. Новиков стал мне толковать, что взял отпуск на десять дней, чтобы привести свои семейные дела в порядок. Кажется, привел… По крайней мере, он теперь знает, что жена его сошлась с симпатичным порядочным человеком… И это его в какой-то степени утешает…

— Леша, ты взял сигареты? — спрашивала блондинка.— Я без сигарет не могу…

— Я загулял…— говорил он.— Ты, Гоша, не подумай, что я горький пьяница! Понимаешь, я загулял…

— Понимаю,— кивал я.— Ну и гуляй, а я-то причем?

— Он при чем?! — громко хохотал Новиков.— Ты, Гоша, и есть главная причина…

— Леша, поехали,— дергала его за рукав блондинка, я так и не запомнил ее имени.— Товарищ не хочет…

— Молчи, женщина! — командором гремел Алексей Данилович.— Женщины — зло! Их надо…

— Дай мне денег на такси, я домой поеду,— рассердилась блондинка, не расставаясь с пухлым пакетом.

— Скатертью дорога-а! — шутовски поклонился ей и развел руками Новиков и вдруг хорошо поставленным голосом на весь Невский затянул: — Ямщик, не гони лошаде-ей, мне-е некуда-а больше спешить…

Я пешком отправился на Салтыкова-Щедрина. По тротуару мела поземка, ветер забористо завывал в водосточных трубах, раскатисто погромыхивало железо на крышах, в арках мерзко взвизгивали мартовские коты. Люди, зябко кутаясь в пальто с поднятыми воротниками, попадались навстречу. Я знал, что не шатаюсь, но голова была тяжелой, я уже представлял себе, как неуютно будет мне завтра утром. И, как всегда, принялся себя укорять: мне нужно было сегодня вечером перепечатать предпоследнюю главу книги о Кусто, а я вместо этого надрался! Но, с другой стороны, встреча с Новиковым должна была состояться. И то, что произошло, еще не самое худшее из того, что могло случиться. Кажется, он отступился от Вероники… Вообще-то, его не поймешь: бросается из одной крайности в другую! Только что лил слезы по потерянной жене и тут же снюхался с блондинкой… То грозился отомстить, назло забрать дочь в Москву, то великодушно отказывался от всего, толковал, что для него главное — это счастье Вероники…

Солидный такой, вид внушительный, а, подвыпив, распустил нюни и вообще вел себя как мальчишка… Я так и не составил о нем определенного мнения, и это меня раздражало: вместо важного серьезного разговора вся наша встреча вылилась в элементарную пьянку! И самое противное, что пить мне не хотелось, я снова пошел на поводу… Я вспомнил Острякова, ну почему я не такой, как он? Как это? Абсти-не-нт… Почему я не абстинент?..

Дверь открыла Варя. Она была в махровом халате, в волосах бигуди.

— Ого, да ты под мухой! — удивилась она.

— Под шмелем,— попытался сострить я, почувствовав назойливый гул в голове.

— Я тебя еще никогда не видела пьяным,— появилась в прихожей Вероника.— Петь будешь или плясать? А может быть, драться? — Глаза у нее веселые, она с трудом сдерживает улыбку. Оказывается, у меня клетчатая кепка надета задом наперед, а пальто незастегнуто.

Я засунул руку в карман и извлек оттуда сразу две визитные карточки, которые мне у такси дал Новиков.

— Он виноват,— сказал я, вручая одну карточку дочери, вторую — Веронике.

— Я так и думала, что он до тебя доберется,— помрачнев, проговорила Вероника.

— Он… ты знаешь, ничего мужик,— сказал я, снимая пальто.— Веселый детектив!

— Алексей? — удивилась Вероника.— Здорово же вы набрались, если он показался тебе веселым!

— Почему детектив? — спросила Варя.

— Я был у него под колпаком,— сказал я.

— Ты попал в милицию? — пристально посмотрела на меня дочь.

— Успокойся, Варенька,— сказала Вероника.— Георгий познакомился с моим бывшим мужем.

— Он бывший? — обернулся я к ней.

— Для меня — да,— сказала Вероника.

— Я тоже бывший,— вздохнул я. Мне вдруг стало жалко себя.— Был бывший, а теперь стал преемником…

— Кем-кем? — переспросила Варя.— Приемником? Ты, па, и вправду чуть живой!

— Он так назвал меня,— сокрушенно произнес я.

— Тебе плохо, Георгий? — спросила Вероника.

— Ему плохо,— сказал я.— Мне стало жалко и его.

— Ты хочешь, чтобы я к нему вернулась? — Голос Вероники прозвучал спокойно, но меня по сердцу резанул страх.

— Я тогда повешусь,— сказал я.

Я думал, они засмеются, но дочь и Вероника переглянулись и уставились на меня. Потом они рассказали, что лицо мое стало белым.

— Зачем тебе все это было нужно? — во взгляде Вероники сожаление.

— Не знаю,— сказал я и прислонился к вешалке.— А ты всегда знаешь, что тебе нужно?

— Он еще попортит нам крови,— покачала головой Вероника и ушла в комнату, где что-то бормотал телевизор.

— Как же ты, па? — укоризненно посмотрела на меня дочь.— Опозорился перед Вероникой! Она так ждала тебя.

— Вот я, дома — пробормотал я, нащупывая ногой ускользающую тапку.

— Это не ты,— хмыкнула Варя.— Кто-то другой… Нашел, с кем пить!

— Он меня вызвал на дуэль,— вдруг развеселился я.— Кто больше выпьет.

— И кто же победил? — спросила из комнаты Вероника.

— Я сам пришел домой, а его увезли…— Я прикусил язык, сообразив, что чуть было не проговорился.— Увез таксист.

— Выходит, вы пропивали меня? — появилась на пороге Вероника. Телевизор замолчал, наверное выключила.

Ну как им объяснить, что в жизни бывают такие ситуации, когда ты хочешь не хочешь, а становишься рабом обстоятельств? Думал ли я утром, идя на работу, что, возвращаясь, встречусь с мужем Вероники, а позже, в ресторане, буду чуть ли не целоваться с ним? Как ни крути, он заинтересованное лицо, от которого во многом зависит спокойствие Вероники и ее дочери Оксаны. Я вспомнил, как Новиков пьяно плакал, говорил, что любит жену и нипочем не отдаст ее мне. Потом последними словами поносил всех женщин, толковал, что у них в крови заложено коварство, мол, никогда нельзя им верить, а тем паче боготворить. Женщина по натуре своей существо лживое, ей несвойственна преданность, она сама не знает сегодня, что сделает завтра. Ну чего, спрашивается, не хватало Веронике? Дом полная чаша, дача в Репине, одевалась по последней моде, что ни попросит, он в лепешку расшибется, а достанет. Началось все из-за перевода его в Москву, вдруг уперлась: не поеду, и все! Видите ли, она обожает Ленинград, а Москва — большая деревня и ее быстро утомляет. Он тоже так думал, а приехал в Москву, понял, что там жизнь бьет ключом, большие дела решаются незамедлительно, если уж на то пошло, то это Ленинград — провинция!..

Говоря о своей любви к Веронике, он ни разу не обмолвился о ее чувстве к нему, по-видимому он полагал, главное, что он любит, а любит ли она его — это дело второстепенное. И причины их разрыва искал не в утрате чувств у жены, а в другом — в переезде в Москву, в разлуке. Когда он начал было высказываться о характере Вероники, стараясь очернить ее, я сразу же прекратил этот разговор, заявив, что, если он не перестанет, я встану и уйду. Больше он не задевал жену.

Когда моя Оля Первая ушла к Чеботаренко, мне и в голову не пришло разыскивать его и выяснять отношения, а вот Новикову, видно, это было необходимо. Он признался, что уже несколько дней искал со мной встречи. Ему мучительно хотелось что-то понять, в чем-то себя убедить. Просто взять и поверить, что жена его разлюбила, он не мог. Да и любил ли он ее? Скорее всего, он любил себя в ней, и взбунтовался в нем ярый собственник. Его пугала мысль, что привычный мир рухнул и теперь нужно создавать новый. Из его пьяных высказываний я понял, что Новикова устраивал бы и такой вариант: он, она и я. «Есть же у жен любовники, и они не разводятся со своими мужьями!» — восклицал он.

Я попытался ему втолковать, что он совсем не знает Веронику, она не из тех женщин, которые могут быть любовницами, у нее цельный независимый характер, и она никакой половинчатости не терпит.

Уж это-то он должен был знать?

Мы пили чай на кухне, Вероника и Варя потешались надо мной, я смеялся над собой вместе с ними. Оказывается, когда я пьян, меня выдают главным образом глаза, они становятся неестественно блестящими и существуют как бы сами по себе. Я могу весело смеяться, а глаза в это время грустные, и наоборот. И потом, где-то в глубине их даже в разгар веселья таится ожидание расплаты за выпивку. Судя по всему, я пьяницей никогда не стану, мой организм воспринимает выпивку как отраву. И это не зависит от качества спиртных напитков. И самый лучший французский коньяк вызовет у меня на другой день точно такое же состояние духа, как и паршивый портвейн местного разлива.

К Веронике и дочери я испытывал прилив глубокой нежности. Моя Варюха умела находить общий язык с самыми разными людьми: с Олей Второй она быстро подружилась, сейчас их водой не разольешь с Вероникой. И она никогда меня ни в чем не упрекает. Когда Варя появилась на свет, я, честно говоря, расстроился: какой молодой отец не надеется, что его первенец будет мальчик? Но теперь я рад, что у меня дочь.

Я смотрю на них и замечаю, что у них много общего: обе темноволосые, глазастые, с узкими черными бровями. Конечно, волосы Вероники гораздо длиннее, красивее Вариных. Дочь призналась, что тоже таких волос ни у кого не встречала. Если Вероника — женщина в самом расцвете своей зрелой красоты, то у Вари еще сохранилась в резких движениях угловатость подростка. Рядом со мной сидят и пьют крепкий чай два самых дорогих мне человека. Глядя на них, я подумал, что, наверное, на всю оставшуюся жизнь теперь сохранится в моей памяти сегодняшний вечер: я, Варя и Вероника. Вот оно, мое счастье. И какое оно разное: одно — когда мы были вдвоем с Вероникой, и вот теперь другое — когда мы рядом все втроем. Какого же все-таки цвета мое счастье? Черного, как волосы у Вероники, или светло-серого с зеленым отливом, как Варины глаза?..

Глава девятнадцатая

В пятницу вечером, предварительно позвонив, ко мне заявился Миша Март. Как всегда элегантный, с короткой стрижкой, в коричневых брюках в обтяжку, с модной пухлой кожаной сумкой через плечо. На мизинце левой руки — белый перстень с монограммой. Можно было подумать, что Миша только что сошел с авиалайнера, прибывшего из-за океана. Или с витрины заграничного магазина. Очень вежливо поприветствовав меня и Варю, которую он еще прошлой весной мельком видел у меня, Март небрежно поставил сумку на пол и стал снимать остроносые желтые туфли на высоком ребристом каблуке. Я сказал, что можно и в обуви проходить в комнату, но Миша не внял моему совету: разулся, надел тряпичные тапочки и прошел вслед за мной в маленькую комнату. Нагнулся над моей «Олимпией», любовно провел пальцами по полированным клавишам.

— Не продадите?

Я ответил, что машинка мне самому нужна. В каретке даже лист торчал.

— У меня слабость к пишущим машинкам,— сказал Миша.— Хотя сам не умею печатать.

— Давно вас не было видно,— без всякой задней мысли сказал я.

Миша быстро глянул на меня, улыбнулся в аккуратные коричневые усы:

— Было одно выгодное предложение: пришлось прошвырнуться на периферию. Надо было поправить свои финансовые дела.

— На север?

— Почему на север? — мягко возразил Миша.— По разным городам-весям, с концертной группой. Как разъездной администратор.

— Ну и поправили… дела?

— Как вам сказать? Я ожидал большего.— Сидя в моем кресле, он внимательно посмотрел на меня.— Забыл ваш размер. Кажется, пятидесятый? А рубашки — сороковой? Могу кое-что вам предложить…— Он гибким движением поднялся с места, прошел в прихожую, вернулся с сумкой.

Пушистый исландский свитер мне понравился, да и пара однотонных рубашек была впору. Над карманчиками были пришиты черные полоски с названием фирмы по-английски. С джинсов заграничные этикетки перекочевали на сорочки…

— Ваш размер, Георгий Иванович,— ворковал Миша, разглаживая складки.— Таких днем с огнем не найдете… Привозные, в ширпотреб не поступали.

Я знал, что Мишин товар всегда высокого качества, однако, когда он небрежно сообщил, сколько стоит свитер и пара рубашек, я с сожалением отложил вещи в сторону, это было мне явно не по карману. Миша убрал в сумку свитер и захрустевшие целлофановой упаковкой рубашки и заметил:

— Все дорожает, Георгий Иванович… Вспомните, хлопок никто не брал, а теперь? Все хлопчатобумажное подскочило в цене, а уж о шерсти и говорить не приходится. Такое время!

Потом я случайно наткнулся в одном магазине на точно такие же исландские свитеры, Миша Март заломил с меня ровно в два раза больше, чем они стоили в магазине. А за рубашки, наверное, в три.

— Ну, а как там на периферии? — спросил я.

— Там? — Миша неопределенно кивнул головой.— Кое-что есть. Хотя теперь и сельские жители научились разбираться в хороших вещах. Помнится, лет десять назад прокатишься на телеге по городам-селам Прибалтики и наберешь целый коробок товару, а нынче не то… Дефицит и там расхватывают.

Я прикинул, лет десять назад Мише было восемнадцать. Рано же он начал заниматься спекуляцией…

— Для вашей дочери у меня есть французские сапожки,— заметил Миша.

Но Варя почему-то отнеслась к покупке французских сапог с полным равнодушием. Не вставая с дивана, сказала, мол, сапоги ее не интересуют, что немало озадачило Мишу.

— Обычно девушки умирают по таким сапожкам,— сказал он.

— Моя дочь обожает Монтеня,— улыбнулся я.

— Про такую фирму я не слышал,— сказал Миша. В соседней комнате послышался смех Вари.

Уже одевшись, Миша спросил:

— У вас ничего нет приличного для продажи? Например, кожи? Пальто, пиджак? Я могу быть посредником. Клиентура у меня богатейшая. Бывает, человек купит вещь, а потом разочаруется… Надо сразу продавать, пока в цене. Полежит, мода пройдет — и ваши денежки плакали. А хороший товар у меня долго не залежится. Ну, разумеется, я вычту из стоимости комиссионные…

— У меня ничего нет лишнего.

— Да-а, а как ваш друг? — вспомнил Миша.— Ну, который по заграницам разъезжает… Может, у него есть ненужные вещи? Я бы с удовольствием их реализовал.

— Остряков? — улыбнулся я.— Он покупает книги по искусству. К одежде равнодушен.

— А книги нельзя у него приобрести? Разумеется, по сходной цене?

— Миша, не все покупается и продается,— заметил я, чувствуя, что во мне поднимается раздражение.

— Не скажите,— возразил Миша с мефистофельской улыбкой.— Я знаю одного большого человека из мира искусства, который не чужд торговли… Торговля, Георгий Иванович, двигает прогресс! Старая истина!

— Не рубашками же он торгует?

— Он ничем не торгует,— сказал Миша.— Он отдает мне ненужные вещи, а торгую я. Он не в обиде, и мне хорошо.

— Звоните,— сказал я.

Миша понял, что пора прощаться, надо ему отдать должное, он все схватывал на лету. Расстались мы любезно, но я понял, что Миша, пожалуй, на этот раз вычеркнет меня из числа своих постоянных клиентов, Мише тоже мало радости приезжать ко мне с полной сумкой и увозить все обратно. Время — деньги, не раз говорил он.

Вскоре после его ухода позвонил Боба Быков. Сообщил, что сегодня привез из больницы домой Острякова, потом поинтересовался, не появлялся ли у меня Миша Март.

— После своей поездки на периферию,— сказал я,— он чего-то слишком много стал заламывать с меня за свой товар!

— Поездки? На периферию? — рассмеялся Боба.— Было, было такое… Два года ему дали, а вот, гляди, выскочил из колонии раньше срока.

— То-то он поморщился, когда я спросил про север,— сказал я.

— Колыма — не сахар… Кстати, он просил у тебя вещи для продажи? Ни в коем случае не давай! Он мое кожаное пальто вот уже второй месяц продает. Говорит, у него налажены связи с грузинами. Знакомой стюардессе передает товар, а та его самолетом в Тбилиси. Так что «комиссионные» у Миши будь здоров!..

— А что же с твоим пальто? — поинтересовался я.

— Что-то крутит-вертит, мол, давно продал, а деньги с него не могу получить. Каждый день обещает отдать, а сам прячется от меня, к телефону не подходит. И дверь не открывает…

— Знакомые же у тебя,— сказал я, вспомнив, что его ко мне впервые привел Боба. Я еще тогда был женат на Оле Первой.

— Таких Мишей Мартов-Апрелей теперь развелось,— невозмутимо ответил Боба.— Этот хоть весь из себя такой вежливый, крутой, якобы интеллигентный. Разговаривает, как молитву читает… А другие деляги на горло наступают, рвут деньги когтями…

— Не знаю, как ты, а я кончаю все дела с Мишей,— сказал я.

— Мудрое решение, па! — крикнула из другой комнаты Варя.— Жулик с белым перстнем…— и передразнила: — Про такую фирму я не слышал… Позор! Он, наверное, ни одной книжки не прочитал!

— Он их не читает, он ими торгует… А у Боба кожаное пальто зажулил,— сказал я.

— Твой хитрый Миша три раза мне звонил, настойчиво предлагал эти сапожки… Знаешь, сколько он заломил за них? Двести пятьдесят! А в магазине они по сто двадцать…

— В магазине,— проворчал я.— Купи их в магазине… Будь всего полно в магазине, не было бы и Миши Марта.

— Ты так мило с ним беседовал,— подковырнула Варя.— И примерял что-то, кажется?

— А тебе хотелось бы, чтобы я в одном костюме всю жизнь проходил?

— Ты у меня и так красивый, папочка,— подольстилась дочь.— Нравишься и девушкам, и женщинам… Знаешь, что сказала моя одна подружка, когда первый раз тебя увидела? Говорит, никогда не дала бы тебе сорок.

— А сколько бы она мне дала? — поинтересовался я.

Черт побери, приятно слышать, когда тебя похваливают!

— Тридцать. И потом, говорит, что ты похож на популярного французского киноартиста Бельмондо.

— Я бы не сказал, что он писаный красавец,— чувствуя подвох, пробормотал я.

— У тебя такие же толстые губы и в глазах что-то, вызывающее у женщин интерес…

— А еще что сказала твоя подружка?

— Что у тебя атлетическая фигура,— Варя оценивающе окинула меня взглядом.— Па, ты справился бы с… Боровиковым?

— Я должен ему морду набить?

— Фу-у, как грубо! — поморщилась Варя.— Он терпеть тебя не может, говорит, что это ты настроил меня против него… Сначала Олю увел у него из-под носа…— не удержалась и подпустила шпильку Варя.— А потом разбил его счастье… Это он имеет в виду меня!.. Почему мужчины во всем, что касается чувств, ищут постороннюю причину, а не заглянут внутрь самих себя?

— Думаешь, так просто,— усмехнулся я.

— Он не может понять, что я разочаровалась в нем,— продолжала Варя.— Да, он видный парень, хороший спортсмен, девушкам нравится… Но это все снаружи, а внутри он грубый, невоспитанный, только и говорит о себе и не замечает, как это неприятно слушать другим… Он не способен глубоко любить, такие Нарциссы могут лишь позволить себя любить. И находятся же дурочки, которые все терпят и позволяют помыкать собою… Он много мне рассказывал о своих победах, просто упивался этим, даже письма показывал… Если поначалу он пытался скрывать свои недостатки, казаться лучше, чем есть, то потом все вылезло наружу… Я вот о чем подумала: познакомиться с человеком, выйти замуж за него — это не главное…

— Что же главное?

— В каждом человеке заложено хорошее и плохое,— продолжала Варя.— Необходимо нащупать хорошее, доброе, что есть в мужчине, и развить это, углубить. Иначе злое, жестокое погребет под собой все хорошее… Наверное, интересно все глубже и глубже узнавать близкого человека, помогать ему открывать самого себя? В исторических романах писатели как раз отмечали эту способность женщины влиять на мужчину, умело направлять его волю, порой так, что он даже не подозревал об этом, полагал, что сам все делает… Особенно умело пользовались своей красотой, влиянием на королей и царей их знаменитые любовницы.

— К чему ты клонишь? — спросил я.

— В Лёне есть и хорошее,— задумчиво произнесла Варя.— А я не смогла это хорошее развить в нем… Вернее, не захотела, а ведь смогла бы, па! Я чувствую, что смогла бы!

— В наше время большинство женщин считают, что ни один мужчина не стоит того, чтобы себя полностью посвятить ему, семье, детям.

— Может, стоящие мужчины перевелись?

— Или наоборот: женщины разучились любить?

— Мама говорила, что ты ее боготворил,— сказала Варя.— А для женщины это все… Почему же вы расстались?

— Это трудно объяснить…

— Я тебя пойму,— сказала Варя.

— Так уж в жизни получается: когда мужчина и женщина начинают вместе жить, постепенно открываются разные мелкие и крупные недостатки в их характерах, которые раньше не проявлялись. Наш домашний философ Монтень по этому поводу говорит…— я взял с письменного стола свою толстую тетрадку, полистал и прочел: «Не существует на свете души, сколь бы убогой и низменной она ни была, в которой не сквозил бы проблеск какой-нибудь особенной способности; и нет столь глубоко погребенной способности, чтобы она так или иначе не проявила себя».

— У мамы есть достоинства?

— У нее много хорошего,— сказал я.— Она добрая, красивая, веселая…

— Ты видел в маме достоинства, а она в тебе — недостатки,— резюмировала Варя.

— Тут уж я ничего не мог поделать,— вздохнул я.

— Зато в дяде Чеботе она видит только достоинства,— сказала дочь.— А я их почему-то не замечаю…

— Не будем о них,— попросил я.

— Я не жалею, что познакомилась с Боровиковым,— сказала Варя.— Все в нашем мире познается в сравнении.

Я вовсе не собирался торжествовать, мол, я был прав, когда предупреждал ее насчет баскетболиста. Одно дело, когда твоя правота подтверждается в застольном споре, и другое — когда это касается жизни близкого тебе человека. Лучше бы я ошибся в Боровикове. И как бы Варя ни старалась убедить меня, что ей наплевать на него, я-то видел, что ей тяжело. При мне звонков больше не было, но баскетболист мог звонить и без меня. Варя приходила из университета раньше, чем я.

Нынче дочь впервые заговорила о разрыве с Боровиковым. Нового она мне, конечно, ничего не открыла: мне этот тип более или менее был ясен после первых же нескольких встреч. Не скажу, что я был спокоен все то время, пока у них продолжались какие-то отношения,— были они близки или нет, я не знал, об этом Варя не говорила. Я знал другое: моя дочь не ветрена, благоразумия ей не занимать у других. И если она на что-либо решилась, то сделает по-своему.

Оставшись один в своем кабинете — Варя с конспектами расположилась на диване в большой комнате,— я задумался о том, что такое хороший человек и плохой. Вся наша жизнь проходит в общении с людьми, будь это на работе, дома или в отпуске. Мы встречаемся с кем-то, расходимся, иногда бок о бок работаем рядом годы, а задумываемся ли, что же это за люди рядом с нами? Если человек нам сделал какую-нибудь неприятность, мы тут же зачисляем его в разряд плохих. Кто-то нам угодил, помог, поддержал — значит, этот хороший. А так ли на самом деле? И хороший человек может иногда нам не угодить. Так ли уж все любят честных, принципиальных людей, которые не боятся любому сказать правду в глаза? Негодяй же и приспособленец может ходить в «хороших человеках». И ходят. Скобцов, Грымзина да и кое-кто еще считают Гейгера весьма милым и хорошим товарищем. Он приветлив, угодлив, женщинам говорит комплименты, перед начальством расшаркивается, у него всегда про запас соленый анекдот, готов с каждым поболтать, делает вид, что любому оказывает уважение.

Выходит, умному негодяю ничего не стоит в коллективе прикинуться хорошим человеком и незаметно, исподволь творить свое черное дело, будь это интриги против честных людей или надувательство государства? Изумление и негодование приходят к людям лишь тогда, когда негодяя и вора изобличили, вот тогда нет конца разговорам и восклицаниям: «Кто бы мог подумать! С виду такой приличный человек…»

Вот именно «с виду». Людям лень разобраться в других людях, считают, что это удел психологов. Людям трудно подчас в самих-то себе разобраться, так стоит ли копаться в душах других, посторонних? Ведь куда проще принять готовую формулировку: «хороший человек», «плохой человек». Коротко и ясно. Незачем голову ломать: люди знают, что говорят. Каждому из нас хочется думать, что хороших людей больше, да так оно и есть, но плохих, прикинувшихся хорошими, тоже хватает. То же самое, и умными людьми кого мы считаем? Да тех, чьи мысли совпадают с нашими. Выходит, каждый человек считает себя эталоном ума: соглашается с тобой собеседник, поддакивает — умный! Спорит, возражает, доказывает обратное — дурак! Опять же все просто и ясно. О себе никто никогда всерьез не скажет, что он дурак. Разве что наедине, сгоряча. Пожалуй, оно правильно. Как же жить на свете, если знаешь, что ты дурак? Кстати, как раз дураки так о себе никогда не думают. А вот умные в себе частенько сомневаются. А вообще-то, никто на ум не жалуется, все на память пеняют…

Мои мысли снова возвращались к Григорию Аркадьевичу: в НИИ работает со дня открытия в Ленинграде филиала, а вот вывести его на чистую воду еще никому не удалось, да и вряд ли кто ставит перед собой такую задачу… Вот тут я и поймал себя: допустим, я знаю, что Гейгер плохой человек, более того — вредный и опасный в коллективе, но смог бы я публично разоблачить его? На этот вопрос я даже сам себе однозначно не отвечу. Безусловно, на собрании я мог бы выступить и сказать, что я думаю о Гейгере, но он тоже не дурак: сумеет организовать защиту, а то и первым нападет, у него нюх на все это, как у ищейки. Да и что я скажу? Что он вымогал у меня положительную рецензию? Или о том, что распространяет по институту разные сплетни? Работник он опытный, хотя и не хватает с неба звезд, как выразился Великанов. Вредоносность Гейгера скрытая, она прячется под личиной доброжелательности, приторных улыбок, подхалимажа перед начальством. За спиной Гейгера маячит внушительная фигура Скобцова, да и моя же Грымзина, которую Григорий Аркадьевич называет очаровательной, горой встанет за него. Этот кожаный пиджак, который она месяцами не снимает с себя, программист ей достал в благодарность за то, что она помогла ему получить трехкомнатную квартиру в центре города. Великанову отказали, а вот Гейгер получил… Он ухитрился пролезть не только в жилищную комиссию. Татьяна Леонидовна Соболева — ее избрали на собрании председателем нашего Дома ученых — рассказывала, как к ней домой с цветами пожаловал Гейгер и стал умолять взять его заместителем, мол, у нее дети, семья, вряд ли она сможет много внимания уделять делам, а он, Гейгер, жить не может без общественной работы… Конечно, добрейшая душа Соболева не устояла перед его напором и попросила, чтобы ее заместителем утвердили Григория Аркадьевича. Оказывается, ему это было нужно для того, чтобы шефствовать над буфетом и столовой. Каждую неделю жена Гейгера приходила туда и запасалась дефицитными продуктами… Если уж я такой правдоискатель, то чего же я миную Скобцова? Ведь только под крылышком таких, как он, вольготно живется Гейгерам. Или духу не хватит на замдиректора?

И тут я понял, почему даже непримиримые к несправедливости люди терпят вокруг себя разных проходимцев и интриганов: да потому, что жаль времени, сил и нервов. Помнится, когда много лет назад я впервые пришел в НИИ, первым, кто ко мне подкатился, был Гейгер Аркадьевич. Не было дня, чтобы он не зашел ко мне в кабинет, от него я получал полную информацию о всех работниках института. Сначала я думал, что Гейгер просто добродушный болтун, но теперь-то я понял, что он специально настойчиво вдалбливал мне, мол, тот хороший человек, а этот плохой… И я, к стыду своему, должен признаться, что долгое время так и считал. То есть Гейгер заранее определил для меня, кто хороший человек в институте, кто плохой. Разумеется, с его точки зрения. И только много времени спустя я сам разобрался в людях. Оценки Гейгера и действительное положение дел в институте совсем не совпадали.

Я попался ему на удочку, так же как попадаются многие: мне легче было сразу получить готовое, обкатанное мнение, чем разобраться во всем самому. Настоящие ученые подвергают сомнению даже абсолютные истины, большинство из смертных не обладает подобными качествами. Мозг человека, утверждают специалисты, необъятен по возможности воспринимать и анализировать информацию, пределы его неограниченны, тем не менее наш мозг охотно воспринимает готовые стереотипы, не желая себя утруждать исследовательской работой, анализом, собственными выводами…

Все эти размышления, прерванные сегодняшним разговором с Варей, привели меня к мысли выступить в понедельник на открытом партийном собрании в институте. Конечно, не подтолкни меня Вячеслав Викторович Бобриков, я бы еще подумал… А теперь все пути отрезаны: я и ему пообещал выступить… Не выходили у меня из головы и его слова о вступлении в партию… Григорий Аркадьевич хотя и говорил, что Скобцову никогда не быть директором, по-моему, снова обрел веру в него, потому что последнее время встречал в подъезде и провожал Артура Германовича. Я сам видел, как он дверцу машины ему открывал и махал вслед маленькой ручкой. Грымзина нахваливала Скобцова, в феврале ему исполнилось пятьдесят и его наградили орденом «Знак Почета». Сразу его акции подскочили, мол, вот, человека ценят, почему бы орденоносца не назначить директором?..

Если я приходил к важному для себя решению, то я его потом не изменял. Советоваться мне ни с кем из института не хотелось по этому поводу, зачем раньше времени дразнить гусей? Решил даже ничего не говорить Геннадию Андреевичу Великанову. Он наверняка принялся бы меня отговаривать. Зачем, мол, мне врагов плодить? Никто за критику не скажет мне спасибо, но камень за пазухой припасут. Что мне, больше всех нужно? Как говорит Гейгер, живи и давай жить другим…

Приходили сомнения и ко мне: действительно, последние годы у нас на собраниях тишь да гладь, никто никого не задевает, начальство довольно и сотрудники не в обиде. А в тихом омуте и черти водятся. Вон какие жирные «карпы» выросли в нашем институтском пруду, я имею в виду Скобцова, Гейгера, Грымзину. И разных «пескарей» хватает. Стоит ли бросать камень в эту стоячую воду?..

С одним человеком я все-таки решил посоветоваться.

— Ты, Георгий, классический представитель типа А,— выслушав мою сбивчивую, горячую речь, которую я собирался произнести на партийном собрании завтра, заключил Анатолий Павлович.

— Ты против того, чтобы я выступил?

— Нет, почему же,— улыбнулся он.— Твоя речь произведет должное впечатление… Только не надо так волноваться, дорогой. Твоя горячность в данном случае не на пользу. Можно ведь все это изложить спокойно, без патетики, не повышая голоса, не потрясая кулаками. Кстати, уверенная спокойная речь доходит до публики гораздо лучше, чем сумбурная, эмоциональная,— он помолчал и взглянул мне в глаза.— А ты не боишься, что после твоего выступления тебя выживут из института?

— Мне уже один человек это предрекал,— раздраженно ответил я.— Я и так долго молчал.

— А что же теперь случилось?

— А то, что наш институт превратился в разворошенный муравейник,— сказал я.— Мыслимое ли дело: скоро год, как мы живем без директора! Вот и забулькало на поверхности разное…

— Ты еще это с трибуны не ляпни,— заметил Остряков.— Мой тебе совет: вычеркни особенно резкие выражения, они режут ухо. И главное — спокойствие, мой друг, спокойствие, если ты хочешь достичь желаемого результата.

— Ну, а… вообще? Звучит?

— Я не знаю ваших институтских дел, но если все, что ты сейчас сказал, правда, то тебя следовало бы выпороть!

— Меня? — изумился я.

— Почему же ты молчал? Надо было раньше говорить об этом! Ты в рот воды набрал, другие помалкивают, а это и на руку таким, как Скобцов и этот… Гейгер. У него такое имя? Про Радия слышал, про Вольта — тоже, а Гейгер — это что-то новенькое.

— Так прозвали его,— улыбнулся я.— У него чутье на всякие институтские перемены, как у счетчика Гейгера на радиацию.

— Мне тоже доводилось встречать подобных типов,— сказал Анатолий Павлович.

— И что же ты?

— Сразу объявлял им войну не на жизнь, а на смерть.

— И побеждал?

— Иногда побеждал, а другой раз и меня на обе лопатки укладывали,— неохотно проговорил Остряков.— Этой гнили еще много у нас. Если в коллективе здоровая атмосфера, гниль прячется по темным углам или так ловко замаскируется, что невооруженным глазом ее и не заметишь, но стоит, как у вас, измениться обстановке — и всякая пакость расцветает пышным цветом… Не завидую я тебе, Георгий!

— Может, не выступать? — кинул я пробный камень.

Анатолий Павлович остро посмотрел на меня. Светлые глаза его заледенели, морщины у губ обозначились резче.

— Что бы я тебе ни посоветовал, ты все равно выступишь завтра,— сказал он.— И правильно сделаешь. Не знаю, изменит ли это климат в вашем институте, но по крайней мере ты будешь честен перед самим собой. А это, пожалуй, самое главное, дружище!

Мы помолчали, потом я спросил:

— Каким это ты меня еще классическим типом А обозвал?

— Уж тебе-то, переводчику с английского, следовало бы знать про книжку американских ученых Фридмена и Роусенмена «Поведение типа А и ваше сердце». Короче говоря, эти ученые делят все человечество на два типа: тип А и тип Б. Первые очень эмоциональные, не умеют сдерживать свой гнев, влезают в конфликты, все время находятся в напряжении. Люди типа А чаще всего попадают в больницы, а то и сразу на тот свет с инфарктом.

— Классическим представителем типа Б являешься ты,— ввернул я.

— Я сделал себя таким,— спокойно заметил Остряков.— Да, люди типа Б спокойны, уравновешенны, у них слабая подвижность нервных процессов. О таких людях еще академик Иван Петрович Павлов сказал, что они — самый благоприятный жизненный тип характера.

— Значит, мне ждать инфаркта?

— Все в твоих руках… Я, например, сам себе доказал, что можно при большом желании изменить свой характер. Кстати, это продемонстрировал еще Антон Павлович Чехов.

— Опять аутотренинг? — спросил я.

— Без самовнушения в этом деле никуда. Захочется тебе полезть в бутылку, а ты возьми и не лезь. Захочется почесаться, а ты — ноль внимания. Возьми как-нибудь поголодай дня два-три. Трудно будет поначалу, зато потом на удивление голова ясная. Упорядочь свойобраз жизни: вовремя вставай, ложись, обедай… И не заметишь, как характер твой уравновесится, а мелочи перестанут тебя раздражать.

— Тебя ударят по щеке, а ты подставь другую…

— Щеку подставлять я тебе не советую, а вот укреплять свою нервную систему следовало бы. Тут я тебе, Георгий, могу помочь.

— Ладно, после собрания,— рассмеялся я.

Мы сидели с Остряковым в его квартире. В соседней комнате делали уроки Вика и Ника. Кругом прибрано, чисто. Хотя и похудевший, со впалыми щеками, Анатолий Павлович уже не выглядел таким изнуренным, как в больнице. Переломы его срослись, однако еще прихрамывал. Об автомобильной катастрофе я старался не говорить, а когда один раз у меня вырвалось имя его погибшей жены Риты, я смешался, но он спокойно заметил, что не ребенок, и опасаться травмировать его психику мне не следует. То, что случилось, то случилось, а жизнь продолжается, и с этим ничего не поделаешь. В конце концов мы все рано или поздно умрем, как умирали до нас наши предки.

Когда раздался шорох открываемой входной двери, я заметил, что лицо Анатолия Павловича изменилось: потеплело, что ли, или просветлело? Он пружинисто поднялся со стула — мы сидели на кухне — и, чуть прихрамывая, вышел в прихожую. Пришла Полина. Она несколько смутилась, увидев меня, но тут же улыбнулась и поздоровалась. Анатолий Павлович принял у нее сумку, кулек с яблоками. Из комнаты выскочили близнецы и весело загалдели. Полина как-то сразу внесла в тихую до того атмосферу квартиры здоровое оживление. Выглядела она хорошо. Русые волосы вроде бы у нее стали длиннее, миндалевидные азиатские глаза весело смотрели на нас.

— Ужинать будем! — скомандовала она.— Вика, Ника, приготовьте стол! Мужчины, освободите кухню!

Мы перешли в другую комнату. На письменном столе небольшие старинные бронзовые фигурки, все больше мужики в лаптях с косами, посохами, старухи с коробами на спинах. Вся боковая стена занята застекленными полками с книгами по искусству — это главное богатство и гордость Острякова. Книги на разных языках.

— Ты все понял, тебе нечего объяснять,— сказал он.— Через год мы с Полиной поженимся.

У меня вертелся на языке дурацкий вопрос: почему через год? Но я сообразил: Рита. Для Анатолия еще траур не кончился.

Повисла тягостная пауза, мне нужно было что-то сказать, но я молчал. Да и что я мог сказать другу? Что ему повезло?

— Я все знаю,— улыбнулся Анатолий.— Мне Полина рассказала. Что было, то было… Я не зеленый юноша и отлично знаю, что жизнь исподволь не готовит мужчину и женщину друг для друга. Прости за банальное сравнение — мне лучше не придумать — жизнь перемешивает судьбы человеческие, как колоду карт. Один раз выпадут тебе козыри, другой — валеты и девятки.

— На этот раз нам с тобой выпали козыри,— заметил я, не очень-то убежденный, что говорю те слова, которые надо.

— Я не ревнив, а к прошлому ревнуют лишь дураки,— продолжал Анатолий.— Потому не уходи в подполье и не шарахайся от Полины, как черт от ладана. Она к тебе очень хорошо относится. И так будет всегда.

— А как девочки? — спросил я.

— Тут все в порядке,— сказал он.— Слышишь? — кивнул в сторону кухни, откуда доносился оживленный разговор, смех, звяканье посуды.— Полина как-то просто и естественно вошла в нашу жизнь: сначала в мою, потом в их. Девочки ее полюбили.

— А ты? — рискнул я задать мучивший меня вопрос. Я желал Полине счастья, но если Анатолий ее не любит, то Полина не будет с ним счастлива. Я знал ее.

— Первое мое желание было сказать, что не твое это дело,— помолчав, спокойно заговорил Остряков.— Но я скажу тебе: я сделаю все, чтобы Полина была счастлива со мной.— Он с затаенной усмешкой посмотрел мне в глаза.— Ты это хотел услышать?

— Я хочу, чтобы и ты был счастлив,— сказал я.

— Мое счастье никогда не было легким…

— А какого оно у тебя цвета? — спросил я.

— Оранжевого,— улыбнулся он.— Когда я держал в руках апельсин, принесенный мне в больницу Полиной, я понял, что буду жить.

Анатолий понимал меня с полуслова. Это прекрасно, когда у тебя есть друг, понимающий тебя с полуслова. А вернее — без слов.

— Знаешь, чего мне сейчас хочется? — сказал Остряков.

— Слетать в Японию? — вспомнив, что в этой стране он еще не бывал, сказал я.

— Не угадал,— рассмеялся он.— Пробежаться до Средней Рогатки. Вместе с тобой.

— Весной,— сказал я.— Хоть до Тосно.

— А может, до Новгорода?

— Тогда уж до самой Москвы!

— Чай готов! — заглянула к нам Вика.— Полина Викторовна принесла торт с орехами.

Остряков проводил меня до автобусной остановки. На улице было заметно, что он хромает. Вечер был холодный, с неба в лицо летела изморось, обледенелый асфальт блестел в свете уличных фонарей. Навстречу пронеслась милицейская машина с вертящейся на крыше голубой мигалкой. Откуда-то с первого этажа доносилась знакомая мелодия.

— Вчера пришел в гараж, сел за руль и… не смог заставить себя выехать на улицу,— глядя мимо меня, проговорил Анатолий Павлович.— Начисто отшибло желание ездить… Вот что, Георгий, катайся ты на здоровье на моей машине! Завтра я и доверенность оформлю.

— Может, пройдет? — сказал я.

— Не пройдет,— печально ответил Остряков.— Я себя знаю. Есть такие моменты, когда разум бессилен что-либо изменить. Тут и воля не поможет.

— Тогда уж лучше продай,— сказал я.— По доверенности ездить не привык.

— Оцени в комиссионке, из этой суммы отдай за ремонт Боба Быкову — и машина твоя. Да, деньги мне не к спеху, отдашь, когда будут у тебя лишние.

— Сдал в издательство книгу,— сказал я.— Скоро аванс получу.

— Я же сказал: деньги мне не нужны,— заметил Анатолий.— А тебе могут понадобиться…— Он как-то странно на меня посматривал, но спросить не решался. Впрочем, я догадался, о чем он.

— У меня все сложнее,— сказал я.— Она не разведена, и муж тянет с разводом: то согласен, то вдруг упрется, как баран. Странный человек. Не может поверить, что он лишний.

— Наверное, любит.

— Тут и другое: оскорбленное самолюбие, эгоизм… Как же его бросили! Он предпочитал бы сам бросить…

— Кто он?

— Статист.

— Кто-кто? — удивился Анатолий.

— Я не так выразился: статистик, точнее, начальник какого-то отдела статистического управления,— невольно улыбнулся я, подумав, что у Новикова и впрямь есть что-то общее со статистом провинциального театра. Тогда, в ресторане, он и в позу становился, и напускал на себя полное безразличие, потом вдруг начинал рыдать и рвать на себе волосы, а кончил тем, что посадил в такси пышную блондинку из ресторана и уехал с ней.

Это уже не статист, а настоящий артист. Статистом, он, пожалуй, был для меня и Вероники. Она нервничала: муж вдруг стал проявлять усиленное внимание к Оксане, дарил ей красивые вещи, присылал коробки шоколадных конфет, настойчиво приглашал к себе в Москву пожить. Все это вносило в нашу жизнь сумятицу, нервотрепку. Вероника не могла решиться возбудить дело о разводе, пока муж упорствует, ей хотелось, чтобы все произошло спокойно, без трагедий и юридических сложностей. После встречи со мной и пьянки в пивной и ресторане Алексей Данилович приехал на дачу и заявил теще, что согласен на развод, даже высказал такую мысль, что, повидавшись со мной, он теперь знает, что Вероника выбрала достойного мужчину… Все это он перед отъездом сообщил и Веронике, а, приехав в Москву, вдруг переменил свое решение: написал, что на развод не согласен и хочет забрать дочь к себе.

Я просто не мог взять в толк, как так можно вести себя серьезному мужчине? Мне и в голову не пришло угрожать Оле Первой, искать встречи с ее мужем, чтобы убедиться, что он будет достойной заменой мне. Если женщина решила уйти, ее уже ничто не удержит. Вероника мне призналась, что если она раньше просто не любила мужа, то теперь начинает ненавидеть.

А что мог сделать я? Мои советы до нее не доходили, тут я столкнулся с женским характером, у которого своя логика. Она, Вероника, надеется, что он поймет и согласится на развод. Как говорится, перебесится и успокоится.

— А если нет? — спрашивал я ее.— Если не успокоится? Так нам век и ждать?

— Я не хочу, чтобы моя дочь когда-нибудь плохо подумала обо мне,— отвечала Вероника.

Признаться, я тут не улавливал никакой связи, но спорить не решался. В общем, я понял, что Алексей Данилович Новиков может сколько ему захочется морочить нас с Вероникой, а мы будем бессильны что-либо предпринять без его согласия на развод. Он был ей хорошим мужем, говорила Вероника, и ей будет больно знать, что он мучается. Она еще никому в жизни не причинила несчастья, не хочет потом всю жизнь терзаться…

— А мы? — говорил я ей.— Почему мы должны… терзаться? Он ведет себя как самодур.

— Пойми, он отец Оксаны! И всегда останется для нее отцом.

— Ты сама говорила, он плохой отец,— возражал я.

— Оксана этого не знает.

— Что же делать?

— Ждать, дорогой,— успокаивала Вероника.— Скоро ему все это надоест, вот увидишь!

И мы ждали. Правда, я не знал — чего? Но спорить с Вероникой было бесполезно.

Когда Новиков приезжал в Ленинград, она переходила жить ко мне. В эти дни телефон трезвонил и днем и ночью. Варя сочувственно посматривала на меня, брала трубку и говорила, что Вероники у нас нет. Когда я брал трубку, он свою вешал. Больше не проявлял охоты увидеться со мной, а я и подавно.

К счастью, наезды его становились все реже и реже, я видел, что Вероника начинает успокаиваться, снова вернулась к своей диссертации, которую было совсем забросила.

— А ты знаешь, она, пожалуй, права,— выслушав меня, заключил Анатолий Павлович.— Права, что не ожесточилась, что думает о нем и о будущем своей дочери.

— Почему же я не устроил веселую жизнь Чеботаренко? — возразил я.

— Не мерь, Гоша, всех на свой аршин,— сказал Анатолий.— И потом, ты уже не любил Олю.

— Ну, знаешь! — взорвался я.

— Я-то как раз знал, а ты — нет.

— Почему же мне ничего не сказал?

— Ты и сейчас мне не поверил, а тогда бы и слушать не стал.

— Беремся судить других, а, оказывается, сами себя-то толком не знаем,— с горечью сказал я.

— Если бы все в жизни давалось легко, мы быстро бы обросли жиром и погрязли в самодовольстве.

— Мы с тобой не обрастем,— невесело усмехнулся я.

Автобуса я не дождался и пошел домой пешком, это не так уж далеко.


— Ты хоть сам-то понял, что ты сделал? — гремел, возбужденно расхаживая по кабинету, Великанов.

— Что думал, то и сказал,— пробормотал я.

— Ты хоть лица людей-то видел? А как тебе хлопали! Будто ты знаменитый артист. Кирилл Лавров или Нестеренко. Ну, Георгий, удивил же ты меня… Да что меня — всех в институте! Как ты поддел Скобцова, а? А Гейгера? Вывернул наизнанку и вместе с тем тактично, без нажима, будто жалеючи его. И Грымзиной выдал по первое число! А про обстановку в институте? Присутствовали из райкома и обкома партии, я видел, как они строчили в блокнотах… Да ты и их не пощадил! Я говорю про то, что до бесконечности затянули дело с назначением директора института.— Он вдруг остановился передо мной, поправил очки на переносице и пристально посмотрел мне в глаза: — А ты часом, Георгий, не надумал уходить из института? И напоследок решил дверью хлопнуть?

— Мне нравится тут,— усмехнулся я.

— Ты бы видел лицо Скобцова! Как говорят наши комментаторы: «Он сделал хорошую мину при плохой игре!» Даже похлопал тебе… Глядя на него, и Гейгер поаплодировал!

— Съедят теперь? — спросил я.

— Сожрут! — воскликнул Геннадий Андреевич.— Проглотят без соли! Выживут из института, как пить дать! Не сразу, конечно, подождут малость, поднакопят компроматов.

— Чего-чего? — удивился я.

— Компрометирующих материалов.

— А ты что же?

— Что я? — опешил Великанов.

— Ну ты, другие, которые искренне хлопали, как же вы такое безобразие допустите? — нажимал я на него.

— А что я… мы? — растерялся Геннадий Андреевич.— Скобцов хитрый, будет умно копать. Он сделает так, что ты сам уйдешь и еще его благодарить будешь.

— Грош цена моему выступлению, если люди не поняли, что я хотел сказать,— с горечью вырвалось у меня.— Не должно случиться такого в нашем институте. Если коллектив сплочен…

— Это наш-то? — перебил Великанов.

— Ты тут все говорил про лица… Я видел с трибуны лица людей. И эти лица мне очень понравились. Правда — она, Геннадий Андреевич, рано или поздно всегда побеждает. Везде и всегда.

— Я же и говорю, Скобцов сразу не решится на тебя бочку катить…

— Дело не в Скобцове. Он потому и силен, что у нас создалась такая гнилая обстановка. Изменись обстановка, и Скобцов станет другим. Тут же приспособится, он за свое место руками и ногами держится. Уж о том, чтобы стать директором, он и не мечтает, он теперь думает, как на своем месте удержаться…

— Особенно после того, что ты о нем и Грымзиной сказал! — ввернул Геннадий Андреевич.— Пять человек выступали и все поддержали тебя. И заведующий отделом обкома партии хорошо отозвался о твоем выступлении… Как он сказал? Своевременное, принципиальное, честное. Если бы все коммунисты института занимали такую же позицию, как товарищ Шувалов, не было бы никакой склоки в коллективе…— Великанов посмотрел на меня: — Пожалуй, обком теперь не даст тебя в обиду… Но и у Скобцова связи ой-ой-ой!

— Да что ты мне все: Скобцов, Скобцов! — рассердился я.— Запугал же он тебя!

— Не все же такие отчаянные…

— Ты еще скажи, я герой! Велика важность: поднялся на трибуну и сказал правду!

— Ты не прикидывайся…— возразил Геннадий Андреевич.— Иногда сказать правду людям в глаза с трибуны труднее, чем в бою закрыть грудью амбразуру.

— Мы с тобой, Геннадий Андреевич, не воевали и давай не будем проводить параллели между сегодняшним собранием и войной,— сказал я.

— Может, теперь и мой Гейгер перестанет трещать? — не мог успокоиться Великанов.— Уж на что нахал, а и то его лысина запылала, как факел, когда ты его стал разделывать, как бог черепаху!

— Ну его к черту, твоего Гейгера! — устало отмахнулся я.

Казалось бы, я должен был быть доволен, я не волновался, ни разу не сорвался, говорил спокойно, по существу, но вот сейчас что-то сверлило меня, я испытывал неудовлетворенность, будто самое главное и упустил, не сказал…

После собрания ко мне подходили сотрудники, поздравляли, искренне жали руку, я что-то отвечал, улыбался, а про себя думал: «Неужели мы так отвыкли от критики, что покритиковавшего начальство считаем чуть ли не героем? Судя по реакции присутствующих, все единодушно разделяли мое мнение, но почему же раньше никто не выступил? Да и я почти год молчал?»

Пожалуй, вот это обстоятельство меня и огорчало. Я не знал, что на собрании будет присутствовать столько ответственных официальных лиц, даже заведующий отделом областного комитета КПСС. Это он авторитетно заявил с трибуны, что буквально на днях решится вопрос о кандидатуре на пост директора института, признал, что была допущена ошибка: этот вопрос нужно было решить еще год назад, но и мы, работники института, хороши! Засыпали заявлениями и анонимными письмами самые различные организации… Нужно же было со всем этим разобраться? Чем больше разбирались, тем больше приходило писем, заявлений… Не лучше ли было бы сразу вот так честно все высказать, как это сделал товарищ Шувалов?..

Удивлялся я и тому, что те же самые люди, которые писали или подписывали заявления, наверняка под нажимом Скобцова и Грымзиной, тоже подходили ко мне и произносили благодарственные слова. А что же они думали раньше, когда строчили заявления?

— Я тоже хотел выступить… после тебя,— сказал Великанов.

— И что же?

— Рассказать, как Скобцов меня обрабатывал, заставил подписать заявление…

— Черту подвели под прениями? — усмехнулся я.

— Мне же через два месяца ехать в Америку,— вздохнул Геннадий Андреевич.— И внутренний голос приказал: «Сиди и молчи!»

— Осторожный у тебя «внутренний голос»!

— Если бы ты знал, Шувалов, как много для меня значит поездка в Штаты.

— Но какое имеет отношение твоя поездка к собранию?

— Не будь наивным,— заметил Геннадий Андреевич.— Все еще можно повернуть наоборот!

— Извини, я тебя не понимаю,— сказал я.

— Наверное, я мнительный и слабый человек,— признался Великанов.— С восторгом слушал тебя, гордился тобою, а потом спросил самого себя: смог бы я так? И понял, что не смог бы! Не хватило бы пороху.

С работы мы возвращались с Великановым вместе. Он все рвался то к автобусной остановке, то к метро, но я упорно тащил его прогуляться. Мне почему-то не хотелось оставаться одному. Кончилось все тем, что мы зашли в ту самую пивную, в которой я познакомился с Новиковым, и выпили по две кружки пива. Наверное, официант узнал меня, потому что заулыбался и, подмигнув, выложил две деревянно отсвечивающие воблины.

Великанов неудержимо полнел, раньше едва намечающийся животик теперь мощно выпирал даже из-под пальто, бритые щеки немного отвисали, глаза вроде бы стали меньше из-за складок. Круглолицый, в больших красивых очках, он начинал походить на Пьера Безухова, из-под фетровой шляпы торчали космы поседевших, но все еще густых волос.

— Скажи мне, Георгий,— подался он ко мне,— живешь вот, вроде бы все хорошо, а где-то внутри точит тебя червячок, дескать, не было бы скоро плохо… Вот эта проклятая боязнь чего-то неизвестного и заставляет меня молчать, на все смотреть сквозь пальцы, мол, я не я и моя хата с краю… С тобой такое бывает?

— Меня и сейчас точит…— признался я.

— Раскаиваешься, что с трибуны наговорил?

— Да нет, у меня другое,— сказал я, однако рассказывать о своих трудностях с Вероникой мне не захотелось.

— А я думал, тебя не терзают сомнения.

— Так не бывает!

— Знаешь, что мне иногда приходит в голову? — посмотрел на меня Геннадий Андреевич.— Какого черта я вообще родился? Ну, живу, работаю, у меня хорошая жена, дети… А вот чувство собственной никчемности порой давит как пресс. Ученым я никогда не стану, начал было в отпуске материал для докторской собирать и бросил… Чувствую, не по силам. А что дальше? Не вижу, старина, никакой перспективы. Дальше должно быть только хуже, что ни говори, а голова, когда тебе перевалит за пятьдесят, вряд ли лучше работать будет… И маячит на горизонте благословенная пенсия! Дачный участок в садовом кооперативе, клубника на грядках, лейка-мотыга. Чего доброго, от скуки начну на базаре приторговывать с огорода… Об этом ли я мечтал каких-то двадцать лет назад?

— О чем же ты мечтал?

— Страшное дело вдруг почувствовать, что ты остановился,— продолжал он, будто не слыша.— Помнишь, раньше на станциях паровозы, прежде чем тронуться, начинали шумно буксовать? У них еще были большие красные колеса. Вот и я сейчас буксую. Паровоз-то побуксует и пойдет себе дальше, а я, Шувалов, остановился.

— Наговариваешь ты на себя, Геннадий Андреевич,— сказал я.— Ты — опытнейший работник в нашем институте, тебя уважают, вот в Америку посылают.

— Честно говоря, на Америку я сильно рассчитываю, может, она меня встряхнет? Заработают во мне какие-то колесики-шестеренки, и я еще тронусь с места?..

Я впервые слышал от него такие речи. И окончательно он меня огорошил, когда признался, что все эти мысли с новой силой накатили на него после моего выступления на собрании.

— А ты, Шувалов, не стоишь на месте,— уже прощаясь на углу Невского и Литейного, сказал он.— И я тебе завидую… По-хорошему завидую, слышишь?..

— Не завидуй,— сказал я.— Все, что ты предъявляешь себе, в точности могу предъявить и я себе. И мне иногда в голову приходит мысль: зачем я родился? Кому это нужно было? Мой отец случайно встретился с матерью… Впрочем, не в этом дело. Если бы у отца во время войны не отскочило у полуторки колесо, он не застрял бы в прифронтовом поселке и не увидел мою мать… И не было бы меня. Понимаешь, вообще бы не было.

— Ну, это уже метафизика,— рассмеялся Великанов.— Если бы да кабы… Людей, по-моему, по заказу никто не делает. Любая жизнь — необходимая случайность.

— Не встреть отец мою мать, меня не было бы! — говорил я.— Именно меня. Был бы кто-нибудь другой!

— Тогда копай глубже: твой отец тоже мог появиться на свет случайно,— сказал Геннадий Андреевич.

— То-то и оно,— сказал я и замолчал: говорить на эту тему мне расхотелось.

— Может, еще по кружечке? — предложил Великанов.

Я отказался. Геннадий Андреевич вскочил в подошедший автобус, а я побрел по Невскому в негустой толпе прохожих. С крыш капало, бурчали водосточные трубы, ледянисто поблескивали рубчатые сосульки, особенно большими они были у самой крыши. Невский был освещен, по мокрому асфальту скользили машины, равномерно мигали, меняя цвета, светофоры, на гранитных постаментах Аничкова моста выступила изморозь, напрягшиеся в рывке клодтовские кони с обнаженными мускулистыми юношами, казалось, были в испарине. Глянцевитой чернотой поблескивала внизу еще не полностью освободившаяся ото льда Фонтанка. С тяжелым вздохом перевалил через мост перегруженный троллейбус. В широком заднем стекле троллейбуса виднелись смутные лица пассажиров. Казалось, их размазали по запотевшему стеклу.

Я шел по той стороне, где Пассаж, и на стоянке такси, что у Казанского собора, увидел Олю Журавлеву. Рядом с ней трое мужчин. Чувствуется, что они все навеселе, наверное недавно вышли из ресторана «Кавказский». Оля меня не видела, она стояла чуть в стороне и с безразличным видом смотрела на усаживающихся в «Волгу» пассажиров. На голове ее знакомая меховая шапка, которая так идет ей, на высоких ногах изящные светлые сапожки. Я остановился на краю тротуара и во все глаза смотрел на когда-то близкую мне девушку. Потом перевел взгляд на мужчин. Который же из них ее муж? Наверное, тот, самый высокий, который, жестикулируя, что-то рассказывает приятелям? На таком расстоянии я не мог хорошо рассмотреть их.

Будто повинуясь какому-то внутреннему импульсу, Оля медленно повернула голову в мою сторону, и наши глаза встретились. Я бы мог поклясться, что она покраснела. Конечно, я не видел этого. Мне даже показалось, что она сделала движение в мою сторону. Оля не отрывала глаз от моего лица. Подкатило их такси, выключился зеленый глазок, совсем другой парень, лица которого я толком и не рассмотрел, шагнул к ней, что-то сказал, но она продолжала смотреть на меня, тогда он, проследив за ее взглядом, заинтересованно глянул в мою сторону, но откуда ему было знать, что Оля смотрит именно на меня?

Они все уселись в такси, Оля, прежде чем нагнуться и нырнуть в машину, еще раз бросила взгляд на меня, мне даже показалось, что она улыбнулась, впрочем, может быть, совсем и не мне. Я долго смотрел вслед «Волге», кто-то задел меня раз, другой. Очнувшись от невеселых дум, я пошел дальше. Меня вдруг потянуло на Дворцовую площадь.

Глава двадцатая

Ночью меня поднял пронзительный звонок в дверь. Мельком взглянув на настольные часы — было половина третьего ночи, я, набросив на себя халат, пошел открывать. Глаза со сна плохо видели, и я зацепил плечом за косяк, что-то со звоном упало на пол. Наверное, сорвалась латунная тарелка с изображением старинного парусника.

Словно вихрь на меня обрушилась Вероника. Дубленка, как всегда, расстегнута, глянцевитые волосы беспорядочным ворохом струятся по плечам, большие глаза широко распахнуты, в них — неестественный блеск. Щеки бледные, в руках скрученный в жгут толстый шерстяной шарф.

— Он украл ее…— возбужденно говорила она, стоя в прихожей.— Потихоньку, как вор, приехал в Репино, подкараулил у дачи, посадил в такси и увез… Что делать, Георгий?

— Увез? — Я туго соображал спросонья.— Куда, зачем?

— Ты только подумай,— не слушая меня, говорила Вероника.— Он даже в дом не зашел, слонялся по улице… Мама ничего не видела, это уже соседи рассказали…— Она всхлипнула и протянула мне разноцветный жгут.— Вот ее шарфик. Валялся на дороге…

— Успокойся,— бормотал я.— Ничего страшного…

— Он Оксану украл! — закричала Вероника.— А ты говоришь, ничего страшного!

— Не цыган же? — урезонивал я ее.— Отец все-таки…

— В Москву! Сейчас же! Немедленно! Слышишь?!

Из комнаты пришла Варя. Глаза заспанные, на щеке красная полоска. Она в длинной ночной сорочке, с распущенными темными волосами.

— Вероника Юрьевна, сейчас поезда не ходят…— начала было она, но та перебила:

— А самолеты?

— Да разденься же,— сказал я, почти насильно снимая с нее дубленку.— Какие ночью самолеты?

— Георгий, милый,— вдруг совсем другим, ласковым голосом сказала Вероника.— Я не доживу до утра, если ты… ты меня любишь, поехали сейчас же в Москву! Бог с ним, с самолетом, на машине. Только бы не сидеть на месте… Я бежала как сумасшедшая по шоссе из Репина. Электрички уже не ходили. Какой-то молоковоз остановился и подвез меня до города… Я умру, если мы сейчас не отправимся за ней!

Как ни туго соображала моя сонная голова, я понял, что возражать, призывать к здравому смыслу Веронику сейчас бесполезно и потом небезопасно, она способна на любые глупости.

— Поедем,— вздохнув, сказал я.

Она кинулась ко мне на шею, стала неистово целовать, ничуть не стесняясь Вари.

— Это была последняя капля…— сквозь слезы говорила она.— Я не прощу! Так мог поступить только негодяй…

— Ты молодчина, па,— сказала Варя.— Может, перед дорогой выпьете кофе? Я мигом…

Она увлекла Веронику на кухню, а я стал одеваться, лихорадочно соображая, как мне сообщить на работу, что я несколько дней буду отсутствовать. Решил, что утром откуда-нибудь с дороги позвоню Гоголевой или Федоренко, о Скобцове я даже и не вспомнил…

«Жигули» стояли во дворе, я как раз вчера отвозил в мастерскую вышедший из строя телевизор. Я стал искать сумку, нужно взять с собой зубную щетку, мыло, электробритву. Что еще взять?

Из кухни слышался взволнованный голос Вероники, она рассказывала, как Новиков похитил ее дочь. С последней электричкой приехав в Репино, она все узнала от расстроенной матери и тотчас опрометью бросилась бежать по шоссе в сторону Ленинграда… И тут как нельзя кстати подвернулся молоковоз… Она первый раз в жизни ехала на такой машине. От Кировского моста до нашего дома бежала по набережной, как назло, ни одного такси…

Я тоже выпил чашку крепкого кофе, чмокнул в щеку Варю и вместе с Вероникой спустился вниз. Была оттепель, повсюду блестели лужи, слава богу, гололеда не будет! Машина завелась сразу. Боба Быков постарался на совесть! Когда я садился за руль, сверху послышался Варин голос:

— Документы, деньги взял?

Конечно, забыл! Варя набросила на плечи пальто, принесла мне бумажник. Длинная голубая сорочка смешно торчала из-под пальто, на босых ногах у нее теплые тапочки.

— Варенька, простудишься,— сказала Вероника.

— Вы шарф забыли! — вспомнила Варя.— Я сейчас…

— Не надо, это Оксаночкин,— остановила ее Вероника.

Я, видно, сильно нажал на газ, и непрогревшийся мотор, чихнув, заглох.

— Привозите Оксану к нам,— сказала Варя.— Уж отсюда-то ее не украдут… У нас милиция рядом!

— Боже мой! — заволновалась Вероника.— Чего же ты стоишь?

Она удивительно красивой была сейчас: глаза гневно сверкали, маленький чуть вздернутый нос книзу расширился, по-моему, она даже топала ногами в сапожках по резиновому коврику. Кулаками она молотила по своим круглым коленям.

Наконец «Жигули» тронулись с места. Ни одной машины не попалось навстречу, в такое время ездят только таксисты или сумасшедшие, вроде нас с Вероникой.

— Георгий, если бы ты знал, как я тебя люблю! — засмеялась она и поцеловала меня в щеку.

В том состоянии, в котором она находилась последние часы, только быстрая езда могла ее хоть на время умиротворить. Бежать, двигаться, ехать, лишь бы не стоять на месте и ждать. Но ведь это было нелепо — тащиться весь день в Москву на машине, когда утром можно было бы сесть на первый же самолет и через час быть на Внуковском аэродроме.

Но я ничего не сказал Веронике, да она бы меня и не поняла.


Я бы его не ударил, но он стал последними словами при мне оскорблять Веронику. Мы только что приехали в Москву, с трудом отыскали улицу Панферова, где он жил в высотном доме на тринадцатом этаже. Было около десяти вечера. Пока дорога была нормальной, я гнал свыше ста километров в час, но после Валдая местами был гололед, приходилось снижать скорость. В общей сложности мы ехали до Москвы одиннадцать часов, один раз только в пути сделали получасовую остановку и пообедали в Вышнем Волочке. День пасмурный, иногда моросил дождь, за городом по сторонам шоссе еще белел снег; на обочинах он был грязный, с мазутными пятнами, а дальше — ослепительно белый. Голые деревья уныло покачивали ветвями на ветру. В снежных сугробах чернели деревенские избы, из труб тянулся в ватное небо сизый дым. Там, где мороз прихватил в оттепель снежный наст, он поблескивал наледью. Черные неторопливые птицы что-то склевывали на кромках шоссе. Это были грачи. Я впервые увидел их этой весной.

За Клином в сумерках дорогу неспешно перешел лось. По сторонам он не смотрел и не прибавил шагу, когда мы промчались мимо. Смешной он был на своих длиннущих ногах-ходулях, с реденькой длинной бородой, как у дьячка, и двумя широкими лопатами рогов. В свете фар розовым огнем блеснули его большие глаза.

По Москве пришлось изрядно поплутать, я тут плохо ориентировался. Вероника адрес знала, но на новой квартире мужа не была. Он все-таки получил трехкомнатную, но не успокоился. Молча поднялись на лифте, позвонили в обитую новеньким кожзаменителем черную дверь. Поблескивали никелированные диски мудреных замков.

Он сразу открыл, будто ждал нас.

Побледневшая, с громадными глазами, Вероника молча прошла мимо него в комнаты. Скоро вернувшись, незнакомым мне высоким голосом спросила: где Оксана?

Он стоял перед нами в трикотажных брюках, с молотком в руке. Наверное, дырки пробивал в стене шлямбуром, потому что руки его до локтей были припорошены белой пылью. Что-то мелькнуло в его глазах, дрогнула бородавка на мясистом подбородке, он усмехнулся:

— В такой квартире жить одному? Оксана останется здесь.

— Как ты мог, Новиков? — с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, произнесла Вероника.— Тайком, как вор…

— А как ты могла?! — вдруг заорал он.— Разрушить семью, бросить мужа… Зачем тебе, такой… дочь?!

Казалось, его грубость сокрушила Веронику: ее плечи опустились, голова поникла, она с изумлением смотрела на орущего мужа. И что удивительно, на лице ее отразился не гнев, а глубокое изумление. Наверное, раньше Новиков никогда себе не позволял ничего подобного. Грязные слова сыпались из него, как горох из дырявого мешка. Сияние в глазах Вероники потускнело, потом совсем исчезло, растворилось в глубине черных зрачков.

Его лицо сделалось неприятным, бородавка прыгала на подбородке, будто хотела отскочить, губы кривились в злобной усмешке, небольшие глаза превратились в щелки, в довершение всего он размахивал молотком, один раз задел им за стену и машинально провел растопыренной ладонью по обоям. На меня он старался не смотреть, хотя оскорбления сыпались и в мой адрес. Два или три раза я попытался приостановить этот поток брани, но безуспешно. Вероника все еще с немым изумлением смотрела на него. Губы ее дрожали, на глазах заблестели слезы. А он вошел во вкус и, распалившись, выливал на нее ушаты оскорблений. Поймав растерянный и несчастный взгляд Вероники, я подошел к нему и наотмашь ударил в лицо, иначе невозможно было заткнуть этот грязный фонтан. Он отлетел к стене, поморгал и, еще больше побагровев, бросился на меня с поднятым молотком. Я перехватил его руку, немного вывернул ее за спину и заставил его рухнуть на колени. Он застонал, выронил молоток. Я отпустил его. Поднявшись на ноги, он смотрел на нас и молча потирал другой рукой приподнятое плечо. На скуле у него вздувался желвак. Весь ругательский пыл его разом улетучился. Майка вылезла из брюк и топорщилась на выпирающем животе.

— Извините, я вел себя как скотина,— негромко проговорил он.

Этот Новиков продолжал удивлять меня: из разнузданного хама он вдруг превратился в вежливого, добропорядочного человека. Отодвинув ногой в коричневом шлепанце молоток, он прочистил горло.

— Я, кажется, не поздоровался?

— Где Оксана? — повторила свой вопрос Вероника.

— Проходите, пожалуйста, в комнату,— все тем же приветливым голосом продолжал он.— Я недавно сюда переехал и еще не обустроился… Извините.

Передо мной был совершенно другой человек, ничего общего не имеющий с тем, который только что нас встретил на пороге своей квартиры. Даже злоба исчезла из его глаз. Он первым прошел в комнату, взял с тахты рубашку, надел на себя. Я с удовлетворением подумал, что, кажется, нашел самый действенный способ бороться с хамством…

Мы, не раздеваясь, прошли вслед за ним. В комнате кое-как была расставлена мебель. Стекла от серванта и книжного шкафа были прислонены к батарее парового отопления, на паркете — мелкая стружка, опилки, у стены — раскладная стремянка.

— Не мучай меня, Новиков, скажи, ради бога, где моя дочь?

Вероника стояла посередине комнаты. Когда она переступила, под острым каблуком ее сапога хрустнул кусочек штукатурки.

— Если я не скажу, вы снова меня ударите? — бросил на меня насмешливый взгляд Новиков.

Я поражался метаморфозам, происходящим с этим человеком! Он снова становился самоуверенным, так сказать, хозяином положения, от которого все зависит: хочу — казню, хочу — милую!

— Я жалею о случившемся,— сказал я.— Но вы сами вынудили меня к этому.

— Да, это конец.— Покачав головой, он скрестил большие волосатые руки на груди, гордо поднял голову и окинул нас высокомерным взглядом.— Извини, Вероника… Я тут много лишнего наговорил… Но ты должна понять мое состояние…

— Боже мой! — воскликнула Вероника.— Что он говорит! Куда ты подевал мою дочь?

Глаза ее снова засверкали, на щеках заалели два пятна. Ее длинные пальцы терзали сумку, губы подрагивали. Я боялся, что она сейчас заплачет.

— Нашу,— спокойно поправил он.— Нашу дочь. Об этом тебе не следовало бы никогда забывать.

— За что ты меня так ненавидишь? — вырвалось у Вероники.— Расходятся люди, но нельзя же так мучить меня за то, что… что я тебя не люблю? Думаешь, было бы лучше, если бы я тебя обманывала?

— Лучше,— вставил он.

— Но я не могу обманывать! — почти кричала она.— Пойми ты это, Новиков! Не могу и не умею! Я даже себя не умею обманывать, не только других… Ну почему ты хочешь, чтобы мы расстались смертельными врагами? Чтобы ненавидели друг друга всю жизнь? Ты ведь не глупый человек, Новиков? Ты мучаешь всех: себя, меня, дочь…— Вероника взглянула на меня, но продолжать не стала.

— Видит бог, я хотел как лучше,— с театральным вздохом произнес Новиков.

— Кому от твоих диких фокусов лучше? — возразила Вероника.— Мне? Тебе? Оксане?

На этот раз она не взглянула на меня, по-видимому решила ограничиться кланом одних Новиковых…

— Посмотри, какая у меня квартира! Для кого я хлопотал, старался?

— Не знаю,— пожала плечами Вероника.

— Для нас с тобой, для Оксаны… Что я тут один буду делать? В этих стенах?

— Ты еще женишься… Алексей,— мягко сказала Вероника, впервые назвав его по имени. Он это истолковал по-своему.

— Я все прощу, жена,— горячо заговорил он.— Вернись! Ты никогда об этом не пожалеешь! Я стану другим…

— Это ты умеешь,— перебила Вероника.— Меняешься прямо на глазах. Ну о чем ты говоришь? Я тебя не люблю, это началось еще до встречи…— она бросила взгляд на меня,— с Георгием… Неужели я могу что-то вот так просто взять и изменить? К чему все твои слова? Зачем этот театр? Ты еще не стар, у тебя все есть, ты устроишь свою жизнь… Не мешай мне, уйди с дороги. Ведь ты казался мне порядочным человеком…

— Не тебе говорить о порядочности! — выкрикнул он.

— Я скорее повесилась бы, чем вернулась к тебе,— без всякой злости произнесла Вероника, и оттого эти слова должны были прозвучать для него похоронным колоколом.

— Я боролся за сохранение своей семьи изо всех сил,— вновь обрел театральный тон хозяин квартиры.— Но есть предел и моим возможностям…

— Слава богу! — воскликнула Вероника.

— Я дам тебе развод, верну дочь, но поклянись, что ты не выйдешь замуж за этого человека! — небрежно кивнул он в мою сторону.

Ей-богу, мне захотелось еще раз врезать ему. От всей души!

— Что? — Вероника секунду пристально смотрела на него, потом вдруг громко рассмеялась.— Ты думаешь хоть, что говоришь-то?

— Надо бы милицию вызвать,— дотрагиваясь до вздувшейся скулы, задумчиво проговорил он.— Врывается в квартиру посторонний человек и размахивает кулаками! Да это бандитизм!

— Перестань кривляться,— строго заметила Вероника.— И скажи наконец, где Оксана?

И тут он меня напоследок еще раз удивил — сделав скорбное лицо, сокрушенно вздохнул и смиренным голосом произнес:

— Ты меня знаешь, Вира, я ведь не злой… Если ты разочаруешься в этом… гражданине…— легкий кивок в мою сторону, взглядом он меня не удостоил,— то всегда можешь вернуться ко мне. Запомни это хорошенько… А дочь у моей сестры, на Кутузовском.

— Как я сразу не сообразила! — встрепенулась Вероника и, больше не взглянув на мужа, направилась к выходу.

— А драться… как там вас…— пробурчал он мне в спину,— пошло и неинтеллигентно.

— После всего, что я тут наслушался от вас, я уже не жалею об этом, Алексей Данилович,— не удержался и заметил я.

— Пошли,— нетерпеливо сказала Вероника.

Мы стояли у гудевшего лифта, когда он снова приоткрыл дверь своей квартиры и, покосившись на соседние двери, яростным шепотом сказал:

— Ох, как ты еще обо всем пожалеешь, Вира!

Тут, к счастью, подошел лифт, двери раскрылись и мы с протяжным стонущим гулом понеслись вниз.

— Что ты на все это скажешь? — взглянула мне в глаза Вероника.

— Я тебя никогда не буду называть Вирой,— усмехнулся я.

Я знал, что перед кем-то придется оправдываться за свою неожиданную поездку в Москву. Дозвониться из столицы мне удалось только до Великанова, я попросил его сообщить по начальству, что выйду на работу в понедельник. Выехали мы с Вероникой в ночь на среду, а вернулись с Оксаной домой в пятницу вечером.

В понедельник я, как обычно, пешком отправился в институт. В городе буйствовала ранняя весна: ярко светило солнце, звонкая капель сопровождала меня от дома к дому, дворники повсюду огородили веревками с красными тряпицами тротуары, с крыш лопатами сбрасывали наледь, разбивали сосульки. Из-под колес близко проносящихся машин во все стороны летели грязные брызги.

И хотя погода радовала, на душе было как-то тревожно. Субботу и воскресенье я провел на даче у Вероники в Репине. Оттуда позвонил Великанову домой, но никто не ответил.

На Владимирском меня догнал Григорий Аркадьевич. Тоненькие седые усики подбриты, от него резко пахло одеколоном. На лице радушная улыбочка.

— Георгий Иванович, у вас сзади плащик запачкан,— поздоровавшись, сообщил он. И, сощурив юркие глазки, развел короткие ручки.— А погода-то, господи! Весна, весна, грачи прилетели…

— Грачей в Ленинграде не видел,— сказал я.

— Забыл, чья это картина: березка, избенка и грачи?

— Саврасова.

— Картину помню со школьных времен, а вот фамилию художника забыл! — рассмеялся Гейгер.— Мне нравится Левитан, у него тоже что-то подобное есть… Избенка, березки, грачи… Или вороны?

— Я люблю Шишкина,— сказал я.

— В Эрмитаже уже сто лет не был,— вздохнул Гейгер.

— Шишкин выставлен в Русском музее,— сказал я.

Гейгер и виду не подавал, что обижен. А ему крепко от меня досталось, так же как Скобцову и Грымзиной. Я считал их главными возмутителями спокойствия в нашем институте, всю свару вокруг назначения директора затеяли они. После меня об этом говорили и другие выступавшие. Гейгер, сам на каждом собрании вылезавший на трибуну, на этот раз скромно помалкивал, даже не попросил слова для справки, что он любил делать, когда нужно было выгородить себя или своего патрона — Артура Германовича Скобцова.

— Сегодня в два часа представят нам нового директора,— трещал рядом Гейгер.

— Кому же вы теперь будете бить челом? — подковырнул я.

— Не все равно, какому богу молиться? — усмехнулся в усики Гейгер. Зубы у него были редкие и желтоватые.

— Богу?

— Может, богине,— со значением произнес он.

— Я гляжу, в институте полно новостей,— сказал я.

— Да, вы же где-то отсутствовали почти неделю…— ласково заметил он.— Вас тут многие спрашивали… Приболели? Или семейные обстоятельства? Не женитесь ли вы, несчастный?

— Наверное, Скобцову я понадобился… Жить без меня не может?

— Как же, интересовался Артур Германович, очень даже интересовался…— хихикая, защелкал Гейгер Аркадьевич.

— Чего доброго, возьмет и уволит за прогул,— усмехнулся я. Предчувствие меня не обмануло. Неужели Великанов не сообщил про мою отлучку?

— Не осмелится,— продолжал Гейгер.— Он не дурак, Артур Германович… Так, пожурит, ежели у вас причина неуважительная. Кто же за резкую критику… сразу увольняет? Таких теперь нет простаков!

— Надо материальчик накопить, подготовить фактики, пару выговоров объявить, создать общественное мнение… Кажется, такую картину вы в свое время мне нарисовали, Григорий Аркадьевич?

— Фантазии, фантазии! — развеселился Гейгер.— Остроумный вы человек, Георгий Иванович! С вами надо ухо держать востро-о!

— Как с вашей рукописью? — вспомнил я.

— Свет не без добрых людей,— проворковал Гейгер.— Одобрили, даже аванс к маю обещали.

— У вас же знакомый заместитель директора…

— Душевный человек… С ним и дело приятно иметь. И о вас хорошо отзывался, говорит, все в издательстве довольны вашими переводами…

— Мне такого они не говорили,— заметил я и подумал, что давно бы уже пора мне аванс выплатить за перевод Кусто. Дважды заходил в сберкассу — деньги еще не перевели. Я собирался сразу отдать хотя бы часть долга Острякову. Не любил я ходить в должниках даже у друзей.

— Великанов вконец завалил меня работой,— пожаловался Григорий Аркадьевич.— Как увидит в коридоре — выговор сделает… Не знаете, Георгий Иванович, чего это на него нашло?

— Откуда мне знать? — улыбнулся я.— Это вы у нас все знаете!

— Плохо вы влияете на милейшего Геннадия Андреевича,— притворно вздохнул программист.— Впятницу устроил мне нагоняй за то, что я не был на месте…

— Вы, конечно, были у Скобцова? — поддел я.— Или у Федоренко?

— Если я с утра не поздоровался с начальством, у меня весь день дурное настроение,— сказал Григорий Аркадьевич.— Работа из рук валится, не та производительность, а он этого не понимает…

— При чем же здесь я?

— Дурной пример заразителен…— ласково улыбнулся программист.

Я хотел было свернуть к киоску, чтобы купить почтовых марок, но Гейгер задержал меня за рукав и, став серьезным, заговорил:

— Гневается на вас Артур Германович… Гром и молнии мечет! Готов скушать вас без соли, да опасается подавиться. И меня и Грымзину привлекал, только я отказался ему содействовать…

— Чего же так? — поинтересовался я.

— Нравитесь вы мне, Георгий Иванович,— с обезоруживающей улыбкой заявил он.

— А как же Артур Германович? Вы ведь его… извините, продаете?

— Я уважаю сильных людей, Георгий Иванович, а вы — сильный. Сильнее Скобцова. Я вам не враг. А то, что было на собрании, это пройдет, как с белых яблонь дым… Вот, частенько употребляю это выражение, а чье оно — толком не знаю: Блока или Маяковского?

— Есенина,— сказал я.

— Выговорок вам готовит Артур Германович, просил меня справки навести насчет вашей личной жизни…— доверительно трещал Гейгер.— Отказаться не посмел, но против вас и пальцем не пошевелил…

— Скажу я об этом Скобцову,— пригрозил я.

Честно говоря, я не знал, что мне делать: рассмеяться или послать ко всем чертям этого приторного болтуна?

— Не скажете, Георгий Иванович,— заулыбался Гейгер.— Не такой вы человек, чтобы капать на людей…

— Это ваша привилегия? — съязвил я.

— Не плюйте в колодец… Я ведь еще могу вам пригодиться,— ласково ворковал Гейгер.— Не вышел я еще в тираж, ох не вышел!

— Зря распинаетесь, Григорий Аркадьевич,— сказал я.— Начальником вашим я никогда не буду, так что проку вам от меня никакого.

— Пути господни неисповедимы,— улыбался он.— Не зря же меня прозвали Гейгером? Я за версту чую перемены…

Мы вошли в вестибюль, и Гейгер Аркадьевич наконец от меня отвязался. Не успел я переступить порог своего кабинета, как позвонил Скобцов и, вежливо поздоровавшись, попросил зайти к нему. По пути я заглянул в кабинет к Великанову, но того не было на месте. В мрачном настроении я пришел к Артуру Германовичу. После собрания мы не виделись и не разговаривали. Он встал из-за письменного стола, протянул руку, кивком пригласил сесть на придвинутое к столу кресло. Когда он хотел выглядеть дружески настроенным, он выходил из-за письменного стола и усаживался в другое кресло, напротив, как бы подчеркивая свое расположение и неофициальность обстановки. Сейчас он остался на месте.

Как и всегда, Артур Германович выглядел свежим, подтянутым, энергичным. Свои красивые серебряные волосы он отпустил по моде подлиннее, они завивались колечками на воротнике белоснежной рубашки, налезали на хрящеватые приплюснутые уши. Коричневый с иголочки костюм сидел на нем отлично, начищенные полуботинки пускали крошечные зайчики.

— Вы догадываетесь, зачем я вас вызвал? — осведомился он, доставая из пачки сигарету. На меня он не смотрел, но на лице его не было и тени раздражения или недовольства. Протянул руку и взял со стола зажигалку, мелодично щелкнул, и высокий голубой огонек облизал длинную сигарету.

— Вам Великанов ничего не передавал? — в свою очередь задал я ему вопрос.

— При чем тут Великанов? — излишне резко вырвалось у него, это лишь и выдало его недовольство мною.— Мне неприятно говорить об этом, но вы три дня отсутствовали на работе. Никого не поставили в известность, даже своих сотрудников! Вы нужны были, больше того, с вами хотел побеседовать работник райкома партии… Неужели вы думаете, что теперь все вам будет сходить с рук?

— Я так никогда не думал,— ввернул я.

— Признаться, не ожидал от вас такого… В какое положение вы меня ставите? Только что покритиковали меня на партийном собрании, а я вам объявляю взыскание? При желании подобные мои действия можно расценить как зажим критики. А с другой стороны, я не имею права спустить вам подобную вольность… Да что вольность! Грубое нарушение трудовой дисциплины! — Он сделал усилие и остановил на мне свой рассеянный взгляд.— Георгий Иванович, неужели вы не могли позвонить или дать в конце концов телеграмму? Как прикажете все это понимать?

— Черт бы побрал Великанова! — пробормотал я, поняв, что тот ничего не сообщил начальству о моей поездке в Москву.

— Опять Великанов! — поморщился Скобцов.— Пишите объяснительную записку на имя…— он замешкался,— …на имя и. о. директора товарища Гоголевой. Должен честно признаться, мне крайне неприятна эта миссия… Но вы ведь сами ставили вопрос об увольнении Грымзиной, когда она стала манкировать своими прямыми обязанностями в отделе? Да и ваше страстное выступление на собрании…

— Далось вам мое выступление! — вырвалось у меня.

— Ну как же! — не отказал себе в удовольствии подковырнуть меня Скобцов.— Вы так горячо ратовали за дисциплину в институте… И вдруг с вами такой пассаж!

— Именно «пассаж»,— усмехнулся я. У вас все?

— Георгий Иванович, что все-таки случилось? — В голосе Скобцова неподдельное любопытство.— Загуляли? Вроде на вас не похоже… Должна же быть какая-то веская причина? Вы никогда не производили впечатление легкомысленного человека… Зачем же вы сами себе подложили свинью?

Мне не хотелось ему объяснять причину, да и вряд ли он меня понял бы. Пожалуй, и другие не поймут! И Скобцов тысячу раз будет прав, если влепит мне выговор. Может, даже и строгий…

— Я в объяснительной укажу причину,— сказал я и направился к выходу.

— Георгий Иванович, а вы смелый человек,— задумчиво проговорил Артур Германович.

Второй человек мне сегодня говорит, что я смелый. Велика смелость — правду в глаза сказать! Собрание, мое выступление — все это уже было в прошлом. Настоящее у меня — Вероника, Оксана, Варя, моя новая жизнь…

Через два часа после того, как я передал секретарше Гоголевой объяснение, на доске появился свежеотпечатанный приказ о вынесении мне выговора за самовольную отлучку в Москву. Внизу, где надпись «верно», красовалась размашистая подпись Скобцова. Не дождался отсутствующей Ольги Вадимовны и сам подмахнул приказ! Впрочем, я на него не был в обиде, сам виноват, что не послал из Москвы телеграмму с просьбой о краткосрочном отпуске по семейным обстоятельствам. Но кому объяснишь, что мне было тогда не до этого? А как бы обрадовался Скобцов, если бы Новиков написал жалобу на меня в институт, что я ему морду набил!.. Может, еще и напишет. Говорят же, что несчастья и беды не приходят в одиночку…

Сотрудница отдела технической информации сообщила мне, что Геннадий Андреевич Великанов с понедельника числится в командировке в Пскове. Вернется через неделю.

В самом мрачном настроении в три часа я отправился в конференц-зал, куда пригласили всех сотрудников института. Заведующий отделом обкома партии, тот самый, который присутствовал на последнем собрании и поддержал меня, представил нам нового директора института… Гоголеву Ольгу Вадимовну. Сидевший позади меня Гейгер тихонько толкнул меня в спину и прошептал:

— Да здравствует королева!

Неожиданно он захлопал в ладоши, некоторые поддержали его, но в общем хлопки были слабые, неуверенные. Если программист и хотел польстить Гоголевой, то это у него получилось неудачно.

— Поспешил Артур Германович с приказом-то,— хихикнул он.

Я промолчал, подумав, что вот уже второй раз подряд Гейгер почему-то оказывается в кресле как раз позади меня. Что это он, нарочно или совпадение?..

Незадолго до конца рабочего дня позвонил… опять все тот же неугомонный Гейгер!

— Георгий Иванович, не сочтите за труд спуститься вниз и взглянуть на доску приказов,— и, в своей неприятной манере хихикнув, повесил трубку.

«Как бы не так! — подумал я.— Бегом побежал…» Однако через несколько минут стал вертеться в кресле, работа не шла на ум. Что там могло еще приключиться? Вздохнув, поднялся и спустился в вестибюль. На доске приказов не было бумажки с объявленным мне выговором. Откуда ни возьмись, появился Григорий Аркадьевич.

— Тю-тю, приказик-то,— улыбался он.— Снят и с отвращением брошен в мусорную корзиночку! Поторопился Артур Германович, поторопился…

— А вам-то что за дело? — обозлился я.— Небось караулили, когда я приду сюда?

— Был грех, был…

— Что вы за человек, Григорий Аркадьевич!

— Рад за вас, честное слово,— рассыпался он мелким бесом.— Знаете что, Георгий Иванович? Не заглянете ко мне сегодня после работы, а? Отметим назначение нового директора, у меня для дорогих гостей коньячок армянского разлива… Вы у меня еще не были? — Он со значением посмотрел мне в глаза.— Не обижайте, я уже жене позвонил, ждет.

— Вы меня хотите отравить? — неудачно пошутил я.

— Времена Моцарта и Сальери миновали,— нашелся он.— Канули в вечность.

— Теперь своих врагов домой на ужин приглашают и превращают в друзей,— злословил я.

— Какой же вы мне враг, Георгий Иванович? — устыдил меня Гейгер.— И как язык у вас повернулся такое сказать?

И столько в его голосе было печали и обиды, что мне стало стыдно. Опять я не смог отказаться, наверное еще и потому, что наговорил Гейгеру в общем-то обидных слов.

— Ваша жена, кажется, славится приготовлением баранины в горшочках? — уже сдавшись, полюбопытствовал я.

— Будет баранина! — радостно замахал он коротенькими ручками.— И домашние пельмени со сметаной будут. Как говорится, все для вас!

Я уже пошел к себе, когда он догнал меня на втором этаже и, запыхавшись, произнес:

— Вот память, а? Склероз в нос, черт бы его побрал… Вас просили зайти к директору института.

Последние слова он проговорил без улыбки, уважительно.

У Гоголевой было усталое лицо, тени под глазами. Бронзовая жрица на мраморном цоколе гордо смотрела на меня огромными миндалевидными глазами. Хозяйка же кабинета — она все еще не перебралась в апартаменты директора — улыбалась мне вымученной улыбкой.

— Поздравляю, Ольга Вадимовна…— начал было я, но она отмахнулась.

— Хватит поздравлений… Вот что, Георгий Иванович, не вините Скобцова за выговор. Я в этой запарке совсем забыла ему передать, что мне звонил Великанов и все про вас объяснил. Что же вы ему ничего не сказали? Артуру Германовичу? Ну да ладно… Приказ я отменила…— Она посмотрела на меня и рассмеялась: — Первый мой директорский приказ — это отмена приказа… Великанов сказал, что решалась ваша судьба…

— Правильно сказал,— впервые за сегодняшний день я улыбнулся и вдруг неожиданно для себя все рассказал Гоголевой. Она с вниманием меня выслушала, ни разу не перебив, а когда я умолк, удивляясь сам себе — чего это я распоэзился? — она, без улыбки глядя мне в глаза, сказала:

— Жаль, что я не могу вам за этот… подвиг объявить благодарность… Я не шучу, Георгий Иванович, я восхищена вашим поступком. Много ли теперь у нас рыцарей-то осталось?..

— А что, если он… письмо пришлет в институт? — сказал я.— Он может.

— Я ему с удовольствием отвечу,— рассмеялась она.— По-женски, от души!

И когда я уже уходил, прибавила:

— Мне очень понравилось ваше выступление на собрании…— Она как-то смущенно посмотрела на меня.— Честно говоря, я не ожидала от вас такого…

— Вот это и плохо, Ольга Вадимовна,— сказал я.— Я ведь тоже мог не выступить… Молчал же до сих пор? Почему наши сотрудники молчат? Почему боятся сказать правду? Почему некоторые против своего желания подписывали разные заявления?

— Почему же?

— Мой лучший друг как-то очень верно заметил, что гниль и плесень заводятся в темных и сырых местах… Если в доме тепло, сухо и он постоянно проветривается, то ничего подобного не происходит.

— Глубокая мысль…— усмехнулась Ольга Вадимовна.— Вы намекаете на то, что мне следует взять швабру в руки и наводить чистоту?

— У вас богатый опыт,— невинно заметил я.— Вы ведь известный специалист по борьбе с загрязнением атмосферы…

— Не было печали…— совсем по-женски вырвалось у нее.— Если бы вы знали, как я отказывалась! Да что теперь об этом говорить…

— Вот именно,— сказал я.

— Все от меня чего-то ждут… Вы — тоже?

— У меня к вам огромная просьба,— сказал я.

В глазах ее что-то мелькнуло, белая рука машинально прикоснулась к статуэтке, будто Ольга Вадимовна черпала у нее силу.

— Я вас слушаю,— бесцветным голосом произнесла она.

— Когда будете перебираться в директорский кабинет, не забудьте захватить с собой эту…— Я бросил взгляд на жрицу и сразу произвел ее в высший ранг: — Богиню… Она вам приносит счастье.

Глава двадцать первая

Ну вот все и вернулось на круги своя,— философски рассуждала Грымзина, расхаживая с сигаретой по кабинету.— Разве можно надолго оставлять стадо без пастыря? Разбредутся овечки, кто куда…

— Вы со Скобцовым и Гейгером уж точно забрели не туда,— подковырнул я ее.

— Ольга Вадимовна — баба боевая, принципиальная, свое дело знает. И главное — не злопамятная. С ней работать можно…

Я хотел было напомнить ей, что совсем недавно она пела совсем другое, но воздержался. Интересно выслушать ее до конца. Пепел с сигареты Коняга стряхивала в старую чернильницу, в которой я держал скрепки и кнопки. Уйдет, надо будет все вытряхнуть на чистый лист бумаги, выбрать скрепки, а пепел выбросить в мусорную корзину.

— …Мельчают в наш век мужики,— разглагольствовала Грымзина.— Это только подумать: не нашлось достойного мужчины на должность директора! Год искали и не нашли. Как вам это нравится, Георгий Иванович?

— Вы же считали Скобцова достойным,— сказал я.

— Господь с вами, я никогда не верила, что он будет директором.

— Что же вы тогда ратовали за него? — искренне удивился я.

— Артур Германович много сделал для меня,— сказала Грымзина.— Могла ли я ему отказать в просьбе поддержать его? Он великий стратег, не хотел свой шанс упустить… Кстати, с Гоголевой он остался в самых добрых отношениях.

— Делал ей гадости чужими руками…— невольно бросив взгляд на большие мужские руки Коняги, заметил я.

— Как вы думаете, Георгий Иванович, Гоголева не будет копать под Скобцова? — обеспокоенно посмотрела на меня Грымзина.

— Ольга Вадимовна не будет, как вы выразились, «копать» ни под кого,— сказал я.— Видите ли, она совсем другой человек, чем Скобцов и его… компания.

— На своем месте Артур Германович незаменим,— пропустила она мой намек мимо ушей.— У него большие связи в городе, обком профсоюза полностью его поддерживает. Думаете, просто с иностранцами иметь дело? Приглашения, разные встречи, посещения учреждений, банкеты — все это на плечах Скобцова!

— Я грешным делом подумал, что вы от него уже открещиваетесь,— сказал я.— Григорий Аркадьевич, как узнал, что его не назначат директором, тут же охладел к нему…

— Гейгер поселился в приемной Гоголевой,— презрительно усмехнулась Грымзина.— Теперь будет бить поклоны и замаливать свои грехи… На каждом заявлении против Ольги Вадимовны стоит его подпись.

— Ваша тоже,— ввернул я.

— Я своего отношения к Гоголевой никогда не скрывала. Но в этой институтской борьбе…

— Мышиной возне,— вставил я.

— Ольга Вадимовна показала себя с самой лучшей стороны,— невозмутимо продолжала Грымзина.— Я очень рада, что ошибалась в ней…— Она присела на диван, выставив из-под юбки могучие колени, обтянутые грубошерстными чулками, несколько раз жадно затянулась и, выпустив дым, затолкала окурок в спичечный коробок, который держала в руке.— По правде говоря, Артур Германович сбил меня с толку… Чего, спрашивается, мне делить было с ней? Она — большой ученый, а я всего-навсего переводчица…

— Пожалуй, даже больше профсоюзный деятель,— невозмутимо заметил я.

Грымзина так и подпрыгнула на диване. Жидкая прядь светлых волос спустилась на толстую бровь, серые глаза с беспокойством уставились на меня.

— Что я опять напортачила? — совсем другим голосом сказала она.— Если хотите, на следующем отчетно-выборном собрании я сама отведу свою кандидатуру.

«Вряд ли тебя в следующий раз выберут в местком, голубушка!» — подумал я, а вслух сказал:

— Лиши вас общественной работы, вы места себе не найдете!

— Пятнадцать лет в общественницах,— расчувствовалась она.— Я ведь знаю, кто чем дышит в нашем институте… У каждого дома побывала с комиссиями, сколько квартир людям выхлопотала! Путевок! Курсовок! Единовременных пособий…— Она вдруг как-то странно посмотрела на меня.— Георгий Иванович, а ведь вы ни разу не обращались в местком за помощью?

— Как-то в голову не приходило,— пожал я плечами.

Мне действительно не было нужды обращаться за какой-то помощью. Квартирные дела у меня в порядке, путевок я не просил, денег тем более, а вот взносы платил исправно.

— Пора и передохнуть,— все в том же размягченном тоне продолжала Грымзина.— Пусть другие потрудятся на благо общества, думают, это так-то просто…

— Я не против общественной работы, но…

— Встану и заявлю самоотвод,— торжественно пообещала Грымзина.— Пусть другие попрыгают! Профсоюзная работа — это ого-го! Тут нужно волчком вертеться и вертеться, а каждому угодить ой-ой-ой как трудно, Георгий Иванович!

— А нужно ли угождать? — сказал я.

— Сразу видно, не были вы на общественной работе. Да, если не найдешь общего языка с полезными людьми, то ничего не добьешься! Институтов в городе много, а дефицитных путевок мало. А квартирные дела? А ясли, детсад? И кулаками стучишь, и кланяешься, и другой раз даже слезу пустишь…

— Трудно вам,— сказал я.

Она бросила на меня подозрительный взгляд — не подтруниваю ли я над ней? — и продолжала:

— Вот вы сколько лет знаете Уткину? Шесть? А были у нее хотя бы раз дома?

— Не приглашала,— сказал я, не догадываясь, куда она клонит.

— Альбина Аркадьевна на юга ездит, об Америке мечтает, вон в кино, говорит, снимается, а живет в коммунальной квартире, и никому до нее нет дела. Через дверь сосед — пьяница. Ночами устраивает скандалы, песни орет…

Этого я не знал.

— С одним чемоданчиком ушла от мужа к старушке матери, два года назад похоронила ее… Мы тут на похороны выделили ей кое-что — отказалась. Гордая, независимая.

— Что же вы не выхлопотали ей однокомнатную квартиру? — упрекнул я.

— Думаете, так просто! — всплеснула толстыми руками Грымзина.— У нее комната как спортивный зал — тридцать семь метров! На такую площадь еще двоих можно прописать.

— Так ей и жить там до скончания века?

— Вот вы меня ругали, что на месте не бываю, а я пороги обивала в горсовете… Обещали Уткиной из наших фондов выделить в ноябре однокомнатную квартиру. В Гавани. Район очень хороший.

— Пожалуй, не стоит вам уходить с профсоюзной работы,— сказал я.

— Квартиру Уткиной я из горла вырву,— твердо заявила Коняга.

И я поверил, что вырвет, она такая. Сегодня я узнал Конягу и с другой стороны: мне казалось, она недолюбливает Альбину Аркадьевну, а вот на тебе, квартиру ей энергично выбивала.

— Мы еще погуляем на ее новоселье,— улыбнулась Грымзина.— А потом на очереди Соболева. Она надумала пятого рожать… Надо им теперь минимум четырехкомнатную.

Признаться, я не знал, в каких условиях живет и Соболева. Не любил я в гости к своим сотрудницам ходить… А надо было бы!

Грымзина ушла, а мне тут же позвонила Вероника. Высоким птичьим голосом — почему-то по телефону ее голос изменялся до неузнаваемости — она сообщила, что Оксану мать забрала на дачу, в Публичке ей осточертело, ум за разум заходит, в общем пора нам с ней как следует встряхнуться…

— Что же ты предлагаешь? — улыбаясь, спросил я. Мне приятно было слышать ее веселое щебетанье.

— Закатимся в ресторан, а? Я хочу шампанского и апельсинов!

Мы договорились сразу после работы встретиться у Думы и пойти в «Европейскую», а если там все оккупировали иностранные туристы, то в «Садко».

Я повесил трубку, на лице моем еще бродила счастливая улыбка, я всегда радовался неожиданным звонкам Вероники, правда звонила она мне на службу редко, а в институте еще ни разу не была. Честно говоря, в рестораны ходить я не любил. Отвращение к ресторанам началось у меня с того времени, когда появились электроинструменты и усилители. Пронзительная оглушающая музыка выводила из себя: ни поесть, ни поговорить, сидишь как дурак и хлопаешь глазами, глядя на длинноволосых в потертых джинсах юнцов, с улыбкой извлекающих из своих блестящих, опутанных проводами инструментов ошеломляющие звуки, которые не каждое человеческое ухо способно выдержать. Мое, например, не выдерживало. Я не мог дождаться официанта, чтобы поскорее рассчитаться и задать стрекача из этого бедлама! Ей-богу, рев реактивного лайнера в аэропорту был комариным писком по сравнению с музыкальным квинтетом в ресторане. Я поражался, как сами-то музыканты выдерживают этот адский шум? В отличие от меня они ведь не могут убежать? Официантам, тем легче, они прячутся в коридорах ресторана, укрываются в буфете, на кухне, лишь бы не быть в зале. Поэтому, чтобы рассчитаться или заказать что-либо, нужно было отправляться на поиски официантов.

Зато какое наступало блаженство, когда юноши клали свои инструменты-сирены на стулья и уходили со сцены. Вот в этот короткий период только и можно было почувствовать, что ты действительно в ресторане, а не в камере, где испытывают твою способность выдерживать децибелы.

Я уже давно заметил, что все мои знакомые предпочитают теперь собираться отметить любое знаменательное событие не в ресторане, а у кого-нибудь дома. Там тоже музыки хватало — у всех теперь стереомагнитофоны и проигрыватели,— но по желанию большинства музыку всегда можно было выключить. Или хотя бы убавить громкость. Любитель повеселиться Боба Быков говорил, что нужно быть полным идиотом, чтобы за один и тот же коньяк платить в ресторане двойную или даже тройную цену. Пусть в ресторанах развлекаются командировочные!..

В кабинет впорхнула Альбина Аркадьевна.

— Георгий Иванович, я закончила статью японского ученого о приручении гринд и бутылконосых дельфинов,— пропела она.— Он утверждает, что гринды могут доставать с морского дна чуть ли не древние амфоры! — Сморщив маленький курносый нос, она сочувственно посмотрела на меня.— Грымзина накурила… Вы знаете, что она курит? «Приму» и «Беломор»!

Достала из изящной сумочки пачку «Кента», черную с японской картинкой зажигалку и с удовольствием закурила. Табличку «У нас не курят» она в упор не видела. Выглядела она хорошо, поездка в Японию явно пошла ей на пользу, но вот эти лайковые брюки… Я не мог избавиться от ощущения, что она до пояса обнажена. Брюки были заправлены в красные сапожки с позолоченными застежками. Наверное, чтобы мне все как следует продемонстрировать, Уткина села напротив, на диван, на котором только что сидела Грымзина, и перекинула ногу на ногу. Брюки негромко зашуршали, скрипнули. Как ни была Альбина Аркадьевна ослепительна, я не мог не заметить, что время потихоньку накладывает свою безжалостную лапу на ее холеное белое лицо. У глаз сквозь косметику проглядывали тоненькие лучики морщинок, шея под подбородком — самое уязвимое место у женщин, да, пожалуй, и у мужчин,— тоже выдавала возраст. Стоило Уткиной повернуть голову, и на шее собирались маленькие рыхлые складки. Она, по-видимому, знала об этом и старалась голову держать прямо и немного вверх. Боба Быков называл эти складки лишней кожей и говорил, что пожилые женщины делают пластические операции на лице, чтобы избавиться от лишней кожи, и уверял, что после этого лицо помолодевшей лет на пять женщины становится глупым, потому что на нем уже ничего не отражается. Не лицо, а эластичная маска.

И все-таки, несмотря на все ее ухищрения быть сногсшибательной, на экстравагантные наряды, Уткина мне нравилась. Я уже не говорю, что она лучший переводчик в отделе, она и человеком была очень добрым и хорошим. А желание выглядеть красивой и молодой наперекор возрасту можно было понять и простить… И потом, это никогда не считалось у женщины недостатком. Недостатком было то, что Грымзина не следила за собой, одевалась кое-как, выглядела мужеподобно. А на Альбину Аркадьевну было приятно смотреть… на ее верхнюю половину: брюки ей явно не шли. Может, восемнадцатилетней девушке надеть их было бы простительно, но Уткина в них выглядела по меньшей мере странно… Надо будет сказать кому-нибудь из моих сотрудниц, чтобы посоветовали Альбине Аркадьевне их продать, сам я не решался сказать ей об этом, хотя так и подмывало…

— В Японии многие женщины носят лайку,— будто прочитав мои мысли, сказала Уткина.— А у нас… пялятся на меня, как на диковину какую-то.

— В Африке есть племена, где женщины вообще ничего не надевают на себя,— осторожно заметил я.

— Извините, Георгий Иванович, Япония все-таки высокоразвитая и цивилизованная страна…— тут же обидчиво отреагировала она.— При чем тут Африка?

— Вы и в Африке не ударили бы в грязь лицом…— не очень-то изящно попытался я вывернуться из затруднительного положения, в которое попал по своей воле.

— Это можно расценивать как комплимент? — улыбнулась она.

— Конечно,— рассмеялся я.

— У подруги день рождения,— сказала она.— Можно, я уйду раньше? Нужно помочь, то да се…

— В каком ресторане вы собираетесь отмечать? — поинтересовался я.

— В ресторане? — удивилась Уткина.— У нее прекрасная двухкомнатная квартира, музыка, бар…

Она ушла, а я подумал, что даже женщины, которым приходится все заботы по обслуживанию гостей и приготовлению закусок брать на себя, и то противники ресторанов. Не все, разумеется, вот Веронику вдруг потянуло туда… Я вспомнил, как в прошлое воскресенье она пришла ко мне и вместе с Варей сделала такой обед, что у меня до сих пор слюнки текут. Я уже заметил, что если Вероника за что-либо бралась, то вкладывала в это дело всю душу… На обед был подан янтарный суп из цветной капусты со свининой и говядиной, на второе запеченная в духовке курица. Курицу я и сам умел готовить, даже делал цыплят табака, но такой курицы, которую приготовила Вероника, я не пробовал никогда. Хорошо прожаренная, сочная, вся пропитанная специями, она так и таяла во рту. Из самых распространенных в зимнее время овощей Вероника могла в пять минут приготовить вкусный салат. Чай она заваривала каким-то только ей одной известным способом, зато какой у него был запах! Пить чай она разрешала только из стаканов, говорила, что в кружке не виден настой чая, и вообще, в тонком стакане с подстаканником напиток гораздо вкуснее.

Теперь стоило лишь Веронике пойти на кухню, как Варя бросала телевизор или книгу и шла за ней. Надев фартуки, они вдвоем готовили обед, на ходу изобретая новые блюда.

Как-то я пришел с работы домой и увидел такую картину: Вероника с распущенными до пояса волосами сидела на стуле, а вокруг нее с огромным гребнем и щеткой суетилась Варя. Все лицо Вероники спряталось в черных с глянцевитым блеском волосах. Варе явно доставляло удовольствие дотрагиваться до удивительных волос Вероники. Я и сам любил запускать в их густые непроходимые дебри пальцы и ощущать их электрическое тепло. Вероника уже давно не носила шапку. Когда она шла по улице, даже женщины оглядывались, такие волосы, как у Вероники, не часто встретишь, но и хлопот с ними не оберешься. Половину времени в ванной она занималась своими волосами: мыла, расчесывала, укладывала. Повсюду валялись заколки. Иногда грозилась укоротить волосы, мол, надоело до чертиков с ними каждый день возиться. Я чуть не на коленях готов был умолять ее не делать этого! Мне доставляло колоссальное удовольствие видеть ее, обнаженную, у большого зеркала в комнате, всю окутанную черным облаком густых длинных волос с золотым отблеском от ночника. Поднимая красивые округлые руки, Вероника выуживала из них мудреные заколки и шпильки, а потом долго расчесывала огромным черепаховым гребнем, высекая голубые искры. Приятно было, проснувшись утром, увидеть на подушке ее порозовевшее лицо с закрытыми глазами, тенями на щеках от длинных ресниц и буйную россыпь черных с блеском волос, которые укрывали ее полные плечи, грудь, будто пушистый плед. Мы расставались, я приходил на работу и еще долго ощущал приятный запах ее душистых волос. Если бы она их обрезала, что при ее характере было вполне возможным, я считал бы себя обворованным. Зазвонил телефон.

— Па, где мы встречаемся? — ленивым голосом осведомилась Варя.

— Разве мы должны были где-то встретиться? — не сразу сообразив в чем дело, пробормотал я.

— Не темни, Шувалов,— засмеялась дочь.— Мы сегодня в ресторан идем, я хотела уточнить, в какой?

Это на Веронику похоже! Не посоветовавшись со мной, пригласила Варю…

— В семь у Думы,— сказал я.

— Ты не оригинален,— заметила дочь.— Все у Думы встречаются. Еще со времен шарлатана Григория Распутина…

— Может, Гоголя? Или Пушкина? — съязвил я.— Почему именно Распутин?

— Я читаю «Двадцать три ступени вниз»,— сообщила Варя.— Там есть и про Распутина… Да-а, ты, кажется, недоволен? Я могу и дома посидеть…

— Я прыгаю от радости! — жизнерадостно воскликнул я.— Правда, Варька, это здорово, поужинаем все вместе, потанцуем…

— Тоже мне танцор! — засмеялась она.— Не стыдно? С молодыми женщинами идешь в ресторан, а сам танцевать не умеешь!

— Не опаздывай,— сказал я и повесил трубку.

В ресторане все было, как я и предполагал: душераздирающе грохотал, выл, визжал оркестр электроинструментов, высокая белокурая певица в длинном, до пят, в серебряных блестках платье пыталась со своим слабым голосом пробиться сквозь дикую какофонию, но ее почти не слышали. Странно, но Вероника и Варя, казалось, не замечали всего этого, они были оживлены, охотно откликались на приглашения мужчин, которые, вежливо испросив у меня разрешения, приглашали моих дам. А мне оставалось одному сидеть за квадратным столом, покрытым накрахмаленной, будто жестяной скатертью, и смотреть на них.

В «Европейский» мы не попали, там в этот вечер обслуживали только туристов и членов конгресса защиты мира. К лацканам пиджаков гостей были приколоты розовые карточки с голубем мира Пикассо. У нас таких карточек, разумеется, не было, и мы отправились, как я и предполагал, в «Садко». Солидный, в желтых галунах, швейцар не сразу нас пропустил: долго рассматривал, что-то бурчал себе под нос, потом выдавил из себя, что в малом зале, кажется, есть один свободный столик.

— Порядка не знаешь, па,— сказала Варя.— Надо было ему рублик в клюв сунуть.

— Специалистка! — усмехнулся я.— «Рублик в клюв!» Где ты нахваталась?

— Все жить хотят,— философски ответила Варя.— Таксисту ты оставил сдачу? Почему же швейцара обижаешь? Официанту можешь не давать, он сам тебя обсчитает…

Отвык я от ресторанов, чувствовал себя здесь лишним. Хотя швейцар и сказал, что в зале лишь один свободный стол, на самом деле ресторан был заполнен лишь наполовину. Белогрудыми пингвинами скользили по залу молчаливые вышколенные официанты. Интеллигентные на вид парни в черных костюмах с бабочками совсем вытеснили женщин в белых фартуках и кружевных наколках.

Вероника танцевала с пожилым черноглазым гражданином. У него красные мясистые губы, мягкий подбородок, большой опущенный книзу нос. На среднем пальце золотой перстень с монограммой. Гражданин выделывал вокруг Вероники замысловатые па, приседал, отскакивал в сторону и снова возвращался этаким кандибобером. Я не очень хорошо разбирался в современных танцах, но, судя по всему, он танцевал неплохо. Волосы Вероники толстыми жгутами, наподобие смотанного в бухту корабельного каната, были красиво уложены. Глядя на Веронику, никогда не подумаешь, что у нее дочь шестилетняя,— девчонка и девчонка. Стройная, с узкой талией, она танцевала с удовольствием. Гражданин ловил ее взгляд, чувственные губы его расползались в широкую улыбку. Он пытался прижаться к ней, но Вероника держала его на расстоянии.

Варя второй танец подряд отплясывала с двухметровым парнем в голубом костюме и огромных красных туфлях на каучуковой подошве. Моя дочь не ломала голову над тем, что бы ей надеть на себя в ресторан: как была с утра в потертых джинсах и черной рубашке с карманчиками, так и пришла. Впрочем, и другие юноши и девушки, сидевшие за соседним столом, были одеты почти так же. Помнится, было время, когда вечером не пускали в приличный ресторан без костюма и галстука.

Я залюбовался дочерью. Танцевала она виртуозно. И Вероника танцевала хорошо, но до Вари ей было далеко. С невозмутимым лицом в такт этой сумасшедшей музыке она приседала, изгибалась то в одну, то в другую сторону, иногда казалось, что она опрокинется. Рядом с громадным парнем — он танцевал вяло, в основном стоял на одном месте и переступал с одной ноги на другую — Варя не казалась маленькой. Может, за год, что мы вместе, еще подросла?

— Ты знаешь этого парня? — спросил я дочь, когда верзила отошел.

— Один старый знакомый,— небрежно ответила она.— Баскетболист.

Я молча уставился на Варю.

— Да-да, он из одной команды с…— Она запнулась, по-видимому не зная, как назвать Боровикова, и с досадой закончила: — Он играет в сборной города.

— Чего ты злишься? — миролюбиво спросил я.

— С чего ты взял? Мне очень весело! — Варя неестественно громко рассмеялась.

Вероника бросила на нее удивленный взгляд, потом посмотрела на меня.

— Тебе завидно, что мы танцуем, Георгий? Мой партнер, кстати он работает на телевидении, уже назначил мне свидание…

— У Думы? — напустив на себя равнодушный вид, поинтересовался я.

— На площади Декабристов, у памятника Петру Первому,— рассмеялась Вероника.

— Терпи, па,— сказала Варя.— Таков удел нетанцующих… У них всегда отбивают женщин.

Грохнула музыка. Я пожалел, что не взял ваты: заткнул бы уши и ничего не слышал! В таком случае надо было бы и глаза закрыть, чтобы ничего не видеть… К нашему столу вразвалку направлялся губастый в кожаном пиджаке. Небрежно глянув на меня и пробурчав: «Вы не возражаете?», он потянулся к Веронике.

— Возражаю, гражданин,— сказал я.

Глядя на меня, он оторопело захлопал глазами, вислый нос у него вдруг начал краснеть, видно было, что телевизионщик уже навеселе.

— Тогда можно вас? — взглянул он на Варю.

— Ни в коем случае,— заявил я.

Вероника и Варя сначала удивленно уставились на меня, потом их стал смех разбирать. Очень уж был потешный вид у гражданина в кожаном пиджаке. Он явно не ожидал такого решительного отпора и не знал, что ему делать. Просто вот так повернуться и уйти, видно, подогретая вином амбиция не позволяла.

— Почему нельзя? — наконец выговорил он, сверля меня выпуклыми черными глазами с чуть заметными на белках красными прожилками.

— Не оправдали вы, гражданин, моих надежд,— сказал я.

— Что? — округлил он и без того выпученные глаза.

Чтобы услышать друг друга нам приходилось кричать: музыка набирала темп, и уже на столе начали дребезжать фужеры и бутылки. Вероника и Варя в открытую хохотали. Серьезными были лишь я и губастый гражданин.

— Гражданин, вы загородили оркестр,— крикнул я ему.— Идите, а то всех дам за столами расхватают…

— Гражданин, гражданин…— пробурчал он.— Какой я вам гражданин?

Я все-таки расслышал, что он сказал, и, приподнявшись со стула, громко заметил:

— Товарищем вас назвать у меня язык не поворачивается.

Он еще потоптался немного и, шлепая толстыми губами, стал пробираться среди танцующих к своему столу. Сделал вид, что не расслышал моих последних слов.

— Здорово ты посадил его в калошу…— сдерживая смех, сказала Варя.— А я так мечтала станцевать с ним! Может, и меня пригласил бы сниматься на телевидение…

— Тебя уже пригласили! — бросил я ревнивый взгляд на Веронику.

— Пригласили бы, да ты помешал,— рассмеялась та.

Заметив, что к нашему столу направляется еще один претендент, я встал и пригласил Веронику. Она удивленно вскинула на меня глаза. Будто звезды в небе, в них отражались все электрические лампочки огромного зала. Одна заколка на затылке раскрыла свой зубастый рот, но почему-то держалась в волосах.

— Ты танцуешь?

— Я говорил, что не люблю танцевать, но никогда не утверждал, что не умею…

Мы станцевали с Вероникой два или три танца, когда я обратил внимание, что с Варей танцует уже не тот двухметровый верзила в голубом костюме, а… Боровиков! Я встретился с ним взглядом — мы находились с Вероникой через три пары от них — и взгляд его мне не понравился. Наглый и одновременно угрожающий. Он лишь криво улыбнулся, не кивнул и не поздоровался, да и вряд ли я ему бы ответил. Настроение у меня сразу упало, и, когда Варя вернулась за стол, я сказал, что не пора ли нам пора?

Вероника не возражала, а Варя как будто даже обрадовалась. И тут, пока мы дожидались куда-то провалившегося официанта, Вероника завела совсем неподходящий разговор.

— Чего это тебя приглашают танцевать одни великаны? — спросила она.

Варя улыбнулась и взглянула на меня.

— Они ко мне почему-то неравнодушны,— ответила она.

— Этот, с которым ты последний раз танцевала, очень симпатичный…

— Ты находишь? — ехидно продолжала улыбаться дочь.— А вот Шувалову он не нравится…

— Шувалов в мужчинах не разбирается,— сказала Вероника.— Он всех кавалеров отпугнул от нашего стола.

— Ты имеешь в виду того губошлепа? — кивнул я на дальний стол, где сидел телевизионщик. Он как раз опрокидывал в свой широкий рот рюмку с коньяком.

— Почему же тебе не нравится Варин спортсмен? — пристала Вероника. Глаза ее блестели, на губах улыбка. Невнимательна была моя Вероника, иначе заметила бы, что этот разговор мне в тягость.

— Варе он тоже не нравится,— пробурчал я.

— Женское сердце — загадка,— улыбнулась дочь. Что она имела в виду, я позже понял, а в этот момент ухватил за рукав проходящего мимо официанта и сказал, чтобы он с нами рассчитался.

— С удовольствием бы, но я вас не обслуживал,— улыбаясь Веронике, сказал официант.

Почему они в ресторанах все будто на одно лицо? Я попросил его поскорее прислать нашего. Тот кивнул и черным призраком растворился в табачном дыму, окутавшем дверь и коридор.

Тот, о ком у нас шла речь, сидел за дальним столом в компании того самого в голубом костюме и бросал хмурые взгляды в нашу сторону. Я подозреваю, что верзила в голубом костюме вышел в вестибюль и позвонил Боровикову, потому что раньше его в ресторане не было. Откуда-то примчался. Был он в толстом свитере и расклешенных внизу черных брюках в обтяжку. Соломенные волосы перьями налезали на воротник, топорщились на ушах. Лицо у него действительно симпатичное: правильные черты, крупный прямой нос, красиво очерченные губы, чуть выпуклые скулы. Я еще ни разу не видел, как улыбается Боровиков. Почему-то больше приходилось видеть его мрачным и недовольным, как сейчас. Плечи у него широкие, сильные большие руки. Если в них попадется мяч, не скоро выпустит… Видел я его на площадке, бегает как гепард и виртуозно забрасывает мячи в сетку. Насколько мне известно, спортсмены не пьют, а Леню мне приходилось видеть чаще всего под мухой. Вот и сейчас он наливает в фужер коньяк. Я ждал, когда он выпьет, но Боровиков поставил бутылку, отодвинул фужер, и наши глаза встретились. Да, в его взгляде была ненависть. Дурак он дурак! Неужели считает, что я и впрямь мог заставить Варю порвать с ним? Дочь никогда бы меня не послушалась, что, кстати, и произошло; она сама решает, что ей делать. А если начнешь на нее давить, то она возьмет и все сделает наоборот. Такое случалось в детстве…

Наконец пришел наш официант и принес счет. Я уже был внутренне готов, что сумма будет приличной, но с трудом скрыл изумление, увидев итог. Ничего не сказав, полез в карман за деньгами, но тут Вероника взяла со стола счет, быстро просмотрела и подняла на официанта, источавшего доброжелательность и галантность, свои большие не замутненные даже шампанским глаза.

— Вы все перепутали, Володя,— ласково сказала она.— Этот счет не наш… Чего тут только не написано! — Она бросила лукавый взгляд на соседний столик.— Это, наверное, вы им насчитали?..

С лица Володи (когда она успела узнать его имя?) сползла улыбка, он сосредоточенно стал изучать счет, потом закивал, заулыбался, что-то пробормотал, мол, с кем не бывает… и исчез.

— Тебя обдуривают, а ты все готов проглотить,— ворчливо заметила Вероника.— Неужели не понимаешь, что он решил нагреть тебя? Мол, один мужчина с двумя хорошенькими женщинами… Даже если и почувствует, что ему приписали лишку, не посмеет возразить. Как же, подумают, что скупердяй… Эх ты, Шувалов!

— А швейцару пожалел рубль дать,— подковырнула меня и Варя.

— Откуда же ему, бедняге, было знать, что я пожаловал в ресторан с родной дочерью и…

— И… договаривай, милый? — с улыбкой посмотрела на меня Вероника.

— И… почти женой,— выговорил я, будто с плеч сбросил каменную глыбу. Выговорил и не посмел поднять глаз ни на Варю, ни на Веронику.

— Варя, слышишь, твой отец сделал мне предложение?

— Поздравляю,— без улыбки ответила Варя.

Мысли ее были заняты другим. Она нет-нет да и бросала беспокойный взгляд на дальний столик, за которым сидел Боровиков с приятелями.

— Что-то радости мало в твоем голосе, дорогой,— не унималась Вероника.

— Па волнуется,— заметила Варя.— Он всего только второй раз собирается жениться…

Меня спас официант: он деловито подошел к нашему столу и, уже обращаясь к Веронике, протянул ей новый счет.

— Совсем другое дело,— рассыпала она серебристый смех и наградила официанта таким лучезарным взглядом, что даже его меркантильная натура дрогнула, прогнулась, и на лице его появилась не заученная снисходительно-вежливая, а самая настоящая человеческая улыбка.

Счет был ровно наполовину меньше. Я стал ему совать трешку, но он вежливо отстранил мою руку:

— Благодарю, на чай не берем.— И снова улыбнулся Веронике.

Потом я узнал, что официанты тех, кого нагло обсчитывают, ни капельки не уважают, между собой таких простаков они называют «купцами» и «фуфлом».

— Ты меня удивляешь, па,— насмешливо заметила Варя.— Бедному швейцару пожалел рябчик, а этому наглому типу предлагаешь трюльник!

— Рябчик, трюльник…— покачал я головой.— Накаком это, интересно, языке?

— Жаргон, папочка, жаргон,— рассмеялась Варя.— Может, ты не знаешь, что такое бабки? Тачка? Шеф? Мастер? Купец? Маг? Пласт?

— Это ты у какого философа почерпнула? У Платона или Аристотеля? — съязвил я. Что-то очень уж моя доченька развеселилась…

— Такие словечки сейчас употребляет современная золотая молодежь,— ответила Варя.

— А ты какая молодежь? — не унимался я.— Серебряная?

— Ну чего ты пристал? — вступилась за нее Вероника.

— У папы на современную молодежь — зуб,— уколола меня Варька.

Когда мы уходили, я заметил, что у стола баскетболистов в почтительной позе замер тот самый официант, которого я принял за нашего,— или еще заказывают, или рассчитываются. С официантом толковал парень в голубом костюме, Боровиков хмуро смотрел в нашу сторону. Он сделал Варе какой-то знак головой, но та никак не отреагировала. Лицо у дочери было озадаченное, будто она разрешала про себя какую-то важную проблему.

На улице Бродского было сумрачно, дул теплый ветер, фонари светились вполнакала. Зато Невский празднично сверкал огнями, северным сиянием полыхали на крышах зданий рекламные огни, на здании Думы мягко светились круглые часы. Черные стрелки показывали половину одиннадцатого. Небо было чистое, в рогатках телевизионных антенн запутались едва различимые звезды. Их будто серебристой пылью присыпали.

Я предложил пройтись пешком, Варя и Вероника не возражали. Такси все равно не поймаешь. Я уже давно заметил, что таксисты все наглее себя ведут: хотят — остановятся, хотят — мимо проедут. А если и поймаешь, то дотошно выясняют, в какой район тебе ехать, и чаще всего захлопывают дверцу и уезжают, а ты стоишь как дурак и смотришь вслед. Время от времени в ленинградских газетах появится фельетон про таксистов, но либо они газет не читают, либо меры против их хамства теперь не принимаются.

Машин в городе мало? Или желающих ездить на такси стало слишком много?..

Окна жилых домов голубовато светились. Я вспомнил, что сегодня по телевизору показывают чемпионат мира по хоккею. Кажется, чехи играют с канадцами.

— Варенька, ты только не вздумай меня называть мамой,— дурачилась Вероника.

— Какая же ты мама? — рассеянно сказала дочь.— Ты — мачеха.

— Какое противное слово… Мачеха! Варенька, не называй меня мачехой!

— Как же тебя называть?

— Да что я такое болтаю? — спохватилась Вероника.— Может, я и не пойду за тебя, Георгий. Еще с одним не развелась и сразу замуж за другого! Должна же я вкусить все прелести полной свободы? Ни от кого не зависеть, никому не подчиняться… Варенька, хорошо быть свободной?

— Плохо,— ответила Варя.— Из истории известно, что женщины своей свободой еще хуже распоряжаются, чем мужчины. Абсолютной свободы не бывает. В конце концов, человек не свободен сам от себя.

— Варька! Какая ты умная! — восхищенно произнесла Вероника и даже остановилась.— Человек не свободен сам от себя… Это ты про кого? Про меня или про себя?

— Про нас,— улыбнулась Варя.

Я вдруг подумал, что надо было позвонить Острякову и пригласить его с Полиной в ресторан. Анатолий Павлович будет до конца года безвыездно находиться в Ленинграде. Он сам попросил, чтобы пока его не посылали за границу. Сейчас он заведует каким-то сектором в «Интуристе». Как и я, на работу ходит пешком, вернее бегает. Трость он забросил, почти не хромает.

— Дорогой, я все хотела тебе сказать…— наморщила белый лоб Вероника.— Я ведь хотела тогда, летом, ехать в Москву на следующий день… Что же заставило меня переменить решение?

— Интуиция,— подсказала Варя.

— Дай вспомнить…— Глаза Вероники отрешенно смотрели прямо перед собой. И, как всегда, ярко блестели.— Да, мы с подругой собирались к портнихе… Я позвонила, но ее не оказалось дома… Тогда я схватила сумку, запихала в нее кое-какие вещи и бегом бросилась к машине, которая стояла под окном. Будто кто-то требовательно позвал меня…

— Кто-то… Конечно, ты,— улыбнулась мне Варя.— Никогда не ездил на попутках, а тут стремглав помчался на Среднюю Рогатку.

— Я еще издали увидела вас и хотела проехать мимо, но…

— Внутренний голос скомандовал: «Остановись!» — подсказала Варя.

— И я остановилась… на свое горе или счастье?

— Вам лучше знать,— насмешливо заметила Варя и пошла вперед. Наверное, ее утомили воспоминания Вероники.

Странно, Веронике пришла в голову точно такая же мысль, что и мне: случайность или закономерность наша встреча с ней? Я тоже много думал об этом, так же как и о том, зачем я появился на белый свет,— случайность это или закономерность?..

Наверное, на подобные вопросы, которые задают себе многие люди, никто пока ответить не может.

Вероника порывисто схватила меня за руку и, приблизив свое глазастое лицо к моему, прошептала:

— Поедем ко мне, Георгий? Я умираю…

Стоило ей вот так посмотреть мне в глаза, как я тоже загорался. Она слегка прикоснулась к моему виску пухлыми горячими губами.

— Что ты мне такое сегодня говорил по телефону?

— Я сказал, что люблю тебя.

— Наверное, была плохая слышимость,— я звонила из автомата.

— Я сказал, что хочу тебя…

— Обними меня, крепко-крепко!

В этот момент у здания цирка остановились «Жигули» салатного цвета. Оттуда вылез Леня Боровиков. Ветер взъерошил его светлые волосы. Такое впечатление, будто у него в волосы воткнуто перо. Он что-то сказал Варе — она сразу остановилась, увидев его,— и теперь они оба стояли на пустынной площади напротив цирка и смотрели на нас. Смотрела на нас с афиши и знакомая, улыбающаяся во весь широкий рот, круглая физиономия клоуна Олега Попова. Огромная клетчатая его кепка напоминала крышу навигационной станции в аэропорту.

— Ты мне роди, пожалуйста, сына,— сказал я Веронике.— С дочерьми, я гляжу, слишком уж много хлопот…

— Ты собираешься с ним драться? — испугалась Вероника.— Он такой громадный…

— Надо будет попросить Варю, чтобы в другой раз выбирала дружка в легкой весовой категории…— усмехнулся я.

Не сделал я и двух шагов по направлению к ним, как Вероника догнала меня, вцепилась в рукав.

— Если он тебя тронет, я ему глаза выцарапаю,— скороговоркой проговорила она.

— Сейчас будет цирк… у цирка,— сказал я.— Жаль, зрителей мало…

Но никакого цирка не получилось. Я был настроен воинственно. Пусть он сильнее, но я не отступлю, это я знал точно. Я помнил, Варя говорила, что баскетболист точит зуб на меня. Доказывать этому верзиле, что я тут ни при чем, у меня не было никакого желания. У меня уже была раз стычка с ним в Купчино, когда мы с Боба Быковым вызволяли из квартиры Олю Журавлеву и Милу Ципину. Тогда победа осталась за мной. Правда, Боровиков был сильно пьян, сейчас он выглядел вполне трезвым. Драки я с детства не любил, наверное потому, что приходилось довольно часто драться. Армейская спортивная закалка еще сохранилась, и Боровикову не так-то просто будет справиться со мной, хотя он и на голову выше, да и моложе лет на пятнадцать. Где-то в глубине души я понимал всю нелепость ситуации: на глазах родной дочери и любимой женщины я буду драться с парнем, ухаживающим за моей дочерью!..

Вероника ни на шаг не отставала от меня, ветер сбил ее волнистые волосы на одну сторону, расширенные глаза уже не блестели, а сияли каким-то неземным светом. Звездным светом. Появившаяся со стороны Садовой улицы крытая грузовая машина помигала нам фарами, потом объехала стороной.

— Георгий Иванович… я люблю Варю,— с трудом одолев мое имя-отчество, заявил мне посередине площади Леня Боровиков.

— Я ее тоже люблю,— пошарив у себя в голове и не найдя ничего поумнее, изрек я.

— Варенька, и я тебя люблю,— ввернула Вероника.

— Три подряд признания в любви…— насмешливо заметила Варя.— Не много ли для меня одной?

— Я хочу жениться на ней…— мотнув растрепанной головой, сказал баскетболист.— То есть на Варе,— тут же поправился он.

— Слава богу, а я уж подумала, на Веронике Юрьевне,— хихикнула Варя.

Она вдруг развеселилась, острые каблуки ее сапожек застучали по асфальту, она стащила с рук кожаные перчатки и стала хлопать ими друг о дружку.

— Почему вы все это говорите мне? — сказал я. Положение у меня было прямо-таки дурацкое.

— А кому же еще? Вы ведь отец!

— Ты очень наблюдательный,— хихикнула Варя. В этой нелепой ситуации лучше всех себя чувствовала моя дочь. Казалось, ее забавляет вся эта история.

— Я хочу, чтобы вы…— Леня запнулся и повернул голову к Варе, но та приплясывала на одном месте, будто у нее озябли ноги, и смеялась.

— Леня, кто же так говорит? — дурачилась Варя.— Нужно поклониться отцу в ножки и сказать: «Милости вый государь, нижайше прошу руки вашей дочери…» Да, тебе же мои ноги нравятся, в таком случае: «Прошу ноги вашей дочери… Благословите нас с рабой божией Варварой Шуваловой на законный брак…»

— Варя, зачем ты так? — с укоризной посмотрела на нее Вероника.

— А что он тут устроил… цирк? — взорвалась Варя. Леня стоял телеграфным столбом и хлопал глазами.

Вид у него растерянный. Потоптавшись, он подошел к Варе, крепко взял за руку и заявил:

— Короче говоря, мы завтра подаем заявление во Дворец бракосочетания.

Я молча смотрел на них, ожидая, какую еще штуку выкинет дочь. Вероника прижалась к моему локтю, и тоже смотрела на них. Веселее всех было Олегу Попову, он понимающе подмигивал нам, приглашал в цирк, где обещал все проблемы враз разрешить…

Варя высвободилась из рук Боровикова, отодвинула с глаз темную прядь, выбившуюся из-под пушистой шапки, и разразилась целой речью:

— Не пойдем мы завтра, дорогой Ленечка, во Дворец бракосочетания… Он решил за меня! Почему вы, мужчины, думаете, что стоит нас поманить в загс и мы побежим, задрав юбки?

— Варенька, ты ведь в джинсах,— вставила Вероника. Она с нескрываемым интересом следила за происходящим.

— Рано, Ленечка, нам подавать заявление… Я еще не готова к семейной жизни. А что толку выйти замуж и потом развестись? Я хочу действовать наверняка, а ты, Боровиков, пока не внушаешь мне доверия как будущий муж. Ты — эгоист, привык к поклонению, легкой жизни, и потом, у тебя нет профессии… Третий год не можешь сдать экзамены за второй курс института! Или думаешь, если ты известный баскетболист, так тебя не выгонят?

— Осенью сдам,— мрачно сказал Леня.

— То, что у тебя уйма недостатков,— это меня как раз не смущает,— продолжала Варя.— Хороших, положительных я не люблю. С ними скучно, неинтересно, а с тобой, Леня, не соскучишься… Сколько пришлось бы одних твоих поклонниц отваживать… Да и тебя самого надо еще обтесывать и обтесывать, хоть ты и большой, да…

— Варя! — не выдержал я. Ей-богу, мне стало жалко бедного Леню, выслушивающего все это!

— Но и это еще не главная причина,— никак не реагируя на наши реплики, разглагольствовала Варя.— Из тебя со временем можно сделать человека… Но у меня университет, а серьезная учеба и замужество несовместимы. По крайней мере для меня. Так что матримониальные отношения на данном этапе меня не привлекают… Напрягись, Ленечка, пошевели мозгами и правильно меня пойми… А теперь, будь добр, отвези меня домой.

Я любовался Варей, даже оскорбительные для Боровикова слова она сумела так преподнести, что тот, судя по его виду, ничуть не обиделся. Наоборот, услышав ее последние слова, он выпрямился, провел ладонью по волосам — перо на голове пригнулось и снова выпрямилось — и направился к машине. Распахнул дверцу и помог Варе усесться на переднее сиденье, потом обернулся к нам, приглашая в машину.

Варя негромко засмеялась и сказала:

— Им в другую сторону, Леня… Поехали!

«Жигули» резво рванули с места, прошелестели по горбатому мосту через Фонтанку и, мигнув красными огнями, нырнули на улицу Белинского.

— Ты заметил, какими глазами он смотрел на Варю? — спросила Вероника.

— Какими?

— Он боготворит ее.

— Наверное, ей этого мало…

— Я бы хотела, чтобы моя Оксана походила на Варю,— задумчиво произнесла Вероника.

— Пусть Оксана походит сама на себя,— возразил я.— Она — прелесть.

Вероника повернулась ко мне, пристально заглянула в глаза, потом обхватила руками мою шею и, буквально повиснув на мне, стала неистово целовать… Резкий автомобильный гудок раздался совсем рядом: таксист, обогнув нас и что-то крикнув, стремительно промчался мимо.

— Что же мы стоим посередине площади? — первым опомнился я.

— Я люблю тебя, Шувалов,— не отпуская меня, сказала она.

Я тоже хотел ей сказать, что люблю, но она ладошкой закрыла мне рот:

— Боже, как хорошо мне! Ничего не говори! Молчи. В этом мире сейчас только ты и я. Я слышу, как ты молчишь… Я тоже буду молчать. А ты слушай…

Я слышал сначала стук своего сердца, а потом — ее. Прижавшись друг к другу, мы молчали, а наши сердца, перебивая друг друга, что-то торопливо говорили…

Над ее головой как раз между двумя телевизионными антеннами явственно проступило на черном небе такое родное теперь мне и близкое созвездие Волосы Вероники.


1982

Дм. Благов Не изменять себе

В 1988 году Вильяму Федоровичу Козлову исполняется 60 лет. Казалось бы, обыкновенная эта фраза звучит для знакомого с его творчеством человека несколько неожиданно. Ведь так богат жизнью, движением, молодостью художественный мир писателя. Он чужд кабинетной тиши и келейного уединения, поистине открыт всем болям и тревогам мира. Он силен накопленным мастерством, живыми, не «книжными» впечатлениями, нравственно целен и духовно богат.

Пожалуй, именно в последние годы В. Козлов окончательно определился как писатель — со своим кругом тем, эстетических пристрастий. Так, удачей его стал роман «Волосы Вероники», написанный в 1982 году. По своему пафосу, проблематике он сходен с предыдущими романами писателя («Президент не уходит в отставку», «Маленький стрелок из лука»). Но на этот раз повествованию свойственна большая аналитичность, широта социального видения. Стремление избежать полемических крайностей соседствует с попыткой обрисовать ситуации типичные, придать им символическое звучание.

Через драматическую судьбу Георгия Шувалова, героя романа «Волосы Вероники», В. Козлов прослеживает типичные для этой социальной среды, да и не только для этой, духовные и нравственные конфликты. Острота столкновений между чиновной порукой и деловым товариществом, между отношением к труду как к средству извлечения для себя личной выгоды и к труду как творчеству характерны для института, в котором работает Шувалов, характерны для времени, в котором живут герои романа.

В. Козлов заостряет внимание на том, что последовательность нравственной позиции человека неизбежно приносит свои плоды. Всякое приспособленчество, хитроумное маневрирование ради мелких сиюминутных целей сковывает волю и инициативу человека, ведет к деградации личности. Таков в романе Великанов, поддавшийся грубому нажиму извне и потерявший друга, утративший веру в себя.

И в отношении к любимой женщине Георгий Шувалов проявляет высокие человеческие качества: умение ждать и не быть навязчивым, непоказное мужество.

«Волосы Вероники» — роман многоплановый. Оптимист по натуре, В. Козлов стремится в каждом человеке, даже запутавшемся в неурядицах, найти следы если не духовности, то стремления быть полезным другим. Так, самая активная «деятельница» в истории с назначением директора, переводчица Грымзина, оказывается незаменимой на стезе профсоюзной, общественной работы. Развращенный успехом, избалованный баскетболист Леня Боровиков, получив отпор, почувствовав противодействие, сопротивление другого жизненного кредо, личности более сильной и цельной, выходит из роли «звезды», снова начинает походить на нормального молодого человека. И невольно думаешь: как это необходимо, чтобы был рядом с нами человек — стойкий, думающий, благородный!

Такими оказываются в романе Георгий Шувалов и Варя, отчасти Вероника. Отчасти — потому, что в непростом образе этом многовато эмоционального, может быть, субъективно-авторского. Вероника поражает прежде всего красотой внешней. Непредсказуемость ее поведения, так нравящаяся Шувалову, не всяким читателем будет оценена однозначно. Что-то есть в ней от Евы из «Маленького стрелка из лука» — немножко своеволия, высокомерного отношения к людям, впрочем отчасти объясняемых ее красотой. В то же время Вероника — личность, ее отличает нравственная чистота, женственность и одновременно неординарность.

Не для того, чтобы «погасить» приведенные выше упреки, а для объективности картины, скажем: В. Козлову здесь удалось создать выразительные, узнаваемые «типы» людей. Это и упомянутая Грымзина, и Скобцов, хороший организатор науки, но сам не ученый. Это Леня Боровиков, бездумно тратящий молодость и здоровье, и Оля Журавлева, стремящаяся успеть всюду и теряющая главное, стержень, цель в жизни.

Удался автору и главный герой. Георгий Шувалов лишен ореола сказочной удачливости и везения. Череда жизненных неприятностей, через которую он проходит, не озлобляет и не расслабляет его. Удары, выпадающие на его долю, естественны для человека, ставящего перед собой высокие цели.

Действительно, Георгий Шувалов не одержим карьерой, ему не чужды маленькие человеческие слабости. В целом жизнь свою он строит по строгому нравственному закону, следовать которому непросто. Не потерять себя, сохранить человеческое достоинство, настоящую интеллигентность оказывается так трудно. Это относится и к области дружеских, личных контактов, и к служебной сфере. Вступив в борьбу с «мировоззрением» обывательщины, с «бытом», который «заедает», которому мы незаметно, но все более необратимо покоряемся, он — не терпит поражения. В этом — оптимистический пафос романа.

В. Козлов стремится показать течение самой жизни, жизнь во всей ее сложности. Но при этом он не избегает однозначных ответов, когда этого требуют ситуации. Нравственную позицию самого писателя никак не назовешь релятивистской. Зло и добро, мужество и трусость, самопожертвование он всегда называет своими именами. Но добро и зло у В. Козлова не прикреплены к человеку раз и навсегда. Они никогда не смешиваются друг с другом, как масло и вода, но грань между ними очень тонка. Одно-единственное слово, поступок могут переместить человека через эту незримую границу. Причем переход этот в направлении от добра ко злу, от правды к неправде совершается гораздо легче, чем в обратном направлении. Чтобы оставаться честным, быть личностью, требуется постоянное нравственное усилие — считает писатель.

В. Козлов не идеализирует и не схематизирует жизнь, берет ее такой, какая она есть на самом деле, со всеми ее сложностями, противоречиями, неувязками. Автор не на все вопросы ответил, да и не на все можно ответить однозначно. Но, главное, роман «Волосы Вероники» учит нас отстаивать свои взгляды всегда, везде, не подчиняться давлению извне или «стечению обстоятельств». Только так можно прожить жизнь полноценную, насыщенную, достойную звания человека.

В романе не происходит ничего сверхординарного, но все же в нем зафиксировано настоящее событие: победа человека в борьбе за человека. Успех в этом поединке достигнут не мановением волшебной писательской палочки. Он пережит и прочувствован, а потому убедителен, правдив, действен.

Повести В. Козлова привлекают тонким психологизмом, мягкой иронией, добрым взглядом на мир. Есть в них и скрытый драматизм, философский подтекст.

«Брат мой меньший» и «Дай лапу, дружище!» — произведения, органичные для В. Козлова. Лишь на первый взгляд они не походят на публикуемые рядом «Волосы Вероники». И роман, и повести, внешне разноплановые, объединяет мысль об ответственности человека за его поступки, действия или бездеятельность, отношение к окружающим людям или «братьям нашим меньшим».

В. Козлову претит всякое высокомерие по отношению к нашим четвероногим друзьям. Он признает в них равных нам существ, верит им, надеется на них. Надо очень любить животных, чтобы так о них написать.

Карай, Варден, Тобик и Джим — четыре разные собаки — поражают прежде всего своими характерами — своеобразными, очень отличными друг от друга, но всегда независимыми, нетерпимыми к высокомерию и понуканию.

Прочитав повести В. Козлова, начинаешь смотреть другими, более добрыми, внимательными, человечными глазами на обитающих рядом с тобой собак. Кажется, и собаки это чувствуют… Обнаруживается взаимная склонность к дружбе, к взаимопониманию.

В повести «Дай лапу, дружище!» людей почти нет. Вернее, они отходят в тень, уступая в благородстве и независимости натуры четвероногим персонажам, которые дают им маленькие уроки преданности и самоуважения.

В повести «Брат мой меньший» люди по отношению к эрдельтерьеру Караю несут злую несправедливую силу. Здесь переклички с Г. Троепольским, близости позиций двух писателей нельзя не заметить.

Карай гибнет от руки Лешки Паршина, мстящего как бы за мелкую обиду, а на самом деле за несостоявшуюся жизнь. Собака оказалась выше, благороднее человека, и человек не простил ей ее независимость. Но автор не проклинает совершившего злодеяние пьянчужку. В. Козлов почти жалеет его за трудную судьбу, за нереализованные возможности — Лешка мастеровит и работящ, но жизнь его бесцельна. Снисходительность же Карая Лешку раздражает.

Убив собаку, Лешка раскаивается, чуть не плачет. Не все человеческое в нем исчезло, растворилось в угарном тумане. Тяжело повисает в воздухе вопрос: кто же виноват в смерти пса? Лешка? Или что-то другое, неуловимо витавшее в воздухе, наполнявшее духотой общественную атмосферу, сковывавшее по рукам и ногам многочисленных рассеянных по российским деревням таких вот лешек?

Повести «Брат мой меньший» и «Дай лапу, дружище!» лиричны, задушевны по тональности. Они написаны в подчеркнуто традиционной манере и еще раз доказывают большие возможности использования приемов реалистического письма. Ему писатель остается верен на протяжении почти всего своего тридцатилетнего творческого пути.

А первую книжку — детскую — «Валерка-председатель» В. Козлов издал в 1960 году. Вскоре появились повести «На старой мельнице», «Юрка Гусь», «Копейка», «Витька с Чапаевской улицы», «Едем на Вял-озеро» и — наиболее любимая юными читателями, неоднократно переиздававшаяся — «Президент Каменного острова».

Уже в это время, не прекращая писать для детей и подростков, В. Козлов пробует свои силы и во «взрослой» литературе. Нашей современности посвящены его романы «Я спешу за счастьем», «Солнце на стене», «Три версты с гаком», «Приходи в воскресенье» и другие. Всего, начиная с 1960 года, вышло без малого 30 книг. У писателя есть свой круг читателей, среди которых встречаются и горячие поклонники его дарования. Почти все творчество В. Козлова приходится, как мы видим, на время, трудное для нашей страны. Период попустительства, застойные годы — каких только «эпитетов» не давалось этому периоду после весны 1985 года!

Что же литература этих лет? В какой мере ее затронул общий кризис? Какова мера ее вины за происходившее, и в чем ее заслуги?

Разумеется, и в это время у нас было немало писателей, стремившихся честно и правдиво говорить с читателем. Социальная инертность или близорукость сограждан не может не беспокоить истинного художника, преданного своему народу. Ему свойственна открытость души, обнаженность сердца, иммунитет против обывательской сытой бездумности. Он видит окружающее в сложных взаимосвязях прошлого, настоящего и будущего. Ему претит успокоенность на достигнутом — малом. Он не может молчать, когда молчать нельзя, постыдно.

С гневным обличением цивилизованных бюрократов, «урбанизаторов» выступил в 70-е годы В. Распутин. До последнего дыхания защищал простого человека, его право на деятельную, наполненную творческим трудом, созиданием жизнь В. Шукшин. С болью писал о нарастающей бездуховности, нравственном релятивизме Ю. Трифонов. Тревожная, беспокойная нота отличает произведения Ю. Бондарева, В. Белова, Ч. Айтматова, С. Залыгина.

Это писатели самые крупные, их известность перешагнула государственные границы. Но у нас было и есть немало других честных талантливых художников, своим пером боровшихся с косностью и лицемерием, сумевших сказать свое правдивое слово о происходящем. Часто им приходилось выдерживать нелегкую борьбу, отстаивая свои общественные и эстетические позиции. Порой они подвергались открытым нападкам, чаще же против них использовалось оружие более тонкое — замалчивание, искажение реального смысла и значения их произведений…

Сейчас, говоря о литературе 1965—1985 годов, мы обращаем внимание прежде всего на ее публицистическое звучание, «критичность». Но это — лишь первый уровень воспитания, анализа, оценки.

Труднее проследить умение художника проникнуть в самые глубинные пласты духовной жизни народа, его способность обозначить болевые точки времени в сфере человеческих отношений, там, где бессильна сухая цифирь экономики, социологии и демографии.

Здесь часто лучшим судьей становится читатель. Романы В. Козлова были приняты с интересом. Во многих письмах писателю звучат примерно такие утверждения: в ваших героях мы узнаем самих себя, своими книгами вы помогаете найти опору в жизни, отыскать выход в сложной ситуации. В романах В. Козлова привлекает стремление не обходить острые углы, без приукрашивания изображать разнообразных «имитаторов» — дружбы, любви, творческой работы, вообще любого дела.

Говоря о литературе означенного двадцатилетия, конечно, стоит обратить внимание и на то, что она обходила, о чем умалчивал тот или иной писатель. Ибо «полуправда», «четвертьправда» — это, как правило, не часть правды, а обыкновенная ложь.

Произошло смещение жизненных ценностей, когда форма, внешнее обличье стали казаться более значительными, чем суть. И соответственно, подмена истинных социальных и нравственных критериев на удобные, маскирующие любые цели словеса-перевертыши исподволь въедалась и укреплялась в общественном сознании.

Не «по щучьему велению», не случайно распространились — особенно среди молодежи — крайняя бездуховность, повальная «кассетомания», засилье импорта в одежде и умах. Почему, как, из чего складываются предпосылки для самых отвратительных явлений при всеобщем кажущемся благополучии? И на этот вопрос литература должна дать ответ или во всяком случае попытаться это сделать.

Кажется, В. Козлов одним из первых обратил свое перо против многих негативных процессов. Избегая, как правило, эффектной фактографии при изображении теневых сторон жизни, он сосредоточивал внимание на изменениях в общественной атмосфере, нравственно-психологическом климате. Назывную саркастически-отстраненную интонацию романа-разоблачения у В. Козлова заменяет доверительный, по-дружески честный, порой почти жестокий разговор с читателем — как с товарищем.

Настоящему художнику всегда интересны судьбы, ситуации острые, переходные, неоднозначные. Честность и бесчестность, правда и ложь, духовность и бездуховность: где граница между ними? Проводя ее по-своему, писатель раскрывается и сам. И читатель понимает, в чем его убеждают, какие принципы, ценности, критерии ему предлагают.

Так, писательский релятивизм в сфере нравственности, проще говоря — беспринципность, потакает соответствующей части читательской аудитории, закрепляя в ней установку на этический минимализм и себялюбие. И наоборот, прорывающийся искренний твердый голос магнитом притягивает к себе множество сторонников.

Творческая судьба В. Козлова типична и нетипична одновременно. Типична потому, что он, по существу, работал долгие годы в критическом вакууме. Нельзя же признать нормальным появление в печати двух-трех десятков рецензий и статей — почти за 30 лет работы в литературе.

А может, и не стоит В. Козлов того, чтобы обращать на него внимание,— спросит дотошный читатель,— может, и права была на этот раз критика? Вопрос закономерный, но ответ на него — очень простой. Критика не замечала, зато замечали читатели. Не абстрактные, со среднестатистическими вкусами, пристрастиями, уровнем образования и начитанности, а конкретные, живые люди, лично познакомившиеся с творчеством В. Козлова. Мнение, оценка единодушные и — положительные.

Книги В. Козлова не залеживаются на магазинных полках. О популярности его хорошо осведомлены библиотекари. При этом романы писателя не стали ходовой книжной «монетой» для всевозможных обменов, их не ставят на полку для пополнения, украшения «коллекции». Их покупают, достают, иногда охотятся за ними, чтобы читать, находить что-то нужное и близкое себе, находить ответы на сложные вопросы современной жизни.

В. Козлов, кажется, ощущает это доверие своих читателей. Оно — вдохновляет и не дает работать вполсилы, гореть вполнакала. Возрастает мера ответственности, но ей сопутствует и настоящая радость от творческого труда, приносящего пользу людям.

Что привлекает читателей в книгах В. Козлова? Он умеет увлечь, заинтересовать. Писатель, как правило, избегает занимательности внешней, поверхностной. У него редко можно встретить героя необыкновенной удачливости и везения, «чемпиона», лидера, представителя какой-нибудь изысканной, исключительной профессии.

Заметим, что именно нетипичность, не- или малая жизнеподобность героя, стала одной из черт нашей литературы последнего двадцатилетия. Вне зоны внимания оставались, по существу, обычные советские люди. Не каждому же суждено быть отважным и необыкновенно везучим разведчиком, директором крупного предприятия, известным кинорежиссером, военачальником и т. п.

Думается, такая псевдогероизация литературы стала одной из форм поворота «от демократии», от конкретного человека, показателем забвения человеческого фактора. Недаром критика окрестила «чудиками» персонажей В. Шукшина, по существу обыкновенных, но «несмирившихся» с омещаниванием окружающих людей. Да и вся наша «деревенская» проза защищала прежде всего человека, мир его нравственных ценностей, традиционный, выработанный веками «образ мыслей и чувствований». Все это произведения одного ряда, отражающие реальные жизненные проблемы советского человека.

Увы, сколько бы мы ни говорили об условности термина «деревенская» проза, ограничительного, суживающего характера его нельзя не заметить; он вольно или невольно ассоциируется с прозой о деревне, что, конечно, неверно.

В конце концов та философия жизни, которую отстаивает эта проза, близка и жителям города. Разве взаимное уважение, верность родному очагу, почитание старших, честность в любом деле перед окружающими и самим собой, неприятие фальши и лицемерия, замаскированных «высокой» риторикой, не нужны жителям Ленинграда и Свердловска так же, как обитателям абрамовского Пекашина и распутинской Матеры? Конечно, нужны!

Сам В. Козлов не считает главной для себя тему города. Долгое время он писал о небольших городках, поселках городского типа, уже не деревне, но еще не городе. Отчасти это объяснимо биографией писателя.

Детство его прошло в небольшом станционном поселке Куженкино в Калининской области (прототип Андреевки из трилогии В. Козлова). Там остались многие его родные и друзья.

В. Козлов вспоминает, что дед его, Андрей Иванович Абрамов, в свое время поступил работать на строительство железной дороги. Он первым построил дом там, где позже возникла станция, и очень гордился этим. Всю жизнь проработал путевым обходчиком. В 1917 году дед совершил геройский поступок. Через станцию Куженкино несколько дней спустя после Октябрьской революции должен был проследовать эшелон, на котором удирали из Петрограда Керенский и его окружение. Когда об этом сообщил телеграфист, Андрей Иванович с односельчанами осуществил нападение на поезд и заставил его повернуть назад, искать другого пути. В начале тридцатых годов за этот смелый поступок дед В. Козлова получил в подарок от М. И. Калинина портрет с автографом.

С детства В. Козлов был окружен настоящими людьми. Характер его формировался в среде, где не было места эгоизму и двоедушию. Может, поэтому через жестокие испытания войны он пронес негасимым огонек веры в человека, сохранил чувство собственного достоинства. Видимо, с детства в душе писателя сформировалось такое органическое неприятие всякой фальши, лицемерия — активное неприятие. В. Козлов и своим героям никогда не прощает чувства вседозволенности, когда — «мне все можно», потому ли, что «меня много обижали», или потому, что «я талантливый, выше других людей».

Многие эпизоды жизни писателя вошли в его книги — «Юрка Гусь», «Витька с Чапаевской улицы», «Ветер над домом твоим» и другие. Особенно выразительны в них страницы, описывающие военное время и первые мирные годы, когда будущему писателю пришлось немало пережить и увидеть.

На протяжении ряда последних лет В. Козлов живет в Ленинграде. Город на Неве вошел в его романы «Президент не уходит в отставку», «Маленький стрелок из лука», «Волосы Вероники». Это — типичные, яркие произведения «городской» прозы.

Конечно, не местом действия определяется своеобразие романов В. Козлова. Пожалуй, главная их особенность — это необыкновенная приближенность ко всем нам, демократичность его героя, противостояние его сказочно-лубочному канону постоянной удачливости и успеха. Его отличают чистота духовных устремлений, настойчивость в достижении цели, вера в добро, правду, но они далеко не сразу и не всегда получают щедрое вознаграждение судьбы.

Герой В. Козлова внешне обыкновенен, но отнюдь не погружен в быт, интересы его не ограничены кругом повседневных забот. Он растет, развивается в самом лучшем смысле слова, стремится жить интереснее, разнообразнее, приносить пользу людям. Ему претит всякая фальшь, обман, он всегда готов вступиться за правду, защитить слабого и несправедливо униженного.

Таков Андрей Ястребов в одном из первых «взрослых» романов В. Козлова «Солнце на стене» (1969).

Андрей — «простой» рабочий, слесарь на паровозовагоноремонтном заводе. Вот уж не героическая фигура, думаешь сразу, тем более, что никаких подвигов — к примеру, на пожаре или в столкновении с бандитами он не совершает (хотя и разоблачает группу жуликов). Не добивается он и выдающихся успехов по части ремонта паровозов, хотя трудится добросовестно, стремится лучше организовать дело.

Сам выбор главного героя, авторское одобрение его жизненной позиции полемизируют с только что отшумевшей тогда «молодежной» прозой, сторонящейся социальности, тяготеющей к формальному, как правило, неоправданному изыску.

Андрей Ястребов подчеркнуто негероичен, во всяком случае, внешне. В жизни его, как мы убеждаемся при чтении романа, немало драматических поворотов, но все это превратности обычной человеческой судьбы, мера и частота острых коллизий которой не превышают реальные, не вызывают недоверия.

«Обыкновенность» Андрея Ястребова не мешает ему оставаться внутренне цельной личностью, со своими принципами, со своей позицией. В этом — одна из главных особенностей романа, за это его, как нам кажется, и полюбили читатели.

В. Козлов как бы дает на примере своего героя образцы, варианты поведения в запутанных жизненных коллизиях, в отношении к разным, сильным и слабым, честным всегда или честным от случая к случаю людям.

В. Козлову удалось уловить зарождение тех негативных тенденций в обществе, которые в семидесятые годы приобрели еще большую силу и в чем-то стали выглядеть необратимыми. При этом особое внимание писателя приковывает сфера межличностных отношений, формирование тех или иных нравственных позиций. Чего стоит, например, Венька Тихомиров, внешне симпатичный, веселый, «оригинально», «самостоятельно» мыслящий молодой инженер, «рационализатор» и «изобретатель»! В Венькиной программе переустройства мира обязательным компонентом является личное благополучие, преуспевание. Эгоистическая направленность ума, как показывает В. Козлов, даже самые благие начинания, талантливые задумки приводит к неутешительному итогу. Венька — способный, знающий инженер («мог свободно остаться на кафедре», «получил диплом с отличием»). Придя работать на производство, будучи еще молодым специалистом, он разрабатывает проект реконструкции завода, позволяющий в корне модернизировать его, не останавливая действующих цехов.

Однако нехватка опыта не позволила Веньке учесть все детали, обстоятельства. Проект его не вполне совершенен, в нем есть резерв для значительной экономии. Это видит Андрей и исключительно для пользы дела дает приятелю ряд ценных советов. В том мгновенно вспыхивает чувство ревности: «Уж не хочешь ли ты стать моим соавтором?»

Но Венька человек трезвомыслящий, и из тактических соображений он частично использует советы Андрея. Но — лишь частично. Главным для него остается — сохранить в неприкосновенности свою, «оригинальную» идею.

Венькин проект реконструкции завода при внимательном рассмотрении оказывается экономически необоснованным, дающим лишь временную, кажущуюся выгоду.

Фигура, ситуация, если на них смотреть с высоты современности, поистине зловещие, симптоматические. Разве не такие вот веньки губили Байкал, разрабатывали проект переброски северных рек, рушили памятники старины и возводили на их месте безликие модерновые уродцы? Разве не они, обосновавшись в роскошных кабинетах, творили административный произвол, попустительствовали беззаконию, окружали себя беспринципными ловкачами и льстецами-бездельниками?

Что рождает, множит бюрократов-разрушителей, почему они получают возможность безнаказанно творить свои черные дела? Венька, по В. Козлову, не просто злой, эгоистичный человек. Его стремление спекулировать полученным образованием, обращать знание во зло хорошо мотивировано в романе. Дефицит культуры — в широком смысле этого слова, антигуманитарность, одностороннее восприятие научно-технического прогресса способствуют вызреванию не брезгующего ничем внешне респектабельного чинуши.

Безнравственность в деловой сфере закономерно соседствует у Веньки с нигилистическим отношением к таким понятиям, как чувство долга, дружба, любовь.

Поняв, что Андрей знает истинную цену его проекту, Венька как начальник цеха (только что назначили) всеми правдами и неправдами выживает бывшего друга с работы. При этом он не брезгует никакими средствами, пытается включить в борьбу против рабочего заводскую многотиражную газету, с иезуитским бессердечием использует временные трудности в личной жизни Андрея.

Отстаивая гедонизм как единственно перспективную жизненную позицию, Венька выступает за свободную «любовь». По его мнению, брак в современной форме должен отмереть, т. к. ограничивает возможности человека в реализации его «потребностей». В Веньке нет ничего сверхординарного, ему не присуще демоническое человеконенавистничество или необыкновенная алчность. Он тоже — «один из нас», все его «деяния», эволюция его позиции хорошо мотивированы писателем.

В конце 60-х годов, когда создавался роман, подобные люди только набирали силу, и не верилось, что они приобретут такую мощь. Может быть, поэтому В. Козлов не стал досконально исследовать психологию этого типа. Но и проходить мимо него он не стал — и в этом его заслуга.

Конфликт Андрея Ястребова с Венькой Тихомировым — лишь одна из сюжетных линий романа. Окажись он в центре авторского внимания, мы, наверное, могли бы отнести «Солнце на стене» к жанру производственного романа, которому, как известно, свойственна некоторая поверхностность в исследовании глубинной сути человеческих отношений.

Но В. Козлова вопросы производства, морали в век НТР интересуют лишь как еще один оселок для проверки на прочность его главного героя. Пафос романа — утвердительный. Писатель стремится в пору начинающегося расцвета бездуховности, потребительства активно отстаивать иные, позитивные ценности.

Андрей Ястребов из «Солнца на стене» не резонер, чьими устами говорит автор, их сближает система ценностей, сходство этических позиций.

Андрею приходится порой очень трудно. Что-то смещается, меняется в мире, в окружающих его людях. Как-то незаметно приобретают весомость новые нравственные ориентиры, на первый план в обществе выдвигаются люди, отличающиеся деловой хваткой, изворотливостью, оттесняя преданных своему делу, работе, друзьям. Так, Венька Тихомиров полезнейшим знакомым почитает фарцовщика. Друг Андрея, вскоре ставший бывшим, журналист Глеб Кащеев использует преимущества своей профессии, чтобы отбить у Андрея подругу Марину. Он, стремясь возвыситься в глазах девушки, публикует о ней статью в областной газете (Марина — врач). И затея Глеба увенчивается успехом!

В. Козлов не стремится искусственно драматизировать ситуации. Вчерашние друзья, а теперь чужие люди у него часто сохраняют хотя бы видимость добрых отношений. Роман в этом смысле как бы отражает эпоху конца шестидесятых, когда негативные явления в нашем обществе только зарождались, набирали силу, чтобы достичь максимума на рубеже семидесятых — восьмидесятых годов. Именно тогда поляризация гуманистического и эгоистического взгляда на мир достигла предела, что нашло отражение в последующих романах писателя.

Концовка «Солнца на стене» достаточна благополучна. Роман завершается свадьбой Андрея и его любимой Оли, хотя путь их к совместному счастью был и тернист, и извилист.

Роман в целом звучит оптимистически, хотя драматизма, подчас скрытого, подспудного, в нем предостаточно. Настоящий реализм автора позволил ему уловить некоторые заметные только очень внимательному глазу тенденции развития общества. Такой непредвзятости и нелицеприятности В. Козлов остался верен и в дальнейшем.

Гораздо труднее приходится герою романа «Услышать тебя» (1977) — молодому сельскому журналисту и начинающему писателю Сергею Волкову. Одной субъективной честности, личного мужества ему для успеха недостает. Неудачи не то чтобы преследуют его, но создают постоянный тревожный фон существования, мешают погрузиться в творческую работу.

Наверное, было бы натяжкой искать в сюжете произведения, его предупредительном пафосе символическое значение. Но роман верно отражает свое время — период непродолжительного торжества всевозможных приспособленцев, укрепления вещизма, инертности общественного мнения. В это время нам явно не хватало энергии, последовательности вборьбе с откровенными проходимцами — они часто правят бал в романе «Услышать тебя». Важнее — и на это указывает писатель — что мы если не прекратили, то до недопустимо низкого уровня ослабили борьбу за человека — в каждом человеке,— борьбу неизмеримо более сложную, требующую постоянного нравственного усилия, внимания, самоотверженности.

Судьба Сергея Волкова драматична и в сфере личных отношений, и по линии профессиональной.

Сергей работает фотокорреспондентом в областной газете. Знакомится с приехавшей на практику студенткой МГУ Лилей. Молодые люди полюбили друг друга, скоро была сыграна свадьба. Жить бы да жить…

У Сергея обнаруживается талант к журналистике, он сначала помогает Лиле писать заметки, а вскоре, увлекшись, начинает выполнять за нее все задания. У нее же настоящих способностей к работе в газете, тяги к творчеству нет, хотя она и «была прилежной ученицей и просиживала над учебниками и тетрадками долгие часы… Закончила школу с золотой медалью». Аккуратистка! Качество — не лишнее в семейной жизни, но отнюдь не предопределяющее способность к творческой работе.

Молодым супругам немного мешает бытовая неустроенность, но неурядицы этого рода не выходят за пределы обычных. К тому же ощущение перспективы, обоснованные надежды на будущее, казалось, должны заслонить временные неудобства. А помощь весьма обеспеченного отца Лили по сути снимает с повестки дня материальный вопрос.

Но — счастья все меньше, примирения короче, ссоры злее, взаимные обвинения — обиднее. Сталкиваются, как выясняется, разные миросозерцания, разные ценностные ориентации.

Рядом с Сергеем и Лилей постоянно, незримо присутствует ее отец. Он — известный врач, живет в Андижане, зарабатывает «кучу денег», настоящий мздоимец в отношениях с готовыми на все ради излечения больными. Отец обеспечил Лиле беззаботное детство и юность, привил привычку получать от жизни разнообразные блага, ничего не давая взамен.

Стремление к легкой, потом — «красивой» жизни переросло в «философию» эгоизма, индивидуализма. В замужестве с Сергеем Лиля видит прежде всего привилегии жены талантливого преуспевающего журналиста, возможность иметь круг «интересных» знакомых, поездки за границу. Странны и непонятны Лиле творческие метания Сергея, его ночные мучения над рукописью первой повести. Нежелание мужа «делать карьеру» в обывательском смысле этого слова встречает нешуточное раздражение Лили. Супруги все больше отдаляются друг от друга. Усиливается влияние отца на Лилю. Однажды солгав мужу, она продолжает делать это постоянно.

По существу конфликт в романе разворачивается между Сергеем и его тестем, символизирующим бездуховность, культ приобретательства в его крайнем выражении. Отец Лили — фигура в романе почти зловещая. Порой он выглядит всесильным. После ареста за финансовые махинации он пробыл в колонии лишь три года вместо семи, сохранив значительную часть накопленных ценностей и все связи.

В заочном поединке с ним Сергей не одержал победы: с Лилей они расстались, и она не сумела оценить ни его любви, ни преданности творчеству. Сам он сильно переживает личные неудачи и на время прекращает работу над повестью.

На службе в редакции газеты прямота Сергея тоже приносит ему по большей части неприятности. Приходится сменить место работы.

Став инспектором рыбоохраны, Сергей в полной мере проявляет свои лучшие качества, свойственные героям и ранних романов В. Козлова,— отвагу, честность, бескомпромиссность. Встречается ему и женщина, сумевшая понять его и полюбить — по-настоящему.

И все же роман посеял сомнения в душе читателя: неужели поле деятельности активного положительного героя сузилось до лесной охраны и тому подобных, в общем-то периферийных, сфер деятельности и в гуще современной жизни ему нет достойного места?

Этот вопрос, думается, стал одним из главных для всех последующих романов писателя.

Драматическое звучание приобретает он в «Маленьком стрелке из лука» (1979).

В этом романе, действие которого происходит в Ленинграде, рисуется довольно мрачная картина мира всевозможных продавцов «комиссионок», фарцовщиков, мелких жуликов. Писатель обращается к наболевшим, но редко освещавшимся литературой проблемам. Он дает свою однозначную оценку изображаемому, стремится пробудить тревогу и беспокойство в сердцах читателей.

В пределах романного действия не находится активной силы, способной противостоять миру ловкачей и проходимцев. Финал произведения не назовешь мажорным, но сила его как романа-предупреждения от этого не уменьшается.

В то же время в обрисовке некоторых образов «Маленького стрелка из лука» есть известная противоречивость.

Главный герой, Кирилл, и его друзья пассивны. Они не могут обойтись без Тома-комиссионщика с его связями, без Евы с ее новомодным гардеробом. Коньяк и шампанское (непременно коньяк и непременно шампанское), стереоаппаратура с последними кассетными новинками, автострасти — для Кирилла и его товарищей обязательные атрибуты их жизни. Наблюдая за ними в романе, вспоминаешь старую притчу о человеке, который надел на себя маску и не заметил, как она стала его лицом. Такую маску — «хорошего» парня, «современного» человека надели Кирилл и его друзья на балу, где правит Том-комиссионщик.

Трудно разделить и симпатию автора к Еве, которая, по утверждению В. Козлова, «презирает деньги», но очень любит посидеть в ресторане, покататься на машине и, конечно, хорошо, по последнему крику моды, одеться. Кажется, пределом ее мечтаний является работа в «Интуристе» — опять же только из-за «комиссионных» соображений. Свадьба «идеального» (не пьет, не курит, интересуется философией и искусством, днюет и ночует в библиотеке, готов все претерпеть от любимой) Альберта и Евы в финале романа — отнюдь не походит на хэппи энд, будущая их совместная жизнь таит в себе немало вопросов.

В романах В. Козлова есть как бы два сюжета. Один обычный: человек рождается, подрастает, взрослеет, мужает и т. д. Например, в романах «Я спешу за счастьем», «Ветер над домом твоим». Или герой приезжает куда-то, сталкивается с какими-то проблемами, решает или пытается решить их. Например, романы «Три версты с гаком» или «Приходи в воскресенье». В первом художник по имени Артем поселяется в поселке Смехово, где находится дом его недавно умершего деда. Приехал вроде бы ненадолго, а «завяз» прочно, видимо навсегда. И не только потому, что встретил здесь «свою, единственную», а потому, что обнаружил тут такое кипение жизни, какого не хватало ему в Ленинграде, в его мастерской художника. Вот в чем суть: писатель интересуется не столько событийной канвой — приехал, полюбил, поссорились, помирились, семейное счастье,— сколько, действительно, «историей души» героя, изменением в его психологии. Одна из составляющих этого «внутреннего», второго сюжета у В. Козлова — борьба человека с посредственностью, серостью в себе самом.

Сходна по замыслу с «Маленьким стрелком из лука» повесть «Президент не уходит в отставку» — продолжение написанной еще в 1964 году и неоднократно переиздававшейся повести для детей «Президент Каменного острова».

В этой дилогии добро и зло вступают в открытый поединок. Произведение написано для юношества, сюжетная канва его несколько обнажена. Но и здесь видна актуальность, гражданственность авторской позиции.

Проследить зарождение, развитие коллизий сегодняшнего дня на большом временном интервале писатель пытается в романе «Ветер над домом твоим». Действие его охватывает почти сорок лет — с послевоенного времени до современности. Произведение отличает точность исторического ракурса, выпуклость психологического письма. Привлекает умение автора «схватить» и выразительно передать характерные приметы недавнего прошлого и соотнести их с тем, что волнует нас сейчас.

Непростой для писателя вопрос: как определить ту грань, за которой современность становится историей? И роман о дне сегодняшнем, происходящем, становится романом о вчерашнем, происходившем? Ведь жанры эти во многом разные, со своими внутренними законами, со своими правилами «разговора» с читателем.

Роман «Ветер над домом твоим» интересен достоверно выписанной картиной времени сороковых — шестидесятых годов, воспроизведением психологической атмосферы тех лет, незаметно и для все большего числа людей становящихся историей. В. Козлов проследил эволюцию определенных социально-нравственных типов на протяжении ряда лет, показав их перспективность или обреченность, стойкость или изменчивость. Перед читателем вырисовывается последовательность сменяющих друг друга этапов в развитии нашего общества — этапов разных уровней духовности, резко отличных ценностных координат.

Романы конца семидесятых — начала восьмидесятых годов В. Козлов посвящает исследованию современности, он берет действительность в разнообразных «срезах» и приходит, как правило, к неутешительным выводам. Проблем накопилось много, решать их необходимо немедленно, как бы говорит писатель, чуждый благодушию и самоуспокоенности.

В. Козлов во всех своих произведениях остается верен однажды счастливо найденной доминанте творчества. Подчеркнутая простота изложения, сюжетность, углубленная, без скорописи, прорисовка характеров, стремление избежать субъективизма — вот кредо писателя. Постоянство эстетической концепции — одна из причин того, что у В. Козлова есть свой читатель, который ждет его новых книг, зная: надежды его не будут обмануты.

Писатель много и плодотворно работает («лет 20 не был в отпуске — не пускают романы»), стремится к охвату все новых сторон жизни. Значительное, важное он замечает в том, что многим представляется мелким и второстепенным. Заметно стремление разобраться до конца в противоречиях современной жизни, ответить на вопрос: что же с нами происходит, и донести это свое понимание до читателя. Судя по последним произведениям, В. Козлов находится в расцвете творческих сил. Пожелаем ему удачи.


Д м.  Б л а г о в

Вильям Козлов Маленький стрелок из лука


Две вещи наполняют душу все новым и нарастающим удивлением и благоговением, чем чаще, чем продолжительнее мы размышляем о них, - звездное небо надо мной и моральный закон во мне.

Иммануил Кант

Часть первая

Коктебельские камешки


1


Он лежал на спине, крепко сомкнув ресницы, и чувствовал, как весь без остатка растворяется в ослепительном южном солнце. Это было удивительное и приятное ощущение. Не всегда ему удавалось его вызвать. Для этого нужна полная отрешенность от всего мирского, нужно забыть про свое тело и не слышать ничего, даже ровного плеска легких морских волн, - кругом должно быть сплошное желтое безмолвие. Именно желтое, потому что солнце входит в тебя и наполняет густым золотистым сиянием. И самое удивительное - перед глазами начинали мельтешить крошечные солнечные существа, летающие на крошечных золотых ладьях. Солнечные человечки и их ладьи, напоминающие папирусные лодки индейцев, с высоко поднятым носом и кормой, сближались и снова расходились. Это была озорная праздничная пляска. Иногда ладьи начинали еще стремительнее летать и одновременно кружиться вокруг собственной оси, тем не менее не сталкиваясь друг с другом, иногда замедляли свой солнечный хоровод и не спеша, будто отдыхая, парили в золотом огненном море...

И вдруг все сразу кончилось. Померк желтый свет, исчезли человечки со своими золотыми ладьями, пришли, будто пробиваясь из плотного тумана, негромкие голоса, отдаленное добродушное ворчание лодочного мотора, сердитое шипение волны, неожиданно накатившейся на песчаный пляж, и совсем рядом мелодичный звон гальки, ожившей под чьими-то ногами.

Он уже знал, что больше ничего подобного не повторится. Сколько бы ни лежал на пляже и ни ждал, золотые человечки на золотых ладьях сегодня больше не появятся... Он отвернул голову от яркого солнца и немного приоткрыл глаза: высокая девушка не спеша удалялась по кромке берега в сторону причала. Сразу бросились в глаза длинные ноги, на узкую спину широкой волной ниспадали каштановые с бронзовым отливом волосы. Ей оглядывались вслед, но она, казалось, никого не замечала, лениво переставляя плотно пригнанные одна к другой ноги, шла у самой воды и смотрела на море. Лицо девушки он не успел разглядеть, видел лишь высоко поднятую голову и нежно очерченный овал лица. И еще тоненькие лучики черных ресниц.

Девушка прошла мимо и унесла с собой солнечных человечков с их ладьями и причудливым миром. Он ее здесь еще не видел. По-видимому, только что приехала в Коктебель, раз даже загореть не успела. Сам-то он за две недели, что прохлаждается здесь, успел обуглиться как головешка. Загар к нему быстро пристает. Из всей компании он самый черный. Конечно, все это ерунда, приедешь в Ленинград и не заметишь, как южный загар за месяц-два сползет. Да, собственно, что тут еще делать, если не загорать и не купаться? Коктебель - поселок маленький, никаких тебе развлечений, только пляж и море, да еще прогулки в горы. И все равно Коктебель ему нравится. Так уже повелось, что каждый отпуск он с друзьями выбирается сюда хотя бы на две недели. Здесь что-то еще сохранилось от дикого первобытного Крыма да и народу не так много.

Почувствовав, что пот щиплет глаза, он, упершись руками в гальку и оттолкнувшись, одним сильным махом встал на ноги. Несмотря на то что солнце порядком его расслабило, натренированные мышцы сработали безукоризненно. Он бросил взгляд в ту сторону, куда ушла девушка, и снова увидел ее. Она сидела на корточках у воды и перебирала гальку. Этим тут все занимаются: ищут куриного бога - это камень с дыркой - или разные полудрагоценные камешки. Правда, галька красива, лишь когда омывается морской водой.

Стоит сверкающий камень вытащить из воды - и он блекнет, бледнеет, теряя свои живописные краски и оттенки, точь-в-точь как окунь, пойманный на удочку.

Осторожно входя в холодную зеленовато-прозрачную воду - под ногами сплошные камни, - он подумал, что в этой незнакомке с бронзовыми волосами что-то есть, и, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл. Сначала было такое ощущение, будто все тело наждачной бумагой натерли, даже заныло под ложечкой, но скоро он перестал чувствовать жгучий, пронизывающий холод. Из головы все не шла эта девчонка. Причем и не разглядел-то ее толком... Такая красотка долго не будет пребывать в гордом одиночестве... На пляже ее заметят быстро. Он оглянулся в ту сторону и увидел, что к ней уже подсел черноволосый мужчина. Он, кажется, из Молдавии, поэт, или драматург. Живет в одном из маленьких коттеджей Дома творчества. Юркий такой! Ни одной новенькой на пляже не пропустит. Вот и к этой уже прилепился... Наверное, про коктебельские камешки заливает!..

Злясь на себя, что никак не может из головы выкинуть незнакомку, он перевернулся на спину и, глядя в голубое ослепительное небо, поплыл к красному бую, дальше которого заплывать запрещалось. Если у берега вода была еще терпимой, то здесь - и вовсе холодной. Было начало мая, и купались в море далеко не все. С непривычки вода обжигала, могла вызвать судорогу. Многие, полежав на солнце, осторожно забирались по колено, быстро приседали и пулей выскакивали на берег. Некоторые доплывали до буя и мигом назад.

Так что в море было мало купающихся. Белые камни на дне казались совсем рядом - протяни руку и дотронешься. На самом деле здесь было глубоко. Что-то мягкое, студенистое прикоснулось к его плечу, скользнуло по щеке, мимо самого носа медленно проплыла прозрачно-голубоватая медуза. Он скосил на нее глаза и увидел рядом еще одну, другую, третью... Их тут были десятки, сотни! Настоящее медузовое царство. Говорили, что медуза может ошпарить, как крапива, но он не верил в эти басни. Брал даже больших медуз в ладони, прикладывал к телу, и ничего не было.

Он проплыл мимо буя. Вывел его из задумчивости многократно усиленный динамиком скрипучий голос: "Гражданин, вернитесь в зону купания!"

Он еще проплыл немного вперед и лишь после третьего окрика повернул обратно. Ребята-спасатели могут сесть на моторку и на глазах всего пляжа насильно "спасти" его...

Впереди колыхался на волнах красный пупырчатый буй. Рядом с ним в едином ритме покачивалась темноволосая голова Вадима Вронского. И буй и голова то исчезали за величественным гребнем волны, то снова появлялись. Со стороны моря катили и катили волны. И уже не такие маленькие, как были вначале. Появился глухой глубинный шум, будто где-то на дне моря заработала могучая турбина. А он и не заметил, что волна поднялась. Она уже не зеленая, а темная со свинцовым отливом чуть ниже белого гребешка.

- Привет, нарушитель границ! - улыбнулся Вадим.

Кирилл подплыл к бую, уцепился за скользкую ржавую цепь, обросшую зеленой тиной, и закачался рядом с приятелем.

- А ты как всегда на страже социалистической законности, - ответил Кирилл.

- Ты только подумай, - сказал Вадим, - мы купаемся, загораем, а в Ленинграде всего плюс пять. Люди в зимней одежде ходят.

- А на Северном полюсе минус пятьдесят, - улыбнулся Кирилл.

- Тебя, конечно, домой не тянет... А я уже соскучился по Люсе, ребятишкам!

- Это заметно, - усмехнулся Кирилл. - Где же ты, интересно, преданный муж, нынешнюю ночь провел? Только не говори, что преследовал опасного рецидивиста... Я ведь не жена, все равно не поверю!

- Мы бродили с ней по пустынному пляжу, а луна была так прекрасна, звезды отражались в море, романтично вспыхивал и гас маяк, а потом...

- А потом ты бросил ее на пляже и побежал играть в преферанс, - с улыбкой закончил Кирилл.

- Это уже ближе к истине, - согласился Вадим. - А ты, профессор, чем занимался вечером? Куда ты сразу после ужина слинял?

- Никогда не догадаешься!

- За Снеговой волочился? Небось на танцы пригласил?

- Только меня не хватает в ее свите! Плохой ты следователь, Вадим, - рассмеялся Кирилл. - Идешь по проторенной дорожке... Ладно, не напрягайся: я ушел в Лягушачью бухту.

- В следственной практике такой случай назвали бы труднообъяснимый поступок, - он посмотрел на Кирилла. - Ты один ходил туда? Давай-давай, рассказывай до конца!

- Я звал Николая, да он не пошел.

- Вот если бы его позвала Снегова...

- Увы, брат, звезда обольстительницы Снеговой закатилась, - улыбнулся Кирилл. - На пляже появилась новая красотка! Все бросятся ухаживать за ней и позабудут про Снегову, вот увидишь. А наш Колька, бьюсь об заклад, первым голову потеряет... Видел в Эрмитаже мраморную Афродиту? Так вот это она к нам пожаловала...

- Что же ты теряешься?

- Я не влюбляюсь в богинь, - с грустной ноткой в голосе ответил Кирилл. - Я им поклоняюсь.

Неожиданно над ними, изогнув пенистый гребень, нависла иссиня-зеленая волна и накрыла их с головой. Поплавок стремительно рванулся вверх к солнцу, а они, отпустив цепь, отпрянули от него в разные стороны. Тут же вынырнули и, моргая и отфыркиваясь, одновременно взглянули друг на друга.

- К вечеру будет шторм, - сказал Вадим, следя за следующей волной, стремительно надвигающейся на них. На этот раз она не застала врасплох: оба слегка нырнули, а когда волна с гулом прокатилась над ними, снова закачались на поверхности. В той стороне, где небо сливалось с морем, будто крылья чаек в солнечном сиянии, вспыхивали на волнах белые гребешки. Много гребешков, целая стая. Шумно и продолжительно вздохнула галька, когда большая волна далеко накатила на берег и заставила гальку задвигаться, заскрипеть. На пляже зашевелились люди, стали оттаскивать лежаки подальше от кромки берега. Когда на волнах засверкают белые гребешки, лучше поспешить к берегу, с расходившимся морем шутки плохи.

Они выбрались на берег. С деревянного возвышения им помахал рукой Николай Балясный.

- Что я говорил? - взглянул на приятеля Вадим. - Где Снегова, там и наш Колька! Погляди, какая у него рожа глупая!

Виктория Снегова - стройная загорелая блондинка, с крупными синими глазами, удивленно взирающими на мир, с раскрытой книгой на круглых коленях сидела на лежаке, а вокруг нее живописной группкой расположились поклонники. И среди них юркий и подвижный Николай Балясный. Он ближе всех сидел к Снеговой и даже держал в руках ее пляжную сумку, как бы давая всем остальным понять, что он доверенное лицо этой меланхоличной красотки.

Впрочем, Виктория Снегова ко всем относилась одинаково доброжелательно. Она любила, чтобы ее окружали мужчины, всегда была весела и обаятельна. Казалось, легкая задумчивая улыбка никогда не сходила с ее миловидного лица. Да и вся она была гладкая, нежная, так и хотелось дотронуться до ее шелковистой загорелой кожи. На пляже она всегда появлялась в шортах.

Впервые увидев ее на пляже, Вадим, которого уж никак нельзя было назвать ловеласом, остановился как вкопанный и, проводив Снегову изумленным взглядом, - она, осторожно переставляя маленькие ступни ног с перламутровым педикюром, не шла, а, казалось, парила над кромкой берега, - восхищенно обронил:

- Королева Коктебеля! Коля, не потеряй голову!

Балясный, остолбенев, смотрел на удаляющуюся красотку. Пробормотав: "Я погиб, братцы!" - опрометью бросился за ней и тут же познакомился, вызвав жгучую зависть у Кирилла, который даже на пляже никак не мог себя заставить заговорить с незнакомой девушкой. Коля Балясный смело направлялся к понравившейся девушке, а ему в отпускное время очень многие нравились, даже не зная, что ей сейчас скажет. И редко случалось, чтобы он получил от незнакомки отпор. У Коли была обаятельная улыбка, которая сразу обезоруживала самую неприступную девушку. Балясный работал на одном из крупных ленинградских заводов. Два года назад группе инженеров завода было присвоено звание лауреатов Государственной премии РСФСР. За какое-то очень ценное изобретение. Среди награжденных был и конструктор Николай Балясный. Хотя он и похвалился медалью, но почему-то ни разу с ней не появлялся. Сказал, что надевает костюм с орденами и медалью только по большим праздникам, ну и еще когда его приглашают в президиум на торжественные заседания. Николай был не тщеславный и даже Снеговой не похвастал, что он лауреат, хотя, судя по ее характеру, ей это, безусловно, бы польстило, его шансы на победу сразу бы значительно выросли.

Снегова очень мило улыбнулась подошедшим Вадиму и Кириллу, кивнула, чтобы они присаживались, и снова повернула свою белокурую точеную головку к мордастому толстяку с лоснящейся коричневой плешью.

- На Эйфелеву башню забирались? - спросила Снегова, на этот раз улыбнулась Вадиму. Она была очень внимательна и по очереди одаривала улыбками всех своих поклонников, вернее, свиту, хотя ни Вадим, ни Кирилл не были ее поклонниками.

- Ее ремонтируют, - ответил толстяк.

- Николя, - с ударением на последнем слоге произнесла Виктория, - будьте добры, достаньте из сумки мои сигареты.

Балясный по-хозяйски раскрыл сумку, извлек оттуда пачку "Явы", а когда Виктория длинными холеными пальцами вытащила сигарету, услужливо поднес ей зажженную спичку.

- Мерси, мон шер, - улыбнулась она.

Толстяк взглянул на Снегову, его губы раздвинулись в улыбке:

- Да вы истая француженка.

- А как француженки одеваются? - спросила Виктория. Она привезла с собой кучу туалетов и ухитрялась на дню несколько раз переодеваться.

- Обыкновенно, - разочаровал ее толстяк. - Просто, но изящно и со вкусом.

- Красивые они? - кокетливо нагнув головку, полюбопытствовала Снегова.

- Мне больше наши ба... пардон, мадам... женщины нравятся, - со свойственной, видно, ему простотой и непосредственностью, но вместе с тем и не без намека, ответил толстяк.

- Русские женщины исстари славились на весь мир своей красотой, - ввернул Балясный, заглядывая Виктории в глаза.

- Говорят, француженки очень тощие, - заметила Виктория, на этот раз улыбнулась долговязому парню с взъерошенной шапкой коричневых волос. Парень в ответ тоже расплылся в широкой улыбке, показывая редкие лошадиные зубы. Балясный обеспокоенно взглянул на Снегову, потом на него и будто бы невзначай коснулся ладонью золотистого колена Виктории.

- Я не люблю тощих, - ответил толстяк. - То ли дело маша ба... пардон, женщина!.. - Он трубно расхохотался, широко раскрыв рот, битком набитый золотыми и серебряными зубами.

Снеговой никак это не могло понравиться, тут он явно переборщил. Она захлопнула книжку - это был томик избранных рассказов Бунина - и без улыбки, а это первый признак, что она оскорбилась, взглянула на толстяка. Однако голос ее был такой же ровный и приветливый:

- Русские женщины тоже разные бывают...

Сама Снегова была ни худа, ни толста. В самый раз. Глядя на нее, сразу можно было понять, что она тщательно следит за своей фигурой. В ней была некая утонченность, хотя особым умом она не отличалась. Правда, Балясный с пеной у рта утверждал, что Виктория - это кладезь такта, обаяния и ума... Но такие аттестации он запросто выдавал всем женщинам, которые ему нравились.

- Вика, вы здесь самая очаровательная женщина! - попытался сгладить свой промах толстяк. Он не мог не почувствовать, что слова неприятно задели Снегову. - Вы красивее любой француженки!

Кирилл не любил пустые разговоры, ухаживания наперебой за одной женщиной, пусть даже красивой, как Снегова. Не любил состязания в остроумии, его раздражала вся эта чепуха.

Они поднялись с Вадимом, понимающе переглянулись и, обходя лежаки с загорающими, пошли к выходу. Снегова встревоженно взглянула на них, она, как курица-наседка, не любила, когда ее цыплята разбегаются в разные стороны, хотела было что-то сказать, но тут снова басисто забубнил толстяк:

- На юге Франции есть такой городишко Арле. Слыхали? Там какое-то время жил Ван-Гог, мы были в его музее...

Толстяк никак не мог сменить пластинку: он просто перевернул ее на другую сторону. Когда они вышли на набережную, Вадим, передразнивая толстяка, пробурчал:

- Когда я был последний раз в Париже...

- А ты был там? - улыбаясь, спросил Кирилл.

- Нет. А ты?

- Тоже не был.

- Зато я был в Египте. И еще в Югославии.

- А я в Англии, потом в Италии...

- А я в... - Вадим запнулся. - Где же я еще был? На Памире! А ты там был?

- На Памире не был, - вздохнул Кирилл. - Ладно, черт с ним, с Памиром. Скажи, куда запропастился Вася Иванов?

- С новыми приятелями гуляет.

- Наверное, с Нонкой поговорил, - озабоченно заметил Кирилл.

- Правильно говорят: кому везет в карты - не везет в любви, - сказал Вадим, тоже нахмурившись. - Вчера получил от Люси письмо... К ней приходила Нонна... В общем, она всерьез думает разводиться с ним. Говорит, что уже документы подала.

- Снегова замужем? - спросил Кирилл.

- У нее муж кинорежиссер на "Мосфильме".

- Чего же он ее не снимает в кино?

- Наверное, таланту у нее нет.

- Сейчас и бесталанных снимают. Зря не снимает, она кинематографична.

- Говорят, ее муж увлечен другой, - сказал Вадим.

- Ты все знаешь, - усмехнулся Кирилл. - Даже сплетни.

- Я не знаю, какая тебя сегодня муха укусила?

- Пошли, вытащим его из бара, а то... - сказал Кирилл, подумав про себя, что Вадим прав: что-то он сегодня не в своей тарелке, все его раздражает, чувствует какое-то беспокойство, хотя для этого нет никаких причин.

Волна с пушечным гулом ударила в каменный парапет, с шумом и грохотом откатилась назад, увлекая за собой запевшую на разные голоса гальку. Они разом взглянули на разбушевавшееся море и увидели большой белый корабль. Когда волны заслоняли его, и тогда казалось, что корабль исчез в морской пучине, но волна пролетала дальше и корабль снова показывался в зеленом пенящемся ущелье между двумя вздымающимися валами.

- Из-за чего это она? - задумчиво глядя на море - корабль снова провалился в ущелье, - сказал Кирилл.

- Считает его неудачником, - ответил Вадим. - За последние два года Вася не снял ни одной приличной картины.

- Почему?

- Это ты у него спроси, - неохотно ответил Вадим.


2


На другой день Кирилл снова увидел незнакомку на пляже. Она стояла неподалеку от каменных ступеней, спускающихся к морю, с прозрачным пакетом в руке и ела желтые черешни. Модная, с красной отделкой пляжная сумка небрежно валялась у ее босых ног. Из сумки торчал серый корешок толстой книги. Длинные волосы девушки пламенели на белой спине.

Кирилл улегся на лежаке почти у самой воды. После вчерашнего шторма море было спокойное, сплошное сине-зеленое раздолье. Далеко от берега чернело несколько лодок с крошечными фигурками рыбаков, а еще дальше стоял на якоре белый теплоход. Этакий современный Летучий Голландец. Кирилл сквозь темные очки наблюдал за девушкой: судя по всему, она кого-то ждала. Кого? Того самого волосатого павиана, который помогал ей камешки собирать?

Нынче он как следует ее разглядел: у мраморных богинь никогда не было таких длинных прямых ног. Кожа гладкая и белая, с чуть заметными синеватыми мраморными прожилками, очевидно, поэтому, впервые увидев девушку, он мысленно и сравнил ее с Афродитой. Лицо девушки притягивало взгляд, хотя очень красивым его нельзя было назвать. Миндалевидные карие глаза немного вытянуты к вискам, они ярко оттенены зеленоватым тоном, ресницы, подкрашенные тушью, загибались кверху, брови черные и узкие, нос небольшой, рот крупный, с полными сочными губами. Светло-карие, не очень большие глаза почти ничего не выражали, разве что равнодушие и скуку.

Мимо нее, иногда оглядываясь, проходили мужчины и женщины, кое-кто тащил в руках деревянные лежаки, мелькали разноцветные плавки, полосатые полотенца, сверкали темные очки, вокруг слышались голоса, смех, а высокая девушка, казалось, ничего этого не замечала и не слышала, она стояла на песчаном пригорке, лениво доставала из мокрого прозрачного пакета черешни и, равнодушно глядя на спокойное море безразличными глазами, выплевывала себе под ноги косточки. Она ни разу ни на кого не взглянула, даже не изменила поворота головы. Наверняка она не замечала и его, Кирилла, пристально наблюдавшего за нею. И лишь когда кто-то из отдыхающих случайно или нарочно задел ее плечом, впрочем, тут же вежливо извинившись, она лениво скосила в его сторону глаза и всего на один шаг отступила от каменных ступенек. Небрежным движением ноги отодвинула и сумку.

Скоро по ступенькам к ней спустился мрачноватый темноволосый мужчина лет сорока пяти в новенькой белой войлочной шляпе, в обеих руках он держал лежаки. Что-то негромко сказав девушке, мужчина повертел широколобой головой и, облюбовав неподалеку свободное местечко, опустил лежаки на гальку. Когда им был постелен на один лежак шерстяной полосатый плед, девушка подошла и, отдав мужчине пакет с черешнями, улеглась на этот лежак. Легла она на спину, вытянула ноги и прищурила от солнца глаза. Лоб у нее невысокий, на белой шее, слева, ближе к ключице, выделялся небольшой красноватый рубец. Черных очков у нее не было, и у Кирилла мелькнула было мысль предложить свои, но, взглянув на не слишком-то приветливого мужчину с одутловатым лицом, воздержался.

Как только мужчина с лежаками в руках появился возле нее, Кирилл решил было, что это ее знакомый, потом, приглядевшись к нему повнимательнее, сообразил, что это ее отец. Хотя девушка и не похожа на него, все-таки в чертах их лиц было что-то неуловимо общее. И оттого, что это был отец, а не кто-нибудь другой, ему стало весело, а этот угрюмый человек с невыразительным лицом даже показался ему симпатичным. Судя по всему, это ее Недреманное Око. Сравнение ему понравилось, и он, улыбаясь про себя, решил и впредь именовать его так: Недреманное Око.

Несколько раз мимо них прошел павиан с взъерошенной шапкой волос. Он явно искал подходящего предлога, чтобы заговорить с девушкой. Павиан ничего лучшего не придумал, как поднять с земли крупную гальку и, посмеиваясь, положить на живот девушки. Приоткрыв один глаз, та скосила его на улыбающегося поэта или драматурга из Молдавии, затем медленно подняла руку и смахнула камень с живота. Снова зажмурившись, она негромко произнесла:

- Оставьте меня в покое.

Кирилл впервые услышал ее голос: нежный, высокий, хотя и чуть глуховатый. В нем не было возмущения или раздражения.

Но от павиана не так-то просто было отвязаться. Он бросился к морю, поддел в обе пригоршни воды и, осторожно ступая по скрипучей гальке, подкрался к девушке и с гоготом вылил ей на живот остатки воды, которые он донес в своих ладонях.

На этот раз реакция девушки была несколько иная. Она приподнялась, затем села на лежак и в упор посмотрела на улыбающегося поэта.

- Вы случайно не идиот? - все так же спокойно спросила она. - Я ведь вам сказала: не приставайте ко мне.

Может, это было несколько грубовато, но Кириллу ее слова доставили удовольствие: он не любил нахальных и назойливых людей. Улыбка стала, меркнуть, на смуглом лице поэта, затем совсем погасла, он ошарашенно хлопал глазами и смотрел на нее, не зная, что оказать.

- Я вам нашел халцедон, - растерянно произнес он.

- Какой халцедон? - Она все так же в упор смотрела на него.

И опять Кирилла поразили ее глаза: они ничего не выражали. Ни возмущения, ни досады. Просто смотрели на павиана, и все.

- Не хотите искупаться? - спросил павиан. - Сегодня шестнадцать градусов, это уже прогресс! Вчера было четырнадцать.

И тут вступил в разговор Недреманное Око. Он тоже сел на лежак и, из-под обвислых полей, войлочной шляпы недружелюбно взглянув на поэта, сварливо заметил:

- Вам ведь сказали, гражданин, идите своей дорогой.

Павиан оторопело взглянул на него, ему и в голову не пришло, что этот человек имеет какое-то отношение к девушке, затем лицо его стало воинственным, черные глаза засверкали.

- Я не с вами разговариваю... Гражданин! - с вызовом произнес он, все еще стоя на коленях перед девушкой.

Гражданин со вздохом поднялся со своего лежака, подошел к ним. Поэт стремительно вскочил на ноги, сжал кулаки, наверное, подумал, что сейчас придется защищаться, но отец девушки даже не посмотрел на него, он нагнулся к ней и сказал:

- Ева, ложись на мое место.

Девушка, помедлив, сдернула с лежака плед и, захватив сумку, перешла на другое место. А Недреманное Око спокойно улегся на ее лежак. Шляпу он положил себе под голову. Покосившись на ничего не понимающего павиана, пробурчал:

- Гражданин, вы мне солнце загораживаете.

Надо было видеть лицо поэта. На нем и разочарование, и злость. Ожесточенно двигая густыми бровями, он все еще стоял на прежнем месте и не знал, что делать. Наконец перехватив насмешливый взгляд Кирилла, отошел в сторону, пробормотав:

- Гражданин, гражданин... Вы, наверное, в милиции работаете?..

Однако отец девушки сделал вид, что ничего не слышал. Он, возможно, и впрямь не слышал, только вряд ли. На то он и Недреманное Око, чтобы все видеть и слышать...

Кирилл бросил взгляд на девушку и увидел, что она повернула голову и улыбается. Глаза ее несколько оживились, самую малость. И еще он заметил, что улыбка у нее красивая, а зубы ровные, белые, лишь между верхними резцами небольшой просвет. Этот дефект делал улыбку своеобразной.

"Значит, звать тебя Ева... - размышлял Кирилл. - Ева... Интересно, а есть ли у тебя Адам?.." - Он отогнал все мысли, ему захотелось снова увидеть крошечных золотых человечков на золотых ладьях... Но перед глазами стояло улыбающееся лицо Евы, а в ушах звучал ее нежный глуховатый голос...


3


Они вчетвером обедали на открытой веранде курортной закусочной. Из широкого проема раскаленной кухни доносились голоса поваров, ползли запахи жареного мяса. У буфета за пивом вытянулась длинная очередь. В основном мужчины в плавках, с сумками в руках. Пиво было чешское, и даже холодное. Иванов, прижмурив глаза, с удовольствием тянул из толстой кружки золотистую, с шапкой пены жидкость. Возле его тарелки стояли еще две полные кружки. Пена, неслышно лопаясь, опадала. На завтраке Иванов клялся, что нынче больше в рот ни капли не возьмет, но вот в обед сказал, что пиво - это не в счет.

Последние дни редко они вот так собирались вместе. У каждого находятся свои дела, а потом, им и следовало отдохнуть друг от друга: почти месяц неразлучны. Хотя, надо сказать, компания у них подобралась удачная: никто не раздражает друг друга, никогда нет ссор. А Иванов и Кирилл даже вместе учились в университете на филфаке. Правда, тогда особой дружбы между ними не было, наоборот, чаще всего они были противниками. На волейбольной площадке Кирилл защищал честь филфака, а Иванов почему-то выступал за философский факультет.

По-настоящему они подружились пять лет назад здесь же, в Коктебеле. И вот с тех пор каждый отпуск проводят вместе. Даже жены смирились с этим и не слишком ворчат, когда они веселой компанией покидают Ленинград. Отпуск свой они проводят не совсем обычно. Кому же из них принадлежала эта идея, пешком, без денег, с плотницким инструментом в рюкзаках отправиться в путешествие по средней полосе России? Кажется, Василию Иванову... Кирилл тогда не верил, что из этой затеи получится что-либо путное. Из них четверых только Иванов умел владеть топором и рубанком. И надо сказать, неплохо. В своей комнате на Лесном проспекте он почти всю мебель сделал своими руками.

Так вот ранним июньским утром, как было условлено, они встретились на Средней Рогатке у памятника Победы. У каждого рюкзак за плечами, в котором надувной матрас, одеяло, смена белья, запас продуктов на три дня, плотницкий инструмент. Иванов, как самый здоровенный из них, тащил на себе еще и четырехместную палатку. Направились они по шоссе Ленинград - Киев в сторону Луги. День обещал быть солнечным, теплым, настроение у всех было приподнятое, начиналась совершенно новая жизнь. Каждому из них предстояло узнать самого себя с самой неожиданной стороны, способен ли ты, забыв про свою профессию, ученые степени и, главное, что ты городской житель, вынести все предстоящие лишения - денег каждый взял лишь по червонцу и тратить их можно было только в самом крайнем случае - и прокормить себя только руками, которые по-настоящему и топор-то с молотком никогда не держали.

В сторону Луги пешком отправились не кандидат филологических наук Воронцов Кирилл Михайлович, не старший следователь Вадим Степанович Вронский, не конструктор крупного завода Николай Гаврилович Балясный и не режиссер ленинградского телевидения Василий Иванович Иванов, - по песчаной обочине шоссе шагала "плотницкая бригада". И бригадиром был, разумеется, Иванов. У него светлая борода, широкая, буйная, в конце раздваивающаяся. Длинные вьющиеся русые волосы закрывали крепкую шею. Почти двухметрового роста, могучий Иванов напоминал былинного богатыря, ну если не Илью Муромца, то уж не меньше, чем Добрыню Никитича. Лицо широкое, доброе, глаза ярко-синие, крупный прямой нос немного расплющен посередине. Он говорил, что это во время товарищеской встречи ему "резаным" мячом в нос залепили, но кто хорошо знал Иванова, мог подумать и о другом. Этот здоровяк частенько попадал в самые неожиданные истории: то бросится разнимать дерущихся, то примется наводить порядок в ресторане, где расшумится разогревшаяся вином компания, то по просьбе плачущей соседки, пылая справедливым гневом, бросится утихомиривать ее пьяного мужа... Всезнающий Вадим как-то по секрету сообщил Кириллу, что волейбольный мяч тут ни при чем: Иванову повредил нос кастетом хулиган, который хотел в проходном дворе ограбить женщину, да подвернувшийся тут Василий ему помешал...

До сих пор Кирилл с тихой грустью вспоминает те ясные июньские дни... И потом они не раз ходили с плотницким инструментом по деревням Псковщины и Белоруссии, но тот первый поход был самым памятным!..

Три дня шли они вдоль Киевского шоссе, ночуя в придорожном лесу. Ужинали у костра из пахнущего дымом котелка, курили, выискивая каждый свою звезду, слушали крики ночных голосистых птиц, потом по очереди забирались в тесноватую для четверых палатку и быстро засыпали. Первые дни с непривычки ломили мышцы ног и плеч. Обычно это к вечеру ощущалось. Один раз удалось порыбачить на вечерней зорьке. Это уже было где-то под Лугой. Николаю повезло, он выволок на берег небольшого лесного озерка крупную щуку...

За Лугой они свернули с главной дороги на проселок и зашагали через деревни и хутора. Это была та Россия, которую они почти не знали. Широкие улицы, засаженные деревьями, деревянные дома с красивыми наличниками и скворечниками на каждой крыше, покосившиеся палисадники, за которыми буйно еще цвела сирень и рябина, речка невдалеке и приткнувшиеся к ней маленькие баньки с золотистыми поленницами дров впритык к одной из стен. Навстречу им больше попадались старики да старухи с морщинистыми добрыми лицами. Они первыми здоровались, приглашали отдохнуть в "тенечке", отведать парного молока. Даже не спрашивая, кто такие, оставляли на ночлег. А ночи в деревне были прозрачно-светлые и наполненные соловьиными песнями. Когда соловьи замолкали, чтобы передохнуть, в ночь бурно врывалось звонкое стрекотание кузнечиков. От этого многоголосого верещания у Кирилла почему-то появлялся металлический привкус во рту. По утрам орали петухи, мычали коровы, чуть свет провожаемые хозяйками в поле. И как-то странно было слышать протяжные крики пастуха и гулкое хлопанье длинного кнута... Эти звуки приходили будто из далекой, давным-давно забытой детской сказки.

Заросшая высокой травой и какими-то диковинными малиновыми и голубыми цветами на длинных стеблях тропинка ведет от небольшой деревни, где они заночевали, к белоствольной березовой роще. На поникшей траве серебрятся капли росы. Еще неяркое сонное солнце, окутанное легкими разноцветными, мягких тонов, шлейфами, будто царевна Лебедь, заметно поднимается над поросшим лохматым кустарником холмом с деревянной небольшой часовенкой. На холме вокруг часовни разбросаны камни-валуны. Издали они кажутся розовыми и прозрачными. Над неширокой с травянистыми берегами речкой, что огибает деревушку, еще стелется туман. Он тоже розовый и прозрачный. Сквозь него видна большая серая коза, что забралась по колена в воду и призадумалась. С бороды козы срываются редкие розовые капли. Вовсю заливаются скворцы. Они в этот утренний час тоже розовые, как снегири. Скворцы поют и, распахнув короткие крылья и взъерошив перья, с наслаждением купаются в розовом солнечном сиянии. Оглянешься назад, и такое впечатление, будто вся деревня охвачена огнем: это багровый солнечный отблеск играет на стеклах окон. Розовые скворечники на длинных шестах, приколоченных к конькам крыш, розовые скворцы натоненьких жердочках, даже телеграфные провода розово светятся. Сплошной розово-сиреневый мир.

А березовая роща встречает их соловьиным пением. Не сговариваясь, друзья останавливаются у первой березы и замирают, забыв про время и про то, куда они идут. Соловьи услаждают слух своих подруг, пока те сидят в гнездах на яйцах. И хотя они поют почти все разом, это не просто какафония разных звуков, а единый хор, в котором каждый певец - солист. И весь этот звонкоголосый слаженный хор исполняет жизнерадостный гимн наступающему дню, солнцу, природе.

Дорога вела сквозь рощи, перемежаемые тронутыми зеленью колхозными и совхозными полями, через чистые сосновые боры с корабельными соснами и елями, выводила к неширокой речке, спрятавшейся в камышах и осоке. Будто рябина испещрили светлое лицо речки зеленые кувшинки. Если долго смотреть на речку, то можно увидеть, как нежные белые лилии поворачивают свои круглые головки к солнцу и одна за другой раскрывают коричневые просвечивающиеся лепестки. Ранними утрами над речками колыхался сиреневый туман, неуклюже летали над самой водой еще не обсохшие от росы стрекозы. Несколько лет уродливые личинки, которых рыбаки прозвали "буканами", ползали по илистому дну, а теперь вот, сбросив с себя драконий наряд, воспарили в небо. Еще не привыкнув к столь разительной перемене в своей судьбе, они часто падали в воду, будто обжитое дно реки снова манило их к себе. Но если раньше в воде они были беспощадными хищниками, пожиравшими всякую мелочь, то теперь сами становились жертвами в некогда родной стихии, их тут же с негромким чмоканьем хватали крупные язи. Иногда позолоченные солнцем литые рыбины с всплеском выворачивались из тихой воды и, глотнув воздуха, снова исчезали. А по воде разбегались большие сверкающие круги.

В полдень, когда тень становилась совсем короткой, друзья ложились на лужайку и смотрели в ярко-синее небо, по которому беззаботно проплывали большие и маленькие облака. С веселым тирликаньем над самыми головами пролетали ласточки. Они не прекращали свой замысловатый полет, даже когда над лужайкой, казалось, застыл впаянный в ослепительное небо золотистый коршун. Знали, что ни один стервятник не догонит их в воздухе, где они себя чувствовали, как рыба в воде.

В такие минуты друзья не разговаривали. Они слушали не только птиц, а и ровное жужжание пчел, перелетающих с цветка на цветок, разноголосое стрекотание кузнечиков, неожиданно возникающее и тут же пропадающее басистое гудение больших коричневых стрекоз, совершающих в погоне за мошкарой немыслимые па в голубом воздухе, тоненький писк землероек, тихое зловещее шуршание извивающегося змеиного тела в траве, трагический шум короткой схватки юркой ласки с каким-то нерасторопным грызуном, попавшимся к ней в зубы на обед.

Вот так, глядя на облака, можно было до бесконечности слушать песни ветра, то проносящегося высоко над вершинами высоких деревьев, то зарывающегося в траву, которая сразу же отзывалась тихими шорохами и мелодичными звонами, то пролетающего совсем низко над водой, отчего глянцевые листья кувшинок начинали становиться на ребро и, стукаясь друг о дружку, издавать шлепающие звуки, а высокий камыш с тихим вздохом пригибался к воде и макал в зеркальную гладь еще зеленые метлы, которые позже превратятся в пушистые коричневые шишки.

А букет запахов? Незнакомые и волнующие запахи обступали со всех сторон. Это и смолистый запах бора, и сладковатый запах благоухающего клевера, и полевых трав, и нагревшейся речной воды, и цветущего орешника. Ветер вдруг принес удивительный пьянящий запах какого-то растения или цветка, который сразу вытеснил все остальные запахи и вызвал у Кирилла воспоминания о далеком детстве, давным-давно умершей бабушке, с которой он пятилетним мальчуганом ходил на болото собирать клюкву... Но этот запах недолго продержался в воздухе. Новый порыв ветра унес его с собой дальше, и сразу же развеялись воспоминания о детстве...

В деревне со смешным названием Кисели Кирилл спас от разрушения древнюю часовню конца XVII века, стоящую на черном ручье. Сработанная искусными мастерами без единого гвоздя, она простояла более чем два с половиной века. Пока в деревне было многолюдно, ухаживали за часовней, а нынче народу поубавилось, и председатель колхоза решил бесхозную постройку снести, тем более что по соседству начали строительство силосной башни.

Кирилл два дня убеждал председателя, что часовенка - это историческая ценность и ее даже пальцем трогать нельзя. Правда, внутри часовни не сохранилось старинных икон, но сама постройка представляла большой интерес. Он и председателю заявил, что, как только вернется в Ленинград, сразу сообщит об этой находке ученым из Общества охраны памятников старины и в деревню приедут светила науки, возможно, они перевезут эту реликвию в Кижи... Это он уже так сказал, для красного словца, но на председателя упоминание о Кижах подействовало самым неожиданным образом: он тут же заявил, что часовня останется на месте в целости и сохранности, а в Кижи ее везти не обязательно, пусть туристы и ученые сами приезжают в Кисели и любуются памятником старины...

Вечером Кирилл увидел председателя возле часовни. Он смотрел на нее, качал седоватой головой, а над ним с возбужденными криками летали ласточки, свившие себе гнезда под круглой крышей.

Работу они нашли без особых хлопот. Председатель небольшого колхоза Опочецкого района принял их, как говорится, с распростертыми объятиями, определил на постой к бабке Аграфене. Переговоры с ним вел Василий Иванов, а остальные скромно помалкивали, совсем не разделяя оптимизм своего бригадира. Впрочем, председатель не поручил им строить дом или какое-нибудь другое солидное помещение - он привел их к полуразвалившейся риге, куда осенью сваливают снопы льна-долгунца, и сказал, что ее надо отремонтировать. Бревна и плохо отесанные доски уже были подготовлены. Эту работу они выполнили за неделю. Честно говоря, можно было отремонтировать ригу и быстрее, но плотникам приходилось прямо на ходу осваивать новую специальность. И, надо сказать, никто в грязь лицом не ударил. Если первые дни председатель, наведываясь к ним на замызганном "Иже" с коляской, и поглядывал с некоторым недоверием на новоиспеченных работничков, то позже перестал хмуриться и даже попросил их построить новое зернохранилище.

И хотя всем понравилась небольшая тихая деревушка на берегу реки Великой с несколько необычным названием Сковорода, пришлось отказаться, потому что надо было двигаться дальше, в Псковщине много красивых поэтических мест. Чего стоят одни Пушгоры или Печеры?..

Вставали они в шесть утра, бежали на речку помыться, а заодно и выкупаться, если вода была не очень холодной, потом завтракали. Бабка Аграфена выставляла на стол трехлитровый жбан парного молока, чугун вкусной рассыпчатой картошки, куриные яйца. Завтракали втроем, так как Коля Балясный чуть свет уже был на реке. С вечера он накапывал на бабкином огороде червей, впотьмах ползал по заливному лугу с электрическим фонариком в руках и ловил юрких выползков для донок. Рыба клевала, и Коля был счастлив. На обед чаще всего они хлебали прямо из чугуна деревянными ложками окуневую уху, ели жареного леща и щуку.

Как-то председатель пожаловался, что за последний месяц с колхозной фермы пропал третий поросенок, вызвал участкового милиционера, тот походил-походил но избам, поспрашивал да с тем и уехал, а через три дня исчез еще один поросенок...

Вадим ничего не сказал, но в этот же день после обеда отпросился у Иванова, мол, у него есть кое-какие дела... На эти слова его никто не обратил внимания, а буквально через два дня он чуть ли не за руку привел в правление колхоза мрачноватого парня с круглыми, как у совы, глазами и бычьей шеей. Парень работал на мелиоративной станции бульдозеристом, хотя колхоз выучил его на тракториста - и по совместительству вот занимался хищением колхозных поросят. Причем в присутствии председателя и Вадима самолично сознался в краже трех молочных поросят... Какие там меры принял председатель, они так и не узнали, потому что вскорости убрали свой инструмент в рюкзаки и, тепло попрощавшись с председателем и бабкой Аграфеной, двинулись дальше в путь, на Алоль, но Вадима долго не оставляли в покое, допытываясь, каким же образом он ухитрился раскрыть столь "сложное" преступление.

И Вадим, состроив таинственную мину, наконец рассказал:

- Это был, друзья, пожалуй, самый трудный случай в моей следственной практике. Иду, значит, это я по деревне, ба! чувствую, пахнет жареной свининой... с чесночком. Откуда, думаю, у колхозников в это время года может быть жареная свинина? Быстро вспоминаю лекцию по криминалистике: что в этом случае должен делать сыщик?.. Моментально сосредоточился, иду точно по следу... то есть по аппетитному запаху. Слюнки текут, а иду... И как раз прихожу к дому матерого преступника...

- Преступник, конечно, схватился за ружье... - полюбопытствовал Кирилл с самым серьезным выражением на лице.

- Я придумал хитрый ход, - невозмутимо продолжал Вадим, - смело вхожу в избу, выхватываю из кармана... поллитру и ставлю на стол, на котором шипит, потрескивает на большущей сковороде молочный поросеночек...

- Ну а преступник? - не отставал Кирилл. - Проявил характер и выставил тебя за дверь? Оставив, разумеется, себе бутылку.

- Плохо ты знаешь психологию преступника, - улыбнулся Вадим. - Преступник взвился на месте, как пружина, совершил классический прыжок в сторону буфета и достал две старинные граненые рюмки на высоких ножках...

- И ты с ним пил?

- Такая уж у меня служба, - притворно-горестно вздохнул Вадим.

- Прежде чем опасный преступник сознался, угостил он тебя жареной поросятинкой? - спросил большой любитель вкусно поесть Вася Иванов.

- Я же говорю, трудное дело... Он раскололся только после того, как мы с ним на пару прикончили вторую бутылку водки и всего поросеночка... До чего же вкусным оказался, стервец! Особенно с чесночком!

- И ты прямо его из-за стола и в мили... к председателю? - уточнил Балясный.

- Понимаешь, он после того как признался мне в краже, сильно расчувствовался, стал говорить, что его вконец совесть заела, ну я и уговорил его пойти к председателю и покаяться... пока не протрезвел.


...Мимо закусочной по набережной прошла Ева. Она равнодушным взглядом скользнула по лицам заканчивавших обед мужчин, на какую-то долю секунды задержала свой взгляд на Кирилле и отвернулась. Куда же это она направилась?

- Кто это? - проследив за его взглядом, спросил Балясный.

- Ева, - сказал Кирилл.

- Откуда она? Из Польши? - продолжал расспрашивать заинтересованный Николай.

- Откуда спускаются на грешную землю Евы, вкусившие запретный плод? - ухмыльнулся Иванов. - Разумеется, из рая. Там таких долго не держат...

- Кирилл, что же ты сидишь? - не отставал Балясный. - Догони, познакомься! Сам господь бог послал тебе Еву из рая...

- Я не гожусь для роли Адама... - спокойно заметил Кирилл, а про себя подумал, что Николай прав: нужно было встать и подойти к ней...

- Да, ты ведь не можешь познакомиться на улице с девушкой... - рассмеялся Николай. - Помочь тебе?

- Не стоит, - сказал Кирилл и поднялся из-за стола.

Ему был неприятен этот разговор. И почему на юге даже умные серьезные люди становятся болтливыми и легкомысленными? В Ленинграде Балясный совсем другой. У Николая славная жена Маша и два сына, которые мечтают стать конструкторами, как их отец. И совсем маленькая дочь, она даже в школу не ходит. А вот вырвался на свободу и ошалел: часами просиживает возле Снеговой, слушая пустую болтовню, вечерами, как зеленый юноша, бегает на танцплощадку в соседний дом отдыха, и вообще, чувствует себя здесь этаким донжуаном, правда, без плаща и шпаги и главное - без его блистательных побед. Надо же человеку не отставать от других и красиво "прожигать" жизнь. Да и чем здесь еще заниматься? Море, солнце, красивые загорелые женщины и уйма времени, которое некуда девать...

Оправдав таким образом своего приятеля, Кирилл снова стал думать о девушке. Что-то было в ней такое, что не оставляло его равнодушным, более того, когда он видел ее, возникало незнакомое щемящее чувство утраты, что ли? Но, спрашивается, что он мог утратить, еще не приобретя? Или это тоска по уходящим годам одинокого тридцатипятилетнего мужчины? Есть такие женщины, которые даже убежденных холостяков будоражат и заставляют, оглядываясь назад, жалеть о несбывшемся, о чем-то прекрасном, прошедшем мимо них, и которое уже не догонишь и не вернешь... В прошлое никому нет возврата, разве что воспоминаниям... Пока он, Кирилл, раскачается, к девушке обязательно кто-нибудь подкатится. Иначе и быть не может. Это в раю был всего-навсего один Адам, а на земле адамов пруд пруди! Особенно на пляже. Даже пожилой толстяк Никитин записался в адамы и волочится за Снеговой, хотя у него-то наверняка нет никаких шансов: в свите Снеговой он самый неинтересный.

Ну вот так и есть! Вслед за Евой ударился цыганистый поэт, его звать Андрей, а немного погодя в ту же сторону вразвалку зашагал высоченный загорелый до черноты брюнет с лошадиной челюстью. По лицу видно, что такой не отступит...

Кирилл огляделся, но Недреманного Ока нигде не увидел и сделал ему выговор: "Раз привез сюда соблазнительную дочь, будь любезен не оставлять ее одну на этом бойком месте!.."

- Что будем вечером делать? - спросил Василий Иванов, когда они присели на скамейку на каменной набережной.

- У меня после ужина телефонный разговор с Люсей, - ответил Вадим.

- Скажи жене, чтобы она позвонила Маше и попросила ее взять из химчистки мой светлый костюм, - сказал Николай.

- Лучше пусть она сообщит Маше, что если она немедленно не приедет сюда, то навсегда потеряет своего ветреного муженька... - грубовато пошутил Иванов и рассмеялся. Василий малость отупел и стал слишком громогласным.

- У меня со Снеговой чисто платонические отношения, - заметил Николай. - И потом, Вика не такая...

- А какая же она, по-твоему? - ухмыльнулся Василий. - Из другого теста?

- Она не позволяет никому никаких вольностей, - все так же объяснил Балясный. - Она женщина интеллигентная...

- Знаю я таких, - понизив голос, проникновенно сказал Василий. - Слишком даже хорошо. За время работы в кино я, Коленька, насмотрелся на них. Стоит на съемочной площадке включить юпитер, как они тут же и летят на свет, как ночные бабочки... Любой осветитель из киногруппы кажется им исключительной личностью. О режиссере я уж и не говорю. Поманит пальцем красотку, которая мнит себя будущей кинозвездой, и как завороженная пойдет за ним хоть на край света...

- Не все же снимаются в кино, - резонно ответил Вадим.

- Не все женщины артистки, - проворчал Николай.

- Ошибаешься, Коленька! - рассмеялся Василий. - Все женщины - артистки. Даже если не играют на сцене и не снимаются в кино. Женщина, обманывающая мужа, разве она не актриса? Да она лучше сыграет свою роль верной жены, чем знаменитость на сцене! Сколько эмоций, искренности, слез, клятв... Квартира обманутого мужа - это подмостки, где каждый день разыгрываются спектакли! Что ни дом, то театр...

- Что это сегодня на тебя нашло? - снова не выдержал Вадим. - Прямо какой-то женоненавистник!

- Да нет, почему же, - ухмыльнулся в бороду Василий и взглянул в ту сторону, куда прошла Ева. - Я не сказал, что всех женщин ненавижу, я просто хорошо их знаю... И не обольщаюсь на их счет.

Кирилл больше не слушал, он смотрел на Еву, остановившуюся возле газетного киоска, и лицо его, помимо воли, омрачилось. Все-таки этот длинный хлыщ подошел к ней и заговорил, оттеснив низкорослого поэта. "Почему "хлыщ"? - упрекнул он себя. - Может быть, вполне приличный парень. Кстати, он, как этот цыганистый Андрей, не бегал за каждой женщиной на пляже. Почти все время проводил с черноглазой смешливой толстушкой, которой уже несколько дней не видно на пляже. Проводил ее домой, а теперь ищет другую... Вон как они хорошо смотрятся с Евой: оба высокие, стройные - само воплощение силы, здоровья, юности... А тебе, старому черту, завидно, что ли? Хотелось бы самому стоять рядом с ней?.."

- ...самый умный из нас - Кирилл, - вывел его из невеселой задумчивости голос Василия. - Спросите его, почему не женится? Да потому, что не верит женщинам!

- Неправда, - усмехнулся Кирилл. - Это они мне не верят...

- Не жалеешь, что до сих пор холостяк? - испытующе посмотрел на него Василий.

- Жалею, - ответил Кирилл.

- Ну и дурак! - отвернулся от него недовольный Василий. - А я-то был о тебе лучшего мнения.

Кирилл привык не обижаться на друга, хотя ни от кого другого не потерпел бы подобного обращения. И потом, Василий сегодня возбужден. Ишь как его разбирает! Действительно, разводились бы они лучше с Ионной, чем портить друг другу кровь. Наверное, вчера ночью Василий звонил в Ленинград, потому сегодня такой и злой. Один раз Кирилл слышал, как он разговаривал со своей женой по телефону. Люди, ожидающие своей очереди, переглядывались между собой и улыбались. Смешно было видеть бородатого гиганта, с трудом втиснувшегося в телефонную будку и басом орущего всякие несуразности.

Наверное, жена первой бросила трубку, потому что он выскочил из кабины багровый, взлохмаченный и с трубкой в руках. Чудом не оборвав шнур, в самый последний момент остановился, повернулся и повесил трубку на рычаг.

- Ну что за дыра этот чертов Коктебель! - возмущенно заявил он Кириллу, когда вышли из переговорной. - После семи вечера нигде не выпьешь?!

Кирилл уже заметил: после разговора с женой Василию всегда хотелось выпить. Кирилл считал, что это плохой признак. Сколько он знал Василия и Нонну, они всегда жили как кошка с собакой. Это была вечная непрекращающаяся вражда. Нонна - она почти на две головы ниже своего гиганта мужа - была на редкость воинственной женщиной. Маленькая, хрупкая, с крупными, немного выпуклыми глазами цвета морской волны, она обычно разговаривала тихим грудным голосом, но стоило ей увидеть мужа, пусть даже на улице, голос ее мгновенно изменялся: в нем появлялись металлические нотки, тембр становился гуще, еще немного, и она срывалась на крик. В таких случаях глаза ее становились еще более выпуклыми, а маленький аккуратный носик розовел.

Когда Василий еще учился в университете, это был тихий, на редкость добродушный парень, которого невозможно было вывести из себя, а разозлить тем более. Даже проигрыш своей команды - а Кирилл чаще всего встречался с ним именно на волейбольной площадке - не особенно расстраивал Иванова. Разгоряченные спортсмены собирались в кучки и начинали горячо обсуждать игру, а Василий отойдет в сторону, привалится могучим плечом к стане и молча курит, задумчиво поглядывая на яростно жестикулирующих игроков. Тогда он был не таким грузным, легко бегал по площадке за мячом. А подачи его были сильными, и не каждый мог их принимать.

И вот за семь лет семейной жизни он сильно изменился. Стал вспыльчивым, нервным, как говорится, заводился с пол-оборота, а это при его медвежьей силище никуда не годилось. Приятелям приходилось все время быть начеку: как бы подвыпивший Василий чего-нибудь не выкинул. Правда, в трезвом состоянии он по-прежнему был миролюбивым и добродушным, особенно когда жены рядом не было. Надо сказать, он не напивался до чертиков, но под хмельком бывал частенько. О своих семейных делах говорить он не любил, а стоило вспомнить даже имя его жены, как сразу настораживался и хмурился.

-...Я на свою Люсю не могу пожаловаться, - спокойно и неторопливо говорил Вадим. - Как говорится, дай бог всякому такую жену. Когда в городе, и то случается, дома не ночую... А эти вечные командировки? Не всякая жена такое потерпит... И Толька у нас парень что надо. В школе полный порядок, и дома с ним никаких хлопот. Марки собирал, а сейчас шахматами увлекся.

У Кирилла была такая особенность: иногда во время общего разговора настолько уходить в себя, что он даже не слышал голосов. Это иногда доставляло ему неприятные минуты, особенно когда к нему обращались с вопросом, а он, придя в себя, смотрел и хлопал глазами, не зная, что оказать, потому что ни одного слова из разговора не слышал. На его взгляд, современные люди очень уж много говорят. Настолько много, что голова отказывается все это воспринимать. Причем говорят на любые темы, перескакивая с одного на другое. Теперь очень многие хорошо образованы, смотрят телевизор, много читают, разъезжают по заграницам. И вот, напичканные всевозможной информацией, выплескивают свои знания первому попавшемуся. Конечно, иногда интересно послушать эрудированного человека, ну раз, ну два, а когда слушаешь его каждый день, это, мягко говоря, надоедает... И Кирилл научился отключаться. Научная работа его требовала большой сосредоточенности и углубления в себя. И он привык без особого труда отключаться во время пустячной беседы. Мог преспокойно читать или править рукопись для альманаха, когда в этой же комнате ожесточенно спорили, например, о том, кто больше значит в древней русской иконописи: Дионисий или Феофан Грек?

Не выходила у Кирилла из головы Ева: куда она пошла с этим длинным парнем? Где же Недреманное Око? И тут легкий на помине на набережной появился отец Евы. Но к великой досаде Кирилла направился на поиски совсем в противоположную сторону...

- А возьмите мою Машу? - говорил Николай. - Золото, а не жена. Я бы ни на кого не променял ее!

- Даже на Снегову? - ехидно спросил Василий.

- Ты в преферанс дуешься, Кирилл статью о спасении памятников древности обдумывает, Вадим запоем читает иностранные детективы, а мне что прикажете делать? У меня в году всего один отпуск...

- И в этот отпуск ты не можешь "и одной юбки пропустить, - подковырнул Василий. - Сумочки носишь, как какой-нибудь школьник портфель, да зажигалкой чиркаешь, давая дамам прикурить... Ты ведь не куришь, Николай, за каким хреном тебе зажигалка?

- Мне ее один иностранец подарил, была у нас экскурсия на заводе, - смутившись, ответил Николай. - А я там за гида... Неудобно было отказываться.

- Не умеешь ты обращаться с современными женщинами, - продолжал Василий. - Не то им нужно, братец Коля!

- А что же? - задал наивный вопрос Балясный.

- Пригласил ты хоть раз Снегову в Феодосию в хороший ресторан? Сначала надо женщине показать свою широту. А ты полевые цветочки преподносишь да своей заграничной зажигалкой чиркаешь перед ее носом! Сгреб ты ее в охапку и прижал так, чтобы и пикнуть не смогла?

- Ну ты тоже скажешь! - возмущенно заметил Николай. - Режиссер, а манеры у тебя, прости, мужицкие...

- Во-во, мужицкие, именно это теперь и ценят женщины, - подхватил Василий. - А чиркнуть зажигалкой, оброненный платочек с земли поднять или преподнести полевой цветочек, это теперь любой может!

- Чего ты привязался к зажигалке? - Николай, как бы ища сочувствия, посмотрел на приятелей.

- Пошляк ты, Вася, - пришел ему на выручку Вадим. - Уши вянут слушать тебя.

- А ты как Кирилл - отключайся, - насмешливо посоветовал Василий.

- Да нет, я слушаю, - подал голос Кирилл.

- Верно ведь я говорю? - взглянул на него Иванов.

- Перестань дурака валять! - отмахнулся Кирилл.

Кажется, Василий выдохся, сорвал на бедном Балясном свое дурное настроение и успокоился. И глаза уже не такие сердитые, да и багровые пятна на щеках пропали. Это хорошо, что он не злопамятный. И зла на жену он долго не держит. Скорее всего, Нонна его подогревает, она-то женщина как раз злопамятная. Наверное, и развестись долго не могут, потому что у Василия отходчивый характер. Бушует, крушит все вокруг, как налетевший с моря шторм, а потом утихнет - и снова безмятежный, тихий...

Большая морская чайка низко пролетела над их головами. В желтом клюве зажата маленькая рыбешка. На тронутых серым крыльях золотистый отблеск, красные лапы, как шасси самолета, втянуты в туловище-фюзеляж. Море было на редкость спокойное. До них доносилось лишь его негромкое добродушное мурлыканье. Это маленькие волны - море не может быть совсем неподвижным - целовали разноцветную, глянцевито поблескивающую гальку. На горизонте море было ярко-зеленым, а небо бледно-голубым. И как раз в том месте, где проходила эта черта, разделяющая море и небо, возникали стремительные буруны, белые барашки. Кирилл не сразу сообразил, что это играют дельфины. Несколько чаек, очевидно, привлеченных морскими животными, плавно развернулись над набережной и величественно полетели в ту сторону.

В его поле зрения снова появился Недреманное Око. Лицо было озабоченным, губы решительно поджаты. Теперь в его походке была уверенность, будто он знал, куда надо идти. Пройдя мимо Дома творчества, он исчез в проеме решетчатой двери, ведущей в сад. Он почему-то напомнил Кириллу катер, который долго разводил пары, рыскал туда-сюда, а потом наконец рванулся вперед, выбрав правильный курс... Курс-то Недреманное Око выбрал, конечно, опять неверный. Напрасно разводил и пары, чтобы набрать скорость...

- Может, по пиву ударим? - предложил Василий.

Желающих поддержать его не нашлось. Тогда он грузно поднялся и, огромный, со сбившейся на одну сторону русой бородой и короткой желтой челкой над синими глазами, направился к павильону. Фигура его не утратила своей былой спортивной формы. Глядя на него, скорее всего подумаешь, что этот человек не толст, а физически могуч. Впрочем, так оно и было. Как-то в шутку они втроем пытались одолеть Василия, но ничего из этого не вышло: гигант в два счета расшвырял их в разные стороны. Не помогли даже приемы самбо, которыми неплохо владел Вадим. Он и Кирилла научил. Причем утверждал, что Кирилл оказался способным учеником. Это после того, как тот обезоружил и швырнул через себя на ковер своего учителя.

- Я пойду прогуляюсь, - извиняющимся тоном сказал Николай и, быстро вскочив со скамейки, чуть ли не побежал по набережной, заметив, как из сада показалась с толстяком Виктория Снегова. Она была в длинном до пят легком ситцевом платье, туго облегающем ее фигуру. В волосах букетик незабудок, перекликающихся с ее оживленными яркими глазами. Снегова, сверкая белыми зубами, смеялась. Наверное, он опять ей нашептывал что-нибудь про Париж и парижанок. Увидев подлетевшего к ним Балясного, толстяк уморительно сморщил свой крупный облупленный нос и отодвинулся от Снеговой, а та уже повернула свое улыбающееся лицо к Николаю.

- Пошли в Лягушачью бухту? - пригласил Кирилл Вадима. - Искупаемся.

Тот понимающе посмотрел на него, усмехнулся:

- Люблю тебя за интеллигентность, Кирилл! Приглашаешь, а ведь я тебе сейчас вовсе не нужен.

- Тогда не пойдем, - равнодушным голосом сказал Кирилл. По правде говоря, эти слова насчет бухты вырвались у него машинально. Он не был уверен, что хочет туда пойти... А вот Еву увидеть ему очень хотелось.

- Подожди ее здесь, дружище, - сказал Вадим. - А я, пожалуй, пойду почитаю роман "Смерть под парусом".

- Такой вечер - и смерть под парусом... - проговорил Кирилл, глядя на море. - Чепуха какая-то!

- Слушай, может, уедем завтра? - сказал Вадим, посерьезнев. - Какое-то брожение началось в наших рядах, а это верный признак, что пора смываться.

- Завтра? - испугался Кирилл. - Море только успокоилось, солнце, передавали - вода будет восемнадцать градусов... Еще хоть недельку а?

- Василий лопнет от пива, а Николай и впрямь влюбится в Снегову и забудет про свою Машу и многочисленных детишек...

- Это ему не грозит, - заметит Кирилл.

- Жди, она придет, - заговорщицки усмехнулся Вадим и ушел.

"А что толку-то? - глядя на тихое море, подумал Кирилл. - Они придут... Я тут при чем?"


4


Кириллу снилось, что он стоит на Чертовом Пальце - есть такая скала на Карадаге - и слышит, как грохочет обвал. Камни, кувыркаясь и подпрыгивая, с бешеной скоростью мчатся по обрывистому склону вниз, срываясь в клокочущее море. Над ним неподвижно замерло ослепительное солнце, прозрачный воздух дрожит, плавится, а внизу разыгрались две стихии: обвал и шторм. Иногда серые обломки выветренных скал проносятся совсем близко, а Кириллу некуда отступить: шаг в сторону - и ты вслед за камнями полетишь в пенистую бездну, где малахитом блистают смоченные водой гигантские валуны и ощетинились острыми пиками обломки скал... И тут Кирилл начинает соображать: ведь Чертов Палец - самая высокая скала, каким же образом мимо него проскакивают разъяренные камни?.. Он понимает, что это противоестественно, а значит - нереально. Это сон...

Он с трудом раскрывает глаза, но шум не умолкает. Неужели опять разыгрался шторм? Окончательно проснувшись, он начинает различать громкие голоса, треск досок. Что-то случилось, уж не девятый ли вал накатился на берег?..

Мгновенно вскочив с постели, он всунул ноги в джинсы, надел легкие туфли и выскочил из комнаты. Заметил, Вадима на соседней койке нет. Наверное, уже на берегу. Чего же это он не разбудил?..

В несколько прыжков он оказался на берегу, еще не соображая, что небо над головой звездное, над горами плывет месяц, а море спокойное. Шум стал еще сильнее, снова раздался треск, будто по меньшей мере штормом швырнуло деревянную лодку на камни.

Ничего не понимая, Кирилл остановился и стал всматриваться в густой сумрак. У самой кромки моря маячили какие-то фигуры; оттуда и катился этот треск, разбудивший его. Не раздумывая, Кирилл бросился вперед и налетел на высокого парня, который, держа в руках деревянный лежак, приготовился швырнуть его в сторону моря. Парень с покачивающимся над головой лежаком показался Кириллу не больше не меньше как персонажем из кошмарного сна. Лежак полетел в темень и грохнулся на гальку, жалобно затрещал.

- Ты что, спятил? - схватил его за плечо Кирилл.

Парень, ни слова не говоря, развернулся и двинул его в скулу. Из правого глаза брызнули розово-зеленые искры. Мелькнула мысль, что все-таки это сон, слишком все было фантастическим. Но пусть даже во сне, оставаться побитым Кирилл не привык. Его правая рука привычно напружинилась, немного отклонилась в сторону, и... в следующий момент на том месте, где только что стоил разъяренный, детина, было пусто, а детина барахтался на пляжном песке и что-то бормотал. Перешагнув через него и окончательно уразумев, что здесь происходит какое-то побоище, участником которого невольно стал и он, Кириллу показалось, что он услышал голос Василия, ринулся вперед. Вернее, не голос, а глухой взбешенный рык.

Здесь, где море и берег сливались, было немного светлее. Кирилл различил громоздкую фигуру Василия и четырех парней, наскакивавших на него. В руках у одного из них покачивался лежак, которым он, судя по всему, намеревался ударить Василия. Причем подбирался, скотина, сзади! Не раздумывая, Кирилл подскочил к парню и вцепился в лежак, но тот не пожелал с ним расстаться. Покачивающийся в темноте лежак наклонялся то в одну, то в другую сторону. Парень молча вырывал это странное орудие драки, а Кирилл также молча не отпускал его. Может быть, они бы еще долго топтались на одном месте, перетягивая друг к другу лежак, если бы парень не стал лягаться. Один раз он больно задел по коленке, второй раз достал до живота. Охнув, Кирилл изловчился и двинул парня концом лежака. Взвыв, парень отлетел в сторону и упал. Отшвырнув от себя лежак, Кирилл бросился на выручку к Василию, на которого все еще наседали трое. В руках у одного из них было что-то длинное и черное. Выставив перед собой эту штуковину, парень тыкал ею в Иванова, который никак к нему не мог подступиться, иначе парню давно бы плохо пришлось. Иногда попадал своим оружием в Василия, и тот, сквозь зубы, ругался. Остальные двое держались на приличном расстоянии и выжидали удобного момента, чтобы налететь на Василия.

Кирилл в отличие от очень многих, в том числе и Василия, никогда из себя не выходил настолько, чтобы полностью потерять голову. Даже в подобные минуты он рассуждал, анализировал, а потом принимал решение. И все это происходило в его голове автоматически и мгновенно. Не примчись он сюда полусонный прямо с постели, тому типу с лежаком не удалось бы нанести ему удар в скулу. Опять же в отличие от многих в драке Кирилл не испытывал ненависти к своему противнику, он просто защищался. Сам Кирилл никогда ни на кого не нападал. Разве что доводилось, например, из автобуса выставить хулигана или пьяницу, пристающего к пассажирам. Один раз выручил девушку, к которой привязались в парке Победы два молокососа, причем у одного оказался нож, который Кирилл выбил из его рук, повредив хулигану плечевой сустав.

Вот и сейчас, участвуя в схватке, Кирилл соображал, как подобраться к парню и выбить из его рук ржавую железную трубу - он наконец разглядел, что это у него такое.

Не эта бы труба, которой парень бешено крутил в воздухе, Василий давно бы их всех расшвырял по пляжу как котят. А Иванов был взбешен и слеп от ярости, это тоже Кирилл отметил про себя. В него уже несколько раз парень попал трубой. Василий скрежетал зубами, ругался, но подступиться близко к парню не мог. А тот, понимая, что труба - это единственный шанс устоять против Василия, размахивал ею, иногда нанося по могучему торсу Иванова ощутимые удары. Эти противные звуки раздражали Кирилла. Он видел, как кривилось от боли лицо друга, но пока помочь ничем не мог. А парень, чувствуя свое преимущество, еще и подначивал своего противника издевательскими репликами:

- Ну, что, дырявый тюфяк, съел? Повернись, чертов боров, я тебя смажу по окороку!..

Огромный Василий напоминал медведя, поднявшегося на задние лапы и отбивающегося от своры шавок. Его учащенное дыхание и отрывистые ругательства походили на рычание. Приглядевшись, Кирилл узнал противника Иванова: это был тот самый парень с лошадиной челюстью, который вечером вместе с Евой ушел куда-то в горы. Значит, он тоже из этой компании... Повернув голову, Кирилл увидел тех двоих, которых он успел уложить. Оба были на ногах и, придвинув близко друг к другу головы, о чем-то совещались. Нужно было действовать, а то сейчас они тоже включатся в драку и тогда им несдобровать: все-таки двое против пятерых! Причем парии не какие-нибудь мозгляки, а рослые, крепкие на вид. Слабаки бы не стали связываться с Василием. Увидев, что Евин ухажер поднял над головой трубу, выбирая момент, чтобы треснуть Иванова, Кирилл, больше не таясь, бросился на него сбоку, рассчитав, что тот не сумеет быстро переменить позицию. У парня оказалась хорошая реакция. Не опуская трубы, он отскочил в сторону так, что галька брызнула из-под ног, и попытался ударить Кирилла, но тот увернулся. И в тот самый момент, когда парень весь подался вперед, вслед за опустившейся в пустоту трубой, Кирилл изо всей силы снизу вверх нанес ему удар кулаком в подбородок... Он знал, что парень сейчас взмахнет руками, выронит трубу, рухнет навзничь и не сразу поднимется. По крайней мере так учил его Вадим Вронский, занимаясь с ним в спортзале по субботам. Так оно и получилось: парень, выпустив трубу, нелепо взмахнул руками и упал. Присутствуй бы при этом Вадим, он сказал бы свою любимую фразу: "Все, старик, по закону".

Но вот вдруг неожиданно, когда Кирилл повернул голову в сторону других парней - они, по его предположению, уже должны были выйти из столбняка, - он получил сокрушительный удар с той стороны, с которой уж никак не ожидал нападения... Уже очутившись на теплом песке, он разглядел над собой разъяренное бородатое лицо друга.

- Спасибо, Вася - облизывая разбитую губу, сказал Кирилл. Удар был классный...

- Ты?! - изумился тот. - А я думал... Какого же черта ты, лопух, лезешь под руку? Откуда ты взялся?

- С твоей помощью с неба упал на землю, - поднимаясь на четвереньки, ответил Кирилл.

Иванов подхватил его под мышки и поставил перед собой. Внимательно осмотрел лицо, покачал головой:

- Красавчик!

Парней на пляже не было. Лишь тот черноволосый, которого Кирилл свалил, сидел на песке и, пропуская сквозь пальцы коктебельские камешки, молча снизу вверх смотрел на них. Злополучная труба чернела рядом. И еще вокруг них валялось, наверное, с десяток разбитых лежаков. Воюющие стороны брали их из большой груды, сваленной у белой стены набережной. Настоящее мамаево побоище!

- Как ты узнал, что мы тут... - Василий повел глазами вокруг, - развлекаемся!

- Наверное, весь Дом творчества подняли на ноги, - ответил Кирилл.

- Будь спокоен, - усмехнулся Василий. - Интеллигенты по ночам крепко спят...

И тут он увидел черноволосого, который, сидя у самой кромки моря, по-прежнему тупо загребал руками мелкую гальку и процеживал ее сквозь пальцы. Видно было, что он еще как следует не пришел в себя, а то давно последовал бы за своими дружками. Такие один на один не дерутся, только компанией, примерно пятеро на одного!

- А-а, это тот самый с железным дрыном! - обрадовался Василий, подходя к нему.

Таким же манером, как и Кирилла, поставил его на ноги, вгляделся в лицо.

- Где-то я эту рожу видел... - пробормотал он. - Значит, я дырявый тюфяк?

- А? - тупо спросил парень и громко икнул. - Какой тюфяк?

Голос у него был тихий и вполне миролюбивый. Даже не верилось, что этот верзила только что носился вокруг Иванова с железной трубой и с ненавистью обзывал того последними словами. Перед ним, немного покачиваясь, стоял молодой человек с несколько блуждающим взглядом. В сумраке даже лошадиная челюсть не особенно выделялась. Он в потертом джинсовом костюме, вываленном в песке. Длинные волосы почти до плеч, из карманчика куртки выглядывает сплющенная пачка сигарет. Кажется, он пришел в себя и, тоскливо озираясь, подумывал о том, как бы поскорее унести отсюда свои ноги. Кирилл с удовлетворением заметил, что лицо чернявого дало заметный перекос в левую сторону. Завтра этому типу будет не до ухаживаний... Настроение сразу упало, когда Кирилл подумал, что и ему утром на пляже делать нечего. Ладно, синяк на скуле он за два дня сведет бодягой, наверное, это средство в местной аптеке есть, а вот разбитая губа не заживет раньше чем через неделю... Еще хорошо, что удар Васькиной лапищи пришелся вскользь, зацепив кончик носа и верхнюю губу, а то и в Ленинград пришлось бы возвращаться покалеченным.

- Что будем с ним делать? - взглянул на Кирилла Иванов. - Утопим, как паршивого щенка, или... - Неожиданно он нагнулся и поднял с песка трубу. Парень инстинктивно отшатнулся и закрылся руками.

- Этой штукой меня в брюхо, а? - повертел Василий трубу в руках.

Напружинился и согнул ее на колене кренделем. Затем поднял над головой присевшего от испуга парня и надел ему на шею, сведя концы трубы вместе.

- Дырявый тюфяк... - бормотал Василий, впрочем, уже без особой злости. - Меня так даже жена не обзывала! А уж она-то знает толк в ругани...

Про жирного борона он запамятовал, а вот дырявый тюфяк врезался в память!

Парень вертел черной длинноволосой головой и озирался, может быть, надеялся, что приятели выручат, но вокруг было тихо. Только неподалеку под навесом что-то смутно маячило. Кирилл еще раньше обратил внимание на эту неподвижную фигуру, но принял ее за тень от навеса. Тень пошевелилась, чиркнула спичка, и сидящий под навесом человек закурил. Значит, он спокойно сидел на лежаке и все это видел?..

Нелепая фигура парня с трубой на шее съежилась, будто верзила захотел ростом поменьше стать, глаза его испуганно шарили по их лицам, губы шевелились, но слов не было слышно. Василий, хмуря лоб, раздумывал, что бы такое еще выкинуть? Кириллу надоела вся эта канитель, он не любил такие вещи: ну, подрались, противник сломлен, сдался, все кончилось, что дальше волынку тянуть?

- Ну его к черту, - сказал Кирилл, тронув приятеля за плечо. - Пошли спать.

- Я пойду? - просительно заглянул ему в глаза чернявый, он все еще не решался снять трубу, будто спасательный круг обвившую его шею.

- Ты поплывешь! - осенило Иванова.

Он сгреб долговязого в охапку и, зайдя в море почти по колено, швырнул того в воду. Раздался оглушительный всплеск, громкое фырканье и плачущий голос:

- Гады, у меня билет на самолет в кармане!

- Зайцем на поезде поедешь, - совсем уже добродушно сказал Василий - он, очевидно, не расслышал "гады" - и повернулся к Кириллу: - Подонки! Выпили четыре бутылки шампанского в ларьке и хотели уйти, не заплатив. Девчонка-продавщица со слезами выскочила за ними на набережную, так они ее разными словами обозвали... оказывается, завтра сматываются отсюда, вот и решили погулять на дармовщинку!

- Ну и отдали? - поинтересовался Кирилл.

- Что отдали? - не понял Иванов. - Ах, деньги? Когда я часы с одного снял, отдали. А потом, когда я вышел к морю покурить, они и налетели... Видно, специально караулили!

Из-под навеса послышался приглушенный смех. Парень, не решившись выйти на берег напротив них, зашагал по воде. Злосчастная труба все еще болталась на его шее. Глядя на него, Кирилл не выдержал и рассмеялся, почувствовав, какая у него стала неповоротливая верхняя губа.

- Сувенир-то с юга на память решил взять? - крикнул он вслед парню.

Тот с трудом освободился от ржавого украшения и швырнул его в море.

- В Питере мы вас найдем, фрайеры... - употребив словечко из воровского жаргона, произнес с угрозой чернявый.

Кирилл тогда и внимания не обратил на эти слова, но потом, гораздо позже, вспомнил их...

- Что он там бубнит? - сделал шаг в его сторону Василий.

Парень зачмокал, зачмокал ногами по воде, выбравшись на берег, припустил бегом, крикнув еще что-то, но они не расслышали.

И снова из-под навеса послышался негромкий смех. Кирилл стоял и молча вглядывался в сумрак, где-то он слышал этот характерный девичий смех...

Василий уже поднимался с пляжа по каменным ступенькам на набережную, оглянулся и сказал:

- Кирилл! А девчонка-то, продавщица, нагнитесь, говорит, дяденька... и веришь, чмокнула прямо в губы!

- Верю, - рассеянно ответил Кирилл и, чувствуя, как под ногами ворочается, визжит мокрая галька, пошел к навесу.


- Что же вы хотя бы морально не поддержали своего кавалера? - сказал Кирилл и внутренне поморщился: слишком уж старомодно прозвучало "кавалер"... теперь "хахалями" или "хахарями" называют их?..

- С чего вы взяли, что он со мной... - она запнулась на этом месте, но все же так и не произнесла "кавалер", а подыскала другое слово, более современное: вздыхатель.

- Я видел вас вместе на набережной.

- Вам было бы приятнее, если бы я гуляла только с папой? - с улыбкой сказала она, проявив неожиданную для него проницательность.

Кирилл улыбнулся и чуть было не брякнул, как он прозвал ее отца, но вовремя остановился, решив, что ей это может не понравиться. Как-то трудно началось его знакомство с Евой. Он понимал, что говорит совсем не те слова, но ничего поделать не мог, философски рассудив, что со временем все станет на свои места... Правда, на какие такие места, он пока и представления не имел. И так он уже проявил завидный героизм, первым заговорив с ней. И это чувство скованности и напряженности не проходило,что раздражало его.

- Что вы тут ночью делаете одна? - полюбопытствовал он.

Она улыбнулась и ничего не ответила. В сумраке влажно блестели ее небольшие карие глаза. Что они карие, он еще днем разглядел. Она была в брюках, и лунный свет рельефно обрисовывал высокие бедра. Ева сидела на лежаке, упершись в колени острыми локтями. Гладкие каштановые волосы серебристо струились по узкой, обтянутой шерстяной кофточкой спине. В них запутался рассеянный лунный свет.

- Я убежала от отца, - сообщила она. - Он не разрешает мне курить, а я без этого не могу.

Кирилл пошарил в карманах и достал сплющенную в драке в блин пачку сигарет. Повертел в руках и отшвырнул в сторону.

- У меня "Космос", - протянула она пачку.

Кирилл закурил, почувствовав языком вздувшийся желвак под верхней губой, и искоса посмотрел на девушку. Она вертела синюю пачку в пальцах, улыбаясь смотрела на него.

- Чему вы улыбаетесь? - спросил Кирилл, удивляясь собственной смелости. Теперь он уже не ощущал напряженности, наоборот, им овладела непонятная воинственность, граничащая почти с грубостью.

- В вашем голосе появились интонации моего дорогого папочки, - подметила она перемену в его состоянии и, повернув к нему круглое насмешливое лицо, спросила: - У вас, наверное, тоже есть дочь и вы ее постоянно стережете?

Она произнесла нараспев "дар-рагого!" и с ноткой презрения.

- Неужели я выгляжу таким старым? - горестно вздохнул Кирилл. Впрочем, вздох был неискренним. В свои тридцать пять лет он выглядел очень молодо. Редко кто ему давал больше двадцати восьми.

- Я не люблю молокососов, - обнадеживающе заявила Ева. - Вы здорово проучили их... Глядя на вас, я никогда бы не подумала, что вы так здорово деретесь. Даже ваш бородатый приятель Илья Муромец не смог одолеть этого... Блоху.

- Кого? - удивился Кирилл.

- Ну, Борю, - улыбнулась она. - Того, с трубой, которого вы так ловко, как в кино, свалили одним ударом. Кстати, он очень злой и мстительный... И, по-моему, подлый.

- Вы так хорошо его за один вечер изучили? - с ревнивой ноткой в голосе спросил Кирилл.

- Борьку-то? Я его давно знаю. Он тоже из Ленинграда.

- Значит, мы с землячками сразились, - усмехнулся Кирилл.

- Блохин - приятель моей подружки Марии, - разговорилась Ева. - Она тоже здесь отдыхала, но уже уехала...

- Черноглазая хохотушка, фигурой напоминающая паяной бочонок, - заметил Кирилл.

- А вам подавай только стройных...

- Таких, как вы, - в том же тоне ответил Кирилл.

Но она и внимания не обратила на его сомнительный комплимент.

- У Марии легкий характер, - продолжала она. - И полнота ее совсем не портит. Она многим нравится...

- Этот Блохин в тюрьме сидел? - спросил Кирилл.

- Кажется, сидел в колонии для несовершеннолетних, - подумав, ответила Ева. - А как вы догадались?

- Видна птица по полету, - улыбнулся Кирилл, довольный своей наблюдательностью и логическим выводом.

- Я удивляюсь Марии, чего она с ним связалась? - задумчиво проговорила Ева. - Они вместе поступали в институт. Через год Блохина за неуспеваемость выперли. И еще за дебош на студенческом вечере... Кажется, сейчас он нигде не работает.

- Остальных вы тоже так же хорошо знаете?

- Блоха меня здесь познакомил, - ответила Ева. - Такие же подонки, как и он... Мы вместе пили у ларька шампанское...

- То самое, за которое не заплатили?

- Откуда же я знала, что у них нет денег? - простодушно ответила Ева.

- Вы знали, что это за подонки, и пили с ними шампанское? - продолжал изумляться Кирилл.

- Мне было скучно, - равнодушно обронила Ева, глядя на мерцающее голубыми огоньками море.

- Не успели приехать - и вам уже скучно...

- Мне часто бывает скучно, - она вытянула длиннющую ногу и пошевелила острым носком туфли камешек. Камешек пискнул будто живой и откатился в сторону.

- Хорошая компания... - пробормотал Кирилл.

Девушка, вздернув круглый подбородок, надменно взглянула на него. Тонкие черные брови ее изогнулись.

- Я вам сказала, что не люблю молокососов, но еще больше не терплю умудренных жизнью моралистов...

- Ева, вы - и какой-то мошенник.

- Я же вам говорила: он дружок Марии, а вы настойчиво его мне навязываете!

- Упаси бог! - рассмеялся Кирилл.

- Я всегда удивлялась Марии: как она может с ним? Глуп, хам и вдобавок нечист на руку. Он мне никогда не нравился.

- Зато вы многим нравитесь... Небось проходу не дают поклонники?

- Мой дар-рагой папочка всех отпугивает, - улыбнулась Ева. - Подождите, он еще и до вас доберется!

- Вы меня уже зачислили в свои поклонники?

- Я вижу, какими глазами вы на меня смотрите на пляже.

Странное впечатление производила на него девушка! Вроде бы не глупая, а порой несет такую чушь! Правда, глядя на нее, не поймешь, все это она говорит всерьез или разыгрывает его? Кстати, все о подругах да о друзьях, а он до сих пор не выяснил, кто она вообще такая: учится или работает? Сколько ей: восемнадцать или за двадцать?.. По виду невозможно определить возраст, а судя по разговору, совсем еще молоденькая.

И тут Ева снова поразила своей проницательностью, которая сразу развеяла его сомнения насчет ее инфантильности. Глядя на проплывающий вдали, расцвеченный огнями, будто новогодняя елка, большой пароход, она негромко заметила:

- Вы думаете о том, сколько мне лет, где я учусь и действительно ли я такая глупая, как показалась вам?

Он не решился посмотреть на нее, но краем глаза видел, что она улыбается, причем не с чувством превосходства, а скорее - сожаления. Пока пароход проплывал мимо, а он двигался как черепаха, Ева немного рассказала о себе: она студентка университета, изучает английский язык, уже может свободно читать и разговаривать. Ее папа, встречаясь с иностранцами, использует ее вместо переводчика. Вообще-то отец, хотя и защитил кандидатскую, больше научной работой не занимается, перешел на административно-хозяйственную. Зам. директора научно-исследовательского института по хозяйственной части. А хозяйственник он хороший... Это все домочадцы ощущают, а она, Ева, в особенности... Сейчас она на третьем курсе, но, возможно, возьмет академический отпуск на год, потому что перенесла тяжелую болезнь (какую, она не сказала) и учиться ей сейчас трудно. А лет ей - девятнадцать. В феврале исполнилось. Фамилия у нее некрасивая - Кругликова.

- А вы - ученый, да? - поинтересовалась она. - И наверное, работаете в каком-нибудь закрытом научно-исследовательском институте... Физик, да?

- Да, я уже много лет правая рука Нильса Бора, - придав лицу серьезное выражение, сказал Кирилл. - Мы с ним открыли основной закон термоядерной реакции.

- А кто такой Нильс Бор? - невинно взглянула на него Ева.

- Гм, великий ученый, - ответил Кирилл, сообразив, что его юмор вдребезги разбился о ее детскую невозмутимость.

- Рядом со мной загорали на пляже две молодые женщины и говорили о вас... - рассказала Ева. - Одна очень интересовалась вами. Пухленькая блондинка с крошечным носиком-пуговкой, она на него все время листочки приклеивает, чтобы не обгорел. Я поняла, что вы ей нравитесь...

Это была новость! Кирилл не был знаком ни с одной женщиной в Коктебеле, кроме Виктории Снеговой, и то через Николая Балясного. Но портрет, нарисованный Евой, не подходил к Снеговой, хотя она тоже была блондинка, но на нос ничего не приклеивала и он у нее не был похож на пуговку. Нормальный нос, который восторженный Николай называл греческим.

- Я даже знаю, что вы связаны с космосом, - продолжала она.

- В ближайшее время я собираюсь прошвырнуться на Луну, а потом - на Марс... - улыбнулся он.

- С покойным Нильсом Бором? - невинно поинтересовалась она.

- Разве он умер? - сделал он удивленные глаза. - Это случилось, очевидно, пока я в Байконуре занимался на тренажере... Понимаете, психологическая совместимость... Нас закрывают в изолированной от всего мира барокамере, и мы так живем по нескольку... гм, лет.

- Судя по всему, вы последний раз лет двадцать провели... в камере? - Ева без улыбки смотрела на него. - В одиночке, да?

- Неужели я похож на преступника-рецидивиста? - рассмеялся Кирилл.

- Не знаю, на кого вы похожи, а вот сочинять небылицы умеете, - сказала она и, прикрыв рот рукой, зевнула. - Вы, правая рука великого Бора, посидите под звездным небом, поразмышляйте о космосе, о своем полете на Марс, а я, земной человек, пойду спать...

Она неожиданно быстро поднялась с лежака, сверху вниз посмотрела ему в глаза и, чуть улыбнувшись, прибавила:

- А кто вы такой, мне совсем не интересно.

И, легко переставляя свои высокие ноги, пошла к набережной. Не двигаясь с места, он смотрел ей вслед. Сейчас она поднимется по каменным ступенькам на набережную и исчезнет в густой тени от дома Волошина. Может быть, навсегда.

- Ева! - окликнул он.

Высокая фигура замедлила шаги, остановилась на предпоследней ступеньке.

- Ева, дайте, пожалуйста, ваш телефон? - запоздало спохватился он, вскочив с лежака.

- Зачем? - насмешливо произнесла она. - И потом, к телефону всегда подходит мой дар-рагой папа.

- Мы с ним найдем общий язык... - пробормотал он.

- Вряд ли, - рассмеялась девушка. - Еще никто из моих знакомых не нашел с ним общего языка...

- Я завтра уезжаю в Ленинград, - печально сказал Кирилл.

- До свидания! - Ева поднялась на набережную и помахала рукой.

- Ева, где вы живете? - крикнул он, как будто это могло что-то изменить.

- В Ленинграде... - насмешливо прозвучал ее глуховатый грудной голос.

Он слышал, как наверху прошелестели ее быстрые шаги. Какое-то время он пристально смотрел на то место, где она только что стояла на каменных ступеньках, затем бросился вслед за ней. Когда он выскочил на набережную, там уже никого не было. Из кустов прямо ему под ноги выкатилось что-то округлое, колючее. Это был еж. Он невозмутимо обогнул ноги Кирилла и, постукивая коготками о камень, озабоченно потрусил к морю. Странный какой-то еж. Еж-мореплаватель.

Лунный свет мягко посеребрил все окрест. Блестели крыши домов, листья деревьев, тусклым серебром светилось чернильное море, а вершины близких гор излучали желтое сияние. И кругом ни души. Кирилл присел на влажный парапет, закурил. Ничего страшного, что он не знает ее телефона, он в университете ее разыщет... В этом году он снова будет принимать на филфаке вступительные экзамены у абитуриентов... Заведующий кафедрой профессор Федоров как-то пришел к нему на Литейный проспект и стал уговаривать перейти на работу в университет. От этого предложения Кирилл отказался, а вот насчет того, чтобы в неделю два раза читать студентам лекции, обещал подумать. И то, что Ева учится в университете, навело его на мысль, что, может, и стоит согласиться? Лекции он будет читать о том, что ему близко и дорого: о русской национальной культуре, о великом наследии предков, оставивших нам великолепные памятники старины. И архитектурные и литературные...

В кустах что-то зашуршало, задрожали нижние ветви - и на лунную дорожку выкатился второй еж. Уткнув длинный черный нос в землю, он, как и первый, обогнул ноги Кирилла и покатился в сторону пляжа. Наверное, тоже принимать морскую ванну.

Где-то далеко от берега тяжело всплеснуло, будто кит бултыхнулся в воду, и снова стало тихо. Большое серебристое облако боролось с луной: облако старалось упрятать ее в свое нутро, а луна всячески этому противилась, она выскальзывала из прорех, ныряла вверх-вниз. От этой пляски колышущееся море то оживало, светилось, меняя оттенки, то погружалось во мрак.

"Она не сказала "прощай", - размышлял Кирилл, - сказала "до свидания"... Интересно, какая она в Ленинграде?.. И почему так усиленно ее опекает Недреманное Око? Даже по телефону отвечает вместо нее?.. Ее "дар-рагой папочка"..."

У него еще неделя до конца отпуска. Может, остаться? А ребята пусть уезжают... Но, вспомнив про свои "раны", Кирилл сразу помрачнел: здесь ему с такими украшениями делать нечего. Завтра едет в Феодосию и берет билеты на первый же поезд. Ни Кирилл, ни его друзья на самолетах летать не любили.

В комнате гулял сквозняк, одно окно было распахнуто - и ветер вытащил наружу длинную штору. Слышно было, как она пощелкивала за окном. Вадим спал, уткнувшись лицом в подушку.

Укладываясь на свою жесткую койку, Кирилл вдруг представил себе встречу со своим главным шефом - директором института член-кором Великим Галахиным... У него, наверное, очки свалились бы с коса, если бы он увидел сейчас Кирилла... "Молодой человек-с, вы, я гляжу-с, не научный сотрудник, а бандит-с с большой дороги!.."

Кирилл не выдержал и громко хихикнул.


5


- Ева! Ева! - как сквозь вату услышала она глуховатый голос отца. - Пошли на почту, я заказал разговор с Ленинградом.

Она повернула к нему голову и, прищурившись от нестерпимого блеска солнца, равнодушно проговорила:

- Передай привет.

- Мама обидится, - настаивал отец.

Он уже оделся и стоял возле ее лежака, загораживая солнце.

- Отодвинься, пожалуйста, - попросила Ева и прижмурила глаза.

Отец ушел, скрипя галькой, а она подумала, что плохо он знает маму, если и вправду думает, что она обидится. Мать рада, что они уехали, и теперь отдыхает от них в свое полное удовольствие. Она еще очень хорошо выглядит в свои сорок пять лет. Пышноволосая полноватая блондинка, с печальными голубыми глазами. Мама педиатр - детский врач. Она никогда не ездит в отпуск вместе с отцом, считая, что за год они и так надоели друг другу. Весной мать ездила с туристской группой в Болгарию, и ей теперь частенько звонит какой-то мужчина, обычно когда отец на работе. Голос у него приятный, мужественный. Попав на Еву, он пророкотал в трубку своим мужественным голосом: "Ирэна! Это я. Ты сегодня вечером сможешь вырваться?"

Дело в том, что у Евы и матери голоса очень похожи. И многие их путают. Поэтому Ева, не вдаваясь в подробности, спокойно передала трубку матери, сказав: "Это тебя". То же самое делает и мать, когда в хорошем настроении.

Ирэна Леопольдовна веселая и жизнерадостная женщина. Ее красивое лицо омрачается, лишь когда она рассказывает знакомым о том, как в юности цыганка нагадала ей, что она умрет в сорок девять лет... Эту историю мать с удовольствием рассказывает всем, и по нескольку раз. Ева догадывается, что глупое пророчество цыганки очень на руку матери, мол, раз мне так мало отпущено судьбой лет, то уж я буду брать от жизни все...

- Ку-ку! - кто-то ласково проворковал возле ее уха. - А вот и я! Выкупаемся?

Это был Андрей. Цыганистый поэт из Молдавии. Живые черные глаза его блестели, блестели в улыбке и крупные белые зубы. Андрей не пропускал случая подойти к ней, пользуясь отсутствием отца. При отце никогда не приближался. Издали смотрел на нее своими выразительными глазами и заговорщицки улыбался, мол, спроваживай куда-нибудь поскорее папочку, а мы повеселимся... Еве он не нравился, но с ним было интересно: Андрей развлекал ее стихами, которых знал прорву, рассказывал пляжные сплетни и анекдоты. Он успел со всеми познакомиться и обо всех все знал, о чем весело с юмором рассказывал Еве. Свои стихи он ей никогда не читал, утверждал, что в переводе на русский они не звучат... А хорошего переводчика у него пока нет.

Они немного поплавали недалеко от берега - вода еще была холодной - и вернулись на пляж. Пока Ева вытиралась полотенцем, Андрей не сводил с нее восхищенного взгляда.

- Ева, какой у вас рост? - спросил он.

- Сто семьдесят один. - Она, скрывая улыбку, обернулась к нему. - А у вас?

- У меня? - смутился Андрей. - У меня...

- Сто шестьдесят пять, - безжалостно заключила Ева. - И вы еще за мной ухаживаете!

- Сто шестьдесят восемь! - запротестовал Андрей и нервно рассмеялся.

- Я бы, например, не пошла с вами танцевать.

- Я не люблю танцы, - с достоинством ответил Андрей, очевидно намекая на то, что он, поэт, работник интеллектуального фронта, такими пустяками не занимается.

- Понятно, с таким-то ростом...

- Ну чего вы привязались к моему росту? - не смог сдержать себя Андрей и вспылил.

Желая загладить вину, Андрей стал читать ей стихи легендарного французского поэта Франсуа Вийона.


Мне сердце обогреет только лед.

Запомню шутку я и вдруг забуду,

И для меня презрение - почет.

Я всеми принят, изгнан отовсюду...


- Это про меня, - после продолжительной паузы своим глуховатым голосом произнесла Ева.

- Про нас, - поправил Андрей. - Подобные чувства испытывает в своей жизни каждый человек.

- Перепишите, мне, пожалуйста, это стихотворение, - попросила Ева.

- Он уже тут как тут... - недовольно проворчал Андрей, поднимаясь с морской гальки. Он сидел на камнях рядом с лежаком девушки.

- Погуляем после ужина? - предложил Андрей. И не дожидаясь согласия, торопливо прибавил: - В восемь у столовой.

- Вы совсем не романтик, Андрей, - глядя на него из-под ладони, сказала девушка. - У столовой... Ну хотя бы у дома Волошина или в парке у лаврового куста...

- Так где же все-таки? - спросил Андрей, нервничая, потому что Евин отец уже его засек и с решительным выражением на одутловатом лице направлялся прямо к ним.

- Там видно будет, - неопределенно ответила девушка. Она еще сама не знала, хочет она с ним встретиться после ужина или нет. После того как почти одновременно уехали все ее ленинградские знакомые, ей стало совсем скучно. А Андрей... Он знает много прекрасных стихов.

- Он опять к тебе приставал? - спросил отец.

- Он назначил мне свидание, - лениво обронила Ева, прикрыв глаза черными ресницами.

- И ты пойдешь? - строго посмотрел в ее сторону отец.

- Сходи ты вместо меня... Ты ведь любишь выяснять отношения с моими знакомыми.

- Ты знаешь, почему я это делаю, - назидательно заметил отец. - Я желаю тебе только добра... А эти случайные знакомые...

- Он знает много стихов... Ты не слышал про такого поэта Франсуа Вийона?

- Как будто у меня есть время читать стихи!


Мне сердце обогреет только лед.

Запомню шутку я и вдруг забуду,

И для меня презрение - почет...


Больше она не могла вспомнить ни строчки, сколько ни напрягала свою память.

- И этой чепухой он забивал тебе голову? - подивился отец.

- Я люблю стихи, - сказала Ева, отворачиваясь.

Отец улегся на лежак, водрузил на нос большие темные очки и развернул газету, которую купил на почте. Однако читать не стал, взглянув на Еву, с упреком проговорил:

- Почему ты не спросишь, как там мама?

- А чего спрашивать? - не открывая глаз, сказала Ева. - Ты ей все равно не дозвонился.

- У мамы столько дел, - заметил он вздыхая.

- Да, дел у мамы хватает, - ровным голосом ответила Ева.

Если бы даже в ее словах прозвучала ирония, намек, отец все равно ничего бы не заметил. Отец был на редкость ортодоксален. Вся его жизнь протекала по раз и навсегда установленной схеме: работа - дом - забота о дочерях. У Евы еще была сестра-близнец Лина, но она недавно вышла замуж за музыканта, и отец всю свою неуемную заботу перенес на Еву.

Если раньше он время свое тратил на них обеих, то теперь - только на Еву. Лина, вырвавшись из-под отцовской опеки, разъезжала с мужем по городам-весям, а в свой бывший дом редко заглядывала. Даже как-то призналась сестре, что не тянет ее к ним, и просила лучше Еву заходить к ней, когда она с мужем возвращается с гастролей в Ленинград. Но возвращалась она редко и ненадолго.

И хотя Еву такая назойливая опека унижала и злила, почему она иногда и устраивала "бунт", она понимала, что отца не переделаешь, как сказал один поэт: "Отца и мать не выбирают. Какие есть, таким и быть..." Понимала и то, что им руководит искренняя забота о ней, Еве, он для нее пожертвовал своим отпуском, чтобы сразу после выздоровления Евы поехать с ней на юг, так рекомендовали врачи.

И вот они на юге. Лежат рядом под жгучим солнцем и загорают. Снимают небольшую комнату у рынка. Из окна видны высокие горы и облака над ними. Ева с удовольствием отдыхает на пляже, много читает, здесь приличная библиотека, даже есть свежие журналы. На отца тоже не в обиде: он надежно защищает ее от всех обычных курортных посягательств и соблазнов. Да Ева не стремится к ним. Все-таки болезнь сильно ее измотала. У нее в горле образовался большой нарыв, который чуть было не вызвал общее заражение крови. Ей делали две операции, и теперь на шее слева остался небольшой шрам. Уже потом мать сказала ей, что врачи опасались за ее жизнь. Из-за шрама Еве пришлось изменить прическу: раньше у нее была короткая стрижка, теперь она носит длинные волосы. Знакомые говорят, что так ей больше идет.

Близко послышались голоса, отдельные громкие восклицания: "Вы не туда смотрите... Левее, где буй. Теперь идите?" Она приоткрыла глаза и села на лежак. У кромки берега, переговариваясь, толпились люди и смотрели на море.

- Дельфин, - сказал отец. Он стоял на лежаке и вглядывался в даль. Сатиновые плавки врезались в толстый живот. Туловище у него крупное, массивное, большая голова, а ноги худые. Отцу сорок восемь лет. Ева встречала мужчин в возрасте отца, но они были моложавые, стройные. И странно, с ними Ева свободно болтала о всякой всячине, не чувствуя их превосходства над собой... А вот с отцом ей никогда не найти общего языка. Для него она всегда маленькая бесшабашная Ева, за которой нужен глаз да глаз...

Ева наконец увидела дельфинов. Выскакивая из воды и сверкая темными лакированными спинами, они стремительно приближались к берегу, но, не доходя до буя, все разом развернулись и помчались в обратную сторону. Скоро их литые, будто из чугуна, тела перестали мелькать в зеленоватых волнах, и люди разошлись.

- Говорят, они иногда подплывают к купающимся, - сказал отец. - Я читал, что дельфины звери миролюбивые, но лучше все-таки от них держаться подальше.

- Хорошо, папа, - с чуть приметной улыбкой ответила Ева.

Отец неисправим: во всем извлекает мораль для нее, Евы.

Она вспомнила Кирилла. Ей даже чуточку стало грустно, что он уехал. Ева сразу заметила, что он обратил на нее внимание. На Еву многие обращают внимание, оглядываются, когда она идет по улице, она уже привыкла. И не находит в этом ничего необычного: идет красивая высокая девушка, почему бы на нее не оглянуться? Была бы она мужчиной, наверное, тоже оглядывалась. Но есть мужчины, которых она выделяет из общей массы. Их внимание ей приятно. Так она выделила из всей компании Кирилла. Высокий, хорошо сложенный, с бронзовым мужественным лицом и умными насмешливыми глазами... Кстати, какого они цвета? Волосы темные, а глаза с восточным разрезом, кажется, светло-серые, придающие его волевому лицу озорное, мальчишеское выражение. Коротко подстриженные волосы спускались на высокий чистый лоб. Нет, он не был красавцем, губы у него полные да и нос широковат, но именно такие мужчины больше нравились Еве, чем галантерейные красавцы, напоминающие манекенов из заграничных рекламных журналов.

На вид такой интеллигентный, даже изысканный, он не раздумывая бросился в эту безобразную свалку и дрался, как лев. Конечно, он никакой не физик, это дамочка с пляжа ошиблась. Тогда кто же он?..

Солнце так приятно грело, а море успокаивающе передвигало с места на место мелодично позванивающую гальку, что постепенно все мысли куда-то отошли прочь, знакомые и незнакомые лица стерлись, перед зажмуренными глазами вдруг возник величественный Исаакиевский собор с сияющим даже в пасмурные дни позолоченным куполом и позеленевшими от патины чугунными скульптурами... Легкая грусть шевельнулась в ней, вдруг захотелось туда, в родной Ленинград, где по Невскому идут толпы нарядных молодых людей, где в Летнем саду меж стволов древних деревьев торжественно стоят на постаментах мраморные боги и богини, где в красивой Неве отражаются Петропавловская крепость и Ростральные колонны на стрелке Васильевского острова...

Она улыбнулась своему непостоянству, еще нынче утром чувствовала себя счастливой здесь, у моря, а в полдень уже затосковала по Ленинграду...


Часть вторая

Желтые листья на ветру


1


В кабинете заместителя главного архитектора было накурено. Несмотря на то что оба окна распахнуты настежь, пласты дыма плавали над длинным столом, уставленным массивными пепельницами. Стулья кое-как задвинуты, на красивом темно-вишневом ковре пыльные отпечатки следов.

Только что закончилось совещание, и Александр Ильич Дибров, заместитель главного архитектора, стоял у раскрытого окна и с тоской обремененного непосильными заботами человека смотрел на оживленную улицу, толпы прохожих, которым не нужно в жаркий день, когда в городе воздух горяч и тяжел, сидеть в душном кабинете и, стирая носовым платком жидкий пот со лба, спорить до хрипоты с коллегами-архитекторами...

- Опять ты свалился на мою голову! - не очень-то приветливо покосился Дибров на вошедшего Кирилла, потом повнимательнее взглянул на него и прибавил: - Везет же людям! Небось прямо с Черноморского побережья ко мне пожаловал? Загорел-то как эфиоп! Ну выкладывай, что у тебя?

- Александр Ильич, опять твои ребята начудили, - Кирилл раскрыл папку и разложил на столе план застройки одного из новых кварталов города. - Видишь, здесь будет девятиэтажный дом, тут торговый комплекс, там гаражи, а немного поодаль должны быть построены складские помещения. Так вот на этом месте стоит полуразрушенная каменная часовня...

- Снесем ее к чертям, - заметил Дибров.

- Не выйдет, - возразил Кирилл. - Эту часовню, кстати, она построена почти двести лет назад, нельзя трогать, она зарегистрирована нашим обществом как ценный памятник старины.

- Что же ты предлагаешь? - неприязненно посмотрел на него архитектор. - Передвинуть склады?

- Вот именно, - ответил Кирилл. - Хорошо иметь дело с человеком, который схватывает твою мысль на лету!

- Вот вы где у меня сидите! - похлопал Дибров себя по крепкой шее, наклоняясь над планом. - Скоро на помойках откопаете бесценные памятники этой чертовой старины...

- И это я слышу от цивилизованного человека, который и сам... - у Кирилла не повернулся язык сказать: "создает архитектурные ценности".

- Ну кому нужна эта каменная круглая коробка? - продолжал Дибров. - Двести лет простояла...

- Вот именно: двести лет простояла! - перебил Кирилл. - А эти сооружения... - он ткнул пальцем в план застройки, - не простоят и пятидесяти лет. Их и сносить не надо, сами рассыплются...

- Кто увидит эту несчастную часовенку? - говорил Дибров, никак не отреагировав на ядовитую реплику Кирилла. - Она как бельмо на глазу будет торчать на задворках, и вороны там поселятся...

- Прекрасное везде радует глаз. Разве новоселам, которых вы упрячете в железобетонные башни, не приятно будет остановить свой взор на истинном произведении русского зодчества?

- Я видел эту часовню, - сказал Дибров. - Развалина.

- Восстановим... А что касается окраин и помоек, то, было бы вам известно, дорогой Александр Ильич, величайшие шедевры, когда-либо созданные в мире кистью живописца, были найдены в начале двадцатого века в дровяном сарае в Звенигороде... Я говорю об иконах Андрея Рублева "Спас", "Архангел Михаил" и "Апостол Павел". Ныне они являются украшением Третьяковской галереи... Ладно, раз вы не можете создавать шедевры архитектуры, как Баженов, Воронихин, Растрелли, Росси, то хотя бы побольше уважали построенные не вами... - разошелся Кирилл. - Не троньте памятников русской старины, не посягайте на них! Уже одним этим вы, архитекторы, окажете России неоценимую услугу! Знаменитый Матисс, обладающий "огненной палитрой", приехав в 1911 году в Москву, был потрясен красотой архитектурных ансамблей и богатством древнерусской живописи... Он говорил, что русские даже не подозревают, какими художественными богатствами они владеют...

- Убедил, доказал, сразил историческими фактами... - улыбнулся Дибров. - Тебе бы адвокатом быть... Оставь план, я распоряжусь, чтобы вашу... церквушку не трогали. Только ответь мне по-честному: кому все-таки нужна будет эта древняя развалина?

- А кому нужны Колизей? Форум?

- Эка, хватил братец! Ты еще вспомни египетские пирамиды, Пергамон, легендарную Трою.

- И в Италии, Греции, Испании были такие же, как ты, которые настаивали, мол, развалины надо снести, а на их месте построить что-нибудь современное.

- За что вы, защитники старины, так нас ненавидите? - устало спросил архитектор.

- За то, что плохо строите и еще при этом норовите то, что было когда-то построено до нас, уничтожить, смести с лица земли... Чтобы сохранить для потомства памятники национальной культуры, - горячился Кирилл. - Для этого археологи закапываются на десятки метров в землю, а мы вас просим о таком пустяке: не троньте того, что стоит на земле, если это строение представляет ценность.

- С тобой спорить трудно... - улыбнулся Дибров. - Вон ты какой загорелый, отдохнувший, а я еще в этом году ни разу не выкупался...

- Поехали хоть сейчас, отвезу тебя на залив, - сказал Кирилл. - Выкупаешься.

Дибров взглянул на часы, усмехнулся:

- Через полчаса совещание у заместителя председателя горисполкома... а в пять тридцать... - он взглянул в настольный календарь, - я принимаю наших финских друзей...

- Богу - богово, а кесарю - кесарево... - поддразнил Кирилл. - А я... - он взглянул на часы, - через сорок минут еду в Солнечное на пляж... До свиданья, Александр Ильич!

- Живут же люди! - вздохнул архитектор, протягивая руку. - Поезжай, вкушай радости жизни, а я буду ломать голову, как убедить строителей сохранить твою церквушку.

- Часовню - ровесницу Петербурга...

В общем Кирилл остался доволен разговором с Дибровым, с которым уже не первый раз встречался. Александр Ильич хотя и упирался сначала, затем спасал от разрушения памятники старины, еще не взятые под охрану государства.

Общество по охране архитектурных памятников старины - это общество и представлял сегодня в кабинете Диброва Кирилл - состояло из истинных патриотов национальной культуры. Едва прослышав о новом строительстве, они, члены общества, тут же начинали действовать. Иногда схватки между ними и строителями по поводу новых зданий, особенно в центре города или на набережной Невы, становились настолько ожесточенными, что назначались специальные комиссии, и они потом отменяли уже подготовленные решения.

Выйдя на улицу, он сел в свои запыленные "Жигули" и поехал на другой конец города. Было начало четвертого. За пятнадцать минут бы успеть доехать до площади Победы на Московском проспекте. Там они договорились встретиться с Ингой.

Кирилл не испытывал теперь того острого волнения, которое всякий раз охватывало его при встрече с Ингой. Сколько лет они знакомы? Если быть точным - одиннадцать. Инга сыграла большую роль в жизни Кирилла. Холостяком он остался только из-за нее. Когда познакомился с Ингой в новогоднюю ночь в одной компании, ей было двадцать лет. Он сразу обратил внимание на черноволосую статную девушку с яркими темными глазами и маленьким пухлым ртом. И Кирилл, обычно с трудом завязывавший знакомства, вдруг легко и непринужденно с ней заговорил. Они танцевали, о чем-то весело болтали, смеялись. Еще тогда он обратил внимание, что она, чаще чем следовало, самозабвенно хохочет, откинув назад голову с густыми черными волосами. В ту праздничную ночь они были заплетены в толстую косу, что очень ей шло.

Под утро, когда уже все устали и веселье пошло на спад, Кирилл предложил Инге удрать вдвоем и побродить по городу, благо погода была самая что ни есть новогодняя: легкий морозец, и даже падал снег. Только на миг лицо Инги стало задумчивым, она сказала, что по секрету сообщит своей подруге об этом, чтобы ребята не разыскивали ее потом...

И они потихоньку удрали. Оказалось, что не им одним пришла в голову идея уйти на улицу. На Дворцовой площади гуляло много народу. Какая-то компания затеяла игру в снежки у Александрийской колонны. Они тоже приняли участие. Громкий заразительный смех Инги гулко разносился под сводами арки Главного Штаба. Кирилл в ту новогоднюю ночь был счастлив, давно ему не было так хорошо. И это ощущение счастья исходило от Инги, веселой, озорной, такой непосредственной и милой...

Глядя ему в глаза, она вдруг спросила: смог бы он достать бутылку шампанского, которую они выпили бы прямо на набережной.

Он достал не только шампанское, оранжевые апельсины, но и два фужера, которые они потом на счастье бросили с Дворцового моста в замерзшую Неву...

Да, в тот год Кирилл был счастлив. После университета его оставили на кафедре журналистики и приняли в аспирантуру. Он уже начал писать свою диссертацию, посвященную творчеству Радищева. Научная работа ему нравилась, он любил симпатичную девушку, и она его любила... Как потом выяснилось, в последнем он глубоко заблуждался: то ли оттого, что потерял голову и ослеп от любви, то ли от излишней самоуверенности. Ему бы сразу следовало обратить внимание, что Инга со всеми так же мила и приветлива, так же заразительно хохочет, с удовольствием принимает предложение пойти в ресторан или в театр. Она пила и не пьянела, любила хорошо поесть, прекрасно играла на пианино, пела. Она училась в консерватории и уже давала уроки музыки ребятишкам. Жизнь так и переполняла ее. С ней невозможно было поссориться, ко всему она относилась легко, беспечно. У нее был ровный, покладистый характер. Им было хорошо, весело, спокойно. Чего еще, кажется, желать? Если они не встречались два-три дня, Кирилл скучал, не находил себе места. И когда он считал, что их женитьба дело решенное, Инга вдруг исчезла, будто облако в небе. Случилось это в июне, ровно одиннадцать лет назад. Он ничего не понимал, не мог взять в толк, что произошло? Была Инга, и Инги не стало. Она не позвонила, ничего не написала. Последняя их встреча ничем не отличалась от предыдущих. Она так же весело смеялась, он проводил ее до дома, она жила на Одиннадцатой линии Васильевского острова. Мать ее, полная дебелая женщина, в отличие от дочери была серьезная и молчаливая. Кирилл и всего-то раза два-три был у нее дома. Хотя Инга и говорила, что они с матерью как подруги, домой к себе почему-то никогда не приглашала.

Кирилл взволнованно спрашивал, что с Ингой? Где она? И мать ровным голосом сообщила ему ужасную новость: Инга вышла замуж и уехала на отдых с мужем в Болгарию... Такой удар мог и быка свалить наповал! Она умолкла, холодно глядя на побледневшего Кирилла водянистыми глазами, и когда убедилась, что он снова обрел возможность слушать, прибавила все так же спокойно, что убедительно просит оставить ее дочь в покое, не искать с ней встреч.

- Письмо... записку она для меня оставила?

- Если вы порядочный человек, то больше не станете с ней встречаться, - молвила пышнотелая фурия в полосатом халате.

- Передайте... ей... Инге... - начал было он, - что она...

- Я ничего передавать не стану, - оборвала она. - Прощайте.

Кирилл чуть не завалил свою диссертацию. Несколько месяцев он не мог заставить себя что-нибудь делать. Он должен был увидеть Ингу, посмотреть в ее чистые с бархатным блеском глаза и задать хотя бы единственный вопрос: "Кто ты, может, сам дьявол?"

Возможность задать этот вопрос ему представилась лишь через восемь лет. Он уже перестал думать об Инге, но след в его жизни она оставила заметный: желание жениться у него начисто пропало. Когда прошла, или, вернее, заглохла тоска по Инге, он с головой окунулся в работу: успешно защитился, затем перешел в институт Академии наук. Руководитель этого института Василий Галактионович Галахин, которого за глаза звали Галактикой, предложил Кириллу редактировать ежегодник, посвященный проблемам национальной культуры России. Эта работа пришлась по душе Кириллу. Он много разъезжал по стране, побывал за рубежом, встречался с интересными людьми - энтузиастами по охране памятников старины...

Конечно, он понимал, что нужна семья. Пока жива была мать, она все время ему об этом толковала, однако всех его знакомых женщин решительно браковала. Вот она, логика сердобольных матерей: женись, сынок, только вот невесты подходящей не найти...

И вдруг как гром среди ясного неба звонок Инги. Причем она разыскала его на работе и сразу огорошила по телефону: "Кирюша! Я так рада, что нашла тебя! Если бы ты знал, как я по тебе скучаю! (Чего же восемь лет молчала?) Сегодня же, сейчас, давай немедленно встретимся... Столько новостей! Столько новостей!.."

Они встретились и отправились в "Европейскую" на последний этаж обедать. Инга любила этот ресторан. Она сильно изменилась. Ей было под тридцать, она заметно располнела, но не настолько, чтобы ей это не шло. Наоборот, она стала мягче, женственнее и, пожалуй, даже красивее. Все так же громко и беззаботно смеялась с очаровательным гортанным переходом с одного тембра на другой, все так же волнующе блестели ее черные глаза, правда, под ними появились совеем тоненькие морщинки. Маленький рот у нее был ярко накрашен, а роскошные черные волосы красиво уложены в большой узел на затылке.

- Кирилл! Ты мой самый близкий друг! - возбужденно говорила она, глядя, как щеголеватый стройный официант в черной паре ловко раскладывает на столе закуски. - Севрюги еще, пожалуйста, две порции... А шампанского полусухого, моего любимого! Что, нет? Ну, пожалуйста, поищите? - кокетливо улыбнулась она ему.

Официант тоже в ответ улыбнулся, корректно дал понять, что для такой красивой дамы он разобьется в лепешку, а полусухое достанет.

- Мой муж такой ревнивый, он все мои записные книжки уничтожил сразу после свадьбы, - тараторила Инга. - Конечно, я виновата, мне нужно было как-то тебя предупредить, но я до последнего дня не знала, кого выбрать: тебя или его?..

Ее простодушие забавляло его. Он чувствовал, что снова начинает поддаваться ее обаянию. И пускай она говорит глупости, приятно слышать ее голос, видеть оживленное милое лицо...

- Ты налетел тогда на меня как вихрь... - продолжала она. - А ведь я была с ним...

- Погоди, это тот высокий блондин с постной рожей? - вспомнил Кирилл. - Он еще рассказывал, пошлые анекдоты?

- Кирилл! - умоляюще заглянула она ему в глаза. - Он замучил меня ревностью. Просто не знаю, что делать... Приревновал меня к какому-то мяснику из нашего гастронома. Ходит по пятам, шпионит... Веришь, один раз прикатил на своей "Волге" к училищу, где я работаю, и стал у моих учеников спрашивать, кто встречает меня вечером... А я как дурочка бегу домой, боюсь в магазин зайти, чтобы не было дома скандала... Всех моих подруг разогнал, он просто их ненавидит, считает, что они меня толкают на измены мужу...

- Наверное, у него есть какие-то основания, - осторожно заметил Кирилл.

- Никаких! - решительно отмела Инга. - Я ему не подала ни малейшего повода... Я ведь не виновата, что нравлюсь его приятелям. После каждой вечеринки дама грандиозный скандал... - она передразнила мужа: - Почему Гоша на тебя смотрел такими глазами? Я же видел, как ты ему улыбнулась! А потом он вслед за тобой на кухню вышел!.. Вы целовались, да?..

Даже сейчас, рассказывая ему все это, она беззаботно смеялась и не забывала с аппетитом есть и запивать шампанским. Вид у нее цветущий, и, глядя на нее, никак не скажешь, что живется ей трудно. Или она толстокожая, или у мужа действительно есть повод ее ревновать.

- А кто он, твой муж? - спросил Кирилл.

- Он сорвал меня с учебы, - пожаловалась Инга. - Не дал закончить консерваторию, а все говорили, что у меня... Да, ладно, что об этом вспоминать... Подай мне, пожалуйста, соль... Спасибо, - она ласково взглянула на него. - Ну, а ты, милое дитя, как ты-то поживаешь?

Кирилл коротко рассказал.

- Защитился? - полюбопытствовала она.

- Давно уже, - сказал он.

- Женат? - голос ее дрогнул, а вилка с куском розоватой осетрины остановилась в воздухе. В бархатных ласковых глазах ожидание.

- Да нет, - коротко ответил он.

Она отправила в рот осетрину, подняла высокий фужер с шампанским.

- За нас с тобой, Кирюша, - глядя ему в глаза, промурлыкала она.

Кирилл поморщился: он не любил, когда его называли "Кирюша". И она это когда-то знала, но вот, видно, забыла...

Она снова заговорила о муже. Послушать ее, так на свете нет второго такого негодяя и подлеца. Он даже пишет ей на работу анонимки...

- Чего же ты с ним живешь? - не выдержал Кирилл.

- У меня Ванечка, - просто ответила она. - Уже перешел во второй класс.

Почему-то до сих пор Кириллу не приходило в голову, что у нее может быть ребенок.

Когда они расставались - он проводил ее почти до самого дома, - Инга, снова вспомнив про мужа, призналась:

- Если бы ты знал, как мне домой не хочется... Кирилл, я его ненавижу! Кстати, и Ванечка его терпеть не может...

С тех пор они стали встречаться. Нельзя сказать, чтобы очень часто, но два-три раза в месяц виделись. Постепенно Кирилл понял, что муж у нее отвратительный тип, она нисколько не преувеличивала, а вот то, что у него, мужа, были основания ревновать Ингу, это тоже теперь не было для него тайной.

Сегодня Инга с утра позвонила ему домой и взволнованным голосом сказала, чтобы он подъехал к Московскому универмагу в половине четвертого. Она будет свободна до восьми. Можно съездить в Солнечное покупаться. Почему у нее такой голос, понятно: очередной скандал дома. И Кирилл с тоской подумал, что опять придется выслушивать ее бесконечные жалобы на мужа...

Она появилась на автобусной остановке, когда Кирилл уже стал недоумевать, в чем дело? Он торчит здесь уже полчаса... Издали улыбаясь и приветствуя его рукой, Инга спешила к нему. Она была в светлой кофточке и черных брюках, обтягивавших ее полные бедра. Прическа у нее сегодня - "конский хвост". Чмокнув его в щеку ярко накрашенными губами, она тут же извлекла из сумочки платок и тщательно вытерла пятно.

- Не сердись, Кирилл! - звонко сказала она. - Меня начальница задержала... Понимаешь, у нас ревизия...Ну, улыбнись, я не люблю, когда ты такой! Куда мы поедем? В Солнечное или в Репино? Если бы ты знал, как мне есть хочется... Может, сначала пообедаем?

- Или обедать или купаться, - сказал Кирилл. - Выбирай!

На секунду она задумалась, отчего свежее круглое лицо ее стало непривычно серьезным, потом решительно тряхнула головой:

- Я и так за последнее время растолстела... Поедем купаться. Только туда, где народу поменьше.

Как Кирилл и ожидал, в машине она стала поносить своего мужа. Вчера она задержалась на работе, у них ревизия, а он устроил скандал, порвал ее новое платье, за которое она своей портнихе заплатила бешеные деньги, и куда-то спрятал все ее лучшие вещи... И подумать только, Ванечка, он видел всю эту отвратительную сцену, заявил отцу, что презирает его... Так и сказал: "Ты плохой человек, и я тебя презираю..."

- Кирилл, - заглянула она ему в глаза, - я решила развестись с ним...

Она ждала, что он скажет, но Кирилл молчал, глядя на дорогу. Да и что он мог сказать? Он не знает ее мужа и знать не хочет. Стариков, ее муж, был артистом эстрады, а теперь заместитель директора концертно-эстрадного бюро. Инга рассказывала, что они когда-то выступали в одной концертной бригаде.Оказывается, Инга, когда училась в консерватории, пела с эстрады.

- Поедем в Солнечное, там пляж лучше, - сказал Кирилл.

- Все мои знакомые советуют развестись, - продолжала Инга. - Этот длинный подонок опять написал анонимку в райком... Почему я и задержалась.

Как Кирилл ни отмалчивался, она все-таки заставила его высказаться. Он отлично понимал, каких слов ждет от него Инга, но сказал совсем другое:

- У тебя начинает портиться характер... Ты становишься сварливой и злой. Как же ты могла с таким человеком столько лет прожить?

- Это бог меня наказал, - грустно отозвалась Инга. - За то, что я тебя обманула.

- Зачем же ты меня обманула?

- Ты мне не сделал предложение, а он сделал, - спокойно объяснила она. - Еще до встречи с тобой.

Значит, когда у них в ту новогоднюю ночь все началось, Инга уже была помолвлена со Стариковым...

- Кирилл, только скажи честно... - она посмотрела на него долгим влажным взглядом. - Если я с ним разведусь, ты возьмешь меня с ребенком?

Она ему до сих пор нравилась, иначе бы они не встречались, но того, что он чувствовал к ней раньше, и в помине не было. Все то умерло. Не сразу, конечно, но умерло. Безвозвратно. Семейная жизнь не сделала ее умнее. Еще не соскочив с одной расшатанной семейной колымаги, она уже зорко высматривает другую, которая должна быть понадежнее.

- Я никогда на тебе не женюсь, - вынудила она его произнести эти жестокие слова.

Что-то в лице ее дрогнуло, она отвернулась и стала смотреть в боковое окно. Врывающийся в машину поток свежего ветра играл ее черными с мягким блеском волосами. Кирилл сказал и испугался: а что, если она сейчас заявит ему, что в таком случае между ними все кончено? Он не был готов к этому. Больше того, если бы она сейчас ушла от него, он, наверное бы, страдал. Не так, как раньше, но ему бы опять ее не хватало. Но и сказать ей неправду он не мог. Слишком еще она дорога была ему, и потом, обманывать он не умел.

- Я заслужила это, Кирилл, - спокойно призналась она. - И спасибо, что правду сказал.

До Солнечного доехали молча, каждый думая о своем. На пляже было не многолюдно. Они разделись, полежали на желтом песке, потом выкупались. Инга была очень хороша в купальнике. На нее оглядывались мужчины.

Инга стала под солнцем и, запрокинув кверху круглое лицо, прикрыла глаза и замерла в этой нелепой позе.

Кирилл вспомнил про Еву, которой любовался в Коктебеле, и невольно сравнил с Ингой. Бело-розовое великолепие Инги сразу потускнело... Он вспоминал иногда Еву, особенно когда ехал по оживленному Невскому, где чаще всего можно встретить знакомого человека, или шел по Литейному на работу. Он смотрел на девушек, искал взглядом среди них Еву. Постепенно ее лицо стало стираться в памяти, но сейчас, когда он мысленно сравнил их, Ева до удивления отчетливо возникла перед ним. Что-то внутри у него тоскливо заныло. Неужели лишь одно воспоминание о Еве вызвало у него это тягостное ощущение. Не только тягостное, но и тревожное... Раз она не идет из головы, почему же он палец о палец не ударит, чтобы ее разыскать? Он ведь знает, где она учится и даже где живет. В разговоре она обмолвилась, что дом ее на углу Полтавской и Староневского. Он хорошо знал этот огромный серый дом и не раз проезжал мимо...

- А если я выйду замуж за другого? - чуть-чуть приоткрыв глаза, спросила Инга.

Кирилл сидел на корточках рядом и рассеянно лепил из влажного песка башню.

- О чем думаешь, Кирилл? - не изменяя своей позы, скосила на него глаза Инга.

"Кончай изображать из себя Венеру Милосскую!.. - с досадой подумал он. - Неужели не чувствуешь, что глупо так стоять?.."

Она словно почувствовала и села на песок рядом с ним.

- Ты молчишь? - дотронулась она пальцами до его волос.

- Разведись сначала, - сказал он.

- У меня сын, и он не может расти без отца.

- Значит, все дело в сыне, - усмехнулся Кирилл.

- Я обязана думать о счастье своего сына.

- А почему ты думаешь, что твой сын будет счастлив с чужим для него человеком?

- Я одна с ним не справлюсь, - Инга протянула руку и разрушила слепленную им башню на песке. - Иногда он напоминает мне отца, такой же бывает въедливый и грубый...

- Я тебе ничем не могу помочь, - сказал Кирилл. Ему стало жалко башню, он с таким трудом соорудил ее и даже из нескольких кусочков коры крышу сделал.

- Я понимаю, тебе удобнее так, - с улыбочкой произнесла она.

- Что так? - спросил он, чувствуя, как в нем закипает раздражение.

- Ты не чувствуешь никакой ответственности.

- В чем ты меня упрекаешь? - спросил он, холодно глядя на нее. И опять подумал, что ему сейчас было бы куда приятнее видеть на ее месте Еву. Та хотя и моложе Инги, но гораздо тоньше и умнее.

Сообразив, что перегнула палку, Инга снова вернулась к своей неизменной теме и стала ругать мужа. Кирилл скучал и подумывал о том, как бы поскорее отсюда убраться. Инга теперь как заведенная пластинка не остановится. Вечером к нему обещал зайти Вадим Вронский, они давно не виделись, как вернулись из Коктебеля.

Не такой уж у нее на поверку оказался идеальный характер. За ее покладистостью, веселостью, обаянием всегда скрывался трезвый расчет. Она и замуж вышла за Старикова потому лишь, что он был куда обеспеченнее аспиранта Кирилла. У него была квартира, "Волга", а у Кирилла ничего тогда не было. Вот и сейчас она, прикрываясь заботой о сыне, ломает голову, как лучше устроить свою жизнь после развода с мужем, если она когда-либо с ним вообще разведется. Кто так много говорит об этом - обычно не разводится. Не страдает, не мучается, а именно холодно прикидывает, что ее ждет, когда она окажется на бобах...

Взглянув на часы, Инга поднялась и стала переодеваться.

- Я умираю с голода, - сказала она, когда они сели в машину.

Поужинали в придорожном ресторане. Инга, по-видимому почувствовав настроение Кирилла, больше не заводила разговор о семейных дрязгах. Ела она как всегда с аппетитом, выпила немного водки. Темные глаза ее оживленно сияли на круглом лице с заметным черным пушком над верхней губой.


2


Ева проснулась в первом часу дня и теперь валялась в постели, разглядывая потолок. Мыслей никаких в голове не было, надо бы встать, сварить крепкий кофе. Есть не хотелось. Дома никого нет, мать и отец на работе. А у нее каникулы. Через неделю однокурсницы поедут в совхозы области копать картошку, а ее освободили по болезни. Значит, ей еще месяц отдыхать.

За окном, во дворе, гремели железными бачками мусорщики. Гудел мотор, лязгала лебедка. Но вот машина фыркнула, скрежетнуло железо и стало тихо. И тотчас в комнату донеслось негромкое голубиное воркованье. Шторы в ее комнате были задернуты, но все равно было светло, значит, на улице солнце!

Приглушенно затрещал в прихожей телефон. Ева никак не могла заставить себя встать и снять трубку. Телефон потрещал-потрещал и умолк. Она особенно и не переживала, кому надо, еще позвонят. Тем не менее встала, сбросила длинную ночную сорочку и пошла в ванну умываться. По пути привычно оглядела себя в высоком зеркале, стоявшем в прихожей, и скорчила недовольную гримасу. Она сама себе редко когда нравилась.

Почистив зубы и умывшись, поставила на газовую плиту чайник, достала из узкого белого пенала банку с растворимым кофе, встряхнула, еще есть! Мать тоже любила крепкий кофе, а отец предпочитал чай. Пока чайник нагревался, Ева разыскала в бельевом шкафу смятую пачку сигарет - с вечера она всегда их прятала туда, чтобы отец не нашел, - и закурила.

Попыхивая сигаретой, бродила по комнатам и не знала, чем себя сегодня занять. До девяти вечера у нее есть время. После девяти вернется мать из поликлиники, отец вроде бы до конца недели не приедет из Красного Села... Надо бы сходить на Староневский к портному Лене, он обещал сшить ей брюки.

На кухне зафыркал чайник, Ева отправилась завтракать.

Прихлебывая черный как деготь кофе, она смотрела в высокое кухонное окно и думала о том, что надо бы вымыть грязную посуду, сваленную в раковину, подмести пол.

Снова зазвонил телефон. Отсюда, из кухни, звонок был слышен отчетливее и, наверное, поэтому казался настойчивым и требовательным. Ева подошла и сняла трубку. Звонила подруга.

- Ева, ты только послушай, что я тебе скажу... - громко тараторила она, будто звонили из соседней комнаты. - Тут стоит машина, мы сейчас едем в Лисий Нос на дачу... Ну, понимаешь, у приятеля Бориса... ты его не знаешь, мальчик - обалдение!.. Так у него день рождения... Я им сказала про тебя, они в восторге... Живо собирайся, мы за тобой заедем.

- Я хотела к портному... - нерешительно сказала Ева. Она и сама еще не знала, хочет она поехать или нет. - И потом, я в девять должна быть дома... Ты же знаешь моих дар-рагих родителей!

- Ева, мальчики клянутся, что ровно в девять ты будешь дома...

- Знаю я эти "ровно в девять", - пробормотала Ева, не зная, что делать, но тут в трубке зазвучал голос Бориса:

- Привет, старушка! Ну чего ты ломаешься? Я тебя познакомлю с таким парнем... Не пожалеешь, клянусь аллахом! Да отвезем мы тебя вечером... Обещаю!

- Ева! - вырвала у него трубку Мария. - Там стереомагнитофон, говорят, записи - закачаешься.

В трубке опять затрещало, щелкнуло и послышались короткие гудки. Не дожидаясь повторного звонка, Ева поставила в раковину чашку с остатками кофе и, все еще мучаясь сомнениями, пошла в свою комнату переодеваться. Черт с ним, с Леней, брюки она успеет сшить, но вот вовремя вернуться домой вряд ли... Она знает эти... дни рождения! Парни напьются, и никто ее не повезет домой. Марию она не видела давно. Как с Коктебеля приехала, лишь раза два-три по телефону поговорили. То она спешила, то Мария...

Ева подводила ресницы, когда в дверь позвонили. Ворвалась толстушка Мария, с ходу набросилась на нее, стала целовать:

- Какая ты красивая, Ева! А загар, боже мой! Все парни будут валяться у твоих ног... А мой уже сошел... Две недели жарилась на южном солнышке, и лишь одно воспоминание...

- Мне надо вовремя быть дома, - сказала Ева.

- Будешь-будешь, - беспечно ответила подруга.


Танцевали какой-то стремительный танец, то ли твист, то ли шейк... Ева не любила резких движений. Она лениво передвигала свои длинные ноги и смотрела на Тома, который бесом извивался вокруг нее. Он неплохо танцевал. Ростом чуть пониже ее, плотный, рыжеволосый. Том одет по последней моде, что Еве нравилось. Том - странное имя. Приятели еще называли его: Томик. У него были правильные черты лица, а вот глаза производили странное впечатление, все время перебегали с одного на другое, как будто что-то взвешивали и оценивали. Как позже узнала Ева, он и был по сути дела оценщиком, работал заведующим отдела культтоваров в комиссионном магазине.

Она видела, что нравится Тому. Он почти не отходил от нее и сейчас, изворачиваясь перед ней в замысловатом танце, пытался пристально смотреть в глаза, хотя это ему трудно давалось. Какого же цвета у него глаза? Светлые, почти такие же рыжие, как и он сам. Рядом танцевала Мария с высоким Борисом, которому уж никак не подходило прозвище Блоха. Уж скорее - Кузнечик. Он был бы красавцем, если бы не тяжелая лошадиная челюсть, придававшая его лицу угрюмое выражение, и бесцветные, невыразительные глаза. Мария, плотная и коротконогая, танцевала азартно и поворачивалась для своего веса довольно легко.

Блоха, более медлительный, с неподвижным лицом, скорее не танцевал, а раскачивался на одном месте, надменно глядя сверху вниз на свою тумбообразную партнершу.

В другой комнате сидели за столом еще несколько парней и две девушки, которых Ева впервые здесь увидела. Одна пара встала и тоже пошла танцевать. В открытую дверь виден большой круглый стол, уставленный бутылками и закусками. Посередине гигантский арбуз. Окно распахнуто, и вишневые ветки с твердыми бело-розовыми ягодами подрагивали на ветру.

Музыка оборвалась, Том подошел к магнитофону, стоявшему на подоконнике, и переменил кассету. Пел Демис Руссос. Когда Том снова подошел к ней, Ева сказала, что устала и хочет отдохнуть. На самом деле ей захотелось послушать популярного певца, который ей очень нравился. Том присел у ее ног прямо на ковер.

- Что тебе, девочка, надо достать? Говори, я сегодня добрый!

- А что ты можешь достать? - усмехнулась Ева.

- Все, что хочешь, - широко повел рукой Том, будто и впрямь готов был ей отдать весь мир.

- Для начала одну сигарету, - улыбнулась она. - Только хорошую.

Том вскочил с пола, ушел в другую комнату и скоро вернулся с непочатой коробкой "Мальборо". Ева распечатала красивую красную пачку, извлекла сигарету, и Том тут же галантно чиркнул зажигалкой. Ева любила американские сигареты, С удовольствием затянувшись, она благосклонно посмотрела на Тома, вновь расположившегося у ее ног.

- А ты и впрямь полезный человек, - выпуская дым, заметила Ева.

- Джинсы? Кожа? Замша? Очки? - небрежно произнес Том. - Мы все могем.

Последняя фраза прозвучала слишком вульгарно, но Ева и вида не подала, что это резануло ее ухо.

- На меня джинсы трудно подобрать, - вздохнула она, вспомнив про портного Леню, который, впервые увидев ее, сказал, что такие классические фигуры, как у Евы, редко встречаются, поэтому для нее брюки нужно шить только на заказ. Слишком длинные ноги.

- Я подберу, - многозначительно посмотрел на нее Том и тут же перевел взгляд на ее колени. - Только я сам их тебе примерю...

- Ты за джинсы покупаешь меня? - поинтересовалась Ева.

- За джинсы? - усмехнулся он. - Это было бы невыгодно. Фирменные джинсы, например, "Вранглер", стоят полтора рубля...

- Сто пятьдесят? - уточнила Ева, ее стал этот рискованный разговор забавлять. - Неужели я не стою этих денег?

- Я коммерсант и не люблю переплачивать... даже таким красоткам, как ты.

- Оставим этот дурацкий разговор, господин коммерсант, - сказала Ева, почувствовав досаду: не надо самой было поощрять его. Вот и дождалась!

- Почему дурацкий? - с улыбкой возразил Том. - В нашем мире все сейчас продается и покупается. Уж я-то на этом деле собаку съел!

- Смешно, - задумчиво сказала Ева. - Я читала в книжках, что раньше парни гордились, что они летчики, офицеры, метростроевцы, а теперь хвастаются перед девушками, что они бармены, официанты, торговцы...

- Все профессии хороши, - примирительно заметил Том. - Но торговля двигает прогресс.

"Глуповат ты, господин коммерсант, или меня за дурочку принимаешь?" - подумала Ева, а вслух произнесла:

- Вы давно знаете Марию?

- Я ей дубленку устроил, - ответил Том.

Ева видела эту дубленку. Ничего не скажешь, хорошая, но ее дубленки почему-то не волновали, хотя она и любила хорошо одеваться. Может быть, потому, что на очень уж многих сейчас дубленки. Дубленки и джинсы захватили в плен весь мир. Разве что Африку пощадили, и то потому, что там чертовски жарко.

Мария мигнула Еве, мол, выйдем. Они уединились на скамейке под яблоней. Подруга была немного пьяна, на порозовевшем толстогубом лице ее рассеянная улыбка.

- Ну как он тебе? - спросила она.

- Никак, - ответила Ева. - Какой-то торгаш.

- Он все может, - сказала Мария. - Такими бабками ворочает... Это его дача. Правда, записана на престарелого родителя.

- А мне-то что? - насмешливо посмотрела на нее Ева. - Ты мне предлагаешь за него замуж выйти?

- Я же вижу, ты ему очень понравилась.

- Я многим нравлюсь, да вот беда, мне никто не нравится... - Ева заглянула в глаза подруге. - Мне девятнадцать, а я еще никого не любила.

- Никого-никого? - хитро прищурилась Мария.

- Я имею в виду по-настоящему... Ну чтобы мучаться, страдать... Я и слов-то таких никогда не произносила: "Я тебя люблю"... Боюсь, Маша, никогда из меня Джульетты не получится...

- А ты встречала теперь Ромео? Или хотя бы Отелло? - засмеялась подруга. - Век такой, Евочка, рациональный и меркантильный.

- Твой Том выдал мне сейчас, заявил, что я паршивых джинсов не стою.

- Джинсы теперь дорогие... - балагурила Мария.

- Пожалуй, мне пора смываться, - взглянув на часы подруги, сказала Ева.

- Ты что? - всполошилась Мария. - Всю компанию испортишь! Томик, кроме тебя, ни на кого не смотрит.

- Плевать я хотела на твоего Томика, - вдруг рассердилась Ева. - Что я ему, игрушка?

Мария обняла ее за плечи и увела в комнату. Там налила себе и ей шампанского. Они выпили. Гремела музыка, слышалось шарканье подметок о вытершийся ковер. Под потолком, где висела хрустальная люстра, плавал сизый дым, пахло жареным мясом и свежим арбузом. К ним подскочил Борис и, осушив рюмку коньяка, утащил Марию на середину комнаты. Подошел Том и молча взял Еву за руку, таким образом приглашая потанцевать. Ева вырвала руку и сказала, что не хочет.

- Ева, у тебя характер оё-ёй! - присаживаясь рядом за стол, заметил Том.

- Какой уж есть.

Том налил ей в фужер шампанского, а когда она отвернулась, наблюдая за танцующими, выплеснул туда из своей рюмки коньяк. Ева увидела, но ничего не сказала. Она решила как можно скорее уйти, причем потихоньку, чтобы не заметили, а то опять начнутся упрашивания, уговоры. Еще светло, а до электрички не очень далеко.

- О чем ты думаешь, Ева? - спросил Том, подвигая ей фужер.

- То, о чем я думаю, тебя не очень обрадует, - ответила она.

- Выпьем? - поднял он свою рюмку. - Только до дна.

- Не поможет, Томик, - улыбнулась Ева. - Я редко бываю пьяной. Так что не стоит стараться, а если бы и напилась, это ничего бы не изменило.

Том нахмурился, обдумывая ее слова. Вернее, взвешивая. Она с любопытством смотрела на него. Том не мог долго выдержать ее взгляд. Светлые глаза его, опушенные короткими рыжими ресницами, скользили по ее фигуре, столу, танцующим. И еще она обратила внимание, что надбровные дуги у него выступают над глазницами, а лоб низкий.

- Ева, ты хочешь испортить мне праздник, - с упреком сказал он. И, сделав над собой усилие, постарался посмотреть ей прямо в глаза.

Ева не успела ответить - музыка вдруг резко оборвалась, и вся компания снова шумно уселась за круглый стол. Борис нагнулся к Тому и сказал:

- Ребята желают в картишки сразиться...

- Скажи девочкам, пусть уберут со стола, - распорядился Том.

Мария и еще две девушки в одинаковых коротеньких юбках принялись все перетаскивать на кухню.

- Бутылки и рюмки оставьте, - сказал Борис и развалился на стуле. В руках у него появилась колода новеньких карт. Пощелкивая ими, он с улыбкой на длинном чернявом лице оглядел присутствующих. Взгляд его остановился на Еве.

- Ева, пожелай мне счастья, - сказал он. - С выигрыша - тебе флакон французских духов.

- Ты же мне обещал, скотина, - уничтожающе посмотрела на него Мария.

- Разве? - ухмыльнулся Борис. - В таком случае я проиграю, ты приносишь несчастье... - И громко расхохотался.

- Может, мне пожелаешь счастья? - взглянул на Еву Том.

- Я не приношу людям счастья, - скрывая досаду, ответила она. Подумаешь, корчат из себя героев! Картежники несчастные... Случайно она взглянула на подругу и поразилась выражению ее лица: Мария сидела позади Бориса и, как зачарованная, следила за его руками, ловко раздающими карты. На губах у нее отсутствующая улыбка, толстая шея вытянута, напряжена.

Две девушки тоже пристроились возле своих парней и примолкли, наблюдая за игрой. Том показал ей свою карту, это была десятка червей, и шепнул, что сейчас обязательно выиграет. На столе уже лежало около пятидесяти рублей.

- Ваши не пляшут, - сказал Борис парню и показал ему туза и десятку.

Парень с кислой улыбкой бросил на стол две двадцатипятирублевки. Теперь Борис с улыбкой смотрел на Тома.

- Банк? - спросил он.

Том кивнул. Борис выбросил из колоды, зажатой в ладони, карту. К десятке пришел король. Ева видела застывшую улыбку на лице Бориса, его впившиеся в Тома желтоватые глаза.

- Еще карту, - спокойно сказал Том. - Открой!

Борис выбросил на стол семерку.

- Очко, - сказал Том и пододвинул к себе все деньги. Повернувшись к Еве, он с улыбкой заметил:

- А говоришь - несчастливая! Да с тобой я в два счета разделаю под орех этих мальчиков...

Разделал он их под орех или нет, Ева так и не узнала: воспользовавшись напряженной обстановкой за столом - Том метал крупный банк, - она вышла в сад. Оглянулась на дом, там за столом неподвижно замерли человеческие фигуры. Ярко краснела шевелюра Тома. Он забыл про Еву и про все на свете. Том держал банк, и все его мысли были сосредоточены на картах.

Ева пожала плечами и вышла на улицу. Она была равнодушна к деньгам, и ей было дико видеть эти застывшие лица, напряженные, с лихорадочным блеском глаза, эти руки, загребающие со стола смятые радужные бумажки. Даже Мария не заметила, как она ушла. Было около десяти. Кое-где в дачных домах засветились окна. Слышалась музыка, негромкие голоса, в стороне прошумела машина. Ева свернула в переулок, потом в другой и вдруг поняла, что не знает, куда идти. Кругом укрывшиеся среди фруктовых деревьев дачи. Сюда она приехала на машине и теперь не знала, в какой стороне станция. И, как назло, не слышно ни одной электрички. На улице ни души. Решив, что улица все равно ее куда-нибудь приведет, Ева зашагала вперед. И, проплутав минут двадцать, вышла на шоссе. Бог с ней, электричкой, она доедет на автобусе.

Небо постепенно темнело, лишь в том месте, где зашло солнце над невысокими деревьями протянулась неширокая багровая полоса. Над головой пролетела стая галок. Птицы молча опустились на ближайшие деревья. Сверху чуть слышно досыпались сучки, иголки, кора. Одна галка недовольно вскрикнула и тут же умолкла, будто устыдившись, что нарушила вечернюю тишину. Мимо проносились легковые машины. На некоторых уже были включены подфарники. А вот и автобусная остановка. Ева прислонилась спиной к цветной кирпичной стене и стала смотреть, как на сумрачном небе, будто из тумана, одна за другой выступают блеклые звезды. Ярко сияла лишь одна большая звезда над перелеском. Еве кто-то говорил, что это Венера. Богиня любви.

"Жигули" на небольшой скорости проезжали мимо, затем резко затормозили, так что завизжали на асфальте покрышки, и задним ходом подкатили к остановке. Дверца распахнулась, и на дорогу вышел высокий темноволосый мужчина в кожаной куртке.

- Вы? - улыбаясь, сказал он. - Вот так встреча!

И Ева узнала его, это был тот самый моложавый мужчина, который прилично отделал в Коктебеле на пляже заносчивого Бориса. Его звать Кирилл, имя довольно редкое, чтобы его не запомнить.

- Мне повезло, - сказала Ева. - Я уж думала, придется здесь проторчать всю ночь.

- Не верю, чтобы вас оставили под открытым небом.

- Не все же, как вы, подвозят незнакомых девушек.

- Я узнал вас, Ева, - сказал он. - Конечно, если бы я ехал быстрее, то мог бы и проскочить.

- Почему же вы ехали медленно?

- Судьба, я встретил вас, - улыбнулся он.

Ева сбоку поглядывала на Кирилла. Сегодня он показался ей еще симпатичнее. Трудно поверить, что этот человек с интеллигентным лицом размахивал кулаками на пляже, как кувалдами, укладывая своих противников.

Кирилл шутит, а глаза его задумчивы. Он все еще мысленно спорил с Галактикой, от которого и возвращался. Василий Галактионович летом жил на даче в Комарове. Его большой старый дом стоит в сосновом бору. Никакого огорода, лишь под окнами клумбы с тюльпанами. Вся территория усыпана золотистыми сосновыми иголками. С обрыва виден Финский залив. Кирилл приехал к шефу днем. Они пообедали на веранде, потом Кирилл показал ему эту статью, которую он собирался опубликовать в альманахе. И Галактика, прочтя ее, встал на дыбы, заявил, что статья не может пойти.

- Вы опять с кем-то подрались? - проявив завидную проницательность, нарушила затянувшееся молчание Ева.

- На этот раз меня положили на обе лопатки, - рассмеялся он.

- По вашему виду не скажешь, что вы потерпели поражение.

- С Галактикой трудно бороться...

- С Галактикой?

- Это мой шеф. Он могуч и велик, как Вселенная... - Он бросил на нее быстрый взгляд, глаза его стали веселыми. - С Галактикой невозможно справиться, ее можно только покорить.

Ева спросила, где он работает, и Кирилл рассказал, а затем поинтересовался ее делами. Ева призналась, что учиться не хочется. С первого октября у нее начнутся занятия в университете. Надо же этот чертов английский язык добить? Если не распределят ее в "Интурист" переводчицей, то какой толк от ее учебы?

- А в школу? - спросил Кирилл. - Учительницей английского языка?

- Нет уж, - заявила Ева. - В школу меня и пирогом не заманишь! Самое лучшее - в "Интуристе" с иностранцами работать. Все знакомые девчонки довольны.

- Чего же вы тогда выбрали такую профессию? - спросил Кирилл.

- Я выбрала! - фыркнула Ева. - Дар-рагой папочка с первого класса упек нас с сестрой в английскую школу. Ну а потом, естественно, в университет. Куда же еще, если мы столько лет английским языком занимались?

- Я пять лет в университете, три года в аспирантуре изучал английский язык, а разговаривать не могу, - сказал Кирилл. - Да и тексты читаю с помощью справочника.

- Нужна практика, - заметила Ева. - А без практики язык забывается. Так что у меня нет особых причин радоваться своему высшему образованию. Пусть папа радуется.

Ева удивилась, когда Кирилл остановился у парадной ее дома.

-- Вы знаете, где я живу? - с любопытством посмотрела она на него.

- Надеюсь, на этот раз вы сообщите мне свой телефон?

Она с тревогой осмотрелась, потом повернулась к нему.

- Надо было дальше остановиться, - сказала она.

- Понятно, - улыбнулся Кирилл. - Недреманное Око?

- Недурно, - сказала Ева и назвала свой телефон.

Кирилл быстро записал его на обложке своей брошюры, которая была в кармане куртки. Ева, озираясь на свой дом, протянула ему записную книжку, и он записал ей свои телефоны: домашний и рабочий. Мельком взглянув на номера, Ева улыбнулась:

- Все рядом, и дом, и работа...

- И вы, Ева, - без улыбки сказал Кирилл.

Внизу щелкнул лифт, и она сразу встрепенулась. Сунув ему теплую узкую ладонь, пробормотала: "Пока" - и поспешно направилась к подъезду. Походка у нее стремительная, прямая, голова приподнята вверх. Туфли на высоких каблуках звонко простучали по каменным ступенькам. Она скрылась в парадной.

Кирилл смотрел на тускло освещенный подъезд, слышал гудение лифта. Откуда-то сверху выплеснулся на него пронзительный гвалт зажигательной танцевальной музыки и тут же умолк, будто захлебнулся. Мимо прошел пожилой мужчина с овчаркой. Собака, блеснув глазами, сунулась было к Кириллу, но хозяин дернул за поводок, пробормотав: "Куда ты, дура?" - и овчарка послушно затрусила дальше по самому краю тротуара.

У Кирилла было очень хорошее настроение, он забыл про неприятный разговор с Галактикой и, стоя у огромного серого дома, глуповато улыбался. Мелькнула мысль зайти в будку и позвонить Еве, но, вспомнив про мрачного отца, передумал. Ему не захотелось на ночь глядя портить настроение Недреманному Оку.

Кирилл сел в машину и, продолжая бездумно улыбаться, поехал в сторону Концертного зала, что на Греческом проспекте.


3


Трехэтажный дом, в котором жил Кирилл, был на углу двух улиц, Восстания и Жуковского. Обе улицы шумные, по ним часто идут трамваи. Из кухни все время слышен уличный шум. А окна обеих комнат выходили на тихий двор, который представлял собой четырехугольную коробку. В этой коробке, или колодце, росли черные могучие липы и два клена. Посередине двора был разбит небольшой сквер с клумбой и детской площадкой.

В квартире со старинной мебелью, сохранившейся еще от бабки - выпускницы Смольного монастыря, - Кирилл почти ничего не менял. И бабка и мать любили книги, поэтому в большой комнате две стены от пола до высоченного потолка были уставлены книжными полками. Самым ценным в квартире были картины в богатых позолоченных рамках. Кириллу больше всего нравилась одна: солнечный полдень, березовая роща с великолепно выписанными деревьями, на некоторых даже заметна серебристая паутина, висящая на листьях, и две далекие фигуры мужчины и женщины в длиннополых старинных одеждах. На другой картине сельский пейзаж: дорога средь высокой травы с метелками щавеля и худая лошаденка, волочащая за собой разбитую телегу с задумавшимся крестьянином в выгоревшем картузе.

Краски потемнели от времени, лишь березовая роща блистала белизной и свежестью. На этой картине Кирилл чаще всего останавливал свой взгляд. И замечал, что настроение становится лучше, будто он глотнул свежего полевого ветра с запахом трав и молодого березового листа. Лишь об одном он сожалел, глядя на картину, - это о коршуне, которого художник позабыл изобразить над рощей... Путешествуя вместе с друзьями по Псковщине, он видел в солнечный полдень над березовыми рощами этих величественных птиц, безмолвно парящих в прозрачном с голубизной небе...

На третьей картине - портрет усатого, толстого, веселого человека с расстегнутым воротом и явно под хмельком. Это самое ценное полотно, оно написано самим Франсом Гальсом.

Над ковром особняком висела еще одна картина в тяжелой позолоченной раме. Она была самая большая и с раннего детства не нравилась Кириллу, хотя мать очень ценила эту картину. На холсте была изображена вакханалия в девственном лесу: полуобнаженные мужчины и Рубенсовой дородности женщины пировали на цветущей поляне. Они сидели в обнимку на коврах с серебряными чашами в руках, на вертелах жарились бараны, зайцы, фазаны. Вдали краснолицые виночерпии прямо из бочек черпали серебряными ковшами густое и красное как кровь вино. В центре группы седобородый вельможа с юной красавицей на коленях. Запрокинув голову и прижимаясь к господину, красотка с обещающей улыбкой смотрит на юного пажа, прислонившегося к толстому дереву. У юноши вьющиеся кудри и горящий взор.

Высоко над пирующими, в гуще ветвей, притаился обнаженный маленький кудрявый охотник с луком. За спиной у него золотистые крылья, тетива туго натянута, вот-вот свистнет золотая стрела и насквозь пронзит сердце кого-нибудь из пирующих. На розовых губах Купидона лукавая улыбка, через плечо на перевязи колчан со стрелами. Стрел много, на всех хватит...

Днем картина прячется в полусумраке комнаты и деталей не разобрать, а вечером, когда зажигается люстра, полотно оживает, приобретает колорит, а маленький стрелок из лука вдруг неожиданно выступает на первый план.

Если знакомые и заводили разговор о картинах, то лишь о первых трех, это же полотно, будто сговорившись, все обходили молчанием, хотя и подолгу стояли перед ним.

И еще была одна особенность у картины: если встать под включенной люстрой, то казалось, что маленький стрелок из лука целится именно в того, кто смотрит на картину. И в бесовских глазах его вспыхивали зловещие блики.

Картина притягивала Кирилла и одновременно отталкивала. Наверное, написал ее все-таки очень талантливый художник, придав всему пиршеству на поляне нечто демоническое.

В эту квартиру со старинной мебелью, кожаными корешками книг на полках, прекрасными картинами врывалось и новое, современное - это стереофонический магнитофон с колонками и проигрыватель. Кирилл собирал пластинки с классической музыкой, а на магнитофоне прокручивал легкую музыку. У него накопилось много пластинок и кассет с самыми разнообразными записями. Первое время, когда он всерьез увлекся современной музыкой, в основном группами типа Битлсов, частенько бегал по комиссионным магазинам и доставал там кассеты с записями (сам он не записывал), а потом остыл и теперь лишь при случае приобретал новые пластинки или кассеты.

Большая комната была метров двадцать пять, а маленькая смежная - всего шесть. Не комната, а чулан.

В маленькой комнате у окна стоял полированный малогабаритный письменный стол и кресло, у противоположной стены низкая деревянная кровать, над ней несколько книжных секций, вот, пожалуй, и все убранство кабинета, если не считать несколько старинных гравюр.

Кухня была небольшая, тесная, но Кирилл любил там читать и даже иногда работал за резным с мраморной доской деревянным столом, вплотную притиснутым к высокому окну. И шум ему не мешал. Эта привычка заниматься на кухне осталась у него со школьной скамьи. Когда-то за этим самым столом, который никогда не накрывался скатертью, он готовил уроки. Кое- где в сероватый мрамор намертво въелись чернильные пятна.

Кирилл лежал с еженедельником "За рубежом" на широкой тахте в большой комнате, когда на журнальном столике зазвонил телефон. Помедлив, он протянул руку и взял трубку.

- Не хочешь со мной проветриться? - услышал он голос Вадима Вронского.

Кирилл взглянул на часы: без пятнадцати девять. Все понятно, Вадим сегодня дежурит в управлении и едет на очередное происшествие. Когда время позволяло и было по пути, он брал с собой в оперативную машину Кирилла. Майор Вронский почему-то был уверен, что у его друга талант детективного писателя. Как-то в шутку сказал, что если его можно считать Шерлок Холмсом, то Кирилл - типичный доктор Ватсон.

Дело в том, что Кирилл иногда выступал в печати с очерками и статьями, а его карьера "детектива" началась с того самого времени, когда он, поддавшись уговорам Вадима, написал большой очерк об одной сложной операции по ликвидации банды, занимавшейся угоном личных автомашин. Кирилл с удовольствием принял участие в этой операции, тем более что был весьма заинтересованным лицом: у него дважды угоняли "Жигули".

Кирилл и сейчас без колебаний согласился. Он-то знал, что такое "проветриться" с Вадимом. Черт с ним, не выспится, зато впечатлений будет предостаточно.

- Когда выходить?

- Через пять минут, - ответил Вадим, и по его голосу Кирилл понял, что тот улыбается в трубку.

Когда он, на ходу дожевывая бутерброд с сыром и маслом, спустился по широкой каменной лестнице с деревянными перилами с третьего этажа, у соседнего дома ждала его знакомая "Волга" с двумя или тремя антеннами. Вадим никогда не останавливался у парадной. А звонил он прямо из машины, и как это делается, Кирилл никак не мог понять.

Кирилл забрался в машину, где для него было оставлено место, поздоровался. Кроме Вадима, сидящего рядом с шофером, в машине было еще двое. В одном из них он узнал старшего лейтенанта Сашу Тихонова, с которым уже не раз встречался, второго увидел впервые.

Вадим не имел привычки представлять своих сотрудников, знакомство происходило потом, в процессе работы. Поэтому Кирилл, бросив взгляд на невозмутимо сидящего рядом незнакомца, кивнул ему и повернулся к Вадиму.

- Мне Иванов звонил, - сообщил он. - Вроде бы хочет снимать новый телефильм. Говорил, что сценарий ему понравился. Фильм о чистой поэтической любви.

- Известный женоненавистник будет ставить фильм о чистой поэтической любви. Чудеса, да и только! - усмехнулся Вронский.

- Он же не Штраус, который мог творить только влюбленный, - заметил Кирилл. - Я рад за него, а то он совсем захирел.

"Волга" мчалась по улицам города в сторону Невской лавры. Миновав ее, повернула направо и понеслась по проспекту Обуховской обороны. Было еще светло, и над неспокойной Невой плыли низкие серые облака, доносились гудки буксиров, крики чаек. Уличные деревья еще были зелеными, но осень уже кое-где выборочно позолотила листья. Дождя не было, однако асфальт мокро блестел. Очевидно, по улице прошлась поливо-моечная машина.

"Волга" свернула на проспект Елизарова, нырнула в тихий проулок и остановилась напротив невысокого четырехэтажного дома, почти полностью спрятавшегося в тени высоких тополей. У одного из подъездов толпились возбужденные жильцы, среди них выделялась высокая фигура милиционера. Впереди них стояла желтая оперативная машина с включенной синей лампочкой на крыше.

Вадим снял трубку и коротко что-то сказал, Кирилл толком не расслышал. Они быстро выбрались из машины, старшина, увидев их, отдал честь и вопросительно посмотрел на Вронского в форме майора милиции. Раздвигая любопытных, они прошли в подъезд и поднялись по узкой лестнице на третий этаж. Там тоже стоял милиционер. Он козырнул майору и предупредительно распахнул обитую коричневым дерматином дверь.

В квартире заканчивали свою работу криминалисты. Врач судебно-медицинской экспертизы сидел за столом и составлял заключение. Одновременно со вспышкой щелкал затвор фотоаппарата в руках эксперта. А на разобранном диване-кровати отрешенно лежала совсем юная девушка с заостренными красивыми чертами белого лица. Глаза у нее были закрыты, будто она только что уснула, рот чуть-чуть приоткрыт. Но в этой гипсовой неподвижности ее фигуры и лица, еще более подчеркиваемой оживлением спокойно работающих экспертов, притаилась смерть.

Оторвавшись от бумаг, врач взглянул на Вадима и коротко констатировал:

- Смерть наступила примерно в девятнадцать часов от большой дозы сильнодействующего снотворного.

Кирилл машинально взглянул на часы: еще два с половиной часа назад эта красивая девушка была жива... Только сейчас из соседней комнаты донеслись до него приглушенные рыдания. Стоя на коленях на полу и уткнувшись лицом в сиденье кресла, плакала, судя по фигуре, еще довольно молодая женщина. Пепельные волосы в беспорядке рассыпались по плечам, креслу. Больше из родственников никого в квартире не было.

Поймав вопросительный взгляд Кирилла, Вадим подозвал его к столу и глазами показал на чистую раскрытую тетрадь. Крупно и размашисто на листе в клетку было написано: "Том..." И двумя чертами зачеркнуто. Ниже: "В смерти моей прошу никого не винить". И все, больше ни строки, не было даже подписи.

Кирилл знал, что ни до чего нельзя дотрагиваться, отпечатки пальцев и все такое, но желание взять в руки эту толстую тетрадь в коричневой клеенчатой обложке было очень сильным. Казалось, что там внутри что-то существенно важное скрывается, сама тайна...

- Ну что ты скажешь? - негромко спросил Вадим, рассматривая труп девушки.

- Том... это, вероятно, имя подруги? Тамары? - взглянул на него Кирилл.

-Все может быть, - неопределенно ответил Вадим и, нагнувшись, поднял с пола двухкопеечную монету, Кирилл подумал, что он тоже приобщит ее к вещественным уликам, но тот небрежно положил монету на край стола.

- Пока ясно одно, товарищ майор, - вмешался тот самый незнакомый офицер, который сидел в машине рядом с Кириллом. - Самоубийство.

К ним подошел старший лейтенант Тихонов. Кирилл не прислушивался к их разговору, он все смотрел на юную девушку, которая больше никогда не увидит солнца, и думал, что привело ее к самоубийству. Какая жизненная катастрофа обрушилась на эти худенькие девичьи плечи?.. Не сразу она решилась на это. "Том...", по-видимому, хотела что-то написать подруге, но и этого не сделала. Почему? Она и сейчас еще красива, а была настоящей красавицей. На вид ей лет девятнадцать. Наверное, надо, как Кирилл, разменять четвертый десяток, чтобы научиться ценить жизнь, любить ее. Глупая, прошел бы месяц, два, год, и все ее неприятности, приведшие к столь необдуманному поступку, потом показались бы ей не стоящими внимания. А еще через некоторое время и вообще бы забылись. Время лечит все, а она, очевидно, была нетерпелива. Не захотела ждать, поторопила время...

Рыдания в соседней комнате стали громче. Женщина приподняла от кресла багровое измятое лицо, скользнула по Кириллу невидящим взглядом и, с хрипом всхлипнув, снова упала грудью на кресло. Даже обезображенное горем лицо ее было миловидным.

Кирилл подошел к Вадиму и, сославшись на духоту, вышел из квартиры. Он не мог больше здесь оставаться, почему-то у него возникло чувство вины. Казалось, мертвая девушка со строгим белым лицом в чем-то его укоряла. Он уже пожалел, что приехал сюда.

На лестничной площадке толпились соседи. Двери многих квартир были приотворены. Спускаясь по лестнице, Кирилл слышал их возбужденные голоса.

На улице народу было меньше. Не видно и оперативной машины. Кирилл отступил с тротуара, пропуская "скорую помощь". Бежевая "Волга" с красными крестами осторожно пробиралась по засыпанной листьями дороге к подъезду. "Надо было сказать Вадиму, что я ушел, - подумал Кирилл. - Ладно, попозже позвоню..."

Он дошел до станции метро, спустился по эскалатору вниз и сел в поезд. И только когда двери сомкнулись, сообразил, что едет не в ту сторону...


Кирилл правил статью научного сотрудника музея деревянного зодчества Кижи, когда пришел Землянский. Под мышкой у него сиреневая папка с аккуратно завязанными белыми шнурками. Он был невысокий, округлый, с намечающимся брюшком. Михаил Львович Землянский работал в этом же институте и занимался фольклором народов Севера. Однако в командировки ездить не любил и даже летом сидел в городе. Якобы в шутку он утверждал, что теоретику незачем в глухих таежных деревнях кормить комаров, теоретик должен обрабатывать собранные коллегами материалы в тиши кабинета. Но иногда Галактика буквально прогонял его в командировку. Вооружившись магнитофоном, кассетами, фотоаппаратом, Землянский со вздохом и сетованиями на начальство отправлялся в поход...

Каждый год Землянский публиковал в ежегоднике какую-нибудь статью, в этом смысле он был всеядный и мог написать на любую тему: о Хохломе, о прикладном искусстве, о древней соборной архитектуре, о деревянном зодчестве. Кирилл скрепя сердце сдавал эти статьи в набор, все они грешили схематизмом и компилятивностью. И вместе с тем пером он владел. Возвращаясь из командировки, он приносил статьи, совсем по-другому написанные - живо, интересно, иногда даже встречались оригинальные мысли и суждения.

- Кириллу Михайловичу мое нижайшее почтение, - с порога заулыбался Землянский. - Не слышали частушку: хороши вечера на Оби?.. - и, заранее посмеиваясь, с чувством продекламировал пошлый текст. Михаил Львович собирал такого сорта частушки и с удовольствием исполнял их перед сотрудниками института.

Кирилл покосился на папку:

- Хотите предложить мне эти шедевры в альманах?

Землянский негромко хохотнул, оценив юмор собеседника, и, бережно положив папку на краешек стола, солидно заметил:

- Илья Ларионович рекомендовал... Желательно, чтобы статья попала в ежегодник, который выходит в будущем году.

- Он уже полностью собран, - ответил Кирилл. - Нет места.

- Надо что-либо выбросить, а это... - он ткнул пальцем в папку, - поставить.

- У меня есть идея, - улыбнулся про себя Кирилл. - Снять вашу нудную статью о ломоносовском фарфоре и вместо нее поставить этот материал.

Михаил Львович снова негромко посмеялся, отдавая должное шутке, однако лицо его стало озадаченным, как бы и впрямь такое не произошло... Но и не выполнить поручение своего начальника он не мог. Землянский благоговел перед руководством института, а Илья Ларионович Залогин был заведующим отделом.

- О чем хоть статья-то? - спросил Кирилл.

- Я не читал... - сказал Землянский и стал развязывать шнурки. - Илья Ларионович попросил, я и принес.

- Вы что, по совместительству курьер? - грубовато спросилКирилл.

Землянский, нагнув голову, возился со шнурками, но было видно, что он расстроился. Развязав папку и мельком взглянув на первый титульный лист, он молча протянул ее Кириллу.

- "Раскопки в древнем Новгороде", - вслух прочел тот. - Мы уже писали об этом. Два года назад... - Кирилл перевел взгляд на книжный шкаф, где на верхней полке в ряд стояли внушительные тома ежегодника.

- Илья Ларионович сказал...

- Пусть Илья Ларионович говорит что угодно, - сердито перебил Кирилл, - но статья о новгородских раскопках в этом номере не пойдет.

- Так и передать ему? - Землянский хотел было взять со стола папку, но Кирилл положил на нее ладонь.

- Я прочту и сам передам, - сказал он.

Михаил Львович пожал плечами, мол, дело хозяйское, и направился к двери.

- Скажите, Землянский, почему вы так боитесь начальства? - глядя на его округлую, обтянутую мятым кожаным пиджаком спину, насмешливо спросил Кирилл.

Тот, будто на месте споткнувшись, остановился, медленно повернулся и, взглянув Кириллу в глаза, спокойно проговорил:

- В отличие от вас, дорогой коллега, я своей работой дорожу... - и, сделав внушительную паузу, присовокупил: - А также своим спокойствием... Можете считать это мещанством.

- Это не мещанство, - заметил Кирилл. - Это обыкновенная трусость плюс неуверенность в самом себе.

- Думайте, как вам будет угодно, - сказал Землянский и вышел из кабинета, осторожно притворив за собой дверь. Если бы он хлопнул, Кирилл бы удивился. "Прямо-таки гоголевский тип, - подумал он. - Акакий Акакиевич..."

В институте Землянский уже четвертый год, а кандидатскую все еще не может защитить. Конечно, он с неба звезд не хватает, но уж ученую-то степень давно бы уже мог получить.

Кирилл быстро прочел рукопись, так и есть, ничего нового, обо всем этом уже было напечатано. Новгородские раскопки еще будут продолжаться несколько лет и, когда закончатся, можно снова вернуться к этой теме. Опубликовать реферат о том, что дали науке эти археологические раскопки. Кирилл снял трубку и набрал номер Залогина. Коротко изложил тому свою точку зрения на этот материал.

- Да, да, - вспомнил Илья Ларионович, - верно, ведь была же статья о господине Великом Новгороде... Что же он мне не сказал?

- Кто? - поинтересовался Кирилл, хотя отлично знал, кого профессор имеет в виду.

- Землянский, кто же еще? - удивился Залогин и попросил: - Ответь, пожалуйста, Саше Симакову, Кирилл Михайлович? Объясни, в чем дело. Когда закончатся в Новгороде работы, пусть снова присылают материал с результатами экспедиции... - профессор сделал паузу и добавил: - Только напишите ответ потактичнее... Понимаете, Симаков, насколько я знаю, человек мнительный, обидчивый... Для него это будет ударом. И потом, его тесть - академик Блинников. Слышали?

- При чем тут его тесть? - удивился Кирилл.

- В общем-то, конечно, ни при чем, - согласился Залогин.

Кирилл повесил трубку и улыбнулся мысли, которая ему пришла в голову. В институте все знали, что Михаил Львович Землянский большой лентяй, пожалуй, и кандидатскую не соберется защитить, потому что как следует поработать надо, а работать он не любит. Две-три статьи за год еще, куда ни шло, сможет осилить, да и то это уже предел его возможностей. Написав и опубликовав в институтских сборниках статью, он месяц-два только и говорит об этом.

Захватив папку, Кирилл вышел из кабинета и поднялся на второй этаж, в фольклорный отдел. В большой комнате, где стояли три письменных стола, находился лишь Землянский. Остальные научные сотрудники в экспедициях по северному краю.

Увидев Кирилла, Землянский быстро прикрыл какой-то папкой раскрытую книгу, которую он читал. Кирилл знал, что Михаил Львович увлекается книгами о географических открытиях и путешествиях. Самого со стула не сдвинуть, а вот литературу о дальних странствиях любит...

- Ответь Симакову, что статья не пойдет, - сказал Кирилл. - Только сначала прочти внимательно и заодно познакомься с очерком о Новгородской экспедиции в ежегоднике... тебе же придется обосновать отказ...

- А Илья Ларионович?.. - растерянно пробормотал Землянский.

- Это его идея, - скрывая улыбку, заявил Кирилл.

Землянский пристально посмотрел ему в глаза, вздохнул и пробурчал:

- Сдается мне, что ваша это идея...

- А ты в следующий раз с больной головы на здоровую не вали... У меня и так стол ломится от рукописей. - И, уже уходя, предупредил: - Ответ составь обстоятельно, сам... Илья Ларионович будет читать...

Михаил Львович метнул на него выразительный взгляд и со вздохом раскрыл папку.


После обеда позвонил Василий Иванов. - Послушай, я тут по соседству в "Волхове" - подходи, поговорим.

Кирилл заколебался: в "Волхове" с Василием поговоришь...

- Ты один? - все еще не зная, как поступить, спросил Кирилл.

- Я ведь не алкаш, чтобы одному горькую глушить в ресторане, - хохотнул Василий. - Тут такую похлебку в горшочках подают... Язык проглотишь! Заказывать на тебя?

Кирилл взглянул на часы и сказал:

- Через час смогу, не раньше.

- Ладно, подождем, - проговорил Василий и повесил трубку.

Ресторан "Волхов" находится через два квартала от института. Иногда Кирилл ходил туда обедать и без Василия знал, что баранья похлебка в горшочке там действительно хороша. И хотя у Кирилла был ненормированный рабочий день и он более-менее свободно распоряжался своим временем, вот так срываться и бежать в ресторан ему не хотелось.

Он рассчитывал сегодня закончить правку научной статьи, но часа ему не хватило. Решив, что закончит дома, Кирилл сунул рукопись в кожаный портфель. Он уже закрыл за собой дверь, когда услышал телефонный звонок. Поколебавшись, вернулся и снял трубку. Звонила Ева. Взволнованным глуховатым голосом ока сказала, что хотела бы с ним встретиться. Кирилл растерялся: его ждет Иванов, а когда они уйдут из ресторана, он не мог знать.

- Ты что, занят? - почувствовав его замешательство, спросила Ева.

- Приходи в "Волхов", - осенило Кирилла. - Там меня ждет старый приятель. Кинорежиссер. Вместе и поужинаем.

- Постараюсь, - холодно ответила она и повесила трубку.

Кирилл уже не раз замечал, что иногда после телефонного разговора с Евой у него остается какой-то неприятный осадок, будто он что-то сделал не так или сказал невпопад... И это тягостное чувство долго не проходило. Голос по телефону у Евы был характерный, медлительный, и иногда ему даже казалось - враждебный. Они несколько раз встречались, были в кино, ходили в Невскую лавру. Когда она была рядом, тягостное чувство проходило. Ева была приветливой, уравновешенной.

Огромный бородатый Василий шумно поднялся ему навстречу из-за стола, похлопал по плечам, потолкал огромным кулаком в живот, так что Кириллу пришлось напрячь брюшной пресс.

- Как огурчик, - гремел Василий. - Ребята, это мой друг Кирилл Воронцов! Скоро будет профессором...

Кирилл улыбнулся про себя: он не преминул сообщить Еве, что Василий кинорежиссер, хотя тот снимает лишь телевизионные фильмы, и Василий своим друзьям представляет его на степень выше. Почему-то людям всегда приятно, говоря, о близких друзьях, приписать им таланты, которыми те и не обладают. Кирилл знал одного человека, который в разговоре всегда называл своего приятеля заслуженным деятелем искусств, пока тому и впрямь не присвоили. Может быть, друзья больше видят в нас достоинств, чем мы сами в себе?..

За столом сидели два молодых человека и некрасивая девица с удивительно выразительными глазами, которые так и лучились.

- Пить будешь? - спросил Василий. - Водку или коньяк?

Кирилл покачал головой, пить ему не хотелось. А Василий уже был навеселе. Артисты, одного звали Вальдемар, а второго - Леня, видно, выпили мало. Девушка вообще не пила. Перед ней сиротливо стояла полная рюмка на длинной тонкой ножке. Свои лучистые глаза она обратила на Кирилла, и он сразу забыл, что она длинноносая и некрасивая. Когда же она заговорила, он сразу подпал под обаяние ее бархатного голоса. Наверное, для талантливой актрисы не так уж и важно иметь привлекательную внешность. Светлана, так звали актрису, была талантливой. Теперь Кирилл вспомнил, что не раз видел ее на экране телевизора.

- Моя главная команда, - говорил Василий. - Только что пробы утвердили на коллегии, и вот решили немного отметить.

- Василий Иванович, то, что для вас "немного", для других более чем достаточно... - заметила Светлана.

Проследив за ее взглядом, Кирилл увидел еще одного молодого человека, который, стараясь держаться прямо, со стеклянным, остановившимся взглядом приближался к их столу.

- Ну как, Валера? - сочувственно спросил Василий, придвигая ему стул.

- Все о'кэй, - улыбнулся тот.

Валера был плотный, невысокий, с усиками и пышной темной шевелюрой. Голос у него густой, басистый.

- Валера здорово поет под гитару, - сказал Василий.

- Где гитара? - встрепенулся Валера.

- Запускаюсь в производство, брат, - вздохнул Василий. И непонятно было, рад он или, наоборот, огорчен. Иванов был вспыльчив и резок со своим начальством, и отношения у него на студии были сложные. То, что предлагали ему к постановке, он отказывался ставить, а что он сам находил - студия отклоняла. И вот вроде бы все утряслось, и он наконец будет ставить двухсерийный художественный телефильм.

Кирилл был рад за друга, последнее время ему стало казаться, что тот утратил веру в себя и сам уклоняется от серьезной постановки, пробавляясь короткометражками.

- Поспели-и вишни в саду у дяди Вани-и... - неожиданно звучным баритоном запел Валера, заставив всех в зале оглянуться на их стол.

Светлана положила ему руку на плечо и, ласково заглянув в глаза, произнесла своим глубоким голосом:

- Без гитары, Валера? Не стоит.

- Молчу, - мотнул кудрявой головой Валера. - Светка, дай я тебя поцелую! Ты душа-человек!

Он чмокнул ее в щеку и потянулся за бутылкой, но Василий властно отодвинул его руку.

- Тебе хватит, Валера, - твердо сказал он.

- Ни петь, ни пить не дают, вот жизнь!.. - уставившись на Кирилла, пожаловался Валера.

Два других артиста, нагнувшись друг к другу и ни на кого не обращая внимания, тихо беседовали.

- Вся беда в том, что денег на постановку телефильмов мало отпускают, - пожаловался Василий. - Гораздо меньше, чем киностудиям, а качество подавай! У меня около тысячи метров натурной съемки, вот и ломай голову, выкручивайся как знаешь, где я возьму патриархальную дворянскую усадьбу? Кирилл, не знаешь такого тихого тургеневского уголка с белым каменным домом? И чтобы колонны были.

- Знаю, - ответил Кирилл.

- Наверное, назовешь Гатчину или Красное Село? - с сомнением посмотрел на него Василий.

- В Калининской области есть такая усадьба... Погоди, как же эта деревня называется? Ильятино Бологовского района. Мы там были два года назад. Вспомни остров, красивое озеро, а на высоком берегу двухэтажный белый дом с колоннами... Чем тебе не тургеневская усадьба? Там до революции и жил какой-то граф или князь... Ты еще на этом озере двухкилограммового леща поймал на зимнюю удочку?

Широкое побагровевшее лицо Иванова расплылось в счастливой улыбке. Русая борода его буйно спускалась на грудь, теперь она у него была короче. Он обвел всех синими сияющими глазами и снова повернулся к приятелю.

- Кирилл, ты гений! - почти шепотом выдохнул он. - Это то, что нужно! - он звучно шлепнул себя ладонью по лбу: - Как я мог забыть это озеро? Завтра же с оператором и художником еду туда!

Он двинул Кирилла кулаком в плечо, и тот чуть со стула не свалился.

- Девушка! - позвал он официантку. - Бутылку... - он обвел веселыми глазами компанию и махнул рукой: - Коньяка, а для непьющих - шампанского!

- Может быть, хватит? - попробовал его остановить Кирилл.

- Это именно то, что надо... - не слушая его, говорил Василий. - Где-то в подсознании всплывал у меня этот дом, но вспомнить так и не смог... - он вдруг вместе со стулом повернулся к Кириллу, в глазах тревога: - А не могли его это... снести? У нас такое бывает?

- Успокойся, - улыбнулся Кирилл. - Графский дом взят под охрану государства.

- Гора с плеч, - не мог успокоиться Василий. - Снимать картину буду там, и только там!

Кирилл то и дело поглядывал на дверь, Ева уже должна была бы прийти. И все-таки он прозевал, когда она появилась в зале. Как ни странно, первым ее заметил Валера.

- Девушка моей мечты! - громко возвестил он, тараща на нее глаза.

И был крайне удивлен, что девушка его мечты спокойно подошла к их столу. Кирилл встал и принес еще стул. Светлана с любопытством рассматривала Еву. Да и не только она, даже два артиста прекратили свой бесконечный киношно-театральный разговор и заулыбались пришедшей. Так всегда бывает, когда в подвыпившую компанию вливается новый человек. Лишь Василий, занятый мыслями об экспедиции на озеро, бросил на девушку равнодушный взгляд и повернулся к Кириллу.

Ева с интересом рассматривала сидящих за столом. Она была в темно-сером с серебристыми нитями свитере и коричневых брюках. Свитер вызывающе обтягивал ее грудь, на которую уже откровенно пялился Валера.

- Ева, я хотел бы быть вашим Адамом, - заявил он, блестя глазами. На вспотевшем лице многозначительная улыбка. Про Кирилла он забыл, а может быть, не связывал приход Евы с ним.

Бесцеремонный Валера начал раздражать того. Светлана, бросив на Кирилла лучезарный взгляд, улыбнулась:

- Валера всем девушкам признается в любви.

- Я их всех люблю, - подтвердил Валера. - И тебя, Светка, тоже.

- Спасибо, дорогой, - с чувством проговорила артистка.

Ева прихлебывала шампанское и задумчиво смотрела на Кирилла. Светло-карие глаза ее будто подернуты легкой дымкой. Она могла вот так подолгу смотреть и молчать, а о чем она думает в этот момент, невозможно было догадаться.

- Была бы гитара, я для вас исполнил бы романс, - выразительно посмотрел на нее Валера. - Я могу и без гитары... - Он приосанился и трубно прочистил горло.

- Не надо, Валера, - попросила Светлана. - Без гитары не тот эффект.

Василий повнимательнее посмотрел на Еву.

- Я вас где-то видел, - сказал он. - Дай бог память!..

- Для режиссера ты очень ненаблюдательный, - заметил Кирилл. - Ты видел ее в Коктебеле, на пляже.

- В отличие от тебя я не таращу глаза на незнакомых девушек, - отпарировал Василий.

Ева улыбнулась и промолчала. Пальцы ее комкали бумажную салфетку.

- Могу предложить вам роль горничной в моем фильме, - то ли в шутку, то ли всерьез продолжал Иванов, окинув ее оценивающим взглядом. - Правда, без слов. Вас устроит?

- Я не люблю сниматься в кино, - ответила Ева.

- Вы уже снимались? - с ехидцей спросил Василий. - И, конечно, в главных ролях?

- Режиссер Тихорецкий предлагал мне приличную роль, но я отказалась, - невозмутимо проговорила Ева и отпила из фужера.

- И правильно сделали! - оживился Иванов. - Тихорецкий - это полное ничтожество. Он завалил на киностудии две картины. Я удивляюсь, какой дурак позволяет ему вообще ставить фильмы? - Василий налил всем в рюмки и, весело поглядывая на Еву, провозгласил:

- За вас!

Все шумно выпили. Даже Светлана пригубила. Валера пододвинул ей остатки рыбного ассорти, а Еве соорудил бутерброд с черной икрой. Кирилл с удивлением следил за приятелем, за последнее время тот еще ни разу не поднимал тост за женщину, а тут вот расчувствовался.

Видя, что сверх меры возбужденный Василий поглядывает в сторону официанта, а захмелевший Валера изощряется в пошлых комплиментах Еве, Кирилл предложил ей тихонько уйти из ресторана, мол, этому теперь не будет конца. Ева кивнула и немного погодя поднялась из-за стола и пошла к выходу. Вслед за ней поднялся и Кирилл. Прощаться он ни с кем не стал, зная, что Василий станет уговаривать его остаться.

В одной руке держа сигарету, а в другой рюмку водки, Василий разглагольствовал о роли директора картины в съемочной группе. Крупная голова его была немного откинута назад, чуть раздвоенная на конце борода завивалась крупными кольцами. Когда Кирилл встал из-за стола, приятель оборвал на полуслове монолог и поднял глаза на Кирилла.

- Скажи своей девчонке, - прогудел он, - если надумает, пусть приходит ко мне на студию. Что-то в ней есть такое... Я бы дал ей роль горничной.

Кирилл пожал руку другу, улыбнулся:

- Скажу.

- Я у вас ее отобью! - обезоруживающе улыбнулся Валера.

- Я тогда застрелюсь, - улыбнулся в ответ Кирилл.

На Литейном было шумно, все вокруг блестело: и трамвайные рельсы, и стекла зданий, и провода. Моросил мелкий дождь, и одновременно из разорванной пелены облаков выглядывал край заходящего солнца. Люди в плащах, куртках, с раскрытыми зонтами текли по нешироким тротуарам. Над Литейным мостом курилась легкая дымка. Было тепло и немножко парило. Из водосточных труб под ноги прохожих с негромким звоном выплескивались тоненькие белые струи. Завывая сиреной с включенной мигалкой, в сторону Невского проехала ярко-красная пожарная машина.

Они свернули с Литейного на Пестеля. Прямо перед ними возвышалась белая с зеленым куполом церковь, огороженная толстыми цепями, прикованными к чугунным пушкам. Столетние липы окружили церковь. Лишь утихал шум машин, слышны были робкие птичьи трели. У входа толпились люди. Когда тяжелая высокая дверь отворялась, пропуская в храм верующих, видны были тоненькие горящие свечи на высоких бронзовых подставках.

- У меня есть один знакомый, Женя, - сказала Ева. - Он в духовной семинарии учится. Иногда придет ко мне, сядет напротив и молчит, а глаза у него умные. Я спрашиваю: веришь в бога? Он улыбается и молчит.

- Чего же он у тебя... высиживает? - поинтересовался Кирилл.

- Я его не спрашиваю. Он мне не мешает. Сидит и смотрит. Иногда, конечно, мы разговариваем...

- О боге?

- Об этом он не любит говорить... Что мы знаем о боге? Что его нет? А они там изучают все до тонкостей, он с закрытыми глазами может прочесть любую главу из Священного писания. Неинтересно ему со мной говорить о вере, о боге... Так, болтаем о разных пустяках.

- Не предлагал тебе отец Евгений... матушкой стать? - Кирилл задал этот вопрос с ехидцей, но, представив Еву попадьей, не выдержал и рассмеялся.

- Я думаю, он такую мысль давно вынашивает, - без улыбки ответила Ева.

- А твой отец? Как он смотрит на его посещения?

- Женя, пожалуй, единственный мой знакомый, которому отец доверяет, - сообщила она.

- Считает, что грешные мысли не посещают особ духовного звания? - усмехнулся Кирилл. -

- А у него нет грешных мыслей, - сказала Ева. - Я же вижу, ему приятно просто смотреть на меня... Да, такие, как Женя, в наше время редкость.

- Много у тебя, оказывается, поклонников, - покачал головой Кирилл. - Обычно в подобных случаях я уходил в сторону.

- Кто же тебе мешает?

- Я знаю и другое, ты никого не любишь.

Она бросила на него быстрый взгляд и надолго замолчала. Они вышли на улицу Восстания, миновали дом Кирилла и свернули на Греческий проспект. Здесь на площади, возле Концертного зала, ветер весело гонял по асфальту желтые листья. Они с сухим треском, будто кузнечики, невысоко взмывали в воздух, кружились вокруг залепленных афишами тумб, затем снова опускались на землю к широким стеклянным дверям, ударялись в окна, будто просились в зал. Листья ухитрялись даже прилепиться к скульптурной группе, стоявшей напротив дверей.

Этой осенью очень много было желтых листьев на городских улицах. В сильный ветер они большими разноцветными бабочками парили над головами прохожих, много их плыло по Неве в Финский залив. Трамваи и троллейбусы развозили листья на своих крышах из конца города в конец. Листья желтели на крышах зданий, на подоконниках, вместе с дождевой водой вылетали из раструбов водосточных труб.

И сколько бы дворники по утрам ни сгоняли опавшие листья в кучи, они не убывали. Ветер приносил их из городских парков и скверов, а может быть, они прилетали издалека. Оттуда, где нет зданий и людей, где живут одни деревья. Это они посылают горожанам из лесов свой осенний привет.

- Только когда листья начинают летать над городом, по-настоящему ощущаешь осень, - с легкой грустью произнесла Ева.

- Поедем завтра за город? - неожиданно предложил Кирилл, не подумав даже про то, что завтра он должен статью заслать в набор.

- Завтра у меня первая лекция в этом семестре в университете, - сказала Ева.

У ее дома Кирилл вспомнил о просьбе Иванова и сказал, что если она надумает стать киноартисткой, то есть шанс отличиться: Василий даст небольшую роль.

- Он похож на Тургенева, - улыбнулась Ева. - Большой, бородатый, грозный, а глаза синие, как у ребенка.

- А как Валера? - спросил Кирилл. - Он глаз с тебя не сводил.

- Если ты не притворяешься, а действительно ревнивый, то лучше сразу откажись от меня, - сказала она.

- А что, у меня будет повод для ревности?

- Ты его сам найдешь, - заметила она. - Я никогда никого не обманываю и никогда никому ничего не обещаю. А многим это не нравится.

- Меня это устраивает.

- Поживем - увидим. - Она как-то странно посмотрела на него.

- Так что передать Василию? - спросил Кирилл.

- Если хочешь, передай ему привет, - улыбнулась девушка. - И скажи, что он мне понравился.

- А ты злая, - сказал он.

- Ошибаешься, - возразила она. - Это ты ревнивый... Вернее, собственник. Все вы, мужчины, собственники.

- И агрессивная, - продолжал он. - Весь вечер меня шпыняешь.

И тут она огорошила его.

- Это, наверное, оттого, что меня с утра расстроила Мария, - с печальными нотками в голосе произнесла Ева. - Она мне сообщила ужасную новость: вчера отравилась наша общая знакомая Лялька Вдовина...


4


Том Лядинин свернул с узкой асфальтовой дороги к своей небольшой двухэтажной даче. Вылез из "Жигулей", открыл ворота. Поставил машину в приземистый гараж, на широких полках которого лежали коробки с деталями, стояли полиэтиленовые канистры с маслом, приборы, разный железный хлам. В одном углу свалены износившиеся покрышки. Вверху на антресолях выглядывал заостренный нос байдарки.

Со спортивной сумкой на плече вышел из гаража, навесил на скобы тяжелый квадратный замок и, пройдя по узкой тропинке мимо яблонь и вишен, поднялся на крыльцо. Отперев дверь длинным мудреным ключом с нарезкой, вошел в дом.

В комнатах прохладно, паровое отопление еще не включили. Том воткнул штепсель электрокамина в розетку. Над поленницей дров, аляповато состряпанной из пластмассы, затрепетал розовый язык пламени. Все это декорация, но тепло камин давал.

В большой комнате чисто. Значит, приезжала мать и все убрала. Утром, когда он уезжал на работу, в комнате было накурено, стол заставлен бутылками и тарелками с остатками закусок. Потертый ковер ручной работы закрывал большую часть пола. Посередине комнаты раздвижной круглый стол, у стены диван-кровать, книжные стеллажи, где вместо книг были собраны бронзовые, статуэтки, и бар, на котором стоял небольшой стереомагнитофон. Одна колонка висела над баром, вторая стояла на полу.

Том присел на застланную клетчатым пледом диван-кровать, достал из сумки две запечатанных коробки с чистыми магнитофонными кассетами и, осмотрев этикетки, положил в нижний ящик шкафа красного дерева, стоявшего рядом с диваном-кроватью. Потом извлек несколько фирменных соединительных шнуров с японскими штекерами типа "тюльпан" и бросил туда же. И последнее, что было в сумке, - блок сигарет "Филип Моррис". Сигареты он положил в другой ящик.

Секунду молча посидел, глядя прямо перед собой, затем встал и включил магнитофон. В комнату ворвался мощный хрипловатый голос Челентано. Уменьшив громкость, Том присел на кресло и, достав из внутреннего кармана джинсового пиджака бумажник, стал пересчитывать пачку денег. Сначала лицо его было озабоченным, затем он весь как-то размяк, губы оттопырились, в глазах засветился довольный огонек. Он любил пересчитывать деньги и испытывал при этом удовольствие, какое испытывает коллекционер, перебирая свои сокровища, или меломан в филармонии. Если у него было плохое настроение, он доставал толстую пачку денег и начинал пересчитывать... И незаметно весь мир отодвигался куда-то далеко, комнату и все его существо заполняло монотонное шуршание бумажек, этакий сладкий, нежный шепот! Приходила приятная расслабленность, только чуткие пальцы жили, осязали купюры, да в голове вспыхивали цифры, которые слагались в еще более крупные цифры. Всю эту работу голова проделывала автоматически, будто счетчик.

Когда он держал в руках деньги, то чувствовал себя большим, могучим... И деньги ему нашептывали об этом, сулили блаженство обладания всеми сокровищами мира, разворачивали перед его мысленным взором заманчивые картины... Приятно было сознавать, что он может купить любую вещь. Для работника торговли, да особенно комиссионщика, - это не так уж трудно. Сознавать сознавал, а ничего не покупал. Заставить себя приобрести что-либо было очень трудно. Зато когда нужно вложить капитал в какое-либо выгодное дело, он вкладывал не колеблясь. Для этого у него хранилась отдельная пачка потрепанных купюр. С новенькими, хрустящими бумажками он был не в силах расстаться... Вот их он и любил пересчитывать. А пачка помятых денег, перетянутая черной резинкой, лежала отдельно. Он ее редко пересчитывал, чаще взвешивал в руке и откладывал в сторону.

Смятые, ветхие бумажки не давали его пальцам того приятного, почти чувственного наслаждения, которое он испытывал, прикасаясь к новым, хрустящим. Поэтому он всегда стремился заменить старые купюры на новые. Пересчитывая деньги, он автоматически разделял их на три кучки: в одну - новенькие, в другую - помятые, но еще крепкие, и в третью - совсем ветхие, которые подлежали быстрейшей замене.

Несколько раз все пересчитав, каждую сотню перекладывал сложенной пополам купюрой, он спрятал новенькие деньги в небольшой металлический сейф, встроенный в одно из отделений старинного шкафа, не слишком потертые положил в коробку из-под кассет, а ветхие ассигнации засунул в бумажник, завтра их обменяет у кассирши в своем магазине.

Том любил крупные купюры достоинством в сто и пятьдесят рублей, но очень уж часто обращаться к кассиру не хотелось, поэтому он клал, как он их называл, оборотные деньги, состоящие из потертых червонцев и двадцатипятирублевок, в коробку и пускал в дело. Например, во время карточной игры. А в карты в этой комнате по-крупному играли раз в неделю. В пятницу. Иногда картежники ночевали на даче, на втором этаже была комната для гостей с четырьмя раскладушками. Летом спали на веранде.

Рассеянно слушая Челентано и глядя на висящий на стене портрет пожилого с залысинами человека, похожего на него, Том Лядинин задумался. И мысли его, как это часто бывало, когда он смотрел на фотографию отца, обратились к далекому прошлому.

Он уже не первый раз мысленно спорит с отцом, доказывает ему, железными фактами припирает к стенке... Но что толку, отец мертв и никогда не услышит его.

А спорит Том с отцом потому, что тот, умирая от страшной болезни века - рака, - сказал ему: "Томас, я боюсь за тебя... У тебя нет семьи и, наверное, не будет. Ты потерял жену и дочь. У тебя, Томас, нет и другого, того, чем жив человек - интересной большой работы... И, наверное, тоже никогда не будет... У тебя есть деньги, но этого очень мало, чтобы быть счастливым человеком! Можно иметь много денег и быть нищим, Томас!.."

Отец был инженером-путейцем. Когда-то он много ездил по стране, восстанавливал в послевоенные годы разрушенные врагом железные дороги, а последние годы работал в Октябрьском отделении дороги. Его провожали на кладбище много людей, у могилы говорили о его больших заслугах в деле железнодорожного строительства, Вся могила была завалена венками с черными лентами... Да, отец был одержимым человеком, о таких говорят: "сгорел на работе", а что он после смерти своей оставил им с матерью? Комнату в коммунальной квартире и эту недостроенную дачу, в которую он, Том, потом вложил не одну тысячу?..

Том, еще будучи студентом института холодильной промышленности, стал заниматься куплей-продажей транзисторов, кассет, пластинок, портативных магнитофонов. Начал как любитель, а теперь вот профессионал... За шесть лет после института он сменил несколько магазинов и по-настоящему прижился лишь в этом, где сейчас работает. И вот даже дорос до заведующего отделом культтоваров. Собственно, магазинная торговля его мало волновала, план перевыполнял, был на хорошем счету у начальства, чего же более? А настоящий бизнес происходил не в торговом зале, а в небольшой полутемной комнатке, где раздевались продавцы и лежали на полках непроданные товары. Сюда приносили ему новенькую аппаратуру, партии кассет, пластинки да и вообще всякую всячину вплоть до зажигалок и жевательной резинки. Сюда забегали поинтересоваться, что нового, постоянные клиенты, а новое почти всегда находилось...

Нет, Том не жаловался на свою жизнь. Он по последней моде одевался, имел машину, дачу, деньги... Много денег!

С женой Тому не повезло. Но кто знал, что Лариса окажется такой норовистой? Она работала в библиотеке, когда он на ней женился, а знакомы они были пять лет. Казалось бы, достаточный срок, чтобы как следует узнать друг друга... И вот узнал! Прямо из роддома Лариса вместе с дочерью уехала к своей матери, а он как дурак простоял под дождем с букетом цветов под насмешливыми взглядами медсестер.

Во всем виновата теща. Она с первого взгляда невзлюбила Тома и сделала все возможное, чтобы их развести. Чем бы, казалось, он плохой муж? Почти не пьет, дом у них был полная чаша, никогда он руки не поднял на жену, больше того, даже голос не повышал... Ну, а то, что все финансовые дела он вел сам, так не мог же он это доверить транжирке-жене?

Эта теща не дает ему даже взглянуть на дочь! Захлопывает перед носом дверь, ему приходится приезжать к их дому и в машине ждать, когда бывшая жена вывезет на коляске (кстати, он ее купил и поставил под дверь) дочь на прогулку. В сущности, Лариса неплохая женщина, но мать ее все испортила. Она настроила дочь против него, внушила ей, что с таким мужем она превратится в обыкновенную домохозяйку и погубит свою жизнь, потому что таких деляг, как ее благоверный, рано или поздно засадят за решетку...

На кухне щелкнул холодильник, и Том вспомнил, что еще не ужинал. Когда мать на даче, ужин ждет его на столе, но она только летом живет на даче. Том купил однокомнатную кооперативную квартиру, но мать не поехала туда. Сказала, что в ее возрасте лучше жить в коммунальной, где всегда рядом соседи. Мало ли что...

Он достал из холодильника палку сухой колбасы, банку лосося, масло. Поставил на газовую плиту чайник. Когда закипел, сварил себе кофе и поужинал. В комнате стало тепло. Он задернул плотные шторы на окнах, включил торшер. Магнитофон молчал, пленка перемоталась, а он и не заметил. Выбрал на полке кассету с легкой спокойной музыкой, кажется, запись Рэй Конифа, и включил магнитофон. Усевшись в мягком вращающемся кресле, достал записную книжку, ручку и стал считать, быстро черкая на листе в клетку шариковой ручкой. У него был карманный калькулятор на батарейках, чуть побольше записной книжки, но он им никогда не пользовался: считал он в уме быстро и точно.

Сегодня удачный день. Он продал одному клиенту колонки "Пионер". Его знакомый отдал ему эти колонки для продажи, конечно, не через магазин. Том сразу выплатил деньги. "Пионер" - хорошие дефицитные колонки, и они у него в квартире не простояли и двух недель. Он продал их композитору. Чистый доход четыреста рублей...

Том оторвался от своих расчетов и прислушался: кажется, стучат. Он еще больше приглушил музыку и подошел к двери, думая, кто бы это мог быть? Обычно он договаривался со своими знакомыми. И потом, здесь у него был телефон. Сегодня он никого не ждал.

Тихонько подойдя к двери и не зажигая света, прислушался. Протянул руку и нащупал на подоконнике молоток. За дверью откашлялись и нетерпеливо забухали носком ботинка.

- Кто? - помедлив, спокойно спросил Том, подумав, что надо бы собаку завести. Когда его нет, можно с соседями договориться, чтобы кормили, а он заплатит...

- Открывай, Томик, это я... - раздалось за дверью.

Том осторожно, чтобы не стукнул, положил на место молоток и, щелкнув сложным финским замком, открыл дверь. Пропуская незваного гостя, проворчал:

- Я не ждал тебя сегодня... На машине? Что-то я не слышал, как ты подъехал.

- Папаша укатил на рыбалку с ночевкой, - ответил Борис Блохин. - Так что я сегодня безлошадный...

"Безлошадным" он был почти всегда: отец не очень-то доверял ему свою машину. Да и вообще, родители опасались Блоху, он мог и деньги украсть, и продать любую вещь из дома. Иногда его выставляли за дверь, и он месяцами жил где придется, чаще всего у приятеля-холостяка, у которого в комнате, кроме двух раскладушек, ничего не было, зато бутылки, занимали все углы...

Еще в коридоре Том почувствовал запах спиртного. Где-то уже Блоха тяпнул... Первым делом тот подошел к бару и, опустившись на корточки, откинул крышку: в зеркальном освещенном баре засверкали бутылки с иностранными наклейками, хрустальные рюмки и бокалы. Блоха довольно прищурился на все это богатство, размышляя, что взять, но тут подошел Том. и достал начатую бутылку водки.

- В холодильнике, полбанки лосося и консервированные огурцы, - сказал он приятелю. - Закуска как раз под водку.

- Жмот, - добродушно заметил Блоха. - Сроду не угостишь настоящим шотландским виски.

- Наша марочная водка лучше, - усмехнулся Том. - А виски и коньяк для красивых девочек...

Он взял из бара одну рюмку, но Борис сграбастал оттуда и вторую.

- Я не буду, - сказал Том.

- Выпьешь, - ухмыльнулся Борис. - Я тебе сейчас скажу такое, что глаза на лоб вылезут...

Скрывая беспокойство, Том уставился на него, стараясь по виду определить, что же это за новость? Приятная или наоборот? Уже одно то, что Блоха приехал без предупреждения, вызывало тревогу. Между тем тот сходил на кухню, принес в обеих руках закуски, хлеб, все это разложил на круглом столе, налил в обе рюмки водку и, крутя в пальцах вилку с маленьким аппетитным огурцом, взглянул на Тома. И взгляд у него был недобрый и вместе с тем растерянный.

- Ну что молчишь? - не выдержал Том, у него от нехорошего предчувствия пересохло в горле. Он взял со стола чашку с остатками черного кофе и отхлебнул.

- За упокой ее грешной душеньки, - странным голосом проговорил Блоха. - Царствие ей небесное... Хороший человек была...

- Что ты мелешь! - похолодел Том. - О ком ты?

- Кто бы мог подумать? - будто не слыша его, тягуче продолжал тот. - Земля ей, бедняжке, пухом!..

- Кончай цирк! - прикрикнул Том, чувствуя, что лицо пошло пятнами.

Блоха, не спуская с него глаз, поднес рюмку ко рту, ловко опрокинул и закусил огурцом. Глядя, как мокрый маринованный огурчик исчез в жующей пасти Блохи, Том молча ждал.

- Лялька Вдовина отравилась, - выдохнул Борис и замолчал, наблюдая, какое впечатление произведет его сообщение на Тома.

Тот перевел взгляд с лица Бориса на бутылку, потом на свою рюмку. Во рту от кофе горечь. Машинально взял рюмку и залпом выпил. Не закусывая, встал, подошел к магнитофону и выключил музыку. Не поворачиваясь, сказал:

- С чего это она? - В голосе скрытая тревога.

- Завтра похороны, - ответил Борис. - Пойдешь?

- Докатилась, значит, девочка, - глухо сказал Том.

- А кто ей помог... докатиться? - хрипло спросил Блоха.

- Каждый человек отвечает за себя сам, - сказал Том.

- Милиция на этот счет придерживается иного мнения...

Том быстро повернулся к приятелю. Лицо у него бледное, глаза бегающие. От торшера на рыжих волосах кровавый отблеск.

- Милиция? - спросил он. - При чем тут милиция?

- Когда люди кончают самоубийством, они письма оставляют...

- Письма? - тупо смотрел на него Том.

- Тебя не волнует, что ты спал с ней? - звякнул бутылкой Блоха, наливая в рюмки.

- Можно подумать, что ты не спал с ней...

- С Лялькой много кто спал, но своим парнем она считала тебя, - жестко проговорил Блоха. - И об этом она могла написать в своем посмертном письме.

- Но за это же... не судят? - вырвалось у Тома. Он все еще не мог оправиться от потрясения. Мысли в голове путались, все заслоняло красивое, с зелеными блуждающими глазами лицо Ляльки.

- Она не беременна? - допрашивал Борис.

- Понятия не имею, - отвечал Том. - После того как я ее прогнал, ты ведь знаешь, мы редко встречались...

- С кем она в последнее время путалась?

- С Владиком... Или нет, с ним она тоже поругалась... По-моему с...

- Да-а, милиции порядком придется побегать по городу, если надумают Лялькиных любовников разыскивать...

- Чего же это она... дурочка? - сказал Том.

- Я помню, когда ты ее чуть не спустил с пятого этажа, она кричала, что ты еще об этом пожалеешь...

- Я их с Владиком накрыл в ванной, - сказал Том. - Все-таки она мне нравилась... и очень.

- Если бы она захотела свести с тобой счеты, то трудно более удобный случай найти... - посмотрел на него Блоха. - Ей было что рассказать о тебе...

- Не думаю, - покачал рыжей головой Том. - Она не была сволочью... И потом, что она может плохого сказать обо мне?

- Ты ведь соблазнил ее, - напомнил Борис. - Сам хвастал...

- Я был у нее не первый, - сказал Том. - Девочка рано начала...

- Моли бога, чтобы на другого написала... - ухмыльнулся Борис.

- Заладил: "написала-написала!" - разозлился Том. - Может, она ничего не написала, болван!..

Он вспомнил про записную книжку, в которую внесены все расходы на Ляльку Вдовину. На нее он денег не жалел. Она действительно ему очень нравилась, особенно первый год, когда они познакомились на вечеринке за городом... А последнее время, перед их ссорой, она всякий раз клянчила у него деньги...

- Ты думаешь, она... - взглянул он на приятеля.

- Она спилась, понимаешь, - сказал Борис. - Покончила с собой, потому что уже не могла без этого... Ты знал, что мамаша ее дважды упекала в психиатричку, и все равно ты давал деньги...

- Ты что меня обвиняешь? - исподлобья взглянул на него Том. - А Машка твоя?


- Мы не знаем, что она написала, - миролюбиво сказал Борис. - Но какая-то записка есть. И эта записка в милиции. И мы с тобой, Томик, должны быть ко всему готовы... За игру в карты нас тоже по головке не погладят...

- Это все еще надо доказать... - Том стал приходить в себя, и голова его деятельно заработала. - Позвони Машке и скажи ей, чтобы она все в точности узнала про записку. Как у нее отношения с Лялькиной матерью?

- Лялькина мать терпеть ее не может... Впрочем, как и всех знакомых своей дочери. Она считает, что они ее погубили.

- Мы должны узнать, что в записке...

- Если бы было что-нибудь компрометирующее, следователь бы уже разыскал... - Борис, сделав усилие, прибавил: - Нас...

Ему хотелось сказать "тебя", но на приятеле и так не было лица. Блоха не считал себя в чем-либо виноватым, но смерть хорошо знакомого человека, который часто встречался с тобой, сидел за этим самым столом, пил из этих рюмок, потрясла и его. А вслед за потрясением пришел и страх, вот почему он и примчался к Тому.

- Может быть, мне к ней съездить? - размышлял вслух Том... - Она меня не знает... - он кинулся к тумбочке, на которой стояла бронзовая статуэтка, изображающая Меркурия на усыпанном звездами земном шаре, выдвинул верхний ящик и, порывшись в нем, извлек тоненькое золотое колечко с рубином. - Вот отдам ей... Скажу - случайно обронила, а я нашел...

- Обронила... - усмехнулся Борис. - Она оставила тебе в залог. Я помню, как она выклянчивала у тебя полсотню, на что?.. С этим кольцом лучше и не суйся к ее матушке! Что она, дурочка? Не сообразит, в каких случаях девицы кольца с пальцев снимают?..

Том вынужден был с ним согласиться, он бросил колечко в ящик и с сердцем задвинул его. Меркурий зашатался, грозя упасть, он стоял на одной ноге, расправив крылья за спиной, Том придержал его за кудрявую голову и вернулся к столу. Молча выпили и, не глядя друг на друга, стали ковырять вилками в консервной банке с лососем.

- Да ты не мандражируй, - заметил Борис. - Может, обойдется. Это верно, Лялька не сволочь, не станет топить своих...

- Не хватало мне дело иметь с милицией, - встрепенулся Том, и глаза его тускло блеснули. - Как начнут копать... Им же только прицепиться к чему-нибудь...

После продолжительной паузы - Блоха вертел в руках пустую рюмку и хмурил в тяжелом раздумье свой широкий лоб - он вдруг поднял голову и посмотрел в беспокойные глаза приятеля.

- Есть одна идея... - сказал он. - Нужно Еву подослать к ней.

- Еву? - обалдело уставился тот на него.

- Ева и Лялька вместе закончили английскую школу... Ева поступила в университет, а Лялька засыпалась на вступительных экзаменах... Тут и началась ее веселая жизнь. А последний год вообще болталась без работы. Всем говорила, что готовится к вступительным экзаменам в университет. Мы-то знаем, как она готовилась... Так вот мамаша Еву не прогонит, она ведь не из нашей компании...

- А Ева... согласится? - Том с сомнением смотрел на приятеля. Он готов был на все, лишь бы узнать, что в этом письме. До тех пор пока наверняка не убедится, что там нет ничего его компрометирующего, он не найдет себе места.

- Почему бы школьной подруге не навестить убитую горем мать? - невозмутимо продолжал Блоха. - По-моему, это естественно.

- Давай звони, - нетерпеливо сказал Том. - Да-а, она ведь хорошие сигареты обожает... Скажи, что я для нее блок достал.

Борис дотянулся своей длинной рукой до телефона, стоявшего на полу возле дивана, поставил на колени, достал из кармана записную книжку и, отыскав нужный номер, стал набирать цифры. Тому, наблюдающему за ним, показалось, что тот нарочно все делает медленно, испытывая его терпение. Он сидел как на иголках и молил бога, чтобы девушка была дома. И тут Блоха удивил его: изменив до неузнаваемости голос, он тоненько пропел в трубку:

- Добрый вечер. Пригласите, пожалуйста, Еву... Это Мила... Какая Мила? Подруга Евы...

Блоха зажал трубку ладонью и, усмехаясь, прошептал:

- В этот дом только так можно звонить... У нее папочка еще тот тип! Я его видел в Коктебеле... Отвратная морда!

- Ева, приветик, - нормальным голосом заговорил он. - Папочка не слышит? И ты меня не узнаешь?.. Блохин Борис... Ты чего это от нас тогда сбежала? Я бы отвез тебя, заяц трепаться не любит... Не заяц, а блоха?.. хм... Очень смешно. Ты не видела Марию? Второй день не могу ее найти... Она в расстроенных чувствах? Почему? Что ты говоришь! Лялька? Да я же ее хорошо знал... Ая-яй! Что она, спятила? Ну и дела-делишки! Как говорится, царствие небесное... Ты была у них? Нет? Все-таки школьная подруга... Мать-то, конечно, убивается... Да-а... Все там будем... Послушай, Ева, Том передал мне блок сигарет для тебя... "Филип Моррис".

Он взглянул на Тома, тот махнул рукой, мол, даром...

Но Блоха сказал в трубку:

- Конечно, по дешевке. Для тебя-то... Он же по тебе сохнет... Честное слово! Могу завтра. Утром? Хорошо, часиков в одиннадцать я подъеду к твоему дому. О'кэй!

Он положил трубку на рычаг ипоставил телефон на ковер. Лицо у него довольное.

- Я ее сам завтра отвезу на Елизаровскую, - сказал он. - Надо успеть до похорон.

- Ты как-нибудь подговори ее, чтобы про письмо спросила, - подсказал Том. - Конечно, это надо сделать не назойливо, с умом...

Борис бросил рассеянный взгляд на пустую бутылку, потянулся и, зевнув, сказал:

- А теперь можно попробовать и шотландское виски... Что там у тебя, "Белая лошадь"? Доставай, старый скряга! Должны же мы по христианскому обычаю помянуть усопшую рабу божию Леонилу Вдовину...


5


В городе справляли свой последний бал осенние листья. Будто стая воронов, высоко кружили они над Летним садом. Ветер срывал с деревьев оставшиеся листья и, не давая им упасть на землю, охапками швырял в пасмурное небо, по которому бежали клочья пепельно-золотистых облаков. Из голубых окон на некоторое время выглядывал не слишком яркий луч солнца, это он золотил облака, заставлял огнем вспыхивать купол Исаакия, блестеть лужи.

Красные и желтые листья перелетали через гранитный парапет, долго порхали над Невой и наконец, обессиленные, падали в неспокойную темную воду.

Кирилл шел по Дворцовой набережной к университету. Он был в плаще и без кепки. Ветер трепал его темные волосы, щелкал полами. Здесь у Невы в ветреный день и летом прохладно, а сейчас холодный ветер выжимал слезы из глаз. Желтый, с ладонь, тополевый лист прилепился к щеке, и Кирилл смахнул его в Неву. Этой осенью листья просто с ума сошли. Уже почти все деревья в городе стоят голые, а листья все летают и летают...

Не доходя Дворцового моста, Кирилл остановился: прямо на тротуар взобралась милицейская машина, а немного в стороне, в гражданской одежде, стоял Вадим Вронский и, глядя на Неву, курил. Он тоже был без кепки, и ветер на свой лад причесал его, сбив густые волосы на одну сторону. Он кивнул Кириллу и показал рукой на буксир, покачивающийся на волнах, как раз посередине реки. На пароходике гремела лебедка.

- Сейчас покажется, - Вадим рассказал, что сегодня будут поднимать со дна реки машину, угодившую в Неву с Дворцового моста.

- Что нового с той девушкой? - поинтересовался Кирилл.

- Ты про тот случай самоубийства? - не сразу вспомнил Вадим. Видно, много у него накопилось разных дел. - Она, оказывается, алкоголичка и состояла на учете... Мы закрыли дело...

- Такая молодая... Почему она стала такой?

- Почему некоторые члены нашего здорового общества становятся алкоголиками, ворами, преступниками?

- Это слишком общо, - сказал Кирилл.

- А чего бы тебе не разобраться в путаной жизни этой девушки, как она дошла до этого?.. Так сказать, начни с истоков... Ведь когда-то она была такой же, как все, что же ее вышибло из колеи? Что заставило уйти из жизни? Наверное, она не сразу вот так решилась? Что она вообще была за человек? С кем дружила? Кто ее приятели?..

- С кем дружила? - повторил Кирилл и вспомнил про Еву. Она когда-то дружила с Лялькой... В одной школе учились. Но вряд ли они были подругами, иначе и после школы дружили бы, а Ева видела Ляльку, как она сказала, раз в год. После школы разошлись их пути.

Лялька чуралась своих школьных подруг, и те постепенно отошли от нее. Жизнь у Вдовиной стала столь запутанной, что она и не хотела в нее никого посвящать... Появились новые знакомые. А вот их-то как раз никто и не знает, даже мать.

- Напиши про эту девушку? Вот тебе простор для творчества. Сименон бы на этом материале детективный роман написал...

- То Сименон, - сказал Кирилл и взглянул на часы: половина седьмого. Он договорился с Евой встретиться без четверти семь.

- Тебе куда? Могу подвезти.

- Тут рядом, - сказал Кирилл. Но Вадима не так-то просто было провести. Он с любопытством взглянул приятелю в глаза.

- Никак, дружок, влюбился?

- С чего ты взял? - буркнул Кирилл.

- Когда познакомишь? - не унимался Вадим. - Или хочешь, чтобы я навел о ней справки по своему каналу?

- Ты ее видел, - сказал Кирилл и, кивнув, поспешно зашагал к Дворцовому мосту. Ева не любила, если он опаздывал.


Ева на кухне варила кофе, а Кирилл в большой комнате перебирал на полке кассеты. Записей много, но они старые, новых нет. А надо бы записать что-либо свежее.

Кирилл поставил русские мелодии в обработке Джеймса Ласта. Сделал музыку погромче, чтобы было слышно на кухне, достал из бара, встроенного в книжные стеллажи, бутылку сухого вина, два высоких фужера и захватил с подоконника вазу с апельсинами. Бутылку засунул под мышку, с остальным в руках пошел на кухню.

Ева разливала в маленькие коричневые чашки сваренный из молотых зерен черный кофе. Движения ее рук были плавными, длинные волосы шевелились возле круглой розовой щеки. Поставив на мраморный стол посуду и вино, Кирилл с удовольствием наблюдал за девушкой. Гибкая, стройная в брюках в обтяжку и облегающем свитере, она вызывала у него жгучее желание обнять ее. Он так и сделал. Решительно высвободившись, Ева произнесла своим глуховатым голосом:

- Тебе не очень крепкий?

Он кивнул. Крепкий кофе Кирилл не любил. Да и вообще любому кофе он предпочитал индийский чай. А Ева набухала себе в чашечку такой черноты, что он только головой покачал, дескать, как только можно такой деготь пить?..

Он открыл бутылку, налил вино, потом очистил пахучий оранжевый апельсин и положил перед девушкой. Когда он сдирал с апельсина шкуру, брызги едкого сока попали ему в глаз, и теперь он слезился.

- У тебя приличная квартира, - сказала Ева, глядя на полку, уставленную разными деревянными поделками, он их покупал, бывая в командировках. Это были резные фляги, фигурки животных, пахари с лукошками и в лаптях, смешные старики и старухи в национальных одеждах. На стене висела большая деревянная сова, которую он привез из Закарпатья. Если дернуть за шнурок, сова раскроет крылья.

Еве понравились картины.

- У моих знакомых художников я не видела в мастерских таких полотен, - задумчиво заметила она, рассматривая портрет веселого мужчины Франса Гальса. - Я как-то спросила у одного художника, почему они не пишут так, как писали раньше? Он начал мне говорить про импрессионистов, постимпрессионистов, экспрессионистов, кубистов, машистов... А я думаю, они не могут так писать, как это делали великие голландцы. Подумать только! - перевела она взгляд на березовую рощу. - Каждый листочек выписан, даже паутина блестит... Конечно, мазать кистью шары да кубы легче, чем написать такую картину...

- Среди импрессионистов много талантливых художников, - возразил Кирилл. - Тулуз-Лотрек, Ван-Гог, Дега, Моне... Кто же еще? Да, Сислей, Ренуар!

- Мне больше нравятся такие картины, - кивнула на стену Ева.

- Мне тоже, - признался Кирилл.

Заметив на ковре, прибитом над диваном, блестящую с кнопками трубу, Ева удивленно спросила:

- Ты играешь на трубе?

- Подарок, - коротко ответил он.

Никто из знакомых не знал, что Кирилл играет на трубе. Играл он только для себя. Уходил на кухню, там были капитальные стены, и иногда подолгу играл... Любовь к трубе сохранилась у него с детских лет: в пионерлагере он горном поднимал всех поутру на зарядку. Трубил сбор, построение, отбой. Мать, бывало, уходила из дома, когда он брался за трубу. Только она знала об этом увлечении сына. На полке отдельно стояли магнитофонные кассеты с записями концертов знаменитых трубачей, так сказать, золотые трубы мира! За этими записями он охотился давно и не жалел денег на кассеты и пластинки.

Игра на трубе доставляла ему удовольствие, играл он без нот, на слух, потому что нотной, грамоты не знал. Чистые, разной тональности звуки трубы не терпели фальши, и ему приходилось подолгу отшлифовывать каждую незатейливую мелодию.

С собой он никогда трубу не брал, поэтому даже всезнающий Вадим не подозревал, что у Кирилла есть такое увлечение, или, как теперь говорят, хобби.

- Я тоже ни на чем не умею играть, - сказала Ева. - А сестра научилась бренчать на пианино. Ее муж научил.

- Моя бабушка в молодости призы отхватывала за игру на фортепиано, - вдруг вспомнил Кирилл.

- Это было при царе? - полюбопытствовала Ева.

- Нет, еще при удельном князе Василии Темном, - без улыбки ответил Кирилл. - Во время татаро-монгольского ига.

- Мне нравится у тебя, - улыбнулась Ева, не обратив внимания на его язвительный тон.

Кирилл чуть было не брякнул, мол, в таком случае оставайся... Но это прозвучало бы нарочито, хотя, когда он наблюдал за нею, склонившейся над газовой плитой, у него мелькнула мысль, что видеть у себя дома эту высокую красивую девушку ему очень приятно. Как-то сразу стало теплее и уютнее в квартире. Инга, появляясь здесь, наоборот, вносила какое-то беспокойство, нервозность, а ее вечные жалобы на изверга мужа просто выводили его из себя, но он сдерживался, давая женщине возможность излиться. А сдерживаться с каждым разом становилось все труднее. Правда, с тех пор как он стал встречаться с Евой, Инга не звонила, а он и подавно. В последнюю их встречу, возбужденная и решительная, она заявила, что подала на развод и скоро будет суд. Только она боится, что Стариков не придет на заседание и не даст ей развода. Она уже была у юриста и выяснила, какие у нее права на жилплощадь, имущество, машину и дачу... Слушая ее, он видел хищный блеск в глазах, в голосе звучала тревога, что хитрый и жадный муж предпримет все меры, чтобы оставить ее с сыном на бобах, он об этом не раз говорил...

- Я тоже хотела бы вот так одна жить, - говорила Ева, потягивая светлое вино. - Чтобы не видеть каждый день мать, отца... Не выслушивать их нравоучений... Они никак не могут понять, что я давно уже взрослая. Иногда сама себе кажусь старухой, которой уже пора умирать... Если бы ты знал, как мне тошно с ними! Только из-за того чтобы уйти из дома, я готова за кого угодно выскочить замуж...

- Даже за меня? - улыбнулся Кирилл, не придав никакого значения ее словам.

- Почему даже? - сказала она. - Ты не такой уж плохой жених... За тебя бы как раз я не пошла замуж.

- За что же такая немилость? - криво усмехнулся он. Слова ее царапнули его по самолюбию.

- Мне не хотелось бы сделать тебя несчастным, - с подкупающей непосредственностью объяснила Ева. - Я была бы отвратительной женой. Я ничего не умею делать, кроме яичницы и кофе. И главное - не хочу. Любая домашняя работа меня раздражает... В общем, мне на роду написано несчастье ближним приносить.

- Ты сама не веришь тому, что говоришь, - возразил Кирилл. - Я никогда женат не был, но уверен, что, вступив в брак, человек меняется, становится другим... Мне трудно объяснить, но это так. Дом, муж, материнство - все это в крови любой нормальной женщины.

- Значит, я ненормальная, - невесело улыбнулась Ева. - Мне и мать об этом говорит, а она все-таки врач.

- Откуда ты знаешь, какая из тебя получится жена?

- Никакая, - сказала Ева. - Мои материнские инстинкты, по-видимому, дремлют... Я не знаю, что такое любовь, как ты совершенно справедливо заметил, я не жажду стать матерью.

- А у меня все наоборот, - сказал Кирилл. - Я хочу любить женщину, хочу, чтобы она была хозяйкой в моем доме и народила кучу детей...

- За чем же дело стало? - насмешливо посмотрела на него девушка. - Только свистни, желающие найдутся... Холостяк, кандидат наук, отдельная квартира, да и, наверное, зарплата приличная... Хочешь, я тебя с какой-нибудь подругой познакомлю? Любая с закрытыми глазами за тебя пойдет, такие женихи на дороге не валяются.

- Так это же сделка! - рассмеялся Кирилл. - А где же любовь, о которой поэты слагают стихи, а влюбленные во имя ее совершают подвиги? Та самая любовь, которая делает человека или безмерно счастливым, или бесконечно несчастным? Может быть, ее нет? Ее поэты и романтики выдумали?

- Мне нравится твой энтузиазм, - заметила Ева. - Завтра на лекции по эстетике я задам профессору вопрос: "Что такое любовь? И где она в наше время прячется?"

- В нас, - сказал Кирилл. - Только мы стыдимся ее, что ли? И прячем на самом дне нашей души.

- Сейчас ты напоминаешь мне однокурсника Альберта Блудова, - рассмеялась Ева. - Он тоже любит разглагольствовать о чистой любви, человеческом достоинстве, комсомольской чести, порядочности... И шпарит цитатами из книг великих философов... Например, такими: "Умы необыкновенные придают большое значение вещам заурядным и обыденным. Умы заурядные любят и разыскивают вещи необыкновенные..."

- Пожалуй, из всех твоих знакомых этот Блудов самый толковый, - заметил Кирилл.

- А вот специально для меня: "Горе нам, если мы не имеем ничего, кроме того, что сможем показать или сказать".

- У тебя отличная память, - сказал Кирилл.

- Он мне выписывает эти афоризмы в мои конспекты.

- Честное слово, мне нравится твой Блудов.

Ева встала из-за стола, подошла к сове и дернула за шнурок, сова раскрыла крылья и опустила.

- Мы с тобой разговариваем, как на студенческом диспуте. А на самом деле все так просто... - Ева смотрела на него. Большой рот ее с чувственными губами улыбался. И улыбка была презрительной.

От этого разговора у Кирилла внутри будто образовалась щемящая пустота. Он не хотел потерять эту девушку. Несмотря на весь свой напускной цинизм, она была беззащитной... Таких, как Ева, у него еще никогда не было. И возможно, не будет. Она и сама не знала, сколько в ней женственности и обаяния... Наоборот, она все делала, чтобы эти качества в себе приглушить... Она напропалую курила, мало заботилась о том, как выгоднее ей произвести на мужчину впечатление. Могла промолчать почти весь вечер или отпускать резкие циничные реплики, вызывающие удивление у присутствующих. Она была до неправдоподобия естественна, и это, как ни парадоксально, казалось в ней неестественным...

- По-моему, тебе пора одеваться, - проглотив комок в горле, как можно непринужденнее сказал Кирилл. - Отец уже, наверное, беспокоится.

- Ты меня прогоняешь? - удивилась она.

- Я тебя провожу, - сказал он и вышел в другую комнату.

Прислонившись к стене, минуту стоял неподвижно. Широко раскрытые глаза его смотрели на картину, изображавшую белоствольную березовую рощу на ветру. В воздухе, будто желтые пятаки, кружились листья. Березовая роща осенью... Сердце стучало так, что отдавало в плечо. Перевел взгляд на другую картину и сразу наткнулся на маленького стрелка из лука. Купидон, натягивая тетиву, целился в него, Кирилла, и лукаво улыбался, будто говорил: "Ну что, Кирилл, попался? Вот ты сейчас отвернешься, и я в тебя выстрелю из лука..."

"Стреляй, дружок! - усмехнулся про себя Кирилл. - Я от любви не бегу... Только уж стреляй в грудь, а не в спину!"

Он подошел к магнитофону и нажал на клавишу "стоп".

Ева стояла у двери в длинном облегающем пальто, с сумкой через плечо и с улыбкой смотрела на него. И улыбка на ее прояснившемся лице была совсем другая, мягкая, детски смущенная. Такой улыбки у нее Кирилл еще ни разу не видел. Когда они вышли на улицу, она, взглянув на его окна, озабоченно сказала:

- Ты свет не выключил.

- Пойдем пешком, - предложил он.

- Хорошо, - согласилась она и доверчиво взяла его под руку. Немного помолчав, спросила: - Я тебе совсем-совсем не нравлюсь?

В голосе ее не было и намека на обыкновенное кокетство.

- Ты мне очень нравишься, - тоже просто ответил он.

Она замолчала, обдумывая его слова. Каблуки ее лакированных туфель гулко постукивали по тротуару.

- Или я ненормальная, или ты, - задумчиво проговорила она.

- Оба мы ненормальные, - рассмеялся Кирилл. Ему вдруг стало легко и весело. Он чуть было не предложил ей припустить бегом наперегонки до Греческого проспекта, да вспомнил, что она на высоких каблуках.

Никогда еще Ева не была для него такой близкой, как сейчас. И он с удовлетворением понял, только что одержав трудную победу над собой, он в какой-то мере одержал победу и над Евой...

А ветер все гонял и гонял по пустынным вечерним улицам города опавшие листья.


Часть третья

Пути неисповедимы


1


- Двенадцать рублей, - сказал Том, закладывая фиолетовую копирку в квитационную книжку.

- Он совершенно новый, - возразила пожилая худощавая женщина. - У меня даже чек сохранился... Вот, двадцать рублей...

- Не ходовой товар, - терпеливо объяснял Том. - Я бы мог поставить и восемнадцать, но ваш светильник будет долго пылиться на полке.

- Хоть бы пятнадцать? - попросила женщина. - Понимаете, мы переехали на новую квартиру...

- Хорошо, пятнадцать, - сказал Том, которому не хотелось выслушивать рассказ про новую квартиру.

Он принимал товар, выписывал квитанции и нетерпеливо поглядывал на часы, будто подгонял стрелки. Обед через полчаса, а он умирает с голоду. Утром проспал на даче и пришлось ехать на работу без завтрака. Даже не побрившись. Хорошо, что он рыжий, не так заметно, красноватые волосы на красноватой коже. Ему можно в неделю два раза бриться, не то что чернявому Борису, тому на дню надо два раза соскребать свою щетину. Товар шел мелкий, неинтересный. Правда, один морячок сдал портативный магнитофон "Филипс". Новенький, в коробке с паспортом и со всеми причиндалами, что очень любят покупатели. Том принял его и отложил в сторону: кто-то из его многочисленных знакомых просил именно эту модель, а вот кто - никак не мог вспомнить...

Подошел приятель из другого отдела. Не обращая внимания на мужчину, сдающего отечественный проигрыватель, сказал, что один парень принес новенькую "Сейку" с двумя календарями.

- Сколько? - выписывая квитанцию и не поднимая головы, поинтересовался Том.

- Два рубля, - ответил продавец. - Морда что надо.

- Пусть сам носит, - сказал Том.

Если бы дешевле, Том мог еще взять. Не для себя, конечно, у него прекрасная скромная "Омега", и "морда" - циферблат - часов ему нравилась. Просто "Сейку" можно продать намного дороже... Приятель уже повернулся, чтобы уйти, но Том остановил:

- Принеси посмотреть.

"Сейка" действительно была что надо. Одна из последних моделей с хрустальным стеклом. Том вместе с приятелем вошел в полутемную комнатушку, где была их раздевалка и лежали принятые на комиссию вещи.

- Дешевле не отдаст?

- Я уже давил на него, - сказал приятель. - Упирается, лоб!

Том достал деньги и отсчитал старыми десятками требуемую сумму. Ничего, он быстро загонит "Сейку". Один человек спрашивал у него такие часы, кажется, и телефон записан...

Выйдя из комнатушки, Том увидел Еву. Она кивнула ему и с места в карьер спросила:

- Сигареты есть?

Том покосился на очередного клиента и попросил ее подождать в магазине. Он сейчас обслужит еще одного товарища и выйдет. Через пять минут обеденный перерыв.

- Почему у тебя такое странное имя - Том? - спросила Ева, когда они вышли на улицу.

- Выдумка покойного папаши, - сказал Том. - Мои родители жили в Таллине, когда я родился... Слышала, там на ратуше знаменитый флюгер Старый Томас? Вот отец меня и назвал Томасом в честь этой железки...

- Оригинал был твой отец, - заметила Ева.

- Пообедаем? - предложил Том.

- Я спешу, - отказалась она. - Меня подруга ждет.

- Подруга? - усмехнулся Том.

- Мне непонятна твоя ирония? - сухо сказала Ева.

Тому она нравилась, но он никак еще не мог подобрать к этой своенравной красотке ключи...

Ева была у матери Ляльки и узнала, о чем они просили: Лялька не оставила никакого обличительного письма. Была лишь короткая записка, в которой она просила никого в своей смерти не винить. Тяжелый камень свалился с сердца Тома. На радостях он попросил Бориса передать девушке еще блок заграничных сигарет. Ева подарок не приняла, тогда Борис взял с нее по рублю за одну пачку. И вот снова она требует сигареты... На этот раз он возьмет с нее, как со всех...

- Мы компанией на двух машинах собираемся на выходные дни в Таллин... посмотреть на моего тезку Старого Томаса. Не хочешь проветриться? Гостиница заказана, там отличные кабаки, бары...

- На каких правах ты меня приглашаешь? - сбоку взглянула на него Ева. Она ростом, когда на каблуках, выше его.

- На правах хорошей знакомой, - улыбнулся он.

- Ты не относишься к числу моих хороших знакомых, - обрезала она.

- А кто же я? - с кислой миной проглотил он эту пилюлю. Редко кто из девушек так с ним разговаривал, и, может быть, поэтому ему все больше хотелось обломать, приручить эту гордую девицу, на которую то и дело оглядываются прохожие.

- Ты опасный человек, - сказала Ева. - С тобой можно поддерживать только деловые отношения.

- Ты говоришь загадками.

- Лялькина мать считает, что ты и твоя компания погубили ее дочь, - заявила Ева.

У Тома, наверное, изменилось лицо, потому что Ева, сбоку взглянув на него, усмехнулась:

- Тебе неприятно это слышать?

Настроение у него сразу упало. Ему хотелось забыть об этой Ляльке и всех треволнениях, связанных с ее нелепой смертью, но не проходило дня, чтобы ему об этом не напомнили. Значит, мать что-то знала. Том мельком видел ее раза два-три. Он старался не бывать у Ляльки, когда дома была мать. А Лялька, насколько он знал, старалась не посвящать ту в свои личные дела. Откуда же она тогда знает про Тома и его компанию?

- Неужели Лялька тебя любила? - спросила Ева.

- Лялька многих любила, - ответил он, думая о своем.

- Или никого. Когда многих любят, - значит, никого.

- В чем же ее мать обвиняет меня?

- Она говорит, что ты и тебе подобные растлили Лялькину душу. Лялька потеряла вкус к жизни.

- Почему люди во всех своих несчастьях и пороках обвиняют других, а не себя? Ну как я могу растлить твою душу? И зачем мне твоя душа? Я ведь не Мефистофель, а ты не Маргарита... У тебя своя голова на плечах, и ты знаешь, что тебе нужно делать...

- Я - да, - сказала Ева. - А есть люди, которые не знают, что им нужно делать. Таких помани пальцем, и они пойдут за тобой, не думая, что их ожидает. Вот такая, по-видимому, была и Лялька.

- Видишь, как просто! - рассмеялся Том. - Кто-то очень верно сказал: "Больные умирают, а здоровые борются".

- А ты жестокий человек, - заметила Ева.

- Не я. Жизнь - жестокая штука, девочка!

- По-моему, Фауст погубил Маргариту, а не Мефистофель, - задумчиво проговорила Ева.

- Какая разница? - усмехнулся Том. - Поедем в Таллин, не пожалеешь...

- Ты - не Мефистофель и не Фауст, - рассмеялась девушка. - Ты - змей-искуситель!..

- Змей-искуситель сумел все-таки всучить Еве запретное яблоко, а я не могу даже уговорить тебя поехать в Таллин, где чудесные кафе, рестораны, там подают копченого угря!

- Ну-ну, - сказала Ева. - Желаю повеселиться!

Они дошли до кафе и остановились. По улице Восстания прогремел трамвай. Будто споткнувшись, с металлическим скрежетом резко затормозил у светофора. Ева, рассеянно поднявшая голову, вдруг оживилась, улыбнулась и помахала рукой. Проследив за ее взглядом, Том заметил в трамвайном окне девушку в пушистой меховой шапочке. Девушка смотрела на них и тоже улыбалась. Трамвай пошел дальше, и Ева повернулась к нему.

- Знакомая, - сказала она. - Учились вместе.

- Та самая, которая тебя ждет?

- Ты угадал, - сказала Ева и взглянула ему в глаза: - Сколько с меня за сигареты?

- С тебя? - заскользил глазами по ее лицу Том. У него все-таки не повернулся язык сказать "четвертной". - Двадцать рублей.

Ева открыла сумочку и извлекла оттуда червонец.

- У меня больше нет, - со вздохом произнесла она. - Я тебе потом остальные отдам.

Том небрежно сунул десятку в карман, протянул сигареты.

- Может, пообедаем? - предложил он.

- До свиданья, - сказала Ева.

Том смотрел ей вслед. Она легко скользила па тротуару. Из-под синего шарфа спускались на воротник пальто ярко-каштановые волосы.

Холодный порыв ветра хлестнул в лицо колючими снежинками. Оказывается, они давно уже кружатся в воздухе, а он и не заметил. Лапы "дворников" сгребали снежинки и капли со стекол автомашин. На некоторых зданиях побелели крыши. А на тротуарах снежинки не задерживались, едва коснувшись асфальта, таяли. Том поежился в своей короткой коричневой дубленке и поднялся по ступенькам в кафе.


Вечером к Тому в магазин зашел Григорий Данилович Белькин, представительный мужчина в меховом пальто и норковой шапке. Он походил на профессора. На запястье красивые швейцарские часы с браслетом. Степенный, медлительный, Григорий Данилович производил впечатление человека солидного. Том привык оценивать людей по внешнему виду. И почти никогда не ошибался: он знал, с кем можно разговаривать о коммерческих делах откровенно, с кого сколько можно запросить. Кто не будет торговаться, а кто и рубля не уступит. Перебросившись несколькими словами с клиентом, он уже составляет о нем свое мнение: сколько этот человек стоит? Можно с ним иметь дело или нет? Скупой он или щедрый? Любит хорошие вещи или просто так интересуется?

Григорий Данилович любопытствовал, что нового поступило. Том показал магнитофон, проигрыватель, кассеты. Все это не представляло интерес для него, вот если бы Том сообщил ему, что кто-то продает испорченный дорогой магнитофон или приемник, то поинтересовался бы. Он купил бы такую вещь подешевле, отремонтировал бы и продал совсем за другую цену...

- Посмотрите, пожалуйста, "Акай", - попросил Том. - Приняли - работал, а сейчас что-то забарахлил. Ребята из отдела переписывали пленки и, видно, повредили обратную перемотку.

В таких случаях Григорий Данилович оказывал безвозмездную помощь, тут же на месте устранял мелкую неисправность.

Пока Григорий Данилович, облачившись в синий халат, который он взял в кладовке, возился с магнитофоном, Том принял Аркадия Леопольдовича. Это был денежный клиент, он покупал лишь дорогие вещи, увлекался транзисторными приемниками самых последних моделей. У него уже штук двадцать перебывало разных приемников. Не то чтобы они ему надоедали, просто, когда появлялась новейшая модель, он во что бы то ни стало старался ее заполучить и, не торгуясь, платил, сколько запросят. Том всегда первого его ставил в известность, если на горизонте появлялось что-либо стоящее.

- Я прочел в рекламном журнале, что появилась потрясающая "Соня". Настоящий комбинат в чемодане... Уйма диапазонов, настройки, подстройки, растяжки коротких волн и еще тысяча разных приспособлений... Услышите что-либо про такую "Соню", сообщите?

Том пообещал. Аркадий Леопольдович поинтересовался, за какую цену можно поставить "Грундик". Том ответил, что они подешевели по сравнению с прошлым годом.

- Значит, я потеряю приличную сумму, - вздохнул Аркадий Леопольдович. - Но после "Сони" я уже не могу смотреть на "Грундик".

Григорий Данилович, слышавший их разговор через приоткрытую дверь, поинтересовался:

- Сколько вы за него хотите?

- Право не знаю... - Аркадий Леопольдович растерянно взглянул на Тома. - Томас Владимирович говорит, они подешевели...

- И значительно, - солидно заметил Григорий Данилович. - Когда его можно посмотреть?

- Я сегодня занят... Вот забежал на минутку, понимаете, лекция.

- Давайте ваш адрес, я вечерком заеду.

- Завтра утром до одиннадцати буду дома... - решился наконец Аркадий Леопольдович и написал на листке адрес.

"Почуял выгодное дельце... - с досадой подумал Том. - Как пить дать, облапошит".

Он и сам бы купил за полцены "Грундик", а потом бы выгодно перепродал. Не так уж сильно они и упали в цене. И вот хитрюга Белькин перехватил... Тот уже окончил ремонт, положил инструмент в ящик, снял халат, аккуратно повесил на гвоздь.

- Все в порядке, - сказал он, облачаясь в свое шикарное пальто и норковую шапку. Теперь он снова стал похож на профессора.

- Выгодная сделка вам подвернулась, - не удержался Том. - Это мой клиент, и "Грундик" я мог бы взять сам у него.

- Ради бога! - улыбнулся Белькин. - Мне это как-то в голову не пришло...

Поставив его на место, Том подобрел:

- Ладно, действуйте, вы ведь уже договорились... Но больше никаких с ним дел!

- Ей-богу, я откажусь от этого "Грундика"! - смутился Григорий Данилович. - Я ведь не знал, что он ваш...

Белькину совсем не с руки было ссориться с Томом, и тот это прекрасно знал.

Прежде чем уйти из магазина, Том сделал несколько звонков знакомым и вышел на улицу. Уборщица посыпала пол опилками, гремела ведром с водой. Швабру она небрежно прислонила к высокому торшеру с хрустальными подвесками.

На улице было сумрачно, завывала метель. Узкие языки поземки наискосок пересекали проезжую часть дороги и с негромким посвистыванием ныряли в подворотни. На чугунные арочные ворота снизу нанесло небольшие сугробы. Снег покалывал лицо, забирался в рукава, слепил. Том свернул под арку, здесь во дворе, окруженном четырьмя высокими серыми стенами, стояла его машина. На стекла намело снежную крупу, он смахнул ее перчатками, отомкнул дверцу, предварительно выключив противоугонное устройство, и забрался в застывшую кабину. Мотор завелся сразу, нужно было немного подождать, пока он прогреется. Достав сигареты, он курил "Столичные", Том задумался. Негромкое ровное ворчание двигателя не отвлекало его. Почему Ева так враждебно настроена? Из-за Ляльки? Вряд ли. Мария рассказывала, что после школы они редко встречались. Может быть, Лялькина мать лишнего наговорила? Пожалуй, это его больше всего сегодня беспокоило. Но много ли могла она знать? Лялька не была болтушкой. Но мать все же знает про него, хотя если бы встретила на улице, то вряд ли узнала...

Нужно попросить Марию, чтобы она снова пригласила Еву в их компанию. Постепенно он ее обломает... Надо что-нибудь предложить из шмоток, модно одеться она любит, это видно сразу. Он вспомнил, как совсем недавно знакомый предлагал ему женский кожаный пиджак. Почти задаром. Надо было взять, он бы подошел Еве. Мария надежная девчонка и очень любит деньги. Когда заговаривают про "бабки", она оживляется, темные, чуть выпуклые глаза начинают хищно блестеть. Иногда она "примазывается" к играющим в карты и радуется как ребенок, когда выигрывает. А Ева, видно, равнодушна к деньгам.

Трогая "Жигули", он подумал, что крепко засела в его голове эта красотка! Уж не влюбился ли? И чуть не рассмеялся: вряд ли он сможет влюбиться. Слишком стал расчетлив и трезв.

Когда он миновал черту города и к шоссе подступил заснеженный лес, в лобовое, стекло белыми трассирующими очередями полетел густой снег. В свете ярких фар крупные снежинки казались живыми, лохматыми и даже с глазами. Машин на Приморском шоссе было мало. Справа выстлался неровный голубоватый след, это догоняла электричка. С характерным разноголосым завывающим шумом, окутанная снежным вихрем, она медленно обогнала его. Какое-то время возникали и пропадали желтые квадраты окон, залепленные снегом, наконец впереди смутно замаячил последний вагон с тремя красными фонарями.

У переезда Том заметил одинокую фигуру девушки. Может, уговорить девушку поехать к нему на дачу? Что-что, а уговаривать Том Лядинин умел! Блоха как-то заметил, что если он, Том, положил на девушку глаз, то ее песенка спета... Перед его глазами опять мелькнуло овальное лицо Евы с презрительным прищуром карих глаз. С Евой пока вышла осечка. Ничего, он, Том, спешить не будет. Никуда не денется от него и Ева Кругликова...


2


- Ева, помой посуду! - слышится из кухни раздраженный голос матери.

- Я не обедала, почему должна мыть посуду?

- Почему ты не обедала? - спрашивает отец. В его голосе нет раздражения, наоборот - озабоченность.

Но Еву одинаково злят отец и мать: отчего они не хотят оставить ее в покое?

- Мне не хочется есть, - отвечает она, потому что знает отца: он не отстанет, пока не добьется ответа.

- Это назло нам, - подает голос мать, нарочно громко дребезжа посудой в раковине. - Объявила голодовку!

- Мне действительно не хочется есть, - негромким глуховатым голосом говорит Ева. Она и сама не знает, почему ей не хочется есть. Пропал аппетит. Бывает такое у людей?

- Ева, ты опять моришь себя голодом, чтобы похудеть? - допытывается отец. Он подошел к тахте, на которой она лежала с книжкой, и стал внимательно рассматривать ее. Еве не нравилась эта его привычка бесцеремонно рассматривать ее, будто она вещь. Всякий раз, когда она приходила домой поздно, отец подходил к ней и изучающе смотрел на нее. Это бесило Еву.

- Я читал в каком-то журнале, - монотонным голосом заводит отец. - Есть такая Твигги, кажется, в Англии, она весит как курица. Не человек, а тростинка. Каким-то образом попала на обложки журналов, и все девушки как с ума сошли! - стали ей подражать: захотели иметь такую же фигуру... Дело дошло до того, что были зарегистрированы смертельные случаи, девчонки буквально умирали от истощения...

- Ты хочешь сказать, что можно одному - противопоказано другому? - улыбается Ева. О Твигги она знала гораздо больше отца, у нее даже есть ее фотография, но подражать "девушке-тростинке" Ева отнюдь не собиралась.

- Мало ли глупцов на свете, - говорит отец.

"Это ты верно подметил..." - усмехается про себя Ева.

Из кухни выглядывает мать. Она в коричневом полосатом халате с оторванным карманом, густые белые с желтым волосы еще не уложены и соломенным снопом торчат на голове. Глаза у матери бледно-голубые. Кривя полные поблекшие губы, она, подбоченясь, смотрит на дочь.

- Тебе не хочется есть? По утрам тебя подташнивает? Да? Тебе до смерти хочется солененького?..

- Не говори глупости, - лениво огрызается Ева. Ей тошно, хочется вскочить с тахты, набросить пальто и уйти из дома куда глаза глядят. Но это невозможно: отец не пустит, встанет на пороге и загородит дверь. Надо мучительно придумывать какой-нибудь достоверный предлог, дескать, она договорилась с подругой из института пойти в публичку и позаниматься английским языком или философией. Но отец тут же заставит позвонить подруге и будет прислушиваться к их разговору. А не каждая подруга сможет с ходу сообразить, что от нее требуется...

- Тебя тошнит? - обеспокоенно спрашивает отец, нагибаясь к ней. -Плохо себя чувствуешь? - Лицо его округлое, глаза оловянные. Никогда не поймешь, что они выражают. И вообще, выражают они хоть что-нибудь? На синеватой щеке, возле большого носа, коричневый кустик невыбритых волос. Ева ловит себя на мысли, что ей хочется пальцами с длинными острыми наманикюренными ногтями схватить этот кустик и с корнем вырвать... Какое, интересно, лицо у папочки стало бы?.. Не выдержав, она рассмеялась. Отец и мать переглянулись. У обоих сейчас одинаковые недоумевающие и озадаченные лица. Говорят, когда муж и жена долго живут вместе, они становятся похожи друг на друга. Даже собаки чем-то напоминают своих хозяев. Иногда Ева замечала это сходство у отца и матери. Правда, очень редко. Например, как сейчас. Мать рослая яркая женщина с еще неплохо сохранившейся фигурой. Даже полнота ее не портит. И женственности у нее хоть отбавляй. А когда приведет себя в порядок, подкрасится, уложит свои длинные волосы вокруг головы, она просто красива. Голос у нее высокий, совсем девичий. И это несмотря на то, что она вовсю курит. И улыбка обаятельная. В такие моменты отец с откровенным восхищением смотрит на нее. А то, что на нее и другие мужчины посматривают, переполняет его гордостью: он жалеет этих мужчин, у них ведь нет такой жены!

- Я здорова, - перестав смеяться, сказала Ева.

- Если ты хочешь солененького, я схожу в магазин и куплю зеленых маринованных помидоров, - предложил отец. - Или селедки.

Что-что, а с замужеством матери явно повезло: такие мужья в наше время не так уж часто встречаются! Ева как-то случайно слышала разговор дедушки с отцом. Тот довольно прозрачно намекал ему, что во время его отсутствия - Ева и отец были на юге - его дорогая женушка вела себя здесь не очень-то примерно... Дело в том, что дедушка жил всего этажом ниже в этом же самом доме и мог кое-что видеть. На это отец ответил, что Ирэна Леопольдовна сама знает, как вести себя дома и в обществе. А если и допускает какие-то вольности (отец, разумеется, имел в виду не измену, упаси бог!), то она еще женщина молодая, у нее много подруг, и что за беда, если они иногда повеселятся?..

Дедушка, качая головой и что-то бормоча себе под нос, в тот раз удалился в свою квартиру и больше, кажется, подобных разговоров никогда не заводил с отцом. И правильно делал, потому что это бесполезно, то же самое, что бросать горох на стену, от которой он отскакивает.

Кажется, родители успокоились: отец вместо Евы на кухне мыл посуду, а мать, распустив роскошные волосы по спине, уселась в прихожей напротив большого зеркала. Во рту пучок шпилек. Чтобы привести волосы в божеский вид, матери надобится не менее часа. Ее полные розоватые руки с ямочками на сгибах локтей подняты вверх и плавно двигаются. Широкие рукава халата опустились почти до плеч. Иногда мать близко нагибается к зеркалу - она близорука - и резким движением выдергивает седой волос. Как она их только разглядывает в этом белом ворохе?..

В квартире наступило относительное спокойствие. Когда у матери во рту шпильки, она не разговаривает. Даже к телефону не подходит. Да он сегодня что-то и не звонит, хотя и суббота. Суббота и воскресенье - это самые неинтересные дни для Евы: родители дома, и ей приходится сидеть вместе с ними. Отец искренне верит, что в свободные от работы дни все должны быть дома. Вместе надо заниматься уборкой, готовить обед, потом смотреть телевизор. Хорошо бы сходить в театр, но как-то всегда так получалось, что некому было достать билеты на хорошие спектакли, а на плохие никто не хотел идти. Если хорошая погода, отец вывозил свое семейство за город. У них "Жигули". На них отец ездит на работу в Красное Село. Есть у них дача, которая принадлежит дедушке. Она подо Мгой, но на дачу ездят только летом, а в остальные времена года никого туда не тянет. Даже отца. Лишь дедушка готов весь год напролет жить там, копаться в огороде, но холод выживает его уже в конце октября.

Наверное, Ева все-таки истинная горожанка! На даче и недели не выдерживает, тянет в Ленинград. Она просто не знает, что на даче делать. В лес ходить неинтересно, на речке как следует не покупаешься, речка-то воробью по колено. Скучает Ева на даче. Единственное, что спасает - это интересная книжка, если она с собой.

Сейчас ноябрь, за окном моросит мелкий дождь, ветер завывает в железных карнизах окон, оттопыривает в комнате нейлоновую занавеску. Иногда до Евы долетает холодное дыхание сумрачного дня. Она где-то читала, что Ленинград осенью особенно величествен и красив. И низкое пасмурное небо, и мелкий дождь, который упорно, не переставая, сеет с утра до вечера, и холодный ветер с Финского залива - все это придает городу свою особенную прелесть. Ева с подобным утверждением не согласна: ей нравится Ленинград в солнечные дни. Когда в городе тепло и солнечно, Ева любит возвращаться из университета пешком. Чаще всего ее провожает до самого дома Альберт Блудов. Его унылая физиономия и умные речи как нельзя лучше соответствуют осенней погоде. Дома и то гложет сердце тоска, а на улице сейчас и делать-то нечего.

Звяканье посуды на кухне прекратилось, отец что-то сказал матери и стал натягивать плащ в прихожей. Плащ у него старомодный, даже звенит, будто жестяной, а велюровая шляпа делает его лицо еще более круглым и пустым. Взял продуктовую сумку, значит, Пойдет в магазин. За солененьким... Мать все еще торчит у зеркала. Руки опущены, неподвижные глаза в сеточке морщин изучают себя в зеркале. Ева видит краем глаза, как отец, оглянувшись на ее комнату, быстро нагибается и целует мать в шею, а та даже не пошевелилась. Вот чудак! Чего стесняется!


Хлопнула дверь, в комнате колыхнулись занавески, а со стола спорхнула на паркетный пол какая-то зеленая бумажка. Ева, зевнув, отложила книгу и встала с тахты. Подошла к столику в прихожей и забрала оттуда телефон. Хорошо, что он с длинным шнуром, можно унести в свою комнату, закрыть дверь и нормально поговорить с кем захочешь. Это когда отца дома нет, в отличие от него мать не интересовали ее разговоры со знакомыми. Бывает, спросит: "Кто звонил?" Ева скажет, что подруга. А отец всегда сам снимает трубку и дотошно выясняет, кто это и зачем нужна Ева.

Ева набрала номер Кирилла Воронцова. Насчитала восемь унылых гудков и повесила трубку... Мария оказалась дома. Она тут же принялась рассказывать, как они вчера весело кутили в "Бригантине". Были Боря Блохин, каких-то два парня - Мария их увидела впервые - и угадай кто? Том Лядинин...

- Ну и что? - лениво спросила Ева.

- Про тебя все время спрашивал, - тараторила Мария. - Ты задурила ему голову, Евка, честное слово! Послушай, богатый жених, разведенный, капусты куры не клюют... Любую вещь запросто может устроить. Видела, какую он мне джинсовую юбку достал? Ну что еще тебе надо?

- Если только с такой меркой подходить к людям, то уж лучше познакомиться с каким-нибудь ученым, писателем или художником, - вяло возразила Ева. - Эти, по крайней мере, честно зарабатывают свои деньги. И у них к тому же талант.

- Моя милая, деньги делать тоже нужен талант... Да еще какой! Вот у моего Блохи нет таланта, так вечно в долгу у Тома. И вообще он у него на побегушках, даже противно!.. А Том... он влюблен в тебя.

- Меня это совершенно не трогает, - ответила Ева.

- Такими не бросаются... Я знаю, из-за него девчонки дерутся...

- Даже травятся, как Лялька Вдовина... - сказала Ева.

- Ну знаешь, Лялька - это особый случай, - возразила Мария. - Она такое вытворяла! Нам с тобой и не снилось...

- С Томом ведь был у нее роман?

- С кем только не было у нее романов! Даже с моим Борькой...

- Жаль Ляльку, - вздохнула Ева. - Она у нас в школе была самая красивая...

- А она говорила, что вы с сестрой всем мальчишкам головы заморочили.

- Одноклассники нас не интересовали, - засмеялась Ева. - Мы им даже на записки не отвечали.

- Все мы, дурочки, недооценивали своих одноклассников, - заметила Мария. - Один парень из нашего класса стал известным поэтом... По радио и телевидению выступает... Кстати, ухаживал за мной, да я и смотреть в его сторону не хотела!

- А теперь он в твою сторону не смотрит? - уколола Ева.

- Евка, мы в пятницу отваливаем в Таллин, --ничуть не обидевшись, переключилась на другое толстокожая Мария. - Том уже заказал номера в лучшей гостинице. У него там директор - лучший друг. Поедем на его машине: я, Блоха... Послушай, не хочешь с нами? Том просил передать тебе, что приглашает... Да, у тебя ведь все сложно: папочка не отпустит...

- А у тебя легко? - уловив насмешливые нотки в голосе подруги, спросила Ева.

- Я сказала родителям, что едем в Таллин а экскурсию... Мои старики ведь не побегут в институт выяснять.

- Тебе хорошо, - вздохнула Ева. Она так тоже может сказать, и отец тут же вооружится справочником и все выяснит по телефону. А если невозможно дозвониться, поедет в университет и узнает в профкоме. И как только ему не лень!..

- Так что передать Тому? - спрашивала Мария.

- Передай, что у меня сигареты кончились, - сказала Ева и подумала, что этого бы и не следовало говорить: она уже и так по уши залезла к Лядинину в долг. Что-то около пятидесяти рублей должна. А где возьмет деньги,представления не имеет. Если сказать отцу правду, он даст, но перед этим примется дотошно выяснять, на что она их истратила? А назови фамилию Тома, немедленно отправится к нему и проведет воспитательную беседу о том, что Еве курить нельзя и если он еще хоть раз даст ей сигареты, то он, отец, примет соответствующие меры... Ева не раз закаивалась не брать сигареты у Тома, но проходило несколько дней, после того как кончались хорошие сигареты, и она снова заходила к нему в магазин. Том охотно снабжал ее сигаретами и не заикался про деньги, хотя Ева была уверена, что он, выдав ей блок или несколько пачек, сделает пометку в своем расчетном блокноте. А что у него такой есть, сообщила Мария. Ее фамилия тоже числится там так же, как и ее дружка Бориса Блохина...

- Придумай что-нибудь, - искушала Мария.

Ева с удовольствием прокатилась бы в Таллин. Этот маленький чистенький городок с великолепными кафе и ресторанчиками нравился ей. И она не прочь бы посетить знаменитую финскую баню, в которой еще никогда не была, и отведать пирожных и кондитерских изделий, сделанных из взбитых сливок, но...

- До пятницы еще далеко, - уклончиво ответила Ева.

- Я тебе позвоню в четверг вечером, - настаивала Мария. - Дурочка будешь, если не поедешь... И охота торчать в выходной дома, да когда еще такая погода!..

- А что, в Таллине Том заказал на субботу и воскресенье солнце? - улыбнулась Ева.

Как только она повесила трубку, в комнату вошла мать. Вынув поредевший пучок черных шпилек изо рта, она заметила:

- Ты очень подолгу болтаешь по телефону... А мне должны позвонить...

- Мужчина с приятным мужественным голосом? - взглянула на мать Ева.

Ирэна Леопольдовна смерила дочь высокомерным взглядом и резко ответила:

- Ты не мерь меня на свой аршин. Этот мужчина с приятным мужественным голосом не кто иной, как руководитель нашей группы, ездившей в Болгарию.

- Ты так говоришь, - скрывая улыбку, сказала Ева, - будто руководители групп вовсе не мужчины.

- Если бы ты увидела его, тебе бы не приходили в голову дурные мысли, - с достоинством заметила мать, забирая телефон.

- А что, он урод? - невинно поинтересовалась Ева.

- Он солидный человек и притом женат, дурочка, - не оборачиваясь, ответила мать. - Кстати, в поездке вместе с ним была и жена.

Ева промолчала, подумав, что такой ответ мог бы удовлетворить отца, но отнюдь не ее, Еву...


Они сидели за хорошо сервированным столом в гостиничном ресторане. Деревянные с металлической отделкой бра мягко освещали небольшое уютное помещение с круглой сценой в углу. На столе бутылка с коньяком, знаменитый таллинский ликер, шампанское, апельсиновый сок в высоких фужерах с плавающими квадратными льдинками. Том наливал в рюмки и фужеры, подкладывал Еве в тарелку копченого угря, которого, как он говорил, специально для него оставили. Правда, за соседним столиком тоже подавали угря...

В Таллин они приехали в семь вечера. Заглянув к своему знакомому директору гостиницы, Том вернулся расстроенным: два люкса, которые он заказывал, оказывается, заняты народными артистами... Тут на днях нагрянули сразу две киногруппы: "Ленфильм" и телефильм. В общем, директор предложил пару двухместных номеров. Вид из окна отличный. На этаже маленькое кафе, где можно заказать любой коктейль.

Неизвестно, на какие люксы Том рассчитывал (а может быть, просто пижонил?), номера были вполне приличные, со всеми удобствами, даже с телевизорами. Ева и Мария заняли один номер, а в другом, по соседству, расположились Том с Борисом. Вот это обстоятельство больше всего беспокоило Еву. Она понимала, что Мария перейдет в номер к Борису, Том, естественно, к ней... Так, очевидно, все было и задумано. Поэтому и номера рядом. А Том, блестя бегающими глазами, молол какую-то чепуху, вроде того, что после длительной поездки - он был за рулём - всегда хочется выпить. Хотя сам пил мало, ей, Еве, то и дело подливал и требовал, чтобы она выпила до дна. Рыжие волосы его тоже блестели, наверное, смазал каким-нибудь снадобьем, от него пахло хорошим одеколоном.

Борис не суетился, сидел развалясь в кресле, с удовольствием тянул из рюмки коньяк и обменивался с Марией ленивыми фразами, вроде "лакай, старуха, свой любимый ликер, ты же можешь одна бутылку выдуть!". Или: "Послушай, Марго, почему бы тебе не сбросить десяток килограммов? Том всю дорогу переживал, как бы задняя шина не спустила..."

И, встряхивая будто конь головой, громко ржал, показывая редкие крупные зубы. Глаза у него уже были пьяные. Рубашку он сверху расстегнул, из прорехи выглядывал кустик черных волос и виднелась часть татуировки: крыло какой-то птицы. По-видимому, орла, в когтях которого зажата обнаженная женщина.

Мария добродушно отшучивалась и ничуть не обижалась, что изумляло Еву. Она бы и минуты не потерпела подобных насмешек. А вообще-то Борис прав: нельзя так себя распускать, в ней уже, наверное, килограммов девяносто весу. Это сейчас, когда ей двадцать лет, а что будет дальше?..

Судя по всему, будущее мало волновало Марию, она с аппетитом ела все, что подавали, пила, не соблюдая меры, была весела и всем довольна. Сразу два торшера отражались в ее бархатных глазах. Рядом в пепельнице окурки со следами губной помады, иногда она по рассеянности стряхивала пепел в тарелку с остатками копченого угря. Мария наслаждалась жизнью и вся сияла. А насмешки Бориса для нее то же самое, что для слона укус комара. Она их просто не воспринимает.

За дальний столик у окна уселись два немолодых человека. Одного из них Ева явно где-то видела. Пока она напрягала память, вспоминая, кто же это такой, Мария, толкнув ее под столом ногой, негромко назвала фамилию популярного киноартиста. Она всех знаменитостей сразу узнавала в лицо. Ни капельки не стесняясь, стала таращить на звезду экрана большие выпуклые глаза, уже немножко пьяные. Теперь в них отражался весь свет в зале. Впрочем, артисты не обращали на них никакого внимания, они смотрели в меню и негромко обменивались репликами.

- Мужчина - мечта моей жизни! - весело болтала Мария, уплетая салат из помидоров. - Позови - на край света побежала бы за ним.

- Не догонишь, - усмехнулся Борис. - Слишком тяжела...

- Дождешься, что я тебе наставлю рога, - пригрозила Мария.

- Не найдешь второго такого дурака, как я... - ржал Борис.

- Ах так! - звонко воскликнула Мария. - С завтрашнего дня сажусь на диету, и все мальчишки будут у моих ног!

- Не надо, Марго, - жалобно запричитал Блоха. - Тогда мне придется другую искать, а таких, как ты...толстух в городе мало...

И оба - он и Мария - весело расхохотались. Мария даже приподнялась, опрокинув пустую рюмку, и звучно чмокнула дружка в мокрые губы.

Ева старалась их не слушать, она нет-нет и бросала рассеянный взгляд в сторону столика артистов, но те долго не задержались в ресторане: поужинали и быстро ушли.

Борис и Мария напились. Мария часто беспричинно смеялась, целовала Тома взасос, потом отталкивала и говорила, что завидует Еве... Борис больше не задирал Марию, однако лошадиное лицо его становилось все угрюмее. Он опять болтался без работы. Долго на одном месте почему-то Блохин не задерживался. Последнее время работал продавцом в овощном магазине. Рассказывал, что там больше приходилось ящики с капустой, помидорами и огурцами таскать на горбу, чем стоять за прилавком. Да и "навару" кот наплакал. Том пообещал его устроить в шашлычную официантом, там у него приятель... Это доходное место, можно большие дела проворачивать. В шашлычной и фарцовщики околачиваются... Но Борис не любит работать, а официанту приходится весь день вертеться как белка в колесе. Да и потом, с его склонностью к выпивке, он и в шашлычной долго не продержится.

Не понимала Ева Марию: что она нашла в этом Борисе? Высокий, не урод, конечно, многим девушкам такой тип мужчины нравится, но пустой он и грубый. Вот присосался к Тому и смотрит в рот, что тот скажет, то и делает. Есть такие людишки, которые, как рыбы-прилипалы, обязательно при ком-нибудь состоят. А как исчезнет хозяин, допустим, отдаст концы, так и замечется, забегает, пока не пристанет еще к кому-нибудь... В этом смысле Том Лядинин, конечно, совсем другой человек. Этот знает, что хочет, и умеет дела проворачивать. Если Борис - прилипала, то Том - акула. Если Борис не нравился потому, что он бесхребетный, мямля, то Том не нравился за совершенно противоположные качества: самоуверенность, расчетливость, напористость.

Сидя в ресторане, она подумала, зачем вообще оказалась здесь? Еще в четверг она не знала, что поедет с ними в Таллин. Она и Марии сказала, вряд ли что из этого получится, но, очевидно, в ее голосе были нотки сомнения, потому что вся эта компания заехала за ней в университет, и прямо оттуда они укатили в Таллин. Даже не позвонила домой. Впрочем, позвонить можно будет и отсюда. В гостинице есть междугородний телефон-автомат.

Том пододвинул ей пачку "Мальборо". Когда она взяла сигарету, чиркнул газовой зажигалкой. Чем, интересно, он намазал свои рыжие кудри? Может, спросить? И почему его глаза все время перебегают с одного предмета на другой, будто буквально все ощупывают, взвешивают? Ева посмотрела ему в глаза, Том и трех секунд не выдержал ее взгляда, тут же сощурившись, уставился на свою сигарету, потом на рюмку с коньяком, затем обшарил глазами весь ресторан и снова стал изучать свою сигарету, на которой вырос серый столбик пепла.

Ева продолжала смотреть на него. Кожа на лице, как и у всех рыжих, красноватая, на округлых, гладко выбритых щеках несколько прыщиков, рот большой с тонкими нервными губами, ресницы редкие и белые, отчего глаза кажутся красными. И эти губы хотят целовать ее... Ее внутренне передернуло, и она отвернулась. От Тома не укрылось ее движение, он обеспокоенно взглянул на нее и участливо спросил:

- Тебе холодно? - И даже сделал попытку снять с себя кожаный пиджак, но Ева остановила его.

- Я устала, - сказала она. - И почему музыки нет?

Он поднялся с кресла и пошел к администратору, разговаривавшему у стойки с барменом. О чем-то поговорил с ним и вернулся.

- Сегодня оркестра не будет, - развел он руками. - Оказывается, в этом ресторане выступает известный в Таллине оркестр, а сегодня во Дворце искусств какой-то смотр.

- Наверное, поэтому здесь и народу мало, - сказала Ева.

- Если ты устала...

- Посидим еще немного, - поспешно сказала Ева. - Налей мне шампанского.

Том с удовольствием наполнил ее фужер до краев.

- Я танцевать хочу, - заявила Мария. - Включите музыку!

- С кем ты будешь танцевать? - взглянул на нее покрасневшими глазами Борис.

- С тобой.

- Я боюсь, девочка, тебе придется тащить меня в номер, - осклабился Борис. - Сегодня я плохой танцор.

Как Ева ни оттягивала этот момент, но пора было рассчитываться и уходить. Вежливый молодой официант с длинными волосами, зачесанными назад, стоял у порожнего столика с белоснежной скатертью и выразительно поглядывал в их сторону. Ресторан опустел, был первый час ночи.

- Погуляем... по ночному Таллину? - неуверенно предложила Ева.

- Бабские фантазии! - презрительно фыркнул Борис, жуя потухшую сигарету.

- Я хочу танцевать! - капризно говорила Мария. - Пойдемте в другой ресторан, где есть музыка!

Том подозвал официанта. Тот подал уже готовый счет. Небрежно достав из кармана пиджака несколько десятирублевок, Том положил на край стола. Официант ловко препроводил деньги в объемистый кожаный бумажник и стал отсчитывать сдачу, но Том сказал:

- Бутылку шампанского с собой. Остальные - вам.

- И коньяку! - потребовал Борис.

Том бросил на него уничтожающий взгляд, но решил уж до конца быть на высоте: достал еще бумажку и протянул официанту.

- Да, еще граммов триста хороших конфет, - сказал он и взглянул на Еву. - Ты какие любишь?

- Я их терпеть не могу, - заявила Ева.

- А я люблю, - вмешалась Мария, - Томик, возьми "Каракум". Или грильяж. Молодой человек, у вас есть грильяж? - обольстительно улыбнулась она официанту.

Когда на свой этаж поднимались по лестнице, застланной красной ковровой дорожкой, Том осторожно взял Еву за руку и негромко сказал:

- Ты этот долг за сигареты выбрось из головы. Ничего ты мне не должна.

- Заманчиво, - усмехнулась Ева, поднимаясь по ступенькам впереди него.

Он жадно смотрел на ее длинные стройные ноги, тонкий изгиб высокой талии. Сердце возбужденно стучало, он готов был сейчас купить ей весь мир. Ему ничего не было жалко. Обычно такие мысли редко посещали его. Теперь он был уверен, что она наконец-то в его руках, и вместе с тем его что-то тревожило. Ее недоступность все больше распаляла его. Он с нетерпением, до дрожи в коленях, ждал того момента, когда они останутся в номере вдвоем. У Бориса и Марии все просто и ясно. Вон как он повис на толстушке, с громким смехом тащившей его чуть ли не на себе в номер. Дежурная на этаже неодобрительно посмотрела на них, однако ничего не сказала.

Опередив девушку, Том подошел к высокой двери и, нагнувшись, будто собирался заглянуть в замочную скважину, стал поспешно тыкать ключом в замок. Он видел, что руки его предательски дрожат, и повернулся к девушке спиной. Ева, покусывая полные губы, стояла позади, и в ее карих глазах - смертная тоска. Из-за дверей напротив глухо доносились мягкие переборы гитары и густой приятный голос. Голос пел: "Клен ты мой опавший, клен обледенелый, что стоишь нагнувшись под метелью белой..." И Еву вдруг неудержимо потянуло туда, где гитара и этот грустный зовущий голос. Она сделала несколько шагов по длинному узкому коридору, слабо освещенному матовыми шарами на потолке. Том, что-то бормоча, все еще возился с ключом. Кажется, голос доносился из номера 462. Стоя перед дверью, Ева не знала, что ей делать: поднять руку и постучать? Удобно ли ночью стучать в чужой номер? Но там не спят, там поют под гитару, значит, ничего страшного не произойдет, если она войдет... Ева оглянулась и встретилась взглядом с Томом. Он стоял у раскрытой двери и недоуменно смотрел на нее.

- Ева... - сдавленно начал он, но девушка отвернулась и постучала, сначала осторожно, потом все сильнее. Раздался басистый голос:

- Входите!

Держась за ручку двери, девушка обернулась.

- Том, ты прости меня, я сегодня ввела тебя в большие расходы, - произнесла она глуховатым и вместе с тем совсем детским голосом. Отворила дверь и вошла в чужой номер. Навстречу ей поднялся огромный бородатый мужчина с хмельными, мерцающими васильковым цветом глазами. Вокруг стола сидели еще три мужчины и некрасивая длинноволосая женщина. У одного из мужчин, плотного, широкоплечего, была в руках гитара.

- Подождите! - загремел огромный мужчина. - Я сейчас скажу, как вас зовут... Ева!

И она узнала его: это был режиссер телестудии Василий Иванов, с которым познакомил ее в ресторане "Волхов" Кирилл. Да и остальных она видела там же. Парня с гитарой зовут Валера, он тогда был пьян и все время говорил ей комплименты и даже собирался найти гитару и спеть для нее романс. Сейчас он, поглаживая короткие черные усики, смотрел на нее без всякого удивления и улыбался. Да и никто из них не удивился приходу Евы.

- Ева, а где твой Адам? - снова, как тот раз в "Волхове", повторил свою плоскую шутку Валера и тронул струны гитары.

- И Кирилл здесь? - весь засияв, спросил Василий.

- Можно я с вами останусь? - улыбаясь, сказала Ева.

- Валера! - приказал Василий. - Сбегай к... - и он назвал фамилию знаменитого киноартиста. - У него, кажется, есть в номере коньяк и шампанское.

- А если они-с почивают-с? - спросил Валера.

- Разбуди, - гремел Василий. - Скажи, к нам из рая спустилась на парашюте Ева...

- Ради Евы... так и быть, рискну.

Валера положил на кровать гитару и, широко улыбнувшись девушке, тряхнул смоляными кудрями и ушел.

- Я думал, ты здесь с Кириллом, - погасив улыбку, заметил Василий.

- Я убежала из дома, - сказала Ева, усаживаясь на смятое покрывало кровати рядом с некрасивой актрисой, которую звали Светлана. Ева ее хорошо знала по кинофильмам. Она замечательно исполняла характерные роли замотанных заботами, семьей и жизнью женщин. Кажется, она даже народная артистка республики.

В этой компании и непринужденной обстановке Ева почувствовала себя хорошо и легко. Без следа растворилось тяжелое настроение, охватившее ее в ресторане. Синеглазый гигант Василий, сочувственно поглядывая на нее, налил в стакан водки, пододвинул бутерброд. И она первый раз за сегодняшний вечер с удовольствием выпила, чем вызвала одобрительное восклицание Василия: "Молодчина! Не люблю, когда ломаются..."

Пришел Валера с бутылкой коньяка и... народным артистом Володей. Звезда экрана прямо с порога одарил Еву своей знаменитой обаятельной улыбкой.

- Гуляете, полуночники? - сказал он красивым баритоном, произнеся "полуношники". - А ведь рано утром съемки.

- Нам не привыкать, - отмахнулся Василий, еще больше оживившийся при виде бутылки с коньяком, которую Валера поставил в центре стола. - Володя, нам бог послал с неба Еву... Как она смотрится на роль той самой девушки с гвоздиками?

Ева встретилась глазами с народным артистом. Увидела сеточку морщин у висков, седую прядь в коротких волосах. Глаза у него цвета морской волны, немного усталые, но добрые и лучистые, как у Светланы. Неужели это талант так отражается в их глазах?

- Вы не хотели бы быть моей партнершей в этой сцене? - мягко спросил Володя.

- Я никогда не снималась в кино, - чувствуя, как розовеют щеки, ответила Ева.

- Теперь модно снимать людей с улицы, - заметила Светлана. - К примеру, Антониони или Феллини? В некоторых их картинах всего два-три профессионала - остальные толпа.

- Я бы не хотела быть... толпой, - улыбнулась Ева.

- Вы подумайте, - переглянувшись с Василием и одобрительно кивнув ему, проговорил Володя.

- Чего тут думать? - забасил Василий. - Завтра же зачислю в штат и будешь сниматься.

- А университет? - все еще не веря, что все это серьезно, спросила Ева.

- Ерунда, - отмахнулся Василий. - Директор картины даст телеграмму ректору, и тебя освободят от занятий на неделю-другую.

- Уж тогда лучше родителям, - сказала Ева.

- И родителям, и самому господу богу, чтобы он не волновался в своих райских кущах! - беспечно заявил Василий.

- Не забудьте, в таком случае, Василий Иванович, дать телеграмму и Адаму, - ввернул Валера. Адам положительно не давал ему покоя!

- Валера, исполни мою любимую, - прислонясь могучей спиной к стене, попросил Василий.

Артист взял с кровати гитару, задумчиво глядя на Еву, щипнул одну струну, другую и чуть хрипловатым, но сильным баритоном запел: "Жили двенадцать разбойников, жил атаман Кудеяр. Много разбойники пролили крови честных христиан..."


3


В первом часу ночи раздался осторожный звонок в дверь, так звонят в неурочный час незнакомые люди. Будь это подвыпившие приятели, они бы трезвонили не переставая, а этот звонок был коротким, робким. Кирилл подождал, сидя за письменным столом, но звонок больше не повторился. Однако осталось ощущение, что на лестничной площадке ждут. Отодвинув старой скрипучее кресло обитое кожей, Кирилл встал и пошел открывать.

На пороге стоял Недреманное Око. Был он в старомодном длинном драповом пальто и коричневой шляпе. Лицо угрюмое, с мешками под глазами. В свете коридорной лампочки на ворсе шляпы блестели дождевые капельки.

- Я отец Евы Кругликовой, - медленно разжимая губы и заглядывая в прихожую, но почему-то не решаясь войти, произнес он. Испытующе взглянул на Кирилла, по-видимому рассчитывая огорошить его или, по крайней мере, увидеть на лице смятение, растерянность.

- Заходите, - пригласил Кирилл, отступая в глубь прихожей.

Нежданный гость потоптался на пороге, потом, тщательно вытер ноги о резиновый коврик перед дверью и со вздохом перешагнул порог. Раздеваться он не стал, даже не снял мокрую шляпу, и дальше прихожей не пошел. По тому как он внимательно ощупал взглядом прихожую, особенно долго его опытный взгляд задержался в углу, где обычно снимают обувь, можно было понять, что признаков пребывания здесь своей дочери он не обнаружил и потому приход его в общем-то был бессмысленным, однако это его не слишком обескуражило.

- Я знаю, вы встречаетесь с Евой, - строго сказал он.

- А разве это запрещено? - невинно поинтересовался Кирилл.

- Она у вас бывает, - проигнорировав его замечание, все тем же тоном продолжал Недреманное Око. Представиться он позабыл, а может быть, посчитал, что "отец Евы Кругликовой" вполне достаточно.

- А почему бы ей не бывать у меня? - спросил Кирилл.

- Я отец Евы, - снова внушительно напомнил он. - Я должен знать, с кем она встречается. Где она?

- Представления не имею, - ответил Кирилл.

- Когда вы ее последний раз видели?

- Неделю тому назад... Или нет, пожалуй, пять дней.

- Вторые сутки ее нет дома, - продолжал Недреманное Око. - Я ума не приложу, где она может быть? Вы поймите наше с женой беспокойство, мало ли чего могло произойти? Мы ездим по городу, звоним по телефонам ее знакомым...

- Я вам ничем не могу помочь... - Кирилл вопросительно взглянул на него.

- Сергей Петрович, - подсказал он.

- Ума не могу приложить, Сергей Петрович, где она может скрываться, - сказал Кирилл.

- Извините, что так поздно вас побеспокоил, - затоптался тот, хмуря лоб. - Если она позвонит вам, сообщите, пожалуйста.

Он ушел. Кирилл слышал, как под окном фыркнул мотор, но отодвинуть занавеску в кухне и взглянуть не решился. Где же все-таки, черт побери, прячется Ева от своих дорогих родителей?..

Больше не работалось. Он сидел за письменным столом, смотрел на лист бумаги, но мысли уплывали в сторону... Последнюю неделю он был очень загружен, сдавал в производство альманах, исправлял замечания корректоров, часто ездил в типографию. Может, Ева и звонила, но его не застала на месте. Вечерами подолгу засиживался на работе, брал рукописи и домой. Раза два-три отключал телефон, чтобы успеть вычитать материал перед засылкой в набор. Сам он Еве не звонил. И потом они договаривались, что она позвонит.

Не встречались они с тех пор, как он ее увидел на Садовой с парнем в лайковом пиджаке. Она тогда прошла мимо него, далекая и чужая... Не с этим ли парнем она махнула куда-нибудь? От нее все можно ожидать. В этом Кирилл уже успел не раз убедиться. Если Еве что-либо захочется, она ни с чем не посчитается и поступит по-своему. Однажды они договорились на машине поехать за город. Эта была ее идея. Кирилл в тот день не смог. Ева не стала его упрекать, повесила трубку, а через несколько дней между прочим сообщила, что с одним знакомым была в Зеленогорске, там они пообедали в ресторане, потанцевали и вообще прекрасно провели время. Рассказывала обо всем и без намека задеть Кирилла, сделать ему больно, просто у нее было настроение покататься на машине, отдохнуть, в городе так все надоело, и вот она покаталась и отдохнула... И опять в ее тоне Кирилл не почувствовал упрека или сожаления. Главное, Еве этого захотелось, а с кем она поехала и куда, это уже не имеет никакого значения.

Чем больше Кирилл узнавал девушку, тем меньше ее понимал. У нее были какие-то свои правила в жизни, и только ими она руководствовалась. Причем эти правила очень сильно отличались от общепринятых, что, очевидно, весьма беспокоило ее родителей. Особенно Недреманное Око. Конечно, тот перебарщивал. Подобная опека вызывает обратный результат: Ева ожесточается и в результате всегда поступает так, как ей захочется. И если другая на ее месте стала бы потом раскаиваться и искупать свои грехи, Ева же никогда этого не делала, потому что не считала себя в чем-либо виноватой. Наоборот, искренне удивлялась: чего же от нее хотят?

Бывали моменты, когда Кирилл говорил себе, что надо все это кончать. Ничего путного из его знакомства с девушкой не получится. Замуж за него она не собирается, о чем честно ему заявила, да и он, признаться, теперь не представляет ее в роли верной супруги. Дав себе слово перестать встречаться с Евой, Кирилл старался не думать о ней, не звонить, в такие моменты он и телефон отключал, но проходили дни, и начинал ощущать какое-то странное беспокойство, будто жизнь его стала беднее, работа уже не так, как прежде, захватывала его, он ждал чего-то, прислушивался - Ева иногда приходила к нему без телефонного звонка, - и тогда больше не надо было себя обманывать: он тосковал и ждал Еву. И как-то так получалось, что она сама появлялась, не вынуждая его предпринимать какие-то шаги, чтобы найти ее. Все его сомнения сразу куда-то улетучивались, жизнь снова казалась прекрасной, а Ева - именно той единственной, которая ему нужна. И сама мысль, что он хотел порвать с ней, казалась дикой, нелепой. Проводив ее домой или в университет - Ева могла появиться и до занятий, - он начинал строить воздушные замки: воображая, как они будут жить вместе, многие девушки, вступая в брак, ничего не умеют делать, а потом сама жизнь всему их научит... Он, Кирилл, займется ее воспитанием. Тактично, тонко привьет ей свои вкусы, потом родится ребенок... А материнство неузнаваемо меняет женщину...

Ева сама в пух и в прах разрушала эти зыбкие воздушные замки: она вдруг исчезала на несколько дней, а когда снова появлялась, была чужой и холодной. И, глядя в ее равнодушные усталые глаза с глубокими синеватыми тенями, он чувствовал себя глупым мальчишкой, который насочинял про себя всякую чертовщину и поверил в нее... Ева односложно отвечала на вопросы, много курила и пила крепкий кофе. Белое округлое лицо ее ничего не выражало, казалось, она в полусне отвечает первыми попавшимися на язык фразами. Потом он уже понял, что это такое: она была обращена внутрь себя. И такое происходило с ней обычно после какого-нибудь очередного срыва, когда дома разражался скандал. Она никогда ничего не рассказывала, но сама с собой, очевидно, вела большую борьбу. И в этой внутренней борьбе, которая, к счастью, недолго продолжалась, никто никого не побеждал. Ева была не из тех, которые одерживают победы над собой.

В конце концов Кирилл на все махнул рукой и предоставил событиям развиваться так, как они развиваются, хотя, надо сказать, это было не в его характере: он привык сам управлять событиями, подчинять своей воле обстоятельства, но в этом случае был бессилен. События развивались по каким-то другим законам, которые были ему чужды, но приходилось с ними считаться, терпеть их - он не хотел потерять Еву. Теперь он не давал себе слова порвать с ней, потому что понял, что это свыше его сил. Он скучал без нее, и нечего было притворяться, что это не так. Но и девушке не подавал вида, что терзается из-за нее. Этого ни в коем случае нельзя было делать, Ева сразу бы утратила к нему интерес. Она не терпела упреков, не желала быть привязанной к кому-либо и не ценила привязанности других. К Кириллу она приходила, как сама объясняла, тогда, когда ей этого захочется. И сколько бы он ее ни умолял прийти к нему, она все равно бы не пришла. Он знал, что это так, и никогда не уговаривал. И как бы ему ни хотелось позвонить ей, он сдерживал себя и ждал, когда она сама позвонит или придет. Ева могла прийти и на работу. Несколько раз она заходила в его кабинет на Литейном. Однажды ее там увидел Землянский.

Долго в эту ночь не мог заснуть Кирилл. Недреманное Око переложил часть своей тяжелой ноши и на его плечи. Кирилл внушал себе, что Ева вправе поступать, как ей заблагорассудится, ведь они ничем друг другу не обязаны, вернее, она ничем не желает связывать себя с ним, с Кириллом, так чего же ему, спрашивается, ревновать? И потом, неизвестно еще, где она и что с ней?


Вернувшись из типографии, Кирилл увидел в своем кабинете Землянского. Тот сидел на его месте и что-то быстро писал шариковой ручкой. Не спеша поднялся, уступая место, недописанную бумагу сложил пополам и засунул в карман. Присев на стул у стены, достал из другого кармана коробочку с витаминами и несколько желтых горошин положил в рот. Круглое, с тугими розовыми щеками лицо Михаила Львовича и без того свидетельствовало о завидном здоровье, он не пил и не курил.

Посасывая витамины, Землянский задумчиво смотрел на Кирилла. И во взгляде его проглядывало сочувствие.

- Ты что, хочешь мое место занять? - пошутил Кирилл. Кто бы мог подумать, что эти слова окажутся пророческими?.. Раньше он никогда не замечал, чтобы Михаил Львович сидел за его столом.

- Не исключено, - добродушно улыбнулся Землянский. - Кажется, у вас назревают крупные неприятности... Кстати, вы еще не были у Галактики, пардон, у Василия Галактионовича?

- У меня неприятности каждый день, - кисло улыбнулся Кирилл, вспомнив про посещение его квартиры Недреманным Оком.

- Неприятности еще не поздно избежать, - продолжал все в том же духе Землянский. - Нужно лишь срочно выправить статью Симакова и поставить в альманах. В нынешний.

- Какого еще Симакова? - недоуменно взглянул на него Кирилл. Его стал злить загадочный тон Михаила Львовича.

- Я положил вам папку со статьей на стол, - кивнул тот. - Того самого Симакова, который написал о Новгородской археологической экспедиции. А вы эту статью завернули.

Кирилл вспомнил. И не только про эту статью, а и про слова Ильи Ларионовича Залогина, предупредившего его, что Симаков человек обидчивый и у него тесть академик. Правда, на эти слова он тогда не обратил внимания. И еще, кажется, Залогин просил ответить поделикатнее... А он, Кирилл, поручил это Землянскому...

- У тебя сохранилась копия ответа Симакову? - спросил Кирилл.

- Кажется, я написал ему от руки...

Это на него похоже. Известный лентяй! Далее не дал машинисткам перепечатать ответ...

- А что ты ему написал?

- Не помню, - пожал плечами Землянский, моргая большими влажными глазами.

- А ты вспомни, - настаивал Кирилл.

- Обычно, мол, ваша статья не пойдет, и все такое.

- А ты хоть прочитал ее? - испытующе посмотрел на него Кирилл.

- Там про новгородские раскопки? - медленно отвел глаза Михаил Львович.

Ясно, не прочитал! Что же этот тюфяк написал Симакову? Видно, дал повод зацепиться. Но печатать статью в сданном уже в набор альманахе Кирилл не будет. Вот уж дудки! И не поможет настырному Симакову даже именитый тесть академик!

- Напечатайте эту чертову статью, Кирилл, - буд-то угадав его мысли, посоветовал Землянский. Темные глаза его печально смотрели на Кирилла. - И Залогин Илья Ларионович считает, что можно статью дать.

- Когда действительно сядешь на мое место, тогда печатай, что тебе вздумается, - раздраженно ответил Кирилл. - Даже похабные частушки.

- Я пойду, - сказал Землянский и быстро выскользнул из кабинета, что при его солидной фигуре было несколько неожиданным. Обычно он все делал медленно, не спеша.

Кирилл раскрыл папку и на отпечатанном на машинке письме Симакова с множеством восклицательных знаков прочел размашистую резолюцию Галахина: "Поставить в номер". И все. Больше ни слова. Не сказано, вместо чего ее поставить? Какую-то уже набранную статью нужно выбросить. И ради чего? Ради того, что у археолога тесть академик?

Кирилл сидел за столом и невидящими глазами смотрел на письмо с восклицательными знаками. Сосредоточившись, он прочел его. Да, тут оскорбленное самолюбие, оказывается, добрячок Залогин когда-то пообещал ему опубликовать статью, почему он и написал ее, а какой-то Воронцов заворачивает... А статья нужна, в ней новые факты... И т.д. и т.п.

Кирилл набрал номер телефона. Трубку снял Землянский.

- Ты в ответе Симакову поставил мою фамилию? - спросил Кирилл.

Михаил Львович долго пыхтел в трубку, мычал, наконец выдавил из себя:

- Ты же редактор-составитель.

- Хоть показал бы, что ты там нацарапал! - проворчал Кирилл и повесил трубку. Он тоже хорош! Нужно было самому ответить, а он взял и перепоручил Землянскому...

Раздался телефонный звонок.

- Кирилл Михайлович, вы, пожалуйста, не говорите начальству, что я написал ответ, - попросил Землянский.

- Что, поджилки затряслись? - усмехнулся в трубку Кирилл.

- Я вас очень прошу, - понизил голос тот, очевидно, кто-то вошел в комнату.

- Хорошо, я поставлю статью Симакова, но твою выброшу, - пригрозил Кирилл и улыбнулся, представив, какое сейчас лицо у Землянского, но тот его удивил. Он быстро ответил:

- Выбрасывайте, - и повесил трубку.

Значит, дело действительно серьезное, раз Михаил Львович готов пожертвовать своей статьей. Видно, кто-то нагнал на него страху. А больше всех на свете Землянский боялся Галахина... И тут, легок на помине, в кабинете собственной персоной появился Галактика. В отличие от многих руководителей, он всегда сам приходил к сотрудникам, которые ему зачем-либо были нужны, хотя в приемной и сидела секретарша Лиза.

Василий Галактионович, хотя и имел в институте громкое космическое прозвище Галактика, был невысокий мужчина шестидесяти пяти лет. На голове короткий седой "ежик", лицо аскета со впалыми скуластыми щеками, чуть горбатым носом и острыми живыми глазами с двумя седыми кисточками бровей. Был он дальнозорок и часто щурился. Очки носил громоздкие, в коричневой оправе. Улыбался Василий Галактионович редко, однако ценил юмор да и сам любил при случае пошутить. И даже смешные вещи говорил без улыбки, хотя две глубокие складки у губ свидетельствовали о том, что когда-то Галактика любил от души посмеяться.

Кирилл поднялся ему навстречу, но Василий Галактионович махнул рукой, дескать, сиди... Присел на стул у стены с книжными полками и уставился на Кирилла острыми глазами. Очки он надевал, лишь когда работал. Руки у него были крепкие, жилистые. Кирилл знал, что директор института любит покопаться на даче с лопатой или мотыгой в саду, умел и столярничать. Лицо у него загорелое, обветренное, сразу видно, что человек часто бывает на свежем воздухе.

- Вчера мне академик Блинников позвонил из Москвы, - сразу с главного начал Василий Галактионович. - Просил, чтобы я разобрался со статьей Симакова...

- Вы уже разобрались, - съязвил Кирилл, кивнув на лежавшее перед ним письмо с резолюцией.

- Почему вы не хотите ее печатать? - сделал официальное лицо Василий Галактионович. И даже обратился на "вы", что он делал лишь в том случае, когда сердился на Кирилла.

Кирилл рассказал, как несколько месяцев назад попала к нему статья, как он переговорил с Залогиным, который согласился с ним, что второй раз подряд печатать материал о новгородских раскопках не стоит, тем более что раскопки еще не закончились. Когда археологи завершат экспедицию, обработают материал, можно будет снова вернуться к этой теме. Ничего нового, по сравнению с прошлогодней статьей, Симаков не сообщает.

Галахин листал альманах, который Кирилл ему дал, и все больше хмурился. В очках он сразу стал начальственно-неприступным. Увеличенные квадратными выпуклыми стеклами глаза заледенели. Чувствовалось, что слова Кирилла его озадачили. Про статью о Новгороде в альманахе Василий Галактионович, конечно, забыл.

- Я слышал, что академик Блинников родственник этого Симакова, - осторожно заметил Кирилл.

- Да? - удивился Галахин, пробегая глазами напечатанную в альманахе статью. - Кто же он ему? Сват? Брат?

- Тесть, - ответил Кирилл.

Галахин оторвался от статьи, блеснул стеклами очков на Кирилла.

- Когда же ты женишься, молодой человек-с? - огорошил он того.

- У меня нет знакомых дочек академиков, - нашелся Кирилл.

- Может быть, у тебя несносный характер?

- Вам виднее, - не понимая, куда он гнет, пробормотал Кирилл.

- В твоем возрасте холостяки становятся невыносимыми педантами и скрягами, - продолжал в том же духе Василий Галактионович. - Не замечал за собой такого?

- Надеюсь, к статье все это не имеет никакого отношения? - холодно поинтересовался Кирилл.

Галактика захлопнул альманах, поставил на полку и снял очки. Глаза его внимательно изучали Кирилла. На подбородке маленькая царапина. По-видимому, Василий Галактионович брился обыкновенной безопасной бритвой. Взгляд его трудно было выдержать, тем не менее Кирилл напрягся и не отвел глаза в сторону. Правда, руки его сами по себе нервно теребили письмо Симакова с резолюцией, а ноги под столом отчего-то вдруг отяжелели, будто стали чугунные.

- Придется статью напечатать, - спокойно вымолвил директор.

- Это невозможно, - также негромко заметил Кирилл. - Альманах в типографии.

- Я пообещал Блинникову.

- Надо было сначала со мной посоветоваться, - смягчив тон, сказал Кирилл, ожидая, что сейчас последует взрыв. Галактика мог неожиданно взорваться и тогда способен был все и всех испепелить, но очень быстро остывал и никогда не таил зла на сотрудников института.

Галактика не взорвался. Он поднялся со стула, прошелся по не очень-то просторному кабинету, под его легкими шагами заскрипели красноватые паркетины. Шея у него крепкая и тоже загорелая, а вот спина немного сутулая. Не поворачиваясь к Кириллу и не повышая голоса, Галахин проговорил:

- В Новгороде ведутся интересные археологические раскопки. Почему бы нам из номера в номер не сообщать об этом читателям? Я прочел статью этого...

- Симакова, - подсказал Кирилл и, не удержавшись, прибавил: - Зятя академика Блинникова...

Галактика никак не отреагировал на эту ядовитую реплику и тем же тоном продолжал:

- ...участника экспедиции и нашел ее вполне квалифицированной. Факты любопытны, а выводы неожиданны. Блинников сообщил, что для Симакова очень важно опубликовать эту статью, потому что он весной защищает кандидатскую и ему необходима публикация. Судя по статье, этот человек не без способностей, у него научный склад ума, мыслит он оригинально. Не вижу причин ему отказывать.

- Меня меньше всего волнует научная карьера Симакова, - сказал Кирилл. - Я озабочен нашим альманахом. Если поставить статью в номер, то мы задержим выпуск минимум на месяц. А вы знаете, как смотрит на это типография... Это раз. Во-вторых, нужно что-то выбрасывать из сверстанного альманаха? Почти два авторских листа! Кто-то из наших авторов должен пострадать из-за этого...

- Зятя академика Блинникова, - без улыбки заметил Галахин.

- Вот именно, - сказал Кирилл, сбитый с толку невозмутимостью директора института.

- "Пострадавшего" мы напечатаем в следующей книжке, а Симакова поставьте в эту, - сухо заметил Галахин, направляясь к двери.

- Я этого не буду делать, - негромко ответил Кирилл.

Василий Галактионович остановился у двери, обернулся. Глаза стали пронзительно острыми, колючими. Нос хищно нависал над сжатыми в полоску губами. Когда он заговорил, губы едва разжимались, а голос звучал предостерегающе:

- Кирилл Михайлович, зачем вы... как это сейчас говорят?.. гм... лезете в бутылку-с?

- Я считаю, что вы поступаете несправедливо, - сказал Кирилл, ощущая себя на краю обрыва, с которого можно в любую секунду загреметь вниз... И загремел!

- Где альманах? - спросил Галахин. Голос уже не предостерегал, а приказывал.

- В типографии.

- Альманах и рукопись Симакова... - Он взглянул на часы, - через час чтобы все было у меня на столе.

- Василий Галактионович, в таком случае снимите и мою подпись в альманахе, как редактора-составителя, - чувствуя, как кровь приливает к щекам, сказал Кирилл.

В кабинете повисла тяжелая тишина.

Как говорится, слышно было, как муха пролетела. Но мух в кабинете не было, зато были часы на стене, и они вдруг затикали. Раньше Кирилл их не слышал. И еще с улицы доносился нарастающий гул трамвая. Вот он достиг высокой ноты, звякнул звонок, скрежетнул металл, и гул резко оборвался: трамвай свернул с Литейного на улицу Жуковского.

- Мне очень жаль терять вас, как редактора-составителя, - металлическим голосом отчеканил Галахин и, еще больше ссутулившись, вышел из кабинета.

Кирилл подпер голову руками и, глядя усталыми и невидящими глазами на дверь, за которой скрылся Галактика, тяжело задумался. Вот и нашла коса на камень!.. Он знал своего шефа и, не колеблясь, пошел наперекор ему. Этого никто в институте не делал. Надо отдать справедливость, Галахин был хорошим руководителем и подобных конфликтов у него с сотрудниками почти не было. По крайней мере, на веку Кирилла Воронцова. С ним считались, его уважали. И прозвище Галактика было уважительным. Узнал бы Галахин, что его так зовут, вряд ли обиделся бы, а возможно, он и знал. И работать с ним до сегодняшнего дня было легко. Галактика предоставлял Кириллу Воронцову полную свободу действия. И вмешивался в дела альманаха очень редко. Наверное, этим и избаловал Кирилла. Но и иначе поступить тот не мог. Статья Симакова не представляла большой ценности для альманаха, хотя Галахин и обнаружил в ней проблески таланта ученого, и ради нее не стоило заводить сыр-бор. Но надо было знать и Галактику. Если он что решил, он все-таки ответственный редактор, так и будет. Это Кирилл знал с самого начала, но согласиться с шефом не мог. Согласиться - значит признаться самому себе, что ты полный нуль, ничтожество. И не только как человек, но и как работник. Неужели Галахин - умнейший человек, не понимает этого? Он пообещал Блинникову... А Кирилл пообещал двадцати двум авторам альманаха, что их статьи будут опубликованы в нынешнем номере. И вот кто-то из них вылетит! Из сверстанного и набранного альманаха. Конечно, можно было автору написать, что случилось непредвиденное, придется подождать следующей книжки альманаха, в которой статья будет обязательно напечатана... И автор стал бы терпеливо ждать, а что ему еще оставалось бы делать? А каково ему, Кириллу? Ходить на работу, встречаться с Галактикой и знать, что он, Кирилл, пошел на сделку с собственной совестью! И это знал бы Галахин. И не только Галахин - весь институт. Уж Землянский бы побеспокоился о том, чтобы все знали, как Кирилл, однажды отвергнувший статью Симакова, под нажимом шефа поставил ее в почти готовый альманах, выбросив другую статью, одобренную и набранную... Нет, дело не в Землянском и других! Землянский как раз ничего бы тут необычного и не увидел; для него это все естественно: начальство приказало - он выполнил... Дело в нем, самом Кирилле... Он не смог бы быть прежним Кириллом Воронцовым. Он потерял бы уважение к себе. Если Галахин, как директор института и главный редактор альманаха, может себе позволить такое: одну статью выбросить из сборника, а вместо нее поставить другую, то он, Кирилл, не имеет такого права, так как считает, что это несправедливо. И не только по отношению к автору статьи, но и по отношению к самому себе, к своей работе...

Вот о чем думал Кирилл, когда задребезжал на столе телефон и измененный расстоянием голос Евы Кругликовой глуховато, но с нотками удовлетворения сообщил ему из Таллина, что она зачислена в киногруппу Василия Иванова и будет сниматься в фильме с самим знаменитым...

Он вспомнил, что она ему как-то говорила, что отказалась сниматься в картине режиссера Тихорецкого, а вот Василий сумел ее уговорить...

- А как у тебя дела? - очень кстати поинтересовалась Ева.

- Нет ли там у Василия и для меня какой-нибудь роли? - невесело пошутилКирилл. - Кажется, у меня теперь времени свободного много будет...

- Что-нибудь случилось? - спросила Ева. В голосе беспокойство. Это Кирилла тронуло.

- Каждый день у всех что-нибудь случается...

- Кирилл, у тебя неприятности?

- А у кого их нет? - ответил он и заговорил о другом. - Когда вернешься?

- Недели через две... Василий Иванович говорит, что у меня получается!

- Он случайно не рядом?

- Я звоню с междугородней...

- Позвони, пожалуйста, домой, - попросил Кирилл.

Ева немного помолчала, потом со вздохом произнесла:

-У тебя папа был, да?

- Кажется, я ему понравился, - сказал Кирилл. - Сдается мне, что мы скоро с ним подружимся...

- Пока, Кирилл... Да-а, знаешь... - но тут в трубке щелкнуло и послышались частые гудки. Автомат проглотил очередную пятнадцатикопеечную монету и дал отбой.

Прошло несколько дней. Кирилл по инерции делал свою работу, но уже без прежнего энтузиазма. Гранки альманаха находились на столе у Галактики. И хотя Кирилл неплохо знал своего шефа, где-то в глубине души он надеялся, что Василий Галактионович не вставит статью Симакова в сборник.

Но Галактика вставил. А выбросил из альманаха, как и предполагал Кирилл, реферат Землянского о ломоносовском фарфоре. Честно говоря, сборник ничего от этого не потерял, так же, как ничего и не выиграл от того, что там появилась статья Симакова.

Как только Кирилл узнал, что альманах из кабинета шефа снова ушел в типографию, он сразу написал заявление об увольнении по собственному желанию и передал Галахину через Лизу. Это случилось перед самым концом рабочего дня. Кирилл уже вышел из здания института, когда его во дворе догнала запыхавшаяся Лиза.

- Кирилл Михайлович, как хорошо, что я вас не упустила... - выпалила она. - Вас срочно требует Василий Галактионович.

Кирилл пожал плечами и вслед за ней поднялся на второй этаж, где помещался просторный, с лепным потолком и старинной люстрой кабинет Галактики.

- У меня к вам есть предложение, - с ходу заговорил Галахин, когда он переступил порог. - Вы молодой, энергичный научный работник, хороший филолог...

- Я уже договорился с университетским начальством, - перебил Кирилл. - Буду преподавать на факультете журналистики.

- Как это договорился? - вскипел Галактика, вскакивая с кресла. - Вас никто не увольнял, молодой человек-с! - он забегал по кабинету, жестикулируя сразу обеими руками. - Он договорился! Сколько вы лет работаете в институте?

- Пять.

- И вам не жаль вот так по первому...

- Жаль, - снова перебил Кирилл. - Но заниматься больше альманахом я не буду!

- Ну и прекрасно! - воскликнул Галахин. - Это правильное решение. Своевременное. Вы в конце концов ученый, а не журналист...

Теперь Кирилл удивленно уставился на него. Такого оборота он не ожидал. Думал, что шеф начнет его уговаривать, может быть, даже признается, что был неправ...

- Вон какие у вас плечи! - таращил на него смеющиеся глаза Галактика. - А руки, бицепсы... Вы случайно штангу не поднимаете? И такой атлет дни, недели сидит в душном кабинете и тоненькой ручкой черкает авторские рукописи...

- Вы полагаете, мне надо землю пахать? - проговорил вконец сбитый с толку Кирилл. - Лопатой ворочать? Или плугом?

- Вот именно, дружок! - вскричал Галактика и даже в приливе восторженности ткнул его сухим, но крепким кулачком в бок. - Вам надо землю пахать, мой дорогой, добывать из нее семена народной мудрости... Я все ждал, что вы сами придете и попросите у меня настоящую живую работу для ученого. А вы - преподавать в университет журналистику! Неужели вас не тянет на простор? В дальние края? Например, на Север? В Мурманскую или Архангельскую области? Или в Карелию? Да там такие люди живут, а какой язык, песни, сказы, легенды! Но для этого надо по земле походить, забраться в глухие деревни, а не искать топор под лавкой, как делают некоторые наши научные сотрудники... Лучше смолоду быть умным, чем под старость мудрецом! - Он вдруг остановился напротив Кирилла и, задрав голову, посмотрел ему в глаза. - Ну вот, - заметил он удовлетворенно, - я знал, что вас это заинтересует... Вы переводитесь в фольклорный отдел. Зарплата даже больше... А как только придет весна, чтобы я вас не видел в институте: берите магнитофон, кассеты и все такое - и в глухомань! В Тмутаракань! Туда, куда еще ни один работник нашего института не добирался!.. На месяц, два, три, хоть на год!

- Это что, ссылка? - пробормотал Кирилл и испугался: а ну как Галактика рассердится и все снова переиграет?..

- Это не ссылка, молодой человек, - спокойно заметил директор. - Это докторская диссертация... Это нужная студентам-филологам книга... А возможно, и учебник - вот что это такое, бунтарь вы этакий!

Ошеломленный и вместе с тем счастливый, стоял Кирилл перед Галактикой и хлопал глазами. Такого крутого поворота в своей судьбе он не ожидал, а Галахин, будто вспомнив что-то, почти бегом кинулся к своему креслу, уселся в него. Перед ним раскинулось зеленое поле огромного старинного письменного стола. На нем фолианты в потрепанных кожаных переплетах, массивная бронзовая чернильница, деревянная избушка искусной резки. Фигура рыбака из моржовой кости и снова книги, рукописи в разноцветных папках.

Покопавшись в бумагах, Галактика взял одну в руки и, глядя на Кирилла, медленно разорвал на несколько частей и так же медленно опустил обрывки в плетеную корзину для мусора.

- Ваше дурацкое заявление, - сказал он, с отвращением взглянув на корзину. - И еще один вопрос, Кирилл Михайлович... Вы бы не могли назвать кандидатуру на ваше место?

-Землянский, - еще не собравшись с мыслями, брякнул Кирилл.

- Я рад, что наши точки зрения совпадают, - заметил Галактика и, сморщив нос, будто курица-наседка, несколько раз проквохтал. Это у него означало гомерический смех. Может быть, за все пять лет Кирилл слышал его раза два-три, не больше.

- Вам надоело заниматься альманахом, - сказал Галахин. - Только вы сами не хотели в этом признаться.

- А с Симаковым вы не правы, - нашел нужным вставить Кирилл.

- Вам больше нравится статья о ломоносовском фарфоре? - хитро прищурился на него Галахин.

- Поменяли шило на мыло, - не отступал Кирилл.

- А вы не допускаете мысли, что не правы? - испытующе посмотрел на него директор.

- Не надо было статью печатать в этом альманахе, - упорно стоял на своем Кирилл.

- Вы, непогрешимый человек, были когда-нибудь в Новгороде? - спросил Василий Галактионович.

- Был.

- Побывали в Софийском соборе, посмотрели на памятник Микешина "Тысячелетие России"? Заглянули в крепость, храмы? А поинтересовались вы раскопками? Читали берестяные грамоты? Побывали у археологов?

У археологов Кирилл не был. А все остальное, что перечислил директор, он видел. И даже был в "Детинце" - стилизованном ресторане в крепостной башне, где официантки в национальных нарядах подают блюда старинной русской кухни и напитки вроде медовухи...

- Новгородские раскопки - это чудом сохранившаяся летопись России. Все, что там находит и что еще найдут, представляет, упрямец вы этакий, огромный интерес для людей, любящих историю своей родины... Я прочел все статьи в альманахе и убежден, что статья Симакова найдет у наших читателей самый большой отклик!.. В следующей книжке альманаха снова будет помешена статья о новгородских раскопках... даже если она будет написана и не зятем академика Блинникова. Мы будем освещать эту экспедицию, пока она не закончится. Кстати, вы сможете написать статью о раскопках, если поедете в Новгород, и сами посмотрите, чем занимаются там археологи... Так-то, Кирилл Михайлович! В редколлегии альманаха вы остаетесь, и я рассчитываю на ваше постоянное сотрудничество. Будут у вас ко мне вопросы?..


4


Галактика позаботился и о том, чтобы у Кирилла был отдельный кабинет. Он был, конечно, меньше кабинета редактора-составителя, но зато большое овальное окно выходило во двор, так что до Кирилла больше не доносился шум оживленного и перегруженного транспортом Литейного проспекта. Одним словом, новый кабинет Кириллу понравился, и он перетащил сюда свое имущество. В основном книги, справочники. Полок здесь хватало. С письменного стола он забрал лишь мраморную чернильницу в виде зубра, которой никогда не пользовался. В массивном стаканчике для чернил лежали резинки, скрепки.

Кирилл перебирал бумаги, когда к нему, не постучавшись, вошел Землянский. Новая должность каким-то непостижимым образом изменила его облик: Михаил Львович стал держаться солиднее, в добродушных карих глазах его появился то ли блеск, то ли живой огонек.

Если раньше черные волосы он причесывал набок, то теперь - назад, отчего на лбу стали заметны залысины. И голос у него звучал басовитее.

На жизненном пути Кирилла встречались люди, которых повышение по службе перекраивало на другой лад. Они меняли не только внешний облик - стремительно набирали собственный вес, - но и меняли круг интересов, знакомых. Как правило, начинали беспокоиться о жилье и довольно скоро добивались новой, более просторной квартиры. При встрече с таким человеком сразу замечаешь, что и тон у него стал другой, и взгляд более жесткий, и совсем иная манера разговаривать; если раньше он был с тобой на "вы", то теперь легко переходил на "ты" и очень удивлялся, если в ответ тоже ему говорили "ты". Он считал, что такой переход на фамильярный тон может быть только в одностороннем порядке.

- Послушай, Кирилл, меня замучили звонками твои знакомые, - с порога начал Землянский, и в голосе его прозвучали нотки неудовольствия.

Кирилл улыбнулся и, отложив папку в сторону, посмотрел на Михаила Львовича: так и есть, вот назвал Кириллом. До назначения обращался в основном по имени и отчеству.

- Чем ты не доволен, Мишенька? - в тон ему ответил Кирилл.

"Мишенька", видно, царапнуло его. Землянский поморщился, прошел к столу и, присев на стул, закинул ногу на ногу. Новые кримпленовые брюки были с острой складкой.

- Понимаешь, мне никак не запомнить номер твоего нового телефона, - продолжал Михаил Львович.

- Запиши на манжете, - посоветовал Кирилл.

- Кабинетик-то маловат, - оглядел комнату Землянский. - Тебе дерево под окном не заслоняет свет?

- Думаешь, надо спилить его? - невинно спросил Кирилл.

- А меня шум за окном раздражает, - пожаловался Землянский. - Особенно проклятые трамваи... Гремят, как в преисподней! Как ты мог там работать?

- А разве окна фольклорного отдела выходят не на Литейный? - поинтересовался Кирилл.

- Там как-то не замечал...

- Там ты, Миша, книги про путешествия читал, а здесь, голубчик, придется работать. Так-то, молодой человек-с! - скопировал он Галактику.

- Наследство ты мне оставил богатое, - вздохнул Землянский. - Одних присланных рукописей читать не перечитать.

-А ты, не читая, посылай в набор, - заметил Кирилл. - Я всегда так делал.

- Ты - гений, - растянул в улыбке губы Миша. Он встал и поправил на шее коричневый, в тон брюкам галстук.

- Вроде бы ты раньше галстуки не носил? -спросил Кирилл.

- Жена на день рождения подарила.

- Следующий раз она тебе подарит шляпу или роскошную кожаную папку, - заметил Кирилл.

- Ты так думаешь? - уставился на него Михаил Львович.

- Вот увидишь, - сказал Кирилл.

Землянский взял с полки какую-то книжку, рассеянно полистал и положил на место. Видно, что-то мучило его, но начать об этом разговор почему-то не мог. Кирилл решил ему помочь.

- Как новая работа? - добродушно спросил он и по тому, как встрепенулся Михаил Львович, понял, что попал в самую точку.

- Василий Галактионович тебя часто вызывал к себе? - спросил он.

- Гораздо чаще сам ко мне приходил, - ответил Кирилл. Теперь он понял, что тревожит нового редактора-составителя: неуверенность в себе. Впрочем, на какое место его ни поставь, все равно его будут терзать сомнения, такая уж у него натура. Или это оттого, что он бездельник и боится, как бы не догадалось об этом начальство, или просто лучше всех сам знает себе истинную цену.

- Вызовет, скажет два-три слова и уткнется в свои бумаги, - продолжал Землянский. - Я стою жду, что будет дальше, а он вскинет голову, подпрыгнет в кресле, будто его пчела ужалила, сверкнет очками и грозно так спрашивает: "Что вам нужно, молодой человек-с?" Будто не он меня вызывал, а я сам к нему на поклон пришел.

- Галактика - великий человек, а великие люди всегда со странностями, - улыбнулся Кирилл.

- И с тобой так же было?

- Не принимай близко к сердцу, - посоветовал Кирилл.

- По-моему, он любит, чтобы с ним спорили, а я... я не могу с ним спорить. Он - директор, а я - винтик...

- Не знаю, что он любит, а вот что не любит - это я точно знаю.

- Что же?

- Вернее - кого... Галактика не любит бездельников, - жестко закончил Кирилл.

Землянский, как говорится, намек понял и, наклонив прилизанную голову, пошел к двери. Округлая спина его выражала обиду.

- Я не тебя имел в виду, - попытался смягчить свои слова Кирилл. - Я вообще...

Землянский, ни слова не говоря, вышел, но тут же снова вернулся. Как он ни старался на свое лицо напустить суровость, оно так и светилось самодовольством и добродушием. Что-что, а сердиться на коллег Михаил Львович не умел.

- Чуть не забыл, - проговорил он, роясь в карманах. - Какой-то Балясин просил тебя срочно позвонить... - он положил на стол листочек бумаги с размашисто записанным телефоном.

- Когда будешь статьи посылать в типографию, обязательно сверь отпечатанный текст с оригиналом, - не удержался от совета Кирилл. - Звонил не какой-то Балясин, а известный в Ленинграде конструктор, лауреат Государственной премии Николай Гаврилович Балясный.

- Теперь буду знать, - ухмыльнулся Землянский и ушел.

Кирилл набрал номер рабочего телефона Балясного. Тот первым делом поинтересовался, почему у него другой номер телефона, а потом сообщил, что сегодня после работы заглянет к Кириллу. Спросил, какие у него планы на вечер. Кирилл ответил, что никаких особых планов нет, и он будет рад видеть старого приятеля. Прежде чем повесить трубку, Николай, как-то неестественно хихикнув, прибавил, что он будет не один...

- С женой и детьми? - уточнил Кирилл, зная, что Балясный без жены ни в театр, ни в гости не ходит.

- Ты не поверишь, - заинтриговал его Николай и повесил трубку.


Кирилл действительно не поверил глазам, когда вместе с Николаем к нему пришла Снегова. Легкая коричневая шубка из искусственного меха была припорошена снегом, крупные голубые глаза радостно сияли. Кириллу даже показалось, что она готова поцеловать его в щеку, словно встретила после долгой разлуки старого друга, хотя они там, в Коктебеле, не обменялись и десятком слов. У Николая же, наоборот, вид был даже несколько пришибленный. Оно и понятно: только раз в году, во время очередного отпуска, Николай позволял себе, как он говорил, отпустить удила. В Ленинграде Балясный был самым примерным мужем и семьянином. Да он таким и всегда был, а в отпуске лишь напускал на себя туману, прикидываясь этаким парнем-гулякой и ловеласом... И вдруг Снегова в Ленинграде! Уж не приехала ли она к Николаю специально?.. Кирилл изредка бросал на приятеля вопросительные взгляды, но тот никак на них не реагировал. Чувствовалось, что он нервничает, украдкой поглядывает на часы. Пока Виктория осматривала квартиру и, застряв в другой комнате у картин, бурно выражала свой восторг, Балясный подошел к телефону и позвонил домой.

- Лида, Ваня уроки сделал? Сидит? Ну пусть сидит... А Вовка? Я ему дам хоккей! Позови маму... Машенька, я у Кирилла. Заскочил на часик... Понимаешь, давно не виделись... Он позвонил, ну я и... Обязательно передам... - повернулся к Кириллу: - Привет тебе от Маши.

- Маленькая у вас квартира, - появилась в кабинете Виктория. - Я уже отвыкла от высоких потолков... А картины у вас прелесть!

Кирилл ожидал, что она сейчас заговорит о пейзажах, как это делали почти все, кто впервые был у него в квартире, и словом не обмолвится о маленьком стрелке из лука, так Кирилл называл эту большую картину под самым потолком, однако Снегова удивила его: она заговорила о "Стрелке". Сказала, что полотно написано, настоящим мастером и очень впечатляет...

- Маленький стрелок из лука, - говорила она, - большой обманщик! Целится в сердце, а попадает в голову... Вот почему у него демоническая улыбка и бесенята в глазах... Уж он-то знает, что любовь выдумали боги, а людям дали одну видимость любви...

- Оригинально вы истолковываете древнюю легенду о стрелке из лука, - заметил Кирилл.

- Почему боги не научили людей искусству любить? - с улыбкой посмотрела на него своими красивыми голубыми глазами Виктория. А в глазах у нее была затаенная грусть.

- Я всегда хотел от этой картины избавиться, - сказал Кирилл. - Вот и вы расстроились...

- Это чудесная картина! - с жаром воскликнула она. - Берегите ее, Кирилл.

Николай еще что-то негромко пробубнил в трубку и повернулся к ним. Напряженность с его лица исчезла, даже появилась робкая неуверенная улыбка, но ей было далеко до той, которую Николай щедро расточал всем женщинам в Коктебеле на пляже...

Кирилл поставил на стол легкую закуску, бутылку шампанского и вазу с апельсинами.

- Полусухое! - обрадовалась Виктория. - Мое любимое.

Николай шампанское не пил, и Кирилл достал из старинного буфета графин с водкой. Возвращаясь к столу, он бросил взгляд на картину: Купидон целился в него. И Кирилл подумал, что женщины как-то по-особому воспринимают это полотно. Мать часто останавливала свой взгляд на картине, и глаза ее были грустными, как нынче у Виктории... Еву маленький стрелок из лука совсем не взволновал, хотя она часто смотрела на картину, но глаза у нее были равнодушные. И она ни разу не заговорила о картине. Нет, однажды вскользь заметила: "Пыль стряхнул бы с картины, что ли?"

А он вот до сих пор не стряхнул.

- А у вас бара нет? - поинтересовалась Виктория.

Кирилл улыбнулся и развел руками, мол, тут он дал маху, не обзавелся современным, с подсветкой и вращающимся дном, баром...

Николай не пил шампанское, но бутылку открыл умело. Вместо традиционного хлопка послышалось лишь легкое шипение. Виктория обеими руками, держала фужер за высокую ножку и, изредка отпивая по маленькому глотку, рассказывала:

- От Москвы до Ленинграда один час лету, но я редко бываю у вас. Последний раз была... Дай бог памяти... Три года назад. Муж ставил на "Ленфильме" картину... Побывала в Эрмитаже. И конечно, и театрах... Ваш Горьковский гремит на всю страну. И Пушкинский мне понравился... Что же я там видела? Дай бог память... Кажется, "Похождение Чичикова". Толубеев и Горбачев - просто прелесть!

Глядя, как Виктория ловко сооружает им бутерброды из сыра и колбасы, потом варит у плиты кофе и разливает в маленькие керамические чашечки, привезенные из Великих Лук, Кирилл вдруг подумал, что женщина в доме - все-таки большое дело. И пусть она себе болтает там разную чепуху, тем не менее она заполняет квартирную пустоту, ее мелодичный голос не раздражает, а наоборот, успокаивает, даже больше - умиротворяет.

Виктория Снегова двигалась по кухне легко и неслышно. Как-то незаметно и естественно она взяла на себя роль хозяйки дома. Весело о чем-то рассказывала, смеялась, показывая красивые ровные зубы. В Ленинград она приехала всего на два дня в командировку, ведь она женщина с "верхним" образованием и работает экономистом в Центральном статистическом управлении.

Кирилл с удивлением смотрел на нее: вот уж никогда бы не подумал, что подобные красотки обитают в столь прозаическом и серьезном заведении! Он не удивился, если бы она оказала, что работает манекенщицей или заведующей Домом культуры...

После двух или трех рюмок водки у Николая развязался язык, и он стал говорить, как рад видеть Викторию и очень жаль, что занят на работе, а то можно было бы побродить по городу, он показал бы ей такие достопримечательности, которые известны только ему... Поймав насмешливый взгляд Кирилла, поправился и прибавил, что Кирилл, конечно, больше знает о красоте города, потому как он на этом деле собаку съел...

Но тут зазвонил телефон, и Николай, споткнувшись на полуслове, уставился на Кирилла. Звонила Маша, она попросила к телефону своего мужа. С кислым видом Николай взял трубку. Сначала он отвечал односложно: "Да", "Нет", "Не знаю", "Я тебе позвоню", но потом, забыв про Кирилла и Викторию и все больше распаляясь, заговорил:

- Выключи телевизор! Черт бы его побрал с этим хоккеем... Передай ему, что, если он не выполнит домашнее задание, я ночью его подниму с постели... Почему ночью? Ну, пока доеду, то да се... Скоро, скоро... Ну, хорошо, через полчаса выеду... Да, дай мне сюда Вовку!.. Ты что же это, сукин кот, весь вечер торчишь у телевизора? "Зенит", "Зенит"... Твой "Зенит" вечно проигрывает! Можно и не глядя на экран это знать... Садись сейчас же за алгебру. Я приеду проверю... Слышишь, Вовка? Я шутить не люблю... Когда приеду? Скоро... Ну, ладно, давай Лиду... Лида? Ну, у тебя-то всегда все в порядке... Что? Когда приеду? Я смотрю, вы без меня часу прожить не можете! А тебе-то зачем я понадобился?.. - зажав трубку ладонью, повернулся к ним и с гордостью сообщил: - Лидочек у меня такая умница. Что? Ваня хочет со мной поговорить... Хватит, ребята! Я все-таки в гостях... Пока! Приеду домой - вот и поговорим...

- Сколько их у вас? - с нескрываемым изумлением уставилась на него Виктория Снегова.

- Трое, - улыбнулся Николай. - Двое нормальных, а один, Вовка, - хоккеист...

- Там, на юге, вы мне не рассказывали про детей...

- Я думал, вам неинтересно, - сказал Николай.

- Я очень люблю детей, - вздохнула Виктория. И по тому, как она это произнесла, Кирилл понял, что у нее их нет. Он, конечно, промолчал, не собираясь уточнять сей факт, но немного захмелевший Балясный не смог удержаться и спросил:

- А у вас, конечно, один ребенок... Сын или дочь?

- У меня никого нет, - еще больше помрачнела Виктория.

- Почему-то теперь принято заводить одного ребенка, от силы - двух, а некоторые молодожены вообще предпочитают не иметь детей, - продолжал, не замечая, что у Снеговой переменилось настроение, Николай, - Почему такое происходит? Живем мы неплохо, квартирные условия с каждым годом улучшаются, а рождаемость падает. Вот вы, Виктория, объясните мне, почему у вас нет детей? Если бы знали, как вы себя обкрадываете! Скажу вам по секрету, я запроектировал еще одного гражданина... А вообще у меня мысль: довести количество своих детей до пяти человек.

- Я очень рада за вас, - сказала Виктория и отхлебнула из фужера шампанского. "Молодец, правильно ответила, - подумал Кирилл. - Колька-то, болван, как тетерев на току, кроме себя никого не слышит..."

- У вас были бы красивые дети, - глядя на нее, долбил свое Николай.

- Не всем же такое счастье, - скрывая досаду, ответила Виктория.

Видя, что ей неприятен этот разговор, Кирилл пришел на выручку.

- Включить магнитофон?

- У вас есть что-нибудь быстрое, современное? - благодарно взглянула она на него.

- Мне казалось, что вы больше любите медленную музыку, - ввернул Балясный. - Например, трубу или гавайскую гитару.

Они завели разговор о музыке, и Кирилл подошел к полке и стал перебирать кассеты. Поставил какую-то американскую группу, чем-то напоминающую ранних битлсов.

Не успела кончиться пленка, как Виктория заторопилась в гостиницу. Она жила в "Октябрьской" у Московского вокзала. Николай тоже с облегчением поднялся из-за стола. Он хотел проводить ее, но Виктория, сославшись на холодную пагоду с ветром и снегом, попросила вызвать такси. Диспетчер сообщила, что машина будет через двадцать минут, и попросила не занимать телефон.

Как часто в подобных случаях бывает, наступила тягостная пора ожидания. Николай заявил, что, мол, они, диспетчеры, всегда так говорят, а на самом деле придется ждать полчаса и больше. Лучше пошли бы пешком, тут и ходу-то семь минут...

Однако такси дали через десять минут. Сказали, что машина идет от Финляндского вокзала. И Николай снова стал возмущаться, говоря, что могли бы и поближе найти машину... Разве мало их на Литейном?.. Виктория со скукой в глазах смотрела на него и молчала. Она ведь не знала, что Николай очень редко употребляет спиртное, а уж если выпьет, то в нем пробуждается бес говорливости и противоречия. И этот бес нынче все возможное делал, чтобы выставить Николая в неприглядном свете. Обычно тактичный, тонкий, Балясный становился твердолобым и развязным. И слепому, как говорится, было ясно, что Виктория не хочет говорить, почему у нее нет детей, а он долдонит и долдонит! Может быть, она вообще не может иметь детей, такое у женщин бывает. И они очень болезненно воспринимают подобные разговоры, но Николай и ухом не повел... И с этим такси! Чего доброго, она подумает, что он скупердяй, а на самом деле это не так: Николай добрый и широкий человек. И, не задумываясь, всегда выручит товарища в трудную минуту. Уж кто-кто, а Кирилл-то это прекрасно знал. Кирилл до сих пор полностью не вернул ему деньги, которые два года назад занимал на покупку "Жигулей". И Николай не торопит его, наоборот, сказал, чтобы Кирилл не переживал и вернул долг, когда найдет возможным.

Но голубоглазая красотка Виктория Снегова ничего этого не знала. Она очень мило поблагодарила Кирилла за чудесный вечер, который она провела со старыми друзьями... Кирилл позволил себе усомниться в искренности ее слов. Он даже подумал, что в глубине души молодая женщина пожалела, что позвонила своему верному пажу, сопровождавшему ее в Коктебеле, а уж в том, что она в нем разочаровалась, Кирилл не сомневался. Виктория была из тех женщин, которые умеют скрывать свои чувства, а по тому, как она смотрела на Николая, когда он распространялся насчет того, что диспетчер могла бы подыскать машину и поближе к улице Восстания, было ясно, что песенка Николая спета. Вот он, еще один жизненный урок для нее и Николая: не все южные знакомства кончаются так романтично, как у чеховской дамы с собачкой. Чаще бывает по-другому: на пляже кажется, что ты по уши влюблен, а потом суровая действительность все ставит на свои места. Ни Виктории, ни Балясному эта встреча ничего не принесла, кроме разочарования. Николай, который предугадывал в Коктебеле малейшее желание Виктории, сейчас забыл даже подать ей шубку. Он топтался на пороге в пышной зимней шапке, одна пуговица на отороченной светлым мехом куртке не застегнута, торопил женщину, возбужденно говоря, что машина уже у подъезда, а в Ленинграде таксисты не любят долго ждать...

Набросив пальто на плечи, Кирилл вышел с ними на улицу, как он и ожидал, машины еще не было.

- Конечно, зачем им торопиться? - сварливо заметил Николай. - Тут езды-то пять минут, вот если бы в Веселый поселок или Купчино...

- Николай Гаврилыч, помолчите, пожалуйста, - попросила Виктория, ежась на ветру в своей легкой шубке. Голос у нее был тусклый, как уличный фонарь, что со скрипом качался на столбе. Ветер завывал, гонял по обледенелому асфальту снежную крупу, а может быть, соль, которой посыпают в гололед улицы города. Окна домов желто светились. Из подворотни степенно вышла большая черная с белым кошка и, сверкнув на них зелеными глазами, перешла пустынную улицу, оставив на проезжей части аккуратную цепочку мелких ровных следов.

- Жаль, что вы только на два дня, - после продолжительной паузы произнес Николай - бес все еще сидел в нем. - Я вам показал бы достопримечательности Ленинграда...

- Вы уже говорили об этом, - прервала его Виктория. В голосе ее нескрываемая досада.

- В следующий раз позвоните мне из Москвы, я обязательно выкрою денек и покажу вам город... - Бес не желал умолкать и настойчиво заявлял о себе.

- Вряд ли я теперь скоро приеду в Ленинград, - рассеянно сказала Виктория, вглядываясь в слабо освещенную улицу Восстания. Мимо прошла одна машина, другая, наконец возле парадной притормозила салатная "Волга" с шашечками. Николай кинулся вперед, распахнул дверцу и, пригнувшись, взглянул на счетчик, потом повернулся к ним и торжествующе возвестил:

- О чем я говорил? Рубль двадцать! Он еще кого-нибудь за наш счет подвез...

- Да-а, когда у людей такая большая семья, они поневоле становятся расчетливыми... - то ли в осуждение, то ли в оправдание Балясного негромко произнесла Виктория.

- До свидания, - сказал Кирилл, пожимая ей руку.

- Мне очень понравилась ваша квартира, - улыбнулась Виктория.

Несколько запоздало проявив галантность, Николай открыл ей дверцу, сам уселся рядом с шофером, который весьма подозрительно на него посматривал, будто сомневался, что ему заплатят по счетчику.

Виктория улыбнулась Кириллу и помахала рукой.

В сумраке кабины блеснули золотые кольца на се тонких пальцах. Такси умчалось по улице Восстания к Московскому вокзалу. Николай прав, тут ходу каких-то пять-семь минут. Но логика мужчин не всегда приемлема для женщин...

Когда на улице стало потише и последняя машина скрылась вдали, с другой стороны показалась большая кошка. Обычно городские кошки суетятся, прежде чем перебежать дорогу, шарахаются из стороны в сторону, а эта все так же степенно, не оглядываясь, перешла проезжую часть и скрылась в подворотне. Пушистый черный хвост она держала на весу. Кошку уже было не видно в чернильной тени арки, а прямой с белой кисточкой хвост еще какое-то время помаячил и исчез.

На углу Восстания и Некрасова поворачивающий трамвай выбросил сноп голубоватых искр. Ветер посвистывал в чугунной решетке арки, погромыхивал на крыше железом, хлестал в освещенные окна домов снежной крупой. Черные деревья во дворе зловеще постукивали обледенелыми ветвями. Одна кривая узловатая ветвь с парой ржавых сохранившихся листьев настойчиво скреблась в чье-то окно, будто выпрашивала подаяние.

Кирилл поежился в накинутом на плечи пальто, взглянул на небо, там сплошное крутящееся дымно-серое месиво. Наверное, градусов пятнадцать мороза, что для Ленинграда редкость. Обычно здесь в январе-феврале оттепель, груды грязного снега на обочинах, лужи на асфальте. А после непродолжительных метелей снегоуборочные машины, двигая металлическими руками, сгребают собранный рано утром дворниками в кучи снег и нагружают на самосвалы. Ленинградцы любят наблюдать за уборкой снега. В этой картине есть что-то завораживающее: вслед за конусообразной снегоуборочной машиной с транспортером выстраивается очередь грузовых машин. Снег с транспортера толстой струей сыплется в подставленный кузов. Нагруженная машина отъезжает, а ее место занимает порожняя. И так до тех пор, пока на обочине не останется ни одной кучи снега.

Кирилл вдруг подумал, что надо в ближайшую субботу съездить за город, покататься на лыжах. Через день-два мороз спадет, а снегу за эти несколько дней навалило много. Лучше всего в Парголово, там красиво и гор много...

Может, Еву пригласить? Вряд ли поедет. Спорт ее не интересует. Василий Иванович говорил, что она будет хорошо смотреться на экране. Оказалась фотогеничной. Или точнее - кинематографичной. Таланта, правда, большого режиссер в ней не открыл, но со своей ролью девушка справилась. Впрочем, сейчас и без таланта становятся кинозвездами. Кинематограф с его удивительными возможностями способен творить чудеса. Ева подарила Кириллу гигантскую фотографию, наклеенную на картон, где она снята в роли девушки с гвоздиками. Надо отдать ей должное, после удачного дебюта Ева не загордилась. О своей работе в кино рассказывала мало и неохотно. Обычно тот, кто хотя бы раз удачно снялся в кино, тянется на студию, съемочную площадку, охотно снимается в массовках, одним словом, становится своим человеком в среде кинематографистов. Ева даже не была на просмотре отснятого материала, а на студию являлась только после настойчивых телефонных вызовов. Это удивляло Василия, привыкшего отбиваться от осаждающих любого кинорежиссера бойких смазливых девиц, вообразивших себя великими актрисами, которых еще надо открыть...

Мимо прошел пожилой человек с огромной лохматой собакой. Пес было потянулся обнюхать Кирилла, но хозяин натянул поводок и негромко произнес: "Рядом, Варден!" Пес равнодушно отвернулся от Кирилла и потрусил дальше. Был он черный, представительный, чего нельзя было сказать о хозяине, маленьком невзрачном человечке в длиннополом пальто и меховой кепке. Оставляя на девственно белом тротуаре следы, Кирилл пошел к своей парадной. Он пожалел, что не захватил шарф и шапку, можно было бы немного прогуляться.


5


Том выписывал квитанцию молодой белокурой женщине, сдавшей на комиссию автомобильный стереомагнитофон. Женщина не торговалась, и Том поставил приличную цену. Он безошибочно определил, что она жена моряка торгового флота. Одета во все заграничное, даже сумка японская. Том знал, что жены моряков часто сдают на комиссию импортные вещи, через них, наверное, можно заказать любую дефицитную деталь к фирменному магнитофону.

Том начал было закидывать удочку насчет ее возможностей, как открылась дверь и кто-то вошел. Подняв голову, он хотел было нетерпеливого клиента попросить подождать за дверью, но ничего не сказал: перед ним стояла Ева. Она была в узком бордовом удлиненном пальто с серебристым воротником из искусственной норки и красных высоких сапогах. Обычно бледные щеки ее порозовели от мороза, на синей вязаной шапочке сверкали не успевшие растаять снежинки.

- Ты очень занят? - как ни в чем не бывало, поздоровавшись, спросила она. Еву он не видел с тех самых пор, как она выкинула с ним эту шутку в Таллине. От Блохина слышал, что она снялась в каком-то телефильме, но пока фильм не видел. Для себя он решил больше с этой девицей не иметь дела. Надо сказать, она нанесла ощутимый удар по его самолюбию. Правда, минуло немало времени, обида и злость прошли... А Ева выглядела очень эффектно. Где-то внутри у него опять, как прежде, сладко защемило. Девушка ему нравится, может быть, даже больше, чем раньше. И как бы он себя ни убеждал, что с ней все покончено, и даже на какое-то время поверил в это, но вот капитулировал...

- Ты вроде бы похудел, - достав из сумки сигареты и спички, непринужденно проговорила Ева. - Можно я закурю?

Он кивнул. Курила она дешевые сигареты. Том, довольный, вспомнил, что у него в шкафу блок американских. Наверное, станет просить, чтобы он достал ей хороших сигарет. Кому же он обещал этот блок?.. Он не стал ломать голову, потому что уже знал: сигареты отдаст Еве.

- Когда его продадут? - пряча в сумку паспорт, спросила женщина.

- Зайдите недели через две, - сказал Том и взглянул на часы: пять вечера. В комнате уже давно горит свет. В Ленинграде теперь быстро наступают сумерки. До конца работы еще три часа..."

За женщиной закрылась дверь, и тотчас вошел следующий клиент с огромной коробкой в руках. На коробке иностранная надпись.

- Подождите минутку, - сказал Том и, видя, что клиент нерешительно затоптался на пороге, не зная, что делать с коробкой, прибавил: - Там, в приемной.


- Красивая, - задумчиво сказала Ева, выпуская сиреневый дым.

- Ты красивее, - улыбнулся Том.

- При чем здесь я? - удивленно взглянула на него Ева.

- Я говорю: ты красивее, чем та женщина, - пояснил Том.

- А я про сумку, - без улыбки сказала Ева.

- Хотела бы такую? - со значением произнес Том.

- Слишком яркая, - ответила Ева. - Я не понимаю, почему она носит ее зимой? Это же летняя сумка.

Ева права. Том тоже почувствовал, что в этой миловидной расфранченной женщине есть какой-то перебор, а вот именно какой, не сообразил.

- Взгляни в свой гроссбух, сколько я тебе должна? - небрежно проговорила Ева.

Ему не надо смотреть в гроссбух, как она иронически заметила, что-что, а на память Том не может пожаловаться. Должна она ему пятьдесят три рубля... Если уж быть совсем точным: восемьдесят один. Это если к сигаретам приплюсовать неудачную поездку в Таллин. Но бог с ними, двадцатью восемью рублями! Это его плата за науку... Ухаживаешь за красивыми девушками, будь всегда готов к непредвиденным расходам. Эту-то простую истину он давно усвоил!

- Я уж и забыл, - дипломатично ответил он.

- Зато я помню, - сказала Ева. - Что-то около пятидесяти рублей?

Она достала из сумки две двадцатипятирублевки и положила перед ним на стол. Лицо равнодушное, видно, с деньгами ей расставаться ничуть не жаль. Чем же ее можно удивить? Вызвать на ее лице интерес? Том еще ни разу не видел ее сильно взволнованной или расстроенной. И поступки ее не укладываются в его голове. Разве так, как она тогда в Таллине, поступила хотя бы одна его знакомая?.. А сейчас спокойно сидит напротив и ждет, что он скажет. А что ему сказать? Мол, забери свою капусту, я тебе еще дам пять раз по столько, лишь посмотри на меня по-человечески, скажи что-нибудь приятное...

Ева встала и, поправив шапочку, равнодушно бросила:

- Пока!

Это ее "пока" похоронным звоном отдалось в его сердце. Он ждал, когда она спросит, есть ли у него сигареты, но она не спрашивала. Натягивая на длинные худые пальцы черные с мехом перчатки, направилась к выходу. Походка у нее необычная, чуть подпрыгивающая. Раньше он этого не замечал. Он ее в зимнем пальто и высоких сапожках никогда не видел.

- Разбогатела? - произнес он первые пришедшие на ум слова, лишь бы задержать ее.

Она неопределенно пожала плечами, но остановилась. В этот момент в дверь снова сунулся высокий мужчина с коробкой.

- Можно? - спросил он.

Тому хотелось послать его ко всем чертям, но он сдержался и кивнул, мол, заходите. Точным профессиональным движением ладони смахнул деньги в приоткрытый ящик стола.

- Ты, говорят, в кино снимаешься? - спросил он. - Скоро станешь кинозвездой?

- Только этого мне не хватало, - небрежно ответила Ева и остановилась у двери. - Никакой кинозвезды из меня не получится.

Высокий человек в черном полушубке поставил коробку на стол и вопросительно взглянул на Тома, но, видя, что тот не обращает на него внимания, спросил:

- Можно вынимать?

- Что у вас? - бросил на него недовольный взгляд Том.

- Приемник "Грюндик", - сказал клиент. - Последняя модель.

Том с удовольствием сказал бы ему, что приемники магазин сейчас не принимает, но это было не так. Про себя он решил, что обязательно накажет его на пятнадцать процентов скидки, вместо десяти...

- Как хоть фильм называется? - снова обратился он к девушке.

- "Летят журавли", - улыбнулась она, берясь за ручку двери.

- "Летят журавли"... - наморщил лоб Том. - Что-то знакомое...

Человек, распаковывающий коробку, молча улыбался.

- Был же такой фильм, - вспомнил Лядинин. - Там играют Татьяна Самойлова и Баталов... Сколько раз по телевизору показывали!

- Наш фильм только один раз покажут, - сказала Ева.

Сейчас она потянет ручку на себя и уйдет...

- У меня кое-что есть для тебя, - сказал Том, выразительно глядя на нее. - Зайди к концу рабочего дня.

Ева обернулась, хотела что-то спросить, но Том чуть заметно покачал головой, кивнув на высокого мужчину, вытаскивающего из коробки новенький, сверкающий никелированной отделкой, приемник.

- Если будет время, зайду, - сказала она и ушла.

- Интересная девушка, - заметил клиент, ставя приемник на стол перед приемщиком.

- Инструкция есть к нему? - холодно спросил Том. От него не укрылась ироническая улыбка этого человека, когда он дал маху с этими журавлями, которые куда-то летят...


Том считал, что сегодняшний день прошел неудачно: в кармане лежали двадцать пять рублей, заработанные на продаже фирменных кассет. Это мелочь. Чутье подсказывало ему, что с женой моряка можно было обделать какое-нибудь выгодное дельце, но помешала Ева. Ничего, блондиночка еще зайдет, по глазам видно было, что она не прочь поближе познакомиться с обходительным приемщиком, оценившим ее "Филиппс" по высшей ставке, чего не мог сказать высокий мужчина, принесший "Грюндик". Том скостил пятнадцать процентов, хотя приемник был новый. Он заявил клиенту, что "Грюндики" плохо идут, и вместе с ним вышел в коридор, где обычно дожидались своей очереди клиенты. Сейчас здесь было пусто, и Том хотел пройти в соседнюю комнату, где находились другие приемщики, но тут из торгового зала к нему подошел человек в куртке с меховым воротником и спросил: - У вас нет кассет с записями?

Записями и продажей фирменных кассет Том не занимался, но он остановился и взглянул на мужчину. Сразу видно, человек интеллигентный, с таким можно иметь дело.

- Какие вам нужны записи?

- Что-нибудь современное...

- Я вас понял, - улыбнулся Том. - Запишите телефон... Позвоните часов в девять вечера. Звать его Владик. У него очень качественные записи, думаю, что будете довольны.

- Спасибо, - поблагодарил мужчина. Телефон и имя Владика он нацарапал на спичечном коробке. - Понимаете, нет времени самому записывать, хотя и есть проигрыватель.

- Понимаю, - улыбнулся Том и, помешкав, протянул руку.

- Если мне что-либо понадобится, можно будет к вам зайти? - произнес человек, с явной симпатией глядя на Тома.

- О чем речь, - весело ответил тот. - Меня зовут Томас Лядинин.

- А меня Кирилл Воронцов, - представился мужчина.

- Всегда рад вам помочь, - сказал Том и подумал, с таким человеком приятно иметь дело: даже не спросил, сколько будут стоить записанные кассеты...

Кириллу тоже понравился молодой обходительный комиссионщик. В магазин он заходил часто, а его вот увидел впервые, хотя такое ощущение, будто он его где-то встречал... Но где, так и не смог вспомнить. Наверное, показалось: часто незнакомые нам люди кого-то напоминают, на кого-то похожи...


Часть четвертая

Упасть и подняться


1


Не бывает у человека всегда ровно и гладко. Наверное, тогда и жизнь не была бы прекрасной. И однако почти каждый человек желает себе спокойной ровной жизни. А когда что-нибудь случится, как говорится, грянет небесный гром, человек винит кого и что угодно, только не себя, нет!..

Об этом думал Кирилл Воронцов, глядя на основательно продавленную дверцу своей машины. Сколько раз он говорил себе, что оставлять "Жигули" под окном своего дома у самой арки нельзя. И вот результат - какой-то грузовик, по-видимому мусоровоз, задел машину цинковым бачком. Случилось это рано утром, когда Кирилл еще спал. Теперь у Кирилла еще прибавилось забот и хлопот. Не так-то сейчас просто на станции технического обслуживания можно быстро выправить и покрасить дверцу.

Ладно бы только это, но у Кирилла весь март был непрерывной цепочкой неудач, срывов, невезений. Кстати, машину покалечили в последний день месяца. Теперь есть надежда, что затянувшаяся полоса неудач окончится. Не может же она продолжаться весь год?..

Кирилл как-то слышал, что у каждого человека раз в году бывает такая черная полоса и от нее никуда не денешься, разве что опустишься на дно морское и отгородишься от всего мира километровой толщей воды. Да и то рискованно: раз такая полоса наступила, то и батискаф может дать течь или вообще больше не всплыть наповерхность...

Кирилл разыскал дворничиху и спросил, не видела ли она, кто задел его машину? Она посмотрела на него и развела руками.

- Столько машин стоит на нашей улице, разве углядишь за всеми? Вчера у жильца из тридцать второй квартиры крышу "Волги" повредило... Большущая сосулька сорвалась с дома и проткнула крышу.

- Насквозь? - заинтересовался Кирилл.

- Вот такая дыра! - показала дворничиха. - Полное ведро льда собрал...

Вот она, человеческая натура! Оттого что пострадал еще кто-то, на душе у Кирилла вроде бы полегчало. Значит, не только у него такая полоса...

- Я думаю, мусорным баком зацепили, - сказал Кирилл.

- Они всегда спешат как на пожар, - поддержала разговор дворничиха. - Грохают, катают их по асфальту, не обращая ни на кого внимания. Жильцы, у которых окна выходят во двор, жалобу собираются писать в райисполком...

- Я тоже поставлю свою подпись, - усмехнулся Кирилл.

- Жилец-то с тридцать второй квартиры говорит, что такое раз в сто лет приключается, - продолжала дворничиха. Чувствовалось, что ей хочется поговорить. - Чтобы обыкновенная сосулька проткнула у машины крышу!

- И тут мне не повезло, - усмехнулся Кирилл, забираясь в кабину. - Мой случай не столь уж редкий...

Нужно ехать на станцию техобслуживания. Глаза бы не смотрели на искореженную дверцу...

- Вы больше не ставьте ее сюда, - посоветовала дворничиха.

- Как жаль, что мне эта мысль не пришла в голову раньше, - пробормотал Кирилл.

- Жилец из тридцать второй квартиры...

Что предпринял жилец из тридцать второй квартиры, Кирилл так и не узнал, потому что дал газ. В зеркальце он еще видел дворничиху, опершуюся на метлу и смотрящую ему вслед. Рот ее закрывался и открывался, но кроме голубей, разгуливавших в сквере, никто ее уже не слышал.

Он решил поехать на станцию, что на Приморском шоссе. Как же звать слесаря, который регулировал тормоза? Кажется, Саша... Может, этот Саша поможет выправить и покрасить дверцу...

Была суббота, и Кирилл не спеша вел машину. Милиционер, сидящий в будке на углу улиц Чернышевского и Воинова, внимательно посмотрел на дверцу, но не остановил. Проезжая Литейный мост, Кирилл заметил, что посередине еще не освободившейся ото льда Невы ледоколом проложена широкая дорога. В непривычно черной воде плавали мелкие и крупные осколки. На них, не обращая внимания на городской шум и толчею, дрейфовали вороны. И вид у них был какой-то отрешенный.

Хотя с утра и был мороз, асфальт под колесами влажно блестел, на обочинах таял снег. Сияющий в любую погоду шпиль Петропавловской крепости намотал на себя дымчатую пряжу пасмурного низкого неба. В приоткрытое ветровое окно вместе с запахами бензиновых паров и гари залетел едва уловимый аромат талого снега, прелого листа и сырой земли. В Ленинграде, бывает, и в январе, и в феврале пахнет весной, но приближение настоящей весны ни с чем не спутаешь. Когда в Новый год льет с неба дождь, а вместо снежных сугробов у арок, в водосточных канавах журчит вода, это противоестественно, так же, как снег и заморозки в июне - июле. Оттепель зимой не вызывает того волнующего и тревожащего душу чувства каких-то больших радостных перемен, которое всегда вызывает весна. Сколько раз в эту пору Кирилл ловил себя на мысли, что хочется все бросить и уйти в просторную даль, куда глаза глядят. Именно уйти с рюкзаком за плечами, а не уехать. Он любил брать отпуск весной, потому что это совпадало с его скрытой тягой к перемене мест. Наверное, эта могучая тяга к путешествиям, когда земля и все живое пробуждается после зимней спячки к бурной активной жизни, сидит в человеке издревле. Весной пещерные люди покидали свои убогие жилища и вслед за кочующими стадами животных двигались навстречу лету. Все на земле, кто способен двигаться, летать, ползать, весной устремляются прочь от того места, где провели зиму...

Продвигаясь в потоке машин по набережной, Кирилл вспомнил начало марта, когда к нему снова пожаловал отец Евы Кругликовой. Пришел он в одиннадцатом часу, так же привычно осмотрел прихожую: нет ли обуви его дочери... Кириллу даже показалось, что он большим, вытянутым книзу носом принюхивается, не пахнет ли духами Евы?..

- Я знаю, она позавчера была у вас, - монотонным, скучным голосом завел он свою волынку. - Сегодня вы ее не видели?

- Не видел, - ответил Кирилл. - Проходите в комнату.

- Я тут постою, - откашлялся он. - А когда она от вас позавчера ушла?

- Я ее проводил домой что-то в одиннадцатом, - припомнил Кирилл, стараясь быть спокойным и предупредительным, хотя настроение у него сразу упало, когда он увидел Кругликова все в том же длиннополом пальто и велюровой шляпе с загнувшимися полями. На этого человека никакая весна не действовала.

- Евы уже два дня нет дома, - сделал он скорбное лицо. - Мы с женой места не находим... Вы должны меня понять. Она пропускает занятия в университете, знаете, чем все это может кончиться? Она выпивала у вас?

- У меня не сложилось впечатления, что ваша дочь алкоголичка, - сказал Кирилл.

- Понимаете, когда она выпьет, то может пойти вразнос... Ей уже на все наплевать. Я вас очень прошу больше не предлагать Еве спиртное.

Кирилл, даже не нашелся, что ответить. Кругликов говорил унылым, тусклым голосом, изредка бросая на него косые взгляды. И глаза у него тяжелые, будто набухшие мешки оттягивают их вниз, а свинцовые веки давят сверху. Неприятный, подозрительный взгляд. Так смотрят на врагов. Да так, наверное, и есть: всех знакомых Евы он считает своими личными врагами.

- И еще одно, - продолжал он все тем же тоном. - Какие у вас намерения в отношении Евы? Раз вы встречаетесь, то обязаны жениться на ней. Так поступают порядочные люди.

- И вы мне передадите свою эстафету? - усмехнулся Кирилл, его покоробила подобная бесцеремонность.

- Какую эстафету? - впервые моргнул он тяжелыми глазами.

- Вы хотите, чтобы я вместо вас разыскивал по городу Еву? Должен вам заметить, что отнюдь не способен на подобный энтузиазм. И не кажется ли вам странным: вы, отец, сообщаете мне, что ваша дочь неизвестно где пропадает двое суток, а потом заявляете, что я должен жениться на ней? Вы даже не поинтересовались, любим ли мы друг друга?

- Раз вы с ней встречаетесь, вы обязаны нести за нее ответственность, - упрямо долбил он. - А ответственность - это и есть женитьба.

- Вы и другим... ну, кому наносите свои визиты, когда разыскиваете дочь, предлагаете на ней жениться? - спросил Кирилл.

- При чем здесь другие?

- А при чем я? - прямо в глаза посмотрел ему Кирилл.

-Вы с ней встречаетесь и не отрицаете этого... И я, как отец, не могу смотреть сквозь пальцы...

- Выходит, вам все равно, за кого выйдет замуж Ева?

- С моими пожеланиями она не посчитается...

Кирилл вспомнил, Ева со смехом рассказывала, как однажды отец пригласил домой своего сотрудника и стал ему сватать Еву...

- В общем, вряд ли мы с вами породнимся, - сказал Кирилл, желая закончить этот неприятный для него разговор. - Видите ли, мне не все равно, на ком жениться...

- Раз вы отказываетесь нести за Еву ответственность (что за дурацкое слово!), значит, вы не должны больше с ней встречаться, - бубнил он. - Иначе я приму свои меры...

-Интересно, какие? - полюбопытствовал Кирилл.

- Я вас предупредил, - мрачно заявил Кругликов и, круто повернувшись, вышел на лестничную площадку. Кирилл обратил внимание, что он уже вполне уверенно орудует защелкой и замком двери.

Кирилл слышал, как хлопнула дверца его "Жигулей", взвыл мотор. На сей раз он отодвинул на кухне занавеску и посмотрел: ядовито-желтые "Жигули" поехали в сторону Литейного проспекта. По другому адресу.

Когда Кирилл через неделю после того, как объявилась Ева, рассказал ей о "задушевной" беседе с Недреманным Оком, та рассмеялась:

- Узнаю своего папочку! Он то же самое говорит всем моим знакомым.

- Я так и подумал, - сказал Кирилл.

Он поинтересовался, где же она все-таки пропадала трое суток? Ева сразу нахмурилась и резко заявила, что его, Кирилла, это не касается. Она ведь не спрашивает, где он бывает, с кем встречается? Почему же она должна отчитываться?.. Хватит с нее дар-рагого папочки и матери...

- И он часто теперь будет ко мне приезжать? - спросил Кирилл.

- Влип ты, дорогой! - рассмеялась Ева. - Признайся, жалеешь, что со мной познакомился?

Этого Кирилл еще и сам не знал. Зато знал наверняка, что его отношения с ней вконец зашли в тупик! Она снова была далека от него, жила своей, чуждой ему жизнью, изредка звонила и навещала его. Но теперь он торопил ее, не давал засиживаться допоздна, не желая снова увидеть на пороге унылое, с мешками под глазами и тяжелым свинцовым взглядом лицо ее отца. Он и рад был ее приходу и вместе с тем не рад. Отныне ему мерещилась за ее спиной тень отца... Еву же это совсем не беспокоило, и она не понимала, чего Кирилл торопится ее выпроводить. Он чувствовал, что Еву все это задевало, хотя она и старалась не подавать вида. Лишь иногда у нее вырывалось: "Ты опять меня выпроваживаешь? Отца боишься?.."

На такие вопросы трудно было ответить: отца он не боялся, просто ему было неприятно видеть его и тем более переливать с ним из пустого в порожнее. У Кругликова есть перед Кириллом преимущество: он отец Евы, а Кирилл... И когда Кругликов приходил, Кирилл невольно чувствовал себя виноватым. Кругликов наступал, обвинял, Кирилл оправдывался. А указать перстом на дверь Кирилл не мог... Он был интеллигентным человеком и старался в своих глазах оправдать отца Евы, ведь раньше он даже сочувствовал ему... Гораздо неприятнее было другое: после разговора с Кругликовым у Кирилла было долго неспокойно на душе...

Ева с ее "разносами" да еще Недреманное Око - это уже было слишком для Кирилла, привыкшего к тихой, размеренной жизни холостяка.

Совсем недавно девушка рассказала ему, где провела трое суток. Вполне банальная история. У подружки был день рождения... Ева веселилась, танцевала, и ей все было безразлично: дом, родители, университет...

- Пошла вразнос... - вырвалось у Кирилла.

- Откуда ты знаешь? - живо повернулась она к нему. - Ах да, папочка... Когда меня дома не бывает, он говорит, что я пошла вразнос...

- Разве не так?

- Как вы мне все надоели! - оборвала разговор Ева. - Подай мне пальто... Я ведь вижу, что тебе не терпится меня выпроводить.

И вот уже вторая неделя, как Ева не звонит и не приходит. Может, опять "пошла вразнос"?..

Кирилл свернул с шоссе в узкий переулок, пересек трамвайные пути и выехал к бензоколонке, за которой внушительно возвышалось здание станции технического обслуживания. Перед ним в два ряда выстроились легковые автомашины. Он втиснул "Жигули" в освободившееся место между "Москвичом" и "Волгой", закрыл дверцу на ключ и, почти не надеясь на успех, пошел в гулкий цех разыскивать знакомого слесаря...


Вадим Вронский скользит впереди на лыжах, Кирилл вслед за ним. Кругом расстилается чистое белое поле. День не солнечный и не пасмурный: небо непривычно высокое, с зеленоватыми прожилками у горизонта, облака легкие, как дымка, то ли стоят на месте, то ли чуть заметно двигаются. Снег не визжит под лыжами, как бывает в хороший мороз, а негромко звенит. Тихий мелодичный звон. Вдали виднеется серая полоска поникшего кустарника, сразу за ним ярко зеленеют на сплошном белом фоне кроны сосен и елей. С одной стороны они густо присыпаны снегом. Ветра нет, ни одна ветка не шевельнется. Широкая спина Вадима обтянута зеленой нейлоновой курткой, на голове шерстяная вязаная шапочка с красным помпоном. Иногда Вадим останавливается и, оглянувшись на приятеля, бросает:

- Жаль, не захватил с собой Рэкса. Бедный пес совсем заскучал в четырех стенах. Скорее бы весна, тогда можно его к теще на дачу...

Кирилл тоже с удовольствием завел бы собаку, но при его холостяцкой жизни это невозможно. Собаке нужен уход: три раза в день вывести на улицу, накормить. Когда в городе, это все ерунда, а если командировка?.. Рэкс - большая красивая овчарка. Вадим взял ее щенком из служебного питомника. Пес обучен, безукоризненно выполняет все команды, несколько раз участвовал в задержании преступников. Взгляд у Рэкса умный. Придет Кирилл к Вадиму, Рэксу не нужно и говорить, что пришел свой, он по реакции хозяина все понимает. Сядет на пороге комнаты и пристально смотрит на гостя, причем без всякой злобы, смотрит, как человек, который хочет тебя понять, составить о тебе какое-то свое представление.

- А чего же ты не взял? - спросил Кирилл. Он вообразил, как впереди по лыжной колее, опустив палкой хвост с черной кисточкой, бежит серый, с черными подпалинами Рэкс и, скаля улыбающуюся довольную морду с красным языком, оглядывается на них, будто предлагает поиграть, побегать наперегонки...

- В автобус не пускают с собакой, а на трамвае долго колесить до Финляндского, - объяснил Вадим. - А тебя черт угораздил сломать машину...

- Меня! - усмехнулся Кирилл. - Был бы настоящий друг, дал бы команду своим орлам, чтобы разыскали злоумышленников... Пять станций объездил, прежде чем пристроил! Выправили, зашпаклевали, теперь тянут с покраской: какой-то колер им не подобрать...

- Без машины-то никаких забот, - заметил Вадим.

Вадим остановился, воткнул палки в снег и повернулся к приятелю. Кириллу волей-неволей тоже пришлось остановиться. Лицо у Вадима задумчивое и будто немножко виноватое. Хотя Вронский и умел скрывать свои чувства, это у него профессиональная привычка, так же, как и умение вести пустячный разговор, а в то же самое время напряженно что-нибудь обдумывать свое, важное, Кирилл заметил, что его друг крепко чем-то озабочен. Иногда он отвечал невпопад, подолгу молчал, и даже лыжная прогулка в Парголово его не смогла отвлечь от невеселых мыслей. Кирилл не задавал вопросов, если надо, Вадим сам расскажет...

- Ты знаешь, у меня из головы не идет та девчушка, что отравилась, - наконец начал Вадим. - Недавно в управление приходила ее мать... Нет, она не требовала, чтобы провели дополнительное расследование и все такое, просто кое-что рассказала... Понимаешь, дочь ее не родилась порочной. Кто-то помог ей стать такой. И этот кто-то беспокоится, боится ответственности, что ли? Или его совесть мучает? Только я не верю, что таких людей может совесть мучить...

- Каких людей? - уточнил Кирилл.

- Кто подлавливает вот таких дурочек и постепенно убивает в них все человеческое, доброе...

- Я не думал, что можно подлавливать кого-то и разочаровывать в жизни... Кто их подлавливает, развращает? Сами, дорогой мой Вадим. Именно слабовольные дурочки и дураки клюют на так называемую легкую красивую жизнь, умные почему-то не попадаются...

Вадим внимательно посмотрел на него, невесело улыбнулся и проницательно заметил:

- Тебе тоже эта отравившаяся девчонка не дает покоя?

Да, Кирилл думал о ней, Ляле Вдовиной. Даже как-то под настроение начал очерк о ней, но потом отложил ручку. Слишком мало он знает о девушке... А когда Ева сообщила, что покойная Вдовина училась вместе с ней и они в школе дружили, Кирилл засыпал ее вопросами, но Ева вдруг замкнулась в себе и замолчала. Чувствовалось, что смерть школьной подружки потрясла ее. Оно и понятно: в двадцать лет никто не думает о смерти, юность и смерть несовместимы. И когда вдруг погибает кто-то близкий, твой ровесник, это ошеломляет. Пусть ненадолго, но выбивает молодого человека из колеи, заставляет остановиться, оглянуться на прошлое и подумать о будущем...

Вадим выдернул палки, несколько раз подпрыгнул, звучно хлопнув лыжами, таким образом он освободился от налипшего на них снега. Если утром был небольшой морозец, то сейчас что-то около нуля. Снег не таял, но стал рыхлым, влажным. Хорошо, что они натерли лыжи специальной мазью для этой температуры. Кирилл думал, что он пойдет дальше, и тоже похлопал лыжами, но Вронский снова воткнул палки и повернулся к нему.

- Занялся бы ты этим делом, а? - сказал он.

- Каким делом? - Кирилл сделал вид, что не понимает, о чем он.

- Это даже не дело, а пища для глубоких размышлений, - продолжал Вадим. - Напиши о девушке и ее трагедии. Должны же быть, черт возьми, хотя бы морально наказаны вольные или невольные виновники ее смерти?

- "В смерти моей прошу никого не винить. Виновата я сама", - процитировал ее последнее письмо Кирилл.

- Понадобится моя помощь, я всегда к твоим услугам...

Они наконец добрались до горы. Высокая, заросшая молодым сосняком и вереском, гора полого спускалась к небольшой реке, занесенной снежными сугробами. Лишь в одном месте чернела узкая полынья. К ней проложена тропинка. В том месте, где спуск был не таким крутым, домиком возвышался трамплин. Лыжники, пригнувшись и зажав палки под мышкой, неслись с горы в сторону речушки. Самый крутой и опасный спуск находился правее, где росли толстые сосны и ели. Глубокая лыжня пролегала совсем рядом с замшелыми стволами. Здесь спускались с кручи опытные лыжники.

Вскарабкавшись на гору, они встали на самом краю обрыва и осмотрели отсюда местность. Белая равнина, исчерченная лыжными колеями, широко расстилалась перед ними. Возле заснеженных кустов голубели сугробы, а дальше виднелись белые крыши дач. На одной из них будто кто-то разбросал черные угольки, это грачи в своем весеннем перелете сделали здесь остановку. Кирилл заметил их, когда он, шлепая лыжами по твердому, истыканному лыжными палками насту, поднимался на гору. Грачи молча и беспорядочно летели по одному только им известному маршруту. И вот облюбовали крышу дачи для короткого отдыха.

- Ты знаешь, я, пожалуй, спущусь оттуда! - показал Вадим на самую высокую точку горы, где пролегала трасса меж стволов сосен. Пока они взбирались на гору, оттуда еще не скатился никто. Лыжники выбирали более безопасные спуски.

- Завещание написал? - улыбнулся Кирилл. Он так и знал, что Вронский выберет самый крутой спуск. Такая уж у него натура.

Опередив Вадима, на лыжню встала худенькая, среднего роста девушка в красном свитере с широким воротом и синих джинсах, заправленных в высокие лыжные ботинки с ремешками и блестящими пряжками. Из-под вязаной шапочки на спину буйно выбивались густые черные волосы. Даже издали было видно, как они блестят.

Девушка ловко подпрыгнула, очищая свои лыжи от налипшего снега, резко оттолкнулась палками и, низко присев, вихрем понеслась вниз. Красный свитер, будто язык пламени, мелькал меж стволов. Вот она исчезла за густым мелкорослым сосняком и немного погодя лихо вымахнула на равнину. У самого берега она выставила вперед одну лыжу и по всем правилам затормозила. Сверху она казалась маленькой, этакой божьей коровкой на белом снежном поле.

Кирилл не рассмотрел ее лица: в глаза ему бросился красный свитер и черный конский хвост за спиной. Когда девушка вихрем неслась вниз, хвост, извиваясь, развевался сзади. Наверное, волосы у нее длинные, до самого пояса.

- Девчонки сигают, а я не могу? - сказал Вадим и, довольно лихо оттолкнувшись палками, помчался вниз. Кириллу показалось, что он долго не показывается из-за перелеска, даже подумал, уж не упал ли, но тут приятель вынесся на равнину и, попытавшись затормозить у берега, не удержал равновесия и шлепнулся в снег. Девушка, поднимающаяся вверх, повернула в его сторону голову и улыбнулась. Обидно, конечно, скатиться с такой вершины и на ровном месте растянуться...

Кирилл нерешительно топтался на месте, не зная, что делать: или спуститься по ровной лыжне здесь, или подняться повыше? Вадим смог, а почему он, Кирилл, не сможет? И потом приятель не упустит такой возможности, чтобы не подтрунивать над ним, мол, струсил...

Кирилл поднялся на самый верх, прислонился плечом к сосновому стволу с растрескавшейся серой корой и посмотрел вниз: лыжня сразу круто обрывалась, совсем близко придвинулись к ней деревья, будто по лестнице спускающиеся с вершины. Девушка в красном свитере, ставя лыжи крест-накрест и помогая себе палками, карабкалась вверх. Ветер занес волосы вперед и закрыл ей пол-лица. Еще ниже показался Вадим. Он поднял вверх металлическую палку и помахал, крикнув:

- Если не упадешь, с меня дюжина пива!

И когда Кирилл уже понесся вниз, сопровождаемый свистом ветра, холодящим лицо и грудь, донеслось:

- А загремишь, ты ставишь...

Кирилл когда-то неплохо катался на лыжах, но с таких крутых гор давно не спускался. Весь напрягшись, низко согнувшись, так, что совсем близко видел подрагивающие заостренные носки синих лыж, он вихрем летел вниз и чувствовал, что его так и тянет вправо, где с нарастающим шелестом мелькают стволы деревьев с угрожающе нависшими над головой корявыми ветвями. И когда уже самое опасное осталось позади и он начал понемногу выпрямляться, а в груди все радостно пело: "Молодец, Кирюха! Удержался...", лыжа наскочила на ледяную голышку, неизвестно откуда попавшую в колею, подпрыгнула, вильнула в сторону и выскочила из колеи... Кирилл еще какое-то мгновение балансировал, потом рухнул в снег, и его закувыркало. Он слышал, как жалобно звякнула палка о ствол, видел, как одна лыжа, соскочив с ботинка, с тонким свистом понеслась вниз, а он, прочертив коленями две глубоких борозды, с шумом и треском врезался в колючий кустарник...

Он знал, что серьезно ничего не повредил, по крайней мере боли не чувствовал, разве что затылок ломило. Он лежал в метре от лыжни, придавив собой разлапистую елку, и смотрел в небо, которое не смогли загородить ветви деревьев. Небо было ярко-синее, с зеленоватыми квадратными пятнами, возникающими то в одном месте, то в другом. Большое, размазанное по краям облако загораживало солнце. Иногда тонкий розоватый луч прорывался на волю и заставлял искриться налипший на ветвях снег.

Вдруг небо исчезло, его загородило девичье лицо с широко распахнутыми глазами. Точнее, Кирилл сначала увидел одни лишь глаза, а потом, гораздо позже, все остальное. Глаза были большие и не совсем обычные: темно-серые, с зеленоватым оттенком, они были, будто небо в светлую лунную ночь, усеяны звездочками разной величины. И все звездочки лучились. Не глаза, а окна в таинственную вселенную.

- Вы ушиблись? - спросила девушка чистым звучным голосом.

И тогда он разглядел ее лицо. Оно тоже было необычным. Иногда идет человек по оживленной улице большого города и смотрит на прохожих. Глаза равнодушно скользят по лицам, не останавливаясь. И вдруг, как драгоценный камень, блеснет в толпе необычное, мгновенно приковывающее к себе внимание лицо. Оно может быть и некрасивым, но, как магнитом, притягивает взгляд, выводит человека из рассеянной задумчивости. Такие лица остаются в памяти и, сколько бы времени ни прошло, если снова ненароком повстречаешь незнакомца или незнакомку, сразу узнаешь и вспомнишь, где видел...

Лицо девушки было именно таким, которое не забывается. Большеглазая, скуластая, с маленьким ярким ртом, она чем-то напоминала дикое животное, то ли благородного оленя, то ли экзотического австралийского зверька, ловко лазающего по деревьям в джунглях. Кирилл даже не понял, красивая она или нет?..

- Пустяки, - сказал он, поднимаясь на ноги, но тут же снова упал. Казалось, кто-то дернул за веревочку, привязанную к его ноге. Еще ничего не понимая, он улыбнулся девушке и сказал:

- На этот раз вы меня сразили наповал!

- Раз вы способны произносить пошлые комплименты, значит, ничего с вами не случилось, - заключила та и выдернула палки из снега.

Теперь он мог всю ее рассмотреть. Позиция у него была очень выгодная: он лежал на снегу, а она стояла перед ним. Фигура у нее стройная, несмотря на то что не слишком высокая, ноги у нее длинные, грудь двумя острыми бугорками оттопыривала толстый красный свитер. А волосы вблизи оказались еще гуще и чернее. Сейчас, когда он ее видел во весь рост, она еще больше напоминала гибкого дикого зверька. И, надо сказать, красивого зверька. В ней одновременно сочетались грация и пугливость оленя, порывистость и вкрадчивость соболя.

- Как вас звать? - спросил Кирилл, не делая попытки подняться. Ему почему-то казалось, что стоит ему встать на ноги, как это чудное видение тут же исчезнет.

- Вы тут прохлаждайтесь, а я, пожалуй, еще раз скачусь с горы, - сказала девушка. - Пожалуйста, освободите лыжню. По-моему, ваш товарищ собирается спуститься...

Кирилл уперся руками в снег и встал на ноги, он даже успел бросить взгляд на вершину, где действительно маячил Вадим, не видевший, как Кирилл упал, и тут же в глазах замельтешило, и он снова очутился на снегу.

- Не изображайте из себя ваньку-встаньку, - заметила девушка.

Но Кириллу было не до шуток. Он на всякий случай отполз подальше от лыжни и поднял на девушку встревоженные глаза.


- Что-то нарушилось, - растерянно проговорил он. - Я не могу встать.

Она внимательно посмотрела на него своими глазами-калейдоскопами, переступила лыжами, потом перевела взгляд на гору и отодвинулась от колеи. Немного погодя мимо них со свистом и шелестением пронесся Вадим. Вслед на ним промчалось облако снежной пыли, перемешанной с ветром. Лицо у Вадима было сосредоточенным, губы сжаты, а глаза превратились в две узкие щели. Он, наверное, его и не заметил.

Девушка, не снимая лыжи, протянула ему руку.

- Вставайте! - приказала она.

Кирилл послушно стал подниматься, с тревогой ожидая, когда неведомая сила опять его опрокинет в снег. Потеря равновесия, наверное, чем-то сродни невесомости: перестаешь ощущать, где верх, где низ, но при этом не теряешь силы тяжести.

На сей раз он не сразу упал, несколько секунд постоял, опираясь на руку девушки, затем перед глазами все смешалось, поплыло, и он грохнулся в снег.

- Отказал вестибулярный аппарат... - пробормотала девушка. - Вы не сможете идти. Что же делать?

- Позовите моего товарища, - попросил Кирилл. Он не на шутку встревожился. Не хватало еще, чтобы его, как калеку, волокли на лыжах до Парголова, а потом уложили на скамью в переполненной электричке. Еще хорошо, если рядом будет эта, глазастая...

- Стоять, я вижу, не можете, но крикнуть-то, надеюсь, в силах?

- Как вас звать? - снова задал ей вопрос Кирилл.

- Если это вам поможет обрести равновесие, я скажу: Евгения.

Кирилл, стиснув зубы, поднялся на ноги и сосредоточил всю свою волю, чтобы побороть слабость, головокружение и не упасть. Когда перед глазами, будто в тумане, поплыли кусты и завертелись стволы сосен, он покачнулся, но, вцепившись в руку девушки, устоял на ногах. Головокружение прошло, и он понял, что больше не упадет.

- Помогло, - пробормотал он, робко улыбаясь.

- Я рада за вас, - сказала она. - Теперь, может бить, вы отпустите мою руку?

- Ни в коем случае! - воскликнул он. - У меня сразу нарушится этот... вестибулярный аппарат... Женя, вы меня, пожалуйста, не бросайте!

- Меня звать Евгения, - холодно произнесла она, однако руку не отняла. Кирилл немного ослабил хватку, но девушку не отпускал, держался за ее предплечье. Оно было округлое и вместе с тем упругое. От девушки исходил аромат духов. В ушах он разглядел маленькие жемчужные серьги. Как два белых огонька рдели они в ночи ее черных волос. На пальцах золотые с камнями кольца.

Кирилл понял сейчас, что перед ним не зеленая девушка, какой она казалась издали, а женщина, которой не меньше двадцати шести лет. А может быть, и больше. Не потому, что она выглядела на столько, ей можно было дать и двадцать, просто в выражении глаз, плавных движениях, манере говорить чувствовалась взрослая, уверенная в себе женщина, возможно даже замужняя. А морщинок на ее лице не было, разве что крошечные, чуть заметные на висках, где кончаются ее удлиненные глаза, оттененные черными густыми ресницами, а брови у нее были изогнутыми, узкими. Брови, скулы, глаза придавали ей восточный колорит. Не ярко выраженный, чтобы можно было заподозрить азиатское происхождение, а тот восточный колорит, который иногда неожиданно прорывается в чисто русском лице.

- Голова кружится? - осведомилась Евгения.

Кирилл ощупал голову, только сейчас заметив, что на ней нет шапочки. На затылке обнаружил порядочную шишку. Обо что же это он стукнулся? Наверное, вон о ту огромную сосну, что стоит впритык к лыжне. Зацепился вскользь, иначе бы не шишку заработал, а вообще без головы остался...

Голова не кружилась, а когда он взглянул на небо, то не увидел зеленых возникающих и пропадающих пятен. Небо было блекло-синее, затянутое прозрачной дымкой. Почему же оно ему тогда показалось ярким, пульсирующим?

- Такая чертовщина со мной приключилась впервые, - пробормотал он. И тут же вспомнил, что однажды было подобное... Мальчишкой он вскарабкался по кирпичной стене своего дома на улице Восстания на второй этаж, чтобы положить цветы девчонке Лиле, в которую был влюблен, - у нее праздновали день рождения, а его не пригласили, - вот он и решил незаметно положить на подоконник свой подарок. Цветы он положил - букетик ромашек и васильков, собранных за городом на ржаном поле, - но в этот момент кто-то из гостей подошел к окну, и он, отпрянув, сорвался вниз. Как сейчас помнит короткий, как миг, полет, бегущую вверх красную кирпичную стену у самого носа, гулкий удар голыми пятками об асфальт, эхом отдавшийся в затылке, и точно такое же ярко-синее небо с зелеными пятнами... Несколько раз он становился на ноги и падал. Впрочем, тогда это непривычное состояние быстро прошло, и он начисто забыл об этом, а вот сейчас вспомнил...

- Я соврал, - сказал он. - Однажды давно-давно я точно так же пострадал из-за одной девушки...

- Можно подумать, что вы сейчас пострадали из-за меня, - без улыбки посмотрела она на него.

- Из-за вас, - уверенно ответил он. - Думаю, раз какая-то девчонка может съехать с горы, а я - рыжий?

- Кажется, вы уже в порядке, - заметила она, высвобождая руку. - И вон ваш приятель спешит... на помощь!

Она приветственно подняла руку, выдернула палки, поправила на голове пушистую шапочку.

- Прощайте! - трагическим шепотом произнес Кирилл и, выбрав местечко, повалился на мягкий снег.

Когда он открыл глаза, снова увидел ее. Серые, со светящимися крапинками глаза с подозрением смотрели на него.

- Вы притворяетесь или...

- Этот, как его?.. аппаратик шалит, - перебил Кирилл, сдерживая улыбку. Ему не хотелось, чтобы девушка уходила.

- Как звать вашего друга?

- Вадим... - и прибавил поспешно: - Только он ни черта не соображает в медицине...

Он почему-то решил, что она врач. А почему - и сам бы не смог объяснить себе.

Евгения выпрямилась и, глянув вниз, крикнула:

- Вади-им! Иди-ите-е сюда-а-а!

Пыхтя, показался на склоне Вадим. Под мышкой у него убежавшая лыжа Кирилла. Вронский раскраснелся, темные волосы блестели, шапочкой он вытирал лицо.

- Узнаю тихоню Кирилла! - весело воскликнул он, бросив оценивающий взгляд на девушку. - Оставь его на пять минут, и он уже на коленях перед женщиной... Он вам читает Блока? Стихи, посвященные Прекрасной Незнакомке? Или поэму Есенина "Анна Снегина"?

- Ваш товарищ потерпел аварию, - сообщила Евгения. - У него нарушился вестибулярный аппарат.

- Короче говоря, я превратился в ваньку-встаньку, только наоборот, - весело заметил Кирилл.

- Чего же ты радуешься? - повнимательнее взглянул на него Вадим.

- Мне повезло, как только я открыл глаза, сразу увидел перед собой врача...

- Я не врач, - заметила Евгения.

- Кто же вы тогда? - искренне удивился Кирилл, снизу вверх тараща на нее глаза.

- Это не имеет значения.

- Не врач, а так с ходу ставите диагноз: нарушение вестибулярного аппарата... - разочарованно протянул Кирилл. - Я уже было загордился, что у меня такая редкостная космическая болезнь!

- Я буду рада, если ошиблась, - улыбнулась Евгения и, одним прыжком развернувшись на лыжах, помчалась вниз со склона. Черный хвост волос взметнулся за спиной наподобие орлиного крыла. Красное и черное на ослепительном белом фоне - это было красиво. Скоро лыжница исчезла меж деревьев и кустов.

Кирилл нехотя поднялся на ноги, Вадим помог собрать ему разбросанные палки, нашел шапочку. Он уже понял, что с Кириллом все в порядке. Глядя, как тот прилаживает к ботинкам лыжи, поинтересовался:

- Где амазонку-то подцепил?

- Пока мой лучший друг раскатывал с горы, амазонка спасала меня от верной смерти, - мрачно заметил Кирилл.

- Теперь все наоборот, - усмехнулся Вадим. - Не герои спасают попавших в беду красавиц, а красавицы - героев.

- Я рад, что ты обо мне столь высокого мнения, - сказал Кирилл и, упрямо сжав челюсти, с пол-оборота впрыгнул в лыжню и, зажав палки под мышками, ринулся вниз.

- Постой! - запоздало крикнул Вадим. - А как же твой... вестибулярный автомат... тьфу! аппарат?..

Но Кирилл не слышал, снова упругий, как волейбольный мяч, ветер толкался в лицо, свистел в лыжных палках, мимо мелькали кусты, деревья, черные пни с пышными шапочками снега. Он мчался туда, где должен быть красный свитер и черный хвост развевающихся, как пиратское знамя, волос...

- Сумасшедший... - пробормотал Вадим и не стал подниматься выше: осторожно развернулся, держась рукой за ствол, поелозил лыжами и, пригнувшись, тоже понесся вниз.


Не слушая насмешливые реплики Вадима, шагающего сзади, Кирилл быстро шел по перрону и выискивал глазами красный свитер и синюю шапочку с помпоном. Он уже заглянул в зал ожидания, там ее не было. Неужели уехала на предыдущей электричке?

- Жениться тебе надо, друг, - бубнил сзади Вадим. - Бегаешь за каждой юбкой...

- Она в брюках, - не оборачиваясь, буркнул Кирилл.

- А как же та, высокая, Ева?

- Ева окончательно изгнана из рая, - бросил Кирилл пророческие слова и даже не улыбнулся. Про Еву он сегодня и не вспомнил. Один бог знает, где она сейчас и что у нее на уме. Надоело Кириллу ждать ее. Все реже и реже звонит ему и приходит Ева. Зато все чаще наведывается Недреманное Око. Когда в прихожей звонит звонок, Кирилл вздрагивает и у него портится настроение.

Ева переменчива, как ленинградская погода: светит солнце, сверкает снег, а через час небо заволокли дымчатые тучи, зазмеилась на тротуарах поземка, подул сильный северный ветер, а еще через два-три часа ветер переменился, на Неве вспучилась свинцовая вода, небо опустилось на город, в скверах и парках образовался густой туман, по улицам побежали ручьи, из водосточных труб стали выскакивать ледяные пробки, и уже не зима в городе, а настоящая весна...

Подошла электричка. Кирилл в последний раз окинул взглядом оживленный перрон. Евгении нигде не видно.

Спустившись с горы, она свернула в перелесок и исчезла. Кирилл хотел броситься вслед за ней, но Вадиму захотелось еще раз скатиться с этой чертовой горы... И вот он ее потерял!

Поставив лыжи в угол, Кирилл отправился по вагонам искать девушку. Что-то ему подсказывало, что она здесь, в этой электричке. И он нашел ее в последнем вагоне. Он искал красный свитер, а она сидела у окна в белой пушистой кофте и без шапочки. Глаза ее были устремлены на окно, за которым проплывали дачные поселки, почти до самых крыш погребенные под снегом.

И тут Кириллу повезло: сидящая рядом с ней пожилая полная женщина поднялась и направилась к выходу. Он тут же сел рядом с Евгенией.

- Теперь я знаю, кто вы, - сказал он. - Мастер спорта по лыжам.

Она не удивилась, увидев его, лишь губы дрогнули в чуть приметной усмешке.

- А вы упрямый, Кирилл!

Ему было приятно, что она запомнила его имя. Он с удовольствием вдыхал запах ее духов, перемешанный с запахом талого снега и сосновой хвои. В ее волосах поблескивали крошечные капельки.

- Евгения, вы мне очень-очень нравитесь... - удивляясь своей отчаянной смелости, выпалил Кирилл.

- Ну и что из этого следует? - оглянувшись на соседей, делающих вид, что не прислушиваются к их разговору, спросила она.

- Не убегайте, пожалуйста, больше от меня? - попросил он.

- А что, я уже попала в плен? - улыбнулась она.

По-видимому, прямота Кирилла ей понравилась.

- Я вас все равно найду, - сказал он, почувствовав себя свободнее.

- Еще что? - снова отвернулась она к окну.

- Я почти все сказал...

- Почему же вы не поинтересуетесь, свободна ли я, смогу ли встречаться с вами? Вам не пришло в голову, что у меня может быть муж, дети?

- Какое это имеет значение, - отмахнулся Кирилл.

- Смотря для кого: для вас, очевидно, нет, а для меня - да. Или вы действуете по принципу: пришел, увидел, победил?

- Побежденный - это я, - невесело улыбнулся он.

Она повернулась к нему и посмотрела в глаза. И снова он поразился цвету ее глаз. Здесь, в полусумрачной электричке, они стали светлее, разноцветные звездочки засияли еще ярче, а зеленый ободок стал шире.

- Вы не похожи на бабника, который не дает проходу женщинам, - задумчиво произнесла она, не отводя взгляда. И грубоватое "бабник" прозвучало в ее устах естественно и не обидно.

- Хорошеньким женщинам, - с улыбкой поправил Кирилл.

- А вот льстить вы где-то научились...

- Разве этому учат?

- Вам не кажется, что мы ведем дурацкий разговор?

- Не кажется, - ответил он. - Мне приятно с вами разговаривать. И это никакой не комплимент... С чего-то надо начинать?

- Что вы имеете в виду?

- Вот я вам сразу сказал, что вы мне нравитесь. Когда я шел по вагонам, увидел вас, сел рядом, я еще не знал, что скажу вам эти слова. Не знал, что наберусь храбрости сказать их вам...

- И тем не менее сказали!

- А если бы я вам сказал, что люблю вас?

- Я бы подумала, что вы ненормальный... после этой травмы на горе.

- Значит, я ненормальный, - заметил он.

- Кирилл, меня немного пугает, что вы, по-видимому, серьезный человек, говорите глупости... Может быть, действительно у вас после удара... что-нибудь нарушилось? - она пальцем дотронулась до головы.

- Когда я открыл глаза и увидел вас, я подумал, что так все оно и должно быть: этот заснеженный лес, гора, удар, головокружение, синее небо с зелеными пятнами и, наконец, вы. Все это судьбой когда-то было начертано для меня. Я напрягаю память, стараясь вспомнить: не снилось ли мне все это когда-то? Может, в детстве? А может, когда я еще и не родился?

- Когда я увидела, как вы кувыркаетесь с горы, я испугалась, как бы вы не ударились о сосну, даже закрыла глаза...

- В этот момент я и ударился, - ввернул Кирилл.

- Вы навзничь лежали на снегу и улыбались...

- Я уже ждал вас, - сказал он.

- Выдумщик вы, Кирилл!

- А теперь скажите, Евгения, кто вы?

- Это так важно?

- Для меня все важно, что касается вас, - убежденно произнес он.

- Я пока никто, - сказала она.

- Вы вселенная... А в ваших глазах вращаются планеты, спутники, астероиды...

- Вы опять за свое? - с упреком посмотрела она на него. - Честное слово, Кирилл, я не люблю красивых слов, хотя моя профессия и связана с миром прекрасного... Мои учителя считают, что из меня получится приличная художница, а я в этом не уверена. Вот почему я вам сказала, что я пока никто. И еще одно: я не люблю говорить о своей профессии.

- Почему же вы без мольберта, альбома?

- Я уже год не держала кисть в руках.

- Что же вы делаете?

- Воспитываю дочь, - просто ответила она.

- Тоже дело, - не моргнув глазом, сказал он.

То, что у нее дочь, его ничуть не удивило. Сейчас она сообщит, что у нее солидный муж. Наверное, известный скульптор или живописец...

- Мужа у меня нет, - будто прочитав его мысли, улыбнулась она.

Он думал, что она теперь спросит про него, но та не спросила. Ему даже стало обидно, что ей это неинтересно. За окном уже проплывали кирпичные многоэтажные здания с широкими окнами витрин, прошелестел железнодорожный мост, внизу мелькнул красный с желтым трамвай. Электричка, сбавляя ход, приближалась к Финляндскому вокзалу. Пассажиры стали подниматься, снимать с сетчатых полок вещи, связанные по всем правилам лыжи. Нужно идти в свой вагон...

- У меня нет телефона, - сообщила она, догадавшись о его терзаниях. Кирилл действительно не знал, как произнести самые обычные и вместе с тем избитые слова о телефоне, встрече... - Обещали поставить летом.

Электричка резко и мощно затормозила. На перроне толпились люди. Поднялись пассажиры, сидящие рядом с ними, в вагоне стало шумно и тесно. Лыжи задевали друг за дружку, стукались о стены. Из открытых дверей потянуло прохладой.

Кирилл сгреб с сетчатой полки ее лыжи, небольшой коричневый рюкзак, в котором, надо полагать, лежал красный свитер и другой спортинвентарь.

- А ваши лыжи? - поднимаясь со скамьи, спросила она. В глазах у нее уже не кружатся звездочки, да и зеленый ободок совсем стал тонким.

- Вадим захватит, - беспечно заметил Кирилл.

Вадим ждал их у входа в метро. Лицо его было не очень-то жизнерадостным. Он молча сунул Кириллу лыжи и повернулся к Евгении.

- Вы совсем вскружили голову моему другу, - сказал он. - Будем знакомы: меня звать Вадим.

- Евгения.

- Женя?

- Евгения, - упрямо повторила она.

Вадим удивленно взглянул на нее, но промолчал, зато Кирилла наградил сердитым взглядом.

- Я уж думал, мне придется твои лыжи тащить домой, - ворчливо заметил Вадим.

- Пойдемте ко мне? - предложил Кирилл. - Я тут рядом живу. Кофе угощу.

- Я не могу, - отказалась Евгения. - Моя Олька и так закатит мне грандиозный скандал. Я опоздала на два часа.

- Олька - дочь Евгении, - пояснил Кирилл, бросив красноречивый взгляд на Вадима, дескать, будь человеком, уйди, дай поговорить...

- А я думал, строгая бабушка, - усмехнулся тот, не двигаясь с места.

Мимо них текла густая толпа. Глухо, с шорохом закрывались и тут же открывались двери метро, цокали пятаки, проваливаясь в щели прожорливых автоматов. Сыто ворча, от перрона отвалила переполненная электричка. Их постепенно оттеснили к ларькам, где продают газеты и торгуют мороженым. Евгения озабоченно посматривала на большие круглые часы, висящие на здании вокзала. На железном крашеном карнизе крутились голуби. Не обращая на них внимания, тут же суетились вокзальные воробьи. Толком не разберешь, какого они цвета, будто перепачканные в пыли и мазуте.

Кирилл растерянно шарил по карманам, ища ручку и какой-нибудь клочок бумаги, чтобы записать Евгении свой телефон. Как назло, ничего с собой не было. Уезжая за город, он все выложил дома на тумбочку.

- Я сейчас! - умоляюще взглянув на Евгению, пробормотал он и бросился к киоску.

Там купил блокнот, шариковую ручку и нацарапал номера телефонов - рабочего и домашнего. Ему искалось, что цифры нечеткие, и он, торопясь и нервничая, снова обвел их. Ручка была новая и не писала, а царапала. Подойдя к Евгении, он протянул ей блокнот и засунутую туда ручку.

- Пожалуйста, позвоните? - попросил он. - Завтра же. Утром я буду на работе, а после семи - дома.

Евгения, будто раздумывая, взяла блокнот и засунула в кармашек рюкзака, заброшенного на одно плечо. Глаза ее задумчиво смотрели на Кирилла. Вадим, отвернувшись, курил. Две пары лыж прислонены к его широкому плечу. Левой рукой он придерживал их, чтобы проходившие мимо пассажиры не задели. Лицо непроницаемое, смотрел он в другую сторону.

- Я не знаю, - неуверенно произнесла Евгения. - И потом, к чему...

Кирилл обнял ее за плечи, придвинул к себе и поцеловал. Она даже не успела отпрянуть или удивиться. Вярких глазах замельтешили разноцветные брызги, полураскрытые губы хотели что-то произнести, но из метро на перрон повалила толпа пассажиров. В последний раз ее белая мохеровая кофта мелькнула уже в здании метро и пропала.

- Жди, позвонит, - сказал Вадим, когда он подошел к нему.

- Я ее все равно найду, - уверенно ответил Кирилл.

- Ее звать не Женя, а Евгения, а дочь вовсе не Ольга, а Олька... - усмехнулся Вадим. - Что за причуды?

- Она художница.

- Я совсем забыл, люди искусства всегда со странностями... - насмешливо заметил Вадим.

- Хочешь выпить? - предложил Кирилл. - Заскочим на минутку в ресторан. Дернем по сто пятьдесят коньяку, а?

- Наконец-то я слышу речи мужа... - подобрел Вадим. - Кстати, ты проиграл пари...

- Выиграл, старина! - хлопнул его по плечу Кирилл.- Мне такое сегодня счастье подвалило... А позвонит она или нет - это уже не имеет значения. Главное, что я ее нашел!

- Не ее, а их, - напомнил Вадим. - Ты забыл про Олю. Виноват, Ольку! И еще про головотяпу мужа, которому не следовало бы такую красотку одну выпускать из дома...

- Ну и пусть! Главное, что я ее встретил, Вадим! Она бросит мужа ко всем чертям и выйдет замуж за меня... - Кирилл не замечал, что громко смеется и кричит, так что на них оглядываются.

- Крепко же ты, парень, нынче стукнулся башкой... - вздохнул Вадим, оглядываясь.

- Я влюбился! - не мог остановиться Кирилл. - Как увидел ее, так сразу и влюбился...

- Что-то ты, брат, в последнее время часто влюбляешься, - заметил тот.

- На этот раз по-настоящему! Ну понимаешь, что-то такое сидит в нас и говорит: "Это она, Кирилл! Та самая, которую ты искал тысячу лет!.."

- Теперь в мистику ударился! - усмехнулся Вадим.

- У тебя сидит кто-нибудь внутри? - заглядывал ему в глаза Кирилл, и непонятно было - все это он говорит всерьез или дурачится. - Ну, этот есть у тебя, внутренний голос?

- Есть, - ответил Вадим. - Мой внутренний голос говорит, что ты, дружок, спятил... И еще он говорит, что нам немедленно нужно зайти в ресторан, если нас пустят в лыжных костюмах, и выпить по сто пятьдесят....

- Нас сегодня куда угодно пустят, - рассмеялся Кирилл. - Такой день!

- Иди первый, а я за тобой, - подтолкнул к дверям Вадим. - Блаженных всегда без очереди пропускают...


2


Профессор, заложив руки за спину и расхаживая вокруг кафедры, монотонным голосом читал лекцию об экзистенциализме. Был он высокий, худой, с длинным носом, рядом с которым пристроилась крупная бородавка. Когда профессор протяжно произносил гласные, бородавка ползла вверх, а когда согласные - вниз. На своем месте ей не сиделось. Хотя профессор читал нудно, почти не делая пауз, Ева слушала его с все возрастающим интересом.

- ...Кьеркегор, создатель этого философского течения, в своих сочинениях противопоставляет "существование" "бытию", - бубнил профессор. - ...Так вот в своих книгах Кьеркегор воспевает отвращение к жизни, страх к смерти, упадничество...

"Как можно воспевать в книгах отвращение к жизни и страх к смерти?! - подумала Ева, - воспевают скорее радость к жизни..."

- ...современные экзистенциалисты несколько модернизировали теорию Кьеркегора, так сказать, приспособили ее к сегодняшним социальным условиям...

Ева записала в тетрадку трудную фамилию Кьеркегор, несколько других фамилий и книг по теории экзистенциализма, решив, что пойдет в публичку и обязательно получше познакомится с этим странным и любопытным течением в современной философии...

- ...Суть экзистенциалистической философии сводится к тому, что человек находится во враждебном мире, в который он попал не по своей воле... Он чувствует себя одиноким и покинутым. Жизнь ему кажется никчемной, а смерть неизбежной. Человека охватывает страх, толкающий его сделать выбор: или "неподлинное" существование в качестве социального обезличенного существа или "подлинное" существование в качестве самого себя... - монотонно читал профессор, а мысли Евы перескочили с экзистенциалистов на другое. Ей вспомнился стихотворный отрывок, который с чувством в перерыве между лекциями прочел ей в университетском коридоре однокурсник. Она давно знала, что ему нравится, но не поощряла его. Правда, перед экзаменами всегда обращалась к нему за помощью. Альберт Блудов, так звали тощего, с унылым лицом студента, был самым способным в их группе и за несколько вечеров натаскивал Еву по любому предмету. Великолепно владеющий речью, как преподаватели отмечали: "наделенный чувством железной логики", Альберт иногда в присутствии Евы становился мычащим телком, едва находившим слова, чтобы пригласить ее на студенческий вечер или в театр, который он любил и не пропускал ни одной премьеры. Деньги на театр он зарабатывал на погрузке контейнеров на товарной станции. Рассказывал, что научился краном снимать с платформ контейнеры и ставить их на машины. В Ленинград он приехал из какого-то провинциального города, то ли из Арзамаса, то ли из Астрахани. Впрочем, Еву это мало интересовало. Альберта она держала лишь для экзаменов. Однако он и этому был рад. Сколько раз, садясь у здания университета в чью-либо машину, она ловила его печальный взгляд. Но Ева не умела жалеть, и потом, она считала, что мужчина, достойный жалости, - это не мужчина.

Так вот. Альберт Блудов (бывает же такое: наискромнейшему парню досталась такая фамилия!) прочел ей сегодня:


Три источника имеют влечения человека: душу, разум и тело...


- Я ни одно еще из этих влечений не испытала, - сказала Ева.

- Ты несчастный человек, - печально заметил Альберт и отвернулся.

Ева разозлилась: почему это она несчастная? Только потому, что ее чувства не укладываются в. это дурацкое изречение?

- Судя по твоему виду, несчастный ты, - резко ответила она.

- А ты даже и несчастной быть не можешь, - вдруг жестко, что ему совсем было несвойственно, произнес он. - Статуя, сделанная из мрамора, без чувства, без желаний, без увлечений... Мне жалко тебя, Ева.

Повернулся к ней спиной и, широко расставляя огромные ступни, ушел. И походка у него была как у старой заезженной лошади. И жесткая грива русых спутанных волос за спиной. Альберт высокий, но не производит впечатление сильного человека.

Хотя Ева сгоряча и сказала, что изречение дурацкое, сейчас на лекции несколько раз повторила его про себя и изменила свое мнение: тут есть глубокая мысль... И ей, Еве, вряд ли стоило заноситься, заявляя, что ей не свойственно ни одно из этих чувств. Прав Альберт, что люди, не способные ничего чувствовать, достойны жалости.

От этих невеселых мыслей Еве стало грустно. Как только кончилась лекция и девушки, будто листья в парке, подхваченные ветром, бросились в коридор, Ева запихала в мягкую, из кожезаменителя, совсем не студенческую сумку общую тетрадку, книжку и вышла из здания университета. Оставалась еще одна пара по английской грамматике, но ее потянуло на волю, а противиться своим желаниям девушка не привыкла. Мельком подумала, что надо было сказать Лене - старосте группы, - чтобы она не поставила в журнале пропуск.

В городе по-весеннему солнечно и тепло. Над покрытой обломками льда и шугой Невой плыли кучные облака. Прохожие стояли на Дворцовом мосту и смотрели вниз. Ева тоже постояла немного и отметила, что если долго смотреть на плывущие льдины, то кажется, будто льдины стоят на месте, а ты сама вместе с мостом и облаками плывешь в пространстве. На больших льдинах можно было увидеть самые неожиданные вещи.

Не обращая внимания на людей, проплывали на льдинах вороны. И вид у них при этом был независимый и задумчивый. Нахохлившиеся чайки дрейфовали отдельно от ворон. Крепкие желтые носы их блестели.

Ева вдруг подумала, что хорошо бы и ей попасть на льдину и медленно плыть по течению... Плыть и ни о чем не думать: ни о приближающейся сессии, ни о крупной ссоре с родителями - перед экзаменами отец всегда брал ее под строжайший контроль, ни о Томе Лядинине, с которым она должна сегодня встретиться... Том достал для нее сигареты и просил зайти. Опять она по уши залезла к нему в долг, Ева не любила считать деньги, впрочем, их у нее почти никогда не было. Родители сами все ей покупали, а стипендию она с первого курса не получала. Еще не было сессии, чтобы у нее не оставались хвосты. Не склонный к шуткам Альберт Блудов как-то назвал ее "хвостатая Ева", но она так посмотрела на него, что он смешался, пробормотал извинение и исчез. К учебе Ева была тоже равнодушной. Больше того, ей не хотелось учиться. И если бы не родители, она давно бросила бы университет.

А чего ей хотелось, она и сама толком не знала. Иногда вдруг приходила в голову мысль, что она рождена для семьи. Ей надо выйти замуж, стать самостоятельной, родить ребенка... Но потом она представляла себе, что у нее будет большой живот, на лице выступят желтые и коричневые пятна, как у замужней сестры, она будет в ванне стирать пеленки, тарахтеть по этажам детской коляской, готовить мужу обеды и ужины, ждать его по вечерам у телевизора... Нет, такая жизнь не устраивала Еву. Она еще не знала, как будет относиться к своему ребенку, но к чужим детям была равнодушна. И не понимала восторгов сестры, восхищавшейся своей розовой в складках и перевязках мягкоголовой грудной дочерью. Когда она давала Еве ее подержать, та брала ребенка в руки как хрупкий сосуд и, стараясь не прижимать к себе - от девочки пахло молоком, присыпками и потом, - выдавливала из себя что-то вроде: "Ах, какая славная и красивая девочка!" - хотя ничего красивого в ней не находила. Для нее все дети были на одно лицо.

Да и сестра в последнее время все чаще стала оставлять свою ненаглядную дочку на попечение бабушке, а сама вернулась в институт, хотя и взяла на год академический отпуск. С тех пор как сестра вышла замуж за музыканта, они стали редко видеться. Ева подозревала, что сестра ревнует ее к своему мужу, хотя той он был совершенно безразличен.

Неинтересно стало Еве с сестрой. Разная у них теперь жизнь, разные интересы. Встретятся, и поговорить не о чем. Семейные дела сестры мало занимали Еву, а сестра перестала интересоваться ее делами. Правда, иногда на кухне, дымя сигаретами и прихлебывая из чашек крепкий черный кофе, вспомнят былое...

Рядом остановился подтянутый розовощекий курсант военно-морского училища. На рукавах черной шинели четыре или пять треугольных полосок. Она поймала на себе его изучающий взгляд. И хотя Еве хотелось еще постоять на мосту и смотреть на Неву, она оторвалась от чугунной решетки и, поправив на плече ремень сумки, зашагала к Дворцовой площади. Она не оглянулась, но была уверена, что курсант провожает ее взглядом, и от этого помимо своей воли еще больше выпрямилась и прибавила шагу, зная, что сейчас у нее своеобразная красивая походка и прохожие будут оглядываться...

На Дворцовой площади небольшими группами прогуливались люди. Наверное, в основном приезжие. Недавно площадь выложили камнем, придав ей точно такой же вид, какой был в старину. Кони на арке Главного штаба купались в золотистом солнечном сиянии, отчего казались совсем живыми, сейчас раздастся понукающий клич и чугунные, а может быть, бронзовые кони слетят с арки на площадь и, грохоча копытами, промчатся по выпуклым, глянцево поблескивающим камням. Сиял и крест в вытянутой руке ангела на Александрийской колонне. С крыши Зимнего дворца на Еву задумчиво взирали позеленевшие скульптуры. Патина придавала им строгость и древний вид. У высоких дверей Эрмитажа выстроилась длинная очередь. Ева слышала, что открылась выставка американской и французской живописи, надо бы сходить, но лень в очереди стоять... Кирилл неделю назад приглашал ее, да что-то помешало. А вот Том вряд ли догадается пригласить на выставку. В кино, театр приглашал, но Ева отказывалась. Странные у нее отношения с этим человеком. Она знает, что правится ему, и вот использует это: получает от него сигареты. Том предлагает и другое: джинсы, куртки, колготки... Один раз дал ей примерить лайковый кожаный пиджак. Ева даже не спросила, какая цена. По глазам видела, что Том в тот момент готов был его подарить ей... Чего он добивается?.. А может быть, по-настоящему влюблен? Раньше он был ей противен, а теперь ничего, привыкла. Даже когда долго не видит его, сама заходит в комиссионку. Права Мария, что-то в нем есть. Например, характер, сила воли, целеустремленность... Правда, цель у него - деньги. И с точки зрения морали, это, конечно, низкая цель, но все же цель. И потом, с деньгами гораздо лучше, чем без них. Это Ева тоже по себе знает... Том из тех людей, про которых говорят, что он все в дом тащит. Л уж то, что дом у него будет полная чаша, можно не сомневаться! Хотя он и один живет, у него на даче всегда чисто, прибрано. Говорил, что у него есть и в городе квартира, кажется, там мать живет. Возможно, Том будет хорошим мужем. Об этом ей все время толкует Мария... Выйти замуж за Тома только из-за того, чтобы уйти из дома? Но Лядинин не дурак, его вокруг пальца не обведешь. Он выберет себе такую жену, от которой ему будет польза. А какая ему польза от Евы? Одни неприятности...

Ладно, Ева сначала позвонит Кириллу Воронцову, если он на месте, то попросит его достать билеты на американскую и французскую выставку, а уж если его нет на работе, то так и быть...пойдет к Тому Лядинину.

Приняв такое решение, она зашла в ближайший автомат и набрала номер телефона Кирилла. Долгие продолжительные гудки. Да тут еще монета провалилась! Ева с досадой повесила трубку и уже хотела выйти из будки, но подумала, что Кирилл может работать и дома. Например, пишет какую-нибудь научную статью. Дома, говорил он, всегда работается лучше... С трудом отыскала в сумке двухкопеечную монету, но и квартира не ответила, тем не менее автомат с аппетитом проглотил и эту монету. Ева сердито подергала за рычаг, однако автомат и не подумал отдать свою добычу. С силой повесив трубку на рычаг и чувствуя, как ее переполняет злость не только на эту дурацкую бесчувственную коробку, а и на весь мир, она с досадой подумала: "Ты сам, Кирилл, толкнул меня к Томасу..." Выйдя из будки, она гулко хлопнула железной дверью.

Когда Ева заявила Альберту Блудову, что ей не свойственно ни одно из чувств, она немного погрешила против истины. Кирилл ей нравился, иногда очень хотелось увидеть его. И тогда она все бросала и шла к нему, но с некоторых пор Ева стала замечать, что Кирилл изменился, не так восторженно относится к ней, как раньше. Сначала она винила в этом только своего настырного отца, который как уж год бесцеремонно вмешивается в ее личную жизнь и теперь досаждает Кириллу, но потом почувствовала, что причина глубже: просто она стала меньше нравиться Кириллу. Другим он стал. Меньше шутил, смеялся. Иногда ей казалось, что он тяготится ее приходом, хотя внешне никакого повода так думать не давал. Не то чтобы это открытие сразило Еву, нет, но чувство смутного беспокойства поселилось в ней. Она даже себе боялась признаться, что Кирилл не безразличен ей. Какое же у нее чувство к нему? Влечение души, влечение ума?.. А может быть, просто привычка? Ей нравилось бывать у него. На какое-то время почувствовать себя хозяйкой в его квартире: сварить кофе, сидеть за столом и пускать дым в потолок... Посуду помыть или убраться в квартире ей не приходило и в голову, с этими делами великолепно справлялся сам хозяин. Она не могла не заметить, что Кирилл умный, интеллигентный, порядочный человек, а такие ей почему-то реже встречались... Честно говоря, с Томасом Лядининым ей проще и легче, чем с Кириллом. С этим Томасом не надо напрягаться, думать, что сказать. Как бы Кирилл ни пытался держаться с ней как с равной, превосходство его ощущалось во всем: в уме, юморе, знаниях, образованности. Конечно, он мог, не подавая виду, что ему скучно, болтать с ней о пустяках, поддерживать пустой разговор, но глаза выдавали его. В глазах была скука. А это самое страшное, когда у одного из двоих, мужчины или женщины, в глазах появляется скука. Это значит, кому-то из них надо уходить. Умный уйдет первым, а дурак будет цепляться, пытаться вернуть то, что уже умерло. Чтобы вовремя уйти, у Евы ума хватило бы, но сделать этот первый шаг было почему-то трудно. Ева не любила принимать ответственных решений, поступаться своими желаниями. Она принимала жизнь, такой, какая она есть, ей и в голову не приходило, что можно что-то изменить. Она даже смирилась с преследованием отца, и если случалось, оставляла его с носом, то радовалась, как девчонка. А вот чтобы убедить его оставить ее в покое, ей и в голову не приходило. Она изобретала различные способы, как лучше обмануть отца, а не изменить его отношение к ней. Пока ей хотелось видеть Кирилла, а что будет дальше, время покажет... Далеко заглядывать в будущее Ева тоже не любила. Жила настоящим днем, и ее это в общем-то устраивало. Где-то в глубине души она лелеяла надежду, что придет время и все образуется: она станет такой, какой должна быть, какой ей самой судьбой быть предназначено, но это должно случиться опять же само собой, без всяких усилий с ее стороны. Подталкивать события, торопить их она не умела, да и не хотела. За нее это охотно и с видимым удовольствием делал отец.

На Невском как всегда многолюдно. И зимой, и летом, в дождь и в снег. Невский в любое время года притягивает к себе людей. Пожилые еще в пальто, плащах, молодежь чаще в куртках и джинсах. И парни и девушки. Обмахрившиеся снизу или высоко подвернутое светлой подкладкой кверху, протертые до желанной голубизны, испещренные заплатками на самых видных местах... Какая-то джинсомания!..

Подойдя к кафе "Север", Ева остановилась: ей вдруг захотелось съесть мороженого. Нет денег! Кажется, Том Лядинин сказал: "Зачем тебе деньги? Ты сама богатство..." Хорошо богатство: копейки в сумке нет! Порцию мороженого купить не на что.

Все так же светило солнце, мимо шли и шли куда-то прохожие. У них, наверное, карманы набиты деньгами: то и дело сворачивают с тротуара к дверям многочисленных магазинов... Напротив торговых рядов на Садовой стоял дед-мороз с корзинкой в руках и пухлым мешком за спиной. Красная шуба его с белой отделкой местами полиняла, с круглой шапки-боярки клочьями свисала вата, некогда свежие и розовые, как яблоки, щеки поблекли, зато рдел висячий нос. Смешно было видеть в этот весенний день одряхлевшего деда-мороза с нерозданными детям подарками! Елку уже убрали, а до него еще, видно, не дошла очередь. Но, занятые своими мыслями, прохожие не обращали внимания на гигантскую и столь нелепую в это время года фигуру осевшего от старости деда-мороза из папье-маше, ваты и картона, они даже не смотрели на него.

Интересно, а если он до лета простоит тут на самом видном месте, обратят внимание люди на то, что ему уже давно пора перебраться на склад, где он будет пылиться до следующего Нового года? Вряд ли. Так и будут идти мимо, глазея на витрины магазинов, а до деда-мороза, потеющего в своей красной шубе и шапке-боярке на самом солнцепеке, никому и дела не будет...

Прежде чем зайти в магазин к Тому, Ева, попросив у девушки монету, еще раз позвонила Кириллу. На этот раз застала его на месте.

- Кирилл, увези меня куда-нибудь за город, - попросила она. - Какая нынче погода...

Хотя погода действительно была прекрасная, в голосе у нее Кирилл уловил странные тревожные нотки, однако у него не было времени разобраться в ее переменчивом настроении, он даже не мог толком поговорить с девушкой: напротив него стоял Галактика и, сцепив за спиной узловатые руки, излагал очень важные вещи. Кирилл сначала даже трубку снимать не хотел.

- Ну что ты молчишь? - хрипловато и немного нараспев спросила Ева.

- Я ведь на работе, - сказал он.

Галактика перестал говорить и с любопытством уставился на него, что еще больше сбило Кирилла с толку.

- Ты ведь можешь уйти, - между тем говорила Ева. - Я тебя так редко о чем-нибудь прошу... Ну, Кирилл, пожалуйста?

- Я очень занят, - сказал он. - Позвони, пожалуйста, позже, Ева.

Не дожидаясь ответа, положил трубку. Как это часто бывало, после разговора по телефону с Евой настроение его упало, что, конечно, не укрылось от наблюдательного ока Василия Галактионовича.

- Ева... - произнес он, пряча усмешку. - Редкое имя... Библейское!

Кирилл что-то невнятное пробормотал и вопросительно взглянул на шефа, мол, я весь внимание, но Галактика вдруг пришел в игривое настроение. Схватив со стола толстую книжку альманаха, зачем-то переложил ее на верхнюю полку, после этого быстро направился к двери, круто развернулся в тесном кабинете и снова очутился перед Кириллом. В светлых острых глазах его усмешка, две густые коричневые кисточки бровей топорщились в разные стороны, придавая ему отдаленное сходство с Мефистофелем.

- Что за странный век! - восклицал он. - Что за люди? Ему звонит сама Ева из рая, а он - современный Адам - даже глазом не моргнет! Да еще в мое время мужчина готов был в лепешку расшибиться, чтобы выполнить любой каприз девушки...

- Она предложила мне поехать за город, - улыбаясь, сказал Кирилл.

- И надо было немедленно поехать! - горячо подхватил Галактика. - Вам даже не надо извозчика нанимать, у вас машина под окном!

- В рабочее время, Василий Галактионович? - сделал нарочито удивленные глаза Кирилл. - А что скажет начальство?

- Не романтики вы-с! - гремел Галактика. - Не джентльмены, не гусары, не рыцари, не мушкетеры... - он нарочно всех свалил в одну кучу. - Что скажет начальство! Да что такое начальство по сравнению с прекрасной Евой? Кто для тебя важнее-с, молодой человек-с, начальство или любовь?

- Начальство, Василий Галактионович, - смиренно ответил Кирилл, стараясь не рассмеяться: с чего бы это старик завелся? Неужели и на него действует свежее дыхание весны?..

- Ну раз ты такой, ретивый службист, готовь мне маршрут на Кольский полуостров и шагом марш в командировку! - внезапно остановился у стела Галахин. - На месяц! Нет, на два! И привези мне такой богатым материал, чтобы весь институт ахнул!

- Думаете, еще можно чем-нибудь наш институт удивить?! - заметил Кирилл.

- А ты удиви.

- Чем? - поинтересовался Кирилл, достал с полки альманах и снова положил на письменный стол. В альманахе торчали бумажные закладки.

- На Севере сохранились уникальные памятники русской старины, ведь туда не докатилось татаро-монгольское нашествие. А богатство и первозданность русского языка? Фольклор? Старинные сказания, легенды, песни? Если не лениться и хорошо поискать, все это там можно найти... А какие люди там? Глыбы, человечищи!

- Как станет потеплее, и поеду, - сказал Кирилл. Он уже и сам подумывал о командировке на Кольский полуостров. Для того и перевел его в другой отдел Галактика.

- Не тяни, Кирилл, - сказал директор института. - На Севере все проходит быстро и стремительно: и веска, и лето. Лишь зима тянется бесконечно долго.

- А вы там были? - с любопытством взглянул на него Кирилл.

- Я тебе завидую, - вздохнул Галактика и, машинально взяв со стола альманах, снова засунул его на верхнюю полку. Уходя, он прибавил: - А с женщинами, Кирилл, не будь жесток... Все-таки слабый пол... Как это у Тютчева?

И неожиданно молодым, звучным голосом с чувством продекламировал:


О, как убийственно мы любим,

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всегда вернее губим,

Что сердцу нашему милей!


Давно ль, гордясь своей небедой,

Ты говорил: она моя...

Год не прошел - спроси и сведай,

Что уцелело от нея?


"Черт возьми! - изумленно подумал Кирилл. - В самую точку попал! Ай да Галактика! Вот тебе и сухарь-академик! Тютчева наизусть шпарит, как дореволюционный гимназист..."

...А Ева тем временем вышла из будки телефона-автомата, перешла улицу и со вздохом открыла массивную дверь комиссионного магазина. Не успела она войти, в глаза ей ударил тоненький луч от блестящей струны красивой гавайской гитары, которую держал в руках Том Лядинин. Рядом с ним стоял Борис Блохин в продранных на коленях джинсах.

- Салют, старуха! - радостно приветствовал ее Блоха. - А мы только что с Томом тебя вспоминали...

Лядинин бросил на него косой взгляд, и Борис, подмигнув Еве, отошел с гитарой к продавцу, беседующему с покупателем. Том предложил девушке пройти в кабинет заведующего.

- Томик, поедем за город, - переступив порог небольшой комнаты, сказала Ева. - Ты можешь бросить свою торговлю и уехать?

- Поехали, - внимательно взглянув на нее, спокойно ответил Том. Он даже не удивился, будто и впрямь ждал ее и знал, что она скажет.

- А другие вот не могут... - вырвалось у Евы.

- Мне наплевать на других, - заметил Том, продолжая пристально смотреть на нее.

Ева не отвела взгляда. Видно, Том прочел в нем что-то обнадеживающее, потому что невозмутимость и спокойствие тут же покинули его, он засуетился, подошел к столу и, нагнувшись, стал листать квитанционную книжку, потом взял транзисторный приемник и спрятал в шкаф, стоящий в углу.

В комнату вошел Борис. Взглянув на них, он сразу все понял.

-Открываемся? - сказал он. - Я позвоню Марии...

- Идите к машине, - Том бросил Борису ключи с брелоком. - Я сейчас освобожусь...

- Где же ты, девчонка, пропадаешь? - спросил Борис, когда они вышли на улицу. - Мы тут намедни тебя разыскивали. Маринка названивала, пока твой пахан не начал рычать в трубку...

- Зачем я вам понадобилась? - спросила Ева.

- Из Риги, понимаешь, приехали кореша, ну, мы славненько кутнули у Томика на даче. Шампанское лилось рекой!

- Ну, а я-то зачем вам?

- Для украшения всей честной компании, - галантно ответил Борис, ухмыляясь. - Ты же знаешь, Евочка, Томик к тебе давно неровно дышит.

Подошел Том в новой коричневой кожаной куртке с широким поясом и блестящей пряжкой. В руках пухлая сумка, на лице победная улыбка. Он снова бросил на Еву многозначительный взгляд, дескать, иду на все для тебя, девочка...

- Поедем в Зеленогорск, - тоном, не терпящим возражения, сказала Ева. - В ресторан "Олень".

- В "Олень" так в "Олень", - улыбнулся Том.

-Сигареты взял? - осведомилась она.

- Я еще кое-что приготовил для тебя... - удовлетворенно похлопал Том ладонью по оттопыренному лоснящемуся боку вместительной сумки.


3


Проходя мимо Невской лавры, Кирилл глубоко задумался. Он только что от Вдовиной Нины Васильевны - матери отравившейся Ляли. Пришел он к ней наугад, рискуя не застать дома. Позвонить он не мог, потому что у Вдовиной не было телефона. Нина Васильевна оказалась дома и будто даже не удивилась его приходу. Кирилл в тот раз почти не разглядел ее: Вдовина распласталась на полу возле кресла и, уткнувшись в сиденье лицом, рыдала. Сейчас перед ним стояла высокая красивая женщина с густыми пепельными волосами и выразительными темными глазами, обведенными синими кругами. Она была в брюках и короткой пушистой кофте. В квартире чисто, опрятно. И очень тихо. Окна закрыты портьерами. Когда входишь в комнату, сразу бросается в глаза большая фотография в черной рамке на стене. На ней изображена совсем юная и очень красивая девушка, чем-то похожая на хозяйку. Девушка радостно улыбается. Это Ляля Вдовина. Ей на фотографии лет пятнадцать.

Особенно нового Кирилл ничего не узнал. Да, она, мать, во многом винит и себя, недостаточно проявила твердости, когда дочь пошла не по той дорожке, не сумела повлиять на нее. Видно, характера не хватило... Нынче иное поколение, сложное, непонятное, с ними очень трудно стало разговаривать, а тем более поучать. Они же себя считают умнее нас... И потом, что греха таить, она, Нина Васильевна Вдовина, еще не списала себя в тираж... У нее тоже была своя личная жизнь: встретила человека, даже подумывала замуж за него выйти, надо сказать, Ляля с пониманием отнеслась к этому, но во второй раз решиться выйти замуж трудно, да и возраст... не девичий!.. С мужем она давно разошлась, Ляле тогда было одиннадцать лет, самый ранимый возраст у детей. Почему разошлась? Причина известная: стал пить, дома буянить, несколько раз руку поднял на нее и дочь... Смириться и терпеть, как делают другие?.. С тех пор как Ляля стала совершеннолетней и он перестал платить алименты, как в воду канул... Даже не знает о смерти дочери. Может, и самого уже на свете нет... Пьяницы долго не живут. А пил он запоем, неделями. Ни на какой работе долго не задерживался.

Из давних Лялиных знакомых она знает Еву Кругликову... Правда, когда Ева поступила в университет, а Лялька провалилась, они стали редко встречаться. Разве что по большим праздникам, ну и когда собираются школьные товарищи. Парней у Ляли много было, не запомнишь... А вот любила ли она кого, про то она, мать, не знает. Не делилась с ней дочь. Да, еще был у нее знакомый Борис... как же его? Блоха! Фамилия у него, наверное, Блохин. Кстати, после ее смерти она два раза видела его возле их дома. Первый раз подошел выпивши, промямлил какие-то слова соболезнования, а второй раз сделал вид, что ее не заметил. А может, и впрямь не заметил, увидела она его у выхода метро "Елизаровская". Заходила и Ева. Интересовалась, не оставила ли Ляля какое-то письмо. Она, Нина Васильевна, думает, что Еву кто-то из Лялиных знакомых подослал. С какой стати ее должно интересовать письмо, если последний раз они встречались год назад? Странно даже, что она вообще на второй день узнала про Лялю... Впрочем, такие вести быстро распространяются среди знакомых...

Не уберегла она дочь. В свое время не сумела найти подхода к ней, а последние годы жили как чужие, хоть и под одной крышей. Ляля почти ничего не рассказывала про себя, знакомых. Приходили они к ней, когда Нины Васильевны дома не было. Она работает стенографисткой в одном институте. А если она вдруг приходила неожиданно для них, тут же вместе с Лялей вытряхивались из квартиры. Дочь никогда не представляла ей своих гостей, будто стеснялась их или наоборот ее - матери.

- Не знаете ли вы ее знакомую по имени Тамара?

- Не припоминаю, - ответила Нина Васильевна. - Я же говорила вам, она старалась приводить компании в мое отсутствие. Больше она хороводилась с парнями, чем с девушками. Но были среди ее знакомых и такие, которые Ляльке в отцы годились. В последний год она стала совсем неразборчивой... Я знаю, о чем вы. В записке было написано "Том...". А что это даст, если вы и узнаете, кому она хотела написать? Не на писала ведь? Значит, этот человек не занимал большого места в ее жизни. Она ведь в такую минуту... - Нина Васильевна впервые не выдержала и замолчала. Достала из кармана брюх носовой платок, вытерла покрасневшие глаза. - О чем это я? Да-а, она могла обратиться к кому угодно, но, видно, не сочла нужным... Кирилл Михайлович, в сущности, Ляля была доброй девочкой, к ней нужно было лишь найти подход. Я уверена, что она искренне написала, что никого в своей смерти не винит. И убеждена, что не хотела, чтобы кто-либо пострадал из-за нее. Поэтому, наверное, и не написала записку...

- Она могла быть доброй к таким, - с горечью сказал Кирилл. - Но мы не должны быть добрыми к ним во имя других, которым они продолжают жизнь калечить!..

Он сам почувствовал, что его слова прозвучали несколько выспренне.

- Ляля никому не хотела причинить зла, - будто и не услышав его слов, продолжала Нина Васильевна. - И стоит ли ковыряться во всем этом? Ляле бы это не понравилось... - Глаза ее снова наполнились слезами, и Кирилл понял, что пора откланиваться: хладнокровие и выдержка покинули Вдовину, а утешитель из него, Кирилла, плохой...

- Бог с ними, - провожая его до прихожей, говорила Нина Васильевна. - Если уж искать виноватых, то с меня надо начинать... Проглядела я свою доченьку. Не уберегла... Дни и ночи о ней думаю, боюсь, как бы не сойти с ума...

Не считая нескольких разрозненных заметок, в блокноте Кирилла появилась запись: "Борис Блоха. Крутился возле дома Вдовиной". И вторая: "Ева - подруга Ляли. Была у нее после смерти, выясняла насчет письма". Еву и Бориса он соединил стрелкой... Вполне возможно, что Ева знает его...

Тогда Кириллу и в голову не могло прийти, что он тоже знает Бориса Блохина... И уж совсем не подозревал, что дороги их еще не раз пересекутся...

Строгие, красивые, с позолотой главы церкви и собора остались позади. Кое-где снежная крупа побелила асфальт. По набережной мчались машины. В метро опускаться не захотелось, я он дождался автобуса.

Кирилл уже взялся за деревянную ручку двери парадной, когда его негромко окликнули. У "Жигулей", стоявших неподалеку, дожидался его Недреманное Око. Он, видно, продрог на ветру, воротник его длинного пальто был поднят, зимняя шапка низко надвинута на лоб. Лицо скорбное, под глазами даже в сумерках выделяются набухшие мешки. Если бы Кирилл от Евы не знал, что он в рот не берет спиртного, можно было подумать, что Кругликов с глубокого похмелья.

- Я вас ждал, - глухим голосом, будто из глубокой ямы, произнес он.

Кирилла зло взяло: когда же наконец этот человек оставит его в покое! Он подошел к нему и грубо спросил:

- Вам что, делать больше нечего?

Ни один мускул не дрогнул на этом каменном лице. Свинцовые невыразительные глаза смотрели на Кирилла.

- Если бы вы были отцом, вы поняли бы меня, - заученно произнес он, очевидно даже не вдумываясь в смысл этих слов.

- Я вас не пойму, если даже буду отцом десятерых дочерей, - сказал Кирилл. - Вы, простите, маньяк...

- Я знаю, Ева была у вас, - пропустив слова Кирилла мимо ушей, продолжал он.

- Ничего вы не знаете, Сергей Петрович.

- Я отец, и мне не безразлична...

- Вот что, отец, - устало сказал Кирилл. - Не была у меня Ева, и я ее давно не видел.

- Я ведь могу и обратиться куда следует, - все тем же ровным бесцветным голосом проговорил Кругликов. - Например, на вашу службу... Вы встречаетесь с девушкой, а никакой ответственности за нее нести не хотите.

- Я гляжу, вы способны на все...

- Ради своей дочери - да, - наклонил он голову, и скучное лицо его скрылось в тени, кроме выдвинутого вперед тупого, будто обрубленного, подбородка.

- Даже на подлость?

Он промолчал.

- И давно вы дежурите под моими окнами? - полюбопытствовал Кирилл.

- Это не имеет значения, - глухо обронил тот. - Если понадобится...

- Вы простоите под окном до утра? - перебил Кирилл. - Надеюсь, вы уже поняли, что за моими окнами... - он кивнул на дом, - вашей дочери нет. Если сомневаетесь, пойдемте со мной в квартиру... Но сдается мне, что вам придется искать другой дом и другие окна... Не по тому маршруту вы отправились нынче...

- Если Ева придет к вам, я прошу вас сразу позвонить мне. В любое время, - сказал он, открывая дверцу "Жигулей".

Кирилл ожидал, что хоть дверцей-то он в сердцах треснет, но та захлопнулась так, как надо: не слишком громко и не слишком тихо. В самый раз, чтобы сработал механизм запора. И машина не рванула с места, а, секунду помурлыкав, ровно и плавно тронулась с места. Вспыхнули подфарники, замигал сигнал левого поворота. Выехав на дорогу, он развернулся, точно вписавшись в круг, и скоро исчез за стоявшими у тротуара машинами.

Со скверным осадком в душе поднялся Кирилл к себе домой. В ванной горел свет. Всегда он забывает выключить! Сунул голову в комнату: выключен ли магнитофон? Случалось, и его забывал выключать... Время было около десяти. У Вдовиной он выпил два стакана чаю и съел три бутерброда, однако есть хотелось. Кирилл зажег электрической зажигалкой газовую плиту, поставил сковородку. В холодильнике нашел масло, холодное мясо, яйца. Быстро соорудил яичницу, присел на табуретку. На деревянной полке стояли рядом две резные буковые фляги. Одну привез из Закарпатья, а вторую?.. Сразу вспомнить не смог и разозлился на себя: что такое с памятью? Но память была ни при чем: из головы не шел тягостный разговор с Кругликовым. "Поразительный тип! И главное, абсолютно уверен в своей правоте. В его голосе даже проскальзывают нотки снисходительности, будто не он досаждает людям, а люди отравляют жизнь ему!.. А Ева тоже хороша! Уж хотя бы как-то ограждала от черных подозрений своего сумасшедшего папеньки без вины виноватых... Как она его называет? Дар-рагой папочка... И в этих словах насмешливое презрение. Где она? Уж наверняка дома несколько дней не ночует, по папенькиному лицу видно, что он в розыске не первый день. Заглянуть бы в его талмуд! Наверное, там адресов пропасть..."

В комнате зазвонил телефон. У Кирилла сейчас не было интереса с кем бы то ни было разговаривать. Он подождал, пока телефон не умолк, и хотел было уже выдернуть вилку, чтобы отключиться от тревожного и беспокойного мира, как телефон снова зазвонил. Он взял трубку.

- Добрый вечер, Кирилл... Не ломайте голову, кто это, я сама скажу...

- Не надо, - перебил он. - Я узнал вас, Евгения.

Так всегда в жизни бывает: после беспросветной мглы и мрака вдруг неожиданно выглянет солнце и сразу все вокруг расчистит и согреет. И душу, и землю, и небо. И несчастны те, кто, попав во мглу, теряются, падают духом и, случается, погибают, так и не дождавшись яркого солнечного луча, несущего гибель мраку. А ведь он, этот луч жизни, обязательно сверкнет. Причем любому. Иначе и быть не может.

Вот таким лучом был для Кирилла звонок Евгении. Он долго ждал этого звонка, и когда уже совсем потерял ' надежду, что Евгения когда-нибудь позвонит, она набрала номер его телефона. Сразу позабылось тусклое, с тяжелым взглядом лицо Кругликова, тягостный, навеявший смертную скуку разговор с ним у парадной и даже Ева, неизвестно в какой компании укрывшаяся от своего "дар-рагого" папочки...

- Скажите, Кирилл, - звучал в трубке ее глубокий неповторимый голос, недаром же Кирилл его сразу узнал, хотя очень плохо различал по телефону голоса, отчего не раз попадал в неловкое положение. - Вам никуда весной не хочется уехать? Далеко-далеко... Уехать и начать совсем новую жизнь?

- Мне это очень скоро предстоит, - улыбнулся Кирилл. - Именно уехать далеко-далеко и даже, может быть, начать новую жизнь...

- Какой счастливый - позавидовала она. - Куда же вы настропалились?

- На Север, к самому Белому морю.

- Везет же людям!

- Евгения! - вдруг озарило его. - Поехали вместе? Вы ведь художница, а где еще есть более неизведанные места, чем на диком Севере? Мы с вами пройдем пешком по тундре, глухим рыбацким поселкам, побываем на заповедных ламбинах...

- На ламбинах? - удивилась она.

- Так называются на Севере малые таежные озера, - пояснил Кирилл и с жаром продолжал: - Мы будем жить в палатке... Будем ловить на ламбинах окуней и сигов, разводить на вечерней зорьке костер и варить в закопченном котелке настоящую двойную юшку...

- А что такое юшка? Наверное, уха?

- Мы будем любоваться прекрасными закатами, утренними зорями, Белым морем. Вокруг вода и тайга. Там сохранились на пустынных островах старинные скиты, деревянные церквушки, часовенки, сделанные без единого гвоздя. Там принимали свои муки давшие обет молчальники к столпники...

- Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит... - продекламировала она. - Вы поэт, Кирилл... А ученого кота, что ходит по златой цепи кругом, - обещаете?

- Я обещаю вам весь мир... А кота мы отсюда захватим.

- Вы мне столько сообщили незнакомых слов... Кто такие "столпники"?

- Отшельники, истязающие свою плоть... Они в тайге взбирались на врытый в землю столб и нагие простаивали там часы, а их жрали комары и мошка...

- А нас они не сожрут? - включилась и она в игру.

- Я возьму с собой великолепное патентованное средство от всякой нечисти, - успокоил Кирилл, - Так вы согласны, Евгения?

- Очень заманчиво, - помолчав, вполне серьезно ответила она.

- Вы же свободный художник, - с жаром уговаривал Кирилл. - Поехали? Я скоро буду билет на самолет заказывать. Я закажу два, Евгения?

В трубке что-то затрещало, послышался еще один голос, тоненький, детский. Кирилл терпеливо ждал.

- Моя Олька хочет спать, - сообщила Евгения. - Вы веселый человек, Кирилл! Вы меня развеселили... Я рада, что вам позвонила. Спокойной ночи!

- Женя! Евгения! - закричал в трубку Кирилл. - Давайте завтра встретимся? Где хотите! Утром, днем, вечером... Может быть, сейчас? Вы меня слышите? Женя, Евгения! Скажите хоть, где вы живете?

- Я позвоню, - совсем тихо сказала она, и он понял, что она улыбается.

Он хотел спросить, когда и в какое время, но она уже повесила трубку. Только сейчас Кирилл почувствовал, что горит вспотевшее ухо, так крепко он прижал к нему трубку.

Кирилл сидел на полу, покрытом старинным ковром, с телефонным аппаратом на коленях и бездумно смотрел на незашторенное высокое окно. Он видел влажную крышу с антенной, сразу за ней вздымалась глухая, кирпичная стена с квадратными амбразурами. В них жили голуби. А над стеной, где густо темнел клочок неба, мерцала голубоватая звездочка.

Снова требовательно зазвонил телефон. Мельком взглянув на часы, было около одиннадцати, Кирилл схватил трубку.

- Я вам звонил, у вас было долго занято, - забубнил знакомый тусклый голос. - Вы не с Евой разговаривали?

- А что вы будете делать, если от вас жена сбежит? - поинтересовался Кирилл.

- Мне не до шуток.

- Это не шутка, - сказал Кирилл. - Спокойной ночи! - повесил трубку.

Даже такой мрачный тип, как Кругликов, в эту минуту не смог ему вновь испортить настроение.

Кирилл верил, что полоса невезения кончилась: яркий солнечный луч пробил серую мглу и теперь все будет хорошо. Должно быть все хорошо.


4


Ева со скучным лицом стояла перед деканом в просторной комнате канцелярии и смотрела в окно. Короткая замшевая юбка высоко открывала ее длиннущие прямые, как сосновые стволы, ноги. В университетском дворе худощавый парень в джинсах и белокурая девушка в белой войлочной панаме, которые носят на черноморских курортах, растягивали длинную металлическую ленту, посверкивающую на солнце. Команды им подавал пожилой мужчина, стоящий возле небольшого прибора на толстой желтой треноге. Мужчина нагибался и смотрел в окуляр, потом что-то говорил подсобникам, и те послушно передвигали с места на место длинную белую рейку с черными делениями.

- В этом году, Кругликова, вы пропустили сорок две лекции, - говорил декан, коренастый круглолицый мужчина в вельветовом пиджаке. Волосы у него зачесаны назад, но с высоты Евиного роста видна просвечивающаяся лысина. Декан тщательно избегал смотреть на ее ноги, но Ева чувствовала, что смотреть ему на них очень хочется. Девочки говорили, что декан не совсем равнодушен к красивым студенткам, и многие старались на экзаменах попасть именно к нему. Перед экзаменами ходили в парикмахерскую, делали маникюр и надевали юбки. Слух шел, что декан не любит девушек в брюках.

- ...Вы, Кругликова, чемпионка факультета, - доносился до нее приглушенный голос декана. - Больше вас никто не пропустил без уважительной причины столько лекций!

"Надо бы присесть, - лениво подумала Ева. - Тогда он волей-неволей будет на мои ноги смотреть..."

Но присесть на стул у двери было неудобно, ведь декан был на ногах. Он неторопливо мерял шагами квадратную комнату, увешанную расписаниями, графиками посещаемости и успеваемости иностранного факультета, одна рука его была засунута в нагрудныйкарман, будто там у декана лежала ведомость с фамилиями злостных прогульщиков.

- Вы что, учиться не хотите? - остановился он перед ней.

Конечно, честнее всего было бы сказать ему правду: да, она не хочет учиться. Ей надоело ходить в университет, сидеть на лекциях, толкаться в коридорах, выслушивать болтовню однокурсниц и остроты заумных студентов, корчащих из себя будущих гениев... Тесно ей в лекционном зале, тянет на улицу, на простор... Но так говорить нельзя. Декан ее не поймет. А если и поймет, то все равно ничего не изменит...

- Жизнь такая беспокойная, - сказала Ева. - То да се...

- Великолепный ответ! - воскликнул декан. - Это все сразу объясняет: и вашу неуспеваемость, и пропуски лекций...

- Я больше не буду, - подумав, ответила Ева и состроила совсем детски-наивную гримасу. Она боялась рассмеяться.

- Кругликова, я вижу, с вами бесполезно разговаривать...

- Вы поговорите с моим отцом. Он все за меня решает... Это он решил, что мое призвание - английский язык.

- А вы как считаете? - спросил декан. - Какое же ваше истинное призвание? - Его взгляд окинул ее с головы до ног.

- Не знаю, - вздохнула Ева.

- Вот что, Кругликова, говорить мне с вашим отцом незачем. А то, что я вам сейчас скажу, усвойте как следует: до конца семестра осталось меньше месяца, потом зачеты и экзамены. Если не хотите, чтобы на кафедре был поставлен вопрос о вашем исключении из университета...

"Ну это ты перехватил, милый!.." - подумала Ева.

- ...подтянитесь! Ходите на лекции, готовьтесь к летней сессии, Я знаю, для вас эти слова - пустой звук, но дело действительно обстоит очень серьезно, Кругликова. Учтите это.

- Постараюсь, - пробормотала она и, наградив декана откровенно бесстыдным взглядом, повернулась и направилась к двери. Она была уверена, что он смотрит ей вслед. И тогда она еще больше выпрямилась, вздернула горделивую голову с рассыпавшимися за спиной длинными, выкрашенными хной до бронзового блеска волосами и своей необычной подпрыгивающей походкой гордо вышла из канцелярии.

Нет, она не пошла на лекцию, как думал декан, а вышла из здания на набережную, подошла к "Жигулям" и уселась рядом с Томом Лядининым. Из колонок, укрепленных у заднего стекла, лилась любимая Евина мелодия. У Тома, как он небрежно сообщил Еве, был один из лучших автомобильных стереомагнитофонов с риверсом. Что такое риверс, Ева толком не поняла, но это слово в устах Тома звучало весьма солидно.

- Что было интересного в храме науки? - стараясь ее развеселить, весело спросил Том.

- Что может быть там интересного? Скука: пахнет пылью и табаком. Кстати, дай закурить? Мои кончились.

Лядинин откинул пальцем крышку ящика, что рядом с приборным щитом, и достал красивую пачку "Мальборо".

- Декан грозился исключить из университета, если еще буду пропускать лекции, - выпуская дым, равнодушно сообщила Ева.

- Не исключит.

- Ты думаешь? - покосилась на него Ева.

- Таких красивых не исключают, - ухмыльнулся он и фамильярно, с видом собственника, похлопал ее по бедру.

- Я этого не люблю, - поморщилась Ева.

Он сидел рядом с Евой, и довольство собой переполняло его. Но если бы он знал, что сейчас думает девушка, радость его значительно бы поубавилась...

А Ева думала, что какой все-таки он недалекий и неинтересный... На даче он стал показывать ей золотые и серебряные украшения, которые хранил в старинной, инкрустированной перламутром и серебром шкатулке. И надо было видеть, как он их гладил, ласкал, протирал носовым платком. И при этом у него было глупое восторженное лицо. Но Тому не откажешь в настойчивости и упорстве. Другой бы на его месте давно отстал от нее, хотя бы после того случая в Таллине, а Лядинин выдержал и это. Не любя никого, Ева не верила и в чужую любовь. Утром Том развернул тот самый пакет, который лежал у него в сумке, там были фирменные джинсы, о которых Ева давно мечтала. Он заставил ее тут же примерить их. Джинсы были в самый раз и сидели как влитые.

Он смотрит на нее, ждет, что она скажет. Вернее, что прикажет. Том сейчас готов выполнить любое ее желание. Ну что же, ей это нравится... Куда же поехать? После вчерашнего побаливала голова. Третий день она гуляет. Домой звонить не хотелось. Пусть думают, что она пошла вразнос... Да, в общем-то, на этот раз так оно и. было. У Тома они провели два дня и две ночи. На даче больше неинтересно...

- Поехали в Новгород? - предложила Ева.

Она смотрела на него и улыбалась.

"Если сейчас скажет, что далеко и ему завтра на работу, то нынче же порву с ним..." - загадала Ева.

Том лишь на мгновение заколебался. В светлых глазах его мелькнула тень и тут же пропала.

- Заедем на работу, я предупрежу директора, - сказал он. - В Новгород так в Новгород!

Ева засмеялась и взъерошила ему рыжие вьющиеся кудри, буйно растущие в разные стороны. Удивительно было, как только круглая замшевая кепочка держалась на его лобастой голове.

- Ты мне нравишься, Том!

Как мало нужно Тому, чтобы привести его в телячий восторг! Он даже весь засветился от этих слов.

"А вот Кирилл не поехал бы... - с ноткой сожаления подумала она. - Ну и черт с ним! Пусть сидит в своей конторе, и..." Только тут Ева сообразила, что толком не знает, чем же в своем институте на Литейном занимается Кирилл? Ей как-то и в голову не приходило поинтересоваться, а если он иногда и говорил о своей работе, то у нее в одно ухо влетало, в другое вылетало... Кажется, он это заметил и больше никогда не заводил речь о своих делах.

Луч солнца, казалось, сорвался с Адмиралтейской иглы и ударил в лобовое стекло машины. Том, одной рукой держась за баранку, второй достал из ящика очки в красивой роговой оправе и протянул девушке.

- Тебе дарю, - сказал он с самодовольной улыбкой.

Улыбка Еве не понравилась, а очки понравились. Она надела их, заглянула в зеркальце заднего обзора, повернув его к себе. Том мягко отстранил ее руку и опустил щиток. На обратной стороне его тоже оказалось зеркальце.

- Тебе идут, - заметил он, бросив на нее оценивающий взгляд.

- Спасибо, Том, - сказала Ева.

Он наклонил к ней голову, глядя на дорогу. Ева сначала ничего не поняла, но потом, вздохнув, клюнула его в щеку. От Тома пахло хорошим, одеколоном.

"А ты, милый, сю-сюрреалист..." - подумала она. "Сю-сюрреалистами Ева называла сентиментальных, любящих произносить уменьшительные, ласкательные слова, вроде "кошечка", "малышка" и прочее. К этой категории она относила и "лизунов", то есть готовых по любому поводу и без повода целоваться.

Ева не терпела таких мужчин. А вот Марии они нравились. Наверное, потому, что ее Борис был грубым.

Они выехали на Невский. По обе стороны двигались толпы прохожих. Ева обратила внимание, что у магазина на Садовой не было деда-мороза. Наверное, ночью разобрали на части и увезли. До следующего Нового года. На том месте, где стоял дед-мороз, блестела лужа. Она пускала прохожим солнечные зайчики в глаза.

Внезапно Ева подалась вперед, рука ее вцепилась в мягкую подушку сиденья: по той стороне, где "Пассаж", шел Кирилл Воронцов и невысокая стройная девушка с черными волосами, заплетенными в толстую косу. Миловидное лицо девушки было немного приподнято и повернуто в сторону Кирилла. Она, смеясь, что-то говорила ему. На ней светлый плащ, в руке небольшая сумка. Кирилл осторожно поддерживал ее за локоть.

- Знакомого встретила? - покосился на нее Том.

- У меня много в Ленинграде знакомых, - внезапно севшим голосом произнесла Ева.

- Я знаю, - улыбнулся Том и въехал на Аничков мост. По Фонтанке плыли льдины. Они ярко сверкали на солнце. Сверкали и гривы у взметнувших вверх мускулистые ноги чугунных лошадей.

- Я передумала, - сказала Ева. - Отвези меня домой, Том.

Он не стал уговаривать, и хотя по его лицу ничего нельзя было определить, Том внимательно смотрел прямо перед собой, лавируя в разноцветном потоке машин, Ева знала, что он обрадовался. Том только делает вид, что он хозяин в магазине, работа есть работа. И над ним тоже начальство.

Том действительно обрадовался, в Новгород ему совсем тащиться не хотелось, и потом, он и так достаточно истратился за эти сумасшедшие дни... А сегодня к нему должен прийти в магазин очень выгодный клиент, таких Лядинин звал "сладкими". И Том рассчитывал сегодня в какой-то мере возместить все то, что ухнул на Еву.


- В другой раз съездим, - сказал он. - Хочешь в следующую пятницу? И не в Новгород, а в...

Он, по-видимому, хотел сказать в Таллин, но, вспомнив, что там произошло, запнулся.

- ...например, в Выборг?

Ева и сама не смогла бы себе объяснить, почему она вдруг раздумала ехать в Новгород. А решение никуда не ехать пришло внезапно. И был тому причиной Кирилл, хотя она и себе не хотела в этом признаться. Да и тревога каждое утро закрадывалась к ней в сердце: впереди ее ожидает встреча с родителями... И как можно дольше старалась отложить эту встречу. Но домой рано или поздно нужно было возвращаться. И Ева решила, что лучше всего сегодня, вот сейчас вернуться, когда дома никого нет. Отец в Красном Селе, а мать в поликлинике. Надо, так сказать, войти в домашнюю обстановку. И всегда лучше, когда ты встречаешь на пороге квартиры родителей, чем они тебя.

- Когда увидимся? - остановившись возле ее дома, спросил Том.

- Я тебе, позвоню, - сказала Ева.

Он снова наклонил к ней голову, но девушка сделала вид, что не заметила. Вылезла из машины, захлопнула за собой дверцу и своей, немного птичьей, подпрыгивающей походкой пошла к парадной. Том ожидал, что она оглянется, помашет рукой, но Ева не оглянулась. Лишь когда он тихонько посигналил, бросила на машину быстрый косой взгляд и скрылась в парадной.

Тем включил магнитофон и, насвистывая в такт музыке, развернулся. Улыбаясь своим приятным мыслям, он затормозил перед светофором. Мимо с нарастающим грохотом несся трамвай. Из заднего окна на него смотрели две молоденькие девушки. Том улыбнулся им и помахал рукой. Девушки будто по команде разом отвернулись.

"Глупышки! - рассмеялся Том. - Кому вы нужны?.. У меня есть Ева!"

Он вспомнил дачу, приглушенный зеленоватый свет торшера и Еву с бокалом шампанского в одной руке и с сигаретой в другой...

"Когда ока позвонит? - подумал он. - Попрошу Марию, чтобы завтра же ее вызвала... Нет, завтра ничего не выйдет: родители ее теперь не сразу из дома выпустят... Ладно, что-нибудь придумаем!"

Он свернул на Греческий проспект, оттуда поехал прямиком к своему магазину. Еще издали он увидел того самого человека, с которым должен был встретиться. Солидный мужчина в дубленке и высоких сапогах па молнии стоял на тротуаре и смотрел на противоположную сторону улицы. Судя по всему, он собирался отчаливать: на той стороне приткнулась к тротуару его вишневая "Волга". Том посигналил и затормозил рядом. Лицо у мужчины было недовольное. Взглянув на роскошные японские часы, он пробурчал:

- Это на вас не похоже, Том... Я уже час жду, думал, вы не придете.

- Обижаете, - ответил тот. - Семейные обстоятельства... Заходите ко мне, я только машину поставлю!

Мужчина кивнул и, прижимая к боку раздутый желтый кожаный портфель, вошел в комиссионный.


Кирилл случайно встретил Евгению на Невском. Он зашел в кассу "Аэрофлота" и заказал на пятое мая билет до Умбы. Пока кассирша брала заказ, что-то уточняла по селектору, Кирилл мучительно раздумывал: брать второй билет или нет? На то, что Евгения действительно поедет с ним, он не надеялся, но, как говорится, чем черт не шутит? В конце концов билет он всегда успеет сдать назад... Кирилл заказал и второй билет. Фамилии Евгении он не знал и назвал свою.

Выйдя из агентства, Кирилл побрел по Невскому к Думе, там, под знаменитой башней с часами, находился большой спортивный магазин. А ему необходимо было кое-что купить для путешествия. В первую очередь вместительный рюкзак. Старый, с которым он не расставался лет шесть, порвался, да и был маловат. Нужно купить походный примус, есть такие маленькие, помещающиеся в аккуратной металлической коробке, потом спальный мешок и надувной матрас, ну и еще кое-что по мелочи, например, разборную удочку, спиннинг, рыболовные снасти. Кирилл внимательно познакомился с картой Кольского полуострова и поразился, сколько там больших и малых озер! Ну, а где озера, там и рыба. О том, какая замечательная рыбалка на Севере, он наслышался от сотрудников института, побывавших в тех благословенных краях. Даже знал, что окунь охотно берет на глаз. Но представить себе, как можно ловить окуня на окуневый же глаз, он не мог, поэтому купил несколько маленьких блесен.

Проходя мимо Казанского собора, Кирилл и увидел Евгению. В легком светлом плаще она шла навстречу. Лицо задумчивое, овальные глаза грустные. Евгения не смотрела на прохожих и наверняка прошла бы мимо, не заметив Кирилла, если бы он не загородил ей дорогу. В первое мгновенье в глазах промелькнуло недоумение, смешанное с раздражением, затем в них замельтешили знакомые веселые искорки, которые он прозвал про себя звездами и планетами. И только сейчас увидел за ее спиной толстую блестящую косу. Евгения выглядела прямо-таки девчонкой, десятиклассницей. Только вместо портфеля с книжками и тетрадками в руке у нее была замшевая сумочка с красивой серебряной застежкой.

- А мне говорили, что вероятность встретить в Ленинграде на улице знакомого почти равна нулю, - улыбнулась она, ответив на его приветствие.

- Ваш знакомый плохой математик, - ответил Кирилл, не в силах скрыть свою радость от встречи с ней.

- Он доктор физико-математических наук.

- Бог с ним, с доктором, - улыбнулся Кирилл. - Куда вы идете?

- Я уже пришла, - сказала она, кивнув на Казанский собор. - Хотите, я вам покажу одно замечательное местечко?

Она взяла Кирилла за руку и повела за собой. Они миновали сквер с зеленоватыми скамейками и взрыхленными лопатой клумбами, поднялись на массивные каменные ступеньки, прошли мимо двух огромных ребристых колонн и очутились на каменной терраске, откуда открывался вид на улицу Софьи Перовской. Отпустив его руку, Евгения легко спрыгнула с терраски на каменные плиты, нагроможденные в беспорядке на земле. Одна плита лежала горизонтально. Обмытая дождями, она была гладкой и чистой. Подобрав полы плаща, Евгения уселась на нее и кивнула Кириллу, мол, садись рядом. Когда она повернула к нему голову с блестящими глазами, ее коса тяжело шевельнулась за спиной.

- Нравится? - спросила она, глядя на него. - Кругом город, люди, а здесь тихо и никого нет.

- Есть в Ленинграде места и поинтереснее, - сказал Кирилл.

- Мне это нравится, - с ноткой разочарования в голосе ответила она.

- Вы солнца боитесь? - спросил он.

Здесь было сумрачно и пахло влажной землей и гниющими листьями. Кое-где среди каменных глыб виднелись полоски грязного льда с вмерзшими в него бумажками и окурками.

- Вам не кажется, что вы задаете глупые вопросы? - холодно поглядела она на него.

- При встрече с вами я всегда глупею, - улыбнулся он.

- В таком случае вам лучше не встречаться со мной, - сказала она.

- Что вы? - сделал он испуганные глаза. - Это невозможно!

- Почему? - уже мягче поинтересовалась она.

- Потому что вы мне очень нравитесь. - Он чуть было не брякнул, что взял для нее билет на самолет, но удержался: чего доброго, она совсем примет его за дурака...

- Опять вы за свое... - в ее голосе прозвучали грустные нотки. Она смотрела прямо перед собой.

А ему хотелось взять в руки ее толстую косу и взвесить: она почему-то казалась ему очень тяжелой, будто сплетена из черного металла.

- Я все время думаю о вас и жду звонка, - продолжал он. - А вы все не звоните...

- Вы непохожи на человека, который день и ночь дежурит у телефона, - усмехнулась она.

- А вы бы этого хотели?

- В том-то все и дело, что я ничего не хочу, - ответила она и, помолчав, прибавила: - Тем более морочить вам голову.

- А вы этого и не умеете делать, - заметил он.

- Кирилл, я любила, была замужем, у меня ребенок...

- И у и что?

- Вы считаете, этого мало, чтобы научиться в жизни кое-что смыслить?

Жизнь, конечно, нас многому учит, но совсем не для того, чтобы разочаровывались в ней, - сказал Кирилл. - Я тоже любил... Ну и что же? Прошла эта любовь. И я не считаю, что мне не повезло. В отличие от всего бренного, одна лишь любовь вечно молода. Она не стареет. Никогда. Любовей бывает много, а настоящая - одна. Но люди плохо в этом разбираются, иногда случайную любовь принимают за настоящую, отсюда и все беды: разочарования и все такое...

- Вы хотите сказать, что у вас и у меня была любовь ненастоящая? - Евгения с интересом смотрела на Кирилла.

- Не знаю, как у вас, а у меня - да, - сказал он.

- Пережив эту ненастоящую любовь, мы теперь с вами имеем право на настоящую? Правильно я поняла вас?

- Каждый человек имеет право на настоящую любовь, на далеко не каждый это право использует.

- Все это слова, дорогой Кирилл! - сказала она. - Вы случайно лекции на тему "Что такое любовь и как с ней бороться?" не читаете в домоуправлении?

- Почему в домоуправлении? - улыбнулся он.

- Не хватит же у вас мужества говорить все это современным молодым людям? А в домоуправлении на лекции ходят лишь пенсионеры и домохозяйки...

- Я уже взял два билета на пятое мая, - перевел Кирилл разговор на другое.

- Разве вы едете не один? - Она не смотрела на него. Глаза ее были устремлены на троллейбус, который круто сворачивал с улицы Софьи Перовской к каналу Грибоедова.

- Мы едем вдвоем, - улыбнулся он. - Вернее, летим. Вы и я.

- Здорово вы за меня решили! - восхитилась ока. - А если бы я вам не позвонила и мы не встретились?

- Вы бы позвонили, и мы обязательно бы встретились, - спокойно ответил он. - Иначе и быть не могло, Евгения.

- Вы или до неприличия самоуверенны, или...

- Вот увидите, будет по-моему, - сказал он и взял ее теплую узкую ладонь в свою руку.

Она сделала слабую попытку освободиться, но он не отпустил. Ее рука осталась в его ладони.

- Покажите билет! - потребовала она.

Кирилл достал из внутреннего кармана пиджака два билета. Евгения внимательно прочитала и вернула назад.

- Евгения Воронцова... - произнесла она, будто прислушиваясь к звучанию этой фамилии. - Какая же я Воронцова?

- Вы почему-то упорно скрываете от меня свою фамилию.

- Она очень простая, - ответила она. - Соловьева.

- Красивая фамилия... По мужу или девичья?

- Моя фамилия, - ответила она.

Они молча сидели на камне, еще сохранившем в своих глубинах зимний холод. Наверное, и Евгения почувствовала это, потому что первая встала и поправила плащ. И снова коса ее тяжело колыхнулась: Кирилл протянул руку - и его пальцы охватили упругую теплую, перевитую петлями косу. Она действительно была тяжелой.

- Вы хотите дернуть меня за косу? - блеснула она в его сторону глазами. - Тогда скорее, пока у меня хорошее настроение!

- Я и в школе-то не дергал девчонок за косы, - сказал он и невольно прижал косу к лицу. Она пахла уже знакомыми ему духами. Наверное, французскими, потому что такой стойкий запах только у них бывает.

Она высвободилась и легко вспрыгнула на каменную площадку. Вслед за ней поднялся и Кирилл. На широких каменных ступенях собора и у дверей остановилась экскурсия. Худощавая чернявая девушка бойко стала рассказывать об истории создания Казанского собора. Туристы задирали головы и рассматривали своды собора, украшенные лепкой. Они прошли мимо, по влажным нечищеным дорожкам разгуливали голуби. Птицы сидели на обнаженных головах Кутузова и Барклая де Толли, равнодушно взирающих с гранитных постаментов на многолюдный Невский.

- Почему вы не носите с собой альбом и карандаш? - поинтересовался Кирилл.

- Я вам говорила, что уже с год не держала кисти в руках, - после некоторой паузы ответила она.

Он чуть было не спросил: на что же она живет? - но промолчал, посчитав, что задавать этот вопрос бестактно.

- Вы хотели, наверное, спросить, каким образом я деньги зарабатываю? - догадалась она - Иллюстрирую детские книжки. Недавно сдала макет с оформлением и тридцатью рисунками.

- А говорите, кисть в руках не держите.

- Рисунки я делаю карандашом, - пояснила она. - А кисть - это совсем другое, - она с неудовольствием взглянула на него. - Не будем больше об этом, ладно?

Напротив Елисеевского магазина она свернула в скверик к памятнику Екатерины Второй. Кирилл уже заметил, что ее, как магнитом, притягивают к себе памятники, соборы, дворцы. Вот и сейчас она направилась в сквер машинально, по привычке. Кириллу и самому нравилось это красивое местечко: великолепный скульптурный памятник, сквер, а через площадь Пушкинский театр, бывший Александринский. На скамейках сидели шахматисты, окруженные болельщиками. Площадь перед театром пересекали стройные, модно одетые женщины. Они скрывались в служебном театральном подъезде. Наверное, актрисы спешили на репетицию или на утренний спектакль.

Он думал, она присядет на скамью, но Евгения повела его мимо театра на улицу Зодчего Росси. От невысоких зданий как раз до середины улицы опрокинулись тени. Небо над головой было непривычно синее с редкими, не загораживающими солнце облаками. На этой улице народу было мало. Лишь у парадной одного из домов толпились юноши и девушки. Рядом рабочие в спецовках разгружали машину с прицепом-шаландой. Они вносили через выставленное окно на первый этаж доски внутрь здания. Доски были желтые, свежие и пахли смолистой сосной. Этот запах вызвал в памяти небольшую псковскую деревушку на берегу реки, груду бревен и досок, из которых они мастерили скотный для колхоза... В этом году поход по селам, и весям не состоится: Василий Иванов снимает фильм под Валдаем, он, Кирилл, уезжает в командировку, а Вадим Вронский в июне на месяц уезжает в Москву на курсы повышения квалификации. Один лишь Николай Балясный никуда не уезжает. А осенью они договорились во что бы ни стало слетать хоть на две недели в Коктебель...

На площади Ломоносова Евгения сказала, что ей надо домой, там Олька... Правда, она с матерью, но Евгения обещала сходить с ней в кино.

- Я провожу, - сказал Кирилл.

- Вам хочется узнать мой адрес? - улыбнулась она. - Это не очень далеко. Я живу на Бассейной, рядом с метро "Парк Победы".

- А точнее? - настаивал он.

- Вам надоело день и ночь ждать у телефона... - сказала она.

- Вот именно, - кивнул он.

Она раскрыла сумку, достала записную книжку в розовой глянцевитой обложке, быстро записала телефон и вырвала страницу.

- В одном вы уже добились своего, - заметила она, протягивая ему узкий листок в мелкую клетку.

- И в другом добьюсь своего, - совершенно серьезно пообещал он.

- Вы настойчивы, как Финдлей из знаменитого стихотворения Бернса.

- "Ну да", - сказал Финдлей... - вспомнил одну строчку Кирилл.

- Мой автобус, - сказала она, глядя мимо его плеча.

Автобус остановился, открылись двери. Кирилл хотел было войти вслед за ней, но она мягко остановила:

- До свидания!

- Евгения, вы собирайтесь, - сказал он, стоя у раскрытой дверцы.

- Куда?

- Со мной на Кольский полуостров. И не забудьте захватить кисти и мольберт!

- Вы опять за свое! - рассмеялась она.

Послышалось нарастающее шипение, двери лязгнули в петлях и затворились. Теперь он видел ее лицо через пыльное стекло. Но и через окно было видно, как переливаются в ее глазах маленькие пятнышки. Коса перебралась со спины на плечо и, обогнув высокую грудь, свисала до самого кармана ее светлого плаща.

Автобус ушел, а Кирилл стоял на остановке и смотрел вслед, потом перевел взгляд на Фонтанку: по темной, с дегтярным блеском воде плыли ослепительно белые льдины. Это не городской закопченный угольной пылью лед, видно, приплыл сюда издалека. Оттуда, где нет дворцов и соборов, где нет людей и заводов, лишь поля да леса, где зимой по узким тропинкам через реку ходят зайцы, волки и лоси...


5


Кириллу всегда было смешно, еще а детстве, наблюдать за бабушкой, собирающейся в дальнюю дорогу: бабушка за несколько дней начинала беспокоиться, складывать в авоськи пожитки, подолгу задумываться: все ли она взяла с собой? А на вокзал приезжала за два часа. К старости и мать стала такой же. А теперь вот он носится по городу на машине, рыщет в магазинах, думает о предстоящей дороге. Выходит, всем людям свойственно перед дальней дорогой нервничать, суетиться?..

Огромный рюкзак увязан, брезентовая штормовка с капюшоном висит на вешалке, легкие резиновые сапоги стоят на видном месте в углу, удочки, спиннинг, подсачок, связанные вместе, - там же. Холодильник отключен, не забыть бы слить воду из поддона, когда очистится ото льда морозилка. Один раз, уезжая летом в отпуск, Кирилл оставил в выключенном холодильнике кусок сала в целлофане. Когда он открыл через месяц дверь, с порога в нос ударил такой зловонный запах...

Возвращаясь из института, Кирилл зашел в комиссионный магазин. Там у него теперь знакомый продавец. Как его? Довольно редкое имя... Да, Том Лядинин... Почти Том Сойер... Хорошо бы у него приобрести парочку кассет с хорошими записями. Кирилл с собой берет портативный магнитофон. В командировке будет записывать речь сельчан, песни, сказания, легенды. Ну, а на досуге почему бы иногда не послушать популярную музыку?

В магазине у приемщика он застал Еву. Она сидела на стуле в углу и без всякого удивления смотрела на него. В пальцах зажата сигарета. За ее спиной, на широкой полке, в беспорядке лежали магнитофоны, проекторы, электробритвы и другие бытовые приборы. Ева была в новых джинсах с фирменной этикеткой на видном месте и модных туфлях. Кирилл давно ее не видел. Девушка изменилась: то ли раньше не было таких заметных голубоватых теней под карими глазами, то ли поменьше было косметики на белом лице. Ее полные губы ярко накрашены, на скулах и щеках выделяется слой румян.

Она кивнула ему, глубоко затянулась, так что щеки запали вовнутрь, но сигарета, по-видимому, погасла. Из-за стола предупредительно поднялся Том и щелкнул зажигалкой. Ева даже не поблагодарила. Она по-прежнему бездумно смотрела на Кирилла и молчала. Несоразмерно длинная нога ее в синей брючине чуть заметно покачивалась. Кириллу даже показалось, что она не хочет признаваться, что они знакомы. Однако Ева, выпустив дым, невозмутимо произнесла:

- Каким ветром тебя занесло к этим жуликам?

Том повнимательнее взглянул на Кирилла и дружелюбно кивнул: он узнал его.

- Взяли у Владика кассеты с записями? - поинтересовался он, никак не отреагировав на нелестные слова Евы. - Или круто заломил?

- Я ему три раза звонил - никак дома не застать.

- Он часто в командировки ездит.

- Мне бы пару кассет, - попросил Кирилл. - Не найдется?

- Для хорошего человека... - улыбнулся Том и ловким движением извлек из недр письменного стола четыре кассеты. - По пятнашке за штуку... Только для вас!

Кирилл, ни слова не говоря, достал из кармана деньги, отсчитал шесть червонцев и протянул приемщику. Тот небрежно сунул их в ящик стола.

- Это мой знакомый, - сказала Ева, попыхивая сигаретой. - Мог бы содрать с него и поменьше.

- Я так и понял, - улыбнулся Том. - А взял я за кассеты по номиналу... - он взглянул на Кирилла. -

Надоедят - приносите, я их поставлю за эту же цену. Потеряете лишь семь процентов комиссионных.

И только сейчас Кирилл вспомнил, что однажды уже видел их вместе, Томаса и Еву, на Садовой, когда он был там с горисполкомовской комиссией. Они прошли тогда мимо него по тротуару, Томас был в черном кожаном пиджаке, рыжая шевелюра его топорщилась. И ростом он был заметно ниже Евы...

Кирилл особенно не удивился, застав девушку в магазине. Он уже знал, что у нее много знакомых в городе: и продавцов, и официантов, и других. Знает она и приятелей Ляли Вдовиной. Знает, но рассказывать о них не желает, хотя Кирилл и просил ее об этом. Он начал очерк о Вдовиной. Фамилию изменит, пусть очерк будет безадресный, это давало волю для фантазии, но Кирилл все же не располагал главными фактами: он не знал никого из знакомых и приятелей Ляли...

И уж тем более не догадывался, что тот самый человек, которому девушка перед смертью хотела написать письмо, сидел сейчас прямо перед ним. Не знала тогда еще этого и Ева.

Попрощавшись с Томом, Кирилл вышел из магазина. Почему-то сегодня народу было мало. Странное ощущение от этой встречи осталось у Кирилла. Нет, он не ревновал, да и какая могла быть ревность, когда ему давно уже было ясно, что с Евой у них все кончено: помыслы его были целиком направлены на Евгению... И все же что-то царапнуло Кирилла за сердце.

Услышав торопливые шаги, он оглянулся: его догоняла Ева. Ничего не скажешь, джинсы сидели на ней великолепно!

- Ты не находишь, что нам надо поговорить? - поравнявшись с ним, сказала Ева.

- О чем?

- Ты не удивился, что я тут сижу, в магазине?

- Я ведь не твой отец и не собираюсь убеждать тебя, что лучше бы ты сидела не в комиссионке, а в аудитории университета.

- Я лучше знаю, где мне сидеть, - заметила она и холодно взглянула на него.

- Разумеется, - усмехнулся он.

- У тебя вид какой-то отсутствующий, - сказала она.

- Я уезжаю, - ответил Кирилл. - Месяца на два. На Север.

- Будешь дрейфовать на льдине? Вместе с пингвинами?

- Пингвины в Антарктиде, - улыбнулся он. - Я уезжаю всего-навсего на Кольский полуостров.

- Не влюбись в эскимоску.

- У тебя что было по географии? - спросил Кирилл.

- Не помню. Кажется, тройка.

- Оно и чувствуется, - рассмеялся Кирилл. - Эскимосы в Заполярье.

- Какая разница, - сказала она, покусывая полную нижнюю губу.

Ни Кирилл, ни Ева не заметили, как из магазина вышел Борис Блохин и, перейдя на другую сторону улицы, пошел за ними. В зубах у него сигарета, через плечо на узком ремне фотоаппарат. Борис напоминал туриста. Он и был сейчас турист. Из шашлычной его полмесяца назад уволили: спьяну ввязался в драку со своими клиентами и проломил бутылкой какому-то пьяному морячку голову. Хорошо, что еще тот довольно быстро оклемался, могло бы быть и хуже. Борис со свойственным ему нахальством пытался было доказывать, что он отстаивал интересы шашлычной и самолично усмирял хулигана, но провести никого не удалось: все видели, что он сам был хорош, едва на ногах держался, хотя и считался на работе. И не задень он морячка, может, и никакого скандала в шашлычной и не было бы.

И вот уже вторую неделю Борис подкармливался у Тома Лядинина: выполнял его мелкие поручения, за соответствующую мзду таскал на собственном горбу до стоянки такси купленные в комиссионке приемники, телевизоры и другое барахло. Один раз метров четыреста за трешку волок на спине холодильник "Ладогу". Такая работка, конечно, была не по нему, но приходилось терпеть, сам виноват, подвел Тома. Это ведь он по знакомству устроил его в шашлычную. Там было Борису хорошо. Как говорится, сыт, пьян и нос в табаке... И черт дернул его тогда напиться и полезть в эту дурацкую драку!..

Борис знал, что Том вечно не будет держать его на голодном пайке, рано или поздно подбросит денежную халтурку! У Тома каждый день проворачиваются выгодные дела. И с приемниками, и с магнитофонами, и с партиями импортных кассет... Идут через него бритвы, пластинки. Не брезговал Лядинин и торговлей одеждой: через его руки проходили заграничные кожаные пальто, пиджаки, джинсы, обувь, рубашки. Брал он хрусталь, люстры, часы. Не было дня, чтобы Тому что-либо ценного не принесли в комиссионку. Борис уже намекал ему, что мог бы и оформить его в магазин продавцом, но Том пока помалкивал. Да и Борис не настаивал, знал, что у него перед Томом рыльце в пушку. Спасибо, что хоть за картежный стол пускает. Но последнее время нет крупной игры. Разве что сегодня соберутся на даче крутые мужики с бабками... Томик поручил закупить коньяку, шампанского, разной закуси. А уж если приятель разорился на коньяк, значит, народ придет к нему солидный и куши в банке будут солидные...

Борис сразу узнал Кирилла, когда тот пришел в магазин, Блохин крутился в торговом зале, где молодая женщина только что купила телевизор "Рубин". Он рассчитывал заработать пятерку за доставку телевизора к такси. Но, увидев, как Кирилл прошел к Лядинину, забыл про женщину и телевизор. Больше он не спускал глаз с дверей. Давно забытая картина всплыла перед глазами Бориса: Коктебель, ночной пляж, голубовато подсвеченный луной, лихая драка на берегу... Этот самый мужчина, что сейчас сидит у Тома, свалил его мощным ударом на песок, потом другой, огромный и бородатый, согнул вокруг его шеи водопроводную трубу и швырнул в море, в набежавшую волну... Давнишняя обида и ненависть всколыхнулись в Борисе. Как сейчас он помнит их громкий смех на берегу... И все это происходило на глазах Евы, не преминувшей потом обо всем рассказать Марии...

Еще не зная, что он сделает, Борис долго шел по другой стороне улицы позади Кирилла и Евы. Он свернул за ними на улицу Восстания, потом к церкви, что на улице Пестеля. У высокой чугунной ограды, рядом с толстой цепью, прикованной к пушке, они остановились Борис обошел церковь и встал в очередь на стоянке такси, здесь его не заметят. Впрочем, он и не рассчитывал, что мужчина его узнает, все-таки там, на пляже, была ночь, вот Ева сразу обратит на него внимание, а пока этого Борису не хотелось. Он вытащил из заднего кармана вытершихся джинсов расплющенную пачку с одной-единственной сигаретой, попросил у стоящего перед ним мужчины спичку, закурил и прислонился спиной к обшарпанной стене желтого дома, изредка бросая на Кирилла и Еву насупленные взгляды.

А между теми в этот момент происходил следующий разговор:

- Ты меня даже не приглашаешь к себе домой - говорила Ева, многозначительно глядя ему в глаза.

- Нет, - отвечал Кирилл. - Ни к чему это.

- Раньше ты так не говорил.

- То было раньше.

- А что изменилось?

- Не прикидывайся дурочкой! - раздраженно сказал Кирилл. - Очень многое изменилось.

- Ты встретил другую? - Ева перевела взгляд на паперть, на которой о чем-то негромко разговаривали две старушки.

- Можно подумать, что тебя это волнует, - усмехнулся он.

- А почему бы нет? Ты ведь меня бросаешь, а не я тебя.

- Я тебя не могу бросить по одной простой причине: ты никогда не была моей.

- Мне не хочется тебя терять, Кирилл, - вздохнула Ева.

- Нельзя потерять то, чего у тебя нет, - сказал он.

- Я как-то вспомнила картину в твоей комнате, - вдруг заговорила она о другом. - Пируют в лесу... Там на дереве крылатый ангелочек с луком. Однажды, когда я смотрела на картину, мне показалось, что этот... Амур, что ли? целится прямо мне в сердце... Наверное, он промахнулся, Кирилл? Этот маленький стрелок из лука?

- Наверное, промахнулся... - повторил Кирилл и даже не улыбнулся. А он-то считал, что на Еву картина не произвела никакого впечатления...

- А в тебя он тоже не попал? - заглядывала ему в лицо Ева. И в ее коричневых глазах на сей раз не было равнодушия.

- По-моему, стервец, попал, - улыбнулся Кирилл и машинально дотронулся рукой до левой стороны груди.

- Я рада за тебя, - со вздохом сказала она. - Любовь - это так прекрасно...

- Это что-то новенькое? - удивился Кирилл. - Помнится, ты начисто отрицала такое примитивное, на твой взгляд, понятие, как любовь.

- Мне хочется влюбиться, - сказала она. - Должна же я испытать, что это такое?

- У тебя еще все впереди...

-Не произноси ты, пожалуйста, эти избитые фразы, - упрекнула она. - От тебя мне неприятно их слышать.

- А от других? - усмехнулся он, задетый за живое, хотя в душе должен был признаться, что Ева права: сентенция была не из свежих.

- Что тебе до других? - прямо взглянула она ему в глаза. - Ты сам, Кирилл, стал другим.

- Хорошо это или плохо?

- Для тебя, наверное, хорошо.

- А для тебя?

- Я, мой дар-рагой, давно уже не знаю, что для меня хорошо, а что плохо, - насмешливо, однако с нотками горечи в голосе произнесла она.

- А я, думаешь, знаю? - вырвалось у Кирилла, о чем он тут же пожалел, но Ева не обратила внимания на его капитулянтские слова.

- Я всегда знала, что смогу прийти к тебе, выпить кофе, послушать музыку, - задумчиво заговорила она. - А теперь ничего этого не будет.

- Почему не будет? - возразил он. - Я не собираюсь закрывать перед тобой дверь.

- Пойдем сейчас? - оживилась она. И опять в ее глазах мелькнуло что-то незнакомое, бесстыдное.

Ева ему нравилась. Она была по-прежнему эффектна и хороша собой. И то, что в ней сейчас не было обычного равнодушия, смутило его.

- Мы не пойдем ко мне, - твердо произнес он, видя, как глаза ее снова, будто небо пеленой, подернулись дымкой былого равнодушия.

- Я пошутила, - улыбнулась она. - Я сама бы не пошла к тебе. Меня Томик ждет. Мы через час-полтора поедем в Новгород. Уже заказаны номера в гостинице. Слышал про такой ресторан "Детинец"? Там музыканты в красных рубахах и хромовых сапогах исполняют современные танцы... Все под старину, а музыка современная. Смешно, правда?

- До свидания, Ева, - сказал он.

- Позвони, как вернешься, - сказала она и пошла к стоянке такси.

Он не видел, как вслед за ним, соблюдая приличную дистанцию, снова двинулся Борис. Не заметила его и Ева. Она вообще не имела привычки смотреть по сторонам и оглядываться. Прямо стояла с высокомерным видом, дожидалась машины.

Борис проследил за Кириллом до самого дома, крадучись, поднялся вслед за ним на второй этаж и оттуда, спрятавшись за перилами лестницы, заметил, в какую дверь на третьем этаже вошел Кирилл. Когда щелкнул замок и дверь захлопнулась, Борис удовлетворенно хмыкнул и спустился вниз.

Борис вышел на улицу и, насвистывая, зашагал к магазину. О том, что они сегодня вечером поедут в Новгород, чтобы посетить знаменитый ресторан "Детинец", он еще не знал. Не знал об этом и Том, выписывающий в небольшой комнате квитанции на сданные холодильники, приемники и другие товары. Да и сама Ева еще пять минут назад не знала, что ей захочется поехать в Новгород. Эта мысль пришла ей в голову, когда Кирилл самым откровенным образом отверг ее... Ева редко плакала, но сейчас почувствовала, что глазам стало горячо. Она достала из сумочки зеркальце, пудру, карандаш...

Подкатило такси. Ева на почти негнущихся длинных ногах подошла к машине, раскрыла дверцу и уселась рядом с шофером. Колени ее оказались на уровне груди. Глаза были сухие и невидящие, смотрели прямо перед собой. Долго переживать Ева не умела. Она прогнала прочь мысли о Кирилле и стала думать о Новгороде, в котором никогда не была. Хочется ли ей действительно туда?..

- Вам куда? - немного подождав, спросил шофер.

- В Новгород, - машинально ответила девушка.

- А может быть, в Варшаву? Или уж прямо в Париж? - ухмыльнулся шофер.

- Простите, - сказала Ева и назвала улицу. Шофер покрутил головой, недовольно хмыкнул, но повез. До той улицы было рукой подать, но очень уж девушка сидела рядом симпатичная, а таксист был молодой.


- Не разменяете так, чтобы по две копейки? - обратился Кирилл к киоскерше "Союзпечати".

- Вы уже раз меняли, - заметила та, однако наскребла ему из пластмассового блюдечка мелочь.

Кирилл поблагодарил и подошел к телефону-автомату, вмонтированному в стену и окруженному плексигласовым фонарем. Очевидно, по мнению конструкторов, такой колпак должен защищать разговаривающего по телефону от внешнего шума, но Кирилл, набирая номер, слышал могучий рев разгоняющегося для взлета лайнера, шум проезжающих мимо такси, голоса людей. Возможно, если бы кто-нибудь на другом конце провода снял трубку, то все шумы сразу бы исчезли, но трубку никто не брал. В монотонные продолжительные гудки вдруг ворвался голос диктора радиотрансляции и сообщил: "...лбом стену не прошибешь, мой милый! Не лучше ли тебе успокоиться и выбросить ее из головы? Николай Харитонович никогда на это не пойдет. Он спит и видит во сне, как бы выдать свою дочь Аннушку замуж на графа Шувалова..."

- Ну, это мы еще посмотрим... - мрачно пошутил Кирилл и повесил трубку.

Или Евгении не было дома, или она не брала трубку. Он звонит ей с самого утра, испорченные автоматы проглотили несчетное количество копеечных и двухкопеечных монет, и все без толку. До посадки на его самолет осталось меньше чем полчаса. Объемистый рюкзак с привязанной к кармашку биркой уже куда-то уплыл по транспортеру вместе с чемоданами, баулами и сумками. В руках Кирилла лишь зачехленные удочки да новая брезентовая куртка с капюшоном. День нынче выдался теплый, солнечный, и он не надел ее.

Хотя Кирилл и был готов к тому, что Евгения никуда с ним не поедет, однако настроение с каждой минутой падало. Собственно, ему нечего переживать: Евгения и не обещала, что отправится с ним куда-то к черту на кулички... Но он хорошо помнит день, когда впервые предложил ей поехать на Север. Глаза ее вспыхнули, она даже растерялась. Он уверен, что в тот момент молодая женщина готова была поехать. Эта ее растерянность и вспыхнувшая на миг надежда в глазах и вселили в него уверенность, что она поедет. Он отлично понимал, что на такое решиться трудно, у нее мать, которой надо все как-то объяснить, потом маленькая Олька... Кажется, она говорила, что снова взяла большую работу в издательстве. И все равно, когда он заговаривал о поездке, в глазах ее что-то мелькало, безусловно, Север ее манил, вселял какие-то смутные надежды. Все-таки она художница, а там такие возможности...

Нет, она не обещала с ним поехать, но тем не менее см верил, что они поедут вместе. И сейчас, когда до вылета оставалось совсем немного, он все еще верил...

У прохода с табличкой их рейса уже толпились пассажиры. Симпатичная женщина в серой летной форме стояла у турникета и разговаривала с диспетчером - тоже миловидной девушкой, выписывающей багажные бирки. В аэропорту все девушки как на подбор: симпатичные, фигуристые, и форма гражданского воздушного флота им очень идет. И вообще, в профессии стюардесс есть что-то романтическое. Есть люди, которые в наш двадцатый бок боятся летать на самолетах, а эти девчушки в отлично пригнанной летной форме большую часть своего времени проводят над облаками, на такой высоте, где летом пятидесятиградусный мороз, яркое без лучей солнце висит в голубой пустоте и не греет...

Он увидел ее и не поверил своим глазам: она стояла в зале, прислонившись спиной к мраморной колонне. У ног ее приткнулся оранжевый кожаный чемодан, перетянутый ремнями. И вид у нее был несчастный. Наверное, не заметь ее Кирилл, она так и осталась бы стоять у колонны, глядя в широкое окно, за которым простиралось асфальтированное, с зелеными разделительными полосами летное поле, виднелись большие и маленькие самолеты, а почти у самых окон висел над серой квадратной площадкой желтый с красным вертолет. Он или взлетал, или готовился приземлиться.

Чувствуя, как бешено заколотилось сердце, а непослушные губы растягивает счастливая глупая улыбка, Кирилл, уронив удочки, бросился к ней. Видно, удочки кого-то задели, потому что он услышал возмущенный возглас, но даже не обернулся. Подбежав к Евгении, схватил ее за руки и, заглядывая в глаза, что-то бессвязное говорил,смеялся... И с радостью видел, как а ее глазах исчезает это несчастное, затравленное выражение. Вот в них снова вспыхнули и замельтешили так поразившие его в первый раз разноцветные точечки, и широко распахнутые глаза ее снова стали похожими на окна во вселенную...

- Чемодан! - вспомнил Кирилл, услышав голос диктора, объявившего посадку на их самолет.

Он схватил довольно легкий чемодан, подбежал к регистраторше и бухнул его на весы. Та наградила его недовольным взглядом и, отмечая что-то в книжке, заметила:

- Обязательно один такой найдется, который опоздает!

- Это замечательно! - глупо улыбаясь, выпалил Кирилл. - Если бы люди не опаздывали, скучно было бы жить на свете!

- Идите на посадку, весельчак... - стараясь быть серьезной, сказала регистраторша, но на губах ее помимо воли появилась улыбка.

- Кирилл, я убежала... - плачущим голосом сообщила Евгения. - Как кукушка, подбросила маме на квартиру свою Ольку и, оставив записку, бегом сюда, в аэропорт...

- Мама поймет... - не очень-то уверенно успокоил Кирилл.

- Олька меня отпустила, - продолжала Евгения. - Только попросила привезти ей маленький подарок: всего-навсего живого белого медвежонка...

- Я знал что ты придешь, - улыбнулся Кирилл. - Ты не могла не прийти!

- Молодой человек! - позвала регистраторша. - Чемодан возьмите с собой. Багаж уже весь погружен на самолет.

Кирилл взял чемодан с биркой, улыбнулся регистраторше и направился с Евгенией к проходной, но в самый последний момент вспомнил, что удочки забыл. Бросился назад и схватил прислоненные кем-то к стене удочки в брезентовом чехле. Евгения стояла у турникета и отрешенно смотрела прямо перед собой. И Кирилл снова подумал, что не наткнись его взгляд на нее, она так бы и стояла у колонны, глядя на отлетающие и прилетающие самолеты. И никакая сила не сдвинула бы ее с места. Слишком еще крепко она была привязана к дому, городу...

Кирилл окончательно поверил, что она действительно летит с ним. когда "Аннушка" легко, играючи оторвалась от широкой свинцово-серой взлетной полосы и стала плавно набирать высоту. Под (низко опущенным) крылом, будто сворачиваясь в гигантскую воронку, изгибалась сразу ставшая далекой и незнакомой земля. А в противоположный задравшийся вверх иллюминатор набегали пронизанные солнцем редкие разряженные облака.

Кирилл оторвался от окна и, повернув голову, встретился взглядом с Евгенией. В глазах ее посверкивали золотые и серебряные точки, но выражение лица было грустное. Дом все еще не хотел ее отпускать. Она не была уверена, что не совершила ошибки, полетев в неведомую даль с совсем еще чужим для нее человеком. И не в нем в конце концов было дело: ее на самом деле давно притягивал Север, ей как никогда этой весной хотелось каких-то перемен. Было и еще одно очень важное обстоятельство, заставившее ее решиться на такое, - это возможность набраться новых впечатлений... Что она в жизни видела? Художественный институт имени Репина? Неудачное замужество, рождение дочери - все это надолго оторвало ее от искусства. Муж все силы приложил, чтобы сделать из нее примерную домашнюю хозяйку, он внушал ей, что из женщин никогда еще не получались гениальные художники. Пусть она назовет хотя бы одного прославившегося в веках художника - женщину? Голубкина? Так ведь она скульптор и, судя по воспоминаниям современников, так же, как и Жорж Санд, обладала мужским характером.

Да, муж все сделал, чтобы убить в ней художника. И она поверила ему, забросила краски, кисти... Лишь придя в себя после развода, стала понемногу заниматься тем, чему ее шесть лет учили в институте, но настоящей веры в себя еще не было. И поездка на Север, может быть, вернет ей эту утраченную веру...

Кирилл взял ее за руку и, заглянув в грустные глаза, сказал:

- Я только сейчас поверил, что ты со мной, рядом...

Но она еще была очень далеко от него. В этом ему еще придется не раз убедиться...

Она видела, как он обрадовался ей. И сейчас, в самолете, Евгении захотелось сделать ему что-нибудь приятное. По натуре она была отзывчивой и доброй женщиной. Этим в свое время и воспользовался ее муж...

- Ты победил, Финдлей, - сказала она, впервые назвав его на "ты". И с улыбкой прочла:


- Кто там стучится в поздний час?

"Конечно, я - Финдлей!"

- Ступай домой. Все спят у нас!

"Не все!" - сказал Финдлей!


Кирилл, сколько ни напрягал память, не смог вспомнить ни одной строчки из Бернса, а ему нравилось это лаконичное и игривое стихотворение.

- Мы летим, Кирилл? - повеселев, спросила она.

- Я давно лечу, - с улыбкой ответил он. - А ты только что оторвалась от земли.

И это была правда.


Часть пятая

Я вас люблю...


1


Деревушка Клевники с трех сторон окружена водой. Огромное озеро Олень почему-то пощадило вытянутый языком кусок суши, на котором в беспорядке разбросано десятка два крепких деревянных изб. Года три назад озеро вдруг разгневалось на деревню и весной захлестнуло ее волнами. Год в деревне никто не жил, потому что избы почти до половины стояли в синей воде. Жители переселились в соседнюю деревню, а сюда лишь приплывали на моторных лодках-карбасах посмотреть на свои полузатопленные дома. Через год Олень смилостивился и отступил, люди снова вернулись в Клевники. До сих пор верхняя часть домов отличается по цвету от нижней, побывавшей под водой, более темной, кое-где с остатками засохших бурых водорослей. Небольшие, срубленные из крепких сосновых бревен бани спускались к самой воде. Вволю напарившись, молодые, да и старики, выскочив из бани в чем мать родила, в облаке пара, шарахались в озеро. Побарахтавшись с минуту в ледяной воде, снова заскакивали в баню.

Кирилл поселился у старика Феоктиста. Тому было что-то около восьмидесяти лет, в деревне все его звали дедушкой Феоктистом, а как его фамилия, старик и сам не помнил. Жил он с правнучкой Глашей, востроглазой и юркой, как юла. Глаша была сиротой. Как иногда случается на северных озерах, ее родители-рыбаки попали в сильный шторм и утонули. Олень большое и суровое озеро. Не один рыбак нашел свою могилу на его дне, а до дна не так-то близко. В некоторых местах глубина в озере до трехсот метров. Глашины родители погибли три года назад в большой разлив. В тот год деревню-то и затопило. Сейчас Глаше восемь лет, она уже ходит в школу, но иногда в девчоночьих, чуть раскосых глазах с золотыми ресницами сквозит недетская печаль, хотя большую часть дня девочка весела и подвижна. Она очень любопытная, первые дни так и ходила за Кириллом, будто веревочкой привязанная. Глаза у нее чистые и синие, как озерная вода в спокойную погоду, льняные волосенки тонкие и мягкие, как паутина. Иногда она их заплетает в две тоненькие косички, торчащие по обе стороны головы, будто мышиные хвостики. Когда Глаша по своей привычке громко и быстро говорила, хвостики мелко-мелко дрожали, а поговорить девочка любила.

- И че вы, дяденька Кирилл, мужиков наших пытаете? - спрашивала она, задирая к нему свое маленькое живое личико. - И старушек наших пытаете? Вон давеча бабушку Нюту пытали. А че она вам сказать-то может, ежели глуха как камень? Вы лучше со мной разговаривайте... Я люблю книжки с картинками читать и оё-еёй сколько всего знаю!

- Знаешь? - подзадоривал девочку Кирилл. - Ну тогда скажи: сколько твоему дедушке лет?

-Феоктисту-то, - морщила маленький белый лобик Глаша. - Много... И убежденно добавляла: - А сколько в сам деле, никто не ведает. Даже сам дедушка.

- А тебе сколько?

- Дедушке в петров день именины, а я счастливая - родилась в пасху! - с гордостью говорила Глаша.

- Ты знаешь все религиозные праздники, - усмехался Кирилл.

- Я в бога не верю, - отвечала девочка. - Боженьки нет. Учителка говорила. А дедушка верит. Я сама видела, как он крестится, когда гром-молния засверкает. И зеркало зачем-то полотенцем закрывает. И самовар... Зачем он закрывает, дяденька Кирилл?

Этого Кирилл и сам не знал, но чтобы не упасть в глазах Глаши, переводил разговор на другое:

- А песни дедушка Феоктист знает?

- Песни? - прыскала в ладошку Глаша, и ее косички начинали дрожать, подпрыгивать. - Рази дедушки поют? Они только храпеть умеют! Дедушка Феоктист так, бывает, храпит, что тараканы с потолка падают...

- У вас в избе тараканы? - удивлялся Кирилл. Он ни одного еще не видел.

- Какие у нас тараканы? - Она свела вместе два пальца. - Тараканчики... Крошечные, как божьи коровки... А вот у Дегтяревых тараканы так тараканы. Не тараканы, а тараканищи... Во-о! - Она щедро отмерила на ладони, как рыбак показывает величину пойманной рыбины.

- Я думал, во время потопа вся эта нечисть погибла, - заметил Кирилл.

- Нечисть, можа, и сгинула, а тараканы приплыли из соседней деревни, - совершенно серьезно пояснила Глаша. - Таракашки, они без людей не могут.

Они сидели с Кириллом на опрокинутой лодке. Чтобы не испачкать брюки о просмоленные доски, он положил на корявое днище несколько лопушин, сорванных возле бани. Тоненькие исцарапанные ножки девочки не доставали до песка, и она пятками то и дело бухала в борт. Лодка издавала глухой жалобный стон.

Прямо перед ними привольно расстилалось озеро Олень. Низкие берега заросли молодой нежно-зеленой осокой и камышом. Здесь, на Севере, весна налетает как вихрь. Оно и понятно, за какие-то два месяца деревья должны зацвести и дать семена, травы и цветы прожить свой недолгий век, птицы вывести птенцов, созреть ягоды и вылупиться грибы. Короткие весна и лето на Севере, зато щедрые и обильные урожаями. Стоит постоять с неделю хорошей погоде, и все вокруг буйно зацветет, полезет вверх, к солнцу. Еще старый, иссушенный ветрами камыш не полег соломой на дно, а молодые побеги уже вовсю расталкивают его, неудержимо прут вверх. Когда ветер не рябит воду, на дне видны лиловые пятна кувшинок. Сначала они с пятак, потом с блюдце, а скоро будут с тарелку. Вот тогда-то они и появятся на поверхности. Наверное, на озере есть и лилии, но пока их не видно, может быть, тоже прячутся на дне, дожидаясь своего часа?..

Олень редко бывает спокойным, чаще всего к вечеру, когда над высоким холмом, что сразу за деревней, будто в глубоком раздумье останавливаются облака, а розоватые солнечные лучи косо бьют в глаза, неспокойные воды озера превращаются в гигантское зеркало, отражающее в себе и небо, и солнце, и поросший мелкой корявой березой холм, который называют Пупова гора, и больших желтоклювых чаек, с черными метками на хвосте, что парят над озером, зорко глядя вниз.

Солнце прячется за Пуповой горой всего на час-два, а потом снова появляется над ожившим озером. И долго оно ползет по волнам, не спеша подымается в зенит. Ночи здесь все лето белые, точнее, не белые, а сиреневые потому как вода и небо сливаются, а в низинах над лугами и озером стелется сиреневый туман. Ночи всегда холодные. Дед Феоктист спит на русской печке под стеганым ватным одеялом. Каждое утро он затапливает печь, готовит немудреный обед для себя, Глаши и Кирилла. В основном они едят рыбу. Дед через день садится на свой карбас и едет проверять сеть. Без рыбы не возвращается. Несколько раз ездил с ним и Кирилл, но потом перестал. Неинтересно ловить рыбу сетью. Кирилл иногда на вечерней зорьке с удочкой становится на якорь как раз напротив Пуповой горы и ловит больших черных окуней. Иногда его сопровождают Евгения и Глаша. Окуни и плотва берут жадно. Наверное, в озере мало корма, потому они и хватают наживку из червей, сырого теста, рыбьего мяса. Глаша ловит на окуневый глаз. Она ногтем мизинца ловко вырывает у окуня радужный глаз и насаживает его на крючок.

- Ему же больно! - упрекнула ее Евгения.

- Рыбе не бывает больно, - авторитетно заявила Глаша. - Че же тогда, когда ее живую потрошат и режут на куски, она не кричит и не плачет?

Кирилл попытался ей объяснить, что у рыб есть голос и они "разговаривают", но на такой высокой частоте, что человеческое ухо не в силах уловить. А рыбьи глаза все время и так в воде, какие уж там слезы!..

Девочка долго молчала, глядя на поплавок из гусиного пера, а потом задумчиво произнесла:

- Я замечала, как сорвется окунишко с крючка, так потом долго рыба не клюет на этом месте. Знать, предупреждает...

Как бы там ни было, но с тех пор при них Глаша больше не ловила на окуневый глаз. Да и без глаза окуни и плотва хорошо клевали. Иногда Кирилл бы и еще посидел при таком-то клеве, но Евгения начинала обвинять его в жадности и потворстве низменным инстинктам, дескать, не может совладать со своей натурой и остановиться. Пойманной рыбы и на уху хватит, и на жаренку, зачем же еще ловить?..

Будто угадав его мысли, Глаша, барабаня голыми пятками в гулкий бок лодки, сказала:

- Тетя Женя меня нарисовала... Дедушка говорит, здорово похоже.

- А ты как думаешь? - полюбопытствовал Кирилл. Ему нравилось разговаривать с девочкой. Когда ее долго не было рядом, он начинал скучать.

- Я же себя не вижу, какая я? - объяснила Глаша. - А на портретах люди никогда не походят сами на себя... Наших рыбаков в прошлую путину сняли у карбаса в газету, так потом, когда она пришла, всей деревней гадали, кто это в газете помещен? Никто на себя ни капельки не похож! А карбас получился хорошо, даже номер видно.

Кирилл решил, что портрет девочке не понравился. Смешная она на нем: большеглазая, удивленная и с косичками в разные стороны... Это первый портрет, который Евгения написала здесь. Север ее опьянил, она с утра до вечера бродила по деревне, забиралась на Пупову гору, несколько раз уходила с рыбаками на карбасе. Один раз попала в шторм и заночевала на каком-то живописном острове. Там раньше был скит, а теперь никого нет. На берегу сторожка, напоминающая избушку на курьих ножках. ...Ей там очень понравилось, весь альбом заполнила карандашными рисунками. Теперь пристает к деду Феоктисту, чтобы он ее туда снова отвез. Местные рыбаки уплыли на катере в дальний конец озера и теперь вернутся не скоро. Евгения жалела, что не поехали с ними. Кирилл пообещал ей, что они и без деда, тяжелого на подъем, доберутся до острова Важенка, где сохранился монашеский скит. И теперь Евгения напоминает ему об этом. Кириллу и самому хочется поглядеть на скит, избушку на курьих ножках, половить там непуганую рыбу, но вот вопрос, как туда добраться? Озеро Олень километров двадцать в ширину, а в длину и все пятьдесят будет. И островов на нем не счесть. Когда над озером нет дымки, далеко-далеко видны сразу два острова, но это не Важенка. Тот остров большой, и от деревни напрямик километров двенадцать будет, не меньше. Надо знать озеро, чтобы добраться до Важенки. И еще одно: нужно дождаться хорошей погоды, в шторм не выйдешь. Правда, у деда Феоктиста надежный карбас и мотор хоть и старенький, но пока безотказный. Сам дед не лезет в него, если забарахлит, ему помогает рыбак Петя. Дело в том, что в Клевниках живут одни рыбаки. Целая рыболовная артель. Дома они бывают в эту пору редко, их небольшой катер, с прицепленными к нему несколькими карбасами, пашет озеро вдоль и поперек, а бывает, по глубоким протокам уходит и в другие озера. Здесь в округе почти все большие озера соединяются. Возвращаются рыбаки домой в субботу. С утра в деревне начинают куриться все бани. К приходу рыбаков - они, как правило, причаливают вечером - бани истоплены, столы накрыты, а жены, старики и ребятишки в любую погоду табунятся на берегу, из-под ладоней поглядывают на озеро, не появился ли катер? Если ветер дует с озера, то еще катера и не видно, но уже можно услышать негромкий прерывистый шум двигателя.

Улов хороший - и праздник в Клевниках, а неудача - и лица у всех невеселые. Ведь от улова рыбаков, от выполнения и перевыполнения ими плана зависит и благосостояние всей деревни. Но надо сказать, живут в Клевниках неплохо: у всех добротные избы, огороды, коровы, свиньи, куры, утки и гуси. Магазина в деревне нет, нужно на ледке плыть в соседнюю деревню, она побольше, там магазин и почта.

- Я же вижу, вы страдаете по тете Жене, а живете порознь, - сказала Глаша. - Взяли бы да вышли за нее замуж.

- Страдаю? - озадаченно проговорил Кирилл. - Замуж это ты выйдешь, когда вырастешь...

- Я - за Саньку, - призналась Глаша. Он мне давно шибко нравится.

- А ты ему?

- Он на меня, глупый, и не смотрит, - вздохнула девочка.

- А собираешься замуж! - поддразнил Кирилл.

- Я и говорю - глупый, - рассудительно продолжала Глаша. - Счастья своего не знает... Я ведь работящая, у нас в роду все работящие: и упокойный батюшка, и покойница родима матушка... Царствие им небесное... И дедушка. Ему вон сколько годов-то, не сосчитать, а ить не сидит сложа руки? Да я, как белка в колесе, все по дому... Кто полы моет, рубахи, стирает, рыбу чистит? Я ить на все руки от скуки! Вот и посудите, где еще этот конопатый дурак Санька сыщет лучше жену?

Вот они, дети, без отца-то и матери! От горшка два вершка, а рассуждают как большие! Понятно, все эти слова она переняла у взрослых. Соберутся женщины, толкуют о том, о сем, а ребятишки тут же, вертятся рядом, слушают, мотают на ус...

- Понятно, глупый, - скрывая улыбку, согласился Кирилл. Он вправду подумал, что из Глаши получится хорошая жена. Такие-то не избалованные жизнью дети с малолетства знакомы с любым трудом, знают цену добру и злу. А то, что Глаша сейчас неказистая, это ерунда: еще выровняется, похорошеет, станет девушкой что надо. Характер у нее самостоятельный и вон какая рассудительная!..

- Обедаете вместях, гуляете тоже, а живете в разных избах, как чужие, - укоризненно глядя на Кирилла, заявила девочка. - Не годится так, дяденька Кирилл. Вам надо... жениться на ней.

- Думаешь? - усмехнулся Кирилл, глядя на озеро.

- Она хорошая, красивая и... рисует! Знаешь сколько она тебе потретов наделает? Все стены в своей избе увешаешь...

- А если она не хочет замуж за меня?

- Не хочет? - не поверила Глаша. - Да где же у ее глаза? А еще художница! Что ты, росточком махонький, горбатый? Аль у тебя заячья губа?

- Заячья?

- Мужчина ты видный из себя, степенный, водку не пьешь, да еще и не старый... Наши бабы говорят, вы с тетей Женей пара, хоть на выставку! Оба красивые, видные из себя...

- Погляди, что это там? - показал рукой Кирилл на озеро. - Птица или... зверь какой?

Глаша приложила ко лбу ладошку и всмотрелась в даль. Толстые губы ее поползли в улыбке, обнажив маленькие острые зубки. Один со щербинкой.

- Скажете тоже! Топляк это... Раз дедушка на карбасе налетел на топляк, так пришлось рубахой дно затыкать, а то утонул бы. В нашем озере топляков страсть как много. Сплавляют лес плотами, попадут в шторм к разбегутся деревья кто куда. Поди собери их потом! Вот и плавают по озеру... Сазоновы прошлой осенью наловили плавника на целую баню. Вон она стоит у воды. Видите, новенькая и крепкая как орех! Да вы не туда смотрите, дяденька Кирилл...

Кирилл смотрел на приближающуюся к ним Евгению. Она шла по узкой прибрежной тропинке. Брюки ее были измочены росой, в руках большой альбом и складной мольберт, черная длинная коса змеилась за спиной.

- Вон вы где от меня спрятались! - весело крикнула она. Белые зубы ее блеснули в улыбке.

- Она тебя тоже любит, - шепотом сообщила ему Глаша. - Только еще не знает про это... Как мой глупый Санька!


С Пуповой горы Олень простирается во все стороны, как настоящее море. Извилистый берег, изрезанный маленькими бухтами и заливами, уходит от деревни вдаль и скоро теряется в сиреневой дымке, а дальше вода и небо. Сегодня на редкость теплый и безветренный день. Обычно, даже если яркое солнце, с озера тянет холодный ветер. Уже конец июля, а Кирилл еще не видел, чтобы кто-нибудь купался в озере. Вот в банный день купаются все - и стар и млад. После горячего пара, соскочив с полка, приятно бухнуться в обжигающую воду. Кирилл тоже попробовал и даже поначалу не ощутил никакого холода. Холод пришел через несколько минут, когда разгоряченное тело остудилось. Если у самой поверхности вода еще терпима, то уже на метровой глубине кусается. Жители деревни почти не снимают стеганых телогреек, а вот ребятишки бегают в рубашках и босиком.

Кирилл стоит за спиной Евгении и смотрит, как на холсте, закрепленном защелками на мольберте, появляются очертания озера и береговой полосы у деревни. Евгения пишет красками, здесь, в Клевниках, она впервые после долгого перерыва взялась за кисть. И теперь не расставалась с нею с утра до вечера, да иногда и в белую ночь писала. Если сейчас, днем, Евгения еще терпела присутствие Кирилла, то вечером работала одна. Кирилл как-то сунулся было ее проводить на Пупову гору, она почему-то особенно любила писать, стоя на этом холме, но Евгения попросила его вернуться. Она умела настоять на своем, причем не доводя дело даже до легкой ссоры.

Художницей Евгения была неплохой, на взгляд Кирилла, ей особенно удавались портреты. Она умела скупыми точными штрихами уловить характер человека, его, как говорится, внутреннюю сущность. В ее альбоме были и ребятишки, и старики со старухами, и рыбаки, а вот даже карандашного наброска Кирилла не было. Евгения почему-то упорно избегала его писать. Кириллу-то, собственно, было безразлично, но видя, как она горячо уговаривает кого-нибудь из сельчан попозировать, он подчас испытывал легкое чувство обиды: почему ему не предложить?

Кирилл тоже здесь не сидел сложа руки, он каждый день встречался с жителями деревни и заводил с ними долгие разговоры о прошлом, о преданиях и легендах этого сурового края. Не каждый житель так уж сразу раскрывал перед ним душу. Случалось, как говорится, получать от ворот поворот. Неохотно рассказывали о своем житье-бытье рыбаки. Первое время они вообще настороженно приняли Кирилла и Евгению, но потом привыкли. А вот старики и старухи охотно делились о своей жизни. Главное, надо было направить беседы в нужное русло, потому что в основном все разговоры сводились к одному: сколько у кого детей, родственников, как они живут, что пишут в письмах, у кого кто народился, кто умер, когда кто собирается приехать в отпуск... Говор у сельчан был яркий, образный. Встречались забытые старинные слова вроде "вежды". Один старик, рассказывая о смерти сына-рыбака, сказал: "Сам я, батюшка, закрыл ему вежды..." Встретилось даже старинное слово, явно французского происхождения: "Жавель". Преклонная старуха, ругая пропойцу племянника, заявила, что он "хлещет не только сивуху, но жавель..." Это значит, одеколон. Поразило его и слово "стогна", что означает улицу в городе. Только порывшись в словаре, Кирилл узнал, что это церковнославянское слово. Каким образом оно удержалось в маленькой деревеньке Клевники за Полярным кругом? Услышал он здесь и довольно редкие русские пословицы: "И крута гора, да забывчива; и лиха беда, да избывчива" "Ноябрь - сентябрев внук, октябрев сын, зиме родной брат". "Старая штука смерть, а каждому внове".

Евгения смеялась над ним, мол, стоит ли записывать услышанное? У Даля в словаре столько образных слов...

А вот редких песен и сказаний он здесь не обнаружил. Когда беседа налаживалась, Кирилл как бы между дедом включая магнитофон и все записывал. Многие не обращали на это внимания, а один бородатый дотошный старик, по прозвищу Лопата, умолк и стал с подозрением поглядывать на Кирилла острым маленьким глазом из-под кустистой седой брови. А потом промолвил:

- Ты, часом, кукуш, не шпиен? Чевой-то ты адскую машину-то включил? Накрутишь, навертишь, кукиш, а опосля по энтому..."би-би-си" мой голос услышат? У внучонка мово есть приемник... Ты уж, милок, выключи, мать ее в душу!..


Евгения чуть со смеху не умерла. Она частенько вместе с Кириллом присутствовала при этих вечерних беседах на крыльце дома. Даже злые кусачие комары ее не пугали. Пока Кирилл неторопливо вел разговор, задавал вопросы, Евгения раскрывала альбом и карандашом делала портретные наброски. На нее никто и внимания не обращал, потому что она обычно молчала. И лишь, когда комары совсем замучают, вскакивала с места и убегала к озеру, где тянул ветерок. Кирилл мазал лицо и руки каким-то пахучим средством от комаров и мошки, но Евгения не пользовалась им, утверждая, что жидкость вредна для кожи лица. Средство действовало о г силы час-два, а потом самые отчаянные комары начинали пикировать со всех сторон и снова надо было натираться. От укусов мошки у Кирилла все ноги повыше ступни были в волдырях и расчесах. Проклятые твари пробирались в резиновые сапоги и жалили. Не так страшен был сам укус, как последствия его: нога сутки чесалась так, что хоть караул кричи... Евгения так одевалась, что мошка до нее не добиралась, зато комары не давали житья.

Наверное, Евгения полюбила Пупову гору за то, что там никогда комаров не было. Они любят низины, сырые места, а на горе сухо, ветер обдувает со всех сторон. Низкие северные березы и сосны почти не загораживают солнце, в траве копошатся пчелы и синие бабочки, а вот птиц не слышно. Лишь издалека ветер приносит крики чаек да тяжелый плеск воды о берег. Олень сейчас не синий, а свинцово-черный, и волны бегут на берег с белыми гребешками. В такую погоду не стоит выходить рыбачить. С виду неопасная волна может запросто ударить в борт и опрокинуть лодку. Карбасу, конечно, не страшны такие волны, но в непогоду дед Феоктист не даст его.

На небольшом холсте появляются знакомые размытые очертания берега, несколькими мазками обозначена покосившаяся баня у самой воды и разлапистый ольховый куст, а подальше за баней опрокинутая лодка, на которой Кирилл сидел с Глашей. Кстати, где она? Вроде бы хотела отправиться с ними, но потом куда-то исчезла. Наверное, решила не мешать... Смешная девочка? Выходи, говорит, замуж за тетю Женю... Странные у Кирилла и Евгении сложились отношения. Все началось так прекрасно, она решилась полететь с ним, вместе нашли эту глухую деревушку, которая с первого взгляда очаровала художницу, а потом началось что-то непонятное...

Кирилл выбрал в деревне самый просторный и светлый дом. Кроме деда Феоктиста и Глаши, никто в нем не жил. Окна большой комнаты выходили на озеро. Прямо в стекла упираются корявые ветви низкой, с искривленным стволом, березы. Из окна виден берег и дедов карбас со стационарным стареньким мотором, у которого вместо румпеля длинная изогнутая железяка. Кирилл думал, что только у деда такой румпель, но потом увидел и на других карбасах, даже с более мощными моторами, подобные железяки. Ему объяснили, что самодельным румпелем, согнутым из толстого железного прута, гораздо удобнее управлять посудиной. Прут можно сделать какой угодно длины и управлять лодкой из любого места. Почему-то самодельный румпель напомнил Евгении руль современного мотоцикла. Ребята делают высокие рули и ездят на мотоциклах, будто на скакунах, небрежно держа поводья... Даже восьмилетняя Глаша могла править карбасом. Это она их впервые повезла знакомиться с прилегающим к деревне озером Олень. Удивительно было видеть эту худенькую востроглазую девчонку на скамье, держащуюся тоненькой рукой за изогнутый железный прут. Она умело направляла довольно тяжелый и вместительный челн с высокими бортами и узким задранным носом против волны. И вид у нее был такой, будто управлять карбасом обычное для нее дело. Щуря от солнца васильковые глаза и изгибая тоненькую, чуть заметную белую бровь, она сосредоточенно смотрела вперед. Иногда делала незаметное движение рукой - и карбас послушно изменял направление, Уже потом Кирилл понял, что таким образом она уклонялась от встречающихся на пути топляков, он их вообще не видел. Иной коварный топляк и не выглядывает из воды, прячется в ней, и только опытный взгляд может заметить его, потому что вода в этом месте меняет свой цвет: темнеет и переливается. Такой подводный топляк самый опасный, он может в один миг пропороть днище лодки. Не топляки, а прямо подводные мины!..

Кирилл думал, что они будут жить в одном доме, но Евгения рассудила по-другому: она поселилась в избе, что через три дома от деда Феоктиста. В той самой избе, где, как позже выяснилось, жил непутевый Санька, которого обстоятельная Глаша облюбовала себе в мужья. Молодая женщина сказала, что им жить в одном доме совсем ни к чему: кто они - муж и жена? Или близкие родственники? И что скажут люди? На это Кирилл возразил, что людям все равно, где они будут жить. Эти его слова совсем не понравились Евгении. Она молча взяла свой щегольский чемодан и отправилась к Завьяловым, там жили муж, жена и их младший одиннадцатилетний сын Санька. Старшие дети, их еще было двое, разъехались по стране. Дочь вышла замуж и уехала в Челябинск, у нее уже ребенок, так что Санька стал дядей, в средний сын поступил в строительный техникум и учится в Кировске, вот ждут домой на каникулы....

Евгении выделили свободную комнату, поменьше, чем у Кирилла, но тоже с видом на озеро. Правда, березы под окном не было. Вместо березы на зеленой лужайке барином развалился гигантский камень-валун, который восхищенная Евгения сразу же зарисовала в альбом. Камень действительно был необычный: одним гладким боком он вздымался как сугроб, второй скрывался под землей. Северная сторона была чистой, а южная, обращенная к озеру, заросла ошметками зеленого мха. Цвет у камня пепельно-серый с красными и синими прожилками. Можно было подумать, что из космоса прилетел метеорит в глухую деревушку. Каким образом сюда попала эта гранитная глыба? Поблизости не видно никаких гор. Потом Кирилл обнаружил множество больших и маленьких валунов в лесу, на полях и лугах. Даже на Пуповой горе, будто бородавки, то там, то тут выглядывали из-под мха камни. Такое впечатление, что когда-то в глубокой древности здесь взорвалась гигантская гора в разбросала во все стороны осколки. Или, что вернее всего, прошел ледник, разрушивший каменную гряду. Потом, где бы Кирилл и Евгения ни были в этих местах, везде им попадались на глаза валуны.

- Какой ты молодец, Кирилл, что вытащил меня из Ленинграда, - проговорила Евгения, не переставая наносить мазки на холст. - Ты знаешь, я даже не скучаю по Ольке. Это, наверное, нехорошо? Каждое утро, просыпаясь и видя, что за окном хорошая погода, я радуюсь, как когда-то в детстве, зная, что нынче праздник и мне преподнесут подарок...

- Мне бы кто-нибудь преподнес подарок... - пробурчал Кирилл. Ему было приятно, что Евгения счастлива.

- Не порти мне настроения, - заметила Евгения. - Скажи лучше, когда мы поплывем на остров Важенка?

- Хоть сейчас, - ответил Кирилл.

- Давай завтра, - предложила она. - Рыбаки говорили, что всю неделю будет хорошая погода.

- Завтра так завтра, - согласился Кирилл. Ему действительно хотелось посмотреть на монашеский скит, сфотографировать его, а потом, в Клевниках все равно больше делать было нечего. Побывают на Важенке, и надо трогаться дальше. От деда Феоктиста он слышал, что в Терском районе есть такая деревня Морошкино, там живет его кума, так она столько понарасскажет, что этой штуковины не хватит записывать... Куму звать Ефимья Андреевна; она знает все старинные обряды: ее к на свадьбы зовут, и на похороны. Она и песни поет и а голос плачет... Да вообще Морошкино исстари славится сказителями и еще знаменитыми бондарями. Никто таких добротных бочек да кадушек не делает, как морошкинцы.

Кирилл узнал, как туда добраться, это оказалось не так-то просто. Нужно ловить на большаке лесовоз и на нем ехать по проселочной дороге до Умбы - районного центра, а оттуда на пароходе по Белому морю в сторону Кандалакши до Синявино. Вроде бы от поселка ходит автобус, когда нет распутицы. Да там недалеко, что-то около тридцати километров, можно и на своих двоих...

Кирилл бы уже и раньше туда отправился, но Евгения никак не могла расстаться со своей Пуповой горой, она умоляла пожить здесь еще хотя бы неделю, а теперь вот предстоит путешествие на Важенку... Кирилл во всем идет ей навстречу, а она... после десяти вечера, здесь рано ложатся спать, уже и на порог своего дома не пускает.

Кирилл устал стоять у нее за спиной и присел на поваленную березу. Здесь, на Севере, ветры и штормы бывают столь свирепые, что вырывают деревья с корнями из земли. Плывешь по Оленю, и все берега ощетинились корягами и черными сучьями. Иногда их так много навалено, что и пристать невозможно.

- Мне Глаша сегодня призналась, что если бы у нее не было Саньки, то она в тебя бы влюбилась, - бросив на него смешливый взгляд, сказала Евгения.

- Мне Глаша тоже много чего наговорила...

- Потешная девчонка!

- Например, она заявила, что никак не может взять в толк, приехали, мол, вместе, а живем порознь, - продолжал Кирилл.

- Иногда она высказывает такие мысли, что только диву даешься. Даже странно слышать подобное от ребенка.

- Глаша - молодчина.

- И еще она спрашивала, почему я всех в деревне рисую, а тебя нет.

- И что же ты ей ответила? - заинтересованно спросил Кирилл.

- Почему-то мне пока не хочется твой портрет написать, - пожала она плечами. - Или ты очень ясен, или я тебя еще совсем не знаю...

- А тех, кого пишешь, хорошо знаешь?

- Когда пишу, я их узнаю, - ответила она.

- Мне нравится Глашин портрет, - сказал Кирилл.

Она благодарно взглянула на него и ничего не сказала. Мазки на холст теперь ложились медленно, неуверенно. Солнце отклонилось в сторону, от берез и сосен вытянулись длинные искривленные тени. Олень превратился в овцу, весь покрылся белыми барашками. Глухо и тревожно бухали в берега свинцовые волны, но чувствовалось, что это последняя попытка озера побуйствовать, вдали волны уже не были такими большими, как у берега, небо над озером стало розовым, будто его киноварью разбавили, стихал ветер. Теперь он дул со стороны деревни и был не таким обжигающим. У ног Кирилла копошились маленькие черные муравьи, бледно-лиловая бабочка порхала над голубым цветком с каплей росы в желтой чашечке. Крики чаек па песчаной косе стали тише, ветер относил их резкие голоса в озеро. Послышался негромкий тарахтящий звук лодочного мотора: в синей дали на волнах замельтешила черная точка. Она быстро увеличивалась, принимая очертания лодки. К деревне приближался карбас. Скоро можно было различить на корме неподвижную фигуру человека в плате Одной рукой он держался за румпель. Ветер заносил б сторону капюшон, когда он опускался на простоволосую голову рыбака, тот свободной рукой отбрасывал его. Нос лодки был задран, блестел оцинкованный бидон с горючим.

- Кто мы с тобой, Евгения? - спросил Кирилл, и в голосе его прозвучали тоскливые нотки. Он на самом деле не знал, как себя вести с этой женщиной? С каждым днем он чувствовал к ней все большую любовь, казалось, что они знакомы вечность, но он совсем не знает ее. Не знает, что у нее на уме, что она может выкинуть в любую минуту. Затоскует по своей Ольке, бросит все и уедет, как уехала из Ленинграда. Уж если она смогла удрать от матери и дочери, то уж от него-то и подавно удерет... Он улыбнулся, вспомнив детскую сказку про колобок, который и от дедушки ушел, и от бабушки ушел... А если она и впрямь уйдет, укатится, как хитрый колобок, то ему будет плохо. Он это точно знал. Несколько раз, просыпаясь утром, ему вдруг казалось, что Евгения уехала и он остался один. Вскакивал, не умываясь, со всех ног мчался к ее дому, заглядывал в окно и, увидев на тумбочке ее вещи - косметику, щетку для волос, духи, - успокаивался. Утром Евгении никогда дома не было, она вставала раньше его и уходила на Пупову гору или еще дальше, где за березовой рощей начиналась тайга с комарами и мошкой. Завтракали они вместе на веранде, и в эти утренние минуты Кирилл бывал счастлив. Он видел ее, иногда ловил взгляд, добрый и внимательный. Искры в ее глазах мельтешили, посверкивали. И вся она была свежей, благоухающей, будто умылась росой, даже красные пятнышки на лице от комариных укусов не портили ее.

Ели они блины, макая их в густую вязкую сметану домашнего приготовления, пили крепкий чай с твердыми, как камень, белесыми пряниками, которые Глаша привозила из магазина. Когда кому-нибудь из них никак было не раскусить пряник, они смеялись, им даже нравилось, что пряники такие крепкие.

- Мы с тобой, Кирилл, хорошие знакомые, - не сразу ответила она. - Разве это так уж мало? Я не очень-то легко схожусь с людьми, а с тобой мне легко к празднично.

- Мне тоже, - сказал он. - Но так ведь вечно не может продолжаться? Я иногда ловлю себя на мысли, что однажды просыпаюсь, а тебя нет...

- Куда же я денусь, Кирилл? - улыбнулась она.

- Испаришься, как этот туман над озером, - совсем не весело ответил он.

- От своего счастья люди не убегают.

- Счастье - это... - Кирилл обвел взглядом окрестности, - озеро Олень, небо, твоя работа... Или еще что-нибудь другое?

Он будто мальчик признавался в своей любви и путался, стеснялся. Почему-то никак не мог назвать вещи своими именами. От этого ему становилось досадно, неловко и перед ней, и перед самим собой. Но судя по всему, его смущение ей нравилось. Глаза ее еще ярче заблистали, когда она повернулась к нему, забыв про мольберт. На кисти алела крошечная капелька.

- Все вместе, Кирилл, - сказала она.

- Я понимаю, тебя устраивает именно такое счастье, - заметил он.

- Я ведь предупреждала, что со мной будет трудно.

- До встречи с тобой мне казалось, что я любил двух женщин... - начал было он, но она перебила:

- Фу, какие примитивные слова!

- Я вас люблю - это тоже примитивные слова, однако они прекрасны, если это правда. Но дело не в словах... Так вот послушай... Одна меня обманула, и мне показалось, что я навсегда разочаровался в женщинах. Встретил вторую и снова я поверил...

- И вторая тебя бросила?

- И ты знаешь, что я понял? Не бывает женщин хороших или плохих. Есть просто женщины, которых мы любим или не любим. Если любим, мы и некрасивую превратим в божество, и наоборот...

- Так что же случилось с той, второй твоей любовью? - спросила она.

- Это была не любовь, - сказал он. - Добровольное заблуждение. Обман самого себя. Причем она даже не старалась помочь мне обманываться, скорее наоборот... Самые опасные женщины это те, которые никого не любят, даже себя... Они приносят людям истинное несчастье.

- Видишь, после второй, любви ты помудрел... - она без улыбки смотрела на него. Капля на кисти съежилась и помутнела.

- Я не сказал, что это была любовь. Мне так казалось.

- А сейчас? - поддразнила она.

- Сейчас мне не кажется, - просто ответил он. - Я люблю тебя, Евгения. И знаю, что без тебя мне будет очень плохо.

- Мне не хотелось бы сделать тебя несчастливым, - вздохнула она. - А одному человеку я уже принесла несчастье. Моему бывшему мужу. Мы прожили ровно год и шесть месяцев. Он даже ни разу не видел Ольку. Да, пожалуй, и не знает, что она его дочь.

Кирилл ждал, что она расскажет дальше, но Евгения умолкла. Перевела взгляд на холст, ткнула кисть в палитру, но больше не сделала ни одного мазка.

- Кажется, стало теплее, - сказала она и невесело улыбнулась: - А у меня пропало вдохновение...

Кирилл помог ей сложить мольберт. Вид с Пуповой горы на озеро Олень остался незаконченным, не прорисованы волны, чуть намечены штрихи чаек на песчаной косе.

Тропинка к деревне была узкой и заросшей травой и чертополохом. Нежаркое северное солнце не высушило росу, и она брызгала на ноги. Разлетались во все стороны букашки, похожие на кузнечиков. Они так стремительно сигали из травы, что рассмотреть их было невозможно.

- Я ушла от него, - после долгой паузы продолжила свой рассказ Евгения. - Он был болезненно ревнивым и один раз ударил меня. И это было все. Я ушла и больше не вернулась, хотя он клялся, что все понял и больше подобного никогда не повторится... Я знала, что повторится, это был слабый человек, неспособный управлять своими чувствами и инстинктами... Вот почему, Кирилл, меня пугают люди, не умеющие себя сдерживать. Моя мать считает, что женщине, тем более с ребенком, нельзя быть столь требовательной к мужу. Я так не считаю.

- Он в Ленинграде? - помолчав, спросил Кирилл.

- Я посоветовала ему уехать в другой город, - сказала она. - Как ни странно, он послушался... Да, я ему сказала, что у меня будет ребенок, но он к нему не имеет никакого отношения... С тех пор я его не видела. На его письма не отвечала. А потом родилась Олька. Вот и все. Как видишь, у меня совсем простая история.

- Он тоже художник?

- Скульптор. И очень способный. Если не будет пить, то из него выйдет толк. По крайней мере, профессора предрекали ему большое будущее.

- Какая ты... - вздохнул Кирилл.

- Какая? - взглянула она на него. - Нетерпимая, да? Тут уж я ничего с собой не могу поделать: не переношу ложь, насилие над собой, хамство, - в ее голосе прозвучал вызов. - И никогда к этому не привыкну.

- Ты так говоришь, будто я думаю иначе, - обиделся он. - Я тоже все это ненавижу.

- В каждом человеке есть и ложь, и хамство... - продолжала она. - Только одни умеют от этого избавиться, следить за собой, самоусовершенствоваться, а другие дают волю своим низменным инстинктам и считают, что так оно и должно быть.

- Надеюсь, я не дал повода тебе плохо думать обо мне?

- Пока нет, - ответила она.


Плыть на лодке по озеру в погожую погоду одно удовольствие. Небо над головой бирюзовое, ни одного облачка. Солнце, как всегда, ходит по кругу, не поднимаясь особенно высоко, однако даже на озере, где в любое время дня гуляют капризные ветры, тихо, тепло. Давно скрылась за кормой деревушка. Все дальше отодвигается лесистый берег с Пуповой горой, перед ними сплошное синее раздолье. Евгения пристроилась с альбомом на носу карбаса, толстый угольный карандаш летает в ее руке. Волосы собраны в тугой узел, в солнечном свете голова ее кажется глянцевой. Темные очки с выпуклыми большими стеклами закрывают ей пол-лица. Здесь Евгения не носит юбку, только брюки. Когда вокруг столько комаров и мошки, не до форсу. Правда, сейчас не слышно ни одного комара. На озере их не бывает, да еще так далеко от берега.

Кирилл сидит на корме и держит в руке изогнутый румпель. Карбас идет ходко, мотор тарахтит без надрыва. Он такой же старый, как дед Феоктист, и такой же неторопливый. На днище карбаса рюкзак с хлебом, консервами, палатка, транзисторный приемник. Магнитофон Кирилл не взял с собой, так как остров Важенка необитаемый. Фотоаппарат у него, как бинокль, болтается на шее. Он уже сделал несколько панорамных снимков. Вид с озера на Клевники и на Пупову гору. Фотографируя, он убедился, что железный прут - удобная штука. Его можно зажать между коленями, и руки свободны, а карбас точно идет по курсу.

Хотя Кирилл и поручил Евгении следить за водой, он не очень-то надеется па нее и сам не спускает глаз с пространства перед карбасом. Но пока еще не встретился ни один топляк. Несколько черных, мельтешащих в воде щепочек остались по правому борту в стороне. Дед Феоктист говорит, что плыть нужно так, чтобы солнце все время было справа, тогда и топляков почти не встретишь. Этой озерной дорогой ходят на катере рыбаки.

- Хорошо! - сказал Кирилл, улыбаясь Евгении, но зна вскинула на него свои миндалевидные глаза и покачала головой, мол, ничего не слышу... Хотя стационар и негромко тарахтит,разговаривать на карбасе бесполезно. Встречный ветер относит слова в сторону, но Евгения по выражению его лица поняла, что он сказал, и, улыбнувшись в ответ, покивала головой, дескать, все хорошо... С кормы не видно, что она зарисовывает в альбом, но Кирилл и так знает: Пупову гору. Она красиво выделяется на фоне бирюзового неба и таежного леса. Сосны, ели, березы, осины слились в одну сплошную зеленую стену. Впереди, казалось, прямо из воды вынырнули разреженные облака. Когда солнце зашло за них, ничего не изменилось: все так же было тепло и солнечно. Облака, не задерживая, пропускали солнечные лучи. Обычно, когда над озером появляются облака, жди ветра. но пока было тихо.

Неожиданно прямо перед носом что-то мелькнуло и исчезло. Кирилл круто взял влево и увидел у самого борта почти полностью скрытый в воде топляк. Такой издали и не разглядишь Днище бы он не повредил, а вот шплинт с крыльчатки мотора мог бы сорвать. Кирилл дотронулся рукой до нагрудного кармана брезентовой куртки, там у него лежало несколько штук запасных шплинтов, завернутых в холщовую тряпочку. В такой же тряпочке Глаша положила им в рюкзак кусок пожелтевшего сала с мраморными прожилками мяса.

Кирилл топнул ногой по днищу лодки, и Евгения подняла на него глаза.

- Топ-ляк! - произнес он по складам и показал рукой на воду.

Евгения завертела головой, но ничего не заметила, пожала плечами и снова уткнулась в свой альбом.

Кирилл на всякий случай немного отвернул в сторону и увидел совершенно фантастическую картину: прямо на него с поверхности озера смотрела огромная щука с полураскрытой пастью. Сунь туда ладонь, и она вся бы скрылась. Взгляд у чудища был недовольный, будто бы щуке помешали греться на солнышке, она лениво пошевелила хвостом и вдруг, как-то незаметно приняв форму торпеды, бесшумно и стремительно ушла в глубину. Еще какой-то миг розовели в просвечивающей солнцем воде ее растопыренные плавники, и она исчезла, растворилась в густой синеве. По спокойной поверхности медленно и величаво стали расползаться круги.

- Ты видела? - почему-то шепотом спросил Кирилл и чуть не рассмеялся: крикни он - и то вряд ли Евгения услышала бы.

Глядя на ее профиль с черными пружинками тугих волос возле маленького уха - женщина в этот момент смотрела на озеро, - он подумал, что не может быть, чтобы он был ей безразличен. Разве поехала бы она с ним на остров? Она полностью доверилась ему, эта хрупкая на вид женщина с тонким строгим профилем и сильным характером.

И Кирилл снова, как мальчишка, ощутил прилив сил, гордость, что именно ему доверилась эта женщина, и еще - счастье пионера-разведчика. Думал ли он в своем кабинете на Литейном, что вот так будет плыть по северному пустынному озеру. И не один, а с любимой женщиной. А то, что он любит Евгению, Кирилл больше не сомневался. Скажи она ему сейчас - нырни на дно озера - и он, не задумываясь, бросился бы с карбаса...


2


"Все в жизни повторяется, - подумала Ева, заходя в кабинет проректора. - Опять одно и то же: почему не сдала экзамены, зачеты, до каких пор это будет продолжаться?.." Однако она немного ошиблась, хотя поначалу разговор начался точно такой же, какой происходил ранней весной с деканом. Концовка получилась другая: проректор напрямик спросил, хочет ли она учиться или нет? И Ева так же откровенно ответила, что не хочет.

- Выходит, нам придется расстаться, - не повышая голоса, произнес проректор, листая бумаги в папке. Наверное, личное дело студентки третьего курса Евы Крутиковой. Очевидно, в бумагах было мало утешительного, потому что проректор, захлопнув верхнюю папку, повторил: - Придется, Кругликова, расстаться... Мы насильно никого не заставляем учиться. Вы свободны.

Со странным чувством вышла Ева из кабинета проректора. Она прекрасно знала, что все еще далеко не кончилось. Очень скоро отец и мать часами будут не вылезать из университета, пока не добьются, чтобы Еву восстановили. Уже один раз так было, правда, тогда на уровне деканата. И все же где-то в глубине души она считала, что все кончено. Учиться она больше не будет, пусть отец сам вместо нее изучает английский язык. Он Еве ни к чему. Учительницей сна не хочет быть, переводчицей тоже, да потом с ее успеваемостью в жизнь не распределят в "Интурист", а корпеть над техническими текстами где-нибудь в институтской библиотеке ей совсем не улыбалось. Знакомые девочки говорили, что это тоска смертная да и зарплата кот наплакал...

Выйдя на Дворцовую площадь, Ева присела на скамью в сквере напротив Адмиралтейства. На соседней скамейке сидели две молодые мамы. Повернувшись друг к другу, они оживленно разговаривали. Две коляски, одна голубая, а другая белая, стояли рядом, в них сучили ручонками два маленьких человечка. Они гоже переговаривались на непонятном языке, состоящем из мычания и междометий. Ярко-зеленые деревья негромко шумели. Ночью, видно, прошел дождь, потому и листва такая свежая. По Дворцовой площади прогуливались люди. Группа туристов стояла возле Александровской колонны. Смешно было отсюда наблюдать за ними: туристы, будто по команде, то задирали вверх головы, разглядывая ангела на колонне, то разом поворачивались и смотрели на Зимний дворец, потом на здание Адмиралтейства... Может, стать гидом? Работка не бей лежачего, все время новые люди, впечатления... Правда, для этого тоже нужно образование. Да и потом скоро надоест болтать каждый день одно и то же.

Младенец в голубой коляске вдруг громко и басисто заплакал. Мать встала и нагнулась над ним. Ее полные обнаженные руки стали что-то переворачивать там, перекладывать, а оживленное миловидное лицо в это время нежно улыбалось...

"А у меня, наверное, и детей не будет..." - впрочем, без всякого сожаления подумала Ева.

Не то чтобы Ева вдруг позавидовала молодым матерям, просто она подумала, что, будь у нее ребенок, она вот так же катала бы его в колясочке, болтала с другими мамами - тоже своего рода братство, - и никакие институтские заботы ее не терзали бы... Домой теперь хоть и не появляйся, наверное, из университета сообщат об ее исключении, вот взовьются родители! Особенно отец. Часами будет строчить заявления, объяснения, да, она, Ева, болела, у нее нервная система того... расшатана, и она сама не вправе решать такие жизненно важные вопросы, как учиться ей или не учиться... Почерк у отца прямо-таки каллиграфический, его бумаги можно и на машинке не перепечатывать. И вообще заявлении он любит писать. Другой отправится в жилконтору и вызовет водопроводчика или электрика, а отец не пойдет; он напишет заявление и пошлее по почте. И надо сказать, его метод действует безотказно: тут же прибегают из конторы рабочие и, что надо, делают. Больше того, отец даже пишет письма ее знакомым, которых дома трудно застать, и назначает им где-нибудь у метро свидания, чтобы выяснить, не провела ли она, Ева, с кем-нибудь из них ночь? Одни пугаются и оставляют Еву в покое, другие, молодые и задиристые, грубят ему, а потом надсмехаются над ней, говоря, что папочка у нее того, чокнутый...

Ева вспомнила про Кирилла, жаль, что он уехал. Кирилл умный, что-нибудь посоветовал бы... А чего тут советоваться? Надо срочно на работу устраиваться, тогда и родители поутихнут. И потом, она не будет материально зависеть от них. Хорошо бы вообще уйти, снять квартиру... Но в этом городе все одно житья ей не будет.

Теперь все свое внимание отец перенес на Кирилла. Когда Ева не ночевала дома подряд по нескольку ночей, он потом настойчиво выспрашивал про Кирилла, кто он такой, где работает, есть ли у него дача? А на днях прямо спросил: не переменил ли он квартиру? Сколько раз заходил к нему, и все нет дома...

Ева помалкивала, Она не разубеждала отца, что Кирилл тут ни при чем. Не хватало, чтобы он еще вышел на Тома Лядинина... Про него отец пока не знал. В городской квартире Том почти не жил, а до дачи отец еще не добрался, но Ева не сомневалась: рано или поздно он и Тома выследит.

Мамы подхватили свои коляски и, продолжая болтать, вместе покатили их по песчаной дорожке. На их скамью уселись девчонки и оживленно защебетали о только Что закончившемся экзамене по литературе. Абитуриентки. Одних исключают, других принимают в институт... Ирония судьбы! На Петропавловке бабахнула пушка. Полдень. Становится жарко, выкупаться бы? Но Том раньше восьми не освободится. Кончилось то время, когда он по желанию Евы срывался с работы и ехал, куда она скажет... Как-то вполне популярно объяснил ей: "Послушай, Евочка, если ты можешь наплевать на свой университет, то я уважаю свою работу и не желаю ее терять. А для того чтобы деньги делать, надо присутствовать на службе. Так что, раньше восьми меня не беспокой, пожалуйста!"

Не то чтобы Том стал к ней хуже относиться, нет, он по-прежнему влюблен в нее, но он прав: работа есть работа. А для Тома каждый день в магазине - это "живые деньги, бизнес", как он говорит. Он работает и в субботу, а выходные имеет в воскресенье и четверг. Какой же день сегодня? Среда... Значит, они сегодня вечером могут поехать на дачу в Лисий Нос. Там можно покупаться на заливе, позагорать на пляже и поразмыслить, как ей быть дальше. Хорошо бы пригласить туда и толстушку Марию...

Сверху упал на скамью чуть тронутый по краям желтизной большой лист. Середина его была кем-то выедена, остались слизь и мутная паутина. Глядя на лист, Ева подумала, что вот скоро и лето пролетит... В университете закончились занятия, но ей это радости не принесло, наоборот, одни неприятности... А может быть, податься на юг? В Ялту или Семеиз? Да нет, ничего не выйдет, дома не отпустят... Если уедет тайком, отец объявит всесоюзный розыск, однажды он ей уже пригрозил... Этот человек не умеет шутить, а уж если что ему взбредет в голову, то обязательно сделает.

В отпуск она поедет снова с отцом. На этот раз в Сочи. Мать ни за какие коврижки не составит им компанию. Говорит, и дома вы мне надоели хуже горькой редьки, дайте хоть в отпуск от вас отдохнуть... Мать собирается в отпуск в августе.

На скамью присели два парня в джинсах и одинаковых цветных рубашках. Закурили и стали с интересом поглядывать на Еву. Они и присели-то лишь затем, чтобы завязать знакомство. Ева видела, они сначала прошли мимо, потом оглянулись на нее, посовещались и вернулись. А сигареты-то мальчики курят отечественные... Куда уж вам, желторотые петушки, ухаживать за такой девушкой, как Ева! Она поднялась и, пряча улыбку, прошла мимо них.

Парни еще что-то сказали, но она уже забыла про них. Вспоминая, есть ли в сумочке деньги, она решила зайти в мороженицу, а потом сесть в автобус и доехать до комиссионного магазина. Денег, конечно, не было, они почему-то не задерживаются у Евы, так же, как и дорогие сигареты. Пока они есть, она выкуривает за несколько часов пачку. Том заметил это и стал на день выдавать лишь по одной пачке. И сказал, что много курить вредно, мол, об этом пишут во всех газетах и журналах. Проявил, видишь ли, о ней заботу!

Встречались они довольно часто, хотя она не любила его. Не будь бы ей так скучно, она бы про него и не вспомнила. Но одно только приятно, что Том все-таки немного о ней заботится. А однажды, когда достал ей юбку и сам на даче примерял, даже предложил выйти за него замуж... Ева все перевела в шутку, ей и в голову не приходило, что такой человек, как Лядинин, смог бы стать ее мужем... А сейчас она подумала, что, пожалуй, это было бы не так уж и плохо. Именно в данной ситуации. Ведь случалось, когда дома становилось кошмарно жить, она готова была выйти замуж за самого черта рогатого! И вышла бы, да черти тоже на дороге не валяются, особенно когда они нужны...

А с другой стороны, с какой стати Тому на ней жениться? Он и так неплохо устроился: Ева всегда теперь с ним. С тех пор как с Кириллом все поломалось, Ева новых знакомых не заводила. Да, признаться, она и никогда не стремилась их коллекционировать, как-то все само собой получалось. Так что Тому сейчас грех на нее пожаловаться. Ева ему верна. А то, что он ей не нравится, - она не виновата. Что же делать, если ей никто не нравится? А что такое настоящая любовь, она только из книг знает, но книгам, как и лекторам, не очень-то верит. Она вспомнила про диспут на одном из студенческих собрании: "Что такое любовь?" Тогда Еве казалось, что она получше лектора и выступающих знает, что это такое. Она молча сидела на задней скамье в актовом зале и внутренне смеялась над всеми: ну чего они понимают в любви, если не испытали ее? Теперь она стала умнее. Любовь, любовь... Где же она, эта самая неземная, чистая, возвышенная любовь? Ни у нее, Евы, ни у ее подруги этой любви нет, да и не было. Говорят, век такой, все стало проще. А кто говорит? Том или Блоха? Да вот еще один парень со смехом рассказывал, что когда он посватался к одной недоступной девушке, причем по всем правилам: пришел с дружком к родителям и сделал предложение, так мать его огорошила! Зачем, говорит, спешить, вы так мало знаете друг друга, поживите, познакомьтесь как следует, подходят ли ваши характеры, и так далее! Он и убедил девушку, что даже родители согласны, чтобы они пожили... В общем, пожили они два месяца и разошлись: характеры оказались неподходящими... С тех пор он не шарахается, в отличие от многих, от женитьбы, с удовольствием подает заявление в загс, живет с девушкой, а потом оказывается, что они не подходят друг другу... И ни у кого никаких обид. Нельзя же заставлять молодых людей жить вместе, если никакой семьи все равно не получится?..

Альберт Блудов, присутствовавший при этом разговоре, обозвал женишка пошляком и подонком, чуть драка не произошла...

Кстати, этот парень и Еве предлагал подать заявление в загс и узнать за положенные два или три месяца друг друга поближе... Интересно, если она сейчас предложит Лядинину жениться на ней, что он скажет?..

Ева дождалась у Казанского собора свой автобус и села в него. Настроение у нее было подпорчено не только неприятной беседой с проректором, но и тем обстоятельством, что денег в сумочке не было, даже пятака, чтобы опустить в кассу. Кошелек с деньгами остался в кармане кожаной курточки, которую она не надела, потому что было тепло.

Она доехала до улицы Маяковского, а оттуда пешком вышла через проходные дворы к магазину. Том сидел с каким-то солидным дядечкой. Тот был в кремовых брюках и сногсшибательной рубашке с карманчиками и металлическими пуговицами. При виде Евы на его веснушчатом лице промелькнуло неудовольствие, наверное, помешала какой-то крупной сделке. А было время, когда она приходила, Том так весь и расцветал, бросал все дела и уводил ее в маленькую комнатку, где была раздевалка и куда складывал самые дефицитные вещи, принятые на комиссию... А теперь вон морду кривит... Зато седоватый дядечка в модной рубашке так и впился в нее острыми глазками. Он даже забыл про Тома, который, поерзав на стуле и взглянув на часы, сказал:

- Ты не смогла бы где-нибудь подождать меня до обеда?

- Это сколько? - поинтересовалась Ева. Часов у нее никогда не было. С тех самых пор, когда она еще в десятом классе потеряла золотые часики, подаренные дедушкой на день рождения.

- Сейчас десять минут второго...

Дядечка в кремовых брюках внимательно слушал их, он достал из кармана красивый брелок е ключами в виде медальона и стал вертеть его в руках.

- У тебя нет сигарет? - спросила Ева.

Том еще не успел рот раскрыть, как дядечка выхватил из карманчика пачку "Филип Моррис" и с улыбкой протянул ей. Улыбка у него была красивая, и он сразу стал моложе. Вслед за сигаретами появилась и газовая зажигалка, тоже фирменная.

Ева прикурила и машинально задержала пачку в руке. Дядечка тут же отреагировал:

- Возьмите, - сказал он. - У меня в машине еще есть, - И поиграл ключами.

- Спасибо, - не отказалась Ева и повнимательнее взглянула на него: лет сорок пять, выступающий животик схвачен широким ремнем с медной пряжкой, загорелый, будто только что вернулся с юга. На смуглом лице красиво выделяются белые зубы. Дядечка, очевидно, это знал и довольно часто улыбался.

Том выжидательно смотрел, на нее, мол, давай уматывай... Еву зло взяло. Так нахально да еще в присутствии посторонних он еще с ней не обращался.

- Зайди в "Одежду", там у Ниночки интересная импортная кофточка... - попытался Том несколько разрядить обстановку, но Ева, даже не взглянув на него, повернулась и пошла к двери. Ей не надо было оглядываться, она и так знала, что дядечка пожирает ее фигуру глазами. Ну что ж, в джинсовой юбке и коричневой рубашке с карманчиками на груди - подарок Тома - Ева смотрится великолепно.

Выйдя из магазина, Ева медленно пошла по тротуару. Она еще не могла решить, как лучше убить время до двух?., Остановившись у будки телефона-автомата, стала ждать, пока пожилая женщина закончит разговор, надо позвонить Марии, может быть, та что-нибудь на сегодня придумает...

Тома следовало бы проучить, а то слишком много стал себе позволять. Вспомнив, что кошелек забыла дома, она пошла дальше.

На углу улицы у тротуара остановилась пепельно-серая "Волга", распахнулась дверца, и перед Евой появился дядечка в кремовых брюках.

- Вы расстроены, у вас плохое настроение, и вам необходимо развеяться, - ослепительно улыбаясь, заявил он.

- Мне нужно позвонить, - невольно улыбнулась в ответ Ева. - Не дадите, пожалуйста, двушку?

Дядечка открыл дверцу, достал с сиденья элегантную сумочку на молнии с ручкой-петлей, такие сейчас в моде. Мужчины теперь носят слишком узкие в бедрах брюки, и в карманы невозможно ничего положить, а если и положишь, так не достанешь, вот и придумали для них плоские квадратные и овальные сумочки. Из глянцевой коричневой сумочки дядечка достал кошелек с кнопкой и уже из него извлек двухкопеечную монету. Аккуратный такой дядечка...

- Вы хотите позволить домой и сообщить родителям, что поздно вернетесь? - спросил он, улыбаясь. Явно он знал, что улыбка - его главное оружие.

- Почему поздно? - набирая номер Марии, поинтересовалась Ева.

- Потому что мы сейчас поедем в самый лучший ресторан и пообедаем, заметил улыбающийся дядечка.

Ева не ответила: к телефону подошла Мария.

- Такая погода, а ты киснешь дома, - прикрыв дверь будки, сказала Ева, краем глаза наблюдая за дядечкой. Он немного отошел от будки, чтобы Ева могла свободно разговаривать, вежливый оказался дядечка, понимает, что к чему... Поигрывая лакированной сумочкой, смотрел на прохожих. Преимущественно на женщин. Если женщина была молодой и хорошенькой, то он поворачивал голову ей вслед и провожал долгим взглядом, главным образом изучая ноги. Видно, дядечка большой любитель женщин, причем молоденьких!

- Чего я делаю? - лениво цедила в трубку Ева. - А-а, ничего... Ты знаешь, меня Том сегодня разозлил... Пришла я расстроенная из университета, а он с каким-то... - Ева понизила голос, - ...типом, как всегда, делишки свои обделывает... И даже разговаривать не стал, каков фрукт, а? Кстати, из университета меня вышибли. Кажется, на этот раз серьезно.

- Как вышибли?! - ахнула Мария. - Что же ты делать будешь?

- Не знаю, - равнодушно ответила Ева. - Ты что сейчас делаешь?

Но Мария продолжала охать и ахать по поводу университета. Еве это надоело, и она сказала:

- Тут один дядечка предлагает сходить в ресторан... У него машина... "Волга"! Какой дядечка? - Ева улыбнулась. - Ты его не знаешь... Хочешь составить компанию?

Мария сказала, что, во-первых, дядечка ее не приглашал, а во-вторых, у нее Борис... Кстати, он с тобой поговорить хочет.

- Потом, - отмахнулась Ева и, зажав ладонью трубку, высунулась из кабины: - Послушайте! Вы не возражаете, если я приглашу подругу? Какую? Очень хорошенькую...

Лицо у дядечки стало не столь жизнерадостным, как раньше, но он тут же взял себя в руки, улыбнулся и широко развел руками:

- Повинуюсь, моя королева!

Ева чуть не прыснула в трубку, представив, какое у него будет лицо, когда увидит еще и Бориса Блоху.

- О'кэй! - весело сказала она в трубку. - Через пятнадцать минут мы будем у твоего дома.

Дядечка распахнул перед Евой дверцу. Она сначала боком села на сиденье, а затем, высоко поднимая свои длинные ноги, устроила их в кабине. Дядечка обошел машину и сел рядом за руль. Переключая скорость, он словно невзначай коснулся рукой ее колена.

- Меня зовут Гриша, - представился он. - А вас - Ева.

Ева хотела было спросить, откуда он знает, но промолчала: наверное, Том сказал. Вспомнив про Тома, она снова помрачнела, что не укрылось от Гриши.

- У вас какие-то неприятности? - Он мягко тронул "Волгу".

- Нам надо в центр, - сказала она. - На улицу Желябова.

- Приказывайте, королева!

- Не называйте меня, пожалуйста, королева! - попросила она. - Это звучит пошло.

Кто же он, интересно, такой? Работник торговли? Уж тогда не меньше чем директор магазина. Впрочем, е Томом имеют дела люди самых различных профессий. Теперь многие увлекаются заграничными транзисторами, магнитофонами, колонками, усилителями... А Том все может достать, лишь бы платили "бабки", как говорит Мария. Ева не стала гадать, кто он, да и зачем на такой жаре забивать пустяками голову, когда легче спросить?

Когда Гриша назвал свою профессию, она не поверила ему... Он сказал, что работает... пожарником! Ева с нескрываемым любопытством посмотрела на него, среди ее знакомых еще не было пожарников! Он рассмеялся и внес кое-какие существенные пояснения: по специальности он радиоинженер, закончил институт, работал в телевизионном ателье, а потом стал ремонтировать импортную аппаратуру. Конечно, на дому. В городе мастерские пока не берут в ремонт заграничные транзисторы, магнитофоны, проигрыватели... Они ремонтируют лишь отечественную технику. А что же делать людям, которые приобрели сложную дорогостоящую аппаратуру?.. Они идут в комиссионный магазин, где купили приемник или магнитофон, и спрашивают у продавца, где можно отремонтировать фирменную технику? Люди, конечно, волнуются, переживают: заплатили бешеные деньги, а аппарат не работает! Продавец дает адрес хорошего мастера, который готов помочь вашей беде... Мастер ремонтирует магнитофон или приемник, а счастливый обладатель его платит деньги... И надо сказать, хорошие деньги!

Короче говоря, работа в ателье стала помехой, и Гриша подыскал службу полегче, а именно в районной пожарной команде, он занят двое суток в неделю, а остальное время может посвятить своему главному делу - ремонту зарубежной аппаратуры.

- И вы... тушите пожары? - спросила ошарашенная Ева.

- Пожары не так-то часто случаются в нашем районе. И потом, я непосредственно не тушу пожары. Я работаю шофером...

- А я думала, вы медную каску носите... - разочарованно протянула Ева. - Я думала, вы этот... бранд...

- Брандмайор? - улыбнулся он. - До брандмайора я еще не дорос... Это большой начальник! А вот из брандспойта приходилось... мыть машину.

- Эта машина ваша или... брандмайора? - поинтересовалась Ева.

- А чья же еще? - он нажал пальцем клавишу, и в кабине зазвучала знакомая мелодия в исполнении шведской группы "Абба". - Импортной техники в городе очень много... - помолчав, заметил Гриша. - А мастеров мало. На заработки жаловаться не приходится. Если у вас испортится магнитофон или приемник - приносите мне.

- Вы же дорого берете...

- Вам я отремонтирую бесплатно... - бросив на нее выразительный взгляд, сказал Гриша. - Отбросив ложную скромность, могу признаться вам, что лучше меня никто в городе не чинит такую технику.

Ева еще издали увидела толстушку Марию и Бориса рядом с ней. Наверное, услышав про даровую выпивку, он первым выскочил на улицу... Вон как длинное лицо с черными бачками лоснится от пота. Да и Марии в такую жару тяжело: бумажная кофточка под мышками промокла, круглые щеки горят.

Как Ева и ожидала, появление Бориса отнюдь не обрадовало Гришу. Чтобы несколько успокоить его, пришлось и самой разыграть удивление.

- А этот еще откуда взялся? - произнесла она, когда машина остановилась у ДЛТ и они подошли.

- Вы его знаете? - покосился Гриша на нее.

- Это Боря Блохин, он за Марией ухаживает, - пояснила Ева.

Когда они уселись в машину и познакомились, Ева предложила:

- Прошвырнемся куда-нибудь за город? Там и пообедаем.

- Выкупаться бы... - пропыхтела Мария. В машине запахло ее приторными французскими духами и потом.

- У меня купальника нет, - сказала Ева. - Правда, если найдем спокойное местечко...

- Найдем, - несколько воспрянул духом Гриша. При виде мрачноватого и молчаливого Бориса у него заметно упало настроение.

- Едем на сто пятый километр в сторону Выборга, - после некоторых колебаний решился Гриша. - Там у меня дача со своим выходом к заливу... - И он бросил красноречивый взгляд на Еву, дескать, там можно купаться в любом виде. Когда миновали Каменный мост, стало прохладнее. С Невы потянуло свежестью, Челентано исполнял грустную песню на итальянском, но на душе у Евы стало спокойнее. Она любила езду на машине, было интересно, что произойдет дальше. Никаких ограничений на сегодня она себе не делала, была довольна, что досадит Тому... Интересно, что он скажет, когда узнает про Гришу и дачу?.. Эта мысль совсем развеселила Еву. Постепенно из головы вытеснились все неприятные мысли. Забылся утренний разговор с проректором, на миг всплыло перед глазами унылое отцовское лицо и тут же исчезло. Правда, Ева с некоторой долей злорадства успела подумать, что, судя по всему, она теперь задала работку отцу!.. Гриша, наверное, ровесник его. Как интересно! У него, возможно, есть дочь или сын, ровесник Евы?..

Ева достала из сумочки подаренную Гришей пачку сигарет, размяла одну. Мария, увидев "Филип Моррис", тут же скомкала свой "Космос" и попросила сигарету. Гриша по очереди чиркнул для них зажигалкой. Девушки с наслаждением задымили. Сиденья "Волги" обтянуты красными с черным финскими чехлами. Гриша ухитрился втиснуть в салон четыре динамика: два у заднего окна, два под передними сиденьями, поэтому музыка звучала отовсюду.

- Для полного кейфа не хватает бутылки, - проговорил Борис.

Гриша молча открыл "бардачок" и достал пузатый флакон с иностранной наклейкой и винтовой пробкой.

- Гриша - вы гений! - заулыбался во весь широкий рот Борис. - Теперь я с вами хоть на край света!

Гриша улыбнулся, но по лицу было видно, что совсем не разделяет энтузиазма Блохи. Не то что на край света, на дачу-то не хочется ему везти Бориса, но ради Евы он был готов на все.

"Волга" наконец вырвалась на Приморское шоссе и стала набирать скорость. В кабину влетел свежий ветер, вмиг развеял сигаретный дым. Запахло полевыми травами и хвоей.


Они сидели за круглым пластиковым столом в саду, прямо перед ними расстилался залив. Легкие волны набегали на ослепительно желтый песок. На берегу, вплотную подступая к даче, толпились толстые кряжистые сосны и ели. Они не были особенно высокими, ветры и штормы заставили их посильнее вцепиться в песчаную почву и расти вширь, а не ввысь. Часть берега, примыкающего к даче, была огорожена, и на маленьком желтом пляже никого не было, лишь виднелись две дощатые лодки. Они были примкнуты цепью к толстой железной трубе, вбитой в землю. Далеко от берега виднелись лодки рыбаков. Покачиваясь на волне, они иногда заслоняли одна другую. А еще дальше, где вода и небо сходились в одну сине-зеленую линию, белел пароход. Он или медленно двигался, что было глазу незаметно, или стоял на якоре. В той стороне, где пароход, кричали чайки. А на суку прибрежной сосны сидела ворона и смышлеными глазами посматривала на дачников. Там выше ветер был сильнее, и мягкие серые перья на груди птицы топорщились. Сосны ровно и мощно шумели. Иногда прямо на стол, на закуски сверху падали тронутые желтизной сосновые иголки.

Дача у Гриши была небольшая, но удобная и хорошо обставленная, с баром и камином. И, конечно, со стереофонической техникой. Из двух громоздких колонок, стоявших на полу по углам, лилась негромкая приятная мелодия. Гриша специально окна распахнул, чтобы на воле было слышно. Борис уже изрядно опьянел. Если сначала хозяин выставил бутылку рома и бутылку сухого, то после того, как сам подпил, расщедрился и извлек из бара еще две бутылки спиртного. Потом Борис одну сам без разрешения достал.

Когда Ева танцевала с Борисом, он вдруг принялся расспрашивать про Кирилла.

- Здорово он тогда в Коктебеле вас всех расшвырял... - засмеялась Ева, вспомнив, как воющий Борис от злости бегал по берегу с согнутой трубой на шее. - Тебе, по-моему, больше всех досталось?

- Я еще не сказал свое последнее слово. - пробурчал Борис, и длинное лицо его стало злым. - Чего же ты его бросила?

Ева перестала смеяться, глаза ее погрустнели.

- Он меня бросил, - сказала она.

В другое бы время она никогда не произнесла этих слов, Ева была слишком высокого мнения о себе, чтобы допустить подобное, но сейчас ей было все равно. Однако Бориса, видно, волновало другое...

- Где же он сейчас? - не обратив внимания на ее слова, безразличным тоном спросил он.

- Бросил меня на произвол судьбы и уехал... - растравляла себя Ева. - А он мне нравился... Ведь вы все подонки: и ты, и Том, и этот... - кивнула она на Гришу. У вас ничего святого за душой нет...

- А у тебя? - поинтересовался уязвленный Борис. - Вот уж не ожидал от тебя таких речей!

- И у меня ничего не осталось святого, - согласилась Ева. - Из-за таких подонков, как ты и другие... А вот он, Кирилл, из другого теста. Он - человек! В нем есть благородство, порядочность, чего у вас ни у кого нет. Ну как бы это сказать? Он летает, а вы ползаете, как червяки в навозе...

- Рожденный ползать летать не может, - ухмыльнулся Борис. Он уже не обижался, его этот разговор стал забавлять.

Это и все, что ты запомнил из литературы? - уничтожающе взглянула на него Ева. - Скажи, что ты читаешь? Ходишь ли в театр, в филармонию.

- Вот дает! - восхитился Борис, кривляясь перед ней в танце. - Валяй, девочка, дальше! Тебя одно удовольствие слушать!

- Я хоть и много читаю, а тоже далеко от вас не ушла, - перешла от обвинения к самобичеванию Ева, - Мы - одна компания... И меня тянет к вам. Напрягаться, учиться, к чему-то стремиться - для этого нужна воля, характер, а у меня ничего этого нет. Не было воли и характера и у Ляльки Вдовиной, которую угробили такие, как ты и...

- ...и ...кто же еще? - вдруг совсем трезво взглянул на нее Борис. И глаза у него стали колючими, злыми.

- То-то вы, мальчики, заволновались, не оставила ли она какого-либо письма... Что, совесть нечистая!

- А что такое совесть, Евочка? - ухмылялся Борис.

- Угробили вы Ляльку! Приучили пить, гулять, курить...

- Тебя тоже мы приучили?

- Уж я бы из-за таких подонков, как вы, не лишила бы себя жизни! Ведь я с вами лишь от скуки... Захочу и уйду.

- Не уйдешь, Евочка. Ты такая же, как и мы... Правильно говоришь, одна компания!..

- Меня из университета вышибли, - сказала Ева.

- Век учись - дураком помрешь, - рассмеялся он, - Меня тол е того... из института когда-то. Я и думать забыл про это! Из института что, меня позавчера из родного дома шуганули! Вторую ночь у Машки, пока нет дома ее предков.

- Пить, гулять, развлекаться куда легче и приятнее, чем заниматься каким-нибудь серьезным делом, - продолжала Ева, не обращая на Бориса внимания. Казалось, она говорила для себя, да так оно и было. - Мне на самой интересной лекции вдруг хочется встать и уйти в какой-нибудь кабак... И я встаю и ухожу. Мне не хочется идти домой, и я остаюсь на ночь у какой-нибудь подруги... а да-арагой папочка ищет... Зачем?

- Куда же уехал твой Кирилл? - осторожно поинтересовался Борис.

- Дура! Мне надо было умолять его, чтобы взял с собой! Может быть, рядом с ним и я человеком бы стала... Куда уехал? На Север. Надолго. До самой осени.

- Разве у него нет жены? - допытывался Борис, вихляясь перед ней из стороны в сторону Ему уже надоело прыгать и приседать.

- Он живет один, Боря. Один в двухкомнатной квартире. Посмотрел бы ты, какие у него картины!.. По наследству достались от предков... Каждая стоит больших денег. И магнитофон у него не хуже, чем у Гриши... Вот какого завидного жениха я упустила! - Ева вдруг рассмеялась и перестала танцевать. - Он предлагал мне выйти замуж за него, а я отказалась... Понимаешь, отказалась!..

- Ну и дура! - подала голос Мария, глядя на Еву сквозь бокал с вином и хихикая. - Никогда не нужно отказываться от замужества, потому что в дураках от этого всегда остаются мужчины! Вот Боречка у меня умный, он никогда на мне не женится... - Мария вдруг швырнула бокал с остатками вина на пол. - А я возьму плюну на него и выйду замуж за какого-нибудь инженеришку или учителя. Пока наши мальчики раскачаются на женитьбу, мы старухами станем!

Гриша опустился на колени и стал на ковре подбирать осколки бокала. Лицо у него было недовольное.


Напрасно Ева думала, что Том ничего не знает и потом будет страдать, что она уехала к Грише на дачу. Том все знал. Когда Ева вышла из комнаты и Гриша, выразив свой восторг ею, поинтересовался, кто она и откуда, Том понимающе улыбнулся и спросил:

- Что я буду иметь?

- Ты мне должен две пленки, - улыбнувшись ему в ответ, сказал Гриша. - Мы в расчете.

Том удовлетворенно хмыкнул и протянул руку, по которой Гриша коротко и звучно хлопнул ладонью. Они были давно знакомы, Гриша зависел от Тома, а тот от Гриши. Комиссионщик давал клиенту адрес и телефон мастера, а тот, когда необходимо было, бесплатно производил мелкий ремонт прямо в магазине.

Оказывал Том мастеру и другие услуги, иногда передавал надоевшую ему девушку. Так Гриша познакомился с Лялей Вдовиной... Теперь вот Ева... У дельцов ничего не делается бесплатно. И Том взимал за это плату, конечно, не наличными: погашал старые долги или вот так брал кассетами с записями. Конечно, Гриша мог бы и без Тома познакомиться с Евой, но среди них существовала своя этика. Без разрешения Тома он не мог этого сделать, зная, что эта девушка Тома Лядинина. Если бы вследствие такого опрометчивого поступка произошла ссора, то она слишком бы дорого стоила Гриш. Он это прекрасно знал и не собирался ссориться с Томом.

У Григория Даниловича были жена и дочь. Он считался примерным семьянином и по-своему любил жену, но это отнюдь не мешало ему увлекаться молоденькими девушками. Жена на дачу приезжала только на субботу и воскресенье. Она работала, хотя Григорий Данилович мог безбедно содержать свою семью и даже домработницу. Жена его была здравомыслящей женщиной и прекрасно понимала, что благополучие мужа зиждется на шаткой основе. В любое время все может прекратиться. Например, откроют в городе мастерские, ремонтирующие импортную технику, кстати, говорят, такую уже открывают; потом, рано или поздно могут заинтересоваться деятельностью пожарного шофера с дипломом инженера...

С женой у Григория Даниловича были розные, устоявшиеся отношения. Да и виделись они лишь вечером, когда всей семьей собирались за обеденным столом. Дочери было четырнадцать лет, и она училась в музыкальной школе. Это уже вторая семья у Белькина. С первой женой он разошелся давно. Сын уже вырос, и он не платил алиментов. Раз в год сын приезжал к нему на неделю-две. С ним Григорий Данилович поддерживал добрые отношения, а с бывшей женой - никаких. Она тоже вышла замуж и жила в Москве.

Семьей Григорий Данилович дорожил, он знал, что в ею возрасте еще раз претерпеть семейную катастрофу - скандал, развод, раздел квартиры, дачи, имущества - ему уже будет не под силу. Кажется, и жена это прекрасно поняла, тем более что она - врач-невропатолог, отдает себе отчет в том, как отражаются на здоровье людей семейные скандалы.

Нельзя сказать, что Тому Ева надоела, наоборот, он привык к ней и совсем порывать не собирался, но когда отношения становятся стабильными, как у них с Евой, то невольно у женщины закрадывается в голову мысль, что надо бы их законным образом оформить, короче говоря, вступить в брак. А этого-то Тому совсем не хотелось! За эти несколько месяцев он хорошо узнал Еву и сделал вывод, что она для семейкой жизни совершенно непригодна. Было бы несчастьем иметь такую жену! Ева хороша как любовница, а жену нужно подыскивать другую. И вот для того чтобы Ева не рассчитывала на него, Тому необходимо было как-то отрезвить ее. А для такой девушки, как Ева, существовал самый верный способ: передать ее другому, разумеется, так, чтобы она не догадалась, а потом уличить в измене и... простить. Но отныне Ева будет знать свое место. Так что Григорий Данилович как нельзя кстати подвернулся в тот день. Том на днях побывал в магазине, где работает его приятель, и обратил внимание на стройную брюнетку. Даже перебросились несколькими словами. Том не сомневался, что осада будет недолгой и успешной. Сегодня к восьми он заедет туда...

Последнее время Тома стал беспокоить и Борис Блохин. Продавец из отдела несколько дней назад пожаловался, что пропали с прилавка три новые импортные кассеты. За прилавок никто из посторонних, естественно, не заходил, покупателям тоже кассеты на руки не давались, причем сразу три... Показать можно и одну. Продавец никого не заподозрил, но Том был уверен, что кассеты украл Борис. Он в тот день вертелся в отделе, явно был с похмелья и вполне мог пойти на такое. Кассеты - это ерунда, но, попробовав раз, он решится и на более крупную кражу. А возмещать за непутевого дружка стоимость украденного товара Тому совсем не хотелось.

Борис стал пить и ни на какой работе теперь долго не удержится, это Том хорошо знал. Он как-то попросил знакомого директора магазина "Дары природы" взять Бориса на работу, хотя бы грузчиком. Борис и двух недель не продержался: выпил в рабочее время и подрался. Дело дошло до милиции. Потом приятель "поблагодарил" Тома за подарочек... Конечно, можно было бы Блоху к черту послать, но слишком еще многое их связывало... Блоха это знал и пользовался. Не мог пока Том его к черту послать. Правда, если дело и дальше так пойдет, то Борис рано или поздно загремит за решетку. Пожалуй, это был бы лучший выход из положения...

За пятнадцать минут до конца работы Том вышел из магазина, сел в "Жигули" и поехал на Садовую. Втиснувшись между черной "Волгой" и зеленой "Нивой", Том с портфелем в руке перешел улицу и первым делом заскочил к приятелю, а потом оттуда пошел в отдел электротоваров. За прилавком стояла глазастая брюнетка. Увидев его, улыбнулась. Зубки белые, на розовых щеках ямочки. Приятная девочка. Очаровашка!

- Как торговля? - поинтересовался Том, глядя на нее и все больше убеждаясь, что девочка славная.

- А ты что, инспектор? - прищурилась она. - Проверяешь?

- Надоест торговать электротоварами, приходи ко мне.

- Мне здесь нравится, - заявила она.

- Денек-то нынче, как в Африке, - продолжал он, подводя разговор к главному. - На залив бы сейчас, а... Валя?

- У тебя есть машина? - осведомилась она.

- В наш век всемирного прогресса деловому человеку без тачки никак невозможно, - сказал он. - По-быстрому Собирайся, зайчонок, и айда на залив. В Лисьем Носу я знаю такую бухточку.

- Может, я уже назначила свидание? - кокетливо взглянула на него девушка.

- Тогда мои дела - табак, - понурив голову, тяжело вздохнул Том, хотя внутренне ликовал: рыбка клюнула!

- А назад ты меня в город отвезешь? - задала она наивный вопрос, восхитивший Тома своей непосредственностью.

- О чем разговор, зайчонок? Разве я не похож на джентельмена?

- А есть у тебя на даче музыка?

- Спрашиваешь!

"Уже и про дачу знает... - подумал Том. - Ну и информация у этих козочек поставлена!"

- Где твоя машина стоит? - деловито спросила она.

- Желтые "Жигули", номер "Леч-44-74", - сообщил Том.

- Я не хочу, чтобы девочки из отдела увидели нас вместе, - продолжала она. - Репутация у тебя не ахти, джентельмен... Сиди в машине и не высовывайся... Договорились, Том Лядинин?

Ого! Оказывается, очаровашка тоже о нем справки навела. Значит, любовь будет взаимная...

- Не тяни резину, - уже другим, властным, тоном сказал он, взглянув на часы. - Нам еще надо где-нибудь поужинать...

Когда он повернулся, чтобы идти к выходу, она насмешливо заметила:

- Между прочим, волчонок, меня зовут Люся...


3


Три дня живут на острове Важенка Кирилл и Евгения. Остров большой и холмистый. На холме - он как раз посередине острова - растут лишь одни сосны. Лес тут чистый, с высокими муравейниками, а вблизи берегов господствуют березы, осины, ольшаник. С трех сторон остров неприступный, бурелом, не дает возможности пристать к берегу. С одной стороны, где густо разрослись камыш и осока, находится маленькая пристань. У подножия холма под защитой толстых сосен стоит рыбацкая избушка, сложенная из ровных ядреных бревен. Когда Кирилл и Евгения впервые переступили порог, они были поражены чистотой и порядком, царившими в избушке. Пол подметен, у круглой печурки, сделанной из железной ребристой бочки, сложены наколотые дрова и даже нащипана лучина, тут же на скамеечке спички. На деревянной полке мешочек с солью, целлофановый пакет с сухарями, на веревке вяленая рыба. Есть закопченный чайник, стаканы, две алюминиевые тарелки. Такое впечатление, что в сторожке живет аккуратный хозяин, который на минутку вышел из дома за какой-то надобностью. Но вот они уже здесь четвертый день, а на острове еще никто не появлялся, если не считать сорок, ворон и еще какого-то пугливого пушистого зверька, однажды мелькнувшего в ближайшем кустарнике.

Крикливые сороки не боятся человека, подлетают к самой избушке и с любопытством смотрят на незваных гостей. Евгения стала их подкармливать остатками от обеда. Каким-то непостижимым образом сороки узнавали, когда они садятся за стол, и стали прилетать к избушке. Садились на ступеньки, заглядывали в окно и пронзительно верещали, будто требовали поторопиться и поживее вынести им еду.

Кирилл как-то насчитал шесть сорок. Для такого маленького острова вроде бы и многовато.

Дни стоят на редкость в этих краях погожие. К вечеру, когда низкое незаходящее солнце окрашивает горизонт в багровые тона, а легкие перистые облака нежно-розового цвета веером расползаются над зеркалом озера, становится так тихо, что слышно, как на вершинах сосен шуршат, потрескивают клочки тонкой красноватой коры, а в камышах ворочаются щуки. В это время сорок не слышно. Рыбалка здесь такая, что даже Евгения, никогда в жизни не ловившая рыбу, в первый же раз поймала полведра крупных окуней. На жерлицу, поставленную Кириллом на ночь, села щука, вес которой, они на глаз определили, не меньше шести килограммов. Посовещавшись, они освободили громадину от тройчатки и торжественно отпустили. Евгения на память о встрече мазнула охрой щучий хвост.

Кирилл рано утром и на вечерней зорьке удил рыбу, причем налавливал только для еды, днем забирался от комаров в сторожку и, видя в небольшое, с треснутым стеклом окно камыши и кусок озера, обрабатывал собранный в Клевниках материал. Он начал большую научную статью о фольклоре северян. Для того чтобы полностью написать статью, материала еще было маловато, но кое-какие выводы уже можно было сделать. Работалось здесь легко.Иногда он включал магнитофон и прослушивал запись своих бесед с жителями деревни, песни, частушки, сказания. Чтобы успеть записать на бумагу говор, он переключал магнитофон на замедленную частоту, и тогда голоса искажалась, становились гнусавыми и тягучими, но смысл можно было понять и перенести слова на бумагу.

Работая над статьей, он ловил себя на желании описать поездку по озеру, вечерние закаты, пение птиц по утрам и... красоту Евгении, не расстающейся с мольбертом и палитрой. Каждый раз ему приходилось вставать из-за грубосколоченного стола и идти ее разыскивать, чтобы вместе приготовить обед. Он мог бы и один, но с Евгенией веселее. Молодая женщина забиралась на холм - Кирилл уже заметил, что художница любила писать этюды с высоких мест, - и там самозабвенно работала. Она забывала не только о еде, но не замечала даже комаров, которые им обоим немало досаждали. Однажды вечером она пришла вся искусанная, один глаз заплыл, но упорно отказывалась втирать в кожу мазь.

Так они и жили на острове Важенка: он рыбачил и обрабатывал накопленный материал, она писала на холсте маслом. Евгения спала на единственной лежанке, а Кирилл на полу. Раздевались в темноте и забирались в спальные мешки. Всякий раз желали друг другу "спокойной ночи", и оба долго не могли заснуть. Сон не шел, в голову лезли разные мысли. Евгения тоже не спала. Иногда до него доносились ее тяжкие вздохи. Кирилл не понимал, что с ней происходит. Он любил ее все больше, и она этого не могла не почувствовать. Евгения была приветлива с ним, готова разговаривать на любые темы, кроме его чувств к ней. Эта тема была запретной. Когда он все-таки заговаривал, сразу замыкалась в себе, лицо, ее становилось страдальческим. Брала мольберт и уходила в глубь острова. И как ни прискорбно было себе в этом признаться, Кирилл стал склоняться к мысли, что он ей безразличен. Однажды на рыбалке сна сказала, что в ее жизни были двое мужчин: муж и еще один человек... Об этом человеке она больше ничего не пожелала говорить. И кто знает, может быть, он еще больше, чем муж, восстановил ее против мужчин?..

И не только в этом дело, главное в другом. Кирилл понимал, что он встретился с женщиной, непохожей на тех, с кем он встречался до нее. И у этой женщины свои понятия о любви, об отношениях с мужчиной. Это именно тот случай, когда не мужчина хозяин положения, в женщина. А если уступит лишь силе и напору, то между ними навсегда ляжет пропасть, которую ни ему, ни ей никогда не преодолеть.

А пока они каждый занимались своим делом, в полдень готовили вместе уху, жарили окуней, щук. Рыбные блюда им не надоедали. Много разговаривали. Евгения была начитанной женщиной, неплохо "ориентировалась" е литературе, искусстве, а что касается живописи, то на многое открыла глаза Кириллу. Ее любимыми живописцами были Ван-Гог, де Тулуз-Лотрек, Дега. В общем, французские импрессионисты и постимпрессионисты. Из русских классиков живописи признавала передвижников, особенно выделяя Саврасова и Федотова. Врубеля просто боготворила. Восхищалась миниатюрами Рокотова. Рассказала об истории создания портрета известного русского промышленника и мецената Саввы Мамонтова. Кирилл про такой портрет и не слышал. У Саввы был сын художник, который дружил с Врубелем, они даже вместе, кажется, в Киеве, расписывали храм, так этот сын внезапно умер, и Врубель написал удивительный по силе и экспрессии портрет убитого горем отца. Надо видеть страдальческие, почти безумные глаза Мамонтова на портрете, его напряженную нервную позу. Многие современники утверждали, что на портрете Савва Мамонтов не похож сам на себя, а на самом деле Врубель сумел так глубоко проникнуть в сущность этого человека, открыть в нем такие черты характера, которые были неведомы больше никому. Мамонтов очень ценил этот портрет и, даже когда разорился, не расставался с ним, как и с мраморной скульптурой, изображенной на портрете. Эту скульптуру ему подарил сын...

Евгения оказалась азартной рыбачкой, готова была часами сидеть с удочкой в лодке. Правда, большую часть улова она отпускала на волю. И вот сегодня они вместе поплыли на карбасе на другую сторону острова половить окуней. Там они облюбовали полузатонувшую корягу с осклизлыми ветвями, погрузившимися в озеро. Здесь обитали особенно крупные окуни. Быстрые, сильные, они мгновенно хватали наживку и топили поплавок. Евгения всегда садилась на корме рядом с Кириллом, она не умела нанизывать на крючок червей, и ему приходилось это делать и за нее. Солнце висело над озером, окрашивая его на горизонте в розовые цвета. У берегов же вода была черная, а на плесе свинцовая с зеленоватым оттенком. Яркая желтая полоса перечеркнула озеро пополам. Местами по воде пробегала легкая рябь, покачивались сонные чайки. Большая золотистая птица парила над островом. Иногда она издавала клекочущий негромкий крик, и тотчас из сосняка сердито откликались сороки.

Кирилл не стал бросать якорь, привязался веревкой к коряге. Пока он возился на носу, Евгения сплющенной с одного бока алюминиевой тарелкой вычерпала содна карбаса воду с блестками рыбьей чешуи. Устроившись на широком сиденье, они закинули удочки. Из глубины выскакивали крупные черные пузыри. Они неслышно лопались у самого борта. Какая-то невидимая птица басисто спрашивала: "Д-д-дать д-дуба? Д-дать д-дуба?" Это Кириллу так слышалось, а Евгении совсем другое: "Д-дальние д-дороги!" Можно было подумать, что птица ростом с гуся, такой у нее был густой и мощный голос. Каково же их было удивление, когда таинственный певец вылетел из бурелома совсем рядом с ними, на лету крича свою незамысловатую песню. Птаха была чуть побольше скворца.

Окуни стали брать без всяких проволочек: сначала клюнуло у Евгении, затем у Кирилла, а потом, только забрось удочку - сразу поклевка. Небольших окуней они отпускали, если они неглубоко проглатывали крючок и его можно было высвободить без вреда для рыбины. Кирилл снимал своего окуня с крючка, когда услышал приглушенный возглас Евгении, он взглянул на ее удочку и не увидел: в руках у женщины был лишь толстый конец, все остальное скрылось под водой. Евгения даже уперлась ногами в днище карбаса. Какая-то неведомая сила тянула удочку в глубину.

- Кирилл, что это? - прошептала она. Глаза расширены, губы плотно сжаты, черная прядь волос выбилась из-под шапочки.

Кирилл подавил в себе желание выхватить у нее из рук удилище и самому подвести к лодке крупную добычу, а в том, что она крупная, у него сомнений не было.

- Подсекла? - спокойно спросил он. - Нет? Резко подсеки! Вот так, а теперь потихоньку тащи на себя... Главное, жилку не ослабляй!

- Оно не идет! - вырвалось у Евгении. - И сильно дергает.

Все-таки она сумела понемногу вытащить удочку из воды, тонкий конец ее изогнулся в дугу, со свистом рассекал воду, но уже показалась вибрирующая от напряжения жилка. С нее роем срывались мелкие капли.

- Кто это? - спросила Евгения, глаза ее не отрывались от жилки. - Тяжелое, как бревно...

В первый раз щука выбросилась из воды метрах в трех от лодки. Они видели, как в лучах солнца бронзово блеснуло ее белое брюхо. Кирилл был уверен, что щука сошла, но удочка ходуном ходила в руках Евгении. Видно, щука глубоко заглотнула окуня, попавшегося на крючок, и теперь не могла его выплюнуть.

- Кирилл, я ее не вытащу, - плачущим голосом сказала Евгения. На ее белом лбу выступили крошечные капельки пота. - Она сейчас жилку порвет!

- А ты попробуй, - посоветовал он. - Не суетись, начинай подводить к лодке. Когда подведешь к борту, я ее подсачком...

Щука еще два раза выбросилась из воды, но с крючка так и не сошла. Удивительно, как она жилку до сих пор не оборвала! Видя, что Евгении трудно подвести к самому борту добычу, Кирилл изловчился и, чуть не свалившись с лодки, ухитрился просунуть под показавшуюся на поверхности рыбину подсачек. Щука изогнулась в нем, яростно забила черным хвостом, но было поздно: торжествующий Кирилл уже перевалил ее в лодку.

И тут он вдруг почувствовал, что руки Евгении обвили его шею, а ее губы прижались к его губам. Поцелуй был очень коротким, она тут же отпрянула, хотя он и попытался ее удержать.

- Первая щука в моей жизни! - торжествующе заявила она. В глазах ее заискрились точечки, она улыбалась, гладила скользкий бок замершей в оцепенении щуки.

- Первый поцелуй... - сказал несколько ошарашенный Кирилл.

- Кирилл, отпустим мою щуку? - сказала она, глядя на него сияющими глазами.

Он потянул за жилку, щука будто только этого и ждала: раскрыла пасть и отрыгнула небольшого окунишку с ободранным ее зубами зеленым боком.

- Давай, - сказал он. - Только не сунь ей палец в пасть!

Евгения высвободила щуку из подсачка, совсем близко поднесла ее заостренный нос к своему лицу, будто хотела поцеловать, и потом, низко перегнувшись через борт, осторожно двумя руками отпустила щуку в воду. Большая серебристо-зеленоватая рыбина мощно ударила хвостом и, оставив расползающийся круг, стремглав ушла в глубину. Несколько крупных, белых, с голубоватым отливом чешуек колыхались на успокоившейся поверхности.

- Она весила пять килограммов, - уверенно заявила Евгения и взглянула на него.

- Ну да... - улыбнулся Кирилл, хотя знал точно, что щука и двух не потянет, пятикилограммовую на такую жилку вовек не вытащишь.

- Я приеду в Ленинград и всем буду рассказывать, что поймала пятикилограммовую щуку! Если мне не будут верить, я призову тебя в свидетели, ладно? Я ведь знаю, рыбакам и охотникам веры нет...

- Можешь на меня рассчитывать, - сказал Кирилл, удивляясь про себя непостижимости женского характера. До сего момента он бы никогда не поверил, что удача на рыбалке может так подействовать на рассудительную во всем другом Евгению.

Когда они снова забросили удочки, Кирилл с улыбкой заметил:

- Молю бога, чтобы он опять послал тебе щуку... Восьмикилограммовую!

Но она вдруг погрустнела и после длительной паузы проговорила:

- Щука распугала всю рыбу...

- Я на нее не в обиде, - заметил Кирилл.

- Ты же знаешь, что она не потянет пять килограммов.

- Разве дело в весе? - пристально посмотрел на нее Кирилл.

- Два-то она килограмма будет? - отвернулась Евгения.

- Два будет, - сказал Кирилл. - Это не так уж мало.

- Теперь я понимаю, почему рыбаки преувеличивают.

Клевать перестало, впрочем, в ведре уже было достаточно окуней, но Кириллу не хотелось трогаться с места. Легкий прохладный ветер не давал комарам подобраться к ним, а там, на острове, их тучи. Пока пристанешь к берегу, потом рыбу почистишь, житья не дадут. Лишь костер, который они иногда разжигают на берегу, отпугнет их, и то надо туда побольше сырых веток с листьями набросать, чтобы густой дым клубился.

На холме стоит полуразвалившийся монашеский скит. От деревянной часовенки остался лишь сруб. Скит был маленький, тут жили монахи-отшельники, умерщвляющие свою плоть. Некоторые жили в землянках, от них остались заросшие бурьяном и чертополохом щели. Сразу за скитом виднеются несколько полусгнивших крестов - могилы монахов. С архитектурной точки зрения скит не представлял никакой ценности. Обычное деревянное строение без всяких украшений и выдумки. Кирилл на всякий случай сделал несколько снимков. А Евгении скит понравился, она уходила туда одна и писала этюды. Кирилл посоветовал ей написать картину: обнаженный монах со скорбным лицом стоит на столбе, а вокруг него вьется рой комаров и всякого гнуса. Были в старину такие монахи, их называли столпниками.

- Я согласна, если ты мне будешь позировать, - рассмеялась Евгения.

- Разве я похож на монаха? - отшутился Кирилл. - Правда, пожив здесь с тобой на острове, немудрено и превратиться в схимника...

Когда разговор принимал такой оборот, Евгения умолкала и делала вид, что увлечена делом, будь то приготовление обеда или зарисовка в альбоме. Вот и сейчас она принялась сматывать жилку на удочку.

- Как там моя Олька, - вздохнула она. - Можно здесь откуда-нибудь позвонить в Ленинград?

- С острова? - пошутил Кирилл.

Евгения укоризненно взглянула на него:

- Сразу видно, что у тебя не было детей...

- Еще будут, - оптимистически заметил он.

- Один ребенок - это мало, - задумчиво произнесла она.

- Конечно, - поддакнул Кирилл. - Нам с тобой нужно еще двоих завести, не меньше!

- Нам? - бросила она на него беспокойный взгляд: разговор опять принимал нежелательное для нее направление.

- И не надо откладывать в долгий ящик, - убежденно продолжал Кирилл, делая вид, что не замечает ее смятения.

- Вроде погода портится? - взглянув на горизонт, сказала она. - А если начнется шторм? Как мы отсюда выберемся? - В ее голосе зазвучали беспокойные нотки.

Карбас закачало на небольшой волне. Небо в том месте, где только что было солнце, потемнело, заклубились синими барашками облака. Большая птица куда-то исчезла. Бескрайняя водная гладь, казалось, дала трещину, и из этой темно-свинцовой трещины во все стороны побежали торопливые беспокойные волны. Пока они были маленькими, неопасными, но из маленьких волн нарождаются более крупные, а потом из конца в конец покатятся большие волны с широкими белыми гребнями, и яростный холодный ветер будет срывать с них ноздреватые клочья пены и швырять в лицо. Присмиревшие у берегов плавучие бревна зашевелятся, протяжно заскрипят, ударяясь друг о дружку, и скользкими торпедами помчатся вдаль по волнам. И тогда не попадайся на их пути лодка, карбас, даже катер - осклизлое, пропитанное водой тяжелое бревно способно в мгновение ока пробить борт или днище...

Они сложили удочки, Кирилл размотал веревку, привязанную к толстому серому суку, и сел на весла. Карбас был тяжел и неповоротлив, но стоило ли заводить мотор, если до берега рукой подать?

Когда они причалили напротив избушки, озеро уже разгулялось, волны с нарастающим шумом накатывались на берег, ветер положил на воду невысокий камыш, свистел в деревьях, громко хлопал дверью сторожки. Тягуче застонали на острове старые деревья, затрещал бурелом, прибрежные кусты захлестали ветвями по воде. В лицо ударили тяжелые капли. И не поймешь, дождь это или ветер срывает шапки с волн и швыряет их на остров. Где-то далеко громыхнуло, но пока молний не видно. Небо все ниже опускается на озеро, остров, будто собирается проглотить. Вдвоем подальше на берег вытащили карбас, мало того, Кирилл догадался якорной веревкой привязать его к ближайшей сосне, о чем потом не пришлось пожалеть...

Удивительно, как быстро накатился на них шторм. Уже все небо заклубилось рваными облаками с дымчатой подпалиной по краям, трудно определить, в какой стороне солнце, волны с пушечным гулом ударяли в содрогающуюся корму карбаса, выталкивая его еще дальше на берег. Золотистым дождем осыпались береговые сосны и ели, а лиственные деревья подернулись матовой изнанкой, умолкли птицы, между низким, ощетинившимся небом и вздымающейся темной, с клочками белоснежной пены водой промелькнули чайки и исчезли, возвестив печальным криком начало шторма.

Шторм, как на море, бушевал двое суток. Все это время они не выходили на озеро, лишь когда кончилась рыба, Кирилл с берега побросал спиннинг, но щука не брала, тогда он на удочку с трудом поймал несколько плотвичек и у самого берега поставил жерлицы. На две к вечеру село по щуке. Уха из щуки после окуневой-то показалась им не очень вкусной, зато поджаренную съели с удовольствием. Евгения храбро выбиралась из сторожки и уходила к скиту, но скоро возвращалась, промокшая и окоченевшая. Кисть не держалась в пальцах. Шторм принес с Белого моря холод. Если в солнечные дни остров Важенка казался им раем, то в шторм превратился в тюрьму. Они подумывали о том, что хорошо бы сейчас очутиться в Клевниках, где можно с книжкой растянуться на кровати и слушать в теплой комнате вой ветра и грохот волн. Шума и грохота здесь хватало, но вот тепла не было. А валяться днем в спальных мешках и воевать с комарами не хотелось. Ветер пронизывал остров насквозь, холодные брызги кололи лицо, бедный карбас стонал от ударов накатывающихся волн, но крепкая пеньковая веревка не давала ему спуститься на воду. Печку они топили по два раза в сутки, однако ветер быстро выдувал тепло и в сумрачной сторожке становилось неуютно. Мутные, в извилистых струйках дождя стекла единственного окна чуть пропускали бледный свет, а лампы и свечей здесь не было. Лишь жар от раскаленной докрасна печки освещал унылые бревенчатые стены с вбитыми в них крюками и ржавыми гвоздями. Единственным украшением на стене был невесть какими путями попавший сюда плакат Аэрофлота: прекрасная стюардесса призывно улыбалась, а надпись внизу гласила: "Летайте самолетами Аэрофлота..."

На третьи сутки шторм стал затихать, несколько раз во второй половине дня на минутку проглянуло солнце и снова спряталось за облаками, да и сами облака стали другими: пышными, рельефными, с яркой окаемкой, на них можно было подолгу смотреть и не надоедало. Облака проплывали над Важенкой, как большие гордые корабли, плывущие по воле шторма без руля и без ветрил. Так на смену шторму пришла спокойная и умиротворенная погода.

После обеда, когда высокое синее небо наполовину расчистилось, а волны уже не так свирепо кусали берег, Евгения попросила его растопить железную печку и принести воды. Когда вода в ведре закипела, Евгения выпроводила его наружу и, занавесив окошко своей сорочкой, устроила баню.

Кирилл бесцельно слонялся вокруг сторожки, удивляясь, что за блажь ей в голову пришла: через несколько часов будут в Клевниках, а там в любое время можно русскую баню истопить. Он слышал, как лилась вода, шипела печка, когда на нее попадали брызги, как шлепали по мокрому деревянному полу ее босые ноги.

Закончив мыться, она приоткрыла дверь, выставила порожнее ведро и крикнула:

- Ты можешь тоже помыться, только принеси с озера еще воды!

Она была в той самой кружевной сорочке, которой занавесила окно, щеки разрумянились, мокрые волосы черными змейками вились по округлой спине, в широко раскрытых глазах кружились по своим орбитам знакомые звездочки и планеты.

Сквозь низкий вырез шелковой сорочки он видел высокие груди. Ему было душно, не хватало воздуха. Впору сейчас не мыться горячей водой, а броситься с берега вниз головой в ледяное озеро...

Она, как ребенку, намылила ему душистым зеленоватым мылом голову, долго лила из кружки тоненькой струйкой горячую воду, а он, млея от блаженства, обеими руками скреб свои мягкие темно-русые волосы, залепившие глаза. Какое-то далекое-далекое воспоминание промелькнуло в голове... Корыто, горячая вода и мягкие руки, касающиеся его тела... Сорочка промокла и облепила стройные бедра Евгении, ее волосы пахли сосновой хвоей и лилиями. Он носом уткнулся ей в грудь и вдруг и впрямь на какое-то мгновение почувствовал себя беспомощным младенцем.

- Евгения... - бормотал он.

- Молчи, - шептала она, проводя ладонью по его широкой смуглой груди, плечам. - Ничего говорить не надо... Какая у тебя кожа гладкая! Тебе, наверно, говорили об этом женщины?

- Какие женщины? - глупо смеялся он. - Есть только ты, Евгения, одна ты! Одна на всем белом свете!..

- Слышишь, как ветер воет? И сосны шумят... - будто издалека доносился ее нежный голос. - Эта ночь наша, Кирилл... Ну что же ты? Целуй меня! Крепче! Еще...

Да, это была их ночь. За окном еще ветер трепал деревья, волны набегали на берег, погромыхивал гром, зеленым колдовским светом озаряли далекие молнии их маленькую комнату...

В эту светлую ночь он подумал, что сам бог послал ему женщину, к которой он бессознательно всегда стремился, которую человек ищет всю свою жизнь и чаще всего не находит. В ней все для него было родным, близким, прекрасным... Даже Ева всегда для него была чужой, хотя и желанной. Не в силах сразу порвать с ней, он был вынужден терпеть ее постоянные измены. Кстати, Ева не считала это изменой кому бы то ни было. Она никого не любила, потому ей некому было и изменять, она просто жила, как живется, ни в чем себя не стесняя и не сдерживая...

- Ты сейчас думаешь о другой? - спросила Евгения, проводя кончиками пальцев по его щеке.

Кирилл коротко рассказал ей о Еве. Не скрыл ничего, даже того, что, когда впервые увидел ее, подумал, это никогда в жизни не встречал девушки прекраснее...

- А сейчас? - помолчав, спросила она.

- Я даже не могу вспомнить ее лицо. Походку, фигуру помню, а лицо ускользает...

- Ты видел в ней лишь женщину, а не человека.

- Я сам себя обманывал, - сказал Кирилл.

- Когда нам этого хочется, все мы себя обманываем...

- А потом раскаиваемся, - подхватил он.

- Этого как раз и не следует делать, - заметила она. - Чтобы не совершать в жизни ошибок, нужно иногда ошибаться...

- Ты сама придумала этот парадокс?

- Не жалей о том, что было... - она запустила пальцы в его влажные волосы, повернула его голову к себе и крепко поцеловала.

- Евгения, я с ужасом думаю, а если бы тогда мы с Вадимом не поехали в Парголово? Если б я не полетел кувырком с горы... Неужели мы никогда бы не встретились?

- Я сначала хотела пройти мимо, - сказала она. - Думала, ты притворяешься...


- Все-таки есть бог на небесах... Это он нас свел на белой горе.

- Ты иногда становишься совсем мальчишкой, - улыбнулась она. - Мне это нравится.

- Я просто поглупел от счастья...

В окошко, крадучись, заполз голубоватый лунный луч, он высветил пожелтевшую доску обеденного стола, соскользнул на грубую табуретку, на которой заблестел ковшик. Будто вытканная на ковре, тень от сосновой ветви зашевелилась на бревенчатой стене. Тоненько совсем рядом пропел комар. В берег все еще тяжело бухали волны. Низко над избушкой пролетели утки, Кирилл узнал их свистящий торопливый мах крыльев. Утки и ночью чего-то боялись, потому так и летали суматошно и быстро, будто в любую минуту ожидая выстрела.

- Я очень боялась еще раз влюбиться, Кирилл, - произнесла она чуть хрипловатым голосом. - Я не современная женщина, у меня средневековые понятия о любви. Он должен быть рыцарем, а она преданной до гробовой доски.

- Мне это подходит, - улыбнулся он.

- В наш век рыцарей не осталось, да и преданность уже не достоинство. В мужчинах много хамства, даже у интеллигентных. Правда, они ловко умеют его прятать за внешним вниманием: пропустить женщину вперед, подать руку, прийти на свидание с цветами... Это еще далеко не рыцарство, скорее, элементарная вежливость. А рыцарство - это совсем другое.

- Драться на турнирах за любимую женщину, совершать подвиги, как Дон-Кихот, во славу любимой дамы?..

- Я от тебя не потребую так много, - рассмеялась она. - Уважай женщину... Причем не только ту, которую любишь...

- Я любого только одну женщину, - прижимаясь губами к ее плечу, прошептал Кирилл. - Она у меня сильная, умная, талантливая... Одним словом - личность!

- Я хотела бы, чтобы эта ночь никогда не кончалась, - проговорила она, обвивая его шею руками. Губы ее приоткрылись, блеснула влажная полоска зубов. И снова напомнила она ему дикого зверька. Красивого, нежного зверька...

Утром выглянуло солнце. Кирилл, столкнув карбас в воду, погрузил рюкзаки, потом схватил в охапку Евгению и, шлепая по мелкой воде, посадил ее в лодку.

Когда он запустил движок и они отплыли от острова, Кирилл заметил, что Евгения, раскрыв альбом и быстро взглядывая на него, наносит туда размашистые штрихи.

- Меня рисуешь? - сложив руки рупором, прокричал он.

Она засмеялась и закивала головой. В ярких глазах так и пляшут искры.

- А что же раньше?

- Я только теперь тебя узнала, Кирилл, - так же, сложив руки рупором, прокричала она.


4


Еве до смерти хотелось курить, но она знала, что в пачке, спрятанной на книжной полке, не осталось ни одной сигареты. В ее жизни сейчас происходил самый мучительный и неприятный период - ответ перед родителями за все содеянное.. Она вернулась домой с Гришиной дачи лишь на четвертый день. Пожарник уже не был таким восторженным и радушным, как в день их знакомства. Нахал Блоха опустошил все его запасы спиртного и, как Гриша с огорчением сообщил, захватил с собой "на память" его любимую бронзовую статуэтку: нимфа на кентавре. Между прочим, эта статуэтка антикварная и стоит немалых денег, бронза теперь в цене...

Ева успокоила его, сказав, что поговорит с Лядининым, и тот заставит Бориса вернуть статуэтку. На что Гриша ответил, что и сам потолкует с Томиком... Такие вещи даже по пьянке делать нельзя.

Дома, как пи странно, особенного скандала не было, отец лишь строго допросил, где она была? Ева придумала на ходу незамысловатую историю о том, что встретила знакомых, и они уговорили поехать с ними в Новгород на экскурсию. Там соборы, музей... Отец, конечно, стал уточнять, что за знакомые и от какой организации был автобус?

Ева наобум сказала, что девочек она не знает, одну из них звать Элла, а автобус от одного НИИ, название она не помнит. Отец потребовал, чтобы она вспомнила, тогда Ева сказала что НИИ находится неподалеку от музея Суворова...

Она знала, что отец сядет в машину и поедет разыскивать НИИ и выяснять, действительно ли состоялась экскурсия в Новгород?.. В общем, на день она отсрочку получила, а потом что-нибудь еще придумает...

Уходя на работу, отец не удержался прочесть ей небольшую лекцию. Он стал распространяться, что молодой девушке, студентке, в разгар летней сессии уезжать на трое суток из дома, даже не предупредив родителей...

- Вы бы меня все равно не пустили, - сказала Ева.

Но отец не дал сбить себя с толку, он продолжал пилить ее, а мать, расчесывая в прихожей свои роскошные золотистые волосы, смотрела на нее в зеркало, презрительно поджав губы. Мать предпочитала слов на ветер не бросать, в этом отношении она была умнее отца.

Наконец они ушли, и Ева вздохнула с облегчением. Она еще валялась в постели, голова побаливала, настроение было паршивое, а тут еще сигареты кончились! Сволочь все-таки Борис! Мало того что пил-гулял на дармовщину, так еще спер ценную вещицу... Как Мария может с таким подонком водиться? Ева вспомнила, что он все время приставал к ней с разговорами о Кирилле... Блоха злопамятный, он не забыл, как его тот отделал в Коктебеле на пляже. Теперь при случае сведет счеты. Только ничего у него не выйдет. Кирилл сильный и не даст себя в обиду, даже если Борис подобьет дружков посчитаться с ним... А Борис, очевидно, только на это и рассчитывает.

Еве было невдомек, что Борис Блохин в отношении Кирилла Воронцова вынашивает совсем другие планы...

В пепельнице она нашла окурок - мать оставила, - пошла к плите, зажгла газ электрической зажигалкой и с жадностью затянулась. День стоял солнечный, во дворе носились с мячом ребятишки, на крыше соседнего дома два долговязых парня загорали на раскладушках оба в черных очках и с книжками в руках. Наверное, студенты... Вспомнив про университет, она поморщилась: самого главного отец пока не знает! Вот будет скандал, когда он докопается, что она исключена... А это наверняка случится на днях. Удивительно, что отец, разыскивая ее, не наведался в деканат. Наверное, с самого начала пошел по неверному пути... Он почему-то уверен, что Ева проводит время с Кириллом. Отец упорный и терпеливый, он может часами сидеть в машине у подъезда дома и караулить.

Окурок только распалил ее желание по-настоящему закурить. Есть не хотелось.

Ева умылась, влезла в свои роскошные джинсы, именно в этот момент и возникло у нее желание пойти в магазин к Тому. Наверное, бесится, что она уже несколько дней не показывается...

Ева внимательно посмотрела на себя в зеркало. Пока на ее лице ни выпивка, ни бессонные ночи особенно не отражаются. Другое дело мать: после праздников на нее утром страшно посмотреть! Под белесыми страдальческими глазами мешки, шея в морщинах, волосы всклокочены. Ходит по комнате в халате и, шарахаясь от зеркала, как от чумы, теряет заколки. Не сразу сможет она заставить себя сесть за низкий туалетный столик и начать приводить лицо и волосы в порядок. А встанет из-за столика, и снова женщина что надо.

Ева подкрасила губы, подвела тени под глазами, наложила на лицо тон. Собой она осталась довольна и, захватив сумочку с косметикой, вышла из квартиры, так и забыв позавтракать. Лучше бы поехать в магазин на такси, но денег, как всегда, не было.

Чутко реагируя на взгляды мужчин, оборачивающихся вслед, Ева неторопливо шла по Суворовскому проспекту к автобусной остановке. Иногда проверяя себя, она тоже смотрела на мужчин, только не так, как они, разинув рот и оборачиваясь, а иначе: ей достаточно было бросить косой взгляд на витрину магазина, и в зеркальном стекле во весь рост отражался глазевший на нее мужчина.

Том встретил Еву не так, как она ожидала. Он не стал выспрашивать, где она пропадала, почему не заходила в магазин, даже не предложил сигарет. Подняв голову от квитанции, которую он выписывал старушке с канделябром в руке, улыбнулся и, коротко бросив: "Привет!" - занялся изучением паспорта старушки.

Когда зашел другой клиент, Ева думала, он, как обычно, попросит его подождать за дверью и поговорит с ней, но Том стал внимательно рассматривать транзистор, принесенный на комиссию. Не глядя на мужчину - хозяина приемника, назвал цену. Тот, на секунду задумавшись, кивнул в знак согласия, и Том, положив перед собой паспорт, стал выписывать новую квитанцию.

- Я смотрю, ты очень занят? - оскорбленная Ева поднялась со стула.

- Как погуляли на даче у Григория Даниловича? - Том с улыбкой взглянул на нее.

"Блоха уже доложил..." - подумала Ева и не без тайного злорадства ответила:

- Интересный мужчина...

- Приятно слышать... - продолжал улыбаться Том. - У тебя ко мне дело?

Если бы он разозлился или даже обозвал, Еве и то было бы приятнее, но эта невозмутимость и вежливая наглость ее взбесили.

- Скажи своему дружку Блохе, чтобы он вернул Грише статуэтку, которую спер у него... - не обращая внимания на насторожившегося мужчину, отчеканила она и вышла из комнаты.

Том догнал ее у дверей, выходящих на улицу. Схватил за руку и уже без улыбки проговорил:

- Приходи к концу рабочего дня... Поедем ко мне. У меня сегодня будет большая игра.

Ева помолчала, соображая про себя: пренебречь приглашением или нет?.. Пересилило желание курить, да и деньги ей были нужны.

- Дай мне пачку сигарет и... рублей пять, - сказала она.

- А что же Гриша жмется? - не удержался и съязвил он.

Ева холодно смотрела на него, не собираясь отвечать на глупые вопросы.

- Подожди на улице, - сказал Том.

Возвращаясь к себе в отдел, он подумал, что недооценил Еву, в результате так блестяще задуманной и проведенной операции в дураках, выходит, остался он, а не она?.. Он испугался, что она привыкнет к нему и, чего доброго, принудит жениться на ней, но, судя по тому, как она себя ведет, ей подобное и в голову не приходило. Иначе бы она хотя бы смутилась или растерялась, но такого не произошло. И потом, Борис рассказывал, что она веселилась напропалую, про него ни разу и не вспомнила... Значит, он перестраховался? Не она пришла с повинной, а он перед ней виноват? Уйдет - и концы в воду, как говорится, ищи-свищи!..

Как бы там ни было, Еву терять Том не собирался. За эти дни он понял, что она ему необходима. Та девчонка-продавщица Еве и в подметки не годится. Оказывается, он к Еве привязался сам, а не она к нему?..

Это был серьезный просчет с его стороны. Интуиция, никогда не подводившая его в торговых делах, в этом случае дала осечку! У разбитого корыта осталась не Ева, а он сам. Ей наплевать на него, а ему - нет. И слишком много он вложил в нее денег, чтобы теперь отказаться от нее. Это не в его правилах. Капитал вложен, он должен приносить проценты...

Том вынес ей пачку "Кента" и десятирублевку. Ева, ни слова не говоря, сунула все это в сумку и повернулась, чтобы идти.

- Я жду тебя в восемь, - сказал Том.

Она ничего не ответила. Он смотрел ей вслед и чувствовал, как в сердце заползает тревога: может быть, не стоило этого делать?... Но он тут же успокоил себя: у Гриши жена, и он почти старик по сравнению с ним, Томом.

Ева быстро шагала по тротуару к автобусной остановке. Высокая, в джинсах, в светлой рубашке с отложным воротничком, она выделялась среди девушек, и на нее оглядывались. Зато она не оглядывалась ни на кого. И никогда. Ева умела все видеть и замечать в окнах первых этажей и витринах магазинов. Все, что ей было нужно.


В половине восьмого Том начал нервничать, поглядывать на часы. Обычно в это время Ева приходила. Прием товаров и оформление Том прекращал ровно в семь, но ему необходимо было до закрытия магазина привести в порядок документы, передать продавцам товар. В это время обычно заглядывали к нему приятели и знакомые. Тут совершались сделки, договаривались насчет дефицитного товара. Том показывал все то, что отложил для знакомых в течение дня. Знакомый шел в отдел к продавцу. Крупные сделки по продаже дорогих магнитофонных дек, усилителей, колонок совершались не здесь: на даче у Тома или у кого-либо его знакомых, если он не доверял клиенту. Иногда он забрасывал на машине Блохе ценный товар, и тот выступал в роли продавца, а Том был якобы посредником. С некоторых пор он перестал привлекать Бориса для этих дел. Физиономия его не стала внушать доверия клиентам.

Уже без пятнадцати восемь, а Евы все нет. Она ведь такая, может и не прийти, зря, пожалуй, он расщедрился и отвалил ей червонец...

Пожаловал, легок на помине, Борис. Глаза поблескивают, на тонких искривленных губах блуждает улыбка. Блоха навеселе и доволен жизнью. Причем не за счет Тома, об этом красноречиво свидетельствует его независимый вид. Набившиеся в комнату радиолюбители, а точнее, мелкие делаши и спекулянты рассматривали принятый еще утром японский приемник оригинальной конструкции: он автоматически включался в нужное время и отключался. И внешне выглядел необычно.

- Ты, Блоха, вконец обнаглел, - негромко заметил Том. - Опять за старое? Статуэтку Грише придется вернуть.

- Перебьется, - нагло улыбнулся Борис. Черные бачки, спускающиеся до самого подбородка, придавали его длинному лицу сходство с лошадиной мордой. Из кармашка нейлоновой рубашки торчал кончик двадцатипятирублевки. Том был уверен, что Блоха нарочно ее так засунул, чтобы было заметно, вот, мол, какой я богатый...

- Он все-таки мой знакомый...

- Я думаю, красотка Ева стоит подороже какой-то паршивой статуэтки, - ухмыльнулся Блоха.

- Ты, никак, сутенером заделался? - не моргнув глазом, заметил Том. В данном случае он мог смело считать сутенером и себя, ведь он на Еве заработал две кассеты...

- С тебя пример беру... - улыбка еще шире раздвинула тонкие губы Бориса, обнажив большие неровные зубы с желтизной. - Не верю, что ты задарма подкинул Еву этому старикану с капустой!

Тому не оставалось ничего другого, как улыбнуться в ответ, однако он подумал, что Борис становится опасным. Когда человек так пьет, он способен и на шантаж и на предательство... Случись что, Борис многое мог бы рассказать следователю про него, Тома... Пора как-то от этого типа избавляться... Но как? От таких, как Блоха, не просто отделаться. Сколько уже лет он околачивается возле Тома! Раньше хоть была какая польза, а теперь одни неприятности...

- Статуэтка ерунда... Я тут задумал одно прибыльное дельце... - Борис многозначительно посмотрел па приятеля, но тот помалкивал. Тома дела Бориса не интересовали. Он был уверен, что это опасное и грязное дело. Сам-то Борис за собой не замечал, а Тому со стороны видно, что дружок его опускается, доходит до ручки... Не в правилах Тома было кого бы то ни было воспитывать и удерживать на краю пропасти. Он и сам ходил по этому самому краю... А сорвется человек и упадет - туда ему и дорога. Значит, мозгов не хватило, чтобы удержаться!

- Дело тысячное... - старался заинтересовать Блоха. - Ты не знаешь человека, интересующегося картинами? Подлинниками, а не какими-нибудь паршивыми копиями?

Тому все стало ясно: Блоха собирается ограбить музей или какую-нибудь картинную галерею! Насмотрелся заграничных детективных фильмов, кретин! И в газетах часто пишут, как в капиталистических странах похищают даже из известных охраняемых музеев бесценные полотна великих художников. Так это там, за границей, а у нас такой номер не пройдет! Ну, хорошо, допустим, украдешь, а куда сбудешь? Кому? Миллионеру-коллекционеру из Техаса или Филадельфии? Кто у нас сейчас купит дорогостоящую краденую картину?

Том ничего этого не стал говорить Борису. И тем более не стал отговаривать от опасной затеи, обреченной на явный провал! Может быть, это и есть тот самый случай, который поможет ему надолго избавиться от Блохи?..

Но напрасно тот рассчитывает впутать его в это безнадежное дело! Если Борис попадется с картинами, он не будет на суде рассказывать о другом... Не такой он дурак, чтобы увеличивать себе срок! Что такое тюрьма, Блоха знает, он, еще когда ему не было восемнадцати, уже успел побывать в колонии для несовершеннолетних.

- Скупщиков картин, да и вообще краденого, я не знаю, - ответил Том.

- Ну, а магнитофон, проигрыватель, усилитель и прочие примочки поможешь реализовать?

"Попахивает не музеем, а квартирной кражей..." - подумал Том.

- Спятил? - сказал он. - Нас же обэхээсовцы пасут! Привезенное-то из-за границы законным путем и то трудно сбывать, а ты... - Он чуть было не сказал "краденое", но удержался. Не нужно произносить этих криминальных слов. Мало ли чего, его запросто могут вызвать свидетелем по делу Блохи.... И этот разговор может всплыть. Следователи - они народ цепкий, за любую ниточку потянут...

- Обтяпаю это дельце и с Машкой на юг! - мечтательно улыбнулся Борис.

"Скорее всего, мой милый, на Север загремишь! - усмехнулся про себя Том. - И без толстухи Машки!"

- Ох и погуляем! - продолжал фантазировать Борис. - Я ведь не ты, не буду над каждым рублем трястись... Я, брат, гулять умею!

К ним подошел хромой в кожаном пиджаке мужчина. В руках у него автомобильный магнитофон и коробка с динамиками.

- Я возьму, Том, - сказал он.

- Тридцатник сверху, - коротко бросил тот и взглянул на часы: - Жми в кассу, сейчас закроют.

Без пяти восемь, а Евы нет. Настроение катастрофически падало, он соскучился по ней и надеялся сегодня увезти к себе на дачу. Там соберутся знакомые, будет игра по крупной...

Том сказал, что закрывается, и клиенты один за другим стали покидать комнату. До завтра. В семь вечера они снова будут толпиться тут и рассматривать товар. Некоторые, как этот Виктор в кожаном пиджаке, приходят каждый день, будто на работу. Том знает, что, купив у него дефицитную вещь, он потом перепродаст своим знакомым. Много не заработает, но что-то имеет, раз не бросает это дело. Том знает его уже несколько лет.

- Послушай, та, черненькая Люся... - нагнулся к нему Борис. От него пахнуло перегаром. - Как она? Ничего?..

- Зачем ты ей нужен! - сказал Том. - Она уважает тех, кто с деньгами и машиной...

- Деньги будут, - самоуверенно заявил Блоха. А машину у отца уведу...

- Ну-ну, попробуй, - улыбнулся Том. Он не сомневался, что Люся того быстро отошьет. Она хоть и молодая, да ранняя и отличит гнилой товар от доброго...

Он закрыл па ключ комнату, на минуту зашел к директору магазина, коротко сказал про дневной товарооборот и вышел из магазина. Сразу к машине не пошел, минут пятнадцать подождал на углу улицы Еву, а потом, чувствуя досаду и злость на себя, за то что дал ей денег, перешел лицу, сел в машину и поехал на дачу.

А Ева в это время сидела в ресторане гостиницы "Европейская" напротив режиссера Василия Ивановича Иванова и, держа в тонкой руке фужер с шампанским, смотрела на него и внимательно слушала. Василий был в расстегнутой безрукавке, давно не стриженная борода спускалась на обнаженную загорелую грудь, широченную, как деревянное корыто, маленькие синие глаза его зло поблескивали из-под густых бровей. Василий пил водку и разглагольствовал. Молча пить он не умел. На толстых могучих руках его топорщились белесоватые волосы.

- Искусства нет ни в кино, ни на телевидении, - говорил он, вперив в девушку неподвижный взгляд - Назови мне нашумевший в последнее время фильм? Ну хотя бы один?

Ева не могла назвать не потому, что была согласна с Ивановым, просто она редко ходила в кинотеатр, а летом особенно. А телефильмы вообще не смотрела, разве что иностранные многосерийные.

- А почему нет искусства? - таращился на нее Василий. - Потому что в кино и на телевидении работают ремесленники... Да и в театре - тоже! И я - ремесленник! Меня тоже надо гнать со студии в три шеи. Ремесленниками мы стали потому, что нет в кино настоящей литературы! Режиссеры выражают только себя. Они и хорошую литературу в два счета угробят. Чего себя выражать-то, если у тебя ничего за душой нет? Вот и жуют жвачку, а зритель у нас добрый, все проглотит... Это не в Англии, где киностудии одна за другой прогорают... Не ходят англичане в кино, хоть ты караул кричи! Не ходят, и баста! Телевизоры еще смотрят, а в кино не хотят... Не нравится им современное кино... Ты согласна со мной?

- Да что вы все про кино и про кино, - сказала Ева. - Как будто больше не о чем говорить?

- Хочешь, я из тебя сделаю известную актрису? - рассмеялся он. - Сейчас в кино командует господин случай. На фоне всеобщей бесталанности ничего не стоит прославитьсяиылезла на экран, спела хриплым голосом смешную песенку, поиграла подведенными глазами, покрутила бедрами, показала бюст - тут уж оператор должен постараться! А если хорошая фигура и красивые ноги, можно обнаженной показать в русской бане или в ванной... Заметила, что не фильм, то баня с паром... Нет в сценарии, так режиссер вставит, теперь каждый режиссер соавтор... И новая кинозвезда готова! Бери ее и катай по экранам...

- Хочу, - прямо взглянула в глаза ему Ева.

- И голая в речку полезешь? Это тоже теперь модно!

- Если надо, - усмехнулась Ева.

- В баню-то я уж тебя точно запру! - рассмеялся Василий. - К черту литературу! Даешь голый секс!

- Я серьезно готова сниматься в кино в любой роли: в бане, ванной, речке...

- В постели, - ввернул он.

- И в постели, - спокойно сказала Ева. - Как это говорится, искусство требует жертв!

- Не искусство, а самодур-режиссер, - ударил себя кулаком по ляжке Василий.

- Вы ведь не самодур? - взглянула ему в глаза Ева.

- Чем я лучше других? - вздохнул он, налил в рюмку из бутылки водки и лихо выплеснул в бородатый рот.

- Не наговаривайте на себя, Василий Иванович, вы не такой, - тихо произнесла Ева, глядя на него светло-карими прищуренными глазами.

- Чего же не приходила на студию? - повнимательнее посмотрел и он на нее. - Я снял бы тебя еще в одном фильме.

- Раньше не хотела, а теперь хочу, - повторила Ева. - Обстоятельства изменились. Меня из университета исключили.

- Не хочу учиться, а хочу жениться... - рассмеялся Иванов.

- Не поэтому, - сказала Ева. - Я не захотела изучать английский язык.

- И зря, - рубанул воздух толстой рукой Василий. - Читала бы в подлинникеШекспира.

- Я его не люблю.

Василий грохнул кулаком по столу, так что все задребезжало, а бутылка с шампанским подскочила и чуть не упала, и оглушительно захохотал:

- Она Шекспира не любит! Толстой тоже не любил, гении, они тоже не любят друг друга... А ты за что не любишь великого трагика и поэта?

- Я не верю ему, - ровным голосом произнесла Ева. - Не верю, что Ромео отравился, а Джульетта заколола себя кинжалом из-за любви... Не верю, что Отелло мог задушить Дездемону из-за такого пустяка... А король Лир роздал неблагодарным дочерям свое царство. Все это красиво, впечатляет, но не правда.

- Оригинальная точка зрения на Уильяма Шекспира... - усмехнулся Василий, снова наливая себе водки и пододвигая бутерброд с семгой. - Ну, бог с ним, с Шекспиром... А Кирилл знает, что тебя того... из университета?

- При чем тут Кирилл? - надменно надула губки Ева. - С Кириллом мы расстались.

- Надеюсь, не на почве Шекспира?

- Он, наверно, лучше меня, он умеет любить, - задумчиво произнесла она. - А я никого не люблю.

- Правильно и делаешь, - помрачнел Василий и положил свою огромную лапищу ей на руку. - В наше время любовь - это расточительство...

- Не понимаю? - Взглянула на него Ева.

- Проживешь с мое, милая, поймешь... - Василий еще налил рюмку и выпил. Отерев накрахмаленной салфеткой рот и бороду, грустно улыбнулся: - Я недавно разошелся со своей Нонкой... Ну, с женой моей! Я ведь любил ее и, как видишь, все напрасно... Вся моя любовь коту под хвост!

- Первый раз встречаю человека, который жалеет свою собственную любовь, - засмеялась Ева - она не умела жалеть - и сама налила в фужер шампанского. Она поняла, что на душе у режиссера скверно, но и ей было невесело.

- Тебе этого не понять, ты же никогда не любила, - подковырнул Василий.

- Стоит ли прошлое жалеть, а тем более любить то, чего уже нет?

- Есть люди, которые только прошлым живут, - грустно заметил Василий. - Слышала про такого писателя Марселя Пруста?

- Он жил в комнате, обитой пробкой, и не выносил малейшего шума, - сказала Ева. - Чем ему еще было жить, если он из комнаты не выходил?

- А ты читала его?

- Начала что-то про Свана и не смогла закончить, - призналась Ева. - Тоска смертная...

- Ты молода, и у тебя есть будущее.

- Можно подумать, что вы старый.,.

- Дело не в возрасте...

- Вот именно, - подхватила Ева. - Я иногда чувствую себя старухой.

- Странно, что вы расстались с Кириллом, - думая о другом, проговорил Василий. - Мне казалось, он тебя любил...

- Меня долго любить невозможно, - сказала Ева, - В меня многие влюбляются, а потом...

- Что потом?

- Мне на них наплевать, а это никому не нравится.

- У тебя сердца нет, что ли?

- Вы уверены, что любовь прячется в сердце?

- Не знаю, где она прячется, а отними у человека любовь - и он перестает быть человеком, - сказал Василий.

- Кто же тогда я? - с улыбкой спросила она.

- Дурочка ты, - беззлобно ответил он. - Маленькая дурочка.

- Я хотела бы поумнеть.

- Та женщина, которую полюбит Кирилл, будет счастливая, - убежденно сказал Василий.

- Значит, мне не повезло, - усмехнулась Ева.

Василий налил ей в фужер шампанского, себе водки и, задумчиво глядя в пространство, внушительно сказал:

- Давай, сестренка, выпьем за Кирилла! Счастья ему...

- Почему вы назвали меня сестренкой?

- Сестренка по несчастью! - невесело рассмеялся Василий. - Мне худо, вижу, и тебе от радости плясать не хочется...

Ева молча улыбнулась и выпила все до дна.

- Кирилл, он настоящий, - все так же задумчиво продолжал Василий. - И если он тебя любил, а ты... В общем, тогда тебе действительно не повезло.

- Я молода, и у меня есть будущее...

- Сдается мне, девочка, что нет у нас с тобой будущего... - с расстановкой, что-то про себя обдумывая, проговорил Василий. - Вот что, Ева, мне до чертиков надоел этот чопорный ресторан с иностранцами, официантами в смокингах, да и метр на нас уже косо поглядывает... Поедем лучше ко мне? Только попросим этого критика в штатском, чтобы он дал нам с тобой хорошую выпивку?

- У тебя есть кофе и музыка? - посмотрела на него девушка, незаметно для себя самой перейдя на "ты".

- У меня четыре голых стены и раскладушка, - сказал Василий. - Я ведь на днях ушел из дома...

- Ну что ж, - вздохнула она. - В таком случае, обойдемся без кофе и музыки.

- Штопор и стаканы у меня найдутся! - весело улыбнулся Василий и на весь зал басисто гаркнул, подзывая официанта.


Ни Ева, ни Василий не видели, как неподалеку от Стоянки такси, что у Казанского собора, остановились "Жигули". Кто-то проворный из очереди кинулся было к машине, но тут же вернулся несолоно хлебавши: водитель наотрез отказался подхалтурить. У бородатого Василия под мышкой две разнокалиберных бутылки, у Евы разбухла сумочка от закусок и яблок. Лохматая голова Иванова возвышалась над очередью, синие глаза его возбужденно поблескивали. Когда подошла их машина, какая-то парочка ринулась к ней, но Василий молча поймал нахального юношу за штанину и вернул в очередь. Накрашенная девица с сигаретой во рту сама вернулась, бросив на Еву высокомерный взгляд. Еве было весело, она одна выпила в ресторане бутылку шампанского, обернувшись, она показала девице язык.

Парень и его подружка что-то бубнили, но они уже не слушали, забрались в машину и выехали на ярко освещенный Невский. Вслед за ними неторопливо двинулись "Жигули".

Василий ушел из дома в чем был, позднее Нонна привезла на студию чемодан с его личными вещами, а за пальто и плащом, заявила она, мол, сам придешь осенью. Временно Василий поселился у одного приятеля-киношника, только что получившего однокомнатную квартиру в Купчино и не успевшего еще ее обставить. Приятель с киногруппой на все лето уехал в Сибирь, где снимался многосерийный фильм из жизни дореволюционных промышленников. Можно было бы пожить у Кирилла, но тот улетел в длительную командировку на Кольский полуостров, а развод произошел уже в его отсутствие. Недавно Иванов сдал комиссии отснятый фильм, получил деньги и теперь, как говорится, прожигал жизнь. На студии он не показывался уже с полмесяца, хотя знал, что за ним закреплен новый фильм, который надо будет снимать осенью. Пока автор дорабатывал сценарий, Василий гулял, как он это умел делать, широко и шумно... Однажды в разгар веселья в Купчино приехал Вадим в милицейской форме и, вызвав его в прихожую - в комнате были гости, - заявил, что ему позарез нужны деньги, подвернулись две путевки за границу, ну и они с Люсей решили поехать... Василий спросил, сколько надо? Вадим сказал, сколько не жалко... И щедрый Иванов тут же вручил ему большую часть постановочных... Лишь потом он сообразил, что Вадим его просто-напросто надул: подумал, что он все пропьет и таким манером выманил деньги... Пока у Василия еще были наличные, но скоро придется идти на поклон к другу. Волнения и переживания после развода понемногу улеглись, и Василий сам чувствовал, что надо кончать с весельем и браться за работу. Фильм он будет снимать в Средней Азии в городе Чимкенте. А из Ленинграда ему хотелось уехать.

Вот в такой момент и скрестились пути Василия Иванова и Евы Кругликовой. У обоих на душе было муторно, оба перешагнули в жизни через какой-то немаловажный рубеж.

Примерно через час после того, как они приехали, дверь раздался настойчивый дребезжащий звонок.

- Кого это черт несет? - проворчал Василий, слезая с подоконника, где он сидел со стаканом в руке разглагольствовал о коварстве женщин. После развода с Нонной он любил на эту тему поговорить, тем более что Ева не спорила с ним, а даже соглашалась.

Когда в проеме двери возникла величественная фигура Иванова, Сергею Петровичу Кругликову пришлось задрать голову, чтобы посмотреть тому в лицо.

- Я отец Евы, - сообщил он. - Она у вас?

- А вам, собственно, какое дело? - свел вместе густые светлые брови Василий.

Такого Сергей Петрович не ожидал, обычно мужчины конфузились, мялись, а затем, посторонившись, пропускали его в прихожую, куда он входил с трагическим выражением на лице и первым делом бросал взгляд на пол, где должны стоять сапоги или туфли Евы, в зависимости от погоды и времени года, а потом на вешалку, где должно висеть ее пальто или плащ...

- Можно зайти? - намерился он переступить порог, но Василий загородил проход.

- Нельзя, - коротко ответил он, собираясь захлопнуть дверь.

- Я отец... - смешавшись, повторил Кругликов, пытаясь заглянуть в прихожую.

- Вот что... папочка... - презрительно сказал Василий, подавляя гнев. - Катись отсюда, пока я тебя не спустил с лестницы! Ишь ты сыщик какой нашелся!

И перед самым носом его с треском захлопнул дверь, но не успел вернуться в комнату, где на единственном кресле с красной обивкой, закинув нога на ногу, сидела Ева с сигаретой и консервной банкой на коленях, куда она стряхивала пепел, как раздался длинный звонок. Ева даже не пошевелилась. Положив сигарету на деревянный подлокотник, протянула руку и взяла с полированного журнального столика стакан с шампанским. Лицо у нее невозмутимое, глаза задумчиво устремлены на незашторенное, распахнутое окно, в которое заглядывало темное небо с тусклыми крошечными звездочками. Еву совершенно не волновало то, что происходит в прихожей. Она знала, что никакая сила сейчас не поднимет ее с кресла. Этот громадный бородатый мужчина ей нравился еще с тех пор, как она снималась в его фильме. Он многим женщинам в киногруппе нравился, но режиссер почему-то мало обращал на них внимания. В том числе и на нее.

Встретились они сегодня случайно на углу Невского и улицы Бродского. Ева направлялась к автобусной остановке, чтобы поехать к Тому, а Василий покупал в киоске сигареты. Она сразу узнала его могучую фигуру, буйную русую бороду. Сама подошла и поздоровалась. Василий уже был навеселе и без лишних слов предложил пойти в "Европейскую" поужинать. Ему не так хотелось поужинать, как выпить, а такие люди, как Иванов, не любят пить в одиночестве. Ева с удовольствием составила ему компанию...

Она услышала гневный приглушенный бас Василия, потом грохот, удаляющийся шум, затихающие голоса, а немного погодя вернулся побагровевший и возбужденный Василий.

- Отбил нападение? - улыбнулась Ева, не изменяя позы. Глаза ее прикрыты черными ресницами.

- Какой-то гнусный тип рвался сюда... утверждает, что твой отец.

- Надеюсь, ты его не спустил в мусоропровод?

- Если еще раз сунется, так и сделаю...

- Если бы ты знал, как он мне надоел! - вздохнула Ева. - Теперь будет дежурить под окном.

- Он что, ненормальный?

- Ты первый, кто так с ним сурово обошелся, - сказала Ева. - Может быть, это его чему-нибудь научит?

- Если хочешь, поезжай с ним, - успокаиваясь, сказал Василий.

- Ты этого хочешь? - пристально взглянула она на него.

- Нет.

- Тогда забудь о нем, - сказала она, отпивая из стакана.

Однако Кругликов сам напомнил о себе. Они слышали, как фыркнул внизу мотор машины, потом послышались пронзительные гудки. Кто-то с первого этажа в форточку обругал его, мол, как не совестно по ночам людей беспокоить?.. После этого машина уехала. Ева даже не встала с кресла и не посмотрела в окно. Лицо ее было безмятежно, глаза мерцали. Чтобы яркий свет от торшера не бил в глаза, Василий набросил на него свой пиджак.

- Диву даюсь, как нашел он тебя? - не мог успокоиться Василий.

- Он всегда меня рано или поздно находит.

- И у Кирилла был?

- Ты спроси, у кого он не был, - усмехнулась Ева.

- Поразительный тип! - покачал головой Василий. - А зачем он это делает?

- Меня, видишь ли, спасает...

- А ты от него спасаешься?

- Вот именно.

- Ну и положеньице у тебя... - сочувственно сказал Василий. - Всю жизнь таскать за собой хвост в образе заботливого папочки! Но каков подлец, а? Стал звонить, когда ты свет выключила...

- Я тоже научилась его обманывать, - сказала Ева. - Но как он нас сегодня выследил, не могу в толк взять!

- В следующий раз я его поколочу! - пообещал Василий.

Они помолчали. На кухне водопроводная труба издала громкий утробный рык, потом над головой явственно заскрипели паркетины под чьими-то тяжелыми шагами. Непривычно было видеть незашторенное окно, смотревшее прямо в темное небо. Послышался могучий звук двигателей, и звездный мрак наискосок прорезали розовые и зеленые вспышки идущего на посадку самолета.

- Здесь хорошо, - тихо произнесла Ева.

- Хорошо? - с сомнением переспросил Василий, оглядывая пустую необжитую комнату, в которой еще пахло обойным клеем и краской.

- Мне с тобой хорошо, - уточнила девушка.

Василий снова уселся на подоконник, загородив собой небо и звезды, и задумчиво уставился на нее. Очень привлекательная, с богатыми данными и... такая несчастная! Ей хорошо в пустой комнате, где всего одно кресло и у голой стены раскладушка со скомканным постельным бельем. Какой надо быть одинокой и неприкаянной, чтобы чувствовать себя в этой обстановке хорошо. Василию иногда хотелось волком выть в этой убогой комнате, когда он утром просыпался с тяжелой похмельной головой.

Он был по натуре добрым человеком и искренне пожалел Еву. Он разглядел в ней то, что еще не видел ни один ее знакомый: неприкаянность и одиночество, глухую тоску по чему-то и самой ей еще неясному... Все видели в ней красивую желанную женщину, а человека не замечали. Таков уж удел красивых: они никогда не кажутся окружающим несчастными. Мужчины ими восхищаются, женщины им завидуют. Хорошая фигура, красота - это божий дар, который далеко не всем достается. Если к красоте да еще немного ума, женщина может добиться в своей жизни многого, об этом свидетельствует многовековая история человечества. Красивые женщины, даже невысокородные, из низов, при королевских дворцах правили государствами, иногда определяли мировую политику, развязывали кровавые войны...

Теперь другие времена, но женская красота и обаяние и сейчас много значат. Красивая женщина всегда может лучше устроить свою жизнь, чем некрасивая. То, что обыкновенной женщине нужно добиваться годами упорного труда, красавице дается легко, даром.

Как Ева распорядится своим богатством - красотой? Растратит все впустую или добьется всего, чего пожелает? Но для того чтобы что-либо достичь, нужно этого хотеть, а у Василия сложилось впечатление, что Ева ничего не хочет. Живет как живется, а под лежачий камень и вода не течет.

Василию захотелось чем-нибудь помочь ей, растормошить ее, заставить шевелиться, действовать! Лишь красота и энергия могут поистине сотворить чудо...

- Ева, поехали со мной в Среднюю Азию, - предложил он. - Я тебя завтра же на студии оформлю помрежем, и уедем отсюда к чертовой матери! На полгода, а? Подальше от моей Нонки и твоего папочки! Ну как, поедешь?

В глазах ее что-то вспыхнуло, ресницы задрожали, она зашевелилась в кресле, встала и, протянув руки, как слепая, подошла к нему. Совсем близко.

- И ты еще спрашиваешь? - прошептала она и, уткнувшись ему в широченную грудь лицом, затихла. Плечи ее задрожали, непрошеные слезы хлынули из глаз. Так облако на небе вдруг неожиданно разразится дождем, хотя светит солнце и ничто не предвещает грозы. Ева и не помнит, когда в последний раз плакала, непривычно это для нее. Она чувствовала, что краска щиплет глаза и вместе со слезами черными ручейками течет по щекам, но даже не пошевелилась.

Василий растерялся, он даже протрезвел. Большая рука его стала осторожно гладить ее длинные гладкие волосы. Сквозь тонкую ткань рубашки он ощущал ее твердую горячую спину. Она плакала, а он улыбался в густую бороду. Ему вдруг стало легко и спокойно, как давно уже не было... Права эта девчонка, что прижалась к его груди, нечего цепляться за прошлое. Надо жить будущим, а будущее вот оно, рядом, в твоих руках... Только сумеет ли он его долго удержать, вот в чем вопрос!..


5


- Дядя Кирюша, а в Ленинграде летают большие воздушные шары? - спрашивала Глаша, не отставая от него ни на шаг.

- С какой стати они должны там летать? - удивился Кирилл.

- Это так красиво: большой-большой город и над ним летают разноцветные воздушные шары... - мечтательно говорила Глаша.

Это действительно было бы красиво, но с чего она взяла, что в больших городах должны летать воздушные шары? Наверное, видела фильм о блокадном городе с заградительными аэростатами в небе...

Кирилл нервно мерил шагами узкую полоску берега. Глаша семенила сзади, стараясь точно попадать босыми ножонками в оставленные им следы на песке. Косички она расплела, и жидкие светлые волосы трепал ветер, дующий с озера. Небо над головой было низкое, затянутое пепельной мглой. Мгла эта как с утра обложила все кругом, так и не рассеивалась. Однако большого волнения на озере не было. Ровные, чуть заметные волны катились на берег, покачивая заякоренные на мелководье карбасы и плоскодонки. Не очень сильный ветер относил в сторону комаров.

- Ты точно помнишь, что они отплыли сразу после обеда? - уже который раз спрашивал Кирилл девочку.

- Сашка кино любит, - объясняла Глаша. - Наверное, уговорил тетю Женю пойти в клуб. А вы любите кино, дядя Кирилл?

- Сашка хоть умеет управлять карбасом?

- Санька-то? - удивилась она. - Санька все умеет. Весной в путину вместе с рыбаками сети ставил.

Может, мотор забарахлил? - рассуждал вслух Кирилл. - Что же могло случиться?

- С Санькой ничего не случится, он счастливый... - трещала сзади Глаша. - У него две макушки.

- Какие еще макушки? - буркнул Кирилл.

- Обыкновенные, на голове. У всех но одной макушке, а у Саньки - две! - с гордостью заявила Глаша.

- А у тебя два языка, - поддразнил Кирилл. - Когда один спит, другой болтает...

- Я на вас не обижаюсь, дяденька Кирилл, - сказала Глаша. - Вы очень расстроенный...

Кирилл записывал предсвадебные обряды в соседней деревне, там одну девушку выдавали замуж, соблюдая старые обычаи. Когда он вернулся, Евгении на месте не было, оказывается, она, не дождавшись его, с Сашкой уплыла в Трубачево, где находились почта, магазины и сберкасса, хотя Кирилл и просил подождать. Он сам хотел отвезти ее. Дело в том, что последние дни, после возвращения с острова Важенка, Евгения места не находила от волнения: ей хотелось во что бы то ни стало дозвониться до Ленинграда и узнать, как там ее Олька... Сон ей приснился нехороший! Кирилл и не подозревал, что она такая, суеверная.

Уплыли они на карбасе после обеда, а сейчас уже поздний вечер. Можно несколько раз обернуться туда и назад. До Трубачева напрямик полтора часа езды на моторке. А на Сашкином карбасе сильный мотор, не то что у деда Феоктиста. И хотя Кирилл понимал, дозвониться отсюда трудно и Евгения могла задержаться, он волновался, особенно после того, как узнал у местных, что почта закрывается в шесть вечера, а сейчас без пятнадцати девять.

- Вы не убивайтесь, дяденька Кирилл, - успокаивала Глаша. - Куды они денутся? Я ить не страдаю из-за мово Саньки? Ежели бы че с ними стряслось, я бы враз почувствовала. Я завсегда чувствую, когда что-нибудь случается. Вот в прошлом году...

- Бензин мог кончиться? - рассуждал Кирилл.

- У Саньки всегда в лодке стоит полная канистра, - откликнулась Глаша. - Сашок - ужас какой хозяйственный мужик. Как я. И в движках он морокует. Коли и сорвет шплинт с крыльчатки, он тот же секунд починит.

- Погоди! - прислушался Кирилл. - Кажется, мотор...

Глаша остановилась, ветер занес ее легкие волосы на лицо, она отвела их маленькой тонкой ручонкой и тоже прислушалась.

- Это рыбацкий катер, - уверенно сказала она. - Стороной пройдут... Санькин мотор я сразу бы узнала...

Неподалеку от них опустилась ворона и, поглядывая в их сторону блестящим разбойничьим глазом, принялась обследовать кромку берега. Ветер топорщил на ее гладкой спине черные перья. Вот ворона остановилась, степенно подняла корявую ногу и, нахохлившись, растопыренной лапой почистила клюв.

- Надо плыть в Трубачево! - решил Кирилл и, больше не раздумывая, направился к карбасу деда Феоктиста.

- Ой, я с вами! - встрепенулась Глаша, глазевшая на ворону.

- Холодно, а ты босиком, - засомневался Кирилл. -• Пожалуй, лучше иди домой и поставь самовар...

- Какой самовар, дядя Кирюша? - обиделась Глаша. - До самоваров ли тут, ежели мой Сашок... - она прикусила язычок, вспомнив, как только что расписывала, будто с ее Сашкой ничего не может приключиться, иначе бы она почувствовала.

- Что твой Сашок? У него же две макушки? - без улыбки спросил Кирилл. Он не на шутку стал волноваться, теперь его мучило нехорошее предчувствие.

- Мало ли че, - сказала Глаша. - Макушки-то две, а голова одна, и он ее не бережет... Вы заводите мотор, а я сбегаю за бинтами!

- За бинтами? - изумился Кирилл.

- А вдруг они ранены? - Глаша чуть не плакала. От ее былого оптимизма не осталось и следа.

- Захвати одеяло и оденься потеплее, - покачав головой, распорядился Кирилл. - И скажи деду, что мы на карбасе пойдем в Трубачево.

Глаша вернулась быстро, она запыхалась, к груди прижимала свернутое в рулон одеяло. На ней была теплая стеганая куртка, из кармана свисал коричневый шерстяной платок.

- Я взяла бинты и пузырек с йодом, - сообщила она, забираясь в карбас.

Глупостями занимаешься, а на ноги ничего не надела, - рассердился Кирилл. - На кой черт им твой йод, если... Но, заметив, как испуганно расширились ее глаза, он умолк... Тоже хорош! Нервы распустил. Он чуть было не брякнул: уж если что им понадобится на воде, так это спасательный круг...

От этой мысли у него засосало под ложечкой, и он почувствовал слабость, даже вынужден был отпустить стартер. Уже не предчувствия, а дикая тревога стала терзать его: не случилась ли с ними какая беда! Уже сумерки, где они могут быть? Сомнительно, что мог отказать мотор на берегу, а если в пути, на озере?.. Разве их сыщешь теперь? Но волна идет к берегу, если бы отказал мотор, их бы все равно прибило к суше...

Кирилл заторопился, руки его дрожали, и, как обычно бывает в таких случаях, мотор не заводился, фыркал, чихал... Он понял, что залил горючкой свечу. Пришлось ее ключом выворачивать, протирать и снова ставить на место. Глаша широко открытыми глазами смотрела на него. Она съежилась на носу в своей толстой куртке. Босые ноги, как птица, поджала под себя. Платок по-прежнему торчал из кармана. Это почему-то стало раздражать Кирилла.

- Платок потеряешь, - заметил он, нажимая на стартер.

- Я не переживу, коли с ними что-нибудь случилось, - совсем как взрослая произнесла Глаша.

Мотор взревел, и Кирилл круто развернул нос карбаса. Теперь резкий ветер не давал возможности переговариваться. Он держал вдоль берега, но нигде карбаса не было видно.

В Трубачеве им сказали, что Сашка - его тут все знали - и молодая городская женщина отчалили от берега в начале седьмого, как только почту закрыли. Ему даже сообщили, что Евгения дозвонилась до Ленинграда, дома у нее все благополучно... В маленьком поселке всегда все всё знают!

- Господи, неужто они утопли? - плачущим голосом воскликнула Глаша, когда они снова подошли к карбасу.

- Ты еще нюни распусти тут мне! - грубо оборвал Кирилл, у него у самого сердце переворачивалось от ужасного предчувствия.

Они молча отплыли от берега, Кирилл развернул карбас и направил его туда, где низкое лохматое небо сливалось с колышущимся неприветливым озером. Глаша перебралась на корму. Устроилась рядом, сейчас она напоминала сгорбившуюся старушку с маленьким скорбным лицом, спрятавшимся в платке, который она накинула на голову.

Лицо Кирилла окаменело. Он сейчас не думал, куда держит путь, он думал о том, что не может жизнь быть столь жестокой к нему: только что он с таким трудом после горя и разочарований нашел свое счастье, а в этом Кирилл теперь не сомневался, как оно, возможно, обернулось ужасной трагедией... Кирилл не считал нормальными тех людей, которые были способны из-за неудачной любви или из-за крушения несбывшихся надежд покончить с собой. Он был убежден, что ему в голову даже никогда такая мысль не придет. А сейчас он впервые совершенно отчетливо представил себе, что если не стало Евгении, то а его жизнь утратила весь свой смысл... Пусть это прекрасное и вместе с тем коварное ненасытное озеро примет в себя и его... Он с открытыми глазами камнем пойдет на дно и не сделает малейшей попытки всплыть наверх. Пусть грудь разрывается от удушья, лопаются барабанные перепонки в ушах, а могучий инстинкт жизни прилагает все усилия, чтобы вытолкнуть тело наверх, он не всплывет. У него хватит силы воли не всплыть...

Ветер обдал его лицо мелкими брызгами и вмиг развеял недостойные капитулянтские мысли... Он еще не знает, что с Евгенией, а уже хоронит себя! Не только паникер, но еще, оказывается, и слабак! Кто сказал, что она утонула? Наверняка они плыли вдоль берега, даже если карбас затонул, они смогли бы добраться до суши. Кирилл знал, что Евгения хорошо плавает, а о Саньке нечего и говорить: он родился на озере! Они живы, и их надо искать... Мысль его заработала четко и ясно. Он вспомнил, что Евгения хотела перед отъездом обязательно наведаться на маленький остров, Кирилл забыл, как он называется... Кажется, у него и названия-то нет.

- Далеко отсюда до острова? - громко спросил он нахохлившуюся Глашу, страдальческими глазами смотревшую прямо перед собой. Обороты мотора он убавил до минимума.

Тут островов много, - бесцветным голосом ответила она.

Наверно, Глашу посетили те же самые мысли, что и Кирилла, очень уж у нее испуганное лицо.

- Маленький такой... - волнуясь, кричал Кирилл, - Он где-то должен быть близко... Помнишь, она говорила, что хорошо бы туда съездить? Ну, когда мы смотрели на чаек, помнишь?

- Не помню, - вяло произнесла она. - На каких чаек?

Кирилл решил подойти с другой стороны.

- Евгения была в синей юбке, и ее еще комары в воду загнали.

- Вчерась-то? - на этот раз вспомнила Глаша, - Так она хотела плыть на Федюнин бакен, это близко.

- Говори, как туда держать? - приказал Кирилл.

Наверное, в его голосе прозвучала надежда, потому что Глаша завозилась на скамье, затем стащила с головы платок, и светлые волосы залепили ей лицо. Она отдела их за ухо, взглянула в глаза Кириллу.

- Чего им торчать-то до ночи на бакене? - спросила она.

- Ты давай показывай!

Глаша посмотрела на озеро и велела взять влево. Платок она так и не надела, хотя волосы мешали ей.

- Если мы их найдем, я боженьке и пречистой деве Марин свечку в церковке поставлю, - заявила Глаша.

- Так ты же говорила - в бога не веришь?

- Когда все хорошо, не верю, а когда беда постучится в окошко, я про боженьку вспоминаю.

- С кем же ты в церковь ходишь? - спросил Кирилл. - И даже свечки ставишь...

-- Я только в пасху и в троицу, - ответила Глаша, - С дедушкой, с кем же еще?

В красном углу в избе деда Феоктиста висело несколько потемневших икон, одна даже в окладе. Евгения сказала, что иконы конца восемнадцатого века и не представляют интереса, так как выполнены примитивным богомазом.

- Чему же тебя в школе-то учат, Глашенька? - сказал Кирилл, вглядываясь в даль. Кажется, в сгущающихся сумерках показалась темная масса. Это может быть только остров.

- Еще я верю, когда сильная гроза, - пояснила Глаша. - Перекрестишься на иконку - и пронесет... И еще ночью, когда в доме одна, я тоже верю. А днем не верю.

- Ну, моли своего боженьку, Глаша... - пробормотал Кирилл, направляя карбас к смутно темнеющему впереди маленькому островку. Хотя он был и маленький, все берега в буреломе, виднеются деревья, но пока не разобрать, сосны это или березы.

- Что это? - воскликнула Глаша, показывая рукой в темную воду. Кирилл тоже рассмотрел продолговатый предмет, напоминающий спинку стула с задними ногами. Чувствуя, как стало трудно дышать, Кирилл сбавил обороты, потянул на себя кривую железяку, и карбас медленно развернулся. Он уже догадался, что это в воде: мольберт Евгении. Сначала попыталась достать его Глаша, но ей было не дотянуться, тогда Кирилл придвинул веслом мольберт поближе к борту и достал.

- На этой штуке тетя Женя рисовала... - всхлипнув, произнесла Глаша.

И тут они услышали слабый крик, мотор лопотал на малых оборотах, а ветер дул в их сторону. Крик доносился с острова. Кирилл дал газ, и карбас, чуть не опрокинувшись, ринулся к острову. На расчищенном от бурелома берегу стояли две темные фигурки и размахивали руками. Кирилл, не отпуская румпеля, обхватил свободной рукой худенькие плечи девчонки и чмокнул ее в холодную мокрую щеку.

- Да здравствует пречистая дева... как ее? Мария... И все святые угодники господа бога-а!

...Они молча стояли на берегу, тесно прижавшись друг к другу. Евгения, вся мокрая и дрожащая, засунула свои ладони ему под мышку. Он видел ее черные растрепавшиеся волосы, почти до пояса спускающиеся на облепившую ее рубашку. Брюки тоже были мокрые. Кирилл гладил ее спину, ощущая пальцами вздрагивающие от озноба лопатки. Иногда он нагибался и целовал ее в холодный лоб, щеки, нос. Она крепко обхватила его вокруг талии и не размыкала рук, будто боялась потерять. А неподалеку Глаша сурово отчитывала Сашку:

- Ладно, она городская тетенька, а ты-то, лопоухий, куда глядел?

- Откудова он, проклятущий, вывернулся и ра-аз в днище! Вода как хлынет... Хорошо еще не потонул карбас, батя бы мне всю шкуру спустил...

- И так еще спустит! - посулила Глаша.

- Ладно, что близко остров, а то кормили бы мы раков, - бубнил Санька. - Карбас-то хоть и залило, а держался на плаву. Мы ухватились за него и гребли ногами к берегу. Легкое смыло, а тяжелое осталось на днище. Даже канистра с горючкой цела. А ножик мой тю-тю! И когда булькнул, я даже не заметил...

- Моли бога, что жив остался, а он, бедолага, ножик жалеет! - фыркнула Глаша. - Ладно, как вырасту, заработаю много денег, куплю тебе сто ножиков.

- Чудачка ты, Глашка! - рассмеялся Санька. - На кой хрен мне сто? Одного хватит... И потом, когда еще ты вырастешь, а мне теперича надоть...

- Вырасту, не сумлевайся, - заявила Глаша. - За тобой, Сашок, нужен глаз да глаз!

- Когда мы очутились в воде, - заговорила Евгения, - я знаешь о чем подумала?

- Знаю, - сказал Кирилл. - Ты подумала об Ольке...

- О тебе, дурачок, - прошептала она. - А потом об Ольке... И держалась за тяжелую, как колода, лодку ч думала, что я не имею права умирать, у меня ведь ты и Олька!

- А я подумал, что если тебя нет, то незачем и мне жить, - сказал Кирилл. - Раньше мне никогда такие мысли в голову не приходили.

- Утоп бы ты... - продолжала выговаривать Глаша. - А я бы одна осталась. И надо мне было бы подыскивать другого жениха...

- Это что ж, я твой жених? - изумился Санька. - Ну и дурища! От горшка два вершка, а эвон о чем думает! Не ляпни кому-нибудь в поселке - засмеют! И тебя и меня.

- Надень мою куртку, Сашок, - озабоченно сказала Глаша. - Гляди, как трясет тебя, родимого...

- А я чего ж! - спохватился Кирилл и, освободившись из объятий Евгении, кинулся к карбасу, где лежало одеяло. Принес и укутал ее, как кокон. Теперь она не могла даже руками пошевелить. Легко поднял ее на руки и понес к карбасу, что покачивался у берега, привязанный веревкой к поваленному в воду стволу.

- Надо ехать, - сказал он ребятам.

- Я только канистру переброшу в вашу лодку и карбас к дереву привяжу, - вспомнил Санька и вместе с Глашей побежал на другую сторону острова, куда прибило почти до краев наполненный водой карбас. Просто удивительно было, что он не затонул. Но опытные плотники и делали именно такие нетонущие ладьи: наберется вода до борта, а лодка не тонет, медленно дрейфует, почти вся скрытая под водой, пока ее не прибьет к ближайшему берегу. Не растеряется рыбак, не бросит карбас - значит, есть у него шанс остаться живым, если, конечно, на озере не разгулялся шторм; тогда ничто уже не спасет.

Когда они отчалили от острова, который почему-то назвали Федюнин бакен, хотя Кирилл тут никакого бакена не обнаружил, уже было совсем темно. В прорывах облаков неясно посверкивали звезды. Санька и Глаша устроились на носу, а Кирилл и Евгения на корме. Мотор добродушно тарахтел, плескалась под сиденьем вода, погромыхивала Санькина канистра.

- Я люблю тебя, Кирилл! - горячо прошептала ему в ухо Евгения.

- Люблю... - эхом откликнулся он, крепче прижимая ее к себе, и подумал: то, что он сегодня пережил, пожалуй, еще ни разу не переживал в своей жизни.

- Люблю-лю-лю... - тарахтел движок, расположившийся посередине лодки.

- Люблю-ю-ю! - свистел ветер.

- Люблю-ю! - напевали волны, разбегаясь по обе стороны карбаса.


Вынужденное купание в холодных водах Оленя не прошло даром для Евгении. На следующий день она встала вялая, с головной болью, а когда измерила температуру, то окончательно убедилась, что заболела. Через два дня она поправилась, дед Феоктист вылечил ее своими собственными средствами, без порошков и микстур, но настроение молодой женщины упало, и она заговорила об отъезде в Ленинград. Кирилл не стал ее задерживать: и так Евгения провела с ним более полумесяца, а у нее дома все-таки малолетняя дочь.

До райцентра Умбы они добрались на попутных лесовозах, а оттуда до Кировска на самолете Ан-24. В аэропорту Кириллу пришлось побегать, прежде чем он сумел достать билет на ленинградский самолет. Заканчивался отпускной сезон, и северяне осаждали кассу.

Глаша и Санька проводили их до леса, через который пролегала дорога лесовозов. У ребятишек лица невеселые, они привыкли к гостям, и жаль было расставаться. Санька - рослый, русоволосый мальчишка с веснушчатым носом и светлыми дерзкими глазами. Он не такой разговорчивый, как Глаша. Молча сунул им крепкую, в ссадинах ладошку, которую он сложил лодочкой, и сказал:

- Погодили бы ехать-то, скоро ход сига, глядишь, навялили бы по кошелке... Наш сиг на всю губернию славится. В городе такого не сыщете.

Глаша переводила покрасневшие глаза с Кирилла на Евгению, она уже успела потихоньку всплакнуть, привязалась она и к Кириллу, и к Евгении. Сюда, в глушь, редко кто приезжает. Тоненькие косички с веревочками подрагивали за ее худой спиной, в живых смышленых глазенках грусть.

- Дяденька Кирюша, вы уж там не забижайте тетю Женю, - отведя его в сторону, наставляла она. - Тетя Женя ой какая хорошая... - И, достав из кармана курточки бисером вышитый кошелек, с гордостью показала: - Гляди, что подарила мне на память! Там еще пудреница с зеркалом...

Кирилл достал из кармана складной нож и протянул ей.

- Это мне? - радостно загорелись глаза у девочки.

- Можешь подарить Саньке, - улыбнулся Кирилл. Ножик хороший и ему, конечно, нужен, но больше у него ничего подходящего нет. В Кировске купит другой...

- Еще чего! Саньке! - возмутилась Глаша. - Он, растяпа, потеряет... Мне и самой пригодится. Рыбу чистить и все такое.

Санька краем уха прислушивался к их разговору. На его обветренных губах появилась улыбка. И Кирилл, и Санька знают, что у девочки сердце доброе и нож, не успеют они отъехать от поселка, перекочует в Санькин карман...

Подошла громадная "Колхида" с длиннущим прицепом, на котором лежали хлысты, как лесорубы называют спиленные и очищенные от сучьев стволы деревьев. Увидев на лесной дороге людей, шофер сам остановился.

- Далече? - спросил он.

- Дяденька Петя, ты их подкинь до Умбы, - первой подскочила к нему Глаша. - Только не растряси на большаке... - И, не удержавшись, похвасталась своими подарками, которые держала в руках.

Пока лесовоз не скрылся в лесу, Глаша и Санька стояли на изрытой глубокими колеями дороге и смотрели ему вслед: две тоненькие фигурки на фоне зеленого густого леса, над которым низко висели рыхлые белые облака. Они не махали руками, просто стояли и смотрели вслед удаляющемуся лесовозу.

Пока Кирилл бегал в аэропорту, регистрировал билет, потом ждали в тесном зале, когда объявят посадку, он не думал о том, что совсем скоро останется один, а когда могучий лайнер, сотрясая воздух, круто взмыл вверх, вытягивая из себя, как паук паутину, белесую полосу выхлопа, он остро, до боли в сердце почувствовал свое одиночество. Стоя на летном поле и не видя снующих поблизости машин, он вспоминал, о чем они говорили, сидя на жесткой скамье, и не мог вспомнить. Кажется, Евгения просила звонить ей при первой возможности, а когда закончится командировка, дать ей телеграмму, она встретит его в Ленинграде...

Ленинград... Он казался далеким, как Антарктида. Пока не дали посадки, Кирилл несколько раз ловил себя на мысли, что он готов наплевать на командировку, на далекое село Морошкино, куда ему предстояло из Кировска добираться, сесть, пусть даже без билета, в самолет рядом с Евгенией и лететь в Ленинград...

У него сейчас такое ощущение, будто он налетел на каменную стену и остановился: в глазах темно, а в голове ни одной мысли. Хлопоты с билетом, ожидание самолета, который мог и опоздать, движение, беготня - все разом кончилось, и Кирилл остался один на один с самим собой. Это было что-то новое: до сегодняшнего дня Кирилл никогда еще таким одиноким себя не чувствовал. Казалось, и время остановилось. Он бесцельно слонялся по аэропорту, подолгу смотрел, как прилетают и улетают огромные, пышущие мощью и огнем серебристые сигары, как по красивым алюминиевым трапам с надписью "Аэрофлот" спускаются и поднимаются пассажиры, как электрокары подгоняют под брюхо самолетов вагонетки с чемоданами и коробками, а напоминающие гигантских членистых жуков бензовозы перекачивают в бездонные баки горючее.

Он мысленно разговаривал с Евгенией, запоздало произносил все те хорошие слова, которые никогда не говорятся, когда надо. После простуды щеки ее побледнели, глаза немного запали и оттого казались еще больше и глубже, но так поразившие его мелькающие искорки не появлялись. Молодая женщина была молчалива и печальна. Смотрела на него своими глубокими глазами, вздыхала, брала за руку и нервно сжимала его пальцы. И там, на трапе самолета, когда она обернулась в последний раз, его поразили ее глаза: они одни резко выделялись на побледневшем лице. Кирилл так и не мог понять, что ее больше волнует: возвращение в Ленинград или разлука с ним?..

Сейчас, когда ее не было рядом, у него осталось такое ощущение, будто самого главного он ей не сказал, а она ждала... Но и без слов должно быть все ясно: они любят друг друга и никогда больше не расстанутся. Пусть это будет последняя их разлука... Кирилл говорил ей, что они осенью поженятся и она переедет к нему. Он даже совал ей ключи от квартиры, чтобы она потихоньку перебиралась, но Евгения не взяла. Она никогда еще не была у него дома и вдруг одна заявится? А что подумают соседи? Он часами сидел у ее постели в Клевниках, строил планы на будущее, фантазировал, шутил, а она лишь улыбалась в ответ и молчала. И молчание ее можно было понимать двояко: она полностью с ним согласна или, наоборот, весь его лепет о женитьбе для нее - пустой звук.

Он до мелочей восстановил в памяти свои разговоры с ней и пришел к выводу, что Евгения ни разу не дала ему определенного ответа. Она или переводила разговор на другое, или просто молчала, с улыбкой слушая его. Почему она не ответила? Что ее сдерживало? В том, что она его любит, Кирилл не сомневался. Такие вещи всегда чувствуешь. И то, что ей было тяжело расставаться с ним, он тоже почувствовал... Так зачем он себя сейчас растравляет, мучает? Через месяц-полтора они встретятся и будут всегда вместе. Иначе Кирилл и не мыслил.


Часть шестая

Фамильная ценность


1


Том раскатал ковер на полу, он раскинулся от стены до окна. Цвет темный, приятный, ворс длинный, ручной работы. Знакомый продавец позвонил из Апраксина двора, дескать, приезжай, только что принесли на комиссию приличный ковер. Том сел в машину и пулей туда, он давно заказывал ребятам ковер, но по вкусу не мог подобрать, а этот, как увидел, так сразу попросил свернуть в трубку.

Стоя посередине роскошного ковра, Том задумался, стоит ли его оставлять на полу. Придут гости, картежники, не всякий догадается снять грязную обувь в прихожей, натопчут, засыплют пеплом, чего доброго, прожгут окурком, зальют вином... А Том без малого тысячу рублей отвалил за ковер! Стоит ли бросать его под ноги разношерстной публике, что бывает у него?

Он решил, что не стоит, взял и повесил ковер на стену, тем более что бывший владелец пришил аккуратные петли по краю. Ковер хорошо смотрелся и на стене, правда, пришлось снять оттуда старинные деревянные тарелки, купленные по дешевке иконы. Их можно повесить в простенке между окнами...

Приготовив на газовой плите яичницу с колбасой, и быстро поужинав, он занялся своим любимым делом: достал из шкафа фанерную коробку, в которой ему когда-то из Астрахани прислали воблу, выложил из нее старую обувь, рваные носки, извлек со дна жестяную плоскую банку. Взвесил в руке, нежно погладил короткими пальцами. Обратная сторона ладони была испещрена коричневыми веснушками. Раскрыв жестянку, стал было пересчитывать ровную пачку крупных купюр, но спохватился, встал и плотно задернул фтору на окне, хотя было сомнительно, чтобы в этот вечерний час кто-нибудь оказался возле дачи.

Даже удачная покупка не подняла настроение Тому Лядинину. Он знал, лишь одно сможет отвлечь его от невеселых мыслей: деньги! В жестянке лежало ровно десять пачек. В каждой пачке по двадцать пятидесятирублевок. Как только его чуткие пальцы коснулись хрустящих бумажек, он откинул голову назад, полуприкрыл рыжими ресницами глаза... Пальцы ласкали радужные бумажки, ощупывали их, гладили, касались острых краев. Эти прикосновения действовали на него будто колыбельная песня матери на ребенка. Спокойствие и умиротворение снизошли на него. Он уже не думал о Еве, ковре, о том, как лучше развесить в простенке тарелки и иконы, он ни о чем не думал, он наслаждался...

Если бы кто-нибудь в этот момент увидел его, решил бы, что перед ним поэт, которого посетило вдохновение. Глаза его светились, на губах улыбка, лоб очистился от тонких морщин...

Но долго такое состояние не могло продолжаться. Три раза он пересчитал деньги. Ровно десять тысяч. Двести новеньких, одна к одной, пятидесятирублевок. Ни одна из них не была скомкана, даже согнута пополам. Том постепенно все побывавшие в руках купюры заменил совершенно новенькими.

Вздохнув, он сложил в большую плоскую банку перетянутые резинками пачки.

Это, конечно, не все его деньги: еще столько же спрятано на городской квартире, там же и драгоценности, которые Том охотно покупал, кто бы ни предложил. Разумеется, не краденые! Иногда в голову закрадывалась мысль, что все бы бумажные деньги неплохо превратить в золото и бриллианты. Цена на них, как и па старинные вещи из бронзы, хрусталя и фарфора, с каждым годом повышается, но антикварные вещи рискованно дома на виду хранить, они много места занимают и каждому бросаются в глаза...

Беспокойная жизнь у человека, делающего большие деньги! Надо суметь не только их заработать, но и подумать, как лучше спрятать, поместить, чтобы капитал не лежал мертвым грузом, а давал проценты... Золото, драгоценности - это,конечно, хорошо, но где их хранить? Кто прознает, украдет, тем более что пострадавший в милицию не заявит...

Сегодня Том заработал чистыми двести семьдесят рублей. Неделю назад принял на комиссию новенький стереомагнитофон "Филиппс" прямо в коробке. Тут же внес в кассу свои деньги, так сказать, законность полностью соблюдена. А через неделю продал знакомому клиенту. Чистый барыш - почти триста рублей.

Но удачная операция почему-то не радовала Тома Лядинина. Он сидел на тахте перед раскрытой коробкой с деньгами и задумчиво смотрел на ковер. Красивая вещь: темно-вишневого цвета, с ромбовидным белым рисунком, светлой махровой оторочкой по краям. Надо будет повесить на ковер старинную саблю с серебряным эфесом. Года два назад он приобрел ее по дешевке у одного пропойцы. Знатоки говорят, ценная вещь...

Хорошо у Тома на даче, все есть, а вот на душе нерадостно. Для чего и для кого он все копит? Семьи у него нет. Женщинам не верит. Можно, конечно, жениться во второй раз, но зачем? При его профессии на каждой не женишься. Помнится, бывшая жена после скандала кричала: "Жулик ты! Спекулянт! У тебя все добро нечестным путем нажито! Вот возьму и сообщу в милицию, чтобы тебя как следует тряхнули..." Разве это была жена? Он уже тогда потихоньку от нее прятал деньги, а после удачной сделки держал язык за зубами, хотя его так и распирало от желания похвастаться, как он обвел вокруг пальца доверчивого клиента...

Все, казалось бы, у него хорошо, а радости от жизни он не испытывает. И всему виной Ева! Как тогда еще летом зашла к нему в магазин, так с тех пор больше и глаз не кажет. Том узнал через Марию, что она уехала аж в Среднюю Азию с киногруппой. Вроде бы собирается замуж за режиссера... Как-то Борис сказал, что Ева появилась в городе, он долго ждал ее, но Ева не зашла, А когда позвонил, женский голос сообщил, что Ева уехала в Чимкент...

Знал Том, что Ева не подходит для роли подруги жизни, но приди она сейчас и скажи, что согласна, он, не задумываясь, женился бы на ней! Наверное, у него на роду написано влюбляться именно в таких женщин. Ветреных и непостоянных. Не хватало ему Евы. Днем и ночью гнал прочь мысли о ней, но Ева не уходила... Тогда, дурачок, он думал, что вся она принадлежит ему... Но, видно, нужно смириться с тем, что такие женщины не могут принадлежать одному... Она и себе-то не принадлежит! Оправдывал он свой поступок.

Утром Ева всегда была свежа. Вставала она с постели неохотно и не сразу. Хорошо, что Тому на работу нужно было к одиннадцати. Ева, правда, никогда не была ласковой и нежной с ним, но в ней было столько женственности, что все остальное не имело никакого значения. Она ему никогда не надоедала, привязчивых женщин Том не любил. Во-первых, не верил в их искренность, во-вторых, боялся этой привязчивости. Женщина внушала себе, что он теперь принадлежит ей, и соответственно вела себя. Том или отрезвлял таких, или порывал с ними. А вот с Евой он допустил непростительную глупость! Не надо было ее отталкивать, он ведь знал, что она за него не держится. Так и вышло, она без всяких переживаний ушла от него, а он теперь мучается...

Зачем ему деньги, золото, драгоценности, если на них нельзя купить даже расположение неверной Евы? Он как-то, подвыпив с ней, достал заветную коробку и вытряхнул перед ней деньги. В ее глазах его это не возвысило, она равнодушно перебирала новенькие купюры, и на лице ее не было того самого выражения удивления и алчности, которое Тому хотелось увидеть. Он даже специально вышел из комнаты, но когда потом пересчитал деньги, ни одна бумажка не пропала. Он, как ни странно, испытал разочарование: неужели деньги для нее не имеют никакого значения? Выходит, и то, что он их умеет зарабатывать, не делает в ее глазах его героем. Пожалуй, пачке заграничных сигарет она обрадовалась бы больше, чем если бы он ей сто или двести рублей предложил.

В этом отношении Ева сильно отличается от других. Том не раз ловил на себе уважительные взгляды девушек, когда он привозил их на дачу и вводил в комнаты. То, что он живет богато и у него все есть, впечатляло новых знакомых.

Том знал, что женщины любят подарки, Ева же и здесь была на других не похожа: она принимала подарки, но ничуть не дорожила ими. И когда он интересовался, почему она не носит подаренную сумочку или зажигалку, Ева равнодушно говорила, что сумочку у нее выпросила подруга, зажигалку она где-то оставила, кажется, в кафе, а пудреницу забрала мать...

В дверь негромко постучали. Том вздрогнул, быстро спрятал банку с деньгами в коробку, набросал туда обувь и тряпье, сунул в шкаф, а сверху еще положил ватное одеяло.

Приехал Борис. Он был в модном плаще, длинное, с черными бачками лицо светилось довольством, темные волосы влажно блестели. На улице сеял мелкий, как пыль, дождь.

Блоха демонстративно извлек из карманов бутылки коньяка и шампанского.

- Поставь в холодильник, - по-хозяйски распорядился он.

- Разбогател? - усмехнулся Том.

- Взял два билета до Симферополя, - похлопал Борис себя по карману. Костюм на нем был новый, с разрезами по бокам.

- Кто же ездит в Тулу со своим самоваром? - заметил Том.

- Мы договорились с Машкой не мешать друг другу, - ухмыльнулся Блоха. - Как ты думаешь, хватит мне тыщи на пропой?

Тому не надо было спрашивать, где он взял деньги. По роже приятеля было видно, что "дельце" ему удалось и теперь он наслаждается жизнью. "Не рано ли пташечка запела? - подумал Том. - Уж если и обтяпал свое темное дело, то хотя бы переждал малость..."

- Не возьмешь у меня одну картинку по дешевке? - предложил Борис. - Говорят, кисти самого Франса Гальса.

- Я тебе говорил, картины не покупаю.

- А импортный стереомаг с усилителем? - не отставал Борис.

Только сейчас Том заметил, что приятель выпивши. В новом костюме он выглядел солидно и независимо.

- Ты ведь знаешь, что я краденого не беру, - с досадой ответил Том. - И давай прекратим этот разговор.

- Зря отказываешься, - не унимался Борис. - Франс Гальс. "Портрет неизвестного". Фамильная ценность. На такие вещи цены растут...

- Когда уезжаешь? - перевел разговор Том на другое.

- Послезавтра. - Борис прошел в комнату (конечно, не сняв грязных башмаков) и увидел ковер. Остановился, наклонив продолговатую голову, стал рассматривать.

- Рядом с таким ковром знаешь как бы Гальс смотрелся? - гнул он свое.

- Ты надоел мне, - поморщился Том. - Поставить кофе?

- Я знаю, чего ты боишься, - усмехнулся Борис, усаживаясь на тахту. - Попасться, не так ли? Я все обтяпал чисто. Как говорится, комар носа не подточит. Мне не нужно было спешить, суетиться. Фрайер в отъезде, и еще неизвестно, когда вернется. Так что никакого шухера. Работал я один, без помощников. Никаких следов не оставил. Маг и остальную технику я продам на толкучке в Одессе-маме, а там паспорт не спрашивают... Бери товар, гони валюту!

- Особенно не шикуй, - посоветовал Том, зная, что Борис любит пустить пыль в глаза. - Там тоже не лопухи, в милиции.

- А Машка на что? - рассмеялся Блоха. - Я и беру ее на юга, чтобы следила за мной, не давала зарываться.

Терпения у Блохи не хватило подождать, пока шампанское охладится, он достал из холодильника бутылки, закуску приготовил Том. Коньяк пил Борис из толстого хрустального стакана, запивал шампанским. Сейчас он не походил на того прихлебателя, каким Том привык его видеть. Держался уверенно, с присущей ему наглецой. Пепел стряхивал на стол рядом с тарелкой, хотя под рукой была бронзовая пепельница, пол возле тахты заследил, пиджак небрежно бросил на подушку. Тому не хотелось пить, но Борис так редко угощал, что он решил гоже на дармовщинку выпить, но налил себе не в стакан, а в рюмку.

- Выручи, старина, - взглянул Блоха на Тома. - Завтра заброшу тебе этого Гальса? Спрячь подальше, а вернусь с югoв - заберу. Понимаешь, негде оставить.

- Лучше возьми в Одессу-маму, - подсказал Том. - В Ленинграде не продашь.

- Рамку жалко, - вздохнул Борис. - Золоченая... А с рамкой не повезешь.

- Дурак ты, - сказал Том. - Избавляйся как можно скорее от картины, пока хозяин не вернулся и в милицию не заявил... А он - "рамка"! Плюнь на нее и выбрось на помойку. С рамкой скорее опознают картину.

- В каталогах картинка не числится, - размышлял Борис. - Может, подделка? Я одному человеку показал, он понимает толк в искусстве, говорит, настоящий Гальс. Тогда ему цены нет!

- Тем более надо поскорее избавиться.

- Жалко за тыщу продавать, когда она стоит десять, а может, и больше, - вздохнул Блоха.

- Рискованный ты парень! - усмехнулся Том.

- А ты очень уж осторожный, - пробурчал Борис, - Мог бы и помочь.

- Честь фирмы, - сказал Том, - Если мальчики из отделения пронюхают, что я еще краденое скупаю или прячу, мне крышка.

- Пожалуй, выдеру я ее из рамки и возьму с собой, - решил Борис. - А Машка в Одессе продаст. Вывеска у нее представительная, не то что у меня... Скажет, фамильная ценность, досталась в наследство от бабушки.

Блоха, к облегчению Тома, ночевать не остался, у него какие-то дела в городе. Том даже не поинтересовался, какие могут быть дела ночью. Борис не дал бы ему спокойно выспаться, наверняка стал бы требовать еще выпивки, приставал бы со своими пьяными разговорами.

У калитки они распрощались. Отсюда до электрички было не очень далеко. Уже отойдя на несколько шагов, Блоха обернулся и сказал:

- Красотка Ева приехала... Кажется, совсем. Поцапалась с режиссером и мотанула оттуда.

- Когда ты ее видел? - подскочил к нему Том. Он даже не заметил, что в одном шлепанце, второй соскочил с ноги и остался у калитки.

- Что, забилось ретивое? - засмеялся Борис. - Как же ты не смог ее удержать? Жадный ты, Томик, а красивые девчонки скупердяев не любят...

- Пошел ты к черту! - выругался Том и повернулся к нему спиной. Он сообразил, что и без Блохи все, что надо, сейчас узнает про Еву.

- Не жмись, Томик! - насмешливо проговорил ему вслед Борис. - Тряхни мошной! Ева - дорогая девочка...

Том сначала позвонил Марии, та сказала, что Ева сейчас дома одна и ей можно звонить, она только что с ней разговаривала. Кстати, Ева спрашивала про него...

Долгие протяжные гудки, затем такой знакомый глуховатый и вместе с тем детский голос:

- Да, я слушаю... Але? Кто это?

- Здравствуй, Ева...

Равнодушный голос:

- А-а, это ты... Приветик! Ну, как дела? Что новенького?

Набор пустых фраз, лишь бы что-нибудь сказать. Кал будто они не сидели у него на этой самой тахте, не целовались... Так, знакомые, даже не хорошие знакомые, а просто лишь знакомые...

- Ты одна?

- А что?

- Хочешь, я приеду?

- Ты с ума сошел! А родители? Я к тебе как-нибудь зайду. Пока.

- Подожди, Ева! - кричит он в трубку. - Как твои киношные дела?

- Никак. Надоело мне все это.

- Я слышал, ты замуж выходишь?

- Тебя это волнует?

- Я очень скучал...

- Надо же! А я не скучала... Послушай, у меня кофе на плите. Пока.

- Приходи завтра! В любое время. Я тебя жду... - и чуть помолчав: - Есть для тебя блок "Мальборо".

- Ты знаешь, чем меня можно купить, - усмехнулась она. - Да, а как поживает наш общий знакомый Григорий Данилович?

- Его нет, он умер! - горячо воскликнул Том.

- Умер? - поверила Ева, впрочем не слишком опечалившись. - Да-а, он ведь был старенький...

- Он умер для тебя... На кой он тебе, Ева?

- Мертвый? - зевнув, спросила она.

- Приходи, слышишь? Я тебя жду.

- Там видно будет, - он слышал, как она еще раз зевнула и, помедлив, повесила трубку.

Том с минуту сидел, возбужденно тараща глаза на ковер, затем схватил бутылку из-под коньяка, но она оказалась пуста. Блоха не уйдет, если на дне хоть капля осталась... Достал из бара начатую бутылку водки, налил в стакан и залпом выпил.

Жизнь снова показалась ему прекрасной, он включил магнитофон и, развалившись на тахте, стал слушать музыку. На губах его появилась улыбка, светлые, с рыжинкой глаза были задумчиво устремлены на потолок. Ева в городе... Это замечательно. Больше он ее никому не отдаст... А что, если жениться? Ну и что ж, раз она такая? Он тоже не сахар! Вот и будут они два сапога - пара. Какая бы она ни была, но ему ее не хватает. Он это понял за эти месяцы, а так она будет рядом... Изменит? Ну и что ж? Разве жены не изменяют своим мужьям? Каждый, идя под венец, думает, что уж его-то жена никогда ему не изменит, а проходит время, и самоуверенный муж начинает замечать, как на лбу набухают рога... В отличие от таких наивных мужей он, Том Лядинин, заранее знает, что ему жена будет изменять... Сейчас же он не ревнует ее к Грише, к какому-то режиссеру и другим? Почему же будет потом ревновать, когда она станет его женой?.. Да и обходиться Ева будет гораздо дешевле. Это сейчас она хорохорится, кичится тем, что ничего не умеет делать, а родит ребенка - изменится. Не может женщина, имеющая ребенка, не измениться. Сейчас она этого не знает, а потом и сама не заметит, как станет другой... А сколько еще ему. Тому, холостяковать? Тратить деньги на случайных знакомых? Уж лучше содержать одну Еву. А то, что она ему больше всех нравится, он это понял. И если жениться, то надо сейчас же, пока она находится между небом и землей: не учится и не работает, да и дома тяжелая обстановка. Стоит ей потверже встать на ноги, определиться в жизни, и тогда ему не видать ее как своих ушей, которыми он при большом желании умеет шевелить... Еще в детстве натренировался. Спорил со сверстниками на деньги и выигрывал...

Приняв решение жениться, Том решил действовать.


2


Среднеазиатская киношная одиссея Евы закончилась осенью в Чимкенте. Пока она снималась в эпизодах, Василий Иванов подобрал ей небольшую роль в новом телефильме; ей нравилось работать на съемочной площадке, но когда отснялась и ее перевели на должность пятого или десятого помощника режиссера, Ева затосковала. Одно дело, когда ты какая ни есть артистка, а другое - когда ты девочка на побегушках! Хотя новая должность ее и громко называлась "помреж", на самом деле она была курьером. Настоящие помощники режиссера закончили институт и имели непосредственное отношение к творческому процессу, Евой же скоро стали командовать все кому не лень, даже осветители.

С Василием Ивановым у нее вскоре состоялся очень короткий разговор. Надо сказать, что на съемочной площадке режиссер забывал про все на свете, иной раз даже не замечал Еву, что ее очень задевало. Если бы она поговорила с ним вечером, в номере гостиницы, очевидно, так бы все и не обернулось, но Ева подошла к нему в разгар работы на съемочной площадке. Огромный, бородатый, в кургузой брезентовой куртке - как раз моросил дождь, - Василий грубо спросил:

- Что тебе?

- Я не хочу плясать под дудку этой дурочки Виктории, - заявила она.

Виктория - это настоящий помощник режиссера, под начало которой попала Ева.

- Чего же ты хочешь? - сверля ее небольшими синими глазами, спросил Василий.

- Что я хочу? - растерялась Ева. Она и сама не знала, чего хочет. Виктория сунула ей в руки хлопушку с цифрами дублей и заставила стоять под дождем возле камеры и как идиотке хлопать перед каждым дублем и неизвестно зачем громко кричать: "Дубль третий! Дубль четвертый!.." На нее пренебрежительно посматривали помощники оператора, осветители и даже статисты в рваных полосатых халатах. Ева хлопала, кричала дурацкий текст, а в довершение всего Виктория ее из-за какого-то пустяка еще отлаяла при всех. Вот тогда Ева швырнула хлопушку на влажный песок и подошла к Василию. Более неподходящий момент трудно было подобрать: у Василия что-то не ладилось, он нервничал, ругался с костюмершей и гримером.

- Мне надоело заниматься всякой ерундой, - заявила Ева. - Я не за этим сюда приехала.

За чем же ты приехала? - продолжал сверлить ее потемневшими глазами Василий. С густой бороды его стекали на грудь дождевые капли.

Этот бестактный вопрос ему не стоило бы задавать, Потому что прислушивающиеся к их разговору киношники стали переглядываться и хихикать. Еву довольно трудно было вывести из себя, но тут она сорвалась, хотя внешне, как всегда, была невозмутима.

- Я большую глупость сделала, что приехала сюда... - заявила она.

- Это можно легко поправить, - не повышая голоса, ответил Василий и обвел глазами присутствующих на площадке: - Игнатий, рассчитай помпомрежа Кругликову и возьми ей билет на ближайший самолет до Ленинграда...

Потом Василий долго стучался к ней в номер, но она не открыла. Лежала на узкой кровати и разглядывала свои руки: на ногтях облез лак, мизинец распух. Помогала прилаживать к дощатой стене сарая какой-то плакат и занозила палец.

- Ева, нам нужно поговорить... - гудел за дверью Василий.

- О чем? - не двигаясь с места, спросила Ева. - О чем, зачем я сюда приехала? Лучше об этом поговори со своими киношниками, им это очень интересно знать!..

- Открой!

- И не подумаю.

- Я сейчас выломаю дверь... - пригрозил он и бухнул в дверь ногой.

- Я думала, ты меня оформил помрежем, а оказывается, я всего-навсего помпом?

- Какая разница?

- Я не хочу быть помпомом...

- Может, ты хочешь быть директором? - взорвался Василий. - Или режиссером-постановщиком? Да кто ты такая...

- Я никто, - спокойно ответила она, - Поэтому и уезжаю.

- Ну и проваливай! - грохал он в ярости кулаками в дверь. - На коленях уговаривать не стану... Помпом...Помпадурша!

- Если ты не прекратишь ломиться в дверь, я администратору позвоню, - чтобы разозлить его еще больше сказала Ева. Уж она-то знала, что Иванова администратором не испугаешь...

- Плакать не стану... - басил он за дверью. - А ты пожалеешь...

Он еще немного потоптался, что-то пробормотал себе под нос и ушел. А немного погодя администратор группы Игнатий, которому она тоже не открыла, просунул в щель между полом и дверью синий конверт с деньгами и билетом.

Рано утром Еву на "Волге" отвезли в аэропорт, и она улетела в Ленинград, по которому уже успела соскучиться. С Василием они так больше и не увиделись. Когда она уезжала, он спал. Игнатий сказал, что с вечера он подпил в ресторане, рвался снова к ней, но его ребята не пустили.

- Зря, - сказала Ева. - Мы даже не попрощались.

- Передать ему что-нибудь? - провожая ее до трапа, спросил Игнатий. Глаза у него черные с поволокой. И смотрел он на Еву с грустью. Она знала, что ему нравится.

- Я желаю ему создать киношедевр, - улыбнулась Ева.

- Я в этом сомневаюсь, - вздохнул Игнатий. - Ева, где я вас найду в Ленинграде?

- Найдете, - помахала она ему рукой и проскользнула мимо стюардессы в салон.

Вот так закончилась ее киногастроль. Насколько он был внимательным к ней в Ленинграде, настолько стал безразличным в Чимкенте, Конечно, работа у режиссера нервная, но это нисколько не оправдывает его хамского отношения к ней. Василий Иванов в жизни и режиссер Иванов на съемочной площадке - это совсем разные люди. А подлаживаться сразу под двух Ивановых Еве было не под силу. Да она и не умела этого делать.

И потом, ей до чертиков надоела Средняя Азия: жара, пустыня, ишаки... Потянуло домой, в Ленинград.


Одному богу известно, какими путями отцу удалось добиться, чтобы Еву восстановили в университете. Он никогда не делился с близкими своими планами, не рассказывал, у кого бывал, разыскивая Еву по городу. Лишь потом она узнавала от знакомых, что Недреманное Око посетил их и имел разговор...

Для Евы наступили тяжелые дни: отец взял отпуск и вместо того, чтобы поехать в санаторий отдохнуть, каждое утро сажал дочь в машину и отвозил в Публичную библиотеку, где она готовилась по предметам, которые было необходимо сдать, чтобы ее допустили к занятиям. И Ева готовилась, больше ей ничего не оставалось делать. Когда она сдавала зачеты и экзамены, отец ждал на набережной.

Ева все благополучно сдала и была допущена на лекции, правда, с последним строгим предупреждением. Она решила, что нужно все-таки закончить университет, даже не так для отца, как для себя. В киногруппе Ева убедилась, что дипломированные киношники котируются гораздо выше. Будь у нее высшее образование, ее не назначили бы помпомом... Учительницей английского языка она все равно никогда не будет, о чем со всей решительностью и заявила отцу, но ради диплома согласна учиться. Кто знает, может быть, со временем переводчицей в "Интурист" устроится. И еще одно обстоятельство придало Еве решимость закончить университет. В самолете, когда она летела в Ленинград, один иностранец почувствовал себя плохо, он стал по-английски объяснять стюардессе, что ему необходимы какие-нибудь сердечные капли. Симпатичная стюардесса улыбалась, кивала головой в синей пилотке, а потом принесла мятные конфетки и стакан воды... Иностранец, он оказался англичанином, схватился за сердце и закрыл глаза. Ева объяснила девушке, что нужен корвалол или валокордин, у него сердечный приступ. Стюардесса побледнела и помчалась за лекарством в свое отделение.

Англичанину скоро стало легче, он горячо поблагодарил ее, а Ева подумала, что вот, оказывается, иногда и есть реальная польза от знания иностранного языка...

Отец несколько ослабил свое наблюдение, когда она стала исправно ходить на лекции. Первое время он всегда встречал ее у подъезда университета и увозил домой, а потом стал пропускать. Отпуск у него кончился, и он снова стал ездить на работу в Красное Село. И оттуда при всем желании ему никак не успеть к окончанию лекций в университете. Но Ева больше не собиралась никуда исчезать. Она ходила на занятия, не пропускала лекции, а домой ее провожал Альберт Блудов. Он охотно взялся Еве помочь наверстать упущенное, вернее, пропущенное. Честно говоря, если бы не Альберт, Ева не сдала бы так скоро экзамены.

Однажды Альберт сильно удивил ее. Они вместе вышли из университета, и тут прямо к подъезду подкатил на "Жигулях" Том Лядинин. Распахнул дверцу и, улыбаясь, широким жестом пригласил в машину. Ева заколебалась, наверное попрощавшись с Блудовым, она бы села, но тот вдруг подскочил к машине и с силой захлопнул дверцу. Она так треснула, что выходящие из здания девушки оглянулись. Рассерженный Том выбрался из машины и направился к ним. Альберт, оставив Еву, шагнул к нему навстречу.

Ева остановилась и стала заинтересованно смотреть на них. Она любила наблюдать за драками. Особенно если они возникали из-за нее. Блудов был выше Лядинина на целую голову, но Тома слабаком не назовешь, он крепко сбит и в своей кожаной куртке казался здоровяком.

Но драка не произошла. Альберт, засунув руку в карман, "то-то негромко сказал Тому, и тот, переведя с него на Еву ошарашенный взгляд, вдруг повернулся, сел в машину и укатил.

- Я думала, вы подеретесь, - разочарованно произнесла Ева.

- Мое оружие - интеллект, - скромно заметил Альберт.

- Что ты ему все-таки сказал?

Альберт улыбнулся и взял ее под руку. Раньше он этого не делал.

- Я вызвал его на дуэль.

- И он испугался? - допытывалась Ева.

- Нет, он принял вызов и поехал за пистолетами...

Больше Ева от него ничего не добилась. Гораздо позже Том неохотно рассказал, что этот сумасшедший верзила с безумными глазами (Ева этого бы не сказала) заявил ему, что у него в кармане лимонка и, если Том сейчас же не уберется отсюда, он ее швырнет в "Жигули".

- Подумаешь, лимоном в машину, - усмехнулась Ева.

- Да не лимоном... лимонкой, бомбой, - ответил Том. - И я по глазам понял, что этот бешеный тип не врет.

- Трус ты, - с презрением сказала Ева.

- Ты ошибаешься, дорогая, - усмехнулся он. - Я просто осторожный.

С тех пор без договоренности с ней Лядинин никогда не приезжал к университету.

Ева и Альберт брели пешком по осеннему Ленинграду и разговаривали. Блудов совершенно не походил ни, на кого из ее знакомых. Красавцем его не назовешь у него мрачное лицо аскета, глаза немного косят, а может, ей так кажется, потому что когда они идут рядом, она все время ловит на себе его пристальный, изучающий взгляд сбоку. Высокий, худой, с длинными руками, вылезающими из рукавов простенького прорезиненного плаща, Альберт мало заботился о себе. Шапку он не носил даже зимой. Грива русых волос спускалась на плечи. И длинные волосы он носил не оттого, что это было модно, просто не любил постригаться, и потом, при таких густых и жестких волосах можно вполне без шапки обходиться.

Альберт не спросил ее, почему она перестала ходить в университет, почему вместе со всеми не сдавала экзамены, он просто, когда она его попросила, стал ей помогать. Даже пропустил премьеру нового спектакля, что было большой жертвой с его стороны, потому что он был завзятым театралом. Он вообще не спрашивал ее о жизни, больше сам говорил, причем на самые разные темы. Любимым философом его был Иммануил Кант. Этим летом он не поленился и съездил в Калининград, чтобы поклониться праху великого философа. Его знаменитую работу "Критика чистого разума" считал гениальнейшим произведением, много рассказывал о ней, но Ева так ничего и не поняла. Она не могла даже постигнуть эпиграф к "Критике чистого разума" Френсиса Бэкона, который Альберт помнил наизусть.

Ева честно ему заявила, что философия Канта для нее - темный лес. На это Альберт улыбнулся и успокоил ее, сказав, что многие философы - современники Канта не сразу постигли суть этого величайшего произведения всех времен. Например, Готлиб Фихте...

Свернув с Марсова поля к Зимней канавке, они пошли вдоль Летнего сада. К воде приклеились большие желтые и красные листья. Было тихо, даже не слышно звона трамвая. По пустынным аллеям Летнего сада бродили одинокие фигуры в плащах. Меж темных стволов белели еще не спрятанные в деревянные ящики мраморные фигуры богов и богинь. В своем чугунном кресле, окруженный чугунными зверюшками, сидел дедушка Крылов. И не было возле него молодых мамаш с колясками, из которых выглядывали темные и светлые головки детишек.

Альберт шагал рядом, шлепая громадными спортивными ботинками с белыми шнурками по влажному асфальту. Все говорят, что Блудов - умный парень, первый студент на курсе. Он один в их группе получает повышенную стипендию. Из дома ему не помогают, там и так большая семья. Приходится Альберту подрабатывать на товарной станции. Грузит какие-то контейнеры... Большие крепкие ладони у него в мозолях. Умный, а живет в каком-то непонятном Еве мире. Кант, Гегель, Гете, Шиллер... Вот увлекается немецкой философией и поэзией. Не пьет и не курит. Публичная библиотека для него дом родной. Единственное развлечение - театр. Даже ни с одной девушкой не дружит, а рассуждает о любви, правда, с позиций Иммануила Канта. Сколько людей рядом, и у каждого свой мир... А у нее что? Есть ли у нее какой-нибудь свой мир?..

На этот вопрос Ева не смогла себе ответить. Если и есть, то она его не понимает. Она как этот лист на воде: тихо - и он смирно лежит на поверхности, будто впаянный, прилетит ветерок - и лист вздрогнет, сдвинется с места и поплывет, куда подует...

Проницательный Альберт - она все время чувствовала на себе его косой взгляд - угадал ее настроение и мысли. Кашлянув в кулак, он заметил:

- У тебя интеллигибельный характер...

- Интел... Какой характер? - удивилась она.

- Каждый человек живет в двух мирах: в мире общественном, где необходимо подчиняться существующим законам, которые подчас противоречат человеческому бытию, и в мире своем, сверхчувственном... То есть, у каждого человека как бы два характера: эмпирический, привитый окружением, и ноуменальный, интеллигибельный, как бы присущий ему изнутри. Поведение человека определяется взаимоотношениями этих двух "я". Так вот у тебя преобладает интеллигибельное начало.

- Это плохо? - спросила Ева.

- Для других плохо, а для тебя, наверное, хорошо, - усмехнулся Альберт.

Ева остановилась у чугунной ограды Летнего сада и стала смотреть на двух белых лебедей, величаво плывущих по пруду. Когда один из них, изогнув длинную грациозную шею, дотронулся глянцевым черным клювом до перьев другого, Ева подумала, что они сейчас напоминают двух балерин на затемненной сцене Мариинского театра. Лебеди не обращали внимания на машины, прохожих. Обогнув решетку, они медленно поплыли дальше, в глубь сада.

На Марсовом поле пожелтела трава, но белые и оранжевые цветы еще тянули свои поредевшие лепестки к хмурому небу. Гранитные постаменты с выбитыми на них мужественными словами возвышались над подстриженным кустарником, начавшим терять свою обильную листву. Михайловский замок громоздился за их спинами, отгороженный от дорог и тротуаров Фонтанкой. Ева уже не раз замечала, что в городе можно чувствовать себя очень одинокой, несмотря на то, что кругом люди, тысячи людей. Ни им до тебя никакого дела нет, ни тебе до них. Глядя на лебедей, она даже забыла, что рядом Альберт Блудов. Этот нелепый парень имел одну особенность: быть незаметным и первым не напоминать о себе. Сколько бы Ева ни стояла и ни смотрела на воду, он бы не нарушил молчания, даже не пошевелился бы. Его большая голова все время была занята недоступными Евиному пониманию мыслями. А мыслить можно везде: на улице, на работе, в общежитии. Он не любил, когда ему мешали думать, и сам старался не мешать людям, способным задумываться.

Лебеди скрылись за излучиной, и тут же в воду опустились несколько диких уток. Одна из них подплыла к овальному белому перу, оставленному лебедем, дотронулась до него широким клювом, дернула головкой, будто обожглась, и бросилась догонять подружек, целеустремленно плывущих вдоль каменного берега.

- Альберт, - сказала Ева, глядя на уток. - Ты знаешь, чего ты хочешь в этой жизни?

- Конечно, - спокойно ответил он.

- Чего же ты хочешь? - она взглянула ему в глаза.

Глаза у Блудова небольшие, светлые, бровей почти не видно, потому что они тоже светлые.

- Я многого хочу, - сказал он.

- А все-таки? - настаивала Ева.

- Я хотел читать в подлиннике Шекспира - я его читаю. И для меня открылся новый Шекспир! Ни один перевод не передает того аромата и богатства языка, который в подлиннике. По-моему, Шекспир - это поэт, которого каждый понимает по-своему. Он писал не для всех, а для каждого в отдельности. А переводы делаются для всех.

- А еще? - спросила Ева. - Ну, кроме Шекспира?

- Я буду читать немецких философов в подлиннике...

- Хорошо, допустим, ты изучишь все языки в мире, - с досадой перебила Ева. Ей хотелось совсем другое от него услышать. - Ну, а дальше?

- Чтобы все языки изучить, одной жизни не хватит, - вздохнул он.

- А хочется тебе иметь квартиру, деньги, дачу, машину?

- Я не аскет и отнюдь всех благ цивилизации не чураюсь, - ответил Альберт. - Только это у меня не на первой месте. Наверное, все это само собой придет.

- А мой один знакомый говорит: не заложишь фундамент, не построишь дом... - вспомнив Тома Лядинина, сказала Ева. - А фундамент нужно закладывать по кирпичику... А ты надеешься все сразу получить!

- Я тебе этого не говорил, - заметил Альберт. - Я по кирпичу закладываю фундамент знаний и убежден, что это сейчас для меня главное. И построена будет на этом фундаменте отнюдь не дача...

- Ты будешь ученым? Философом?

- Давай лучше поговорим, кем ты будешь, - с улыбкой сказал он.

- Дорогой Блудов, в том-то все и дело, что я сейчас никто и потом буду никем, - с грустью ответила Ева. - Может быть, поэтому я ко всему безразлична? Мне ничего не хочется. Ни к чему не стремлюсь.

- Просто быть женщиной - это тоже не так уж мало, - заговорил он. - Истории известны случаи, когда женщины ворочали государствами, королями, императорами, при всем при том, кроме красоты, не блистая никакими талантами.

- Мне об этом уже говорил один человек, - улыбнулась Ева. - Он даже обозвал меня помпадуршей.

- Графиня Помпадур была не только красавицей, но и умницей, - заметил Альберт.

- Ты хочешь сказать, я дура? - без всякой обиды спросила Ева.

- Я так не думаю, - ответил он.

- Королей осталось на белом свете очень мало, - улыбнулась Ева. - И потом, где они, эти короли?

- У тебя странный ум, - заметил он. - Слишком конкретный, когда что-либо касается тебя... Ты сразу все переводишь на себя.

- А на кого же мне переводить, Блудов? На тебя?

- Я бы тебе посоветовал задуматься над словами Канта: "Имей мужество пользоваться собственным умом".

- Ты умный, Алик, - ласково сказала Ева. - Но ты так мне и не ответил: чего ты хочешь в этой жизни?

- В первую очередь - стать человеком, - сказал он. - А во вторую очередь - полезным для общества человеком.

- А мне ни того, ни другого не хочется.

- Не наговаривай на себя, - улыбнулся он. - Сейчас тебе ничего не хочется, а придет время, и ты будешь думать по-другому. Так всегда бывает.

- Когда же это время придет?

- Когда ты полюбишь, - глядя в сторону, проговорил он.

- Уж не тебя ли? - насмешливо посмотрела она на него.

- Ты научись в конце концов хотя бы самую малость абстрактно мыслить! - рассердился он. - Как-нибудь проживу и без твоей любви...

- Блудов, милый, не сердись! - заглянула ему в глаза Ева. - Ты гораздо счастливее меня: у тебя есть цель, ты знаешь, чего хочешь, а у меня ничего нет. Ты богач по сравнению со мной!

- Это уже лучше, - смягчился он. - Не то, что ты говоришь, а как ты говоришь.

- Вот ты сказал, что у меня характер интел...

- Интеллигибельный, - подсказал он.

- Так как же мне жить-то с таким погибельным характером? У меня все не как у людей. Учиться не хочется, работать - тоже. Уж на что кино - интересное дело, а меня и оно не захватило. Возьмусь за книгу - тут же брошу, в театр не тянет, в кино бываю редко, телевизор не смотрю... Пьянки-гулянки - тоже быстро надоедают... Чего мне надо? К чему стремиться? У меня не было прошлого, нет настоящего и вряд ли будет будущее... И что я такой за человек? Вот ты философов изучаешь, Блудов. Скажи, что мне делать?

- На такие вопросы даже философия ответа не дает, - с грустью в голосе ответствовал Альберт. - Пустая ты, Ева. И поверхностная. Плывешь по течению... Это хорошо, что тебе такие мысли приходят в голову. Значит, в душе у тебя что-то еще сохранилось... А чтобы выйти из столбняка, в котором ты находишься, тебе надо влюбиться. Причем по-настоящему, так, чтобы в тебе все перегорело. И тогда ты сама себя не узнаешь! Станешь другим человеком, я в этом уверен. Ведь я давно за тобой слежу. Раньше удивлялся тебе, не понимал, а теперь понимаю. И не потому, что ты мне нравишься, а потому, что ты на других не похожа... Как будто ты не в своем веке родилась и ждешь, когда тебя наконец разбудят... Только сильная освежающая любовь очистит тебя от всего наносного, разбудит от зимней спячки... Ты спишь, Ева, а не живешь, но не может же это вечно продолжаться?

- Дай-то бог, - сказала Ева. - Может быть, ты и прав. Влюбиться... Думаешь, это для меня так-то просто? Я бы и рада, да не получается. Нравится мне человек, тянет к нему, но пройдет какое-то время, и не хочу его больше видеть, он мне противен. И это не потому, Блудов, что мне встречались неинтересные, наоборот: умные, тонкие, талантливые... А конец один и тот же: или я их бросала, или они меня. Причем без раскаяния и сожаления... Где же он, тот самый, самый, которого я смогла бы полюбить сильно и страстно? Где он прячется, проклятый? Покажи мне его, Блудов!

- В этом деле я тебе не помощник, - усмехнулся он.

Они пошли дальше. Пересекли Литейный. Не доходя до комиссионного, Ева замедлила шаги, раздумывая: зайти к Тому или не стоит? С тех пор как она приехала из Средней Азии, она у него ни разу не была. Том звонил, приглашал в Таллин, к себе на дачу, но Ева готовилась к экзаменам, и ей было не до этого. А сейчас стало немного посвободнее. Мария с Борисом уехали в Ялту.

Там сейчас бархатный сезон... Интересно, где Блоха раздобыл денег? Обычно у него и копейки за душой нет, все пропивает, а тут оделся как пижон, да и Марии подарил золотое колечко с камнем. Наверно, в карты выиграл, заработать таких денег он не мог. Работать Борис не любит.

Они прошли мимо магазина. Ева уже давно курила те самые сигареты, что в продаже. А Том говорил, что у него есть заграничные...

Может быть, не было бы рядом Альберта, Ева и зашла к Лядинину, но ей почему-то не хотелось расставаться с однокурсником. Славно они с ним сегодня поговорили... Умный парень, порядочный и волевой. Он никогда не будет делать то, что ему не хочется. И если бы не он, она никогда бы не наверстала упущенное. Сколько раз ей хотелось все бросить и уйти из Публички, где она занималась с Альбертом, а отец сидел сзади через стол. К Блудову отец относился тоже с некоторым подозрением, но заниматься вместе не препятствовал. Даже как-то сказал, чтобы Ева пригласила его домой. Она пригласила, и Блудов молча просидел весь вечер у телевизора. Даже от чая отказался. Тоже странный парень. Мать, например, потом сказала, что не верится, будто он первый студент на курсе, мол, бука какой-то. Почему-то люди никогда не признаются, что они сами могут быть скучными и неинтересными, а всегда упрекнут в этом других... О чем мог разговаривать Альберт с отцом, который задавал ему такие банальные вопросы: "Ну, молодой человек, как у вас обстоят дела с учебой?", "Понравился ли вам такой-то фильм?", "Что вы думаете по поводу наших успехов в космосе?".

Такие вопросы кого угодно заставят надолго замолчать, а Блудов вообще не переносил пустой застольной болтовни. Однако когда она позже спросила, какое впечатление на него произвели ее родители, он коротко ответил: "Родители как родители..."

Они пешком дошли до ее дома. Хотя небо клубилось серыми облаками, дождь так и не собрался, но воздух был влажный, и железные крыши блестели. У парадной рабочие грузили в большой крытый грузовик мебель. На тротуаре на стуле с резной спинкой сидела пожилая женщина в плюшевом жакете и прижимала к себе клетку с канарейкой. Почему-то переезд людей на другую квартиру всегда вызывал у Евы тоскливое чувство. Может быть, потому, что расставленная на тротуаре старая обшарпанная мебель, кровати, тумбочки, стиральная машина, ночной горшок - все это обнажало что-то интимное, чужое, которое совсем ни к чему выставлять напоказ...

От большого квадратного стола с треском отлетела резная ножка. Грузчик нагнулся и небрежно закинул ее в кузов. Женщина с клеткой безучастно смотрела на все это. Лицо у нее было оплывшее, с мешками под глазами. Когда грузчики подошли ближе, Ева подумала, что они сейчас возьмут стул вместе с пожилой женщиной и суетящейся в клетке канарейкой и небрежно забросят в машину.

- Хочешь, зайдем к нам? - предложила Ева. - Я тебе кофе сварю.

Блудов отказался и, кивнув ей, повернулся, будто на ходулях, и пошел к трамвайной остановке. Походка у него смешная: раскачивается, ногами загребает и еще сутулится на ходу, будто стесняется своего высокого роста. Куда он сейчас? В неуютное общежитие? Или в театр? Блудов никогда заранее не покупал билеты, шел к театру и в толпе других охотился за лишним билетиком... И говорил, что всегда ему везло... Вот человек, у которого жизнь насыщена до предела! После разговора с ним у Евы даже легче стало на душе. Блудов очень хороший товарищ, всегда придет на помощь, не только ей, он никому не отказывает. С ним можно на любую тему поговорить, даже поделиться самыми сокровенными тайнами, он никогда не предаст. И вместе с тем вот сейчас Ева поднимется на пятый этаж и забудет о нем до следующей встречи в университете. А он не забудет о ней. Будь это в общежитии, в театре или на погрузке контейнеров на товарной станции, Блудов будет думать о ней...

Хорошо иметь такого друга. Тебе хорошо. А вот хорошо ли ему? Об этом лучше не думать!..


3


Кирилл любил свою квартиру, почти ничего не тронул после смерти матери. Обычно, когда он возвращался из длительных командировок, его дома встречали пыль и нежилой запах. Уезжая, он закрывал окна и форточки. Пыль была на подоконниках, на столе, на старинном резном зеркале, даже на белом, как сугроб, холодильнике. Типичная черная городская пыль от выхлопных газов автомобилей, от труб заводов, которые еще дымили за Невой на Выборгской стороне, от котельных, что обеспечивали район горячей водой. Это уличная пыль, но существовала еще и квартирная. Она была серой и покрывала стекла книжных секций, вазу на мраморном столике, экран телевизора. С пылью Кирилл боролся всю жизнь. За один раз от нее не избавишься, кажется, все протер, а потом глядь - на корешках книг осталась или на бронзовой статуэтке. Пыль, как ловкий опытный враг, отступала, но не сдавалась.

И на этот раз встретила его пыль. И не только пыль, что-то неуловимо изменилось в квартире, когда он повернул ключ в замке и открыл одну, а затем и вторую дверь. Тревога охватила его, как только он заглянул в комнату: не было на месте магнитофона, усилителя, проигрывателя, стереоколонок, пуста была и деревянная полочка, на которой в ряд выстроились кассеты в пластмассовых коробках.

Кирилл стоял посередине комнаты на ковре и недоуменно озирался. Он все еще не мог взять в толк: что же произошло? Обшаривал глазами комнату, надеясь, что вот сейчас все станет ясным и он увидит свои вещи, по-видимому передвинутые на другое место... Но вещи не появлялись. Он даже не сбросил со спины огромный рюкзак. И совсем ему стало не по себе, когда он увидел на обоях три светлых прямоугольника: исчезли три картины. Фамильная ценность. Эти картины приобрел еще его прадед, и они передавались по наследству из поколения в поколение. Даже в блокаду мать не променяла их на хлеб и крупу. Все золото и серебро, что было в доме, отдала спекулянтам за продукты. Не пожалела редкостное венецианское зеркало старинной работы, книги, бронзовые и фарфоровые статуэтки, французские каминные часы, бюст Льва Толстого, а картины сохранила. И вот их нет. Лишь на поблекших обоях свежо отпечатались три прямоугольника.

Взгляд его метнулся вверх и наткнулся на четвертую, самую большую картину. В тяжелой золоченой раме она выглядела громоздкой, и вор не решился ее взять. Маленький стрелок из лука, примостившись в ветвях дерева, целился в него. И на пухлых детских губах его играла шаловливая улыбка.

Долго Кирилл смотрел на картину, и ни одной мысли не было в его голове - сплошная звенящая пустота. Лишь какое-то время спустя, будто очнувшись от забытья, он подумал: "Странно... Почему этот малыш целится в меня?" Раньше Кирилл не замечал, может, никогда именно с этого места не смотрел на картину. Он машинально отступил на шаг назад, но маленький стрелок из лука упорно продолжал целиться в него.

Кирилл, оторвав взгляд от полотна, направился а другую комнату и пошатнулся: рюкзак зацепился за проем двери. Он сбросил его в прихожей и осмотрел свой кабинет: здесь вроде бы все было на месте. Вор забрал лишь технику и картины. Заглянул в шифоньер, - незаметно, чтобы копались. У Кирилла не так уж и много было из одежды. Даже поношенное кожаное пальто висит. Правда, вор мог его и не заметить, пальто висело на распялке под светлым плащом.

Кирилл сел на диван и положил на колени телефон. Медленно, цифру за цифрой набирал служебный номер Вадима Вронского. Как ни удивительно, застал того па месте. Вадим обрадовался, засыпал вопросами, что-то стал рассказывать про Иванова, Кирилл, слушая вполуха, вялоотвечал. Наконец Вадим почувствовал, что с приятелем что-то не того.

- Не выспался, что ли? - спросил он.

- Меня обокрали, - унылым голосом сообщил Кирилл.

- Говорил: женись... - упрекнул Вадим. - И потом, я же тебе, кретину, советовал поставить квартиру на охрану! Даже, помнится, договорился с капитаном. Чего же ты?!

- Украли всю мою аппаратуру, пленки и картины...

- Картины? - переспросил Вадим. - Те самые, что в большой комнате? Подлинники?

- Других у меня не было.

- И ту большую, где пир в лесу?

- Большую не тронул.

- Я не особенно морокую в искусстве, но, по-моему, они стоят уйму денег?

- Фамильная ценность, - ответил Кирилл.

- Вор знал, что брать... - подытожил Вадим. - Я сейчас пришлю к тебе бригаду из угрозыска, ты ведь в нашем районе, пусть ребята поработают... Следы-то какие-нибудь остались?

- Остались, - хмуро пошутил Кирилл. - Отпечатки рамок на обоях...

- Когда это случилось? - озабоченно спросил Вадим.

- Думаю, что и твои ребята не ответят на этот вопрос. Замок не взломан, по-видимому, соседи ничего не слышали... Я открыл дверь и то не сразу сообразил, что здесь побывал вор. У него был ключ или отмычка. Но тогда зачем он снова закрыл дверь?

- Толковый грабитель, - заметил Вадим. - Знал, что тебя нет и незачем шухер поднимать.

- Да, сработал чисто, - согласился Кирилл. - Никакого разгрома в квартире не учинил. Действовал не торопясь.

- Я к тебе сейчас приеду, - сказал Вадим и повесил трубку.

Кирилл тут же набрал номер телефона Евгении. Когда она взяла трубку, на его лице впервые, как он переступил порог, появилась легкая улыбка.

- Я знала, что ты сегодня приедешь, - после первых приветствий сообщила Евгения. - Сижу дома и жду твоего звонка. Я даже обед приготовила...

В трубке послышался тоненький голосок, какое-то царапанье, потом голос Евгении:

- С тобой хочет поговорить Олька...

- Дядя Киил, - прозвучал слабенький голосок. - Приизайте к нам обедать... Мама пииготовила...

Что мама приготовила, Кирилл так и не уяснил. Олька не выговаривала добрую половину букв из алфавита. Так, по крайней мере, ему показалось.

- Я приеду, - сказал Кирилл. - Только не обедать, а ужинать... Понимаешь, меня обокрали!

- А я уж подумала, ты меня разлюбил... - в голосе Евгении облегчение. - У тебя такой голос... Что-нибудь ценное?

- Ага, - сказал Кирилл. - Что же ты приготовила на обед? Олька так и не смогла выговорить.

- Приедешь - узнаешь, - ответила Евгения и с детской непосредственностью заявила: - А что тебе делать одному в обворованной квартире? Позвони в милицию, пусть ищут вора, а ты приезжай... Олька мечтает с тобой познакомиться... И заодно просит захватить пингвина или на худой конец белого медвежонка.

- Я ей привезу щенка, - сказал он. - Белого, пушистого, не отличит от медведя...

- Черт дернул меня за язык пообещать ей подарок с Севера.

- Никогда не обманывай детей, - сказал он.

Кирилл повесил трубку, глаза его были устремлены на высокое окно с черной пылью на подоконнике, а на губах все еще играла улыбка. Он пожалел, что не позвонил первой Евгении, сейчас бы уже мчался к ней... А теперь жди Вадима, милицию, занимайся неприятным, оставившим в душе отвратительный осадок, делом... Раньше Кирилл вместе с Вадимом сам входил в дома, где совершилось преступление, теперь преступление само пришло к нему в дом...


Щенка Кирилл при всем желании не смог бы вот так сразу найти, зато он выбрал в магазине огромного белого пушистого медвежонка с черным носом и блестящими глазами, сделанными из какого-то полудрагоценного камня. Когда он шел с медведем под мышкой по улице, на него все оглядывались. А одна женщина даже спросила, где он такую "прелесть" купил.

Евгения жила па третьем этаже большого кирпичного дома на Московском проспекте. Прямо под окнами росли старые липы и тополя. Кирилл не решился при Ольке обнять Евгению, но она сама повисла у него на шее. Худенькая длинноволосая девочка лет четырех, засунув пальчик в рот, во все глаза смотрела не на них, а на пушистого мишку, который был ростом больше нее. Насмотревшись вдоволь, она потрогала игрушку рукой и разочарованно произнесла:

- Он не зывой...

У Ольки волосы такие же густые, как у матери, но не черные, каштановые. Смотрела она на мир большими, немного удивленными глазами, которые таращила из-под густых черных ресниц. Уголки пухлых губок были опущены вниз, отчего казалось, что девочка чем-то недовольна и вот-вот заплачет. Однако Олька редко плакала. И смеялась тоже. Кирилл часто ловил на себе ее внимательный взгляд. Когда она на него вот так смотрела немного исподлобья, засунув палец в рот, у Кирилла возникало желание схватить ее па руки и подбросить к потолку, услышать ее смех, увидеть улыбку, но он пока воздерживался: Олька должна привыкнуть к нему. Она-то Кириллу понравилась, а вот понравился ли он ей?..

Кирилл еще не знал, что путь к сердцу ребенка, выросшего без отца, непрост и длителен.

Они поцеловались на кухне у газовой плиты, когда Олька вошла туда. Остановившись на пороге и сразу же по привычке засунув пальчик в рот, она спокойно посмотрела на них и изрекла:

- Мама, зачем ты все время целуешь дядю?

- Я его люблю, - ответила Евгения, улыбаясь Кириллу.

- И мне нужно его любить?

- Я была бы очень рада.

- Я его не люблю, - твердо заявила Олька и ушла из кухни. До медведя она в этот вечер даже не дотронулась, хотя видно было, что он притягивал ее. Выдерживая характер, девочка таскала за собой куклу, что-то шептала ей па ухо, бросая то на Кирилла любопытные взгляды исподлобья, то на медведя, сиротливо сидевшего на полу у двери.

- Она у меня гордая, - заметила Евгения. - И упрямая. Я бы очень хотела, чтобы ты ей понравился.

- Уж если тебе понравился, то Ольку как-нибудь обведу вокруг пальца, - рассмеялся Кирилл.

- Ты ее недооцениваешь...

Они втроем ужинали в большой квадратной комнате с балконом. Стол накрыт цветной накрахмаленной скатертью. В хрустальной вазе огромные яблоки, которые страшно и надкусить. Олька сидит на двух ковровых подушках, положенных на стул. Все стены увешаны картинами в буковых и простых деревянных рамках. Это акварели, натюрморты, портреты молодых бородатых парней и большеглазых длинношеих девушек с грустными лицами. Евгения была изображена на трех портретах и нигде не похожа сама на себя. Не скажи, что это она, Кирилл сам и не догадался бы.

У стены широкий раскладной диван, накрытый тонким ковром, сервант с красивым столовым сервизом и хрусталем. Книги в другой маленькой комнате. Там одна стена занята секциями с книгами, а вторая - шкафом с игрушками. Там же и Олькина кровать. Квартира обставлена со вкусом. Красивая люстра, неброские обои, на широких окнах - толстые шторы из гобеленового материала. Паркет сверкает лаком.

Угощала Евгения куриным бульоном с великолепными мясными пирожками домашнего приготовления. На столе бутылка шампанского. Она прямо из холодильника и помутнела от испарины. Евгения в узкой кофточке и короткой юбке, открывающей ее стройные ноги. Когда она вставала из-за стола, чтобы принести из кухни кофе или тарелку, Кирилл с удовольствием смотрел на нее, что не ускользнуло от пристального взгляда Ольки.

- У меня самая красивая мама, - заявила она, глядя на Кирилла блестящими большими глазами. Они у нее почему-то были синими, хотя синие глаза чаще бывают у блондинок, а не у брюнеток.

- Ты тоже красивая, - чтобы польстить ей, заметил Кирилл.

- Мама лучше, - упрямо надула губки Олька.

- Вы обе красивые, - дипломатично согласился Кирилл.

- Ты тоже не страшный, - критически осмотрев его, заметила Олька. - Только у тебя нос толстый и зуб с дыркой!

Чертовка, даже заметила крошечную щербинку на передних зубах!

- Для мусины это не страшно, - успокоила его Олька. - Бабушка говорила, что с лица воду не пить...

- Мирно беседуете? - посмотрела на них Евгения, усаживаясь на стул.

- Олька засыпала меня комплиментами, - улыбнулся Кирилл.

В десять часов Евгения уложила девочку спать. Немного погодя та встала и, шлепая босыми ножками по паркету, обхватила мишку поперек туловища и потащила к себе в постель.

- Он устал, бедняга, сидеть в углу, - пояснила она. - Пусть немножко поспит.

- Кирилл, я так скучала без тебя, - потом говорила ему Евгения. - Считала дни, когда ты приедешь... У меня ведь середины не бывает: я или не люблю, или уж так люблю, что самой страшно!

По потолку пробегали тени, это штора шевелилась на сквозняке. Балконная дверь была приоткрыта, и до них доносились звуки ночного города: шум машин, неясные голоса, музыка. Будто прогрохотали вдали заглушающие раскаты грома: это пролетел самолет.

- Не было дня там, на Севере, чтобы я о тебе не, думал... - сказав Кирилл. - И знаешь, чего я больше всего на свете боялся? Приеду, а ты другая, не такая, какой я тебя узнал на острове Важенка...

- И какая же я здесь? - повернула она к нему лицо с блестящими глазами. Матовая белизна ее кожи красиво оттеняется черными распущенными волосами.

- Именно такая, какой я и хотел тебя увидеть.

- А ты немного другой, - сказала она. - Какой-то отрешенный и озабоченный...

- Меня все-таки обокрали, - усмехнулся он. - И украли не пустяк, а очень хорошие картины - память о моих предках.

- Найдут, - успокоила Евгения. - В музей воры их не продадут, а в частное собрание ворованные вещи настоящий коллекционер не возьмет.

- Продаст за валюту иностранным туристам, ведь у меня настоящий Франс Гальс да и остальные две представляют большую ценность.

- Я прожила двадцать шесть лет и ни разу еще не видела живого вора, - сказала Евгения.

- Тебе повезло, - усмехнулся он. - Наши деды и прадеды, делавшие революцию, ошибались, что грядущим поколениям будут чужды такие понятия, как воровство, бандитизм, пьянство, жадность, жажда наживы... Социализм победил, а пережитки остались... И не думают исчезать! Да и пережитки ли это? Может, в крови у человека заложены пороки? Вернее, в генах? Так и передается, как дурная болезнь, по наследству от отца к сыну и так далее? Ученые не отрицают и такую возможность.

- Бывает, и у хороших родителей рождаются подонки, - возразила Евгения. - И наоборот, у мелких людишек вырастают прекрасные дети... Тут что-то другое, Кирилл. Наверное, в каждом человеке заложено и хорошее и дурное. Все зависит, в какой среде он воспитывается, под чье влияние попадает смолоду: один привьет доброе семя, другой - злое.

- Ты права, - задумчиво сказал Кирилл. - У Гитлера были вполне нормальные родители, а вырос идейный убийца, каких еще не видывала наша мать-планета.

- Картины твои найдутся...

- Пока это не случилось со мной, я как-то не задумывался о том, какое моральное воздействие на человека оказывает подобный случай... Я сейчас как оглушенный хожу, смотрю на людей и ищу в каждом вора. Я знаю, это пройдет, но вот такой отвратительный осадок, что мир несовершенен, что в нем полно всяких подонков и негодяев, живущих, как паразиты на теле, за счет других, останется... Я ведь выезжал со своим приятелем на происшествия, видел жертвы насилия, но все это было как бы со стороны, а теперь я буду по-другому смотреть на такие вещи. Мне даже не так жалко украденного, как мучительно стыдно за человечество - прости громкие слова! - которое способно порождать на свет весь этот мусор, шлак...

- Есть пословица: пока гром не грянет, человек не перекрестится.

- Мне как-то Глаша призналась, что пока день, солнце, она в бога не верит, а как засверкают молнии, загрохочет гром, она начинает креститься...

- Славные ребята эти Глаша и Санька, - вздохнула Евгения.

Кирилл прижался к ней и, вдыхая теплый знакомый запах ее нежной кожи, подумал: все, что у него украли, - это пустяк по сравнению с тем, что он приобрел. Она, едва касаясь своими чуткими пальцами, гладила его по спине, губы ее были совсем рядом, большие глаза светились искорками, и горячая волна счастья накатилась на него. Еще не зная, как они встретятся, он мечтал именно об этом. Представлял себя рядом с ней.

Эти мысли не покидали его последние дни на Севере. Немного тревожила встреча с Олькой, потому что он знал, какое место она занимала в сердце матери. А сейчас он думал об этой милой девочке, заснувшей в обнимку с пушистым мишкой, с нежностью. Кирилл хотел бы, чтобы у него была такая дочь... Пока он еще и мечтать не смел, что Олька когда-нибудь назовет его папой! Он и сейчас видит ее серьезный изучающий взгляд. Уголки губ опущены, волосы вьются на голове, медно отсвечивал под люстрой. Совсем крошечный человечек, а уже со своими мыслями, с характером, привычками... Хотя Евгения и ругает се, что сует палец в рот, Кириллу это нравится. Этакий маленький задумчивый философ с пальцем во рту. В ее небесных глазах сейчас отражается весь чистый и непосредственный мир, в котором, как в сказке, всегда добро побеждает зло.

- Когда мы поженимся? - помолчав, спросил Кирилл.

- Через год, - ответила она.

Он ожидал совсем другой ответ.

- Почему через год?

- В себе я не сомневаюсь, Кирилл, а ты должен проверить себя...

- Какая чепуха! - рассердился он. - Мне нечего себя проверять. Я люблю тебя и всегда буду любить!

- Подождем, Кирилл, - мягко сказала она, - Пусть к тебе Олька привыкнет.

- Год! С ума можно сойти! - возмущался он. - И эта унизительная проверка!

- Я тебе сказала, в себе не сомневаюсь, - повторила она.

- А я - в себе!

- Не будем больше об этом говорить, - и хотя голос ее по-прежнему был ласков, в нем прозвучала твердость.

- Я тебя отказываюсь понимать, - сказал он. - Зачем испытывать судьбу? За год многое может произойти...

- Если за год может произойти такое, что помешает нам быть всегда вместе, то какой смысл вообще говорить о женитьбе? - упрекнула она. - Женщины умеют ждать, дорогой мой!

- Ты за всех женщин не отвечай, - сказал он.

- Кирилл, так будет лучше.

- Но почему? Почему?

- Хорошо, я отвечу тебе... Я не могу во второй раз ошибиться, пойми меня! Я мучительно пережила разрыв с мужем. Больше такого не должно повториться. Никогда! Пусть я буду любить тебя, пусть буду страдать, если у нас ничего не получится... Но это легче, чем снова развод. Милый, не забывай, у меня Олька! Я не могу ее обмануть. Не имею права! Понимаешь? Уже один раз я обманула, сказала, что у нее нет папы. Если я обману еще раз, она никогда мне не простит этого.

Да и я себе не прощу! Вот почему для меня такой серьезный шаг замужество, Кирилл! Я верю тебе, но я не знаю, будешь ли ты так же любить меня через год, как сейчас?

- Ладно, - сдался он. - Чего доброго, мы всерьез поругаемся... Пусть все будет, как ты хочешь. Я тебя прошу лишь об одном: если ты изменишь свое решение - сообщи мне, Сразу же, договорились?

Она притянула его к себе, поцеловала и прошептала:

- А теперь уходи... Я не хочу, чтобы тебя Олька увидела...

- Покорить тебя, оказывается, мало, - ворчал он. - Нужно еще завоевать и Ольку!

- Я надеюсь, тебе это удастся. - Она смотрела на него, сидя на диван-кравати. Волосы рассыпались за спиной, круглые колени она прижала к подбородку, глаза искрились. А над ее головой, зловеще освещенная сбоку уличным фонарем, в буковой раме смутно вырисовывалась длинношеяя девушка с лилией в руке.

Кирилл вспомнил про свои украденные картины и совсем расстроился. Он даже забыл поцеловать Евгению, проводившую его до дверей.

- Кирилл?.. - взглянула она на него своими мерцающими глазами.

Он прижал ее к себе, погладил волосы, а потом крепко стиснул, сомкнув своп руки у нее на спине. Дико и нелепо было сейчас уходить от этой женщины, которую он с таким трудом нашел и с которой решил никогда больше не расставаться. Телом он ощущал ее гибкое молодое тело, чуть прикрытое сорочкой, а жаркий запах этого тела кружил голову...

- Почему счастье всегда так трудно дается людям, а несчастье само сваливается на голову? Мы заслужили с тобой счастье, Евгения, вот оно... - Он так крепко прижал ее к себе, что она ойкнула. - А мы отталкиваем его от себя. Боимся его, что ли?

- Ты сам сказал, что счастье - это большая редкость, - отвечала она. - Наверное, поэтому, когда оно наконец приходит, люди не верят в него, сомневаются...

- И ты сомневаешься?

- Нет, Кирилл, нет!

- Ты мое счастье, Евгения... Я никогда и никому не говорил таких слов. Я опять поглупел...

- А ты - мое, - прошептала она, пряча на его груди лицо с сияющими глазами.

- Если ты не придешь ко мне, я сам приду к тебе с чемоданом... Я не знаю, что мне делать там одному... в обворованной квартире...

- Я завтра приду... Нет, уже сегодня... - шептала она, целуя его. - Оставлю Ольку у мамы и приду...

Очутившись на улице, Кирилл задрал голову и стал искать ее окно. Кажется, вот это... Шевельнулась штора, раскрылась балконная дверь, и он увидел Евгению. Она смотрела на него и улыбалась. Он не видел ее лица, потому что оно едва белело в сумраке, но знал, что она улыбается. А потом он брел по Московскому проспекту - машину Кирилл еще не взял из гаража - и думал о том, что идет по улице не он, а лишь какая-то часть его... Потому что почти весь он остался там, в небольшой уютной квартире, где на стенах развешаны картины, где с мишкой в обнимку спит маленькая большеглазая Олька, где осталась одна Евгения...


Кирилл сидел в своем кабинете на Литейном проспекте и разбирал бумаги. Очерк для альманаха он написал там, на Севере, теперь нужно было подготовить материал для большого реферата. Кстати, его он тоже начал в деревне, там же обработал магнитофонные записи. Но работы еще было много, он даже не приступил к систематизации фольклорного материала, не выявил отличительные признаки сказаний и легенд именно этого района на Севере. Для этого нужно с месяц посидеть в библиотеке, перерыть гору опубликованных материалов на эту тему...

Он еще не был у Галахина, не доложил о результатах своей поездки. Директор института приходил на работу что-то в двенадцатом часу, он еще жил на даче в Комарово.

В кабинет заглянул Землянский. Преувеличенно громко стал восторгаться видом Кирилла, мол, посвежел, загорел (это на Севере-то!). Посожалел, что Кирилл не отпустил бороду. Многие научные сотрудники отпускают в командировках роскошные бороды. Михаил Львович еще больше раздался вширь, животик его распирал брюки и рубашку, круглое довольное лицо лоснилось. Новая должность явно пошла ему на пользу: он стал одеваться со вкусом, носил модные рубашки, подтяжки и галстуки. Редкие волосы еще дальше отступили со лба и висков, однако лоб от этого не стал больше и выпуклее.

- А у нас никаких новостей, - разглагольствовал он, расхаживая по кабинету. - Да, Сидоровская в следующем месяце защищается... Кандидатская у нее в порядке, так что без запинки проскочит. А твой реферат включен в план институтского издания на будущий год. Директор не сомневается, что ты справишься с задачей...

- А как ты? - поинтересовался Кирилл. - Не загубил еще альманах?

Землянский жирно хохотнул, оценив по достоинству юмор, и сказал:

- Начальство не жалуется... Авторы тоже: я ведь добрый, никого не обижаю!

- И себя тоже, - подковырнул Кирилл, вспомнив, что в последнем номере альманаха Землянский запланировал две свои статьи. Одну, правда, под псевдонимом "Львов".

- Что же было делать? - сразу ощетинился Михаил Львович. - Галахин снял статью Горохова о фресках Рублева, якобы обнаруженных в Пскове, а это оказались работы мастеров более поздней эпохи... Ничего под рукой не нашлось, и я...

- Поставил ту самую серую статью, которую я в свое время забраковал... - закончил Кирилл.

- Я ведь ее переработал, - скромно напомнил Землянский. - Как твои дела на личном фронте? - перевел он разговор на другое. - Как поживает та прекрасная девушка, у которой библейское имя Ева?

- Чего это ты вдруг про нее вспомнил? - недоуменно взглянул на него Кирилл.

- Она произвела на меня незабываемое впечатление, - улыбнулся Землянский и ушел.

В его тоне проскользнуло что-то задевшее Кирилла за живое... Такое ощущение, будто Землянский что-то знает, но не хочет говорить...

Услышав шум мотора, Кирилл выглянул в окно и увидел Галактику, вылезающего из "Волги". Выждав для приличия полчаса, он взял бумаги и отправился к нему.

У Василия Галактионовича был усталый и недовольный вид. Однако, увидев Кирилла, он встал из-за стола и, протягивая руку, пошел навстречу.

- Проветрился, Кирилл Михайлович? Не жалеешь, что я тебя загнал на край света?

- Не жалею, - искренне ответил Кирилл. Ему ли жалеть об этом? На Севере он провел прекрасные дни, может быть, даже лучшие в своей жизни.

- Не скучаешь по альманаху? - испытующе взглянул на него Галахин.

И Кирилл уловил в его голосе нечто такое, что заставило его насторожиться. Судя по всему, Василий Галактионович совсем не разделяет оптимизма Землянского... Но возвращаться снова к редактированию Кириллу вовсе не хотелось.

- По-моему, альманах в надежных руках, - бросил он пробный камень.

Галактика не любил дипломатничать.

- Ты помоги ему, Кирилл Михайлович, - сказал он. - Вкуса у него маловато или... требовательности к другим и к себе. Материал сырой, неинтересный, авторов он не ищет... В общем, как член редколлегии, помоги Землянскому... Конечно, когда закончишь реферат и обработку данных командировки.

Кирилл коротко рассказал директору о своей поездке, показал подготовленный очерк, материалы. Василий Галактионович слушал с интересом, задавал вопросы. Усталость и недовольство исчезли с его лица. Оказывается, он и сам бывал в Терском районе, плавал на пароходе "Рулевой" по Белому морю от Умбы до Кандалакши. Даже слышал про озеро Олень, но вот побывать на нем не довелось...

Когда Кирилл уже собрался уходить, Галахин, нахмурившись, стал перебирать бумаги на столе, потом открыл ящик, другой... Наконец он нашел листок бумаги с приколотым к нему скрепкой конвертом и протянул Кириллу:

- Тут мне передали эту галиматью... - на лице его отразилось явное отвращение. - Почитай и... разорви эту мерзость! У меня к тебе никаких вопросов нет.

У себя в кабинете Кирилл прочел письмо Сергея Петровича Кругликова в партийную организацию института. Каллиграфическим почерком, без единой ошибки, на вырванном из тетрадки в клетку двойном листе было написано, что он, отец Евы Кругликовой, обращается в партийную организацию института с просьбой разобрать недостойное поведение в быту Воронцова Кирилла Михайловича... Далее подробно излагалось, что Ева систематически ходит к нему домой. Потом она пропадает где-то по нескольку дней, а домой возвращается в нетрезвом состоянии. А товарищ Воронцов никакой ответственности за поведение дочери нести не желает, о чем самолично заявил ему в оскорбительной форме. Несмотря па неоднократные предупреждения, Кирилл Михайлович никаких выводов из создавшегося положения не делает и не собирается жениться на девушке, которая к нему ходит... Более того, он, Воронцов, последнее время стал уклоняться от встреч с девушкой, которую сам же сбил с правильного пути... Как отец, он не может мириться с таким положением дел и просит партийную организацию института обсудить недостойное поведение человека, носящего звание советского ученого... В конце письма было ясно сказано, что он, Кругликов, надеется, что партийная организация сурово накажет Воронцова и сообщит о своих выводах ему, Кругликову, по такому-то адресу...

Ну, ладно, Галахин умный человек, а попади письмо к другому, ведь пустили бы его в ход и замучили Кирилла выяснением обстоятельств его личной жизни, отношений с Евой, которые совершенно никого не касаются, в том числе и настырного назойливого папаши! Еве двадцать лет. Она давно совершеннолетняя. И отец знает, что она отнюдь не ангел... Зачем же он хочет втоптать в грязь и другого человека?

Вот она, расплата за счастливые месяцы, проведенные на Севере! Кража и это грязное письмо! Конечно, прежде чем оно попало к Галахину, оно походило по рукам сотрудников института, на это, наверное, главным образом и рассчитывал Евин дорогой папочка... Не мог же он всерьез надеяться, что партийная организация займётся подобной ерундой? Теперь понятна ухмылка Землянского, когда он спросил, как поживает девушка с библейским именем Ева...

Где она сейчас, Ева? Три месяца, если не больше, Кирилл не видел ее. В общем-то неплохая девчонка, но без царя в голове! Возможно, она и не стала бы такой, если бы не папочка, который отравил ей всю жизнь, сделал ее перекати-полем... Ведь с тех самых пор, как па нее стали обращать внимание мужчины, он планомерно и жестоко ее преследует, не ослабляя рвения, не давая ей самой разобраться в происходящем. Убежденный в своем праве на это - в праве подавлять ближнего и диктовать свои условия - он, как буйвол, никуда не сворачивая и не отступая, прет напролом! И не понимает, что этим самым не спасает дочь, а толкает ее на необдуманные поступки, которые она совершает иногда просто назло ему...

И вот выясняется, что этот человек отравляет жизнь не только собственной дочери, но и другим, кто имел несчастье с ней познакомиться. Сколько помнит себя Кирилл, ему никогда до сей поры не приходилось сталкиваться с родителями своих знакомых девушек таким образом.

И вот в его жизнь без приглашения, бесцеремонно вторгся чужой, неприятный человек - отец его знакомой девушки. Он стал приходить к нему домой, звонить в любое время, следить за ними и вот в довершение всего накатал в парторганизацию кляузную бумагу...

Можно было бы его понять, если бы дочь была беззащитной, наивной девочкой, которая делает первые шаги в жизни, но ведь это не так? И Кругликов это прекрасно знает. Не только забота о благе дочери руководит его поступками: он получает от преследования Евы и ее знакомых удовольствие.

Ева как-то рассказывала, что мать однажды уходила от отца: встретила в своей поликлинике одного человека и ради него покинула дом, дочерей. Потом она вернулась, человек тот был женат и не собирался уходить из своей семьи. И потом, у него ничего бы не вышло, если бы даже и захотел: отец превратил бы его жизнь в пытку. Он и так засыпал все организации письмами, в которых всячески разоблачал соблазнители, пытающегося разбить его семью... Тогда Еве и сестре было по пять лет, и комиссии, разбирающие жалобы отца, поддержали его. Как же, брошенный муж с двумя малолетними детьми! А у человека того были большие неприятности по работе...

Мать вернулась, и отец ни в чем не упрекнул ее, она сама говорила Еве, он обвинил во всем гнусного соблазнителя, воспользовавшегося "слабостью и неопыткостью" в житейских делах матери. Наверное, с тех самых пор и затаил он непримиримую злобу к мужчинам, посягающим на его семейство, состоящее из одних женщин... Смешно, но он всегда и во всем обвинял других, но только не жену и дочерей. Поэтому Ева знала: что бы она ни выкинула, всегда может прийти домой, и отец, пожурив ее, простит. Зато не простит ее знакомых, если докопается, с кем и где она была. Ева старалась не подводить знакомых, обманывала отца, наводила его на Ложный след, но он рано или поздно находил адреса. И уже больше не выпускал из виду этого человека. Заносил его фамилию, адрес, телефон в свой талмуд. Стоило Еве исчезнуть, и отец садился за "Жигули" и начинал объезд всех ее знакомых, даже наведывался к тем, с которыми она уже давно порвала. Не стеснялся поднимать их с постели среди ночи, затевал решительные выяснения.

Первое желание Кирилла было пойти к нему, он ведь указал свой адрес и телефон, и... Но он подавил в себе, злость и, еще не зная, что скажет, набрал знакомый номер. Трубку сняла Ева. Она не сразу узнала его голос, а когда узнала, не выразила ни радости, ни досады. Помолчала в трубку, чуть слышно кашлянула и равнодушно уронила:

- Чего тебе?

Этот грубоватый вопрос совсем не вязался с ее нежно-девичьим голосом. Он представил ее овальное лицо с карими глазами, небрежную позу, неизменную сигарету в руке. Длиннущие ноги переброшены одна на другую. В брюках она, юбке или халате? Почему бы ей не быть дома в халате...

- Меня обокрали, - вдруг брякнул, не зная, что еще сказать.

- Обокрали? - переспросила она, хотя в голосе особенного интереса он не уловил. - Бывает... - И после паузы: - И что же у тебя украли?

- Картины, магнитофон, усилитель, колонки, пленки с записями...

- Кажется, у тебя были ценные картины?

- Фамильная ценность, - сказал он.

- Да-а... - протянула она. - А я сижу дома и занимаюсь. Надо же этот чертов университет закончить?

- Надо, - откликнулся Кирилл.

- Как твои дела с этой... красивой брюнеткой?

- Я ей сделал предложение.

- Поздравляю! Она мне очень понравилась... Необычная девушка.

- У нее дочь Олька, - сообщил Кирилл. - Чудесная девчонка!

- Счастливчик! - впервые рассмеялась она. - Сразу и жена и ребенок! Везет же людям!

- А ты как? - поинтересовался он.

- Была в Средней Азии в киногруппе твоего друга Василия Иванова, - вспомнила она. - Снялась в небольшой роли.

- Он не приехал? - просто так спросил Кирилл. Он звонил Василию, и Нонна огорошила его, заявив, что они разошлись и она теперь не знает, где находится этот большой шалопай и гуляка...

- Мы поссорились с ним, - ответила Ева. - Уже и не помню, из-за чего... Да-а, он вообразил, что я буду бегать у него на съемочной площадке с какой-то дурацкой хлопушкой, а мне это как-то, знаешь, ни к чему.

Помнится, там, в Коктебеле, Ева не произвела на него особенного впечатления. Впрочем, он там вообще ни на одну женщину не смотрел. Больше пил и разглагольствовал о своей ненависти ко всему женскому полу...

- Твой отец написал на меня бумагу в институт, - наконец сообщил Кирилл.

- Он на всех моих знакомых пишет, - равнодушно ответила Ева. - Конечно, если адрес узнает... Впрочем, он всегда телефоны и адреса узнает.

- Тебе он об этом не говорил?

- Он никогда мне ни о чем не говорит, - раздраженно заметила Ева. - Так же, как и я ему.

- Мне бы не хотелось говорить плохо о твоем отце... - злость снова стала закипать в нем.

- Не стесняйся, - усмехнулась она. - Знаешь, мне все это как-то до лампочки. Что он там пишет и кому, меня не касается...

- Да нет, касается, - заметил Кирилл. - Он пишет, что я негодяй и отравляю тебе жизнь... Он пишет...

- Я сейчас повешу трубку, - сказала она. - Можешь не цитировать, я его стиль прекрасно знаю.

- Морду ему набить, что ли? - задумчиво произнес Кирилл.

- Не поможет! - рассмеялась она. - Моего дар-рагого папочку невозможно в чем-либо переубедить... даже кулаками! Уж если он что вобьет себе в голову, так это надолго... Если не хочешь мне испортить настроение, прекратим этот пустой разговор...

Они довольно прохладно попрощались, и Кирилл повесил трубку. Мысли его с Евы и ее отца перескочили на Василия. Когда он вернется в Ленинград? На студии сказали, что в октябре, а сейчас сентябрь. Трудно сейчас Василию; что бы у них там с Нонной ни было, а он привязан к ней и будет мучиться... С другой женщиной он вряд ли скоро сойдется, значит, будет топить горе в вине. Вадим говорил, что с кровью вырвал у него постановочные, не то спустил бы все, а так вот поехал на съемки нового фильма... Кирилл решил узнать на телестудии, как можно дозвониться в Чимкент до Василия и сегодня же вечером связаться с ним. Соскучился он по нему, черту бородатому!

К Николаю Балясному они на днях заезжали с Вронским. У этого все хорошо: воспитывает своих Ваню. Вовку, младшую Лиду, что-то вечерами чертит за столом, а потом мастерит в "тещиной комнате", где он оборудовал приличную мастерскую. И на заводе у него полный порядок: изобрели еще с одним инженером какое-то "потрясающее" устройство к программному станку, которое даст прибыли в полмиллиона рублей!..

Кирилл слышал, - как за окном гремели трамвай, в стекло неслышно ударяли дождевые капли, они скатывались, оставляя письмена-иероглифы. Внизу утробно урчала водосточная труба, выплевывая на асфальт струи воды. Он не включал свет, хотя в кабинете было сумрачно. Как-то неприятно работать днем при электрическом освещении, кажется, что рабочий день никогда не кончится...

Взгляд его упал на тетрадный лист в клетку с ровными фиолетовыми строчками... Кирилл схватил его, скомкал и швырнул в корзину. Потом вытащил и с отвращением разорвал на мелкие клочки...


4


Осень в Ленинграде год на год не приходится. Бывает, как с конца сентября установится тихая ясная погода с ранними утренними заморозками, хрупким слюдяным ледком по краям неглубоких луж, чистым синим небом и красивыми золотистыми закатами, так и держится до ноября, И нет нудного моросящего с утра до вечера дождя, перемешанного с тающим в воздухе снегом, серого и низкого неба, тусклого блеска мокрых крыш. Правда, некоторые оптимисты утверждают, что город красив и в сумрачную погоду, как и Лондон, Ленинград без дождя это не Ленинград.

Как бы там ни было, но в пятницу вечером и в субботу утром на перронах вокзалов толпы горожан с корзинами, рюкзаками, собаками на поводках атакуют электрички, чтобы поскорее попасть за город, где еще можно найти грибы и поздние осенние ягоды.

В этом году осень была тихая и ясная. К вечеру становилось прохладно, как и положено осенью, по утрам тоже в одном пиджаке не выйдешь, а днем становилось тепло, иногда термометр на Московском проспекте, что установлен напротив станции метро "Технологический институт", показывал восемнадцать и даже двадцать градусов выше нуля.

В такой теплый сентябрьский день Том Лядинин поставил машину во дворе за магазином и, так как у него до начала рабочего дня оставалось полчаса, решил прогуляться до Невского проспекта. Он вышел на улицу Маяковского и пошел правой стороной улицы. Как истинный автомобилист, Том придерживался правил уличного движения даже когда ходил пешком. Он смотрел на девушек в длинных и коротких юбках, брюках, джинсах, в легких разноцветных плащах, шерстяных кофтах, свитерах, в туфлях на платформах и без платформ, некоторые уже натянули высокие сапожки. Хотя Том и редко без дела бродил по городу, он всякий раз удивлялся, как много людей не на работе! Ладно бы пенсионеры, а то молодые, среднего возраста. Толпами шли они по тротуарам, явно не торопясь на службу. Вроде бы сейчас и не время летних отпусков, когда на улицах полно приезжих. На углу Невского и Маяковской у пивной толпились молодые люди, курили, посматривали на часы, ждали, когда швейцар широко распахнет стеклянные двери.

Можно было бы заглянуть к началу открытия магазина к Люсе в отдел электротоваров... Том несколько раз встречался с ней и привозил на дачу. Люся быстро утомляла Тома. Она болтала о тряпках, просила достать ей то или другое, сплетничала про других продавцов, которые каждый день обделывают свои делишки, а ее держат в черном теле... Несколько раз утром довезя ее до комиссионки, Том давал себе слово больше не встречаться с ней, но проходило время, и он снова приезжал...

Ева так и не давала о себе знать. Том Лядинин несколько раз ей звонил, но нарывался то на мать, то на отца, после чего телефон долго почему-то не соединялся; если вдруг попадал на Еву, то разговор получался тяжелым и непонятным. Она скучным голосом говорила в трубку, что много занимается, только что развязалась? "хвостами" за прошлый учебный год. Встречать ее у университета не надо, потому что за ней приезжает отец. Будет посвободнее - она зайдет... Даже заграничные сигареты ее теперь не прельщали. Том злился, ничего не понимал, считал все это пустой отговоркой, но сдерживал себя, боясь окончательно рассориться с ней. Этого ему не хотелось, он все еще надеялся, что они поладят. Желание жениться на Еве у него не пропало, а, наоборот, все больше крепло. И он ждал удобного случая. А пока приходилось раз в неделю встречаться с болтушкой Люсей, перемывать косточки ее коллегам, толковать о ценах на дефицитные товары, давать советы молодой продавщице, как надо за прилавком делать деньги...

Конечно, не только слепая любовь руководила Томом, он знал истинную цену Еве! Красива, стройна, эффектна, мужчинам нравятся такие. Знал, что она высоко приподымет его престиж среди знакомых, с такой девушкой приятно появиться в любом обществе, пусти пыль в глаза! А у Тома Лядинина дома бывают разные люди... Да и торговля па дому в ее присутствии пойдет бойчее: кто будет торговаться при такой женщине? Он представлял себе, какое впечатление произведет Ева на картежников. В горячке азартной игры, когда деньги никто не считает, а тысячи приходят и уходят, Ева тоже может здорово пригодиться... Один знакомый рассказывал, что он как-то за ночь проиграл три тысячи, которые должен был утром, кровь из носу, отдать. И его выручила девушка, с которой он приехал в эту компанию: она приглянулась выигравшему, да тот еще крепко подпил и на радостях "простил" долг знакомому за то, что тот отдал ему свою девушку...

Знал Том Лядинин и другое: это сейчас Ева хорохорится, корчит из себя независимую - станет его женой, он, не хуже ее папеньки, заберет в свои руки! Научит торговать, фарцевать заграничными безделушками. Стоит надеть на Еву фирменные джинсы, куртку и выпустить на Невский, тут же найдутся покупательницы. Редко на ком так хорошо сидят джинсы, как на Еве... Да что и говорить, с такой девушкой можно большие дела обделывать! Уж он, Том, как-нибудь знает психологию мужчин. Кому понравится Ева, тот ничего за нее не пожалеет... А раз она такая, чего же ему жалеть ее? На всех хватит. А он еще и с барышом останется. Ева - дорогой товар, и цена на нее еще не скоро упадет... Больше уж он так глупо не продешевит, как с Гришей. За две кассеты такую женщину!..

Свернув с Невского на Литейный, Том пошел побыстрее, у него в запасе осталось пять минут. Не беда, если опоздает немного. С директором у него прекрасные отношения, а потом, все-таки он не рядовой продавец, а заведующий отделом культтоваров. План гонит исправно, все просьбы директора выполняет.

Какие-то странные мысли стали приходить в голову Лядинину: он стал все чаще задумываться, а во имя чего он живет? Ради денег? Так их у него, как говорится, куры не клюют. Куда их, деньги, девать? Все у него есть, вторую дачу не купишь, да она и не нужна ему, машину - тоже, мебелью квартиру не заставишь, нужно же в ней еще и жить. Антиквариат опасно дома держать, да и не коллекционер же оп. А других интересов, кроме как делать деньги, у Тома нет. Деньги, деньги и еще раз деньги... Люди гибнут за металл... А у него одни бумажки! Много бумажек, чтобы все пересчитать, двух часов не хватит... Вечерами, на даче, перебирая крупные купюры из жестяной банки, он уже не испытывает того трепета и удовлетворения, что раньше... Оказывается, за деньги не купишь даже такую малость, как любовь легкомысленной Евы! С родственниками у Тома никакого контакта нет. Не тянет его к ним, а их - к нему. Том привык дело иметь с людьми, от которых может быть какая-то выгода или польза для него, а от родственников какая выгода? Наоборот; норовят что-нибудь выпросить или просят достать, такова уж судьба торгового работника!

Уже подходя к магазину, Том вспомнил про Бориса Блохина. Что-то загулял он на морях-югах! Второй месяц не появляется, да и Марии не видно. Не погорел ли он в Одессе с картинами? Борис - мелкий вор, с произведениями искусства раньше дела не имел...

Не успел Том принять на комиссию телевизор "Рубин", как в отдел зашел директор и со странным выражением на лице пригласил его к себе в кабинет. Том недоуменно уставился на него и тут увидел за широкой спиной директора худощавого невысокого человека в нейлоновой куртке. Человек улыбался и кивал головой.

У Тома неприятно заныло под ложечкой. С этим человеком ему изредка приходилось встречаться и, как правило, при обстоятельствах довольно нерадостных: воровство со взломом в магазине, ревизия принятых на комиссию вещей, внезапная проверка документации. Худощавый незапоминающийся товарищ в нейлоновой куртке был из уголовного розыска. Он каждый раз представлялся, но Том всегда забывал, как его звать. Знал лишь, что он по званию старший лейтенант. Правда, когда присмотришься к нему, нельзя не обратить внимания, что глаза у него цепкие, умные, а на первый взгляд простые вопросы не так уж и просты. И еще одно: покрывать кого-то, за кем охотится товарищ старший лейтенант, не имело смысла, потому что он не уйдет отсюда, пока все не выяснит. Короче говоря, товарищу невозможно обвести вокруг пальца, лучше уж ничего от него не скрывать... И потом, Тому не хотелось быть па подозрении у него.

- У товарища к тебе дело, - сказал директор (по-видимому, он тоже не мог запомнить фамилию работника милиции) и вышел из кабинета, почтительно прикрыв за собой дверь.

- Погодка-то нынче какая! - улыбнулся товарищ из уголовного розыска. - Сейчас бы с кошелкой за город по грибы... Говорят, в этом году белых много.

Том вежливо улыбнулся в ответ, но поддерживать разговор про хорошую погоду и грибы не стал. Да и по грибы он не ходил. Есть у него знакомый, который с Псковщины привозит к ноябрьским праздникам мешок сушеных и ведро соленых грибов. И обходится это Тому гораздо дешевле, чем на рынке.

- Как торговля? - поинтересовался товарищ, доставая сигареты и зажигалку. Сигареты были "Шипка", зажигалка наша, отечественная, стоимостью в полтора рубля.

- План выполняем, на жизнь не жалуемся, - дипломатично ответил Том.

- Товаров заграничных много?

Это уже ближе к делу. Том ответил. Товарищ встал, прошелся по директорскому кабинету, остановился у полки и залюбовался старинным бронзовым бра, которое Том вчера принес к директору, может, понравится и себе возьмет...

- Восемнадцатый век, - уверенно сказал товарищ и осторожно положил бра на место.

- Интересуетесь светильниками? Вчера принял неплохую люстру. Старина-матушка, - сказал Том, хотя знал, что товарищ из уголовного розыска интересуется совершенно другим. А вот чем именно, он пока не догадывался и от этого чувствовал себя не в своей тарелке.

- Какая там люстра! - отмахнулся товарищ. - У меня малогабаритная квартира. До потолка рукой достанешь.

Том мысленно перебирал в уме свои сделки за последние дни, вроде бы ничего такого не провернул, что бы могло заинтересовать товарища из милиции... Как же его звать?.. Надо будет обязательно записать в блокнот фамилию, имя, отчество... Он смотрит на тебя, будто насквозь видит, а ты его даже как звать не знаешь!

- Хорошей техники на полках немного, - заметил товарищ.

- Сезон, - сказал Том. - Летом товар пылился на полках, а сейчас приличная аппаратура долго не залеживается.

- Наверное, и без оформления кое-что вам предлагают?

"Уж не за дурачка ли меня принимаешь?" - усмехнулся про себя Том, а вслух произнес:

- Темный товар не берем, - и с улыбкой взглянул на собеседника. - Кому же охота деньги за него платить, а потом вам задарма возвращать?

- Если бы все нам возвращали... - вздохнул товарищ.

Том помолчал, зорко оглядывая полки. Ничего компрометирующего нет. Обычно дефицитные вещи, принятые на комиссию, первым делом попадают к директору, а потом уже на прилавок. Разумеется, кроме тех, которые Том не выпускал из отдела. У него тожебыла своя полка, вернее, ящик в письменном столе. И потом, вряд ли даже придирчивый работник милиции решится упрекнуть комиссионщиков в том, что они на таких же законных основаниях, как и все, приобретают в своем магазине принятые на комиссию вещи.

- Томас Владимирович, за последний месяц не поступали к вам в продажу стереофоническая кассетная дека "Технике", усилитель "Пионер" и колонки "Тандберг"? - наконец-то перестал ходить вокруг и около товарищ из милиции. Том не знает его имя-отчество, а он вот знает... Такая у них работа, чтобы все знать. Все, да не все... Не знает товарищ, кто украл эти вещи, иначе бы не пришел к Тому в магазин. Но то, что вор не понесет украденные вещи в комиссионку, это-то уж должен бы знать товарищ...

- Меня зовут Александр Михайлович, - представился он, видя, что Том не знает, как к нему обратиться. - Тихонов моя фамилия.

Том заметил Александру Михайловичу, что надо головы не иметь, чтобы украденные вещи сдавать в комиссионку, пусть даже на чужой паспорт...

- С чего вы взяли, что вещи украдены? - с улыбкой прищурился на него Тихонов.

- Иначе бы вы ко мне не пришли, - резонно заметил Том.

Ни деки, ни усилителя, ни колонок этих известных фирм к нему за последние два месяца не поступало. Были "Филиппсы", "Сони", "Грюндиги", ну и другие малоизвестные фирмы. А что касается колонок "Тандберг", так они вообще дефицит и очень редко появляются в продаже. Такие вещи люди предпочитают сбывать прямо с рук. Зачем им платить магазину семь процентов комиссионных? Дефицитные вещи и так уйдут, для этою нужно лишь знать телефон человека, который продает вещь.

Вы, конечно, знаете таких людей?

- Это ведь не спекулянты, как правило, - ответил Том. - Просто человеку надоела вещь или он приобрел другую, более современную, а эту, разумеется, стремится продать, пока цена на нее держится. Есть в Ленинграде любители, которые каждый год меняют дорогую технику. Короче говоря, люди, у которых средства позволяют...

- Есть ведь и деляги, - мягко возразил Александр Михайлович. - Купят подешевле, продадут подороже...

- Мы с такими дела не имеем, - улыбнулся Том.

- Не предлагал вам кто-нибудь, не оформляя через магазин, приобрести у него ту самую технику, которую я вам перечислил?

Теперь на лице Тихонова не осталось и следа от добродушной улыбки, а небольшие серые глаза цепко впились в лицо Тома. - Я понимаю, не для вас лично, а для любителей, телефоны которых вы знаете... Точнее говоря, не обращался кто-нибудь из знакомых вам людей или незнакомых за посредничеством?

Том, конечно, мог изобразить благородное негодование, дескать, я человек честный и такими делами не занимаюсь, но товарищ из уголовного розыска наверняка знал не только фамилию, имя и отчество Тома - это проще пареной репы узнать! - знал он и другое: редкий продавец, имеющий дело с заграничной техникой, не обделывает на стороне кое-какие коммерческие дела, в принципе не наносящие урона торговле в магазине и не являющиеся подсудными. И потом, инспектора в данный момент интересовал не Том Лядинин, а некто другой, как их там называют? Икс или игрек? И этот некто другой у кого-то украл перечисленные вещи, которые товарищ Тихонов должен найти. И, судя по всему, найдет. Сдается Тому, что он уже на верном пути... Их магазин - это не единственное место, где побывал Александр Михайлович...

В голове Лядинина происходила бешеная работа мысли: вот она, возможность надолго отделаться от обнаглевшего Бориса Блохина! Теперь Том не сомневался, что инспектор пришел сюда по следам, оставленным дружком... Как быть? Прямо заявить инспектору, что кражу совершил Блохин, Том не может. Это было бы непростительной глупостью. Он отлично знает, что за это потом бывает. Борис отомстит ему, и отомстит жестоко. А в тюрьме хватает времени на обдумывание мести, там ее лелеют, годами вынашивают... Но как сделать так, чтобы бросить тень на Блоху, а самому остаться в стороне?...

- Вы вспоминаете? - вежливо осведомился Тихонов, не спуская глаз с Лядинина.

- Месяц назад, - обдумывая каждое слово, осторожно начал Том, - помнится, кто-то из клиентов толковал про усилитель "Пионер"... То ли купить хотел, то ли продать...

- Вы могли бы узнать этого... клиента? - быстро спросил Тихонов.

- Сколько их за день тут проходит! - развел руками Том. - Разве всех упомнишь?

- Больше он к вам не заходил?

- Кажется, нет... - Том сделал вид, что вспоминает. - Давненько не заходил.

- А точнее?

- С месяц не было.

- Значит, вы его могли бы узнать, - констатировал Тихонов.

- Приметы его я назвать не могу, - сказал Том, чувствуя, что пора остановиться.

Тихонов положил портфель на колени и полез рукой в карман. Поймав настороженный взгляд Лядинина, улыбнулся:

- У меня в портфеле потайного магнитофона нет.

А Том уже досадовал на себя за то, что сболтнул лишнее. Теперь наверняка инспектор - или кто он? следователь? - уцепится за эту последнюю фразу... Так оно и вышло.

- Это очень важно, что вы запомнили этого человека, - закурив, добродушно начал Тихонов. - Все же попытайтесь описать его наружность.

"А потом ты, милый мой, устроишь нам очную ставку! - подумал Том. - Этого только мне и не хватало..."

- Вряд ли я его узнал бы, если бы он снова пришел в магазин, - пошел на попятную Том. - Я оформлял квитанцию и лишь краем уха слышал этот разговор...

- Квитанцию вы ему оформляли?

- Не помню, - твердо ответил Том. - Кажется, другому.

- А что этот "другой" сдавал? Постарайтесь припомнить!

- Посидите на коем месте день, выпишите сотню квитанций, тогда поймете, что просто невозможно всех запомнить, - сказал Том. - Могу лишь добавить, что ничего значительного тот клиент не сдавал на комиссию, в противном случае я бы запомнил.

- А у меня создалось впечатление, что вы хорошо знаете этого... клиента, - спокойно резюмировал Тихонов, - но почему-то, не хотите его назвать...

"Приехали! - ахнул про себя Том. - Дал ему палец, а он всю руку отхватил..."

- Найдем мы вашего... клиента, - Тихонов второй раз перед словом "клиент" сделал выразительную паузу. - А не показывается он у вас, потому что реализует украденные вещи... - он на этот раз жестко, без улыбки взглянул Тому в глаза: - Вы ведь не помогли ему?

- С ворами дела не имеем, - стараясь говорить спокойно, ответил Том, а в голове билась мысль: "Влип Блоха! Погорел, чертов домушник! Так тебе и надо..."

Следователь еще с полчаса мурыжил его, но больше ничего не добился. Том и так сказал ему слишком много, а теперь пусть анализируют, сопоставляют, строят версии... Такая уж их работа. А то, что Блоха на подозрении, у Тома больше не было сомнений. Но фамилию его товарищ следователь не заставит произнести ни за какие коврижки...

Когда Тихонов наконец поднялся со стула и, пожав ему руку, с чувством произнес, что Том очень помог следствию, у того защемило сердце: не попал ли он, чего доброго, в свидетели? Тогда это катастрофа! И в голове его сразу же завертелась мысль, как бы все это поскладнее изложить Борису... Мол, приходил следователь, это естественно, когда что-либо пропадает из дорогой импортной техники, всегда приходят в комиссионки, интересуются, проверяют документацию, разговаривают с продавцами... Значит, Блоху нужно срочно предупредить! Славу богу, Том даже не назвал фамилию Блохи, когда он по просьбе следователя перечислял фамилии постоянных завсегдатаев магазина, подрабатывающих на импортных товарах. А ведь как хитрый Тихонов подводил его к этому... Том не назвал, и Блоха не будет на него в обиде, а если устроят очную ставку, Том заявит, что не Борис говорил о "Пионере"... Лучше бы до очной ставки дело не доходило. Блоха тертый калач и сразу поймет, что у Тома рыльце в пушку...

- Если этот человек снова появится у вас, - что-то черкая на клочке бумаги, говорил следователь, - я очень прошу вас позвонить вот по этому телефону. Не будет меня на месте - сообщите тому, кто снимет трубку. Товарищ будет в курсе...

Том взял бумажку, спрятал в стол и только после этого, изобразив на лице удивление, сказал:

- Так я его не запомнил!

- А вдруг припомните? - улыбнулся следователь. - Память человеческая - это очень тонкая и сложная штука! - И уже уходя, прибавил, поразив Тома своей проницательностью: - Свидетелем вы не будете, пусть вас, Томас Владимирович, это не беспокоит...

Когда за следователем закрылась дверь, Том подумал: "Ну, Блоха, кажется, твоя песенка спета!"

Вошел директор, на лице откровенное любопытство, видно, следователь не посвятил его в подробности своего визита.

- Гляжу, семь потов с тебя спустил! - сочувственно покачал он головой. - Я вместо тебя посидел на приемке. Принял партию кассет фирмы "Басс"... Чего ему надо бьло?

Том коротко рассказал, и у директора сразу отлегло от сердца. Он признался, что беспокоился из-за одного продавца, который, как потом узнал директор, с рук торговал японскими часами. Всучил какому-то клиенту штамповку, а содрал за нее как за фирменные. Так вместо того чтобы вернуть деньги человеку, он, дурак, полез в бутылку... Он, директор, конечно, заставил его отдать деньги, но шум-то был. И посторонние слышали, клиент грозился сообщить куда следует...

- Увольте его, и все дела, - посоветовал Том.

- Не могу, - развел руками директор. - Этот мазурик - сын моего хорошего приятеля...

После обеда появился Григорий Данилович. Улыбающийся, загорелый до черноты, в фирменном джинсовом костюме, молодящем его. Коротко постриженные седоватые волосы резко контрастировали с загорелым лицом.

- Вчера прилетел из Одессы-мамы, - жизнерадостно сообщил он. Действительно, давненько его не было видно в магазине.

Том вспомнил, что нужно в отделе кое-какие механизмы посмотреть и наладить, например, автомобильный магнитофон...

- А мне никак в отпуск не вырваться, - вздохнул Том. - То да се...

- Есть что-нибудь интересное?

- Вряд ли могу чем порадовать, - развел руками Том. - Сезон. Все расхватывают приезжие.

- В Одессе тоже в комиссионках не густо, - заметил Гриша. - Но кое-чем разжился: взял переносной стереомагнитофон с приемником фирмы "Сименс"...

- Редкость, - ввернул Том. - Техника этой фирмы славится высоким качеством и дороговизной.

- Пару стереонаушников "Сони", новенький "Орион"... Мордашка необычная!

Том небрежно взглянул на часы, которые Гриша выставил на волосатом запястье. Такие здесь часто проходили. Вчера одни ему предлагали.

- Два рубля отдал? - так, по инерции поинтересовался Том.

- Полтора... - улыбнулся Гриша. - Морячок-одессит в пивном баре с руки продал.

Том отпустил клиента, и, когда они снова остались на некоторое время вдвоем, Гриша заговорил о другом:

- Ты Еву не видел? Звоню, а там, понимаешь, к телефону подходит какой-то тип, по-видимому, ее отец. Начинает выяснять, кто я и что...

- Сказал бы, что пожарник, и отвязался, - усмехнулся Том. Ревность его не терзала, но разговаривать о Еве ему было почему-то неприятно.

- Как-то неудобно в моем возрасте дежурить у ее дома, просто не знаю, как поймать ее, бестию длинноногую...

- Мало у тебя других девочек? Как тебе показались загорелые одесситки?

- Что-то в этой Еве есть, - закуривая, задумчиво сказал Гриша. - Помнишь красотку Лялю Вдовину? У них что-то общее...

- Вдовина? - помрачнел Том. - Тю-тю Лялька... Богу душу отдала!

- Разве? - сделал скорбное лицо Белькин. - Несчастный случай?

- Отравилась, - ответил Том.

- Глупышка, - вздохнул Гриша, выпуская дым. Седоватые волоски выглядывали из широких ноздрей. - А какая красивая была!..

- Ты ведь ее спаивал? Так вот на этой почве...

- Да-а, она ведь увлекалась этой дрянью... Истерики устраивала, если не дашь... Я с ней расстался, когда она стала как к себе домой на дачу приезжать. И не одна... У меня все-таки жена...

- Ева тоже штучка хорошая, - вздохнул Том. - Вот что, Гриша, ты лучше оставь ее в покое...

Гриша улыбнулся и пытливо посмотрел на Тома.

- Опасный она человек, Гриша... - задумчиво глядя в окно, проговорил Том.

Тот понял, что Том не шутит, и сразу насторожился.

- Ты имеешь в виду...

- Я имею в виду ее папочку дар-рагого... - сказал Том. - Он может тебе всю биографию испортить... Удивляюсь, что он тебя еще не застукал! - И не удержался, чтобы не съязвить: - По-моему, он младше тебя...

- И ты мне такой... товар подсовываешь? - помрачнел Гриша. Пепел просыпался ему на воротник. - Не хватало мне еще с ней неприятностей!

Том понял, что стрела точно попала в цель, он как-нибудь знал Гришу - человека крайне осторожного, неприятности ему действительно ни к чему... И, чтобы возместить моральный ущерб, нанесенный приятелю, Том с улыбкой сказал:

- Три кассеты - и я тебе такую очаровашку устрою... Не хуже Евы!

Том так, конечно, не считал, но он был торговец и не собирался продешевить и на этот раз.

- Молоденькая? Блондинка? - заинтересовался Гриша. В глазах его замелькали веселые искорки.

- Жгучая брюнетка! На верхней губе пушок... И свободна как птица...

- А у этой птички случайно...

- Чиста, как ангел!

- Самолично проверил?

- Товар с дефектом не продаем... - рассмеялся Том.

- Ах ты Ляля, Ляля! - сокрушенно покачал седой головой Григорий Данилович, снова вспомнив про Вдовину. - Я ведь ее, очаровашку, помню почти школьницей... Тоненькая, юная, ножки крепенькие... А какой прелестный задок...

- Лялька говорила, ты у нее был первый, - проговорил Том. - Поди, наврала?

- Она правду сказала, - скромно, но с достоинствам ответил Григорий. На холеном благообразном лице его появилась грустная улыбка. - Много их у меня, Томик, прошло, а такие, как Ляля, навсегда в памяти останутся... Редкостные экземпляры!

- А как жена? - поинтересовался Том. - Терпит?

- Я стараюсь ее не огорчать, - усмехнулся Гриша. - И потом, она у меня умная... Да-а, а сколько годочков твоей жгучей брюнетке?

- Двадцать... - сказал Том и рассмеялся: - Только учти, у нее в году каждый месяц день рождения... И она подарки любит.

- Лялечка... Лялечка... Как сейчас помню, когда ее первый раз до дому подвез... - вздохнул Гриша. - Два сексжурнальчика она у меня так и зажала...

- На том свете вернет... - утешил Том.

- Не многовато ли за двадцатилетнюю три кассеты? - засомневался Гриша, никак не отреагировав на кладбищенский юмор приятеля.

- Цены, дорогой, на все растут... - притворно вздохнул Том.

- На кассеты тоже, - ввернул хитрый Гриша, которого не так-то просто было надуть.

Вошел очередной клиент. Он поставил на стол большие старинные часы в деревянном футляре. Гриша заинтересованно посмотрел на них.

- Ну и как? - взглянул на него Том, давая понять, что разговор окончен.

- Три кассеты за мной, - подмигнул, улыбаясь, Гриша. - Я к тебе через полчасика еще загляну... - И, уже выходя из комнаты, пробормотал: - Ах, Ляля, Ляля... Тот-то, я гляжу, давно ее не видно...

Том подъехал почти к самой арке Невской Лавры и выскочил из машины. Он так спешил, что даже не заметил знак, запрещающий стоянку. Закрыл дверцу ключом и осмотрелся: Марии не видно. На высокой побеленной ограде тлел багровый закат. Торопливо проходили под монументальную арку редкие прохожие, а может быть, богомольцы. В церкви Невской Лавры шла служба.

Том наугад позвонил Марии, он даже не знал, что она приехала с юга. По телефону он не стал ничего выяснять, хотя и удивился, почему Борис не дал о себе знать. Марии сказал, что им необходимо срочно встретиться. Та почему-то назначила свидание у входа в Лавру.

- Привет, Томик! - услышал он веселый голос Марии.

Он и не заметил, как она подошла сзади. Загорелая, в куртке с капюшоном, высоких сапожках на платформе, из которых выпирают ее мощные икры, в живых глазах, как всегда, бархатный блеск.

- Мне нравится служба, - улыбнулась Маша. - А какие там семинаристы прислуживают! Мы с Евой иногда заходим сюда... У нее здесь знакомый семинарист Женя, он прислуживает священнику во время совершения обрядов.

- Ева здесь? - встрепенулся Том.

- Она выйдет, когда служба кончится, - сказала Мария и взглянула на часики. - Через полчаса.

- Скажи честно, есть у нее кто-нибудь? - спросил Том, сверля ее острыми глазами.

- У Евы? - удивилась Мария. - Никого у нее нет. Ты не встречался с ее папочкой? Ну, еще встретишься. Он всех ее дружков-приятелей отпугивает! Удивительно, как это он сегодня ее со мной отпустил. Так что Евочка под колпаком, как говорил разведчик Штирлиц...

- По-моему, и вы с Борисом попали под колпак, - мрачно заметил Том.

- При чем здесь я? - дернула плечом Мария. - Ты разве не знаешь? Я с ним порвала... Я уже с мальчиком одним познакомилась... Он, слава богу, не из вашей компании. Серьезный мальчик...

- Черт с ним, с мальчиком! - отмахнулся Том. - Где Борис?

- Меня это не интересует, - нахмурилась Мария.

- А меня интересует! - повысил голос Том. - Что с ним?

- Этот подонок перед самым отъездом из Сочей устроил дебош в ресторане... Ну, который на горе... Как же он называется?

- Плевать, - оборвал Том. - И что дальше?

- Схлопотал пятнадцать суток, - спокойно сообщила Мария. - Деньги все пропил и даже не оставил на обратный билет... Представляешь, в каком положении я оказалась? Одна в незнакомом городе и без гроша и кармане!

- Картины и аппаратуру он загнал? - поинтересовался Том.

- Какие картины? - вытаращила глаза Мария, и Том понял, что Борис не посвятил ее в свои темные дела.

- Стало быть, загремел наш Блоха в каталажку, - сказал Том. - А он рассчитывал, что ты за ним приглядишь...

- Это после того, как он наставил мне рога? - свирепо воззрилась на него Мария. - Он мне стал противен!

Том выяснил, что хотел, и теперь поглядывал на арку. Церковного песнопения было не слышно, отблеск багрового солнца погас на стене, стало сумрачно и прохладно, хотя на небе высыпали звезды. Хорошая погода все еще держалась в Ленинграде.

- Я загорела? - кокетливо спросила Мария, взглянув на него. Как же это он забыл похвалить ее загар! Неужели все женщины едут на юг лишь для того, чтобы месяц проваляться на пляже под палящим солнцем и привезти в Ленинград знаменитый южный загар, который через три-четыре месяца почти полностью исчезнет?.. Том не любил загорать, да к его розоватому веснушчатому телу загар не очень-то и приставал.

- Этот серьезный мальчик, наверное, в восторге от твоего загара? - поддел ее Том.

- Он еще чернее меня, - рассмеялась Мария. - Я ведь с ним в Сочи познакомилась...

- Ого! Выходит, ты там тоже не терялась!

- Нет, я буду покорно смотреть на все его художества!

- Рога за рога? - усмехнулся Том.

- Не вспоминай лучше о нем... - нахмурилась Мария.

Видно, крепко Борис ее допек! Мария была незлопамятной и прощала своему дружку многое. Том вообще не понимал, как она, девушка почти с высшим образованием, из интеллигентной семьи (отец Марии был какой-то крупный начальник, мать - учительница музыки), крутит любовь с грубым, ограниченным Борисом? С тех пор как его выперли из института, он опускался все ниже и ниже. Много пил, не любил работу, зато очень любил деньги и удовольствия. Понемногу от мелких краж докатился до ограбления квартир. Еще хорошо, что ума хватило скрыть это от Марии, не то бы она в припадке злости не пощадила его. Что же все-таки у них там произошло?..

Может быть, Том и выведал бы подробности их разрыва, но тут он увидел Еву.

- Привет, - ничуть не удивившись, кивнула она Тому. И тут же повернулась к подруге: - Куда ты исчезла, милое дитя? И даже ничего не сказала...

- Я позвоню, - сказала Мария и, подмигнув Тому, оставила их вдвоем.

Чтобы не мешать выходившим из церкви, они отошли в сторону. Сразу за узенькой речушкой, огибающей в этом месте Невскую Лавру, высоко громоздились огромные деревья. На голых ветвях чернели неряшливые прутяные гнезда, но галок было не видно. Или уже спали, или еще не прилетали. Осенью птицы летают стаями, так что сразу их услышишь.

- Все-таки жаль, что бога нет, - вздохнула Ева, прислонившись к толстому, в грубых лепешках коры дереву. - Как красиво в церкви молятся! А какие лица у верующих! Просветленные, не от мира сего... Особенно истово бьют поклоны старушки. На вид такие тихие, благочестивые, а в молодости, наверно, ое-ей как грешили! Теперь вот грехи и замаливают...

- Там, я слышал, твой приятель размахивает кадилом, - заметил Том. - Или это ему не доверяют? Носит просвирки на подносе?

- Женя-то? - улыбнулась Ева. - Он прислуживает священнику. Это его последняя служба в Ленинграде...

- В архиереи выбился? - Том смутно разбирался в рангах священнослужителей.

- До архиерея ему далеко, так же как тебе до министра торговли, - усмехнулась Ева.

Ее так и подмывало рассказать про этого святошу Женю, на которого отец тоже написал о его недостойном поведении. И теперь Женю срочно переводят в Киев. Ева специально сегодня и пришла в Лавру, чтобы попрощаться с семинаристом Женей.

- Я тебя ждал, Ева, - говорил Том, чувствуя какую-то пустоту внутри. Ева умела нагонять на человека тоску. Еще больше, чем похороны.

- Я за ум взялась, Том, - сказала она. - А ты ведь змей-искуситель. Втянешь меня в пьянство и разврат...

- Потому и ходишь в церковь, - усмехнулся Том.

- И там, оказывается, правды нет... - заметила Ева и бросила на него испытующий взгляд. - Ты что не в настроении?

- Все-таки мы не чужие, - сказал с обидой Том. - Нельзя же так, Ева! Куда-то сорвалась, исчезла... Неужели я для тебя пустое место?

- Ты сам меня продал дяде Грише за две кассеты, - усмехнулась Ева.

"Неужели Гриша?! - ахнул Том и тут же с негодованием отогнал эту мысль. - Это Блоха..." Том как-то спьяна ему проговорился на даче, когда тот стал насмехаться над ним, мол, тебя бросила Ева, и все такое. Вот тогда он и брякнул, что она ему надоела и он уступил ее Григорию Даниловичу за две кассеты... Сколько раз Том закаивался свой язык распускать! И откровенничать с приятелями. И вот снова обжегся... Ну, Блоха-ха-ха! Погоди, тебе это не пройдет даром! Если Тома и мучили до этого какие-то раскаяния совести после беседы со следователем, то теперь он окончательно успокоился: он хотел предупредить Бориса, что за ним охотятся, но его дернул дьявол нажраться где-то в ресторане и угодить на пятнадцать суток! Ну и черт с ним, пусть теперь сам выкручивается как хочет!..

- И ты поверила? - запнувшись, спросил Том.

- Ты ведь торгаш, - без всякой злости сказала она. - У тебя все продается и покупается... Такой ты человек. Я знала, на что шла.

- За это время я многое передумал, - начал Том и увидел идущую к ним Марию. Когда она подошла и стала что-то говорить, он попросил ее погулять еще минут десять, у них с Евой важный разговор...

Мария пожала широкими плечами и, надувшись, ушла. Том окликнул ее и, бросив ключи от машины, сказал:

- У меня там новая кассета... этот...как его? Джо Дассен...

Мария растопырила руки, но ключей не поймала. Нагнулась, подобрала ключи и пошла к машине, покачивая узкими по сравнению с плечами бедрами.

Том не умел объясняться в любви, и потом, его останавливал рассеянный, отсутствующий взгляд девушки, устремленный вдаль, но высказаться ему было необходимо, кто знает, когда еще представится такая возможность? Раньше он никогда не волновался, знал, что рано или поздно Ева обязательно заглянет к нему в магазин. Кончатся сигареты, и зайдет... А теперь и сигареты не манили ее. Вон, в церковь потянуло! Уж не хочет ли она обвенчаться с семинаристом Женей и стать матушкой Евой?..

Том путано и невнятно толковал ей о своих чувствах, о том, что надоело жить одному, у него все есть, Ева ни в чем не будет нуждаться, а он стеснять ее...

- Ты, никак, мне предложение делаешь? - удивилась она. И с ее лица исчезло отсутствующее выражение. В карих глазах что-то мелькнуло.

- Выходи за меня замуж, - обреченно выдавил из себя Том. Если бы знала она, как трудно дались ему эти простые слова!..

- За тебя? - еще больше изумилась она.

Будь бы на ее месте другая девушка, Том оскорбился бы. В этом "за тебя?" прозвучала откровенная насмешка.

- Я не могу без тебя, Ева, - уныло сказал он. И это была правда. Он не мог без нее. Другие женщины перестали для него существовать. Обнимая чернявую тоненькую Люсю, он воображал, что это Ева... Но сколько можно было обманывать себя? Люся не давала ему десятой доли того, что небрежно давала Ева, даже не растрачивая себя. Уже одно то, что она рядом, наполняло его радостью и волнением. Как бы ни сложилась их жизнь, а она вряд ли будет счастливой, Том хотел, чтобы Ева была хозяйкой в его доме. Он любил деньги и знал им цену, знал и то, что Ева, если станет его женой, ощутимо опустошит его казну, но был готов к этому. Он был торгаш до мозга костей и чувствовал, что эта девушка для него является сейчас самым ценным товаром. Более ценным, чем деньги, которые он всегда сумеет заработать. А если упустит Еву, то всю жизнь его будет мучить мысль, что он проворонил самую крупную и выгодную сделку в своей жизни!

- Ты знаешь, какая я, и хочешь жениться на мне? - блестя оживившимися глазами, спрашивала Ева.

- Знаю, - отвечал Том.

- А если я буду тебе изменять, ты и это стерпишь?

- А что же мне делать? - кисло улыбнулся он. - Бить тебя я не буду.

- А такая мелочь, что я тебя не люблю, не смущает?

- Достаточно, что я тебя люблю, - угрюмо заметил он, чувствуя, что она над ним смеется.

- Ты ведь торговец, Том, а я товар ненадежный, - все в том же духе продолжала она. Кажется, эта игра пришлась ей по вкусу. - Не боишься прогореть?

- С тебя убытки не взыщу, - усмехнулся он.

- Ну и задал ты мне задачу! - посерьезнела Ева. - Ради того чтобы уйти от своих родителей, я готова выйти замуж хоть за черта... Но ты ведь не дурак, Томик? И отлично знаешь меня... Ты мне не противен, это так, но я не люблю тебя... Не хмурься, чудак! Я никого не люблю, так что, по крайней мере, тебе ревновать меня не к кому. И кто знает, может быть, я изменять тебе не стану. Я ведь сама себя не знаю, Том. По крайней мере, назло тебе этого делать не стану. А уж если полюблю кого... Должна же я хоть раз в жизни кого-нибудь полюбить? Испытать то самое, что сейчас чувствуешь ты... Или судьба насмеялась надо мной? Не дала мне права любить?..

- Я постараюсь, чтобы тебе было хорошо, - сказал Том. Теперь он с вниманием слушал девушку, чувствовал, что она говорит серьезно. И то, что она честно обо всем сказала ему, это тоже хорошо. Он знал, что Ева врать не умеет. Как и любой мужчина, снедаемый любовью, Том не хотел думать, что будет потом, главное сейчас - заполучить ее! Даже зная, что женщина не любит, мужчина всегда надеется, что в будущем все изменится и его полюбят... Так всегда было, есть и будет. И действительно, выйдя замуж за нелюбимого человека, потом женщина начинает к нему привыкать и даже способна полюбить.

- Впрочем, чего я жалею тебя? - размышляла вслух Ева. - Ты ведь продал меня приятелю за две кассеты...

- Я тебя очень прошу, никогда не вспоминай про это, - попросил Том.

- Ладно, я подумаю и скоро дам тебе ответ, - сказала Ева. - Пока наша женитьба представляется мне заманчивой торговой сделкой... Ты меня покупаешь, а я - продаюсь! Должна же я подумать, как подороже продать себя? Вот уж не думала, что в нашем веке возможно такое! - она рассмеялась. - А может, Том, это честнее, чем выходить замуж и притворяться влюбленной, как делает моя подружка? Замужество - это магнит, который притягивает даже таких свободолюбивых, как я... В любом случае, Том, спасибо тебе. Ты первый, который всерьез мне сделал предложение. И убил меня еще тем, что от тебя, трезвого, расчетливого человека, я этого, признаться, не ожидала...

К ним вихляющей походкой подошла Мария. Лучше бы ей рядом с Евой не появляться... Обычно девушки выбирают в подруги ровню или чуть-чуть покрасивее себя, а тут такой диссонанс: толстая бесформенная Мария и стройная красивая Ева.

- Наговорились? - переводя взгляд с одного на другого, спросила она.

- Марго, держись за дерево, а то сейчас упадешь, - сказала Ева. - Томик мне сделал предложение... и кажется, я готова согласиться!

- Я давно этого ждала, - напустив на себя равнодушный вид, ответила Мария, хотя по ее глазам было видно, что она ошарашена. - Том тебя любит, и он все-таки не такой подонок, как мой Борис...

- Хорошего же ты обо мне мнения... - усмехнулся Том.

- Все вы сволочи... - В глазах Марии блеснули слезы, она отвернулась и вытерла их платком. Когда снова взглянула на них, глаза ее возбужденно блестели, толстые губы растянулись в улыбке: - В таком случае, чего же мы стоим? Том, заводи свою тачку и вези нас в лучший ресторан! В "Асторию"! в "Европейскую"! Будем пить шампанское и кричать "горько"...

- Поехали, Том, - после некоторого раздумья сказала Ева.

И в голосе ее явственно прозвучали властные нотки. А у Тома все пело внутри.

- Но домой ты меня привезешь ровно в двенадцать, - несколько охладила его пыл Ева. - Я не хочу накануне таких грандиозных событий скандала с родителями...


5


Василий Иванов, поднявшись на лестничную площадку, услышал пронзительный - звук трубы. Кто-то самозабвенно выводил мелодичные рулады старой знакомой мелодии. Труба заливалась за дверью квартиры Кирилла Воронцова. Озадаченный Василий с минуту стоял перед дверью и слушал. Если бы на фрамуге не был обозначен номер квартиры Кирилла, он подумал бы, что ошибся дверью.

Он позвонил. Перед ним собственной персоной стоял улыбающийся Кирилл. В руках, у него никакой трубы не было.

- Что за чертовщина! - после того как они крепко обнялись и звучно похлопали друг друга по плечам, спинам, сказал Иванов. - Кто-то в твоей квартире играл на трубе? Или у вас тут такая слышимость?

- На трубе? - сделал удивленные глаза Кирилл. - Не слышал.

И тут Василий увидел на кровати в маленькой комнате блестящую трубу.

- А это что? - кивнул он. - Пастуший рожок?

- Труба, - сказал Кирилл.

- Ты на ней играешь?

- А что тут удивительного? - пожал плечами Кирилл. - Ну, иногда...

- Ну, темнила! Детектив! - басил Василий, вертя в своих больших ладонях сразу ставшую маленькой изящную трубу с кнопками. - Играет на трубе и не похвастал... Для кого же ты играешь, Шерлок Холмс?

- Для нее, - улыбнулся Кирилл.. - Для моей маленькой слушательницы.

- Понятно, - ухмыльнулся Василий. - Она живет в соседнем доме, и ты в форточку трубишь ей походный марш? И тебя еще, не оштрафовали?

- Некоторым моя игра нравится, - заметил Кирилл. Забрал у него трубу и повесил на место.

- Я думал, она тут у тебя для антуража... - Забыв про трубу, Василий снова облапил его и растроганно загудел: - И соскучился же я по тебе, сукину сыну! Ну, как Север? Моржи, тюлени, белые медведи? Еще не всех выбили охотники-браконьеры, как китов?

- Моржей и медведей я не видел, - высвобождаясь из его объятий, проговорил Кирилл. - Этот Север три часа лету от Ленинграда... Я ведь был на берегу Белого моря, а не Ледовитого океана.

- Пока ты собирал похабные частушки, я твою красотку Еву умыкнул на съемки... Артистки из нее не получится... - проворчал Василий и вдруг обомлел, увидев, как вошла в комнату крошечная девочка с каштановыми волосами и большими изумленными глазами, опушенными кукольными ресницами.

- Тьфу, тьфу! Мне мерещится? Вроде уже неделю в рот не беру... - обалдело пробормотал Василии. - Кирюха, что это такое?

- Это Олька, - спокойно ответил Кирилл.

- Да что же такое творится на белом свете? - И вдруг заорал как сумасшедший: - Кирилл, детектив чертов, как все это понимать, задери тебя серый волк?!

- Ольке очень нравится, как я играю на трубе, - сказал Кирилл.

- Оно и видно, - ухмыльнулся Василий. - Она от твоей музыки спряталась.

- Дяд, ты играешь на трубе? - с серьезным видом спросила Олька.

- У дяди Василия другие увлечения, - невинно заметил Кирилл.

- Какая у тебя боода! - восхищенно заметила Олька.

- Потрогай, дяд Василий не кусается, - сказал Кирилл и поднял ее на руки.

Но Олька бороду трогать не стала, она заинтересовалась серебряной цепочкой на могучей, загорелой до красноты шее Василия. Потянула за цепочку и извлекла овальный медальон. Повертела в руках, но открыть не смогла.

- Что там внутри? - спросила она.

- Скорпион, - впервые улыбнулся Василий, отчего его большое бородатое лицо стало удивительно добрым и ласковым, а дети это очень тонко чувствуют - доброту и нежность. Не прошло и пяти минут, как они подружились, и Василий, встав на четвереньки, катал Ольку на своей широкой спине по полу. Она, сидя у него на шее, держалась за уши и дрыгала пухлыми ножками. Василий попеременно изображал то верблюда, то ишака. И даже пытался изобразить ишачий крик, что привело девочку в полный восторг.

Не обошлось и без приключений: Василий зацепил за телефонный шнур и грохнул аппарат с высокой тумбочки. Аппарат треснул пополам и замолчал, сколько Кирилл ни тряс его и ни стучал но рычагам.

- Ну вот, доигрались, - проворчал он.

- Без телефона-то оно спокойнее на белом свете жить... - утешил Василий.

Когда Ольке надоело кататься, она попросила нового приятеля, чтобы он покатал на спине и дядю "Киила", на что Василий, поднявшись с пола и отряхивая брюки, проворчал:

- Осел на осле не катается...

- Это очень сложно для четырехлетнего ребенка, - пряча усмешку, заметил Кирилл и объяснил: - Дяде Васе тяжело все время быть ослом... он хочет отдохнуть. Ослы и верблюды ведь тоже устают?..

- Сейчас получишь! - пригрозил ему Василий, сверкнув синими глазами.

Когда Олька, забрав с пола большую нарядную куклу с льняной косой, пошла на кухню укладывать ее спать на табуретку, Василий свирепо воззрился на друга:

- Куда же ты, темнила, спрятал маму этого чудного ребенка?

- Мама ушла в магазин за продуктами, она обещала нас с Олькой угостить хорошим обедом... Ты ведь тоже любишь запеченную в собственном соку курицу?

- Где же ты в наше время откопал маму, которая умеет прекрасно готовить? Я и пить-то стал оттого, что всю жизнь с Нонкой по столовкам да кабакам шлялся... Нонка утверждала, что у плиты маются только идиотки.

Зачем что-то покупать, шляться по магазинам, рынкам, потом варить-жарить, после мыть посуду, вилки-ложки, когда можно пойти в хороший ресторан и тебе в лучшем виде подадут на стол все готовое?

- Евгения думает иначе...

- Ее звать Евгения! - воскликнул Василий. - Кто она? Повар? Официантка? Метрдотель классного ресторана?

- Она художница, - скромно заметил Кирилл.

- Это сразу чувствуется, - рассмеялся Василий. - Она выбросила на помойку твои старинные картины, а стены решила заполнить своими шедеврами?

Кириллу пришлось рассказать, что его обокрали.

- А где же Вадька Вронский! - возмущенно загремел Василий. - Куда милиция смотрит! У него под носом у лучшего друга обчистили квартиру, а он не может сыскать вера... Кстати, где он? Дома или на службе? Я ему сейчас выдам, сукину коту...

- В командировке, - сказал Кирилл. - Вернется на той неделе.

- Когда у тебя свадьба? - спросил Василий.

- Я тебя приглашу, - уклончиво ответил Кирилл.

- Везет же людям! - вздохнул Василий. - Одним махом огреб и жену и дочь...

- Мне уже кто-то об этом говорил, - сказал Кирилл.

- Олька - чудо! - понизив голос, заметил Василий. - Если мне понадобится девчушка для фильма, я у тебя ее заберу, дядя Киил, ладно?

- С мамой договаривайся, - посоветовал Кирилл. Ему было приятно, что Олька произвела впечатление на Василия.

- Снял я фильм... - без всякого энтузиазма сообщил Василий. - После Нового года покажут по первой программе.

- Опять недоволен?

- Наверное, для того, чтобы быть удовлетворенным, нужно самому написать сценарий и снять по нему фильм, - сказал Василий. - А я писать сценарии не умею.

- Я что-то не припоминаю шедевров, созданных режиссерами по собственным сценариям, - успокоил его Кирилл.

Василий никогда не был доволен своей готовой работой. Впрочем, это чувство неудовлетворенности свойственно многим настоящим художникам. Лишь посредственности в восторге от содеянного ими. В некоторых его фильмах была искра божья, но то ли действительно сценарии были слабы, то ли к концу съемок Василий уставал, фильмы получались неровными и, в общем, оставляли зрителей равнодушными.

Когда на кухне что-то звякнуло, Василий поднялся со стула - они сидели в кабинете Кирилла - и отправился туда. У Ивановых не было детей, Василий говорил, что Нонна не хочет себя обременять ими, а он любил детей, нужно было видеть его растроганное лицо, когда он возился на полу с Олькой! Кирилл и сам привязался к девочке, скучал, когда не видел ее хотя бы сутки.

Ее серьезная мордашка с большими глазенками, кукольными ресницами и опущенными уголками губ даже ночью ему снилась. Он готов был с девочкой часами возиться, гулять по улице, терпеливо отвечать на многочисленные и самые неожиданные вопросы, которые первое время ставили его в тупик, как Василий, катать ее на спине, кстати, она любила это занятие. Молочный запах ее маленького нежного тела преследовал его даже на работе. Кирилл никогда раньше не задумывался о детях, даже не знал, хочет ли он их иметь, но встреча с Олькой все перевернула в нем вверх дном: он уже не мыслил себя без Ольки. Без Евгении он себя не мыслил еще с первой встречи в Парголове, хотя еще и сам не знал об этом... Темноволосая синеглазая девочка с нахмуренным лбом мыслителя без всякого труда прочно и властно вошла в его жизнь. Возвращаясь с работы, он заходил в детские магазины, в кондитерские и покупал что-нибудь Ольке, вызывая нарекания Евгении, считающей, что ребенку много сладостей есть вредно, а игрушек и так уже девать некуда. Кстати, огромный печальный мишка так и остался для Ольки самой любимой игрушкой. И еще она мечтала о собаке. Причем не меньше и не больше, как о ньюфаундленде или черном терьере.

Из кухни появился Василий с Олькой на плече. Девочка одной рукой обхватила его голову, другой держалась за волосы. А Василий блаженствовал, он рокотал какие-то ласковые слова в густую бороду и, делая страшное лицо, легонько кусал ее за пухлую ножку. Олька радостно визжала и подпрыгивала, глазенки ее блестели, кончики губ поднялись вверх.

- Бог ты мой, как мы черствеем, ожесточаемся, а детишки не позволят этого делать... Послушай, старик, ты разреши мне почаще приходить к вам и играть с Олькой, а? Да ты не бойся, не умыкну у тебя женщину!.. - рассмеялся он и, став серьезным, прибавил: - Надеюсь, ты веришь мне?

- Верю, - улыбнулся Кирилл. Он уловил в его взгляде такую глубокую тоску, что ему стало стыдно: он счастлив, весь окунулся в новую непривычную жизнь, которая ему очень нравится, а друг в это время, можно сказать, переживает самый тяжелый период в своей жизни...

- Страдаешь по Нонне? - без околичностей спросил он.

- Не с кем стало ругаться, - усмехнулся Василий. - Оказывается, к этому тоже привыкаешь!

- Если тебе интересно мое мнение, то ты должен радоваться, а не переживать, - сказал Кирилл. - У тебя не было жизни, а теперь можно начать все сначала... Слава богу, ты не старик! Здоров как буйвол, женщинам нравишься, что тебе еще надо, Илья Муромец?

- Они мне не нравятся, Кирилл! - вырвалось у Василия.

- Пройдет, - утешил тот. - Я тоже прошел через это...

- Но ты не прожил с одной женщиной десять лет и ни разу не изменил ей, а она тебе наставляла рога...

- Тем более, чего жалеть такую женщину?

- Из тебя, старик, никогда не получится писателя, - вздохнул Василий. - Езди по белу свету, собирай фольклор, готовь докторскую, а в души человеческие не лезь. Не петришь ты в этой сфере ни хрена, друг ситный! Думаешь, мало на свете людей, которые живут с женами, изменяющими им, ругаются, растрачивают себя на семейные скандалы, стареют, мучаются и, представь себе, знают, что все это дичь и нелепость, а вместе с тем ничего изменить не могут... Отними у них эту проклятую жизнь и дай им другую, хорошую и спокойную, и они растеряются... Больше того, откажутся от такой жизни и вернутся к прежней... И потому лишь, что они другой-то жизни не знали! А человек, особенно с годами, становится консерватором и ничего в своей жизни менять не кочет, да и уже не сможет... Многие бросают курить, пить, а что из этого получается? Пшик! Из ста десять способны раз и навсегда изменить свои многолетние привычки, а остальные девяносто снова тянутся ко всему привычному, к тому, что когда-то было...

- В таком случае разыщи Еву, - жестко сказал Кирилл. - Она тебе будет напоминать Нонну...

Ощетинившийся Василий не успел ответить. Дверь отворилась, и в прихожей появилась Евгения. Она была в плаще и косынке, из-под которой на лоб выбились черные волосы. Порозовевшая, с искрящимися глазами, она в одной руке держала раздувшуюся сумку, а другой прижимала к груди огромный кулек с виноградом.

- Я долго? - с улыбкой обратилась она к Кириллу и тут увидела Василия, заполнившего собой проем двери в кабинет Кирилла. - Здравствуйте, Василий Иванович!

Василий, удивленный, что она его знает, первым кинулся к ней, принял пакет с виноградом, а Кирилл подхватил тяжелую сумку, из которой высовывалась желтая скрюченная куриная нога.

- А как вас звать? Этот старый конспиратор... - кивнул Василий на приятеля, - скрыл от меня...

- Евгения, - протянула она ему маленькую, с розовыми ногтями руку.

И Василий, удивив Кирилла, бережно взял ее в ладони, полюбовался и поцеловал. Перехватив насмешливый взгляд приятеля, смущенно заметил:

- В этом доме, я смотрю, из меня сделают человека..

- Вы не умираете с голода? - спросила Евгения, с помощью Василия освобождаясь от плаща. - Потерпите час, и я вам приготовлю курицу по особому рецепту. Кирилл, доставай что-нибудь выпить, угощай гостя, а я - на кухню!

- Мы вам будем помогать, - заявил Василий, чуравшийся любой домашней работы. Если он чем и занимался у себя дома, так это плотницкими поделками. Мог сделать из пня стул, оригинальную полку на стену, выдолбить из березового капа пепельницу или вазу, придать корявому сучку вид зверька или птицы. А вот чистить картошку или выпотрошить курицу Василий не был приучен. Даже во время летних походов он не допускался к котлу, вот заготовить дров, разжечь костер, соорудить шалаш - это было его делом.

Тоненькая, с рассыпавшимися по плечам длинными волнистыми волосами, с белозубой улыбкой, Евгения принесла с собой какое-то особенное настроение приподнятости и взволнованности. Она засучила рукава голубоватой рубашки в клеточку и стала выкладывать на большой деревянный стол покупки. Красивые руки ее с ямочками на круглых локтях плавно двигались, тонкие брюки подчеркивали стройную гибкую фигуру, не матери четырехлетней дочери, а совсем юной девушки.

Василий как завороженный ходил вслед за ней по кухне, задевал плечами то за полки, то за белую хлебницу на холодильнике и с удовольствием выполнял все поручения хозяйки. Вслед за ним ходила Олька и, задирая бельшеглазое личико, просила его снять с медного фонаря, свисавшего на цепях с высокого потолка, Дюймовочку, которая, по ее словам, бродила по выпуклому стеклу, спасаясь от злого водяного жука... Невольно все посмотрели на фонарь, но даже мухи не обнаружили, однако Олька уверяла, что Дюймовочке приходится туго, и требовала, чтобы ее немедленно спасли. Тогда Василий осторожно взял ее за талию ладонями и поднял к фонарю. Олька,замирая от восторга, поколдовала возле него руками и громогласно объявила, что Дюймовочка забралась в электрическую лампочку и больше ей ничто не угрожает, а отвратительный водяной жук лопнул от злости и испарился.

Василий хотел было ее ссадить, но она, угнездившись на его плечах и обхватив ногами шею, потребовала, чтобы он ее покатал, успокоив, что он теперь не ишак и даже не верблюд, а настоящая жирафа...

Когда они исчезли в прихожей, Евгения задумчиво заметила:

- Твой друг довольно живописный товарищ... Я, наверное, нарисую его портрет...

- Я этого не допущу! - в шутку возмутился Кирилл. - Это очень опасный тип. Один раз уже умыкнул у меня девушку!

- Где же она? - склонившись над кастрюлей, полюбопытствовала Евгения.

- Кто?

- Девушка, которую он умыкнул.

Из комнаты доносился серебристый, как звон колокольчика, Олькин смех и басистое рычание Василия.

- Такой человек, как он, не способен на подлость... - сказала Евгения, и Кириллу стало стыдно за минутную вспышку глупой ревности.

- Говорят, влюбленные глупеют... По мне, наверное, это заметно?

- То, что поглупел, видно, а что влюблен - нет, - отрезала Евгения.

Кирилл выбрал побольше очищенную картофелину и бросил в кастрюлю с водой. Обрызганная Евгения смазала его по щеке хвостом зеленого лука, тогда он схватил ее за руку и придвинул к себе, она отбивалась, вертела головой, изворачивалась, а в глазах ее безмолвно взрывались вселенные. Когда он нашел ее губы, она, прикрывая глаза черной щеточкой ресниц, прошептала:

- Сумасшедший! Отпусти меня сейчас же...

В кухню притопал Василий с Олькой на плечах. Его уши пылали в ее нетерпеливых ручонках.

- Мама, мы поедем с дядей Васей в Африку! - сообщила Олька. - И привезем вам к обеду белого носорога... Доставай самую большую кастрюлю... Вперед, моя жирафа!

- Не хочу в Африку, - простонал Василий. - Хочу обратно в клетку. Накорми и напои сначала меня, жестокая наездница, а потом уж в Африку... А еще лучше - в "Асторию"!

- Олька, смени лошадку, - распорядилась Евгения. - Дядя Василий будет помогать мне, а дядя Кирилл застоялся... Пусть лучше он за носорогом прогуляется в Африку!..


Вечером, оставшись один в квартире, Кирилл остро почувствовал отсутствие Евгении и Ольки. В ушах все еще звенел тоненький серебристый смех расшалившейся девочки, перед глазами стояло улыбающееся, с пляшущими искорками в глазах лицо Евгении. Даже Василии вел себя спокойно и рассудительно. Выпил две-три рюмки - и больше баста. Кирилл подумал, что он стесняется Евгении, и, когда она вышла, пододвинул ему бутылку, но Василий покачал головой:

- Не хочется, - сказал он, немало удивив Кирилла: давненько тот не слышал от него подобного!


- Опротивело мне, понимаешь, Кирюха, это дело, - пояснил Иванов. - Наверное, выпил свою цистерну. И возможно, даже чуточку больше...

Ушел он в сумерках. Олька, опустив уголки губ и тараща точно такие же синие глазки, как у него, упрашивала отправиться с ней в Индию и посмотреть, как спят слоны. Когда стали прощаться, она тоже протянула ему крошечную розовую лапку. Василий, присев на корточки, что-то прошептал ей на ухо, потом взял на руки и поцеловал, чем рассмешил девочку до слез.

- У тебя боода щекотная, - наконец выговорила она. - Кусается, как серый волк.

- Я тебе сделаю из полена Буратино, - пообещал он.

- Ты дядя Карло? - обрадовалась Олька.

- Уж скорее Карабас-Барабас, - сделал страшное лицо Василий.

- Он злой, а ты добрый, - возразила Олька. - Когда будешь нести мне Буратино, смотри, чтобы ему в трамвае нос не отломали...

Кирилла потянуло за письменный стол. Правда, сначала он хотел было позвонить Евгении, но вспомнил, что аппарат не действует. Надо завтра же вызвать монтера... Приехав из командировки, он снова засел за очерк о Ляле Вдовиной. Он изменит фамилию девушки и напишет, как ему хочется. Понемногу от Евы Кирилл узнал много любопытных фактов. Это еще в то время, когда они встречались. Он с трудом удерживался, чтобы не достать из кармана записную книжку, ручку и все с ее слов записать. Но Ева вряд ли это одобрила бы. К разговору о Ляле Вдовиной они возвращались несколько раз. Иногда Ева сразу замыкалась и становилась сумрачной, каждое слово приходилось из нее вытягивать клещами, другой раз, наоборот, начинала охотно рассказывать, вспоминая любопытные подробности...

Очерк был почти готов. Прежде чем перепечатать его и послать в журнал, Кирилл решил дать почитать Вадиму Вронскому. Все-таки это он подал идею написать о Ляле Вдовиной...

Вадим перед командировкой звонил и сообщил, что деку, усилитель и колонки вряд ли в ближайшее время обнаружат, а может быть, и вообще не найдут, даже если в их руках окажется преступник. Он мог вещи продать случайным людям и в другом городе. Ищи-свищи... А вот картины они разыщут. Тот, кто купит их, не удержится и обязательно кому-нибудь покажет, таковы все коллекционеры... Стоит ли покупать картину для того, чтобы запрятать ее в чулан? На картины смотрят, любуются ими. Да и потом, далеко не каждый коллекционер согласится выложить за полотна крупную сумму.

Судя по бодрому голосу Вадима, Кирилл понял, что кое-какие нити уже появились в руках следствия. Когда у него побывал работник милиции и стал дотошно выяснять приметы украденных вещей, Кирилл не мог ничего существенного вспомнить, он даже номера не записал, мог только назвать марку изделия и показать инструкции. Вадим посоветовал ему застраховать имущество, раз упустил возможность установить сигнализацию, теперь люди стали умные и заботятся о сохранности своего имуществу На это Кирилл ему ответил, что он верит в могучие силы нашей родной советской милиции, которая успешно искореняет в стране преступность и воровство... И верит также в сыскной талант майора Вронского, который чует преступника за версту! "Береженого бог бережет!" - назидательно изрек ему старомодное изречение майор Вронский.

Уже поздно, за окном все реже проезжают машины. Сквозь неплотную штору виден старый тополь. Нижние ветви голые, а на верхних еще держатся желтые, в маленьких дырочках листья. Когда тополь одет листвой, не видно здание напротив, а сейчас под луной голубовато сияет его железная крыша. Нетерпеливо протрубил океанский пароход. Он ждет, когда на Неве разведут мосты, и тогда тихо войдет с Финского залива в город. А потом из порта уйдут в море другие корабли, чьи мачты можно в любое время увидеть с набережной сразу за Академией художеств.

Кирилла вдруг неудержимо потянуло па улицу. Сегодня он весь день просидел дома, если не считать, что проводил Евгению и Ольку до метро "Чернышевская".

Небо над городом чистое, звездное. Над Невой, чуть повыше Петропавловки, впечаталась в густую синеву неба полная ясная луна. Лишь одно-единственное длинное узкое облачко с заостренным, как карандаш, концом серебрится рядом с Млечным Путем. Мосты еще не разведены, и видно, как над Невой разбегаются красные и желтые огоньки автомашин. Вода в реке маслянистая, она собрала с берегов огни, разбрызгала их на поверхности и теперь празднично сверкает.

Говорят, весна - пора любви, но и сейчас, осенью, много на набережной влюбленных парочек. Они идут Кириллу навстречу, крепко обнявшись, стоят у парапета, склонившись к воде, сидят на ступеньках причалов. Встречает Кирилл и выгуливающих собак. Черные, серые, белые, большие и маленькие четвероногие семенят впереди хозяев, натягивая поводки. Городские собаки, в отличие от сельских, почти не обращают внимания на прохожих. Вырвавшись на каких-то полчаса на свободу из квартир, они сосредоточенно занимаются своими собачьими делами, стараясь все успеть, но главным образом то и дело поднимают заднюю лапу у каждого столба и урны, предварительно тщательно обнюхав ее.

На Литейном, прежде чем повернуть за угол, на Салтыкова-Щедрина, Кирилл по привычке остановился у газетной витрины. Свет уличного фонаря освещал афиши об открытии театрального сезона, новом театрализованном представлении в цирке с участием знаменитого клоуна Олега Попова, гастролях в Концертном зале популярной западногерманской группы. Газетные строчки сливались, и Кирилл уже хотел было отойти, как внимание его привлекла небольшая, набранная мелким черным шрифтом заметка в "Вечернем Ленинграде" под рубрикой "Происшествия". Эти заметки всегда бросаются в глаза. Он рассеянно начал читать, почти вплотную придвинувшись к еще пахнувшему типографской краской газетному листу:

"...сегодня в Тихвинском районе в деревне Болотица задержан особо опасный преступник-рецидивист Новожилов К.Л., бежавший из мест заключения. Оперативную группу по поимке бандита возглавлял майор областного управления милиции В.С. Вронский. Вооруженный автоматом убийца оказал яростное сопротивление, но благодаря смелости и личной отваге Вронского был схвачен и обезоружен. Майор Вронский тяжело ранен..."

У Кирилла перехватило дыхание, он редко чувствовал свое сердце, а тут схватился рукой за грудь...

- Гражданин, вам плохо? - участливо спросил за его спиной мужской голос.

Кирилл повернулся и, бездумно глядя на него, шарил в кармане мелочь, но ее там, как назло, не оказалось.

- Не одолжите две копейки?

- Вы хотите вызвать "скорую помощь"? - щелкнул кошельком прохожий, но Кирилл не стал дожидаться, когда он разыщет двушку, он вспомнил, что тот дом, куда он хотел позвонить, находится совсем рядом... Оставив удивленного прохожего на тротуаре с раскрытым кошельком в руках, Кирилл резко повернулся и, все ускоряя шаги, пошел, а потом побежал по Литейному проспекту в сторону огромного серого каменного здания, на крыше которого топорщились причудливые антенны радиостанций, а в широких квадратных окнах первого этажа всю ночь горел свет.


6


Кирилл сидел в кабинете следователя. Привести должны матерого преступника, ранившего из автомата Вадима Вронского. Кириллу утром позвонил Саша и сказал, что если он хочет, то может присутствовать на допросе.

И вот он здесь. Комната большая, светлая, окна забраны решетками, однако свет не загораживают. На столе у следователя магнитофон, несколько папок с протоколами и больше ничего лишнего. Еще графин с водой и граненый стакан на тумбочке за спиной следователя.

О преступнике уже ходили слухи в городе. Он бежал из мест заключения и, приехав в Ленинград, занялся разбоем. Ухитрился обезоружить и убить из автомата молодого милиционера, а потом из этого автомата одного за другим отправить на тот свет еще шесть человек. Вот с этим озверевшим бандитом и свела судьба-злодейка старшего следователя управления Вадима Степановича Вронского в деревне Болотица Тихвинского района, где думал у знакомой кладовщицы отсидеться до поры до времени бандит. Выследил его там Вадим. Он же и пошел на задержание вместе с участковым инспектором лейтенантом Федоровым.

Лейтенант Федоров был ранен навылет в руку, он уже вышел из больницы, а Вадим еще лежал, его рана оказалась тяжелее. Врачи даже побаивались, что правая рука совсем не будет действовать, а это для Вронского - катастрофа!.. Значит, нужно уходить из милиции, становиться пенсионером. Кирилл несколько раз навещал друга в больнице, внешне Вадим не унывал, держался бодро. Сложную операцию ему сделал известный профессор, пришлось наращивать кости предплечья. Рука была спасена, и Вадим наконец-то вздохнул спокойно. О признался Кириллу, что изрядно до операции перетрусил...

Теперь к Вронскому всех пускали, его навещали каждый день и Василий Иванов, и Балясный, и Кирилл с Евгенией.

Указом Президиума Верховного Совета СССР Вадим Степанович Вронский был награжден орденом Красной Звезды, лейтенант Федоров - медалью "За отвагу".

Саша Тихонов сказал, что на счету бандита, стрелявшего в Вадима, четырнадцать кровавых убийств с целью грабежа и просто так, из-за патологической жестокости. Совершенно хладнокровно он расстрелял на проселке частную автомашину. Погибли четверо, в том числе двое детей.

- Зря Вадим не шлепнул эту гниду на месте! И сам не был бы в больнице, и меня избавил бы от "счастья" видеть эту гадину каждый день...

- Толик, сын Вадима, сказал, что после школы пойдет служить в милицию, - проговорил Кирилл, стараясь стряхнуть с себя чувство омерзения, вызванное встречей с бандитом.

- Мой Гришка тоже мечтает о милиции, - улыбнулся Саша. - А что в нашей работе хорошего? Хуже, чем в войну! Там хоть знаешь, что умираешь в честном бою, а тут? Отбросы общества целят в тебя... Из подворотни. - Помолчав, прибавил: - Вадим поручил мне проследить за делом об ограблении вашей квартиры. Взяли мы вора. Блохин Борис... Не хотите заодно и на него полюбоваться? Я специально доставил его сюда.

Он снял трубку и по внутреннему телефону попросил дежурного привести в кабинет Блохина. Он вызван ну двенадцать часов.

Кириллу уже вернули все три картины, отобранные у вора, - он так и не успел их сбыть с рук, полотна пролежали в его чемодане в камере хранения сочинской гостиницы, пока Блохин отбывал пятнадцать суток. Магнитофон, усилитель и колонки он успел продать случайным людям, примет которых не помнит, потому как был в нетрезвом состоянии. Сочинская милиция сообщила, что в городе эти вещи не обнаружены, очевидно, купили приезжие.

Блохин был наголо пострижен. Голова у него огурцом, с многочисленными выпуклостями и уступами. Держался он далеко не вызывающе. Глаза встревоженно перебегали со следователя на Кирилла. Он сразу узнал его, но пока сделал вид, что они не знакомы.

- Это тот самый человек, Блохин, которого вы обокрали, - заявил Тихонов, открывая желтую папку.

Блохин косо взглянул на Кирилла и промолчал, только ниже стриженую голову опустил. А тот вспомнил, как он с обломком водопроводной трубы наскакивал на Василия Иванова. И все норовил ударить того по печени... В нем подлинна была еще смолоду заложена! Да, он ведь тогда в Коктебеле, на пляже, пригрозил: "В Питере мы вас найдем, джентльмены!.."

Кирилла почему-то не нашел, а вот в квартиру забрался.

- Как вам удалось открыть дверь и унести довольно громоздкие и тяжелые вещи? - специально для Кирилла задал ему вопрос Тихонов.

- Приехал на чужой машине ночью, загнал ее под арку во двор, поднялся и... открыл дверь.

- Отмычкой? - поинтересовался следователь.

- Ключами... А потом взял вещи и отнес в машину.

- Где же вы взяли ключи?

- Подобрал... У меня их было две связки. А замки обыкновенные, без сюрпризов.

- Вы действовали так, будто знали, что хозяин надолго уехал из города, - сказал Тихонов.

- Ну, знал...

- Каким образом?

- Я видел этого... гражданина в комиссионке и слышал, что он интересуется импортными кассетами. Кажется, он говорил, что у него хорошая техника. Я пошел за ним, дом-то неподалеку от магазина, и проследил, в какую квартиру он подымется... А потом несколько раз проезжал ночью мимо его окон и не видел света... Ну и рискнул.

- А мне сдается, Блохин, кто-то навел вас на эту квартиру, - заметил следователь.

- Никто меня не наводил! - хмыкнул Борис. - Уж если на то пошло, этого фрайера... пардон, гражданина я знаю... На югах с ним стакнулись... Правишку он со мной качал... Потому и пошел за ним, что старый кирюха. Короче, у меня был зуб на него. Вот я с ним и рассчитался!

- Еще нет, Блохин, - ввернул Тихонов. - Не рассчитались... Мы не нашли магнитофон, точнее, деку фирмы "Техникс", усилитель "Пионер", две колонки "Тандберг". В общей сложности на сумму две тысячи шестьсот рублей... Сколько лет вам придется выплачивать пострадавшему такую сумму?

- Я ведь не знаю, сколько вы мне припаяете, - ухмыльнулся Борис.

- Учитывая, что это не первая ваша кража...

- Не бери на пушку, начальник! Это еще надо доказать! - с вызовом воскликнул Борис. - Я прохожу только по этой квартирной краже... И другие мне не мотайте на шею! Я ведь битый фрайер.

- Вы не предлагали кому-нибудь в комиссионном магазине украденные вещи? - спросил Тихонов.

- Там ребята ушлые, - усмехнулся Блохин. - Они и без этого умеют делать бабки.

- Вы знали. Вдовину? - неожиданно по чистому наитию спросил Кирилл.

- Ляльку-то? - растерялся никак не ожидавший этого вопроса Блохин. - Это которая отравилась?

- А вы знаете, почему она отравилась?

- Пьяница была, - напустив на себя равнодушный вид, ответил Борис. Кириллу показалось, что он не только растерялся, но и струсил.

- Вы часто встречались с ней? - продолжал он наступление.

Саша Тихонов бросил на Кирилла удивленный взгляд, но ничего не сказал. Он тоже был тогда на проспекте Елизарова и видел Лялю Вдовину, неподвижно лежащую на кровати.

- Какое это отношение имеет к моему делу? - настороженно посмотрел, на Кирилла Блохин.

- Вы можете не отвечать на этот вопрос, - нашел нужным вмешаться Тихонов.

- Кто в городе не знал Ляльку-алкоголичку... - посчитал нужным прибавить Блохин. - Я на кладбище был, когда ее хоронили. Народу полно пришло. Известная личность... - он понял, что вопросы Кирилла не имеют к его уголовному делу никакого касательства. И потом, Блоха уж никак не считал себя замешанным в смерти Ляльки... Если бы Кирилл и дальше продолжал задавать ему вопросы, возможно, он назвал бы фамилию Тома Лядинина... Тот дольше всех крутил любовь с Лялькой, он спаивал ее...

Но Кирилл больше не задавал вопросов. Он на это не имел никаких прав...

Шагая по Литейному, Кирилл думал, какие железные нервы должны быть у следователя, чтобы каждый день иметь дело вот с такими подонками и ворами, как Борис Блохин, и матерыми убийцами.

Подняв воротник плаща, он бесцельно брел по тротуару в толпе прохожих и был сейчас одинок как никогда. Тяжелый осадок оставила у него на душе встреча с убийцей. Блоха - мелкая сошка! А тот бандит - настоящий фашист. Человеконенавистник.

Перед глазами маячило лицо преступника, его острые глаза, губы, искривленные злобной усмешкой. Чтобы избавиться от этого наваждения, Кирилл стал думать о Евгении...

Нынешнюю ночь она и Олька впервые провели у него. С вечера девочка вдруг заинтересовалась картинами, которые Кирилл вставил в простенькие буковые рамки, стала их пристально рассматривать, наклоняя пушистую голову то в одну, то в другую сторону. Наверное, подобную манеру она переняла у кого-нибудь, посещая вместе с матерью художественные выставки.

Тараща глазенки, долго разглядывала "Маленького стрелка из лука".

- И они все съедят это? - спросила она у Кирилла, показав пальчиком на быка, насаженного на вертел. - Ну и обжоры!

- Их ведь много, - улыбнулся Кирилл.

- А зачем во-он тот мальчик с изогнутой палкой забрался на дерево?

- Мальчик с изогнутой палкой - это маленький стрелок из лука. Видишь, он прицелился в меня, - сказал Кирилл.

- И попадет? - девочка переводила взгляд с картины на Кирилла, стоявшего рядом.

- Уже попал, - рассмеялся Кирилл и потыкал себя пальцем в грудь. - Прямо сюда, в сердце!..

- Он плохой мальчик, - заключила Олька.

- Он замечательный мальчик и самый меткий на всем свете стрелок из лука...

Рано утром Кирилл лежал на широкой деревянной кровати и, слушая доносившиеся с улицы звуки далеко проезжающих машин, подумал: как же он мог столько лет жить один? Просыпаться утром и знать, что, кроме тебя, никого больше в квартире нет. Не слышать легких шагов любимой женщины, Олькиного голоса...

Через приоткрытую дверь доносился разговор матери с дочерью.

Когда они встали и встретились за завтраком, Олька должна была быть довольной: Кирилл смеялся, шутил, несколько раз подхватывал ее, подбрасывал к потолку и даже прокатил на спине... Девочка обнимала его за шею, но к лицу старалась не прижиматься, и Кирилл, посадив ее на старинный комод, помчался в ванную бриться...

Уходя к следователю, он поцеловал Евгению, потом Ольку и заявил:

- Вы тут хозяйничайте, это теперь ваш дом... А я вернусь к обеду!

Скоро обед, а он не спешит к ним. Не хочется, чтобы они увидели его таким угрюмым и расстроенным. Вот и бродит Кирилл по улицам, стараясь вернуть себе хорошее утреннее настроение, но человек не всегда волен управлять собой, Евгения и Олька очень тонко все чувствуют, и портить им день своим мрачным видом ему не хотелось. Но уже от одной мысли, что его дома ждут двое, которые с каждым днем все больше становятся ему близкими и родными, делалось легче...

Холодный ветер вырывался из-под арок и подворотен, гудел в урнах, вытряхивая из них на асфальт мусор, постанывали в скверах голые деревья. Ветер ухитрялся забираться на крыше в водосточные трубы и с демоническим хохотом и визгом, будто шомполом прочистив их, вырывался из раструбов, иногда выплевывая под ноги прохожим рой мокрых лежалых листьев. Ветер взъерошил черной кошке шерсть, и она, вместо того чтобы перебежать дорогу, снова испуганно шарахнулась в подворотню. Где-то наверху подрагивало, басисто гудело, бухало, будто в литавры, кровельное железо. В центре завернул такой ветер, а что делается на окраинах?

Кирилл не заметил, как оказался возле комиссионного магазина. Машинально отворил дверь и вошел. Народу немного, как обычно, почти все сосредоточились возле витрины с импортной техникой. То ли бешеные цены, то ли сам вид сверкающей хромированной отделкой зарубежной аппаратуры привлекали посетителей. Молча стояли у прилавка и смотрели на магнитофоны, проигрыватели, усилители, транзисторные приемники. Стоило кому-нибудь попросить у продавца ту или иную вещь и продемонстрировать ее, как люди плотно окружали этого человека и внимательно смотрели, как он щелкает кнопками, включает и выключает тумблеры.

В стороне, у окна, стояли спекулянты, перекупщики. На вид вполне приличные молодые и немолодые люди, как правило, хорошо одетые, некоторые в дубленках, с пухлыми портфелями и модными сумками в руках. Там у них приемники, портативные магнитофоны, новые кассеты, пластинки... Эти не лезут к прилавку, им там делать нечего. Но иногда останавливают того или иного покупателя и доверительно предлагают свой товар. Если это магнитофон или приемник, то можно зайти за угол и в маленьком пустынном сквере проверить его и договориться о цене. Если товарищ сомневается, можно обратиться к продавцу, и он подтвердит, что вещь стоит тех денег, которые запрашивают...

Вспомнив, что у него здесь работает знакомый, Кирилл, предварительно заглянув в записную книжку - он забыл, как его звать, - прошел в кабинет приемщика. Том Лядинин поднялся навстречу, пожал руку. Он был один в комнате, что случается довольно редко. Гладко выбритый, в модной простроченной рубашке, о клетчатом импортном пиджаке, Том выглядел солидным и представительным. Такой человек вызывает у клиента доверие. И с такими не торгуются, а дают за вещь столько, сколько запросит. Часы на его руке, поросшей золотистыми редкими волосиками, были заграничные, с голубым циферблатом, календарями. Наверное, носит для продажи. Видно, что новенькие.

- У меня есть для вас несколько фирменных кассет с записями... Самые модные певцы и группы, редко бывают... - с вежливой улыбкой сообщил он.

- Мне все нужно начинать с нуля. - Кирилл рас. сказал, что его обокрали.

- Надо было поставить на охрану, - заметил Том. - Сейчас все так делают, у кого дома ценные вещи.

- Что сейчас толковать об этом... - вздохнул Кирилл.

- Наш магазин дважды обворовывали, - рассказывал Том. - Обычно вещи находят, но далеко не все, а те, что и найдут, иногда в таком состоянии, что продажная их стоимость падает наполовину.

- А вас лично не обворовывали?

- Бог миловал, - сухо заметил Лядинин, и Кирилл понял, что даже сама мысль об этом ему чудовищна...

- Вора поймали, - продолжал Кирилл. - Картины вернули, правда, без рамок, а вот технику, сукин сын, успел продать, а кому, вряд ли теперь выяснишь...

Кириллу показалось, у приемщика что-то дрогнуло в лице, когда он говорил про картины. Внимательно посмотрев на Лядинина, он сказал:

- Его фамилия Блохин... по прозвищу Блоха. Не слышали про такого?

Том улыбнулся, показав золотой зуб, которого Кирилл раньше не замечал, наверное, потому, что комиссионщик редко улыбался.

- Думаете, тут возле магазина мало крутится всяких? - сказал Лядинин. - Может, и этот был. Вполне возможно, даже и украденную у вас технику предлагал, но я, дорогой товарищ, с ворами и жуликами дела не имею. Иначе давно бы не здесь сидел...

- Да-а, подонков еще много па свете, - сказал Кирилл.

- Что бы вы хотели? - поинтересовался Том. - Единую систему или все по отдельности?

- На первое время что-нибудь подешевле, сами понимаете, дорогостоящую систему я сразу не осилю.

- Барахло брать не советую, - решительно заявил Том. - Ширпотреб быстро выходит из моды, и обратно купленную вещь мы у вас уже не примем за такую цену, а вот высококачественные деки, усилители, магнитофоны, особенно колонки, годами держатся в цене. Если решили обзавестись хорошей техникой, не надо торопиться: сначала я вам подберу приличную деку, потом усилитель, колонки... У вас же была, вы говорили, неплохая техника? Неужели вы после нее перейдете на дешевку? Это то же самое, что после стереофонической музыки слушать моно... Один, надежный человек на: днях предлагал мне японский усилитель фирмы "Сони", я вам советую взять. Новенький, прямо в коробке...

- А цена? - поинтересовался Кирилл.

Лядинин назвал. Цена была приличная. Видя, что клиент задумался, комиссионщик намекнул, мол, если поторговаться, дешевле отдадут. Нет, сейчас Кирилл не станет обзаводиться дорогостоящей аппаратурой. И рад бы, да где столько денег взять? Картины продать? На это он никогда не пойдет. Полотна ему нравятся, он к ним привык, на и без музыки скучно... Евгения тоже любит музыку. К счастью, вор не позарился на пластинки, наверное, потому, что у Кирилла была собрана в основном классика, которая не пользуется большим спросом у молодежи;

Он сказал Лядинину, что пока хотел бы приобрести недорогой проигрыватель и стереокассетник.

Том больше не стал уговаривать купить "крутую" технику. Он был продавец, а настоящий работник прилавка заинтересован сбывать не только дорогую продукцию, но и дешевую. И на продаже той и другой он будет все равно иметь свой интерес...

- Сейчас у меня нет на примете ничего подходящего, но как только появится что-либо стоящее, я вам позвоню...

Кирилл вырвал из записной книжки листок и записал свой домашний телефон. Взглянув на номер, Том заметил:

- Оказывается, мы соседи?

Ом дал и сбой телефон, правда, рабочий. Кассеты с записями Кирилл забрал. На всякий случай приемщик поинтересовался, какой суммой Кирилл располагает. Взвесив свои возможности, тот сказал. Лядинин на мгновение задумался, что-то прикинув в уме, и сказал:

- Хорошо, постараюсь в пределах этой суммы что-нибудь подобрать. Звоните, заглядывайте, всегда буду рад!..

Кирилл, весьма довольный торговцем, уже взялся было за ручку двери, но остановился на пороге и, обернувшись, спросил:

- Да-а, Ева Кругликова к вам заходит?

Спроси его, зачем он спросил про нее, Кирилл не смог бы ответить. Как говорят, бес дернул за язык. Том мог бы оскорбиться, сказать, какое его, Кирилла, дело, но ничего подобного не произошло: Лядинин широко улыбнулся, показав золотой зуб, и доверительно сообщил:

- Мы с Евой решили пожениться...

- Вот как... - опешил Кирилл. Такой прыти он не ожидал от девушки. Впрочем, какое его теперь дело? Ева не раз ему говорила, что для того, чтобы уйти из дома, она готова за черта рогатого выскочить замуж...

- Ева мне рассказывала о вас... - с улыбкой продолжал Том. - Мы будем рады, если вы придете к нам на свадьбу...

- Поздравляю... - попытался состроить жизнерадостную физиономию Кирилл. Хотя он и сказал себе, дескать, какое его дело до всего этого, известие о замужестве Евы ошеломило его. Он даже не мог бы объяснить себе, что он сейчас чувствует...

Том Лядинин, все еще улыбаясь, встал из-за стола, очевидно, для того, чтобы принять поздравление и пожать Кириллу руку, но тут негромко зажужжал звонок. Наверное, телефон в магазине был общий, и когда кому-либо звонили в отдел, в другой комнате нажимали кнопку звонка.

- Одну минуточку... - извинился Том и поднял трубку.

Уйти теперь было неудобно, и Кирилл, стараясь ну прислушиваться к разговору, отвернулся и стал смотретъ в окно. Ветер гнал по тротуару обрывки бумаги, раздувал полы плащей и пальто у прохожих, старался сорвать с головы шляпу или кепку. Если удавалось, го швырял головной убор на дорогу и с разбойничьим посвистом катил его под колеса машин.

- Не может быть! - неожиданно громко раздалось за его спиной. - Ты свидетельница?.. Кто он?! Студент...

Если бы Кирилл повернулся и взглянул на Тома, он изумился бы происшедшей с ним перемене: комиссионщик не улыбался, лицо его покрылось бурыми пятнами рыжие глаза горели злым кошачьим огнем, губы сжались в розовую нитку, на скулах играли желваки.

Кирилл был человек вежливый и старался не прислушиваться, а тем более не наблюдать за говорившим.

- Я не знаю... - упавшим бесцветным голосом повторил Том. - Не знаю... Это черт знает что... Она в городе?..

С пожилой полной женщины ветер сорвал цветную косынку, расправил ее и, подняв в воздух, швырнул в сквер прямо на голову деревянной лошадке, стоявшей на изогнутой доске возле детской площадки для игр.

Кирилл услышал, как щелкнул рычаг трубки, повернулся к Лядинину и, весело улыбаясь, повторил:

- Я вас поздравляю...

Невидяще глянув на него побелевшими глазами, Том ткнул пальцем на кнопку вызова клиентов и заорал:

- Следующий!

- До свидания, - вежливо попрощался Кирилл.

Том Лядинин не ответил. Он смотрел прямо перед собой, обычно бегающие его глаза вдруг остановились на какой-то только ему одному видимой точке. Точке в пространстве...

Уже выходя из кабинета, Кирилл машинально отметил про себя, что приемщик нажимал вытянутым пальцем не на кнопку звонка, что спелой сливой чернела на столе, а на круглый блестящий брелок от автомобильные ключей...

Кирилл сообразил: что-то произошло очень неприятное для Лядинина, но ему и в голову не могло прийти, что некая Мария сообщила комиссионщику, что Ева и ее однокурсник студент Альберт Блудов только что подали заявление во Дворец бракосочетаний и она была у них свидетельницей со стороны невесты... Не отличающаяся особенной чуткостью и вместе с тем будучи по натуре доброй, она, очевидно, чтобы утешить старого приятеля, заявила, что порвала с мальчиком, которого подцепила на юге, и теперь свободна...

В городе продолжал проказничать ветер. Он разодрал в клочья пышные белые облака, которые называют дождевыми, дочиста вызеленил небо над крышами домов, загнал между двумя узкими тучами неяркое солнце, расшвырял кучи опавших листьев в парках и скверах, пронзительно свистел в трубах, грохотал железом, гулко, отдаваясь эхом, хлопал дверями, с треском щелкал форточками, грозя выбить стекла. Женщины придерживали руками у коленей плащи и полы пальто, которые ветер пытался задрать выше головы. Листьев на тротуарах почти не осталось, ветер все их унес в Неву, а те, редкие, что еще цеплялись за голые ветви деревьев, с сухим треском и не выдержав единоборства с ветром, отрывались, стрекозой взмывали в небо и исчезали, будто растворялись в зеленоватой холодной ясности.

И вдруг Кирилл увидел на другой стороне улицы Евгению и Ольку. В одной руке молодой женщины коричневая продуктовая сумка, в другую вцепилась девочка. Капюшон легкого розового пальтишка за спиной Ольки наполнялся ветром и болтался над головой, как воздушный шарик. Темные волосы падали на глаза, и девочка отбрасывала их свободной рукой. Казалось, стоит Евгении отпустить ее руку, и Олька взмоет в небо, как девочка Алиса, и улетит в страну чудес.

Они тоже увидели его, остановились и стали что-то кричать, но ветер относил их слова в сторону. Евгения пыталась зажать коленями полы плаща, но руки были заняты, и полы высоко-высоко взлетали вверх, открывая ее стройные ноги, и снова опадали.

Кирилл махал руками и тоже что-то кричал, но не слышал собственного голоса. Рядом рычала, скрежетала, сотрясаясь, водосточная труба, а в ближайшую подворотню, будто в воронку, с жутким завыванием летели листья, обрывки афиш, стаканчики из-под мороженого.

Свирепый ветер выдул из головы Кирилла тяжелые мысли, ему вдруг стало легко, так легко, что он готов был поверить: если захочет, то сможет одним прыжком преодолеть расстояние от одного тротуара до другого... И даже проносящиеся по проезжей части машины не будут ему помехой.

Ветер перенесет через улицу. К ним, к Евгении и Ольке.

Вильям Козлов Витька с Чапаевской улицы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЯСТРЕБ УЛЕТАЕТ ИЗ ГОРОДА

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ?

Стоял жаркий июньский день 1941 года. Редкие рыхлые облака почти не задерживали солнечных лучей. В старом тенистом парке, что тянулся вдоль улицы, умолкли птицы. Большой зеленый город затих, разомлел. Эту полуденную тишину нарушало лишь звонкое цоканье копыт по булыжной мостовой. Жеребец-тяжеловес коричневой масти с достоинством тащил широкую телегу с горой ящиков, из которых выглядывали лимонадные бутылки.

Напротив парка стоял большой двухэтажный деревянный дом. Окна его были распахнуты, тюлевые занавески не шевелились. На подоконниках цветы в горшках и облупившихся эмалированных кастрюлях. Обитый узкими досками дом выкрашен в коричневый цвет. Но эта косметика не скрывает его преклонного возраста: кое-где лопнула обшивка, из прорех торчит обтрепанная ветром пакля, бурая железная крыша проржавела.

Старый дом известен в городе. Давно-давно здесь было совершено нашумевшее преступление. Гошка Буянов, жилец квартиры № 7, с гордостью показывал всем свой диван. Диван стоял как раз на том месте, где раньше была кровать, под которой прятались бандиты с ножами.

Трое мальчишек — коренных жильцов этого дома — лежали в тени под кряжистым кленом и скучали.

— Дело было вечером, делать было нечего, — монотонно повторял Гошка Буянов, — жарили картошку, ошпарили Тотошку… А дальше как?

Как дальше, никто не помнил.

— Дело было вечером, делать было нечего…

— Может быть, помолчишь? — попросил Витька Грохотов.

— Как вчера здорово овощехранилище горело! — сказал Гошка.

— Пять пожарных машин прикатили, — приоткрыл глаза под очками Коля БЭС. — За полчаса потушили.

— А знаете ли вы, — сказал Гошка, — что наш дом в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году построил купец второй гильдии Степан Харитонович Квасников?

— Из каких это источников? — спросил Коля и даже очки в белой металлической оправе стащил с носа. Когда БЭС удивлялся, то его небесно-голубые глаза часто-часто моргали.

То, что дом построен в 1863 году, ни у кого не вызывало сомнений: на каменном фундаменте зубилом выбита дата. И никто бы не стал спорить с Буяновым и насчет купца Квасникова, если бы не Коля БЭС.

Дело в том, что Коля БЭС, настоящая его фамилия Бессонов, знал решительно все на свете. Поэтому его и прозвали БЭС, то есть: Большая Советская Энциклопедия. Когда он учился еще в третьем классе, то прочел все книги в школьной библиотеке. И вот уже три года записан в городскую. Говорят, и там скоро не останется ни одной книжки, которую бы не прочитал Коля. Все научные и технические журналы он прочитывал от корки до корки. По истории, литературе и географии был первым в школе. Плохо обстояло у него дело лишь с пением и физкультурой. По этим предметам он с первого класса имел твердое «поср.». И хотя из-за этого он не был отличником, все знали, что Коля БЭС — первый ученик.

— Купец Квасников — известная личность! — с уверенностью заявил Гошка.

— В каком смысле? — спросил Коля. Он снова нацепил очки и с любопытством смотрел на Буянова.

— Его все раньше знали… Наш дом построил, потом эту… церковь на Круглой Горке!

— Ты ошибся на двести пятьдесят лет, — спокойно сказал Коля. — Часовня на Круглой Горке построена в тысяча шестьсот тринадцатом году, после эпидемии чумы, в голодный год.

— Был, говорю, такой Квасников! — заерепенился Гошка. — Спорим!

Коля пожал плечами и улыбнулся. Он никогда не спорил, потому что редко ошибался. Если он чего-либо не знал наверняка, то молчал. К нему даже взрослые обращались за самыми различными справками. Например: сколько населения в Австралии? Где родился Шопен? Кто такой утконос, птица или зверь? За что боги Олимпа наказали Прометея?

Коля БЭС отвечал не сразу, снимал очки и тер указательным пальцем свой заостренный книзу нос с двумя красными вмятинками от очков. Это он собирался с мыслями. Но ведь чтобы отыскать в настоящей энциклопедии нужные сведения, куда больше затратишь времени. Если Коля не мог ответить на вопрос, например, почем нынче куры на базаре, он смущенно разводил руками — мол, извините, дал маху…

Если Коля БЭС спорить не стал, то Витька Грохотов не такой человек, чтобы уступить Буянову. Он вскочил с травы и протянул руку. Гошка тоже поднялся и сжал Витькину ладонь.

— Если я выиграю — отдашь нож, — сказал он.

— А ты пойдешь к Принцессе, опустишься на колени и при всех поцелуешь руку.

Гошка с негодованием посмотрел на приятеля:

— Чтобы я перед девчонкой…

Витька достал из кармана великолепный нож с выгнутой костяной рукояткой в желтом чехле и подбросил на ладони. Этот нож подарил ему в день рождения отец.

— Ну так как?

— Насчет церкви я не буду спорить, — сказал Гошка, глядя на нож. — А вот что наш дом построил купец Квасников — другое дело.

Витька заколебался: жалко, конечно, такой нож проспорить. Он взглянул на Колю: тот все еще лежал на траве и, морщась, жевал горький стебелек. Этот спор его совсем не интересовал.

— Эй, БЭС… — решился Грохотов. — Разбивай.

Мальчишки молча шагали по улице. Впереди Гошка, за ним Витька, и шествие замыкал Коля — ему совсем не хотелось тащиться по такой жаре бог весть куда. Бэсу хотелось в прохладном, тенистом местечке улечься с книжкой в руках. Он и так знал, что Буянов проиграет, потому что их дом никогда не принадлежал никакому купцу Квасникову. Этот дом построило страховое общество, которое до самой революции располагалось на втором этаже, а на первом была швейная мастерская. После революции дом передали под жилье.

— Вот поеду летом куда-нибудь, — говорил Гошка, — там мне твой ножик пригодится.

— Это еще бабушка надвое сказала, — заметил Витька.

— Не бабушка, а дедушка сказал, — загадочно ухмыльнулся Гошка.

— Далеко еще? — спросил Коля.

У него с самого рождения плоскостопие, и он быстро уставал. А тут еще такая жарища! Витька и Гошка шлепали босыми ногами по горячему тротуару, им и горя мало. А Коля ковылял сзади на своих длинных ногах-ходулях в парусиновых туфлях. БЭС худущий и на голову выше приятелей, а толку что? Любой из них в два счета справится с ним. Крепкие, мускулистые, они в забеге на три километра взяли призовые места в школе: первое — Гошка, а Витьке досталось второе. Злые языки поговаривали, будто Буянов в одном месте срезал дистанцию, но этого никто не смог доказать.

Мальчишки вышли на окраинную улицу. Асфальт кончился, и они зашагали по обочине булыжной мостовой. Здесь стояли старые, с перекосившимися окнами деревянные домишки. Из-за дощатых провисших заборов выставили свои ветви фруктовые деревья. Город на всю округу славился богатыми садами. Осенью на базаре ломились столы от всевозможных фруктов. Яблоки, груши, сливы продавали ведрами.

Сейчас мертвый сезон: в садах ни яблочка. Черешня и та созреет только через месяц-полтора. Поэтому мальчишки равнодушно поглядывали на свесившиеся через забор ветки с маленькими зелеными завязями, а хозяева мирно занимались своими повседневными делами и вовсе не следили за этим опасным народом — извечным врагом всех садоводов.

У маленького дома с красной черепичной крышей Гошка остановился.

— Пришли? — спросил Коля. У него на лбу и носу — крупные капли пота. Он уселся на низенькую скамейку у окна, сбросил туфли и, блаженно зажмурившись, стал шевелить разопревшими пальцами ног.

Буянов скрылся в полутемных сенях и долго не появлялся. Коле было безразлично, а Витька с нетерпением поглядывал на дверь. Наконец появился Гошка с маленьким старичком, до самых глаз заросшим белой бородой. Старичок хромал и опирался на полированную палку с резиновым наконечником. Глазки у него были маленькие и бесцветные.

— Это дедушка Бурундуков, — сказал Гошка.

— Ась? — спросил старик и приставил согнутую ладонь к уху. Дедушка Бурундуков в придачу ко всему был и глухой.

— Зачем ты бедного старичка с печки стащил? — спросил Грохотов.

— Он лично знал купца Квасникова, — сообщил Гошка. — Горб гнул на него в то проклятое время.

— Ась? — моргая, спросил дедушка Бурундуков. Витька, поддерживая старичка под руку, усадил его на скамейку рядом с Колей. Буянов нагнулся и заорал в дремучее ухо Бурундукова:

— Дедушка, правда, что дом на Троицкой улице… ну, этот, двухэтажный… построил купец второй гильдии Квасников?

— Почему на Троицкой? — удивился Витька. — Наша улица — Чапаевская.

— Это теперь, балда… — отмахнулся Гошка. — А раньше была Троицкая. Спроси у Бэса.

Коля кивнул, и Витька успокоился.

Когда Буянов в третий раз прокричал старику в ухо про купца Квасникова, тот наконец сообразил, о чем речь.

— Как же, родимый, помню, царствие ему небесное… От заворота кишок преставился в одночасье.

— Вот видишь? — Гошка взглянул на Витьку. — Был Квасников.

— Как же, помню, — шамкал старичок. — Я кажинный год нанимался к ему на лабаз бочки катать. У него рыбзавод был, родимый…

— Рыбзавод? — наморщил лоб Коля. Гошка с испугом взглянул на него и схватил за руку Грохотова.

— Все ясно, гони ножик, — сказал он.

— Погоди, — отмахнулся тот и тоже заорал в ухо старичку: — Какая у него фамилия-то была, у купца? Может быть, Хлебников? Или Пивоваров? Или Лимонадов?

— Во-во, Парамонов, — заулыбался старичок.

— Ты же говорил, дедушка, Квасников? — в другое ухо завопил расстроенный Гошка.

— Как же, помню. У него лабаз был. Кажинное лето бочки с селедкой катал…

— С какой селедкой? — плачущим голосом закричал Гошка. — В нашей речке паршивого пескаря не поймаешь!

— Сколько лет-то твоему дедушке? — миролюбиво спросил Витька, он уже был уверен в выигрыше.

— Он сам не помнит, — отмахнулся Гошка и снова нагнулся к заросшему седыми волосами уху старика. — Что же ты, дедушка, все путаешь? Тогда одно говорил, сейчас другое?

— А ты что, купцу-то сродственник будешь? — спросил дед.

— Эх, дедушка, дедушка… — сказал Гошка и, безнадежно махнув рукой, отошел в сторону.

— Ты, Гошка, проспорил, — подытожил Бэс. — Твой дедушка — источник весьма ненадежный!

— Завтра пойдешь к Принцессе, встанешь на колении…

— Хочешь, свою заветную битку отдам? — предложил Гошка. — Ни у кого такой нет.

— …поцелуешь руку и еще скажешь, что ты болван! Нашел, называется, свидетеля! — закончил Витька.

— Не буду я целовать ей руку, — угрюмо сказал Гошка.

— Будешь, — усмехнулся Витька.

ГЛАВА ВТОРАЯ. ПРИНЦЕССА НА ГОРОШИНЕ

Аллочка Бортникова жила на втором этаже в пятнадцатой квартире. Напротив Грохотовых. У всех перед дверями постелены домотканые половички, а у Бортниковых — настоящий коврик с красивым рисунком. Случалось, то в одной квартире, то в другой громко заспорят: или жена мужа ругает, или муж и жена детей своих за что-нибудь отчитывают. И тогда раздраженные голоса гулко разносятся по длинному полутемному коридору. А у Бортниковых никогда не повышают голоса.

Они приехали сюда полгода назад из Ленинграда. Василий Петрович, Аллин отец, инженер-строитель. Он строил в городе новую электростанцию. Жена его, Вера Николаевна, преподавала в музыкальной школе. Вела класс скрипки.

Когда мальчишки в первый раз увидели Аллочку Бортникову — все обалдели: высокая, длинноногая, с толстой желтой косой на плече и большущими синими глазами. Красотка с журнальной обложки. На мальчишек Аллочка не обратила ни малейшего внимания. Она даже не посмотрела в их сторону.

— Ребята, принцесса… — с восхищением сказал Буянов.

— На горошине… — прибавил Витька Грохотов, которого задело такое откровенное пренебрежение приезжей девчонки.

Так с первого дня и закрепилось за Аллой Бортниковой прозвище: Принцесса на горошине.

Посмотреть, как самонадеянный Гошка Буянов встанет перед гордой Аллочкой на колени да еще поцелует ручку, собрались мальчишки и девчонки со всего дома. Об этом позаботился Соля Шепс, которому больше всех перепадало от Буянова. Конечно, никто и вида не подавал, что пришел в парк специально поглазеть на эту сцену. Все занимались своими обычными делами: Соля Шепс с мальчишками играл на тропинке в ножички, голенастые девчонки прыгали по расчерченным на земле классам и толкали ногами обломки красной черепицы, Витька Грохотов, рыжий толстяк Саша Ладонщиков и одноглазый Толик Воробьев сидели под толстым кленом и, заливаясь хохотом на весь двор, уже в который раз обсуждали кинокартину «Веселые ребята».

— А помнишь, как бык поддел эту штуку рогами… — говорил кто-нибудь — и все хохотали.

— А когда он… вилкой… в живого поросенка… И снова все хохотали до упаду. Не смеялся лишь Гоша Буянов. Он вырезал перочинным ножом на коре дерева свое имя и время от времени с беспокойством поглядывал на дверь, втайне надеясь, что сегодня Алла Бортникова не выйдет на улицу. Мало ли что может произойти: зуб заболел, или не в настроении, или интересной книжкой увлеклась…

— Айда на речку? — предложил Гоша, пряча нож в карман.

— Успеется, — сказал Витька и тоже взглянул на дверь. Никто не знал, когда Принцесса на горошине соизволит появиться во дворе. Принцессы, как в сказке, появляются неожиданно. Но, как оказалось, и это предусмотрел сообразительный Соля Шепс. Он подучил свою старшую сестру Соню зайти к Бортниковым и вызвать Аллу на улицу. Принцесса позволяла Соне Шепс дружить с ней. Больше этой чести в доме никто не был удостоен. Люся Воробьева, сестра одноглазого Толика, пыталась подружиться с Аллочкой, но та без всякого воодушевления встретила эту попытку, и Люся с тех пор подчеркнуто холодно обращалась с Принцессой. Хотя все знали: посмотри на нее Аллочка ласково, и Люся сразу растает. Но Принцесса почему-то не смотрела на нее ласково.

С мальчишками у Аллочки отношения были сложными. Другие девчонки играли с ребятами в лапту, в прятки, в чижика, в пятнашки. В общем, свои девчонки, с одного двора. Аллочка — другое дело. Хотя она и перешла в восьмой класс, как и Витька Грохотов, Гошка Буянов и Коля Бэс, но выглядела рядом с ними настоящей девушкой. И в глазах у нее иногда появлялось такое, что ни у одного мальчишки не поднималась рука дернуть ее за желтую роскошную косу.

И все же несколько дней назад, когда все возвращались с последнего урока домой, ошалевший от радости по случаю долгожданной свободы Гошка Буянов огрел портфелем Люсю Воробьеву, потом Соню Шепс, еще какую-то девчонку и наконец, подскочив к Аллочке, шлепнул и ее пухлым портфелем.

Если Люся и Соня с веселым визгом стали гоняться за Гошкой, то Принцесса повела себя совсем иначе. Она остановилась и, подождав, пока девчонкам надоело бегать за Гошкой, подозвала его. Буянов, раскрасневшийся и бесшабашный, подошел к ней и снова замахнулся было портфелем, но, встретив ледяной взгляд Принцессы, опустил руку.

— Сейчас же извинись, — сказала Алла.

Гошка, ухмыляясь, оглянулся на ребят, которые, стоя поодаль, наблюдали за ними.

— Я должен извиниться… Вы слышали?

— Я жду, — сказала Принцесса, все так же холодно глядя ему в глаза.

— А этого не хочешь? — сказал Гошка и показал кукиш. Принцесса размахнулась и залепила ему звонкую пощечину. Девчонки так и ахнули.

Широкое Гошкино лицо залила краска. Он выругался, швырнул на землю портфель и сильно толкнул Аллу в грудь.

Девчонка пошатнулась, но не упала.

— Мне неприятно, что я живу в одном городе с тобой, — спокойно сказала она.

Гошка хотел еще раз ударить, но тут подошел Витька Грохотов. Обхватив Буянова поперек туловища, он оттащил его от побледневшей Принцессы.

— Я ей покажу! — вырывался Гошка.

— Еще бы! — презрительно сказал Витька. — Ведь ты у нас известный спортсмен…

Буянов и Грохотов занимались в спортивной школе. И даже один раз выступали на городских соревнованиях по вольной борьбе.

После этого случая Принцесса не замечала Буянова. Встречаясь с ним на переменках в школе или около дома, проходила мимо, словно он, Буянов, пустое место.

Почему Витька, споря с Гошкой, предложил ему поцеловать руку Принцессы, он и сам не знал. Где-то в глубине души у него остался неприятный осадок от сцены у школы. Возможно и потому, что Алла приехала из Ленинграда и была не похожа на остальных девчонок. И если бы его приятель, Гошка Буянов, еще раз ударил ее, наверное, Витька подрался бы с ним. Он сам никогда не ударил ни одну девчонку, и ему было противно, когда другие поднимали на них руку.

И еще одно: Витька чувствовал, что презрение Принцессы распространяется и на него. И если остальным, в том числе и Гошке, было наплевать на то, что думает о них Алла Бортникова, то Витьке — нет.

Как бы там ни было, Грохотов тоже немного волновался. Кто знает, чем вся эта затея может кончиться?

Когда Принцесса в сопровождении Сони Шепс показалась в дверях, все уставились на Гошку. А он кромсал ножом кору многострадального клена и делал вид, что не замечает ее.

— Валяй, — негромко сказал Витька, дотронувшись до его плеча.

— Я тебе это припомню… — пробурчал Гошка.

Он нехотя поднялся и, набычившись, двинулся к Аллочке — она отщипывала от булки маленькие кусочки и бросала голубям, суетившимся у ее ног. Принцесса была в хорошем настроении, улыбалась и что-то на ухо говорила Соне.

По Гошкиной спине было видно, как не хочется ему подходить к Алле, но по законам Чапаевской улицы, раз проспорил — кровь из носу, а выполняй! Он остановился в нескольких шагах от нее и уставился себе под ноги. Голуби на кривых красных лапках подбежали к нему, дожидаясь подачки, но Буянову было не до них. Он никак не мог заставить себя согнуть колени.

Принцесса подняла голову и с любопытством взглянула на Гошку. И это было удивительно, что она его заметила. Раньше смотрела сквозь него.

— Я болван… — выдавил из себя Буянов, не глядя на нее. — И это…

— Гоша, — сказала своим мелодичным голосом Принцесса, — у меня к тебе большая просьба… Мы вчера вечером играли в волейбол, и мяч застрял на дереве в ветвях.

Гошка выпрямился, покосился на Витьку и с готовностью спросил:

— На каком?

— Соня, покажи, пожалуйста.

Соня еще не успела и рот раскрыть, как Гошка бросился к дереву и кошкой вскарабкался на первый сук. Еще секунда, и он скрылся в ветвях. Немного погодя тугой черный мяч глухо шлепнулся в траву. Принцесса улыбнулась и поблагодарила Гошку, все еще ворочавшегося в ветвях.

Девчонки ушли с мячом на речку. Витька Грохотов и Соля Шепс остались у дерева, дожидаясь, когда спустится Гошка.

— Ушла? — послышался из густой листвы его голос.

— Что же ты не поцеловал ручку? — спросил Соля.

Гошка спрыгнул в высокую траву и ласково позвал Шепса:

— Иди-ка сюда, что-то я тебе скажу…

Но хитрый Соля отошел еще дальше.

— И на колени не встал? — сказал он. — Витя, ты не засчитывай ему.

Гошка сделал великолепный прыжок, но Соля увернулся и пулей припустил вслед за девчонками.

— Поросенок, — добродушно сказал Буянов. Он был доволен, что все так хорошо обошлось.

— Никогда не знаешь, что у нее на уме… — задумчиво сказал Витька.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЗАГОВОР НА ЧЕРДАКЕ

Где-то на границе темными ночами гудели моторы пятнистых остроносых грузовиков с прицепленными к ним пушками, рокотали и лязгали железом укрытые маскировочными сетками танки. На аэродромах притаились вражеские бомбардировщики с подвешенными бомбами, готовые по первому сигналу подняться в воздух. Жерла полевых орудий разных калибров были наведены на пограничные города и села.

Война стояла у самого порога, готовясь без стука войти в наш дом.

А те, кому суждено было скоро умереть в адском грохоте разрывов фугасных бомб, беспечно веселились, слушали на закате соловьиные песни, грустили, любили.

Пекари пекли хлеб для тех, кто никогда не будет его есть. На швейных фабриках строчили машины, изготовляя пеленки-распашонки для новорожденных, которые так никогда и не появятся на свет. Руководители учреждений подписывали приказы для июньских отпускников, не подозревая, что они уже не действительны. Война отменила на несколько лет вперед все отпуска.

В городе В. река Синяя петляла, ныряя под старые деревянные мосты. Рыбаки ловили окуней и плотву прямо с берега. Летом чистые песчаные отмели становились пляжем. В воде стояла вышка, с которой смельчаки сигали вниз головой.

Синяя не очень глубокая, но с быстрым течением. Посредине реки разлеглись огромные камни-валуны. Вода вокруг них бурлила, пенилась. На округлых боках камней, будто клочья шкуры, висел бархатный изумрудный мох. Мальчишки любили загорать на валунах. Не только мальчишки, но и взрослые парни. Они подплывали к камню и бесцеремонно за ноги стаскивали ребятишек, а сами занимали их места.

Из всех праздников мальчишки больше всего любили День Военно-Воздушного Флота. Со всего города на грузовиках, украшенных плакатами, на автобусах горожане устремлялись на аэродром — большое зеленое поле с несколькими небольшими строениями и метеорологической станцией. На крыше желтого домика весело трепетал на ветру полосатый колпачок, очень похожий на шапочку деревянного Буратино.

В этот единственный день в году любой мальчишка за небольшую плату мог забраться в кабину зеленого одномоторного самолета и сделать несколько кругов над аэродромом. И настоящий живой летчик в кожаном шлеме сидел впереди, совсем рядом. До него можно было дотронуться рукой.

Мальчишкам с Чапаевской улицы иногда выпадало счастье подняться на самолете в воздух не только в День авиации. В их доме жил грузный, веселый человек — дядя Костя Ладонщиков, отец толстого рыжего Сашки. Дядя Костя работал на аэродроме механиком. Иногда он приезжал обедать на маленьком грузовичке. Ребята забирались в кузов и ждали, когда выйдет дядя Костя, а потом хором упрашивали взять их на аэродром. И случалось, добрый механик брал их с собой, а там, на аэродроме, всегда представлялся удобный случай подняться в воздух на самолете, тем более, что ребята знали почти всех пилотов.

В это лето сорок первого года мальчишки, как и всегда, ждали авиационного праздника. Рыжий Сашка сообщил, что на аэродром прибыло еще несколько самолетов, так что теперь все желающие смогут в праздник полетать над городом.

А пока было скучно. Дни стояли жаркие. Единственное спасение — речка. Но с Чапаевской до Синей километра три. Три туда и три обратно, итого — шесть. На речке можно блаженствовать лишь до часу — двух, а потом по самому пеклу шагать через весь город домой. Придешь — и голову под водопроводный кран, будто вовсе и не купались.

В один из таких знойных июньских дней, вернувшись с речки и без всякого аппетита пообедав, ребята по привычке забрались на чердак. Здесь тоже было жарко — за день железная крыша раскаляется так, что босой ногой на нее не ступишь — но зато никто не мешал. На чердаке разрабатывались планы налетов на чужие сады, поверялись друг другу мальчишечьи тайны.

Саша Ладонщиков с удовольствием поведал, что через две недели у отца отпуск — и они уезжают на целый месяц в деревню к родственникам под Лихославль. Там благодать: в ста метрах сосновый бор, речка под боком.

У Витьки Грохотова отец работает мастером на литейном заводе. У него отпуск в августе. Витька с отцом, матерью и младшей сестренкой поедут отдыхать к знакомым на станцию Медведево. Там много озер, сосновые леса. Прошлым летом они с отцом триста восемьдесят штук одних белых грибов наломали…

Гошка Буянов еще не знает, куда он поедет. У его отца отпуск в октябре. Старший Буянов много лет страдает печенью и осенью всегда уезжает в санаторий. В прошлом году Гошка был в пионерском лагере, но его оттуда раньше срока выписали домой. Он там подговорил двоих ребят, и они ночью угнали из соседнего дома отдыха катер. Завести завели, а остановить вовремя не сумели, и белый катер с ходу врезался в берег, и в нем что-то поломалось. Гошкиному отцу пришлось платить за ремонт.

Гошка, конечно, завидовал приятелям, которые скоро уедут из города. Есть у него в Рыбинске бабушка, но одного туда ни за что не отпустят. Позапрошлым летом он на бабушкином огороде стал клад искать — ходил слух, что его прадед закопал там кубышку с царскими золотыми, — перерыл весь огород, но кубышку так и не нашел. Зато бабушке весь урожай овощей погубил. Она купила ему билет в жесткий вагон и отправила домой.

— Разве мы живем? — сказал Гошка. — Существуем, как простейшие амебы… Вот раньше жили люди: Робин Гуд, Ричард Львиное Сердце, знаменитый разбойник Антонио Порро! О них легенды сложены, книги написаны. А что про нас напишут? Жили в старом доме пацаны, в школу ходили, играли в лапту, ну еще в орлянку… Иногда дрались, да и то без вмешательства родителей не обходилось… Плохо мы живем. Неинтересно. Никаких героических поступков не совершаем.

— Я в прошлом году утопающего спас, — вспомнил Сашка.

— Утопающего… — усмехнулся Гошка. — Трехлетнего пацана, причем еще неизвестно, собирался он тонуть или нет.

— Его мать мне килограмм «Раковых шеек» купила, — сказал Сашка. — Попросил бы — и два купила.

— Герой! — засмеялся Гошка.

Толик Воробьев вдруг встрепенулся и, воинственно сверкая прозрачным стеклянным глазом, скороговоркой выпалил:

— Давайте дом подожжем, а? Вызовем пожарную команду и все вместе будем тушить. Я номер запомнил: ноль-один.

— Посмотрите на этого ненормального, — сказал Гошка. — Он хочет дом поджечь! Свой родной дом, в котором живет… И даже номер телефона пожарной команды запомнил: ноль-один. Видали вы где-нибудь еще такого идиота?

Все с презрением посмотрели на Воробьева. Действительно, второго такого идиота трудно найти. Толик понял, что сморозил глупость, и решил поправить дело.

— Ну, тогда уборную подожжем, а? — предложил он. — Она сгорит, а нам новую построят, теплую…

— Вот что, Воробей, — сказал Гошка, — немедленно встань и покинь наше общество… Ты надоел нам.

— Когда овощехранилище горело, я тоже тушил, — похвастался Толик.

— Ты еще здесь? — нахмурил черные цыганские брови Гошка.

Толик проворно вскочил — он побаивался Буянова — и пошел к квадратному отверстию в полу, через которое все забирались на чердак. На штанах у него было большое пыльное пятно.

— Воробей, погоди! — окликнул Гошка. — У тебя спички есть?

— Нету, — сказал Толик. — Мамка прячет… Только я все равно знаю, где они!

— Плохо прячет, — заметил Витька Грохотов. Он сидел на толстой балке и выстругивал охотничьим ножом палку для лапты. Когда круглая с большими торчащими ушами голова Толика исчезла в отверстии, Гошка покачал головой.

— Видали, какой нашелся поджигатель?..

— Что же ты предлагаешь? — спросил Витька. Гошка обвел присутствующих испытующим взглядом. Кроме Витьки и Сашки на чердаке были два брата-близнеца:

Тим и Ким. Оба беловолосые, одного роста, в одинаковых коротких штанишках и зеленых майках. У Кима было родимое пятно на правой щеке, у Тима — на левой. Этим они отличались друг от друга. Братья были на редкость дружны и молчаливы. Когда один из них открывал рот, другой с испугом смотрел на него. И наоборот. Ребята они были надежные и горой стояли друг за друга. С ними не связывался даже Гошка Буянов, который передрался со всеми мальчишками с Чапаевской улицы.

— Организуем шайку, — понизив голос, сказал Гошка. — Будем ночью грабить население. Поднимется паника, о нас заговорят…

Гошка вот уже второй год был помешан на книжках про шпионов и разбойников. Эти книжки, изданные еще до революции, он добывал у одного десятиклассника. Последняя книжка, которую он прочел, была про Антонио Порро — великого разбойника, неуловимого и изобретательного.

Начитавшись приключенческих книг, Гошка решил организовать шайку, но долго не решался посвятить в это дело ребят. А сегодня такой подходящий момент представился. Гошка думал, что его поднимут на смех, но никто не смеялся.

— Кого же мы будем грабить? — поинтересовался Витька, продолжая обстругивать палку. Белые кудрявые стружки падали к ногам.

— Будем отбирать часы, кошельки, драгоценности, — ответил Гошка. — Налетим, пистолет к виску и… жизнь или кошелек?!

— Пистолет? — удивился Витька.

— Обыкновенный пробочный пугач сойдет, — сказал Гошка. — Кто в темноте разглядит?

— Странные идеи приходят тебе в голову, — заметил Витька.

Но Гошка уже загорелся; он с воодушевлением заговорил о храбром Антонио Порро, о темных ночах, засадах, постоянном ощущении опасности. Настоящие мужчины должны владеть ножом и пистолетом. Антонио Порро за двадцать шагов попадал из браунинга в обручальное кольцо.

— А ножом владел, как бог. В шайке могут быть только храбрецы — трусам там не место…

Гошка видел, как у ребят заблестели глаза. Сашка даже рот раскрыл, а Витька перестал стругать свою дурацкую палку. Главу за главой рассказывал Гошка про бесшабашную разбойничью жизнь. Перед его глазами мелькали желтые страницы с рисунками: черные люди в черных масках вонзают в грудь и спины острые кинжалы… Когда он выдохся, наступило молчание. И Гошка понял, что его идея захватила ребят, но тут чуть было все не испортили близнецы.

— Грабить — это нехорошо, — сказал Ким.

Тим с испугом взглянул на брата.

— Спартак был великий человек, а тоже грабил богатых римлян, — возразил Гошка. — А Робин Гуд? А Пугачев? Стенька Разин? Все они стали историческими личностями…

— Потому что они боролись за справедливость, грабили богатых и все отдавали бедным, — сказал Витька.

— А мы кому будем отдавать? — спросил Саша.

— Зачем отдавать? — возмущался Гошка. — У всех великих разбойников были свои клады… Вспомните «Остров сокровищ»: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца… Ихо-хо и бутылка рому!» Свою добычу мы закопаем в укромном месте и, когда понадобится, возьмем.

— Чепуха все это, — сказал Витька и снова принялся строгать палку. — Когда все это было? Шайки, клады… А сейчас? Совсем другое время.

— Ты что, не слышал: в Москве орудует шайка «Черный кот»? — спросил Гошка. — Милиция с ног сбилась, а их не найти… По всей стране разъезжают… Эх, приехали бы к нам, разве стал бы я с вами связываться?

— Какой еще «Черный кот»? — удивился Сашка.

— Да что с вами говорить! — махнул рукой Гошка. — Вы разве мужчины?

— Я тоже слышал что-то про «Черного кота», — сказал Витька.

— Два года мальчики работают, и никто не может накрыть…

— Мальчики? — спросил Сашка.

— Мы не будем грабить, — хором сказали близнецы и удивленно посмотрели друг на друга. Когда они говорили разом, то всегда удивлялись.

— Я на вас и не рассчитывал, — усмехнулся Буянов. — Идите, братцы, домой… манную кашу кушать.

— Мы не грабители, — сказал Ким.

— Чужие кошельки нам не нужны, — добавил Тим.

— Вас мама ждет, — усмехнулся Гошка.

Но братья вдруг разговорились:

— Мы пионеры.

— И еще тимуровцы.

— Мы согласны помогать людям.

— А не грабить их… Пошли отсюда, Тим!

Близнецы встали и направились к чердачному отверстию.

— Не вздумайте болтать, — предупредил Гошка. Братья молча спустились вниз. Их можно было и не предупреждать: Ким и Тим в этом смысле молодцы. Из них клещами лишнего слова не вытащишь.

— Давайте лучше ларек ограбим, где пирожные и конфеты продают? — предложил Саша Ладонщиков.

— У тебя уже зубы почернели от конфет, — презрительно покосился на него Гошка.

— Мне противно это слово-то слышать: грабить! — поморщился Витька.

— Называй это конфискацией имущества, — улыбнулся Гошка.

— Ерунда все это, — сказал Витька. — Или как сказал бы Коля Бэс: утопия!

— Давайте попробуем? — уговаривал Гошка. — Представляете: ночь, луна и мы, вооруженные до зубов… Романтика!

— Заберут как миленьких в милицию, вот и вся твоя романтика… — сказал Витька.

Буянов посмотрел на него и усмехнулся:

— Ты, оказывается, трус!

Это было самое тяжелое оскорбление.

— Я трус?! — взглянул на приятеля сузившимися глазами Витька. Он даже покраснел.

— Сашка и тот не боится, а ты милиции испугался… В милицию дураки попадают, а если это дело организовать с головой, никакая милиция не поймает… «Черного кота» до сих пор не могут застукать.

— Значит, я трус? — сказал Витька, который совсем и не собирался участвовать в этой сомнительной затее. — А вы два храбреца? Ладно, я согласен… Сегодня же вечером сделаем первую вылазку и посмотрим, кто из нас трус!

— Что это за шайка — три человека? — сказал Саша.

— Чем меньше народа, тем лучше, — заметил Гошка.

— А как мы назовем свою шайку? — спросил Саша.

— «Неуловимые»… — предложил Гошка.

— Это еще неизвестно, — мрачно заметил Витька.

— «Рыцари ночи»… — предложил Сашка.

— Рыцари кошельки не отбирали, — сказал Витька.

— «Черный крест»… — после продолжительной паузы придумал Буянов. — Сделаем маски с прорезями наподобие креста.

Против «Черного креста» возражений не было.

— Теперь выберем главаря… — сказал Гошка. Это он сказал так, для проформы. Другой кандидатуры на этот ответственный пост, кроме своей, Гошка и не мыслил.

Главарем шайки «Черный крест» единогласно избрали Буянова. Единогласно потому, что Гошка, отбросив ложную скромность, сам за себя с удовольствием проголосовал.

Прежде чем приступить к разработке плана первой ночной операции, которую условно назвали «Летучая мышь», Гошка взял у Грохотова охотничий нож, оцарапал острым кончиком ладонь и, обмакнув деревянную палочку в каплю крови, поставил свою подпись в конце чистого листа в косую линейку, выдранного из тетрадки.

— Так полагается, — сказал он. — Все великие разбойники скрепляли свой союз кровью.

— Ну и выдумщик, — усмехнулся Витька, но тоже поставил свою подпись.

Саша Ладонщиков долго не решался уколоть палец ножом, но в конце концов после нескольких неудачных попыток, кряхтя и морщась, с трудом выдавил из пальца каплю крови и расписался.

Текст клятвы Гошка пообещал к вечеру сочинить и вписать в лист сверху.

В щели пробивались узкие лучи. В них роилась пыль. В углу громоздилась старая сломанная мебель. Слышно было, как на крыше ворковали голуби. По мостовой мимо дома проехал грузовик.

Гошка с осторожностью достал из кармана смятую папиросу, которую еще вчера вечером вытащил из отцовской пачки, подошел к окну, навел на кончик увеличительное стекло и, когда папироса задымилась, быстро сунул в рот.

Папироса пошла по кругу. Члены шайки «Черный крест» курили молча и сосредоточенно. Гошка потихоньку курил давно, а Витька и Саша, может быть, всего второй или третий раз в жизни. Поэтому они с опаской втягивали в себя небольшие порции дыма, боясь позорно закашляться.

Когда с папиросой было покончено, Гошка затолкал окурок в квадратный пожарный ящик с песком и сверху засыпал.

— В десять ноль-ноль собираемся у еврейского кладбища, — сказал Гошка. — Пугач я принесу, у тебя (кивок в сторону Витьки Грохотова) есть приличная финка… А ты, Сашка, захвати из дома какое-нибудь холодное оружие…

— У нас дома нет оружия, — сказал Сашка.

— Чем твоя мать хлеб режет? — спросил атаман.

— Ножом.

— Вот и возьми его. На всякий случай наточи как следует. Возможно, придется в ход пустить…

— Как это — в ход? — вытаращил глаза Сашка.

— Не на воскресную прогулку идем, а на дело… — туманно пояснил Гошка.

— Меня в десять часов ни за что из дома не выпустят, — вспомнил Сашка.

— Ты подписывался кровью под нашей клятвой? — хмуро взглянул на толстого Сашку атаман.

— Какая это клятва? Белый лист…

— Там будет написано, что каждого, кто выдаст нашу тайну или изменит клятве, ожидает смерть!

— Ладно, я в окно вылезу, — сказал Сашка Заговорщики один за другим спустились по чердачной лестнице вниз и молча разошлись по домам.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОПЕРАЦИЯ «ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ»

В одиннадцать вечера на улицах города В. становилось тихо и пустынно. В окнах гасли огни. Уличные фонари обливали желтым светом пыльную листву толстых лип. Гладкие камни булыжной мостовой тускло блестели.

Посередине улицы, пошатываясь и спотыкаясь, шагал человек в белой рубашке с расстегнутым воротом. Подошвы ботинок шаркали по булыжникам. Из кармана брюк свисал галстук, в руке смятая шляпа. Человек остановился напротив гастронома, долго смотрел на освещенные витрины, затем попытался подняться на пригорок, но из этого ничего не вышло: едва не опрокинувшись, он попятился назад. Погрозив магазину пальцем, человек продолжал свой неровный и замысловатый путь по мостовой.

Последний уличный фонарь стоял напротив старой полинявшей часовни. А дальше только луна и звезды освещали мостовую и подстриженные липы. Домов здесь почти не было. Сразу за деревьями виднелись молчаливые товарные составы. На путях желто светились фонари стрелок.

Из придорожной канавы вылезли три темные фигуры без лиц и стали молча ждать человека, который беспечно брел все так же посредине мостовой. Когда он вплотную приблизился к ним, одна из фигур направила на человека пистолет и хриплым басом потребовала:

— Жизнь или кошелек?

Человек остановился и без всякого страха стал смотреть на три подозрительные личности, казалось, возникшие из мрака. Все трое были в черных масках с крестообразными прорезями для рта, носа и глаз.

Быть или не быть, вот в чем вопрос.
Достойно ль
Смириться под ударами судьбы?
Иль надо оказать сопротивленье?
И в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ним?
Произнеся довольно внятно этот монолог, человек надел шляпу и, едва не потеряв равновесие, поклонился молчаливым незнакомцам в черных масках.

— Я вас приветствую, джентльмены! — с пафосом произнес он.

— Жизнь или кошелек?! — повторила маска и сунула пьяному под нос блестящее дуло пистолета.

— Что такое жизнь без нее? — печально сказал человек и поднял заблестевшие глаза к звездам. — Она ушла… И оставила жалкую записку… — Человек стал рыться в карманах, но записку так и не нашел. — Ушла навсегда… Зачем мне, спрашивается, жизнь без нее? Вам, джентльмены, нужна моя жизнь? Возьмите ее… Отдаю без всякого сожаления, видит бог!

Человек всхлипнул и, опустив голову, скрестил руки на груди. В этой скорбной позе он готов был принять смерть.

— Кошелек давайте! — озадаченно сказал «джентльмен» в маске.

— Плебеи! — воскликнул человек, засверкав очами. — Я вам самое дорогое готов отдать — жизнь! А вы требуете кошелек с презренным металлом?!

Он с негодованием оттолкнул направленную на него руку с пистолетом и, повесив голову, зашагал дальше. Три фигуры, сдвинув квадратные головы в черных масках, о чем-то негромко посовещались и бросились вдогонку.

Когда они снова возникли перед ним, пьяный очень удивился и долго разглядывал их, а потом сказал:

— О бездушный мир! Одни терзаются и страдают в одиночестве жутком, а другие развлекаются на балах и карнавалах… Кто вы, наивные маски, и что вам нужно от меня?

— Мы это… шайка «Черный кот»… то есть крест… — заявила первая маска.

— Отдавайте кошелек, — сурово приказала вторая, с пистолетом.

— А то мы вас, это самое… убьем! — нерешительно добавила третья.

— Да, да, да… — задумчиво сказал человек. — Умереть. Это единственный выход… С тех пор как она ушла, я не живу.

— Кто от вас ушел? — спросила первая маска.

— Свет очей моих, прекрасная Мария… — сказал человек. — Ушла к нему, к этому ничтожеству, к чиновнику! Что она в нем нашла? Скажите мне, что она в нем нашла?!

— Мы не знаем, — смущенно ответила третья маска.

— Отдадите вы, черт побери, кошелек или нет? — возмутилась вторая, с пистолетом.

— Вы правы, — с горечью сказал человек. — Все дело в кошельке… Конечно, он обеспечен, у него большая зарплата, а что есть у меня, у бедного артиста?

— У него никакого кошелька нет, — негромко сказала первая маска.

— Он все пропил, — сказала третья маска. — С горя. От него жена к кому-то ушла.

— А часы у вас есть? — спросила вторая маска.

— Что теперь для меня время? — словно очнувшись, продолжал бедный артист. — Оно остановилось для меня, друзья, с того самого момента, когда ушла прекрасная Мария… И к кому, спрашивается? К этому ничтожеству…

— Теперь не остановится… — сказала первая маска.

— Пьянствовали, вот и ушла ваша жена, — рассудительно заметила третья маска.

— Я ее на руках носил, поклонялся, как божеству… О Мария, как ты могла?!

— Не будем его трогать, — сказал первый разбойник. — У него и так неприятности.

— Плачет, — заметил третий разбойник.

— Ладно, — заявил второй, самый кровожадный, — мы вас пощадим.

— Живите, — великодушно прибавил третий.

Не сделали они и десяти шагов, как пьяный догнал их.

— Друзья, у вас есть оружие, — сказал он. — Отдайте мне его… Я сам с ними расправлюсь. О, я разыщу их хоть на краю света и застрелю обоих! Я выпущу в них всю обойму, а последнюю пулю приберегу для себя…

— Идите, уважаемый, своей дорогой, — посоветовал второй разбойник, с пистолетом.

— Я должен совершить этот справедливый акт… — продолжал артист. — Отелло задушил Дездемону лишь за одно подозрение, а я подло обманут! Я отомщу им!

— Он сумасшедший, — сказал третий разбойник.

— Я отниму у вас наган! — заявил пьяный и вцепился в разбойника. — Вы, чудовище с каменным сердцем, отдайте мне оружие!

Грабитель молча стал вырываться, маска упала на мостовую, и пьяный наступил на нее. Гошка (это был он) с трудом высвободился из цепких рук артиста и крикнул:

— Полундра!

Три храбрых разбойника что было духу припустили ни мостовой. А позади них громко топал артист и кричал на всю улицу:

— Куда же вы?! Куда, куда вы удалились?..

В последний раз хлопнула тяжелая дверь дежурного гастронома, и уборщица набросила крючок. Из магазина вышла девочка лет тринадцати в коротком платье и белых босоножках. В руке — вместительная продуктовая сумка. Девочка легко сбежала вниз по ступенькам и зашагала по тротуару. У старой часовни она свернула на тропинку.

Из-за кустов вышли трое в масках. Луна освещала утоптанную дорожку, мохнатые, неподвижные ветви.

— Что у тебя в сумке? — спросил Гошка. Маска у него помята: отверстие для носа соединилось с отверстием для рта.

— Булки, — шепотом ответила девчонка, с радостным изумлением глядя на грабителей.

— А пирожные есть? — спросил Саша Ладонщиков, грозно тараща глаза из крестообразной прорези.

— Есть конфеты «Раковая шейка», — охотно сообщила девчонка.

— Мои любимые, — ликующим голосом сказал Ладонщиков.

— А деньги? — басом спросил Гошка.

— Три рубля, — сказала девчонка. Глаза у нее возбужденно блестели. В волосах белая лента.

— Давай выкладывай! — потребовал Гошка.

— Вы воры, да? — спросила девчонка.

— Мы шайка «Черный крест», — с гордостью сообщил Саша.

— Трепач! — сказал Гошка.

— У вас есть наган? — спросила девчонка. Она все еще говорила шепотом.

— А это что? — Гошка покрутил перед носом оловянным пугачем со сломанным курком.

— Он стреляет?

— Бабахнет — дырка насквозь!

— Выпали, пожалуйста! — попросила девчонка. — Здесь никого сейчас нет…

— Хватит болтать, — оборвал Гошка. — Отдавай сумку и деньги…

— И «Раковую шейку» тоже, — ввернул Саша. Девчонка послушно достала из большой белой сумки три французских булки, кулек с конфетами и маленький кошелек с кнопкой.

— Сумку не отдам, — твердо сказала она. — За сумку тетя мне голову оторвет…

— Вы слышали, она не отдаст сумку!.. — ухмыльнулся Гошка.

— Зачем нам лишняя улика? — подал голос Витька. — Все равно ведь выбросим.

— Ну, вот видите, — обрадовалась девчонка. — Эта сумка приметная…

— Черт с ней, с сумкой, — подумав, согласился Гошка. Он сунул каждому по булке, а кошелек положил в карман. Конфеты забрал Саша.

— Скажи спасибо, что жива осталась, — на прощанье сказал он.

— А платье? — спросила девочка. — Вы его разве не возьмете?

— Это еще зачем? — удивился Гошка.

— Оно совсем новое. Ни разу не стиранное.

— Какие-то люди нам попадаются ненормальные… — пробурчал Гошка.

— Платья мы не берем, — заявил Сашка и запихнул в рот конфету.

Не прошли они и пяти шагов, как девчонка окликнула:

— Я совсем забыла… В сумке еще есть мелочь! Подбежала и протянула Витьке Грохотову несколько белых монет. Тот отскочил в сторону и засунул руки в карманы.

Тогда она отдала мелочь Гошке.

— Ты что, дурочка? — спросил он, но деньги взял.

— Я не дурочка. У меня ни одной плохой отметки нет, — обиделась девчонка. — Просто я в первый раз вижу живых воров.

Гошка крякнул и не нашелся, что ответить. Витька покачал головой и решительно зашагал прочь, а Саша Ладонщиков сказал:

— Какие мы воры? Мы бандиты… Погляди, какой у меня нож!

Он достал из-за пояса тонкий длинный нож, которым мать режет по праздникам пироги.

— Знаешь, сколько я человек зарезал? — скрежеща зубами, сказал Саша. — Двадцать! Нет, двадцать три с половиной… Одного не дорезал.

— Вот это да! — поверила девчонка. — И они кричали?

— Кто кричал? — не понял Саша.

— Жертвы…

— Даже не пикнули. Раз — и лапки кверху!

— Он острый?

— Бумагу на лету режет.

Девчонка вздохнула и, с опаской глядя на нож, протянула Ладонщикову тоненькую руку.

— Зарежь меня, пожалуйста, немножко, — попросила она. — А то тетя не поверит, что на меня воры напали… То есть бандиты.

Саша спрятал нож и попятился.

— Я не умею немножко… — сказал он. — Только наповал.

— Не пугай, — не выдержал Витька, — ребенок заикаться будет…

— Насмерть — пожалуйста, это мне раз плюнуть.

— Ты идешь, наконец, убийца, или нет? — разозлился Гошка.

— На мокрое дело идем, — понизив голос, сообщил девчонке Сашка.

— На мокрое? — удивилась та. — А что это такое?

— Кончай травить… мокрица! — усмехнулся Витька.

— Можешь свечку поставить за упокой их душ, — не мог остановиться Сашка. Ему очень нравилось с девчонкой разговаривать.

— Можно, я с вами? Я только посмотрю…

— Детям до шестнадцати лет не разрешается, — ухмыльнулся Сашка.

— Я сейчас кричать буду, — сообщила девчонка.

— Раньше надо было, — сказал Витька — он ожидал в сторонке.

— Ладно, кричи, — разрешил Ладонщиков. — Теперь можно.

Девчонка поставила сумку на землю и, присев, заорала на всю улицу таким пронзительным голосом, что мальчишки вздрогнули. Поблизости хлопнула дверь, вторая, послышались голоса, по мостовой затопали тяжелые сапоги. А в сапогах в такую жару мог быть только постовой милиционер.

Грабители мчались по узкой тропинке вдоль огородов, а душераздирающий крик преследовал их по пятам. Сашка за что-то зацепился и располосовал одну штанину чуть ли не пополам. «Мамка убьет», — пробормотал он на ходу. В крик вплелся длинный милицейский свисток. Гошка — он бежал впереди — налетел на дерево и остановился. Чертыхаясь, стал щупать шишку на лбу.

— Какие дураки на дорогах деревья сажают? — пробурчал он.

— Чего встал? — ткнул его кулаком в спину Сашка. — Сцапают ведь!

Позади все явственнее был слышен топот, голоса. Увидев прямо перед собой сколоченную из досок уборную, Гошка вскочил на ступеньку и дернул за ручку. Дверь распахнулась. Вслед за ним в соседнее отделение влетел толстый Сашка. В последней кабине укрылся Витька Грохотов.

Не успели отдышаться, как совсем рядом послышались голоса преследователей.

— Они не могли далеко уйти, — говорил густой мужской голос. — Нужно искать здесь…

— Девочка, а ты узнаешь их в лицо? — спросил другой голос, потоньше.

— У них лица нет, — бойко ответила ограбленная девчонка. — Что-то черное с дырками для глаз.

— В масках, — сказал первый голос. — Видать, опытные…

— Говоришь, вооружены? — спросил голос потоньше.

— У всех наганы и большущие ножи, — ответила девчонка.

— Это какие-нибудь приезжие, — заметил густой голос. — У нас давно ничего не было слышно.

— Один сказал, что уже зарезал сто человек. У него весь ножик в крови!

— Ну и темень, — сказал голос потоньше. — Глаз выколи… Пойду-ка, пожалуй, домой. Жена, поди, волнуется.

— Прочешем огороды, — сказал густой голос. — Мое чутье подсказывает, что они где-то поблизости.

Послышались еще голоса. Это подоспели остальные. Чиркали спички о коробки. Говорили все разом, вернее, спрашивали: кого убили? Девчонка снова стала рассказывать, как на нее напали страшные бандиты без лиц и, размахивая наганами и ножами, стали требовать деньги, а потом хотели платье забрать, но тут она закричала.

— Слышали… — сказал кто-то.

Милиционер с густым мужественным голосом отобрал несколько человек для прочесывания местности, остальные топтались возле уборной и наперебой выпытывали у девчонки подробности, на которые она не скупилась.

— Им убить человека — раз плюнуть! — охотно говорила она. — Убьют, заберут деньги, одежду, булки… И еще любят конфеты… «Раковую шейку».

— Странные какие-то бандиты.

— А сейчас они пошли на мокрое дело… Что это такое, скажите, пожалуйста?

— На тот свет решили кого-то отправить.

— Во-во, велели мне большую свечку поставить за… за упокой…

— Души, — подсказали ей.

— Просто не верится, что осталась жива, — притворно громко вздохнула девчонка.

Мальчишки, слушая биение собственных сердец, окаменели. Никто из них ни разу не пошевелился. У Гошки Буянова зудела шишка на лбу, но он так и не решился поднять руку и почесать. Витьке Грохотову до смерти хотелось кашлянуть, его даже пот прошиб. Кашлянуть — это значит выдать всех.

Все трое боялись одного: вдруг кто-нибудь из оставшихся здесь, в резерве, захочет в уборную?.. И один, конечно, нашелся! Он сначала дернул за ручку двери, где стоял Гошка, потом — где Сашка, и наконец — где Витька. Мальчишки приготовились дорого продать свою жизнь…

— Тьфу, чертовщина! — услышали они недовольный голос. — Двери заколочены.

— Товарищи, что мы тут стоим? — наконец нашелся здравомыслящий человек. — Тоже нашли место…

Все отошли в сторону. Голоса стали тише, а потом и совсем заглохли.

Мальчишки наконец-то свободно вздохнули.

Во втором часу ночи члены шайки «Черный крест» решились выбраться из ненавистной уборной. Их преследователи давно ушли, но Гошка боялся засады и не велел без его приказа выходить. Лица у мальчишек были кислые. Они старались не смотреть друг на друга. Было противно. От долгого пребывания в неподвижности все члены одеревенели. У Витьки свело правую ногу, и он захромал.

— Нашел куда прятаться… — пробурчал бледный Сашка.

— Не до жиру, быть бы живу, — сказал Гошка.

— У тебя с собой клятва? — помолчав, спросил Витька.

— Два часа сочинял, — сказал Гошка. — Клятва что надо.

— Покажи…

— Темно, ничего не разберешь.

— Разберу.

Буянов протянул приятелю аккуратно сложенный листок, подписанный кровью. Витька взял и не читая с наслаждением разорвал лист на мелкие кусочки. Потом положил на ладонь и сдунул.

— Воруй, если хочешь, один, — сказал он.

— Я говорил, лучше очистим ларек, — сказал Сашка.

— Обжора, — буркнул Грохотов. — Небось все конфеты слопал?

— Одна осталась, — стал шарить в карманах Сашка. — Хочешь?

— Пропади они пропадом! — отмахнулся Витька.

— Испугался трудностей? — без особенного энтузиазма начал Гошка. — А как же…

— Не надо, — оборвал Витька. — Не заливай нам больше про Робин Гуда и Спартака. И этого… Антонио Порро! Мы их переплюнули. Таких героических подвигов, как мы сегодня, никто еще не совершал… Ограбить маленькую глупую девчонку! И два часа проторчать в уборной…

— Как быть с кошельком? — спросил Гошка.

— Можешь себе оставить, — сказал Витька. — За блестящую идею…

— Лучше все-таки девчонке вернуть, — предложил Сашка. — Чтобы не распространяла ложные слухи.

Гошка достал из кармана кошелек и вручил Ладонщикову.

— Вот и отдай…

— Она мой голос узнает, — попробовал отвертеться Сашка.

— Не надо было травить про сто человек, которых ты так лихо отправил столовым ножом на тот свет… — ухмыльнулся Витька.

— Я сказал — двадцать три…

— Двадцать три с половиной, — поправил Гошка. — Одного ведь ты немножко не дорезал?

— Где я ее найду?

— Проще пареной репы, — сказал Витька. — Полдня подежурить у магазина, обязательновстретишь.

— И что я скажу?

— Тебя ли учить? — заулыбался Витька. — Уж что-что, а трепаться ты умеешь…

— Не забудь ей рассказать про мокрое дело… — сказал Гошка.

— И про жертвы, которые при виде твоего грозного ножа сразу лапки кверху… — прибавил Витька.

— Не влипнуть бы мне с этим проклятым кошельком… — пробормотал Саша Ладонщиков.

ГЛАВА ПЯТАЯ. ПУЗЫРИ НА ВОДЕ

С утра ничего не предвещало грозу. На синем безоблачном небе жарко светило солнце. В парке, низко опустив ветви, стояли притихшие деревья. Белые бабочки-капустницы кружились над желтыми маслянистыми цветами. С тревожным воем будто на пожар, пролетел шмель. В тени, положив длинную серую морду на толстые лапы, сладко спал пес Валет.

Тетя Сарра выволокла проветрить и просушить полосатые матрасы и перины. Она разложила их на траве и ушла.

Валет проснулся, зевнул, широко распахнув красную пасть, и не спеша направился к белью. Он хотел было растянуться на полосатом матрасе, но, понюхав его, раздумал и рухнул на мягкую пуховую перину.

Из парадной вышел Буянов. Он был в парусиновых брюках и тельняшке с закатанными рукавами. Черный густой чуб блестел: Гоша обильно смочил его отцовским тройным одеколоном. Над верхней губой у него намечались усики. Не скоро еще они вырастут, года через два-три, но все равно приятно, что уже что-то есть. У других мальчишек и намека на усики нет.

Гоша увидел разложенные на просушку матрасы тети Сарры, уютно расположившегося на перине Валета, и довольная улыбка появилась на его лице. В одну секунду оценив обстановку, он подошел к веревке, натянутой между двумя деревьями. На веревке всегда висело чье-нибудь выстиранное белье. Буянов с равнодушной миной прошелся вдоль веревки и, улучив удобную минуту, сдернул детскую шапочку с кружевной отделкой и небольшую простынку. В окна никто не смотрел, и Гоша благополучно надел шапочку на голову Валета и прикрыл его простынкой. Пес точь-в-точь стал походить на волка, который притворился бабушкой в известной детской сказке про Красную Шапочку.

— Бабушка, — спросил Гоша, — а почему у тебя такие большие зубы? — И сам себе другим, замогильным голосом ответил: — Чтобы съесть тебя, Красная Шапочка!

И тут он услышал тихий смех: за его спиной стояла Принцесса.

— Забавно, — сказала Принцесса. — А кто же Красная Шапочка?

— Тетя Сарра.

Они рассмеялись. Если пес Валет вполне мог сойти за серого волка, то толстую усатую тетю Сарру в роли Красной Шапочки невозможно было представить. Она весила сто килограммов и ходила переваливаясь, как утка. Голос у нее был зычный, и когда тетя Сарра за что-нибудь отчитывала Солю или Соню, слышал весь дом. Впрочем, она гораздо чаще ругала чужих мальчишек и девчонок, которые, по ее мнению, плохо влияли на Солю и Соню.

На первом этаже распахнулось окно и показалась растрепанная черноволосая голова тети Сарры.

— Какой кошмар! — воскликнула она, увидев на перине безмятежно спящего Валета в чепчике. — Соня! Соля! Вы только посмотрите, какой-то хулиган забрался в нашу перину!

Рядом с черной головой тети Сарры появились еще две черных головы поменьше.

— Это не хулиган, — сказала Соня. — Это Валет спит на нашей перине.

— Я знаю, чья это работа… — прибавил Соля.

— Если они думают, что со мной можно такие шутки шутить, они ошибаются… — гневно произнесла тетя Сарра.

Из другого окна выглянула Людмила Григорьевна, учительница немецкого языка — мать Саши Ладонщикова. Она рассмеялась и сказала:

— Ставлю отлично за остроумие!

— Может быть, вы и белье выстираете, которое эти хулиганы напялили на грязную собаку? — ядовито заметила тетя Даша, мать близнецов Кима и Тима и маленького Алеши, который еще грудь сосал. Это его кружевной чепчик красовался на голове Валета.

Когда из подъезда выскочила разъяренная тетя Сарра, Гошка сказал Принцессе:

— Бедный старый Волк! Сейчас его сожрет Красная Шапочка…

Они вдвоем стояли за углом дома и все видели. Мощным пинком в зад Валет был сброшен с перины. Взвизгнув, он пустился наутек. Чепчик съехал на ухо, потом упал.

— Сегодня как-то особенно жарко, — сказала Алла. Буянов хотел предложить ей пойти вместе с ним на речку, но вместо этого сказал:

— У нас что, вот в Сахаре…

— Почему ты не говоришь то, что думаешь? — спросила Алла. — Ты ведь хотел сказать другое?

Гошка удивленно взглянул на нее и сказал:

— Пойдем на речку.

— Ну вот видишь, — улыбнулась она.

Уже на полпути к речке Гошка вспомнил, что обманул приятелей: они ведь твердо договорились сегодня утром встретиться с ребятами с соседней улицы и сразиться в волейбол. Правда, Витька Грохотов хорошо играет, а длинный Коля Бэс умеет «резать» мячи, но без него, Буянова, они не вытянут игру.

Гошка сбоку взглянул на Принцессу: высокая, стройная, она шагала рядом в белых туфельках, и толстая коса на ее плече блестела.

Витька Грохотов и Коля Бэс сидели на желтом горячем песке и смотрели на купающихся. Рядом с широкоплечим загорелым Витькой Коля выглядел бледной макарониной. Загар совсем не приставал к его тощему жилистому телу. На узких плечах и шее — коричневые веснушки. Ноги тонкие, с большими ступнями.

— Мы его ждали, а он вон где прохлаждается! — сказал Витька, кивая на вышку.

Гошка в блестящих от воды плавках быстро поднимался по мокрым ступенькам. Вот его черная голова показалась на самой верхней площадке. Там никого нет.

Гошка остановился на конце широкой доски и стал покачиваться. Мальчишки задрали головы, ожидая, когда он прыгнет, но Гошка не спешил. Он покачивался на доске, выглядывая кого-то на пляже.

— Прыгай! — орали мальчишки. — Или кишка тонка? Гошка даже не взглянул на них. Приветственно подняв руку, он кому-то улыбнулся.

— Все понятно, — заметил Витька. — Перед Принцессой форсит!

Он помрачнел, увидев на пляже Аллу. Это ей Гошка улыбался сверху. Принцесса стояла у самой воды и, наклонив голову, отжимала косу. Она тоже смотрела на Буянова.

Гошка прижал руки к бедрам и сильно оттолкнулся от доски. В воздухе он красиво развел в стороны руки и ласточкой вошел в воду.

Мальчишки, засунув пальцы в рот, восторженно свистели, но Гошка не слышал — он еще не вынырнул на поверхность. Но и под водой Буянов ликовал: это был его первый удачный прыжок с верхней площадки, вниз головой, — Ну, что ты на это скажешь? — спросил Коля. Витька задумчиво смотрел на небо. Над рекой плыли белые с дымчатыми подпалинами облака. На горизонте набухала туча. Потянуло долгожданной прохладой. Зашевелились кроны деревьев. Тихая вода у берегов подернулась рябью.

— Это был классный прыжок, — честно признал Грохотов.

Буянов выбрался на берег и подошел к Принцессе. Нагнул к ней черную блестящую голову, что-то сказал. Алла смотрела на него и улыбалась.

— Выкупаемся? — предложил Коля. — Скоро гроза ударит.

Витька не ответил. Он смотрел на вышку, над которой проплывало большое грозовое облако, и о чем-то думал. Туча уже заслонила полнеба. Когда послышался далекий нарастающий раскат грома, а сильный порыв ветра вздыбил волны на реке, купающиеся стали выходить на берег.

Песчинки, подхваченные с пляжа упругим ветром, хлестнули по лицу. Стало сумрачно. Туча проглотила солнце. Коля Бэс поднялся и стал поспешно натягивать брюки на длинные белые ноги. Совсем близко сверкнула яркая зеленая молния. Будто ветром сдуло с валунов мальчишек. Они наперегонки устремились к берегу.

Рядом оглушительно грохнуло. Последние купающиеся выскочили из воды и, забрав одежду, побежали под деревья прятаться от дождя. Гошка схватил за руку Принцессу, и они вдвоем помчались под навес лодочной станции.

На пляже остались Коля Бэс и Грохотов. Коля, сидя на песке, возился со шнурками своих туфель. Он впопыхах затянул узел и теперь никак не мог развязать. Звучно упали первые крупные капли. Зашелестел песок. На воде вспухли белые волдыри. Коля чертыхнулся и, схватив туфлю, заковылял под навес. Капли дробно защелкали по его сатиновой рубахе. Он обернулся и крикнул:

— Чего ты стоишь?

Витька Грохотов засмеялся и помахал рукой. Коля пожал плечами и еще быстрее припустил к навесу. Гремел гром, длинные зеленоватые молнии то тут, то там яростно кусали землю. Листья на деревьях завернуло на одну сторону. И деревья стали не зелеными, а светло-голубыми. Хлынул ливень, и река запела. Невидимые барабанщики ударяли маленькими палочками по воде, и ровный мелодичный гул стоял над рекой. С шелестящим звуком лопались белые пузыри. И тут же возникали новые. Небо и вода перемешались, стали одного цвета.

Витька смотрел на поющую реку и улыбался. Пела не только река, пели песок, трава, деревья, крыша лодочной станции. Дождь хлестал по Витькиному загорелому телу, капли скатывались с волос, попадали в нос, рот. Грохотов тряс головой, фыркал.

Он медленно вошел в речку. Вода показалась теплой, почти горячей. Витька поплыл. Здесь, в пляшущей воде, невидимые барабанщики исполняли дружную мелодию, чистую и звонкую. Витька видел косую стену дождя. Он плыл к ней, но стена отодвигалась. Из самого центра реки, плавно изгибаясь, уходил в грозное бушующее небо разноцветный столб радуги.

Витька подплыл к вышке, взобрался на первую площадку и стал подниматься по скользким ступенькам наверх. Здесь было прохладнее, чем в воде. На верхней площадке Витька ступил на колеблющуюся доску. Над ним — клубящееся дождем небо с радугой, внизу — пузырящаяся шумная река.

Ему показалось, что никакая в мире сила не оторвет прилипшие к концу мокрой доски подошвы ног, но это продолжалось одно мгновение; затем Витька пригнулся, раскачал гибкую податливую доску и, будто подхваченный ветром, сначала взмыл вверх, потом красиво изогнулся и без всплеска вошел головой в кипящую воду…

Грохотов не подозревал, что за ним наблюдали две пары глаз. Завеса дождя стала немного тоньше, и Принцесса и Гошка Буянов видели Витькин прыжок.

— Как красиво! Будто он прыгнул с тучи в море… — сказала Алла. — В море дождя.

— Это не считается, — сказал Гошка. — Никто не видел.

Алла удивленно взглянула на него.

— А мы?

— Будет хвастать, я скажу — ничего не видел.

— Он не будет хвастать, — сказала Алла.

Белая Витькина голова еще долго мелькала в темной неспокойной воде. Дождь было утих, и затем с новой силой хлынул из тучи. Радуга померкла, а потом совсем исчезла. Песок на пляже стал темным. С навеса брызгали упругие белые струи. Наконец Витька вылез на берег и поискал глазами одежду. Одежды на месте не было. Ее забрал под крышу Коля. Когда Витька подошел к нему, Бэс стоял без очков, прислонившись к столбу, и моргал своими темными глазами.

Очки он держал в руке.

— В мире одновременно происходит до двух тысяч гроз, — сказал Коля. — Ежесекундно — сто молний. Это колоссально!

— Я прыгнул с вышки, — сказал Витька.

— В такую грозу бывают шаровые молнии. Ты видел когда-нибудь шаровую молнию?

— Нет, не видел, — сказал Витька.

— Два года я наблюдаю за каждой грозой, но шаровая молния так и не появляется.

— Жаль… — сказал Витька.

— Увижу еще. В нашей области в год бывает до пятнадцати гроз.

— Я не про молнию, — сказал Витька. — Жаль, что ты не видел, как я прыгнул с вышки.

Город будто на сто лет помолодел после грозы. Деревянные и каменные дома стояли чистые, умытые. Крыши влажно блестели. Булыжная мостовая сияла, будто ее только что отшлифовали. Позолоченные купола Троицкой церкви пускали прохожим в глаза зайчики. Благоухающие кусты сирени свешивались через заборы. На деревьях лоснился каждый лист в отдельности. Пахло грозой, цветущими липами и сиренью.

Гошка и Принцесса шли рядом по чистому, без единого пятнышка тротуару. Солнце снова сияло на небе. Над головой величаво плыли пышные кучевые облака. Туча ушла, и облакам больше некуда спешить. Алла перекинула косу на спину, Мокрая коса оставила на сарафане темную влажную полосу. Алла сосредоточенно смотрела под ноги и молчала.

Гошка чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Позади, шагах в десяти, плелись Коля Бэс и Грохотов. Они делали вид, что не замечают Аллу и Буянова. Но стоило Гошке замедлить шаги, как они тоже отставали. Эта игра продолжалась минут десять. Буянов понимал, что он виноват, подвел ребят, но подойти к ним и покаяться гордость не позволяла. Так они и шли по городу на расстоянии десяти шагов друг от друга.

Один раз Принцесса остановилась возле афиши, на которой были изображены маленькие собачки и большая полная женщина в платье до пят. В город приехали на гастроли артисты цирка. Гошка думал, что ребята подойдут к ним, но они тоже остановились у другой афиши и стали внимательно изучать ее. Коля Бэс даже очки снял и протер носовым платком. И лишь когда Алла двинулась дальше, они оторвались от своей афиши.

— Ты поссорился с ними? — спросила Принцесса.

— Придуриваются, — усмехнулся Гошка. Алла посмотрела на него своими темно-синими глазами и отвернулась.

— Я забыл, — сказал Гошка. — Ты ведь колдунья… У меня сегодня из головы вон, что мы играем в волейбол. Ну, а они без меня, конечно, продули. Вот и злятся.

— Это я виновата. Ты из-за меня на речку пошел, Я извинюсь перед ними.

— Ты тут ни при чем, — сказал Гошка.

Принцесса повернулась и пошла навстречу ребятам. Те хотели свернуть в глухой переулок, но не успели. Гошка не слышал, о чем разговаривала она с ними, но видел Витькино лицо. Грохотов, хмуря светлые брови, молча слушал Принцессу и смотрел на дощатый забор. Коля Бэс жевал зеленый стебелек. Вот Витька наморщил нос, будто собрался чихнуть, потом широко улыбнулся. Коля выплюнул травинку и тоже заулыбался.

А потом они все вместе направились к Гошке.

— Понимаете, встал я утром… — стал было оправдываться Буянов.

— Ты это о чем? — спросил Витька.

— Из головы вон эта игра…

— А-а, ты про волейбол, — сказал Грохотов. — Так мы выиграли.

— С разгромным счетом, — добавил Коля.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ЯЩИК С ИРИСКАМИ

Ночью к Ладонщиковым приехал Сашкин дядя. А утром уже весь дом знал об этом. У Сашкиного дяди был густой мужественный бас. Глухая как пень бабушка Толика Воробьева и то услышала его голос. А отец Гошки Буянова — он дежурил всю ночь на электростанции — проснулся утром и недовольно сказал:

— Что это еще за протодьякон в нашем доме объявился? Но Сашкин дядя не был протодьяконом. Он был майором. Его вызвали зачем-то в Москву, в наркомат обороны. На обратном пути майор на два дня заехал к брату. Звали его Сидор Владимирович. Был он такой же рослый и широкоплечий, как и дядя Костя, Сашин отец. Вместе с Сашкой он с утра отправился в гастроном и вернулся оттуда с плоским ящиком под мышкой.

Сияющий Сашка шагал рядом и поглаживал ящик ладонью.

Дядя и племянник расположились в парке под кленом. Ящик положили на землю. Сашка не сводил с него завороженного взгляда.

— Я сбегаю за клещами, — сказал он.

— Обойдемся, — пробасил дядя и, понатужившись, голыми руками отковырнул приколоченную гвоздями крышку. В ящике были сливочные ириски — любимое лакомство мальчишек и девчонок этого дома. Ириски лежали ровными рядами одна к другой и были переложены вощеной бумагой.

— Я могу сто штук съесть, — алчно заявил Сашка. И запихал в рот сразу несколько ирисок.

— Э-э, брат, так не годится, — сказал Сидор Владимирович. — Зови приятелей…

Сашка воспринял дядины слова без всякого энтузиазма. Он даже не поднялся с места. Взглянув на окна, авторитетно заверил:

— Черти, уже на речку умотали!

Но тут как из-под земли появился Соля Шепс. Он давно стоял за соседним деревом и смотрел на них. Соля вежливо поздоровался с майором и сказал:

— Никто на речку не ушел… Все дома.

— Что же ты, Сашок? — укоризненно взглянул на племянника дядя.

Сашка хотел было что-то ответить, но не смог: тягучие ириски намертво сковали рот. Соля заглянул в ящик и радостно удивился:

— Надо же, целый ящик ирисок!

— Угощайся, — предложил майор. Соля не заставил себя уговаривать. Он запустил руку в ящик и тоже запихал в рот сразу несколько штук.

Сашка наконец с трудом разодрал рот и прошамкал:

— Ладно, пожови Гошку Буяна… Грохота… Бэша, конечно…

Соля усердно двигал скулами и загибал пальцы на руке. Может быть, Саша и еще кого-нибудь назвал бы, но он не выдержал, положил в рот еще две ириски и надолго замолк. Соля Шепс тоже не мог ничего дельного предложить, так как самому рта не раскрыть. Майор смотрел на них и улыбался.

У него были русые волосы и светлые глаза. На твердом подбородке чуть заметная ямочка. Выше уха красноватый рубец, спрятавшийся в волосах. Майор воевал с японцами на озере Хасан и был ранен.

— Много ли, хлопцы, человеку нужно для счастья… — говорил майор. Хлопцы сосали ириски и помалкивали. Они были счастливы. — А я в рот сладкого не беру, — продолжал майор. — С детства был не приучен… Знаете, чем меня в детстве угощали?

Ребята дружно помотали головами. Чем угощали доброго, симпатичного майора в детстве, никто не знал.

— Березовой кашей меня угощали. Никто не пробовал?

— Манную ел, а бережовую мамка еще не варила, — откликнулся лишенный чувства юмора Толя Воробьев. — Вкушная?

Ребята зафыркали, заквохтали, зашипели, давясь от смеха. Ну и простофиля Толик Воробьев! Жаль, из-за ирисок нельзя посмеяться над ним всласть.

— Шнимай штаны, — сказал Соля, — мы тебя угостим березовой кашей.

— В хорошее время живете, мальчишки, — сказал майор. — Я в ваши годы ни читать, ни писать не умел. Подмастерьем был у сапожника. Читали у Чехова про Ваньку Жукова? Помните, как он писал на деревню дедушке? «И ейной мордой, селедкиной, значит, в мою харю тыкает…» Вот и я примерно, у такого хозяина в учениках ходил. Селедкой он мне в харю не тыкал, а вот деревянной колодкой, случалось, охаживал… Не было у меня, дорогие мальчишки, никакого детства. В ваши годы я уже самостоятельно набойки да подметки к сапогам приколачивал, а по субботам батьке с гордостью получку в кулаке приносил… Да вы нажимайте, хлопцы, на ириски-то, не стесняйтесь! Магазин рядом — кончатся, еще купим.

— Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется… — ни к селу ни к городу сказал Толик Воробьев. Сказал и, проворно схватив ириску, положил в рот. Круглая ушастая голова его затряслась от смеха. Близнецы Тим и Ким укоризненно посмотрели на него и разом вздохнули.

Сашка Ладонщиков положил было в рот очередную ириску, но потом вытащил.

— Чего это вы, дядь, все про старое время? — сказал он. — Расскажите лучше про шпионов. — Взглянув на приятелей, прибавил: — Там в дядиной части бойцы двух немецких шпионов поймали… Или трех? Один был парашютист.

— Сколько раз тебе говорил, Сашок, не ври смолоду — трепачом помрешь…

— Вы знаменитого пограничника Карацупу знаете? — спросил Гошка.

— Знаю, — сказал майор.

— И овчарку Индуса знаете? — спросил Толик Воробьев и даже рот раскрыл.

— И овчарку видел.

— Ух ты! — Мальчишки, на миг забыв про ириски, с восхищением уставились на бывалого майора.

К ним подошел дядя Костя и остановился за спиной брата. Он пришел с аэродрома на обед.

— Зря ты, Сидор, пошел в Красную Армию, — сказал дядя Костя. — Учителем тебе бы быть или воспитателем в детском садике…

Майор через плечо взглянул на брата и улыбнулся.

— Помнишь, Костя, как нас с тобой угощали березовой кашей? А они и не знают, что это такое… Я думаю, это и хорошо, что не знают. Вот что я тебе скажу: отличные мальчишки живут в вашем доме, честное слово!

— Ты несколько преувеличиваешь, — усмехнулся дядя Костя.

— Дядя Сидор, расскажите нам, как вы с самураями воевали! — загалдели ребята.

— Вечером. Идет?

— Ура! — ответили дружно ребята. Майор поднялся с травы, подмигнул ребятам, и они с братом ушли в дом.

— Мой дядя орденоносец, — похвастался Сашка. — У него орден Красного Знамени.

— Чего же он не надел? — спросил Толик Воробьев.

— В чемодане орден… К новой гимнастерке привинчен.

— А наган у твоего дяди есть? — спросил Толик.

— Есть.

— В чемодане? — полюбопытствовал Гошка. — Под гимнастеркой, к которой привинчен орден Красного Знамени?

Сашка облизал коричневые губы и с неприязнью посмотрел на Гошку.

— Дядя купил целый ящик ирисок, — сказал он. — И ты уже штук двадцать слопал…

— Подсчитал? — ядовито спросил Гошка.

— Твой дядя и сто граммов пожалел бы на всех, — сказал Сашка, хотя никогда и в глаза-то не видел Гошкиного дядю, да и вообще не знал, существует ли он на белом свете.

Но Буянова разозлить не так-то просто. Он взял из ящика целую пригоршню ирисок и засунул в карман. Вытер руки о штаны и поднялся.

— Подумаешь, ириски! — ухмыльнулся Гошка. — Вот если бы шоколадными угостил…

Сашка побагровел от злости и не нашелся, что ответить на такое нахальство. Он сгреб ящик с оставшимися ирисками и, прижав к боку, величественно удалился домой.

— Пускай подавится своими ирисками, — сказал Гошка. — У меня от них оскомина во рту.

— Много ирисок есть вредно, — заметил Тим.

— Зубы могут испортиться, — сказал Ким.

И братья, довольные друг другом, переглянулись. У них всегда царили мир и полное согласие.

Не досталось в этот день ирисок только Коле Бэсу. Он с самого утра корпел над сложной математической задачей, которую собирался послать на конкурс юных математиков. Бэс сидел за столом в майке и трусах. Под стеклами очков щурились его задумчивые глаза, а тонкий карандаш был наполовину изгрызен. На столе валялись исписанные формулами листки бумаги.

Коля слышал знакомые голоса ребят. Могучий бас майора рокотал, будто далекие раскаты грома, слышалось дружное причмокивание. Несколько раз Бэсу хотелось выглянуть в окно и посмотреть, что там ребята поделывают, но долгожданное решение витало в воздухе где-то совсем рядом…

Витька Грохотов тоже слышал голоса в парке и, выглянув в окно, увидел всю эту теплую компанию вокруг желтого ящика. Он был не прочь присоединиться к ребятам, но не мог отойти от кровати маленькой сестры, которая надрывалась от крика. Мать ушла по хозяйственным делам, а его оставила с больной сестренкой. Что у нее за болезнь, никто не знал. Даже детский врач, который уже два раза приходил. Надюшка не давала покоя ни днем, ни ночью.

Надюшка кричала, а Витька остервенело раскачивал кровать и сквозь зубы напевал: «Баю-баюшки-баю, спи, дрянная девчонка, а не то тебя побью…» Но девчонка спать не хотела.

Ни днем, ни ночью. А объяснить, почему она так поступает, не могла, потому что ей было всего лишь шесть с половиной месяцев.

Наконец мать пришла, а Витька пулей выскочил из дома. В ушах все еще стоял жалобный плач Надюшки.

Ребята сидели под кленом.

— Хочешь ирисок? — предложил Гошка. Витька не возражал.

Буянов сцапал за воротник Солю Шепса и, встряхнув, приказал:

— Выкладывай!

— Я все съел… — начал орать Соля, но Гошка еще сильнее встряхнул его за шиворот, и Соля беспрекословно выгреб из обоих карманов все ириски. К этим Гоша добавил своих и галантно преподнес появившейся во дворе Принцессе. Витьке Грохотову он так и позабыл дать ирисок. Витька ничего не сказал, лишь усмехнулся.

— Давайте во что-нибудь сыграем? — предложил Толя Воробьев.

— Тебе иногда в голову приходят светлые мысли, — сказал Гошка.

После долгих препирательств решили играть в прятки. Так уж получилось, что водить выпал жребий Грохотову. Он обнял толстый клен и, честно зажмурив глаза, стал считать до пятидесяти. Считал Витька не быстро и не медленно, как положено. Он любил все делать по правилам, иначе не получал удовлетворения от игры. А некоторые пытались жульничать; то считают быстро, то подглядывают за теми, кто прячется. Вообще-то эта игра уже не доставляла Витьке никакого удовольствия. Вышел он из этого возраста, когда играют в прятки. Но раз уж в игре приняла участие Принцесса, то Витька не мог отказаться.

Он считал про себя до пятидесяти и слышал, как на втором этаже плачет сестренка. Когда он открыл глаза, то увидел рядом Колю Бэса.

— В прятки играете? — спросил Коля.

— Считай до двадцати, а я побегу прятаться? — предложил Витька.

— Решил я эту чертову задачку, — сказал Бэс. Он в этой детской игре участвовать не будет. И раньше-то не очень любил играть в прятки. Во-первых, бегал плохо, во-вторых, никогда никого не мог найти.

— Я слышал, тут конфеты бесплатно раздают? — спросил Коля.

— Опоздал, — сказал Витька и побежал разыскивать ребят, которые забились, как мыши, в разные углы и норы. Не успел он отойти и на двадцать метров от клена, как из-за пожарного ящика, будто черт из табакерки, выскочил Соля Шепс и, подбежав к дереву, отметился. Соля хитроумно прятался в самых неожиданных местах и почти никогда не водил.

Из-за толстой липы выскочили Тим и Ким и стремглав припустили к клену. Витька посмотрел им вслед и полез по деревянной лестнице на длинный сквозной чердак. Этот чердак был расположен над сараями жильцов, и туда складывали разные ненужные вещи. Здесь наверняка кто-нибудь спрятался. На чердаке жили дикие голуби. Солнечный луч, проникший в щель, освещал голубоватую паутину и большого крапчатого паука, растопырившегося посередине.

Витька нагнул голову, стараясь не зацепить паутину, и стал осторожно пробираться вперед, прячась за перекрытиями. В другом конце чердака тоже есть выход. Если Витька кого-нибудь застукает, то нужно быстро мчаться назад, первым спуститься по лестнице и опередить того, кто попытается воспользоваться другим выходом.

Услышав тихий смех, Витька остановился как вкопанный: на старом диване с разодранной пыльной обивкой и вылезшими наружу ржавыми пружинами сидели совсем близко друг к другу Гошка и Алла Бортникова. Буянов что-то рассказывал, а Принцесса тихо смеялась. Ее толстая коса спускалась до самого пола. В руках у нее кулек с ирисками. Казалось, они совсем забыли, что играют в прятки и их разыскивают.

Они весело болтали и не замечали, что на них пристально смотрит Витька Грохотов, которому нужно было громко назвать их имена и бежать к клену. Но Витька молчал и, как истукан, смотрел на них. Вот, значит, почему Гошка предложил играть в прятки: захотелось с Аллочкой забраться на чердак!

Умолк негромкий смех Аллы. Они замолчали. Гошка смотрел ей в глаза. Принцесса тоже с любопытством смотрела на него. Гошка тронул рукой пружину, и она издала мелодичный звук. Потом он осторожно прикоснулся к Аллочкиной косе. Гошкина рука скользнула выше, задержалась у основания косы и дотронулась до щеки.

— Хочешь меня поцеловать? — с любопытством спросила Алла.

— Что ты! — испугался Гошка.

— Ты умеешь целоваться?

— Я? — спросил Гошка странным голосом.

— Знаешь, мне иногда хочется, чтобы меня кто-нибудь поцеловал.

Гошка положил ей руки на плечи.

Алла вскочила с дивана и, перебросив косу за спину, сказала:

— С тобой мне совсем не хочется целоваться. Гошка сидел на пыльном диване и, как дурак, смотрел на нее.

Витька Грохотов откашлялся и, вложив два пальца в рот, оглушительно свистнул.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ВОЗМЕЗДИЕ

Солнечным утром пришел участковый милиционер товарищ Васильев. Был он небольшого роста, с круглым добродушным лицом. Последний раз товарищ Васильев был в доме, когда какой-то мужчина учинил в квартире тети Кати, у которой четверо маленьких детей, грандиозный скандал. Маленький милиционер довольно быстро справился с хулиганом и отвел его в милицию. Больше этого человека никто не видел в квартире тети Кати. Да и она о нем не вспоминала.

Товарищ Васильев подошел к ребятам, азартно играющим в орлянку за углом дома. Гошка Буянов, увидев его, на всякий случай спрятал кон в карман, но милиционер был настроен миролюбиво. Поэтому, после некоторого замешательства, игра возобновилась с еще большим жаром. Гошка выигрывал, его знаменитая битка ложилась у самой черты, а два раза угодила в кон. Бил Гошка по монетам с каким-то особенным вывертом, и медяки послушно переворачивались орлом.

Товарищ Васильев внимательно наблюдал за играющими. Когда Гошка ловко одну за другой переворачивал монеты, милиционер удовлетворенно крякал. Чувствовалось, что он понимает толк в этой игре.

— В какой квартире живут Ладонщиковы? — равнодушно спросил товарищ Васильев.

— Сашка, покажи, — сказал Витька Грохотов. Сашке предстояло бить по кону, и он досадливо отмахнулся.

— К вам ведь, — сказал Гошка. — Проводи товарища.

Сашка с неудовольствием посмотрел на милиционера: вот еще принесло не вовремя! Спрятав битку в карман, поднялся с колен и нехотя повел милиционера к себе домой.

Через полчаса товарищ Васильев вместе с Сашкой и его матерью снова появился во дворе. Вид у Сашки был удрученный, и он смотрел себе под ноги.

Ребята почувствовали что-то неладное. Бросив игру, они подошли к приятелю.

— Куда это ты собрался? — спросил Гошка. Сашка мрачно взглянул на него и еще ниже опустил голову. Людмила Григорьевна, Сашкина мать, тоже была взволнована и то и дело поглядывала на окна — не смотрят ли на них соседи.

— Может быть, сразу скажешь, кто еще с тобой был? — спросил милиционер.

— Говорю, случайно нашел, — пробурчал Сашка. — Иду по улице, а он валяется…

— Все равно ведь в милиции расскажешь, — добродушно улыбнулся товарищ Васильев.

— Я сообщу мужу? — спросила Людмила Григорьевна.

— Дело не спешное, — ответил милиционер. Гошка подмигнул Витьке и стал отступать за угол дома. Святая простота Толик Воробьев подошел к Сашке и спросил:

— Чего это ты нашел? Кошелек, да?

Милиционер с любопытством на него посмотрел и сказал:

— Во-во, кошелек. Ты тоже об этом знаешь?

— Я еще ни разу кошелька не находил, — со вздохом ответил Толик. — А хорошо бы.

Товарищ Васильев вытащил из широких штанин маленький желтый кошелек с блестящей кнопкой.

— Узнаешь? — спросил он.

Толик одним глазом долго изучал кошелек, а потом буркнул:

— Это ж Сашкин… Он его…

Тут Витька Грохотов, увидев злополучный кошелек, незаметно лягнул Толика ногой.

— Чего дурачишься? — обиделся Воробей. Единственный глаз его воинственно засверкал.

— Ты давай про кошелек, — напомнил милиционер.

— Про какой кошелек? — наконец сообразил в чем дело Толик. — Ах, про этот… Так он же его нашел. На улице.

— А может быть, где-нибудь в другом месте? — спросил товарищ Васильев и пристально посмотрел на Толика.

— Не устраивайте, пожалуйста, здесь допрос, — попросила Людмила Григорьевна.

— А вы, гражданка, идите себе домой, — посоветовал товарищ Васильев. — Когда нужно будет, мы вас пригласим.

— Он валялся на тротуаре… — заговорил Сашка. — Почему же не поднять? Кто хочешь поднимет.

— На улице, значит, нашел? — усмехнулся товарищ Васильев. — Везет же человеку! А я, понимаешь, еще ни разу на тротуаре не нашел кошелька…

— Я тоже, — сказал Толик. — Кошельки под ногами не валяются. Это Сашка такой везучий… Он и в «орлянку» всегда выигрывает.

— Боже мой, в какую еще «орлянку»? — спросила Сашкина мать.

— Воробей, тебя мать зовет… — из-за угла позвал Гошка. Толик было повернулся, но маленькая крепкая рука милиционера легла на его плечо.

— Э, нет, приятель, — улыбнулся товарищ Васильев. — Придется тебе тоже со мной прогуляться…

— Я не хочу прогуливаться, — плачущим голосом сказал Толик. — Я еще должен посуду на кухне помыть…

— Что же вы двоих? — спросила Людмила Григорьевна. — Забирайте всех детей со двора.

Товарищ Васильев взял за руки Сашку и Толика и повел в милицию. Если бы не форма, можно было подумать, что почтенный отец семейства вышел погулять со своими двумя послушными детьми.

Сашкина мать немного постояла, потом вздохнула и тоже решительно направилась следом.

Гошка и Витька молча сидели на пыльном диване. Гошка часто моргал и проводил растопыренной ладонью по носу и лбу: он ткнулся лицом в чердачную паутину.

— Это была твоя глупая идея — вернуть девчонке кошелек, — сказал Буянов.

— А твоя идея организовать шайку «Черный крест» просто гениальна!

— С таким народом, как вы, любое хорошее дело можно загубить.

— Ладно, — оборвал Витька. — Сейчас не время выяснять, кто из нас больше дурак… Что будем делать?

Гошка наконец содрал с носа липкую паутину и вытер руки о штаны. На черных волосах паутина осталась. Вид сегодня у Буянова был не такой самоуверенный, как всегда.

— Как ты думаешь, Рыжий продаст нас? — спросил он.

— На него надежды мало.

— Лучше бы он этот кошелек в сортир бросил…

— Мать ладно… — сказал Витька. — А вот отец? Мне бы не хотелось с ним ссориться.

— Мой узнает — выпорет, — поежился Гошка. — Я боюсь, хуже бы не было.

— Что может быть хуже?

— Этот же дурачок наболтал девчонке, что мы убили кучу народа… И своим кухонным тесаком у нее перед носом размахивал. Вооруженное нападение… За это посадить могут.

— За кошелек-то?

— А булки?

— Если Сашке пригрозят тюрьмой — всех выдаст, — сказал Витька.

— Еще этого чудика допросят… Артиста. Он спьяна и вправду подумал, что у нас настоящий пистолет.

Витька задумался. На чердаке было тихо. Где-то в дальнем углу возились голуби, внизу тетя Сарра протяжно повторяла: «Соля-а, обедать! Слышишь, Соля, обедать!» — Пойдем в милицию, — сказал Витька. — Я слышал, за добровольное признание смягчают вину.

— Спятил! — Гошка даже подскочил на диване. — Еще неизвестно, может быть, Сашка и не выдаст… Идти в милицию! Да меня туда пирогом не заманишь!..

Сашка вернулся домой во второй половине дня в сопровождении отца и матери. Витька и Гошка — они дежурили в парке — не смогли с ним перекинуться ни одним словом. Сашка шел, низко опустив голову, и смотрел под ноги. Лицо у него было непроницаемое. Зато выразительное лицо дяди Кости — Сашкиного отца — не предвещало ничего хорошего. У Людмилы Григорьевны — красные глаза, в маленьком кулачке зажат мокрый носовой платок.

У подъезда Сашка замедлил шаги и оглянулся. Гошка стал было на пальцах что-то объяснять ему, как глухонемому, но младший Ладонщиков не успел ничего ответить, так как получил крепкий подзатыльник от старшего и пулей влетел в подъезд.

Немного погодя из их раскрытого окошка послышался густой раздраженный голос дяди Кости, жалобное бормотание Людмилы Григорьевны и после небольшой паузы отчаянные Сашкины вопли. Ребятам показалось, что они даже слышат свист ремня.

Гошка и Витька переглянулись. Лица у них стали унылыми.

— Он сейчас отмучается, а у нас все еще впереди, — сказал Гошка. Он даже побледнел.

Крики было прекратились, а потом возобновились с новой силой. По-видимому, старший Ладонщиков минутку передохнул, смахнул пот со лба и снова взялся за ремень.

— Говорят, что битьем ничего не добьешься, — сказал Витька. — А сами лупят нашего брата почем зря.

— У моего бати ремень узенький, как свистнет… Когда я наверняка знаю, что меня будут драть, надеваю трое трусов и двое штанов, — сказал Гошка. — Одни из чертовой кожи. А чтобы не подумал, что мне не больно, ору изо всех сил.

— Орешь ты здорово, — сказал Витька. — На всю улицу слышно.

Гошка уставился на Витьку, даже лоб наморщил.

— Погоди, а почему я ни разу не слышал, как ты кричишь? Терпишь, да?

— Видишь ли, — сказал Витька. — Меня никогда не бьют.

— Рассказывай сказки. Наверное, руку кусаешь?

— Это еще хуже, когда не бьют, — сказал Витька. — Наказали тебя, ремень повесили — и все кончилось. А когда тебя за человека не считают, не разговаривают с тобой, это, брат, похуже, чем любая порка.

— Я согласен, чтобы со мной год не разговаривали, лишь бы не били, — сказал Гошка.

Сашка наконец перестал кричать. Экзекуция закончилась. Правда, еще некоторое время доносился густой голос дяди Кости, перемежаемый звучным всхлипыванием. Потом и это кончилось.

— Теперь три дня на улицу не пустят, — сказал Гошка. И тут они увидели Толика Воробьева. Он как ни в чем не бывало вышел из дома с огромным куском хлеба, густо намазанным маслом. Как же они забыли про Толика?

— Воробей, дуй сюда! — негромко позвал Гошка, высунувшись из-за дерева, за которым они прятались с Витькой.

— Слыхали, как Рыжего били? — спросил Толик, прожевывая кусок. Глядя на него, Витьке тоже захотелось есть.

— Рассказывай, что там было? — спросил Гошка.

— Где?

— Этот тип меня с ума сведет! — возмутился Гошка. — Где! Где! В милиции, черт бы тебя побрал!

— Я там не был.

— Это меня, наверное, за ручку товарищ Васильев на прогулку вел? — спросил Гошка.

— Я сначала заплакал, а потом сказал, если не отпустит, то милицию подожгу, — сообщил Толик. — Ну, он испугался и отпустил…

— Что же все-таки произошло? — сказал Витька.

А произошло вот что. Сашка, которому было поручено вернуть кошелек девчонке, долго тянул, а потом все-таки пошел в магазин. И надо же было так случиться — он тут же напоролся на потерпевшую.

Сашка сразу ее узнал: большеглазое птичье лицо, в волосах белая лента. Днем девчонка показалась ему еще симпатичнее. Закинув красную сетку с двумя булками на плечо, она глазела на голубей, клюющих пшенную крупу. Ноги у девчонки были тонкие и в царапинах. На ногах желтые сандалеты.

Сашка был уверен, что она его не узнает, и поэтому смело подошел и сказал:

— Это, случайно, не твой кошелек?

Сашка не был дипломатом и полагал, что эта фраза самая подходящая. Девчонка, вместо того чтобы обрадоваться, схватила его за руку и завопила на всю улицу:

— Я поймала бандита! Самого главного… Дяденька милиционер, заберите его, пожалуйста!..

Дяденьки милиционера поблизости не было, а народу на улице хватало. Прохожие стали останавливаться и подозрительно смотреть на Сашку.

— Ты что, очумела? — возмущался он, оглядываясь. — Отпусти, а то в морду дам…

— Бандит и бандит… порядочный человек разве ударит девочку? — укорила она Сашку и снова закричала: — Он двадцать три человека зарезал… С половиной… И меня хотел убить и платье забрать…

— Никто тебя убивать не хотел, дурочка, — увещевал ее Сашка. — И потом, вообще меня там не было. У меня это… алиби есть!

— Я тебя сразу по голосу узнала… Ты был самый толстый. Заберите же его!

Сашка не стал дожидаться, пока его на самом деле заберут. Он сунул ей кошелек и быстро зашагал по тротуару. Но девчонка не отставала. Она семенила сзади и громко верещала:

— И что у нас за город? Среди бела дня живые бандиты разгуливают по улице — и никто их не забирает.

— Ты у меня дождешься! — не оборачиваясь, буркнул Сашка.

Один прохожий всерьез заинтересовался этой парочкой. Он шел сзади за девчонкой и внимательно слушал, что она говорит. Может быть, это был переодетый агент уголовного розыска. Короче говоря, Сашка свернул с тротуара, перепрыгнул через придорожную канаву и юркнул в дырку в заборе.

Девчонка тоже прыгнула, но неудачно: она упала, а сетка с батонами плюхнулась в воду на дно канавы. Прохожий помог ей подняться и бросился за Сашкой, но тот уже успел забежать за дом и вскочить в первый попавшийся подъезд.

Взлетев но деревянной лестнице, он спрятался на чердаке. Оттуда в круглое окошко увидел, что прохожий и девчонка побежали к другому дому. Переждав некоторое время, Сашка спустился вниз и благополучно вернулся домой.

А на следующий день за ним пришел товарищ Васильев. В милиции Сашке устроили очную ставку с девчонкой, однако он все равно отпирался, но, когда пришел туда отец, сознался. Единственное, что Сашка скрыл, это имена сообщников. Он сказал, что в лицо их не помнит, а как звать, не знает. У них клички: у одного Робин Гуд, у другого — Спартак. Саша с ними познакомился на улице, и они предложили ему обтяпать одно дельце. Сашка, конечно, отказался, но они пригрозили прирезать, если не пойдет с ними. И он пошел. А больше их ни разу не видел.

Все это Сашка рассказал приятелям, когда они через окно проникли к нему в комнату. Вид у него был несчастный: заплаканное лицо распухло, нижняя губа отвисла, а глаза стали совсем маленькими. Сашка предпочитал не садиться.

Он не рассказал ребятам, что в кошельке вместо трех рублей остался полтинник. Два пятьдесят Сашка истратил на конфеты. Знал бы он, что приедет дядя и купит целый ящик ирисок, ни за что бы не трогал эти проклятые деньги… Пришлось отцу в милиции доплачивать.

И еще не рассказал, что, когда вышли из милиции, к нему подошла девчонка и, горестно вздохнув, сказала:

— Ты особенно не расстраивайся… Если тебя посадят в тюрьму, я буду носить тебе передачи: французские булочки и конфеты «Раковую шейку»…

Покосившись на родителей, разговаривающих с товарищем Васильевым, Сашка прошипел:

— Ну, погоди! Я еще с тобой посчитаюсь… Но девчонка сделала вид, что не расслышала.

— Возвращайся, — сказала она, — я буду ждать. Помахала рукой и ушла, громко вздыхая и хлюпая носом… Это она, артистка, нарочно, конечно! Иначе зачем ей было орать на всю улицу, чтобы его забрали в милицию?..

Сашку пока отпустили, но предупредили, что, возможно, еще придется встретиться. А если он случайно вспомнит настоящие имена своих сообщников, то в любое время может сам прийти в милицию. Милиция — она никогда не закрывается: ни днем ни ночью.

Гошка похлопал Ладонщикова по плечу, сказал, что он настоящий мужчина. Сашка растрогался, горючая слеза скатилась по его толстой щеке. А когда они снова выбрались через окно в парк, Гошка вздохнул:

— Кажется, мы влипли.

— Не выдал ведь? — сказал Витька.

— Я думаю, Рыжего надолго не хватит… Еще одна такая порка, и он пулей помчится в милицию.

— Пойдем сами? — предложил Витька.

— Нет уж, дудки, — сказал Гошка. — В милиции мне нечего делать. Сегодня же надену еще пару трусов.

— В такую жару?

— Я не хочу, чтобы папаша меня застукал врасплох, — сказал Гошка.

Пожав друг другу руки, бывшие члены распущенной шайки «Черный крест» в мрачном расположении духа разошлись по своим квартирам.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЕХАТЬ ИЛИ ИДТИ!

Шла вторая половина июня. Дни стояли теплые, солнечные. Иногда на знойное небо набегала тучка, но город почему-то обходила стороной. Облака никуда не сворачивали. Они чередой плыли над городом, ненадолго закрывая солнце. Облака как железнодорожные составы, уходили куда-то вдаль по своим собственным маршрутам, и небо сновастановилось чистым и синим.

Вечерами в парк прилетали майские жуки. Их стало гораздо меньше, чем две недели назад. Они кружились вокруг деревьев иногда стукались в окна. Мальчишки и девчонки ловили жуков и упрятывали в спичечные коробки. Если поднести коробок к уху, то услышишь монотонное тарахтение. Поймав жука ребята с Чапаевской с одного взгляда определяли, самец это или самка. Коля Бэс научил, как узнавать: у самца на спине черное пятно, а у самки красное.

Однажды высоко над городом прошел самолет. Вслед за ним с ревом пролетели три истребителя. И люди услышали негромкий треск, будто там, наверху, рвали по шву материю.

Гошка Буянов вечером рассказывал, что это был чужой самолет без опознавательных знаков. Сбить его не удалось, потому что он повернул к границе и скрылся. Об этом Гошка узнал от знакомого своего отца.

Понемногу из дома разъезжались. Уехал на Брянщину Толик Воробьев с матерью и бабушкой. Перед отъездом он щеголял в новой матроске и коротких штанишках. На голове — бархатная тюбетейка, а в руках розовый сачок на длинной белой палке. Все это купили ему в дорогу. Там, на Брянщине, Толик будет ловить бабочек своим розовым сачком…

Сестра его, Люська, не поехала на Брянщину. Она была отличница — и ее премировали путевкой в Артек. Через две недели Люська Воробьева поедет на берег Черного моря…

Готовились к отъезду Ладонщиковы. У дяди Кости отпуск с 25 июня. Сашка не готовился: отец сказал, что уголовному элементу — так он назвал сына — делать в деревне нечего. Сашка останется на две недели с бабушкой в городе. Бабушка больная, и Сашка будет в аптеку за лекарствами бегать. И в магазин за продуктами. А присматривать за ним будет близкий родственник, что за речкой живет. У него отпуск через две недели, и он, если Сашка будет себя хорошо вести, привезет его вместе с бабушкой в деревню.

Сашка оказался крепким парнем: два раза вызывали его в милицию, но приятелей он так и не выдал. Отец девчонки, ее звали Верой, требовал построже наказать Сашку. И во что бы то ни стало раскрыть и обезвредить всю «шайку». «Это ведь настоящий бандитизм! — возмущался он. — Представляете: вечер, трое в масках и вооруженные до зубов! Девочка пришла домой белее снега. Просто удивительно, что она не стала заикой!» Папа совсем не знал свою дочь. Сашке хотелось рассказать, как она умоляла взять ее на «мокрое дело», но удержался. Во-первых, все равно не поверили бы, а во-вторых, Вера, когда снова увидела Сашку в милиции, вдруг заявила, что, вполне возможно, она и обозналась… А потом потихоньку сунула ему в руку горсть конфет.

Эта история с ограблением наделала шуму, и милиция вот так сразу не хотела прекращать дело, хотя всем давно было ясно, что никакой вооруженной шайки не существовало, да и ограбление не что иное, как очередная проделка мальчишек с Чапаевской улицы. Этим делом никто не занимался, но оно еще не было закрыто. И поэтому мальчишек по-прежнему лихорадило. Витька Грохотов и Гошка даже осунулись. Они каждый день дожидались, что за ними наконец пожалует товарищ Васильев. Как-то, случайно увидев из окна милиционера, Гошка чуть не подавился супом.

Спокойнее всех чувствовал себя Сашка. Его вызывали в милицию, выпороли, отчитали, впереди его ожидали безрадостные дни в городе с хворой бабушкой. Сашка совершенно справедливо считал, что вполне достаточно наказан, и успокоился. И даже немножко чувствовал себя героем.

Шли дни, похожие один на другой. Ребята ходили на речку, играли в лапту, орлянку. Гошка все еще надевал по трое трусов и, несмотря на тридцатиградусную жару, носил штаны из чертовой кожи. У него даже походка изменилась. Скоро Гошке стало невмоготу, и он снял одни трусы, а потом и вторые.

Взрослые не узнавали своих сорванцов: тихие стали, смирные, беспрекословно ходили в магазин, выполняли все поручения. Особенно изменился Гошка. Раньше, бывало, то и дело чужие матери приходили к его родителям и жаловались, что Гошка то рубашку порвал в драке их сыну, то мяч послал в раскрытое окно и разбил картину на стене, то выпустил перья из пуховой подушки, выставленной во дворе на просушку. А теперь Гошка стал вежливый и послушный. Если раньше в ответ на любое замечание взрослых огрызался, то сейчас смиренно наклонял голову и извинялся.

Да и ребята заметили, что самый отчаянный мальчишка с Чапаевской улицы поджал хвост. Даже когда ядовитый Соля Шепс как-то подковырнул Гошку, тот смолчал. Раньше такого не было.

Когда однажды во дворе снова появился товарищ Васильев, даже без формы и в нерабочее время, Гошка срочно вызвал Витьку на улицу. Тот, не допив чай, выскочил за дверь, провожаемый укоризненным взглядом матери.

— Ты что? — удивился Витька. — Не дал поужинать…

Гошка молча направился в парк. Там за толстым кленом остановился и взглянул на приятеля. И взгляд у Гошки был нервный, бегающий. Нижнюю губу он прикусил.

— Видел Васильева? — спросил он.

— Ну и что?

— Чего он все время шляется у нашего дома?

— Так уж и все время, — возразил Витька.

— По-моему, он напал на ваш след, — шепотом сказал Гошка. — И теперь выслеживает, как ищейка. Сегодня он был без формы. Прошел мимо дома, завернул во двор, постоял в парке и знаешь, что он сделал?

— Вытащил фотоаппарат и сфотографировал наш дом…

— Он посмотрел на наши окна, — не обратив внимания на шутку, продолжал Гошка.

— Чего проще было ему зайти, — сказал Витька. — И спросить, что надо. Он всех наших знает.

— Он напал на след, — сказал Гошка. — Теперь нам крышка.

Витька внимательно посмотрел на него. Даже в сгущавшихся сумерках было заметно, как волнуется Гошка. Тогда еще Витьке и в голову не могло прийти, что Буянов просто-напросто трус. И поэтому он сказал:

— Я ведь тебе предлагал пойти в милицию… Еще не поздно.

— Я лучше из дома убегу!.. — вырвалось у Гошки. — Ты знаешь, как там с нами будут разговаривать? Они умеют… Все выложим — и загремим по этапу.

— Сашка же был там, и ничего, — урезонивал приятеля Витька.

— Вот вляпались! — горестно вырвалось у Гошки.

— Ты говоришь, Васильев смотрел на наш дом? — спросил Витька. — Где он стоял?

— Тут, — показал Гошка, удивленно глядя на Витьку.

— Ну, все ясно, — сказал тот. — Он смотрел на окна Бортниковых. У него есть дочь, худущая такая девчонка, и она занимается в музыкальной школе. У них скоро экзамены, вот она и ходит на репетиции к Алкиной матери. Я сам видел, как она сегодня вечером стучалась к ним. Под мышкой длинный такой ящик со скрипкой.

— На наши смотрел, — сказал Гошка, но уже прежней уверенности в его голосе не было.

На следующий день Гошка снова с таинственным видом вызвал Витьку Грохотова из дома.

— Опять Васильев? — спросил Витька.

Гошка, не говоря ни слова, полез на чердак. Последнее время чердак стал для них привычным убежищем. Там они обсуждали невеселые свои дела втайне от всех. И потом, на чердаке чувствовали себя в безопасности. Если бы вдруг их стали здесь искать, то всегда можно спрятаться в старом хламе или через второй ход убежать.

Сашка Ладонщиков тоже сюда наведывался. Если приятелей не видно на дворе — ищи на чердаке.

Чердак был темный, пыльный, весь в паутине. Настоящее паучье царство. Где-то под крышей, за деревянными стропилами прятались летучие мыши.

— Утром к нам приходил Валька Головлев, старший пионервожатый, — стал рассказывать Гошка.

— Значит, и до них дошло? — нахмурился Витька.

— Я спрятался в прихожей за плащом и слышал, как он разговаривал с матерью… Срочно меня и тебя вызывают в школу к физруку. К тебе Валька тоже заходил, да вас никого дома не было.

— Зачем мы понадобились физруку? — удивился Витька.

— Это он нарочно, чтобы нас в школу заманить, — убежденно ответил Гошка. — Заливал про какие-то зональные соревнования, в которых мы должны участвовать, интересовался, не уезжаем ли из города…

— Хорошо, что еще подписку о невыезде не потребовал, — мрачно заметил Витька.

— Я и говорю, удирать отсюда надо, — сказал Гошка. — Не дадут нам теперь житья…

— Вот заварили кашу… — сердито покосился Витька на приятеля. Собственно говоря, заварил-то Гошка, а расхлебывать всем приходится.

Гошка заявил: чем так жить, или, как он выразился, медленно гибнуть, лучше покинуть отчий дом. Ну, не совсем, а хотя бы на месяц. За это время все утихнет. А когда из таких побегов возвращаются, родители все на свете прощают. Даже есть такая картина «Возвращение блудного сына».

Витька задумался, а потом спросил:

— Вдвоем?

— Чем меньше народу, тем лучше.

Эта идея пришлась Грохотову по душе. Ну что за жизнь дома? На обед не смей опаздывать, вечером — кровь из носу — ложись спать в одиннадцать ноль-ноль. Утром подъем в восемь часов. Зарядка. И это томительное ожидание, что их вот-вот заберут в милицию. А за порогом дома свобода… Эта свобода мерещилась Витьке за излучиной Синей, где начинались пойменные заливные луга. Где вечерами на фоне желтого закатного неба топорщились вершины сосен и елей.

— Ну, так как? — спросил Гошка. — Рванем?

— А где мы возьмем деньги?

— У меня есть копилка. Года четыре не открывали… Видал на тумбочке? Кошка с дыркой на голове? Там рублей десять мелочи наберется.

— В крайнем случае заработаем, — сказал Витька.

— Главное, не тянуть резину. Сегодня шестнадцатое? Восемнадцатого отчаливаем!

— Восемнадцатого, — повторил Витька. — Восемнадцатого у матери день рождения.

— Вот будет ей подарок! — засмеялся Гошка.

— Не годится, — сказал Витька. — Девятнадцатого утром.

— День рождения… Подумаешь! Это предрассудки. Я, например, вообще не знаю, когда у моей матери день рождения.

Гошка встал с дивана и приподнял изодранный матрас с пружинами.

— Вот сюда будем складывать продукты, — сказал он. — У тебя есть рюкзак?

— А Рыжего возьмем? — спросил Витька.

— Он обжора, — подумав, сказал Гошка. — Его будет не прокормить.

— Я за то, чтобы взять, — настаивал Витька.

— Посмотрим.

Они по одному спустились с чердака и разошлись в разные стороны, как будто никогда и не были знакомы.

Пока мать ходила на кухню за чайником, Гошка ополовинил сахарницу. В кармане уже лежали три ватрушки. Ватрушки были с пылу-жару и припекали ляжку.

Мать налила в тонкий стакан крепкого душистого чаю. Отцовская кружка стояла пустая. Отец задержался на работе. Мать иногда бросала взгляды на телефон. Обычно отец в таких случаях звонил, но сегодня телефон молчал.

Мать взяла щипцы и, взглянув на сахарницу, нахмурилась.

— Только что полная была, — сказала она.

— Это вчера, — уточнил Гошка.

— Если будешь столько сахару лопать, без зубов останешься.

— У меня один уже шатается, — сказал Гошка и, засунув в рот палец, пощупал здоровый зуб.

— Наверное, опять что-нибудь случилось, — сказала мать. — Вчера на пятнадцать минут во всем городе свет погас. Что-то там вышло из строя.

— Вредители действуют, — сказал Гошка и взял еще одну теплую ватрушку. Когда мать отвернулась, он запихал ватрушку в карман.

— Мог бы и позвонить, — сказала мать.

— В паровозном депо сразу двух вредителей задержали, — сказал Гошка. — Хотели паровоз испортить.

— Неужели и на электростанции? — задумчиво произнесла мать.

— Мам, можно еще одну? — спросил Гошка.

— Ну у тебя сегодня и аппетит! — удивилась она.

Схватив две ватрушки, Гошка выскочил из дома.

Сашка Ладонщиков без колебаний примкнул к приятелям. Мужик он был хозяйственный и в пылу откровения признался, что у него накоплено семь рублей двадцать восемь копеек. Эти деньги он собирал почти целый год. Из них два рубля выиграл в орлянку. Остальные сэкономил на завтраках.

У Витьки Грохотова денег было меньше, чем у приятелей. Он не копил и ни на чем не экономил. Был уверен, что, если попросит у родителей, они ему всегда дадут. Он попросил и получил от матери три рубля на покупку волейбольного мяча.

Ребята таскали на чердак продукты, снаряжение. Подготовка к побегу шла полным ходом.

Как-то Сашка спросил:

— А кто у нас за атамана?

— По-моему, вопрос ясен, — сказал Гошка. Витька Грохотов не возражал: Гошка всегда был атаманом, но Сашка заартачился.

— Я в милиции побывал, меня выпороли, — сказал он. — Я и буду у вас атаманом.

— Не смеши, — ухмыльнулся Гошка.

— Тогда давайте тащить жребий, — предложил Ладонщиков, которому вдруг захотелось командовать.

Он сам выдернул от старого веника прутик, разломал его на три части. И, поколдовав, выставил крепкий кулак с веснушками. Гошка с безразличным видом вытащил короткую галочку. И теперь на законном основании стал атаманом.

— Вот не везет… — проворчал Сашка.

Витьке было безразлично, кто будет атаманом. Ему хотелось поскорее вырваться из жаркого, душного города на свободу. Один раз ночью Витьке приснилось, как они идут по берегу Синей все дальше и дальше от города… И почему-то их сопровождали белые чайки. Много чаек. Они молча летели над головой, не взмахивая крыльями. Не летели, а парили. Сон Витьке не удалось досмотреть до конца: в восемь ноль-ноль отец разбудил его. Зачем это нужно, Витька не знал. У него каникулы, можно бы и подольше поспать.

Гошка предложил бежать из города на поезде. Они проберутся в вагон, залезут под скамейку и… прощай, любимый город! Сначала в Москву, потом на юг. А там на юге море, горы… Завербуются на рыболовецкий сейнер и будут тюльку ловить. Почему именно тюльку, Гошка не стал объяснять.

Против этого плана ополчился Витька. Он считал, что на поезде далеко не уедешь: милиция тоже не спит. Снимут через сто километров и возвратят домой, как Вадика Поплавского, который в прошлом году убежал из дому. Его поймали и этапом доставили домой к маме и папе. Если уж убегать наверняка, то на своих двоих. И лучше всего по берегу Синей. Они будут купаться, собирать ягоды, а ночью можно закопаться в стог с сеном. И уж никому в голову не придет их преследовать. Да и кто встретит, подумает, что ребята вышли на прогулку. В туристский поход.

— Вот если бы лодка была… — сказал Сашка, которому не хотелось идти пешком.

— Что мы, лодку на реке не найдем? — сказал Витька.

Был вечер. Солнце село за грязным болотом. Оттуда, расцвеченные красным, розовым, желтым, наползали перистые облака. На болоте росла высокая рыжеватая трава и чахлый кустарник. И среди всего болотного царства королевой возвышалась большая белая береза. Каким чудом она выросла на трясине и за что уцепилась корнями, никто не знал, так как до березы невозможно было добраться. Сплошные бездонные окна. На этой недоступной березе свил гнездо ястреб. Ребята видели, как он опускался на вершину с добычей в когтях.

Ястреб был гордый и никогда не вылетал за границы болота. Он не любил шумный, беспокойный город. Распластав серые с зазубринами крылья, он медленно кружил над болотом, свысока поглядывая на город, вплотную подступивший к его извечным владениям.

В этот ясный вечер ястреб покинул свое гнездо и улетел в ту сторону, где встает солнце. Первым его увидел Витька Грохотов. Он задрал вверх голову и долго смотрел на ястреба, который летел над городом, лениво взмахивая крыльями. Увидел Витька ястреба случайно: он услышал шум самолета и посмотрел на небо. И вместо самолета обнаружил над городом ястреба. Витька удивился и сказал:

— Смотрите-ка, старый рыжий разбойник куда-то на ночь глядя собрался.

— У нас есть ружье, — оживился Сашка Ладонщиков. — Пальнуть бы по нему!

— На такой высоте не достанешь, — авторитетно заметил Гошка.

Когда он был в пионерлагере, ему охотник дал пальнуть из настоящего охотничьего ружья. Гошка бабахнул в свою собственную кепку и промазал, но все равно с тех пор считался специалистом в стрельбе из огнестрельного оружия.

— Интересно, куда он полетел? — сказал Витька, провожая птицу взглядом.

Они втроем возвращались от Сашкиного родственника, который жил за речкой. Это он должен присматривать за Сашкой, когда родители уедут в деревню. Родственник — его Сашка называл дядей — был большой любитель рыбной ловли и когда-то обещал Сашке снасть. Сашка давно забыл об этом, да и дядя тоже, как выяснилось, но без рыболовной снасти двигаться в путь было обидно. И Сашка вспомнил про родственника.

Кроме снасти и крючков Ладонщиков выпросил у него старый алюминиевый котелок для ухи, дырявый рюкзак и соломенную шляпу. Справедливости ради нужно сказать, что шляпу дядя сам предложил Сашке. Она ему стала мала. Сплетена шляпа была из какой-то хитрой соломки, которая после дождя села.

Шляпа была нужна Сашке, как собаке пятая нога, но он взял, чтобы не обидеть доброго дядюшку. Растроганный племянник обнял его и облобызал, сказав при этом:

— Может, не скоро свидимся…

— Это почему же? — спросил дядя и с подозрением посмотрел на Сашку. Но тут Гошка поспешил на выручку.

— А вы когда-нибудь ловили лещей? — спросил он.

— Тот не рыбак, кто леща не вываживал. Вот в прошлом году, когда рожь пошла в колос…

Мальчишки целый час слушали рыбацкие байки. Гошка откровенно зевал, но Сашкин дядя не мог остановиться. Выручила жена: позвала ужинать.

На улице Гошка сказал приятелю:

— Ну и язычок у тебя… Чуть не проболтался!

— Хороший у меня дядя, верно? — спросил Сашка. Из-за поворота выскочил голубой кургузый автобус с вытянутым носом. На задней подножке, скорчившись, чтобы не заметил водитель, притаился мальчишка. Он ухмыльнулся и показал язык.

— Толька Петух, — сказал Гошка. — Живет у стадиона. Этот и копейки еще за билет не заплатил.

Гошка знал всех выдающихся мальчишек в городе.

— Обратите внимание на этот дом, — понизив голос, сказал он.

— Здесь родился великий человек? — усмехнулся Витька.

— В саду яблоки первый сорт, — сказал Гошка. — Таких ни у кого больше нет.

Он шлепнул ладонью по рыбацкому котелку и сказал:

— Вот все у нас есть… И леска, и котелок, а об одном мы не подумали…

— О ложках? — спросил Сашка.

— Тебе бы только о жратве, — пробурчал Гошка и, отвернувшись, стал насвистывать какой-то мотив.

— О чем же мы не подумали? — насторожился Витька.

— Кто нам будет обеды варить? Рубашки стирать?

— Сами, — сказал Сашка.

— А кто же еще? — удивился Витька. — Может быть, твоя мать согласится?

Сашка громко заржал. Впереди идущая женщина оглянулась и одернула платье.

— Есть у меня один человек на примете, — сказал Гошка.

— Кто же этот человек? — заинтересовался Витька.

— Без женских рук мы пропали, — сказал Гошка. Витька присвистнул.

— Вон оно что… Нам, оказывается, нужны женские руки! Надо, чтобы нас по головке гладили, на ночь в лобик целовали. Давайте тетю Катю пригласим? Она давно грозится своих детишек бросить и уйти куда глаза глядят.

Сашка еще громче заржал. Молодая женщина снова обернулась, пожала плечами и прибавила шагу. Она почему-то решила, что это над ней потешаются.

— Мы с вами недооцениваем женщин, — сказал Гошка, глядя в сторону.

Витька с любопытством посмотрел на него.

— Уж не Принцессу ли ты хочешь взять с собой?

— На нее можно положиться, — сказал Гошка. — Она не Люська Воробьева… Люська неженка, а Аллочка вместе с родителями по Кавказу путешествовала. Пешком. Жили в палатке. Там она и варить научилась, и все такое.

— Это она тебе рассказала? — спросил Витька.

— Она умеет даже огонь палочками добывать, как древние люди, — сказал Гошка.

— Вот что, — решительно сказал Витька, — никаких девчонок в нашей компании не будет!

— От них лучше подальше держаться, — поддержал Сашка.

— Не хотите — не надо… — сказал Гошка. — Это я так, к слову.

Девятнадцатого побег не состоялся. Утром после завтрака старшему Буянову, у которого в этот день был выходной, пришла в голову фантазия — сходить в баню. А в баню старший и младший Буяновы всегда ходили вместе. И хотя Гошка уверял, что он чистый, так как каждый божий день в речке купается, мать собрала белье и ему. Гошка пустил в ход последний шанс — заявил, что у него чуть ниже спины чирей. Однако отец сказал, что баня чирью пойдет только на пользу.

А вечером Сашка Ладонщиков чуть не погорел. Будучи человеком обстоятельным, он предусмотрительно очистил на кухне продуктовую тумбочку. Хлеб, масло, колбасу — все это завернул в газету и спрятал в прихожей. Родители не заметили бы этот пакет, а вот кот Васька учуял. И когда все улеглись спать, он стал шуровать в прихожей, доставая из бумажного пакета колбасу и масло. Хлеб Ваську не интересовал.

Мать подумала, что это мыши так обнаглели при живом-то коте, и пошла взглянуть. Увидев разодранный пакет и провизию, она пригласила отца взглянуть на все это безобразие.

Посовещавшись, родители разбудили Сашку. Впрочем, тот я не спал, а лишь старательно притворялся спящим.

Так как у Сашки было время придумать что-либо — он-то знал, что мыши тут ни при чем! — он со слезой в голосе поведал родителям грустную историю о бедной пожилой женщине, у которой дом сгорел дотла, и она осталась одна-одинешенька с тремя детьми. Муж ее еще раньше бросил… Вот этой женщине Сашка и решил отнести гостинец.

Утром побег, терять было нечего, и Сашка еще присочинил: мол, не только он так поступил, а ребята со всего дома. Каждый, чем может, помогает этой женщине. Точно так же делали и тимуровцы, о которых написал книжку Гайдар.

Ссылка на литературный источник имела неожиданную реакцию. Родители легли спать и стали о чем-то тихонько совещаться. Немного погодя отец сказал, что помогать людям — это хорошее дело. И вот они с мамой решили дать этой бедной погоревшей женщине три рубля и кое-что из одежды.

Озадаченный Сашка помолчал, а потом сказал:

— За одеждой она сама придет, а три рубля лучше сейчас давайте… Мало ли что будет утром. Вдруг раздумаете? Отец на это сказал:

— Я, по-моему, слов на ветер не бросаю.

С этим Сашка не мог не согласиться. И уснул с довольной улыбкой, предвкушая, как утром присоединит к своим семи рублям двадцати восьми копейкам еще три рубля. И еще подумал, что ночью обмануть родителей куда проще, чем днем…

Наступила ночь. Теплая летняя ночь. В старом парке напротив двухэтажного дома, в котором спали беглецы, мяукали кошки. Их глаза то загорались, то гасли. Меж стволов чертили свои замысловатые кривые летучие мыши. С болота доносились резкие крики ночных птиц.

Прогремел по железнодорожному мосту скорый московский, и снова стало тихо.

Город заснул.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД

Всю ночь моросил дождь.

Гошка проснулся в шесть утра и, лежа на жесткой железной кровати, слушал, как шуршит дождь в листве деревьев. «Дождь не помеха, — думал он. — Все равно сегодня отчалим!» Мать и отец спали. Он слышал их ровное дыхание. Спят и не подозревают, что их сын Гошка через два часа уйдет из дома. Надолго ли? Этого Гошка не знал. Он не любил загадывать вперед. Гошка жил настоящим днем. А настоящий день был дождливым и пасмурным, но все равно он сулил великое приключение.

Рано проснулся и Витька Грохотов. И мысли у него были невеселые. В самый последний момент ему стало жалко мать. Она так веселилась на своем дне рождения — и вот… сын убежал из дома! И отцу, конечно, будет неприятно. Но отец у Витьки человек суровый и даже вида не покажет, что он расстроен. Разве что скажет: «Никогда не думал, что у меня такой неблагодарный сын. Мог бы и предупредить нас, а то тайком, как воришка!» Витька уверен, что, скажи он родителям, что хочет немного попутешествовать по родному краю, они и возражать не станут. Но сказать Витька не может. Дело в том, что побег не его тайна, а общая. Витькины родители могут сказать другим, и все пропало…

А что, если записку оставить?

Витька встал с дивана и отправился на кухню. Родители спали в другой комнате. Он устроился на табуретке у окна и долго и мучительно сочинял записку: «Не сердитесь, мы ушли в туристский поход дней на десять — пятнадцать. Куда — сказать не могу. Но все будет в порядке. Витя». Потом подумал и приписал: «Целую».

Записку Витька положил в книжку: мать перед сном будет читать и обязательно увидит. Покончив с этим неприятным делом, Витька вздохнул и на цыпочках вернулся в свою комнату. Сегодня его не нужно будить в восемь часов. Он в половине седьмого встал.

Сном праведника спал Сашка Ладонщиков. Он даже причмокивал во сне и улыбался. Сашке снился хороший сон. Ему всегда снились хорошие сны, только он их не запоминал.

В это дождливое утро чуть свет проснулись и еще несколько обитателей старого дома на Чапаевской улице…

Сбор беглецов был назначен за железнодорожным мостом. Ровно в девять. Раньше нельзя, потому что это может вызвать подозрение. А в девять утра каждый волен распоряжаться собой, как ему заблагорассудится.

Небо расчистилось. Бесформенные рыхлые облака расползлись во все стороны. Красные железные фермы моста влажно блестели. На высокой насыпи кустиками рос конский щавель с красными метелками. По мосту прошла дрезина, и в речку посыпались блестящие дождевые капли, которые висели на фермах моста. Дрезина укатила, а старый мост еще долго гудел и тренькал.

Первым пришел на условленное место Гошка, как и полагается атаману. На плечах у него вещевой мешок с провиантом и необходимым снаряжением. Он в серой рубахе и все тех же зеленых штанах из чертовой кожи. Гошка сбросил мешок и присел на траву. Достал из кармана испочатую пачку «Беломорканала», спички. Эту пачку он сегодня утром нахально взял у отца из письменного стола. Закурив, Гошка откинулся на траву, положил голову на мешок и от удовольствия прижмурил глаза.

В голубое окно выглянул солнечный луч и стегнул по глазам; Гошка совсем зажмурился. Это хорошо, что погода выправилась. Под дождем не очень-то приятно шагать вдоль реки.

Вторым пришел Витька и наконец, как всегда с опозданием, — Сашка Ладонщиков. Правда, сегодня у него была уважительная причина: мать пошла в магазин за хлебом и, там разменяв тридцатку, принесла ему обещанные три рубля для бедной погоревшей женщины…

Вид у Сашки был живописный: короткие в обтяжку брюки, из которых он вырос, шелковая рубашка с вышитым на кармане розовым пароходом и на голове дядина соломенная шляпа с выгоревшей лентой. На плече рюкзак с пристроенным сверху начищенным алюминиевым котелком.

— Ты куда это собрался, гражданин в шляпе? — спросил Гошка.

— Капитан, капитан, улыбнитесь, только смелым покоряются моря… — жизнерадостно пропел Сашка.

— А мы раздумали, — сказал Гошка.

Сашка перестал улыбаться и уставился на ребят. Маленькие глаза его замигали:

— И черт с вами, — ответил он. — Я один пойду.

— На десять минут опоздал, шляпа! — недовольно заметил Гошка.

— Выбрали начальничка на свою голову, — пробурчал Сашка, облегченно вздохнув. Он и вправду поверил, что ребята раздумали.

Мальчишки поднялись на насыпь и в последний раз посмотрели на родной дом, который был виден как на ладони. Большое серое облако развалилось над домом пополам, и солнце осветило железную крышу. И тут востроглазый Витька увидел на тропинке, ведущей к парадной, знакомую фигуру товарища Васильева. Зачем он пожаловал с утра пораньше? Уж не за ними ли?

— Ищи, дядя, ветра в поле! — засмеялся Гошка и, поправив на плече вещмешок, зашагал по траве.

За излучиной реки их ждал первый сюрприз: на прибрежных камнях в полном походном снаряжении сидели Аллочка Бортникова, Люся Воробьева и — кто бы мог подумать! — собственной персоной Коля Бэс. У Витьки Грохотова даже рот раскрылся от удивления. Гошка и Сашка взглянули друг на друга и потупились.

Коля Бэс надел новые резиновые тапочки и встал.

— Ну, теперь, кажется, все в сборе, — невозмутимо сказал он.

— Витя, закрой, пожалуйста, рот, — посоветовала Алла. — Ворона залетят.

— Мы идем с вами, — сообщила Люся. — В поход.

— В поход? — выдавил из себя ошарашенный Грохотов.

— Сколько километров нам предстоит протопать? — спросил Коля.

— До вечера километров двадцать сделаем, — уверенно ответил Гошка.

Витька с подозрением посмотрел на него: Гошка был немного сконфужен, но отнюдь не удивлен. Сашка снял шляпу и смущенно скреб рыжий затылок.

— Сейчас мы наметим маршрут, — сказал Коля и, достав из кармана карту, расстелил на траве. Гошка подсел к нему.

— Витя, ты чем-то недоволен? — спросила Алла.

— Я просто прыгаю от радости, — буркнул Витька и отвернулся.

Такого предательства он от Гошки не ожидал. Ну ладно, Коля Бэс. Витька против него ничего не имел, но девчонки?..

Алла была в синем тренировочном костюме. На ногах белые носки и крепкие ботинки. В толстую косу вплетена лента. За спиной аккуратный коричневый рюкзак. Люська же Воробьева была одета, как на танцы: в шелковой белой кофточке, новой черной юбке и красных босоножках. В руке пижонский саквояж, который наверняка придется тащить кому-нибудь из мальчишек.

— Отойдем-ка на минутку… — позвал Грохотов Гошку. Буянов оторвался от карты и взглянул на приятеля.

— Не видишь, что ли? — сказал он. — Маршрут разрабатываем.

Беглецы шли цепочкой один за другим. Впереди Гошка, как и полагается командиру, за ним Сашка, потом Принцесса, Витька, Люся Воробьева, и замыкал шествие Коля Бэс. Он отстал не потому, что тяжело идти, — в резиновых тапочках ему удобно, — а потому, что то и дело нагибался и внимательно рассматривал насекомых. Тех, которые представляли интерес, он ловил и прятал в картонную коробку с маленькими дырками. Колю очень интересовали флора и фауна родного края. Поэтому он и отправился в путешествие.

Настоящих беглецов в этой компании было трое: Гошка, Витька и Сашка. Остальные отправились в путь с благословения родителей. Правда, никто из них не выдал товарищей. Родителям было сказано, что они идут в туристский поход вместе с учительницей ботаники. На пять — шесть дней. Дальновидный Коля Бэс предполагал, что на большее ни у кого не хватит пороха.

Коля уже года два собирал жесткокрылых жуков. Он их собрал около пятисот экземпляров. Когда рыжий Сашка проговорился, что они собираются убежать из дома, Коля Бэс заинтересовался этим как натуралист. Его устраивало, что ребята пойдут пешком вниз по реке. За своими жуками Коля, как знаменитый жюльверновский Паганель, готов был отправиться на край света. Кстати, он был и похож на Паганеля: такой же длинный, нескладный и в очках. Вот только сачка в руках не было.

Сашка условился, что Коля в такое-то время придет на место сбора за железнодорожный мост и скажет, что он попал сюда случайно. Мол, жуков и бабочек ловил… Но Коля врать не умел и ничего подобного не сказал.

Рыжий не меньше Грохотова был удивлен, увидев девчонок. Уж кому-кому, а им-то он не сказал о побеге ни слова.

Это сделал Гошка Буянов.

Гошке надоел ворчливый отец, вечно чем-то недовольная мать. Он готов был совсем не возвращаться домой, но одного Буянову было жалко — это расставаться с Аллой Бортниковой. Он пытался настроить ребят на то, чтобы пригласить ее с собой, но из этого ничего не вышло, и тогда Гошка решил действовать самостоятельно. Он написал Алле записку, в которой в самых красочных выражениях обрисовал путешествие по родному краю. О побеге — ни слова. Это могло сразу отпугнуть Принцессу и, кроме того, сорвать все планы.

Передать записку Аллочке он попросил Люсю Воробьеву.

Та охотно взялась выполнить поручение, но по пути не удержалась и прочла Гошкино послание.

Принцесса согласилась отправиться в поход, но с условием, что с ними отправится и Люся, с которой она наконец-то подружилась.

Аллу родители отпустили без всяких разговоров. Во-первых, если она что-либо задумала, отговорить ее было невозможно, во-вторых, Алла уже не в первый раз отправляется в поход. И родители привыкли к этому.

Воробьева не спрашивала ни у кого разрешения: ее отец уехал на неделю в командировку, и она оставила ему на столе записку, что ушла с ребятами в туристский поход.

В старом деревянном доме на Чапаевской переполох начался в час дня, когда Витькина мать обнаружила в книжке записку. К обеду все в доме знали, что их отпрыски отбыли утром в неизвестном направлении. Разгневанный Буянов предлагал немедленно заявить в милицию и искать их с собакой. Ладонщиков сказал, что с него хватит милиции. И так на всю улицу прославились. Отец Аллы Бортниковой успокоил всех, заявив, что просто замечательно, что дети проявили инициативу и дружной компанией отправились в путешествие по родному краю. А жена его добавила, что все будет в порядке, раз с ними Алла и Коля Бэс.

Ничего не сказал по этому поводу лишь отец Люси Воробьевой. Он был в командировке в Москве и еще не подозревал, что больше никогда не увидит свою дочь…

Пока родители судили и рядили о новой выходке своих ребятишек, беглецы отошли от города километров на двенадцать. Давно исчезли из глаз последние городские постройки. Синяя изгибалась, петляла, иногда раздваивалась на рукава, но потом снова соединялась. Там, где проходило старое русло, ржаво поблескивали заросшие высоким камышом и осокой круглые маленькие болотца. Над ними, слюденисто поблескивая крыльями, летали стрекозы. С крутых размытых берегов свешивались ивы. Шли по узким береговым тропинкам и прямо по целине. Им повстречались две небольшие деревушки, но Гошка не остановился. Он упрямо шагал и шагал впереди, изредка поправляя врезавшиеся в плечи ремни мешка.

Видя, что Люся спотыкается и еле волочит ноги, Коля взял ее саквояж и понес. Он стал реже нагибаться за жуками, хотя их попадалось все больше.

Алла остановилась и сказала:

— Куда мы летим? Это ведь не кросс по пересеченной местности.

— Устали? — спросил Гошка, хозяйским оком оглядев свое войско.

— Я — нет, — сказал багровый Сашка, отирая пот с лица.

— Можно босиком? — спросила Люся. Воспользовавшись передышкой, она плюхнулась в своей новой юбке на траву и сбросила босоножки.

— Можно даже платье снять, — ответил Гошка.

— Мы теперь вольные птицы, — прибавил Сашка.

— Привал, — скомандовал Гошка.

Стащили с себя тяжелые надоевшие рюкзаки и попадали на землю. С непривычки этот первый марш-бросок был утомительным.

Совсем рядом спокойно текла раздавшаяся вширь Синяя. У берегов было много камней, и вода, добродушно ворча, перекатывалась через них. В осоке шуршали стрекозы, всплескивала рыбешка. Над рекой плыли облака. У воды на ивовой ветке сидел дрозд и с тревожным любопытством смотрел на ребят. Рядом в гнезде примолкли голодные дроздята.

Гошка достал из вещмешка полевой бинокль на ремешке и стал крутить окуляры. Поднявшись на бугор, долго смотрел в ту сторону, откуда они пришли.

— Погони нет, — сообщил он и повесил бинокль на шею. И от этого сразу стал важным и неприступным. В самый последний момент он прихватил бинокль из отцовской комнаты. Старший Буянов служил в кавалерии и в память об этом хранил старый полевой бинокль.

Витька Грохотов лежал в стороне от всех и смотрел на облака. Он все еще сердился на приятелей, которые нарушили уговор и взяли с собой девчонок. Ну ладно, Алка — она пищать не будет, а Люська? Да она уже сейчас еле дышит, а что дальше будет? К вечеру расплачется и будет проситься к маме, домой. Правда, мама ее вместе с кривым Толиком на Брянщине. Толик ловит своим розовым сачком белых бабочек и толкует с деревенскими мальчишками насчет поджога. Толик с раннего детства мечтает устроить какой-нибудь грандиозный пожар.

Гошка расстелил карту и с важным видом стал глазеть на нее. Коля Бэс лежал рядом и близоруко щурился. Очки отдыхали на рюкзаке. Около уха — картонная коробка, в которой тарахтели жуки. И это было для Коли самой приятной музыкой.

— Я что-то проголодался, — сказал Сашка.

— Начинается… — проворчал Гошка. — Еще не отошли и на семь миль от города, а он уже голодный.

— Почему миль? — спросил Бэс. — На наших картах пока еще расстояния измеряются километрами.

— Мили — это романтичнее, — насмешливо заметил Витька.

— В миле один километр шестьсот метров, — сказал Гошка.

— А сколько сантиметров в дюйме? — спросила Алла.

— Он не знает, сколько метров в версте, — ухмыльнулся Витька.

— И я не знаю, — сказала Алла. — Сколько же?

— Приблизительно тысяча восемьдесят метров, — сказал Коля.

— Бэс, существует на свете такое, чего ты не знаешь? — спросила Алла.

Коля улыбнулся своей приятной смущенной улыбкой, которая сразу делала его лицо мягким, застенчивым, и ответил:

— Хотя Марк Твен и сказал, что, по-видимому, на свете нет ничего, что не могло бы случиться… Я так мало знаю, что удивляюсь всему на свете: этим жукам, стрекозам, траве, ветру, облакам…

— А я вот ничему не удивляюсь, — беспечно сказал Сашка. — Даже не замечаю все эти мелочи.

— Интересный ты человек, — задумчиво произнесла Алла, и непонятно было, к кому это относится: к Ладонщикову или Бэсу.

Гошка свернул карту и засунул в свой мешок.

— Следующий привал через восемь километров, — сказал он. — У деревни Сазоново.

— Через сколько? — жалобно спросила Люся.

— Командир дважды не повторяет команду, — ехидно заметил Витька.

— Кому не нравится, может вернуться домой, — сухо сказал Гошка.

Алла перекинула косу на спину и с любопытством посмотрела на Буянова, но не сказала ничего, лишь улыбнулась.

— Так как насчет подзаправиться? — спросил Сашка.

— Привал в деревне Сазоново, — повторил Гошка и взвалил вещмешок на плечи.

— Слышал? — ухмыльнулся Витька. — Подтяни потуже ремень на своем толстом пузе и шагай вслед за командиром. Чего выдумал — подзаправиться.

— Я на ходу, — проворчал Сашка и достал из кармана кусок копченой колбасы.

Когда все двинулись в путь, Витька Грохотов затянул во все горло:

Шел отряд по берегу,
Шел издалека,
Шел под красным знаменем
Командир полка…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ШЕСТЕРО В ЛОДКЕ

Гошка просчитался: деревня Сазоново оказалась не в восьми километрах, а в семнадцати. До деревни в этот день не дошли. Сделали привал неподалеку от хутора, который на карте не был обозначен. Перекусив всухомятку, ребята до вечера так и не поднялись с места. Гошка храбрился, говорил, что нужно идти до деревни Сазоново, но и в его голосе не было уверенности. Все смертельно устали и слышать не хотели ни о какой деревне.

Сашка Ладонщиков к вечеру оборудовал удочку и засел в камышах. Немного погодя оттуда послышался его голос:

— Вить, костер запалил?

— А что, леща поймал?

— Поймаю…

Гошка отправился со своим биноклем ил разведку. Ночевать на берегу было мало радости. Эскадрилья за эскадрильей прибывали комары. С остервенелым зудом они набросились на путешественников. То и дело раздавались звонкие шлепки — это ребята лупили себя по плечам, лицу, убивая ненавистных комаров.

Люся Воробьева нарвала травы и положила на голые ноги. На руках у нее вскочили волдыри. Коля Бэс поймал одного комара и стал внимательно разглядывать. В это время сразу два пристроились на его лбу.

— Еще хорошо, что не малярийные, — сказал Коля. — Все в природе целесообразно, даже змеи, но вот к чему эти твари, я не знаю… Посмотрите, сколько их, и они совершенно не боятся смерти. Летят напропалую, в огонь, воду, куда угодно. У них почти отсутствует инстинкт самосохранения.

— А я не боюсь комаров, — подал голос из камышей Сашка. — Я на них внимания не обращаю.

— Это они на тебя внимания не обращают, — сказала Алла. — Ты слишком для них толстокожий.

— И жирный, — тонким голосом добавила Люся.

— Эй, принимайте рыбу! — крикнул Сашка и выбросил на берег крошечную плотвицу.

Алла наломала зеленых веток и раздала ребятам.

— Отгоняйте ветками, — сказала она.

Потом притащила сухих палок и охапку сена. Достала спички из рюкзака и в два счета запалила костер. Комары, почуяв дым, сразу отступили.

— Ты нас спасла от верной смерти, — сказала Люся, подсаживаясь к самому огню.

Витька Грохотов рассудил, что у костра ночь провести — это, конечно, романтично, но перед завтрашней дорогой необходимо выспаться. И он отправился подыскивать место для ночлега.

Солнце медленно садилось за рекой. Багровые облака неподвижно застыли на горизонте. Витька шел по скошенному лугу и вдыхал душистый запах сена. Вскоре за молодым березняком он наткнулся на два свежесметанных стога. К одному из них были прислонены позабытые грабли. Витька взял их, несколько раз провел по земле. К зубьям прицепилось несколько сухих травинок. Хозяин — старательный мужик, чисто подгреб. Придется с одного бока стог пощипать, чтобы сделать нишу. Лучше, конечно, с двух — девчонки будут спать отдельно.

Витька с трудом выдернул из стога клок сена. Понюхал и подбросил вверх. Легкий вечерний ветер подхватил травинки и развеял по лугу. Витька вспомнил мать. Что она сейчас делает? Сидит на кухне, опершись локтем о подоконник, и смотрит в окно. И думает о нем, Витьке…

— Эй-эй, сюда! — донесся пронзительный Сашкин крик. Витька побежал к речке. Там уже стояли на берегу Коля Бэс и Алла. Люся, пряча лицо от едкого дыма, приплясывала у костра. Гошки все еще не видно.

— Тащу леща! — свистящим шепотом сказал Сашка. Его было почти не видно. Он ворочался в камышах и пыхтел.

— С пуд… — бормотал Ладонщиков. — Мой дядя и тот таких не вылавливал.

Сашка наконец выломался из камышей с изогнутой удочкой в руках. Подвернутые штанины мокрые, на толстых икрах налились кровью комары.

— Я подтащу, а вы хватайте! — приказал он, пятясь задом.

Витька полез в камыши. Он растопырил руки, будто собирался обнять леща. На конце лески действительно сидела рыбина. Только не лещ, а матерая щука. Когда ее подвели к берегу, щука высунула из воды длинную голову с выпученными глазами, раскрыла пасть, будто усмехнулась, и выплюнула вместе с крючком небольшую плотвицу. Ударив хвостом по воде, щука величественно ушла в глубину, а обомлевший Сашка стоял с удочкой в руках и чуть не плакал.

— Сорвалась… — простонал он.

— Удивительно, что он ее к берегу подтащил, — сказал Коля.

— Ей очень хотелось посмотреть на нас, — усмехнулась Алла.

— На уху-то наловил? — спросил Витька.

Сашка снова полез в камыши и принес ивовый прутик, на который было нанизано штук двадцать небольших рыбин: плотвиц и окуней.

— Такая щука! — вздохнул Сашка. — На пуд, не меньше!

— Хватил! — сказал Коля. — Килограммадва.

— Ушла и ушла, — сказал Витька. — Что о ней толковать? Давайте рыбу чистить… Кто умеет?

Алла взяла кукан и молча понесла рыбу к костру.

— Два килограмма — это тоже будь здоров, — сказал Сашка. Он все еще не мог успокоиться. Даже дядя не рассказывал, что на удочку ловил таких огромных щук.

Когда уха весело закипела в алюминиевом котелке, пришел Гошка. Он присел у костра и, поглядывая на Аллу блестящими карими глазами, стал рассказывать:

— На хуторе живет мужик с женой и дочкой. Во дворе у них огромная собака на цепи… Как волк. Мужик тешет топором бревно, а жена доит корову. Дочка сбивает в горшке масло… Наверное, единоличники.

— Ты с ними разговаривал? — спросила Люся.

— Я в бинокль за ними наблюдал.

— Что же ты про собаку забыл? — спросил Витька. — А собака что в это время делала? Блох искала?

— Я еще кое-что высмотрел… — сказал Гошка. — Утром узнаете.

Алла попробовала деревянной ложкой уху, немного подсолила и велела снимать с огня.

Все уселись вокруг котелка. На промасленной газете были разложены хлеб, бутерброды с маслом и колбасой. Кто-то прихватил с собой зеленый лук и сало.

Сашка, пожадничав, первый засунул свою большую ложку в котелок и обжегся. Нос его сморщился, на глазах выступили слезы.

— Как уха? — невинно спросила Алла.

— Караул, — сказал Сашка, и все рассмеялись, до того была у него уморительная физиономия.

— У меня нет ложки, — сказала Люся.

— Возьми мою, — с готовностью протянул ложку Сашка. — Я уже наелся…

Деревянные и железные ложки бойко застучали по котелку.

Дым от костра отогнал комаров, и они угрожающе гудели невдалеке, дожидаясь своего часа.

Солнце село, и над рекой поднялся белый туман. В камышах всплескивала рыба. Кричали ночные птицы. Слышно было, как на хуторе протяжно замычала корова и сразу замолкла.

— Завтра подъем в пять, — сказал Гошка.

— Почему так рано? — спросил Сашка.

— Узнаешь… — уклонился Гошка от прямого ответа.

— Отличная уха, — похвалил Коля, осторожно отхлебывая.

Алла ничего не ответила, но видно было, что ей приятна Колина похвала.

Еще солнце не взошло, когда Гошка поднял ребят. В черных волосах его запуталось сено. Мальчишки и девчонки с трудом продирали заспанные глаза. Сашка вообще не хотел вставать. Он что-то бурчал с закрытыми глазами и отбрыкивался. Гошка вытащил его за ноги из стога и проволок по мокрому скошенному лугу.

— Я еще посплю, — умолял Сашка. — Полчасика… Слышь, пап?

— Слышу, сынок, слышу… — засмеялся Гошка и еще проволок его метров пять.

Сашка окончательно проснулся и принялся поносить на чем свет стоит Буянова за то, что в такую рань поднял.

Девчонки встали быстро, сбегали к речке и умылись. Правда, Люся пожаловалась, что у нее все мышцы ноют. Однако вид у нее был, когда она вернулась с речки, вполне свежий и бодрый.

Гошка торопил всех и то и дело подносил бинокль к глазам, поглядывая на хутор.

Одинокий дом с хозяйственными постройками еще спал. Там, где должно взойти солнце, небо желтело, розовело. Над рекой стоял густой молочный туман. Было свежо, и холодная роса обжигала ноги.

Гошка привел ребят к заросшему камышом берегу и вывел из зарослей лодку.

— Ура! — крикнул Сашка, но Гошка зашикал на него и погрозил кулаком.

— Поживее усаживайтесь, — приказал он и всунул в уключины два весла.

— А мы не утонем? — спросила Люся. — Я плавать не умею.

— Давай садись! — прикрикнул Гошка.

Все забрались в лодку. Она грузно осела, но держалась на воде хорошо. Лодка была старая, но крепкая и хорошо просмоленная. На дне немного воды и черпак — смятая алюминиевая тарелка с отломанным краем.

Гошка сел за весла. Впрочем, грести не нужно было: течение подхватило и не спеша понесло лодку посередине реки. Гошка лишь направлял веслами.

Выразить восторг по поводу благоприятной перемены в их судьбе он позволил, лишь когда хутор остался позади.

— Со мной не пропадешь, — самодовольно заметил Гошка.

— У единоличника украл? — спросил Витька.

— Какие ты слова употребляешь… — поморщился Буянов, — Не украл, а конфисковал.

— А как мы ее назад вернем? — поинтересовался Коля.

— Заказной бандеролью отправим по почте… — рассмеялся Гошка.

— Человек хватится, а лодки нет, — сказал Коля.

— Лодка тю-тю! — ухмыльнулся Сашка.

— Мне это тоже не нравится, — сказала Алла, Гошка обвел всех глазами.

— К берегу причаливать? — спросил он.

— Не слушай ты их! — всполошился Сашка. — Кому эта лодка нужна? Старая и течет…

— Я могу и к берегу, — сказал Гошка. — Как будто мне больше всех нужно.

— Единоличник новую сделает, — заметил Сашка.

— Я ее нашел в кустах, — сказал Гошка. — Может быть, она вообще ничейная.

После этого разговоры о лодке прекратились. Никому не хотелось тащиться по мокрой траве с рюкзаками на плечах. А на лодке хорошо! Сидишь, а вода журчит у бортов и перед глазами открываются картины природы, одна другой интереснее.

Лодка с шестью пассажирами плыла вниз по течению, огибая заросшие ивняком заводи. Иногда берега совсем близко подступали друг к другу, и казалось, что лодка ни за что не протиснется между ними, но остроносая плоскодонка проскакивала узкий коридор — и течение снова выносило ее на большую воду.

Они не знали, сколько километров проплыли за день. Путешествие сразу стало приятным и легким. Захотели выкупаться — пристали к песчаному берегу — и купайся сколько хочешь. Припекло солнце макушку — зачерпнул пригоршнями воду и лей на голову. Сашке Ладонщикову не надо на голову лить воду; у него соломенная шляпа. Он сидит на корме, только пригоревший на солнце нос из-под шляпы торчит. И не поймешь, задумался Сашка или дремлет. Гошка, будто невзначай, ударил веслом по воде и окатил его.

Сашка поднял голову, и стали видны его голубые сердитые глаза.

— Я ведь такой, — сказал он. — Могу и в глаз заехать.

— Неотесанный ты человек, товарищ Ладонщиков.

— Мне, может, гениальная мысль пришла в голову…

— Гениальная мысль? — засмеялся Буянов. — В твою голову?

— Куда мы плывем? — спросил Сашка.

— Туда, — неопределенно кивнул Гошка. — Вниз по матушке-реке.

— Сидишь с веслом в руках такой важный, как Стенька Разин, а не знаешь, куда плывем… Командир называется!

— Как это не знаю?

— Куда впадает Синяя? — спросил Сашка.

— Синяя? — переспросил Гошка.

— Я ведь говорил: не знает! — сказал Сашка.

— А куда она впадает? — спросила Алла.

— В озеро, — сказал Коля Бэс.

— Чего мы будем делать на этом озере? — спросил Сашка.

— Там рыбацкий поселок, а на другом берегу — рыбзавод.

— Я бы с удовольствием половил с настоящими рыбаками, — вздохнул Грохотов.

— Слушайте внимательно, — сказал Сашка. — Неподалеку от поселка Савино, мы будем в аккурат проплывать мимо, протекает еще одна речка — Вишенка… Можно лодку перетащить по суше, и мы по Вишенке в аккурат попадем в Широкую, а по ней можно аж до самой Волги добраться… Ну, как моя идея?

— Какое расстояние от Синей до Вишенки? — спросил Коля.

— Что, мы лодку не дотащим?

— Таскали ведь по суше свои корабли византийцы на пути из Варяг в Греки… — насмешливо заметил Гошка.

Коля достал карту и стая внимательно рассматривать. Гошка, направляя лодку одним веслом, тоже заглядывал в карту.

— Из Синей, говоришь, в аккурат в Волгу? — насмешливо спросил он.

— В аккурат, — с удовольствием повторил Сашка понравившееся ему словечко.

Девчонки участия в разговоре не принимали. Девчонкам нравилось плыть на лодке по течению. А куда — не имело значения. Конечный пункт был никому не известен. Даже Гошке Буянову — командиру отряда.

— Я подсчитал с точностью до километра, — невозмутимо сказал Коля. — От Синей до Вишенки в Самом узком месте — двадцать пять километров.

— Дядя говорил — совсем близко, — не очень уверенно сказал Сашка. Он надвинул шляпу на глаза, и его лица снова не стало видно.

— Зачем нам тащить лодку? — сказал Грохотов. — Мы ее оставим на берегу.

Соломенная шляпа подскочила вверх.

— На Вишенке раздобудем другую, — оживился Сашка. — Гошка у нас на это дело мастер…

— Волга — это, конечно, заманчиво, — сказал Коля. — Только до нее ого-го!

— Будем путь держать на Волгу, — сказал Гошка. — Да… а что на этот счет думают наши девочки?

— Мне Сашина идея нравится, — как всегда коротко, ответила Алла.

А что на этот счет думает Люся Воробьева, осталось неизвестным. Люся сладко спала под журчание воды, положив пушистую голову Принцессе на колени.

Перед обедом приключилось маленькое происшествие. У Коли Бэса свалились с носа в воду очки. А без очков Коля мог отчетливо видеть лишь дальние горизонты. Вблизи он решительно ничего не различал. Вместо лиц — сплошные бледные расплывчатости.

Пришлось причаливать к берегу и нырять за очками. То место, где они упали, знали приблизительно. Гошка и Витька стали нырять и шарить по каменистому дну. Гошка, тяжело отдуваясь, сказал, что налима за хвост подержал, а вот очков что-то не видно.

Коля Бэс сидел на камне и, щурясь, смотрел куда-то вдаль. Для него мир становился видимым за излучиной реки. И еще он хорошо видел облака и ласточек, носящихся под ними.

Сашка Ладонщиков нырять не стал. Он это дело не любил и вообще боялся воды. Девчонки вышли на берег и стали рвать сочный щавель.

— Хочется тебе домой? — спросила Люся.

— Я люблю путешествовать, — сказала Алла.

— Когда мы назад вернемся?

— Вернемся, — сказала Алла.

— Мне тоже нравится путешествовать, — помолчав, сказала Люся.

Гошка и Витька все ныряли и ныряли. Тяжелые всплески и громкое фырканье нарушили полуденную тишину. Сначала мальчишки переговаривались, потом стали нырять молча. В прибрежных кустах пели птицы, поскрипывала осока. В тени, у самого берега, желтели кувшинки. На зеленых глянцевых листьях отдыхали синие стрекозы и еще какие-то маленькие пузатые букашки. Водяные пауки сосредоточенно меряли водное пространство.

Когда ребята, усталые, с покрасневшими глазами, вылезли на берег, Коля встрепенулся и, заморгав, тихо спросил:

— Бесполезно?

— Я — пас, — сказал Гошка и тяжело шлепнулся на песок.

— Там течение, — пробормотал Витька. — Куда же их могло отнести?

— Щука проглотила, — буркнул Гошка. Он лежал, закрыв глаза.

— Попробую поискать у того берега.

— Пустое дело, — отозвался Гошка.

— Поищу, — сказал Витька и опять пошел в воду.

— Я бы на твоем месте, Бэс, пенсне носил, — сказал Гошка.

— Почему пенсне? — удивился Коля. Глаза у него были большие и светлые. Зрачки от напряжения расширились.

— Пенсне носят на золотой цепочке, а цепочку пристегивают к чему-нибудь…

— Мне это в голову как-то не приходило, — тихо сказал Коля. Потеряв очки, он утратил чувство юмора.

— Столько времени из-за тебя потеряли!

— Без очков я пропал, — сказал Коля, тоскливо прислушиваясь к знакомому жужжанию: пролетел какой-то жук.

— Меня ты видишь? — спросил Гошка. И показал ему язык.

— Жук-олень, — сказал Коля, поворачивая голову в ту сторону, куда полетело насекомое.

— Какой еще олень? — лениво спросил Гошка.

— Два каких-то стекла… — печально сказал Коля. — И мир без них утратил свои привычные очертания.

— Ложку-то мимо рта не пронесешь? — сказал Гошка. — А в городе купишь себе очки в любой аптеке.

— Витя еще ныряет? — спросил Коля. Пришли Алла и Люся. Они преподнесли Бэсу на круглом листе кувшинки, как на блюдце, красные спелые ягоды.

— А мне? — спросил Гошка, глядя на Принцессу.

— Там на поляне Сашка объедается, — ответила она. — Можешь присоединиться к нему.

— И не мешкай, — посоветовала Люся. — А то он все слопает.

По песчаному откосу к ним приближался Витька. Нос у него посинел, на теле выступили маленькие пупырышки. Здесь сильное течение, и вода была холодная. Гошка даже не обернулся. Усмехнулся и процедил:

— Уж если я не нашел…

— За водоросли зацепились, — сказал Витька и положил Бэсу на колени мокрые очки.

Коля поспешно нацепил очки, посмотрел на Витьку, потом сиял, тщательно протер подолом рубашки и снова надел.

— Можно, я тебя обниму? — спросил он.

— Дай лучше ягод, — попросил Витька, поглаживая ссадину ниже колена.

Коля вскочил с камня и протянул Витьке лист-блюдце с первой летней земляникой.

— Как бы Сашка и вправду все ягоды не съел, — сказал Гошка и, поднявшись с песка, пошел на земляничную полянку.

Река текла среди лугов и полей, петляла меж деревень, с разбегу врезалась в густой кустарник и перелески. Когда ветви деревьев, склоняясь к воде, загораживали небо, река становилась темной, и дна было не видать. На берегах иногда встречались рыбаки с длинными удочками. Они неподвижно стояли на одном месте и лишь взглядом провожали лодку, битком набитую мальчишками и девчонками. И молчаливые коровы, стоя на отмелях по колено в воде, равнодушно смотрели на ребят добрыми большими глазами.

Какой-то человек в закатанных выше колен брюках и с багром в руках что-то крикнул им, но никто ничего толком не расслышал — и лодка проплыла мимо.

На безоблачном небе светило жаркое солнце. Мальчишки давно скинули рубашки и штаны. Загорали в одних трусах. Девчонки долго крепились, а потом тоже разделись. У Принцессы золотистая загорелая кожа. И только из-под черного сатинового лифчика выглядывает узкая белая полоска. У Принцессы красивые руки и ноги. И вся она красивая, и раздетая и одетая. Люська тоже ничего, но она больше похожа на мальчишку-подростка, чем на девушку. У Люськи худенькие острые плечи с веснушками. И маленький, в синюю крапинку лифчик смешно топорщился на ее мальчишеской фигуре. Это был первый Люськин взрослый лифчик, который на днях мать сшила ей. И Люська, неумело поправляя тоненькие бретельки, совсем по-женски, с некоторой гордостью поглядывала на мальчишек.

Коля Бэс и Сашка Ладонщиков не обратили никакого внимания на то, что девчонки разделись. Бэс с удовольствием смотрел на берега, вдыхал свежий, настоянный на речной воде, прибрежной осоке и сосновых иголках воздух. В общем, наслаждался жизнью. Сашка сладко дремал под своей гигантской шляпой и видел какой-то приятный сон. Толстые губы его иногда растягивались в улыбке.

Люся Воробьева, обиженная равнодушием мальчишек, в десятый раз поправила бретельки и пожаловалась подружке:

— У меня лифчик жмет… Не знаю, что делать.

Алла только улыбнулась, а Гошка не утерпел и буркнул:

— Жать-то ему нечего…

Люся даже побледнела от негодования, но ничего не ответила. На эту щекотливую тему было как-то неудобно разговаривать.

Еще солнце не спряталось за сосновый бор, когда ребята распрощались с рекой Синей и своей роскошной лодкой, которую с трудом вытащили на берег. Гошка попробовал поднять лодку за нос, но не смог даже оторвать от земли.

— Сашок, ты ведь хотел ее тащить до Вишенки… — сказал он. — У меня что-то не получается… Попробуй-ка?

— Византийцы таскали, а мы не сможем? — бодро ответил Сашка. — Нет таких преград, которые бы не смогли преодолеть советские люди!

— Убил, — сказал Гошка. — Сдаюсь.

— Давайте письмо напишем хозяину лодки? — предложила Алла. — Он приедет сюда и заберет.

— Понимаешь, на лодке обратный адрес позабыли написать… — усмехнулся Гошка.

— У Коли есть карта.

— Этот хутор безымянный, — сказал Коля. — И мы не знаем фамилии хозяина.

— Была бы лодка, хозяин найдется, — оптимистически заявил Сашка.

Пока ребята толковали про лодку, Витька Грохотов сходил в деревню и узнал самую короткую дорогу до Вишенки. Всего пятнадцать километров. Через сосновый бор нужно идти по тропинке, а дальше пойдут колхозные поля, сенокосы. Дорога там накатанная до самой Вишенки.

И вот снова отряд с рюкзаками за плечами и сумками в руках пробирался через темный бор. Корявые узловатые корни то и дело пересекали тропинку. Коля и Ладонщиков уже разбили пальцы на ногах. У Сашки даже ноготь посинел. Он шагал позади всех и потихоньку ругался. А над ними глухо шумели вековые сосны и ели. Небо спряталось в колючих ветвях. Стало сумрачно и прохладно.

Солнце село, и вершины сосен и елей были облиты желтым и красным светом. На небе зажглись первые звезды. Откуда-то неожиданно вынырнул месяц и поплыл над полем. Над лесом кружились молчаливые черные птицы.

Переночевать решили в огромном стоге соломы, оставшемся с зимы. По колючей стерне ребята подошли к нему и стали выбирать место для ночлега.

— Полундра-а! — вдруг закричал Гошка.

Все бросились к нему. Буянов стоял у стога и тащил из-под него что-то белое и бесконечное.

— Парашют! — сообразил Витька Грохотов.

Это был шелковый парашют, скомканный и запрятанный под стог. Гошке показалось, что в этом месте одонок рыхлый и легко будет надергать соломы. Выдернув несколько охапок, он вместе с соломой прихватил шелковую стропу.

Теплая летняя ночь, обступившая их со всех сторон, и мягкая тишина, и звездное небо — все это никак не вязалось с огромным белым полотнищем, распростертым вдоль стога.

Всем как-то стало не по себе.

— Кто его сюда спрятал? — задал мучивший всех вопрос Витька. И сам ответил: — Парашютист… Но мы ведь сегодня не видели ни одного самолета?..

— Из леса и не увидишь, — заметил Гошка.

— И чего тут гадать? — сказал практичный Сашка. — Сам бог послал нам на всех одно большое одеяло…

— Очень все это странно, — сказал Витька.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ САФРОНОВ

Это был последний день перед войной.

Ребята шагали по проселочной дороге, тянувшейся вдоль ржаного поля. Ярко желтела на обочинах куриная слепота. Иногда прямо из-под ног с треском выпархивала куропатка.

Если ночью, наткнувшись на парашют, ребята были озадачены и встревожены, то утром все показалось простым и понятным.

— Где-нибудь рядом аэродром, — сказал Гошка. — Курсанты прыгали, вот и оставили.

С ним никто спорить не стал. Почему бы действительно кто-нибудь из курсантов не мог спрятать на время свой парашют? Не тащить же его на себе на аэродром!..

Мальчишки скатали шелковое полотнище и положили на прежнее место. Даже соломой прикрыли. Когда двинулись в дуть, Ладонщиков отстал. Подождав, пока ребята свернули к лесу, он отхватил ножом шелковую стропу. Эта прочная стропа еще пригодится. Сашка аккуратно скатал упругий шелковый шнур, запрятал подальше в рюкзак и бросился догонять своих.

Старшего лейтенанта Сафронова они повстречали на опушке березовой рощи. Он сидел на черном пне и курил, поджидая ребят, которых уже давно заметил. Когда они поравнялись, старший лейтенант поднялся. Был он высокий, светловолосый, с симпатичным улыбчивым лицом. Рядом с пнем стояли туго набитый вещевой мешок и картонная коробка, перевязанная шпагатом.

— Отделение-е, стой! Раз-два! — певуче скомандовал Сафронов и первым рассмеялся.

Ребята остановились. Коля Бэс уселся на траву и стал снимать тапочки. Последний километр ему было трудно поспевать за всеми, но он терпеливо ждал привала. Люся Воробьева тоже, воспользовавшись остановкой, присела на обочину.

— Далеко путь держите? — спросил старший лейтенант.

— Где-то здесь должна быть река Вишенка, — сказал Гошка, с интересом разглядывая командира.

— Я на этой Вишенке в детстве вот такую плотву ловил, — показал старший лейтенант.

— Далеко ли до речки? — спросил Гошка.

— Километров семь, — ответил командир. — А зачем вам сдалась эта речка?

— Плотву будем ловить, — уклончиво ответил Гошка.

— Туристы? — спросил командир.

— Ага, путешествуем по родному краю, — нашелся Сашка.

— Завидую вам, — сказал командир. — Вольные птицы…

— А вы… — начал было Гошка, но Сафронов перебил:

— К старикам в отпуск. Слышали про такую деревню Дрозды?

Про Дрозды никто не слышал. Даже Коля Бэс.

— На карте такая деревня не обозначена, — заметил он.

— Деревушка-то всего тридцать дворов, — сказал Сафронов.

— Дядя, а тут есть близко аэродром? — спросил Сашка, но, вспомнив про обрезанную стропу, сразу умолк, — Аэродром? — переспросил командир. — Зачем он тебе?

— Тут самолеты все время летают… — стал темнить Сашка. — Ну, я и подумал…

— Не видел я никаких самолетов, — внимательно посмотрел на него Сафронов.

— Я тоже не видел, — сказал Витька и выразительно взглянул на Сашку. — Это тебе, наверное, приснилось?

— Может, и приснилось, — охотно согласился Сашка. — Мне каждую ночь что-нибудь снится.

Гошка переводил взгляд с одного на другого и ничего не понимал: почему они не хотят рассказывать командиру про парашют? Ну, если им нравится играть в прятки, то ему это совершенно ни к чему.

— Мы парашют нашли в стоге, — сообщил он.

— Вот оно что… — протянул Сафронов. — И куда же вы его дели?

— Под стогом и оставили, — сказал Гошка. — А что мы должны были с ним сделать?

— Кто положил его туда, тот и заберет, — сказал Сафронов.

— Я тоже так думаю, — согласился Гошка.

— Ребята, а что, если этот парашют спрятал шпион? — сказала Алла и взглянула на командира.

— Все может быть, — ответил тот.

— Может, он был совсем рядом? — сказала Люся. — Вместе с нами спал в стоге?

У нее даже озноб пробежал по спине от одной этой мысли.

— Мы бы его разоружили, — горячо сказал Гошка. — Подкрались бы потихоньку ночью, отобрали оружие и связали!

— У меня шнур есть… — ляпнул Сашка и прикусил язык.

— Шпион специально спустился с неба сюда, чтобы крепко спать, — усмехнулся Витька.

— Нас ведь четверо мужчин, — сказал Гошка. — Неужели не справились бы с одним диверсантом?

— Почему четверо? — вмешалась Алла. — Нас шестеро.

— Коля, — повернулся Витька к Бэсу. — Мог шпион спрятать парашют в стоге?

— А почему бы и нет? — ответил Коля.

— Это мог сделать и наш летчик, потерпевший аварию, — сказал Витька.

— Справедливо, — согласился Коля.

— Надо было парашютисту оставить свою визитную карточку, — сказал командир.

Он слушал перепалку и посмеивался. На петлицах у него три красных кубика. Начищенные хромовые сапоги блестели даже сквозь налет дорожной пыли. Гимнастерка подпоясана широким ремнем со звездой и портупеей, на боку скрипучая кобура с тяжелым пистолетом.

— Как вас звать? — спросила Алла.

— Старший лейтенант Сафронов.

— А имя?

— Владимир… Володя.

— Вы очень похожи на Крючкова.

— Кто же это такой?

— Вы не знаете киноартиста Николая Крючкова? — удивилась Алла.

— Я очень польщен, — улыбнулся старший лейтенант.

— До свиданья… товарищ Володя, — сказал Гошка и скомандовал подъем.

— Мне с вами по пути, — ничуть не обиделся старший лейтенант. — До речки.

Когда сквозь заросли ольшаника блеснула Вишенка, Сафронов распрощался с ребятами. Ему нужно было в другую сторону — в деревню с птичьим названием.

Старший лейтенант легко зашагал по тропинке вдоль реки. Казалось, он не чувствовал тяжести своего вещмешка. Трава хлестала его по голенищам сапог. У излучины он остановился и, помахав свободной рукой, исчез.

И никто из ребят не подозревал, что судьба еще столкнет их с этим симпатичным улыбчивым старшим лейтенантом, который накануне самой войны приехал в отпуск к своим старикам в деревню Дрозды.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ

На этот раз с лодкой ничего не вышло. Гошка облюбовал одну неподалеку от обрыва. Она была вытащена до половины на берег, и вода звучно шлепала в широкий промасленный борт. Лодка на вид исправная, с черпаком и веслами. И даже самодельный якорь лежал на корме.

Гошка велел всем идти по тропинке дальше, а сам остался возле лодки. Берег был пустынный, заросший кустарником. На лугу — свежескошенная трава, но косца не видно. Наверное, пошел в деревню полдничать, а лодку оставил на берегу. Откуда здесь, в пустынном краю, быть ворам? Рассудив, что ничем не рискует, Гошка подошел к лодке и решительно уперся в нос плечом, стараясь столкнуть в воду, и вдруг услышал:

— Может, помочь?

Гошка, как ошпаренный, отскочил от лодки. Никого не видно. Уж не померещилось ли? И тут он увидел, как от скошенной на лугу травы в голубое небо поднимается тоненькая сизая струйка.

— Поди-ка сюда, — позвала струйка.

Голос был негромкий, добродушный. А человека не видать. Это потому, что берег высокий, а Гошка стоит внизу, у самой воды.

— Зачем? — на всякий случай спросил Гошка.

— Иди-иди, не бойсь.

Гошка оглянулся: не убежишь. Путь к отступлению только по реке, а на берег подняться можно лишь в этом месте, возле луга, дальше — песчаная круча, не вскарабкаешься.

— Смотрю, лодка, — сказал Гошка. — Уж, думаю, не наша ли?

— Ну и как? — спросил голос.

— Вроде нет.

— Обмишурился, значит, паря.

— У нас точно такая же… Вот только якоря нет.

— Значит, без якоря?

Разговор был вполне доброжелательный, и Гошка успокоился. Поднявшись на берег, он увидел на скошенной траве мужика в закатанных до колен штанах. Больше на нем ничего не было. Мужик лежал и, глядя в небо, курил козью ножку. Был он широкоплечий и небритый. Под головой аккуратно свернутая белая рубаха. Острое жало косы блестело неподалеку. В кустах черная кирзовая сумка, из которой торчит горлышко бутылки с молоком.

— Садись, закуривай, — сказал мужик, пуская дым в небо.

— Я самосад не курю, — ответил Гошка.

Конечно, он мог бы прошмыгнуть мимо мужика и задать деру, но ни с того ни с сего бежать было унизительным. И потом мужик так ласково с ним беседовал…

— Погляди-ка, чего это у меня на щеке? — попросил мужик. — Пчела ужалила или еще кто? Гошка подошел к мужику и нагнулся.

— Ничего у вас…

И тут он получил такой удар в ухо, что кубарем покатился но траве, а над рекой раскатился громогласный хохот.

— Может, ишо поглядишь, что у меня на другой щеке сидит? Ох и дурень, господи ты боже мой, три десятка лет прожил, а такого дурня не встречал!

Гошка, бормоча проклятия, догонял ребят. В одном ухе стойко гудело, во втором раздавался громкий смех.

— А где лодка? — спросил Сашка. Гошка от всей души хотел ему ответить, но постеснялся девчонок. Потирая красное, распухшее ухо, он молча зашагал впереди.

Шли-шли, и вдруг Люся Воробьева присела на траву и заплакала. Слезы градом посыпались из глаз, закапали с подбородка. Алла опустилась рядом и, гладя светлые Люськины кудряшки, стала утешать.

— Устала, Люся? Этот Гошка летит как угорелый… Куда, спрашивается?

Гошка насмешливо посмотрел на Люсю.

— К мамочке захотелось? Алла холодно взглянула на него:

— Отойди, пожалуйста.

— Чего это она? — спросил любопытный Сашка. — Змея ужалила? У меня есть веревка.

— Подпоясайся-ка лучше этой веревкой, — посоветовал Витька Грохотов, — не то штаны потеряешь.

Сашка за эти дни сбавил в весе, и штаны действительно стали велики.

— Домой хочу, — немного успокоившись, сказала Люся. — Мы идем, идем, и конца не видно. Куда мы идем?

— Тебя никто не звал, — буркнул Гошка.

— Я думал, змея, — разочарованно протянул Сашка.

— Какие вы все-таки черствые, — сказала Алла. — Оставьте нас вдвоем!

Мальчишки отошли в сторону.

Алла посмотрела в глаза подруге, потом приложила ладонь к ее лбу. Лицо у нее стало озабоченным.

— Тебя не знобит? — спросила она.

— Немножко, — ответила Люся.

— Это ты ночью кашляла?

Люся повернула голову и посмотрела на ребят.

— Не говори им ничего, а то на смех поднимут, — сказала она. — Гоша сегодня не с той ноги встал. Я чувствую, они жалеют, что меня взяли.

— Что бы они без нас делали, — улыбнулась Алла. — Кто обеды готовит? Ложки-чашки моет?

— У Коли рубашка на локте порвалась, — озабоченно сказала Люся. — Ты же знаешь, какой он аккуратный. Наверное, переживает… У тебя нитки, иголка есть?

— Найдутся, — сказала Алла, думая о другом: не заболела ли Люся? Лоб у нее горячий, явно температура. Алла захватила с собой пакетик с пирамидоном, мазью от нарывов и йодом, но куда засунула в этой спешке, не могла вспомнить. Ладно, вечером, на привале, разыщет.

Мальчишки валялись на траве и негромко разговаривали. Гошка бросал на уединившихся девочек презрительный взгляд: мол, развели тут телячьи нежности! Однако и сам был доволен, что сделали вынужденный привал: после стычки с мужиком хотелось немного успокоиться, — Совсем забыл! — сказал Гошка. — У меня ведь папиросы. Закурим?

Наслаждаясь полной безнаказанностью, закурили. Дым пускали неумело. Витька боялся закашляться и поэтому не втягивал дым в себя. Увереннее всех курил Гошка. У него был приличный подпольный стаж — полтора года.

Коля Бэс отказался от папиросы. Он не курил и даже не хотел попробовать. Воспользовавшись остановкой, Коля спустился к реке и, сложившись пополам, как гигантский кузнечик, стал высматривать в осоке жуков и козявок.

— Плохо без лодки, — сказал Сашка, глотая дым.

— Достань, — усмехнулся Гошка.

— Пока она плачет, пойду удочку закину, — сказал Сашка.

— Чего это у тебя одно ухо красное и больше другого в два раза? — спросил Витька.

— Какое ухо? — сделал удивленные глаза Гошка. — Ах, это? Да тут я с одним мужиком схватился. Из-за лодки. Он мне в ухо, а я из него сделал бифштекс! Удар в челюсть — мужик с катушек долой. Поднялся — я ему правый апперкот, потом тычок в подбородок… В общем, полный нокаут!

— Наверное, это был мужичок с ноготок? — съехидничал Витька.

— Он меня долго помнить будет, — сказал Гошка. Подошли Алла и Люся. Слезы у Воробьевой высохли, и вид у нее был смущенный.

— Это все нервы, — сказала Люся.

— А что это такое — нервы? — спросил Сашка, выглядывая из камышей.

— Помнишь, мы опыты делали? — сказал Гошка. — На лягушечью лапку капали кислоту, и она все время дергалась…

— Не обращай внимания, — сказала Алла и обняла Люсю за плечи. — Мальчишки из нашего дома всегда были толстокожими.

— Плач Ярославны закончился, — сказал Гошка. — Можно в путь?

Одно дело — плыть на лодке, другое — идти пешком вдоль берега. Ребята исцарапали о колючки ноги. Витька чуть не наступил на змею. Не прошли и с полкилометра после того, как наткнулись на змею, — увидели у берега и дальше, до самой опушки леса, множество выгоревших на солнце палаток. Отдельно на пригорке уткнулась в небо высокая мачта со спущенным флагом.

— А ну, поворачивайте отсюда! — услышали ребята не очень сердитый возглас.

Все остановились. От толстой сосны отделился худощавый боец с винтовкой и уставился на них. На лице заинтересованность; вместо того, чтобы прогнать их от лагеря, он заговорил:

— Куда это вы разбежались?

— Нам туда, — показал неопределенно Гошка.

— Туда нельзя… Не видите — воинская часть.

— А что вы тут делаете? — спросил Сашка. Боец посмотрел на него и рассмеялся.

— Кто же на такие вопросы отвечает?

— Я просто так, — сказал Сашка.

Боец с интересом взглянул на Аллу и вдруг раздобрился.

— Присаживайтесь… Ребята купаются, а я нынче дневальный. Сменюсь вечером.

Коля Бэс уселся на траву и тут же стал снимать тапочки.

— Жмут? — полюбопытствовал боец.

— Не надо было резиновые надевать, — сказал Коля.

— У меня тоже жмут, — сказал боец. — Сапоги. Не так правый, как левый… Сколько просил старшину: дай другие. Не дает, усатый черт! У меня, понимаешь, ступня широкая и подъем того…

— Выкупаемся? — предложил Витька.

— Здесь нельзя, — посерьезнев, сказал боец. — Вон там сломанное дерево, видите? Туда идите.

— Спасибо, — сказала Алла.

— Вы, наверное, пионервожатая? — грубовато пошутил боец. — А это ваши пионеры? — И бросил в сторону ребят насмешливый взгляд.

— Товарищ боец, — заметил Гошка. — На посту к девушкам запрещается приставать.

— Ты мне поговоришь, — нахмурился боец. — Я дневальный. А часовой и дневальный — это большая разница, Дневальный на посту не стоит. Молоко на губах не обсохло, а туда же… учит!

— Вы, наверное, повар? — спросил Гошка. — Борщи варите?

— Я пулеметчик, — гордо сказал боец, взглянув на Аллу. — Поражаю цель без промаха!

— Не похоже, — ухмыльнулся Гошка.

— Послушай, ты, салажонок, хочешь, чтобы я снял свой армейский ремень и выпорол тебя?

— Ремень не надо снимать, — сказал Гошка. — Выходи, поборемся…

— Ты это серьезно? — засмеялся боец. — Да я тебя на дерево заброшу… И будешь там висеть, как еловая шишка!

— Смелее, пулеметчик! — подзадорил Гошка. Пулеметчик, хотя и был щуплый, но зато на полголовы выше Буянова. Лет ему восемнадцать — девятнадцать.

— Я не виноват, — сказал боец, улыбнувшись Алле. — Придется наказать этого дерзкого мальчика.

— Гоша, не надо, — сказала жалостливая Люся. — Он ведь тебя изобьет!

Алла молчала. Она с любопытством ждала, чем все это кончится.

Боец пошевелил узкими плечами, сжал и разжал кулаки.

— Мне с одним и делать нечего, — сказал он. — Налетайте на меня втроем. Этот длинный, в очках… пусть сидит.

— Товарищ пулеметчик, — вежливо сказал Гошка, — я вас жду.

По русскому обычаю они обхватили друг друга крест-накрест. Секунду потоптались на одном месте, и в следующее мгновение бравый пулеметчик шмякнулся о землю. А Гошка стоял над ним, наклонившись, и улыбался.

— Вот те и раз! — растерянно произнес боец, хлопая глазами. — Это ты меня?

— Руку вам подать или сами встанете? — все так же вежливо спросил Гошка.

Боец вскочил на ноги, и они снова обхватили друг друга. И снова пулемётчик оказался на земле.

— Это меня, Ваню Колокольцева, швыряют? — изумленно сказал он. — Ни в жисть!

В третий раз Ваня Колокольцев продержался минуты две. Гошка каким-то неуловимым приемом опять поверг его на землю.

Пулеметчик поднялся, отряхнул с колен пыль и, глядя вбок, сказал: — Посидели — и будет… Тут воинская часть. На Аллу он больше не смотрел. Подошел к кустам, зачем-то пощупал гимнастерку и, не оборачиваясь, буркнул:

— Кому говорю? Сматывайте удочки!

— До свидания, товарищ пулеметчик, — подмигнув ребятам, сказал Гошка.

У него было великолепное настроение. На глазах у всех он взял реванш у Вани Колокольцева за ту увесистую оплеуху, которую заработал от хитрого мужика. Правда, мужик был не чета пулеметчику. С мужиком бы они и вчетвером не сладили. Когда Гошка занимался в спортивной школе вольной борьбой, он освоил несколько эффективных приемов. И вот пригодилось. Гошке особенно приятно было, что на его триумфе присутствовала Алла. Он видел, с каким интересом она наблюдала за схваткой.

— Молодец, — похвалил Витька. — Классический прием.

— Мы же с тобой отрабатывали этот прием, — великодушно ответил Гошка.

— Как ты его здорово… Надо же! — с восхищением произнесла Люся.

Гошка хотел быть серьезным, как и полагается настоящему мужчине, но губы против воли расползались в довольной улыбке.

Далеко за палаточным городком они повстречали бойцов, возвращающихся с учения.

— Девушки, приходите в клуб, сегодня концерт, к нам артисты приехали! А потом танцы! — несколько раз оглянувшись, крикнул один из них.

Это, конечно, относилось к Алле, но Люся приняла и на свой счет: тряхнув своими кудряшками, улыбнулась и помахала бойцам.

Лейтенант негромко скомандовал — и строй дружно затянул песню: «Три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой!»

Эту последнюю мирную ночь ребята провели под открытым небом, у костра. Ночь была теплой и звездной. Тоненько зудели комары, но близко не подлетали — боялись дыма. Неподалеку сонно плескалась о берег река. Бесшумно пролетали над головой ночные птицы.

Только что поужинали. Коля Бэс прикалывал шпильками к картонке пойманных днем жуков. Отблеск огня плясал на стеклах очков. Коля улыбался и напевал себе под нос. Он был счастлив: перед самым привалом поймал какого-то очень редкостного жука. Он всем показывал его и пространно объяснял, к какому семейству жесткокрылых жук относится.

Витька обнаружил неподалеку несколько зеленых копен. Вместе с Сашкой они отправились за травой. Не спать же на голой земле!

Алла собрала в котелок ложки и пошла к речке, Гошка немного посидел у костра и двинулся вслед за ней. Люся — она убирала в вещмешок хлеб и продукты — посмотрела ему вслед и вздохнула. Если бы она пошла мыть посуду, никто не отправился бы вслед. Люся вспомнила белокурого бойца и еще раз вздохнула. Боец улыбнулся ей и хотел что-то сказать, но тут все запели…

Вернулись Сашка и Витька. Свалили у костра траву. Сашка запыхался, он не привык таскать тяжести.

— А где они? — спросил Витька.

— Кто они? — поднял на него глаза Коля.

— Они… моют посуду, — сказала Люся. Щеки ее пылали, глаза неестественно блестели.

— Вдвоем? — спросил Сашка. — Мы, как ишаки, таскаем для всех траву, а они прохлаждаются!

Витька нагнулся и подбросил в костер сучьев. Губы его были крепко сжаты.

— Что-то они уж очень долго, — сказала Люся, бросив насмешливый взгляд на Грохотова. — Один несчастный котелок и несколько ложек моют уже полчаса…

— Пойду погляжу, — сказал Сашка.

— Сиди, — пробурчал Витька, зажмурившись от дыма. Сначала пришла Алла. Она поставила вычищенный котелок радом с мешками и присела на корточки у костра. Коса соскользнула на траву. Глаза у Аллы были немного грустные.

— А где Гоша? — полюбопытствовала Люся. — Купается, — сказала Алла.

— А мы думали, вы влюбляетесь, — брякнул Сашка. Алла посмотрела да него и пожала плечами — мол, что с дураком разговаривать. Костер выстрелил, и маленький уголек, взлетев вверх, упал Принцессе на косу. Она и не заметила. Витька щелчком сбил уголек. Алла и этого не заметила. Глаза ее были задумчиво устремлены на огонь.

— А ты что же не стала купаться? — спросила Люся.

— Не хочется.

— Я бы тоже не полезла в воду. Вода черная, и кажется, тебя вот-вот кто-то схватит и утащит на дно.

— Я не боюсь ночью купаться, — сказала Алла.

— Когда я маленький был, один раз чуть не утонул… — начал было Сашка, но Витька перебил:

— Сто раз слышали.

— А я не слышала, — сказала Люся.

— Сходите за хворостом, — предложил Витька. — По дороге тебе Сашка и расскажет эту захватывающую историю.

— Чего это я должен идти за хворостом? — возразил Сашка. — Я только что сено принес.

— Ладно, я схожу, — сказал Витька.

— Пойдем вместе, — поднялась Алла.

Витька промолчал — дескать, вместе так вместе. Но по лицу было видно, что он доволен.

Вернулся Гошка. Он окинул всех взглядом и, не увидев Принцессы и Витьки, спросил:

— Где они?

— Все кого-то все время разыскивают, — сказал Коля Бэс. Он бережно завернул коробку в полотенце и спрятал в мешок.

— Алла и Витя ушли в лес, — сообщила Люся. Гошка присел к костру и подбросил в огонь обгоревшие ветки. Отчаянный комар, не обращая внимания на дым, пристроился к нему на лоб. Гошка звонко пришлепнул его.

— Вот надоели! — раздраженно сказал он. — Пока одевался, тыща штук налетела…

— Давайте спать? — предложил Сашка. Он уже зевал во весь рот.

Придвинув к костру сено, вытряхнул из рюкзака свои пожитки и натянул его на голову: это от комаров. Брезент ни один комар не проткнет.

— Если запылаю, как факел, разбудите, — сказал он и завалился спать. Засыпал Ладонщиков быстро и спал крепко. Ложился он раньше всех и вставал самый последний.

Гошка сидел у костра и прислушивался к каждому звуку. Ночь обступила костер со всех сторон. Багровый отблеск падал на кусты, стволы деревьев. А дальше — сплошная темнота. Над кромкой леса бросалась в глаза звезда. Звезд на небе было много, но ни одна из них не светила так ярко.

Наконец послышались шаги.

Из темноты в желтый круг неровного света вошли Алла и Витька. Они свалили у костра по большой охапке хвороста.

— Вы ничего не слышали? — спросила Алла. — Птица крикнула, — сказала Люся — Когда мы шли сюда, вдруг кто-то большой шарахнулся с тропинки и потопал… Только кусты затрещали.

— Кто же это? — встревожилась Люся.

— Медведь, — сказал Витька. — Или лось.

— Медведь не подойдет близко к костру, — заметил Коля.

— Давайте всю ночь будем сидеть у огня? — предложила Люся.

— К костру ни один зверь не подойдет, — сказал Коля.

— Я теперь не засну, — заявила Люся и передернула плечами. — Сижу у самого пламени, и все равно холодно…

— Куда он побежал? — спросил Гошка.

— Туда… — показала Алла.

— Пойду посмотрю, — усмехнулся Гошка, — на вашего медведя…

Встал и, перешагнув желтый круг света, сразу пропал в темноте.

— И как он только не боится? — прошептала Люся, тараща в темноту большие, неестественно блестевшие глаза.

— А ты бы пошел? — спросила Алла, глядя на Грохотова.

— Нет, — помолчав, ответил он. — Я боюсь медведей.

— Медведь редко нападает на человека, — сказал Коля. — Он довольно трусливое животное. Известны случаи, когда с испуга медведи умирали от разрыва сердца. Напугай медведя — и с ним мгновенно приключится понос. Отсюда и называется «медвежья болезнь»…

— Неизвестно, кто кого скорее напугает — человек медведя или медведь человека, — сказал Витька.

— Это все теория, — согласился Коля. — Я бы тоже не хотел повстречаться в лесу с мишей… Да еще ночью!

— А как же он? — кивнула Алла на лес.

— Отчаянный парень, — сказал Витька.

— Гоша ничего не боится! — с жаром произнесла Люся. — Видели, как он бойца победил?

Немного погодя пришел Гошка. Присел у костра и стал разуваться.

— Хорошо бы сейчас печеной картошки! — сказал он.

— Никого не встретил? — спросила Алла.

— Это лошади, — сказал Гошка. — Рядом пастбище, вот они тут и плутают. — Он достал из кармана свернутую в кольцо прядь упругих волос.

— Я у одной выдернул из хвоста… На леску. От нашего Сашки дождешься рыбы.

— Она могла тебя лягнуть, — сказала Люся. Гошка хмыкнул, поставил ботинки подальше от огня и лег на траву. Глядя на звезды, сказал:

— Завтра раздобудем картошки и будем вечером печь.

Первый луч солнца с размаху нырнул в сизоватый туман, стелющийся над рекой. Нырнул — да и запутался в нем, так и не пробившись к черной тихой воде. В лесу неуверенно пискнула птица, за ней вторая — и вот сосновый бор наполнился птичьимпением. Небольшая стрекоза, почувствовав теплое прикосновение солнца, встрепенулась, задвигала крыльями, но не взлетела: утренняя роса обильно смочила ее прозрачные крылья. Роса сверкала на траве и цветах, на листьях деревьев и кустов и даже на зеленых сосновых иголках. На заостренном кончике каждой иголки висела маленькая цепкая капля.

Две лошади — гнедая и каурая — разом взмахнули головами и взглянули на солнце, будто приветствуя грядущий день. Лошади ощупывали мягкими губами мокрую траву и выщипывали ее. Вот они подошли к потухшему костру, вокруг которого безмятежно спали мальчишки и девчонки с Чапаевской улицы. Сашка давно стащил с головы рюкзак и, приоткрыв рот, негромко посапывал. Люся обняла Аллу и уткнулась горящим лицом ей в грудь. Она вздрагивала во сне, кашляла и норовила рукой еще натянуть на себя что-нибудь. Витька и Коля Бэс спали в стороне. Гошка скатился с травы и лежал лицом вниз на своей куртке. Капельки росы блестели в его густых черных волосах.

Лошади первыми услышали незнакомый нарастающий гул. Они перестали щипать траву и, прядая чуткими ушами, стали прислушиваться. Гул приближался, становился все отчетливее. Лошади неподвижно стояли рядом, глядя прямо перед собой. Даже хвосты их не шевелились.

И вот высоко над лесом в бледном утреннем небе появились самолеты. Много самолетов. Мощный гул моторов перешел в металлический визг. Туман над рекой рассеялся — и холодно блеснула вода. По воде расходились большие круги. Люся проснулась и, приподнявшись, прислушалась. Глаза ее никак не хотели раскрываться. Проведя ладонью по пылающему лбу, закашлялась. Но гул уже удалялся и был добродушным и мирным, как мурлыканье большого кота. Люся, дрожа всем телом, прижалась к Алле и снова заснула.

Ребята спали, и снились им разные сны. И никому из них не снилась война. А война началась. Она только что прогудела над ними в чистом утреннем небе. Ребята спали, а где-то на границе уже сражались с фашистами наши бойцы, палили пушки, строчили пулеметы.

Самолеты с черными крестами налетели на спящие города, и бомбы с отвратительным визгом летели вниз. Многие в это воскресное утро погибли, так и не поняв, что же такое произошло, не поняв, что началась война — суровая и жестокая, перед которой померкли все остальные войны.

Две лошади — гнедая и каурая — тоже ничего не поняли, но древний инстинкт подсказал им, что в тихом и спокойном до сей поры мире произошло что-то тревожное и непонятное. Негромко заржав, лошади галопом поскакали на луг, где пасся весь косяк.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ИЗБУШКА НА КУРЬИХ НОЖКАХ

Утром всем стало ясно, что Люся Воробьева заболела. У нее был сильный жар, вчера так ярко блестевшие глаза сегодня стали больными, тусклыми. Завтракать она отказалась, сидела, привалившись спиной к березе, и равнодушно смотрела на рассеивающийся над речкой сиреневый туман.

Алла ухаживала за ней, предлагала крепкого чаю с печеньем, заставила проглотить сразу две таблетки пирамидона. Люся вяло отводила тонкой рукой съестное, но таблетки приняла и запила чаем. Гошка бросал на нее раздраженные взгляды. Он не знал, что делать. Судя по всему, Люся не сможет идти вместе со всеми. Вон как ее пушистая голова клонится на тонкой шее то в одну сторону, то в другую… А где они тут доктора возьмут? Да и есть ли где-нибудь поблизости амбулатория?

Алла отошла в сторону и кивнула Гошке. Вместе с ним поднялся с травы и Витька.

— Ну что, лазарет откроем? — с усмешкой спросил Гошка. Лицо у него злое, в черных волосах запутались травинки.

— Люся заболела, — сказала Алла. — Вряд ли она сможет с нами идти.

— Амбулатории доктора Айболита поблизости не видно, — продолжал Гошка. — Кажется, он в Африку к обезьянам уплыл?

— Погоди, — досадливо остановил его Витька. — Надо думать, что делать, а ты зубоскалишь!

Гошка хотел огрызнуться, но, перехватив взгляд Аллы, смолчал. А взгляд был жесткий, презрительный.

— С каждым такое может случиться, — спокойно сказала Алла. — Люсе нужно отлежаться. Я дала ей пирамидон. Если это простуда, то скоро пройдет.

— Связались… — проворчал Гошка.

— Куда ты торопишься? — посмотрела на него Алла. — Куда нам спешить? Разобьем лагерь, отдохнем немного. А Люся за два-три дня оправится. Я убеждена, что это обыкновенная простуда.

— Я пошел, — сказал молчавший до сих пор Витька.

— Куда? — удивленно взглянула на него девочка.

— Поищу подходящее место для лагеря. Не будем же тут у речки комаров кормить?

Повернулся и зашагал к сосновому бору, который начинался сразу за излучиной реки. Над бором разлилось желтое сияние. Вершины сосен и елей горели, как наконечники новогодних елок. Из леса доносились голоса птиц. Кругом дикое раздолье, нигде не видно человеческого жилья.

— Что, опять расшалились нервы? — спросил Сашка притихшую Люсю. — Поплачь, легче станет.

— Заткнись! — посоветовал Гошка.

— Люся заболела, и мы тут задержимся, — сообщила Алла.

Сашка виновато развел руками — мол, я не знал. Коля Бэс подошел к девочке и стал расспрашивать, что болит и когда она почувствовала простуду. Люся вяло отвечала. Он пощупал ее лоб и нахмурился.

— Пойду поищу малинник, — сказал он. — Напьешься отвару — температура сразу упадет.

Туман растаял, и над речкой замельтешили, сверкая прозрачными крыльями, стрекозы. В камышах крякала утка. Ей отвечали лягушки. Пышные облака величаво проплывали над высокими соснами. Солнце, поднимаясь над бором, набирало силу. Испарилась роса, у берега маслянисто зажелтели кувшинки. Из леса прилетела трясогузка и стала порхать над самой водой. Плавно снижаясь, она касалась поверхности и снова взмывала. И так несколько раз подряд.

Гошка уселся на травянистом берегу и закурил. Сашка сначала бросал на него нерешительные взгляды, потом подошел и попросил затянуться. Гошка дал. Так они и курили: сначала один затягивался, потом второй.

— Некстати как все это, — сказала Люся.

— Мы тебя в два счета вылечим, — оптимистически заявила Алла.

— Я же вижу, Гоша злится, — вздохнула Люся.

— Не обращай на него внимания, — сказала Алла. — Ему нравится командира из себя корчить.

— Он и есть командир, — убежденно ответила Люся.

— Ты что, влюблена в него? — удивилась Алла.

— Он мне с пятого класса нравится, — сказала Люся. — Только он не знает этого. И никто не знает… Вот ты теперь. — Она пытливо взглянула на подругу. — Тебе он тоже нравится?

— Откровенность за откровенность, — улыбнулась Алла. — Мне никто пока не нравится.

— Так не бывает, — возразила Люся.

— Я тебе правду сказала.

Люся взглянула на Аллу и хотела что-то сказать, но тут из леса пришел Витька Грохотов. Он размахивал руками и что-то говорил Гошке и Сашке, которые все еще дымили на берегу.

— Пойду узнаю, что они решили, — поднялась Алла. Сняв с себя куртку, заботливо укутала Люсю.

Витька сообщил, что обнаружил в лесу, в километре от речки, настоящую избушку на курьих ножках. Судя по всему, там когда-то жил лесник, а теперь поселилась большущая сова. Он хотел ее прогнать, но сова замахала крыльями, подняв пыль, и защелкала кривым клювом.

— Не улетела? — удивился Сашка.

— Пусть живет, — сказал Витька. — Она днем спит, а когда мы ляжем спать, улетит охотиться на мышей.

— Действительно, избушка на курьих ножках, — заметила Алла. — А лешего там нет? Или ведьмы?

— Не знаю, — ответил Витька. — Может, на чердаке прячутся…

Люся поправилась через четыре дня. Выходили ее Алла и Коля Бэс. После болезни она так ослабла, что Алла упросила Гошку еще два дня подождать. Люся похудела, глаза ее стали еще больше. Она чувствовала себя виноватой перед ребятами — дескать, из-за нее торчат в лесу — и пыталась хоть как-то искупить свою вину. Наверное, все это из-за Гошки. Потому что остальные мальчишки чувствовали себя в избушке на курьих ножках прекрасно: Коля Бэс ловил своих жуков, Витька и Сашка ходили на озеро, которое обнаружили в двух километрах от избушки, и прямо с берега ловили крупных черных окуней, так что рыбы у них теперь было вволю. Хлеб давно кончился, но предусмотрительный Сашка захватил из дому черных сухарей. Сухари размачивали в прозрачной пахучей ухе — уху варила Алла — и никогда еще хлеб не казался таким вкусным.

Люсю Алла поила малиновым отваром. Коля набрал целую охапку листьев малинника. Он разыскал и еще какие-то лечебные травы, но Люся наотрез отказалась их пить: очень ум горьким получался из них настой.

Гошка Буянов скучал. Ему не нравилось сидеть на одном месте. Правда, избушка действительно была романтичной. Она стояла на сосновой полянке, на бугре. Вместо трубы проржавевшее цинковое ведро. Два окна. Темные сени и одна небольшая комната. В нее ребята натаскали травы и спали прямо на полу. С вечера было хорошо, но под утро дышать было нечем. Приходилось открывать грубо сколоченный ставень. А этого только и ждали комары. Налетали оравой и начинали беспощадно жалить. Сова перебралась из комнаты на чердак. Иногда Гошка слышал, как она под утро хлопала крыльями на крыше и с шорохом пробиралась в круглое окошко на свою жердочку, по-видимому, специально для нее прибитую лесником.

Избушка была ветхая, покосившаяся, крыша в нескольких местах просвечивала, но, к счастью, ни разу не было дождя.

Кроме совы в избушке были другие законные жильцы, которые вынуждены были терпеть соседство непрошеных гостей. Это лесные мыши, пауки по углам, одичавший кот, который приходил только по ночам и раздраженно мяукал, царапаясь в окно. Но когда кто-нибудь подходил к окну, тут же исчезал. Один раз только его увидел Витька, когда кот караулил под толстой сосной белку. Витька позвал его: «Кис-кис!» — но кот, обдав его презрительным взглядом желтых глаз, исчез в зарослях вереска.

Последние два дня Гошка даже не смотрел в сторону Люси, которая уже поднялась и бродила вокруг избушки. Он уходил с ребятами на озеро, но рыбу не ловил. Сидел на пне и строгал палку. Видно, у него не очень-то получалось, потому что, выстругав одну палку, он отшвыривал ее и принимался за другую. И так иногда весь день. Правда, с перерывами на купание. Озеро было маленькое, но глубокое. Одного купаться в нем не тянуло, а вот компанией — другое дело. Смешно даже самому себе признаться, думал Гошка, но одному лезть в эту цвета крепкого чая воду было страшновато.

Сашка Ладонщиков был доволен: в нем открылся заядлый рыбак, а на озере великолепно клевали окуни. Другой рыбы почему-то не попадалось. И Сашка с увлечением ловил. Он готов был здесь жить хоть месяц. Витьке тоже нравилась рыбная ловля. Только, в отличие от Сашки, наловив на уху и жаренку, он сворачивал удочку, хотя клев был отличный. Уговаривал и Сашку закругляться, но тот и слышать об этом не хотел. Витька выбирался на берег, чистил и потрошил рыбу. В избушку он приносил ее в готовом виде.

С сосновой полянки был виден небольшой кусочек синего неба. Часто над лесом пролетали самолеты. Обычно рано утром. Сначала в одну сторону, потом в другую.

За неделю, что ребята прожили в избушке, они не встретили ни одного человека. Видно, домик лесника стоял на отшибе, потому, наверное, и сам лесник перебрался поближе к людям.

Наконец как-то утром Люся решительно заявила, что она здорова и готова отправиться в путь. На этот раз даже Алла не возражала. Больше всех обрадовался Гошка. Он тут же без лишних слов стал увязывать свой отощавший рюкзак. Сашка Ладонщиков расстроился.

— Может, лучше завтра? — сказал он. — Я бы вас на дорогу рыбой обеспечил.

— Не надо было дрыхнуть, — оборвал Гошка. — Мог бы пораньше встать и натягать окуней.

— Вы меня извините, что так получилось… — начала было оправдываться Люся, но Гошка весело рассмеялся.

— Посмотрите, сова снова перебралась в избушку на курьих ножках!

И все увидели, как большая рябая сова, сделав несколько неровных кругов над дырявой крышей, проскользнула через разбитое окно в комнату.

— Больше, братцы, не болеть, — заявил повеселевший Гошка, окинув взглядом свою команду, столпившуюся с рюкзаками и вещмешками за плечами на солнечной сосновой полянке.

— Ой, у меня что-то кости ноют… — под общий смех жалобно протянул Сашка.

— Выходим к речке, достаем лодку — и да здравствуют дали неизвестные! — торжественно произнес Гошка и первым зашагал по тропинке.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЕМЕРО НА ДОРОГЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ДОМОЙ, ДОМОЙ!

Они видели, как высоко над головой пролетали самолеты, слышали глухие удары, сотрясающие землю, но все еще ничего не понимали. Гошка смотрел на небо в бинокль и удивлялся:

— Кресты на крыльях… И фашистский знак!

— Немцы, — сказал Коля.

— Но почему же они здесь?

— Не знаю, — признался Коля Бэс.

— А где же наши? — спросила Люся.

— Не видно, — ответил Витька Грохотов.

— Может, маневры? — предположил Сашка. — Нарисовали кресты.

— Посмотрите, там дым! — воскликнула Люся. Над вершинами деревьев поднимался жирный черный столб дыма. Пока еще ни у кого не повернулся язык произнести слово «война».

Алла первая увидела тупорылый истребитель с такими привычными красными звездами. Он вынырнул из-за небольшого белесого облака и устремился туда, куда полетели бомбардировщики с черными крестами.

— Ну да, маневры, — не очень уверенно сказал Сашка, провожая истребитель взглядом. — Полетел к ним.

— Он один, а их так много, — сказала Люся. Самый высокий из них, Коля Бэс смотрел вверх, и на стеклах очков его мельтешили блики. Опустив голову, он угрюмо сказал:

— Знаете, что это такое? Это…

— Опять летят! — воскликнул Гошка.

Послышался нарастающий гул моторов. Это возвращались с бомбежки самолеты. Они шли на небольшой высоте, и на этот раз все и без бинокля разглядели на крыльях черные с желтым кресты. Неожиданно со стороны солнца на бомбардировщики стал круто пикировать маленький тупоносый истребитель, тот самый, который они только что видели. Послышался негромкий треск — так трещат смешные игрушки на колесиках, которые малыши катят перед собой на длинной палке.

— Холостыми стреляют, — сказал Сашка, глядя вверх.

— В кого стреляют? — спросила Люся. Ей никто не ответил. Все смотрели на небо. Снова послышались пулеметные очереди. Истребитель выплюнул клубок огня и, заваливаясь на правое крыло, пошел к земле. За ним потянулась черная полоса дыма.

— Ребята, он падает! — воскликнула Люся.

— Чего кричишь? — сказал Гошка. — Мы не слепые.

— Он же разобьется! — еще громче вырвалось у Люси.

Остальные молчали.

Самолет, волоча огненный хвост, шел к земле. Два черных истребителя сопровождали его. Все еще не верилось, что это серьезно и что на их глазах вот сейчас…

Краснозвездный истребитель врезался в лес, а немного погодя огнистое жирное облако взметнулось над притихшими соснами и послышался взрыв. Всего в каком-то километре от того места, где стояли ребята.

— Бежим! — сказал Гошка и бросился напрямик к лесу.

Остальные за ним. Коля Бэс и Люся скоро отстали. Алла бежала рядом с мальчишками. Бежали молча, стиснув зубы. Немецкие истребители сделали круг над горящим самолетом и свечой ушли в небо. Догонять своих.

Они стояли возле небольшой воронки, в которую зарылся мотором самолет, и молчали. Огонь, весело потрескивая, лизал голубую полопавшуюся обшивку. Одно фанерное крыло переломилось от удара о землю и горело рядом. Самолет упал не в лес, а на просеку. И все-таки от сильного жара кора на деревьях стала скручиваться в тугие кольца и потрескивать.

— Почему он с парашютом не выпрыгнул? — шепотом спросила Люся. На глазах у нее были слезы.

— Не успел, — сказал Сашка. — Бой был над самым лесом.

— Вы же видите, у него голова прострелена, — сказал Гошка.

— Мне плохо, — сказала Люся. Она стояла бледная, с широко распахнутыми глазами, в которых плясали язычки пламени.

— Может, он не убит, а ранен? — негромко произнесла Алла, не спуская глаз с самолета.

— Он мертв, — сказал Коля. — И потом, к самолету не подойти. Вон металл плавится.

Коля Бэс — он самый первый понял, что в мире произошло, — снял очки и держал их в руке. Он не хотел смотреть на горящий самолет. В кабине объятого пламенем истребителя горел мертвый летчик.

— Что же это такое? — всхлипнула Люся. — Уйдемте отсюда…

— Это война, — сказал Витька Грохотов.

В первой же деревне им рассказали, что 22 июня Германия вероломно напала на нашу страну. Молотов выступил по радио. Объявлена мобилизация. Почтальоны весь день разносят по домам повестки. Люди удивлялись, что ребята ничего не знают о войне. А откуда им было знать, если последний человек, которого они видели полторы недели назад, был отпускник лейтенант Сафронов. Глядя на этого молодцеватого командира, никому и в голову не могло прийти, что война на носу.

Хмурые, озабоченные мужчины сидели на крыльце сельсовета и курили.

Ребята, как неприкаянные, потолкались среди людей, не обращающих на них внимания, и вышли за околицу. У реки на лугу паслись коровы. Пастух с длинным, волочащимся по земле кнутом подошел к ним. Лицо взволнованное, губы шевелятся, хотя слов и не слышно.

— Что же теперь будет-то, а? — пробормотал он. — Конец свету.

— Не паникуйте, дедушка, — внушительно сказал Гошка. — Подумаешь, немец!

— Мы из него отбивную сделаем, — поддакнул Сашка.

— Германец — вояка серьезный, — продолжал пастух. — Я помню, как в первую мировую мы вышибали его с Украины. Лупим из трехлинеек, поливаем из пулеметов, а он прет во весь рост…

— Психическая атака, — заметил Коля.

— Эх, и накосили мы их тогда… Как снопы лежали в поле.

— И сейчас разобьем, — уверенно сказал Гошка. — Наша армия — самая сильная!

— Говорят, уже близко. Прут и прут… Этакая сила!

— Вы, дедушка, ложные слухи распространяете, — сказал Гошка. — Не может такого быть! Наши бойцы никогда не отступают. Помните, как на озере Хасан?

— Японец — он не тот солдат, что германец. С Япончиками я тоже воевал. В Сибири. Японец — он мерзляк. Летом еще куда ни шло, а зимой японец не солдат! Так, одно недоразумение.

— Весь мир признает, что наша Красная Армия самая могучая, — разошелся Гошка. — Еще в гражданскую всю Антанту разгромили, а сколько в нее входило государств? Коля, ты знаешь…

— Четырнадцать, — сказал Бэс.

— Во! Четырнадцать! А это всего одна Германия… Да мы ее…

— Ихних самолетов видимо-невидимо летает, — сказал пастух. — А наших что-то не слышно.

— Один был, — сказал Гошка.

— Был… — повторила Алла.

— А вы куда, ребятки, идете? — спросил пастух. Они и сами не знали, куда теперь идут. И Волга, к которой они стремились, да и само путешествие — все вдруг стало таким бессмысленным.

— Домой! — воскликнул Витька. — Скорее домой! Он поднял вещмешок и взглянул на ребят. Все смотрели на него и молчали.

— В какую нам теперь сторону? — спросила Алла.

— На станцию, — сказал Витька. — Неужели мы снова потащимся вдоль реки?

— Куда вам надо? — спросил пастух.

И тут все разом заговорили. Гошка предлагал выйти на шоссе и голосовать: кто-нибудь обязательно подвезет. Если станцию разбомбили, то поезда могут и не ходить, пока путь не отремонтируют.

— Идите в райцентр, — посоветовал старик. — Оттуда быстрее всего доберетесь до города.

До райцентра было шестнадцать километров. Пастух сказал, что у поселкового Совета стоят три полуторки — прибыли за мобилизованными — на них и можно добраться до райцентра.

— Ступайте прямо к председателю — черный такой, как цыган, — он вас отправит… Поди, матки и батьки с ума сходят! Ох, и началась заварушка!..

— А фашистов мы разобьем, — сказал Гошка. — Такого им перцу зададим, что небу станет жарко…

— Иди-иди, — подтолкнул его Витька.

— До свиданья, дедушка, — попрощалась Алла. Пастух снял шапку. Ребята скрылись за околицей, а он все глядел вслед, и обветренные губы его шевелились: «Ох, не верю я, детоньки, что вы найдете своих маток и батек…» За многие годы пастушества старик привык вслух разговаривать сам с собой.

В райцентр добрались к вечеру. Председатель сельсовета сначала обругал их как следует — дескать, путаются тут всякие под ногами, — а потом посадил на последний грузовик — на первых двух мест не было — и сунул Коле, как самому старшему на вид, буханку хлеба и шмат сала.

— Небось голодные? — спросил он. — И чего вас сюда, горемычных, занесло?

В райцентре Гошка, оставив их у магазина, сбегал на автобусную станцию, потом на вокзал. Примчался возбужденный и радостный.

— Сидите, суслики? Бегом за мной на вокзал! Договорился с кондуктором, довезет на платформе до города… Не знаю, что бы вы без меня делали!

— Погибли бы, — сказал Витька. Гошка вгорячах даже забыл взять свой рюкзак. Пришлось Коле Бэсу тащить его до вокзала.

— А вам чего тут надо? — накинулся на них на станции военный в новенькой пилотке. — А ну, брысь отсюда! Гошка повернул обратно. За ним остальные.

— Вас тут только не хватало! — буркнул военный.

— Тут главное не спорить, — предупредил Гошка. — Обругали — и черт с ним, а мы кругом обойдем… Раздался громкий паровозный гудок.

— Наш! — сказал Гошка. — За мной!

Обогнув вокзал, они выскочили на пути. Там стояли два длинных состава. К обоим прицеплены паровозы. Из труб с громким свистом вырывался пар. В длинном узком проходе между вагонами суетились люди. В теплушках женщины, дети, старики. Из конца в конец эшелонов разносился гул голосов. На крыше одного из вагонов — зенитный пулемет. На белых ящиках пристроились два пулеметчика.

Вслед за Гошкой ребята проталкивались сквозь толпу. Бэсу было тяжело и неудобно с двумя мешками.

— Наша платформа, — сказал Гошка. — Полезайте под вагон. Будем садиться с той стороны. Там народу меньше.

Нырнули под вагон. Коля застрял с мешками: ни туда, ни сюда!

— Вставай на коленки, — с досадой сказал Гошка. — Брючки боишься запачкать?

Витька помог Коле выбраться из-под вагонов, взял у него один мешок и швырнул Гошке.

— Ты всегда был рассеянным, — сказал он. Гошка молча просунул руки в лямки и подошел к высокой платформе с тамбуром.

— Дяденька! — позвал он.

Никто не ответил. Дверь в тамбур была приоткрыта. Гошка поднялся по ступенькам и исчез в темном провале. Скоро его черная голова высунулась.

— Сюда! — скомандовал он. — Только тихо!

Витька придержал Сашку за штаны — тот первым уцепился за поручни — и подсадил девчонок.

— Я и не знал, что ты такой прыткий, — насмешливо сказал он Ладонщикову.

— Иди ты… — огрызнулся Сашка, поспешно вскарабкиваясь на высокую ступеньку.

На платформе, привязанные ржавой проволокой, стояли новенькие жнейки. От них пахло свежей краской. Между жнейками — несколько охапок примятого сена. Видно, кто-то уже лежал на нем.

— Прошу в международное купе, — пригласил Гошка, сбрасывая мешок.

Они лежали на сене, прижавшись друг к дружке. Мимо проходили люди, доносились раздраженные голоса. Все думали об одном и том же: лишь бы кто-нибудь не забрался на платформу и не прогнал их. И еще — поскорее бы поезд тронулся. Небо над головой стало звездным. А кругом непривычная темнота. Нигде не видно ни одного огонька. В домах плотно занавесили одеялами окна. Вступила в силу одна из первых заповедей войны: «Соблюдай светомаскировку!» Наконец раздался свисток кондуктора, несколько раз отрывисто гукнул паровоз, зашипели тормоза, от головы состава послышался нарастающий металлический перестук, платформа дернулась и будто нехотя покатилась по рельсам.

— Доставайте хлеб и сало! — сказал Сашка.

ГЛАВА ВТОРАЯ. НОЧЬ И ДЕНЬ

Ехали всю ночь. С остановками. Впрочем, ехали или больше стояли, никто точно не знал, потому что, подзакусив салом с черствым хлебом, все заснули. Их бесцеремонно разбудил кондуктор, с которым Гошка договаривался.

— Ты что же, цыган, меня облапошил? — загремел он. — Говорил, вас двое, а тут вон сколько голубчиков!

Гошка поднялся с сена и стал тереть заспанные глаза.

— Двое или шестеро — какая разница? — пробурчал он.

— На первой же остановке вытряхивайтесь, — сказал кондуктор и захлопнул дверь в тамбур.

Состав с трудом полез на подъем. За ночь он увеличился еще на десяток вагонов. Теплый южный ветер посвистывал в жнейках, ворошил на полу сено.

— По-моему, мы не в ту сторону едем, — сказал Коля Бэс, водрузив на нос очки и озираясь.

Гошка поднялся и, держась за жнейку, пошел в тамбур. Когда он снова появился на платформе, лицо у него было расстроенным.

— Вот так штука, — сказал он. — Ночью нас прицепили к другому составу…

Люся уткнулась подбородком в колени, и плечи ее затряслись.

— Надо действовать, а не плакать, — жестко сказал Гошка.

— Действуй, — сказала Алла, невозмутимо заплетая косу. — Ты ведь у нас за командира.

Поезд остановился на небольшой станция. В первый раз ребята увидели на оконных стеклах длинные белые полоски, наклеенные крест-накрест. Даже Коля Бэс не сразу сообразил, для чего они.

Ребята спрыгнули с платформы.

Было решено: если встречный поезд остановится, то любыми способами снова заберутся в тамбур или на крышу и поедут домой. Но встречный не остановился. Он прогремел на полной скорости мимо дежурного и ребят, стоявших неподалеку. В распахнутых теплушках мелькнули лица бойцов, на платформах — зачехленные танки и пушки. Дулами в одну сторону. Сверху — для маскировки — на танки были набросаны еловые ветви.

— Что они тут у вас не останавливаются? — спросил Гошка у дежурного.

— Поезжайте лучше в тыл, — сказал дежурный. — В той стороне вам делать нечего.

— У нас там дом, — сказала Алла. — Родители.

Дежурный посмотрел на нее, потом на остальных, засунул свернутые трубкой флажки в карман форменных брюк и сказал:

— Мне не хочется вас разочаровывать, но в город вы не попадете.

— Как не попадем? — сказал Сашка. — Мы там живем! Нам необходимо попасть домой. Вы понимаете?

— Понимаю, — сказал дежурный и потер лоб. И ребята увидели, что он очень устал: лицо желтое, глаза с красными прожилками.

— Я не имею права посадить вас на военный эшелон. В ту сторону только военные эшелоны идут… Но я не буду и мешать вам. Сумеете сесть — скатертью дорога.

Дежурный надвинул красную фуражку на лоб и ушел в помещение. Немного погодя, яростно пробуксовав на месте, тронулся товарный. Мимо проплыла платформа с жнейками. Сердитый кондуктор сидел на подножке и курил. Он даже не посмотрел на своих бывших пассажиров.

Состав ушел, и ребята остались на перроне одни. Только к вечеру им удалось устроиться на военный эшелон. И помогла Люся. Уже потеряв надежду уехать, ребята молча сидели на своих тощих мешках. Люся, у которой последнее время слезы не просыхали, плакала, уткнувшись головой в колени Аллы. Эшелон растянулся почти на километр. Где-то впереди, у переезда, пыхтел паровоз, а хвост застрял в лесу. Наверное, был приказ никому не выходить из вагонов, потому что ни один человек не появился на перроне. Почти все вагоны были закрыты. На платформах танки, зеленые грузовики с большими крытыми кузовами. В тамбурах бойцы с карабинами. Гошка, конечно, сунулся в один тамбур, другой. Ребята видели, как он, жестикулируя, что-то говорил, но все впустую. Гошка вернулся и плюнул в сторону эшелона:

— Ни в какую! И слушать не хотят.

— Как тронется, давайте на ходу попробуем? — предложил Сашка.

— А девчонки? — спросил Витька.

— Не девчонки, а девочки, — поправила Алла.

— Я п-попробую, — подняла голову Люся. И тут из теплушки, что была напротив, спрыгнул на перрон высокий командир с одной шпалой в петлицах. На ремне кобура с пистолетом, через плечо полевая сумка. Капитан несколько раз присел, выбрасывая руки в стороны, потом подошел к ребятам.

— Ты чего плачешь, девочка? — спросил он. Люся подняла на него глаза, и слезы полились еще больше.

— Мы домой хотим… а нас… не пускают! Капитан поднял ее голову за подбородок и заглянул в глаза.

— Кто не пускает?

— Все…

Гошка стал излагать суть дела. Капитан слушал не перебивая. Рукой он дотронулся до Люськиных волос и погладил, — Что же мне с вами делать, ребятишки? — задумчиво сказал он.

— Возьмите нас, дяденька! — попросила Люся.

Из станционного помещения вышел дежурный. Его почему-то все еще не сменяли. Дежурный подошел к капитану и сказал:

— Весь день маются тут ребятишки… Была бы дрезина, ей-богу, отправил бы!

— Вы нас только довезите, — сказал Витька.

— Даю отправление, — предупредил дежурный, вытаскивая из кармана флажки.

— Марш в вагон! — наконец решился капитан. Ребята схватили свои пожитки и бросились к теплушке. Капитан назвал чью-то фамилию, и две сильные руки всех по очереди быстро втащили в вагон. Последним вскочил капитан. Дежурный улыбнулся и посигналил флажком машинисту.

Эшелон тронулся.

Капитана звали Анатолий Васильевич Никонов. Родом он из Сибири. У него в Бердске осталась такая же дочь, как Люся. Даже кудряшки такие же. Месяц назад он отправил жену с дочерью к родителям в Сибирь. А сейчас вместе со своим артдивизионом едет на фронт.

Кроме капитана в теплушке были еще несколько командиров и старшина. Никонов приказал ему накормить ребят. Старшина развязал пухлый сидор и выложил из него банки с консервами, хлеб, соленые огурцы.

— Кушайте, дети, — сказал он. — И вспоминайте добрым словом старшину Федорчука.

Капитан выглянул из теплушки. Уже темнело, и над бегущим мимо вагона лесом всходила луна.

— Ночь будет светлой, — сказал капитан.

Эшелон без остановки мчался вперед. Уставшие ребята сразу уснули. Первая ночь прошла спокойно. Днем эшелон несколько часов простоял на узловой станции. И потом до самого вечера продвигался с длительными остановками. И снова наступила ночь. Мелькали кусты, деревья, свежие воронки, на дне которых выступила вода, и луна поочередно заглядывала в них. Паровоз бешено крутил большими колесами, выбрасывал из рычащей трубы снопы искр. Ветер относил мельтешащие огоньки в сторону, и они долго реяли над лесом.

Никто сразу не понял, что произошло: вагон ахнул, затрещал, с нар посыпались мешки и ящики. Несколько сильных рывков подряд — и вагон, заскрежетав железом, остановился. Кто-то, матерясь, пытался отодвинуть тяжелую дверь. В вагоне было темно и душно. Незнакомый тревожный запах вползал в щели. Наконец дверь отошла в сторону, и в ту же секунду ослепительно блеснуло и раздался взрыв. Снова вспышка — и еще взрыв. Вагон зашатался, в деревянные стены хлестнули осколки. Кто-то в темноте охнул и застонал.

Следующий взрыв заглушил голос капитана, который приказал всем покинуть вагон. Осколки прошивали вагон насквозь. И только сейчас стал слышен рев моторов над головой. В рев вплетался отвратительный визг и затем оглушительные взрывы один за другим.

Витька Грохотов, распластанный, лежал на дощатом полу. Пол подскакивал под ним, гудел, чуть выше визжали, вгрызаясь в дерево, осколки. Кто-то горячий, задыхающийся навалился на него и, царапнув ногтями щеку, пополз к выходу. Витьке показалось, что он слышит негромкий щенячий визг.

— Кто это? — спросил он, тараща глаза в темноту. Яркая вспышка ослепила его. Краем глаза он все-таки увидел, как в темном проеме двери возникла нелепая фигура с распростертыми руками и с криком провалилась в темноту.

Казалось, вагон вот-вот рассыплется, по нему будто били гигантской кувалдой. Частые вспышки озаряли неподвижно лежащих на полу людей. При каждом взрыве люди вздрагивали и еще плотнее прижимались к полу. Что-то мягкое и пушистое мазнуло Витьку по лицу, чьи-то холодные пальцы вцепились в его руку. Ногти больно впились в ладонь. Витька хотел высвободиться, но тут вагон встряхнуло так, что он забыл про все на свете. Раздался раздирающий душу скрежет, горьковатый запах взрывчатки ударил в нос. Когда Витька открыл глаза, то увидел над головой черное небо и сразу две ослепительные луны. С вагона сорвало крышу.

А потом стало тихо. Не верилось, что все кончилось. Слышался удаляющийся гул мотора. Разбрасывая яркие брызги, погасли одна за другой обе луны. Это были осветительные ракеты. Но люди все еще лежали на полу, не в силах оторваться от него. Потом зашевелился капитан. Он сел, достал папиросы и спички. Прикурив, подержал спичку, пока не погасла.

— Все живы? — спросил он. Голос у него был хриплый.

— Не знаю, как другие, а я, по-моему, мертвый, — сказал старшина.

— Можно выйти, товарищ капитан? — расслабленным голосом спросил молоденький артиллерист.

— От вагона далеко не отходить, — предупредил капитан. — Да, а как чувствуют себя ребята?

— Нормально, — ответил Витька.

Рядом кто-то пошевелился. Глаза уже привыкли к темноте, и Витька увидел Аллу. Это ее коса упала ему на лицо, а рука все еще сжимала его руку.

— Люся, ты где? — позвала Алла.

— На меня что-то капает, — сказала Люся. И удивительно — в ее голосе не было слез.

— Моя бедная кровушка капает, — сказал старшина, поднимаясь на ноги.

— Что у тебя, Федорчук?

— Руки целы, ноги тоже, — ощупывал себя старшина. — Голова, кажется, пока на плечах… Ухо мне срезало, товарищ капитан!

— Ухо? — спросила Люся.

— Как бритвой, будто его и не было!

— Посмотрим, что там творится, — сказал капитан и спрыгнул на землю. За ним посыпались из вагона остальные.

— Я думал, что тоже умер, — сказал Сашка, тряся большой растрепанной головой.

«Юнкерсы» настигли эшелон сразу за железнодорожным мостом. Они сбросили десятка два средних фугасных бомб и полсотни осколочных. Прямое попадание было лишь одно — в платформу с тяжелым танком. И то уже, когда состав остановился. Путь впереди был разворочен. Воронки рядами протянулись по обе стороны эшелона. Локомотив негромко пыхал впереди. Из теплушек выскакивали бойцы и командиры. Пробежали в хвост состава несколько санитаров с носилками. Даже в темноте было видно, что эшелону крепенько досталось: многие вагоны продырявлены, вывороченная обшивка белеет в ночи. Платформа, в которую попала фугаска, лежала под откосом вверх колесами, а танк воткнулся пушкой в бровку.

— А где Гоша? — спросила Люся, озираясь. Витька метнулся в вагон, но там никого не было.

— Гошка-а-а! — крикнул он в темноту. Витька вспомнил, как кто-то переваливался через него и потом спрыгнул в темноту. В самый разгар бомбежки.

— Он выскочил из вагона, — сказал Витька. — Прямо в пекло!

Витька спустился с насыпи и обошел дымящиеся воронки. Дальше лес. Если бы Гошку зацепил осколок, он лежал бы здесь. Грохотов заглянул в воронку и поежился: а что, если прямым попаданием?.. Он тут же отогнал эту мысль. Гошка ударился в лес, а теперь не знает, куда идти.

Мимо них к середине состава бежали люди.

— Чего тут стоите? — наткнувшись на Колю, спросил невысокий простоволосый боец. — Приказано всем туда. Танк будем поднимать на платформу.

— Стойте у вагона, — сказал девчонкам Витька.

— Мы должны Гошу найти, — запротестовала Люся.

— Это нечестно, ребята, — поддержала Алла.

— Вот что, — сказал Витька, — стойте у вагона и ждите. Ясно? — Он кивнул ребятам: — Пошли!

Гошка вернулся к эшелону на рассвете. К этому времени танк подтащили к другой платформе и теперь пытались тросами и веревками по срубленным стволам сосен втащить. Около платформы хлопотало человек сто. Танк нехотя, сантиметр за сантиметром продвигался вверх. «Раз-два, взя-я-ли! — кричали бойцы и толкали многотонную стальную махину. — Раз-два, взя-я-ли!» И так не переставая.

Гошка появился незаметно. Вместе с серым рассветом он выполз из-за кустов. Штаны его были мокрые, изорваны о сучья, лицо оцарапано, ноги забрызганы грязной жижей. Он долго стоял у насыпи и смотрел на бойцов, втаскивающих танк на платформу. Он видел Колю, Витьку, Сашку. Они тоже кричали вместе со всеми: «Раз-два, взяли!» — и изо всех сил тянули за толстый канат. Гошка смотрел на них, и у него не было никакого желания помочь. Иногда он зябко вздрагивал, голова поднималась, и он пристально всматривался в утреннее небо.

— Смотрите, Гоша! — обрадовалась Люся, увидев его. — Гоша-а-а, мы здесь!

Буянов равнодушно посмотрел на нее, потом на Аллу и попытался улыбнуться. Улыбка получилась жалкой и кривой.

— Где ты был? — спросила Алла.

— Там… — кивнул он на лес.

— Мы тебе кричали, — сказала Люся.

— Я не слышал. Черт нас дернул поехать на этом составе…

— Сейчас танк поднимут и дальше поедем, — сказала Люся.

— Нет уж, дудки! — сказал Гошка.

— Как же мы попадем домой? — спросила Алла.

— Пойдем пешком, — предложила Люся.

— Я не понимаю, зачем ты на ходу выскочил из вагона? — сказала Алла. — Тебя же могло осколком…

— Убитых много? — спросил Буянов.

— Человек пятнадцать пронесли, — сказала Люся.

— Чего они там копаются? — Гошка кивнул на ребят, дергавших канат. — Смываться надо! В любую минуту могут снова прилететь.

— Я их позову, — вызвалась Люся.

Она побежала вдоль состава к платформе.

— Я думала, это конец, — сказала Алла. — И ты всю ночь просидел в лесу?

— В лесу, — усмехнулся Гошка. — В болоте, вместе с лягушками… Еле оттуда выбрался.

Вернулась Люся.

— Они не идут, — сообщила она. — Тащат этот танк.

— Дуракам закон не писан, — сказал Гошка и полез в вагон. Оттуда к ногам девчонок полетели вещмешки, рюкзаки, куртки.

Спрыгнув, он сложил мешки в кучу на бровке и, присев на рельс, закурил. Когда он подносил спичку к папиросе, руки его дрожали. И вдруг он вскочил и стал смотреть на небо.

— Летят! — свистящим шепотом сказал Гошка. Выхватив из кучи свой мешок, он прыгнул с насыпи, но потом остановился и посмотрел на девчонок. — Ну что вы стоите? Берите вещи — и в лес!

— А они? — спросила Алла.

— Куда же мы без них, Гоша? — растерянно произнесла Люся.

Люди у платформы работали и не обращали внимания на самолет, который и впрямь появился на небе. Он шел высоко, и за ним волочилась белая полоса. У самого самолета — узкая, густая, а дальше — разреженная, широкая, — Прячьтесь! — крикнул Гошка и, скатившись с откоса, скрылся в кустах.

Алла и Люся взяли в каждую руку по мешку и тоже спустились с насыпи, но в лес не пошли. Крошечный серебряный самолет пролетел над эшелоном и скрылся из глаз. Скоро затих и гул его моторов. Немного погодя появился Гошка. На волосах блестящие капли — это кусты отряхнули ему на голову росу.

— Разведчик, — сказал Гошка, глядя на расползающийся в небе белый след.

Эшелон с танками и пушками ушел на фронт. Пока бойцы втаскивали танк на платформу, железнодорожники — они прикатили с ближайшей станции на дрезине — отремонтировали путь. Зеленый танк стоял на платформе, и залепленная песком пушка его грозно смотрела на запад. На крышах трех вагонов установили зенитные пулеметы. Капитан Никонов помахал ребятам пилоткой. Он тоже считал, что лучше добираться до города на своих двоих. Никакой гарантии нет, что снова не будет налета. Старшина Федорчук с перевязанной головой выдал им еще буханку хлеба и две банки тушенки.

Укатил эшелон, оставив под откосом развороченную платформу и железную крышу от теплушки. По обе стороны пути Гошка насчитал восемнадцать воронок. Одна, довольно большая, была как раз напротив вагона, в котором они ехали.

— Самую малость не рассчитал, — сказал Гошка. — И нам бы крышка!

Они пошли по проселочной дороге, тянувшейся вдоль полотна. Никонов сказал, что до города почти двести километров. И еще он сказал, что в трех километрах отсюда проходит шоссе, по которому тоже можно попасть в город.

Скоро они выбрались на шоссе. Навстречу им катилась лавина беженцев. Женщины, старики и дети сидели на повозках, запряженных разномастными лошадьми, тащились с узлами пешком.

Пропуская машины, они прижались к обочине. Колонна грузовиков остановилась: на поврежденном мосту через неширокую речушку создалась пробка. Продвигаться можно было только по одной стороне. Беженцы откатывались в тыл, а грузовики с техникой и молчаливыми бойцами двигались им навстречу, в сторону фронта.

Пока на мосту наводили порядок, бойцы с машины разговорились с ребятами. Витька Грохотов попросил подвезти их, — Командир у нас серьезный, — ответил боец. — Разве такое он допустит?

— Мы сядем на пол, он и не увидит, — уговаривал Сашка.

— И так дойдем, — буркнул Гошка. Ему не хотелось залезать в машину. Если будет налет, из грузовика на ходу не выскочишь. Он то и дело поглядывал в небо: не летят ли «юнкерсы»? Надо пробираться в город по проселочной дороге, там никого нет, а тут тьма народу.

Наконец машина тронулась. Ребята проскочили мост вслед за саперами, которые ехали на лошадях. Не отошли от моста и с километр, как налетели бомбардировщики. Машины остановились, и бойцы рассыпались по кустам, но «юнкерсы» пролетели дальше и стали бросать бомбы на мост. Гулкие взрывы, пулеметная трескотня, тонкое лошадиное ржание преследовали ребят по пятам. Впереди несся Гошка. Перемахнув через кювет, он ударился по картофельному полю к перелеску.

Витька замедлил бег — он бежал вслед за Гошкой — и оглянулся. Коля Бэс, как и следовало ожидать, далеко не побежал. Он остановился сразу за кустами и, приложив ладонь к очкам, стал смотреть в сторону переправы. Сашка и девчонки подбежали к Витьке. У всех были испуганные лица.

— Не будет он на нас кидать бомбы, — сказал Витька. — Там, на мосту, толкучка.

Отсюда, с пригорка, было видно, как четыре «юнкерса» бомбили переправу. Самолеты кружили над мостом, поливая огнем из пулеметов. Беженцы схлынули с шоссе. Несколько бомб разорвалось в центре обоза. На земле бились две лошади, валялись люди. Непонятно было: убиты они или просто лежат, спасаясь от осколков. Одна грузовая машина опрокинулась, из мотора тянул дымок. Бойцы, кто лежа, кто с колена, лупили по самолетам из винтовок.

Беженцы сломя голову неслись по чистому полю к лесу, который был в полукилометре от дороги.

— Вот она какая — война, — тихо произнесла Люся. Кофточка у нее на плече порвалась, щегольская юбочка в мазуте. Глаза сухие. Как ни странно, после той кошмарной ночи в эшелоне Люся перестала плакать и выть. За эти несколько часов она стала другой, и это заметили все, даже толстокожий Сашка. Он как-то сказал:

— А я-то думал, с Люськой не пропадем: поплачет в тряпочку, глядишь, и нам пожрать дадут илиподвезут куда надо. Изменился и Гошка: куда девались его самоуверенность и храбрость? Карие глаза косили от страха, шея втянулась в плечи, он все время вздрагивал, будто ему было холодно. Гошка лежал в перелеске один, зажав руками уши. После каждого взрыва спина его подпрыгивала. Из Гошкиных глаз текли слезы. Он молча плакал и сам этого не замечал.

Гошка считал себя храбрым парнем. Он мог, не задумываясь, вступить в драку с мальчишкой сильнее его и драться до последнего. Мог на спор ночью пойти на кладбище и посидеть на могиле… Если боялся кого, то лишь своего отца, у которого была тяжелая рука. А теперь вот случилось что-то необъяснимое. Эта ночная бомбежка вызвала у него животный страх. Этой ужасной ночью на него обрушилась не одна смерть, а десятки, сотни отвратительно визжащих смертей, ищущих лишь его, одного, Гошку Буянова… Куда подевались его воля, энергия, находчивость? Все исчезло. Остались апатия, равнодушие ко всему, кроме обостренного чувства грозящей ему опасности.

Спрятаться, уйти от этого кошмара, забиться куда-нибудь в глубокую нору, заткнуть уши, зажмуриться и переждать, покуда все это кончится… А еще лучше проснуться, открыть глаза и снова оказаться в своем старом милом доме на Чапаевской улице… И не вспоминать больше этот сон…

Но это был не сон. Гошка лежал на земле и мерзко дрожал. Ему хотелось быть плоским и незаметным, как коровья лепешка, иметь крепкие и длинные звериные когти, чтобы можно было закопаться в землю глубоко-глубоко!

Самолеты улетели, а он все еще лежал, и земля хрустела на зубах. Здесь и нашел его Витька Грохотов, Он присел рядом и дотронулся до Гошкиного плеча. Плечо дернулось, и Гошка глухо застонал.

— Они улетели, — сказал Витька.

Гошка перевернулся на спину и сел. Из мокрых глаз его медленно уходил страх. На грязных щеках — две дорожки. Следы слез.

— Ну, что вылупил зенки?! — крикнул он. — Да, я боюсь. И там, в вагоне, в этой проклятой мышеловке, я трясся от страха. Что же это такое? Прилетает самолет и бросает на тебя бомбы? Ты едешь ночью в вагоне — на тебя летит бомба. Ты спишь — бомба! Чай пьешь — взрыв, и нет тебя больше?!

— А как же другие? — спросил Витька.

Гошка повернулся к нему, схватил за рубаху и горячо задышал в лицо:

— Вить, а Вить, скажи, а ты боишься?

— Боюсь, — Витька отодвинулся. — Отпусти рубаху — порвешь!

— Тебе хочется зарыться в землю, когда он летит?

— Бомбы погано воют. Аж в животе щемит.

— Что-то тебя подхватывает, глаза застилает — и бежишь черт знает куда… Ноги сами тебя несут. Про все забываешь, лишь бы уцелеть! Думаешь, пусть других, только бы не тебя?.. Ничего не помнишь… Очухаешься — уже кругом тихо. У тебя тоже так? Скажи, Вить? — Гошка дергал его за рукав и заглядывал в глаза.

— Ну чего ты пристал? — сказал Витька. — Я так не думаю. — Ему неприятно было все это слушать.

— Врешь! — прошептал Гошка. — У тебя все так же, как и у меня! У тебя кровь на губе! Я же вижу. Ты прокусил со страху… А тоже корчит из себя храбреца!

— Ничего я не корчу, — начал злиться Витька. — Но землю не жру и не плачу.

— А кто плачет?! — заорал Гошка. — Я плачу, да?!

— Куда же ты бежишь, дурья башка? — заорал и Витька. — Ты же ни шиша не видишь… Прямо в пекло лезешь. Надо зенки свои в небо задрать и посмотреть, что там делается. С какой стороны летит, куда бомбы начинает кидать, а уж потом прятаться. Соображать надо, понял?

Гошка обмяк и отпустил Витькин рукав, который сгоряча чуть не оторвал. Лицо его стало равнодушным, усталым. Он обтер губы рукавом, поднялся.

— Где наши? — спросил он.

— Вспомнил! — сказал Витька. — Ждут тебя.

— Можешь им рассказать, как я землю жрал, — сказал Гошка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДОРОГА ДОМОЙ

Третий день в пути, а города все еще не видно. Днем пробирались по тропинкам и проселочным дорогам.

На шоссе ребята выходили вечером. Самолеты еще летали, но бомбы бросали редко. Ночью шоссе не видно. Грузовики шли с затемненными фарами. И бойцы в кузовах песни не пели. Чем ближе к городу, тем грузовиков и бойцов становилось меньше.

Один раз ребят подвезли. Усталые и голодные, ребята расположились в сумерках на обочине отдохнуть и поужинать. Правда, в мешках почти ничего не было. Вот уже второй день они жили впроголодь.

Мимо прошелестела машина с большим крытым кузовом — радиостанция. Послышался визг тормозов, и машина остановилась. Из кабины выскочил пожилой шофер и постучал сапогом по заднему скату. Скат сел. Шофер выругался и полез за инструментом. Из зеленого домика на колесах выпрыгнули три радиста. Они тоже постучали по спустившему скату я задымили папиросами.

Шофер с лязганьем отворачивал кривым ключом гайки.

Одна звякнула о диск и укатилась в кювет. Шофер долго шарил в траве, но ничего не нашел. Наверное, это была важная гайка, потому что он позвал остальных, и все принялись прочесывать траву. Но гайка будто сквозь землю провалилась.

К ним подошел Гошка.

— Если найду вашу штучку, подвезете? — спросил он.

— Катись ты! — выругался шофер.

— Гошка пожал плечами и отвернулся.

— Куда вам? — спросил радист. Гошка сказал. Они о чем-то негромко поговорили с сердитым шофером, и все тот же радист сказал:

— Ладно, найдешь — подбросим. Гошка позвал ребят, и они стали искать. Девчонки тоже присоединились. Шофер с помощниками тем временем снял спущенный скат и поставил новый.

— Вот эта? — спросила Алла, показывая большую гайку.

Шофер молча забрал ее и тоже привернул.

— Ишь какая орава, — пробурчал он, убирая инструмент. Ребята по железной лесенке забрались в домик. Это была приятная поездка. Всю дорогу играла музыка. Одна мелодия сменяла другую. В домике на колесах было чисто и удобно. Даже откидные нары для отдыха, стол, стулья. Аппаратура лоснилась черной краской, сверкала никелированными деталями.

Радисты сели ужинать и пригласили ребят. Еда обычная, солдатская: черствый хлеб и мясные консервы. Каждому досталось по куску хлеба с тушеной говядиной.

— Хотите послушать немцев? — предложил молодой радист.

Послышался писк, мощным всплеском ворвалась симфония Чайковского, позывные Москвы и наконец — лающая немецкая речь.

— Вчера слышали, как Гитлер разорялся, — сказал радист. — Орал как припадочный.

— Я ни одного слова не понимаю, — сказала Алла. — Мы ведь учили немецкий.

— Анна унд Марта баден, — сказал Сашка. — Я только это запомнил.

— Диктор говорит, что доблестная немецкая армия на всех фронтах одерживает победу за победой, — сказал Коля Бэс.

— Неужто петришь по-ихнему? — удивился радист.

— Многое не разобрать, — сказал Коля. — Быстро говорят.

— Брешут они, — убежденно заметил радист. — Такого быть не может!..

Распрощались с радистами глубокой ночью на шоссе. Машина должна была поворачивать налево. Там, в лесу, расположилась их часть.

Шоссе было влажное от росы и пустынное. Даже беженцев в этот час не видно. Правда, на обочинах, в кустарниках, дымились тощие костры, слышались приглушенные голоса, ребячий писк. Совсем близко замычала корова.

Ночь была прохладной. Над лесом нависли тяжелые облака. Впереди, над лесом, облака были подсвечены багровым. Там был город, там был фронт.

Донесся собачий лай, потом хрипло запели петухи. Где-то близко деревня, а раз так, значит, ищи в поле стог, где можно переночевать. Спать хотелось отчаянно. В машине всех разморило.

Они свернули с шоссе. Мокрая трава хлестала по ногам.

Спотыкаясь и стараясь не отставать друг от друга, ребята побежали к деревне, где все еще горланили петухи.

Утром проснулись от грома близкой канонады. Отряхнули сухое сено с одежды и голодные пустились в путь. Это уже были знакомые места. Пригород. Беженцев на шоссе не видно, машин — тоже. Облаков на небе не было, ярко светило солнце, которое никого не радовало. Лучше бы была нелетная погода. Пахло гарью и еще чем-то. Над лесом, что-то вынюхивая, кружились немецкие истребители. Потом пролетели «юнкерсы». Штук пятнадцать.

Гошка стал нервничать и поминутно смотреть на небо. Но самолеты пролетали мимо. Грохот канонады приближался. На шоссе показался грузовик, тяжело нагруженный белыми ящиками. Грузовик на предельной скорости мчался навстречу гулу и грохоту. И тут один истребитель на бреющем полете прошелся над шоссе. Раздалась длинная очередь. Грузовик на полном ходу свернул в кювет, опрокинулся — и раздался чудовищный взрыв. Когда рассеялось черное облако, ничего не было: ни грузовиков, ни ящиков. Одна глубокая дымящаяся воронка.

Истребитель скрылся за лесистым холмом и вдруг снова появился над головами оцепеневших ребят. Послышалась короткая очередь, еще одна. У самых ног защелкало, заволновалась трава, без треска мягко упало на землю тоненькое деревце.

— Прячьтесь! — крикнул Витька, сообразив, что стреляют по ним.

Все бросились в перелесок, он был в каких-то пятнадцати шагах.

Когда истребитель закончил разворот, они лежали в кустах не шевелясь. Длинная очередь полоснула с неба, но пули защелкали в другой стороне.

Самолет улетел.

Миновав перелесок, ребята вышли к деревне. У поселкового Совета пылал костер. Из раскрытого окна вылетали кипы бумаг и падали в огонь. У колодца стояли женщины и, подперев головы руками, глядели на все это. За лесом грохотало, трещало, будто небо, как парусину, разрывали на части. В избах тренькали стекла.

С воем пролетел первый снаряд. Он взорвался где-то у шоссе. Бабы и мужики, высыпавшие на улицу, стали поспешно расходиться по домам.

— А вы что рты разинули? — сказала им пожилая женщина. — Не видите, пушки палят? В подпол прятаться!

Гошка с тоской посмотрел по сторонам и, вздохнув, пошел вместе со всеми за женщиной.

В подполе было темно и сыро. Тусклый свет пробивался из маленького квадратного окошка над самой землей. От взрывов все вздрагивало, осыпался песок. Витька хотел было выглянуть в квадратное отверстие, но в него с улицы вскочила кошка и прыгнула к женщине на колени.

А потом стало тихо. Даже как-то непривычно. Тяжелая, гнетущая тишина. Посидев еще с полчаса в подполье, ребята вылезли на свет. Яркий солнечный день ударил в глаза, заставил зажмуриться. В деревню не упал ни один снаряд. Фашисты вели огонь по шоссе.

Грохот канонады переместился вправо, а потом вообще замолк. Над деревней пронеслись истребители, потом прошли «юнкерсы».

— Потише стало, — сказал Витька и вышел на безлюдную притихшую улицу. Но тут послышался рокот моторов. Из леса на деревню ползли незнакомые квадратные танки с крестами. На танках с автоматами у живота сидели немцы в касках. Первая стальная громадина вползла в деревню, поводила по сторонам хоботом-стволом и остановилась. Откинулись круглые крыши люков, и из черных дыр высунулись белые головы танкистов.

Ребята снова забились в подпол, а Витька прилег в цветник у крыльца и стал во все глаза смотреть на немцев. Танкисты смеялись и что-то тарабарили по-немецки. Солдаты соскочили с танка и стали разминаться. Подошли остальные танки.

Немцы стали доставать из колодца бадью с водой. Пили по очереди, и блестящие струйки текли с их небритых подбородков. Витька смотрел на них и не испытывал ни ненависти, ни страха. Одно жгучее любопытство. Так вот они какие, немцы, вдруг свалившиеся на них, как снег на голову…

Потом танкисты забрались в машины, глухо стукнули крышки, взревели моторы — и стальные громадины укатили, подняв густую завесу пыли.

С тяжелым сердцем ребята двинулись дальше. Город был захвачен немцами, в этом больше никто не сомневался. А они оказались в тылу врага.

Город уже виднелся вдали. Такой родной и вместе с тем чужой. Ребята пересекли железнодорожный путь. Отсюда ближе к домам. На пути, у развороченной стрелки, возились железнодорожники. Немецкие танки стояли у шоссе. Много танков. Танкисты сидели и лежали на траве и ели из котелков. По перрону прохаживались немецкие офицеры в высоких фуражках и начищенных сапогах. Револьверы их непривычно болтались на животе. На путях посвистывали маневровые, лязгали буферами товарные составы. Пакгауз был разворочен крупной фугаской. Железные балки, скрюченные и заржавевшие, торчали, как лапы гигантского паука. Вокзал тоже был разрушен. Немецкие офицеры поднимали ноги, перешагивая через битый красный кирпич.

На ребят никто не обращал внимания. Вдаль пути прошла женщина в платке с бельевой корзиной в руке. Она равнодушно взглянула на них и отвернулась. Немцев на улицах было мало. Жителей тоже что-то не видать. Над зданием горкома партии развевался немецкий флаг со свастикой.

Город был основательно разрушен. Вместо домов — груды бревен, штукатурки, кирпича. Красный железнодорожный мост, что неподалеку от их дома, рухнул в реку. Блестящие изогнутые рельсы со шпалами торчали над обрывом.

— А где же наш дом? — ахнула Люся, когда они поднялись на насыпь возле упавшего в реку моста.

Дома не было. Большого двухэтажного дома, построенного купцом Квасниковым, как в свое время на спор утверждал Гошка Буянов, больше не существовало. Если от других домов остались груды бревен и битого кирпича, то от их дома не осталось ничего. Несколько закопченных печей и гора углей в огромной яме.

На всей Чапаевской улице сохранился один деревянный дом с яблоневым садом. Он стоял на перекрестке двух улиц. Деревья в парке обгорели. Некоторые были расщеплены осколками.

Ребята молча спустились с насыпи и остановились на краю большой черной ямы. В ней еще курился сизоватый гаревый дымок. Никто из них не произнес ни слова. Касаясь плечами друг друга, мальчишки и девчонки с Чапаевской улицы стояли на пепелище своего родного дома и молчали. Еще того не зная, они в этот миг прощались со своим так неожиданно оборвавшимся детством.

Они становились взрослыми.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. В ГОРОДЕ, СТАВШЕМ ЧУЖИМ

Первый знакомый, которого они увидели, был Петька Симаков, по прозвищу Квас. Так его прозвали потому, что Петька мог зараз выпить десять стаканов клюквенного кваса или морса. Второго такого специалиста на Чапаевской не было. Симаковы жили как раз в том доме, который чудом сохранился. Стекла еще не были вставлены; два окна заткнуты тряпьем и фанерой.

Петька, сгибаясь под тяжестью мешка, направлялся к дому.

— Здорово, Квас! — окликнул Гошка.

Петька оглянулся, и от неожиданности уронил мешок. Квас стоял истуканом и смотрел на них.

— Ты не знаешь, где наши? — спросил Витька. Квас нагнулся за мешком, взвалил на плечо и, часто оглядываясь, засеменил к своему дому.

— Чего это он? — удивился Сашка.

Квас ногой толкнул калитку и скрылся в яблоневом саду.

— На нем мой новый пиджак, — сказал Гошка. — Мать только по праздникам давала надевать.

— Ты не ошибся? — спросила Алла.

— Чего же он тогда побежал?

— К кому бы еще сходить, узнать про наших? — вздохнула Алла. — Может быть, они в городе?

— Твой отец партийный? — спросил Гошка.

— И мать, — ответила Алла.

— Твои эвакуировались, — убежденно сказал Гошка. — Партийные не остаются. Слышала, что беженцы говорили? Немцы партийных в первую очередь расстреливают.

— И мой батя партийный, — сказал Сашка.

— Мой беспартийный, — сказал Витька Грохотов. — Только он тут не останется. Мой батя, наверное, уже воюет.

— Неужели в городе никого знакомых не осталось? — сказала Алла.

— Идите куда-нибудь спрячьтесь, — предложил Гошка. — А я Кваса буду караулить.

Ребята пошли в покалеченный парк, а Гошка, пригнувшись, стал огибать сад.

Полчаса прошло в ожидании. Разговаривать не хотелось. Каждый думал о своих родителях. Коля Бэс развязал мешок, достал оттуда драгоценную коробку с засушенными и наколотыми на картонки жуками. Долго рассматривал каждого жука в отдельности, а потом снова положил картонки в коробку, аккуратно завязал бечевкой и бросил в яму.

— Жуки, — сказал он. — Смешно… Жуки теперь не летают. Теперь самолеты летают.

— Люсь, зачем ты сюда притащилась? — спросил Сашка. — Ведь твоих здесь нет?

— Папа должен был из командировки вернуться.

— Дурочка ты, Люська, хоть и отличница! Я бы на твоем месте уже в Артеке загорал.

— Сколько человек может без еды прожить? — спросила Люся.

— Две недели, — ответил Витька.

— Без воды и недели не протянет, а на воде можно с месяц продержаться, — сообщил Коля.

— А мне даже есть не хочется, — сказала Алла. — У меня такое предчувствие, будто с мамой что-то случилось…

— Фиг он поймает Кваса, — вздохнул Сашка. — Пойти поглядеть, что ли?

Он поднялся с садовой скамейки и, зачем-то прихватив свой мешок, не спеша зашагал по тропинке.

Ладонщиков вышел на дорогу и свернул к полуразрушенной круглой часовне, где в мирное время был Клуб юных техников.

Немного погодя Витька тоже поднялся и пошел за Ладонщиковым. Он нашел его в часовне. Сашка сидел на металлическом верстаке и, пыхтя, открывал ножом банку с консервами. Рядом на развязанном мешке лежала початая буханка с общипанной горбушкой. Сашка чертыхнулся — нож был тупой, а банка крепкая — и, отщипнув от буханки кусок мякиша, засунул в рот.

— Приятного аппетита, — сказал Витька, появляясь за его спиной.

Сашка подпрыгнул на верстаке и лег грудью на продукты.

— Ну и кто ты после этого? — с презрением спросил Витька, двигая скулами.

— Это я… достал. Сам, — забормотал Сашка. — Это мое.

— Выкладывай все из мешка!

Сашка заморгал, потом ногтями отломил от буханки краюху и протянул.

— Бери, сейчас банку открою и мяса дам… Витька подошел ближе и, не размахиваясь, ударил Сашку в лицо. Тот ойкнул и отлетел к стене. Из носа потекла кровь. Сашка побагровел, схватил обломок кирпича и запустил в Грохотова. Витька пригнулся: кирпич с треском рассыпался о стену. За вторым кирпичом Сашка нагнуться не успел:

Витька прыгнул на него и повалил на грязный пол. Сашка, сопя, ворочался под ним, бодался, но сбросить с себя Грохотова ему не удалось.

— Пусти, у меня кровь, — просипел он. Витька отпустил его и поднялся. Рукав рубахи треснул в двух местах.

— Где взял? — спросил Витька, глядя на Ладонщикова.

— Консервы еще там, в вагоне, — сказал Сашка. — После бомбежки. Они на полу валялись…

— А хлеб?

— У радистов…

— Это за то, что они вас подвезли?

— У них много, — сказал Сашка, хлюпая носом. — Целый ящик.

Витька взял мешок и вытряхнул содержимое на верстак. Из мешка выкатились еще две блестящих банки и несколько пачек концентратов.

— Ты, оказывается, большой специалист по части того, что плохо лежит, — сказал Витька. — Пошли к ребятам! Он зашагал впереди, Сашка поплелся сзади.

— Я не обязан за всех беспокоиться, — пробурчал Ладонщиков. — Пускай каждый за себя… Вон время-то какое!

— Какое? — остановился Витька. Глаза его сузились, скулы заходили на осунувшемся лице.

— Война. Сегодня живой, а завтра… Сам видел, что на дороге делается.

— Поэтому мы и должны держаться друг за друга, а если каждый будет думать только о себе, ни за грош пропадем… По одному. Неужели ты этого не понимаешь, скотина?!

— Я сначала хотел со всеми поделиться… — пробормотал Сашка. — А как увидел, что нашего дома нет… Я ведь не знаю, кто теперь куда?

— Вместе из дома ушли — вместе и отсюда будем выбираться.

— Куда?

— Может, ты хочешь тут остаться? У немцев?

— Что ты! — испугался Сашка и, немного помолчав, попросил: — Не говори им? Ладно?

— У тебя еще не вся совесть потеряна, — усмехнулся Витька.

И тут они увидели двух немцев. Они стояли на обочине и очень внимательно смотрели на них.

— Комм, комм, — поманил один пальцем.

— Рванем? — прошептал Сашка.

— Хочешь, чтобы из автомата? — ответил Витька. Они подошли к солдатам в ярко-зеленых мундирах с автоматами на груди. Один немец был высокий, светловолосый, второй маленький, черноглазый.

Высокий что-то сказал маленькому и улыбнулся. Взял из Витькиных рук мешок, развязал и достал банки, концентраты, общипанный хлеб. Все это по очереди передавал маленькому. Тот пощелкал по банкам ногтем, понюхал и затолкал в карманы мундира. Концентраты повертел в руках, тоже понюхал, затем бросил один брикет на землю и раздавил сапогом. В пачке была пшенная каша.

— Плёхо, — сказал черненький и одну за другой бросил в кювет три целехоньких пачки. Измусоленная буханка тоже ему не понравилась. Он разломил ее пополам и, как фокусник, бросил в разные стороны.

— Кто есть вас юден? — спросил высокий.

— Дяденька, отпустите нас, — заныл Сашка. — Мы ничего не знаем…

Высокий снял автомат и дотронулся до дула.

— Немножко будем стреляйт юден. Где он есть, юден?

Витька пожал плечами и отрицательно завертел головой, хотя и не понял, чего нужно немцу.

Высокий прижал дуло автомата к Витькиному животу и сказал:

— Один русиш мальшик будет делать капут!

Витька молчал. Он не знал, шутят немцы или нет. Маленький что-то сказал по-немецки и показал на здание горкома, где развевался чужой флаг. Высокий улыбнулся и убрал автомат.

— Комм к чертова мама, — добродушно сказал он, глядя на Витьку чистыми серыми глазами.

Мальчишки бросились к часовне и почувствовали себя в безопасности лишь за каменной стеной. Они слышали, как протопали по булыжной мостовой немецкие сапоги.

— Он хотел тебя кокнуть, — хрипло произнес Сашка.

— Какие у него глаза…

— Какие?

— Пустые, — сказал Витька. — В них ничего нет.

— Про какого он юдена спрашивал?

Витька прислонился к обшарпанной стене с плакатом: «Кончил работу — убери за собой!» Лицо у него бледное. Он только сейчас по-настоящему испугался.

— Говорил, давай съедим консервы, — сказал Сашка. Витька выглянул из-за стены. Немцев не видно. За рекой разворачивалась пятнистая, как леопард, машина.

— Пойдем, — сказал Витька.

— Подберем хлеб и кашу, — вспомнил Сашка.

На обочине уже тут как тут сидела ворона и клевала растоптанную кашу. Сашка достал из вонючей жижи на дне кювета три еще не успевших размокнуть пачки и подобрал хлеб.

Гошка все-таки подкараулил Петьку Кваса и притащил в парк. Симаков успел снять чужой пиджак и сидел тихий и смирный рядом с Буяновым, который придерживал его за штанину.

— Хотел удрать, — сказал возбужденный Гошка. — От меня, братец, не вырвешься! Рассказывай, мародер, что знаешь!

— Чё рассказывать? — пробурчал Квас. — Два дня город бомбили, ваш дом стоял, ничего ему не делалось, только стекла повылетели… Рядом железнодорожная казарма была… Видите печку? А потом вон в тот дом ахнуло… Да не этот, а тот, где красный комод валяется… А ваш дом разбомбили в среду или в пятницу. Кажется, в среду…

— А где были…

— Нет, в пятницу, — сказал Квас. — Днем. Я лежал в щели, мы с батей в огороде вырыли. Вылез, гляжу — вашего дома нет. Дым, огонь…

— А где люди? Жильцы где были? — спросила Алла.

— Жильцы? Кто в бомбоубежище спрятался, кто уже эвакуировался. Как война началась, стали эвакуироваться… — Петька посмотрел на Гошку. — Твой батька был…

— В доме?! — ахнул Буянов.

— Не, не в доме, — сказал Квас. — Он на машине приезжал, когда дом уже сгорел. А матка твоя еще раньше уехала. Как бомбить стали, так и уехала.

— А как же…

— Пиджак-то? Так она мне отдала… «Гошенька мой пропал, — говорит, — примеряй, — говорит, — Петюня, его одежку. Подойдет — надевай! Все одно теперь сына нету…» Куда вы удрали? Тут такой шухер был!

— Ну и врать! — сказал Гошка. — «Примеряй, Петюня»… Да моя мать не знает, как и звать-то тебя, ворюгу несчастного!

— Не знает! — ухмыльнулся Квас, — Я ей, если хочешь знать, помогал в машину грузить. — И куда она поехала?

— Откуда я знаю?

Тут его перехватила Алла:

— Петенька, скажи, пожалуйста, а мои уехали или…

— Батю твоего в армию забрали, а мамаша… — Квас задумался. Алла не спускала с него широко раскрытых синих глаз. — Ее разбомбило, — безжалостно сказал Петька.

Алла поднялась и пошла, не разбирая дороги. Один раз она споткнулась о головешку и чуть не упала. Квас посмотрел ей вслед и прибавил:

— Она все не хотела отсюдова уезжать… До последнего. Тебя ждала. Вот и дождалась!

Будто слепая, брела Алла через парк. А по шоссе проносились одна за другой пятнистые машины. В кузовах сидели вооруженные солдаты в зеленых мундирах.

— Разве так можно? — Витька метнул сердитый взгляд на Петьку и побежал за Аллой. Догнав, он схватил ее за плечи, повернул и насильно повел в сторону от шоссе. Алла покорно шла, и коса ее дергалась вверх-вниз. Витька что-то сказал, посадил ее на соседнюю скамейку и бегом вернулся к ребятам.

— Твою мамку контузило, — сообщил ему Квас. — Сначала без памяти была, а потом очухалась… Кажется, с санитарным эшелоном куда-то отправили. А батя твой ушел в армию. И твой тоже, — кивнул он Сашке.

— А мама? — спросил Ладонщиков.

— Ее не было, когда дом горел, — сказал Квас. — А где теперь, убей бог, не знаю. Эвакуировалась, наверное. Тут все эвакуировались.

Коля Бэс молча слушал. Он терпеливо дожидался своей очереди. А Квас, который почувствовал, что все сейчас в нем нуждаются, не спешил. Петька всегда был в тени. Бывало, Гошка и не смотрел в его сторону. В игры Кваса не принимали, он был младше остальных на два года, подшучивали над ним. «А у нас сегодня Квас! — орали мальчишки, увидев его. — Квас, заплати за нас!» А сейчас все смотрят на него, как на бога.

— Ну, говори, — глухо произнес Коля Бэс и зачем-то снял очки.

Он стоял перед Квасом, вертел в руках очки, дышал на стекла. Квас смотрел на него и морщил лоб, будто вспоминал. А чего тут вспоминать? Колиного отца не взяли в армию, у него белый билет. Он собрал стариков и женщин и повел их на окраину города рыть противотанковые рвы. Налетели «юнкерсы», и его убило осколком. Хоронил Колиного отца весь город. И в газете писали о нем, как о хорошем, мужественном человеке. И Квас вместе со всеми шел за гробом и слушал на кладбище речи… А потом каждый день стали погибать люди. И Петька больше не видел, как их хоронили. После того как немцы захватили город, на улицах столько валялось убитых — не пересчитать. Их всех покидали в большую яму и закопали. Отец Петьки Кваса тоже закапывал. Он остался со своей семьей в городе. Не захотел бросать хозяйство и эвакуироваться. Когда город опустел, старший Симаков вместе с Петькой стали таскать брошенное добро из чужих квартир. «Все одно сгорит или немцы растащат, — говорил отец. — А мы еще можем попользоваться…» И вдруг жалость шевельнулась в черством Петькином сердце. Жалость к большому нескладному мальчишке, который хмурил брови, кусал губы, крутил в руках очки и молчал. Коля Бэс никого не обижал во дворе. Не мог на него пожаловаться и Квас.

— Живы твои, — сказал он. — Эвакуировались… А вот куда, убей бог, не знаю.

Вечером Витька, Сашка и Гошка отправились на разведку. До площади добрались без всяких приключений. Немцев и прохожих на улице почти не было. Ветер хлопал ставнями в покинутых домах, повсюду блестели разбитые стекла. На площади было разрушено самое большое в городе пятиэтажное здание. На булыжной мостовой валялись обломки мебели, разбитые цветочные горшки, посуда.

Как раз посередине площади три немецких солдата вкапывали в землю желтый столб с перекладиной наверху и косой опорой.

— Что это? — спросил Сашка. Он никогда не видел ничего подобного.

— Виселица, — сообразил Гошка. — Кого-то вешать собираются…

— Кого? — взглянул на него Сашка. И глаза его округлились.

— Увидишь… — мрачно пробурчал Гошка.

У здания с немецким флагом остановился грузовик и из кузова стали выпрыгивать вооруженные немецкие солдаты. Мальчишки бросились к реке, проскочили через обгоревший посредине деревянный мост и оказались на другом берегу. В городском парке повсюду глубокие воронки, следы артобстрела. В карусель угодил снаряд, и покалеченные осколками деревянные раскрашенные зверюшки валялись на земле.

У входа на стадион прогуливался автоматчик. Деревянный забор, оклеенный афишами о футбольных матчах, сверху был оцеплен колючей проволокой. Еще один автоматчик стоял на вышке, сколоченной из досок разрушенного дома. Шевелились на ветру порванные обои. Немец с вышки заметил ребят и стал разглядывать. Отступать было поздно, и они пошли по дороге вдоль крашеного забора. Немец проводил их взглядом и отвернулся. Доски на вышке заскрипели, послышался свист. Немец стал насвистывать какую-то свою песенку.

Видя, что на них не обращают внимания, Витька подбежал к забору, где в одном месте была выломана доска, и приник к щели. На зеленом футбольном поле стояли, сидели, лежали люди. Их было много. Молодых и старых, особенно детей. На одежде желтели шестиконечные звезды. Таких странных звезд Витька никогда еще не видал. Люди были измождены, с воспаленными глазами. Видно было, что не одну ночь они провели под открытым небом. Тут же у их ног стояли пустые котелки с алюминиевыми ложками.

У самого забора пригнулся на корточках седобородый старик в черном длинном пальто. Он тоненькой палкой чертил на земле какие-то непонятные знаки и что-то шептал.

— Дедушка Моисей! — пробормотал Витька. И старик услышал. Он поднял лысую голову и уставился на Витьку. Красные глаза его слезились, но смотрел он прямо, не моргая.

— Кто ты, мальчик? — негромко спросил старик.

— Грохотов я, дедушка Моисей, Грохотов, — ответил Витька.

— Ай-я-яй! — замотал головой старик. — Он Грохотов! Он с такими же сорванцами, как и сам, убежал из дома? А бедные родители чуть с ума не сошли. Ох, плачут ваши задницы по хорошему ремню!

Это был дед Соли Шепса. Старику восемьдесят лет, и непонятно: за что его забрали? Дед Моисей и мухи-то не обидит. Он каждое утро выносил из дома низенькую скамейку с ватной подушкой и грелся на солнце. Читал газеты, наблюдал, за играми ребят. Иногда тетя Катя, уборщица, у которой четверо пацанов мал-мала меньше, давала ему понянчить самого маленького. И дед Моисей нянчил ребятенка, щекотал его своей длинной белой бородой и рассказывал сказки.

— Что ты тут делаешь, дедушка? — спросил Витька.

— Он спрашивает, что я тут делаю? Хотел бы я сам это знать.

— Вас арестовали?

— Один бог знает, что на белом свете делается… Меня взяли с теплой постели и, как скотину, пригнали сюда. Я даже не захватил свой шерстяной жилет. Я старый, больной человек, что им от меня нужно?

На этот вопрос Витька не мог ответить.

— Где Соля? — спросил он.

— У бедного мальчика три дня во рту ничего не было… — старик впился взглядом в Витьку. — Нет у тебя маленького кусочка хлеба?

— Я достану, — сказал Витька. — Дедушка, а нет ли здесь кого-нибудь наших?

— Мальчик, здесь страдают только бедные евреи. Витька взглянул на вышку: немец смотрел в его сторону. Мальчишка еще плотнее прижался к забору. Если он сейчас поднимет автомат, нужно упасть в придорожную канаву и замереть. Но немец не поднял автомат. Он отвернулся и снова засвистел. Наверно, в сумерках не заметил.

— Позовите Солю, — прошептал Витька.

— Мальчик, — стал шептать старик. — Принеси мне из дома джемпер. И в нашей кладовке много разной вкусной еды… Если бы ты знал, какую фаршированную щуку умела приготовить Сарра, моя бедная дочь!

— Наш дом сгорел, — сказал Витька.

— Я забыл… Моя добрая Сарра увела меня в убежище, зачем она это сделала? Лучше бы я сгорел в своем доме, чем мучиться здесь. Они всех нас убьют, мальчик, можешь верить старому Моисею. Они увозят нас на машинах за город и убивают, как собак. Моя бедная дочь… — Глаза старика наполнились слезами.

— Тетю Сарру убили? — спросил Витька.

— Они увезли ее утром и назад не привезли. И Соню тоже.

— И Соню? — повторил Витька.

— Завтра они увезут меня и маленького Соломона… Они убивают всех евреев. Чем мы прогневили бога? За что он нас так жестоко карает?

— Бог, бог, — сказал Витька. — Это фашисты! Старик приблизил к щели сморщенное заплаканное лицо и горячо зашептал:

— Я дряхлый, немощный старик… Я не боюсь смерти. Но мой внук Соломон… Ты слышал, мальчик, как он играет на скрипке? Это будет большой артист, поверь старому Моисею. Мальчик, я знаю, ты сможешь помочь. Ты добрый. Возьми отсюда Солю. Зачем ему умирать так рано? Ты сможешь его спасти, я знаю. Мальчик, возьми отсюда Солю…

Витька оглянулся: немец обтирал тряпкой прожектор, установленный на вышке.

— Ладно, — сказал Витька. — Я приду… Пусть он ждет меня у этой щели. И если сможет, пускай еще одну доску выломает. Она шатается. Я ухожу, дедушка. Он сейчас прожектор включит.

Витька выполз на дорогу и бросился вдоль забора к школе, где его ждали приятели. Белый луч прожектора стегнул по футбольному полю, усеянному скорчившимися фигурками людей, по забору, уперся Витьке в спину. Мальчишка замедлил шаги и, втянув голову в плечи, пошел шагом.

Белый луч взмыл в небо и снова загулял по зеленому полю. Люди закрывали руками глаза, пряча их от ослепительного света.

— С кем ты разговаривал? — спросил Гошка, следя за прожектором. Сюда, за груду кирпича, прожектор не доставал.

— Как ты думаешь, — сказал Витька, — если попасть в прожектор камнем — погаснет?

ГЛАВА ПЯТАЯ. ПЕТЬКА КВАС

Переночевали у Симаковых. Хозяин в дом не пустил, сказал, что и так тесно. Квас проводил их на сеновал, битком набитый соломой. Симаковы держали корову и теленка.

Старший Симаков не очень-то приветливо встретил незваных гостей. Высокий, жилистый, с красным кирпичным лицом, он, хмуря клочковатые брови, долго разглядывал их.

— Буянов? — спросил он, кивнув на Гошку. — Батька твой до самого конца тут был… Немец-то, он большевиков в первую голову кончает.

— А вы не боитесь? — спросил Буянов.

— Чего мне бояться? Я беспартийный. И потом, от Советской власти пострадавший. Тятеньку моего раскулачили и душу из него, родимого, вынули… Такие самые, как твой папаша. — Симаков снова посмотрел на Гошку. — Ночуйте, только попрошу не задерживаться. Утречком с богом. У меня не постоялый двор… И потом, новый хозяин не погладит по головке, ежели узнает, что я вам предоставил ночлег.

Симаков влепил Квасу затрещину и, даже не объяснив за что, удалился.

— Я не буду здесь ночевать, — сказал Гошка.

— Думаешь, донесет? — спросил Витька.

— Куда ты пойдешь? — сказал Сашка. — Ночью тут на каждом шагу патруль.

— Ходют, — сказал Квас, держась за багровую щеку. — Увидят кого в неположенный час, палят из автоматов.

— За что он тебя? — спросила Алла.

— За то, что нас к себе привел, — сказал Витька. — Не видела, как он волком глядел? Вот что, Петька, отойди-ка в сторонку…

Квас не очень-то охотно отошел. Ему было обидно: только что от родного отца заработал пощечину, а ему не доверяют.

— Иди в часовню, — посоветовал Буянову Витька. — Под верстаком и переспишь.

— Нужно драпать отсюда, — сказал Гошка.

— У меня тут есть одно дело, — сказал Витька.

— Плевать мы хотели на твои дела! — вспылил Гошка.

— Я очень устала, — сказала Люся.

— Вы как хотите, а я пошел спать, — заявил Коля Бэс. — Какой смысл идти ночью? Напоремся на первый патруль — и крышка.

Квас подошел к ним и сказал:

— Не бойтесь, батя не донесет.

— Мы не боимся, — сказал Гошка. Петька ушел и скоро вернулся с большими кусками черного нарезанного хлеба, жбаном парного молока.

— Мамка дала, ешьте.

Молоко пили вкруговую, прямо из жбана.

— Еще принесть? — спросил Квас.

— Тащи, — сказал Сашка. — И еще чего-нибудь прихвати. На этот раз Петька вернулся езде быстрее. Правая щека у него запылала ярче левой.

— Батя в кладовке застукал, — сказал он и достал из кармана штанов солидный кусок сала. — Хотел еще колбасы, но тут он…

— У вас даже колбаса есть? — полюбопытствовал Сашка.

— Тут магазин рядом разбомбило…

— Это который на горе?

— Не пропадать же добру, — сказал Квас. — Все хватали.

— У вас вход в кладовку со двора? — спросил Сашка. Петька посмотрел на него.

— Батя на ночь все запирает.

— Послушай, Квас, — сказал Гошка. — Верни мне пиджачок, который… гм… моя мама тебе подарила. Я ночевать у вас не останусь, а без пиджачка мне будет прохладно… Не смотри на меня, как баран на ворота. Иди быстренько и принеси пиджак. Ты ведь не хочешь, чтобы, когда вернутся наши, я из тебя сделал бифштекс?

— Я бы отдал, а батя?

— Утром скажи своему строгому папочке, что я избил-исколотил тебя и отобрал. А чтобы он поверил, я тебе сейчас посажу на лоб великолепную шишку, а на нос — блямбу. Ты ведь знаешь, как я это умею делать?

Квас вздохнул и ушел за пиджаком. Принес он его свернутым под мышкой.

— Он мне все равно велик, — сказал Квас. Гошка развернул на руке пиджак, подул на ворс и вдруг опечалился.

— Скотина, — сказал он. — Уже успел испачкать! — Это кровь, — сказал Петька. — Когда мы пришли с батей к вам… — И тут он прикусил язык, но было поздно, Гошка метнулся к нему и вцепился в глотку.

— Паскуда! Носи, говорит, Петюня… По чужим квартирам шарите, мародеры проклятые!

— Отпусти его, Гоша, — сказала Алла. — Он все-таки нам еду принес.

Квас даже не стал оправдываться. Он пощупал шею, сплюнул и ушел, сказав:

— Все равно ведь все сгорело!

Наступила ночь. Девчонки шуршали сеном и перешептывались. Потом Алла стала плакать, приглушенно всхлипывая. Люся что-то быстро шептала, целовала ее.

Сашка и Коля Бэс сразу заснули. Во сне Ладонщиков что-то жевал и хрюкал от удовольствия. Витька не поленился, подполз к нему и пощупал руки. В руках у Сашки ничего не было.

Дверь на сеновал приотворена. Над самой притолокой мерцала звезда. Длинные лунные тени расползлись по двору. Луны не было видно. На шоссе послышалась резкая отрывистая немецкая речь. Затопали сапоги, раздался крик «Хальт!» И потом ночь гулко располосовала автоматная очередь. Топот и крики удалились. Проснулся Сашка.

— Бомбят? — спросил он.

— Приснилось, — сказал Витька. — Слезай-ка вниз! Сашка сполз по сену на пол.

— Вы куда? — спросила сверху Алла.

— Дело одно есть, — ответил Витька.

— Мы с вами, — сказала Алла. — Люся, вставай! Девчонки завозились на сене.

— Ну что вы на самом деле? — рассердился Витька. — Мы по своим делам… Понимаете?

— Врут, — сказала Алла. — Они что-то задумали.

— Хорошо, — сказал Витька. — Слышали, рядом стреляли? Посмотрим, как там Гошка.

Он схватил Сашку за руку, и они выскочили на залитый лунным светом двор. На пустынной улице никого не видно, Далеко впереди светили фары машины. Мальчишки перебежали дорогу, перескочили через кювет и по тропке вышли к часовне. Гошка стоял у стены. Поверх куртки на нем был надет новый пиджак.

— Слышали? — шепотом сказал Гошка. — Они в кого-то стреляли.

Послышалась далекая очередь из автомата.

— Опять! — вздрогнул Гошка.

— Они будут всю ночь палить, — сказал Витька.

— Нужно быстрее нарезать отсюда…

— Куда? — спросил Витька.

— К нашим!

— Есть один человек, который все может рассказать, — сказал Витька. — Этого человека надо спасти. Он там, на стадионе.

— Нам нужно самим спасаться, — возразил Гошка. — И так на нас все обращают внимание. Шутка ли, целый отряд!

— Я не уйду из города, пока не вытащу его оттуда, — твердо сказал Витька.

— Кто этот человек? — спросил Сашка. Он отчаянно зевал и никак не мог понять, зачем его стащили с теплого сеновала.

Витька рассказал о встрече с дедом Моисеем, о еврейском лагере, из которого каждый день увозят за город расстреливать людей. Там, за проволокой, их сосед — Соля Шепс.

— Я никуда не пойду, — заявил Гошка. — Из-за Соли Шепса не хочу превращаться в покойника…

— А ты, Саш? — спросил Витька.

— Как его спасешь? — замялся Сашка. — Там немец на вышке. И прожектор… Пропадем ни за понюх табаку.

— Мы и до стадиона не дойдем, — отговаривал Гошка. — Квас говорил, что после девяти на улице появляться нельзя: комендантский час. Без предупреждения стреляют.

— Ладно, — глухо сказал Витька. — Я один пойду. Грохотов ночью не вернулся. Не вернулся он и утром. Коля Бэс проспал и ничего не знал.

Пришел из часовни Гошка. Вид у него был помятый. Он всю ночь так и не сомкнул глаз. Лишь под утро задремал.

— Я говорил ему, кретину, не надо было затевать эту аферу, — сказал Гошка. — Ночью в той стороне бабахали…

Появился Петька Квас. Он удивился, что они еще здесь.

— Уходите, — сказал он. — Скоро батя вернется, хай подымет.

— А куда он ушел? — с подозрением спросил Гошка.

— Немцы велели населению сдать оружие. Понес в комендатуру одностволку.

— Я предлагаю уходить по двое-трое, — сказал Гошка. — Всем вместе нельзя — обязательно задержат.

— Куда уходить? — спросил Коля.

— Если хочешь, оставайся у немцев, — усмехнулся Гошка. — Вместе с Квасом.

— Мы будем ждать Виктора, — твердо сказал Коля.

— Без него мы не пойдем, — поддержала Люся.

— Может быть, уже на площади… — пробурчал Гошка, — Что он там делает? — спросила Алла.

Гошка и Сашка переглянулись и промолчали. Девочки и Коля Бэс на площади не были и не видели, как немцы сооружали там виселицы.

Витька вернулся к обеду. У Симаковых уже никого не было. Петька сказал, что ребята прячутся в часовне.

Наверное, говорили о нем, потому что, когда Грохотов появился на пороге церквушки, все замолчали.

— У немцев какой-то праздник, — сообщил Витька. — На машинах, на мотоциклах едут в центр. Даже генерал один с крестами. Пока они там орут «Хайль Гитлер!» — мы пулей из города! Я знаю, где можно пройти.

— Тебя… отпустили? — спросил Гошка. Вид у него был смущенный. Буянов только что убеждал ребят, что ждать Витьку бессмысленно, так как он наверняка попался немцам в лапы и сидит за решеткой, если жив. Иначе где он до сих пор может быть? Нужно немедленно выбираться из города.

Тут как раз Витька и появился. Буянов прикусил язык.

— Что же ты меня не разбудил? — с обидой спросил Коля.

— Это была моя ошибка, — сказал Витька. — Я, видишь ли, на других понадеялся…

— Ничего ведь не вышло? — усмехнулся Гошка. — Такие немцы дураки…

— Ты уж лучше помолчи, — посоветовала Алла.

— Гоша, у тебя глаза какие-то странные, — участливо посмотрела на него Люся. — Ты не болен?

— Чушь собачья, — сквозь зубы процедил Гошка. — Я ведь — не ты.

— Если остановят, скажем: идем в деревнюк родственникам, — предупредил Витька.

Сашка с трудом водрузил на спину раздутый вещмешок.

Витька взглянул на него, но ничего не сказал.

— Я тут тоже даром время не терял… — ухмыльнулся Сашка.

Уходили из города тем самым путем, вдоль Синей, которым за несколько дней до войны покинули отчий дом. Теперь казалось, что с тех пор прошла вечность.

Выбравшись на волю, свернули к первой деревеньке, которая сиротливо стояла на холме. На другом пригорке — небольшое кладбище со старой бревенчатой церквушкой. Кладбище спряталось под сенью огромных корявых деревьев.

Витька огляделся и повел ребят туда. У часовни свернули на тропинку, заросшую густым цепким кустарником. Деревья заслонили небо, ветви цеплялись за одежду. На могильных холмах — ржавые железные и деревянные кресты. Одни торчали вкривь и вкось, другие упали. У изгороди Витька остановился и три раза свистнул.

Из-за могильных холмов, будто призраки, вышли шесть чернявых бледнолицых мальчиков. Запавшие черные глаза, тонкие шеи в просторных грязных воротниках рубашек.

— Здравствуйте, — сказал старший и улыбнулся. В одном из них они с трудом узнали Солю Шепса. Недавно это был розовощекий полный мальчик, на котором того и гляди треснут короткие штанишки. Сейчас перед ними стояла тень Соли Шепса.

Остальные выглядели не лучше.

— А Соню с мамой увезли куда-то, — сказал Соля. — Мы ждали, ждали, а они так и не вернулись.

Говорил он бесцветным глуховатым голосом. И откуда-то взявшийся на горле кадык двигался, будто Соля проглатывал слова.

— Мы два дня ничего не ели, — сказал высокий мальчишка с широкими, сросшимися на переносице черными бровями, который был у них за старшего.

— Тут кислица растет у изгороди, — сказал Соля. — Мы всю оборвали, а на луг не выходили, как ты говорил… — Он посмотрел на Витьку.

А Витька посмотрел на Сашку, мигнул ему, и они отошли в сторону.

— Развязывай, — сказал Грохотов.

— Что развязывать? — не понял Сашка.

— Не валяй дурака! Развязывай мешок…

— Нам самим жрать нечего! — запротестовал Сашка.

— С твоими талантами мы с голоду не умрем, — усмехнулся Витька.

Сашка, чуть не плача, развязал мешок и достал оттуда круг копченой колбасы. Поглядел на него и засунул снова в мешок.

— Не могу, — сказал он. — Ты понюхай, как пахнет… Витька отобрал мешок и достал оттуда колбасу, сало, хлеб. Когда он снова запустил туда руку, Ладонщиков вырвал мешок, замотал лямками и выпалил, сверкая глазами:

— Ты знаешь, чем я рисковал? Головой! Если бы Симаков меня застукал в кладовке, изничтожил бы, как фашист!

— Они не ели два дня, — сказал Витька. — В чем душа держится.

— А ты хочешь их совсем погубить, — сердито заметил Сашка. — Разве можно с голодухи так много сразу жратвы?

— Не узнаю я тебя, Сашка, — сказал Витька и даже с какой-то жалостью посмотрел на него. — Вроде бы раньше не был таким жадиной?

— Да ну тебя! — огрызнулся Ладонщиков и, бережно прижимая к себе мешок, пошел к церкви, Витька отдал мальчишкам провизию. Они сразу оживились, глаза загорелись. Высокий парнишка с широкими бровями взял хлеб, сало и колбасу. Остальные не спускали с него глаз.

— У меня все отобрали, — сказал он. — Дайте, пожалуйста, нож.

Чтобы не смущать их, ребята отошли в сторону.

— Вся эта компания тоже пойдет с нами? — понизив голос, спросил Гошка.

— Мне противно с тобой разговаривать, — отвернулся от него Витька.

Гошка вспыхнул, покосился на Аллу, не слышала ли она, но сдержался.

— Пойдем через деревни, — сказал Витька. — Будем всем говорить, что мы из детдома, мол, дом наш разбомбили, ну мы и пробираемся к родственникам…

К ним подошел высокий мальчишка. Он торопливо проглотил жесткий кружок колбасы и сказал:

— Нам вместе с вами нельзя… Мы будем просачиваться к нашим по одному. Главное — фронт перейти… У меня тетя в Житомире. У Левы сестра в Одессе… Повезет — доберемся.

— Повезет, — сказал Витька.

— По одному плохо, но иначе нельзя. Слишком будет заметно.

— Да, — сказал Витька.

— Я с вами, — подошел к ним Соля. — У меня родственников нет.

— Нас и так много, — проворчал Гошка. — Целый отряд. Соля вопросительно посмотрел на него своими большими выпуклыми глазами.

— Я лишний?

— Не слушай его, — сказал Витька и бросил на Гошку уничтожающий взгляд, — Вы не хотите, чтобы я с вами пошел? — обвел всех тусклым взглядом Соля.

— Дурачок, — сказала Алла. — Куда же ты без нас?

— Ты пойдешь с нами, — успокоил его Витька. — И давайте больше на эту тему не будем говорить.

— Неужели вы не донимаете: чем нас больше, тем это подозрительнее для немцев? — вскричал уязвленный Витькиным тоном Гошка.

— Что с тобой стряслось? — спросила Алла. — Ты никогда таким не был.

— Не обращай на него внимания, — улыбнулся Соле Грохотов. — Гошку немного контузило при бомбежке…

Пять чернявых, большеглазых мальчишек тихо попрощались и как тени разошлись в разные стороны.

Соля проводил их печальными глазами и судорожно вздохнул.

Перед дальней дорогой состоялось короткое собрание. Люся Воробьева сообщила, что в группе теперь семь человек. Из них пятеро комсомольцы… Гошка внес поправку: он, Витька Грохотов и Алла Бортникова действительно подали заявление в комсомол, но их еще не приняли, обещали принять в новом учебном году, так что они никакие не комсомольцы…

— Нет, мы все теперь комсомольцы, — подытожила Люся. — Я как комсорг класса передаю свои полномочия… — Люся обвела всех взглядом и остановилась на Буянове.

— Я не комсомолец, — пробурчал он.

— Кто же ты тогда? — все с удивлением смотрели на Гошку, но он без всякого смущения ответил:

— Никто. Беспартийный я.

Поднялся возмущенный шум, но Люся несколько раз хлопнула в ладоши и все замолчали.

— Старшим нашей группы будет Витя Грохотов, — громко сказала она. — Есть возражения?

Возражений не было. Даже Гошка, который никогда никому ни в чем не уступал первенства, промолчал.

— Война все переменила, — после продолжительной паузы сказал Витька. — Теперь я — комсомолец.

— И я — комсомолка, — сказала Алла. Гошка промолчал.

— Вот чудаки! — усмехнулся Сашка. — О чем вы тут толкуете? Сейчас война, и школу нашу разбомбили! Никто мы теперь, понятно? Беспризорники! Мне даже не верится, что я когда-то сидел за партой…

— Ты всегда был плохим пионером, — заметила Люся.

— Беспризорники, вот кто мы, — повторил Сашка.

— Ты всех в одну кучу не путай, — сказала Алла. — Если война, значит, и жизнь остановилась? И мы уже не люди? Кончится война и снова сядем за парты и будем учиться. Конечно, всё, что случилось, страшно… и мы никогда этого не забудем… Но мы люди и не будем ни при каких обстоятельствах терять человеческое достоинство.

— Хорошо сказано, — коротко заметил Коля Бэс.

— Собрание считаю закрытым, — заключила Люся.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПРОИСШЕСТВИЕ В СЕЛЕ КОКОРИНЕ

На пути встретилось село, такое же самое, как и десятки других. Стояло оно в стороне от большака и называлось Кокорино. В центре белая церковь с позолоченным крестом. Немцев вроде бы не видно.

Не успели миновать церковь, как из большого, крытого новой дранкой дома вышли три человека с белыми повязками на рукавах. У двоих за плечами карабины, у одного — немецкий автомат.

— Куда, молодцы, эт самое, путь держим? — миролюбиво спросил один из них, самый маленький. Тому, что с автоматом, он и до плеча не доставал.

— Мы, дяденьки, из детдома, — сказал Витька. — После бомбежки отстали от поезда и потеряли своих…

— Из детдома, значит, — сказал человек. — А где, интересно, этот детдом был?

Витька назвал свой город, хотя и не был уверен, что там существовал детдом.

— Развязывайте мешки! — приказал второй, с неприятным длинным лицом. Он был настроен отнюдь не миролюбиво.

Ребята вывернули мешки и рюкзаки наизнанку. Кроме ложек, кружек и зубных щеток, там ничего не было. Сашкин мешок тоже опустел. Последний круг великолепной копченой колбасы съели вчера вечером.

— Нет у них в мешках ничего, Кузьма, — сообщил мужик, который велел развязать мешки.

Длинный Кузьма, он еще не произнес ни слова, был у них за старшего. Лицо у Кузьмы опухшее, вместо глаз — две маленькие щелки. Эти злые щелки недружелюбно ощупывали ребят.

— Как звать? — неожиданно спросил он сиплым голосом Гошку. Тот ответил.

— Володька есть среди вас?

Гошка назвал всех по имени. Володьки не было.

— У Володьки нос перебит, — заметил один из мужиков.

— Я бы его, гаденыша, собственными руками задушил, — сказал Кузьма.

— А мы-то при чем? — буркнул Витька. — Иди-ка сюда… — ласково поманил пальцем Кузьма. Витька подошел. Мужик поднес здоровенный кулак к самому его носу. — Чем пахнет?

— Табаком, — сказал Витька, глядя ему в глаза. — И луком.

Кузьма вдруг осклабился и тычком двинул мальчишку в зубы.

Витька отлетел в сторону, чуть не свалив Гошку. — Смертью пахнет! — рявкнул Кузьма и вытер кулак о штаны. — А ну, мужики, гоните их в амбар. Унтер ругается, что бездельничаем, вот пусть полюбуется на арестантов…

Мужики отвели их в пустой амбар и заперли.

— Дайте хоть поесть! — попросил Сашка.

— Завтра приедет из комендатуры унтер, он вас, эт самое, накормит, — ухмыльнулся мужик.

— Сволочи! — пробормотал Витька, облизывая окровавленную губу.

Это была первая встреча ребят с полицаями, которых немцы стали насаждать в захваченных деревнях и селах. Ребята даже еще и не знали, что этих предателей Родины зовут полицаями.

Витька тщательно обследовал амбар. В темном углу крыша подгнила и виднелось небо. С трудом, обламывая ногти, он вскарабкался по бревнам на перекладину и, расшатав трухлявые доски, выглянул наружу. Полицаи сидели на ступеньках и курили. У самого крыльца железная бочка и шланг.

Если раздвинуть доски, то можно выбраться на крышу, а оттуда спрыгнуть вниз… Правда, высоко, не сломать бы ноги.

В сумерках ребята услышали шорох: кто-то бродил вокруг амбара.

Витька снова взобрался на перекладину и выглянул: к щели приник курносый конопатый мальчишка лет двенадцати.

— Эй, пацан! — негромко окликнул Витька. Конопатый отскочил от стены и стал крутить башкой: он не видел Грохотова.

— Принеси веревку, потолще только… Конопатый наконец увидел его и разинул рот. — Как звать тебя?

— Филька.

— Можешь достать веревку?

— А кто вы такие? Партизаны, да? Попали в окружение? Было в голосе Фильки что-то такое, что заставило Грохотова соврать.

— Ну да, — сказал он. — Партизаны.

— Это вы в Марьином Бору напали на обоз? — сразу оживился Филька.

— Мы им дали жару… — сказал Витька.

— Немцы восемь своих похоронили и трех полицаев из соседней деревни… Ух, бесились! Мы думали, деревню спалят, а всех перестреляют. Как в Добывалове. А вы знаете майора Гору? Ну, который в окружение попал и организовал партизанский отряд? Гору тут все немцы боятся…

— Как же, знаем, — ответил Витька.

— Я тоже хочу к партизанам…

— Вот что, Филька, жми за веревкой, только не попадись им на глаза, — попросил Витька, видя что разговорам не будет конца.

— Я через огороды, — сказал Филька. — Вить, — подал голос снизу Сашка, — скажи, чтобы принес поесть… Помираем с голоду!

— Ладно, пошукаю, — услыхал Филька и исчез за амбарной стеной.

Витька сидел на перекладине и смотрел в щель. Полицаи все еще дымили цигарками. В стороне прошли самолеты. Потом вдруг громко закуковала кукушка. Контуры домов стали стираться, кое-где на небе зажглись первые звезды.

— Чего это ты про каких-то партизан заливаешь? — неодобрительно сказал Гошка. — А если он сейчас же этим… с повязками расскажет?

— Нас сразу повесят, — сказал Сашка.

— Не каркайте, — оборвал Витька. — Так уж кругом все предатели…

— Он и так бы веревку принес, если честный парень, — сказал Гошка.

— Вот в этом я сомневаюсь, — ответил Витька и стал расшатывать доски, чтобы расширить щель. Филька не подвел. Он принес веревку и еду.

— Полицаи хлещут самогон, — сообщил он. — Вылезайте! Это было не так-то просто. Сашка встал на четвереньки, на него взобралась Алла. Краснея от натуги, Ладонщиков стал выпрямляться. Витька, перегнулся, подхватил Аллу под мышки и с трудом втащил. По веревке спуститься на землю не представляло никакого труда. Так же втащили Люсю и Солю Шепса, который настолько ослабел, что не мог подтянуть на перекладине собственное тело.

Гошка и Сашка вскарабкались на стропила без посторонней помощи. Оказавшись на свободе, они хотели без промедления двинуться в путь, но Филя огорченно сказал:

— Неужто так и уйдете? Я думал, ихний дом подожжете. В голосе конопатого Фили было столько разочарования, что Витька заколебался.

— Вообще это идея…

— У них во дворе бочка с бензином и банка с маслом, — сообщил Филя. — Мотоциклеты заправляют.

— Давайте рвать когти, — обеспокоенно сказал Гошка. — Они в любую минуту могут прийти сюда.

— Не, они теперь нос не высунут из дома, — успокоил Филя. — Боятся майора Горы.

— С какой стати эти люди заперли нас здесь? — сказал Витька. — И еще неизвестно, что они утром с нами бы сделали…

— Могут и убить, — заявил Коля Бэс. — У них в лицах что-то звериное.

— Двоих наших деревенских повесили, — сообщил Филька. — У комендатуры. Полицаи вешали.

— Кто это такие полицаи? — спросил Витька. — Никогда раньше не слышал.

— Полицаи? — изумился Филька. — Еще хуже немцев!

— Где только немцы таких подонков находят?.. — задумчиво заметил Коля.

— У кого батьки когда-то были раскулачены, кто из тюрьмы вернулся… — охотно рассказывал словоохотливый Филька.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — сказал Витька. Он вполуха слушал Фильку, думая о другом.

— Я с тобой, — сказал Коля.

— Давай спички, — взглянул Витька на Гошку.

— У меня нет, — ответил тот.

Витька шагнул к нему и похлопал по карманам.

— А это что? — спросил он. Гошка нехотя достал коробок.

— Доиграетесь, мальчики… — буркнул он и отошел в сторону.

— Ждите нас в лесу, — сказал Витька. — Вон у той сосны.

— Полицаи третьего дня дядю Степу застрелили, — стал рассказывать Филя. — Нашего председателя. Он мой родной дядя. Сначала били его железным прутом, потом застрелили. Больше всех измывался старшой, Кузьма.

— На этот раз вы меня тоже возьмете, — заявила Алла. Витька взглянул на нее, хотел возразить, но, встретившись с ней взглядом, промолчал.

Когда они вслед за Филей пошли огородами к высокой избе с освещенными окнами, их догнал Сашка.

— Мне эти полицаи тоже не понравились, — сказал он. — И потом, наши запасы кончились…

— Действуй, — усмехнулся Грохотов.

Они лежали в огороде и ждали. Из дома доносились хмельные голоса, гогот.

— Дверь можно закрыть снаружи? — шепотом спросил Витька.

— Надо в щеколду всунуть гвоздь, — подсказал сообразительный Филя.

— Есть у них харчи? — спросил Сашка.

— В сенях, направо, кладовка, там всякая всячина…

— Погодите закрывать, — сказал Сашка и, достав из-за пазухи скомканный мешок, пополз к крыльцу.

Они видели, как мелькнула его тень, и Сашка исчез в темном проеме сеней.

— Если бы не он, мы давно протянули бы ноги, — шепотом сказал Коля. — А сейчас он конфискует провиант у врага.

— Раньше я не замечал у него этой страсти.

— Забудь о том, что было раньше, — тихо и грустно сказал Коля.

— Ты не прав, — возразил Витька. — Так можно забыть, что мы родились людьми.

— Некоторые уже забыли… Возьми хоть этих полицаев.

— А кто такой Володя? — помолчав, спросил Витька.

— Володька? — улыбнулся Филя. — Он из города… Жил в Семенихе, это в пяти километрах отсюда… Он спер у немца гранату и взорвал склад боеприпасов… Грохнуло, даже у нас слышно было. Полицаи его уже неделю разыскивают… А он разве не в вашем отряде?

— Не до утра же нам ждать, — сказал Витька. — Айда!

Прячась в тени, они подобрались к железной бочке. Витька попробовал открутить металлическую пробку — ни с места. Тогда Коля достал из кармана платок, обернул пробку и стал потихоньку колотить камнем. Пробка подалась.

Филя пошарил под ногами и протянул резиновый шланг. Ведро стояло рядом с бочкой. Витька засунул шланг в бочку и подсосал. Бензин тугой струёй ударил в рот, Витька ругнулся и стал отплевываться.

Набрав целое ведро, они облили стену дома. И в этот момент в сенях что-то грохнуло и покатилось по полу. В ту же секунду оттуда пулей выскочил Сашка и, волоча туго набитый мешок, бросился в огород.

Стало тихо. Там, за стеной, смолкли голоса. Отворилась дверь, и кто-то вышел. Мальчишки затаились возле бочки. Из шланга бесшумной струёй лился бензин. Человек потоптался на крыльце, откашлялся и вдруг — яркая вспышка и автоматная очередь. Стрелявший расхохотался и, громко топоча, ушел в избу.

— Я закрываю, — сказал Витька.

Гвоздя они не нашли. Закрыли дверь на щеколду, вставив в прорезь щепку. Филя принес еще одно ведро с бензином. Коля выплеснул его на крыльцо. Витька выдрал из паза бревен клок пакли, намотал его на палку и вымочил в бензине — А теперь подальше от дома! — прошептал Витька.

— Дай, пожалуйста, мне? — попросила Алла, она спряталась за колодцем. — Я тебя очень прошу.

Витька на секунду замешкался, потом отдал ей спички, палку и отошел к ребятам. Алла чиркнула спичкой, и факел ярко вспыхнул.

— Бросай! — шептал Витька. — Ближе нельзя! Там кругом бензин!

Алла сделала еще два шага и, размахнувшись, бросила факел на крыльцо. Яркое пламя озарило девочку, стену дома, березу у крыльца. Пряча лицо от жара, Алла мотнулась в сторону. Витька схватил ее за руку.

— За мной! — крикнул он и, больше не таясь, припустил по огородам к лесу.

Они пробирались вдоль шоссе лесом, опасаясь встречи с немцами или полицаями. С дороги доносилось фырканье моторов, лязг гусениц, немецкая речь. Иногда высоко пролетали самолеты.

— Посмотрите, на дереве белый флаг! — показала Алла. И действительно, на вершине высокой сосны развевалось длинное белое полотнище.

— Там кто-то сидит, — сказал Гошка.

— Не сидит, а висит, — поправил Витька. — Причем вниз головой.

Это был мертвый парашютист. Он висел метрах в десяти от земли. Стропы и разодранный купол оплели ствол и ветви. Тело застряло в развилке.

— У него на пальце перстень, — заметила Алла. — Это не наш. Наверное, немец.

— Надо посмотреть, — сказал Витька.

— Полезешь на дерево? — спросил Гошка.

— Не ждать же, когда он свалится?

Витька подошел к сосне, посмотрел вверх и поплевав на руки, ухватился за нижний сук. Немного погодя, ломая сучья тело упало на землю.

— У него должен быть пистолет, — спустившись вниз, сказал Витька и нагнулся над летчиком. Пистолет оказался под кожаной курткой, на спине. Это был новенький вороненый браунинг с запасной обоймой.

— Найдут у тебя оружие — пиши пропал, — сказал Гошка.

— Лучше, думаешь, выбросить?

— Я бы выбросил.

— Когда сам найдешь пистолет — и выбрасывай, — насмешливо сказал Витька. — А я оставлю.

— Лопаты нет, — сказал Коля. — Надо бы закопать… Человек все-таки.

— Какие они люди, — сплюнул Соля Шепс. — Тебя они не стали бы закапывать.

— Я ветками забросаю, — сказал Коля и стал обламывать с молодых елок зеленые лапы.

Месяц сбоку заглянул в шалаш, и сосновые иголки призрачно засияли. В шалаше было тепло. В одном углу вповалку лежали мальчишки, в другом — Алла с Люсей. У входа звенели комары. И хотя ребята расположились подальше от шоссе, глухой гул моторов явственно доносился сюда. Немецкие части шли и шли на восток.

— Эх, скорее бы к своим попасть… — мечтательно сказал Гошка. — Как началась война, я еще ни разу не выспался как следует!

— Я ничего, высыпаюсь, — зевнул Сашка.

— Нам немцы не давали спать, — сказал Соля. — То прожектором в глаза светят, то палят из автоматов. И так всю ночь.

— Коля, почему наши отступают и отступают? — спросила Алла. — Когда же будет этому конец?

Бэс зашевелился в своем углу, но промолчал.

— Я не верю, что немцы смогут победить, — сказал Витька. — Такого еще в России не бывало.

— А татаро-монгольское иго? — спросил Гошка.

— Тогда вся Россия была поделена на отдельные княжества, — вступила в разговор Люся. — А князья все время ссорились, вот татары и воспользовались… А сейчас все республики — одно целое.

— Вот что значит отличница — все знает! — хохотнул Ладонщиков.

— Вспомните Отечественную войну тысяча восемьсот двенадцатого года, — сказал Коля Бэс. — Наполеон Москву занял, а русские все равно победили.

— Тогда самолетов не было, — проворчал Гошка. — И на голову людям не падали бомбы.

— Пушки-то были, — сказал Коля.

— Тебе-то что, — усмехнулся Гошка. — Ты немецкий знаешь. Ты с ними поладишь, даже если фашисты победят…

Коля завозился на полу, потом сел. Сквозь ветви шалаша пробился голубоватый свет — и очки заблестели.

— Я не люблю драться, — тихо сказал Бэс. — Но сейчас я бы тебе с удовольствием дал в морду.

В шалаше стало тихо. Все ожидали, что Гошка сейчас вскочит и начнет обзывать Колю разными словами. И может быть, придется их разнимать. Но ничего не произошло. Гошка молчал, и это было совсем на него не похоже. А немного погодя послышался негромкий свист. Гошка старательно свистел носом, делая вид, что спит.

— Ну, чего ты разозлился? — зашептала Люся. — Неужели не видишь, что тебя разыгрывают?

— Не вижу, — сказал Коля и, сняв очки, снова лег.

— Скорее бы наши остановили их, — вздохнула Алла. Засопел по-настоящему Сашка, заснула Люся. Не слышно стало Колю в углу шалаша. Гошка все так же, на одной ноте, свистел носом. Алла приподнялась и шепотом спросила:

— Вить, ты спишь?

— Нет.

— Я хочу с тобой поговорить… Выйдем?

Витька бесшумно выскользнул из шалаша. Вслед за ним — Алла.

Гошка сразу перестал свистеть носом.

Ночь была ясной. Месяц плыл над остроконечными вершинами сосен и елей. Голубовато мерцали звезды. Большая медведица, Малая, далекий-далекий Млечный Путь… Может быть, и по нему движутся в бесконечность громоздкие космические механизмы, о которых писал Герберт Уэллс? Так же грохочут моторы и лязгает металл, как на шоссе, которое не знает покоя ни днем, ни ночью. И так же дико и безжалостно агрессивная цивилизация уничтожает мирные народы и целые миры? Или на других планетах человекоподобные существа более разумны?.. Как бы то ни было, а звезды тихо и мирно светили с неба, как и тысячи лет назад, а истерзанная опаленная огнем земля вздрагивала от мощных разрывов бомб и снарядов, хотя с другой планеты она, наверное, выглядела такой же тихой и мирной, как и мириады других планет и звезд.

Алла и Витька сидели на усыпанном иголками мху под толстой сосной. Тонкий комариный писк перерастал в шмелиное гудение, потом в знакомый прерывистый вой. Без огней прошли в стороне самолеты. На восток. Бомбить наши села и города. Нашу землю.

Голубоватый небесный свет лился сверху вниз по толстой косе девушки. Витька сбоку заглянул ей в глаза и чуть заметно улыбнулся: днем бы он ни за что не осмелился так посмотреть на Аллу.

— Я устала, — сказала Алла. — Мы идем, идем, а конца не видно… И потом, что будет с нами? Где-то под Шуей у меня есть родственники, но я никогда у них не была. Я даже не знаю их адреса.

Алла передернула плечами: ночь, хотя и ясная, но прохладная. Витька подумал, что надо бы поближе придвинуться к ней — теплее будет, но не решился. Но тут Алла сама пододвинулась к нему и прижалась плечом.

Витька боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть ее.

— …он ведь не был трусом, — говорила Алла. — Даже не верится, что это он. Я убеждена, что, не будь мы ему нужны, он бы, не задумываясь, бросил нас и ушел. Он боится остаться один. Знает, что без нас пропадет… Гошка Буянов — гроза Чапаевской улицы… Кто бы мог подумать?..

При чем тут Гошка Буянов? Витька старался уловить смысл. Он не хотел сейчас говорить о Гошке. Витьке хотелось вот так, прижавшись к ней, сидеть рядом и слушать лес.

— Что же ты молчишь? — спросила Алла и посмотрела ему в глаза. И сама замолчала.

— С нами со всеми что-то происходит, — облизнув пересохшие губы, сказал Витька. — А хорошо это или плохо, я не знаю.

— Ты тоже изменился, — негромко сказала Алла, — был мальчишка, а стал… стал мужчина. — Она провела ладонью по Витькиным нечесаным волосам и вздохнула. Все мы стали взрослыми.

— Это плохо?

— Не знаю, — помолчав, ответила Алла. — Мне иногда бывает страшно… Не из-за бомбежек и всего такого — страшно жить. Ведь я теперь совсем одна.

— Ты не одна, — сказал Витька.

— Ты иди, а я еще посижу, — попросила она.

Витька встал и пошел к шалашу.

Навстречу ему попался Гошка. Увидел Витьку и сказал:

— Какой мне сон приснился…

Тот молча прошел мимо, залез в шалаш и затих рядом с Сашкой.

— А где Алла?! — сонным голосом спросила Люся. Ей никто не ответил.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. СМЕРТЬ НА ШОССЕ

Они, наверное, все-таки близко подошли к шоссе, и их заметили. Когда два немецких солдата неожиданно выросли на пути, Гошка, ойкнув, кошкой метнулся за деревья. Один из солдат, держа автомат на животе, выпустил длинную очередь. Пули защелкали по кустам, по стволам сосен. На Гошкино счастье, лес был густой, и он успел скрыться за деревьями. Немцы не стали преследовать. Один из них показал автоматом на шоссе. Ребята гуськом поплелись в ту сторону, где рычали моторы. Немец, выстреливший из автомата, шел сзади.

Витька вспомнил про браунинг и, незаметно достав его из кармана, ждал удобного момента, чтобы от него избавиться. Он прекрасно понимал, чем может ему грозить, если найдут оружие. Чем ближе к шоссе, тем больше краснеет под ногами сочной земляники… Витька все время оглядывался: неужели немец не нагнется за ягодами? Идущий впереди то и дело, звеня амуницией, нагибался и срывал спелую землянику. Сквозь поредевший лес уже виднелось шоссе. Витька в отчаянии снова оглянулся: немец, замыкающий группу нагнулся за ягодами. И Витька в то же мгновение засунул браунинг в муравейник, мимо которого как раз проходил. Ошалевшие рыжие муравьи облепили руку. Морщась от жгучих укусов, он незаметно стряхивал муравьев о штанину… Немец ничего не заметил.

На обочине стоял большой зеленый грузовик. В кузове под пятнистым брезентом длинные ящики. Вместо одного колеса — домкрат. Шофер и двое солдат ремонтировали спустивший скат. На травянистом бугре, под елью, сидели еще несколько солдат и офицер в черном мундире. Перед ними на брезенте фляжки, обшитые серым сукном, раскрытые банки с консервами. Офицер в черном сидел на пластмассовой коричневой коробке полевого телефона. Увидев ребят, солдаты загалдели и поднялись. Офицер с интересом разглядывал их. Глаза у него малоподвижные, светлые и выпуклые, волосы тщательно причесаны. На пальце белый перстень с печаткой.

— Маленький рюсский партизан, — весело сказал он. — Зеер гут!

— Мы не партизаны, — сказал Витька. — Мы из детдома. Разыскиваем своих.

— Кто это есть свои?

— Наши, детдомовские.

— Пожалуйста, не заливать пушка, — улыбнулся офицер. Он подошел и каждому внимательно посмотрел в глаза. Коса Аллы привела его в восторг. Он стал трогать ее, гладить, взвешивать.

— Какой чудесный юнгфрау… Настоящий ер вайн… Как это? Молодое вино.

Офицер взял Аллу за подбородок, но она оттолкнула его руку.

— Что ви делаль в лесу, юнгенс? — спросил офицер, снова поворачиваясь к мальчишкам.

— Мы детдомовские… — начал было Витька.

— Ты есть юде? — перебил офицер, не отрывая взгляда от Соли.

— Цыган он, — сказал Витька. Он уже знал, что такое «юде».

— А ты кто? Юнгкоммунист? Все вы… как это? Комсомол?

— Какой там комсомол! — сказал Сашка. — Пионеры мы.

Офицер повернулся к солдатам и что-то сказал по-немецки. Солдаты переглянулись и отвели глаза в сторону. Витька случайно взглянул на Колю Бэс и увидел, что он побледнел. И Витька вспомнил, что Коля понимает по-немецки.

— Что он сказал? — тихо спросил Витька.

— Спрашивает, кто хочет убить еврея, — шепотом ответил Коля.

Офицер взглянул на них и улыбнулся.

— Имеете что-нибудь сказать?

Мальчишки молчали. Офицер взглянул на свой перстень, потер его об рукав черного мундира и поманил Солю пальцем.

— Ты есть ненужный человек, — улыбаясь, сказал он. Соля смотрел своими выпуклыми черными глазами в светлые выпуклые глаза офицера, и тот первым отвел взгляд. Лицо его стало недовольным, глаза холодными и маленькими.

— Иди туда, — состроив брезгливую гримасу, кивнул он в сторону леса. — Шнель, шнель!

В глазах Соли что-то мелькнуло: то ли робкая надежда, то ли отчаяние. Он медленно обвел потухшим взглядом лица примолкших товарищей. Губы его искривились, но он ничего не произнес. Медленно повернулся и, втянув голову в плечи, побрел к высоким соснам, желто светившимся на пригорке. Острые лопатки судорожно двигались под серой грязной рубахой, черная курчавая косица свисала за воротник.

«Почему он не бежит? — подумал Витька. — До деревьев рукой подать. Если сейчас рвануться в сторону, к кустам, потом укрыться за первой сосной, а там лес… Будет стрелять — не попадет!» Соля, едва передвигая ноги, шел к лесу.

Офицер медленно, как бы нехотя, достал из кобуры парабеллум и стал вытягивать руку. Солдаты молча смотрели на него.

— Беги-и! — крикнул Витька. — Ну что же ты!

Соля вздрогнул и еще больше сгорбился. Когда мальчишка поравнялся с сосной, которая уже сулила спасение — нужно было резко отпрыгнуть вправо — раздался сухой выстрел. Соля дернулся вперед, будто наконец решил побежать, оглянулся и, прижав руки к груди, ткнулся лицом в землю, усыпанную хвоей.

Офицер удовлетворенно хмыкнул и взглянул на Витьку. Парабеллум масляно блестел в его руке.

— Ты хотель помогать еврею? — сказал он. — Тебя ждет такой же жалький участь… Иди!

Офицер усмехнулся. Витька заметил, что зрачки у него расширены, а тонкие ноздри раздуваются.

— Марш! Марш! — скомандовал он, кивнув на лес.

Алла кусала губы, Люся смотрела в землю, а толстый Сашка стоял, вытянув руки по швам. Глаза у него были как две оловянные пуговицы, колени подрагивали. Коля Бэс смотрел на Витьку, и глаза его часто-часто моргали под стеклами очков.

Витька подумал, что зря он засунул в муравьиную кучу браунинг: выхватить бы его сейчас из кармана и выпалить в это белое наглое лицо.

Офицер дулом парабеллума дотронулся до Витькиной шеи:

— Шнель!

Витька стиснул зубы и зашагал к лесу. Если офицер даст ему дойти до куста, то Витька метнется к ближайшей сосне, нырнет в молодой ельник, а там — спасение. Впереди серым бугром лежал мертвый Соля Шепс. На рубахе, чуть пониже лопатки, расползалось большое красное пятно. Фашист попал в самое сердце.

За своей спиной Витька услышал голоса немцев. Офицер что-то отрывисто ответил. И снова тишина. Звенящая напряженная тишина. Витькина спина напряглась, как ствол дерева, вот сейчас раздастся выстрел. В какой-то книжке он читал, что человек, в которого входит пуля, выстрела не слышит. До куста три-четыре шага. Кто-то громко всхлипнул, Алла или Люся?.. Пятно на Солиной рубахе уже с блюдце и лоснится.

Еще один шаг — и куст… Витька пружинисто изготовился к прыжку…

Грохнул выстрел. На этот раз не сухой щелчок, а оглушительный, тяжелый удар. Когда лесное эхо в последний раз отгрохотало, Витька понял, что жив. И даже не ранен. Ему хотелось обернуться и узнать, в чем дело, но шея одеревенела. Витька не чувствовал ни рук, ни ног и удивлялся, почему он стоит, а не падает.

Послышался смех. Сначала негромкий, потом все громче и раскатистей. Смеялся фашист.

— Твой маленький душа уже отлетел в рай? — сквозь смех выговорил он.

Витька наконец смог пошевелиться, перевести дыхание. Волоча ноги, он подошел к ребятам.

Офицер понюхал дуло парабеллума и с сожалением спрятал в кобуру.

— Если не хочешь быть на тот свет, — сказал он, — не защищай еврей, не будь партизан и помогай немецкий армия.

Шофер и его помощник установили отремонтированный скат на место. Офицер взглянул на черный циферблат часов, о чем-то спросил шофера, тот закивал головой. Солдаты с обеих бортов полезли в кузов. Офицер задумчиво смотрел на ребят. Вернее на Аллу.

— Это есть мой трофей! — сказал он и вытащил из желтых ножен финский нож.

— Что вам надо? — спросила Алла, глядя большими синими глазами на приближающегося к ней немца.

Офицер намотал на руку золотистую косу и ловко отхватил ножом у самого затылка. Встряхнув ее, будто беличью шкурку, улыбнулся:

— Зеер гут!

Хлопнула дверца, машина фыркнула и тронулась с места. Солдаты молча сидели на длинных ящиках. Глаза у них были безразличные. В руках поблескивали автоматы. Машина скрылась за изгибом шоссе, и стало тихо. На обочине чернел позабытый гаечный ключ, а неподалеку от куста, прижав руки к простреленной груди, вниз лицом лежал Соля.

Это бессмысленное и жестокое убийство потрясло всех: до сегодняшнего дня никто не задумывался, что вот так просто можно поднять руку с пистолетом и убить человека. Они видели много убитых, но это другое дело: война, бомбы, пули. Все так же светило солнце, рычали моторы тяжелых грузовиков на шоссе, по небу плыли красивые лохматые облака, а один из них — Соля Шепс — уже никогда ничего не услышит и не увидит.

Молча вырыли могилу. Копали на бугре острыми сучьями, найденными поблизости. Дерн обдирали руками. Никто не плакал, не ныл, работали молча. Тело было удивительно легким: его можно было одному унести под мышкой. Девочки сверху прикрыли труп зелеными ветвями. Никто не решался первым бросить ком земли в могилу. И тогда Бэс ладонями стал сталкивать в яму коричневую землю, перемешанную с сучками и желтыми сосновыми иголками.

На невысокий холмик положили ржавый обод от автомобильного колеса и в центр воткнули шест, на отесанном боку которого Сашка Ладонщиков вывел химическим карандашом: «Соля Шепс с Чапаевской улицы города В.». Поставил дату и спрятал карандаш в карман.

Когда двинулись в путь, держась подальше от шоссе, Витька сказал:

— Я вас догоню… — и скрылся меж стволов.

А немного погодя в той стороне, где они похоронили Солю, прогремели подряд три негромких выстрела.

Это Витька Грохотов отсалютовал убитому товарищу из немецкого браунинга, который он вытащил из муравейника.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ВСТРЕЧА В ЛЕСУ

Гошка Буянов бежал по лесу, пока не выбился из сил. Зацепившись ногой за сломанную елку, он грохнулся на землю и, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, затих. Никакой погони не было. Над головой шевелились островерхие кроны сосен и елей. Попискивали птахи. Бабочка-крапивница уселась Гошке на колено и стала складывать и раскладывать красные с черными точечками крылья. «Ей наплевать на войну, — подумал Гошка. — Живет в свое полное удовольствие… А тут черт знает что такое на белом свете творится!» Отлежавшись на колючей, усыпанной иголками земле, Гошка немного успокоился. Сердце перестало бухать так, что в затылке отдавало, дышать стало легче. Правда, в боку покалывало. Мелькнула было мысль, что ребята погибли, но Гошка эту мысль сразу отогнал. Могли бы тоже убежать. Просто они растерялись, а он сразу сообразил что к чему — и давай бог ноги. Витьке, конечно, туго придется со своим браунингом… Говорил дураку выброси — не послушался, а теперь рассчитывайся за собственную глупость… Гошка слышал один выстрел, немного погодя второй. Это было в той стороне, куда повели ребят. В кого стреляли?

Можно было бы забраться на высокое дерево и оттуда посмотреть, но Гошка свой бинокль оставил в лесу. Еще найдут немцы в рюкзаке бинокль и подумают, что он партизан. Гошка даже ребятам ничего не сказал, просто взял и оставил бинокль под ореховым кустом. Пусть зайцы в него смотрят.

Вытащив из штанов колючку, которую он подхватил во время бегства, Гошка не спеша зашагал по лесу. Башмаки его совсем расползлись, рубаха и штаны в дырках, голова чешется. Последний раз в бане он был до войны. Это сколько? Уже скоро два месяца? Или три? Он уже потерял счет времени. Когда он обедал? Вчера в это время. Да и разве это обед: кусок черствого хлеба и кружка горячего кипятку без сахара! Вспомнив про обед, Гошка пожалел, что нет рядом Сашки Ладонщикова. Этот быстро бы чего-нибудь сообразил. Сашка носом чувствует, где лежит съестное.

— Где-то я видел этого шпингалета… — сквозь сон услышал Гошка. Он открыл глаза и вскочил на ноги: вокруг стояли хмурые небритые люди в военной форме, но без знаков отличия. У некоторых в руках карабины и автоматы. Всего человек пятнадцать — двадцать.

— От немцев тикаешь? — спросил высокий, с рыжеватой закурчавившейся бородой. У него на груди автомат, сбоку на ремне — пистолет. Чувствовалось, что он здесь старший.

— Здравствуйте, Анатолий Васильевич, — сказал Гошка, улыбаясь. В рыжебородом он узнал капитана Никонова, того самого, который взял их на маленькой станции в теплушку.

— Я же говорю, что тебя знаю, — улыбнулся Никонов. — А где твоя компания?

Гошка отряхнул со штанов сухие иголки и землю, поднял пустой рюкзак.

— Даже не слышал, как вы подошли, — сказал он, — Еще девчушка с вами была… Люся, кажется?

— С нами две было.

— Добрались до города? Гошка кивнул.

— Там остались, что ли? — допытывался капитан.

— Погибли они, — сказал Гошка. — Немцы на шоссе расстреляли… Собственными глазами видел. Один я спасся.

— Повезло, — заметил худощавый боец. Он был в галифе, гимнастерке и без сапог.

— Что им ребятишки-то сделали? — сказал пожилой боец с усталым лицом и красными глазами. — Озверел фашист! — Где это было? — спросил Никонов.

— Там… — неопределенно махнул рукой Гошка. — Окружили нас и повели на шоссе.

— Помните, товарищ капитан, утром стреляли? — вспомнил босоногий боец. — И точно, где-то на шоссе.

— Выходит, прочесывают лес…

— У нас три гранаты осталось, товарищ капитан, — сказал босоногий боец. — Рискнем? За детишек-то?

— Фашисты давно уехали, — вмешался Гошка. — Собственными глазами видел.

— Славная эта девочка Люся… — Капитан отвернулся и посмотрел на солнце. — До ночи еще километров десять пройдем. Скорее бы к своим… А там заряжающим пусть ставят к пушке!

— Можно, я с вами? — попросился Гошка.

— Как же ты свою команду-то не сберег? — покачал головой Никонов.

— А где старшина Федорчук? — спросил Гошка. — А другие?

Капитан внимательно посмотрел на него, на скулах заиграли желваки.

— Ты, я гляжу, вострый стал… И глаза у тебя какие-то беспокойные, будто совесть нечиста… Впрочем, оно и понятно, — вздохнул он. — Я тоже чувствую себя в ответе за всех… Федорчук погиб. И Трифонов, и Киселев, и много-много других… До сих пор удивляюсь, как я жив остался.

— Товарищ капитан, слышите? — сказал боец. Издалека донесся гул канонады. Иногда он пропадал, а потом снова возобновлялся.

На худощавом, осунувшемся лице капитана появилась улыбка и тут же исчезла.

— Наконец-то зацепились, — сказал он. — Ох, я неприятная это штука — отступать! Ну ничего, еще будет и на нашей улице праздник!

Бойцы заметно оживились, разом заговорили. Хмурые бородатые лица потеплели.

— Через два дня солдатский борщ будем у своих наворачивать!

— У меня кишка кишке на скрипке серенады поет…

— Братцы, а как там нас, окруженцев, встретят? Читали немецкие листовки? Эти гады пишут, что окруженцев расстреливают.

— Как будто мы виноваты!

— А ты верь фрицам…

Никонов зашагал по жесткому седому мху прямо на гул канонады. Остальные потянулись за ним. Гошка заметил, что некоторые прихрамывают, у других перевязаны руки, головы. Капитан так ничего и не ответил: берут они его с собой или нет?

Гошка решил больше не спрашивать, а идти за бойцами, и все. Последним шел рослый светловолосый боец с забинтованной головой. Сквозь грязную повязку проступала кровь. На плече автомат.

К вечеру канонада стала громче, отчетливее. Тысячи далеких молотов били по тысячам наковален. Над лесом пролетали самолеты. И наши, и немецкие. То и дело завязывались воздушные бои. Трассирующие пули вспарывали вечернее небо. Наблюдать за боем было невозможно: мешали кроны деревьев.

Перед заходом солнца десяток наших бомбардировщиков разгрузился над шоссе. От тяжелых взрывов вздрагивала земля, с деревьев сыпались иголки и сучки.

— Сыпь, ребята! — сказал молодой боец без сапог. — Пусть знают наших!

Над лесом пронеслись «мессершмитты». Наши истребители, прикрывающие бомбардировщики, тотчас вступили в бой. Все перемешалось: разрывы бомб, треск пулеметных очередей, надсадный вой моторов, короткие, отрывистые залпы автоматических пушек. Покружившись в бесконечном хороводе над лесом, самолеты исчезли. Один «мессершмитт», волоча за собой огненный хвост, наискосок перечеркнул небо и взорвался где-то над бором. Краснозвездный ястребок сделал над поверженным врагом широкий круг и улетел, — Видали, как он его? — ликующим голосом произнес светловолосый боец, вслед за которым шел Гошка. И широко улыбнулся мальчишке, отчего его небритое лицо сразу помолодело.

— Кра-асиво упал, — сказал другой боец.

Капитан с пятью бойцами отправился на разведку к шоссе. Остальным было приказано ждать в лесу. Гошка остался с теми, кому было приказано ждать. Гошка не рвался в разведку.

Бойцы улеглись на мох. Это был первый привал с того часа, когда к отряду пристал Буянов. Светловолосый стащил сапоги, размотал почерневшие портянки и стал с интересом разглядывать большие распаренные ступни.

— Жмут? — спросил Гошка, которому вдруг захотелось поговорить с бойцом.

— По сорок — пятьдесят километров в день врезаем, — ответил тот. — Верблюд копыта сносит.

— Скоро будем у своих.

— Кто будет, а кто и не будет, — заметил пожилой боец с красными глазами.

— Как говорится, близок локоть, да не укусишь!

— Почему не укусишь? — насторожился Гошка.

— Ты знаешь, что такое перейти линию фронта? Это когда тебя с двух сторон бьют и в хвост и в гриву.

— И наши?

— Ежели ты командующему телеграмму отстукаешь: так, мол, и так, встречайте непутевого, соскучился по родной маме… В такомразе, может, и с оркестром встретят.

— Не пугай, Федор, — вмешался боец с забинтованной рукой. — Чем такая волчья жизнь, лучше…

— Лучше смерть от своих принять? Нет, я не согласный. Какого лешего две недели сквозь лес продирался? Чтобы от своего брата-солдата пулю в лоб получить?

— Не разводите панику, — сказал другой боец. — Я верю в нашего капитана.

— А что капитан? Заколдованный, что ли? Пуле все одно: батальонный ты или рядовой.

— И самолеты там… где линия фронта, бомбят? — спросил Гошка.

— С утра до вечера гвоздят! — ответил пожилой боец с красными глазами. — Всю передовую, как плугом, перепахали.

— А ночью? — уставился на него Гошка, у которого заныло сердце.

— Ночью ракет понавешают и садят из минометов… Линию фронта перейти — это все равно что на том свете побывать…

— А как же разведчики? — неодобрительно посмотрел на него светловолосый с забинтованной головой. — За ночь по два раза переходят линию фронта.

— Перехо-одят… — протянул красноглазый. — А вот многие ли назад возвращаются? С нашего полка из пятнадцати разведчиков только трое из вражеского тыла вернулись…

Гошка уже не слышал, о чем толковали бойцы: он до мельчайших подробностей вспомнил ту страшную ночь, когда на эшелон налетели немецкие бомбардировщики: свое паническое бегство в полыхающую багровыми вспышками ночь, гнилой запах болотной воды, кваканье лягушек; мертвенный свет ракеты, наверное, казался лунным сиянием… Вот тогда, может быть, впервые в жизни Гошка испытал настоящий панический страх. Страх, заполняющий тебя всего без остатка. Это когда внутри бьется, стучит одна-единственная мысль: спрятаться, выжить… Самому-то себе сейчас можно признаться: Гошка никогда не был таким храбрецом, за которого выдавал себя. Страх всегда жил в нем, только так глубоко прятался, что порой и сам Гошка забывал, что он сидит в нем, как гвоздь в доске.

Помнится, в пятом классе, прочитав «Вий» Гоголя, Гошка с неделю боялся один оставаться в темноте. Ему мерещились страшные вурдалаки, ведьмы, упыри! Он боялся темноты до того, что в сумерках не решался выйти в уборную, которая находилась метрах в тридцати от дома.

И вот этот глубоко притаившийся в нем страх наконец открыто вылез наружу. Не стесняясь никого, даже Аллы Бортниковой, которая ему очень нравилась. А теперь и Алла отступила куда-то далеко… Кстати, где они сейчас? Не собираются ли тоже перейти линию фронта? Зачем, спрашивается, он сказал Никонову, что их всех расстреляли? Он ведь не видел? Зачем соврал? Не Гошка это сказал Никонову, а подлый страх, который после той проклятой бомбежки, видно, навсегда поселился в нем…

Пришел Никонов. Бойцы стали подниматься с земли, отряхиваться, надевать оружие. Красноглазый с сердцем забросил карабин за спину. Бугристый нос у него лоснился. Светловолосый положил тяжелую руку Гошке на плечо.

— Бог не выдаст — свинья не съест, — ободряюще улыбнулся он. — Повезет, так нынешней ночью будем у своих… Подымайся, парень!

Гошка сгорбился и стал развязывать шнурки на дырявом ботинке.

— Сучок попал… колется, — сказал он, не глядя на бойца. — Переобуюсь — и догоню.

Бойцы растянулись цепочкой за Никоновым. Шагали след в след. Светловолосый, прежде чем свернуть на просеку, оглянулся и помахал рукой — мол, поторапливайся…

Они ушли. Гошка смотрел им вслед. Обмахрившиеся коричневые шнурки, будто длинные черви, извивались у ног. Еще можно быстро зашнуровать ботинки, вскочить на ноги и догнать их… И никто ни о чем не догадается. И, как сказал светловолосый, если бог не выдаст да свинья не съест, то нынче уже будет Гошка Буянов у своих…

Не вскочил Гошка на ноги, не поторопился. Все так же сидел он на мшистой кочке, прижавшись спиной к шершавому сосновому стволу, и смотрел прямо перед собой. Страх перед бомбежкой, опасностью мертвой хваткой удерживал Гошку на месте.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. САМЫЙ ДЛИННЫЙ ДЕНЬ

Витька, сгорбившись, сидел на табуретке в большой светлой комнате и с тоской смотрел в окно. У самой изгороди млела на солнце большая береза. В ветвях сновали, чирикали воробьи.

По улице поселка в расстегнутых мундирах прогуливались немецкие солдаты. У дома стояла чёрная с коричневыми пятнами легковая машина. Шофер спал на сиденье, откинув голову и раскрыв рот. Через дорогу колодец. Два обнаженных до пояса немца поливали друг другу из ведра. На телеграфном столбе сидела длинноносая ворона и с любопытством смотрела на них, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону.

— Что же ты, паря, делал у склада боеприпасов? — монотонно спрашивал сонный краснорожий полицай в немецкой форме.

— Откуда я знал, что там склад? — так же уныло отвечал Витька. — Не видел я никакого склада.

— Не видел, значит?

Полицай нехотя встал из-за стола, подошел и, размахнувшись, ударил Витьку по лицу. Мальчишка кубарем слетел с табуретки.

— Водой на тебя брызгать али очухаешься? — зевая, спросил полицай.

Когда перестали мельтешить в глазах зеленые искры, Витька медленно поднялся с пола. Сначала встал на четвереньки, потом на ноги.

— Очухался, — удовлетворенно заметил полицай и снова уселся за письменный стол.

— Кто тебя послал сюда?

Витька ощупал щеку: никак зуб выбил? Глаза уже превратились в щелки. Ну и кулаки у этого бугая — как врежет, так сноп искр…

— Ну чего вы, дяденька, привязались? — жалобным голосом сказал Витька. — Никто меня никуда не посылал. Из детдома я. Своих разыскиваю.

— Знаем мы этих своих…

— Да наших ребят… Эшелон разбомбили, вот все и разбежались.

Полицай расстегнул ворот тесного суконного мундира. На лбу капли пота. Жарко ему в чужом мундире. Кваску бы холодного хлебнуть из жбана, а тут возись с каким-то голодранцем!

Витьку час назад доставил в комендатуру часовой. Он прихватил его у самого склада, что замаскирован в перелеске за околицей. Витька было бросился бежать, но часовой в два счета догнал. Он даже стрелять не стал. Витьку доставили к оберштурмбаннфюреру гестапо Лемке. Оберштурмбаннфюрер был очень занят и препроводил мальчишку к помощнику коменданта Семенову, наказав выяснить, что этот маленький русский делал у склада.

И вот уже битый час помощник коменданта Семенов выясняет. Он уже вывихнул большой палец о башку этого паршивца. У помощника коменданта тяжелая рука: взрослые, случается, после его удара теряют память, а этот держится. Не похоже, что он послан партизанами. Во-первых, не здешний, по выговору видно, что городской, во-вторых, исхудалый и грязный. Издалека идет. Может, действительно своих разыскивает и случайно на склад напоролся. Сколько их, шпаны вшивой шляется по дорогам…

Возможно, помощник коменданта и отпустил бы Грохотова на все четыре стороны, но не понравились ему Витькины глаза. Уж слишком дерзки. Такой, будь на его стороне сила, в глотку бы вцепился.

— Котовского знаешь? — спросил полицай.

— Слыхал, — ответил Витька, трогая пальцем шатающийся зуб. — Из книжек.

— У нас тут свой объявился… Партизан.

— Вашего не знаю.

— Надоело мне тут с тобой тары-бары разводить, — сказал полицай. — Отправлю я тебя в кутузку. Пускай с тобой сам оберштурмбаннфюрер толкует…

Витька выплюнул изо рта окровавленный зуб. Теперь во рту дырка. Он втянул в себя воздух и раздался свист.

— Я те сейчас свистну! — проворчал Семенов и топнул по полу кованым сапогом.

На пороге появился огромный полицай и вытянулся перед помощником коменданта. Головой он достал до притолоки.

— Василь, отведи этого ублюдка в подвал, — распорядился Семенов. — В общую.

— Там их как селедок в бочке, — заметил Василь. — Может, под зад коленкой?

— Сполняй приказ! — повысил голос помощник коменданта. — Еще учить меня будет, оглобля!

Василь вывел Витьку во двор. У крыльца, в мусоре, ковырялась наседка с цыплятами. Двор большой и огороженный. Яркий солнечный свет залил все вокруг. У поленницы дров на усыпанной опилками земле сидели пленные красноармейцы. Их только что привели. В кучу свалены винтовки и автоматы. Немецкий офицер стоял перед пленными и что-то записывал.

Витька и полицай пересекли двор и остановились у двери в подвал. Василь достал из кармана ключ и открыл замок. Распахнув дверь, поставил Витьку на первую ступеньку и дал такого пинка, что мальчишка взвился в воздух и шлепнулся в душную темноту на что-то мягкое, шевелящееся.

Тяжелая дверь со скрипом затворилась, умолк гогот Василя. Громыхнул засов.

— С прибытием, — ворчливо сказал кто-то, спихивая с себя Витьку.

Сидя в подвале на холодном земляном полу, Грохотов вспоминал, как все это случилось.



…Наконец-то после долгих дней скитаний и лишений им повезло: они наткнулись на маленький лесной хутор. Всего пять дворов. Немцы сюда лишь один раз наведывались. Прибыли на мотоциклах, прошли по дворам. У кого взяли поросенка, у кого уток и кур. Погрузили всю эту живность в коляски и укатили. Больше никто на хутор не заявлялся.

Хозяйка большой чистой избы приветливо встретила их, накрыла на стол и накормила горячими щами с солониной, овсяной кашей с салом. И выставила полуведерный жбан холодного молока. Круглый домашний хлеб с поджаристой корочкой был нарезан большими кусками. К корочке пристали капустные листья. Давно так вкусно ребята не обедали.

Хозяйка бегала от стола к печке и все подливала: кому щей, кому молока. Сашка съел две глубоких тарелки и выпил три пол-литровых кружки молока. Живот у него раздулся как шар, а глаза стали слипаться. И все же, когда хозяйка отлучилась на минутку, Ладонщиков не удержался и стащил со стола про запас два куска хлеба и ломоть сала.

— Небось в бане невесть сколько не были? — спросила хозяйка, глядя на них жалостливыми глазами.

Девочки пошли помогать хозяйке топить баню, а мальчишки развалились на лужайке перед домом. Над ними шумели березы, с криком носились стремительные ласточки. Над цветами порхали бабочки. Сашка лег на спину, выставив круглый живот, и сразу засопел. Витька с Колей смотрели на небо и разговаривали.

— Не мог он далеко уйти, — говорил Коля. — Разве что заблудился?

— Теперь не заблудишься… Фронт отовсюду слышен.

— Один Гошка не решится перейти на ту сторону.

— Где же он может быть?

— Хозяйка говорила, тут в десяти километрах большое село… Немцы и полицаи сгоняют туда молодых людей со всей округи. На какие-то земляные работы собираются отправлять. Наверное, окопы рыть. Или что-то строить. Не попался ли и Гошка к ним?

— Ну его к черту, — сказал Витька и прикрыл глаза ресницами.

Коля сел и, морщась от боли, стал натягивать свои обветшалые резиновые тапочки. Ноги у него стерлись и распухли. На них было страшно смотреть. Но Коля не жаловался. Он шел наравне со всеми, и лишь иногда, когда никто не видел, лицо его искажалось от боли. Ноги Коли Бэса не были приспособлены к таким большим переходам. Плоскостопие давало себя знать.

— Куда это ты собрался? — спросил Витька, удивленно глядя на него.

Коля осторожно завязал шнурки и встал. Из резинового тапка наружу торчал большой палец. Скулы у Бэса почернели, и без того длинный нос еще больше вытянулся. Из порванных штанов выглядывали костлявые коленки. Все на нем обносилось и обтрепалось, только очки в блестящей оправе сияли на солнце, как новые. Коля не успел ответить, потому что с березы к его ногам упал усатый жук. Коля поднял его, положил на ладонь. Жук задвигал длинными усами и медленно пополз.

— Усач-дровосек, — сказал Коля. — Ксилофаг, или пожиратель древесины. Он может забраться внутрь телеграфного столба, и его за усы оттуда не вытащишь.

Коля осторожно положил жука на землю и посмотрел на Витьку, который тоже встал.

— Я пойду в эту деревню, — сказал Бэс. — Может быть, Гошка там.

— Допустим, он там, ну и что?

— Что-нибудь придумаю, — сказал Коля.

— Заберут тебя, дурачину, и отправят на эти работы. Раз окопы надо рыть, значит, наши их остановили…

— Надо Гошку найти, — сказал Коля. — Не можем мы идти дальше без него. Как же так? Шли-шли вместе, а потом…

— А потом он сбежал, как последний трус, — перебил Витька. — И даже не поинтересовался, живы мы или нет.

— Это он. А мы так не можем.

— Гошка бы нас не стал разыскивать…

— Я пойду, — сказал Коля. — Эта дорога как раз выведет в село. Я спрашивал у хозяйки.

— Помоемся в бане, а потом…

— Дай мне браунинг! — попросил Коля. Витька достал револьвер и протянул Бэсу, — Как из него стрелять? — спросил тот, — Спрячь в карман и не вытаскивай.

— А вдруг понадобится?

— Не понадобится, — сказал Витька. — Ты никуда не пойдешь.

— Я буду чувствовать себя последним подлецом, если не сделаю все, что от меня зависит, чтобы выручить Гошку.

— Ты прав, — сказал Витька. — Нужно идти. Только пойду я. На твоих костылях и за день не доковыляешь до села.

— Возьми меня с собой.

— К вечеру я должен обернуться, — сказал Витька. — Если что-нибудь случится, ждите меня три дня. Не вернусь — идите дальше одни.

— Я тебя очень прошу: возьми меня!

— Ты мне будешь мешать, — жестко сказал Витька. — И потом, ты слишком заметная личность.

Витька опустился на колени рядом с Ладонщиковым и тихонько вытащил у него из кармана краюху хлеба. Сашка даже не проснулся.

— Вот удивится, — усмехнулся Витька. Засунув хлеб за пазуху, он пошел по тропинке к лесу. Коля Бэс смотрел вслед.

— Подожди! — окликнул он.

Витька остановился. Недовольно хмурясь, подождал, пока к нему прихромал Коля.

— Я ведь сказал…

— Я не об этом, — перебил Бэс. — Ради бога, береги себя. Парень ты отчаянный… Не ввязывайся ни в какие истории. Помни, что мы с тобой в ответе за них… — Он кивнул головой в сторону бани. — Без тебя нам не выбраться из этого ада… Сам видишь, какая у меня ерунда с ногами.

— Все будет хорошо, — сказал Витька.

— Мы будем тебя ждать, — сказал Бэс…

…На этот склад боеприпасов Витька наткнулся случайно: увидел, как грузовик, нагруженный длинными снарядными ящиками, свернул с большака в перелесок, за ним второй, третий… Прячась за стволами деревьев, Витька проследил, как грузовик остановился на опушке, как к нему подошли солдаты и, откинув борта, стали осторожно разгружать машину… Витька вспомнил про Володю, который одной гранатой подорвал такой склад…

Не нужно было так близко подходить к машине. Несколько раз часовой оборачивался и смотрел в его сторону. И когда под ногой треснул сучок, немец тигром бросился на него; Витька не успел даже оторваться от дерева, за которым прятался. Наверное, часовой уже давно заподозрил неладное и наблюдал за ним.

В комендатуре Витьку первым делом обыскали. И он возблагодарил бога за то, что отдал Коле браунинг…

— Ты откуда, малец? — толкнул в бок задумавшегося Витьку мужчина в коротеньком пиджаке, из рукавов которого торчали большие волосатые руки. Это на него плюхнулся Грохотов после могучего пинка в зад.

— А вам-то что? — буркнул Витька. Ему не хотелось разговаривать. Крепко обработал его Семенов! Ломило все тело, ныла дырка на месте выбитого зуба.

— Не серчай… Все мы тут сердитые. За что попал-то? Витька искоса взглянул на человека. Ему лет сорок пять. Лицо заросло щетиной. Глаза маленькие и глубоко запрятавшиеся, но не злые. Когда Витька внимательно к нему пригляделся, то увидел, что этому человеку тоже крепко досталось: губа рассечена, все лицо в синяках, над мохнатой бровью — глубокая кровоточащая ссадина.

— И вас тоже? — смягчился он.

— Это еще цветочки… — невесело усмехнулся сосед. — Чем ты-то им насолил? Вроде бы не здешний? Местных ребят я знаю…

— Одного знакомого ищу, — нехотя стал рассказывать Витька. — Отстал от нашей компании… Куда ему деться? Где-то тут болтается, поблизости…

— Немцы всех, кто лопату держать может, на станцию сгоняют… Может, там найдешь.

— А схватили меня у склада боеприпасов. В лесу, неподалеку от деревни…

— А что ты там делал? — поинтересовался сосед.

— Если бы у меня была граната… — вырвалось у Витьки.

— Отпустят, — сказал человек. — Или окопы отправят рыть.

— Я сбегу.

— Вот что, малец, — зашептал человек. — Меня с минуты на минуту вызовут отсюда и вздернут на березе. Одна сволочь выдала меня… Из лесу я, партизан. Слыхал про Котовского? Я из его отряда… Остался здесь по заданию райкома партии. Вижу, тебе можно довериться. И потом, у меня другого выхода нет… Так вот, ежели выкарабкаешься отсюда живым — не думаю, чтобы они тебя порешили, — пойдешь к Филимонову, это на самом краю села. Напротив его дома клен осколком пополам расщеплен. Спросишь дядю Кондрата и передашь ему вот что… Тихон Кириллов — предатель! Это он, подлюга, выдал меня немцам. Запомни: Тихон Кириллов! Спросит, кто послал, скажи: Седой. Сидели, мол, с ним в подвале комендатуры.

— Ладно, — сказал Витька. — Передам. А может быть, вас не повесят?

Мужчина невесело усмехнулся.

— Выйдешь на волю, погляди на березу… Что напротив комендатуры. Там, на суку, и увидишь меня. Только не страшно мне, малец, помирать. Знаешь, сколько я этой нечисти спровадил на тот свет? Сотни две, не меньше.

— Мне бы гранату, — сказал Витька. — Хотя бы одну! Седой с интересом посмотрел на него и спросил напрямик:

— Если я поручу тебе одно очень опасное дело, не струсишь?

Витька потрогал вспучившуюся скулу — ее даже видно было левым глазом — и сказал:

— Говорите.

— Сцапают — не рассчитывай на легкую смерть: сначала эсэсовцы пытать будут, а на это они большие мастера. Не каждый мужчина выдержит…

— Я ненавижу фашистов, — сказал Витька.

— Этого мало: нужно еще уметь мстить им.

— Я готов, — сказал Витька.

— Они не пощадят никого: ни взрослого, ни ребенка…

— Не надо меня пугать, — сказал Витька. — Не хотите — не говорите.

— А ты, паренек, с характером! Как звать тебя? Витька сказал и, немного помолчав, спросил:

— Что же это за поручение?

Седой оглянулся на соседа. Тот спал на земляном полу, натянув на голову рваный ватник. Приблизив разбитые губы к Витькиному уху, Седой зашептал:

— В пяти километрах от станции, не доходя путевой будки, где начинается сосновый бор…

Седой умолк и внимательно посмотрел на глубоко задумавшегося Витьку. На лбу мальчишки собрались тоненькие морщины, он покусывал вспухшие, растрескавшиеся губы. На партизана не смотрел. Витька задумчиво смотрел на отдушину, из которой падал солнечный свет. В голубоватом столбе золотыми искорками роилась пыль.

— Я попробую, — наконец сказал он.

— Ты можешь все им рассказать… — не спуская с него испытующего взгляда, сказал Седой. — Тебя сразу отпустят и… может, наградят…

Витька резко повернулся к нему. Глаза его зло блеснули.

— Зачем тогда вы мне все это рассказывали? — громко вырвалось у него. — Зачем?

Седой оглянулся по сторонам и положил Витьке руку на плечо.

— Время такое, Виктор… — сказал он. — Тихону ведь мы тоже доверяли, а он оказался предателем… И теперь за это доверие я расплачиваюсь головой. Да и не один я…

— Если никому не верить, то как же жить-то?

— Надо верить, Витька, — сказал Седой. — Если не будем верить людям, мы никогда не победим! Но не надо забывать и о том, что люди бывают разные. На тысячи честных людей найдется и один предатель… Кто бы мог подумать, что тот же Семенов и длинный Василь станут лютыми врагами Родины? Раньше ничем не отличались от других, а теперь посмотри на них; будто и не жили никогда при Советской власти…

— Как вы думаете, меня возьмут в партизаны? — спросил Витька.

— Возьмут, — убежденно ответил Седой.

— А в армию?

— Будь бы я командир, честное слово, взял бы тебя в разведчики, — сказал Седой. — Я люблю людей с характером.

— Я все сделаю, что вы сказали, — пообещал Витька. — Я взорву…

— Молчи! — шепнул Седой и, весь напрягшись, уставился на дверь, за которой послышались голоса, шум. Загремел засов, распахнулась дверь. На пороге появилась долговязая фигура Василя.

— Вот и конец Федьке Седому, — сказал мужчина, до боли сжимая Витькино колено. — Эх, прихватить бы с собой на тот свет еще этого гада… Это ведь он меня разукрасил!

Василь долго со свету моргал глазами, вглядываясь в лица людей. Автомат в его длинных ручищах казался игрушкой. На нескладном туловище вертелась маленькая головка в синей пилотке с белой окантовкой. Рот у Василя был большой, как у лягушки. Витька с ненавистью смотрел на него. До сих пор ныл копчик от удара костлявым коленом.

— Вытряхивайся! — сказал Василь, наконец разглядев Седого.

— Ты, что ли, будешь вешать? — спросил Седой.

— А чего… и я могу! — ухмыльнулся Василь. Рот его растянулся до ушей. — У меня, дядя Федя, без осечки. Будет чисто сработано!

— Прощай, Витька! Если ты все сделаешь, как надо, это будет мой прощальный подарок фашистам… — шепнул Седой и, встав с земли, пошел к выходу.

— До свиданья, — ответил Витька и тут же понял, как это слово сейчас неуместно.

Утром их выгнали из подвала, пересчитали и погрузили на машины. В каждый грузовик забрался один автоматчик. Второй уселся в кабину. В подвале было темно, и Витька толком не рассмотрел своих соседей, зато здесь, на свету, он внимательно разглядывал их. Это были в основном молодые люди лет семнадцати — двадцати. Парни и девушки.

Немного в стороне остановились две пятнистые машины. В них тоже набиты люди. Шоферы в пилотках, с засученными рукавами ядовито-зеленых мундиров вышли на обочину и закурили.

Витька напряженно вглядывался в лица стоящих в машинах. Кажется, Гошки и здесь нет. Может, в лесу, как заяц, прячется? Витьку вдруг зло разобрало: мало того, что из-за этого труса зуба лишился, так теперь еще везут куда-то. К черту на рога! Может, оттуда теперь скоро и не вырвешься… А ребята будут ждать на хуторе. Они долго будут ждать. Коля не такой человек, чтобы уйти без него, Витьки. Чего доброго, сам отправится на розыски и, конечно, влипнет, как кур в ощип… Что, интересно, сейчас Алла делает? Наверное, лежит на лужайке и загорает. Или в лесном озере купается. Они проходили мимо него, это совсем близко от хутора. Знали бы они, что сейчас происходит с ним, Витькой…

Когда они забирались на машины, Витька посмотрел на березу: Седой покачивался на суку. Связанные за спиной веревкой руки до половины торчали из рукавов. Пиджак был слишком мал для него. Когда Седой выходил из подвала, на ногах у него были сапоги. Сейчас их не было.

На крыльцо вышел помощник коменданта Семенов. Лицо в багровых пятнах, на пузе — парабеллум. Он взглянул на машины, почесал большим пальцем затылок и зевнул. И тут на крыльце показался гестаповец в высокой серой фуражке. Семенов вытянулся и приложил к голове ладонь. Глаза его преданно смотрели в лицо офицера.

Немец что-то отрывисто произнес, и шоферы включили моторы.

Три грузовика, битком набитые людьми, двинулись в путь по ухабистой проселочной дороге.

Витька стоял у борта, зажатый с двух сторон рослыми парнями. Один из них, кудрявый, с простоватым лицом, знаками попросил у немца закурить. Тот протянул пачку сигарет. Еще несколько парней потянулись к сигаретам, но немец отобрал пачку. Чиркнув зажигалкой, он дал кудрявому прикурить, потом прикурил сам.

Машину подбрасывало, ветви хлестали по лицу. Немец то и дело наклонял голову, прячась от веток.

— Я только встала, — рассказывала девушка в ситцевом платье, разодранном на плече, — как они ввалились… Один наш, деревенский. Полицаем у них. «Бери вещички, — говорит, — Маня, и в машину». И по секрету на ухо: дескать, где-то неподалеку немцы затеяли какое-то строительство, так вот срочно требуется даровая рабочая сила…

— Нас в поле взяли, — сказал парень, что стоял рядом. — С братом. Даже домой не разрешили зайти. Брат половчее, утек, пока они других ловили, а я прошляпил.

— Беги, — кивнул кудрявый на лес.

— Боязно… Из автомата дырок на спине наделает. Немец курил и смотрел на них голубыми чистыми глазами. Даже не верилось, что он может вскинуть автомат и стрелять в людей.

— А меня сцапали… неудобно говорить, — сказал кудрявый. — В том самом месте, куда царь пешком ходит. И разговаривать не стали, — за шиворот — и в машину.

— Что мы там, братцы, на этом самом заводе, делать будем?

— Чего заставят, то и будем, — сказал кудрявый. — Землю копать. Завод-то подземный. А заартачишься — пулю в лоб. У них разговор короткий. У нас в деревне троих шпокнули. Отказались вешать председателя колхоза.

— Хана нам, хлопцы, крышка, — заявил парень лет двадцати. — Как построим завод, так и в расход всех нас. Завод-то будет секретный, а они не любят свидетелей…

— Так уж и крышка… — возразил кто-то. — Рабочая сила всегда нужна. Перебросят на другое строительство…

Витька слушал разговор и молчал. А что, если и на самом деле перемахнуть через борт — и в лес?

Но тут, как назло, пошла хорошая дорога, и машины прибавили ходу На такой скорости выпрыгнешь — шею свернешь. Ветка хлестнула немца по лицу, он выругался и стал тереть глаза. Была не была! Витька уже приподнялся, готовясь к прыжку, но тут послышался паровозный гудок. Лес отступил, остался позади, а по обеим сторонам дороги показались первые постройки.

Машины прибыли на станцию. Судя по всему, отсюда их повезут на секретное строительство.

Витька бродил в толпе и разыскивал Гошку. На маленькой станции скопилось несколько тысяч человек. Эшелон еще не подали, и все толпились на пустыре возле водонапорной башни. То и дело прибывали машины с новыми партиями людей. Пустырь был оцеплен охранниками. Витька обратил внимание, что охранники отличаются от других солдат. У них к вещевым мешкам приторочены рогатые каски, а на груди металлические бляхи с цепочками. Охранники бесцеремонно толкали прикладами любого, кто выходил за границы пустыря. К башне можно было подходить, и даже разрешалось напиться воды. Ведра не было, и люди подставляли под струю, бьющую из трубы, пригоршни и рты.

Витька кое-как напился — остальные ждали своей очереди и не давали долго задерживаться у крана — и отошел в сторону. Пустырь гудел, как улей. Кое-кто, расположившись на траве, закусывал. Витька проглотил слюну. После вчерашнего роскошного обеда на хуторе у него ничего во рту не было. Похищенный у Ладонщикова кусок хлеба не пошел впрок: во время обыска его растоптали своими сапожищами полицаи.

Он отвернулся, чтобы не видеть, как два парня с аппетитом уписывают хлеб с салом. На траве лежала круглая буханка и розоватое, круто посоленное сало в холщовой тряпочке. Эти успели захватить жратву, не то что другие… Другие с завистью поглядывали на жующих парней. Парни не хотели ни с кем делиться и, двигая крепкими челюстями, задумчиво смотрели поверх голов на ясное небо. На небо они смотрели потому, что неудобно было встречаться глазами с товарищами по несчастью.

Послышался гул самолетов. Витька привык, что над головой летают лишь немецкие бомбардировщики и истребители, и даже головы не поднял. И тут кто-то сказал:

— Братцы, наши!

Над станцией не очень высоко летели тяжелые четырехмоторные бомбардировщики. На тупо обрубленных крыльях знакомые родные звезды. Витька насчитал двенадцать самолетов. Немного выше летели ястребки. Немцы забеспокоились, стали смотреть вверх.

«Одну бомбочку! — умолял Витька. — Всего только одну!» Если бы на станцию упала хотя бы одна бомба, можно было бы убежать. Но бомбардировщики, сотрясая воздух, тяжело прошли над станцией.

Подошел длинный товарный состав. Охранники загалдели и стали подталкивать людей к вагонам. Витька ухитрился в первый эшелон не попасть. Охранники с лязгом задвигали двери и закрывали на засовы. Для них это было делом привычным. За каких-то семь минут несколько десятков вагонов были набиты до отказа. В тамбуры забрались охранники. В каждый тамбур по двое. Два автоматчика вскарабкались на крышу вагона. Тут же вытащили из вещмешков провиант и стали закусывать, равнодушно поглядывая на толпящийся у водонапорной башни народ. На пустыре осталось человек триста. Все, с кем Витька ехал в машине, оказались в вагонах.

Паровоз свистнул, побуксовал на месте и тронул длинный состав. Из маленьких зарешеченных окон выглядывали парни и девушки. Все быстрее и быстрее бежали вагоны, постукивали колеса. Мелькнул последний вагон, и состав скрылся в лесу.

Прибыла еще одна машина. Из нее, как горох, посыпались люди. Витька, он сидел на лужайке, вскочил на ноги: среди прибывших был Гошка! С тех пор, как они расстались, Буянов еще больше осунулся и побледнел. Он еще не видел Грохотова. С тощим рюкзаком за плечами, в треснутой на спине куртке, Гошка поковылял к водонапорной башне. Приник губами к трубе и долго, как лошадь, пил. Пацану, который стоял сзади, надоело ждать, и он ткнул Гошку кулаком в спину. Буянов сгорбился и отошел. Пацан был на голову ниже Гошки, но тому даже и в голову не пришло огрызнуться или дать ему по шее.

Витька подбежал к нему. Гошка обернулся и вздрогнул, увидев приятеля. В глазах его что-то мелькнуло и исчезло. Без всякого выражения он смотрел на Витьку. И непонятно было: рад он встрече или наоборот.

— Я тебя разыскиваю.

Гошка оглянулся на охранника, сидевшего на сосновых бревнах у дороги, и кивнул, — дескать, отойдем подальше. Они подошли к перрону и присели у изгороди. Поблизости никого не было. Ближайший охранник стоял у станционного здания и щелкал семечки. Делал он это неумело. Шелуха летела во все стороны, охранник плевался и кашлял, но расстаться с семечками уже не мог.

— Я был почти у самого фронта, — стал рассказывать Гошка. — Там такая идет пальба — нос не высунешь из укрытия… Всю ночь проторчал в болоте, чуть не увяз, а утром вышел на дорогу — меня и загребли. Ты не знаешь, куда нас?

— Знаю, — сказал Витька. — Подземный завод строить. — Завод?

— Снаряды и бомбы на этом заводе будут делать. И бить по нашим. Будем помогать немцам завоевывать нашу страну.

— Я думал, расстреляют, — с облегчением сказал Гошка. С его плеч будто гора свалилась.

— Почему же ты не спросишь, где остальные?

— Здесь, наверное, где-нибудь.

Витька понял, что Гошке наплевать на всех, ему совсем не интересно, что с ребятами и где они. Наверное, он и не вспомнил о них ни разу.

— Тише! — зашептал Гошка. — На нас смотрят.

— Ну и черт с ним, — сказал Витька. — Пусть смотрит.

— Ты не знаешь их, не понравился — хлоп из автомата — и привет!

— Знаю, — сказал Витька.

Он помолчал. Немец плевался семечками и не смотрел на них. Вдалеке загудел паровоз. Еще один порожняк прибывает. Надо немедленно действовать! На этот раз погрузят всех, а из вагона, как из мышеловки, не вырвешься. Задвинут за тобой дверь, и все. Откроют где-нибудь на тихом лесном полустанке. И погонят рыть котлованы под завод. А когда завод построят, расстреляют и в один из котлованов сбросят…

— Ребята нас ждут на хуторе, — сказал Витька. У него уже созрел план побега. — Сейчас подойдет состав и всех начнут загонять в вагоны… Видишь за путями кучу угля? На нее опрокинута порожняя вагонетка. Если потихоньку подгрести уголь, можно забраться под вагонетку. Ни один фриц не догадается нос туда сунуть. Как состав остановится — сразу под вагон — и к вагонетке. Тут начнется такая давка, никому до нас дела не будет.

— А если увидят?

— Если бы да кабы… Не увидят!

— А мы там вдвоем поместимся?

— Там впятером можно отсидеться.

— А потом как?

— Что потом? — стал злиться Витька.

— Как вылезем оттуда? Немцы ведь кругом!

— Вот дурья голова! Скоро вечер, стемнеет. Уйдет эшелон, и немцы снимут охрану. Мы выберемся — и в лес! Дорогу на хутор я знаю.

Гошка напряженно раздумывал. Витькин план ему понравился, но он не хотел и капли риска.

— Для чего здесь эта вагонетка? — спросил он.

— Сам бог дам ее послал!

— На этой вагонетке уголь к паровозу возят, — сказал Гошка. — Где гарантия, что не поднимут вагонетку, пока мы там будем сидеть?

— Гарантию часовой завод дает…

— Найдут под вагонеткой — сразу капут, — сказал Гошка.

Паровоз свистнул совсем близко. Над деревьями клубился белый дым. На всех парах мчался к станции порожняк. За новой порцией людей.

На перрон вышел дежурный в красной фуражке. Он равнодушно взглянул в ту сторону, откуда должен появиться состав, и зевнул. В руках у дежурного флажки. Все так же, как и до войны.

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать, — сказал Витька, поднимаясь. — Говорю, все будет как по нотам.

Гошка все еще колебался; чтобы оттянуть решающий момент, он сказал:

— Я капитана Никонова в лесу встретил… Ну, помнишь, который нас в теплушку взял? Он про вас спрашивал…

— Никонов? Как же, помню, — пробормотал Витька, озираясь. — Только бы охранники на ту сторону не перебрались…

— А что? Они могут и под вагонетку…

Гошка не договорил: за их спинами раздалась короткая очередь.

Буянов сунулся лицом в траву и замер. Ему показалось, что выстрелили в них. Когда Гошка открыл глаза, состав прибывал на станцию. Немец, который сидел на бревнах, опустил автомат и достал из кармана сигареты, а за водонапорной башней, у казарменной изгороди, корчился на земле парень в белой рубахе. Он хотел перелезть через изгородь и огородами уйти к лесу.

Витька положил Гошке руку на плечо.

— Как остановится, сразу под вагон, — сказал он. Гошка сбросил руку с плеча. Лицо у него было бледное, в глазах — дикий ужас. Он дрожал, будто в ознобе.

— Ты видел? — прошептал он. — Убили…

Обдав жаром, прошумел мимо паровоз. Вагоны замедляли бег. Шипели тормоза. Охранники поднимали с пустыря людей. Немец перестал плеваться семечками и вышел на перрон.

— Ну, приготовились, — сказал Витька.

— Ни за что! — визгливо крикнул Гошка. — Ни за какие деньги!

— Замолчи, дурак, — Витька схватил его за ворот и встряхнул. — Это единственный шанс спастись… Да возьми себя в руки, тряпка!

— Что тебе от меня надо? — не помня себя, вопил Гошка. — Отпусти!

Состав остановился. К вагонам приближались люди.

— Иди за мной! — почти умолял Витька. — Все будет в порядке, Гош, вот увидишь. Сейчас они полезут в вагон, а мы…

Гошка изловчился и впился зубами в Витькину руку. Тот вскрикнул и отпустил его. Буянов метнулся в сторону, смешался с толпой и одним из первых стал карабкаться в вонючую теплушку.

— Эх, Гошка, Гошка, — только и сказал Витька. В сердцах сплюнул и, натыкаясь на чужие ноги, нырнул под вагон.

Угольная куча была рядом. Немцев не видно. Они стоят дальше за путями и следят, чтобы никто не ушел через рельсы в лес. Витька на брюхе подполз к вагонетке и стал руками разгребать уголь. Постепенно под краем железной вагонетки образовалась пустота. На той стороне слышалась отрывистая немецкая команда, топот сотен ног, вздрагивали и скрипели вагоны.

Витька лихорадочно отбрасывал куски антрацита и не подозревал, что за ним из-под вагона внимательно наблюдают два зеленоватых глаза.

Когда отверстие стало достаточно широким, Витька протиснулся под вагонетку и замер. Здесь, оказавшись наконец наедине с самим собой, он подумал, что сегодняшний день — самый длинный день в его жизни.

Шум стал приглушенным, далеким. Сбоку проникал дневной свет. Витька хотел было придвинуть локтями уголь, чтобы отверстие стало меньше, но оно вдруг само закрылось — и в следующее мгновение он услышал учащенное дыхание, чья-то голова уперлась ему в живот, а руки стали толкать, прося подвинуться. Витька прижался к нагретому солнцем железному боку вагонетки. В первое мгновение он подумал, что его выследил немец, но тот бы не полез под вагонетку, а перевернул ее, и дело с концом. Значит, Гошка!

— Это ты? — шепотом спросил Витька.

— Я, — так же шепотом ответил ему девчоночий голос.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ВЕРОЧКА КОРОЛЕВА

Когда стемнело, Витька и девчонка благополучно выбрались из-под вагонетки. Крупные яркие звезды сияли над головой. На станции непривычно тихо. Слышно, как из трубы течет вода. Нет ни одного поезда. На перроне тоже никого не видно. Из станционного помещения пробивалась узкая полоска света. В поселке протяжно замычала корова, потом громко, взахлеб залаяла собака.

Витька взглянул на девчонку и невольно улыбнулся: она была чернее ночи. Угольная пыль пощадила только глаза. Они были широко раскрыты, и в них отражались звезды. Наверное, и Витька выглядел не лучше.

— С кем я сидела под этой штукой? С негром? — сказала девчонка.

Витьке показалось, что он где-то слышал этот голос, но сейчас было не до воспоминаний. Нужно было побыстрее сматываться.

— Ну ладно, — сказал Витька, — Я пошел.

— Иди…

Определенно знакомый голос! Витька внимательно посмотрел на девчонку: худенькая, темные волосы, чумазое лицо, только глазищи блестят. Если он негр, то она негритянка.

— Ты откуда? — спросил Витька. — Местная?

— Это что, допрос?

— Очень надо! — ухмыльнулся Витька. — Бывайте, здоровы, живите богато. Как будто я держу.

Витька повернулся и зашагал в темноту. Девчонка осталась на месте. Немного погодя послышались ее торопливые шаги.

— Мне тоже в ту сторону, — сказала она. — В какую?

— Туда… — кивнула она на поселок. — Мне в другую сторону, — сказал Витька и свернул к лесу. Девчонка ему совсем ни к чему.

Не прошел он и десяти шагов, как она снова догнала его.

— Куда же ты пошел? — встревоженно зашептала девчонка. — Там немцы.

— Ладно врать-то.

— Я сама видала палатки и часового. И танки там. Много танков!

Витька заколебался: девчонка не врет. Не хватало еще раз напороться на немцев! Уж лучше иди по той самой дороге, по которой их сюда привезли.

— Посмотри, звездочка упала… — сказала девчонка, глядя в небо.

— Какая же это звездочка? Ракета.

— Ты меня за дурочку считаешь? — вдруг обозлилась она. — Не отличу я звезду от ракеты!

— Надоело мне тут с тобой разговаривать, — сказал Витька. — Считай звезды, а мне надо идти.

— Всем надо идти, — сказала девчонка.

— Вот что, хватит трепаться! Ты — налево, я — направо! Шагай к своей мамочке: то-то она обрадуется!

— Я тебе, идиотику, жизнь спасла, а ты хамишь. Витька подивился такому нахальству. Она ему жизнь спасла!

— Это как понять? — спросил он.

— Пошел бы в лес — и угодил к немцам в лапы.

— Кланяюсь тебе до самой земли и… прощай!

— Какой же ты после этого мужчина! — презрительно сказала девчонка. — Ночью одну бросаешь женщину на произвол судьбы!

— Женщину? — разинул рот Витька.

— Можно подумать, что ты воспитывался на помойке, — сказала она. — Ты когда-нибудь слышал о джентльменах?

— Вот дает, — озадаченно сказал Витька.

— Истинный джентльмен за женщину жизнь отдаст! Да что я говорю… Тебе все это недоступно. О таких, как ты, моя бабушка говорила: «Горбатого могила исправит».

— Давай, не стесняйся, — сказал Витька. — Так что еще твоя бабушка говорила?

— Я устала и есть хочу.

— Что прикажете подать, герцогиня, жареную индейку или поросенка в собственном соку?

— Я два дня не ела, — тихо сказала она. И Витьке стало стыдно.

— Я думал, ты здешняя, — сказал он. — Из этого поселка.

— Мой город заняли немцы, — сказала она. — У меня никого не осталось. Совсем никого.

— Как тебя звать?

— Верочка, — совсем по-детски, доверчиво ответила она. — Верочка Королева.

Витька прикусил губу, чтобы не рассмеяться.

— Меня можешь звать Витькой, — сказал он.

— Не бросай меня, пожалуйста, Витя, — попросила Верочка. — Хотя бы до утра!

— Я, конечно, не джентльмен…

— И не обижайся, ладно?

— Пошли, — сказал Витька. — У меня тут есть одно дело…

Когда они миновали станцию и зашагали по тропинке вдоль железнодорожного полотна, Витька остановился возле колодца, неподалеку от которого виднелась деревянная баня. Над ней склонилась высокая рябина. Вечер был теплый, ясный и кружевные листья рябины мерцали. Дверь бани была приотворена. Витька по травянистой тропинке подошел к бане и заглянул вовнутрь. Лунный свет падал на желтый полок, деревянные шайки. На каменке лежал сухой березовый веник.

— Иди сюда! — позвал он девчонку.

Верочка подошла и тоже заглянула в дверь.

— В таких избушках нечистая сила водится, — сказала она, — а ведьмы вылетают отсюда на помеле через трубу.

— Сейчас война и все ведьмы и домовые эвакуировались в глубокий тыл, — сказал Витька. — Располагайся в этом дворце и жди меня. Я скоро вернусь.

— Куда ты?

— Военная тайна, — сказал Витька.

— Мы вместе от фашистов прятались под одной вагонеткой… Какие у тебя могут быть от меня тайны?

Витька поморщился: все начинается сначала! Но и объяснять девчонке, куда и зачем он идет, не считал нужным.

— Кто тут старший? — сурово сказал он. — Я тебе приказываю меня здесь ждать. Значит, жди. Не вернусь до рассвета, топай снова в поселок. На окраине стоит дом. Напротив расщепленное дерево. Ствол торчит в земле, а вершина валяется на обочине. Спросишь дядю Кондрата…

Витька подробно объяснил Верочке, что нужно передать дяде Кондрату. Заставил ее дважды повторить имя и фамилию предателя. Потом рассказал, как пройти на хутор к ребятам, и велел передать им, чтобы они Витьку Грохотова больше не ждали, а сами пробирались через фронт к нашим. И еще велел сказать, что он, Витька Грохотов, просил их взять с собой Верочку Королеву. Девочка выслушала все это с глубоким вниманием. Она догадалась, что Витька идет на опасное дело и может не вернуться. Обеими руками схватила его за руку и, глядя в глаза, робко попросила:

— Можно, я с тобой?

— Нет, — отрезал Витька, и Верочка больше не стала спорить. Нагнувшись, шагнула в баню и отшатнулась: в полуоткрытую дверь шарахнула какая-то большая птица, мазнув мягким крылом Витьку по лицу.

— Я говорила, здесь черти водятся, — прошептала Верочка. — Я лучше у колодца посижу, ладно?

— Сиди, где хочешь, — ответил Витька. — Только не уходи далеко от бани.

Верочка присела на скамейку, на которую ставят ведра, и притихла. Тоненькая фигурка ее как-то вся поникла, плечи опустились. У Витьки шевельнулась жалость к девчонке, но он тут же отогнал это расслабляющее его волю чувство и решительно зашагал вдоль полотна дальше. За переездом оглянулся — никого не видно. Успокоившись, торопливо отправился дальше.

…Вот и сосновый бор. Сразу за полотном смутно вырисовывается путевая будка.Нужно еще пройти вперед двести метров и прямо по курсу будет толстая раздвоенная сосна. А в хвое, под сосной тайник… Подрывная машинка оказалась на месте. Тут же смотанные тонкие провода в черной изоляции и связанные вместе толовые шашки и взрыватели. Взрывчатку нужно отнести на насыпь и, выкопав ямку, положить под рельс, подключить к двум контактам зачищенные концы проводов и снова вернуться к сосне… Когда паровоз покажется в просветах двух сосен, сосчитать до пятидесяти и резко повернуть рукоятку подрывной машинки. А когда вагоны с фашистами и военным грузом закувыркаются под откос, что есть духу бежать прочь через лес к поселку…

Седой сказал, что взрывать нужно только тот состав, который идет с запада на восток. В этих эшелонах едут на фронт немецкие солдаты, везут танки, пушки, боеприпасы.

Все это Витька усвоил намертво и, сделав все, как сказал Седой, теперь лежал под сосной и прислушивался к ночи. Тихо кругом. Шумит над головой огромная сосна, чуть слышно струятся сверху сухие иголки. Иногда вскрикнет в лесу ночная птица — и снова тишина. В высокой траве, что вскарабкалась на откос, звенят цикады. Совсем, как в мирное время.

Витька вспомнил Аллу… Как жаль, что он не попрощался с ней там, на хуторе… Кто знает, может больше и не доведется увидеться…

Умирать Витьке не хотелось, но и страха он не испытывал. Седой сказал, что повернуть рукоятку машинки не сложно, но вот спастись после взрыва эшелона далеко не каждому дано… Во-первых, взрывающий не знает, что в вагонах. Если взрывчатка или снаряды, то может запросто взрывной волной убить. Во-вторых, оставшиеся в живых немцы, охрана сразу же начинают прочесывать окрестности. В-третьих, гестаповцы с овчарками, а они иногда появляются на месте диверсии через двадцать — тридцать минут, начинают рыскать по лесу по всем правилам охотничьего искусства…

Надоело Витьке сидеть под сосной и прислушиваться. Можно забраться на дерево и оглядеться: снопы искр из паровозной трубы издалека видны. Но не успел он добраться и до первого сука, как послышался далекий паровозный гудок. Витька спрыгнул на землю и завертел головой: на слух он не мог определить, с какой стороны приближается поезд. Недолго думая, помчался на железнодорожную насыпь…

Поезд шел с востока на запад. Этот надо пропустить. Он в другую сторону от фронта. В Германию. Туда немцы везут награбленное у нас добро. Витька видел, как пропыхтел мимо длинный, тяжелый, нагруженный состав. Награбили, сволочи! Везут к себе домой. Вагоны были разнокалиберные, на открытых платформах громоздились гигантские вязанки толстых отесанных бревен. Все тащат к себе, мародеры…

Из паровозной трубы веселым роем вылетали красные искры. Одни сразу гасли, другие долго красными мотыльками порхали на фоне звездного неба. Когда мимо прогрохотал паровоз, яркий квадрат желтого света из топки опалил блестящие рельсы, заляпанный мазутом песок, черные шпалы.

Ушел состав. Еще долго постанывали, потрескивали рельсы, шуршал песок, скатываясь с откоса. Наконец все замолкло.

Витька забрался на сосну и, примостившись в развилке двух стволов, стал смотреть на запад. Далеко-далеко на станции мигнул и погас огонек. Стрелку перевели или семафор зажигают?

Что-то мелькнуло в кустах у самого полотна. Не поймешь: человек или зверь?

Витька с минуту вглядывался в тьму, но больше ничего подозрительного не заметил.

«Наверное, померещилось…»

На станции мигнул один огонек, другой. Зажегся зеленый глаз семафора. Зажегся и тут же погас. Немцы соблюдали светомаскировку, хотя с утра больше ни одного нашего бомбардировщика не пролетало.

Опять послышался далекий паровозный гудок. Над неровной зубчатой кромкой леса замельтешили искры.

Витька стал поспешно спускаться.

Судя по всему, эшелон пройдет мимо станции без остановки.

Уже лежа под сосной и слыша, как, набирая силу, начинает все сильнее бухать сердце, Витька снова увидел смутную тень совсем близко. Ему даже показалось, что он услышал, как треснул сучок под чьей-то ногой…

Но обо всем этом он тут же забыл, услышав приближающийся тяжелый шум состава. Казалось, паровоз выбивается из сил, волоча за собой непосильную тяжесть. Все ближе сердитое шипенье, свист, всхрапывание…

Вот локомотив показался в просвете двух сосен. И снова под колесами паровоза засияли рельсы, завздыхали со скрипом, вдавливаясь в песок, шпалы.

Сосчитав до пятидесяти, Витька закусил нижнюю губу и что было силы крутнул ручку…

И ничего не произошло. Мирно постукивали на стыках вагоны. На платформах под чехлами горбатились тяжелые орудия, рядом с вагонами по травянистой насыпи бежали желтые квадраты. Солдаты в теплушках ехали со светом.

Еще и еще вертел Витька жужжащую рукоятку, и злые слезы закипали на его глазах. Что же случилось? Он в точности сделал все, что говорил Седой. Витька был уверен, что ничего не упустил и не перепутал. Но факт оставался фактом: дьявольская машинка не сработала.

Ушел эшелон. Повез на фронт боеприпасы, орудия, танки, солдат. Сколько наших погибнет! В бессильной ярости Витька швырнул машинку на мох и… услышал:

— Ну чего ты нервничаешь? Разве так можно? Ошеломленный Витька с трудом повернул одеревеневшую шею и встретился глазами с Верочкой Королевой. Лунный свет, пробивающийся сквозь ветви, высветил ее почерневшее от угольной пыли лицо и блестящие глаза.

— Это ты? — проговорил Витька, придя в себя. — Какого лешего ты сюда приперлась?!

— Фу! Как мне не нравится, когда мужчины ругаются, — сказала Верочка. — Не приперлась, а пришла… Знаешь, как там, в бане, страшно? Опять эта большая птица прилетела… У нее глаза, как угольки, светятся. Я, конечно, не верю в нечистую силу, но кто ее знает… Эта птица…

— Хватит про птицу, — оборвал Витька. — Сейчас же поворачивай оглобли обратно…

Верочка нагнулась и подняла подрывную машинку. Повертела в руках, потрогала ручку.

— Не сработала, проклятая техника, — пробормотал Витька.

— Я видела такие, — задумалась Верочка. — Когда наши из города отступали, точно такой же штучкой взорвали бензохранилище. Огонь поднялся до самых облаков! И потом всю ночь горело. Светло было, как днем.

— Я не разбираюсь в этих штуках, — с отчаянием сказал Витька. — Седой сказал, что нужно крутануть ручку — и все в порядке.

— Седой?

— Я крутанул — и вот… ничего!

Верочка снова повертела в руках машинку, поднялась.

— Может быть, провод отсоединился, — сказала она. — У них тоже один раз вышла осечка…

— У кого у них?

— Ну, которые бензохранилище взрывали. От этой штучки тянется тонкий проводок… Я видела, как военные проверяли, не оторвался ли он… Мы с папой там были. Это ведь его объект… Я сейчас проверю.

Верочка, пригнувшись, зашагала к железнодорожному полотну. Иногда она нагибалась и дотрагивалась до поблескивающего на земле провода.

— Ты что, ночью видишь, как кошка? — спросил Витька.

— А ты разве не видишь? — повернулась она к нему. И он поразился тому, что в ее глазах зеленоватый кошачий блеск.

Скоро она скрылась за деревьями. Подождав немного, Витька пошел вслед за ней.

Пригнувшись у рельса, Верочка что-то делала. Витька присел рядом. Тонкие девчоночьи пальцы ловко прикручивали оголенный конец провода к клемме взрывателя. Из-под разворошенной земли тускло поблескивали несколько вместе связанных проводом желтых шашек.

— Плохо прикрепил, вот и отскочил, — сказала Верочка. — А второй держится… Ну, вот и все: я его на место прикрутила.

Верочка разровняла ладонями землю с гравием, и толовые шашки исчезли. Все это она делала ловко, будто всю жизнь только и занималась тем, что взрывала вражеские эшелоны.

— В темноте ни черта было не видно, — будто оправдываясь, сказал Витька. Ему было неловко, что девчонка оказалась гораздо сообразительнее его. Почему ему не пришло в голову, что проводок мог отсоединиться? Наверное, когда прикреплял, руки от страха дрожали…

Седой рассказал Витьке, что случилось у путей в сосновом бору. Дело было перед самым заходом солнца. Седой с напарником затаились у сосны и выжидали удобный момент, чтобы взобраться на насыпь и положить под рельс взрывчатку. И тут они увидели немецкий отряд, который пробирался по лесу к партизанскому лагерю. Вел этот отряд Тихон Кириллов, которого партизаны считали своим связным. Они видели, как Тихон бойко разговаривал с немецким офицером и показывал рукой на лес, как раз в ту сторону, где были партизаны. Седой приказал напарнику пулей лететь в лагерь и предупредить товарищей, а сам, спрятав взрывное устройство под сосной, пошел вслед за карателями. Напарник до лагеря не дошел: шальная пуля тяжело ранила его. Устроив засаду у оврага (до лагеря оставалось меньше километра), Седой открыл по ним огонь из автомата… Партизаны успели отойти, а его схватили.

Три часа просидели Витька и Верочка под толстой сосной, прежде чем послышался со стороны станции шум приближающегося состава. Витька с обезьяньей быстротой вскарабкался на сосну и увидел длинный эшелон, который тащили два паровоза. Два мохнатых огненных хвоста вырывались из труб и рассыпались в бледнеющем предрассветном небе. Уже над лесом полыхали зарницы. В ближней деревне прокричали петухи. Увидев на платформах танки, пушки, грузовики, Витька соскользнул вниз и поставил машинку на колено — так удобнее было крутить ручку.

— Жми отсюда! — сквозь стиснутые зубы сказал он. — Встретимся у бани. Иди лесом.

— Ты опять будешь нервничать, — спокойным голосом сказала Верочка. — И потом, я привыкла к взрывам, бомбежкам…

Но Витька уже не слушал ее: он пристально смотрел на полотно. Шум надвигающегося состава нарастал. Уже ощутимо сотрясалась земля, стонали рельсы. В просвет двух сосен вошел локомотив…

И снова Витька сосчитал до пятидесяти. Машинка зловеще поблескивала в руках. Неужели опять?..

— У тебя руки дрожат… — громко сказала Верочка (грохот проносящихся мимо вагонов заглушал ее слова). Перед тем как повернуть ручку, Витька успел подумать, что у нее действительно кошачьи глаза…

Взрыв получился не очень сильным, зато потом началось что-то невообразимое: вагоны и платформы, налезая друг на друга, со страшным треском полетели под откос… Яркая вспышка и — оглушительный взрыв. Их обдало жаром, сверху посыпались сучки, дождем ударила по ветвям земля…

Витька вскочил, схватил Верочку за руку и напролом бросился в лес. Подальше от этого адского грохота.

За их спинами полыхало зарево, тяжко, так, что земля вздрагивала, что-то взрывалось; над головой свистели осколки. Их бегущие тени то неестественно вытягивались в длину, то неожиданно укорачивались.

— Это было почище, чем взрыв бензохранилища… — задыхаясь, выговорила Верочка.

Бежали, пока могли бежать.

Витька почувствовал, что Верочкина рука стала тяжелой и горячей. За спиной раздавалось ее свистящее дыхание, а позади все еще грохотало. Огненные клубки взлетали выше деревьев и, раздавшись вширь и опоясавшись жирным дымом, растворялись на светлеющем небе.

Они упали на зеленый влажный от росы мох и долго не могли произнести ни одного слова. Лишь молча таращились друг на друга.

— Ты партизан, да? — отдышавшись, спросила Верочка.

— Я видел одного партизана, — ответил Витька. — Вчера вечером его повесили. На березе.

— А я думала…

— Он не успел взорвать путь — его немцы схватили — ну, и попросил меня, — сказал Витька.

— Все равно ты герой, — с жаром сказала Верочка. Витька посмотрел на нее долгим взглядом и проникновенно сказал:

— Давай договоримся сразу: ты никому об этом не будешь рассказывать, ладно? Я отомстил за Седого, за всех… И потом, не такая уж это была трудная работа — положить под рельс взрывчатку и повернуть рукоятку этой чертовой машинки. И ты бы смогла.

— Ты еще и скромный, — очень серьезно произнесла Верочка.

Витька посмотрел на нее и рассмеялся:

— Какая ты черная! Настоящая эфиопка!

— А ты… папуас, — улыбнулась она.

Когда они пришли в село, где Витька познакомился с помощником коменданта Семеновым, уже светало. Дома в сиреневой дымке мрачно нахохлились. Прокричали два-три петуха — и снова стало тихо. Витьке не хотелось проходить мимо комендатуры, но другого пути он не знал. По огородам опасно — собаки поднимут лай.

Они шли по широкой улице, держась в тени деревьев. Окна комендатуры были прикрыты ставнями. Из-под них пробивался свет. У крыльца стоял часовой. Они бы его и не заметили — он слился с тенью от дерева, но часовой пошевелился, чиркнул зажигалкой и прикурил. Маленький огонек выхватил из темноты пол-лица, зеленую пилотку.

Витька сжал Верочкину руку и прижался к забору. Часовой в любую минуту мог увидеть их. И в этот момент луна предательски вышла из-за облака и осветила улицу.

Часовой что-то вполголоса запел, повернулся к ним спиной и пошел за угол дома. Витька, держа девчонку за руку, быстро зашагал дальше. Из-под ног шарахнулась кошка.

До избы они дошли без всяких приключений. Оставив Верочку под высоким тополем, Витька отворил калитку и пошел по узкой тропинке к крыльцу. Сначала он постучал в дверь, но никто не отозвался. Сильнее стучать Витька не стал: с дороги могут услышать. Он подошел к окну и костяшками пальцев забарабанил в стекло. Колыхнулась занавеска, и замаячило чье-то бородатое лицо. Скрипнув, отворилась форточка.

— Кто там? — спросил глухой голос.

— Дядю Кондрата…

— Портки надену и выйду, гроб с музыкой, — сказал бородач.

Дядя Кондрат вышел босиком, в белой нижней рубахе и незастегнутых штанах. От него несло табаком и луком.

Витька все в точности передал, что просил Седой. Кондрат молча выслушал и вздохнул. Могучая грудь колыхнула рубаху.

— Повесили Федьку… царствие ему небесное. — Кондрат нагнулся и посмотрел Витьке в лицо. — Где-то я тебя видел?

— Я нездешний, — сказал Витька.

— Значит, это Тишкина работа, гроб с музыкой! Ну, дай срок, я его собственными руками, гниду, задушу! Он отправил на тот свет и Спиридона Громова, и Надюньку Кузнецову. Продажная шкура… А с виду такой тихонький, ласковый, гроб с музыкой!

— До свиданья, — сказал Витька.

— Погоди… — немного успокоился дядя Кондрат. — Переночевать-то есть где?

— Нельзя мне здесь, — ответил Витька. — Меня полицай Семенов знает.

— До этого выродка тоже дойдет очередь!

— Я пойду, — сказал Витька, озираясь — его пробрал озноб, — а у немцев есть тут овчарки?

— Из райцентра привозят этих зверюг, а здесь нету.

— Это хорошо, — сказал Витька.

— Дай бог тебе здоровья, сынок.

— Дядя Кондрат, если можно, дайте немного хлеба! — попросил Витька.

— Пойдем в избу, — спохватился Кондрат. — Накормлю, тем бог послал.

Витька оглянулся и вздохнул.

— Не один я.

— Так зови и его, гроб с музыкой! Витька сбегал за Верочкой и привел ее. Дядя Кондрат посмотрел на нее и спросил:

— Сестра?

Витька не успел ответить.

— Ага, — опередила Верочка.

— То-то, гляжу, вы похожи, — сказал дядя Кондрат. — Оба чернявые, чисто цыганята.

Витька и Верочка так и прыснули.

— Знать, еще душа держится в теле, ежели хихикаете, — заметил дядя Кондрат, отворяя дверь в избу.

В потемках он нащупал на шестке коробок и зажег керосиновую лампу, но, видно вспомнив про светомаскировку, тут же задул.

— Давеча Гришке Попову в окно из карабина шарахнули, — сказал дядя Кондрат.

Он стащил с кровати одеяла и, кряхтя, занавесил окна. И лишь после этого зажег лампу и поставил на пол.

— Умыться бы, — вздохнула Верочка.

— Я посвечу, — дядя Кондрат взял лампу, и они вышли в сени, где висел рукомойник.

Когда вернулись в избу и сели за стол, Витька наконец узнал девчонку… Он вспомнил темную улицу, старую часовню, ярко освещенный гастроном и тоненькую фигурку девчонки с большой сумкой в руках. Три отважных разбойника в масках, вооруженные с головы до ног, окружили ее. Да, это была она, та самая девчонка, которая сама отдала им булки, кошелек и мелочь, что осталась в сумке. И еще просила, чтобы ее немножко зарезали, иначе тетя не поверит, что ее ограбили настоящие бандиты.

Она похудела, вроде бы глаза стали больше, но это была она.

— Ты что на меня уставился? — спросила девчонка.

— Я на икону смотрю, — сказал Витька, поднимая глаза. Над головой девчонки тускло мерцала большая икона в окладе — богоматерь с младенцем. Хорошо, что они были в масках… Вот было бы дело, если бы она его сейчас узнала.

— И вовсе не на икону — на меня ты смотрел… — Девчонка почуяла что-то неладное.

— Уж и посмотреть на тебя нельзя? — усмехнулся в бороду дядя Кондрат.

— Видите, теперь отворачивается! — сказала девчонка. — Я страшная, да? У меня нос в саже?

— Чистая…

— Нет, ты скажи, почему на меня так смотрел?

— Отвяжись! — сказал Витька. — Я вообще на тебя больше смотреть не буду.

— Дедушка, вы слышали, как рвануло? — спросила Верочка.

Витька метнул на нее сердитый взгляд и тихонько показал кулак.

— Громыхнуло где-то на путях, — сказал старик. — И зарево в окно ударило. Партизаны орудуют… Привыкшие мы к грохоту, гроб с музыкой!

— А мы думали, все в поселке слышали, как ты эшелон…

— Дедушка, а сколько вам лет? — поспешно перебил девчонку Витька.

Старик удивленно посмотрел на него.

— Какой любопытный… У меня уже внучата вровень с вами.

На печи кто-то завозился. Отдернулась занавеска, и выглянуло заспанное старушечье лицо.

— Кто это у тебя, Кондрат? — спросила женщина. — Ребятишки какие-то…

— Где у тебя снедь-то?

— Будто не знаешь? В чулане… Гляди, горшки с молоком не опрокинь, как давеча, медведь косолапый!.. Чьи ребята-то?

— Да ты спи, — сказал дядя Кондрат.

Старуха зевнула и снова спряталась за занавеской. Кондрат вышел в сени и скоро вернулся с хлебом, кувшином молока, солеными огурцами, окороком. Все это он прижал к своей широкой груди.

Верочка подбежала к нему и отобрала кувшин, который готов был выскочить у Кондрата из рук.

Ребята принялись уписывать за обе щеки. Старик молча смотрел на них, и глаза у него были грустными. Только сейчас Витька заметил, что дядя Кондрат весь седой, лицо в морщинах.

— Два сына на фронте, — сказал он. — Живы ли?

— Живы, дедушка, — уверенно сказала Верочка. — Честное слово, живы!

— Дай-то бог…

Верочка рассказала, как они прятались от немцев в угольной куче под вагонеткой. Рассказывая, она ухитрялась откусывать по большому куску хлеба и запивать молоком.

А попала она на станцию так: с одной знакомой девушкой пошла в лес за земляникой, она набрала целое лукошко. Вышли на дорогу, а там машина за машиной идут… Одна остановилась, выскочил немец и отобрал лукошко с ягодами. А Тане, знакомой из деревни, велел в кузов забираться. По-русски-то он не может — руками показал… Таня заплакала, ей уже семнадцать лет, и забралась. Машина тронулась, ну и она, Верочка, на ходу вскарабкалась… Не бросать же знакомую в беде? А на станции они потерялись; когда стали людей загонять в вагоны, она под вагонетку и юркнула… А там…

— Дальше все ясно, — перебил Витька, которому надоела ее болтовня.

— Таню жалко, — погрустнела Верочка. — Она такая красивая, добрая… У нее родинка на лбу, как у индианки… А волосы черные, а глаза…

— Про Таню потом, — сказал Витька. — Ты молоти, что тебе на стол поставили. Да, гляди, не подавись…

— Молоти… Подавись… — поморщилась Верочка. — Ну и лексикончик у тебя! Где ты слова такие выкапываешь?

— А теперь куда? — выручил из неловкого положения Витьку дядя Кондрат.

— К своим, — сказал Витька. — На ту сторону.

— Через фронт?

— Придется.

— Вас же, как курёнков, перестреляют…

— Все равно пойдем, — сказал Витька. — Не пропадать же нам здесь?

Старик задумался.

Пальцы его, видно по привычке, забарабанили по столу, накрытому рыжей клеенкой.

— Отсюда до передовой верст двадцать, — сказал он. — Слышите, бухают?

Витька уже привык к постоянному грохоту канонады и не обращал внимания. Ночами над лесом занималось багровое зарево. И не потухало до утра. Слышалась канонада.

— Я давно не пила молока, — вздохнула Верочка.

— Наливай, дочка; мало будет, еще принесу… Коровенку-то немцы не сегодня — завтра отберут. Угонят в Германию. Как с голодного острова — все тянут к себе, гроб с музыкой!

— Коров — что, — сказала Верочка. — И людей. Нас тоже куда-то хотели увезти.

— Вот что я надумал… Завтра в ночь отведу вас к нашим. На ту сторону. Через Верхнее болото. А теперь ступайте спать. В горнице диван и кровать. Сыны там мои спали…

Витька рассказал старику, что на хуторе ждут товарищи, без них он никуда не пойдет. Если дядя Кондрат будет настолько добр, что возьмет их с собой, то Витька немедля слетает на хутор и завтра к вечеру приведет их.

— Сюда не надо, — сказал старик. — От хутора ближе… После захода солнца ждите меня.

— Опять, старый, туда пойдешь? — послышался с печи недовольный голос. — Дождешься, что и тебя, как Федьку Седого, повесят на березе.

— Ты бы помалкивала, мать, — отмахнулся дядя Кондрат. — Не твоего ума дело.

— Горе мне с этим неугомонным… Ни днем, ни ночью покоя нет! Теперь с детишками связался!..

— Дедушка, спасибо за все, — поблагодарила Верочка. — Мы пойдем.

Старик проводил их до калитки, показал самую короткую дорогу на хутор.

— Это она так… — сказал он. — Спросонья. Старуха она добрая.

— Дядя Кондрат, на станции у немцев большой склад боеприпасов… — сказал Витька. — Вот бы взорвать его, а?

— Охраняют как зеницу ока… Давеча собак привезли.

— Гранатой можно его взорвать? — спросил Витька.

— Вряд ли, — ответил старик. — Вот если бы самолет туда бомбу кинул — грохнуло бы так, что чертям на том свете тошно стало!

— Далеко до хутора, дедушка? — спросила Верочка. У нее уже слипались глаза.

— Верст семь. Выйдете из леса, на бугре ветряная мельница. Держитесь правее, там тропка вдоль оврага. От мельницы до хутора рукой подать.

— Будем ждать вас, дядя Кондрат, — сказал Витька.

— Можно, я вас поцелую? — Верочка приподнялась на цыпочки и едва дотянулась до шеи старика. Он нагнулся, и девчонка прижалась щекой к седой бороде. — Вы такой хороший…

Дядя Кондрат погладил ее и подтолкнул к Витьке.

— Дорога не близкая… С богом!

Они вышли за околицу, и высокие молчаливые деревья сомкнулись за их спиной. Чуть приметно желтела под ногами дорога. Звезды мигали над острыми макушками сосен и елей. Тихо в лесу. Треснет под ногой сучок, и кажется, что выстрел прозвучал.

Верочка наступала Витьке на пятки. Он слышал ее дыхание.

— И совсем мне не страшно в лесу, — шепотом сказала она.

— А если волк? — спросил Витька. — Или медведь?

— Фашисты страшнее…

Это верно. Лес теперь друг. В лесу спасение.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЖАВОРОНКИ И ПУЛИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ. НА СВОЕЙ ЗЕМЛЕ

Командир авиационного полка и начальник разведки склонились над картой.

— Шершнево… — сказал разведчик. — Здесь сосновый бор. А вот речка… Говоришь, недалеко от речки? На правом берегу?

Витька заглянул в карту, но разобраться во всех условных обозначениях ему трудно.

— Я лучше нарисую, — предложил он.

Командир полка дал лист бумаги, красный карандаш и освободил свое место. Витька, покусывая карандаш, задумчиво взглянул в маленькое окошко бревенчатого домика, где расположился летный командный пункт. Прямо перед окошком неторопливо ходил часовой.

До мельчайших подробностей припомнил Витька свой путь от хутора до села Шершнево. Вот здесь, перейдя мост через небольшую, грязноватую речушку, он увидел первый грузовик со снарядами. Вот тут машина свернула в ельник и остановилась на опушке. А в ельнике громоздились тысячи деревянных каркасов с бомбами и ящики со снарядами. Из-за кустарника и налетел на него, как коршун, этот верзила часовой…

Набросав чертеж, Витька положил листок на карту. Разведчик задал еще несколько вопросов, высчитал координаты и поставил на карте красный кружочек.

— Вот здесь, в селе, большой дом, — сказал Витька, ткнув в карту пальцем. — В этом доме комендатура, там живет один гад — полицай Семенов… Бросьте туда хотя бы маленькую бомбу!

— Это он тебя так разукрасил? — спросил начальник разведки.

— Даже не верится, что они русские… Звери какие-то!

— Ладно, — сказал командир полка, — учтем твою просьбу.

Витькино место за столом заняла Верочка. Она уверенно набросала на бумаге станцию, железнодорожный путь, водокачку и лес, в котором стояли танковые части. Танки она обозначила крестиками.

— Вы, пожалуйста, не жалейте бомб, — сказала она, — там танков много.

— За этим дело не станет…

Оба немолодых усталых человека разговаривали с ребятами, как со взрослыми. Командир полка записал в блокнот Витькину и Верочкину фамилии и сказал:

— Вы очень нам помогли, и я считаю…

И тут зазудел полевой телефон. Командир полка взял трубку, и лицо его стало хмурым. «Зуев, Петров, Скобелев… Ну и дела! На парашюте? Пускай немедленно вылетает Соснин. Сейчас же! Хорошо, я выезжаю».

— Вот что, ребятки, — сказал командир полка, пряча блокнот в планшет. — Вас накормят и с первым же транспортом отправят в тыл.

— Мне, например, не к спеху, — сказал Витька. Командир полка, ничего не ответив, вышел из домика, за ним начальник разведки и последними — Витька с Верочкой. Под сосной стоял зеленый мотоцикл с коляской.

Черноволосый, с пухлыми розовыми щеками лейтенант отдал честь усаживавшимся на мотоцикл командирам и, выслушав приказание накормить ребят, повернулся к ним.

— Что же это такое получается? Дети разгуливают на фронте, как в березовой роще? Здесь ведь не соловьи поют, а пули.

— Красиво сказано, — усмехнулся Витька. — Вы романтик.

— Какие мы дети? — взглянула на него Верочка. — Мне уже тысяча лет.

— Как там насчет обеда, отец? — насмешливо спросил Витька.

Молоденький лейтенант поправил широкий ремень с тяжелым пистолетом, взглянул на часового, который прогуливался возле КП, и сказал первое, что пришло в голову:

— Бить вас некому.

— Это верно, — согласился Витька. — Некому.

— Скажите, пожалуйста, — вежливо спросила Верочка. — Вы много фашистов убили из этого большого револьвера?

— Возись тут с вами! — буркнул лейтенант.

— Вы покажите, где столовая, мы сами дойдем, — сказал Витька.

— Я и говорю, для них фронт — это забава! Кто же вас пустит на территорию аэродрома?

Отношения были испорчены. Лейтенант шагал впереди, гимнастерка его под ремнем топорщилась наподобие петушиного хвоста. Тропинка скоро вывела к аэродрому. Это было длинное зеленое поле, примыкавшее к лесу. Через дорогу небольшая деревушка. Там, у длинного дощатого дома, их ждали Коля Бэс, Алла, Сашка и Люся. По их довольному виду можно было догадаться, что они уже пообедали.

Увидев Витьку и Верочку в сопровождении лейтенанта, Сашка оживился и заявил:

— Я, пожалуй, еще разок пошамаю… Можно?

— Ну и обжора! — сказала Алла.

Лейтенант, увидев ее, сразу подобрел, заулыбался:

— Заходи!

Когда они сели за стол, лейтенант, сбросив с себя всю важность, совсем по-мальчишески спросил:

— Ну, как там, ребята, в оккупации? И как вам удалось перейти линию фронта?

Через линию фронта ребят переправлял дядя Кондрат. Он, как и обещал, появился на хуторе перед заходом солнца. Вместе с ним пришел раненный в голову летчик. Его подбили над лесом, и партизан привел его к Кондрату. Летчик отлежался над чердаке, а когда рана затянулась, старик согласился перевести его через линию фронта.

Всю ночь шли они один за другим по хлюпающим кочкам. Удивительно было, как Кондрат мог ориентироваться в кромешной тьме. Облака закрыли небо. В черных ямах притаилась под ногами вода. Нужно было ступать след в след. С кочки на кочку. Стоило промахнуться, и нога податливо уходила в густую вязкую жижу. И эта жижа очень неохотно отпускала ногу назад. Если кто-нибудь проваливался, то идущий за ним помогал выбраться. А за ночь в вонючей ржавой жиже побывали все, кроме Кондрата. Старик шел уверенно, будто по тротуару.

Последними брели Сашка и Верочка Королева. Неповоротливый Ладонщиков то и дело попадал ногой в воду. Верочка толкала его в спину и выговаривала. Она с первой же минуты, едва увидев Сашку, взяла над ним шефство.

Там, на хуторе, Верочка сразу узнала грозного «разбойника» и обрадовалась, будто родному. Даже обняла и поцеловала в щеку.

— Ура, я снова попала к своим милым бандитам! — воскликнула она.

— К бандитам? — удивилась Алла, которая ничего не знала о славных делах свирепой шайки «Черный крест».

— Надо же встретиться где-то в глуши со знакомыми из одного города! — удивлялась разговорчивая Верочка. — В войну люди чаще теряют друг друга. В деревне жила женщина, так она во время бомбежки потеряла семилетнюю дочь. Как она убивалась, бедная… А мы с Таней только слезли с машины и сразу потерялись… Я бы ее нашла, но тут немцы стали всех в вагоны заталкивать…

Сашка не очень-то приветливо встретил девчонку. Ведь это из-за нее он попал в милицию и был жестоко выдран отцом. Конечно все, что произошло тогда в городе, сейчас казалось далеким детским сном. И эта шайка, «Черный крест», и «Раковая шейка», и девчонка… Не потому Сашка злился на Верочку, что ремнем из-за нее выдрали, а оттого, что прибавился лишний рот. Надо теперь и на нее еду раздобывать, а это сейчас очень непростое дело…

Поразмыслив, Сашка отвел Грохотова в сторону и спросил:

— И она с нами?

— Ну да.

— И я должен обеспечивать ее продуктами?

— Этим самым ты искупишь свою вину перед ней, людьми и богом, — торжественно изрек Грохотов.

— Я отказываюсь, — заявил Сашка.

— И ты можешь бросить на произвол судьбы бедную маленькую женщину, причем в свое время безжалостно ограбленную тобой? Как у тебя язык поворачивается говорить такое? Какой же ты после этого джентльмен!

— Джентльмен? — переспросил озадаченный Сашка. — А кто это такой?

— Спроси у нее, — посоветовал Витька. — Она знает.

…Сашка снова провалился в болотную воду и негромко выругался. Верочка подала ему руку и, когда он выбрался на кочку, сказала:

— Если война, так думаешь, все тебе позволено? Человек в любых условиях должен оставаться человеком. А ты посмотри на себя. На кого ты похож? Грязный, оборванный, в ушах сера и еще ругается!

— Какая еще сера? — дрожащим от бешенства голосом спросил Сашка.

— Мыть надо уши, вот что, грязнуля несчастный!

— Вить! — крикнул Сашка. — Я ей в морду дам!

— Это мне? — удивилась Верочка. — И ты сможешь на женщину руку поднять? Ну-ка, попробуй!

— И попробую! — Сашка, забыв про осторожность, рванулся к ней и обеими ногами угодил в «окно».

— Ты конечно пошутил, — улыбнулась Верочка, глядя, как он барахтается в жиже. — Должна признаться, что это твоя самая неудачная шутка.

Сашка уже увяз по колена. Ему никак было не вытащить ноги. Он хватался руками за высокую болотную траву, но выбраться сам все равно не мог.

— Помоги же! — попросил он.

— Настоящий мужчина никогда не оскорбит женщину. А ты не настоящий мужчина. А раз так, то погибай в болоте!

— Очумела?! — испугался Сашка. — Я ведь погружаюсь.

— Это была шутка — то, что ты сказал?

— Шутка, шутка, — пробормотал Сашка. — Давай руку!

— И больше ты никогда так неудачно не будешь шутить?

— О черт!.. Не буду!

Верочка ухватилась одной рукой за тщедушную березу, а вторую протянула Сашке. С трудом выбравшись из трясины и тяжело дыша, Ладонщиков уставился на девчонку.

— Умойся, поросенок, — сказала Верочка. Сашка смыл грязь ржавой водой.

— Что бы вы делали без нас, женщин?

— Помолчи, пожалуйста, слышишь?! — свистящим шепотом сказал Сашка.

— Уже прогресс… Научился говорить «пожалуйста»!

— Лучше бы я утонул в болоте, чем снова видеть тебя, — проникновенно заявил Сашка.

— Хорошо, — сказала Верочка, — тебе еще представится такая возможность… Иди за мной и, когда попадешь в трясину, не кричи, как сумасшедший, а тихо, без всякой паники увязай. Я тебе больше руки не подам.

Прыгнула на соседнюю кочку и быстро пошла вперед, оставив Сашку позади.

— Уж и пошутить нельзя, — пробормотал он, торопливо шагая за ней. — Эй, погоди!

В эту ночь пушки не стреляли. Изредка раздавались пулеметные очереди. Будто простуженные, хрипло кашляли минометы. Над головой возникали и исчезали огненные нити трассирующих пуль. И часто взлетали в мутное небо ракеты. И тогда кусты и кочки оживали, начинали двигаться, вытягиваться, трепетать. Ракета угасала, рассыпавшись на мелкие искры, и становилось еще темнее.

Дядя Кондрат вывел их на твердую почву и показал на шумевший неподалеку березняк.

— Там наши, — сказал он. — Идите прямо, не ошибетесь. А мне — назад. До свету должен поспеть, а то старуха по мне поминки начнет справлять.

— Все, как есть, расскажи нашим про склад и танки, — напутствовал старик Витьку. — Эшелон за эшелоном везут и везут… Знать, чевой-то затевают.

— Дедушка, вы скажите населению, чтобы в лес уходили, — попросила Верочка. — Взорвут наши летчики склад — и мирные жители погибнут… Пусть они спрячутся.

— Золотое сердце у тебя, дочка, — погладил ее по голове Кондрат.

Кондрат всем по очереди пожал руки. Вернее, не пожал, а осторожно подержал в своей огромной руке ребячьи ладошки. Летчик — худощавый обросший мужчина лет тридцати — обнялся с Кондратом и расцеловался.

— Век буду помнить, отец, — сказал он.

— Не падай с неба больше, — усмехнулся старик. — Могло ить и по-другому обернуться, гроб с музыкой!

Старик сделал несколько шагов и исчез в темноте. Еще с минуту слышалось чавканье сапог, жалобный писк кочек, а потом стало тихо. Справа от них постреливали пулеметы, взлетали ракеты, убегали к звездам трассирующие пули. Над негустым березняком, подступившим к самому болоту, небо стало желтеть.

Часа полтора пробирались они по березовой роще, пока не вышли к нашим окопам.

Бойцы заметили их и вышли навстречу, с автоматами в руках. И были удивлены, увидев вместе с летчиком мальчишек и девчонок. Впрочем, бойцам долго не пришлось разговаривать с обрадованными ребятами, появился сержант и спросил:

— От партизан?

Летчик кивнул и, отойдя в сторону, стал что-то объяснять сержанту. Тот внимательно слушал и изредка бросал на компанию любопытные взгляды.

Сержант и летчик ушли в лес, где виднелись землянки с накатом, а ребята расположились на зеленой полянке.

Скоро сержант и летчик снова появились. С ними был пожилой лейтенант. Голова у него перевязана. Грязноватый бинт побурел.

— Кто тут у вас за старшего? — спросил лейтенант. Все молча посмотрели на Витьку.

— Вас этот человек сюда привел? — кивнул на летчика лейтенант.

— Дядя Кондрат нас провел через болото, — ответил Витька — Вы этого человека знаете? — снова спросил лейтенант, глядя сверлящими глазами на Витьку.

— Нет, — ответил Витька. — Мы его впервые увидели, когда он пришел с дядей Кондратом.

— Дядя Кондрат ничего вам не передавал?

— Нет, — коротко ответил Витька. Ему не понравился этот допрос. И сверлящий взгляд лейтенанта.

Тут подошла к ним медсестра в военной форме и с санитарной сумкой через плечо. Взглянув на замусоленный бинт с засохшей коркой крови на голове летчика, сказала:

— Я вам сделаю перевязку.

Летчик мотнул головой — мол, не до этого, но сестра с мягкой улыбкой взяла его за руку и, как малолетку, повела за собой. Летчик обернулся, хотел что-то сказать ребятам, но только махнул рукой и улыбнулся. Сестра усадила его на пень и стала разматывать грязный бинт. Голова летчика моталась из стороны в сторону.

Всю ночь шли ребята с этим молчаливым человеком, а как зовут его, так и не узнали.

На попутной машине, доставившей на передовую боеприпасы и порожняком возвращавшейся обратно, они доехали до роты связи, а оттуда их доставили сначала на командный пункт, потом на аэродром.

Лейтенанта звали Юрой. Месяц назад он закончил военное училище и рвался на фронт, а его определили к командиру авиационного полка адъютантом. Юра сразу оговорился, что эта должность временная, он уже написал по начальству два рапорта — и вот-вот его пошлют на фронт командиром взвода. Уж там, на передовой, он покажет, на что он способен!

Рассказывая о себе, Юра все время поглядывал на Аллу.

Там, на хуторе, тетя Катя подровняла девчонке ножницами волосы, отдала, ей совсем новое платье своей дочери Наточки, которая ушла с партизанами в лес. Платье пришлось Алле впору, только в талии немного ушили. Пышноволосая, синеглазая, в нарядном платье — она уже успела очистить болотную грязь, — Алла выглядела, вполне взрослой девушкой. Но глаза у нее были грустные.

— Моя мать очень добрая и хорошая, — говорил розовощекий Юра, глядя на Аллу. — Я дам вам адрес и письмо. Она будет страшно рада, если вы приедете к ней.

Мама… Она была для Аллы не только матерью, но и подругой. Вместе с матерью они ходили в театр, кино. Ростом Алла была почти с мать. Если мама сердилась на дочь — это случалось редко, — то просто не разговаривала с ней, и Алла чувствовала себя тогда маленькой и несчастной. Мать умела заразительно смеяться… Вот и сейчас она слышит этот звонкий смех… У мамы была родинка на щеке. Как-то раз Алла подошла к зеркалу и стала смотреть на себя. Ей захотелось быть такой же красивой, как мать. И она черным карандашом нарисовала на щеке точно такую же родинку… Алла уже видела много смертей, но смерть матери не укладывалась в голове. Обнимая и целуя мать перед этим походом, Алла сказала, что через неделю — две она вернется… И вот теперь некуда возвращаться. Нет дома, матери. И неизвестно, где отец. Об отце Алла меньше думала — смерть матери как-то заслонила собой отца. Где он сейчас, отец? На фронте конечно. Может быть, ранен или… Нет, такого не может случиться: мать и отец! Жив отец. Кончится война, и они найдут друг друга. Алла вернется в родной город и будет ждать отца. И он обязательно придет… Иначе и быть не может — Вы никогда не были в Ярославле? — спрашивал Юра. В Ярославле она никогда не была. Слышала, что там делают автомобили. От отца слышала.

— У нас дома сад… Там много вишен и яблок.

Однажды они с мамой купили много-много вишни и, усевшись в парке на скамейке, стали есть. Рядом плескалась о берег Синяя. У матери красивые волосы. Они закручены на затылке в тугой блестящий узел.

Разглядывая на ладони красную косточку, мама сказала:

«Поразительно: из крошечной косточки может вырасти большое дерево и принести массу плодов… Откуда в этой косточке такая сила? И в одной ли косточке? Ведь без земли эта косточка ничего не стоит. Только в земле ее сила пробуждается. Хорошо, когда в землю попадают добрые семена, а если злые? Что бы тогда человек делал, как бы он жил?..» И вот, видно, все-таки упало в землю злое семя — фашизм — и проросло, пустив ядовитые корни. Вместо плодов на дереве выросли бомбы. В самых страшных сказках черная сила — ведьмы, великаны, людоеды, Кощей Бессмертный — не принесла столько горя и несчастья людям, сколько фашисты.

Во всех хороших книгах и сказках добро всегда побеждает зло. Добрых людей на земле всегда больше, чем недобрых.

Огромное злое дерево упирается вершиной в облако. Вокруг него, будто майские жуки, вьются, жужжат нагруженные бомбами самолеты. Железные корни кромсают землю, разрушая города и села… Но придет день — и рухнет это гигантское дерево, рассыплется в прах! Скорее бы наступил этот день!

— Вы меня слышите, Алла? — спрашивал Юра. — Я напишу маме письмо…

— Какое письмо? — взглянула на него Алла. Встала и, не оглядываясь, пошла по тропинке. Высокие рыжие стебли хлестали ее по загорелым ногам.

— Рассердилась, — потерянным голосом сказал Юра. — Ушла.

— На нее иногда находит, — успокоил Сашка.

— Вы тут все про маму да про маму — объяснил лейтенанту Витька. — А у нее мать погибла.

— Догоню! — вскочил с травы Юра. — Я ведь не знал.

— Не надо, — сказал Витька.

— А письмишко напишите, — напомнил Сашка. — Будем в Ярославле — зайдем к вашей мамочке.

— Да-да, зайдите, — без всякого энтузиазма сказал лейтенант и полез в полевую сумку, где у него лежали бумага, карандаш и письма от матери.

Вечером строгий и озабоченный лейтенант снова разыскал ребят. Впрочем, их долго не пришлось искать: они околачивались неподалеку от столовой. Время шло к ужину. Над аэродромом стонало небо. То и дело взлетали и садились самолеты, напоминающие истребители, только гораздо больше. Сашка уже разузнал, что эти самолеты называются штурмовиками, ИЛ-2. Скорость у них не ахти какая, но зато они могут бомбить окопы. Летают низко над землей, и немцам их никак не нащупать. Даже «мессеры» ничего не могут с ними поделать. Когда над окопами внезапно появляются штурмовики, немцы в панике разбегаются кто куда. Они прозвали наши ИЛы черной смертью.

Летчики в кожаных куртках и шлемах тянулись с аэродрома в столовую, а техники приступали к осмотру и ремонту самолетов.

— Через пятнадцать минут улетает транспортный, — сообщил Юра. — Прошу всех за мной!

— А как же ужин? — вытянулось лицо у Ладонщикова.

Юра посмотрел на Аллу — она стояла под березой с букетом ромашек и васильков — и сказал:

— Ладно, получите сухим пайком! Лейтенант подошел к девушке и, достав из кармана галифе плитку шоколада, завернутую в газету, протянул:

— Это вам, Алла.

— Спасибо, товарищ лейтенант, — сказала Алла.

— Меня зовут Юра.

— Вы очень добрый, Юра.

Лейтенант растерянно смотрел на нее, и щеки его стали не розовыми, а красными.

— Саша! — позвала Алла. — Товарищ лейтенант дал нам на дорогу что-то сладкое… Положи в свой рюкзак. Сашка охотно выполнил ее просьбу.

— Можем опоздать! — спохватился Юра и зашагал к аэродрому.

Большой зеленый самолет стоял на взлетной дорожке. В его обширную утробу грузили лежачих раненых. Санитары подхватывали с земли носилки и, поднявшись по трапу, исчезали в самолете.

Летчики стояли у винта и курили.

День угасал. Над освещенной красным солнцем березовой рощей низко прошел истребитель и исчез за вершинами. Ребята так и не поняли: наш это или нет. Днем, когда ревели моторы, канонады не было слышно, а сейчас, вечером, будто гигантскиедятлы задолбили железными клювами по желтому небу.

— Можно я вам напишу? — спросил Юра и, набравшись смелости, посмотрел девушке в глаза.

— Мне? — удивилась Алла. — Куда вы мне напишете, товарищ лейтенант?

— Зачем вы так? — тихо сказал Юра.

— Мне некуда писать. Понимаете, некуда.

— Понимаю, — сказал Юра. Он дотронулся до кармана гимнастерки, где на листке был записан номер его полевой почты, но вытащить не решился.

Вид у лейтенанта был несчастный.

Санитары с пустыми носилками спрыгнули на землю. Летчики поднялись в кабину.

— Вам пора, — сразу осевшим голосом сказал Юра. Он старался не смотреть на Аллу.

Ребята один за другим поднялись по трапу. Алла посмотрела на бледного лейтенанта и сказала:

— Лучше я вам напишу.

Юра с готовностью выхватил из кармана приготовленный листок и протянул. Щеки его снова стали розовыми. Алла отдала ему букет и сказала:

— Я вам обязательно напишу, товарищ… Юра! Бортмеханик плотно закрыл дверь и, подмигнув ребятам, ушел в кабину. Самолет был битком набит ранеными. Ребята едва нашли место на полу, где можно было сесть. В самолете темно, только в кабине светятся красные и зеленые лампочки.

Рев стал громче, самолет задрожал, качнулся и побежал все быстрее и быстрее…

ГЛАВА ВТОРАЯ. ПРОЩАЙ, САШКА ЛАДОНЩИКОВ!

Самолет приземлился на небольшом аэродроме, с трех сторон окруженном лесом. С четвертой стороны было ржаное поле, а за полем деревушка с пожарной каланчой. Тут же за ранеными подошли санитарные машины. Витька, Коля Бэс и Алла стали помогать переносить раненых из самолета в машины. Остальных почему-то не допустили к этому делу. Сашка, Верочка и Люся стояли в стороне и смотрели на них.

Раненых должны были доставить в госпиталь в районный центр. Услышав про это, Люся вспомнила, что там живет двоюродная сестра ее матери — тетя Клава. На их счастье, в одной машине остались свободные места.

Райцентр оказался очень интересным городком, такой не часто встретишь. Мало того, что он стоит на реке, так его вдоль и поперек пересекают каналы. Из окна дома, в котором поселились ребята, можно удочку закидывать в речку. Утром они ходили туда умываться, днем купаться. Рядом мальчишки ловили рыбу.

На месте выяснилось, что Люся не знает фамилии тети Клавы. А где она живет — и подавно, потому что никогда не была в этом городе. Сашка предложил Люсе встать на главной улице и смотреть на прохожих: город маленький — и рано или поздно она увидит свою двоюродную тетку. Но тут выяснилась еще одна маленькая подробность. Люся никогда в жизни не видела своей тети.

— Может быть, вообще ее не существует на свете? — полюбопытствовал Витька, которому непонятно было, для чего они тут застряли. Нужно было двигаться дальше, правда, куда, он и сам еще не знал, так как дальнейшая их судьба была для него неясной. Пока были в тылу врага, рвались через линию фронта к своим, а теперь, с таким трудом пробравшись к своим, опять оказались предоставленными самим себе. Все смотрели на Витьку, верили в него, надеялись, что он все уладит, а Витька и сам не знал, куда идти, что нужно делать… Главное, держаться всем вместе, не разбредаться в разные стороны. Витька чувствовал, что ребята держатся друг за друга. Пока вместе, не так страшно.

Но куда идти? К кому? Кто должен позаботиться об их дальнейшей судьбе? Наверное, в райком комсомола, партии… Не они одни оказались в таком положении, и есть, очевидно, люди, которые занимаются этими вопросами, куда-то определяют осиротевших мальчишек и девчонок… Витька знал, что нужно идти в райком, и почему-то боялся этого, тянул… Наверное, поэтому и ухватился за предложение Люси найти ее тетку.

— Вспомнила! — радостно сообщила Люся. — Она работает на трикотажной фабрике… Шелковые трусики и майки шьет.

— Это важная деталь, — заметил Коля Бэс. Трикотажная фабрика существовала и действовала. Только вместо детских трикотажных трусиков фабрика шила гимнастерки, галифе и шинели. Но как найти тетю Клаву на огромном предприятии, где работали три тысячи женщин?

Помог заводской радист. Он включил радиоузел и на всю фабрику сообщил, что из оккупированного фашистами города В. прибыла девочка Люся Воробьева, которая разыскивает на трикотажной фабрике свою тетю, которую зовут Клавдией.

Голос у радиста зычный, мужественный, хотя сам он на голову ниже Коли Бэса, а одной ноги у него вообще нет. Радист передвигался на костылях, так как протез все еще не был готов. Ногу ему оторвало осколком снаряда в первый же день войны.

Притихшие сидели ребята в радиоузле.

Тетя Клава не заставила себя долго ждать. Словно вихрь, ворвалась она в радиорубку и на миг замерла на пороге. Это была рослая женщина с широким добрым лицом. Всплеснув руками и воскликнув: «Господи, боже мой! — она бросилась к Верочке Королевой и, прижав ее к своей большой груди, принялась целовать и плакать.

— Сиротиночка ты моя… — запричитала, всхлипывая, тетя Клава. — Как я рада, что ты нашла меня. Я тебя сразу узнала — вылитая Люда. А Люда? Где твоя мама?

Люся растерянно смотрела на свою тетю, сжимавшую в могучих объятиях Верочку, и молчала.

— Отпустите меня, — наконец обрела дар речи Верочка, ошарашенная таким натиском не менее Люси. — Вы вовсе не моя тетя…

— Как не твоя? — опешила женщина и медленно повернула голову к радисту. — Ты что же это, мухомор паршивый, бередишь бабье сердце?! Про что ты сейчас долдонил по репродуктору? Делать мне нечего, что ли? Ты за меня план будешь выполнять?

Рослая женщина неумолимо, как вал, надвигалась на маленького сгорбившегося радиста, который с достоинством отступал в угол.

— Опомнись, Клавдия, — мужественным голосом говорил радист. — Уж ежели ты не знаешь, кто твоя племянница, то откуда мне…

— Здравствуйте, тетя, — тоненьким голосом произнесла Люся.

Тетя Клава секунду смотрела на нее, потом, всплеснув руками и воскликнув: «Господи ты боже мой!» — с таким же энтузиазмом бросилась к ней…

И вот уже три дня вся компания гостит у доброй тети Клавы. Но, как говорится, пора и честь знать. Кроме них в доме тети Клавы жила семья эвакуированных из-под Бреста: пожилая, с измученным лицом женщина с двумя маленькими мальчиками.

Тетя Клава жила одна, мужа и сына призвали в армию. К Люсе она сразу привязалась и, прибежав с фабрики, первым делом спрашивала, где племянница. Она уже успела сшить Люсе платье и белье. До войны тетя Клава работала в трикотажном цехе, где шили детские вещи.

К Верочке тетя Клава тоже относилась с нежностью. На следующий день она принесла точно такое же платье и белье Верочке. И даже предложила остаться у нее.

— Директор у нас мужик хороший, — уговаривала тетя Клава. — Поговорю с ним, возьмет вас на фабрику. Работы невпроворот. У нас такие же девчонки работают, как и вы.

Верочка обещала подумать.

Девчонки ушли в лес за земляникой, а Витька, Сашка и Коля лежали на берегу. Теплое солнце, плеск воды, гудение проносящихся мимо шмелей — все это было так непривычно после стольких дней постоянных тревог и опасностей. И этот тихий рыбак с длинной удочкой. Он сидел в лодке и смотрел на поплавок. На кувшинках нежились синие стрекозы, сновали по воде разные букашки. Даже не верилось, что где-то в сотне километров грохочут пушки, взрываются бомбы, умирают люди.

И немецкие самолеты здесь пролетали редко. Как только в небе появлялась серебристая точка, тащившая за собой широкий шлейф, так сразу начинали долбить зенитки, но в самолет почему-то не попадали, хотя синее небо от разрывов снарядов становилось рябым.

Белый городок всего только один раз бомбили. И то ночью. Бомбы упали на шоссе, несколько штук угодили в канал. Утром и взрослые, и дети собирали в лодки оглушенную рыбу.

Если появлялись в небе «юнкерсы», тотчас с ближайшего аэродрома поднимались наши ястребки и устремлялись за ними. Местные ребята говорили; наши истребители уже сбили три немецких бомбардировщика.

Раздался всплеск — рыбак тащил из воды крупную плотвицу.

— Этот с голоду не помрет, — заметил Сашка.

— Кто тебе мешает — лови, — посоветовал Витька.

Сашке, пригревшемуся на солнце, было лень вставать, но когда рыбак таким же манером вытащил еще одну рыбину, не выдержал и встал. К сараю тети Клавы были прислонены две кривые удочки. В рюкзаке у Ладонщикова лежали крючки, лески, поплавки. Почему бы не половить?

Сашка ушел приводить в порядок снасть, а Коля и Витька остались лежать на песке. Бэс еще больше похудел: кости да кожа. Большой нос на солнце пригорел и облупился. Третий день Коля блаженствует в гостях у тети Клавы. Никуда не надо идти, можно лежать на берегу и смотреть на небо. Гостеприимная хозяйка раздобыла где-то у соседей целебную мазь и лечит Колины ноги. Бэс говорит, что здорово помогает. Он уже перестал хромать. Тапочки свои выбросил. Тетя Клава разыскала ему вполне приличные брезентовые туфли. Раньше они принадлежали ее мужу. Теперь муж ее носит крепкие солдатские башмаки и длинные зеленые обмотки. Ни к чему ему белые брезентовые туфли.

— Знаешь, что я надумал, Витька? — сказал Коля, пристально глядя на маленькое облако, под которым резвились стрижи. — Пойду в военкомат.

— Кто же тебя, очкарика, в армию возьмет?

— Сейчас возьмут, — сказал Коля.

— Куда-нибудь в обоз.

— И в обоз пойду.

— Ты длинный. Тебе можно восемнадцать лет дать… В очках-то!

— Посмотрел я на них… Этот офицер, который Солю… Какое-то чудовище! Я никогда не забуду его глаза. Это глаза садиста.

— Меня не возьмут, — вздохнул Витька. — И близко не подпустят!

— Дадут винтовку, научат стрелять… Я им и за отца, и за Солю… За все!

— За отца? — спросил Витька.

Коля сел и достал из кармана брюк свернутую в несколько раз старую газету. Развернул и протянул Грохотову.

— Вот, читай.

Это была их городская газета. На последней странице сообщалось, что на своем посту героически погиб Тимофей Ильич Бессонов. Была помещена фотография: гроб с телом Бессонова, установленный на грузовике, и толпа людей.

Потрясенный Витька отдал газету.

— А что же этот… Квас?

— Соврал.

— И когда ты узнал?

— В городе, — ответил Коля. — Помнишь часовню, где Гошка прятался? Напротив — витрина. Там почему-то сохранилась эта газета. Не успели немцы содрать.

— И ты все это время молчал? — удивился Витька.

— Что говорить-то? От этого легче не станет. У каждого свое горе… А отца не вернешь.

— Я бы так не смог, — сказал потрясенный Витька. — Никому ни слова.

— Я Алле рассказал… У нее ведь тоже мать погибла.

— А мои? — вздохнул Витька. — Я ничего не знаю.

— Лучше об этом не думать, — сказал Коля.

— Днем да, а ночью от этих мыслей никуда не денешься.

— Пойду в военкомат, — сказал Коля. — Может, повезет.

— Я скажу восемнадцать — не поверят. Ростом не вышел. А шестнадцать? Поверят?

— Будь я военком, — сказал Коля, — не задумываясь, взял бы тебя в армию.

— Тогда пойдем, — поднялся с травы Витька. Седой говорил, что будь он командиром, взял бы его, Витьку Грохотова, в разведчики…

Сашка наладил удочку и, прислонив к стене дома, пошел копать червей. У хлева — куча навоза. Отыскав ржавую консервную банку, Сашка стал вилами ворочать навоз.

Скрипнула дверь. Высокая худощавая женщина с хмурым лицом — тети-Клавина квартирантка — вышла на крыльцо и, щурясь от солнца, посмотрела в сторону речки. Там, на песчаном пятачке, вместе с другими ребятишками играли ее дети. Задвинув железную щеколду, женщина ушла.

В доме никого нет. Тетя Клава на работе. Витька с Колей куда-то ушли, девчонки в лесу. Сашка воткнул вилы в навоз и, оглядевшись, поднялся на крыльцо. Отодвинул щеколду, вошел в сени, оттуда в дом. В комнате тети Клавы прохладно и сумрачно. Это не солнечная сторона. В углу большой вишневый комод с множеством отделений и ящиков. Сашка потянул за ручку — ящик выдвинулся. Там было выглаженное и аккуратно сложенное белье. В другом ящике — простыни и наволочки. А вот и кое-что поинтереснее… В нижнем ящике — серебряные ложечки, завернутые в газету, бумаги, квитанции, разные безделушки. Нож! Настоящий охотничий нож в чехле. Тетя Клава как-то вспоминала, что ее муж — охотник.

Нож Сашка засунул за пазуху. В коробке из-под печенья «Аврора» он обнаружил пузатые карманные часы. На массивной крышке — непонятные инициалы. Сашка поднес часы к уху. Они молчали. Завел пружину, встряхнул и снова приложил к уху. Часы пошли. На Сашкином лице появилась довольная улыбка. Он с удовольствием слушал негромкое тиканье…

— Лягавых вызвать, или добровольно пойдешь в милицию? — услышал Ладонщиков незнакомый голос.

С испугу он выронил на пол часы и застыл с выпученными глазами и раскрытым ртом. На пороге стоял невысокий парнишка в синих матросских штанах, расклешенных книзу. Во рту золотой зуб. На руке синий якорь.

— Кто же так обращается с бочатами?! — воскликнул парнишка и поднял часы.

— Роскошный хронометр… Почему же я его раньше не надыбал?

Он поднес часы к уху и тоже заулыбался.

— Глади, тикают!

Положив часы в карман, он взглянул на Сашку. Лицо его стало суровым.

— Гони цепочку!

Сашка облизал пересохшие губы.

— Цепочки не было, — хрипло сказал он.

— Сколько жуликов развелось на белом свете… Проходу от них нет! — сокрушенно покачал головой незнакомец.

Сашка понял, что этого парня с золотым зубом бояться нечего. Наверное, сын той самой женщины, которая только что ушла, неосмотрительно закрыв дом лишь на щеколду. Правда, в этом доме он его еще ни разу не видел.

— Чего это ты чужие часы в карман положил? — спросил Сашка, осмелев.

Парнишка улыбнулся, сверкнув желтым зубом.

— Что я в карман положил — это мое. Жалко, конечно, часов, но Сашка тут же успокоился, вспомнив, что за пазухой отличный охотничий нож.

— Кто ты такой? — вконец обнаглев, спросил Сашка. Ящик он на всякий случай задвинул.

— Я бы мог тебя сдать первому лягавому, позвать соседей, но я ничего этого делать не буду…

— Часики-то в карман положил, — заметил Сашка. Парнишка еще раз показал свой золотой зуб, достал из кармана часы и, небрежно подбросив на ладони, сказал:

— Хочешь, шваркну о печку?

— Отдай лучше мне.

Скрипнула калитка, парнишка бросился к окну и выглянул из-за занавески.

— Кто это? — спросил Сашка, поднимаясь с корточек.

— Почтальонша… Газету в ящик бросила.

— Так как насчет хронометра?

Парнишка разжал ладонь, взглянул на часы и протянул Сашке.

— Для меня бочата не проблема, — сказал он. Ладонщиков обрадованно запихал часы в карман.

— Теперь нарезать отсюда надо!

— Атанда, — сказал парнишка. — Есть еще одна работа…

— Какая? — забеспокоился Ладонщиков. С часами в кармане ему не терпелось дать тягу из этого дома. Мало ли кто мог прийти?

— Стой у окна на шухере, а я тут марафет наведу, — не совсем понятно сказал парнишка и подошел к комоду.

Он не полез в нижний ящик, где Сашка обнаружил часы. Стал открывать ящики с бельем и копаться в них. Обследовал простыни, наволочки, полотенца, скатерти. И только в третьем ящике нашел, что нужно. Это была толстая пачка, очевидно, денег, завернутая в газету. Парнишка развернул газету, и Сашка увидел солидную стопку кредиток.

— Сколько тут? — шепотом спросил он.

— Голенькие… Сколько есть — все мои, — весело ответил парнишка и спрятал деньги под рубаху.

— Тыщи три, — завистливо пробормотал Сашка. — А может, и больше?

— Теперь, салажонок, будем рвать когти, — сказал парнишка.

— Я же на шухере стоял, — Сашка умоляюще смотрел на него. — Подкинь немного?

— За Ленькой Золотым Зубом не пропадет, — сказал парнишка. — Отваливаем.

Они выскользнули из дома, задвинули щеколду и как ни в чем не бывало зашагали по дороге. Ленька Золотой Зуб немного впереди. Сашка — сбоку.

Из-за поворота улицы показалась женщина с измученным лицом — квартирантка тети Клавы — она увидела удаляющихся мальчишек и, прижимая к груди старенькую сумку с хлебом, засеменила за ними.

— Леня, Ленечка! Погоди, что я скажу! — кричала она, прибавляя шаг.

Но Леня и Сашка, которому было приказано не оглядываться, быстро удалялись.

Сашка вернулся к вечеру. Сразу в дом не пошел. Подкрался к окну, послушал. Ничего не слышно. В окнах темно. Здесь тоже светомаскировка. С речки донеслись знакомые голоса, всплески. Купались девчонки. Где же Витька, и Коля? Неужели уже спят?

Сашка поднялся на сеновал, где они ночевали, но ребят там не было. Тогда он спустился к речке и, укрывшись в кустах, стал наблюдать за девчонками. Они беззаботно плескались в воде, смеялись, брызгали друг в друга.

Первой вылезла на берег Верочка. Она схватила платье и побежала в кусты переодеваться. Сашка не успел спрятаться, и Верочка его увидела.

— Ой, Сашка! — воскликнула она. — Подглядываешь?

— Ножик потерял, — соврал Сашка и, нагнувшись, стал шарить в траве.

— Отвернись! — потребовала Верочка.

Сашка послушно отвернулся. Верочка быстро переоделась, выжала трусики — подарок тети Клавы — и опустилась на корточки.

— Куда он упал?

— Кажется, здесь… — сказал Сашка. — А может быть, там?

— Я счастливая, — заявила Верочка. — Сейчас найду!

— Фиг с ним! — Сашка поднялся с колен. — Где ребята?

— В кино ушли. Мы на дневном были, а они на вечерний.

— Как там, все тихо в доме? — спросил Сашка.

— Чего это ты не приходил обедать? Мы ели землянику с молоком. Такая вкуснотища!

— Тетя Клава ничего? — допытывался Ладонщиков.

— Ругалась… Где, говорит, ваш толстячок болтается.

— Значит, все в порядке, — Сашка вздохнул с облегчением.

— Где ты был?

— Мало ли где…

На берег вышли Алла и Люся. Они были в купальниках. Увидев Сашку, попросили его уйти.

— Это зачем?

— Должны мы переодеться? — засмеялась Люся. — Вот бестолковый.

— Переодевайтесь, — сказал Сашка, не двигаясь с места.

— Девочки, давайте его выкупаем? — предложила Алла. Сашка пулей припустил по тропинке. Уже от самого дома он позвал Верочку.

— Принеси мой рюкзак, — попросил Сашка. — В углу, на кухне. Он самый тяжелый.

— Уходишь? — спросила Верочка.

Сашка нагнулся к ее уху и значительно сказал:

— На фронт. Бить фашистов!

— А Витя, Коля?

— Поезд отходит через полчаса, некогда рассусоливать, — сказал Сашка. — Тащи рюкзак!

— Будто сам не можешь!

— Не люблю я эти проводы, — сказал Сашка. — Жалеть начнут, уговаривать, то да се, лучше тихо, чтобы никто не знал.

— Мне с тобой можно? — шепотом спросила Верочка. — Я умею раны перевязывать.

— Не говори глупостей, — сказал Сашка. — Есть одно свободное место. Берут меня этим… сыном полка, поняла?

— Можно, я с ними поговорю, Саш? Пусть меня возьмут дочерью полка.

— Я тебе напишу, — сказал Сашка.

— Куда?

— Куда-нибудь… Помнишь, как в песне: «Напиши куда-нибудь…»

— Врешь ты все! — вдруг рассердилась Верочка. — Вот сейчас расскажу всем, что куда-то удираешь.

Сашка схватил ее за руку — на тропинке послышались голоса Аллы и Люси — и потащил за дом.

— Вот и доверь человеку тайну, — говорил он. — Тут же продаст. Я еду на фронт, может быть, меня убьют, а ты…

Верочка притихла и послушно шла за Ладонщиковым. У поленницы Сашка остановился. Подождал, пока девчонки не прошли в дом, и повернулся к Верочке.

— Встретил я тут одного человека… Большой начальник. Три шпалы на петлицах. Так и так, говорю, хочу, дяденька, на фронт бить фашистов. Рассказал ему, как мы с Грохотом подожгли в деревне комендатуру вместе с полицаями, как перешли линию фронта. Все как есть рассказал. Ну, он и говорит: вижу, товарищ Ладонщиков, что ты храбрый человек, а такие вам во как нужны! Тебя и в разведку можно, и на любое отчаянное дело. Я — командир полка, а ты будешь сыном полка. Видно, я ему здорово понравился.

— Где ты его встретил? — спросила Верочка. Она во все глаза смотрела на Сашку.

— На станции… Туда эшелон прибыл. Пошел окурки собирать и встретил. — Сашка достал из кармана пачку «Беломора». — Видишь, уже выдали. Целую пачку.

— И мальчишкам выдают?

— Бойцам положено, — солидно сказал Сашка.

— Почему же форму не выдали?

— Форму? — Сашка запнулся. — Какая ты быстрая! Не нашли подходящей… Как подберут, так и выдадут, — Он хотел было спрятать папиросы в карман, но тут увидел на коробке, полученной от Леньки Золотого Зуба, номер полевой почты, небрежно записанный красным карандашом. — Я даже номер нашей полевой почты записал… Одна тысяча ноль сорок шесть.

— Повтори, — попросила Верочка. Сашка повторил.

— Теперь я запомню, — сказала Верочка. Все сомнения рассеялись, и она с восхищением смотрела на Сашку.

— Времени в обрез! — заторопился тот. — Тащи, Веруха, рюкзак… И никому ни слова!

Верочка принесла мешок, краюху хлеба и пол-литровую банку с земляникой.

— Тебе на дорогу.

В несколько минут расправившись с ягодами, отдал пустую посудину Верочке. Вытер мокрые губы рукавом и сказал:

— Сладкая!

— Не уезжай сегодня, — попросила Верочка. — Завтра я тебе целую корзину наберу!

— Эшелон ждать меня не будет… — ухмыльнулся Сашка и достал из кармана часы — теперь терять нечего — щелкнул крышкой и важно взглянул на циферблат. — Пять минут десятого. Надо идти!

— Часы тоже выдали? — спросила Верочка.

— Командир мне свои одолжил, чтобы на поезд не опоздал, — сказал Сашка. — Видишь, как доверяют?

— Я тебя провожу.

— Не люблю я этого, — поморщился Сашка. — Проводы, слезы, поцелуи…

— Я тебе буду каждый день писать, — сказала Верочка. — Завтра же начну.

— Ты лучше не пиши, — глядя в сторону, сказал Сашка.

— Я тебя буду ждать и никогда не забуду, — сказала она. — Женщины могут ждать всю жизнь.

— Зачем так долго… — пробормотал Сашка. Ему стало неловко. Он видел, что Верочка все принимает всерьез. И потом, у нее такие чистые и доверчивые глаза. И вообще она симпатичная. Не такая красивая, как Принцесса, но ничего. Волосы темные, вьющиеся, чистый высокий лоб, припухлые губы. Платье, которое сшила тетя Клава, велико. Руки торчат из широких рукавов, как две бамбуковые палки.

Сашка в сущности был добрым парнем, и ему стало стыдно, что он так беспардонно обманывает хорошую доверчивую девчонку. Он даже подумал, что не лучше ли, пока не поздно, положить часы и нож на место — пусть все будет, как раньше… Но тут же вспомнил про деньги, которые украл Ленька Золотой Зуб. Поди докажи рассвирепевшей хозяйке, что это не его, не Сашкина, работа… Нет, уже отступать поздно…

— Я побежал, — сказал Сашка и, забросив рюкзак за плечи, неловко сунул девчонке свою шершавую ладонь.

Он действительно прибежал на вокзал. На первом пути под парами стоял воинский эшелон. Со всех сторон к теплушкам спешили бойцы. У многих в руках котелки с водой. Бойцы передавали котелки товарищам и вскакивали в вагоны. Вдоль состава шел командир с двумя шпалами и торопил опаздывающих. Рявкнул паровоз, и эшелон тронулся. Несколько бойцов вскочили в теплушки на ходу.

Сашка подождал, пока эшелон ушел, и спрыгнул с перрона на полотно. На третьем пути стоял еще один состав, и тоже под парами. Только шел он совсем в другую сторону. Не на фронт, а в глубокий тыл. На Урал. В вагонах и на платформах — громоздкое заводское оборудование, станки, подъемники.

Сашка оглянулся и юркнул под вагон. На той стороне он подошел к четырехосному пульману и три раза свистнул. Тяжелая дверь немного отъехала в сторону. Из щели высунулся Ленька Золотой Зуб.

— Ну как там, поднялся шухер? — спросил он.

— Пока тихо.

— Давай сюда торбу.

Сашка снял мешок и передал Леньке.

— Толстая Клавка лопнет от злости! — засмеялся тот. — Сунется в комод, а грошей-то нема…

— И часов, — вздохнул Сашка.

В щель высунулась еще одна лохматая светлоглазая голова. Сморщив нос, голова мастерски сплюнула сквозь зубы поверх Сашкиной головы.

— Умеешь по фене ботать? — спросила голова.

— По чему? — удивился Ладонщиков.

— Он же бревно, — хмыкнула голова.

— Научится, — сказал Ленька.

— Я способный, — подтвердил Сашка. — В нашем городе действовала шайка «Черный крест». Я там был чуть ли не за атамана. Когда нас замели, меня мильтоны раз пять допрашивали — ничего им не сказал.

— Да что толковать, свой в доску, — сказал Ленька.

Вагон дернулся и пошел. Сашка, держась за железную станину, семенил рядом. Лицо у него было жалкое: он понял, что его могут не взять. И рюкзак у них в вагоне. А куда теперь он пойдет после всего, что случилось? Ни за что в жизни он не хотел бы снова показаться на глаза ребятам…

А того не понимал Сашка Ладонщиков, что это была последняя возможность остановиться, плюнуть на рюкзак с барахлом, вернуться к ребятам и все рассказать. И они бы его простили. Ведь на их глазах Сашка постепенно превращался из честного парня в мелкого воришку. Ребята простили бы Сашку, потому что чувствовали себя в ответе за него. Ведь и они были повинны в том, что он стал таким: сквозь пальцы смотрели на его воровские вылазки за продуктами.

Остановись, Сашка Ладонщиков! Пусть эти чужие тебе парни уезжают на край света, тебе-то что? И ох, как пожалеешь, что сел в этот поезд!

— Ну чего вы? — ныл Сашка, шагая рядом с вагоном. — Говорили — возьмете, а сами… Лень, дай руку?

— Мое слово — закон, понял? — сказал Череп.

— Что я, против, что ли?

Дверь отъехала еще немного. Череп — крепкий парень лет восемнадцати — схватил протянутую Сашкину руку и втащил его в вагон.

— До свиданья, мать родная… — визгливым голосом завопил Ленька Золотой Зуб. — А твой сыночек уезжает и вернется ли домой?..

Тяжелая дверь пульмана с грохотом закрылась за Ладонщиковым. Раскачивались, скрипели старые вагоны, скрежетали на стыках стрелок колеса. Поезд набирал скорость. Он увозил Сашку в далекие незнакомые края. Что сулит ему эта длинная дорога?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДВЕ ВСТРЕЧИ

Скандал разразился вечером на следующий день. Тетя Клава, прижимая к груди вытащенное из комода белье, появилась на пороге своей комнаты. Лицо потерянное, глаза пустые. Ребята сидели за столом и пили чай с земляникой. На большом, желтом столе тоненько пел самовар. Солнце только что зашло, и на белой русской печи суетился желтый зайчик.

— Коровушку мою украли, — шепотом сказала тетя Клава и прислонилась к косяку.

— Коровушку? — удивилась Верочка.

— Ироды проклятые, украли коровушку… Чтоб их громом разразило, чтоб глаза у них, окаянных, лопнули!

— Разве у нее была корова? — тихо спросил Коля Бэс.

— Я не видел, — ответил Витька.

— У вас ведь не было коровы, — сказала Верочка. — Одни куры.

— Все как есть украли-унесли… — все громче говорила тетя Клава. — Серебряные ложечки… Золовка на день рождения подарила. Семь годков лежали в комоде — утащили, проклятые. Петенькины часы — тоже. Уходил на фронт — наказывал беречь. Ему их на работе преподнесли в праздник. С надписью. Пожалел, не взял с собой на фронт… Что же это, люди добрые, творится на белом свете?! Все перерыли, вражьи сыны… Кто?! Кто?!

Лицо тети Клавы стало багровым, в глазах заблестели слезы. Голос становился все громче, пронзительнее. Даже в ушах зазвенело. Ребята сидели подавленные и чувствовали себя виноватыми.

— Неужели Сашка? — сказал Витька.

— Что ты такое говоришь? — возмутилась Верочка. — Саша, может быть, уже на фронте… Фашистов бьет, а ты?!

— Пожалела несчастных сирот, приютила на свою голову… — уже не говорила, а кричала тетя Клава. — Дура я старая! Зачем продала коровушку? Не сто же у меня рук? И фабрика, и корова, и дом? Думала, вернутся мои Петенька и Коленька — и снова купим коровушку. Говорили умные люди: положи, Клавдия, деньги на книжку, ан нет, не послушалась! Завернула в бумажку и в комод спрятала… Разве думала я, что в моем доме заведутся воры?

— Это очень неприятно, тетя Клава, но мы ничего не знаем, — сказал Коля.

— Отдайте мои деньги! Кто еще мог, кто?! Не доводите до греха… Отдайте добром!

— Как вы можете так, тетя Клава? — побледнев, сказала Верочка. — Среди нас нет воров! Нельзя так не верить людям… Вы как следует поищите свои деньги и найдете… И ложечки и часы… — Верочкин голос дрогнул. — Да-да, и часы! Давайте все вместе поищем. Они куда-нибудь завалились.

— В самую душу мне плюнули… Ладно — деньги, какая им теперь цена? Я ведь вас, как родных… А вы?!

Тетя Клава уткнулась в глаженое белье и горько заплакала. Ребята молча сидели, боясь взглянуть друг на друга. Верочка кусала губы, сдерживаясь, чтобы тоже не зарыдать. И тут из другой комнаты появилась квартирантка. Двое большеглазых мальчишек прижимались к ее коленям. В руках у женщины полированная желтая шкатулка.

— Это он, Клавдия Ивановна, — сказала она. — Леша. Больше некому. Я уходила в магазин, а он домой пришел… Я знаю, это он.

— Вот видите, — сказала Верочка, — а вы накричали на нас.

Тетя Клава вытерла наволочкой глаза и посмотрела на квартирантку.

— Зачем он так? — всхлипнув, спросила она. — Ведь я к нему, как к родному…

— Это все война, Клавдия Ивановна… Раньше он был другой. За несколько месяцев совсем отбился от рук. Не справиться мне было с ним одной. Связался с дурной компанией. Злой стал, жестокий. Дома неделями не бывает. Меня ни во что не ставит… Я просто не узнаю его.

— А может быть, вы в другое место положили и забыли? — сказала Верочка. — Моя тетя тоже так: положит, а потом ищет-ищет.

— Чем я бога прогневила? — сказала тетя Клава. — За что на меня такие напасти?

Квартирантка протянула тете Клаве шкатулку.

— Возьмите, Клавдия Ивановна… Тут деньги, золотое обручальное кольцо, часики… Больше у меня ничего нет.

— А папины запонки? — напомнил малыш.

— А портсигар? — добавил второй.

— Возьмите, — повторила женщина.

— Господи, что же это такое? — Тетя Клава повернулась и ушла в свою комнату.

Квартирантка с грустью взглянула на притихших ребят и, вздохнув, тоже скрылась в тети-Клавиной комнате. Мальчишки от нее ни на шаг.

— Почему же тогда Сашка скрылся? — сказал Витька.

— Он очень спешил, — горячо вступилась за Ладонщикова Верочка. — Эшелон с минуты на минуту должен был отправиться… Командир полка даже часы ему свои дал, чтобы не опоздал.

— Какие часы? — спросил Витька.

— Большие такие, с крышкой… — Верочка посмотрела Грохотову в глаза. — Я знаю, что ты подумал… Он не крал у тети Клавы часов… Ему командир дал!

— Ты встречал когда-нибудь таких командиров, которые отдавали бы свои часы первому встречному мальчишке? — взглянул на Бэса Витька.

— Не встречал, — ответил Коля. Он задумчиво смотрел в стакан с остывшим чаем.

— А ты встречала?

— Мне все это противно, — сказала Алла и, поднявшись из-за стола, вышла из дома. Люся, поджав губы, ушла за ней. На пороге остановилась и, не глядя ни на кого, сказала:

— Мы же видели, как он становится таким… Почему никто его не остановил? Почему?!

— Вам завидно, что Сашка уехал на фронт, — заявила Верочка. — Вас прогнали из военкомата, вот вы и злитесь… А он — сын полка!

— Что-то не похоже, — усмехнулся Витька. — Я не помню, чтобы Сашка рвался на фронт.

— Ты видела эти часы? — спросил Коля.

— Я вам сейчас докажу, что вы ошибаетесь! — Верочка вскочила из-за стола и бросилась в комнату. — Я спрошу у тети Клавы, какая у них крышка. И циферблат был на Сашкиных часах с римскими цифрами.

— Нечего и выяснять — это Сашкина работа, — сказал Витька.

— И деньги?

— Когда он успел снюхаться с этим Лешей… Ведь этот Леша и в доме-то не бывает.

— Ну и скотина! — сказал Коля.

— Хотел бы я его когда-нибудь встретить!

— А Люся права, — помолчав, сказал Коля. — Мы все видели и молчали. Я понимаю: брюхо подведет, не спрашиваешь, откуда взялась еда… Итак, двоих мы из нашей компании потеряли: один оказался жалким трусом, второй — вором.

— И все-таки тут что-то не так, — задумчиво сказал Витька.

Вернулась Верочка. Тихо села на табуретку и помешала ложечкой бледный чай. Глаз она не поднимала. Витька хотел что-то сказать, но Коля положил ему руку на колено — мол, лучше помолчи.

— Он мне номер полевой почты назвал… — растерянно сказала Верочка. — Одна тысяча ноль сорок шесть.

— Чудачка ты, — ласково сказал Коля, глядя на Верочку, сидевшую рядом с убитым видом.

— Зачем он меня обманул?

В Верочкиных глазах было такое отчаяние, что Витьке и Коле стало не по себе.

— Ты такая доверчивая, — сказал Коля.

— А Сашка арап, — прибавил Витька.

— Этот Леша, сын квартирантки, подбил нашего Сашку на воровство, — мягко сказал Коля. — Я уверен, Сашка вернется… Не такой уж он испорченный.

— Я побегу на почту, — вскочила с табуретки Верочка. — Они еще не успели мое письмо отправить…

А на крыльце, прислонившись головой к стояку, плакала Люся Воробьева. Она поняла, что ребята уйдут. После всего, что произошло, они ни за что не останутся. Внезапно девочка выпрямилась, на глазах высохли слезы.

— Как ты думаешь, где сейчас Гоша? — прямо посмотрела она в глаза подруге.

— Витя же рассказывал: увезли его рыть какой-то подземный завод, — ответила Алла.

— Он убежал оттуда, — горячо заговорила Люся. — И ищет нас… Ведь мы все из одного дома. Не мог он все забыть? Так не бывает. Он ищет нас. Да, Алла?

— Не знаю, — с сомнением сказала Алла. — Он очень изменился. Как будто после той первой бомбежки его подменили. Что-то сломалось внутри у него.

— Мы все стали другими… Вот Сашка! Как он мог пойти на такое? Тетя Клава нас на руках носила… Помнишь, как она подкладывала ему лучшие куски? А он? Украсть…

— Тут что-то не то, — сказала Алла. — Этот жулик Лешка подбил нашего Сашку. До грабежа он еще не докатился.

— Что же будет-то с нами, Алла?

— Ты держись за свою тетю: она добрая, а мы…

— Что вы?

— Мы уже не маленькие, а хуже, чем было, не будет, — совсем как взрослая, ответила Алла.

— А Гоша вернется. Я верю.

— Верь, — без улыбки сказала Алла. — Верить надо. Верочка права: как можно жить-то без веры?..

Витька и Коля весь следующий день трудились во дворе тети Клавы. Отремонтировали изгородь, распилили и раскололи все дрова, залатали прохудившуюся крышу на сарае. Девчонки сложили большую поленницу дров вдоль забора. Все это сделали, пока тетя Клава была на работе.

А вечером, попрощавшись с Люсей и тети-Клавиной квартиранткой, ушли. Хозяйку не дождались, она задержалась на фабрике. По правде говоря, это и к лучшему. После кражи тетя Клава стала хмурой и молчаливой. С ребятами почти не разговаривала. Люся — она спала с тетей в одной комнате — говорила, что хозяйка всю ночь плакала.

Уходили ребята из города без сожаления. Здесь тоже стало неспокойно. Вечером, когда в небе слышался гул моторов, из леса начинали вылетать красные ракеты. Бойцы мчались туда на мотоциклах, но возвращались с пустыми руками. Диверсанты как сквозь землю проваливались.

Идти решили на большую узловую станцию. Это по шоссе каких-то пятьдесят километров. Машин попутных было много, и ребята не сомневались, что к утру будут на станции. Там находился эвакуационный пункт. Им выдадут продуктовые карточки и вообще позаботятся об их судьбе. Идти туда посоветовал военком, который наотрез отказался Витьку и Колю зачислить в армию. Не помогли ни Колин рост, ни солидный вид. Военком был стреляный воробей, и провести его было не так-то просто. Напрасно ребята говорили, что они были и в тылу врага, и на фронте, и пороху уже понюхали, военком — пожилой майор — был неумолим.

— Если бы вам было по семнадцать лет, я бы еще подумал, а вам обоим и тридцати не наскребешь, — сказал он. — Не имею права зачислять в армию таких добровольцев. Армия — это не детский сад.

Витька бил себя в грудь и клялся, что ему осенью будет семнадцать.

— Очистите помещение! — в конце концов заявил им военком, которому надоело выслушивать это каждый день. Когда они вышли на шоссе, их догнала Люся.

— Тетя Клава пришла, — сообщила она.

— Ну и что? — спросил Витька.

— Верочка, она хочет, чтобы ты осталась.

Верочка невесело посмотрела на Люсю. После такого Сашкиного предательства она все еще не могла прийти в себя. Обычно веселая и неунывающая, она сегодня была тихая и грустная. За весь день, наверное, не произнесла и двух слов.

— Я с ними, — сказала она. — Скажи тете Клаве, что она очень хорошая… И когда я буду большая и заработаю много денег, я куплю ей корову… Вы не улыбайтесь, я приеду сюда и куплю ей самую хорошую корову. Красную, с белой звездой на лбу и большим выменем. Эта корова будет по целому ведру молока давать. Ты не веришь, Алла?

— Верю.

— А может быть, останешься? — спросила Люся.

— Поступишь на фабрику, — сказал Коля. — Будешь шить обмундирование.

— Вы не хотите взять меня с собой? — с тревогой посмотрела на ребят Верочка.

— Иди, — сказал Витька. — Жалко, что ли?

— Встретимся ли мы еще? — вздохнула Люся. Она кусала губы, чтобы не расплакаться.

— Обязательно встретимся, — сказала Верочка. — Давайте договоримся: ровно через месяц после окончания войны все приедем в Белый город к тете Клаве.

— И в складчину купим красную корову с белой меткой на лбу, — прибавил Витька.

— Вот здорово было бы! — Верочка даже улыбнулась.

— Я приеду, — серьезно сказал Коля. — И мне эта идея нравится.

— Когда она кончится, эта война? — сказала Алла.

— Кончится, — оживилась Верочка. — Все когда-нибудь кончается.

Люся попробовала улыбнуться, но улыбка получилась жалкой.

— Если бы вы знали, как мне не хочется с вами расставаться, — вырвалось у нее.

— Не будем же мы всю войну ходить компанией? — сказал Витька. — Рано или поздно разойдутся наши пути-дороги… — и печально посмотрел на Аллу.

— Жду вас ровно через месяц после войны… — сквозь слезы сказала Люся. — И попробуйте только не прийти!..

Снова, как и раньше, шагали ребята по обочине асфальтированного шоссе. Мимо проносились машины. Над головой летали самолеты, похлопывали зенитки. Немецкие бомбардировщики волна за волной шли на восток.

Белый городок вытянулся вдоль шоссе на несколько километров. К самой дороге подступило водохранилище. Толстые мокрые стволы трутся друг о друга шершавыми спинами, будто водяные чудовища.

Город остается позади. К шоссе придвинулись ели и сосны. На стволах желтеют свежие раны. Беловатая смола комками засыхает на коре. Один телеграфный столб срезан осколком до половины. Провода кое-как закреплены на обрубке. В кювете вверх колесами лежит грузовик. Кабина расплющена, борта изрешечены осколками. Дальше — еще один грузовик. Он почти весь сгорел. По обе стороны шоссе на небольшом расстоянии друг от друга зияют неглубокие воронки.

Витька и Верочка несколько раз голосовали, но машины, не останавливаясь, проскакивали мимо. Здесь уклон, и шоферам не хочется тормозить.

— Ну что вам, жалко? — восклицала Верочка, выразительно глядя вслед машинам. — Ведь пустые, могли бы и подвезти.

— Вы не умеете, — сказала Алла. — Я сейчас остановлю. Она поправила волосы, одернула короткое платье и, улыбаясь, помахала рукой приближающейся машине. Большой крытый грузовик с визгом остановился. Молоденький, улыбающийся от уха до уха шофер распахнул дверцу.

— Куда прикажете? — весело спросил он.

— Чего он радуется? — удивилась Верочка.

— Вы, барышня, в кабину, остальные в кузов… Только не прыгайте на ящиках, а то без пересадки попадем на тот свет к боженьке в гости… Учтите, со мной ездить опасно!..

— Нам на станцию, — сказала Алла.

— А я в свою часть… До поворота подброшу вас, барышня!

Ребята без лишних слов залезли в кузов. Алла уселась в кабину. Веселый шофер орлом взглянул на нее и лихо тронул машину.

Никто не понял, что произошло. Вдруг впереди, на шоссе, сверкнуло пламя, раздался взрыв — и в воздух взметнулись обломки асфальта и черный дым. Шофер побледнел и, вцепившись в руль, нажал на тормоза. Со скрежетом и визгом машина остановилась у дымящейся воронки.

— Воздух! — крикнул шофер и, распахнув дверцу, кубарем выкатился на дорогу. Обернувшись, закричал дурным голосом:

— Уходите из машины! Вот балбесы… Бегом в лес, рванет сейчас!

Коля и Витька выскочили из кузова.

— Кому говорю, в лес! — орал шофер, лежа под сосной. — Пикирует!

Все бросились через кювет в лес. Один Витька остался на шоссе. Вот он метнулся к грузовику и обеими руками вцепился в дверцу. Она распахнулась, и из кабины выскочила Алла. Витька схватил ее за руку и потащил к обочине.

Продираясь сквозь кусты, они слышали, как ревет над головой бомбардировщик, как свистят бомбы и грохочут взрывы. Внезапно лес оборвался, и они выскочили на поляну. Посредине большое желтое пятно — след старого стога. Четыре почерневших жердины уткнулись в солнечное небо.

— Смотрите, вон он! — воскликнула Верочка, задирая голову.

На небольшой высоте описывал круг над шоссе «юнкерс». Он был серый, с крестами на крыльях. Плексигласовые нос и фонарь стрелка-радиста ослепительно блестели на солнце. Видны были черные головы летчиков, белые, крест-накрест опоясавшие их ремни парашютов. Бомбардировщик задрал крыло, и в тот же миг из брюха его высыпалось несколько крошечных блестящих шариков. Потрепыхавшись в воздухе, они выровнялись, и послышался знакомый металлический визг. Шарики приближались, росли, они стали продолговатыми и черными. Скрывшись за высокими кронами деревьев, бомбы упали на шоссе. Один взрыв, второй, третий, и наконец — оглушительный грохот, от которого вздрогнула земля, а с деревьев посыпались иголки, сучки.

— Влепил, гад! — горестно сказал шофер. — В мою старушку.

«Юнкерс» сделал еще один круг, но бомб больше не сбросил. Скоро он скрылся за деревьями, еще немного был слышен добродушный мурлыкающий звук моторов, а потом стало тихо.

— Вы так быстро выскочили из машины, — насмешливо сказала Алла. — Наверное, вас часто бомбили?

Шофер угрюмо взглянул на нее. От его недавней улыбки не осталось и следа.

— Я ведь верхом на смерти езжу, — сказал он. — Самую чувствительную взрывчатку вожу.

— И мы тоже верхом на смерти ехали? — спросила Верочка.

— Такое со мной в первый раз… — Шофер поддал сапогом гриб-мухомор и отвернулся.

Машины на шоссе не было. Была большая черная воронка.Из нее валил ядовитый желтый дым. Шофер, держа пилотку в руке, пристально смотрел в воронку, будто еще надеялся на дне ее вдруг увидеть свою целую и невредимую машину с ящиками, набитыми самой чувствительной взрывчаткой.

Подъехала длинная легковая машина. Затормозила у воронки. Рослый плечистый командир с тремя шпалами на петлицах подошел к ним.

— Прямое попадание? — спросил он. — Шофер жив?

— Так точно, товарищ подполковник, — отрапортовал шофер, вытянувшись в струнку.

— Снаряды?

— Взрывчатка, товарищ подполковник.

— Сукины сыны, — пробасил подполковник. — За одиночными машинами охотятся!

Витьке показалось, что он где-то слышал этот густой мужественный голос. Разглядывая светловолосого командира с живыми серыми глазами, он вспомнил свой дом, парк, клен. Под этим кленом он впервые увидел этого человека вместе с Сашкой Ладонщиковым. У ног их лежал ящик с ирисками…

— Сидор Владимирович! — вспомнил Витька и как зовут командира. — Надо же, где встретились…

Подполковник уставился на него. Секунду молча смотрел, потом пожал плечами.

— Извини, дорогой, не припоминаю.

— Вы Сашки Ладонщикова дядя… Помните, приезжали перед войной? Еще ящик ирисок нам купили… Лицо командира просветлело.

— Да-да, конечно, помню… — сказал он. — Ты, кажется, Гошка?

— Витька Грохотов.

— Помню, помню… А этот Буянов, отчаянный такой паренек, где он?

— Вы Сашкин дядя? — не поверила Верочка. — Ни капельки не похожи.

— А где Саша, остальные? — допытывался подполковник.

— Эвакуировались, наверное, — туманно ответил Витька. — Нас в это время дома не было.

— Вчера только ваш Сашка был здесь, — выпалила Верочка. Она не заметила, что Витька делал ей знаки, — дескать, молчи!

— Где же он, сукин сын? — оживился командир. — Просто чудеса!

— Уехал он, — сказал Витька.

— Куда?

— Не сказал.

— Вы что же, одни? А где родители?

Ребята опустили головы, помрачнели. Подполковник взглянул на них и решительно сказал:

— Поехали в часть, там во всем по порядку разберемся.

Кроме подполковника и шофера в машине сидел худощавый человек с двумя шпалами на петлицах. Он подвинулся, давая ребятам место.

— Старых знакомых повстречал, — сказал подполковник, усаживаясь рядом с шофером. — Вот ведь война, разбросала по свету людей… Тебе куда, безлошадный? — взглянул он на шофера, сиротливо стоявшего на обочине.

— Я из вашей части, товарищ подполковник…

— Чего же стоишь? Садись!

— Слушаюсь!

Подполковник Сидор Владимирович Ладонщиков привез ребят в стрелковый полк, которым командовал. Полк входил в дивизию, которая на днях должна была отправиться на фронт. А пока бойцы из пополнения под руководством опытных командиров обучались в лесу стрельбе, рукопашному бою, испытывали новое противотанковое оружие.

Жили в шалашах, сложенных из тонких неотесанных жердей и покрытых еловыми ветками.

На высоченной сосне была сооружена наблюдательная вышка. Там постоянно несли вахту бойцы.

Командир жил в большой выгоревшей палатке. Внутри — грубо сколоченный стол, скамейка, складная кровать, аккуратно застланная серым солдатским одеялом. На полу еловые ветви.

— Располагайтесь тут, как дома, — сказал Ладонщиков. — А я пока поживу у комиссара.

И ушел по своим делам.

Немного погодя за ними пришел пожилой боец с красной ленточкой, свидетельствовавшей о боевом ранении, и двумя медалями. Когда боец, его звали Иван Константинович, нагибался за чем-нибудь, медали нежно звенели.

— Приказано проводить к повару, — сообщил он. — Проголодались небось?

— Нам везет, — заметил Витька. — Второй раз угощают казенными харчами.

— Армия не обеднеет, — усмехнулся Иван Константинович.

Пообедали на лесной полянке, под открытым небом. Здесь стояли на козлах сколоченные из досок длинные столы и скамейки. Неподалеку расположилась походная кухня. Повар в белом фартуке и новенькой пилотке возвышался над дымящимся котлом, как памятник. Трое молодых бойцов, зубоскаля, чистили картошку. Белые лоснящиеся клубни с бульканьем летели в большую алюминиевую миску.

— Посмотри на повара, — шепнула Алла, Витька обернулся, потом пересел к Алле. Теперь он мог как следует разглядеть повара. Это был высокий молодой человек с очень знакомым лицом. Он помешивал в котле большим половником и не смотрел на ребят. Иван Константинович подставил вместительную миску, и повар ловко нашлепал в нее полужидкого горячего варева. Нагнулся и достал из ящика несколько белых мисок и алюминиевых ложек. Из другого ящика вытащил квадратную буханку хлеба. Взвесил в руке и тоже отдал Ивану Константиновичу.

— Где-то я его видел, — сказал Витька.

— Это же старший лейтенант Сафронов, — шепнула Алла. Это был он. Правда, его трудно было узнать в столь необычном одеянии. И почему он не смотрел в их сторону? Не желает узнавать? Эта же самая мысль пришла в голову и Алле.

— Не хочет признаваться, — сказала она. — Был командир, а теперь повар… Стесняется.

Повар спрыгнул с возвышения и, достав из ящика длинный нож, принялся точить о красный кирпич. Нож взвизгивал, поблескивая в его руках. Витька встал из-за стола, взял миску и подошел к повару.

— Можно добавки, товарищ Сафронов? — спросил он. Повар поднял голову и улыбнулся.

— Старые знакомые…

— Разжаловали? — спросил Витька.

Сафронов взглянул на бойцов и мигнул: — мол, отойдем в сторонку. Они присели на поваленное дерево с обрубленными сучьями. Повар достал махорку, газету, зажигалку, сделанную из винтовочной гильзы. Витька еще не видел таких зажигалок.

— Куришь? — спросил Сафронов. Витька отказался. Он несколько раз пробовал, но так и не привык. От курева было противно во рту и болела голова.

— Я думал, вы вдоль по матушке по Волге…

— Какая там Волга!

— И у меня все шиворот-навыворот. И отпуск, и вообще…

— Не ожидал вас здесь встретить, — сказал Витька. Сафронов аккуратно скатал цигарку, чиркнул зажигалкой. Затянулся и с удовольствием выпустил клубок сизого дыма.

— Гора с горой не сходится, а человек с человеком…

— Ладонщиков был майор, а теперь подполковник, — сказал Витька.

— А я вот пошел на понижение… Еще хорошо, что не угодил в штрафной батальон.

— Бывает, — сказал Витька и деликатно замолчал. Неудобно человека расспрашивать, как он до такой жизни дошел. Может быть, ему самому неприятно вспоминать. Надо, сам расскажет…

И Сафронов рассказал:

— Два дня всего и побыл-то у стариков… Как грянула война — скорее в часть. Да разве доберешься? Немцы наступают, берут город за городом. Прибился я к одному полку, а тут беда — попали в окружение. Несколько раз нарывались на немцев. От полка и роты не осталось. Пришлось документы спрятать в лесу. Командиров и коммунистов расстреливали без разговоров… Несколько человек нас выкарабкалось. Перешли линию фронта, а свои встретили с недоверием. Оно и правильно, люди приходят из окружения разные. Поди разберись, кто тут свой, а кто чужой. Да еще без документов… Вот и определили пока на кухню, благо это дело мне знакомое. Еще на первом году службы довелось с поварешкой постоять у котла.

Витька слушал Сафронова и думал, что вот как в жизни бывает: был человек боевым командиром, а стал полковым поваром! Когда они повстречались у речки Вишенки, старший лейтенант был совсем другой: бравый, со строевой выправкой, веселый, весь в желтых ремнях и с пистолетом, а сейчас рядом с Витькой сидел совсем другой человек. Движения медлительные, голос ровный, спокойный, ходит переваливаясь, как утка, и кажется, даже меньше ростом стал.

— Хотите, мы скажем командиру полка, что вы старший лейтенант? — сказал Витька. — Он нам поверит!

— Откуда ты знаешь его?

— Помните Сашку Ладонщикова? Ну, еще толстый такой… Он тоже был с нами. Так это его родной дядя.

— С вами еще был черненький…

— Это Гошка Буянов, — сказал Витька.

— Где же он теперь?

— Сашка-то?

— Да нет, я про Гошку.

— Немцы угнали его подземный завод строить, — сказал Витька.

— Не повезло парню, — покачал головой повар. — Как же это он так?

— Сдрейфил он, — сказал Витька.

Ему не хотелось говорить про Буянова, и он замолчал.

— Знаешь что, — помолчав, сказал Сафронов. — Ты пока ничего не говори командиру полка… Вечером, после ужина, мы с тобой все как следует обмозгуем.

— Миша! — позвал повара один из бойцов, чистивших картошку. — Принимай продукцию…

— Как насчет добавки? — спросил Витька.

— Это — пожалуйста! — повар поднялся на прицеп и, поддев половником кашу-размазню, плюхнул в Витькину тарелку. — Кто еще хочет?

— Благодарю вас, — сказала Алла. — Я кашу не люблю.

Витька уселся за стол и стал есть. Каша была из гречневой сечки с мясными консервами. Витька ел размазню и раздумывал: почему боец назвал Сафронова Мишей? Ведь его зовут иначе. А вот как зовут, Витька не мог вспомнить.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ШПИОН

Коля Бэс улегся на лужайке и, чиркая карандашом на полях старой газеты, углубился в какие-то сложные вычисления. Побродив по лагерю, возбужденный Витька подсел к нему.

— Я встретил тут на вид совсем молодых бойцов, — сказал он. — Добровольцы. Вот сумели вступить в Красную Армию…

— Надо же, — рассеянно заметил Коля, набрасывая колонки цифр.

Витька заглянул в газету.

— Высчитываешь, через сколько дней война закончится? — спросил он.

Коля подчеркнул колонку цифр — итог своих вычислений — и улыбнулся.

— Все сходится, — сказал он. — Как раз по теории вероятности.

Глядя на озадаченного Витьку, рассмеялся:

— Тебе не показалось странным, что мы за эти несколько месяцев встретили довольно много знакомых людей: Сафронова, Ладонщикова, ты — Верочку, там, на станции. И это в такое время, когда на дорогах полная неразбериха, скучились десятки тысяч людей…

— Нечего тебе делать, — сказал Витька, сплевывая травинку.

— По моей теории — я все точно высчитал — не исключено, что мы когда-нибудь встретим и своих родных… которые живы. Для этого нам нужно… — Коля, сощурившись, взглянул на газету, — протопать по дорогам с такой же скученностью людей две тысячи семьсот тридцать два километра… Пустяк, не правда ли?

— Хватит топать по дорогам, — сказал Витька. — Пора делом заниматься.

Коля сложил газету, разорвал на несколько частей и подбросил вверх. Ветер подхватил клочки и, покружив немного, швырнул на ольховые кусты.

— Ты прав, — поднимаясь с травы, сказал Коля.



Перед ужином Сидор Владимирович поговорил с ребятами.

Витька рассказал все, что произошло с ними: про бегство из дома, про мытарства в тылу врага, про Сашкину кражу.

Командир полка был не такой человек, от которого надо было что-то скрывать.

— Обрадовал племянничек! — расстроился он.

— Я долго не верила, что он способен на такое, — ввернула Верочка.

— У нас в роду воров не было…

— Там еще жил какой-то испорченный мальчик, — сказала Верочка. — Это он вашего Сашку научил.

— Насчет взять то, что плохо лежит, он и сам был парень не промах… — заметил Витька.

— Саша нас продуктами обеспечивал, — сказала Алла. — А где доставал, мы не спрашивали.

— А я ничего не знала, — вздохнула Верочка.

— Где эта женщина живет? — спросил Ладонщиков.

Витька рассказал. И даже на бумажке начертил план улицы, отметив крестиком дом, где живет тетя Клава.

— Придется расплачиваться за племянничка, черт бы его побрал! — сказал Ладонщиков.

— Мы договорились после войны купить ей корову, — сказала Верочка.

— Долго ждать… Что же мне с вами-то делать? Этого ребята не знали. Витька хотел было заикнуться насчет того, чтобы его и Колю зачислили воспитанниками в полк, но вовремя спохватился: а как же девчонки? Не бросать же их на произвол судьбы? Не по-джентльменски это.

— Мы хотели на станцию, — сказала Алла. — Там какой-то пункт…

— Эвакуационный, — подсказала Верочка.

— Бомбят там днем и ночью, — покачал головой Сидор Владимирович.

— Я не хочу на станцию, — сказала Верочка.

— Живите пока здесь… Чем вам не курорт? Лес, речка, даже малина растет… Ребята повеселели. Они и не мечтали о такой жизни.

— Если что надо постирать или зашить, я смогла бы, — предложила Алла.

— Я умею петь и танцевать, — сказала Верочка.

— А вы, орлы, что умеете? — спросил Ладонщиков. Он немного повеселел. — Наверное, акробаты?

— Я знаю немецкий, — сказал Коля. Подполковник живо заинтересовался.

— Говорить, читать по-немецки сможешь?

— У меня не было практики, — замялся Коля.

— Он понимает все, что они говорят, — поддержал приятеля Грохотов. — Даже когда по радио.

— Что же ты раньше-то, дорогой мой, молчал? Я погибаю без переводчика. Был один в штабе — отозвали в дивизию. Сколько тебе лет?

— Скоро семнадцать, — не сразу ответил Коля и густо покраснел. Он в первый раз соврал.

— Пошли в штаб, — хлопнул его по плечу Ладонщиков.

— У меня разряд по стрельбе, — сказал Витька Грохотов. Но подполковник не обратил внимания на его слова. Он обнял Колю за плечи и увел с собой.

— Длинный в сорочке родился, — с завистью сказал Витька, глядя им вслед.

Желтые сосновые иголки бесшумно падали на выгоревший брезент палатки и соскальзывали вниз. Ветер раскачивал вершины деревьев, но внизу было тихо. Дым из кухонной трубы свечой поднимался вверх, там, над деревьями, его подхватывал ветер и, развеяв в клочья, уносил прочь.

Повар готовил ужин и с тревогой поглядывал на ребят. Как только командир полка ушел с долговязым Колей, он сбросил фартук и, поставив на свое место помощника, маленького косолапого солдата, подошел к расстроенному Грохотову.

— Не проболтался? — спросил он. Витька недоуменно взглянул на него, сразу не сообразив, в чем дело.

— Вы это про что?

— Куда он повел твоего приятеля? — перевел разговор на другое Сафронов.

— Выдадут Кольке форму, поставят на довольствие, и будет он воспитанником Красной Армии…

— А тебя что же? Не берут?

— Я еще маленький, — сказал Витька. — У меня на губах молоко не обсохло… Да я этих гадов-фашистов как капусту стал бы крошить!

— Тогда иди в повара… Найдется что чистить да крошить. Витька хмуро взглянул на Сафронова.

— Не буду у вас хлеб отбивать…

Сафронов оглянулся на своего помощника и сказал:

— Тут рядом березнячок, там земляники полно… Прогуляемся?

Витька пожал плечами: ему было все равно.

Земляника пряталась под небольшими кружевными листьями. На солнце ягоды были маленькие и сладкие, в тени — рыхлые, крупные. Витька ползал на коленях и рвал вкусную землянику. Белые березы с черными родимыми пятнами тихо шумели над головой. Солнце опускалось за лесом, и длинные тени опрокинулись на земляничную поляну.

Рядом рвал ягоды Сафронов. Пилотку он заткнул за ремень, и светлые волосы спустились на лоб. В те минуты, когда Витька поворачивался к нему спиной, лицо Сафронова становилось хмурым и озабоченным, глаза жесткими, но стоило мальчишке обернуться, и Сафронов добродушно улыбался, будто ему приятно было после трудового дня вот так отдохнуть в лесу с ним, с Витькой.

Он клал в рот сочные ягоды и даже причмокивал от удовольствия.

— Целина, — говорил он. — Никто не знает этого места.

— Я всем теперь расскажу про эту поляну, — отвечал Витька. — Весь полк сбежится и не оставит ни одной ягодины.

— Никому ты не расскажешь…

— Девчонкам-то можно?

— Вот и доверь тебе тайну.

— Какую тайну?

— Я весь состою из тайн… — рассмеялся Сафронов. — Да, ты мне не рассказал, как вы перебрались через линию фронта? Когда мы переходили, пять человек погибли.

— Где вы переходили? — спросил Витька, назвав населенный пункт. — Через болото?

— Оно ведь непроходимое.

— Нас дядя Кондрат провел. Он знает тропу.

— Кто это такой волшебник дядя Кондрат?

— Из Шершнева…

— А мы поперли напролом… Пятерых не досчитались.

— Жалко, что мы в тылу не встретились, — сказал Витька. — Дядя Кондрат и вас бы переправил.

— Жалко…

Витька перестал рвать ягоды и посмотрел на Сафронова.

— Как вы думаете, сколько мне лет?

— Ну, пятнадцать.

Витька даже сплюнул от огорчения.

— И военком столько же дал… Как сделать, чтобы выглядеть старше?

— И охота тебе на фронт? Без ноги-руки останешься или совсем убьют.

— Я их ненавижу, фашистов проклятых, — сказал Витька. — Глаз у меня верный, знаете, сколько бы я их убил?

— Так-то просто, думаешь, убивать? — взглянул на него Сафронов. — Фашист — он тоже не лопух: дуриком под пулю не полезет.

— Мне бы винтовку, — сказал Витька, — а еще лучше — автомат.

— Аника-воин, — усмехнулся Сафронов.

— Там, в Шершневе, был склад боеприпасов… Я рассказал летчикам — и они разбомбили. И на станции тоже разбомбили их танки. И одну бомбу обещали сбросить на комендатуру. По моей просьбе. Там гад один был — полицай Семенов.

Витька замолчал, обнаружив под тонкой березой настоящую россыпь крупной сладкой земляники. Он срывал сразу по нескольку ягод и отправлял в рот. Руки стали мокрыми от сока. Давно Витька не ел с таким удовольствием ягоды. Когда они в стакане, не такие вкусные, а на корню — объедение!

— Рассказывай, — сказал Сафронов. Он тоже срывал землянику, но ел без всякого аппетита.

— Чего рассказывать?

— Кого ты еще разбомбил?

— Я немецкий эшелон под откос пустил… А бомбили летчики, — сказал Витька. — Знаете, какие у них штурмовики? Утюжат немцев почем зря! И «мессершмитты» ничего с ними поделать не могут. Летают ИЛы над самым лесом. И бомбы бросают точно в цель.

— Можно подумать, что ты летал на них… — усмехнулся Сафронов.

— Я их руками щупал.

— Где ты так врать научился?

Витька оторвался от ягод и повернулся к повару.

— Я на аэродроме был… И ребята. Почему вы мне не верите?

— Никакого там аэродрома нет, — сказал Сафронов. — Я ведь тоже в тех местах был.

— Значит, это был мираж, — усмехнулся Витька.

— Такие немцы простаки, чтобы терпеть у себя под носом военный аэродром!

— Пройдете в ста метрах и ничего не заметите, — сказал Витька. — Маскировочка будь здоров.

— Это сразу за березовой рощей? Ну, что за болотом? Витька с любопытством посмотрел на него.

— Сдался вам этот аэродром…

— Никак не могу понять: трепач ты или…

— Я молчу, — обиделся Витька.

Он хотел подробно рассказать про Седого и взорванный эшелон, но передумал… Странный какой-то этот Сафронов. Разговаривает с ним, как с маленьким. С какой стати Витька будет врать про аэродром? Вот насчет бомбы, которую командир авиационного полка обещал сбросить на комендатуру, еще можно сомневаться… Не потому, что не сбросили. Командир не такой человек, чтобы обманывать, просто летчики могли и промахнуться. И сидит сейчас толсторожий полицай Семенов в комендатуре и допрашивает кого-нибудь… «Очухался? — спрашивает. — Аль водой побрызгать?» А может быть, и не промахнулись наши пилоты. Нет комендатуры и полицая Семенова. Одна большая воронка с водой.

— Ну вот и рассердился, — сказал Сафронов.

— Я еще никогда столько ягод не видел, — удивлялся Витька, подползая на коленях к большой березе.

— Там еще больше, — показал в другую сторону Сафронов.

Но Витька топтался возле березы. Проводил рукой по низкорослым кустикам — и в сочной зелени мерцали крупные ягоды.

Сафронов, хмуря светлые брови, о чем-то думал. Несколько раз он оглянулся на чуть заметную тропинку в траве. Было тихо, лишь ветер раскачивал вершины деревьев. Где-то неподалеку стучал дятел.

— Не ожидал я вас здесь встретить… — проговорил Сафронов. — Какого черта вас принесло сюда?..

Витька опустил руку с ягодами. Он стоял у березы на корточках и с удивлением смотрел на Сафронова: чего он злится? И лицо какое-то напряженное, а глаза холодные…

— Разве мы вам мешаем? — наконец выговорил Витька. Смутная тревога заползала в его сердце.

— Вопрос стоит так, Витька Грохотов: или я, или вы…

— О чем вы… Миша?

— Свалились вы, дьяволята, на мою голову… И тут он вспомнил, как его зовут: Владимир! Так он называл себя там, у реки Вишенки…

— Вы — Володя, а вовсе не Миша, — растерянно сказал он.

— Я давно забыл, как меня зовут, — усмехнулся Сафронов.

— Кто же вы тогда? — вырвалось у Витьки.

— А это тебе знать ни к чему.

Повисла тяжелая томительная пауза. Черная бархатная бабочка с желтой окаемкой опустилась на ромашку и сложила крылья. И сразу стала некрасивой, похожей на засохший листок.

— Значит, вы не Сафронов, — пробормотал Витька лишь для того, чтобы что-нибудь сказать. Разрушить эту тревожную, зловещую паузу.

— Вот такие дела, Витька Грохотов, — сказал человек, называвший себя Сафроновым. — Не быть тебе на фронте и не крошить, как капусту, фашистов…

— Не понимаю…

На самом деле Витька стал соображать, что происходит. Перед ним никакой не Сафронов, и не повар… Это был самый настоящий шпион. Вот почему он тогда сказал, чтобы они никому не рассказывали про парашют. На этом парашюте спустился с неба он сам.

В кармане лежал браунинг. Он на предохранителе. Если его выхватить, то выстрелить все равно не успеешь!.. Убежать! Но ведь у Сафронова — или как там его? — тоже наверняка есть оружие. Выстрелит в спину…

— Где же находится аэродром? — спросил Сафронов.

— Не помню.

— А ты вспомни.

Сафронов стоял совсем рядом. Высокий, широкоплечий. Сейчас он не был похож на известного киноартиста Николая Крючкова. Коричневая кожа обтянула острые скулы, глаза жесткие, так и сверлят насквозь. И рубец на лбу вспух.

— Я жду.

— Я все вам наврал, — быстро заговорил Витька. — Никто ничего не бомбил, и никакого аэродрома я не видел… Отпустите, дяденька?!

— На дню семь пятниц… Ты меня, наверное, за дурака принимаешь? Где же все-таки расположен аэродром со штурмовиками?

— Не знаю я ничего… Сдуру наболтал!

— Ты, Витька, герой, — сказал Сафронов. — Готов смерть принять, а военную тайну не выдашь.

— Да кто нам аэродром покажет? — стараясь подыскать убедительные слова, оправдывался Витька. — Так, хвастанул перед вами…

Сафронов взглянул на часы и вздохнул.

— Думаешь, охота мне руки о тебя, мерзавца, марать? А что делать?..

И, прежде чем Витька успел что-либо сообразить, он схватил его за волосы так, что слезы из глаз брызнули, и изо всей силы треснул головой о шершавый березовый ствол.

Витька даже не охнул. Глаза его закатились под лоб, ноги стали ватными, и он боком рухнул на землю, подмяв под себя земляничные кустики с крупными ягодами.

Сафронов ногой перевернул его на спину: из Витькиного рта на подбородок потекла тоненькая струйка крови.

— Черт бы вас побрал! — пробормотал Сафронов.

Эта дурацкая встреча с ребятами спутала все его планы. Во второй раз заброшенный в тыл под другой фамилией, он благополучно устроился поваром в полку Ладонщикова. Это он по ночам сигналил ракетами «юнкерсам». И задумал еще одно большое дело, которое готовился в ближайшее время осуществить… Проклятые пацаны и девчонки поставили под угрозу не только весь его хитроумный план, но и его жизнь…

Сафронов не сомневался, что рано или поздно кто-нибудь из них вспомнит, как его зовут, и невольно разоблачит перед командиром части…

Бросив равнодушный взгляд на мальчишку, Сафронов отошел к сосне и, присев на пень, стал снимать новые сапоги. Они оба жали в подъеме. Сапоги сползали с ног с трудом, и Сафронов даже покраснел от натуги…

Витька открыл глаза и увидел огромный желтый круг. Круг стал сужаться, розоветь, зеленеть и наконец превратился в тугой рыжий шар, который вдруг лопнул… Витька увидел голубоватое с желтым небо, маленькие березовые листья и совсем близко — тонкую мерцающую нить, на конце которой раскачивался крошечный паук.

И Витька все вспомнил: внезапно приблизившееся остроскулое лицо, скривившиеся губы, запах махорки и страшную боль в затылке. Боль и сейчас сидела там, будто клин, который топором загнали. Облизнув запекшиеся губы и проглотив солоноватый комок в горле, Витька попытался оторвать голову от земли. И стиснул зубы, чтобы не застонать. Прикушенный язык распух. В глазах заколебался желтый круг, и он чуть было снова не потерял сознание. Собрав все свои силы, он все-таки приподнялся на руках и прислонился спиной к стволу. Так сидел он несколько секунд с закрытыми глазами, пока не перестало мутить. К липким волосам пристали травинки и увядшие березовые листья.

Открыв снова глаза, Витька увидел Сафронова. Он сидел в пятнадцати шагах на пне и, согнув длинную спину, натягивал на туго обмотанную несвежей портянкой ногу сморщенный гармошкой сапог. Сафронов сидел к нему боком. Прямо в ухо ему светило солнце. Блестели светлые завитки волос, пуговицы на рукавах гимнастерки.

Витька достал из кармана браунинг, отвел предохранитель… Все это время он старался не смотреть на Сафронова, так как знал, что, если долго смотреть на человека, тот обязательно оглянется.

Сафронов все-таки оглянулся. И хотя заходящее солнце било в глаза, он сразу все понял. Сапог полетел на землю, Сафронов стремительно выпрямился перед прыжком, и в этот момент прозвучал негромкий выстрел.

— Ожил, гаденыш… — пробормотал Сафронов, схватившись за живот. Даже издали было видно, как посерело его лицо. Он сделал несколько шагов по направлению к мальчишке.

Не целясь, Витька еще раз выстрелил. Сафронов остановился, нагнул голову и, выставив руки, стал оседать.

— Шпион, — прошептал Витька. — Я убил шпиона! Он почувствовал, что слабеет. Все вокруг поплыло, и мальчишка снова потерял сознание.

ГЛАВА ПЯТАЯ. КОГДА ПОЮТ СОЛОВЬИ

С утра зарядил мелкий, нудный дождь. Ночью раскатисто погромыхивал гром, полыхали молнии. Сначала ребята подумали, что где-то поблизости бомбят и по небу шарят лучи прожекторов. «Юнкерсы» иногда ночью пролетали над лесом. В ту сторону, где узловая станция. Ночью зенитки редко стреляли по самолетам, чтобы не выдать себя.

Стороной отгремел гром, зеленоватые вспышки перестали освещать мрачное небо и раскачивающиеся кроны деревьев. Стало тихо. И никто не думал, что весело прогремевшая невдалеке гроза натянет серую хмарь.

Верочка проснулась раньше всех. Как всегда по утрам, в палатке было холодно. Мелкие капли неслышно ударялись о туго натянутый брезент и скатывались. Шумели над головой деревья. Иногда налетал порыв ветра — и с ветвей срывались крупные капли и звонко барабанили по палатке.

«Дождь — это хорошо, — подумала Верочка. — Сегодня все люди могут жить спокойно: в такую погоду самолеты не летают».

Верочка высунула из-под одеяла растрепанную голову и огляделась: все спят. Алла натянула одеяло до самого подбородка и ровно дышит. В углу, у входа, белеет обмотанная бинтом голова Грохотова. Витька спит неспокойно: во сне вскрикивает, что-то быстро-быстро бормочет, не разберешь. У Витьки на затылке рана. Полковой врач каждый день делает ему перевязку и всякий раз удивляется, что Витька остался жив. Когда его нашли в лесу вместе с убитым Сафроновым, то отправили в госпиталь, но он через неделю сбежал. И теперь его лечат здесь.

Нашел Витьку каптенармус. Он на лошади возвращался из поселка с новым обмундированием и вдруг услышал выстрелы. Привязал лошадь к дереву, а сам пошел в лес. И увидел там Грохотова без сознания и мертвого повара. Каптенармус взвалил Витьку на плечи и донес до телеги. А потом, доставив мальчишку в часть, съездил за поваром.

В госпиталь к Витьке приезжал Сидор Владимирович и другие командиры из разведки. Выяснилось, что Грохотов раскрыл очень опасного шпиона, который мог еще много бед натворить.

Командир полка сказал, что Витьку представили к правительственной награде.

Верочка очень радовалась за Грохотова. Ведь он и ее спас. Там, на станции, когда немцы хотели их увезти завод строить. Хотя Витька и просил ее никому об этом не рассказывать, Верочка все рассказала Алле. Но Принцесса выслушала ее рассеянно.

— Он настоящий герой и… и джентльмен! — воскликнула Верочка.

— Я знаю, — сказала Алла.

Верочка обиделась и замолчала.

А Коли Бэса нет в палатке. Ему выдали форму — и он теперь спит в шалаше вместе с бойцами. Воспитанник стрелкового полка. Смешной он в красноармейской форме. Длинный, нескладный. На лобастой голове — маленькая пилотка, большие уши торчат. Колю постригли наголо. Он теперь отдает честь всем командирам. Только у него что-то не получается. Все ему делают замечания и учат отдавать честь. У него ладонь почему-то не распрямляется. Так лодочкой и подносит к голове.

Бэса определили писарем в штаб.

Заворочалась на матрасе Алла. Холодно ей под тонким солдатским одеялом. Верочка смотрит на Аллу и вздыхает. Красивая она. Глаза закрыты, и длинные ресницы оттеняют белую кожу лица. Прямой, аккуратный нос, пухлые губы. Золотистые волосы разбросаны на подушке. Верочке очень хотелось бы быть такой же, как Алла. На нее все обращают внимание. Тот шофер, у которого разбомбило машину, так и ходит за ней по пятам. И все время глупо улыбается. Пока Витька лежал в госпитале, они каждый вечер допоздна сидели на опушке леса и о чем-то говорили. Больше говорил шофер — его звать Илья — Алла слушала.

Как-то Алла спросила:

— Нравится тебе Илюша?

— Он глупый, — сказала Верочка. Он и вправду казался ей глупым. И улыбка у него глупая. Сколько раз Верочка с ним разговаривала, но так и не услышала ни одного умного слова. Говорит, говорит, а потом нечего и вспомнить.

— Ты еще маленькая, — сказала Алла.

— Уж если мне, маленькой, кажется глупым, то, значит, так оно и есть, — самоуверенно ответила Верочка.

Лицо у Аллы стало холодным. Она иногда так умела поджать губы и нахмурить брови, что с ней и разговаривать больше не хотелось. И все-таки Верочка сказала:

— А потом этот Илюша не мужчина… Помнишь, когда нас бомбить стали? Он бросил тебя в кабине, а сам как угорелый помчался в лес. А вот Витя — джентльмен. Он меня высадил из машины, а потом бросился помогать тебе. Он все ногти обломал, открывая эту дверцу.

— В таких ситуациях люди теряют голову.

— А Витя не потерял, — сказала Верочка.

— Ты никак влюбилась в него?

— Это он влюблен в тебя, а ты его мучаешь, — горячо сказала Верочка.

— Ты ничего не понимаешь… Вот чудачка! Алла отвернулась и больше не стала на эту тему разговаривать. Верочке было очень обидно, что она не обращает внимания на Грохотова. А тот, бедняга, вздыхает и сохнет по ней. Пусть она младше Аллы, но такие-то вещи понимает. Когда Витя рядом, Верочка ничего не боится. С ним как-то спокойно и хорошо. Скажи Грохотов: «Пойдем со мной хоть на край света» — Верочка ни минуты бы не задумалась, пошла. Но только Витя никогда не скажет ей таких слов. Алле скажет, но она вряд ли пойдет с ним куда глаза глядят. И с Илюшей не пойдет. А тот лейтенант Юра? Она так письмо ему и не написала. А он ждет. У него были такие несчастные глаза, когда они улетали…

— Напиши ему письмо, — сказала как-то Верочка. — Знаешь, как он обрадуется?

— Меня бы кто-нибудь обрадовал… — ответила ей на это Алла.

С ней тоже творится что-то неладное. Иногда такая веселая. Шутит, смеется, а потом сразу без всякого перехода замолчит, замкнется в себе и смотрит на всех волком. В такие минуты лучше с ней не разговаривать: так может обрезать, что на весь день настроение испортится.

Шуршал по палатке дождь, раскачивались вверху вершины сосен и елей. К брезенту прилип березовый лист, и в этом месте стало капать. Прямо к Витьке на одеяло. Послышался приятный протяжный звук трубы. Это горнист играет подъем. Сейчас из землянок с гоготом выскочат обнаженные до пояса бойцы и станут делать зарядку, а потом умоются на речке и пойдут завтракать. Слышно, как хлопочет у походной кухни новый повар. То хлопнет дверцей печки, то кашлянет, то начнет постукивать по котлу своим огромным половником на деревянной ручке.

Верочка приподнялась, сбросила одеяло и весело крикнула:

— Подъем! На зарядку!

После завтрака пришел Илюша. Был он в новенькой форме, начищенных сапогах и при медали. Из-под сдвинутой набекрень пилотки выпущен темно-русый кудрявый чуб.

Алла и Верочка сидели на березовом бревне и разворачивали концентраты с пшенной кашей. Перед ними — большая кастрюля. Освободив брикет от обертки, девочки крошили его в кастрюлю. Возле них уже была целая куча промасленной бумаги. Походная кухня топилась, а повара не было. Он ушел в хозчасть за комбижиром.

— Приветствую вас и поздравляю, — широко улыбаясь, возвестил ординарец.

— С чем? — полюбопытствовала Верочка.

— С дождичком!

Верочка взглянула на Аллу и улыбнулась: опять глупости говорит Илюша! Алла с любопытством посмотрела на бравого солдата и ничего не сказала.

— Батя уехал в дивизию, значит, у меня выходной!

— Поздравляю… — сказала Верочка.

— С чем? — приосанился Илюша, выпятив куриную грудь с медалью.

— С дождичком!

С неба сыпался не дождь, а мелкая мокрая пыль. Волосы у девчонок стали влажными, платья промокли. И у Илюши гимнастерка на плечах потемнела. Но было тепло. От деревьев поднимался пар. Низкие мутно-серые облака, крепко спаявшись друг с другом, медленно двигались над лесом.

— В поселке показывают новую картину, — сказал Илюша. — Есть желающие?

Алла молчала. Верочка не прочь бы сходить в кино.

— Я согласна, — сказала она. Но Илюша смотрел на Аллу.

— А как другие?

— Я не знаю, — ответила Алла.

Илюша пригладил ладонью мокрый чуб, высморкался в чистый платок и, пробурчав: «Я еще зайду…» — с достоинством удалился.

— Посмотрите-ка, — сказала Верочка. — У него ноги кривые.

Алла только покачала головой:

— Ну и язычок у тебя!

— Глупый он, — сказала Верочка.

Увидев рядом с девчонками ординарца, Витька прошел мимо, даже не посмотрел в их сторону. Откинув полог, нырнул в палатку и лег на матрас. Доктор сказал, что рана заживает, через неделю можно швы снимать. Но настроение у Витьки скверное. Коля Бэс стал воспитанником Красной Армии, а его, Витьку, вот не берут. Он было заикнулся командиру полка, но тот лишь рукой махнул, — мол, какой из тебя вояка! С трещиной на черепе… И еще была причина для плохого настроения: Илюша. Так и увивается вокруг Аллы, а той, видно, нравится. Нацепил медаль и ходит важный, как гусак. Смотреть противно. И вообще последнее время их отношения с Аллой сделались прохладными. Она вдруг стала избегать Витьки. Особенно когда сюда приехали. Живут в одной палатке, а почти не разговаривают.

Когда Витька очнулся в медпункте, то будто сквозь сон увидел знакомое лицо.

— Алла… — обрадовался он.

— Позвать ее? — спросила Верочка. Это она сидела на табуретке у койки и держала в руках мокрое полотенце… Скорее бы кончился этот дождь. Надо пригласить Аллу за ягодами. На той полянке, где он убил Сафронова, много земляники… У него какая-то другая фамилия. Все удивлялись: как это ему удалось такого матерого врага ухлопать? Витька и сам удивлялся. С каким трудом поднял он тогда непослушную руку с браунингом. Оглянись шпион немного раньше, и Витькина песенка была бы спета… А браунинг ему не отдали. Сидор Владимирович взял его себе. Правда, обещал потом отдать, но когда это будет?

Витька не заметил, как заснул. Это дождь так на него подействовал. Когда проснулся, дождя не было. Серые облака бежали над лесом. Кое-где в прорехах ярко голубело небо. У самой палатки обрабатывал сосну дятел. Потарахтит-потарахтит — умолкнет, и снова очередь за очередью. У дымящейся кухни разбойничали сороки. Пользуясь тем, что повар куда-то отлучился, они разворошили бумагу от концентратов, выискивая крошки.

Витька спустился к речке сполоснуть лицо. Это даже была не речка, а ручей. К нему вела через бор тропинка. Тропинку протоптали бойцы. Они бегали по утрам к ручью мыться, таскали оттуда на кухню воду.

Витька умылся. Он с удовольствием бы выкупался, но нельзя: намочишь голову, потом от врача влетит. Ивы и кусты макали свои ветви в прохладный ручей. Зеленые и коричневые водоросли шевелились в прозрачной глубине.

Ручей тихо и успокаивающе бормотал свою бесконечную молитву. В лесу пели птицы, далеко-далеко чуть слышно куковала кукушка. Витька присел на травянистый берег и задумался…

В армию его не возьмут. Врач сказал подполковнику, что у Витьки сотрясение мозга. Второй степени. С таким диагнозом люди по месяцу в госпитале лежат. А Ладонщиков уже готов был взять в полк. Сначала рассыльным при штабе, а потом… Потом, может быть, и в разведку. Начальник разведки понравился Витьке. Он уже воевал и награжден медалью «За отвагу» и орденом Красной Звезды. И Витька понравился начальнику. «Если батя не будет возражать, беру к себе в разведку», — сказал он. Но батя, так в полку звали Ладонщикова, и слышать об этом не хотел. Самое большое, на что мог рассчитывать Витька, это на должность рассыльного при штабе. Депеши разносить… Но с трещиной на черепе он и для этой службы не годился. Подполковник стал было успокаивать, дескать, подлечись, а потом приходи… Куда приходить? Через два дня дивизия отправляется на фронт. Уже всем выдали оружие, противогазы, подсумки с патронами. И Коля Бэс получил. Пока ему дали карабин, но потом получит автомат. Научится с ним обращаться и получит. Теперь с Колей они видятся редко. Днем Бэс проходит с новобранцами обучение: палят из винтовок на стрельбище, бегают в противогазах, роют лопатками траншеи, учатся рукопашному бою. Вечерами Коля сидит в штабе и разбирает почту и бумаги. К отбою он уже еле ноги волочит. И спит до подъема как убитый. А вот Витьке не спится…

Мысли перескакивают на родной дом. Дома нет. И родители неизвестно где. Жив ли отец? Теперь Витька знает, что такое война. Насмотрелся. У отца военная специальность — водитель танка. Там, на передовой, Витька много видел наших и немецких танков, покореженных и обгорелых. И самолеты бросают на танки бомбы, а из пушек палят по ним, и из противотанковых ружей. Пробивают броню насквозь… Много разных людей встретил Витька на военных дорогах: Сафронова, Ладонщикова, Верочку, а вот с отцом не встретились! Где он, на каком фронте?..

Не всегда, видно, срабатывает теория вероятности, про которую толковал Бэс…

Петька Квас сказал, что мать контузило и ее отправили с санитарным эшелоном. Отправили в тыл, а тыл огромный, попробуй разыщи… Есть у Витьки родственники в Смоленске, да что толку? Смоленск у немцев. Отсюда недалеко до Медведева, там у них знакомые. В отпуск Витька с отцом ездили туда. Их хорошо встречали, угощали. На месяц отдавали лучшую комнату в доме. Это в мирное время. А сейчас, наверное, Витька будет обузой. Лишний рот…

Поблизости послышалось негромкое пение. Витька обернулся: у тоненькой березы стояла Верочка и делала что-то непонятное. Она приседала, закидывала голову вверх, приподнимала и без того коротенькое платьице выше колен, кружилась. И при этом что-то напевала. Витька вытаращил глаза: он не мог понять, что это с Верочкой? Ивовый куст скрывал его от девчонки, зато она была видна во всей красе.

Приподнявшись, Витька увидел в развилке дерева крупный осколок зеркала. Это перед ним выделывала па Верочка. Вот она взбила руками темные волосы и, наклоняя голову и так и этак, разглядывала себя. Потом спустила свои кудри на лоб — не понравилось, собрала их в узел и несколько раз присела в грациозном реверансе.

— Вот дает! — вырвалось у Витьки.

Верочка так и замерла в позе балерины. Пальцами она поддерживала подол платья! Темно-серые с зеленоватым отливом глаза недоуменно таращились по сторонам. Верочка не видела Витьку, сидящего на берегу за кустами.

— Стыдно подсматривать, — сказала она, наклоняя голову, будто птица — то в одну, то в другую сторону.

— Никто не подсматривает…

— Может быть, вы и не прячетесь?

— И не думал.

Верочка наконец увидела Грохотова.

— Уж от тебя-то я этого не ожидала, — сказала она, укоризненно глядя на него.

— Скажи, зеркальце, мой свет, я красива или нет? — усмехнулся Витька.

— Ничего зазорного нет в том, что женщина смотрится в зеркало… И потом, я его нашла в ручье. Оно лежало на дне и пускало зайчики.

— Чего ты приседала-то?

— Я буду танцовщицей, — сказала Верочка. — Как Кармен.

— Кармен… Кармен… — стал вспоминать Витька. — Что-то знакомое…

— Ты никогда не слышал оперу Бизе «Кармен»?

— Так бы и сказала, — смутился Витька. — Там еще ария тореадора… Тореадор, смелее в бой! Смелее в бой! Сто раз по радио слышал.

— А я с папой в театре была… — Верочка запнулась. — И вообще знаю оперу наизусть.

— Вызубрила? — удивился Витька.

— Моя мама артистка, — с гордостью сообщила Верочка. — Она все главные роли играла. И Кармен тоже.

— Мама — Кармен, а папа — король Лир? — блеснул своими познаниями в театральном искусстве Витька.

Верочка присела на траву радом с ним и стала смотреть на негромко позванивающую воду. Стайка длиннохвостых трясогузок опустилась на ольху и защебетала. Над ручьем не очень высоко пролетел коршун. Птицы тотчас умолкли.

— Видишь желтый камень? Вон там я заметила зеркало… У нас в квартире было много зеркал. Больших и маленьких. Мама не могла жить без них.

— Значит, у тебя это по наследству, — усмехнулся Витька.

— Мама ушла от нас, — с грустью сказала Верочка. — Мой папа — прораб. Он дома строил. Помнишь, на улице Щорса новый дом? Это он построил. А мама — человек искусства. Тонкая натура. Они с папой были не пара. Мама сказала, что люди искусства не созданы для семьи. Брак с папой — это ее роковая ошибка. И не надо было им заводить детей… Это меня, значит.

— Стерва твоя мама, — сказал Витька. И тут Верочку будто подменили: глаза потемнели и стали длинными, кулачки сжались. Она готова была вцепиться Витьке в лицо.

— Моя мама настоящая артистка! У нее изумительный голос, а как танцует! Ее пригласили в Ленинград, в Мариинский театр. А ты знаешь, что такое Мариинка?

— Все равно стерва, — повторил Витька. — Бросить мужа, дочь…

— У нее уже давно другой муж. Режиссер!

— Я и говорю…

— Если ты еще так назовешь мою маму… — побледнела Верочка. — Я… я укушу тебя!

— Не надо, — сказал Витька. — Не кусай.

Верочка долго не могла успокоиться. Не смотрела на Витьку и дажеразговаривать с ним не хотела. Вырвала длинную камышину и принялась жевать. Зеленый сок был горький, и Верочка поморщилась. Но характер у нее был отходчивый, и скоро она перестала сердиться.

— Если бы ты один раз послушал, как поет мама, ты бы так не говорил, — примирительно сказала Верочка.

— Я ни одной оперы не видел.

— И нечего этим гордиться. Кстати, оперы слушают.

— То ли дело кино…

— Я свою маму оправдываю, — сказала Верочка. — Мой папа хороший, но он не понимал ее.

— Ты все про маму да про маму… Расскажи лучше про папу!

— Мой папа на войне. Командир саперного батальона. — Верочка вздохнула. — Все говорят, что саперы ошибаются один раз…

— Я видел, как саперы разряжали бомбу замедленного действия… Это очень смелые люди!

— Я люблю папу, — сказала Верочка. — Если бы на самом деле существовал бог, я каждый день молилась бы, чтобы папа вернулся с войны живым…

— Почему ты уехала из города и вообще одна? — спросил Витька.

Верочка рассказала. После того, как мать уехала в Ленинград, отец вызвал свою сестру. Верочка не любила тетку. Та постоянно ругала мать, отчитывала отца, пилила Верочку за каждый пустяк.

Когда началась война, отца призвали в армию, а Верочка с тетей поехали к бабушке. Потом нагрянули немцы, и они не успели уйти. В деревне у них дом, корова, поросенок. Хозяйством заправляла Верочкина бабушка. Она не захотела бросить свой дом. В первый раз немцев Верочка увидела, когда они на двух машинах приехали в маленькую деревню. Носились по дворам как угорелые! Хватали все, что под руку попадется. У бабушки поймали в огороде поросенка, взяли бы и корову, да она в поле паслась…

Немцы уехали и больше не появлялись. Во второй раз она с ними повстречалась на лесной дороге, вместе с Таней.

Серая хмарь над головой рассеивалась. Вершины деревьев часто кивали, будто подгоняли белесые с рваными краями облака. В голубые окна весело проглядывали солнечные лучи. Иногда ветер пикировал вниз и подергивал мелкой рябью ручей. С берега в воду неслышно скользнула желтая змейка и, изящно изгибаясь, поплыла. Блестящую с крошечными глазками головку змейка надменно держала над водой.

— Ядовитая? — спросила Верочка.

— Медянка, — ответил Витька, наблюдая за змеей. — Говорят, днем укусит, а к заходу солнца человек умирает.

— Красивая, — сказала Верочка. — Даже не верится, что она такая ядовитая.

Верочка, наклонив голову, смотрела, как змея углубилась в прибрежную осоку. Высокая трава покачалась и снова замерла. Змея исчезла. Острые коленки девчонки — в царапинах, глаза широко раскрыты, в волосах — желтые сухие иголки.

— Завтра они уходят на фронт, — сказала Верочка. — А мы куда?

— Не возьмут — пойду пешком за ними… Подумаешь, голова! У меня уже ничего не болит.

— А мы? — повторила Верочка. — Я и Алла?

— Надо тебе было остаться у тети Клавы, — сказал Витька. — Дом большой. Работала бы на фабрике.

— Я не могла одна… Тетя Клава приглашала только меня, а Аллу нет. Я не могла Аллу бросить.

— У Аллы другое на уме, — с горечью сказал Витька.

— Честное слово, ей совсем не нравится этот противный Илюша, — с жаром возразила Верочка. — Просто ей… скучно. Потому она и пошла с ним в город.

— В город? — вскочил с места Витька. — Когда?

— Ты даже покраснел!

— Давно они ушли?

— Ты не убивайся, — сказала Верочка. — Посмотрят кино, поедят мороженое… я бы тоже с удовольствием съела хотя бы одну порцию… и вернутся. К ужину.

— С чего ты взяла, что я переживаю?

— По лицу сразу видно, — сказала Верочка. — Только у плохих людей никогда ничего на лице не видно…

Витька снова сел в траву и сделал равнодушное лицо.

— Кино, мороженое… Чепуха какая-то!

— Илюша и меня приглашал, а я не пошла.

— Чего же так?

— Не захотела.

— Не верится, чтобы ты отказалась от такой роскошной жизни.

— Мне не нравится этот Илюша, — сказала Верочка. — Он какой-то…

— Пускай погуляют, — беспечно сказал Витька и выплюнул травинку.

Верочка нагнулась к нему и посмотрела в глаза. Губы ее чуть заметно дрожали.

— Какие вы все ненастоящие! И Сашка, и ты… Говорите одно, а думаете другое… Один Коля никогда не врет. Я ведь вижу, что ты страдаешь. А делаешь вид, что тебе на все наплевать. Как будто человек не имеет права страдать… Почему вы такие?

— Ты хотела, чтобы я плакал-рыдал?

— Ты плачешь, — сказала Верочка. — Там, внутри, ты плачешь… Внутри тоже есть глаза, только они ничего не видят, зато все чувствуют.

— С какой стати я должен плакать? — усмехнулся Витька. — Я вообще не умею плакать, было бы тебе известно.

— Значит, у тебя внутри ничего нет. Ты — чурбан.

— Чурбан, — согласился Витька.

— А я все чувствую и поэтому все время страдаю… Не надо было ей идти с ним в город. Я не знаю почему, но чувствую, что не надо.

— Что тут особенного? Люди пошли в кино…

— Ты вовсе не чурбан, — сказала Верочка. — Просто у тебя такой характер. Железный.

— Что-то не трубят на обед, — сказал Витька.

— Мне не везет в любви… — продолжала Верочка. — Влюблюсь, а он на меня и не смотрит.

— Кто же это он? Сашка?

— Сашку я жалела, — вздохнула Верочка. — Он только и думал о своем животе. Людей, которые думают о чем-нибудь одном, я всегда жалею. Они очень бедные…

— И меня жалеешь? — Витька с любопытством смотрел на нее. Впервые видел он Верочку такой.

— Нет, — сказала она.

— И на этом спасибо.

— Алла красивая… В нее все влюбляются. А в меня еще никто не влюбился ни разу. Почему так бывает: в одного человека многие-многие влюбляются, а в другого — никто?

— Несправедливо, — согласился Витька. И непонятно было, всерьез он это сказал или иронически.

— Ты почувствовал бы, если бы в тебя кто-нибудь влюбился и скрывал это?

— В меня тоже никто не влюблялся.

— Нет, — живо возразила Верочка. — Ты просто не можешь это почувствовать. Ты грубый. Не ходишь в театр. А если бы почаще ходил, то научился бы чувствовать.

— Это точно, театр виноват… — сказал Витька.

— Когда кончится война, я тебя обязательно в театр сведу. Мы с тобой посмотрим все лучшие спектакли, послушаем оперы…

— И я стану культурным и научусь чувствовать…

— Чувствовать прекрасное, — подхватила Верочка, не замечая его насмешливого тона. — В нашей жизни много красивого, только не все это видят.

— Выдумщица ты, — сказал Витька.

Послышался шум моторов. Все ближе, громче. Витька по звуку определил: «юнкерсы»! Облака все еще пролетали над соснами и елями. Ветер встряхивал остроконечные вершины, пощелкивая листвой, тоненько посвистывал в дуплах. С деревьев долго, с частыми пересадками падали на землю рыжие иголки.

«Юнкерсы» прошли невысоко, но их все равно было не видно. На какое-то время все остальные звуки растворились в мощном металлическом рокоте. Это был предостерегающий грохот надвигающейся грозы, рев пока смирной железной бури, вой разгоряченного металла, готового каждую секунду обрушиться на все живое.

Когда самолеты прошли, Витька поднялся с травы и, глядя в ту сторону, куда они улетели, сказал:

— Любовь, любовь… Какая сейчас может быть любовь?

Алла и Илья вернулись к ужину. Ординарец что-то шепнул ей на ухо и ушел за стол к бойцам. Алла молча присела рядом с Верочкой и Витькой. На ужин была тушеная картошка с мясными консервами.

Грохотов быстро доел свою порцию, встал из-за стола и ушел к ручью. На Аллу он даже не посмотрел. Впрочем, и Алла не обратила на него никакого внимания. Она задумчиво ковырялась ложкой в алюминиевой миске. Ела Алла без аппетита. Заметив это, Верочка спросила:

— Наверное, десять порций мороженого съела?

— Сто, — усмехнулась Алла.

— Сто порций Илюша в жизнь не купит. Он тут же умрет от разрыва сердца.

— За что ты его не любишь?

— У него рот до ушей, хоть завязочки пришей, — засмеялась Верочка. — И не закрывается.

— Перестань, — оборвала Алла.

— Это хорошо, что ты его защищаешь… Он ведь тебя мороженым угощал и в кино водил.

— Мне не нравится твой тон, — сказала Алла.

— А мне не нравится твой Илюша, — вспылила Верочка. — Ты слепая и глухая… Человек в тебя влюблен, а ты…

— Это ты о Викторе? — спросила Алла.

— Если бы он в меня влюбился, я была бы самая счастливая!

— Ты ему как раз подойдешь…

— Сердцу не прикажешь, — совсем как взрослая, сказала Верочка и вздохнула.

Алла озадаченно посмотрела на нее и улыбнулась.

— Это ты правильно сказала.

— Я ужасно какая несчастливая, — сказала Верочка и, нахмурив лоб, продекламировала:

Но ежели для истинной любви
Страдание всегда необходимо,
То, видно, уж таков закон судьбы.
Научимся носить его с терпеньем…
Алла изумленно уставилась на нее.

— Ты просто кладезь мудрости!

— Это Шекспир, — сказала Верочка. — Моя мама часто это повторяла…

— Еще что-нибудь знаешь про любовь?

— Еще… — Верочка на секунду задумалась и с чувством прочла:

В душе померк бы день и тьма настала вновь,
Когда бы из нее изгнали мы любовь.
Лишь тот блаженство знал, кто страстью сердце нежил,
А кто не знал любви, тот все равно что не жил…
— Тоже Шекспир?

— Мольер.

— Откуда ты все это знаешь?

— Мама вслух разучивала свои роли, — ответила Верочка. — Мама во многих театрах играла. И в драматическом и в оперном. Ходит по комнате и на разные лады повторяет. И в зеркало смотрится. Я всегда раньше нее все роли запоминала.

Алла стала задумчивой и грустной.

— В душе померк бы день… Повтори еще раз.

Верочка повторила.

— Значит, я все равно что не жила, — сказала Алла. — Ты знаешь, Верочка, я никогда не любила… Девчонки в классе влюблялись каждый день, записки писали, а я нет. Ни разу.

— Чего же ты с Ильей в кино ходила? — спросила Верочка.

— Ерунда, — сказала Алла.

— Он тебе тоже не нравится?

— Я бы очень хотела влюбиться, но я не умею.

— А я все время влюбляюсь, — призналась Верочка. — Да что толку? Они и не смотрят в мою сторону.

— Верочка, ты — прелесть, — сказала Алла. К ним подошел Илья. Он хорошо поужинал и улыбался от уха до уха. Медаль его весело блестела.

— Ты слышала когда-нибудь курского соловья? — спросил он.

— Курского? — удивилась Алла.

— Он специально сюда из Курска прилетел, чтобы Илью порадовать, — засмеялась Верочка.

— Точно, — захохотал Илья. — Я его из Курска выписал сюда… Пошли слушать, а? У ручья сразу три штуки свистят.

Илья смотрел на Аллу и улыбался. На его улыбку невозможно было не ответить. У Ильи улыбалось все: глаза, губы, щеки, даже нос.

— У нас на Полтавщине соловьи все лето свистят, — сказал он. — А на крышах живут аисты.

Алла и Илья ушли к ручью слушать курского соловья, а Верочка прислонилась к толстой сосне и задумалась… Как все непонятно в этой жизни. Умная красивая Алла идет с глупым Ильей слушать соловья. Хороший, смелый Витька Грохотов бродит где-то в лесу и переживает. И Витьке плохо, и Алле. А глупому Илье хорошо… Тогда, еще до войны, когда на нее напали «страшные разбойники», Верочка влюбилась в Сашку Ладонщикова. Она поклялась себе: если его посадят в тюрьму, то будет всю жизнь ждать его и носить туда передачи. А потом поближе познакомилась с Сашкой, и он оказался никакой не храбрый разбойник, а просто-напросто обыкновенный воришка…

К Верочке подошел командир полка и присел на пень. Вид у него усталый, во рту папироса.

— Скучаешь? — спросил он. — А где остальные?

— Дядя Сидор, пойдемте послушаем соловья, — предложила Верочка.

— Соловья? — изумленно посмотрел на нее подполковник. — Разве еще есть на свете соловьи?

— Это виновата война… Взрываются снаряды, бомбы, и люди не замечают ничего красивого. У них в ушах вата… И с ними происходит что-то непонятное… Иногда даже хорошие добрые люди становятся злыми, грубыми. А если и шевельнется в них нежность, то стесняются этого и снова прячутся за грубостью… Если бы вы знали, как я ненавижу войну!

Командир полка заглянул девочке в глаза и невесело улыбнулся.

— Наши дети становятся взрослыми…

— Дядя Сидор, — понизив голос, сказала Верочка, — я вам открою одну тайну… Только вы никому не говорите, ладно? Даже не одну тайну, а две…

— Ладно.

— У меня есть Нинка…

— Какая еще Нинка?

— Маленькая такая кукла… Я ее в узелке прячу, чтобы никто не увидел. Еще смеяться будут… А вы не будете.

— Не буду, — серьезно сказал Сидор Владимирович.

— Я уже давно в куклы не играю, а Нинку люблю. Я всегда ее дома с собой в кровать укладывала… Посмотрю на куклу — и сразу становится хорошо.

— Береги свою Нинку, — сказал командир полка.

— Я хочу вас попросить, дядя Сидор, возьмите Витю Грохотова к себе? Колю взяли, а его нет. Витя шпиона поймал… Если бы не он, этот повар всех бы отравил. И вас тоже.

— Это он тебя просил?

— Витя? — изумилась Верочка. — Ему бы и в голову не пришло. Он гордый.

— А ты куда пойдешь с подружкой?

— Дядя Сидор, Витя будет у вас самый храбрый боец, вот увидите.

— Он контуженый. На голове трещина.

— Если вы его не возьмете, он все равно за вами следом пойдет. С трещиной!

— Парень он замечательный…

— Теперь я вам расскажу вторую тайну… Сидор Владимирович закурил и впервые за сегодняшний день почувствовал себя хорошо и свободно. Эта большеглазая худенькая девчонка заставила забыть про войну, про полковые заботы и хлопоты…

Верочка рассказала командиру полка про тот страшный день, когда они с Витькой сидели в углу под вагонеткой, про тревожную ночь, когда он взорвал немецкий эшелон. И даже про птицу, которая так ее напугала…

Ладонщикова очень заинтересовал этот рассказ, он подробно расспросил про станцию, про то место, где кувыркались, взрывались вагоны с солдатами и платформы с танками и орудиями… Потом вытащил записную книжку и все туда записал.

— Я проверю эти данные, — сказал он.

— Вы мне не верите? — спросила Верочка. Глаза у нее стали влажные.

— Верю, — сказал Сидор Владимирович. — Но для того, чтобы представить Виктора Ивановича Грохотова к правительственной награде, а он ее заслужил, я должен документально подтвердить всё, что произошло.

Верочка обхватила полковника за шею и крепко поцеловала в колючую щеку.

— Вы его возьмете в полк, да?

Сидор Владимирович потрепал ее по щеке.

— Ну, а ты? Куда ты пойдешь?

— Не знаю, — вздохнула Верочка и, увидев, как помрачнел подполковник, жизнерадостно прибавила: — Вы за меня не беспокойтесь — не пропаду. Кругом столько хороших людей…

Сидор Владимирович прислушался. Из лесу доносилось соловьиное пение. Солнце спряталось за деревьями. Соловей щелкал, свистел, а потом неожиданно замолкал, будто для того, чтобы побольше набрать воздуха в грудь. И снова длинная переливчатая трель наполняла густой лес. С чего бы это соловьи в конце лета распелись?..

— «Между небом и землей песня раздается…» — негромко запела Верочка и смущенно умолкла. — Эту песню моя мама любила.

— Между небом и землей… — повторил Сидор Владимирович. — Все мы сейчас между небом и землей.

Он поднялся с пня, затоптал папиросу сапогом и взглянул на часы. — Перед отбоем зайду к вам, потолкуем, что нам делать дальше…

— Спасибо, дядя Сидор, — поблагодарила Верочка. Подполковник улыбнулся, потрепал девочку по худому плечу.

— Тебе спасибо… Вот соловья послушал. Повернулся и, большой, широкоплечий, грузно зашагал по тропинке в лес.

Витька сидел на том самом месте, где они были с Верочкой. Как только солнце опустилось, в лесу сразу стало сумрачно. Еще некоторое время в ручье играли, мельтешили желтые и розовые бляхи. Ивы и лозины изогнулись с берегов коромыслами. С листьев падали в воду маленькие букашки и, растопырившись, уплывали вниз по течению. Иногда раздавалось негромкое чмоканье — и букашка исчезала. Это язь жировал.

На небе высыпали звезды. Сразу несколько летучих мышей принялись бесшумно носиться над водой. Одна из них совсем близко пролетела от Витьки. И он вспомнил, как кто-то говорил, что летучая мышь может вцепиться когтями в волосы и выцарапать глаза. Витька поднял с земли сук и запустил в летучих мышей. Ночные твари так же бесшумно исчезли, как и появились.

Витька слышал соловьиные трели, но на душе у него не стало светлее. Он думал об Алле.

После того вечера, когда они сидели под деревом, Аллу будто подменили. Она стала держаться с Витькой холодно, перестала замечать его. И хотя Витьке хотелось откровенно поговорить с ней, он так и не решился. В синих девчоночьих глазах было такое выражение, что Витька понял: лучше не трогать ее. Он видел: чем больше он вздыхает и смотрит на нее, тем Алла холоднее и неприступнее. Они почти перестали разговаривать. Витька ночами не спал, думал о ней, а утром тоже делал вид, что Аллы Бортниковой — Принцессы на горошине — не существует. Правда, это ему плохо удавалось. Иногда, сам того не замечая, он смотрел на нее, пока она не поджимала губы и не отворачивалась. И тогда Витька клялся, что больше вообще не посмотрит в ее сторону. И снова смотрел…

Прямо над ухом гукнула птица… Витька вздрогнул и поднялся с похолодавшей земли. Ручей курлыкал, булькал, причмокивал. Поскрипывала осока. Над водой поднимался плотный белый туман. Снова гукнула птица, чуть дальше. Немного погодя откликнулась другая. Так они и стали перекликаться: гукнет одна, ответит другая. Наверное, птицы были давно знакомы, потому что не спешили друг к другу. Переговаривались, как добрые соседи.

Вершины деревьев уткнулись в холодно мерцающее небо. Иногда раздавался негромкий писк, шуршание крыльев — и снова тишина. За спиной по очереди все глуше гукали птицы. Видно, им было о чем поговорить.

Витька стоял под деревом и слушал лес. И в голове его роились невеселые мысли, которые и высказать-то было некому… Разве что Верочке? Она молодец, все понимает. Однако с Верочкой Витьке Грохотову совсем не хотелось разговаривать…

Напрасно Алла потом говорила, что Витька шпионил за ними: прятался за деревьями, подглядывал, крался следом. Ничего подобного не было…

Витька пошел по знакомой тропинке к палатке. Услышав голоса, он замер на месте. Впереди под огромной мохнатой елью, будто под шатром, стояли двое. Одна фигура сливалась с темнотой, другая была в светлом. О чем они говорили, Витька не слышал. Он слышал раздраженный голос Аллы и журчащий — Ильи. Затем фигура в белом отодвинулась, взмахнула тонкой рукой и раздался звук пощечины.

— Правильно говорит Верочка, что ты дурак! — отчетливо произнесла Алла.

— Сама дура… — огрызнулся Илья.

Дальше все произошло помимо воли Витьки: он метнулся к ним и наотмашь залепил Илье по другой щеке. Тот секунду обалдело смотрел на него, потом, пробормотав: «Ах ты, поганец!..» — бросился на Витьку. Они схватились. От чувствительного удара в скулу у Витьки поплыли знакомые круги в глазах: желто-зеленые. Когда это прошло, он двинул Илье в глаз. Тот ойкнул и отступил. В этот момент Витька услышал:

— Ходишь по пятам? Следишь? Я тебя не нанимала сторожем… Ты мне противен, понимаешь, противен!..

Это говорила Алла. И в голосе ее — это больнее всего ранило Витьку — была ненависть.

Треснул сучок. Белая тень мелькнула между деревьев и исчезла. Витька стоял на месте и смотрел ей вслед. Стволы перестали шататься, а звезды мельтешить. Вместе с Аллой исчезли тяжесть и гнев. Витька повернул голову и встретился глазами с Ильей. Тот растирал двумя пальцами щеку под глазом.

— За что же ты меня? — беззлобно спросил он.

— Будто не знаешь…

— Какие-то вы все ненормальные, — проворчал Илья. — Эта ни за что ни про что по щеке съездила… А что я ей сказал? Что люба она мне… Даже пальцем не дотронулся… Теперь этот налетел… У тебя же башка еще не зажила, чудак! А туда же — драться!

— Приложи что-нибудь холодное, — посоветовал Витька. Он понял, что Илья тоже обижен, и, может быть, даже больше, чем он сам.

— Ты не говори бате, — помолчав, сказал Илья. — Мало ли чего бывает… Знал бы, что она такая, вовек бы и не подошел… На вид настоящая девушка, а на самом деле малолетка.

— С чего ты взял, что я бате скажу? — посмотрел на него Витька.

— Я ж знал, что ты парень свой, — повеселел Илья. — Здорово она нам врезала, а?..

— Тебя, я смотрю, ничем не прошибешь… — усмехнулся Витька. — Толстокожий ты человек, Илья!

ГЛАВА ШЕСТАЯ. БОЕВОЕ ЗАДАНИЕ

Утром полк стал сворачиваться. Бойцы вытаскивали из землянок свои пожитки, тут же на мху делали из шинелей тугие скатки. Старшины выдавали автоматы, карабины и патроны к ним. Возле походной кухни стоял грузовик с откинутыми бортами. Повар и его помощник раскладывали сухой паек. Озабоченный и серьезный Илья с планшетом на боку сновал взад-вперед. Разыскав командира роты, передавал приказание подполковника.

Лес наполнился всевозможными звуками: голосами, бряцаньем оружия, ударами топоров о дерево, фырканьем моторов. Два бойца вытащили колья, и белая командирская палатка, в которой ребята провели столько спокойных ночей, огромным полотнищем упала на землю. Ее в два счета свернули в тугой ком и запихали в зеленый мешок.

Все что-то делали, суетились, лишь Витька Грохотов и девочки не принимали в этом никакого участия. Они сидели на поваленном дереве — Алла и Верочка рядом, Витька поодаль — и смотрели. На душе у них было невесело. Оно и понятно: когда люди куда-то спешат, собираются, а ты сидишь и только смотришь, всегда становится грустно.

Сидора Владимировича они видели издали: он прошел вместе с командирами рот в сторону штаба. Увидев ребят, сиротливо сидящих на отшибе, он крикнул им, чтобы подождали его. Вот они сидят и ждут командира полка, чтобы попрощаться.

У ног ребят лежали пожитки: два вещевых мешка и маленький узелок, принадлежавший Верочке.

— Ты ночью плакала? — спросила Верочка.

— Глупости, — ответила Алла, взглянув на нахохлившегося Витьку.

— У тебя глаза заплаканные… Понимаю, тебе жаль расставаться с Илюшей.

— Оставь, пожалуйста, меня в покое, — сказала Алла. Верочка сбоку посмотрела на нее и пожала плечами.

— Никому слова не скажи: не люди, а сплошные комки нервов… — Она обернулась к Витьке. — С тобой можно разговаривать?

Витька сидел бледный, осунувшийся. У него открылся шов и всю ночь из трещины сочилась кровь. Утром пришлось идти к полковому врачу и снова бинтовать голову. Настроение у Витьки было скверное. После перевязки он забежал в штаб, но толком поговорить с Колей не удалось. Бэс вместе с писарем и начфином укладывал в несгораемые ящики документы. Обещал, когда все закончат, забежать к Витьке.

— Когда женщина к тебе обращается, невежливо молчать, — заметила Верочка, не получив от Витьки никакого ответа.

— Что? — спросил он.

— Ты ночью все время ворочался и стонал… Тебе плохой сон приснился?

— Вы, девочки, тут поговорите, а я пойду прогуляюсь, — сказал Витька и поднялся с бревна.

— И ты рассердился, — произнесла Верочка.

Из-за деревьев вывернулась долговязая фигура Коли. Форма все еще мешком сидела на нем. Гимнастерка в плечах была широкая, а рукава короткие. В раструбах кирзовых сапог торчали длинные ноги. Если у других пилотка щеголевато пирожком сидела на голове, то у Бэса она была нахлобучена на самые глаза, прикрытые очками.

Коля подошел к девочкам и поправил брезентовый ремень, сползавший набок.

— Вот уходим, — смущенно сообщил он. — На фронт.

— Коля, ты такой длинный, — сказала Верочка, — не высовывайся, пожалуйста, из окопа, а то в тебя чем-нибудь попадут.

— Я пока при штабе.

— И служи там, — посоветовала Алла. — Ты ведь мирный человек.

— Ты совсем не похож на военного, — подтвердила Верочка.

— Я карабин получил, — сказал Коля. — И два подсумка с патронами.

— Выстрели разок, а? — попросила Верочка. Алла посмотрела на нее и улыбнулась.

— То ты рассуждаешь, как взрослая, а то такое ляпнешь…

— А чего? — сказал Коля. — Можно и выстрелить. Верочка спрыгнула с бревна и закружилась вокруг Бэса.

— И мне дашь, ладно? Один разик. Я в небо выпалю. Дашь, Коля?

— Сначала нужно Витьку найти, — сказал Бэс.

— Он к ручью пошел, — сказала Алла.

— Я его найду, а потом постреляем, — пообещал Коля и отправился к ручью.

— Если есть на свете боженька, то пусть он сделает так, чтобы Коля остался живой, — сложив руки на груди и вперив очи в небо, торжественно произнесла Верочка.

— Самое интересное, что боженьки-то нет, — сказала Алла.

— Я совершила большой грех, — вздохнула Верочка.

— Ну-ну, расскажи.

— Ты будешь после этого со мной дружить?

— Я подумаю…

— Ладно, расскажу, — сказала Верочка. — В прошлом году мы с папой ездили на юг. В Старый Крым. Жили там у одной тетеньки на веранде. Акация росла у самой стены. И на одном листке жил большой умный молибога. Длинный, зеленый, и лапки все время сложены на груди. Он как увидит меня, так глазами начинает вращать. Я ему на лист клала разную еду. Молибога все съедал. Ему очень нравилось жить на веранде. Когда я ложилась спать, то всегда говорила ему «спокойной ночи», а он мне кланялся и хлопал в лапки…

Верочка задумалась и замолчала. Юг, море, акация и какой-то молибога…

— В чем же твой грех? — спросила Алла.

— Я убила его, — шепотом сказала Верочка. — Насмерть!

— Как же ты так, Верочка!

— Я пришла с моря и вижу: мой молибога держит в лапках красивую бабочку и откусывает ей голову… Я подбежала к нему и прихлопнула. Он лопнул, а глаза его долго-долго вращались… И он, лежа на боку, все время мне кланялся… До сих пор, как вспомню, так… заплакать хочется.

— Из-за какой-то букашки расстраиваться, — усмехнулась Алла.

— Бабушка сказала: грех убивать кого бы то ни было. У нас в доме по печке и полу ползали большие черные тараканы. И никто их не убивал.

— Ты больше слушай бабушек, — сказала Алла.

— Моя бабушка очень хорошая… Почему я ее не должна слушать?

На это Алла не нашлась что ответить.

Коля Бэс нашел Витьку на опушке леса. Он сидел на трухлявом пне и разматывал с головы бинт. Губы стиснуты, серые глаза злые.

— Чего это ты разматываешь свою чалму? — спросил Коля.

— К черту! — буркнул Витька и исподлобья посмотрел на приятеля. — На тебе форма сидит, как на корове седло… Ну кто так пилотку носит? А пряжка где у тебя? Не позорь ты, Бэс, Красную Армию… Коля поправил ремень, пилотку и вздохнул:

— Начштаба ругает, старшина — и ты теперь…

— А меня вот никто не ругает, — с горечью вырвалось у Витьки.

— Объясни мне все-таки, зачем ты голову разбинтовываешь?

— Пойду к командиру полка и изо всей силы ударю себя по кумполу… Пусть посмотрит, больной я или нет!

— Этот рискованный эксперимент не понадобится, — сказал Коля. — Я принес тебе продовольственный и вещевой аттестаты… Так что можешь снова обмотать свою дурную башку бинтом.

Витьку будто пружиной подбросило с пня.

— Покажи! — потребовал он.

И пока Коля неторопливо лез в грудной карман гимнастерки за бумагами, Витька, наступая на бинт, приплясывал на месте. Глаза его следили за каждым Колиным движением, а губы то складывались в улыбке, то поджимались. Схватив аттестаты, Витька один раз, второй и третий прочитал, что там написано, и, больше не сдерживая радости, засмеялся. Смеялся Витька Грохотов редко, но очень заразительно. И во рту его чернела дырка на месте выбитого полицаем Семеновым зуба. Глядя на него, Коля тоже заулыбался.

— Посмотрим, как на тебе будет сидеть форма, — сказал он.

— Можно сейчас получать? — спросил Витька.

— Старшина Зайцев уже скучает…

— А оружие? Автомат дадут?

— Сразу ему автомат, — усмехнулся Коля. — Сначала винтовку потаскай, как я.

— Ну что же ты стоишь, черт длинный? — ударил его Витька кулаком в грудь.

— Пошли к старшине!

Уже полк строился в походную колонну и слышались протяжные команды: «Третья рота-а, станови-ись! Равнение на ле-во!» — а Витька и старшина Зайцев стояли в крытом грузовике и смотрели друг на друга.

— Ну че ты на меня вылупился? — говорил старшина, почесывая переносицу. — Красная Армия принимает в свои доблестные ряды мужчин, а не пацанов. Соответственно и обмундирование шьется для мужчин, а не детишек… Где я тебе возьму мальчиковый размер? Ну ты сам пораскинь мозгами, где я возьму? Я ж не виноват, что ты ростом немножко поболе винтовки. Причем без штыка, ясно?

— Этот Илья всего на полголовы выше меня, — сказал Витька. — А у него форма тютелька в тютельку.

— Илья… — ухмыльнулся старшина. — Он в армии второй год. Ему на заказ сшили.

— Может, еще поищем?

— Мы ж и так с тобой все тюки переворошили… Нету у меня твоего размера, хоть убей!

Витька развернул новенькую гимнастерку, галифе. Все было безнадежно велико. Ладно, нижнее белье. Его не видно, а вот как быть с формой? Гимнастерка до колен, а галифе до самых подмышек. Сапоги и пилотка подошли. И то потому, что у Витьки большая нога, а на голове бинт.

— Как я на глаза покажусь командиру полка? — сказал Витька.

— А кем он тебе доводится? — полюбопытствовал Зайцев.

— Дядя, — соврал Витька. — Родной дядя.

— Погляжу-ка еще в том тюке, — сказал старшина и, кряхтя, полез по мешкам с формой в дальний угол. Но и там ничего подходящего не обнаружил.

— «Ну и завскладом у меня в полку», — скажет дядя, увидев меня в этом балахоне, — сказал Витька и понял, что переборщил.

Старшина сгреб приготовленное для Витьки обмундирование и отложил в сторонку.

— Гуляй, — сказал он.

— Давайте какое есть, — испугался Витька.

— Завскладом в полку что надо, — сказал Зайцев о себе в третьем лице. — И бойцы у него одеты, как положено. Раз ты зачислен в полк, будешь и ты одет, как положено. Ясно?

— Мне сейчас нужно, — сказал Витька.

— Есть тут один хороший портной… В третьей роте. В модном ателье на гражданке работал. Он за два дня перешьет. Вручную. На первом привале приходи на примерку. Ясно?

— Ясно, — уныло ответил Витька и спрыгнул с машины на землю. Очень уж ему хотелось сразу облачиться в военную форму. А теперь придется ждать два дня.

— Винтовку-то хоть дайте! — спохватился он, заглядывая в приоткрытую дверь кузова.

— Пока на тебе нет формы, кто ты есть? — сказал старшина. — Ты есть гражданская личность. А гражданской личности оружие не положено. Ясно?

— Положено — не положено… — проворчал Витька и постучал по дощатому кузову ладонью. — Пилотку-то можно? Она в самый раз.

— Пилотку? — заколебался старшина.

— У вас их тыща штук, — сказал Витька.

— Не положено, — сказал старшина. — Но так и быть, выдам тебе пилотку, очень уж ты мне нравишься…

— Жмот, — буркнул под нос Витька, но старшина услыхал.

— Что ты сказал? — спросил он.

— Вы мне тоже нравитесь, — сказал Витька. Водрузив новенькую пилотку на забинтованную голову, Витька пошел разыскивать Колю Бэса, но, оказывается, его самого разыскивают. Запыхавшийся ординарец Илья, выскочивший из-за колонны грузовиков, подбежал к нему и официально заявил:

— Боец Грохотов, вас требует к себе командир полка! — И, вытерев пилоткой пот со лба, другим голосом сказал: — Где тебя чёрт носит? По всему лагерю бегаю!

— Такая у тебя, брат, должность, — заметил Витька. Настроение у него было хорошее, и он больше не сердился на Илью, хотя и не испытывал к нему симпатии.

— Командир в штабе, — сказал Илья. — Правда, штаба уже нет… У машины он. Тебя ждет, будто ты какая-нибудь важная шишка!

— А девчонки?

— Тоже там. С батей беседуют.

— А Коля Бэс?

— Бэс? — удивился Илья. — В нашем полку бесы не водятся…

— Пошли, — сказал Витька. — Остряк-самоучка!

Бойцы, построившись в колонну по два, покидали лагерь. В полном боевом снаряжении они неторопливо шагали в ногу. Голова колонны давно скрылась в лесу, а хвост свернулся кольцами на широкой лесной поляне. Глухой равномерный топот, скрип сапог, побрякивание котелков и фляжек, негромкие отрывистые слова команды. Командиры взводов и рот шли сбоку колонны.

Подполковник, широкоплечий, без фуражки, сидел на маленьком раскладном стуле и запечатывал в коричневый конверт какую-то важную бумагу. Рядом, вытянувшись в струнку, стоял связной. К сосне привязана оседланная лошадь. Немного поодаль стояли еще несколько командиров. Ладонщиков передал пакет связному, тот козырнул, отвязал лошадь и, ловко вскочив в седло, покружился по поляне и ускакал.

— Вы меня звали? — спросил Витька, подходя к подполковнику. Тот взглянул на него и покачал головой.

— Почему не в форме?

— Велика, — ответил Витька. — Тут портной есть, в третьей роте, через два дня подгонит по росту.

— Придется ехать так, — сказал Ладонщиков.

— Ехать? — насторожился Витька. — Куда?

— Перченко! — позвал подполковник. — Сухой паек получил?

— Так точно! — бодро ответил Илья.

Витька и не знал, что у него такая веселая фамилия — Перченко.

Ладонщиков достал из кармана гимнастерки какие-то бумаги и положил на колено. Витька вдруг заметил, что в темно-русых волосах Сидора Владимировича много седины. Когда он приезжал на побывку к брату, этого не было. Не было и глубоких морщин у губ, холодного блеска в глазах.

— Есть для тебя ответственное задание…

— Какое? — спросил Витька.

— Об этом не спрашивают, — сказал подполковник. — Если нужно, тебе скажут.

Витька вспомнил, как ему старшина только что говорил: человек без формы есть гражданская личность… А гражданская личность может говорить все что хочет. И Витька сказал:

— Это неправильно. Боец должен знать, на что он идет. Тогда и задание выполнять веселее.

Подполковник с любопытством посмотрел на мальчишку; взъерошенный, голова кое-как обмотана бинтом, глаза дерзкие, твердый упрямый подбородок. Парень с характером, ничего не скажешь.

— Спасибо, боец Грохотов, — стараясь быть серьезным, сказал Ладонщиков, — разъяснил… Может быть, ты и полком сможешь командовать?

— Мне бы что-нибудь полегче… В разведку, например.

Витька понял, что у командира полка хорошее настроение и можно говорить, что хочешь. К их разговору прислушивались командиры. Один из них, высокий, худощавый, пристально смотрел на Витьку. На петлицах — две шпалы. Витька вспомнил, что видел его в машине, когда Ладонщиков подобрал их на шоссе после бомбежки.

Подполковник повернулся к худощавому и сказал:

— Это и есть тот самый Грохотов… Майор подошел к Витьке и протянул руку:

— Будем знакомы, Виктор Грохотов… Комиссар полка Мельников… Леонид Иванович.

Витька пожал сухую шершавую руку. Волосы у майора зачесаны назад, лицо доброе. На гимнастерке орден Красного Знамени и медаль «XX лет РККА».

— Хочу дать ему одно ответственное задание, — сказал Ладонщиков. — Но вот не уверен, справится ли?

Витька молчал. Он еще не знал, что это за задание, но оно ему уже не нравилось. Что-то темнит комполка! Было бы серьезное задание, много не разглагольствовал бы: выполняйте, боец Грохотов, и дело с концом!

— А что за задание? — спросил Леонид Иванович.

— Он должен доставить в Пермь один важный пакет… и…

— Не справлюсь, — перебил Витька. — Я крепко сплю, у меня ночью украдут!

— …и сопровождать группу людей.

— Каких людей? — спросил Витька. Настроение у него сразу испортилось. Все ясно, Ладонщиков хочет от него отделаться, вот и посылает к черту на кулички, лишь бы подальше от фронта.

— Перебивать командира не полагается, — нахмурившись, продолжал подполковник. — Это раз. Приказ командира — закон для подчиненного. Это два.

— Бойцы идут на фронт, а меня посылают куда-то в Пермь! К мамонтам!

— Что-то я не встречал в Перми мамонтов, — улыбнулся Ладонщиков.

— Пошлите кого-нибудь другого.

Ладонщиков взглянул на замполита.

— Как вам нравится наш новый боец?

— Я думаю, его можно простить, — сказал Леонид Иванович. — Гражданский человек… Пообвыкнет.

— Перченко! — позвал подполковник.

Илья — руки по швам — вытянулся перед ним. Командир полка внимательно посмотрел на него.

— Что это у тебя?

— Споткнулся, товарищ командир полка! — весело гаркнул Илья.

— О чей-то кулак? — усмехнулся подполковник.

— Кто меня ударит, тот и двух дней не проживет, — лихо ответил ординарец.

Витька только подивился такому нахальству.

— Отвезешь на санитарной машине бойца Грохотова и вверенную ему команду на станцию. И мигом назад. Первый привал будет в Ново-Березае.

— Есть! — козырнул Илья и, повернувшись на каблуках, побежал к машинам, фырчавшим в перелеске.

Ладонщиков достал из полевой сумки коричневый конверт, вложил в него бумаги и тщательно заклеил. На конверте авторучкой надписал адрес. Подождав, пока высохнут чернила, протянул штабному офицеру.

— Сургучную печать!

Витька понял, что спорить бесполезно. Он отвернулся и стал смотреть, как бойцы оттаскивают в сторону противотанковую пушку, зацепившуюся колесом за тонкую елку. Ствол пушки зачехлен, на броневом щите пять маленьких звездочек — количество подбитых танков. Витька почувствовал, как чья-то рука легла на его плечо.

— Ну, чего нос повесил, Грохотов? — сказал Леонид Иванович. — Еще навоюешься.

От штабной машины к командиру полка, неестественно вытянувшись и как-то боком, приближался Коля Бэс. Лицо его было сосредоточенно, брови сдвинуты. Он нелепо выбрасывал вперед длинные ноги в просторных сапогах и подносил к уху вывернутую ладонь. Пилотка была заткнута за пояс. Даже Витька знал, что без головного убора честь отдавать не полагается. Коля, однако, отдал честь и отрапортовал:

— Сидор Владимирович… — он запнулся. — Товарищ подполковник, ваше указание я выполнил. Документы готовы. Вот они. — И протянул Ладонщикову несколько отпечатанных на машинке бумажек.

— К пустой голове руку не подносят, — сказал подполковник и взглянул на Мельникова.

Коля, все еще держа руку у уха, пощупал пальцами голову и растерянно снял очки. Без очков вид у него совсем стал смущенный.

— Где же она? — произнес он.

— За ремнем, — подсказал Витька. Он с трудом сдержался, чтобы не расхохотаться. Очень уж потешный вид был у бравого солдата Коли Бэса.

Остальные тоже улыбались. Бэс торопливо натянул пилотку на уши и спросил:

— Можно идти?

Подполковник кивнул, а когда Коля ушел к штабной машине, сказал замполиту:

— Немецкий хорошо знает, шельмец.

Принесли пакет с сургучными печатями на каждом углу. Ладонщиков протянул Витьке пакет и документы, принесенные Колей.

— Вот пакет, передашь по адресу, указанному на конверте. А это воинское требование на билет, продовольственный аттестат. На любой станции, в комендатуре, можешь отовариваться.

Витька взял документы, мельком глянул на конверт и пробурчал:

— Можно бы и по почте…

— И людей тоже по почте? — спросил Ладонщиков. Витька уже начал догадываться, про каких людей толкует командир полка… Когда приехал Илья на санитарной крытой машине, Витька присвистнул: так и есть. В кузове на длинной узкой скамейке сидели Алла и Верочка.

Колонна растянулась на два километра. Илья с трудом пробирался по узкой лесной дороге. Он неистово сигналил, высовывался из кабины и ругался с бойцами, неохотно уступавшими дорогу.

— Раненых везу! — орал Перченко. — К хирургу, на операцию!

Витька сидел рядом с шофером, как и полагается старшему группы. В кузове примолкли «раненые» — Алла и Верочка. Там же был вещевой мешок с сухим пайком. Девчонок Грохотов должен был доставить в Пермь к матери Ладонщикова. В письме подполковник просил приютить у себя девочек до конца войны. И посылал свой денежный аттестат, а также сообщал, что вся его семья погибла во время бомбежки в первый же день войны… Жена — Елена Ивановна и дети — Саша и Рая.

Витька ничего об этом не знал. Он сердился на весь мир. С таким трудом его зачислили в полк и вот посылают совсем в другую сторону от фронта. В глубокий тыл. Правда, ему дали красноармейскую книжку, в которой черным по белому написано, что он, Виктор Иванович Грохотов, является бойцом Красной Армии. В книжке указан номер полевой почты. И устно Ладонщиков объяснил ему, как добраться назад до части. Так что тут без обмана. Доставит Витька девчонок до места и в тот же день — обратно. И все-таки было обидно, что он не шагает в колонне рядом со всеми. Перед отъездом Витька забежал к старшине Зайцеву и сказал, что выполняет боевое задание командира полка и чтобы к его возвращению форма была готова. Зайцев тут же разыскал портного — сутулого пожилого бойца — и тот снял мерку.

В самый последний момент, перед тем как уезжать из части, куда-то исчезла Верочка. Витька с ног сбился, разыскивая ее. Где-то близко один за другим раздались два винтовочных выстрела, а скоро появилась Верочка, возбужденная и довольная. За ней вышагивал Коля Бэс с винтовкой на плече.

— Ну ты и даешь, — сказал Витька, взглянув на Бэса.

Коля только ухмыльнулся и, чего Витька уж совсем не ожидал от него, обнял по очереди Аллу и Верочку и поцеловал. С Витькой целоваться не стал, пожал руку.

— Коля, ты не забудешь про Белый город? — спросила Верочка. — Мы там обязательно должны после войны встретиться.

— Я тебе привезу из Берлина трофей, — сказал Коля.

— Очень прошу тебя: не высовывайся из окопа, — предупредила Верочка.

— Мы будем скучать без тебя, — грустно посмотрела на него Алла. И Витька заметил в ее глазах слезы. Это удивительно: Алла редко плакала.

— А в Белом городе мы обязательно встретимся, — сказал Коля. — Если… если доживем до конца войны…

— Доживем! — воскликнула Верочка. — Обязательно доживем.

…Наконец санитарный фургон вырвался на шоссе. Илья тут же дал газ, и только замелькали по сторонам сосны, ели, кусты, запели телеграфные столбы. Встречные тяжело нагруженные грузовики с шуршанием и скрежетом проносились мимо. Ветер свистел в ветровых стеклах, упруго толкался в дощатый фургон, и он поскрипывал. Илья небрежно пошевеливал баранкой и насвистывал.

— Везет же некоторым… — сказал он. — В командировку сдут. А тут через два дня снова в пекло.

— Давай поменяемся?

— На Полтавщине сейчас благодать… Вишняпоспела. Вечерами дивчины собираются возле белых хат и песни спивают…

Илья вдруг затормозил и съехал на обочину.

— Ты иди в кузов, а Алла пускай сюда садится… Девчонка все-таки, неудобно…

— Давай рули! — сказал Витька. — Удобно…

Илья покосился на него, но спорить не стал. Дал газ и выехал на шоссе.

Больше до самой станции они не сказали друг другу ни слова.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. О ЧЕМ ГОВОРЯТ В ВАГОНАХ

— Я буду жаловаться! — возмущался Витька. — Два дня сидим, как дураки, на вокзале. Сколько уже поездов ушло! У меня требование на билет!

Он совал помощнику коменданта листок с внушительной красной полоской наискосок. Но младшего лейтенанта требованием не удивишь. Он со скучающим видом смотрел на беспокойного мальчишку и думал совсем о другом. За высоким пыльным окном двигались товарные и пассажирские вагоны. На письменном столе дребезжал металлический чернильный прибор. Рядом с ним лежала форменная фуражка младшего лейтенанта.

Чувствовалось, что помощник коменданта давно как следует не высыпался. Лицо помятое. Казалось, стоит Витьке выйти из кабинета, как он положит голову на письменный стол и мертвецки заснет.

— Кто ты такой? — наконец обратил на Грохотова внимание младший лейтенант.

— Воспитанник пехотно-стрелкового полка… — Витька для внушительности понизил голос и назвал номер полевой почты.

— Ты мне шарики не вкручивай, — сказал помощник коменданта. — Никакой ты не воспитанник, а обыкновенная сопля. Сколько тебе лет?

— Посмотрите мои документы! — Витька даже стал заикаться от негодования.

Младший лейтенант взял бумаги и, мучительно сосредоточившись, стал изучать.

— Как вы можете такое говорить? Сопля! Я, может быть, главный разведчик в полку… Сам командир…

— Помолчи, — оборвал младший лейтенант и поморщился, будто от головной боли.

— У меня особой важности пакет есть, — выложил последний козырь Витька и, выхватив из-за пазухи коричневый конверт с печатями, издали показал, но помощник коменданта даже головы не поднял.

— А где фотокарточка? — спросил он, поднимая мутные глаза на Витьку.

— Какая фотокарточка? — растерялся тот.

— Вот тут на документе должна быть фотокарточка… А ее нет. Так что, рядовой Грохотов, твои документы не действительны. Ты мог эту книжку найти или спереть.

— Я буду жаловаться, — сказал Витька. Он слышал, как повторял эту фразу дежурному один гражданин в тюбетейке. И его в конце концов отправили на паровозе. Вместе с женщиной и тремя чемоданами. И Витька тоже стал при каждом удобном случае говорить, что будет жаловаться, хотя кому и зачем, он и сам не знал.

— Придется тебя, братец, задержать.

— Мне красноармейскую книжку выдали в лесу, где полк формировался. Где там найдешь фотографа?

— Про какой ты пакет толковал?

Витька протянул конверт с печатями. Младший лейтенант прочитал адрес, пощупал сургучные печати. Еще раз прочитал требование, полистал красноармейскую книжку.

— Может, ты шпион какой-нибудь, — сказал он. — Почем я знаю.

— Не стыдно вам такое говорить, — расстроился Витька.

Если бы мог, он бы заплакал.

— Если ты боец, то где твоя форма?

— Меня ведь только зачислили воспитанником в полк, там написано… А форму еще не сшили!

— Вот что, — сказал лейтенант, — забирай свои бумаги и выметайся отсюда! И чтобы больше я тебя не видел, понял?

— Товарищ комендант, — понизив голос, сказал Витька. — Я должен вам открыть тайну…

Помощник коменданта с интересом посмотрел на него.

— Я сопровождаю дочерей Маршала Советского Союза, — выпалил Витька и даже зажмурился.

— Какого маршала?

— Тимошенко, — ляпнул Витька первую пришедшую на ум известную фамилию.

— Где они? — лицо коменданта стало заинтересованным.

— Кто?

— Ну, дочери маршала.

— На вокзале. Сидят и плачут.

— Пошли, — решительно сказал младший лейтенант и надел фуражку.

— Вы их не спрашивайте про этого… маршала… Им не велено говорить, — уже на ходу предупредил Витька.

Помощник коменданта лично посадил Витьку, Аллу и Верочку в пассажирский вагон. Освободил для них место на скамейке, попросив оттуда двух мешочниц. С интересом разглядывая девчонок, громко сказал:

— Поезд следует до Ярославля. Там обратитесь к коменданту. Он вас посадит на пермский. А вас, граждане, прошу не притеснять… — младший лейтенант запнулся, так как не решился назвать их детьми, — молодежь.

— Слышали, граждане? — на всякий случай сказал Витька и посмотрел на рассерженных спекулянток, которые устроились в проходе на своих мешках, набитых продуктами.

Помощник коменданта козырнул девочкам и, бормоча:

«Прошу пропустить!» — двинулся к выходу.

— Даже не верится, что мы поедем, — вздохнула Верочка.

— Сидор Владимирович очень добрый, — сказала Алла. — Но удобно ли ехать к его матери?

— Он сказал, что мать будет рада, — не глядя на нее, заметил Витька. — И потом, он знает, что делает.

— Вот так приедем к чужому человеку и скажем: мы будем у вас жить…

— Так и скажете, — сказал Витька.

— Если мы ей не понравимся, то уйдем, — сказала Верочка.

— Я тебе уйду, — взглянул на нее Витька. Послышался вой сирены. «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» — проникновенно объявил диктор по радио. Люди по перрону забегали еще быстрее. В вагоне стихли разговоры, пассажиры прислушивались к тому, что делается за окном. Сирена то взвывала громче, то затихала. Людей на перроне стало меньше. Все бежали в одну сторону.

— Что же он стоит?! — вырвалось у кого-то. — Трогался бы!

— Тут нас набралось, как сельдей… — сказал другой. — И не выскочишь.

Поезд тронулся, когда громко затявкали зенитки. Из-за нарастающего стука колес не было слышно самолетов. Люди в вагоне молчали. У многих лица стали бледными и сосредоточенными. Мешочницы прижались друг к другу. Одна из них, в сиреневом платке, украдкой перекрестилась.

Все быстрее бегут вагоны. Мимо проплывают станционные постройки, депо, будка стрелочника. Женщина в телогрейке держит свернутый в трубку флажок, а сама смотрит на небо. «Скорее, скорее, скорее!» — торопятся колеса, но первый взрыв заставил вагон качнуться. Второй, третий взрывы прогремели в стороне. Стук колес, выстрелы зениток, взрывы бомб — все это сливалось в один непрерывный грохот. Поезд набрал скорость и убегал на всех парах со станции. Вот остался позади последний деревянный дом и замелькали кусты, деревья…

Поезд ушел из-под бомбежки. В вагоне заговорили все разом. Кто-то стал рассказывать, как бомба угодила в городскую баню. Голые люди с тазами, вениками и мочалками в руках стали разбегаться в разные стороны… А в них сверху из пулеметов шпарят!

За два дня, что они ждали поезда, станцию бомбили три раза. Три раза они сломя голову бежали в бомбоубежище и там отсиживались, пока по радио не объявляли отбой. Они бы, конечно, уехали раньше, но одна бомба угодила в железнодорожный мост — и его два дня восстанавливали. В какой-то мере Витька оценил слова Ладонщикова, что задание он получил ответственное и трудное. Два дня просидеть в грязном вокзале без крыши и окон и поминутно ожидать налета — это не каждый выдержит. Некоторые, побросав громоздкие вещи, уходили со станции пешком. Многих увозили на санитарных машинах в госпиталь, а кому совсем не повезло — на местное кладбище.

Верочка смотрела в окно. Поезд огибал огромное озеро. Заходящее солнце, большое и красное, висело над синей с желтыми бликами водой. На плесе застыли черные лодки. Длинные камышовые метелки нагнулись над тихой водой. Среди кувшинок белели лилии. Состав нырнул в лесную просеку, и сразу стало сумрачно.

У Витьки одеревенела нога, но он не решался пошевелиться: вплотную к нему сидела Алла. Несмотря на то, что они сидели так близко, ни она, ни Витька до первой остановки не обмолвились и тремя словами. Синие глаза Аллы прикрыты ресницами, коротко подстриженные волосы курчавятся на виске. Витька слышит ее дыхание, и ему кажется, что девушка спит.

Алла, положив голову на Верочкино плечо, задумчиво смотрела в окно. Солнце уже село, и в вечерних сумерках мелькали потемневшие кусты и стволы деревьев. У самой насыпи проплыл свежесметанный стог сена. Над стогом кружились вороны. Поезд нырнул в тоннель, стало темно, а грохот усилился.

— В вагоне погас свет, — сказал молодой лейтенант, сидевший напротив, — раздался поцелуй и звук пощечины… Слышали этот анекдот?

Тоннель оборвался, и снова за окном замелькали кусты, деревья, желтые поля и черные деревушки на пригорках.

— Ну и правильно, что он заработал пощечину, — сказала Верочка. — Нечего приставать…

— Какую пощечину? — спросила Алла.

— В том-то все и дело, что не он заработал, а другой, — улыбнулся танкист, глядя на Аллу.

— Вы бы тоже поцеловали, я вижу, — сказала Верочка.

— Твою подружку с удовольствием… — засмеялся лейтенант.

Алла взглянула на него и опустила глаза. И лицо у нее было непроницаемое.

— У вас, у мужчин, одно на уме, — неодобрительно заметила Верочка.

— Послушай, красавица, выходи за меня замуж? — разошелся лейтенант. — Как звать-то тебя?

— Не знает, как зовут, а жениться собирается, — возмутилась Верочка.

— Любовь с первого взгляда, детка, — улыбнулся танкист.

— Я бы за вас никогда замуж не пошла, — сказала Верочка.

— Что же так?

— Вы мне не нравитесь, — заявила она и отвернулась к окну.

Танкист, улыбаясь, что-то говорил Алле, что — Витька уже не слушал.

— Тетенька, садитесь, — уступил он свое место женщине с мешком. Та поспешно плюхнулась на скамью. Железнодорожник потеснился: женщина была полная и широкая в кости.

— До Ярославля? — спросил он.

— В Кунгур, родимый, — ответила она. — В Кунгур.

— Ты куда, Витя? — уставилась на Грохотова Верочка.

— На свежий воздух. Тут душно, — буркнул Витька и стал пробираться в тамбур. Он решил до самого Ярославля ехать в тамбуре.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЯРОСЛАВСКАЯ ИСТОРИЯ

Ярославль не бомбили. Большой вокзал гудел, в высоких каменных сводах пластами колыхался голубоватый махорочный дым. Люди сидели и лежали на длинных широких скамейках и прямо на полу.

Вокзал напоминал развороченный муравейник, а люди — сонных и вялых муравьев.

Как только поздней ночью прибыли в Ярославль, сосед по купе, расторопный лейтенант, уговорил девчонок пойти с ним в воинский зал, — там, дескать, посвободнее и можно отдохнуть. Витьке все это не нравилось, но пришлось идти с ними. В воинском зале действительно свободнее. Витьке гораздо больше по душе было провести ночь на свежем воздухе в привокзальном сквере.

Лейтенант отыскал свободное место и усадил на желтую скамью девчонок, а сам ушел в комендатуру. Ему нужно было выяснить кое-какие вопросы, так он сказал.

Верочка, положив голову Алле на колени, сразу задремала. Алла откинулась на спинку скамьи. От бессонной ночи под ее глазами образовались голубоватые тени. Витька поставил между собой и Аллой вещмешок и тоже сел на скамью. Он крепко сжал веки, но понял, что не заснет.

В высокие вокзальные окна, заклеенные газетными полосками, вползал сумеречный рассвет. Лица спящих и бодрствующих людей казались бледными и безжизненными. За окнами грохотали пассажирские и товарные поезда. Стекла тоненько позвякивали, а пол вздрагивал.

Верочка скоро уснула. Задремала, склонившись над ней, и Алла. Намотав на руку лямку вещмешка, клевал носом Витька Грохотов… Вдруг стало темно… Ночь. Откуда-то появилась Витькина мать и сказала, что постель готова, пора спать. Отцовская рука поставила на тумбочку возле Витькиной кровати огромный, как станционные часы, будильник. И механизм стал ровно и безжалостно отсчитывать секунды… Витька уронил тяжелую голову на грудь и заснул.

В это утро моросил дождь. Лохматые, с темными подпалинами облака плотно обложили небо. По закопченным вокзальным стеклам бежали грязные струйки. Блестели бурые крыши вагонов. С водосточных труб брызгали фонтанчики. В сквере встрепенулись, залопотали посвежевшей листвой липы и тополя.

Алла и Верочка сидели в вокзале, а Витька вместе с бойцами и командирами штурмовал военного коменданта и воинскую кассу. Он совал дежурным требование на билет, пакет с сургучными печатями, таинственно шептал, что сопровождает дочерей знаменитого маршала, но ничего не помогало. И только к полудню, когда он уже готов был на все плюнуть и ехать без билета, ему повезло: дежурный комендант прокомпостировал билет до Перми. Поезд отправлялся в 22:50.

Прыгая через ступеньку, радостный Витька влетел в вокзал и остановился, раскрыв рот: удобно расположившись на скамье, уписывали мясные консервы с белым хлебом Алла, Верочка и лейтенант-танкист. Двигая крепкими скулами, лейтенант рассказывал что-то смешное. Алла улыбалась, глядя на него.

— Вот, закомпостировал… — сказал Витька, держа в кулаке билеты.

— Сказал бы мне, я в два счета сделал бы, — взглянул на него танкист.

— Я думал, вы уехали.

— Это тебе, — Верочка протянула Витьке бутерброд. Витька покачал головой.

— У нас свой паек есть.

— Миша, подай, пожалуйста, нож, — попросила Алла. Витьке даже краска ударила в лицо: каким голосом она произнесла это имя «Миша». И как смотрит на него…

Лейтенант с улыбкой подал нож. Нижняя губа его довольно оттопырилась. Покопавшись в вещмешке, Миша достал несколько небольших кубиков в серебристой обертке.

— Это шоколад с какао, — сказал он. — Можно в воде растворить, а можно и так.

— Я лучше так, — заявила Верочка, разворачивая кубик.

— Присаживайся, телохранитель… — пригласил Миша. — И закусывай, не стесняйся.

— Не хочу, — буркнул Витька.

Он соврал. Есть хотелось здорово. От банки с консервами шел такой упоительный запах, что слюнки потекли. Занимаясь билетами, он совсем забыл про еду. Но сидеть рядом с самодовольным Мишей и есть его продукты Витьке не хотелось.

— Это еще вкуснее, чем шоколад, — сказала Верочка, откусывая от коричневого кубика. — Попробуй, Витя.

— Заканчивайте, у нас еще есть дела, — пробурчал Витька.

— Какие дела? — спросил лейтенант.

— Разные…

Дел никаких не было, это Витька просто так сказал.

— Вы закусывайте, а я пойду узнаю насчет поезда, — сказал он.

— Узнай, узнай… — усмехнулся лейтенант. Витька повернулся и вышел из вокзала.

Он бродил по пустынному перрону. В этот час ни один пассажирский поезд не отправлялся. Дождь перестал моросить. Серые облака совсем низко проносились над крышей вокзала. Дул ветер, и с тополей срывались увесистые капли. На запасных путях стояли длинные товарные составы. Возле них копошились сцепщики, рабочие в замасленных телогрейках. На рельсах, возле дымящего и свистящего паровоза сидели машинист и помощник и курили.

Казалось бы, все складывалось как нельзя лучше: билеты на руках, продукты получены, поезд отправляется точно по расписанию, а Витьку между тем глодало какое-то беспокойство. И есть хотелось все сильнее. Он подошел к мокрому окну и заглянул внутрь. Алла, Верочка и Миша пили чай.

Чего бы проще: прийти к ним, развязать мешок, достать хлеб, консервы и закусить как следует, но Витька не мог себя заставить сделать это. Витька, голодный и злой, бродил по перрону и ждал, когда настырный Миша покинет их. Но Миша не спешил. Покончив с чаем, он стал рассказывать что-то, и девчонки весело смеялись, слушая его. Все это Грохотов видел через окно.

Ходить надоело. Витька присел на влажную скамью и задумался. Сколько дней им добираться до Перми? Если по расписанию, то двое суток, только поезда теперь ходят как вздумается. Иногда стоят по нескольку часов на маленькой станции. И никто не знает почему. Скорее бы доставить девчонок до места и вернуться в полк. Где сейчас Коля Бэс и другие? И сшил ли портной из третьей роты форму?

Грохотов и не заметил, как задремал. Снился ему марширующий полк, Илья Перченко со своей медалью и старшина Зайцев, преподносящий ему на вытянутых руках новенькую форму и хромовые сапоги…

— Все на свете проспишь, приятель! — говорил старшина Зайцев и легонько постукивал новеньким сапогом по плечу.

Витька открыл глаза и увидел незнакомого железнодорожника в синем кителе с белыми пуговицами. Железнодорожник заглядывал ему в лицо и усмехался, — Вещички-то небось украли?

— Какие вещички? — всполошился Витька. Ему вдруг подумалось, что стащили обмундирование, которое ему приснилось.

— У нас тут недолго… Вчера на этой самой лавочке прикорнул гражданин с чемоданчиком. Проснулся, а чемоданчика-то нет! Волосы рвал на себе гражданин… В чемоданчике-то разные ценности были. Вот так-то, приятель!

— Какие еще ценности? — пробормотал Витька, окончательно просыпаясь. — Нет у меня никаких ценностей…

И пощупал рубаху под курткой, где были спрятаны документы и продовольственный аттестат.

— Куда едешь-то? — спросил железнодорожник.

— Отсюда не видать, — буркнул Витька. Спросонья гудела голова, и он был злой.

— По мне — хоть на край света, — сказал железнодорожник и, сплюнув, зашагал своей дорогой.

— Эй, дядя! — окликнул Витька. — Который час?

— Подыми свою неумытую харю-то, — ответил железнодорожник. — Часы над головой.

Витька взглянул на большие круглые часы и ахнул: он проспал три часа!

Витька влетел в гудящий голосами вокзал и на широкой скамейке увидел Верочку. Свернувшись калачиком, она сладко спала, подложив под порозовевшую щеку ладонь. Аллы и Миши не было. Не было и пухлого вещмешка с продуктами.

Мрачный и взъерошенный, Витька сидел на скамье и слушал Верочку.

— …Он и говорит ей: «Выходи за меня замуж? Парень я холостой, симпатичный…» — рассказывала Верочка. — Только мне он не нравится. Нос картошкой, глаза маленькие, нижняя губа, как у верблюда, оттопыривается…

— А она что? — перебил Витька.

— Смеется… Какая, говорит, я невеста?.. Я еще в куклы играю… А он говорит: «Чепуха это. Документов у тебя нет, а на вид можно вполне восемнадцать дать…» А потом стал хвастать, что он очень храбрый и на своем танке сто фашистов задавил.

— Врет, — пробурчал Витька.

— Пойдем, говорит, в загс, и нас в два счета запишут. Время военное, и с этим делом сейчас не тянут.

— И она пошла?

— Не перебивай, — нахмурила брови Верочка. — Я все по порядку… «Так вот, — говорит, — пойдем распишемся, а уж свадьбу как следует отпразднуем после войны…» Алла говорит, что ей совсем не хочется замуж, даже за такого храброго танкиста… Я бы тоже за него никогда не пошла. Нос картошкой, глаза маленькие…

— Губа как у верблюда, — перебил Витька. — Дальше что?

— Потом он еще что-то говорил… Кажется, про своего дедушку. У него дедушка на каторге сидел. В старое время…

— Теперь про дедушку! — рассердился Витька. — Ты про Аллу. Где она?

— Не знаю.

— Что было потом?

— Потом я заснула… Ты знаешь, много чаю выпила. Две больших кружки.

— Согласилась она или нет?

— Что согласилась?

— Ну, замуж выходить…

— Не нужен он ей такой. Нос картошкой…

— Хватит про нос и про картошку! — заорал Витька. — Скажешь ты наконец, где она?

— Не кричи, пожалуйста, — сказала Верочка. — Я не люблю этого.

— Попрощалась она с тобой или, может быть, просто погулять пошла?

— Кто-то поцеловал меня в щечку… — вспомнила Верочка. — Вот сюда. Не он ведь?..

Витька заметил, что на них смотрят два командира, — они сидели на соседней скамейке. Мысли прыгали в Витькиной голове, он не знал, что делать. Лицо у него расстроенное, он со свистом втягивал сквозь стиснутые зубы воздух. Верочка участливо посмотрела на него и успокоила:

— Ты не переживай, все равно она тебя не любила. Она никого не любит, я знаю.

— Что же делать?.. — сказал Витька. — Я должен ее найти и доставить в Пермь. У меня билет в кармане.

— Он ей руки целовал. Как на сцене. Женщинам очень нравится, когда руки целуют… Мог бы ты целовать руки?

— Какие еще руки?

— Ты не мог бы, — с грустью сказала Верочка.

Витька пристально посмотрел на нее и негромко спросил:

— Где мешок с продуктами?

Верочка испуганно нагнулась и зашарила руками под скамьей. Мешка там не было. Когда Верочка выпрямилась, глаза у нее были несчастными.

— Украли? — шепотом спросила она.

— Две буханки хлеба, четыре банки тушенки, килограмм сала, полкило сахару и десять пачек концентратов, — сосчитал Витька, загибая пальцы.

— Как только не стыдно людям, — жалобно произнесла Верочка. На глазах у нее слезы.

Но Витьке совсем не жаль ее. Не жаль ему и себя. Ведь он так и не позавтракал и не пообедал из-за своего проклятого упрямства. Он неизвестно зачем проспал на перроне три часа. И вот результаты: нет Аллы Бортниковой и мешка с продуктами!

— Может быть, она с собой захватила… вместо приданого, — сказал он и почувствовал, как в лицо ударила краска.

Верочка изумленно взглянула на него и тоже покраснела.

— Как ты можешь… — возмутилась она. — Ведь ты ее любишь. Ты не смеешь так думать!

Витька взял Верочку за плечи и посадил на скамью.

— Ты сиди здесь и не сходи с места, — строго наказал он. — Пойду искать ее…

— Вспомнила! — воскликнула Верочка. — Алла говорила, что ей нужно зайти к одной женщине… Помнишь, там, на аэродроме, лейтенант Юра? Он дал Алле свой адрес и очень просил к матери зайти, если будем в Ярославле.

— Помнишь адрес? — с надеждой взглянул на нее Витька.

Верочка покачала головой.

— Сашка Ладонщиков записывал…

— Как фамилия этого Юры?

— Он не сказал. Юра и Юра…

— Если еще и ты уйдешь… — сказал Витька.

— Я никуда не уйду от тебя, — проникновенно сказала Верочка.

Витька выскочил из вокзала и зажмурился: небо расчистилось, и яркое солнце слепило глаза. Сделав несколько шагов по каменным ступеням, он круто повернулся и бегом возвратился в зал.

— Пойдем со мной, — решительно заявил он Верочке. — Я знаю вашего брата… Оставь на полчаса — тут же замуж выскочите!

Третий день бродили по городу Витька и Верочка. Их поезд давно ушел и уже, наверное, приближался к Перми, а они все еще разыскивали Аллу. Витька почернел за эти дни, глаза его лихорадочно блестели. Верочка еле волочила ноги.

Оставить ее одну на вокзале Грохотов не решался. Утром, в полдень и вечером они приходили на эвакуационный пункт и, отстояв полчаса в очереди, получали тарелку похлебки и двести граммов хлеба. Иногда доставалось и второе: котлета с мыльным привкусом или говяжье рагу с вареной картошкой. Командиры перед отъездом поделились с ребятами продуктами. Так что у них в запасе была кое-какая еда. На дорогу. Кроме этого, можно было еще получить сухой паек по продовольственному аттестату. За двое суток. Витька сдуру в первый же день отоварился в Ярославле и сложил все в мешок, который был так ловко среди бела дня украден.

Легче было найти иголку в стоге сена, чем Аллу. В Ярославле много улиц, переулков, тупичков. За глухими бурыми и зелеными заборами укрылись одноэтажные деревянные домишки. За каждым забором — большой фруктовый сад. В листве ярко зеленели маленькие яблоки и груши. На тоненьких черенках поблескивала зреющая вишня. И много разных цветов. Витька открывал калитку и унылым голосом спрашивал, не в этом ли доме жил молодой человек с матерью. Он сейчас на войне и зовут его Юрой. Как правило, отвечали, что таких не знают, но иногда начинали выяснять, что за Юра, как его фамилия и так далее. И после всего этого говорили, что поблизости такая семья не проживает. В одном доме их пригласили в комнату и накормили. Полная светловолосая женщина с добрым лицом и печальными глазами рассказала, что сама она из Смоленска, а здесь у нее родная сестра работает на заводе. Во время бомбежки эшелона ночью потеряла своих детей. Наденьку и Гришу. Все повыскакивали из вагонов и побежали в лес прятаться. И они тоже. А потом эшелон ушел и многие порастерялись: кто уехал, а кто остался. Она осталась, а дети, по-видимому, вскочили в другой вагон и уехали. И сейчас, поди, как Витя с Верочкой, скитаются по чужим людям. Не встречали они их случайно?..

День теплый. От толстых деревьев на тротуар падала колеблющаяся тень. Витька шагал впереди, а Верочка немного отстала. На плече у Витьки тощий вещмешок с продуктами, подаренными командирами. Этот мешок не украли потому, что он лежал у Верочки под головой. Впрочем, в нем почти ничего не было, кроме куклы, завернутой в тряпку. Светлые Витькины волосы налезали на воротник куртки. Иногда Витька звучно сплевывал на тротуар. Это у него здорово получалось, потому что одного зуба спереди нет. Когда Витька рядом, Верочка чувствует себя спокойнее. Вот только идти надоело, хорошо бы посидеть у забора в тени на скамейке. Но Грохотов проходил мимо скамеек и даже не смотрел на них.

— Постучу-ка я в эту дверь… — Витька взглянул на зеленый дом.

— Я не могу так жить, чтобы кого-нибудь не любить, — разглагольствовала Верочка. — Я с первого класса влюблялась, только никто этого не знал… Я хотела в Сашку Ладонщикова влюбиться, а он вон какой оказался. Он мне понравился еще тогда, когда вы меня раздеть хотели и булки отобрали.

— Насчет раздевания ты придумала, — криво улыбнулся Витька. — А булки твои мы съели… И знаешь где? Эх, лучше не вспоминать… Как бы теперь они пригодились!..

— Я ему про любовь, а он про какие-то булки! — обиделась Верочка и замолчала.

Вечером, уже потеряв всякую надежду, они наткнулись на ораву мальчишек и девчонок, что-то оживленно обсуждавших. Увидев Витьку и Верочку, они замолчали и стали с любопытством рассматривать их. Витька понял, что у них какие-то свои секреты, и задал все тот же вопрос: не знают ли они, где живет парень Юра? У него мать и перед домом вишневый сад…

Один пацан выступил вперед. Лицо в веснушках, на голове красный хохолок, глаза хитрющие.

— Ну, а если знаю, что тогда? — спросил он.

— Врешь ведь! — вырвалось у Витьки. — По глазам вижу — врешь!

— Юрка Васильев, — уверенно сказал мальчишка. — У него мать докторша. В военном госпитале работает…

— К ней не приходила такая высокая девушка с синими глазами? — У Витьки затеплилась надежда. — С лейтенантом танкистом?

— У него нижняя губа оттопыривается, как у верблюда, — ввернула Верочка.

— Верблюдов не видел, — отрезал рыжий.

— Где их дом?

— Кто же тебе задаром показывать будет? — ухмыльнулся мальчишка. — Папиросы есть?

— Не курю я.

— Что дашь?

— Не стыдно, вымогатель! — упрекнула Верочка. Витька стал шарить в карманах и, как назло, вытащил свой любимый охотничий нож.

— Это пойдет, — загорелся мальчишка.

— Покажи сначала дом, — сказал Витька.

— Фигу… ножик давай.

— Ну и народ у вас в Ярославле… — пробормотал Витька в растерянности. Какому бы мальчишке с Чапаевской улицы пришло в голову вымогать вещь за такой пустяк?

— Че торгуешься, Красный? — подал голос кто-то из мальчишек. — Покажи, раз просят.

— Фигу, — уперся Красный, — пусть сперва ножик отдаст.

Витька выразительно сплюнул и протянул пацану нож. Он даже не смотрел на Красного: противно было.

— Разве ты человек? — презрительно сказала Верочка. — Ничтожество!

Красный только усмехнулся: он обрадованно запихал нож в карман и повел их по улице. Миновав четыре дома, остановился и сказал:

— Ихний дом. Вон и вишни в саду. А есть кто дома, я не знаю.

Витька толкнул калитку и пошел вдоль вишневых деревьев по тропинке к дому. Верочка осталась рядом с Красным. Когда он хотел уйти, девчонка вцепилась в рукав.

— Как двину… — попытался вырваться Красный.

— Глаза выцарапаю, Рыжий! — прошептала Верочка, сделав зверское лицо. — Если ее здесь нет, вернешь ножик.

Красный моргал белыми ресницами, смотрел на нее и не знал, что делать.

— Стой, Рыжий. И жди! — почувствовав верх, приказала Верочка.

Дверь отворила маленькая пожилая женщина в военной форме с одной шпалой на петлицах. Она ни о чем не стала спрашивать и сразу провела через темные сени в комнату.

— У вас живет… — Витька замялся, не зная, как лучше объяснить, кто ему нужен.

Женщина усадила его за стол, покрытый зеленой клеенкой. На столе стоял медный начищенный самовар. И больше ничего.

— Ты чей будешь, мальчик? — спросила женщина. Голос у нее был мягкий, душевный.

— Ничей, — сказал Витька. — Не здешний я… Живут у вас девушка и лейтенант?

— Я теперь знаю, кто вы, — улыбнулась женщина-капитан. — Ты — Витя Грохотов, а девочка — Вера Королева.

— Значит, Алла здесь? — воскликнула Верочка. Позабыв про Рыжего, она вместе с ними вошла в дом.

— Выходит, вы разыскиваете друг друга, — сказала женщина. — Алла — вас, а вы — ее?

— Где же она? — спросила Верочка и посмотрела на выкрашенную белой масляной краской дверь, ведущую в другую комнату.

— А этот… Миша? — проглотив комок в горле, выдавил из себя Витька.

— Никакого Мишу я не знаю, — сказала женщина. — Наверное, вы имеете в виду танкиста, который проводил Аллу до моего дома? Так он давно уехал по своим делам. Кто же ему разрешит в такое время прохлаждаться в тылу… Алла на дежурстве. — Женщина взглянула на часы. — Через час будет дома.

— На каком дежурстве? — удивленно уставился на нее Витька. — Ей надо в Пермь ехать…

— Вы же ничего не знаете… Алла работает в военном госпитале, в хирургическом отделении… У нее очень ловкие руки, и я уверена, что из нее получится великолепная медицинская сестра.

Витька и Верочка переглянулись.

— А как же Пермь?.. — пробормотал Витька.

— Она скоро вернется, обо всем и поговорите, — сказала женщина и бросила быстрый взгляд на портрет в черной рамке, висевший на стене. Женщина уже несколько раз во время беседы смотрела на портрет. И всякий раз лицо ее изменялось, становилось печальным и строгим.

— И его… — чуть слышно сказал Витька, но женщина услышала.

— Это был мой единственный сын, — сказала она. — Он ушел добровольцем на фронт.

Витька увидел Верочку. Она стояла рядом и тоже смотрела на фотографию.

— Мы встречались с ним, — сказала она. — У него были очень красивые глаза…

— Он писал про вас, про Аллу… Мальчик первый раз в жизни полюбил…

Витька поднялся с табуретки и подошел поближе: на него сурово и вместе с тем чуть насмешливо смотрел младший лейтенант Юра. Тот самый Юра, который отвел их обедать в летную столовую и потом усадил в самолет. В тот день, когда они перешли линию фронта.

— Что же я? — спохватилась женщина. — Ведь вы голодные? Сейчас самовар поставлю, суп разогрею…

— Как вас звать? — спросила Верочка.

Женщину-капитана звали Анна Андреевна. Она опустилась на колени возле самовара и заталкивала в трубу угли, которые брала щипцами из круглой высокой жаровни. Анна Андреевна не смотрела на ребят, но и издали было видно, что она плачет. Плачет молча, не всхлипывая и не вытирая глаз. Не поворачивая голову, она негромко сказала:

— Мой сын полюбил эту девушку… Он в каждом письме писал, что она обязательно придет ко мне, и просил, чтобы я ее приняла, как свою дочь… Дети, Алла мне очень понравилась, и я вас прошу не уговаривать ее уйти с вами: зачем ей ехать на Урал? У нее теперь здесь дом. И работа в госпитале ей нравится. Раненые бойцы души в ней не чают…

— Вы очень добрая, Анна Андреевна, — с чувством сказала Верочка. — Алле повезло, что она вас нашла… — и, взглянув на Витьку, прибавила: — Мы теперь знаем, что с Аллой все в порядке. Пойдем, Витя?

— Так не годится, — запротестовала Анна Андреевна. — Вы должны с ней повидаться…

— Мы подождем, — сказал Витька.

— Она вот-вот должна прийти. Самое большое через полчаса.

Но Алла не пришла через полчаса. Они уже попили чаю с вишневым вареньем, и Анна Андреевна стала собираться на дежурство в госпиталь.

— Оставайтесь ночевать, — предложила она. — А завтра поедете. Насчет билетов я позабочусь.

Верочку после чая разморило, и она с трудом боролась с дремотой: глаза ее вдруг начинали смотреть в разные стороны, потом закрывались; вздрогнув, Верочка подпирала голову руками и, часто-часто моргая, старательно смотрела прямо перед собой, неестественно тараща слипающиеся глаза.

— Верочка, приляг и отдохни, — сказала Анна Андреевна.

— Это чай виноват, — виновато улыбнулась девочка. — Почему-то мне всегда после чаю спать хочется… Анна Андреевна проводила ее в соседнюю комнату и уложила на диван. Верочка сонным голосом поблагодарила женщину и тут же уснула.

Анна Андреевна забрала Витькины документы, просроченные билеты и ушла, пообещав к утру все уладить с билетами.

— Где у вас топор? — спросил Витька.

— Топор? — удивилась Анна Андреевна.

— Во дворе напиленные дрова… Можно я их расколю?

Женщина ушла, а Витька вышел на двор и с удовольствием принялся колоть сосновые и березовые чурбаки. Давно он не держал топор в руках. Последний раз это было до войны… Сосновые чурбаки приходилось колошматить по нескольку раз, а березовые разлетались с одного удара.

Витька так увлекся, что не сразу услышал негромкий стук в калитку. Однако, когда он отворил ее, никого не увидел. Уже стемнело и первые звезды замигали на окраинах сумрачного неба. Из окна соседнего дома пробивалась узкая полоска желтого света. Где-то неподалеку противно мяукала кошка. Витька уже нагнулся, ища под ногами камень, чтобы запустить им в ту сторону, как услышал звучный удар камня о забор. Кто-то догадался раньше его. Кошка сразу замолчала.

Дрова уже было колоть небезопасно: в потемках можно и по ноге зацепить. Витька было повернулся, чтобы уйти, и тут заметил смутную фигуру, отделившуюся от забора. Фигура направлялась к нему.

— Алла? — каким-то незнакомым голосом спросил Витька.

Фигура приблизилась вплотную, и Витька узнал Красного, который выманил у него охотничий нож — подарок отца.

— Чего тебе? — не очень приветливо спросил Витька.

— Забирай свой нож обратно, — сказал Красный и протянул нож в чехле.

— Никак плачешь? — внимательно посмотрел на него Витька.

— Сам ты плачешь, — всхлипнул Красный и вытер рукавом разбитый нос.

— Кто же это тебя? — ничуть не испытывая к нему сочувствия, спросил Витька. Он был рад, что нож снова вернулся к нему.

— Лучше бы я вас сегодня не видел, — проворчал Красный, пристально разглядывая рукав рубахи.

— Все понятно, — сказал Витька. — Ребята подкинули, чтобы в другой раз не обдирал прохожих…

— Все из-за вас…

— Передай привет ярославским ребятам! — рассмеялся Витька. — Они мне очень понравились…

— А ну тебя… — сплюнул Красный и, шмыгая разбитым носом, ушел по тропинке вдоль забора.

Она пришла, когда луна стояла высоко в небе и освещала вишни в саду.

Витька сидел на скамейке и смотрел на звезды. От Аллы пахнуло незнакомым больничным запахом. Она не заметила его, уже взялась за ручку двери, когда он негромко позвал:

— Алла!

Девушка замерла, растерянно глядя по сторонам, затем бросилась к нему, на секунду прижалась, тут же оттолкнула от себя и тормоша его и смеясь, заговорила:

— Я думала, вы уже уехали… Я только что с вокзала. Одна женщина сказала, что видела, как вы садились в поезд… Где Верочка? Где вы прятались от меня? Я с ног сбилась, вас разыскивая… Где же Верочка?

— Спит, — ответил Витька.

Алла бросилась в сени, но Витька задержал ее.

— Я хочу с тобой поговорить, — сказал он.

— Ты меня прости, Витя, — сказала Алла. — Я не знаю, что со мной происходило, но я очень перед тобой виновата. Ты чудесный парень! Если бы не ты, даже страшно подумать, что могло с нами случиться… Я не должна была так вести себя. Мне почему-то хотелось разозлить тебя, посмотреть, какой ты будешь злой… Но ты никогда на меня не сердился… И я только вот за эти три дня, когда вас потеряла, поняла, как вы мне дороги и какая я была дурочка!

— Это я дурак, — сказал Витька. — Влюбился в Принцессу… А Принцессы только в сказках выходят замуж за Иванушек-дурачков… Да, кстати, а что этот танкист, Миша? Твой принц?

— Витенька, не надо так… Миша славный парень, но он совсем не мой принц… И напрасно ты так на него ополчился.

Он до отхода своего поезда бегал со мной по городу, разыскивал вас… И был очень расстроен…

— Как ты могла подумать, что мы можем уехать без тебя? — укоризненно сказал Витька.

— Я уже не знала, что и думать!

— И все-таки, кто же твой принц? — не глядя на нее, спросил Витька. Он смотрел на вишню, на которую будто нанизали маленькую яркую звезду.

— У меня нет никакого принца, — ответила Алла. — И ты это прекрасно знаешь. — Она помолчала и взглянула ему в глаза. — А если он когда-нибудь появится, я бы очень хотела, чтобы он был похож на тебя… Это правда, Витя.

— Ты не умеешь лгать, — сказал он.

— Я бы не хотела иметь лучшего друга, чем ты… О чем же ты хотел со мной поговорить?

— Мы уже поговорили.

— Больше ты мне ничего не хочешь сказать?

— Тебе нравится в госпитале?

— Очень, — снова оживилась Алла. — Я так благодарна Анне Андреевне…

— Я рад за тебя, — сказал Витька.

— Ты напишешь мне? — помолчав, спросила Алла.

— Конечно, — сказал Витька. — Ведь мы друзья.

— Я пойду разбужу Верочку, — Алла поднялась со скамейки. — Если бы вы знали, как я без вас соскучилась…

— Здесь есть сеновал? — спросил Витька. — Чертовски спать хочется…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. СХВАТКА В ТАМБУРЕ

Бежит поезд по рельсам, постукивают колеса на стыках. Колеса послушные, любую песню могут отстукать, лишь бы слова на ум пришли. «Идет вой-на на-род-ная, свя-щенная вой-на…» Или: «Серд-це кра-са-вицы склон-но к изме-не…» Или: «Ве-роч-ка! Ве-роч-ка! Ал-ла! Ал-ла! Прин-цес-са на го-ро-ши-не!» Когда стоишь один в тамбуре и ни с кем не хочется разговаривать, то беседуй с колесами. Они тебя понимают с полуслова и на лету подхватывают и повторяют твои слова.

Сидя на ступеньках пассажирского вагона, Витька слушал поезд. Прохладный ветер обдувал лицо. Верные спутники железнодорожного полотна — телеграфные столбы — отсчитывали километры. На сияющих проводах сидели синицы, скворцы, ласточки и даже длиннохвостые беспокойные сороки.

Грохотов выполнил задание командира полка: доставил в Пермь Верочку Королеву и пакет с сургучными печатями. И вот возвращается обратно в полк. Трещина на голове заросла, один рубец остался. Он издали заметен на затылке. Там, в Перми, мать Сидора Владимировича отвела Витьку в поликлинику. «Удивительный это народ — мальчишки, — сказал доктор. — На них все заживает, как на собаках!» В Перми Витька пробыл двое суток. Он бы уехал в тот же день, но опять эта свистопляска с билетом. Никто не хотел выдавать гражданскому мальчишке воинский билет. Но Витька уже насобачился разговаривать с военными комендантами и на второй день из горла вырвал свой законный билет до конечной станции. Дальше пассажирские поезда не ходили. Придется добираться на товарняках и попутных машинах, но это пока меньше всего беспокоило Грохотова.

Верочка очень быстро поладила с тетей Таней, так звали мать подполковника Ладонщикова. Родом она из Полоцка, а сюда была эвакуирована Провожала Витьку Верочка. Она была грустная и немного растерянная. Тетя Таня сказала, что Верочка теперь для нее как родная внучка и пусть живет с ней сколько захочет. Витька не сомневался, что так оно и будет. Тетя Таня была очень симпатичной женщиной.

На вокзале Верочка смотрела на озабоченного Витьку жалобными глазами и вздыхала. Отмытые в бане каштановые волосы ее стали пышными, зеленоватые с коричневым глаза смотрели Витьке в самую душу.

— Ты это… учись тут на хорошо и отлично, — грубовато сказал он и сам понял, что это совсем не те слова, которые ждала от него Верочка.

— Как-то даже смешно после всего, что было… садиться за парту, — усмехнулась она.

— Это все кончилось…

— А у тебя только все начинается, — сказала Верочка.

— Думаешь, я не хочу в школу? Это так здорово — сесть за парту и… — Витька замолчал, так как почувствовал, что голос его звучит неубедительно: садиться за парту ему совсем не хотелось. Витьке хотелось поскорее сесть в вагон и мчаться без остановки туда, где грохочут пушки, стучат автоматы… Туда, где подполковник Ладонщиков и Коля Бэс.

— Ты не будешь сердиться, если я тебе буду письма писать?

— Пиши.

— Я тебе буду сообщать о моих школьных успехах… — отомстила Верочка. И тут у нее сморщился нос, но она сдержалась и не заплакала. Схватив Витьку за руку, горячо заговорила:

— У каждого бойца должна быть в тылу своя возлюбленная… Знаешь, как там, на фронте, трудно? А когда человек знает, что его где-то далеко на Урале ждет ненаглядная возлюбленная, ему легче переносить трудности и лишения в окопах. И в минуту затишья ты присядешь в землянке у тесной печурки, где бьется огонь, и напишешь ей письмо…

— Сама придумала? — удивился Витька.

— По радио слышала, — призналась без улыбки Верочка. — Сегодня утром.

— Шпарь дальше, интересно…

— Ненаглядная возлюбленная будет день и ночь думать о тебе. И у детской кроватки тайком слезу утирать…

— Вот в чем беда-то, — сказал Витька. — Нет у меня возлюбленной!

— А я?! — искренне удивилась Верочка. И глаза у нее стали такие печальные…

— Как-то из головы вон, — улыбнулся Витька. — Почему действительно у меня на далеком Урале не должно быть ненаглядной возлюбленной? У других ведь есть?

— Такими вещами не шутят, — сказала Верочка. — Если ты все время будешь думать обо мне, то обязательно полюбишь… Я буду все время думать о тебе.

— Я попробую…

Последние пассажиры поднялись в вагоны. На перрон вышел дежурный. Он повертел головой, глядя, все ли в порядке, и что-то сказал главному кондуктору. Тот достал свисток на длинной цепочке и свистнул Тотчас прогудел паровоз.

Верочка часто-часто моргала, но слезы уже блестели в глазах.

— Неужели ты не знаешь, что делают в таких случаях? — прошептала она, подставляя ему губы.

И Витька смущенно ткнулся носом в ее мокрое лицо. Он почувствовал солоноватый вкус ее слез и стал гладить по волосам.

В свой вагон он не попал: там в тамбуре и на ступеньках стояли люди. Уже на ходу Витька вскочил на следующую подножку и стал махать Верочке. Она, понурив плечи, сиротливо стояла на опустевшей платформе. И тоже махала тоненькой рукой.

Витька сидел на ступеньках,вспоминал свое прощание с Верочкой и не знал, что творится над ним. Три всклокоченные мальчишеские головы, перевесившись с крыши, с вниманием смотрели на него. Мальчишки заметили за Витькиной спиной тощий вещевой мешок, с которым Грохотов, после памятного урока в Ярославле, больше не расставался.

Три головы с давно не мытыми лицами сдвинулись и о чем-то пошептались. Головы исчезли, а немного погодя в пустом тамбуре появились три чумазых оборванца. Один из них — худощавый, вертлявый, с золотым зубом — осторожно приоткрыл дверь и ловко ощупал мешок за спиной у ничего не подозревающего Витьки. Видно, содержимое вещмешка не воодушевило парнишку. Он закрыл дверь и развел руками.

— Полбуханки хлеба, консервная банка и кусок мыла, — авторитетно сообщил он.

— Не жирно, — заметил самый рослый из них и, судя по всему, вожак. — А что там за фраер в соседнем тамбуре?

— Шалава с углом и сидором, — ответил толстощекий рыжеватый мальчишка. — На пальце фикс.

— Запри дверь, — приказал вожак.

Толстяк в драном шерстяном свитере достал из кармана вагонную отмычку и проскользнул в соседний тамбур, где сидела на чемодане молодая женщина. У ног ее лежал мягкий сверток, завернутый в мешковину и крест-накрест перевязанный шпагатом. Женщина была в легком пальто и блестящих ботах. Она едва села на этот поезд. Наверное, женщина ехала без билета, потому что в вагоне хотя и с трудом, но можно было устроиться. В это беспокойное время в тамбуре не каждый решался оставаться.

Толстяк подергал за ручку: дверь в вагон была заперта. Женщина настороженно следила за мальчишкой. Не глядя на нее, толстяк вышел на площадку и юркнул в другой тамбур, где его ждали приятели.

— Полный порядок, — сказал он.

Вожак нажал на ручку, и дверь в вагон, в котором ехал Витька, отворилась. Он тут же захлопнул ее и мигнул толстяку. Тот запер ее ключом. Таким образом, Витька если бы захотел снова войти в свой вагон, то не смог бы. Но Грохотов еще ничего не знал и сидел на ступеньках, крепко обхватив поручни. А за его спиной назревали большие события.

— Я крови не жажду, — произнес напутственную речь вожак. — Угол и торбу нужно взять без лишнего шухера. Если шалава начнет вопить, показать пику. Не заткнется — под откос. Когда мы войдем в тамбур, ты, Рыжий, на всякий случай открой наружную дверь…

Вожак, по прозвищу Череп, оглядел своих помощников и решительно взялся за ручку двери.

— Чует мое сердечко, что в чемоданчике добра навалом, — ухмыльнулся худощавый вор, показав золотой зуб.

— Ты иди вперед, а я за тобой, — прошептал Рыжий.

Витька услышал пронзительный женский вопль и вскочил на ноги. Он попытался открыть дверь, но она была заперта. Тогда, рискуя упасть под колеса, шагнул на черный буфер, ухватился за металлическую лесенку, ведущую на крышу, и перепрыгнул на ступеньки следующего вагона. Крик захлебнулся, послышалось мычание, плач. Витька, еще не отдавая себе отчета, что делает, навалился на дверь, и она легко распахнулась. Прямо на него, запрокинув голову, спиной падала женщина. Держась руками за поручни, Витька грудью и головой с каким-то неистовством стал заталкивать женщину обратно в тамбур. Это ему удалось. Протиснувшись вслед за ней в полутемный тамбур, он захлопнул за собой дверь и прижался к ней спиной. На него с удивлением и злостью смотрели три пары глаз. Женщина, сжавшись в комок, всхлипывала рядом. Витька со свету не разглядел толком мальчишек. Едва отдышавшись, он задал наиглупейший вопрос:

— Что тут происходит?

— Исполняем цыганские романсы, — ухмыльнулся Череп и сильным толчком двинул Грохотова в зубы.

Адская боль в затылке помутила сознание. Снова, как тогда на полянке, перед глазами появился разноцветный круг, медленно стал расширяться, меняя радужные цвета, затем вдруг неожиданно уменьшился, превратился в точку, и Витька отчетливо увидел перед собой наглое ухмыляющееся лицо. Изо всей силы гудящей головой он боднул это мерзкое лицо. Вор отскочил к другой двери и схватился обеими руками за челюсть.

— Пи-ку-у… — шипел он. — Кому говорю, пику-у!

Один из его сообщников стоял, опустив руки и открыв рот. На лице его растерянность и изумление. Второй, с золотым зубом, поспешно вытаскивал из кармана нож. Витька, не дожидаясь, лягнул его ногой. Вожак прыгнул к Витьке и, ударив в лицо, схватил обеими руками за куртку и потащил на себя. Ему удалось подтащить Грохотова к второй двери. Не отпуская его, он прошипел:

— Открывай!

Вор с золотым зубом наконец разогнулся и бросился к противоположной двери. Оттолкнув онемевшую от ужаса женщину, он распахнул тяжелую дверь. В тамбур ворвался яростный грохот колес, шум ветра.

— Пику-у! — снова зашипел Череп.

Тут бы, наверное, Витьке и настал конец. Крепко зажатый вожаком, он не мог даже повернуться. Вор с золотым зубом вытащил финку с наборной ручкой и замахнулся…

— Нет! — тонко крикнул толстяк и сильно ударил вора с золотым зубом стальным прутом по руке. Финка упала на пол.

— Череп, он сука-а! — завизжал вор с золотым зубом. — Он меня фомичем!

Череп сильными толчками в грудь стал продвигать Витьку к открытой двери. Грохотов отталкивал его, стараясь высвободить руку для удара, но вожак был выше и сильнее его. Витька уже ощущал спиной грохот и ветер. Еще полметра — и он полетит под откос…

— Не надо, Череп, — услышал он знакомый, умоляющий голос. — Это же Витька Грохотов…

И Витька наконец узнал этот голос — голос Сашки Ладонщикова. В этой опасной и стремительной схватке Грохотов не разглядел своего спасителя. Уже ветер трепал волосы на Витькиной голове, а грохот колес был где-то совсем близко, когда он почувствовал, что Череп ослабил свои объятия.

— Отпусти, Череп! — уже не умолял, а требовал Сашка. Он вцепился одной рукой в спину вожака, а стальным прутом отталкивал наседавшего на него Леньку Золотого Зуба.

— Убью! — рявкнул Череп и обернулся. И тут Витька, изловчившись, вырвал руку и хрястнул вожака снова по челюсти. Тот взвыл и отлетел в глубь тамбура. Но тут же бросился на Витьку, который уже успел прислониться к стенке рядом с женщиной. Грохотов еще раз ударил Черепа и оказался позади него. Теперь Витька теснил ошалевшего от боли вожака к светлому квадрату, за которым мелькали столбы и кусты. За его спиной, тяжело дыша, боролись Сашка и Ленька Золотой Зуб. Витька молотил руками без всякого разбору. Видно, он еще раз задел вожака по челюсти, потому что тот охнул и схватился руками за лицо. И тут Витька нанес ему в подбородок великолепный удар. Череп нелепо взмахнул руками, стараясь за что-нибудь уцепиться, и с коротким захлебнувшимся воплем провалился в грохочущий проем вагонной двери. Витька видел, как Череп, кувыркаясь через голову, покатился по крутому травянистому откосу вниз…

Когда Витька обернулся, то увидел в тамбуре только женщину. Она, кусая губы, смотрела на него. В глазах ее все еще был ужас. Сашки и Леньки Золотого Зуба не было.

— Где они? — спросил Витька, слизывая кровь с губы. Женщина показала глазами на дверь, ведущую в другой вагон. Витька бросился туда. В соседнем тамбуре никого не было. Он подергал за ручку — дверь не подалась. И тогда Витька сообразил, где они. Выскочив на площадку между вагонами, он по узкой железной лесенке полез на крышу.

Сашка и Ленька Золотой Зуб уже перебрались на следующий вагон и бежали по бурой крыше. В одной руке Ленька держал чемодан.

— Сашка-а! — закричал Витька, осторожно шагая по раскачивающейся крыше. — Погоди-и, Са-ша-а!

Ладонщиков остановился и оглянулся, но Золотой Зуб двинул его в спину кулаком, и Сашка побежал дальше. Тогда Витька тоже припустил по крыше. Железо продавливалось и гремело. Погоня продолжалась до самого паровоза. Витьке в глаз попала угольная крошка, он остановился и стал тереть к носу. Когда он снова пустился в погоню, то мальчишек на крыше не было. Подбежав к последнему вагону, Витька увидел, как Ленька бросил чемодан под откос. Они с Сашкой уже стояли на подножке.

— Стой, Сашка-а! — сквозь свист ветра, грохот и пыхтение паровоза закричал Витька. — Я встретил твоего дядю-ю… Слышишь, дядю-ю!

Сашка задрал голову, но Ленька что-то сказал ему и показал вниз. Сашка еще раз оглянулся и прыгнул. И сразу вслед за ним махнул с подножки Ленька.

Сидя на крыше вагона, Витька видел, как они проехались на животах по песку и потом встали. Видно, насобачились сигать на ходу. Сашка во все глаза смотрел на Витьку. Голова его медленно поворачивалась вслед поезду, который, огибая подступившее к самой насыпи озеро, стал замедлять ход. И Витька что было мочи опять закричал:

— Прыгай на подножку-у! А то я спрыгну-у!.. Видя, что Сашка стоит, а последний вагон уже миновал его, Витька выпрямился, намереваясь спуститься вниз, и увидел, что Сашка обеими руками показывает на свою голову… Донесся его далекий крик:

— Мост… голову-у…

Витька инстинктивно пригнулся, и в ту же секунду над ним загремело, загрохотало, стало темно. Красные фермы железнодорожного моста, казалось, обрушились на поезд, похоронили его под собой. Когда вагон вынырнул из-под моста, Витька увидел маленькую фигуру в свитере, догоняющую последний вагон. Сашка бежал, размахивая руками и нагнув голову. На путях стоял его дружок с чемоданом в руке и грозил кулаком. Вот Сашка выбросил вперед руки, намереваясь ухватиться за подножку, споткнулся и чуть не упал.

— Ну еще нажми! — шептал Витька, сидя на вагоне. Поезд огибал тускло мерцающее сталью озеро, и на изгибе все было отлично видно.

Сашка наконец ухватился за подножку. Немного проволочился ногами по бровке, затем с трудом вскарабкался на первую ступеньку…

Когда Витька возвращался по крышам к своему вагону, по обе стороны железнодорожной насыпи синели озера. Над ними летали чайки. Свежий влажный воздух дурманил голову. Витька шел и улыбался. Когда он спустился в тамбур, крепкая рука вцепилась в его плечо.

— Ну вот, — сказал рослый человек в железнодорожной фуражке. — Один бандюга попался!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. МОГИЛА НА БУГРЕ

Огненный вал с черным шлейфом разгуливал по широкому переспевшему ржаному полю. Иногда пламя прижималось к земле — и тогда клубился густой дым, но потом снова взметывалось вверх — и снопы искр разлетались во все стороны. Сразу за полем начинался сосновый бор. Горячий поток воздуха подхватывал искры и языки пламени и бросал на деревья. Потрескивала, сворачиваясь в тугие кольца, красноватая кора, вспыхивали и гасли сосновые иголки.

Трехтонка, резво подпрыгивая на вспаханной снарядами дороге, мчалась вдоль горящего поля. В кузове гонялись друг за другом две пустые немецкие канистры. В кабине сидели Илья Перченко и Витька Грохотов. Желтый отблеск пламени освещал их напряженные лица. Илья сгорбился, пальцы его, вцепившиеся в баранку, побелели. Этот кусок дороги обстреливали из минометов. Сквозь грохот канонады слышался тягучий и унылый свист пролетающей над машиной мины. Взрывы раздавались то впереди, то сбоку. Один раз мина угодила в бушующее пламя. Взрыв взметнул в воздух черные комья земли и огненную шапку. Илья покосился в ту сторону и еще больше сгорбился. Витька сосредоточенно смотрел на дорогу. Еще один взрыв! Комья земли и осколки застучали в борт.

Но вот и долгожданный лес! Трехтонка на полной скорости нырнула под сень толстенных сосен и елей. Илья сбавил газ и вытер пот со лба.

— Кажись, пронесло, — выдохнул он.

— Далеко еще? — спросил Витька. Он был бледный и мрачный.

— Вот бор кончится…

Миновав опасное место, Илья успокоился и повеселел. Не выпуская баранку, он достал махорку, стопочку газетной бумаги, зажигалку. Долго пытался свернуть цигарку, но ничего не получалось. Дорога была неровной, извилистой, Илья хватался за руль — и махорка просыпалась. Витьке надоела эта свистопляска, он сам свернул цигарку, чиркнул зажигалкой и прикурил, а потом сунул Илье в рот.

— Ты еще не привык, — разговорился Илья. — Война есть война. Снаряд — он летит, сам не знает куда. Сегодня меня убьет, завтра тебя. Вот сейчас мина запросто могла в нас угодить, но бог миловал… Сидишь с человеком, ешь из одного котелка, спишь рядом, а завтра его наповал. Или тебя.

В лесу было непривычно тихо. Чуть слышно дубасил крупнокалиберный пулемет, ухали мины. Но это было где-то в стороне, за лесом. По правую сторону в ельнике, подмяв под себя молодые деревца, стояли наши танки. Механики в брезентовых куртках ковырялись в моторах. На пне, повесив голову, сидел танкист в расстегнутой гимнастерке и учился играть на гармошке.

Лес, танки — все это осталось позади. Трехтонка снова вырвалась на простор. Сразу за растоптанным в черных воронках овсяным полем начиналась деревня. Вернее, то, что от нее осталось: груды обугленных, развороченных бревен, рассыпавшиеся печки и колодец с задранным журавлем. Посередине дороги кто-то нарочно воткнул скворечник на длинной жердине. И самое удивительное — желтоклювый скворец преспокойно сидел на жердочке и смотрел на приближающуюся машину. Илья объехал скворечник.

В деревне — ни души. Война напрямик, не разбирая дороги, прошла через нее, не оставив ничего живого и целого.

За околицей Илья остановил машину.

— Видишь бугор? — показал он, не вылезая из машины. — Это и есть братская могила.

Витька вылез и по траве пошел к бугру. Илья посмотрел вслед и, приоткрыв дверцу, крикнул:

— Жди тут, я мигом обернусь!

Захлопнул дверцу, дал газ и умчался по пыльной дороге дальше в тыл, за боевым грузом.

Казалось, остановилось время и война куда-то ушла, забыв здесь на бугре Витьку Грохотова. Неподалеку шумели березы и осины. Листья вверху чуть заметно пожелтели, а внизу все такие же буйные и зеленые. Осколки посекли толстые стволы, и покрасневшая древесина источала горький сок. В одном стволе крепко застрял ржавый зазубренный осколок. Кто-то повесил на него помятый котелок, да так и забыл. В котелке сидела синица и звонко долбила в пустое дно.

Братская могила была свежая. Желтая жирная земля лоснилась. Химическим карандашом на дощечке написаны фамилии похороненных. Четырнадцать фамилий, и среди них — самая дорогая для Витьки фамилия: Николай Бессонов.

Коля Бэс погиб за день до возвращения Витьки в полк. Случилось это так.

Коля и несколько командиров были в штабе, когда немцы в обход проникли в тыл и неожиданно напали на них. Штаб находился в уцелевшей деревянной избе на отшибе. Поблизости обосновался полевой лазарет. Немцы расстреляли раненых и окружили избу. Три командира и Бэс до последнего отстреливались из автоматов. Они подожгли документы, и дом загорелся. Немцы стали швырять в окна гранаты…

Когда наши выбили немцев, Коля Бэс и командиры были мертвы. Бойцы вытянули из горящего дома четыре обгорелых до неузнаваемости трупа. Вечером на бугре вырыли братскую могилу и с почестями похоронили бойцов и командиров. Подполковник Ладонщиков произнес речь, дали залп из автоматов.

Так погиб лучший друг Витьки Грохотова — длинный и нескладный Коля Бэс.

Витька стоял у могилы, и ветерок шевелил на голове белые волосы. У ног качались желтые ромашки с облетевшими лепестками. На могиле тоже цветы. Кто-то рассыпал букет запоздалых осенних цветов.

Над могилой остановилось белое облако. Большое, пушистое, с розовым сиянием. Облако на какой-то миг заслонило солнце, легкая тень пролетела над могилой, и снова стало солнечно, светло. Глаза у Витьки сухие. Это очень плохо, когда человек не умеет плакать. Щемящая боль иногда выходит из человека вместе со слезами. Боль и отчаяние намертво, как заклепка в железе, сидят в Витьке. «Эх, Колька, Колька, — беззвучно шепчет он. — Как же это так получилось?.. Не дождался ты меня, Бэс! Никого теперь у меня не осталось…» Откуда-то издалека всплыло в памяти грустное лицо Верочки. «А я? — спросила она. — Я у тебя осталась!» Распалась Витькина компания… Где они сейчас все и что делают?.. Люся в Белом городе шьет обмундирование для наших бойцов, Алла ухаживает в госпитале за ранеными, Верочка сидит за партой и слушает учительницу, Гошка Буянов… О Гошке не хотелось думать. Сломала война Гошку, превратила в тряпку, А Сашка Ладонщиков? Так Витька и не смог его уговорить поехать с ним в полк к Ладонщикову. Сашка сказал, что после всего, что с ним произошло, он не сможет дяде посмотреть в глаза… Да и что он ему скажет? Связался с темной компанией, стал поездным вором. Майданщиком, по-блатному…

С воровством Сашка завязал. Навеки. А Ленька Золотой Зуб — такой же глупец, как и он, Сашка. Ленька тоже с удовольствием расстался бы с Черепом, если бы не боялся его…

Каким-то чудом у Сашки сохранились серебряные часы. Не продал и не проиграл в карты за эти долгие два месяца своего бродяжничества. Они вместе отнесли эти часы тете Клаве. И она простила Сашку. У тети Клавы отходчивое сердце. Она посадила их за стол и угостила ужином. А как Люся обрадовалась, увидев их…

Сашка рассказал, как он мучился и переживал, что самым подлым образом обманул Верочку и удрал с ворюгами… Что ему оставалось делать? Все равно никто бы не поверил, что он, Сашка, не брал эти деньги…

Однажды, когда совсем стало невмоготу, Сашка убежал от воровской компании и вернулся в Белый городок… Три дня бродил он вокруг дома тети Клавы, не решаясь войти. Кроме Люси Воробьевой, никого из своих не увидел. А к Люсе подойти и поговорить постеснялся… А потом снова повстречался с Ленькой Золотым Зубом и Черепом…

Не сразу Сашка смог переломить себя и отойти от воровской жизни, которая едва не затянула его на самое дно. Трудно ему было пройти мимо того, что плохо лежит. Стащит, а потом снова на то же место положит. Первое время он жил у тети Клавы, и Люся, вернувшись с фабрики, ходила с ним в кино и даже один раз на вечер к себе в клуб пригласила. Трикотажка понравилась Сашке, и он с помощью тети Клавы устроился туда слесарем в гараж. Однако не долго он задержался там. Не прижился и на лесопильном заводе, куда после трикотажки поступил работать. Что-то у него там произошло с мастером на пилораме… То ли мастер обозвал его шпаной, то ли Сашка ему нагрубил. Как бы там ни было, с завода он тоже ушел. Сейчас Сашка Ладонщиков работает на станции. Вроде бы наконец остепенился. Его приняли в ремонтно-путевую бригаду. Выдали синий китель с белыми пуговицами, железнодорожную фуражку с молоточками. Сашка теперь ремонтирует железнодорожные пути, поврежденные немецкими бомбардировщиками.

Уезжая на фронт, Витька сказал, что они все договорились встретиться после войны в Белом городе у тети Клавы…

— Мне тут рукой подать, — сказал Сашка. — Вот тебе сюда добираться из Германии — не малый конец.

На вокзале Сашка отозвал Витьку в сторонку, чтобы Люся не услыхала, и сказал:

— Поговори с дядей… Я тоже хочу к вам. Что здесь под бомбежками, что там на фронте… Скажи, что часы вернул и с этим — навсегда завязано! Если все будет в ажуре — сразу напиши. Люсе. Она найдет меня, понял?..

Витька поговорил с командиром полка, но тот, хоть и обрадовался, что Сашка нашелся и решил стать человеком, на фронт брать его наотрез отказался и еще пригрозил, что, если племяш тут объявится — вместе с Витькой тут же отправит обоих в тыл…

И все равно это очень здорово, что они встретились с Сашкой…

Нынче утром ротный писарь заставил Витьку сплясать: пришло с далекого Урала письмо от Верочки. Она подробно описывала свое житье-бытье у матери Ладонщикова… Витька порадовался за девчонку, что она попала к хорошему человеку.

Верочка сообщала, что к ней приезжал… Сашка Ладонщиков! Она так удивилась! Сашка приехал в Пермь в командировку и вот разыскал ее… Отдал буханку хлеба и полкило сахара, сказал, что это гостинец от него. Сэкономил на собственных харчах…

Верочка писала, что Сашка стал совсем другой: не балаболка, серьезный и очень похудел. Он таскает тяжелые рельсы и шпалы, и вот это пошло ему на пользу… И еще Сашка сказал ей по секрету, что тоже собирается на фронт. В ту самую часть, где он, Витька Грохотов… Теперь ему не стыдно дяде в глаза посмотреть. За хорошую работу и спасение от крушения воинского эшелона начальник дороги наградил его именными часами…

А Коля Бэс в сырой земле… Кто же теперь будет людям отвечать на самые трудные вопросы?..

Небо заворчало, послышался тревожный гул. Витька машинально поднял голову и сразу же опустил. Это наши бомбардировщики полетели бомбить немецкие позиции. Облако, будто испугавшись грозного гула, заволновалось и медленно поплыло дальше, гоня перед собой легкую кружевную тень.

Илья Перченко остановил под деревьями тяжело нагруженную ящиками машину и вылез из кабины.

— Боец Грохотов! — окликнул он.

Витька даже не пошевелился. Он все так же стоял без пилотки у могилы и смотрел прямо перед собой. Казалось, Витька Грохотов повзрослел на несколько лет за эти полчаса.

Перченко зашагал по траве к могиле. Постоял рядом с Витькой и положил руку ему на плечо.

— Ну, будет, — сказал он. — Надо ехать в полк. Над головами с воем пронесся истребитель. Вдогонку за ним другой. Длинная очередь заставила Витьку очнуться. Он поднял побелевшие глаза на Перченко, и тот отвернулся.

— Смотришь ты как-то чудно, — пробормотал он.

— Сколько ты убил фашистов? — спросил он.

— Я ведь шофер…

— Я убью тыщу, — прошептал Витька.

— Убьешь, убьешь…

Витька схватил Перченко за плечи и стал трясти.

— Зачем они убили Колю?! Зачем пришли к нам? Что им здесь надо?!

— Гимнастерку порвешь… — попятился шофер. — Вот бешеный!

Витька отпустил его и, как-то сразу обмякнув, зашагал к грузовику. Новенькая подогнанная форма — старшина Зайцев не подвел — немного топорщилась на нем. Сапоги скрипели. На Витькиной груди тоненько позванивала медаль «За отвагу». Нынче утром перед строем командир полка вручил Грохотову боевую награду. За мужество, проявленное в борьбе с опасным шпионом. И это еще не все: командир полка представил бойца Грохотова к награде орденом Красной Звезды за уничтожение в тылу вражеского эшелона с живой силой и боевой техникой.

Но Витька об этом еще не знал.

Знал об этом Коля Бэс. За несколько дней до смерти старательно заполнил наградной лист и отправил командующему, но вот обрадовать приятеля не успел…

Илья поднял забытую Грохотовым на могиле пилотку, отряхнул ее о колено и пошел следом. В стороне глухо залопотала автоматическая пушка. Одна за другой разорвались четыре мины. Шофер посмотрел в ту сторону и нахмурился. С грузом будет труднее проскочить горелое поле.

Витька подошел к машине, открыл дверцу и обернулся к Перченко.

— Дадут мне сегодня автомат?

— Остынь, парень, — сказал шофер. — Ну что толку, ежели на рожон полезешь? Воевать надо с умом, а ты готов сразу грудь подставлять… Вот что я скажу: зря тебя капитан взял в разведку…

— Это почему же зря? — волком посмотрел на него Витька.

— Горячий ты.

— А ты, Перченко, знаешь кто?! — повысил голос Грохотов. — Ты крот. — И сам удивился, почему так обозвал Илью.

— Давай, не стесняйся, — ничуть не обиделся шофер. — Шпарь, ругайся, можешь даже в ухо дать… Только не смотри на меня так…

— Не сердись, Илья, — буркнул Витька и первым полез в кабину.

— А что ты думаешь? — вдруг рассвирепел Илья. — Иной раз и рад бы закопаться в землю, как крот. Знаешь, что такое артподготовка? А минометный шквал?

— Давай заводи, — сказал Витька.

— То-то и оно, — изрек Перченко, с сердцем нахлобучил на лоб пилотку и нажал на стартер. — Помирать-то никому не хочется.

Трехтонка издала протяжный стон, выплюнула из выхлопной трубы струю синей гари и тяжело, будто раздумывая, взяла с места. Ящики в кузове заерзали, заскрипели, наваливаясь на затрещавшие зеленые борта. Подняв пыльное облако, машина свернула к лесу и скоро затерялась среди серых и красных стволов.

Над могилой пронеслись два «мессершмитта». Их преследовали три наших истребителя. В грохот канонады, разрывы мин вплелся пронзительный гул моторов. Часто-часто застучали авиационные пушки, негромко застрекотали крупнокалиберные пулеметы. Один «мессершмитт» клюнул серебристым вытянутым носом и, круто изменив траекторию полета, стремительно понесся к земле. Жирный смолисто-черный с огненными прожилками хвост волочился за ним. Самолет упал в лес, и глухой взрыв заставил вздрогнуть израненные осколками березы.

Зеленый с желтой окаемкой лист, потрепыхавшись в воздухе, тихо опустился на братскую могилу.

Вильям Козлов Юрка Гусь

ПРИЕХАЛИ, БРАТИШКА!

На восток, отстукивая километры, мчится санитарный поезд. Унылый лес подступил к полотну железной дороги. Костлявые руки осин и берез ловят клочья паровозного дыма. На пригорках, уткнувшись в промозглое небо шестами, спят причесанные дождем стога.

К подножке вагона серым комочком прилепился оборванный мальчишка. Словно флажки, трепещут на ветру его лохмотья. Рукава пиджака подвернуты. Полосатая подкладка лопнула и махрится. Поднятый воротник топорщит на затылке черные космы нестриженых волос. Тонкие, худые ноги в огромных солдатских ботинках упираются в подножку. Все на мальчишке худое, грязное, порванное. И только зеленая пилотка — новенькая. Красным угольком тлеет на ней звездочка.

Мальчишку со всех сторон обдувает холодный осенний ветер. Он забирается в рукава, холодит грудь и спину, охватывает тело ознобом. То вцепится в пилотку, пытаясь сорвать ее с головы, то швырнет в глаза хлесткие теплые капли, на лету подхваченные с паровоза. Но ветер — это чепуха. Спать хочется. Летучей мышью подкрадывается сон. Будто кто-то теплым, мягким крылом водит по лицу, приговаривая: «Спать нель-зя, спать нельзя, спать нель-зя». Это колеса так стучат.

«Спать нель-зя, спать нель-зя…» — в такт колесам шепчет мальчишка и закрывает глаза. На мгновение ему становится тепло. Тепло под одеялом!

Трах! Тах-тах-тах! — грохочет, мелькает все кругом. Мальчишка еле-еле успевает поймать цепкими пальцами холодный, ускользающий поручень. Громыхающий мост давно остался позади, а сердце еще колотится в груди.

«Спать нельзя! Понятно?!» — кричит мальчишка и сильно бьет головой о железную дверь вагона. Удар кажется гулким. Может быть, откроют?..

Он с тоской смотрит на мелькающие перед самым носом надоевшие телеграфные столбы, на березовые рощи, хмурый сосновый бор.

За дверью ни звука. В вагоне не слышат. «Буду петь, а то опять засну!»

Морща лоб, он старается припомнить какую-нибудь песню. Есть, вспомнил: «Иде-ет война-а народная-я-я-я, священная-я война-а-а…» — и запнулся. Дальше не знает.

Плохо… Вот у Гришки Ангела — это да! Как затянет, так хоть целый день… Мысли его путаются. «День, день, день… Какой день?» Опять колеса начинают назойливо бормотать человеческим голосом: «Спать нель-зя, спать нель-зя, спать нель-зя…» Руки и ноги становятся ватными, глаза слипаются, голова упрямо клонится набок.

Вагон дернулся, завизжали тормоза. Мелькнула дорожная будка, зеленым глазом весело подмигнул семафор: «Приехали, братишка!»

Проплыли фонари стрелок, прошумели длинные станционные постройки. Мальчишка прыгнул — и носом зарылся в пахнущий мазутом и шлаком песок, одеревеневшие ноги подкосились…

МИЛИЦИОНЕР ЕГОРОВ НЕ ЗНАЕТ, ЧТО ДЕЛАТЬ

Зеленый вещевой мешок вдруг зашевелился и бесшумно пополз под массивную вокзальную скамью. Задремавшая на плече соседки женщина сначала открыла один глаз, потом второй. Быстро сдвинула толстые колени, обтянутые рыжими шерстяными чулками, суетливые руки зашарили под ногами.

— Батюшки, украли! — Вертя огромной круглой головой, укутанной двумя платками, она визгливо причитала: — Туточка стоял мешок-то… Возле самых колен. А глядите-ко — нету!..

Женщину окружили. Прихрамывая, подошел низкорослый широкоплечий милиционер. Левая нога у него была заметно короче правой. Алюминиевая цепочка нагана при каждом шаге билась о залепленный грязью кирзовый сапог.

— Как сквозь землю провалился! Ни одна живая душа не проходила мимо… Как же я без мешка-то? А?

— А что в шелгуне-то было, тетка? — сиплым голосом спросил усатый худой старик с торчащими из ушей пучками седых волос. — Небось сало? Ну так и есть! — хмуро взглянув на корзинки и кошелки, сердито проворчал он. — В город собралась… Одним словом, так тебе и надо… Спекулянтка!

— Помолчим, граждане! Не мешайте наводить следствие.

Осторожно согнув левую ногу, милиционер заглянул под скамейку. Левая рука без двух пальцев подцепила за лямку мешок и потянула его на свет. Но мешок застрял, ни с места.

Тетка в рыжих чулках бросилась на помощь. Она ухватилась за оттопыренный угол — мешок выполз из-под скамьи. Из дыры торчал розовый брус сала со следами чьих-то зубов.

— Я же сказал — спекулянтка! — проговорил старик. — Я их, сволочей, за версту чую…

Женщина торопливо ощупала прореху.

— Ох и паразит! Успел-таки один кусок сожрать…

Милиционер с опаской шарил под скамьей. Нащупал детскую тонкую ногу, потянул…

Маленький, ощетинившийся, втянув голову в плечи, стоял мальчишка в кругу взрослых. Судорожным движением запахнул пиджак. Но пиджак оттопырился на груди: оттуда выпирал украденный кусок сала.

В глазах мальчишки нет страха: «Хоть на кусочки разрежьте, а я все равно не боюсь!»

— Чей будешь? Как звать, говорю?

— Никак! — буркнул мальчишка, быстро взмахнув длинными черными ресницами.

— А што это с ним разговаривать! — Тетка в рыжих чулках оттолкнула милиционера, выхватила у мальчишки из-за пазухи кусок сала и хлестко шлепнула по лицу.

Голова мальчишки мотнулась в сторону. Лицо посерело, и на нем выступили маленькие твердые скулы.

— Не трожь мальчишку, дурья голова! — возмутился старик. — У него брюхо с голодухи подвело… Не от хорошей жизни потянул твой поганый шелгун.

— Кончай базар! — крикнул милиционер и, подталкивая впереди себя мальчишку, пошел к выходу.

На улице темно. Ветер обрадованно заполоскал на мальчишке лохмотья. В привокзальном саду, высоко над головой, стукались друг о дружку голые ветви тополей. Пыхтел маневровый, набирая воду. Из трубы сыпались искры, озаряя покачивающийся над тендером водолей. Там, где поблескивающие пунктирные линии рельсов собрались в одну точку, ярко горел красный глаз семафора.

— Ну куда я тебя дену, чертенок? Пойдем в поселковый, что ли?..

Из сумрака выдвинулась высоченная водонапорная башня. Кто-то гремел ведрами.

— Куда бы тебя на ночь пристроить…

— Пусти ты меня, дяденька!

— Куда же ты, чудак, пойдешь? — попыхивая самокруткой, задумчиво сказал милиционер. — На вокзал сунешься — шею намылят. В избу на ночь глядя никто не пустит. Сам понимаешь, война. А на дворе слякоть… Сгинешь!

В уши, нарастая, лез гул. Все ближе, сильнее; казалось, небо дрожит, звезды пляшут. Это на запад прошли тяжелые бомбардировщики. Милиционер сердито посмотрел на присевший за дорогой дом. Сквозь маскировочный ставень пробивался тоненький лучик света.

— Опять бабка щель не заткнула, — пробормотал милиционер. — Пойти сказать, что ли? Постой, я сейчас…

Поднялся на крыльцо, но остановился и неуверенно спросил:

— А не сбежишь, чертенок?

Мальчишка молчал. Милиционер бросил цигарку на землю, затоптал сапогом.

— Пошли вместе!

Милиционер стучал долго. У мальчишки лопнуло терпение. Он изо всей силы двинул в дверь ботинком.

— Кто там? — послышался глухой старческий голос.

— Свои, Петровна, — бодро ответил милиционер. — Это я, Егоров.

Дверь, заскрипев, отворилась.

— Зачем пришел-то, родимый? — не очень приветливо встретила их бабка. — Опять постояльца привел? Вот наказание божье!

Изба пахнула на них теплом, запахами вареной картошки, подсолнечного масла. Егоров подковылял к маскировочному щиту, грубо сколоченному из картона и досок, засунул в щель палец.

— Разбомбит из-за тебя, бабка, немец… Сколько раз говорю: заделай щель.

Петровна, небольшая сухонькая старушка в серой вязаной кофте, приложила сморщенную ладонь к уху.

— Кричи громче, не слышу!

— Куда там… Не слышишь! Вот что, Петровна, пускай парнишка переночует у тебя… Одну ночь только, а завтра с товарняком в Бологое отправлю.

— Ночует… — Бабка, наклонив голову набок, недовольно оглядела мальчишкины лохмотья. — А грязищи-то на нем — воз! Куда я тебя положу? У тебя небось вшей больше, чем волос на головушке.

Егоров ушел.

Мальчишка слышал, как в коридоре он сказал бабке: «Покорми, Петровна, мальца, голодный он».

Бабка долго шарила в русской печи. Огромная двурукая тень двигала по стене локтями.

На столе, в который намертво въелась старая, порезанная во многих местах клеенка, появились начатая краюха ржаного хлеба, алюминиевая чашка с гречневой кашей, пол-литровая бутылка молока.

— Поешь, сынок.

Бабка уселась напротив и с любопытством уставилась на мальчишку.

— Где батька-то с маткой? Потерял?.. Где-то мой Мишенька… Как ушел на третий день, будто в воду канул. Ни одной весточки… Да ты ешь на здоровье, ешь!

Мальчишка, проглотив слюну, посмотрел поверх чашки с кашей на икону в позолоте. Перед иконой теплилась лампадка.

— А бога вовсе нет, — хрипло сказал он. — Хочешь плюну на икону — и ничего мне не будет?

Черная, без единого седого волоска голова бабки Василисы возмущенно затряслась, сухонькие руки забегали по кофте.

— Тьфу!.. Да как твой язык повернулся?

Бабка встала, кряхтя и что-то ворча под нос, взобралась на скамейку, потом на треснувший посередине чурбан и скрылась на печи за колыхающейся ситцевой занавеской.

Скоро оттуда шлепнулась на пол фуфайка.

— Укройся, не то замерзнешь под утро, — проворчала бабка. — Да гаси свет, неча керосин попусту жечь…

Мальчишка, кося голодными глазами на хлеб и кашу, встал на табуретку и, зажмурив глаза, дунул на дышащее жаром и копотью ламповое стекло. Не раздеваясь, даже не сняв пилотку, прилег на фуфайку. Под печкой заскреблась мышь. Из-за кровати вылезла кошка и хвостом нервно замолотила по полу. Есть хотелось все сильнее. Краем глаза мальчишка видел на столе чашку с кашей. Узенький лучик от лампадки рассек краюху хлеба пополам. Бабка храпела. Мальчишка встал, огляделся. Скрипнула половица под ногой. Замер. Бабка не проснулась, и тогда, осторожно переставляя ноги, он пошел к печке. Чугунок с кашей стоял рядом с заслонкой. Тихонько подтащив к краю, мальчишка жадно запустил в него грязную руку…

ЮРКА ГУСЬ

Старый, потемневший под дождем и ветрами бабкин дом глядит на дорогу четырьмя окнами, крест-накрест заклеенными узкими газетными полосками. На дорогу глядит и парадное крыльцо: два резных столба и крытый дранкой навес. Парадным давно не пользуются, и бурая, облупленная дверь накрепко заколочена досками. Ветхий, подпертый кольями частокол провис. Деревенские мальчишки не могут пройти мимо, чтобы не побарабанить по нему палкой.

За дорогой в ряд стоят четыре сосны. У одной из них ствол изогнулся дугой, и кажется, что сосна подбоченилась. Сквозь колкую зеленую хвою в погожий день блестит оцинкованная конусная башенка на крыше вокзала. Из окон бабкиного дома видно, как мимо вокзала проносятся на запад эшелоны с танками, пушками, автомашинами, а с запада — санитарные поезда. Когда меж сосен мелькают платформы и теплушки с солдатами, на самоваре дребезжит медная конфорка, а стеклянная дверца старинного буфета распахивается.

Мальчишка, поджав под себя босые ноги, сидит на подоконнике и с тоской смотрит на длинные громыхающие составы. За его спиной бабка что-то ворочает в печи ухватом. На кухне тепло, а на улице ветер, дождь. Четыре сосны мерно кивают зелеными макушками низко бегущим облакам. Капли дробно ударяются в стекло и скатываются, образуя извилистые дорожки.

По дорогам разлились большие пенистые лужи. По утрам морозец чуть прихватывает их льдом хрупким и тонким, как корочка на картофельной драчене, которую бабка чуть свет подает на стол. Машины, проезжая мимо, крошат лед и обдают бабкин забор жидкой грязью. Если бы не этот проклятый дождь, мальчишка давно бы убежал из бабкиного дома на волю, даже босиком. Кто все-таки его башмаки спрятал? Бабка или милиционер Егоров? Проснулся утром — ни пилотки, ни башмаков. Чисто сработали! Только он все равно удерет. Босиком.

Бабка нет-нет да и посмотрит на него. Плечи острые, шея тоненькая, черные волосы косицей свисают на засаленный воротник. Ей хочется подойти к этому колючему парнишке да погладить его по взъерошенной голове. Хочется и боязно…

Что-то загремело. Бабка притащила из сеней большое цинковое корыто. Выдвинула ухватом из печи чугун с кипящей водой и, кряхтя, опрокинула в корыто. Изба наполнилась клубами пара.

— Скидывай свою ветошь… Слышишь?

— Чего придумала? — Глаза мальчишки испуганно забегали. Он сполз с подоконника и боком двинулся к двери, но цепкие бабкины пальцы ухватили его за воротник.

Вода горячая. Она ужалила пятки, окрасила в розовый цвет тонкие, как две скалки, ноги. И все-таки было приятно! Мальчишка сидел в корыте и шевелил в воде всеми двадцатью пальцами.

— Тощий-то!.. — Бабка запустила руку в его густые черные вихры.

Достала ножницы и, зажав под мышкой буйную мальчишечью голову, обкорнала ее. Голова стала круглой, с выступом на затылке.

Три чугуна горячей воды извела бабка, прежде чем отмыла всю грязь с мальчишки. А потом собрала его лохмотья в кучу — и в печку.

Мальчишка молча метнулся к пылающей печи, засунул по плечо мокрую руку, выхватил оттуда тлеющие тряпки и, обжигаясь, вытащил из кармана пиджака потрепанную колоду карт и бритву.

— А коли и сгорело бы все это добро, не велика беда, — сказала бабка.

Воротя нос в сторону, она ухватом подцепила лохмотья и снова запихала в печь. Согнувшись над раскрытым ящиком комода, долго перебирала там глаженое белье. Выложила на хромоногую табуретку кальсоны, рубаху, зеленые солдатские штаны со штрипками. А вот верхнюю рубаху так и не смогла сыскать. Взяла да и положила на штаны свою ситцевую васильковую кофту.

— Одевайся…

Кальсоны можно было завязывать на шее, рукава рубахи свисали до пола, а до карманов штанов не дотянуться. Зато бабкина кофта с пышной сборкой на груди пришлась мальчишке впору.

Глядя на этот шевелящийся комок одежды, из которого тыквой торчала стриженная ступеньками голова, бабка засмеялась.

— Господи ты боже мой!.. Ну как есть чучело огородное. Хоть на грядку ставь.

Мальчишка, присев, сердито воткнул кулаки в карманы, подтянул штаны и пробурчал:

— Спалила шмотки, а теперь чучело! Мой френчик еще бы носить и носить… Совсем как новый.

— Дырки на нем старые… Слышь, как твои воши щелкают в печи?

— А теперь гони мои корочки…

— Что? — удивилась бабка.

— Ну, эти… ботинки мои… Куда заначила?

— Вон под печкой сохнут… Нужны мне твои ботинки.

В углу на чурбаке запыхтел, зафыркал полуведерный самовар.

Мальчишка еще никогда не пил такого вкусного душистого чая. Он смотрит на бабку: она осторожно кладет в рот малюсенький кусочек сахара и подносит блюдце на трех растопыренных пальцах ко рту, дует на кипяток и звучно прихлебывает.

Мальчишка пробует пить таким же манером, но, расплескав кипяток на штаны, отказывается от этой затеи. Он ставит блюдце на край стола и, нагнув шею, начинает со свистом втягивать в себя чай. Бабка, прижмурив глаза, сосредоточенно дует на кипяток, но мальчишка то и дело ловит ее взгляд. Теплый взгляд, добрый…

— Как звать-то тебя? Аль без имени?

Бабка придвигает к нему поближе резную стеклянную сахарницу с отбитым краем.

— Да бери сахар-то…

Мальчишка пьет молча. Бабка, держа блюдце наотлет, ждет. Три раза она задавала ему этот вопрос, и три раза мальчишка отворачивался.

— Уж не потерял ли ты, сынок, свое имечко, мотаясь по белу свету?

Мальчишка, не поднимая глаз, бурчит в блюдце:

— Гусь…

— Что «гусь»?

— Юрка Гусь… Ну, фамилия у меня такая… Гусь! — в первый раз улыбается мальчишка. И остренькое хмурое лицо его вдруг преображается: глаза оживают, блестят, пухлые губы раскрываются, показав дырку на месте выбитого зуба. А на щеке обозначается маленькая ямочка.

— Годков-то сколько?

— Одиннадцать.

— Ишь ты! — удивляется бабка Василиса. — С виду-то и не дашь… Больно ростом махонький… Как же ты батьку с маткой потерял? Может, живы? Убиваются по тебе?

Дрогнувшей рукой Юрка отодвигает от себя сахарницу, и она падает, рассыпав на бабкин подол кусочки сахара.

— Нет у меня ни батьки, ни матки! Нет! Ясно? — Голос его срывается. — Один я…

После чая мальчишка пощупал свои ботинки. Еще мокрые. Он забрался на теплую печку и заснул. Когда проснулся, в окна вползли сумерки. Углы в избе потемнели, только русская печка еще белела, разинув черный рот. Облака поредели, и сосны перестали им кивать. На остроконечной вокзальной башенке тлел розовый закат.

— Бог даст, завтра будет вёдро, — сказала бабка.

Грохнув на пол маскировочный щит, Юрка Гусь потребовал:

— Эй, баб, молоток мне и гвозди! Дырку-то надо залатать. Не то и вправду фриц разбомбит…

НА ПЕРЕПУТЬЕ

Бабка Василиса проснулась от крика. Отодвинув ситцевую занавеску, поглядела на кровать: кричал мальчишка. Одеяло валялось на полу, подушка тоже. На подушке, дугой выгнув спину, стояла кошка и заинтересованно смотрела на беспокойного квартиранта.

Василиса спустилась вниз, подошла к Юрке.

— Ангел! Ангел! — вскрикивал он. — Не надо… Ножик! Убери ножик!

— Господи помилуй, — сказала бабка, — кажись, заболел парнишка-то…

Она дотронулась рукой до его лба. Лоб был мокрый и горячий. Юрка дернулся и что-то быстро и непонятно забормотал. Острые худые плечи его сотрясала дрожь. Василиса накрыла его одеялом, под голову подсунула подушку. Сняла с вешалки свое пальто и тоже укрыла им мальчишку.

Утром заварила в чайник сухую малину и напоила Юрку. От еды он отказался. Осунувшийся, большеглазый, лежал мальчишка на кровати и угрюмо смотрел на потолок, где устроились на зимовку мухи.

— Озяб? — спрашивала бабка. — Укрыть еще одним одеялом?

Юрка вяло качал головой:

— Не надо.

— Вот беда-то, — сокрушалась Василиса, щупая Юркин лоб, — как на грех, фершал уехал в город.

Юрка молчал. Его мысли были далеки от бабки, «фершала». Болела голова, что-то хрипело в груди. Трудно было рукой пошевелить. Плохо было мальчишке.

Он даже не повернул голову, когда в избу пришел милиционер Егоров.

— Не сбежал? — удивилсяон.

— Хворает… — сказала бабка.

Прихрамывая и звеня своей цепочкой от нагана, Егоров подошел к Юрке.

— Ты чего это, приятель? — спросил он. — Скопытился?

Юрка увидел над собой длинное горбоносое лицо с щербинками на щеках. От Егорова пахло сыромятной кожей и крепкой махоркой.

— Забирать меня пришел? — равнодушно спросил Юрка. Ему сейчас было все безразлично. Пускай берут и везут куда хотят. Хоть на край света. Ему наплевать.

Лицо Егорова уплыло куда-то в сторону, и перед Юркиными глазами снова закачалась цепочка.

— Нехорошо, брат, болеть, — будто из другой комнаты, услышал он голос милиционера. — В больницу далеко, да и опасно. Так прохватит на товарняке, что…

— Ну чего ты привязался к хворому? — напустилась на Егорова бабка.

Егоров смущенно крякнул и полез в карман за табакеркой.

— Не серчай, Кузьмич, — сказала Василиса, — а в избе дымить не дам… Иди на улицу и там сколько хочешь кури свой табачище.

— А с ним как? — кивнул Егоров на Юрку.

— Подымется… Простыл, видно. На ночь еще чаем с малиной напою, пропотеет и… подымется.

— Выздоравливай, брат, — сказал милиционер.

— Ладно, — пообещал Юрка.

Егоров ушел. У мальчишки даже настроение немного улучшилось. Ничего не вышло у милиционера. Не забрал! Интересно: башмаки взял с собой или нет?

Юрка с трудом приподнял с подушки тяжелую, гудящую голову и посмотрел на пол. Башмаки рядком стояли у кровати.

Бабка подвинула табуретку, поставила на нее алюминиевую чашку с желтой горячей картошкой.

— Поешь, сынок.

— Не хочу, — отвернулся Юрка.

— Не будешь есть — никогда не поправишься, — ворчливо сказала бабка. — Хоть штуки две съешь.

Юрка выпростал из-под одеяла тонкую руку, взял из чашки маленькую картофелинку.

Через три дня Юрка поправился. Но на улицу бабка не пускала. Весь день до сумерек сидел он у окна и глядел на дорогу. Дождь давно перестал моросить. Сквозь рваную овчину пепельных облаков нет-нет да и выглядывал солнечный луч. И сразу становилось светло и тепло. Лужа на дороге превращалась в большое зеркало и стреляла солнечными зайчиками в глаза. Под соснами щипали траву две козы: одна белая, другая черная. Видно, козы не очень-то дружили. То одна, то другая, сердито кося прозрачным глазом, грозили друг другу заломленными назад рогами. Грозить — грозили, а не дрались.

С высоченных тополей, растущих в привокзальном сквере, срывались желтые листья и, вычерчивая в воздухе мудреную спираль, медленно падали на землю.

Юрка глядел на мир, который открывался перед ним из окна, и думал. Какой-то разлад начался в его душе. Сразу не убежал от бабки, потом заболел, а теперь просто не знает, что и делать. Бежать надо. Вот-вот заявится со своей цепочкой милиционер Егоров и заберет его. Увезет в Бологое, в детский приемник. Не в первый раз… Ждать, пока придет Егоров, незачем. Надо до его прихода исчезнуть…

Поужинали. Бабка отодвинула кухонный стол, достала из подполья соленых грибов и большую синюю турнепсину.

— Поешь-ка грибков с картошкой, — сказала она, ставя тарелку перед Юркой. — Грузди…

Грибы были вкусные, с чесноком, с укропом. Юрка не знал, что Василиса на все село славилась умением солить грибы. Он ел и от удовольствия причмокивал языком.

— Вкусно? — спросила бабка.

Юрка на похвалу был скуп.

— Ничего, есть можно, — сказал он и запихнул в рот сразу целый гриб.

К чаю бабка достала из закоулков буфета начатую пачку печенья «Аврора». Этот редкостный в то время гостинец она берегла к празднику, но вот не выдержала, захотелось чем-нибудь вкусным попотчевать этого неласкового мальчишку. Она положила на блюдце две печенины, остальное хотела спрятать, но вдруг раздумала: взяла и все высыпала.

— Еще до войны покупала, — сказала она. — Теперь, поди, не делают такого… Не до печенья.

Юрка первым забрался на свою кровать, под пестрое лоскутное одеяло. А бабка встала на колени перед иконой и, наверное, целый час шептала молитвы и стукалась лбом о крашеные половицы. «Пожалей ты свой лоб, — хотел сказать ей Юрка. — Ведь все равно бога нет…» Но не сказал.

Тяжело поднявшись с колен, бабка подошла к кровати. Юрка прикрыл глаза. Василиса подоткнула под ноги одеяло, пощупала теплой шершавой ладонью лоб, провела по волосам. Юрка приоткрыл один глаз и увидел лицо бабки. Оно было доброе, задумчивое. Морщинки струйками разбежались во все стороны. Из-под платка выглядывало ухо. На сморщенной мочке висела маленькая серебряная сережка. Бабка смотрела на Юрку и улыбалась уголками губ.

Юрка слышал, как бабка возилась на печке, устраиваясь на ночь поудобнее. Она что-то ворчливо сказала кошке, и та, обиженная, спрыгнула на пол. Он слышал, как ровное дыхание бабки постепенно перешло в тоненький свист, потом в басистый храп. На стене от колеблющегося света лампадки взад-вперед сновали легкие тени.

Юрка резко отдернул одеяло и встал. Брюки и дурацкая васильковая кофта лежали на табуретке. Быстро оделся, из-под кровати вытащил башмаки. Осторожно ступая на носки, подошел к печке и выгреб из чугуна неочищенную картошку. В карман солдатских галифе запихал синюю турнепсину. Кошка, на всю избу мурлыкая, смотрела на него.

У вешалки Юрка остановился, снял с крючка поношенную бабкину фуфайку и натянул на себя. Затаив дыхание и кося зеленым глазом на печь, толкнул дверь. Она, скрипнув, отворилась…

На вокзале на этот раз было пусто. Над билетной кассой на полочке коптила керосиновая лампа. Юрка присел на дубовую скамью, нахохлился.

Сегодня за весь день только два поезда сделали остановку, остальные прогрохотали мимо. Неужели всю ночь придется сидеть?

Он вышел на перрон. Над головой светили звезды. Завтра будет вёдро. С тополей неслышно слетали листья. Невидимые в темноте, они шуршали вдоль путей.

Холодный звездный блеск отражался на рельсах. Далеко-далеко, где-то у самой кромки леса, слабо мигнул огонек фонаря и послышался металлический стук. Это путевой обходчик проверял свое хозяйство.

Стало прохладно. Юрка вернулся на вокзал. Из-под скамейки, на которую он уселся, вдруг показалась чья-то нога и снова спряталась. Юрка заглянул туда.

На заплеванном полу, свернувшись в комочек, спал оборванный мальчишка. У Юрки заколотилось сердце.

— Хахаля! — Он стал тормошить мальчишку. — Это я, Гусь!

Мальчишка оторвал от пола заспанное лицо и посмотрел на Юрку, причем у него только один глаз открылся, другой еще спал.

— Ты… ты что? — забормотал он.

Гусь потускнел. Это оказался не Хахаля.

— Куда рвешь подметки? — спросил он.

— Иди ты! — огрызнулся мальчишка, все еще не открывая второй глаз.

Юрка дернул его за ногу.

— Да проснись ты, грязная рожа!

— Отстань, говорю. — Мальчишка, не глядя на него, лягнул воздух ногой и уполз еще дальше под скамейку.

Юрка тихонько отворил дверь, вышел на перрон. Дежурный с жезлом в руке стоял у станционного колокола и чиркал зажигалкой. Послышался длинный паровозный гудок. Поезд!

Мальчишка секунду смотрел на огненную россыпь искр приближающегося состава, потом решительно зашагал к дому бабки Василисы.

Он слышал, как за спиной заскрежетали тормоза, застучали буферами вагоны.

Поезд остановился. И Юрка остановился. На один миг, а потом бросился к воротам…

Лампадка погасла. Он ощупью добрался до кровати, разделся и шмыгнул под одеяло. С пола ему на грудь прыгнула Белка и обрадованно замурлыкала.

НЕУДАЧНОЕ ЗНАКОМСТВО

Жорка Ширин сидел на крыльце своего дома и деловито ковырял гвоздем трассирующую пулю. У ног дремал коричневый лопоухий щенок. Жорка чиркнул спичкой — и пуля выплюнула тоненькую огненную струйку прямо в усатую морду щенка.

Щенок взвизгнул, кувырнулся на спину и, жалобно скуля, стал тереть обожженное место лапами.

Жорка в восторге хлопнул себя по коленям, запрокинул лохматую рыжую голову и на весь двор заржал. И вдруг, откуда ни возьмись, сырой ком земли угодил Жорке прямо в лицо. Он вскочил и, отплевываясь, бешено завертел головой: никого нет!

И тут с огорода бабки Василисы послышался негромкий свист. Жорка присел на корточки и через изгородь увидел не то девчонку, не то мальчишку. Если смотреть ниже пояса, то мальчишка — в штанах. А если выше, то девчонка — в цветастой кофте.

Озадаченный Жорка с минуту наблюдал, как мальчишка-девчонка, сидя на завалинке, шлепал картами.

— Эй ты, бабья кофта!

Жорка вытер рукавом черные губы.

— Это ты кинул?

«Бабья кофта» даже бровью не повел. Он удовлетворенно хлопнул себя колодой по колену и улыбнулся. Видно, выиграл.

— Говори, бабья кофта, ты? — Жорка сделал шаг к изгороди.

«Бабья кофта» проворно спрыгнул с завалинки и схватился за камень. Жорка так и присел на траву.

— Ха-ха! — сказал мальчишка. — Не бойся, не трону. — Он размахнулся и запустил камнем в забор. На заборе висел глиняный горшок. Горшок вдребезги разлетелся.

Жорка обрадовался:

— Погоди, бабка Василиса задаст!

«Бабья кофта» поддернул штаны повыше и подошел к забору.

— Хочешь, фокус покажу?

— Фокус! Да ты не умеешь.

— Гляди, лапоть! Видишь, король!

Мальчишка быстро стасовал карты.

— Гляди… Раз! Опять король? Что, не умею?

Жорка прижал к изгороди широкое веснушчатое лицо. Его серые глаза с любопытством следили за ловкими руками мальчишки. А руки все ближе, ближе… Не успел Жорка и глазом моргнуть, как два пальца крепко прищемили его конопатый нос.

— Ага! Попался, жаба! — ликовал мальчишка, все крепче сжимая Жоркин нос. — Я те покажу «бабья кофта»!

— Бусти-и-и… — приплясывая, мычал Жорка. — Бусти-и-и… больно!

— Больно? — сказал мальчишка. — А собачонке, думаешь, не больно?

Влепив напоследок хороший щелчок в широкий Жоркин лоб, мальчишка отпустил. Жорка отлетел в сторону и ощупал свой нос.

— Ну, паразит, погоди-и! — Он высморкался. — Изничтожу!

— Гуляй, — сказал мальчишка.

Жорка опять пощупал нос. Он распух.

— Я тя застрелю… из ракетницы! — выкрикнул он. — У Стасика выменяю ракету и… и укокошу!

— Из ракетницы? — ухмыльнулся мальчишка. — Лучше из соленого огурца… Нету у тебя никакой ракетницы.

— Нету?

Разъяренный Жорка помчался к крыльцу. Наклонился, рывком отодвинул камень и достал завернутую в портянку ракетницу.

— А это что? Соленый огурец?

Мальчишка презрительно засвистел, повернулся к Жорке спиной и зашагал к своему крыльцу. Заскрипела калитка, и на тропинке показались Егоров и бабка. Мальчишка спрятался за парадное крыльцо. «Сейчас горшок разбитый увидит».

Бабка, кряхтя, согнулась и подобрала черепки с тропинки.

— Разбойники, — проворчала она, — такой горшок расколотили.

— Небось твоего постояльца работа, а? — усмехнулся Егоров.

— Не-е, — возразила бабка. — Мой парнишка смирный, тихий, мухи не обидит… Это, наверно, Ширихин озорник из рогатки пульнул.

— Смирный, — снова усмехнулся Егоров. — А мешок у тетки на вокзале спер!

— С голоду, Кузьмич.

Бабка Василиса вытерла концом платка слезящийся глаз.

— Не вози ты мальчишку в Бологое. Пусть у меня живет. Я уж толковала с председателем… Так и быть, говорит, дадим ему хлебную карточку. Картошка у меня, слава богу, своя. Проживем до весны как-нибудь, а там грибы, ягоды…

— Гляди сама, Петровна, — сказал он. — Мальчишка с улицы. Верченый-порченый. Не хватила бы с ним горюшка.

Мальчишка сидел на холодной земле, прижав пылающую щеку к шершавой доске. Тихий сидел он, и большие глаза его не мигая смотрели на грядку, на которой торчали сухие капустные кочерыжки. Возле одной из них проклюнулся острый зеленый росток. Он радовался выглянувшему на день осеннему солнцу и совсем не думал о том, что завтра ударит первый мороз и оборвет его короткую жизнь. Стебелек рос.

ОКО ЗА ОКО

Ночью прилетел немецкий самолет и долго кружил над станцией, чего-то вынюхивая.

Юрка проснулся внезапно, будто кто-то за пятку дернул. Открыл глаза и прислушался. На печи похрапывала бабка. Прерывистый гул самолета удалялся. «Улетел, гад!» — облегченно вздохнул Юрка, слыша, как бухает сердце. Нет! Гул нарастает. «Ве-зу-у, ве-зу-у, ве-зу-у…» Вой лезет в уши, кусает спину мурашками.

Вдруг будто луна прыгнула с неба. В щели ставен ударил холодный белый свет. Он задрожал на стеклах буфета, заплясал на потолке. Это немецкий бомбардировщик спустил на парашюте осветительную ракету.

— Бабушка-а! — закричал Юрка, вскакивая. — Бабушка, можно, я к тебе… на печку!

— Что? А? Замерз? Ну, полезай… Гляди-ко, светает. — Бабка заворочалась, закряхтела.

Поддерживая штаны, Юрка поспешно вскарабкался на теплую печь. Дрожа, забился бабке под бок и притих.

— Небось страшное приснилось? — зевнула бабка Василиса. — Бывает.

— Немец летает. — Юрка умолк. — Слышишь, опять, гад, развернулся. Сюда летит.

«Ве-зу-у, ве-зу-у, ве-зу-у…» Юрке кажется, что самолет сейчас обязательно сбросит бомбу прямо на их дом. Он изо всех сил упирается ногами в низкий потолок и крепко закрывает глаза: «Сейчас! Вот-вот сейчас бабахнет!»

Мур-р, мур-р… — удаляясь мурлычет мотор. Пронесло!

Ничего подозрительного не заметил на станции «юнкерс». Только зря ракету спалил. Долго висела она в ночном небе, разлив по крышам домов мертвенно-бледный свет.

В эту ночь Юрке так и не удалось заснуть. Лишь серенький рассвет прокрался в окна, на дороге зафырчали машины. По крыльцу затопали тяжелые сапоги, раздался громкий стук.

— Видать, ночлежники.

Бабка накинула на плечи фуфайку и, зевая, сползла с печи. Сунула ноги в валенки с галошами, зажгла лампу. Гремя оружием, котелками, флягами, вошли пятеро военных. Они натащили с собой в избу утреннего холода. Сгрудили в угол вещевые мешки, поставили к стене автоматы. У всех усталые лица, воспаленные глаза.

— Полезай на печь, мамаша, — пробасил здоровый парень с двумя красными кубиками на петлицах. — Мы тут сами устроимся. Малость заморились. Двое суток в машине.

Покраснев от напряжения, командир с трудом стащил грязный сапог. Размотал почерневшую портянку и, блаженно зажмурившись, пошевелил пальцами.

— Эх, портянки бы посушить, — вздохнул он. — А то ведь утром сапоги не натянешь.

— Чего он там бубнит? Не слышу! — Бабка Василиса выпростала из-под платка маленькое ухо. — Говори громче, сынок, глухая я.

Отдернув занавеску, Юрка высунул стриженную ступеньками голову.

— Сушите, пожалста, сколько влезет. Печка горячая!

— Ого! — улыбнулся командир, расстегивая ворот гимнастерки. — Оказывается, в доме и мужчина есть.

— А вы откуда едете? На фронт, да?

Юрке очень хотелось потолковать с бойцами, но тем было не до разговоров. Устроившись на полу, они натянули на головы шинели и сразу, как по команде, заснули.

Совсем рассвело. Юрка рассматривал спящих бойцов. Вдруг в стену дома стукнул камень, потом второй. Юрка глянул на бабку, гремевшую ухватом в печи, и потихоньку выбрался в сени. Юркнул в кладовку и, взобравшись на покатый мучной ларь, выглянул в отдушину.

— Эй, бабья кофта! — орал Жорка, размахивая камнем. — Выходи-ка… Не то все стекла перебьем!

Рядом с Жоркой были еще двое.

— Че надо, рыжая морда?

Жорка завертел круглой щетинистой головой на короткой шее.

Ребята прижали носы к забору.

— Отдай ракетницу, добром говорю, — дрожащим от ненависти голосом кричал Жорка. — Свистнул, гад!

— Нужна мне твоя паршивая ракетница. Если бы к ней еще ракеты были, а то… Тьфу!

Для большей убедительности Юрка плюнул.

— Не брал я ее, и ша! Ясно?

— Брешешь! Пока я поросенку хряпу натюкал, ты — через забор — и ноги приделал к моей ракетнице. Отдай добром, слышишь?

— Отдай Жоркину ракетницу, — загудели ребята.

— Говорят вам, не бра… — Юрка отдернул голову от окна.

Метко пущенный камень сбил с полки несколько бутылок. Одна из них огрела Юрку по спине, другая ударила по ноге.

— Я вас сейчас-с-с… — зашипел он. Кубарем скатился с ларя, влетел в избу.

Бойцы спали. Командир уткнулся головой в шинель, выставил голые желтые ступни. Гимнастерка задралась на спине, оголив смуглое мускулистое тело. Не спуская глаз со спящих, Юрка на цыпочках подобрался к стене, осторожно потянул к себе автомат. Бабка Василиса заталкивала в самоварную трубу красные угли и ничего не видела. Юрка незаметно попятился к двери.

Камни грохали в стену, падали на крышу и, тарахтя, катились оттуда вниз. Юрка просунул в окошко дуло автомата и, стиснув зубы, нажал на спуск. Автомат молчал. Юрка оттянул до отказа затвор, передвинул какой-то рычажок и крепко прижав приклад к плечу, снова нажал на спусковой крючок. Оглушающая длинная очередь распорола тишину. Юрка видел, как врассыпную бросились наутек ребята. Жорка со страху спрятался в кадку.

Ствол автомата прыгал в окошке, мимо уха, звякая о бутылки, свистели пустые гильзы, приклад бешено дубасил в плечо, а растерявшийся от неожиданности мальчишка никак не мог сообразить, что надо снять палец со спускового крючка.

Он не слышал, как вскочили разбуженные стрельбой солдаты и босиком высыпали в сени. Командир ворвался в кладовку и выхватил у него из рук вмиг онемевший автомат. Серые веселые глаза командира стали злыми, колючими.

— Ух и здорово, черт, палит… без этой… осечки, — ни к селу ни к городу сказал Юрка. Сказал и зажмурился, ожидая крепкой затрещины.

В этот момент с полки скатилась еще одна увесистая бутылка и кокнула лейтенанта по голове. Юрка открыл глаза и увидел, что лицо у лейтенанта стало не злое, а озадаченное. Командир осторожно поднял руки и пощупал голову.

— Шишка, — сказал он.

— Вы, дяденька, пятак приложите, — посоветовал Юрка. — Говорят, помогает.

— Прикладывал? — спросил лейтенант.

— Сто раз, — сказал Юрка. — Да у меня и так проходят. — И зачем-то пощупал голову.

— Пострелял, значит? — спросил лейтенант.

— Немножко, — вздохнул Юрка.

— В кого же стрелял?

— В небо… В кого же еще?

— А ну-ка, автоматчик, пойдем на свет божий… — Лейтенант взял Юрку за руку и вывел из чулана. Усатый боец с седыми вразлет пушистыми усами осмотрел автомат, снял диск.

— Товарищ лейтенант, — сказал он, — сорок семь пуль выпустил на ветер этот… Диск-то пустой!

— Вы, дяденька, не волнуйтесь, — успокоил его Юрка, — на фронте этих самых патронов завались!

— Как тебя звать? — Лейтенант свирепо прищурился на мальчишку.

— Юрка… Гусь.

— Так вот, гусь лапчатый, отвечай: зачем тебе, паршивцу, понадобилось с утра пораньше палить в небо?

— Говори, парень, не то худо будет! Вот тут на месте организуем трибунал и судить тебя будем как полагается… — Усатый боец оглянулся на обувавшихся товарищей. — Будем судить, ребята?

— Будем, — сказал молоденький белобрысый боец и грозно посмотрел на Юрку.

— Факт! — кивнул другой хмурый боец, худой и длинный, как жердь с бабкиного забора. — За такие штучки недолго и к стенке.

Юрка обвел бойцов подозрительным взглядом. «Шутки шутят или… А ну как взаправду к милиционеру Егорову отведут?» — подумал он.

— Слышу я это… гудит: «Ве-зу-у, ве-зу-у…» Ну, думаю, фашист. Я фашиста по голосу узнаю… Хотел сперва вас разбудить, гляжу — спите. Жалко даже будить. Ну, взял я это… оружие и… и в немцев! Тр-р-р-р! Дяденька, а правда, что за сбитого фашиста орден дают?

— Дают… Твой-то где свалился? — Лейтенант, прищурив глаз, подозрительно долго смотрел в пустой сапог, будто в подзорную трубу.

— Откуда я знаю? — упавшим голосом ответил Юрка. — Я же не видел, упал он или…

— Это точно! Что не видел, то не видел, — согласился командир. — Когда самолет падать приготовился, у тебя от страху глаза закрылись. Так и шпарил из автомата, зажмурившись.

Маленький, быстроглазый, в потешной женской кофте, стоял Юрка перед бойцами и обеими руками поддерживал штаны.

Глаза его тревожно ощупывали лица бойцов. Он понял, что ему не верят.

— Наврал я про самолет, — сознался он. — Пацаны пришли и давай камнями лупить в стену… Отдай, говорят, какую-то паршивую ракетницу… А я ее и в глаза-то не видел… Вот если бы пистолет, а то, подумаешь, ракетница! Бухают и бухают, а вы спите. Думаю, разбудят, гады, людей! Взял автомат и пульнул для острастки. Я думал, что он разок стрельнет, а тут как прорвало…

— Картина понятная. — Командир посмотрел на стол, где в большом чугуне аппетитно дымилась картошка. — А что это за ракетница?

— Старая, без курка, — соврал Юрка. — Кому такое барахло нужно?

Лейтенант заглянул в чугун и зажмурился:

— Горячая!

Юрка попытался улизнуть, но лейтенант заметил.

— Погоди… вот что, Гусь, ракетницу ребятам верни! Не распахивай глазищи. У тебя она, это ясно как день… Немедленно верни и доложи!

— Да я вовсе…

— Разговорчики! — повысил голос командир. — Кру-у-гом! Вот так… Шаго-ом марш!

Юрка поплелся к двери. На пороге оглянулся: бойцы шумно усаживались за стол.

— А чего это ты, парень, все время за штаны держишься? — спросил один боец. — Сплоховал?

— Ремня нет — вот и держусь, — пробурчал Юрка.

Усатый боец запустил руку в вещевой мешок и, покопавшись, достал аккуратно скатанный брезентовый ремень.

— Держи, парень! Ремешок что надо… А дырку, согласно своей комплекции, гвоздем проткнешь.

Юрка взял ремень и вышел в сени.

Отыскал гвоздь, проткнул дырку и, затянув ремень, облегченно вздохнул: теперь штаны никуда не денутся, хоть зубами тащи! Нехотя взобрался по расшатанной лестнице на чердак, засунул руку в трубу старого граммофона и вытащил тяжелый сверток. Ракетница была совсем как наган, только дуло большое — три пальца можно засунуть — да мушки нет.

Юрка взвел курок, прицелился в ржавый фонарь, висевший на гвозде, и плавно нажал на собачку. Тку! — прозвучал сухой щелчок.

Он любовно замотал ракетницу портянкой, вздохнул и… засунул обратно в граммофон.

Считая голыми пятками ступеньки, спустился вниз. На всякий случай заскочил в кладовку. Выглянул из окошка и увидел на лужайке все тех же ребят. Они окружили Жорку, восседавшего на опрокинутой кадке, и, слушая его, хмуро косились на дом бабки Василисы.

— Шиш с маком вам, а не ракетницу! — прошептал Юрка, спрыгивая с ларя.

Переступая порог двери, он слышал, как бабка, вытряхивая из чугуна остатки картошки на стол, говорила: «А грязищи-то на нем было — воз! Кое-как снизу приодела, а вот рубахи мужской в доме не нашлось. Так и ходит в моей кофте. И смех и грех».

Бабка увидела Юрку и сказала ворчливо:

— Где шляешься? Садись за стол.

Позавтракав, бойцы стали собираться в путь-дорогу.

Бабка, сложив сморщенные руки на переднике, смотрела на них.

— Туда?

Усатый боец кивнул:

— Туда…

— И поезда туда, и машины валом валят… Скоро конец-то?

Бойцы молча разобрали автоматы. Командир развязал вещевой мешок, вытащил оттуда все банки консервов, полбуханки черствого солдатского хлеба, несколько кусков сахара.

— Возьми, мать!

Он глянул на бойцов: те согласно кивнули.

— Пригодится вам с мальчишкой.

— А сами-то как? — Глаза бабки Василисы увлажнились. — Вам никак нельзя не евши.

— А это тебе… автоматчик. — Седоусый боец ловко накинул на острые Юркины плечи еще крепкую гимнастерку. — А то, понимаешь, ходишь в женской кофте, позоришь наш мужской род… Не годится!

Юрка с бабкой проводили бойцов до раскрашенной зелеными и желтыми пятнами полуторки.

— Нагнись-ка, сынок, — сказала бабка.

Командир послушно нагнул большую кудрявую голову в маленькой пилотке. Худые руки обхватили могучую шею, маленькое морщинистое лицо прильнуло к его щеке.

— Храни вас бог, — всхлипнула бабка. — Такие справные, красивые… Неужто и вас? Сын у меня там. Мишенька. Ни слуху ни духу…

Командир прижал бабкину голову к широкой груди, провел ладонью по платку и поспешно вскочил в кабину.

— Береги бабушку, Юра! — уже на ходу крикнул он. — Мужчина ты, хоть и маленький. Слышишь?

Полуторку подкинуло на колдобине, тяжело грохнули ящики в кузове, бойцы схватились за борта. Сейчас и поворот. И вот нет ни машины, ни бойцов. Только сосны да ели, обступившие большак, покачивают макушками.

Юрка прижал к груди гимнастерку — подарок седоусого шофера. «Отдам Жорке ракетницу… — подумал он. — Пусть ею подавится, черт рыжий!»

ЖОРКИНА МЕСТЬ

Вышел Юрка утром на крыльцо и удивился: кругом снег. Еще вчера из-под камня, что лежал возле крыльца, выглядывал зазубренный лист молочая, а сегодня — ни камня, ни травы. На трубу поселковой больницы будто кто-то напялил пушистую белую шапку. Из-под шапки в низкое обложное небо пробивалась сизая струйка дыма. И дальше — до самого леса — над белыми крышами домов неподвижно стоял дымок.

Гусь осторожно ступил босой ногой на свежий снег. Ступню обволокло холодом. Юрка передернул плечами и заспешил в теплую избу.

— Сбегай, сынок, в лавку за хлебом.

Бабка Василиса полезла в комод за карточками.

— Только пайку-то не общипай, как давеча.

В сельпо, как всегда, народу полно. Краснощекая продавщица Тася ловко отстригает ножницами в консервную банку талоны, а потом большим ножом кромсает хлеб. Юрка сглатывает слюну.

Стоять в очереди он не любит. Царапая лоб о чужие пуговицы, потихоньку пробирается к иссеченному ножом прилавку.

— Тетенька, — тоненьким голосом просит он, — отрежь мне, пожалста, с довеском.

— Ты это куда, довесок, без очереди?

Чья-то цепкая рука оттаскивает Юрку от прилавка.

— Ишь пролез, как вьюн.

— Пусти-и-и! — упирается Юрка. — Меня бабка послала. Она с печки упала, разбилась… Есть хочет.

— Ну, пусть берет, раз такое дело, — говорит кто-то.

— Брешет он! — слышит Юрка сварливый шепелявый голос. — Я вечор ш ней у колодца вштретилась… Ждоровехонька Вашилиша.

Юрка хотел было сказать, что бабка могла ночью с печи свалиться, но, увидев говорившую, прикусил язык. Опираясь на суковатую палку, на него сердито смотрела острыми глазами худая сгорбленная женщина. Концы серого платка у нее почему-то были завязаны на голове и торчали в разные стороны, как заячьи уши. Во рту женщины остался один-единственный зуб, а на подбородке пристроилась волосатая бородавка.

«Баба-яга! — удивился Юрка. — Такая, гляди, и клюкой огреет».

— Что? Не вышло? — хихикнула незнакомая девчонка с толстой косой поверх красной плюшевой жакетки. — «С печки-и упала-а…» Вот врать-то! Как миленький будешь стоять! За мной.

Глаза у девчонки серые, смешливые. Нос вздернутый, а из-под шапочки так и лезут на лоб вьющиеся русые паутинки. Юркина рука потянулась к косе. Но рядом вдруг оказался Жорка Ширин. С буханкой хлеба он прошмыгнул мимо и странно, как-то обещающе посмотрел на Юрку нахальными своими глазами.

Продавщица единым взмахом отсекла от буханки кусок и бросила на весы: ровно шестьсот граммов. Юрка огорченно шмыгнул носом: «Вот же не везет!» И тут Тася взяла с прилавка самый крупный поджаристый довесок и сунула Юрке.

— Больно ушиблась Василиса?

— Не очень, — обрадованно сказал Юрка, проталкиваясь к двери. — Совсем чуть-чуть шлепнулась.

Приканчивая на ходу довесок, Гусь носом к носу столкнулся с Жоркой Шириным, а за Жоркиной спиной — целая ватага. Жорка стоит, засунув кулаки в карманы.

«Влип!» — запихивая хлеб за пазуху, подумал Юрка. Мелькнула было мысль удрать, но тут эта длинноногая девчонка в красной жакетке! Она нарочно медленно плелась по другой стороне улицы и делала вид, что ничего не замечает. «Ладно, — Юрка сжал кулаки, — драться так драться!»

Прикусив нижнюю губу, он грудью пошел на Жорку. Тот растерянно захлопал короткими белыми ресницами и попятился, но здоровый губастый мальчишка с желтой челкой двинул Жорку кулаком в спину:

— Ну чего ты, рыжий? Бей в морду!

— И ударю! — неуверенно сказал Жорка. — Своровал, думаешь, мою ракетницу, и ладно?

Размахивая руками, он все ближе подступал к Юрке, то и дело оглядываясь на своих ребят. Юрка не стал дожидаться. Его кулак первым ткнулся в круглый Жоркин нос. Жорка фыркнул и стукнул Юрку по затылку, но не успел обрадоваться, как тот из-под низу удачно заехал ему кулаком в подбородок. Жорка сразу раскис и стал царапаться.

— По правилам, по правилам деритесь, — бегал вокруг них худенький курчавый мальчишка с синими и большими, как у девчонки, глазами. Но здоровый губастый парень с желтой челкой, грудью отстранив мальчишку, спокойно сказал:

— Рыжий, бей!

Жорка продолжал царапаться. Один его палец попал Юрке в рот. Юрка смачно куснул и одновременно правой рукой ткнул в толстую щеку.

— Кольк, бьют же! — завопил Жорка.

— Бьют? — сказал губастый парень. — Ну, ладно. — И, развернувшись, въехал Юрке в ухо. И сразу на Юрку навалились все. Он упал. Кулаки молотили по спине, голове, совались в закрытое руками лицо. «Только бы не обронить!» — думал Юрка, придерживая за пазухой хлеб и отбрыкиваясь обеими ногами и свободной рукой.

— Будешь чужие ракетницы красть? Будешь? — орал над головой Жорка, больно поддавая каблуками под бока.

Лежа на земле, отплевываясь снегом и кровью, Юрка где-то все время слышал взволнованный отчаянный голосок:

— Не по правилам, ребята, не по правилам!..

— Что придумали, стервятники! — вдруг закричал кто-то рядом. — Семеро на одного спикировали… А ну, брысь!

И сразу — никого! Юрка встал на ноги. Огромная черная с желтым овчарка мчалась за убегающими ребятами.

— Ко мне, Дик! — крикнул невысокий худощавый человек в летном шлеме с наушниками и в толстой кожаной куртке «Летчик», — подумал Юрка. И вдруг ему стало жалко себя.

— Кому я говорю, Дик? — сердито сказал летчик. — Ко мне!

Собака нехотя вернулась. Юрка схватился за пазуху — хлеб! На растоптанном пополам с грязью снегу валялась раздавленная горбушка. Дик понюхал ее и отошел. Заплывшими и слезящимися глазами Юрка смотрел на летчика.

— Кабы не собака, я бы и сам…

И тут увидел стоявшего у забора курчавого мальчишку. Он почему-то не удрал вместе со всеми и теперь, склонив набок большую лобастую голову, пристально смотрел на собаку. Юрка подскочил к нему и влепил звонкую затрещину. Он было замахнулся еще, но тут увидел глаза курчавого мальчишки и опустил руку.

— Балда ты, вот кто! — сказал мальчишка. — Во-первых, я тебя и пальцем не тронул, а во-вторых, я пока и драться-то не могу… А то бы…

Летчик молча смотрел на них. Дик, вздрагивая чуткими ушами, обнюхивал Юркину фуфайку.

— За что же вы дружка своего этак отделали? — спросил летчик. — Тебя как зовут?

— Стасик. Я его не отделывал. — Мальчишка потрогал покрасневшую щеку. — А зачем он у рыжего Жорки ракетницу стащил? Жорка обещал ребятам по куску сахару, если они отколотят этого… Гуся. Ну, ребята подкараулили и всыпали ему… Только это не по правилам! Нужно драться один на один, правда?

— Точно! — согласился летчик. — А то, как «мессершмитты», налетели на одного. Крепко они тебя намолотили… Гусь?

Юрка исподлобья взглянул на летчика. Лицо совсем молодое. Под носом черненькие усики, от подбородка до самой губы тянется светлый шрам. Во рту под шрамом блестят два золотых зуба. Темные насмешливые глаза.

— Ничего… Я их теперь тоже по одному подкараулю, — проворчал Юрка, облизывая распухшие губы. — А гада Жорку из этой ракетницы… прикончу.

— И правильно! — вдруг сказал курчавый. — Пускай в другой раз дерется по правилам… И ракетницу не отдавай ему.

— Про какую это вы ракетницу толкуете? — спросил летчик.

— Испорченная… без курка, — быстро сказал Юрка и выразительно посмотрел на Стасика. Стасик опустил глаза и стал ногой ковырять землю. Сильный, натянутый, как струна, Дик равнодушно повел носом в сторону курчавого мальчишки и снова с непонятным любопытством потянулся к Юркиной фуфайке.

— Не кусается? — спросил Юрка, отодвигаясь.

— Нет… Целиком глотает.

— У нас в Ленинграде тоже была овчарка, — вздохнул курчавый. — Байкал. Только его съели.

— Как съели? — вытаращил глаза Юрка. — Прямо так взяли и съели?

— Не знаю. Она пропала. Говорят, съели. В Ленинграде блокада. Ну, и голод… У нас из дому даже все мыши убежали: есть нечего. А потом мама умерла. А папа до сих пор ничего не знает. Он на фронте. Я три дня на кровати лежал. Никак не встать было. Подниму руку, а она — бух! — обратно падает.

Мальчишка сжал тонкие пальцы в кулак и согнул руку в локте.

— Потрогай-ка! — повернулся он к Юрке. — Уже мускулы появились, а раньше одна кость была.

— Плохо, говоришь, в Ленинграде? — спросил летчик.

— В нашем доме десять человек умерли с голоду.

Юрка подобрал с земли корку хлеба и протянул Дику. Тот заворчал и отвернулся.

— Не надо, — сказал летчик. — Не берет он из чужих рук.

— И Байкал не брал.

— Давно из Ленинграда? — спросил летчик.

— Сначала меня в лазарет положили, потом на самолете эвакуировали… Я очень слабый был и ничего не запомнил. А тут у меня тетя. Я у нее живу. А вы какой летчик? Истребитель?

— Не совсем. Штурмовик.

— На ИЛах летаете, да?

— Точно, — улыбнулся летчик. — А ты видел ИЛы?

— Ну да, они низко-низко летают, над самыми крышами. А высоко могут?

— Могут, — сказал летчик.

— Я видел, как наш самолет сбили, — сказал Юрка. — Фриц дал очередь — самолет и загорелся. А фриц улетел.

— Бывает и такое, — сказал летчик.

— А вы сбиваете немцев?

— А чего на них любоваться? Сбиваем.

— В Ленинграде часто сбивали «юнкерсов», — сказал Стасик.

— А что штурмовики делают? — спросил Юрка.

— Воюют, — сказал летчик. Он посмотрел на Юрку. — Не умеешь, Гусь, защищаться. Какой дурак голову подставляет под кулаки?

— Их вон сколько, — проворчал Юрка.

— Голову, Гусь, надо защищать.

— У него хлеб был за пазухой, — сказал Стасик. — Растоптали.

— У меня башка целая. — Юрка пощупал затылок. — Мою башку и камнем не прошибешь…

— По-честному надо драться, — сказал Стасик.

Юрка ничего не ответил. Он подошел поближе к летчику и потрогал кожаную куртку.

— Всем такие дают? — спросил он.

— Нравится? — усмехнулся летчик. — Будешь летать — и тебе выдадут.

— Я знаю, где ваш аэродром, — сказал Юрка. — Приду.

— В гости?

— Я люблю глядеть на самолеты.

Дик раз-другой царапнул хозяина лапой. Летчик посмотрел на черный циферблат часов.

— Что-то наша машина застряла.

Он достал из кармана плитку шоколада и, разломив на две равные части, отдал ребятам.

— Жуй, народ!

Пожал ребятам руки, хлопнул Юрку по спине.

— Не горюй, малый, заживут твои боевые раны. А ты, Стасик, не серчай на него. Сгоряча он тебя по уху… Так, Гусь?

— Понятно, сгоряча, — неохотно отозвался Юрка. — Я же не видел, кто меня лупит.

Возле них затормозила грузовая машина. В кузове — гора ящиков. Не заглушая мотора, шофер в синем комбинезоне молча уступил место за рулем летчику и открыл дверцу с другой стороны. Дик тотчас вскочил в кабину и уселся на сиденье рядом с неразговорчивым шофером, выставив в боковое окно довольную морду.

Летчик помахал мальчишкам рукой, улыбнулся и тронул машину.

— Летчик! — Юрка, растопырив пальцы, посмотрел на свою грязную руку, которую ему только что пожал этот человек.

Стасик задумчиво глядел на дорогу. Полы его короткого серенького пальтишка трепыхал ветер.

— Чтобы летчиком быть, нужно ничего не бояться? — спросил он.

— Я ничего не боюсь, — сказал Юрка.

— Я — бомбежки, — вздохнул Стасик. — В Ленинграде не боялся, а тут снова… Особенно ночью.

— Дело дрянь, — сказал Юрка. — Можно помереть. Со страху. Немец, гад, приделывает к бомбам какие-то свистульки. Летит бомба и воет, как ведьма, а у людей вся психология — к чертовой бабушке.

— Психика, — поправил Стасик. — Снаряды тоже воют, только не так страшно. Если услышал, снаряд воет, значит, не бойся: упадет далеко.

— Ничего парень этот летчик, — сказал Юрка и положил в рот последний кусочек шоколада.

Стасик съел только половину. Остальное завернул в бумажку и спрятал в карман.

— Тете, — сказал он, поймав удивленный Юркин взгляд.

— А я сожрал. — Юрка облизал липкие пальцы и покачал головой. — Надо бы бабку угостить…

Расходиться по домам не хотелось. Они стояли у забора, ладошками сгребали с жердей пушистый снег и клали в рот.

— Ну, я пойду, — сказал Стасик, не двигаясь с места.

— Где ты живешь?

— На Кооперативной…

— А я на Советской.

Помолчали. Стасик поежился под летним пальтишком и снова сказал:

— Надо идти… Пока.

— Бывай, — сказал Юрка.

ЗЕЛЕНАЯ РАКЕТА

Юрка с бабкой Василисой пили чай, когда в дверь раздался стук.

— Приятного аппетита, — вежливо сказал Стасик, вытирая ноги о жесткий половичок.

Бабка подняла глаза от блюдечка. Взглянула на мальчика, а потом перевела взгляд на зеленый жестяной ящик, что Стасик держал под мышкой.

— А-а… у Серафимы живешь? — вспомнила бабка. — Она тебя приголубила. Слыхала.

Юрка выскочил из-за стола, накинул фуфайку.

— Айда во двор!..

Из леса на станцию ползли по снегу голубоватые длинные тени. Мимо вокзала простучал товарняк. На платформах промелькнули танки с зачехленными пушками. С заснеженных крыш вагонов настороженно глядели в небо спаренными стволами зенитные пулеметы.

Стасик уселся на обледенелую ступеньку и, щелкнув задвижкой, открыл ящичек.

— Сколько их! — обрадовался Юрка. — Постреляем!

В узком металлическом ящичке плотно, одна к другой лежали новенькие ракеты.

— Где достал?

— Достал…

Стасик защелкнул крышку и спрятал ящик за пазуху.

— У Хотяевского моста, в лесу.

Юрку даже пот прошиб, так сильно захотелось ему заполучить этот зеленый ящичек. Но, судя по всему, Стасик не собирался с ним расставаться.

— Давай дружить, — с воодушевлением сказал Юрка.

Стасик недоверчиво покосился на него.

— Пожалуйста… Только ракеты я тебе не отдам.

— Думаешь, я из-за ракет?

Стасик посмотрел Юрке в глаза и ничего не сказал. Юрка покусал нижнюю губу и сказал:

— Зачем тебе столько?

— Пускай лежат.

— Так всю жизнь и будут лежать? — насмешливо спросил Юрка. — Сгниют.

— Я пойду, — сказал Стасик.

Юрка нахмурился и замолчал. Долго сидели они рядом, глядя в разные стороны.

— Знаешь, где я их нашел? — заговорил Стасик. — В муравьиной куче. Гляжу, муравьи мечутся как угорелые, ну, я взял сук да и давай ковырять… — Стасик умолк, прислушался. — Юр! Фашисты летят!

— Наши это! — дернул Юрка плечом. — Я по голосу узнаю… Ну а дальше?

— Ковырнул, а там вот этот ящик. Я бы и ракетницу нашел, да тут подскочил Жорка, оттолкнул меня и давай сам копаться. Сграбастал ракетницу, гад рыжий… А я ее первый увидел. Говорю ему: «Пускай у нас все будет пополам — и ракеты, и ракетница…» А он говорит: «Нашел дурака! Ракеты твои перестреляешь, а ракетница останется…» Он и ракеты хотел отнять. Не вышло!

Из глубины леса, с той стороны, где клуб, вылетела зеленая ракета. Она красиво изогнулась в небе наподобие огромного знака вопроса и медленно растаяла.

— Летят! — вцепился в Юркину фуфайку Стасик. — И ракета!

Юрка открыл было рот, но колкий страх приморозил язык к нёбу: на большой высоте, раздирая сумрачную пелену вечернего неба, двигалась стая «юнкерсов». Черные капли отделились от самолетов и с металлическим воем понеслись на притихший поселок. Капли увеличивались, росли, и от них трудно было оторвать взгляд. Капли падали прямо на голову. Ребята не помнили, как оказались лежащими на земле у поленницы дров. Все вдруг провалилось в какую-то яму. Сколько времени продолжалась бомбежка? Минуту? Час? Они не знали. Какая-то сила придавила их к земле и не давала поднять голову. А земля вздрагивала и тряслась, будто от страха.

Словно злой великан на ходулях прошагал по поселку. «Ух! Ух! Ух!..» Ушел, а следы остались — глубокие черные ямы, и долго еще в них курился ядовитый зеленый дымок.

Вставать с земли не хотелось.

Не хотелось ни о чем думать, даже радоваться, что черные стальные капли пронесло мимо. Тишина, звенящая, похоронная тишина.

И вдруг где-то за домами, вблизи — прерывистый дикий вопль.

Стасик сел на землю, дотронулся до Юрки.

— Кричат.

— На Кооперативной, — сказал Юрка, поднимаясь. — Поглядим.

В переулке уже толпился народ.

Крупная фугаска угодила в угол бревенчатого пятистенка. Дом так и сел на корточки, словно собирался перепрыгнуть через дорогу. В пролом в стене свободно могла бы въехать машина. Юрка и Стасик, держась друг за друга, пытаются заглянуть в эту огромную прореху. Но взрослые все загородили. Только видно, как на исчерканной осколками стене, чуть покосившись, висят ходики с тремя богатырями на циферблате.

Что-то страшное там, за неподвижными спинами людей. Юрке хочется убежать отсюда подальше. И не может. Ноги словно примерзли к земле. Будто сквозь вату, слышится разговор:

— Всю семью под корень вырубил… Даже младенца не пощадил!

— Господи! Что на белом свете деется?

— Лютует, сволочь!..

— У-у-у, звери! — скрипнул кто-то зубами.

— Вон фершал идет!

— А что толку? Мертвых не воскресишь.

Юрка, увлекая за собой Стасика, выбрался из толпы.

— Они чай пили, когда их убило, — сказал Стасик. — Всех пятерых.

Юрка молчал. Больше не сказав друг другу ни слова, они разошлись.

Гусь, оступаясь, взобрался на свое крыльцо. Горьковатый тревожный запах взрывчатки преследовал по пятам. В обледенелую ступеньку крыльца глубоко вонзился длинный зазубренный осколок. Снег вокруг него растаял. В избе было холодно. Пахло штукатуркой и улицей. Стекла мрачно поблескивали на полу. Из печи осколок выломил красный кирпич. Дверь в другую комнату, раньше заколоченная, распахнулась настежь и держалась на одной петле. Большое зеркало над кроватью треснуло посередине. Рамка с фотографиями покосилась. Только медный самовар с короной-конфоркой на голове по-прежнему весело сиял в углу на чурбаке, гордясь своими медалями, выбитыми на желтой выпуклой груди.

Бабка рукавом смахнула со стола на пол штукатурку, стекла и стала собирать ужин. В углу на табуретке маячила чья-то сгорбленная фигура.

— В черковь перештали люди ходить, — услышал Юрка знакомый шепелявый голос, — вот гошподь бог и накажал жа грехи тяжкие. Егор-то на штарости лет, чарство ему небешное, штал бежбожником… Жабыл и дорогу в черковь… А гошподь, он все видит… Гошподь, он ничего не жабывает!

Юрке противно было слушать этот шепелявый голос, он сбоку посмотрел Ширихе в лицо и спросил:

— С чего это у тебя такая здоровая бородавка выросла?

Шириха так и подскочила.

— Глажищами-то жыркает, чишто шыч, — проворчала она, отворачиваясь от Юрки.

— Не хошь щец похлебать, Марфа? Постные… А то все говоришь.

— Пойду я… Надыть еще кожу подоить.

Марфа Ширина ткнула клюкой в дверь.

— Меня-то гошподь бог помиловал. Ни единого штеклышка не вылетело. Он, гошподь, жнает, кого накажывает… У Губиных курятник в щепки ражнешло. Прощевай, Вашилиша.

— Эй, тетка! — крикнул ей вслед Юрка. — Заладила: «Гошподь», «гошподь»! Где он, бог-то? На небе одни самолеты…

Шириха так хлопнула дверью, что с рамы еще одно стекло упало и разбилось на подоконнике.

Бабка, стуча деревянной поварешкой о чугун, наливала Юрке щи в тарелку.

ТРУДНО ЖИТЬ БЕЗ САПОГ

В доме бабки Василисы стали твориться непонятные вещи. На дню несколько раз из буфета пропадали хлебные карточки и снова находились. Однажды, проснувшись утром, бабка не обнаружила свои валенки, которые положила на ночь в печку просушиться. Бабка засунула голову в печь и долго шарила там рукой.

— Что за наказание? — испуганно сказала она. — Нечистая сила в доме завелась… Тьфу!

Юрка прыснул со смеху.

— Чего зубы-то скалишь? — подозрительно посмотрела на него бабка. — Не ты ли озорничаешь?

— У тебя нос в саже, — сказал Юрка.

Бабка подошла к зеркалу и, послюнив конец платка, стала тереть свой толстый нос.

— Нащепай лучины, — сказала она.

Юрка взял с шестка сухое сосновое полено, зажал его между коленями и большим ножом с деревянной ручкой стал откалывать щепки. Бабка запалила лучину и хотела положить в печку, под дрова, но… тут увидела свои валенки.

Они рядышком стояли на самом видном месте.

Горящая лучина рассыпалась, а бабка, пятясь от печки, стала креститься.

— Домовой?..

— Где? — подскочил Юрка к печке и, заглянув в черный проем, разочарованно произнес:

— Какой же это домовой? Твои валенки…

Бабка молча подобрала обуглившуюся лучину и затопила печь. Юрка, сидя на подоконнике — своем любимом месте, — делал вид, что смотрит в окно. На самом деле краем глаза он следил за бабкой.

Маленькая, крепкая, в белом платке, она ловко, без всякой суеты управлялась у большой громоздкой печи. Когда она нагибалась за чем-нибудь, тонкий поясок передника с завязкой сползал к лопаткам. Бабка все время поправляла его. Старенькая, застиранная юбка спускалась до пят. На шерстяной вязаной кофте, чуть ниже ворота, — дырка.

Бабка ворочает в печи ухватом, а красный отблеск весело пляшет на залатанном фанерой окне. На кухне тепло, а на улице снег с неба сыплется. Четыре сосны, что стоят на пригорке, побелели. И крыша вокзала стала белой.

Не успели сесть за стол — пришла Шириха. Юрка первым долгом посмотрел на ее ноги. Они были обуты в крепкие, даже неподшитые валенки. На голове Ширихи, как всегда, качались «заячьи уши». Юрка все время удивлялся: зачем она завязывает концы своего платка на голове, а не на шее, как все люди? Он мысленно так и прозвал ее: Заячье ухо.

— Шлыхала новошть, Вашилиша? — с порога затараторила она. — Германеч к шамой Мошкве подошел… Шветопрештавление!

— Чаю налить? — спросила бабка.

Шириха, не раздеваясь, уселась за стол, кошелку свою поставила рядом, возле ног.

— Говорят, германеч верующих не трогает, — быстро оглядев скудно накрытый стол, сказала она. — Партейных вешает. Бежбожников.

— Всех не перевешает, — хмуро глянула на Шириху бабка. — Миша мой тоже партейный.

Шириха прикусила язык и, выставив из широкого рукава пальто худую руку, проворно схватила из сахарницы самый большой кусок сахару. Юрка поморщился, но ничего не сказал. Прихлебывал из блюдца чай и в упор смотрел на незваную гостью, которая уже нацелилась жадным глазом на поджаристый картофельный пирог. Попробовав, отодвинула. Видно, обозналась, приняла его за мучной.

— Не пишет твой шынок-то? — помягче спросила Шириха.

— Воюет, — сказала бабка. — Не до писем.

— К Федотовой Анне вчера приехал шын, — продолжала Шириха. — В Ташкенте служит. Ковер привез. Жагляденье. Такой сейчас не купишь. И фрукту ражного привеж. Шухого фрукту. А сам из себя полный такой, предштавительный. На шкладе работает. Добра у него — вагон!

— Миша на фронте, — сердито сказала Василиса. — Танкист. Мой бы сын в Ташкенте не сидел.

— У Анны-то Федотовой на штоле булка и шахару полная шахарница. — Шириха с усмешкой оглядела бабкин стол. — А у тебя одна картошка.

— Кто воюет, а кто ворует, — сказала бабка Василиса. Блюдечко в ее руке задрожало. Юрка взглянул на бабку и удивился: лицо ее потемнело, губы сжались, морщин на лбу стало вдвое больше. Черные глаза не мигая смотрели на Шириху. Такой сердитой Юрка еще никогда не видел бабушку.

— Миша на войне с первого дня. Мне ташкентская булка поперек горла встанет… В такое-то время! Кому завидуешь? О боге толкуешь, а в мыслях у тебя другой бог… Руки у тебя, Марфа, загребущие, а глаза завидущие.

— И Жорка такой же, — поддакнул Юрка.

Шириха, хлопая глазами, слушала бабку, и желтый зуб торчал во рту. Она подхватила свою кошелку и засеменила к двери. На пороге не выдержала, оглянулась.

— Шын хоть у тебя и учитель, а в доме пушто! — выкрикнула она. — И никогда у тебя в шкафу добра не будет.

Когда Шириха выскочила за порог, бабка спросила:

— Чего это она про шкаф?

— Пустой, говорит, у тебя шкаф, — сказал Юрка. — Добра там какого-то нет.

Бабка Василиса молча убрала со стола. Потом села на табуретку и подперла голову рукой. И сразу бабка стала маленькая, одинокая. Юрка подошел к ней. Постоял, помолчал, а потом сказал:

— Хорошо бы бомбу на ее дом… фугаску.

Бабка взглянула на него, покачала головой.

— А ты, сверчок, знай свой шесток!

Юрка обиделся, отошел к печке. Но сидеть вдвоем в избе и молчать было скучно.

— Баб, дай обувку, до Стаськи доскачу, — попросил Юрка.

— Не дам, — сказала бабка. — В магазин пойду.

После той памятной драки, когда Юркин и бабкин паек растоптали мальчишки, бабка сама ходила за хлебом. Выдвинув ящик буфета, достала старый кожаный кошелек с белой кнопкой и облегченно вздохнула: карточки лежали на месте.

— А если фриц бомбить будет, куда я? — хмуро спросил Юрка.

Бабка ничего не ответила. Не расслышала или нарочно молчит. Юрка заметил, что бабка Василиса не так уж плохо слышит. По крайней мере, то, что ей нужно, слышит.

— Так всю зиму и буду сидеть дома?

— Не озорничай, — сказала бабка. — Сиди смирно.

Она ушла. А Юрка, волоча по полу длинные шерстяные чулки, стал бродить по избе. Трудно жить без сапог. От Юркиных башмаков осталось одно воспоминание. Тогда в драке оторвалась одна подметка (он даже не заметил!), потом где-то в липкой грязи осталась вторая. Юрка ухитрился целый месяц ходить на стельках, но и они сносились. Пробовал веревками привязывать к верхам куски от резиновой покрышки, но такое «надежное» сооружение очень быстро разваливалось. И однажды Юрка опозорился перед той девчонкой с толстой косой. Как раз напротив ее дома веревка сразу в трех местах перетерлась и башмак развалился. Девчонка выскочила из-за калитки и стала нахально глазеть на Юрку. Ему, конечно, было наплевать на нее и на ее толстую косу, но нельзя же до самого дома прыгать на одной ноге! Юрка содрал с ноги и второй башмак. В длинных бабкиных чулках спокойно зашагал по снегу. Через пять шагов ступни прижгло холодом, но Юрка и виду не подал. Гордо подняв голову, шагал себе почти босиком по дороге с таким видом, будто вышел на прогулку. Не хватало еще, чтобы он побежал на глазах этой девчонки. К счастью, дорога круто сворачивала, и Юрка, оказавшись под защитой высокого забора, припустил так, что никакой «мессершмитт» за ним не угнался бы.

С тех пор вот уже вторую неделю сидит Юрка дома и смотрит на жизнь сквозь замороженные окна. Иногда бабка дает ему свои теплые валенки, но это не так уж часто случается. Бабка Василиса тоже хорошая непоседа. Не любит долго дома рассиживать: то ей нужно к соседке, то в лесничество, то на станцию отправиться: вдруг ее сын, Мишенька, раненый с фронта возвращается.

А Юрка сидел дома и смотрел в окно. Напротив станция. На перроне толкался народ. Женщины на согнутых в локте руках держали корзинки с мороженой клюквой. Как только издалека доносился паровозный гудок, они начинали суетливо разбегаться вдоль перрона. Юрка никогда не мог угадать, с какой стороны прибывает поезд. И там и тут гудит, пыхтит. Первым показывался окутанный паром паровоз. Пока мелькали товарные вагоны, за Юркиной спиной тоненько гремела самоварная конфорка. Состав, не останавливаясь, уносился дальше, а разочарованные торговки снова собирались в кучу и, тряся круглыми головами в платках, о чем-то толковали. У всех на ногах была какая-то обувка. О, как Юрка завидовал людям, имеющим собственные сапоги! Люди шли мимо дома, заходили в поселковый Совет — он был тоже напротив Юркиного окна — и долго там сидели. Юрка удивлялся: зачем люди столько много времени теряют в избе? В избе и без сапог можно сидеть сколько угодно… Были бы у него хоть какие-нибудь завалящие башмаки или валенки, он бы весь день бегал по скрипучему снегу…

Дверь стремительно распахнулась, и в избу ворвалась разъяренная Шириха. Она даже не обмела со своих новых валенок снег.

— Ушпел-таки, ражбойник, жалежть в кошелку! — накинулась она на Юрку. — Где моя тушенка?

Юрка пожал плечами:

— Я не караулил.

— Жа эту банку што рублей как одну копеечку Анне Федотовой жаплатила, — запричитала Шириха. — Отдай тушенку, шлышишь?

— Говорю, не брал, — мрачно сказал Юрка, потихоньку двигаясь к печке.

— Брал, брал! Больше некому, — наступала на него Шириха. Желтый зуб ее хищно светился во рту. Маленькие глаза горели злобой. Изловчившись, она сцапала Юрку за ухо и дернула так, что у мальчишки свет в глазах помутился.

— Што рублей жаплатила, — шипела ему в лицо Шириха. — Ухи отверну, коли не отдашь тушенку.

Юрка, у которого от боли выступили слезы, молча рванул на себя ведро, стоявшее на скамейке. Вода окатила Ширихе пальто и ноги. Отпустив Юркино ухо, она отскочила в сторону. А Юрка кошкой вскарабкался на печку. Оттуда в Шириху полетели увесистые луковицы.

— Вот тебе тушенка! — приговаривал Юрка. — Вот тебе што рублей!

Шириха, оставляя мокрые следы, попятилась к двери.

— Чтоб ты ждох, окаянный, — ругалась она. — Чтоб тебе на том швете…

Но что его ожидает на том свете, Юрка так и не узнал. Луковица звонко кокнула Шириху по голове, и она выскочила за дверь. Юрка еще некоторое время посидел на печке, а потом слез. На полу — огромная лужа. В луже плавает желтая шелуха, кругом раскатились луковицы.

Вооружившись тряпкой, он принялся наводить порядок.

Пришла бабка. Увидев Юрку, ползающего по полу с тряпкой в руках, удивилась.

— Ты чего это делаешь?

— Не видишь? Полы мою, — сказал Юрка.

Бабка только головой покачала. Беспокойный попался ей мальчишка. Никогда наперед не знаешь, что он выкинет. Она догадалась, что пропажа и находка ее валенок — это его проделка. Скучно ему весь день сидеть дома. Вот и мечется, выдумывает всякую всячину. Поди ж ты, полы взялся мыть! Надо что-то придумать с обувкой. Не может ведь всю зиму мальчишка сидеть дома.

Василиса снова накинула на плечи фуфайку и вышла в сени. Юрка слышал, как она по лестнице поднялась на чердак. Над головой глухо заскрипели шаги. Бросив тряпку под скамейку, он подошел к окну. Уперся лбом в ледяное стекло, задумался. Где бы украсть валенки? Хорошо бы у Ширихи. Ух, вредная баба! Тушенку у нее стащили. «Што рублей жаплатила!» И Жорка такой же паршивый уродился. В нее, в мать.

С неба медленно падал тяжелый снег. На тонких жердинах изгороди образовались круглые шапочки. Люди, которые проходили мимо, тоже были залеплены снегом. На головах выросли снежные папахи. Интересно: если снег будет падать всю зиму, засыплет он водонапорную башню или нет?.. Юрка вспомнил книжку про забавные приключения барона Мюнхаузена. В сильный снегопад он привязал к колышку свою лошадь. А когда проснулся, снег успел растаять и лошадь оказалась подвешенной к колокольне… Эту книжку Юрка читал перед самой войной. Дома читал, а мама что-то строчила на машинке…

Грустно стало Юрке. Снег вызвал у него в памяти родной город, крутую гору, спускающуюся к реке. Он с приятелями съезжал с этой горы, и лыжи, коснувшись льда, разъезжались и звенели.

К забору подошел Жорка. У него на ногах новые серые валенки. Матка в деревне на сахар выменяла. Что это делает Жорка? Юрка так нажал лбом на стекло, что чуть не выдавил. Жорка достал из-за пазухи пустую консервную банку и, воровато оглянувшись на свои окна, швырнул в огород бабки Василисы. Вот оно что! Жорка украл у мамаши тушенку. А она как бешеная набросилась на Юрку.

Бабка принесла с чердака какие-то странные плетеные штуки, напоминающие галоши.

— Надень-ка, — сказала она, — может, придутся впору…

— А что это такое? — с любопытством спросил Юрка.

— Лапти.

— Лапти?! — Юрка презрительно отвернулся. Нет, лапти носить он не будет… Лучше дома сидеть, чем в таких плетеных страшилищах ходить.

КОЛЬКА ОСТАЕТСЯ ОДИН

Разгулялась непогода. Круглую макушку обледенелой водонапорной башни залепило снегом, и только куриной лапой торчал громоотвод. Метель подхватывала у самой земли пушистые хлопья, закручивала их в тугую спираль, завывала в колючих ветвях сосен, гудела в телеграфных столбах.

Стекла, уцелевшие после бомбежки, покрыла наледь. Из-под куска фанеры, которую Юрка приколотил гвоздями к раме, лезла снежная борода. Иногда метель запускала растрепанный язык в трубу, и тогда в печи звякала заслонка, а в дымоходе кто-то тяжко вздыхал.

Василиса ушла к соседке поболтать, а босой Юрка, Стасик и губастый Колька Звездочкин резались в «очко». Неопытный Стасик проиграл всю мелочь, она перекочевала в Юркин карман. Стасик не очень жалел деньги, но хотел отыграться.

— Под ракеты будешь? — спросил Юрка, не глядя на него. — Ракета — полтинник. Идет?

— Ладно, давай, — вздохнул Стасик. — Только я не буду все проигрывать…

Через полчаса Юрка выиграл ракеты вместе с ящиком. Деловито пересчитал их и несколько штук сунул в необъятный карман солдатских галифе. Ящик затолкал под кровать.

— Вот же не везет! — через силу улыбнулся Стасик и бросил на стол карты.

Колька, шевеля толстыми губами, следил за Юркой. Он тоже проиграл, злился, и ему казалось, что Гусь плутует.

— Покажи карту! — потребовал он.

Юрка спокойно и нагло, передернув карту, показал:

— На!

Нижняя Колькина губа отвисла совсем, маленькие глаза уставились в свои карты. Громко сопя, он, послюнив пальцы, медленно потянул туза вниз и в сердцах дернул себя за желтый хохол:

— Продул…

Колька тискал бесполезную карту в потных пальцах, зачем-то подносил к носу. Он проиграл в два раза больше, чем Стасик. Чувствовалось, что Колька еле сдерживается, чтобы не стукнуть Юрку. А тот радовался. Ему было наплевать на Звездочкина. Юрка до сих пор помнил, как Колька из-за Жоркиной ракетницы заехал ему в ухо. Пусть теперь побесится…

— Юр, дашь мне из ракетницы выпалить? — выжидающе спросил Стасик.

— Тебе дам… А этому — ни в жись!

Колька засопел. Маленькие глаза его побелели.

— А ты… — запинаясь, сказал он. — Ты ворюга… У бабы на вокзале сало спер!

Юрка почувствовал себя оскорбленным. Он встал, вплотную подошел к Кольке. Звездочкин был на голову выше Юрки и намного шире в плечах.

— Я тебе, морда… — сквозь зубы сказал Юрка и замахнулся.

В это время дверь распахнулась и с облаком пара в избу ввалилась залепленная с головы до ног снегом бабка Василиса со свертком.

Колотя у порога обшарпанным голиком по валенкам, бабка скрипела:

— Охо-хо, послал бог погодушку, снегу-то намело! Еле калитку отворила.

Размотав засверкавшую каплями воды шаль, она подозрительно поглядела на ребят.

— Небось опять картежничали?

— Что ты, бабушка! — Юрка шмыгнул носом. — Мы тут разные истории рассказывали…

— Истории? — Бабка погладила печку скрюченными пальцами. — Не слепая… Ишь парнишки-то кислые… Бессовестные твои глаза, Юрка! Отдай, говорю!

— А-а, пускай забирают, не жалко, — улыбнулся Юрка. — Бери, губошлеп!

Колька обрадованно подставил ладонь.

— А ты? — спросил Юрка Стасика.

— Не по правилам, — сказал Стасик и спрятал руки за спину.

— Видишь, не берут? — Юрка пожал плечами и ссыпал мелочь в карман.

Бабка развязала концы платка, в который был завернут пакет, и кинула Юрке пару подшитых валенок.

— Носи! Да добрым словом поминай милиционера Егорова… За спасибо, дай бог ему здоровья, справил тебе обувку.

Юрка надел валенки и шагнул к бабке: ему вдруг захотелось щекой потереться об ее вязаную кофту. Шагнул и… присев, принялся ощупывать мягкие голенища. Теперь не надо весь день торчать у окна. Теперь он как захочет, так и выйдет на улицу! Хватит, отсиделся!

— Может, увидишь Егорова — позови к нам чай пить… Я звала — не пошел. Говорит, на дежурство.

Бабка заглянула в сахарницу и вздохнула:

— Сахар-то на исходе… Юрушка, скажи Егорову, пусть с собой кусок сахару захватит… Я просила у Ширихи — не дала… Нету, говорит, а сама все лето торговала. Небось на три года запаслась!

— Эх и здорово вчера Шириху разбомбило! — засмеялся Юрка.

— Не скаль зубы, насмешник! — проворчала бабка.

— Так, бабушка, — напомнил Юрка, — ведь она говорила: «Гошподь жнает, кого накажывает…» — помнишь? В церковь моталась, а господь ей — бомбочку!

— Не говори так! Не господь это, а немец.

Прошлой ночью «юнкерс» сбросил на поселок одну крупную фугаску. И угодила она аккурат Ширихе под окно. Огромная дымящаяся воронка, будто пруд, подступила к самой завалинке. Дом скособочился. Буфет, стол, стулья — все, что стояло, съехало к стене.

Шириха наспех заколотила окно и двери досками и вместе со своим рыжим Жоркой уехала на первых попутных дровнях в глухую деревню Леонтьево, к куме.

«Нет шправедливошти на небешах», — дерзко сказала она, рассерженная на бога.

Юрка с удовольствием вспомнил, как жалкий растерянный Жорка, усаживаясь рядом с матерью на охапку зеленого сена, торопил ее: «Поехали скорее, мам! Прилетит…»

Укатил в деревню Жорка и забыл про свою ракетницу.

— Баб, мы погуляем! — крикнул Юрка, на ходу натягивая фуфайку.

— Может, с крыши бабахнем? — кубарем скатившись с крыльца, спросил он у ребят.

— Смотри-ка, звездочки, — задумчиво сказал Стасик, увидев на небе просветы. — Конец метели.

Метель еще колола лица снежными иголками, взвизгивая загоняла в подворотню хвостатую поземку, но, уже устав, накружившись и нагулявшись досыта, навалив вокруг огромные сугробы, уходила по крышам домов дальше, за поселок, в лес.

— Попробуй, бабахни! — Колька рукавом утер нос. — Живо Егоров сцапает. Где, скажет, взял ракетницу? Еще и про сало припомнит…

Юрка помедлил, помолчал — не хотелось связываться, — но все-таки сказал:

— Хочешь, я те из ракетницы в ухо выпалю?..

Колька ничего не ответил. Только кулаки сжал.

— Пошли-ка лучше подальше куда-нибудь, — примирительно проговорил Стасик. Он поднял плечи и засунул руки в карманы своего пальтишка.

— Айда в лес! — Юрка спрятал холодную ракетницу за пазуху и первым двинулся к калитке. Стасик подумал, потом решительно зашагал за ним. Колька постоял-постоял и тоже поплелся.

— Эй, Гусь! — крикнул он. — Я с вами.

Юрка остановился и с удовольствием показал Кольке кукиш.

— Нюхал?

— Жалко вам, что ли? — Колька начал заискивать. — Я про шпионов что-то знаю…

Юрка замедлил шаги.

— Брешешь, губошлеп! — негромко Сказал он. — Как сивый мерин.

— Ей-богу, не вру! От постояльца дяди Васи слышал…

Колька догнал их и, сдернув с руки теплую рукавицу, протянул Стасику:

— На, бери!

Кончилась улица, и ребята вышли к перелеску, на «трубу» — так называлась длинная и прямая просека. «Труба» тянулась от водокачки, одиноко стоявшей на берегу узенькой речушки Тимаевки, до высоченной водонапорной башни. Молоденькие зеленые елочки, окаймлявшие просеку, под тяжестью снега низко опустили разлапистые ветви.

Колька, старательно ступая по глубоким Юркиным следам, бубнил:

— А дядя Вася и сказал: «Фрицы разыскивают тут склад, где всякие бомбы и снаряды лежат… Понакидали с самолетов парашютистов, они и шарят кругом, взорвать хотят этот склад». Только ни шиша у них не выйдет! Склад-то замаскирован. Дядя Вася все знает. Он капитан.

— Про шпионов ты наврал. — Юрка остановился возле толстой сосны и стал притаптывать снег.

— Ей-бо, не наврал! — Колька горячо дышал Юрке в затылок. — Одного из сугроба за ноги вытащили. Он за сосну зацепился своим парашютом — и в сугроб… Другой убежал. А которого поймали, сказал, что немцам этот склад во где сидит! У него тоже ракетница была и ракеты. Сам слышишь, «юнкерсы» над станцией день и ночь ползают. Ищут… Юр, дашь мне разок пульнуть?

Юрка промолчал.

— Помнишь, когда нас чуть не разбомбило, зеленая ракета из леса выскочила? — Стасик с опаской посмотрел на прояснившееся небо, потом на Юрку, заряжавшего ракетницу. — У тебя тоже зеленые. Ну как долбанет?

— Чудило, — сказал Юрка. — Фрицев-то нет. Кто тебя бомбить будет?

Он вскинул вверх руку и стал целиться в далекую холодную звездочку, ярче других мерцавшую в просвете заснеженных сосновых лап. Стасик и Колька, поскрипывая снегом под ногами, задрали головы. Но Юрка вдруг сунул взведенную ракетницу за пазуху и повернулся к ребятам.

— Здорово замерзли?

— Н-не очень, — хлюпнув носом, неуверенно сказал Стасик.

— А че? — отозвался Колька, хлопая рукавицей по замерзшим коленкам.

— Если не очень, айда на водокачку! Там у речки заляжем и будем «юнкерса» ждать. Прилетит, а мы и выпалим на болото. А он начнет туда бомбы кидать.

— А если он по нас тарарахнет? — Колькины губы на морозе еще больше распухли и с трудом шевелились.

— Меня тетка, наверное, ищет. — Стасик тоскливо посмотрел в сторону темневших вдалеке домов. — Давай лучше, Юр, в другой раз? Оденемся потеплее.

Юрка молча раздвинул их плечом и, не оглядываясь, пошел вперед по просеке.

— Юр, погоди… — взволновался Стасик. — Да постой же!

Юрка безмолвно пересекал голубоватую тень от высоченной сосны.

— Ну и пусть идет, — зашептал Колька. — А мы здесь постоим… Чего за ним ходить? Не видишь? Он шпана вшивая, вот он кто.

— Какой ты… — с ненавистью сказал Стасик. Не глядя на Кольку, стащил рукавицу и протянул ему:

— Мне уже не холодно… — И быстро пошел за Юркой.

Колька долго прислушивался к торопливому скрипу его шагов.

…Дома Колька натянул на себя ватные штаны, по шаткой лестнице взобрался на заваленную снегом крышу, примостился у кирпичной трубы и, нюхая гарь, стал глазеть на холодно освещенную месяцем колючую кромку леса, терпеливо ожидая, когда наконец взовьется в звездное небо первая ракета.

КЛЮНУЛО

Стасик отчаянно мерз. Кончик носа болел так, будто его ошпарили. Стасик понимал, что нос может отмерзнуть, но руки, глубоко запрятанные в штаны, вынимать не хотелось, и он принялся тереть нос об Юркино плечо.

Юрка обернулся. У него побелела скула.

— И чего, гад, не летит? — раздраженно сказал он.

Они сидели, как два гриба-близнеца, на толстом, косо спиленном пне. Рядом подо льдом глухо журчала Тимаевка. На пригорке блестко голубела крыша водокачки.

Маленькое дымчатое облако, с размаху напоровшись на ясный острый серп месяца, заклубилось, расползлось. Протяжно скрипнула, будто вздохнула, высокая сосна. Где-то неподалеку ветвь с облегчением сбросила глыбу снега.

— Летит! — прошептал Стасик.

Звук моторов становился все громче, отчетливее.

— Готовсь! — скомандовал себе Юрка.

— Это наши, Юр, — стуча зубами, пробормотал Стасик.

— Думаешь?

— Наши.

И точно. В стороне низко над лесом прошли тяжелые бомбардировщики. Мороз прихватывал уши. Стасик вытащил согревшуюся на животе руку и по очереди прикладывал к ушам, к носу. Юрка на мороз не обращал внимания. Когда и у него защипало нос, он только досадливо дернул головой и тут же забыл обо всем, услышав знакомое: «Везу-у, ве-зу-у…»

Первая ракета, осветив все кругом зеленоватым светом, казалось, полчаса висела в небе. А когда погасла, морозный лес еще теснее обступил ребят, небо стало черным, звезды вдруг пропали. Невидимый без огней, прогудел над головой самолет. Развернулся — и визгливый свист рассек воздух. Вздрогнула земля. Сосны разом сбросили снег на головы прижавшихся к пню ребят.

Снова стало тихо, и только меж ветвями струилась невидимая снежная пыль.

— Видал! — На Юркиных ресницах, бровях — снег, в глазах — торжество.

— Одну сбросил… Почему одну? — Губы у Стасика едва шевелились, от холода он шепелявил.

— Наверное, больше не было, — сказал Юрка.

Он стащил с головы шапку и стряхнул снег.

— Домой?

Стасик энергично закивал головой.

— Или еще подождем?

— Хочешь, чтобы на голову сбросили?

Ребята уже выбрались на «трубу», и в это время со стороны поселка снова послышался нарастающий гул. Мальчишки остановились.

— Много-то как их… — растерянно сказал Стасик.

Юрка повернулся и напролом через кустарник снова бросился в лес. Ноги увязали в снегу. Сзади прерывисто дышал Стасик. Гул над головами становился все громче. В просвете деревьев показалась крыша водокачки. Юрка на ходу выхватил ракетницу и одну за другой выпустил в сторону болота три ракеты. От деревьев на зеленоватый снег упали дрожащие тени. Они угрожающе росли, становились все длиннее и длиннее. И снова, как тогда, в раскатистый гул моторов вплелся знакомый и пронзительный свист.

Ничего не видя перед собой, они разом выскочили на маленькую полянку, поросшую редким ельником, и скатились в старую воронку. А рядом над болотом взлетели черные комья торфа. Ух! Ух! Ух!..

КРЕЩЕНИЕ ОГНЕМ

Колька Звездочкин видел, как взвилась первая ракета, а затем громыхнула тяжелая фугаска. Он даже ощутил мягкий воздушный толчок. Будто кусок ваты кто-то ткнул в лицо.

«Вот черти, не боятся!» — подумал он, собираясь слезать с крыши. В домах захлопали двери, и на улицы высыпали встревоженные люди. Из Колькиного дома в расстегнутой гимнастерке без ремня выскочил капитан. Широко расставив ноги в хромовых сапогах, он прислушался. Ветер, перемахнув через забор, взъерошил на его затылке волосы.

Низко прошли бомбардировщики. Колька вмиг забыл про капитана. Три зеленых ракеты одна за другой повисли над заснеженными макушками сосен. Задвигались на крышах тени от труб. Увидел Колька и свою тень. Она зашевелилась, вытянулась. Едва растаял в морозном небе свет последней ракеты, как дом снова подскочил под Колькой от тяжелого взрыва.

Яркие багровые вспышки освещали черный лес. Старый скрипучий дом содрогался, сыпались стекла. И Колька, загребая руками снег, медленно съезжал с крыши. Зажав в горстях снег, он, словно куль, шлепнулся в сугроб рядом с капитаном.

— Ты это что? Колька? Откуда? Никак с неба? Смотри: фрицы болото бомбят! Шпарят и шпарят… — удивился капитан.

— Ой, разбомбит, дядя Вася! — орал Колька.

— Не разбомбит… Склад совсем в другом месте, — усмехнулся капитан.

— Там же Юрка Гусь с этим Стаськой, дядя! У водокачки… — хныкал Колька. — Ой, разбомбит их…

— Какой Гусь?

Капитан сильно встряхнул Кольку за плечи.

— А ну-ка! О чем ты?

— Там ребята! — кивнул Колька в сторону грохочущего леса. — Ракеты пускают…

— Ах, мерзавцы, что придумали!

Дядя Вася бросился в сени. Мощный взрыв с треском захлопнул за ним дверь, едва не сорвав с петель.

— Веди к своим ребятам! — натягивая на плечи желтый полушубок, приказал капитан.

В развороченном бомбами лесу было тихо. Месяц плыл по небу. То тут, то там зияли черные воронки. В освобожденных от снега елях и соснах запутался белесый вонючий дымок. С деревьев все еще сыпалась снежная пыль.

Колька зацепился ногой за косо воткнувшийся в снег сук и упал.

— Нету их тута…

— Эй, ребята! — закричал капитан.

Тишина. Лишь Тимаевка не спит, ворочается подо льдом. Да изредка слышно, как в разбросанные кругом воронки скатываются снежные комки.

— Разбомбило, — плаксиво сказал Колька. — Я говорил…

— Не каркай! — оборвал его капитан. — Эй, Гу-усь! — громче закричал он.

— Ста-ась, где вы-ы-ы? — заорал Колька.

— Чего кричишь? — недружелюбно спросил кто-то совсем рядом.

Колька обалдело завертел головой.

— Где? Эй, где вы?

— Разуй глаза — увидишь.

Из старой воронки, залепленный снегом, чуть живой от пережитого страха и холода, выбрался Стасик.

— Гусь? — Колькин голос дрогнул. — Нету его… Накрыло!

— Помолчи ты! — с сердцем сказал Стасик. Он кинулся к воронке и помог выбраться Юрке. Пошатываясь, Гусь сделал несколько шагов и, хлопая глазами, уставился на капитана.

Капитан молча смотрел на ребят. В его раскосых глазах — веселое недоумение.

— Кто из вас устроил этот спектакль? — тихо спросил он.

— Кто! Ясно, Гусь, — сказал Колька. — Другой разве такое безобразие придумает? На станции все стекла вылетели.

— Ну что ты на самом деле? — толкнул его в бок Стасик и повернулся к капитану.

— Это мы… Оба.

— Ну? — повернулся капитан к Юрке. — Рассказывай, Гусь!

Юрка молчал. Драная шапка сбилась набок и чудом держалась на одном ухе. Он смотрел на капитана и шевелил губами.

— Ну, чего ты там бормочешь? — спросил капитан и нагнулся к нему.

Юрка широко раскрыл рот и вдруг громко загоготал:

— Ого-го-го!

— Ты что, парень? — Дядя Вася еще ниже нагнулся к Юрке.

Гусь стащил с головы солдатскую ушанку, постучал себя кулаком по круглой голове, прислушался:

— Звон в башке… Ду-у-у! — Он повернул к ребятам испуганное лицо. — Оглох я… как бабка Василиса. Стась, крикни-ка мне в ухо!

Стасик крикнул.

— Громче!

— Юр-р-р-ка-а! — во всю мочь заорал Стасик. — Слышишь?

Юрка схватился за уши, потер их.

— Теперь слышу. Только плохо. Гудит… проклятая… Ду-у-у!

Дядя Вася смотрел в зеленые Юркины разбойничьи глаза и говорил:

— Что прикажешь делать с тобой, Гусь? На гауптвахту тебя засадить? Ну что мне, Гусь, с тобой делать? А?

Юрка молчал. И непонятно было, слышал он это или нет. Улучив удобный момент, он выхватил из-за пазухи ракетницу и сунул в сугроб.

Капитан и виду не подал, что заметил. Не спеша расстегнул полушубок, стащил его и накинул оглохшему и замерзшему Юрке на плечи.

— Домой, герои! Быстро!

Ребята гуськом побрели по протоптанной в снегу дорожке. Юрка шел последним и все время оглядывался на дядю Васю, который почему-то отстал. И все-таки он не увидел, как капитан вытащил из сугроба еще теплую ракетницу и запихал ее в карман галифе.

ОБИДА

К голой спине будто ледяную глыбу приложили. Юрка ловит рукой ускользающую фуфайку, но поздно: фуфайка шлепается с печки на пол. Он вскакивает и больно ударяется головой в потолок.

— У-у-у-у, черт! — Юрка яростно скребет зудящую макушку.

— Не смей, говорю, чертыхаться! Грех! — ворчит бабка из-под вороха одежек, прикрытых сверху серой овчиной.

— Пощупай, какая шишка вскочила! А ты — грех! — огрызается Юрка. Ему не хочется слезать с нагретой печки. Внизу морозно, как на улице. Печку топить нечем. Дрова кончились, жерди от забора тоже. Такой ненасытной печки Юрка еще сроду не видал. В последний раз она сожрала хромую табуретку, доску от Жоркиного крыльца, рассохшуюся кадку из-под соленых грибов.

Дрожа, Юрка напялил на себя кофту (опять пригодилась!), гимнастерку, обмотал шею бабкиным шерстяным чулком и храбро соскочил на холодный пол. На замороженных окнах пышно расцвели узоры, похожие на елочные лапы. За окном мороз. Не мороз, а собака. На двор выйдешь — набросится, искусает. Юрка хотел было зачерпнуть из ведра воды, но ковш скребнул по льду. Ткнул ладонью сосок умывальника — примерз.

Тяжелые дни наступили для бабки Василисы и Юрки Гуся. Кроме картошки, в доме ничего не было. Хлеба хватало только на обед. Если бы не военные, которые иногда останавливались на постой, совсем было бы плохо. А так нет-нет да что-нибудь и перепадет от них: то буханка хлеба, то банка консервов, то сухари.

Немецкие самолеты каждую ночь наведывались на станцию. Но бомбы кидали редко. Видно, поджало, жалеют. Бабка спрашивала военных, как там дела на фронте. Военные говорили, что кончилась для фашистов масленица — наступил великий пост. И по радио передавали, что немцев остановили. И люди на станции, несмотря на холод и голод, заметно повеселели. Перестали прятаться от самолетов в щели. Крутит над станцией немецкий самолет, а люди занимаются своими делами и внимания не обращают. Будто это не бомбардировщик, а так, чепуха. Каждый вечер, перед тем как улечься спать, бабка долго простаивала на коленях перед иконой и молилась за нашу победу, за сына-танкиста.

Юрке все время хотелось есть. Об этом он думал вечером, ложась спать, и утром, вставая. Он еще больше похудел, глаза его стали вдвое больше, и в них появился голодный блеск.

А вот Жорка Ширин был все такой же круглощекий и самодовольный. Он с матерью недавно вернулся из деревни. Бомбить-то стали реже. Насчет ракетницы пока не заикался. Жорка как-то похвастался, что они из деревни привезли целую кадку свинины. Мамка на что-то выменяла. Это она умеет. Где, интересно, эта кадка у них стоит? В чулане или в подполье?

— Господи, неужто так и помру на печи… — зашуршала овчиной бабка Василиса.

Косая упрямая морщинка появилась на Юркином лбу, глаза хмуро впились в светлое оконное стекло.

— Я сичас, — пробормотал он и, плечом распахнув заиндевевшую дверь, выскочил в сени.

Вернулся не скоро. Зато в руках — выше носа — охапка тонких поленьев. С грохотом свалил их, крикнул:

— Иди, баб, затопляй. — И снова за дверь.

Бабка выбрала из поленьев самое легкое, сухое, нащепала лучины.

— Баб! — надрывался Юрка за дверью. — Открой же!

Грохнув бабке под ноги еще охапку звонких поленьев, Юрка вытер рукавом фуфайки мокрый красный нос.

— Опять на станцию эшелон прибыл. Бензовозы сгружают… Баб, я пойду, а? Надо снег расчищать, а то им не попасть на аэродром.

Бабушка нащупала на шестке коробку со спичками, чиркнула.

— Какой из тебя расчищатель? И лопату-то в руках не удержишь. Сиди уж…

— «Сиди», «сиди»… Надоело.

Робкий язычок пламени лизнул лучину, и она вспыхнула, затрещала.

— Где поленья-то раздобыл? Небось опять украл? — Бабка подержала над трескучим огнем озябшие пальцы. По морщинистому печальному лицу ее запрыгал красный отблеск.

— Нашел… — уклончиво сказал Юрка. — Я же знаю, что красть — грех.

Поленья весело потрескивали в печи, когда пришла Шириха. Вернее, не пришла, а влетела как вихрь. Из-за ее спины выглядывала круглая физиономия Жорки.

— Куда, паразит, девал мое корыто? — Шириха подскочила к Юрке, норовя схватить его за ухо. Гусь прижался к окну, загородился табуреткой.

— Только тронь — худо будет! — пригрозил он, блестя кошачьими глазами.

— Отдай, говорю, корыто, вражина! — Длинное лицо Ширихи перекосилось.

Это дубовое корыто Юрке совсем случайно попалось на глаза. Понадеявшись на мороз, разукрасивший елочными лапами Ширихины окна, он, не таясь, перетащил его на свой двор. И здесь топором в два счета превратил корыто в поленья. Ишь как знатно пощелкивают!

— Мам, оторви ему ухо — сказу скажет! — подал голос Жорка.

— Вон твое корыто, — кивнул Юрка на полыхающую печь, — бери.

— Что же это такое, Петровна? — запричитала Шириха. — Вешь жабор, жлодей, ражобрал… Теперича — нате! — корыто иж-под шамого ноша утянул.

— Он у меня ракетницу спер, — торопливо ввернул Жорка.

Бабка, кряхтя, задвинула ухватом в печь чугун с картошкой.

— Что ты руками-то машешь, Марфа? Не слышу… Иль Юрка что напроказил?

— Он жавтра в ижбу жаберется, — причитала Шириха.

— Заберется, — поддакивал Жорка.

— Ох, на швою ты головушку пригрела, Петровна, этого оборванча… Он тебе когда-нибудь дом шпалит!

— Он такой! И наш спалит, — бубнил Жорка.

— Господи, и соль-то вся! — Бабка вытряхнула из мешка в солонку остатки серой крупной соли. — Что ты все такое говоришь, Марфа?

— Шунь только, штервеч, нош на мой двор — кипятком обварю! — Шириха ткнула костлявым пальцем в окно. — Я ужо Егорову все рашшкажу. Он тебя жа мое корыто в тюрьму пощадит.

— Вор, мою ракетницу украл! — пятясь за матерью, выкрикнул Жорка.

— Топай отсюда, гнида! — огрызнулся Юрка и двинулся из-за табуретки. Жорка пулей вылетел за дверь. Пошумев еще, ушла и Шириха.

— Кто-то боится их! — презрительно произнес Юрка и покосился на бабку, подкладывавшую в печь дрова. «Кажись, и вправду ничего не слыхала», — подумал он и только отвернулся к окну, как бабкин ухват огрел его по спине.

— Брось срамить меня на весь поселок, брось… брось! — охаживая притихшего Юрку, приговаривала бабка. — Дожила… стыдно людям на глаза показаться. В один голос твердят: «Уйми своего разбойника, не то сами найдем на него управу…»

Ухват с грохотом полетел в угол. Губы у бабки затряслись, на морщинистой щеке блеснула слеза. А Юрка, вытаращив свои большущие глаза, смотрел на нее.

— За что?!

И бабка Василиса, обмякнув перед этим удивленным, растерянным взглядом, ступила вперед и коснулась рукой жестких Юркиных волос.

— Неужто, Юрушка, не можешь ты без этого… воровства? Не зарься ты, сынок, на чужое добро… Грех красть чужое, грех! Руки тебе оторвут за это дело. В тюрьму упекут… И сгниешь там ни за грош!

Юрка шмыгнул носом, провел кулаком под глазом и высвободил голову из бабкиных рук.

— Чего дерешься? Я же из-за тебя… Чтоб ты не померла на холодной печке… А ты… ухватом!

Юркины глаза стали колючими.

— Не буду у тебя больше жить… Уйду к летчикам!

— Нужен ты летчикам.

— Они драться ухватом не будут.

Бабка достала чугун из печи.

— Садись, ешь.

— Сама ешь…

Он оделся и, на ходу затягивая поверх фуфайки ремень, выскочил за дверь. Но сразу вернулся. Не глядя на бабку, одиноко сгорбившуюся за столом с дымящейся картофелиной в руке, нагнулся, заглянул под буфет, вытащил оттуда колоду старых карт.

— У твоей Ширихи, — Юрка положил карты в карман, — полные сени дров… И в сарае полно. И корыто у ней еще одно осталось.

Хлопнув дверью, он ушел.

У КОСТРА

Близ путей полыхал жаркий костер. Колкая поземка налетала на него то с одной, то с другой стороны, шипела и, опаленная, убегала по сугробам дальше. Что за чудо? Юрка протер глаза: без дров, прямо на оттаявшем черном кругу земли клокотало пламя. Огонь жадно лизал ребристые бока железной бочки, стоявшей посредине. Вокруг кто на чем сидели бойцы. Дым от их самокруток смешивался с черным огнистым дымом удивительного костра.

Юрка присел на корточки и протянул к огню негнущиеся пальцы. По снегу расползались черно-коричневые пятна. «Отработанное масло палят», — догадался он.

Боец с пучками густых черных, как у цыгана, бровей в желто-белом полушубке с масляными разводами на рукавах и полах покосился на Юрку и хриплым басом спросил:

— Ты откуда взялся, Огурец?

Гусь пошевелил пальцами, потер свои острые колени и повернулся к бойцу спиной.

— Гляди-ка, парень-то с характером! — усмехнулся тот. — Может, ты немой, а?

— А что попусту языком на морозе трепать? — не поворачиваясь, буркнул Юрка. — Кури себе, я тебя не трогаю.

— Ну парень! — захохотал другой боец с добродушным широким лицом и большим носом. — Крепенько отбрил Семена… Не дразнись Огурцом!

От Юркиной фуфайки шел пар, щеки и нос будто кирпичом натерли. За спиной бесится поземка, острым штыком колется мороз, а тут пламя бурлит, обжигает.

— Дяденька, скоро поедете? — спросил Юрка у большеносого и мотнул головой в сторону сгрудившихся на товарной платформе бензовозов.

— Здесь будем жить… — вместо него сказал чернобровый, похожий на цыгана Семен. — А в этих, — показал он глазами на машины, — в этих банках будем воду возить… Как это поется? «Без воды-ы ни-и туды-ы и ни сюды-ы…»

— Ладно врать-то. — Юрка плюнул на бочку — зашипело. — Я и так знаю, что вы на аэродром поедете.

— Нам и тут хорошо. Тепло, курево есть…

— Фриц вот прилетит — он вам покурит! — припугнул Юрка.

— И частенько он к вам наведывается? — спросил большеносый.

— Сколько время?

Боец задрал рукав полушубка и глянул на циферблат.

— Первый час… А что?

— Скоро заявится. — Юрка взглянул на клубящееся небо. — Вот разве что погода помешает, а то каждый день прилетает в это время.

— Вообще-то, пора и трогаться. — Большеносый поднялся.

— Давай жми! — засмеялся Семен. — Тебя первого накроет.

Железная бочка загудела, заворчала и вдруг плюнула в небо закипевшей водой и паром.

— Выкатывай, ребята, — скомандовал чернобровый.

Шоферы нацелились на бочку бревном, поднажали — и она, окутанная паром, покатилась по шипящему снегу. Булькающая струя кипятка, взорвавшись белым облаком, брызнула в первое ведро. Кипяток залили в радиаторы. От гула автомобильных моторов задрожал морозный воздух. С треском хлопали дверцы кабин, и машины одна за другой сползали с высокой платформы на дорогу. Юрка подошел к маленькому бойцу с увесистым носом и деловито сказал:

— Давай сюда ведро, сам привяжу… а ты — заводи.

Боец, не отвечая, прикрутил тросом к буксирному крюку ведро и, отстранив мальчишку рукой, достал из кабины заводную ручку.

Бензовоз чихнул синим дымком и заколотился в мелкой дрожи. С радиатора посыпались на снег капли воды.

— Ну, бывай здоров, — сказал боец и полез в кабину.

Когда за ним захлопнулась дверца, Юрка забарабанил кулаком.

— Дядь! — орал он. — Возьми! Мне позарез на аэродром надо… Слышь, дядь!

Машина тронулась. Юрка остался на платформе.

— У-у, черт носатый! — погрозил он вслед бензовозу кулаком. Нагнулся, схватил ледяную голышку и запустил в машину. Бум-м-м! — загудела пузатая цистерна с белой надписью: «Огнеопасно».

— Ты чего это развоевался, Огурец?

Юрка повернулся: перед ним стоял высоченный чернобровый шофер. Внизу на дороге мирно пофыркивал его бензовоз.

— А ты цыган! — сердито буркнул Юрка. — И пешью дотопаю!

Дыша на растопыренные пальцы, он поволочил свои стоптанные валенки по снегу. Шофер, скручивая цигарку, смотрел ему вслед. Фуфайка, туго перехваченная ремнем, вздулась наЮркиной спине пузырем, а ниже собралась в пышную сборку. Одно ухо большой солдатской шапки загнулось.

— Эй, Огурец!

Юрка остановился.

— Чего ты потерял на аэродроме?

Юрка подбежал к шоферу.

— Не гляди, что я маленький… Зато знаешь какой сильный? Меня на любую работу возьмут. Снег разгребать или что… Вот увидишь!

— А что мамка скажет?

— Нет мамки…

— А-а, — сказал шофер. — Нет, говоришь. Тогда поехали!

— Можно залезать?

Юрка вспомнил про бабку. Сидит, наверное, ждет. Картошку греет…

Бензовоз вскарабкался на пригорок. Бабкина изба с замерзшими окнами, наполовину утонувшая в снегу, и частокол со снежными шишечками остались позади. Отодвинулась назад гранитно-кирпичная водонапорная башня. И вот дорогу обступил лес.

Метель с одной стороны надула на стволы снег. Обледенели голые ветви осин и берез. А ели и сосны назло морозу по-весеннему зеленели. Ветер трепал длинные седые бороды моха, свисавшие с нижних ветвей. Молодые елочки в белых маскировочных халатах стояли на дыбках по обочинам. Стежки звериных следов пересекали дорогу и исчезали в голубом лесном сумраке. Семен все прибавлял газ. Деревья замелькали так, что в глазах зарябило. Юрка опасливо посмотрел на отполированную баранку, где небрежно покоилась рука шофера. Глаза прикрыты. Уж не заснул ли?

— Э-эй! Долбанемся! — заорал Юрка.

Семен молча полез в карман за куревом. Ловко свернув цигарку, закурил. Юрка успокоился и притих.

Смотреть на дорогу надоело. Все сосны да ели. Вспомнилась бабушка, и сразу стало тоскливо. Может, попросить Семена, пусть остановит? Поздно… Как там она, старая, без дров? И зачем полезла со своим ухватом!..

ДИК

Бензовоз протарахтел по бревенчатому мосту, занесенному до самых перил снегом, и остановился.

— Проснись! — нахлобучил Семен шапку Юрке на глаза. — Где тебе слезать?

— Тут… — Юрка зевнул, протер кулаком дремотные глаза и серым мячиком скатился на дорогу.

Семен отъехал немного и снова затормозил.

— Эй, Огурец! — высунув из кабины цыганское лицо, закричал он. — Если что… разыщи гараж. Слышишь? Гараж!

Бензовоз, брыкнув задним мостом, круто завернул за угол. Юрка Гусь один остался на колеистой дороге. Где-то за избами ревели самолетные моторы. А когда гул спадал, с речки слышались мокрые шлепки. У проруби вальком колотила белье женщина в резиновых сапогах и серой мужской шапке. Там, где река делала плавный изгиб, метель до блеска выледила середину. На дальнем берегу, будто уголек в снежном сугробе, чернела бревенчатая мельница. В низине, у самой кромки леса, разбросала три десятка обветшалых дворов глухая деревушка. А чуть в стороне на поле, окруженном со всех сторон лесом, тарахтели тракторы, сновали машины, копошились крохотные фигурки людей. Там аэродром. Большие зеленые самолеты с одним мотором, тяжело взлетев, делали над деревней круг и исчезали за высокими маковками сосен. И снова появлялись из-за леса внезапно, с выпущенными шасси.

Останавливаясь и заглядывая в подслеповатые окна, Юрка брел вдоль неровного порядка изб. Возле колодца лениво перекидывались словами женщины. Рядом в снегу валялись два коромысла. Тягуче заскрипел ворот, лязгнула цепь, и обледенелая бадья, гулко стукаясь о ледяные стены, понеслась вниз. Юрка, подождав, пока бадья шлепнулась об воду, побрел дальше.

Узнай, где живет главный начальник! Все избы одинаковые. Может быть, тут? К крыльцу одного дома тесно прижалась зеленая машина с большим крытым кузовом. Над кабиной покачивался длинный металлический круг. «Радиостанция, — сообразил Юрка. — Значит, где-то близко и начальник…»

Юрка хотел зайти в избу, но тут увидел летчиков. Они гуськом шли с аэродрома по узкой тропинке, протоптанной в снегу. В кожаных куртках и меховых унтах летчики издали казались толстыми, неуклюжими. Планшеты с зелеными картами бились в ногах. Пистолеты оттягивали широкие командирские ремни со звездами. Один летчик снял шлем, и ветер налетел, спутал светлые волосы. Летчики громко разговаривали. Который шел первым, часто останавливался и, повернувшись к другим, что-то доказывал, размахивая руками. И тогда останавливались все, потому что тропинка была узкая, а в сугроб лезть никому не хотелось.

Юрка стоял у забора и ждал летчиков. Может быть, среди них и тот, с черными усиками и шрамом? Летчики поравнялись с Юркой. Первый опять остановился.

— Он патрулирует каждый день, — сказал летчик. — И в одно и то же время. Можно часы проверять.

— А может быть, это не он? — усмехнулся светловолосый. Он все еще держал шлем в руке. — Мало их там летает?

— Он, — уверенно сказал первый летчик. — У него, ребятишки, черная пантера на фюзеляже. Я эту пантеру запомнил на всю жизнь…

Летчики были молодые. Они только что вернулись с бомбежки. Юрка смотрел на летчиков, как на людей с другой планеты. Они были в небе. Они видели то, что другие никогда не увидят. И вместе с тем летчики совсем обыкновенные. А у того, светловолосого, глаза, как у Стасика, большие и тоже синие-синие. Не будь он в кожаной куртке и унтах и не болтайся у него на ремне пистолет, Юрка бы никогда не подумал, что это летчик. И волосы у него, как у Стасика. Нет, волосы не такие. У летчика прямые белые и коротко подстриженные, а у Стасика — длинные русые и вьющиеся.

Летчики вышли на дорогу. Того, с усиками, среди них не было. Беловолосый посмотрел на Юрку и улыбнулся. Улыбка у него была веселая, хорошая. Юрка в ответ тоже улыбнулся.

— У тебя сейчас нос отвалится, — сказал летчик.

Юрка потер варежкой нос, высморкался.

— У вас ухо белое, — сказал он.

— Плохи мои дела, — еще шире улыбнулся белоголовый. — Какой я летчик без уха?

— Без уха можно летать, — сказал Юрка. — И без носа можно.

Летчик хлопнул себя шлемом по унтам и весело расхохотался.

— А ты шутник! — Он внимательно посмотрел на Юрку.

— Знакомого встретил, Вася? — спросил другой летчик, проходя мимо. Они ушли, а Вася остался.

— Давай в снежки? — предложил он. Поддел пригоршню снега и попробовал скатать снежок. Но снег был сухой и рассыпался. Летчик с сожалением стряхнул снег с ладоней.

— Мороз, — сказал он. — Мороз — красный нос. В другой раз поиграем.

Летчик сделал несколько шагов и снова остановился.

— Я сегодня два «мессершмитта»… — шепотом сказал он. — К праотцам. В ад без пересадки… Никому не скажешь?

Глаза у летчика смеялись, а сам был серьезный. И Юрка растерянно ответил:

— Не скажу.

Летчик подмигнул ему и, прижав планшет к боку, побежал догонять остальных. Юрка смотрел ему вслед и тер нос варежкой. Нос защипало. Сунул варежку в карман и припустил за летчиком. Догнал и, запыхавшись, спросил:

— Из пушки?

— Прямым попаданием, — сказал летчик. — Фук — и один дым…

— Дым… — повторил Юрка. Он стоял на дороге и во все глаза глядел на Васю, который сбил два «мессершмитта». С треском выстрелила дверь в доме напротив, и на улицу в красной распахнутой жакетке выскочила девочка. За ней из темных сеней вымахнула огромная овчарка. В два прыжка настигла девчонку и ошалело запрыгала вокруг, весело скаля красивую черную морду.

— Надо же, Дик! — вытаращил глаза Юрка. — Дик, Дик! — радостно позвал он.

Овчарка встала как вкопанная. Уши торчком.

— Пес! Узнал? — подскочил Юрка и на радостях хотел погладить собаку, но та, вздыбив загривок, показала клыки.

— А ну-ка дотронься! Боишься? — подзадорила девчонка и вдруг засмеялась: — Ой! Бабкин приемыш… А я видела, как тебя мальчишки отлупили.

И Гусь ее узнал. Это та самая девчонка, которая вместе с ним в очереди за хлебом стояла. И коса болтается сзади. Если бы не эта девчонка, Юрка, может быть, и удрал бы тогда от Жоркиной компании. Ведь нарочно — дрянь такая! — сзади шла!

— Давай проваливай, — сердито сказал Юрка. — А то за шиворот снегу напихаю.

— Ой как страшно! — хихикнула девчонка, гладя Дика. — Только сунься!

Захватив горсть снега, Юрка кинулся на девчонку, но желто-черная молния сшибла его с ног. А когда он открыл залепленные снегом глаза, чуть не завопил от страха: в лицо ему горячо дышала клыкастая морда.

— Константин Васильевич! — визжала девчонка, барабаня в окно. — Дик на мальчишку набросился…

— Дик, место!

Морда исчезла, и Юрка увидел над собой знакомое лицо с черненькими усиками и змеистым шрамом от губы до подбородка. Усики дрогнули, сверкнули два золотых зуба.

— Э-э… старый знакомый… Гусь! Пошел прочь! — Локтем летчик отпихнул овчарку. — Не потрепал?

— Не…

Юрка встал на колени, подобрал шапку, усмехнулся, влюбленно поглядывая на Дика:

— Ученый… Раз — и с катушек долой.

— Он хотел мне снегу за шиворот натолкать, вот Дик его за это… — подошла к ним девчонка. — Я испугалась. Думала, разорвет, нам отвечать придется.

— Будет он из-за тебя по-настоящему кусать, — буркнул Юрка.

— Пойдем, Гусь, жжет морозец-то!

— А эта, — хмуро показал глазами Юрка на девчонку, — тут живет?

— Вот чудак, — засмеялся летчик. — Эта девчонка — Маргаритка! — Он вдруг сгреб их обоих на руки и, брыкающихся, бухнул в пышный сугроб, что намело возле крыльца.

В просторной избе барыней стояла краснобокая времянка, сделанная из железной бочки. От нее так и веяло жаром.

— Есть хочешь? — вытряхнув Юрку из фуфайки, спросил летчик.

— Щи? — потянул тот носом.

— Догадлив.

Девочка Маргаритка большущей поварешкой наплескала в миску щей и, бесцеремонно задрав у Юрки под носом чистую полотняную скатерть, поставила на стол. Даже хлеба не дала! Когда деревянная ложка забарабанила по дну миски, летчик подмигнул ей: «Подлей!»

— Лопнешь, Гусь! — хмыкнула Маргаритка, ставя перед Юркой вторую миску.

— Не бойся.

Юрка отпустил ремень на две дырки, потыкал пальцем в живот.

— Я, если захочу, еще могу столько навернуть.

— В гости, Гусь? — Константин Васильевич, лежа на узкой железной кровати, застланной жестким серым одеялом, пускал синий дым в низкий, заклеенный пожелтевшими газетами потолок.

— Кто же этакую даль в гости ходит? Аэродром буду строить.

Юркины глаза посоловели от сытных щей, волнами плыло по телу сонное тепло.

Маргаритка, небрежно забросив косу за спину, уселась с толстой книжкой у окна. Дик подошел к ней и уткнулся мордой в колени. «Чего это он? — подумал Юрка. — К вредной такой…»

На русской печке кто-то завозился, закашлялся. На пол со стуком упал валенок. Занавеска отодвинулась — и показалась круглая лысая голова.

— Костя, будь добр, который час? — хрипло спросила голова и стрельнула в Юрку заспанными серыми глазами.

— Проспал ты, дядя Коля, весь свет…

С печки спустились две ноги в ватных штанах.

— Ритусь! Носки высохли?

Юрка мысленно приставил к глянцевой лысой голове толстую косу и сразу уловил сходные черточки у дяди Коли и Маргаритки. «Папаша…» — решил он.

Лысый спустился вниз, и Юрка увидел, что правый рукав его гимнастерки пустой. Но он и при помощи одной руки в два счета оделся. Свернув козью ножку, прикурил прямо от печки и ушел.

— До нас слухи дошли, — сказал Константин Васильевич, задумчиво глядя на клевавшего носом Юрку. — Здорово ты фрицев заставил разгрузиться над болотом… А тот ленинградский парнишка? Стасик, кажется? Тоже с тобой был?

— Был! — живо откликнулась Рита. — Ему тетка потом так наподдавала веревкой — неделю помнил… А этот Гусь, он на вокзале сало утащил.

— Выкладывай ракетницу! — потребовал летчик. — Здесь с ней шутки плохи!

— Потерялась в лесу… Искал, искал — нету, — сказал Юрка, злобно поглядывая на Риту.

— Не врешь?

— Вот еще! — похлопал Юрка по карманам. — Где же она.

— Хочешь строить аэродром?

— Думаете, не смогу? — сказал Гусь. — У меня силенки хватит.

— А что ты умеешь делать?

— Могу снег расчищать… и…

— Самолетам хвосты заносить… — подсказала Рита.

— Можно, я ей один раз дам как следует? — дрожащим голосом спросил Юрка.

— Отставить!

Летчик задумался. Отослать домой, к бабке? Опять удерет: упрямый! Да и бабка не справится с ним… Этому мальчишке нужна крепкая рука, мужская. А молодцом он дрался тогда с ребятами. Один против всех. И ничего, ни разу не пискнул. Потешный такой, растрепанный, с синяком под глазом, а ершится… Чем все-таки понравился ему этот Гусь?

— Ладно.

Константин Васильевич вытащил из-под кровати меховые унты, снял со стены ремень с пистолетом.

— Давай, Юра, сразу договоримся обо всем. Идет?

Юрка кивнул, еще не зная, куда летчик клонит.

— Я слышал, ты с бабушкой живешь.

— Ушел…

— Одну бросил?

Юрка промолчал.

— Нехорошо, брат, получается, — покачал головой летчик.

— А чего она ухватом бьется? — насупился Юрка. — Не хочу… Не буду с ней жить. Вот и все!

— Тебя не ухватом — плеткой надо отстегать, — вмешалась Маргаритка. — Ты такой…

Юрка сжал кулаки и, прикусив губу, шагнул к ней. Дик навострил уши и негромко заворчал.

— Чего ей надо? — крикнул Юрка.

— Помолчи, — повернулся летчик к Маргаритке. — У нас мужской разговор… Работа на аэродроме найдется, — сказал он Юрке. — Но учти, брат, здесь военная дисциплина. А это штука серьезная. Придется старые замашки отставить! Тут нянчиться не будут. Чуть что — за шиворот и вон! Это на хороший конец. А может быть и похуже… Одевайся, пойдем к коменданту оформляться. Поручусь за тебя. Ну а подведешь — не сносить и мне головы… Честно скажи: можно поручиться за тебя?

Рита делала вид, что ей нет никакого дела до их разговора, но золотистые паутинки над ее лбом дрожали от любопытства. Юрка смотрел на загнувшиеся носы своих валенок и мучительно морщил лоб, не зная, что сказать. Хорошие слова так и вертелись на языке, но… тут эта Маргаритка!

На улице вокруг изб снова захороводила поземка. Полдня постояла хорошая погода, и вот снова метель. Серые растрепанные облака катились над лесом. Взревел мотор и сразу заглох. Промычала в хлеву корова. Дик помчался мимо и скрылся в чужом дворе. Опять повстречались летчики, толстые, неповоротливые в своих кожанках.

— Бомбить полетите? — спросил Юрка.

— Нелетная будет погодка, черт бы ее побрал! — Константин Васильевич далеко выплюнул окурок. — Придется, как сусликам, сидеть в норе, а душа, Юрка, в небо просится.

ШТУРМОВИКИ УХОДЯТ В НЕБО

С аэродрома тяжело поднялся штурмовик, за ним — второй, третий. Юрка раскрыл рот, чтобы не оглохнуть от рева моторов, и стал считать взлетевшие самолеты. Девять! Нагруженные бомбами штурмовики сделали круг и низко над лесом пошли на запад.

— Во-он у самого первого на хвосте цифра «одиннадцать». — Юрка наступил Кате на лопату. — Да погоди ты!

— Вижу… Ну и что?

— Северов на этом ИЛе полетел фрицам дрозда давать. Между прочим, друг, — сказал Юрка значительно.

— А можешь ты и меня познакомить со своим другом? — Катя, розовощекая, кареглазая, подмигнув подружкам, подбоченилась, повела круглыми плечами. — Иль я ему не пара?

— Он летчик, — серьезно сказал Юрка.

Колупая лопатой заледенелый снежный наст, он нет-нет да и поглядывал на застрявшую над лесом гряду облаков. Что-то не возвращаются штурмовики…

Наконец над соснами показываются черные точки. Пять. Тревожно тукает сердце. Ага! Еще два шмеля выныривают из-за кромки порванного посередине облака. И совсем с другой стороны на посадку тяжело идет восьмой самолет. Нос его тянет вниз, на крыльях пробоины. Но этот сядет, а вот… Сколько Юрка ни щурит глаза на примолкшее небо, девятый штурмовик так и не показывается.

— Уж не твой ли друг не вернулся? — вздыхает Катя. Глаза у нее теперь не смешливые — печальные.

— Вернется, — неохотно говорит Юрка. — Северова не так-то просто сшибить. Он сам любого фрица угробит. — Юрка воодушевляется. Он всегда верит тому, что говорит сам. — Летчики — это… самые лучшие люди… Ясно? Захочу — буду летчиком… Не смейся. Буду!

— Будешь, будешь, — соглашается Катя.

Притарахтел дядя Коля с пустыми санями. Пох-пох-пох! — плевалась колечками синего дыма тракторная труба.

— А ну, навались в остатный раз, красавицы! — спрыгнул с гусеницы дядя Коля. Пустой рукав его фуфайки заткнут за ремень, на левой руке большая двупалая рукавица. Юрка с уважением посмотрел на него: с одной рукой, а этаким тракторищем управляет!

Над летным полем стоял гул. Штурмовики, издали напоминающие огромных зеленых стрекоз, один за другим уползали в замаскированные сосновыми ветками ангары. Летчики потянулись через поле к деревне. Мимо не пройдут. Сделают крюк, но обязательно завернут сюда. Увидев летчиков, девушки стали без всякой причины громко смеяться и потихоньку прихорашиваться: одна платок поправит, другая фуфайку одернет.

Летчики поравнялись с девушками, остановились. Синеглазый Вася подошел к Юрке и, как со старым знакомым, поздоровался за руку.

— Не обижают? — спросил он, кивнув на девушек.

— Меня? — усмехнулся Юрка. — Пусть попробуют.

— Если что, скажи. Выручим…

Юрка уважал летчиков. А Вася нравился ему после Северова больше всех, но вести пустой разговор не хотелось. Не было настроения.

— Северова-то нет, — сказал он.

— Горючего хватит еще на шесть минут, — ответил Вася, взглянув на часы. — Прилетит.

Девушки работали спустя рукава. Подчищали снег и разговаривали с летчиками. То и дело и те и другие покатывались со смеху. Юрка не понимал: чего тут смешного? Ну ладно девушки… а летчики? Чего они-то зубы скалят? Юрка видел, как летчики наперебой заговаривали с Катей. Синеглазый красавец Вася уговаривал ее прийти на танцы в столовую.

— В сапогах? — улыбалась Катя. — Не стоит… После войны потанцуем.

— Долго ждать… А вы в сапогах приходите. Я вас приглашаю на первый вальс. И еще… на пять танцев.

— Не знаю, — сказала Катя и посмотрела на Юрку, как бы спрашивая у него разрешения. А тому безразлично было, пойдет Катя на танцы или нет. Юрка ждал Северова.

Над лесом потемнело небо. Снег стал синеть. На краю летной площадки вспыхнул прожектор, стегнул ярким лучом по глазам, пробежался по стволам деревьев и погас.

— Пойдем домой, Ежик? — позвала Катя. — Прилетит твой друг…

Женщины и летчики, поскрипывая снегом, напрямик пошли по присыпанной порошей тропке к смутно маячившим в сумраке избам. Чуть заметны были на густо-синем фоне белоголовые пирамиды елей. Сквозь неплотную пелену показался туманный рог месяца и снова исчез, только светлый след заколыхался в облаках…

Летит! Красная ракета обожгла кроны елей. Ярким половиком выстлал поле прожектор…

И вот радостный Юрка, залезая в сугробы, семенит рядом с толстым, мохнатым, как медведь, старшим лейтенантом Северовым. Летчик все еще возбужден, ему жарко. Он стащил с головы шлем, и черные пряди волос упали на лоб. На обратном пути, недалеко от фронтовой линии, его догнали три «мессершмитта». Дрался до последнего патрона. Один «мессершмитт» загорелся. А когда боеприпасы кончились, спустился к самой земле и буквально по макушкам деревьев добрался до аэродрома. «Мессершмитты», почуяв, что советский летчик остался без боеприпасов, сопровождали почти до дома. А когда сел, техник за голову схватился: самолет превратился в решето. Юрка догадался, что другу пришлось нелегко, но навязываться со своими вопросами не хотел. Надо — сам расскажет.

— Бежать отсюда не надумал еще? — спросил летчик.

Юрка молчит. Врать не хочется: была такая мысль у него… От лопаты нажег на ладонях мозоли. Но не убежал ведь.

— Бабку надо проведать… — Юрка опустил плечи. — Мерзнет старая… А Шириха удавится — не даст ни полешка.

Северов сбоку посмотрел на Юрку. Из-под низко нахлобученной ушанки с чужой головы виднелся мокрый покрасневший нос да блестели два зеленых глаза. Фуфайка ниже колен. На плече разорвана. Из дырки торчит кусок ваты. Надо бы парнишке теплый бушлат у техников раздобыть. Да разве подберешь на его рост? Кажется, взялся Гусь за ум. Надо потолковать с бригадиром: как он там, на работе? Бабку, говорит, надо навестить… Не врет? Может быть, опять к старому потянуло. Попадет на станцию — и прощай!

— Был у меня один случай… До сих пор стыдно вспомнить, — раздумчиво сказал Северов. Юрка ждал, что он дальше скажет, но летчик молчал.

— Сбили? — спросил Юрка.

— Я в детдоме жил. А потом — летное училище. А случай вот какой был… — Северов положил руку Юрке на плечо. — Есть такой город Арзамас. Там находился наш детдом. Мне было тогда двенадцать лет. Как и тебе.

— Мне тринадцатый, — сказал Юрка.

— Однажды сидел я в кутузке за какую-то провинность — уже не помню — и вдруг из соседней камеры пьяный дядька сует мне в щель часы на золотой цепочке… Я взял эти часы.

— И цепочку?

— Дядька стал плакать, и я отдал ему цепочку.

— А часы спрятал?

— Спрятал.

— В дрова?

— Откуда ты знаешь?

— Мы в школе проходили этот рассказ, — ухмыльнулся Юрка. — Пантелеев написал. Он так и называется: «Часы». А еще Пантелеев написал «Пакет». Я читал. Я вообще люблю про шпану читать.

— «Пакет» не про шпану, — сказал Северов. — Эта повесть про геройского парня.

— Он пакет сожрал, — сказал Юрка. — С сургучной печатью.

— Он не воровал…

Юрка исподлобья взглянул на Северова. Глаза у мальчишки стали колючими.

— Холодно, — сказал он. И прибавил шагу.

— Воровать — это последнее дело… Вор — это… тоже фашист! — Северов догнал Юрку. — Ты иди к бабке… Это ты правильно придумал. Сходи. Проведай.

Юрка с треском отломал от забора сосульку и положил в рот.

— Я ей дров раздобуду, — сказал он. — Сухих.

— Хорошо сегодня поработал? — спросил Северов.

Юрка рассказал. Между прочим, вспомнил и про Катю.

— Вот дурная, хочет познакомиться. Очень она тебе нужна!

— А как она из себя, ничего? — спросил Северов.

Юрка снизу вверх подозрительно посмотрел на него.

— Да нет! Глазищи большущие, толстая…

— Холодно, оттого и толстая, — сказал летчик. — Я вот тоже толстый: сколько надето! А глаза? Что ж, когда глаза большие, это, брат, неплохо. Были бы добрые. А ты, я вижу, никак не можешь с женщинами ладить? И с Маргариткой все воюешь. Ты это, понимаешь, брось. Она тебе щи варит, а ты ешь да дерешься… Кто ей синяк на лбу поставил? Эх ты! А еще летчиком хочешь стать.

— А ты погляди!

Юрка сорвал с головы шапку и потыкал пальцем в засохшую царапину возле уха.

— Это что? У нее ой-ёй какие когтищи.

Тропинка побежала огородами вдоль плетня. Из-за угла, напугав Юрку, выскочил Дик и с маху бросился хозяину на грудь.

— Попался! — схватил его летчик за лапы, стараясь повалить. Началась веселая возня. Дик лаял, летчик хохотал. Юрка хватать Дика опасался. В общую свалку храбро влезла Маргаритка. С ее головы слетела пуховая шапочка, а красная жакетка скоро стала белой от снега. На ресницах тоже налип снег, коса распустилась.

В темных сенях Рита шепнула:

— А страшно было там, в лесу, когда вас со Стаськой бомбили?

— А-а, ерунда!

— Я знаю, почему тебе не страшно было… Ты оглох и ничегошеньки не слышал! — ядовито предположила Маргаритка.

Юрка смолчал.

ГРИШКА АНГЕЛ

Дом бабки Василисы вроде бы похудел: выше стал, чернее. Окна оттаяли, но на наличниках еще держались припорошенные копотью снежные брови. Из трубы ввинчивалась в высокое небо синяя спираль. Юрка первым делом заглянул во двор. На утоптанном снегу белели березовые осколки. Две поленницы мелко наколотых дров подпирали застреху.

— Эй, паренек! Ты что тут забыл?

На крыльце незнакомый военный. Рукава гимнастерки закатаны, на плече полотенце, в руках железная кружка.

— Я? Бабка дома?

— Петровна? В магазин ушла. А зачем она тебе?

— Я потом. — Юрка прикрыл калитку и, зажав под мышкой буханку хлеба, вышел на дорогу.

— Погоди! — крикнул военный. — Ты не Юрка… этот… Гусь?

Юрка не ответил, он прямиком пошел через железнодорожные пути — к бензоскладу.

В густом ельнике, дожидаясь своей очереди, укрылись бензовозы. В сторонке дымили цигарками шоферы. Чернобрового Семена нигде не видно. «Неужели уехал!» — испугался Юрка и тут же споткнулся о чьи-то ноги в новых кирзовых сапогах. Ноги торчали из-под бензовоза, наехавшего задним колесом на молодую елочку.

— Глаза дома оставил? — услышал он глухой голос.

Юрка присел на корточки и заглянул под машину. Там лежал розовощекий, большеносый боец, тот самый, который не захотел взять его в деревню.

— А, это ты… — приветливо улыбнулся боец. — Будь друг, подай разводной ключ.

— А где он? — спросил Юрка.

— В кабине, под сиденьем.

— В кабине? — переспросил Юрка.

— Сверху лежит.

— Сам возьмешь, — сказал Юрка и отправился искать Семена. Семен куда-то исчез, а вот бензовоз его преспокойно стоял под высокой сосной.

Пересчитав машины, Юрка прикинул, что еще добрых часа полтора ждать, пока Семен заправится.

Меж стволами замелькали товарные вагоны. Прибыл эшелон!

На станции гомон, суетня, где-то в конце состава наяривает гармошка. Солдаты в непривычных Юркиному глазу малиновых погонах разминают затекшие ноги.

— Клюква! Мороженая клюква! — снуют вдоль состава тетки.

Юрка поспешил спрятаться за чью-то спину: Шириха! В руках корзинка, прикрытая платком, на лице многозначительная улыбка.

— Крепенького не желаете? — оглядываясь, воркует она. — Чиштенький… — И, отдернув платок, показывает бутылочное горлышко с длинной бумажной затычкой.

«Спиртом торгует!» — сообразил Юрка. Месяца два назад осколочная бомба повредила на путях цистерну. Из пробоин на снег хлынул спирт. Кое-кто не растерялся и, схватив посудину побольше, бросился на станцию. Юрка сам видел, как Шириха приволокла домой на коромысле два ведра.

Из дежурки вышел военный с тремя большими звездочками на погонах и маленьким пистолетом на боку.

— Дядь, — дернул Юрка за длинную полу шинели. — Видишь, вон тетка стоит?

— Ну, стоит.

— У этой тетки в корзине спирт.

— Врешь, пацан!

— Вру! — фыркнул Юрка. — Зачем мне врать? Я спирт не пью. А вот солдаты… Ну как они пьяные будут воевать?

— Да-а, дело серьезное, — согласился полковник. — Пьяный солдат не солдат!

Спрятавшись за угол здания, Юрка видел, как к Ширихе подошли два военных и, не обращая внимания на ее крики, потащили в дежурку.

Чья-то рука легла на Юркино плечо, Юрка оглянулся.

— Ангел! — обомлел он. — Здрасте…

Плечи его сами полезли вверх, голова втянулась в ворот фуфайки. Юрка стал похож на щенка, увидевшего палку.

— Наше вам с кисточкой, Гусь! Мал-мал промышляем? Гляди, как разжился…

Парень ловко выхватил буханку. Он выше Юрки на целую голову. Над светлыми глазами — темно-русая челка. Лицо будто кто-то в щелок окунул — все в белых разводах и шелушится. На парне серая кепка с пуговицей, коричневая с пролысинами меховая тужурка, крепкие хромовые сапоги с блеском.

— Зайдем-ка… — Ангел втолкнул Юрку в пустой, пахнущий карболкой зал.

— Еще что есть?

— Ни шиша больше нет, — насупился Юрка.

Длинная рука бесцеремонно залезла в Юркин карман и извлекла несколько кусков сахару, припасенного вместе с буханкой хлеба бабке Василисе.

Разгрызая крепкими желтыми зубами сахар, Ангел говорил:

— Смылся, паскуда? Хотел концы оборвать? Не выгорело? От Ангела не спрячешься… Ангел и под землей найдет!

Мимо окна, с кем-то разговаривая, прошел полковник. «Крикнуть? Может, и его, как Шириху…» — подумал Юрка, глядя на крепкие, мерно двигающиеся скулы бывшего приятеля. А Семен, наверное, уже под шлангом стал. Нальет в пузо своему бензовозу и… укатит на аэродром! А он, Юрка, останется здесь… с Ангелом. Ишь, собака, как жрет чужой хлеб! Заработанный. И бабке не оставит!

— Подавишься. Отдай хоть половину! — не выдержал он.

Ангел налил из железного бака кружку воды, выпил.

— На! Бери. — И протянул полбуханки и два куска сахару. — Я не жадный… Где кантуешься?

— В деревне. На аэродроме работаю.

— Давай на пару. Летчики народ богатый!

Дернул паровоз — и пошли стучать вагоны. Все быстрее и быстрее поплыли они мимо окон, мимо Юрки…

— Эй, Гусь?!

— Не хочу!

Глаза Ангела стали маленькими. Зубы ощерились, рука с наколкой (фиолетовая змея обвилась вокруг пузатой рюмки) потянулась к лицу. С Ангелом шутки плохи. Может прибить. Или ножом пырнуть.

— Ну чего ты? — чуть не плача, закричал Юрка. — Ну давай на пару…

— Ну ладно, — усмехнулся Ангел. — Я добрый… Но попомни мое слово: теперь не смоешься!

В сумрачном углу за высокой спинкой кто-то всхрапнул. Ангел кошкой соскользнул со скамьи и замер.

— Мешочница, — шепнул Юрке. — Встань у окна! Кто пойдет — свистнешь!..

За будкой стрелочника, у переезда, они отдышались.

— Что-то легкая. — Ангел взвесил корзину в руке.

Юрка равнодушно отвернулся.

— Колбаса, — сказал Ангел. — Колбасой разит.

Но, размотав тряпку, выругался:

— Чеснок!

Юрка фыркнул.

Ангел размахнулся и швырнул корзинку. Чеснок разлетелся по закоптелому ноздреватому снегу, влажный ветер на лету подхватил шелуху и, шурша, погнал вдоль пути.

Ангел упруго шагает по темным шпалам. Глянцевые сапоги дробят прозрачные, облизанные мартовским солнцем льдинки. Юркины тупоносые разбухшие валенки чиркают по снегу, словно терка.

— Там, на аэродроме, можно разжиться? — не оборачиваясь, спрашивает Ангел.

Юрка глядит на ненавистный бритый затылок, красные оттопыренные уши и неохотно бурчит в лохматую спину:

— Зубы обломаешь… Там летчики!

— Что мне летчик, я сам молодчик! — бахвалится Ангел. — Дорогу знаешь?

— Туда машины шпарят… Дорога известная: фронт!

Не доходя до вокзала, они сворачивают в сторону и носом к носу сталкиваются с милиционером Егоровым.

— Давненько не виделись, приятель! — Егоров без улыбки смотрит на Юрку. — Опять взялся за старое? Шпанишь?

Ангел шныряет глазами, весь как-то съеживается.

— Воруешь?

Егоров подносит Юркину руку к носу, нюхает.

— А я уж было погрешил на тебя. — Глаза милиционера добреют. — Думал, ты чеснок у бабы стянул.

Юрка пожимает плечами: очень надо!

— А с аэродрома прогнали?

— Не-е, работаю.

— Вижу…

— Я сюда на один день. Меня отпустили.

Егоров о чем-то думает.

— А как же бабка?

— Никак.

— Вот тебе и раз! — удивился Егоров. — Кормила-поила, а он…

— Она меня ухватом огрела.

— «Ухва-а-том!» За твои проделки давно пора тебя за решетку засадить. Корыто у Ширихи украл? Забор на дрова спилил?

— Ее саму надо засадить! — оживился Юрка. — Спиртом торгует… Ходит по вокзалу и всем говорит: «Крепенького не желаете?»

Егоров поворачивается к Ангелу.

— А ты откуда залетел такой красивый? Тужурка-то чужая?

— Я к-к-контуженный, — заикаясь, лопочет Ангел. — Меня, дяденька милиционер, вз-з-зрывная волна головой об забор ж-жахнула…

— Документы?

— Откуда? Я же м-м-маленький… У меня тетка в деревне живет… К ней в гости п-п-приехал.

Егоров пристально смотрит Юрке в глаза.

— Не брешет?

Юрка вздыхает, отворачивается.

— Приехал, — выдавливает он. — В гости…

— Только что с поездом… — У Ангела вмиг перестает трястись голова. — Т-тетка у меня в д-деревне.

— Ну ладно. — Егоров, прихрамывая, идет дальше. Цепочка бьется о полу его черного полушубка.

— Отрываемся! — Ангел тянет Юрку за рукав. — По-быстрому…

Юрка отмахивается от него, догоняет милиционера и сует ему в руки полбуханки хлеба и два захватанных куска сахару.

— Во… бабке… Не украл! Заработал… Сам! — Слова с трудом лезут у Юрки из горла. И когда он, набычившись, возвращается к Ангелу, в глазах его появляется выражение тоски и злобы.

КРАЖА НА ДОРОГЕ

Высоко над елями и соснами, над узкой, позолоченной снизу грядой облаков кружатся «юнкерсы». Побросав ломы и лопаты, рабочие уходят с летного поля. Далеко идти не надо. Лес рядом. На опушке штабеля длинных узких ящиков, сквозь рейки которых выглядывают тупорылые бомбы. Юрка не смотрит на бомбы. Эти не страшные. Свои. Его глаза прикованы к «юнкерсам». Вот они, как бусы по нитке, скользят вверх. Там вдали будто кто-то простучал в тугой барабан. Над лесом заколыхалось черное облако с огненной каймой.

— Ишь, собака, гвоздит! — негромко говорит кто-то.

Катя в белом шерстяном платке стоит рядом. Ее тонкие пальцы теребят, дергают на Юркиной фуфайке металлическую пуговицу. Юрка оборачивается:

— Верти свою… — и умолкает. Что это с ней? Круглые щеки побелели, глаза — синий лед.

— Мы таскали кирпичи на руках… — слышит Юрка сдавленный голос. — Кирпичик к кирпичику клали… Это была лучшая школа в районе. А он бомбит и бомбит! Я учительница… Я ребят хочу учить… Таких, как ты, Ежик. А он бомбит и бомбит!

Бомбит, гад! И в бабку Василису может попасть, и в Стаську. Пусть лучше в Жорку…

Перестало в барабан стучать. Исчезли черные точки, растаяли в небе. Дымное облако расползлось, будто на него ногой наступили. Рабочие прямо по лужам молча пошли к недостроенным ангарам. Статная высокая Катя понурилась, платок сполз и вздулся на спине горбом. Юрка проводил ее взглядом и, пригнувшись, кромкой леса вышел на затопленную талой водой дорогу. За спиной заухали тяжелые ломы, долбя мерзлую землю. Заскрежетали по льду лопаты, взвизгнула пила, часто затюкали топоры.

«Не заметили!» — перевел Юрка дух. Он взобрался на скользкий бугор. И тут услышал Катин голос.

— Ежик, ты куда?

Юрка шлепнулся на лед да так и съехал на штанах вниз. Не затормози каблуком — прямо бы в лужу!

Юрка отпустил «тормоз» и, закусив губу, сполз в ледяную ванну. Вскочил, будто пришпоренный, взлетел на бугор и, задрав на спине фуфайку, заорал:

— Не видишь?

Он похлопал себя по мокрым отяжелевшим штанам.

— В лужу вляпался! Пойду сушиться…

Ангел злился. Пятна на его щеках еще больше побелели, а оттопыренные уши покраснели. В мутной луже плавали три окурка.

— Ты как начальник! — пробурчал он. — С час торчу!..

— Не сдохнешь, — огрызнулся мокрый и злой Юрка. — Из-за тебя, — он кое-как отжал на себе набухшие зеленые галифе, — вот что делается! Знаешь, как за мной Катька-бригадир глядит?

— Гусь, — голос Ангела стал добрее, — жрать до смерти хочется… Вчера хозяйка подкинула тарелку баланды. И говорит: сам зарабатывай. На таких, говорит, контуженных пахать можно. Дура! Притащи, Гусь, пожрать, а?

— Где я тебе возьму? — удивился Юрка.

— Пошукай.

Они хлюпают по раскисшей дороге. Юркины просторные сапоги с подковками (подарок Северова) не промокают и не скользят. Он шагает впереди. Ангел в своих фасонных «хромочах» выписывает крендели по льду, то и дело хватается за Юрку.

— Стой тут. — Юрка подтолкнул Ангела к забору и затопал коваными каблуками по мокрым ступенькам.

Дик с ходу лизнул в губы. Толкнул тяжелыми лапами в плечи и от избытка чувств взял руку в зубы. Поздоровались.

— Опять удрал?

Книжка летит на кровать, коса вслед за Ритой желтой змеей соскальзывает с подоконника.

— Я расскажу Константину Васильевичу…

Длинноногая, стройная, ростом с Юрку, Рита стоит посреди избы, и маленькие кулаки ее упираются в бока. В ясных серых глазах и злость, и смех, и любопытство. И не поймешь, чего больше.

— Дай хлеба!

— Фигу! Будешь вместе со всеми обедать.

— Я сейчас хочу.

— Ведь врешь!

— Я тебе паек отдаю?

— Ну и что ж? Я и кормлю.

— Вот человек! — пыхтит Юрка. — Нужно мне. Понимаешь?

— Скажи зачем?

— С голодухи помираю… от твоей проклятой баланды! И книжки твои барахло!

Дик, сидя на задних лапах, стрижет любопытными ушами. Ему хочется гавкнуть, но он не знает на кого.

У Риты покраснели уши и шея. В глазах испуг.

— Ты… ты вправду, Юра?

Она в первый раз так назвала его: Юра… И в голосе — ни тени насмешки! Юрка ошарашенно смотрит на нее. Ему только что хотелось отхлестать ее по щекам, оттаскать за косу… И вот злость пропала. Такую бить нельзя. Стоит, хлопает своими длинными ресницами, вот-вот заплачет…

— Можешь плюнуть в рожу… — Юрка раздавил сапогом захрустевший уголек и даже не заметил. — А жратву дай.

— Бери.

Юрка не двигается с места. Глаза его нащупали на полу угольное пятнышко и прилипли к нему — не отодрать.

— Тип тут один… Ему надо.

— Ага, — кивнула Рита и, мазнув Юрку толстой косой по руке, проскользнула за просвечивающую занавеску. На полке матово сияли алюминиевые тарелки.

— Зубы у твоего типа есть? — Рита засунула голову в кухонный стол, и голос ее прозвучал, как из бочки.

— Есть… Как у лошади.

— Нашла, — поднесла она на ладошке кривой коричневый сухарь и тоненький ломтик сала, — больше не могу. Придут с работы голодные… Хочешь, опущу сухарь в щи?

— Не барин… И так схрумкает.

— И откуда этот тип взялся?

— Ниоткуда, — буркнул Юрка, отпихивая настырного Дика от двери. — Нельзя на улицу!

— Погоди, Юр.

Рита кошкой метнулась за печку и зашуршала в темном углу.

— Лови!

Занавеска колыхнулась, и в Юркину ладонь шлепнулась теплая золотистая луковица Выскочив за порог, Юрка спиной уперся в дверь, постоял немного. Дик царапал когтями, повизгивал.

— Не мог побольше сальца оттяпать? — проворчал Ангел и вонзил зубы в хрустящую луковицу. Он в две минуты покончил с сухарем и салом. Даже твердую, как резина, шкуру проглотил вместе со щетиной. Видно, крепко подвело живот у Ангела. И ведь сдохнет, собака, от голода, а лопату в руки не возьмет! Юрка один раз заикнулся об этом. Ангел оборвал: «Запомни! Работают лошади и дураки. А я вольная птица… Поклюю — и дальше!»

Ангел вытер жирные пальцы о голенища и, не стряхнув крошек с меховой груди, заскользил к околице.

— Видишь, сосна на бугре торчит? — говорил он на ходу. — Там большак делает поворот… Мы спрячемся за сосной. Я окопчик вырыл и веток набросал. Как только машина затормозит на повороте, ты — раз! — и в кузов! Пару мешков скинешь — и ладно. Больше все равно не уволочь.

— Чего это я должен прыгать? — Юрка остановился как раз посреди большой лужи. — Прыгай сам, а я в окопчике посижу.

— Ты погляди!

Ангел нагнулся и похлопал себя по голенищам.

— Я и двух шагов не сделаю в этих корочках — носом шмякнусь!

«Хорошо бы!» — подумал Юрка.

В крохотном окопчике выступила вода. Сосновые ветки, набросанные под ноги, утонули под сапогами.

— Сам сиди тут, — проворчал Юрка. — Я лучше за сосну спрячусь.

С пригорка хорошо видна дорога. За дорогой ступеньками спускается в лощину лес. Если все время идти и идти прямо, то где-то там, за лесами и озерами, есть один маленький городок. Его можно за час обежать. Посреди города — ворчливая река — Ловь. В речке — гладкие камни-валуны. Ребята почему-то прозвали их китами. Вода вокруг камня бурлит. Когда лежишь на валуне и смотришь на облака, то кажется, что и вправду плывешь по океану на горбу чудо-юдо рыбы-кит.

На берегу Лови стоял небольшой дом. Над ним день и ночь шумели клены и липы. Ветви лезли в окно. В дождливые ветреные ночи клен толкался, царапался, будто просился, чтобы его пустили в дом. Клен и барабанный бой дождя мешали Юрке спать. И тогда появлялись мягкие добрые руки, пахнущие парным молоком и печным дымом. Руки дотрагивались до Юркиных волос, касались глаз, и он засыпал.

Эти руки штопали разодранные в драках рубашки, клали по утрам в школьную сумку завтрак, листали дневник. Иногда они, устав от забот и работы, бессильно падали на колени. Но когда Юрке грозила беда, руки наливались силой. Они оберегали его, защищали от всех жизненных невзгод и никогда не делали больно. И вдруг в один грохочущий день в Юркиной жизни не осталось ничего: ни лип, ни дома, ни добрых рук…

— Гусь! Гусь! Да ты никак спишь?

Ангел из окопчика хватил кулаком по сапогу.

— Продери глаза: едут!

Над придорожными соснами уже сумерки. От земли плотным белым пластом оторвался холодный туман и заколыхался у нижних ветвей деревьев. И лес пропал, остались одни высокие пни, а из тумана, как из снега, торчали маленькие елочки — вершины. Первая машина выплыла из бело-молочного леса и сбавила скорость на повороте. На задних скатах машины лязгали о борта цепи. За передним ветровым стеклом мерцали два красных огонька: курят. В кузове выше бортов — ящики и мешки.

Машины шли на близком расстоянии друг от друга. На одной из них из стороны в сторону покачивался перетянутый ремнем тулуп. Рукава тулупа обхватили карабин. Охранник. Когда последний грузовик поравнялся с сосной, Ангел толкнул Юрку:

— Пошел!

…Руки вцепились в борт, кованые подметки, ища опору, заскребли по доскам. Тяжело дыша, Гусь перевалился в кузов и ткнулся носом в бумажный пакет. «Сухари!» Он схватил тяжелый пакет и швырнул в бегущий внизу снег. А глаза уже нащупали квадратный картонный ящик. И ящик полетел за борт. «Хватит, хватит! — стучит в висках. — Солдатам везут…»

Машину подкинуло, и Гусь припал к мешкам. Нужно прыгать! Вдруг машина остановится? Юрка знает, что сидеть в кузове опасно. Знает, но прыгать не хочется. Там Гришка Ангел. Наверное, уже подобрал мешок и жрет сухари. И сытая рожа его лоснится от удовольствия. Увидел бы Северов, как Юрка сбрасывал мешки… Для кого? Для ворюги Гришки Ангела.

По брезенту царапали ветви, снежная пыль обжигала лицо. Въехали в ельник. Юрка облизал губы, оторвался от мешка и прыгнул в темноту.

Ангел нашел его на обочине лежащим в мокром снегу. Высокие ели островерхими головами заглядывали Юрке в лицо. И в глазах у него колыхался мокрый туман.

— Ты чего это скопытился? — спросил Ангел. — Я думал, тебя попутали… Знаешь, что в ящике? Сухая какава… Ух до чего, зараза, сладкая!

Ангел сунул в Юркину руку несколько кубиков в блестящей обертке.

— Лопай!

Юрка, зажав кубики в кулаке, медленно поднялся. В сузившихся глазах — лютая злоба.

— Ты жри, Гусь, еще дам, — прожевывая какао, сказал Ангел. Губы его стали коричневыми от шоколада, на щеках и подбородке — крошки.

— Жри сам! — вдруг заорал Юрка и швырнул кубики в изумленное лицо Ангела.

— На! На! Проклятый фашист! — изо всей силы тыкал Гусь кулаком в широкую меховую грудь. — Ты же фашист!

И по щекам его катились злые горячие слезы.

АНГЕЛ ЖДЕТ ЮРКУ

Во дворе прокукарекал петух. Шумно одна за другой слетели с насеста куры и, постукивая коготками, стали разгуливать в сенях. Рита растопила огромную русскую печь, налила из ведра в пузатый чугун воды.

— Наша хозяюшка уже за работой? — улыбнулся летчик. Он только что встал. Волосы на его голове стояли торчком. Забрав ссобой полотенце, мыло, зубную щетку, Константин Васильевич пошел умываться во двор. Дик увязался за ним.

Юра проснулся вместе со всеми, но вставать не хотелось. Он слышал, как возилась у печки Рита, как лаял на улице Дик.

— Летный денек! — вернувшись в избу, сказал Северов. Его смуглое мускулистое тело порозовело от холода и жесткого полотенца. На сапогах блестели капельки воды. — А ты все валяешься?

Он стащил с Юрки одеяло.

— Подъем!

Юрка кисло улыбнулся и не спеша стал одеваться. Он чувствовал себя разбитым и все еще не мог понять, в чем дело. «Сухари!» — вспомнил он, и настроение сразу упало. Черт бы побрал этого Ангела! Опять втянул в аферу… А что, если узнает Северов! Тогда сразу конец дружбе.

Летчик надел толстую кожаную куртку, взял под мышку меховые унты и помахал ребятам рукой:

— До вечера!

— А чаю? — выглянула из кухни Рита. — Я вам крепкого заварила.

Северов взглянул на часы, сожалеюще покачал головой:

— Не успею… Вылет.

Он ушел. Дик немного поскучал возле закрытой двери и, повесив голову, улегся у порога на половике. Юрка вместе с дядей Колей позавтракал. Тракторист свернул козью ножку, оделся и тоже собрался уходить.

— А ты? — спросил он.

— Иди, дядя Коля, я потом, — сказал Юрка.

Как только за трактористом захлопнулась дверь, он улегся на широкую скамью, заменявшую ему кровать, и стал смотреть в потолок. Не пойдет он сегодня на работу. Неохота. Пускай Катя позлится. Надоела она Юрке. Все спрашивает про Северова. И зачем он сдуру показал ей летчика.

А с другой стороны, Юрке легче стало жить. Катя ласковая такая, все время заботится о нем. Уже два раза сахар в карман клала… Надоест Юрке работать — скажет, что надо друга Северова проведать. Катя всегда отпустит.

На кухне, отгороженной занавеской, что-то загремело, и оттуда на середину избы выкатилась алюминиевая тарелка. Дик вскочил с половика и обнюхал ее.

— Чего ты там? — спросил Юрка.

— Уронила.

— Надо глядеть, — наставительно сказал Юрка.

Снова что-то загремело громче прежнего, и две тарелки подкатились к самой Юркиной кровати.

— Эй! — крикнул он. — Ты нарочно?

Рита молча подобрала тарелки и поставила на полку.

— Остриги ты свою дурацкую косу, — сказал Юрка, — оторву!

— Дурак, — сказала Рита.

— Гляди…

— Боюсь я тебя.

Юрке лень было слезать с лавки. А то бы он живо проучил ее. Потом, не хотелось ссориться с Диком. Пес терпеть не мог, когда они с Маргариткой дрались. Налетал на них, громко лаял, скулил. То Риту потянет зубами за платье, то Юрку за широкие галифе.

Рита стала прибираться в избе. Тряпкой собрала воду с подоконников, смахнула пыль с печи, потом взяла сухой березовый веник и, засунув конец косы в карман фартука, начала подметать пол.

— Тебя прогонят с работы, — не глядя в Юркину сторону, сказала она.

— Пускай.

— Думаешь, Константин Васильевич будет тебя кормить?

— А тебе-то что за дело? — сердито посмотрел на нее Гусь. — Давай мети себе пол да помалкивай в тряпочку.

За окном раздался свист. Юрка вскочил со своей скамейки, отдернул занавеску. По дороге разгуливал Ангел и, щуря глаза, посматривал на окна. Челюсти у Гришки двигались, пережевывая что-то. «Какаву жрет, собака! — догадался Юрка. — Чего ему надо?»

Встречаться с Ангелом не хотелось. Юрка отвернулся от окна.

— Кто это там свистит? — спросила Рита. — Тот тип?

— Тип… — пробурчал Юрка и подумал: «А вдруг еще сюда припрется?» Но, взглянув на Дика, сразу успокоился: пусть только попробует нос в дверь сунуть.

Рита сняла фартук, который сама себе сшила из старой отцовской гимнастерки, уселась с книжкой на подоконник. Первое время она часто отрывалась от книги, поглядывая на «типа», разгуливающего у дома, но потом увлеклась и забыла про все на свете. Юрка походил по избе: деться некуда. Дик, положив морду на лапы, с любопытством следил за ним. Над его глазами двигались маленькие серые бугорки.

Снова за окном свистнули. Рита подняла глаза от книги, посмотрела на Юрку.

— Ждет.

— А-а, плевать!

В стекло мягко стукнулся снежок. Рита положила книгу на колени и повернулась к Юрке.

— Он целый час тут ходит.

«Дика натравить? — подумал Гусь. — Ух, припустит!» Он сорвал с гвоздя фуфайку и ахнул: карман до самой полы был оторван. «Где же это я?» И вспомнил: когда переваливался через борт машины, что-то треснуло…

— Где у тебя нитки-иголки? — спросил он Риту.

— А зачем тебе?

Юрка показал на фуфайку:

— Вот рассадил.

Рита раскрыла круглую жестяную коробку.

— Каких тебе ниток? Черных или зеленых?

— Все равно.

Юрка неловко вдел в ушко иголки толстую нитку, завязал на конце узел и стал пришивать карман. Иголка воткнулась в палец, и он заорал:

— У, черт!

Рита, уткнув нос в книгу, тихонько засмеялась. Гусь свирепо покосился на нее.

— Юр, возьми наперсток! — сказала Рита и бросила ему маленькую блестящую штучку. Юрка повертел ее в руках.

— На палец надень, — подсказала Рита.

— Понятно, не на нос, — сказал Юрка.

Он надел наперсток на большой палец, но через минуту сломалась иголка.

— А-а, и без кармана проживу! — крикнул он, обрывая нитки.

— Дай-ка сюда!

Рита забрала у него фуфайку и в пять минут пришила карман.

— Это… ну, спасибо, — выдавил он из себя.

— Пожалуйста, — сказала Рита.

Юрка взял с подоконника книгу и прочитал на обложке:

— «Айвенго», Вальтер Скотт… Это какой еще Скотт?

— Английский писатель… Знаешь какая интересная!

— А про что?

— Про рыцарей.

Юрка вспомнил, что, когда еще учился в школе, он как-то начал читать книгу «Дон Кихот». Там тоже было про рыцарей, только Юрка не дочитал эту книжку до конца.

— Про рыцарей не люблю, — сказал он. — У тебя про шпану нет книжек?

— Про шпану книг не бывает, — ответила Рита. Ее задело Юркино пренебрежение к Вальтеру Скотту.

— Бывает, — уверенно сказал Юрка. — «Странники» читала?

— А кто писатель?

Юрка, морща лоб, стал вспоминать.

— Ага, есть, — обрадованно воскликнул он. — Этот… Шишкин!

— Шишкин — это художник. — Рита старалась быть серьезной, но губы сами складывались в улыбку. — А писатель — Вячеслав Шишков.

— Про шпану даже кино показывали… «Путевка в жизнь», — оживился Юрка. — И песня есть такая: «Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил… Мустафа по ней проехал, а Жиган его убил…»

В стекло опять стукнулся снежок.

— Чего ему надо? — нахмурился Юрка. И вдруг, взглянув Рите в глаза, набросил на себя фуфайку и, обманув бдительность Дика, который все утро терпеливо ждал, когда Юрка возьмет его на улицу, быстро выскочил за дверь.

— Какой-то ненормальный… — сказала Рита Дику и, пожав плечами, раскрыла «Айвенго».

Увидев Юрку, Ангел засунул руки в карманы, подошел вплотную и отрывисто сказал:

— Ты брось эти штучки!

— Какие штучки? — спросил Юрка.

— Час хожу под окном, а он как барин!

— А-а, — протянул Юрка. — Я спал.

Ангел поддал ногой мерзлую голышку. Она далеко отлетела и стукнулась о забор.

— У тебя тут приятель есть, — спокойно сказал Ангел. — Ну, этот шофер с бензовоза… Как он?

— Семен? Хороший мужик. А что?

— Поговори с ним, пусть подбросит на станцию.

— Это всегда пожалуйста, — обрадованно сказал Юрка. — Отрываешься?

Ангел с любопытством посмотрел на Юрку. И тот медленно опустил голову. Глаза у Гришки пустые и холодные. Неприятные глаза. Нет, не вырваться ему из Гришкиных лап…

И зачем он тогда связался с ним? Если бы не Ангел, может быть, Юркина судьба совсем иначе сложилась бы.

Познакомились они в детской трудовой колонии. Гусь попал туда впервые. Его сняли с поезда. Тогда Юрка еще не воровал и даже не знал, как это делается. Он просто ехал в тамбуре в уральский город Кунгур, где жила его родная тетка. Он не знал ее фамилии по мужу, точного адреса, но верил, что найдет. Кормился как попало. Военные выручали: то котелок каши дадут, то сухарей подкинут.

Милиционер, снявший мальчишку с поезда, знать ничего не хотел про уральскую тетку.

«Уже слышал, — сказал он. — Все вы едете к теткам».

И с рук на руки сдал Юрку начальнику колонии. Там и встретился Гусь с Гришкой по прозвищу Ангел.

Гришка уговорил его бежать. А потом на воле свел с бойкими черномазыми мальчишками. Они слушались Ангела и делали все, что он приказывал им. Черномазыми они были оттого, что редко умывались. Некогда было. Курсировали на поездах: в собачьих ящиках, в тамбурах, на угольном тендере. Не успел Юрка оглядеться, как эта черномазая шайка вовлекла его в воровство. Сначала на стреме стоял, потом и сам научился в мгновение ока срезать на вокзале пухлые вещевые мешки со спин теток. Научился перед самым отходом поезда выхватывать из рук зазевавшихся пассажиров чемоданы и нырять с ними под вагон, когда колеса начинали вертеться.

А потом с Гришкой поссорился. У Ангела были здоровые кулаки, и он при случае пускал их в ход в «разговоре» с черномазыми разбойниками. Обычно он это делал при дележе добычи, когда его сообщники требовали свою законную долю. Гришка забирал себе все самое лучшее. И попробуй возразить! Кровью умоешься…

Юрка однажды сдуру дал Ангелу сдачи, но тут же пришлось раскаяться: Гришка так отлупил его, что он два дня не мог с тряпья подняться. Еще хорошо, что Ангел нож не вытащил.

Гусь решил отколоться от черномазой шайки. Он сел на первый попавшийся поезд и уехал куда глаза глядят, только бы подальше от Ангела…

И вот снова Гришка стоит перед ним и смотрит Юрке в самую душу.

— Хоть режь меня, никуда я с тобой не поеду, — твердо сказал Юрка. — Мне здесь нравится.

Он ожидал, что Ангел рассвирепеет, начнет грозить, но ничего подобного не произошло. Гришка отвел глаза в сторону, усмехнулся.

— Живи, коли нравится… Мне-то что?

Юрка подозрительно посмотрел на него: «Крутит!»

— Здесь летчики… — сказал он. — Северов обещал меня в рейс взять.

— Куда же ты полетишь?

— На фронт, фашистов крошить.

— А-а, — протянул Ангел. — Ну-ну, слетай.

Юрка пощупал пришитый Ритой карман и спросил:

— Где какава?

— Сховал.

— Гони мою долю.

— Бери.

Ангел оглянулся и направился к крыльцу. Там, спрятавшись за дощатым забором, он выгреб из своих карманов десятка два блестящих кубиков.

— Хватит?

— Не жирно, — заметил Юрка.

— Потом еще дам, — сказал Ангел.

Юрка не понимал: что случилось с Гришкой? Сам пришел к нему и принес эти шоколадные кубики. Не ругается, добрый такой. Что он задумал?

Усевшись на мокрую ступеньку, Ангел потер меховым рукавом голенища хромовых сапог. В голенищах отразилась лужа, подступившая к самому крыльцу. С крыши срывались увесистые капли и со звоном разбивались о ледяной бруствер, опоясывавший избу. Капли выдолбили во льду круглые лунки.

С кладбища, что на пригорке приткнулось к деревянной церквушке, доносились отрывистые крики. Это галки кружились над высокими голыми березами и осинами. На деревьях чернели большие прутяные гнезда. Издали они напоминали шапки, которые будто кто-то нарочно забросил на ветви.

— Гусь, — помолчав, сказал Ангел, — сегодня опять машины пойдут.

— Ну и что? — насторожился Юрка. — Они каждый день ходят.

— Еще бы пару ящичков какавы.

— А этого не хочешь? — Юрка показал Ангелу кукиш. — Работай один. В этом деле я тебе больше не помощник.

Глаза у Гришки стали злыми. Он готов был вскипеть, но сдержался.

— А я хотел погрузить продукты на машину твоему корешку — и будь здоров… На барахолку!

Юрка задумался. Ради того чтобы развязаться с Ангелом, он готов был еще раз забраться в кузов машины. Но Гришка хитрый… Загонит на барахолке продукты и опять сюда заявится.

— А потом махну в Сибирь, — словно читая Юркины мысли, говорил Ангел. — Там у меня есть…

— Тетка! — подсказал Юрка.

— А ты откуда знаешь? — удивился Ангел.

— Знаю.

— Какая тетка? — рассмеялся Гришка. — У меня там дружок кантуется… Мы с ним прошлым летом такое дельце обтяпали!

«Дружок у него… — думал Юрка. — Заливает, собака!»

— Сам воруй какаву, — сказал он. — Я не буду.

И опять Ангел не стал спорить, поднялся с крыльца, запахнул на груди меховую тужурку.

— Ну и врать ты здоров, — усмехнулся он. — На фронт полетит… Да тебя и близко к самолету не подпустят!

— Меня подпустят… — сказал Юрка.

Ангел ступил сапогом в лужу. И в луже все закачалось: синее небо, крыша, маленькое белое облако.

— Когда тебе принести твою долю? — уже у калитки спросил он.

— Можешь не приносить, — сказал Юрка. — Ты ведь на барахолку собрался?

— Погожу… — многозначительно сказал Гришка и, треснув расшатанной калиткой, зашагал прочь.

Юрка проводил его взглядом и тяжело вздохнул. Неспокойно стало на душе. Не такой человек Гришка Ангел, чтобы по-доброму убраться отсюда. Жди беды…

Рита читала «Айвенго», а Дик дремал возле печки. На Юрку не обратил внимания. Видно, крепко обиделся.

— Противное лицо у твоего дружка, — сказала Рита. — Красное и все в белых лишаях.

— Наплевать.

Юрка нагнулся и достал из-под скамейки зеленый сундучок, где хранились его пожитки. Сложил туда кубики с сухим какао. Подошел к Рите и пять штук высыпал ей на колени.

— Это тебе, — сказал он. — Говорят, сладкая штука.

Рита развернула кубик и откусила кусочек.

— Ага, — кивнула она, — сладкая.

Юрка тоже съел один кубик. А другой, развернув, протянул Дику.

— Возьми!

Дик не шевельнулся. Тогда Юрка присел на корточки и положил кубик перед самой мордой. Дик, скосив глаза, посмотрел на шоколад, облизнулся, но не взял.

— Как хочешь, — сказал Юрка и отошел.

— Где ты достал?

— Ешь, — сказал Юрка.

— Хочешь, я сейчас приготовлю настоящее какао? — спросила Рита.

— Валяй.

Юрка услышал глухое ворчание. Дик не выдержал характера. Он оскалил пасть и, склонив набок голову, осторожно взял белыми зубами коричневый кубик.

НЕБО И ЗЕМЛЯ

Снег на аэродроме больше не нужно было расчищать. Под апрельскими лучами солнца он и сам весь растаял. Зато жидкая грязь широко разлилась кругом. Сухой была только взлетная дорожка. Она почти не пустовала. Штурмовики то и дело взлетали и садились. Юрка привык к реву моторов и больше не обращал внимания на самолеты. Он многих летчиков знал в лицо. Здоровался с ними. И они с ним здоровались как полагается, за руку.

Своим стал человеком на аэродроме Юрка. Среди его знакомых Герой Советского Союза весельчак и балагур Вася. Встречаясь с Юркой, он первый подавал ему руку и спрашивал, как равного: «Что новенького?» — «Работаем помаленьку», — басовито отвечал Юрка.

Официантки из офицерской столовой нежно называли летчика Вася-Василечек.

Бригада, в которой работал Юрка, занималась дренажем летного поля. Копали неглубокие канавки, по которым отводили воду, вырубали из земли квадратные лепехи дерна и укладывали в поле.

Катя сбросила шубу и сразу стала стройной. Лицо и обнаженные до локтей руки успели загореть. К Юрке она по-прежнему относилась по-матерински. Работой не перегружала, но не давала бездельничать.

— Ничего, Ежик, — задумчиво глядя на него, говорила она, — пойдешь в школу…

— Не пойду, — мотал головой Юрка. — Отвык.

— Сколько ты закончил?

— Четыре.

— Попадешь ко мне, — улыбнулась Катя. — Я как раз веду пятые — седьмые.

— Сказал, не хочу учиться, — упрямо твердил Юрка. — Я буду летчиком.

— Кто же тебя, безграмотного, к самолету допустит?

— Никто… Северов.

— А ты поговори с ним, — не отвязывалась Катя. — Можно быть летчиком без образования?

Юрке такие разговоры не нравились. Учительница, а не понимает такой простой штуки: пока Юрка будет учиться в школе, война кончится, а он хочет сейчас летать.

Юрка лопатой подгонял к канаве желтую пенящуюся воду, когда вдруг увидел приближающегося к нему Константина Васильевича. Летчик был в расстегнутой куртке и забрызганных грязью хромовых сапогах. Шлем он держал в руке. Ветер шевелил на его голове черные волосы.

— Готов? — спросил Северов и заговорщицки подмигнул.

У Юрки бешено заколотилось сердце. Наконец-то! Летчик сдержал свое слово. Сейчас они вместе сядут в самолет и полетят фашистов бомбить. Он далеко отшвырнул лопату и зачем-то стал ладонью приглаживать волосы на голове.

— Ты куда это собрался? — строго спросила Катя, с любопытством поглядывая на Северова.

— Я сичас… — заторопился Юрка. — Я в один момент, теть Кать, слетаю и… обратно.

— Куда слетаешь? — Катя не на шутку всполошилась. — Кто тебя возьмет?

— Я, — улыбаясь, сказал Северов.

— Да кто вам… Какое вы имеете право? — Катины глаза стали гневными. — Я вам не позволю!

Летчик смотрел на Катю и улыбался. Он тоже загорел. Белый шрам еще заметнее выделялся на его смуглом лице.

— Ничего страшного не случится, — миролюбиво сказал он.

Юрка, широко раскрыв глаза, смотрел то на летчика, то на Катю. От страха, что Северов сейчас раздумает и не возьмет его с собой, у него слова застряли в горле. Как он рассердился в этот момент на бригадирку! Он готов был с кулаками наброситься на нее и заставить замолчать.

— Я полечу! — тонко, в сильном волнении выкрикнул он. — Полечу!

Схватил Северова за руку и потащил за собой.

— Пойдем скорее!

Но летчик не спешил.

— Подожди, — сказал он. — Без разрешения начальства не имею права.

Тогда Юрка подбежал к Кате и, глядя ей в самые зрачки, выдохнул почти шепотом:

— Отпусти! Слышишь, отпусти!

И Катя уступила. Она поняла, что, если не отпустит, Юрка такой обиды не простит ей никогда. Есть в жизни мальчишек минуты, когда взрослые должны им уступать.

— А если разобьетесь? — сдаваясь, спросила Катя.

— Нет! — воскликнул Юрка. — Сами кого хочешь собьем.

— Все будет в порядке, — сказал Северов. — Через полчаса живым и невредимым доставлю вам его… Обещаю, товарищ тетя Катя.

Катя отвернулась от них и с силой вонзила лопату во влажную землю. Летчик смотрел на нее и улыбался. И улыбка была у него виноватая.

— Идите же, — не оборачиваясь, резко сказала Катя, а когда они двинулись, негромко прибавила: — И все-таки глупо это.

— Сердитая она у тебя? — спросил Северов.

— Не-е, она добрая, — сказал Юрка.

Зло на Катю прошло. Наоборот, за эти несколько минут он как бы по-новому увидел «Катьку-бригадирку».

— Ничего она, — подумав, прибавил он.

Потрепанный в воздушных боях двухместный штурмовик ИЛ-2 стоял у ангара. Он только что прибыл из ремонта. На плоскостях, фюзеляже выделялись свежие заплатки. Они были темнее, чем сам корпус самолета. Из кабины пилота торчала нога в кирзовом сапоге.

— Саша! — окликнул летчик. — Что там еще?

Нога исчезла, и вместо нее появилось круглое белобровое лицо техника.

— Проверял аварийную сеть, товарищ старший лейтенант.

— Как?

— Полный порядок.

Техник выбрался на крыло, присел и ловко соскользнул на землю. Он оказался маленьким, коренастым, всего на голову выше Юрки. Синий замасленный комбинезон был расстегнут на груди. Из кармана торчала длинная отвертка с красной ручкой.

Юрка обошел штурмовик кругом, не нагибая голову, прошелся под краснозвездным крылом. Солнце нагрело машину, остро пахло бензином и другими запахами самолета.

— Откуда взялся этот шпингалет? — удивился техник, наконец обративший внимание на Гуся.

— Полетит со мной, — сказал Северов. — Вместо стрелка. Обеспечить ему парашют.

Техник неодобрительно покачал головой и пошел в ангар за парашютом. Принес и положил возле шасси.

Юрка обнаружил на крыле короткую стальную трубку.

— Пулемет? — спросил он.

— Пушка, — неохотно ответил Саша. Ему не нравилось все это. С какой стати Северов берет с собой мальчишку? Как будто он, Саша, не мог полететь с ним… Покосившись на старую Юркину фуфайку, грязные сапоги, техник сказал:

— В таких сапожищах полезешь в кабину?

Юрка растерянно обозрел свои сапоги. Действительно, грязи на них налипло — воз.

— Оботри, — сказал Саша и, вытащив из кармана замасленную тряпку, протянул Юрке.

— Умеешь с парашютом обращаться?

— Там кольцо какое-то… — сказал Юрка. — За него надо дергать, да?

Саша молча надел на Гуся широкие лямки.

— Да-а-а… — протянул он. — Великоват. — И убавил белые брезентовые ремни.

Юрка едва был виден из-за двух твердых парашютных подушек. Саша обстоятельно объяснил, как нужно в случае аварии выбираться из кабины и за какое кольцо и когда дергать.

Гусь слушал внимательно, но ничего толком не запомнил.

— Все ясно, — сказал он. — Только нас не собьют.

— Само собой, — сказал Саша.

В солнечное небо взлетела тусклая ракета.

— За дело, ребята, — сказал летчик. Он вскарабкался на скользкое крыло, подал руку Юрке. Откинув толстый плексигласовый колпак, который летчики почему-то называют фонарем, посадил Гуся на кожаное пружинящее сиденье. Мягкое оно или нет, Юрка не знал, так как пришлось сидеть на парашюте. Над головой громко щелкнуло, и небо окрасилось в желтый цвет. Это Северов наглухо захлопнул фонарь. В кабине стало душно, запахло обшивкой самолета. Прямо перед Юркиным лицом торчали мягкие, обтянутые красной кожей рукоятки, повыше металлической паутиной поблескивала прицельная сетка. «Пулемет!» — догадался Юрка.

Над головой вдруг снова засияло чистое весеннее небо, пахнуло смолистой сосной. Это техник открыл фонарь.

— Эй, авиатор! — сказал он. — А шлем забыл?

Он надел Юрке на голову кожаный просторный шлем, застегнул, всунул в гнездо маленькую черную вилку, от которой к шлему тянулся белый шнур.

— Держись, парень, за небо — не пропадешь! — крикнул Юрке в закрытое ухо техник и улыбнулся. — Не трусишь?

Юрка замотал головой.

Взвизгнул стартер, и кабина сразу наполнилась знобкой дрожью и гулом. Гул все рос, ему уже не хватало места в кабине.

— У, черт, как ревет! — вырвалось у Юрки.

«В самолете ругаться не положено, — прозвучал в ушах насмешливый голос Северова. — Выруливаем на взлетную полосу… Говори в микрофон. Он у тебя под носом».

Голос летчика, немного измененный микрофоном, доносился из наушников, прикрепленных к шлему. Юрка приблизил лицо к черной штуке и крикнул: «Северов, летим?» — «Не так громко кричи», — сказал летчик.

Взревел мотор; когда гул достиг самой высокой ноты, самолет вздрогнул и небо над головой со свистом понеслось куда-то назад. Юрку прижало к спинке сиденья. Он решил, что уже летит, но самолет чувствительно подбросило. Значит, еще на земле. Но вот бег стал мягче. Легкий толчок. Немного погодя еще толчок… и Юрка стал проваливаться вниз, ноги налились тяжестью, тело с силой вдавилось в сиденье.

«Как самочувствие?» — спросил Северов. Гусь сразу не смог ответить. Сейчас он не волен был распоряжаться своим телом. Перехватило горло, какая-то непонятная сила тянула вниз живот. Но очень скоро все это кончилось. Тянуть вниз перестало, назойливый гул мотора стал глуше, а потом исчез. Правда, стоило Юрке сглотнуть слюну, как гул снова врывался в уши, но он теперь не мешал.

«Хорошо», — сказал Юрка. «Что хорошо?» — «Самочувствие…»

В кабине стало прохладно. Юрка осмелился поближе пододвинуться к фонарю и посмотрел вниз. Под крылом самолета проплывал лес. Сверху он казался ровно подстриженным. Сквозь зелень елей и сосен кое-где белел снег. На коричневых прямоугольниках полей, перемежавшихся с лесом, снега совсем не было. Блестящая лента с синим отливом разрезала лес, поля и, изогнувшись двойной дугой, вильнула в сторону. Это река. В одном месте она вся была испещрена маленькими белыми пятнышками.

«Что это?» — спросил Юрка. «Ледоход».

Скоро Гусь научился сам узнавать земные предметы. Вот внизу деревня. Словно кто-то рассыпал на полянке спичечные коробки различной величины. Такие крошечные домики Юрка когда-то давно строил из кубиков. Светлая прямая полоска с поперечными ниточками — это железная дорога. Полоска потемнее, с блестками — шоссе с лужами. Крошечный жучок, едва ползущий по узкой ленте, — грузовик. Люди напоминали муравьев, поставленных на задние ножки.

В наушниках что-то захрипело. Наверное, Северов откашлялся.

«Приближаемся к фронту, — сказал он. — Могут появиться „мессершмитты“… Не спускай глаз с хвоста. Как увидишь самолет, сразу скажи мне, понял?» — «Ага, понял», — сказал Гусь.

Штурмовик вдруг начал проваливаться. У Юрки дух захватило. Так бывает, когда качаешься на качелях. Взлетишь вверх, а потом падаешь вниз. Такое состояние продолжалось недолго. Самолет приблизился к самым вершинам деревьев и на бреющем полете прошелся вдоль длинной ленты шоссе. Черные приземистые жуки чуть заметно ползли.

«Где же фронт-то?» — спросил Юрка. «Фронт? — помедлив, сказал летчик. — Пролетели».

Крыло самолета вдруг задралось, земля выгнулась, рванулась навстречу, и Юрка заорал: «Ой, падаем!»

Северов ничего не ответил. В наушниках что-то захрипело, щелкнуло.

«Как хвост?» — спросил Северов. «Целехонек». — «Я спрашиваю, самолетов не видно?» — «Куда-то все попрятались… Домой?» — немного погодя спросил Юрка. «Уже надоело? — засмеялся Северов. — На печку захотелось? К немцам в тыл, Гусь, летим. В Берлин». «Зачем? — встревожился Юрка. — Не стоит. Вдруг бензин кончится?» — «А может, слетаем к Гитлеру в гости?» — «Собьют, — сказал Юрка. — У нас бомбов нет. Забыли прицепить». — «Безобразие, — сказал Северов. — Без боеприпасов у немцев делать нечего».

Во время посадки Юрку с непривычки чуть не стошнило. Когда земля стремительно понеслась навстречу, ему впервые стало по-настоящему страшно. Показалось, что самолет обязательно промахнется и они врежутся в лес. Но все обошлось благополучно. Штурмовик приземлился по всем правилам, развернулся на месте и покатил к ангару.

Северов, сдвинув фонарь и показав золотой зуб, сказал:

— С первым боевым вылетом!

Юрка, счастливый, смотрел на небо и наслаждался свежим ветром, тишиной. Он хотел встать и не смог. Ноги одеревенели, а тут еще парашют. Да и руки что-то плохо слушались. Спасибо, техник Саша помог. Он вытащил обмякшего Юрку из кабины, отстегнул какие-то крючки, и две тяжелые подушки упали к Юркиным ногам.

— Не умер? — спросил Саша.

— Мы на фронте были, — сказал Гусь.

— А как обстоит дело со штанами? Не мокрые?

— Пощупай, — обиделся Юрка и отвернулся от Саши.

— Говоришь, на фронте были? — не отставал техник. — В самом деле?

— Танки видел… Они как жуки.

— Чьи танки-то?

— Немецкие. Чьи же еще?

— И зенитки по вам палили?

— Не слыхал, — сказал Юрка. — Я за хвостом наблюдал.

— Серьезное дело… А ты знаешь, в какой стороне фронт?

Гусь неопределенно махнул рукой:

— Там…

— То-то и оно, — непонятно усмехнулся Саша. — Эх ты, фронтовик!

— Ежик! — услышал Юрка взволнованный Катин голос. — Целый?

— А то еще какой же? — небрежно сказал Юрка.

Катя стояла рядом с Северовым, и они оба смотрели на него. Белый платок у бригадирки был повязан вокруг шеи, в темно-русой пряди волос голубел мохнатый подснежник. Оживленная, красивая, она улыбалась Юрке.

— У нас бомбов не было, — сказал Юрка, — а то бы мы дали фрицам перцу.

— Сашка виноват, — сказал Северов. — Не подвесил.

Техник фыркнул и полез на крыло.

— Пойдем, — взяла Катя Юрку за руку.

— Ну тебя, — вырвался он. — Не маленький.

Они рядом пошли напрямик через летное поле. Высокая статная Катя с подснежником в волосах и маленький возбужденный мальчишка. Шли и молчали. Над головой слышался гул, но самолетов не было видно. В Юркиных ушах все еще гудело, стрекотало, земля ускользала из-под ног.

— Эй, приятель! — закричал Саша. — А шлем?

— Забыл.

Гусь стащил с головы кожаный шлем и побежал к самолету, у которого стояли Северов и Саша.

— И как это я? — сказал Юрка и виновато посмотрел на летчика.

Северов взял шлем, повертел его в руках и снова надел Юрке на голову.

— Носи, — сказал он. — Ты почти летчик.

БЕРЕЗОВЫЙ СОК

Береза, которую Юрка облюбовал, особняком стояла на пригорке. На ее нежной белой коре серыми бородавками выделялись бугорчатые наросты. Почки на ветвях вспухли, и кое-где из трещинок уже выглядывали зеленые маслянистые глазки. Береза была не очень толстая, но высокая. Если, задрав голову, долго смотреть на ее вершину, то голова начинает кружиться, а в глазах — зеленая рябь.

— Эту ковырнем, — сказал Гусь, присаживаясь на корточки у березового ствола.

Северов, широко расставив ноги, стоял рядом и задумчиво гладил кору ладонью.

— Красавица… А запах какой, а?

Юрка потянул носом: обыкновенный запах. Пахнет талой водой, почками, лесом и… гуталином от сапог летчика.

— И не жалко тебе калечить березу? — спросил Северов, наблюдая за Юркой.

— Чего ей станет? — сказал Гусь и острым ножом сделал на стволе надрез. Затем содрал кору, обнажив желтую древесину, и глубоко воткнул нож. Сок не потек, а брызнул, омочив нож до самой рукоятки. Мутноватые капли посыпались на землю. Юрка, нагнув голову, подставил язык.

— Сладкий, — причмокнул он. Вырвав нож, забил черенком в трещинку тонкий прутик, подставил бутылку. Сок струйкой побежал в горлышко.

— Порядок, — сказал Гусь и, поднявшись с корточек, осмотрелся. — Надо бы еще пару бутылок приспособить.

— Не жадничай, — усмехнулся Северов. — Одну-то не выпьешь.

— А ты? — удивленно посмотрел на него Юрка. — Только попробуй — за уши не оттащишь.

— Хватит нам одной бутылки.

— А Катьке? Знаешь как обрадуется?

— Ну хорошо, — сказал Северов. — Раз обрадуется, давай устанавливай свое хозяйство.

Он обнял березу, прислонился к гладкой белой коре щекой. И глаза у Северова стали какие-то другие — мягкие, лучистые. И сам он будто не летчик, а мальчишка в форме. Мальчишка с усиками. Даже не верится, что он летает и бомбит немцев.

— Кончится война — обязательно посажу под окном березу… — сказал летчик. — Пускай растет большая и красивая, как эта. И скворечник на березе прилажу. Ты любишь скворцов?

— Я собак люблю, — сказал Юрка. Он завертел головой. — А где Дик?

— Пускай разомнется, — сказал Северов и продолжал: — Утром встанешь, а береза шумит и скворцы на ней песни распевают… Ты любишь, когда скворцы поют?

— Не знаю, — сказал Гусь. — А как они поют?

— Хорошо поют… Заслушаешься.

— Где же Дик? — Юрка приложил ладони ко рту и крикнул: — Дик!

Из кустов, в глубине которых белел снег, выскочил Дик, очумело осмотрелся и, роняя с языка слюну, помчался в ельник.

— Учуял кого-то, — сказал Юрка. — Он зайцев ловит?

— Обязательно посажу березу, — сказал Северов. — И не одну.

Они спустились с пригорка в лощину. Здесь березы стояли ствол о ствол с осинами, соснами, молодыми дубками. На полянках, где много света, густо разросся орешник. Под ногами шелестели прелые прошлогодние листья. Их было так много, что подошвы тонули и казалось, что ступаешь по драному лоскутному одеялу. Из глубины леса потянуло болотной сыростью и муравьиной кислотой. Под толстой кривобокой березой стоял большущий гриб. Коричневая шляпка его сморщилась, края оплыли. Юрка дотронулся до гриба ногой, и он сразу осел, разваливаясь на проточенные червями куски.

— Скажи ты, — удивился Гусь. — Перезимовал.

Он чувствовал себя в лесу хозяином. Северов еще по дороге сюда признался ему, что очень любит лес, но там, откуда он родом, голая степь. Огромная ковыльная степь без конца и края. Это у самого Каспийского моря. Юрка степь только с крыши вагона видел, а лес знал и умел в нем хорошо ориентироваться.

Попробовав сок у кривобокой березы, Юрка сморщился и плюнул:

— Фу-у, кислятина!

Пристроив возле березовых стволов еще две бутылки, они снова поднялись на пригорок. Тут было сухо и солнечно.

— Поваляемся? — предложил Юрка и, не дожидаясь согласия, упал на устланный листьями луг. Северов опустился рядом. Он стал задумчив и молчалив. От мягкой кожаной куртки летчика почему-то пахло рыбьим жиром, который Юрка с детства ненавидел. А сейчас лежал, нюхал и было не противно. Наоборот, даже приятно. Сегодня у Северова выдался свободный денек. Его штурмовик опять здорово изрешетило осколками: повредило жесткое управление, руль высоты. Техники, собравшись возле самолета, долго удивлялись, как ухитрился Северов сделать посадку. И вот уже второй день латают машину.

Тихо в лесу. Чуть слышно поскрипывают голые вершины деревьев. Ветра у земли не слышно, он где-то вверху бродит. Над головой негромко судачат птицы. Шумно вспорхнув, птицы перелетели на соседнее дерево и загалдели громче прежнего. У них красные грудки и коричневые головки с короткими глянцевыми клювами. Это снегири. Кап-кап-кап! — доносится звонкая капель. Наверное, бутылка уже наполнилась березовым соком. Но Юрке лень вставать с мягкой прохладной земли. Не беда, если и перельет через край. Весной в березах соку много.

— Северов, — попросил Гусь, — возьми меня еще раз на фронт, а?

— Понравилось?

— Ты только научи меня из пулемета стрелять… Я ни одного гада не подпущу к хвосту!

— Ничего не выйдет. — Скрипя кожанкой, Северов перевернулся на бок. — Дали мне нового стрелка-радиста.

— Жалко, — сказал Юрка. — Я бы тоже мог стрелять из пулемета?

— А что, в бригаде надоело? У тебя такой заботливый бригадир…

— Катька-то? Ничего… Скажи, Северов, а долго на стрелка учиться?

— Ты говорил, она толстая… Ничего ты не понимаешь! Красивая она.

— Я бы в два счета выучился.

— А какие глаза… Она не замужем?

— Катька-то? Она… Северов, а трудно стрелять из пулемета?

— Из пулемета? Нет, не трудно… Так она замужем?

— Кто? Катька-то? Нет. Она учительница.

Северов посмотрел на небо и улыбнулся.

— Чего смеешься? — спросил Юрка.

— Смотрю на небо, — сказал летчик. — Хорошо.

Юрка тоже посмотрел на небо. Мальчишке было не смешно.

— На ней никто не женится, — сказал он. — Она учительница.

— Учительница — это хорошо.

— Плохо, — сказал Юрка. — Пристает ко мне все время, говорит, учиться надо… А я хочу быть летчиком, как ты.

— Хороший человек твой бригадир.

— Обыкновенная. — Юрка сбоку взглянул на Северова и прибавил: — И глаза у нее обыкновенные. А потом, ей никто не нравится. Она мне сказала, что никогда замуж не выйдет.

— Так уж и сказала?

— Спроси… Чего мне врать?

— Ты слушай учительницу. Она дело говорит.

— Ерунду говорит… Ну кто сейчас учится? Война.

— Война… — сказал Северов. — Ты чего же думаешь, век она будет? Война — это… К черту войну!

— А сам каждый день летаешь, — сказал Юрка. — Бомбы кидаешь. И из пушки строчишь почем зря.

— Нужно, — сказал летчик. — Я, Гусь, бомбы бросаю, танки зажигаю, машины. И все это для того, чтобы больше не было войны… А ты, Гусь, не лезь в это пекло. Не надо.

— Я не хочу березы сажать, — сказал Юрка. — Я хочу летать и бомбить гадов.

— Ты видел в кабине приборы? — спросил Северов.

— Ну и что? — нахмурился Юрка. — Ты мне только растолкуй, что к чему, разберусь!

Северов встал на колени, расчистил землю от листьев и прутиком стал чертить контуры самолета. Юрка, словно галка, склонив черную голову набок, смотрел на него.

— Вот крыло самолета, — стал объяснять летчик, — с его помощью образуется подъемная сила, которая держит машину в воздухе…

— Ясно, — мотнул головой Юрка. — Без крыла далеко не улетишь.

— Вот площадь, а вот профиль крыла, — чуть заметно улыбаясь уголками губ, продолжал летчик. — Профилем крыла называется форма его поперечного сечения. Касательная к нижней поверхности профиля называется хордой крыла.

— Чем? — удивился Юрка.

— Хордой. А этот угол между хордой крыла и направлением скорости называется углом атаки…

Лицо у Гуся вытянулось, на лбу появились глубокие поперечные складки. Он слушал и все больше мрачнел.

— Величиной аэродинамического коэффициента, — шпарил Северов, — называется…

— Хватит, — сказал Юрка. Не глядя на летчика, поднялся с листьев и пошел к березе. Вернулся он не скоро. Сначала прибежал Дик, потом появился Юрка. Протянул Северову бутылку с мутноватым соком:

— Пей.

Северов попробовал. Сок и вправду был сладкий, ароматный.

— Нектар, — похвалил летчик, — напиток богов…

— Каких богов? — усмехнулся Юрка. — Уж богов-то нет, это я точно знаю.

— А ты читал про Геракла?

— Ты пей сок, — сказал Гусь. — Еще две бутылки есть.

Северов посмотрел на Юрку. Глаза скучные, плечи опустил. Обиделся.

Гусь долго молчал. Надоели эти разговоры про школу. Как только Катя и Северов начинали толковать о школе, сразу между ними и Юркой ощущалось расстояние. Они взрослые, а он младенец.

Гусь отогнал мрачные мысли и посмотрел на сосну, которая стояла напротив. Сосна была высокой и гладкой. Сучья начинались метрах в четырех от земли. Юрка подошел к дереву, поплевал на ладони и полез вверх. Через минуту он важно восседал на суку возле самой макушки и сверху насмешливо поглядывал на летчика.

— Лезь сюда, — ехидно пригласил Юрка. — Потолкуем про эту… хорду.

— Не хочется сапоги снимать, — сказал Северов.

— Понятно, — ухмыльнулся во весь рот Гусь.

Северов обошел сосну, постучал носком сапога по стволу.

— Я бы, конечно, взобрался, да боюсь, сосенка не выдержит.

— Как же, сразу переломится… — Юрка ловко сбросил на Северова сосновую шишку.

— Держись, Гусь! — Северов уселся под сосной и стал стаскивать сапоги. Два раза съезжал летчик вниз по гладкому стволу, прежде чем добрался до первого сука. Но Юрку он все равно не достал. Гусь поднялся еще выше, к самой макушке. Он стоял на тонком гибком суку и плавно покачивался.

— Парашют бы, — задумчиво сказал Юрка. — Прыгнул бы…

— И носом в землю.

— С парашютом? — удивился Гусь.

— Расстояние до земли маленькое, — сказал Северов. — Не успеет раскрыться.

Юрка достал из кармана квадратик в блестящей обертке и протянул Северову:

— Какава… Попробуй!

Северов, обхватив сук рукой, привалился спиной к стволу, осторожно развернул пакетик.

— Шоколад, — сказал он.

— Ешь, у меня еще есть, — сказал Юрка.

— Где это ты разбогател? — спросил летчик, вертя в пальцах коричневый кубик. Если бы он в этот момент посмотрел на Гуся, то увидел бы, как лицо мальчишки покраснело. Юрка разжал кулак, и недоеденный шоколад полетел вниз.

— Ну чего мы тут сидим? — сказал Юрка. — Как филины.

К сосне подошел Дик, нашел шоколад и съел. Потом обнюхал ствол и, задрав морду, залаял.

— Маргаритку бы угостил, — сказал Северов. — Не догадался?

— Полезли вниз, — сказал Юрка. — Надоело.

Они спустились. Дик громким лаем поприветствовал их и снова умчался в кусты. Настроение у Юрки упало. Пока летчик обувался, он стоял в стороне и крошил в кармане шоколадные кубики. Северов поднялся с травы, посмотрел Юрке в глаза.

— Ребята угостили? — спросил он.

Юрка молчал.

— Где взял? — совсем тихо спросил Северов.

— Нигде, — сказал Юрка.

Летчик завернул шоколадный кубик, протянул Юрке.

— Ешь сам, мне что-то не хочется, — сухо сказал он.

Юрка зажал кубик в руке. На Северова он не смотрел. Над головой медленно раскачивалась вершина сосны. Без скрипа, без шума. Где-то рядом тоненько гудела маленькая букашка. Юрка поискал ее глазами, но не нашел.

— Я Думал, — сказал Северов, — ты…

Тут из-под маленькой разлапистой елки выскочил голенастый заяц. Присел на задние лапы, постриг ушами и, высоко подпрыгнув, поскакал через поляну, подрыгивая хвостом — круглой белой пуховкой. Желтоватая шерсть свалялась на боках.

— Дик, заяц! — заорал Юрка, припускаясь за косым. — Возьми!

Дик с треском выломался из кустов, помчался за зверьком, который, даже не прибавив прыти, спокойно углублялся в чащобу.

— Возьмет! — уверенно сказал Гусь. — Заяц какой-то квелый… Еле ноги волочит.

Но Дик скоро вернулся. Вид у него был немного смущенный.

Лес обрывался перед большим зеленым лугом, примыкающим к деревенским огородам. Кое-где на лугу рос мелкий кустарник. Посередине когда-то стоял огромный стог. От него остался длинный шест и прелое сено. В сене ковырялись черные грачи. Пока Юрка с Северовым сидели на сосне, небо заволокло белыми кучевыми облаками. Большие, рыхлые, они медленно плыли над самой головой. Иногда в голубые просветы выглядывал солнечный луч и снова исчезал. Там, где пряталось солнце, облака были подкрашены в розовый цвет, и на них больно было смотреть.

Этот негромкий прерывистый гул, даже, вернее, не гул, а добродушное сонное ворчание, они услышали одновременно.

— Фриц, — сказал Юрка и, приставив ко лбу ладонь, посмотрел на небо. Но там, кроме облаков, ничего не было видно. А гул слышался совсем рядом.

«Юнкерс» вывалился из пухлого облака, похожего на огромную скомканную подушку. Он летел так низко, что Юрка разглядел в прозрачном колпаке головы немецких летчиков. В следующий момент раздалось негромкое и совсем нестрашное стрекотание. Так стрекочут на полях в знойный день жатки. Перед самым Юркиным носом по траве с тонким свистом пробежал ветерок. «Пули», — подумал Гусь, все еще не веря в опасность.

— Ложись! — крикнул летчик. Его голос был резким, незнакомым. И тут мальчишку резанул страх. Юрка по-козлиному скакнул куда-то вбок и пустился бежать через поле. Он так и не понял, сам упал или Северов его сшиб на землю. Когда он открыл глаза, то увидел рядом встревоженную морду Дика. Он тоже лежал, вздыбив на загривке шерсть. Северов, распластавшись на земле, из-под руки смотрел на небо. И вдруг, выхватив из кобуры пистолет, всю обойму выпустил в самолет. Одна горячая гильза упала Юрке на грудь, скатилась на шею и обожгла. Но Юрка не сбросил ее. Он боялся пошевелиться.

Самолет, накренив серое крыло с черным крестом, пропал за лесом, но через минуту снова появился с другой стороны. И опять Гусь увидел лакированные головы немецких летчиков. Маленькие, в шлемах, головы смотрели вниз. Негромко застрекотало. Зато рядом громко звякнуло. Юрка не удержался и посмотрел: бутылка с соком, выроненная вгорячах, была вдребезги разбита. Сок мутными каплями разбрызгался по траве.

Три раза исчезал за лесом и снова возвращался «юнкерс» Всякий раз, когда он приближался, Юрке хотелось зарыться, провалиться в землю. Самолет пролетал над ними. С неба слышалось спокойное стрекотание. Пули с шелестом зарывались в листья.

— Вот, сволочь, привязался! — ругался Северов, следя за самолетом.

«Юнкере» впоследний раз лениво описал круг и исчез. Еще с минуту, затихая, слышался гул его моторов. Потом стало тихо. И вот на дереве пискнула первая птица, за ней другая. Где-то далеко треснул сучок. Дик повел в ту сторону ушами.

— Не зацепило? — спросил Северов, подавая Юрке руку.

— Бутылку вдребезги, — сказал Гусь. — А вдруг опять?

— Улетел.

Юрка передернул плечами и сказал:

— Хорошо, что еще на нас бомбу не спустил.

Северов носовым платком стер с колен грязь, сплюнул:

— Обнаглели мерзавцы! Ну ничего… Скоро им наше небо с овчинку покажется.

Перед глазами все еще качались маленькие лакированные головки летчиков, высматривающих на земле его, Юрку, Северова и Дика.

Северов вставил в пистолет новую обойму и хотел было засунуть его в кобуру, но Юрка, глядя в землю, попросил:

— Дай выпалить!

Он повесил на сук свою шапку, отошел на двадцать шагов и, зажмурив левый глаз, одну за другой выпустил в нее все семь пуль. Потом долго вертел-крутил шапку, даже на свет посмотрел, но ни одной дырки не обнаружил.

— Все промазал, — сказал он с сожалением, протягивая тяжелый пистолет летчику.

— Куда целился?

— Под яблочко… То есть под шапку.

— Спросил бы… Пистолет-то центрального боя. Посмотри, на дереве пробоин нет?

Юрка подбежал к осине и, широко улыбаясь, сообщил:

— Есть… Пять штук влепил! Здорово бьет. На той стороне тоже дырки.

Мальчишка так и сиял. Северов смотрел на него и думал: «Настоящий ты человек, Гусь, или так, перекати-поле? Куда подует ветер, туда и ты… Но ведь было у тебя когда-то детство, родители. Что же все-таки приключилось с тобой, ершистый ты Гусь?» И Северов решил спросить об этом Юрку. Как мужчина мужчину. Юрка не сразу ответил. Он шагал рядом и смотрел себе под ноги.

— Разбомбило мою мамку… Всю начисто. И хоронить нечего было. На третий день войны. Под Смоленском. И дом разбомбило. И все липы выдрало из земли… Один клен остался. А на клене том, на ветке, мамкины волосы…

— А отец?

Юрка еще ниже опустил голову. И снова надолго замолчал. В руках у него был тонкий травяной стебелек. Он не заметил, как съел его.

— Мой батька сволочь, — глухо сказал он. Слова с трудом лезли из горла. — Он мамку ногами бил… И меня по голове… Он сволочь… Северов, ты любишь клюкву?

— Кислая ягода, — сказал летчик. — Она на болоте растет?

Подходя к дому, Юрка увидел Ангела. Прыгая через лужи, Гришка шел навстречу. Вместо меховой тужурки на нем был длиннополый коричневый пиджак. Юрка нахмурился. Гришку дней пять не видно было. И Юрка решил, что он убрался отсюда.

Ангел молча прошел мимо. Он ничего не сказал, даже не кивнул. Но в его прозрачных глазах Юрка прочитал угрозу.

— Знаешь что, Северов, — мрачно сказал Гусь, — я украл эту какаву.

Летчик быстро взглянул на него и продолжал молча идти вперед.

— Мешок сухарей увел и ящик с сухой какавой… Ее на фронт солдатам везли. — Юрка с трудом слышал свой голос. Он стал какой-то хриплый, свистящий. Язык и губы против воли выговаривали эти слова.

Северов шагал впереди и молчал. Почему он молчит? Ну пусть остановится, развернется и врежет Юрке в ухо. Пусть Маргаритка, Катя-бригадир, все узнают. Пусть!

— Вор я, вор! — крикнул Юрка в безмолвную, будто чужую спину Северова. — Ну что ты молчишь?

Летчик передвинул назад кобуру с пистолетом, торчавшим из-под кожаной куртки. У дома стояла Рита. Она что-то сказала Северову, но он, не ответив, рывком распахнул калитку и скрылся в сенях.

— Чего это он? — спросила Рита.

Юрка, даже не взглянув на нее, протопал по луже мимо.

— Ноги-то вытри, Гусь! — обиженно крикнула Рита. — Полы вымыты.

Но Юрка в избу не пошел. Достал из кармана бутылку с соком, осторожно поставил ее на верхнюю ступеньку. А сам прислонился плечом к крыльцу и задумался. Что-то теперь будет! Тяжко было на сердце у Юрки Гуся. Зачем он рассказал Северову? Этого Юрка и сам не мог понять.

Подошел Дик. Потыкался мокрым носом в ладонь, понимающе посмотрел в глаза и, невесело махнув хвостом, уселся рядом.

ЛУННАЯ НОЧЬ

С вечера Юрка долго не мог уснуть. Ворочался на своей жесткой скамейке, до боли сжимал веки, но глаза не хотели закрываться. Сквозь дырки одеяла, которым было занавешено окно в избу, скупо сочился голубоватый лунный свет. За окном шумели моторы. Это автомашины с продуктами и снарядами шли на фронт. Лунный блик не спеша полз по койке Северова. Ворсинки на шерстяном одеяле вспыхивали и снова гасли. Северова все еще нет. Как днем ушел в столовую, так до сих пор и не вернулся. На печке похрапывает дядя Коля. Рита спит на кухне за занавеской. Форточка отворена, и занавеска колышется. Дик не шевелится на своем половике.

Тоска гложет Юркино сердце. Хочется плакать, но он не умеет. Глазам горячо, а слез нет. Почему Северов ничего с ним не делает? Молчит, как будто в рот воды набрал. Хоть бы одно слово сказал.

Юрка спускает ноги со скамейки и нащупывает сапоги. Тихонько, чтобы никого не разбудить, выходит во двор. На улице светло и прохладно. Лужу, разлившуюся возле крыльца, затянула тонкая пленка льда. Луна стоит над лесом, освещая вершины деревьев. Звезды облепили все небо. Они суетятся, мигают, пропадают из глаз и снова появляются. Где-то далеко в стороне на одной ноте гудит самолет. Слышно, как на аэродроме фырчат бензовозы, переливая в самолетные баки авиационный бензин.

Юрка потуже запахнул фуфайку, уселся на ступеньку и стал смотреть на луну. На ней, как на глобусе, обозначились какие-то туманные материки. С неба вдруг сорвалась одна звездочка и, прочертив яркий след, пропала. Юрке стало холодно. Он зябко передернул плечами, но уходить домой не хотелось. И тут с дороги донеслись чьи-то голоса, раздался тихий женский смех. У калитки остановились двое. Северов! Юрка сразу узнал его. А вот кто с ним, никак не мог разглядеть.

— Я пойду, — услышал он знакомый и незнакомый голос. — Завтра чуть свет вставать.

Северов сделал шаг в сторону, и Юрка увидел Катю. Лунный свет засиял в ее волосах. Катя была в легком плаще и туфлях на высоких каблуках. Такой ее Юрка еще никогда не видел.

— Я тебя провожу, — сказал Северов.

— Мой дом рядом.

— Катя… — Северов близко придвинулся к ней.

— Не надо, Костя, — совсем тихо произнесла Катя и подняла вверх голову.

Они поцеловались.

Юрка не знал, что такое с ним происходит. Ему хотелось встать и закричать. Но он не пошевелился. Он знал, что мужчина и женщина могут полюбить друг друга, встречаться и даже целоваться. Но Катя и Северов?! Нет, такой подлости Юрка от них не ожидал. «Завтра же уйду, — подумал он. — К бабке… И без них проживу!» Юрка представил, как удивятся Катя и Северов, узнав, что он насовсем ушел с аэродрома.

А может быть, обрадуются? Им теперь вдвоем вон как хорошо… Но почему так сердце ноет?

У Юрки было такое ощущение, будто его обманули, предали. И кто? Самые близкие люди. А они все целуются!

Юрка поднялся с крыльца и увидел бутылку с березовым соком. Ту самую, которую приберег для своей бригадирки… Схватил бутылку и что было силы запустил в дощатый забор. Громко звякнуло стекло, и по прихваченной морозцем земле зацокали осколки.

Краем глаза Юрка видел, как отпрянули друг от друга Катя и Северов…

До первых петухов не сомкнул он глаз. Но Северов в эту ночь так и не пришел домой.

Он пришел утром. Позавтракал, надел кожанку и, прихватив со стола планшет с зеленой картой, собрался уходить. На пороге задержался.

— Зачем ты ночью бутылку разбил? — спросил он Юрку.

Гусь тыкал вилкой в старый желтый стол и молчал.

— Нехорошо, друг, — сказал летчик.

Юрка молча царапал стол.

— Вилку сломаешь, — сказал Северов. — Пойдем, по дороге потолкуем…

— Нет, — упрямо мотнул головой Гусь. На него опять накатилось что-то непонятное. Он хотел вскочить с табуретки и подойти к летчику. Хотел и не мог. А Северов смотрел на него и ждал.

— Идешь?

— Нет.

Летчик с невеселой усмешкой покачал головой и взялся за ручку двери.

— А я думал, ты настоящий парень.

Рывком отворил дверь и ушел. О проклятое упрямство! Ухватиться бы Юрке обеими руками за протянутую летчиком руку, а он… Нет, этой ошибки Юрка себе никогда не простит.

Часа через три после ухода Северова Дик очень странно повел себя. Вскочив с половика, он заметался по избе, стал скрестись в дверь, взвизгивать. Юрка вывел собаку во двор. Дик полакал из лужи и, присев на задние лапы, стал громко лаять. «Уж не Ангел ли пришел?» — с неприязнью подумал Юрка и вышел на дорогу. Там никого не было. Лишь у колодца, согнувшись, стояла женщина и крутила визгливый ворот, доставая бадью.

Над головой висели редкие облака. Дождя не было, а вода в лужах морщинилась, будто сверху сыпался мелкий песок. Над аэродромом кружились штурмовики. Гул в небе сливался с ревом моторов на земле.

Юрка прислонился спиной к изгороди и стал смотреть через дорогу на лес. У самой его кромки босоногая женщина пахала. Седая костлявая кобыла, подавшись вперед, тащила железный плуг. Длинная черная борозда издали лоснилась. Откуда-то прилетел грач. Махая черными крыльями, важно приземлился и — сразу за дело: встал в борозду и пошел долбать крепким клювом земляные комки. Скоро грачу надоело ковыряться в одиночестве. Он резко крикнул, и на поле слетелись приятели.

Юрка услышал чьи-то быстрые шаги. Оглянулся и увидел Катю. Она бежала навстречу по дороге, не обращая внимания на лужи. Белая косынка слетела с ее головы и не спеша опустилась в лужу. Катя не подняла косынку. Широко распахнутыми глазами смотрела она на Юрку.

«Чего это она? — удивился Юрка. — За мной?»

Катя остановилась и, тяжело дыша, припала к изгороди.

— Ежик, — чуть слышно произнесла она, — что же это такое?

«Почему у нее губы такие серые?» — подумал Юрка. Он пристально смотрел на Катины губы и мучительно искал подходящее сравнение. «Ага, — нашел он, — такие губы бывают, если их мукой присыпать… Ржаной».

— Костя… Северов… — с трудом шевелились Катины губы. — Разбился… Насмерть!

Катя втиснула лицо в промежуток между двумя жердями и замерла. Голова ее раз вздрогнула, другой, третий.

«Северов? Разбился? — вяло подумал Юрка. — Чепуха какая-то. Северов разбился. Ведь скажет же такое!»

— Ну чего ты плачешь? — грубовато сказал он. — Северов не такой летчик, чтобы… Он сам кого хочешь… Северов… Да не плачь ты! Слышишь?!

Юрка подскочил к Кате и дернул ее за руку.

— Северов любого фрица в щепки! — закричал он, и глаза его бешенно округлились. — Не плачь, говорят! Я же летал с ним!

Юрка замолчал, попятился от Кати, упал в лужу, вскочил и, зажав рот ладонью, побежал.

ГОРЕ

Северова хоронили за деревней. Под высокими, печально вздыхающими тополями вырыли могилу. Бледно-красный заколоченный гроб несли друзья-летчики. Хмурые, с сурово насупленными бровями, медленно шагали они по улице. Избы по обеим сторонам стояли притихшие. Они скорбно глядели окнами на шествие. Рядом, путаясь в ногах, трусил осиротевший Дик. Он задирал морду вверх, становился на задние лапы, тонко и жалобно взвизгивал.

Далеко отстав от всех, за гробом шел Юрка. Его глаза горели на бледном, скуластом лице. Низко опустив голову, брел Юрка по дороге. Он спотыкался, ноги его заплетались, губы были плотно стиснуты.

У могилы собрался весь авиационный полк. Взвод бойцов выстроился под тополями. Ветер с хлопаньем полоскал большое Красное знамя.

Юрка стоял позади летчиков и смотрел в темную глубокую яму, куда сейчас опустят его лучшего друга — Константина Васильевича Северова, летчика-штурмовика. У гроба стоял Вася-Василек, Герой Советского Союза. У него в руке на планшете лежали ордена и медали Северова. Юрка и не знал, что их было так много. Константин Васильевич никогда не носил их. Однажды Юрка спросил его: «А чего это, Северов, у тебя орденов совсем нет? Летаешь, летаешь, самолет весь в дырках, а орденов не заработал?» Летчик улыбнулся, развел руками: «Да-а… Тут я маху дал». — «И даже ни одной медали нет?» — удивился Юрка. «Есть… И медали, и ордена, — сказал Северов. — Ну что за летчик без наград?»

Юрка так и не понял тогда, есть все-таки ордена и медали у Константина Васильевича или нет.

А вон их, оказывается, сколько: орден Ленина, два ордена Красного Знамени, два Красной Звезды и штук пять медалей.

Гроб медленно опустили в могилу. Грянул залп, другой, третий… Листья на тополях ожили, затрепетали. Командир взял горсть земли и бросил. Земля дробно раскатилась по гулкой крышке гроба.

Юрка увидел маленького техника Сашу. Он стоял у могилы на коленях и, потихоньку всхлипывая, сгребал ладонями землю в яму.

— Эх, Костя, Костя… — с болью в голосе произнес кто-то из летчиков.

И сразу заговорили все:

— Такой парень!

— Ас.

— Не надо было им бой принимать!

— Что оставалось делать? Не прими бой — всех бы, как куропаток перестреляли… Кто был ведомый?

— Я… Бой нужно было принимать. Нас перехватили в сто третьем квадрате. Восемнадцать «мессеров». Боеприпасов в обрез, бензин на исходе. Костя говорит: «Идем на сближение». И радировал на аэродром, чтобы «ястребков» подослали… Опоздали ребята! Началась тут такая каша… На Северова насели трое. Двух он сбил, одного я пустил под откос… А их было восемнадцать.

— Ну и как его, Костю?

— В бензобак прямым попаданием… Гляжу, сближаются с «мессером». Лоб в лоб. А тут сверху спикировал на меня один. Пока с ним крутились, Костю и сбили.

— А парашют?

— Самолет вспыхнул сразу… Бак взорвался. Я видел, как отвалилось правое крыло. А больше ничего не видел. Меня подбил этот, с черной пантерой… Он, по-моему, и Костю сжег.

— Командир обещал истребитель, — сказал Вася-Василек. — Найду я эту черную пантеру…

— У Кости боеприпасы кончились… Он бы не дался ему.

— Черная пантера, — повторил Вася. — Обрублю я ей хвост.

Под тополями вырос ровный земляной холмик. Техник Саша и еще два бойца сняли с грузовика изогнутый обгорелый самолетный винт и установили на могиле. В центре винта — медная пластинка с надписью: «Старший лейтенант Северов Константин Васильевич. 5.XI.1920 — 17.V.1942 г. Погиб смертью героя в воздушном бою!»

— На этом месте после войны памятник установят, — сказал командир полка. — Здесь похоронен герой.

Летчики, надев шлемы, двинулись к аэродрому.

— Совсем забыл! — остановился Вася-Василек. — А собака? Куда собаку денем?

Он подошел к Дику, который остервенело рыл лапами землю рядом с могилой. Дик зарычал и отпрыгнул в сторону.

— Эй, Дик! — позвал Вася-Василек. — Иди сюда, дурашка!

Дик снова зарычал. Юрка подошел к нему, обхватил руками за шею и глухо сказал:

— Не отдам!

— Собака-то не твоя?

— У меня никого нет, дядя Вася, — сказал Юрка.

Летчик с грустью смотрел на перепачканного желтой землей Юрку и овчарку. Дик не рычал. Он лег у Юркиных ног и положил морду на ком земли.

Видно, привык он к этому большеглазому мальчишке. Попробуй заново приучать собаку. До дрессировки ли тут? На дню по два-три вылета…

— За собакой ухаживать надо.

— Буду.

— Ты знаешь, Дик летал с ним на ИЛе.

— Я тоже люблю Дика.

— Как ребята, — сказал летчик. — Я поговорю.

Вася-Василек ушел. Юрка и Дик долго еще сидели на холодной земле.

Над головой тихо покачивались зеленые метелки тополей. Сырой тяжелый запах глубинной земли перемешался с терпким ароматом молодой листвы. Сказали бы сейчас Юрке: полезай в яму, и тебя закопаем — он ни слова не говоря, полез бы. Пускай закапывают. Второй раз на своем коротком веку испытал Юрка большое горе. Мать… и вот друг Северов. Еще совсем недавно они из одной бутылки пили березовый сок…

И снова, уже в который раз, казня себя, припоминает последние минуты перед смертью Северова… Невысокий, в кожаной куртке, стоял он у порога и держался рукой за расшатанную ручку двери. Шрам белой змейкой спускался к подбородку. Карие глаза внимательно смотрели на Юрку… «А я думал, ты настоящий парень».

Юрка застонал и, скрипнув зубами, уткнулся горячим лицом в короткую шерсть Дика Умер Северов… Умер, не простив Юрку! Ведь Северов так и не узнал, что Юрка не по доброй воле украл эти сухари и проклятые кубики с какао!

Юрка вдруг со всей отчетливостью представил Гришкино круглое белоглазое лицо с лишаями…

— Гад! Гад! — хрипло сказал Юрка. — Это ты… Ты!

Дик зашевелился и, обдав лицо горячим дыханием, лизнул Юрку в ухо.

— Ну, Ангел! — Юрка поднялся. — Посчитаемся…

Убыстряя шаги, он пошел по тропке. В кулаках зажаты две горсти желтого могильного песку. Песок на штанах, фуфайке, сапогах. Вгорячах Юрка даже забыл про собаку. Дик еще с минуту постоял возле могилы, провожая его взглядом. А когда Юрка свернул с тропинки на дорогу, тихонько заскулил и, перемахнув через могильный холм, потрусил за ним.

СХВАТКА ЗА ОКОЛИЦЕЙ

Ангела долго искать не пришлось. Он бродил возле Юркиного дома и тихонько насвистывал. Из кармана порванного пиджака торчал козырек кепки. Темная короткая челка косо спускалась на Гришкин лоб. Увидев Юрку с собакой, он остановился.

— Чей это зверь? — спросил он.

Юрка смотрел на Ангела и угрюмо молчал.

— Потолковать бы надо, — сказал Гришка.

— Машину обчистить?

— Дело есть… — уклончиво ответил Ангел.

— Говори.

Гришка посмотрел на дорогу. Навстречу им, гремя пустыми ведрами, шла женщина. За ней виднелись еще люди.

— Прогуляемся? — предложил Ангел.

В другое время Юрка Гусь вряд ли согласился бы идти с ним далеко от изб, но сейчас было на все наплевать. А потом, ему тоже хотелось кое-что сказать Ангелу.

— Пошли, — сказал Юрка.

Ангел впереди, за ним Юрка направились к околице, сразу за которой начинался высокий сосняк. Дик потрусил за ними. Гришке это не понравилось. Он остановился, поднял с дороги камень.

— Эй, псина, поворачивай оглобли! — крикнул он и размахнулся. Дик, вздыбив загривок, зарычал. Ангел растерянно опустил руку. Камень гулко стукнулся о землю.

— Никак бешеный!

Юрка чуть приметно усмехнулся.

— Боишься?

— Я? Боюсь? — Ангел захохотал. — Жалко, под рукой нет подходящего дрына… Я бы ему живо ребра пересчитал!

— Полегче, — сказал Юрка.

Настроение у Гришки упало. Он часто оглядывался назад: не идет ли кто за собакой.

Дорога сразу за околицей сделала крюк, и они вышли к лесу. На пригорке стояли сосны. Это здесь месяц назад Ангел вырыл в снегу окопчик. Снег растаял, а от окопчика на земле остались пожелтевшие сосновые ветки. Сквозь них проросла молодая трава.

Ангел присел на черный, заплесневелый пень. Юрка, засунув кулаки в карманы, остановился напротив.

— Ну? — сказал он. — Чего ты хотел?

Ангел вытащил из-за пазухи начатый круг сухой колбасы, с хрустом отломил порядочный кусок и протянул Юрке:

— Кусай.

Юрка, не изменяя позы, покачал головой.

— Богато живешь? — насмешливо сказал Ангел и, покрутив колбасу за веревочку, бросил Дику.

— Ангел, — негромко сказал Юрка, — уходи…

— Что?! Ты что-то сказал или мне показалось?

— Уходи!

— Так… — сказал Ангел. — Я хотел с тобой по-хорошему. А ты, поганка…

Он стремительно шагнул к Юрке и — раз-раз! — хлестнул его по щекам.

— Прибавки хочешь? Подставляй котелок…

Юрка совсем близко увидел бешеные глаза Ангела, белые сухие пятна на щеках. Маргаритка говорит, что это лишаи…

— Ты уйдешь отсюда, — упрямо сказал Юрка и прищурился, ожидая удара. Ангел ударил наотмашь по правой скуле. Глазу сразу стало горячо. Гнев толчками шумел в голове, кулаки окаменели.

— Заткнулся? — удовлетворенно сказал Ангел, и круглые лишаи на его щеках задвигались, показались желтые нечищеные зубы. — С Ангелом шутки плохи…

Он не договорил. Юрка изо всей силы ударил. Гришкино лицо перекосилось, голова резко мотнулась назад, нижняя губа отвисла, а между зубов выступила кровь.

— Ай да Гусь! — криво усмехнулся Ангел — Мальчику просто надо ело жить. Мальчик хочет бай бай!

Гришка ощупал губу, кровью сплюнул и рукавом обтер рот. Голос у него был спокойный. Ангел знал, что Юрка в его руках, и не спешил.

— Из гада рыбину не сделаешь, — говорил он. — А ну-ка, Гусь, развернись, покажи твои перышки.

Ангел пошевелил плечами, со свистом втянул сквозь зубы воздух и ударил. Юрка отлетел назад и, не удержавшись на ногах, упал в пыль. Ангел поставил колено ему на грудь.

— Мальчику неудобно? — спросил он, снова замахиваясь. — Получай, мальчик!

Юрка выбросил вперед руку, но до Гришкиного лица не достал. Уклоняясь от ударов, он вертелся на земле, как ящерица. А Ангел, тяжело придыхая, гвоздил и гвоздил Юрку тяжелыми кулаками. Дик стоял на обочине дороги и переводил взгляд с пахучего куска колбасы на дерущихся ребят. Он уже успел привыкнуть к частой возне Юрки, Маргаритки и Северова и не подозревал, как тяжело приходится его другу.

А Юрка совсем забыл про Дика. Все еще валяясь на земле, он молча ногами отбивался от Ангела.

— Проси, Гусь, пощады, а то убью! — нагнулся к нему остервеневший Гришка.

Юрка изловчился и сильно толкнул его в живот ногой. Ангел сел на землю, сморщился и не спеша достал из за голенища маленькую финку с разноцветной наборной ручкой.

Юрка, не отрывая взгляда от блестящего изогнутого лезвия, задом пополз по дороге. Ангел встал и поднял руку.

Но удара не последовало. Раздался пронзительный крик, финка вылетела из рук Ангела и воткнулась в землю у самых Юркиных ног. Дик впился клыками в Гришкину руку и потянул ее вниз. Ангел рухнул на дорогу и, извиваясь, пытался стряхнуть с себя овчарку. Свободной рукой он хватал землю, колотил собаку по голове, но Дик не отпускал. И тогда Гришка Ангел закричал тонко и жалобно, как раненый заяц. Ноги его в пыльных хромовых сапогах царапали землю, голова моталась из стороны в сторону.

Юрка с трудом поднялся. Загребая сапогами пыль, подошел к Ангелу. Вот он, враг, лежит на земле и корчится от боли. Глаза вылезли на лоб, белки порозовели, нижняя губа вздулась. Что, Ангел, не нравится?

— Отпусти, — Юрка погладил взъерошенного пса.

Овчарка нехотя разомкнула челюсти и, возбужденно дрожа, стала настороженно смотреть на Гришку.

— Паскуда, сволочь, — сказал он, ощупывая запястье.

— А теперь давай винти отсюда, — угрюмо сказал Юрка. — По быстрому!

Ангел встал, задрал рукав пиджака и, припав губами к укушенному месту, стал высасывать кровь.

— Бешеный, — сплевывая, сказал он.

— Еще раз сюда придешь — натравлю, так и знай! — Юрка положил руку на голову Дика. — Разорвет.

Ангел молча высасывал кровь. Пиджак его под мышкой лопнул, на темной челке — дорожная пыль. Он попытался было припугнуть Юрку.

— Ну, Гусь…

Юрка, насмешливо глядя ему в глаза, сказал одно слово:

— Дик!

Ангел сдался.

— Ладно, я уйду, — вяло сказал он. — Только придержи этого зверя… А то снова вцепится.

Гришка осторожно сделал несколько шагов. Возле торчащей из земли финки остановился, хотел поднять, но Дик зарычал. Ангел шарахнулся в сторону и, не оглядываясь, зашагал по дороге прочь от деревни, в лес.

Дик подошел к финке, обнюхал ее и повернул голову к Юрке — дескать, что с этой штукой делать: взять ее или здесь, на дороге, оставить? Юрка выдернул из земли финку и посмотрел на свет сквозь прозрачную, составленную из разноцветных кусочков плексигласа ручку.

— Была ваша — стала наша… «Мальчик!» — передразнивая Ангела, сказал он и сунул финку за голенище сапога.

С аэродрома донесся гул моторов. Сосны, что стояли по обеим сторонам большака, вздрогнули и снова затихли. За спиной что-то гулко треснуло, словно на сучок кто-то наступил; уж не Ангел ли? Но Юрка даже не оглянулся. Теперь сам черт не страшен.

Он опустился на колени рядом с Диком, взял его голову в руки и звучно поцеловал в шершавый холодный нос.

БЕРЕЗА У МОГИЛЫ

Погода стояла летная, и знойное небо дрожало от самолетного гула. Над аэродромом изредка пролетали на большой высоте немецкие разведчики. Они напоминали маленькие серебряные кресты. Самолет пролетел, а в небе, расползаясь вширь, долго висел рыхлый белый след.

Юрка от летчиков слышал, что этот след образуется в разреженном воздухе. Стоит самолету опуститься пониже, и следа не будет.

В деревне распустилась сирень. Ветви, отяжелевшие от гроздьев, перевалились через жерди низких палисадников. Вечерами, когда становилось прохладно, тонкий запах сирени ощущался особенно остро. Цветы никто не рвал, и сирень все ниже опускала ветви к земле. Машины, проезжая мимо, поднимали пыль. Серая занавеска долго висела над дорогой. К вечеру сирень становилась рыжей. А утром, обильно умытая росой, снова празднично зеленела.

Хорошая погода стояла на дворе, а Юрка Гусь не находил себе места. Разделяя тоску, верный Дик неотступно следовал за ним. Грустный стал Дик. Он часами лежал у Юркиных ног, уткнув морду в лапы. Иногда он вздрагивал и тихонько скулил. А то, близко сдвинув на переносице карие глаза, грозно рычал, показывал страшные клыки. Не на Юрку рычал, а на кого-то другого, невидимого. Наверное, на фашиста, который сбил Северова…

Рита не одну ночь всхлипывала на кухне за занавеской. Утром глаза ее были опухшими и красными. У нее все валилось из рук. Гороховый суп почти весь выкипел. Тарелки и ложки падали на пол, когда она накрывала стол. Каждый раз, когда что-то падало, Дик поднимался и обнюхивал.

После обеда Рита не стала посуду мыть. Раскрыла книгу и уткнулась в нее.

«Читает… — с раздражением подумал Юрка. — Северова нет… а она читает».

— Брось, — сказал он.

Рита не пошевелилась, будто и не слышала. Юрка сорвался с места, подскочил к ней и вырвал книгу.

— В печку! — крикнул он, размахивая кулаком.

— Спички на шестке, — сказала Рита.

Плечи у Риты опустились. Она отвернулась к окну и стала водить по стеклу пальцем.

И Юрка остыл. Повертев в руках книгу, он захлопнул ее и положил на подоконник.

— Это я… так, — сказал он. — Читай, если хочешь.

Рита взяла книгу и, не глядя на Гуся, стала листать.

— Читай, — повторил Юрка.

— Когда ему памятник поставят? — спросила Рита.

— Война кончится — и поставят.

— Он герой. Ему обязательно памятник поставят.

— Угу, — сказал Юрка. — Только ему наплевать на памятник: мертвый ведь.

— И ограду поставят, — сказала Рита. — Я буду цветы на могилку носить.

— Нужны ему твои цветы!

— И птичкам корм буду давать.

— Каким птичкам? — стал злиться Юрка. — Давай о другом говорить.

— Ладно, — согласилась Рита. — О чем же?

— Уйду я отсюда, — сказал Гусь. — Как увижу летчиков, так…

— А где этот тип с лишаями? Ну, который еще снег в окно бросал?

— Ангел? — нахмурился Юрка. — Нет его. Испарился.

— К бабушке Василисе пойдешь?

Юркино лицо подобрело. Он посмотрел на Дика и сказал:

— А не прогонит она меня с ним?

Рита не успела ответить: в сенях послышались шаги, распахнулась дверь, и в избу вошли два летчика. Юрка хорошо знал Васю-Василька. Второго не знал. Он сразу догадался, зачем они пришли. Он знал, что они придут. И все-таки побледнел.

Вася-Василек за руку поздоровался с Юркой, улыбнулся Рите:

— Чаем, хозяйка, угостишь?

— Угощу, — сказала Рита и юркнула за занавеску.

Летчики уселись за стол. Переговариваясь, поглядывали на Юрку, Дика. Чернявый, с обожженной щекой, особенно внимательно разглядывал Дика.

— Добрый пес, — сказал он.

Юрка промолчал.

— Эй, Дик, — позвал чернявый, — ко мне!

Дик поднял морду и угрюмо взглянул на него.

— Встать! — приказал чернявый.

Дик стриганул ушами и заворчал.

Чернявый повернулся к Васе-Васильку:

— А ты говорил, ученый… Он простой команды не понимает.

— Он тебя не знает, — сказал Вася-Василек. — Грош бы ему цена была, если бы он любого слушался…

Вася-Василек достал из кармана пакет, развернул и протянул Дику кусок вареного мяса:

— На, Дик.

Дик подошел, осторожно взял клыками мясо, хамкнув, проглотил. Вася-Василек погладил его и ласково сказал:

— Лежать, Дик.

Дик смотрел ему в глаза и стоял.

— Лежать! — повысил голос Вася-Василек.

Дик боком отошел от него и сел.

— Лежать, лежать!

Дик приподнял черную верхнюю губу, сморщил нос и показал клыки.

— Ученый, — усмехнулся чернявый.

— Вот какое дело, Гусь, — сказал Вася-Василек. — Мы тут посоветовались и решили овчарку взять. Она состоит в полку на довольствии. Будет при кухне.

— Пищеблок сторожить, — прибавил с обожженной щекой. — О чем толковать? С этим зверем взрослому-то не справиться, а тут мальчишка… Забираем.

Юрке стало жарко. Сейчас пристегнут к ошейнику плетеный поводок и — прощай, Дик! Что же делать?

— Дядя Вася, — всем телом повернулся Юрка к летчику, — он ко мне здорово привык… Он меня слушается!

— Ну, если слушается, — подмигнул Васильку чернявый, — то другое дело… Может быть, малыш, ты нам продемонстрируешь свое умение?

Юрка растерянно замолчал. Теперь все пропало. С какой стати Дик его будет слушаться?

— Начинай, — сказал чернявый. — Будет пес тебя слушаться — твой. Нет — забираем. Договорились, малыш?

Это был последний и один-единственный шанс. И Юрка решился.

Он подошел к Дику, прижался к его морде щекой и прошептал: «Дик, ну, Дик?»

— А что я ему должен говорить? — спросил он.

— Подавай команды, — сказал чернявый.

Гусь потерся щекой о морду собаки, погладил и отошел к порогу. Дик (он все еще сидел недалеко от ножки стола) проводил его взглядом.

— Ко мне, Дик! — сглотнув слюну, позвал Юрка.

Овчарка внимательно смотрела на него, но с места не двигалась. «Эх, Дик, — с болью подумал Юрка. — Ну что же ты?» И снова позвал, вернее, не позвал, а попросил:

— Дик, ко мне.

Юрка не верил своим глазам: овчарка встала, подошла к нему и села у левой ноги.

Летчики переглянулись. Чернявый потер обожженную щеку и сказал:

— Это случайно… А ну, подай другую команду.

— Лежать! — ликуя, произнес Юрка. Он теперь был уверен, что Дик сделает все, что он ни попросит.

Дик лег, выбросив вперед сильные лапы.

— А теперь какую? — обернулся счастливый Юрка к летчикам.

Он повторял за чернявым самые различные служебные команды, и Дик четко выполнял их. Радость захлестнула Гуся. Страх прошел, и голос его звенел на всю избу. Рита давно налила чай в стаканы и, забыв про гостей, изумленно смотрела на Юрку и Дика. Дик вошел во вкус и по первому приказанию охотно бегал, ползал, лаял, приносил апорт, охранял вещи.

— Пошли его в военторг за папиросами, — сказал чернявый, — да смотри, чтобы сдачу принес…

Летчики рассмеялись.

— Что ты будешь делать с ним? — спросил Вася-Василек. — Одному не прокормиться, а с овчаркой пропадешь.

— Он кости любит, — сказал Юрка. — Я буду в столовой брать кости.

— А хлеб, мясо?

— Накормлю.

— Дик мало ест, я знаю, — ввернула Рита.

— Говорю, не пропадет, — сказал Гусь. — Свой обед отдам, а голодать не будет.

— Ты выиграл, малыш, — сказал чернявый. — Дик — твой. Но если будет с едой туго, не губи собаку. Сразу приводи к нам.

— Идет, — кивнул Юрка. А про себя подумал: «Как же, приведу. Мой Дик!»

— Приходи в столовую за довольствием, — сказал Вася-Василек. — Котелок у тебя есть?

— А у вас кашевар не жадный? — спросил Юрка. — Даст?

— Бери котелок побольше.

Летчики выпили по два стакана чаю, поблагодарили.

— Хочешь, я тебя на штурмовике прокачу? — предложил чернявый Юрке.

— Я с Северовым летал, — сказал Гусь. — Вот был летчик!

— Как хочешь, — усмехнулся чернявый. — Ну, будь здоров, малыш.

Они ушли. Юрка гладил Дика и размышлял: почему чернявый летчик все время усмехается? Слово скажет и сразу усмехнется. А вообще он, видно, мужик хороший. Где это его так крепко обожгло? В самолете, наверное. И Вася-Василек хороший. Только он совсем на летчика не похож. Какой-то стеснительный, как красна девица. И глаза у него синие, девичьи, и румянец все время играет на щеках — все и зовут его Вася-Василек. Имя совсем для летчика, да еще Героя Советского Союза, неподходящее. Это он на земле такой…

Хороший народ летчики. Но уходить надо. Работы на аэродроме закончились. Ничего больше копать не надо. Солнце высушило всю воду. На летном поле выросла высокая редкая трава. Когда издали смотришь на взлетающий самолет, то кажется, что он по ржаному полю бежит. Трава стелется позади самолета, волнами разбегается вокруг. Летчики сбросили толстые меховые куртки и надели легкие кожаные. И унты сняли. Пришло лето. Жарко на земле. А в небе никогда не бывает жарко. Там прохладно. И чем выше, тем холоднее. А если подняться совсем высоко, куда штурмовики не поднимаются, там в любую жару — мороз. Это техник Саша говорил. Юрка встретился с ним на могиле Северова. А потом они пошли на аэродром. Саша готовил к вылету штурмовик, а Юрка подавал инструменты. Самолет был новый. И летчик летал на нем молодой, незнакомый. Только что прибыл из авиационного училища. Высокий, с длинным носом и огромными ступнями. Таких больших ног Юрка еще ни у кого не видел. Он спросил Сашу, какой размер обуви носит летчик. Саша сказал, что «сорок последний». И еще спросил Юрка: как этот летчик, ничего парень? Саша пожал плечами и неохотно сказал: «Поживем — увидим».

О Северове Саша мог рассказывать часами. А Юрка мог слушать сколько угодно. Он слушал Сашу и гордился другом.

Катя на другой же день после похорон ушла из Градобойцев. Юрка проводил ее до леса. Лицо у Кати побледнело, осунулось, а глаза вроде бы еще больше почернели. В них была такая боль, что Юрка не решился первый заговорить с Катей. Они молча миновали мост. Речка была в этом месте мелкая, и дно просвечивало. Круглые камни, ржавые железяки усеяли речку. А рыбы не видать. Даже мальков. За мостом на пригорке стояли березы. А дальше — околица.

— Я пойду, — сказал Юрка.

Катя остановилась, как-то странно посмотрела Юрке в глаза и сказала:

— Ежик, зачем ты меня познакомил с ним?

Юрка растерялся, сразу не нашелся что ответить.

— Он про тебя все время спрашивал, — немного погодя сказал он. — Интересовался.

— Почему так случилось? Почему?!

— Снарядом в бак, — сказал Юрка.

— Ежик, ты не будешь летчиком…

— Буду, — сказал Юрка.

Катя нагнулась, в губы поцеловала Юрку. И быстро зашагала по тропинке мимо берез, кустов.

— Он сказал, что ты красивая, — вдогонку сказал Юрка. Но Катя не остановилась. Наверное, не расслышала.

Ушла Катя. И Юрке нужно уходить. Он вспомнил, как они ходили за березовым соком, как их обстрелял «юнкерс». Чудак все-таки Северов. Гладил березу и что-то толковал про скворцов. Поют, говорил, хорошо они. И когда утром под окном береза шумит, тоже хорошо… Вернувшись домой, Юрка отыскал в сарае ржавую лопату. Хотел один уйти, но раздумал. Остановился на пороге и сказал Рите:

— Эй, пойдем в лес.

Он почему-то никак не мог назвать ее по имени, хотя и чувствовал, что такое обращение, как «Эй! А ну-ка ты, послушай!», обижает девочку.

— В лес? — удивилась она. — Думаешь, грибы поспели?

— Эти… цветочки Северову.

— Цветы руками рвут, — сказала Рита. — Зачем лопата?

— Пойдем, — сказал Юрка.

Трещинка на березе почернела. По краям ее желтыми бугорками затвердел сок. На том месте, где была бутылка, высоко поднялась трава. Северов стоял вот тут и гладил ствол. А вон на той лужайке их обстреляли.

— Здесь что-то цветов не видно, — осмотревшись, сказала Рита. — Я пойду дальше.

— Скажи: красивая эта береза? — спросил Юрка, разглядывая ствол.

— А ты слепой?

— Красивая, — сказал Юрка. — Ее без трактора не дотащишь…

Он подошел к другой, молодой тонконогой березке и покачал ее за ствол. Листья вздрогнули.

— Шумит, — сказал Юрка и, поплевав на ладони, с маху вонзил лопату в твердый дерн.

Выкопать березу оказалось делом нелегким. Она успела глубоко врасти в землю. Стряхнув с корней комки, Юрка взвалил дерево на плечо.

— А цветы? — спросила Рита.

— Бери лопату, и пошли, — скомандовал он.

Березу посадили рядом с могилой.

— Полить надо, — сказал Юрка и стал озираться: нет ли рядом подходящей посудины. Ничего не увидев, он стащил с головы подаренный Северовым шлем и спустился вниз к речке.

Шлем был кожаный, и вода из него не вытекала. Раз пять спускался Юрка к речке за водой. Рита, присев на корточки, ладонями разравнивала вокруг березы сырую желтую землю.

— Огромная вырастет, — сказал Юрка. — Ни одного корня не повредил… После войны я сюда скворечник приколочу. В нем будут скворцы жить и чвирикать… Он говорил, что любит, когда скворцы чвирикают.

Они долго сидели рядом и смотрели на речку, что плескалась внизу в пологих берегах. Три больших утки полоскали широкие клювы в затянутой ряской воде.

Молодая береза расправляла на вешнем ветру ветви.

ЗДРАВСТВУЙ, БАБКА ВАСИЛИСА!

Юрка нашел Семена за гаражом. Шофер в синих галифе и сапогах лежал на траве. Солнце пекло выпуклую грудь. Лицо было прикрыто пилоткой. На плечах и руках синей тушью были выколоты самолеты, пропеллер и орел. Юрка обошел Семена кругом, присел на корточки; интересно, на спине тоже что-нибудь нарисовано? Ему больше всего понравился самолет.

Грудь шофера вздымалась, он, наверное, задремал. Юрка сорвал зеленую былинку и пощекотал ему нос. Нос сморщился, задвигался, но не чихнул. Семен головой подбросил пилотку, и два дремотных черных глаза уставились на Юрку.

— А-а, это ты, Огурец, — заулыбался Семен. — Молодец, что не забываешь.

— Выколи и мне такой самолетик, — попросил Юрка.

Шофер покосился на свое плечо.

— Не надо, — сказал он. — Пакость это… Да и больно.

— Не бойся, пищать не буду, — сказал Юрка. — Орла с бабой не надо, а самолет наколи.

— Говорят, пакость это… Я бы с удовольствием избавился, да вот беда — намертво въелось.

— Жалко?

— Отстань, Огурец, не умею я.

— Ты только нарисуй мне, а я разведу в кипятке сажу и сам иголкой наколю.

— Вот привязался, — рассердился Семен. — Дураки этим делом занимаются!

— И ты дурак? — усмехнулся Юрка.

— Дурак… был, — сказал Семен и перевернулся на живот. На спине наколок не было.

Юрка сбросил с себя гимнастерку, расстелил ее (он боялся муравьев) и улегся рядом. Сразу за гаражом, расположенным в сосновом перелеске, начинался заливной луг. Он спускался к реке и продолжался на том берегу до соснового бора. Трава на лугу росла высокая, сочная. Круглые головки куриной слепоты сияли желтыми светлячками. Зеленые, еще не распустившиеся бутоны белой ромашки упруго раскачивались на тонких длинных стеблях. Над лугом висели маленькие жаворонки и, трепеща крыльями, свистели в свою звонкую свирель. Над речкой низко шли редкие облака. Солнце свободно просвечивало сквозь них, и от облаков на луг падали быстро бегущие тени. И если бы не гул моторов и не острый запах бензина, — ничто бы не напоминало войну.

Юрка дотронулся рукой до густых черных волос цыганистого Семена и спросил:

— Когда на станцию?

Семен, по-узбекски подобрав под себя ноги, уселся на примятой траве, закурил. Запах бензина смешался с запахом крепкой махорки. На аэродроме взвыл мотор. Сейчас штурмовик выйдет на взлетную дорожку. Над соснами повиснет тусклая ракета — и пошел! Когда самолетный рев на миг оборвался, в небесной синеве вновь послышался чистый звон жаворонка.

— После обеда, — сказал Семен и посмотрел на часы. — А точнее — через полтора часа. Устраивает?

— Ага, — кивнул Юрка.

— Бабку проведать? — помолчав, спросил Семен.

— Ты знаешь, я совсем отсюда.

— Что так? — Семен быстро взглянул на Юрку и пилоткой смахнул с плеча черного кузнечика.

— Делать здесь больше нечего, — неуверенно сказал Юрка. — А потом…

— Что потом?

Юрка сорвал крупный стебелек кислицы и стал жевать. Во рту стало кисло, но он жевал, пока скулы не свело.

— А ты, когда вздумаешь, заезжай ко мне, — сказал Юрка. — Ладно?

— Хочешь, я с завгаром поговорю — подыщет тебе работенку?

— У меня собака, — сказал Юрка. — Ученая. Овчарка, зовут Дик.

— Зачем тебе собака?

— Она у меня все понимает. Что скажу — все делает.

— А как она жрать?

— Больше пуза не съест, — резонно заметил Юрка.

— Это да, — засмеялся Семен. — Гляди, как бы она тобой не позавтракала. Здоровая, говоришь?

— Во-о, — показал Юрка себе на грудь. — Как теленок.

— Так как насчет гаража-то, а? — опять спросил Семен.

Юрка выплюнул изжеванный стебель, поднялся. Натянул на горячие плечи гимнастерку. На голову надел шлем.

— Пойду я, — сказал он. — Надо пожитки собрать.

— Шлем-то сыми — жарко. — Семен снова улегся на траву и лицо пилоткой прикрыл.

— Я тебя на дороге буду караулить, — сказал Гусь. — Гляди не проскочи мимо, ладно?

Семен ничего не ответил. На его пилотку снова вспрыгнул кузнечик и засучил длинной ногой.

Юрка подождал немного: Семен лежал и не шевелился. Видно, опять задремал.

…Семен что-то долго не ехал. Юрка присел на тугой вещевой мешок и задумался. Четыре месяца пробыл он в деревне. Намахал лопатой снега, наверное, с пятиэтажный дом. Сначала было лихо. А потом привык. Вон они, трудовые мозоли на руках. И с Маргариткой последнее время перестал ругаться. В мешке у него лежит книжка «Айвенго». Про рыцарей. Это Маргаритка подарила. Начни читать, говорит, не оторвешься… Надо будет прочитать. Да, а что это она еще завернутое сунула?

Юрка не поленился, развязал мешок и достал сверток. Развернул и удивился: в свертке лежала синяя майка и черные трусы. Маленькие, как раз его размер. Так вот, значит, что два дня подряд шила за занавеской Маргаритка! А он ей ничего не подарил. Нет у него ничего. Как говорится, вошь в кармане да блоха на аркане. Неудобно получается: ему одежду, книгу, а он — фигу…

Фыркнула машина. Юрка поднял голову: бензовоз! Но машина не затормозила, прошла мимо. В боковом опущенном окне кабины он увидел широкое большеносое лицо. Шофер смотрел вперед и делал вид, что не замечает Юрку.

Это Егор из отделения Семена. Он в жизнь никого не посадит. Уж такой он человек. А с виду добряк, каких поискать, — лицо добродушное, веселое. Все время балагурит. А в гараже его никто не любит. Семен называет его кулаком.

На дороге показался второй бензовоз. Это Семен. Юрка свистнул Дика. Пес перемахнул через жидкий плетень и в несколько прыжков оказался рядом.

Юрка искоса взглянул на дом. На крыльце стояла Маргаритка. Она покусывала кончик своей толстой косы.

— Ай да пес! — сказал Семен, открывая дверцукабины. — Куда мы его посадим?

— В кабину, — сказал Юрка.

— Ничего себе пассажир. — Семен сдвинул пилотку на затылок, махнул рукой: — Садись!

Юрка забрался в кабину, за ним Дик. Тут к бензовозу подбежала Маргаритка и, взмахивая длинными ресницами, сказала торопливо:

— Мы с папой тоже скоро вернемся на станцию… Он еще с месяц поработает — и домой. Ты, Юр, приходи к нам с Диком. Я ему корм буду давать. — Маргаритка разжала маленький кулак и протянула Дику на ладони кусок сахару.

— Я ему овсяную похлебку буду варить, — прибавила она.

Юрка степенно молчал. При Семене ему казалось неудобно разговаривать с девчонкой. Мало ли чего подумает. А ему на нее наплевать. Что есть Маргаритка, что нет ее, — все одно. Конечно, борщи она вкусные умеет готовить, и вообще по хозяйству у нее здорово получается, но зато язык — пропеллер. Ей слово — она пять. Да все ехидные… Правда, последнее время они перестали ругаться, но все равно Юрка девчонок не любит и с ними по-настоящему дружить нельзя. Вот Стаська — это да! Это человек. Давненько они не виделись.

— Трогай, — сказал Юрка Семену. — Чего стоим?

Семен хитрыми черными глазами прищурился на Маргаритку, улыбнулся:

— Куда спешить? Успеем.

— Вот человек рассуждает! — тряхнул головой Юрка (он старательно избегал смотреть на Маргаритку). — А штурмовики? Они тебя ждать будут, да?

— До свидания, Дик, — сказала Рита.

Юрка не оглядывался, но знал, что Маргаритка стоит на дороге, покусывает кончик косы и смотрит вслед. Он не вытерпел и высунул голову в полуопущенное окно: за бензовозом стояло плотное пыльное облако. Оно заволокло не только Риту, но и дом, в котором Юрка прожил несколько месяцев.

Когда проезжали мимо могилы Северова, Юрка посмотрел на свою березку. Рядом с высоченными тополями она казалась особенно тоненькой и хрупкой. На могильном холме щедро рассыпана сирень. Это Катя принесла.

Семен смотрел на дорогу и молчал. Его большая загорелая рука делала незаметное движение, и машина плавно поворачивала, следуя всем изгибам узкой выбитой дороги. Иногда сильно встряхивало, и Юрка ожидал, что еще толчок — и он головой пробьет железный верх кабины.

Сосны, сосны. Снизу они заросли грубой замшелой корой, а ближе к вершинам кора все тоньше, краснее. Стволы прямые, как на подбор. Нижние ветви отмерли и сами собой отвалились. А верхние шумят, качаются высоко-высоко. Если на такую сосну забраться, то можно всю округу верст на десять обозреть. Говорят, что немцы в этот сосновый бор диверсантов забрасывают: они ночью на парашютах спускаются, а потом бродят по лесам, ищут склад боеприпасов. Одного женщины-колхозницы в риге обнаружили. Диверсант, зарывшись в солому, спал. Его привели в штаб. Сначала он отпирался, говорил, что корову искал и заблудился, а потом все рассказал.

Семен подвез Юрку к самому дому.

— Надумаешь в гараж — знаешь, где меня найти. — Он еще что-то хотел сказать, но Юрка уж захлопнул дверцу.

— Ладно, — сказал он. — Найду.

Когда машина тронулась, Юрка спохватился и крикнул:

— Эй, Семен, пока!

Бензовоз завернул возле четырех сосен и покатил в перелесок, на склад. А Юрка с мешком в руках стоял на дороге и с тревогой смотрел на старый бабкин дом. Раз стекла целы, — значит, бабка жива и здорова. Сквозь изгородь виднелись грядки. На них топорщился лук, качался высокий укроп. За грядками цвела картошка. Дик подошел к изгороди и стал обнюхивать запыленную траву.

Юрка несмело толкнул расшатанную калитку и вошел во двор. Ноги сами побежали по тропинке к крыльцу. В сенях в нос ударил запах керосина. Дверь в избу была отворена. Юрка перешагнул через порог и увидел бабку Василису. Она стояла на коленях перед табуреткой и лила из бидона желтую маслянистую жидкость в керосинку.

— Здравствуй, бабушка, — негромко сказал Юрка и облизнул губы.

Бабка поставила круглый бидон на пол, тяжело поднялась и посмотрела на Юрку.

— Керосин-то давнишний, — сказала она, — не знаю, будет ли гореть…

— Я тебе авиационного бензина достану — хоть залейся!

Юрка брякнулся на колени, развязал мешок и протянул бабке две буханки белого хлеба и кулек сахару.

— Это к чаю, — сказал он. — А хочешь — ешь сейчас, у меня еще сухари есть… — Он пододвинул мешок к бабке: — Бери. Это все тебе. Заработал.

На пороге появился Дик. Он, вытянув морду, стал втягивать воздух в себя.

— Это мой Дик бабушка, — торопливо сказал Юрка. — Он ученый. Смотри, какие он штуки делает… Дик, голос!

Овчарка, не обращая внимания на Юрку, подошла к бабке и понюхала ее руку.

— Пошел вон из избы! — замахнулась бабка.

Дик шарахнулся к порогу. Юрка схватил его за ошейник и, повернув расстроенное лицо к бабке, сказал:

— Он умный, бабушка. Он мне как друг. Это Дик. Он ничего со стола не берет. Он ученый.

Но бабка уже забыла про Дика.

— Небось голодный? — захлопотала она. — Ужо чайку тебе разогрею. Попьем с сахаром. Вроде росточком-то повыше стал. И лицо сурьезное. Жить у меня будешь? Али проведать зашел?

Юрка не успел ответить. Громкий лай, фырканье и шипение наполнили избу. Это состоялось знакомство Дика с Белкой.

— На что нам собака? — говорила бабка. — Кошка хоть мышей ловит, а собака? Да еще такая большенная. Она небось прорву сожрет. Караулить нас от воров неча. Зачем она?

Юрка с Диком вышел на крыльцо. У него было легко на душе, словно после долгой разлуки он вернулся в родной дом. Это чувство было новым, незнакомым. Уж сколько времени Юрка не знал, что такое родной дом. А с Диком обойдется. Бабка добрая. Не прогонит. Вот только надо собаку с кошкой примирить. А то будут царапаться…

— Гляди-ка, мать честная, Гусь заявился! — услышал он удивленный возглас.

У забора стоял рыжий Жорка и, прижав конопатый нос к жердинам, глядел на Юрку.

ФЛАГ НАД БАШНЕЙ

Напротив бабкиного дома стоит водонапорная башня. Василиса говорила, что с этой башни можно край света увидеть. Башня до половины сложена из серого, грубо отесанного гранита, а выше — из кирпича. Крыша обита красным железом. На крыше еще одна маленькая башенка с трубой. На трубе флажок — флюгер. Куда подует ветер, туда и повернется флажок. В любое время из окна можно определить направление ветра.

Летом крыша нагревается и воздух над башней струится, дрожит. И облака, которые проплывают мимо, тоже дрожат. Если подойти к самой башне и посмотреть вверх, то кажется, что башня валится набок. В жаркий день в расщелинах между гранитными плитами прячутся небольшие крепкие жучки. У них цепкие лапы и длинный нос. Сельские ребята называют их слониками. За час можно прутом наковырять целый спичечный коробок. А потом начинается игра: каждый выбирает слоника покрупнее и дает ему попробовать поднять щепку. Сначала полегче, а потом все тяжелее. Победителем считается тот, чей слоник поднял самый тяжелый груз.

Ребята лежали на траве около башни и испытывали силу своих слоников. Солнце нещадно пекло их макушки, грело через рубахи тело. Юрке надоело возиться с цепкими жуками, но все равно делать было нечего, и он играл, лениво перебрасываясь словами со Стасиком.

На этот раз выиграл Колька Звездочкин. Он вытряхнул из спичечного коробка слабеньких жуков и любовно посадил туда слоника-чемпиона.

— Не жук, а трактор-тягач, — удовлетворенно сказал Колька.

— Усач может в пять раз тяжелее щепку поднять, — заявил Жорка. Он был рассержен на своих слоников. Они оказались никудышными. Ни одной приличной щепки поднять не смогли.

— В пять раз, говоришь? — переспросил Стасик.

— В четыре, — подумав, сказал Жорка.

— Сейчас проверим. — Стасик поднялся с земли и направился к бревнам, сгруженным неподалеку на широкой лужайке. На этих бревнах любили греться на солнце продолговатые жуки-усачи.

— Давай поспорим, что не поднимет? — предложил Юрка.

— Поспорим… — усмехнулся Жорка. — Твои штаны распорем, а мне новые сошьем.

Жорка по-прежнему не нравился Юрке, но так как он больше про ракетницу не заикался, Гусь мирился с его обществом. А потом, с Жоркой было полезно отношения не портить: он нет-нет да подбрасывал Дику то мозговую кость, то горбушку хлеба. Правда, не задаром. Юрка за это давал ему ракеты. Их осталось еще больше чем пол-ящика. А без ракетницы ценность их стала невелика. Конечно, если проковырять в картонной гильзе дырку и вечером поджечь, то зеленая ракета может взлететь в небо. Только не высоко. Метра на три-четыре. Но это, конечно, не то, что из ракетницы.

Возле бревен, где Стасик искал жука-усача, остановился хромой милиционер Егоров и фельдшер Комар.

Милиционер был в новой синей форме. Ворот гимнастерки расстегнут, фуражка в руках: жарко Егорову. Фельдшер размахивал руками и что-то говорил. Милиционер кивал головой и улыбался. А Стасик, разинув рот, стоял и смотрел на них. Он вдруг, боднув воздух кудрявой головой, высоко, козлом, подпрыгнул и припустил к ребятам!

— Ура! — заорал он, подбегая. — Наши остановили немцев на всех фронтах… Теперь начнут их крошить. И блокаду вот-вот прорвут. По радио передавали.

— А жука принес? — спросил Жорка.

Стасик удивленно посмотрел на него своими синими глазами:

— Немцев бьют.

— А-а, — равнодушно сказал Жорка и почесал свой конопатый нос. — Гусь спорить хотел, что усач…

— Заткнись, — оборвал его Юрка и повернулся к Стасику: — Эх, была бы ракетница — салют устроили бы… Может, поищем?

— Пустое дело, — сказал Колька Звездочкин. — Твоя ракетница у дяди Васи. Он ее из снега вытащил.

— Давайте лучше флаг повесим, — предложил Стасик.

— Куда? — спросил Юрка.

— Можно на наш дом, — сказал Колька. — У нас дядя Вася живет. Он помощник коменданта гарнизона.

— Подумаешь — шишка, — усмехнулся Юрка. Он был зол на дядю Васю за ракетницу.

Стасик задрал голову вверх и сказал:

— Хорошо бы на башню… Все бы увидели.

— Кишка тонка, — сказал Жорка. — Башня-то на замке.

Юрка обошел башню вокруг. На дверях висел большой белый замок. До окон высоко. Потом, они заколочены досками. Вверх по отвесной стене тянется толстый витой провод громоотвода. Через каждые два метра — костыль, поддерживающий провод. Юрка подпрыгнул, ухватился за костыль. Крепко сидит в камне. Если и остальные так же вбиты, то можно, держась за провод, добраться до самого верха…

Пока Юрка обследовал башню, ребята молча следили за ним.

— Где флаг? — спросил Юрка.

— Брось, все равно не залезешь, — сказал Колька. — Знаешь, какая она высокая?

— Сто метров, — подсказал Жорка.

Стасик, прищурив глаз, окинул башню взглядом:

— Самое большое — сорок.

— Есть флаг, — сказал Юрка и выразительно посмотрел на майку Стасика.

Эту красную майку тетка только вчера достала из сундука. Долго смотрела на своих ребятишек, прикидывая, кому отдать. Выбор почему-то пал на племянника.

— Носи на здоровье, — сказала тетка. — Еще совсем новая.

Стасик медленно стянул с себя майку, стряхнул с нее травинки и протянул Юрке:

— У меня рубаха есть… С дырками, но носить можно.

Юрка безжалостно разорвал майку по шву, крепко привязал к длинной жердине, выломанной из забора.

— Привяжи к спине, а то неудобно будет лезть, — посоветовал Стасик.

Юрка так и сделал. И еще попросил Стасика обвязать лоскутками от майки ладони, чтобы провод больно не врезался, и полез.

— А может, не сюит, Юр? — вырвалось у Стасика.

Но Юрка уже держался за второй костыль.

— Убьешься, Гусь, — сказал Колька.

— Никто его не просил залезать, — не спуская глаз с Юрки, проговорил Жорка. — Уж если трахнется — костей не соберешь.

Стасик не слушал их. Он смотрел на Гуся и мысленно вместе с ним карабкался по выпуклой каменной груди башни. Когда Юркина нога срывалась с гранитной плиты, сердце Стасика сжималось, а глаза помимо воли закрывались. Колька и Жорка тоже примолкли. Даже дыхание придерживали. Глаза их впились в Юрку, высоко висящего на проводе.

До середины башни, пока босые ноги ощущали шероховатый бугристый гранит, Гусь добрался благополучно. Один раз только соскользнула нога, и он по проводу метра полтора скользил вниз до костыля. Даже сквозь тряпки обожгло ладони огнем. Но, вспомнив, как медленно снимал майку Стасик, он стиснул зубы и снова полез вверх.

С середины пошел кирпич. Он был гладкий, и нога напрасно искала опоры. А до очередною костыля было с полметра. Юрка попробовал рывком дотянуться до костыля, но чуть было совсем не съехал вниз.

— Слезай, Юр, — услышал он взволнованный голос Стасика.

— Не дури, Гусь, — сказал Колька Звездочкин. — Слазь, пока жив.

Юрка прикусил нижнюю губу и, упираясь пятками в кирпичную стену, полез выше. Вот и костыль! С минуту передохнув, двинулся выше. Жердина со смотанным флагом болталась за спиной, стукалась в затылок. Но держалась крепко: Стасик на совесть прикрутил к штанам. Краем глаза Юрка видел железный карниз крыши и большое дымчатое облако, наползавшее на флюгер. Ему казалось, что облако наползает на него, а труба с флюгером оторвалась от крыши и падает на голову. Нужно до него дотянуться рукой и… тут что-то черное вырвалось из-под карниза и, мягко махнув по лицу, исчезло. Юрка едва не выпустил провод. Придя в себя, он сделал сильный рывок и ухватился за последний спасительный костыль…

Крыша была горячая. Она жгла ступни, ладони, и некуда было деться. Гусь поднялся еще выше, на маленькую башенку-шапку. Обхватив теплую трубу рукой, он сел и свесил ноги вниз. Над головой черными молниями носились потревоженные стрижи. Это один из них, вылетев из гнезда, напугал Юрку.

Минут пять обессиленный сидел он на куполе крыши и не видел ничего. Перед глазами плыли зеленые, волнообразные круги, небо качалось, как молоко в горшке, стрижи чертили в небе замысловатые линии.

Внизу бегали ребята. Они размахивали руками и что-то кричали. Сверху они казались маленькими и сплющенными.

— Юрка-а! — кричал Стасик. — Фла-аг…

«Ах да, — вяло подумал Юрка, — флаг…»

Он всунул древко в узкую трубу, и откуда-то взявшийся ветер обрадованно заполоскал неровное красное полотнище. Там, где у майки была шея, осталась полукруглая простроченная выемка.

— Ура-а-а! — орали внизу ребята и прыгали, как игрушечные болванчики, которых дергают за веревочки.

Юрка осмотрелся. По обе стороны башни уходило за горизонт железнодорожное полотно. Если идти по линии к речке Ладыженке, то идешь-идешь, а висячего моста и не видно, а тут речка оказалась совсем близко. Переезд, семафор — и красный железнодорожный мост. И поселок отсюда казался совсем маленьким. И лес подступил к нему со всех сторон. Лес был без конца и краю. Он начинался сразу за избами и сливался с голубой чертой горизонта. Оцинкованная крыша вокзала сверкала, как большое зеркало. Юрка перевел взгляд на бабкин дом. Дранка на крыше почернела и осыпалась Печная труба глядела в небо черным квадратным жерлом.

И Юрка вдруг ощутил прилив гордости. Он один сидит на круглой макушке башни и видит то, что недоступно другим. Он выше всех. Ему захотелось встать и закричать во весь голос: «Эй, люди, это я тут стою, Юрка Гусь! Эй, бабка, погляди в окно: я стою на башне и вижу край света…»

До Юрки донесся отдаленный гул мотора. «Везу-у… везу-у…» Над облаком появился серебряный крестик. Самолет! Увеличиваясь, он летел прямо на Юрку. «Костыль!» — определил он тип немецкого самолета-разведчика.

«Костыль» высоко пролетел над башней, и скоро серебряный крестик растаял в голубизне неба. Разведчик исчез, а гул еще с минуту слышался. Улетел самолет, и Юрка почувствовал себя на крыше сиротливо. Ему захотелось вниз, к людям, которым он только что сверху хотел крикнуть глупые хвастливые слова.

Держась за провод, он сполз с крутой башенки на горячую покатую крышу и посмотрел вниз. Перед глазами опять поплыли зеленые круги. Провод отвесно убегал вниз, в землю. Расстояние между спасительными костылями казалось огромным. Юрка понял, что он ни за что на свете не заставит себя спустить ноги с крыши.

— Юр, — звал Стасик, — слезай!

Юрка покачал головой и снова взобрался на круглую башенку. Здесь хоть можно было присесть и вытянуть ноги.

Ребята о чем-то посовещались. От них отделился Колька Звездочкин и побежал к железнодорожной казарме, спрятавшейся за тополями. «Куда это он?» — подумал Юрка, глядя на толстого маленького Кольку, смешно семенящего через лужайку.

— Посиди, мы сейчас! — крикнул Стасик.

Солнце все сильнее припекало макушку. Юрка поймал полотнище флага и прикрыл им голову. Стало легче. Из казармы вышли Колька и бородатый машинист водокачки. Звездочкин показывал рукой на башню и что-то говорил. Машинист увидел Юрку и, хлопнув себя руками по штанам, быстро пошел вперед. Одновременно с ним со стороны вокзала спешил к башне милиционер Егоров. Алюминиевая цепочка от нагана блестела на синеве новых диагоналевых брюк. «Ну, сейчас будет дело!» — подумал Юрка.

Егоров остановился возле ребят, а машинист стал отпирать дверь. Юрка слышал, как топали гулкие сапоги по лестнице. Тягуче заскрипело, отворилось круглое окошко, и в нем показалась черная борода машиниста.

— Полезай сюда, — сердито сказала борода.

— А бить не будешь? — спросил Гусь.

Борода грозно молчала. И Юрка замолчал, не двигаясь с места.

— Кому говорят?

— Драться не будешь? — снова спросил Юрка.

— Вот чертов сын, — сказала борода. — Не буду…

Юрка сунул голову в круглое черное отверстие, осмотрелся. В башне царил полумрак, пахло сыростью. Машинист, уступая место, спустился по железной винтовой лестнице.

Слово он свое не сдержал. Как только Юрка поставил ногу на первую железную ступеньку, он сгреб его за шиворот, тряхнул и не очень больно стукнул по шее.

— Нелегкая занесла тебя, — проворчала борода. — А ну брысь отсюдова!

Гусь затарахтел пятками по гремучим ступенькам.

— Еще раз такое сотворишь — душу выну! — пригрозил машинист.

Не успел Юрка ступить на землю, как попал в руки Егорова.

— Опять народ полошишь? — спросил он, заглядывая Юрке в лицо.

Гусь отвел глаза в сторону, посмотрел на башню. Красная майка трепыхалась на ветру как заправский флаг.

— Какое же это баловство? — сказал он. — Это флаг. Красный.

— Наши немцев бьют, — вступил в разговор Стасик. — Мы и решили повесить флаг.

— Гусь решил, — ввернул Жорка.

Колька Звездочкин дернул его за штанину и молчком показал кулак.

Егоров посмотрел на флаг, потом на Юрку. Отчаянный, чертенок! Забраться на такую башню по громоотводу… И как он себе бесшабашную голову не свернул?

— А где флаг взял? — спросил он.

Юрка кивнул на Стасика, стоявшего рядом в одних штанах.

— Его майку.

— Чертенята, — сказал милиционер.

Из темного проема двери высунулся машинист.

— Сымать тряпку-то? — спросил он.

Егоров посмотрел на ребят. Притихшие, с серьезными лицами, стояли они рядом с Юркой и глядели на милиционера. Ждали, что он скажет. На коричневых плечах Стасика выпирали ключицы.

— Не тряпка это, Илья, — сказал Егоров. — Флаг.

«ИСТРЕБИТЕЛИ»

Ночью немецкий самолет сбросил у железнодорожного переезда две крупные фугаски. Сначала со скрипом качнулся дом, потом два раза громыхнуло. Бабка проснулась и молча стала креститься. Юрка выскочил в сени, выдернул из скобы дубовый засов и, наверное, с час простоял на крыльце, тараща глаза в сиреневую предрассветную тьму. Над лесом полыхнуло что-то желтое. Юрка долго ждал взрыва, но так и не дождался. Наконец он сообразил, что это утренняя зарница.

А когда небо над высокими соснами побагровело, а южный ветер погнал вдоль железнодорожного полотна остатки утреннего тумана, он снова забрался под стеганое одеяло и сразу заснул.

Проснулся от громового лая. Дик поставил передние лапы на стол и зубами старался дотянуться до Белки. Кошка, изогнув спину ершистой дугой, шипела и махала когтистой лапой. Никак не могли эти двое поладить. Дик еще туда-сюда, а Белка не хотела признавать его. Округлив свои желтые глаза, фырчала на него, шипела, царапалась. Так и есть, неспроста Дик лает на нее: на носу у него глубокая царапина. Опять ухитрилась хватить лапой!

— Дик, место! — приказал Юрка. Гавкнув еще раз, овчарка послушно отошла от стола. Хорошо еще, бабки дома нет, а то досталось бы Юрке на орехи. Сама никогда не видит, что во всем Белка виновата, и знай только ругает Дика.

Юрка не стал дожидаться бабку (она ушла к Звездочкиным за молоком и, как всегда, засиделась), быстро позавтракал. Налил Дику в чашку вчерашнего супа, накрошил туда хлеба и, подождав, пока он расправился со своим скромным завтраком, вышел с ним на улицу.

Стасик еще спал. Когда его тетка скрылась во дворе, Юрка пробрался в просторную комнату, где поперек деревянной кровати спали трое сопливых теткиных сыновей и Стасик, потянул приятеля за плечо.

— Ух и попало мне от тетки за майку, — сказал Стасик, протирая кулаками глаза. — Теперь, говорит, до осени будешь ходить без рубахи.

— Слыхал, каких под утро два гостинца спустили? — спросил Юрка.

— Я чуть с кровати не скатился.

— По тонне каждая, — сказал Юрка. — Айда поглядим?

Стасик надел штаны, схватил со стола кусок хлеба и две картофелины.

— Тебя тетка видела? — спросил он.

— Я тихонько.

— Пошли скорее, а то…

Стасик не успел договорить, как дверь отворилась и на пороге показалась его тетка, высокая худощавая женщина с запавшими глазами и длинными желтыми руками.

— Это ты, вражий сын, майку моего мальца разодрал и на башню повесил? — решительно двинулась она на Юрку.

— Я сам ему отдал, — сказал Стасик, выступая вперед. Но тетка легко отодвинула его в сторону и продолжала наступать на Юрку.

— Эй, тетя, — сказал тот, отодвигаясь к раскрытому окну. — Молоко ушло…

Тетка оглянулась на затопленную печь, а Юрка вскочил на подоконник, оттуда спрыгнул прямо в мокрую капусту — и был таков.

Стасик догнал их с Диком за станцией.

— Не хотела пускать, — сказал он. — А я все равно ушел. — И незаметно потер плечо, на котором отпечатались теткины пальцы.

— И рубаху не дает? — спросил Юрка, видя, как на голом теле приятеля выступила гусиная кожа. Солнце еще где-то пряталось в облаках и было прохладно.

— Она хоть и сердитая, а ничего, — сказал Стасик. — У ней и так трое, да я тут еще…

— Хочешь, я тебе свою рубаху отдам? — предложил Юрка. — Помнишь, ту, с цветочками.

Стасик вспомнил и улыбнулся:

— Это за которую тебя «бабьей кофтой» прозвали?

— Не помню, — небрежно сказал Юрка. — Рубаха хорошая. Надо только с рукавов эти… (он пощелкал пальцами, не в силах подобрать нужное слово) штуки содрать… Тогда никто тебя бабьей кофтой не назовет. Возьмешь?

— Ладно, — кивнул Стасик. — Спасибо.

Юрка не ошибся: две фугаски, каждая весом в тонну, упали рядом с железнодорожным полотном. Не две воронки, а два больших пруда подступили к самой насыпи. На дне уже просочилась мутная зеленоватая вода. Едкий запах взрывчатки еще не успел рассеяться. Вокруг воронок косо опрокинулись деревья. Вырванные с корнем, они не упали на землю: поддерживали уцелевшие.

— Не надо ходить на речку, — сказал Юрка. — Здесь можно купаться.

— Юра, смотри, — Стасик показал на толстую, срезанную пополам сосну, — бомба!

У высокого пня черным боровом лежала крупная неразорвавшаяся фугаска. От удара о ствол корпус ее лопнул и взрывчатка желтыми ядовитыми каплями осыпалась на росистую траву.

Они стояли на почтительном расстоянии от бомбы и совещались.

— Раз упала — теперь не разорвется, — предположил Юрка. — В сосну врезалась.

— А вдруг — замедленная? В Ленинграде знаешь сколько замедленных накидал? Зароется в землю, а потом как бабахнет.

— Послушаем? Если тикают часы, то замедленная.

— Как рванет…

— Я пойду послушаю. — Юрка решительно направился к бомбе. Черный боров наполовину зарылся в землю. Он грозно молчал.

— Не слышно? — шепотом спросил Стасик. Он шел следом за Юркой.

— Вроде что-то тикает, — неуверенно сказал Гусь. — Айда ближе!

Они подошли к самой бомбе. Юрка опустился на колени и приложил ухо к холодному металлу.

— Тикает?

— Не-е.

Это тикали их сердца.

Сразу осмелев, Юрка засуетился вокруг бомбы.

— Сколько добра пропадает, — сказал он. — Давай толу наковыряем?

— Очень надо!

— Рыбу будем глушить и мало ли на что сгодится… Куда положим?

— У меня одни штаны, — сказал Стасик.

Юрка стащил с плеч гимнастерку, завязал узлами ворот и рукава.

— С пуд влезет!

Сидя верхом на бомбе, они сосновыми суками выковыривали взрывчатку.

Лес пробудился. В траве затрещали кузнечики, по ветвям запрыгали птицы. Слышно было, как в поселке орали петухи. Откуда-то прилетела черноголовая сорока и, усевшись на поваленную сосну, стала с любопытством смотреть на мальчишек. Видно, ей тоже захотелось покопаться в желтой взрывчатке.

Со стороны станции послышались голоса. Сорока первая увидела людей. Заверещав, она взлетела выше макушек деревьев и спикировала в кусты. Дик тоже насторожил свои остроконечные уши. Он в два прыжка поднялся на насыпь и осмотрелся.

— Отрываемся, — сказал Юрка, соскакивая с бомбы.

Они нырнули за куст орешника и лесом, в обход, побежали в поселок. Дик, помахивая хвостом, затрусил за ними.

Тол спрятали на чердаке. Юрка долго тряс гимнастерку, а когда надел, стал отчаянно чесаться: пылинки взрывчатки раздражали голое тело. Юрке не терпелось испробовать тол в деле.

— Кусок бы шнура и пару детонаторов, — сказал он. — Можно и на рыбалку.

Стасик молчал. Ему не нравилась эта затея. В памяти было свежо несчастье, приключившееся этой весной с Вовкой Горбатовым. Он привинтил к противотанковой гранате рукоятку от ручной и хотел бросить в реку. Граната разорвалась в руке. Вовку подобрал мельник, возвращавшийся со станции к себе на хутор. Он услышал взрыв и поспешил к речке. Вовку отправили с товарным в Бологое, в больницу. И вот недавно он возвратился домой. На костылях. Отрезали правую руку по локоть и ступню.

Возле поселкового Совета толпился народ. Все больше молодежь. Юрка и Стасик перешли через дорогу и, остановившись поодаль, стали слушать. Говорили о шпионах, которых опять этой ночью сбросили над лесом. На траве перед поселковым Советом лежал вывалянный в земле шелковый парашют. Его принес из леса длинный, как телеграфный столб, мужик. Он утром возвращался из деревни в поселок и сквозь кусты увидел что-то белое. Разрыл кучу сухого валежника и нашел парашют. Он бы мог его сразу домой отнести, бабе и дочкам по хорошей юбке выйдет, да вот принес в сельсовет. Может, какое следствие будут наводить.

Отряд «истребителей» собирался прочесать лес. Из сельсовета вынесли три старые винтовки и два охотничьих ружья. Вооруженные таким образом парни вышли на дорогу. И тут кто-то вспомнил:

— А патроны?

В сельсовете нашли четыре обоймы и патронташ с охотничьими патронами. Но, как потом выяснилось, калибр ни к одному из ружей не подошел.

— Гляжу, торчит белое… Неужто, думаю, косой? — уж в который раз рассказывал подходившим сельчанам длинный, заросший рыжей бородой мужик. — Не-е, гляжу, не косой. Косой долго на одном месте не будет сидеть… Уж я-то заячьи повадки знаю. Сколько их настрелял… Помню…

— Дядя Федя, ты про парашют, — мягко говорили мужику.

— Потянул это я за белое-то, думал, платок, а оно лезет и лезет…

Пощупав шелк и стропы, народ стал расходиться.

— Уж на что моя баба почтенная в размерах, а не только ей на юбку хватит, но и дочкам с лихвой… — рассказывал словоохотливый дядя Федя.

— В лес! — скомандовал высокий белокурый парень в широченных галифе и без сапог. На ногах у него были синие резиновые тапочки.

— А как же парашют-то? — спросил мужик. — У меня дочка и баба без этого… Каждой по юбке выйдет. А шнуры я принесу. На что они мне, шнуры-то?

— Забирай… со шнурами, — сказал парень. — Приодень в шелк дочек, может, красивше станут…

Парни дружно грохнули, а мужик обрадованно сгреб парашют и бегом направился к дому, где его нетерпеливо ждала жена с двумя дочками.

— Эй, дядя Федя! — крикнул ему вслед белокурый парень. — Так, говоришь, недалеко от Хотяевского моста нашел?

— Во-во, у моста, — не оборачиваясь, ответил мужик.

Дик поглядел ему вслед и негромко гавкнул. Парни остановились и стали разглядывать собаку.

— Никак овчарка? — спросил белокурый.

— Чистокровная, — с гордостью сказал Юрка.

— Твоя?

— Летчики подарили.

Белокурый парень, начальник отряда, подошел к Дику и хотел погладить. Дик щелкнул клыками, и рукав рубахи у парня лопнул до самого локтя.

— Ого! Серьезный, — сказал парень, отскакивая в сторону.

— Не надо гладить, — заметил Юрка. — Это не кошка.

Парни стали о чем-то тихо совещаться. Начальник отряда, поглядывая на Дика, подошел к Юрке.

— Ну как жизнь? — спросил он.

Юрка удивленно уставился на него.

— Помаленьку… Живем не горюем.

— Красивая псина, да, видно, дурная, — насмешливо сказал белокурый парень.

— Сам ты глупый, — обиделся Юрка. Пока Дик рядом, он мог, не опасаясь, разговаривать как хотел.

Начальник отряда смущенно оглянулся на своих ребят и снова спросил:

— Небось только и умеет, что на луну брехать?

Гусь отвернулся, не удостоив его ответом.

— На луну дворняжки лают, — сказал Стасик. — А Дик — овчарка. Он все умеет делать.

— А по следу ходит?

— Юр, покажи, — попросил Стасик.

Юрке и самому хотелось доказать этим парням, на что способен Дик, но он ответил:

— Неохота.

— Ясно, дурной пес, — усмехнулся парень.

Юрка не выдержал.

— Дурной, да? — сказал он. Достал из кармана гильзу от ракеты, дал Дику понюхать и протянул парню: — Прячь.

Парень ушел за сельсовет и долго не появлялся. «Ну, сейчас запрячет, что и десять собак не найдут», — подумал с беспокойством Гусь.

— Пускай, — наконец скомандовал парень.

Юрка, обхватив шею Дика, посмотрел в его карие глаза и сказал:

— Ищи, Дик!

Овчарка пружинисто вскочила на ноги и стала обнюхивать землю. Длинный хвост ее поднялся до уровня спины и замер. Морда стала озабоченной, одно ухо оттопырилось вбок.

Несколько секунд понадобилось Дику, чтобы найти нужный след. Опустив хвост, он скрылся за углом дома. Все бросились за ним. Дик кружил возле большого красноватого камня, лапами пытался сдвинуть его с места. Он начал тихонько повизгивать, потом улегся и, поглядывая на Юрку, залаял.

— Здесь, — сказал Гусь.

«Истребители» перевернули камень и увидели гильзу. Картонная часть ее сплющилась. Начальник «истребителей» хотел взять гильзу, но Дик зарычал. Тогда Юрка поднял ее и положил в карман.

— Дурной пес… — насмешливо сказал он и погладил Дика.

Начальник «истребителей» вдруг стал серьезным. Он подтянул повыше свои необъятные галифе и заявил официальным тоном:

— Вот что, паренек, собаку твою мы мобилизуем… Это ищейка, и она должна быть при деле.

— Мобилизуй, — сказал Юрка. Повернулся к «истребителям» спиной и зашагал к дому. Дик рысью направился за ним.

«Истребители» снова быстро посовещались.

— Эй, Юра! — совсем другим тоном крикнул начальник. — Погоди…

Юрка остановился у калитки.

— Чего еще?

Начальник подошел к нему и доверительно сообщил:

— Ночью в лес двух диверсантов сбросили… Пойдем с нами ловить их? Мы тебя в свой отряд примем. Будешь «истребителем».

— А его примете? — кивнул Юрка на Стасика.

Парень посмотрел на кудрявого большеголового мальчишку и неопределенно произнес:

— Диверсантов ловить — это опасная штука.

— Не глядите, что он дохлый, — сказал Юрка, — он жилистый.

— Вот мускулы, — с готовностью согнул тонкую, коричневую руку Стасик. — Потрогайте.

Он смотрел на начальника «истребителей» и смущенно улыбался. Ему было неловко за свою худобу и маленький рост. Юрка всего на полголовы выше, а выглядел вдвое крепче и сильнее.

— Он не струсит, — сказал Юрка.

Парень молчал. Рука Стасика разогнулась и беспомощно повисла вдоль тела.

— На деревья лазать умеешь? — спросил начальник.

— Это ему раз плюнуть, — ответил Юрка.

Начальник «истребителей» выжидающе смотрел на Стасика.

— Не умею, — сказал Стасик, не глядя на Юрку. — Я научусь… Вот увидите.

Начальник решительно мотнул белокурой головой:

— Примем и тебя, но больше — крышка! Это все-таки отряд…

— Айда ловить шпионов, — обрадованно сказал Юрка.

ПО СЛЕДУ

Начальник отряда, его все звали Тимка Груздь, сказал Стасику:

— Голышом в лесу? Не чуди, друг…

— А сам-то? — вступился за приятеля Юрка. — В галифе, а без сапог… Начальник называется!

Тимка Груздь рассвирепел:

— Мы тебя приняли в отряд?

— Ага, — кивнул Юрка и посмотрел на Дика.

— Кто в отряде командир?

— Ты, — сказал Юрка.

— Верно. Ну вот, запомни: с командиром так разговаривать не полагается. Приказ командира — закон. Еще раз скажешь такое — накажу.

— В угол поставишь? — серьезно спросил Юрка.

«Истребители», внимательно слушавшие этот разговор, так и покатились со смеху. Тимка Груздь не знал, что делать: тоже засмеяться или рассердиться.

— В чулан посажу, — стараясь сохранить достоинство, сказал он.

Юрка хотел возразить, но Стасик дернул за рукав:

— Ты обещал мне подарить рубашку.

Гусь сорвался с места и побежал, но у калитки остановился и спросил:

— Эй, командир, можно?

Тимка Груздь покосился на «истребителей», махнул рукой.

— Ладно, чего уж там…

Отряд запылил по дороге к лесу. Впереди — командир, за ним восемь «истребителей», примерно одного возраста.

Тимка Груздь был самый старший. Ему шел семнадцатый год. Он был не только командир, но и секретарь комсомольской организации. В кармане широченных галифе у Тимки Груздя лежал настоящий наган с барабаном, заправленным настоящими патронами.

Юрка и Стасик шагали на некотором расстоянии от замыкающего. Так велел Тимка Груздь. Он не сказал почему, но и так было ясно, что командир не хочет, чтобы сельчане считали мальчишек членами отряда.

Но как только дорога свернула в лес, он подозвал ребят. С любопытством поглядывая на Гуся серыми с желтой крапинкой глазами, сказал:

— У диверсантов автоматы. Как даст очередь…

— И ручные пулеметы есть, — добавил один из «истребителей».

— И пушки, — сказал другой.

— А танки есть? — спросил Юрка и зевнул. Он зевнул нарочно, чтобы не рассмеяться: очень уж потешно выглядел Стасик в бабкиной васильковой кофте. Он еще больше Юрки походил на девчонку, кудрявую, большеглазую.

— Что ты будешь делать, если увидишь диверсантов? — спросил Тимка Груздь.

— А ты? — посмотрел на него Юрка.

— Давай отвечай.

— Что надо, то и буду делать, — сказал Гусь. — У тебя вон наган, а у меня — пустая гильза. С ней даже на испуг не возьмешь. Вот была бы у меня ракетница… Это другое дело.

— В лесу от меня ни на шаг, — приказал Тимка Груздь. — Собака пойдет по следу, а мы за ней. Будет она лаять, когда выследит?

— Не знаю, — сказал Юрка. Я с ней по следу не ходил.

— Не спугнула бы… Поводок у тебя есть?

— Дик и без поводка все как надо будет делать, — неуверенно сказал Юрка. — А если залает, тогда что?

— Диверсантов надо врасплох накрыть. Понял?

— Накроем, — сказал Юрка.

Сосновый бор поредел. Высокие деревья отодвинулись от дороги, уступив место ольшанику. Скоро и кустарник поредел. Сквозь осоку и камыш блеснула вода. Черный ручей. Низенький бревенчатый мостик перекинулся через него. Вода в ручье темнобархатная. Меж больших голышей ходили окуни, величиной с ладонь. У берегов толпились кувшинки. Под ними прятались полосатые щурята. Когда «истребители» спустились к воде напиться, один щуренок с перепугу выплеснулся на широкий лист кувшинки и, облитый солнцем, затих. Он так лежал с секунду. Затем хищный рот его открылся, хвост задвигался и живая полосатая палочка бесшумно скользнула в воду. И пропала, оставив чуть заметный струящийся след.

Здесь, в ста метрах от Хотяевского моста, ночью приземлился диверсант. Он, может быть, тоже пил из этого ручья…

Разрытую кучу валежника нашли сразу. Она виднелась с дороги. Кто-то давно срубил куст ольшаника, и в зеленой гуще образовалась прореха. В эту прореху и увидел дядя Федя парашют.

Тимка Груздь внимательно обследовал замшелую, усыпанную хвоей землю. Никаких следов различить было невозможно. Мох и вереск немного пружинили и не оставляли вмятин.

— Зови овчарку, — сказал командир. Лицо его стало серьезным, и сам-то он вроде повзрослел.

— Ищи, Дик, — приказал Юрка. Овчарка послушно подошла к разрытой куче валежника и стала обнюхивать землю. Несколько раз нос ее отрывался от земли и шумно втягивал воздух. «Истребители», не шевелясь, наблюдали за собакой. Раза три обойдя кучу вокруг, Дик уверенно направился по следу. Юрка и командир побежали за ним.

— Плохо без поводка, — на ходу сказал Тимка Груздь. — Не догнать…

Дик вышел на дорогу и, уткнув нос в землю, побежал к станции. Все за ним. Не останавливаясь, Дик вел «истребителей» обратно к дому. Командир с беспокойством посматривал на Юрку, но молчал. Наконец он не выдержал.

— Отчаянный этот шпион… — сказал Тимка. — Шпарит прямо на станцию.

— В сельсовет, — прибавил другой «истребитель».

— Напился водички и ждет нас, — стали ехидничать и остальные. — Нервничает, почему мы задерживаемся.

— Постойте, — сказал Стасик, тяжело дыша. — Дик нас ведет по следу этого… который принес парашют.

— Стой, Дик! — заорал Юрка.

Молча вернулись назад, и снова Дик беспокойно зарыскал вокруг кучи прутьев. На этот раз он взял другой след, который тоже вывел на дорогу, только в другом месте. По этому следу Дик вел неуверенно, часто терял его, возвращался, подолгу кружил на одном месте, но в конце концов, когда все уже считали, что все пропало, снова находил и бросался вперед. След вел в соседнюю деревню.

Сосны все ближе подступали к дороге. Солнце с трудом пробивалось сквозь колючие ветви. Оно словно попало в цепкие сосновые лапы и не могло вырваться из них. В том месте, где находилось солнце, зеленые иголки ослепительно сияли, а небо почему-то казалось черным.

Дик снова потерял след. Он заметался по дороге, свернул в лес и сразу пропал за толстыми корявыми стволами. Выскочил метрах в ста дальше и замер, поджидая Юрку.

— Чего это он? — шепотом спросил Тимка Груздь.

— У него что-то во рту, — издали заметил Стасик.

В пасти у Дика была смятая коробка из-под папирос. Командир «истребителей» взял из Юркиных рук находку и стал внимательно изучать.

— «Беломор», — разочарованно произнес он, выбрасывая коробку.

— Ну и что же? — сказал толстый Борька, заместитель командира. — Он специально наши курит… Надо быть дураком, чтобы в тылу курить немецкие сигареты.

Тимка Груздь почесал белый затылок и приказал Гусю:

— Сохрани у себя улику.

Дорога круто пошла вверх. Лес оборвался. И сразу начались колхозные поля. Зеленая яровая рожь. Медоносная гречиха. Большое поле справа не было засеяно. На нем буйно поднялись сорняки. Высокий осот, овсюг, конский щавель царили над разнотравьем. По обе стороны дороги пучками росла полынь. Ее горький запах перемешивался с пылью, щекотал в носу. Над полями от края до края стоял пчелиный гул. Тысячи крошечных моторчиков работали на одной низкой ноте. В этот ровный мелодичный гул диссонансом врывалось похожее на далекую пулеметную очередь стрекотание кузнечиков.

Поднялись на желтый песчаный холм и увидели деревню. Она лежала в лощине меж рослых тополей, приветливо белели наличники изб.

— Шесть километров отмахали и не заметили, — сказал Тимка Груздь, смахивая со лба капли.

Дик, мягко окуная лапы в пыль, бежал впереди. Запыхавшийся Юрка то и дело окликал его. Дик садился и, не отрывая носа от земли, недовольно крутил хвостом.

Он привел их к калитке спрятавшегося в яблоневом саду дома. Дом был небольшой, но крепкий. Крыша, в отличие от других, покрыта белой черепицей. Над крышей на длинном шесте — новый скворечник.

Дик тыкался мордой в калитку, скреб лапами доски, негромко рычал.

— Это дом агронома Мосина, — сказал Тимка Груздь. Он крутнул железное кольцо, и калитка, тонко скрипнув, отворилась. Дик рванулся вперед и исчез в кустах черной смородины.

— Поводок надо, — сказал Тимка. — Так разве удержишь?

— Дик знает, что делает, — сказал Юрка. — Учуял.

У него тревожно заныло сердце. Что-то будет. Стасик стоял рядом и пристально смотрел на куст, за которым исчез Дик.

— А вдруг его убьют? — тихо спросил он.

— Иди, — сказал Юрка командиру. — У тебя наган…

— Кто там? — откуда-то из-за гущи яблоневых веток послышался спокойный мужской голос. И в ту же секунду настороженную тишину сада разодрал крик, треск ломаемых кустов, глухие удары, злобное рычание.

Тимка Груздь и Юрка одновременно кинулись по узкой тропинке к дому. За ними тяжело затопали «истребители».

Перед домом в тенистой беседке уже окончилась борьба. Дик стоял на груди поверженного человека и, оскалив пасть, злобно рычал ему в лицо. Рядом, возле опрокинутого стула, стоял другой человек с железными граблями в руках. Но ударить собаку не решался. Как только он пытался поднять грабли, шерсть на загривке Дика вставала дыбом, он весь подбирался, готовясь к прыжку. И человек опускал свое острозубое оружие.

— Да вы что? — обрушился он на «истребителей». — В своем уме? В чужой дом с собакой… Как вы там, Иван Сергеевич? — повернулся он к лежащему на земле. — Не поранила она вас?

— Уберите, — глухо произнес человек, не двигаясь.

— Слышите? — сердито посмотрел на Тимку Груздя человек с граблями.

— Дядя Илья, мы шли… — начал было обьяснять командир «истребителей», но агроном перебил:

— Чья собака?

Юрка растерянно взглянул на командира и сказал:

— Это след сюда привел… Мы диверсанта ищем. — И посмотрел на лежащего в траве человека.

— Я ей сейчас голову проломлю… — сказал агроном.

Юрка подошел к Дику и отвел его в сторону. Человек медленно поднялся, ощупал правую руку и вдруг широко улыбнулся:

— Силен, бродяга… Вместе со стулом опрокинул.

Он нагнулся и поднял вилку.

— Это из-за нее мне попало, — сказал он. — Пес, очевидно, решил, что это холодное оружие, и схватил меня за руку… Так, говорите, диверсанта ищете?

Человек был высокого роста, широк в плечах. Темные волосы коротко подстрижены, чисто выбритые крепкие щеки отливалисиневой. На нем была льняная толстовка со стоячим воротником.

— Ну и собака у вас! — в первый раз улыбнулся агроном, невысокий лысый человек в очках с черной оправой. — Нашла топор за лавкой…

Дик сидел рядом с Юркой и не спускал злых глаз с высокого. Редкие усы на его морде вздрагивали, шерсть все еще топорщилась.

— Кто это у вас, дядя Илья? — спросил Тимка Груздь, опуская наган.

— Об этом вам нужно было подумать, прежде чем собаку спускать, — сказал Мосин. — Этак она всех честных людей перекусает.

— Мы ее не спускали, — Тимка Груздь сунул ненужный наган в карман. — Она сама…

— А этот товарищ — старший агроном из райзо. Сегодня утром прибыл из Бологого. С попутным эшелоном.

— Покажите документы, — на всякий случай потребовал Тимка Груздь.

Агроном из райзо, улыбаясь, смотрел на него.

— А у вас есть документы? — спросил он. — С какой стати я должен вам предъявлять удостоверение? Кто вы такие?

— Мы «истребители», — ответил Тимка Груздь и достал из кармана сложенную вчетверо бумажку.

Иван Сергеевич ознакомился с ее содержанием и полез в карман синих брюк.

— Пожалуйста, — протянул он коричневую книжечку. — А вот мое командировочное удостоверение. Кстати, у вас печать при себе есть? Жаль, а то бы отметили…

Тимка Груздь долго вертел в руках документы. И лицо его все больше становилось смущенным. Теперь будет разговоров на все село: «истребители» ворвались в чужой дом, собака покусала районного начальника… Эх, зачем он только связался с этими шпингалетами?

— Она вас укусила? — спросил он, возвращая удостоверение.

— Пустяки, — сказал Иван Сергеевич. — Возмещения убытков с вас не потребую. — Он посмотрел на разодранный рукав толстовки. — Спасибо, что еще штаны не спустила.

«Истребители» смущенно заулыбались. Облегченно вздохнул и Тимка Груздь. Вроде не сердится. Видно, мужик ничего… Другой бы разорался на всю деревню. На руке-то кровь. Крепко прихватил чертов пес!

— Извините, что так получилось. — Тимка Груздь боком двинулся к калитке. — Вы не бойтесь — собака не бешеная. Она… просто дурная.

Агроном Мосин молчал. На ребят не смотрел. И на «до свидания» ничего не ответил. Стыдно было агроному за «истребителей» перед районным начальством.

До околицы «истребители» дошли молча. А когда последняя изба скрылась за тополями, Тимка Груздь остановился и сказал Юрке:

— Дурак твой Дик! Опозорил нас на весь район… А если бы он его насмерть загрыз?

— Дик знает, что делает, — упрямо сказал Юрка.

— Знает, — зло усмехнулся Тимка Груздь. — Если он такой умный, то чего же на своих бросается?

— Дик у него бумаги не проверял, — защищал друга Юрка. — Откуда он знает, свой это или чужой? У него на лбу не написано.

— Должен знать.

— А ты знал?

Тимка Груздь повернул к ребятам рассерженное лицо:

— Что делать будем? Исключим из отряда? Пользы ни на грош, а хлопот… — Командир безнадежно махнул рукой и отвернулся.

«Истребители» молчали. Они тоже не знали, что делать. Этот Юрка Гусь — парнишка бойкий, вроде не трус. А собака… Разве виновата собака, что со следа сбилась? Мало ли кто с утра прошел по дороге? А собака, что и говорить, — стоящая. Такого дядю с ног свалила!

— Надумали? — спросил командир. — Как скажете — так и будет.

Заместитель Борька потер ладонью свою толстую щеку и басисто сказал:

— Только что приняли и прогонять? Не дело это. А потом, не нарочно ведь?

— Вы поглядите на малого, — ухмыляясь, произнес Владька Корнилов, стройный быстроглазый парень. — У него кофта-то бабья… Хорош «истребитель»!

— Позор, — откликнулся Тимка Груздь.

— Чего ржете-то? — сердито блеснул на «истребителей» зелеными глазами Юрка. — Из его майки флаг сделали.

— Это который на башне?

— Ему тетка за эту майку чуть ухи не оторвала, — сказал Юрка. — Верно, Стась?

Стасик стоял посредине дороги и пальцем ноги чертил в пыли какие-то знаки.

— Откуда ему взять рубаху? — все больше злясь, заговорил Гусь. — У его тетки трое ребятишек… А кофта вовсе и не бабья. Надо только это… что на груди и на рукавах, спороть — и все в норме… Чего вы прицепились? Сами позвали в отряд, а теперь… Ну и исключайте. Мы и без вас поймаем шпиона. И никакие вы не «истребители», а… — Юрка не нашел что сказать и продолжал: — А Дик — не дурак. Он не виноват, что такой след… И без вас не пропадем. Был бы у нас наган, мы бы уже сто шпионов поймали.

— Кончил? — тихо спросил Тимка Груздь. Его задели за живое Юркины слова.

— А ты, Тимка, не выпучивай на меня глазищи-то… Не боюсь! — Гусь повернулся к командиру спиной и сказал Стасику: — Ну их… Пошли.

Они, не оглядываясь, затопали по дороге. Позади о чем-то громко разговаривали «истребители». Басистый Борькин голос перекрыл другие.

— Зря ты, Тимка, их… — расслышали они.

Груздь что-то быстро заговорил, но они слов не разобрали.

— Видали мы таких «истребителей», — возмущался по дороге Юрка. — Думают, маленькие, так нам можно на шею сесть. Шит! Захотим, и без них свой отряд… сформируем. Знаешь как назовем? «Штурмовики».

Стасик, морща загорелый лоб, старался разобраться в произошедшем. Он так обрадовался, когда их приняли в отряд, и вдруг — все лопнуло, как дождевой пузырь в луже.

— У тебя тоже язычок ого-ого! — сказал он. — Молчал бы уж… «Штурмовики!» Да у нас никакого оружия нет. Выследит Дик диверсанта, а мы что? «Дяденька, — скажем, — пойдем с нами в сельсовет». Не надо было ругаться с командиром.

— А ему можно?

— Он командир.

— А чего он говорит, что Дик дурак?

— Не надо было спорить, — сказал Стасик и замолчал.

Километра два шли молча. Над головой плыли белые пушистые облака. По полям наперегонки бежали тени. Когда облако закрывало солнце, мир делился на две части: прохладную, неприветливую и теплую, солнечную. Большая крылатая тень убегала по полям, лесам дальше, а солнце, тепло оставались.

— Давай еще раз попробуем? — заговорил Юрка. — След-то остался.

— Надо было дать ему понюхать парашют, — сказал Стасик. — А теперь поздно. Всю землю истоптали.

— Не всю, — возразил Юрка. — На одну сторону никто не заходил.

— Эх, а здорово было, если бы мы поймали… Тимка Груздь так и шлепнулся бы в своих галифищах на землю.

Дорога сузилась и нырнула в лес. Теперь облака плыли над зазубренными вершинами сосен. Дик обогнал ребят и скрылся за ольховым кустом.

— Тетка уже, наверное, ищет меня, — сказал Стасик, прибавляя шаг.

— А быстро Дик нашел гильзу от ракеты!

— Есть что-то хочется…

— У него нюх будь здоров!

— У нас оружия нет, — остановился Стасик. — Ухлопают, мигнуть не успеешь.

— Боишься?

— Ах, боюсь? — сказал Стасик. — Снимай ремень.

Юрка удивленно уставился на него.

— Поводок сделаем, — пояснил Стасик. — Без поводка опять… что-нибудь приключится.

КАПИТАН

Еще с дороги ребята услышали в лесу голоса.

— Юр, это там… — сказал Стасик и в нерешительности остановился. — Это не «истребители». Я видел — они пошли через луг, напрямик.

Гусь не успел ответить — Дик рванулся вперед, и самодельный поводок выскользнул из рук.

— Будет дело, — пробормотал Юрка и, свернув с дороги, помчался по колкому мху наперерез. Стасик бежал за ним.

У кучи валежника стояли бойцы. Человек пять-шесть. Среди них — длинный дядя Федя, тот самый, который парашют нашел.

— Ко мне, Дик! — закричал Юрка, опасаясь, что он набросится на кого-либо. Но Дик, не обращая на них внимания, замер возле груды сдвинутых с места веток.

— А где остальные? — резко спросил Юрку командир.

— Мы от них откололись, — сказал Гусь. Он посмотрел на командира и незаметно подтолкнул Стасика: перед ними стоял помощник коменданта гарнизона капитан дядя Вася.

— Здрасте, — кивнул Юрка. — Шпиона ищете?

Капитан сурово смотрел на них и молчал. Они не виделись с зимы. Тогда перепуганный Юрка толком не рассмотрел его, но теплый запах овчинного полушубка, который капитан набросил на его плечи, до сих пор помнил. Глаза у дяди Васи были небольшие, но острые, колючие. Лицо коричневое от загара, а широкие скулы — совсем черные. На большой светловолосой голове — старенькая, добела выгоревшая пилотка. Почему он так смотрит? Неужели не узнал?

Юрка хотел ему напомнить про болото, бомбежку, но почему-то этого не сделал. В глубине души он чувствовал, что капитан не мог забыть, а раз не хочет узнавать, — его дело. Он, Юрка, не будет навязываться. Это Колька Звездочкин все время хвастает своим постояльцем, а ему, Юрке, незачем это.

— Эй, Дик, — сказал Юрка. — Пошли.

— Погоди, — капитан положил Юрке на плечо руку. — Что там у вас?

— Нет шпиона, — сказал Гусь. — Дик следы перепутал… Какого-то главного агронома вместе со стулом… Ну, Тимка Груздь и прогнал нас.

Капитан ближе придвинул Юрку к себе. Лицо его стало еще суровее.

— Здоровый этот агроном?

— Головы на две выше вас, — с удовольствием сказал Юрка, но капитан даже глазом не моргнул. Он все больше хмурился. Скулы его, похожие на две печеные картофелины, задвигались.

— Волосы черные?

Юрка не ответил. Он начал что-то соображать. Неужели этот…

— Черные, — ответил за него Стасик. — А рубашка белая. У него на лбу царапина. И когда с нами разговаривал, одну руку в кармане держал.

— Тимка Груздь сказал… — начал было Гусь, но капитан сердито оборвал:

— Дурак твой Тимка! — И, повернувшись к бойцам, скомандовал: — К машине!

Бойцы бегом бросились к дороге. Сучья под их сапогами трещали, ветви цеплялись за гимнастерки.

— Как оно… Командир! — послышался басистый голос дяди Феди. — Материю не надо сдавать в сельсовет? Бабам бы на одежу… Можно?

Капитан даже не посмотрел в его сторону. Остался дядя Федя столбом стоять у кучи валежника и теребить редкую рыжую бороду, раздумывая: отдать от греха подальше шелковый парашют в сельсовет или пожаловать дочерям?

— И чего он такой злой? — спросил Юрка.

— А ты думал, он будет с тобой целоваться? — сказал Стасик. — Человек на работе.

Ему за воротник попала сосновая иголка, и он никак не мог от нее избавиться.

Они видели, как бойцы вскочили в крытый брезентом грузовик. Капитан сел в кабину.

Грузовик подпрыгнул и с ревом покатил на дорогу.

— За агрономом, — сказал Стасик.

— Так он и ждет их… Без Дика не найдут.

Дик подошел к дяде Феде и стал обнюхивать его драные сапоги. Но дядя Федя не смотрел на собаку. Он смотрел на дорогу. Грузовик уехал, а пыль стояла над кустами столбом.

— Эхма, вот она штука-то какая, — сказал дядя Федя.

— Какая? — спросил Юрка.

— Эхма, — сказал дядя Федя. — Надоть идтить.

Он вразвалку зашагал в обратную сторону, на станцию. А Юрка со Стасиком остались стоять в лесу. Они не знали, что делать, но разве машину догонишь?

— Мало, что ли, в лесу шпионов, — сказал Юрка.

— Бродят где-нибудь.

— Пускай агронома ловят, — сказал Юрка. — Мы захотим, тоже поймаем.

— Кого? — спросил Стасик.

— Сороку, — рассердился Юрка. — За хвост.

— Сороку можно, — сказал Стасик. — У нее нет оружия. Один клюв.

— А Дик на что?

— Убьют Дика, — сказал Стасик. — Тут нужна дрессировка.

— Чего стоять попусту? — сказал Гусь. — Пошли.

Домой идти не хотелось. У Стасика было мрачное настроение. Да и у Юрки не лучше. Из «истребителей» выгнали. И капитан не взял с собой. Дик, почувствовав, что приятели загрустили, тоже повесил хвост. С пригорка чуть виднелась деревня. До нее километра три. Если изо всех сил припустить по дороге, то, может быть, успеешь…

— Бежим, — сказал Юрка, — посмотрим.

Свистнул Дика и помчался по дороге. Стасик побежал за ним. Скоро он выдохся, но все-таки бежал. В боку закололо, воздуха не хватало. А он бежал, всасывая воздух сквозь стиснутые зубы. Рожь кончилась. Показалась большая, крытая соломой колхозная рига. От риги к избам через огороды тянулась узкая тропинка. Грузовика нигде не видно. Наверное, оставили в лесу. А где же бойцы? Юрка остановился. Стасик, отдышавшись, спросил:

— Не стреляли?

— Услышали бы, — сказал Юрка. — Куда они запрятались?

— Во дворе, — кивнул Стасик на дом агронома Мосина. — Ищут.

И тут ребята в огороде заметили зеленую пилотку. Боец лежал между двух капустных грядок. Автомат был прижат к плечу. Боец не спускал глаз с забора.

— Поближе, — сказал Юрка и двинулся к дому с белой крышей. Дика взял на поводок. До забора оставалось метров сто, но тут их заметил боец. Он сделал свирепое лицо и погрозил автоматом.

— Лежи себе и помалкивай, — пробурчал под нос Юрка. Но дальше не пошел. За забором послышались голоса. Калитка распахнулась — и на тропинке показались капитан, бойцы и агроном Мосин. Высокого из района не было. Мосин низко опустил свою лысую голову и что-то бормотал. Позади шел боец с автоматом.

— Куда он побежал? — резко спрашивал капитан. — В какую сторону?

— Через забор — и больше я его не видел, — отвечал Мосин. — Откуда мне было знать, что он парашютист? Прикинулся своим, шельма. Да я бы его… Своими руками!

— Иди, иди, — подтолкнул автоматом толстяка боец.

Капитан увидел ребят, и лицо его еще больше нахмурилось.

— За каким чертом… — Он не договорил. Дик вдруг зарычал и бросился к риге. Дверь была плотно закрыта. Овчарка встала на задние лапы и залаяла. Капитан кивнул бойцам. Двое подошли к двери, автоматы у них были наизготовку. Но не успели отворить, как из риги послышался голос:

— Придержите этого дьявола, сам выйду…

Юрка схватил Дика за ошейник и стал оттаскивать от двери. Старая дверь заскрипела и медленно отворилась. На пороге стоял «районный агроном». В волосах его торчала белая солома. «Агроном» достал из кармана парабеллум и бросил на землю к ногам капитана.

— Автомат и все барахло у него, — сказал он, кивнув на Мосина.

— Не верьте! — взвизгнул тот. — Нарочно топит, сволочь!

— На чердаке, — сказал «агроном». — В ящике с луком.

— Я не видел, — визжал Мосин. — Знать ничего не знаю. Не верьте!

Грузовик стоял в перелеске, недалеко от дороги. «Агрономов» посадили на скамью рядом. Бойцы с автоматами уселись напротив них. Шофер завел машину. Капитан подошел к ребятам. Лицо его просветлело.

— Отличная собака, — сказал он. — Знает службу.

Он впервые улыбнулся, и лицо его сразу стало мягче. Пилотки на голове не было. Потерял в огороде. Волосы разлохматились и сияли на солнце, будто покрытые лаком. Бойцы смотрели из машины и тоже улыбались. Не улыбались только «агрономы».

— Где, Гусь, взял собаку?

— Летчики подарили… С аэродрома, — сказал Юрка. — Насовсем.

— Отличная собака, — повторил дядя Вася и, заметив, что Юрка стал мрачнеть, перевел разговор на другое: — Как уши-то? Не гудит: ду-у-у!

— Не гудит, — заулыбался Юрка. — А ракетницу мою вы прихватили. Я точно знаю.

— Конфисковал, — сказал капитан. — Опять захотелось пострелять в небо?

— Зачем зря палить…

Капитан перевел взгляд с Юрки на Стасика.

— Я думал, тогда зимой у тебя нос отвалится.

Стасик серьезно посмотрел на капитана и сказал:

— Не отвалился.

— А если бы вас тогда разбомбило?

— Не разбомбило ведь, — сказал Стасик. — В Ленинграде каждый день бомбили.

— Ленинградец, значит, — сказал дядя Вася. — Геройский народ.

— Он был как глиста, — ввернул Юрка. — А сейчас ничего. Драться может.

— Могу, — сказал Стасик. — Только зачем?

— Эх вы, разведчики… — задумчиво сказал дядя Вася. — В школу бы вам надо, а вы… Черти вы мои полосатые!

Капитан забрался в кабину. Юрка и Стасик смотрели на него и молчали.

— Чего стоите? — сказал дядя Вася. — Полезайте в машину.

Ребята вскарабкались в кузов. Дик побегал внизу, а когда машина тронулась, махнул через борт. Сел рядом с Юркой и стал колотить его длинным хвостом по ногам. Глаза у Дика были злые. «Агрономы» сидели рядом и угрюмо молчали. Льняная толстовка у высокого лопнула на плече. Мосин весь обмяк, низко опустил лысую голову. При каждом толчке зубы его клацали. «Вот они какие, шпионы! — во все глаза смотрел на них Юрка. — Сразу и не отличишь…»

ДИК, КОЛБАСА И ЮРКА

В доме нет ни крошки хлеба. До конца месяца еще четыре дня, а на Юркиной хлебной карточке не осталось ни одного талона. Вот уже два дня втроем держались на скудном бабкином пайке. Каждое утро Юрка с ребятами бегал в лес за грибами. Белых еще не было, зато сморчков — прорва. Эти сочные коричневые грибы с синим отливом были очень неказисты на вид. Они росли большими семьями. Черви в сморчках не водились. В них водилось кое-что похуже: ядовитые паутинки. С тех пор как в лесу нашли первый сморчок, в селе уже четверо насмерть отравились.

Бабка говорила, что они сами виноваты. Прежде чем жарить сморчки, их нужно в кипятке отварить. Ядовитая паутинка погибнет, и ешь себе на здоровье. Юрка ел и еще ни разу себя плохо не почувствовал. Бабка говорила, что вообще-то сморчки — самые вкусные грибы. Нужно только уметь с ними обращаться. Когда отравился путевой обходчик с четырнадцатого километра, бабка пошла по соседям и стала учить их правильно обращаться со сморчками. Год был голодный, а сморчков росло много, и люди каждый день таскали их из лесу корзинками.

Юрке-то что, он и без хлеба жить будет, а вот каково Дику? Грибы он не ест, а хлеба нет. Скучный стал Дик. Брюхо втянулось, ребра выперли, вроде бы и морда стала длиннее. Глаза голодные. И не поймешь — злые они или печальные. Правду говорил Вася-Василек — не прокормить Юрке собаку. Но и расстаться нет сил…

Юрка и Стасик как-то настреляли из рогаток воробьев и сами сварили Дику в солдатском котелке воробьиный суп. Остудили и дали. Дик съел, а ночью его вырвало. Видно, воробьи пришлись ему не по нутру.

По утрам Дик будил Юрку. Подходил к кровати и совался холодным носом в лицо. Дескать, кончай валяться, соня! Юрка переворачивался на другой бок, натягивал на голову одеяло. Но от Дика не так-то просто избавиться: он брал край одеяла в зубы и стягивал. Юрка толкал Дика ногой, но пес чувствительно прихватывал за ступню и Юрка окончательно пробуждался. Дик смотрел, как он одевается, чистит зубы. Зубы Юрка чистил так: мокрым пальцем проводил по белой печке — и в рот. Вместо щетки — палец, а вместо порошка — мел.

Бабка уже истопила печку. Это она делала каждое утро по привычке. Варить нечего было. Они пили жиденький чай с каким-то крепким привкусом. Чай пили без сахара.

— От воды может пузо лопнуть, — сказал Юрка. — Ну какая от этой бурды польза?

— Пей, сынок.

— Пью, а что толку?

— Чай согревает в середке.

— Хлеба бы…

Бабка лезла в буфет и отрезала Юрке малюсенький кусочек хлеба.

— Это на обед, — говорила она, пряча остатки на место.

Дик сидел у порога и голодными глазами косился на Юрку и бабку. Но есть не просил. Знал, что в доме ничего нет. А чай Дику не нравился.

Лучше всех жила Белка. Она совсем не отощала. Шерсть ее лоснилась. Хитрая желтоглазая морда была довольной. Белка, вытянув ноги, лежала на половике и щурилась. Она была сыта по горло. Ночью на чердаке она отлично поужинала. Поймала три мыши. Могла бы поймать крысу, но связываться не захотела. Она, Белка, в любое время может забраться на чердак и плотно закусить. А Дик пускай завидует и зубами щелкает.

После чая бабка принесла из сеней горшок с молоком, налила Юрке полстакана, немного себе и Белке в блюдечко. Кошка решила покапризничать. Она даже не посмотрела на молоко. Наоборот, взяла и глаза зажмурила. И тогда Дик не выдержал: встал и решительно направился к блюдечку. Белка сначала открыла один глаз, потом второй. Белка вознегодовала: как он смеет! Вскочила и — хвост трубой — пошла на Дика. Но уже было поздно: Дик два раза высунул язык, и молоко с блюдечка исчезло. Глаза у Белки округлились. Она подскочила к Дику и лапой стукнула его по морде. Но пес сделал вид, что ничего особенного не случилось. Белка обнюхала порожнее блюдце, фыркнула и, оскорбленная, гордо удалилась, задрав к потолку пушистый хвост.

— Подохнет животина, — сказала бабка, видевшая всю эту картину. — И зачем она тебе, Юрушка? Гляжу я, нет никакого проку от нее. Одни блохи.

— Чистый он, — сказал Юрка. — Нет блох. Мы со Стаськой с час искали — ни одной.

— Отдай ты его от греха подальше… Этакий волчище. Чего доброго, нас сожрет с голодухи-то.

— Человеков собаки не едят.

— Белку.

— И кошек не едят.

— Отдай солдатам на кухню. Ишь брюхо-то подтянуло.

— Нельзя солдатам… — загорячился Юрка. — Летчики подарили. Понимаешь?!

— Не отдавай, — сказала бабка. — Мне что… Сдохнет псина. Кожа да кости. Я бы отдала.

Не понимал Юрка, за что бабка Дика не любит. А Дик, дурак, так и ходит в избе за ней по пятам. Куда бабка, туда и Дик. Но как-то раз все прояснилось. Юрка прибежал откуда-то и видит — сидит бабка перед Диком на корточках и подает по одной мозговой косточке. А кости лежат у нее в переднике. Дик деликатно берет из рук кость и в два счета расправляется с ней. А бабка подает следующую и приговаривает да так ласково:

— Ешь, дурашка… Гляди не подавись. А зубищи-то, бог мой!

Юрка стоял у нее за спиной, и ему хотелось расцеловать бабку. Так вот почему Дик ходит за ней. Подкармливает потихоньку. Наверное, полдеревни обежала, а костей раздобыла где-то. Ай да бабка Василиса!

— У Ширихи достала? — спросил он.

Бабка вывалила из передника кости, кряхтя поднялась.

— Не твоя забота, — ворчливо сказала она. — За водой бы сходил. Носит тебя где-то.

Вечером к бабке на постой пришли два солдата и старшина. Лица у них круглые, сытые. Форма новенькая, сапоги с блеском. Они развязали вещевой мешок, достали из него буханку хлеба, круг колбасы, банку тушенки.

— Бабуся, — обратился к хозяйке старшина, — будь добра, вздуй нам самоварчик.

— Гляжу я, идут, едут по дороге туда служивые — все в пыли, почерневшие, а вы белые, чистые… — сказала бабка. — Иль у вас должность иная?

Бойцы рассмеялись. Старшина с сухим треском разломил колбасу на три части и ответил:

— Мы, бабуся, по продовольственной части… Из интендантского взвода.

— Не воюете, значит… При кухне?

Бойцы опять рассмеялись.

— Чтобы солдат мог воевать, — сказал старшина, — он должен быть сытым. А если брюхо пустое — у солдата из рук винтовка валится. Вот и соображай, бабуся, при чем мы: при кухне или при фронте…

— А мой сынок, Мишенька, на передовой. Уж второй год пошел.

Один солдат вытащил из черных ножен финский нож и крупными ломтями накромсал хлеб. Юрка, глотая слюни, ждал, когда его и бабку пригласят за стол, но солдаты что-то не спешили. Они накладывали на хлеб розовые пахучие ломти свиной тушенки и, посолив, откусывали по громадному куску. Когда с тушенкой было покончено, принялись за копченую колбасу. Ели ее не очищенную. Жевали долго, со смаком, Юрке казалось, что у них скулы отвалятся. Ничего, не отвалились даже после второго круга колбасы.

Запах колбасы бил Юрке в нос. Дик уже минут пять носился по избе, стараясь не смотреть на стол. Он чуть слышно скулил.

— Красивая собачка, — с полным ртом сказал старшина. — Только худая.

— Эй, песик! — позвал солдат. — На…

Он отломил кусок хлеба и бросил Дику. Дик, опустив хвост, подошел к хлебу и в мгновение ока проглотил. Постоял на месте, обнюхивая пол и поглядывая на солдат, потом, виновато взглянув на Юрку, отошел к порогу. Юрка его не винил. Он бы и сам…

— Он настоящего шпиона поймал, — сказал Гусь.

— Умница, — ласково посмотрел на Дика второй солдат и, отломив кусок хлеба побольше, обмакнул его в банку из-под свиной тушенки. — Как звать-то его?

— Дик.

— Иди сюда, Дик, — позвал солдат. — Иди, я тебе кусочек…

— Возьми, Дик! — подтолкнул овчарку Юрка.

Дик подошел и впился голодными глазами в хлеб, который высоко держали над его носом.

— Служи, — сказал солдат.

Юрка не успел сказать, что Дик таким пустякам не обучен, овчарка прыгнула и схватила хлеб вместе с пальцем. Солдат тоже подпрыгнул не хуже Дика и заорал:

— Кусил… Сволочь!

Старшина и другой солдат схватились за животы.

— Ой, худо мне, — стонал багровый от смеха старшина. — Служи, говорит… Это же овчарка, дубина!

Солдату было не до смеха. Из пальца текла кровь. Он очень рассердился. Схватил пустую банку и замахнулся.

— Не стоит, — сказал Юрка. — Еще не так хватит.

Солдат сердито посмотрел на Гуся.

— На цепь посади… такую зверюгу!

Отношения были испорчены. Хотя старшина и другой солдат подсмеивались над товарищем, но и они поглядывали на Дика с опаской. Больше никто не предложил ему хлеба.

Закипел самовар. Старшина достал из мешка кулек с сахаром, банку с маслом, сухие коричневые галеты.

— Выпейте с нами чайку, бабуся, — наконец догадался пригласить он.

Юрку к столу никто не звал. «Сколько жратвы в мешке, а жмутся…» — подумал он. Вспомнил капитана и его ординарца. Недели две назад они ночевали здесь. Им еще было сутки добираться до части, а на стол выложили все, что было в мешке. И Дику перепало. Юрка с бабушкой целую неделю чай с сахаром пили.

— Садись, — сказала бабка, наливая Юрке чай.

Гусь пил чай и разглядывал постояльцев. Сразу видно, что по продовольственной части: толстомордые. У старшины брюхо ремень оттопыривает. И едят много. Солдаты-фронтовики не такие. Тоже поесть любят, но не так. И потом: «Выпей чайку, бабуся…»

— Собака-то не того… не бешеная? — спросил солдат.

— Скажете такое! — усмехнулся Гусь. — Она шпиона поймала.

— А чего это она на меня?

— Дразнил.

Старшина убрал хлеб и кулек с сахаром в мешок. Один кусок протянул бабке.

— Это я тебе, бабуся, за чай.

Солдаты вышли на крыльцо, закурили. Солнце давно село. Над зазубренной кромкой соснового леса протянулась желто-розовая полоса. Небо, меняя оттенки, готовилось к ночи. Из-за березовой рощи выплывала докрасна раскаленная луна. В такие ночи любят над станцией летать «юнкерсы». А ну как опять ахнут?.. Или парашютистов спустят?

Юрка не знал, сколько времени пробудут у них постояльцы. Они ничего не делали. Спали и ели. Уж что-что, а это они умели делать! Бабка каждый день варила им целый чугун горохового супа со свиной тушенкой. Юрке с бабкой по тарелке оставалось, а Дик только облизывался. Ну что ему полтарелки супа? Старшина две алюминиевые миски за один присест съедает.

Как-то под вечер пришла Шириха. С бабкой поздоровалась, а на Юрку даже не посмотрела. Старшина о чем-то долго толковал с ней, потом развязал мешок и достал буханку хлеба, круг колбасы и две банки тушенки.

— Хватит?

Шириха проворно спрятала провиант в кошелку и, состроив на лице что-то наподобие улыбки, сказала:

— Шахарку бы… хоть два кушочка.

Старшина дал два куска.

Через пять минут пришел Жорка и вручил ему две бутылки с бумажными затычками.

— Мамка сказала, что еще найдется… — доложил он. — У вас есть сапоги?

— У нас все есть, — нюхая содержимое бутылки, сказал старшина. — Чистый?

— Как слеза, — бойко ответил Жорка. — Мне бы сапоги… Мамка сказала, что за сапоги еще столько нальет.

Когда старшина вышел в сени, Гусь ядовито спросил:

— Базаришь?

Жорка смутился.

— Это не я, — сказал он. — Мамка…

— Новые корочки захотел?

— Хромовые, — сказал Жорка.

— Жми отсюда, барахольщик! — прошипел Юрка, оглядываясь на дверь.

— Я-то при чем? Это мамка…

Наверное, у Юрки было нехорошее лицо, потому что Жорка задом попятился к двери, открыл ее и прямо с первой ступеньки шарахнул на землю.

— Паскуда, — пробормотал Гусь.

А Жорка, влетев в свою избу, плаксиво заявил матери:

— Сама торгуй спиртом… И не посылай меня больше. Не хочу!

Дик голодал. Юрка гладил друга, тихонько говорил ему в ухо разные ласковые слова и сам удивлялся: откуда только они берутся? Но Дик грустил и худел. Где-то во дворе он откопал полусгнившую овечью шкуру и почти всю сжевал.

Юрка не знал, что делать. Он страдал не меньше Дика.

Ужинали с бабкой вдвоем. Постояльцы, не дожидаясь, пока самовар закипит, забрали продукты, бутылки и ушли пировать на свежий воздух.

Юрка лениво тыкал вилкой в сковородку с жареными сморчками. Грибы ему опротивели. Дик лежал на полу, лапой прикрыв морду. Виднелся один карий глаз. Этот глаз укоризненно глядел Юрке в самую душу и спрашивал: «Ну что, Гусь, не можешь прокормить? Давай веди на аэродром. К летчикам. Они прокормят…»

— Баб, гони ты этих квартирантов, — сказал Юрка. — Они что-то мне не нравятся. Люди воюют, а они — Ширихин спирт хлещут.

Бабка молча жевала скользкий сморчок. Поздний луч мягко освещал ее лицо. Добрые темные глаза задумчиво смотрели на стену. Юрка вдруг сделал открытие: на толстом бабкином носу есть маленькие дырочки. Их много, будто кто-то нарочно иголкой натыкал. А ухо у нее совсем молодое и белое, и круглая сияющая сережка вроде не серебряная, а золотая.

— Дожжа бы, — сказала бабка, — глядишь — колосовики пойдут.

— Твой-то сын, Мишенька, воюет, а эти знай жрут да пьют… Прогони, баб.

— Есть тут недалече делянка… Испокон веков белые водятся.

— Хочешь, я сам им скажу, а?

Бабка положила ложку на стол:

— Уедут… Время такое, что солдаты на одном месте долго не засиживаются. Поживут — и дальше.

— Солдаты! — сказал Юрка. — Интен… данты они — вот кто! И морды круглые. Наели в тылу.

— Как их прогонишь? Сами уедут.

— Я, баб, фронтовиков приведу.

— Отвяжись, — рассердилась бабка, — не твоего ума дело.

Юрка выпустил Дика во двор, а сам забрался на печку. Любил он тут поваляться. Пахнет дымом, теплом, луком. Спать рано. Солнце опустилось где-то за соснами. Крыша вокзала стала розовой, а рельсы желтыми, словно их только что вынули из доменной печи. На станции не видно ни души. Высокие тополя не шелохнутся. В тупике притаились десятка два пульмановских вагонов. В них снаряды. Ночью прицепят к вагонам паровоз, и состав уйдет на фронт.

Юрка задремал. Он слышал, как залаял Дик. Нужно было встать и узнать, кто пришел, но вставать не хотелось. Дверь отворилась. Лень было открыть глаза и посмотреть, кто это. Зашумел самовар, звякнули чашки. Бабка и гостья сели за стол чай пить. Не чай, а горячую воду.

— Мой-то парнишка говорит: гони их из избы, — слышит Юрка неторопливый бабкин голос. — Морды, говорит, у них толстые… Да разве в этом дело? Кому что предназначено: одни на войне, другие при складе… Парнишка-то мой говорит, едят много… Это верно, поесть любят. Сварю чугун, в один секунд очистят. И собаке крошки не останется… Не могу я их прогнать. Не чужие… А что при складе — служба такая у них, не бей лежачего…

Бабка замолчала. В избе стало сумрачно. Наверное, уже одиннадцать часов. Дик спит в сенях. Слышно, как он ворочается и вздыхает. Горестно и тяжело, как убитый горем человек. А какое горе у Дика? Брюхо пустое — вот и вздыхает. А может быть, пустое брюхо для собаки — самое большое горе?

— Не знаю, как оно будет дальше, — сказала гостья, и Юрка сразу по голосу узнал Серафиму, Стаськину тетку. — Отец на фронте. А когда война кончится? И что будет… Мальчонка-то очень самостоятельный. И башковитый. Своих-то я иной раз и погоняю веревкой, а его ни-ни! Не трогаю. Как глянет на меня своими глазищами — сразу рука опускается. Добрый он. Ничего для других не жалко. Пихну ему кусок получше, не съест. С ребятишками поделится. Любят они его. И слушаются больше, чем меня.

— Привыкла ты к нему, — сказала бабка. — А парнишка и правда хороший.

— Вернется отец, не знаю что и делать. Не старый еще. Другую семью заведет. А Стасик, он мать помнит. Не поймет он… Пусть лучше у меня живет.

— Тяжело ведь? Своих трое…

— Где трое, там и четвертый… Привыкла к нему. Роднее родного.

— А он-то как?

— Молчит. Не очень-то он у меня разговорчивый. С твоим парнишкой вот водится. Твой-то для него лучший друг. Кофту ему… смех один… твою подарил. Не снимает. Дареная, говорит. А то, что женская, — ерунда, говорит. Сейчас рубахи не шьют. Снаряды делают… Ну, спасибо, Василиса, за чай. Пойду… Корову надо напоить да в хлев загнать. На лугу она.

Серафима ушла. Высокая, худая, прошла мимо Юрки и не заметила, что он на печи лежит. Правду бабка говорит: людей много, разберись, кто хороший, а кто плохой. Юрка считал, что Стаськина тетка злющая, как ведьма. И вид у нее такой сердитый. А она вон какая добрая! Любит Стаську и не хочет никому отдавать, даром что у самой трое ртов.

Юрка слез с печи. Бабка молилась богу. Ее тень шевелила на стене руками и кивала головой. Бабка стояла на коленях, крестилась и что-то шептала. Наверное, опять просила бога, чтобы Мишеньку оберегал от пули. И еще, чтобы наши победили немцев, этих проклятых антихристов. Об этом она каждый день просит бога.

Бабка поднялась с пола и стала убирать со стола.

— Что-то квартиранты не идут, — сказала она, — загуляли.

— Песни орут, — хмуро покосился на окно Юрка. — Шириха еще им бутылку подкинула… За сапоги!

— Бог с ними, пусть гуляют… Солдатская жизнь не сладкая.

— Какие они солдаты? — возразил Юрка. — И на фронте ни разу не были. У них даже медалей нет. Одна жратва.

Постояльцы в избу пришли поздно. Лунный свет струился в окно. Самолетов пока не слышно. Мимо станции прогремел эшелон. На крыльце сельсовета сидели мужики и курили. Их цигарки то ярко вспыхивали, слабо освещая лица, то гасли.

Юрка не спал. Солдаты и старшина были здорово пьяны. Кто-то из них в сенях наступил Дику на лапу. Дик зарычал…

— Чтоб тебя… — выругался старшина.

Они прошли в другую комнату, которую бабка к лету привела в порядок.

Громкий храп не давал Юрке заснуть. А тут еще Дик возился на полу, повизгивал. Есть хочет. Вот уже пятый день, как Дик в рот не брал мясного. Днем Юрка угощал его жареными сморчками — не взял. А храп все сильнее. Наверное, дверь забыли закрыть.

Юрка тихонько встал с кровати: так и есть — распахнута настежь. И дверь в сени открыта. Неслышно подошел Дик и потерся мордой об руку. Бабка спит. Она тоже похрапывает. К ее храпу Юрка привык. Не слышит.

Надо закрыть дверь и лечь спать. Стоит только протянуть руку, нащупать скобу, и все будет в порядке. Но Юрка медлит. Его взгляд прикован к вещевым мешкам. Зеленые, тугие, они привалились друг к другу в углу прихожей. Лунный свет вычертил каждую складку на них. Можно, не развязывая мешок, безошибочно угадать, где консервные банки, где хлеб, где колбаса.

Дик ткнулся мокрым носом в ладонь. Он пять дней досыта не ел. Дик, который спас Юрку от Ангела, нашел шпиона… Нужно развязать ремни, и… Дик будет сыт.

Юрка поклялся больше не воровать. На могиле Северова…

Он стоял на пороге и, не отрываясь, смотрел на мешки. Постояльцы спали. Кто-то из них чмокал во сне губами, будто с хрустом жевал резину. Зеленоватый луч соскользнул с подоконника и осветил большой хромовый сапог. Сапог засиял, рельефно выделяясь на белой простыне. Это сапог старшины. Свинья, не раздеваясь завалился на чистую постель. Белье-то бабкино. Выстирает…

Гусь решился. Он взял буханку хлеба, банку тушенки и два круга колбасы. Столько продуктов он давно в руках не держал.

Пир устроили в огороде между капустных грядок. Дик глотал хлеб и колбасу не разжевывая. Юрка был рад за друга, но на душе скребли кошки. Он сначала не хотел прикасаться к продуктам. Пусть все Дик съест. Но не выдержал и тоже навалился на хлеб и колбасу.

Ему хотелось, чтобы не было утра, чтобы эта ночь никогда не кончалась.

ШЛА ДЕВЧОНКА ЗА ВОДОЙ

Утро все-таки наступило. Юрка проснулся, но еще долго лежал с закрытыми глазами. Было тихо. Тогда он открыл один глаз и увидел на потолке два солнечных зайчика. Они весело гонялись друг за другом. Юрка открыл и второй глаз. В избе никого нет. Окно распахнуто. Из огорода доносится пчелиное жужжание, тянет запахами укропа, лука.

— Бабушка, — негромко зовет он.

Никто не отвечает.

Тогда Гусь сбрасывает с себя жаркое стеганое одеяло, вскакивает. У кровати вместо коврика лежит Дик. Он отбросил в сторону все четыре лапы и косит на Юрку сонным, довольным глазом.

Юрка быстро одевается, выбегает на крыльцо. На верхней ступеньке сидит бабка Василиса и очищает сморчки от земли. Успела уже, старая, в лес сходить!

— Я бы сбегал.

— Будила… Да разве тебя добудишься?

Юрка сходил в избу, посмотрел, сколько времени. Одиннадцатый. Не утерпел, приоткрыл дверь в комнату квартирантов. Там никого не было. Исчезли и мешки из прихожей. Юрка не верил свои глазам: ушли? Он ринулся в сени.

— Где?!

Бабка разрезала белый сморчок на две части и бросила в чашку. Вода брызнула Юрке на ноги.

— Утром встали, забрали свое добро — и к Ширихе… Видать, не понравилось у нас. — Голос у бабки спокойный, в темных глазах непонятная усмешка. — Не угодила, видать… Плохо ухаживала.

— И больше не придут? — вырвалось у Юрки.

— Ушли и спасибо не сказали.

У Юрки гора спала с плеч. Он вернулся в избу, наклонился к Дику и в желтую собачью шерсть прошептал:

— Ушли, Дик. Ты понимаешь, ушли!

Дик улыбнулся, показав клыки и сморщив нос. Он тоже был рад и сыт. Главное — сыт.

Юрка схватил сухой березовый веник и начисто вымел избу. Сбегал в огород, нарвал к завтраку зеленого лука. Бабка удивленно посмотрела на него и сказала:

— Воды нет.

За водой ходить Гусь не любил. Считал это дело не мужским. А тут беспрекословно взял ведра, старое облупленное коромысло и отправился на колонку.

— Эй, Гусь! — окликнул его по дороге Жорка.

— Привет, — весело ответил Юрка.

Жорка озадаченно почесал конопатый нос и сказал:

— А чего это ваши постояльцы ушли к нам?

— У вас же спирт…

— Не-е… — усмехнулся Жорка. — Не из-за этого.

— Говори-говори… — Юрка поставил на траву ведра, подошел к нему. — Из-за чего?

Жорка поглядел в недобрые Юркины глаза и перестал ухмыляться. И зачем он опять задел этого Гуся? Теперь добра не жди.

— У вас тесно, — неуверенно сказал Жорка, опуская взгляд в ведро.

Это было просто смешно. Бабкин дом вдвое больше Ширихиного. Но Юрка охотно согласился.

— Это верно, у нас тесно. Собака и прочее… — миролюбиво сказал он.

— И продукты у вас хранить нельзя…

— Почему?

— Крысы…

Юрка осторожно взял Жорку за ворот рубахи, приблизил к себе:

— Запомни, рыжая жаба, — негромко сказал он. — Капнешь кому-нибудь, придушу!

Подобрал ведра, коромысло и ушел, позванивая дужками. Глядя на его худую, но сильную, спину, Жорка с трудом удержался, чтобы не бросить вслед что-либо обидное. Ядовитые слова так и вертелись на языке, но Жорка пересилил себя. С Гусем надо поосторожнее. И вправду придушит. Отчаянный он человек. И глазищи горят, как у луня.

Юрка, прижав спиной к стволу колонки рычаг, терпеливо дожидался, пока хлипкая струя наполнит ведро. Неужели разболтает Жорка? Опять, скажут, взялся за старое… Ворует. Узнает бабка, Егоров. По мере того, как наполнялось ведро, Юркино настроение падало. Зря, пожалуй, залез он в мешок. Ведь клялся Северову… Проклятая натура — берет свое!..

Вода брызнула на штаны, босые ступни. Юрка отпустил рычаг, поддел коромыслом оба полных ведра и, выделывая ногами замысловатые кренделя, двинулся к дому. Зачем налил он полные ведра? Тяжело. Потом — что ни шаг — вода выплескивается на штаны. И ведет из стороны в сторону. Уж лучше, как бабка, ходить с одним ведром.

— Отдохни, а то упадешь, — услышал он насмешливый голос. Юрка резко повернул голову вправо и увидел Маргаритку. Она стояла на тропинке с ведром в руках.

— Отпусти ведра-то, — улыбнулась она.

Ведра, будто того и ждали, сами шлепнулись на землю. С громом, звоном, плеском. Юрка швырнул под ноги ненавистное коромысло и повернулся к Рите.

— Льет, понимаешь, на штаны, — сказал он, водя ладонью по боку.

— Ты неправильно носишь… Нужно идти не вразвалку, а быстро-быстро… А где Дик?

— Он шпиона поймал.

— Юр, покажи!

— Шпиона?

— Дика, дурачок.

В другой раз Юрка бы обиделся, но тут ничего не сказал.

— Худющий-то какой! — ахнула Маргаритка, увидев Дика. Он ее сразу узнал и принялся прыгать, скакать.

— Чем кормишь?

— Колбасой, — сказал Юрка, — и свиной тушенкой.

— Он умрет…

— А где я возьму жратву? — рассердился Гусь. — Знаешь, сколько ему надо?

— Он голодный… — Рита поставила порожнее ведро и выскочила за калитку.

— Чья это такая прыткая? — спросила бабка.

— Маргаритка… девчонка одна.

— Вижу, что не парень… Не Кольки однорукого дочка?

— Его.

— Хороший мужик, работящий, — сказала бабка. — Уж который год один с ней нянчится…

— У него хоть и руки нет, а знаешь как на тракторе ворочает? — оживился Юрка. — И она… эта Маргаритка ничего… Она нам обеды варила на аэродроме. Вкусные.

— Только бы не в матку… — загадочно сказала бабка и ушла в избу.

Маргаритка притащила полный котелок картофельного супа, накрошила туда хлеба и поставила перед Диком.

— Ешь.

Они глядели на собаку, уплетающую теплую похлебку, и молчали.

— А где твоя мамка? — вдруг спросил Гусь.

— У меня папа, — сказала Рита и погладила Дика.

— Тебя мамка… — начал было Юрка, но Маргаритка перебила:

— Вот пристал!

Ее серые глаза потемнели. Золотистые паутинки задрожали надо лбом, круглый подбородок дрогнул.

— Теперь до вечера сыт, — сказал Юрка.

— Я ему буду каждый день что-нибудь приносить… Ведь он не только твой. Общий?

— Угу, — сказал Юрка.

Дик вылизал котелок, отошел в сторону и улегся в тени, под забором. Разговор иссяк. Маргаритка о чем-то думала, а Юрка не знал, что еще сказать.

— Я пойду, — сказала Рита.

— Ты теперь здесь будешь жить?

— Папе дали работу. В гарнизоне.

— На тракторе?

— Грузовик получил… Я пойду.

— Полуторку? — спросил Юрка.

— Трехтонку.

— А-а, — сказал Гусь. — Ну иди.

Маргаритка ушла. Дик проводил ее до калитки, обидчиво полаял и снова улегся в тени. Юрка вспомнил про книжку «Айвенго», которую ему подарила Рита. Он совсем забыл про нее. Хорошо, что не спросила, читал или нет.

Книжка вместе со скудными Юркиными пожитками лежала в комоде. Она была толстая и без картинок. Юрка тяжело вздохнул и раскрыл первую страницу.

— Никак читать собрался? — удивилась бабка.

— Говорят, интересная.

— Про што хоть?

— Про этих… рыцарей.

— Лыцарей? А кто это такие?

— Были раньше, — сказал Юрка. — Неужто не помнишь? У них еще эти… кольчуги и мечи.

ВЗРЫВ

Стасик изо всей силы стукнул кулаком в дверь и присел: больно!

— Гусь! — крикнул он.

Дверь молчала.

Стасик ничего не понимал:где Юрка? Прячется от него, что ли?

— Юрка-а! — заорал он, пиная дверь ногами.

— Ишь развоевался, — услышал он голос за спиной. — Чего грохочешь?

— Доброе утро, бабушка, — сказал Стасик. — Я Юрку…

Бабка Василиса закрыла калитку в огород и поднялась на крыльцо. Руки у нее были в земле.

— Как твоя тетка-то? — спросила она.

— Спасибо, здоровая.

Бабка окинула взглядом щуплую фигуру мальчика.

— Ничего… выправился.

— Скажите, пожалуйста, где Юра?

— А когда тебя тетка сюда привезла — стоять не мог… Как былинка.

Стасик почувствовал себя неловко. Сколько можно качать головами, жалеть: «Какой ты худенький! Да как тебя ноги держат?» Никакой он не худенький. И ноги у него, как у всех, разве что немного потоньше… И бегает не хуже других.

— Бабушка, у вас гусеница ползет по голове, — сказал Стасик и, приподнявшись на цыпочки, снял с платка зеленую капустницу.

— Не знаю, что делать, — пожаловалась бабка. — Еще и кочнов-то не видать, а эти обжоры уже обглодали все листья.

— Третий раз прихожу — нет дома.

— Спасу нет с ними… Не углядишь — так всю капусту на корню сожрут.

— До свиданья, бабушка, — сказал Стасик.

— Ты к моему озорнику, сынок? — спросила бабка. — Так он на сеновале… Третий день там шебуршит в сене.

Стасик перемахнул через перила крыльца и — бегом к дощатому сеновалу, что стоял неподалеку от дома. Отворил тяжелую скрипучую дверь и захлопал глазами: со света темно, ничего не видно. Сена тут была одна охапка. Юрка лежал у стены на драном тулупе. Одна из досок отошла, и в прореху прямо на раскрытую книгу падал яркий дневной свет. Лежал Гусь на животе, руками обхватив голову. Он не слышал тягучего скрипа двери, не видел Стасика. Юрка витал где-то далеко. Одна нога его была подогнута. К черной пятке прилип зеленый огуречный лист. Дик лежал рядом. Он-то Стасика сразу увидел. Не вставая, приветливо повозил хвостом по пыльному полу.

— Куда запрятался! — удивился Стасик. — На дворе места мало?

— Погоди, — не отрываясь от книги, сказал Гусь. — Я сейчас…

Стасик подождал. Юрка словно забыл про него. Читал и дрыгал ногой.

— Тебя Тимка Груздь ищет, — сказал Стасик.

Юрка дрыгнул ногой и что-то промычал.

— Наверное, опять шпионов ловить.

Юрка с сожалением захлопнул книгу и повернулся к другу.

— Один всех разбойников разогнал… — сказал он.

— Кто?

— Ричард Львиное Сердце… Вот человек был — никого не боялся.

Стасик взял книгу, полистал.

— Интересная?

— Ого! — сказал Юрка.

— Дашь?

— Жалко, что ли…

Солнце нагрело обшитую дранкой крышу сеновала. Стало душно. Запахло старым сеном. В ярких голубоватых столбиках вихрилась пыль.

Юрка все еще находился под впечатлением книги. Вызванные его воображением образы все еще теснились на сеновале… Это не солнечные лучи прорезали сумрак. Это могучие рыцари скрестили копья. И по дороге, мимо бабкиного дома, не телега тарахтит, а мчатся на тонконогих скакунах разбойники Робина Гуда…

Стасик распахнул дверь. Летний день лавиной хлынул на сеновал, развеял образы…

— Смотри, что я достал. — Стасик разжал ладонь, и на ней блеснула короткая белая палочка.

— Детонатор! — обрадовался Гусь. — А шнур?

Стасик вытащил из кармана кусок шнура.

— Выменял на патроны, — сказал он.

— Попробуем, как горит.

Юрка сбегал домой за спичками. Ножом отрезал маленький кусочек, распушил фитиль и поджег. Пыхнул синий дымок, вырвалось тонкое жало огня — и все.

— Черт, быстро горит, — сказал Юрка.

— Не годится?

Гусь пожал плечами.

— Надо проверить с детонатором… У тебя еще есть?

— Три штуки.

— Тогда испытаем. — Юрка забрался на чердак, достал мешок со взрывчаткой. Взгляд его наткнулся на пустую запыленную бутылку. Прихватил ее с собой и спустился вниз.

— Бомбу соорудим, — сказал он.

Натолкали взрывчатку в бутылку, в горлышко вставили детонатор со шнуром.

— Куда бы приспособить?

— Пошли в лес, — предложил Стасик. Но Юрке хотелось испытать самодельную гранату сейчас же. Он поставил бутылку в картофельную борозду и полез в карман за спичками.

— Как бабахнет… — сказал Стасик.

— Отойди, — приказал Юрка. — Дика запри в сеновале.

Стасик закрыл овчарку и вернулся.

— А бабушка? — спросил он.

— Она глухая. А потом ее нет. В лес ушла.

Юрка ногтем расковырял конец шнура и чиркнул спичкой. Но поднести не успел: Стасик из-за его спины дунул на огонек.

— Уйди, говорят! — обозлился Гусь.

— Я подожгу, — сказал Стасик. Юрка изумленно уставился на него.

— Ты?!

— Давай спички.

Лицо у Стасика было очень бледное, но решительное. Что-то новое, незнакомое появилось в его глазах. И Юрка против своей воли протянул спички.

Стасик, нахмурив лоб, опустился перед бутылкой на колени. Бутылка была зеленоватой, и один бок ее ярко блестел. Он чиркнул спичкой и сразу же погасил: мимо дома прогрохотала машина. Когда скрип рессор и лязг бортов заглохли вдали, Стасик снова чиркнул спичкой и спокойно поднес к шнуру.

— Бежим! — гаркнул в ухо Юрка.

Плечо к плечу они добежали до забора, упали в крапиву, и в ту же секунду раздался оглушительный взрыв. Солнце подпрыгнуло над головой и исчезло. Стало темно. Сверху на них что-то сыпалось. Гусь открыл глаза и чихнул. Над ними висело облако пыли. Когда пыль осела, ребята ахнули: посредине бабкиного огорода зияла порядочная воронка. Зеленая картофельная ботва стала серой от пыли.

— Гошподи, помилуй, гошподи, помилуй… — бормотал кто-то рядом.

Юрка перевернулся на бок и увидел Шириху. Она лежала на тропинке, уткнувшись лицом в лопухи. Скрюченные пальцы ее вцепились в траву.

— Шириху ранило, — прошептал Гусь, толкая локтем приятеля.

— Куда? — спросил тот.

— Господи, помилуй, говорит, — сказал Юрка.

— Ну, теперь будет…

К дому бабки Василисы бежали люди. У калитки затормозил открытый зеленый «виллис». Из него выскочили трое военных и тоже затопали во двор. Юрка и Стасик, прислонившись к забору, сидели в крапиве.

Крапива жгла (они только сейчас это почувствовали), но вылезать из нее не хотелось. Лучше в крапиве сидеть, чем стоять под осуждающими взглядами людей.

Молодой лейтенант в зеленых погонах осмотрел воронку, повернулся к собравшимся:

— Что тут произошло?

— Бомба разорвалась, — сказал кто-то.

— Откуда она взялась? — возразил лейтенант. — Налета-то не было.

— Только это вышла я иж дома, шлышу гудет, — затараторила Шириха. — Как грохнет, батюшки мои, чуток в меня не угодил, треклятый…

— А вы видели, мамаша?

— Шамолет-то? — спросила Шириха. — Улетел окаянный… Жброшил бомбу и — покедова.

— Не было самолета, — загудели в толпе. — Примерещилось ей… Со страху.

Один из бойцов обнаружил в траве мешочек с толом и показал лейтенанту.

— Картина проясняется… — Суровый взгляд лейтенанта остановился на ребятах, все еще сидевших в крапиве. — Ваша работа?

— Мы бомбы делать не умеем, — сказал Гусь. — Это замедленная… Мы в ножички играли, а она сама взорвалась.

— Чье это добро? — спросил лейтенант, взвешивая в руке увесистый мешочек.

Ребята молчали.

— Ах ты шукин шын! — заорала Шириха, наконец сообразившая, в чем дело. — Чуть меня на тот швет не отправили… Жаберите его вмеште ш шобакой. Житья нет!

В толпе Юрка увидел Жорку. Он показывал на Юрку пальцем и что-то взахлеб рассказывал толстой тетке.

— Попался, Гусь? — крикнул из толпы Рыжий. — Теперь тебе каюк.

Жорка больше не боялся Гуся. Он был уверен, что теперь-то Юрку приберут к рукам. Жорка радовался и не скрывал этого.

— Поехали с нами, — сказал Юрке лейтенант.

— Это куда?

— В комендатуру.

Юрка нехотя выбрался из крапивы и стал отчаянно чесать ноги.

— В штаны бы тебе еще крапивы натолкать, знал бы, как людей полошить, — сердито сказала толстая тетка. Жорка уже успел все про Юрку выболтать.

— Хватит чесаться, — лейтенант крепко взял Юрку за руку. — Еще, приятель, почешешься…

Пока разворачивались все эти события, Стасик молчал. Увидев Шириху живой и невредимой, он обрадовался. Но когда дело круто повернулось против Юрки, даже пожалел, что Ширихе не попало. Очень уж яростно она налетела на Гуся.

Юрку повели к машине. Стасик бросился к лейтенанту.

— Это я взорвал, — торопливо сказал он. — Гусь ни при чем. Отпустите.

— Брешет! — крикнул из толпы Жорка. — Это Гусь. Я знаю.

— Вру? — Стасик выхватил из кармана два детонатора и протянул лейтенанту. — Вот, остались.

Лейтенант осторожно положил детонаторы в разные карманы и сказал:

— Поедешь с нами… Там разберемся.

— Помалкивал бы… человек! — проворчал Гусь. — Кто теперь Дика выпустит?

Юрка хотел рассердиться и не мог.

Усаживаясь в маленький «виллис», лейтенант спросил:

— Был еще кто-нибудь в вашей компании?

— Был, — быстро сказал Юрка. — Вон, стоит у забора, рыжий.

Стасик раскрыл было рот, но Юрка незаметно щипнул его. Стасик подпрыгнул на жестком сиденье, но ничего не сказал.

Жорку посадили рядом с Юркой.

— Брешет он, дяденька, — плакал Рыжий, размазывая кулаками слезы по толстым щекам. — Я смирны-ый, спроси-и у мамки-и…

— Смирны-ый… — передразнил его Юрка. — А бомбу взорвал?

— Ну скажи, что он брешет, — заглядывая Стасику в глаза, ныл Жорка. — Ежели где и валяется бомба, так я ее за километр обойду.

Стасик молча отвернулся от него.

— Отпусти-и, дяденька-а-а… Я… я…

Тут машина резко взяла с места, и Жорка, охнув, схватился рукой за подбородок. Видно язык прикусил.

Когда проезжали мимо сельпо, Юрка увидел Маргаритку. Она с котелком шла навстречу.

— Дик в сарае… — проносясь мимо, крикнул Юрка и помахал рукой.

АЙ ДА КАПИТАН!

— Вот они, голубчики, — сказал лейтенант, вводя ребят в небольшую комнату.

У распахнутого окна стоял письменный стол. На нем, кроме чернильницы, ничего не было. Одну стену занимала огромная зеленая карта. Словно клюкву кто-то рассыпал по ней. Это красные кружочки и точки. Лицом к карте стоял дядя Вася и толстым карандашом соединял кружочки синей ломаной линией. Юрка и Стасик переглянулись и опустили глаза.

— Рад вас видеть, мальчишки, — широко улыбнулся капитан. — В гости пришли?

— С гостинцем привел, товарищ капитан. — Лейтенант поставил на стол мешок со взрывчаткой. Выложил из кармана детонаторы.

— Вы свободны, Титов, — сказал дядя Вася.

— Гм, — сказал лейтенант и, строго взглянув на ребят, вышел.

Капитан поздоровался с Юркой и Стасиком за руку, Жорке тоже руку подал.

— Дяденька, я тут ни при чем, — сказал Рыжий. — Это все они…

Дядя Вася усадил их на черный мягкий диван и сам сел рядом.

— Как твоя собака? — спросил он.

— Жива, — неохотно сказал Юрка, а про себя подумал: «Ну чего резину тянешь? Давай накручивай хвосты».

Но капитан не спешил. Он достал папиросы, закурил и вдруг крепко обнял Юрку за плечи.

— Важная птица оказался тот «агроном», — сказал он.

— А толстый Мосин тоже важная птица? — спросил Юрка.

— Птица, — сказал дядя Вася. — Вернее, стервятник…

— А второго парашютиста поймали? — спросил Стасик.

Капитан встал, подошел к карте и карандашом потыкал в красный кружок.

— В этом районе скрывается. Парашют нашли, а диверсант пока гуляет…

— Дик бы его накрыл, — сказал Гусь. — Сцапал бы как миленького.

— Сыт он у тебя?

Юрка со Стасиком снова переглянулись.

— Сыт, — сказал Юрка. В этом вопросе он уловил что-то большее, чем простое любопытство. Уж не хочет ли дядя Вася отнять у него Дика? Так вот почему он так с ними разговаривает! Как говорится, мягко стелет, да жестко спать. Нет, Дика Юрка никому не отдаст. А если силой отберут — позовет летчиков. Они-то уж не дадут ни его, ни Дика в обиду.

— Верно говорит Гусь? — обратился капитан к Стасику.

Этого Юрка больше всего боялся. Стасик врать не станет. Не такой он человек. И верно, Юркин друг лукавить не стал.

— Юрке самому есть нечего, — сказал он. — А Дику много надо, я знаю. У нас в Ленинграде был Байкал… У Дика остались кожа да кости. Он теперь и шпионов-то ловить не сможет.

— Милиционер Егоров говорил, что скоро хлеба по сто граммов прибавят. — На Юркиных щеках так и заходили желваки. Голос его срывался. — Маргаритка каждый день по котелку с супом таскает… Ты же видел, она несла, когда мы ехали? — угрюмо посмотрел он на друга.

— Несла, — сказал Стасик.

— Для служебной собаки это не еда, — сказал капитан.

— Режьте меня, а Дика не отдам! — Гусь вскочил с дивана. Губы его подергивались, глаза стали влажными. Стасику показалось, что он сейчас заплачет. Но Юрка не заплакал. Он наотмашь провел рукой по лицу, и губы его сразу перестали дрожать, а глаза стали сухими, колючими.

— Ишь взвился, — усмехнулся капитан. — Никто не собирается у тебя собаку отбирать. Хотя вообще-то сам должен понимать: время военное и служебным собакам место в армии. Знаю, что это собака погибшего летчика.

— Северова, — сказал Юрка. — Он был мой друг. Режь — не отдам Дика.

Жорка Ширин ничего не понимал. Капитан, вместо того чтобы отправить их всех на гарнизонную гауптвахту или как следует отругать, разговаривает с этим Гусем, как со старым приятелем. И Гусь его совсем не боится. Ишь развалился на диване, будто и вправду в гостях.

— Меня мамка дома ждет, — плаксиво сказал Жорка. — Отпустите!

— Может быть, с нами пообедаешь? — предложил капитан.

— Меня и рядом-то не было, когда она взорвалась, — снова захныкал Жорка. Он решил, что капитан намекает на казенные харчи, то есть на кутузку.

— Я разве тебя держу? — сказал дядя Вася. — Иди к своей мамке.

Жорка провел кулаком под носом, захлопал рыжими ресницами.

— А часовой? — спросил он.

— Иди, — сказал дядя Вася.

Рыжий, не глядя на ребят, на цыпочках засеменил к двери. Осторожно отворил, проскользнул в щель.

— Ну, а вы, знаю, народ не гордый, — дядя Вася взглянул на часы. — Обедать!

В просторной столовой за длинным столом сидели солдаты. Капитан усадил ребят за маленький стол, а сам пошел на кухню. Вернулся вместе с высоким поваром в белом халате и в пилотке.

— Солдатский борщ вас устраивает? — спросил повар.

— Не плохо бы, — сказал Гусь и облизнулся.

— За мной, — скомандовал повар. — Держите равнение на кухню.

Он налил им по полной тарелке жирного борща, нарезал хлеба. Все это пришлось самим тащить на стол.

— На второе гречневая каша, — сказал повар и весело подмигнул: — Тарелки не скушайте… Где новые возьму? Карапузы.

Каша была с маслом, вкусная. Юрка выскреб тарелку дочиста и отправился на кухню за добавкой. Повар поддел черпаком солидную порцию, шмякнул на тарелку, сверху щедро полил маслом.

— Я гляжу, парень, ты широкоплеч… в брюхо, — сказал он.

— Ты сморчки ел, дядя? — спросил Гусь.

— Сморчки? — повар покачал головой. — А что это такое?

— Грибы такие в лесу растут… Попробуй.

Юрка забрал чашку и поспешил на место. Капитан со Стасиком, отложив в сторону ложки, разговаривали.

— Был я в Эрмитаже, Русском музее, — говорил капитан. — Картины-то вывезли?

— Спрятали, — сказал Стасик. — А памятник Петру в землю закопали.

— Коней с Аничкова моста убрали?

— Закопали, — сказал Стасик. — Ни одна бомба не достанет.

Юрка всю кашу не стал есть. Вообще-то ему уже есть не хотелось. И так после первой чашки живот раздуло. Это для Дика. Но вот беда — некуда положить. В столовой ничего подходящего не видно. Солдаты ушли и даже кусочка бумаги на столе не оставили. Пришлось Юрке стащить с головы пилотку и туда вывалить кашу.

— Про запас? — поинтересовался дядя Вася.

— Дику.

— Зачем же ты обмундирование портишь?

— В руках понесу, что ли? — сказал Юрка.

Капитан позвал повара.

— Обеспечь парню посудину. Собака у него, овчарка. Я тебя попрошу, Сотник, разные там кости, отходы оставлять. Он, — дядя Вася кивнул на Юрку, — приходить будет.

— Не надо посудину, — обрадованно сказал Гусь, — я за ведром сбегаю.

— Сразу уж бочку тащи… — улыбнулся длинный повар. Он принес из кухни картонную коробку с костями и комками подгорелой каши. — Донесешь? Или машину вызвать?

— Хорошо бы на машине… — в тон ему ответил Юрка.

Он вывалил в коробку кашу, заторопился домой.

— Погоди, — сказал дядя Вася. Юрка сразу скис. Он совсем забыл, что их привели сюда под конвоем. И не кашу с маслом есть…

— Что-то я таких грибов не знаю, — высунул повар нос из кухни. — Какие они из себя?

— От сморчков помереть можно, дядя, — сказал Юрка.

— Поганки?

— Яд в них какой-то.

Они снова пришли в кабинет. Капитан не стал их отчитывать. Заложив руки за широкий командирский ремень, он ходил по комнате. И заговорил совсем о другом.

— Скоро в школу? — спросил он.

— В здешней школе все стекла выбиты, — сказал Стасик.

— А ну ее, школу, — махнул рукой Гусь. — Пускай девчонки ходят.

— А мальчишки?

— Война ведь, — сказал Юрка.

— Ах глупцы! — вдруг рассердился дядя Вася. — Война… Ну и что же? Жизнь-то не остановилась? Кончится война. За что люди на фронтах умирают?

— За Родину, — сказал Юрка. — Сколько раз по радио говорили.

— Война — это слезы, голод, смерть… Стасик знает, что такое война.

— У меня тоже мамку убили, — сразу потускнев, сказал Юрка.

— Учиться, мальчишки, надо, — сказал дядя Вася. — Войне конец придет. Не век же ей быть! А кто все заново строить будет? Дома, театры, дворцы? Вы, мальчишки, будете строить.

— Я не буду строить, — сказал Гусь. — Я летчиком-истребителем буду.

— А если вообще никогда больше войны не будет? Люди перестанут делать пушки, танки, самолеты. Тогда кем ты будешь?

— А граница? Охранять-то надо.

— Зачем охранять, если у людей не будет дурных намерений. Пускай приходят к нам в гости, а мы к ним.

— И немцы? — спросил Стасик.

— А почему бы и нет?

Стасик поднял свою курчавую лобастую голову, тоскливо посмотрел капитану в глаза.

— Они мою маму убили.

— Он нарочно, Стась, — сказал Юрка. — Шутит.

Капитан присел на низкий широкий подоконник. Против окна рос молодой тополь. Зеленоватая кора на стволе была нежной, гладкой. Листья, словно в ладонь, собирали на своей маленькой поверхности солнце.

— Идите сюда, — позвал капитан.

Из окна открывался вид на сосновый бор. Он начинался сразу за колючей проволокой, которой была обнесена гарнизонная территория. У самой проволоки косила женщина. Белая косынка сбилась у нее на затылок, подол юбки был подоткнут. Она несмело махала косой, боясь зацепить за камень.

— Косит, — сказал капитан. — А почему? — И сам ответил: — Муж на войне. И так сейчас везде… Вернется ли он? Как говорится, один бог знает. А жизнь идет. Вот и взялась женщина за косу. И не только за косу — за винтовку. Жить бы да радоваться, а мы воюем. Вот кончится война. Вернутся уцелевшие домой, а там — пепел. Немцы, французы, румыны, венгры, чехи — все задумаются: во имя чего это? Что дала им война? Голод, разруху, смерть. Поумнеют после войны и там… Я хочу, Гусь, чтобы ты не о военной профессии думал, а о гражданской. Надо строить, а не разрушать цивилизацию.

Капитан вдруг умолк, задумчиво глядя в окно. Солнце било прямо в лицо, и он сощурился.

— Цивилизация… — тихонько повторил Юрка. — Стась, что это такое?

— Это… — Стасик замялся и посмотрел на капитана, — это музеи, театры… Ну, культура.

— Я никогда не был в музеях, — сказал Гусь. — И в театрах тоже. А ты был?

Стасик кивнул.

— Плевать я хотел на театры, — вызывающе сказал Юрка. — И на музеи тоже. Я кино уважаю.

Стасик промолчал.

— Театр — это чепуха. Когда эшелон разбомбило, я видел эти штуки… Ну, на которых все нарисовано.

— Декорации, — подсказал Стасик.

— Ага, эти самые. На большущей простыне нарисован дом с окнами. А деревья сделаны из бумаги… В кино все настоящее. Уважаю кино.

— Скорей бы война кончилась, — сказал Стасик.

— Я бы сразу сто штук булок съел… Маленьких, по тридцать шесть копеек, — сказал Гусь. — Я их в школе на переменках покупал. Вкусная штука. Уважаю маленькие булки. Большие тоже ничего. По семьдесят две копейки.

— Французские?

— Наши, — сказал Юрка. — В нашей пекарне пекли. Их мама покупала.

— Это французские, — улыбнулся Стасик. — Напротив нашего дома была булочная. Я сам покупал… Потом снаряд попал. Только в булочной ничего не было. Пусто.

На столе в пластмассовой коробке глухо заурчал полевой телефон.

— Так… Так… Так… — три раза подряд сказал в трубку капитан. — Сам выеду… Хорошо.

Он сунул трубку в ящик, посмотрел на ребят. Они сразу замолчали.

Юрка приподнял крышку коробки, достал желтую кость и зачем-то понюхал.

Капитан перевел взгляд с мальчишек на мешочек с толом. Стасик вытянул худую шею. Лицо его стало виноватым.

Юрка сосредоточенно перебирал в коробке кости.

— Здорово рвануло, — сказал дядя Вася. — Я из окна столб пыли увидел.

Мальчишки молчали.

— У людей и без вас нервы на взводе… а вы…

Дядя Вася взял мешочек со взрывчаткой, взвесил в руке и снова положил на стол.

— Заходите, — сказал он. — Обязательно. Часовому скажите — ко мне… Пропустит.

Он пожал ребятам руки, проводил до крыльца.

— А этого… рыжего парнишку зачем сюда прихватили? — спросил он.

— Так, — сказал Юрка. — Барахло он.

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Дик на казенных харчах быстро вошел в тело. Густая темная шерсть заблестела, умные карие глаза стали веселыми. Длинный повар Сотник не скупился: давал кости, хрящи, остатки из котла. Каждое утро с ведром Юрка бегал в гарнизонную столовую. Часовые в проходной познакомились с ним, но шутки ради каждый раз спрашивали пароль.

— Ведро, — весело отвечал Гусь, шлепая ладошкой по звонкой посудине.

— Проходи, — говорил часовой, уступая дорогу.

Сотник был непохож на других поваров. Обычно повара толстые, круглые, как шар. А он тощий, длинный. И лицо у него было такое, как будто его не кормили. Не любил Сотник поварской колпак. Всегда носил пилотку. Белоснежный колпак лежал на полке. Повар надевал его в исключительных случаях. Например, когда на кухню приходил начальник гарнизона.

— Надень колпак, — как-то попросил его Юрка. — А то все ходишь в пилотке.

— Колпаки дураки носят и шуты, — сказал Сотник. — А я, парень, солдат.

Юрка думал, что Сотник обиделся и больше не даст Дику костей, но повар еще и его угостил обедом. Хороший он, этот Сотник. Только чудной. Помешивает громадным половником в котле и все время хмурится, будто недоволен чем-то. А придут солдаты обедать, посылает Юрку в столовую узнать, какого они сегодня мнения о борще.

— Только не ври, — предупреждает он. — Не люблю брехунов.

Зачем Юрке врать-то? Не он борщ варил… Подойдет Гусь к столу, спросит:

— Ну, как борщ?

— А ты кто, помповара? — улыбаются солдаты.

— Я так, посторонний.

— Скажи Сотнику, борщ что надо… Пусть добавит.

— Борщ что надо, — вернувшись на кухню, говорит Юрка. — Хвалят.

Сотник, вместо того чтобы обрадоваться, начинает еще больше хмурить свои рыжеватые брови.

— Кости получил? — спрашивает у Юрки.

— Спасибо, — кивает тот. — Кости хорошие, с мозгами.

— Сыт?

— Брюхо раздулось, — улыбаясь, хлопает себя Гусь по животу.

— Освободи пищеблок, — строго говорит Сотник. — Посторонним сюда вход воспрещен.

Юрка, прихватив ведро, уходит. Чтобы выйти к проходной, нужно пройти мимо кухонных окон. Идет Юрка, а Сотник высунет в форточку голову в пилотке и говорит:

— Эти… сморчки бы посмотреть. Принеси, парень.

— Плюнь на них, — советует Гусь. — Отравишься… У тебя борща полный котел.

Дик разгрызал кости, как орехи. Не клыки у него, а стальные кусачки. Как сожмет челюсти, так любая кость крошится. Все Дик никогда не съедал. Одну кость обязательно прятал. Делал он это так: черным носом смешно колупал землю, а потом клал в крошечную ямку большую кость и, облизываясь, преспокойно уходил. И невдомек ему, что кость-то вся на виду.

С Белкой у Дика понемногу наладились отношения. Он просто перестал обращать на нее внимание. Кошку, по-видимому, такое откровенное безразличие задело. Она стала нахально прохаживаться вблизи Дика, норовя задеть его пушистым хвостом. Дик ложился на пол, клал морду на лапы и прикрывал серыми бугорками глаза, делая вид, что спит.

Белка приближалась к нему вплотную, садилась рядом и, жмуря глаза, смотрела. Так они могли сидеть долго, не двигаясь и не спуская друг с друга настороженных глаз. Дик первым не выдерживал, вставал и, отворачивая морду в сторону, осторожно уходил. Посидев немного, Белка зевала, потягивалась и тоже отправлялась по своим делам.

Убедившись в миролюбии своего огромного соседа, Белка перестала придираться к нему. Но на правах хозяйки дома считала своим долгом подойти к Дику во время еды и сунуть свой маленький нос в чашку. Это Дику не нравилось. Он щетинил шерсть на загривке, предостерегающе рычал. Белка, не обращая внимания на все признаки недовольства, лапой вытаскивала из чашки кусочек получше и, взяв его в зубы, удалялась, победно помахивая хвостом.

Она не нахальничала и больше одного куска никогда не брала. Дику пришлось смириться. Видя, что Белка направляется за очередной данью, он с напускным равнодушием отворачивался от чашки.

Дик сыт, и у Юрки на сердце стало веселее. Погода стояла хорошая. Солнце лениво перекатывалось с востока на запад, не встречая на своем пути туч. Ранним утром за окном начинали возню воробьи. Они свили себе гнезда в наличниках окон и выводили птенцов. Птенцы росли голосистыми. В ответ на бодрое чириканье родителей, принесших им на завтрак земляного червя или пару мух, они начинали дружно пищать. Белка вспрыгивала на подоконник и, жмурясь от удовольствия, слушала этот писк. На ее морде было такое выражение, словно она хотела сказать: «Пищите на здоровье, милые… Подрастете, я вас все равно всех съем».

Вечера были тихие, теплые. Солнце спускалось в сосновый бор, и вершины деревьев, казалось, охватывало пламя. Уже звезды вспыхивали над куполом вокзальной башни, а небо желтело, розовело, споря с ночью.

Ночь перестала быть страшной. Все реже слышалось над станцией угрожающее: «Везу, вез-у, вез-у-у…» — фронт отодвигался на запад. Но, как и прежде, не останавливаясь, грохотали мимо маленькой станции воинские эшелоны. На запад — танки, пушки, солдаты. На восток — санитарные составы с красными крестами на крышах. Только немцы не смотрели на красные кресты. Два состава разбомбили где-то в пути. Маневровый, медленно пятясь, протащил мимо станции искореженные вагоны. На больших красных крестах зияли осколочные пробоины.

Жизнь налаживалась. Иногда где-то на окраине поселка слышались робкий голос гармоники, девичьи песни. Эти песни навевали грусть. Они о чем-то напоминали Юрке, куда-то звали, щемили сердце.

Услышав переборы гармоники, он становился рассеянным, задумчивым. Дик понимал настроение хозяина и не надоедал ему в эти минуты.

Маргаритка перестала приходить. Видно, Юрка тогда ее обидел. Зачем нужно было спрашивать про мать? А может быть, уехала? Надо бы зайти к ней… Нет, он не пойдет. С какой стати? А собственно, при чем тут она? Он зайдет проведать однорукого дядю Колю. Вместе все-таки на аэродроме работали. Как он там на своей трехтонке?

Но и к дяде Коле Юрка не решался зайти. Злился сам на себя, но поделать ничего не мог. Взял да излил свою душу Дику.

— Не любит она тебя. Очень нужны мы ей. Отрастила толстую косу и думает, что самая красивая…

Дик, открыв пасть, внимательно смотрел Юрке в глаза. Ему было жаль друга, но он тоже ничего не мог поделать. Вот разве полаять.

— Плевать я хотел на ее косу, — отводя в сторону глаза, сказал Гусь. — Нам и без нее не дует.

Бабка принесла из магазина хлеба на двести граммов больше. Села за стол, отщипнула кусочек мякиша, положила в рот. Жевала и о чем-то думала. На ее морщинистом лице улыбка.

— Слава богу, прибавили хлебушка, — сказала она. — И картошка скоро поспеет… Глядишь, живы будем.

Юрка тоже отщипнул от пайки корку, съел.

— Скоро еще прибавят, — сказал он, — вот увидишь… Фрица-то лупят почем зря!

— Дай бог, — сказала бабка, убирая хлеб.

Каждый день Юрка и Стасик, а иногда и Колька Звездочкин, брали Дика и уходили в лес. Колька и Стасик прятались, а Юрка с Диком разыскивали их.

Овчарка находила след превосходно. Куда бы ни укрылись мальчишки, она быстро обнаруживала их. Колька Звездочкин пробовал забираться на деревья, но и там Дик находил его. Упираясь передними лапами в ствол, лаем подзывал Юрку.

— Плохо, что он лает, — говорил Стасик. — Шпион с дерева может его застрелить.

— Верно, — сокрушенно ерошил отросшие волосы Юрка. — Что же делать?

— Дрессировать надо.

— Знаю… А как?

— Он должен стойку делать, — слезая с дерева, сказал Колька. — Я в кино видел… Почует овчарка близко шпиона — замрет и стоит как каменная.

Но Дик не хотел делать стойку. Выследив «диверсанта», он громко на весь лес лаял.

— Нельзя орать, понимаешь, нельзя… Фу! — злился Юрка. — Ты же распугаешь всех шпионов.

Дик удивленно смотрел на хозяина и вилял хвостом. Он не понимал, чего тот хочет.

И все-таки ребята добились своего. Дик перестал лаять, обнаружив «шпиона». Для этого нужно было не отпускать его с поводка. Он подходил к дереву или кусту, за которым скрывался «диверсант», и ложился на землю. По команде бросался вперед…и тут же приходилось спешить Юрке на выручку. Вгорячах Дик мог кому угодно задать хорошую трепку.

Жорка Ширин, которого ребята не принимали в игру, решил выдрессировать своего Тобика, низкорослую рыжую, как и он сам, дворняжку.

— Собака что надо, — хвастался Жорка. — У нее кровь русского гончара… Вот увидите, Тобик не хуже вашего Дика будет работать.

По утрам с Ширихиного двора слышался визг, лай, крики. Видно, Рыжий решил крепко заняться Тобиком. Дрессировал он дворняжку с кровью гончара на заднем дворе, чтобы никто не видел.

Юрке надоело каждый день слышать собачий визг и противный Жоркин голос.

— Эй, Рыжий! — крикнул он. — Перестань издеваться над животиной!

— Я не издеваюсь, я дрессирую, — помедлив, ответил Жорка.

Гусь хотел пригрозить, что морду набьет, если Жорка не прекратит эту дрессировку, но Стасик остановил его.

— Пускай покажет… А вдруг получается?

— Жорка, — спросил Юрка, — а что твой Тобик умеет делать?

На заднем дворе наступила тишина. Жорка и Тобик молчали.

— Иди покажи!

Рыжий не стал ломаться. Он подошел к своему крыльцу. В одной руке у него была короткая палка, в другой — кусок сахара.

— Дрессировщик! — ухмыльнулся Юрка. — Кто же палкой орудует?

Жорка положил палку на перила крыльца и свистнул. Ребята прильнули к забору, но Тобик не спешил. Он тихонько скулил где-то за сараем.

— Тобик, ко мне!

Задрожали огромные пыльные лопухи, и на тропинке показался Тобик. Хвост его забился под брюхо, уши прижались к голове. Он дрожал.

Жорка откусил кусочек сахару и бросил собаке.

— Тобик! Чужой! — сказал Жорка, тыча пальцем в сторону забора.

Тобик присел, облизнулся.

— Фас! — гаркнул Жорка. Пес испуганно подпрыгнул и бросился назад, в спасительные лопухи.

— Зверь собака, — сказал Юрка. — Такой лучше не попадайся в лапы — разорвет…

— Попробуй ночью заберись в огород — он тебе штаны спустит. — Жорка сунул остатки сахара в рот.

— Зубов нет, а сахар жрет, — усмехнулся Гусь.

— Жор, брось ты Тобика мучить, — посоветовал Стасик. — Не будет он шпионов ловить. Не та порода. Вот огород — это другое дело.

— Хочешь, сейчас в огород заберусь и ничего не будет? — спросил Юрка.

— Ты ночью заберись, — неуверенно сказал Жорка. — Ночью он тебе задаст.

— Ладно, — согласился Гусь, — ночью так ночью…

— Гляди, мамка по ночам не спит… Сразу к милиционеру.

— Огурцы караулит?

— Лук тоже.

Скрипнула калитка, и на тропинке показались старшина и солдаты — бывшие бабкины квартиранты.

— Пошли, Стась, — Юрка отпрянул от изгороди.

— Чует кошка, чье сало съела, — негромко сказал Жорка и захихикал.

— Ты чего это побежал? — спросил Стасик.

— Забирай «Айвенго», — сказал Юрка. — Я уже прочитал… В-о-о книга!

ВАСИЛИСА ПЕТРОВНА

Бабка встала с рассветом. Затопила печку, сходила на огород и накопала молодой картошки. Когда вода в чугуне закипела и по избе поплыл аппетитный пар, Юрка сбросил с себя одеяло. Он бы еще поспал, но какой может быть сон, если на столе горячая картошка?

После завтрака бабка стала куда-то собираться. Вытащила из шкафа черный кружевной платок, повязала на голову. В маленькую плетеную корзинку положила кусок хлеба и кулечек с пшеном.

— В лес? — спросил Юрка. Он удивленно глядел на бабку: зачем ей крупа? Разве сырую крупу едят?

Бабка достала свои выходные черные туфли на резиновой подошве и тоже положила в корзинку. Не в лес собралась бабка, в новых туфлях в лес не ходят. В гости, наверное. У бабки полно в округе родичей. Если в гости, то это хорошо. Глядишь, угостят чем-нибудь вкусным. Бабку всегда угощают. Один раз они забрели к старику Балахонову. Собирали грибы и как раз вышли к его дому. Балахонов жил в лесу, возле речки, которую так и называли: Балахонов ручей. Крепкий бородатый старик угостил их сотовым медом. У него на опушке стояло штук пятнадцать ульев. Пока Балахонов беседовал с бабкой, Юрка две тарелки меда съел. Старик был добрый, усмехаясь в бороду, еще тарелку предложил, но Юрка больше не мог. Потом несколько дней противно было вспоминать про мед. А сейчас ничего. Опять с удовольствием отведал бы медку.

— Я с тобой, — сказал Юрка. — Надо проветриться.

— Собаку не бери.

— С Диком веселее, — сказал Юрка. — Он нас охранять будет… В лесу шпионов полно.

Бабка покачала головой, но спорить не стала. Только губы поджала. Так она всегда делала, когда ей что-нибудь не нравилось.

На улице тихо. Солнце едва поднялось над лесом. На траве еще блестела роса. Крупная, холодная. Брызнет на ногу — обожжет. В поселке хриплыми спросонья голосами орали петухи. Пыль на дороге за ночь остыла и приятно холодила ноги. На крыльце сельсовета, привалившись к перилам, посапывал дежурный. Дверь в кабинет председателя сельсовета была отворена. Это, чтобы было слышно, когда зазвонит телефон. Юрка узнал Тимку Груздя. Ничего себе «истребитель»! Дрыхнет на посту без задних ног.

Юрка подошел к крыльцу.

Тимка сладко спал, подложив под щеку ладонь. Он улыбался и чмокал губами, как младенец.

Из кармана синих Тимкиных галифе торчала коричневая рукоятка нагана.

— Чего встал? — сказала бабка. — Пошли.

— Догоню. — Юрка подождал, пока бабка отойдет подальше, и вытащил из Тимкиного кармана наган. Груздь, не открывая глаз, улыбнулся и причмокнул. Наган был в полной исправности. В барабане торчали желтые увесистые патроны.

Юрка отвел курок, крепко зажмурил левый глаз и стал целиться в куриную лапу громоотвода на водонапорной башне. Потом перевел дуло на крышу больницы. На крыше, возле трубы, сидела ворона и чистила лапой черный клюв. Юрка бабахнул в ворону. Птица удивленно посмотрела на него, шевельнула хвостом и снова принялась обрабатывать клюв. А Тимка Груздь как ошалелый вскочил со ступенек, заморгал сонными глазами.

— Что? Где? Кто? — выпалил он, тряся растрепанной головой.

— Мимо, — сказал Юрка, кладя на ступеньку наган. — Не точно бьет.

— Сдурел? — стал соображать Тимка. — Где взял оружие?

— У тебя, — сказал Гусь. — Спишь, командир, как тетеря, и рот раскрыл. Не то что наган, тебя самого можно было утащить.

Тимка хлопнул себя по карманам, и руки его опустились, а глаза стали растерянными.

— Хотел резиновые тапочки с тебя снять, — продолжал Юрка, — да зачем они мне? Велики.

Тимка молча смотрел то на Юрку, то на наган.

— И штаны твои командирские можно было с тебя стащить, — неторопливо говорил Гусь. — Ты же спишь, как колун… И чего это я не снял с тебя галифе? Они почти новые… Да, диверсант помешал.

— Какой еще диверсант? — хрипло спросил Тимка. — Чего брешешь!

— Вон он сидит, — кивнул Юрка на крышу. — Автомат чистит. Дай, Тим, я еще разок бабахну!

— Проваливай, пока… — сказал Груздь. Он взял наган и засунул в карман.

Юрка подошел к двери и ткнул пальцем в листок бумаги, приклеенный к доске.

— Тут написано, что у вас сегодня вечером собрание… Приду!

Тимка достал из кармана наган, повертел в руках, посмотрел на дорогу.

— Все равно промажешь, — сказал он.

— Целиться под мушку или в центр? — оживился Юрка.

— Под мушку, — сказал Тимка, протягивая наган.

Юрка с минуту целился в ворону. А когда раздался выстрел, ворона как ни в чем не бывало поднялась и, тяжело хлопая крыльями, улетела на другой конец поселка.

— Ты же оба глаза закрыл, чудак, — усмехнулся Тимка. — Так сроду не попадешь.

Юрка вздохнул и отдал наган Тимке. Груздь взвел курок и стал целиться в ведро на крыше Ширихиного дома. Но тут стукнула дверь и на улицу выскочила Шириха. Тимка спрятал пистолет в карман и уселся на ступеньку.

— Палит кто-то, — сказала Шириха. — Аль мне пошлышалошь?

— Послышалось, тетка, — сказал Тимка.

— Уж не этот ли паражит опять? — Шириха подозрительно посмотрела на Гуся.

— Ты не бойсь, — сказал Юрка Тимке. — Я никому не расскажу, как ты дрыхнул на посту. Могила.

— Посидел бы, Гусь, всю ночь…

— Пока, — сказал Юрка. — Спешу. В гости с бабкой собрались. Звали тут нас одни… Обещали медом угостить!

Бабку он догнал у переезда. Она выломала в сосняке суковатую палку, повесила на конец корзинку и шла по дороге не оглядываясь. Босые ноги ее утопали в пыли. Длинная юбка чуть не доставала до пяток. Бабка не спросила, почему Юрка отстал. Она молча шагала впереди. Солнце заглядывало ей в лицо. И лицо Василисы Петровны вроде бы помолодело. Какая-то праздничная и торжественная была сегодня она. Смотрела прямо перед собой и о чем-то думала. О чем? И Юрка, который любил задавать бабке вопросы, на этот раз молчал. Дик трусил по обочине. Нырял в кусты, что-то вынюхивал, ворчал. Солнце поднималось все выше. Становилось теплее. Высохла на листьях роса. По сторонам дороги росли огромные сосны и ели. Они упирались остроконечными вершинами в синее утреннее небо. Деревья были чистые, умытые. В ветвях галдели птицы. Дорога была пустынна. На лесных полянках, где солнце выстлало яркий ковер света, росли ромашки и васильки. В цветах копошились букашки. Эти зеленые полянки-островки так и манили к себе. Хотелось броситься в траву, цветы и долго лежать, глядя в небо.

Путь пересекла речка Ладыженка. Раньше дорога проходила немного в стороне и мост был в другом месте. Старый мост давно сгнил, и в тихой воде стояли в ряд, как солдаты, черные сваи. Меж свай в глубине ходила рыба.

Бабка присела на берегу отдохнуть, а Юрка спустился к воде. Осока, словно штыки, торчала из воды. Стаи мальков сновали у берега; маленькие блестящие жучки носились на поверхности; стрекозы парили над кувшинками.

— Вон ель стоит, видишь? — сказала бабка. — Там мой Андрей Иваныч убил оглоблей медведя.

— Оглоблей? — удивился Юрка.

— Давненько это было. Почитай, полвека назад. Мы тогда жили на семнадцатой версте в путевой будке. А здесь сено косили. Навил Андрей, муж мой, воз сена и выезжает на дорогу. Видит, лошадь ушами прядет, идти не хочет. А я на возу сидела. И было мне двадцать годков тогда. С возу-то вокруг хорошо видно. Гляжу, медведь стоит у ели и на нас смотрит. Медведей в наших краях много водилось. Увидят человека и сразу уйдут. А этот стоит. И глаза у него сверкают, чисто угольки. Будто не в себе Мишка-то. Не успела я Андрею слово сказать, как пошел он на лошадь. Тут и Андрей его увидел. Вывернул из телеги оглоблю и встречь к медведю. А я на возу: ни жива ни мертва. Что-то будет! Андрей, слава богу, здоровый был мужик. И медведь — гора. Сошлись они нос к носу. Медведь растопырил лапы, хотел Андрея обхватить. А он увернулся, отскочил в сторону да как хрястнет оглоблей Михал Иваныча по лбу, аж гул по лесу пошел. Сразу медведь-то осел. Сковырнулся. Только лапами подрыгал и затих… Шкуру потом купил у нас ильятинский помещик. Богатая шкура была. Говорят, помещик ее на стенку повесил, гостям показывал и хвалился, что это он медведя убил. Оглоблей. А куда уж ему. Квелый был. И оглобли-то не поднял бы.

Бабка помолчала, пожевала губами. И Юрке, который только на фотокарточке видел Андрея Иваныча, было интересно слушать.

— Вот ты говоришь тот плохой, а этот хороший… Людей много, и все разные. А кто хороший аль плохой — сразу и не узнаешь. Иной снаружи колючий, как ерш, а приглядишься — душа у него добрая. Вот возьми моего деда… Уж на что всем казался черствым, бессердечным, а я-то знала, что он хороший… И горя же я с ним хлебнула. Дед-то мой работал обходчиком. Из себя был видный такой. Плечи саженные. Как-то с мужиками из соседней деревни на покосе подрался, так двоих в больницу отправили… Сам остановил, противу правил, почтовый и погрузил. Меня ни во что не ставил. Понукал, как лошадь. Пошли дети у нас… Ну, думаю, образумится мужик. Перевели его сюда. Он первый здесь дом и построил. А потом Шириха обосновалась, другие. Детей у меня всего было тринадцать душ… Померли. Десятеро богу душу отдали. Времена тогда, родимый, были другие. Помер и ладно. Знать, богу так угодно. Да и мне-то было легче. Шутка такую ораву прокормить? А троих вырастила. Хорошие детки-то у меня… Дай бог им здоровья. Так вот насчет деда-то. Стал выпивать, спасу нет. А уж в годах был. Но еще крепок и в бороде — ни единого седого волоса. Животом страдал. Это от винища, видать. Приходит как-то к нам Шириха. И стала ругать моего деда, рассказывать про него всякую всячину… Уж чего только не наболтала. А того, дуреха, и не ведает, что дед-то мой на печи лежит. Животом маялся. От живота потом, сердешный, и помер. Сдержалась я, виду не подала, что больно мне слушать ее. И этак спокойненько говорю соседушке: «Не горлопань, глупая. Мужика разбудишь…» Ушла она. Мой-то слез с печи, подошел ко мне и смотрит. Глаза у него были черные, цыганские. В сердцах глянет — мороз по коже. Смотрел, смотрел и вдруг — бух мне в ноги. Святой, говорит, ты человек, Василиса. И уж до чего мне было радостно… Будто впервые счастье снизошло ко мне. И зажили мы с той поры некуда лучше. И выпивать стал меньше. Вот так вдруг открыл мне муж свое сердце. И душа у него была золотая. Справедливый, правильный человек. А вот нетолько людям, мне свою душу казать стеснялся. Помер — думала не переживу. А снится мне он, Юрушка, каждую ночь…

— А за что ему Калинин портрет подарил? — спросил Юрка.

Этот портрет в красной металлической рамке стоял в буфете. Как-то, доставая чашку, Юрка уронил его на пол, карточка вывалилась и на обратной стороне была подпись М. И. Калинина.

— Склад тут пороховой загорелся. Весь бы поселок ухнул, — сказала Василиса. — Ну, а дед мой не сплоховал, бросился тушить. За ним и другие. И склад спас и людей.

Бабка встала.

— Ишь солнышко-то печет… Пойдем, сынок.

Километра через три показалась деревня. Но бабка в деревню не пошла. Повернула к кладбищу. Кругом море ржи, а из ржи поднимается деревянный купол старой церквушки, окруженной темно-зеленой щетиной сосен и елей. Тихо вокруг. Только слышно, как в небе ястреб курлычет.

Юрка приуныл. Теперь он понял, почему бабка взяла новые туфли и надела черный платок. На могилу к своему мужу, Андрею, собралась она. Не будет никакого меда. И деревенских лепешек с молоком не будет.

Могила Андрея Иваныча была у самой кладбищенской ограды. На могиле косо стоял потрескавшийся деревянный крест. Кругом разрослись молодые деревья, кусты. Здесь было прохладно и мрачно. Над головой глухо шумели высокие сосны и ели. Бабка встала на колени у могильного холма, помолилась. Насыпала на дерн пшенной крупы, накрошила хлеба.

— Это кому? — спросил Юрка.

— Душа его прилетит, поклюет, — сказала бабка.

Но душа не прилетела. Прилетели полевые синицы и принялись склевывать крупу. Они все склевали. Ничего не оставили душе.

Юрка и бабка заглянули в церковь. Она была сколочена из огромных дубовых бревен. Дверь висела на одной петле. Внутри церкви пусто и пыльно. На потолке и стенах нарисованы святые угодники с желтыми кругами на головах. Под самым куполом гудели голуби. Пол был весь в белом помете. Дик тоже решил обследовать заброшенную церквушку. Бабка замахала на него руками и сказала:

— В святой храм! Собака?!

— А голуби? — спросил Юрка. — Гляди, что они наделали тут…

— Голубь — божья птица, — сказала бабка и пошла к выходу. Спускаясь по кривым ступенькам, она крестилась и что-то бормотала. Наверное, просила бога не сердиться на Юрку и Дика.

Домой возвращались в полдень. Солнце припекало макушку. Бабке хорошо, она в платке, а у Юрки ничего на голове нет. Дику тоже жарко. Он высунул язык и лениво брел позади, роняя слюну в пыль. У моста увидели знакомого старшину и какую-то молодую женщину. Они сидели на берегу. Старшина был без гимнастерки. Он подставил солнцу жирные плечи. На траве лежала закуска: раскрытая банка свиной тушенки, колбаса, хлеб, а у берега, в воде, стояла бутылка с бумажной затычкой. Ширихин спирт. Они, видно, только что расположились здесь.

— Какой жирный этот старшина, — сказал Юрка. — Погляди, баб, какое у него брюхо.

Бабка подошла поближе к ним, остановилась и оперлась на палку. Она с любопытством смотрела на старшину, словно его никогда не видела, и на женщину. Смотрела в упор, без улыбки. И губы у нее были поджаты.

— Ты чего? — спросил старшина. — Иди, старая, своей дорогой.

— Тебя-то я знаю, — сказала Василиса Петровна, — жил у меня на квартире. Ушел и спасибо не сказал, что стирала, убирала за вами. Ну да бог с тобой. А эту… — она палкой дотронулась до женщины, — что-то не припомню… Откуда ты, сказывай?

Женщина посмотрела на старшину, усмехнулась.

— Ты зубы-то не скаль, кобыла, — сказала бабка. — Откуда такая?

— Хотяевская… — ответила женщина. — Из Хотяева я.

— Мамаша, шли бы вы… — начал было старшина, но бабка перебила его.

— Какая я тебе мамаша? Мой сын не пьянствует в кустах. Мой сын воюет. В окопах сидит. Мамаша! Да я бы такого сынка… Неужто так всю войну и будете при кухне?

Старшина волчком завертелся на траве. Он зачем-то схватил гимнастерку и стал натягивать на себя. А женщина опустила глаза вниз. В одной руке она держала кусок хлеба, а другой — колбасу.

— Ишь гладкий какой! Рожа, как блин масленый, — говорила бабка. — Не иначе, как воруешь солдатские харчи. Всем выдают по норме, а у вас всего полно… У кого же вы крадете, бессовестные ваши глаза? Люди воюют, а вы их обираете и пропиваете харч вот с такими… хотяевскими. Небось, бабонька, твой мужик-то на войне?

Женщина смотрела в землю и молчала.

— Воюет муж, а ты… с этим прохлаждаешься.

— Ну знаете, мамаша, хотя вы и старая…

— Не мамаша я тебе! — Бабка подняла палку и потрясла ею. — Волчица тебе мамаша… Старая я, верно. Не то бы обоих отходила палкой. Да что палка… Тебе, бесстыжие твои глаза, кое-что покрепче следовает.

Бабка плюнула и пошла прочь. Юрка шагал за ней и удивлялся: вот так бабка!

— Как ты их… — сказал он. — Обоих!

— Надень что-нибудь на голову, — сказала бабка. — Напечет.

— У старшины даже губа отвисла… Как у Кольки Звездочкина.

— Тебе бы тоже следовало палкой по горбине.

— Мне-то за что?

— Кто палил у сельсовета в небо из револьвера?

— Тимка дал, — сказал Юрка. — Ей-богу! Спроси, если не веришь.

— Думаешь, глухая, так ничего не слышу и не вижу… Разбойник!

— Бабушка, — сказал Юрка, — давай я понесу корзинку… Устала ведь!

НА РЕЧКЕ

Юрка заскучал. Лето — это такая пора, когда мальчишек неудержимо тянет куда-то. Ложится вечером человек спать, еще не помышляя ни о чем, а утром просыпается, — душа рвется в тридесятое царство. Кажется, вскочил бы на первое попавшееся облако и полетел бы по воле ветра. Куда ветер — туда и ты. Лети себе над землей и гляди в оба глаза.

Облака, мягкие, сияющие, плыли над круглым куполом водонапорной башни. Юрка лежал во дворе на лужайке и провожал их взглядом. Вспомнился дом родной, клен, река Ловь, камень-валун. Вот так же, когда он лежал на камне, над головой плыли облака. Если закрыть глаза, то все будет как раньше… Нет, как раньше никогда не будет. В городке фашисты. Дома нет, деревьев тоже. Один камень-валун в реке и облака… Плывут и плывут себе. Куда?..

Послышался далекий паровозный гудок. Протяжный, певучий. Поезд далеко за лесом, а ухо уже улавливает перестук колес, пыхтенье. Как только паровоз вырвется из-за семафора — запоют рельсы. Сначала тихо, чуть слышно, потом весело, звонко…

Прогрохотал эшелон. На запад. Без остановки. Дежурный поднял с земли проволочный жезл, повесил его на плечо и стал сворачивать самокрутку. Сейчас он закурит и уйдет в дежурку. И снова на станции станет тихо. Но стоит составу остановиться, как станция оживает. Первыми прибегают мальчишки. Они бродят по путям, глазея на солдат. Приходят торговки с корзинками. На станции начинается веселое оживление. Солдаты, обнаженные до пояса, бегут к башне и начинают плескаться под холодной струей, брызгать друг в друга водой.

Но вот тонко свистнет паровоз, выпустит из-под колес большое белое облако пара, и солдаты, громко топоча, бросятся к вагонам. Поезд уже идет, торопится на фронт, а загорелые парни на ходу прыгают в темный проем товарных вагонов. И товарищи протягивают им руки, подхватывают на лету.

Уйдет эшелон, а в Юркиных ушах все еще стоит веселый вокзальный гомон. Хочется ему туда, с ними. Только не возьмут Юрку на фронт.

Маргаритка все не идет. Неужели и вправду уехала? Надо узнать. Он пройдет мимо ее дома, посмотрит: есть на дверях замок или нет.

— Дик, — позвал Юрка. — Пойдем.

Они рядом идут по пыльной улице мимо дощатых заборов. В щели буйно лезет трава. За аптекой поворот. Сердце начинает учащенно стучать. За поворотом — Маргариткин дом. Через изгородь перевешиваются яблоневые ветви. Возле калитки — низенькая скамейка. На скамейке — черный пушистый комок. Это кошка. Значит, хозяева дома. Не уехали. Юрка надеется, что, заметив кошку, Дик не утерпит и гавкнет. Но Дик, как назло, решил быть благовоспитанным. Он прошел мимо и даже носом не повел. Калитка полуоткрыта. Две курицы ожесточенно долбают большую сырую картофелину. Больше во дворе никого не видно. Сейчас они пройдут и…

— Дик! — прошептал Гусь. — Голос! Слышишь, голос!

Дик удивленно посмотрел на него и глухо рыкнул. Не слышно.

— Голос, — попросил Юрка. И Дик залаял. Кошка с перепугу метнулась на изгородь и там, согнувшись в дугу, зашипела.

— Дик! — послышался из-за изгороди знакомый голос. — Подо ждите…

Юрка молча прошел дальше. Он слышал быстрое шлепанье босых ног по пыли, но не останавливался.

— Чего нос-то задрал? — сказала Рита. — Задавала…

Дик не стал нос задирать. Он весело запрыгал вокруг девочки, залаял.

— На речку? — спросила Рита.

— Купаться, — сказал Юрка.

Маргаритка заперла дом на замок, и они отправились на речку. Дик, далеко оставив их, бежал впереди. На развилках он останавливался и, оглянувшись на них, снова устремлялся вперед. Дорога нырнула в лес. Сосны и ели закрыли своими вершинами небо. Сухие еловые шишки, спрятавшиеся в пыли, больно впивались в голые ступни.

— Там за окопом сморчки водятся, — кивнул Юрка на усыпанный желтыми иголками мшистый бугор.

— Не люблю сморчки, — сказала Рита. — Белые люблю. Колосовики. В прошлом году я по сорок штук находила.

Юрка хотел сказать, что он больше находил, но раздумал. Зачем врать? Никогда не находил он столько белых грибов.

— У меня есть повар знакомый… Сотник, — Юрка улыбнулся. — Чудак! Принеси, говорит, мне сморчков… Не понесу я ему. Отравится еще.

— Повар-то? — удивилась Рита… — Не отравится.

— Мне не жалко, — сказал Гусь. — Целую корзину наломаю. Только их что-то мало стало.

— Спеши, — сказала Маргаритка. — Эти грибы весенние. Скоро их не будет.

Деревья расступились. Открылась широкая зеленая лужайка. В густом лозняке не видно реки Тимаевки. Но воздух пропитан влажной свежестью, тропинка под ногами стала податливой, пружинистой. Речка была узкая, по берегам заросла осокой. Кувшинки плавали в чистой прозрачной воде. На песчаном дне качались круглые желтые медяки — солнечные блики.

Выбрав спуск в воду получше, присели на траву. Дик зашел в воду по брюхо и начал лакать. Блестящие капельки со звоном скатывались с его розового языка.

Юрка бросил в речку палку, которую подобрал на дороге, и крикнул:

— Апорт!

Дик торпедой устремился на середину речушки. Течение пригладило его шерсть в одну сторону. С палкой в зубах он выбрался на берег. Вода струйками сбегала на траву. Подпрыгнув на месте, он вдруг фыркнул и отряхнулся прямо на ребят.

— Ну купайся, чего же ты? — сказала Рита.

— Я люблю нырять, а тут мелко, воробью по колено.

— Отвернись, — попросила Рита.

Юрка стал смотреть на противоположный берег. Он был обрывистый и песчаный. Сразу за берегом плечом к плечу стояли желтые сосны. За спиной раздался громкий всплеск и визг:

— Ух, холодная!

Маргаритка, смешно баламутя воду ногами, доплыла до другого берега и, обхватив себя руками за плечи, шлепнулась в теплый песок.

Ее мокрая коса блестела на солнце. Блестели и капли на плечах. Длинноногая, стройная, в коротеньких черных трусах, лежала Маргаритка на песке и смеялась. А Юрка пнем сидел на берегу и ругал про себя бабку, которая позабыла ему трусы выстирать.

— Прыгай с берега, — подзадорила Рита. — Там глубоко.

— Неохота, — пробурчал Гусь. — Это разве река? Ручеек… Вот у нас была река — это да!

— Ты что, плавать не умеешь? — смеясь, спросила Рита. — Так бы и сказал… Лезь в воду — научу.

Юрку возмутило такое нахальство. Сама еле на воде-то держится, а его учить хочет! Эх, была не была…

— Послушай, отвернись, — попросил он. — Я тебе покажу, как надо плавать!

Не спуская глаз со спины Маргаритки, в два счета сбросил с себя солдатские галифе, рубаху и в чем мать родила бухнулся в воду. Впопыхах он не рассчитал и крепко приложился лбом ко дну. Вынырнул, ошалело завертел головой. Рита, берег, сосны замельтешили, закрутились в глазах. Через секунду все стало на свои места.

Забыв, что он без трусов, сильными саженками поплыл Гусь вниз по течению. Скользкие водоросли хватали его за ноги, кувшинки царапали шею, а он плыл и плыл. Рядом резал грудью воду Дик. Его частое горячее дыхание обжигало ухо, а мягкая в воде шерсть приятно щекотала плечо.

Маргаритка осталась далеко позади. Ее ноги не хуже мельничного колеса молотили воду, но разве Юрку догонишь?

Назад, против течения, трудно было плыть. Дик не стал зря тратить силы. Он выскочил на берег и трусил рядом по траве. Юрка шел по дну. Вода с журчаньем обтекала грудь. Стрекозы слетали с прибрежной осоки и махали крыльями возле лица. В прозрачной воде видно было, как стайками шарахались в разные стороны мальки.

Рита уже вылезла из воды. Она стояла к Юрке спиной и выкручивала косу. «Как же я теперь вылезу?» — подумал Юрка. У берега было совсем мелко, он присел.

— Я же тебе сшила трусы, — не поворачиваясь, сказала Рита. — Почему ты их не надеваешь?

Юрка хотел рассердиться, но не мог. Она спросила просто, без тени насмешки. Она привыкла ухаживать за отцом и поэтому могла спокойно говорить любые вещи, связанные с домашним бытом.

— Хочешь, я тебе еще одни трусы сошью? — спросила она, искоса взглянув на дрожащего в прохладной воде Юрку.

Это уже было слишком!

— Ну чего ты торчишь на берегу? — вскипел Юрка. — Давай уматывай!

— Извини, — усмехнулась Маргаритка. И, отбросив за спину косу, неторопливо пошла прочь.

Юрка догнал ее в лесу. Отойдя в сторону от дороги, она собирала землянику. Коса оставила мокрую полоску на сарафане, на голове волосы уже высохли, белыми паутинками спускались на лоб, глаза. Она встала и протянула ему букетик сочных красных ягод.

— Попробуй, какие вкусные.

— Сама ешь, — сказал Юрка, но ягоды взял и, не зная, что с ними делать, сразу весь пучок отправил в рот. Маргаритка удивленно посмотрела на него и прыснула со смеха.

— Выплюнь траву-то…

Юрка вытер рукавом красные от сока губы.

— Рубашкой? — покачала головой Рита.

— А чем же еще? — огрызнулся Гусь. — Штанами?

Ему надоели замечания. Что за человек эта Маргаритка? Раз сделает хорошо, два — плохо. Ну чего, спрашивается, придирается? Все мальчишки вытирают нос и рот кулаком или рукавом. Только Стаська один — платком. Его так в Ленинграде приучили. Но спорить с девчонкой не хотелось. Свяжешься, потом сам будешь не рад. Ей слово — она десять.

Они шли рядом. Дик бежал впереди. Маргаритка была ростом с Юрку. Ситцевый сарафан едва доставал ей до круглых коленок. Золотистый загар тронул плечи. Там, где лямка сарафана съехала в сторону, кожа была белая.

— У меня Дика хотят отобрать, — сказал Юрка и испытующе посмотрел на Риту.

— Давно пора…

— Это почему?

— Дику будет лучше в гарнизоне. Он ведь служебный пес. А ты его испортишь. Бегает без толку, как дворняжка.

— Мы с Диком будем шпионов ловить, — сказал Гусь. — И никто его у меня не отбирает. Я наврал.

— Это ты умеешь.

— Не любишь ты Дика.

— Люблю.

— Почему тогда не приходишь?

Рита искоса взглянула на Юрку и спросила:

— А ты?

Юрка не ответил. Он наступил на колючую шишку. Нагнулся за ней и запустил вверх. Шишка со свистом зарылась в гуще сосновых веток. И тут же, спустя секунду, мягко упала в пыль.

— Уеду я отсюда, — сказал Гусь. — Хочу путешествовать. Как Ричард Львиное Сердце. И еще хочу быть разбойником. Ну, таким, как Робин Гуд. Грабить богатых и все отдавать бедным… Мне ничего не надо.

— Тебе надо было при царе родиться… Буржуев-то давно нет. Кого же ты будешь грабить?

Юрка вдруг покраснел. Даже уши запылали.

— Все. Отрезано, — глухо сказал он. — Я ведь прогнал Ангела. Разные у нас дорожки… Один раз, правда, украл. Колбасу и консервы. Не для себя — для Дика.

Загребая ступнями теплую, как зола, пыль, он ждал, что скажет Рита. А она ничего не говорила. Крутила в пальцах кончик носа и внимательно смотрела на обочину. Остановилась, присела. И сарафан, словно парашют, опустился в пыль, закрыв ноги.

— Ромашка, — сказала Рита. Сорвала цветок и, пряча от Юрки смешливое лицо, стала отрывать белые лепестки.

— У меня есть знакомый капитан. Мужик что надо… Он приказал повару Дика кормить. Надо было сразу к дяде Васе, а я консервы… и колбасу.

— Любит! — воскликнула Маргаритка и высоко подбросила желтоголовую общипанную ромашку. У ее ног лежали белые лепестки. Серые Маргариткины глаза с любопытством смотрели на Юрку.

А он обалдело глядел на нее и бормотал:

— Зря я это… Не надо было брать консервы… и колбасу.

— Какие консервы? — смеясь, спросила Рита.

— Тушенка.

— Какая тушенка? Вот дурачок!

Маргаритка позвала Дика, сорвалась с места и помчалась по дороге. Только длинные ноги замелькали. Остановилась возле толстой медноствольной сосны, перевела дух и крикнула:

— Завтра на речку!

ГОСТЬ С АЭРОДРОМА

На рассвете Василиса разбудила Юрку.

— Картошку окучивать, — сказала она.

— Зачем еще? — зевая, спросил Юрка.

— Чтобы хорошо росла.

— Она и так вырастет. Не надо, баб?

Василиса пожевала губами и, завязав потуже платок на голове, вышла в сени.

Юрка полежал немного и стал одеваться. По полу прыгали солнечные зайчики. Один из них забрался в алюминиевую тарелку, стоявшую на полке, и она весело засияла.

Дик лежал посередине избы. Один глаз спит, другой — на Юрку смотрит. Дику тоже хочется спать. Ему можно. Ему не надо картошку окучивать.

Белка лежала напротив Дика и настороженно глядела на него. Чего ей от Дика надо? На улице и близко не подходит, а в избе так и следит за ним.

Когда Юрка вышел на крыльцо, бабка уже ковырялась в огороде с мотыгой. Тихо и прохладно на улице. Солнце наполовину поднялось из-за леса. Длинные тени протянулись от изб, заборов. Иглы на соснах влажно блестели. На дороге пусто. Не слышно поезда. И вот утреннюю тишину прорезал звонкий пастуший крик:

— Эге-ге-гей! Бо-о-о!

И тишины как не бывало. Заскрипели двери скотников, захлопали калитки. Поблизости замычала корова. В ее густое мычанье вплелось дробное козлиное беканье. А тут еще поддали жару петухи. Пошли перекликаться от двора к двору. Петушиная перекличка скоро оборвалась. Немного осталось петухов в поселке.

К изгороди прислонена мотыга. Это для Юрки. Он взял мотыгу, повертел в руках, сморщился: тяжелая. Встал в бороздку, с размаху всадил в землю. Бабка покосилась на него, но ничего не сказала. Юрка из озорства еще раз всадил мотыгу не туда, куда надо. Бабка — никакого внимания. Вздохнув, поплевал на руки, как это делал на аэродроме, и стал окучивать.

Поравнявшись с бабкой, все же буркнул:

— Фриц прилетит, бросит бомбу — и вся наша картошка — в небо.

— Балаболка, — добродушно проворчала Василиса. — Гляди под ноги-то, а то по пальцам тяпнешь.

Рукам стало горячо, теперь жди мозолей. Через час заныла спина, шея, защипало между лопатками.

— Перекур, — сказал Гусь и бросил мотыгу в борозду.

Бабка продолжала окучивать. Она уже на три борозды обогнала Юрку.

— Шабаш! — крикнул он. — Заморилась ведь, отдохни.

Бабка обогнала его на четыре борозды. Ее маленькая фигурка не спеша двигалась вдоль зеленого кустистого рядка. Мотыга равномерно поднималась и опускалась. «Старая, а, гляди, не устает», — подумал Юрка. Посмотрел на свои руки — мозолей пока не видно. Потом будут…

— Бабушка, хочешь, я в лес сбегаю? — сказал Юрка. — За грибами. Говорят, за пожней колосовики пошли.

— Рано им еще, — сказала Василиса. — Какие сейчас грибы? Неделю печет… Грибы, родимый, после дождя бывают.

— А почему же поганки растут?

— Вот тебе урок, — сказала бабка, — до завтрака — четыре борозды.

Юрка прикинул: многовато. Ничего не поделаешь, надо браться за мотыгу. Тут не до разговоров.

В самый разгар работы возле дома остановился бензовоз и стал сигналить.

— Цыган! — обрадовался Юрка. Бросив мотыгу, побежал к калитке. Так и есть; чернобровый Семен вылез из кабины и, улыбаясь, ждал Юрку.

— Здорово, Огурец! — пожал руку. — Занимаешься сельским хозяйством? Добро.

— Надо же бабке помочь, — солидно сказал Гусь. — Старая, зашивается.

— Добро, — повторил Семен. — На аэродром хочешь?

— Как там? — помолчав, спросил Юрка.

— Летают, — неопределенно ответил Семен.

Юрка ожидал, что он передаст ему приветы, расскажет новости. Как там Вася-Василек? Летчики? Но Семен похлопывал синей пилоткой по сапогам, помалкивал. Черные волнистые волосы спускались ему на обожженный солнцем лоб. Широкие брови смыкались на переносице. Большой, сильный, стоял Семен и с любопытством смотрел на Юрку. Давненько не виделись они. С весны. Изменился Гусь. Ростом выше стал. Лицо обострилось, похудело. Скулы, как две сливы, выпирали на щеках. А буйный прямой волос рос как хотел: вкривь и вкось. Глаза были такими же большими и зелеными, только вроде бы помягче стали, подобрее.

— Поехали, Огурец, со мной, — сказал Семен.

— К летчикам?

— Будешь шофером… Машину научу водить.

— Бензовоз?

— А что, плохая машина?

Гусь окинул равнодушным взглядом пузатую машину, похожую на гигантского зеленого муравья с яйцом, сказал:

— Поднеси к твоему бензовозу спичку — один пшик останется.

— Не поедешь?

— Кабы к летчикам, — сказал Юрка. — А бензовоз… Ты же сам говорил, что на нем после войны воду будешь возить. А я летать хочу. Как Северов.

— Учиться на летчика, Огурец, надо, — сказал шофер. — А ты лоботряс.

— Лоботряс? — сказал Юрка. — Погляди, сколько борозд окучил! А эти хорды, разные там углы, винты — чепуха. Был бы Северов живой — научил. И Вася-Василек научил бы. Я знаю. Я воду и бензин не хочу возить. Летать хочу.

— Летчик — это шофер, — сказал Семен. — Воздушный. Я бензин вожу, а летчик — бомбы. Я по земле, а он по воздуху. И вся разница.

Бабка разогнула старую спину и, опершись подбородком на отполированную ручку мотыги, посмотрела на них.

— Чего языком попусту мелешь? — сказала Юрке. — Позови человека в избу.

Семен взглянул на часы и полез в кабину.

— Чаю-то попей, — упавшим голосом сказал Гусь. Он подумал, что Семен уезжать собрался, но шофер вытащил из угла тугой вещевой мешок, вскинул его на плечо и зашагал по тропинке за Юркой. «Чего это у него в мешке? — заинтересовался тот. — Да много как… Не запчасти, надо полагать, продукты… Наверное, сухой паек получил».

Семен понравился Василисе. Он громко отвечал на ее вопросы, рассказал о положении на фронтах. Узнав, что ее сын — танкист, успокоил:

— Такая громада… Не так-то просто прошибить. Броня!

Когда самовар закипел, Семен, словно пушинку, поставил его на стол.

— Угостить-то тебя нечем, — загоревала бабка. — Уж больно парень-то хороший… Справный.

Семен засмеялся, и его ровные белые зубы заблестели на смуглом цыганском лице.

— Не тужи, мать, — сказал он, хитро прищурив глаза. — Огурец угостит…

Юрка вытаращил на него глаза.

— Ты чего?

— Развязывай мешок, — сказал Семен.

Юрку уговаривать не пришлось. Он за лямку подтащил тяжелый мешок к столу, развязал. В мешке лежали хлеб, сухари, консервы, сахар, брусок сала, банка с комбижиром, который почему-то называли «лярд».

— Сколько жратвы! — обрадовался Гусь.

Дик лапой отворил дверь и пробрался в избу. Но к столу не подошел. Лег посередине комнаты, положил морду на лапы и глаза прикрыл: дескать, наплевать мне на хлеб, сало и консервы. Только влажный нос выдавал Дика. Нос морщился, сжимался, шумно втягивал воздух.

Юрка стоял возле мешка. В одной руке он держал буханку хлеба, в другой — сало. Лицо у него было немного растерянное.

— Кому все это? — наконец спросил он.

— Тебе.

— Мне?!

Семен шутит. Кто ему, Юрке, столько продуктов отдаст? Это его, Семена.

А сам что будет есть?

Нет, столько сразу нельзя брать… Много.

— А сам? — спросил Гусь. — С голоду помрешь.

— При чем тут я, — улыбнулся шофер. — Это все твое. Летчики прислали.

— Вася-Василек? — воскликнул Юрка, расцветая от счастья.

— Он и Кошин передали… Знаешь Кошина?

— У него щека обожженная? — вспомнил Юрка.

— Он самый… Передай, говорят, Гусю, только пусть не все сразу слопает… Брюхо лопнет.

— Бабушка! — подскочил Юрка к Василисе. — Это летчики мне прислали… Нам с тобой!

Он положил перед ней хлеб, сало, подтащил мешок.

— И сахар тут… с чаем будем пить. Это все летчики!

Юрка почувствовал себя хозяином, все вывалил из мешка на стол и принялся угощать:

— Ешьте… Баб, клади в чай больше сахару. А ты, Семен, давай жми на сало… Тебе еще на аэродром пылить.

— Не старайся, Огурец, — сказал Семен. — Я человек нестеснительный. Только сыт я. Вот чай — другое дело.

— Ты каждый раз заезжай к нам чай пить, — радушно пригласил Гусь. — Можно, баб?

— Теперь знает, где наш дом, — сказала Василиса. — Не проедет мимо.

Семен поднялся из-за стола, поблагодарил хозяина. Дик тоже поднялся, подошел к нему, понюхал сапоги. Понюхал и завилял хвостом: родной запах аэродрома.

— Гляди, узнал… — удивился Юрка.

— Интересовались ребята: как он тут?

Юрка разлохматил Дику шерсть на загривке, похлопал по спине.

— В норме. Костей не нащупать…

— Полезный пес, — сказал Семен.

Юрка проводил его до бензовоза. Солнце нагрело бак. Над винтовой пробкой дрожал, плавился воздух. Это испарялся авиационный бензин. Юрке приятен был запах бензина. Он напоминал аэродром, штурмовики. Ему вдруг захотелось приложить ухо к теплому баку цистерны. В голову пришла мысль, что он услышит знакомые звуки: рев прогреваемых моторов, гул штурмовиков, кружащихся над летным полем. Юрка приник к цистерне, но ничего не услышал. Даже плеска. Бензин молчал, дожидаясь своего часа.

Семен натянул на голову пилотку. Синеватый в кольцах чуб вымахнул на бровь.

— Прощай, Огурец.

В его голосе Юрка уловил грустную нотку.

— Когда опять приедешь? — спросил он.

— Вкусный чай у твоей бабки…

— Уходите?

— Прощай, Гусь! — Семен неуклюже забрался в кабину, хотел захлопнуть дверцу, но Юрка не дал. Он ухватился за ручку, потянул к себе.

— Я не буду болтать… Уходите?

— Время-то какое, Огурец, — улыбнулся Семен. — Наступаем. Что же нам сидеть тут? Фронт отодвинулся на запад.

— И ты будешь перебазироваться?

— Понятно.

— Ты же не летчик! — крикнул Юрка. — Ты бензовоз.

Семен не обиделся. Он понимал Юркино настроение. Обрывалась последняя ниточка, связывающая его с аэродромом. Семен осторожно захлопнул дверцу, нажал на стартер. Мотор тоненько взвизгнул, завыл… Сейчас Семен выжмет сцепление, даст газ и… прощай.

К забору подошла бабка. Вытерев концом платка толстый нос, сказала:

— Ну, чего прилип к автомобилю? Человеку ехать надо, а ты…

Бензовоз тронулся с места. Гусь вскочил на подножку и кулаком стал стучать в дверцу:

— Семен! Семен! Открой! Я с тобой…

ГЛУБОКИЕ КОРНИ

Бензовоз скатился под уклон. Вымощенная булыжником дорога оборвалась. Колеса машины попали в широкие колеи, выбитые в песке. Мягко покачивало. Лес обступил дорогу, закрыл небо. Иногда машину сильно накреняло, и тогда слышно было, как в гулкой цистерне ходит бензин. На капот неслышно упала зеленая сосновая ветка. Она, словно живая, доползла до радиатора и соскользнула вниз.

Под колесами протарахтел деревянный Рябиковский мост. От моста до самой железнодорожной насыпи волновалась высокая трава. Отсюда до бабкиного дома полтора километра. В кабине тихо. Семен крутит черную баранку. Молчит.

Молчит и Юрка. Решение все бросить и уехать с Семеном к летчикам возникло мгновенно. Тогда он не колебался. Вскочил в кабину, сел и поехал. А теперь мысли пчелиным роем закружились, загудели в голове. Бабка? Картошка? Стасик? Рита? Дик? Как он мог забыть про Дика?

Гусь повернулся к Семену, хотел сказать ему, чтобы он остановился. Надо ведь Дика взять. Семен смотрел на дорогу, крутил баранку и улыбался. Наверное, думает, что Юрка готов на попятную. Думает, что Гусь трепач…

— Семен, — ровным голосом сказал Юрка, — когда ты снова на склад собираешься?

— Военная тайна, — усмехнулся шофер.

— Я серьезно…

— Уже домой потянуло?

— Паршивый у тебя бензовоз, — сказал Юрка. — Того и гляди развалится… Когда тебе новый дадут?

— Мне и на этом хорошо… Машина отличная.

— Барахло, — сказал Юрка. — А этому, Егору, дали новый, я видел.

— Мне на складе больше делать нечего, — сказал Семен. — Это последний рейс.

Юрка кашлянул и отвернулся. Он кусал губы. Незаметно поддал какой-то рычаг.

— Осторожно, Огурец, — спокойно сказал Семен, — сломаешь…

— Машину? — спросил Юрка.

— Ногу, — сказал Семен.

Они замолчали. Бензовоз, надсадно завывая, медленно взбирался на бугор. А там дорога хоть куда. Включай четвертую и газуй. На бугре Семен остановил машину. Не выключая мотора, сказал:

— Прокатился и хватит… Вылезай.

Гусь, скрывая радость, удивленно посмотрел на него.

— Не вылезу, — сказал он. — Давай вези.

За дверцей кабины послышался тихий визг, кто-то поскребся. Юрка нажал на ручку, дверца отворилась, и в кабину сунулась остроухая морда. Дик вспрыгнул на подножку, с ходу лизнул мокрым горячим языком Юрку в лицо.

— Бежал сзади! — изумился Гусь.

Он соскочил на дорогу, обнял Дика. Бока у собаки ходили ходуном. Дик смотрел Юрке в глаза, словно хотел сказать: «Что же это ты, братец? А еще друг называется».

Юрка гладил Дика. Ему было стыдно.

— Зря тебе собаку отдали, — сказал Семен. — Намудрили тут летчики.

— Трогай, чего стоишь? — не оглядываясь, сказал Гусь.

Семен отпустил тормоз, и бензовоз медленно поехал под уклон.

Юрка слышал, как из-под колеса выскочил камень и звонко стукнул о крыло. Шорох покрышек становился все глуше. Юрка встал, посмотрел вслед машине и, крикнув: «Семе-ен!» — бросился догонять. Дик побежал рядом.

— Ты мне, Огурец, порядком надоел, — сказал Семен, остановив машину. — Командуешь, понимаешь, и командуешь… Ну?

— Пока, Семен, — сказал Гусь и протянул ему руку. — Будешь в наших краях — заезжай. Бабка мигом самовар поставит.

Семен взял в свою большую ладонь Юркину руку, пожал. Подмигнув черным цыганским глазом, засмеялся:

— Чертенок… И в кого ты такой колючий?

— Летчикам спасибо, — двигая скулами, сказал Юрка. — За вещмешок и за все… Насчет Дика пусть не волнуются. Дик… в общем все будет в норме. А ты давай вези бензин и заезжай, когда война кончится. Заедешь?

— Обязательно.

— Ну, давай трогай.

— А ты, Огурец, держись за бабку, — сказал Семен. — У нее, сразу видно, душа хорошая.

— Она мне и так как родная.

— Помогай ей по хозяйству-то. Трудно ведь, старая.

— Я пять борозд сегодня окучил… Встал — еще солнца не было.

— Встретимся, друг, — сказал Семен. — Поехал я.

Он помахал рукой и скрылся в кабине. Не успел бензовоз набрать скорость, как Юрка снова догнал.

— Семен, — торопливо сказал он. — Я нарочно насчет твоего бензовоза… Хорошая машина. Что толку, что у Егора новая? Все равно он тебя в жизни не обгонит. Барахло он, Егор… Кулак.

Семен, не останавливая машины, снова помахал рукой и понесся под уклон. Юрка и Дик стояли посередине дороги. Юрка ждал, когда бензовоз свернет за, кривобокую сосну, стоявшую на развилке.

И вот на дороге осталось пыльное облако. Когда оно развеялось, Юрка вздохнул и зашагал в обратную сторону, на станцию.

Бабка окучивала картошку. Ее выгоревший платок чудом держался на затылке. Гладкие черные волосы были аккуратно зачесаны за уши. Круглая, похожая на дождевую каплю сережка покачивалась в маленьком ухе. Юрка отворил калитку. Она протяжно скрипнула. Он нарочно медленно шел по тропинке, но бабка даже не посмотрела в его сторону. Он кашлянул. Бабка молча орудовала мотыгой. Пока Юрка был в отлучке, она окучила пять длинных борозд.

Юркина мотыга сиротливо торчала посередине борозды. Он помнил, что, увидев бензовоз, бросил ее. Это бабка воткнула мотыгу. Значит, знала, что Юрка вернется.

Он встал в борозду и как ни в чем не бывало принялся подгребать. Поравнявшись с бабкой, поднял на нее глаза. Бабка не глядела на него, будто Юрки вовсе на огороде и не было.

— Устала ведь, баб, — сказал Гусь. — Отдохни. Я поработаю.

Бабка разогнула спину, потерла поясницу. Лицо у нее было совсем не сердитое. Приложив ладонь ко лбу, она поглядела на солнце.

— Ребятишки тут к тебе оравой приходили, — сказала она. — Звали куда-то… Толком не расслышала. На речку, что ли?

Юрка тоже посмотрел на солнце. Высоко, над самой головой. И жарко. Рубаха прилипла к плечам, шея мокрая. Хорошо бы сейчас с берега… Вода прохладная, красота!

— Поработаю, — сказал Юрка. — Урок у меня… Четыре борозды окучу и пойду.

Бабка надвинула платок на лоб, воткнула свою мотыгу в землю.

— Иди купайся.

— Поработаю, — упрямо сказал Гусь.

Он сбросил рубаху, из майки соорудил что-то наподобие тюрбана и надел на голову. Свой урок он выполнит, если бы даже на небе не одно, а сто солнц засияли.

Бабка ушла в избу, а Юрка принялся за дело. Чем скорее он выполнит свой урок, тем раньше попадет на речку. Главное, не отвлекаться. Но это сделать оказалось не так-то просто. Юрка еще не закончил окучивать и вторую борозду, как на крыльцо вышел Жорка Ширин. Уселся на верхнюю ступеньку и, вытащив из кармана белый сухарь, стал его яростно грызть. Юрка сначала делал вид, что не видит Жорку. Рыжий тоже не хотел замечать Гуся. Несмотря на гнилые зубы, он удивительно быстро разделался с сухарем. Из другого кармана достал кусок сахару. Кусок был большой, и Жорка никак не мог запихать его в рот. Положил на доску и ахнул камнем. Белые брызги разлетелись во все стороны. Жорка сначала облизал камень, потом, опустившись на колени, стал подбирать с земли кусочки сахару.

Откуда ни возьмись, появился Тобик. С секунду он удивленно смотрел на своего хозяина, но, сообразив, в чем дело, бросился помогать ему. Сахар так и затрещал на крепких собачьих зубах.

— Пошел вон, — отпихнул Тобика Жорка.

Тобику сахар понравился. Он не захотел уходить. Наоборот, он выхватил у Жорки из-под самых рук кусок.

— Отдай, обжора! — вцепился Жорка в собаку. — Кому говорю?!

Тут Юрка не выдержал.

— Сам ты обжора, — сказал он. — Зубов нет, а сахар трескаешь.

Жорка отпустил Тобика. Желтоватые в крапинку глаза стали злыми.

— Это сахар мой, — сказал он. — Я не ворую…

Юрка едва сдержался, чтобы не запустить в него камнем. Не стоит руки пачкать. Прибежит Шириха, шум поднимет… Бабка опять расстроится.

— У меня привычки такой нет — воровать, — ухмыляясь, продолжал разглагольствовать Жорка. — Воров в тюрьму сажают.

Юрка посмотрел на жирное, расплывшееся Жоркино лицо и почувствовал, как закипает бешенство. Не задумываясь проломил бы ему рыжую башку мотыгой. Если перемахнуть через забор, можно поймать… Не успеет удрать. Гусь медленно двинулся к забору.

— Тронь только, — сказал Жорка. — Старшина дома… Он живо те холку намылит.

Юрка окинул взглядом забор. Высокий. С ходу ни за что не перепрыгнешь. А пока будешь перелезать, Жорка смоется.

— Дядя Петя, — на всякий случай позвал Жорка, не спуская с Юрки глаз. — Выдь на минутку…

В сенях глухо хлопнула дверь, затопали тяжелые шаги, и на крыльце появился старшина. Он был без ремня, ворот расстегнут. Живот вздул гимнастерку, на толстом лице — пот. Видно, пил чай, распарился.

— Ну и погода, — поглаживая себя по животу, сказал он. — Пустыня. Сахара.

— Дядя Петя, — угодливо сказал Жорка, — пойдем на речку?

— Далеко?

— Чуток поболее версты.

— Надо подумать, — старшина потянулся, икнул. — Я, понимаешь, вздремнуть хотел.

— Там вздремнете, — уговаривал Жорка. — Под кусточком.

Старшина снова икнул и увидел Гуся. Маленькие водянистые глаза его с минуту буравили мальчишку.

— Не совестно? — наконец спросил старшина.

— Вы о чем, дядя?

— О консервах и колбасе… Знаешь, что это такое?

— Продукты.

— Сколько банок увел?

— Одну, — сказал Юрка, — два круга колбасы и буханку хлеба.

Жорка обалдело захлопал рыжими ресницами, рот его широко раскрылся.

Старшина тоже опешил.

У него даже икота пропала.

Он застегнул пуговки на воротнике, провел рукой по гимнастерке.

— Это же… форменный грабеж!

— Да нет, — сказал Юрка. — Это в долг.

Старшина побагровел:

— Я тебя к коменданту… Посажу!

Юрка спокойно высморкался. Хотел по привычке вытереть нос рукавом, но раздумал. Достал из кармана большой платок с дыркой посередине и несколько раз провел под носом. Аккуратно сложил платок, спрятал в карман.

— Люблю, чтобы все было по-культурному, — ни к кому не обращаясь, произнес он. И, бросив презрительный взгляд на Жорку, добавил: — Конечно, сопливым никакой платок не поможет…

Жорка растерянно оглянулся на старшину и несколько раз подряд шмыгнул носом. Но это не помогло: под носом еще больше заблестело. Платков у Жорки сроду не водилось, а рукавом вытереть нос не решился. Так и остался сидеть на крыльце с мокрым носом.

— Платком нос вытирает, — сказал Жорка, — а чужую колбасу ворует… Это по-культурному?

— Захлопни свою коробку, — посоветовал Юрка. — С тобой, микроба несчастная, никто разговаривать не желает. Попадись на речке, утоплю!

— Полегче, Гусь, — сказал старшина. — Мне про твои делишки все известно… Да ты и сам не скрываешь.

— Вы не разоряйтесь, дядя, — перебил его Юрка. — Сказано, продукты я взял в долг.

— До конца войны? — усмехнулся старшина. — На том свете угольками будешь рассчитываться… Хитер ты, Гусь, да и я не дурак…

— Дурак, — сказал Юрка и, повернувшись к старшине спиной, неторопливо отправился домой.

Вернулся он скоро. Старшина, голый до пояса, стоял у крыльца, а Жорка лил ему из кружки воду на толстую красную шею.

— Эй, дядя! — окликнул Гусь. Старшина фыркал, как боров, хлопал себя ладонями по жирной груди. На Юрку он даже не посмотрел.

— Вот ваши продукты! — крикнул Юрка и перебросил через забор банку с тушенкой.

— А это вместо колбасы и хлеба… — И вторая банка, побольше, мягко шлепнулась в траву.

Жорка бросил кружку в ведро и кинулся подбирать банки.

— Свиная тушенка, — показал он старшине. — Не брешет…

— Квиты? — спросил Гусь и, не дожидаясь ответа, ушел с огорода.


Случайно на чердаке Юрка наткнулся на сундук. Сверху были навалены старые газеты, журналы с выцветшими обложками. А под ними лежали книги. Юрка взял одну, раскрыл: «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтов. Равнодушно полистал, хотел бросить в сундук, но что-то его остановило. Подсел поближе к свету, падавшему через круглое чердачное окошко, стал читать и… очнулся, когда услышал громкий лай Дика.

Книжка была интересная. Прочитав ее, принялся за другую. Юрка читал все подряд, без разбору: «Девяносто третий» и «Человек, который смеется» Гюго, «Выстрел» Пушкина, «Преступление и наказание» Достоевского, «Красное и черное» Стендаля, «Избранное» Чехова и много других. С чердака он перекочевал в амбар. И там один на один с книгой мог проторчать с утра до вечера. Сначала с ним был Дик, но потом собаке надоело валяться в темном амбаре и нюхать сенную труху. Дик ложился на траву у входа в амбар и надежно охранял своего друга. Гусь забывал даже про обед. Зато Дик никогда не забывал. Когда бабка начинала ухватом двигать чугуны в печке, он лапой открывал дверь, подходил к Юрке и носом тыкался в лицо: дескать, пора, друг, жареным запахло.

Повар Сотник каждое утро выдавал порцию кухонных отходов для Дика. Угощал борщом, кашей и Юрку. Опорожнив миску, Гусь вытирал губы носовым платком, говорил:

— Хорошо быть поваром… Сколько хочешь ешь — и никто тебе слова поперек не скажет.

Длинный повар сердито гремел кастрюлями, хмурился:

— Хотел бы я посмотреть, сколько ты выдержишь у плиты?

— Только бы кормили, — сказал Гусь. — Выдержал бы…

Сотник поправил пилотку, взял Юрку за руку:

— Пойдем к капитану.

— Зачем?

— Попрошу, чтобы определили тебя ко мне в помощники… Поваренком будешь.

— Поваренком?

— Будешь картошку чистить, воду таскать, плиту разжигать. И есть вдоволь.

— Погоди, дядя! — испугался Юрка. — Не хочу я поваренком. Я летчиком хочу.

Сотник выпустил Юркину руку, грустно улыбнулся.

— Впредь не пузом соображай, а головой… Так-то, брат. А теперь очисти пищеблок.

Юрка пожимал плечами, брал ведро и уходил. Чудной какой-то этот повар…

Один раз Гусь пришел в столовую — там солдат полно. Сидят за столами и в такт дружно ложками барабанят.

— По-ва-ра! — мощно гремит под сводами столовой. — По-ва-ра!

Лица у солдат усталые, но не очень сердитые. Пришли на обед с полевых учений, а повара на месте не оказалось. Вот и шумят солдаты.

Юрка подошел к двери кухни — закрыта. Отправился искать Сотника. Нашел у оружейного склада. Повар стоял на коленях возле новенького крупнокалиберного пулемета и помогал солдату в зеленом комбинезоне собирать его. Руки у Сотника были по локоть в густом оружейном масле. А лицо… Юрка никогда не видел у него такого довольного, сияющего лица.

— Солдаты ждут, — сказал Гусь. — В столовой.

Сотник с сожалением положил на промасленный брезент пулеметную часть, вытер тряпкой руки.

— Отличная штука, — кивнул он на пулемет. — С такой машинкой черт-те что можно сделать…

— Ложками стучат, — сказал Юрка. — Давно, видно, ждут.

С лица Сотника сползла улыбка.

— Забыл… Будь ты не ладен!

Он проворно поднялся с колен и рысью направился к столовой. Солдат посмотрел ему вслед, улыбнулся:

— Любитель… Даже про кашу забыл.

Стасик два дня нигде не показывается. Даже к Юрке не ходит. У Стасика большая радость — отец с фронта на побывку приехал. Юрка один раз видел его. Стасик зазвал к себе домой и познакомил с отцом.

— Друг мой, Гусь, — сказал Стасик, счастливо улыбаясь.

— Слышал… — медленно произнес отец Стасика, потом крепко пожал Юрке руку, внимательно посмотрел в глаза. — Вы тут не очень чудите, хлопцы, — сказал он. — Что было, то прошло. А больше не надо.

Отец Стасика был майор. Волосы у него такие же, как и у сына, светлые, кудрявые. Лицо хмурое, но доброе. На шее шрам. Майор человек был неразговорчивый. Он ничего не рассказывал и ни о чем не спрашивал. Но когда смотрел на Стасика и Юрку, глаза его становились мягкими, хорошими. Перед самым отъездом он спросил Юрку:

— Как дальше жить думаешь?

Гусь понял, что этому человеку нужно только правду говорить.

— Да вы за Стасика не беспокойтесь, — у него своя голова на плечах, — сказал он.

— А у тебя?

Юрка опустилглаза, помолчал.

— А я… не знаю. На войну не берут.

— Я узнавал… Школа откроется, — помолчав, сказал майор. — Оба осенью сядете за парту. И без всяких дураков.

— Ладно, без дураков, — неохотно ответил Гусь. — Я пойду. Дела.

Юрка рад был за друга. Стасик долгое время не имел от отца никаких вестей. И вот встретились. А Юрка никогда и ни с кем не встретится. Майор где-то раздобыл для Стасика детский матросский костюм: куртку и короткие штаны, и бескозырку с золотой надписью на ленте «Аврора». Костюм был тесноват. Тонкие руки Стасика далеко вылезали из рукавов, а штанишки были намного выше колен. Юрка, увидев друга в этом одеянии, остановился на пороге столбом и долго его разглядывал, а потом спросил:

— Мальчик, ты случайно не из детского садика?

Стасик похлопал себя по голым ногам, вздохнул:

— Штаны коротковаты. Зато бескозырка в самый раз…

Видно было, что Стасик чувствует себя неудобно в новом костюме, но, чтобы не огорчить отца, мужественно носит тесную матроску.

Майор погостил два дня и снова уехал на фронт. А Стасик с неделю ходил счастливый. Без матроски. Матроску он снял сразу, как проводил отца.

ТРУДНОЕ РЕШЕНИЕ

Юрка ногой распахнул дверь в кухню, крикнул:

— Эй, Сотник, получай свои сморчки!

Сотника в кухне не было. У котла стоял толстый незнакомый человек и в высоком белом колпаке. Он удивленно смотрел на Гуся и качал головой.

— Если этот маленький разбойник думает, что ему можно без разрешения врываться на кухню, то он глубоко ошибается, — сказал человек.

— Я к Сотнику… к повару, — пробормотал Юрка. — Грибы принес.

Толстый человек положил половник на крышку большой кастрюли, подошел к Юрке.

— Эту пакость ты называешь грибами? — спросил он, кивнув на корзинку.

— Сморчки, — сказал Гусь. — Они вкусные, если отварить…

— Их не отваривают, их выбрасывают! — Повар взял корзинку и вывалил грибы в помойное ведро. — Вот так, а теперь, малыш, шагом марш из кухни.

— А… а кости?

— Тебе показать, где дверь? — спросил повар. — Или сам найдешь?

Юрка, стиснув зубы, выбежал из кухни. Он ничего не понимал. Где Сотник? Почему на кухне распоряжается этот противный толстяк? Юрка бросился в комендатуру. По длинному коридору сновали военные. Выносили из комнат пачки бумаг и грузили в машину. Кабинет дяди Васи был закрыт.

Юрка вышел из комендатуры и отправился к проходной. Возле оружейного склада тоже стояли машины. На них грузили длинные узкие ящики, коробки с боеприпасами.

Юрка увидел знакомого солдата в зеленом комбинезоне. Того самого, с которым Сотник собирал крупнокалиберный пулемет. Солдат таскал на спине из склада ящики.

— Где Сотник?

Солдат осторожно поставил тяжелый ящик в кузов машины, отер пот со лба.

— Сотник тю-тю, — сказал он. — Уехал твой повар.

— Уехал?!

— На фронт, братишечка… Пулеметчиком.

— А как же…

— Каша? — усмехнулся солдат. — Кашу да борщи другой будет варить. Сотник, братишечка, давно просился к пулемету. Уважили человека.

— А вы тоже уезжаете?

Солдат посмотрел Юрке в глаза и сказал:

— На фронт… Отдохнули в тылу — и хватит. Пора за дело.

— И дядя Вася с вами?

— Капитан? Нет. Он встретит новую часть, разместит…

— Я пошел, — сказал Гусь. — Пока… Встретишь Сотника — привет от меня. Я ему сморчков принес, а этот… — Юрка покосился на окна кухни, — выбросил. В помойное ведро. Не нравится мне он… Толстый.

Настроение у Юрки упало. Все тут спешат, торопятся, а ему некуда спешить. И Сотник уехал. Будет фашистов, как капусту, крошить.

На станции уже стоял эшелон. Машины то и дело подкатывали к самым платформам. Юрка долго стоял в стороне, наблюдал за погрузкой. Солдаты работали как черти. К вечеру все погрузят и уедут.

Дяди Васи на станции не было. Юрка поплелся домой. У калитки его встретил Дик. Обнюхал пустые руки.

— Плохи наши дела, брат, — сказал Гусь. — Нет каши…

Дик обиделся, отошел в сторону.

— Ладно, найдем чего-нибудь.

Бабки дома не было. Ушла в лес за березовыми вениками. Юрка вытащил из печки чугун с супом. Вроде пахнет мясом. Утром бабка говорила, что последняя банка тушенки кончилась. Придется снова перейти на растительную пищу. Бабка говорит, что овощные блюда куда полезнее мясных. И еще говорит, что много есть скоромного — грех. А Юрка любит мясное… И Дик любит. Да и бабка ест за милую душу, даром что грех.

Юрка налил в чашку супу, накрошил хлеба. Дик в минуту опорожнил чашку и выразительно посмотрел на хозяина: мол, давай еще.

— Ладно, посижу один день голодный, — сказал Гусь и вылил в чашку свою долю. Дик съел и снова посмотрел на Юрку: маловато!

— Хватит, — сказал Гусь. — Бабка из леса придет голодная.

Дик подошел к печке, обнюхал Белкино блюдце. Там тоже ничего не было. Шумно вздохнув, улегся посередине избы.

Юрка смотрел на него. Думал. Вялый стал Дик. Весь день может пролежать в тени. Играет неохотно. Работать совсем перестал. Наверное, понимает, что это не настоящая работа, а так, забава. И чем его теперь кормить? Этот толстяк в колпаке не даст ничего. И на кухню не пустит. Подавится своей кашей, а не даст… Эх, Сотник, уехал и не попрощался!

За окном фыркнул мотор. Зеленый открытый «виллис» остановился у поселкового. Из машины вылез капитан и, что-то сказав шоферу, поднялся на крыльцо. «К председателю, насчет квартир», — подумал Юрка.

Не спуская глаз с крыльца, он ждал, когда капитан выйдет из поселкового. Капитан вышел минут через двадцать. Направился к машине. И тогда Юрка пулей выскочил из дому и бросился к «виллису». Шофер завел мотор и разворачивал машину.

— Дядя Вася, погоди! — крикнул Гусь.

Капитан положил руку на баранку и удивленно посмотрел на Юрку. Лицо у него было усталое. На зеленых погонах из-за пыли звездочек не видно. Капитан спешил, и ему было не до разговоров.

— Выкладывай, что у тебя, — сказал он. — Срочное?

Юрка погладил нагревшийся капот машины, отрицательно покачал головой:

— Нет, не срочное…

Шофер взглянул на капитана, выжал сцепление. «Виллис» выехал на дорогу, прибавил ходу. Из-под задних колес выползло серое пыльное облако и застыло посередине дороги. Проехав еще немного, «виллис» остановился.

— Иди сюда, — позвал дядя Вася. Юрка подошел. Капитан распахнул дверцу, сказал:

— Садись, прокачу.

Гусь поспешно взобрался в кабину. Машина завернула за аптеку и помчалась по Кооперативной к Хотяевскому большаку. Когда сильно встряхивало, Юрка хватался за сиденье. Машина открытая, как бы не вылететь. На что Семен быстро ездит, а этот белобрысый шофер еще быстрее гонит, как ветер.

— Отчего такой скучный, Гусь? — спросил капитан. — Подрался?

— Сотник уехал, — сказал Юрка. — Хороший был мужик. А этот толстый мне не нравится.

— Тимохин? — усмехнулся капитан. — Строгий повар.

— Сотник тоже был строгий, но хороший. Я ему целую корзинку сморчков набрал, а он уехал.

«Виллис» с разгона нырнул под сень деревьев. Солнце исчезло. Дорога стала уже, и ветви кустов, словно веники, обметали пыль с железных боков машины. Белобрысый шофер и не думал сбавлять скорость. «Виллис» мчался по извилистой дороге, а навстречу плыли красные сосновые стволы.

— Вы тоже скоро уедете? — глядя на крепкую коричневую шею капитана, спросил Гусь.

— Уедем.

— На фронт?

— Нет… К теще на блины.

— Дядя Вася, я… — сказал Юрка и поперхнулся. Проглотив слюну, закончил: — Я приведу к вам Дика. Он ученый и… Чего ему здесь пропадать?

Капитан повернулся к Юрке, хмурое небритое лицо его посветлело.

— Спасибо, друг, — сказал он.

Юрка отвернулся и стал пристально смотреть на кусты. Они вдруг слились в единое зеленое колыхающееся пятно.

— Остановите! — крикнул он. — Мне… мне вылезать надо.

БУДЬ МУЖЧИНОЙ, ГУСЬ!

Снова, уж в который раз, испытал Юрка горе утраты. Своими руками надел Дику ошейник и отвел к чужим людям. Два раза по дороге в гарнизон поворачивал он обратно, но, вспомнив лицо капитана и его слова: «Спасибо, друг», — останавливался и, собрав на переносице упрямые морщины, шагал к проходной.

Дик, отвыкший от ошейника, тянул вперед, норовил вырвать поводок. Юрка с трудом удерживал. Несмотря на худобу, Дик был сильный. Утром Гусь опять отдал ему свой хлеб.

А суп из крапивы Дик так и не стал есть, хотя бабка побелила суп молоком.

Бабке Юрка ничего не сказал. Эту ночь он спал плохо. Снились Северов, штурмовики. Маргаритка с луковицей в руках. Дик тоже приснился. Он стоял на могиле летчика и протяжно выл на луну.

У проходной незнакомый часовой остановил Юрку.

— Куда разбежался? — неприветливо спросил он. — Здесь воинская часть.

— По делу я, — сказал Гусь. — Пропусти.

Дик, натянув поводок, сунулся к часовому. Тот, выставив вперед приклад, отступил.

— Убери собаку!

— Пропускай, говорят, — сказал Юрка. — К помощнику коменданта я… Он знает.

Часовой вошел в комнату дежурного и закрыл за собой дверь. Юрка слышал, как стал звонить. «Буду считать до тридцати, — решил Гусь. — Если не выйдет, уйду домой». Но не успел он досчитать и до двадцати, как дверь отворилась и часовой сказал:

— Проходи.

А когда Юрка оказался по ту сторону проходной, прибавил:

— Ишь экземпляр!

Дядя Вася встретил Юрку у крыльца комендатуры. Поздоровался, потрепал Дика за ухо. Дик понюхал его руку, лениво огрызнулся.

— Видишь? — сказал капитан. — Потерял пес форму. Ручной стал, как котенок… А красив, дьявол! Ну как, Иванов?

Только тут Юрка увидел коренастого сержанта, стоявшего немного поодаль. Сержант, наклонив большую голову набок, внимательно смотрел на Дика.

— Как звать? — спросил он.

— Юрка… Гусь.

— Да не тебя, — сказал сержант, — собаку.

— Дик.

Сержант не спеша подошел к Дику, взял в руки его голову, быстро обнажил зубы. Дик зарычал, попятился, но сержант, не обращая внимания на его недовольство, ощупал суставы на передних лапах. Юрка ожидал, что Дик сейчас вцепится в сержанта, искусает. Так нахально никто еще не обращался с Диком.

Виновато глядя на Юрку, он позволил сержанту обследовать себя со всех сторон. По тому, как уверенно сержант обращался с Диком, видно было, что он привык иметь дело с собаками.

— Отощал здорово, — наконец сказал сержант, отпуская Дика. — А так собака ничего. Экстерьер что надо. Хороший прикус.

Дик хотел подойти к Юрке, но сержант не пустил. Тогда Дик улегся на землю и, высунув язык, стал смотреть на хозяина. А Юрка на него смотреть не мог. Ему хотелось, чтобы скорее все кончилось и он мог уйти, убежать отсюда.

— Голодный Дик, — сказал он, глядя в сторону, — накормите.

— Накормим, — сказал сержанг. — А документы у тебя есть? Родословная, паспорт?

— Мне его летчики подарили, — сказал Юрка.

Сержант посмотрел на капитана и дернул за поводок. Дик встал, потянулся к Юрке.

— Разрешите идти? — спросил сержант.

Капитан кивнул. Краешком глаза Гусь видел, как сержант почесал Дика за ухом, что-то негромко сказал ему. Дик тихонько заскулил. Он не хотел идти без хозяина. Юрка прикусил нижнюю губу и, не оглядываясь, пошел к проходной.

Дик залаял. Его лай был похож на плач. Юрка прибавил шагу. Он уже не шел, а бежал. Еще немного — и он бы не выдержал и на глазах капитана и сержанта разревелся бы, как девчонка.

Капитан догнал Юрку за проходной. С минуту молча шагал рядом, потом положил сильную руку на плечо, сказал:

— Будь мужчиной, Гусь.

— Голодный он, — сказал Юрка. — Есть хочет.

— У нас ему будет хорошо. Приходи через две недели — не узнаешь.

— Он его не будет бить? — спросил Юрка.

— Пограничник, — сказал капитан. — Он любит собак. А Дик ему очень понравился.

— Ему привяжут гранаты на спину — и под танк?

— Если надо, привяжут, — сказал капитан и, помолчав, прибавил: — Люди, Юра, бросаются с гранатами под танк… Но ты не волнуйся, Дика под танк не пошлют. Он ведь останется в нашем, комендантском взводе. Будет охранять склад, ходить по следу.

— Какой там след на фронте, — сказал Гусь. — Под танк.

Капитан достал из кармана гимнастерки вчетверо сложенный лист бумаги.

— Расписка… После войны можешь получить в военном питомнике породистого щенка. Не потеряй.

Юрка равнодушно сунул листок в карман, сказал:

— Мне другой щенок не нужен, мне… — и, схватив капитана за рукав гимнастерки, попросил: — Дядя Вася, не надо под танк, а? Он будет раненых таскать… Не надо, дядя Вася?

Их догнал «виллис». Белобрысый шофер распахнул дверцу:

— Садитесь, товарищ капитан.

Капитан уселся рядом с шофером, снял с головы новую пилотку, положил себе на колени. Откуда-то взявшийся ветер заиграл жесткими темно-русыми волосами.

— Дорога, черт бы ее побрал! Пока доедешь — все кишки вымотает. — Он расстегнул воротник, устало улыбнулся: — Не беспокойся, Гусь. Дик твой попал в хорошие руки. А под танк пока никто его посылать не собирается. Ну, будь здоров!

«Виллис» резко рванулся вперед. Возле сельмага, где каждый раз после дождя растекалась огромная лужа, его подбросило. Глухо что-то звякнуло. Наверное, автомат стукнулся о железное сиденье.

Юрка проводил взглядом машину, а когда она скрылась из глаз, уселся на толстое сосновое бревно, лежащее неподалеку от дороги. Его штаны прилипли к отесанному смолистому стволу, но он даже не заметил. Гусь смотрел на железные со звездой ворота проходной, за которыми остался его друг.

Здесь через час и нашел его Стасик.

— Отдал? — тихо спросил он.

— Пограничник будет дрессировать, — сказал Юрка. — Он знает толк в собаках.

— Отец не пишет, — сказал Стасик. — На фронте сейчас жарко.

— Надоело клянчить жратву для него… Сотник уехал, а этот пузан в жизнь не даст… По роже видно.

— Когда отец уезжал, говорил: «Будешь тетку слушаться — пистолет подарю… Настоящий!»

Юрка со свистом втянул щербатым ртом воздух, посмотрел на друга. Стасик был в своих рваных штанах и большой желтой отцовской майке; в этом наряде он снова стал похож на человека, а не на мальчика из детского садика. Стасик отдал тесный матросский костюмчик тетке. У нее много ребятишек. Среднему, Мишке, как раз впору будет. Глаза у Стасика были красные, лицо растерянное. В руках он вертел маленькую зеленую звездочку.

— Твой батька майор? — спросил Гусь, хотя и так отлично знал, что он майор.

— Ага, — кивнул Стасик, — комиссар полка.

— Жив будет, — уверенно сказал Юрка. — Вот увидишь, ничего ему не сделается.

— И я так думаю, — сказал Стасик. — Нельзя же и маму и папу… Так не бывает.

— Бывает, — резко сказал Гусь.

Даже сквозь загар стало видно, как побледнел Юрка.

Стасик чувствовал себя неловко. Не нужно было этого говорить, но выпущенное слово назад не вернешь. Он не стал утешать друга. Не такой человек Юрка, чтобы его утешать. А потом, у самого Стасика на душе кошки скребли.

Небо над головой было чистое, но далеко за лесом толпились грозовые облака. Они напоминали синие снежные сугробы.

Со стороны станции доносились голоса, фыркали моторы машин, лязгали буферами товарные вагоны. Там полным ходом шла разгрузка эшелона.

Прибыла новая часть. С фронта на отдых.

Юрка хотел подняться, но почувствовал, что штаны прилипли. Отодравшись от бревна, он зло сплюнул:

— Не отстанет теперь.

— Попробуй бензином, — посоветовал Стасик.

Юрка поглядел на небо, взъерошил черные волосы на затылке.

— Жарко, — сказал он. — Выкупаться, что ли?

ЧЛЕНЫ МЕТЕОРОЛОГИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА

Проснулся Юрка утром — глаза не хочется открывать. Всю ночь снился Дик. С ящиком тола на спине он бросался под бронепоезд. Раздавался взрыв, вагоны и паровоз летели под откос, а Дик — жив-здоров — прибегал к Юрке, улыбался и говорил человеческим голосом: «Не бойся, не разорвет меня… Я железный!» И правда, Дик был железный, а шерсть — стальная проволока.

Сколько ни валяйся в кровати, а вставать надо. Бабки нет. Ушла куда-то. Чугунок с холодной картошкой стоит на столе. В алюминиевой кружке жир, на тарелке — хлеб. Полегче стало с едой. В магазине опять прибавили хлеба, крупы, жира. И даже сахар по карточкам дают.

Юрка оделся и сел за стол. Взял картофелину, а в рот так и забыл положить: за окном творилось что-то необыкновенное. Отряд «истребителей» в полном составе разгружал машину. На землю сбрасывали доски, круглые белые бревна, инструменты. Тимка Груздь стоял на крыльце сельсовета с трубой. Труба была черная и с треногой посередине.

Юрка не стал завтракать. Пулей выскочил из дому, добежал до калитки, а на дорогу вышел степенным шагом. Не хватало еще, чтобы «истребители» подумали, что он сгорает от любопытства. Машина ушла, а ребята стали складывать доски и бревна. На Юрку никто не обращал внимания. Все были заняты делом. Перебрасывались между собой быстрыми непонятными словами. Владька Корнилов, опустив черный чуб на глаза, сидел на траве и топором открывал ящик. Юрка подошел поближе, заглянул через плечо.

— Отскочи, — сказал Владька.

— Топор-то в руках держать не умеешь…

— Отскочи, говорю! — Владька посмотрел на Юрку и прибавил шепотом: — Рванет — костей не соберешь!

Юрка шарахнулся от ящика, но потом снова подошел.

— Тол? — спросил он. — С толом я умею обращаться.

— Тол — чепуха, — сказал Владька, засовывая топор в щель, — тут, дорогуша, кое-что почище! — Крышка заскрипела и отскочила. В ящике лежали какие-то странные приборы — не то градусники, не то водомеры. И еще лежали в ящике черные железные стойки с белой шкалой и делениями.

Юрке вдруг вспомнилась школа, физический кабинет. Если сильно раскрутить за ручку два стеклянных диска с наклеенными на них серебряными полосками, то появится электрическое поле и по проводам пойдет ток. Как же называется эта машина? Так Юрка и не смог вспомнить.

— Сколько барахла… — покачал головой Юрка. — Я думал…

— Думают индюки и куры, когда их приглашают в суп, — сказал Владька. — Барахло… Темнота!

— У нас в школе таких штук было — завались.

— Станцию строить будем, — сказал Владька и любовно подул на прибор.

— Какую станцию?

Корнилов приложил круглую штуку со стрелками к уху и, блаженно улыбаясь, сказал:

— Не тикает.

Юрка пожал плечами и подошел к Борьке, заместителю командира.

— Отдал я.

— Чего отдал?

— Дика, — сказал Гусь. — В гарнизон отдал. Обучают сторожевой службе… А он и так все понимает.

Здоровый, неповоротливый Борька с любопытством посмотрел на Юрку и сочувственно покачал головой.

— Жалко?

— А ты думаешь… — вздохнул Юрка. — Надо. Там от него больше пользы.

— Как он этого… агронома? Помнишь?

— Чего вы будете строить? — спросил Юрка.

— Метео… рологическую станцию, — в два приема выговорил Борька.

— А-а, знаю, — сказал Гусь. — Это микробу ловить…

— Не-е… Погоду будем определять. Когда дождь, когда вёдро.

— Когда зима, когда лето… А я думал, микробу искать. Микробу интереснее. Мы в школе искали. Она маленькая, ее в этот… ну который все увеличивает… надо искать.

— Будем температуру воздуха определять… — Борька посмотрел на небо и спросил: — Сколько сейчас градусов?

Юрка тоже посмотрел на небо, но там ничего не было написано.

— Много, — сказал Юрка. — А зачем температура? И так ясно, что лето на дворе, а не зима.

— Сейчас проверим… — Борька подошел к приборам, которые выложил Владька на землю, взял один в руки. — Двадцать четыре градуса.

— А дождь? — спросил Юрка.

Борька взял барометр.

— Так… переменно. Дождя не будет.

— Будет, — сказал Гусь. — Бабка и так знает, когда будет дождь.

— Поменьше слушай бабкины прогнозы, — назидательно сказал Борька. — Науке верь.

— Эй, Гусь! — позвал Тимка Груздь. Он все еще не мог расстаться с трубой. Это была не простая труба, как сначала показалось Юрке из окна. В трубе блестели выпуклые линзы, на узком конце вращался окуляр с делениями. Тимка поставил трубу на треножник, приник к окуляру и стал крутить какой-то винт.

— Погляди, — предложил он Юрке.

Гусь глянул в трубу и присвистнул: красный семафор был так близко, что, казалось, до него можно рукой дотронуться. А на самом деле до семафора было километра два.

— Сила! — сказал Юрка, с трудом отрываясь от трубы. — Не то что бинокль.

Тимка пригнулся к трубе и минут пять смотрел в сторону леса.

— Поезд, — сказал он. — В трубу мы теперь будем каждый день глядеть, — Тимка показал на ящик. — Это все наше. Воинская часть подарила. Уехали на фронт, а метеостанцию нам оставили. Будем строить площадку.

— Эту бы штуку на башню, — Юрка дотронулся рукой до трубы. — Что хочешь увидишь.

— Это идея, — сказал Тимка. — Но сначала нужно сделать площадку. Метеорологическую. Установить термограф, барограф, гигрограф.

Тимка с удовольствием произносил непонятные слова. Лицо его так и сияло.

— На луну в эту трубу смотреть можно?

— Можно… Только в телескоп лучше.

— А на звезды?

— И на звезды.

— Тим, где разбивать площадку? — подбежал к ним «истребитель». Груздь важно обозрел окрестность и ткнул пальцем на четыре сосны:

— Тут… Учтите, чтобы тень не падала на приборы.

— Есть! — сказал «истребитель» и убежал.

Одни рыли ямы, другие подтаскивали бревна. Владька и два помощника монтировали на щиты приборы. У Юрки тоже зачесались руки: захотелось что-нибудь сделать.

— Могу яму вырыть, — сказал он. — Огромную. Какую хочешь.

— Яму не надо.

— Могу в трубу глядеть. Хоть до ночи.

— Есть тебе работа.

— Командуй, — обрадовался Гусь.

Тимка достал из ящика тонкую резиновую камеру и вручил Юрке.

— Знаешь, что это?

Юрка повертел баллон в руках, понюхал.

— Надувать надо?

— Это шар-зонд, — сказал Тимка. — Дуй до горы!

Юрка набрал побольше воздуха и дунул в камеру… За этим занятием и застал его Стасик. Красный как рак, Гусь дул в необъятную камеру, а она еще не наполнилась воздухом и наполовину. У Юрки слезы выступили на глазах, а камера не надувалась.

— Брось, — сказал Стасик. — Лопнешь, а не надуешь.

— Надую, — упрямо мотнул головой Юрка.

— Все равно не полетит.

Юрка зажал трубку рукой, уставился на Стасика.

— Как не полетит?

— Воздух нужен горячий.

У Юрки округлились глаза. Он взял до половины надутую камеру и пошел искать Груздя. Командир «истребителей» стоял на спине своего заместителя, толстого Борьки, и устанавливал на столбе металлическую тарелку с загнутыми краями. Гусь бесцеремонно дернул его за ногу.

— Не полетит, — сказал он, встряхнув шар. — Зря дул, да?

Груздь сверху посмотрел на красного злого Гуся и расхохотался.

— Чего ржешь? — рассвирепел Юрка. — Я тебе не верблюд.

— Я и забыл, что воздух нужен горячий… — заливался Тимка.

— Где я тебе возьму горячий воздух? У меня в брюхе печки нет.

Тут и Борька не выдержал. Он упал на живот и затрясся от смеха. Груздь полетел кувырком с его спины. Теперь пришла очередь смеяться Юрке и Стасику. В общем, между «истребителями» и ребятами был полностью восстановлен мир. Груздь дал им подзорную трубу, и Юрка со Стасиком два часа возились с ней. Хотели подняться на башню, но не нашли машиниста. А потом им поручили очистить территорию от мусора. И Тимка Груздь за это разрешил им еще посмотреть в трубу.

— Хорошо бы ночью, — сказал Гусь. — Увидел бы, как там на луне и на других звездах.

— Не возьмет… В телескоп — это да!

— Бабке бы показать эту штуку, — сказал Юрка. — Пусть бы поглядела на небо… есть там бог или нет.

К обеду метеоплощадка была готова. На летучем собрании «истребителей» начальником метеостанции был назначен Тимка Груздь, а заместителем — Владька Корнилов. Юрка и Стасик были признаны равноправными членами метеорологического общества. Стасику дали тетрадку и велели вести дневник. Владька диктовал, а Стасик записывал показания приборов. Один прибор почему-то не хотел правильно показывать. Корнилов по плечи забрался в ящик и стал налаживать прибор.

— Куда стрелка показывает? — спросил Юрка.

Владька приподнялся на цыпочках и совсем спрятался в будке.

— Переменно, — сухо пробурчала будка. — Дождем и не пахнет.

— А бабка говорит — вдарит, — сказал Юрка. — А не врет эта штука?

— Бабка твоя врет, — басом ответила будка.

Из поселкового совета вышел длинный дядя Федя. Его жена и дочки уже с месяц щеголяли в новых шелковых юбках. Дядя Федя остановился у столба, на котором стояла будка, и заглянул внутрь. Ему не надо было вставать на ящик, и так все видно.

— Ишь ты, — сказал дядя Федя. — Качается.

— Погоду будем предсказывать, — охотно пояснил Гусь. — Когда дождь, а когда вёдро. И эту… температуру.

— Ишь ты, — сказал дядя Федя. — Температуру…

— Шары будем запускать… В небо.

— Ишь ты, — сказал дядя Федя и, удивленно покачивая головой, пошел домой. Но с полдороги вдруг раздумал и вернулся.

— Как оно? Завтра что будет? — спросил дядя Федя.

— Переменно, — дипломатично ответил Юрка и поглядел на Владькину спину.

— Бона как… — с уважением сказал дядя Федя и поскреб затылок. — А это… послезавтра?

— Переменно, — сказал Юрка.

— Важная штука, — сказал дядя Федя и, заглянув в будку, восторженно прибавил: — Качается проклятая! Ишь ты!

На площадку заглядывали люди, дивились на приборы, расспрашивали. Юрка бойко отвечал на все вопросы. Если спрашивали про погоду, он всем говорил: «Переменно». Узнала про станцию и Шириха. Она привезла воз сена и не знала, что делать: подсушить во дворе или в сарай убрать.

— Што покажывает? — спросила она.

Юрка повернулся к ней спиной, ничего не ответил.

— Переменно, — сказал Стасик.

— Шпрашываю, дождь будет?

Стасик пожал плечами и отошел прочь. Ему тоже не хотелось разговаривать с Ширихой. Шириха покрутилась на площадке и ушла.

— Я думал, ты наврешь ей, — сказал Стасик.

— Ну ее, — махнул рукой Юрка. — Свяжешься…

Около поселкового уже с час крутился Жорка Ширин. Он думал, что его тоже позовут строить метеостанцию. Но его никто не звал. По-честному говоря, Жорке не так хотелось строить, как — посмотреть в подзорную трубу. Он видел, как поочередно прикладывались к черному окуляру то Юрка, то Стасик.

На Жорку никто не обращал внимания. И тогда он нырнул в свои ворота, а через пять минут снова появился. И не один. С рыжим Тобиком на поводке. Деловито подошел к Тимке Груздю и сказал:

— Вот, привел… Забирайте!

Тимка вытаращил на Тобика глаза и спросил:

— Кого ты привел?

— Не гляди, что неказистая, — сказал Жорка. — Шпионов будет ловить почем зря. Дрессировку прошла. — Он подтолкнул собаку ногой и приказал: — Ищи!

Тобик плюхнулся в пыль и, задрав ногу, принялся ловить блоху.

— Ученый, — сказал Груздь. — Гляди, нашел!

— Даром отдам, — сказал Жорка. — У него кровь гончара…

— Сплавить хочет, — усмехнулся Гусь.

— Замучает собаку, — сказал Стасик и подошел к Жорке: — Отдай мне!

— А в трубу поглядеть дадите? — спросил Жорка, переводя взгляд с Гуся на Стасика.

— Гляди, — пожал плечами Юрка. — Не жалко.

Жорка сунул Стасику поводок в руки и обрадованно поспешил к трубе.

Стасик погладил рыжего Тобика и сказал:

— Он не виноват, что не овчарка… Хоро-о-ший песик!

— Пойдем в гарнизон? — вспомнил Юрка. — Дика проведаем.

— Вот обрадуется, — сказал Стасик. — Он Тобика не тронет?

— Дик добрый, — сказал Юрка. — Он маленьких не трогает.

ЗЕМЛЯНИКА

К Юрке зашел Колька Звездочкин.

— Пошли к Висячему, — сказал он. — Там земляники прорва.

Колька был в синей майке, заправленной в черные драные штаны. На поясе — плетеная корзинка. В корзинке — кружка. Лицо у Кольки черное, над лбом — желтая челка.

Книжку Юрка прочитал, делать было все равно нечего. Стасика увела тетка.

Она баню истопила и вот всех решила вымыть. Она и Юрку позвала, но он отказался. Какая летом баня? Пошел на речку — и мойся сколько хочешь.

— Люблю землянику, — сказал Гусь. — Ее сколько хочешь можно съесть.

— Корзинку возьми, — сказал Колька. — Куда ягоды-то будешь собирать?

— В пузо, — сказал Юрка. — А ты?

Колька удивленно посмотрел на него, усмехнулся:

— Я в корзинку. А потом на вокзале продам. Стакан — три рубля.

— Покупают?

— Еще как… Придет эшелон — с руками оторвут. Я по три продаю, а Жорка по пятерке. И то берут.

Юрка вспомнил, бабка как-то жаловалась, что денег совсем нет. Надо в таком случае подработать. Придет Юрка с вокзала, отдаст бабке деньги. Обрадуется. «Спасибо, — скажет, — Юрушка…»

— Сколько ты стаканов за день собираешь? — спросил он.

— Семь, а то и все десять.

— А двадцать можно собрать?

— Попробуй, — растянул Колька в насмешливой улыбке толстые губы. — Двадцать… Да ты и пять-то не наберешь.

— Наберу, — сказал Гусь. Он нашел в сенях большую корзину, кружку.

— Давай собирать землянику до самого вечера? — предложил Юрка. — Пока видно.

— Ты через два часа взвоешь, — сказал Колька. — Ягоды собирать — это тебе не ракеты в небо пускать.

Они шагали по шпалам. По обе стороны насыпи притих разомлевший от жары лес. На толстых сосновых стволах блестела тягучая смола. На телеграфных проводах, опустив крылья, изнывали ласточки. В такую жару даже им лень было охотиться за мошкарой. Ноги прилипали к теплым, пропитанным мазутом шпалам. На носу у Кольки Звездочкина выступили капельки пота.

— Давай посидим? — предложил Колька.

— Некогда нам рассиживать, — сказал Гусь.

Колька спорить не стал, и они зашагали дальше. Висячий мост виднелся вдали. Он дрожал в сиреневом мареве, словно собирался расплавиться. Чем ближе к мосту — тем он кажется дальше. По мосту медленно проползали небольшие черные и зеленые жуки. Это машины.

Отдохнув в тени железных ферм, ребята поднялись на откос. Тут, сразу за мостом, росла земляника. Крупные красные ягоды с белыми зернышками ловко прятались под листья. Их сразу увидеть было не так-то просто. Мелькнет красная ягода, а нагнешься — нет ее. Спряталась под лист. Гусь сразу же совершил оплошность. Вместо того чтобы класть ягоды в кружку, он стал класть их в рот. Спелая земляника была на редкость вкусной. Юрка, наверное, с полчаса никак не мог остановиться. Ел и ел ягоды. И только когда Колька высыпал в корзинку первую кружку, спохватился и тоже стал собирать.

Солнце напекло затылок, Юрка почувствовал, что больше не может. Шея онемела, спину ломило, и в глазах мельтешили красные ягоды и зеленые листья. Он посмотрел на Звездочкина. Тот как ни в чем не бывало рвал землянику и даже бубнил себе под нос какую-то песню. Вот черт губастый! Неужели не устал? А тут еще в животе что-то стало бурчать, попискивать. Видно, перестарался Юрка. Многовато ягод съел.

Он заглянул в корзинку. Маловато! Только что дна не видать. У Кольки, наверное, в два-три раза больше. Ишь старается!

— Устал? — спросил Гусь.

Колька поглядел на него хитрым светлым глазом, ухмыльнулся.

— Кто устал? — уточнил он.

— Ты.

— Я могу до самого вечера собирать — и ничего… Не устану.

— Много набрал? — Юрка подошел к нему, заглянул в корзинку.

— Стаканов пять будет, — самодовольно сказал Колька.

— А у меня?

Колька небрежно тряхнул Юркину корзинку, снова ухмыльнулся:

— Двух не наскребешь.

— Ух, до чего у тебя нижняя губа толстущая, — сказал Гусь. — Как гриб.

Колька Звездочкин, против ожидания, не полез в бутылку. Он потрогал рукой свою губу и добродушно сказал:

— Так уж и гриб… Губа как губа.

— Гриб боровик, — сказал Юрка.

— Боровики самые лучшие грибы, — невозмутимо заметил Колька. — Я знаю, где они растут… Ну как, Гусь? — спросил он. — Домой пойдем или еще поработаем?

Юрке надоело собирать ягоды. И на деньги ему было наплевать. Но не хотелось Кольке уступать. Подумаешь, набрал на два стакана больше и нос задрал…

— Если устал — иди, — сказал Гусь. — А я еще пособираю.

— И мне лишняя десятка не помешает, — сказал Колька.

Юрка сделал открытие: зачем нужно кланяться каждой ягоде, когда можно встать на колени и собирать. А если лечь на землю, то еще лучше: ягоды перед глазами, и никакие листья их не загораживают. Юрка елозил на коленях, ползал на животе, но и в этот раз ягод собрал меньше Звездочкина, который «работал» по старинке.

Услышав паровозный гудок, Юрка сел на землю и стал слушать. Поезд шел со стороны Бологого. Над деревьями взмыло белое облако, второе, третье… Вынырнула черная паровозная труба. И вот лоснящаяся от масленого пота железная махина, пыхтя и отдуваясь, показалась в просвете между кустами и нырнула под висячий мост. Густой железный грохот продолжался до тех пор, пока не скрылся под мостом последний товарный вагон. Эшелон давно скрылся из глаз, а блестящие рельсы все еще продолжали гудеть. И еще слышался какой-то глухой звон. Непонятный, печальный. Юрка взглянул на мост. В кружевном лабиринте ферм запутался синеватый клочок паровозного дыма. Звон доносился откуда-то из глубины.

Пройдет под мостом поезд, исчезнет в сизой дали, а старый мост все еще помнит его, тихо звенит, словно жалуется на что-то…

Домой они пришли, когда солнце, красное, воспаленное, накололось на зубчатую кромку леса. На путях стоял санитарный поезд и дожидался встречного. Мимо вагонов уже шныряли с корзинками мальчишки и девчонки. Продавали землянику. Из окон пассажирских вагонов выглядывали раненые с забинтованными головами, руками. Они подзывали ребят и покупали ягоды. Те, кто мог передвигаться, прогуливались по перрону.

— Эх, черт, — с досадой сказал Колька, — у нас ни бумаги, ни стаканов нет. Как же будем продавать?

— Кружками, — сказал Юрка.

Мимо них пробежал Жорка Ширин. К груди он прижимал алюминиевое блюдо. В блюде один к другому стояли маленькие кулечки с ягодами. Жорке не надо возиться со стаканами. Он заранее все приготовил.

— Видал, как надо работать? — кивнул вслед Жорке Колька. — Этот умеет…

Они медленно пошли вдоль вагонов. Юрка не смотрел на окна. Он смотрел под ноги. Не привык он торговать ягодами. Колька сначала хорохорился, а тут тоже примолк.

— Свежая земляника! — донесся до них Жоркин голос. — Пять рублей стакан… Берите, дяденька, только что из лесу.

— Врет Рыжий, — сказал Колька. — Он сегодня и в лесу-то не был…

— Земляника? — услышали они негромкий голос.

— Свежая… — сказал Гусь. — Только что из лесу.

— Почем?

Юрка поднял голову и увидел раненого. Он лежал на верхней полке. Лица у него не было видно. Все в бинтах. На свет глядел темный, грустный глаз да узенькая щель вместо рта. Одна рука была в лубке.

— Страшный? — проговорил раненый. Глаз с любопытством уставился на ребят.

— А… чем это вас? — спросил Юрка.

— Почем, спрашиваю, ягоды? — Глаз сердито заморгал.

Юрка посмотрел на Кольку: почем?

— Пять… четыре рубля, — запинаясь, сказал Звездочкин.

Здоровая рука раненого полезла куда-то вверх, зашелестела бумажками.

— Врет он, — сказал Гусь. — Два рубля кружка.

Глаз посмотрел на Кольку, потом на Юрку.

— Почему так дешево?

— Берите… — Юрка насыпал полную кружку, протянул раненому. Тот просунул в окно руку, взял. Высыпал ягоды в тарелку.

— Еще надо? — спросил Гусь.

Раненый покачал головой. Медленно спустил кружку. В кружке лежало десять рублей.

— А сдачи? — заволновался Юрка. — У меня сдачи нет. — Он посмотрел на Кольку. Тот покачал головой.

Глаз дружелюбно смотрел на Юрку.

— Не надо сдачи, — сказал раненый. Он пальцами раздвинул щель, положил в рот ягоду. — Земляника… летняя.

Темный глаз вроде бы повеселел. Когда ребят подозвали к другому окну, раненый подмигнул Юрке и приветливо кивнул головой.

— Это что за станция? — спросил кудрявый плечистый парень в белой рубашке с повязкой на голове. Он тоже лежал на верхней полке и задумчиво смотрел поверх голов ребят.

— Лесное… — сказал Юрка и чуть было не выронил корзинку из рук. Это был лейтенант. Тот самый лейтенант, который год назад, осенью ночевал с бойцами у бабки…

— Здравствуйте, — растерянно произнес Юрка. — Вы… вы раненый?

Это был глупый вопрос. Юрка сам почувствовал. Ему хотелось обнять лейтенанта за шею, сказать ему кучу хороших слов, но он не умел.

— Гусь… Черт возьми, Гусь! — лейтенант улыбнулся. — То-то я гляжу — знакомая станция… Ну как твоя бабка поживает?

— Хорошо, — сказал Юрка. — А вы… домой?

В серых глазах раненого мелькнуло что-то тоскливое. Он сдвинул светлые брови, но, пересилив себя, снова улыбнулся.

— Вырос… чертенок. Скоро совсем большим будешь.

— Я за бабушкой сбегаю, — спохватился Юрка. — Вот обрадуется!

— Не надо, — остановил лейтенант.

— Она дома, в огороде копается.

К ребятам подошел другой раненый. Один рукав его гимнастерки был подвернут выше локтя, шея в белом воротнике из ваты и бинта.

— Никак, капитан, знакомых повстречал? — спросил он.

— Вот встретились, — сказал Юркин знакомый.

«Капитана присвоили, — подумал Гусь. — Видно, храбрый».

— Опрокинь-ка мне, паренек, пару стаканов, — однорукий снял с головы пилотку, подставил.

Юрка через край насыпал ему ягод. Встряхнул корзинку и протянул капитану.

— Это вам на дорогу.

Капитан пододвинулся ближе к окну, взял корзинку.

— Денег не надо, — быстро сказал Гусь, заметив, что раненый сунул руку под подушку.

— Спасибо… Юра. Кажется, так тебя зовут?

Юрка кивнул. Однорукий повернулся к нему боком и сказал:

— Деньги в кармане… Возьми, сколько полагается.

— Ничего с вас не полагается, — сказал Гусь. — Ешьте на здоровье… Я еще наберу.

Однорукий внимательно посмотрел на него, улыбнулся:

— И всем ты, паренек, даешь бесплатно?

— Всем, — взглянув на капитана, сказал Юрка.

К ним подошли еще несколько раненых.

— Вам ягод? — спросил Гусь.

— У тебя же нет, — сказал один из них. — С корзинкой загнал.

— Есть, — сказал Юрка и посмотрел на Кольку.

— Берите, — протянул тот раненым свою корзинку.

Послышался шум поезда. Воинский эшелон с бронетранспортерами, не сбавляя скорости, прогремел мимо станции. На перрон вышел дежурный. Под вагонами санитарного зашипели автотормоза. Раздался басистый гудок.

Раненые быстро разделили ягоды. Старший лейтенант достал из кармана пятидесятирублевку, протянул Звездочкину.

— Держи, парень.

Колька взял деньги, зажал в кулаке. Юрка, взглянув на него исподлобья, ближе подошел к окну.

— Поправитесь — и снова на фронт? — спросил он.

Опять в глазах капитана появилось тоскливое выражение. Он поправил на голове повязку, нахмурился.

— Отвоевался я, Гусь… — негромко сказал он.

— Голова? — чуть слышно спросил Юрка.

— Ноги, — сказал капитан и отшвырнул от себя одеяло.

Юрка прикусил губу: под одеялом ничего не было. На застланной чистой простыней полке в длинной рубахе лежала половина человека. Другой половины не было.

— Твоя бабушка говорила, что богу будет молиться за нас, — угрюмо сказал капитан. — Как видишь, Гусь, и бог не помог. Скажи ей, пусть зря не молится.

Юрка широко раскрытыми глазами смотрел на капитана и молчал. Да и говорить-то было нечего. Что сделали с человеком! Когда этот красавец лейтенант вошел к ним, Юрке, помнится, сразу изба показалась тесной. А сейчас его можно на стол положить, и еще место пустое останется.

— Пулеметной очередью, — сказал капитан. — В упор. В атаку ходили. А тех ребят, что со мной были, — всех положил. Всех до одного… — Он посмотрел на Юрку и, с трудом дотянувшись рукой до одеяла, натянул на себя. — Гонят их наши… Кончится война. Хорошее время наступит, Гусь. Будь она трижды проклята, эта война!

У капитана задергалась щека. Он замолчал, глядя вверх на зеленую полку.

Непрошеная слеза выкатилась из Юркиных глаз. Нет, это была не жалость! Лютая злость к тем, кто сделал капитана таким.

Вагон дернулся, прошел немного и снова остановился. Видно, паровоз с первого раза не взял.

— Прощай, Юра, — все так же глядя вверх, сказал капитан. — Больше не увидимся… Какой теперь из меня ходок? Вроде чурбака… Где поставят, там и буду стоять…

— У меня собака была, — сказал Юрка. — Дик… Я отдал ее на фронт.

Вагон снова дернулся и на этот раз с тихим шумом покатился.

— Прощай, Гусь, — повторил капитан. Он натянул одеяло на голову, отвернулся к стене. Юрка растерянно стоял на месте и смотрел на вагон. И тут он увидел Жорку Ширина. Жорка шел навстречу и кричал:

— Покупайте землянику… Остатня-я. По четыре за кулек отдам!

Юрка подскочил к нему, вырвал блюдо и, догнав вагон, в тамбуре которого стояли раненые, протянул им:

— Ягоды… Земляника. Ешьте на здоровье!

Санитарный поезд ушел. Юрка стоял на перроне и смотрел вслед. Последний вагон, вздрагивая и покачиваясь, уменьшался. Вот он стал со спичечный коробок и, наконец, совсем исчез, растворился в сумраке, надвигающемся со стороны леса.

— У него собаки теперь нет, — услышал Юрка вкрадчивый Жоркин голос. — Собака в гарнизоне.

К нему, во главе с Жоркой, приближались сельские ребята. Успел, гад рыжий, собрать компанию… Опять десять на одного. Юрку охватил гнев. Нет, на этот раз им не удастся его отколотить. Он оглянулся вокруг, ища что-либо подходящее. Внизу, рядом с рельсом, лежал гладкий голыш. Гусь спрыгнул с перрона на путь, схватил камень.

— Кто первый сунется — череп напополам, — предупредил он, взбираясь на перрон.

Ребята остановились.

— Говори, Гусь, — сказал Жорка, — отобрал у меня мамкино блюдо с ягодами?

— Ну?

— Слышите? — повернулся Жорка к ребятам. — Не отпирается.

— Ты чего тут командуешь? — спросил Петька Петух, высокий черноволосый мальчишка с якорем, выколотым на руке.

— Жулик ваш Жорка, — сказал Юрка. — Продает раненым малюсенькие кулечки по пятерке. А в кульке и полстакана не будет.

— Будет стакан! — взвизгнул Рыжий. — Брешет он!

— По пятерке за кулек? — поглядел на Жорку Петька.

— Говорю, брешет… По четыре.

— И по четыре дорого, — сказал Петух. — По три — в самый раз.

— А кто ему дал право чужие ягоды отбирать? — заныл Жорка. — Он их мне в лесу собирал, да?

Петух посмотрел на Юркин камень, почесал затылок.

— Чего ты командуешь? — снова спросил он. — Хочешь, чтобы рожу набили?

— А ну-ка сунься! — сказал Гусь.

Петух морщил лоб, раздумывая, ввязаться в драку или нет. Остальные молчали. Юрку Гуся уже хорошо знали на станции. Исвязываться с ним не очень-то хотелось. Все смотрели на Петьку и ждали, что он скажет. Петух был самый длинный и старше всех. Но Петух молчал. Молчали и другие. Жорка подбежал к Петьке и, приподнявшись на цыпочки, что-то быстро зашептал ему на ухо.

— Не обманешь? — спросил Петух.

Рыжий отрицательно замотал головой. Петух расстегнул пряжку и стал медленно наматывать на ладонь широкий ремень. Жорка стоял за его спиной и злобно сверкал своими глазами. Гусь весь подобрался и первым шагнул навстречу Петуху.

— Один на один будем? — спросил он, с угрозой поглядев на ребят.

Петух молчал. Он гладил ладонью медную пряжку и о чем-то думал.

— Драться будем до конца, — сказал Гусь. — До смерти.

Петух, не спуская с Юрки глаз, все еще о чем-то раздумывал.

Из толпы ребят вышел Колька Звездочкин и встал рядом с Юркой. Лицо у него было бледное, но маленькие глаза блестели отвагой.

— Я тоже буду драться, — сказал он. — За Гуся.

Юрка изумленно посмотрел на него, пожал плечами, но ничего не сказал.

— Гусь — человек. А Жорка жулик. Он всех покупает за сахар и деньги. И тебя, Петух, купил. Думаешь, я не слышал? Он тебе десятку посулил и кусок сала.

— И врешь ты! — крикнул Жорка. — Про сало и разговору не было…

— Про сало ничего не говорил, — подтвердил Петух.

— Гусь даром свои ягоды раненым отдал, — продолжал Колька. — А Жорка обдирала… С раненых по пятерке?!

— По пятерке дорого, — сказал Петух и стал разматывать с ладони ремень.

— Значит, можно у человека ягоды и блюдо отнимать? — чуть не плача, спросил Жорка.

Ребята молчали.

— Погодите, он и у вас отнимет…

— Сколько у тебя было кульков? — спросил Юрка.

— Штук восемь!

Юрка достал из кружки десятку (эх, забыл отдать забинтованному!) и швырнул Жорке в толстое веснушчатое лицо.

— Подавись своими деньгами… Спекулянт!

Жорка на лету схватил деньги, разгладил, спрятал в карман.

— А блюдо? — спросил он.

Но на него никто не смотрел. Петух ладонью стукнул Юрку по плечу, улыбнулся:

— Не сердись, Гусь… Думаешь, я и вправду стал бы из-за него с тобой драться?

— А зачем ремень снимал?

— А это так… для форсу, — засмеялся Петух. — Я видел, так морячки дерутся.

Юрка размахнулся и далеко забросил камень, а потную руку обтер о штанину.

— Приходи завтра на речку, Гусь, — сказал Петух. — Придешь?

— Ладно, скупнемся, — кивнул Юрка.

Петух с ребятами ушел.

Жорка сначала побежал за ними, потом подумал и все-таки вернулся.

— А как же блюдо? — спросил он. — Мне мамка житья не даст…

— Катись, — посоветовал Юрка. — А то…

Жорка послушался и ушел.

Колька Звездочкин проводил Юрку до калитки, сунул на прощанье руку.

— Отдал я ему… — сказал он.

— Что отдал? — не понял Юрка.

— Да деньги, — сказал Колька. — Поезд тронулся. Я побежал и отдал… Раненые ведь. Воевали.

Юрка широко улыбнулся и подтолкнул Кольку плечом.

— И не жалко?

— Жалко, — сознался Колька. — Стаканов десять было… Раненые ведь. А знаешь, как старший лейтенант удивился? Пока вагон видно было, все время мне руками махали.

ТУЧА И СОЛНЦЕ

На другой день с утра ударил дождь. Небо над вокзалом потемнело. Солнце зарылось в облака. Ветер вырвался из-за леса и стал раскачивать сосны. Сначала осторожно, потом все сильнее. Бедные сосны скрипели, склоняя свои макушки. Ветер трепал ветви, отдирал кору. С деревьев сыпались иглы, падали сухие прошлогодние шишки.

Облака стремительно пролетали над крышей вокзала. Туча закрыла полнеба. Последний солнечный луч, прорубив окно в синем боку тучи, исчез. На какой-то миг стало сумрачно и тихо. Но вот туча неровно, зигзагом треснула, осветив землю ярким голубоватым пламенем. Близкий громовой раскат оглушил поселок.

Юрка и Стасик сидели на крыльце. Их обоих тянуло уйти в избу, но никто первый не хотел подниматься. Бабка Василиса вышла на крыльцо, глянула на почерневшее небо, притихшее перед новым грозовым ударом, перекрестилась, пробормотав:

— Господи помилуй, экая страсть… А вы чего тут сидите? — спросила она. — В избу!

Юрка посмотрел на Стасика и сказал:

— Идем, тут крыша дырявая — замочит.

В избе было гораздо темнее, чем на улице. Бабка закрыла окно, набросила платок на зеркало, укутала медный самовар полотенцем. Ребята примостились на подоконнике. Они молча ждали новой вспышки. Молния сверкнула над водонапорной башней. Конец изломанной стрелы воткнулся в куриную лапу громоотвода. И темный бок башни, в том месте, где висел толстый плетеный провод, озарился желто-голубоватым пламенем. Это молния по громоотводу ушла в землю. Громыхнуло так, будто на крыше разорвалась фугаска. Дом вздрогнул, окно с треском распахнулось. Влажный грозовой ветер ворвался в избу, сорвал с самовара полотенце. При каждой новой вспышке круглый бок самовара зловеще сиял.

— Затвори окно, — сказала бабка. Она прилегла на кровать. Юрка обеими руками пытался удержать створки, но они, словно живые, вырывались, больно стукали по пальцам. А когда поймал, не хватило сил закрыть. Ветер толкал Юрку в лицо, заткнул нос и рот. Лишь вдвоем со Стасиком им удалось закрыть окно.

Тут же наступило короткое затишье, и первые крупные капли хлестнули в стекла. Они барабанили все сильнее. Старый бабкин дом наполнился звенящим шумом. Крыша шуршала, парадное крыльцо весело гудело. Из окна видно было, как на свежевымытых досках пляшут маленькие фонтанчики. Капустные кочны, раскрыв широкие листья, ловили капли. Укроп спрятался под кружевными зонтиками. Но зонтики, словно решето, пропускали воду, и укроп вздрагивал под дождем, будто от холода. Шершавые огуречные листья дрожали непрерывно. Один лук гордо стоял под дождем.

Дождь кончился неожиданно. Был дождь — не стало дождя. Только звонкая тягучая капель напоминала о грозе. Едва туча уволокла свой лохматый темный хвост, как выглянуло солнце. Сначала робко, точно стыдясь, затем засияло весело и радостно.

Юрка вдруг отпрянул от окна: мимо дома шла Маргаритка. Она шла медленно. В коротком розовом сарафане и прозрачном платке, из-под которого торчала толстая коса. Длинные Маргариткины ноги были до колен забрызганы грязью. Видно, по лужам бегала. Интересно, куда это она собралась? На речку? Но почему тогда по этой дороге? Ведь от ее дома ближе…

— Ритка куда-то пошла, — сказал Стасик.

— Где? — равнодушно спросил Гусь.

— Вон по той дороге.

— А-а… — сказал Юрка.

— На речку, наверное, — сказал Стасик. — У нее в руке полотенце.

— Вода там сейчас… кипяток.

— Смотрит на ваши окна, — сказал Стасик. — Крикнуть ей, что ты дома?

— С какой стати? — пожал плечами Юрка. — Я с девчонками не вожжаюсь… Она мне книжки дает.

— Интересные?

— Ничего…

— Хочешь, я крикну?

— Ну чего ты пристал? — рассердился Юрка. — Нужна она мне.

Маргаритка перебросила косу из-за спины на грудь, гордо тряхнула головой и исчезла за больничным забором.

— Специально крюк сделала, чтобы ты увидел, — сказал Стасик. — Нехорошо. Надо бы позвать.

Гусь ничего не ответил. Он и сам понял, что Маргаритка не просто так прошла мимо дома. Юрке захотелось вскочить и помчаться вслед за ней. Но неудобно было перед Стасиком.

— Я люблю купаться после дождя. А ты? — выручил Стасик.

— Хорошо бы с Диком на речку, — сказал Гусь и вздохнул, вспомнив тот счастливый день, когда он, Дик и Рита купались.

— Когда будут пускать к нему? — спросил Стасик.

— Когда курс дрессировки пройдет. Пошли…

В сенях они столкнулись с почтальоном тетей Верой.

— Бабушка дома, — на ходу сказал Юрка, выбегая на крыльцо.

— Погоди, — остановила тетя Вера. — Тебе бандероль.

— Мне?! — опешил Гусь. — От кого?

— Не знаю, — сказала тетя Вера. — Написано: Юрию Гусю. — Она посмотрела на Юрку и спросила: — Это твоя фамилия или прозвище?

— Давай… эту бандероль, — сказал Юрка.

— Распишись вот тут, — показала тетя Вера. — Не слыхала я такой фамилии…

— Еще и почище бывают, — с досадой сказал Юрка.

Тетя Вера достала из большой черной сумки пакет, обернутый в грубую серую бумагу.

— Тяжелая бандероль, — сказала она. — Как кирпич.

— А мне… тете моей не было письма? — спросил Стасик.

— От отца? — улыбнулась тетя Вера. — Было целых два.

— Юр, я домой! — сорвался с места Стасик. — Пойдешь на речку — заскочи. Ладно? — И, считая голыми пятками ступеньки, умчался по свежим лужам домой.

— Ишь взвился! — засмеялась тетя Вера. — Оно и понятно — отец! — Она топталась на крыльце, медля уходить. Ей хотелось узнать, что прислали мальчишке. Но Юрка не торопился разворачивать бандероль. И почтальон, сердито захлопнув сумку, ушла. Гусь зубами развязал бечевку, медленно развернул бумагу и разочарованно присвистнул: в бандероли оказались учебники. Сверху лежала новенькая география. Он раскрыл обложку и на пакете с картами увидел письмо.

«Дорогой мой Ежик! — начиналось это письмо. — Я очень соскучилась по тебе. Из деревни я уехала к маме в Пермь. Хотела здесь остаться, но не могу — тянет в родную школу. О твоих „подвигах“ мне все известно. Я переписываюсь с подругой-учительницей. Она мне и адрес твой дала.

В августе приеду в Лесное. Буду тебя учить русскому языку и литературе. А чтобы не пришлось краснеть за тебя, посылаю учебники. Обязательно почитай. До скорой встречи. Надеюсь, что ты не забыл свою «бригадирку»?»

Гусь опустился на ступеньки и еще раз прочитал письмо.

— Катька-бригадирка, — сказал он.

Уткнулся носом в письмо и замер. Большие зеленоватые глаза его смотрели прямо, не мигая.

С крыши в старую бочку гулко капала вода: дон, дон, дон. Солнце уже пригрело землю, и дождевые капли на листьях, траве становились меньше и совсем исчезали. В воздухе стоял тот особенный запах, который бывает лишь после дождя.

А вода все реже капает в бочку. Солнце высушит крышу, и вода совсем перестанет капать. И ничего больше не будет напоминать о мрачной туче и грозе со шквалом, пронесшихся над маленькой станцией. Солнечно и радостно станет вокруг.


Оглавление

  • Вильям Козлов Андреевский кавалер
  •   Часть первая Куда дует ветер
  •     Глава первая
  •       1
  •       2
  •     Глава вторая
  •       1
  •     Глава третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава четвертая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава шестая
  •       1
  •       2
  •     Глава седьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава восьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава девятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава десятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •   Часть вторая Волки охотятся ночью
  •     Глава одиннадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двенадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава тринадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава четырнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава шестнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава семнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава восемнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава девятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •   Часть третья Мертвая петля
  •     Глава двадцать первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава двадцать вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двадцать третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава двадцать четвертая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава двадцать пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двадцать шестая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двадцать седьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава двадцать восьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава двадцать девятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава тридцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава тридцать первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Глава тридцать вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава тридцать третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  • Вильям Козлов Когда боги глухи
  •   Часть первая Четыре стороны света
  •     Глава первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава четвертая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава шестая
  •       1
  •       2
  •     Глава седьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава восьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава девятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава десятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •   Часть вторая След змеи на камне
  •     Глава одиннадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двенадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава тринадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава четырнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава шестнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава семнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава восемнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава девятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •   Часть третья Твое место
  •     Глава двадцать первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцать вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцать третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцать четвертая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцать пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двадцать шестая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  • Вильям Козлов Время любить
  •   Часть первая Возвращение Андрея
  •     Глава первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава четвертая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава шестая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава седьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава восьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •   Часть вторая Весенний гром
  •     Глава девятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава десятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава одиннадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двенадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава тринадцатая
  •       1
  •       2
  •     Глава четырнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятнадцатая
  •       1
  •       2
  •   Часть третья Свет и тень
  •     Глава шестнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава семнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава восемнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •   Без позолоченных рам… (О творчестве Вильяма Козлова)
  • Вильям Федорович Козлов Я спешу за счастьем
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • Вильям Козлов Приходи в воскресенье
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  • Козлов Вильям Президент Каменного острова
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  •   Глава тридцать пятая
  •   Глава тридцать шестая
  •   Глава тридцать седьмая
  •   Глава тридцать восьмая
  •   Глава тридцать девятая
  •   Глава сороковая
  • Козлов Вильям Президент не уходит в отставку
  •   Часть первая БЕЛЫЕ, БЕЛЫЕ НОЧИ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •   Часть вторая АЛЕНКИНА ЛЮБОВЬ
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •     Глава восемнадцатая
  •     Глава девятнадцатая
  •     Глава двадцатая
  •     Глава двадцать первая
  •     Глава двадцать вторая
  •   Часть третья КАКИМ ТЫ БЫЛ…
  •     Глава двадцать третья
  •     Глава двадцать четвертая
  •     Глава двадцать пятая
  •     Глава двадцать шестая
  •     Глава двадцать седьмая
  •     Глава двадцать восьмая
  • Вильям Козлов Карусель 
  •   У родника живой воды (О творчестве В. Ф. Козлова)
  •    Часть первая Любовь и ненависть (Круг первый)
  •   Пролог
  •   Глава первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава вторая
  •   1
  •   2
  •   Глава третья
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава четвертая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава пятая
  •   1
  •   2
  •   Глава шестая
  •   1
  •   Глава седьмая
  •   1
  •   2
  •   Глава восьмая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава девятая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Часть вторая Война теней (Круг второй)
  •   Глава десятая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава одиннадцатая
  •   1
  •   Глава двенадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава тринадцатая
  •   1
  •   2
  •   Глава четырнадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава пятнадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава шестнадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Глава семнадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава восемнадцатая
  •   1
  •   2
  •   4
  •   Глава девятнадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Глава двадцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава двадцать первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Часть третья Все было в этом мире (Круг третий, пятый, десятый...)
  •   Глава двадцать вторая
  •  
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава двадцать третья
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава двадцать четвертая
  •   1
  •   2
  •    3
  •   Глава двадцать пятая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава двадцать шестая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава двадцать седьмая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Глава двадцать восьмая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава двадцать девятая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   Глава тридцатая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Глава тридцать первая
  •   1
  •   2
  •   Глава тридцать вторая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Эпилог
  • Вильям Козлов Поцелуй Сатаны
  •   Горький цветок полыни Часть первая
  •     Глава первая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава вторая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава третья
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава четвертая
  •       1
  •       2
  •     Глава пятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава шестая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава седьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава восьмая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава девятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава десятая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •   В ловушке Часть вторая
  •     Глава одиннадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава двенадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава тринадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава четырнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава пятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава шестнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава семнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •   Кто ты, человек? Часть третья
  •     Глава восемнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Глава девятнадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Глава двадцатая
  •       1
  •       2
  •       3
  • Вильям Козлов Черные Ангелы в белых одеждах
  •   Часть первая 1953 год Год рухнувшего Дракона
  •     1. Эта страшная ночь
  •     2. Широка страна моя родная…
  •     3. Прощай, Ленинград!
  •     4. Под стук колес
  •     5. Островские ребята
  •     6. Егерь Его Величества…
  •     7. Вдали от шума городского
  •     8. Гости
  •     9. Взрослые игры
  •     10. Мертвая хватка
  •     11. Бабье лето
  •     12. Ночной гость
  •     13. Прикосновение к тайне
  •     14. Продолжение чуда
  •   Часть вторая 1963 год Серая пыль
  •     1. Весной в Великополе
  •     2. Рая из райпотребсоюза
  •     3. И это есть любовь?
  •     4. Быть мужчиной
  •     5. Казанское кладбище
  •     6. Аэлита
  •     7. На «рыдване» по улице Урицкого
  •     8. История одной красивой девчонки
  •     9. Любит — не любит
  •     10. Путь к тебе
  •     11. Белая
  •     12. Дождь в декабре
  •     13. Улыбка Джоконды
  •   Часть третья 1973 год Большая скука
  •     1. Кто виноват
  •     2. Утопающий хватается…
  •     3. Жизнь продолжается
  •     4. Горький дым отечества
  •     5. Трудный разговор
  •     6. Рыночные страсти
  •     7. Мужчины, мужчины…
  •     8. Твоя судьба, Аэлита
  •     9. Как на войне
  •     10. Пулковский меридиан
  •   Часть четвертая 1987 год Божья кара
  •     1. Маша и Дима
  •     2. Встречи под дождем
  •     3. Осень — золотая пора…
  •     4. Встреча у «Букиниста»
  •     5. Встреча с тобой
  •     6. «Русская газета»
  •     7. Погоня
  •     8. Отец и дочь
  •     9. Вера Хитрова
  •     10. Тревожная ночь
  •     11. Серебряный лес
  •   Часть пятая 1991 год Черные ангелы
  •     1. Маша Белосельская
  •     2. Дым отечества…
  •     3. Дорогие гости
  •     4. Часовня у ручья
  •     5. Как дальше быть?
  •     6. Флаг или тряпка?
  •     7. Объяснение
  •     8. Как добыть огонь?
  •     9. Озеро на двоих
  •     10. Схватка
  •     11. Прощай, Аэлита!
  • Вильям Козлов Дети ада
  •   НОВЫЕ РОМАНЫ ВИЛЬЯМА КОЗЛОВА
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Кто виноват
  •   Пролог
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   1
  •   2
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ Девятый вал
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Сатанинские игры
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •    1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •    1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   РАССКАЗЫ В этом странном мире
  •   ТОЧКА ЗАЗЕМЛЕНИЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   РУЖЬЕ
  •   КОРМУШКА
  •   НА ЛЫЖАХ
  •   О ЧЕМ ПОЁТ ПЕЧКА?
  •   МЕТЕЛЬ
  •   ДЕНЬ И НОЧЬ
  •   КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
  •   СТОН В ЛЕСУ
  •   РОСА НА ЦВЕТАХ
  •   ДЕТИ И СТРАСТИ
  •   ТВЕРСКОЙ ГАК
  •   «СТРАШНЫЕ ИСТОРИИ»
  •   КУЛАК
  •   ПАПА СКАЗАЛ...
  •   НА КРЮЧКЕ
  •   ДЕВЯТЬ СОСНОВЫХ ГРОБОВ
  •   БАБА МАША
  •   ПЕНСИОНЕР
  •   СЕРЕЖА-АВТОМОБИЛИСТ
  •   УЧИТЕЛЬНИЦА
  •   ЦЫГАН
  •   В РАЙОННОЙ СТОЛОВОЙ
  •   В ТРАМВАЕ
  •   ПАРОВОЗНЫЙ ГУДОК
  •   КРУТОЙ ПАРЕНЬ
  •   ШВЕЙЦАР
  •   ШКОЛЬНЫЙ ВЕЧЕР
  •   КУРСАНТЫ
  •   МЕТАМОРФОЗА
  •   ЭКСПРЕСС
  •   БРИГАДИР
  •   СОГЛАШАТЕЛЬ
  •   СТАРУХИ
  •   КЛЕВЕР ТИМОФЕЕВИЧ
  •   В КУПЕ
  •   ОТПУСКНИКИ
  •   ОТЕЦ ВОРСОНОФИЙ
  •   ПОНРАВИЛСЯ...
  •   ПРОЦЕДУРА
  •   У КАССЫ
  •   НЕВЕЗУЧИЙ
  •   ОЖИДАНИЕ
  •   ПРИНЯЛИ МЕРЫ
  •   ЗА СПИНОЙ ЖЕНЫ
  •   ШТОПОР
  •   ПУСТАЯ БУТЫЛКА
  •   СТОЛБИК С ГЛАЗКАМИ
  •   НАШ ДИРЕКТОР
  •   У ВОЕНКОМАТА
  •   ОЧЕНЬ КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
  •   КАРТИНКИ С НАТУРЫ
  •   СКАЖИ МНЕ, КТО ТЫ?..
  • Вильям Козлов Солнце на стене
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МОИ ПОДСНЕЖНИКИ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЖУРАВЛЬ В НЕБЕ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭТА УДИВИТЕЛЬНАЯ ЗИМА
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • Вильям Козлов Услышать тебя...         
  •   Часть первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   Часть вторая
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   Часть третья
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Часть четвертая
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •   Часть пятая
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  • Вильям Козлов Волосы Вероники
  •   ВОЛОСЫ ВЕРОНИКИ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •     Глава восемнадцатая
  •     Глава девятнадцатая
  •     Глава двадцатая
  •     Глава двадцать первая
  •   Дм. Благов Не изменять себе
  • Вильям Козлов Маленький стрелок из лука
  •   Часть первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Часть вторая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Часть третья
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Часть четвертая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Часть пятая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   Часть шестая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Вильям Козлов Витька с Чапаевской улицы
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЯСТРЕБ УЛЕТАЕТ ИЗ ГОРОДА
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ. ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ?
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ. ПРИНЦЕССА НА ГОРОШИНЕ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЗАГОВОР НА ЧЕРДАКЕ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОПЕРАЦИЯ «ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ»
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ. ПУЗЫРИ НА ВОДЕ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ. ЯЩИК С ИРИСКАМИ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ВОЗМЕЗДИЕ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЕХАТЬ ИЛИ ИДТИ!
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ШЕСТЕРО В ЛОДКЕ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ САФРОНОВ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ИЗБУШКА НА КУРЬИХ НОЖКАХ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЕМЕРО НА ДОРОГЕ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ. ДОМОЙ, ДОМОЙ!
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ. НОЧЬ И ДЕНЬ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДОРОГА ДОМОЙ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. В ГОРОДЕ, СТАВШЕМ ЧУЖИМ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ. ПЕТЬКА КВАС
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПРОИСШЕСТВИЕ В СЕЛЕ КОКОРИНЕ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ. СМЕРТЬ НА ШОССЕ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ВСТРЕЧА В ЛЕСУ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. САМЫЙ ДЛИННЫЙ ДЕНЬ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ВЕРОЧКА КОРОЛЕВА
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЖАВОРОНКИ И ПУЛИ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ. НА СВОЕЙ ЗЕМЛЕ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ. ПРОЩАЙ, САШКА ЛАДОНЩИКОВ!
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДВЕ ВСТРЕЧИ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ШПИОН
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ. КОГДА ПОЮТ СОЛОВЬИ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ. БОЕВОЕ ЗАДАНИЕ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ. О ЧЕМ ГОВОРЯТ В ВАГОНАХ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЯРОСЛАВСКАЯ ИСТОРИЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. СХВАТКА В ТАМБУРЕ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. МОГИЛА НА БУГРЕ
  • Вильям Козлов Юрка Гусь
  •   ПРИЕХАЛИ, БРАТИШКА!
  •   МИЛИЦИОНЕР ЕГОРОВ НЕ ЗНАЕТ, ЧТО ДЕЛАТЬ
  •   ЮРКА ГУСЬ
  •   НА ПЕРЕПУТЬЕ
  •   НЕУДАЧНОЕ ЗНАКОМСТВО
  •   ОКО ЗА ОКО
  •   ЖОРКИНА МЕСТЬ
  •   ЗЕЛЕНАЯ РАКЕТА
  •   ТРУДНО ЖИТЬ БЕЗ САПОГ
  •   КОЛЬКА ОСТАЕТСЯ ОДИН
  •   КЛЮНУЛО
  •   КРЕЩЕНИЕ ОГНЕМ
  •   ОБИДА
  •   У КОСТРА
  •   ДИК
  •   ШТУРМОВИКИ УХОДЯТ В НЕБО
  •   ГРИШКА АНГЕЛ
  •   КРАЖА НА ДОРОГЕ
  •   АНГЕЛ ЖДЕТ ЮРКУ
  •   НЕБО И ЗЕМЛЯ
  •   БЕРЕЗОВЫЙ СОК
  •   ЛУННАЯ НОЧЬ
  •   ГОРЕ
  •   СХВАТКА ЗА ОКОЛИЦЕЙ
  •   БЕРЕЗА У МОГИЛЫ
  •   ЗДРАВСТВУЙ, БАБКА ВАСИЛИСА!
  •   ФЛАГ НАД БАШНЕЙ
  •   «ИСТРЕБИТЕЛИ»
  •   ПО СЛЕДУ
  •   КАПИТАН
  •   ДИК, КОЛБАСА И ЮРКА
  •   ШЛА ДЕВЧОНКА ЗА ВОДОЙ
  •   ВЗРЫВ
  •   АЙ ДА КАПИТАН!
  •   ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
  •   ВАСИЛИСА ПЕТРОВНА
  •   НА РЕЧКЕ
  •   ГОСТЬ С АЭРОДРОМА
  •   ГЛУБОКИЕ КОРНИ
  •   ТРУДНОЕ РЕШЕНИЕ
  •   БУДЬ МУЖЧИНОЙ, ГУСЬ!
  •   ЧЛЕНЫ МЕТЕОРОЛОГИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА
  •   ЗЕМЛЯНИКА
  •   ТУЧА И СОЛНЦЕ